Постскриптум

Постскриптум

Раушенбах Борис Викторович
(26 голосов: 3.8 из 5)

Глава 4

Задолго до рождения наших девочек у меня часто спрашивали: вы столько лет женаты, почему у вас нет детей? И я отвечал шутя, что у меня все идет по плану, что в пятидесятом году у нас родятся девочки-близнецы. И когда в пятидесятом году действительно родились девочки и действительно близнецы, на работе не поверили — слишком все походило на розыгрыш, потому что я года два об этом твердил.

Когда в начале сорок восьмого я вернулся из Нижнего Тагила, Вера Михайловна «копала» под Ногинском: она была археологом, специализировалась по эпохе неолита и бронзового века и очень увлекалась своей профессией. В то же время в Москву из Краматорска приехали ее сестры-близнецы, семнадцатилетние красавицы с толстенными косами. Вере Михайловне они приходились сводными, у них была общая мать и разные отцы. Отца Веры Михайловны, Михаила Павловича Иванченко, в ноябре девятнадцатого года расстреляли белые, и сестры родились уже от второго брака матери, они на девять лет моложе моей супруги. В скобках замечу, что вся семья Иванченко была изведена под корень. Оба дяди Веры погибли за то, что сочувствовали большевикам, одного повесили белые на фонарном столбе прямо перед окнами родительского дома, другого, работавшего механиком на судне, изрубили белые офицеры и сожгли в топке. Их сестру Анну расстреляли фашисты в сорок втором году во время оккупации Харькова. О судьбе Якова Павловича рассказывалось мною выше… После свадьбы я говаривал Вере, что когда-нибудь мы заведем себе «Андрюшку», но, увидев ее красавиц-сестер, решил: нет, «Андрюшки» нам не надо, нам надо пару девок! И во время беременности Веры Михайловны мы оба были убеждены, что родятся девочки-близнецы, настолько убеждены, что жена заявила директрисе в ответ на ее напоминание: пора бы закончить диссертацию, — что сначала она уйдет в декретный отпуск. «Да, но только на полгода». — «Нет, вы мне дадите год». — «Почему?» — «У меня будет двойня…» Директриса сняла пенсне и спросила: «Откуда вы знаете?» — «У меня это наследственное».

Так и получилось. Рожать Вера Михайловна поехала к матери, потому что в Москве у нас не было никакой родни, и провожая ее, я бежал за вагоном и показывал на пальцах — двоих. Она и родила — Веру и Оксану, все-таки моя жена «националистка», и с самого начала был уговор, что если родится одна дочь, то будет названа Оксаной, а если две, то вторая получит имя — Вера, в честь своей мамы.

Когда девочки появились на свет, Вера Михайловна дала мне в Москву телеграмму-пароль: «Вези второе одеяло»; приехав с одеялом, я увидел дочерей, для меня они были морковки морковками, только не красные, а беленькие — красными, страшненькими я их не застал.

Оксана родилась первой, считается старшей, была очень слабенькой, да и Вера не отличалась крепостью здоровья; одна весила два двести, вторая — два пятьсот. Совсем доходяги, лежали поперек кровати запеленатые, действительно как две морковки. Отчим, который, по-моему, любил Веру Михайловну больше своих дочерей, с сокрушением сказал: «Та неначе у вас ця дитына вмирае…» Все сделали, чтобы спасти девочку, я был в то время в отпуске, это происходило при мне, я давал свою кровь Оксане, и как только ей сделали первое вливание, пять кубиков, она сразу выпила девяносто граммов молока. И этим ее спасли… Когда я лежал после тринадцатой операции в полной отключке, уже Оксана давала мне свою кровь — это так, к слову…

На Украине девочки с Верой Михайловной пробыли месяца три, а потом все они, вместе с моей тещей, приехали в Москву, на 4-ю Тверскую-Ямскую, в нашу коммуналку. Жили в одной комнате, я часто спал на полу под столом, потому что места не хватало. Есть что вспомнить… При всем этом, конечно, дрожали, потому что я не был прописан, соседи все время доносили, что живет лишний человек, милиционер наведывался, и тогда меня прятали в шкаф. А что было делать? В конце концов терпение у моей супруги лопнуло, и мы сами пошли в милицию, где она сказала какому-то майору: «Хочу, чтобы вы разрешили моему мужу жить у меня, официально он прописан в Подмосковье, но у нас двое детей, близнецы, я в Москве, он в Московской области, сколько можно мучиться?» «А в чем проблема?» — спросил майор. «Как в чем — пятый пункт! Мой муж немец». А в это время наметилось некоторое потепление в отношениях с Германией, начались всякие заигрывания, и майор сказал: «Не вижу в этом проблемы, живите спокойно». И с тех пор все встало на свои места, я уже не сидел в шкафу, и милиционер больше нас не навещал. Он ведь ходил вовсе не потому, что ему хотелось меня проверять, а потому, что ему жаловались соседи, один из которых был редкая сволочь, хотя ничего худого от нас не видел. Ему просто приятно было делать гадости.

В собственную двухкомнатную квартиру мы переехали году в пятьдесят третьем, причем тоже не без приключений. Институт был заинтересован в том, чтобы не пропала комната Веры Михайловны, поэтому квартиру дали мне и моему другу из этого института напополам — комнату мне, комнату ему, — но мы заранее договорились с дирекцией, что во вторую комнату въедет Вера Михайловна, которая поменяется с моим другом. Таким образом, у нас получалась отдельная двухкомнатная квартира, а институт тратил только одну комнату. Удалось, но с большим трудом. Мы пробивали это дело десять месяцев, видимо, у нас вымогали взятку, но я просто по дурости этого не понимал. Квартирные дела всегда пахнут взяточничеством, а мы не умели давать взятки и в толк ничего взять не могли. Но квартиру все-таки получили, напротив моего института, на Лихачевском шоссе.

Как выражалась моя жена, я носился с дочерьми, как дурень с писаной торбой, всем хвастался. Когда девочки родились, Оксана была моей копией, а Вера — копией матери. Примерно в восемь лет они поменялись местами, и Оксана стала копией матери, а Вера — моей копией, поменялись и характеры: Оксана спокойная и выдержанная, как я, а Вера порывистая, вся в мать.

Теоретически нам хотелось еще одного ребенка, сына, но не было никакой материальной возможности, мы жили очень скромно, и это длилось много лет. Мало получали, помогали моей матери. Не потому, что ей не на что было жить, ее всем обеспечивали, но она почему-то считала, что деньги на жизнь ей должен давать сын. Такая у нес была установка, хотя семья Кары жила много лучше нас, благополучнее: Андрей Дмитриевич, ее муж, из рода Миклухо-Маклая, доцент Ленинградского университета, получал, как все научные работники, приличный паек. Но мама считала, что не может жить на иждивении дочери, должна иметь свои деньги, которые обязан прислать ей сын. И мы ей посылали небольшую сумму, а сами жили на одной овсянке. Я зарабатывая не столько, чтобы обеспечить четырех человек и няньку, Вера Михайловна в Историческом музее тоже получала, сами понимаете, мизерную зарплату… Так скудно мы жили, пока я не защитил кандидатскую диссертацию году в сорок девятом—пятидесятом и докторскую в пятьдесят седьмом. Материально, конечно, это нам дало прибавку, ведь я работая только в НИИ и со студентами, больше нигде, не подрабатывал, как это делали многие.

Как складывалась моя жизнь в науке? Я продолжал разработку темы горения. Космических запусков тогда не было, об этом велись чисто теоретические разговоры, которые шли, собственно, с начала века, с Циолковского, но ничего конкретною еще не делалось. То есть я не делал. Работая в области ракетостроения в интересах различных оборонных министерств.

Защитив докторскую, я не думал о дальнейшей научной карьере, скажем, о члене-корреспонденте. Бывал за границей, был вполне выездной, поскольку существовало решение ЦК о том, что можно упоминать имена ученых, работавших в области ракетной техники до войны. Я попал в этот список и спокойно стал выезжать за границу с докладами по ракетам, ракетной технике, ибо занимался этим до войны. Все происходило задолго до пусков первых космических аппаратов, поэтому я ездил по разным открытым научным международным конгрессам, много выступая. К тому времени моя докторская диссертация была опубликована в виде толстенной книги «Вибрационное горение», помню, я ее подарил Королеву, хотя тогда еще у него не работал, он смеялся, что читать не станет, ему это ни к чему. Я мог говорить и писать о горении что угодно, это была открытая тема. Конечно, у меня имелись и другие работы, которые я не публиковал. А кое-что выходило в свет в виде статей, в среднем один раз в год — такая у меня была норма. Обычно они публиковались в той стране, где шел конгресс. И когда начались космические запуски, я все равно имел возможность выезжать за границу с соблюдением нужных правил.

Примерно в пятьдесят четвертом году, уже будучи профессором, уже имея возможность «отрастить пузо», я… все бросил и начал сначала. Занялся новой тогда темой — теорией управления космическими аппаратами. Еще в помине не было никакого спутника, но я знал, что это перспективное направление, с него я начинал до войны, оно меня всегда интересовало. И Келдыш меня поддерживал, хотя моя работа никакого отношения к тематике института не имела. Я как-то сказал Келдышу, что неудобно, мол, проблемами горения я уже не занимаюсь, занимаюсь другим, а он ответил: «Неважно, если что-то получается, надо делать, не надо смотреть — подходит не подходит…» Разработанная тогда нами система позволила сфотографировать обратную сторону Луны, пошли новые заказы, институт с ними уже не справлялся, надо было резко расширяться, а расширяться некуда, площадей нет. И было принято решение перейти к Королеву.

Это не было разрывом с Келдышем. Просто работы, которые я вел, выходили за рамки его института, и Келдыш сам договорился с Королевым (который в нас поверил), что я со своей «командой» — сто человек — перехожу к нему. Тем более тогда уже понадобились многие новые системы управления космическими аппаратами, и оказалось, что наша группа — единственная в стране, всерьез занимающаяся подобными проблемами. Я был нужен Королеву в качестве «главного конструктора» таких систем. У него мы могли значительно развернуться. И в последние годы жизни Сергея Павловича я работая с ним, последние шесть его лет, с шестидесятого по шестьдесят шестой год, находился непосредственно под его началом.

Королёвская фирма в те годы делала боевые ракеты, это считалось главный направлением, а космические запуски — второстепенный. Нагрузки, будущие спутники — все казалось второстепенный для начальства, но не для Королёва. Начальству было совершенно неинтересно — полете ли собаки, ну и черт с ними, с собаками, важно, чтобы получилась боевая ракета. А для Королева это было важнее, поскольку он понимал, что это открывало дорогу для человека в космос. Поэтому он делал так: получая заказ на какую-то боевую ракету, всегда просил — и ему это всегда разрешали — какой-то их процент сделать в варианте «академический». Такому варианту присваивалась буква «А». Предположим, строится что-то военное, не оружие, а спутник-разведчик, что-то в этом духе, и делается его научный вариант. Так вот этот вариант шел под тем же названием, что и военный, но с прибавлением буквы «А» скажем условно, какой-нибудь К-65-А, это я наобум говорю, таких названий в природе не было.

«Академические» варианты Королеву были совершенно не нужны для задания, которое он получал по военной части (а других заданий он и не получал!), но ему они казались принципиально важными и, может быть, даже более интересными, чем боевые ракеты. Таким образом он и добился тех результатов, которые сейчас поражают всех.

Первый спутник представляя собой гражданский вариант военной ракеты, а когда мы создавали межконтинентальную ракету, то знали: если вместо тяжелой боеголовки поставить легкую, она станет спутником. И, в порядке бреда, корабль, на котором летал Гагарин, можно было загрузить взрывчаткой и направить на Пентагон. Но нас это не интересовало, как не интересовали и космические войны, в принципе реальные, но требующие столько денег, что непонятно — стоит ли их тратить на такое бесполезное дело. Нас интересовал Космос в мирных аспектах, в научном смысле, у нас было ощущение, что мы сильнее Природы, может быть, вопреки здравому смыслу, но было. Мы почувствовали, что с Космосом можно делать что угодно, не нам, так следующим поколениям. Тем более что Космос становится очень важной отраслью народного хозяйства, очень прогрессивной во всех отношениях, и я по-прежнему отдаю ему должное.

Меня боевые ракеты интересовали мало, потому что там все известно, понятно, как их строить, что делать. Я уже неоднократно говорил, что это очень увлекательная работа для инженера — улучшать известное, ну скажем, современный суперскоростной самолет, где инженера привлекает создание более совершенного варианта. Мне это направление чуждо. Опять-таки повторюсь, но мне неинтересно заниматься тем, что уже делали до меня, улучшать известное. Хочется придумать что-нибудь новое. В шутку я объяснял, что слишком ленив, чтобы знакомиться с тем, что уже сделано, вникать в конструкции, узнавать узнанное, осваивать всю литературу по этому вопросу. Лучше заниматься чем-то таким, чего еще не делал никто, тогда ничего и читать не надо — таким образом, мол, проявляется моя природная лень. И поэтому у Королева я пошел как раз в этом направлении, стал заниматься не тем, ради чего создавали эту фирму, финансировали ее и прочее, то есть боевыми ракетами, а сосредоточил свои интересы на зарождающейся космической технике.

Можно сказать, что я со своим коллективом пришел к Королеву после того, как он убедился, что мы не болтуны, что мы создали систему для фотографирования обратной стороны Луны не у Королева, но для Королева.

При фотографировании изображение передавалось телевизионным способом, придумывать было нечего, все это общеизвестно и у нас, и за границей, просто вопрос в том — кто первый сделает. Никакого особого открытая, никакого потрясения основ, а вот технически решить, сделать это кто-то должен был, и мы в Советском Союзе сделали первыми. В частности, я разработал систему управления наведения космического аппарата с фотоустановкой на Луну.

Над этой проблемой работали и телевизионщики, и фотографы, много народу. Моя задача заключалась в управлении космическим аппаратом во время полета, надо было поворачивать его так, чтобы объективы фотокамер смотрели на Луну, а не на что-нибудь другое, и сняли что следует. То есть я делал маленький кусочек работы, хотя Марк Галлай и утверждает, что я слишком сдержанно говорю о своем участии в этом деле и что фактически внес в создание систем управления ракетами и космическими кораблями вклад без преувеличения решающий — «менее чем за десять лет под его (моим!) руководством были реализованы системы фотографирования обратной стороны Луны, системы ориентации и коррекции полета межпланетных автоматических станций «Марс», «Венера», «Зонд», спутников связи «Молния», автоматического и ручного управления космическими кораблями, пилотируемыми человеком… Значение этих систем не требует доказательств — полет неуправляемого или не ориентированного нужным образом космического летательного аппарата вообще теряет всякий смысл». Привожу эту цитату в качестве взгляда со стороны и комплимента, который сделал мне мой старый друг и коллега, а не для того, чтобы похвалиться перед читателями, какой я умный.

Хотя в некотором смысле это была уникальная работа. Мы опередили американцев, получили Ленинскую премию, куда как приятно! К премии полагались деньги, разовые, но тогда премию по одной теме, если работу выполнил большой коллектив, могли получить только десять человек, не больше. Сто человек не могли получить Ленинскую премию за одну работу. Деньги фактически были ерундовые, когда их поделили на всех. Но дело ведь не в деньгах, они не оставили заметного следа, хотя мы все-таки купили после моего лауреатства свою первую машину, «Москвич». Главное — почет, этим можно гордиться, ведь еще в XIX веке астрономы мечтали увидеть обратную сторону Луны, но утверждали, что ее никто не увидит. Мы увидели ее первыми…

Раньше ведь как было — первый спутник, первый полет человека в космос, и кроме Гагарина следовало бы называть и тех, кто имел непосредственное отношение к полетам, а называли тех, кто к этому не имел никакого касательства. Они ездили по заграницам, представляли нашу работу, но за границей-то видели, что они совершенно пустые, ничего не знают. Поэтому приняли решение, думаю не без соответствующих сигналов из-за границы, не без некоторых скандалов международного характера, что надо показывать людей, которые на самом деле работают. Чтобы не получалось так: одни анонимно вкалывают, а другие ездят и пожинают лавры, ничего в этом деле не смысля.

Решили кого-то показать и выбрали почему-то меня и Феоктистова: мы с ним на каком-то пуске давали интервью с каждого сеанса связи, возле нас увивались наши и зарубежные журналисты, расспрашивали, мы отвечали, и они это печатали. В результате мои фотографии появились даже в каком-то голландской журнале, мне его потом показывали, где под моей фотографией написали, что это главный конструктор советских космических кораблей. Мы очень смеялись, за границей тоже, наверное, понимали, что это не так, но журналист, который напечатал этот материал и мою физиономию, решил таким образом повысить ценность своей публикации.

Что касается собственных статей, то у нас существовали некие правила — все мы, работавшие на космос, имели право печататься в газетах и журналах под псевдонимами. Скажем, Иван Петрович Иванов печатался под псевдонимом «Петрович», а я нарушил традицию, взяв себе псевдоним «профессор В.М. Иванченко», то есть девичью фамилию и инициалы моей жены. И вот статьи «профессора Иванченко» появились в прессе, а гонорары получала Вера Михайловна, она была очень довольна и мне не давала ни копейки — шучу, конечно. Но все это началось после первого запуска, а до него — полная тишина.

Собственно, к первому запуску я не имел никакого отношения, потому что он был неуправляемый. Но когда нужно было управлять, меня задействовали. В первый такой запуск — фотографирование обратной стороны Луны — мы сидели и ждали результата, и у меня гора упала с плеч, когда среди ночи мне позвонили и эзоповым языком сообщили: «Сюжет есть!»

Фотографирование обратной стороны Луны прошло с первого раза. Попытка сфотографировать ее второй раз закончилась неудачно: второй раз вышел из строя носитель при старте. Потом появились более серьезные работы — «Марс», «Венера», «Зонд» и так далее; спутники Земли надо было ориентировать, и я продолжая заниматься этим делом.

Королев всегда хотел запускать в космос живые организмы и запустил собачек, черепах, еще кого-то. После удачных беспилотных запусков наступил наконец момент, когда мы могли рискнуть человеком. Это был сложный момент. У Королева имелось естественное желание, чтобы все произошло как можно быстрее, чтобы это случилось при его жизни, а не после смерти. Тем более что американцы тоже готовили запуск человека, и нам надо было их опередить. По этому поводу шла нормальная спешная работа.

Гагарин действительно стал первым, до него никого не запускали, все слухи об этом — ерунда. Правда, была одна жертва, но это случилось на Земле, а не в космосе и не при запуске, когда один из будущих космонавтов (тогда еще никто не полетел) сгорел при наземных испытаниях — были допущены ошибки, и на нем вспыхнула одежда. Произошел несчастный случай.

С Гагариным не случилось никаких накладок, «бобов» и «бобиков» на нашем языке, полет шел, как задумывали, и, собственно, ничем не отличался от обычного полета с живым организмом. Слишком он был прост и хорошо отработан, чтобы что-то могло случиться. Гагарин в управление не вмешивался, его задача заключалась в радиосвязи и медицинских экспериментах. Я обычно шутил, что полетная инструкция Гагарину состояла из четырех слов: «Ничего не трогай руками». Титову уже разрешили вмешиваться в управление. И в его полете все шло автоматически, но наступил один момент, когда ему доверили на несколько минут ручное управление. Он, можно сказать, первый человек, который проводил управление в космосе.

Титов, естественно, справился, это же было простое задание, любой бы справился, и я справился бы. И Гагарин, и Титов благополучно приземлились, без всяких накладок. Жертвы начались с Комарова, первым погиб он, потом тройка — Волков, Пацаев, Добровольский. Но это уже без Королева, при Королеве ничего подобного не случалось.

После гибели Комарова была естественная реакция, провели без замечаний, как говорится, какое-то количество беспилотных пусков. Боюсь сейчас сказать, сколько прошло таких благополучных пусков, после которых решили выпускать следующего космонавта, — по-моему, им стал Береговой. Подробностей не помню, их можно найти в «Истории космонавтики», но думаю, это не так уж теперь интересно.

Комарову я очень симпатизировал, больше того, я его любил. Он был старше всех космонавтов, взрослее, я бы так сказал, отличался от всех. Если все ходили в лейтенантах, то он — капитан, имеющий инженерное образование.

При отборе космонавтов предварительно отсеивается масса людей, сохраняется только тщательно проверенная группа. Та, с которой я первоначально имел дело, носила условное название «первая десятка». Из нее полетели не все, но это случайность, могли полететь все. Комаров, это был его первый полет в составе экипажа, ушел в полет с Егоровым и Феоктистовым, они благополучно вернулись. Погиб Владимир Михайлович во время второго полета, это была первая жертва в космосе, нелепая жертва, этого не должно было случиться — при спуске не вытянулся парашют. Катастрофы при запуске неизбежны, всякие испытания связаны с риском для жизни испытателя. Проектируя, мы не можем предвидеть всей полноты риска, научно его предвидеть, и люди, которые работали с нами, молодые ребята, прекрасно понимали, что рискуют жизнью. На то они и военные, чтобы рисковать.

У Комарова не вытянулся парашют при посадке, хотя весь спуск прошел хорошо. Комиссия выяснила, что парашют оказался с «ошибкой», технические подробности здесь ни к чему, просто имелся дефект парашютной системы. Аппарат упал камнем и врезался в землю. Скорость падения и сила удара были не такими, чтобы он зарылся в грунт, образовалась просто небольшая луночка, но удар-то был! Этого достаточно, чтобы человек погиб. А больше ничего не пострадало, приборы, разные приспособления — все уцелело, что им сделается, они рассчитаны на удары и перегрузки, проходят очень жесткие испытания на прочность.

С Комарова начался печальный список погибших в космосе.

Все знают, что отработка означает действие, при котором могут гибнуть аппараты, дело естественное, и люди, занятые космосом, к этому привыкли, как ни кощунственно это, может быть, звучит. Конечно, было жаль погибших, но коррективы вносили независимо от того, удачно или неудачно прошел запуск, потому что анализ любого полета показывая, что что-то работало не совсем хорошо, даже если сам полет прошел гладко. Кое-что всегда лучше решить по-другому. И после каждого полета в конструкцию, в программы вносились изменения, это нормальное явление в любой сфере человеческой деятельности.

Те аппараты, которые оставались после благополучной посадки, пускали на всякие отработочные испытания, второй раз с той же аппаратурой, насколько мне помнится, не летали. Конечно, в случае неудач бывали понижения в должности, выговоры, отстранения от работ, взыскания, в том числе и партийные. Я тоже вступил в партию, довольно поздно, когда занялся космосом, после XX съезда, еще в НИИ, до перехода к Королеву, значит, примерно в шестидесятом году. Начальник отдела автоматически становился членом партии, иначе было нельзя.

При всякой работе людей поощряют или наказывают в зависимости от того, что получилось. Так происходило и в нашей фирме, но ничего похожего на то, что могло произойти раньше, никаких репрессий, арестов или чего-нибудь вроде этого не было. Хватало нравственных переживаний в случае неудачи. Но, повторяю, люди привыкли к тому, что не всегда все получается удачно, что бывают и накладки, и провалы.

Возвращаясь к космонавтам, скажу, что Гагарин, по моим наблюдениям, держался хорошо. Я ожидая худшего после обрушившейся на него славы. Он не задрал нос, во всяком случае по отношению к нам у него никогда не проявлялось ни зазнайства, ни амбициозности. Он слетал один раз, а другие летали и по два, и по три раза, у кого-то было даже четыре полета. И дело не в том, что космонавтов не хотели пускать по второму или третьему разу, что за них боялись — нет. Стояла огромная очередь желающих, кто не летал еще ни разу! И в этих условиях полететь второй раз и не дать кому-то полететь первый раз, какому-то очереднику, всегда становилось моральной проблемой. И дело тут даже не в деньгах, а в славе. Слава! Он — герой, он великий человек, о нем пишут в газетах, он ходит с важный видом, ездит за границу, его показывают по телевидению… Вот эта сторона привлекала, а вовсе не какие-то там деньги. Тем более никаких особых денег за этим не стояло. А слава — да!

Более того, всем инженерам, работавшим над системами, тоже хотелось полетать, но удалось только Феоктистову, Севостьянову и Елисееву. Я, разумеется, даже не пытался, возраст не тот, все-таки не двадцать пять, мне было уже под пятьдесят. Сейчас проще, американскому космонавту чуть ли не под семьдесят, а он собрался лететь, уже все отработано, уже и в семьдесят можно взвиться в космос, современные средства доставки и посадки таковы, что не требуют таких перенапряжений, как раньше. То есть перегрузки значительно слабее, не нужно такого бешеного здоровья, которое раньше являлось непременным условием полета, первый его условием. Перегрузки возникали огромные, поэтому рост, вес человека имели большое значение. Крупные люди в космосе нежелательны, они занимают много пространства, значит, аппарат надо делать больше, значит, увеличится его вес. Первые космонавты были изящного сложения, выражаясь по-старомодному. Хотя потом летали и высокие.

По роду своей работы я бывал в Звездном городке, закрытом для простых смертных, и как от вся закрытого города осталось впечатление избранности, потому что жили там только космонавты и их семьи. В Звездный не разрешалось ездить просто так, требовался специальный допуск. Журналистов, правда, пускали, им не нужно было проникать. Сначала в Звездном построили пару домов, но постепенно город разросся, там появился Центр подготовки к полетам, поселили обслуживающий персонал, инженеров. А первоначально это был деревянный двухэтажный барак, где космонавты занимались тренировками и подготовкой к полету, там же находились и все службы Центра.

Сейчас Звездный практически открытый город, туда возят экскурсии, его показывают иностранцам. Но по-прежнему там ведется подготовительная работа, которая со дня первого полета никогда не прекращалась. Со дня полета Гагарина…

Гибель Гагарина я не считаю гибелью в космосе, скорее уж в космосе погибли американцы, сидя в ракете на старте, но тоже не в полете. Возник пожар, и они сгорели. Надо отметить, что у нас не было ни одной гибели, о которой не писалось бы в газетах. Не так много происходило у нас при запусках несчастных случаев, как расписывают некоторые, считая, что наши газеты по этому поводу много врали. Да, они много врали, но о космических делах не соврали ни разу, так было заведено с самого начала — не врать! Умалчивать — умалчивали, но не врали. О неудачах говорили глухо или уклончиво: задание выполнено, а какое задание — непонятно. Такая вот муть. Но не врали.

Слухов ходило, конечно, несметное множество, например, что идея послать в космос женщину принадлежала высокому начальству. Высокому начальству идеи в голову вообще не приходят, ему докладывают, предлагают — начальство слишком занято, чтобы мыслить идеями. Задумал это Королев в поисках, чем бы еще удивить мир. Естественное желание: пусть летит женщина, пусть осуществится выход из корабля в открытый космос… Научное трюкачество в хорошем смысле слова. Я бы добавил — спортивное. Конечно, у Терешковой имелась дублерша, кажется, ее-то и должны были запустить, но выбор делался и по анкетный соображениям, в какой-то мере они определили и запуск Гагарина. Пропагандистским организациям требовалось, чтобы летела не просто женщина, но женщина: а) русская, б) из рабочих, в) член партии и так далее. Идея брака Терешковой и Николаева тоже была не королёвская, а все получилось естественно: в Звездном городке, пространстве замкнутой, как монастырь, обретаются незамужняя девушка и холостой парень. Чем это кончится? Свадьбой. И вся болтовня, что это был эксперимент, ерунда.

Первую десятку вели врачи, они готовили первый полет человека в космос, поэтому в основном решались медицинские задачи. Врачам показалось, что лучше для этой цели подходит Гагарин — приятный, веселый, и лицо у него действительно хорошее, эмоционально воспринимающееся. Не сказать красавец, но обаятельный. Круг отбора сужался, и в конце концов сошлись на Гагарине. Повторяю, что тогда в основном все решали врачи, поскольку никто не знал, что произойдет в космосе с человеком, он, мол, может и с ума сойти — эту точку зрения из нас никто не разделял, она была сугубо медицинской. Поэтому придумали некую блокировку, к счастью, Королев в последний момент, перед стартом, ее отменил. А было сделано так, чтобы Гагарин не мог включить ручное управление, не решив некой логической задачи для проверки своих способностей: некоторые психиатры считали необходимый увериться, что он «не сдвинулся», что у него «не поехала крыша». Если, мол, решит, значит, соображает. Значит, можно ему доверить ручное управление. И только в последний момент Королев посчитал, что это не дело, и дальше никому логических задач не предлагали.

Гагарин летал недолго и разные физиологические явления не успели развиться, а Титов летал целые сутки. Космонавты рассказывали, что наступает дискомфорт, очень мало людей чувствует себя в космосе нормально, как, например, немецкий космонавт Йен. Но всегда в первый час невесомости человек чувствует себя далеко не о’кей, поэтому теперь принято на время первого витка не давать никаких заданий. А сначала решили, что после взлета космонавт делает то-то и то-то, и ничего не получалось, — космонавт был не виноват, он еще не адаптировался к невесомости. Мы этого не учли, поэтому вина лежала на нас. Ведь все было внове!

Я присутствовал практически на всех запусках космонавтов, может быть, не был на последнем, а на все первые обязательно летал на Байконур. Беспрестанно шла работа над новыми и новыми системами, все более совершенными, любой запуск давал новый большой опыт, пищу для размышлений: доводки, улучшение систем, решение неожиданных технических задач… Личная работа с космонавтами… Скажем, я поддерживал очень тесную личную связь с Гагариным до полета и примерно месяц после полета. Когда он слетал в космос, мне как бы уже нечего было с ним делать, за ним пошли другие космонавты, с которыми я так же тщательно работал. И я потерял тесный личный контакт с Гагариным. Конечно, я знал, что он поднимается по ступенькам карьеры, что прибавляется звезд на его плечах, он пополнел, был принят всеми королевскими дворами… Но подробностей не знал, тех подробностей, которые мог услышать только от него. Я наблюдал за ним не со стороны, потому что уже достаточно хорошо его изучил и мог себе представить, что с ним происходит. Некоторые же наблюдали со стороны и обобщали, хотя в таких случаях обобщать не стоит. Конечно, при такой всемирной славе очень трудно не испортиться, это все знают, кроме того, Гагарин прекрасно понимал, что как рабочий космонавт он уже вряд ли будет использован, он стал символом, и это его угнетало, ему было больно, поэтому он одержимо рвался к следующему полету. Скорее всего, его бы не пустили, но он тренировался, формально еще имел данные для дальнейшей работы в космосе.

Сплетен и пересудов вокруг него наплели слишком много, он был настолько на виду, что некоторым, вполне возможно, мозолил глаза. Откуда, например, возник дурацкий миф о том, что он погиб с летчиком Серегиным по пьянке? Это абсолютная чушь. Чтобы он нетрезвый явился на аэродром, велел подать себе самолет и ему разрешили лететь?! Бредни! Состоялся один из многих тренировочных полетов, которые он выполняя регулярно, хотя я лично считаю, что он зря это делал, как первый космонавт мира Гагарин представлял собой некую государственную ценность, реликвию, поэтому я бы перед ним поставил стеклянную витринку с надписью: «Национальное достояние», и никаких экспериментов! Но ему хотелось, хотелось летать, быть летчиком, служить в авиации, и его начальник так считал тоже, конечно, это было неправильно. Размашистый русский нрав в некоторых случаях — неоспоримое достоинство, но в большинстве случаев — недостаток нашего народа.

Представьте себе удалого, молодого, азартного Юрия Гагарина, который счастливым голосом говорит: «Поехали!» — и первым — первым! — летит в космос, а потом, спустя много времени, видит себя в качестве восковой персоны в музее мадам Тюссо — есть в этом что-то отвратительное, чего нормальный человек, мужчина, полный сил, пережить не может, он хочет компенсации. Но всякая научная работа с его стороны была исключена, в армии он занимал пост начальника того-то и того-то, и я думаю, он этот пост вполне оправдывал. Но ему было нужно не это, он хотел полететь еще раз, чтобы быть дважды Героем, чтобы после очередного, предвкушаемого им полета сойти на Землю великим Гагариным… И вот мы потеряли обаятельного парня с чудесной улыбкой, в котором воплотился миф о полете Человека к звездам.

Вспоминаю, как с ним познакомился. Королев отобрал, как я уже говорил, десять космонавтов, с которыми я должен был заниматься, учить их тому, в чем они тогда еще ничего не понимали. Составили обширную программу с большим количеством лекций на разные темы, и, надо сказать, учились они — дай Бог! Занятия проводились серьезные, моя тема называлась «Система управления», и первую группу я вел сам, а потом — и сейчас — космонавтов вели мои сотрудники. Тогда это была штучная работа. Вот я и сблизился с Гагариным, но это ничего не значило, в группе было десять человек, некоторые потом полетели, некоторые — нет, судьбы у них сложились по-разному. Но я его никогда не выделял среди всех других в аудитории.

Потом, когда его выбрали в качестве первого космонавта, мы с ним, естественно, часто встречались на полигоне. Натаскивая его не только я, был разработан мощный курс натаскивания: устройство корабля, устройство одной системы, устройство другой… И кроме того, вечером перед полетом, одиннадцатого апреля — полет состоялся двенадцатого, — Королев, который был гениальным психологом, приказал Феоктистову и мне еще раз проработать с ним полет: у Гагарина не должно было оставаться свободного времени на всякие ненужные раздумья перед запуском. В основном это делал Феоктистов, моя задача заключалась в том, чтобы разобрать с ним еще и еще раз, хотя он все знал прекрасно, аварийные ситуации, которые могли возникнуть, и проверить, как он из них будет выходить с помощью ручного управления.

Все это Гагарин понимал не хуже нас, и когда мы ему объясняли, только улыбался: вот, мол, болваны, твердят одно и то же, а я все это выучил назубок… Он обладая большим личным обаянием и ничего не боялся, плевал он на опасность, такой молодой! Я бы сказал, ему было не страшно, как не страшно альпинистам в горах, и последствия его не волновали.

Волновались мы, когда он летел, следили за полетом, дождались, когда он благополучно сел, и перелетели на место посадки, чтобы посмотреть, как выглядит корабль на земле. А Гагарина уже увезли врачи. На следующий день состоялось заседание знаменитой Государственной комиссии по полету Гагарина, в нем участвовал и я, заслушивали его информацию. Он докладывал в подробностях, ему задавали вопросы, как вел себя тот или иной прибор, удобно ли управлять тем или иным устройством. Короче, обстановка была вполне будничная, несмотря на такой небудничный полет, нас ведь не покидала уверенность, что ничего не случится — так все отлажено, нормально работает, и собачки оставались живы, летавшие до него… Нас интересовали технические детали, а психологическими занимались врачи.

После того как Гагарин отчитался перед Госкомиссией, мы отдали его на растерзание журналистам, и потом я с ним встречался только на разных мероприятиях. Должен сказать, что я замечал — идет некоторое искажение его личности, правда, в очень слабой степени, так мне казалось. Я знал, что его заставляют пить по поводу и без повода, это ведь никогда не проходит безнаказанным. Но встречаясь, мы всегда тепло приветствовали друг друга, улыбались, я с удовольствием смотрел на него, хотя был наслышан, что, с одной стороны, он всех покорил на приеме у английской королевы Елизаветы, где ему пришлось орудовать двадцатью пятью серебряными ножичками и вилочками, а с другой стороны, ему нравилась залихватская атмосфера, создаваемая вокруг него соотечественниками, своими в доску, еще бы, он — герой народа! И позже писали о нем кто во что горазд, в частности, что он (абсолютно пьяный) потребовал самолет для тренировки да еще посадил рядом опытнейшего летчика-испытателя Серегина, поэтому оба погибли в результате такого лихачества. Глупее ничего нельзя было придумать. Они выполнили весь тренировочный комплекс, и когда пошли из пилотажной зоны, то сообщили по радио: задание выполнили, возвращаемся. Им ответили: ждем вас… И в эту минуту они погибли.

Что случилось с самолетом, почему он разбился, до конца не известно, проводились разные исследования, есть разные предположения. По одной из версий, там пролетал большой самолет, не буквально рядом с ними, однако они попали в его «след», и их перевернуло — из-за низкой облачности они не видели, на какой идут высоте, в каком положении самолет. Когда же заметили, что самолет не в том положении, в каком должен быть по отношению к земле, и стали выходить из него, им не хватило двух секунд, и они врезались в землю.

К Сергею Павловичу Королеву я попал в тридцать седьмой году, переехав в Москву из Ленинграда. Это не значило, что я поехал работать к Королеву, это также не значило, что я к нему мог попасть на работу вообще, хотя мы и были шапочно с ним знакомы со времени планерных слетов в Крыму. Я уже об этом упоминал. Но в Москве меня рекомендовал ему Федор Генрихович Гласс, цаговский работник, принявший почему-то горячее участие в моей судьбе. Он был у Королева в то время консультантом и знал, что Сергею Павловичу нужен человек, занимающийся проблемами устойчивости, порекомендовал меня и сказал: «Если хотите, можете туда пойти». Конечно, хочу! Так, через Гласса и потом Щетинкова, о котором я уже рассказывал, я и попал к Королеву, стал у него работать, до сих пор у него работаю, хотя Королева уже давно нет в живых. Конечно, выражаясь условно, потому что ничего не менялось. Судьба меня толкала туда-сюда, давала по шее, но сам я в ней ничего не менял: хотел пойти к Королеву и пошел, хотел заниматься авиацией и занялся ею еще в Ленинграде, все складывалось как бы само собой. Если посмотреть, то у меня редкостное везение. С детства, со школьных времен увлекаться Космосом, когда еще ничего не было, — и попасть в самый центр космических исследований! Я считаю, это исключительное везение. И тут мне повезло опять — у Королева оказалось вакантное место, с тех пор я и не ухожу от Королева.

Начиная у него рядовым инженером, собственно, еще студентом, без диплома, который получил только через год, я влился, как говорится, в небольшой коллектив, который в общем, с чертежницами, техниками и копировальщицами, насчитывая человек десять-двенадцать. У Королева я и продолжил тему проблем устойчивости.

Сергей Павлович был лет на десять старше меня, человек эмоциональный и даже грубоватый. Но никакого особого впечатления на меня это не производило, поскольку поводов с ним ругаться у меня не возникало. Тем более что работая я в основном не с ним, а с его заместителем, с которым у меня сложились очень хорошие, теплые отношения. Королев же, по воспоминаниям Марка Лазаревича Галлая, прекрасно понимая разницу наших с ним темпераментов и, несмотря на то, что его, может быть, чем-то даже раздражало мое спокойствие, очень уважал это свойство моего характера, хотя и жаловался тому же Галлаю: «Ничего не могу понять с этим вашим Раушенбахом, я ему что-то толкую, ругаю, а он стоит слушает, как ни в чем не бывало. Этаким христосиком! Хорош ваш друг!»

Он действительно говорил обо мне — «христосик», было у него такое субъективное определение моей персоны. Надо сказать, я тоже понимал его сложную натуру и даже, может быть, раньше, чем окружающие, догадывался, что Королев испытывал уважение и какую-то особую симпатию к сотрудникам (таких насчитывалось немного), которые не приходили в трепет от его начальственного гнева. Королев мог на кого-то накричать, сказать: «Вон из кабинета!», но на меня он ни разу не повысил голос.

Еще в начале нашей совместной деятельности мне поручили ведение работ по крылатой ракете 212 с автоматом стабилизации, причем одним из моментов ее подготовки к летным испытаниям была продувка свободно подвешенной, полностью собранной ракеты с работающим автоматом в аэродинамической трубе ЦАГИ. Таким способом предполагалось в какой-то мере смоделировать условия реального полета и оценить степень согласованности теоретически определенных настроек автомата стабилизации с инерционными и аэродинамическими характеристиками ракеты. Это служит еще одним примером, иллюстрирующим неразрывную связь науки и инженерной практики даже на самых начальных этапах развития ракетной техники. Однако я вспоминаю об этом с совершенно другой целью.

Работы в чужой организации, носящие необычный для нее комплексный характер, всегда сложны, требуют увязки многих служб и сопряжены с преодолением массы мелких, но тем не менее существенных технических и организационных трудностей. Неудивительно, что я и откомандированная со мной в ЦАГИ бригада механиков столкнулись с этим при проведении одного из особенно сложных экспериментов, связанного с киносъемкой колеблющейся в воздушной потоке ракеты.

Сергей Павлович, всегда считавший необходимым лично следить за ходом «узловых экспериментов», приехав в ЦАГИ, мгновенно оценил обстановку и понял, что если все будет продолжаться в том же духе, то эксперимент с киносъемкой скорее всего никогда не осуществится. Он мог обратиться к руководству ЦАГИ или сообщить дополнительный импульс непосредственному исполнителю, то есть мне, и избрал второй вариант, оставив, видимо, про запас посещение руководства ЦАГИ. Королев вовсе не отругал меня, но нашел какие-то точные и впечатляющие слова, из которых я очень четко усвоил свою неполноценность и подсознательно ощутил, что если в ближайшие двадцать четыре часа съемка не состоится, то в Москве произойдет некое стихийное бедствие вроде землетрясения. Полученный импульс оказался настолько велик, что скорость моих передвижений по территории ЦАГИ утроилась, и во мне ненадолго пробудились дремлющие во всяком человеке таланты Остапа Бендера. Когда я через сутки доложил о завершении этапа испытаний, связанного с киносъемкой, Сергей Павлович явно удивился, хотя и старался не показывать этого. Он ограничился сухой констатацией: «Вот видите, когда человек чего-то по-настоящему захочет, он этого всегда добьется». Этот почти анекдотический эпизод вспоминается сейчас по той причине, что хорошо передает одну из особенностей стиля руководства С.П. Королева: ничего не делать за исполнителя, не водить его, как маленького ребенка, за ручку, всячески развивать в своих подчиненных ответственность, самостоятельность, инициативу и стремление выполнять запланированные работы в полном объеме и в самые сжатые сроки.

Работа у Королева полностью меня поглотила, мы занимались делами, которыми до нас никто не занимался, поэтому не имели никакого накопленного опыта, и нельзя сказать, выше или ниже моих возможностей была открывшаяся передо мной перспектива. Обычные понятия для этого не годились, поскольку не существовало нормального уровня и нельзя было понять, как надо на самом деле. Просто работали, как получалось. Могу — не могу, мне это в голову не приходило, я считал, что все под силу.

Каждый день из центра Москвы я добирался в Лихоборы — район нынешнего Коптевского рынка, но чуть дальше, за окружной дорогой. Ехал трамваем, и вместе с пешим путем дорога занимала больше часа — обычное по московским меркам время. По характеру работы члены нашего коллектива не были связаны очень тесно, каждый занимался своей темой, вернее, они были родственными подтемами одного крупного замысла. Не знаю, как определить точнее, но работали мы все-таки каждый в одиночку, хотя общая большая тема была — ракетная тема.

В отличие от провинции, в Москве всегда имелись связи с крупными московскими научными центрами — университетом, ЦАГИ. Если требовалось провести какой-нибудь эксперимент в ЦАГИ, то я отправлялся туда и месяц трудился по нашей теме на их установках, на их трубах. Или заказывая какое-нибудь исследование университетскому сотруднику — с отдельными сотрудниками мы смыкались, то есть не впрямую с университетом, а косвенно. Некоторые темы поручали разработать группе сотрудников университета, но это было до меня, когда я пришел к Королеву, мы это дело прикрыли: взяв отчеты, я убедился, что платим деньги, мягко говоря, жуликам. К примеру, в университете нашли иностранный источник, переведенный на русский язык, и просто все «сдули» с него, заменив слово «самолет» словом «ракета». Литературы такого рода было тогда очень немного, я успевал все прочитывать и поймал их на плагиате: они слегка причесывали текст, слегка наводили, как говорится, косметику, но, по существу, их работы ничего нового не давали в смысле ракетной техники.

Не скажу, что на фирме Королева тогда сложился особо сильный коллектив. Все что-нибудь «тянули», каждый свое, но блеска не было и до посадки Королева, и после его посадки. При нем работа двигалась его энергией и его указаниями, двигалось все и после него, потому что, когда работает коллектив, исчезновение одного человека мало что меняет. Работа продолжалась, пока тему не закрыли «сверху», и тогда мы стали разрабатывать другую тему.

Вообще я привык работать сам по себе, в науке это и нормально, и ненормально. Нормально, если в этой области больше никто не работает, и ненормально, если в ней работают многие; и вот если работают многие, а я плыву сам по себе, так нельзя. Если же ты работаешь один, то на других смотреть нечего. Не только я работал самостоятельно, другие тоже, каждый по своей части ради одного результата. Всегда обменивались мнениями, многое обсуждали, без конца разговаривали, но не было такого, что похожей темой кто-то занимается в другом месте, и мы собираемся и проводим конференцию. По нашей тематике к таким формам работы стали прибегать позже.

Генерировали все, каждый в меру своих сил, но, конечно, работа была рутинная — я имею в виду себя. Всякий успех радовал, случались и неудачи, это же эксперименты, да еще какие, со взрывоопасными элементами. Мы были государственной организацией с государственным планом, с военной приемкой, работали в основной на всяких испытательных стендах, где все проверялось. Проводились и испытательные пуски на полигоне в Софрино. Не знаю, существует ли этот испытательный полигон сейчас. Приезжали, ставили установку, садились в укрытие, запускали ее, она срабатывала или не срабатывала. А потом начинались разборки. На этапе до сорок первого года, пожалуй, было больше неудач, «правильных» неудач, шла отработка. Сначала наше министерство называлась министерством оборонной промышленности, потом оно поделилось и выделило министерство боеприпасов. Я был в то время рядовым инженером, не суперзасекреченным, но о своей работе ни с женой, ни с соседями не беседовал. И позже, когда летел на запуск, говорил, что еду в командировку, семья никогда ничего не знала, и мне сильно влетало от моей половины за то, что она узнает обо всем от жен других сотрудников. Значит, там пробалтывались. А я рассуждал так: проще ничего не говорить, чем запоминать, что соврал и что не соврал, а то заврешься. Если нельзя говорить правду, лучше не врать. И я предпочитая просто молчать.

Друзья и тогда считали меня очень спокойным человеком, я действительно никогда не воздевал рук к небу, не сокрушался, не возмущался, был вполне уравновешенным субъектом. Поэтому еще в Ленинградской авиационном институте заслужил прозвище «невозмутимый ариец». Надо сказать, когда я учился, к власти в Германии пришли гитлеровцы, которые считали очень важным арийское происхождение. Понятие ариец тогда означало, во-первых, немец, во-вторых — чистокровный. Благодаря своему происхождению и спокойствию я и заслужил это прозвище. В школе, как я уже говорил, меня называли «Пушка», а в институте — «невозмутимый ариец» и «Бахус» — опять же от Раушенбаха.

Конечно, к Германии у меня было несколько иное чувство, чем к другим зарубежный странам. Но особо меня к ней не тянуло. Чувствовал большую близость, чем, например, к Франции и Англии, просто потому, что теоретически я все-таки происходил оттуда, мой отец учился в Германии и кое-что о ней рассказывал. Несколько лет назад я побывал в Эссене и попытался найти то училище или тот техникум по кожевенному делу, где учился отец, но оказалось, что это заведение расположено не в Эссене, а под Эссеном, в часе езды. Его я так и не нашел, но убедился, что в те годы оно существовало.

Если вернуться к моему характеру, то я никогда не настраивая себя на спокойствие и невозмутимость, я был таким на самом деле, нудным человеком. Меня многое бесило и раздражало, но на фоне других, которые остро реагировали, я выглядел абсолютно хладнокровным. Я раздражался реже, не так сильно, и во многих случаях, когда других людей прямо-таки взрывало, у меня нервы не сдавали. Это не бесстрастие, а врожденная выдержка, наверное, генетически обусловленная. Не помню, чтобы отец и мать когда-нибудь ссорились, и, безусловно, это повлияло на мое воспитание, помогло в крутых ситуациях не терять головы.

Вспоминаю, как однажды в ходе последних предстартовых проверок выяснилось, что корабль «Восток-6» упорно ориентируется «не туда». Я доложил Королеву и, конечно же, выслушал довольно эмоциональные комментарии по этому поводу. Легко было запаниковать, но помогла и моя занудность, и догадка, вдруг меня озарившая: не иначе на заводе установили датчики угловых скоростей задом наперед. Так и оказалось — потом рассказывали, что когда устанавливался этот блок, шел какой-то очень ответственный хоккейный матч, поэтому при монтаже отсутствовали цеховой мастер, контролер ОТК и военпред. Никакой интуиции я не проявил, просто показал элементарное знание техники и умение сохранить в нужный момент необходимое самообладание. Я сообщил, что прибор поставлен задом наперед, откройте, увидите… Открыли и увидели. Человек, который этим занимается, всегда знает, почему произошла ошибка и где ее искать, никакого великого открытия тут нет.

С.П. Королева и В.П. Глушко (основоположник советского ракетного двигателестроения) арестовали по доносу летом тридцать восьмого года. Соответствующее письмо в партком (скорее всего по собственной инициативе) написал А.Г. Костиков, впоследствии незаслуженно получивший звание Героя Социалистического Труда за создание гвардейских минометов, названных в народе «катюшами», за работу, к которой он фактически отношения почти не имел. После ареста Королева работы по автоматическому управлению ракетами с жидкостными ракетными двигателями были прекращены, меня как молодого специалиста бросили на другую, ставшую актуальной тему: устойчивость горения в реактивных двигателях. Эта тематика была для меня основной до середины пятидесятых годов.

Я никуда не лез, поэтому врагов у меня было мало и они были очень малоактивными. Дело в том, что враг требует постоянной подпитки, то есть я должен сопротивляться, возражать ему, тогда он заводится, что-то изобретает, начинается борьба. А я плевал на подобные отношения, поэтому со мной было неинтересно враждовать, что толку-то? Я их и врагами бы не назвал, а скорее недоброжелателями. Находились люди, которые выражали недовольство: вот, мол, выскочка, чего всюду лезет, — это я фантазирую от их имени. Но такие люди всегда и везде есть. А так как я не занимал никаких постов и от них отказывался, им очень трудно было под меня подкопаться.

Отказывался я от постов не потому, что такой принципиальный, а потому, что не умею руководить коллективом, у меня характер не тот. Даже когда был начальником, не мог ничего приказать, если видел, что человеку что-то не хочется делать. Там, где другой рыкнет, и подчиненный немедленно побежит исполнять приказ, я уговаривая два дня. Это же не руководитель! Я никогда не мог прикрикнуть на человека и сейчас не могу. Подчиненные про меня говорили, что если бы Борису Викторовичу да характер Веры Михайловны (моей супруги), то все было бы в порядке. Не умею я кричать, мне как-то стыдно, неудобно. Я не считаю, что мои коллеги должны быть созданы по моему образу и подобию, и переделывать их не умею. И если мои приказания подчиненными не выполнялись, то я всегда делал за них. Самый худший вариант, я это признаю.

Королев был совсем другим. Работать с ним было трудно, но интересно. Повышенная требовательность, короткие сроки, в которые он считая нужным завершить очередное задание, и новизна, таящая в себе не только приятные неожиданности, — все это заставляло работавших с ним находиться в постоянной сильнейшем нервной напряжении. Он всегда хотел до тонкостей знать проблемы, которые решали его сотрудники, докладывая ему тот или иной вопрос, я нередко слышал: «Не понял, повторите». Это «не понял» не каждый руководитель мог бы себе позволить, боясь уронить свой авторитет в глазах подчиненного. Но подобные человеческие слабости были совершенно чужды Сергею Павловичу, дешевый внешний авторитет, так любимый некоторыми, лишь мешал бы ему работать.

Приблизительно в пятьдесят пятом году меня вновь привлекли к разработкам, которые вел С.П. Королев, и снова как «управленца». Речь шла о разработке систем управления ориентацией еще не существовавших тогда космических аппаратов. Но как изменилась с довоенного времени обстановка! Если в тридцатые годы большинство людей считали некоторых мечтавших об освоении космоса редкими чудаками, то теперь уже никто не сомневался в реальности создания космических аппаратов в ближайшие годы. Изменилось и положение Сергея Павловича. Проработав в годы отсидки сначала на Колыме, а потом в «шарашке», теперь он стал руководителем большого, уже имеющего крупные заслуги конструкторского бюро. Не изменился только он сам. Более пятнадцати лет мы с ним практически не встречались, и я, имея возможность сопоставить двух Сергеев Павловичей, понял, что изменившийся размах работы не изменил самого стиля его деятельности — четкости, организованности, увлеченности и способности увлекать других.

Он никогда не рассказывал, где и как сидел, мы никогда с ним не обсуждали эту тему. Думаю, это было инстинктивно. Теоретически мы могли сказать друг другу: когда я сидел в лагере, когда ты сидел в лагере… Могли бы, но не говорили. Его посадили раньше меня, и вышел он раньше, работал, как я уже сказал, где-то в «шарашке», жизнь у него складывалась по-всякому. Но нам бы не доставило удовольствия вспоминать о тех временах и о них беседовать, даже в неофициальной обстановке, когда он мог позволить себе рюмочку-другую — это, разумеется, ничего общего не имело с пьянством, но иногда Сергей Павлович любил выпить. Не так, как некоторые его заместители, — те постепенно становились алкоголиками. У него же ничего подобного не было. Нравилось ему, к примеру, возвращаясь с каких-нибудь торжеств, обычно проводившихся в одном из ресторанов на ВДНХ, пройтись пешком по всей территории Выставки (а мы жили с ним по соседству), сопровождая мою жену и «розмовляя» с нею по-украински — ведь родом Сергей Павлович был из Житомира. Однажды во время такой прогулки до дома через всю Выставку, — а Выставка была тогда чистой, благоустроенной, красивой, в цветах и зелени, а не в торговых палатках, — моя жена пожаловалась Сергею Павловичу на свое начальство в Исторической музее: не дают ей «светочи разума» организовать экспозицию как должно, настаивают на активной показе советского периода, который и без того щедро представлен в Музее революции и Музее Ленина. «Ты думаешь, мне легче? — ответил ей Сергей Павлович. — Стараюсь набирать к себе толковых ребят, но попадают и дураки, как у тебя, и подлецы, и я, по советским законам, ничего не могу с ними сделать, не могу от них избавиться. Но когда приходит требование из Министерства (речь шла о министерстве общего машиностроения, к которому тогда относилась фирма Королева), то я отдаю их туда, а там они быстро выходят в начальство, распускают пузо и руководят мною, мне же дают указания…»

Если Королев и рассказывал о себе, то в основной какие-то забавные истории — ведь происходит подсознательный отбор, когда говоришь о себе. Ни лагерь, ни тема лагеря его и меня как бы не интересовали и в этот отбор не попадали. О своей личной жизни он вообще ни с кем не говорил, был довольно замкнут, без лирики, хотя я знал, что он расстался со своей первой женой. Ну и что? Люди женятся, расходятся, никакого ажиотажа вокруг этого не наблюдалось. Евгений Сергеевич Щетинков, его заместитель, о котором здесь уже многое мною говорилось, человек основательный, неторопливый, даже в чем-то медлительный, но всегда добивающийся своего, давно был влюблен в первую жену Королева Ксению Максимилиановну. Сначала она не хотела выходить за него замуж, надеясь, что Королев к ней вернется, — красивая, стройная женщина с белоснежными волосами и ярко-голубыми глазами, врач-хирург, она не могла примириться с его уходом. Но в конце концов они все-таки поженились, жили дружно, воспитывали дочь Сергея Павловича Наташу, которая все время была при матери. Помню, когда Щетинков защитил докторскую и по этому поводу устроили в их доме прием гостей, Ксения Максимилиановна подчеркнуто представляла собравшимся: «Моя дочь, дочь Сергея Павловича Королева»… Сергей Павлович как раз тогда был особенно знаменит и в большом фаворе у правительства. Наташа тоже стала хирургом, как ее мать, один из ее сыновей невероятно похож на Сергея Павловича.

В последние годы жизни Королева явно зажимали — первые и столь яркие успехи в космосе сразу привлекли много желающих подвизаться на этом поприще, «отхватить» орден, получить высокое звание, иметь возможность выдвинуться. Крупная, мощная фигура Сергея Павловича многим была не по нутру, поэтому мы особенно старались продемонстрировать наши успехи, четкое выполнение замыслов Главного конструктора, иначе — и это теперь ни для кого не секрет — эти замыслы могли и перехватить.

Однажды в разговоре со мной он мимоходом заметил, что все нужно делать быстро, потому что нам, мол, уже недолго осталось, хотя он был полон жизни и о смерти не думал, как всякий здоровый человек. Его желание делать как можно быстрее диктовалось двумя причинами: первая — соревнование с Америкой. Надо подчеркнуть, что он всегда хотел опередить американцев, это было и патриотическое чувство, и спортивное, смесь того и другого. Вторая причина его беспокойства — сознание, что жизнь вообще коротка и что осталось ему от силы десять творческих лет, а нужно успеть на Луну скатать, и успеет ли он? То есть надо успеть, пока он может физически, до наступления старости, пока не иссяк его творческий потенциал. Он понимал, что в семьдесят лет уже не будет таким плодотворным, а ему уже было где-то под шестьдесят, если не шестьдесят.

Считаю, что главным у Королева было не то, что он что-то придумывал или изобретал. Я в свое время долго размышлял о Королеве, фон Брауне и всех тех людях, которые действительно совершили крупные открытия, я бы сказал, открытия общемирового значения, и думал, как их назвать одним словом: великий ученый, великий инженер? Все это ерунда. Великих ученых много, много и великих инженеров, а эти люди были явлениями уникальными. И я не придумал лучшего слова, чем полководец. Если я, человек совершенно иного склада, могу представить себя начальником штаба, но никак не полководцем, то Сергей Павлович был именно полководцем в освоении космической техники, по-моему, это самое точное определение, я могу, например, представить себе Королева в маршальской мундире, командующим фронтом. И мечтал он, конечно, о большем, нежели запуск в космос человека, он мечтал о покорении Космоса в широком смысле слова. Не одного человека отправить, а много людей, создать на Луне несколько баз, слетать пилотируемым полетом на Марс… Мало ли что можно придумать. Все это его очень интересовало, он старался сделать как можно больше и быстрее, поэтому и говорил мне: нам с тобой осталось немного. То есть нельзя ничего откладывать на столетие. Не чувствовал смерти, но понимал, что нужно все делать очень быстро, по сравнению с задачами времени отпущено не так много.

29 или 30 декабря 1965 года мы отмечали юбилей его заместителя Цыбина. Ну, юбилей как юбилей, скучища, конечно; я сидел рядом с Комаровым, которого очень ценил за интеллигентность и талантливость, мы долго с ним беседовали, наконец юбилей закончился, и все вышли на улицу. Происходило это не в Москве, а в Подлипках, зима, холодно, и Королев распорядился, чтобы собрали все машины, которые только есть, чтобы развезти людей по домам, потому что большинство жили в Москве. А меня с женой и Тихонравова с Ольгой Константиновной он захотел посадить в свою машину, сказал: «Вы поедете со мной».

Пока Сергей Павлович распоряжался, к нему подошел сын Цыбина, только что окончивший институт. Мы стояли рядом и слышали, как он произнес: «Сергей Павлович, я окончил институт и хотел бы все-таки к вам на работу», на что Королев ему ответил: «Я — Сергей Павлович и ты — Сергей Павлович. Знаешь, я сейчас ложусь в больницу, очень ненадолго, дней на десять-двенадцать. Ты после этого приходи ко мне, я тебя определю. Но имей в виду, я тебя определю в цех, и ты должен пройти тоже весь мой путь от начала до конца. Пока по-настоящему не станешь Сергеем Павловичем».

И он лег в больницу. Во время операции выяснилось, что у него запущенный рак, самый страшный вид его — саркома, а начали его оперировать по поводу какой-то доброкачественной ерунды. Врачи ничего не знали об этом, биопсию взяли неточно, все выяснилось в процессе, и хирург вынужден был приостановить операцию и вызвать специалиста, потому что не ожидал увидеть той картины, которую увидел. Некоторое время Королев лежал разрезанный и ничего с ним не делали, потому что врач не хотел брать на себя такую большую ответственность…

Помню, как Королев назначая нам совещания на те дни, когда уже собирался выйти из больницы, помню, как мы к нему езди ли туда перед операцией и обсуждали планы; он говорил, что выйдет такого-то числа, в больнице пробудет дня три-четыре, давал нам поручения со сроками исполнения… В день, когда он умер, в школе у наших дочерей было родительское собрание, и я договорился встретиться там с Верой Михайловной. Она рассказывает, что увидев, как я мечусь по школьному коридору взад-вперед, взад-вперед, спросила: «Чего ты мечешься?», а я ей ответил: «Только что умер Королев…» Это было для всех нас ударом, потому что он ушел буквально на лету. Нельзя представить себе, что было бы, если бы Королев остался жить. Его уход был тяжелой потерей для ракетно-космической техники. Многое он умел лучше других — и пробивать, и организовывать. Если бы он остался жить, мы бы сделали больше.

Ушел полководец, и армия стала менее боеспособной…

Уже после смерти Королева началась моя «академическая стезя». Сначала меня избрали членом-корреспондентом, это довольно сложная процедура: тебя выдвигают кандидатом, потом выбирают тайный голосованием, например, из ста человек — трех. Для этого кандидат, то есть я, должен быть известен своими работами, книгами, статьями, развитием направления в науке. Затем я должен быть известен разработками каких-то конструкций, которые и в космосе создают совершенно новое направление. То есть при приеме в Академию наук никакого автоматизма нет и быть не может.

К тому времени у меня были уже книги, а также работы, 80% из которых, к сожалению, остались закрытыми. Академики, избиравшие меня, знали об этих работах и тоже имели их в виду: они издавались типографским способом, но очень маленькими тиражами по причине их высокой секретности, использовались строго специально — на каждой стоял штамп «секретно» и номер, нумеровался каждый экземпляр. И почти ни одна из этих моих работ не увидела света. Я как-то попытался составить их список — с учетом закрытых работ набралось больше сотни за всю мою жизнь, — но потом бросил. Дело в том, что и список-то не мог быть открытый, так как работы нельзя было назвать. Сейчас можно, конечно, собрать комиссию, составить акт о разрешении публикации, потому что мои работы того времени уже потеряли свою секретность, техника ушла вперед, и они — не скажу, что устарели, — но уже не соответствуют современному уровню. Но, думаю, они, скорее всего, уничтожены, поскольку, по правилам секретного делопроизводства, подобные документы через некоторое время уничтожаются. Представьте себе специальное хранилище, куда все время приносят папки машинописных экземпляров, каждый год десятки и десятки таких папок. Когда эти папки уже некуда ставить, их уничтожают. Есть правила — через сколько лет, все по этим правилам и происходит. И никаких обид, надо всегда помнить, что работа тогда интересна, когда она только что написана — я имею в виду работу технического характера, исследования.

Так вот, ко времени моего избрания в Академию наук уже удалось осуществить проекты «Марс», «Венера», была разработана система «Чайка», шло освоение в космосе сборки и стыковки кораблей «Союз». Во всем этом я принимая самое непосредственное участие. Проект «Марс—Венера» был многоступенчатый в том смысле, что до него запускались зонды, о которых я уже упоминая и которые просто уходили в космос. Там ставились совершенно иные технически задачи, чем у спутников Земли, и решать их следовало иначе. Как всякая новая задача, меня это особенно привлекало, привлекала и близость, досягаемость Марса и Венеры по сравнению, скажем, с Меркурием или Юпитером, ибо долететь до них очень тяжело.

К проекту «Марс—Венера» был чисто научный интерес, его можно назвать экспериментом в чистом виде. Другое дело, что люди говорили — может быть, человечество со временем будет расселяться по всей Галактике, а от Земли близко находятся только Марс и Венера, ведь интересно, что там? И эксперимент не завершился, он идет до сих пор, это, я считаю, вечная тема, и на первых его этапах я очень активно работал. Вот если бы полететь за пределы Галактики!.. Но это немыслимо, потому что в такой полет укладывается жизнь не одного поколения. Думаю, со временем люди найдут другие способы, к примеру, оптические, ведь не обязательно двигаться, не обязательно перемещение твердого тела. Жизнь не остановится в научном смысле, «е. ж. б», как писал Лев Николаевич Толстой — «если живы будем».

Условное название «Чайка» — это наименование систем управления, которые мы делали для космоса. Надо сказать, что на секретных объектах системы называются странными именами, кодами, чтобы о них можно было хотя бы по телефону говорить открыто. Если я скажу, что такая-то система не работает, то это будет выдача секретных сведений, а если говорю, что система «Чайка» не работает, то здесь ничего секретного нет, черт ее знает, что за система? Подобные условные названия бывают совершенно удивительными, кто придумал эту «Чайку», я уже не помню, но пошло — «Чайка-1», «Чайка-2», «Чайка-3» и так далее. Просто шифр, несекретное название секретной системы. Я сидел над «Чайками», а рядом человек работал над каким-нибудь «Динозавром» или вроде того. Может быть, уже существует «Чайка-125», я не в курсе.

К тому времени и Королев, и все мы понимали, что в космосе нужно иметь большие объекты: в десять, двадцать тонн. Сейчас вес перевалил за сто тони, такой большой стала станция. Когда полетел Гагарин, он был один, один летчик в космосе это легко. А сейчас, когда на станции несколько космонавтов живут и работают месяцами, то есть целый дом плавает в космосе, вывести его на орбиту носителем трудно, потому что носитель не может увеличиваться беспредельно. Поэтому Королев решил, что крупные объекты мы будем собирать на орбите по частям, начал отрабатывать сборку в космосе, но не успел, умер. Продолжили мы, уже без него.

Для того чтобы иметь в космосе любую массу и решить целый ряд проблем, нужно создать станцию, регулярно доставлять туда пищу, воду, горючее, все необходимое, решить транспортные проблемы. А для всего этого разрабатывается система сближения и стыковки. Поскольку корабли должны соединяться, их решили назвать «Союзами», так пошла серия «Союзов». Для осуществления стыковки, точного попадания в узел на них устанавливаются системы дальнего и близкого сближения, система причаливания, то есть все довольно сложно, но по-другому не получалось.

Ясно, что старые «Востоки» для этого не годились, поэтому и разработали специальный корабль, который мог подняться в космос, состыковаться, обеспечить переход из одного отсека в другой. Решили совершенно правильно, что сначала надо запустить один «Союз», если все пройдет успешно, запустить другой, чтобы они состыковались. И вот в качестве первого одиночного корабля запустили «Союз» с Комаровым; был готов и второй корабль, который поднимется ему навстречу. Но, к сожалению, когда комаровский «Союз» вышел на орбиту, обнаружились неполадки на борту, и выполнить запланированную работу из-за обнаруженных дефектов оказалось невозможно. Значит, задуманная программа прекращается и производится посадка. Программы аварийного спуска готовятся задолго до полета, так что космонавтам заранее все ясно и понятно, никакой паники никогда не возникало — не получилось в первый раз, получится во второй, в третий, через месяц, и все шло, как и положено идти по плану. Все понимали, что необходимо произвести посадку корабля Комарова, его и посадили. Отказала парашютная система уже на земле — не буду повторяться.

Второй «Союз», беспилотный, запустили довольно скоро, и стыковка прошла нормально, хотя технически это довольно долгое дело, она начинается с расстояния в тридцать километров, маневры сближения, сначала дальнего, потом близкого, причаливание — теоретическая сущность всего этого здесь ни к чему. Короче говоря, корабли сближаются и тормозятся так, чтобы не удариться сильно, при этом в конце получается скорость, которую может выдержать узел. Они подходят друг к другу точно узел в узел, втыкаются, срабатывают соответствующие устройства типа замков, происходит стяжка, система запирается и соединяет переход, по которому можно перебраться из одного корабля в другой. Это была одна из моих работ.

Каким знаком — плюсом или минусом — можно определить глобальное освоение космоса? На мой взгляд, конечно, плюсом. Любое дело, разумеется, можно запороть на минус, это нетрудно, но если широко обобщать все, сделанное нами в космосе, то это не просто плюс, это огромный плюс. Мы сейчас даже не замечаем прямых телевизионных передач из Америки, Австралии, не думаем о навигационных системах, которые «пасут» корабли и подводные лодки, а ведь все это управляется только через космос. Кроме того, космос дает очень много народному хозяйству. Если сопоставить расходы и доходы, то можно сказать, что космос себя как бы оправдывает. И мне сейчас непонятно, выиграем ли мы, если будем экономить средства и прекратим работать над тем, что уже создано нами в космосе, или, наоборот, проиграем?.. Предполагается — и американцы особенно на этом настаивают, — летом девяносто девятого года уничтожить станцию «Мир». Считаю, что она еще может послужить. Но что значит — послужить? Требуются большие затраты, не надо думать, что летающая в космосе станция нам уже ничего на данный момент не стоит. Запустили, мол, и пусть себе летает, есть не просит. Ничего подобного, просит! На нее продолжают тратиться громадные деньги, возьмите хотя бы станции наблюдения, где люди получают зарплату и требуется много средств на оборудование. Значит, ежедневно орбитальная станция обходится стране в большие деньги, которых у нас нет, их расхитили. Отсюда поспешный вывод: лучше станцию затопить. Останутся спутники связи и прочее, о чем я уже говорил.

С моей точки зрения, пилотируемые полеты — самая глупая затея в космосе, а орбитальная станция — это пилотируемая космонавтика. Я считаю, то, что нужно сделать в космосе, лучше всего сделают автоматы. Возьмем хотя бы такой пример: человек должен спать, отдыхать, питаться, он постоянно выключается из работы, его КПД — всего несколько часов в сутки. Автомат же трудится все двадцать четыре часа, ему не нужно ни пить, ни есть, он может летать на любых высотах, а человек — в узенькой прослоечке не выше четырехсот (там опасная радиация), не ниже двухсот с чем-то километров. Пилотируемые полеты — это больше эмоциональное, чем деловое предприятие, всю работу выполняют все равно автоматы. Но эмоционально, конечно, важно, что полетел человек, мы слышим его голос из Космоса, он проводит там биологические и другие опыты, то есть делает то, что ему нужно, а не то, что всем людям нужно. Очень мало можно перечислить работ, которые человек может выполнять в космосе, а автомат не может. Очень мало! Поэтому неудивительно, что основная — и огромная! — работа в космосе выполняется автоматами. Раньше фиксировалось: запущен космический аппарат-27, потом — 28. К сегодняшнему дню их слетало уже за тысячу — и эта тысяча аппаратов делала что-то полезное, только мы об этом почти ничего не знаем.

Если не будет пилотируемых полетов, наука от этого ничего не потеряет, но мы уроним свой престиж. Ну и потеряем небольшое количество денег — француз полетел, индус полетел, — которые никоим образом не окупают всех затрат, просто поддерживают в некотором смысле наш престиж в международных отношениях.

Вообще космонавтика сейчас становится настолько дорогой, что одна страна поднять ее не может, я имею в виду пилотируемую космонавтику. Почему бы, к примеру, американцам в одиночку не создавать, не монтировать новую космическую орбитальную станцию? Почему бы этого не делать англичанам, французам? Денег нет. Если во времена Гагарина полет стоил сравнительно дешево, то сейчас стоит немыслимо дорого, поэтому только международные космические программы имеют шанс на существование, поэтому и у нас, и у американцев наступает в этом смысле новый этап, мы начинаем работать сообща.

Человечество вышло туда, куда оно стремилось выйти, и этот процесс неостановим.

Комментировать

1 Комментарий

  • Лариса 28.09.25
    Спасибо. Давно хотела прочесть эту книгу Бориса Викторовича Раушенбаха, но не могла найти её в магазинах. Очень откровенный рассказ автора воспоминаний о времени и о себе меня впечатлил и на некоторые события открыл глаза.