Выпускница

Выпускница

Чарская Лидия Алексеевна
(2 голоса5.0 из 5)

Часть 1. В институтских стенах

Глава 1. Выпускные. Сон Маруси Запольской. На молитву. Новенькая

Пронзительный звон колокольчика разбудил старшеклассниц.

Я подняла голову с подушки и огляделась.

Большая спальня с громадными окнами, завешенными зелеными драпировками, четыре ряда кроватей с чехлами на спинках, высокое трюмо в углу — все это живо напомнило мне о том, что я выпускная. Такая роскошь допускалась только в дортуаре старшеклассниц. Лишь выпускные воспитанницы да пепиньерки имели право пользоваться некоторым комфортом в Павловском институте благородных девиц.

Маруся Запольская, спавшая рядом со мною, высунула свою огненно-красную головку из-под одеяла и пропищала:

— С переходом в выпускные честь имею поздравить, mеsdam’очки!

Только теперь, при воспоминании о том, что я выпускная и что мне остается провести всего год в институте, я поняла, что шесть лет учебы промчались быстро, как сон.

За это время у нас почти ничего не изменилось. Мои подруги по классу были почти все те же, что и в год моего поступления в институт. Начальница, Maman, была та же представительная и красивая старая княгиня. По-прежнему мы дружно не любили нашу французскую классную даму m-llе Арно, которую, еще будучи «седьмушками», прозвали Пугачом или Пугачихой за ее бессердечие, и боготворили немецкую — Fräulein Генинг. По-прежнему обожали учителей и если не бегали за старшими воспитанницами, то потому только, что старшими оказались мы сами. Но зато мы снисходительно поощряли наших ревностных обожательниц — младших. Да и сама я мало изменилась за этот срок. Только мои черные кудри, давшие мне у подруг прозвище Галочки, значительно отросли и лежали теперь двумя толстыми косами на затылке. Да смуглое лицо потеряло свою детскую округлость и приобрело новое, серьезное выражение.

Моей закадычной подругой была Маруся Запольская, спавшая со мной рядом, сидевшая со мной на одной скамейке в классе и в столовой, делившая со мной все занятия и досуги — словом, не разлучавшаяся со мной все шесть лет институтской жизни…

— С переходом в выпускные, mesdam’oчки, — говорила теперь Маруся.

Но «mesdam’oчки» не обратили внимания на Краснушку и спешили в умывальную, находившуюся рядом с дортуаром.

— Вставай, Краснушка, — советовала я подруге, — а то опоздаешь на молитву.

— Ах, Люда! Какой сон я видела, если б ты знала! — Она сладко потянулась.

Краснушку нельзя было назвать красавицей, как Валю Лер и Анну Вольскую из нашего класса, но золотые искорки в глазах Краснушки, ее соболиные брови и огненно-красная кудрявая головка были весьма оригинальны.

— Что же ты видела, Маруся? — спросила я.

— Ах, это было так хорошо! Ты представь только: широкая арена… знаешь, вроде арены римского Колизея… или нет, даже это и был Колизей. Да-да, Колизей, наверное! Кругом народ, много народу! И сам Нерон среди них! Важный, страшный, жестокий… А я на арене, и не только я — многие наши, и ты, и Миля Корбина, и Додо Муравьева, и Валентина — словом, полкласса… Мы осуждены на растерзание львам за то, что мы христианки…

— Душка, не слушай ее, — послышался сзади меня голос Мани Ивановой, всегда насмешливо относившейся к фантазиям моей восторженной подруги, — не слушай ее, Галочка: она никакого Колизея не видела, а просто рассказывает тебе главу из повести, которую вчера прочла…

— Ах, молчи, пожалуйста, что ты понимаешь! — осадила ее Маруся, не удостоив даже взглядом непрошеную обличительницу. — Слушай, Галочка, — продолжала она с жаром, — нас окружали воины с длинными копьями и мечами в руках, а у наших ног лежали цветы, брошенные из лож первыми патрицианками города. Нерон сделал знак рукой… и невидимая музыка заиграла какую-то печальную мелодию…

— Ах, как хорошо! — заметила подошедшая к нам миловидная блондиночка Миля Корбина, любительница всего необыкновенного.

— Дверь, ведущая в клетку зверей, — невозмутимо продолжала Краснушка, — должна была тотчас же отвориться, как вдруг Нерон, обратившись ко мне, произнес: «Хочешь спасти себя и своих друзей?» «Хочу!» — отвечала я смело. «Тогда ты должна сложить мне песню, тотчас же, не сходя с арены, но такую прекрасную, за которую я бы мог даровать тебе жизнь».

— И что же? Ты спела? — с загоревшимися глазами спросила Миля, подвинувшись почти вплотную к рассказчице.

— Постой, не забегай вперед! — отвечала Маруся. — Слушайте дальше! Мне подали лютню, всю увитую цветами. Я окинула цирк взглядом и, остановив его на императоре, запела. Я не помню, о чем я пела во сне, но это было что-то такое хорошее, такое чудесное и поэтичное, что сам Нерон смягчился душою, бросил мне лавровый венок на арену и объявил свободу и жизнь всем христианкам.

— Ах, как хорошо! — замирая от восторга, прошептала Миля. — Дай мне тебя поцеловать, душка, за то, что ты всегда видишь такие поэтичные сны!

— Ты плохо знаешь историю, Запольская. Нерон никогда не миловал христиан, отданных на растерзание! — послышалось насмешливое замечание Лер.

Но Маруся, как говорится, и бровью не повела.

— Таня Петровская! — остановила она проходившую мимо черноволосую и рябоватую девушку с нездоровым цветом лица, слывшую среди выпускных отгадчицей. — Как ты думаешь, что мог бы означать мой сон?

— Это нехороший сон, Краснушка, — самым серьезным тоном произнесла Петровская, заплетая длинную, доходившую ей почти до пят и тоненькую, как у китайца, косу, — нехороший сон, душка, — присаживаясь в ногах Марусиной постели, повторила она. — Хорошо читать стихи во сне — значит плохо отвечать на уроке; лавровый же венок — значит нуль. Я уже это заметила: как кто лавры во сне увидит — сейчас лавровый венок без листьев откуда ни возьмись в журнале.

— Ну вот еще! — недовольно протянула Маруся, не удовлетворенная таким простым толкованием своего поэтичного сна. — Мы — выпускные, нам нулей не посмеют ставить.

— Выпускные! — радостно подхватила Бельская, маленькая, кругленькая толстушка с вихрастой белобрысой головой, отъявленная шалунья, получившая прозвание Разбойника. — Меsdam’очки, мы выпускные. Подумайте только: 296 дней до выпуска осталось! Только 296 дней! Я от радости, кажется, сейчас на шею Арношке кинусь!

— Маруся! Краснушка! Ты еще не вставала! Пять минут до звонка! Ведь сегодня французское дежурство, ты забыла, несчастная!

Это говорила дежурная Чикунина, высокая, полная девушка, прозванная Соловушкой за удивительно звучный и приятный голос.

Варюша Чикунина была недавно выбрана регентом церковного хора и ни днем ни ночью не расставалась с металлическим камертоном, спрятанным у нее за край камлотового форменного лифа. Она была очень счастлива и гордилась возложенной на нее обязанностью.

— И то правда, — паясничала Маруся, — девушки, миленькие, погибла моя головушка! Душеньки-подруженьки, помогите мне! — И в то же время она с необычайной ловкостью набрасывала на себя грубую холщовую юбку, заплетала и укладывала на голове свои огненные косы.

Через две минуты Запольская стояла уже на табурете посередине умывальной комнаты и, размахивая зубною щеткою, декламировала:

Спокойно стояла она пред судом,

Свободного Рима гражданка…

— Арношка идет! Пугач идет! Краснушка, спасайся! — вопила, пулей влетая в умывальную, смуглая, черноволосая, как цыганка, с огромными восточными глазами Кира Дергунова.

— Ай! Горе мне! — таким же воплем ответила Маруся и со всех ног кинулась в дортуар, разроняв по дороге все принадлежности для умывания.

* * *

Серьезная не по летам Чикунина, восторженная Миля Корбина и я окружили Краснушку и вмиг преобразили ее. Правда, зеленое камлотовое институтское платье плохо сходилось сзади, не застегнутое на несколько крючков; передник сидел косо, пелерина съехала набок, но Краснушка была все-таки готова в ту самую минуту, когда в дверях дортуара показалась высокая и прямая, как палка, наша французская классная дама.

В синем форменном платье, с тщательно уложенными по обе стороны прямого, как ниточка, пробора волосами, с длинным носом, пригнутым книзу и служащим мишенью для насмешек всего института, — m-llе Арно была нелюбима всеми нами. Ее придирчивость, природная сухость и полное отсутствие сердечности не могли привлекать к себе чуткие, податливые на ласку души юных институток. Зато в глазах начальства m-llе Арно была незаменима. Она обладала настоящим полицейским чутьем и выкапывала такие провинности и недочеты во вверенном ей стаде, какие наверняка бы укрылись от глаз другой классной дамы. И сейчас, лишь только она успела появиться в дортуаре старших, как мигом заметила, что злополучная Краснушка опоздала, что Маня Иванова надела пелеринку на левую сторону, а голубоглазая и изящная красавица Лер, страшная кокетка и щеголиха, выпустила с левой стороны лба злодейский маленький кудрявый завиток, что строго преследовалось в институте.

— Mesdames! — произнесла Арно резким, неприятным голосом. — Прежде чем спускаться вниз на молитву, я должна напомнить вам о ваших обязанностях. Вы перешли с Божьей помощью, — при этих словах она подняла глаза к потолку, — в последний, выпускной класс, и теперь, так сказать, вы делаетесь представительницами целого института. На вас будут обращены взгляды всего учебного заведения; помните, что вы должны явиться примером для всех остальных классов.

— Ну, пошла-поехала, — посетовала Маня Иванова, — теперь начнется бесконечная нотация, не успеешь и в кухню сходить…

В кухню ходили каждое утро три дежурные по алфавиту воспитанницы осматривать провизию — приучаться к роли будущих хозяек. Эта обязанность была особенно приятной, так как мы приносили из кухни всевозможные вкусные вещи, вроде кусочков мяса, которое охотно ели с солью и хлебом, или горячих картофелин, а порой, в немецкое дежурство (немецкая классная дама была особенно добра и снисходительна), приносили оттуда кочерыжки от капусты, репу, брюкву и морковь. Немудрено, что Маня Иванова — страшная лакомка — так сокрушалась. Маня еще очень любила туда ходить, потому что старший повар, Кузьма Иванович, особенно благоволил к ней за ее необыкновенный аппетит и награждал ее с исключительным усердием и зеленью, и мясом, а иногда даже яйцами и сахаром, из которых Маня мастерски готовила вкусный гоголь-моголь.

Наконец m-llе Арно окончила свою речь, и мы, построившись парами, вышли из дортуара.

В столовой — длинной, мрачной комнате первого этажа — все классы были уже в сборе. Среди зеленых камлотовых форменных платьев и белых передников институток мелькали нарядные платьица новеньких, поступивших в разные классы. Робкие, по большей части взволнованные личики новеньких привлекали общее внимание, которое еще более смущало маленьких девочек.

Прозвучавший звонок напомнил о молитве. Все воспитанницы поднялись со своих мест и, обернувшись спинами к входной двери, устремили глаза на маленький образок, висевший на самом верху дощатой перегородки, отделяющей столовую от буфетной.

Дежурная Чикунина вышла на середину комнаты с молитвословом в руках и начала своим чудным грудным голосом: «Во Имя Отца и Сына и Святаго Духа». За этим следовал целый ряд молитв. Додо Муравьева, наша вторая ученица (я считалась первой по классу все семь лет, проведенные мной в институте), прочла несколько стихов из Евангелия. Воспитанницы стройным хором пропели молитву за Государя, после чего все разместились за длинными столами, по десяти человек за каждым, и принялись за чай.

— Знаете, душки, я вам скажу одну вещичку! Только, чур, никому ни слова, чтобы наш стол только и знал, — неожиданно сообщила тоненькая, быстроглазая девочка Сара Хованская, обращаясь к девяти остальным, занимавшим стол старшего класса.

— Говори, только не ври! — оборвала Хованскую несколько резкая на язык смуглянка Дергунова.

Сара Хованская любила прихвастнуть немного и, признавая в себе эту слабость, ничуть не обиделась на замечание Киры.

— Не совру, душка! — обещала она.

— Ну ладно, тогда выкладывай, — милостиво разрешила Дергунова, уставившись на нее своими цыганскими глазами.

— Дело в том, mesdam’oчки, — обрадованная общим вниманием, поведала Сара, — что у нас в выпускном классе скоро будет новенькая!

— Вот глупости, — возразила Маня Иванова, спокойно до этого уплетавшая черствую институтскую булку, — вот чепуха-то! Институтское правило запрещает принимать новеньких в выпускной класс…

— Ах, молчи, пожалуйста, ты ничего не знаешь! — рассердилась Хованская, не любившая Маню. — Это для простых смертных не допускается, а будущая новенькая — важная аристократка, она училась где-то в Париже и сюда поступит только проверить свои знания и подучиться русскому языку… Она страшная, говорят, богачиха.

— Душка Хованская, — выскочила Бельская, — скажи мне по секрету, откуда ты это узнала?

— Очень просто. Мне передала Крошка, а ей говорила ее тетка — инспектриса.

— И это правда? — усомнилась Краснушка, сидевшая о бок со мною за чайным столом.

— Ей-Богу, правда, mesdam’очки! — Хованская перекрестилась на образа.

— Сара, не божись! На том свете ответишь! — с укором произнесла Танюша Петровская — богобоязненная и тихая девочка.

— Ну уж тебе-то, гадалке и прорицательнице, хуже достанется! — возмутилась Сара.

— Душки, не грызитесь! — уговаривала их Миля Корбина, не выносившая никаких ссор и неурядиц между «своими».

— Mesdames! Вы являетесь, так сказать, представительницами целого института! На вас обращены глаза всего заведения, и вы должны служить ему примером… — кривлялась Краснушка и, неожиданно сморщив свое беленькое личико в забавную гримасу, стала вдруг до смешного похожа на Арно.

— Ах, Маруся! Вот чудесно! Еще, душка, еще! — веселились подруги.

Я одна не смеялась: в моей памяти еще слишком живо стояло неприятное происшествие с той же Краснушкой, когда она, увлекшись такой же, как сейчас, проделкой, не заметила подкравшейся сзади mademoiselle Арно, была уличена ей и оставлена без передника в наказание за непочтение к старшим.

— Перестань, Маруся! — урезонивала я мою расшалившуюся подругу. — Ну что за охота получать выговоры, право!

— Ах, Галочка, ты всегда помешаешь моему веселью! — с досадой возразила она. — Всегда во всем найдешь что-нибудь нехорошее… Знаешь ли, Люда, — помолчав немного, добавила она уже мягче, — мне кажется иногда, что ты слишком уж хороша для меня и что я недостойна быть подругой такой «тихони» и «парфетки», как ты… Тебе куда полезнее было бы дружить с нашими «сливками» — Додо Муравьевой, Варюшей Чикуниной, Вольской или Зот.

— Ты думаешь? — с улыбкой спросила я.

— О, Люда! Галочка моя милая! Хохлушечка моя несравненная! Не смотри ты на меня с таким укором, Людочка! Не буду! Не буду!

Странная, необузданная, но на диво славная девочка была эта Краснушка!

Глава 2. Дядя Гри-Гри и математика. Маленькие невзгоды. Принцесса из серого дома

Сегодняшний день был началом классных занятий.

Поднявшись на второй этаж и пройдя бесконечно длинным коридором, мы вошли в класс, на дверной доске которого чернела римская цифра «I». Заветная, давно жданная цифра! В продолжение долгих шести лет институтской жизни сколько надежд и грез было обращено к последнему, выпускному году, к последнему, старшему классу, который служил преддверием будущей свободной, вольной жизни!

До сегодняшнего дня мы считались еще младшими и все лето помещались в нашем II классе, несмотря на выдержанные весною переходные экзамены, а желанный I класс оставался пустым и закрытым на ключ. Но сегодня, лишь только мы вступили в коридор старшей половины, где помещались два отделения пепиньерок и два старших класса, мы увидели двери нашего будущего помещения гостеприимно открытыми настежь.

Не без радостного трепета вошли мы туда. Комната выходила окнами на улицу. Но к этому обстоятельству мы уже привыкли в предыдущие годы, так как, начиная с IV класса, ежегодно занимали помещения, выходившие на улицу.

— Ах, душки, солнышко! — обрадовалась миниатюрная и болезненная на вид Надя Федорова, всегда приходившая в умиление кстати и некстати.

Действительно, солнце светило вовсю, желая как-будто поздравить нас с новосельем. Оно заливало ярким светом белоснежный потолок класса, его выкрашенные голубой масляной краской стены, громоздкую кафедру, черные доски и бесчисленные карты всех частей света и государств мира, тщательно развешанные по стенам.

— Как это странно, mеsdam’очки! — Миля Корбина устремила в окно мечтательный взгляд. — Как это странно! Вчера еще мы слонялись по саду и шалили сколько душе было угодно, а сегодня снова занятия, классы, звонки, съехавшиеся институтки и вся по-старому заведенная машина.

— А я, признаться, рада, душки, что лето миновало, — вставила быстроглазая Кира, — в ученье время скорее пролетает до выпуска…

— Mesdames, prenez vos places (сядьте на место)! — раздался неприятный голос m-llе Арно — Monsieur Вацель, va rentrer à l’instant (немедленно возвращайтесь).

— Неужели пришел? — с сожалением спросила Вельская. — Ах, душки, — обратилась она сокрушенно к классу, — не ожидала я от дяди Гри-Гри такой подлости, право: пришел аккуратно в первый же урок.

Как бы в подтверждение ее слов прозвучал звонок в коридоре, классная дверь широко распахнулась, и высокий человек с громадной, львинообразной головой, покрытой густой черной гривой, ввалился в класс.

— Здравствуйте, старые знакомые, хозяюшки и умницы, — прогремел над нами сильный и мощный бас нашего общего любимца Григория Григорьевича Вацеля, преподавателя геометрии и арифметики в старших классах.

Совсем особенный человек и совсем особенный учитель был этот «дядя Гри-Гри», как мы его называли. И манера преподавания у него была совсем особенная. Его уроки проходили всегда не иначе как с шутками, прибаутками, смехом и остротами. Он говорил о самых скучных предметах с самой подкупающей веселостью. За все семь лет я не помню, чтобы у него хоть раз было скучающее лицо или даже чтобы он задумался когда-нибудь на минуту. Свою математику он любил больше всего на свете и о цифрах, правилах и задачах говорил так же нежно, как о собственных детях.

В его уроки шум и гвалт в классе стояли невообразимые. Воспитанницы вскакивали со своих мест, окружали кафедру, вспрыгивали на скамьи, чтобы лучше увидеть решение задач на досках и услышать объяснения учителя. Классные дамы давно потеряли надежду на восстановление дисциплины на уроках Вацеля и махнули на него рукой. Они старались даже не присутствовать во время его занятий, зная всю бесполезность их замечаний, так как дядя Гри-Гри был горячим защитником девочек, и являлись только по звонку, возвещающему об окончании урока.

— И отлично, — встряхивая своей черной гривой, восклицал дядя Гри-Гри, когда щепетильная m-lle Арно, презрительно поджимая губы, удалялась с его урока, унося с собою рабочую корзиночку с бесконечным вязаньем, — мы и без полиции обойдемся. Только вы меня не съешьте, девицы, из лишнего усердия, — добавлял он с комической гримасой, поднимавшей целый взрыв хохота.

Весело решались у нас труднейшие теоремы и самые запутанные задачи, до которых Вацель был, к слову сказать, большой охотник. Лени, рассеянности, невнимания он не переносил. В минуты гнева он был положительно страшен.

— Вздор мелете, околесицу несете, синьорина вы моя прекрасная! — напускался он грозно на ленивую воспитанницу, выпучивая при этом свои изжелта-карие круглые глаза. — Вам не задачи решать, а хозяйством заниматься да кофеи пить надо, вот что-с. Пожалуйте-кась в «Камчатку» да отдохните за кофейком! Стыдно-с вам! Стыдно!

И злосчастная синьорина покорно направлялась в «Камчатку» (так у нас назывались последние скамейки в классе), заранее зная, что в журнальной клетке против ее фамилии к концу урока водворится «сбавка».

Манера ставить баллы у Вацеля была совсем исключительная. Он не признавал никаких границ в этом направлении. Если ученица при переходе из класса в класс имела, положим, восьмерку, то за первый же порядочный ответ он делал ей прибавку на один балл и ставил девять. Еще удачный ответ — еще прибавка и т.д. Плохо отвечала воспитанница — ей делалась сбавка на балл; вторичный плохой ответ — новая сбавка, и, таким образом, сбавки доходили до нуля. Когда же сбавлять оставалось не с чего, неумолимый в таких случаях Вацель выстраивал целую шеренгу нулей до тех пор, пока лентяйка не одумывалась и, взявшись за ум, не награждала математика более удачным ответом. Тогда начинались прибавки, которые могли идти без конца, достигая крупных цифр, переходящих за сто. За среднюю отметку бралась последняя цифра — конечно, если она не превышала двенадцати баллов.

Девочкам, получившим 105 и 106 и т.д. баллов, Вацель выводил в среднем двенадцать и при этом шутил добродушно:

— Эх-ма! Под горку-то как покатила моя умница!

Его боялись, но любили за его крайнюю справедливость. Начальство снисходительно относилось к его чудачествам и смотрело на них сквозь пальцы, потому что Вацель считался знатоком своего дела и был очень популярен среди учебного и педагогического мира.

Сегодня дядя Гри-Гри пришел к нам в особенно приятном и веселом расположении духа.

— Ну, вот вы и большие девицы, — шутил он, с трудом взгромождаясь на кафедру. — Радуюсь за вас, синьорины мои милые, кофейницы мои и умницы! (Кофейницами и хозяюшками дядя Гри-Гри называл лентяек, умницами — прилежных.) Поди, теперь и сбавок нельзя будет делать… Загрызете!

— А у нас, Григорий Григорьевич, новость! — неожиданно объявила Бельская, стрельнув глазами на пустующее место классной дамы. — Новенькая к нам в класс поступит!

— Ну? — удивленно протянул Вацель, взявший было перо в руки, чтобы расписаться в классном журнале.

Но Белке не пришлось ответить, так как ее соседка — смуглянка Кира — так сильно дернула ее за конец передника, что она разом шлепнулась на место.

— Ты что! — возмутилась Кира. — Разве можно говорить про это?

— А что? — искренно удивилась Белка.

— Батюшки, да она рехнулась! — негодовала Кира. — Ведь это тайна, глупая! Ведь Саре Крошка сказала по секрету, значит, это тайна! А ты выдала Сару.

— Ах, чепуха! — разозлилась в свою очередь Бельская. — Этого не говори, того не говори, о чем же и говорить-то после этого?

— Ты бы еще про последнюю аллею и про серый дом рассказала, — не унималась Кира, — куда как хорошо было бы!

Этот серый дом, упомянутый девочкой, играл важную роль в нашей институтской жизни.

В то время как младшие и средние классы с началом весны разлетелись на каникулы по всем уголкам России, мы, перешедшие из второго в выпускной класс, должны были оставаться все лето в институте. Это делалось, во-первых, для того, чтобы усовершенствоваться в языках, а во-вторых, для изучения церковного пения на клиросах домового храма, где певчими обязательно были институтки-старшеклассницы. Проводить лето в стенах института не считалось особенным лишением. Все три месяца мы буквально прожили на воздухе в густом, громадном институтском саду, бегали на гигантских ходулях, качались на качелях, играли в разные игры. Мы даже принимали наших родственников и знакомых на институтской садовой площадке, окруженной кустами бузины и сирени, с куртинами цветов посреди нее, наполняющих сад своим ароматом. Раз в неделю нас водили осматривать разные заводы и фабрики или брали кататься за город — в Царское Село, Гатчину и Петергоф. Никто не скучал летом. К тому же мы сами выдумывали себе развлечения среди однообразной институтской жизни. Одно из них заняло нас надолго.

Густая и тенистая «последняя аллея», где и днем-то было всегда мрачно, а вечером положительно жутко от прихотливо, в виде живой кровли, разросшихся дубовых ветвей, вела от веранды через весь сад к противоположной невысокой каменной ограде. Аллея заканчивалась маленькою площадкою, тесно окруженною пышными кустами акаций. Здесь, около этой площадки, ограда была еще ниже, так что позволяла видеть громадный серый дом с заколоченными ставнями на готических окнах, с массивными колоннами, висячими балкончиками и стрельчатой башенкой над крышей. Дом был обращен к нашему саду черным ходом и казался необитаемым.

Институтки, склонные к мечтательности, обожавшие все таинственное, из ряда вон выходящее, распустили о старом доме самые фантастические слухи: говорилось, что в сером доме бродят привидения, мелькает свет по ночам через щели ставен и слышится временами чье-то заунывное пение.

Миля Корбина, большая поклонница таинственных романов Вальтера Скотта, утверждала, что собственными глазами видела, как однажды вечером ставни серого дома приоткрылись и в окне показался старик в восточной чалме. Что Миля сочиняла, в этом не было никакого сомнения, но нам так хотелось верить ей и не разрушать таинственного очарования, навеянного на нас одним видом серого дома, что мы постарались не усомниться в ее словах. Вечером, покончив с чаем, мы стремглав летели на последнюю аллею, забирались на площадку акаций и жадно вглядывались в мрачный и зловещий, как нам казалось, силуэт пустынного дома в надежде увидеть что-нибудь особенно таинственное, но каждый вечер расходились спать разочарованные, обманутые в наших ожиданиях. Старик в чалме решительно не желал появляться.

Такова была история серого дома.

— Нет-нет, я не так глупа, — оправдывалась Белка, — чтобы выдавать настоящие тайны, а только о будущей новенькой отчего же было и не сказать?

— Ну-с, так как же насчет будущей новой синьорины? Когда она поступит? — словно угадывая разговор девочек, спросил Вацель.

— Нет-нет, — взволновалась Кира Дергунова, делая «страшные глаза» по адресу Бельской, — этого мы не можем вам сказать, ни за что не можем…

— Коли ни за что не можете — так и не надо-те! — умиротворяюще согласился учитель. — Займемся-ка лучше нашим хозяйством, пока не ушло время!

Он взял мелок в руки, подошел к доске и стал объяснять урок по геометрии к следующему разу.

В ту же минуту на мой пюпитр упала сложенная бумажка.

Я быстро развернула ее и прочла: «Сегодня за обедом щи, котлеты с горошком и миндальное пирожное. Кто хочет меняться: пирожное на котлету? Пересылай дальше».

Я сразу узнала Маню Иванову, автора записки, которая не могла часу прожить без разных «съедобных» расчетов и соображений. Покачав отрицательно головой по адресу сидевшей неподалеку Мани, я сложила записку и перебросила ее дальше.

В то время как Мухина, или Мушка, маленькая близорукая брюнетка, сидевшая на первой скамейке, разбирала Манины каракульки, поднеся их к самому носу, Вацель окончил объяснение теоремы, положил мелок, которым писал на доске, обратно на кафедру и осторожно, на цыпочках подобрался к Мушке.

— Мушка, спрячь, спрячь записку! — зашептали ей со всех сторон доброжелательницы.

Но было уже поздно. Еще секунда — и злополучная записка очутилась в руках дяди Гри-Гри.

С невозмутимым хладнокровием он громко прочел классу, умышленно растягивая слова, в то время как обе девочки, и Маня и Мушка, сидели красные, как пионы, от стыда и смущения.

— Вот так фунт! — комически развел он руками. — Я думал — это они теорему решали, а они… щи с кашей… котлеты! Да еще мена… Бр! бр!.. Ай да синьорины мои воздушные! И не стыдно вам за уроками-то хозяйничать? Ведь математика дама важная и требует к себе почтения и внимания! Ведь вы уже теперь, так сказать, синьорины великовозрастные, и, следовательно, хозяйственные дела побоку надо. Госпожа Иванова, хозяюшка вы моя несравненная, — с шутливым негодованием обратился он к алевшей, как зарево, Мане по окончании урока, — приятного вам аппетита от души желаю!

— Вот, душка, опростоволосилась-то! — сокрушенно закачала головою Миля Корбина, подсаживаясь к пострадавшей Мане, лишь только дядя Гри-Гри ушел из класса.

— Ну вот еще! — лихо тряхнув черными кудрями, вскричала Кира. — Что ж тут такого! Хотя мы и воздушные создания, но питаться одним лунным светом и запахом фиалок не можем.

— Mesdam’oчки, француз не придет, и Maman прислала сказать, что в свободные часы будет гулянье, пока хорошая погода! — пулей влетая в класс, заявила запыхавшаяся и красная как рак Хованская.

— Ура! — обрадовалась Дергунова, и в тот же миг сразу оселась под строгим, уничтожающим взглядом вошедшей Арно.

— Taisez-vous donc, Дергунова! — вскричала она вне себя от гнева. — Рядом урок физики, а вы кричите, как уличная девчонка!

— Вот еще! — заворчала себе под нос Кира. — Не смеете ругаться… Мой папа командир полка, я вовсе не уличная. Противная, гадкая Арношка! Пугач желтоглазый!

Когда Кира начинала возмущаться, удержать ее не было никакой возможности. По институту ходили слухи, что Дергунова была по происхождению цыганка и ее малюткой подкинули отцу, капитану Дергунову, командовавшему тогда ротой в Кишиневе. Самолюбивая, гордая от природы, Кира возмущалась этими слухами, и всякий намек на ее происхождение болезненно задевал ее. Поэтому и сейчас данное ей Арно прозвище возмутило ее, и она расшумелась не на шутку.

— Бог знает как с нами здесь обращаются, — почти вслух, не стесняясь близостью классной дамы, ворчала она, — если б наши родные только узнали об этом!

— Ах, душка, — сочувственно произнесла Миля Корбина, сидевшая на одной парте с Кирой, — плюнь ты на это дело и на противную Ар… — Миля не договорила, потому что Пугачиха стояла перед нею.

— Une demoiselle qui плюет, — дребезжащим голосом произнесла она, особенно сочно и раздельно выговаривая слова, — не получает двенадцать за поведение.

Она величественно зашагала между партами к красной доске, на которой писались имена лучших по поведению воспитанниц, и своим костлявым пальцем стерла с доски имя Корбиной.

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — сочувственно произнесла Кира. — Уж и до «парфеток» добираться начинает! (Миля считалась «парфеткой» по поведению.) Противная Пугачиха!

— Mesdames, mettez-vous par paires et suivez moi (встаньте в пары и следуйте за мной)! — тем же невозмутимым голосом приказала Арно, и мы направились в сад.

* * *

Громадный институтский сад пестрел осенним нарядом. Желтые клены, красноватые липы и подернутые пурпуром кусты бузины составляли слегка поредевший, но прекрасный букет осени.

В последнюю аллею разрешалось ходить только выпускным и пепиньеркам. Младшие классы ограничивались гимнастической площадкой и ближайшими к крыльцу дорожками.

Едва девочки разбрелись по саду, как из дальнего угла, служившего наблюдательным пунктом, откуда институтки следили за серым домом, послышался взволнованный голос Бельской:

— Сюда, mesdam’oчки, сюда идите, скорее!

Мы с Краснушкой, спокойно было усевшиеся на садовой скамейке, быстро вскочили и, схватившись за руки, побежали на зов.

В беседке под акациями, с которых уже давно слетела листва, стояли наши с отчаянно размахивавшей руками Белкой во главе.

— Смотрите! Смотрите! — увидя нас, заговорила она, захлебываясь от волнения. — Вот чудеса-то!

При этом она указывала нам рукою по направлению серого дома.

Я подняла голову, взглянула… и отступила, удивленная необычайным зрелищем. Серый дом преобразился… Ставни, плотно заколоченные в продолжение целого лета, теперь были открыты, и чисто вымытые окна ярко блестели стеклами в лучах сентябрьского солнца. Но не дом и не ставни привлекли наше внимание.

Одно из окон было раскрыто, там стояла девушка в белом платье, с двумя тяжелыми косами, ниспадавшими ей на грудь по обе стороны прелестной головки… Девушка была очень красива той сказочной красотой, которая сразу бросается в глаза. Белое воздушное платье дополняло волшебный образ, и вся она казалась чудесным олицетворением мечты, воплощенной грезой…

— Ах, дуся! Меsdam’очки! Вот красавица-то! — восторженно зашептала Миля Корбина. — Куда лучше Вали Лер, право!

— Ну вот еще! И сравнить нельзя! Наша Валентина ей в подметки не годится! — авторитетно заметила смуглая Кира, не любившая особенно стесняться в выражениях.

— Ах, душки, кто она? — спросила Маня Иванова. — Верно, княжна какая-нибудь или графиня… В таком роскошном доме живет!

— Не все ли равно, mesdam’очки, — вмешалась в разговор Краснушка, — кто бы она ни была — какое нам до нее дело! Вы точно никогда людей не видели: уставились в упор — даже неприлично. Только сконфузите бедняжку!

Но «бедняжка» и не думала конфузиться… Ни малейшая краска смущения не трогала эти бледные, словно из мрамора изваянные щеки; глаза ее, большие, смелые, прозрачно-синие, как морская волна, сощурившись немного, смотрели на нас с дерзким любопытством. Полные, яркие губки, странным диссонансом алевшие на бледном лице, улыбались не то насмешливо, не то надменно.

— Ах, mesdam’oчки, она смеется! — восторженно зашептала Миля. — Дуся! Красавица, ангел! — И она послала по направлению незнакомки несколько воздушных поцелуев.

Девушка у окна рассмеялась тем серебристым, звонким смехом, каким могут смеяться только дети. Потом спросила весело:

— Какие смешные девочки! Какого класса?

Мы нисколько не обиделись на наименование «смешные» и поторопились ответить в один голос:

— Мы выпускные.

— Вот как! — сказала девушка, и мне послышалось, что она плохо выговаривает слова, как иностранка. — А эта красивая брюнетка, — кивнула она в мою сторону, — тоже вашего класса?

— Это Галочка! Наша любимица! — ответила Миля Корбина, захлебываясь от радости говорить с «принцессой», как она уже мгновенно окрестила девушку из серого дома.

— Галочка! — скривив свое красивое личико в насмешливую гримаску, произнесла та. — Что за дикое имя! Галочка! Галка… Ведь это птица, если я не ошибаюсь? Странная фантазия у этих русских называть детей птичьими именами!

— Ах, вовсе нет! — вскричала Кира. — Это не настоящее имя, а прозвище! А зовут ее, — она указала на меня, — Людмилой… Людмила, Люда… Это звучит так красиво… Не правда ли?

— Хорошенькая девочка! — не отвечая на ее вопрос, произнесла «принцесса», бесцеремонно разглядывая меня своими чуть прищуренными глазами.

— А вы не русская? — спросила ее Кира.

Она в ответ только отрицательно покачала белокурой с золотистым отливом головкой.

— Вы немка?

Она опять сделала отрицательный знак.

— Француженка? — не унималась Кира.

Новый жест и новое молчание.

— Так кто же вы? — готовая вспылить от нетерпения, вопросила Кира. — Кто вы? Лифляндка, курляндка, испанка, англичанка, итальянка?

Девушка не отвечала и только тихо смеялась. Кира сердито пожала плечами и проворчала себе под нос:

— Вот-то важничает, скажите на милость… точно и впрямь настоящая принцесса!

— Ах, оставь ее, душка! — вмешалась Миля Корбина, не отрывавшая глаз от незнакомки. — Какое вам дело, кто она… В ней нет ничего обычного, человеческого… Я уверена, что она не живое существо, а греза, воплощенная легенда этого старого дома!..

— Милка, ты больна! Ступай в перевязочную, тебя осмотрят, душка! Ты заговариваться начала! — расхохоталась Дергунова, не терпевшая никаких «небесных миндалей», как она называла поэтические грезы Мили.

В ту же минуту «принцесса», все еще не отходившая от окна, снова заговорила:

— Не беспокойтесь, глупенькие, я такая же, как и вы, и ничего сверхъестественного во мне нет, в доказательство чего я должна идти брать урок музыки, но завтра мы увидимся снова… Только не все, а то вы так кричите, что у меня может разболеться голова.

— Ах, скажите, нежности какие! — возмутилась неугомонная Кира, успевшая уже невзлюбить принцессу.

— Не все, — повторила красавица с легкой улыбкой, — вы и вы, — кивнула она мне и Марусе, — и вы также, обезьянка, — засмеялась она в сторону Мили, — приходите ко мне завтра в этот же час…

— Ах, мы не можем завтра, — нисколько, по-видимому, не обидевшись за данное ей прозвище, отвечала Миля. — Мы гуляем сегодня во время пустого урока, а завтра в этот час у нас будет учитель, и мы не можем прийти…

— Она вами командует, как горничными, а вы таете! — сердито проворчала Бельская, недовольная тем, что не получила приглашения от «принцессы».

— Мы придем, придем непременно, как только будет можно! — не слушая ее, продолжала Миля.

— А я не приду — увольте! — произнесла Краснушка. — Очень надо исполнять прихоти этой гордячки… Да и тебе не советую, Галочка! — обратилась она ко мне, ничуть не стесняясь присутствием незнакомки.

— Ах, что ты, Маруся! — всплеснула руками Миля. — Она такая дуся! — И девочка снова обратила к окну восхищенный взор.

— Ну и дежурь у нее под окнами, если тебе это нравится, а меня избавь! — вспыхнула Запольская и, круто повернувшись спиной к серому дому, энергично зашагала прочь по аллее.

Я хотела было последовать ее примеру, как до меня долетел снова серебристый голосок незнакомки:

— Приходите же, смотрите, завтра! Вы мне очень нравитесь! И мне бы очень хотелось покороче познакомиться с вами!

Я оглянулась. Глаза девушки смотрели на меня. Очевидно, ее слова относились ко мне.

— Ах, счастливица Влассовская, — завистливо произнесла Миля, — она зовет тебя!

— Не ходи, Люда, — незаметно дернула меня за руку внезапно вернувшаяся и подошедшая к нам снова Краснушка.

— Понятно, не ходи! — вмешалась Кира Дергунова и, повернувшись к окну, заговорила снова, сопровождая свои слова насмешливым реверансом: — Прелестная принцесса, соблаговолите назвать ваше имя!

— Извольте, — в тон ей отвечала незнакомка, — меня зовут Нора Трахтенберг.

Трахтенберг!.. Какая знакомая фамилия. Где я слышала? Ах, да, вспоминаю. Когда я была еще совсем маленькой «седьмушкой», моя подруга по классу — такая же маленькая девочка, как и я, — княжна Нина Джаваха «обожала», по институтскому обычаю, одну из старшеклассниц, белокурую шведку Ирочку Трахтенберг. Потом, когда моя подруга Нина умерла от чахотки, а Ирочка вышла из института по окончании курса, я потеряла ее из виду. Теперь, когда я услышала эту фамилию, мне показалось что-то знакомое в лице Норы, особенно во взгляде ее насмешливых, прозрачных, словно русалочьих глаз и в надменной ее улыбке.

Я хотела было спросить ее, не приходится ли она Ирэн сестрою, но тут в конце аллеи появилась Пугачиха, строго запрещавшая стоять у забора и преследовавшая нас за разговоры с посторонними… Мы врассыпную бросились прочь.

Окно захлопнулось. «Принцесса» Нора исчезла так же внезапно, как и появилась в нем. Раздался звонок, напомнивший нам, что прогулка окончена и надо идти к завтраку.

Глава 3. Сон в руку. История. Новый учитель. Песня Соловушки. По душе. После спуска газа

Весь этот день только и было разговору, что о «принцессе» из серого дома.

Девочки разделились на две партии. Миля Корбина и хорошенькая Мушка (Антоша Мухина) стояли за Нору. Особенно горячо восторгалась ею Миля. Пылкая фантазия девочки рисовала целые фантастические картины о жизни белокурой незнакомки.

— Mesdam’oчки, вы слышали, как она говорит? Совсем-совсем как нерусская! — захлебываясь от восторга, говорила Милка. — Я уверена, что она француженка… Наверное, ее отец эмигрант, убежал с родины и должен скрываться здесь… в России… Его ищут всюду… чтобы посадить в тюрьму, может быть казнить, а он с дочерью скрылся в этом сером доме и…

— Ты, душка, совсем глупая, — неожиданно прервала Краснушка пылкую фантазию Мили, — времена казней, революции ипрочего давно прошли!.. Хорошо же ты знаешь историю Франции, если в нынешнее время находишь в ней революцию и эмигрантов…

— Ах, оставь, пожалуйста, Запольская, — взбеленилась Миля, — не мешай мне фантазировать, как я не мешаю тебе писать твои глупые стихи!

— Глупые стихи! Глупые стихи! — так и вспыхнула Краснушка. — Меsdam’очки, разве мои стихи так дурны, как говорит Корбина? Будьте судьями, душки!

— Перестань, Маруся! — остановила я мою расходившуюся подругу. — Ну, пусть Миля восторгается своей принцессой и несет всякую чушь, какое тебе дело до этого?

— И то правда, Галочка, — разом успокоилась Краснушка. — Пусть Милка паясничает и юродствует, сколько ей угодно… Только ты, Люда, обещай мне, что не пойдешь больше на последнюю аллею и не будешь разговаривать с этой белобрысой гордячкой.

— Конечно, не буду, смешная ты девочка! — поторопилась я успокоить моего друга.

— Побожись, Люда!

Я побожилась, трижды осенив себя крестным знамением (самая крепкая и ненарушимая клятва в институтских стенах).

— Спасибо тебе, Галочка! — мигом просияла Краснушка. — Ах, Люда, ты и не подозреваешь, как ты мне дорога… Право же, я люблю тебя больше всех на свете… И мне досадно и неприятно, когда ты говоришь и ходишь с другими… Мне кажется, что я больше всех остальных имею право на твою дружбу. Не правда ли, Люда?

Я молча кивнула ей.

— Ну вот! Ну вот! — обрадовалась она. — А тут эта белая фиглярка лезет к тебе и навязывается на дружбу! Я не хочу, я не хочу, Люда, чтобы ты была с ней!

— Вот глупенькая, — не выдержала и рассмеялась я, — ведь белая фиглярка, как ты ее называешь, наверху, в окне, а мы внизу, в саду, за оградой. Какая же тут может быть дружба?..

Ни поговорить, ни погулять вместе!

— Ах, какая я глупая, Люда! — засмеялась Краснушка. — Я и не сообразила этого… Ну поцелуй же меня.

— За то, что ты глупая?

— Хотя бы и за то, Люда!

— Pas de baisers (не целоваться)! — послышался над нами резкий окрик Пугачихи. — На все есть свое время!

З а нами стояла классная дама.

— Господи! — взмолилась Краснушка. — И когда это мы выйдем из нашей тюрьмы! Все по звонку, по времени: и спать, и есть, и смеяться, и целоваться. Каторга сибирская, и больше ничего!

— Не грубить! — Арно топнула ногою.

— А вы не топайте на меня, mademoiselle, — вспылила Запольская, и знакомые искорки засверкали в ее темных зрачках, — не топайте на меня, что это в самом деле!

— Не смейте так разговаривать с вашей наставницей! — зашипела Пугачиха. — Сейчас же замолчите, или я вам сбавлю три балла за поведение.

— За то, что я целовалась? — насмешливо сощурилась Краснушка.

— За то, что вы дерзкая девчонка! Кадет! Мальчишка! Вот за что! — затопала на нее ногами окончательно выведенная из себя Арно и, выхватив из кармана свою записную книжку, в которой она ставила ежедневные отметки за поведение, дрожащей рукой написала в ней что-то.

— Vous aurez 6 pour la conduite aujourd’hui (y вас сегодня шесть за поведение)! — злобно пояснила она Запольской, — и в будущее воскресенье вы останетесь без шнурка.

Шнурки давались нам за хорошее поведение и за языки. Иметь белый шнурок считалось особенным достоинством у институток. И Краснушка за все время своего пребывания в институте никогда еще не бывала лишена этой награды, поэтому поступок Арно глубоко возмутил ее горячее сердечко.

— Mademoiselle Арно! — отчетливо и звонко произнесла она, вся дрожа от волнения, и ее красивое личико, обрамленное огненной гривой вьющихся кудрей, так и запылало ярким румянцем. — Это несправедливо, это гадко! Вы не имели права придираться ко мне за то, что я поцеловала Влассовскую. Учителя не было еще в классе, когда я это сделала… Я не хочу получать шестерки за поведение, когда я не виновата! Слышите ли, не виновата! Нет, нет и нет! — И совершенно неожиданно для всех нас Краснушка упала на пюпитр головою и заплакала.

— A-а, так-то вы разговариваете с вашими классными дамами! — прошипела Арно. — Tant pis pour vous, mademoiselle (тем хуже для вас), пеняйте на себя! Я вам ставлю нуль за поведение, и завтра же все будет известно начальнице! — И она снова выдернула злополучную книжечку и сделала в ней новую пометку против фамилии Запольской.

— Бедная Краснушка! Сон-то в руку! — сочувственно покачала головкой черненькая Мушка.

— Подлая Арношка, аспид, злючка, противная! — ругалась Кира Дергунова, сверкая своими цыганскими глазами. — Ненавижу ее, всеми силами души ненавижу!

— Видишь, Маруся, — произнесла торжественно Таня Петровская, — я тебе правду сказала: лавровый венок — это непременно нуль в журнале! Да не плачь же, Краснушка, — добавила она, наклоняясь к девочке, — ты же не виновата…

— Виноват только сон! — вмешалась Миля Корбина и тотчас же добавила печально и сочувственно: — Ах, душка, и зачем только ты видишь такие несчастные сны!

— Ах, Корбина, и зачем только вы так непроходимо глупы? — подскочила к ней, паясничая, Белка. — Ну разве сны зависят от воли человека?

Краснушка продолжала отчаянно рыдать у меня на плече.

Запольская никогда не плакала по пустякам. Это все знали и потому жалели ее особенно в этой глупой истории с Арно.

— Меsdam’очки! У нее истерика будет! — заявила Маня Иванова. — Ах, Краснушка, что же это такое?

— Краснушечка! Маруся! Запольская, душка, плачь еще! Плачь громче, чтобы разболеться от слез хорошенько! — молила Миля Корбина, складывая на груди руки. — Если ты заболеешь и тебя отведут в лазарет, Maman узнает о несправедливости Пугачихи, и ее наверное выгонят!

— Полно вздор молоть, Корбина, — остановила я девочку, — как не стыдно говорить глупости! Маруся, — обратилась я к Запольской, — сейчас же перестань плакать… Слышишь? Сию минуту перестань… Ведь у тебя голова разболится…

— Пускай разболится! — говорила, всхлипывая, Краснушка. — Пускай я разболеюсь и умру, и меня похоронят в Новодевичьем монастыре, как Ниночку Джаваху.

— Ах, как это будет хорошо! — неожиданно подхватила Миля. — Умри, конечно! Пожалуйста, умри, Краснушка! Подумай только: белое платье, как у невесты, белые цветы, белый гроб! И поют и плачут кругом… Все плачут: и Maman, и учителя, и чужие дамы, и мы все, все… А Арно не плачет… Она идет в стороне от нас… ее никто не хочет видеть… А когда тебя опустят в могилу, Maman подойдет к Арно и скажет нам, указывая на нее пальцем: «Смотрите на эту женщину! Она убийца бедной, маленькой, невинной Запольской! Она убийца… помните это все и изгоните ее из нашей тихой, дружной семьи»… И Арношка упадет на край твоей могилы и будет плакать… плакать… плакать… Но воскресить тебя уже будет нельзя: мертвые не воскресают!

Последние слова Миля Корбина произнесла с особенным подъемом… Краснушка при этом заплакала еще сильнее, у многих из нас невольно навернулись слезы. Глупенькие, наивные девушки поддались влиянию Милкиной фантазии. Но голос Варюши Чикуниной мигом отрезвил нас.

— Перестать! Сейчас же перестать! — строго прикрикнула Варюша. — Запольская, не реви! Что это, в самом деле? «Седьмушки» вы, что ли? Ах, mesdames, mesdames, когда-то вы вырастете и будете умнее!

Варюша Чикунина была старше нас всех. Ей было около девятнадцати лет, и ее авторитет дружно признавался всеми.

Краснушка подняла с крышки пюпитра голову и произнесла, все еще всхлипывая:

— Я ей не прощу этого! Я ей отомщу… отомщу непременно!..

— Разумеется! — подхватила Миля. — Если уж нельзя умереть, так по крайней мере надо отомстить хорошенько!

— Mesdames! Mesdames! Maman в коридоре! Maman в коридоре! — послышались тревожные голоса девочек, сидевших на первых скамейках подле двери. Все разом стихло, успокоилось как по волшебству. Настала такая тишина, что, казалось, можно было услыхать полет мухи.

Лишь только высокая, полная начальница в синем шелковом платье появилась в дверях класса, мы все разом поднялись со своих мест и сделали низкий реверанс, сопровождаемый дружным восклицанием:

— Nous avons l’honneur de vous saluer, maman (мы имеем честь вас приветствовать)!

Начальница была не одна. За нею вошел или, вернее, проскользнул в класс высокий господин в синем вицмундире, сидевшем на нем как на вешалке, очень молодой, очень белокурый и очень робкий на вид. Он потирал свои большие, красные руки, как будто они были отморожены, и краснел и смущался, как мальчик. Очевидно, он чувствовал себя очень неловко под перекрестными взглядами сорока девочек, рассматривавших его с полной бесцеремонностью и явным любопытством.

— Mes enfants! — Maman смотрела на нас острыми, проницательными глазами. — Представляю вам нового учителя русской словесности Василия Петровича Терпимова. Надеюсь, вы сумеете заслужить его расположение.

— Мы надеемся, Maman! — отвечал, приседая, дружный хор девочек.

Начальница еще раз милостиво кивнула нам головой в белой кружевной наколке и величественно выплыла из класса, оставив Терпимова в обществе институток.

Учитель мешковато уместился на кафедре и сразу уткнулся носом в классный журнал, очевидно, с целью скрыть от нас свое смущение и робость.

— Мой предшественник, — начал он под прикрытием журнала, — высокоуважаемый Владимир Михайлович Чуловский, передал мне, что в истории литературы вы довольно сильны и что он дошел с вами до Фонвизина. Не правда ли, mesdemoiselles?

— Дежурная, ответьте monsieur Терпимову! — приказала со своего места Арно.

Учитель, не заметивший было классную даму при входе в класс, теперь окончательно смутился за свою оплошность, неуклюже привскочил с места и, подойдя к ней, отрекомендовался:

— Честь имею… Терпимов…

Кто-то тихо фыркнул под крышку пюпитра.

— Вот парочка-то подобрана — на славу! — заметила Кира Дергунова.

Действительно, высокая, прямая как жердь Арно и такой же длинный и сухой Терпимов составляли вдвоем весьма карикатурную пару.

— Дежурная, — повысила голос Пугачиха, — скажите monsieur, что вы проходили у Владимира Михайловича в прошлом году по истории литературы.

Варюша Чикунина тотчас же поднялась со своего места и громко отчеканила:

— От Кантемира до Грибоедова.

— Господи! Да это Дон-Кихот какой-то! — хмыкнула Кира, оглядывавшая нового учителя не то со страхом, не то с удивлением.

— А кто, mesdames, может познакомить меня со способом декламации в вашем классе? — спросил Терпимов, опять усевшись на кафедру.

Все молчали. Никому не хотелось «выскакивать». Декламацию у нас ставили выше всего и охотно учили и читали стихи.

— Кто из вас может прочесть какое-нибудь выученное в прошлом году стихотворение? — повторил свой вопрос учитель.

— Влассовская Люда, прочти «Малороссию», ты ее так хорошо читаешь, — послышались со всех сторон голоса моих подруг.

Я встала.

— Вы желаете прочесть? — обратился ко мне учитель, смотря куда-то поверх моей головы.

Теперь он был красен, как вареный рак, на лбу его выступили крупные капельки пота. Он слегка заикался, когда говорил, и вообще был довольно-таки смешон и жалок.

Я вышла на середину класса и начала:

Ты знаешь край, где все обильем дышит,
Где реки льются чище серебра,
Где ветерок степной ковыль колышет,
В зеленых рощах тонут хутора…

Как истая малороссиянка, я обожаю все, что касается моей родины, и стихи эти я читала всегда с особенным жаром: стоило мне только начать их, как я уже видела в своем воображении и белые хатки, и вишневые рощи, и смуглую хохлушку, вплетающую цветы в свои темные косы, и слепого бандуриста, запевающего песни о своей родимой Хохлатчине, — словом, все то, о чем говорилось у поэта. Чуловский, высоко ставивший декламацию, выучил меня оттенять чтение, делать паузы, повышать и понижать голос. Моя южная натура помимо меня вкладывала сюда много пыла, и я каждый раз с успехом читала «Малороссию», заслуживая шумные одобрения и Чуловского и подруг. Но Василий Петрович Терпимов, или Дон-Кихот, как его сразу окрестила насмешница Дергунова, имел, вероятно, свои особенные воззрения на способ декламации. Он внимательно прослушал меня до конца, не выражая никакого удовольствия на своем худом, некрасивом лице, а когда я закончила, произнес лаконично:

— Нехорошо-с!

— Почему? — помимо моего желания вырвалось у меня.

— Нехорошо-с… Так можно только молитвы читать-с, а стихи не годится… Проще надо, естественнее.

— A monsieur Чуловский очень хвалил! — послышался с последней скамейки голос Бельской.

— Taisez-vous (замолчите)! — зашикала на нее вскочившая со своего стула Арно.

— Monsieur Чуловский имеет свою методу… — заикаясь от смущения и мучительно краснея, произнес Терпимов, — я имею свою.

— Влассовская — наша первая ученица… — как бы желая поднять мой авторитет, крикнула Дергунова.

— И профессора могут ошибаться, а не только первые ученицы, — вызывая нечто вроде улыбки на своем длинномлице, произнес учитель.

— Ах, противный, — шепотом заявила Иванова, — да как он смеет против Чуловского говорить! Да мы его «потопим»! Это он из зависти, mesdam’oчки, непременно из зависти!

Чуловский был нашим общим кумиром. Молодой, красивый, остроумный, он обращался с нами не как с детьми, а как со взрослыми барышнями, и мы гордились этим его отношением к нам. Едва заметным осуждением Чуловского Дон-Кихот сразу вооружил против себя восторженных девочек. Его тут же решили «топить», то есть изводить всеми силами, как только могли и умели изводить опытные на эти выдумки институтки…

Мне было очень неприятно, что Терпимов забраковал мое чтение любимой «Малороссии».

— Не горюй, Галочка, он, ей-Богу же, ровно ничего не понимает. И откуда только выкопали нам этакую кикимору, — тихонько утешала меня Маруся, у которой едва успели обсохнуть после «истории» слезы на глазах.

— Я… ни… чего, что ты! — ответила я, но в душе подымалась злость против нового учителя.

Прослушав двух-трех девочек, Терпимов заговорил о Державине. Начал он смущенно и робко, поминутно заикаясь, но по мере того как он говорил, голос его крепнул с каждой минутой, речь делалась образнее и красивее, и он незаметно овладел нашим вниманием… Говорил он доступно, просто и понятно, умея заинтересовать девочек, приводя примеры, прочитывая отрывки стихотворений все с тою же удивительной простотой.

— Ай да Дон-Кихот, отлично справляется, — похвалила Дергунова, внимательно, против своего обыкновения, слушавшая речь учителя.

— Ничего нет хорошего! — возразила Краснушка сердито. — Люда дивно прочла «Малороссию», а он — «нехорошо-с»! Еще смеет Чуловского критиковать, кикимора этакая! Интересно знать, кто его обожать возьмется.

— Придется «разыграть», душки, — проговорила шепотом Мушка, — добровольно, наверное, уж никто не согласится.

— Ну и разыграем в перемену… Ах, уж кончал бы поскорее… А наши-то дурочки уши развесили… Как не стыдно: променяли Чуловского на кикимору! Бессовестные! — горячилась Маруся.

Звонок внезапно прервал речь Терпимова, он разом осекся, воодушевление его мигом пропало. Суетливо расписавшись в классном журнале, он неуклюже поклонился нам и вышел из класса.

Тотчас же после урока Терпимова разыграли в лотерею.

Дело в том, что каждого учителя у институток было принято «обожать». Это обожание выражалось очень оригинально. Вензель «обожаемого» вырезывался на крышке пюпитра, или выцарапывался булавкой на скамье, или писался на окнах, дверях, на ночных столиках. «Обожательница» покупала хорошенькую вставочку для его урока, делала собственноручно essuie-plume (вытиральник для перьев) с каким-нибудь цветком и обертывала мелок кусочком розового клякспапира, завязывая его бантом из широкой ленты. Когда в институте бывали литературно-музыкальные вечера, обожательница подносила обожаемому учителю программу вечера на изящном листе бумаги самых нежных цветов. В Светлую Христову заутреню ею же подавалась восковая свеча в изящной подставке и также с неизменным бантом. Иногда несколько человек зараз обожали одного учителя. В таких случаях они разделялись по дням и каждая имела свой день в неделю, как бы дежурство: в этот день она должна была заботиться о своем кумире. Бывало и так, что никто не хотел обожать какого-нибудь уж слишком неинтересного или слишком злого учителя, — тогда его разыгрывали в лотерею и получившая билетик со злополучным именем должна была поневоле принять учителя на свое попечение и стать его ревностной поклонницей. Учителя знали, разумеется, об этой моде институток и от души смеялись над нею. Так, Вацель, получая неудовлетворительные ответы от обожавшей его одно время Бельской, говорил с печальным комизмом в голосе:

— Эх вы, синьорина прекрасная! И когда только вы свои уши в руки возьмете да слушать меня на уроках будете, а еще обожаете! Хороша, нечего сказать!

— И вовсе я вас теперь больше не обожаю, — «отрезывала» Вельская, — вы все путаете, Григорий Григорьевич, сколько раз я вам говорила: не я… а Хованская… Я ей передала вас с тех пор, как вы мне нуль поставили.

— Ах, извините, пожалуйста! — комически раскланивался Вацель. — Так, значит, уж передали? Ловко же вы мною распоряжаетесь, девицы!

Терпимова разыгрывали нехотя… Он не понравился сразу, и его решили «топить».

— Кто вытащил Дон-Кихота? — кричала, надсаживаясь, Дергунова, взобравшаяся на кафедру с большой коробкой от конфет, откуда мы взяли все по лотерейному билетику.

— Меsdаm’очки, я! Ни за что не хочу! Увольте! — выскочила из толпы Лер. — Увольте, mesdam’oчки, ни за что не хочу обожать Дон-Кихота… К тому же я не свободна! У меня уже есть батюшка и Троицкий.

— Батюшка не в счет: батюшку весь класс обожает, — возразила Кира, — а за Троицким уже десять человек числится… не стоит — возьми Терпимова!

— Ни за что! Ни за что!

Валя зажала уши и «вынырнула» из толпы окружавших ее девочек.

— Mesdam’oчки! Я буду обожать monsieur Терпимова, — послышался за нами тонкий, почти детский голосок, и маленькая бледная блондинка лет тринадцати на вид (на самом деле ей было все семнадцать) выступила вперед.

По-настоящему эту блондинку звали Лида Маркова, но прозвище ей дали Крошка. Она была одною из лучших учениц класса, «парфетка» по поведению, очень миловидная, со светлыми как лен волосами, с прозрачным личиком и с манерами лукавой кошечки.

— Вот и отлично! — обрадовалась Дергунова. — Душки! Все уступают Лиде Дон-Кихота?

— Все, все уступают! — зазвенели веселые голоса отовсюду. — Бери его, пожалуйста, Маркова.

Таким образом, участь Терпимова была решена.

— Это она неспроста, — говорила мне в тот же день за обедом Маруся, — уверяю тебя, неспроста, Галочка… Она хочет в пику тебе понравиться Дон-Кихоту своей декламацией и быть первой у него по русскому языку.

— Полно, Маруся, — успокаивала я вечно волнующуюся и очень подозрительную Краснушку, — тебе так кажется только!..

— Ах, Людочка, — так и встрепенулась она, — и когда ты перестанешь быть таким доверчивым ягненком и верить всем? Право же, ты слишком добра сама, и потому все кругом кажутся тебе такими же добрыми и хорошими… Я не такова! Сегодняшняя история с Арношкой…

— Бедная Маруся! — прервала я ее.

— Не смей жалеть, Люда, если хочешь быть моим другом! — вспылила гордая девочка. — Арношка не посмеет поставить нуль в журнале: ведь я не виновата. А в своей книжке пусть пишет все, что ей вздумается.

— А не лучше ли извиниться, Маруся? — робко спросила я.

— В чем? Разве я виновата? Разве ты не видишь, как Пугачиха придирается ко мне! Ах, Люда, Люда, век не дождусь, кажется, дня выпуска…

— Запольская! Ne mettez pas les coudes sur la table (не клади локти на стол)! — послышался окрик Арно с соседнего стола.

— Вот видишь, видишь! — торжествующесердито произнесла Маруся. — Опять!.. Господи! И поесть-то не дадут как следует! — крикнула она, резко отодвигая от себя тарелку с жарким.

После обеда нас снова повели в сад. Миля Корбина, с трепетом ожидавшая этого часа, вихрем понеслась в последнюю аллею к своей «принцессе». Белка, Мушка и Маня Иванова последовали ее примеру. Меня, признаться, также потянуло туда — еще раз взглянуть на странную, таинственную Нору, но, помня обещание, данное мною Краснушке, я не пошла, не желая огорчать и так уже достаточно наволновавшуюся за этот день Марусю.

Весь вечер после прогулки был посвящен приготовлению уроков. Я и Краснушка ушли в угол за черную доску, на которой делались задачи и письменные работы во время классов, и там прилежно занялись географией.

— Ты тут, Галочка? — просунула к нам свою белокурую головку Миля Корбина. — Знаешь, она спрашивала о тебе.

— Кто еще? — подняв на нее сердитые глаза, произнесла Маруся.

— Она… Нора… «Принцесса» из серого дома. Она спрашивала про тебя, Влассовская, и велела передать поклон.

— Ах, отстань, пожалуйста! — вышла из себя Краснушка. — Ты надоела с твоей «принцессой» и мешаешь нам учиться!

— Она шведка! Мы узнали, — мечтательно произнесла Миля, не обращая ни малейшего внимания на гнев Запольской, — шведка… скандинавка. Страна древних скальдов и северных преданий — ее родина!

— Да убирайся ты с твоей скандинавкой, Милка, или я завтра же пойду на последнюю аллею, чтобы наговорить ей дерзостей…

— Ты, Краснушка, злючка! Кто же виноват, что ты надерзила Арно! — спокойно возразила Миля. — Ведь и мне попало и меня стерли с доски, а я не унываю, однако, потому что скоро выпуск, скоро конец — и Арношке, и красным доскам, и нулям, и придиркам… Ах, Маруся, милая, — восторженно заключила Миля, — душка, напиши ты мне поэму, в которой бы воспевалась Нора, пожалуйста, Маруся! Поэму вроде этой, слушай: мы все дочери лесного царя и живем в большом непроходимом лесу. Мы гуляем, резвимся, танцуем… Во время одной из прогулок натыкаемся на замок другого царя… В этом замке живет принцесса, светлая, как солнце… Ее улыбка…

— Отстань! — закричала Краснушка. — Люда, заткни уши и отвечай реки Сибири.

Я послушалась ее совета и, со смехом закрывая пальцами оба уха, перебивая Милю, затвердила:

— Обь с Иртышом, Енисей, Лена, Верхняя Тунгуска, Средняя Тунгуска, Нижняя Тунгуска…

Миля обиженно пожала плечами и вылезла из-за доски, оставив нас одних.

В восемь часов прозвучал звонок, призывающий нас к молитве и к вечернему чаю. Та же дежурная, Варюша Чикунина, вышла, как и утром, на середину столовой с молитвословом в руках и прочла вечерние молитвы.

Едва мы принялись за чай, отдающий мочалой, как от соседнего стола прибежала высокая, стройная Вольская и шепнула нам, чтобы все собрались у ее постели после ужина: она сообщит нам интересную новость.

Бледное, тонкое, всегда спокойное лицо Анны выражало волнение.

Мы все невольно встрепенулись, зная, что Анна, считавшаяся невозмутимой, никогда не тревожится по пустякам. Значит, с нею случилось что-то особенное. И это особенное уже захватывало нас своей таинственностью.

* * *

Около девяти часов мы поднялись в дортуар.

Пугачиха, предоставив нам полную свободу раздеваться, причесываться и умываться на ночь вне ее присутствия, ушла к себе.

Это было лучшее время институтского дня. Ненавистная Арно безмятежно распивала чай в своей комнате, находившейся по соседству с дортуаром, а мы, надев «собственные» длинные юбки поверх институтских грубых холщовых и закутавшись в теплые, тоже «собственные» платки, сидели и болтали, разбившись группами, на постелях друг друга.

Варюша Чикунина заплетала на ночь свои длинные — «до завтрашнего утра», как про них острили институтки — косы и вполголоса напевала какую-то песенку.

— Спой, Соловушка! — обратилась к ней умильным голоском Корбина.

— Пожалуйста, спой, Чикуша, милая! — подхватили и другие. И Варюша, никогда не ломавшаяся в этих случаях, перебросила через плечо тяжелую, уже доплетенную косу и, скрестив на груди полненькие ручки, запела.

Никогда, никогда уже в жизни я не слыхала более приятного, более нежного голоса. Хорошо, дивно хорошо пела Варюша! Эти за душу хватающие звуки вырывались словно из самых недр сердца! Они плакали и жаловались на что-то, и ласкали, и нежили, и баюкали… А большие, всегда грустные, не по летам серьезные глаза девушки были полны, как и голос ее, той же жалобы, той же безысходной тоски!

Она пела о знойном лете, о душистых полевых цветах и о трели жаворонка в поднебесной выси. Несложный то был мотив и несложная песня. А как ее передавала, как бесподобно передавала ее Варюша! И лицо ее, обычно невзрачное, простоватое русское лицо, преображалось до неузнаваемости во время пения… Положительно, она казалась нам в эти минуты красавицей, наша скромная Чикунина.

Песня оборвалась, а мы все еще сидели, словно зачарованные. Кира Дергунова очнулась первою. Со свойственной ее южной натуре стремительностью она вскочила со своего места.

— Душка Чикунина! Позволь мне обожать тебя!

— Она будет знаменитой певицей! Увидите, mesdam’oчки, — восторгалась Валя Лер, сама втихомолку бредившая сценой. — Вот увидите! Она прогремит на целый свет своим голосом!

Варюша молчала. Ее полные вдохновения глаза, казалось, не видели ни этой казенной высокой комнаты, освещенной рожками газа, ни этих стен с рядами кроватей по ним, ни восторженных девочек! Может быть, в ее воображении уже рисовалась тысячная толпа зрителей, богатая сцена, дивная музыка и она сама, непобедимая владычица толпы, в шелку, бархате и драгоценных уборах!

Она все еще смотрела не отрываясь в одну точку и не заметила, как дверь из комнаты Арно приотворилась и классная дама появилась на пороге.

— Влассовская! Venez ici, ma chère, j’ai à vous parler (подите сюда, дорогая, я должна поговорить с вами)!

Я покорно поднялась и пошла на зов.

— Надень кофточку, кофточку надень! — И кто-то набросил мне на плечи грубую ночную кофту.

— Chère enfant! — торжественно изрекла Пугачиха, как только я перешагнула порог ее «дупла», как прозвали институтки комнату классной дамы, разделенную на две половины дощатой перегородкой. — Chère enfant, я хочу поговорить с вами серьезно. Садитесь!

О, это уже было совсем новостью! Никогда еще Арно не приглашала садиться в своем присутствии, и никогда ее голос не выводил таких сладких ноток.

Я повиновалась и опустилась на первый попавшийся стул у двери.

— Не здесь! Не здесь! — Она улыбнулась. — К столу садитесь, милочка! Вы не откажете, надеюсь, выпить со мною чашку чаю?

На круглом столике у дивана совсем по-домашнему шумел самовар и лежали разложенные по тарелкам сыр, колбаса и масло. Я, полуголодная после институтского ужина, не без жадности взглянула на все эти лакомства, но прикоснуться к чему-либо считала «низостью» и изменой классу. Арно нелюбили дружно, изводили всячески, она была нашим врагом, а есть хлеб-соль врага считалось у нас позорным. Поэтому я только низко присела в знак благодарности, но от чая и закусок отказалась.

— Как хотите, — обиженно поджала губы Арно, — как хотите!

Помолчав немного, она подошла ко мне и, взяв мою руку своей худой, костлявой рукой, произнесла насколько могла ласково и нежно:

— Милая Влассовская, я хотела с вами поговорить по душе.

По душе? Вот чего я никак уже не ожидала… Да и вряд ли кто-либо из моих одноклассниц подозревал о присутствии «души» у этого бессердечного, сухого и педантичного Пугача.

— Я вас слушаю, mademoiselle, — ответила я покорно.

— Chère enfant, — произнесла Арно тем же сладеньким голосом, — я хочу поговорить с вами о вашей дружбе с Запольской.

— С Марусей? — воскликнула я изумленно.

— Да, mon enfant, эта дружба, не скрою, вредит вам. Вы первая ученица и примерная воспитанница. Запольская — отъявленная шалунья. Вы не могли не слышать ее дерзкого обращения со мною. В субботний отчет я поговорю о ней с Maman. Чем это кончится — не знаю… Но если Maman узнает еще две-три дерзости Запольской, я нисколько не удивлюсь, если конференция настоит на исключении ее из института. Вам нечего дружить с нею, ma chère. Знаете французскую пословицу: «Dis-moi avec qui tu es, et je te dirais qui tu es» («Скажи мне, с кем ты водишься, и я скажу, кто ты»). Хорошая девушка должна избегать дурных, и я надеюсь, что вы, Влассовская, измените свой взгляд на Запольскую и найдете себе более достойную подругу вроде Муравьевой, Марковой, Чикулиной, Зот и других. Надеюсь, вы поняли меня, mon enfant. А теперь ступайте спать… Я не задерживаю вас больше! Bonne nuit, ma chère (доброй ночи, милая).

— Bonne nuit, mademoiselle!

Я сделала традиционный книксен и «вылезла из дупла».

Так вот оно что! Вот он, разговор по душе! О, противная Арношка! Гадкий Пугач! Неужели хоть на минуту могла она подумать, что я «продам» мою Марусю за противные закуски и отвратительные речи «по душе»? Никогда, никогда в жизни, mademoiselle Арно, запомните это! Людмила Влассовская не была ине будет изменницей…

— Что ты делала в «дупле»? Что тебе говорилила Пугачиха? — послышались расспросы моих подруг, лишь только я снова очутилась в дортуаре.

Но я не отвечала им ни слова, а стремительно кинулась к постели Запольской.

Маруся сидела, поджав под себя ноги по-турецки. В одной руке она держала карандаш, а другой размахивала по воздуху клочком бумаги и что-то быстро-быстро шептала.

Я поняла, что Маруся «сочиняла» и что на нее напал один из ее порывов вдохновения. Ее алый ротик улыбался, а в глазах, там, за этими яркими искорками, в самой глубине горело и переливалось что-то. Рыжие кудри спутанными прядями падали на грудь, и ее разом побледневшее личико сияло теперь каким-то внутренним светом.

— Маруся! Маруся! Золото мое! — бросилась я к ней в неудержимом порыве. — Знаешь ли, что проповедовала Арно?!

Но она была теперь далека и от Арно, и от ее проповедей, и даже от меня самой, ее лучшей, самой дорогой подруги.

— Не мешай, Галочка, — отозвалась она, — я пишу стихи… Помнишь мой сон, Люда? Цветы… Нерон… песни… Я облеку этот сон в поэзию… Чикунина своим пением вдохновила меня! Мне всегда хочется писать, когда я слышу песни, музыку… Не мешай, Люда, постой… как это? Ах, да…

И вот он встал, властитель Рима,
Он лютню взял и подал знак…
Пред ним, бледна и недвижима… —

декламировала с пафосом Маруся и вдруг, неожиданно сорвавшись с места, кинулась со всех ног к Додо Муравьевой, крича во все горло:

— Душка Додоша, дай рифму на «знак», ты так много читаешь!

— «Дурак»! — неожиданно выпалила Бельская, всегда скептически относившаяся к таланту Краснушки.

— Ты сама дура, Белка, и в тебе нет ни на волос ни поэзии, ни чувства!

И Маруся, с тем же блуждающим взглядом, вернулась к своей постели.

— Mesdam’oчки, какие мы все талантливые! — восторженно взывала Миля Корбина, вскарабкавшись на ночной столик. — Валя Чикунина — певица, Краснушка — поэт… Зот картины пишет… Вольская — музыкантша… Ах, mesdam’oчки, поцелуемтесь, пожалуйста! — заключила она неожиданно.

— Mesdames, couchez-vous (ложитесь спать)! — приказала Арно, снова появляясь на пороге. — Корбина, слезайте сейчас же со шкапчика. Вы, верно, привыкли лазить с мальчишками по забору у себя дома.

— У-y, противная, — поворачиваясь спиной к Пугачу, протянула Корбина, — не смеет домом попрекать! Анна, Анна, а твоя новость? — увидя проходившую с полотенцем через плечо Анну, бросилась она к ней.

— После спуска газа, — объявила Анна, — mesdam’oчки, соберитесь все на моей постели после спуска газа!

Дортуарная девушка Акулина подставила табуретку под висящие под потолком газовые рожки и уменьшила в них свет.

Дортуар тонул в полумраке. Краснушка, прерванная на полустрочке своего писания, со злостью швырнула карандаш на пол и заявила сердитым шепотом:

— И дописать не дали, что за свинство!

— Запольская, будьте сдержаннее в ваших выражениях, — заметила Арно.

— Незачем, — проворчала Краснушка, — я «нулевая» по поведению. Значит, с меня взятки гладки.

— Не дерзить! Или я отведу вас к Маman! — крикнула окончательно выведенная из себя Пугачиха.

— Господи, жизнь-то наша, — комически вздохнула на своей постели Кира, — каторга сибирская!

Маруся долго взбивала подушки, потом встала на колени перед образком, в изголовье, и стала усердно молиться, отбивая земные поклоны. Потом она села на постель и, перевесившись в «переулок», как у нас называлось пространство между кроватями, вздохнула мечтательно:

— Я бы хотела быть поэтом! Большим поэтом, Люда!

Ее лицо было бледно, рыжие кудри отливали золотом в фантастическом полуосвещении дортуара.

Я обняла ее.

— Никогда, никогда не «продам» я тебя, милая моя Краснушка!

Она или не расслышала, или не поняла меня.

— Цветы… и кровь… и круглая арена, и музыка, и дикий рев зверей…

— Маруся! Маруся! Да полно тебе… Спокойной ночи.

Она не ответила и зарылась головой в подушки.

Я полежала несколько минут в ожидании, пока Пугачиха снова не залезет в свое дупло; потом, когда дверь ее комнаты скрипнула и растворилась, осветив на мгновение яркой полосой света дортуар с сорока кроватями, и затем закрылась снова, я быстро встала с постели, накинула юбку и поспешила в гости на кровать к Анне Вольской, где уже белели три-четыре фигурки девочек.

Анна Вольская лежала на своей постели, Кира Дергунова, Белка, Иванова, красавица Лер, Мушка и я расселись кто у нее в ногах, кто на табуретках, в переулке.

Вольская сразу выложила новость:

— Я видела в семнадцатом номере «ее»!..

— Ай! — взвизгнула Мушка. — Анна, противная, не смей, не смей так смотреть, мне страшно!

— Пошла вон, Мушка, ты не умеешь держать себя! — холодно проговорила Анна, награждая провинившуюся девочку уничтожающим взглядом. — Пошла вон!

Мушка, сконфуженная, молча сползла с постели Анны и бесшумно удалилась, сознавая свою вину.

— Ну? — затаив дыхание, мы смотрели на Вольскую.

— В семнадцатом номере появилась черная женщина! — таинственно проговорила она.

— Анна, душечка! Когда ты ее видела? — прошептала Белка, хватая холодными, дрожащими пальцами мою руку и подбирая под себя спущенные было на пол ноги.

— Сегодня, во время экзерсировки, перед чаем. Я сидела в семнадцатом номере и играла баркароллу Чайковского, и вдруг мне стало так тяжело и гадко на душе… Я обернулась назад к дверям и увидела черную тень, которая проскользнула мимо меня и исчезла в коридорчике. Я не заметила лица, — продолжала Анна, — но отлично разглядела, что это была женщина, одетая в черное платье…

— А ты не врешь, душка? — с насмешкой спросила Кира.

— Анна никогда не врет! — гордо ответила Валя Лер, подруга Вольской. — И потом, будто ты не знаешь, что семнадцатый номер пользуется дурной славой…

— Ах, душки, я никогда не буду там экзерсироваться! — ужаснулась Иванова. — Ну, Вольская, милая, — пристала она к Анне, — скажи: смотрела она на тебя?

— Я не заметила, mesdam’oчки, потому что страшно испугалась и, побросав ноты, кинулась в соседний номер к Хованской.

— А Хованская не видела ее?

— Нет.

— Хованская парфетка, а парфетки никогда не видят ничего особенного! — авторитетно заметила Кира.

— И Вольская — парфетка, — напомнила Белка.

— Анна — совсем другое дело. Анна совсем особенная, как ты не понимаешь? — горячо за протестовала Лер, питавшая какую-то восторженную слабость к Вольской.

— Mesdam’oчки, — со страхом зашептала снова Белка, — а как вы думаете: кто она?

— Разве ты не знаешь? Конечно, все та же монахиня, настоятельница монастыря, из которого давно-давно сделали наш институт. Ее душа бродит по селюлькам, потому что там раньше были кельи монахинь, и ее возмущают, должно быть, светская музыка и смех воспитанниц! — пояснила Миля Корбина, незаметно подкравшаяся к группе.

— Mesdam’oчки, а вдруг она сюда к нам доберется да за ноги кого-нибудь! Ай-ай, как страшно! — продолжала Белка, окончательно взбираясь с ногами на табуретку.

— Знаете, душки, если мне выйдет очередь экзерсироваться в семнадцатом номере, я в истерику и в лазарет! — заявила Кира.

— А Арношка тебя накажет! Она ведь истерик не признает…

— Пусть наказывает… а я все-таки не пойду! Этакие страсти!

— Ты боишься, Влассовская? — обратилась ко мне Анна, когда мы, перецеловавшись и перекрестив друг друга, стали расходиться по своим постелям.

— Нет, Вольская, я не боюсь, — отвечала я спокойно, — ты прости меня, но я не верю всему этому.

— Мне не веришь? — И глаза Анны блеснули в полумраке. — Слушай, Людмила, — я сама не верила своим глазам, но… слушай, это было… я ее видела… видела черную женщину, клянусь тебе именем моей покойной матери. Веришь ты мне теперь, Люда?

Да, я ей поверила. Я, впрочем, и не думала, что это была ложь, — нет, Анна Вольская была в наших глазах совсем особенной девушкой. Она никогда не лгала, не пряталась в своих провинностях и была образцово честна, но ее нервность доходила иногда до болезненности, и я в первую же минуту ее рассказа решила, что черная женщина была только плодом ее расстроенной фантазии. Но когда Вольская поклялась мне, что действительно видела черную женщину, — я уже не смела сомневаться в ее словах, и и мне разом сделалось страшно.

Глава 4. Кис-Кис и ее исповедь. Батюшка. Семнадцатый номер. Недавнее прошлое

На следующий день было немецкое дежурство. Fräulein Hening — добродушная, толстенькая немочка, которую мы столько же любили, сколько ненавидели Пугача-Арно, — еще задолго до звонка к молитве пришла к нам в дортуар и стала, по своему обыкновению расспрашивать, девочек о том, как они вели себя в предыдущее французское дежурство.

Мы никогда не лгали Кис-Кис, как называли нашу Fräulein, и потому Краснушка в первую же голову рассказала о вчерашней истории, Миля Корбина присовокупила к этому рассказу и свое злополучное происшествие. Fräulein внимательно выслушала девочек, и лицо ее, обычно жизнерадостное исветлое, приняло печальное выражение.

— Ах, Маруся, — она глубоко вздохнула, — золотое у тебя сердце, да буйная головушка! Тяжело тебе будет в жизни с твоим характером!

— Дуся-Fräulein, — пылко вскричала Краснушка, — я же не виновата. Она придирается.

— Ты не должна говорить так о твоей классной даме, — сделав серьезное лицо, сказала Кис-Кис.

— Право же, придирается, Fräulein-дуся! Ведь из-за пустяка началось: зачем я поцеловала Влассовскую после звонка.

— Ну и промолчала бы, смирилась, — укоризненно произнесла Fräulein, — а то ноль за поведение. Fi, Schande (фи, стыд)! Выпускная — и ноль… Ведь Maman может узнать, и тогда дело плохо… Слушай, Запольская, ты должна пойти извиниться перед mademoiselle Арно… Слышишь, ты должна, дитя мое!

— Никогда, — горячо вскричала Маруся, — никогда! Не требуйте этого от меня, я ее терпеть не могу, ненавижу, презираю!

— Значит, ты не любишь меня! — Кис-Кис укоризненно покачала головою.

— Я не люблю? Я, Fräulein? И вы можете говорить это, дуся, ангел, несравненная!

— А Пугача я все-таки ненавижу, — сердито говорила Краснушка, когда мы становились в пары, чтобы идти вниз.

Первый урок был батюшки.

Необычайно добрым и кротким был наш институтский батюшка. Девочки боготворили его все без исключения. Его уроки готовились дружно всем классом; если ленивые отставали — прилежные подгоняли их, помогали заниматься. И отец Филимон ценил рвение институток, отеческою лаской платил он девочкам. Вызывал он не иначе как прибавляя уменьшительное, а часто и ласкательное имя к фамилии институтки: Дуняша Муравьева, Раечка Зот, Милочка Корбина… Случалось ли какое горе в классе, наказывалась ли девочка — батюшка долго расспрашивал о несчастье и, если наказанная страдала невинно, шел к начальнице и выгораживал пострадавшую. Если же девочка была виновата, отец Филимон уговаривал ее принести чистосердечно повинную и загладить поступок. Во время своих уроков батюшка никогда не сидел за кафедрой, а ходил в промежутках между скамейками, поясняя заданное к следующему дню, то и дело останавливаясь около той или другой девочки и поглаживая ту или другую склоненную перед ним головку. Добрый священник знал, что в этих холодных казенных стенах вряд ли найдется хоть одна душа, могущая понять чуткие души девочек, вырванных судьбою из родного дома с самого раннего детства… И он старался заменить им хоть отчасти тех, кого они оставляли дома, поступая в учебное заведение.

— Ну, девоньки, — обратился он к нам после молитвы, которую в начале его урока всегда читала дежурная воспитанница, — а Херувимскую песню вы мне выучили к воскресенью?

— Выучили, батюшка, выучили!

— Ну спасибо вам! — ласково улыбнулся батюшка. — Нелегкая задача — петь на клиросе… Справитесь ли, Варюша? — обратился он к Чикуниной.

— Постараемся, батюшка.

— Бог в помощь, деточки! А вот псаломщика у нас нет!

Батюшка внимательно оглядел класс, как бы не решаясь, на ком остановиться.

«Псаломщиком» называлась та воспитанница, которая читала за дьячка всю церковную службу в институтской церкви. Быть псаломщиком нелегко: требовалось знание церковно-славянского языка, звучный голос и крепкое здоровье, чтобы не уставать в продолжение долгих служб.

После шумных рассуждений была выбрана Таня Петровская, отчасти за ее благочестие, отчасти за выносливость.

— Батюшка, а у нас в семнадцатом номере появилась черная женщина! —неожиданно выпалила сидевшая на последней скамейке Иванова.

— Что вы, Манюша, Бог с вами! — Батюшка сдвинул на лоб очки, пристально посмотрел на говорившую.

— Иванова, глупая, молчи! Ведь это тайна, — дернула ее за рукав сидевшая поблизости Кира.

Но было уже поздно. Батюшка услышал.

— Что вы, девочки, — прозвучал его ласковый голос, — никакой черной женщины не может быть в музыкальной комнате! Ведь незнакомых не допускают в институт, а всех ваших дам вы знаете в лицо.

— Да это была не дама, батюшка, это было оно… — начала робко Бельская.

— Что? — не понял батюшка.

— Оно… привидение… — подхватила Миля Корбина.

— Да Господь с вами, девоньки, чего только не выдумаете! — ласково усмехнулся отец Филимон. — Ничего тайного, сверхъестественного не может быть на земле. Есть таинства, а не тайны: таинство Исповеди, таинство Причащения и другие.

— Ах, батюшка, — прошептала Миля, — а как же мертвецы встают из гробов… и являются к живым людям?

— Все это неправда, девочка… Либо неуместная шутка досужих людей, либо просто выдумка… Тело подлежит тлению после смерти, как же оно явится? А душа, насколько вы знаете, не может воплощаться, — пояснил батюшка. — Да и кто видел черную женщину?

Мы невольно оглянулись на Вольскую. Она сидела спокойная, по своему обыкновению, и на вопрос священника отвечала твердо:

— Я ее видела, батюшка.

— Вы, Анночка? — удивился отец Филимон. — Но, деточка, вы, наверное, ошиблись, приняв кого-нибудь из музыкальных дам, делавших обход нумеров, за привидение… Успокойтесь, дети, — обратился он ко всем нам, — знайте, что все усопшие спокойно спят в своих могилах и что привидений не существует на земле! Анна, грешно и нехорошо верить в них.

Анна молчала, только легкая судорога подергивала ее губы. Вольская пользовалась между нами авторитетом. Ей верили, ее уважали и даже чуточку боялись. И в правдивости ее рассказа о черной женщине никто не усомнился.

Объяснение батюшки сорвало покров таинственности с рассказа Вольской, и мы сидели теперь разочарованные и огорченные тем, что «оно» оказалось только музыкальной дамой. Какое прозаическое и обыкновенное пояснение! Какая жалость!

— Я иду экзерсироваться в семнадцатый номер, — решительно заявила Белка, когда батюшка, благословив нас по окончании урока, вышел из класса.

— И я! И я! И я! — послышалось со всех сторон.

Семнадцатый номер брался теперь чуть ли не с боем. Надо доказать, что Анна ошиблась вчера. Надо решить эту загадку.

— А я и не подозревала, Анна, твоей способности к сочинительству, — проходя мимо Вольской, съязвила Крошка.

Та ответила презрительной улыбкой. Анна слишком ценила свое достоинство, чтобы входить в какие-либо объяснения и пререкания с подругами, которых в глубине души считала ниже и глупее себя.

Все последующие уроки, завтрак и обед мы просидели как на иголках, ожидая того часа, когда нам прочтут распределение номеров для музыкальных упражнений.

Наконец час этот настал. В семь часов вечера Fräulein Hening взошла на кафедру и, взяв в руки тетрадку с расписанием, прочла распределение селюлек.

Вельская — 10, Иванова — 11, Морева — 12, Хованская — 13, и так вплоть до 17-го, последнего номера, который предназначался мне.

В первую минуту мне показалось, что я ослышалась…

— Какой? — переспросила я.

— Семнадцатый, семнадцатый!.. Галочка, пусти, пусти меня! — послышалось со всех сторон.

Но я не согласилась: мне во что бы то ни стало захотелось попасть туда самой, чтобы подтвердить слова батюшки или… убедиться в предположении Анны.

* * *

В институте было двадцать номеров музыкальных комнат, или селюлек, как мы их называли. Часть их была за залой, часть в нижнем темном коридоре, неподалеку от лазарета и по соседству с квартирой начальницы. Они помещались одна подле другой в два этажа, и из нижних селюлек в верхние вела узенькая деревянная лесенка. В нижних селюльках, «лазаретных», давались уроки музыкальными дамами, в верхних — исключительно экзерсировались. Окна всех селюлек выходили в сад, прямо на гимнастическую площадку, находящуюся перед крыльцом квартиры начальницы.

Я вошла в семнадцатый номер, не ощущая никакого страха, и открыла окно. Струя свежего сентябрьского воздуха ворвалась в крошечную комнатку, где могли только поместиться старинный рояль с разбитыми клавишами и круглый табурет перед ним. Потом вынула из папки толстую тетрадь шмитовских упражнений, положила ноты на пюпитр и, придвинув табурет, уселась за рояль.

Газовые рожки, вделанные в стену, ярко освещали крошечный номер. Из соседнего шестнадцатого номера слышались тщательно разыгрываемые чьей-то нетвердой рукой гаммы под монотонное выстукивание метронома. Это Раечка Зот, рябоватенькая, худосочная блондиночка, разучивала музыкальный урок к следующему дню.

Семнадцатый номер был последним в нижних селюльках и упирался в стену соседней с ним комнаты музыкальной дамы.

Скоро и верхние и нижние селюльки огласились самыми разнообразными звуками. Одна воспитанница играла гаммы, другая — упражнения, третья — пьесу, и все это сопровождалось громким отсчитыванием на французском языке и стуком метронома:

— Un, deux, trois, un, deux, trois (один, два, три, один, два, три).

Осенний вечер уже давно окутал природу. Деревья, еще не лишенные вполне осеннего убранства, казались гигантами, протягивающими неведомо кому и неведомо зачем свои гибкие мохнатые ветви. Луны не было. Только звезды весело мигали с неба своими зеленоватыми огоньками, как бы ласково заглядывая в окно селюльки…

Остановившись на полутакте, я подошла к окну и стала с жадностью вдыхать свежий вечерний воздух.

Я не могу равнодушно смотреть на звезды. Они навевают мне милые, далекие картины детства. И сейчас эти картины встали передо мною, появляясь и исчезая, как в калейдоскопе. Жаркий июньский полдень, такой голубой и ясный, какой бывает на благословенной Украине… Вот белые, как снег, мазанки, затонувшие в вишневых садах… Как славно пахнут яблони и липы!.. Они отцветают, и аромат их сладко дурманит голову… Я сижу в саду, окружающем наш хуторской домик… рядом со мною чумазая Гапка — дочь нашей стряпухи Катри… Она жует что-то, по своему обыкновению, а тут же на солнышке греется дворовая Жучка… Я сижу на дерновом диванчике. Я читаю жития святых, и мне не то грустно, не то сладко на душе, хочется неясных подвигов, молитв, смерти за Христа. Вот молодая женщина с карими выразительными глазами, всегда ласковыми и всегда немного грустными, появляется, словно в раме из цветущей сирени.

— Мама! — говорю я.

Она присаживается рядом со мною, и я прошу ее поговорить о моем отце. Это мой любимый разговор. Отец — моя святыня, которую — увы! — я едва помню: когда его не стало, мне было около пяти лет. Мой отец — герой, и имя его занесено на страницы отечественной истории вместе с другими именами храбрецов, сложивших свои головы за святое дело. В последнюю турецкую войну отец мой был убит при защите одного из редутов под Плевной. Он схоронен далеко на чужой стороне, и нам с матерью не осталось в утешение даже могилки… Но зато остались воспоминания об отце-герое…

И мама говорила, говорила мне о его храбрости, смелости и великодушии. И Гапка, разинув рот, слушала повествование о покойном барине, и даже Жучка, казалось, навострила уши и была не совсем безучастна к этой беседе.

Скоро к нам присоединилось кудрявое прелестное существо, с ясными глазенками и звонким смехом, — мой пятилетний братишка, убежавший от надзора старушки няни, выпестовавшей целых два поколения нашей семьи…

Чудные то были беседы в тени вишневых и липовых деревьев, вблизи белого, чистенького домика, где царили мир, тишина и ласка!

Я помню также холодный осенний день. Помню бричку у крыльца, плач няни, причитания Гапки, крики брата и дорогое лицо со страдальческой улыбкой…

Меня отправляют в институт, в далекую столицу. Мама не имела средств воспитывать меня дома и поневоле отдала в учебное заведение, куда я была зачислена после смерти отца на казенный счет.

Последние напутствия… последние слезы… чей-то громкий возглас среди дворни, провожавшей меня — свою любимую панночку… Бричка трогается, и милый хутор остался позади.

Потом прощание на вокзале с мамой, братом… дорога… бесконечная, долгая; в обществе соседки нашей по хутору, Анны Фоминичны, и, наконец, институт… неведомый, путающий, с его правилами, этикетом и новыми подругами.

Я помню отлично тот час, когда меня — маленькую, робкую, новенькую — начальница института ввела в 7-й, самый младший класс.

Вокруг меня любопытные детские лица, смех, возня, суматоха… Меня расспрашивают, тормошат, трунят надо мною. Мне неловко от этих шуток и расспросов. Я уже готова заплакать, как предо мною появляется ангел-избавитель в лице черноокой красавицы — грузиночки княжны Нины Джавахи… Я как сейчас вижу образ двенадцатилетней девочки, казавшейся, однако, много старше благодаря недетски серьезному личику и властному голосу. «Не приставайте к новенькой», — кажется, сказала тогда девочка, и как только я услышала этот голос, мне показалось, что в институтские стены заглянуло солнце, пригревшее и приласкавшее меня. Я и Нина стали неразлучными друзьями. Если бы у меня была сестра, я не могла бы ее любить больше, нежели любила княжну Джаваху… Мы не расставались с ней ни на минуту до тех пор, пока… пока…

Я вижу этот мучительный день, когда она умирала от чахотки… Я никогда, никогда не забуду его…

Это до неузнаваемости исхудалое личико будет стоять передо мною. Я никогда не перестану слышать этот голосок, шептавший мне, несмотря на страдания, слова нежности, дружбы и ласки… Господи! Чего бы только не сделала я тогда, чтобы отклонить удар смерти, занесенный над головою моего маленького друга!

Но она умерла! Все-таки умерла, моя маленькая черноокая Нина!

Мне остался только дневник Нины, события ее недолгого отрочества, записанные в красную тетрадку, да фамильный медальон с ее портретом в костюме мальчика-джигита.

И день ее похорон я тоже никогда не забуду… ясный, весенний, солнечный день, роскошный катафалк под княжеской короной, белый гроб и статного красавца генерала — отца Нины, шагавшего впереди нас за гробом дочери на кладбище.

Новая картина… новые впечатления. Внезапный приезд мамы за мной перед летними каникулами… мамы и брата. Радость свидания… Поездка в Новодевичий монастырь на могилу Нины и нежданный-негаданный приезд ее родственника князя Кашидзе, явившегося к нам в гостиницу перед самым нашим отъездом! Он привез сердечную благодарность князя Георгия Джавахи, отца Нины, благодарность мне за мою любовь к его дочери.

Затем отъезд из Петербурга, радостный, счастливый, под милое небо милой сердцу Украины…

Лето дивное, роскошное, с прогулками в лес, с вечным праздником природы, с соловьиными трелями, с заботливой любовью мамы, с ласками няни.

Не то сон… не то действительность… Зачем он промчался так скоро?

Снова осень… институтки, начальница, учителя, классные дамы… и тоска, тоска по своим…

И вот она — новая подруга — пылкая, необузданная девочка с рыжими косами и восприимчивым сердцем. Она не заменит мне никогда моего усопшего друга, но она мила и добра ко мне, и я люблю ее горячо, искренно! Меня, впрочем, любит не она одна. Меня любят все и балуют как могут; я нахожу второй дом в институте, сестер — в лице подруг, заботливую попечительницу — в лице начальницы.

Я способна, послушна, толкова… я первая ученица… я представительница класса и его надежда… Счастье улыбается мне…

И вдруг снова ночь, мрак, пустыня и ужас! Все, что было бесконечно дорого, для кого я старалась учиться, для кого отличалась в прилежании и поведении, — того не стало. Мама умерла так неожиданно и скоро, что тяжелое событие пронеслось ужасным кошмаром в моей жизни… Брат Вася заболел крупом, и моя мать заразилась от него… Это было в год моего перехода в четвертый класс. Я узнала об этом только через неделю. Письма с Украины идут долго. Три дня проболели мама с братом — и оба скончались в один день… Ужасно было то, что я не видала их в последние минуты… Их схоронили без бедной Люды…

Я помню день, когда Maman прислала в класс за мною. К Maman призывали только в исключительных случаях: или когда надо было выслушать выговор за провинность, или когда с институтками случалось какое-нибудь семейное горе…

«Выговоров я не заслужила, значит, надо ожидать другого…» — решила я по дороге к начальнице, и смертельная тоска сжала мне сердце.

— Дитя мое, — сказала Maman, когда я вошла в ее роскошную темно-красную гостиную, — твоя мама и брат серьезно занемогли!

Что-то точно ударило мне в сердце…

— Умоляю… не мучьте… правду… одну только правду скажите… Они умерли, да?

Мучительно тянулось время в ожидании ответа. Я слышала, как маятник часов выстукивал свое монотонное «тик-так», или то кровь била в мои виски, я не знаю.

— Да говорите же, говорите, ради Бога! — вскричала я исступленно. — Не бойтесь, я вынесу, все вынесу, какова бы ни была правда!

И Maman сжалилась надо мною и сказала «да», сжав меня в объятиях.

Когда умерла Нина Джаваха, я могла плакать у ее гроба, и слезы облегчали горе. Тут же не было места ни слезам, ни стонам. Я застыла, закаменела в моем горе… Это было что-то до того мучительное, страшное иболезненное, чего нельзя выразить словами.

И в такую минуту милая рыжая девочка пришла мне на помощь. Маруся Запольская взяла меня на свое попечение, как нянька берет больного ребенка… Она бережно, не касаясь моей раны, переживала со мною несчастье и облегчала мое печальное существование, насколько могла.

Милая, добрая, чуткая Краснушка! Я благословляю тебя за твое доброе сердечко!

С той минуты, как я осиротела, я поступила в полное ведение института. У меня уже не было семьи, дома, родных. Это мрачное здание стало отныне моим домом, начальница должна была заменить мне мать, подруги и наставницы — родных.

Я не могла бы просуществовать на мою скромную пенсию после отца, и потому институтское начальство должно было взять на себя хлопоты по устройству моего будущего. А это будущее было теперь так близко от меня…

Я смотрела на темное небо и ласковые звезды, а в душе моей копились вопросы: «Что-то будет со мною? Куда попаду после выпуска? У кого начну мою службу в гувернантках? И будет ли судьба ласкова к бедной, одинокой девушке, не имеющей ни родных, ни крова?»

И небо молчало, и звезды тоже. И весь осенний вечер был непроницаем, как мое будущее, как сама судьба…

Глава 5. Черная женщина. Страшная загадка. Скандинавская дева

Картины минувшего так захватили меня, что я и не заметила, как прошло время. Я, должно быть, долго простояла у окна селюльки, потому что звуки гамм и упражнений в соседних номерах давно затихли.

«Наши, должно быть, ушли и позабыли позвать меня или просто захотели проверить Вольскую, заставив меня невольно караулить черную женщину», — решила я, стала поспешно собирать ноты и укладывать их в папку.

На душе у меня вдруг сделалось холодно и тоскливо. Необъяснимый страх незаметно проник в сердце и заставил его биться сильнее. Воспоминание о вчерашнем рассказе Вольской преследовало меня. Дрожащими руками втискивала я ноты в папку «Musique». Легкий стук в стекло (двери в селюльках были всюду стеклянные) обрадовал меня.

«Слава Богу, не все наши убежали… Рая Зот пришла за мною! — подумала я и, весело крикнув: — Сейчас, Раиса, иду!» — завязала последние тесемочки на папке и обернулась к двери.

Ледяной ужас сковал меня. Прижимаясь бледным лицом к стеклу и пристально глядя мне прямо в глаза, за дверью стояла высокая, худая женщина в черном платье.

Я не могу точно определить то чувство, которое охватило меня при виде призрака, так как я уже не сомневалась, что это был действительно призрак. У живого человека не может быть такого бледного, худого лица и таких странных глаз. Я видела сквозь стекла двери, как они горели — эти глаза, остановившись. Улыбка кривила ее губы… страшная, как смерть.

Я стояла как заколдованная, не смея ни двинуться, ни крикнуть, и с ужасом ждала чего-то рокового, неизбежного, что должно было свершиться здесь, сейчас, сию минуту…

Ручка двери зашевелилась… Черная женщина, стоя на пороге, протянула ко мне костлявые руки.

«Выскочить из номера и убежать без оглядки!» — вихрем пронеслось у меня в мыслях. Но ни убежать, ни спастись я не могла. Черная женщина стояла в пяти шагах от меня, загораживая выход, и, казалось, читала все мои сокровенные мысли…

Вдруг она двинулась ко мне, бесшумно скользя, почти не отделяя ног от пола. Еще минута — и худые, холодные руки легли мне на плечи, а черные глаза, горящие, как два раскаленных угля, смотрели мне в лицо. И вдруг глухим, низким голосом женщина простонала:

— Куда? Куда они ее дели?

Ужас заледенил теперь все мое существо. Черная женщина заговорила… С ее бледных, почти безжизненных уст срывались теперь странные, дикие слова, перемешанные с воплями.

— Я знаю… о, я знаю, где она… ее убили сначала, я видела нож, которым ее зарезали… потом ее закопали… живую закопали… Ее могли бы спасти… она дышала… Но ее опустили в яму и придавили землей… Почему они сделали это? Их дочери, сестры, жены живут, радуются, дышат! А она, такая юная, такая красивая, должна лежать под белым крестом… Я знаю, что она жива! Знаю… Я слышу, она говорит: «Мама! За что меня убили? Мама, накажи моих палачей, моих убийц!» Накажу, моя крошечка, моя невинная голубка, моя радость! Я отомщу им за твою гибель! Будь покойна, радость моя, будь покойна… Ты должна была жить, а не их дети, их тщедушные, жалкие, болезненные дети! Так пусть же гибнут и они, пусть и они ложатся под белый крест, пусть и их давит земля! Я должна быть справедлива!

Сомнений не было. Передо мною стояла безумная. Я ничего не поняла из ее слов, но почувствовала, что мне грозит смертельная опасность. Я кинулась за рояль, в противоположный угол селюльки…

Торжествующий смех огласил крошечную комнатку… Сумасшедшая в три прыжка бросилась ко мне и схватила меня за горло… В углах ее рта клокотала розовая пена, глаза почти вылезли из орбит. Я сделала невероятное усилие и вывернулась из ее рук.

Тогда началась бешеная погоня. Я бегала от нее вокруг рояля, опрокинув табурет, попавшийся мне навстречу. Безумная гналась по пятам за мною, испуская от времени до времени дикие стоны. Я чувствовала, что от быстроты ног зависело мое спасение. Но мало-помалу усталость брала свое, ноги мои подкашивались, голова кружилась от непрерывного кружения… Еще миг — и безумная настигнет меня и задушит своими костлявыми руками… Отчаяние придало мне силы. Я сделала невероятный скачок, опередила черную женщину и, бросившись к двери, выскочила из селюльки. В ту же минуту дикий крик потряс все здание. Тихий вопль раздался снизу, и в ту же минуту Арно пробежала мимо меня в номер и бросилась к безумной.

— Дина! Дина! — рыдала она, схватив в объятия черную женщину. — Дина! Дина! Очнись, успокойся, голубка! Здесь только друзья твои!

Безумная разом затихла и покорно прижалась к плечу Арно головою, точно ища защиты.

— Влассовская, — забеспокоилась Арно, и я удивилась выражению ее лица — скорбному, молящему и растерянному, — она не причинила вам вреда, не правда ли?

— О, будьте покойны, mademoiselle! — отвечала я, еле держась на ногах от страха и робко косясь на черную женщину, застывшую без движения в объятиях классной дамы.

В ней ничего уже не было теперь ни зловещего, ни ужасного. Горящие глаза безумной как-то разом потухли и бессмысленно-тупо смотрели на меня… На губах играла улыбка, но уже не прежняя, страшная, а какая-то новая, жалкая, виноватая, почти детски-застенчивая улыбка… Она еще более осунулась, побледнела и стала еще более похожею на призрак…

М-llе Арно осторожно взяла ее под руку, и мы втроем вышли из селюлек.

Уже поднимаясь по лестнице, Арно обернулась ко мне:

— Моя бедная сестра напугала вас! Простите ли вы ее, Люда?

Так черная женщина, оказывается, сестра m-lle Арно, нашей классной дамы!

— О, mademoiselle, — тихо произнесла я, — не беспокойтесь, все окончилось благополучно, слава Богу.

— О! — вздохнула Арно сокрушенно. — Я хлопочу не за нее. Ей нечего беспокоиться, она душевнобольная, Люда, и не понимает даже того, что вы теперь говорите. Три дня тому назад ее привезли сюда родственники, чтобы поместить в больницу… и я временно оставила ее у себя… Я просила об этом Maman, сказав, что она поражена тем тихим безумием, которое не приносит вреда… И это была правда, так как сегодняшний припадок случился с нею в первый раз со времени ее болезни. Я прошу вас, Люда, не говорить никому ни слова о случившемся. Вы ведь не захотите причинять мне зла? Ведь если начальница узнает о том, как вас испугала моя несчастная сестра, весь гнев ее обрушится на меня. Я знаю, Люда, вы добрая девушка и исполните мою просьбу. В свою очередь я отплачу вам тем же. Вы не нуждаетесь в снисхождении, потому что безупречны в поведении и прилежании, но ваша подруга Запольская… вы понимаете меня?

— Будьте спокойны, mademoiselle, — поторопилась я успокоить ее, — никто ничего не узнает.

Мне стало жаль ее. Она была так жалка, так несчастна в эту минуту!

— О, какое это горе, mademoiselle! — я сочувственно указала глазами на безумную, покорно поднимавшуюся теперь по лестнице.

— Вы можете говорить при ней вслух все, что угодно, — с печальной улыбкой сказала Арно, — она все равно не услышит вас и не поймет… О да, это ужасное несчастье! — помолчав с минуту, продолжала она. — Кто бы мог думать, что моя бедная Дина стала таким жалким, обездоленным существом! И как все это неожиданно и странно случилось… У нее была дочь, которую она боготворила. Она еще больше привязалась к девочке после смерти любимого мужа… Это был прелестный ребенок, Влассовская! Умненькая, развитая, красивая… наша общая любимица и надежда. И вдруг она тяжело заболела. Ей сделали операцию, но слабый организм девочки не выдержал, и ребенок умер. Это несчастье обрушилось на сестру, и она сошла с ума.

Я взглянула на безумную. Она шла, едва передвигая ноги, и прежняя блуждающая улыбка виновности и приниженности играла на ее губах. Мне стало так нестерпимо горько на душе, что я поспешила уйти от них. В дверях дортуара я столкнулась с Вольской и хотела пройти мимо, сделав вид, что не замечаю ее вопрошающего взгляда, но она властно взяла меня за руку и принудила остановиться.

— Ну, Люда, — сказала она, — ответь мне, лгала я или нет вчера ночью?

Не отвечать я не могла, а выдать тайну Арно мне не позволяла моя совесть, поэтому я смело посмотрела в глаза Анны и отвечала без запинки:

— Да, Вольская, ты права!.. Я тоже видела призрак…

* * *

Я никому ни полсловом не обмолвилась о тайне Арно. Подруги удовольствовались моим объяснением, что я видела то же, что и Вольская, после чего 17-й номер был поголовно признан «страшным» и никто из воспитанниц не решался экзерсироваться в нем. Впрочем, это было недолго. Черная женщина не появлялась больше. Арно отправила свою сестру в больницу, и это событие потеряло интерес, уступая место более свежим и ярким впечатлениям.

Но оно не могло пройти бесследно, и последствия выразились в отношении к нам Арно. Она уже не придиралась, как раньше, и, что было приятнее всего, вычеркнула Краснушке ее ноль за поведение и вновь записала Корбину на красную доску.

— Это для вас, Влассовская, только для вас! — призналась она мне как-то.

Не скажу, чтобы поведение Арно было мне приятно: я довольно некрасиво, как казалось мне, покупала благополучие моим друзьям.

Между тем институтская жизнь обогатилась еще одним событием.

Однажды мы сидели за уроком рисования, который особенно любили за снисходительное к нам отношение старика учителя Львова. Вдруг в класс пулей влетела Миля Корбина с криком:

— Новенькая!

— Mademoiselle Корбина, — остановил ее учитель, — здесь не рынок-с и кричать благовоспитанной барышне во время урока не годится. Умерьте пыл ваш!

— Ах, Александр Дмитриевич! — возразила Миля, ничуть не смущенная его замечанием, благо дежурившей в этот день Кис-Кис не было в классе. — Я не могу! Эта новенькая совсем не то, что вы думаете! И… я больше ничего не скажу, пусть это будет сюрприз!

— Что ты мелешь, Милка! — вмешалась Лер.

— А вот увидите! Вот увидите! — уверяла Корбина. — И вы все удивитесь! Все! Ах, какая новость будет для всех вас!

— Госпожа Корбина, — снова повысил голос учитель, — потрудитесь сесть на ваше место и заняться вашей работой.

— Сейчас, сейчас, Александр Дмитриевич! — заторопилась девочка и с преувеличенным рвением набросилась на свой рисунок.

Дверь в класс широко распахнулась, и вошла Maman, со своим знаком кавалерственной дамы на плече, в сопровождении Кис-Кис и двух молодых девушек, в одной из которых я, несмотря на долгую разлуку, узнала Ирочку Трахтенберг, а в другой — Нору, принцессу из серого дома.

— Вот вам и новость! Вот вам и сюрприз! — удивилась Милка, восторженно глядя на Нору.

Действительно, сюрприз вышел на славу.

Принцесса из серого дома, таинственная белая девушка, поступала к нам в институт как самая заурядная новенькая!

На ней было то же белое платье или что-то похожее на него, воздушное и легкое, как облако. Две длинные белокурые косы, отливающие золотом, лежали на плечах новенькой. Ее большие прозрачно-синие глаза насмешливо щурились на нас, как и тогда из окна дома, в день нашего первого знакомства.

— Mes enfants! — Maman слегка выдвинула вперед Нору. — Прошу любить и жаловать вашу новую подругу. Вы, я уверена, подружитесь с нею, как вполне взрослые барышни. Mademoiselle Нора много путешествовала за границей и может рассказать вам кое-что очень интересное. N’est-ce pas, ma chérie (не правда ли, милая), вы поделитесь вашими впечатлениями с подругами? — обратилась к ней с улыбкой начальница.

— Avec grand plaisir, princesse (с большим удовольствием, княгиня)! — поспешила ответить новенькая, умышленно, как показалось мне, избегая называть начальницу Maman, по-институтски.

— А-а! Все старые друзья! Но как они выросли! Боже мой! — хорошо знакомым мне, надменным голоском произнесла Ирочка Трахтенберг, которую нельзя было не признать сестрой новенькой благодаря их сходству.

Ирочка оглядела весь класс, и взгляд ее остановился на мне.

— Как вы изменились, как выровнялись и похорошели, милая Люда, за эти шесть лет, что я вас не видела. — Она любезно протянула мне обе руки, затянутые в светлые лайковые перчатки.

Я встала и подошла к ней.

— Да-да, — с ласковой улыбкой подтвердила начальница, — Влассовская — это наша гордость. Она во всех отношениях блестяще оправдывает наши надежды, как лучшая ученица класса.

Я низко присела, опустив глаза, как это требовалось институтским этикетом.

Maman милостиво потрепала меня по щечке и обратилась к старшей из сестер Трахтенберг:

— Вы вполне можете поручить ей вашу сестру, Ирэн!

Ирочка молча, в знак согласия, наклонила свою белокурую головку, в то время как Нора насмешливо вскинула на меня лукаво сощуренные глаза. О, она, как видно, ине нуждалась ни в чьем покровительстве — эта гордая красавица Нора!

Mаman наклонилась было к ней с намерением перекрестить и поцеловать ее перед «сдачей» на руки классной даме, что она всегда проделывала со всеми новенькими, но ограничилась почему-то одним только поцелуем бледной и прозрачной щечки, подставленной Норой.

Потом, заглянув в два-три альбома с рисунками выпускных и найдя, что на одном из них нос пристроен слишком близко к уху, а на другом нога не имеет последнего пальца, Маman, опираясь на руку Ирэн, вышла из класса.

Несколько секунд длилось молчание.

Мы были уже слишком взрослыми для того, чтобы приставать к вновь поступившей с вопросами, и слишком еще детьми, чтобы удержаться от подобного соблазна. Поэтому мы бесконечно обрадовались, когда звонок возвестил об окончании урока, и, позабыв о нашем достоинстве выпускных, мы повскакивали с мест и окружили Нору.

— Вы родная сестра mademoiselle Ирэн? — начала Кира Дергунова, как самая решительная изо всех.

— Разумеется! — отвечала новенькая, в свою очередь пристально разглядывая черноглазую цыганочку Киру.

— Сколько вам лет? — подхватила за Дергуновой ее подруга Белка.

Новенькая чуть заметно улыбнулась.

— А как вы думаете сами, сколько? — спросила она.

— Вы знаете, Миля вас обожает! — послышался чей-то голос.

— Кто? — не поняла новенькая.

— Корбина, Миля, — пояснила Иванова, — давно обожает, с той минуты, как в окне вас увидала… Вы разве не знаете? Только не увлекайтесь этим! Она вам живо изменит. Миля не отличается верностью. В прошлом году она обожала Александра Македонского, потом изменила ему для Сократа, потом обожала Кузьму Ивановича.

— Это учитель?

— Нет. Это старший повар. Он ужасно смешной и добрый… Всегда нам давал кочерыжки и морковь… Скоро он уедет в Сибирь, на родину… А вы откуда?

— Я родом из Стокгольма… Я шведка по отцу и француженка по матери… Я училась в Париже, в частном пансионе madame Ivette.

— А почему вы в белом?

— По привычке… У madame Ivette все девушки ходили в белом… Она находила это гигиеничным и подходящим. Белый цвет — символ невинности.

— Душка, прелесть, красавица! — сложив ручки на груди, шептала Миля, не сводя глаз с новенькой.

— Милка, не подлизывайся, — крикнула Краснушка со своего места.

Она единственная из всего класса осталась сидеть на своей скамейке, старательно подтушевывая рисунок и делая вид, что не обращает ни малейшего внимания на новенькую.

— Ах, Запольская, ты с ума сошла! — вспыхнула, краснея до ушей, Миля.

Новенькая посмотрела на рыжую девочку, бесцеремонно раздвинула окружавших ее институток и подошла к пюпитру Краснушки.

— Это ваш рисунок? — указала она на почти доконченную голову сатира, лежавшую перед Марусей.

— Мой! — резко отвечала Краснушка.

— Недурно, — похвалила Нора, — а только нос несколько наискось и глаз один больше другого. Разве вы не видите сами?

Краснушка вспыхнула. Она считалась одной из лучших учениц у Львова и очень гордилась своей способностью к рисованию. И вдруг эта неизвестно откуда явившаяся новенькая открыто уличала ее рисунок в неправильности перед лицом всего класса!

Маруся была страшно самолюбива и горда. Она сердито захлопнула свой альбом.

— Я не нуждаюсь в указаниях. Мне их сделает учитель.

— Напрасно, — улыбнулась Нора, — право, напрасно, mademoiselle… — она помедлила слегка, чтобы кто-нибудь из нас подсказал ей фамилию Краснушки, и, не дождавшись такой любезности, продолжала: — Я несколько сведуща в этом деле и могла бы быть вам полезной…

— А я говорю вам, что я не нуждаюсь в ваших уроках и прошу меня оставить в покое!

Нора чуть заметно пожала тонкими плечиками и обратилась ко всем нам:

— Какое несчастье, что в учебных заведениях России так мало уделяют внимания светскому воспитанию. — И затем, повернувшись ко мне, живо спросила с любезной улыбкой: — Я ждала вас все время, отчего вы не пришли ко мне?

Я находилась в затруднительном положении, не зная, что отвечать.

— Ее не пускала Краснушка, — неожиданно выпалила Милка, всегда выскакивавшая невпопад.

Новенькая так и залилась серебристым смехом, делавшим ее прелестной.

— Как? Эта сердитая рыженькая художница не пускала вас ко мне? Но… ma belle, неужели у вас нет собственной воли?

Я смутилась. Не могла же я ей раскрыть мою душу в первый же час моего знакомства и признаться в том, что рыженькая художница — моя милая Маруся, самое дорогое, самое близкое для меня существо в институтских стенах, ради спокойствия которой я готова выносить ее маленькие требования и капризы.

Вероятно, лицо мое было очень растерянно, потому что Нора снова рассмеялась и, взяв меня за руку, проговорила:

— Ну-ну, это не мое дело! Лучше познакомьте меня с вашими подругами. Вы слышали, о чем просила моя сестра Ирэн? Chaperonnez-moi donc, ma mignonne (возьмите же меня под свое покровительство, милочка)!

Я должна была исполнить ее желание и перезнакомила ее со всем классом. Они смотрели на Нору Трахтенберг как на какое-то совсем особенное существо… Она резко отличалась от всех этих милых, простеньких девочек.

Новенькая была безукоризненно изящна и грациозна. Каждое движение ее было законченно и картинно. Мы не могли не заметить этого и не признать в ней отлично воспитанной великосветской барышни из вполне аристократического дома и невольно конфузились перед нею за наши не совсем свежие передники и выпачканные в чернилах пальцы.

Одна неугомонная Маруся не хотела «признать» новенькой. Лишь только прозвучал звонок, возвещавший начало следующего урока, и я вернулась на мое место, Краснушка приблизила ко мне почти вплотную побледневшее от гнева лицо и сказала, задыхаясь от слез и злости:

— Если ты будешь говорить с ней, гулять в перемену или слушать ее хвастливое вранье, я тебе не друг больше, слышишь ли, не друг, Люда!

Я поспешила ее успокоить обещанием исполнить эту просьбу.

Маруся успокоилась так же быстро, как и взволновалась, и только не отпускала меня от себя ни на минуту, боясь, чтобы Нора не завладела мною. В тот же вечер, в кругу трех-четырех почитательниц ее таланта, Краснушка читала свою поэму, написанную во время урока истории под крышкой пюпитра. Поэма называлась «Скандинавская дева», и в ней безжалостно осмеивалась вновь поступившая Нора Трахтенберг.

Глава 6. Великолепная Нора. Гадюка. Заговор. Роковые булавки. Отверженная. Суд и расправа

Новенькую одели в зеленое камлотовое платье, белый фартук и пелеринку. Только белокурые косы ее остались висеть вдоль спины. Новенькая страдала мигренями, и волосы, уложенные жгутом на затылке, как это требовалось по форме, могли отяготить ее головку, потому ей, в виде исключения, разрешили носить косы.

В зеленом платье, безобразившем всех прочих институток, красота новенькой выступала еще рельефнее. Особенно глаза под темными ресницами, всегда слегка прищуренные, насмешливые и вызывающие. Да не одни только глаза: вся она была как-то необыкновенно красива — куда лучше Вали Лер, «саксонской куколки», и Медеи — Вольской.

Класс как-то странно относился к Норе. Никто не задевал ее. Все давали ей почтительно дорогу, как бы сознавая ее превосходство; при ее появлении смолкали беззаботные институтские речи: глупые шутки, наивные выдумки и остроты — все это не имело места в обществе Норы. Ее стеснялись, как посторонней. Чуткие девочки понимали, что эта красивая аристократка, поступившая на один год, чтобы усовершенствоваться в русском языке, не могла иметь ничего общего с детьми из среднего сословия, преимущественно сирот, дочерей офицеров и служащих в военном ведомстве. Даже Анна Вольская, гордая, не признающая ничьего превосходства, стушевалась как-то со времени поступления новенькой и сошла «на нет», как про нее с горечью говорила ее подруга Лер.

Даже Миля Корбина не смела открыто боготворить Нору и поклонялась ей втайне, точно подавленная ее превосходством над всеми. Одна Краснушка не желала, по-видимому, признавать совершенства Норы. Она открыто вела с ней нескончаемую войну, задевая ее ежеминутно, стараясь изо всех сил уронить достоинство новенькой и сравнять ее со всеми прочими институтками. Но Нора, казалось, и не замечала даже усилий Маруси. С великолепным спокойствием смотрела она на все колкости и задирания Краснушки. Когда же выходки Запольской превышали всякую меру терпения, Нора спокойно поднимала глаза от книги (она по большей части читала во время рекреаций английские романы, которые были нам недоступны по причине незнания языка) и, лукаво сощуриваясь, говорила безо всякой злости по адресу Запольской:

— Юпитер, ты сердишься — значит, ты не прав! — И этим еще больше выводила Марусю из себя.

Досадно было и то Марусе, что молодая Трахтенберг была отлично и разносторонне подготовлена по всем предметам. Учителя были в восторге от ее знаний. Француз Torneur слушал декламацию Норы и читал ее сочинения с особенным восторгом.

— Mademoiselle Трахтенберг, — говорил он, обращаясь к Арно, сочувственно кивавшей ему, — великолепно читает.

Только двое из учителей не признавали Норы: это Терпимов, все еще не разучившийся краснеть со дня своего поступления, да батюшка, любивший все ласковое, простое и милое в своих девочках, чего именно и недоставало Норе.

Как лютеранка, Трахтенберг не училась у отца Филимона. К ней ходил пастор два раза в неделю, но она присутствовала на наших уроках и, глядя пристально своими сощуренными глазами прямо в лицо священника, не пропускала, казалось, ни одного его слова. Зато, когда, по свойственной ему привычке, батюшка положил как-то ей на голову свою руку, Нора осторожно высвободилась и, нисколько не смущаясь, отодвинулась в дальний угол скамейки, приглаживая чуть спутавшиеся под рукой батюшки волосы. Отец Филимон пристально посмотрел на девочку и уже больше никогда не гладил ее по голове.

С учителем русского у Норы вышло курьезное приключение.

Нора плохо объяснялась по-русски. Терпимов, уже несколько привыкший и ориентировавшийся в классе выпускных, вызвал как-то Нору к доске и задал ей классное сочинение на тему: «Человек как перл творения».

Нора долго стояла и думала у доски… Наконец смело взяла мелок и написала следующее:

«Животность человека дольше продолжается, нежели животность зверей, птиц, рыб, комарей и прочих гадостей».

Не успела она поставить точку, как весь класс дружно прыснул со смеху. Терпимов поднял глаза на доску и тоже рассмеялся, прикрывая рот рукой и мучительно краснея.

— Mademoiselle Запольская, — велел он, немного успокоившись, — исправьте неточности в выражении mademoiselle Трахтенберг.

Краснушка злобно торжествовала, радуясь унижению врага. Она гордо вышла к доске и, зачеркнув фразу Норы, написала: «Жизнь человека продолжается дольше жизни зверей, птиц, рыб, комаров и прочих насекомых».

— Ах, если б это было по-французски, я бы сумела написать, — заметила Нора с искренним сожалением о своем невежестве. На торжествующую Краснушку она даже и не взглянула.

Терпимов, несмотря на свою природную застенчивость, привыкал к классу с каждым уроком все больше и больше. Он преспокойно уже наставил ученицам несколько шестерок за неудачные ответы, ни на йоту не повышая при этом голоса и не выражая беспокойства. Он был далеко не тем незначительным, добрым и безобидным существом, каким мы его сочли в день его поступления к нам. Прозвище Дон-Кихота теперь мало подходило к нему, и мы недолго думая переименовали его в Гадюку.

Действительно, Терпимов отчасти и оправдывал это прозвище. Он был хитер, лукав, пронырлив и до крайности застенчив при этом. Открытого натиска со стороны преподавателей институтки никогда не боялись. Напротив, дядю Гри-Гри мы особенно ценили за то, что он делал сбавки, прибавки под «злую руку», «сплеча», как говорится. Приготовив у него урок, воспитанница могла смело рассчитывать, что старое забудется и она получит желанную прибавку.

Терпимов не то. Начать с того, что он войдя в класс, незаметно, из-под руки, прикрывавшей его подслеповатые глаза, оглядывал с добрых пять минут девочек и, надо отдать ему справедливость, проявлял при этом удивительное чутье, так как сразу угадывал, кто не знает урока, и вызывал незнающих в первую же голову. Девочки, разумеется, попадались и получали единицы. Потом, к концу урока, поставив достаточное количество плохих отметок, Терпимов, как бы желая загладить впечатление, вызывал лучших учениц, дававших бойкие ответы. Особенно благоволил он к Крошке, обожавшей его и сумевшей подделаться под его требования.

— Вот это простота! Это гармония! — говорил он, слушая ее декламацию, и Крошка рдела, как пион, от удовольствия.

Меня он терпеть не мог, несмотря на то что я училась у него не хуже, чем у других преподавателей.

— Это он тебе за Чуловского вымещает, — поясняла мне Маруся. — Он терпеть не может Чуловского и злится за все, что его напоминает: ты, Людочка, читаешь так, как учил Чуловский.

Не знаю, за то ли ненавидел меня Терпимов или за другое, но больше десяти баллов, несмотря на отличный ответ, он мне не ставил никогда.

Был понедельник. После вчерашнего праздника не успевшие еще очнуться институтки, думавшие больше о воскресном посещении родных, нежели об уроке русской словесности, слушали вяло и отвечали свои уроки неудачно. Терпимов злился, но тщательно скрывал это, по своему обыкновению.

— Mademoiselle Дергунова, — произнес он наконец, — потрудитесь ответить заданное.

Кира обомлела. Она перед самым уроком дождалась Терпимова в коридоре и попросила его не вызывать ее сегодня, так как вчера у нее не было времени приготовить заданное.

Он только молча поклонился в ответ, что она и приняла за знак согласия с его стороны.

И вдруг такая измена! Такая подлая, предательская измена! О, это было уже слишком! Кира встала со своего места и пролепетала заикаясь:

— Monsieur Терпимов… вы не поняли меня… я просила…

Но он отлично ее понял, бедную Киру.

— Mademoiselle Дергунова, потрудитесь ответить заданное! — сладеньким голоском и густо краснея при этом, повторил учитель.

Бедная Кира встала вне себя от волнения.

— Ничего, Кирунька, вывезем, — зашептала ей ее соседка Маня Иванова и, уткнувшись в книгу (она сама не знала ни слова из урока), стала усиленно подсказывать Дергуновой.

Маня считалась отличной «суфлершей». Она умела подсказывать урок не разжимая рта и не шевеля губами, смотря при этом самым невинным образом прямо в лицо учителя. Но на этот раз ни Кире, ни ей не повезло.

— Госпожа Иванова, — произнес Терпимов, — вы желаете также блеснуть своими познаниями? Пожалуйте-с в таком случае на середину класса, и вы, госпожа Дергунова, также-с!

Девочки вышли и встали перед кафедрой.

Разумеется, ни та, ни другая не знали урока, и, разумеется, обе соседки дружно получили по жирному колу в журнальной клеточке.

— Это уж Бог знает что такое! — возмутилась Кира, когда по окончании урока Терпимов вышел из класса. — У-y, предатель, шпион, Гадюка противная!

— Никто не виноват, что вы ленитесь, — сухо заметила Арно, в упор глядя на Киру.

— Да поймите же, mademoiselle, — объясняла та, — ведь он не смел так делать, не смел… Ведь я предупреждала его… Мы всегда так делаем… Кто не знает… та просит учителя не вызывать… И все согласны… а этот… предатель… изверг!

Тут Кира не выдержала и зарыдала навзрыд…

— Кирушка… персик мой милый (Киру Дергунову называли Персиком или Персом — за сходство ее имени с Киром — царем персидским), не плачь… противная Гадюка ни одной слезинки твоей не стоит! — утешала ее Маня.

— Нет, это уж возмутительно! — вскакивая на скамью, а оттуда на пюпитр, кричала Зоенька Нерод — удивительно чувствительная в делах чести девочка. — Да как он смеет! Что это за дикое отношение, в самом деле? Не реви, Кира, не стоит портить глаз! И Арношке нечего было изливаться! Они с Гадюкой одного поля ягода! Пугач и Гадюка, прелесть что за подбор!

— Только, mesdames, этого предательства так оставить нельзя! — размахивала руками, Бельская. — Что это, в самом деле! Мы не «седьмушки»!

— Нельзя, нельзя, — зашумели девочки со всех сторон. — Кира! Ты, как пострадавшая, можешь выдумать казнь Гадюке.

— Mesdam’oчки, решайте сами! — мгновенно осушив слезы, произнесла повеселевшая Кира. — Только позволит ли казнить его Крошка?

— Маркова! Маркова! — снова закричали девочки. — Поди сюда!

Лида Маркова, решавшая к следующему дню математическую задачу, покорно встала, захлопнула учебник и подошла.

— Крошка, — торжественно заявила ей Краснушка, обожавшая всякого рода «стычки и события», — мы хотим казнить Терпимова за предательство, ты ничего не имеешь против? Ведь он твой, ты его обожаешь!

— Ах, mesdam’oчки, делайте что хотите, — беспомощно махнула рукою Крошка, — не могу же я идти против класса…

— Да… а кто «перенес» инспектрисе о том, что мы яблоки в снегу морозили? — напустилась на нее Кира.

— Эх, что вздумала! — оборвала ее Маруся. — Кто старое помянет, тому глаз вон, и потом, передавала ли Маркова о яблоках или инспектриса сама увидела из окна, мы еще не знаем, и, следовательно, все это пустое. Главным образом, от тебя требуется, Крошка, — серьезно обратилась к Марковой Маруся, — чтобы ты отреклась от предателя Гадюки!

— Отрекаюсь, душка! — покорно согласилась та.

— Ну и отлично… А теперь, заговорщики, за доску марш! — разошлась Маруся. И, указывая пальцем на Дергунову, Вельскую, Иванову и Зою Нерод, скомандовала: — Ты… ты и ты… и ты! Идемте!

Четыре указанные девочки во главе с Марусей скрылись за доской, на которой висела карта Римской империи, приготовленная к следующему уроку древней истории.

Минут пять длилось совещание. Потом Маруся первая выбежала из-за доски и вскочила на кафедру.

— Mesdames, за подлость надо платить подлостью. Око за око, зуб за зуб. Великолепный закон, и я его первая последовательница. Я придумала такую штучку, что противная Гадюка никогда не забудет!

— Маруська, сумасшедшая, пожалей ты себя, — вмешалась я, — ведь ты опять нарвешься на ноль за поведение или еще на что-нибудь похуже…

— Не беспокойся, Люда! Я справедлива и хочу наказать виновного… Но только мое наказание будет очень строгим, а в глазах начальства оно покажется неслыханной дерзостью, и потому, mesdam’oчки, заговорщиков не выдавать! — звонко крикнула она девочкам, тесно обступившим кафедру.

— Не выдадим, не выдадим, не беспокойся, душка! — послышалось отовсюду.

— Даже и тогда не выдавать, — продолжала Маруся, — если оставят весь класс без рождественских каникул…

Это было самое строгое наказание в институте.

— Даже и тогда! — снова подтвердили дружные голоса.

— Все согласны?

— Все, все, все согласны! — хором отвечал класс.

Поведение Гадюки возмутило и ленивых, и прилежных, и «парфеток», и «мовешек».

— Я не согласна! — послышался вдруг голос с последней скамейки, где сидела за книгой Нора Трахтенберг, не принимавшая никакого участия в нашем заговоре. — Я не согласна! — повторила она еще раз и, спокойно захлопнув книгу, вышла на середину класса.

— Меsdаm’очки, слышите? — взвизгнула Маруся, разом теряя всякое самообладание. — Скандинавская дева не согласна и еще, пожалуй, выдаст нас.

— Если это будет необходимо, очень может быть, — твердо отвечала Нора.

— То есть как это! По какому праву? Ты предпочитаешь идти против класса и быть на стороне Гадюки?

— Я хочу быть справедливой, и больше ничего, — твердила Нора. — Дергунова должна была выучить урок. Нет правила останавливать учителя у класса и просить его не вызывать…

— Правила! Правила! Правила! — передразнила Маруся. — Ты, кажется, вся соткана из твоих глупых правил, противная ледяшка!

— Не злись, это вовсе не убедительно, — возразила Нора спокойно, — а только доказывает дурной характер и воспитание… Mesdames, — обратилась она ко всему классу, — делайте что хотите, но помните, что я не хочу страдать из-за ваших глупых выходок и быть наказанной заодно с вами, как маленькая «седьмушка». Предупреждаю, mesdames, от меня не ждите ни укрывательства, ни лжи перед начальством!

И Нора спокойно направилась к своему месту, где снова уселась за прерванное чтение.

— Mesdam’oчки, она нарочно! Не верьте ей! — отчаянно убеждала Миля Корбина, испуганная за своего кумира. — Она это говорит, чтобы остановить вас! Она не выдаст! Ей-Богу же, не выдаст!

И Миля для подтверждения своих слов усиленно закрестилась на висевший в углу класса образ Богородицы.

— Пусть попробует только! — недобро усмехнулась Маруся и бросила в сторону склонившейся над книгой Норы взгляд, исполненный ненависти.

Покончив с заговором, девочки успокоились немного. Казнь Гадюки была решена.

* * *

Это случилось ровно через три дня после заговора.

Историк Козелло — смуглый, красивый брюнет небольшого роста, которого я обожала взапуски с Кирой и Милкой, — окончил рассказ о распаде Римского государства, четко расписался в классном журнале и, кивнув нам, не торопясь вышел из класса.

Fräulein Hening, дежурившая в этот день, собственноручно открыла форточку для вентиляции воздуха и заторопила нас выйти в коридор, как это требовалось после каждого урока.

Маруся была особенно возбуждена в этот день. Она поминутно смеялась без причины, заглядывала мне в глаза и то напевала, то декламировала отрывки своих стихов. Ровно за минуту до начала урока она кликнула Киру и Белку, и они втроем незаметно пробрались в класс и присели внизу кафедры, так что их не было видно. Я не подозревала, что они делали там, но когда мы все вошли в класс после коротенькой рекреации, три девочки как ни в чем не бывало сидели на своих местах иусердно повторяли уроки.

Тотчас же по первому звуку колокольчика в класс вошел Терпимов.

Я не видела его после случая с Кирой, и теперь он показался мне еще более противным, чем когда-либо. Мне показалось даже, что при входе в класс он как-то особенно взглянул на бедного Персика, присмиревшего на своем месте. Я взглянула на Марусю. Она вся была ожидание.

Терпимов сел на стул и тут же с криком вскочил. Теперь он держался одною рукою за кафедру, другая была в крови, и он быстро-быстро махал ею.

— Это ничего… это отлично… — шептала Маруся, охваченная припадком какой-то бешеной радости, — так ему и надо… противный, скверный Гадюка… Око за око, зуб за зуб! Да… да… так и надо!

— Маруся, — я замерла от страха, — что ты наделала?..

— Не я одна… успокойся, Людочка! Не я… а все мы, слышишь, все… мы воткнули под сиденье стула Гадюки три французских булавки.

«Боже мой! Что теперь будет, — ужаснулась я, — что-то будет теперь, Господи?»

Терпимов все еще стоял, тряся рукою, с которой медленно скатывались капли крови. Его глаза смотрели на нас с гневом, смешанным со стыдом. Это длилось с минуту. Потом он очнулся, будто внезапно поняв проделку девочек. Вынул здоровой рукой платок из кармана и, зажав им больную руку, обвел класс долгим вопрошающим взглядом, потом поспешно сошел с кафедры и, не говоря ни слова, скрылся за дверью.

— Ну, теперь будет потеха! — прошептала испуганная насмерть Миля Корбина.

Fräulein Hening сразу поняла суть дела. Она вошла на кафедру, наклонилась к стулу и через секунду три большие, длинные с бисерными головками булавки лежали подле чернильницы на столе.

Fräulein Hening была взволнована не менее нас самих.

— Дети, — начала она по-русски (в трудные минутыжизни добрая Кис-Кис всегда выражалась по-русски), — мне очень, очень грустно, что я ошиблась в вас… Я считала до сих пор моих девочек кроткими, сердечными созданиями, а теперь вижу, что у вас зачерствелые сердца.

Можно простить шалость, непослушание, но злую проделку, умышленно нанесенный вред другому я не прощу никогда!..

Едва только Fräulein успела сказать это, как в класс вошла начальница в сопровождении инспектрисы, инспектора классов — толстенького, добродушного человечка и злополучного Терпимова с обернутою окровавленным платком рукою.

— Люди вы или звери? — вместо предисловия спросила Maman, и голова ее в белой наколке затряслась от волнения. — Барышни вы или уличные мальчишки? Это уже не шалость, не детская выходка! Это злой, отвратительный поступок, которому нет названия, нет прощения! Мне стыдно за вас, стыдно, что под моим началом находятся девочки со зверскими наклонностями, с полным отсутствием сердечности и любви к ближнему! Я должна извиниться перед вашим учителем за невозможный, отвратительный поступок вверенных моему попечению взрослых девиц! За что вы так гадко поступили с monsieur Терпимовым? Что он вам сделал? Ну! Отвечайте же, что же вы молчите?

Но мы поняли, что отвечать — значило бы признать себя виновными, выдать с головою друг друга, и потому виновато молчали, уставившись потупленными глазами в пол.

Молчала и инспектриса m-llе Еленина — худая, злющая старуха с выцветшими глазами. Молчал, укоризненно покачивая головою, инспектор, молчал и сам Терпимов, бегая взглядом по низко склоненным головкам юных преступниц.

Это была мучительная пауза, показавшаяся нам вечностью.

Это было затишье перед грозой, которая неминуемо должна была разразиться.

И она разразилась.

— Mesdemoiselles! — продолжала начальница (она только в минуты сильного раздражения называла нас так, а не «детьми», по обыкновению). — Mesdemoiselles! Ваш бессердечный поступок поражает и возмущает меня до глубины души… Я не могу поверить, чтобы весь класс мог сообща сделать эту гнусность, почему и требую немедленно, чтобы виновные назвали себя.

«Вот она где, настоящая-то расправа!» — промелькнуло в моей низко склоненной голове.

— Ну, mesdemoiselles, я жду! Даю вам пять минут на размышление. — И с этими словами Maman торжественно опустилась в кресло у бокового столика, за которым всегда помещалась классная дама.

Мы молчали. Класс строго придерживался правила, по которому выдать виновную значило бы навлечь на себя непримиримую вражду целого класса.

Maman по-прежнему сидела молча, как грозная богиня правосудия. Мы же стояли как приговоренные к смерти… В классе была такая тишина, что слышно было, казалось, биение сорока сердечек провинившихся девочек.

Maman встала.

— Так как вы не желаете исполнить моего требования, mesdames, и виновная не отыскивается, то, значит, все вы признаете себя виноватыми… А всякий нераскаянный проступок требует наказания. И вы все будете строго наказаны. С сегодняшнего дня целый месяц класс будет стоять в столовой во время обедов и завтраков. Затем вы все останетесь без рождественских каникул… и в выпускном аттестате ни одна из вас не получит двенадцать за поведение!

Это было уже слишком!

Нас могли оставлять без передников, могли выставлять на позор всему институту и не пускать домой на святки, но «пачкать» наши аттестаты — о! это было уже чересчур жестоко! Многие из нас должны были поступить в гувернантки после выхода из института, а иметь одиннадцать за поведение при двенадцатибалльной системе значило быть плохо аттестованной со стороны начальства. Этого мы боялись больше всего.

— Maman, ayez la bonté de nous pardonner! Pardonnez-nous! Ayez pitié de nous (будьте добры простить нас! Простите нас! Сжальтесь над нами)! — послышались здесь и там плаксивые голоса «парфеток».

— Non, mesdemoiselles! Je ne vous pardonne pas (нет, я не прощаю)! — резко ответила княгиня и величественно направилась к двери.

На пороге она приостановилась.

— Класс будет прощен, если виновная назовется. — После чего она снова взялась за ручку двери, готовясь уйти, но легкая суматоха в классе остановила ее.

Спокойная, как всегда, Нора Трахтенберг очутилась перед начальством, посреди класса.

— Княгиня, — произнесла она твердо, — из-за одной провинившейся не должен страдать весь класс; потому я не считаю возможным покрывать ее: это сделала Запольская.

Maman стала мрачнее тучи.

— Запольская! Подойди ко мне!

На Марусе, как говорится, лица не было. Ее плотно сжатые губы побелели. Глаза потускнели разом, и что-то жесткое, недоброе засветилось в них.

Твердой поступью подошла она к начальнице.

— Бранить тебя я не стану! — произнесла Maman. — Выговоры могут действовать на добрые, а не на бессердечные, глубоко зачерствелые натуры… Твой поступок доказал твое бессердечие… Ты будешь исключена…

Весь класс тихо ахнул. Ожидали всего, только не этого… Наказание было слишком сурово, слишком жестоко. У многих из глаз брызнули слезы. Кира Дергунова, считавшая себя почти одинаково виновной с Краснушкой, упала головой на свой пюпитр и заплакала.

— Прошу без истерик! — строго прикрикнула Maman. — Пощадите мои нервы. — И, бросив на нас молниеносный взгляд, сопровождаемый фразою: «Vous autres — vous êtes toutes pardonnées (остальные — все прощены)», — вышла из класса.

В один миг мы окружили Краснушку. Она стояла все еще на прежнем месте, но теперь потухшие было ее глаза сияли воодушевлением и злобой. Она улыбалась странной улыбкой, горькой и торжествующей.

— Маруся! Несчастная Краснушечка! Бедняжечка родная! — утешали мы ее.

— Стойте, mesdames! — произнесла Маруся внезапно окрепшим и неестественно звонким голосом. — Я не несчастная и не бедняжка… Напротив, я рада, я рада… что страдаю за правое дело… Я права… Мое сердце подсказывает мне это… Он сделал подлость, и я ему отплатила… С этой стороны все отлично, и я нисколько не раскаиваюсь в моем поступке и ничего не жалею! Скверно, отвратительно и мерзко только одно: в нашем классе есть предательница, изменница. Пусть меня гонят, пусть лишают диплома, пусть! Но и ей не место быть с нами, потому что она продала нас! Она — шпионка.

Маруся стояла теперь перед Норой, а мы тесно сплотились вокруг девушек, и сердца наши так и били тревогу.

Чувство жалости и любви к Краснушке, нескрываемая ненависть к Скандинавской деве, дерзко нарушившей наши священные традиции, — вот что заполняло сердца девочек. А невозмутимо спокойная Нора вдруг заговорила.

— Я не шпионка, слышите ли, не шпионка! Потому что не тихонько, не из-за угла донесла на Запольскую. Нет, я выдала зачинщицу и считаю себя правой. Пусть лучше страдает одна, нежели сорок девушек выйдут из института с испорченным дурной отметкой аттестатом. Как будут смотреть на ту гувернантку, которая возьмется учить благонравию и приличию, когда сама не достигла этого? Да не только тем из нас, кто отдает себя педагогической деятельности, но и всем нам одинаково неприятно получать плохую отметку в выпускном листе.

— Чушь! Глупости! Вздор все это! — внезапно прервала ее Кира. — Не слушайте ее, ради Бога, mesdam’очки! Не говорите с ней… Пусть она будет отвержена как предательница и шпионка!..

— Да-да, предательница! Предательница! — неслось отовсюду.

— Mesdames! Пусть класс знает раз навсегда, что тот, кто заговорит с нею, — кричала Кира, — тот идет против класса и будет считаться нашим врагом.

— Да-да, — разом согласились горячие молодые головки. — Та будет чужою нам… хорошо, прекрасно!

— Милка! Это тебя больше всех касается! — крикнула Вельская по адресу притихшей Корбиной. — Ты ведь ее обожаешь!

— Что вы, mesdam’oчки, — возмутилась та, — за кого вы меня считаете?.. Я готова трижды побожиться на церковной паперти (самая сильная клятва в институте), что отступаюсь от нее и ненавижу ее не менее вас. Даю вам честное слово!

Я взглянула на Нору…

Мне показалось, что на губах той играла презрительная, тонкая улыбка…

Глава 7. Старенький папка. Убеждения Норы. Горькая весть. Черные дни. Неожиданная выходка. Прощение

Деревья обнажились… С последней аллеи несся резкой струею запах тления от сметенных в кучи и гнивших там листьев. С оглушительным карканьем метались между деревьями голодные вороны.

Я и Маруся прохаживались под руку по крытой веранде, где институткам полагалось гулять в сырое и дождливое время.

Маруся была печальна… Начальница написала ее отцу, бедному школьному учителю, об исключении дочери, и бедная девочка невыносимо страдала.

Она знала, что это известие больно ранит отца, обожавшего дочь и возлагавшего на нее все свои надежды. Но просить прощения, когда она считала себя правой, гордая Маруся не могла, да и не хотела.

— Пусть выключают! Все равно! Проживу и без их хваленого аттестата! Не умру с голоду! — твердила она, а глаза ее против воли наполнялись слезами. — Только тебя жаль, Галочка, жаль Fräulein и всех наших… — как бы оправдывая эти слезы, добавляла она и отворачивалась, чтобы смахнуть их незаметно.

Мне было бесконечно жаль подругу, но я была бессильна помочь ей. Единственный совет о принесении повинной, который я давала ей неоднократно, она не хотела принять и даже запретила строго-настрого классу идти ходатайствовать за нее. Поэтому я только могла успокаивать Марусю да еще немилосердно бранить Нору и Терпимова как злейших виновников нашего несчастья.

А Нора, казалось, и не замечала нашего отношения к ней: она преспокойно читала свои английские книги, целыми пачками доставляемые ей из серого дома, и нимало не грустила, казалось, в своей новой роли «отверженной».

Что же касается Терпимова, то он уже около недели не показывался к нам после истории с роковыми булавками. И это было к лучшему, потому что озлобленные на него за Марусю девочки хотели устроить новый скандал Гадюке.

День исключения Маруси был теперь совсем близко, и мы с Краснушкой нестерпимо мучились при одной мысли о нем.

— Ты, Люда, пиши мне, обо всех пиши, только не об Арношке и не о Гадюке, я их ненавижу!.. — просила она меня, силясь удержать слезы.

— Мы будем просить, Маруся, чтобы Гадюку убрали от нас! Мы не захотим учиться у него после твоего…

Я запнулась, не желая произносить слова, могущего задеть ее больное самолюбие. Но Маруся только горько улыбнулась в ответ.

— Не стесняйся, Люда… ну да, после моего исключения, надо же называть вещи их именами! Ах, Люда, Люда моя, — заключила она, — как мне жаль моего папку, моего бедного, старенького папку! Убьет его мое происшествие, Люда!..

— Бог милостив, Маруся, что ты! — утешала я ее.

— Ведь он у меня совсем старенький, Люда, — продолжала она с жаром, — а какой умный, какой добрый! Все село его боготворит, все крестьяне, а о детях и говорить нечего! Если б ты только знала, как он отпускал меня в Петербург! «На тебя, — говорит, — Маша, вся моя надежда! В тебе вся радость моя!» А хороша надежда-то, Люда! Хороша радость! «Выключка» с волчьим паспортом! То-то радость, то-то счастье! — желчно рассмеялась она и, сжав маленький кулачок, погрозила им в пространство, прошептав озлобленно: — Противные! Мучители! Ненавистные!

— Маруся, — едва сдерживая слезы, умоляла я, — попроси прощения, Маруся! Маman добрая, она простит…

— Никогда! Слышишь ли, никогда, Люда! Запольская, бедняга, дочь нищего сельского учителя, но у Запольской есть самолюбие, есть гордость, попирать которую она не позволит никому, никогда!

Ее захватил уже знакомый мне порыв бешенства, который делал неузнаваемой мою милую, добрую Краснушку. Я не ответила ей, только молча поцеловала ее в щечку… Маруся посмотрела на меня и заговорила уже тише и спокойнее:

— Ах, Людочка, как бы мне хотелось, чтобы ты побывала у нас… Село у нас хоть и маленькое, но чистенькое, славное… Ребятишки в школе сытые, здоровые и так любят папку, что и сказать нельзя! Одно нехорошо… Бедны мы очень… Папка изо всех сил бьется, а все-таки иной раз не хватает на самое необходимое. Ведь на двадцать пять рублей не проживешь, Галочка… Вот я и надумала: по соседству есть деревня Шепталовка… Там школу устраивают… Нужна учительница… Хорошо было бы мне там с папкой по соседству… Да что тут мечтать. Все пропало, все погибло, Люда! Эхма!

И ожививишееся было личико Краснушки мгновенно поблекло, глаза потухли, и рот искривился жалкой улыбкой.

Я не могла без слез слушать ее. По-моему, Маруся была права. Больше того, я готова была признать ее героиней, пострадавшей безвинно. И страстное озлобление против Норы поднималось все сильнее и сильнее в моей груди.

В тот же день вечером я случайно столкнулась с Трахтенберг в верхнем дортуарном коридоре, куда она часто уединялась с неизменным своим другом — книгой. Мои щеки пылали как в огне, когда я остановила ее:

— Трахтенберг! На два слова…

— А вы не боитесь, Влассовская, сказать эти два слова «отверженной»? — иронически поинтересовалась она.

— Бросьте ваши насмешки, Трахтенберг, они неуместны, — остановила я ее, — и лучше помогите мне.

— В чем? — вскинула она на меня удивленные глаза.

— Вы погубили Запольскую, — горячо начала я, — ее выключают из-за вас…

— Вы ошибаетесь, Влассовская, — холодно поправила меня Нора, — ее выключают только из-за ее собственной грубости и пошлости!

— Ложь, ложь и ложь! Вы не знаете Маруси! — возмутилась я, и обычная сдержанность покинула меня разом.

— Послушайте, Влассовская, не будьте ребенком, не горячитесь, — и она положила мне на плечо свою изящную аристократическую руку, — сознайтесь: Запольская поступила пошло и глупо! Месть — скажете вы… Прекрасно… Я понимаю месть, понимаю и признаю закон древних «око за око»… Но пусть эта месть будет достойна и благородна! А тут… Натыкать булавок в стул учителя! Бог знает что такое! То же убийство из-за угла! Унизительно и мерзко!

Я хотела возразить ей — и не могла. Я сознавала, что Нора была по-своему права.

— Но послушайте, — начала я снова, далеко уже не прежним убедительным тоном, — послушайте, Нора… Пусть Краснушка провинилась, пусть… но за чтоже такое наказание? У нее старик отец, бедный учитель… Это убьет его… Послушайте… вы должны поправить все это: пойдите к Маman и попросите ее не исключать Марусю.

— Никогда! — холодно оборвала меня Нора. — Запольская не ребенок. В семнадцать лет надо уметь рассуждать. Она знала, на что шла, затевая историю, и должна или покаяться чистосердечно, или понести должное наказание.

— Но вы можете спасти ее, Нора, — уже молила я, чуть не плача, — княгиня послушает вас, если вы попросите за Краснушку.

— Глупо вы рассуждаете, Влассовская. Поймите же одно: я выше всего в мире ставлю убеждения. Мои убеждения запрещают мне поступить так, как вы просите. И я не сделаю по-вашему. Вам не понять меня, конечно! И это грустно.

Действительно, я не могла понять ее, эту великолепную Нору, с ее убеждениями, идеалами и бессердечием, возмущавшим мою душу.

Печально поникнув головою, я направилась в класс.

Еще у двери я заметила в нем необычайное оживление. Девочек не было на местах. Все они сгруппировались у кафедры, на которой стояла Fräulein Hening.

— A-а, Люда! — кивнула она мне. — Хорошо, что ты пришла! Я должна сообщить классу очень печальную новость.

— Дети, — произнесла Кис-Кис, — мне очень тяжело, что история с булавками может закончиться очень, очень печально…

— Как? Что такое? Что еще случилось? — послышались тревожные голоса девочек.

— Monsieur Терпимов серьезно болен. Булавка попала ему в сухожилие и вызвала местное воспаление. Он может остаться калекой на всю жизнь: если болезнь усилится — придется отнять руку.

* * *

Настали сплошные, беспросветные дни мучения, тоски, ожидания… Мы почти не ели, и казенные обеды уносились нетронутыми со столов старшеклассниц. Мы чувствовали себя чуть ли не убийцами злополучного Терпимова, и никакие шутки, никакие радости не шли нам на ум. На Марусю страшно было смотреть. Глаза девочки ввалились и горели лихорадочным огнем, губы подергивались судорогой… Искорки в глубине ее зрачков сверкали как никогда… Мы ежедневно утром и вечером бегали в швейцарскую и, вызвав величественного швейцара Петра, спрашивали его:

— Лучше господину Терпимову? Узнайте в учительской, ради Бога, Петр, лучше ли ему!

Петр узнавал и приносил один и тот же ответ, что господин Терпимов болен и находится все в том же состоянии.

— Господи, — после такого ответа молила в отчаянии Маруся, — Господи, не допусти! Смилуйся надо мною, Господи!

И она давала обет за обетом: и вышить пелену в институтскую церковь, и поехать на богомолье по прибытии в свое село, и отслужить молебен целителю-угоднику, и множество других. Даже ее исключение, казалось, перестало быть важным для нее.

— Пусть выключают, — говорила она, — лишь бы он не умер и не остался бы калекой!

В классе говорили шепотом, точно больной лежал тут же. Поминутно девочки отпрашивались у классных дам пойти помолиться, и постоянно можно было видеть две-три коленопреклоненные фигуры на церковной паперти, молившиеся о здравии раба Божия Александра.

И Господь, казалось, услышал молитвы бедных девочек. Однажды вечером вошел в класс швейцар Петр и принес радостную весть:

— Господину Терпимову лучше. Он встал с постели.

Трудно было описать ту бурю восторга, которая охватила нас. Мы кружились как безумные по классу, бросались в объятия друг друга и целовались так, как, наверное, не целовались в дни Светлой Христовой Пасхи.

— Ему лучше! Он выздоровеет! Мы не будем преступницами!

Классная дама была не в силах удержать нас и хоть сколько-нибудь укротить нашу дикую радость.

Шум и крики продолжались до тех пор, пока не прибежала насмерть перепуганная, вообразившая новый бунт у первоклассниц Еленина и не оставила всех нас поголовно без шнурка в следующее воскресенье. Наказание несколько отрезвило девочек. Но ненадолго.

Дней через пять Терпимов должен был давать свой первый урок в старшем классе.

Это событие совпадало с кануном того дня, когда бедная Маруся Запольская должна была покинуть институт… Но и она думала об этом уроке по выздоровлении Терпимова не меньше других и как бы вовсе забыла о том, что назавтра ее ждала новая жизнь, полная забот, волнений и лишений.

Мы не умолкали целое утро. Уроки батюшки, любимого историка Козелло и физика Русе, изо всех сил надрывавшегося пояснениями элементов Бунзена и Граве, прошли без всякого внимания… Отвечали невпопад, из рук вон плохо… Все томительно ждали следовавшей за завтраком большой перемены, после которой был назначен урок Терпимова.

За завтраком подали наши любимые колдуны и пеклеванники с маслом и зеленым сыром к чаю, которые мы особенно любили, но никто на этот раз к ним даже не прикоснулся.

Наконец, к великому нашему волнению, большая перемена кончилась и давно ожидаемый звонок возвестил начало урока русской словесности.

Мы притихли… Сердца наши забили тревогу… Все взгляды обратились на дверь…

Она отворилась, и Терпимов, исхудавший до неузнаваемости, с забинтованной рукой, покоившейся на черной перевязке, вошел в класс.

Чувство жалости защемило мне сердце… Непрошеные слезы обожгли глаза… Никогда еще это длинное носастое лицо не казалось мне таким милым и симпатичным…

Я оглянулась на Марусю… Она сидела ни жива ни мертва.

— Я не могу! Не могу! — вдруг воплем вырвалось из ее груди, и, прежде чем кто-либо мог сообразить, опомниться и удержать ее, она стрелою кинулась к кафедре, упала на колени перед учителем, схватила обеими руками его здоровую руку и в один миг покрыла ее поцелуями, смешанными со слезами.

— Бедный monsieur Терпимов! — лепетала она сквозь рыдания. — Никогда… никогда… больше… ничего подобного!.. Простите меня… злую… недобрую… Христа ради… простите… Пусть меня выключают… Только вы-то простите… снимите камень с души… пожалуйста…

Терпимов был тронут до глубины души порывом девочки. Его обычная робость мгновенно исчезла. Он положил здоровую руку на склоненную перед ним золотисто-рыжую головку и произнес ласково, почти отечески нежно:

— Полно, госпожа Запольская, успокойтесь. Что было, то прошло… А кто старое помянет, тому глаз вон… Я очень рад, что сумел уговорить княгиню простить вас… и вы останетесь с подругами и еще вдоволь порадуете меня вашими успехами! Простите и вы… если можно… Я был неправ во многом, — обратился он смущенно ко всему классу.

— Бог простит! — послышались в ответ с задних скамеек расчувствовавшиеся голоса, и из карманов потянулись платки, послышались всхлипывания и сморкания…

Маруся все еще стояла у кафедры. Но теперь лицо ее алело румянцем, а глаза сияли таким светом, что радостно было смотреть на нее.

— Смотрите, mesdam’oчки, смотрите, — восторгалась Милка, — Краснушка теперь точно святая! Смотрите!

— Это искупление! — торжественно заявила Танюша Петровская и почему-то осенила себя крестным знамением.

С последней скамьи неожиданно поднялась Нора и подошла к Марусе.

— Запольская, дайте мне пожать вашу руку. Вы поступили благородно!

Класс замер в ожидании, глядя на обеих девочек, непримиримых врагов.

Вот-вот, казалось нам, побледнеет от гнева лицо Краснушки, и гордая Нора отойдет с носом!

Но ничего подобного не случилось. Напротив… На глазах всего класса Запольская положила в бледную, изящную руку Норы свои не утерявшие еще обычной красноты, как у всех подростков, пальчики.

— Охотно, Трахтенберг, я подаю вам мою руку, потому что, сознаюсь, вы во многом были правы!.. — И в довершение обе девушки обнялись и поцеловались тут же перед учительской кафедрой.

Это был удивительный, особенный урок русской словесности, который когда-либо давался в институтских стенах. Многие из нас долго не забудут его… И учитель, и ученицы, точно желая вознаградить себя за долгие томительные часы вражды, ненависти и злобы, теперь старались отличиться, кто как мог. Самые слабые выучили урок на двенадцать и отвечали без запинки. Терпимов, воодушевленный добрым отношением к нему девочек, с неподражаемым искусством прочел лермонтовского «Мцыри», поднимая в нас бурю восторга.

В этот вечер, счастливые и примиренные, разошлись мы по своим постелям.

Перед самым спуском газа за Краснушкой пришла девушка звать ее к «ее сиятельству княгине».

Я долго ворочалась с боку на бок, поджидая возвращения моей подруги. Она, неслышно ступая, проскользнула в дортуар, когда многие уже спали крепким, здоровым сном, и, бросившись ко мне, восторженно сообщила:

— Людочка моя… Maman простила… давно простила… Терпимов упросил ее… и папка ничего не знает… ему даже не писали ничего… Ах, как хорошо, как хорошо жить на свете, Люда, и как добры все люди!

И она, смеясь и плача, целовала меня, а лицо ее было омочено блаженными и чистыми слезами раскаяния, радости и восторга.

Глава 8. Скарлатина. Сердобольная крестовица. Елка. Тайна маленькой комнатки. Нежданный посетитель

Приближалось Рождество. Многие из младших, живших за городом, уже разъехались. Им, по институтским правилам, разрешалось уезжать на каникулы раньше городских жительниц.

Мы ходили счастливые, радостные. Те, кто уезжал, были счастливы побыть дома, на свободе, среди семьи. Те, у кого не было возможности ехать, радовались предстоящим развлечениям, которыми начальство баловало девочек, оставшихся на святки в институте. Им делалась елка, устраивался бал, где институтки танцевали не «шерочка с машерочкой», как это было принято обыкновенно, а с настоящими кавалерами, присылаемыми на такие балы из корпусов и училищ, а иногда и с приглашенными самими воспитанницами братьями, кузенами и просто знакомыми.

И вдруг все — и елка, и бал, и все праздничные радости рассеялись как дым по ветру… Беда словно караулила бедных девочек, чтобы нагрянуть врасплох, в самое чувствительное для них время: в институте появились случаи заболевания скарлатиной.

Первою захворала Мушка. Еще утром она смеялась, шалила, а вечером ее увели в лазарет, и мы узнали от лазаретной Даши, что бедненькая Мушка заболела скарлатиной.

Нас охватила паника… Скарлатина — перед праздниками! Скарлатина — перед святками, сулившими нам столько радостей! Что могло быть хуже?

Я заснула с невеселым чувством на душе. Ожидание ли предстоящих теперь скучных праздников угнетало меня или что другое, но сердце мое щемило тоской. Я проснулась наутро с больной головой, во рту пересохло, — мне казалось, что я сама заболеваю.

— Это от воображения, — авторитетно заявила на мою жалобу о недомогании Кира Дергунова, — это, душка, иногда бывает — болезнь воображения.

Прошли еще сутки, и я была разбужена испуганным криком проснувшейся раньше меня Краснушки:

— Люда! Люда! Что с тобой?

Я положительно не знала, что со мною, я горела как в огне. Тогда, не говоря ни слова, Краснушка схватила ручное зеркальце и поднесла его к моему лицу. Мои щеки, шея и грудь — все было сплошь покрыто зловещей красной сыпью. Сомнений не оставалось: у меня была скарлатина.

— Это она! — произнесла я уныло и посмотрела на подругу печальным, скорбным взглядом.

— Кто «она»? — переспросила Маруся.

— Это скарлатина! — пояснила я.

— Скарлатина! — вскрикнула Краснушка и вдруг, повиснув у меня на шее, зашептала в каком-то непонятном для меня волнении: — Если скарлатина, целуй меня, душка! Целуй покрепче!

— Ты с ума сошла! — стараясь вырваться из ее цепких объятий, говорила я испуганно. — Оставь меня, ради Бога! Ты можешь заразиться!

— Вот именно — заразиться! Вот именно то, что и надо!

— Батюшки! Какая трогательная история Ореста и Пилада или двух попугайчиков из породы inseparables (неразлучники), — попробовала было подтрунить над нею Валя Лер.

— Ах, молчи, пожалуйста, — оборвала ее Запольская, — ты смеешься, потому что завидуешь… Ведь сама бы ты ни за что не пожертвовала своим здоровьем для твоей Анны.

— Mesdam’oчки, не ссорьтесь. Ведь скарлатина на носу! — пропищала из своего угла Зоя Нерод.

— Нет, пока, слава Богу, на груди и щеках только, — сострила Белка и «окунулась» в «переулок», сконфуженная своей неудачной остротой.

— Боже мой, как глупо! — комически вздохнула Нора, окончательно принятая теперь в круг старшеклассниц после ее мира с Краснушкой. — И когда только вы перестанете быть детьми!

— Когда будем взрослыми! — послышался звонкий голосок Белки из ее засады.

— Вот это умнее! — похвалила Нора и, обратившись ко мне, уже серьезно произнесла: — Право, вы серьезно больны, Влассовская, пошли бы в лазарет!

Я сама прекрасно сознавала это и тотчас же после чая отправилась в перевязочную.

— Вот и еще одну красавицу привели! — добродушно прошамкала беззубым ртом лазаретная сиделка старушка Матенька, проведшая всю свою жизнь в институтской больнице.

— Mademoiselle Влассовская, милости просим, — стараясь шуткой замаскировать тревогу, вторила ей маленькая, толстенькая, симпатичная фельдшерица Вера Васильевна, — живите — не заживайтесь, сидите — да не засиживайтесь! — прибавила она со смехом, ощупывая пульс на моей руке.

Мне было не до шуток… Я была рада-радехонька добраться до постели и, тяжело повалившись на нее, тотчас же впала в дремотное забытье.

С этой минуты и потянулось бесконечное для меня время постоянного сна… Сквозь этот сон я слышала, как меня осмотрели, напоили чем-то очень вяжущим и горьким, слышала знакомый голос нашего добрейшего институтского доктора Франца Ивановича, наказывавшего перевести всех заразных в верхний, сыпной лазарет… Потом, открыв на минуту глаза, увидела склоненную надо мной золотисто-рыжую головку Краснушки и милое личико, сплошь покрытое такой же красной сыпью, как и у меня… Потом все разом смешалось в моей голове: и Франц Иванович, и рыженькая головка, и горькое питье, и я почему-то увидела пирожки, много-много пирожков перед собою, которые я должна была есть, несмотря на то что они были мне противны. Пирожки наполняли комнату, постель, и им не было ни числа ни счета; казалось, они сами ползли в рот, в уши, в глаза… Я отмахивалась от них, плакала, кричала, звала на помощь…

Это был тяжелый кошмар… Я узнала позднее, что была в опасности, так как скарлатина осложнилась, и что я очень долго находилась между жизнью и смертью. Когда я открыла глаза, то тотчас же снова сомкнула их, потому что какой-то яркий маленький предмет, горевший огнем в полутьме комнаты, ослепил меня.

— Огонь! Огонь! Возьмите огонь! — закричала я сердитым голосом.

— Где вы видите огонь, дитя мое? — послышался ласковый голос надо мною, и блестящий предмет придвинулся ко мне вплотную.

Чиркнула спичка, и я увидела незнакомую женщину в сером платье, в белом переднике, с косынкой на голове и с золотым крестом на груди, который я и приняла сначала за огненный предмет.

— Не бойтесь. Я сестра Елена, — сказала женщина в сером. — Я сиделка из общины Сердобольных Крестовиц и буду ухаживать за вами. Скажите, лучше ли вам, дитя мое?

Слабость мешала говорить, и я только моргнула в ответ. Сестра Елена взяла питье со столика, находившегося у моей постели, и осторожно поднесла его к моим запекшимся губам. Я сделала несколько глотков и, помолчав, спросила:

— У меня скарлатина?

— Теперь, слава Богу, ее уже нет больше! Она прошла, — поспешила ответить крестовица. — Поправляйтесь хорошенько! — Прикрыв свечу зеленым абажуром, она поправила на мне одеяло и отошла к соседней постели, где спала Кира, разметав по подушке свои длинные косы.

Неподалеку от меня лежала Маруся, потом Чикунина, Мушка, Петровская и Миля Корбина.

Ненавистная скарлатина выхватила шесть воспитанниц из класса выпускных и больше десятка младших, лежавших в соседнем отделении.

«Маруся, наверное, заразилась от меня», — решила я и не почувствовала никакого угрызения совести при этом.

Я покоилась на мягкой перине и вполне наслаждалась состоянием выздоравливающей, впервые почувствовавшей облегчение. Скоро я уже спала крепким сном без всяких кошмаров, мучивших меня во все время болезни.

Проснулась я рано утром, как мне показалось в первую минуту… Но потом оказалось, что на дворе был день, которого мы, однако, не видели, так как лежали при спущенных шторах — для сбережения глаз, восприимчивых к заболеваниям после скарлатины.

Мне почему-то хотелось говорить и смеяться. Но ни говорить, ни смеяться я еще не могла, так как ужасная слабость разливалась по всему телу. И в то же время блаженное чувство радости от сознания минувшей опасности охватывало меня. Легкий стон, раздавшийся с ближайшей постели, поразил меня.

— Это Чикунина. Она опасно больна! — шепнула мне моя соседка Маруся.

Девочки со страхом покосились на кровать, где, разметавшись в жару, лежала Варюша и тихо, жалобно стонала…

С этого дня началось выздоровление, а с ним и неизбежные капризы.

Мы капризничали напропалую и ревели, как маленькие дети, из-за всякого пустяка. Ревели из-за того, что проболели святки с их елкою, балом и поездкою в театр, ревели, что должны были принимать гадкие лекарства. Словом, из-за всего.

Сестра Елена с редким терпением выносила все эти капризы. Ни один упрек не сорвался с ее уст; она ни разу не оборвала не в меру расшумевшихся девочек, ни разу не возвысила голоса ни на одну из нас.

— Сестра Елена! — взывала со своей постели Краснушка. — Я не могу принимать больше такой гадости! Скажите Францу Ивановичу, что у меня от нее весь рот сожжен! — И необузданная Маруся, размахнувшись склянкой, швырнула ее в самый дальний угол комнаты.

Крестовица шла поднимать склянку и в то же время ублажала Марусю.

— Теперь в классе к приезду Государыни готовятся! — стонала Мушка, начиная всхлипывать, — я должна была марш в четыре руки играть с Зот… и не буду! Противная скарлатина! Гадкая!

Сестра Елена спешила к Мушке и, гладя ее по головке, приговаривала:

— Успокойтесь, детка, поправитесь к приезду Государыни, непременно поправитесь!

— У меня волосы прядями лезут! — ворчала Дергунова, приготовляясь плакать. — Сестра, придумайте же средство!

И сестра придумывала средство для спасения роскошных кос Киры. Все это делалось с полной готовностью помочь нам, без малейшей тени неудовольствия.

Я положительно удивлялась ее терпению.

Мы все безжалостно мучили ее, за исключением разве Варюши Чикуниной, которая была действительно очень плоха. Каждое утро и каждый вечер, когда Франц Иванович делал свой обход у заразных, мы замечали, что после осмотра Варюши он делался все серьезнее и печальнее и подолгу шепотом совещался с сестрой Еленой.

Был крещенский сочельник. Мы уже встали с постелей и бродили по палате, пошатываясь от слабости и долгого лежания. Было смутно на душе. Мы проболели все святки, и нам предстояло еще отбывать долгий, скучный карантин, принимая ванны, прежде чем снова очутиться в классе. Больше всех грустила Краснушка… Резвой девочке был невыносим строгий режим лазарета; она уже имела несколько стычек с самим добрейшим Францем Ивановичем и со всеми нами и только не поссорилась с одной сестрой Еленой, благодаря ангельскому терпению крестовицы. Мы чинно сидели каждая на своей кровати и говорили вполголоса, чтобы не потревожить задремавшую Варюшу.

— Вот тебе и праздники! Вот тебе и елка! — произнесла в отчаянии Кира.

— А наши-то, счастливые, пляшут теперь, рядятся! — подхватила Мушка. — Мне Зот обещала из дому всякой всячины привезти. Да где уж теперь — не пропустят сюда гостинцев!

— Ах, mesdam’oчки, черного бы хлебца теперь с солью, да побольше! — мечтательно проговорила Миля.

— Душки, смотрите, смотрите, елка! — обрадовалась подошедшая к окну Маруся.

Мы встрепенулись и бросились к ней. «Верхний» заразный лазарет выходил окнами на улицу, и можно было отлично видеть внутренность противоположного дома.

В большой, роскошно убранной комнате горела чудесная, громадная елка, украшенная красивыми бонбоньерками, фонариками и свечами. Вокруг елки толпились нарядные дети и взрослые… Они оживленно разговаривали. Высокая красивая дама, очевидно хозяйка дома, уселась за рояль, и мгновенно все закружилось, запрыгало и завертелось в веселом танце.

— Вот это я понимаю! Это жизнь! — вскричала Кира. — Как они веселятся… счастливые!..

Тесно прижавшись друг к другу, стояли мы у окна, с завистью глядя на веселый праздник богатых, довольных и здоровых людей. Каждая из девочек невольно перенеслась мысленно к своей семье, проводившей, может быть, так же весело рождественские праздники.

Мне же не о ком было мечтать. У меня не было ни дома, ни семьи, ни близких… Вид чужого счастья не раздражал меня, но какая-то неясная тоска жалила мне сердце.

И вдруг нежные, дрожащие звуки слабого голоса заставили меня живо обернуться.

Варюша Чикунина уже не дремала больше. Она сидела на своей постели, смотрела широко раскрытыми, воспаленными глазами на елку в чужом окне и слабым от болезни голоском выводила тропарь праздника.

— Варюша! Что ты, Господь с тобою! Разве можно тебе петь! — кинулись мы к ней.

— Оставьте, — прошептала она слабо, — дайте мне эту последнюю радость… Кто знает, может быть, это моя лебединая песнь!

— Что… что ты, Варя, опомнись! Можно ли думать о смерти теперь… Ведь тебе лучше, Варюша, гораздо лучше.

Но Чикунина в ответ снова затянула своим тоненьким голоском прерванный тропарь, не отрывая взгляда от чужой елки.

Грустно и больно было видеть исхудалую до неузнаваемости Варюшу с ее громадными, лихорадочно горевшими глазами, с трудом, через силу выводившую слова тропаря. Мы слушали затаив дыхание, не смея прервать ее…

И вдруг она смолкла на полуслове и откинулась, обессиленная, на подушку. Мне показалось, что она умирает в эту минуту, но это было только забытье.

Скоро она снова открыла глаза и окинула всех нас просветленным взглядом.

— Тебе худо, Варюша? — сочувственно спросил кто-то из девочек.

Она молча покачала головой, потом сделала мне знак приблизиться к ней. Я поспешила исполнить ее желание.

— Люда, — произнесла она тихо, — я, может быть, и ошибаюсь в моем предчувствии… — Тут она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла слабая, жалкая, похожая скорее на гримасу. — Но если бы это случилось… ты понимаешь, что я хочу сказать?.. — то передай Анне Вольской мой камертон и скажи ей, что я поручаю хор ей… Пусть батюшка отец Филимон благословит ее быть первым регентом нашего клироса… — И с этими словами Варюша сняла с груди висевший у нее на черном шелковом шнурке металлический камертон, с которым она никогда не расставалась, и передала его мне.

— Умирать выдумала! Что ты, Варюша! Разве от этого умирают! — старалась я проговорить весело и беспечно, в то время как спазма сжала мне горло.

— Конечно, не умирают! — подхватили наши. — Что ты выдумываешь, Варя!

— Я ничего, mesdam’oчки, — силилась она снова улыбнуться, — только к слову пришлось… на всякий случай… ослабла я очень…

— Ну, то-то же! А то вот что выдумала! — беспечно рассмеялась Краснушка. — Ты должна жить для будущего, для сцены… Ведь ты будешь певицей, Варюша, знаменитой певицей, вот увидишь! Прогремишь на весь мир! Ведь ты наша Соловушка. Лучшего голоса не было и не будет в институте. Ты отдашь себя искусству, сцене!

— Да-да! — восторженно подхватила больная. — Сцена… слава… цветы… много… много цветов… И я пою… Господи, как хорошо!.. И Маman, и учителя, и вы все слушаете… хвалите… Ах, только бы поправиться! Только бы поправиться скорее!..

Она в изнеможении откинулась назад, и глаза ее были полны смертельной тоски и муки. Она, казалось, сама не верила в то, что говорила…

Мы бесшумно отошли от ее постели…

— Как ты думаешь, Люда, умрет Варюша? — со страхом спрашивала меня в ту ночь Маруся.

— Не знаю, — отвечала я. — Все зависит от Бога… Но это было бы очень тяжело и грустно… Она такая тихая, такая светлая, наша Варя!

— А представь себе, Люда, что такие-то и умирают… Вспомни твою мать, Ниночку Джаваху, Альму Френц, умершую от дифтерита в четвертом классе, — все они были такие светлые, такие хорошие! И Варюша также… Нет! Нет! Это ужасно, если она умрет! Надо молиться за нее! — Она помолчала немного и, опустившись на пол, стала усердно отбивать земные поклоны.

В ту ночь Варюша особенно металась и стонала, а проснувшись утром, мы с удивлением заметили, что ее постель пуста.

Сестра Елена пояснила нам, что нашу бедную Соловушку перенесли в маленькую комнату, где помещали тяжелобольных.

* * *

Несколько дней спустя, встав утром с постели, я увидела голубой дымок, точно прозрачным облаком окутавший комнату. Легкая, едва уловимая струйка ладана потянулась в воздухе… Потом и запах ладана, и облако рассеялись, и я с тревогой обратилась к только что проснувшейся Краснушке:

— Маруся, ты ничего не чувствуешь?

Она повела своим немного вздернутым носиком.

— Чувствую!

— Что?

Она произнесла таинственно и тревожно:

— Я чувствую, Люда… как пахнет покойником!

— Mesdam’oчки, — послышался взволнованный голосок Мили Корбиной, — я слышала сквозь сон, как где-то пели… ужас что пели… mesdam’oчки!..

— Ну, да говори же! Что ты слышала? — напустились на нее девочки.

Миля с минуту помолчала, потом произнесла таинственным шепотом:

— Я слышала ясно, как пели за стеною «Со святыми упокой». Вот что я слышала!

Мы переглянулись.

«Что, если Варюши уже нет в живых?»

Вошла сестра Елена. Мы кинулись к ней:

— Сестра, голубушка, что с Варей?

— Она очень плоха, дети, — отвечала крестовица. — Будьте тихи сегодня… Варюша при смерти…

— Она умерла? — вскрикнула Мушка, самая слабенькая и впечатлительная из всех нас.

— Бог с вами, Катюша! — отвечала сестра Елена. — Чикунина жива, слава Богу! Ей только очень плохо…

Мы успокоились немного и стали проситься навестить Варю.

— Нет, нет, ни за что! — с непривычною для нее строгостью произнесла крестовица. — Вы только взволнуете ее, и ей будет хуже!

— Нам бы только хоть одним глазком посмотреть! — молила Милка своим детски-трогательным голоском.

— Нельзя, дети! Маman запретила не только навещать Варю, но и близко подходить к дверям ее комнаты, потому что всякое беспокойство, всякое волнение может повредить вашей подруге.

Мы не возражали. Но в головах наших уже созрело решение во что бы то ни стало навестить больную.

— От ласки и участия не может быть вреда, — решила Маруся, когда сестра Елена вышла. — Мы пойдем к ней вечером и отнесем ей розу… Она так любит палевые розы, бедная Варюша.

— Да-да, — подхватили мы все, — пойдем к ней и отнесем розу.

Задумано — сделано. Лазаретная Аннушка принесла нам великолепную желтую розу, приобретенную вскладчину на наши скромные средства. Дождавшись, когда сестра Елена ушла на половину «младших» для вечернего обхода, мы на цыпочках двинулись к маленькой комнате, где поместили Варю. Впереди шла Маруся, как самая смелая из всех нас, с желтой розой в руках. У дверей Варюшиной палаты мы остановились, прислушиваясь. Потом Маруся храбро повернула ручку двери, и мы вошли.

Чикунина лежала на постели посреди комнаты, ноги были закрыты, руки сложены на груди… Свет лампады падал на ее лицо и длинные ресницы… В полумраке комнаты нам казалось, что она смотрит на нас.

— Ты не спишь, Варя? — спросила Краснушка. — Здравствуй! Мы пришли к тебе… мы соскучились без тебя… и принесли тебе розу… ты их так любишь!

Но Варюша не отвечала и не брала цветка.

— Она спит, mesdam’oчки, — полуобернувшись к нам, проговорила Краснушка, — я положу ей розу на грудь и тихонько поцелую ее от всех нас… Хорошо?

С этими словами девочка осторожно наклонилась к спящей и коснулась губами ее лба. И вдруг дикий вопль огласил своды маленькой комнатки.

Маруся отпрянула от постели Вари и кинулась прочь. Толкая друг друга, охваченные паникой, ничего не понимая, с плачем и криками мы кинулись за нею.

— Сестра! Сестра! Господи! Да что же это! Как страшно!

— Что, что такое? — перепуганная насмерть нашими криками, спрашивала подоспевшая крестовица.

— Там… там… в маленькой комнатке… — всхлипывала Маруся, — там Варюша лежит… вся холодная… как лед…

— Зачем вы ходили к ней, ведь я просила! — укоризненно произнесла крестовица и, помолчав немного, произнесла грустно: — Варя Чикунина скончалась два дня тому назад… Помолитесь за нее, дети!

Скончалась!.. Умерла! Так вот почему мы слышали погребальные напевы, чувствовали запах ладана, тянувшийся от двери!

Умерла! Бедная Варюша! Бедная, милая, дорогая Соловушка, ты никогда не споешь больше твоих чудесных песенок, никогда не осуществится твоя заветная мечта — отдать себя на служение искусству! Зароют тебя, милая девушка, и никогда уже более не услышим мы твоего за душу берущего, грудного, звучного голоса!..

Мы были поражены настолько, что не могли плакать. Говорилось только о Варе, о мертвой Варе и ни о чем другом. Если кто-либо из девочек громко разговаривал и смеялся по забывчивости, другие останавливали ее:

— Что ты? Или позабыла? Она еще там… Не тревожь ее!..

Тревожить мертвую считалось более ужасным, нежели обеспокоить больную. Варюша не выходила из наших голов. Только по смерти ее мы почувствовали, как не хватало нам этой тихой, кроткой девочки с печальными глазами и пышной темной косой.

Покойников обыкновенно боятся в институте, но бояться покойной Варюши никому и в голову не приходило. Мы читали по очереди Псалтирь над ней, а когда пришли, чтобы везти ее на кладбище (Варюша была круглой сиротой, и ее хоронили на средства института), мы без тени боязни приложились к ее мраморному лбу, на котором застыла величавая печать смерти.

Ее унесли с пением и молитвами…

Мы долго ходили как в воду опущенные, под впечатлением недавней смерти.

— Меsdam’очки! А ведь ее душа здесь, с нами! — неожиданно заявила в день похорон Таня Петровская, самая сведущая по вопросам религии девочка.

— Где? — встрепенулась, оглядываясь со страхом по сторонам, Миля.

— Душа невидима! — поясняла Таня. — Ты ее не можешь видеть, но она здесь!

— Ай! — не своим голосом завопила Миля. — Петровская, противная, не смей делать «такие глаза»…

— Я делала глаза? Корбина, вы с ума сошли! — возмутилась Таня. — Mesdam’oчки, будьте судьями.

— Стыдитесь! — прикрикнула на них Краснушка. — Стыдись, Корбина: кого ты боишься? Или ты думаешь, что это ей может быть приятно? Умереть — и служить пугалом для своих же подруг.

Корбина сконфузилась. Мы замолчали. Краснушка была права: мертвую Варю было грешно и стыдно бояться.

Мясоед был короткий в этом году, и мы его провели в стенах лазарета, скучая и капризничая напропалую… С классом не было никаких сообщений из боязни перенесения заразы. Мы не имели ни книг, ни учебников (из опасения осложнений нам не позволяли читать). От ничегонеделания мы постоянно ссорились и придирались друг к другу.

— Вот, — злилась Краснушка, — сколько уроков пропустили!

— Запольская, не ропщи, душка, — останавливала расходившуюся девочку Танюша, — роптать грех. Господь послал нам испытание, которое надо нести безропотно.

— Ах, отстань, пожалуйста, — огрызалась та, — надоела!

Мы брали ванны, нас натирали мазями по предписанию врача. Дни тянулись медленно… Еще медленнее, казалось, приближался заветный час, когда белый холстинковый халатик заменится зеленым форменным платьицем и мы присоединимся к нашим счастливицам-подругам.

«Заразный» лазарет казался совсем отдельным миром, «позабытым людьми», как говорила Кира. Мы рвались отсюда всей душой в класс. Но как и в забытые уголки светит солнце, так и в нашу «щель», по выражению той же Киры, проник яркий луч света, радости, счастья…

Однажды, когда мы, нассорившись и накричавшись вволю, сидели сердитые и надутые каждая на своей постели, в палату вбежала взволнованная сестра Елена.

— Дети, оправьтесь! К вам сейчас придет генерал, посланный из дворца, от имени Государя, навестить вас и узнать о здоровье.

Мы встрепенулись, одернули холщовые халатики, белые косынки, наскоро пригладили косы и устремили глаза на дверь в ожидании почетного гостя.

Он вошел не один. С ним был доктор Франц Иванович в белом халате. Но на почетном госте халата не было. Его мощная, высокая фигура, облеченная в военный мундир, дышала силой и здоровьем. Чисто русское, с окладистой бородой лицо приветливо улыбалось нам. Большие добрые серые глаза смотрели на нас добродушно. Полные, несколько крупные губы ласково улыбались. Он очень напоминал кого-то, но кого — мы решительно не помнили.

— Здравствуйте, дети, — прозвучал густой бас нашего посетителя, — я привез вам привет от Его Императорского Величества.

— Благодарим Его Величество! — произнесли мы разом, как по команде, низко приседая перед дорогим гостем.

— Ну, как вы поживаете? — продолжал он. — Хорошо ли поправляетесь? Как они? — обратился он к Францу Ивановичу.

— Слава Богу, всякая опасность миновала, — отвечал тот с глубоким поклоном.

— Его Императорское Величество соизволил спросить вас через меня, сыты ли вы, так как Государь знает, что аппетит у выздоравливающих всегда большой.

— Сыты! — отвечали мы хором.

— Пожалуйста, передайте Государю, — неожиданно выступила вперед Бельская, — чтобы Он приказал нам чего-нибудь солененького давать!

— Что? — не понял посетитель.

— Солененького, ваше превосходительство, ужасно хочется! — наивно повторила белокурая толстушка Вельская.

— Ах ты, гастрономка, — рассмеялся генерал и потрепал Белку по пухленькой щечке, — будет тебе солененькое… Распорядитесь, чтобы детям отпускали ежедневно икры, — обратился он к сестре Елене.

— Ну а еще не нужно ли чего кому-нибудь из вас? Государь приказал узнать о ваших нуждах… — снова спросил наш гость.

Мы молчали, решительно не зная, что сказать. И вдруг рыжекудрая Краснушка смело обратилась к генералу:

— Ваше превосходительство… передайте Государю… что у меня есть папка… старенький… седенький папка… Он учителем в селе Мышкине и бедствует… ужасно бедствует, право! Когда я окончу институт, я буду помогать ему… но пока ему очень трудно… Пожалуйста, генерал, передайте это Государю… Я знаю, как добр наш Император и что он непременно поможет моему бедному папке.

В глазах Краснушки дрожали слезы, худенькие пальчики нервно дергали рукав халатика, а личико дышало глубокой уверенностью в исполнении ее заветного желания.

Что-то неуловимое промелькнуло в глазах генерала. Его большая рука с драгоценным перстнем на указательном пальце легла на рыжие кудри девочки, а густой бас зазвучал необыкновенно мягко, когда он обратился к ней:

— Как твое имя, дитя мое?

— Мария Запольская!

— Я передам твою просьбу Государю. Будь уверена, что твоему отцу будет оказана помощь и поддержка. Обещаю тебе устроить это именем нашего Монарха!

И потом, окинув всех нас ласковым взглядом, он спросил снова:

— А что передать мне от вас Его Величеству, дети?

— Что он наш ангел, дуся, что мы его обожаем! — помимо моей воли, с проступившими на глазах слезами, сорвалось с моих губ.

Это был торжествующий, радостный крик сердца, исполненного безграничным чувством любви к нашему общему отцу.

Это было так неожиданно, что и я, и мои подруги смутились. Смутился и добрейший Франц Иванович, и сестра Елена.

Только почетный посетитель смотрел на меня теперь тем же пристальным, ласковым взглядом, полным бесконечного участия и любви, каким смотрел за минуту до того на Краснушку.

Не знаю, показалось мне или нет, но в больших, глубоких глазах генерала блеснули слезы.

— Твое имя, девочка? — спросил он, и рука его прикоснулась по-отечески к моему горевшему лбу.

— Влассовская! — отвечала я.

— Славное имя славного героя! — ответил он раздумчиво. — Твой отец был убит под Плевной?

— Да, генерал.

— Заслуга его перед Россией велика… Государь хорошо помнит твоего отца, дитя; я знал его тоже, и рад познакомиться с его дочерью.

И он протянул мне руку.

Не отдавая себе отчета, я схватила эту руку в обе свои и, прежде чем кто-либо опомнился, прижала ее к губам…

Наш гость еще раз кивнул нам всем головою и в сопровождении сестры Елены и доктора пошел из палаты. На пороге он задержался немного и обернулся к нам еще раз…

И снова поразительное сходство с кем-то бесконечно дорогим и милым сердцу поразило меня. Какой-то необъяснимый восторг пронизал все мое существо… Я хотела броситься вперед, зарыдать и засмеяться в одно и то же время…

Сестра Елена, проводившая до двери почетного посетителя, вернулась к нам. Лицо ее сияло.

— Дети! Поздравляю вас… Это был Государь Император Александр III.

Глава 9. Снова в класс. На балаганах. Злополучная бутылка. Кавалерийский юнкер. Страстная неделя. Заутреня. Шелковый мячик

Только в начале Вербной недели нас наконец выпустили из лазарета. Появление наше в классе произвело переполох. Нас целовали, обнимали, осматривали со всех сторон, точно мы были не живые люди, а выходцы из могилы. Наши рассказы о приезде Государя слушались с захватывающим интересом.

— Да как же вы, душки, не узнали его? — удивлялись девочки. — Ведь по портретам он так похож, и помните, шесть лет тому назад Государь приезжал к нам, сопровождая Государыню.

Действительно, как мы не узнали его в первую же минуту, я решительно теперь не понимаю и объясняю это чересчур частой сменой впечатлений за время болезни.

О Варе Чикуниной говорили часто и много. Ее жалели, по ней плакали… Я торжественно вручила камертон Анне Вольской в присутствии всего класса, исполняя последнюю волю усопшей.

Потом юношеская беспечность и жажда жизни взяли свое, и Варюшу скоро позабыли, как забывается все на свете — и горе, и радость. Забыла и я мою бедную Соловушку, потому что жизнь бурлила вокруг меня, унося вместе с другими в своем водовороте.

На шестой неделе, в Лазарево воскресенье, за нами приехали придворные кареты, чтобы везти нас по издавна заведенному обычаю на вербы. Ездили только выпускные, младшие же классы оставались в институте и терпеливо ждали, когда старшие вернутся с верб и привезут им халвы, нуги и прочих «вербных» гостинцев.

Нас сажали по шести человек в карету с ливрейным лакеем и кучером, зашитым в галуны.

«Парфетки», как «надежные», ехали одни; «мовешек» помещали в две кареты, одну из которых конвоировала инспектриса, другую — m-llе Арно.

Бельская и Дергунова замешкались на подъезде, и вышло так, что обе шалуньи успели увильнуть от бдительного надзора обеих синявок и попали в карету, где сидели только «парфетки»: Додо Муравьева, Таня Петровская, Анна Вольская и я — самые отъявленные святоши. Нора отказалась от поездки на балаганы, находя это удовольствие чересчур мещанским.

— Ух, Кирунька, — засмеялась Бельская, влезая в карету, — здесь святости не оберешься! С Божьими ангелами поедем!

Мы двинулись шагом по Невскому и Михайловской, медленно подвигаясь к Марсову полю, где находились в то время вербы с их неизбежными балаганами и каруселями.

— Господи! Свадьба немецкая, никак! Карет-то, карет! Батюшки мои!.. Ишь, нехристи! Не нашли другого времени венчаться, ведь пост, родимые, теперь! — разохалась какая-то бабенка с подозрительно красным носом, заглядываясь на нас.

— Дура, — огрызнулся на нее торговец с воздушными шарами, — чего ты? Не видишь разве… Анституток на променаж вывезли!

Мы так и покатились со смеху. Нам было радостно и весело на душе… Несмотря на середину марта, весна уже смело заявляла свои права… Снег почернел и размяк… Солнышко смеялось весело и ярко… А голубые небеса говорили уже о пышном, зеленом мае и близкой-близкой свободе…

— Mademoiselle Бельская здесь? — послышался молодой басок под окном кареты, и хорошенький кавалерийский юнкер с усиками в стрелочку и гладкой, как конфетка, физиономией, детски-наивной и веселой, заглянул в окно.

— Ah! Cousin Michel! Как я рада! — И Бельская протянула в окно пухленькую ручку, которую кузен небрежно мазнул своими тщательно прилизанными усиками.

— Ah, mesdemoiselles, — закивал он нам, — enchanté de vous voir toutes (я в восторге, что вижу вас всех)! Et les «живые мощи», ou sont-ils (где они)?

— «Живые мощи» в первой и второй карете везут, — поторопилась ответить Дергунова, отлично поняв, кого окрестил этим именем юноша.

— Ну-с, прекрасно! Извольте получить… Две коробки шоколаду от Крафта, тянушки от Рабон. — И cousin Michel, двоюродный брат Белки, которого все мы, старшеклассницы, отлично знали по институтским приемам и балам, бросил в карету три коробки, изящно перевязанные цветными лентами.

— А вот и я! — послышалось с другой стороны, и в противоположное окно просунулось веселое, румяное, так и сиявшее молодостью и задором лицо пажа Мухина, родного брата Мушки. — А где же сестра?

— Она с «мощами» в первой карете! Ведь Катиш «мовешка»! — ответила Бельская.

— А вы, Сонечка, давно ли в «парфетки» записались, и вы, Персик? С каких это пор? — расхохотался пажик, окидывая Киру и Белку добродушно-насмешливым взглядом.

— Ах, несносный, — вспыхнула ярким румянцем Кира, — еще смеет издеваться! А кто в прошлую среду без отпуска был оставлен? Нам Катя говорила.

— Ну Бог с вами, если вы «парфетка», то заслуживаете шоколаду, — рассмеялся юнкер и положил на колени Киры новую коробку.

— Опять шоколад, — сокрушенно подхватила Белка. — Что вы, умнее ничего не могли придумать? Фи!.. конфеты… Мы их едим сколько угодно, а вот этой прелести, — указала она через окно на лоток с черными рожками, — не пробовали никогда!

Шедшие у окна кареты, шаг в шаг с нею, молодые люди так и залились смехом.

— Да вы знаете ли, что это, Белочка?

— То-то что не знаю, оттого и прошу!

— Да может быть, это и не съедобное даже, — подхватил Michel.

— А вот я попробую и решу: съедобное или нет! Купите только!

Молодежь бросилась исполнять желание девочки, и через минуту мы с аппетитом уничтожали приторные на вкус, жесткие черные рожки, предпочитая их конфетам и шоколаду от Крафта.

— А теперь бы выпить! — мечтательно произнесла Белка, доедая последний стручок.

— Comment? — не понял ее Michel. — Как «выпить»?

— Пить хочу! — протянула она тоном избалованного ребенка.

— И я тоже! — вторила ей Кира.

— Чего прикажете? Лимонаду, сельтерской, ланинской воды? — засуетился порывистый брат Мушки.

— Ах, нет! Мне кислых щей хочется… Голубчик Michel, купите мне кислых щей.

— Где же я их достану? Ведь это суп, кажется? — удивился юнкер.

— Вовсе не суп, — звонко рассмеялась Кира, — какой вы необразованный, право! Это питье вроде кваса; нам его институтский сторож Гаврилыч покупает…

— И приносит за голенищем! — подхватил пажик.

— Да, ужасно вкусно! Божественно, пять копеек бутылка, — восторженно произнесла Бельская.

— Недорого! — улыбнулся Мухин и со всех ног бросился исполнять новое поручение шалуньи.

— Ах, весело как! — захлопала в ладоши Белка. — И балаганы, и стручки, и щи! Божественно, mesdam’oчки, правда?

Но мы не разделяли ее мнения. Мы, как «парфетки», пытались даже отговорить Бельскую от ее выдумки. Но Белка и слушать не хотела. Она чуть не вырвала из рук Коти Мухина поданную им в окно бутылку.

— Tenez… а как же раскупорить? Ведь это убежит… — недоумевал тот.

— Ничего, мы в институте раскупорим и выпьем за ваше здоровье! — со смехом заявила Кира.

— Ба! Что это такое? Остановка? Ну, Michel, спасайся, «мощи» выползают! — неожиданно крикнул Мухин и, подхватив под руку товарища, как ни в чем не бывало зашагал в противоположную сторону от нашего экипажа.

Действительно, кареты остановились, и у окна появилось встревоженное лицо инспектрисы.

Белка быстрым движением сунула бутылку под себя и как ни в чем не бывало обдернула «клеку».

— Mesdames, — задребезжал неприятный голос Елениной, — я видела, как молодые люди передали вам что-то в окно. Лучше признайтесь сами, а то вы будете наказаны.

— Вот, mademoiselle, мы и не думали скрывать. Наши братья передали нам конфеты. — И, глядя самым невинным взором на инспектрису, Кира указала ей на коробки, лежащие у нее на коленях.

Инспектриса сомнительно покачала головою, но ограничилась замечанием:

— Mademoiselle Вольская, идите на мое место в первую карету, а я останусь здесь.

Анна покорно, с помощью выездного, вылезла из экипажа, и ее место заняла Еленина.

Мы разом притихли и подтянулись, но ненадолго. Солнышко сияло так ласково с голубого неба, воробьи так весело чирикали, предвещая скорую весну, и жизнь кипела в нас неудержимым потоком, сдержать который не могли бы никакие земные силы. Мы восторгались всем — и игрушками, и сластями, и каруселями, и толпой.

М-llе Еленина сама точно смягчилась немного, потому что уже не с прежним сухим величием слушала нашу болтовню. Ей, должно быть, вспомнилось прошлое, когда она такой же молоденькой жизнерадостной институткой ездила на балаганы в экипаже, присланном от Двора.

И вдруг…

Нет, я никогда не забуду этой минуты… Вдруг оглушительный выстрел раздался в карете, и Белка как подстреленная упала ничком к нашим ногам.

— Взрыв! — отчаянно завопила Еленина и, схватив Бельскую за руку, простонала, сама чуть живая от страха: — Вы ранены? Убиты? Боже мой!

Но Белка была отнюдь не ранена; по крайней мере, то, что текло по ее рукам и «клеке», нельзя было назвать кровью, сочившейся из раны.

Это были… щи, кислые щи, пригретые под зимним платьем сидевшей на них девочки, разорвавшие бутылку и вылившиеся из нее.

К сожалению, мы поняли это слишком поздно… С Бельской сделалась форменная истерика и по приезде в институт ее отвели в лазарет.

Этот испуг и спас девочку… Maman ничего не узнала о случае с кислыми щами, и Еленина ограничилась собственным «домашним» наказанием, оставив виновницу взрыва без передника на целый день.

Радостное, так весело начавшееся вербное воскресенье могло бы окончиться очень плохо для неисправимой шалуньи Бельской.

* * *

Наступила Страстная неделя. Мы ходили особенно тщательно причесанные, говорили шепотом, стараясь не ссориться и не задирать друг друга.

Отец Филимон часто заходил к нам в класс и вел с нами духовные беседы. Уроков не было, и мы бродили по всему обширному зданию института с божественными книгами в руках. В «певчей» комнате под регентством Анны Вольской разучивались пасхальные тропари.

В воздухе, вместе со звоном колоколов и запахом постного масла, чувствовалось уже легкое и чистое веяние весны.

Краснушка получила письмо от отца, где тот сообщал дочери о назначеннии ему, по личному приказу Государя, крупного пособия.

— Пойми, Люда, — восторженно повторяла она, — ведь это Он, сам Он сделал! Господи, за что мне такое счастье?

Хотелось сказать этой милой, восторженной девочке: «За то, что душа у тебя чистая, как кристалл!»

В Страстную пятницу мы исповедовались у отца Филимона. Как ни добр и кроток был наш милый батюшка, мы все-таки шли к нему на исповедь с замиранием сердца.

За зелеными ширмочками на правом клиросе поставили аналой с крестом и Евангелием. Мы чувствовали, что там присутствовало что-то таинственное и великое, и нас охватывал трепет.

Когда я готовилась вслед за Марусей подойти к Царским вратам, где мы ждали нашей очереди, она взволнованно спросила:

— Где Зот? Где Зот, ради Бога! Я виновата перед ней! Уйти нельзя, — скоро моя очередь. Позови ее, Люда!

— Зот! Зот! Сюда! Скорее! — позвала я. Зот подошла к нам.

— Ради Бога, Раиса, — просила Краснушка, не поднимаясь с колен, — прости меня… Я тебя во вторник за завтраком назвала дурой… Ты не слышала, а я назвала… со злости… Прости, облегчи мою душу.

В другое время обиженная девочка вспыхнула бы как порох, но теперь Зот простила Марусю.

Они пожали друг другу руки, и Краснушка вступила за ширмочку.

Началось причастие.

Старшеклассницы, одетые в новые форменные платья и тонкие батистовые переднички, свеженькие, как лесные ландыши весною, одна за другою, смиренно сложив на груди крестообразно руки, подходили к Чаше под пение пасхального тропаря. Потом нас окружили начальство, учителя… Мы христосовались с классными дамами, друг с другом. Жизнь казалась нам светлою и прекрасною в эту минуту. А с клироса наши певчие, среди которых особенно выделялся вполне сформированный голос Вольской, пели радостное, ликующее и звонкое «Христос воскресе!».

— Monsieur Терпимов! Христос воскресе!

Я и Краснушка стояли перед учителем, озадаченным нашим внезапным появлением, и улыбались.

Краснушка держала в руке прелестный голубой мячик, сделанный из шелка. Эти мячики заготовлялись у нас в громадном количестве к празднику Пасхи. Их подносили всем: начальнице, классным дамам, учителям и младшим, «бегавшим» за нами. Краснушка сделала голубой мячик Терпимову, я розовый — Козелло.

От мячика Маруси пахло какими-то терпкими духами, напоминавшими не то помаду, не то розовое масло.

Терпимов взял мячик, с внезапно вспыхнувшим румянцем наклонился к Марусе и, прежде чем опомнилась девочка, поцеловал ее дрожащие пальчики.

— Я возвращаю вам ваш поцелуй, mademoiselle Запольская, который я не заслужил тогда!

Маруся быстро присела чуть ли не до полу, и, схватив меня за руку, смешалась с толпою институток…

— Счастливица, — узнав о случае на паперти, говорили наши, — учитель ей руку поцеловал! Настоящий взрослый поцеловал, а не юнкер Michel! И не Котя Мухин!

— Ах, если бы мне так же! — мечтательно произнесла Иванова.

— Ну куда тебе, душка! Вон у тебя и клякса чернильная на ладони! — серьезно заметила Белка. — Такие руки не целуют… уверяю тебя!

— Mesdam’oчки, разговляться! Разговляться к Maman, — послышались радостные голоса.

В квартире начальницы разговлялись только выпускные и «пепиньерки», остальные же классы — в столовой.

У Maman, в ее большой, красивой приемной были накрыты столы между громадными пальмами и фикусами, доставленными в этот торжественный день из придворных теплиц.

Девочки сидели вперемежку с начальством и учителями.

Валя Лер едва прикасалась к еде, так как ее поместили рядом с ее кумиром — учителем танцев, изящным, высоким, но далеко не молодым красавцем Троицким.

Между мной и Краснушкой сидел Козелло, и мы наперерыв угощали его.

— Приходите, непременно приходите завтра на праздник! — приглашала Краснушка нашего молчаливого кавалера.

— Если успею, приду… В первый день Пасхи и отдохнуть не грешно бы.

— Так ведь это и будет отдых! Удовольствий-то, подумайте только: живые картины — раз, декламация — два, русский танец, тарантелла! Сколько всего разом! Мы целую зиму танцы готовили… А какую сцену в зале устроили, прелесть!..

Наивная Краснушка никак не могла понять, что уставшему за учебный сезон учителю ни живые картины, ни тарантеллы, ничто другое не могли казаться соблазном. Девочки судили по себе… Завтрашний праздник, ежегодно даваемый по традициям института и ожидаемый ими чуть ли не полгода, представлялся им радостным, исключительно интересным событием.

Глава 10. Живые картины. Морская царевна. Письмо с Кавказа. Экзамены

Маруся сказала правду. Среди обширного институтского зала была выстроена сцена, отхватившая добрую треть помещения. Мы с нетерпением ожидали вечера. В два часа к нам зашел танцмейстер Троицкий, приехавший с пасхальным визитом к Maman, весь сияя русскими и иностранными орденами.

— Барышни, не осрамите, — комически складывая на груди руки, молил он. — Не ударьте в грязь лицом… Грации, грации побольше! Отличимся на славу! Обещаете?

— Обещаем, Николай Петрович, обещаем!

— А главное — воздержитесь… не объешьтесь, пожалуйста, за обедом… Зеленые щи у вас, знаю, — продолжал шутить Троцкий, — щи, как помнится, не способствуют легкости.

— И поросенок заливной! — облизнулась подоспевшая Иванова.

— Стыдись, Маня. Обжора! Как не стыдно! — дернула ее за пелерину Вольская.

— Ах, отстань, — вспылила она, — есть не может быть стыдно! Вот вы разыгрываете воздушных фей с Валентиной, питаетесь для вида лунным светом и запахом фиалок, а по ночам они едят, Николай Петрович, ужас как едят, если бы вы знали! Недавно целую курицу собственную съели…

— То есть как это «собственную»? — не понял Троицкий, от души смеясь болтовне девочек.

— Так. Домашнюю курицу… из дома прислали… И ночью… Не смотрите, что они такие воздушные. Это только на взгляд!

— Маня, изменница, бессовестная! — злилась Лер, в то время как Вольская, с присущим ей одной тактом, добродушно смеялась вместе с другими.

В семь часов вечера нас позвали в залу. В селюльках устроили гримерные, где были развешаны костюмы, расставлены зеркала, частью собранные изо всех комнат классных дам, частью принесенные из квартиры начальницы. Там сновали девушки-прислуги в новых полосатых, туго накрахмаленных платьях; пахло пудрой, духами и палеными волосами.

Девочки без помощи парикмахера завивали и причесывали друг друга.

— Ай! — вопила Мушка, доверчиво подставившая было свою черненькую головку щипцам доморощенного парикмахера Бельской. — Ты мне ухо обожгла!

— Pour être belle, il faut souffrir (чтобы быть красивой, надо страдать)! — послышался насмешливый голос Норы, собственноручно завивавшей свои белокурые косы.

— Вот еще, — разозлилась Мушка, — этак и пол-уха отхватят!

Но через минуту, успокоившись, она уже упрашивала Бельскую:

— Душка Белочка, подвей еще вот хоть этот локончик.

— А если опять обожгу? — язвила Белка.

— Ничего, Беленька, только подвей.

— А пищать не будешь?

— Нет, нет! Спасибо, душка!

Ровно в восемь часов приглашенный оркестр пожарной команды, с незаменимым дирижером Миллером во главе, сыграл торжественный гимн, сопровождаемый звонким пением институток.

Затем начальство, служащие и приглашенные гости заняли свои места, и занавес взвился.

Троицкий волновался совершенно напрасно… Тарантелла, исполненная шестью лучшими солистками нашего класса — Лер, Вольской, Мухиной, Рентоль, Муравьевой и Дергуновой, прошла мастерски.

Особенно хороша была Кира; ее полуцыганский, полуитальянский тип, гибкая фигурка и черные как ночь косы, в соединении с прелестным костюмом делали ее настоящей итальяночкой. Она с неподражаемой удалью вела шеренгу из остальных пяти девочек.

Тарантелла кончилась под гром аплодисментов.

Маman дала знак, и все шесть девочек скрылись за кулисами, а через минуту стояли перед нею с зарумянившимися лицами. И почетные опекуны института, сидевшие в первом ряду, и учителя, и классные дамы, и младшие воспитанницы наперерыв хвалили молоденьких танцовщиц.

Очередь была за мною и Краснушкой. Большей разницы в типах было трудно найти… Я — черная, смуглая, настоящее дитя южной Украины, с моими «томными», как о них говорилось в институте, глазами, одетая в пышный алый сарафан и русский кокошник, расшитый жемчугом, с массой бус на шее, была полной противоположностью рыжекудрому быстроглазому «мальчику» в дорогом боярском костюме и собольей шапке, лихо заломленной на золотых кудрях! Но в этой-то противоположности и была неподражаемая прелесть. Троицкий отлично знал, что делал, подбирая пару.

Едва мы вышли под звуки музыки «По улице мостовой», выводимой оркестром, как легкий гул одобрения пронесся по зале:

— Какая прелесть! Какая красота!

Краснушка ловко подбоченилась, подбежала ко мне, и мы понеслись в пляске.

Развевались ленты, разлетались косы… и никогда еще не охватывал меня такой порыв жажды и сознания счастья, как теперь…

Едва держась на ногах, опьяневшие от успеха, под гром аплодисментов сошли мы в зал.

— Спасибо, что отличились, — встретил нас сияющий Троицкий.

— Запольская! Бесстыдница! Смотрите, mesdam’oчки, она в штанах!.. — показала на Краснушку какая-то второклассница, очевидно завидовавшая нашему успеху.

— Ну так что же! — лихо тряхнул кудрями рыженький боярин. — Maman позволила! — И грациозным, чисто девичьим движением Маруся запахнула свой золотом шитый кафтан.

Мы поместились у ног начальницы, и праздник продолжался своей чередой.

Танцы кончились. Начались живые картины. Занавес снова взвился под звуки прелестного вальса.

На сцене, сплошь покрытой кусками ваты, с елками, расставленными повсюду и тоже покрытыми ватой, изображающей снег, стояла вся в белом пуховом костюмчике Крошка — Снегурочка… Ангельское личико Лидочки, освещенное красноватым бенгальским огнем, было почти неузнаваемо. А под елкой сидел, скорчившись, седой старик Дед Мороз, в котором уж никак нельзя было узнать шалунью Бельскую, спрятавшуюся под маской.

Картины сменялись… Девочки в зале шумно восторгались девочками на сцене, совершенно изменившимися и чудно похорошевшими благодаря фантастическим одеяниям.

Особенный восторг вызвала трогательная картина «Заблудившиеся дети в лесу». Детей — мальчика и девочку — изображали две «седьмушки», одетые в рубища и лежавшие под деревом на том же снегу из ваты; ангела же, стоявшего над ними с распростертыми руками и крыльями, представляла белокурая немочка Раиса Зот. После этой картины сделали маленький перерыв, так как последняя картина, служившая гвоздем вечера, требовала сложной постановки. Девочки, слышавшие о ней раньше и видевшие ее без декораций на репетициях, ждали поднятия занавеса с явным нетерпением.

И наконец занавес взвился.

То, что мы увидели, превзошло все наши ожидания.

Среди пальм и белых лилий, за дымкой из легкой, прозрачной зеленой кисеи, дававшей полную иллюзию морской воды, на искусственной траве и водорослях, опираясь на плечо одной из подруг-русалок, полулежала красавица Нора, изображавшая морскую царевну.

На ней было легкое одеяние из белого шелка с запутанными в нем водяными лилиями и морскими травами. На белокуро-золотистых распущенных волосах Норы блестела маленькая корона. Перед нею лежал распростертый утопленник в костюме неаполитанского рыбака, в котором, несмотря на черные усики, мы узнали Танюшу Петровскую.

Морская царевна указывала пальцем на утопленника окружавшим ее подругам-русалочкам. Жестокостью и надменностью веяло от Норы… В ее лице, лишенном проблеска сердечности и чувства, таилась какая-то роковая, страшная красота.

— En voila une beauté terrible (это страшная красота)! — произнес кто-то из первого ряда.

Возглас достиг слуха Норы, но ни тени смущения не мелькнуло в ее холодном, словно из мрамора изваянном лице. В нем было только сознание своего торжества, своей редкой красоты.

Занавес опустился, и морская царевна, русалки и утопленник — все исчезло. Через минуту они все появились в зале. Нора со спокойной улыбкой светской леди отвечала на все похвалы и любезности, в то время как другие девочки смущались, краснели и сияли от радости. И в этот вечер мы поняли лучше, чем когда-либо, что между скромными, наивными и восторженносмешными институтками и великолепной Скандинавской девой — целая пропасть.

По знаку Maman стулья были убраны, оркестр заиграл вальс из оперы «Евгений Онегин», пользовавшийся тогда особенным успехом, и пары закружились. Некоторые из учителей присоединились к танцующим на радость развеселившимся девочкам. Одна Нора не танцевала… Она стояла безучастная к веселью, со своей неизменной холодной улыбкой, в том же одеянии морской царевны, и казалась нам какой-то чудной сказкой — непонятной, неразгаданной, но прекрасной.

* * *

Вместе с подкравшейся незаметно красавицей весной наступило самое горячее для институток время. До выпуска оставался какой-нибудь месяц. А между тем за этот последний месяц столько радостей и горестей ждало девочек!

Наступали выпускные экзамены — самые важные, самые строгие в институтской жизни.

Девочки разбились на группы. «Сильные» взяли «слабых» в ученицы, и своды громадного здания огласились самой отчаянной зубрежкой. Зубрили всюду: и в дортуарах, и в классах, и в коридорах, и на церковной паперти. Зубрили до полного изнеможения. С выпускными экзаменами шутить было нельзя. Отметка, получаемая на этих экзаменах, выводилась в аттестате и могла испортить всю карьеру девочки, посвятившей себя педагогической деятельности.

Первый экзамен батюшки прошел блистательно. Впрочем, иного результата мы и не ожидали. «Срезаться» на Законе считалось величайшим позором. Да и отца Филимона никто бы не решился огорчить плохим ответом. Все по Закону Божию учились на двенадцать, и весь класс как один человек получил желанную высшую отметку. Отец Филимон был растроган до слез.

Экзамен Закона Божия кончился, и институтки ревностно принялись за злополучную математику.

Я с моей группой учениц, набранных мною из самых слабеньких по этому предмету, стоя у доски, усердно объясняла девочкам Пифагорову теорему. В открытое окно лилась песня жаворонка, и майское солнце заливало класс.

— Барышня Влассовская! Пожалуйте к княгине! — произнес внезапно появившийся на пороге класса Петр.

Я обмерла.

Четыре года тому назад так же неожиданно предстал он предо мною и так же позвал меня к княгине, от которой я узнала о смерти мамы и Васи.

— Люда, зачем? Бедняжечка! Милушка! — повторяли испуганно девочки.

Я быстро оправилась и пошла вниз, в квартиру начальницы. Со страхом переступила я порог знакомой комнаты с тяжелыми красными гардинами, где днем и ночью царил полумрак.

— Подойди ко мне, Люда. (Со времени моего сиротства начальница никогда не называла меня иначе.) Не волнуйся, дитя мое, ничего нет страшного… Успокойся… Я получила письмо из Гори, с Кавказа, с просьбою доставить после выпуска гувернантку в одну богатую грузинскую семью, и мой выбор пал на тебя…

Я низко присела.

— Merci, Maman.

— Pas de quoi, petite (не за что, малютка), — ласково произнесла начальница. — Там просят гувернантку-педагога, вполне подготовленную в науке и воспитании… Ты серьезная и умная девушка, Люда, и вполне можешь оправдать мое доверие.

— Я постараюсь, Maman.

— Тебе знакома фамилия Кашидзе, дитя мое? — спросила начальница.

Кашидзе! Генерал Кашидзе! Так вот это кто!.. Перед моим мысленным взором предстала высокая, прямая фигура троюродного деда Ниночки Джавахи, посетившего нас с мамой перед нашим отъездом в Малороссию в первые же каникулы моей институтской жизни.

Кашидзе! Так вот куда забрасывает меня судьба! В Гори! В Грузию, на родину Нины, милой Нины, которая стоит в моей памяти как живая!

Я горячо поблагодарила Maman и побежала в класс поделиться приятной новостью со своими.

Следующим был экзамен математики, самый страшный изо всех экзаменов.

За мой кружок я почти не боялась, только участь Мушки пугала меня. Девочке не давалась математика, и она едва понимала мои объяснения теорем и задач. Я же не могла ради нее останавливаться и повторять объяснения, потому что надо было спешить с подготовкою остальных учениц, составлявших мою группу.

— Лишь бы не меньше семи поставили… За год у меня шестерка!.. Если на экзамене выведут семь, будет столько же и в среднем. Балл душевного спокойствия, — рассуждала Мушка.

Девочки сочувствовали ей, жалели ее, но помочь не могли, вполне сознавая свое бессилие.

Наконец наступил экзамен математики. С трепетом вошли мы в класс и заняли свои места. В числе ассистентов, приглашенных на экзамен, кроме начальницы, инспектора, почетного опекуна и учителей математики младших классов, приехал и министр народного просвещения. Он поминутно кивал нам, добродушно улыбаясь, как быжелая ободрить притихших девочек, и его доброе лицо было полно сочувствия.

Дежурная прочла молитву, и экзаменаторы заняли свои места вокруг зеленого стола.

— Госпожи Дергунова, Бельская, Иванова и Мухина, пожалуйте к доскам! — громко произнес инспектор.

Это были самые слабые ученицы, а слабых всегда вызывали в первую голову.

Мушка вышла на середину класса, трепещущей рукой приняла задачник из рук ободряюще улыбнувшегося ей Вацеля и подошла к доске.

— Какая? Какая задача? — зашептали сидевшие на первых скамейках девочки.

Мушка, не смея отвечать «голосом» — ее доска находилась подле самого зеленого стола, — показала на пальцах номер задачи.

Я схватила учебник и отыскала задачу.

Она оказалась нетрудной. Но для бедной Мушки все задачи были одинаково трудны… Она стояла у доски, не зная, с чего начать, и безжалостно теребила кончик своего белого передника…

Минуты не шли, а бежали… Кира Дергунова давно уже справилась со своей работой и стояла довольная у доски в ожидании устного ответа. Белка тоже доцарапывала каракульки цифр на своей доске. Иванова смело постукивала мелком о черный аспид, исписанный уже до половины. И она, очевидно, поняла задачу.

А злополучная Мушка все еще стояла с мелком в одной руке, с книгой в другой перед совершенно чистой доской. Слезы готовы были брызнуть из ее глаз.

Мне было бесконечно жаль милую, добрую Мушку. И тут меня осенило.

Я торопливо схватила клочок бумаги и, прочитав еще раз задачу, стала быстро решать ее. Дело кончилось скорее, нежели я ожидала. Заглянув в конец учебника и сверив получившуюся цифру с решением в задачнике, я, к моему великому удовольствию, убедилась, что ответ верен. Тогда, скатав мой клочок бумаги с задачей в крошечный шарик и зажав его в кулак, я встала с места, зажимая горло обеими руками.

— Mademoiselle Арно, меня тошнит! — обратилась я к дежурной даме.

Пугачиха вскочила со стула и, подхватив меня под руку, повела из класса.

Проходя мимо доски, у которой стояла Мушка, я дернула ее за передник и незаметно выпустила клочок с задачей на пол.

Экзаменаторы, занятые своим делом, ничего не заметили. Но пара зорких глаз увидела мой маневр, и Арно раскрыла рот, чтобы выдать нас с Мушкой.

— Mademoiselle! — я стиснула руку Пугачихи. — Ради Бога, не губите Мушку!.. Вы помните, mademoiselle… я тогда… не жаловалась… когда меня насмерть испугала ваша больная сестра… и теперь… я требую, как бы в награду за мое молчание, этой жертвы от вас…

Мне показалось, что в глазах Арно было нескрываемое презрение.

Но мне было решительно все равно, презирала или уважала меня Арно! Радость оттого, что я спасла Мухину, захватила меня…

Когда я вернулась в класс, на доске у Мушки красовалась решенная задача.

После экзамена девочка едва не задушила меня в объятьях. Класс, от которого не ускользнуло происшествие с задачей, признал меня героиней. Одна только Нора презрительно пожала плечами, сказав что-то о чести. Но никто не обратил на нее внимания.

Правда, Пугачиха поглядывала на меня не то с сожалением, не то с презрением своими маленькими зеленоватыми глазками. Но ни Нора с ее убеждениями, ни Арно с ее молчаливым упреком не интересовали меня. Как ни странно сознаться, но я не чувствовала ни малейшего угрызения совести, спасая таким оригинальным путем Мушку.

Экзамены шли своим чередом. Едва окончив долбежку одного предмета, мы уже хватались за другой. Едва только одни книги уносились и прятались в институтской библиотеке, как другие уже появлялись им на смену.

Сошел экзамен истории, где я отличилась на славу, во имя любви к предмету, но частью и ради «обожаемого», вечно молчаливого и вечно хмурого Козелло. Сошел и русский язык, на котором Краснушка продекламировала «Светлану» Жуковского и «Мать» Майкова, заставив Маman уронить слезу умиления на классный журнал с экзаменационными отметками. И экзамены закончились.

В первое же утро после последнего экзамена мы сошли в столовую в собственной уже, франтоватой обуви и с распущенными косами за плечами, перевязанными разноцветными ленточками на концах.

— Mesdam’oчки! Старые девы пришли! Старые девы пришли… — послышались звонкие голоса младших.

Период от окончания экзаменов до самого выпуска назывался «торжеством старых дев».

Нас называли так за то, что мы, покончив с учением и занятиями, как бы состарились в глазах прочих институток. И «старые девы» с юными радостными лицами заняли свои места за столами старшего класса.

Сегодняшний день имел громадное по своей важности значение для некоторых из девочек: медалисток везли во дворец для получения медалей из рук самой Государыни. Это было величайшее событие во всей институтской жизни. Многие старались учиться ради того только, чтобы удостоиться чести быть принятыми Державной Хозяйкой.

Я получала первую золотую медаль, Додо Муравьева — вторую, Вольская — третью. Первую серебряную — Лида Маркова и вторую серебряную — Лер. Награды в виде книг, за отличия в поведении и искусствах, давались в день выпуска в актовом зале.

— Медалистки, одеваться! Кареты приехали! — послышался голос инспектрисы, и мы, позабыв о чае, понеслись в дортуар, где нас ждали девушки с праздничной формой, специально сшитой на этот случай.

— Счастливые! Счастливые! — неслись нам вслед возгласы наших подруг.

Словно во сне переодевали мы наши каждодневные платья, гладко причесывали и помадили волосок к волоску головы и наконец под предводительством Fräulein Hening спустились вниз, в квартиру начальницы.

Maman была одета в пышный васильковый наряд с неизменным орденом кавалерственной дамы у левого плеча. Поправив два-три волоска, случайно отделившихся от чьей-то тщательно прилизанной головы, она кратко произнесла: «Suivez-moi» — и мы двинулись в швейцарскую, ступая на цыпочках, как бы сознавая всю торжественность обстановки.

У подъезда нас ждали две придворные кареты. Петр помог нам разместиться, и мы тронулись в путь.

Глава 11. К Августейшей Хозяйке. Последнее слово. На вольную волю

Это был чудесный, радостный день, которого я никогда не забуду!

Мы подъехали к зданию Зимнего дворца, у подъезда которого два рослых гренадера держали караул.

Дежурный офицер, встретивший нас в вестибюле, торопливо сказал:

— Dépêchez-vous, mesdemoiselles (поторопитесь), все уже в сборе.

На площадке лестницы он передал нас второму офицеру, который и ввел нас в приемный зал, где уже ждали, собравшись вокруг своих начальниц, институтки Смольного, Екатерининского, Николаевского и Патриотического институтов и воспитанницы прочих учебных заведений, находившихся под ведомством Императрицы Марии.

Громадный белый, залитый золотом солнца и золотом убранства зал поразил меня своим великолепием. Мои ноги скользили по гладко отполированному мозаичному полу, глаза невольно обращались к громадным гобеленам, покрывавшим стены, и буквально разбегались при виде всего этого золота, бронзы и хрусталя.

К нам подошел наш попечитель, седой почтенный генерал, и, машинально оправив на мне пелеринку, сказал по-французски:

— Не забудьте прибавлять к каждой фразе: Ваше Императорское Величество.

Я заметила, что рука, оправлявшая мою пелеринку, дрожала. И этот трепет передался мне.

— Анна, — шепнула я на ухо моей соседке Вольской, — не правда ли, точно во сне?

— Ах, Люда, — услышала я восторженный ответ обычно спокойной Вольской, — это сказка.

Действительно, это была сказка… Более сотни девушек, перенесенных словно по волшебству в этот роскошный белый зал, не спускали глаз с двери, откуда должна была появиться Государыня.

И вдруг легкий, едва уловимый шелест пронесся по зале… Все присутствующие низко склонили головы… Девочки присели чуть не до полу и дружно воскликнули: «Nous avons l’honneur de saluer Votre Majesté Impériale» (Имеем честь приветствовать Ваше Императорское Величество»!).

Когда мы подняли головы, то увидели двух дам, которые стояли у стола, покрытого красным сукном, с разложенными на нем наградами. Одна из них, в белом, обшитом дорогими кружевами платье, была полная, высокая и седая. Другая…

Нет, кто сам близко не видел Императрицы, тот никогда не поймет всей прелести ее глубоких карих, необъяснимо выразительных глаз. Глядя в эти ясные глаза, на эту молодую, гибкую, как у девушки, фигуру, охваченную белым, совершенно простым платьем, на это улыбающееся приветливо лицо, хотелось благословлять и любить целый мир ради одного ее взгляда.

Седая дама, оказавшаяся фрейлиной, передала взятый со стола лист бумаги министру народного просвещения, и тот начал вызывать по фамилии воспитанниц.

Мне казалось, что я не доживу до моей очереди. Вот последняя из смолянок получила награду и отошла от стола. Вот потянулись екатерининки… Вот двинулась шеренга Патриотического института. За ними наша очередь…

— Людмила Влассовская! — вызвал министр, и я, еле живая от волнения, пошла к столу. Я смотрела и не видела ни девочек, стоявших шпалерами вдоль стен зала, ни придворных в залитых золотом мундирах, ни старичка министра, ободряюще кивавшего мне головою, и только видела одни карие прекрасные глаза, сиявшие мне из-под тонкой дуги соболиных бровей…

С каждым моим шагом уменьшалось пространство, отделявшее меня от Императрицы, — и вот… я перед нею… Глаза уже близко… уже передо мною. Они сияют мне, одной только мне. Она берет из рук фрейлины золотую медаль и передает ее мне. Я машинально принимаю награду и все гляжу, гляжу не отрываясь, восторженным взором в лицо Императрицы… Ее рука протягивается ко мне, я склоняюсь к ее белым пальчикам и как святыню подношу их к моим губам…

Необъяснимый словами восторг охватывает мою душу… Мне хочется упасть на колени, к ее ногам, целовать подол ее платья и кричать о моей безграничной любви к ней…

Мне кажется, вот-вот сердце мое разорвется сейчас в груди, не имея возможности вынести эту радость!..

Но я только делаю глубокий реверанс и отхожу, уступая место следующей счастливице…

После награждения нас отвели в соседние апартаменты, где лакеи, в парадных кафтанах, разносили подносы с тартинками, шоколадом и конфетами. Институтки, молчавшие все время, разом заговорили, и все в один голос — об одном и том же: о доброте Государыни и ее прекрасных глазах! Аудиенция окончилась. Императрица была уже далеко, во внутренних покоях, и ничто не мешало выражению нашего восторга. И вдруг в зале появился стройный мальчик лет тринадцати в сопровождении англичанина-воспитателя. На нем была белая курточка-матроска, он улыбался мило и приветливо. Пальцы у него были перепачканы чернилами. Очевидно, мальчик прибежал прямо с урока.

Мы с недоумением заметили, как седые головы наших опекунов и свиты почтительно склонялись перед мальчиком в белой матроске.

— Великий князь Николай Александрович! — пронеслось по зале.

И девочки низко присели перед сыном Государя.

— Как жаль, что Великие княжны в Гатчине сегодня, — посетовал он, — они были бы так рады видеть вас всех!

Императрица еще раз выходила к нам, разговаривала с начальницами и детьми. Счастливые возвращались мы в институт, где ждали нас подруги.

* * *

В тот вечер — это было накануне выпуска — никто из нас, согласно обычаю, установившемуся в институте, не ложился спать. После вечерней молитвы нас позвали к начальнице для прощальной беседы.

В гостиной Маman были спущены драпировки и горела лампа под красным абажуром.

Сама Маman в темном фланелевом домашнем капоте уже не казалась нам строгой и взыскательной начальницей, а скорее доброй наставницей, позвавшей нас сказать свое последнее напутственное слово.

Она сделала нам знак садиться, девочки окружили ее кресло и расселись у ее ног на полу.

— Дети! — голос Maman дрожал от волнения. — Завтра великий день для всех вас! Вы уже не будете прежними девочками, о которых неустанно печется институтское начальство. С завтрашнего дня вы должны будете сами следить за собою. Те, у кого есть родители, думайте о том, чтобы доставить им как можно больше приятных дней. Помните, что первое назначение ваше — быть хорошими семьянинками и приносить посильную помощь близким. Те, кого судьба направляет на трудный путь заработка, старайтесь угодить вашим будущим хозяевам… Будьте кротки и послушны и не забывайте вашу старушку Maman, которая искренно вас любит.

Начальница замолчала и приложила платок к глазам…

Через полчаса мы уже поднялись в дортуар, где должны были провести последнюю ночь перед выпуском. М-llе Арно, дежурившая в этот день, предпочла сон беседе с выпускными институтками, которых она, в сущности, никогда не понимала и не любила.

Зато Кис-Кис поднялась к нам из второго этажа, где была ее комната, и, сидя в кругу девушек, участливо беседовала с ними. А в открытые окна дортуара врывалась белая майская ночь… Внизу под окном расцветала сирень, и ее пряный аромат вливался к нам благовонной волной…

— Как хорошо! Боже мой, как хорошо! — воскликнула, вдыхая в себя полною грудью ночную свежесть, Маруся.

— Что хорошо? — спросила я ее.

— Да все! И Maman, и выпуск, и наша дружба, и самая жизнь — все хорошо, Люда!

В самом деле! Что бы ни ждало нас за этой каменной оградой, отделявшей от целого мира, — разве не хватит нам силы, молодости и воли выйти победительницами из всех жизненных неурядиц?

Алая красавица заря застала нас такими же бодрыми и свежими, как и накануне. Сонливости и усталости не было и следа, и мы радостными улыбками приветствовали эту первую зарю нашей свободной жизни.

Часть 2. Под небом Кавказа

Глава 1. В старом гнезде. Встреча

Теплая кавказская ночь окутала природу. Серебряный месяц обливал дрожащим светом маленькие домики предместья. Запах роз и каких-то незнакомых цветов сладким дурманом кружил мне голову.

Еле живая от усталости и смены впечатлений, сидела я в коляске, нанятой на станции в Тифлисе.

Все четыре дня дороги я находилась как во сне. Прощание с подругами, начальством, любимыми учителями, последние объятия моей дорогой Маруси — и после трогательных звуков пропетой институтками кантаты, после заключительного напутствия старушки Maman я, вместе с другими тридцатью девятью девушками, вылетела, как птичка на волю, из институтской клетки…

Впереди было неведомое и таинственное будущее. Оно уже близко от меня, это будущее… там, за этими домами, составляющими предместье Гори…

И вот я у цели. Предо мною спящий город, деревья, виноградники и что-то плещется, словно стонет и жалуется, внизу, под обрывом.

— Это Кура, — полуобернувшись ко мне, возница-татарин указал кнутом по направлению обрыва.

Еще квартал, и мы в Гори.

— А ты хорошо знаешь дом князя Кашидзе, Ахмет? — спросила я.

На мой вопрос татарин только прищелкнул языком, не удостоив меня ответом.

Гори спал… Ни в одном окне не было света, и только изредка на пустынных улицах попадался запоздалый прохожий да звучала где-то далеко печальная и заунывная кавказская песня. Коляска с грохотом катилась по узким мощеным улицам города. Мы миновали пустынную рыночную площадь, проехали армянский квартал с его бесчисленными ларьками менял и продавцов тканей и выехали на ровную аллею с двумя рядами стройных чинар.

— Какой это парк? — спросила я возницу, глядя на деревья слева от дороги, на самом обрыве Куры.

— Это не парк, госпожа, а усадьба и сад одного горийского князя… Богатый князь, знатный… Все его знают от Куры до Арагвы… и в Дагестане знают, и далеко в аулах у горцев и лезгин…

— Что же он, твой князь, и теперь живет тут в усадьбе? — спросила я.

— Зачем живет! — тряхнул головой татарин. — Йок — нет, не живет здесь… Усадьба пустая… Давно пустая стоит. Князь под Мцхетом со своим полком… Стоянка у них под Мцхетом… Большой воин князь — генерал!

С последними словами татарин поднял вверх палец для пущей важности, как бы подчеркивая этим знатность князя, владельца забытой усадьбы.

Между тем мы проезжали около самых ворот усадьбы, почти укрытой от людских взоров густо разросшимися каштанами и громадными чинарами, словно сторожившими это старое гнездо. Я успела, однако, разглядеть густую, прямую как стрела аллею, ведущую к крыльцу дома, и сам дом, светлым пятном выделяющийся на бархате зелени, весь залитый серебряным сиянием молодого месяца.

И вдруг что-то точно кольнуло мне в сердце. Этот дом, с плоской кровлей, какие встречаются в аулах горцев, эта прямая аллея и розовые кусты, разбросанные по всему саду, напомнили мне что-то знакомое и дорогое, что я знала давно и что было так близко моему сердцу.

— Ага Ахмет, — спросила я в волнении, — скажи мне, как имя того князя?

— Чего ты испугалась, госпожа? — удивился татарин. — В усадьбе ты не встретишь даже маленького ребенка, и никто не остановит тебя и не помешает твоему пути.

— Не то, не то, — я сгорала от нетерпения, — как его имя? Скорее скажи мне его имя, Ахмет!

— Изволь, госпожа, хозяина усадьбы зовут князь Георгий Джаваха.

Так вот оно что!

Недаром сжалось мое сердце томительным и сладким предчувствием. Я около милого дома, в который никогда еще не ступала моя нога, но который мне был знаком по описанию до малейших подробностей, до самых сокровенных закоулков! Это был тот самый дом, в котором жила когда-то моя покойная теперь подруга княжна Нина Джаваха, которую я так горячо любила в дни моего детства.

Из дневника моей бедной Нины я знала этот дом, этот сад и эту чинаровую аллею так же хорошо и подробно, как если бы сама была здесь много-много раз…

— Ага Ахмет, — велела я татарину, — остановись здесь. Я хочу посмотреть на этот дом поближе. А ты поедешь к князю Кашидзе, отвезешь мои вещи и сдашь слуге. Я приду туда скоро, слышишь? А пока вот тебе плата за труды…

Но Ахмет, казалось, не понимал меня. Он смотрел на меня так, точно увидел на моем лице что-то необычайное.

— Но что же будет делать госпожа тут одна ночью?

— Ахмет, я слышала много интересного про эту старую усадьбу и хочу взглянуть на нее поближе.

— Храни тебя Аллах от такого решения, добрая госпожа, — со страхом произнес татарин, — это место проклято. Много людей унесено отсюда черным Ангелом смерти. Горе и несчастье сторожат весь род князей Джаваха. Молодая княгиня, хозяйка дома, взятая из племени лезгин, умерла здесь. За ней — маленький князь, племянник генерала. Потом далеко-далеко, в столице вашего царя, зачахла молоденькая княжна, единственная дочь князя, и, наконец, старая княгиня Джаваха, охваченная припадком безумия, здесь же отдала свою душу Аллаху… Не ходи в старое гнездо, госпожа, там сам шайтан справляет свой праздник, и по ночам там бродят привидения, души умерших.

— Я не боюсь шайтана, Ахмет, ни шайтана, ни привидений.

— Шайтана нельзя не бояться, госпожа! — возразил он с благоговейным ужасом. — Шайтан шлет гибель и смерть. Смотри, сколько смертей наслал он на дом князя…

— Вздор, Ахмет! Ты сам говоришь, что жизнь и смерть одинаково посылаются в мир Аллахом…

— О, только не эти, — произнес он убежденно, — только не эти, госпожа! — И потом, приблизив ко мне смуглое лицо с быстрыми черными глазами и выдающимися скулами, прошептал так тихо, что я скорее угадала, нежели услыхала: — Я сам видел, проезжая ночью мимо сада! Я видел шайтана, госпожа!

Признаться, легкий озноб прохватил меня при этом сообщении, но только на мгновение. Через минуту я уже оправилась и сказала насколько могла спокойно:

— Все это вздор, Ахмет, тебе просто показалось.

— О, не говори так, госпожа. Ахмет сказал тебе правду… Ахмет сказал тебе то, что видел. Старая Барбале, что живет у князя Кашидзе, была раньше служанкой в доме Джавахи… Она часто ходит на могилу покойной княгини Марии, что зарыта на кладбище по ту сторону обрыва. Она же и говорила, что не раз видела душу молодой княжны, бродившей по саду… Княжну схоронили в дальней стороне, в чужом городе, и душа ее тоскует по родным местам.

— Довольно, Ахмет, — прервала я его, — только выжившие из ума старухи и маленькие дети могут поверить в эти глупости. Поезжай-ка в дом князя Кашидзе и скажи там, что я скоро приду.

— Как, госпожа, ты все-таки пойдешь в это убежище шайтана? — с ужасом вскричал татарин.

Но я только махнула ему рукой и, толкнув с трудом поддавшуюся мне садовую калитку, вошла в сад и углубилась в тенистую, развесистую, как исполинский шатер, чинаровую аллею.

Не скажу, чтобы я не ощутила никакого трепета, оставшись одна… Но в то же время сладкое волнение, вызванное дорогими воспоминаниями, заставляло меня идти вперед к манившему меня дому. Я не верила словам Ахмета, но все-таки мне было жутко. Таинственное появление призрака Нины я считала, разумеется, сказкой, но в глубине души мне хотелось увидеть мою дорогую княжну, с ее черными змеями-косами, с ее грустными глазами, с гордым лицом, полным чарующей красоты Востока. Я не испугалась бы моей милой, дорогой Нины, моей далекой полночной звездочки восточного неба, если бы увидела ее здесь внезапно, всю облитую лунным сиянием среди кустов роз и магнолий, посылающих мне свой острый аромат.

За решеткой сада прогремели колеса отъезжающей коляски. Это Ахмет решился наконец оставить меня и поехал с моим поручением к дому князя Кашидзе.

С этими звуками колес как бы исчезла последняя моя связь с остальным миром. Теперь вокруг меня были только чинары, розы да дивная кавказская ночь, благоухающая цветами и сияющая нежной улыбкой молодого месяца.

Я слышу чуть внятный шепот чинар да тихое трепетание на ветке розового куста какой-то сонной маленькой пташки. С замиранием сердца я иду по аллее… Вот он — серый дом с колоннами, поддерживающими крытую террасу. Сколько раз пировали здесь друзья князя Георгия!

Я поднялась по шатким ступеням и толкнула дверь. Она не поддалась, должно быть, закрыта на ключ. Тогда, хорошо помня из дневника Нины расположение дома, я обошла его кругом и стала подниматься по узенькой витой наружной лестнице на плоскую кровлю. Шаткие ступеньки заскрипели подо мной… Вот и она — эта плоская кровля вроде балкона, на которой не раз плясала перед гостями свою лезгинку, освещенная заревом заката, красавица Мария Джаваха. Здесь же умирала она, полная тоски по родине, с печальными песнями, вынесенными ею из аула.

Отсюда, с этой плоской кровли, я могла видеть и далекое кладбище, расположенное по ту сторону Куры, на котором покоились останки молодой княгини, и развалины старой крепости, говорившей о таинственных преданиях далекого прошлого Грузии, и весь Гори, залитый лунным сиянием, тихий и пленительный в своем сонном покое.

Я долго любовалась дивной картиной восточной ночи. Потом, внезапно вспомнив, что Ахмет уже давно приехал к Кашидзе и что там могут беспокоиться в ожидании меня, я стала медленно спускаться с кровли.

И снова таинственный, купающийся в серебряном сиянии сад принял меня в свои благоухающие объятия. Вот кипарис, точно воин, стоящий на страже, гордо высится у окна второго этажа, где, по моему предположению, должна была быть спальня покойной княжны… Тут подолгу слушала она горийских соловьев, желанных гостей чинаровой чащи… Тут, по этим аллейкам, на которые легли колеблющиеся ночные тени, быстро бегали ее стройные ножки…

Теперь мне уже казалось, что я не одна, что стоит мне только взглянуть в глубь чинаровой аллеи — и я увижу тоненькую гибкую фигурку, стянутую голубым бешметом, с мингрельской шапочкой на головке…

Казалось, дух княжны Нины витал надо мной.

Мне стало страшно. Я пожалела теперь, что отпустила Ахмета и осталась одна в этом царстве покоя и смерти.

Меня неудержимо потянуло назад, к живым людям, из этого мертвого сада… Острое до боли, щемящее чувство страха пронизало мне душу… Я прибавила шагу и почти побежала к выходу…

Минуя дом с его верандой и плотно закрытой дверью, ведущей во внутреннее помещение, я приостановилась немного и, осенив его крестным знамением, тихо проговорила, обращаясь к памяти усопшего друга:

— Вечный покой тебе, моя бедная маленькая Нина!

Помимо чувства к покойной, мне хотелось еще звуком собственного голоса разогнать немного страх, навеянный молчанием этой ночи. Потом я сорвала с ближайшего куста пурпурную розу, казавшуюся черной в этом фантастическом освещении, и спрятала ее на груди. Затем еще раз, как бы прощаясь, оглянулась на дом и…

Дверь на веранду из дома была открыта, и в темной раме дверного пространства стояла высокая человеческая фигура.

* * *

Целую вечность, казалось, длилось мучительное состояние страха, охватившее меня…

Я не думала о бегстве, потому что ноги отказывались мне служить. Я только умоляюще протягивала руки к небу, с трудом припоминая молитву.

Но вот высокий призрак отделился от двери, быстро миновал террасу, сошел со ступеней и стоял теперь передо мной, ярко освещенный лучами месяца.

Я увидела прекрасное, гордое лицо, еще далеко не старое, но бледное, и высокий лоб под короной белых как лунь, седых кудрей. Черные, юношески живые глаза представляли собой странную противоположность этим старческим седым волосам.

Что-то знакомое мелькнуло в этих глазах, в лице с прекрасными чертами.

Между тем призрак протянул мне руки, и я услышала голос, настоящий человеческий голос, мигом прогнавший и рассеявший весь мой страх:

— Я напугал вас, бедное дитя! Простите меня, Бога ради!

Я все еще молчала, собираясь с силами, и он продолжал:

— Как вы попали сюда? Кто вы? Вот уже семь лет, как в этом саду не слышалось человеческого голоса… Вы все еще дрожите, бедняжка! Я появился так неожиданно, что испугал вас! Должно быть, вы приняли меня за призрак. Но взгляните на меня: во мне нет ничего страшного! Я владелец этого дома, этой старой усадьбы… Мое имя князь Георгий Джаваха.

Князь Георгий! Князь Джаваха! Отец моей дорогой Нины!.. Князь Георгий, которого я видела только раз мельком на похоронах его дочери, но которого любила как родного по рассказам Нины!.. Князь Георгий!.. Вот кто был предо мной!

Теперь я уже не боялась. Отрадное волнение охватило меня… Я уже не чувствовала себя одинокой. Самый близкий человек, родной отец моей Нины, не мог бы оттолкнуть от себя ее осиротевшую подругу!

Между тем князь Джаваха говорил с гортанным оттенком, отдаленно напоминающим нежный голосок его дочери:

— Бедное дитя! Объясните же, как вы сюда попали. Вероятно, вы знали, что дом мой пользуется дурной славой у горийского простолюдья, и хотели проверить слухи? А я еще явился так внезапно, как настоящий призрак! Но дело в том, что я ежегодно в эту ночь, накануне дня святой равноапостольной Нины, покровительницы Грузии, приезжаю сюда из Мцхета, где стоит мой полк, и ночую здесь, в этом доме… Мою дочь звали Ниной, она скончалась далеко в Петербурге семь лет тому назад, еще в свою бытность в институте, где она воспитывалась… Не имея возможности навещать ее дорогую могилу, я в день ангела моей Нины приезжаю сюда… Мне кажется, что здесь я нахожусь ближе к ней. Весь этот старый дом, и сад, и усадьба полны воспоминаниями о моей дорогой девочке… О, вы не знали ее, милое дитя, она была дивная, исключительная натура!

— Вы ошибаетесь, князь Георгий. Я ее знала!

— Вы знали ее? Вы знали мою Нину?! — Он осторожно повернул мою голову лицом к месяцу, словно отыскивая во мне сходство с кем-то.

— Да, я знала ее! — подтвердила я и, вынув медальон, оставленный мне Ниной, подала его князю со словами: — Теперь вы можете мне поверить!

Он почти вырвал его у меня из рук.

— Это она!.. Она, моя незабвенная малютка Нина!

Потом, возвращая мне медальон с портретом той, которую мы оба горячо любили, князь Джаваха сказал сказал:

— Вы можете мне не говорить вашего имени. Вы — та, о которой так много писала мне моя малютка. Вы Людмила Влассовская. Я вас давно знаю по ее письмам… Но каким образом вы очутились здесь, за тысячи верст от Петербурга, в эту ночь в нашей заброшенной усадьбе?

Я рассказала ему о приглашении меня его родственником в качестве гувернантки.

Он слушал меня с большим вниманием, разглаживая свои усы.

Когда я закончила, он положив мне на плечо свою сильную руку, он сказал:

— Я рад, Люда, — ведь вы позволите мне, старику, называть вас так в память моей дочери? — рад, что вы попадете в дом моего дяди Кашидзе. Это благородный человек, правда, несколько суровый и взыскательный, но справедливый. Его внучка Тамара, ваша будущая воспитанница, несколько беспокойна, но она, в сущности, добрый ребенок, и, надеюсь, вы не будете иметь слишком много хлопот с ней. Если же, — продолжал князь Георгий, — вам будет хоть сколько-нибудь тяжело в доме моего родственника, возвращайтесь сюда, в это старое гнездо, и кликните клич старику Джавахе. Он прилетит сюда за десятки верст и позаботится о вашей дальнейшей судьбе, Люда… Мы тогда оживим старую усадьбу, чтобы поселить в ней гостью далекого севера! Помните, дитя мое, что отныне у вас есть друг. Отец Нины Джавахи не может считать вас чужой. Однако, — спохватился он, — отсюда неблизко до дома Кашидзе, а уже давно полночь… Я провожу вас туда.

Князь Георгий тихо свистнул. В ответ послышалось ржание.

— У вас здесь лошадь? — спросила я, удивленная этим новым открытием.

— Да. Со мной мой верный старый Шалый, с которым я неразлучен со времени смерти дочери. Это конь покойной Нины, спасший однажды жизнь моей маленькой княжне. Вот он. Я никогда не привязываю его… Он и так не уйдет от меня. Он понимает меня, как человек, и бесконечно любит.

Как бы в подтверждение слов князя в конце аллеи обрисовался стройный силуэт. Он казался волшебным конем из легендарной сказки благодаря посеребрившему его лунному сиянию. Я не видела более благородного, более красивого животного.

— Я сниму седло и посажу вас на коня, Люда… Будьте покойны, быстрый, как вихрь, он умеет быть тихим, как овечка! Вы будете сидеть на нем, как в кресле, вам нечего бояться!

Князь Георгий погладил крутые бока Шалого и, подняв меня своими сильными руками, посадил на его шелковистую спину. Потом он взял его за повод и, велев мне ухватиться за гриву (Шалый был уже расседлан князем), осторожно повел к выходу из усадьбы вдоль чинаровой аллеи.

Через минуту мы были уже за оградой. Старый сад снова погрузился в безмолвие. Мы тронулись в путь.

Гори спал по-прежнему, тихо и безмятежно… Мы миновали несколько улиц, базарную площадь и вступили в большую темную аллею, по обе стороны которой пышно разрослись виноградные кусты.

— Это начало сада Кашидзе, — пояснил мне мой спутник.

Вскоре мы уже стояли у большого одноэтажного дома старинной архитектуры, расположившегося среди громадного старого сада. В одном из окон виднелся свет. Князь, не желая, должно быть, будить хозяев, прямо подошел к освещенному окну и тихо стукнул в стекло.

— Барбале! — позвал он.

Окно мигом распахнулось, и старая служанка в национальном грузинском наряде высунула на улицу седую голову с мингрельской шапочкой. Она с минуту разглядывала нас и вдруг, узнав моего спутника, радостно вскричала:

— Батоно князь! Будь благословен твой приход в наш дом!

— Я не зайду в дом, моя добрая Барбале, — произнес князь Георгий ласково, — сегодня с зарей я должен быть уже в Мцхете. А ты передай мой привет твоему господину и прими поласковее приезжую барышню.

Князь Джаваха снял меня с лошади и помог мне взойти на крыльцо. Барбале стояла теперь уже со свечой на пороге дома. В свече не было никакой надобности, потому что месяц светил по-прежнему ясно.

Мне сразу понравилось ее лицо, морщинистое и доброе, с пытливыми черными, как у всех грузинок, глазами. Она подняла свечу в уровень с моим лицом и, разглядывая его, произнесла с чувством:

— Честные глаза… открытый взгляд… добрая душа… хорошее сердце! О, Барбале никогда не ошибается в людях… Сильно стара Барбале и много людей видела на своем веку… Господь посылает одного из своих ангелов в дом князя Кашидзе!

— Полно, полно, Барбале, — нетерпеливо проговорил князь, — не смущай барышню. Она и так измучилась в дороге. Отведи ее скорее в приготовленную для нее комнату и помни, что служить этой девушке ты должна так же, как когда-то служила Нине, которую ты так любила.

— Нина… джан… — прошептала старуха, и две крупные слезы выкатились из ее глаз, — княжна-звездочка… ласточка сизокрылая… тихая горлинка… нет ее!.. умерла наша птичка райская, завяла лучшая из роз Востока.

— Перестань, Барбале! — остановил ее князь Георгий. — Не рви моего сердца!..

И потом, обернувшись ко мне, он проговорил поспешно:

— Помните же, Люда: что бы ни случилось с вами — смело рассчитывайте на князя Георгия Джаваху.

И прежде чем я успела что-либо ответить, он вскочил на лошадь, махнул мне рукой и быстро исчез из виду.

— Пойдем, госпожа, я проведу тебя в твою комнату, — пригласила Барбале.

Длинным темным коридором мы прошли в дом. Барбале толкнула маленькую дверцу, и мы очутились в уютной горнице, убранной с восточной роскошью. Вся комната была застлана коврами, в простенке между двумя окнами тускло блестело громадное зеркало, всюду по стенам были развешаны восточные ковры, а вдоль стен стояли широкие тахты.

— Вот горница госпожи, — произнесла Барбале. — Если госпожа голодна, я принесу ей лаваш, лобио и кусок персикового пирога.

— О нет, благодарю вас, Барбале, — поторопилась я отказаться, — я не голодна нисколько! Но как же… — смущенно обратилась я к ней, — где же мне спать здесь, в этой роскошной комнате? Ведь это скорее гостиная для приема, нежели спальня скромной гувернантки!

Барбале подошла к навесу из красивых шелковых тканей, собранных в виде драпировки, и откинула край его, и я увидела высокую постель с грудой перин и подушек.

— Вот где будет спать госпожа, — не без гордости произнесла она и провела рукой по мягкому, нежному ворсу роскошного одеяла. — Это все устраивала сама княжна, — добавила она таинственно, — и цветов принесла она же, гляди!

Я увидела громадный букет белых азалий, перемешанных с пурпурными розами, стоявший на столике. Во всем убранстве комнаты видна была заботливая рука, не забывшая ни одной мелочи, ни одной подробности для приема гостьи.

— Вы говорите, Барбале, — спросила я старушку, — что княжна Тамара сама позаботилась обо всем?

— Все она! — кивнула головой старуха. — Весь дом вверх дном перевернула… Затейница и шалунья наша княжна, а сердце у нее золотое… А все не такое, как у моей покойной Нины-джан, — произнесла она сокрушенно. — Все не такое… — повторила она и, видя, что я в нерешительности стою среди комнаты, вдруг заволновалась: — О, глупая, овечья голова у Барбале! Госпожа устала с дороги, а Барбале разболталась, как сорока. Дай я раздену тебя, миленькая госпожа, и уложу в постельку!

— Нет-нет, благодарю вас, Барбале, я всегда раздеваюсь сама.

— Сама раздеваешься? — удивленно произнесла старуха. — Как так? Разве госпожа не знает, что у нас все знатные господа от мала до велика не расстегнут сами крючка на платье, а все предоставляют делать служанкам? На то и служанки в доме, чтобы помогать госпожам! Княжна Тамара никогда не раздевается сама, она и спать не ляжет, если я не накрою ее одеялом и не расскажу ей сказку…

— То княжна, знатная барышня, Барбале, — пояснила я ей с улыбкой, — я же наемница, гувернантка и сама должна служить другим.

— Так-так, — произнесла сочувственно старуха, согласившаяся как будто с моим доводом. — Ну, дай Господь счастья на новом месте доброй госпоже!

Я осталась одна. Мне хотелось тщательно осмотреть каждую вещицу в моей комнате, поражавшей меня своей сказочной роскошью, но усталость взяла свое. Я бросилась в мягкие перины этой поистине княжеской постели и в тот же миг уснула как убитая.

Глава 2. Княжна Тамара. Семья Кашидзе. Первые тернии

Меня разбудил звонкий смех. Я не вполне, впрочем, была уверена, смех это был или звучал серебряный колокольчик. В то же время я почувствовала прикосновение чего-то мягкого к моему лбу и открыла глаза.

Целый сноп золотых лучей врывался в открытые окна, играя яркими блестками на шитых шелками тахтах и коврах комнаты и разбиваясь на тысячу искр о хрустальную поверхность зеркала. При дневном свете комната казалась еще роскошнее и наряднее, нежели ночью. Но не роскошь убранства поразила меня в первую минуту, а нечто совсем другое.

В ногах моей постели, щекоча меня пышно распустившейся пурпуровой розой на длинном стебле, еще влажной от утренней росы, сидела девочка или, вернее, уже девушка лет четырнадцати-пятнадцати на вид. Черные кудри, спущенные вдоль спины, плеч и груди, скрывали часть лица девочки — подвижного и выразительного лица южанки. Черные, как угольки, быстрые глазки, из которых глядела на меня целая поэма Востока, сияли из-под нависших на лоб кудрей, как две великолепные звезды горийского неба. Все в этом юном лице, прелестном своей выразительностью, говорило о радости и довольстве жизнью. Только упрямо вырисованный, несколько крупный рот с припухшими губами портил общее впечатление. Он говорил о том, что его владелица своенравна и капризна.

Я поняла, что черноглазая девочка, так бесцеремонно вскарабкавшаяся ко мне на постель, была не кто иная, как моя будущая воспитанница — княжна Тамара Кашидзе.

Увидя, что я проснулась, она обрадовалась.

— Душенька! Милушка! — приговаривала она. — Вот счастье-то, что вы приехали к нам! Как весело нам будет теперь с вами! Дедушка Кашидзе говорил, что приедет гувернантка старая и злющая, а приехала вон какая душечка! Молоденькая, пригоженькая, прелесть!

И она обняла меня, точно давно знала и любила.

— Ах, как весело нам будет с вами! Вы ведь ненамного старше меня и будете играть со мною? Сколько лет вам, душенька моя?

— Не следует спрашивать лета у старших, Тамара! — заметила я, не переставая, однако, улыбаться ее милой болтовне.

— То у старших, — произнесла лукаво шалунья, — а вы разве старшая? Дедушка Кашидзе старший, ему много-много лет, и Барбале также, и дяде Георгию Джавахе, а вы душечка, малюточка, крошечка, милочка моя!.. А как вам нравится ваша комната? — неожиданно спросила девочка, мигом делаясь серьезной.

— Очень нравится, Тамара. Это вы украшали ее для меня? Спасибо вам!

— Ах, нет, не говорите мне «вы», душечка! Скажите «ты», Тамара, ну скажите же, а то я заплачу…

Действительно, она, казалось, уже собиралась плакать: рот ее капризно задергался, а в глубине прекрасных глаз заблестели слезы.

Переходы от радости к печали у нее были быстры.

— Успокойтесь, Тамара, — поспешила я сказать, — я буду вам говорить «ты», как только узнаю вас покороче. Я говорю «ты» только моим друзьям, а чтобы быть моим другом, надо постараться мне понравиться.

— А что надо сделать, чтобы вам понравиться, душечка? — спросила девочка, устремляя на меня свой пытливый взгляд. — Ведь вот я не знала вас, а постаралась вам понравиться, — через секунду затараторила она снова, не ожидая моего ответа, — я убрала вашу комнату, собрала сюда ковры и ткани со всего дома, отдала вам мой собственный серебряный рукомойник, подаренный мне дедушкой, и набрала целый букет азалий!.. Разве это не хорошо?

— Я очень тронута вашими заботами, милая Тамара, — произнесла я насколько можно мягче, — но все эти знаки внимания ничто в сравнении с тем, что вы можете еще сделать.

— А что я могу сделать для вас, душечка?

— Вы можете еще больше порадовать меня, если будете хорошо вести себя, слушаться меня и прилежно учиться.

— Учи-ть-ся! — протянула она с недовольной гримаской, отчего ее личико разом потеряло всю свою привлекательность. — Ах, как это скучно — учиться!.. И к чему это? Ведь чтобы быть знатным и богатым, не надо быть ученым! — неожиданно заключила она.

— А для чего же вы живете на свете? — спросила я ее с улыбкой.

— Как для чего? Или вы шутите, душечка? — она снова оживилась и похорошела в одну минуту. — Я живу на свете, чтобы радовать других и себя… Особенно дедушку Кашидзе, который меня обожает… Я хорошенькая и очень богатая… А когда вырасту, стану еще богаче, потому что дедушка Кашидзе отдаст мне все, что имеет… Я живу для того, чтобы наряжаться и петь, смеяться и радоваться, бегать по саду целыми днями и есть засахаренные ананасы! Ко мне приходят подруги по праздникам, я показываю им мои наряды и драгоценности, которых у меня так много! А они чернеют при этом от злости, потому что у них нет ничего такого, чем бы они могли похвастаться. И мне любо видеть, как они злятся!

— Ну хорошо! А потом что? — прервала я ее на минуту.

— А потом я буду большая и выйду замуж за богатого князя. Непременно за князя Мингрельского или Алазанского, все равно, и буду растить моих детей так же, как росла сама.

— То есть вы будете рядить их напоказ, заставлять чернеть других от зависти и пичкать засахаренными ананасами? — насмешливо спросила я.

— Да, да! — расхохоталась она звонко. — Какая же вы хорошая отгадчица, душечка моя!

— А знаете ли вы, зачем Бог создал человека, Тамара?

— Конечно, чтобы жить и радоваться! — вскричала она, не задумываясь ни на минуту.

— Чтобы приносить пользу другим, — поправила я ее, — а лентяй, глупец и неуч не может приносить другим пользы. Для того-то и надо прилежно учиться, милая вы моя дикарочка!

— Как, как вы сказали? Как вы назвали меня, душечка? — так и встрепенулась она при моих последних словах, в то время как первая часть моей фразы пропала даром, так как она даже и не расслышала ее.

— Дикарочка! — повторила я, улыбаясь.

Она пронзительно взвизгнула и совсем подетски обвила руками мою шею.

— Душечка! Ангелочек мой! Кошечка моя! Сестрой вашей буду, рабой, собачонкой! Всем, чем хотите! Я так люблю вас! Так рада вашему приезду!

Я с трудом освободилась из ее объятий и напомнила ей, что мне надо одеваться. Тогда она послала мне несколько воздушных поцелуев и выпорхнула из комнаты с легкостью птички.

Через минуту до меня долетел обрывок какой-то печальной восточной песни, распеваемой звонким, жизнерадостным и таким чистым голоском, что я не могла не заслушаться певуньей. Потом песня разом оборвалась. Послышался смех, потом чье-то ворчанье, потом веселый визг, и пучок белых роз, обрызганных росой, влетел через открытое окно в мою комнату и упал у моих ног.

* * *

Через полчаса я уже сидела за чайным столом вместе с князем Кашидзе, его внуком Андро и княжной Тамарой.

Князь Кашидзе приветливо встретил меня. Он мало изменился за те шесть лет, которые я его не видела. Это был тот же представительный генерал, каким был и тогда, когда посетил нас с мамой в Петербурге. Строгое лицо его, с печатью затаенной думы, прояснялось лишь в те минуты, когда он смотрел на свою любимицу внучку. Зато его внук Андро, смуглый, некрасивый мальчик лет пятнадцати, с большим шрамом на лице (я узнала позднее, что этот шрам был следствием падения Андро с лошади), не пользовался симпатией деда. Признаться, и мне Андро не понравился. В его лице было что-то хищное и злое. Брат и сестра были также далеко не в дружеских отношениях, что я заметила по нескольким фразам, в которых сквозила затаенная вражда. Андро нигде не учился, после того как с грехом пополам окончил горийскую школу для грузинских простолюдинов. Потом я узнала, что князь Никанор Владимирович Кашидзе старался дать внуку соответствующее его княжескому достоинству воспитание, но все его усилия оставались тщетными. Князек Андро был непроходимо ленив и не поддавался никаким увещаниям деда.

Я поблагодарила князя Никанора за его приглашение служить в его доме. Он дружески расспросил меня о моем житье-бытье и потом, выслав внучат из комнаты, сказал:

— Вы, Людмила Александровна, не унывайте по поводу Тары… Она, в сущности, предобрый ребенок, хотя и избалованна. Что делать, это дитя — моя единственная привязанность в жизни. Бог простит мне мою слабость по отношению к ней… Будьте к ней возможно снисходительнее, милая барышня! Это дикий цветок, взлелеянный самой природой Востока, и оторвать его силой от родной почвы — значило бы погубить его. Прощайте же ей маленькие шалости и капризы. Эта девочка не знала никакой узды до четырнадцати лет, и теперь воспитывать ее будет трудно. Вы знаете, что моя Тара не умеет даже читать, она не хотела учиться, а я не мог настаивать, так как огорчать этого ребенка для меня положительно невыносимо.

— Я попробую, князь, справиться с нею, — заметила я.

— Да поможет вам Господь, дитя мое. До сих пор я не брал гувернанток к девочке, боясь, чтобы они пагубно не подействовали на ее здоровье грубостью и строгостью. Теперь обойтись без воспитательницы невозможно. Я просил начальницу вашего института прислать мне снисходительную и добрую наставницу и очень рад, что выбор ее пал на вас. Ваша дружба с моей родственницей Ниной Джавахой говорит уже за вас. Сама судьба нежданно-негаданно присылает в мой дом ту, которую я знал ребенком. Я надеюсь, что ваша серьезность и положительность, приобретенные печальной сиротской долей, послужат вам на пользу в трудном деле воспитания моей Тары!

— Я надеюсь, князь! — ответила я серьезно и, видя, что он высказал все, что хотел, направилась к выходу.

Легкое шуршание в соседней комнате привлекло мое внимание.

Я быстро распахнула дверь и… ахнула.

Тамара, прильнув к замочной скважинке, подслушивала то, что говорилось в столовой. Она не успела отскочить, когда я открыла дверь, и получила легкий удар по лбу.

— Вы подслушивали, Тамара?

— Да нет же! Уверяю вас, нет!

Я молча взяла ее за руку и подвела к зеркалу.

— Никогда не лгите, Тамара, — и я указала на ее лоб с предательским красным пятном. — Помните, нет на свете порока хуже лжи! Ложь — это начало всякого зла! Поняли вы меня, дитя мое?

Она опустила глаза. Я уже видела выражение искреннего раскаяния в ее лице, как вдруг резкий, неприятный хохот заставил нас обеих оглянуться.

Андро сидел верхом на подоконнике и, сбивая игрушечным кинжалом цветы магнолий, растущих у окна, притворно хохотал.

— Ха-ха-ха! Поздравляю, княжна Тамара! Поздравляю, княжна-лгунья! Что, попалась птичка в клетку? Довольно напелась и напрыгалась! Так ее, так! Пробирайте ее, mademoiselle, хорошенько! На цепь ее посадите, как злую собачонку, чтобы она не смела кусаться и лаять! Надоела она всем, Тамарка! Покоя от нее нет! Заприте-ка ее лучше на хлеб ина воду, mademoiselle! Для вашей же пользы, право!

Я взглянула на Тамару. Она напоминала мне маленького львенка, готового кинуться на жертву и растерзать ее.

«Не обращайте внимания на слова вашего брата!» — хотела я ее успокоить, но было уже поздно. В два прыжка княжна подскочила к брату и, прежде чем я успела сообразить что-либо, с диким воплем вцепилась ему в волосы.

Андро не ожидал такого стремительного нападения, он опомнился, когда острые ноготки княжны впились ему в щеки. Тогда он грубо оттолкнул ее, но, потеряв равновесие, полетел на пол вместе с вцепившейся в него Тамарой.

Я не знала, что делать: броситься ли разнимать детей или бежать к князю за помощью. К счастью, он услышал шум и пришел сам.

— Что такое? Что случилось? — Он кинулся к катавшимся по полу внукам.

С трудом оторвал он Тамару от брата, поднял его с пола и поставил перед собой.

— Ты опять раздразнил ее, бездельник! — князь грозно насупил свои седые брови.

Андро молчал. Весь в ссадинах и царапинах, он глядел исподлобья на деда. Слышно было только его тяжелое дыхание.

Я не знаю, что было дальше, потому что, схватив за руку Тамару, поторопилась увлечь ее в сад. До нас долетели глухие звуки, но ни стон, ни плач не сопровождали их.

— Это дедушка бьет Андро! — торжествующе заявила Тамара, жадно прислушиваясь к тому, что происходило в доме.

— И вам не жаль брата? — укоризненно покачала я головой.

— Жаль Андро? О, вы не знаете его! Если б вы знали, как он меня ненавидит, как мучит меня, mademoiselle! Я жалею только, когда ему мало достается от дедушки, потому что дедушка хотя и вспыльчив, но очень отходчив… Я бы уж сумела наказать его по-своему! Долго бы он меня помнил, негодный! О, как я его ненавижу, если б вы знали!

— За что? — спросила я.

— За все! — подхватила она с жаром. — Он не дает мне проходу, всячески мучит, терзает и изводит меня. Он портит мои вещи, таскает мои лакомства, постоянно злит меня. А за что? Все за то, что дедушка любит меня больше всего на свете и сделает меня единственной наследницей всех своих богатств! Ах, mademoiselle, если б вы знали только, до чего жаден Андро и как он любит золото! Можно подумать, что он сын менялы-армянина, а не знатного князя из рода Кашидзе!

— А вы сами, Тамара, — прервала я девочку, — сделали ли что-нибудь, чтобы улучшить ваше отношение к брату?

— Как так?

— Ну, стерпели вы хоть раз его обиду? Смолчали вы хоть когда-нибудь на его оскорбление?

Она подумала немного, потом забавно наморщила брови:

— Я понимаю вас, mademoiselle Люда! Вы говорите об учении Христа, когда надо подставить правую щеку тому, кто ударит по левой.

— Ну да, да! — Я обрадовалась, что моя дикарка уже знакома отчасти с учением Нового Завета. — Кто говорил вам об этом, Тамара?

— Барбале, — ответила она, — Барбале, раздевая меня по вечерам, говорит мне иногда о Боге… Но, mademoiselle Люда, я не могу так поступать, как указал Христос! Я ненавижу Андро и готова выцарапать глаза негодному мальчишке…

— Он — брат ваш!

— Я не хочу такого брата, — вскричала она, топнув ногой, — я не хочу его! У меня есть теперь сестра! Ведь вы захотите быть моей сестрой, mademoiselle Люда?

Она прижалась ко мне и, заглядывая в глаза, повторяла:

— Ведь вы сестра моя, да, сестра? Ответьте же, mademoiselle Люда, ответьте же поскорее!

В ней было столько обаятельного и трогательного, в этой милой юной дикарке, что я невольно забыла о жестокой, злой девочке, которой она представлялась мне за минуту до этого. Я наклонилась к ней и поцеловала ее в щеку.

Глава 3. Новая жизнь. Бабушкины драгоценности. Ворона в павлиньих перьях. Злополучная лезгинка

Моя новая жизнь в Гори совсем захлестнула меня. Целые дни я была неразлучна с Тамарой. Мы гуляли, разговаривали или сидели молча, наслаждаясь прелестью восточного лета, благоухающего и ясного.

Иногда князь Кашидзе приказывал седлать для нас лошадей, и мы ездили верхом в сопровождении старого Сумбата, верного слуги их дома. Цветущие долины Грузии расстилались перед нами во всей своей пышной красоте. Иногда мы углублялись в горы, любуясь ясным и синим небом, жемчужными облаками, сливавшимися вдали со снежными вершинами Эльбруса и Казбека. Ловкая и отважная княжна ездила верхом как лихая джигитка. Она учила меня управляться с лошадью, и скоро я постигла не хуже ее искусство верховой езды.

Иногда мы ездили в предместье Гори, в забытую усадьбу князя Джавахи. Там, на зеленом обрыве, около грузинского кладбища, на котором покоились последние Джавахи, я рассказала Тамаре трогательную повесть другой маленькой девочки, радовавшейся и страдавшей в этом старом гнезде. Тамара все свое детство провела в Тифлисе, где дедушка ее командовал полком, и только с выходом в отставку старого Кашидзе они переселились в Гори, в родовой дом князя. Поэтому она не видела своей маленькой кузины, хотя Барбале, вынянчившая Нину Джаваху и перешедшая с ее смертью в дом Кашидзе, много раз рассказывала девочке о покойной. Тамара с интересом слушала и ее, и мои рассказы…

Восприимчивая, горячая натура девочки жаждала новых впечатлений. Ко мне она привязалась и слушалась меня беспрекословно во всем.

Так, однажды утром, войдя в ее спальню, я увидела старую Барбале, стоявшую на коленях перед постелью княжны и с трудом натягивающую ей чулки.

— Что это такое? — удивилась я при виде этой картины. — Как, Барбале, вы одеваете такую большую девочку?

— Княжна не может одеваться сама, — вздохнула покорно старуха.

— Полно, Барбале! Вероятно, у вас есть неотложное дело на кухне, — тоном, не допускающим возражений, сказала я ей, — ступайте же, а вашу княжну одену я сама.

Я уже готовилась натянуть чулок на маленькую ножку Тамары, как вдруг она вскочила с постели и со смехом вырвалась от меня:

— Нет-нет, mademoiselle Люда. Я не позволю вам! Вы слишком хороши для роли служанки.

— А Барбале? — спросила я серьезно. — Не находите ли вы, Тамара, что она слишком стара, чтобы исполнять ваши причуды?

— Барбале — служанка!

— Да, вы правы. Она служанка, вынянчившая два поколения дома Джавахи и Кашидзе. Так неужели же в награду за свою честную, долгую службу она годится только для исполнения прихотей балованной девочки, потому что эта девочка знатного княжеского рода, а она, Барбале, бедная старуха?

— О, mademoiselle Люда, — вскричала Тамара со свойственной ей живостью, — я не знаю, насколько вы правы, но я очень люблю, когда вы так говорите. Ваш голос звучит, как студеный горный родник, а глаза ваши — точно глаза небесного ангела. Я сделаю все, что вы захотите, только бы не было у вас этой складочки между бровями! Она делает ваше лицо страдальческим, mademoiselle Люда, а я не хочу видеть вас страдающей и несчастной. Я люблю вас, так сильно люблю! Почти наравне с дедушкой Кашидзе! Андро говорит, что я люблю дедушку за то, что он богат и даст мне много-много золота… Андро лжет, но я не могу доказать ему этого, зато я могу доказать, что вас я люблю бескорыстно: ведь вы мне ничего не дадите, ни золота, ни драгоценностей.

В этой искренней девочке было много хороших, светлых сторон. Особенно симпатичным было в ней умение держать данное слово.

— Я родом из князей Кашидзе, — говорила она с гордостью, — а князья Кашидзе славятся умением держать свое обещание!

С этого дня Барбале уже не приходила раздевать и одевать Тамару. Я одержала первую победу.

Два обстоятельства, однако, заботили меня. Первое из них была непримиримая вражда между Андро и Тамарой, а второе — полнейшее нежелание княжны учиться.

На первое я уже махнула рукой, признавая свою полную беспомощность. К тому же Барбале шепнула мне, что князь Кашидзе думает отослать своего внука в полк, под начальство князя Джавахи, чтобы приучить мальчика к дисциплине.

Леность княжны и ее полнейшее нежелание приняться за книги доводили меня до отчаяния. Смешно сказать, взрослая четырнадцатилетняя девочка не умела читать!

Однажды, перебирая свои вещи в присутствии Тамары, которая была большая охотница до этого, я вынула книгу Фенимора Купера, с изображением индейцев на обложке.

— Ах, что это за картинка, душечка? — восторженно всплеснула руками Тамара.

Я объяснила.

Тогда она стала быстро переворачивать страницу за страницей, отыскивая новые и новые картинки.

— Какие смешные коричневые люди, — изумлялась она, — а вот и белый! Это вождь? Да, mademoiselle Люда?

— Да, это охотник. Его звали Зверобоем. Хотите знать о нем подробно, Тамара?

— О да! Скорее, скорее прочитайте мне все это, mademoiselle!

— Нет, Тамара, я не буду читать вам, — отвечала я твердо.

— Почему вы не хотите мне читать? Вы, верно, сердитесь, потому что я постоянно ссорюсь с Андро…

— Успокойтесь, Тамара, я и не думаю сердиться на вас. Я просто хочу, чтобы вы выучились читать сами.

— Я не могу, mademoiselle Люда.

— Нет слова «не могу», Тамара, слово «не могу» выдумали слабые, беспомощные люди. Я надеюсь, что смелая княжна Кашидзе не захочет походить на них?

— О, mademoiselle Люда, вы думаете обо мне лучше, нежели я этого стою!

— Я думаю о вас так, как вы этого заслуживаете, Тамара, и надеюсь, вы не заставите меня раскаиваться в этом!

В тот же день мы сели за работу, несмотря на явные насмешки Андро, подсматривавшего за нами, и через каких-нибудь две-три недели княжна, захлебываясь от восторга, читала «Зверобоя».

— Вы маленькая волшебница! — в тот же день за обедом сказал мне князь Кашидзе. — Укажите мне ту магическую палочку, которая превратила мою дикую, непокорную козочку в смирную овечку!

— О, Никанор Владимирович! — поторопилась я отклонить похвалу старика. — Тамара еще далеко не такая, какой я хотела бы ее видеть… Не правда ли, Тамара? Мы будем еще долго совершенствоваться с вами?

Веселый взгляд был мне ответом — взгляд, от которого стало светло и радостно всем сидевшим за столом. Один Андро был молчалив и угрюм.

* * *

Это было накануне дня святой Тамары. Чтобы порадовать княжну, старый князь позвал несколько ее подруг и кое-кого из горийской молодежи.

Тут была тоненькая, беленькая Анна Глинская — дочь командира казачьей сотни, стоявшей под Гори, и Даня Фаин — племянница председателя городской управы, полная, рослая блондинка, и Зоя Кошелева — дочь купца, торговца рыбными товарами, и Марина Чавадзе, грузиночка, худенькая и прозрачная, как тень, и, наконец, богатая татарка Фатима Джей-Булат — дочь домовладельца в Гори, с косами до пят, в пышном национальном наряде.

Еще задолго до прихода гостей слуги князя Кашидзе метались по комнатам, окуривая их пряными травами.

Княжна Тамара заперлась в своей спальне с самого обеда.

Я несколько раз подходила к дверям и бралась за ручку. Но напрасно, дверь не поддавалась. Она была закрыта изнутри на ключ.

— Тамара, откройте мне! — взывала я у порога.

— Чуточку потерпите, mademoiselle, душенька! Я вам готовлю сюрприз!

Наконец все гости съехались, обширный дом Кашидзе наполнился молодыми голосами и смехом, а юной хозяйки все еще не было.

— Где Тара? — недовольный ее отсутствием, спросил князь и чуть нахмурил свои седые брови.

— Она заперлась у себя, но я еще раз попытаюсь проникнуть в ее комнату, — сказала я и направилась было к ней, но дверь в залу внезапно распахнулась, и перед нами предстала княжна Тамара.

На ней было длинное платье с тяжелым шлейфом, того старинного фасона, который носился несколько десятков лет тому назад. Ее пышные кудри были зачесаны кверху и перевиты нитями жемчуга. На маленькой головке плотно сидела массивная диадема — первая драгоценность рода Кашидзе. Такое же ожерелье обвивало ее худенькую шейку. Кисти рук были украшены браслетами, пальцы — кольцами и перстнями. Она величественно раскланивалась со своими гостями, обмахиваясь громадным веером из павлиньих перьев.

Гости с нескрываемым удивлением смотрели на молодую хозяйку, изуродованную до неузнаваемости пышным костюмом. Удивленно смотрел и старик Кашидзе, ожидая пояснения этого странного маскарада.

Несколько минут длилось молчание. Внезапно Андро выкрикнул на всю залу:

— Ворона в павлиньих перьях!

Его рябоватое лицо, со шрамом вдоль щеки, дышало торжествующей насмешкой. Дикий поступок сестры пришелся ему по вкусу.

Юные гости княжны старались остаться серьезными.

Однако это им не удалось. Татарочка Фатима Джей-Булат, не знакомая с правилами светского приличия, указала на княжну пальцем и быстро заговорила на ломаном русском языке:

— Большая… розовая птица с хвостом… Откуда прилетела? Йок, нехорошо, душечка джаным… Прежде лучше было… Косы… кафтан… сапожки сафьяновые… А так плохо… совсем нехорошая стала джаным… Ни один джигит замуж не возьмет… верь слову Фатимы…

— Я и не собираюсь замуж! — нахмурилась Тамара.

— Тамара, — шепнула я, — придите сейчас же в мою комнату. Мне надо сказать вам два слова.

Она было скорчила недовольную мину. Ей не хотелось уходить из ярко освещенной залы, от ее гостей, на которых, как ей казалось, она произвела неотразимое впечатление, но и отказать мне она не могла.

Скоро она была у меня.

— Как вам нравится мой костюм и мои драгоценности, mademoiselle Люда? — самодовольно спросила она.

— Я нахожу, Тара, что вы выглядите безобразной сегодня!

— Что?

Ее глаза широко раскрылись…

— Да. Вы напрасно надели это тяжелое платье. В нем вы кажетесь смешной маленькой старушкой! — безжалостно продолжала я. — А эти драгоценности? Они могут идти взрослой даме, а никак не к девочке ваших лет.

— Вы ошибаетесь, mademoiselle, — холодно сказала княжна, — вы видели, как они все смотрели на меня? И Фатима, и Анна, и Даня — все-все! Они завидовали мне, уверяю вас!..

— Они смеялись над вами, Тара!

— О! Это уже слишком! — вскричала она. — Вы это нарочно выдумываете, чтобы только досадить мне! Все вы досадуете на меня за то, что у вас нет ни таких нарядов, ни таких драгоценностей! О, какие вы злые! И как я вас всех ненавижу!

— Даже меня, Тамара?

— Всех! — повторила она упрямо и, бросившись в угол тахты, залилась слезами.

Я молча уселась в противоположный угол и ждала, когда она успокоится. Но так как Тамара плакала все громче, я предпочла оставить ее одну.

— Она капризничает, — шепнула я в ответ на вопрошающий взгляд князя Кашидзе, — самое лучшее оставить ее в покое.

— Своенравная, избалованная девочка, но предобрая душа! — так же тихо сказал князь. — У нее какая-то болезненная слабость — хвастаться своими богатствами. Искорените из нее этот недостаток, mademoiselle Люда, и вы весьма обяжете меня, старика.

Молодые гости княжны, соскучившиеся, стали устраивать разные игры.

Но вот послышались звуки зурны и волынки, к ним присоединилось звучное чиунгури — род нашей гитары, и полилась чудная быстрая мелодия, вызывающая задорное желание плясать.

Это князь Кашидзе, чтобы порадовать внучку, позвал трех музыкантов-армян, составляющих доморощенный оркестр Гори.

— Лезгинка! Лезгинка! — пронеслось в кругу молодежи. — Мы будем плясать лезгинку! Вы позволите, князь?..

Он, разумеется, поспешил дать свое согласие. Тогда Фатима выступила вперед. Она повела на нас газельими глазами, молча подняла правую руку с захваченным в ней концом белой чадры и, кокетливо прикрываясь ею, плавно заскользила по устланной коврами комнате. Но вот струны чиунгури зазвенели чаще и быстрее… И плясунья ускорила темп… Вот она уже не скользит, а носится по комнате с легкостью бабочки, далеко разметав за собою белое облако кисейной чадры.

— Браво, Фатима! Браво! — кричат ей зрители, и она, разгоряченная и пляской, и похвалами, неожиданно прерывает танец и бросается со смехом на цветную тахту, в круг своих подруг.

За нею выступает Анна Глинская. Она не может внести того огня, который присущ восточной девушке в исполнении родной пляски. Анюта выучилась лезгинке на уроках танцев в тифлисской гимназии и тщательно выделывает каждое па, много, разумеется, уступая Фатиме в ее искусстве. Но и ей похлопали так же, как до этого хлопали татарке. В самый разгар пляски в залу незаметно вошла Тамара. Она успела снять свои злополучные бриллианты и, заменив массивный бабушкин наряд простеньким белым платьем с голубой лентой вокруг талии, сразу похорошела.

— А-а, павлин растерял свои перья и обратился в простую ворону, — встретил ее Андро.

Но, к счастью, никто, кроме меня и Тамары, не слыхал его слов.

Княжна показалась мне как будто смущенной и пристыженной в первую минуту. Но, по мере того как лезгинка все больше и больше овладевала вниманием молодежи, Тамара также заметно оживилась, и все ее смущение рассеялось как дым. И вдруг, неожиданно сорвав со стены бубен, она бросилась в пляс. Говорят, что лучшие исполнительницы лезгинки — татарки дагестанских гор. Пляска Фатимы Джей-Булат очаровала меня. Но пляска маленькой княжны Кашидзе меня глубоко растрогала. Если Фатима внесла в свое исполнение весь огонь, весь жар родимого Востока, то юная Тамара была олицетворением какой-то трогательной красоты и грации. Каждое ее движение было строго выдержанно и законченно. Она не носилась, как Фатима, охваченная вихрем пляски, но плыла перед нами, без слов говоря: «Вот видите, я какая! Злая, капризная, своенравная… Но вы любуетесь мною, несмотря на это, и не осуждаете меня, потому что, в сущности, я добра, покорна и готова исправиться, насколько могу!»

Она все ускоряла и ускоряла темп и уже готовилась быстро-быстро завертеться в финале пляски, как вдруг произошло нечто, не ожидаемое никем из нас.

Я видела, что стоявший неподалеку Андро выдвинул правую ногу навстречу сестре, когда княжна, увлеченная пляской, проносилась мимо него. Я слишком поздно заметила это, чтобы успеть предупредить танцующую, которая, ничего не подозревая, с улыбкой приближалась к нам, как вдруг ее тело подалось вперед и она с силой грохнулась на пол, далеко отбросив звенящий бубен… Все кинулись к ней…

Тамара готова была разрыдаться.

Я вполне понимала ее волнение. Ловкость и грация девушек на Востоке ценятся гораздо выше красоты. Маленькая княжна славилась как лучшая исполнительница лезгинки в целом Гори, и вдруг ее могли бы счесть неуклюжей и неловкой! Мне стало бесконечно жаль Тамару, я бросилась к княжне и обняла ее.

— Не беспокойтесь, милая Тамара! Вы плясали прекрасно и доставили нам всем громадное удовольствие… и не вы виноваты, что конец пляски был так неудачен. Я видела, как Андро подставил вам ногу.

Если бы я была в эту минуту один на один с Андро, то, наверно бы, испугалась не на шутку того выражения ненависти и гнева, каким дышало теперь его лицо! Он сжал кулаки и наградил меня одним из тех взглядов, которые не забываются очень долго.

В ту же минуту старик Кашидзе выступил вперед.

— Скажи мне, Андро, зачем ты сделал это? — князь вывел его за руку на середину зала и сказал громко, обращаясь к затихшей молодежи: — Видите ли вы этого мальчика, мои юные друзья? Он бич и несчастье моего дома. Последняя осетинка, которая умирает с голоду со своим сыном, счастливее меня, потому что сын ее делит с ней нужду и горе и не отнимает у нее последнего спокойствия, как это делает со мной мой внук, князь Андро Кашидзе!

Потом, обратившись к мальчику, он сказал ему:

— Ступай отсюда, здесь не место тебе, Андро! Ступай к слугам, они научат тебя, может быть, благонравию и приличию, достойным твоего княжеского звания.

С пылающими щеками молодой князек вышел из комнаты. Проходя мимо меня, он снова взглянул на меня взором, исполненным ненависти.

В ту же ночь, когда молодые гости Тамары разъехались и сама княжна, нежно простившись со мной, как будто между нами не было никакой размолвки, ушла к себе, я спустилась в сад подышать ночной прохладой. Чудная, ароматная ночь повисла над Гори. Запах роз стоял в воздухе пряной волной. Где-то близко-близко в кустах послышалась соловьиная трель… Я закрыла глаза, и мне живо представилась моя родная Украина с ее беленькими хатками и вишневыми садами… И там так же пахло розами извенели соловьиные трели… Знакомое, щемящее чувство тоски сковало мне душу… Неясные милые образы нежно обрисовывались на фоне горийской ночи…

Я ощущала близость моих родных… Я видела в лунном сиянии облик той, которую потеряла. Моя мать улыбалась мне так живо в моем воображении, что я едва верила, что это были только грезы, а не действительность… Вот выделяется в темнеющей дали облик моего брата. Какое трогательно-грустное личико, какая кроткая беспомощность во взгляде!.. А за ними видится образ девушки с глазами, полными тоски и грусти, моей незабвенной, милой княжны!.. Я заплакала.

Внезапный хохот отрезвил меня.

Предо мной был Андро. Он стоял в двух шагах от меня, скрестив на груди свои длинные, худые руки.

— Зачем вы здесь? Что вы делаете, Андро? — вскричала я, отступая от него.

— Радуюсь, — ответил он кратко.

— Чему же вы радуетесь, Андро? — насколько можно спокойнее спросила я его.

— О, многому! — он бешено сверкнул на меня глазами. — И тому, что вы так горько плакали сейчас, и тому, что вы боитесь меня! Вы не будете отрицать, конечно, что вы меня боитесь!.. Не правда ли?

— Почему вы так думаете, Андро?

— Потому, что вы виноваты предо мной. Вы обидели меня и знаете, что князь Андро не прощает обиды никому!

— Что же сделает со мною князь Андро? — усмехнулась я. — Поразит меня своим игрушечным кинжалом в дедушкином доме? Так, что ли?

— Не смейте смеяться, не смейте! Я ненавижу вас, потому что вы выдали меня сегодня! Зачем вы это сделали?

— Я не могла поступить иначе, Андро! — произнесла я убежденно. — Я была только справедлива.

— О, как я ненавижу вас за эту вашу справедливость! Сегодня слуги потешались надо мной, в то время как вы веселились и ужинали с гостями! Они смеялись над моим позором и унижали меня! И старая ведьма Барбале больше других! Я бы убил их всех, если б знал, что не понесу за это кары! Как бы я хотел быть горным душманом, чтобы замучить вас до полусмерти, вас и мою сестричку Тамару! Она и вы — причина всех моих несчастий!.. Она зло всей моей жизни… Слышите? Вы обе враги мои, и рано или поздно я разделаюсь с вами!

— Я не боюсь ваших угроз, Андро, вы видите, я смеюсь над ними! — произнесла я со спокойной улыбкой.

— Смеется хорошо тот, кто смеется последним! — неистово закричал мальчик и исчез в сумраке ночи.

Я медленно побрела в дом. Войдя в мою комнату, я остановилась в изумлении.

На моей постели, зарывшись в одеяло и свернувшись калачиком, лежала княжна Тамара.

— О, как вы долго не шли, mademoiselle Люда, я совсем заждалась вас…

— Отчего вы не у себя, дитя?

— Потому что хотела быть у вас, mademoiselle, — засмеялась она, прыгнув мне на шею.

Но смех ее тут же оборвался, и, виновато глядя на меня, она спросила:

— Вы не сердитесь на меня больше? Вы простили меня, не правда ли?

— За что, моя дикарочка?

— За прабабушкино платье и родовые драгоценности! Но мне так хотелось показаться моим гостям во всей пышности и блеске рода Кашидзе! — заключила она как бы в свое оправдание.

— И вы видели, конечно, что только насмешили их! — улыбнулась я девочке.

— О да, я увидела это сразу, mademoiselle Люда, но из гордости не хотела сознаться и наговорила вам так много неприятного!.. Простите ли вы меня, душечка?

— Я уже простила вас, Тамара!

— Тебя! — поправила она умоляюще. — О, говорите мне «ты», mademoiselle Люда, если любите меня, если находите меня достойной. Помните, вы в первый же день вашего приезда сказали, что надо заслужить вашу любовь… Я так старалась сделать это, но я слишком еще глупа… — со смешной гримаской протянула она.

— Напротив! Ты уже сделала это! Конечно, я очень люблю тебя, моя Тамара! — успокоила я девочку.

Она взвизгнула на всю комнату и спросила:

— А кто лучше всех плясал сегодня лезгинку?

— Ты, Тамара!

— А Андро-то как бесился! — продолжала она с жаром. — Ах, mademoiselle Люда, как он зол на вас. Знаете ли, что он сказал про вас Барбале?

— Нет, не знаю, Тамара!

— Он сказал в кухне при всех слугах: «Я сделаю так, что эта нищая гувернантка долго будет меня помнить»… И он способен на всякую гадость, mademoiselle Люда! Берегитесь его!

Я сказала ей, что не боюсь Андро, и передала все, что произошло со мной в саду. Она слушала меня с большим вниманием, покачивая головкой, потом спросила:

— Зачем вы ходили в сад, mademoiselle Люда?

— Я ходила туда, чтобы подумать о тех, кого я люблю и кого уже нет со мной!

— Вы говорите о вашей матери, mademoiselle?

— Да, Тамара, и о покойном брате, и о твоей кузине Джавахе, которая была моим лучшим другом.

— Кузина Джаваха… — произнесла Тамара мечтательно. — Барбале говорит, что она была красавица, а по смелости и живости — настоящий маленький джигит. Правда ли это?

— Правда, Тамара! — произнесла я с грустью. — Таких людей, как княжна Нина, очень мало на свете.

— О, как бы я хотела походить на нее! Покажите мне ее портрет еще раз, mademoiselle Люда!

Я сняла с шеи медальон с изображением маленькой грузинки в костюме горца и подала ей.

Она долго смотрела на изображение кузины, потом произнесла не по-детски серьезно:

— Вы правы, в ней есть что-то особенное. Такие люди созданы для того, чтобы рано умереть, не правда ли, mademoiselle Люда? — И не дожидаясь моего ответа, она прибавила грустно: — А такие, как мы с Андро, злые и нехорошие, живут очень долго и много горя причиняют другим…

Мне стало бесконечно жаль ее — эту глубоко каявшуюся в своих проступках девочку. Я взяла из ее рук медальон с портретом Нины, взглянула еще раз на милый образ подруги детства и, положив его на ночной столик подле постели, занялась моим юным другом.

Я говорила Тамаре о том, что вовсе не трудно исправляться в таком раннем возрасте, и что она со дня моего приезда уже заметно переменилась к лучшему, на радость дедушке Кашидзе. Она слушала меня с жадным вниманием…

Глава 4. Ночное посещение. Червонцы Иринин Сторка

В эту ночь собиралась гроза. Я сквозь сон слышала приближение громовых раскатов.

Вдруг дверь моей спальни тихо скрипнула и отворилась. Я открыла глаза. Чья-то темная фигура неслышно скользнула в комнату и направилась ко мне. Мне хотелось крикнуть… но оцепенение сковало мой язык… Между тем кто-то, закутанный с головой во что-то темное, вроде татарской чадры, подошел к моей постели, с минуту прислушивался и стал шарить на ночном столике около постели. Сквозь неплотно сомкнутые веки я увидела, как вслед за этим он стал так же тихо удаляться.

В это время молния ярко осветила комнату, и я узнала моего врага, князя Андро Кашидзе. «Андро, стойте!» — хотела крикнуть я, но страшный удар грома потряс старый дом.

Андро исчез за дверью, прежде чем я успела произнести хоть слово.

Гроза разразилась со страшной силой. Вихрь ломал и гнулдеревья в саду. Старые чинары жалобно стонали, пригнутые чуть ли не до самой земли.

Княжна Тамара проснулась и бросилась ко мне, как бы ища защиты.

— О, я боюсь! Мне страшно! Спасите меня! Я успокаивала ее как могла.

— Он убьет меня! Мне страшно! Мне страшно! — повторяла она с каждым новым ударом грома.

Напрасно я старалась объяснить ей, что страшна может быть только молния, а не гром, — она ничего и слышать не хотела.

— Великий Боже! Спаси меня! — молила она, зарываясь в подушки. — Святая Нина, покровительница Грузии, помилуй… пожалей меня и оставь в живых!

Пришла Барбале, встревоженная не менее моей воспитанницы, и стала кропить углы святой водой.

Мои мысли возвращалась к ночному посещению Андро.

«Что могло понадобиться маленькому князю в моей комнате в такую пору?»

Всю ночь мы провели без сна. Тамара и Барбале с ужасом прислушивались к каждому громовому раскату, повторяемому эхом гор.

Измученные встали мы наутро. Я мельком взглянула на ночной столик, куда имела обыкновение класть на ночь мои драгоценности — золотые часики, данные мне от казны в награду за отличное поведение, и медальон с портретом княжны Джавахи, и ахнула: ни медальона, ни часов не было.

Теперь только я поняла причину ночного посещения князя Андро. Он украл их!

Я тотчас поделилась печальной новостью с Тамарой.

— Mademoiselle Люда! Душечка! — говорила она. — Я сейчас же пойду к дедушке и расскажу ему про Андро! Уверяю вас, дедушка принудит его отдать вам украденные вещи.

— Нет-нет, — удержала я девочку, — не делай этого, Тамара. Я думаю подождать немного, потому что Андро, должно быть, только пошутил со мной и скоро вернет унесенные вещи. Князь Кашидзе не может быть вором!

— О, вы не знаете Андро! Повторяю вам, что он способен на все дурное ипреступное… Дедушка сказал правду. Андро — бич нашего рода! И вы еще говорите о его раскаянии! Солнце скорее перестанет светить над Гори, нежели Андро раскается в своем дурном поступке! Нет-нет, лучше пойти сейчас же сказать дедушке, пока Андро не продал ваши вещи на армянском базаре…

— Тамара, как можешь ты так дурно думать о твоем брате! — укоризненно заметила я.

—О, я слишком хорошо знаю Андро, чтобы иначе думать о нем, — произнесла она с той же жесткой улыбкой, которая мне так не нравилась в ней.

Гроза не утихала ни на минуту… Огненные змеи носились по небу… гром грохотал так, что, казалось, потрясал всю землю.

Проходя темным коридором в комнату Барбале, я внезапно столкнулась с молоденьким князем.

— Андро, — спросила я строго, — как называются те люди, которые забираются в чужие владения и присваивают себе чужую собственность?.. Не отрекайтесь, Андро, я знаю, что вы взяли мои вещи сегодня ночью, и спрашиваю вас теперь: когда вы мне их отдадите?

— Идите поскорее жаловаться старику, mademoiselle, на негодного Андро, потому что скорее я схороню ваши вещи на дне Куры, нежели отдам их вам!

— Отдайте мне их, Андро, по крайней мере вы избегнете наказания, а я не лишусь самого дорогого для меня.

— Надо было думать об этом несколько раньше, mademoiselle, — заявил юный бездельник. — Зачем было выдавать Андро, когда он только чуточку хотел проучить свою зазнавшуюся сестричку? Теперь пеняйте на себя. Вещей ваших вы не увидите как собственных ушей, а что касается наказаний, то Андро так свыкся с ними, что не придает им уже никакого значения! — И, беспечно тряхнув лохматой головой, он засунул руки в карманы и с насмешливым посвистыванием отошел от меня.

Я тяжело вздохнула. Мне было бесконечно жаль моих потерянных сокровищ, но я не хотела идти с жалобой к князю Кашидзе на его внука.

Как ни странно, но мне было жаль Андро.

«Если бы у него была мать, — подумала я, — то, наверное бы, мальчик был иначе воспитан. Прав ли князь Кашидзе, что так строго относится к внуку? Ведь и диких горных скакунов приручают не одной нагайкой, и на их долю выпадает порой и дружеская ласка их хозяина. А испытывал когда-либо эту ласку необузданный и дикий, как горный скакун, своенравный и дерзкий Андро Кашидзе?»

* * *

В следующую же ночь мы были испуганы криками, раздавшимися в доме.

— Пожар! Пожар в доме армянина Сторка! — слышалось среди общего шума и сутолоки.

Дом богача Сторка находился через два квартала от нас. При сильном ветре, который буйствовал над Гори, нельзя было считать себя в полной безопасности. Горящие искры могли попасть на кровлю нашего дома и превратить дом Кашидзе в груду пепла.

Но, несмотря на грозящую опасность, княжна Тамара почти обезумела от восторга.

— Пожар! Пожар! — кричала она, вертясь в какой-то ею самой выдуманной пляске. — Пожар! Пожар! Что может быть интереснее, mademoiselle Люда! Бежим же, бежим туда скорее!

— Куда, Тамара? — удивилась я.

— Как куда? Любоваться пожаром, — крикнула она нетерпеливо.

— Иными словами, любоваться несчастьем ближнего!

— О, душечка, mademoiselle, вы всегда способны найти что-нибудь мрачное в самом интересном событии, — нетерпеливо возразила юная княжна, — успокойтесь, пожалуйста. Сторка — богач, у него не один дом в Гори, и не беда, если он его и лишится. К тому же имение Сторка нажито нечистыми путями, значит, нечего и жалеть его нам с вами!

— Жалеть надо одинаково добрых, злых, честных и нечестных, Тамара! Несчастье равняет людей перед Богом, — сказала я. — На этот раз я пойду с вами — не для того, чтобы любоваться картиной пожара, а чтобы посмотреть, не понадобится ли там наша помощь. — Я быстро накинула белую бурку, подаренную мне старым князем, и, взяв мою воспитанницу за руку, вышла из дому.

Дом Сторка пылал, как огромный горящий факел. Черная ночь без звезд и месяца на мрачном небе развернула над Гори свой непроницаемый полог. И только на месте пожара было светло, как днем. Огромная толпа собралась вокруг горящего дома. Люди кричали и метались по улице, боясь, однако, подступить к огню. Отстоять дом Сторка не было никакой возможности, надо было только следить за рядом стоявщими зданиями, чтобы огонь не перешел на них. Сбежавшиеся на место пожарища казаки, вместе с горийской пожарной командой, работали вовсю. И вдруг, когда огромная горящая балка упала с крыши дома, послышался громкий, отчаянный вопль женщины:

— Мое золото! Мои драгоценности! Они остались там… там, в спальне… под постелью… Принесите мне их, принесите, ради Господа!

Это кричала толстая армянка Ириния Сторка, имевшая несколько меняльных лавочек в базарном ряду.

Ей ответили безжалостным смехом. Кому было охота подвергать себя неминуемой гибели!

Тогда Ириния Сторка, видя общее равнодушие толпы, завопила еще отчаяннее, еще пронзительнее:

— Двадцать тысяч червонцев… двадцать тысяч остались там, в ящике под моей постелью… О, верните мне их… верните… Я дам пять тысяч тому, кто принесет их… Я дам больше…

Но никто не прельстился подобным вознаграждением.

Ириния металась по улице и кричала, потрясая сжатыми кулаками:

— Трусы презренные… жалкие трусы… дрожат за свою негодную жизнь… Слушайте же, проклятые… пейте мою христианскую кровь… Я даю половину… Даю десять тысяч червонцев тому, кто мне доставит ящик из огня!

Едва только успела выкрикнуть эти слова старая армянка, как из толпы выдвинулась невысокая фигурка и кинулась в пламя.

Все замерли в ожидании и страхе… Минуты, последовавшие за исчезновением человека в недрах огромного костра горящих балок и стен, нам показались часами. Все напряженно слушали, ожидая уловить предсмертный крик несчастного. Но до нас долетал только свист пламени, раздуваемого ветром, да шум от падения обгоревших балок.

— Он погиб, спаси, Господи! — послышались набожные возгласы.

— Поделом! Пусть не льстится на трудную наживу! — кричали другие.

— Христианская душа, а должна погибать, как собака! — послышался чей-то сердобольный возглас.

В ту же минуту кто-то появился в окне третьего этажа, весь объятый пламенем.

В горящем человеке, прижимавшем к груди заветный ящик с червонцами Иринии Сторка, я узнала князя Андро Кашидзе.

Казалось, гибель его была неминуема. Одежда и волосы его горели. Глаза сверкали безумным огнем.

Он окинул взором толпу — и дикий, нечеловеческий крик покрыл на минуту шум пожарища.

— Помогите! Помогите! — кричал Андро, протягивая вперед руки.

Чтобы помочь Андро, надо было кинуться в пламя, свирепевшее с каждой минутой все сильнее и сильнее. Напрасно молил несчастный, взывая о помощи. Толпа ахала, металась, кричала и стонала внизу, но ни у кого не явилось желания помочь ему.

— Бросай ящик! Бросай ящик! — вопила между тем Ириния Сторка. — Благо ты достал мои червонцы, бросай их вниз!

Но страшный гул заглушил ее слова.

Огромный кусок стены с окном, на котором стоял Андро, отвалился от дома, и юноша грохнулся наземь.

Растолкав толпу, я пробилась к лежащему на земле Андро. Я быстро склонилась к несчастному. Он лежал без движения, хотя чуть заметное биение сердца говорило о том, что он еще жив. Я сорвала с плеч бурку и накрыла ею тлеющую голову юноши.

Я с трудом разжала руки несчастного, вынула из них шкатулку с червонцами и передала ее бесновавшейся от радости Иринии Сторка.

— Кто может помочь мне? Кто хочет отнести юношу в дом князя Кашидзе? — взывала я к толпе, окружившей тесным кольцом лежавшего на земле Андро.

Несколько охотников выступило вперед. Появились откуда-то носилки; Андро осторожно положили на них, и печальное шествие, освещаемое горящими головнями, захваченными с пожарища, тронулось в путь.

— Он умер? — робко спросила Тамара.

Я совсем позабыла о девочке и теперь, желая вознаградить ее за это, ласково сказала:

— Он жив, дитя мое! Но он очень, очень страдает! Пусть твое доброе сердечко простит ему все дурное и пожалеет его!

Она помолчала с минуту, потом произнесла убежденно:

— Если б Андро не был так алчен к деньгам, несчастье бы не разразилось над его головой.

Когда мы были уже у дома, нас догнала Ириния Сторка.

— Вот обещанная плата за труд! — кричала она. — Пусть не говорят люди, что Ириния Сторка обманула несчастного… Тут ровно половина, десять тысяч червонцев! Я могла бы сбавить цену, на что теперь деньги мертвецу! Не унесет же он их в могилу с собой! Но раз сказанного не воротишь… Как условлено было — так и будет!

И она бросила объемистый мешок на носилки рядом с бесчувственным Андро.

Из дома выбежали люди. Вышли князь Никанор Кашидзе и старая Барбале.

По распоряжению деда мальчика отнесли в его комнату. Старик Кашидзе, несмотря на все недостатки внука, все же по-своему любил его.

— Вай-ме! — стонала испуганно Барбале. — Надо лекаря, лекаря скорее из русского квартала… Батоно князь, вели же бежать за лекарем!

Но лекаря звать не пришлось. Он уже был подле Андро: услышав о несчастье, он явился без всякого зова.

Лекарь уложил Андро в постель, разрезал тлевшие еще одежды и приступил к осмотру больного.

Когда он вышел к нам, старый князь угрюмо спросил:

— Он должен умереть, доктор? Говорите правду.

— Он будет жить, если окружить его тщательным уходом, — отвечал доктор, — при нем должен находиться кто-нибудь безотлучно день и ночь.

— Вряд ли кто возьмет на себя эту обязанность, — покачивая седой головой, произнес князь. — Андро был резок, груб со слугами.

Вряд ли кто из них пожертвует теперь бессонными ночами… Сам же я занят по хозяйству в усадьбе и в виноградниках, а Тамара слишком юна и неопытна. Придется позвать сиделку, которая бы ухаживала за мальчиком.

— Князь Кашидзе, — произнесла я громко, — не берите чужого человека к больному. Ему будет это неприятно… Я берусь ухаживать за Андро.

— Вы, mademoiselle? — изумилась Тамара. — Но вы забыли, верно, что сделал Андро с вами…

— Т-сс, — приложив палец к губам, остановила я ее. — Злобе и ненависти здесь нет места, Тамара. Андро беспомощен и несчастен, и я должна помочь ему!

— Храни вас Господь за ваше доброе сердце, милая девушка, — растроганно произнес старый князь.

И тотчас же я заняла место у постели больного Андро.

Глава 5. Исповедь. Примирение

Солнце вставало в розовом облаке над мирным благоухающим Гори и, купаясь в ало-фиолетовом море, снова уплывало на ночь за горы, а Андро Кашидзе все еще пребывал между жизнью и смертью.

Но я не видела ни нежного восхода, ни пурпурного заката, дни и ночи просиживая у постели больного в совершенной темноте.

Глаза Андро получили сильные ожоги, и, чтобы возвратить зрение юноше, доктор велел держать его в темноте.

И так я сидела во мраке с самыми безотрадными мыслями. Андро стонал и метался в бреду… Он упоминал о червонцах и пламени, бранил Тамару и упрекал толстую Иринию Сторка в том, что она обманула его.

Я нарочно положила мешок с червонцами в ногах постели, чтобы он их нашел, лишь только придет в сознание.

Каштановые деревья в саду Кашидзе уже наклонились под тяжестью плодов, а Андро все еще не приходил в себя.

Каждое утро в комнату заглядывала Тамара.

— Ему лучше? — спрашивала она, просовывая в дверь свою кудрявую головку, и, получив отрицательный ответ, говорила: — Еще не лучше! А я-то читаю каждый день десять раз подряд молитву Богородице, чтобы он выздоровел скорее…

— Ты жалеешь его, Тамара? — радостно спросила я.

— Не очень, mademoiselle, — чистосердечно призналась девочка, — ведь с тех пор как он болен, в доме тишина и покой. А еще мне так скучно, так скучно без вас, mademoiselle Люда!

Однажды, когда я сидела, погруженная в свои невеселые думы, раздался легкий шорох.

Через узкую щелку драпировок проскальзывала полоска света, позволявшая различать все, что происходило в комнате.

Андро лежал с открытыми глазами, казавшимися громадными на исхудавшем лице.

— Вы узнаете меня, Андро? Вам лучше? — спросила я, наклонившись к больному.

Он посмотрел на меня испуганными, почти безумными глазами, которым сожженные брови и ресницы придавали какое-то дикое выражение, и заговорил скоро-скоро, как в бреду:

— Зачем вы сюда пришли? Зачем? Чтобы мучить меня! Чтобы радоваться моему бессилию? О-о! Лучше было бы сразу умереть там в огне, нежели лежать беспомощным, живым мертвецом и видеть вас! Уходите же, уходите! Зачем вы здесь?

— Чтобы облегчать ваши страдания, Андро.

— О, не надо мне вас! Я был один всю мою жизнь и умру одиноким! Уйдите же от меня, дайте мне умереть спокойно!

— Вы не умрете, Андро, вы были при смерти, правда, но теперь, милостью Божией, вы спасены!

— Спасен, говорите вы? — переспросил он недоверчиво. — Спасен?

— Да, Андро, Господь Милосердный сохранил вас!

— Спасен! — простонал больной, и радость осветила его обезображенное лицо. — О, как хорошо жить! Но только я хочу быть непременно богат… Ириния Сторка должна мне отдать половину своих денег! Слышите вы? Она должна сделать это!

— Она уже это сделала, Андро! Вот червонцы, они лежат у ваших ног.

Я едва успела произнести это, как Андро сделал невероятное усилие, перегнулся вперед всем своим тщедушным телом и, схватив мешок, прижал его к груди.

Это усилие не прошло даром. Глубокий обморок заставил больного упасть ничком на подушку.

Я привела его в чувство, смочив виски и лоб водой.

Он с трудом открыл веки и произнес чуть внятно:

— Вы правильно рассчитали, mademoiselle, придумав ухаживать за мной. Вы хорошо получите за труды из тех денег, что мне дала Ириния Сторка. Я дам вам сто червонцев, клянусь именем Кашидзе!

— Мне не надо ваших денег, успокойтесь, Андро!

— Вам мало одной сотни червонцев, mademoiselle, — подозрительно глядя на меня, произнес он с недоброй усмешкой, — я вам дам две сотни в таком случае. Надеюсь, уж этого-то вам будет вполне достаточно.

— Я не возьму ни одного червонца из ваших денег, Андро.

— Как, ни одного тумана? — усомнился он.

— Ни одного, Андро, уверяю вас!

— Так для чего же вы торчите здесь так долго у моей постели, — грубо крикнул он, — раз вы не рассчитываете получить награду?

— О, напротив! — воскликнула я с жаром. — Я уже получила ее!

— А, понимаю! Вам щедро заплатил за меня мой дед Кашидзе?

— Нет, Андро, я ничего не получила от вашего дедушки.

— Так говорите же, какая награда заставляет вас возиться со мной?

— Успокойтесь, Андро. Вам вредно волноваться. Я говорю не о денежной награде, нет! Одно сознание того, что я могу принести пользу страдающему человеку, уже есть великая награда для меня!

Он посмотрел на меня широко раскрытыми от изумления глазами и, помолчав немного, спросил:

— И в принесении пользы животному, значит, вы находите себе отраду, потому что и дед, и Тамара, и все люди считают Андро диким шакалом, свирепым туром, всем, чем хотите, но только не человеком…

— Вы слишком подозрительны, Андро. Вас никто не считает тем, что вы думаете. Напротив, все заботятся о вас… любят вас… хотя вы не заслужили этого вашим поступком, Андро… Ведь одна только жадность к деньгам руководила вами, когда вы кинулись в горящий дом Сторка!

— Сама судьба посылала мне золото; я не дурак, чтобы отказаться от него!

— Золото могло сделать вас калекой, Андро…

— О, пускай! Пускай калекой — лишь бы богатым, — горячо возразил он. — О, вы не знаете всю силу золота, mademoiselle! Чтобы оценить его, надо стать богачом, каким я стал теперь…

— Ну и прекрасно… Вы богаты, Андро, и теперь остается только поправиться, чтобы умело воспользоваться вашим богатством! — сказала я спокойно, чтобы не раздражать больного.

— О, я и воспользуюсь им, — убежденно говорил он. — Я смотрю иначе на вещи, нежели вы, mademoiselle! Пусть князь Кашидзе сыграл роль простого наемника Иринии Сторка, спасая из огня ее сокровища, но если он за это получает такую награду, то Бог с ней, с родовитой гордостью нашего дома! — неожиданно заключил он.

Долгий разговор утомил мальчика. Глаза его закрылись, и он откинулся на подушку. Я думала, что Андро заснул, но скоро он опять заговорил:

— Mademoiselle! Правду ли вы сказали о том, что радость от сознания принесенной пользы ближнему может заменить золото?

— Правду, Андро…

— Даже если бы ближний этот был душманом или грабителем?

— Даже и тогда, Андро, потому что облегчить страдания тех, кто приносит нам неприятности, значит отплатить добром за зло, а это лучшее благо…

— Значит, вы можете радоваться, mademoiselle, потому что принесли облегчение вору: я унес ваш медальон и часы тогда ночью…

— Я уверена, что вы только пошутили, Андро! — сказала я.

— О нет, это неправда, mademoiselle! Вы знали, что это была не шутка, и все же не пошли жаловаться на меня старику… Почему, mademoiselle?

— Потому что я не хотела вам причинять зла, Андро! Ваш дедушка строг и наказал бы вас за это!

— А-а! — протянул он как-то смущенно. — Значит, в Гори нашлась одна добрая душа, не желавшая мне зла! Я был бы настоящим злодеем, если бы отплатил ей злом за добро. Mademoiselle, в кармане моего бешмета вы найдете ваши вещи. К счастью, я не успел еще распорядиться ими.

— О, благодарю вас, Андро! — вскричала я радостно и, быстро наклонясь к нему, поцеловала его горячий, влажный лоб.

Он с минуту лежал молча, потом, взглянув на него пристально, я увидела слезы в его глазах.

— Mademoiselle Люда, знаете ли вы, что я чувствую сейчас?

— Что, Андро?

— Я чувствую приближение Божьего ангела… и мне так хорошо, так светло теперь… У вас, наверное, была мать, mademoiselle Люда, которая целовала, крестила вас на ночь, баюкала на коленях, когда вы были ребенком. Она — ваша мать — радовалась вашими радостями, печалилась вашими печалями… Она играла с вами, и вы засыпали под звуки песни, которую она вам пела… И у меня была мать, mademoiselle Люда… Нарядная, ласковая, красивая! Но ее ласки принадлежали только сестре Тамаре; меня же она не ласкала никогда… Я был слишком шаловлив, дик… Никогда-никогда она не касалась моего лба губами, как это сделали вы сейчас… И я не испытывал материнской ласки. Она была так ласкова и нежна к сестре! И за это я возненавидел Тамару… Когда мать умерла, нас взял к себе дедушка Кашидзе. Дедушка твердо держался мнения, что мальчик должен расти в строгой дисциплине и не знать роскоши. «Мужчина, — говорил дедушка, — обязан сам зарабатывать себе хлеб и прокладывать дорогу», — и поэтому сделал свое завещание в пользу сестры, ей одной решил оставить все свое состояние… Я рано понял цену золота, mademoiselle Люда… Грузинские и армянские юноши не хотели дружить со мной, потому что я был беден. Они смеялись над тем, что Бог не дал мне способностей и что я не могу научиться всему тому, что мне следует знать, как внуку князя Кашидзе… Я понял, что, будь я богат, они иначе бы смотрели на меня, и я возненавидел весь мир, mademoiselle Люда, а больше всех деда Кашидзе и сестру Тамару, главных виновников моего несчастья… Я был очень несчастлив, но теперь я вполне вознагражден за все. Слава святой Нине, покровительнице Грузии! Я богат, благодаря несчастью Иринии Сторка. У меня есть золото, mademoiselle Люда! И я могу купить на него себе друзей.

— Бедный Андро! Как ошибаетесь вы, дитя мое! Купленные друзья будут видеть в вас только ваше золото, но не душевные достоинства и ум.

— Так что же мне делать?! — спросил он жалобно. — Научите вы меня, чтобы я не ощущал такого одиночества, как теперь. Вы первая пожалели меня, и я этого никогда не забуду! Теперь мне будет еще труднее прожить без ласки, mademoiselle Люда! Помогите мне, научите, что сделать, чтобы люди полюбили меня и не считали больше диким волчонком и хищным шакалом.

Он был так жалок в эту минуту, что невольные слезы выкатились из моих глаз.

— Вы плачете, mademoiselle Люда! Плачете из-за меня, из-за бедного, негодного Андро? — прошептал потрясенный мальчик. — О, mademoiselle Люда! Вы — Божий ангел, прилетевший под нашу кровлю! Помирите меня с дедушкой, с сестрой Тамарой и с целым миром!

«Бедный ребенок, отнюдь не испорченный, но озлобленный и глубоко несчастный! Я сделаю для тебя все, что только будет в моих силах», — решила я.

Я склонилась к его изголовью.

— Будьте ласковым и преданным, Андро, и своей покорностью и нежностью заставьте дедушку позабыть о всех ваших прежних провинностях.

И князь Андро обещал мне исполнить это.

Он положил мою руку на свои больные глаза и затих, полный покоя, охватившего эту юную, пробужденную от долгого нравственного сна душу.

* * *

С этого дня князь Андро стал быстро поправляться. Он уже встал с постели и ходил по комнатам, опираясь на мою руку. Синие очки и выбритая голова совершенно изменили облик мальчика.

Но и внутренний его мир круто переменился. Тихо и молчаливо бродил он по дому, стараясь возможно ласковее отвечать на вопросы, задаваемые ему сестрой и слугами. Деда он еще не видел после болезни: князь умышленно или случайно не попадался внуку на глаза, чтобы дать ему оправиться и окрепнуть.

Андро не приказывал больше слугам тем прежним требовательным тоном, к которому так привыкли все в доме. Напротив, его голос теперь звучал просительно и мягко.

Ко мне князь Андро относился по-особому. Он не благодарил меня за заботы о нем, не ласкался ко мне, но в его глазах была видна такая беззаветная преданность, что один этот взгляд несчастного одинокого ребенка мог вознаградить меня за все, что я сделала для него.

И старик Кашидзе понял свою вину по отношению к Андро. Я передала ему разговор с юношей, и добрый, справедливый, хотя и вспыльчивый князь дал мне слово приласкать внука.

— Я виноват во всем происшедшем, Люда. Если б я любил его побольше и доставлял ему некоторый комфорт, в котором он нуждался, то мальчик не польстился бы на злосчастные червонцы, причинившие ему столько страданий. Значит, виноват кругом я, один я! Мне жаль только, что я так долго не понимал Андро… Но вы, неопытная, юная девушка, почти ребенок, Люда, вашим чутким умом и сердцем сумели проникнуть в душу Андро и пересоздать его! Хвала вам, Люда! Благослови вас Бог, милое дитя, за то благо, которое вы внесли под кров старого Кашидзе!

Я уклонилась от дальнейших похвал старика и повела его к Андро.

— Ну вот ваш внучек, князь, — сказала я весело. — Как вы себя чувствуете сегодня? — обратилась я к больному.

— Да, как ты себя чувствуешь, Андро? — И голос старого Кашидзе задрожал от волнения.

Андро ничего не ответил… Что-то трогательно-беспомощное промелькнуло в его обезображенном ожогами лице и сделало его милым и детски добродушным. И его рука потянулась к деду.

Что-то точно подтолкнуло старика навстречу внуку, и оба князя Кашидзе, молодой и старый, сжали друг друга в объятиях.

* * *

— Что ты делаешь, Тамара?

— Я рву розы для Андро и думаю, много думаю, mademoiselle!

— О чем же ты думаешь, моя дикарочка?

Тамара произнесла мечтательно:

— Я думаю, существуют ли еще на земле добрые и злые феи.

— Что навело тебя на эту мысль, дитя?

— Не что, а кто! Прошу не смешивать, mademoiselle, — поправила она меня, строго грозя мне пальцем. — Меня навела на эту мысль одна молодая, красивая фея, которую я люблю. Эта фея поселилась в одном большом доме, где царила злоба, ненависть и вражда… Там умели только сердиться, негодовать и ненавидеть. Но добрая фея рассеяла и вражду, и злобу, их заменили кротость и ласка.

— О-о, маленькая плутовка! — привлекая ее к себе, со смехом вскричала я. — Где ты научилась так поэтично льстить?

— Я не льщу, mademoiselle, — отвечала она серьезно. — Что же касается поэзии, то мое чувство к вам вдохновило меня!.. Однако мой букет готов. Идемте же к Андро, моя милая фея!

— Идем, моя маленькая дикарочка, — вторила я ей, и мы, крепко обнявшись, пошли к дому.

Андро ждал нас, сидя с дедом в большой, светлой гостиной — лучшей комнате во всем доме. Он почти выздоровел от ожогов, и только голова еще не зажила да слабость заставляла сидеть на одном месте.

— Вот тебе цветы, Андро! Это розовые кусты шлют тебе привет! — Тамара бросила букет на колени выздоравливающего.

Он схватил пучок пурпурных и белых роз и спрятал в нем свое лицо.

— Как ты добра, Тамара! — услышали мы. — Право, — продолжал он в порыве радости, — я начинаю благословлять мою злосчастную болезнь, без которой я бы не мог узнать, как все вы добры ко мне и любите меня! Даже червонцы Иринии меня не радовали так, как ваша дружба и забота обо мне!

— Дитя мое, не говори об этих проклятых червонцах, чуть было не отнявших у тебя жизнь, — прервал внука старый князь, — и знай, что твой сердитый дедушка сумеет поправить свою вину пред тобой и без помощи чужого золота… Отныне ты так же богат, как и твоя сестра, Андро, так как половина моего состояния принадлежит тебе… Надеюсь, дорогая моя, ты не пожелаешь обидеть брата и поделишься с ним? — обратился он к внучке.

— О-о, дедушка! И не грешно тебе говорить это!

Но Андро, казалось, не слышал того, что происходило вокруг. Он смотрел через раскрытое окно вдаль, на голубое небо и далекие горы, белевшие пеной своих снеговых вершин на прозрачной синеве горизонта. О чем думал молодой князь, я не могла догадаться, но я уверена, что ни червонцы, ни золото не имели теперь места в мыслях Андро.

Глава 6. Два всадника. Неожиданная новость. Дальний путь. В горном ауле

Стоял теплый южный вечер, один из тех, которые ласкают природу Кавказа, обессиленную грозами, потрясавшими ее так безжалостно и грубо. Душный до сих пор воздух, насыщенный электричеством, теперь стал свежим и душистым, как благоухающие цветы. Гори готовился ко сну… Солнце уже закатилось, оставляя на небе полосатую ленту вечерней зари.

Я стояла с Тамарой у окна и рассказывала ей о других летних вечерах, таких же почти теплых и благоуханных, на моей родной Украине.

Стук копыт гулко раздался в каштановой аллее, и мы увидели двух всадников, мчавшихся во весь опор к дому.

В одном из них, статном генерале, я сразу узнала князя Георгия Джаваху; другого, в костюме горца, бронзового от загара старика, я не знала. Но по богатой одежде, по драгоценной оправе его оружия, я поняла, что незнакомец, должно быть, непрост.

— Это дядя Георгий и Хаджи-Магомет Брек, — определила Тамара. Потом, высунув из окна голову, она приветствовала их: — Добрый вечер, дядя Георгий! Добрый вечер, дедушка Магомет! Будьте благословенными гостями под нашей кровлей!

Князь Георгий молча кивнул Тамаре, а старик Магомет ответил ей по-грузински:

— Спасибо на добром слове, белая пташка садов Аллаха! — и по-юношески легко спрыгнул с седла.

Через минуту оба были в гостиной, радушно принятые хозяином дома.

— Мы приехали к тебе по делу, дядя! — начал князь Джаваха, усаживаясь на низкой тахте, покрытой коврами. — У дедушки Магомета стряслось несчастье. Бек Израил, муж его дочери, мой брат по свойству, лежит больной в его сакле. Самые мудрые знахари отказались лечить его по настоянию муллы, которого он разгневал… А наши лекари не согласились пуститься в горы, чтобы пользовать молодого бека. Хаджи-Магомет приехал ко мне в станицу за помощью… Я рассказал ему об одной молоденькой девушке, умеющей лучше всяких докторов оказывать больным помощь… Я уверен, что доброе сердце этой девушки откликнется на христианское дело. Не правда ли, Люда?

— Вы хотите, князь Георгий, чтобы я ехала в горы?

— Люда, я взываю к вашему милосердию!

— Я не знаю, сумею ли я выходить больного бека, но я попытаюсь выполнить возложенную на меня задачу.

— О, иного ответа я и не ожидал от вас, Люда! — горячо воскликнул князь и, обращаясь к Хаджи-Магомету, сказал:

— Кунак Магомет! Ты можешь благодарить Аллаха за его великие милости: эта девушка принесет великое счастье твоей сакле, если поедет за тобой. Клянусь тебе!

Суровое лицо старого горца разом прояснилось. Он встал со своего места, подошел ко мне и произнес торжественно:

— Да хранит тебя Аллах! Да просветит он ум твой, да укрепит тебя, мудрая девушка!

— Ага Магомет, — отвечала я, смущенная его похвалой, — ни мудрости, ни ума во мне нет, и если я облегчала страдания Андро, то только потому, что Господь помогал мне в этом.

— Аллах один у магометан и у русских, и велика сила Его во всякое время! — произнес старый татарин. — Жизнь Израила в руках Аллаха и Магомета, пророка Его! Я приехал к кунаку Георгию за лекарем в Мцхет… Кунак Георгий привез меня в Гори к русской девушке, умеющей целить раны… Он сказал мне, что русская девушка ухаживала за больным Андро и, может быть, возьмется ухаживать за умирающим беком… и принесет ему облегчение.

— Сам Бог спас Андро… Я только оберегала его покой, насколько могла, — возразила я.

— Молчите, Люда, — шепнул мне князь Джаваха, — не отнимайте надежды у старика. Видите, как он верит в вас. Собирайтесь-ка в дорогу, дитя мое, и да поможет вам Бог. Больной Израил — мой друг и брат, и вы замените ему меня, а сам я пока не могу оставить полк, но скоро приеду за вами.

Князь Никанор Владимирович неохотно отпускал меня.

— Я готов выписать лучшего врача из Тифлиса, лишь бы Люда не ехала в это глухое татарское захолустье! Что может сделать она — слабенькая девушка, когда, может быть, дни бека Израила уже сочтены?

Но Хаджи-Магомет и слушать не хотел об иной помощи.

— Я хочу, чтобы русская девушка помогла Израилу, и верю: волей Аллаха она поможет ему.

Сборы в дорогу были недолги. После ужина Тамара помогла мне одеться в ее платье (в моем городском костюме было очень неудобно пускаться в путь), и мы все вышли на крыльцо — хозяева и гости. Мне дали смирного и выносливого коня, на котором я должна была совершить мой путь в горы.

В национальном татарском костюме, принадлежащем княжне Тамаре, я очень мало походила на прежнюю Люду Влассовскую, и, наверное, мои подруги-институтки не узнали бы своей Галочки в этом молодом джигите в голубых шароварах и белом бешмете, туго подпоясанном чеканным золотым поясом с пристегнутым к нему серебряным кинжалом. Только низенькая, надвинутая на лоб грузинская шапочка с пришитой к ней прозрачной фатой говорила о том, что я девушка.

— Душечка mademoiselle! Красавица! Прелесть моя! — прыгала вокруг княжна Тамара. — Ну вот вы и настоящая горянка! И какая красавица вдобавок!.. Мне будет скучно без вас, душечка!

— Не тоскуй, княжна, — вмешался дед Магомет, — твоя подруга скоро вернется, волей Аллаха, в ваш дом.

— Береги ее хорошенько, дедушка Магомет! — попросила девочка.

— Аллах сбережет ее лучше меня! — торжественно отвечал старик.

— Прощай, Тамара! Прощай, моя дикарочка. Я надеюсь, что ты будешь умницей без меня, — прибавила я.

— Я надеюсь, mademoiselle! Только не гостите слишком долго в ауле Бестуди! Мы соскучимся без вас.

— Прощайте, Андро, — обратилась я к мальчику, вышедшему под руку с дедом проводить меня.

— Прощайте, mademoiselle Люда! О, как грустно, что вы уезжаете от нас!

— Я скоро вернусь, Андро.

— Когда вы вернетесь, розы уже отцветут, наверное!

— И ваши больные глаза, Андро, поправятся к тому времени!

Старая Барбале вынесла котомку с провизией и домашнюю аптечку и привязала к седлу Хаджи-Магомета. Я, с помощью князя Георгия, села на коня. Хаджи-Магомет дал знак трогаться.

Я оглянулась назад. Князь Кашидзе все еще стоял на крыльце с детьми и старой Барбале. Сердце мое стеснилось в груди… Как мало времени провела я под гостеприимной кровлей моих хозяев и как горячо успела привязаться к ним!..

«Когда вы вернетесь, mademoiselle, розы уже отцветут, наверное», — прозвучал в моих мыслях печальный голос Андро.

«Пусть отцветут розы, мой милый мальчик, — отвечало ему мое сердце, — но никогда, никогда уже не зачахнут те добрые семена, которые упали в твою юную душу!»

* * *

Мы ехали живописным берегом Куры. Мои спутники молчали, погруженные каждый в свои думы, я слегка дремала, вполне положившись на спокойствие и разум моего коня.

Не доезжая до Мцхета, князь Георгий покинул нас и ускакал в станицу. На прощание он пожелал мне успеха.

Я и Хаджи-Магомет продолжали путь. Скоро равнина Куры стала сменяться возвышенностями, и мало-помалу мы вступили в горы.

— Не устала ли, госпожа? Не хочет ли переночевать в духане? — нарушил наконец молчание Хаджи-Магомет.

Я действительно устала и мечтала о мягкой постели.

Через каких-нибудь полчаса мы достигли духана, приютившегося у самого подъема на кручу.

Я отказалась от ужина и, удалившись в крохотную комнатку для приезжих, уснула.

На заре Хаджи-Магомет разбудил меня, и мы снова пустились в путь.

Кругом теснились горы. Их каменные громады, покрытые кустарниками, упирались, как мне казалось, в самое небо. Там и сям мелькали пестрые головки южных цветов самых нежных оттенков. Солнце дарило свою улыбку горам и небу, земле и безднам, открывавшим свои чудовищные пасти по краям дороги.

— Положись на милость Аллаха и верность коня, — произнес Хаджи-Магомет, заметив мой страх.

Мне было жутко ехать по этому непривычному для меня пути. Голова моя кружилась, сердце замирало.

Хаджи-Магомет, желая, должно быть, рассеять мои мысли об опасности, рассказывал мне:

— Волей Аллаха, у старого Магомета были две дочери. Одна из них, старшая, Марием, презрела законы Аллаха и Магомета, пророка Его, и перешла в веру урусов. Знатной княгиней стала красавица Марием… Но недолго радовалась она своему счастью: черный ангел прилетел за нею и унес ее в чертоги Аллаха… Другая дочь, Бэлла, веселая птичка, радость очей моих, нашла себе счастье: сын знатного наиба, молодой бек Израил, пленился ею и взял ее в жены. Семь лет живут они душа в душу, но враг людей и Аллаха, дух мрака и злобы — шайтан позавидовал людскому счастью: он не дал им потомства… Семь лет живут молодые супруги, не имея детей… Старый наиб, отец бека, требует от сына, чтобы он взял себе еще одну жену, но Израил не хочет… Израил любит одну Бэллу и не возьмет иной жены… Старый наиб разгневался на сына, так, что прогнал его из своего поместья, и Хаджи-Магомет принял бека и дочь свою в своей скромной сакле… Теперь Израил болен, сильно болен, но всесильный Аллах сохранит его для его друзей!

Хаджи-Магомет смолк и погрузился в думу.

Трое суток пробыли мы в дороге, проводя ночи в седле, встречая и провожая глазами солнце, улыбавшееся нам из-за горных хребтов. Нам попадались на пути лезгинские аулы, с маленькими, точно прилипшими к склонам гор, как гнезда ласточек, саклями. Женщины и дети высыпали на улицу при нашем появлении и, указывая на нас пальцами, тараторили что-то на непонятном для меня языке. Наконец к концу третьих суток мы достигли аула Бестуди, повисшему над самой бездной. Лучшей крепости не могли бы выдумать люди. Сама природа укрепила аул со всех сторон, закрыв его горами и разбросав вокруг чернеющие, как ночь, пропасти.

Был праздник. У порогов саклей сидели разряженные горянки в пестрых бешметах, сплетничая и переругиваясь между собой, как мне объяснил Хаджи-Магомет.

Они с удивлением оглядывались на меня и что-то кричали моему спутнику, на что он отвечал им сдержанно.

У крайней сакли, приютившейся под навесом скалы, Хаджи-Магомет соскочил с коня и помог мне сойти на землю. Потом, взяв меня за руку, он ввел в саклю и, приостановившись по обычаю его племени на ее пороге и низко кланяясь, произнес торжественно и важно:

— Будь благословенна, госпожа, в доме старого Магомета!

Едва я переступила порог сакли, как была буквально оглушена шумом и криками. Удушливый дым кальяна, стоял столбом в воздухе. Сквозь этот дым я могла различить находившихся в сакле людей.

Они были в праздничных платьях богатых горцев. Двое из них особенно привлекли мое внимание. Один, очень важный на вид, в вытканном серебром и золотом бешмете, выделялся роскошью наряда. Так мог выглядеть только знатный бек или богатый уздень.

Другой был сморщенный, желтый старикашка в белой чалме и длинной мантии до пят, без оружия и золота на платье.

Позднее я узнала, что это мулла, ревностный хранитель магометанства в своем ауле и закоренелый фанатик. Первый же старик оказался наибом селения, отцом больного бека.

Все громко спорили о чем-то, немилосердно дымя длинными трубками кальянов. А в темном углу сакли на пышных коврах и шкурах горных оленей, среди груды подушек стонал человек.

Я остановилась нерешительно посреди кунацкой и во все глаза смотрела на говоривших.

— Что надо девушке? — спросил мулла по-русски, резким, неприятным голосом.

— Русская девушка, — отвечал Хаджи-Магомет, — пришла помочь моему названному сыну в его болезни.

— Беку Израилу никто не может помочь, кроме Аллаха, — возразил мулла. — Но и Аллах не поможет ему, потому что он презрел его законы и не хочет исполнить воли Его.

— Хаджи-Магомет Брек, — сказал нарядный джигит тоже по-русски, должно быть, для того, чтобы я могла понять, — Хаджи-Магомет!.. Я не хочу вражды, ты видишь! Я пришел к тебе с миром, потому что свято храню обеты дружбы!.. Ты мой кунак, Хаджи, а кунаки не грызутся, как лесные звери, между собой. Мое требование справедливо… Сам Аллах вселил его в мое сердце! Слушай, Хаджи, скажи твоей дочери отпустить моего сына с миром. Пусть мой сын найдет себе другую жену, а Бэлла останется в твоем доме, если не желает делить сердце Израила с другой. Ты знаешь, Хаджи, что Аллах не благословил брак их потомством, а Израил последний в роде Меридзе-беков и, если у него не будет сына, славный род Меридзе вымрет и погаснет, как алая заря на вечернем небе. И не будет больше храбрых из рода Меридзе среди горных теснин Дагестана!.. Уговори же Бэллу уступить волей, Хаджи, чтобы не заставить нас прибегнуть к силе!

Магомет-бек выслушал речь бека Меридзе, не проронив ни слова; только губы его заметно побелели от гнева да бешено сверкнули из-под седых бровей юношески живые огненные глаза.

— О чем ты хлопочешь, наиб-ага? — спросил он спокойно. — Твой сын борется со смертью. Не лучше ли подождать его выздоровления и спросить его самого, желает ли он взять себе другую жену, кроме Бэллы.

— Хаджи-Магомет! — вскричал наиб сердито. — Мой сын поражен безумием. Шайтан затемнил его рассудок. Он хочет того, что не дается Аллахом… Его болезнь — наказание, посланное ему за его упорство пред законами страны. Сам мулла, посредник между людьми и Аллахом, говорит это!

Едва только замолк старый бек, как человек, лежавший на коврах, застонал сильнее. Я склонилась к больному.

Это был совсем молодой горец, с лицом правильным и тонким, как у девушки. Воспаленные от жара глаза резко выделялись на бледном, исхудалом лице. Ему было на вид лет двадцать. Он удивленно посмотрел на меня и снова заметался в жару.

— Вы говорите по-русски? — спросила я его.

— Да, — произнес он, — русские — друзья мои, я люблю русских и породнился с ними.

— Чем вы больны? — спросила я горца.

— Я не знаю. Аллах поразил все мое тело… Мне хочется отдохнуть, задремать немного… А они так кричат и шумят здесь… и не дают забыться ни на минуту.

— Попросите Хаджи-Магомета прогнать их!

— О, это невозможно! Гость — священная особа в доме; гостя нельзя прогнать. Это было бы худшим оскорблением для горца. За такое оскорбление у нас рассчитываются пулей…

— Но они вас мучают, Израил!

— Мои мучения не так ужасны! Моя жена страдает больше!.. О, как они ее истерзали! Бедная горлинка! Бедная ласточка! Она уже перестала смеяться. Не слышно больше ее звонкого голоса… Милая крошка!

И при этих словах молодой бек преобразился: нежная улыбка осенила его изможденное страданием лицо. Глаза засияли любовью и лаской. Но это длилось лишь мгновение. Потом он с трудом приподнялся на локте и заговорил быстро-быстро:

— Они убьют ее… мой отец и мулла… Они не простят ей того, что она не хочет уступить меня другой жене… О, как это ужасно!.. Аллах отклонил от нас свои взоры… Бедная Бэлла, бедная козочка горного ущелья! О, если бы я мог защитить ее! Моя винтовка бьет без промаха… Мой кинжал не согнулся бы. Пусть мулла встанет только на ее дороге… О, лишь бы поправиться скорее!.. Теперь я не защитник Бэллы, а слабое, беспомощное существо… О госпожа, — взмолился он, — спаси меня! Дай мне такого снадобья, от которого бы мои ноги стали по-прежнему сильны и быстры, как у лани, а глаз верен и меток, как у горного орла! О госпожа, бек Израил тогда всю жизнь будет твоим слугой.

— Успокойтесь, Израил, я исполню все, что вы хотите, только лежите спокойно и не мешайте мне лечить вас!

С этими словами я вынула из моей аптечки лекарства и флягу с крепким вином и приступила к делу.

Крики в сакле все усиливались. Наиб и мулла спорили с хозяином, вовсе позабыв о присутствии здесь больного.

Тогда я вышла на середину кунацкой и, обращаясь к наибу, сказала:

— Послушай, ага, мир и покой должен царить там, где есть больные. Ты потеряешь сына, если не позаботишься о его спокойствии.

— Как может русская девушка, дитя по возрасту, учить старого бека, наиба селения? — строго спросил старик.

— Русская девушка, — продолжала я невозмутимо, — желает блага твоему дому, наиб! Ведь если ты лишишься сына, твой славный род Меридзе прервется… не ты ли сам говорил это?

— Ты мудрое дитя, — произнес наиб уже благосклоннее, — сам Аллах вещает твоими устами! — И он знаком приказал присутствующим смолкнуть.

Ненадолго, однако, воцарился мир и покой в кунацкой. Увидя, что я прикладываю флягу к губам больного, бек поднялся со своего места и, удержал мою руку:

— Остановись, девушка. Вино правоверным запрещено Кораном!

— Вино запрещено Кораном как удовольствие и лакомство, — отвечала я твердо, — но ваш сын болен, нуждается в подкреплении сил.

— Ты судишь как уруска, а не как правоверная, — вмешался мулла. — Я, служитель Аллаха и Магомета, пророка Его, запрещаю тебе, девушка, осквернять вином уста правоверного! — И он выхватил из моих рук флягу и, ударив ею о земляной пол сакли, разбил ее.

Я поняла, что бессильна в присутствии горцев помочь Израилу, и, выйдя на середину сакли, сказала:

— Уздени и беки! Хаджи-Магомет привез меня сюда по желанию генерала Джавахи, чтобы помочь больному. Я знаю, что один Бог спасает, милует и избавляет от смерти… Я, слабая девушка, не смею надеяться на свои силы, но я прошу вас дать мне попробовать помочь больному… Мне сказали, что знахари аула отказались лечить бека, потому что, по приговору муллы, часы его сочтены… Но и мулла не пророк и мог ошибиться… Я прошу только оставить нас одних в сакле, чтобы шум и споры не беспокоили больного бека!

Едва я замолчала, как все они заговорили разом. Потом, нашумевшись и накричавшись вдоволь, старик в чалме поднялся со своего места и сказал:

— Слушай, девушка, что я скажу тебе… Аллах открыл мне, своему слуге, что бек Израил должен умереть, потому что прогневил великого Аллаха и Магомета, пророка Его! И бек Израил умрет с зарею. Так решено у престола Аллаха, и черный Ангел приближается к нему с обнаженным мечом… Я возвестил это мудрейшим старейшинам аула Бестуди, и они покорились воле Аллаха.

— Никто не знает того, что случится, — прервала я речь старика, — будущее закрыто людям…

— Не всем! — возразил мулла. — Сам великий пророк явился ко мне во сне и сказал, что умрет Израил бек Меридзе.

— Я не верю этому! — сказала я смело. — Пусть ты, мулла, и твои приверженцы думают одно, никто не может помешать мне думать иное.

— Ты смела, девушка, речь твоя дерзка и отважна, не забудь, что ты говоришь с избранным слугой Аллаха, — произнес мулла, сверкнув на меня своими рысьими глазами.

— А ты ручаешься, что он выздоровеет? — смерив всю меня испытующим взглядом, спросил наиб.

— Я надеюсь на Бога! — сказала я спокойно. — Придите на заре и, если найдете Израила мертвым, верьте пророчеству муллы, если же он будет жив, отнесите это к милосердию вашего Аллаха, могущего одинаково казнить и миловать!

— Она права, — сказал наиб, — пойдем отсюда. С зарею мы вернемся и увидим, прав ли был мулла и верно ли его пророчество.

Глава 7. Бэлла. Кризис. Закон Аллаха и благо Спасителя

Они ушли, отец?

— Ушли, Бэлла.

— Он жив еще, мой князь и повелитель?

— Жив, волею Аллаха, жив еще! — сказал Хаджи.

— Можно мне к нему?

— Входи, Бэлла, твое место подле больного мужа, — сказал Хаджи.

В саклю вошла тоненькая, маленькая женщина, гибкая и стройная, как тополь. Лицо ее было встревоженно и печально. На худеньких щеках уже не играл румянец юности (татарки старятся рано), но, несмотря на недостаток румянца и скорбный взгляд больших черных глаз, княгиня Бэлла Израил, дочь Хаджи-Магомета, показалась мне красавицей.

Она вглядывалась в лицо больного, теперь лежавшего в забытьи, и говорила:

— Еще ночь… еще утро… и Израила не станет… так сказал мулла… Его схоронят… зароют в могилу вместе с доспехами и конем. Горько тогда заплачет Бэлла… Долго была счастлива Бэлла… много счастлива… А теперь конец, всему конец — и радости, и счастью… Ох, отец, отец, зачем еще живет на свете твоя Бэлла!

Я постаралась утешить ее:

— Полно, успокойтесь, Бэлла. Бог милосерден и сохранит вам вашего мужа!

Она быстро обернулась, вскрикнув от неожиданности. В своем горе она не заметила моего присутствия.

— Кто ты, госпожа? — спросила Бэлла.

Я назвала себя, прибавив, что приехала сюда помочь ее больному мужу.

Тогда горянка бросилась передо мной на колени:

— О госпожа, спаси его, облегчи его страдания… и Бэлла не забудет тебе этого, пока дышит Бэлла… Мы вынесли много золота и тканей из дома наиба!.. Мать пожалела Израила и дала их нам, когда отец прогнал нас из поместья… И трех коней взяли с собой… И много острых кинжалов дагестанской стали… Все отдаст тебе Бэлла, только вылечи Израила, добрая госпожа!

Я успокоила ее, как умела, повторяя, что один Бог может спасти недужного. Потом принялась за больного. Я сорвала со стен кунацкой ковры и тяжелые ткани, украшавшие их, и открыла находившиеся под самой кровлей сакли два крошечных окошечка. Мне хотелось, чтобы как можно больше воздуха и света проникло в мрачное жилище Хаджи-Магомета. Потом с помощью Бэллы сварила питье, помогающее от жара и лихорадки, и дала его больному. На голову Израила я положила платок, смоченный в воде и уксусе, припасенном мне Барбале.

К вечеру больной перестал метаться, но страшная слабость теперь охватила его. Дыхание было чуть заметно.

— Гляди, госпожа, он умирает! — в ужасе вскрикнула Бэлла.

Действительно, жизнь Израила была на волоске. В ту минуту, когда я хотела дать больному несколько капель крепкого вина, знакомый голос муллы раздался за моими плечами:

— Что, госпожа, или шайтан не хочет больше помогать тебе?.. Видно, Аллах знает лучше, что надо для молодого князя… Еще луна не взойдет на небо, как душа его переселится в райские владения. Уйдите, женщины, — прибавил повелительно он, обращаясь ко мне и Бэлле. — Вам не место здесь, у одра умирающего… Я должен приготовить бека предстать бесстрашно пред лицом Аллаха.

— Постой, ага, — возразила я, — ты слышал, как наиб позволил мне использовать все средства, чтобы помочь его сыну… До утренней зари больной принадлежит мне. На заре приходи, мулла, исполнять свое дело! До зари он доживет наверное, я тебе ручаюсь!

— Ступай, мулла! — произнес Хаджи-Магомет. — Если бек Израил почувствует себя хуже, то я приду за тобой, клянусь именем Аллаха и Магомета, пророка Его!

Старик не посмел усомниться в словах своего друга, Хаджи-Магомета, и, ворча что-то под нос, вышел из сакли.

— Бэлла, долго ли болен ваш муж? — спросила я.

Молодая женщина подняла на меня свои заплаканные глаза и, перебирая пальцы, стала считать:

— Одно новолуние… две, три… четыре соловьиных песни… Потом еще четыре и еще одна… Вспомнила, госпожа, вспомнила! Сегодня девятое новолуние… Да, девятая ночь, как мой Израил болен…

«Девятая ночь. Стало быть, роковая! — решила я. — Сегодня надо ждать перелома болезни, кризиса: на заре бек Израил или откроет глаза, или мулла найдет здесь его холодное тело».

— Бэлла, — сказала я молодой женщине. — Сегодня участь ваша решится. Скажите мне, веруете ли вы в Бога, Бэлла?

— Я верую, что Аллах могуч и всесилен! Горе неверным, не признающим его! Моя сестра Марием отреклась от Аллаха и перешла в веру урусов, и Аллах жестоко покарал ее смертью в полном расцвете молодости и красоты… Аллах жесток и не прощает обиды… Он не пощадит Израила, потому что Израил прогневил его… Так сказал мулла…

— Значит, вы не можете молиться, Бэлла, не можете просить Аллаха спасти вашего мужа?

— О госпожа, это бесполезно! Мои молитвы не будут услышаны… Темные и светлые духи борются же теперь за жизнь Израила, и лишь только темные духи одолеют — мой муж и повелитель отойдет в горние селения Аллаха.

— Ну а если я помолюсь Богу, моему Богу, Бэлла, и Он услышит мою молитву? Наша религия не так мрачна и беспросветна, как ваша! Наша вера говорит о благом и милосердном Спасителе, Который отдал Свою жизнь за нас и претерпел великие мучения за грехи людей…

— Сестра Марием говорила мне о вашем Христе! Я знаю, что Он благ и мудр… Я знаю, что Он запрещает проливать кровь и не позволяет мстить!

— Истинная правда, Бэлла! Наш Спаситель милостив и благостен к людям. Я не смею надеяться, что моя грешная молитва будет услышана Им, но я буду горячо молиться, Бэлла, чтобы Господь сохранил вам вашего мужа.

И я молилась горячо и усердно в эту ночь в дагестанских горах под кровлей сакли ХаджиМагомета…

* * *

Заря уже алым заревом охватила полнеба. Красный отблеск врывался в оконца под кровлей и словно румянцем обливал саклю. Бэлла по-прежнему сидела неподвижно на ковре, поджав под себя ноги. По-прежнему Израил лежал, разметав бессильно руки.

«Жив или умер?» — пронеслась в моей голове тревожная мысль, и я со страхом склонилась над больным.

Дыхание Израила стало спокойнее и глубже. На лбу выступили капельки пота, и лицо его было мирно.

Кризис миновал. Израил был спасен.

Я сообщила Бэлле радостную новость.

— Золотая… яхонтовая… драгоценная! — Бэла упала к моим ногам. — Теперь я твоя раба… Бей… гони… Бэллу… Бэлла не уйдет от доброй госпожи… за то, что она спасла ей мужа.

— Не я спасла, Бэлла, не говорите так! Спас Господь Бог.

— Бог, Которому молилась сестра Марием? — раздумчиво повторила за мной молодая женщина.

— Да, Бэлла! Спаситель, Которому молимся и все мы, христиане…

Она задумалась.

— А если бы мусульманка захотела поблагодарить Его за спасение Израила, то услышал бы Он ее молитву?

— Услышал бы, Бэлла, потому что все люди одинаково равны перед Ним.

— А-а! — протянула она как-то загадочно, странно взглянув на меня, и быстро вышла из сакли.

Я занялась больным и не заметила, как золотое солнце встало над аулом.

— Благословение Аллаха над домом Хаджи-Магомета! — произнес мулла, неожиданно появляясь на пороге. За ним стояли вчерашние гости Хаджи во главе с беком-наибом.

— Ты пришел вовремя, ага, — обратилась я к нему радостно. — Израил жив, волею Бога!

Он зорко посмотрел на меня, потом перевел взгляд на мирно спавшего Израила:

— Темный дух помог тебе, девушка… Сам шайтан вмешался в дело… Шайтан помог тебе вылечить бека… Лучше бы он умер, чем быть оскверненным помощью шайтана!

Его слова задели меня за живое.

— Слушай, мулла, — я едва владела собой от волнения, — Бог поразил твою душу безумием, если ты веришь в силу шайтана! Бек Израил жив милостью Божией… Слышишь, ты, ага, его спас Сам Господь, и никто больше!

Мулла ничего не ответил, только его узенькие глазки зажглись злыми огоньками. Он, казалось, ненавидел меня за то, что вера в него фанатиков-татар, убежденных в его пророчестве, была мной поколеблена.

И не только один мулла был недоволен, казалось, спасением бека. Все, кроме наиба, любившего своего сына, неприязненно поглядывали на меня. Они привыкли верить мулле беспрекословно, и его неудачное пророчество неприятно поразило их. Меня они считали виновницей этого.

Когда в тот же вечер я вышла из сакли подышать чистым воздухом, я услышала бесцеремонный говор за собой. Старые татарки указывали на меня пальцами.

— Что они говорят, Хаджи-Магомет? — спросила я моего хозяина, сопровождавшего меня по улице аула.

— Они говорят, госпожа, что ты колдунья и знаешься с шайтаном, — отвечал тот.

— Глупые женщины, — пожав плечами, произнесла я, — отчего же они так враждебно относятся ко мне?

— Они боятся, госпожа, чтобы ты не привлекла гнев шайтана на их кровли! И потом, ты уруска… Они ненавидят русских, как врагов, с тех пор, как урусы смирили восстание в нашем ауле. Но не беспокойся, госпожа, ты под защитой Хаджи-Магомета. И никто не посмеет тронуть тебя.

Я вернулась в саклю к постели Израила, который мирно спал сном выздоравливающего, и увидела там Бэллу.

— Госпожа, знаешь, где я была сейчас?

— Нет, не знаю, Бэлла!

— Бэлла пошла на утес молиться твоему Христу, благодарить за спасение князя… И теперь хорошо Бэлле на сердце, госпожа, Бэлла теперь ничего не боится… Твой Спаситель Христос отогнал черного Ангела смерти от ложа Израила, и Бэлла хочет быть Его служанкой, его рабой, как и сестра Марием.

— Что ты говоришь, Бэлла!

— Тише, госпожа, не погуби Бэллу, — остановила она меня в испуге, — услышит отец — беда будет. Молчи и слушай: Бэлла хочет быть христианкой-уруской, как и сестра Марием… И Израил тоже… Мы давно думали об этом… С тех пор думали, как наиб и мулла захотели разлучить нас… Здесь в ауле нам трудно было… очень трудно… А все за то, что Аллах не дал нам детей… Бэлла не раз говорила Израилу: «Мой повелитель, хочешь взять другую жену? Бэлла на все пойдет, лишь тебе не было горя»… А он, знаешь, госпожа, что отвечал мой Израил? Он отвечал, что скорее солнце упадет в бездну и гора обрушится на аул Бестуди, чем он возьмет себе другую жену… И знаешь, что мы решили, когда бек-наиб и мулла сказали, что силой разлучат нас? Мы решили тогда же бежать в Мцхет и просить приюта у брата Георгия… Брат Георгий любит Бэллу и Израила, как сестру и брата, и поможет нам… Но магометанам не дело жить между урусами… Надо стать урусами, как и они… Бэлла долго не решалась, госпожа, на это, но когда черный Ангел смерти подошел к ложу Израила, Бэлла сказала себе: если Израил уйдет в селения Аллаха, Бэлла бросится в бездну, если же темный Ангел не поразит его мечом, то Бэлла станет христианкой… И Бэлла долго-долго, много молилась твоему Христу, госпожа…

— А Израил?.. Согласен ли он будет принять новую веру, Бэлла? Ведь христианская женщина не может быть женой мусульманина. Значит, и ему придется креститься?

— О госпожа, — с гордостью произнесла татарка, — ты не знаешь Израила! Он смотрит на все глазами Бэллы, слышит ее ушами, говорит ее языком… За это джигиты не любят бека и дразнят его, что он слуга у своей жены… Правда, Израил мягок и кроток сердцем, как горная голубка, и любит меня больше всего… Законы муллы ему тягостны, госпожа, и он уйдет из аула с легким сердцем, потому что не дело жить оленю между шакалами.

— И ты не пожалеешь твоих родных гор, Бэлла? Твоего отца?

— О госпожа, не говори так… Бэлла родилась горянкой и умрет ею… Бэлла много прольет слез, пока привыкнет к долинам Грузии… Но Бог христиан поможет Бэлле…

Она сказала это убежденно, с твердой верой в новую жизнь, потом она приложила палец к губам и зашептала, со страхом оглядываясь по сторонам:

— Слушай, госпожа… пройдет еще ночь… еще ночь и еще ночь… Израил встанет с ложа… потому что Христос поможет ему… Тогда придет снова мулла и увезет его в дом свой… и даст ему новую жену, свою внучку Эйше! А бедняжка Бэлла будет плакать, горько плакать в отцовской сакле… Но не будет так, потому что Бэла, и Израил, и ты, госпожа, — мы убежим все вместе из аула…

— Как, Бэлла, а больной? — указала я глазами на спавшего Израила. — Будет ли твой муж в состоянии сесть на коня?

— О госпожа, мы соберем все силы, чтобы помочь ему… только бы отец не узнал… Он не простит свою Бэллу, как долго не прощал Марием.

— Успокойся, Бэлла, никто ничего не узнает… Только достаточно ли твердо решила ты покинуть навеки старого отца и родной аул?

— Слушай, госпожа! Аллах сказал: муж да будет повелителем и господином жены своей. Мой господин — Израил, и я должна жить для него одного, с тех пор как Аллах отдал меня ему в жены… Отец любит меня и будет скучать обо мне, но ему станет гораздо легче, когда он увидит Бэллу счастливой на чужой стороне, нежели одинокой и печальной в родном ауле.

— Ты хорошо все обдумала, Бэлла, но одно упустила из виду: если тебя настигнут, что будет с вами?

Вдруг она в страхе указала на дверь:

— Ради Аллаха, тише, госпожа! Там — Эйше!

И тут я увидела кого-то в просвете между стеной сакли и ковром, служившим ей дверью.

— Госпожа, это Эйше, внучка муллы, которую прочат в жены Израилу… Храни нас Аллах, если она подслушала хоть малость из того, что говорила тебе Бэлла.

Я быстро подошла к двери и отдернула тяжелую ткань ковра. Кто-то отпрянул от стены, и я увидела полную, высокую девушку-лезгинку, бежавшую от нашей сакли.

— Она ничего не могла слышать, успокойся, Бэлла, мы говорили слишком тихо, да и потом, едва ли она понимает по-русски.

— Эйше все подслушивает и передает своему деду мулле! Она хитра и пронырлива, как змея, и зла, как горная волчица, — эта Эйше! Ей хочется быть женой Израила, потому что он сын одного из богатых беков нашей страны! О, знала бы госпожа, как Бэлла ее ненавидит, как Бэлла призывает на голову Эйше всякие несчастья и проклятья!

— Не говори так, Бэлла! — произнесла я с укором. — Пусть Эйше враг твой, но закон Иисуса учит прощать своим врагам!

— О добрая госпожа! — вскрикнула пылко Бэлла. — Я боюсь, что никогда не буду доброй христианкой, какой была моя тихая, кроткая сестра Марием, потому что не умеет прощать врагам бедная Бэлла!..

Глава 8. Бегство. Пленница муллы

Бэлла сказала правду. Через три дня, когда Израил сидел, обложенный подушками, на своей низкой тахте, в саклю вошел мулла в сопровождении Хаджи-Магомета и старого наиба.

— Сын мой, — сказал важно наиб, — мы пришли спросить тебя в последний раз, хочешь ли ты взять Эйше в жены?

Они говорили по-лезгински, но Бэлла, забившаяся в темный угол сакли, передала мне потом весь разговор.

— Я слишком еще слаб, отец, — отвечал Израил, — чтобы говорить с тобой, отложи твое дело до следующего раза!

— Не отнекивайся немощью, Израил! Только женщины и дети предаются болезням, — отвечал ему старый наиб. — Ты джигит, а джигит должен быть выносливым и сильным, несмотря на недуг. Ты знаешь мое желание, мой сын: ты войдешь в мое поместье не иначе, как за руку с новой женой, Эйше!

— Ты знаешь мое решение, отец, — сказал Израил. — Я повторю еще, если надо: Израил имеет уже одну жену и не хочет иной жены, кроме Бэллы!

— Помни же, сын, что если твое решение не изменится, то ни одного коня из моих табунов, ни одной овцы из моего стада, ни одного червонца от моих богатств не получишь ты от меня… — вспылил наиб. — Одумайся, Израил, пока еще не поздно! Все равно я не допущу тебя оставаться с Бэллой и вырву тебя силой из ее рук!

И разгневанный наиб вышел из кунацкой вместе с муллой, который во время разговора не переставал метать на меня злые взгляды.

Хаджи-Магомет подошел к больному.

— Кунак Израил, — сказал он, — благословение Аллаха да будет над тобой за мою Бэллу!

С этой минуты наш побег был окончательно решен.

Весь день мы просидели с Бэллой около больного, который чувствовал себя много лучше уже от одной мысли о скором спасении.

С трудом мы дождались ночи. Уже с вечера слышались громовые раскаты, предвещающие грозу, но она должна была, по нашим предположениям, разразиться не раньше утра. Черные тучи со всех сторон обложили небо. Орлы и коршуны с пронзительными криками носились над уступами гор. Вечер давно наступил, а луна еще не показывалась. Черная мгла окутала Бестуди.

Старый Хаджи ушел к мулле для совершения предпраздничного намаза.

Кривые улицы аула мирно спали. Кое-где только слышался плач ребенка да с минарета неслись крики муэдзина.

Я и Израил ждали Бэллу. В сакле было темно, мы не зажигали огня в эту ночь.

— Вот она. — Израил протянул вперед руки.

В ту же минуту на пороге показалась Бэлла.

— Ради Аллаха, тише… Лошади ждут на дворе… Идем, Израил…

Мы помогли ему подняться и, взяв его под руки, вывели во двор. Он шел тяжело, опираясь на нас, слабый, как ребенок.

— Еще… еще немного — и мы у цели… — ободряла я его.

Израил занес уже ногу в стремя, поданное ему Бэллой, когда я заметила знакомую высокую фигуру девушки, быстро скользнувшую за уступ горы.

«Это Эйше! Она подглядывает за нами, чтобы выдать нас с головой!»

Боясь испугать моих друзей, я ничего не сказала им о появлении Эйше и только молила их торопиться…

Слава Богу, Израил был в седле. Мы обвязали его шелковым поясом Бэллы и прикрепили концы к седлу, а руки его обернули поводьями, чтобы он не отпустил их в минуту слабости, и тихонько выехали со двора.

Я оглянулась не без тревоги. Белая фигура рельефно выделялась среди ночи у стены сакли. Теперь сомнений уже быть не могло: это была она — Эйше.

Едва мы достигли склона горы, как позади раздались отчаянные крики.

— Это Эйше!.. Нас хватились!..

Бэлла крикнула еще что-то по-татарски и понеслась вперед, схватив за повод коня Израила.

Я помчалась за ними, стиснув каблуками крутые бока лошадки. Умное животное не требовало понукания. Оно неслось, не отставая ни на шаг, от моих друзей.

Это была бешеная скачка… Я не могу понять, как мы все не сверзились в бездну, потому что черная мгла ночи мешала нам видеть, что было впереди нас. Зато позади — мы знали это отлично — собиралась погоня… Внезапно тишина горной ночи нарушилась выстрелами и цоканьем копыт. Замелькали огни фонарей, казавшихся хищными глазами шакалов. Вот она уже близко, страшная погоня… Я не могла различить во мраке, сколько было всадников, следовавших за нами, но шум голосов и выстрелы говорили о том, что Эйше не теряла времени даром и созвала чуть ли не всех джигитов аула Бестуди преследовать нас.

— Нас настигают, мы погибли! — отчаянно воскликнул Израил. — О, проклятье шайтану, поразившему меня болезнью!.. Я слаб, как дитя, и не могу с кинжалом в руках защищать вас, женщин!

— Я убеждена, Израил, что ваши одноплеменники не причинят нам зла! — попробовала я успокоить его.

— О, ты не знаешь их, госпожа! — подхватил с возрастающим волнением молодой бек. — Что прикажет мулла, то они и сделают с нами. А мулла никогда не простит мне, что я не взял в жены его внучку Эйше.

— А ваш отец, наиб? — перебила я бека. — Разве он не заступится за вас?

— Отец! — произнес он с горечью. — Разве ты не слышала, госпожа, что сказал отец? Он отрекся от Израила с той минуты, как Израил отказался повиноваться требованию муллы!

Погоня между тем все приближалась и приближалась. Я уже могла различать ржанье коней и отдельные голоса преследовавших нас всадников. Мы неслись теперь вихрем мимо поместья наиба, где несколько лет тому назад молоденькая княжна Бэлла наслаждалась безмятежным счастьем. В доме наиба еще не спали. В окнах горели огни. Должно быть, жена и дочери бека ожидали возвращения их повелителя из мечети.

— Быть может, ваша мать, Израил, на время укроет вас от погони? — спросила я.

— Моя мать тоже не любит Бэллу за то, что Аллах не дал ей сына для продолжения знатного рода Меридзе! И она к тому же побоится идти наперекор отцу.

Скоро поместье наиба, лежавшее в долине, осталось далеко позади нас, и мы снова стали подниматься на горную кручу.

Голоса погони мало-помалу стали стихать. Очевидно, преследующие потеряли нас из виду. Копыта наших лошадей были предусмотрительно обмотаны паклей, и путь наш совершался бесшумно.

— Слава Богу, мы спасены! — хотела я было уже сказать, как вдруг громкое ржание послышалось навстречу нам из-за утеса и черный силуэт коня и всадника преградил мне дорогу.

Я вскрикнула от неожиданности, но в ту же минуту услышала знакомый голос:

— Не бойся, госпожа, это я, Хаджи-Магомет.

— Бэлла! Бэлла! — обрадовалась я. — Твой отец здесь, с нами!

Она быстро повернулась в седле, и сказала что-то по-татарски.

Хаджи-Магомет отвечал ей на том же непонятном для меня языке. Голос его дрожал от волнения.

Должно быть, крепко любил старый Хаджи свою Бэллу.

Потом он, обернувшись к нам, сказал:

— Спасайтесь, дети, погоня близко… я слышу, она уже настигает нас.

Действительно, погоня, отставшая было на время, снова показалась из-за ближайшего утеса, направилась наперерез нам.

От быстроты коней зависело теперь спасение четырех всадников. И умные животные, казалось, понимали это; они несли нас быстрее ветра.

Я ясно слышала голос наиба, кричавшего нам что-то.

Но как бы в ответ на его слова мы пронеслись мимо. Джигиты с гиканьем и криками помчались за нами… Я ударила коня нагайкой, чтобы не отставать от Хаджи-Магомета, скакавшего впереди меня.

Еще минута — и быстрые кони унесут нас далеко от преследователей… Но вдруг что-то неожиданно загрохотало где-то очень близко от меня, мой конь споткнулся сначала, потом осел как-то странно на задние ноги и со всего размаху грохнулся на землю, увлекая меня за собой.

Я увидела белое облачко и поняла, что моя лошадь сражена выстрелом из винтовки.

Падение ошеломило меня, но не лишило сознания. Я почувствовала боль в виске, и что-то липкое и теплое заструилось по моему лицу. И в тот же миг, освещая меня ручным фонарем, надо мной склонился усатый джигит с бронзовым от загара лицом.

Он что-то сказал, обращаясь к другому, по-татарски, чего я, конечно, не могла понять. Потом предо мной вырос другой горец, такой же усатый и черный. Они подняли меня с земли и посадили на лошадь, крепко привязав к седлу поводами. Это было совершенно лишнее, так как я и не думала о бегстве… Голова моя разламывалась от боли, в ушах звенело… Я едва держалась в седле от усталости и слабости, охватившей меня.

* * *

Я очнулась или, вернее, проснулась в маленькой красной комнатке со странным изображением месяца и какими-то непонятными надписями на стенах… Я лежала на ковре из оленьей шкуры, разостланном посреди комнаты… Голова моя по-прежнему ныла… Не без удивления оглядывала я странную, незнакомую обстановку, стараясь припомнить, как я попала сюда…

Наконец ковер, прикрывавший вход, зашевелился, и ко мне вошла высокая девушка-горянка с красивым, но недобрым лицом.

Я узнала в ней Эйше.

Она сказала мне что-то по-татарски, затем грубо дернула меня за руку, принуждая подняться.

Я повиновалась.

Потом она сделала мне знак следовать за ней. Мы вышли из комнаты и очутились в большом полутемном помещении, посреди которого на мягких подушках сидели несколько старых лезгин, в том числе мулла и наиб, отец Израила.

— Слушай, девушка, — произнес мулла, лишь только я вошла и остановилась у порога, — мы позвали тебя, чтобы ты сказала мне правду… Ты теперь в нашей власти, и от твоего ответа будет зависеть твоя участь.

Тут он перевел глаза на внучку и обратился к ней с вопросом по-татарски. Эйше что-то долго говорила мулле. Когда она наконец замолчала, сидевшие на подушках горцы разом заговорили, перекрикивая один другого.

Они долго спорили, размахивая руками, бесцеремонно указывая на меня пальцами, сердясь и волнуясь. Наконец они замолчали, утомленные долгим спором. Тогда мулла обратился ко мне:

— Эйше говорила нам, что ты, девушка, уговорила бежать из аула бека Израила и Бэллу, дочь Хаджи-Магомета, жену бека Израила Меридзе. Правда ли это?

Я объяснила, что почти до последнего дня ничего не знала о бегстве, которое давно уже было решено между ними.

Мулла перевел мой ответ старейшинам аула.

Лицо стоявшей рядом со мной Эйше теперь вспыхнуло ярким заревом румянца. Глаза ее дико сверкнули, и она опять затараторила, поминутно обращая ко мне взоры, исполненные злобы.

— Эйше говорит, — снова обратился ко мне мулла, когда она замолкла, — что ты, девушка, уговаривала Бэллу Израил Меридзе и ее мужа креститься. Правда ли это?

— Эйше права отчасти, — отвечала я, не колеблясь ни минуты. — Я хвалила Бэлле нашу веру и рассказывала ей о Христе Спасителе, хотя и без моего вмешательства Бэлла сделалась бы христианкой.

— А-а! — почти простонал мулла, и маленькие глазки его засверкали такой ненавистью и угрозой, что мне стало жутко от этого взгляда.

Он передал мои слова лезгинам.

Услышав мой ответ из уст муллы, бек наиб сделал угрожающее движение рукой, но мулла удержал его и сказал по-русски:

— Бек Меридзе! Эта девушка принадлежит мне — ее участь в моих руках. Скажи, девушка, — обратился он ко мне снова, — куда держали путь твои друзья?

Последний вопрос муллы заставил мое сердце радостно забиться: значит, Бэлла и Израил продолжают свой путь! Значит, они продвигаются теперь уже к Мцхету!

Я смело взглянула в лицо муллы и, не в силах сдержать торжествующей улыбки, отвечала:

— Они далеко… И как бы ни была быстра твоя погоня, ага, она их не настигнет уже теперь. Поздно!

— Где они? Куда лежит их путь? Отвечай, девушка! — грозно прокричал мулла, рассвирепевший от моего уклончивого ответа и торжествующей улыбки.

— Не кричи так, я тебе не служанка, — произнесла я насмешливо, — не кричи! Или ты забыл, что перед тобой подданная великого русского царя?!

— Вот как! — прошипел старик. — И смела же ты, девушка! Мы, горцы, любим смелость. Только ты ошибаешься, думая, что русский царь будет тебе защитой… Теперь ты в нашей власти… Аул Бестуди далеко от столицы русского царя, а горы и бездны умеют хранить свои тайны… Поняла ли ты меня, девушка?

Он разразился смехом, разом напомнившим мне весь ужас моего положения.

— А-а, наконец-то ты согласна со мной, — словно угадывая мои мысли, продолжал старик, — и теперь-то уж ты, наверное, скажешь нам, куда делись наши беглецы?

Выдать Бэллу и ее мужа значило бы погубить их. Бог знает, далеко ли успели они отъехать от Бестуди и от преследовавшей их погони!

Я молчала. А горцы снова заговорили, шумно споря и крича во весь голос.

— Слушай ты, презренная уруска, — внезапно в приливе бешенства вскричал мулла, — слышишь ли ты, что говорят эти знатные уздени и беки? Они говорят, что ты отвратила Бэллу и Израила бека Меридзе от веры их отцов, ты уговорила их бежать, чтобы не дать исполниться нашему приговору над ними. Они, уздени и беки, требуют немедленно возмездия, потому что ты пришла к нам, в наш тихий аул, как служительница шайтана и смутила души правоверных нечестивыми речами. По закону Аллаха нет тебе прощения! Однако я спасу тебя, если ты скажешь сейчас, где беглецы, где их убежище…

Но я не сказала.

— Я вижу, в тебе сидит шайтан, девушка, — продолжал мулла. — Но и шайтан подвластен воле Аллаха. И да вразумит тебя Аллах и дарует тебе новые мысли. Даю тебе время на размышление… Иди в молельню, и да просветит Аллах твой омраченный мозг.

Он сделал знак рукой Эйше, и она, схватив меня за руку, увела обратно в комнатку, носившую название молельни. Я отлично понимала, что они — эти закоренелые фанатики — могли расстрелять меня, сбросить в какую-нибудь бездну, изрубить, сжечь живую и никто не придет мне на помощь, никто даже не узнает, где я и что сталось со мной… Ведь если даже власти нагрянут в аул с допросом, мулла и его приверженцы сумеют объяснить им, что я, по моей же вине, сделалась жертвой горных душманов в роковую ночь бегства молодых Меридзе. И никому в голову не придет, что горцы разделались со мной и что я исчезла, как исчезает былинка с лица земли, от руки жестоких мстителей.

Сознавая, что жизнь моя, может быть, висит на волоске, я старалась, однако, успокоить себя, как могла.

«Рано или поздно, — рассуждала я, — каждый человек должен умереть… Все мы подвластны неизбежному человеческому року, и если мне суждена смерть здесь, в ауле, то я умру с сознанием своей правоты — умру за правое дело, как умирали тысячи миссионеров в дальних странах, которых убивали дикие фанатики за учение Христа».

Я утешала себя этим, а в то же время смертельная тоска просасывалась мне прямо в сердце… Никогда жизнь не казалась мне такой прекрасной, такой светлой и радостной, как теперь!..

Эйше принесла в молельню кувшин с водой, круглый пшеничный хлебец и поставила у моих ног. Я видела во взгляде ее, как ей неудержимо хотелось броситься на меня и выцарапать мне глаза, но она только ограничивалась тем, что грозила мне смуглыми кулачками, приговаривая поминутно единственную фразу, которую знала по-русски:

— У-у, собака-уруска, собака!

Я понимала, что Эйше, как и все другие, считала меня виновницей бегства Израила и Бэллы, а главное, Израила, который, по желанию наиба и муллы, должен был назвать ее, Эйше, своей женой.

Она села передо мной на корточки и смотрела, смотрела на меня не отрываясь своим жгучим, враждебным взглядом.

Так прошел день и наступил вечер… Солнце уже пряталось за горами (я видела это в узкое отверстие кровли над моей головой), когда наконец в молельню вошел старый мулла.

На нем было белое одеяние, прикрытое такой же мантией. Чалма на голове тоже сверкала снежной белизной. Движением руки он выслал Эйше из комнаты и, подойдя ко мне, сказал:

— Ну что же, девушка, надумала ли ты наконец сказать нам всю правду про беглецов?

— Я сказала вам все, что могла, и вы не узнаете от меня больше ничего.

Он не дал мне закончить.

— Ничего? — вскричал мулла в бешенстве. — Если так, то ты получишь заслуженную кару за твое молчание. С утренней зарей ты узнаешь, что значит противиться слуге Аллаха!

Я помертвела… В свирепом взгляде муллы я прочла, что участь моя решена и что жестокий старик решил покончить со мной навсегда…

Что-то мучительно сжало мне горло… слезы обожгли глаза… Я застонала…

Холод смерти, казалось, уже пронизывает меня… О, как хотелось мне жить, дышать, особенно теперь, в эти минуты! Смерть казалась мне такой нелепой и дикой… Смерть — теперь, в полном расцвете молодости и сил! И какая смерть: где-то в забытом ауле, вдали от людей, от руки жестокого муллы!..

Молить, просить о пощаде этого закоренелого фанатика было бы бесполезно. Я оскорбила его, поколебала его значимость в глазах целого племени, и это, по его убеждению, требовало возмездия. Никакие просьбы, никакие мольбы не смягчили бы его сердца…

Я была твердо убеждена, что ни бегство Израила и его жены, ни их намерение креститься — не это восстановило против меня муллу, а моя победа над ним в деле выздоровления молодого бека. То, что я развеяла его пророчество как дым и показала его ничтожество горцам, этого он никогда не простит мне, и ждать от него пощады бесполезно.

Мулла позвал Эйше и вышел из молельни, закрыв двери на ключ и оставив меня в состоянии смертельного ужаса, молиться и подготавливаться к смерти…

Я начинала молиться и не могла… Мысли путались, голова горела. Чем ближе подходило утро, тем страшнее становилось мне.

Я взглянула на небо… Оно было алое, как пурпур, со стороны востока…

И вдруг брызнул целый сноп солнечных лучей, прорвавшись через яркую полосу зари, и рассеялся, разбился на тысячу искр, заигравших на стенах моей комнаты, казавшейся теперь кровавой в этом фантастическом освещении.

В ту же минуту тяжелый ковер, служивший дверью, приподнялся, и вошел мулла.

Он был в том же белом одеянии, с той же белоснежной чалмой, окутывавшей его голову. Сморщенное лицо его носило следы бессонной ночи. Он схватил меня за руку и потащил из молельни… Но вдруг он разом остановился, словно прислушиваясь к чему-то.

Это был топот коней, несущихся во весь опор по улицам аула…

Громкое проклятие сорвалось с его уст. Он оттолкнул меня в глубь молельни и бросился со всех ног в другую комнату.

Я замерла. Вот топот все ближе и ближе…

Вот всадники подскакали к самой сакле муллы, вот они спешились… говорят, смеются… Я ясно слышу их родной русский говор…

Один голос показался мне знакомым. Из-за тяжелой ковровой двери я едва могла уловить то, что говорится на дворе… Но вот кто-то вошел в саклю. Я услышала бряцание шпор и сильный, хорошо мне знакомый голос:

— Будь благословен, мулла, в твоем доме.

Сомнений не оставалось: этот голос принадлежал князю Георгию Джавахе.

— Я был сейчас в сакле Хаджи-Магомета, — продолжал князь Джаваха, — но никого не нашел там. Кунак Магомет в отсутствии? А где больной Израил, сестра Бэлла и русская девушка, которую я отпустил с Хаджи в горы?

— О, ты опоздал, ага, — отвечал мулла слащаво, — все они — и Хаджи, и молодой бек с женой, и девушка-уруска, все уехали в Грузию два дня тому назад.

— Значит, бек Израил выздоровел? — живо спросил князь.

— Слава Аллаху, он здоров, ага, — голос муллы дрогнул.

— Какая досада, что я не застал их, — продолжал Джаваха. — Что делать, авось догоню в дороге. Надо немедля пуститься в обратный путь.

Как! Он исчезнет сейчас же так же внезапно, как и появился! И никогда, никогда не узнает он, что был так близко от бедной Люды, обреченной на гибель?! Я хотела крикнуть ему, что мулла лжет, хотела позвать его на помощь, но волнение мое было так велико, что язык решительно отказывался служить и только легкий стон, которого, разумеется, он не мог услышать, вырвался из моей груди.

Но если стон мой не достиг слуха князя, то его услышала ненавистная Эйше, невидимо караулившая меня все время… Она неожиданно появилась в молельне и, красноречиво погрозив мне кинжалом, выхваченным из-за пояса, встала у дверей, не упуская ни одного моего движения из виду.

Я слышала, как князь говорил:

— Очень сожалею, ага, но не могу на этот раз вкусить под твоей кровлей ни пшена, ни баранины, ни хлеба… Необходимо догнать своих… Князь Кашидзе просил меня как можно скорее доставить в его дом русскую девушку.

И снова звякнули шпоры. Сейчас он выйдет, сядет на коня и, сопровождаемый своими казаками, голоса которых я слышала на дворе, ускачет из аула. И тогда уже нет спасенья… Я никогда не увижу ни солнца, ни розового Гори, ни княжны Тамары, ожидающей меня!

Отчаяние придало мне силы. Я бросилась к двери. Но Эйше, ожидавшая этого, с ловкостью кошки прыгнула ко мне, зажала мне рот рукой и, бросив на пол, придавила меня всей тяжестью своей сильного, крупного тела…

В сравнении с Эйше я казалась ребенком. Но страх прибавил мне сил, и я вступила с нею в борьбу.

Мы бесшумно катались по полу. Эйше, зажавшая мой рот рукою, не давала мне проронить ни звука, но зато руки мои оставались свободными и я сжимала изо всей силы крепкую, смуглую шею татарки.

Понемногу она стала ослабевать, потом сделала отчаянное усилие освободиться и правой рукой, вооруженной кинжалом, взмахнула надо мной. В эту минуту другая ее рука разжалась. Собрав последние усилия, я крикнула отчаянно:

— Я здесь, князь Георгий, спасите меня!

В тот же миг что-то холодное и страшное, как смерть, прошло по моей груди у левого плеча, и я потеряла сознание.

Глава 9. Горячка. Снова в старом гнезде. Христово дитятко

Темная ночь спустилась надо мной, и я уже ничего не видела, кроме этой темной ночи. Иногда мгла, окутывавшая меня, как будто прояснялась, и какие-то странные картины выплывали предо мной… Я видела, как теснились темные горы, уходя в голубые небеса… Мы скакали со скоростью ветра, ни на минуту не останавливаясь, точно за нами гналась погоня… Знакомый голос шептал мне что-то ласковое, родное, чего, однако, я не могла разобрать.

Я не понимала или, вернее, не могла вспомнить, кто говорил со мною… А когда я старалась припомнить, моя грудь и голова тяжелели и ныли, точно налитые свинцом. Потом я видела, как мы проезжали чужим, незнакомым городом, где навстречу нам выехали какие-то всадники в мохнатых шапках. Везущий меня человек приказал им снять меня с седла. Потом снова потянулась дорога, но я уже не чувствовала тряски, потому что лежала на мягкой перине, в громадной, крытой холстом арбе…

Сколько мы проехали так, я не помню… Чье-то коричнево-бронзовое лицо по временам склонялось надо мною, приводя меня в трепет; я кричала от страха, принимая его за муллу: «Он пришел за мною вести меня на смерть! Спасите меня! Я хочу жить… жить… жить!..» И я снова теряла сознание… И опять непроглядная ночь застилала мои мысли.

Наконец я пришла в себя и открыла глаза. Незнакомая комната была полна солнца и света. Кусты роз протягивали в окна свои отягченные цветами ветви, словно приветствуя меня… Крохотная птичка чирикала на дереве, прыгая с ветки на ветку громадного каштана, растущего под самыми окнами.

Сбоку со стены мне улыбалась на портрете молоденькая джигитка дивной красоты в богатом национальном костюме. А сверху в окно, смеясь, заглядывало небо… Оно было синее-синее. Ни облачка… ни тучки… Одна синева, светлая, чистая и дивно прекрасная.

И незнакомая комната, и кусты роз под окном, и портрет красавицы джигитки над моей постелью поразили меня.

— Где я? — произнесла я.

— У друзей! — послышался незнакомый голос, и я увидела то же коричневое от загара лицо и длинные усы незнакомого мне человека.

— Вы у друзей, Людмила Александровна. Вы были больны, но теперь, слава Богу, вам лучше. По крайней мере, я свидетельствую вам это — ваш покорнейший слуга и доктор.

Я взглянула на доктора. В нем не было никакого сходства с муллой. Почему я пугалась его в бреду?

— Где я? — повторила я.

— В Гори, барышня, в доме князя Джавахи, — отвечал стоявший у моей постели доктор. — Не хотите ли видеть кого-нибудь из ваших друзей? — прибавил он.

Я, разумеется, хотела видеть их всех разом и заявила об этом доктору. Он вышел, и я осталась одна.

«Я спасена, я жива, я избежала смерти! — кричало и пело внутри меня. — Я жива! Я могу двигаться, говорить, думать и радоваться. О, что это за огромное, за чудесное счастье!» Только тот, кто стоял на краю могилы, может понять меня и мою бешеную радость, необъяснимую словами!.. Я захлебывалась от восторга… Я жадно глотала чистый, дивный воздух Гори и плакала счастливыми, радостными слезами…

В этом состоянии и застала меня вошедшая Бэлла. На ней был ее богатый наряд лезгинки, с массой ожерелий и запястий на груди и руках. Ее глаза смеялись мне так же радостно, как смеялось небо и солнце и воздух ласкового Гори.

Я не узнавала прежней Бэллы, измученной за последние дни. И никогда она не казалась мне такой красавицей, как в этот счастливый день.

— Бэлла! — вскричала я все еще в состоянии блаженной радости. — Вы красавица, Бэлла!

— Вот что выдумала, госпожа, — засмеялась она. — Бэлла старуха, гадкая Бэлла… Вот кто красавица — так уж это верно!

И она указала на молодую женщину, изображенную на портрете.

— Сестра Марием это! Она умерла двенадцать лет тому назад… умерла христианкой…

И Бэлла также будет скоро креститься, и Израил с ней.

— О, как это хорошо, Бэлла! Вы не забыли вашего решения… — обрадовалась я.

— Бэлла никогда ничего не забывает, и то, что ты сделала для нее, госпожа, тоже до самой смерти не забудет.

Она стремительно опустилась на пол и приникла губами к моим ногам.

— Что вы, что вы, Бэлла! — взволновалась я. — Я ничего ровно не сделала для вас! Бог с вами!

— Ты должна была умереть за меня! И не подоспей вовремя брат Георгий, тебе бы не видеть уже ни светлого дня, ни горийского неба! — Она присела на край моей постели и стала рассказывать мне, как они испугались во время их бегства, когда я исчезла у них из виду, как долго плутали потом в горах, разыскивая меня, и как, потеряв всякую надежду, помчались в Мцхет поднять на ноги полицию и власти. Князя Георгия они не застали в Мцхете. Он, не подозревая о случившемся, отправился уже в Бестуди за мной в сопровождении нескольких казаков.

— Брат Георгий, — продолжала рассказывать Бэлла, — пришел в ту самую минуту, когда они решили погубить тебя… Он и не догадывался, что ты находилась в доме муллы. И только когда ты позвала на помощь, брат Георгий бросился в молельню и нашел тебя истекающую кровью на полу, а рядом Эйше с кинжалом в руках… Бедная госпожа бредила всю дорогу… Госпожа говорила, что ее хотят убить за то, что она помогала Бэлле и Израилу бежать и познать веру Христа. И если бы опоздал брат Георгий, тело госпожи давно бы клевали горные коршуны… Но Бог христианский, добрый Бог не допустил твоей гибели. Теперь и мулла, и наиб, и Эйше, и все, готовившие твою смерть, схвачены и сидят в тифлисской тюрьме… Мулла даже и не отпирался от своей вины. Он ненавидит урусов и хвастался тем, что хотел разделаться хоть с одним человеком.

— А Хаджи-Магомет? Где он — ваш отец, Бэлла?

— Он здесь, с нами, в Гори… хочешь, я позову его к тебе?

Но вошедший доктор строго запретил новые разговоры и расспросы. Я была слишком еще слаба после болезни, да и рана в плече еще не вполне зажила.

Уже перед самым наступлением ночи я услышала, как кто-то тихонько вошел в мою комнату.

— Она спит? — послышался милый, хорошо знакомый мне голос князя Георгия Джавахи.

— Кажется, уснула… Не разбуди ее! — отвечала Бэлла.

— Нет же, нет! Я не сплю вовсе!

— Бедная моя Люда! Чего только вы не натерпелись! — воскликнул князь Георгий.

— Это ничего… ничего, — говорила я. — Это было испытание только… теперь все кончилось… все забыто… я нашла друзей, и мне хорошо и радостно, как было хорошо и радостно когда-то в раннем детстве.

— Ты нашла не только друзей, но и отца! — взволнованно произнес князь Георгий. — Хочешь, я буду отныне твоим нареченным отцом, моя Люда?

Хочу ли я? И он еще спрашивает! Он, отец моей Нины, моей сестры по сердцу, он предлагал быть и моим отцом!.. О, такое счастье мне было не под силу!..

Я молча кивнула головой и, закрыв лицо руками, заплакала блаженными, счастливыми слезами…

Теперь я уже не была одинокой. У меня был нареченный отец, которому я дорога и нужна. У меня были брат и сестра, готовые отдать за меня свою жизнь.

* * *

Солнечный августовский день южной осени, благоухающей ароматом созревших плодов, улыбался Гори, когда крестили Бэллу и Израила.

Оба они были трогательно-торжественны в эти минуты. Когда они выходили из церкви, от святой купели, солнце, казалось, приветствовало с голубого неба новых христиан.

Бэлла получила при святом крещении имя Елены, Израил — Арсения…

Князь Кашидзе и княжна Тамара были восприемниками Израила, я и мой нареченный отец князь Георгий, — восприемниками Бэллы.

Один только человек был мрачен во время этого события и последовавшего за ним семейного праздника. Этот человек был Хаджи-Магомет — истинный фанатик-мусульманин.

— Было у Хаджи две дочери… — жаловался он, — и обе отвергли веру отцов своих и перешли в христианство… Горе старому Магомету, он не умел удержать дочерей своих в вере Аллаха!.. Аллах покарает его за это! В печали и одиночестве проведет Хаджи последние дни свои в опустевшей сакле!

— Тебе незачем ехать в твой аул, кунак Магомет, останься с нами! — дружески уговаривал его мой нареченный отец.

— Нет, кунак Георгий, отпусти меня с миром! — печально отвечал старик. — Не место горному оленю в домашнем стойле. Оставайтесь без меня, с благословением Аллаха над вашей кровлей!

И он вскочил в седло и поскакал, упрямый старик, в свои родные горы.

Мы долго смотрели ему вслед… Вот он обогнул сад и спустился в долину… Вот он едет по берегу Куры, словно вылитый из бронзы со своим горным конем… Вот мелькнули еще раз в воздухе шелковые рукава его бешмета. Еще чуть… и он исчез из наших глаз надолго… быть может, навсегда…

Новая жизнь началась с этого дня в большом, словно чудом ожившем старом джаваховском доме.

Мой нареченный отец наезжал к нам из Мцхета каждую неделю. Эти приезды были праздником для всей семьи.

Елена приняла управление домом и хозяйством в свои руки. Тут и там по всему дому звучал ее звонкий голос. Ее муж собирался поступить в полк, на службу Государю. Он готовился вместе с Андро, совершенно оправившимся от болезни и проводившим вместе с сестрой все свое время у нас. Тамара вносила ураган молодости и веселья в старый дом князя Джавахи, до сих пор тихо покоившийся среди своих безмолвных сторожей — чинар и кипарисов. И дедушка Кашидзе часто навещал нас, любуясь нами.

А на горийском кладбище прибавилась еще одна могилка. Под кипарисовым крестом упокоилась старая Барбале, верой и правдой служившая всю свою жизнь славному роду Кашидзе и Джаваха.

Но когда новое событие свершилось под кровлей джаваховского дома, нашей радости не было конца: ровно через год после крещения у княгини Елены родилась дочь, которую назвали, в честь ее покойной кузины, Ниной.

Никто не ласкал ее так, как князь Георгий, находивший в ребенке поразительное сходство с образом покойной Нины, трогательным и милым, жившим в памяти нашей.

Малютка чувствовала это. Она тянула свои ручонки и радостно смеялась при одном появлении князя Георгия.

— Это Христово дитятко, — убежденно говорила молодая мать, — это Божья девочка… Ее прислало мне само небо от имени Иисуса Христа, Которого я познала!

Комментировать