Array ( )
<span class=bg_bpub_book_author>Непомнящий В.С.</span> <br>Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы

Непомнящий В.С.
Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы - Пушкин и судьба России

(22 голоса4.7 из 5)

Оглавление

Пушкин и судьба России

Глава из книги «Да ведают потомки православных. Пушкин. Россия. Мы»

Недавно мы с моим коллегой Михаилом Филиным составили большую книгу. Называется она «Дар». Подзаголовок — «Русские священники о Пушкине». В этой книге собраны наиболее характерные речи, слова, проповеди, беседы, статьи и отчасти даже исследования творчества Пушкина, его судьбы, его пути, личности, созданные православными священниками начиная с 1880-х годов до нашего времени (упоминаемая в этом устном выступлении книга вышла в 1999 году; фрагмент послесловия к ней см. ниже, «Христианство Пушкина: проблема и легенды». — В.Н.). В ней есть, в частности, составленный М. Филиным раздел, где собраны письменные свидетельства (воспоминания, письма, документы и пр.) прижизненных отношений Пушкина с Церковью и Церкви с Пушкиным. Отношений сложных, потому что до конца жизни за ним тянулась репутация как минимум религиозного вольнодумца, а то и атеиста. Он был человек закрытый, ни в своих письмах, ни в произведениях не декларировал свое мировоззрение. Оно выражалось у него только художественно. И это ему в глазах некоторых православных людей очень вредило. Они не понимали, как это можно веровать и не очень часто произносить слова Бог, Господь, Христос, Спаситель.

Да и сейчас многие верующие люди не могут разобраться, какое же отношение эта гигантская фигура имеет к нашему российскому вероисповеданию. Одно дело — Хомяков, религиозный поэт в полном смысле слова. Или Державин, его оды «Бог», «Христос». Все понятно, все излагается в словах. А Пушкин ничего такого не говорит, но все равно он — центральная фигура в русской культуре. И без него представить себе Россию нельзя. Вот и приходится разымать Пушкина: вообще-то он человек, конечно, был так себе, но зато поэт — гениальный. Или: писал замечательно, но — неправильно… Часто вопрос о Пушкине как поэте православного народа ограничивается выяснениями, насколько веровал или не веровал Александр Сергеевич — выяснениями по цитатам… Однако в той же самой среде, в недрах православной церковной мысли со временем возник и развивается другой взгляд. Становится понятно, что как-то не так надо к Пушкину подходить, не надо делить это явление на составные части, на цитаты. А надо понять его целиком. «Пушкин — это наше все», — сказал Аполлон Григорьев. Это не значит, что в Пушкине все навалено, что в нас есть. Это значит, что он сосредоточивает в себе все главные черты нашего духовного строя как целого. Целое — это не сумма: это есть контекст, что по-латыни означает связность. Пушкин — «наше все» в том смысле, что в нем Россия выражается не в отдельных ярких чертах, а как связное целое.

Не случайно многие русские эмигранты, в том числе батюшки и владыки, именно в изгнании поняли феномен Пушкина. Потому что они не могли обойтись без России. Я умышленно говорю не «творчество Пушкина», а «феномен», то есть Пушкин как явление. Творчество Пушкина — это его деятельность, а явление Пушкина — это уже дело Божие, ведь не он сам себя создал, не он себя подарил России.

Так почему же он центральная фигура в русской культуре? Ни у одной нации, ни в одной культуре мира такой фигуры нет. Шекспир не является центральной фигурой британской культуры. Он — ее вершина, но британская культура не оглядывается на него все время, не сопоставляет себя с ним на каждом шагу, не соотносит, не спорит о нем, не дерется вокруг него. Разногласия главным образом в том, был Шекспир или нет, написал произведения Шекспира Фрэнсис Бэкон или еще кто-то. Все остальное существенное — вне сомнений и споров. То же самое мы можем сказать о Данте: он — гений, он — в начале, он фундамент, но он не является сейчас центром итальянской культуры. Ни он, ни Петрарка. И нигде, ни в какой культуре мира, такой фигуры, как для нас Пушкин, не существует.

Есть другое интересное явление. О Пушкине у нас вот уже полтора века идут бесконечные споры. Не так давно, когда в журнале «Октябрь» появилась глава из книги Абрама Терца «Прогулки с Пушкиным», в нашей культуре началась почти гражданская война — вокруг писателя, поэта, который умер полтора века назад!

Другой пример. Острых споров о Пушкине очень много, но я уже сейчас наблюдаю, что и в «профанной», и в научной среде может состояться очень острый спор, но очень часто этот спор может сойти на нет, как-то смягчиться, если будет сказано: «Ну, в конце концов, у каждого свой Пушкин». И все мирно расходятся, оставаясь, однако, каждый при своем. «Мой Пушкин» — это уникальное явление мировой культуры. «Моего Шекспира» не существует, «моего Сервантеса» не существует, нет «моего Гомера» и т.д., у нас нет ни «моего Гоголя», ни «моего Достоевского». Зато говоря о Пушкине, толкуя его, каждый пишет свой портрет. Говоря о Достоевском, мы тоже можем написать свой портрет — но это скорее будет портрет моей идеологии, системы взглядов. Говоря же и споря о Пушкине, мы воспроизводим не только свою идеологию, но главное — свой экзистенциальный портрет, внутренний, скрытый, потому что мы сами порой не понимаем, как мы глубоко высказываем себя, когда размышляем и спорим о Пушкине.

Есть еще одна очень интересная черта. Достоевского знает весь мир, и признает. Почитает Толстого, Чехова и т.д. Они все в переводе внятны. Пушкин в переводе, если говорить совершенно честно, недоступен. Человеку, не знающему русского языка и России, Пушкин чужд. Для него он в лучшем случае талант, замечательный, любопытный, занятный, окруженный какими-то загадками поэт, но не то, что он на самом деле для нас. Здесь — стена. Тот, кто не знает Россию, не может понять Пушкина, даже хорошо зная русский язык. Нужно обязательно знать, и лучше бы любить, Россию, чтобы понять, что такое Пушкин, как мы это понимаем. Да и мы сами-то его не очень хорошо понимаем, не случайны эти кровавые споры, длящиеся уже полтора века. Они показывают, что у нас нет целостного представления о Пушкине. Когда мы спорим о Достоевском, мы придерживаемся разных мнений, но по крайней мере, ясно, что речь идет о Достоевском, а не о ком-нибудь. Но в некоторых спорах о Пушкине люди, опираясь иногда на одни и те же тексты и факты, говорят такое, что, можно подумать, речь идет о совершенно разных явлениях. Это тоже всем знакомо (опять-таки — свой портрет). Но ведь чтобы спорить по поводу какого-то явления, нужно, по меньшей мере, иметь хоть какое-то общее основание, понятное для всех. В спорах о Пушкине очень часто таких оснований нет: «Вам кажется так, а мне представляется иначе».

Итак, Пушкин — загадка для всего культурного мира. Но есть другая загадка для всего мира, и не только в культурном — в широком смысле. Есть такая загадочная вещь: она называется «русская духовность». Весь мир знает, что у России какая-то «особая» духовность («загадочная русская душа»). Что это такое — никто толком определить не может. Нам довольно внятно, что такое, скажем, японская духовность, британская, итальянская, германская — все это можно охарактеризовать как-то более или менее предметно. Но что такое «русская духовность»? Какое-то облако, которое толком никто не охарактеризовал. И вот я прихожу к выводу, что есть некоторая аналогия между этой непонятностью Пушкина для всего мира и таинственностью русской духовности для всего мира. Все, кто занимается Пушкиным, говорят, что его черты трудно определить. Можно сказать: Лермонтов — мятежность, Тютчев — космизм, пантеизм, Толстой — диалектика души, психологизм. Есть «чеховские интеллигенты», «тургеневские девушки», «гоголевские типы»… Ничего подобного у Пушкина нет: нет «пушкинских типов», нет, скажем, «пушкинских дворян» или «пушкинских мужиков». Его трудно ухватить. Гоголь, обожавший и превозносивший Пушкина, говорил, что у него нет личности. Но ведь и русская духовность в мире признается несколько аморфной. Один человек много лет назад сказал: «Мы, грузины, оформленная нация, а вы — неоформленная». И это не он один так думает. Что-то такое растекающееся, что-то не затянутое в корсет внутренней формы, лишенное внутреннего скелета. Но то же примерно самое говорили и говорят о Пушкине: «поэт вообще».

Или, скажем, «всемирная отзывчивость» Пушкина, о которой сказал Достоевский. Ведь тот же Достоевский говорит, что всемирная отзывчивость характерна для русского человека вообще, для России. Здесь опять-таки Пушкин похож на вот эту русскую духовность. Одним словом, явление Пушкина и явление русской духовности, русской культуры, России — это явления из очень близких рядов.

Замечательно вот еще что: эта самая духовность, о которой мы говорим, имеет в мире этническое определение — «русская». Понятно почему: видимо, для всего мира это качество сосредоточено именно в России, ассоциируется именно с Россией. Но если внимательно читать Евангелие, если хорошо вникнуть в учение Православной Церкви, то мы увидим, что та духовность, которую называют русской духовностью, — это есть и Православие. Православие — это не конфессия, как нам навязывают. Православие — это изначальное христианство, христианство до схизмы, собственно христианство. А конфессии — это все остальное. Митрополит Иларион в своем «Слове о законе и благодати» говорит, что иудеи соделывают свое оправдание при свете свечи закона, а христиане соделывают свое спасение под солнцем Христовой благодати. То есть иудейское оправдание не распространяется за пределы этноса, а христианство светит всему миру.

Стало быть, тот факт, что православная духовность получила название «русской», случился в мире, как говорится, не от хорошей жизни. Мир вынужден был квалифицировать изначальное свойство православного христианства как этническое качество одной только России. В этом сказалась трагедия мира. Трагедия, которая совершилась формально во время схизмы, разделения христианства на «восточное» и «западное»…

К чему сейчас такой широкий контекст? Я не буду останавливаться на различиях между нашим христианством и западным. Просто, когда я рассказываю про это менее квалифицированной аудитории, я говорю: посмотрите на два распятия, православное и католическое: ведь на нашем распятии руки Христа раскинуты почти горизонтально, это символ объятия, а на западном — провисшее тело, то есть главное — телесная мука. Вспомним также: на Западе исчезла икона, а появилась картина. Картина — на которой изображен Спаситель, святые — является моим объектом, я на них смотрю, они передо мной предстоят. А перед иконой — ты предстоишь. И это условно называется «обратной» перспективой (а та — вроде «прямая»). Это не частность и не случайность, тут коренное различие духовных установок. В чем оно?

На Западе главный праздник — Рождество. «Нет гнезда выше орлиного, нет праздника выше Рождества», — говорит немецкая пословица. Почему? А потому, что Бог так любит меня, что Он мне уподобился. А раз так, раз Бог уподобился мне такому, каков я есть, — стало быть, я хорош таков, как есть…

А у нас главный праздник — Пасха, и это совсем другой подход: в Пасхе, в Своих страданиях, в Воскресении Бог зовет меня Ему уподобиться: «Возьми свой крест и иди за Мной».

Это разные точки отсчета. У них отсчет, грубо говоря, «снизу», от меня, а у нас — отсчет «сверху», от Бога (или, на светском языке, — от Идеала). Вот в чем разница западного и восточного христианства. Разные точки отсчета рождают и разную перспективу: у них — линейная, у нас так называемая «обратная». Не Бог предстоит мне на картине, а я предстою перед Богом. И я должен тянуться к Нему, а не Он мне уподобляться на каждом шагу.

Когда Русь выбрала веру (это произошло исторически мгновенно, потому что это было принято сразу всем сердцем, потому что в этом было услышано своё), — это был момент национальной самоидентификации. С этого момента возникла Русь. При всех войнах, междоусобицах, нестроениях — все равно культура была все-таки одна. Но в это же время, когда мы принимали христианство, на Западе назревали предпосылки того, что потом получило название схизмы. Возникло, осмелюсь сказать, два христианства: рождественское и пасхальное. Для рождественской культуры главная проблема — это как жить здесь, на земле. Это проблема судьбы, успеха, счастья, а оборотной своей стороной — проблема трагической участи человека. Западный человек чувствует, что он живет в ужасном, несовершенном мире, и поэтому, мол, он несчастен. Человек пасхальной культуры знает, что он живет в падшем мире, что Господь замыслил мир совершенным и замысел этот остается, но человек превратил этот мир в падший мир. И человек не только несчастен (хотя и несчастен), — он грешен. Он несчастен потому, что виновен. И вот в западной культуре, культуре безусловно великой, все-таки самая главная проблема — это счастье и несчастье. А у нас главная проблема — греха, совести и вины. Ни один поэт в мире не написал: «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать», — это написал только русский поэт. И в этой одной строке больше Православия, чем во многих декларациях, где на каждом шагу употребляются слова Бог, Спаситель и т.д.: это не манифестация убеждений, а экзистенциальное, внутреннее выражение православного мироощущения, хотя автор, вероятно, и не думал об этом.

Раскол христианства шел постепенно, ползучим образом, и наконец совершился — примерно тогда, когда Русь крестилась. И вот прошло несколько веков…

В любой культуре, в истории любой нации есть какие-то переломные моменты, но ни в одной культуре Нового времени не было такой гигантской, такой глубочайшей катастрофы, какая совершилась в России в XVIII веке. Петр сделал попытку одним махом, сразу переделать всю нацию. Переделать на протестантский манер, ввести в употребление идеалы силы, успеха, богатства и т.д., а идеалы праведности и святости, проблемы греха, совести, покаяния вынести за скобки (Пушкин, скажем, приводит петровский указ сократить количество монастырей). Так сказать, «сменить приоритеты».

Замыслы Петра были по-русски широки, размашисты. Я вовсе не отрицаю необходимости многих реформ Петра. Но он хотел действительно переделать всю нацию по западному образцу. Не окно было прорублено, а стена рухнула. И хлынуло оттуда все, что могло.

Но без воли Божией ничего не делается. И поэтому в недрах новой русской культуры, говорящей европейским языком, усвоившей европейские манеры, так же исторически мгновенно, как было принято христианство и как Петр произвел свой переворот, возник Пушкин — не прошло и ста лет. И вот этот мальчик, который был воспитан совершенно в западном духе (мама, папа его были светскими людьми, окружение все было светское, и ничего другого он не знал, то есть знал, конечно, в церковь водили, как положено, но читал в основном французские книжки), все усвоил так, как полагалось по законам новой России. Но вот что-то удивительное происходит с ним — и совершенно не потому, что он так хотел, или его так учили, или ему так посоветовали, или он сам додумался до этого. Это просто происходит. В 1817 году, в Лицее, 18-летний мальчик, которого еще абсолютно не интересуют духовные проблемы, пишет экзаменационное стихотворение «Безверие», согласно заданию написать про неверующего человека. Он говорит о муках неверующего человека. О таком предмете, о котором он вряд ли думал глубоко за месяц до этого. Но перед ним стояла творческая задача, а он — очень творческое существо, его душа сразу стала работать. И он написал стихотворение, в котором удивительно точно описаны муки безверия. А написав его, пошел спокойно дальше — ничего с ним не случилось, потому что стихи родились из такой глубины его души, которая еще самому ему недоступна. Он еще сам не дорос до своей интуиции.

И это происходит с ним часто, все время, всю жизнь. Когда он писал «Бориса Годунова», он сам ощущал, что с ним что-то важное происходит: ни об одном другом произведении он не высказывался так много в том смысле, что это был решающий период в его жизни. Он писал в одном наброске: «Являюсь, отказавшись от прежней своей манеры». В другом случае он говорит: «Я чувствую, что душа моя развилась вполне — я могу творить». Еще: «Передо мной моя трагедия. Я прочел ее один, вслух, и бил в ладоши и кричал: «Ай да Пушкин! Ай да сукин сын!» То есть он прочел и был потрясен тем, что вышло из-под его пера. Это знакомо творческим людям — изумление тем, что у тебя получилось. Семен Людвигович Франк говорил, что два основания были у пушкинской религиозности: первое — это сознание божественности своего дара, как бы взгляд снизу вверх на это свое свойство. А второе — это отношение к красоте и любви как к Божественной сущности (потому что для Пушкина — если любви нет, то и Бога нет. Тема любви сопровождала его всю жизнь, она была ему нужна как теодицея).

Ведь когда он писал «Бориса Годунова», нельзя сказать, что он был очень уж верующим. А написал трагедию, которая вся проникнута религиозным, христианским духом. Не только потому, что там три важнейших действующих лица-инок-летописец Пимен, Патриарх, который выступает в кульминационный момент всей трагедии, и Юродивый — это люди, имеющие прямое отношение к Церкви; а потому, что там православный взгляд на историю. Это не «историческая» трагедия, а трагедия об истории: что такое история и как она получается.

Все дело в том, как эта вещь построена. Не что говорится здесь и здесь, а как между собой все связано. У Пушкина главное — не сам строительный материал, а постройка. А мы очень часто и об искусстве судим по строительному материалу, из которого оно сделано, а не по архитектонике.

В этой трагедии два преступления: одно — убийство, другое — избрание убийцы на царство; одно преступление совершил герой заглавный, другое преступление совершил народ. Это народ попустил, чтобы Бориса избрали. А попустил потому, что надо было скорей свалить с себя ответственность. Начало трагедии построено так, что все думают только о себе. Это начинается с первой сцены, с разговора Шуйского с Воротынским, там все прорисовано четко, вся экспозиция, расстановка сил: никто не думает о России, все думают только о своих интересах. И так продолжается дальше. И кончается это тем, что народ попускает избрание Бориса на царство. И все действие трагедии есть следствие греха людей. Люди несчастны, потому что они сами виноваты. Вот о чем трагедия.

Борис появляется в трагедии шесть раз. И каждый раз, в каждой сцене, в которой он появляется, он обязательно делает одно и то же — он не слушает свою совесть. Она ему говорит то, что должна говорить человеку совесть, — а он затыкает уши. И как только он это делает — либо в следующей, либо в ближайшей сцене Гришка Отрепьев совершает новый шаг к победе.

Получается, что не обстоятельства влияют на нас, а мы влияем на обстоятельства. Духовная жизнь человека влияет на окружающую обстановку, а не наоборот. И трагедия в этом смысле построена по принципу «обратной перспективы», по принципу первенства духа над материей. Все в этом смысле построено четко, хотя как бы незаметно. Толстой говорил: «Борис Годунов» — холодная, рассудочная, выстроенная трагедия. И в самом деле, трагедия очень точно выстроена. Этот молодой человек, который только год назад писал в одном письме, что он учится атеизму, в построении трагедии ортодоксально православен — как Пимен. Автор «Бориса Годунова» смотрит на человеческую историю как бы извне (в отличие, например, от западной исторической трагедии — ведь Шекспир находится как бы «внутри» истории, им воссоздаваемой, он смотрит на падший мир изнутри самого падшего мира). И оказывается, что главное действующее лицо, режиссер всего — Божий Промысел. Все происходит так, как нужно. Процесс истории у Пушкина — это процесс искажения людьми Божьего замысла о человеке, но это процесс, над которым все время есть попечительный взгляд, который не дает человеку свалиться окончательно в пропасть. Промысел печется о человеке и дает ему возможность опомниться. Эта возможность — в финале, когда тот же самый народ, который избрал Бориса на царство, а потом отвернулся от него, стоит — и почти на его глазах убивают другого мальчика, царевича Феодора. И когда ему говорят: «Кричите: «Да здравствует царь Димитрий Иванович!» — он безмолвствует. В начале трагедии он кричал цареубийце: «Борис наш царь!» Сейчас он не хочет кричать. Казалось бы, народ должен пасть на колени: «Господи! Что мы натворили!» Однако тут занавес опускается. Нет покаянного вопля, но есть безмолвие, и в нем — надежда на прозрение.

Что было бы, если бы после всего того, что мы сделали с Россией и с собою в XX веке, у нас все пошло бы хорошо? Это значило бы, что Сальери прав: «…нет правды на земле, Но правды нет — и выше», то есть можно творить все что угодно. И вот «Борис Годунов» Пушкина — это та модель истории, которая показывает, что нельзя творить все что угодно.

«Борис Годунов» — это только один пример того, что художник может не говорить вслух «я православный, я христианин». Он излагает свое понимание, свое слышание Божьего мира. И если оно христианское, это можно понять вне деклараций.

Почему я говорю о феномене Пушкина в связи с историческим жребием России? В эпоху петровской революции, которая должна была переломить русскую историю, прервать нашу духовную родословную и построить новый мир, в это самое время в недрах той самой светской культуры, которую создала петровская революция, родился гений. А мы знаем, что культура для России — это самая важная вещь. Видимо, нужно было, если опять-таки судить в каких-то провиденциальных, промыслительных категориях, чтобы замысел Петра удался не вполне, чтобы он сработал только в известной мере. Чтобы Россия сохранилась как православная страна. Потому что без России как православной страны, без этой «русской духовности», вероятно, и мир не сможет существовать; потому что у России есть особая миссия по отношению ко всему миру. У Пушкина — особая миссия по отношению к России. Он связал то, что разрубил Петр. Вот почему он — центр нашей культуры, средоточие наших национальных ценностей.

Недавно минуло 1000-летие крещения Руси. Наступает XXI век, ему предшествует 1999 год — год 200-летия Пушкина. Гоголь говорил, что Пушкин — это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится через двести лет. Обычно эти слова понимали как предсказание — мол, через 200 лет все будут такие, как Пушкин. Нет, это не предсказание — это переданное нам через Гоголя промыслительное требование, чтобы мы, в нашу эпоху испытания и искуса, держались. Ведь одна такая эпоха уже была, Петровская, и Россия сумела выстоять — во многом благодаря тому, что родила Пушкина. Значит, и сейчас сумеем, если у нас есть такое явление, как Пушкин.

1996

Комментировать