Детям (сборник)

Детям (сборник) - Как я встречался с Чеховым

Шмелев Иван Сергеевич
(34 голоса4.0 из 5)

Как я встречался с Чеховым

I. За карасями

Это были встречи веселые, в духе рассказов Антоши Чехонте. Чехов был тогда еще А. Чехонте, а я – маленьким гимназистом. Было это в Москве, в Замоскворечье.

В тот год мы не ездили на дачу, и я с Пиуновским Женькой, – упокой, Господи, его душу: пал на Карпатах, сдерживая со своим батальоном напор австрийской дивизии, за что награжден посмертно Св. Георгием, – днями пропадал в Нескучном. Мы строили вигвамы[53] и вели жизнь индейцев. Досыта навострившись на индейцах, мы перешли на эскимосов и занялись рыболовством, в Мещанском саду, в прудах. Так назывался сад при Мещанском училище, на Калужской. Еще не чищенные тогда пруды славились своими карасями. Ловить посторонним было воспрещено, но Веревкин Сашка, сын училищного инспектора, был наш приятель, и мы считали пруды своими. В то лето карась шел, как говорится, дуром: может быть, чуял, что пруды скоро спустят и все равно погибать, так лучше уж погибать почетно. Женька так разъярился, что оттащил к букинисту латинский словарь и купил «дикообразово перо» – особенный поплавок, на карасей. Чуть заря – мы уже на прудах, в заводинке, густо заросшей «гречкой», где тянулась проточина, – только-только закинуть удочку. Женька сделал богатую прикормку – из горелых корок, каши и конопли, «дикообразово перо» делало чудеса, и мы не могли пожаловаться. Добычу мы сушили и толкли питательный порошок, или по-индейски – пеммикан, как делают это эскимосы.

Было начало июня. Помню, идем по зорьке, еще безлюдным садом. В верхушках берез светится жидким золотцем, кричат грачата, щебечут чижики по кустам, и слышно уже пруды: тянет теплом и тиной, и видно между березами в розоватом туманце воду. Только рыболовы знают, что творится в душе, когда подходишь на зорьке к заводинке, видишь смутные камыши, слышишь сонные всплески рыбы и расходящийся круг воды холодком заливает сердце.

«А, черррт!.. – шипит, толкая меня, Женька. – Сидит какой-то… соломенная шляпа!..»

Смотрим из-за берез: сидит покуривает, удочки на рогульках, по обе стороны. Женька шипит: «Пощупаем, не браконьер ли?» Но тут незнакомец поднимается, высокий, голенастый, и – раз! – тащит громадного карасищу, нашего, черноспинного, чешуя в гривенник, и приговаривает баском таким: «Иди, голубчик, не упирайся», – спокойно так, мастера сразу видно. И кому-то кричит налево: «Видали, каков лапоток?» А это сбоку, под ветлами, Кривоносый ловит, воспитатель училищный. А незнакомец на кукан карася сажает, прутик в рот карасю просунул, бечевочку под жабры, а на кукане штуки четыре, чисто подлещики, с нашей прикормки-то. Видим – место все неудобное, ветлы, нельзя закинуть. И Кривоносый тащит – красноперого, золотого, бочка оранжевые, чуть с чернью. А карасище идет, как доска, не трепыхнется. Голенастый, в чесучовом пиджаке, в ладоши даже захлопал: «Не ожидал, какое тут у вас рыбье эльдорадо! Буду теперь захаживать». Смотрим – и на другой удочке тюкает, повело… Женька шипит: «Надо какие-нибудь меры… самозванцы!» А незнакомец выволок золотого карасищу, обеими руками держит и удивляется: «Не карась – золотая медаль!» Сердце у нас упало. А Кривоносый орет: «А у меня серебряная, Антон Павлыч!..» А незнакомец опять золотого тащит – и плюнул с досады в воду: плюхнулся карасище, как калоша. Ну, слава тебе господи!

Подошли поближе, уж невтерпеж, Женька рычит: «А, плевать, рядом сейчас закину». Смотрим – чу-уть поплавок, ветерком будто повело, даже не тюкнуло. Знаем – особенное что-то. И тот сразу насторожился, удочку чуть подал, – мастера сразу видно. Чуть подсек – так там и заходило. И такая тишь стала, словно все померли. А оно в заросли повело. Тот кричит: «Не уйдешь, голуба, знаю твои повадки, фунтика на два, линь!..» А линей отродясь тут не было. Стал выводить – невиданный карасище, мохом совсем зарос, золотце чуть проблескивает. А тот в воду ступил, схватил под жабры и выкинул, – тукнуло, как кирпич. Кинулись мы глядеть, и Кривоносый тут же. Голенастый вывел из толстой губы крючок, – «колечко» у карасины в копейку было, гармонья словно! – что-то на нас прищурился и говорит Кривоносому, прыщавому, с усмешкой: «Мещане караси у вас, сразу видно!» А Кривоносый спрашивает почтительно: «Это в каком же смысле?.. В Мещанском пруду-с?» А тот смеется, приятно так: «Благородный карась любит ловиться в мае, когда черемуха… а эти, видно, Аксакова не читали». Приятным таким баском. Совсем молодой, усики только, лицо простое, словно у нашего Макарки из Крымских бань. «А вы, братцы, Аксакова читали? – нам-то. – Что же вы не зажариваете?..» Женька напыжился, подбородок втянул и басом, важно: «Зажарим, когда поймаем». А тот вовсе и не обиделся. «Молодец, – говорит, – за словом в карман не лезет». А Женька ему опять: «Молодец в лавке, при прилавке!» – и пошел направо, на меня шипит: «Девчонка несчастная, а еще Соколиное Перо! Черт, сказал бы ему: „Наше место, прикормку бросили“!»

Стали на место, разматываем. Ветлы нависли сажени на две от берега, чуть прогалец, поплавку упасть только-только. Размахнулся Женька – «дикообразово перо» в самом конце и зацепилось, мотается, а мотыль-наживка над самой водой болтается. А там опять карасищу тащут! Женька звонил-звонил – никак отцепить не может, плещет ветками по воде, так волны и побежали. «Плевать, всех карасей распугаю, не дам ловить!» А «дикообразово перо» пуще еще запуталось.

Незнакомец нам и кричит: «Ну чего вы там без толку звоните! Ступайте ко мне, закидывайте, места хватит!» А Женька расстроился, кричит грубо: «Заняли наше место, с нашей прикормки и пользуйтесь!» И все звонит… А незнакомец вежливо так: «Что же вы не сказали? У нас, рыболовов, правила чести строго соблюдаются… Прошу вас, идите на ваше место… Право, я не хотел вам портить!» А Кривоносый кричит: «Чего с ними церемониться! Мало их пороли, грубиянов!.. На чужой пруд пришли – и безобразничают еще. По какому вы праву здесь?» А Женька ему свое: «По веревкинскому, по такому!» Кривоносый и прикусил язык.

А клевать перестало, будто отрезало: распугал Женька карасей. Похлестали они впустую, незнакомец и подошел к нам. Поглядел на нашу беду и говорит: «Не снять. У меня запасная есть, идите на ваше место. – И дает Женьке леску, с длинным пером, на желобок намотано, – у Перешивкина продается, на Маховой. – Всегда у нас, рыболовов, когда случится такое… – Потрепал Женьку по синей его рубахе, по „индейской“: – Уж не сердитесь…»

Женька сразу и отошел. «Мы, – говорит, – не из жадности, а нам для пеммикана надо». – «А-а, – говорит тот, – для пеммикана… Будете сушить?» – «Сушить, а потом истолкем в муку… так всегда делают индейцы и американские эскимосы… и будет пеммикан». – «Да, – говорит, – понимаю ваше положение. Вот что. Мне в Кусково надо, карасей мне куда же… Возьмите для пеммикана». Вынул портсигар и угощает: «Не выкурят ли мои краснокожие братья со мною трубку мира?» Мы курили только «тере-тере», похожее на березовые листья, но все-таки взяли папироску.

Сели все трое и покурили молча, как всегда делают индейцы. Незнакомец ласково поглядел на нас и сказал горлом, как говорят индейцы: «Отныне мир!» – и протянул нам руку. Мы пожали в волнении. И продолжал: «Отныне моя леска – твоя леска, твоя прикормка – моя прикормка, мои караси – твои караси!» – И весело засмеялся. И мы засмеялись, и все закружилось, от куренья.

Потом мы стали ловить на «нашем» месте, но клевала все мелочь, «пятачишки», как называл ее наш «бледнолицый брат». Он узнал про «дикообразово перо» и даже про латинский словарь, пошел и попробовал отцепить. Но ничего не вышло. Все говорил: «Как жаль, такое чудесное „дикообразово перо“ погибло!» – «Нет, оно не погибнет!» – воскликнул Женька, снял сапоги и бросился в брюках и в синей своей рубахе в воду. Он плыл с перочинным ножом в зубах, как всегда делают индейцы и эскимосы, ловко отхватил ветку и поплыл к берегу с «дикообразовым пером» в зубах. «Вот! – крикнул он приятному незнакомцу, отныне – брату. – Задача решена, линия проведена, и треугольник построен! – Это была его поговорка, когда удавалось дело. – Мы будем отныне ловить вместе, заводь будет расчищена!»

«Брат-бледнолицый» вынул тут записную книжечку и записал что-то карандашиком. Потом осмотрел «дикообразово перо» и сказал, что заведет и себе такое. Женька, постукивая от холода зубами, сказал взволнованно: «Отныне „дикообразово перо“ – ваше, оно принесет вам счастье!» Незнакомец взял «дикообразово перо», прижал к жилету, сказал по-индейски: «Попо-кате-петль!» – что значит: «Великое сердце», и положил в боковой карман, где сердце. Потом протянул нам руку и удалился. Мы долго смотрели ему вслед. «Простяга!» – взволнованно произнес Женька высшую похвалу: он не бросал слова на ветер, а запирал их «забором зубов», как поступают одни благородные индейцы.

Мимо нас прошел Кривоносый и крикнул, тряся пальцем: «Отвратительно себя ведете, а еще гимназисты! Доведу до сведения господина инспектора, как вы грубили уважаемому человеку, – больше вашей ноги здесь не будет, попомните мое слово!»

Женька крикнул ему вдогонку: «Мало вас драли, гррубиянов! – сплюнул и прошипел: – Бледнолицая ссо-ба-ка!..»

Припекло. От Женьки шел пар, словно его сварили и сейчас будут пировать враги. Пришел Сашка Веревкин и рассказал, что незнакомец – брат надзирателя Чехова, всю ночь играл в винт у надзирателей, а потом пошли ловить карасей… что он пишет в «Будильнике» про смешное – здорово может прохватить! – а подписывает, для смеха, – Антоша Чехонте. А кривоносого выгонят, только пожаловаться папаше, – записано в кондуите про него: «Был на дежурстве не в порядке, предупреждение». Женька сказал: «Черт с ним, не стоит». Он лежал на спине, мечтал: нежное что-то было в суровом его лице.

Случилось такое необычное в бедной и неуютной жизни, которую мы пытались наполнить как-то… нашим воображением. Многого мы не понимали, но сердце нам что-то говорило. Не понимали, что наш «бледнолицый брат» был поистине нашим братом в бедной и неуютной жизни и старался ее наполнить. Я теперь вспоминаю, из его рассказов, – «Монтигомо Ястребиный Коготь» – так, кажется?..

II. Книжники… но не фарисеи

На Рождество пришли к нам славить Христа «батюшки» из Мещанского училища. Пришли, как всегда, к ночи, но не от небрежения, а по причине служебного положения: надо обойти весь служебный и учительский персонал и объехать всех господ членов попечительского совета, всех почетных членов и жертвователей, а это все люди с весом – коммерции и мануфактур-советники. Значится-то как на сооружении-ковчеге нашем: «Московского купеческого общества Мещанские училища и богадельня»! И везде надо хоть пригубить и закусить.

Отец протоиерей[54] и дьякон[55] Сергей Яковлевич – люди достойные и строгой жизни, но теперь, после великого обхода и объезда, необыкновенно веселые и разговорчивые. Батюшка принимает стакан чаю со сливками, но отказывается даже от сухарика: переполнен! Дьякон, после упрашиваний, соизволяет принять мадерцы[56], и принимает размашисто, цепляя елку, и она отвечает звяканьем и сверканьем по зеркалам. Батюшка говорит со вздохом: «Мадерца-то, мадерца-то как играет, отец дьякон!» А отец дьякон в смущении отвечает: «Да, приятная елочка». Замечает на рояли новенький «Вокруг света» и начинает просматривать…

– Замечательный журнальчик братья Вернеры придумали! Увлекательное чтение, захватывающее. Тоже увлекаетесь? – спрашивает меня. – «Остров сокровищ» печатался… роман Стивенсона! Не могу забыть «морского волка», на деревянной ноге! Мо-рроз по коже…

– Был случай в одном приходе… – говорит батюшка. – Надо «Восстаните», всенощную возглашать, а отец дьякон на окошке, у жертвенника, одним глазом «Вокруг света» дочитывает, про сокровища. Вот увлечение-то до чего доводит.

Все смеются, и громче всех отец дьякон.

– Или, возьмите, Луи Жаколио[57], «В трущобах Индии»! Всё иностранцы пишут, наши так не умеют. Или Луи Буссенара[58], «Черные флаги» кажется… про китайских пиратов?! Мороз по коже!..

Глухая старушка-родственница переспрашивает: «Про китайского императора?» – и все смеются. Дьякон перелистывает журнал и говорит, что сейчас дома разоблачится и предастся увлекательному чтению, и ему принесли новенький номерок, да не успел еще и взглянуть. Рассказывает, что и «Сверчок» получает, тоже Вернеры издают, на ве-ле-невой[59] бумаге! И какой же случай! Как раз сегодня имел честь познакомиться с писателем, который пописывает в сем «Сверчке», остроумно пописывает, но далеко не так увлекательно, как Стивенсон или Луи Буссенар. Но, надо сказать, человек наиостроумнейший. И что же оказывается: братец ихнего надзирателя Чехова, какое совпадение! Но подписывается из скромности – А. Чехонте.

– Были у господина инспектора, Ивана Петровича Веревкина. У стола нас и познакомили, Иван Петрович друг другу нас представил. А он прямо зачитывается! И «Будильник» еще выписывает, и там тоже господин Чехонте пописывает. Чокнулись с ним мадерой Депре-Леве, я и позволил себе заметить, что вот, почему наши писатели не могут так увлекательно, как иностранцы? Mo-роз, говорю, по коже! А он – остроумнейший человек! – так это прищурился и говорит: «Погодите, отец дьякон, я такой роман напишу, что не только мороз по коже, а у вас волосы дыбом встанут!» Так все и покатились. И так вот, руками над головой… про волосы.

Я представил себе, как встанут дыбом волосы у отца дьякона, – а у него волосы были как хвост у хорошего коня, – и тоже засмеялся. И отец дьякон загоготал, так что батюшка опять попробовал сдерживать, говоря: «Мадерца-то что, отец дьякон, делает!»

– Одобрил я его, комплимент сказал даже, как он изобразил дьякона в баньке. Ну до чего же то-онко и остроумно! Нет, далеко до него Мясницкому или даже Пазухину. И какой же конфуз вышел, там же, у инспектора… Опять мы с ним чокнулись, для знакомства, – ах, компанейский человек-душа! – взял он финик со стола, чай мы пить стали… и говорит, скорбно так: «И почему у нас не сажают фиников? А могли бы, и даже на Северном полюсе!» Так все заинтересовались. Да как же можно, ежели наш суровый климат не дозволяет? А он пенсне надел, лицо такое вдумчивое, и говорит: «Очень просто: послать туда… секретаря консистории[60] или хорошего эконома! Никто лучше их не сумеет нагреть – местечка!..» В лоск положил всех, животики надорвали! Ве-ли-кий остроумец.

На прощанье дьякон сказал, что у них в библиотеке имеется и книжечка г. Чехонте, «Сказки Мельпомены», – ударение на «о», – от самого писателя дар.

– Забавные историйки, про артистов. Но, правду сказать, не для нашего с вами чтения. Нам вот про «Остров сокровищ»… про пиратов бы!..

И опять зацепил елку рукавом. И елка, и все мы засмеялись.

Я знал, про кого рассказывал отец дьякон, – про нашего «бледнолицего брата», которому Женька подарил летом «дикообразово перо». Осталось во мне об этом приятное воспоминание. На всякий случай я записал название книжечки, чтобы взять ее из «мещанской» библиотеки, где мы были своими людьми, благодаря Сашке Веревкину, сыну инспектора.

* * *

Как-то зимой, в воскресенье, Сашка позвал нас с Женькой есть горячие пироги с кашей. Мещанское училище славилось своими пирогами. Идешь, бывало, от обедни, спускаешься по чугунной лестнице, а в носу так щекочет пирогами с кашей. По улице даже растекается: «Эх, пироги пекут!» Всем обитателям белых корпусов-гигантов – а обитателей было не меньше тысячи – полагалось в праздник по хорошему подовому пирогу[61]. Говорили, что есть особенный капитал – «пирожный», оставленный каким-то купцом на вечные времена, «дабы поминали пирогами». И поминали неукоснительно.

Идем мы по длинным коридорам, видим огромные столовые, длинные в них столы, уставленные кружками с чаем, и у каждой кружки – по большому пирогу с кашей, дымятся даже. И мальчики, и девочки, и призреваемые старички и старушки – все прибавляют шагу – на пироги. Взяв по горячему пирогу в буфетной, мы едим на ходу, рассыпая кашные крошки на паркетные и асфальтовые полы. Разыскиваем бородатого библиотекаря Радугина, который тоже у пирогов. По праздникам и библиотекарь отдыхает, но для Сашки закон не писан. Радугин, говорят, у надзирателей. Идем в надзирательский коридор. И тут тоже пахнет пирогами. Сашка входит в огромную комнату, разделенную перегородками на стойла. В самом заднем слышится смех и восклицания. Сашка входит, а мы затаиваемся у двери. В щель все-таки отлично видно: за столиком у окна сидят надзиратели без сюртуков и… наш «бледнолицый брат»! – брат надзирателя Чехова. Женька шепчет: «Спросить бы, как мое „дикообразово перо“, – здорово небось?» Сашка валится на диван и ест надзирательский пирог. Радугин дает ему ключи от библиотечных шкапов, но Сашка и не думает уходить. И мы не думаем: щелкает соловей, самый настоящий соловей! А это Кривоносый, регент, шутки свои показывает. Писатель Чехонте сидит в пиджаке, слушает Кривоносого и тоже ест пирог с кашей, стряхивая с брюк крошки. Кривоносый начинает скрипеть и трещать скворцом – ну прямо живым скворцом! Писатель даже в ладоши хлопает и говорит приятным таким баском: «Браво, брависсимо!.. А можете жаворонком? – спрашивает. «А вот… „на солнце темный лес зардел…“» – говорит прыщавый Кривоносый – и начинает петь жаворонок, нежно-нежно, самое тихое журчанье! Потом представляет чижика, индюшку, выфьекивая, как самая настоящая индюшка: «Фье-дор, Фье-дор… я озя-бла… купи-башмаки!» И уточку: «Ку-пи-коты, купи-коты!» И – удивительно, дух даже захватило – «майский вечер». Сидит на террасе помещик и слушает «майскую симфонию»: кричат лягушки в пруду: «Варваррр-ра… полюби Уваррр-ра!» – а Варвара ругается: «Вар-варрр! Вар-варрр!» Все покатываются, а мы с Женькой прыскаем за дверью. Чехонте, «бледнолицый брат», просит еще что-нибудь. Кривоносый – откуда только у прыщавого! – говорит: «Весенний вечер, пруд засыпает, камыши спят…» – «Нет, каков Кривоносый-то! Мо-лод-чи-на!.. Не зна-ал…» – шипит Женька, возненавидевший Кривоносого за его «мало вас драли, грубиянов!». «И вот, – продолжает Кривоносый, выпивая предложенную ему рюмочку, – и вот камышевка, бесхвостая птичка, во всем мире теперь одна, бессонная… спрашивает другую, на другом конце озера: „Ты-Тита-видел? Ты-Тита-видел?..“ А та, в том же тоне, ответствует: „Видел-видел-видел… пить-пить-пить!..“ И по сему случаю…» Все выпивают и закусывают пирогами с кашей. Так бы вот и стоял, и слушал этого прыщавого Кривоносого, регента. А Сашка-дурак уже прет с ключами: идем, ребята!

Мы роемся в огромных шкапах великой «мещанской» библиотеки – учительской. Библиотека знаменитая: много жертвовали купцы на просвещение, отказывали «книжные капиталы» и целые библиотеки. Отказывали и призревавшиеся старички, старушки, – порой старинные, редкостные книги. Я уже отчитал приключения и теперь дочитываю исторические романы. Сашка отпирает нам все шкапы и уходит раздобыть еще пирогов. Мы роемся в богатствах, как мыши в мучном лабазе[62]. Женька отыскивает «еще про Наполеона». Он читает теперь только «военное», остальное – «всё болтовня». Мы накладываем по горке книг до следующего воскресенья, как раздается басистый голос: «Вот оно, самое-то книгохранилище! И тут пирогами пахнет». Входит Сашка с грудой пирогов у груди, придерживая их рукой; в другой руке у него графин квасу, «мещанского», который тоже славится, как и пироги. В высоком молодом человеке с открытым лицом, в пенсне, мы узнаем «брата-бледнолицего» и стесняемся есть при нем. А Сашка говорит без стеснения:

– Хотите, Антон Павлыч?

– Можно, люблю пироги… Замечательные ваши пироги, подовые… – говорит «брат», берет из красной Сашкиной лапы поджаристый пирог и начинает есть, роняя сыпучую начинку.

И мы начинаем есть.

Приходит русобородый Радугин, Сергей Тоныч, как называют его мальчишки, – Сергей Платонович, и еще высокий худощавый надзиратель, брат «бледнолицего», и начинают выбирать книги.

– Всё к вашим услугам, Антон Павлович, – предупредительно говорит библиотекарь, – только вы небось всё уж прочитали.

– А вот посмотрим, где же всё прочитать. Много читано… Бывало, таким вот был… – показывает он к нам пальцем, взглядывая, прищуриваясь через пенсне, – в неделю по аршину читал.

– То есть как по аршину? – не понимает Радугин, и мы не понимаем.

– А так. В неделю с краю аршин отхватишь, понимаете, книг в городской библиотеке, что попадется. У нас за библиотекаря один старичок был, временно заведовал… все, бывало, кожаные калоши чистил. Как ни забежишь, все он калоши начищает. И всегда почему-то Костомарова предлагал читать. Просишь Тургенева или там Диккенса, а он все: «Да вы бы Костомарова-то читали!» Фамилия, должно быть, нравилась. Так вот, понимаете… надоели ему записочками… надо по записочкам искать книги, он и: «Да чего там записочки, отхватывай с того уголка помаленьку, так всю читальню и прочитаешь. А лучше бы Костомарова читал!» Вот я и отхватывал по аршинчику в неделю… Очень интересно выходило, все книжки перемешаны были, всякие неожиданности получались.

И он ласково посмеялся, глядя на нас с прищуром. Мне опять понравилось добродушное его лицо, такое открытое, простое, как у нашего Макарки из бань, только волосы были не ежом, а волнисто зачесаны назад, как у отца дьякона. Вскидывая пенсне, он вдруг обратился к нам:

– А, господа рыболовы… братья-краснокожие! – сказал он с усмешливой улыбкой. – Вот где судьбе угодно было столкнуть нас лицом к лицу… – выговорил он особенным, книжным, языком. – Тут мы, кажется, не поссоримся: книг вдоволь.

Мы в смущении молчали, теребя пояса, как на уроке.

– А ну, посмотрим, что вы предпочитаете. Любите Жюль Верна? – обращается он ко мне.

Я отвечаю робко, что уже прочитал всего Жюля Верна, а теперь… Но он начинает допрашивать:

– Ого! А Гюстава Эмара[63], а Фенимора Купера[64]?.. Ну-ка, проэкзаменуем краснокожих братьев… Что читали из Гюстава Эмара?..

И я начинаю перечислять, как по каталогу, – я хорошо знал каталоги: «Великий предводитель Аукасов», «Красный Кедр», «Дальний Запад», «Закон Линча», «Эльдорадо», «Буа-Брюле, или Сожженные леса», «Великая река»…

Он снял пенсне и слушал с улыбкой, как музыкант слушает игру ученика, которым он доволен.

– Oгo! – повторил он значительно. – А что из Майн Рида прочитали? – И он хитро прищурился.

Я был польщен, что такое ко мне внимание, ведь не простой это человек, а пописывает в «Сверчке» и в «Будильнике», и написал даже книгу «Сказки Мельпомены». И такой замечательный, спрашивает меня, знаю ли я Майна Рида!

Я чеканил, как на экзамене: «Охотники за черепами», «Стрелки в Мексике», «Водою по лесу», «Всадник без головы». Он покачивал головой, словно отбивал такт. Потом пошел Фенимор Купер, капитан Мариет[65], Ферри[66]. Когда я так чеканил, Женька сзади шипел: «И все-то врет… половины не читал!» Ему, конечно, было досадно, что занимаются только мной.

«Робинзона»? Я даже поперхнулся. «Робинзона Крузо»?! Я читал обоих Робинзонов: и такого, и швейцарского… и еще третьего, Лисицына! Он, должно быть, не ожидал, снял пенсне и переспросил, прищурясь:

– Это какого… Лисицына?

– А «Русский робинзон Лисицын»! Это редкая книга, не во всякой даже библиотеке…

И я принялся рассказывать, как Лисицын, купец Лисицын, построил возле Китая крепость и стал завоевывать Китай… притащил пушку и… всё один! Он остановил меня пальцем и сказал таращившему глаза Радугину, есть ли у них «про этого купца Лисицына»? Тот чего-то замялся: как всегда, ничего не знал, хоть и библиотекарь. Я за него ответил, что здесь Лисицына нет, но можно его найти на Воздвиженке, в библиотеке Бессоновых, «бывшей Ушаковой», да и то растрепанного, с разорванными картами и планами. Он сказал: «Вот знаток-то!» – и спросил, сколько мне лет. Я ответил, что скоро будет тринадцать. И опять Женька зашипел: «И все-то врет!» Но я нисколько не врал, а мне, действительно, через десять месяцев должно было исполниться тринадцать.

– Ого! – сказал он. – Вам пора переходить на общее чтение.

Я не понял, что значит «общее чтение».

– Ну-с… с индейцами мы покончим. А как Загоскина?..

Я ему стал отхватывать Загоскина, а он рассматривал в шкапу книги.

– А… Мельникова-Печерского?

Я видел, что он как раз смотрит на книги Мельникова-Печерского, и ответил, что читал и «В лесах», и «На горах», и…

– «На небесах»?.. – посмотрел он через пенсне.

Я хотел показать себя знатоком и сказать, что читал и «На небесах», но что-то удержало. И я сказал, что этого нет в каталогах.

– Верно, – сказал он, прищурясь. – Этого нет в каталогах. Ну а читали вы романы про… Кузьмов?

– Про Кузьмов?..

Я почувствовал, не подвох ли: случается это на экзаменах. Про Кузьмов?.. Он повернулся к Радугину, словно спрашивал и его. Тот поглаживал золотистую бороду и тупо смотрел на шкап.

– Не знаете… А есть и про Кузьмов. Два романа есть про Кузьмов. Когда я был вот таким, – показал он на меня пальцем, – у нас в городской библиотеке сторож-старичок был, иногда и книги выдавал нам… говорил, бывало: «Две книжки про Кузьмов были, и обе украли! Читальщики спрашивали – дай про Кузьмов! – а их украли». А есть… про Кузьмов! Ну, знаток, кто знает… про Кузьмов?

Меня осенило и отчетливо, словно на стене написалось, выплыло: «Кузьма Петрович Мирошев, или Русские в… году»?.. «Кузьма Рощин»?..

– Загоскина?.. – сказал я, а Женька шипел мне в ухо:

– Врешь, Кузьма Минин!

– Браво! – сказал экзаменатор, сдергивая пенсне, и пообещал устроить меня старшим библиотекарем Румянцевского музея[67], – непременно уж похлопочет.

Он не знал, что я мог бы отхватить ему наизусть весь каталог «романов, повестей, рассказов и проч.» ушаковской библиотеки: Авсеенко, Аверкиева, Авенариуса, Авдеева, Ауэрбаха… всех Понсондютерей, Полей де Коков[68], Ксавье де Монтепенов[69]… русских и иностранных, которых, правда, я не читал, но по заглавиям знал отлично, так как чуть ли не каждый день сестры гоняли на Воздвиженку менять книги.

Сказав – «на пять с плюсом», экзаменатор принялся за Женьку, назвав его «краснокожим братом»: помнил! Женька напыжился и сказал в подбородок, басом:

– Я пустяков не читаю, а только одно военное… про Наполеона, Суворова, Александра Македонского и проч.

Так и сказал: «и проч». – и соврал: недавно показывал мне книгу «Английские камелии» и сказал: «А тебе еще рано, мо-ло-ко-сос!»

– Ну, будете героем! – сказал «бледнолицый брат».

Прошло тридцать лет… и Пиуновский Женька стал героем.

– А ваше «дикообразово перо» – все помнил! – действительно принесло мне счастье: целого леща поймало в Пушкино! Всегда с благодарностью вспоминаю вас.

Женька переступил с ноги на ногу, подтянул подбородок и перекосил пояс, засунув руку, как всегда у доски в гимназии.

– Вот, – обратился Чехов к зевавшему в свою бороду Радугину, – настоящие-то книжники! Книжники… но не фарисеи[70]! А есть у вас известная книга Дроздова-Перепелкина… «Галки, вороны, сороки и другие певчие птицы»?

Радугин вдумчиво поглядел на полки.

– Кажется, не имеется такой. Впрочем, я сейчас, по каталогу…

– Да нет, это же я шучу!.. – засмеялся он. – Это только у дедушки Крылова ворона поет, а в каталогах где же ей.

Все весело засмеялись… Я осмелился и сказал:

– Отец дьякон мне говорил… Сергей Яковлевич… у вас книжка написана, «Сказки Мельпомены»? Я непременно прочитаю.

– Есть, – улыбнулся он, – только не Мельпомены, а Мельпомены, на «ме» ударение. Не стоит: неинтересно. Вот когда напишу роман – «О чем пела ворона», тогда и почитаете… это будет поинтересней. Есть же роман – «О чем щебетала ласточка»…

– Шпильгагена! – сказал я.

– Непременно похлопочу, в Румянцевский музей.

Он еще пошутил, набрал книг и пожелал нам с Женькой прочесть все книги, какие имеются на свете. Я почувствовал себя так, словно я выдержал экзамен. И было грустно, что кончилось.

* * *

Была лавочка Соколова, на Калужской, холодная, без дверей, закрывавшаяся досками на ночь. В ней сидел Соколов, в енотовой шубе, обвязанный красным жгутом по воротнику. Из воротника выглядывало рыжее лицо с утиным носом, похожее на лисью морду. Всегда ворчливый: «И нечего тебе рыться, не про тебя!» – он вырывал у меня из рук стопочки книжек-листовок – издания Леухина, Манухина, Шарапова и Морозова… Стоишь, бывало, зажав в кулаке пятак, топаешь от мороза, перебираешь – смотришь: какое же богатство! В лавочке были перышки, грифельки, тетрадки… но были и книжки в переплетах, и даже редкостные, которые выплывали к Соколову из Мещанской богадельни после скончавшихся старичков.

Как-то зимой, в мороз, с гривенником в кармане, рылся я в стопках листовок: хотелось выторговать четыре, а Соколов давал три.

– Ну, достали Четьи минеи[71]? – услыхал я словно знакомый голос и узнал его – в пальто с барашком, высокого, с усмешливыми глазами за пенсне.

– Еще не освободились наши Четьи минеи. Справлялся в богадельне, говорят – недельки две надо погодить, – сказал Соколов, отнимая у меня стопочку.

– Какая богадельня, что такое?..

– А который… Четьих миней-то хозяин. Уж постараюсь, очень хорошие, видал я. С часу на час должен помереть. Эконом мне дешево бы, и я с вас недорого возьму. Вода уж до живота дошла, а все не желает расставаться. Раньше мукой торговал, а любитель до книг.

Он усмехнулся, подышал на пенсне, протер и сказал мягко:

– Во-он что… как гробовщики у ворот. Нет, пусть уж поживет старичок, не беспокойте… – и стал перебирать стопочки «житий».

Меня он не узнал или не приметил. Хотелось сказать, что у нас есть Четьи минеи, старинные, после прабабушки Устиньи. Хотелось бы подарить ему. Но они были под ключом в чулане, и я смотрел на них раз в году, когда проветривали чулан. Он отобрал стопочку «житий», заплатил и ушел, говоря: «А старичка вы, пожалуйста, не тревожьте, мне не надо». Было грустно, что он не узнал меня. Я переглядел стопочку: ничего интересного, это я читал – про святых. Уже много после я понял, что было интересного в этих книжечках – для него. Много после мне вспоминалось – отражение снов как будто, – когда я читал Чехова: вспоминалось в словечках, в черточках что-то знакомое такое… Вспоминалась и неведомая птичка, кого-то все спрашивавшая в камышах, на озере, после захода солнца: «Ты-Ники-ту-ви-дел?» – и повторявшая себе грустно: «Видел-видел-видел»…

1934

III. «Веселенькая свадьба»

Скорняк с нашего двора, по прозвищу Выхухоль, выдавал замуж дочку Феню. Свадьба готовилась такая, что ахали: бал и вечерний стол, на Якиманке, в доме Клименкова – «для свадеб и балов», с духовой музыкой, с лавровыми деревцами в кадках и с благородными шаферами[72], как, например, студент Иван Глебыч, который пенсне носит. И выдавал не за кого-нибудь, а за ученого землемера, – с серебряным знаком ходит!

Полугариха-сваха в месяц свертела дело, а мы все думали, что Фене нравится Иван Глебыч. Все ходил к скорняку, доучивал Феню после Мещанского училища: нанял его скорняк развивать ее, чтобы была настоящая барышня, и они всё читали книжки – «Дворянское гнездо» и… разные. Принесешь скорняку Загоскина, а они грустные стишки читают – Надсона там или «Парадный подъезд»… а Выхухоль слушает и вздыхает над лисьим мехом. И под гитару пели – «Глядя на луч пурпурного заката», – нравилось скорняку. Горкин все его пустодумом звал: «До лысины все лыцаря Гуака своего читаешь – вот и начитал дырку в голову». Бывало, сидим на рябине с Женькой, а они про «Дворянское гнездо» всё – вот и начнем дразнить: «Ах и Феня-Феня-я, Феня – ягода моя!» – даже язык устанет. Иван Глебыч камушками швыряет: «Какие же вы неразвитые!» – а мы свое. Так и уйдет из сада. Феня была красивая: в русском костюме, темная коса, карие глаза, личико круглое, румяное – ну ягодка. Даже и Жене нравилась, а он все говорил, что любовь может развратить – и не совершишь подвигов, как Юлий Цезарь, и барышень все дичился. А тут будто и ревновал, сердился: «Коша-а-чьи амуры!.. Из ведра бы!..»

И так неожиданно – за землемера, собственный дом. Ну, домишко на огородах, в спарже там жулики ночуют… а главное, с серебряным знаком ходит. И… де-е-сять тыщ чистоганом дает скорняк! На кошках под бобра капиталец какой накрасил!..

* * *

При мне и с Фирсановым рядились, с кондитером.

– …и «амуровые…» чтобы «…канделябры», для молодых.

Старик Фирсанов, высокий, в баках, похожий на лорда Гленарвана из «Детей капитана Гранта», загибает пальцы:

– «Амуровые канделябры» – самое первое, сахарные голубки на плите – второе-с… «рог изобилия», с конфектами в ажуре, и с зеркальцами, и в кружевцах, четыре рубли фунт, «свадебные», не Кудрявцева-с, а Абрикосова-Сыновья, – три?..

– Английской горькой побольше, Болховитин-прасол будет, обещался.

– Бу-у-дет-будет – все будет! – говорит Фирсанов скороговорочку. – И горькая, и хинная, и рябиновка… семи сортов. Буфет, «холодное» и «горячее», соляночки на сковородке, снеточки белозерские, картофель «пушкинский», свирепая каена[73], перехватывает глотку, – фирсановское открытие! Из рыбного закусона: семга «императорская», балык осетровый, балык белужий, балычок севрюжий, хрящ уксусный, сигов трое, селедка «королевская»… икра свежая, икорка паюсная-ачуевская…

– Да уж пировать так пировать… событие такое… как исторический роман! За благородного отдаю, серебряный орел на груди!..

– Хорошо их знаю. Пешком не ходит, всё на извозчиках ездит в клуб, все городовые козыряют. И еще… буфет прохладительный, оршады[74]-лимонады, ланинская вода[75], зельтерская для оттяжки… фруктовый сортимент…

– Пришлет золотую карету под невесту! Шафера от него: учитель рисования, при орденах, во фраке, во дворцах рисовал! и еще, тоже со знаком, ихний. И у меня не жиже: студент в мундире со шпагой, в пенсне ходит… и еще, тоже из образованных, экзекутор[76] из суда, со шпагой тоже, и двое про запас, Болховитина сынки, в перчатках, учащие.

– Да уж бу-у-дет-будет – все будет! – говорит Фирсанов, закуривая сигару, – только сигары курит.

* * *

Пригласительный свадебный билет с золотым обрезом: «…пожаловать на бал и вечерний стол…» Вся Калужская перед домом: ноябрь, падает снежок. Подкатывают шафера в коляске. Перед ними картон с букетом. Оба в сияющих цилиндрах, в белых как мел перчатках, крылатые шинели, на груди что-то золотится. Лица румяные, с морозцу. В толпе говорят: ар-ти-сты! Я бегу к скорняку. Шафера отбивают каблуками, кричат с порога: «Жених ожидает в церкви!» – и всем делается страшно. Трещат скорняковы канарейки. Шафера сбрасывают шинели, вынимают белый букет в путающихся атласных лентах и подают невесте. Феня похожа на царевну: беленькая, во флёрдоранжах[77], светится сквозь вуальку, щечки чуть-чуть алеют. Женька вздыхает сзади. Вспоминается грустно-грустно: «Ах и Феня-Феня-я…» Скорняк схватывает образ, скорнячихе суют кулич, Феня опускается в вуальке. Скорняк, в сюртуке, похож на старого барина; скорнячиха, в шумящем платье, вся обливается слезами. Женька шепчет: «Нечего тут сыропиться!» Вскрикивают за нами: «Да Андрюша, образ-то кверх ногами!..»

Кричат шафера: «Карету под невесту!» Ахают все: ка-ре-та!.. Атласная – золотая, окна – насквозь все видно, в мелких подушечках, атласных, будто играет перламутром. Двое лакеев, в белом, в цилиндрах с бантом. Шафера откидывают дверцу. Иван Глебыч – в мундире, с флёрдоранжем; светится рукоятка шпаги, перчатка откручена на пальцы, лицо в тревоге. Кричат: «Божье благословение, мальчика-то вперед пустите!» Андрюша, в бархатных панталончиках, вихрастый, с образом на груди, тычется на подножку, в страхе; под носом у него «малина» – с медовых пряников. Тощий высокий экзекутор, в мундире и со шпагой, держит невестин шлейф, студент нежно поддерживает Феню, словно она стеклянная. С треском захлопывают дверцу. Шафера прыгают в коляску, кричат: «С Богом!» Все крестятся. Скорняк корит Кологривова: «Что ты мне под невесту подал! Богa у тебя нет, такое под невесту!..» Каретник, с заплывшими глазами, божится: «Да… покойничков у меня эти не возят… а что Паленова вчерась возили, так это из уважения, не в счет». Скорняк уходит, махнув рукой. Говорят: «Не к добру: покойницких лошадей прислал». Каретник ворчит: «Приметил, скорнячий глаз!.. Лошади не кошка, под бобрика не закрасишь».

* * *

В доме Клименкова горят окна. Мы с Женькой топчемся у ворот: рано, войти неловко. По двору пробегают поварята, тащат с саней корзины, звенят бутылки. Музыканты приехали: пробуют, слышно, трубы. На боковой подъезд, во дворе, выбегает Фирсанов, во фраке, с салфеткою под мышкой: «Че-е-рти, куда заливное сунули?» Здороваемся с Фирсановым. «Да что… опять, мошенник, нарезался, заливное никак не сыщем, а еще старший повар!» Поваренок кричит: «Нашли заливное, в дрова засунута! А Семеныча снежком оттерли!» – «Ну, слава богу!.. Соли в мороженое бы не попало!» – кричит Фирсанов и приглашает заправиться: закусочные пирожки готовы. Это наш придворный кондитер, правит все свадьбы, поминки и именины, еще от дедушки. Подъезжают на своих и на лихачах. Прасол вываливается кулем из саночек. Бегут барышни в белых шальках, духами веют. Подкатывают: мясник Лощенков с семьей, в карете; краснотоварцы Архиповы, Головкин-рыбник, портной Хлобыстов, булочник с семейством – Ратниковы, Баталовы, Целиковы; бараночник Муравлятников с сынками, Сараев-башмачник с дочками – какие-то все другие, в хороших шубах. Молодые сейчас приедут. Сумерки, плохо видно. Кто-то высокий столкнулся с Женькой и извиняется, идет на подъезд за всеми. Женька шепчет: «Ты знаешь, это кто?.. Он, ей-богу! Да „дикообразово перо“-то подарил я, тот, писатель!» Я не верю… Не может быть! И радостное во мне: будто знакомый голос, баском таким: «Ах, простите, пожалуйста!..» Надо сказать Фирсанову, угощали чтобы… и скорняку, что писатель у него на свадьбе. Все хотел: «Живого бы писателя посмотреть, Загоскина бы». Но тот уж помер, а это живой писатель.

* * *

Входим под фонари подъезда в большие сени, с зеленой куда-то дверью. Пахнет парено-сладковато: осетриной, сдобными пирожками, сельдереем – особенным, поварским духом. Идем по широкой лестнице по малиновому ковру. В высокой зеркальной зале, под мрамор с золотом, с хрустальными люстрами из свечей, – свадебный стол, «покоем». Белоснежные скатерти, тысячи огоньков хрустальных – от разноцветных пробок, от бутылок, лафитничков и рюмок, блеск от бронзы и серебра. Музыканты на хорах пробуют робко трубы, сияет медь. «После „встречи“, – кричит Фирсанов, – „Дунайские волны“ пустишь, а там скажу!» Потягивая бакенбарду, он оглядывает парад, что-то соображая пальцем. На «княжем месте» на серебре – «рог изобилия», из которого рушатся конфекты. «Амуровые канделябры» – по сторонам: золотые амурчики целуются под виноградом, выбросив в воздух ножки. Мы выискиваем по зале – где он. По стенам сидят недвижимо гости, положив красные руки на колени или подпершись, самоваром, – все красноликие, в стесняющем крахмале, в тугих сюртуках, в манжетах. Белоногие барышни смирно сидят с мамашами. Официанты несут подносы, звенят бокальчики. Фирсанов кричит в фортку: «Как завидишь – бенгальский огонь, пунцовый!»

Нет его и в малиновой гостиной: старые дамы только сонно сидят на креслах. Нет его и в ломберной – угловой, и в малой, где «прохладительное» для дам; нет и в буфетной, с «горячим» и «холодным», где разноцветные стенки из бутылок, в которых плавают язычки огней, где всякие соблазнительные яства: пулярды[78] в перьях, заливные поросята, осыпанные крошкой прозрачнейшего желе, сочные розовые сиги, масляно-золотистые сардины, хрящи белужьи, бочоночки с зернистой, семги и балычки, салаты и всякие соленья: хрусткая синяя капуста, огурчики-недоростки в перце, кисленькие гроздочки винограда, смородины красной венчики, свирепая каена, похожая на кирпичный соус, соляночки, снеточки, румяный картофель «пушкинский», – и здесь даже нет его! Женька шепчет: «В прохладительный заглянуть, кстати и ананасной хватим?» Толстый прасол сонно глядит на нас, будто хочет спросить: «Вы это… в котором классе?» Вьется официант с тарелочкой: «Не прикажете-с?» Прасол тычет в бутылку с перехватцем: «А ну, огорчи, любезный», – английской горькой. Мы вытаскиваем сардинку и роняем – в окнах вдруг полыхает красным, грохают медные тазы над нами – играют «встречу»: приехали!

* * *

В дверях гостиной шелковые старухи спутались бахромой, толкаются локтями, сердито шипят: «Успеете, пострелы!» Мы проскальзываем у них под локтем. У входа в залу стоят новобрачные на розовом атласе. Фирсанов держит корзиночку, все бросают овсом и хмелем. Мы тоже бросаем, в Феню. Она – царевна, только ужасно бледная, – не ягодка уж, а ландышек. Новобрачный – какой-то неприятный, чернявый, глаза косые, бородка таким скребочком. Фирсанов кричит на хоры: «Давай!» Официант с баками встряхивает салфеткой, и на молодых сыплются цветочки. Скорняк всплескивает руками, все расхватывают – на память. Иван Глебыч шепчет на ушко Фене, и она дает ему розу из букета. Начинают просить другие, но Фирсанов вежливо говорит, что букет теперь целомудренный, а к разъезду… тогда растрепем. Говорят и смеются: пра-а-вильно! Иван Глебыч как будто недоволен, все поджимает губы. Он перед молодым – красавец: высокий, волосы так, назад, как Рославлев у Загоскина. Женька ворчит: «Косоглазого выбрала!» Я говорю: «Скорняк это, не пожалел дочери несчастной». Фирсанов просит пожаловать в гостиную, сейчас будут поздравлять шампанским. Мы идем с Фенечкой, но какая-то старушенция в головке[79], выпятив зуб, скрипит: «Нечего вам тут!» – даже скорнячиху оттолкнула. Женька ей нагрубил: «А вы чего щипетесь когтями?» Дамы шепчутся: шлейф уж больно задирают. Старушенция велит Ивану Глебычу опустить, но он не слышит. Лощенова говорит Аралихе: «Убили бобра, днюет и ночует в картах, весь профершпилился». Молодых сажают на золотые кресла, Фирсанов разливает шампанское, все подходят. Мы чокаемся с Феней, она мило кивает нам, но я чувствую, что она несчастна. Говорит нам: «Ах, милые!..» Вместе с горы катались. С косоглазым не чокались, давка очень. Скорняк спрашивает: «Ндравится тебе, знак-то какой, ученый!» Говорю: видели тут писателя, только найти не можем. Он не верит. «Вы, – говорит, – это с шампанского», – смеется. А его нет и нет.

Сейчас будет «вечерний стол», куда только нас посадят, не на задний же, с музыкантами! Старшая сестра ухватывает меня: «Мамаша зовет… Испортил тебя Женька, как уличный мальчишка себя ведешь!» Я убегаю в залу. Почему это уличный мальчишка? Сам Фирсанов подлил в бокальчик, из уважения, сказал: «Скоро жениться будете, без Фирсанова уж не обойдетесь». И Горкин все говорил: «Не корыстный Фирсанов наш, провизия всегда свежая и не в обрез… Играть твою свадьбу будем – его обязательно возьмем».

* * *

Фирсанов потягивает бакенбарду, оглядывает парад – на сто пятьдесят персон! Поправляет цветы под «рогом изобилия», опять оглядывает… «Еще букетик! На крылья бутылочек добавить!» Играют «Дунайские волны», вальс. Фирсанов машет, велит: «„Черноморов марш“ грохайте, кушать когда пойдут, а пока „Невозвратное“ валяйте, поспокойней». Скорняк радуется: «Акое же пышне богатство вида!» Для затравки обносят пирожками, с икрой зернистой. За новобрачными, которые с утра говеют, – старушенции подают, косоглазого мать, оказывается! Говорят: коровница, молоком торгует, такая скря-а-га! Схватила, как когтями, три пирожка и зернистой икры черпнула – официант даже закосился. Женька шипит: «Карга, под шаль пирожок спустила, мешок у ней!» Фирсанов приглашает: «В буфетик для аппетиту… все мужские персоны там». Идем сардинки попробовать, а там и не подойти, такое звяканье: мясники, булочники, мучники… Прасолов голос слышно: «Глебыч… огорчимся?..» Иван Глебыч чокается со всеми, подергивает пенсне и очень бледный. Хлобыстов сига гложет, пальцы всё о портьеру обтирает. И Муравлятников, и Баталов – все с тарелочками, едят, на окошке буфет устроили, из графинчика наливают. Учитель рисования – подшофе[80], козлиной бородкой дергает, притоптывает все ножкой. Протодьякон Примагентов в углу засел, все его ублажают: надо ему загрунтоваться, «многолетие» будет возглашать. Огромный, страшно даже смотреть, как ест. Голосом лампы тушит! Женька просит какого-то: «Пропустите, пожалуйста, закусить», а тот ему: «А в котором классе?» Фирсанов углядел – сиротами мы стоим – нам по килечке положили и балычка. Прасол манит Фирсанова: «Видал, бычки-то мои, бодаться уж начинают, – на завитых пареньков из практической академии, запасные шафера которые, – женить скоро тебя возьму».

Слышим – «Черномора» тарахают, – и нет Фирсанова. Валят гуртом, притиснули нас в дверях. Иван Глебыч бежит вприпрыжку, прасол бухает в пол ногой – та… ра-ра… та… ра-ра… – под «Черномора», под барабан турецкий.

* * *

Отходит шумно «вечерний стол». Уже прочел по записочке Фирсанов – «за здоровье». За новобрачными – старушенцию: «за здоровье глубокоуважаемой родительницы…» какой-то… кажется, Епихерии Тарасьевны. Уже поднялся протодьякон и все покрывает рыком: «Многая… ле…т-та-а-а-а!..» Расхватывают на память «свадебные конфекты». Старушенция так и вцепилась коршуном, цапнула полной горстью. Еще кричат молодым: «Го-рько!.. Горь-ка-а!..» Молодые целуются. И вот «По улице мостовой…» играют, танцы сейчас начнутся. Иван Глебыч раскатывается, придерживая пенсне: «Господа кавалеры, ангажируйте дам!» За ним ковыляет прасол, плывет саженками. Фирсанов перехватывает мягко: «В стуколочку-с… отец протодьякон ожидают». В карточной уж трещат колоды.

«Невозвратное время…» – и вот Иван Глебыч с Феней – молодой танцевать не хочет, – «бычки» за ними, подхватили сестер Араповых; накручивает землемер Лощенову, экзекутор выписывает с Коровкиной, винтит с присядцем – фалдами подметает – козлоногий учитель рисования, подцепил рыбничиху Головкину – не обхватишь, сшибает стулья.

«Не шей ты мне, матушка, красный сарафан…» – кавалеры отводят дам в «прохладительное», к оршадам. Молодого утянули в стуколочку, по три рубля заклад. Иван Глебыч – без флёрдоранжа: нашли в буфете, Феня ему прикалывает. Он склоняется к ней и шепчет, она его ударяет веером. Обносят сливочным и фисташковым мороженым, несут подносы с мармеладом и пастилой – старушкам. Говорят – будут и пирожки с зернистой, протрясутся когда маленько. Старушенция задремала на диване. Женька шепчет: «На кресле мешок забыла, рябчики даже там… наплевал ей и пепельницу еще… А не щиплись!» Козлоногий зельтерской окатил кого-то, кричат: «Платье изгадили!»

Гремит: «Ах и сашки-канашки мои…» Иван Глебыч выносится на середину залы, мундир расстегнут: «Гран-ро-он!.. Ле-кавалье, ф-фет-ляшен!..» Говорят: «Шафер-то уж нагрелся». Козлоногий вырезывает вприсядку: «Сени новые, кленовые, решетчатые!» Скорняк всплескивает: «Ух ты-ы!..» Врываются вереницей из гостиной: Иван Глебыч, головой вниз, вытягивает Феню, за Феней – вот разорвут ее – головастый «бычок» с толстухой… «Тарелки» секут на хорах: «Ах вы, сени, мои сени…» – «бычки» скорняка подшибли, у каждого по две дамы, вниз головой несутся, бодаются – «ле-каввалье-э… шерше-во-да-амм!..» Около козлоногого гогочут, – какие-то рожи строит – нашептывает: «„ах вы, сени, мои сени…“ – так приятель мой поет… и своей мордашке Фене…» – за хохотом не слышно.

«Вью-шки-и»!.. Музыканты полы ломают, бухает барабан: «Вери-вьюшки-вьюшки-вьюшки… – стучат по паркету каблуками, – на барышне башмачки… сафьяновые!..» Полугариха-сваха, в шали, ерзает на ноге: «Ах и что ты, что ты, я сама четвертой роты!..»

Бежим за другими в «прохладительный», допиваем оршады-лимонады, официант даже удивляется: «И как вас только не разорвет!» Фенечка раскраснелась, откинулась на спинку, веером на себя, смеется… Иван Глебыч, зеленый, волосы на лбу слиплись, глаза рыбьи какие-то, галстук мотается, пенсне упало, – за руку все ее, чего-то шепчет, качается. Дамы шушукаются: «Страмота какая, лезет прямо при публике!.. Чего ж молодому-то скажут?» Экзекутор посмеивается: «Клещами не оторвешь, сотенки скорняковы продувает. В любви везет… протодьякон всем там намноголетил». Иван Глебыч совсем склоняется, а Феня веером его все, хохочет – с шампанского, говорят, от непривычки. Аралиха так и ахает: «До безобразия дойтить может!» Иван Глебыч дергает Феню за руку и кричит: «Уйдем от них!.. Ту-да… где зреют апе…льси-ны… и л-ли…моны!..» Феня старается вырвать руку, прижалась к столу, а он все тянет. Козлоногий топает на него: «Вы пья-ны!.. Извольте оставить молодую… особу!» Иван Глебыч не отпускает Феню, качается, вскидывает пенсне: «К черту… пьяней меня…» Кричат: «Не выражайтесь при дамах!.. Позовите же молодого!.. Безобразие!..» Фирсанов упрашивает: «Прошу вас, бала не страмите… вас ждут в буфете…» Иван Глебыч выхватывает шпагу: «Прочь, хамы!..» Молодой схватывает сзади, Фирсанов вырывает шпагу и отдает косоглазому. Косоглазый кричит официантам: «Убрать пьяного нахала!» Феня… глаза такие, будто чего-то увидала, вся бледная, руками отстраняет… кричит: «Да что же это?!» – ее подхватывают. Официанты тащат Ивана Глебыча. Он кричит: «Хамы!.. Мою шпагу!.. Погубили жизнь!..» Чтобы не слышно было, музыканты играют «Сени». Косоглазый размахивает шпагой – и в форточку! «Вот его место, на мостовой!» Мы проскальзываем на лестницу, сбегаем и смотрим кверху. Ивана Глебыча волокут с площадки, торчит манишка, пенсне разбили. Он вырывается и вопит: «Молодую жизнь… хамы… на дуэль… темное царство!..» Косоглазый вверху кричит: «Дайте ему, скотине!» Мне жалко Ивана Глебыча… И вот я слышу – будто знакомый голос, баском таким: «Веселенькая свадьба!»

Возле зеленой двери – он, писатель! В сером пиджаке, в пенсне с грустно-усмешливой улыбкой. Кто-то еще за ним. Женька меня толкает: «Та м он… смотри…» – но дверь закрылась.

* * *

После мы прочитали на карточке: «Антон Павлович Чехов, врач». Он жил внизу, под вывеской «Для свадеб и балов». Он видел! Может быть, и нас он видел. Многое он видел. Думал ли я тогда, что многое и я увижу «веселенького» – свадеб, похорон, всего. Думал ли я тогда, что многое узнаю, в душу свою приму, как все, обременяющее душу, – для чего?..

1934


[53] Вигвам – куполообразное жилище североамериканских индейцев, сооруженное из коры и кож.

[54] Протоиерей – старший иерей, или священник, у которого в подчинении находятся несколько иереев. Иерей принадлежит ко второй степени священства и может совершать все церковные таинства, кроме тех, которые положено совершать только епископам (первая степень священства).

[55] Дьякон – низший священный чин (третья степень священства). Дьякон помогает священнику и епископу при совершении таинств, но сам совершать их не может.

[56] Мадерца, мадера – сорт сладкого крепкого вина (по названию острова, где растет виноград, из которого делают это вино).

[57] Жаколио Луи (1837–1890) – французский писатель, автор популярных в России кон. XIX – нач. XX в. детективно-приключенческих романов, созданных под впечатлением от путешествий по колониальным странам (Индия, Таити, Америка). Наиболее известные произведения: «В трущобах Индии», «Грабители морей», «Затерянные в океане».

[58] Буссенар Луи Анри (1847–1910) – французский писатель, автор многочисленных приключенческих романов, написанных по следам его поездок по Африке.

[59] Веленевая бумага – бумага высшего качества, очень белая, плотная, гладкая и с лоском.

[60] Консистория – церковное учреждение с административными и судебными функциями при епархиальном архиерее (лат.).

[61] Подовый пирог – пирог, испеченный на поду в печи. Под – кирпичный или глиняный настил в печной топке, куда кладутся дрова.

[62] Лабаз – мучная и крупяная лавка.

[63] Эмар Гюстав (наст. имя Оливье Глу; 1818–1883) – французский писатель, путешественник. В 12 лет поступил юнгой на торговое судно, совершил путешествия по неисследованным областям Южной Америки, командовал мексиканской бригантиной, охотился на пушных зверей. Вернувшись на родину, занялся сочинительством и опубликовал более 50 романов, основанных на своем богатом жизненном опыте. Находился под влиянием сочинений Фенимора Купера.

[64] Купер Джеймс Фенимор (1789–1851) – знаменитый американский романист, классик приключенческой литературы. Центральная тема его произведений («Пионеры», «Последний из могикан», «Следопыт» и др.) – конфликт между колонизаторами и американскими индейцами.

[65] Мариет Фредерик (1792–1848) – английский писатель, морской капитан, автор приключенческих романов.

[66] Ферри Габриель (1809–1852) – французский писатель, один из создателей жанра авантюрно-колониального романа. Его очерки и романы посвящены описанию богатой и полудикой Мексики.

[67] Румянцевский музей – существовал в 1862–1925 гг. Образован на основе коллекции и библиотеки, собранных графом Н. П. Румянцевым. Находился в бывшем Доме Пашкова. Собрание ру-мянцевских книг положило основание нынешней Российской государственной библиотеки.

[68] Кок Поль Шарль де (1793–1871) – французский писатель, создатель бытописательных романов, романов-фельетонов с «пикантными» подробностями. Его имя стало нарицательным для обозначения легковесной, фривольной литературы.

[69] Монтепен Ксавье де (1823–1902) – французский автор бульварных романов, поставлял на книжный рынок занимательное чтиво. При этом не гнушался как очевидным плагиатом, так и использованием черновиков своих современников. Стал известен благодаря скандальному произведению «Дочь штукатура» (1856), за которое подвергся тюремному заключению.

[70] Фарисей – член одной из иудейских сект во время пришествия Спасителя. Фарисеи строго соблюдали все предписания закона, нередко добавляя к ним свои мелочные правила, выдавая их за Божественные. Христос обличал фарисеев в лицемерии, в том, что свои измышления они поставили выше подлинного почитания Бога. Позже так стали называть человека, который неискренен в своих словах и поступках.

[71] Четьи минеи – книга для душеполезного чтения (четий), составленная по месяцам (менеос – месяц; гр.) и дням года. В нее входили отрывки из Библии, жития святых, сочинения церковных писателей и др. В России известны Четьи минеи московского митрополита Макария (XVI в.) и митрополита Димитрия Ростовского (кон. XVII – нач. XVIII в.).

[72] Шафер – участник церковного свадебного обряда, при венчании держит венец над головой жениха или невесты.

[73] Каена – искаж. кайен, сорт острого перца (кайенского), использовался как приправа в салатах.

[74] Оршад – безалкогольный напиток из охлажденного миндального молока с сахаром. Подавался обычно на балах (фр.).

[75] Ланинская вода – то есть изготовленная на заводе Н. П. Ланина, московского купца, производившего первую в России «искусственную», по-нынешнему газированную, воду.

[76] Экзекутор – чиновник, ведавший хозяйством и наблюдавший за порядком в учреждениях (лат.).

[77] Флёрдоранж – белые цветы померанцевого дерева, принадлежность свадебного наряда невесты (фр.).

[78] Пулярда (пулярка) – молодая откормленная курица. Обязательное блюдо в московских ресторанах.

[79] Головка – головная повязка замужней женщины (устар.).

[80] Подшофе – подвыпивший, находящийся под хмельком (фр.).

Комментировать