Лекарство от уныния
Лекарство от уныния
Быть иль не быть — вот в чем вопрос! Эти строки Ксюха хорошо помнила, и они как нельзя лучше подходили к ее сегодняшней ситуации. Вопрос стоял, прямо скажем, ребром. И, похоже, ситуация эта складывалась не в пользу Ксюхи. Не быть, не жить. Что ж… И так долго она прожила на белом свете — уже за двадцать перевалило. А ведь всегда жила одним днем. День пережит — и слава Богу!
Но прежде, чем все решится, ей нужно предпринять три последние попытки, пройти три дороги. Очень важные. Каждая из них могла продлить ее жизнь, а могла приблизить смерть.
Попытка первая
Мимо прошел официант с подносом—запах жареного мяса одурманил, вышиб все мысли из головы, все тело стало одним пустым тянущим желудком. Повела носом вслед, но официант кивнул головой — жди! — и скрылся в полумраке уютного зала. Слушай музыку, Ксюха!
Кафе «Березка» находилось в центре города, оформлено было в русском народном стиле, и теплый баритон печально выводил:
Не жалею, не зову, не плачу,
Все пройдет, как с белых яблонь дым.
Увяданья золотом охваченный,
Я не буду больше молодым…
Почти все ее детдомовские подружки остались молодыми навсегда — там, на краю города, среди тихих крестов. Кто-то умер сам от вина и наркотиков, от ВИЧ-инфекции, кого убили. А у некоторых и могилки нет: пропали, сгинули без вести — ровно никогда и не рождались. Подружка Ленка, высокая, крепкая, сильная, красивая — жить бы да жить, — умерла. А она, Ксюха, невзрачная — жива. Пока жива. До Ленки ей далеко, конечно… Вот разве что глаза… Глазау Ксюхи, говорят, красивые, выразительные. Атак — маленькая, худенькая, «задохлик». И училась — так себе.
Ленка хорошо училась, почти отличница. Тянула за собой Ксюху, остальных девчонок. Мечтала о счастливом будущем: свой дом, семья, любимая работа. Путешествовать мечтала. Говорила: «Прорвемся, девчонки! Пусть те, кто нас бросил, локти кусают!» Могла постоять за себя.
Ксюха за себя постоять не могла — задохлик, поэтому при спорах и ссорах сразу уходила, ни с кем не ругалась, не задиралась — так шансы уцелеть увеличивались. Да и по характеру она была необидчивая.
Учиться всех отправили в третье училище — на штукатуров-маляров, выбирать не приходилось. Учили их неважно: в основном полы мыть и обои сдирать — бесплатная рабочая сила.
А после училища они с Ленкой оказались на стройке. Счастливое будущее отодвигалось все дальше, ускользало за неподъемными ведрами цемента и песка, которые замешивались вручную, за ледяными сквозняками пустых окон. Мечты растворялись в сырости холодных стен, мокрых от раствора, пугливо исчезали от мата пьяных мужиков-строителей, от грязной, задубевшей спецодежды, стоящей вертикально при раздевании.
Покрасочные работы по технике безопасности нельзя выполнять в одиночку, и красили вдвоем. Ленка всегда красила больше, потому что Ксюха не справлялась, в полуобморочном состоянии выползала отдышаться. Мужики ухмылялись: «Хорошая, девки, у вас работа: краску и растворитель можно задаром и беспалево нюхать! Вон одна уже готова!»
Жили в общежитии, как в детдоме, — твоя только койка, и то, когда придешь, на ней может сидеть кто угодно. Рядом на кровати соседка — все руки в шрамах от попыток суицида. В туалет выйти страшно — в коридорах пьяные разборки.
К Ксюхе на стройке почти не приставали: слишком мала и худа, чумазый заморыш. А вот рослую Ленку все пытались напоить, угостить сигаретой, облапать. Смеялись: «Строители не пьют, они греются!» Апотом Ленку изнасиловали, и она очень изменилась. Стала соглашаться погреться. Потом все понеслось со страшной скоростью, и мечты детдомовской отличницы были глубоко похоронены под литрами дешевого портвейна, а затем — года не прошло — умерла и Ленка: паленая водка.
Ксюха не пила, не курила — жить хотелось, она и без вина шаталась от слабости, без сигарет мучилась от постоянной одышки. Одна страсть не обошла ее стороной — мат. Никак не могла от этой привычки отделаться. Со старшими вроде держится, а начнет что-то рассказывать, увлечется — и сругается.
После смерти Ленки стало понятно: она, Оксана Ганина, — следующая. Сказала себе: «Так, Ганя, здесь ты не выживешь! Совсем немного осталось — и ласты склеишь! Тебе нужно, где сухо, тепло и сытно! Только кто тебя там ждет?!»
…Баритон печалился:
Я теперь скупее стал в желаньях,
Жизнь моя, иль ты приснилась мне?
Словно я весенней гулкой ранью
Проскакал на розовом коне.
Кафе «Березка» — вот вожделенное место, это она поняла по запаху. И еще потому, что в двух других кафе и столовой отказали. Посудомоек хватало — не она одна оказалась такой умной, нос по ветру многие умеют держать. Так что здесь — последний шанс.
Наконец дверь открылась — полная женщина в возрасте, глаза вроде добрые, пригласила в небольшой кабинет. Села дальше работать за компьютер и, мельком окинув взглядом Ксюху, сказала:
— Ну что ж, девушка, представьтесь, расскажите о себе. Документы захватили?
— Ксюха, ой, то есть Оксана.
— Всегда думала, что Ксюха — это Ксения. Почему Ксюха-то? Так… паспорт… а это что?! Так ты инвалид?! Вторая группа?! Она нерабочая! Ну, не знаю, что с тобой делать… Посудомойка-то нам нужна, у нас в декрет работница ушла… Я главный бухгалтер. Зовут меня Валентина. Директор, Вера Николаевна, в отъезде, без нее не могу… Завтра Вера Николаевна
приедет и решим — оформлять или нет… Приходи в двенадцать.
Шла медленно домой — в общежитие. Шелестели клены, в теплом густом воздухе кружился тополиный пух, встречные лениво переговаривались, охлаждались мороженым, оттирали пот с разгоряченных лбов. Все плавилось, расплывалось, таяло.
В общаге шумно, запах пригоревшей каши витает по этажам. Окна раскрыты, горячий воздух колышет занавески, на полу тополиный пух, мягкий, воздушный. Суицидная Светка лежит, закрыв глаза, левая рука на запястье опять перебинтована. Две койки ю пустые, Татьяна и Катька приходят поздно, чаще всего выпивши.
Ксюха в изнеможении присела на выцветшее, когда-то голубое покрывало. Жару и холод она переносила очень плохо. И есть в последнее время почти не могла. Есть хочется, а проглотит две ложки — все стоит комом в желудке, как будто теленка съела.
Только прилегла — все поплыло, невесомость, легкость, она совсем легкая, так мало ниточек осталось, мало привязок. Шарик воздушный, вот-вот полетит в небо, легкий-легкий.
Не дают взлететь, чей-то навязчивый громкий, слишком громкий голос:
— Ганина! Оксана Ганина! Глухонемая, что ли?! К тебе обращаюсь!
Напряглась, возвращаясь в явь. В проеме двери маячила плотная фигура медсестры из кардиодиспансера. Она что-то зачастила в последнее время.
— Тебе, Ганина, сколько времени предлагают лечь на операцию?! Анализы сдать?! Ты почему не являешься?!
Хотела ответить резко, а голосок слабый, как котенок промяукала:
— Ну, какая операция-то? Я у вас на учете всю жизнь стою. Вы сами много лет говорили, что поздно операцию делать, риск большой, что в детстве надо было…
— Говорили… Да мало ли что раньше говорили!
Время идет, медицина развивается! Тебе бесплатную операцию предлагают, а ты еще кочевряжишься!
Внезапно Светка села на кровати, рукой перебинтованной взмахнула:
— Вы чего к сироте привязались, а?! Вы думаете, за нее заступиться некому, а?! Никто не потеряет?! и Двадцать лет никакой операции, а тут забегали! Ишь!
Не слушай их, Ксюшка, они тебя зарежут и на органы пустят!
Вот уж рявкнула так рявкнула, это вам не слабое Ксюхино мяуканье.
Медсестра опешила. Потом набрала в мощную грудь воздуху:
— Чего болтаешь-то, психическая? Детективов начиталась?! Санитаров вызвать — так я вызову!
— Я не болтаю, думаете, мы тут тупые совсем, да?!
Ни разу не слышала, чтобы на бесплатную операцию так настойчиво приглашали! Если только корысти нет никакой… Не на органы, так, наверное, врач ваш диссертацию пишет! Ксюшка вам не материал для диссертации! Я всю общагу на уши поставлю, если вы ее зарежете!
И медсестра смутилась, отступила. То ли про диссертацию Светка в точку попала, то ли скандала не хотела, скукожилась, уменьшилась, испарилась.
И опять все поплыло: небо голубое, легкий шарик, воздушный, ниточка тоненькая…
Попытка вторая
Трясет маршрутку, дорога с окраины неровная. Перестало трясти, значит, миновали окраины, въехали в город. Здание городской администрации белое, величественное, старинное. Колонны толстые, на входе вахтер важный.
— Я записывалась на прием. Жилищный вопрос.
— Второй этаж, кабинет 21.
Ковры толстые, ярко-красные, двери красивые с ручками золотыми.
— Здравствуйте, я Ганина Оксана. Училище отправляло вам письмо на детдомовских с просьбой поставить в очередь на жилье. Как сиротам.
Солидный мужчина в годах вздыхает тяжело: нет ему покоя от таких, как Ксюха, работать мешают:
— Так, сейчас, посмотрим, присаживайтесь, пожалуйста. Так… по поводу вашего училища мы вам уже объясняли, что им нужно было письма с уведомлениями отправлять. Не получали мы ваших писем. Сейчас и не разобраться, то ли администрация училища хотела отправить эти письма, но не отправила, либо они на почте потерялись.
— Вы сказали, можно написать новое письмо, заявление. Я к вам в третий раз прихожу. Сначала осенью, потом зимой была. Вы сказали в июле прийти.
— В июле… Новое заявление… Так, сейчас глянем… Знаете, дело в том, что вы опоздали.
— Как это опоздала?
— Очень просто. Вам двадцать три когда исполнилось? В июне? А закон действует до достижении сиротами двадцати трех лет. Так что опоздали, простите.
— Но вы же…
— Я не могу упомнить возраст всех, кто обращается. Вы сами должны законы знать и о себе заботиться. Привыкли, что в детдоме за вас все решают! Инфантильные, ленивые!
— И что мне теперь — в общежитии до конца жизни?
— А что?! Я сам в общежитии пять лет жил! Сам себе на квартиру зарабатывал, ни у кого ничего не требовал! Не сидел на шее у государства!
Мужчина потер свою крепкую шею тяжеловеса, лицо налилось кровью. Ксюха подумала: на этой шее три таких, как она, свободно разместятся и еще место останется…
— И что теперь можно сделать?
— В монастырь иди! Чего скривилась?! Будешь сыта и здорова. Не сопьешься и по рукам не пойдешь. На свежем воздухе… Или в дом инвалидов иди — у тебя ведь инвалидность.
Ксюха вышла из кабинета, особенно не расстроившись. Ее в последнее время вообще мало что расстраивало, будто частью она была уже не здесь, а там, где не волнуют проблемы работы и жилья. Да и не верила она, что дадут ей жилье, никогда не верила. Кому из знакомых дали? Ленке? Два на два квадратных метра — вот и жилье…
Ехала на маршрутке в кафе. Как он сказал — в монастырь?..
В монастыре Ксюха жила. Лет в двенадцать. Каникулы в монастыре. Это были очень хорошие каникулы. Запомнился простор, гора, речка, колокольный звон, прохладный храм и сладкий запах ладана. Особенная тишина монастыря — такая высокая-высокая, как будто высоковольтные провода гудят, — что-то такое в воздухе, высокое, сильное, доброе, неуловимое
обычными органами чувств. Только душа чувствует: высокая тишина. Она не могла объяснить, только чувствовала. Вечерние молитвы, уютный огонек лампадок. Она там даже молилась.
Правда, работать приходилось много: в монастыре не бездельничают. Но тогда Ксюха была еще не такой худой, покрепче была, посноровистей. Сено граблями ворошила, копалась потихоньку. А один раз зачем-то взяла вилы, решила вилами сено бросать. И с размаху воткнула эти вилы себе в ногу, до половины ноги вошли — легко, как нож в масло. Испугалась сильно. Поясом с платья ногу завязала несколько раз.
А тут конец работе — батюшка позвал кино смотреть. Фильм о монастыре. Содержание не запомнила— нога сильно болела. Когда все встали, она встать не смогла — нога опухла, не помещалась в тапочке. Батюшка спросил:
— Оксана, почему не встаешь?
— Сейчас…
— Что с тобой?
— Да так, ничего особенного, сейчас пойду.
— Ну-ка показывай ногу!
Посмотрел, ахнул, засуетился.
Обработал рану, потом принес пузырек с душистым маслом, сказал тихо: «Миро от Гроба Господня, на крайний случай берег». Бережно капнул, помазал крестообразно.
Утром заглянул: как нога? Старенький батюшка, седой весь, добрый. Имя, жаль, не запомнила. Подвигала ногой — никакой боли, никакой опухоли.
— Слава Богу! Мы с отцом иеродьяконом всю ночь за тебя молились… Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе!
Да, монастырь — это хорошо, особенно если этот батюшка еще жив…
Только не сможет она в монастыре, там работать нужно, а из нее сейчас работница плохая. А вот в дом инвалидов — это нет. Это лучше сразу к Ленке.
— Центр города. Кто не оплатил — оплачиваем проезд!
Валентина встретила ласково, с улыбкой, повела к директору. В кафе — уютно, прохладно, пахнет вкусно. Мягкий баритон грустил:
Не бродить, не мять в кустах багряных
Лебеды и не искать следа-а-а.
Со снопо-о-ом волос твоих овся-я-я-ных
Отосни-илась ты мне навсегда-а.
Эх, приняли бы сюда, глядишь, Ксюха бы поздоровела, поправилась…
Директор, Вера Николаевна, оказалась милой, обаятельной женщиной лет пятидесяти. Разговаривала по-доброму, расспрашивала заботливо:
— Какое у тебя заболевание?
— Порок сердца. Я работаю! На стройке работала! Могу работать, испытайте меня!
— Подожди, а пенсию по инвалидности ты получаешь? Сколько? Да… С такой пенсией прокормиться трудно. Да ты и не умеешь, наверное, прокармливаться… Готовить умеешь?
Ксюха улыбнулась, смутилась. Готовить она не умела — не доводилось. Пельмени отварить — и то не знала как. Чай могла заварить, хлеб порезать, бутерброд сделать. Или молока кружку… Есть захотелось…
— Я так и думала. Ни готовить, ни экономить, ни правильно пенсию расходовать…
Да эта Вера Николаевна просто насквозь видит… Пенсии действительно не хватало — так чтобы и на одежду, и на еду. Получалось либо сапоги прохудившиеся поменять, либо на прокорм оставить. Хочешь — ешь, хочешь — одевайся. Одежды у нее особо не было: кроссовки, куртка. Они все так ходили. Платьев никогда не носила. Экономить тоже не умела.
— Пенсию-то не отбирают у тебя?
— Не… Отбирать — не отбирают. Взаймы часто просят.
— Хм… просят… А отдавать — отдают?
Ксюха молчала.
— Что ж, давай попробуй, поработай — посмотрим, что получится…
Вышла из директорского кабинета счастливая. Встала в прорезиненном фартуке к мойке. Счастья хватило ненадолго. Уже через пару часов стало понятно — с работой не справляется. Скорости нет, работает слишком медленно.
Заглянула Вера Николаевна:
— Оставь, домоют. Иди покушай.
Присела рядом, смотрела прищурившись:
— Почему плохо ешь? Как это не можешь больше?! Две ложки съела — и все?! Детка, у тебя уже отторжение пищи пошло, это очень плохо… Истощение организма… А губы у тебя почему такие синие? Да у тебя и ногти такие же! Это от сердца… Что же делать-то с тобой? Морс хоть допей! А ты через не могу!
— Возьмите меня, я стараться буду! Если не успею, после смены домою! Хоть ночью!
— Деточка, я тебя взять не могу. У тебя группа нерабочая. Тебе не работать — тебе лечиться нужно. Если с тобой что-то случится — мне отвечать. Меня за тебя могут наказать сильно, понимаешь?
Вера Николаевна поднялась, проводила до дверей, отчего-то долго стояла на улице, смотрела вслед. Ксюха несколько раз оборачивалась, а Вера Николаевна все стояла и смотрела — как-то задумчиво так смотрела, а о чем она думала — непонятно, может, боялась, что вернется незадачливая претендентка на рабочее место, начнет просить-умолять…
А Ксюха особенно и не расстроилась: с работой, как и с жильем, облом. Особенно и не надеялась, было бы слишком сказочно, слишком волшебно получить свою квартиру и работать в «Березке». Мечтать не вредно! Оставалась третья попытка, но на нее совсем уж рассчитывать не приходилось — из области чудес надежда.
Попытка третья
Адрес давно искала. В адресном столе, у директора детдома, у воспитательницы выпрашивала. Свернутая вчетверо бумага лежала под подушкой полгода. Ксюха никак не могла решиться. Теперь, когда шарик так настойчиво стремился ввысь, когда ослабла ниточка, воспользоваться адресом стало проще.
На шумном автовокзале плач детей, женский смех, раскатистые невнятные объявления:
— Рейс ква-ква-тый отправляется с площадки номер ква-ква!
Сорок минут в душном автобусе, и Ксюха выползла из раскаленного чрева на травку. Село Отрадное, — обретет ли она здесь отраду? Из трех улиц найти Сосновую оказалось нетрудно, дом номер семь выглядел вполне прилично. У дома большой сад. Только заставить себя открыть щеколду у калитки Ксюха никак не могла, мялась, переминалась с ноги на ногу. Из соседнего дома выглянула пожилая женщина в платке:
— Ты к кому, девочка?
— К Ганиной Галине Алексеевне.
— А она кто тебе будет?
— Мать.
Соседка всплеснула руками:
— Пойдем-пойдем, я тебя провожу!
Открыла калитку, потянула Ксюху за собой. Сердце почти не билось, как бы прямо тут ласты не склеить…
Чистый коридор, просторная светлая комната, на ярком бархатном ковре два одинаковых толстых смешных белобрысых карапуза лет пяти важно катали машинки. Из соседней комнаты навстречу вышла красивая высокая женщина. Она смотрела на вошедших такими родными, Ксюхиными глазами и улыбалась радостно.
И Ксюха тоже начала улыбаться и уже почти поверила, что все еще может быть хорошо, что чудеса все-таки бывают. И она уже представила, как сейчас она скажет то, что проговаривала в мечтах много раз:
— Здравствуй, мама! Я тебя нашла! Мне сказали, что ты отдала меня в детдом девятимесячной из-за моей болезни. Но я не сержусь на тебя, мам! Эти врачи — они кого хочешь напугать могут! А я — видишь, здорова! Работать могу и обузой не буду! Я подумала, что тебе будет приятно меня увидеть…
И она уже даже открыла рот, чтобы сказать эти сто раз повторенные про себя слова вслух, но дыхания не хватало, и звук не шел из пересохшего горла.
Зачем соседка заговорила, почему не дала продлиться этой минуте предвкушения чуда?
— Галя, смотри, я твою дочку привела, копия твоя, только сильно уменьшенная!
Улыбка медленно сползла с лица красивой женщины. Появился страх, гнев, негодование:
— У меня нет никакой дочки! Нет и никогда не было! Уходите, уходите отсюда! Сейчас муж придет, не хватало его до инфаркта довести вашими фантазиями! Уходите немедленно!
Соседка стушевалась, испарилась, и Ксюха одна вышла на улицу, пошла по дороге не оглядываясь. Зачем мать так улыбалась? Для чего дала надежду, что все будет хорошо? Не будет хорошо! Ничего не будет!
Пыльная проселочная дорога пустынна, и можно не беспокоиться — никто не увидит плачущую Ксюху. Она присела на корточки, потом опустилась на желтую теплую обочину. Хотелось спрятаться, свернуться в комочек, стать маленькой точкой, улететь отсюда далеко-далеко, не жить, не быть, не чувствовать этой боли.
Почему она ее не любит? Почему? Этих мальчишек — любит, а они такие же белобрысые, как Ксюха, — наверное, это ее родные братики. Вот их — любит, а ее — нет… Может, думает, она совсем больная, неполноценная, обуза? А она не обуза! Могла бы нянчиться с малышами — она любит детей… Могла бы в саду работать, как когда-то в монастыре, она ведь работала!
И они бы жили так хорошо, по вечерам вместе бы пили чай в той большой красивой комнате под зеленым абажуром. А может, Ксюха научилась бы готовить… Для самой себя готовить неохота, а вот для родных людей — она бы научилась. Испекла бы пирог и сказала так небрежно, типа, для нее это пустяк:
— Мам, я тут пирог сварганила с яблоками, угощайся!
И места ей много не нужно — она маленькая, какой-нибудь диванчик или раскладушка… И ест она тоже мало… И пенсия у нее есть… Она бы не была обузой! Почему она не нужна родной матери?!
Ксюха подняла голову к небу, головка маленькая, тощая цыплячья шейка:
— Господи, если Ты есть, помоги мне, пожалуйста! Мне так плохо, Господи, так одиноко! Я совсем никому не нужна! Утешь меня, Господи, пошли мне утешение и помощь! Смилуйся и помоги, Господи, я так устала быть одна и так нуждаюсь в Твоем милосердии…
По небу бежали легкие перистые облака, в вышине пели птицы, легкий ветерок ласково слизывал горячие капли с лица. Ксюха легла на траву, засмотрелась ввысь, сердце застучало размеренней, тише, спокойней. По травинке полз муравей, переполз на руку, задумался, глупый, — куда попал. Ксюха осторожно сдула муравья на травинку, и он поспешно затрусил дальше. Здесь, в траве, было настоящее царство: муравьи, жучки, прилетела синяя стрекоза с прозрачными слюдяными крыльями, застыла неподвижно на васильке. Ксюха закрыла глаза. Теплая земля, ласковое солнце…
Постепенно слезы высохли, и на душе стало легче. Она не сердится на маму. Прощает ее. Мало ли какие у нее там обстоятельства… Может, она сама страдает… Вот, например, Ксюха от другого отца, а малыши от нынешнего… И этот, нынешний, может, не хочет ничего знать о маминой прошлой жизни. Вот мама и испугалась…
Если б не этот страх, она бы наверняка Ксюху приняла — вон, она даже сначала обрадовалась! А потом вспомнила про мужа. Некоторые мужики такие ревнивые, даже дерутся! Ксюха испугалась за маму и почувствовала себя виноватой: могла ведь как-то предупредить заранее, потихоньку, чтобы маму не подвести, а она — здравствуйте, пожалуйста, как снег на голову, да еще эта соседка бестолковая…
Ксюха почувствовала, как на душе стало еще легче. Она решила помолиться и за маму:
— Господи, помоги моей маме, пусть у нее все будет хорошо! Чтобы не было у нее никакой неприятности от моего приезда, чтобы муж не узнал и соседка болтливой не оказалась!
А малыши смешные такие — толстые, белобрысые, так важно машинки катают! Ксюха помолилась и за братьев:
— Господи, пошли братикам здоровья, пускай в нашей семье уж только я одна больная буду!
На душе стало совсем хорошо. Ксюха встала. Тихонько пошла назад, в село, к автобусной остановке.
Попыток больше не осталось
Вернулась в общежитие, легла на кровать и приготовилась тихо и спокойно помереть. К Ленке пора. Легкость и невесомость, сладкая дрема, тишина и покой. Тонкие пальцы отпускают тонкую ниточку…
— Оксана! Оксаночка! Ксюшенька!
Да что ж это такое! Помереть спокойно — и то не дадут. Открыла глаза — Вера Николаевна. Запыхавшаяся, прическа элегантная растрепана. Прямо в общежитие пришла — как и нашла только?!
— Оксана, вставай! Ты уж меня прости… Как ты ушла, я все себе места не находила. Все думала о тебе. С Валей посоветовались… Мы придумали, Оксана! Мы тебя берем на работу! Оформлять официально не станем, а будешь помогать в меру сил.
Ксюха села на кровати. Думала, что успокоилась после поездки к матери. Оказывается, если сегодня уже плакал, то второй раз слезы гораздо легче текут. И они потекли, да так сильно, что Ксюха не могла говорить, только всхлипывала судорожно.
Вера Николаевна перепугалась, стала гладить по голове как маленькую:
— Ксюшенька, ты чего?! Успокойся! А у нас, знаешь, такое мороженое вкусное есть, фирменное, «Березка» называется, такой пломбир белый-белый, как березка, с кусочками шоколада, с печеньем! Хочешь прямо сейчас мороженого? Хочешь? Пойдем-пойдем, не плачь только!
Послесловие. Рассказ Веры Николаевны
Оксана помогает нам в кафе, убирает посуду, помогает официантам во время банкетов. По мере сил. Где живет? А у меня живет. Да. Уже десять лет у меня живет. Я ходила с ней в администрацию, сначала сказали, что помочь нельзя, по закону до двадцати трех лет, а она просрочила. Стала я настаивать, ведь она сирота, своими правами не воспользовалась, должен быть какой-то другой выход. Тогда поставили в общую очередь на жилье для малоимущих. Где-то сто пятидесятая она на очереди. Если учесть, что очередь движется по одной квартире в год, то до этой квартиры она просто не доживет.
Впрочем, сейчас это уже неактуально. Как у меня оказалась? Сначала в гости приходила, потом я стала оставлять ее ночевать. Там, в общежитии, бесконечные пьяные разборки, а она за себя постоять не может.
У меня сын вырос, слава Богу, все хорошо у него, но живет уже своей жизнью, знаете, мужчины — они более независимые… Внуков пока нет. Муж пьет, живем вместе, но в разных комнатах нашей большой трехкомнатной квартиры — как чужие люди. И так мне в последнее время перед встречей с Ксюшей одиноко было… И вот Господь мне ее послал. На все ведь воля Божия!
Не мешает ли? Нет, не мешает. Она какая-то такая… ненавязчивая… Характер у нее такой… кроткий… необидчивый… Простая очень, без заднего умысла…
Она у нас поправилась немножко, больше на узника концлагеря не походит. Как у нее вес сорокакилограммовую отметку перевалил, она стала себя толстой называть. Только со здоровьем все равно неважно: часто плохо себя чувствует, давление низкое, пульс слабый, жару и холод не переносит — синеет и отключается.
Раньше она могла больше пройти, а сейчас ей хочется столько же пройти, а уже не может. Да и то — слава Богу! Она раньше говорила: «Дожить бы до тридцати лет!» Дожила! Сейчас ей хочется еще пожить, говорит: «Вот бы лет пять еще пожить!» Для нее каждый день — подарок от Бога.
Из кардиодиспансера ее тут все преследовали, на операцию требовали ложиться, а я им говорю: «Откуда вдруг такая настойчивость?! Она у вас много лет стояла на учете!» Свозила ее в Москву на консилиум, профессор посмотрел и сказал мне: «Никакой операции быть не может. В детстве нужно было делать. А сейчас поздно. С операционного стола ей не встать». Я заключение нашим врачам отнесла, так затаились как мыши — больше речи об операции не ведут. Отстали.
Мы с ней вместе везде: в храм, по святым местам. На Вышу ездили, знаете Вышу? Там святитель Феофан Затворник подвизался… По вечерам вместе чай пьем… Разговариваем…
Она изменилась, первое время не доверяла мне. Они там, в детдоме, каждый сам за себя. Не привыкли, когда кто-то о них заботится, внимание проявляет. Настораживаются сразу. А потом оттаяла. Научилась обо мне беспокоиться. Как-то я задержалась поздно, а она меня встречает, не спит — волнуется.
Раньше — куртка да кроссовки. Они все так одеваются. А теперь ей захотелось платье… У нее сильный сколиоз, но платье мы ей сшили. На мой день рождения… Красавица! Я ей говорю в шутку: «Ты меня затмишь!» Смеется…
Готовить? Нет, не научилась. Пельмени даже не умеет варить. В нашей семье я готовлю.
Очень я к ней привязалась. И она ко мне. Как-то сидим, чай пьем, она смотрит так внимательно, думает о чем-то, потом и говорит:
— Вера Николаевна! Не бросайте меня, пожалуйста! Пожалуйста, не бросайте меня!
— Что ты! Я тебя никогда не брошу!
Она и сама не понимает, как мне нужна… Как-то раз она уехала к моей сестре погостить, та ее любит, и так мне одиноко стало! Переживала за нее: холодно было на улице, а она холод плохо переносит. Возвращается, я ей говорю:
— Знаешь, я теперь без тебя свою жизнь больше не представляю.
Она отвечает:
— А если я умру?
Я заплакала:
— Уж ты не умирай, пожалуйста! Как я без тебя буду?!
И знаете что я думаю? Господь послал не меня ей, а мне — ее… Мне так тяжело и одиноко было, и она меня спасла. Не чужой человек рядом. Родной и близкий. У меня дочери никогда не было, материнские чувства — может, это слишком громко будет сказано, все-таки я не растила ее — встретила уже взрослой… Но — родная, это точно.
От автора
Эту историю мне рассказали Оксана и Вера Николаевна, и рассказ их помог мне в унынии, напомнил, что каждый день — дар Божий.
Поездка к отцу
Стучали колеса, полупустой вагон ходил ходуном, от желтых деревянных скамеек веяло холодом и неуютом. В окнах мелькали короткие одинаковые станции, печальные в своем одиночестве, на них никогда не останавливались поезда, и большая часть электричек тоже проносилась мимо: «Электропоезд следует без остановок». Полустанки с покосившимися заборами и тоскливыми дворнягами. Одинокие старухи на завалинке, будто окаменевшие в своей неподвижности. «Как в моей жизни, — подумалось Зинке, — мимо меня тоже проносится счастье и радость…»
По мутному окну электрички стекали капли апрельского затяжного дождя; весна пришла, но пока не радовала, скрывшись в серой слякоти и ветреной непогоде.
Зинка сидела у окна, маленькая, сжавшись в комочек. В свои шестнадцать она выглядела года на три младше: невысокая, худенькая, плохо одетая. Глаза у Зинки красивые — зеленоватые, выразительные, умные. Волосы светлые, густые. Только и хорошего. А остальное — как мать говорила: «ни кожи, ни рожи».
Видавшие виды сапоги валялись под лавкой, а ноги в старых шерстяных носках, подарке тети Маруси, она поджала под себя — так было теплее. Соседние лавки пустовали, только в конце вагона дремала старушка, а на последней скамейке играли в карты трое железнодорожников. В животе у Зинки холодил тянущий липучий страх: что ждет ее в конце этой поездки? Может, лучше было остаться дома? Как она оказалась в этой полупустой электричке?
Вообще-то к месту, где она жила, слово «дом» не очень подходило. Дом — это там, где тебя любят и ждут, где уют и семья. А там, где сейчас жила Зинка, ничего этого не было и в помине. Был ли у нее дом? Может, когда она жила с бабой Верой?
Она тогда еще была маленькая, но, наверное, жизнь с бабой Верой — это лучшее, что можно вспомнить из ее короткой прошлой жизни. Баба Вера — худая и строгая, никогда не ласкала внучку, не гладила по голове, не целовала на ночь. Любила ли она Зинку?
По крайней мере — не обижала. Учила читать молитву перед едой, целовать перед сном маленький розовый крестик. Учила мыть полы и посуду, стирать белье. Баба Вера была чистюлей и любила, чтобы в доме царил порядок: все старенькие, но чистые простыни и пододеяльники имели вышитые метки, чтобы не перепутать, каким концом к ногам, а каким к голове. Учила не болтать ногами, когда ешь, — грех. А ласкать — никогда не ласкала. Так они и жили друг возле друга, каждый своей жизнью, и Зинка воспринимала эту жизнь как единственно возможную, потому что другой просто не знала.
Домик стоял на окраине маленького города, и Зинка любила играть в палисаднике. Там было много интересного: на траве можно постелить старое покрывало и построить дом, а заросли кустарников скрывали тебя так, как будто ты оказывался в шалаше. Сделать из старых баночек и коробочек посудку, а из стеклышка и разноцветной обертки — секрет, тайничок такой. Чуть раскопаешь потом землю, а там — под стеклом — красота!
Прилетали птицы, самые разные, а иногда — аисты, красивые и большие. Семенило семейство ежиков. Зинка их тайком от бабушки подкармливала. Лохматый Дружок был верным другом и молчаливым хранителем всех секретов и приключений. С ним семилетняя Зинка спускалась к маленькой узкой речушке за огородом, раздевалась до трусиков, осторожно ступала в воду. Вода сначала обжигала, а потом — как хорошо было плескаться у берега, устав, согреться на песке и, натянув платье, бежать по тропке назад, к дому. Дружок, вылезая из воды, тряс большой головой, смешно отряхивался, и брызги летели на Зинку. А там уже слышался крик бабы Веры:
— Куда опять пропали, непутевые?! Поливаться надо, а она на тебе, прохлаждается!
И Зинка брала в руки небольшую лейку.
Кроме речки было еще много интересного, недалеко от дома — целые россыпи камней, маленьких и побольше. А среди маленьких есть такие, у которых золотой бочок. Встречаются и совсем золотые, красивые, прямо драгоценные камни!
— Зинка, иди домой! Опять этот ребенок там клад раскапывает… Прям геолог какой-то, а не девка, все в камнях копается, — жаловалась баба Вера соседке.
А потом все закончилось, и еще много лет тосковала Зинка по Дружку и ежикам, шалашу под кустарниками и тихой речушке. Бабу Веру она тоже больше никогда не увидела, померла баба Вера года через два после того, как мать увезла Зинку.
Случилось все под вечер, когда Зинка наполивалась в огороде и предвкушала купание в речке, а лохматый Дружок уже нетерпеливо поглядывал на нее, ожидая команды. Баба Вера позвала в дом, на кухне подвела к умывальнику и больно умыла шершавыми ладонями лицо. Вытерла полотенцем, осмотрела сердито и сердито же скомандовала:
— Иди вон в комнату! Приехали за тобой! Мать твоя приехала!
Зинка робко вошла и увидела черноволосую женщину с огромным животом и толстого дядьку. Женщина смотрела на нее пристально, но неприветливо, а дядька смотрел в сторону так, как будто ему не было никакого дела до Зинки и знакомиться с ней он совсем не собирался.
Женщина, которая мать, раздраженно сказала бабе Вере:
— Чего она у тебя такая грязнуля? А белобрысая какая… Ровно и не моя дочь… Ну, здравствуй, Зина! Ты теперь будешь жить с нами. Я твоя мать, будешь теперь меня слушаться!
Зинка не знала эту женщину, а может, не помнила. Она почувствовала страх и, развернувшись, побежала из комнаты, но баба Вера оказалась ловчее, схватила в охапку и не отпустила. А мать проворчала:
— Так и знала, что она у тебя тут дикаркой вырастет. Как звереныш какой… Ни обнять родную мать, ни поцеловать…
Она подошла, взяла Зинку за подбородок и потребовала:
— Скажи: здравствуйте, мама Катя и папа Петя!
Зинка сильно смутилась. Ей было очень неприятно прикосновение этой женщины. И потом — ее мама баба Вера, а совсем не эта тетка. Она мотнула головой, но цепкие пальцы крепко держали за подбородок. Тогда Зинка неожиданно для себя самой показала язык и, крутанувшись, сбежала.
Прощаясь с Зинкой, баба Вера первый раз в жизни обняла ее и прижала к себе, и Зинка тоже обняла бабу Веру и прикоснулась губами к ее щеке: щека была холодной и соленой.
— Сиротинка моя… В няньки тебя забирают… Ох, горемычная ты моя, злосчастное дите…
Ее действительно забрали в няньки. Мать, сойдясь с отчимом, родила от него двух детей подряд: Сашку и Таньку. К ним мать относилась как к родным, хоть и била их частенько, особенно в подпитии. А вот Зинка так и не стала родной, хоть и сызмальства обихаживала весь дом: нянчилась с младенцами, стирала, прибиралась.
Она любила Сашку и Таньку, мыла их розовые попки, агукала, таскала за собой на закорках. Росли погодки быстро, и видно становилось, что они совсем разные. Сашка рос простоватым, Зинку любил как мать и долго звал няней. Но становясь старше, все меньше нуждался в ней и рвался во двор к своим мальчишеским играм. А черноволосая Танька росла капризной, не по годам хитрой. Рано научилась обманывать мать, пользоваться Зинкиной заботой, а потом наговаривать матери на нее, отводя от себя гнев и побои и, видимо, даже развлекаясь этим.
Мать смотрела на старшую недоверчиво, как на чужую, и несколько раз, напившись, жалобно говорила Зинке:
— Ты, белобрысая, ровно и не моя совсем… Вся в отца своего… Я тебя и рожать-то не хотела… Ты, Зинка, — ошибка моей молодости, понимаешь ты меня или нет, морда белобрысая?! У меня такой парень наклевывался, а из-за тебя все прахом пошло… Лучше б я аборт сделала, атомную бомбу на твою башку глупую!
— А где мой отец?
— Где-где… Урод твой отец! В тюрьме сидит! Не будешь слушаться — я и тебя к нему отправлю!
Зинка не верила, что отец в тюрьме. А хоть и в тюрьме… может, его уже выпустили… может, он полюбил бы Зинку… Все-таки она ему дочь родная…
Зинка знала теперь, что она — Федоровна и фамилия у нее — отцовская, а зовут ее отца Федор Иванович Ванечкин. И он даже платит на нее алименты. И поселилась в сердце у нее мечта — разыскать отца. Но где искать его? Куда ехать?
Отчим же почти не замечал ее, лишь иногда она удостаивалась пинка или тычка. Мать же била часто, напиваясь, она зверела, глаза делались пустыми, невидящими, бросалась с кулаками на Сашку и Таньку. Зинка защищала их, и ей попадало больше всех. И била ее Катерина не так, как младших, а всерьез. Несколько раз Зинку отнимали соседки, иначе мать могла забить до смерти. Потом Катерине пригрозили лишением родительских прав, и она немного утихла, била с оглядкой, так, чтобы соседи не слышали.
Долго не могла Зинка отвыкнуть читать молитву перед едой и перед сном, делала это молча, чтобы над ней не смеялись. Потом отвыкла. Да и крестика на ней больше не было, мать сорвала его в первые же дни в общественной бане. Приговаривая, что дочь ее только позорит, Катерина выкинула крестик в сточный желобок, и Зинке было очень жалко смотреть, как уплывал, смываемый грязной водой, ее розовый пластмассовый крестик. В доме бабы Веры она не слышала ругани, а здесь матерились забористо, громко, — и когда сердились, и когда радовались, открывая бутылку с водкой.
И Зинка часто вспоминала прошлое, ей вспоминалась жизнь у бабы Веры — зеленой и желтой-голубой, цвета зелени в палисаднике и желтого песка у голубой речушки. А жизнь ее теперешняя казалась ей черно-серой, таким сплошным черно-серым пятном, грязными серыми обоями и черными тараканами, кишевшими на кухне. Городок шахтерский тоже был серо-черным, почти без зелени, грязным и злым. В очередях ругались матом, и когда цепляли Зинку, она по-взрослому материлась в ответ.
Зинка училась в школе, но там ей не очень нравилось. Ее дразнили, потому что одета хуже других, потому что просит учебники у соседки, дразнили за имя. Высокая, всегда нарядная первая красавица класса Таня как-то сказала громко:
— А у моей бабушки в деревне поросенка Зинкой зовут. И ты, Зинка, наш классный поросенок.
В классе восьмом дразнить поросенком перестали, то ли ребята стали взрослее, то ли сама Зинка, серьезная и ответственная не по годам, стала внушать к себе уважение. Привыкнув управляться с Танькой и Сашкой, выживать рядом с запойными родителями, она могла ловко организовать субботник или генеральную уборку класса, работала быстро и сноровисто, брала на себя то, что потруднее. И одноклассники привыкли, что не ходит Зинка на дискотеки и школьные вечера, потому что нарядов у нее никаких нет и танцевать она не умеет.
Училась она неровно: часто уроки готовить было некогда или невозможно из-за отсутствия учебников, которые мать отказывалась приобретать. Но на четверки тянула. Дружила с Надькой из соседнего подъезда, доброй, круглолицей девчонкой. Особенно дружить времени не было, но иногда, по выходным, они играли, чаще всего в геологов, на пустыре за домом. Игру придумала Зинка. Искали полезные ископаемые, и Зинка часто находила на самом деле полезные вещи: рюкзак, совсем целый, хоть и поношенный, зайца плюшевого для Сашки, с надорванным ухом, но вполне приличного, и так далее.
Приходила домой, мыла полы, готовила суп. Чаще всего борщ или щи из стеклянной банки. Когда успевала, таскала деньги у пьяных Катерины и Петьки, если не успевала — сдавала бутылки. На рынке покупала картошку. Часто денег на картошку не хватало, но Зинке всегда продавали, видимо, жалели. И Зинка варила полную большую кастрюлю борща. Ничего, что жидкий, зато много! Сашка с Танькой придут из садика, а позднее из школы — а дома чисто и полная кастрюля борща! И даже хлеб есть!
В соседнем магазине под названием «Юбилейный» работала Надькина мать, тетя Маруся. И Зинка часто думала о том, как ей повезло с Надькой и с тетей Марусей: она всегда усаживала за стол подругу дочери, кормила жареной картошкой, а в магазине всегда принималау нее пустые бутылки, даже когда приема стеклотары не было.
— Дак не принимаем бутылки, Зин!
Посмотрит-посмотрит, да и примет…
В выходные придет Зинка, поскребется в дверь:
— Теть Марусь, отпусти Надю погулять!
— Дак рано еще, Зин! Дак еще не ели! Садись, поешь с нами!
Слезы наворачивались от такого доброго отношения:
— Что вы, теть Марусь, я уже поела…
А ее и не спрашивали, сажали за стол, давали ложку, целую тарелку вкуснейшей горячей жареной картошки с укропчиком и полный стакан холодного молока.
«Повезло мне, — думала Зинка, — ох и повезло!»
Еще Зинка любила книжки читать, когда дома никого не было или спрятавшись в сарае. Брала книжки у тети Маруси или в школьной библиотеке. Но книжек там было немного, и скоро она все их перечитала.
Любимыми книгами стали книги про геологов писателя Олега Куваева. Он сам был геологом и хорошо знал, о чем пишет. Это вам не какая-нибудь фантастика! Фантастику Зинка не очень любила. Подумаешь, ужасы, пришельцы… У нее дома каждый день ужасы… А вот про геологов — это да! Это, я вам скажу, — вещь! Читая, Зинка представляла себя там, среди этих сильных и смелых людей: вот они идут по тайге, и она, Зинка, не отстает. Тоже ищет камни драгоценные, породы всякие полезные. А следом — Дружок лохматый. С ним рядом и медведь не страшен! А вокруг — зелень и чистый воздух, синева горных рек, грибы, ягоды! Красотища! И никто матом не ругается… А потом она находит залежи полезных ископаемых, и все понимают, что бывший «поросенок» Зинка — на самом деле смелая и находчивая. И с ней стоит дружить. И она заслуживает даже, чтобы ее кто-нибудь любил. Ну, хоть кто-то…
Один раз Зинка припрятала деньги и, замирая от страха, истратила их на две толстые книги в книжном магазине.
Но насладиться ими не успела: мать удивилась, что тощий Зинкин портфель внезапно разбух, а, проверив его, книжки унесла назад в книжный магазин, причитая, что деньги на них дочь украла у родной матери. Потом жестоко избила Зинку и заставила стоять на коленях в углу, подняв вверх руки. Зинка не стала просить прощения, как она обычно делала, и тихонько сомлела, так что Катерина даже испугалась и, обрызгав водой, перенесла дочь на кровать.
Когда Зинке исполнилось шестнадцать, мать стала выгонять ее из дому. Как нянька она была уже не нужна и, по понятиям Катерины, могла сама зарабатывать себе на жизнь. Тем более что алименты от Ванечкина уже год как перестали приходить. И смысла кормить лишний рот больше никакого не было. Катерина и сама ушла из дому в шестнадцать лет, не оглянувшись на строгую и вечно занятую в трудах мать, которая растила ее без отца.
Катерина загуляла со взрослым мужиком и уехала с ним, о матери почти и не вспоминала. Бросил он девчонку быстро, наигравшись ее молодостью. Был еще один шанс, да упустила его Катерина, спуталась с Ванечкиным, пастухом убогим, сдуру забеременела. Вспомнила про мать, когда нужно было куда-то деть крошечную Зинку, матери и увезла, а потом забрала.
Катерина втайне гордилась собой: не сделала аборт, родила, вырастила! Пора и честь знать! Тем более что сколько волка ни корми… Благодарна разве ей Зинка за все доброе? За то, что жизнь ей дала?!
Другая ноги бы матери целовала! Как бы не так… Вон исподлобья смотрит, как волчонок… Не нравится, что пьем, — так все пьют… Какая еще рад ость в жизни этой беспросветной?! И под заборами не валяемся… И дети все живы-здоровы… С голоду, чай, не померли… До шестнадцати лет дорастила — хватит! Вон двух младших огрызков еще кормить надо!
У Катерины была своя правда, и правда эта таилась далеко-далеко, в туманном зыбком прошлом — в смутных воспоминаниях детства: баба Вера, суженый которой погиб, сгинул на фронтах Великой Отечественной, родила поздно, от залетного ухажера. Работала как каторжная. Приласкать дочку сил не оставалось, да и давила горькая участь матери- одиночки, по ночам рыдавшей в подушку. Правда Катерины таилась там, в маленькой комнате, где ползала она в тупом одиночестве, привязанная за ногу к тяжелому старинному столу, пока мать днями напролет ишачила за палочки-трудодни в тетрадке колхозного учетчика.
Чего-то, видимо, не получила Катерина в детстве: когда измученная баба Вера чуть не ползком добиралась до дома и отвязывала дочь, сил материнских хватало лишь на то, чтобы накормить, обстирать да искупать. Все мы родом из детства. Может, и пустые невидящие глаза пьяной Катерины смотрели в прошлое и видели там пустые глаза одинокого ребенка, уставшего ползать у стола и тупо мычать в темноту?
Это называется травмой поколений, но какое дело было Катерине до неумолимой статистики искалеченных войной и политикой судеб? Психологи назвали бы, пожалуй, поведение запойной Катерины деструктивным и суицидальным. Со знанием дела и диагноза психиатры отметили бы плохо развитую эмпатию у ребенка, недополучившего внимания и любви в раннем детстве, нарушение развития интеллекта и эмоциональной сферы в условиях депривации, — но что могло изменить это знание в ее жизни, в тупой тоске, тяжелом унынии, которое уходило лишь от водки, да и то ненадолго?
Своя правда была и у бабы Веры, родилась которая в огромной патриархальной семье, где родителей называли на «вы», детей не ласкали, воспитывали в строгости и благочестии. Но дети в этой огромной семье росли окруженные добрым миром своих многочисленных сестер и братьев, бабушек и дедушек, невесток и зятьев, отца и матери. Они и без ласки чувствовали тепло и защищенность семьи, родительское гнездо, где безопасность и сила, а в красном углу перед иконами — всегда горит лампадка.
И это родовое гнездо было безжалостно разрушено. Кулаки уничтожались как класс, а семья бабы Веры хоть и не использовала наемный труд, но считалась зажиточной: имела на шестнадцать человек двух коров, семерых коз и козлят, лошадку и полный двор кур, гусей, уток. Вся семья сгинула навеки — и следов не разглядеть в ожидаемой заре коммунизма. Уцелела одна баба Вера, которую спасла, приютила одинокая солдатка-крестная.
Баба Вера воспитывала дочь одна, растила так, как когда-то растили ее саму, не осознавая, что не хватает ребенку любви, а строгость и благочестие не могут эту любовь заменить. Да и от веры, крепкой веры в Бога и обычая во всех делах жизненных на Него полагаться и уповать, молиться и знать силу молитвы, хоть и редко, пару раз в год, но как закон жизни — исповедаться и причащаться, от всего этого наследства у бабы Веры в памяти остались только несколько правил: носить крестик, молиться перед едой и перед сном — вот, пожалуй, и все. Да и то — слава Богу! Вытравливалась вера из душ, выжигалась, рушилась вместе с разрушенными храмами. На кого уповать? В ком опору искать? Где взять силы человечку маленькому? И в бабе Вере силы душевные — чуть теплились. Вот такая правда была у них всех…
Да, хлебнула горя баба Вера, и жизнь ее была подобна сломанному деревцу: еще живое, зеленое, а соки от корней не поступают в ветви. Катерина — веточка этого деревца — совсем засохла, и душа ее омертвела почти. Но бывает, смотришь, стоит мертвое, засохшее деревце, подойдешь ближе — а там пробиваются побеги молодые, зелень нежная тянется изо всех сил к солнышку, корни живы и питают — и дают жизнь. На такой побег была похожа Зинка. Вырастет, расправит ли веточки, станет ли деревцем, молодой порослью на выжженной земле, или не хватит сил, завянет, засохнет?
Она пыталась найти работу, хошь какую-нибудь, но, взглянув на нее — худенькую, маленькую, брать отказывались. Мать сердилась: это не тебя не берут, ты сама работать не хочешь, дармоедка! Вот поживешь на своих хлебах, враз работу найдешь!
Зинка хотела доучиться, а потом поступить в институт, на геолога. Но стало уже понятно, что школу окончить не получится: мать отдала ее прошлогоднюю форму вытянувшейся, долговязой Таньке, и в школу пойти теперь было не в чем. Да и не даст мать учиться, раз погнала из дому.
Зинка решила ехать к отцу. К поездке готовилась тайно, задолго. Уже пару лет она хранила адрес отца, на стертой квитанции о денежном переводе от Ванечкина Ф.И. Потихоньку копила деньги, оставляя сдачу. Накопила триста рублей. Тетя Маруся знала, куда Зинка едет, дала ей пятьсот рублей — пять сторублевок (специально так: одну потеряет или украдут — еще четыре останутся), обняла, прижала к себе:
— Ты уж не пропади только, Зиночка! Слышь? А не найдешь папку-то, дак возвращайся назад! Мы чего-нибудь придумаем… В комиссию пойдем по делам несовершеннолетних… Или к классной вашей, Наиле Махмутовне, может, она чё-нить придумает… А то… может, с нами поживешь… Тесно? Дак чё… С Надькой вон на одном диване спать будете… Ну, съезди-съезди, раз надумала, все равно не успокоишься… Может, и встретит тебя отец с радостью… Храни Господь тебя, деточка!
Ночью не спалось, сердечко билось часто: что ждет там, за поворотом судьбы? Зинка лежала с открытыми глазами и думала разные думы. Громко храпел Петр, Катерина не отставала от него, посапывали Сашка с Танькой, а Зинка все не спала, таращилась в темное окно: «Вот если родится человек счастливым, так и дальше счастлив, а вот бывает: родится бессчастный, так и нет ему счастья во всей его жизни… Вот я… Никто не любит меня… Сашка с Танькой выросли и почти не нуждаются во мне. Зачем я живу?» — думала Зинка, а потом не заметила, как уснула. Уснула крепко и проснулась, будто подтолкнул кто под локоть.
В грязном окне брезжил серый тусклый рассвет, и Зинка подхватилась, спрыгнула с кровати, на цыпочках прокралась к двери. Достала из-под шкафа спрятанный заранее собранный рюкзак, тихонько выскользнула в прихожую, накинула шаль и пальтишко. Кровать тяжело заскрипела, раздался громкий мат. Выскочила Катерина, оглядела застывшую Зинку, схватила шаль, потащила с головы, сорвала вместе с прядью волос, кинула вместо шали старый платок:
— Ишь! Шаль ей подавай! А ты ее заработала — шаль-то?! Вот поработай-ка —узнаешь, как кусок хлеба достается!
Зинка скривилась от боли, вылетела на лестничную площадку, постояла на улице, глядя на свой дом: загорались окна, народ просыпался на работу, шумели чайники, текла вода в кранах, кто-то пил ароматный кофе, прощался до вечера и целовал на прощанье. Дом жил своей жизнью, а она, Зинка, больше ему не принадлежала. В животе заурчало, и Зинка представила, как там, на кухнях ее дома, пьют горячий сладкий чай и едят бутерброды: большой такой кусок батона, а сверху масло или вот еще — кусок ржаного хлеба и рядом — горячая сосиска! Она сглотнула слюну и покосилась на окна Надьки.
Небось, тетя Маруся уже проснулась, картошку, небось, чистит. Зинка представила большую сковородку, полную поджаристой горячей картошки, и стакан холодного молока — и засомневалась: может, не ехать никуда? Пойти к тете Марусе и сказать: «Я согласна пожить у вас! Буду вам полы мыть и белье стирать! Борщ варить! Десятый класс закончу, а там уже с Надей в институт поступим, в общежитие переедем…
Можно на вечернее или заочное отделение поступить, тогда и работать сможем. Сами вам тогда помогать будем с зарплаты!»
Зинка представила себе однокомнатную квартиру подружки: кровать тети Маруси и ее больного мужа- сердечника дяди Вити в углу, маленький диванчик Надьки за шифоньером… Нет, нельзя к Надьке… Дядя Витя — инвалид, тетя Маруся одна семью тянет, а сколько там зарплата у нее… Картошку и жарят без конца… Заведующая толстая себе наворует, а тетя Маруся отдувайся — все шишки на продавца. А она добрая, жалко ей людей обманывать. Нет, к Надьке нельзя…
Да и решила ведь она — отца найти. Спросить, почему он бросил ее. Знал ведь, что дочка растет, раз алименты посылал и на свою фамилию записал. Может, увидит ее папка — и полюбит? Ведь она на него похожа, так мать всегда говорила!
А если не полюбит? Куда тогда?
Зинка тряхнула головой, отгоняя печальные мысли, и пошла на вокзал. Вокзал небольшой, грязный, дышал холодом и сыростью. Из окошка кассы шло тепло, горел яркий свет, и Зинка протянула деньги, сказала уверенно:
— Один билет на электричку до Макеевки, пожалуйста.
Взяла сдачу и пошла в закуток, в привокзальную забегаловку, на запах беляшей, купила один горячий смятый беляш и стакан мутного кофе, съела жадно, и внутри потеплело, Зинка согрелась. Вышла на перрон, электричка уже стояла — пустая, холодная. Зинка села в первый вагон, скинула сапоги, поджала ноги под себя: так было теплее. Вагон дрогнул, затрясся, и электропоезд тронулся, набирая ход, оставляя за собой малолюдные полустанки и одинокие станции. Зинка ехала к отцу.
Незаметно для себя заснула, проспала часа два и, проснувшись как от толчка, испугалась: не проехала ли свою станцию? Ей нужно было выйти в Макеевке, а потом на автобусе доехать до села Матырино, маршрут Зинка старательно изучила заранее. Нет, не проспала, заскрежетал динамик, и хриплый голос объявил остановку, от которой до Макеевки было еще два длинных перегона.
День перевалил за вторую половину, когда Зинка вышла на покрытый ледком перрон. Дул сильный ветер, и она, скользя резиновыми сапогами по льду, неуклюже вкатилась в маленькое, приземистое здание вокзала. Здесь одновременно был и автовокзал: два маленьких окошечка, из которых струился свет и уют. Кассирша, молодая, густо накрашенная, не глядя на Зинку, рявкнула:
— До Матырино в шесть утра и в час дня! Сегодня автобусов больше нет!
Зинка не струсила и громко сказала:
— Мне тогда на завтра билет дайте! На шесть утра! — И протянула деньги в окошечко.
Билет оказался очень дорогим, Зинка рассчитывала, что он обойдется ей дешевле. Взяв билет, отошла от кассы и стала прикидывать: получалось, что денег остается в обрез, больше тратить нельзя, иначе на обратную дорогу не хватит. А ведь еще неизвестно, как встретит ее отец, может, и не обрадуется… Может, и в дом не пригласит… Может, у него там семеро по лавкам…
Да нет… Если б у него были дети кроме Зинки, мать бы обязательно съязвила: дескать, не нужна ты своему папаше, уроду, у него другие дети есть. Но мать никогда о других детях не упоминала, значит, одна у него дочь, она — Зинка.
Тихая надежда таилась в душе: может, возвращаться и не придется… Вот приедет она к папке, а он увидит дочь, да еще на него похожую, — обрадуется… Обнимет ее крепко, прижмет к груди и скажет:
— Я тебя так долго ждал, доченька! Так долго! Что ж ты раньше-то не приезжала! А и хорошо, что наконец собралась! Я теперь тебя не отпущу никуда — будем вместе жить-поживать!
И станет смешно суетиться и накрывать на стол… А она, Зинка, ответит:
— Пап, ты посиди, отдохни… Ничего, я теперь все дела домашние буду сама делать!
И она сама накроет на стол, и там будет горячая дымящаяся картошка с укропчиком и ядреная квашеная капустка, хрустящая на зубах, и большие ломти ароматного хлеба, и, может, даже розовые ломтики сала, тающие во рту. А потом они будут пить горячий чай, прикусывая кусочками сахара, а, может, папка достанет баночку варенья.
И они будут смотреть друг на друга, и узнавать друг друга, и тихо разговаривать обо всем. И Зинка расскажет про бабу Веру и про речку, про Дружка, про ежиков, про Надьку и тетю Марусю и пустырь за домом, где можно найти много интересного, и как Сашка был рад, когда она нашла для него зайца и пришила надорванное заячье ухо. Сашка — он вырос уже почти, а зайца прячет под одеялом, спит с ним. Прячет, чтоб не смеялись над ним, дескать, такой большой, а спит с зайцем… А она, Зинка, геологом хочет стать…
И папка будет внимательно слушать, а потом тоже расскажет ей о себе, как он жил без нее все эти годы… И ждал, когда же она наконец приедет к нему…
Зинка незаметно для себя всхлипнула. Посмотрела по сторонам: никто не слышал? Но до нее никому дела не было: маленький вокзал жил своей жизнью: люди заходили и выходили, суетились, несли сумки, авоськи, баулы. Зинка села в обшарпанное синее кресло и достала книгу. Долго читала. За окнами стало смеркаться, включили яркий электрический свет, и все вокруг стало немножко ненастоящим. Зинка огляделась: неужели она на самом деле здесь, в этом чужом городе, на чужом вокзале, и это все правда, не сон? Почувствовала, как сильно хочется есть. Встала, разминая затекшие ноги, и пошла на запах кофе.
Привокзальная столовая не отличалась разнообразием: шницели, пюре, тушеная капуста, такие же помятые беляши, какие Зинка уже покупала сегодня. Она посмотрела на цены и ахнула: все это было ей не по карману. Может, все же разориться, может, и обратной дороги не будет, папка оставит ее у себя?
Зинка колебалась, втягивая носом горячий мясной запах. Потом увидела, как на одном из столиков оставили поднос с совершенно целыми, даже не надкушенными кусочками хлеба. Ей вполне хватит этой пары кусочков… Зинка незаметно придвинулась к столику, протянула руку…
Оплеуха была неожиданной и болезненной. Зинка почувствовала, что ее берут за шиворот, как котенка, оттаскивают от столика и тащат к выходу. Дородная рыжая тетка злобно прошипела:
— Нам тут своих побирушек девать некуда! Пшла вон отсюда, голь перекатная!
Ее больно толкнули в спину, и Зинка чуть не упала от толчка. Молча пошла к креслам, села как ни в чем не бывало в одно из них, загородилась книжкой. Слезы
закапали сами собой, и она пыталась изо всех сил вчитаться в книгу, чтобы отвлечься от обиды и чтобы эти непрошеные слезы перестали течь и никто не заметил, как она плачет.
Рядом раздался тихий женский голос:
— Да ты не плачь, девонька… На-ка вот, я тебе беляш принесла, давай-ка съешь… Я тебе потом еще шницель с хлебом раздобуду… Вот уйдут с раздачи и кассы, я тебя позову… Ты смотри не уходи… Едешь, чай, куда?
Пожилая мойщица в видавшем виды фартуке ласково смотрела на Зинку, глаза у нее были большие, круглые и очень добрые. Она протянула Зинке беляш в серой оберточной бумаге. Зинка взглянула на большие распаренные красные руки, протягивавшие ей подношение, осторожно взяла, откусила кусок и улыбнулась мойщице сквозь слезы. И та улыбнулась ей в ответ:
— Ну вот… Не плачь, девонька… И зла не держи на Галину… На кассиршу нашу… Она, конечно, сердитая, но у нее есть причины… Смягчающие обстоятельства… Она, вишь, завсегда жила мирненько, спокойненько, родители хорошие… Потом замуж хорошо вышла. Без скорбей живет… Голодной не бывает… Как же ей чужую беду понять?! Не… Сытый — он голодного не разумеет… Так что не серчай… Вот ты — голодной бывала? Не так, чтобы просто проголодаться, потому что время обеда наступило, а так — когда есть нечего и денег нет и не предвидится? И неделями, месяцами — полуголодной ходить? Бывало у тебя так?
Зинка покивала головой:
— Да. И не раз.
— Вот с тебя, ежели что, спрос другой будет. Потому что ты знаешь, каково это, как человеку голодному живется. Ежели ты это на себе испытала, а потом человека обидишь — спрос-то строже! Понимаешь ли?
— Кажется — да…
— Ну вот… Сиди здесь. Едешь-το когда?
— Завтра в шесть утра.
— Ночевать негде?
— Нет…
— Ладно, придумаем… Сиди пока…
Когда столовая опустела, мойщица, которую звали тетя Даша, накормила Зинку супом. И — не обманула, оставила плоский холодный шницель с хлебом, может, свой отдала… Зинка съела котлету с чудным названием в два приема, потом, уже медленнее, стала хлебать гороховый суп. Ночевать пошли к тете Даше, жила она недалеко от вокзала в угловой комнате барака.
Комната была небольшая, теплая, печь занимала большую часть жилья. Высокая и широкая кровать была нарядно покрыта покрывалом, а большие подушки — кружевными накидками, в серванте стояло семейство слоников, а в углу — иконы, украшенные белоснежными рушниками, и зеленая лампадка. У Зинки затрепыхалось сердечко: все было так, как в доме у бабы Веры, и даже рукомойник в углу — точь-в-точь…
Вечером пили чай, и Зинка рассказала, что едет к отцу. Тетя Даша смотрела внимательно, слушала так, что хотелось ей рассказывать обо всем: о том, что она одна у папки и он, наверное, будет ей очень рад, о том, как тетя Маруся кормила ее жареной картошкой и дала денег на дорогу, — да мало ли, что интересного можно рассказать человеку, который умеет так хорошо слушать!
И еще тетя Даша сказала, что у нее, у Зинки, — красивое имя. Первый раз в жизни ее имя назвали красивым, и она просто не поверила: что красивого-то?
— У тебя, Зин, имечко — весеннее, звонкое, синичка ты маленькая — зинь-зинь!
Зинка улыбнулась. Синичка — оно, конечно, приятнее, чем поросенок…
Еще тетя Даша задумчиво спросила:
— А мать тебя обижала сильно, да? Что ж ты про обиды свои ничего не рассказываешь? Обижаешься на маму и отчима?
— Не… Не знаю… Чего про них, про обиды-то, рассказывать?!
— Вот это правильно ты смекаешь. Вот наш уральский старец был, отец Николай Рагозин, батюшка мой милый… Он, знаешь, любил повторять: «Добро записывай на меди, а обиды на воде». Поняла?
Когда Зинку сморило и она начала позевывать, тетя Даша уложила ее на свою кровать к стенке, укрыла теплым одеялом, и Зинка, совершенно счастливая, уснула. Ночью проснулась, но тети Даши рядом не было. Зинка с трудом подняла тяжелую голову от подушки: тетя Даша стояла на коленях перед иконами и молилась. Лампадка горела зеленоватым огоньком, пахло очень приятно, и Зинку охватило чувство покоя и уюта. Она подумала, что надо будет так же все устроить, когда у нее будет свой дом: чтобы такая же большая кровать, и слоники, и лампадка.
Утром Зинка проснулась рано, а тетя Даша уже возилась у печки — ложилась ли она вообще? Когда только и успела — оладушек нажарила, с собой целый пакет дала. Попили чаю, а потом пошли на вокзал. Тете Даше было еще рано идти на работу, но ей почему-то очень захотелось проводить Зинку, и она пошла ради нее. Шли, держась за руки, по скользкой обледеневшей дорожке в синем апрельском сумраке, и им было хорошо рядом. Тетя Даша очень походила на тетю Марусю, не внешне, а так — Зинка не умела сказать, но чувствовала это душой.
Прощаясь, тетя Даша сказала:
— Ты ведь запомнила, где я живу, так? Если что — ко мне придешь… Чего-нибудь придумаем… Ну, не грусти, чего-то? Милая ты моя… Ничего… Яко отец мой и мати моя остависта мя, Господь же восприят мя… Господь хранит младенцы, сира и вдову приимет… Не поняла? Ничего… За битого трех небитых дают… Это-то поняла?! Ну вот — улыбнулась наконец… С Богом, девонька милая моя!
Матырино оказалось довольно большим селом. В центре автобусная остановка, магазин, школа, а от центра шли несколько улиц: Мира, Сельская, Щербакова. Зинка не хотела ни у кого спрашивать дорогу, не хотела, чтобы знали, к кому она приехала, — вдруг назад придется тут же топать, чтобы не глазели… Но и так никто не глазел, улицы были пустынными, рабочий день, все на работе, наверное.
Она довольно долго искала улицу Лесную, наконец нашла: это была крохотная тупиковая улица на окраине домов в двадцать. Несколько домов стояли заброшенными, с забитыми досками окнами. Наличие жизни в других можно было ощутить только по лаю собак, доносившемуся из-за заборов. Собаки лаяли лениво, видимо, не чувствовали угрозы в ней, Зинке. Проселочная дорога от этой крайней улицы уходила вверх, в гору, а на горе виднелись кресты — кладбище и дальше — лес.
Двадцать второй дом — последний на улице, приземистый, крепкий, с зелеными наличниками и цветами на окнах — выглядел живым и обитаемым. Лай не слышен, но, подойдя ближе, Зинка увидела лохматую собачью морду, торчащую из-под забора. Собака внимательно смотрела на Зинку.
— Дружок-Дружок! — тихонько позвала она.
Собака задумчиво гавкнула — откликнулась, значит.
Зинка подошла ближе. Сердце превратилось в маленькую точку, но точка эта билась так часто и громко, что, казалось, биение раздается на всю округу. На заборе была кнопка звонка. Зинка нажала на кнопку, подождала и нажала еще раз. Дружок смотрел из-под забора и не лаял — умный пес. Звук звонка был слышен на улице. Дверь дома скрипнула, и на порог вышла женщина лет пятидесяти. У нее были светлые волосы, как у Зинки. Она прищурилась, глядя на нежданную гостью, потом молча подошла к калитке, открыла, молча впустила Зинку и молча пошла в дом. Зинка пошла за женщиной.
Внутри было просторно и уютно, на стенах фотографии. Зинка не могла рассмотреть фотографии, она смотрела на светловолосую женщину. А та села на стул и сделала гостье знак рукой — тоже присесть. Долго смотрела на нее тяжелым взглядом, а потом сердито сказала:
— Вот и Зина явилась. Я тебя сразу узнала. Я сестра твоего отца. Ну что? Зачем пожаловала?
У Зинки сильно пересохло во рту, и она с трудом смогла выговорить — прошелестеть:
— Я к папке приехала…
— Помер твой папка. Вот уж год как помер. Инфаркт. Жизнь у него была нелегкая и скорбей много. А ты о нем никогда и не вспоминала, так ведь? Небось, как денежки перестала получать, тогда и про папку вспомнила?! Наследство приехала делить?!
Зинка почувствовала, что ноги у нее совсем отнялись, но она поняла, что нужно как-то встать и уйти. С трудом поднялась и, еле-еле переставляя ноги, поплелась к выходу. У выхода так же тихо прошелестела:
— До свидания…
Потянула дверь на себя.
— Ну-ка, постой! Да стой же — тебе говорю!
Женщина подбежала к Зинке и еле успела ее подхватить, потому что ноги совсем отказались ей повиноваться, стали как-то странно подгибаться, а пол подозрительно закачался.
Опомнилась она в большом мягком кресле. Женщина сидела на стуле рядом, держала в руках стакан с водой. Взгляд ее изменился — стал добрее.
— Ты очень похожа на Федю. Я тебя сразу узнала: и глаза Федины, и волосы. Он ведь тебя любил… И денег всегда посылал гораздо больше, чем положено… Мечтал увидеть тебя. У него с мамкой твоей договоренность была: она ему в обмен на деньги твои фото обещала посылать. Посылала иногда…
Женщина встала, подошла к комоду, достала коричневый плюшевый альбом со смешным медвежонком на обложке. Открыла. В альбоме было мало фотографий, но все любовно разукрашены нарисованными акварелью цветами, бабочками, листочками: маленькая Зинка, еще маленькая у бабы Веры на руках, Зинка побольше, Зинка с тощим портфелем…
— Он так мечтал тебя увидеть… Что ж ты ему письма такие нехорошие писала, а? Как рука твоя только поднялась?
— Я не писала… У меня и адреса-то не было, год назад вот раздобыла…
Зинка медленно достала потертую на сгибах квитанцию.
Женщина бросилась к комоду, порылась, принесла два листочка бумаги:
— Вот письма твои, читай: «Живу я хорошо, и у меня есть отец, а ты мне не отец никакой, урод ты и есть урод, атомную бомбу на твою башку! А откажешься алименты платить — я на тебя в суд подам!»
Почерк был Катерины, только уж очень криво и коряво написаны буквы. Должно быть, сильно пьяная писала…
— Не я это… Матери почерк…
Женщина ахнула.
— Да за что ж она так-то? Он ведь ей ничего плохого не сделал. Сама она к нему бегала. На маслозавод устроилась, романтики, что ли, захотелось ей, а Федя — он всю жизнь пастухом работал… Бегала к нему сама в поле, а как забеременела, он ее уговаривал ребенка оставить. На коленях просил… Я ведь все это знаю, все, почитай, на моих глазах было… Жениться хотел, а у него ж руки золотые и характер добрый очень, уступчивый такой, покладистый… Феденька, братик милый…
Женщина всхлипнула.
— У тебя папка был очень-очень хороший! Веришь мне?
— Верю, — сказала Зинка. Голос у нее дрожал.
— Не ты письма писала, правда?
— Правда. Не я.
Женщина обняла Зинку, прижала к себе:
— Зина к нам приехала… А Феденьки нет больше. Ах, детка, что ж ты раньше-то не приехала… Как он ждал-το тебя, как увидеть хотел! Жизнь у твоего папки не сложилась… Когда маленький был, мы жили в Подмосковье, а там в войну бои шли. Война-то кончилась давно, ему уж лет двенадцать было — огород отодвигать стали, а он копал. За мужика уж работал… Друг ему помогал с изгородью. На мину наткнулись. Дружок — насмерть, а он выжил, но вся левая сторона лица изуродована и глаза лишился. Твоя мать его уродом за это звала. И замуж не пошла, стыдилась его недостатка. А так — он красавец был, твой папка. Сейчас я покажу тебе! Меня Татьяна зовут, тетя Таня я тебе, поняла? Вот смотри — это его фотография. А рядом — видишь, это ты маленькая.
Зинка с трудом встала, ноги все еще были ватными, подошла ближе, вгляделась: из рамочки чернобелой фотографии на стене внимательно смотрел на нее красивый широкоплечий мужчина с добрым открытым взглядом. А рядом, в искусно выпиленной рамочке, красовалась фотография маленькой смешной Зинки. На ее недоумение тетя Таня улыбнулась сквозь слезы:
— Незаметно, да? Он так специально фотографировался — сбоку, чтобы левую сторону лица не видно было. А так — что ж? Ни в армию не взяли, ни на работу хорошую не устроишься. Пенсию получал… Да и стеснялся он незнакомых-то. Это здесь, в Маты- рино, его все любили, а в чужом-то месте зеваки всяко обозвать могли… Так всю жизнь пастухом работал… Любил один — на природе… Дом вот в порядке содержал и соседям завсегда помогал, ничего взамен не требуя. За то и любили — безотказный… Так он всю пенсию тебе отправлял, когда и от зарплаты еще добавит… Ты у него единственная ведь была. Сядет, бывало, уж не налюбуется на твои фотографии. Каждую рисунком изукрасит или рамочку сам сделает… У меня-то и муж был, и детишек трое, взрослые уже, в городе живут. А у Феденьки ты одна — как есть одна. Постой, что ж я, окаянная, тебя за стол-то не сажаю, ты ж с дороги — голодная, поди-ка? Погодь, я тебе все-все про отца расскажу, давай-ка сначала стол накрою…
Тетя Таня вскочила и стала хлопотать по хозяйству. Зинка спросила тихо:
— Почему он умер?
— Ребятишки в речке купались, озоровали, один пацаненок тонуть стал. Они испугались — орут как оглашенные, а рядом — никого. Федя у речки стадо пас, на лошадке был, подскакал и вытащил его. Откачал мальчонку, а сам лег на песок и… Ребятишки взрослых привели, мальчонка кашляет, а Феденька лежит рядом, как будто спит… И хоронили его — я не верила — лежит как живой, чуть улыбается вроде… Плакали все…
— А где папка похоронен?
— Что? А… Так я свожу тебя после обеда… Что молчишь? Одна хочешь? Ну иди, сходи, а я пока приготовлю обед. Ближний к лесу ряд, там сосна такая еще приметная — с одного краю веток нет. Ванечкин Федор Иванович. Не боишься одна на кладбище? Ну сходи… Только потом сразу ко мне — назад. Поняла? Прости, что неласково встретила…
Тетя Таня проводила Зинку до калитки, лохматый Дружок привстал, внимательно и грустно посмотрел на нее, но лаять не стал. Тетя Таня сказала, открывая калитку:
— Ты не бойся — я на тебя поглядывать буду из окошка… Да у нас тут спокойно так-то, не балуют — все свои… А и некому уже баловать — почитай, вся молодежь разъехалась… Ну, иди-иди, да недолго, я быстро сготовлю, завтра еще вместе сходим — подольше посидим, пирогов напечем и сходим…
И Зинка медленно пошла на гору, к папке.
Она поднималась по горе, скользя резиновыми сапожками по обледеневшей дороге, и дорога казалась ей бесконечной. Поднялась до кладбища, прошла к последнему ряду могил у леса, сосну увидела сразу — она была большой, сильной, но изогнутой, и ветки росли только с одной стороны. Сразу увидела и могилу, на ней — деревянный крест, на кресте табличка: «Ванечкин Федор Иванович». И годы жизни. Рядом с могилой врыта скамейка и небольшой столик.
Зинка села. Посмотрела вокруг: с горы видна речка, поле, село Матырино и домик тети Тани. Даль открывалась такая, что дух захватывало. Зинка прикоснулась к могиле рукой — и ничего не почувствовала. И это все? Вся поездка к отцу? Она тихо сказала:
— Папка, здравствуй… Это я, Зина, твоя дочка. К тебе приехала… А ты умер…
И почувствовала. Ощутила вдруг сильную боль. Болело где-то внутри, может, это душа так болит? Она почувствовала, что папка видит и слышит ее. И что он очень долго ее ждал. Ей внезапно стало ужасно страшно, что он поверил, будто это она написала злые письма, назвала его уродом и причинила ему боль. Зинка опустилась на колени перед могилой и сказала громко:
— Папка, это не я письма писала! Я бы никогда не стала тебя обижать! Ты мне веришь? Я так давно хотела к тебе приехать, так давно! У меня не получилось раньше это сделать, прости меня, пожалуйста! Если бы я сделала это раньше, то все было бы иначе… Я бы осталась жить с тобой, и, может, ты бы не умер… Папочка, прости меня, пожалуйста, что я не смогла с тобой встретиться! Видишь, как все получилось… Я приехала — а тебя нет…
Зинка неожиданно для себя самой заплакала в голос. Ей стало так жаль, что ничего нельзя вернуть, ничего нельзя исправить, и она никогда уже — никогда! — не увидит папку. Никогда в жизни. А он ее любил. Он ее фотографии берег. Он был ее родным отцом. И вот — они уже никогда не встретятся. Зинка плакала, и все расплывалось перед глазами, и непонятно уже было, где речка, где поле, где домик тети Тани.
Куда ей теперь идти? Она устала, слишком устала. И никуда она больше не пойдет. Она останется здесь, просто ляжет на холодную землю у этой могилы и уснет. Как уснул ее папка. А потом ее похоронят вместе с ним. И они будут тихо и спокойно лежать вместе, а рядом будет течь река и шуметь лес. И не будет скорбей, слез, боли, все будет тихо и радостно, мир и покой. Зинка села на землю рядом с могилой, закрыла глаза. Слезы текли по ее лицу все медленнее и наконец утихли, лицо разгладилось. Она чувствовала, как холод от земли постепенно сковывает ее тело, но даже радовалась этому: она просто тихо уснет здесь, рядом с папкой.
Внезапно она почувствовала, как будто отец говорит ей что-то. Вслушалась, и ей показалось, что она слышит голос папки:
— Доченька, радость моя, вставай! Поднимайся, солнышко мое! Нельзя сидеть на холодной земле — простудишься… Сейчас ты встанешь и пойдешь в дом. Ты ведь знаешь, как много хороших людей вокруг! И они любят тебя! И тетя Маруся, и Надька, и Сашка, и тетя Даша. И тетя Таня тоже полюбит тебя! Так, как любил тебя я… И не переживай про письма — я знал, что моя дочь никогда не напишет таких писем и не обидит человека… Не плачь, солнышко мое! В жизни бывают скорби и радости… И ты обязательно станешь геологом и пойдешь по тайге, а рядом побежит лохматый Дружок. А я буду рядом с тобой, и ты будешь чувствовать мою любовь так, как сейчас. Я очень люблю тебя, доченька, всегда любил тебя… Вставай, пожалуйста!
И Зинка послушалась отца. Она с трудом встала с земли, приложилась лбом к кресту, а потом прошептала:
— Я тоже люблю тебя, папа!
И тихонько пошла обратно, скользя по обледеневшей дорожке. Впереди расстилался простор, от которого дух захватывало: поле, и река, и бесконечное небо. Впереди была целая жизнь.
Санькина доля
В новую жизнь
Желтый теплый песок грел босые ступни, мягкий, манкий, он мог соперничать с золотистыми россыпями лучших курортов мира, но в Прохоровке его достоинства ценила только чумазая малышня с соломенными, выгоревшими на солнце макушками. Большая, шумно вздыхающая лошадка, несмотря на жару, ступала бодро, а колеса телеги хоть и утопали в желтом, но крутились бойко: невелика ноша — Санька да Ленька. Девятнадцатилетний Ленька правил не спеша, сочувственно посматривал на сестру, желая утешить, тянул тихонько:
Летят перелетные птицы
В осенней дали голубой,
Летят они в жаркие страны,
А я остаюся с тобой.
Одиннадцатилетняя Санька, спрыгнув с телеги, шла рядом, часто оглядывалась на родной дом.
Маленькая фигурка матери уже скрылась из вида, но навсегда осталась в памяти: мама Дуня кивает головой, а руки, большие, натруженные, с узловатыми шишками вен тянутся к губам, останавливают рвущиеся рыдания — не пугать дочу. Это потом она упадет на железную кровать с подушками горкой и зарыдает горько, безутешно — уехала дочушка, кровинушка уехала…
А все сумка, старая дерматиновая сумка — будь она неладна! Давно бы выкинуть, уничтожить, сжечь — нет же, хранила. Дохранилась… Оставайся теперь одна, как была одна всю жизнь! Да ладно, чего уж теперь… Лишь бы дочушке, Санечке, хорошо было!
А я остаюся с тобою,
Родная навеки страна!
Не нужен мне берег турецкий,
И Африка мне не нужна!
Санька ехала в новую семью — к отцу, к родным братьям и сестрам. А было их ни много ни мало — двенадцать человек! Сердце обмирало в предвкушении новой, счастливой, веселой и дружной жизни. По детской бестолковости не пожалела маму Дуню, обняла крепко, чмокнула в обе щеки, сама — вся там, в приключениях будущего. А мама — так она всегда мама, никуда не денется, будут в гости друг к другу ездить!
Брат с сестрой были очень похожи: светлые волосы, серые глаза жителей северных русских деревень. Толстая, тугая пшеничная коса, длинные черные ресницы Саньки, каждый взмах — как крылья бабочки, загорелые коленки длинных, не по-деревенски стройных ног лет через пять-шесть обещали обернуться грозой для будущих женихов.
Ленька заботливо накинул на голову сестры легкий платочек — чтобы не напекло жаркое июльское солнце. Родной брат… Когда-то, в такой же жаркий июль, он спас Саньку от страшной смерти: не успела родиться — чуть не похоронили.
Не сметь ее трогать — она живая!
Татьяна умерла на третий день после родов, оставив сиротами четверых детей и крошечного младенца, дочь Александру, названную в честь отца. Шел сорок четвертый, от отца после краткого отпуска по ранению не было весточек. Потом пришел синий конвертик с синими же, расползающимися чернилами: «Пал смертью храбрых, защищая Родину».
Татьяну сразу стали хоронить — жара, духота. Трое детей выли на разные голоса, молчали только старший и младший. Восьмилетний тогда Ленька оставался за главу семьи и не мог позволить себе рыдать, а младенец Санька плакать не могла от слабости. Изредка попискивала, и счет ее жизни шел уже не на дни, а на часы.
Голод царил в деревне, властно распоряжаясь судьбами, и родная, тоже многодетная тетка над могилой сестры, оглядывая в ужасе сирот, предложила:
— Давайте младенчика положим рядом с Татьяной, все равно помрет… Так чтоб ни она, ни мы не мучились — пускай с мамкой останется…
И Ленька спас сестру, гневно крикнул:
— Не сметь ее трогать — она живая!
Тетка раздобыла стакан муки, развели водой — помянули маму.
А после поминок Ленька принес в сельсовет, положил еле кряхтящего, плохо пахнущего младенца на стол председателю:
— Наш папка на войне погиб, а это дочь погибшего за Родину фронтовика!
Лысый председатель с пустым рукавом поскреб единственной рукой затылок, и жернов Санькиной судьбы закрутился от смерти к жизни.
Быстро нашли женщину сорока девяти лет, Евдокию, Дуню, которая работала на счастливейшем месте — в вожделенной пекарне. Дали карточки, назначили пенсию, и бездетная вдова оказалась матерью. Таскала младенца с собой на работу, где Санька, напившись вдоволь жирного козьего молока, спокойно почивала среди груды тряпья, а Дуня поминутно подскакивала, любовалась на дочушку, подтыкала самодельные пеленки, надышаться на чудо не могла.
Через три месяца в упитанном, радостно агукающем младенце с перевязочками на ручках и ножках никто бы не узнал заморыша, чей жалобный писк свидетельствовал только о скором конце.
Горшок с кашей
Судьба Евдокии складывалась трудно. Родилась в 1895 году, росла и воспитывалась в вере и благочестии, рано потеряла родителей и, единственная из семьи, веру пронесла до конца жизни, не дрогнув и не убоявшись безбожного государства.
Семеро братьев умудрились когда-то выдать ее, шестнадцатилетнюю, за старика, позарившись на его хозяйство и большой дом. И пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и налегли на дом тот; и он упал, и было падение его великое (Мф. 7:27). Жизнь со стариком не сложилась, дети не родились, хозяйство конфисковали, и молодая вдова коротала век одна- одинешенька.
Всю жизнь мечтала о детишках, и Господь не посрамил упования кроткой, смиренной души. Дорвавшись до заветного материнства, Дуня боялась потерять дочушку, боялась возвращения фронтовика, и, как выяснилось позже, ее сердце тревожилось не напрасно.
Отец Саньки оказался жив. Тяжело раненный, он долго лежал в госпитале и вернулся в родную деревню только в 1946 году. Но Евдокия об этом не узнала, так как уехала с младенцем раньше. Желая сохранить тайну появления ребенка, она сорвалась в далекую Олонецкую область, в колхоз.
Работала, получила жилье — и счастью не было предела. Правда, за неимением бабушек-дедушек дочушку приходилось оставлять одну. Хотя и да не совсем одну. Собираясь на работу, упадет Евдокия на колени перед старыми иконами (уберегла, сохранила чудом):
— Матушка Заступница, Царица Небесная, тебе вручаю доченьку свою! Защити, убереги от всякого зла! Святителю отче Николае, помоги! Ангел Хранитель, моли Бога о нас!
И в течение дня не раз помолится о дочушке, прошепчет горячо: «Богородице Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою…»
Старалась Дуня и по-человечески дочу утешить: и игрушек нашьет, и кукол смастерит. Даже клоун был у Саньки, и звала она, трехлетняя, этого клоуна замысловато и длинно: Гринь-тинь-тинь-чик. А только такое имя и могло быть у этого чудесного разноцветного клоуна! Это медвежонок — Степка, кукла — Галя. А клоун сказочный — только Гринь-тинь-тинь-чиком и мог зваться.
Мама варила вкуснейшую овсяную кашу. Ах, что это за каша была! В сытые годы нового века вспоминала Александра мамкину кашу, томленную в печи для дочушки, да со сливочками. Поставит мама горшок с кашей на пол в углу, рядом питье: молоко, воду. Санька ползает, играет. Проголодается, подползет к горшку, с коричневой сладкой пенкой по краям, поест, дальше играет. Мама придет: где Санька? Умаялась, под столом спит…
А Пресвятая Богородица и святитель Николай Чудотворец с образов ласково смотрят: присмотрели, уберегли.
Хорошо они с мамой жили. А в четыре года Санька испытала ужас. Кошмар просто. И кошмар этот никак не заканчивался целых два года.
Кошмар
В четыре года оказалась Санька в детдоме. Как оказалась и где мама — сама понять не могла. Запомнила, как целый день не выпускала подол нянечки и рыдала-рыдала, до истерики, до заикания: «Где моя мама? Когда мама придет?»
Детдом сорок восьмого года был сталинского духа, с суровыми порядками и строгим воспитанием. Врезался в память эпизод: детдомовцы на прогулке, и Санька — вечно голодная, с ноющим животом, — пытаясь обмануть голод, забралась на сугроб, отломила с крыши веранды сосульку. И сосет, и лижет, отбиваясь от голодных конкурентов. Воспитательница приказала бросить ледяное сокровище, но сил исполнить приказ не хватило.
После возвращения группы с прогулки все сели за столики. На столах жидкий суп, морковная котлета с кашей, детдомовская радость — компот. Санька только за ложку, а ей — раз! — и под нос другую тарелку ставят. А в тарелке снег.
— Ешь вдоволь! Учись старших слушаться!
На всю жизнь запомнила эту тарелку со снегом. На воспитателя обиды не держала: она не злая, просто так принято было воспитывать маленьких детдомовцев — в строгости.
А через два года мама вернулась. Худая, стриженая, постаревшая, совсем-совсем седая, обняла дочушку, прижала к сердцу, дрожащими руками протянула воспитателю помятую справку: «Гражданке Евдокии, освободившейся из заключения, разрешается забрать из Олонецкого детского дома дочь Александру, шести лет».
Санька узнала маму: у старушки в лохмотьях были мамины глаза, а в глазах — мамина любовь.
— Мамочка, где же ты была?!
— В тюрьме сидела, доча.
В тюрьме
Евдокия, работящая, справедливая, быстро стала в колхозе бригадиром. Работала бригада ее на совесть. Закончилась посевная, посеяли зерно, осталось полмешка пшеницы. Один из бригады, многодетный сосед Иван, просит-умоляет:
— Сейчас домой приду — детям есть нечего, аж возвращаться не хочется, в голодные глаза детские смотреть… Дай хоть горсточку зерна, детишкам затируху сделаю…
И Дуня насыпала ему в карманы две пригоршни пшеницы.
Пошел сосед домой, да, видать, не в добрый час. По дороге встретил знакомого:
— Иван, дай, что ли, закурить!
Он в карман полез — а оттуда зерно посыпалось.
— Ты где это зерно взял?
— Да вот, Дуняшка дала…
Ну и им дали. Ивану четыре года, Евдокии два. Хорошо, шел сорок девятый. Десять лет назад за то же самое получили бы расстрел с конфискацией имущества, а при смягчающих обстоятельствах лишение свободы на срок не менее десяти лет. И осужденные по этому закону, так называемому «закону о трех колосках», не подлежали амнистии.
А уж как молилась Дуня в лагере за дочку — знает только Царица Небесная. И Пресвятая Богородица помогла, не оставила: доча жива-здорова и мамке ее вернули, что по тем временам случалось нечасто.
Старая сумка
После тюрьмы пришлось переезжать в другую деревню, искать работу: кто же доверит работать в колхозе расхитительнице социалистической собственности?!
Евдокия трудилась в геологоразведке разнорабочей, потом на лесозаготовках лесорубом, потом травму получила, и осталось одно подходящее занятие — легкий труд, уборщицей. Ведра тяжеленные, грязь вывозила тоннами, но, по сравнению с лесорубом,
полегче, конечно, получалось. А было в ту пору ей уже под шестьдесят.
Санька окончила четыре класса сельской школы, а больше классов в этой школе и не было. Нужно отправлять дочу учиться в район — а это для Дуни как нож острый, да в самое сердце. К чужим людям… И оставлять без образования дочушку тоже нельзя, вон она какая смышленая растет — большим человеком станет, может, врачом, может, учительницей…
А тут случилось непредвиденное. Мама ушла на работу, а у дочи каникулы, сама себя развлекает. Нашла в чулане старую дерматиновую сумку, в платок завязанную, развязала, содержимое вытряхнула. Вот справка мамина об освобождении, вот еще бумажки старые… Читает вслух: папа убит, мама умерла, эта мама неродная…
Когда вернулась Дуня, Санька спросила:
— Мам, а ты мне неродная, да?
Так ноги и подкосились. Села на пол, заплакала.
— Мамочка, не плачь, ты мне самая родная! Только вот скажи: есть у меня братья и сестры?
Долго думала Дуня: сказать? нет?
— Есть.
— Мам, а напиши им письмо! Вдруг они меня ищут?!
И Дуня не смогла отказать, не хотела лишить дочу родных людей. Да и о своем возрасте задумалась: Саньке одиннадцать, а ей уже шестьдесят. Случись что, а у дочушки и родных нет… Написала.
И — тут же ответ пришел. Два конверта. Первый — из сельсовета: отец Александры жив-здоров, имеет семью. Второй от отца: «Уважаемая Евдокия, очень благодарен вам за воспитание моей дочери. Я долго искал ее после войны. Алименты платить не смогу, так как работаю в колхозе и денег не получаю. Если вы согласитесь отдать мне мою дочь, я с радостью ее заберу».
Утаить письма у Дуни хитрости не хватило, эх, нехитрая она была да нерасчетливая. Пенсию с дочери погибшего фронтовика тут же сняли, как узнали, что отец жив, а зарплата уборщицы двадцать рублей. Тут уж учиться в район дочу никак не отправить. Что делать?
Ау отца школа-десятилетка… Вот так и случилось, что в жаркий июльский день лошадка увозила Саньку все дальше и дальше от мамы в новую жизнь. Санька радовалась: едет к братьям и сестрам, к родному отцу. Только не знала, не догадывалась — куда едет…
Новая семья
Большое село на четыреста дворов, большая изба, в ней две комнаты и кухня. Навстречу Саньке высыпало так много народу, что она испугалась. Хотелось зажмуриться, но пришлось превозмочь себя — всем кивать, со всеми здороваться. Прибежали соседи, всем в диковинку: отец дочку нашел.
Поставили на стол блестящий самовар на два ведра. Санька дичилась, она у мамы одна росла, а тут такое количество народу, сразу всех не запомнишь, по именам даже — и то не запомнишь. А старшая сестра шепчет:
— Саша, нас у мамы было пятеро, папа женился на тете Анисье с двумя детьми, и еще пятеро родились после войны. Так что у тебя одиннадцать братьев и сестер.
Отец Александр Данилович — среднего роста, широкий в плечах, коренастый, волосы седые, но еще не старый, крепкий мужчина. Единственный работник в семье. Мачеха не работала, да и когда ей работать: с утра до ночи крутилась по хозяйству. Старший Ленька учился в училище, младшие в школе, совсем маленькие дома. И прожила Санька в родной семье семь лет — с одиннадцати до восемнадцати.
Только потом поняла, осознала: ведь отец мог от нее отказаться. Он работал в колхозе за трудодни, а дочь не бросил. Вот когда позже взрослой Александре жаловались знакомые: дескать, и хотели бы второго родить, да жилищные условия или зарплата не позволяют, зачем нищету плодить, — вот тогда ей и вспоминался большой стол, за которым не было лишних ртов, и милостивый Господь на каждого посылал его долю. Господь крепость людям Своим даст, Господь благословит люди Своя миром…
Картошка рассыпчатая, капуста ядреная, хрустящая, наливные помидоры, пупырчатые огурцы… Две коровы, бараны — на шерсть и на мясо, утки, кур штук пятьдесят, гусак и семеро гусынь, а у каждой гусыни по семеро гусят… Огромный погреб, набитый льдом, а там свежайшие продукты…
Мачеха продавала яйца. Одной картошки сажали сорок соток, чтобы прокормиться. Сладостей не пробовали, их считали за роскошь, за безделицу, но на столе всегда были хлеб, овощи, молоко, творог, если нет поста — мясо. Братья ловили рыбу.
Анисья готовила вкусно: пирожки с капустой, картошкой, морковью, земляникой, смородиной. Вареники, зимой — пельмени, жаркое — картошка с молоком. Курник —тесто, пшено, картошка, курица или утка — и в печку.
Санька всегда была благодарна отцу за то, что научил трудиться. У мамы она — сама хозяйка, мама баловала единственную дочку, у отца же было не до баловства. В доме—закон: если сказали что-то сделать, нужно обязательно сделать. Каждый должен работать. Такой семейный монастырь с послушаниями. Если мачеха дала послушание, а ты не выполнил — выйди из-за стола. Кто не работает — тот не ест. Но такого на Санькиной памяти почти не встречалось.
Задания, послушания давались справедливо — по способностям, а кормили — по потребностям. Малыши могли подмести двор, насобирать ягод для пирога, постарше — ухаживали за скотиной, носили воду, пололи огород. Картошку копали вместе, только мешки успевали завязывать. С молитвой, с благословением…
Так что Александр Данилыч далеко опередил Никиту Сергеича по строительству справедливого общества в отдельно взятом государстве: никаких реорганизаций и управленческих экспериментов, никаких тебе ротаций руководящих кадров и перетряски правящего слоя, никаких экспериментов с кукурузой.
Дом и сарай из кирпичей, а кирпичи самодельные — из соломы и глины, летом в доме прохладно, зимой тепло. Знали люди, как построить, чтобы хорошо жить… Это вам не панельные хрущобы, построят кое-как и сидят — зубами от холода лязгают…
Спали младшие — на печке, старшие — на полу, в углу телята, ягнята… Стали малыши подрастать — миром поставили им новый дом. Санька навсегда запомнила, как собралась вся сельская улица. Мужчины сруб поднимают, крышу ставят, дети с лопатками бегают — мох утыкают. Женщины столы накрыли. Все дружно, весело… За день дом поставили! А потом уже плотники делали полы, окна вставляли.
Дети не только работали, давали им время и на отдых, и на прогулки. Любили ходить в лес, травы ели, корешки знали. Зайцев гоняли, мальчишки рыбачили, девчонки купались в реке. Играли в войнушку, футбол, катались зимой на лыжах.
Из их семьи никто не был ни октябренком, ни пионером. Храм — в семи километрах от села, и ходили туда нечасто. Но ходили. Дети обязательно причащались два раза в год: на зимних и летних каникулах, получалось — в пост. Дома был молитвослов для взрослых и детский, от руки написанный Ленькой.
Сказать, что жили идеально, — нельзя, но старались — по справедливости, с Божией помощью. Освящали день и труд молитвой.
— Леня, а вы всегда такие верующие были?
— Нет, не всегда. Мама (ты ее не помнишь, она очень хорошая была) рассказывала, что одно время село наше очень от веры отстало.
Рассказ о пастухе
В тридцатые годы закрыли в селе церковь, у нас дедушка священник был, так его арестовали и увезли. До сих пор ничего о нем не слышно. Храм закрыт, а в клубе танцы-песни. Частушки безбожные да похабные появились.
А у нас в селе жил очень верующий пастух, дед Ефим. Вот он всегда мимо закрытого храма идет — перекрестится. Пасти идет — молитвы вслух читает. Ему председательша Дарья при всем народе выговаривает:
— Отсталый ты старикашка! Все уж знают про атеизм, про научное мирозрение, а ты все по старинке живешь!
— И буду так жить, и вам советую.
Народ слушает: какой-то пастух да с самой председательшей спорит — посмеиваются, балагурят. Дарья, женщина крупная, мощная, над маленькой фигуркой деда Ефима нависла, от гнева раскраснелась:
— Да чем ты можешь доказать, что Бог есть?! Ты сам-то видел Его когда?! После смерти в лопух вон превратишься — вот и вся твоя душа, вот и все твое бессмертие!
— Я, Дарья, человек старый. Долгую жизнь прожил и конец мой не за горами. А вот как помру, ежели у Господа милость обрету, вам с того света для вразумления весточку подам. А тебе, Дарья, на особинку весточка будет. Для покаяния.
Так серьезно и сурово сказал, что народу балагурить расхотелось, пошли по домам. И председательша угомонилась, на прощание насмешливо бросила:
— Буду ждать твою весточку!
И что вы думаете? Месяца не прошло, как помер дед Ефим. Внучка его три дня по нему Псалтирь читала не таясь. А как похоронили — на следующее же утро чудо случилось, какого отродясь в селе не бывало.
Утром, до петухов, вся-вся скотина до малейшего ягненка оказалась выведена со дворов. Выведена, выстроена у старого закрытого храма чуть не в шеренгу. И стоят: коровы, бараны, лошади — весь сельский скот. Стоят не разбредаются, словно кто-то невидимый их держит.
— То дед Ефим обещанную весточку послал, — пронеслось в народе.
А Дарья с утра из окна полураздетая выскочила, весь день по селу металась с взглядом безумным и на все вопросы только одно твердила:
— А мне на особинку, а мне на особинку…
Председателем больше работать не стала. Знаешь уборщицу в школе? Так это Дарья и есть та самая. Частушки похабные в селе петь перестали, достали иконы из сундуков, кто попрятал, про Псалтирь вспомнили.
Вот такую весточку дед Ефим общине послал.
Санькина обида
Случались искушения и скорби — а куда без них? Анисья относилась к новому члену семьи настороженно, приняла без радости. Став взрослой, Санька в полной мере оценила терпение мачехи, ее подвиг: воспитывать семерых родных детей, да еще взвалить на себя ношу — пятеро чужих! Могла бы воспротивиться отцовскому решению взять Саньку домой — имела полное право: законная жена. Не воспротивилась, слова против не сказала, а ведь приходилось и готовить, и стирать на всю огромную семью.
Иногда не выдерживала, срывалась. Как-то ребятишки заигрались, и самому младшему прищемили руку в двери. Малыш закричал от боли, заплакал. Анисья вылетела с половником, и кто-то из детей, испугавшись наказания, показал пальцем на чужачку. Мачеха, не разбираясь, стукнула огромным половником Саньке по лбу. Больно! Сразу шишка стала расти. Слезы потекли от боли и обиды: только своего папку нашла — и так обижают. Санька в слезах громко крикнула:
— Ухожу от вас! И пока папка за мной не придет — я к вам не вернусь!
А у нее появилась школьная подружка, Светка, которая росла в семье одна. Санька к ней и отправилась. Мама подружки, тетя Римма, увидев огромную разноцветную шишку, расстроилась:
— Вот что значит неродная мать! Да она так тебя убить могла! Садись, деточка, к столу, там, где есть три тарелки супа, всегда и четвертая найдется.
Прожила Санька у тети Риммы неделю. Приходит за ней Ленька:
— Саша, пошли домой!
— А почему папа не пришел?
— Как тебе не стыдно! Папа один на нас всех работает, а ты тут такие фокусы выкидываешь! Тетя Анисья сама жалеет, что тебя ударила. Под горячую руку ты попала…
Тетя Римма головой покачала, потом тоже посоветовала:
— Что делать-то, Санечка?! Иди уж домой…
Отец не сказал Саньке ни слова… Анисья тоже промолчала, только за ужином подсунула кусок побольше да послаще — видно, сама переживала.
Были и другие неприятности и даже скорби у Саньки, про все не расскажешь, но в целом жилось ей в родной семье хорошо. Много лет прошло с тех пор. Давно нет в живых ни отца, ни мачехи. Александра молится о них. За отца: не оставил, взял к себе, научил трудиться. За мачеху: какая бы ни была взяла чужого ребенка, не отправила обратно, заботилась.
Рассказ Леньки про находку
Из всех братьев и сестер Санька больше всех сблизилась со своим спасителем Ленькой, и он частенько ей рассказывал разные истории. Вот одна из них.
Рядом с селом раньше был небольшой мужской монастырь. В 1923 году монастырь закрыли, почти всех из восьмидесяти монашествующих уничтожили. Кого расстреляли сразу, кого сгноили в тюрьмах, в ссылках, в лагерях. В монастыре работала лесопилка, храм использовали как склад, в кельях жили мирские люди — в общем, как по всей стране.
В конце концов разрушили храм и кельи, и поруганный монастырь зиял пустыми окнами. Ребятишки из села иногда гуляли по развалинам. И вот как-то десятилетний Ленька отбился от стаи мальчишек, будто услышал чей-то голос, чей-то зов. Пошел на этот зов и, не отдавая себе отчета в том, что делает, зашел в полуразрушенную деревянную келью, поднялся по ветхой скрипящей лестнице и уверенными шагами отправился в угол чердака. Сунул направляемую кем-то невидимым руку под застреху и вытащил, потрясенный, старую, перевязанную полуистлевшей когда-то голубой лентой картонную коробку.
Ленька так и сел на пыльный пол. Сидел и смотрел на солнечный луч, нитью протянувшийся к нему в руки. Тишина, не слышно голосов друзей, в свете луча все вокруг казалось странным, нереальным — время остановилось. Золотистые тени мелькали по чердаку, и было ясно, до холодка, до зябких мурашек по спине в жаркий летний день, — он не один здесь.
Медленно открыл коробку — там лежал большой золотой крест на цепочке. Ленька подумал, потом бережно поцеловал крест — и время возобновило свой бег. Как будто дано ему было испытание и он его прошел.
Ленька слез с чердака, к мальчишкам не пошел, один вернулся домой и отдал находку отцу. Отец благоговейно приложился к кресту, спрятанному тем, кто, скорее всего, принял мученическую смерть и кто позаботился о своей святыне и привел ребенка к ней.
Потом отец унес крест в соседнее село в действующий храм и отдал служащему священнику. О находке рассказывать запретил, и Санька стала первой, с кем спустя почти десять лет Ленька поделился своей тайной.
Возвращение деда-священника
Через год от приезда Саньки в родную семью случилось важное событие. Темным зябким осенним вечером, когда семья вечеряла, а в печке мерно гудел огонь, в дверь постучался старый грязный нищий, одетый в лохмотья. Анисья вынесла ему хлеба и кружку молока, подумала-подумала, завязала в узелок несколько вареных картофелин, помидоры. Но бродяга не уходил, все сидел на лавке у избы, и свет, падавший из окна, освещал его застывшую худую фигуру.
Вышел отец, и вдруг с улицы донеслись непонятные звуки: смех, плач, восклицания. Когда семья гурьбой высыпала на двор, отец держал седого бродягу в объятиях. Нижняя челюсть бродяги дрожала, и видно было, что он совсем беззубый.
А отец обнимал его с неожиданной нежностью и только повторял сквозь слезы:
— Батя вернулся! Батя вернулся!
Это и был тот самый дед-священник, о котором рассказывал Ленька. Дед Серафим отсутствовал в родном селе два десятилетия: тюрьма, лагерь, поселение. Служить ему было нельзя, в избе он жить не пожелал, и отец со старшими братьями быстрехонько, до заморозков, поставил ему крохотную келью на краю огорода, ближе к лесу, утеплил, сложил небольшую печурку. Отец Серафим скоро обжился, будучи доволен малым: лежанка, табурет да часть икон из избы. Большую часть дня, а может и ночи, дед молился, зимой потихоньку чистил снег, летом ходил за травами, которые хорошо знал. Изредка приносил грибы.
Анисья по вечерам отправляла ему котомку с хлебом и овощами, кувшин с молоком, ел дед один раз в день и очень мало. Санька, еще до конца не обвыкшая в новой семье, первая вызвалась отнести незамысловатый ужин, и это стало ее обязанностью.
Со временем подружилась с дедом, ей нравилось сидеть рядом с ним в его келье, где зимой трещал огонь в маленькой печи, горела лампадка, а летом стрекотали кузнечики и пахло душистым разнотравьем.
И отец Серафим проникся к внучке, беседовал с ней, наставлял, особенно когда стала подрастать, входить в девичий возраст.
Поучения его были мудры и полезны, запомнились Саньке на всю долгую жизнь. Послушаешь — как для нашего времени сказаны. Почему? Да потому что духовные законы не устаревают.
Наставления отца Серафима
— Запомни, Сашенька, если человек не обучен технике безопасности — он опасен для производства. Если же не знает духовных законов — он опасен для себя и для окружающих.
Человек может быть начинен страстями злобы, гнева, осуждения, памятозлобия… Природа их разрушительна. Когда мы попадаем в сферу действия страсти, мы даже язык теряем — перестаем разговаривать и начинаем браниться.
Можно сказать о себе: Господи, я носитель страстей нечистых. Даже когда говорю хорошие слова, я испытываю при этом недобрые чувства — часто именно так и бывает. Женщины жалуются: «Батюшка, я мужу ничего плохого не сказала — а он рассердился! Почему?» — «А потому что в душе у тебя раздражение, осуждение, неприятие! Ум собеседника слышит слова, а душа принимает дух. А дух у тебя немирный…»
— Как же быть, дедушка?
— Старайся отдалиться от обстоятельств жизни, храни дух мирен в любой ситуации… Храни свой телесный скафандр настолько, насколько он нужен для жизни. А внимание души переключи на то, чтобы быть с Богом. И главное, Сашенька, береги свой чин! Какой чин? Запомни: если будешь правильно понимать жизнь, хранить свой чин жены и матери — это внесет правильный дух в твою семейную жизнь и передастся твоим детям.
— А в чем этот чин состоит?
— Женщина должна служить семье, жить не своей жизнью, а жизнью мужа и детей. Понимаешь? Любовь — это желание кому-то служить. Прочее, Саша, похоть. Семейная жизнь — это перестать жить для себя, жить для детей и мужа, служить семье. Если не слушать мужа, начальника своей жизни, которого даровал Господь, то мы разрушаем семью. У мужа мысли от Бога, у жены от мужа — единая плоть. Вот непослушная жена говорит: «Ребенок мой!» А Бог даровал ей ребенка через мужчину… Раньше был Домострой, знаешь такое?
— Это такой отсталый уклад жизни, дедушка, да?
— Хм… Отсталый… Этот уклад для женщины лучше всего был… Юную девичью душу хранили в семье от преждевременных увлечений, от страстей до замужества, чтобы она была цельной. А сейчас она в пятнадцать лет влюбляется и растрачивает душевные силы (еще ладно, если только душевные), те силы, что предназначены только для одного мужчины — ее мужа…
— Дедушка, а если муж плохой?
— Бывает, Саша… Я вот тебе расскажу… Живу я на поселении, и народ тайком ко мне тянется. У всех свои скорби, у всех вопросы… Приходит ко мне мать семейства, бухгалтер по профессии, и жалуется: муж работать не хочет, бездельничает, а она всю семью тянет. Говорит: «Батюшка, вот, например, муж и жена в одной упряжке, муж, скажем, должен на себя шестьдесят процентов ноши взять, а жена, скажем, сорок. А мой муж не хочет брать ничего. Получается, я одна всю ношу везти должна?» Она, вишь ты, все уже подсчитала, весь дебет-кредит! Я ей и отвечаю: «Нет, милая… Вот ты свои сорок процентов везешь — и слава Богу! Мужскую ношу ты по чину потянуть не можешь. Но если роптать не будешь, то шестьдесят процентов ноши твоей понесет знаешь кто? Ангел! Да-да, головой не крути! Ангел, от Господа посланный, понесет ту часть ноши, которую твой муж должен был нести! И вдовам Ангел такой помогает, тем, у кого муж на войне погиб. И тем, кого бросил муж, разрушив свой мужской чин…»
— Ангел… Дедушка, а моей маме Дуне тоже Ангел помогает?
— А ты как думала?! Конечно! А будешь роптать и гневаться, и Ангел не сможет рядом с тобой находиться… Понимаешь ли? Вот смотри, как бывает. Жены непокорны, скандальны, а мужья не хотят брать ответственность за семью на себя — все выходят из своего чина. Брошен чин — если муж ушел из семьи. А потом растут дети, и мы видим в детях себя, только помоложе и более растленных, если мы не задумывались о покаянии и передали им свои страсти. Мы говорим правильные вещи, все знаем, как правильно жить, но… Беда нашего времени — большая голова, набитая знаниями, и маленькие слабые ножки, закрытое для Бога сердце. А с такими слабыми ножками что делаешь? Правильно, часто падаешь. И слезы наши бесполезны: мы опирались на сломанную трость, а не на Бога. И вывод: плохие дети, плохие родители, плохие власти, плохое общество. А начинать нужно с личного покаяния.
Живи всегда с Богом, Саша. Пока есть хоть один храм рядом — всегда ходи в храм. Капельница, инъекция, анестезия. Капельница, инъекция, анестезия. Поняла? Нет? Исповедь, причастие, храм. Запомнила все, что я сказал?
— Плохо, дедушка.
— Это тебе так кажется, доченька, потому что рановато тебе это слушать. Но делать нечего: моей жизни уже немного осталось, а придет время — и ты вспомнишь все, что я тебе говорил, вспомнишь и поймешь. А сейчас пока запомни три правила на ближайшие годы. Первое правило: не принимай подарков от мужского пола. Второе: всегда ночуй дома. Третье: настраивайся на то, что замуж выйдешь только один раз. Нетрудные правила?
— Да вроде нет.
— Это пока тебе пятнадцать они нетрудные. Помоги Бог, чтобы и дальше так было. Беги, хватит на сегодня. Давай благословлю на ночь. Храни Господь!
Мама Дуня
Санька регулярно получала письма от мамы, несколько раз на каникулах навещала ее. В выпускных классах ездить было некогда, и она больше двух лет не видела маму. Сдала выпускные экзамены, получила аттестат, и письма перестали приходить. Санька за- переживала, сорвалась с места, поехала.
Высоченные деревья стали меньше ростом, а просторная мамина изба превратилась в крохотный домишко. Это означало, что Александра выросла. И на самом деле, трудно было узнать в красивой, высокой, стройной девушке прежнюю Саньку.
И мама Дуня, лежащая на кровати, оказалась неожиданно маленькой, худой, старой. Ее парализовало после инсульта, отнялись правая рука и нога, сильно нарушилась речь, пострадала память.
Медсестра, живущая по соседству, грустно объясняла:
— Мама ваша очень по вам тосковала. Скучала сильно, унывала… Да и жизнь у нее нелегкая, сами знаете: одна тюрьма сколько лет отняла…
И Санька осталась с мамой. Устроилась работать в школьную библиотеку, вместе с медсестрой ухаживала за Дуней. И вот как велико было счастье матери, к которой вернулось ее сокровище, — больная поднялась на ноги! Постепенно восстановилась речь, плоховато, но заработали больные рука и нога.
И прожила Дуня до восьмидесяти пяти лет! Она всегда была глубоко верующим человеком и до конца боялась уйти без исповеди и причастия. Перед смертью пережила второй инсульт, впала в кому, но за три дня до смерти пришла в себя, исповедалась и причастилась. По ее молитвам и Александра выросла верующим человеком. И сейчас молится о всех близких.
Боже, ущедри и благослови
Тень грядущих событий
В станице Каменке много камней: плоские, маленькие и побольше, большие достигают размера плит, дорожки в саду выложены из таких плит, забор называется стенка, и тоже каменный. И речка здесь называлась Каменка. Впадала она в Дон и, узкая обычно, после дождя разливалась, выходила из берегов, бурлила, но уже через несколько часов стихала, снова делалась ласковой и желанной для всей деревенской детворы, а также уток и гусей.
А дожди в грозном 1914 году, омраченном началом военного конфликта мирового масштаба — тридцать восемь государств-участников, — шли, как всегда в жарком августе, каждый день. Прохладное утро сменялось полуденным жаром, донское солнце щедро дарило свой свет и тепло, затем парило, и к четырем часам собирались тяжелые синие тучи. Живительный, почти тропический дождь обильно поливал жаждущую влаги землю, и урожай быстро зрел, готовился поразить изобилием.
Боже, ущедри ны и благослови ны: просвети лице Твое на ны, и помилуй ны… Земля даде плод свой, благослови ны, Боже, Боже наш… (Пс. 66:2,7).
Свой долгий рабочий день Полина подкрепляла молитвой: нужно помолиться о семье, о муже на далеком австрийском фронте. О погоде хорошей, об урожае, чтоб Господь благословил труды и заботы наступившего дня. Молитва давала силы, и, неутомимая, легкая, Полина быстро управлялась с многочисленными заботами по хозяйству, двумя детьми — Натальей и Василием, обихаживала дедушку.
А хозяйство большое: донские казаки — народ небедный. Плодовитая земля, огромные сады, мельницы, рыболовные артели. В хозяйстве — коровы, лошади, свиньи, гуси, утки, куры…
— Мам, а сколько у нас гусей и уток?
— Доча, да кто их считал?!
Дед Федор — казачий есаул, это в «Табели о рангах» — обер-офицер. Войсковые есаулы выбирались на Войсковом Круге по два на Войско, назначались адъютантами при войсковом атамане. Дед был казак матерый, служилый, но сражения и победы остались в прошлом, состарился удалой есаул, высокая фигура сгорбилась от тяжелой ноши лет и зим. Седой чуб, седые длинные усы, только брови, густые, нависшие над уже подслеповатыми глазами, — черные.
Семилетняя Наталья, с легкой руки деда Федора просто Таля, на минутку задержалась рядом с любимым дедушкой: старик достал полный казан золотых монет, высыпал их на полотенце, пересчитывал, перебирал, куда-то готовил.
И зачем он достал казан из-под печки? Перепрятывать будет?
— Диду, кто это на денежке?
— Царь, кто ж еще? Глянь, с одной стороны писано: Александръ III Императоръ и Самодержецъ Всеросийский, с другой — десять рублей 1894 год. Царский золотой червонец… А вот глянь, это Его Императорского Величества царя Николая Второго.
Вот интересно! Поиграть бы с этими тяжелыми блестящими кругляшками…
Нет, лучше не надо — от казана идет холодок, потусторонний легкий холодок, враждебный, бедовый, различимый лишь чутким детским сердцем.
Англичане говорят: «Coming events throw their shadow before them» — «Грядущие события отбрасывают тень перед собою». И страшная будущая трагедия уже отбрасывает тяжелую тень на уютную кухню, ползет по столу, тянется хищной рукой к мамке у печи, накрывает лицо деда.
Перехватив тревожный взгляд внучки, дед ласково, но твердо говорит ей:
— Иди, Таля, иди, играй в куколки!
Сам с казаном, с привычной палкой в руках, прихватив еще лопату, пошел в сад. Яблоневый сад огромный: может, пятьдесят яблонь, может, больше… Пошел по каменной дорожке, скрылся из виду. Тень за ним странная потянулась, очень странная тень, не в ту сторону отбрасывается… Эх, не читал старый есаул «Пикник на обочине», да и родятся братья-писатели лишь спустя десятилетия: в 1925 и 1933-м.
Ледяной холодок по спине, а в крохотной девичьей спаленке уютно, солнечно, морок и отошел, забылся, спрятался.
В деревне Каменке и куклы у Тали — каменные. Куколки делались легко: плоские камни (мягкие, хорошо точатся) обтачивались в виде куклы, раскрашивались лица, шилась одежда из тряпочек.
Но играть долго некогда: у нее есть обязанности — нужно встречать корову Зорьку из стада. Детство маленьких жителей Каменки было тесно связано с домашними животными.
Спасение Зорьки
Корова или лошадь, которые вырастают рядом с хозяевами, — это совсем не те животные, что стоят в огромных коровниках и конюшнях. Заботу, внимание и тепло ничем заменить нельзя. Корова, лошадь, собака учатся общаться с человеком, как бы даже и очеловечиваются, перенимают от своих хозяев душевные качества.
Зорька была коровой умной, преданной хозяевам, а уж молоко давала — выше всех похвал!
Дождь закончился, свежий, душистый воздух — прохладой в лицо, вниз — к речке, откуда гонят стадо. Вот прошла мимо соседская Пеструшка, вот Малинка, Красуля и Жданка, а Зорьки — нет!
Таля бросилась искать корову, вышла на знакомое мычанье: отстала Зорька от стада, стоит на другой стороне разлившейся реки. Увидела родного человека и пошла вброд к девчонке. А после дождя река поднялась, и корову понесло по течению. Таля бросилась по берегу, вслед за плывущей коровой.
Зорька плыла как могла и смотрела на девочку глаза в глаза. У Каменки были излучины, и в одной из заводей, где течение слабее, корова смогла задержаться и одним копытом зацепиться за землю. Барахтается, а вылезти не может.
Таля, не раздумывая, бросилась в воду, схватила корову за рога и, хоть и маленькая, но цепкая, хваткая, стала тянуть на берег. Вода доходила девочке до груди, но бросить Зорьку она не могла. Слабые детские ли усилия помогли или корове не хватало лишь легкого толчка, но Зорька, поднатужившись, вышла из воды. Стояли они рядом и тряслись от пережитого страха, потом еле живые поплелись домой. Мамка, узнав о происшествии, заплакала:
— Да если б ты сама утонула?! Да бросила бы ты корову эту, нехай она себе плывет!
— Как же я Зорьку брошу — она на меня так смотрела!
И еще одно спасение Зорьки
Как-то пастух провинился, недоглядел: корова объелась свежескошенной травы и ее стало пучить. Раздуло брюхо, пропала жвачка. Стоит Зорька, широко расставив копыта, одышка у нее сильная, глаза выпучены — того и гляди помрет. Мамка плачет.
Ветеринар сказал бы, что раздувшийся рубец давит на диафрагму, а диафрагма давит на легкие, вызывая асфиксию, и если такой корове не оказать помощь, через два-три часа она погибнет. Но в Каменке ветеринаров отродясь не водилось и слов заковыристых, типа «асфиксия» никто не знал.
Зато рядом жила соседка, тетка Дарья, и из конюшни, от Топаза, уже ковылял, опираясь на свою суковатую палку, дед Федор.
Тетка Дарья кричит:
— Гоняйте корову, гоняйте! А то издохнет, как пить дать — издохнет!
Таля схватила палку и стала гонять корову, бьет Зорьку и плачет. И корова плачет. Кое-как стала по двору ходить.
Дарья прибежала, кулаком живот корове массирует. Дед принес веревку толстую, пахучую, дегтем смазанную, в рот корове засунул — слюна пошла, жвачка потихоньку стала восстанавливаться — все дед знает, не только про лошадей, но и про коров.
А Таля все Зорьку гоняет, палкой по спине охаживает. Та шибче стала ходить, газы отошли потихоньку, спал живот. Так и спасли корову.
Заботы Тали
В сенках курица-наседка на корзине. Вот-вот должны вылупиться желтые смешные цыплята. Таля ждет не дождется, а цыплят все нет. Тогда она берет большую корзину в руки. Курица бьет крыльями, клюется, слетает с насиженного гнезда, истошно кудахча, и девочка с трудом заносит корзину в избу через высокий порог.
— Толку с тебя нет никакого, — по-взрослому ворчит на наседку Таля. Трогает пальцем печку — теплая. Ставит корзину на печь: — Так-то вернее будет! Давайте, цыплятки, вылупляйтесь!
Через час с огорода возвращается мамушка:
— Ах ты, окаянная, всех цыплят загубила! Никто теперь не вылупится!
Таля весь вечер рыдает так горько, что ее не решаются наказывать — сама себя наказала.
Зато через пару дней уже мамка гонялась за ней с веником. А дело было так. В обязанности Тали входило напоить поросят. Уходя из дому, Полина напомнила:
— Доча, напой скотинку!
«Сначала искупаюсь», — решила Таля. Маленькие загорелые ступни отбивают дробь по горячим камушкам. Донское раскаленное солнце, теплая речка, дети, гуси — все намешано, и ты — бултых туда! Мокрые тугие косички бьют по плечам, капли воды дрожат на коже, а в них переливается радуга.
Счастье, абсолютное счастье! Она так ясно, так отчетливо чувствует себя живой, сильной, такой же живой, как это солнце, и высокое голубое небо, и жаворонок, что заливается от радости бытия в вышине.
Два часа пролетели незаметно. Уставшая, она возвращается домой, а навстречу уже несется дикий охрипший крик жаждущих поросят, уже обезвоженных, чуть не погибающих. Таля бросается их поить, а они все орут возмущенно. При виде этой картины вернувшаяся с работы мамка хватается за веник, гоняясь за дочкой по двору:
— Что ж ты скотину-то чуть не загробила?!
Вечером Таля пожаловалась деду:
— Диду, а мамушка меня веником била!
— Что ты врешь! Я тебя даже не догнала!
— Доченька, да разве ж можно дите веником бить?!
И дед гладит правнучку по русой головке. Таля снова счастлива.
Школа и груши
Вася, старший брат, с Талей почти не общается, у него свои друзья-казачата, он уже ходит с нагайкой, посещает «беседы», игры-тренировки, урочище. Они с сестренкой живут в разных мирах.
У Тали есть подружки-соседки, но все старше, чем она, кто на год, кто на два. И вот они идут в школу, которая устроена в доме обер-офицерской жены Лукерьи Петровны Пышкиной, а Талю не берут — маленькая еще, подрасти годок.
Лукерья Петровна строгая, учит пятнадцать девочек Каменки азбуке, арифметике, Часослову, Псалтири. Она уже научила нескольких маленьких казачек читать и даже писать, а это для каменцев верх успеха в обучении.
День Таля просидела одна, второй, на третий день, с утра пораньше, тихонько собралась в школу. А что с собой взять? Нужно чем-то задобрить учительницу и подружек! Таля осторожно, потихоньку от мамки достала из-за печки большую холщовую сумку. Думала- думала. Ура! Придумала!
Бежит в сад и наполняет сумку доверху спелыми желтыми грушами. С трудом тащит сумку за собой. Приходит раньше всех в класс и всем входящим дает в подарок грушу. Что ты, Таля, разве можно в школе есть груши?! Они такие сладкие, сочные, сладкий сок стекает по пальцам. Ах и вкусные! Входит Лукерья Петровна — и Таля протягивает ей самую большую грушу. Учительница хмурит брови, но груша такая солнечная, такая сочная…
Урок сорван, но, к удивлению мамушки и деда, тетка Лукерья разрешает девочке приходить в школу, и Таля учится вместе с подружками читать и писать. Хорошо, когда у тебя растут в саду такие вкусные груши!
Топаз
Жизнь Тали вся проникнута молитвой: молится мамушка, дед часто читает Псалтирь. Таля дремлет и, приоткрыв глаза, сквозь сладкую дрему видит и слышит: уютно горит лампадка, а дедушка неторопливо перед божницей читает наизусть:
— Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых и на пути грешных не ста, и на седалищи губителей не cede, но в законе Господни воля его, и в законе Его поучится день и нощь. И будет яко древо, насажденное при исходищих под, еже плод свой даст во время свое… (Пс. 1:1-3)
И снова сладко спится Тале.
Помолится дед, выйдет на двор, обязательно навестит Топаза. Старый стал конь, а взял Федор его жеребенком. С рук кормил, как за ребенком ходил, вот и вырастил: не конь, а чудо! Драгоценность! Топаз и есть…
Были у Федора и другие кони: в четыре года посвятили его в казаки, посадили на лошадку, дали в руку шашку. Но таких, как Топаз, у него не было. Породистая голова с широким лбом, шерсть короткая, нежная, шелковистая, золотисто-рыжая масть, а грива и хвост черные.
А уж умный вырос! Преданней любой собаки, вернее верного товарища, никому, кроме хозяина, в руки не давался, понимал с полуслова, почти как человек. Укрытый в лесу или балке, ждал сигнала, отзывался на свист и стрелой летел к Федору. Ложился и вставал по команде, шел за хозяином в огонь и воду, в сабельном бою кусал и лягал коня врага.
Ах эти казачьи кони — неприхотливые в корме, умеющие выкапывать траву из-под снега, выносливые, подвижные, сильные, преданные, они не отходили от раненых или убитых хозяев на поле боя. В смертельной схватке, окруженные врагами, в свои последние минуты казаки сбатовались — укладывали верных коней кругом и из-за них отстреливались.
Конь сопровождал казака всю жизнь: с детской мечты о собственном скакуне до последних дней, когда одряхлевшего друга поведут под уздцы за его гробом.
Федор заходил в конюшню к Топазу, подкидывал сена, гладил умный широкий лоб. У Топаза были большие карие глаза с продолговатыми зрачками, и когда-то в них отражались облака, и солнце, и вся степь. Горьковатый степной воздух бил в лицо, под копытами дрожала земля, и звезды ярко сверкали в небе, стоило чуть отойти от ночного костра. И ночь казалась дол гой-дол гой, а молодость бесконечной.
Федор дрожащей рукой вытирал слезу, текущую по морде коня, и чувствовал, как у самого непрошеная влага стекает по дряблым щекам: как быстро прошла жизнь!
Полкан
В Каменке беда — взбесился Туман, собака старого Ефрема. Сначала не отходил от хозяина, лизал руки, лицо, потом стал беспокойным, отказался от еды, стал есть несъедобную дрянь, как будто сошел с ума. И когда у Тумана начались спазмы и он не смог пить воду, а вместо хриплого лая завыл — Ефрем застрелил верного пса.
Затем заболела собака в соседнем с дядькой Ефремом дворе, еще одна… Бешенство. Эпидемия собачья. Может, лиса дикая виновата, может, еще какая живность, мало ли их по степи бегает… Если бешеные собаки покусают людей — смертей не оберешься. Казаки затеяли отстрел.
Полкан, большая сильная овчарка, у деда Федора со двора не выходил — нет на нем заразы. Но против круга не пойдешь — стрелять всех собак, значит всех.
Таля любит умного Полкана, с ним ничего не страшно: у чужого не только угощения не примет — близко не подпустит. Со своими, особенно с детьми, Васей и Талей, ласков, как щенок, любит их — сил нет. Полкан учил Талю плавать: держишься за мощную шею и знаешь — друг не даст утонуть.
И вот сейчас его застрелят и его большая умная добрая морда будет лежать, окровавленная, на камнях. Нет! Нельзя такого допустить! Таля ведет Полкана на сеновал. Со всех дворов Каменки слышны выстрелы, визг и вой собак. Полкан мелко дрожит — он все понимает. Таля долго и старательно закапывает собаку в сено, говорит как можно внушительней:
— Лежать! Лежать тихо, Полкаша! Иначе тебя застрелят! Понимаешь?
Из-под сена доносится приглушенное тихое ворчанье. Толи все понял умный пес, то ли просто поражен странным поведением девчушки.
Таля выбегает скорей наружу, бежит к дому. Вовремя. Вооруженные казаки уже заходят на двор, осматриваются: будка, большая миска.
— Здорово дневали, Федор Ильич!
— Слава Богу!
— А где ж собачка ваша?
Дед Федор удивленно осматривается вокруг, переводит взгляд на Талю, потом, не торопясь, отвечает:
— Да кто знает, где его носит…
— Простите, хозяева, дозвольте поискать…
— Ищите… Должно, в степь убег…
Прошли по двору, пошли к сараю. А Полкан чужих всегда лаем встречал. Таля сжалась, сама в крохотный комочек превратилась, только сердце разбухло — стучит — кажется, на весь двор слышно.
Вышли казаки с сеновала, попрощались. Таля бросилась в сарай, а Полкан лежит, затаившись,
и вышел только когда расстрелыцики ушли со двора. Так и остался жить верный пес и много лет еще служил своим хозяевам.
Как дед Федор завел себе приятеля
— Вся к Тебе чают, дати пищу им во благо время. Дав- шу Тебе им, соберут, отверзши Тебе руку, всяческая исполнятся благости, отвращшу же Тебе лице, возмятутся: отьимеши дух их, и изчезнут, и в перстъ свою возвратятся (Пс. 103:27-30).
Горит лампадка, освещая уютным зеленым светом горницу.
— Сие море великое и пространное, тамо гади, ихже несть числа, животная малая с великими… Вся к Тебе чают, дати пищу им во благо время (Пс. 103:25-26,27).
«Гады — это змеи; фу, какая гадость, — думает Таля. — Гадость — это от слова “гады”?»
Дед читает не торопясь, жмурится от удовольствия:
— Коль сладка гортани моему словеса Твоя; паче меда устом моим (Пс. 118:103).
Сквозь дрему: «Как это — “паче меда”?» Вспоминается желтый тягучий сладкий мед. Янтарная капля стекает, Таля открывает рот, сладко во рту, прозрачная струйка вьется, вьется, плетет кружево вместе с негромкими словами деда, кружит, накрывает сладкий сон.
Открывает глаза — солнце бьет в окна, мамушка давно напекла пирогов, Таля потягивается, нежится… Солнце ласкает половицы крылечка, Таля стоит на теплых половицах, любуется пышными цветами в палисаднике: все цветет, все радуется жизни.
— Доча! Поди-ка посмотри, — из-под земли слышен дедушкин голос.
Таля сначала пугается, потом понимает: голос из погреба. Спускается по ступенькам в погреб — дед лежит на лежанке, прячется, старый, от жары, иногда и ночью спустится, поспать часок в прохладе. Смотрит Таля: ах! На ноге у деда змея!
— Не бойся, донюшка! Вишь, пятнышки желтые на височках? Как ушки? То ужик!
Лег дед подремать в прохладе, чувствует: нога заледенела. Только что жарко было, и вдруг так нога заледенела… Приподнялся —уж на ноге лежит, тоже дремлет. Дед его стал сгонять, а он недовольный, шипит. Сполз, а сам так возмущенно на Федора поглядывает: дескать, только пригрелся, а ты мешаешь! Резко запахло чесноком — есть такая старая дурная привычка у испуганных ужей.
В следующий раз дед не стал прогонять ужа, только сдвинул немного в сторону: обоим места на лежанке хватит! И стали они вместе в погребе отдыхать, привыкли друг к другу постепенно.
Дед с рыбалки придет, своему знакомцу мелких рыбок принесет. Ужи — полезные: мышей лучше кошек ловят.
Сироты
Когда пришли красные, деда уже не было в живых. Слава Богу, не увидел старик того, о чем писал Уинстон Черчилль: «Ни к одной стране судьба не была так жестока, как к России. Ее корабль пошел ко дну, когда гавань была… в виду… Все жертвы были уже принесены, вся работа завершена. <…> Самоотверженный
порыв русских армий, спасший Париж в 1914 году… брусиловские победы; вступление России в кампанию 1917 года. Непобедимой, более сильной, чем когда-либо. <…> Держа победу уже в руках, она пала на землю…»
Слава Богу, не увидел старик и как Полину поставили к стенке, требуя отдать золото. Молчала, знала: покажи казан — потребуют еще и еще, ничему не поверят. Да и не помнила, где закопал дед монеты: сад огромный — попробуй найди!
Когда Полину поставили к каменному забору и стали стрелять вокруг нее на глазах у детей, Таля увидела странную тень из прошлого, и тень эта имела до боли знакомые очертания: высокая сгорбившаяся фигура с привычной суковатой палкой в руках.
И не одна она увидела эту тень, Топаз, как раньше по сигналу хозяина, выбежал из конюшни, бросился на чужаков как верный пес, кусал, бил копытами, смертельным ударом в голову уложил главного мучителя и принял пулю в свою старую грудь, защищая внуков и правнуков старого есаула.
Потрясенные странной гибелью вожака от копыт дряхлого коня, чужаки исчезли со двора так же быстро, как появились, а Полина прожила после этого только два дня. Таля лежала в горячке от пережитого и не поняла, отчего умерла мамка: от ран или от потрясения.
Отец не вернулся с фронта, и, оставшись сиротами, дети пошли батрачить.
Взрослая жизнь
За чашку супа Таля стирала, мыла, убирала, горе мыкала. Хлебнула издевательств, обид, скорбей. Жизнь стала легче, когда девочку приютили Луганцевы, хозяева добрые, верующие. Работать много не заставляли, относились как к дочери. И в семнадцать лет, оценив трудолюбие, скромность и энергичность девушки, выдали ее замуж за своего сына Ивана Федоровича.
Дети у молодых рождались с промежутком в десять лет — так Господь управил: Николай, Анна, Людмила.
Удивляться особенно нечему, если учесть, что Иван воевал на трех войнах, получал ранения, от которых нескоро оправлялся. Был ранен на финской, а особенно сильно в сорок втором, в боях за Севастополь.
Легендарный Севастополь, детище Екатерины Великой, город русских моряков, политый обильно их кровью еще со времен адмирала Нахимова Павла Степановича, отдавшего в 1855 году за этот город свою жизнь. А в те времена умели ценить отвагу даже у неприятеля: «Огромная толпа сопровождала прах героя. Никто не боялся ни вражеской картечи, ни артиллерийского обстрела. Да и не стреляли ни французы, ни англичане. <…> …Корабли приспустили флаги до середины мачт. И вдруг кто-то заметил: флаги ползут и на кораблях противника! А другой, выхватив подзорную трубу из рук замешкавшегося матроса, увидел: офицеры-англичане, сбившись в кучу на палубе, сняли фуражки, склонили головы…»
Пока отец воевал, семья оказалась в оккупации, в доме жили немцы, а Таля с детьми Колей и Аней — в тепляке, летней кухне. Немцы были не фашистами, а просто мобилизованными немцами, самыми обычными людьми, к хозяевам относились неплохо, не издевались, как могли бы фашисты. Все вместе прятались в погребе при обстрелах. Анечку ранило в ногу осколком снаряда, вырвало часть бедра, и немец- фельдшер спас ребенка, оказав медицинскую помощь.
Иван Федорович вернулся домой чуть живой: рука не сгибается, живот располосован. А в сорок пятом родилась Людмила. Люся. Моя мама.
Бабушка Таля
Милая моя бабушка… Я помню тебя всегда в платочке, какая бы жара ни стояла, ты надевала длинную юбку и блузку с длинными рукавами. И так всю жизнь. Среди женщин твоего поколения не принято было носить обтягивающую одежду, оголять плечи, ноги до неприличия, оправдываясь жарой, вы были целомудренны и никого не вводили в соблазн.
Ты была старой закалки — работящая, совестливая. Стала батрачкой в детстве и много работала всю жизнь. Вставала в шесть утра, выливала на себя два ведра колодезной воды, как сама говорила, для бодрости и работала. Я не помню тебя судачащей на скамейке или увлеченной мыльными операми. Ты обычно находилась в двух состояниях — работала или молилась перед старинными иконами, читала Псалтирь, Евангелие. Молитва была твоим воздухом.
Отец и мать погибли. Война, оккупация. Муж вернулся с войны инвалидом. Сын Коля погиб в море на рыболовном судне. Вся судьба — лишения и скорби, труд и молитва.
— Баба Таля, а Бог есть?
А она — молитвенница, немногословная, как все молитвенники:
— Есть.
И типичный дурацкий вопрос советских пионеров (как мне стыдно сейчас за него!):
— А как же Гагарин в космос летал, а Бога не видал?!
И спокойный ответ:
— Зато Господь его видел.
Сама худенькая, маленькая как воробушек, всегда строго постилась. Не считала пищу за какую-то ценность. При этом прекрасно готовила. Домашняя лапша, жареная курица, пампушки, борщи восхитительные, щи какие-то немыслимые. Блины с припеками. Варенье абрикосовое (называли жерделовое). Варенье вишневое. Компоты, узвары. Давленную вишню, черешню заливала колодезной водой и ставила в погреб. А как ты варила для нас борщ — это отдельная песня!
Мы, внучата, приедем на лето, ты купишь нам тапочки, сандалии какие-то в деревенском магазине. Бегаем в них все каникулы. Уедем, а ты поставишь эти тапочки и сандалии, стоптанные, порванные за лето, в ряд на веранде, смотришь на них и плачешь. Милая моя бабушка!
Твоя веранда, с пучками зверобоя, вся пропахшая горьковатым запахом трав и свежестью спелых яблок, часто снится мне, и я просыпаюсь на мокрой от слез подушке. И удивляюсь сама себе: разве может сниться запах?
Отдельная песня про борщ
Борщ готовится долго — полдня. Бабушка занимается другими делами, а он варится. Варится мясо. Закладываются коренья, лук, сладкий перец, морковка, от укропа — только палки (от зелени вкус быстро улетучивается, а от палок нет).
Когда мясо сварилось, овощи вынимают. У помидор снимается кожица, они перетираются через сито, и получается такая насыщенная томатная паста. А остальные овощи — лакомство для домашних животных.
Борщ продолжает вариться. Закладывается картошка, капуста. Свекла тушится отдельно, часто запекается в печке, а потом соединяется с протертыми помидорами.
Из погреба бабушка достает банку, в ней сало в рассоле, желтоватое, ароматное, вкусное. Сало нужно растолочь в ступке с зеленью: укропом, петрушкой,
чесноком. И когда борщ перестает кипеть — добавить зеленую заправку с салом. Эта заправка почти не варится, и остается свежей, витаминной.
И вот когда поешь этого борща, а потом бежишь к речке по горячим камушкам, как маленькая Таля в детстве, — чувствуешь счастье, абсолютное счастье! А вокруг в саду розы, розы… В детстве они казались мне такими огромными!
Когда бабушка умерла — все розы завяли.
Выжженная земля
Мне уже сорок лет, и тридцать лет я не была в Каменке. Бабушка умерла, усадьбу продали, новые хозяева забросили ее.
И вот спустя тридцать лет я в бабушкином доме. Яблони и груши засохли — все засохли. Нет больше тропических дождей из детства бабушки Тали, нет даже тех, что шли в моем детстве: климат меняется — пришла странная засуха. Называется аномальная жара. А где-то на севере аномальные дожди. Может, это рвется, истончается ткань бытия?
Уходят молитвенники. Почему вот я не молюсь? Не хожу в церковь? Ведь бабушка учила меня молиться в детстве. А я не молюсь. Хватает времени на социальные сети, хватает на сериалы, на пустые разговоры — на все, кроме молитвы. И возлюби клятву, и приидет ему и не восхоте благословения, и удалится от него (Пс. 108:17).
Я смотрю на бурьян, на бывший прекрасный сад — все сгорело, все покрыто только выжженной травой. Все почти белое — как будто зима. Зима — летом. В степи такая же выжженная трава. И мне страшно. Мне жутко. Я плачу.
Потом иду в дом, залезаю на чердак, нахожу старую Псалтирь. Это бабушкина. И медленно читаю: Боже, ущедри ны и благослови ны, просвети лице Твое на ны и помилуй ны… Земля даде плод свой, благослови ны, Боже, Боже наш… (Пс. 66:2,7).
Читаю два дня подряд, но на небе — ни облачка, и все та же жуткая белая зима летом. И я плачу и прошу:
— Бабушка, помоги! Если ты обрела милость у Господа, помолись, пожалуйста, за эту выжженную землю, за меня, твою внучку, что научилась многим вещам в этой жизни, но не умеет молиться. Может, по твоей молитве, по молитвам наших бабушек, Господь продлит наши дни и оживит засохшую землю.
И я слышу дальний раскат грома. Распахиваю окно — далеко на горизонте собирается живительная туча, что несет влагу исстрадавшейся земле.
Молитва Веры
Новые знакомые
Я приехала в Калугу поздней электричкой и опоздала на последний автобус в Оптину. Позвонила духовнику, и он помог: через полчаса к автовокзалу подъехали его духовные чада, муж с женой, у которых я и заночевала. Встречали меня, совершенно незнакомого человека, как дорогого гостя.
После первой встречи мы продолжали общаться, новые знакомые тоже приезжали ко мне домой. За время нашего знакомства я узнала эту семью близко, узнала об их непростой и очень интересной жизни. Они разрешили мне записать свои истории, изменив имена.
Мамина родня
Екатерина родилась в селе Татаюрте в Дагестане, у нее есть сестра-близнец Надежда и младшая сестра Людмила. Мама у них русская, ее деды и прадеды когда-то жили в станице Александрийской. Это была одна из чисто русских станиц у Каспийского моря, где веками жили терские казаки.
Прадедушка — станичный атаман — владел конным и рыболовным заводом, мельницей. Рабочие его очень любили. Бабушка Екатерины, Лидия, была старшей дочерью в семье. Для всех дочерей готовилось приданое, каждая носила серьги с бриллиантами и хранила шкатулочку с драгоценностями. Когда началась гражданская война, красноармейцы утопили богатых станичников на корабле, среди них находились прадедушка и прабабушка.
Бабушка Лидия, которой в то время исполнилось двенадцать лет, спрятала семейные драгоценности. Их так и не нашли, но забрали все что смогли. Младшая сестренка бабушки, двухлетняя Даша, как-то играла в песочке. В ушах ребенка поблескивали бриллиантовые серьги. В это время мимо проезжали красноармейцы, и Лидия увидела, как один выхватил саблю, а второй отстранил руку, занесенную для удара, — пожалел ребенка — и просто вырвал сережки, порвав мочки.
Много лет спустя маленькая Катя спросит у бабы Даши:
— Бабушка, а почему у тебя ушки порваны?
А когда Катя вырастет и поступит в медицинское училище в Кизляре, в 1972 году ее вызовут в НКВД и сотрудники ОБХСС будут допрашивать студентку- отличницу:
— А не рассказывала ли тебе твоя бабушка, где спрятаны сокровища вашей семьи?
Папина родня
У папы в родне были кумыки и ногайцы. Он не стал регистрировать брак с русской: как позднее узнала мама, у него уже была жена-кумычка. Водитель по профессии, отец, видимо, и в других городах имел «жен», тем более что местные законы, сурово хранящие целомудрие женщин, к мужчинам относятся снисходительно и негласно разрешают многоженство.
Родители у отца умерли, мама при родах, папа вскоре после мамы, жив был только дед. Он жил в горном ауле. В то время русские женщины в Дагестане вели себя по местным обычаям: носили платок и одежду с длинными рукавами, опускали голову, если навстречу шел мужчина. В Татаюрте, где было много русских, женщины могли выходить на работу, в магазин без мужского сопровождения, а в горах женщина одна не выходила за калитку дома.
Мама соблюдала местные обычаи. Была она женщиной очень красивой, но скромной, одевалась строго, вкусно готовила, и дед принял ее и признал внучек, правда, звал их по-своему: Катю — Кумсияит, Надю — Назифа, а Людмилу — Лайла. Поездки к деду в горный аул девочки запомнили на всю жизнь и даже научились от него языку.
Традиции гостеприимства
В памяти осталось традиционное горское гостеприимство. В горах путник подвергался опасности замерзнуть, даже погибнуть, но он знал: если доберется до ближайшего жилья — его встретят как дорогого гостя. В горских домах даже держали специальные шубы для гостей, чтобы те могли согреться с дороги.
В Татаюрте жили люди многих национальностей, у Кати в классе были русские, кумыки, ногайцы,
чеченцы, немцы. Помогали друг другу во всем. Принято было угощать соседей. Сготовит мама хинкал и несет всем соседям. И их тоже все соседи угощают.
Много лет спустя, когда переехали в Россию, мама на следующий после переезда день так же приготовила хинкал и постучала в дверь соседям. Соседка выглянула, очень удивилась:
— Нам ничего не нужно! И ничего нам больше не носите!
И — захлопнула дверь. Катя утешала расстроенную маму:
— Мамочка, это большой город! Здесь не принято угощать незнакомых людей!
Как Надю окрестили
Когда близнецам было три года, Надя тяжело заболела. Положили ребенка в больницу, а там у нее после укола образовался абсцесс. Гной, температура.
Отправили Надю с мамой в районный центр, в Хасавюрт. Но и там девочке не стало лучше, она уже отказывалась от еды. Начался сепсис. И врач попросил маму забрать дочку домой:
— Она у вас все равно умрет, везите уж домой, зачем вы нам будете показатели портить? Сами подумайте: и вам пользы нет, и нам один вред… Везите-везите! Видите ведь: мы старались, лечили, но не помогло…
И мама, завернув ребенка в одеяльце, понесла легкую, ставшую невесомой дочку на автобус. У автовокзала встретила одну верующую старушку, и та, расспросив заплаканную женщину, решительно сказала:
— Окрестить нужно ребенка! Иди в храм! Прямо сейчас иди! Не минуты не теряй!
— Так как же я пойду… У меня муж мусульманин. Он хоть и не особо верующий… Но узнает — убьет!
— Тебе что дороже: жизнь ребенка или гнев мужа?!
И мама понесла умирающую Надю в православный храм, единственный в Хасавюрте. Священник сразу понял, что жизнь в девочке еле теплится, и тут же окрестил ее.
Когда мама с ребенком вышла из храма, то услышала от бабушек:
— С праздником! Христос воскресе! Пасха ведь нынче!
И кто-то им яйца крашеные протягивает — поздравляет с Пасхой.
Сели они в автобус, едут домой, а у мамы слезы текут ручьем, она ничего от слез не видит, одна дума: доченька умирает. Вдруг ребенок начал в одеяле трепыхаться. Мать испугалась: неужели агония началась?! А Наденька из одеяла выглядывает, и глазки у нее живые, ясные. И просит слабеньким голосочком:
— Мамочка, кушать хочу…
А у той и припасов никаких — не до еды самой, а ребенок уже и есть не мог. Схватилась за котомку, а там яйца пасхальные. Очистила дрожащими руками яйцо, положила кусочек в ротик дочурке, та пожевала, проглотила. И просит:
— Еще, мамочка… только с солью…
Ну, кое-как до дому доехали, вбегает мама с Наденькой на руках в дом и кричит страшным голосом:
— Соль, соль! Скорее дайте соль!
Вот так безнадежная Надя выздоровела. Потом, спустя годы, сама мама вспоминала с улыбкой: ведь так переволновалась, что ни молока для ребенка, ни каши просить стала, а соли — яйцо посолить…
Детство
Катя и Надя росли, учились в школе. Помогали маме по хозяйству: у них был огород, куры, бараны. Папа не пил, не курил, но был очень злой, крутого права. Сестры так боялись отца, что маленькими, в отсутствие мамы, заслышав его шаги, прятались под кровать, Мама никогда не спорила с папой, поперек слова не говорила. Терпела, даже узнав про жену-кумычку. Терпела, потому что, по местным обычаям, если муж бросает жену с детьми, она считается виноватой и к ее дочерям никто не придет свататься. А если и посватаются, то те, за кого никто замуж не идет, либо разведенные. Мама осмелилась расстаться с отцом только когда дочери выросли, получили образование и уехали из дома.
Как сестры друг друга спасали
В школе на уроках труда точили мотыги и лопаты и шли на приусадебный участок рядом с каналом. После работы купались тут же, в канале. Как-то раз Катя с Надей заплыли, где канал поворачивает, а там — водовороты. Начали они тонуть. Потом вспоминали, что у обеих вся их прошедшая коротенькая жизнь перед глазами промелькнула. И обе представили в этот страшный момент одну картину: вот они утонули, и стоят два гробика, и мама рыдает. И у обеих одна мысль: пусть хоть другая выживет маме в утешение. И сестры пытались вытолкнуть одна другую на безопасное место, но лишь мешали друг другу.
А одноклассники думали, что играют сестренки, дурачатся. Только когда обе скрылись под водой, поняли, что дело неладно. Мальчишки бросились в воду и вытащили обеих на берег. Придя в себя, сестры принялись спрашивать друг друга:
— Я тебя выталкивала, что же ты не спасалась?!
— Как же я тебя брошу?! Я тебя выталкивала, чтобы ты спаслась!
Младшая сестра
Маленькой сестренке Людочке было четыре месяца. Как-то мама сидела на кровати и кормила ребенка грудью. Вдруг в дом вошел приехавший брат отца. Мама тут же застегнула платье и встала перед мужчиной. Он велел ей сходить к соседям и спросить о покупке барана, и мама, оставив ребенка на кровати, пошла к соседям. Она думала, что мужчина побудет в комнате, а он тоже вышел, не обращая внимания на младенца.
Девочка была спеленута и лежала вдоль высокой кровати. Как она смогла так быстро придвинуться к краю и упасть? Когда мама прибежала, Людочка была на полу и громко кричала от боли. Оказалось, она повредила позвоночник и ногу. Медицинская помощь в селе в то время находилась на низком уровне, и медики ничего не определили. Лишь позднее мама заметила, что ребенок не может опираться на одну ножку.
Вот такое несчастье случилось с младшей сестрой. Девочка выросла умная и красивая, с роскошными длинными волосами, но с горбиком и одна нога короче другой.
Пойдет она со старшими сестрами гулять, увидит сверстников, глазенки загорятся — хочется ей поиграть с ними, подружек себе найти. Но никто не хотел играть с малышкой, дети дразнили ее ведьмой: длинные волосы, горб, палка в руках. И Катя с Надей защищали сестренку.
Как-то раз, еще в детстве, Людочка спросила у Кати:
— А когда я умру, там, в загробной жизни, я буду нормальная или такая же инвалидка, как сейчас?
И у Кати перехватило дыхание, она не смогла ничего ответить. А Люда сказала:
— Ничего, не переживай из-за меня… Кто знает, почему я такая? И кто знает, что бы со мной стало, если бы я была здорова?
Людмила выросла очень умным и добрым человеком, окончила университет в Махачкале по специальности «математика-информатика» с красным дипломом, занимала первое место в турнирах по шахматам среди женщин в Дагестане.
Мирская грязь не коснулась ее. Она учила детей в школе, работала библиотекарем. К вере пришла уже зрелым человеком.
Как Людмила стала верующей
Младшая сестра выросла человеком цельным, живет тем, во что верит. И уж если поверит — то всей душой. Долгие годы Люда была неверующей, и пришла она к вере очень необычно.
В их доме водопроводная система была самодельная, шланг с водой вел к умывальнику и прочим удобствам. Как-то утром мама пошла в ванную. Еще как следует не проснувшись, принялась крутить кран. И в этот момент тяжелый шланг срывается, и поток ледяной воды окатывает пожилую женщину с ног до головы. Шланг крутится, вода под напором бьет, мама очень испугалась.
Когда Люда прибежала на ее крик и перекрыла воду, мама была не в себе. Показывает на мешок с мукой в прихожей:
— Что это?
— Мешок с мукой, мамочка.
Показывает на канистру с водой:
— А это что?
— Канистра, мамочка.
Мама снова на муку:
— А это что?
После того как она несколько раз одни и те же вопросы задала, Люда испугалась. А маме еще хуже стало: она начала смеяться, хохотать безостановочно. Хохочет каким-то диким смехом, так что у Людмилы мурашки по коже бегают. Жили они с мамой вдвоем, были очень близки друг другу, и вот такое несчастье… Придет ли мамочка в себя? А если так и сойдет с ума? Накапала ей успокоительное.
Время идет, час, два, а маме лучше не становится, она не приходит в себя и только хохочет диким смехом как сумасшедшая. То ли скорую вызывать, то ли за соседями бежать… А помогут ли? Вдруг еще хуже станет… Люда знала случаи, когда от испуга люди теряли рассудок навсегда.
Отвела маму в спальню, положила на кровать, а когда та забылась в каком-то бреду, Люда побежала на кухню. У них на кухне стояли две самодельные иконочки, вырезанные то ли из газеты, то ли из журнала. Настоящие иконы в то время достать трудно было, так мама сама их сделала.
Людмила встала на колени прямо здесь, на кухне, на ледяной пол и начала молиться:
— Господи, прости меня, я никогда не молилась и никогда не была верующим человеком. Прости меня, пожалуйста, что я так неблагородно поступаю, что обращаюсь к Тебе только когда у меня случилось несчастье. Пожалуйста, прости.
Я просто не верила в то, что Ты есть… Если Ты есть, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, помоги мне! Исцели мою мамочку! Она самый близкий мне человек на всем белом свете! Ты ведь знаешь, Господи, что я инвалид… Уродка… У меня горб. И я не могу ходить без палочки. И у меня нет никого, кроме мамы. И я никогда не роптала на свою судьбу, Господи! Принимала все без ропота… Но прошу Тебя, если Ты только есть, не лишай меня моей мамы! Пусть она не сойдет с ума, пусть останется в здравом рассудке! А если Ты мне поможешь, то обещаю, что буду всегда в Тебя верить! И буду молиться Тебе! Смилуйся, Господи, и помоги мне! Прости мое неверие и дай мне веру!
Так она молилась и плакала на коленях на холодном полу. А потом услышала голос мамы. Медленно пошла в спальню и увидела, что мама проснулась, что она стала прежней. Никаких следов помешательства больше не было, и мама даже не помнила, как испугалась и как странно вела себя несколько часов назад.
А Людмила стала глубоко верующим человеком. Сейчас она в калужском храме за свечным ящиком.
Как Катя пришла к вере
Катерина пришла к вере в трудную минуту, как и ее младшая сестра.
Работала Катя фельдшером в военном городке, там познакомилась с молодым офицером, который стал ее любимым мужем. Родилась дочка, хлопоты семейные, остановиться некогда. Забеременела второй раз.
А у нее была соседка бездетная. И вот повадилась эта соседка ходить к Кате в гости, придет и каждый раз гладит ее по животу:
— Как там малыш поживает?
А у самой глаза злые-презлые. Катя уже и не рада, что поделилась, рассказала, что ребеночка ждет. Очень ей не нравились эти чужие прикосновения к ее животику, который еще и не виден был совсем — шел четвертый месяц беременности.
Как-то пирог собралась стряпать. Старшая дочка с бабушкой, а Катя на кухне возится. Заходит соседка. Только Катя стала пирог ставить в духовку, наклонилась с противнем в руках, а та опять ее по животу гладит:
— Как малыш поживает?
Сама улыбается широко, а глаза как обычно — злые-презлые.
Катя просит:
— Пожалуйста, не трогай меня, я ведь уже говорила, что мне не нравятся твои поглаживания.
Поднимается от плиты и чувствует — у нее кровотечение началось. Испугалась. Соседка тут же отправилась восвояси, а Катя мужу стала звонить. Муж быстро прибежал, повез ее в больницу.
В больнице сразу же предложили аборт — кровотечение сильное. А у Кати в голове одна мысль: живой ребеночек, нельзя убивать. В то время УЗИ не было, положили молодую женщину на сохранение. Ставят уколы. Кровотечение меньше стало, но до конца не прекращается.
И вот лежит она неделю на сохранении, лежит вторую, и врач ей каждый день предлагает аборт сделать, а Катя каждый день отказывается. Женщины в палате вслух между собой рассуждают:
— Я вот знаю случай, такое же кровотечение было, так потом ребеночек-то без руки родился!
— Ага! Я вот тоже слышала про такое, так младенец и без ножек был!
Катя укроется с головой одеялом, чтобы не слышать, а сама плачет. И молится день и ночь:
— Господи, помоги! Господи, защити! Ты создал все вокруг, Ты — Творец Вселенной! Что Тебе стоит, Господи, сохранить мне моего ребеночка?! Он такой крошечный, Господи, я так ждала его, пускай он родится здоровеньким! Смилуйся над нами, помоги! Я раньше никогда не молилась, Господи, но, если Ты есть, помоги мне, и я всегда буду верить в Тебя, буду молиться и ходить в церковь!
И вот как-то врач приходит на осмотр и Кате заявляет:
— Все, голубушка, или мы тебя чистим, или пиши расписку и домой отправляйся!
А Катя в этот день почувствовала: ребеночек зашевелился — живой, значит!
И она написала расписку и поехала с мужем домой. Едет и думает: если дома кровотечение не прекратится, нужно будет возвращаться в больницу и делать, что врач советует. Приезжают домой, а кровотечение полностью прекратилось, и беременность до самого конца протекала абсолютно нормально. В срок Катя родила здоровую доченьку.
Сейчас ее дочка — матушка, жена священника, мать двоих детей. А Катя — глубоко верующий человек, ездит по выходным в Оптику, окормляется у Оптинского духовника.
Молитва Веры
Жива и в добром здравии и мама трех сестер. Ей уже под девяносто и зовут ее Вера (это имя мы менять не стали). Несмотря на почтенный возраст, она не только выполняет большое, почти монашеское молитвенное правило, но и молится за всех, кто записан в ее синодике. А записаны там многие люди, не только родные, но и дальние, просто те, кто нуждается в молитвенной помощи. Иногда Катя просит маму:
— Мамочка, отдохни, поспи подольше!
Но мама отвечает:
— Что ты, дочка, я еще не успела помолиться… А ведь люди ждут молитвы…
Радости Надежды
Ветер странствий гулял по шумному автовокзалу, наполнял душу радостной суетой, предвкушением встреч и грустью расставаний. Люди спешили — входили и выходили, наскоро пили кофе, покупали снедь в буфете, увешанном разноцветными гирляндами. В углу таинственно светилась елочка, и буфетчица, молодая, веселая, круглолицая, в золотом парике из новогоднего дождика, задорно приговаривала, обслуживая покупателей: «Сэндвичи, пицца — нельзя не насладиться! С Новым годом поздравляем, нашу пиццу покупаем!»
Надежда купила чай, эту самую пиццу — небольшую, горячую, вкусно пахнущую, присела за небольшой круглый столик: до автобуса еще минут двадцать. Откусила кусочек — действительно неплохая пицца.
Она ехала в гости к сестре и племянницам в Калугу, почти пять часов на автобусе от Москвы, собиралась встретить с родными Рождество, съездить вместе в Оптину пустынь. Ела не спеша, отпивала небольшими глоточками горячий крепкий чай, любовалась елочкой, оживленными лицами людей вокруг, смешной буфетчицей с золотыми волосами. Синие утренние сумерки за окном таяли, занимался новый день, и на душе было мирно и спокойно.
— Этой пиццей, что ли, наслаждаться?! Эх, какая дрянь эта ваша заливная рыба! И вместо кофе бурду какую-то наливаете!
Резкий ворчливый голос совсем не подходил к ярким огонькам, любовно украшенной елочке и радостной атмосфере новогоднего буфета. Надежда обернулась: за соседним столиком седой мужчина, внушительный, одетый дорого и солидно, продолжал громко возмущаться:
— Когда уже научитесь нормально готовить?! Безобразие!
Мужчина оглянулся вокруг в поисках поддержки, но посетители буфета отворачивались, всем неприятно было его недовольство. Может, кофе и недостаточно хорош, но кто бы и ждал чего другого от обычного пакетика «три в одном»! Не в ресторане ведь собрались и не на домашней кухне с туркой в руках, от которой так и тянет дразнящим ароматом…
Буфетчица перестала улыбаться — расстроилась, стянула с головы золотой дождик, стала обслуживать дальше без новогодних поздравлений. Надежда почти физически почувствовала, как в праздничный мирок буфета вместе с солидным господином вплыли волны раздражения, стали расходиться кругами. Она встала и вышла на улицу, где тихо, наперекор спешке людей, падали снежинки, покрывая свежей белизной черноту дороги.
Автобус, большой и уютный, наполовину пустой, приятно пах кофе, который допивал водитель из маленькой чашки, кожаными сумками и мандаринами из соседних кресел, где возились с пакетами две девушки. Надежда достала из сумки пакетик с фруктами, устроилась у окна поудобнее — она любила дорогу, любила смотреть в окно и медленно, не спеша думать о чем-то приятном или вспоминать что-то доброе, радостное. А воспоминаний у нее было много — за плечами долгая жизнь.
— Пять часов в этой развалюхе трястись — кошмар просто! Сумку уберите из-под ног, как я садиться должен?!
На сиденье рядом опускался тот самый солидный седой мужчина. Надежда не стала отвечать грубостью на грубость. Наоборот, отозвалась приветливо:
— Простите, сейчас уберу.
Задвинула сумку под ноги, улыбнулась попутчику, протянула пакет:
— Угощайтесь! Яблоки очень сладкие, мытые. А вот мандарины.
Мужчина посмотрел на пакет, помотал головой, отказываясь от угощенья. Помолчал, а потом уже совсем другим голосом сказал:
— Неудобно вам с сумкой под ногами сидеть. Давайте наверх ее закину.
— Я вам очень благодарна, только она ведь тяжелая…
— Ничего, не очень тяжелая… вот… так удобнее?
— Да, я вам очень признательна! Спасибо большое! Может, все-таки яблочко?
И попутчик взял яблоко, надкусил и наконец тоже улыбнулся.
— Извините за ворчание. Может, я немного и ворчливый, но вообще — не злой. Разрешите представиться: Николай Иванович. Можно просто Николай.
Надежда посмотрела внимательно на мужчину — она обычно хорошо чувствовала людей. Да, Николай был ворчливым, но волн злости от него не исходило, похоже, на самом деле незлой…
— Почти тезки: Надежда Ивановна. Просто — Надежда. А почему вы ворчливый?
— Хм… Жизнь прожил долгую, тяжелую — вот и раздражительный стал… Помирать скоро — а радостей никаких в жизни не было… Да что там — вам, молодым, не понять, вам кажется: вся жизнь впереди!
Надежда помолчала немного. Подумала: иногда люди бывают раздражительными от одиночества. Им плохо, одиноко, и они бессознательно пытаются привлечь к себе внимание хотя бы раздражением и ворчанием… Улыбнулась и сказала:
— Да я и не молодая совсем… Молодой меня только в полумраке автобуса можно назвать.
— У женщин, как известно, о возрасте не спрашивают. А сейчас вообще трудно возраст женский определить: все моложавые, молодящиеся.
— Моложавой — это как Господь управит, а вот молодящейся — упаси Бог: зачем? У каждого возраста — свои радости. И я свой возраст не скрываю: знаете, я уже в том возрасте, когда его можно не скрывать. Родилась в тридцать седьмом году — вот и считайте.
— Так мы ровесники?! Ну, тогда вы меня должны понять: что мы видели в жизни, какие радости?! Военное голодное детство, да и потом ничего хорошего не было.
— Как это не было?! В моей жизни радостей случилось много.
— Наверное, из богатой семьи? Родители — московские начальники?
— Я родилась в Татаюрте.
— Что такое Татаюрт? Кавказ? Дагестан? Так вы с Кавказа?
Автобус вздрогнул и медленно стал набирать скорость. Надежда откликнулась:
— Мои предки — терские казаки. Деды и прадеды когда-то жили в станице Александрийской. Это одна из чисто русских станиц у Каспийского моря, где веками жили терские казаки. Мой дедушка — станичный атаман, владел конным и рыболовным заводами, мельницей. Рабочие его очень любили. Когда началась гражданская война, красноармейцы утопили богатых станичников на корабле, среди них находились мои дедушка и бабушка. А мы оказались в Татаюрте. Там в те времена жили люди многих национальностей. И русских много было.
Попутчик эхом откликнулся:
— В Татаюрте…
Она задумалась, вспоминая:
— Татаюрт… Вокруг села земля — глина, на солнце она лопается кусками. Потрескавшаяся от жары глина, и как испарина выступает соль. Называется такая земля — солончак. На ней почти ничего не растет, только верблюжья колючка да перекати-поле. Летом он зеленый, а осенью отрывается под корень и катится по земле невесомым шариком. Ни дров, ни угля, насобирают перекати-поле, а он горит как бумага. Из деревьев росли только тополя, высокие как пирамиды, стволы — просто огромные.
В самом селе, где огороды поливали из канала Дзержинки, росло все: черешня, яблони, вишни, персики, дичка-абрикос, виноград. Выращивали помидоры, огурцы, арбузы. В канале вода, как в Тереке, а в Тереке — непрозрачная, черная — иловая. Искупаешься — ил в волосах, расческа не берет. После купания бежали к трубе, из нее текла вода артезианская, и смывали с себя грязь. Там же брали питьевую воду.
Воду называли артезианской, а запах у нее — сероводородный, и была она не очень холодная, не ледяная.
Помолчала, вспоминая, и, под ровный гул мотора, почему-то продолжила:
— Мы с сестрой всегда собирали бурьян, чтобы топить печь. Я ходила босиком, и когда мне подарили старые кирзовые сапоги — это была большая радость. Ничего, что целым был только правый, а левый на три пальца дырявый, — зато у меня теперь были свои сапоги! Мама набила дырявый сапог сеном, и я важно ходила в сапогах… Знаете, когда мне, уже взрослой женщине, муж подарил шубу, я так не радовалась этой красивой шубе, как своим дырявым сапогам! А вы говорите: какие радости…
Николай Иванович задумчиво молчал. Потом попросил:
— Пожалуйста, рассказывайте дальше — у вас дар рассказчика, вы знаете об этом? Я в таком унынии пребывал, а рядом с вами — уныние отходит потихоньку… Пожалуйста, будьте так добры, рассказывайте, а?
Надежда улыбнулась:
— Как-то пошли мы с сестрой за бурьяном, стоял мороз, и у меня пальцы левой ноги даже побелели от холода. Набрали вязанки бурьяна, идем по мосту, — а мост навесной, с одной стороны проволока, а с другой — ничего нет. Шум, ветер дует, и меня стало сносить. Бурьян — в речку, я за ним потянулась — и тоже в речку. И понесло меня по реке, понесло… Сестра вытащила — сумела, успела, не испугалась сама утонуть — вот радость-то! Пришли домой, окоченевшие, мама ругается, а я даже не чихнула — тоже радость!
Бурьяном топили печь, мама золы в мешочек насобирает, воды нагреет, в бочку нальет, мешочек с золой бросит — купаемся по очереди — хорошо!
Потом чистой водой ополоснемся… Золой и стирали. Знаете, не хочу рассказывать так, чтобы вы думали — приукрашивает. Было всякое, вот, скажем, вши нас мучили очень, простите уж за такие подробности…
— Вши — дело знакомое… Примета военного детства…
— Ах, как эти вши нас заедали! Помню себя совсем маленькой: носки мне связали, я смотрю на свои ножки в носках, и прямо в дырочках носков — вши сидят и кусают меня. Мама бьет их, бьет этих вшей, выбирает из головы и никак выбрать не может.
Отец пришел с фронта весь больной. Его тяжело ранили — прострелили руку, ногу, легкое. Раненых везли на железной палубе, привезли в Туапсе, а у него открылся туберкулез. Вернулся домой, процесс в разгаре, а лечения и питания — никакого. Мама извернется, купит кусочек масла — и ему даст, а ему жалко самому есть, смотрит на нас, — а нас четверо детишек было… Так он очень быстро и умер.
— А мой — погиб. Смертью храбрых. И рос я — безотцовщиной. Бедно жили…
— Да, жили очень бедно, найдем кукурузу — грызем, а она в испражнениях мышиных… Ходили с братом по полям: выпадет снег, с огородов уже все уберут, и мы ходим — в поисках съедобного. Кочан капусты снимут, а кочерыжка останется — вкусная, сладкая, чуть подмороженная. Верите: взрослой пробовала деликатесы всякие, а вкусней той кочерыжки — ничего не пробовала.
Луковку, картошину найдем —радость! Понимаете, человек быстро привыкает ко всему, и если кормить его дорогой вкусной пищей, он перестает радоваться простому куску черного хлеба. А каким сладким может быть этот кусок! Вкуснее любых деликатесов!
В землянке жили после войны. Собирали желуди, возили на рынок, меняли на кукурузу. Мельница домашняя — круг такой большой — крутишь, крутишь — тяжело! Из кукурузы мука получается. Муку — на стол, воды, соли. Мама суп сварит, называется затируха.
На три часа соседи дали плуг, он тяжелый. Брату семнадцать, мне девять. Он впряжется, а я не могу нажать на плуг — сил не хватает. Меня запряжет, лямки наденет, а я тащить не могу — сил нет. Сидим рядом — плачем.
А неподалеку коровы пасутся, брат доит, мне кричит: «Рот открывай!» Я рот открываю, а струйки по лицу бьют, я никак глотнуть не могу. Брат ругается. Так мы, дети, любили друг друга, дружные были — это была настоящая радость!
Много раз Господь меня от неминуемой смерти спасал… Первый раз зерно собирали, меня на подводу посадили, а там два быка здоровых. Вот я правлю и кричу: «Цоб, Цобе! Цоб, Цобе!» Должна была их прямо гнать, а они вдруг испугались чего-то и понесли. Женщины кричат: «Прыгай, Надя, прыгай!» Я спрыгнула — и сразу подвода перевернулась. Еще мгновение — и погибла бы. Потом зерно принимали на машине. Едет машина рядом с комбайном, и из рукава комбайна сильной струей зерно сыплется. Меня как-то раз чудом не засыпало — тоже Господь уберег. Еще было: молотилки работали на току, мы зерно собирали, связывали в снопы и толкали в молотилку. Нужно толкать с силой, а силы у меня не хватало. И как-то пихнула я сноп — и сама стала в рукав молотилки падать, как в бочку. Соседка успела отключить молотилку — и я осталась жива. Вот такая милость Божия!
А еще у меня как-то был столбняк.
— О, это очень серьезная болезнь. Смертельно опасная.
— Да… Я уже училась в школе, и меня отправили на уборку сена вместо мамы. Косили камыш и траву, и вот я загнала себе в ногу, в дыру сапога, острый камыш. Сильно наколола ногу, и у меня начался столбняк. Поднялась температура, меня стало всю выгибать — приступы такие, судороги — ноги сгибает к пяткам, как при гимнастическом мостике.
Мама побежала за врачом. Медпункт находился недалеко, и там работали врач и медсестра. Врач — крупная высокая женщина, грубая, ходила, как мужчина, в штанах, что в то время было непривычно для жителей Татаюрта. Звали ее все Чабан. Но она, по крайней мере, была своя — привычная, понятная. Накричит, нагрубит да назначит какое- никакое лечение. Все знали, чего от нее ожидать. А вот медсестру недолюбливали сильнее, она была блокадницей, эвакуированной из Ленинграда — из дальних краев. Всегда мрачная, всегда молчала, ни с кем почти не разговаривала. Воткнет молча укол или так же молча даст таблетку. Непонятная. Может, у нее там, на почве блокады, с головой неладно стало — так люди думали. Когда люди не понимают чего-то, то иногда боятся, иногда недолюбливают…
Врач велела нести больную в медпункт. Принесли меня, я на ледяной кушетке выгнулась. Боль страшная, а сознание ясное, все слышу. Помню все, как будто вчера это было.
Чабан быстро меня осмотрела. Мрачно сказала:
— Классическая триада — тризм жевательных мышц, сардоническая улыбка, дисфагия в результате сокращения мышц глотки. Поражение мускулатуры, судороги. Столбняк. Лечить нечем. Тащите назад домой и больше меня не зовите, помочь не могу.
Чабан вышла, а мама встала на колени у кушетки и зарыдала:
— Доченька моя, Наденька… Надюшка моя ненаглядная! Пожалуйста, не умирай, доченька! Как я без тебя?! Без своей Надежды?! Как я без тебя жить буду?! Папа умер… Не бросай меня, доченька, пожалуйста!
Мне было очень жалко маму, но я даже не могла протянуть руку, чтобы погладить ее по голове, чтобы утешить ее. И еще: мне стало очень страшно умирать. Так умирать не хотелось!
И тут раздался голос медсестры. Мы даже как-то забыли о ее присутствии в кабинете, такой незаметной и всегда молчаливой она была. Медсестра сказала:
— Вам нужна сыворотка.
Я очень обрадовалась, что меня сможет излечить такое простое лекарство, и кое-как пробормотала:
— Мамочка, так у соседей есть корова. Попроси же у них для меня сыворотки!
— Нет, девочка, тебе нужна не та сыворотка. Противостолбнячная сыворотка.
Мама всплеснула руками:
— Да где же ее взять?
— У врача есть сыворотка. В сейфе. Мало. Для начальства или каких-то важных больных. У меня нет ключа к сейфу.
Мама снова зарыдала. Медсестра смотрела на нас внимательно, а потом сказала:
— Несите девочку домой. Я приду к вам вечером.
И она не обманула. Поздно вечером из темноты показалась ее маленькая, худенькая фигурка. Она принесла мне противостолбнячную сыворотку, выкрав ключи от сейфа у Чабан. И потом приходила, ставила мне какие-то уколы. Все делала молча, не разговаривая с нами. И только в последний раз, когда я уже пошла на поправку, она заговорила и сказала маме:
— Ваша Надя будет жить. Пусть живет за себя и за мою дочку. Мою звали Светочкой. Она умерла от голода. Я отдавала ей от своей пайки, а она все равно умерла. Угасла Светочка моя. Свет моей души угас. Я не могла допустить, чтобы ваша дочка тоже умерла. Не могла. Пускай меня судят как хотят. Живи, Наденька! За себя и за Светочку!
И ушла. Ее потом арестовали за хищение ценного лекарства и судили. Больше я никогда в жизни ее не видела. Я даже не помню, как ее звали, и называли ли ее по имени или так и говорили «беженка», «эвакуированная» или просто «медсестра». А я вот живу — за себя и за ее маленькую Светочку. Две жизни.
Потом поехала в райцентр, поступила в медучилище. Мама дала юбку и кофту бязевую. Стала учиться на вечернем и работать на консервном заводе. Купила ситцевое платье, потом накопила на отрез, и знакомая сшила мне платье из штапеля. Это была такая радость! Потом на рынке купила себе пальто — воротник собачий, подкладка изодрана…
После училища устроилась работать в госпиталь, приду — повешу пальто так, чтобы никто дыр не видел. А потом мне от госпиталя — а я хорошо работала, старалась — дали однокомнатную квартиру. А еще позже я счастливо вышла замуж и родила свою дочку. Но это уже совсем другая и еще более радостная, счастливая история. А вы говорите: какие там радости?!
Николай Иванович молчал. Она посмотрела на своего попутчика и увидела, что он плачет. Смахнул слезы тыльной стороной широкой мужской ладони и сказал медленно:
— Вы знаете, а у меня ведь тоже в жизни случалось много радостей. Как я мог забыть о них?! Сам не знаю… Я ведь раньше совсем не такой был! Я был очень добрый! Веселый! Шутил, улыбался! Пока жена была жива, я часто песни пел. Просто так хожу — и пою… Господи, я был не такой, как сейчас!
Надежда молчала. Потом легонько погладила попутчика по руке маленькой ладошкой:
— Я знаю, вам просто очень одиноко. Не унывайте, не нужно… Вы ведь едете в гости?
Николай Иванович оживился:
— К дочери и внуку. Они — мое утешение. Редко видимся только. Спасибо вам, Надежда.
— За что, Николай Иванович?
— За вашу доброту. За ваш рассказ. Рассказ о радостях Надежды.
И они улыбнулись друг другу. И достали из пакета по желто-солнечному мандарину. А снег за окнами автобуса все шел и шел, и черная дорога и темнеющие деревья становились белоснежными и первозданночистыми.
Посреди сени смертныя
Падал чудесный долгожданный снег, поля вдоль дороги становились белыми, чистыми, елочки вдоль обочины принаряжались к Новому году. Только Алексей этот Новый год не встретит. Автомобиль мчался вперед, а счет его жизни шел уже на минуты.
Маленький был, считал, вот наступит 2000-й год, ему стукнет тридцать лет — и начнется старость. Наступил 2000-й — а старость не пришла, отодвинулась за горизонт. Недавно еще думал: в 2015-м сорок пять исполнится, а старым до сих пор себя не почувствовал… Прикидывал: сколько еще проживет — двадцать, тридцать? Пытался представить себя старым… Зря пытался — старым он никогда не станет. Умирать очень не хотелось. Сильно не хотелось ему помирать-то.
«Эх, напрасно старушка ждет сына домой, ей скажут—она зарыдает…» Бедная мама… Так радовалась за него — радовалась, что к Богу пришел, что помогает батюшке, что всей семьей в храм ходят. Помолодела даже. После смерти отца наконец снова улыбаться начала. А теперь что?!
Очень жалко было Иринку, жену, как она там без него будет? Но больше всех — как острое жало в сердце — Мишку, сына. Так ждал парень снег, хотел с отцом снеговика слепить, елку ждал к празднику — пятый Новый год в его маленькой жизни… Кто теперь ему этого снеговика слепит? Кто елку принесет? Кто его, маленького, смешного, белобрысого Мишку, в школу через пару лет поведет?
Эх, нужно было сопротивляться, драться, кричать, может быть, или бежать. А он не сделал ничего, сел в эту машину, как овца на заклание. Полицейская форма парализовала сопротивление — привык быть законопослушным. Сказали: «Вы, гражданин, похожи на фоторобот подозреваемого, находящегося в розыске. Проедем в отделение».
И только в салоне, слушая развязные разговоры с четко уловимыми блатными интонациями, понял — оборотни. Бандиты в форме. Здоровые, мордастые, навыкшие к грабежам. Ждали его. Узнали как-то, что с деньгами, — он вез крупную сумму на строительство храма. Люди миром собирали, и сам вложился.
И ни в какое отделение они не поедут. И живым из этой машины он не выйдет. Сжали с боков тесно. Он и сам не слабак, но с тремя не справиться. Сидящий справа, помоложе, скомандовал хриплым, злым басом, уже не скрываясь:
— Деньги давай! Сами найдем — хуже будет!
Подумал: даже если отдаст деньги — живым не отпустят.
Мужик слева, постарше, пожилой уже, рявкнул:
— Затихни, малой! — Потом спокойно, властно добавил: — Всему — свое время. Чего ты мне человека пугаешь?! Как баба-яга говорила? Напои, накорми, а потом уже и спать уложи. Как там тебя по паспорту? Алексей? Леха, у меня сёдня день рождения. Родился я седня, Леха. Ты ведь выпьешь за мое здоровье? Проявишь уважение? Все по понятиям.
Водитель обернулся, весело пошутил:
— Он богомольный, понятий не знает, с попами дружит. Леха, как там у вас: кто попросит у тебя верхнюю одежду, отдай ему последнюю рубаху! Видишь, мы люди тоже подкованные!
Да, точно по наводке, знают о деньгах на храм. Значит, вот так все будет: его найдут где-нибудь на обочине, раздетым, мертвым, с полным желудком паленой водки. Страха не было. Только жалко всех: маму, жену, сына, батюшку. Людей, которые доверили ему эти деньги. Храм недостроенный… Сейчас они вольют в него эту бутылку, и он умрет пьяный, без исповеди, без причастия, без молитвы…
Молодой закопошился, достал бутылку:
— Из горла будешь, Леха? Не в ресторане, чай!
Старший сказал:
— Подожди до остановки автобусной.
— Зачем до остановки-то? В лесу пусть пьет!
— Здесь остановки все пустые — чисто поле. А в лесу чего он пить будет — ты подумал? На остановке выпил — и… А в лесу — это неестественно… Леха, выпьешь за мою днюху — и отпустим.
Алексею стало жутко — это его последние минуты. Лица сидящих рядом напряглись, превратились в злобные гримасы. Странные тени замелькали в машине, какие-то неправильные тени. Как же он забыл помолиться перед смертью?!
— Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня, грешного!
В голове проносилось лихорадочно: Аще бо и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мною ecu… (Пс. 22:4). Богородице Дево, радуйся…
И вдруг четко и ясно, как озарение от Ангела Хранителя: Живый в помощи Вышняго, в крове Бога Небеснаго водворится, речет Господеви: Заступник мой ecu и Прибежище мое, Бог мой, и уповаю на Него (Пс. 90:1-2).
Он еще не успел дочитать псалом, а в машине что-то уже неуловимо изменилось. Тени исчезли. Гримасы злобы на лицах его соседей сменились недоумением, непониманием, опасением, страхом.
— Ты чего там бормочешь? Заклинания какие-то?! Аж мурашки по коже забегали… Слушайте, а нас не видели, как мы его в машину сажали, а? Чего-то мне внезапно в голову пришло… Вспомнил чего-то… Не, нас точно видели! Слушайте, да на что он нам, этот богомольник, сдался?! С ними только свяжись!
— Да… У меня братан с одним попом связался — до сих пор жалеет…
— Так этот же не поп…
— А все равно — смотри: сидит, бормочет тут. Слушай, останови машину. Останови, тебе говорю! Пошел вон отсюда! Вали-вали! Поехали, пацаны!
Машина унеслась, скрылась среди падающего снега. Белая дорога уходила вдаль, медленно падали снежинки. Тень смертная отступила. И он закончил: Воззовет ко Мне, и услышу его: с ним есмь в скорби, изму его, и прославлю его, долготою дней исполню его, и явлю ему спасение Мое (Пс. 90:15-16).
Непонятная книга
— Ульяшка! Мишка идет! Я его за версту чую! — донесся тревожный голос бабки Анисьи сквозь сладкий сон.
Семнадцатилетняя Ульянка, молодая, крепкая, кубарем скатывается с теплой уютной печки. Тугая светлая коса бьет по плечам. Легкие, резвые ножки не перебирают ступеньки лестницы — порхают по ним. За окном идет снег, вьюжит, ничего не видно сквозь белую пелену — как будущее Ульянки: неразличимо, непонятно. Душа томится предвкушением счастья, а снег — метет и метет.
Ульяна оглядывает свое хозяйство: чистые горшки и кастрюли, аккуратные половики на светлых половицах, аромат духовитых щей из печи, горящая лампадка в святом углу.
Рывком открывается дверь — и снежный вихрь врывается в теплоту и уют, а с ним — сам: хозяин, муж. Михаил. Как всегда, насупленный, хмурый. В глаза не смотрит. Никогда. Будто не замечает Ульянку. Смотрит на руки, маленькие, ловкие, что наливают горячие щи в большую миску.
— Еще. Еще. Хватит. Мясо порежь.
Пообедал, ушел, не сказал ни слова. Бабка Анисья жизнь долгую прожила, людей насквозь видит. Подошла, погладила по плечу:
— Что ты, мила дочь? Не горюй! Выдали тебя за мово Мишку таку молоденьку… Ты это… У них, у Зыковых, у всех — такой характер чижо-о-лый… Не из породы — а в породу… Внук у меня — он так-то ничо… Жить можно… Мой-то Степан дрался. Твой хоть особо не дерется…
Ульянка вздыхает печально, идет к образам. Горит лампадка перед иконами, старинная Псалтирь, матушкин подарок, греет душу.
— Боже, милостив буди мне, грешной… Слава Отцу и Сыну и Святому Духу…
Бабушка Анисья внимательно слушает, одобрительно кивает:
— Вот-вот, помолись, девонька, это хорошо, что ты к молитве навыкшая, — она твой век нелегкий бабий скрасит…
Г оды летят — не догонишь. Дети — один за другим.
— Ульяшка! Кхе-кхе… Мишка идет! Кхе-кхе… — кряхтящий, одышливый голос бабки Анисьи вырывает из чуткой дремы.
Крепкие ноги тридцатилетней Ульяны ловко перебирают ступени лестницы, быстрые руки заботливо поправляют одеяло: Надюшка, Танечка, посредине меньшой — Феденька. Детишки любимые.
Ужин мужу на стол. Перевернуть бабушку, принести ей напиться. Принести дрова. Поставить тесто. Почистить картошку. Подоить корову. Убрать в конюшне. Затопить баню. Помыть детей. Рассказать им сказку. Сходить с ними в церковь. Вскопать огород. Обед на стол. Какой сегодня день? Весна, лето, осень, зима…
Радость — Надюшка в школу пошла. Скорбь — Феденька тяжело заболел.
В скорби и радости — с молитвой:
— Боже, милостив буди мне, грешной… Спаси, сохрани и помилуй Михаила, болящего отрока Феодора, отроковиц Надежду, Татьяну, тяжкоболящую Анисью…
— Мама, а в школе говорят: религия — дурман! Никто не верит в твою религию: ни наша классная, на пионервожатая, ни директор — никто! Говорят: только отсталые люди верят, потому что они необразованные! Вот у Катьки мама инженер — у них в доме никаких икон нет! Мам, а у тебя сколько классов образования?
Метут снега, звенит капель, яблони набирают цвет. Зорька радуется молодой травке, детишки пьют парное молоко. Все вместе собирают душистые яблоки. Острый запах прелой осенней листвы, пронзительный крик одинокой птицы. И снова вьюга да поземка…
Бабушка Анисья — только на фото в старинном плюшевом альбоме. Давно схоронили добрую старушку. Рядом в альбоме еще фотографии: Надя с мужем, Таня с мужем, Феденька в армии, Феденька с невестой Тамарой.
Дети взрослеют, вот и внуки уже пошли. Снега и капель, летний зной и золотой листопад. Вместо старой коровы молодая — тоже Зорька. Заботы в огороде, помощь внукам. Милый родной храм…
Ноги бабки Ульяны не спешат — осторожно нащупывают коварные ступеньки лесенки: в семьдесят лет осторожность не помешает. Снежный вихрь влетает в дом вместе с мрачным хозяином. Михаил вдруг заговаривает с женой — диво дивное…
— Готовься к переезду. Федор с Томой переезжают в Подмосковье, к ней на родину. Хотят, чтобы мы дом продали и с ними поехали. Чтобы им денег хватило купить новое жилье…
— А как же сад-огород? Яблоньки? Смородина? А Зорька как же?
— Вот дура-баба, ты что — корову с собой потащишь? Иконы твои тоже не повезем… Я сказал — нет!
На новом месте жизнь изменилась — совсем изменилась. В новом доме Ульяне не нужно готовить, нет любимых икон, лампадки, нет Зорьки. В новой жизни нет церкви. Может, и есть где-то далеко — а где, она не знает. Невестка Тамара вежлива, холодна, и бабка Ульяна чувствует, как сильно она мешает новой хозяйке дома.
— Мама, вы хоть под ногами не путайтесь, идите к себе.
— Тома, мамку не обижай!
— Да я ее не обижаю, пусть лежит себе — отдыхает! Ей уж за семьдесят! Что ей еще в ее возрасте делать — отдыхать…
Бабка Ульяна не верит: она что — уже старая? Как быстро жизнь промелькнула… А ей все кажется: такая же, как раньше. Душа-то — она не старится. Душа у нее все та же, что была у юной Ульянки с тугой толстой косой и резвыми ножками. Тело только подводит. Оболочка земная. Хочется, как раньше, побежать — а ноги еле ковыляют. Хочется полюбоваться закатом, а глаза не видят — в зоркие глазоньки словно песок насыпали. Комнату ей невестка выделила — закуток темный, без света, без окна: шкаф и кровать. Плохо жить в комнате без окна — как в тюрьме. Невестка утешает:
— А зачем вам, мама, окошко — вы все равно видите плохо!
Бабка Ульяна выходит тихонько во двор, садится на скамейку. Чужая скамейка, чужой дом, чужой сад. От своей жизни осталась только книга заветная — Псалтирь. Невестка удивляется:
— Смотрите, мать на зрение жалуется — а читает, как молоденькая!
— Томочка, мамка эту книжку наизусть знает просто.
Тамара удивляется, смотрит придирчиво. Думает о чем-то. Вечером Ульяна слышит тихий разговор невестки с сыном:
— Книга какая-то непонятная… Я таких сроду не видывала! И написано не по-русски… Какие-то заклинания там… Федя, у тебя мать-то — колдунья!
— С ума сдвинулась?! Это же Псалтирь, такая книжка с молитвами. Мамка в детстве нам много молитв читала… Я даже верил в Бога, пока в школу не пошел…
— Я тебе говорю: колдунья! Она недавно к нам на огород пришла, вокруг нас походила — а мы потом поссорились с тобой! Помнишь? А я заметила: у нее на ногах один тапок мой, а второй ботинок — твой. Специально так — колдует она, Феденька, колдует!
— Томочка, ну что ты… это она сослепу не разглядела…
— Сослепу… Я вот ее книжку-το колдовскую сожгу в печке…
Нужно уезжать бабке Ульяне, нужно ехать домой. Правда, дома уже нет, но есть дочери. И храм родной, в который всю жизнь ходила. Нужно сказать сыночку, чтобы не обижался, чтобы отпустил ее на родину. Все равно муж, Михаил, теперь ее совсем не замечает, вроде ее и никогда в его жизни не было. Копается в сарае, курит, вечерами с сыном выпивает и разговаривает на завалинке. Он, оказывается, может
и разговаривать… Только с ней, Ульяной, никогда не говорил. Она и привыкла мало разговаривать. Все больше молилась.
— Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй…
Сынок забеспокоился — переживает за нее, просит отца:
— Отец! Мамка собралась назад, на родину. Не хочет с нами больше жить. Давай денег ей дадим с собой хоть немного — деньги-то есть у нас…
— Машину купим! Щас — деньги ей! Хочет ехать — пущай едет на все четыре стороны!
Неужели она куда-то едет совсем одна?! Вагон теплый, уютный — так бы всю жизнь и ехала. Стучат колеса в лад тихой молитве. Соседка по купе, молоденькая, добрая, заботливая, коса светлая, тугая — как у нее самой когда-то. Пирожок дала —вкусный, с капустой…
— Бабушка, куда вы едете одна, да с таким плохим зрением?
— На родину. К дочкам.
Вот и дочери. Встречают — радуются мамке. Крупные, высокие, все в отца…
— Надюшка! Танечка! Здравствуйте, родные!
Чего-то насупились обе, недовольны матерью.
Надюшка, старшая, первая высказывается:
— Мам, как вы с папкой могли так поступить с нами?! Дом продали, корову продали — все Федьке досталось! Нам — ничего. Словно неродные мы… А как Федька деньги все повытряхнул из вас — не нужны, значит, стали. Теперь, значит, к дочерям решили отправить — нянчитесь, дескать, с матерью больной, слепой… Вот молодцы, вот умники-то! А мы целый день работаем! Кто за тобой ухаживать будет — ты об этом подумала?! Конечно, мы тебя примем, мы
что — звери, мать родную не принять?! Таня, давай ты мамку первая к себе возьмешь.
Танечка крепко задумывается:
— Я думала — к тебе первой, а потом уж ко мне… Я ремонт затеяла… Мам, а что у тебя в сумке такое тяжелое? Книжка старая… Тяжеленная, как кирпич… Что хорошее бы привезла — а то макулатуру таскаешь!
— Боже, милостив буди мне, грешной… Слава Отцу и Сыну и Святому Духу…
Плохо под старость лет лишиться своего дома. Дочкам не до нее… Их понять можно: работают много, отдохнуть хочется, а тут с ней, подслеповатой как крот, еще возись… Господи, дай умереть, никого не потревожив, никому не став обузой! Раньше странницы по Руси ходили, и она сама, Ульянка, всегда этих странниц кормила-поила. И в котомку с собой, бывало, положит. А сейчас есть ли странницы? Подаст ли им кто корку хлеба?
Вот только дочерей нельзя обижать: если она совсем уйдет — они обидятся, да и люди станут дурное о них говорить… Нет, совсем уходить она не станет, а так — даст им немного отдохнуть от себя, старой… До ближайшего монастыря дойти разве? А там еще в один… Дойдут ли ноги?
Зимний вечер, синие сумерки. В кухне большой уютной квартиры вкусно пахнет пирогами. Надя, посматривая на экран телевизора над головой, крутит диск телефона, устало зевает:
— Тань, мамка у тебя? Как — нет? Она в церковь два дня назад ушла. С книжкой своей дурацкой. Записку оставила — каракули какие-то, типа, не беспокойтесь, а дальше ничего не разобрать… Я думала — она к тебе поехала… Она к тебе приходила?
— Нет, не приходила…
…Пустая остановка. Одинокая маленькая фигурка на ледяной скамейке. Автобуса все нет. Снег все метет и метет, тает на мокрых щеках. Что там за снежной пеленой? Бабка Ульяна вглядывается вдаль сквозь песок в глазах, а губы шепчут привычное:
— Ненавидящих и обидящих нас прости, Господи Человеколюбче. Благотворящим благосотвори. Братиям и сродникам нашим даруй яже ко спасению прошения и жизнь вечную…
Другой человек
Весеннее солнце грело ласково, на сугревках тянулась вверх молодая травка, а ветер приносил с огромного пруда волны холодного воздуха, серая рябь бежала по воде. «Самая простудная погода», — подумала баба Катя, поправляя шаль на голове. Скамейка у материнской могилки скособочилась, нуждалась в покраске, да и крест бы поправить не мешало. Только деда не дождешься — он больше по части бутылочки проворный.
Вот и сейчас: специально позвала его на кладбище после родительской, чтобы народу поменьше, чтобы не пошел старый по всем знакомым вкруговую, но он и тут уже ухитрился углядеть дармовую выпивку и пропал. Непутевый, одно слово… Как только с ним жизнь прожила? Каким был по молодости — таким и остался, ничуть не изменился. Улыбнулась сама себе: как же не изменился-το? И ростом ниже стал, и от кудрей черных ничего не осталось — плешина одна. А все королем смотрит…
Баба Катя вздохнула, не спеша стала прибирать могилку, убирать сухую траву. Солнышко пекло спину, но скидывать пальто она не стала — пусть застарелый радикулит прогреется как следует. Народу вокруг почти не было, все уже побывали, помянули, прибрались, лишь рядов за семь, далеко — не видно, сидела компания да слышался разговор, чересчур громкий для кладбища, — видимо, уже напоминались и хватили лишнего. Не туда ли старый отправился?
Посмотрела вокруг: а кто же это совсем рядом с ней, в ближнем ряду, у Нины? К ней ходить было некому — никакой родни, разве подружки на минутку заглянут, и баба Катя присмотр за могилкой взяла на себя — уж очень хорошим человеком была эта Нина. Катерина вгляделась: мужчина, нестарый еще, весь седой, ставил небольшую оградку на могиле. Рядом лежали инструменты — видно, настроен серьезно. Кто бы это мог быть? Неужто Семен вернулся? Нет, вроде не похож…
Семен с Ниной жили в квартире напротив. Молодые еще — было им по тридцать или нет? Вроде и не было… Нина — добрейшей души человек, всегда Катерину выручала с деньгами до зарплаты, а также по-соседски угощала пирогами. Тогда, двадцать лет назад, Катя еще работала — до пенсии оставалась пара годочков.
И Семен был парень хоть куда, прямо как ее дед в молодости — красивый, высокий, крепкий. Работал на хорошем месте, Нину на машине возил. Детишек у них, правда, долго не получалось — но они надежды не теряли. А Господь, видимо, не зря детей не давал — как бы они потом без матери и отца росли?!
Да, Семен-то всем был хорош, но вот имел один недостаток серьезный — заводился с пол-оборота. Гневливый, вспыльчивый — не свяжись. Чуть что не по нему — кровью нальется весь как бык, ноздри раздувает, каблуком землю роет. Правда, с женщинами никогда не связывался — это да. Мать свою любил, жену пальцем не трогал. А вот с мужиками… Идет, бывало, с работы, аж лицом темный, пыхтит как паровоз — это ему опять что-то не по нраву сказали. Смотришь, полчаса прошло, на балкон выходит — уже лицо другое, не злое. А это Нина постаралась — ласковая, добрая, она ему, злющему-το, сразу раз — и тарелку с борщом под нос. По голове погладит, приласкает — его и отпустит.
И вот как-то раз, дело к ночи уже, Катерина фильм по телевизору смотрела — в дверь ломятся, кулаками колотят. Она испугалась, деда с дивана подняла. Открыли — Семен бледный стоит: «Я Нину убил».
Как так — убил?! Побежали на площадку, зашли в квартиру — лежит Ниночка на кухне на полу мертвая. Он, вишь, толкнул ее, да в недобрый час — она о табурет споткнулась, упала и об угол стола виском и ударилась.
Как же он горевал-то! На суде просил-требовал, дайте мне, дескать, высшую меру наказания! Посадили надолго, после этого о нем и не слышно было… Да что она сейчас думать-гадать будет — пойдет и узнает.
Баба Катя набралась храбрости, тихонько подошла к мужчине, несмело поздоровалась:
— Бог в помощь!
Седой оглянулся, после паузы негромко сказал:
— Здравствуйте, тетя Катя.
— Семе-ен! Ты ли это?! Живой-здоровый…
Он не ответил. Посмотрел внимательно:
— Не вы ли за могилкой ухаживали?
— Я…
— Спаси вас Господь!
Тяжело опустился на скамейку, сник головой:
— Я-то живой… А Ниночка моя…
В голосе слышалась застарелая мука.
На тропинке и под скамьей пробивалась молодая крапива. Пели птицы. На ель рядом с могилкой опустилась здоровенная пестрая сорока, застрекотала весело — Семен не поднял низко склоненной седой головы. Баба Катя почувствовала, как острым кольнуло сердце, подошла ближе, присела рядом:
— Бедный ты мой Семушка… Что же ты? Как? Где живешь? Отсидел?
— Отсидел, тетя Катя.
— Как там, в тюрьме-то, тяжело тебе, чай, было?
— Всякое было. Да я радовался, когда тяжело. Ждал, что облегчение душе будет, если тело-то помучится. Не было облегчения. Стало легче, когда в Бога поверил. Теперь знаю, что в раю Нина. А я уже на земле свои мытарства начал проходить. Знаю, что молится она там за меня, — по молитвам ее милосердной души Господь мне Себя открыл. Я вот сейчас все вспоминаю — так это ведь не я был совсем. Будто не со мной это происходило… А отвечать — все равно мне.
Баба Катя задумалась:
— Так ты теперь верующий?! Что — и в церкву ходишь?
— Хожу. Я после зоны в монастырь поехал. Только там меня не взяли — и правильно сделали, куда мне, с моими грехами, в братию… Старец сказал: «В монастырь тебя пока не возьмем. Иди-ка ты в приют при обители — ухаживай за больными, за калеками». Я и пошел. Живу там, что скажут — делаю.
— И — как?
— Старец за меня молится, так думаю. Стараюсь потяжелее работу на себя взять, по ночам встаю к больным. За кем ухаживаю — тоже молятся. По их молитвам надежда появилась.
— На что надежда-то?
— На милость Божию. Простите, тетя Катя, отвык я много говорить—устал. Дай вам Бог здоровья! Сейчас еще поработаю да и пойду. Ненадолго приехал — могилку поправить, памятник поставить.
— Хорошо, сынок, работай… Я тоже пойду.
Вернувшись к себе, еще долго оглядывалась. От седого чуть тянуло ладаном, лицо его было светлым. И весь он — какой-то легкий, тихий — действительно, совсем не походил на прежнего мрачного, темнолицего Семена.
— Катя-Катеринка, ты моя малинка!
— Пришел, старый! Где носило-то тебя?! Еле на ногах ведь держится — посмотрите на него!
— А кто там у Нины?
— Не узнал?! Это Семен!
— Какой Семен?! Совсем моя Катя-Катеринка слепая стала! Ничего общего с Семеном! Я что — соседа бывшего не узнаю, что ли?!
— Говорю тебе — Семен!
— А вот сейчас проверим!
И расхрабрившийся от стопки — пошел к седому.
До растерявшейся бабы Кати доносилась только брань, которой потчевал ее дед соседа. Тот стоял молча, потом, не изменившись в лице, чтскго ласково ответил.
Дед развернулся и поковылял назад. Вернулся — довольный:
— Я же говорил тебе — не Семен это! Кабы Семен был — я бы тут уже пятый угол искал! Я его и так и этак — а он хоть бы разок сругался! Отцом назвал… Другой это человек, Катерина!
И баба Катя не стала возражать мужу.
Кто мой ближний?
Стучат… Так громко стучат. Кто стучит, зачем? Таня с трудом открыла глаза, выкарабкиваясь из тяжелого, беспокойного сна. Стучали в дверь:
— Вставайте! Вставайте, выходите!
Таня подвинула Надюшку, которая перебралась к ней ночью на постель, взяла со стола сотовый — половина второго.
— Одевайтесь, берите документы, деньги, ценные вещи, выходите — вода поднимается!
Люди, разбудившие ее, пошли дальше, слышно было, как они стучали в соседские двери.
Таня встряхнула головой, прогоняя сон. Сон не желал уходить — может, этот стук в дверь ей просто приснился?
А начиналось все так хорошо! Они долго ехали на поезде. По дороге, когда дочка спала, Таня открывала любимого Паустовского, «Черное море», и читала медленно: «Над голым хребтом… показываются белые клочья облаков. Они похожи на рваную вату. Облака переваливают через хребет и падают к морю, но никогда до него не доходят. На половине горного склона они растворяются в воздухе.
Первые порывы ветра бьют по палубам кораблей. В море взвиваются смерчи. Ветер быстро набирает полную силу, и через два-три часа жестокий ураган уже хлещет с гор на бухту и город.
Он подымает воду в заливе и несет ее ливнями на дома. Море клокочет, как бы пытаясь взорваться».
Прочитав страницу, Таня откладывала книгу, смотрела на спящую дочку, следила за солнечным зайчиком, пляшущим по теплому боку вагона, вздыхала с облегчением: как хорошо, что они едут на море в августе, — никаких ураганов!
Турбаза, море, солнце. Их с Надюшкой поселили в корпус с названием «Ореховая роща». Это потому, что рядом с корпусом была тенистая аллея из ореховых деревьев, фундук рос прямо над головой, падал на землю. В тени деревьев на улице — стол, вокруг цветы — розы. За столом потом ели сладкие сахарные арбузы. Комната в домике тоже уютная, вешалка на двери в форме скрипичного ключа — такой сказочный домик, в окна которого стучались ветки ореховых деревьев.
В родной Воркуте такого не увидишь! И море — совсем рядом. Вода красивая, чистая, голубая, под вечер синяя. Воздух свежий, морской, иногда — розовый. А еще они ездили в дендрарий, гуляли у водопадов! Ели от души фрукты. Подкармливали ласковую серую кошку со смешными котятами, прозвали ее Муськой. Котята были слишком малы и прозвищ получить не успели.
В столовой их соседями оказались бойкая рыжая разведенка Света с пятилетней дочкой Дашей, высокий крупный мужчина с таким же крупным сыном лет семнадцати — серьезные, вежливые. Немного портили впечатление от отдыха два молодых человека, которых Таня про себя называла «горячие кавказские парни». Они говорили с легким, почти незаметным акцентом, и совершенно нельзя было определить их национальность: грузины, дагестанцы, осетины? Чужаки. Непонятные чужаки. Крепкие, шумные, они сразу же начали улыбаться Тане и Светке, подмигивать, угощать детей шоколадом. Таня знала, что знакомиться с ними нельзя: и мама дома предупреждала не связываться с лицами «кавказской национальности», и сама знала, что лучше держаться от них подальше.
Светка одному из них, помоложе, сказала что-то резкое, и они ей больше не улыбались, а Таня неумела грубить и так и терпела все эти улыбки, и комплименты, и даже сладости, незаметно оказывавшиеся у Надюшки в руках. Дальше комплиментов, правда, дело, слава Богу, не шло, и Таня постепенно успокоилась — что делать, видно, у них такой стиль общения…
Ей было приятно общаться с высоким мужчиной, Владимиром Ивановичем, и его сыном Савелием, отвечать на их неторопливые реплики о погоде, о местных достопримечательностях. Владимир Иванович был свой, понятный, можно сказать, родной. И все, что он говорил, тоже было понятно и близко: что купил, какие сувениры, что здесь дорого, а что дешевле, чем в их северных краях.
В дверь снова постучали:
— Быстрее! Собирайтесь, выходите!
Таня опомнилась, глянула на соседнюю койку, там спала Даша. Светка уже несколько раз по вечерам отпрашивалась у Тани на танцы, просила присмотреть за своей дочкой. Даша у нее была крупной, толстенькой и спокойной, спала очень крепко, беспокойств не доставляла, а трехлетняя Надюшка все равно часто перебиралась спать к маме и уютно сопела рядом…
Ну вот… Разбудили, испугали… Ну, вода поднимается — и что? Земля вся сухая, вода просто уйдет в землю, и ничего не будет. Так сказал таксист днем, когда они с Надюшкой ездили на экскурсию. Он показал на столб в море — смерч — и усмехнулся:
— Ваша турбаза ведь «Торнадо» называется? Вот вам и торнадо. Где вы еще такое увидите? Смотрите и любуйтесь!
— А это не опасно?
— Чего тут опасного?! Всю жизнь тут живем!
Таня повторила сама себе тихонько: «Чего тут опасного?!», оделась, приготовила одежду Надюшке, Даше. Взяла расческу, причесалась, закрепила заколкой густые каштановые волосы, которые так и норовили рассыпаться тяжелыми прядями. Подумала: что взять? Собрала в сумку документы, деньги, сотовый. Взять фотоаппарат или нет? А чемодан? А подарки? Она купила много подарков: маме, подруге. Сувениры. Купила очень вкусное кизиловое варенье, дешевые яблоки, помидоры, продукты в дорогу: двухнедельный отпуск у моря уже приближался к концу.
В дверь постучали в третий раз:
— Что же вы не выходите?! Скорее! Рынок на том берегу уже смыло!
Голос был очень тревожный, и Таня вдруг почувствовала страх. Он подступил мгновенно, пошел снизу и окатил всю — до самой макушки. Стало холодно ногам, глянула вниз и ахнула: на полу появилась вода — опа заливала грязными языками пол и неприятно лизала босые ступни. Руки стали мгновенно ледяными, мелко задрожали. О чем это она — какие помидоры, какое варенье?!
Таня стала будить детей. Надюшка проснулась сразу, села на кровати, послушно подавала ручки и ножки для одежды, и с ней Таня справилась быстро. Но на полу вода была уже по щиколотки, и Надюшка наотрез отказывалась идти сама. Даша никак не хотела просыпаться, а когда Таня все-таки разбудила ее, заревела басом, обхватила шею, мешая ее одевать.
Когда Таня наконец справилась с детьми и вышла на улицу, вода поднялась еще немного и была уже выше щиколоток — холодная, грязная, обвивала ноги, мешала идти.
Таня стояла у забора и никак не могла понять: что делать дальше? Куда нужно идти? Вот глупая, почему она так долго раздумывала, собиралась?! Но ведь никто не предупреждал, никто не говорил об опасности!
Идти, честно говоря, она особо и не могла: испуганная Надюшка не желала слезать с рук, обвила ручонками шею, мешала смотреть, даже дышать стало тяжело, а Даша мертвой хваткой вцепилась в правую ногу, не давая двинуться с места. Таня попыталась поднять на руки и Дашу, но не смогла: девочка была очень тяжелой, и нести двух детей на руках сил явно не хватало.
Никто ничего не объявлял, никуда не звал, мимо в темноте в разные стороны двигались люди, громко кричали что-то друг другу, шумела вода, дул сильный ветер, заглушая их крики. Все эти люди были заняты собой и проходили мимо, никто не обращал внимания на Таню с детьми. Никому не было до них никакого дела, совсем никакого… Они стояли у забора, и Таня думала с отчаянием:
— Зачем, зачем она взяла путевки в этот злосчастный «Торнадо» с таким говорящим названием?! Почему решила продлить путевку на два дня? Продлять не хотели, а она так настаивала… Если бы уехала на два дня раньше, ничего бы не случилось… Вот и не верь после этого знакам и предупреждениям, посылаемым свыше!
Вдруг Таня увидела Владимира Ивановича с сыном и приободрилась, замахала свободной рукой, пытаясь привлечь внимание знакомого, да что там, почти друга — земляка. Владимир Иванович шагал по разливающейся воде тяжело, в руках большой кожаный чемодан и такая же большая сумка, под мышкой большой пакет, Савелий тоже нес сумки. Проходя мимо, Владимир Иванович что-то прокричал, из-за шума воды Таня ничего не услышала. Он крикнул еще:
— Догоняйте! Сумки тяжелые, а то б помогли!
Таня смотрела в спину уходящих мужчин и чувствовала, как потихоньку закапали слезы — еще немного, и она зарыдает в голос, как Даша, вцепившаяся в юбку.
Внезапно кто-то тронул ее за плечо, почти в ухо сказали:
— Нужно подниматься на гору, в столовую на горе.
Таня обернулась — «горячий кавказский парень».
Она растерялась, пытаясь сообразить, можно ли довериться ему. А он, казалось, понял ее сомнения и прокричал сквозь шум ветра и воды:
— Сестра, не бойся, нужно идти, пойдем!
Это ласковое «сестра» оборвало что-то внутри, натянутое как струна, и она заплакала. Парень оторвал Дашу от Таниной юбки, легко поднял, потянул свободной рукой Таню, повел за собой.
А мутная вода ревела, набирая силу, идти было все труднее, и если бы не эта крепкая рука, она не смогла бы удержать равновесия. Пахло тиной, грязью, сыростью, глиной — этот запах наводнения потом долго стоял в носу, заставляя передергиваться от отвращения, отбивая аппетит.
Они почти поднялись на гору, когда сбоку подбежала Светка, напуганная, растрепанная, зареванная. На горе, в столовой, сидели до утра, с террасы было видно, как стремительно прибывала вода, перемахивала через трехметровый забор, быстро скрывала фонтан, клумбу, деревья. Машины под навесом швыряло из стороны в сторону, они бились, уходили под воду. Потом уже ничего не было видно.
Владимир Иванович с сыном сидели в столовой в окружении сумок и чемоданов. Увидев Таню, приветственно помахали руками. Людей было много, кто-то с вещами, кто-то в футболке и шортах, кто-то полураздетый — как спали в кроватях, так и выскочили.
Вахтанг, спаситель Тани, и его друг Дато, как оказалось, обошли все домики турбазы: будили спящих, помогали подняться в гору. Они прочесывали территорию базы до последнего, чтобы никого не забыть. Именно они, как выяснилось, и разбудили Таню.
Вахтанг откуда-то принес одеяло, потом бутылку минеральной воды. Таня спросила:
— А вы? Вы пить не хотите?
— Нет, спасибо, пейте, дайте детям.
— Устали? Я хотела сказать, хотела поблагодарить…
Он удивился:
— За что благодарить? Я мужчина, делал то, что положено мужчине.
Дети, хоть и были испуганы, однако быстро уснули на одеяле, Таня думала, что не сможет сомкнуть глаз, но тоже отключилась, как будто щелкнул телесный предохранитель, оберегая потрясенную душу.
Последнее, что увидела, засыпая: Дато принес серую кошку Муську и трех котят, мокрых, пищащих, тут же пристроившихся к мокрому боку матери. Таня хотела сказать: «А котят было четверо…», но не успела — уснула.
Наутро вода ушла, и они спустились к домикам, но домиков больше не было — наводнение смыло их. Вокруг чавкала жидкая грязь, неприятно пахло тиной, сыростью и глиной, и люди надевали на ноги полиэтиленовые пакеты, искали вещи. Таня не нашла ничего, смогла узнать только плавающую в воде дверь своего номера с вешалкой в форме скрипичного ключа.
До отъезда предстояло жить в гостинице, в походных условиях — без водопровода, без горячего обеда. Слава Богу — живы, здоровы, и дети вроде бы не очень испугались.
Заметила маленькое серое тельце утонувшего котенка, который так и не успел получить прозвище, услышала по радио новости: погибших в наводнении — четыре человека. Про Вахтанга и Дато Светка разузнала: врачи, родом из Грузии.
Таня искала Вахтанга, хотела еще раз поблагодарить, но его нигде не было. Увидела Дато и радостно закричала:
— Дато, здравствуйте, как вы?
Дато улыбнулся:
— Спасибо, все в порядке. Я-то с барсеткой ходил — деньги, документы остались. А вот Вахтанг — без всего: ни денег, ни водительских прав — ничего! Рубашка и шорты! Ладно, паспорт его у меня, с моими документами вместе. Вон, идет. Вахтанг, брат, нашел что-нибудь?
Подошел Вахтанг, тоже улыбнулся:
— Нет, ничего. Здравствуйте, Таня.
Таня очень расстроилась:
— Как же так?! Вы всех спасали, а сами… Послушайте… — она стала рыться в сумочке в поисках кошелька.
Вахтанг нахмурился:
— Зачем обижаешь, Таня?! Деньги — это… это просто — деньги! Как нам Господь заповедал? Не собирайте себе сокровищ на земле… Слава Богу, все живы-здоровы! Вон Дато даже кота спас!
— Не кота, а кошку с котятами! — возразил весело Дато.
И они рассмеялись все трое и пошли вместе в гостиницу. Светило солнце, и только грязная вода под ногами напоминала о прошедшем наводнении.
Кто такая Магдалина
Марина зябко поежилась и достала теплую кофту: сильно работал кондиционер. Правда, ехать в израильском новехоньком автобусе было гораздо удобнее, чем в предыдущем дряхлом египетском, даже спинки сидений в котором были сломаны и не фиксировались.
Экскурсовод Регина, полная, высокая блондинка, время от времени что-то вещала в громкоговоритель, при этом широко улыбалась, обнажая очень крупные белоснежные зубы, но Марина почти не слушала ее — она много читала о Святой Земле и, наверное, сама могла бы провести экскурсию.
На другом берегу моря множеством огней звала к себе Иордания. Марина достала Псалтирь и стала медленно читать — было здорово молиться в таком путешествии. Эта поездка привлекла ее возможностью во время отдыха в Египте посетить Святую Землю, своими глазами увидеть Гефсиманский сад, и храм Гроба Господня и базилику Рождества Христова.
— Мам, сейчас остановка будет у лавки косметики Мертвого моря. Дай мне деньги! И убери книгу — ты сюда что, читать поехала?!
Марина вздохнула: дочка Катя поехала точно не ради святых мест, а ради пляжного отдыха. Ей хотелось увидеть, как гласил рекламный проспект, красоту Нила во время разлива и зелень полей орошения, небольшие тысячелетние египетские деревеньки, прячущиеся в тени пальм от палящего солнца, и яркий подводный мир Хургады.
Пока Кате ничего не нравилось — ни специфический запах Мертвого моря, ни его маслянистая вода, не радовала ее и перспектива увидеть святые места.
Как раз перед путешествием соседка Тамара сказала Марине: «И зачем тебе такие большие деньги тратить на эту поездку?! Святая Земля… Вот какой толк, Маринка, от твоей веры?! Вот что ты столько лет в церковь таскаешься?! Особое богатство нажила, что ли? Или здоровье особенное? И дочери покоя не давала — за собой все таскала! А дети-то умнее нас с тобой: вон твоя Катька подросла, институт окончила, поумнела — и перестала с тобой ходить! Моя Танька никогда в храме не была — и не ходит, а твоя все детство там провела — и не ходит… Толку и было ее водить…»
Сейчас и сама Марина думала: «Значит, правда, все зря…»
Дочь отдалилась от нее в последнее время. Марина не помнила уже, когда они сидели, как раньше, взявшись за руки, и рассказывали друг другу самое сокровенное.
Все зря. И рождественские елки, и самодельные ясли, и детские спектакли… И эти чудесные вечера, когда они спешили на всенощную, и мела метель, и она кутала Катюшку в толстую шаль, а потом они попадали в уют и тепло родного храма, где так ласково светились разноцветные лампадки, и пахло ладаном, и святые лики с икон встречали их как родных… В окна бил снег, а здесь было прибежище от всех вьюг и ветров: зимних и житейских. Пристанище. Корабль спасения. Она и сейчас это чувствовала. Почему же дочка утратила это чувство, почему потеряла свою крепкую детскую веру?
Марина не знала ответа на этот вопрос. Прочитала у кого-то из отцов утешительную мысль: выросший в вере ребенок в трудных жизненных обстоятельствах будет знать, где находится спасительная дверь. Это немного утешало. Не до конца.
Автобус мягко дрогнул, замер. Женщины замелькали пестрым, нарядным: все ринулись в лавку косметики из солей и грязей Мертвого моря. Марина вышла, размяла ноги, постояла у автобуса.
Возвращались недовольные: все многочисленные товары можно было купить в Москве в специализированном магазине гораздо дешевле.
Катя ничего не стала покупать. Она задумчиво смотрела в окно на огни Иордании и молчала.
Марина снова вздохнула: нужно было ехать на Святую Землю не с туристической группой, а с паломнической… Туристы в автобусе громко переговаривались, демонстрировали друг другу покупки — куски мыла за десять долларов и другие полезные приобретения — и почти не слушали Регину. Та возвысила голос, пытаясь привлечь внимание:
— С обзорной площадки Масличной горы, у которой будет первая остановка, Иерусалим виден как на ладони. Нас ожидает также посещение монастыря святой Марии Магдалины, который расположен
на Масличной (Елеонской) горе в Гефсиманском саду. В монастыре покоятся мощи преподобномучениц великой княгини Елисаветы Феодоровны и ее келейницы инокини Варвары.
Сидящая сзади девушка громко спросила:
— А монастырь мужской или женский?
— Женский.
Спереди насмешливый мужской бас прокомментировал:
— Девушку, пожалуйста, отвезите в мужской, а нас с Колей женский впо-о-лне устроит! А монашки там красивые? Они обрадуются мужчинам в самом расцвете сил?
Марина почувствовала, как кровь приливает к щекам. Ей захотелось сказать что-то этим молодым людям, чтобы пропало их игривое настроение, чтобы они хотя бы попробовали ощутить благодать этих мест. Хотела сказать, что даже просто ехать здесь нужно с молитвой. Но смолчала. Посмотрела на дочку: Катюша нахмурилась — видимо, ей тоже не понравилась глумливая насмешка молодых людей.
Девушка сзади не унималась:
— А кто такая Магдалина?
Регина опять улыбнулась профессиональной широкой улыбкой, демонстрируя свои крупные зубы, и ответила:
— Монашки — обязательно красивые! А Магдалина — разве вы не знаете? Это женщина Христа!
Марина вспыхнула. Оглянулась по сторонам: пассажиры автобуса улыбались, молодые люди впереди смеялись. Марина стала подниматься с сиденья, чтобы сказать… Онане знала, что скажет, знала только, что должна, обязана как-то прекратить этот смех, эти улыбки, опровергнуть эту хулу на Господа.
Внезапно она услышала звенящий голосок дочери:
— Не смейте! Не смейте в моем присутствии так говорить! Я вам не позволю! Мария Магдалина — это мироносица, это ученица Господа нашего Иисуса Христа! Вот она кто!
Катя стояла, выпрямившись во весь рост, и обводила всех смеющихся таким властным взглядом, что смех мгновенно стих. Никто не посмел возразить девушке: такая сила и власть были в этот момент в ее словах и взгляде.
Регина стушевалась, прекратила улыбаться и села на место. Замолчали и молодые люди.
Катя постояла еще минуту и села. В автобусе воцарилась полная тишина. Был слышен только шорох колес о шоссе и движение воздуха, рассекаемого плавным ходом автобуса.
Марина взяла руку дочери в свои руки, подвинулась и обняла Катюшу, та прижалась к матери, потом
положила голову ей на плечо. Когда Марина уже почти успокоилась, Катя тихо сказала ей на ухо:
— Мам, знаешь, мы вернемся домой — и снова в храм сходим! Ты не думай, я все помню: и Рождество, и лампадки, и как мы с тобой причащались — все! Не знаю, почему так долго в храм не ходила… Какое-то помрачение… А вот сейчас им все высказала — и поняла: я верю по-прежнему! Как будто туман какой-то в голове рассеялся — и все стало ясно!
Марина подумала про себя: «Это потому, доченька, что ты исповедала Господа нашего Иисуса Христа. И сделала это смелее, чем могла бы я сама…»
Так она подумала, а вслух сказала:
— Конечно, снова вместе будем ходить!
Регина опять начала что-то громко рассказывать,
а пассажиры — переговариваться между собой. Автобус мчался вперед, на Святую Землю, а Марина с дочкой так и сидели, крепко держась за руки.
Рязанская подвижница
Рязанская земля удивительно богата Божиими людьми: преподобными и блаженными, мучениками и исповедниками. Есть среди рязанских подвижников те, кто подвизался в монашеском чине, а есть и те, кто всю жизнь прожил в миру. Одни прославлены в лике святых, а других Господь скрывает от шумной людской славы, как сокрыты жемчужины в раковинах на глубине морской. Об их многолетнем подвиге и духовном наставничестве известно лишь небольшому кругу людей.
Об одной такой духовно одаренной женщине — Анне Ивановне Холоповой — рассказал мне Игорь Николаевич Минин, директор рязанского православного издательства «Зёрна».
Знакомство с подвижницей
Девяностые годы прошлого теперь уже века принято называть «лихими». Для кого-то они были и правда недобрыми. Но невзгоды, страдания — это и время очищения, поиска. Наверное, неслучайно именно тогда многие потянулись к вере. Пришел в храм и Игорь Николаевич. Инженер по образованию, в силу обстоятельств он переквалифицировался в бизнесмена. Причем успешного. Однако успех этот не столько поманил деньгами, сколько заставил задуматься о конечной цели удачного течения дел.
Не будучи человеком церковным, а скорее интересующимся вопросами веры, в 1996 году он зашел в рязанский храм в честь иконы Пресвятой Богородицы «Всех скорбящих Радость». Подошел к распятию — и столкнулся взглядом с одной старушкой. Столкнулся — и встал как вкопанный: лицо ее сияло. Невысокая, обычная сгорбленная бабушка с палочкой, мимо пройдешь — не заметишь, а посмотришь глаза в глаза — и замрешь на месте: столько в них света и любви. Она смотрела на Игоря и улыбалась ему как родному. Действительно, лучезарную улыбку подвижницы и внимательный, ясный взор ее темно-карих живых глаз отмечали все, кто с ней встречался.
Игорь не смог уйти из храма просто так, не познакомившись — его потянуло к этой чужой бабушке, как к близкому человеку. Спросил о ней у Раисы Яковлевны за свечным ящиком — свечница ответила, что это многолетняя прихожанка храма, Анна Ивановна, и познакомила их.
Анна Ивановна была совсем преклонного возраста — на момент встречи с Игорем ей исполнилось восемьдесят восемь лет. Из-за старческих немощей и тяжелой болезни поездки в храм на общественном транспорте были для нее делом очень трудным, но она старалась быть в церкви каждое воскресенье.
Игорь предложил подвозить ее на автомобиле. Выяснилось, что они почти соседи, — оба ездили из рязанских «черемушек», района Дашко-Песочное. Жила подвижница в обычной малосемейке, в доме, где по разные стороны длинного коридора ютились небольшие квартирки. Переселяли туда, как правило, людей из ветхого жилья в черте города, и контингент там собрался очень разношерстный. Анне Ивановне дали квартиру в этом доме, так как старый деревянный домишко на улице Есенина, где она жила с послевоенных времен (как раз рядом со Скорбященской церковью), сломали под новостройку. Менять родной храм на другую, ближнюю церковь она не хотела — вот и приходилось ездить на другой конец Рязани.
Игорь стал тесно общаться с подвижницей — и получил ответы на все свои вопросы новоначального. Решил постепенно вопрос и с работой. Он был успешным коммерсантом, а стал директором православного издательства — и эта перемена работы, образа жизни и жизненных ценностей далась совсем непросто.
Игорь Николаевич стал свидетелем того, что двери маленькой квартирки Анны Ивановны почти не закрывались: люди шли чуть ли не сплошным потоком. Приходили с записками — просили помолиться о здравии или упокоении родственников. Приходили узнать, как она себя чувствует, если не была накануне в храме. Шли просто проведать — чтобы согреться ее чудным, каким-то неземным теплом, от которого становилось легче на сердце.
Игорь увидел, что к этой обычной мирской старушке приходят самые разные люди для духовного окормления. Стал пытаться понять: в чем ее секрет?
Первые открытия
Анна Ивановна отвечала на многочисленные «новоначальные» вопросы Игоря, и ответы ее всегда были основательны и серьезны. Именно тогда он понял: спасение — это непросто, оно добывается потом и кровью. Все видел сам на ее примере: скажем, как она питалась. Если обедали вместе, Анна Ивановна говорила: «Возьми половинку огурца, половинку помидора». Это был салат на двоих. Одно яйцо и немного молока — это был омлет, тоже на двоих. Сначала Игорь недоумевал: такого количества пищи даже для одного мало! Но они молились перед едой, праведница благословляла трапезу — и после обеда он чувствовал себя полностью насытившимся! Вскоре понял: молитва и благодать Божия восполняют количество пищи.
Как-то он купил Анне Ивановне йогурт, чтобы скрасить ее скудную трапезу. Она съела этот йогурт, а потом строго — а она могла быть одновременно и приветливой, и строгой — сказала: «Больше мне таких вещей не носи». Случилось это, конечно, не в пост, но такая роскошь, по ее мнению, была совершенно напрасной, вносила нечто чуждое в обычный уклад. А был этот уклад действительно очень строгим, если не сказать жестким. Притом что подвижница много лет, не обращаясь к врачам, почти ничего не говоря родным, болела раком.
Уже находясь на смертном одре, она попросила каши. Это было Великим постом. Дочь сварила ей кашу на молоке, но Анна Ивановна сказала только: «Ведь пост идет» — и не стала есть. Эта обычная старушка оказалась аскетом, подвижницей, воином Христовым. А как она к причастию готовилась! Как молилась! Каждый день читала Псалтирь — для нее это было как воздух, без этого день не мог быть прожит. Поминовение усопших почитала своим долгом… Доставала сумку, а там — множество записок, некоторые совсем старые, истертые. Ей давали эти записки для поминовения — и она ни одну записку не выбросила. Поминала всех на Псалтири.
«Что же ты меня сегодня не помянула?»
Подвижница поминала в келейной молитве одного человека, который покончил с собой. Как-то раз она не смогла на молитве помянуть всех, за кого обычно молилась. Ночью ей снится сон: из огромной страшной бездны тянется вверх лестница. По ней карабкается мужчина. Только он поднимется на одну ступеньку — его ветром назад сносит. Поворачивается к ней лицом, и она понимает, что это тот самый человек, который покончил с собой. Он печально смотрит на нее и спрашивает: «Баба Аня, что же ты меня сегодня не помянула?»
Семья подвижницы
Внучка Анны Ивановны, Ольга Шашкова, кандидат исторических наук, рассказала мне о бабушке и ее родителях.
Подвижница была из большой семьи. Ее мама, Вера Васильевна, прабабушка Ольги, родилась
в 1886 году в Данковском уезде Рязанской губернии. Была «огневая», рукодельная. Юной девушкой — было ей около 18 лет — вышла замуж за вдового кузнеца, Ивана Михайловича Холопова, из большого приокского села Дубровичи. У него на момент сватовства подрастало трое детей: старшая дочь Наталья, шестнадцати лет, сын Иван, четырнадцати лет, и младшая дочка Люба.
За советом о замужестве прабабушка Вера ездила в Саров. До самой смерти над ее лежанкой висела простая бумажная, но в рамочке иконка преподобного Серафима Саровского, которому она всегда молилась. Сейчас эта иконка бережно сохраняется в семье родных. Вполне возможно, что эта поездка прабабушки совпала с торжествами прославления преподобного Серафима.
В 1904 году, 23 июня, на святителя Василия Рязанского, в семье родилась дочь Ольга, а в 1908 году — Анна. До 1918 года прабабушка Вера родила еще пятерых деток, двое из которых были мальчиками. Выжили и выросли все. Примерно через три-четыре года после свадьбы в дом пришли еще трое племянников — скончалась жена одного из братьев прадеда Ивана. Анна Ивановна, сама трудившаяся всю жизнь, потом вспоминала, что печь в доме топили дважды, а значит дважды пекли хлеб. Это было признаком не столько достатка, сколько большой семьи. С падчерицами у Веры Васильевны сложились очень теплые, добрые отношения. А вот пасынок Иван, который был ненамного младше своей мачехи, воспылал к ней лютой ненавистью. Шла Гражданская война, он достал где-то наган и похвалялся тем, что совсем скоро убьет «мамашу». Анна, которой в то время было лет восемь, ухитрилась выкрасть наган, села в лодку и выбросила оружие подальше от берега.
Возможно, ее смекалка спасла жизнь Вере Васильевне… Иван же через несколько лет «ушел» в революцию, стал матросом, женился, взяв в жены девушку с таким же буйным нравом. Дальше следы его затерялись.
Глава семейства, Иван Михайлович, отличался огромной силой — на коромысле поднимал восьмерых человек. Он был человеком очень добрым, жертвенным. Анна вспоминала, как отец, собрав урожай, обычно говорил: «Первое ведро отдадим в храм, второе — соседке-вдове, третье — больному соседу». И дети росли такими же. И родные, и приемные по большим праздникам были материнскими помощниками в одном важном деле: разносили всем неимущим, больным, вдовым пироги, куличи, другие гостинцы, которые готовила Вера Васильевна. Много лет спустя бабушка Анна говорила своей внучке, внимательно глядя в глаза: «Как хорошо давать и как тягостно брать!»
Вся семья была очень верующей. И угодники Божии не оставляли их своим попечением. Как-то, 21 ноября, на Собор архистратига Михаила, Иван Михайлович поехал в Рязань на телеге. Стояла хорошая осенняя погода. Когда же он возвращался, погода внезапно испортилась, поднялась метель, сильно похолодало. Дороги совсем не было видно. Он почувствовал, что замерзает, и стал молиться архангелу Михаилу и святителю Николаю (в Дубровичах был большой Никольский храм). Ведь дома — мал мала меньше, кто их прокормит?! С этим горьким мысленным стоном он потерял сознание от холода. Очнулся дома, у печки. Оказывается, лошадка сама привезла его домой, чудесным образом найдя путь среди снежного урагана и бездорожья. Так святые угодники не посрамили надежду, а Иван Михайлович до конца жизни особо почитал архангела Михаила и святителя Николая Чудотворца.
Родные бабушки Анны вспоминают: «Шумно было в доме. И ругались нередко, и наказывали. У прабабушки была своя манера воспитания: она секла и ябедников, и виновных. Поэтому, несмотря на все свары меж тринадцатью детьми и подростками, долго злоба в доме не жила».
У будущей подвижницы с раннего детства было одно желанное место — Пощупово, монастырь. От Дубровин до Пощупово, до Ивановского монастыря, не одна верста. Но это расстояние мерили детские ноги. Нередко, взяв хлеба, Анна ходила туда вместе со старшей Ольгой и паломниками: «Бывалоча, услышим колокола, увидим, как едут паломники, и сразу: маманя, отпусти!» Эти путешествия всегда благословлялись матерью. Да и сама прабабушка Вера всю жизнь была очень строгой постницей и тайной молитвенницей.
Анна любила молитву, мечтала о монашестве. Но Господь дал ей другой путь — путь подвига в миру.
Явный знак
Замуж она вышла так. Будучи молоденькой девушкой, в самом конце 1920-х годов, Анна переехала к родным в Рязань, устроилась там на почту. На ее участке среди многих были старички дед Антон и его старушка Агриппина. У них на квартире прежде некоторое время жил преподаватель физкультуры и спорта Рязанского пехотного училища Сергей Иванович Першин.
В годы Гражданской войны был он, как тогда говорили, «краскомом» — красным командиром, хотя и беспартийным. После окончания Владимирских командных пехотных курсов воевал на Северо-Западном фронте с Юденичем, затем против отрядов Антонова на Тамбовщине, потом в Сибири. Был ранен под Омском, лечился в госпитале, где переболел тифом. Еще не оправившись, после выписки поехал домой, но отстал от поезда и долго бежал за составом, «сорвав» себе сердце.
Однако не это, а беспартийность преподавателя Першина стала удобным поводом, чтобы в 1926 году его комиссовать. Тогда же Сергей Иванович пережил и большую личную неприятность — развод. Жена оказалась, по-видимому, неважной солдаткой. И хотя детей у них не было, легче от этого не становилось.
После развода он уехал в Москву, где, по распоряжению К.Е. Ворошилова, ему была выделена крошечная комнатка — чуть больше шести метров — в коммуналке, в бывшем общежитии Прохоровской мануфактуры, на Шмитовском проезде. А работать он начал товароведом в Елисеевском магазине.
Однако рано осиротевший Сергей часто приезжал в Рязань, к своим старичкам Антону и Агриппине, которых почитал за родителей. Именно они, видя всю трудность быта почти тридцатипятилетнего мужчины, присмотрели для него невесту — письмоносицу, как тогда говорили, Анну. Так что Сергей Иванович был старше своей избранницы не то что на одиннадцать лет, но можно сказать — на целую жизнь.
Когда они встретились в первый раз, он пригласил девушку в парк. Анна сразу легла ему на сердце. А подарил ей при встрече… большое и красивое яблоко! И на этой же прогулке сразу сделал предложение. Анна же с детства привыкла искать во всем волю Божию. И хотя она желала монашества, помолилась и попросила Господа, чтобы Он открыл ей Свою волю. Поскольку замуж ей не хотелось, она решилась просить у Бога явного знака, можно сказать, даже чуда: если на самом деле есть воля Божия на ее замужество — пусть подкинутое ею яблоко не упадет на землю. Подкинула — и яблоко не упало… Когда, пораженная, она посмотрела вверх — увидела, что яблоко воткнулось в сломанный сучок. Так Анна вышла замуж.
Они не просто расписались, но венчались — 22 января 1932 года. Ехали в церковь на пролетке, и именно тогда Сергей Иванович обещал жене, что всегда будет отпускать ее в церковь на службы.
Славик
Анна Ивановна переехала к мужу в Москву. Прежние бытовые сложности Сергея Ивановича обернулись новой стороной. Тесной стала не только комнатка: на кухню этой коммунальной квартиры Нюся выходила шестой хозяйкой.
У молодых родился сыночек, Славик. Малыш рос очень спокойным, никогда не плакал, и матери приходилось даже будить его, чтобы покормить. Несмотря на спокойный характер малыша, соседки вели себя не лучшим образом — они оказались очень злыми. Нередко, постирав с вечера белье, утром Анна находила его мокрым, задвинутым в угол. А одна из соседок часто шипела на малыша: «Лучше было бы тебе не родиться».
Мальчик рос очень сдержанный, рассудительный. Врач уже после неудачной операции вспоминал удивительные слова трехлетнего ребенка: «Дядя, вы, наверное, профессор? У вас такой строгий вид…»
Славик умер от саркомы печени, не дожив до трех лет.
«Поминай своего мужа»
В 1938 году, в праздник святых мучениц Веры, Надежды, Любови и матери их Софии, в день рождения мужа, Анна Ивановна родила дочку. Девочку назвали Верой.
Началась война. Сергей Иванович призыву по состоянию здоровья не подлежал, даже ополченцем. В этот трудный период, когда Москва была объявлена на осадном положении, Анна ждала второго ребенка. Накануне родов она с крошечной Верой поехала в Дубровичи. Тяжелые тюки и сумки вымотали все руки и нутро. Когда 2 декабря на свет появилась вторая дочка — Наташа, ее горло было трижды обмотано пуповиной. Как она родилась вполне здоровым ребенком — можно объяснить только молитвой Анны.
Эти же дни были самыми драматичными в обороне Рязанской области. Лишения военного времени, страшные морозы. Анна Ивановна сразу после рождения дочки в Дубровичах заболела, начался сепсис. Выжила она лишь благодаря тому, что Сергей Иванович, несмотря на больное сердце, отдал все силы, чтобы приехать в деревню и перевезти тяжелобольную в военный госпиталь в Рязань. Так он спас не только жену и мать своих детей, но и сохранил для нас подвижницу Анну.
Почти полгода находилась она между жизнью и смертью. В начале февраля, ночью, в тонком сне, Анна увидела Пресвятую Богородицу, протянувшую ей просфору со словами: «Поминай своего мужа»… Как оказалось позже, 12 февраля, в день памяти трех святителей, Сергей Иванович скончался. Умер дома, в Москве, сидя у буржуйки, от сердечного приступа: больное сердце не выдержало переживаний.
Анна Ивановна вышла из больницы только в мае 1942 года — с двумя крошечными детьми на руках, вдовой, без единой копейки. Только надежда на Бога и горячая молитва стали с тех пор и до конца дней ее опорой в жизни.
Вдовство и война — одновременно. Эти испытания пережили в то время многие русские женщины. Может, поэтому среди них было так много молитвенниц? И старицы среди них были — часто не понимаемые даже родными, оставшиеся безвестными. Мы узнаём о них случайно — как случайно я узнала об Анне Ивановне. Впрочем, случайность — это язык, на котором с нами говорит Господь Бог.
«А тебя упокойнички прокормят»
Всю войну Анна Ивановна прожила в Москве, работая в булочной. Таскала мешки по восемьдесят килограммов, что трудно представить при ее невысокой хрупкой фигурке, но так было. Спина ее от недоедания и труда была покрыта фурункулами, но силы Господь давал.
В 1949 году Анна Ивановна решила вернуться в Рязань, поближе к родным и к тому храму, на кладбище которого десятью годами раньше упокоился ее любимый «папаня» — Иван Михайлович. Духовник, чтобы ее вдовство сохранялось в чистоте, не благословлял устраиваться на завод. Да и сама она остерегалась производства, чтобы не быть стесненной в посещении
храма в годы гонений на Церковь, не иметь притеснений от начальства.
Чем жить? Как прокормить детей? Положившись во всем на волю Божию, Анна Ивановна начала
заниматься огородом (благо при новом доме был небольшой участок), брала поденную работу, стирку (в холодной воде), а дочери гладили так, что исходили потом. Пускала на дом жильцов — молодых людей, студентов. Сама им готовила, и они ей не только платили, но и часто отдавали всю стипендию — и Анна Ивановна, как мать, распределяла ее: что на питание, что на костюм к защите диплома. Так она одна вырастила двух дочерей, обеих выучила. Все делала с молитвой.
Когда одна из дочерей родила позднего ребенка, Анна Ивановна поехала к ней в Харьков — помочь с внуком. Как-то раз пошла там в церковь и узнала, что на службе присутствует известный старец (к сожалению, имя его не сохранилось). К нему выстроилась толпа народу, Анна оказалась в самом хвосте. Ее в то время печалила одна мысль: пенсии нет, на что она в старости жить будет? Сил заниматься огородом уже не было, всю жизнь работала, а стажа не заработала.
Вдруг старец раздвинул людей, подошел к ней и сказал: «А тебя упокойнички прокормят». Полностью его слов она тогда не поняла, только на душе стало очень легко. А позднее ее действительно «кормили упокойнички» — почти четверть века читала она Псалтирь по усопшим. И всем своим близким всегда повторяла: «Читайте Псалтирь — никогда не лишитесь памяти и разума».
«Сыночек, ты чего пришел?»
Чтение Псалтири было потребностью души. Читала чаще всего по ночам. Будучи уже немощной, молилась, сидя на кровати, а рядом на стульчике обычно стояла зажженная свеча. Как-то раз она сильно устала и задремала над Псалтирью. Открывает глаза — стоит рядом с ней Славик.
— Сыночек, ты чего пришел?!
— Мама, я пришел пожар потушить.
— Какой пожар?!
Просыпается и видит: свеча упала, и горит уже край постельного белья и подол ее юбки. Не успела и вскрикнуть — пламя резко погасло. Утром Игорь Николаевич пришел к ней — а она белье с дырой развешивает. Что за дыра?
— Пожар начинался — Славик потушил.
Кто у Бога на счету?
Пережив скорби, подвижница обрела дар утешения. Сказав всего несколько слов, а главное помолившись за человека, она могла вывести его из состояния уныния. Игорь встретил как-то у Анны Ивановны молодую женщину, Наташу, спросил у нее, как она познакомилась с праведницей.
Наташа ответила, что пришла в храм после смерти мужа — стояла у иконы и обливалась слезами. Вдруг кто-то тронул ее за плечо. Обернулась: стоит рядом старушка, вся сияет, спрашивает, отчего Наташа слезы льет. Та рассказала. Анна Ивановна — а это, конечно, была она — и говорит:
— Не реви! Кто у Бога на счету? Вдовы да сироты!
После разговора с подвижницей Наташа стала к ней ходить. Она говорила:
— Матушка прямо груз с моей души сняла и очень сильно утешила!
Дар духовного рассуждения и убеждения
Анна Ивановна годами жила очень стесненно: скудная пища, маленькая комната. В посту обычно ела толченую на воде картошку, кашу, сваренную тоже на воде, хлеб. Ничего менять в своей жизни не хотела — не хотела даже телефон проводить в квартиру.
И когда она уже стяжала своей многолетней молитвой и аскетической подвижнической жизнью многочисленные дары, к ней пошел народ. Шли за советом, за молитвенной помощью. У нее была очень сильная молитва. Был дар духовного рассуждения—любую запутанную жизненную ситуацию она могла так разложить по полочкам, что человеку становилось все ясно. Был дар убеждения. Например, жена приводила пьющего мужа, на которого не действовали никакие уговоры, никакое кодирование. Старица просто разговаривала с ним (и, конечно, молилась за него) — и человек бросал пить. И он чувствовал к ней такую любовь (мы чувствуем ее, когда за нас так молятся), что мог все что угодно для этой старушки сделать — починить, отремонтировать, подвезти…
«Все раскассировали — и слава Богу!»
Когда к подвижнице стали идти люди за утешением, каждый старался принести ей какой-то гостинец. Холодильник наполнялся продуктами, и Анна Ивановна начинала их разбирать:
— Так… Эти консервы такой-то матушке, эти продукты той, что на монастырь собирает, это вот батюшке отдадим…
Когда раздавала все, вздыхала облегченно:
— Все раскассировали — и слава Богу!
Избыток в чем-либо ее всегда тяготил, она радовалась, отдавая.
Двенадцать белых птиц
Уже ближе к концу жизни Анна Ивановна нередко говорила своим родным: «Вы меня еще вспомните, я еще вам пригожусь». И действительно, ее посмертная молитва очень сильна. Но она покрывала многих и при жизни, хотя чаще скрывала свои дары. Очень редко она сама могла обмолвиться какими-то случайными словами, свидетельствующими о ее прозорливости.
В 1993 году, после второго обретения мощей преподобного Серафима, она вместе с двумя своими духовными знакомыми в первый раз поехала в Дивеево — туда, где давно жило ее сердце. Ехали на поезде, дремали, и вдруг праведница просыпается и говорит:
— Нас батюшка Серафим встретит двенадцатью белыми птицами…
Спутницы недоумевают: что это за белые птицы?!
Идут они по селу Дивеево к монастырю — и вдруг на штакетник одна за другой взлетают кипенно-белоснежные куры. Ровно двенадцать.
Зашли в храм. Служба еще не началась. Анна Ивановна стоит тихонько, молится. И вдруг монахини — одна за другой — начинают к ней подходить, спрашивать о чем-то, разговаривать: сразу почувствовали в ней старицу… И откуда только узнали?!
Старая икона
Как-то Анна Ивановна читала Псалтирь по усопшей бабушке. Когда отчитала сорок дней, родственники этой старушки предложил ей забрать у них совершенно темную, закопченную от старости икону. На потемневшей с годами доске можно было только разглядеть надпись, что это Казанская икона Пресвятой Богородицы. Родственники сказали:
— Не хотите ли вы взять себе эту икону? Бабуля очень просила ее не выбрасывать — а нам она куда?!
Анна Ивановна принесла икону домой и каждый день читала ей акафист. Однажды ночью внезапно проснулась и увидела, как чудесным образом с иконы будто сходит серебристая чешуя. Утром стало видно, что икона полностью обновилась и заиграла всеми красками.
Как парализованный встал с постели
Через коридор напротив квартиры Анны Ивановны жил парализованный сосед, не встававший с постели. К сожалению, он нередко злоупотреблял вином. Подвижница жалела его, иногда подкармливала. Но его недуг часто привлекал в дом недобрых людей. К праведнице же ходили совершенно иные посетители. Однажды, когда после очередного гостя дверь квартиры Анны Ивановны оказалась приоткрытой, а сама она что-то готовила на кухне, на пороге вдруг появился незнакомый мужчина.
Глянула на него — и ее поразили его страшные глаза.
— Что тебе нужно, сынок?
Он не ответил, а молча, озираясь по сторонам, стал к ней подходить. Было понятно, что он затеял недоброе. Анна Ивановна опустила глаза в пол и стала со всем напряжением душевных сил молиться Матери Божией.
Вдруг раздался грозный мужской голос:
— Выйди вон!
Она подняла глаза: парализованный сосед стоит в дверном проеме и грозится страшному незнакомцу. Тот быстро выбежал. Анна Ивановна в полном изнеможении опустилась на стул. Затем встала, закрыла входную дверь. Когда через несколько минут пришла в себя, вышла к соседу. И увидела, что он снова лежит на своей постели, как лежал уже много лет. И сам понять не может, как вставал.
Как Славка помирал
В конце коридора малосемейки поселился бомж Славка. Славка пил, но пил тихо, беспокойства никому не доставлял, был безобидный — и его не гнали. Он ухитрился даже притащить и поставить в углу коридора кровать, на которой и ел и спал.
Анна Ивановна подкармливала его. Сварит обед:
— Слава, давай кастрюльку!
Он тут как тут — кастрюльку протягивает.
И вот как-то он заболел и был при смерти. Анна Ивановна через знакомых, ночью, позвала отца Александра, чтобы причастить умирающего. У отца Александра запасных Святых Даров не оказалось, он пошел звать другого священника.
Возвращаются они, а возле Славки уже друг- алкоголик сидит и на табуретке — бутылка водки.
— Ты чего это делаешь?!
— Да другая помирает… Я ему хоть напоследок — водочки…
Не успел напоить…
Два священника долго молились, а потом причастили умирающего. И он выздоровел.
Тайный постриг
Подвижница слегла почти за сорок дней до своей смерти — 30 января, а отошла в мир иной 17 марта 1998 года. Ей исполнилось почти девяносто лет. Когда родные достали ее смертный узелок, в нем лежал монашеский апостольник. Так они узнали о ее тайном постриге.
Гроб стоял всю ночь в храме, и огромная толпа людей пришла попрощаться с Анной Ивановной. Когда могилку засыпали землей — неизвестно откуда вдруг слетелась большая голубиная стая, покрывшая могилу сплошным ковром.
Мы поминаем подвижницу по ее мирскому имени — Анна. Что-то Промысл Божий открывает нам, а что-то остается закрытым навсегда.
Через некоторое время после кончины она явилась во сне одной знакомой молодой девушке и сказала: «А ведь меня не Анной зовут. Серафимой…»
Господи, Ты веси, как звали рабу Твою Анну в монашестве.
Комментировать