Постскриптум

Постскриптум

Раушенбах Борис Викторович
(26 голосов: 3.8 из 5)

Глава 5

После смерти Сергея Павловича Королева я продолжая работать в его фирме, но мне стало немного скучно. Первые десять, ну, может, пятнадцать лет, когда мы работали в областях, в которых до нас никто не работал и где никто ничего не знал, было необычайно интересно и увлекательно. А через двадцать лет, когда за плечами — тысячи пусков, все начало приедаться. Манило только то, что было в новинку, а когда новизна исчезла, азарт пропал, я по-прежнему работал на космос, но основные мои интересы уже лежали в иной сфере.

Через несколько лет после смерти Королева я ушел из фирмы и стал преподавать — это была, так сказать, официальная сторона моей деятельности. Сначала, еще при его жизни, преподавая на физтехе Московского государственного университета, а потом уже на Долгопрудной, когда факультет выделился в специальный институт. Я читая лекции еще при жизни Королева, но окончательно перешел в институт после того, как его не стало. Наступил конец спортивно-романтической эпохи в космосе; для себя в свое время я поделил всю космическую деятельность на полет мечты и фантазии, спортивно-романтическую эпоху, нормальную инженерную деятельность. Когда началась нормальная инженерная работа, мне стало скучно, и я рванул, смотался. Ведь без романтики вряд ли что имеет для меня смысл. Но романтика умирает медленно, не сразу кончается, образуется некое пространство, в это пространство залезает нечто другое, чем я начинаю заниматься параллельно с прежним делом, и так у меня происходило всегда.

Если уж проводить параллели, то можно сказать и так: вот я женился, у меня изумительная молодая невеста, прекрасная молодая жена. Что будет через десять лет? Исчезнет юношеская эйфория, одержимость влюбленности, чувства войдут в берега. Нормальная жизнь, все успокоилось и пошло своим чередом, как и полагается в природе. Вот так я воспринимаю романтику и в любой профессии, как период острой влюбленности, которая неизбежно входит в свои берега.

Подобное произошло со мной, когда я начал заниматься искусством, еще продолжая активно работать в области ракетной техники. Искусство поначалу казалось мелочью, интересной мелочью в моей жизни — я имею в виду профессиональную жизнь, в обыденной жизни каждого здравомыслящего человека искусство занимает всегда большое место, — но постепенно эта мелочь стала увеличиваться, разрастаться и «съела» интерес к космосу. Но вот что забавно: все, чем я стал заниматься в искусстве, было связано с космосом, который мне осточертел, как не знаю что. И я углубился в дебри искусства безболезненно и естественно, не чувствуя, упаси Бог, никакой депрессии или дискомфорта при этом переходе. Просто потеря интереса к одному и проявление интереса к другому — мягкое перевоплощение. Сначала это «другое» держится как бы на свободных мощностях, когда у меня башка не занята основной работой и я сознаю, что это «другое» — не главное, второстепенное, хотя и небезынтересное, но все же не то, чем я должен заниматься. Но постепенно «другое» становится тем, чем я должен заниматься безотлагательно, а то, что я делал раньше, кажется мне уже второстепенным. Никогда это не имеет характера решений: я вот сидел, долго думал и решил, что с завтрашнего дня буду заниматься искусствоведением. Ничего подобного!

Повторяю, я еще весьма активно занимался ракетной техникой, зондами и прочим. Помню, как мы следили за погружением первого зонда в атмосферу Венеры, надеясь, что там есть жизнь. По мере погружения зонд сообщая нам ее температуру, сначала верхнего слоя — температура отрицательная, так и должно быть в атмосфере, мы очень довольны, потом нулевая температура, потом плюс один, два, десять, мы улыбаемся. Потом плюс двадцать — мы счастливы, потом вдруг тридцать, сорок, пятьдесят, наши лица вытягиваются, мрачнеют, и когда зонд сообщил какую-то огромную плюсовую температуру, мы были совершенно убиты. Там жить нельзя. Все. Вроде надо радоваться, что эксперимент удался, а у нас совершенно похоронный вид, потому что все мы надеялись, что Венера и Марс, самые близкие планеты к Земле, не обманут наших ожиданий, что на них мы найдем что-то. В особенности верилось в Венеру, потому что там много воды, облаков, и мы обнаружим, конечно, не бородатых венерианцев, не динозавров — какие-нибудь бактерии по крайней мере. А на этой планете такая температура, что все сваривается. Может быть, в этих условиях есть образцы жизни, мы не знаем, но это вполне вероятно, хотя бы потому, что существует же жизнь в Арктике при температуре большого минуса, и человек, который с этим никогда не сталкивался, скажет, что вода при данной температуре превращается в лед и жизнь там невозможна. Вроде все научно доказано, но вот белые медведи живут и не замерзают, живут и некоторые микроорганизмы. Однако не сразу это приходит в голову. Так что все возможно и на Венере.

Уточню еще, почему я изобрел название «спортивно-романтическая эпоха». О романтике я уже сказал, а спортом называя соревнование с Америкой, которое в то время проходило особенно остро. Причем соревнование это было и политическое, но нам было не до политики, нас интересовало соревнование разработчиков. У них мыслили разработчики, и у нас они мыслили, и вот, не вступая в прямой контакт, мы изредка обменивались информацией на ученых конференциях и при этом старались — и они, и мы — все-таки обойти друг друга. Очень увлекательно. И до сих пор увлекает. Не потому, что у них одно правительство, а у нас другое, тогда и у них принимали решения, и у нас ЦК требовало «животы положить» на алтарь Отечества. То был спортивный интерес, всегда приятно кого-то обставлять. Когда мы начали отставать, я, к счастью, уже ушел из этой сферы деятельности, но от первых десяти лет у меня осталось определенное ощущение, что американцы — слабаки. В последние годы мы уже чувствовали, что они нам «дышат в затылок», но когда они полностью нас обставили, я уже прямого отношения к космосу не имел. А насчет «дышат в затылок» есть хороший анекдот. Как-то на одном из совещаний в ЦК партии кто-то из руководителей космических программ сказал: «Да, надо нам приналечь с новыми силами, потому что они нам уже в затылок дышат». Тогда возмущенный чиновник, который вел совещание, парировал: «Как так они? Это мы им в затылок дышим!»

Так что, выражаясь красивым слогом, я ощутил горечь поражения, уже значительно отойдя от космических проблем. Тем более это не было такой уж горечью, я знал, что поражение неизбежно, потому что наши финансовые возможности несопоставимы с американскими. Первые шаги в космосе требовали сравнительно дешевых денежных затрат, а когда начались полеты в космос человека, в особенности к Луне, американцы нас не обошли, нам просто не хватило средств. У страны не оказалось денег, когда дело дошло до очень мощного развития космических разработок, и это не явилось неожиданный ударом. Если американцы могли бросить на запуск столько-то миллиардов долларов, то нам подобное не снилось, зачем было и болтать попусту! Полет на Луну человека обошелся Америке в такую астрономическую сумму, что ой-ёй-ёй, но они на это пошли, потому что им деваться было некуда, они должны были до нас доплюнуть: первый спутник наш, первый человек в Космосе наш, что дальше? Первый человек на Луне. Вот здесь они взяли реванш. Доплюнули. Поставили себе задачу за десять лет осуществить эту программу, вложив в нее бешеные деньги. У нас такое задание тоже в принципе поставили, но только на словах, денег ни копейки не дали. Просто сказали, что надо, мол, полететь на Луну и так далее, но только потом стали выделять деньги, причем в малых количествах. И правильно, нечего тратиться на всякую ерунду. Американцы походили по Луне и возвратились обратно, не сделав никаких особых открытий, это была демонстрация флага.

То, что увлекло меня после космоса, но толчок, повторяю, в этом направлении я получил благодаря космосу, и чем я занимался более десяти лет, захватило меня целиком и держало крепко, может быть, и до сих пор держит. В этом не было ни спорта, ни романтики, потому что искусство и искусствознание, вера и религия существуют вечно, и в человеке всегда живет и будет жить какое-то беспокойство, желание проникнуть как можно глубже в сущность всего этого. Любопытное животное — человек, и всякий из нас пытается решать разные загадки и в разных областях знаний, к примеру, пытается проникнуть в сущность пушкинских стихов или познать что-то в искусстве, не познанное до него. Это нельзя назвать ни романтическим, ни спортивный увлечением, поэтому я ни с кем не вступал в соревнование, садясь за книги по теории перспективы в изобразительном искусстве или за статьи о смысле троичности.

Любовь к истории я чувствовал всегда, особенно к древней. Много ездил, в основном по древним русский городам, но ездил по-своему, потому что наши так называемые экскурсии — это все что угодно, только не то, что надо. Совершают, скажем, экскурсанты поездку на пароходе по маршруту Москва—Астрахань, выходят по пути в разных городах, едут в автобусах к одному храму, к другому, к третьему… Я считаю, что для любопытствующего обывателя — в дурном смысле слова — этого достаточно. Но и он ничего не поймет из такой экскурсии. Для того чтобы все прочувствовать, надо в этом городе пожить, видеть храмы ежедневно — и утром, и вечером, и в хорошую, и в плохую погоду; надо погрузиться в эту среду, надо ходить по этим улицам. Тогда вживаешься и начинаешь понимать.

Я даже в Кижах, хотя это было запрещено, получил разрешение пожить неделю, чтобы напитаться их сущностью. А когда привозят группу на полтора часа, все на бегу, человек ничего не воспринимает, но потом говорит: «Я был в Кижах! Я был там, я был сям!» Всяческие круизы по заграницам вызывают у меня только улыбку: посетим Рим, посетим Венецию, посетим Стамбул…

И когда я ездил по древним русским городам, мы с женой договаривались так: в этом году живем там или тут. Приезжали, останавливались в гостинице или еще где-нибудь и принимались бродить по городу до бесконечности. И вдруг начиналось что-то такое, что не передается словами, начиналось чувство памятника. Гостиные дворы и дома вдруг становились другими, по-особому воспринимались, когда живешь рядом с ними, по-особому воспринимались и храмы.

Может быть, поэтому проблемы, связанные с пространственными построениями в изобразительной искусстве, со зрительный восприятием, я стал применять прежде всего к иконам. Там больше всего непонятного. Ну, к примеру, в древнерусской и византийской живописи царствует странная «обратная перспектива», которая кажется абсолютно алогичной, противоречащей очевидный правилам, известным сегодня всем и подтвержденным практикой фотографии. Неужели это результат неумения, как писали многие? Почему вообще художники пишут так, а не иначе? Какие-то странные, дикие вещи — имеют ли они рациональные корни или все совершенно нерационально? Я пытался найти рациональные корни. Для этого пришлось учесть работу не только глаза, но и мозга при зрительной восприятии. А это в свою очередь потребовало математического описания работы мозга. Оказалось, что обратная перспектива и многие другие странности совершенно естественны и даже неизбежны.

Первая моя книга «Пространственные построения в древнерусской живописи» вышла в 1975 году, вторая, включающая уже примеры из мировой живописи, — в 1980-м. Строгий математический анализ выявил, что никогда не существовала и не была разработана научная система перспективы, адекватно передающая геометрические характеристики изображаемого пространства на плоскости картины без каких-либо условностей и искажений. Это получило окончательное математическое обоснование в третьей книге, 1986 года издания, где дана общая теория перспективы. Четвертая, «Геометрия картины и зрительное восприятие», в которой я счел возможным и целесообразным изложить вопросы, не имеющие прямого отношения к учению о перспективе, но без которых понять историю изобразительного искусства невозможно, вышла в 1994 году.

Меня не привлекли в живописи проблемы светотени или колористики, то есть, конечно, меня это интересует, но не как специалиста, я просто не имею для этого нужных данных, а дилетантства не признаю. Все предельно ясно: для восприятия художественного произведения необходимо обладать известным талантом, которым обладают художники и люди, тонко чувствующие искусство. Этот талант внелогического характера, логикой тут ничего не возьмешь. У меня же развита логическая часть мозга, а та, которая занимается внелогическим восприятием мира, явно отстает. Поэтому, скажем, хороший искусствовед, искусствовед от Бога, смотрит и видит то, чего я не вижу. Он может отличить хорошую картину от плохой, а я не могу. Эта способность получать информацию на внелогическом пути иногда называется вкусом. Искусствовед видит и что-то чувствует, а я этого часто почти не чувствую, то есть удовольствие от созерцания картины получаю, но получаю не так, как художник или музыкант, которые от Бога. Они получают истинное наслаждение.

В молодости я часто бывал в филармонии, случалось, что музыка меня захватывала совершенно, но очень редко. Для настоящего ценителя музыки это нормальное состояние, а для меня — исключение. И если эта внелогическая часть мозга, к моему великому сожалению, у меня представлена слабо, то не надо туда и лезть. Я с интересом читаю, что пишут разные тонкие ценители искусства, но, честно говоря, не всегда их понимаю, хотя весь словесный ряд мне понятен. Они мыслят образами и пытаются передать их словами, а у меня образное восприятие мира подавлено логическим восприятием. Если угодно, они пытаются передать словами то, что словами передать невозможно.

Есть разные способы восприятия мира. Леонардо да Винчи мог и то, и другое, он одинаково чувствовал и искусство, и точные науки, был математиком и механиком, а кроме того, крупным художником. Или Гете с его естествоиспытательскими трактатами «Опыт о метаморфозе растений», «Учение о цвете» — многие считают, что если бы он ничего не создал как поэт, то остался бы в истории как ученый. Мало кто знает, что он был крупный натуралистом, обычно помнят, что он «Фауста» написал… Так что есть люди, которые могут и одно, и другое, — я в этом смысле явно не тяну. Может быть, я предпочел бы второе, но вынужден заниматься логическими построениями в живописи, потому что заниматься другим просто не в состоянии. Ничего не поделаешь…

Иконы, да и классическую живопись, во многом основанную на евангельских сюжетах, нельзя понять, не занимаясь богословием, — это вполне естественно. И я занялся богословием. У меня вышло несколько работ в этой области, а первый доклад на эту тему я сделал на церковной конференции еще до празднования 1000-летия крещения Руси. Последние мои работы посвящены Троице. Публикации в периодике на эту тему зацепили внимание многих читателей, статьи заметили, на них откликнулись, причем откликнулись по-разному. Одни — как бы повторяя за Дидро: «Сделайте так, чтобы я дотронулся до Бога рукой», другие — скептически относясь к существованию Высших сил, третьи — восторженно подхватывая мои идеи.

Надо сказать в виде отступления, что я всегда болею за слабую команду. Сочувствие слабой команде и взяло верх в моем первоначальном отношении к православию. Всем известно, что после первых космических запусков происходили регулярные приемы в Кремле, на самом высокой уровне. Это потом запуски стали повседневностью, а тогда они праздновались необычайно торжественно, державно, приглашались и представители всех существующих в нашей стране конфессий.

Я обратил внимание, что столик, за которым становились наши пастыри (а приемы проходили а lа fourchette), находился как бы в «санитарной зоне», и никто не переступал невидимой черты, ограничивающей эту зону. Священники оставались как бы в сфере отчуждения, в стерильном одиночестве, наши партийные боссы, генералы и разные высокопоставленные персоны боялись подойти к ним, оказаться в сомнительной ситуации. Пожалуй, именно из чувства протеста — невыносимо стыдно видеть такую невоспитанность! — я пересекал границу «санитарной зоны» и беседовал со священнослужителями. Таким образом я вступил в контакт с православной церковью, а так как я уже увлекался живописью, в частности иконописью, работая над книгой об иконах и не хотел, чтобы она была богословски безграмотной, я попросил, чтобы меня познакомили с ректором Духовной академии и он помог мне консультациями…

Это одна линия. Другая связана с празднованием 1000-летия крещения Руси. В ожидании юбилея я с интересом ждал появления в печати каких-либо статей на эту тему. К своему удивлению, не нашел ничего, кроме серии поразительно глупых атеистических опусов в «Комсомольской правде», авторы которых (несмотря на свои ученые звания) демонстрировали явную некомпетентность. Естественно, хотелось прочитать в прессе достойную отповедь, но все гуманитарии молчали. И я, опять в одиночестве, как в свое время в Кремле, пересек невидимую границу и опубликовал в журнале «Коммунист» (это было ох как нелегко) за год до юбилея статью, смысл которой звучал примерно так: «Слава Богу, что нас в свое время крестили!» Ее появление вызвало скандал в стане воинствующих атеистов, она была несколько раз перепечатана в нашей стране, опубликована во многих других странах, и я очень радовался ее неожиданно большому влиянию на складывающееся общественное мнение. Появление в печати такой статьи еще более сблизило меня с Церковью.

Следующим этапом стала ликвидация элементарной богословской безграмотности, прежде всего в изучении иконописи. В результате и появились мои работы о Троице и по некоторым вопросам богословия иконопочитания. Но все это вовсе не означало, что во мне проснулся, скажем, «ген религиозности», наоборот, я таким геном, к сожалению, не обладаю, как, впрочем, и геном художника или искусствоведа, хотя успешно занимаюсь изучением искусства. Может быть, его отсутствие в чем-то мне помогает: так легче оставаться беспристрастным.

До последнего времени я был крещен на немецкий лад, то есть не православный, а родился и живу в православной стране. Но главное — не в этом. Вопрос о вере — вопрос очень сложный, и однозначно ответить на него нельзя, у каждого свое мнение. В девяносто восьмом году я, например, принял православное крещение, понимая, что теперь, в положенный срок, меня похоронят как положено, по церковному обряду, ведь у нас в России нет гугенотской церкви. Религия всегда иррациональна по своей природе, поэтому ее нельзя рационально объяснить, истолковать, но мне кажется, раз я живу в России, то не могу быть отрезан от православной Церкви. Крещенный на немецкий лад я был невольно от нее отрезан. Если хочешь принимать участие, пусть самое легкое, в религиозной жизни, нужно принадлежать к той конфессии, которая представлена в стране твоего проживания. Все-таки православие имеет огромные преимущества по сравнению с гугенотством, я этого не знал до сих пор, но теперь понимаю, оно лучше. Та религия более обыденно-домашне-кухонная, а православная религия более высокая, огромная, золоченая. Я, может быть, по-дурацки определяю разницу, но таково мое восприятие. Это несоизмеримые вещи.

Религия, с моей точки зрения, нечто адресующееся к той части души, которая не занимается рациональными делами. Богословие — рациональная наука, поэтому им может заниматься и атеист, скажем, искусствовед, — пожалуйста. А я говорю о вере, о настоящей вере. Протестантская религия возникла как противоположность католической, в протестантизме наиболее левацкие позиции занимали как раз кальвинисты, гугеноты, люди моей детской конфессии. Они были более решительными антикатоликами, если так можно выразиться, и в свое время свели религию к тому, что первоначально им даже не нужен был священник. Потом священниками у кальвинистов стали люди, которые окончили соответствующее учебное заведение — университет, к примеру, — но не богословскую академию По идее пастырем у них может быть любой человек, даже все по очереди. Но на самом деле требовались глубокие знания, и поэтому священство постепенно становилось профессией, а первоначально это была очень демократичная религия, олицетворяющая резкий разрыв с католицизмом, с его иерархами, папами, кардиналами, с его пышностью барокко.

В младенчестве я не выбирал религию, какая она ни есть — она моя. Сейчас же я принимал религию не как ребенок, а сознательно. Перешел в православие не только потому, что в России нет гугенотских храмов, но и потому, что считаю православие ближе к истине, то есть ближе к древней Церкви, которая создавалась апостолами. И поэтому если хочешь предлежать древней Церкви, по возможности более древней, то, пожалуй, православная к ней наиболее близка, ближе католической. Если хочешь быть по возможности близким к первоначальному христианству апостолов, то, с моей точки зрения, может быть и ошибочной, надо идти по линии православия.

И обрядовая сторона, если иметь в виду церковную службу, у православных самая впечатляющая, самая красивая. Я бывал за границей и в протестантских, и в католических храмах, и мне кажется, что православие, со многих точек зрения, лучше всех других конфессий: и эмоционально, и по внешним проявлениям — богослужению, пению и прочему. Единственное, чего у православия нет, даже Флоренский об этом жалеет, так это органа. Многоголосие в какой-то мере его заменяет, но все-таки по-настоящему орган ничем заменить нельзя, и какое бы прекрасное ни было пение, оно все-таки только пение. А если следовать Священному Писанию, то в нем нет требования ограничиться пением, там всегда есть указание, что при отправлении службы используется инструмент. Есть даже прямые цитаты на этот счет, и поэтому использование инструментов в церкви не является отходом от канонов, наоборот.

Отсутствие в православной церкви инструментальной музыки сильно ее обеднило, потому что инструментальная музыка имеет очевидные преимущества, орган — удивительный инструмент по силе воздействия на человека. И если вы откроете Псалтырь, то там перед некоторыми псалмами есть указания регенту, в частности отмечается, какие музыкальные инструменты должны использоваться, вести мелодию. То есть даже в Псалтыре, в канонической тексте, упоминается об инструментах. Правда, там называется и музыкальное орудие шошан, но что такое шошан, никто не знает. Я пытался найти — безуспешно. Наверное, какой-нибудь историк музыки знает о нем.

Приняв православие, я не считаю это изменой Господу, потому что Господь един. Просто я из одной христианской конфессии перешел в другую, познал таинство крещения, которого как таинства нет у протестантов. Но внешняя сторона религии не играет для меня такой существенной роли, правда, икон у нас в доме много, а при крещении мне подарили икону Казанской Божьей Матери современной школы письма. Теоретически я теперь должен быть прихожанином своей ближайшей церкви, когда основательно стану на ноги после операции, но почему-то у меня нет внутреннего желания быть прихожанином, хотя я и люблю бывать в церкви. Быть прихожанином — это значит быть хорошо знакомым со священником и активно участвовать в жизни прихода — вот этого мне и не хочется, не знаю, почему. Мне кажется, что религия должна быть все-таки чем-то для себя. С другой стороны, Христос сказал: там где двое, трое соберутся во имя Мое, там и Я среди вас; то есть если я в одиночестве, Христос ко мне не придет, а если нас несколько человек собралось для молитвы, то Христос будет присутствовать среди нас незримо. Он разрешает — молитесь в одиночку, но подчеркивает, что когда собираются трое (по-моему, Он сказал «трое соберутся во имя Мое»), то Он будет среди них; не говорит, что если один будет молиться, то Он тоже к нему придет. Так в Священном Писании.

Когда я в свое время наивно удивлялся, зачем вообще посещать церковь, если я могу молиться и в одиночку, мне указали это место в Евангелии, слова Христа, что Он придет к тем, кто соберется во имя Его. Это оправдывает смысл совместной молитвы, она становится действенной, когда люди собираются купно. Церковь существует как собрание, собор верующих.

Религиозное чувство, по мнению Андрея Дмитриевича Сахарова, есть результат того, что существует Нечто вне материи и ее законов, что отепляет мир; вот это отепление и можно назвать религиозным чувством. Вежливая форма религиозности в материалистическом мире — это современное представление об осмысленности мироздания. Многое свидетельствует об этой осмысленности, о том, что мироздание не случайное собрание молекул. Если допустить случайность, то выводы будут такими страшными, что хоть вешайся. А раз признается осмысленность мироздания, то человеческая жизнь — не конкретно моя, ваша, чья-то еще — не совсем случайна. Пантеизм в средневековье был вежливой формой атеизма, когда считали, что Бог разлит повсюду, а если так, то его как такового вроде бы и нет. Сейчас же вежливой формой религиозности является утверждение об осмысленности мироздания.

Если говорить о конфессиях, то моя точка зрения такова: конфессии рождаются вместе с народом, и менять их не следует. Скажем, для России я не вижу другой конфессии, кроме православия, потому что на протяжении столетий вся наша жизнь была православной, и православие вошло не только в облик храмов, но и в нравственность, в народные приметы, в пословицы. «Вот тебе Бог, а вот — порог», так может сказать только православный человек, потому что в красном углу — икона. Это настолько слилось с нашим сознанием и даже подсознанием, что и атеисты живут, следуя неписаным законам православной культуры, и говоря сегодня о возрождении России, пользуются вполне неатеистическим аргументом: ей, мол, на роду так написано, издревле православной стране, пронизанной особой духовностью… Хотелось бы и мне верить в это, хотя я сам не сторонник пассивной позиции в деле возрождения страны. Ждать, когда на нас с неба упадет благодать Божья, ничего при этом не делая, глупо, церковь не обязана заниматься устройством государственных дел, им должно заниматься общество, и заниматься активно; религия не обязана спасать страны, она спасает отдельного человека, чего не делает государство. Я много думал на эту тему и убежден, что религия, рождаясь вместе с народом, входит в его плоть и кровь, утверждает его традиционность, но отнюдь не экономику. Если выражаться советским стилем, то религия — наиболее активная часть идеологического фронта. Очень важная часть, потому что для людей, ищущих верный путь, неизбежны и даже необходимы метания из стороны в сторону — можно метнуться влево, можно метнуться вправо, — но всегда должно быть что-то неизменное, к чему возвращаются, чтобы снова начать поиски правильного пути. Таким неизменным, в частности, и является религия. Она не придумана, она существовала всегда.

У меня такое впечатление, что религия возникла оттого, что небольшая часть людей обладает свойством ощущать больше, нежели нормальные люди. Их не более 10—15%, как я уже упоминал неоднократно, но они способны вести за собой других, потому что они — истинно верующие. Оставшиеся 85— 90% абсолютно безразличны к религии, это, на мой взгляд, нормальное явление, им религия неинтересна, ничего для них не значит. И даже если они родились в религиозной стране и в детстве ходили в церковь, приобщались к религиозным заповедям, воспитывались в их духе, то, попадая в сугубо атеистическую среду, где церкви нет, от этого страдать не станут. Тяжело будут страдать те 10—15% истинно верующих, подобно одаренным музыкантам, которым запретят играть на любимом инструменте. Но это меньшинство, повторяю, может повести за собой даже самых духовно тупых особей, потому что, условно говоря, у истинно верующих, кроме пяти чувств, данных всем, есть еще ощущение связи космического порядка, и трактуют они это как указания свыше, иными словами, как указания неба и так далее.

Не сомневаюсь, они ничего не придумывали, они это чувствовали на самом деле. На обмане здесь ничего сделать нельзя, он рано или поздно разоблачается, и тогда выстраивается наивная атеистическая схема: жрецы — это жулики, которые обманывают простой народ. На самом же деле настоящие священники, те, кто одарены свыше, действительно знают и чувствуют больше, чем обыкновенные люди. И это большее не могут передать остальным иначе, как ощущением чего-то по велению неба, Высших сил, душ предков.

У человека сильно развито стадное чувство, и если группа избранных, выразимся так, посещает церковь, утверждая, что это необходимо, то многие двинутся вслед за ней. Это не значит, что безразличные к религии люди — бараны, просто у одних религия — осознанная необходимость, а у других — неосознанная потребность, подавленная чем-то второстепенным. Так что если существуют эти 10—15% искренне верующих, которые не могут жить без веры, неважно, без какой — мусульманской, христианской, — то вокруг этой группы избранных образуется нечто, о чем говорил не только Сахаров, но и наши подвижники, Серафим Саровский например; если есть один глубоко верующий, то около него спасутся многие.

Тягу к религии я почувствовал на определенном этапе своей жизни, но могу ли причислить себя к тем 10—15% — не знаю. Может быть… Почему возникло это чувство, рассказ отдельный, считаю, что я о религии еще ничего не написал, не исключено, что ей будет посвящена моя следующая книга. Но иконописью, иконопочитанием, повторяю, я занялся уже на излете моей работы в фирме Королева, и новое развитие «вбок» косвенно, не впрямую, может быть, и связано с моей основной профессией. Повлияло и мое детство, когда меня водили в церковь, приобщали Святых таин, а детские впечатления — это не такая вещь, которая забывается и исчезает бесследно. В этом смысле меня могут понять мои ровесники, но не поймут молодые, хотя бы мои дети, которых в церковь не водили. У нас совершенно разные корни, и мои надо искать в детстве, кроме, конечно, известной предрасположенности, совершенно очевидной. Во все времена моей жизни мне была весьма неприятна антирелигиозная пропаганда, я всегда считая ее чушью и болел за религию. У меня всегда вызывая омерзение атеизм советского типа — западного я не знаю, там, наверное, все выглядит приличнее. В царской России тоже были неверующие, свои Базаровы, их никто не истреблял, хотя многие и не одобряли. Но никакой Базаров не мог вызвать лично у меня такого отвращения, какое вызывали воинствующие безбожники советских времен, в подавляющей большинстве абсолютно безграмотные и неоправданно агрессивные.

Вернусь к моим работам о Троице. Поскольку в богословии меня интересует логическая сторона, то мне удалось доказать одно положение, которое до сих пор не было известно. Понятие Троицы всегда считалось алогичным — три Бога составляют одного Бога, как это может быть одновременно: три и один? Когда мы говорим о святости Троицы, нам не с чем из повседневной жизни ее сравнивать, святость свойственна лишь божественному. Но когда речь заходит о триединости, то человеческий ум невольно ищет аналогии в повседневной жизни, хочет увязать это понятие с формальной логикой.

Поэтому, например, богословы Флоренский, Трубецкой пытались найти выход из положения двояким способом. Один путь, предложенный Флоренским, сводится к тому, что непостижимость свойственна Богу, и поэтому бояться ее не надо. Другая точка зрения — Трубецкого — заключается в том, что никакого противоречия нет, Бог один, а троичны Лица: не три Бога, а три Лица составляют единого Бога. Можно привести такой пример логики Трубецкого — три цветка составляют один букет, здесь все понятно. Но как понять мысль: три цветка составляют один цветок? Мне удалось показать, что понятие Троицы безупречно, даже когда три Бога составляют одного Бога. Удивляюсь, как Флоренский об этом не догадался, ведь он был математиком по образованию. Он просто, видимо, не думал в этом направлении.

Я сказал себе: будем искать в математике объект, обладающий всеми логическими свойствами Троицы, и если такой объект обнаружится, то тем самым будет доказана возможность логической непротиворечивости структуры Троицы и в том случае, когда каждое Лицо является Богом. И четко сформулировав логические свойства Троицы, сгруппировав их и уточнив, я вышел на математический объект, полностью соответствующий перечисленный свойствам — это самый обычный вектор с его тремя ортогональными составляющими…

Остается лишь поражаться, что отцы Церкви сумели сформулировать совокупность свойств Троицы, не имея возможности опираться на математику. Они совершенно справедливо называли любые отклонения от этой совокупности ересями, как бы ощущая внутренним зрением их разрушительную пагубность. Лишь теперь становится понятным величие отцов Церкви и в смысле интуитивного создания безупречной триединости. Сегодня совершенно разумна формулировка догмата о Троице, которая точно следует символу Веры: «Лица Троицы составляют единое Божество, в котором каждое Лицо в свою очередь является Богом».

Я с каким-то рвением окунулся в искусство и в религию, абсолютно безо всякого расчета, от этого увлечения никогда ничего не имел, то есть все произошло стопроцентно по любви. Я имею в виду не только деньги, но и положение в обществе — не стал же я знаменитым искусствоведом или известным богословом, да и не ставил перед собой такой задачи. Ничего положительного, с точки зрения внешней биографии, в моем увлечении нет, мне это ни к чему, я вполне бескорыстен в таких делах. Мне просто интересно что-то делать в этой сфере, думать в этом направлении, писать статьи, книги. Может быть, это такая немецкая занудность: если что-нибудь сделал — записать, ибо законченную работу полагается отпечатать, опубликовать.

Когда я что-то замышляю, меня охватывает азарт, удовольствие от предвкушения работы, я увлекаюсь, предмет мне кажется настолько интересным, что я, как правило, переоцениваю то, что получается. Мне представляется, что своим небольшим открытием я потрясаю основы мира, а потом выясняется, что это не так, более того, я и сам понимаю в глубине души, что это не так, но когда начинаешь работу, появляется такое дурацкое ощущение, что она — потрясение основ. Забавное ощущение…

Так было, например, с моими работами по теории перспективы в искусстве. Начну ab ovo. Еще во время учебы в институте меня зацепила одна идея: как картины изображаются научно? Зацепила по делу — в институте преподавали ряд предметов, в том числе черчение и техническое рисование, а техническое рисование — это все-таки рисование. Мы проходили что-то наподобие теории перспективы в сокращенном объеме, и я понял, что за вроде бы свободными деяниями художника иногда скрывается некая математическая основа. Мне моя догадка показалось любопытной, я даже взял книжку о перспективе, изданную на немецком языке, увлекся, выполнил по заданию рисунок с наложением теней и напрочь забыл о своем наивном юношеском интересе.

Возродился он позже, когда я был уже совсем взрослый, доктором наук и все прочее, и связан был с проблемой передачи объемных предметов на плоскости экрана. Дело в том, что при стыковке космических кораблей космонавт на корабле нашей конструкции не может наблюдать за процессом непосредственно, а только на экране. Можно ли на экране хорошо передать пространство? И тут у меня вновь проснулся юношеский интерес к тому, как все происходит, особенно когда выяснилось, что управлять стыковкой просто по экрану, строго говоря, нельзя, он дает искаженное изображение. Есть ли шанс получить не искаженное, правильное изображение и что для этого нужно придумать? Я имел в виду науку, но она естественно потянула за собою искусство: ведь художник тоже изображает пространство на плоскости.

Результатом всех моих размышлений стала разработка соответствующей математической теории, о которой здесь говорить не буду, она так или иначе опубликована в моих книгах, ну а суть дела сводится к следующему. До сих пор теория перспективы опиралась на работу глаза (если угодно, фотоаппарата), а на самом деле видимая человеком картина пространства создается мозгом, изображение на сетчатке глаза всего лишь «полуфабрикат».

Почему возникло желание во всем этом разобраться? Потому что когда смотришь, как создавались картины художниками античности, средних веков, нового времени, сегодняшнего дня, то видишь, что они создавались по-разному. Скажем, для античности и в средние века основой для художника была параллельная перспектива, когда нет никаких изменений размеров предмета при удалении. Почему же художники так рисовали, они что — плохо соображали? А может, здесь кроется нечто большее? Говорят, что они не знали учения о перспективе, но это совершенная чушь, поскольку китайцы вообще не имели никакого понятия о системе перспективы, но за шестьсот-семьсот лет до Ренессанса рисовали прекрасные перспективные изображения, пейзажи с уменьшением предметов по мере их удаления, с воздушной перспективой и т.д.; то есть никакой теории для этого им не понадобилось.

Меня это смущало и побуждало подробнее размышлять, почему же после того, как было создано учение о перспективе, такое строгое и красивое, художники им все-таки сейчас практически не пользуются? Что со временем они вдруг заметили, что у них не очень хорошо получается, изображение не очень соответствует зрительному впечатлению, и стали отклоняться от ренессансного учения? Я обратился к книгам по искусству, по психологии зрительного восприятия, и тут-то мне и открылось, что надо учитывать не то изображение, которое получается на сетчатке глаза, а то, что преобразовано мозгом, и преобразовано очень сильно.

Чтобы создать более совершенную систему перспективы, чем ренессансная, требовалось составить дифференциальные уравнения работы мозга при зрительном восприятии и, пользуясь методами математического анализа, решить задачу. Конечно, искусствоведам это было не под силу. Почему же удалось мне, а не кому-нибудь другому, ведь вещи там не такие уж сложные? Думаю, здесь дело случая: чтобы написать это, необходим был человек, обладающий знанием трех предметов, а именно: во-первых, классической теории перспективы, во-вторых, психологии зрительного восприятия, в-третьих, математики. И кроме того, интересующийся этим вопросом! По случайному стечению обстоятельств я оказался таким «совпадением», и новая теория перспективы была создана.

Каковы же результаты? Выяснилось, что создание идеальной картины, во всем следующей зрительному восприятию, в принципе невозможно, нельзя изобразить мир таким, каким ты его видишь, до мельчайших подробностей. Любое изображение — обязательно искажение. Но если все изображения содержат ошибки, то можно поставить вопрос так: они отличаются друг от друга тем, что искажения смещены по-разному. Предположим, художники пишут с натуры комнату. Один считает самым важным стены, украшенные картинами, другой предпочтет достойный изображения цветастый ковер на полу. Первый точно передаст вид стен и будет вынужден — в силу неумолимых законов математики, которые ему, конечно, останутся неизвестными, — искаженно передавать пол. Второй изобразит пол таким, каким его видит, и с неумолимой неизбежностью исказит стены. И оба будут правы!

Таким образом, можно утверждать, что существует много вариантов равноценных перспективных систем, в которых, условно говоря, по-разному расставлены акценты. И все эти системы равноценны. Выбор того или иного варианта — дело художника. Потому-то и появилась возможность объективного понимания любимой фразы художников: «Я так вижу!»

Можно много говорить на эту тему, поскольку я посвятил ей три книги, но здесь считаю достаточным то, что сказано. Добавлю только, что теория перспективы существовала всегда, то есть в течение столетий, я просто подошел к решению проблемы немного по-другому. И хотя считается, что искусство состоит из оттенков, не думаю, что оттенок, добавленный мною, был глобальный. Скажем так: он немаловажен.

У меня есть одна особенность, странное свойство — работа окончена, и я от нее отошел, уже нацелен на что-то другое, но вновь возвращаюсь к своим книгам. Есть люди, которые, написав, не читают свои труды, я как раз наоборот, беру и читаю, это мне нравится, хотя отмечаю, что вот здесь можно было бы сделать по-другому, но не делаю. У каждого пишущего это происходит на свой лад… Я вообще люблю писать книги, получаю удовольствие от работы, мне просто приятно заниматься этим делом. Потом я заметил, что когда занимаешься чем-то в одной области и тебе кажется — ты уже все в ней знаешь, то, работая над книгой по этой теме, обнаруживаешь, что знаешь вовсе не все. Книга идет логически от начала до конца, а я, работая в какой-то области, знаю, к примеру, начало, потом, пропустив что-то, знаю еще какой-то фрагмент, опять нечто пропускаю, снова нащупываю, но все подряд не знаю. В книге же надо писать одно за другим, и я невольно изучаю, восполняю и создаю то, чего до этого не знал и не стал бы делать, если бы не книга. Такая вот сложная зависимость.

Только после того как книга написана, возникает чувство, что наконец-то сам все понял, что-то выстраивается, что-то становится логичней, как говорится, ложится «в строку». Может быть, это индивидуальная особенность, а может — общее правило, не берусь судить. Но как все-таки заманчиво: положить на стол стопку чистых листов бумаги, открыть окно на втором этаже дачи — видны деревья, тишина, птички всякие чирикают, на первом этаже слышны чьи-то голоса и писк детей, моих внуков, бабушкины строгие слова… Но я на это не обращаю внимания, это как бы необходимый фон, я сижу и пишу под пение птичек. Самые мои приятные мгновения…

В общей сложности у меня вышло книг тридцать, да еще дополненные и переработанные издания, закрытые, само собой. И больше ста статейных работ. Сразу оговорюсь: никакого архива у меня нет и не было. Сработало то, что я был в ГУЛАГе: ничего нельзя оставлять, никаких документов, писем, записей, потом их обязательно кто-нибудь истолкует не так, как надо. Напишешь, например, кому-нибудь в письме: «Помнишь, как мы с тобой ходили по лесу?»— и сразу: «А зачем вы ходили в лес, о чем говорили?»… И пошла писать губерния! У меня выработалась четкая гулаговская привычка все уничтожать, ничего не оставлять следователю. Понимаю, что никто меня сейчас арестовывать не будет, но ничего не могу поделать — привык, так сложилось, себя не переделаешь, да и незачем. Никогда не забуду, какую зловещую роль сыграли архивы в жизни людей, с которыми я встречался в заключении…

Желание написать книгу возникает как-то необъяснимо. Есть такие книги, которые я пишу, когда набрался необходимый материал, и здесь я поступаю так, как, может быть, более толковые, чем я, люди не поступают: фигурально выражаясь, как бы заставляю себя заняться «уборкой в квартире», разобрать и систематизировать скопившийся материал. Это требует известной силы воли, иначе невозможно работать дальше. То есть я обладаю какой-то суммой знаний и чувствую, что мне хочется все это собрать воедино, освободив от лишнего, потому что замыслы исчезают, а книга остается.

Есть книги, которые я написал на основе серии статей — открытых и закрытых; перечитывая их, я думаю: а что если все это дело забыть и написать сначала, коротко и ясно? Когда появляется такое желание, то я прежде всего выясняю, где книгу можно издать и можно ли издать вообще, иначе это не имеет смысла. Работая над такой книгой, я большого удовольствия не получаю, потому что иду по уже знакомым местам и мне скучно, ничего нет нового. Читатели, правда, этого еще не знают, но мне неинтересно ковыряться, и я пишу без восторга, хотя должен сказать, что и это не совсем так, потому что когда сидишь над собранный материалом, какими-то его кусками, и начинаешь их склеивать, а они не склеиваются, оказывается, не хватает то одного, то другого, я вынужден дополнять — и это уже творческая работа, она захватывает, хотя и тяжелая. Но вот необъяснимая потребность «очистить углы», чувство, что материал пропадает и мне жалко, что я перестал им заниматься, что мне хочется не то чтобы оставить его в вечности, в бесконечности, — это бессмысленно! — но для самого себя привести в порядок, собрать, «причесать» и в таком виде сохранить — вот эта потребность и это чувство заставляют меня сесть за книгу. «…Ибо без дыхания слова не сохраняется ничего на свете», — как сказал Томас Манн. В каком-то смысле это банальность, но хорошо сформулировано.

Трудно, не сползая в банальность, сказать и о том, что вообще значили и значат книги в моей жизни. В детстве чтение мое было случайным, я читал что попало, что находил у приятелей, например, прочитал всего Луи Буссенара и Луи Жаколио — ничего не помню, кроме бесконечных приключений, но фамилии этих двух писателей в памяти застряли. Романы Жорж Санд казались для меня тогда слишком серьезной литературой, я читал то, что не требовало усилий, приложения к «Ниве» или к каким-то другим журналам, выписывавшиеся родителями моих товарищей по школе. Грубо говоря, не гонялся за особыми книжками, а читал, что попадалось под руку. Книги тогда было очень трудно достать, шел непрерывный обмен — я у кого-то брал, брали мои немногочисленные книги, возвращали, не возвращали. Случайно у нас в доме оказалось полное собрание Тургенева, поэтому я его прочел рано. Романы его мне не очень нравились, казались скучными, а повести и рассказы я читал с удовольствием. Гоголя, кроме «Мертвых душ» и «Вечеров на хуторе близ Диканьки», у нас в доме не было, и я перечитывая без конца эти произведения. Пушкина знал всего и многое наизусть.

Серьезное чтение пришло позже и стояло все-таки на второй плане. На первой плане находилась всякая летающая техника, она всегда была вне конкуренции. Я регулярно посещал в Ленинграде научно-техническую библиотеку, студентом сидел там иногда чуть ли не сутками, листал подшивки нужных мне иностранных журналов. Библиотека имеет огромное преимущество, когда ты длительное время работаешь над какой-то проблемой, кроме того, мне нравилось, что туда приходят люди, занимающееся только наукой. Именно там, в этой библиотеке, я мог собирать мед знаний с цветков мудрости, как говорится в восточных притчах. И в основном я работал с литературой, которую было трудно достать в каком-либо другом месте, поэтому и библиотекой пользовался, как правило, тогда, когда иным образом ни при каких условиях не мог достать нужного источника. Но иногда у меня бывали периоды, когда меня захватывало что-нибудь, и я ходил в библиотеку, просто чтобы там поработать над своим материалом, пописать. Садился, обкладывался книгами, обстановка была необыкновенно благоприятная — я всегда работал не в общих залах, а в научных, там специфическая атмосфера, зал не очень полон народу, сидишь за столом один, второго человека, как правило, нет, хотя столы рассчитаны на два места. Все стараются сесть по отдельности, не мешать друг другу. С теплотой в душе вспоминаю то время.

Что бы я мог сделать без книг? Ничего. Я имею в виду научные книги. Ненаучные книги важны и для воспитания человека, и для расширения его кругозора, невероятно важны, но сейчас я говорю о научной книге и научном творчестве, если тонко выражаться. Правда, нынче все любят именовать себя «творцами», меня немножко коробит, когда слышу: «Я в своем творчестве», «творчество такое», «творчество сякое»… Думаю: творец ты такой-сякой! Хотел бы я посмотреть, чего ты стоишь в своем «творчестве». Дурацкое слово. Вообще-то оно хорошее, но сейчас стало употребляться не к месту и звучит почти издевательски. Стоит какой-нибудь явный тупица, за километр видно, что он тупица, важно раздувается и вещает: я в своем творчестве…

Книги общего развития, общечеловеческого звучания играли для меня, конечно, более значительную роль, чем специальная литература, хотя, повторяю, без нее я просто не состоялся бы как ученый. Однако я ленив читать специальную литературу; может быть, интуитивно, может быть, сознательно, но я работал в областях, где такой литературы не было и мне ничего не надо было пропускать через себя. Я уже как-то шутил, что работаю в областях, в которых работает не больше пяти-десяти человек во всем мире, не больше. Когда меня спрашивают почему, я отвечаю: потому что там нет литературы и ее не надо читать. Это совсем не шутка. Скажем, я должен работать в области, в которой к этому времени уже трудились двадцать лет во всем мире сотни ученых, — условно говоря, это какая-то развитая область в физике. Я могу тоже встроиться и начать копать, но при этом должен знать, что делали до меня и что делают сейчас другие. Чтобы не выглядеть дураком. Значит, надо садиться за чужие работы, чего я терпеть не могу, потому что узнаю то, что им уже известно. Мне проще выдумать свое, чем читать груду уже написанного и выпаренного материала, мне проще выбрать область, где не работают, пусть она будет второстепенная, я туда влезаю и прекрасно там себя чувствую: книг нет, читать ничего не надо, сиди и высасывай из пальца. И всегда что-то находишь!

Другое дело, что эта находка лежит не на главной магистрали развития области данной науки, где толкаются все жаждущие, ну их! Мне это претит, я всегда старался держаться подальше от этого. Наш знаменитый Ломоносов, когда на каком-то дворцовом рауте к нему подлетел светский хлыщ и спросил: «А кто были ваши предки?», ответил: «Я сам — предок». Вот достойный ответ. И такая позиция мне очень нравится.

В русской классической литературе я считаю себя необразованным человеком из-за случайности чтения. У меня получилось нечто пестрое, склеенное из разных кусочков и с большими дырами в разных местах. Сознательно в какой-то период моей жизни — конечно, не в детстве — я искал и покупал Достоевского, он мне очень нравится, выражаясь современный языком, он меня «достает». Когда я читаю Достоевского, мне интересно, я переживаю. Это можно сказать и о Пушкине. А вообще художественную литературу я читаю как что-то постороннее, не касающееся меня, не влезаю туда, если говорить о многих других книгах. Меня редко забирает. Вот, помню, у Льва Николаевича Толстого я читал куски, не вошедшие в основной текст, его черновики — поразительные вещи! Удивляюсь, почему они не напечатаны в основном тексте, мне кажется, это очень здорово. Хотя, как ученому, мне знакомо, когда что-то остается за кадром, взять хотя бы массу моих неопубликованных работ в бывшей фирме Королева, которые никогда не увидят света, по многим причинам.

Сейчас считают, что с появлением всяких «аудио», «видео» и прочих электронных устройств книга отомрет, как полагали когда-то многие, что с появлением фотографии отомрет живопись. Живопись не отмерла, не отомрет и книга, потому что «аудио» и «видео» — они будут жить, и пусть! — никогда не заменят нам книги. Ну хотя бы потому, что маленькую книгу можно сунуть в карман, унести с собой и читать в лесу. «Видео» не потащишь. Механизация — вещь очень удобная для деловых людей, но не как художественное средство. Деловая жизнь и деловая литература, электронные зрелищные устройства, если можно так выразиться, существуют в данном случае сами по себе, там есть свои правила и свои законы, и Бог с ними. А Священное Писание, например, — это чтение на всю жизнь. Если человек прочел Библию от начала до конца, то ему открылись такие глубины! Можно ли это сравнивать с деловой литературой, живущей, по сравнению с Великой Книгой, один миг? Я знаю, с чем сравниваю, потому что многократно читал Новый Завет, в какой-то степени знаю Псалтырь, более или менее — Пятикнижие Моисея. Но беру и перечитываю, и когда мне это надо по делу, и когда просто тянет. У меня есть маленькое карманное издание Нового Завета, я всегда беру его в поездки и читаю, то есть читаю не по делу, а для себя.

Большой домашней библиотеки у меня никогда не было, жизнь складывалась так, что библиотеку не на что было заводить. То, что я собрал, уже будучи студентом, погибло в войну в Ленинграде. Когда я переехал в Москву, у меня не было денег, чтобы купить новые брюки, какая уж тут библиотека! А потом — лагерь и так далее… То есть я не имел не только возможности, но и времени собирать библиотеку. Книги стали собираться в доме, когда родились мои дочери, я покупал для них. После их замужества часть книг перекочевала к ним, часть осталась у меня, но вряд ли это можно назвать библиотекой, не считая, конечно, специальной литературы, ее у меня очень много. А вот художественной немного, и собиралась она с оглядкой на девочек. Ну иногда и не с оглядкой, китайцев, например, я покупал для себя, потому что был единственный в семье, кто это читал.

Вообще читающий человек — существо особого порядка, но все зависит от того, что он читает. Если только американские детективы, то для меня он не человек читающий. Если в наше сумбурное время кто-то читает серьезную литературу, то он нормальный homo sapiens, ничего особенного из себя не представляет, не совершает никакого геройского поступка. Есть люди, которые сегодня вообще ничего не читают, это особый уровень развития, полуутробный, не думаю, что он характеризует все нынешнее средне-молодое поколение, увлеченное «аудио» и «видео», но для них литература в какой-то мере оттеснена, отодвинута на второй план телевидением. Механическое восприятие, конечно же, проще — открыть рот и глазеть в телевизор. Иногда там, впрочем, показывают хорошие вещи, а как правило — дрянь. Другое дело — выбирать самому, чем насыщать душу, это труднее, надо доставать, думать, осмысливать, самому работать над текстом. А там — развалился в кресле и разинул рот.

Если человек читает только газеты, — а есть и такие пожиратели пустого пространства и их немало, — то это равноценно в чем-то читателю детективов, потому что газеты просто-напросто сообщают о минутных происшествиях, в них редко печатаются эпохальные произведения, особенно сейчас. Газеты — нужная вещь, конечно, необходимо быть в курсе событий, но зацикливаться только на них — перекос. Если человек читает одни газеты, можно сказать, что он ничего не читает. Возможно, кроме газет он читает еще вывески, вот и весь его уровень. Хотя в жизни читающего запоем серьезного человека может случиться ситуация, которую очень остроумно описал в одном из своих рассказов Сомерсет Моэм: «… для человека, привыкшего к чтению, оно становится наркотиком, а сам он его рабом. Попробуйте отнять у него книги, и он станет мрачным, дерганым и беспокойным, а потом, подобно алкоголику, который, если оставите его без спиртного, набрасывается на политуру и денатурат, он с горя принимается за газетные объявления пятилетней давности и телефонные справочники».

Знаю это по себе. Приходя, например, в гости, я, вместо того чтобы любезно беседовать с хозяевами, иногда хватаю интересную книжку, сажусь в угол и читаю весь вечер. А в начале войны Вера Михайловна со мной прямо извелась: обстановка неспокойная, война все-таки, а меня каждый вечер все нет и нет с работы. Она стала меня встречать, и в квартале от нашего дома, у райкома партии, где находился стенд со свежими газетами, обнаружила, что я стою и читаю все подряд. По ее мнению и по мнению моих друзей, я страдаю патологический желанием прочесть все, что напечатано. Когда мы с моим покойным другом Савкой Щедровицким, человеком энергичным и пробойным, как уже говорилось, отправились по одному щепетильному поводу к какому-то высокому начальнику договариваться о серьезном деле, пробивать нечто важное, то Савка потом с яростью всем рассказывал: «Я разливаюсь соловьем, что вот, мол, мы с Раушенбахом… — поворачиваюсь к Борису, а он стоит спиной к начальнику и на доске объявлений читает, кому выговоры объявлены…» Подобное чтение и можно отнести к пожиранию пустого пространства, чего не скажешь о чтении настоящем, которое можно назвать сокровенным процессом.

Когда человек садится перед телевизором, то это общественное зрелище, рядом его жена, дети, бабушка, кот. Здесь нет никакой интимности. А вот когда человек открывает книгу и углубляется, уходит в нее, остается с ней один на один, это интимный процесс. И если кто-то через ваше плечо заглядывает в книгу, которой вы поглощены, очень неприятно. А телевизор смотреть — пожалуйста! Хоть пятнадцать человек пусть садятся вокруг, вам это нисколько не мешает.

К сожалению, наша жизнь тем и отличается, что мы все время нарушаем какие-то великие законы, не законы природы (их нарушить нельзя), а законы морально-этического порядка, нравственного порядка. Эти законы сильно идеализируют человека и не учитывают конкретных жизненных ситуаций, условий, в которые мы попадаем. Человек, их соблюдающий или пытающийся соблюдать, живет в каком-то непонятном, с точки зрения остальных, пространстве. Но я уже впадаю в философию, которой здесь не место…

Комментировать

1 Комментарий

  • Лариса 28.09.25
    Спасибо. Давно хотела прочесть эту книгу Бориса Викторовича Раушенбаха, но не могла найти её в магазинах. Очень откровенный рассказ автора воспоминаний о времени и о себе меня впечатлил и на некоторые события открыл глаза.