• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
Преодоление земного притяжения — Агафонов Н.В. Автор: Агафонов Николай, протоиерей

Преодоление земного притяжения — Агафонов Н.В.

(22 голоса: 4.59 из 5)

Чудесное всегда с нами рядом, но мы не замечаем Его. Оно пытается говорить с нами, но мы не слышим, наверное, оттого, что оглохли от грохота безбожной цивилизации. Оно идет с нами рядом, дышит нам прямо в затылок. Но мы не чувствуем Его, ибо наши чувства притупились бесчисленными соблазнами века сего.

Красное Крещение

(Рассказ-быль)

Отец Петр встал коленями на половичок, постланный на льду у самого края проруби, и, погрузив в нее большой медный крест, осипшим голосом затянул:

— Во Иордане крещающуся Тебе, Господи…

Тут же молодой звонкий голос пономаря Степана подхватил:

— Троическое явися поклонение…

Вместе с ними запели Крещенский тропарь крестьяне села Покровка, толпившиеся вокруг купели, вырубленной в виде креста. К моменту погружения креста вода успела затянуться тонкой корочкой льда, так как январь 1920 года выдался морозный. Но тяжелый крест, с хрустом проломив хрустальную преграду, продолжая в движении сокрушать хрупкие льдинки, чертил в холодной темной воде себе же подобное изображение.

Во время пения слов «И Дух, в виде голубине, извествоваше словесе утверждение…» Никифор Крынин, сунув руку за пазуху, вынул белого голубя и подбросил его вверх, прихлопнув ладонями. Голубь, вспорхнув, сделал круг над прорубью, полетел к небу. Крестьяне провожали голубя восторженными, по-детски обрадованными взглядами, как будто в самом деле в этом голубе увидели Святого Духа. Как только закончился молебен и отец Петр развернулся с крестным ходом, чтобы вернуться в церковь, толпа весело загомонила, бабы застучали ведрами и бидонами, а мужики пошли ко второй проруби, вырубленной в метрах двадцати выше по течению, чтобы окунуться в Иордань. Речка Пряда в этот день преобразилась в Иордань, протекающую за тысячи верст отсюда, в далекой и такой близкой для каждого русского сердца Палестине.

Пономарь Степан, подбежав к отцу Петру, сконфуженно зашептал:

— Батюшка, благословите меня в Иордань погрузиться.

— Да куда тебе, Степка, ты же простывший!..

— В Иордани благодатной и вылечусь от хвори, — с уверенностью произнес Степан. В глазах его светилась мольба, и отец Петр махнул рукой:

— Иди…

Подул восточный ветер. Снежная поземка, шевеля сухим камышом, стала заметать следы крестного хода. Когда подошли к церкви, белое марево застило уже все кругом, так что ни села, ни речки внизу разглядеть было невозможно.

Отец Петр с Никифором и певчими, обметя валенки в сенях и охлопав полушубок от снега, ввалились в избу и сразу запели тропарь Крещению. Батюшка, пройдя по дому, окропил все углы крещенской водой. Затем сели за стол почтить святой праздник трапезой. Прибежавший следом Степан, помолившись на образа, присел на краешек лавки у стола. Вначале все молча вкушали пищу, но после двух-трех здравиц завели оживленную беседу. Никифор мрачно молвил:

— Слышал я, у красных их главный, Лениным вроде кличут, объявил продразверстку, так она у них называется.

— Что это такое? — заинтересовались мужики.

— «Прод» — это означает продукты, ну, знамо дело, что самый главный продукт — это хлеб, вот они его и будут «разверстывать», в городах-то жрать нечего. — Что значит «разверстывать»? — взволновались мужики, интуитивно чувствуя в этом слове уже что-то угрожающее.

— Означает это, что весь хлебушек у мужиков отнимать будут.

— А если я, к примеру, не захочу отдавать? — горячился Савватий. — У самого семеро по лавкам — чем кормить буду? Семенным хлебом, что ли? А чем тогда весной сеять?

— Да тебя и не спросят, хочешь или не хочешь, семенной заберут, все подчистую, — тяжко вздохнул Никифор. — Против рожна не попрешь, они с оружием.

— Спрятать хлеб, — понизив голос, предложил Кондрат.

— Потому и «разверстка», что развернут твои половицы, залезут в погреба, вскопают амбары, а найдут припрятанное — и расстреляют, у них за этим дело не станет.

— Сегодня-то вряд ли они приедут — праздник, а завтра надо все же спрятать хлеб, — убежденно сказал Савватий.

— Это для нас праздник, а для них, супостатов, праздник — это когда можно пограбить да поозоровать над православным людом. Но сегодня, думаю, вряд ли, вон метель какая играет, — подытожил встревоживший мужиков разговор Никифор.

Тихо сидевшая до этого матушка Авдотья, жена отца Петра, всхлипнула и жалобно проговорила:

— От них, иродов безбожных, всего можно ожидать, говорят, что в первую очередь монахов да священников убивают, а куда я с девятью детишками мал мала меньше? — и матушка снова всхлипнула.

— Да вы посмотрите только на нее, уже живьем хоронит, — осерчал отец Петр. — Ну что ты выдумываешь, я че, в революцию, что ли, их лезу. Службу правлю по уставу — вот и всех делов. Они же тоже, чай, люди неглупые.

— Ой, батюшка, не скажи, — вступила в разговор просфорница, солдатская вдова Нюрка Востроглазова. — Давеча странница одна у меня ночевала да такую страсть рассказала, что не приведи Господи.

Все сидевшие за столом повернулись к ней послушать, что за страсть такая. Ободренная таким вниманием, Нюрка продолжала:

— В соседней губернии, в Царицынском уезде, есть большое село названием Цаца. В этом селе церковь, в которой служат два священника: один старый уже — настоятель, другой помоложе и детишек у него куча, не хуже как у нашего отца Петра. Дошел до сельчан тех слух, что скачет к ним отряд из Буденновской конницы. А командует отрядом тем Григорий Буйнов. Молва об этом Буйнове шла нехорошая, что особенно он лютует над священниками и церковными людьми. Передали это батюшке-настоятелю и предложили ему уехать из села от греха подальше. А он говорит: «Стар я от врагов Божиих бегать, да и власы главы моей седой все изочтены Господом. Если будет Его Святая воля — пострадаю, но не как наемник, а как пастырь, который овец своих должен от волков защищать». Молодой священник быстро собрался: жену, детишек, скарб на телегу кое-какой покидал — и в степь. Но не избег мученического венца: его Господь прямо на отряд Гришки вывел, и тут же порубили их сабельками. А как к селу подскакали ироды окаянные, к ним навстречу в белом облачении с крестом вышел батюшка-настоятель. Подлетает к нему на коне Григорий, как рубанет саблей со всего плеча, так рука-то, в которой крест держал, отлетела от батюшки. Развернул коня и рубанул во второй раз. Залилась белая риза кровью алой. Когда хоронили батюшку, то руку его в гроб вместе с крестом положили, так как не могли крест из длани батюшкиной вынуть. А за день до этого одной блаженной в их селе сон снился. Видит она батюшку в белых ризах, а рука в отдалении на воздусе с крестом. Когда рассказала сон людям, никто не мог понять, почему рука отдельно от тела.

— Ужасная кончина, — сокрушенно вздохнул отец Петр и перекрестился. — Не приведи, Господи.

Степка, тоже перекрестившись, прошептал: — Блаженная кончина, — и, задумавшись, загрустил.

Вспомнил, как ему, маленькому мальчику, мама по вечерам читала жития святых, в основном это были мученики или преподобные. Он, затаив дыхание, слушал и мысленно переносился во дворцы императоров-язычников и становился рядом с му-чениками. Как-то и он спросил маму:

— А можно нам тоже пойти во дворец к императору и сказать ему, что мы «христиане», пусть мучает.

— Глупенький, наш император сам христианин и царствует на страх врагам Божиим. Мученики были давно, но и сейчас есть место для подвигов во имя Христа. Например, подвижники в монастырях, — и читала ему о преподобных Сергии Радонежском и Серафиме Саровском.

Воображение Степки переносило его в дремучие леса к святым кротким подвижникам, и он вместе с ними строил из деревьев храм, молитвой отгонял бесов и кормил из рук диких медведей. Степан стал мечтать о монастырской жизни. Грянувшая революция и гражданская война неожиданно приблизили эту детскую мечту. Николай Трофимович Коренев, вернувшись с германского фронта, недолго побыл в семье, ушел в белую добровольческую армию. Мать, оставив работу в местной больнице, ушла вслед за отцом сестрой милосердия, оставив сына на попечение своего дяди, настоятеля монастыря архимандрита Тавриона. Вскоре монастырь заняла дивизия красных. Монахов выгнали, а отца Тавриона и еще нескольких с ним отвели в подвал, и больше они не возвращались. Степан скитался, голодал, пока не прибился к Покровской церкви в должности пономаря и чтеца.

Встав из-за стола, перекрестившись на образа, он прочел про себя благодарственную молитву и подошел к отцу Петру под благословение.

— Благослови, батюшка, пойти в алтарь прибраться.

— Иди, Степка, да к службе все подготовь. Завтра Собор Иоанна Предтечи.

Когда Степан вышел, удовлетворенно сказал:

— Понятливый юноша, на Святках восемнадцать исполнилось, так вот беда: сирота, поди, от отца с матерью никаких вестей, а он все ждет их.

В это время к селу Покровка двигалась вереница запряженных саней. Санный поезд сопровождал конный отряд красноармейцев во главе с командиром Артемом Крутовым. В каракулевой шапке, перевязанной красной лентой, в щегольском овчинном полушубке, перепоясанном кожаной портупеей, с маузером на правом боку и с саблей на левом, он чувствовал себя героем и вершителем человеческих судеб. Но истинным хозяином положения был не он, а человек, развалившийся в передних санях. Закутанный в длинный тулуп, он напоминал нахохлившуюся хищную птицу, словно стервятник какой-то.

Из-под пенсне поблескивал настороженный взгляд темно-серых слегка выпуклых глаз, завершали его портрет крупный с горбинкой нос и маленькая бородка под пухлыми губами. Это был уполномоченный губкома по продразверстке Коган Илья Соломонович. Крутов, поравнявшись с его санями, весело про-кричал:

— Ну, Илья Соломоныч, сейчас недалеко осталось, вон за тем холмом село, как прибудем, надо праздничек отметить, здесь хорошую бражку гонят, а с утречка соберем хлебушек — и домой.

— Пока Вы, товарищ Крутов, праздники поповские будете отмечать, эти скоты до утра весь хлеб попрячут — ищи потом. Надо проявить революционную бдительность, контра не дремлет.

— Да какие они контра? Мужики простые, пару раз с маузера пальну — весь хлеб соберу.

— В этом видна, товарищ Крутов, Ваша политическая близорукость; как Вы изволили выразиться, простые крестьяне прежде всего собственники, с ними коммунизм не построишь.

— А без них в построенном коммунизме с голоду сдохнешь, — загоготал Крутов.

— Думайте, что говорите, товарищ Крутов, с такими разговорами Вам с партией не по пути. Не посмотрим и на Ваши боевые заслуги перед Советскою властью.

— Да я так, Илья Соломоныч, — примирительно сказал Крутов, — холодно, вот и выпить хочется, а с контрой разберемся, у нас не забалуешь. Вы мне задачу означьте, и будет все как надо, комар носу не подточит.

— Я уже Вам говорил, товарищи Крутов, наш главный козырь — внезапность. Разбейте бойцов на группы по три человека к каждым саням, как въезжаем в село, сразу по избам и амбарам — забирайте все подряд, пока они не успели опомниться.

— А по скольку им на рот оставлять? — поинтересовался Крутов.

— Ничего не оставлять, у них все равно где-нибудь запас припрятан, не такие уж они простые, как Вы думаете, а пролетариат, движущая сила революции, голодает, вот о чем надо думать.

Не успел Коган договорить, как вдали, словно гром, прогремел колокол, а потом зачастил тревожно и гулко, всколыхнув тишину полей и перелесков.

— Набатом бьет, — заметил Крутов. — Это не к службе, что-то у них стряслось, пожар, может.

— Думаю, Ваши такие «простые мужики» о нашем приближении предупреждают, контра, — и Коган зло выругался. — Только как они нас издали увидели? Распорядись, товарищ Крутов, ускорить передвижение.

А увидел отряд продразверстки Степан. Прибрав в алтаре, почистив семисвечник и заправив его лампадным маслом, разложил облачение отца Петра и решил подняться на колокольню. Любил он в свободные часы полюбоваться с высоты звонницы, откуда открывалась удивительная панорама перелесков и полей, на окрестности села. С собой брал всегда полевой бинокль — подарок отца. Отец вернулся с фронта как раз на Рождество, а на третий день у Степана День Ангела, в празднование памяти его небесного покровителя первомученика и архидиакона Стефана. После службы, когда все пришли домой и сели за именинный пирог, отец достал бинокль.

— На, Степка, подарок — трофейный, немецкий, четырнадцатикратного приближения. Будет тебе память обо мне.

С тех пор Степан с биноклем никогда не расставался, даже когда изгнанный из монастыря красными, скитался голодный, все равно не стал отцов подарок менять на хлеб.

Любуясь с колокольни окрестностями, Степан заметил вдали за перелесками на холме какое-то движение, он навел бинокль и аж отшатнулся от увиденного: остроконечные буденовки, сомнений не было — красные. «Наверное, продразверстка, о которой говорил Никифор Акимович». Первый порыв был бежать вниз предупредить, но время будет упущено: пока все село обежишь, они уж тут будут. Рука машинально взялась за веревку большого колокола. Степан перекрестился и ударил в набат. Он видел сверху, как выбегают из изб люди и растерянно озираются, многие с ведрами и, не видя пожара, бегут к церкви. Убедившись, что набат позвал всех, Степан устремился вниз по ступенькам с колокольни, навстречу ему, запыхавшись, бежали отец Петр и Никифор Акимович.

— Ты что, Степан, белены объелся? — закричал отец Петр.

Степан рассказал об увиденном.

— Значит, так, мужики, — коротко распорядился Никифор, — хлеб — в сани, сколько успеете, — и дуйте за кривую балку к лесу, там схороним до времени.

Въехав в село и наведя следствие, Коган распорядился посадить отца Петра и Степана под замок в сарай и приставить к ним часового. Прилетел на взмыленной лошади Крутов.

— Ну, Илья Соломоныч, гуляем и отдыхаем.

— Да ты что, товарищ Крутов, издеваешься, под Ревтрибунал захотел?! — вспылил Коган. — Сорвано задание партии: хлеба наскребли только на одни сани.

— Да не горячись ты, Соломоныч, договорить не дал, нашелся весь хлеб, за оврагом он. Надо звонарю спасибо сказать, помог нам хлеб за нас собрать, — загоготал Крутов.

— Кому спасибо сказать — разберемся, а сейчас вели хлеб привезти и под охрану.

После уж примирительно спросил:

— Как это тебе так быстро удалось?

Крутов, довольно хмыкнув, похлопал себя по кобуре:

— Товарищ маузер помог, кое-кому сунул его под нос — и дело в шляпе.

Когда уже сидели за столом, Крутов, опрокинув в рот стопку самогона и похрустев бочковым огурчиком, спросил:

— А этих попа с монашком отпустить, что ли?

Коган как-то задумался, не торопясь и не обращаясь ни к кому, произнес:

— Этот случай нам на руку, надо темные крестьянские массы от религиозного дурмана освобождать. Прикажите привести попа, будем разъяснительную работу проводить.

Когда отца Петра втолкнули в избу, он перекрестился на передний угол и перевел вопросительный взгляд на Крутова, счи-тая его за главного. Коган, прищурив глаза, презрительно разглядывая отца Петра, заговорил:

— Мы вас не молиться сюда позвали, а сообщить вам, что губком уполномочил вас, саботажников декрета Советской власти о продразверстке, расстреливать на месте без суда и следствия.

— Господи, да разве я саботажник? Степка — он по молодости, по глупости, а так никто и не помышлял против. Мы только Божью службу правим, ни во что не вмешиваемся.

— Ваши оправдания нам ни к чему, вы можете спасти себя только конкретным делом.

— Готов, готов искупить вину, — обрадовался отец Петр.

— Вот-вот, искупите. Мы соберем сход, и вы и ваш помощник пред всем народом откажетесь от веры в Бога и признаетесь людям в преднамеренном обмане, который вы совершали под нажимом царизма, а теперь, когда Советская власть дала всем свободу, вы не намерены дальше обманывать народ.

— Да как же так, — забормотал отец Петр, — это невозможно, это немыслимо.

— Вот идите и помыслите, через полчаса дадите ответ.

— Иди, поп, да думай быстрей! — заорал изрядно захмелевший Крутов. — А то я тебя, контру, лично шлепну и твою попадью, и вообще всех в расход пустим.

Отец Петр вспомнил заплаканную матушку и деток, сердце его сжалось, и он закричал:

— Помилуйте, а их-то за что?

— Как ваших пособников, — пронизывая колючим взглядом отца Петра, тихо проговорил Коган.

Но именно эти тихо сказанные слова на отца Петра подействовали больше, чем крик Крутова. Он осознал до глубины души, что это не пустые обещания, и сердце его содрогнулось.

— Я согласен, — сказал он упавшим голосом.

— А ваш юный помощник? — спросил Коган.

— Он послушный, как я благословлю, так и будет.

— Кравчук, — обратился Коган к одному из красноармейцев, — собирай народ, а этого, — ткнул он пальцем в сторону отца Петра, — увести до времени.

Ошарашенный и подавленный отец Петр, когда его привели в сарай, молча уселся на бревно и, обхватив голову руками, стал лихорадочно размышлять. В сознании стучали слова Христа: «Кто отречется от Меня перед людьми, от того и Я отрекусь перед Отцом Моим небесным». «Но ведь апостол Петр тоже трижды отрекся от Господа, а затем раскаялся, и я, как уедут эти супостаты, покаюсь перед Богом и народом, Господь милостивый — простит и меня. А то как же я матушку с детьми оставлю, а могут и ее… Нет, я не имею права распоряжаться их жизнями».

Степан сидел в стороне и молился. На душе его было светло и как-то торжественно. Дверь сарая открылась.

— Ну выходи, контра.

Отец Петр встал и на ватных ногах пошел, продолжая на ходу лихорадочно размышлять, ища выход из создавшегося положения и не находя. Он увидел на крыльце того самого комиссара, который угрожал ему расстрелом, сейчас он размахивал руками, что-то громко говорил толпе собравшихся крестьян; подойдя ближе, отец Петр услышал:

— Сегодня вы протянули руку помощи голодающему пролетариату, а завтра пролетариат протянет руку трудовому крестьянству. Этот союз между рабочими и крестьянами не разрушить никаким проискам империализма, который опирается в своей борьбе со светлым будущим на невежество и религиозные предрассудки народных масс. Но Советская власть намерена решительно покончить с религиозным дурманом, этим родом сивухи, отравляющим сознание трудящихся и закрывающим им дорогу к светлому Царству коммунизма. Ваш священник Петр Трегубов как человек свободомыслящий больше не желает жить в разладе со своим разумом и совестью, которые подсказывают ему, что Бога нет, а есть лишь эксплуататоры-епископы во главе с главным контрреволюционером — патриархом Тихоном. Об этом он сейчас вам сам скажет.

Мужики слушали оратора, понурив головы, и ровным сче-том ничего не понимали, услышав, что Бога нет, встрепенулись и с недоумением воззрились на говорившего, а затем с интересом перевели взгляд на отца Петра, мол, что он скажет. Отец Петр, не поднимая глаз, проговорил: — Простите меня, братья и сестры, Бога нет, и я больше не могу вас обманывать. Не могу, — вдруг навзрыд проговорил он, а затем прямо закричал: — Вы понимаете, не могу!

Ропот возмущения прокатился по толпе. Вперед, отстраняя отца Петра, вышел Коган.

— Вы понимаете, товарищи, как трудно это признание досталось Петру Аркадьевичу, бывшему вашему священнику, он мне сам признался, что думал об этом уже давно, но не знал, как вы к этому отнесетесь.

— Так же, как и к Иуде! — крикнул кто-то из толпы.

Но Коган сделал вид, что не услышал этих слов и продолжил:

— Вот и молодой церковнослужитель Степан думает так же, и это закономерно, товарищи; им, молодым, жить при коммунизме, где нет места церковному ханжеству и религиозному невежеству, — и он подтолкнул побледневшего Степана вперед:

— Ну, молодой человек, скажите народу слово.

Отец Петр, как бы очнувшись, понял, что он не подготовил Степана и должен сейчас что-то сделать. Подойдя с боку, он шепнул ему на ухо:

— Степка, отрекайся, расстреляют, ты молодой, потом на исповеди покаешься, я дам разрешительную.

К нему повернулись ясные, голубые глаза Степана, полные скорби и укора:

— Вы уже, Петр Аркадьевич, ничего не сможете мне дать, а вот Господь может мне дать венец нетленный, разве я могу отказаться от такого бесценного дара? — и, повернувшись к народу, твердо и спокойно произнес: — Верую, Господи, и исповедую, яко Ты еси во истину Христос, Сын Бога Живаго, пришедый в мир грешныя спасти, от них же первый есмь аз…

Договорить ему не дали. Коган, переходя на визг, закричал:

— Митинг закончен, расходитесь! — и, выхватив револьвер, для убедительности пальнул два раза в воздух.

Зайдя в избу, Коган подошел к столу, налил полный стакан самогонки и залпом осушил его.

— Ого! — удивился Крутов. — Вы, Илья Соломонович, так и пить научитесь по-нашему.

— Молчать! — взвизгнул тот.

— Но-но, — угрожающе произнес Крутов. — Мы не в царской армии, а вы не унтер-офицер. Хотите, я шлепну этого сопляка, чтоб другим неповадно было?

— Не надо, — успокаиваясь, сел на лавку Коган. — Ни в коем случае теперь как раз нельзя из него мученика за веру делать. Надо сломить его упрямство, заставить, гаденыша, отречься. Эта главная идеологическая задача на данный момент.

— Что тут голову ломать, Илья Соломоныч?! — в прорубь этого кутенка пару раз обмокнуть, поостынет, кровь молодая, горячая — и залопочет. Не то что от Бога, от всех святых откажется, — засмеялся Крутов.

— Хорошая мысль, товарищ Крутов, — похвалил Коган. — Так говорите, сегодня у них праздник Крещения? А мы устроим наше, красное крещение. Возьми двух красноармейцев понадежней, забирайте щенка — и на речку.

— Брюханова с Зубовым возьму, брата родного в прорубь опустят, глазом не моргнут.

Идя домой, отец Петр ощущал странную опустошенность, прямо как будто в душе его образовалась холодная темная пропасть без дна. Придя в избу, он с видом побитой собаки прошел по горнице и сел у стола на свое место в красном углу.

Матушка подошла и молча подставила перед ним хлеб и миску со щами. Он как-то жалостливо, словно ища поддержки, глянул на нее, но супруга сразу отвернулась и, подойдя к печи, стала греметь котелками. Дети тоже не поднимали на него глаз. Младшие забрались на полати, старшие сидели на лавке, уткнувшись в книгу. Четырехлетний Ванятка ринулся было к отцу, но тринадцатилетняя Анютка перехватила брата за руку и, испуганно глянув на отца, увела его в горницу. Отцу Петру до отчаяния стало тоскливо и неуютно в доме. Захотелось разорвать это молчание, пусть через скандал. Он вдруг осознал, что затаенно ждал от матушки упреков и укоров в его адрес — тогда бы он смог оправдаться, и все бы разъяснилось, его бы поняли, пожалели и простили, если не сейчас, то немного погодя, но матушка молчала, а сам отец Петр не находил сил, чтобы заговорить первым, он словно онемел в своем отчаянии и горе. Наконец, молчание стало невыносимо громким, оно стучало, словно огромный молот по сознанию и сердцу. Отец Петр пересилил себя, вышел из-за стола и, бухнувшись на колени, произнес:

— Простите меня Христа ради…

Матушка обернулась к нему, ее взгляд, затуманенный слезами, выражал не гнев, не упрек, а лишь немой вопрос: «Как нам жить дальше?»

Увидев эти глаза, отец Петр почувствовал, что не может находиться в бездействии, надо куда-то бежать, что-то делать. И еще не зная, куда бежать и что делать, он решительно встал, накинул полушубок и выбежал из дома. Ноги понесли его прямо через огороды к реке, туда, где сегодня до ранней зорьки он совершал Великое освящение воды. Дойдя до камышовых зарослей, он не стал их обходить, а пошел напрямую, ломая сухой камыш и утопая в глубоком снегу. Но, не дойдя до речки, вдруг сел прямо на снег и затосковал, причитая:

— Господи, почто Ты меня оставил? Ты ведь вся веси, Ты веси, яко люблю Тя? — славянский язык Евангелия ему представлялся единственно возможным для выражения своих поверженных чувств.

Крупные слезы потекли из его глаз, исчезая бесследно в густой, темной с проседью бороде. Пока он так сидел, сумерки окончательно опустились на землю. Отец Петр стал пробираться к реке. Выходя из камыша, он услышал голоса, остановился, стал присматриваться и прислушиваться. Яркий месяц и крупные январские звезды освещали мягким голубым светом серебристую гладь замерзшей реки. Крест, вырубленный во льду, уже успел затянуться тонким льдом, припорошенным снегом, только в его основании зияла темная прорубь около метра в диаметре. Около проруби копошились люди. Приглядевшись, отец Петр увидел двух красноармейцев в длинных шинелях, держащих голого человека со связанными руками, а рядом на принесенной коряге сидел еще один военный в полушубке и попыхивал папироской. Человек в полушубке махнул рукой, и двое красноармейцев стали за веревки опускать голого человека в прорубь. Тут сознание отца Петра пробило, он понял, что этот голый человек — Степка.

Брюханов с Зубовым, подержав Степана в воде, снова вытащили и поставили его перед Крутовым. Полушубок был на нем расстегнут, шапка сидела набекрень, по всему было видно, что он был изрядно пьян.

— Ну, — громко икнув, сказал Крутов, — будем сознавать сей-час, или вам не хватает аргументов? Так вот они, — и он указал пальцем на прорубь.

Степан хотел сказать, что он не откажется от своей веры, но не мог открыть рот, все сковывал холод, его начало мелко трясти. Но он собрал все усилия воли и отрицательно покачал головой.

— Товарищ командир, что с ним возиться? Под лед его на корм рыбам — и всех делов, — сказал Брюханов, грязно выругавшись.

— Нельзя под лед, — нахмурился Крутов. — Комиссар ждет от него отреченья от Бога, хотя хрен мы от него чего добьемся. Помню, в одном монастыре игумену глаза штыком выкололи, а он знай себе молитву читает да говорит: «Благодарю Тебя, Господи, что, лишив меня зрения земного, открыл мне очи духовные видеть Твою Небесную славу». Фанатики хреновы, у них своя логика, нам, простым людям, непонятная.

— Сам-то, Соломоныч, в тепло пошел, а нам тут мерзнуть, — заскулил Зубов и, повернувшись к Степану, заорал: — Ты че, гад ползучий, контра, издеваешься над нами?! — и с размаху ударил Степана по лицу.

Из носа хлынула горячая кровь, губы у Степана согрелись и он тихо проговорил:

— Господи, прости им, не ведают, что творят…

Не расслышав, что именно говорит Степан, но уловив слово «прости», Крутов захохотал:

— Видишь, прощения у тебя просит за то, что над тобой издевается, так что ты уж, Зубов, прости его, пожалуйста.

Холодная пропасть в душе отца Петра при виде Степана стала заполняться горячей жалостью к страдальцу.

Хотелось бежать к нему, что-то делать, как-то помочь. Но что он может против трех вооруженных людей? Безысходное отчаянье заполнило сердце отца Петра, и он, обхватив голову руками, тихо заскулил, словно пес бездомный, а потом нечело-веческий крик, скорее похожий на вой, вырвался у него из груди, унося к небу великую скорбь за Степана, за матушку и детей, за себя и за всех гонимых страдальцев земли русской. Этот вой был настолько ужасен, что вряд ли какой зверь мог бы выразить в бессловесном звуке столько печали и отчаянья.

Мучители вздрогнули и в замешательстве повернулись к берегу, Крутов выхватил маузер, Брюханов передернул затвор винтовки. Вслед за воем раздался вопль:

— Ироды проклятые, отпустите его, отпустите безвинную душу.

Тут красноармейцы разглядели возле камышей отца Петра.

— Фу как напугал, — облегченно вздохнул Зубов и тут же зло заорал: — Ну погоди, поповская рожа, — и устремился к отцу Петру.

Брюханов с винтовкой в руках в обход отрезал отцу Петру путь к отступлению. Отец Петр побежал на лед, но, поскользнувшись, упал тут же вскочил и кинулся сначала вправо и чуть не наткнулся на Зубова, развернулся влево — а там Брюханов. Тогда отец Петр заметался, как затравленный зверь, это рассмешило преследователей. Зубов весело закричал:

— Ату его!

И покатываясь со смеху, они остановились. Зубов, выхватив нож и поигрывая им, стал медленно надвигаться на отца Петра. Тот стоял в оцепенении.

— Сейчас мы тебя, товарищ попик, покромсаем на мелкие кусочки и пошлем их твоей попадье на поминки.

Отцу Петру вдруг пришла неожиданно отчаянная мысль. Он резко развернулся и что есть силы рванул к той проруби, о которой преследователи ничего не подозревали, она уже затянулась корочкой льда и была присыпана снежком.

Не ожидая такой прыти от батюшки, Зубов с Брюхановым переглянулись недоуменно и бросились следом. Тонкий лед с хрустом проломился под отцом Петром, и уже в следующее мгновение Зубов оказался рядом с ним в темной холодной воде. Брюханов сумел погасить скорость движения, воткнув штык в лед, но, упавшее на лед, его тело по инерции прокатилось по льду до самого края проруби. Зубов, вынырнув из воды с выпученными от страха глазами, схватился за край проруби и заверещал, что было сил:

— Тону, тону, спасите, Брюханов, руку, дай руку Бога ради!

Брюханов протянул руку, Зубов судорожно схватился за нее сначала одной рукой, а потом другой, выше запястья руки Брюханова. Тот, поднатужившись, стал уже было вытягивать Зубова, но подплывший сзади отец Петр ухватился за него. Такого груза Брюханов вытянуть не мог, но и освободиться от намертво вцепившегося в его руку Зубова тоже не мог и, отчаянно ругаясь, стал сползать в прорубь, в следующую минуту оказавшись в ледяной воде. Неизвестно, чем бы это все закончилось, не подоспей вовремя Крутов. Он подобрал валявшуюся винтовку и, взявшись рукой за ствол, ударил прикладом в лицо отцу Петру. Отец Петр, отцепившись от Зубова, ушел под воду.

В следующую минуту Крутов вытянул красноармейцев на лед. Из-под воды снова показался отец Петр.

— Господи, Ты веси, Ты вся веси, яко люблю Тя, — с придыханием выкрикнул он.

— Вот ведь какая гадина живучая, — озлился Зубов. — Дайте я его сам, — и, взяв винтовку, ударил отца Петра, целясь прикладом в голову, но попал вскользь, по плечу.

Отец Петр подплыл к противоположному краю проруби, ухватившись за лед поднапрягся, пытаясь вскарабкаться, непрестанно повторяя:

— Ты веси, яко люблю Тя…

— Ну ты, Зубов, ничего не можешь толком сделать, — осклабился Крутов и, достав маузер, выстрелил в спину уже почти выбравшегося отца Петра.

Тот, вздрогнув, стал сползать в воду, поворачиваясь лицом к Крутову, глаза его выражали какое-то детское удивление. Он вдруг широко улыбнулся, проговорив:

— Но яко разбойника помяни мя…

Дальше он уже сказать ничего не мог, так с широко открытыми глазами и стал погружаться медленно в воду. Крутов както лихорадочно стал стрелять вслед уходящему под воду отцу Петру, вгоняя в прорубь пулю за пулей, выстрелил всю обойму. Вода в проруби стала еще темнее от крови.

— И впрямь красное крещение, — пробормотал Крутов; сплюнув на снег и засунув маузер в кобуру, скомандовал: — Пошли в избу, выпьем за упокой души.

— А с этим как? — кивнул в сторону Степана Зубов.

— Пусть с ним комиссар разбирается, — махнул рукой Крутов.

Степан лежал в горнице дома отца Петра, и матушка меняла ему холодные компрессы на лбу, он весь горел от жара. Вдруг Степан открыл глаза и зашептал что-то. Матушка наклонилась к нему, чтобы расслышать.

— Что же, матушка, вы их в дом не приглашаете?

— Кого, Степа? — стала озираться матушка.

— Так вот они стоят у двери: мой папа, мама, отец Таврион.

— Бедный мальчик, он бредит, — всхлипнула матушка.

— Я не брежу, матушка, я просто их вижу: папа в белом нарядном мундире с Георгиевскими крестами, мама в белом платье и отец Таврион, тоже почему-то в белом, ведь монахи в черном только бывают. Вот и отец Петр с ними, значит, Господь его простил. Они зовут меня, матушка, с собой. Почему вы их не видите, матушка? Помогите мне подняться, я пойду с ними, — и Степан, облегченно вздохнув и улыбнувшись, промолвил:

— Я пошел, матушка, до свидания.

— До свидания, Степа, — сказала, смахнув слезу, матушка и осторожно прикрыла веки больших голубых детских глаз, застывших в ожидании Второго и славного пришествия Господа нашего Иисуса Христа.

Победа над смертью

Анастасия Матвеевна, собираясь в церковь ко всенощной, с опаской поглядывала на своего супруга, полковника авиации в отставке, Косицына Михаила Романовича. Михаил Романович сидел перед включенным телевизором с газетой в руках. Но ни на телевизионной передаче, ни на газете сосредоточить своего внимания он не мог. В его душе глухо росло раздражение, некий протест против намерения жены идти в церковь. Раньше, еще в молодые годы, она захаживала в церковь раза два-три в год. Он на это внимания не обращал: мало ли какая блажь у женщины. Но как вышла на пенсию, так зачастила в храм каждое воскресенье, каждый праздник.

«И сколько этих праздников у церковников — не пересчитать, — с раздражением думал Михаил Романович. — То ли дело «красные» дни гражданского календаря: Новый год, 8 Марта, 1 Мая, 7 ноября и уж совсем святой, особенно для него, фронтовика, День Победы, вот, пожалуй, и все. А тут каждый месяц по несколько, с ума можно сойти».

Анастасия Матвеевна думала о том, что последнее время ее супруг очень раздражителен, оно и понятно: бередят старые фронтовые раны, здоровье его все более ухудшается. Но почему-то больше всего его раздражает то, что она ходит в церковь. Чуть ли не каждый уход ее на службу в храм сопровождается скандалом и руганью.

— Миша, закройся, я пошла в храм.

— Ну чего, чего ты там потеряла, не можешь, как все нормальные люди, посидеть дома с мужем, посмотреть телевизор, — с раздражением на ходу говорил Михаил Романович, чувствуя, как гнев начинает клокотать в его израненной старческой груди.

— Мишенька, так может нормальные-то люди, наоборот, те, кто в храм Божий ходят, — сказала и, поняв, что перегнула палку, сама испугалась сказанного, но слово — не воробей.

— Так что, я, по-твоему, ненормальный? — переходя на крик, вознегодовал Михаил Романович. — Да, я — ненормальный, когда на своем истребителе все небо исколесил, но Бога там не увидел. А где был твой Бог, когда фашистские самолеты разбомбили наш санитарный поезд и из пулеметов добивали раненых, которые не могли укрыться и были беззащитны? Почему Бог их не укрыл? Я был ненормальный, когда летел под откос в санитарном вагоне и только чудом остался жив?!

— Миша, но ведь это чудо Бог совершил, разве ты этого не понял ни тогда, ни сейчас?

Удивительное дело, но именно эта вылетевшая у Михаила Романовича фраза «чудом остался жив» вмиг иссушила его раздражение. Негодование куда-то исчезло и, махнув рукой, уже успокаиваясь, сказал:

— Иди к своим попам, раз тебе нравится, что тебя дурачат.

За всенощной Анастасия Матвеевна горячо молилась за Михаила, чтобы Бог просветил его разум и сердце. Несмотря ни на что, мужа своего она сильно любила. Когда приходила в храм, всегда становилась перед иконой Архистратига Михаила, стояла перед ней всю службу, молясь за то, чтобы Господь просветил ее мужа светом истины. У каждого человека есть какая-то главная мечта его жизни. Такая мечта была и у Анастасии Матвеевны. Она всем сердцем хотела, чтобы настал когда-нибудь день и они вместе с Мишей под руку пошли бы в церковь к службе. После службы также вместе возвращались бы домой. Вдвоем читали бы молитвенные правила перед сном и утром. Этого она желала больше всего на свете.

— Господи, если тебе угодно, забери мою жизнь, только приведи Мишеньку в храм для жизни вечной.

Когда Анастасия Матвеевна вернулась домой, Михаил уже лежал в кровати. Не было еще девяти часов вечера, так рано он не ложился, это сразу насторожило Анастасию Матвеевну.

— Мишенька, ты что, заболел, тебе плохо?

— Немного неважно себя чувствую, но ты, Настенька, не беспокойся, пройдет.

Анастасия Матвеевна не успокоилась, она-то хорошо знала: уж раз он лег — дело серьезное, и вызвала врача. Врач ничем не утешил, измерил давление, прослушал сердце, поставил укол и заявил, что необходима госпитализация. Но Михаил Романович категорически отказался ехать в госпиталь. На следующий день его состояние ухудшилось.

— Миша, может, батюшку позвать, ведь ты ни разу не исповедовался, ни разу не причащался.

Он, открыв глаза, глянул сердито:

— Что, уже хоронишь меня?

— Да что ты, Мишенька, Господь с тобою, наоборот, верю, что через это на поправку пойдешь.

Он устало прикрыл глаза, а когда она собиралась отойти от постели на кухню, вдруг, не открывая глаз, произнес:

— Ладно, зови попа.

Сердце Анастасии Матвеевны зашлось в радостном волнении, она выбежала в соседнюю комнату, упала на колени перед иконами и расплакалась. Всю ночь она читала каноны и акафисты, чтобы Миша дожил до утра и дождался священника.

Батюшка пришел в половине девятого, как и договаривались. Она провела его к мужу и представила:

— Вот, Миша, батюшка пришел, как ты и просил, это наш настоятель отец Александр. Ну, я вас оставлю, буду на кухне, если понадобится какая помощь, позовете.

Отец Александр, мельком взглянув на фотографии, где Михаил Романович был в парадном мундире с орденами и медалями, бодро произнес:

— Не беспокойтесь, Анастасия Матвеевна, мы — два старых вояки, как-нибудь справимся со всеми трудностями.

Михаил Романович глянул на молодого священника, сердито подумал: «Что он ерничает?»

Отец Александр, как бы отгадав его мысли, сказал:

— Пришлось немного повоевать, интернациональный долг в Афганистане исполнял. Служил в десанте, так небо полюбил, что после армии мечтал в летное пойти, был бы летчик, как вы, да не судьба.

— Что же так?

— Медкомиссия зарубила, у меня ранение было.

— Понятно.

Священник Михаилу Романовичу после такого откровения не то чтобы понравился, а прямо как родной стал. Немного поговорили, потом отец Александр сказал:

— У Вас, Михаил Романович, первая исповедь. Но Вы, наверное, не знаете в чем каяться?

— Вроде жил, как все, — пожал тот плечами. — Сейчас, правда, совесть мучает, что кричал на Настю, когда в церковь шла, она ведь действительно глубоко в Бога верит. А я ей разного наговорил, что, мол, летал, Бога не видел в небе и где, мол, был Бог, когда на войне невинные люди гибли.

— Ее вере Вы этими высказываниями не повредите, она в своем сердце все ответы на эти вопросы знает, только разумом, может быть, высказать не умеет. А вот для Вас, по всей видимости, эти вопросы имеют значение, раз в минуту душевного волнения их высказали. По этому поводу вспомнить можно случай, произошедший с архиепископом Лукой (Войно-Ясенецким). Он был не только церковный иерарх, но и знаменитый ученый-хирург. Во время Великой Отечественной войны, назначенный главным консультантом военных госпиталей, он не раз, делая операции, самых безнадежных спасал от смерти. Как-то владыка Лука ехал в поезде в одном купе с военными летчиками, возвращавшимися на фронт после ранения. Увидели они церковнослужителя и спрашивают: «Вы что, в Бога верите?» — «Верю», — говорит Владыка. — «А мы не верим, — смеются летчики, — так как все небо облетали, Бога так и не видели». Достает тогда архиепископ Лука удостоверение профессора медицины и говорит: «Я тоже не одну операцию сделал на мозгу человека: вскрываю черепную коробку, вижу под ней мозговой жир, а ума там не вижу. Значит ли это, что ума у человека нет?»

— Какой находчивый Владыка, — восхитился Михаил Романович.

— А насчет того, что невинные гибнут, это действительно непонятно, если нет веры в бессмертие, а если есть христианская вера, то все понятно. Страдания невинных обретают высший смысл прощения и искупления. В плане вечности Господь каждую слезинку ребенка утрет. Всем Бог воздаст, если не в этой жизни, так в будущей, по заслугам каждого.

После исповеди и причащения отец Александр пособоровал Михаила Романовича. После соборования тот признался:

— Веришь ли, батюшка, на войне смерти не боялся, в лобовую атаку на фашиста шел, а теперь боюсь умирать, что там ждет — пустота, холодный мрак? Приблизилась эта черта ко мне, а перешагнуть ее страшно, назад еще никто не возвращался.

— Страх перед смертью у нас от маловерия, — сказал отец Александр и, распрощавшись, ушел. После его ухода Михаил Романович сказал жене:

— Хороший батюшка, наш человек, все понимает.

Ободренная этим высказыванием, Анастасия Матвеевна робко сказала:

— Мишенька, нам бы с тобой повенчаться, как на поправку пойдешь, а то, говорят, невенчанные на том свете не увидятся.

— Ну вот, опять за старое, да куда нам венчаться, это для молодых, засмеют ведь в церкви. Сорок лет прожили невенчанные, а теперь, здрасте, вот мы какие.

— Ради меня, Мишенька, если любишь. Пожалуйста.

— Любишь-не любишь, — проворчал Михаил Романович. — Еще выздороветь надо. Иди, я устал, подремлю малость. Коли выздоровлю, там видно будет, поговорим.

— Правда? — обрадовалась Анастасия Матвеевна. — Обязательно выздоровеешь, быть другого не может, — и, чмокнув мужа в щеку, заботливо прикрыла его одеялом.

Произошло действительно чудо, в чем нисколько не сомневалась Анастасия Матвеевна. На следующий день Михаил пошел на поправку. Когда пришел участковый врач, то застал Михаила Романовича пьющим на кухне чай и читающим газету. Померив давление и послушав сердце, подивился:

— Крепкий вы народ, фронтовики.

Когда Анастасия Матвеевна напомнила мужу о венчании, он отмахнулся:

— Погоди, потом решим. Куда торопиться?

— Когда же потом? Скоро Великий пост, тогда венчаться аж до Красной горки нельзя.

— Сказал потом, значит, потом, — с ноткой раздражения в голосе ответил он.

Анастасия Матвеевна пробовала еще несколько раз заводить разговор о венчании, но, почувствовав, что нарывается на скандал, сразу умолкала. Так и наступило Прощеное воскресенье и начался Великий пост. Анастасия Матвеевна старалась не пропускать ни одной службы, в первую неделю ходила вообще каждый день. Потом стала недомогать, снова, как раньше, появились сильные боли в правом боку. А к концу поста вовсе разболелась и слегла. Сын Игорь свозил ее в поликлинику, оттуда направили на обследование в онкологию. Когда они вернулись, Игорь отвел отца в сторону:

— Папа, у мамы рак печени, уже последняя стадия, врачи сказали: осталось немного.

— Что значит — немного? Точно проверили, может, ошибаются? Чем-то можно помочь? Операцию сделать, в конце концов, — растерянно произнес Михаил Романович.

Сын отрицательно покачал головой.

— Надо готовиться к худшему, папа. Не знаю, маме говорить или нет?

— Что ты, сынок, не надо раньше времени расстраивать, я сам с ней поговорю.

Он сел к кухонному столу, обхватил свою седую голову руками и сидел так минут пять, потом решительно встал.

— Пойду к ней.

Подойдя, сел на краешек кровати, взял нежно за руку.

— Что же ты расхворалась, моя верная подруга? Давай поправляйся скорей, Пасха приближается, куличи будем печь, яички красить.

— Что сказали врачи, Миша? — прямо посмотрев ему в глаза, спросила она.

Михаил Романович суетливо завертел головой.

— Ну что-что сказали, надо лечиться — и поправишься. Вон сколько лекарств тебе понавыписывали.

— Не ври, Мишенька, ты же не умеешь врать, я и так сама все понимаю. Умирать мне не страшно, надо только подготовиться достойно к смерти, по-христиански. Ты мне отца Александра приведи, пусть исповедует, причастит, да и пособороваться хочу. Так мы с тобой и не повенчались, как пред Богом предстанем?

— Милая Настенька, ты выздоравливай, ради Бога, и сразу пойдем венчаться.

— Теперь уж, наверное, поздно. Страстная седмица начинается. Затем Светлая, до Фомина воскресенья я не дотяну. Значит, Богом не суждено.

Михаил Романович шел в церковь за отцом Александром и про себя бормотал:

— Это как же — не суждено? Что значит — не суждено? Ведь мы как-никак сорок лет прожили.

В церкви повстречавшись с отцом Александром, договорился, что утром тот подъедет к ним. Поговорил с ним насчет желания венчаться. Отец Александр задумался:

— На Страстной однозначно нельзя, на Светлой, хоть и не принято по уставу, но исключение можно сделать. — Посмотрел на осунувшегося Михаила Романовича, добавил: — Если будем усердно молиться, она доживет и до Красной горки, я в этом уверен.

— Буду, конечно, молиться, только не знаю как.

Отец Александр подвел его к иконе Михаила Архангела.

— Здесь Ваша супруга постоянно стояла за службой, наверное, за Вас молилась Вашему Ангелу-хранителю. Я Вам предлагаю, пока она болеет, заменить ее на этом боевом посту, я не шучу, когда говорю про боевой пост. Апостол Павел пишет: «Наша брань не против крови и плоти, но против духов злобы поднебесных».

От этих слов все сразу встало для Михаила Романовича на свои места. Его соратница, его боевая подруга, его милая жена, пока он дома отлеживался у телевизора с газетой, была на боевом посту. Она боролась за него, за свою семью, против врагов невидимых, а потому более коварных, более опасных. Боролась одна, не имея в нем никакой помощи. Мало того, что он не поддерживал ее в этой борьбе, он еще потакал врагу. Теперь, когда она лежит больная, он должен встать на этот боевой пост. И он встанет, ему ли, старому вояке, не знать, что такое долг воина-защитника. Он встанет, обязательно встанет, и ничто не помешает ему в этом.

Анастасия Матвеевна заметила, что муж ее вернулся какой-то подтянутый, собранный, решительный и даже помолодевший.

— Настя, завтра утром батюшка придет, буду собороваться вместе с тобой. Сейчас покажи мне, какие молитвы читать, я за тебя и за себя почитаю.

— Мишенька, что с тобой? — еще не веря всему, прошептала Анастасия Матвеевна.

— Ничего. Вместе воевать будем.

— С кем воевать, Миша? — даже испугалась Анастасия Матвеевна.

— С духами злобы поднебесной, — отчеканил полковник. — И раскисать не будем, — увидев слезы на глазах жены, добавил он.

— Да это я от радости, Миша, только от радости.

— Ну это другое дело.

Каждый день на Страстной седмице Михаил Романович ходил в храм. Стоять приходилось подолгу, службы Страстной седмицы особые, длинные. Но он мужественно выстаивал их от начала и до конца, хотя и не понимал, что и для чего происходит, но боевой пост есть боевой пост, приказано — стой, высшее командование само знает. Высшим командованием для него в данном случае был отец Александр. После службы он часто подходил к нему, что-нибудь спрашивал. Как-то поделился своими переживаниями.

— Сам-то я хожу сейчас в церковь, а вот сын со снохой… Их разве заставишь? Наш грех: сами не ходили в молодости и детей не приучили.

— Да, это проблема не только ваша, многие подходят с подобным вопросом. Честно признаться, не знаю, что и отвечать. Советую усиленно молиться за детей, молитва родителей много может. Мне как-то рассказывали один случай. У одного верующего человека был неверующий сын. Отец, конечно, переживал сильно. А перед тем как умереть, завещал сыну, чтобы он после смерти в течение сорока дней заходил в его комнату каждый день на пятнадцать минут, ничего не делал, только молча бы сидел. Сын исполнил последнюю просьбу отца. А как сорок дней прошло, сын сам пришел в храм. Я думаю, что просто тот отец понимал, что молодежь в суете живет. Некогда над вечным подумать: о смысле жизни, о своей душе, о бессмертии, о Боге.

Великим четвергом Михаил Романович причастился, а вечером после чтения двенадцати Евангелий умудрился принести домой огонь в самодельном фонарике. От него зажгли лампадку в комнате Анастасии Матвеевны. В субботу сходил в церковь, освятил кулич и крашеные яйца. Кулич испекла им сноха, а яйца красил сам Михаил Романович, так как Анастасия Матвеевна, вконец обессиленная, постоянно лежала в кровати. Врач-онколог, курирующий ее, был удивлен, узнав, что она до сих пор жива. После ночной Пасхальной службы Михаил Романович пришел весь сияющий, уже с порога закричал:

— Христос Воскресе!

— Воистину Воскресе! — ответила чуть слышно Анастасия Матвеевна, любуясь своим мужем, который на Пасху вырядился в свой парадный мундир со всеми наградами, раньше он надевал его только на 9 Мая.

— Ты прямо как на День Победы, — улыбаясь, сказала она.

— А сегодня и есть День Победы, победы над смертью, так в проповеди отец Александр и сказал. Они поцеловались три раза.

— Ты давай поправляйся, в следующее воскресенье, на Красную горку, поедем в церковь венчаться.

— Как уж Бог даст, но я буду ждать.

В воскресенье подъехал сын вместе со снохой на своей машине. Сноха помогла Анастасии Матвеевне надеть ее лучшее платье. Михаил Романович с сыном под руки осторожно вывели и усадили в машину Анастасию Матвеевну. В храме отец Александр разрешил поставить для нее стул. Так и венчались: Анастасия Матвеевна сидела, а рядом в парадном мундире стоял ее любимый супруг. Во время венчания он несколько раз поглядывал с заботливостью на нее, а она отвечала полным благодарности взглядом: мол, все со мною в порядке, не беспокойся и молись. Домой привезли Анастасию Романовну совсем ослабевшую и почти что на руках внесли и уложили в постель прямо в платье. Дети уехали, обещав вечером подъехать проведать. Михаил Романович сел на стул рядом с кроватью жены и взял ее за руку.

— Спасибо, Мишенька, я сегодня такая счаст-ливая. Теперь можно спокойно помереть.

— Как же я? — растерялся Михаил Романович.

— Мы же с тобой повенчанные, нас смерть не разлучит. Я чувствую, что сегодня умру, но ты не скорби, как прочие, не имеющие упования, мы с тобой там встретимся непременно. Ты помнишь, как мы с тобой первый раз повстречались?

— Конечно, помню: в Доме офицеров, на вечере по случаю Дня Победы, ты еще все с капитаном Кравцовым танцевала, я тебя еле от него отбил.

— Дурачок, я как тебя увидела — сразу полюбила, и никакие Кравцовы мне были не нужны.

— Настенька, ты знаешь, мне очень стыдно, хоть и прошло много лет, все же совесть напоминает. Встретимся на том свете, говорят, там все рано или поздно откроется. Так вот, чтобы для тебя не было неожиданностью, короче, хочу признаться: я ведь тогда с Клавкой… Ну, словом, бес попутал.

— Я знала, Мишенька, все знала. В то время мне так больно было, так обидно, что жить не хотелось. Но я любила тебя, вот тогда-то я впервые в церковь пошла. Стала молиться перед иконой Божией Матери, плакать. Меня священник поддержал, сказал, чтобы не разводилась, а молилась за тебя, как за заблудшего. Не будем об этом больше вспоминать. Не было этого вовсе, а если было, то не с нами, мы теперь с тобой другие.

Михаил Романович наклонился и поцеловал руку супруге.

— Тебя любил, только тебя любил, всю жизнь только тебя одну.

— Почитай мне, Миша, Священное Писание.

— Что из него почитать?

— А что откроется, то и почитай.

Михаил Романович открыл Новый Завет и начал читать:

— Любовь долго терпит, милосердствует, любовь не завидует, любовь не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине; все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит. Любовь никогда не перестает… — он вдруг заметил, что супруга перестала дышать и, подняв голову от книги, увидел застывший взгляд его милой жены, устремленный на угол с образами.

— Мы скоро увидимся, Настенька, — сказал он, закрывая ей глаза. Затем он встал, подошел к столу, взял лист бумаги и стал писать: «Дорогой мой сынок, прости нас, если что было не так. Похорони по-христиански. Сынок, выполни мою последнюю просьбу, а не выполнить последнюю просьбу родителей, ты же знаешь, великий грех. После того как похоронишь нас с мамой, в течение сорока дней заходи в эту комнату и посиди здесь минут пятнадцать-двадцать каждый день. Вот такая моя последняя просьба. Поцелуй за меня Люсю и внуков. Христос Воскресе! Твой отец».

Затем он подошел, поцеловал жену и, как был в мундире, лег с нею рядом, взял ее за руку и, закрыв глаза, сказал:

— Пойдем вместе, милая, я тебя одну не оставлю.

Когда вечером Игорь с женою приехали к родителям, то долго не могли дозвониться, так и открыли дверь своим ключом. Прошли в спальню и увидели, что мать с отцом лежат на кровати рядом, взявшись за руки, он в своем парадном мундире, а она в нарядном платье, в котором сегодня венчалась. Лица у обоих были спокойные, умиротворенные, даже какие-то помолодевшие, казалось, они словно уснули, вот проснутся — и так же, взявшись за руки, пойдут вместе к своей мечте, которая ныне стала для них реальностью.

Погиб при исполнении

И когда уже кончит над всеми, тогда возглаголет и нам: «Выходите, — скажет, — и вы! Выходите пьяненькие, выходите слабенькие, выходите соромники!» И мы выйдем все, не стыдясь, и станем. И скажет: «Свиньи вы! Образа звериного и печати его; но приидите и вы!» И возглаголют премудрые, возглаголют разумные: «Господи! Почто сих приемлеши?» И скажет: «Потому их приемлю, премудрые, потому их приемлю, разумные, что ни единый из сих сам не считал себя достойным сего…»

Ф. М. Достоевский. «Преступление и наказание»

Было уже десять часов вечера, когда в епархиальном управлении раздался резкий звонок. И только что прилегший отдохнуть Степан Семенович, ночной сторож, недовольно ворча: «Кого это нелегкая носит?», шаркая стоптанными домашними тапочками, поплелся к двери. Даже не спрашивая, кто звонит, он раздраженно крикнул, остановившись перед дверью:

— Здесь никого нет, приходите завтра утром.

Но за дверью бесстрастный голос ответил:

— Срочная телеграмма, примите и распишитесь.

Получив телеграмму, сторож принес ее в свою каморку, включил настольную лампу и, нацепив очки, стал читать. «27 июля 1979 года протоиерей Федор Миролюбов трагически погиб при исполнении служебных обязанностей, ждем дальнейших указаний. Церковный совет Никольской церкви села Бузихино».

— Царство Небесное рабу Божьему отцу Федору, — сочувст-венно произнес Степан Семенович и еще раз перечитал телеграмму вслух. Смущала формулировка: «Погиб при исполнении…» Это совершенно не клеилось со священническим чином.

«Ну там милиционер или пожарный, в крайнем случае сторож, не приведи, конечно, Господи, это еще понятно, но отец Федор?» — пожал в недоумении плечами Степан Семенович.

Отца Федора он знал хорошо, когда тот еще служил в кафедральном соборе. Батюшка отличался от прочих клириков собора простотой в общении и отзывчивым сердцем, за что и был любим прихожанами. Десять лет назад у отца Федора случи-лось большое горе в семье — убит был его единственный сын Сергей. Произошел этот случай, когда Сергей шел домой порадовать родителей выдержанным экзаменом в медицинский институт, хотя отец Федор мечтал, что сын будет учиться в семинарии.

— Но раз выбрал путь не духовного, а телесного врача, все равно — дай ему Бог счастья… Меня будет на старости лечить, — говорил отец Федор Степану Семеновичу, когда они сидели за чаем в сторожке собора. Тут-то их и застала эта страшная весть.

По дороге из института увидел Сергей, как четверо парней избивают пятого прямо рядом с остановкой автобуса. Женщины на остановке криками пытались урезонить хулиганов, но те, не обращая внимания, уже лежащего молотили ногами. Муж-чины, стоявшие на остановке, стыдливо отворачивались. Сергей, не раздумывая, кинулся на выручку. Кто его потом ножом пырнул, следствие только через месяц разобралось. Да что от этого проку, сына отцу Федору уже никто вернуть не мог. Сорок дней после смерти сына отец Федор служил каждый день заупокойные обедни и панихиды. А как сорок дней прошло, стали частенько замечать отца Федора во хмелю. Бывало, и к службе приходил нетрезвым. Но старались не укорять, понимая его состояние, сочувствовали ему. Однако вскоре это стало делать все труднее. Архиерей несколько раз переводил отца Федора на должность псаломщика, для исправления от винопития. Но один случай заставил Владыку пойти на крайние меры и уволить отца Федора за штат.

Как-то, получив месячную зарплату, отец Федор зашел в рю-мочную, что находилась недалеко от собора. Завсегдатаи этого заведения относились к батюшке почтительно, ибо по своей доброте он потчевал их за свой счет. В этот раз была годовщина смерти сына, и отец Федор, кинув на прилавок всю зарплату, приказал угощать всех, кто пожелает, весь вечер. Буря восторгов, поднявшаяся в распивочной, вылилась в конце пьянки в торжественную процессию. С соседней строительной площадки были принесены носилки, на них водрузили отца Федора и, объявив его Великим Папой Рюмочной, понесли через весь квартал домой. После этого случая отец Федор и угодил за штат. Два года он был без служения до назначения его в Бузихинский приход.

Степан Семенович в третий раз перечитал телеграмму и, повздыхав, стал набирать номер домашнего телефона Владыки. Трубку поднял келейник Владыки Слава.

— Его Высокопреосвященство занят, зачитайте мне телеграмму, я запишу, потом передам.

Содержание телеграммы Славу озадачило не меньше, чем сторожа. Он стал размышлять: «Трагически погибнуть в наше время — пара пустяков, что весьма часто и происходит. Вот, например, в прошлом году погиб в автомобильной катастрофе протодиакон с женой. Но при чем здесь служебные обязанности? Что может произойти во время богослужения? Наверное, эти бузихинцы что-то напутали».

Слава был родом из тех мест и село Бузихино знал хорошо. Оно было знаменито строптивым характером сельчан. С необузданным нравом бузихинцев пришлось столкнуться и архиерею. Бузихинский приход доставлял ему хлопот более, чем все остальные приходы епархии, вместе взятые. Какого бы священника к ним архиерей не назначал, долго тот там не задерживался. Прослужит год, ну от силы другой — и начинаются жалобы, письма, угрозы. Никто на бузихинцев угодить не мог. Одно время за год три настоятеля пришлось сменить. Рассердился архиерей, вообще два месяца к ним никого не назначал. Бузихинцы эти два месяца, как беспоповцы, сами читали и пели в церкви. Только от этого мало утешения, обедню-то без батюшки не отслужишь, стали просить священника. Архиерей говорит им:

— Нет у меня для вас священника, к вам на приход уже никто не желает ехать…

Но те не отступают, просят, умоляют:

— Хоть кого-нибудь, хоть на время, а то Пасха приближается! Как в такой великий праздник без батюшки? Грех.

Смилостивился над ними архиерей, вызвал к себе бывшего в то время за штатом протоиерея Федора Миролюбова и говорит ему: «Даю тебе, отец Федор, последний шанс для исправления, назначаю настоятелем в Бузихино, продержишься там три года — все прощу».

Отец Федор от радости в ноги архиерею поклонился и, побожившись, что уже месяц, как в рот не берет ни грамма, довольный поехал к месту своего назначения.

Проходит месяц, другой, год. Никто к архиерею жалобы не шлет. Это радует его Высокопреосвященство, но в то же время и беспокоит: странно, что жалоб нет. Посылает благочинного отца Леонида Звякина узнать, как обстоят дела. Отец Леонид съездил, докладывает:

— Все в порядке, прихожане довольны, церковный совет доволен, отец Федор тоже доволен.

Подивился архиерей такому чуду, а с ним и все епархиальные работники, но стали ждать: не может такого быть, чтобы второй год продержался. Но прошел еще год, третий пошел. Не вытерпел архиерей, вызывает отца Федора, спрашивает:

— Скажи, отец Федор, как это тебе удалось с бузихинцами общий язык найти?

— А это нетрудно было, — отвечает отец Федор. — Я как приехал к ним, так сразу смекнул их главную слабость, на ней и сыграл.

— Это как же? — удивился архиерей.

— А понял я, Владыко, что бузихинцы — народ непомерно гордый, не любят, когда их поучают, вот я им и сказал на первой проповеди: так мол и так, братья и сестры, знаете ли вы, с какой целью меня к вам архиерей назначил?

Они сразу насторожились: «С какой такой целью?» — «А с такой целью, мои возлюбленные, чтобы вы меня на путь истинный направили». Тут они совсем рты разинули от удивления, а я дальше валяю: «Семинариев я никаких не кончал, а с детских лет пел и читал на клиросе и потому в священники вышел как бы полуграмотным. И, по недостатку образования, пить стал непомерно, за что и был уволен со службы за штат». Тут они сочувственно закивали головами. «И, оставшись, — говорю, — без средств к пропитанию, я влачил жалкое существование за штатом. В довершение ко всему моя жена оставила меня, не желая разделять со мной моей участи».

Как такое сказал, так у меня на глазах слезы сами собой навернулись. Смотрю, и у прихожан глаза на мокром месте. «Так бы мне и пропасть, — продолжаю я, — да наш Владыко, дай Бог ему здоровья, своим светлым умом смекнул, что надо меня для моего же спасения назначить к вам на приход, и говорит мне: «Никто, отец Федор, тебе во всей епархии не может помочь, окромя бузихинцев, ибо в этом селе живет народ мудрый, добрый и благочестивый. Они тебя наставят на путь истинный». А потому прошу вас и молю, дорогие братья и сестры, не оставьте меня своими мудрыми советами, поддержите, а где ошибусь — укажите. Ибо отныне вручаю в руки ваши судьбу свою». С тех пор мы и живем в мире и согласии.

На архиерея этот рассказ, однако, произвел удручающее впе-чатление.

— Что такое, отец Федор? Как вы смели приписывать мне слова, не произносимые мной? Я вас послал как пастыря, а вы приехали на приход овцой заблудшей. Выходит, не вы паству пасете, а она вас пасет?

— А по мне, — отвечает отец Федор, — все равно, кто кого пасет, лишь бы мир был и все были довольны.

Этот ответ совсем вывел архиерея из себя, и он отправил отца Федора за штат.

Бузихинцы вновь присланного священника вовсе не приняли и грозились, что если отца Федора им не вернут, то они до самого Патриарха дойдут, но от своего не отступят. Самые ретивые предлагали заманить архиерея на приход и машину его вверх колесами перевернуть, а назад не перевертывать, пока отца Федора не вернут. Но архиерей уже сам поостыл и решил скандала далеко не заводить. И отца Федора вернул бузихинцам.

Пять лет прошло с того времени. И вот теперь Слава держал телеграмму, недоумевая, что же могло произойти в Бузихине.

А в Бузихине произошло вот что. Отец Федор просыпался всегда рано и никогда не залеживался в постели; умывшись, прочитывал правило. Так начинался каждый его день. Но в это утро, открыв глаза, он почти полчаса понежился в постели с блаженной улыбкой: ночью видел свою покойную мать. Сны отец Федор видел редко. А тут такой необычный, такой легкий и светлый.

Сам отец Федор во сне был просто мальчиком Федей, скакавшим на коне по их родному селу, а мать вышла к нему из дома навстречу и крикнула: «Федя, дай коню отдых, завтра поедете с отцом на ярмарку». При этих словах отец Федор проснулся, но сердце его продолжало радостно биться, и он мечтательно улыбался, вспоминая детство. Видеть мать во сне он считал хорошим признаком, значит, душа ее спокойна, потому как в церкви за нее постоянно возносятся молитвы об упокоении.

Бросив взгляд на настенные ходики, он кряхтя встал с постели и побрел к умывальнику. После молитвы по обыкновению пошел пить чай на кухню, а напившись, расположился тут же читать только что принесенные газеты. Дверь приоткрылась — и показалась вихрастая голова Петьки, внука церковного звонаря Парамона.

— Отец Федор, а я Вам карасей принес, свеженьких, только что наловил.

— Ну проходи, показывай свой улов, — добродушно пробасил отец Федор.

Приход Пети был всегда для отца Федора радостным событием, он любил этого мальца, чем-то напоминавшего ему своего собственного покойного сына. «О, если бы он прошел мимо, не осиротил бы своего отца, сейчас бы у меня были бы, наверное, внуки. Но так, значит, Богу угодно», — мучительно размышлял отец Федор.

Петьку без гостинца не оставлял, то конфет ему полные карманы набьет, то пряников. Но, конечно, понимал, что Петя не за этим приходит к нему, а уж больно любопытный, обо всем расспрашивает отца Федора, да такие вопросы иногда мудреные задает, что и не сразу ответишь.

— Маленькие карасики, — оправдывался Петя, в смущении протягивая целлофановый мешочек с дюжиной небольших, с ладонь, карасей.

— Всякое даяние благо, — прогудел отец Федор, кладя карасей в холодильник. — Да и самое главное, что от труда рук своих принес подарок. А это я для тебя припас, — и с этими словами он протянул Петьке большую шоколадную плитку.

Поблагодарив, Петя повертел шоколад в руке, попытался сунуть в карман, но шоколад не полез, и тогда он проворно сунул его за пазуху.

— Э-э, брат, так дело не пойдет, пузо у тебя горячее, шоколад растает — и до дому не донесешь, лучше в газету заверни. А теперь, коли не торопишься, садись, чаю попьем.

— Спасибо, батюшка, мать корову подоила, так молока уже напился.

— Все равно садись, что-нибудь расскажи.

— Отец Федор, мне дед говорит, что когда я вырасту, получу от Вас рекомендацию и поступлю в семинарию, а потом буду священником, как Вы.

— Да ты еще лучше меня будешь. Я ведь неграмотный, в семинариях не учился, не те годы были, да и семинариев тогда уже не было.

— Вот Вы говорите «неграмотный», а откуда же все знаете?

— Читаю Библию, еще книжки кое-какие есть. Немного и знаю.

— А папа говорит, что нечего в семинарии делать, так как скоро Церковь отомрет, а лучше идти в сельхозинститут и стать агрономом, как он.

— Ну, сказанул твой батя, — усмехнулся отец Федор. — Я умру, отец твой умрет, ты когда-нибудь помрешь, а Церковь будет вечно стоять, до скончания века.

— Я тоже так думаю, — согласился Петя. — Вот наша церковь сколько лет стоит, и ничего ей не деется, а клуб вроде недавно построили, а уж трещина по стене пошла. Дед говорит, что раньше прочно строили, на яйцах раствор замешивали.

— Тут, брат, дело не в яйцах. Когда я говорил, что Церковь будет стоять вечно, то имел в виду не наш храм, это дело рук человеческих, может и разрушиться. Да и сколько на моем веку храмов да монастырей взорвали и поломали, а Церковь живет. Церковь — это все мы, верующие во Христа, и Он — глава нашей Церкви. Вот так, хоть твой отец грамотным на селе слывет, но речи его немудрые.

— А как стать мудрым? Сколько надо учиться, больше, чем отец, что ли? — озадачился Петя.

— Да как тебе сказать… Я встречал людей совсем неграмотных, но мудрых. «Начало премудрости — страх Господень», — так сказано в Священном Писании.

Петя хитро сощурил глаза:

— Вы в прошлый раз говорили, что Бога любить надо. Как это можно и любить, и бояться одновременно?

— Вот ты мать свою любишь?

— Конечно.

— А боишься ее?

— Нет, она же не бьет меня, как отец.

— А боишься сделать что-нибудь такое, отчего мама твоя сильно бы огорчилась?

— Боюсь, — засмеялся Петя.

— Ну тогда, значит, должен понять что это за «страх Господень».

Их беседу прервал стук в дверь. Вошла теща парторга колхоза, Ксения Степановна. Перекрестилась на образа и подошла к отцу Федору под благословение.

— Разговор у меня, батюшка, наедине к тебе, — и бросила косой взгляд на Петьку.

Тот, сообразив, что присутствие его нежелательно, распрощавшись, юркнул в дверь.

— Так вот, батюшка, — заговорщицким голосом начала Семеновна, — ты же знаешь, что моя Клавка мальчонку родила, вот два месяца как некрещеный. Сердце-то мое все изболелось: и сами невенчанные, можно сказать, в блуде живут, так хоть внучка покрестить, а то не дай Бог до беды.

— Ну а что не несете крестить? — спросил отец Федор, прекрасно понимая, почему не несут сына парторга в церковь.

— Что ты, батюшка, Бог с тобой, разве это можно? Должность-то у него какая! Да он сам не против. Давеча мне и говорит: «Окрестите, мамаша, сына так, чтобы никто не видел».

— Ну что же, благое дело, раз надо — будем крестить тайнообразующе. Когда наметили крестины?

— Пойдем, батюшка, сейчас к нам, все готово. Зять на работу ушел, а евоный брат, из города приехавший, будет крестным. А то уедет — без крестного как же?

— Да-а, — многозначительно протянул отец Федор, — без кумовьев крестин не бывает.

— И кума есть, племянница моя, Фроськина дочка. Ну, я пойду, батюшка, все подготовлю, а ты приходи следом задними дворами, через огороды.

— Да уж не учи, знаю…

Семеновна вышла, а отец Федор стал неторопливо собираться. Перво-наперво проверил принадлежности для крещения, посмотрел на свет пузырек со Святым Мирром, уже было поч-ти на дне. «Хватит на сейчас, а завтра долью». Уложил все это в небольшой чемоданчик, положил Евангелие, а поверх всего облачение. Надел свою старую ряску и, выйдя, направился через огороды с картошкой по тропинке к дому парторга.

В просторной, светлой горнице уже стоял тазик с водой, а к нему три прикрепленные свечи. Зашел брат парторга.

— Василий, — представился он, протягивая отцу Федору руку. Отец Федор, пожав руку, отрекомендовался:

— Протоиерей Федор Миролюбов, настоятель Никольской церкви села Бузихино.

От такого длинного титула Василий смутился и, растерянно заморгав, спросил:

— А как же по отчеству величать?

— А не надо по отчеству, зовите проще: отец Федор или батюшка, — довольный произведенным эффектом, ответил отец Федор.

— Отец Федор-батюшка, Вы уж мне подскажите, что делать. Я ни разу не участвовал в этом обряде.

— Не обряд, а таинство, — внушительно поправил отец Федор совсем растерявшегося Василия. — А Вам ничего и не надо делать, стойте здесь и держите крестника.

Зашла в горницу и кума, четырнадцатилетняя Анютка, с младенцем на руках. В комнату с беспокойным любопытством заглянула жена парторга.

— А маме не положено здесь на крестинах быть, — строго сказал отец Федор.

— Иди, иди, дочка, — замахала на нее руками Семеновна. — Потом позовем.

Отец Федор не спеша совершил крещение, затем позвал мать мальчика и после краткой проповеди о пользе воспитания детей в христианской вере, благословил мать, прочитав над ней молитву.

— А теперь, батюшка, к столу просим, надо крестины отметить и за здоровье моего внука выпить, — захлопотала Семеновна.

В такой же просторной, как горница, кухне был накрыт стол, на котором одних разносолов не пересчитать: маринованные огурчики, помидорчики, квашеная белокочанная капуста, соленые груздочки под сметанкой и жирная сельдь, нарезанная крупными ломтиками, посыпанная колечками лука и политая маслом. Посреди стола была водружена литровая бутыль с прозрачной, как стекло, жидкостью. Рядом в большой миске дымился вареный картофель, посыпанный зеленым луком. Было от чего разбежаться глазам. Отец Федор с уважением посмотрел на бутыль.

Семеновна, перехватив взгляд отца Федора, торопясь пояснила:

— Чистый первак, сама выгоняла, прозрачный, как слезинка. Ну что же ты, Вася, приглашай батюшку к столу.

— Ну, батюшка, садитесь, по русскому обычаю трахнем по маленькой за крестника, — довольно потирая руки, сказал Василий.

— По русскому обычаю надо сперва помолиться и благословить трапезу, а уж потом садиться, — назидательно сказал отец Федор и, повернувшись к переднему углу, хотел осенить себя крестным знамением, однако рука, поднесенная ко лбу, застыла, так как в углу висел лишь портрет Ленина.

Семеновна запричитала, кинулась за печку, вынесла оттуда икону и, сняв портрет, повесила ее на освободившийся гвоздь.

— Вы уж простите нас, батюшка, они ведь молодые, все партийные.

Отец Федор прочел «Отче наш» и широким крестом благословил стол:

— Христе Боже, благослови ястие и питие рабом Твоим, яко Свят еси всегда, ныне и присно и во веки веков, аминь.

Слово «питие» он как-то выделил особо, сделав ударение на нем. Затем они сели, и Василий тут же разлил по стаканам самогон. Первый тост провозгласили за новокрещенного младенца. Отец Федор, выпив, разгладил усы, прорек:

— Хорош первач, крепок, — и стал закусывать квашеной капустой.

— Да разве можно его сравнить с водкой, гадость такая, на химии гонят, а здесь свой чистоган, — поддакнул Василий. — Только здесь, как приедешь из города домой, и можно нормально отдохнуть, расслабиться. Недаром Высоцкий поет: «Если водку гнать не из опилок, то чаво б нам было с трех-четырех, пяти бутылок?!» — и засмеялся. — И как верно подметил, после водки у меня голова болит, а вот после первака — хоть бы хны, утром опохмелишься — и опять пить целый день можно.

Отец Федор молча отдавал должное закускам, лишь изредка кивая в знак согласия головой.

Выпили по второй, за родителей крещеного младенца. Глаза у обоих заблестели и, пока отец Федор, густо смазав горчицей холодец, заедал им вторую стопку, Василий, перестав закусывать, закурил папиросу и продолжил разглагольствовать:

— Раньше люди хотя бы Бога боялись, а теперь, — он досадливо махнул рукой, — теперь никого не боятся, каждый что хочет, то и делает.

— Это откуда ты знаешь, как раньше было? — ухмыльнулся отец Федор, глядя на захмелевшего кума.

— Так старики говорят, врать-то не станут. Нет, рано мы религию отменили, она ох как бы еще пригодилась. Ведь чему в церкви учат: не убий, не укради… — стал загибать пальцы Василий. Но на этих двух заповедях его запас знаний о религии кон-чился, и он, ухватившись за третий палец, стал мучительно припоминать еще что-нибудь, повторяя вновь:

— Не убий, не укради…

— Чти отца своего и матерь свою, — пришел ему на выручку отец Федор.

— Во-во, это я и хотел сказать, чти. А они разве чтут? Вот мой балбес, в восьмой класс пошел, а туда же… Понимаешь ли, отец для него — не отец, мать — не мать. Все по подъездам шляется с разной шпаной, домой не загонишь, школу совсем запустил, — и Василий, в бессилии хлопнув руками по коленям, стал разливать по стаканам. — А ну их всех, батюшка, — и, схватившись рукою за рот, испуганно сказал: — Чуть при Вас матом не ругнулся, а я ведь знаю: это грех… при священнике… меня Семеновна предупреждала. Ты уж прости меня, отец Федор, мы — народ простой, у нас на работе без мата дело не идет, а с матом — так все понятно. А это грех, батюшка, на работе ругаться матом? Вот ты мне ответь.

— Естественно, грех, — сказал отец Федор, заедая стопку груздочком.

— А вот не идет без него дело! Как рассудить, если дело не идет? — громко икнув, развел в недоумении руками Василий. — А как ругнешься хорошенько, — рубанул он рукой воздух, — так пошло — и все дела, вот такие пироги. А Вы говорите: «Грех».

— А что я должен сказать, что это богоугодное дело, матом ругаться? — недоумевал отец Федор.

— Э-э, да не поймете Вы меня, вот так и хочется выругаться, тогда б поняли.

— Ну выругайся, если так хочется, — согласился отец Федор.

— Вы меня на преступление толкаете, чтобы я — да при святом отце выругался… Да ни за что!

Отец Федор видел, что сотрапезник его изрядно закосел, выпивая без закуски, и стал собираться домой. Василий, оконча-тельно сморенный, уронил голову на стол, бормоча:

— Чтобы я выругался, да не х… от меня не дождетесь, я всех в…

В это время зашла Семеновна:

— У, нажрался, как скотина, пить культурно — и то не умеет. Ты уж прости нас, батюшка.

— Ну что ты, Семеновна, не стоит.

— Сейчас, батюшка, тебя Анютка проводит. Я тебе тут яичек свежих положила, молочка, сметанки да еще кое-чего. Анютка снесет.

Отец Федор благословил Семеновну и пошел домой. Настроение у него было прекрасное, голова чуть шумела от выпитого, но при такой хорошей закуске для него это были пустяки.

На лавочке перед его домом сидела хромая Мария.

— Ох, батюшка, слава Богу, слава Богу, дождалась, — заковыляла Мария под благословение отца Федора. — А то ведь никто не знает, куда ты ушел, уж думала — в район уехал, вот беда была бы.

— По какому делу, голубушка? — благословляя, спросил отец Федор.

— Ах, батюшка, ах, родненький, да у Дуньки Кривошеиной горе, горе-то какое. Сынок ее Паша, да ты его знаешь, он прошлое летось привозил на тракторе дрова к церкви. Ну так вот, позавчера у Агриппины, что при дороге живет, огород пахали. Потом, знамо дело, расплатилась она с ними, как полагается, самогоном. Так они, заразы, всю бутыль выпили и поехали. «Кировец»-то, на котором Пашка работал, перевернулся, ты знаешь, какие высокие у трассы обочины. В прошлом году, помнишь, Семен перевернулся, но тот жив остался. А Паша наш, сердечный, в окно вывалился, и трактором-то его придавило. Ой, горе-то, горе матери евоной Дуньке, совсем без кормильца осталась, мужа схоронила, теперь сынок. Уж, батюшка, дорогой наш, Христом Богом просим, поедем, послужим панихидку над гробом, а завтра в церковь повезут отпевать. Внучек мой тебя сейчас отвезет.

— Хорошо, поедем, поедем, — захлопотал отец Федор. — Только ладан да кадило возьму.

— Возьми, батюшка, возьми, родненький, все, что тебе надо, а я пожду здесь, за калиткой.

Отец Федор быстро собрался и через десять минут вышел. У калитки его ждал внук Марии на мотоцикле «Урал». Позади его примостилась Мария, оставив место в коляске для отца Федора. Отец Федор подобрал повыше рясу, плюхнулся в коляску:

— Ну, с Богом, поехали.

Взревел мотор и понес отца Федора навстречу его роковому часу. Около дома Евдокии Кривошеиной толпился народ. Дом маленький, низенький, отец Федор, проходя в дверь, не нагнулся вовремя и сильно ударился о верхний дверной косяк; поморщившись от боли, пробормотал:

— Ну что за люди, такие низкие двери делают, никак не могу привыкнуть.

В глубине сеней толпились мужики.

— Отец Федор, подойди к нам, — позвали они.

Подойдя, отец Федор увидел небольшой столик, в беспорядке уставленный стаканами и нехитрой закуской.

— Батюшка, давай помянем Пашкину душу, чтоб земля была ему пухом.

Отец Федор отдал Марии кадило с углем и наказал идти разжигать. Взял левой рукой стакан с мутной жидкостью, правой широко перекрестился:

— Царство Небесное рабу Божию Павлу, — и одним духом осушил содержимое стакана. «Уже не та, что была у парторга», — подумал он. От второй стопки, тут же ему предложенной, отец Федор отказался и пошел в дом.

В горнице было тесно от народа. Посреди комнаты стоял гроб. Лицо покойника, еще молодого парня, почему-то стало черным, почти как у негра. Но вид был значительный: темный костюм, белая рубаха, черный галстук, словно и не тракторист лежал, а какой-нибудь директор совхоза. Правда, руки, сложенные на груди, были руками труженика, мазут в них до того въелся, что уже не было никакой возможности отмыть.

Прямо у гроба на табуретке сидела мать Павла. Она ласково и скорбно смотрела на сына и что-то шептала про себя. В душной горнице отец Федор почувствовал, как хмель все больше разбирает его. В углу, около двери и в переднем углу, за гробом, стояли бумажные венки. Отец Федор начал панихиду, бабки тонкими голосами подпевали ему. Как-то неловко махнув кадилом, он задел им край гроба. Вылетевший из кадила уголек подкатился под груду венков, но никто этого не заметил.

Только отец Федор начал заупокойную ектенью, как раздались страшные вопли:

— Горим, горим!

Он обернулся и увидел, как ярко полыхают бумажные венки. Пламя перекидывалось на другие. Все бросились в узкие двери, в которых сразу же образовалась давка. Отец Федор скинул облачение, стал наводить порядок, пропихивая людей в двери. «Вроде все, — мелькнуло у него в голове. — Надо выбегать, а то будет поздно». Он бросил последний взгляд на покойника, невозмутимо лежащего в гробу, и тут увидел за гробом сгорбившуюся фигуру матери Павла — Евдокии. Он бросился к ней, поднял ее, хотел нести к двери, но было уже поздно, вся дверь была объята пламенем. Отец Федор подбежал к окну и ударом ноги вышиб раму, затем, подтащив уже ничего не соображавшую от ужаса Евдокию, буквально выпихнул ее из окна.

Потом попробовал сам, но понял, что в такое маленькое окно его грузное тело не пролезет. Стало нестерпимо жарко, голова закружилась; падая на пол, отец Федор бросил взгляд на угол с образами — Спаситель был в огне. Захотелось перекреститься, но рука не слушалась, не поднималась для крестного знамени. Перед тем как окончательно потерять сознание, он прошептал: «В руце Твои, Господи, Иисусе Христе, предаю дух мой, будь милостив мне, грешному».

Икона Спасителя стала коробиться от огня, но сострадательный взгляд Христа по-доброму продолжал взирать на отца Федора. Отец Федор видел, что Спаситель мучается вместе с ним.

— Господи, — прошептал отец Федор, — как хорошо быть всегда с Тобой.

Все померкло, и из этой меркнущей темноты стал разгораться свет необыкновенной мягкости, все, что было до этого, как бы отступило в сторону, пропало. Рядом с собой отец Федор услышал ласковый и очень близкий для него голос:

— Истинно говорю тебе, ныне же будешь со Мною в раю.

Через два дня приехал благочинный, отец Леонид Звякин, и, вызвав из соседних приходов двух священников, возглавил чин отпевания над отцом Федором. Во время отпевания церковь была заполнена до отказа народом так, что некоторым приходилось стоять на улице. Обнеся гроб вокруг церкви, понесли на кладбище. За гробом, рядом со звонарем Парамоном, шел его внук Петя. Взгляд его был полон недоумения, ему не верилось, что отца Федора больше нет, что он хоронит его.

В Бузихино на день похорон были приостановлены все сельхозработы. Немного посторонясь, шли вместе с односельчана-ми председатель и парторг колхоза. Скорбные лица бузихинцев выражали сиротливую растерянность. Хоронили пастыря, ставшего за эти годы всем односельчанам родным и близким человеком. Они к нему шли со всеми своими бедами и нуждами, двери дома отца Федора всегда были для них открыты. К кому придут они теперь? Кто их утешит, даст добрый совет?

— Не уберегли мы нашего батюшку-кормильца, — причитали старушки, а молодые парни и девчата в знак согласия кивали головами: не уберегли.

В доме священника для поминок были накрыты столы лишь для духовенства и церковного совета. Для всех остальных столы поставили на улице в церковной ограде, благо погода была хорошая, солнечная.

Прямо возле столов стояли фляги с самогоном, мужики подходили и зачерпывали, кто сколько хочет. Около одного стола стоял Василий, брат парторга, уже изрядно захмелевший, он объяснял различие между самогоном и водкой.

— А что ты в деревню не вертаешься? — вопрошали мужики.

— Э-э, братки, а жена-то! Она же у меня городская, едрена вошь! Так и хочется выругаться, но нельзя, покойник особый! Мировой был батюшка, он не велел — и не буду, но обидно, что умер, потому и ругаться хочется.

За другим столом Захар Матвеевич, сварщик с МТС, рассказывал:

— Приходит как-то ко мне отец Федор, попросил пилку. Ну мне жалко, что ли? Я ему дал. Утром пошел в сад, смотрю: у меня все яблони обработаны, чин-чинарем. Тут я сообразил, для чего он у меня пилку взял: заметил, что я давно сад запустил, он его и обработал. Ну где вы еще такого человека встретите?

— Нигде, — соглашались мужики. — Такого батюшку, как наш покойный отец Федор, во всем свете не сыщешь.

В доме поминальная трапеза шла более благообразно, нежели на улице. Все молча кушали, пока, наконец, батюшка, сидевший рядом с благочинным, не изрек:

— Да, любил покойничек выпить, Царство ему Небесное, вот это его и сгубило. Был бы трезвый, непременно выбрался бы из дома, ведь никто больше не сгорел…

— Не пил бы отец Федор, так и пожара бы не случилось, — назидательно оборвал благочинный.

На сороковой день мужики снова устроили грандиозную пьянку на кладбище, проливая хмельные слезы на могилу отца Федора.

Прошел ровно год. Холмик над могилой отца Федора немного просел и зарос пушистой травкой. Рядом стояла береза, за ней, в сооруженном Петькой скворечнике, жили птицы. Они пели по утрам над могилой. По соседству был захоронен тракторист Павел. В день годовщины около его могилы сидела, сгорбившись, Евдокия Кривошеина. Она что-то беззвучно шептала, когда к могиле отца Федора подошел Петя. На плече у него была удочка, в руках пустой мешочек.

— Эх, тетя Дуся, — с сокрушением вздохнул Петя, — хотел отцу Федору принести карасиков на годовщину, чтоб помянули, он ведь очень любил жареных карасей в сметане. Так на прошлой неделе Женька Путяхин напился и с моста трактор свалил в пруд, вместе с тележкой, а она полная удобрений химических. Сам-то он жив остался, а рыба вся погибла.

Петя еще раз тяжело вздохнул, глядя на могилу отца Федора.

На могиле лежали яички, пирожки, конфеты и наполовину налитый граненый стакан, покрытый сверху кусочком хлеба домашней выпечки. Петя молча взял стакан, снял с него хлеб, в нос ударил тошнотворный запах сивухи; широко размахнувшись рукой, он далеко от могилки выплеснул содержимое стакана. Затем достал из-за пазухи фляжку, в которую загодя набрал чистой воды из родника, что за селом в Большом овраге, наполнил водой стакан, положил снова на него хлеб и осторожно поставил на могильный холмик.

Затем внимательно взглянул на портрет отца Федора, укрепленный на дубовом восьмиконечном кресте. С портрета на него смотрел отец Федор, одобрительно улыбаясь. Петя улыбнулся отцу Федору в ответ, а по щекам его текли чистые детские слезы.

Утешение в старости

Мария Ивановна проснулась среди ночи. Ныли все суставы, и коленки распухли. «Наверное, к перемене погоды», — подумала она. Но не только суставы ей не давали заснуть, ныла еще и душа. Женщина долго лежала с открытыми глазами, пока, наконец, не стала различать очертания предметов: шкаф, стол и диван у противоположной стены, на котором похрапывал ее внук, пятнадцатилетний Василий. Душа болела от вчерашней обиды.

Днем приходила в гости ее сватья, мать зятя, Людмила Тарасовна. Во время ужина сватья не преминула сказать очередную гадость:

— Хорошо некоторые устроились, на всем готовеньком, едят, пьют и ни о чем не думают. А мне надо пойти купить продукты да приготовить, а сейчас все вон как дорого.

Сомневаться не приходилось, что эти «некоторые» — она, Мария Ивановна. После таких слов от обиды стало трудно дышать, а уж ложка и подавно в рот не полезла. Мария Ивановна сидела, опустив голову, и помешивала ложкой суп, раздумывая, как же ей реагировать на это. Да так и не нашлась что сказать.

Сватья, как ни в чем не бывало, болтала уже на другую тему.

— Выборы скоро, — говорила она. — Так вот, надо за коммунистов голосовать, при них-то мы как хорошо жили!

Лежа теперь в темноте и вспоминая высказывания свахи, Мария Ивановна тяжело вздохнула: «Ох уж эти коммунисты, коротка, видать, твоя память, Людмила Тарасовна, а я вот все помню».

…Зима в 1931 году выдалась суровая. Иван Артемьевич Копелев зашел в избу какой-то потерянный. Скинул рукавицы и, повесив возле дверей полушубок с шапкой, пошел к рукомойнику. Машенька шустро соскочила с полатей и, зачерпнув из бочки ковшиком воды, стала поливать отцу на руки. Это важное дело она никому из братишек и сестренок не доверяла. Ей нравилось лить воду на отцовские сильные руки. Отец обычно умывался не торопясь, основательно. В большие ладони входило едва ли не полковша воды. Одним движением отцовских рук вся эта вода оказывалась на его лице, бороде, ушах и шее. Брызги летели на Машу, но она на них не обращала внимания. Маша ждала главных брызг. Когда подавала отцу полотенце, то он, смеясь, брызгал со своих рук на ее лицо, а она радостно повизгивала.

Но в этот раз все было не так. Отец как-то задумчиво плеснул себе пару раз на лицо и сразу потянулся за полотенцем, даже не взглянув на Машу. Затем подошел к столу, широко перекрестившись, сел в красный угол. Детишки, сразу соскочив с печи, тоже сели к столу. Бабушка подала отцу свежий каравай. Он молча нарезал хлеб, прижимая краюху к груди, и раздал его детям. Как было приятно получить из отцовских рук пахучий свежий кусок теплого ржаного хлеба! Это было целое таинство. Вначале он подавал хлеб старшему сыну, Ванятке, потом ей, Маше, затем Настеньке, а самому младшему, Грише, — в последнюю очередь. Мать достала ухватом чугунок щей из печи. И, ловко перелив из него в большую миску, поставила ее посреди стола. Щи были пустые, без мяса. Идет рождественский пост — Филипповки. Вот к Рождеству отец обещал телка заколоть, тогда и мясо на столе будет, и обновку Маше к школе справят. Четырехлетний Гришка полез было зачерпнуть из миски щей, но тут же получил ложкой по лбу от отца. Настенька прыснула смехом и тоже получила по лбу. Теперь оба сидели и потирали ушибленные места. Это им наука: вперед батьки не лезть в миску и вести себя за столом прилично.

После ужина дети забрались на печку спать. Бабушка ушла по хозяйству. Отец с матерью остались сидеть за столом. Иван Артемьевич вынул кисет с самосадом, не торопясь скрутил козью ножку и прикурил ее от лучины, стоящей на столе.

— Плохи наши дела, Фрося, — сказал он, обращаясь к матери.

Маша расслышала слова отца и в тревоге навострила уши.

— Да уж чего хорошего, — поддакнула мать, — озимые могут померзнуть, снегу-то мало выпало. Прогневили мы Бога. Я еще на Покров подумала о том, что урожай плохой будет, раз снег не выпал, это уж верная примета.

— Я не о том, мать, толкую. В колхоз меня тянут, а я опять отказался. Никак у меня душа не лежит свою животину этим босякам на общий двор вести. У них уже год как колхоз образован, а проку никакого нет. То коммуны эти выдумали, то колхозы. Куда податься крестьянину, Бог весть.

— Что же с нами будет? — спросила тревожно мать.

— Что вступать в колхоз — пропадать, что не вступать — пропадать, только об этом целый день душа моя болит.

— Может, с кем посоветоваться? — предложила мать.

— Да с кем теперь посоветуешься? Матфей Егорыч был умный мужик, так его уж раскулачили и сослали.

— Мы же, чай, не кулаки, мы к середнякам относимся.

— Единоличники мы, а значит, для них — те же кулаки. Уж коли они таких крепких хозяев извели, то до нас теперь им — самое время.

— Что же нам делать? — в тревоге спросила мать.

— Ладно, утро вечера мудренее, пойду скотине корму задам — и спать.

Это утро Маша запомнила на всю жизнь. В дом вошли чужие. Семью вывели во двор. Маша с Настей и Гришей стояли рядом с мамой, прижимаясь к ее подолу. Старший, Ванятка, стоял рядом с понурым отцом. Чужие люди выносили из избы вещи и грузили их на телегу. Из хлева выгнали корову и теленка и тоже привязали к телеге. Когда вывели кобылу Соньку, отец, проводив ее тоскливым взглядом, сжал кулаки и снова понурил голову. Бабушка крестилась, мать тихо заплакала, вслед за ней заплакали Настена с Гришей. Маша насупилась, но, подражая старшему брату, силилась не плакать. Больше всех старался их односельчанин — дядя Ваня Кликушев. Он радостно суетился, покрикивая, указывал, что еще выносить. Рядом с ним бегал его сынок Пашка, Машин ровесник. Когда все вынесли, Маша заметила, как Кликушев то смотрит на нее, то переводит взгляд на своего сына. Затем он подошел к Маше и, нагнувшись к ее лицу, оскалив полусгнившие зубы, захихикал. В нос Маше ударил винно-табачный перегар. Маша, отвернувшись, уткнулась в подол матери.

— Ты не вороти свою кулацкую мордочину, давай-ка скидывай полушубок, — сказал он, продолжая хихикать.

На Маше был совсем новый овчинный полушубок, который мама ей сшила к этой зиме. Она вопросительно посмотрела на мать.

— Снимай, дочка, куда же деваться.

Кликушев снял со своего сына драное пальтишко и накинул его на Машины плечи.

— На, носи да помни мою доброту. И ты, сынок, надевай, теперь наше время настало.

Пашка, надев Машин полушубок, показал ей язык. Та, не выдержав такой обиды, заплакала.

Отец, стоявший до этого молча, поднял свой тяжелый взгляд на Кликушева:

— Ты чего же, ирод, над ребенком изгиляешься?

— А ты, эксплуататор, забыл, небось, как я у тебя батрачил и что ты мне заплатил, кулацкое отродье? Ты над моими детьми тогда изгилялся, а я сейчас — все по справедливости, вот.

— Какая уж справедливость? Ты же в самый разгар посевной в запой ушел, за что же тебе платить? Не пил бы, работал, как человек, и тебе бы справедливость была. А на чужом достатке своего счастья не построишь.

— Нам Советская власть счастье даст. А вас, кулаков, всех под корень, вот.

— Эх, Иван, дурак ты был, дураком и помрешь. Неужто ты думаешь, что Советской власти такая пьянь подзаборная нужна будет?

— Но-но, ты у меня поговори еще, враг затаенный! — закричал Кликушев, но как-то уже неуверенно. — Если бы ты, случаем, не воевал в Красной Армии, то сейчас бы уже пошел следом за другом своим, за Матфеем Егорычем.

Вечером сидели в пустой избе и пили взвар на бруснике с постными лепешками.

— Не успокоятся они на этом, — сказал отец. — Уходить отсюда надо, пока не поздно.

— Куда же мы пойдем? — вздохнула мать. — Кому мы нужны?

— Поедем под Курск, там новые шахты открывают и заводы строят. Рабочие руки завсегда нужны. Сегодня ходил к Семену Подкорытову, за деньги он справки нам сделает. Ванятка уже большой, его здесь, в городе, в училище пристроим, специальность приобретать. С собой возьмем младших, Настену и Гришу, а Маша с бабушкой пока здесь у Сениных поживут. Как сами устроимся, и им знать дадим, чтобы приезжали.

Так Маша и осталась с бабушкой в деревне. Жили у своей родни, в их избе. Было тесно и голодно. Весной после Пасхи перебрались в сарай. Родня дальняя да бедная, сами кое-как перебиваются. А уж нахлебники им тем более не нужны.

Прошел праздник Троицы. Еды никакой не было уже третий день, и Маша вопросительно поглядывала на бабушку. Та поохала да повздыхала, а потом и сказала:

— Сгибнем мы с тобой, внученька, тут. Надо под Курск к своим добираться.

Взяли они свои нехитрые пожитки в узелки и пошли к ближайшей станции на поезд. А ближайшая станция находилась в сорока верстах от их деревни. На второй день пути Маша упала в голодный обморок. Перепуганная бабушка бегала вокруг внучки, крестила ее, шептала молитвы и брызгала водой, пока Машенька не очнулась. Пожевали они какой-то травы, что росла кругом в изобилии, набирая свою летнюю силу, затем попили воды из ручья и пошли дальше. Когда проходили мимо одного хутора, бабушка постучала в крайнюю избу. Вышла женщина и сердито спросила:

— Чего надо?

— Доченька, не мне, а вот ребеночку хотя бы чашечку супа, она пятый день ничего не ела.

— Много вас тут ходит, своих кормить нечем!

Но увидев огромные, впавшие глаза Маши, смотрящие на нее умоляюще, исполненные надежды, ушла в дом и вынесла чашку гороховой похлебки. Маша накинулась на похлебку, прямо через край чашки выпивая ее крупными глотками, но потом, как бы опомнившись, глянула на бабушку:

— Бабуля, и ты поешь.

— Кушай, внученька, — заплакала старушка, — мне все равно скоро помирать.

— Да ешьте вы скорее и уходите, не рвите мне душу! — в сердцах воскликнула хозяйка. — Я ведь у своих детей отнимаю! — и, заплакав, побежала в избу.

До станции добрались к вечеру. Народу к кассам за билетами было много, все кричали, скандалили, а уж бабушку с Машей совсем затерли. Они вышли из очереди и отошли в сторонку перевести дух. Бабушка шептала молитву Богородице. Маша знала эту молитву, когда-то она учила ее, потому стала шептать вместе с бабушкой.

Это была очень красивая молитва. Но как ни старалась Мария Ивановна впоследствии, через многие годы, припомнить слова не могла.

Когда они закончили читать молитву в третий раз, к ним подошел какой-то военный:

— Тетя Феня, да неужто это ты?

— Ах ты, Господи, Вася! Бог тебя привел! А это моя внучка, Маша.

— Ванина дочка, что ли? — осведомился военный.

— Его, сыночка моего, дочка. Вот к нему едем под Курск да билеты не можем взять.

— А деньги у вас есть?

— Есть, милок, есть, а как же, сберегла. Сами-то чуть с голоду не умерли, а деньги на дорогу схоронила.

— Давайте их мне и ждите здесь.

Когда он ушел, бабушка пояснила Маше:

— Это, внучка, сынок соседа нашего, Протаса, Царство ему Небесное. Вася как в Красную Армию ушел, так в село и не вернулся. А теперь вон какой стал! Был бы жив отец, вот бы на него полюбовался! Я думаю, Божья Матерь его к нам послала, Она, Кормилица, кому же еще такое чудо произвесть!

Вскоре пришел дядя Василий. Принес билеты и вызвался проводить их на поезд. Когда он посадил Машу с бабушкой в вагон, то достал из вещмешка полбулки ржаного хлеба и две луковицы:

— Вот, тетя Феня, все что могу. А мне в другом направлении ехать.

— Спаси тебя Христос и Матерь Божия. В каком же ты теперь чине, Вася? — полюбопытствовала бабушка.

— Я — командир Красной Армии, артиллерист, — с гордостью сказал Василий и, распрощавшись, ушел.

Бабушка сразу отрезала Машеньке ломоть хлеба. Та, схватив его обеими руками, стала быстро есть, глотая почти непрожеванные куски.

— Ой, внученька, ради Бога не спеши, а то подавишься, не дай Бог, и помрешь. Торопиться нам некуда, два дня в поезде придется ехать.

…Шел 1937 год. Отец работал на шахте, мать — там же, в прачечной. Маша с младшими ходили в школу. Жили все равно впроголодь, хотя деньги кое-какие были, да не больно-то на них что купишь, хлеб в поселок завозили редко. Обычно Маша занимала очередь с вечера и стояла всю ночь. Хлеб выдавали по норме. На их семью полагалась буханка с четвертью в день, но и это не всегда доставалось.

Скоро случилась беда: шахту затопило грунтовыми водами. Работы прекратились. Главного инженера судили как вредителя народного хозяйства. Вот уже месяц отец сидел без работы. Жить стало еще труднее.

В поселок приехал вербовщик из Архангельска. Отец записался на стройку плотником. Вербовщик посадил всех в вагон, выдал сухие пайки, и поезд тронулся в путь. Ехали медленно, подолгу простаивая на разных полустанках. До Москвы добрались только через три дня пути, там была пересадка. Маша бегала по огромному вокзалу и всему удивлялась. Вскоре пришел отец, он принес сразу семь буханок белого хлеба. Маша и все дети были просто поражены: такого количества хлеба да еще пшеничного они в жизни не видели.

— Откуда это? — испуганно и одновременно обрадованно спросила мать.

— Ты не поверишь, Фрося, тут хлеб продается без всякой нормы, бери сколько хочешь. Я только за угол от вокзала прошел метров двести, а там магазин — и никакой очереди, просто диво.

Мама всем отрезала по большому куску белого хрустящего хлеба…

«Боже мой, — вспоминала Мария Ивановна, — ничего в жизни я вкуснее этого хлеба не ела. Торты и пирожные, любые праздничные сладости не идут ни в какое сравнение с этим хлебом, съеденным в Москве в 1937 году».

…Лежать надоело. Она, охая и кряхтя, встала с постели и, накинув халат, пошла на кухню. Там, не включая свет, села к столу, предварительно раздвинув на окнах занавески. Яркая луна осветила кухню бледно-голубым мертвящим светом.

Мария Ивановна сидела, подперев рукой подбородок, предаваясь своим невеселым думам. Шлепая босыми ногами, прошла в туалет дочь. Выходя из туалета, нечаянно перепутала выключатели и зажгла свет на кухне. Увидев сидящую за столом мать, вздрогнула:

— Фу, мама, как ты меня напугала! Чего ты здесь сидишь среди ночи?

— Не спится мне, доченька.

— Ну, не спится — сиди, а зачем в темноте-то? Включи свет, чего-нибудь почитай. Чего экономить-то?

Когда она ушла, Мария Ивановна встала и выключила лампочку. «Умная больно. Чего экономить! А то, что за все коммунальные услуги я со своей пенсии плачу, этого даже не замечают. И какая же я после этого нахлебница? Зять год уже как случайными заработками промышляет. Да и когда работал на заводе, все с моей пенсии тянули, то на это, то на то. На смерть себе немного отложила, так и к этим деньгам подбираются. Третьего дня Клавка прямо под нос сунула порванные ботинки. Вот, мол, полюбуйся, в чем у тебя внук ходит. Что же делать? Полезла в свои «гробовые», справила Ваське обувку. Зять который уже день намекает, что нужны деньги на починку машины. Пыталась отмалчиваться, но тут дочка вспылила: «Ты что же, мама, думаешь, не похороним тебя? Не бойся, здесь лежать не оставим». Очень уж в последнее время грубо стала разговаривать Клава со мной. Да и внук тоже хорош, даже спасибо бабушке за ботинки не сказал. Придет из школы, включит свою музыку на полную катушку, хоть из дома беги. Когда был жив муж, так не обращались. Ах, Федя, как мне тебя сейчас не хватает, если бы ты только знал! Жили с тобой, и я тебя почти не замечала, такой ты у меня был тихоня. А как умер, тогда и поняла, что ты для меня значил в жизни».

…Когда Маша окончила в 1940 году школу, жили они с родителями уже в Мурманске. Отец работал в порту. А мама нигде не работала, болела. Умирала она в ясный, теплый майский день, на пасхальной неделе. Умирала тихо и спокойно, по-крестьянски. До последней минуты держала в руках большую рабочую руку отца. Перед самой смертью прошептала:

— Новую хозяйку в дом не приводи. У тебя дочка уже взрослая, она по дому справится.

После смерти матери отец как-то сразу осунулся, постарел, стал еще молчаливее. После объявления войны в июне 1941 года отправился в военкомат. Пришел прощаться с детьми уже в военной форме. Маша к этому времени окончила первый курс педагогического института. Учебу пришлось отложить, она теперь была единственной кормилицей для младших.

Город стал чуть ли не с первых дней войны прифронтовым. Было страшно от налетов вражеской авиации и постоянной угрозы штурма фашистов с моря. Работала на судоремонтном заводе, тут и познакомилась с Федором. На фронт его не взяли — бронь специалиста по электросистемам подводных лодок. Впервые увидела его в заводском клубе. Девчонки танцевали с морскими офицерами, она тоже ждала, что кто-то пригласит ее. Подошел гражданский, смущаясь и краснея, пригласил на танец. Правда, танцевать толком не мог, несколько раз наступил Маше на ногу. Когда на второй танец ее пригласил военный моряк, она была очень рада тому, что избавилась от этого увальня. Но, кружась в вальсе, замечала на себе его восторженный взгляд. По окончании вечера этот парень, назвавшийся Федей, попросил разрешения проводить ее до дома. Потом стал частенько захаживать в гости. Придет, принесет сахар или консервы в гостинец, сядет и сидит, слова из него не вытянешь. В конце концов Мария привыкла к нему, как к другу, и даже, если долго не приходил, ей словно чего-то не хватало.

Когда окончилась война, в день капитуляции Германии Федор прибежал к ней взволнованный. Поздравил с Победой, и чмокнув ее в щеку, тут же покраснел, как рак. Немного постоял, переминаясь с ноги на ногу. Потом, набравшись храбрости, в отчаянии выпалил: «Я тебя люблю, выходи за меня замуж», — и, не дожидаясь ответа, убежал. Так что непонятно было, бежать ли за ним вдогонку, чтобы согласиться, или ждать нового объяснения.

Парней после войны был большой дефицит, так что выбора особого и не было. Да и подруги посоветовали не упускать, а то, мол, и сами отобьем.

После женитьбы Федор уговорил ее окончить пединститут. Вскоре с фронта вернулся отец, ему зять очень понравился, и они быстро подружились. В семье всем руководила и верховодила она, Мария Ивановна. Муж ей ни в чем не перечил и безропотно подчинялся.

Только один раз в жизни он сказал ей «нет». Она тогда была уже завучем в школе, а в спальне у них муж повесил икону. Мария Ивановна беспокоилась, что придут в дом ее коллеги, увидят икону и подумают, что она, грамотный человек, советский педагог, и верит в Бога. Засмеют, да и карьере это может навредить. Но когда она хотела унести икону из дома, муж сказал свое твердое слово: «Нет, Маша, эта икона — благословение матери, и я ее никуда не отдам». По интонации она поняла, что муж, которого она считала безвольной тряпкой, сейчас в своем решении действительно неколебим, и отступила.

…Погрузившись в свои воспоминания, Мария Ивановна не заметила, как рассвело. Скоро надо будить внука в школу. Она снова пришла в спальню, открыла сундучок и достала икону. Долго рассматривала ее. На иконе было изображение Девы Марии с Младенцем на руках. Хотела опять убрать ее в сундучок, но в последний момент передумала и поставила на тумбочку у своей кровати.

Проводив внука в школу, Мария Ивановна помыла посуду и только решила прилечь на кушетку немного отдохнуть, как в квартире над ними раздались крики и ругань. Там жила ее подруга Вера Семеновна, бывшая учительница химии и биологии. Мария Ивановна уже привыкла к частым скандалам на верхнем этаже. Вера Семеновна жила со своей разведенной дочерью и двумя внучками. В последнее время конфликты между ними участились. Взаимная неприязнь матери и дочери росла в геометрической прогрессии. «У Веры Семеновны, конечно, характер резкий, прямолинейный, но это же не повод грубо обращаться со своей матерью», — подумала Мария Ивановна и решила подняться, чтобы пристыдить Татьяну, Верину дочку. Когда уже подходила к двери, то звуки ей показались странными, как будто кто-то хрипел и стонал. Дверь открыла Татьяна и сразу с порога закричала:

— Идите, Мария Ивановна, полюбуйтесь на свою подругу!

Мария Ивановна зашла в комнату, и перед ней предстала страшная картина: Вера Семеновна в ночной сорочке, с растрепанными седыми волосами ползала по полу на коленях, ее рвало, и она при этом еще пыталась собирать свою рвотину половой тряпкой. Когда в комнату зашла Мария Ивановна, Вера Семеновна повернула к ней свое заплаканное, искаженное болью лицо и что-то хотела сказать, но ее снова начало рвать, уже с кровью.

— Таня, что происходит? Что с Верой Семеновной? — испуганно проговорила Мария Ивановна.

— Что? Что происходит? — закричала Татьяна. — Хотела бы я сама знать, зачем эта ненормальная выпила бутылку уксуса. А я-то здесь при чем, что, я теперь в этом виновата?

— «Скорую» вызвали? Надо же «Скорую», — совсем растерялась Мария Ивановна.

— Что же, думаете, мы какие-то изверги? Дочка моя к соседям побежала звонить, у нас телефон за неуплату отключен.

— Так почему же мать у вас на полу?

— Решила убрать за собой, она же у нас всегда этакая чистюля была.

— Бессовестная, да как ты смеешь? У тебя же мать умирает! — гневно закричала Мария Ивановна.

— Все умрем, — зло ответила Татьяна, — одни раньше, другие позже. А то, что мать своей собственной дочери жизнь сломала, это как? Не она ли развела меня с мужем? Да чего я, собственно, от нее видела в этой жизни, кроме попреков?

Но Мария Ивановна уже не слушала Татьяну, а пыталась помочь подняться Вере Семеновне. В это время приехала «Скорая» и увезла страдалицу в больницу.

На следующий день с утра Мария Ивановна поехала проведать подругу. Врач сказал, что спасти Веру Семеновну не удастся, сожжено почти две трети пищевода, и скоро она умрет.

Мария Ивановна сидела у постели больной. Та разговаривать почти не могла, но все же с трудом зашептала:

— Маша, я этот уксус выпила, потому что мне жить больше не хотелось, — она немного помолчала, потом опять зашептала: — жить-то мне не хотелось, но и помирать теперь страшно. Маша, меня не оставляет чувство, будто мне эту бутылку кто-то в руку сунул и сказал: «Пей!»

— Господи, что ты говоришь, неужели Таня тебе уксус дала? — тоже перешла на шепот Мария Ивановна.

— Что ты, Маша, как можно так подумать! Она же мне дочка. Несчастная она у меня, жалко мне ее, хотя и не могла ее выходки сносить, но все равно жалко. Тот, кто мне уксус подсунул, — не человек, он во всем черном. Вон он сидит, на кровати, там, в углу.

Мария Ивановна оглянулась на кровать — она была пуста. «Господи, — подумала она, — неужели Вера сошла с ума?»

— Вера, ты о ком говоришь? Никого там нет, ни в черном, ни в белом.

— Ты, Маша, наверное, думаешь, что я сошла с ума? Нет, я ведь скоро умру, у меня сейчас голова яснее ясного. Жизнь у нас, Маша, какая-то неправильная. Весь свой век атеистами прожили, Бога забыли, а эти нас не забыли, — она снова покосилась на кровать в углу. — Они все время с нами рядом были. Я ведь, Маша, в юности иконы наши семейные снесла на костер комсомольский, безбожный, и плясала вокруг того костра вместе со всеми. Пляшу, якобы радость выражаю, а у самой сердце щемит и тоскует, а я еще сильнее пляшу и хохочу, чтоб сердце свое не слышать. Всю жизнь этот костер мне душу жжет. Я теперь бы, Маша, веришь ли, голыми руками в огонь полезла, чтобы эти иконы достать. Так ведь этот, в черном, не даст, — показала она снова глазами на пустую кровать.

Марии Ивановне стало не по себе. Стало страшно. Она еще раз оглянулась на кровать — никого там не было, но ощущение присутствия кого-то передалось и ей.

— Может, тебе, Вера, икону принести, от моего Федора осталась.

— Неси, если успеешь, — заплакала Вера Семеновна.

Когда Мария Ивановна встала и уже хотела уйти, подруга попросила ее взглядом наклониться к ней и, когда та наклонилась, прошептала:

— Если не дождусь Таню, то ты передай, что я прошу прощения за то, что не так воспитала ее, а потом еще и сама на нее за это обижалась.

Мария Ивановна вышла из больницы в смятенных чувствах, расстроенная, и заковыляла к остановке. Села в трамвай, но, проехав несколько остановок, увидев в окошко храм, сошла. Зайдя в церковь, заробев, остановилась, не зная, что дальше делать. Службы уже не было. Несколько женщин намывали полы. Она подошла к одной из них:

— Здравствуйте, извините, пожалуйста, а можно ли священника в больницу позвать к умирающей?

— Конечно, можно, милая. Сейчас батюшку Димитрия приглашу, и Вы с ним поговорите.

Мария Ивановна стояла в храме и смотрела на икону Божией Матери. «Как жаль, что я не знаю никаких молитв. А ведь в детстве учила с бабушкой какую-то молитву Богородице. Теперь уже не помню. Господи, ведь сама бабушкой стала, но ни своих детей, ни внуков молитвам не научила. Помру, и помолиться за меня некому будет», — с тоской подумала Мария Ивановна.

Неожиданно рядом с собой она услышала шутливую присказку, которую когда-то сама любила повторять своим ученикам в школе на уроках геометрии: «Биссектриса — это крыса, та, что шарит по углам, делит угол пополам».

Мария Ивановна, вздрогнув от неожиданности и удивления, повернулась и увидела того, кто это сказал. Но от этого ей стало не легче. Перед ней стоял высокий бородатый священник и улыбался. «Господи, неужели я тоже схожу с ума?» — в смятении подумала Мария Ивановна.

— Ну, Мария Ивановна, я вижу, Вы меня не узнаете, а я Вас сразу узнал.

— Нет, не узнаю, — растерянно сказала Мария Ивановна.

— Это потому, что в школе я был без бороды и рясы. Я Ваш бывший не очень прилежный ученик Тарасов.

— Господи, Дима, — всплеснула руками Мария Ивановна.

— Тише, Мария Ивановна, а то услышат и не поймут, я ведь теперь отец Димитрий. Лучше расскажите, что у Вас стряслось, а уж потом поговорим обо всем остальном.

Но Мария Ивановна вместо того, чтобы говорить, расплакалась, уткнувшись в рясу отца Димитрия, сквозь слезы только повторяла: «Дима, Дима, как я рада, что это ты».

— Ну не надо плакать, Мария Ивановна, — успокаивал ее отец Димитрий, поглаживая по голове, как маленькую девочку, седенькую, хрупкую старушку, когда-то грозного завуча средней школы № 37.

Наконец-то Мария Ивановна успокоилась:

— Дима, то есть, простите, отец Димитрий, Вы помните Вашу бывшую учительницу биологии Веру Семеновну?

— Как же я могу ее забыть, она со мной атеистическую работу проводила как с идеологически отсталым элементом, — засмеялся отец Димитрий. — А что с ней?

— Она в больнице умирает, я думаю, к ней надо съездить.

— От чего она умирает? — сразу посерьезнел отец Димитрий.

— Она выпила уксус.

— Тогда, Мария Ивановна, поспешим, если она помрет без покаяния, ее как самоубийцу нельзя будет даже отпевать.

Отец Димитрий сходил в алтарь, взял там портфель и провел Марию Ивановну к своему автомобилю. Когда они приехали в больницу, около кровати Веры Семеновны сидела ее дочь и плакала. У Марии Ивановны екнуло сердце: «Неужели Вера умерла?» Но нет, та оказалась еще жива. Увидев священника, она с благодарностью посмотрела на Марию Ивановну и прошептала:

— Спасибо, Машенька, спасибо.

Отец Димитрий попросил всех выйти и остался наедине с Верой Семеновной. Когда они снова вошли в палату, Мария Ивановна не узнала свою подругу. Черты лица ее разгладились, а глаза, наполненные слезами, смотрели спокойно, как-то отрешенно от суеты этого мира. Поманив Марию Ивановну к себе, она шепнула ей:

— Этот черный тоже встал и ушел вслед за вами, а теперь не возвратился.

Мария Ивановна с отцом Димитрием пошли на выход из больницы, а Татьяна осталась с умирающей матерью. Но, когда они уже шли по коридору, Татьяна догнала их и, обняв Марию Ивановну за плечи, сказала:

— Спасибо, тетя Маша, за маму. Я бы этого себе никогда не простила. Ну я пойду, посижу с ней, не ругаясь, хотя бы последние минуты, как когда-то в детстве.

Отец Димитрий довез Марию Ивановну до дома. По дороге она спросила его:

— Почему мы, которые учили и воспитывали других детей, со своими не можем найти общего языка? Почему они бывают такие злые?

— Я Вам, Мария Ивановна, скажу банальную вещь, но, на мой взгляд, верную. Ваше поколение обокрало детей, отняв у них Бога, а теперь вырастают обкраденные внуки, и они, сами того не ведая, мстят своим родителям за свое безбожное детство, за убиенных во чреве своих братьев и сестер, которых им так не хватает в жизни.

— Но ведь мы не были такими в детстве, хотя тоже практически выросли без Бога.

— Нет, Вашему поколению повезло больше, Мария Ивановна. Над Вашими люльками матери и бабушки еще пели молитвы.

— Да, наверное, ты прав, Дима. Я все пытаюсь вспомнить молитву Богородице, которую когда-то учила с бабушкой, и не могу.

— Наверное, эта молитва звучала так, — и отец Димитрий запел: — Богородице Дево, радуйся, Благодатная Марие, Господь с Тобою…

И тут вдруг Мария Ивановна все вспомнила. И уже рядом с отцом Димитрием сидела не старушка, а пробудившаяся от долгого сна девочка Маша из далеких голодных тридцатых годов. Эта маленькая девочка подхватила пение молитвы: «Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душ наших».

Мария Ивановна радостно рассмеялась и начала петь «Богородицу» сначала. Отец Димитрий стал подпевать, они пропели ее всю и начали в третий раз.

В это время из школы возвращался Василий, который к своему великому удивлению увидел, как в «Жигулях» напротив их подъезда его бабушка сидит с бородатым священником и поет молитву. Бабушка его не заметила, а он разглядел ее лицо: оно светилось счастьем и покоем.

— Какая у меня молодая и красивая бабушка, — подумал Вася.

Юродивый Гришка

Всю свою сознательную детскую жизнь я сопротивлялся, как мог, родительскому желанию сделать из меня музыканта. И только поступив учиться в Духовную семинарию, с благодарностью вспомнил своих родителей. Церковное пение пленило меня всецело. Торжественный Знаменный распев, Рахманинов, Ведель, Кастальский звучали постоянно в моем сознании и сердце, где бы я ни находился и куда бы ни шел. Уже в семинарии я управлял вторым академическим хором. По окончании семинарии, женившись на протодиаконской дочке, я, к своей радости, получил место регента храма в г. N. и был этим счастлив, не помышляя о рукоположении в священники. Хотя тесть мой непрестанно пытался склонить меня к рукоположению, апеллируя к тому, что на зарплату регента я не смогу достойно содержать его единственную дочь. Городок наш был небольшой, примерно сто тысяч населения, но я все же сумел создать неплохой хор из педагогов местной музыкальной школы и даровитых любителей. По субботам я имел обыкновение до всенощного бдения прогуливаться по бульвару городского сквера, выходящего на небольшую набережную с причалом для парома. Вот так, прогуливаясь, я повстречал того, о ком будет мой рассказ.

Навстречу мне двигался босой, несмотря на октябрь, высокий лохматый человек. На нем прямо на голое тело был надет двубортный изрядно поношенный пиджак, явно короткие, в полоску брюки, вместо ремня подпоясанные бечевкой. Но озадачил меня в нем не столько его гардероб, сколько то, что он на ходу читал книгу, уткнувшись в нее почти носом. При этом он шел очень быстро, широко расставляя ноги. Я подумал: «Вот ненормальный, споткнется и упадет».

Поравнявшись со мной, он остановился. Не поворачивая ко мне головы, широко перекрестившись, громко воскликнул: «Верую двенадцатому стиху псалма». Потом повернулся ко мне, осклабившись в какой-то дурацкой улыбке, сквозь зубы засмеялся: «Гы-гы-гы», — и, уткнувшись опять в свою книгу, быстро зашагал дальше. Растерявшись от такой выходки, я с недоумением долго смотрел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. «Сумасшедший какой-то», — подумал я и направился домой. Дома рассказал об этом случае жене. Она подробно расспросила, как выглядел тот странный человек, и сказала:

— Это наверняка Гришка юродивый. Три года назад он исчез из нашего города, поговаривали, что его посадили за тунеядство и бродяжничество, вот, наверное, вновь объявился.

— А что он имел в виду, говоря: «Верую в двенадцатый стих псалма»? — допытывался я у супруги.

Та пожала плечами:

— Господь его знает, юродивые и блаженные часто говорят загадками, но раз сказал, значит, что-то обозначает. Посмотри сам в Псалтыри.

— Что же я там найду? Сто пятьдесят псалмов — и половина из них имеет двенадцатый стих, — и, махнув рукой, я направился в церковь ко всенощной.

По дороге в храм я размышлял:

— Ну какие юродивые в наше время? Просто больные люди. Да и раньше шарлатанов и ненормальных немало было.

Мой разум отказывался воспринимать подвиг юродства. Казалось, что этот вид святости — вне учения Нового Завета. Преподобные, святители, мученики, на мой взгляд, несомненно, являлись ярким свидетельcтвом исполнения заповедей Господа и подражанием какой-то стороне Его служения, а юродство — что?

Придя на балкон, я стал раскладывать ноты по пюпитрам, готовиться к службе. Народ потихоньку заполнял храм. В это время я с высоты хоров увидел, как в храм зашел тот ненормальный босоногий человек. Он подошел к ближайшему подсвечнику, взяв с него только что поставленную горящую свечу, стал обходить с ней по периметру храма все иконы. Перед каждой иконой он останавливался по стойке «смирно», правой рукой с горящей свечой крестом осенял икону, затем четко, как солдат, поворачивался кругом и осенял горящей свечой пространство перед собой. Такие манипуляции он проделал перед каждой иконой, затем затушил свечу, сунул в карман своего пиджака. Эти странные действия со свечой подтвердили мое мнение о том, что передо мной — больной человек. Я пошел в алтарь, чтобы получить благословение у отца настоятеля перед службой и, не удержавшись, спросил его о юродивом Григории.

— А, Гришка опять появился, — как-то обрадованно воскликнул он, — мой сын когда-то у него учился.

— Как — учился? — опешил я.

— Да он не всегда такой был, раньше он был учителем литературы Григорием Александровичем Загориным. Но потом что-то с ним произошло, попал в «психушку». В школе поговаривали, что он на Достоевском свихнулся, стал ученикам на уроках о Боге, о бесах говорить. За уклонение от школьной программы его в гороно вызвали на разбор, а он и ляпнул им, что Гоголь с Достоевским беса гнали, а тот взял да во Льва Толстого вселился, а от него на Маяковского и других советских писателей перекинулся. Ну, ясное дело, его в «психушку» направили. Выйдя оттуда, он странничает по храмам.

— И что же, он босиком круглый год ходит?

— Нет, — засмеялся настоятель, но обувь надевает только тогда, когда выйдет приказ министра обороны о переходе на зимнюю форму одежды. Вычитает об этом в газете «Красная звезда» и обувается да одевается в какое-нибудь пальтишко.

Вечером, возвратившись от всенощной домой, я после ужина стал готовиться к воскресной Божественной литургии. Просматривая партитуры и раскладывая ноты по папкам, ловил себя на мысли, что из головы не выходит образ этого странного юродивого. Закончив разбираться с нотами, я открыл Псалтырь. В восьмидесяти пяти псалмах имелись двенадцатые стихи. Я прочитал их все, но так ничего и не понял.

— Да что же значит — веровать в двенадцатый стих псалма? Ерунда все это, — подумал я с раздражением и отложил Псалтырь.

Пока возился с Псалтырью, не заметил, как время перевалило за полночь. Так поздно ложиться я не привык, глаза уже слипались, поэтому не стал прочитывать «молитвы на сон грядущим», а перекрестившись, сразу лег в постель. Уже лежа в постели, я прочитал молитву: «Господи, неужели мне одр сей гроб будет…» — и сразу заснул.

После литургии, выйдя на церковный двор, я увидел Гришку, окруженного прихожанами, и подошел полюбопытствовать о чем они говорят. Гришка, который возвышался над прихожанами на целую голову, меня сразу заметил и осклабился в той же дурацкой улыбке.

— Гриша, — говорила ему одна пожилая женщина, — что мне делать? Сын пьет, с женой надумал разводиться. Помолись ты за него, может, Господь вразумит.

— Да как же я буду молиться, коли молитв не знаю? Мы с Лешкой только одну молитву знаем, — при этом он загадочно глянул на меня, — «Помилуй мя, Боже, на боку лежа», вот и все. Правда, Леха?

Все повернулись ко мне. Краска залила мое лицо, мне показалось, что не только Гришка, но все прихожане догадались, что я не читал вечерних молитв. В крайнем смущении, пробормотав что-то невнятное, я развернулся и быстро пошел к храму.

— Либо это чистая случайность, совпадение, — подумал я, — либо действительно Гришка обладает даром прозорливости, как о нем и говорят в народе.

На следующий день я решил повстречаться с Гришкой, чтобы выяснить для себя окончательно, кто он — больной психически человек или действительно юродивый, святой.

Но ни на следующий день, ни через неделю я Гришку не увидел. Сказали, что он куда-то ушел. Говорили, будто бы он имеет обыкновение проводить зиму в селе Образово у настоятеля отца Михаила Баженова. Этот приход у нас в епархии слыл самым бедным, в чем я вскоре и сам убедился. Как-то после Пасхи я поехал в Епархиальное управление за нотными сборниками и там вижу, стоит у дверей склада батюшка в пыльных кирзовых сапогах, в старом залатанном подряснике, поверх которого накинута вязаная серая безрукавка. Из-под выцветшей синей бархатной скуфьи выбивались неровные пряди темно-русых с проседью волос. Жиденькая бороденка обрамляла узкое, со впалыми щеками лицо, которое можно было бы назвать некрасивым, если бы не большие голубые глаза. За плечами висел обыкновенный мешок, перевязанный веревками по типу рюкзака. Батюшка стоял в сторонке, явно смущаясь своего вида и дожидаясь очереди на склад. Но только выходил один получивший товар, как подъезжал на машине какой-нибудь другой солидный протоиерей или церковный староста, и батюшка снова вжимался в стену, пропуская очередного получателя церковной утвари. Те проходили, даже не замечая его убогой фигуры. Меня это возмутило, и я, подойдя к батюшке, нарочито громко сказал, складывая руки: «Благослови, честной отче!»

Батюшка как-то испуганно глянул на меня и, быстро осенив крестным знамением, сунул мне для поцелуя свой нательный крест.

Я, поцеловав крестик, потянулся, чтобы взять его руку для поцелуя, как и полагается. Но он, спрятав ее за спину, смущенно улыбаясь, проговорил:

— Она у меня вся побитая и исцарапанная, я ведь крыши односельчанам крою, вот у меня руки и рабочие, не достойные, чтобы к ним прикладываться.

— Зачем же Вы крыши кроете, ведь Вы же священник? — удивился я.

— Приход у нас небогатый, а храм большой, его содержать трудно, да и прокормиться — деток-то у меня семеро.

Тут я, увидев, что на склад в это время хочет пройти другой священник, подойдя к нему под благословение, сказал:

— Простите, отче, сейчас очередь этого батюшки.

Тот, недовольно глянув на свои часы, пробормотал:

— Ради Бога, я не против, хотя очень спешу.

Батюшка на удивление очень быстро вышел со склада, неся только одну пачку свечей. Подойдя ко мне, он спросил:

— Как Ваше святое имя, чтобы помянуть в молитве?

— Меня зовут Алексием, а Вас, батюшка, как звать и где Вы служите?

— Недостойный иерей Михаил Баженов, а служу я в селе Образово, в трех днях ходьбы отсюда.

— Так Вы что же, туда пешком ходите? — воскликнул я. — Ну машины нет — это понятно, велосипед бы купили.

— Что Вы, на велосипед еще заработать надо, это мне не по карману. И на автобус билет надо купить, а это тоже денег немалых стоит.

— Да, кстати, отец Михаил, скажите мне, пожалуйста, юродивый Гришка у вас находится?

— Зимовал у меня, а сейчас, после Пасхи, ушел.

— А что, он действительно юродивый или притворяется?

— Что Вы, Алексий, как можно так думать! Григорий — святой человек, в этом даже сомневаться грех. Он у нас около храма источник с целительной водой открыл.

— Как то есть открыл?

— Это давно было, лет десять назад. Я его тогда еще не знал, и он к нам первый раз пришел. Заходит ко мне во двор и говорит:

— Дай-ка мне, поп Мишка, воды попить.

Я сразу смекнул, что юродивый передо мной стоит: кто еще меня «поп Мишка» будет называть? Прихожане отцом Михаилом зовут, а нецерковные люди — Михаилом Степановичем. Я вынес ему ковшик воды и в дом на чай пригласил. Но он пить не стал:

— Плохая у тебя вода, — говорит, — а на чай тем более не годится. Давай лопату мне да поживей, я пить сильно хочу.

Я удивился, конечно, но лопату вынес. Он походил с лопатой вокруг храма, потом воткнул ее в одном месте и говорит:

— Копай, Мишка, здесь будем сокровище с тобой искать. Ты покопай, а я посижу рядом, а то пока искал, утомился очень.

Я даже и перечить не подумал, раз юродивый говорит, значит, что-нибудь там найдем. Пока я копал, он рядом на травке лежит, только подбадривает меня:

— Копай-копай, Мишка, найдешь золотишко.

Выкопал я больше своего роста, день уж к вечеру клонится. Матушка несколько раз подходила, беспокоится, чего это я делаю. Уж совсем стемнело. Гришка мне говорит:

— Хватит копать, уж пора спать.

Хотя я ничего не нашел, но, думаю, не зря копал, наверное, в этом какой-то смысл есть, мне еще не понятный. Пригласил с собой в дом Григория на ужин. Тот говорит:

— Ужин мне не нужен, дай краюху хлеба.

В дом тоже не пошел.

— Я, — говорит, — здесь, среди тварей бессловесных заночую.

Утром я проснулся, пошел к яме, а она — полная воды. Да такая вкусная вода, прямо сладкая, как мед. Стало быть, мы до источника святого с Григорием докопались. Теперь сами судите, Алексий, настоящий он юродивый или обманщик.

Мы распрощались с отцом Михаилом, я дал обещание приехать к нему летом, когда будет отпуск, на его престольный праздник — Казанской иконы Божией Матери.

Обычно я уходил в отпуск после Петрова дня, так как в это же время брал отпуск наш настоятель. Здоровье мое, несмотря на молодые годы, оставляло желать лучшего. Я с рождения страдал сердечной недостаточностью. Но в этом году как-то все обострилось, и супруга моя настоятельно потребовала, чтобы я поехал на курорт, в кардиолечебницу, укрепить свое здоровье. Мне же очень хотелось съездить в Питер, чтобы там в библиотеке семинарии переписать для хора новые партитуры да и повстречаться с друзьями времен моей студенческой юности. Но, уступая настоянию своей жены, я согласился ехать на курорт, взяв с нее обещание, что на следующий год, если будем живы, то поедем непременно в Питер. После службы на праздник первоверховных апостолов Петра и Павла я зашел в нашу церковную бухгалтерию, чтобы получить зарплату и отпускные деньги. А когда вышел из бухгалтерии, увидел во дворе Гришку, как всегда окруженного прихожанами. Увидев меня, он разулыбался и, бесцеремонно растолкав бабушек, направился ко мне:

— Ну, Леха, ты — человек грамотный, растолкуй мне про эту тетку, что все свое имение на врачей растратила, а вылечиться так и не вылечилась.

— Какую тетку? — удивился я.

— Ну ту самую, о которой в Евангелии написано.

— А-а, — протянул я, когда до меня дошло, о каком евангельском эпизоде говорит Гришка, — а что там растолковывать, у земных врачей вылечиться не смогла, а прикоснулась к Христовым одеждам — и вылечилась.

— Вот-вот, правильно говоришь, только прикоснулась; некоторым бы тоже не мешало прикоснуться. А этим, на которых мы имение тратим, Господь сказал: «Врачу, исцелися сам». Вот оно как получается, Леха. Так что айда с тобой вместе прикасаться.

Сердце мое радостно забилось, я сразу поверил, что никакие врачи и никакие курорты мне не нужны. При этом поверил: пойду с Гришкой — и обязательно исцелюсь. Даже не спрашивая, куда надо идти, я воскликнул:

— Пойдемте, Григорий Александрович.

Гришка стал испуганно оглядываться кругом:

— Это ты кого, Леха, кличешь? Какого Григория Александровича? Его здесь нет.

Потом, нагнувшись к моему уху, прошептал:

— Я тебе только, Леха, по большому секрету скажу: Григорий Александрович помер. Да не своей смертью, — он еще раз оглянулся кругом и опять зашептал мне на ухо: — это я его убил, только ты никому не говори, а то меня опять в милицию заберут и посадят.

Я с удивлением посмотрел на Гришку, подумав:

— Неужели действительно душевнобольной?

— Да-да, Леха, не сомневайся, заберут и посадят, у них за этим дело не станет, — он засмеялся, — гы-гы-гы.

Когда он смеялся, я внимательно смотрел на него, и меня поразило, что в его глазах я не увидел веселья, которое должно было, по сути, сопровождать смех. Нет, в глазах его была печаль, даже я бы сказал — какая-то скорбь. И тогда я вдруг понял, что это не смех слабоумного человека, а рыдания того, кто видит страшную наготу действительности, сокрытую от «мудрых века сего».

— Ну дак как теперь, Леха, когда ты узнал правду, пойдешь со мной или передумал? — и он, сощурив глаза, продолжая гыгыкать, смотрел на меня, ожидая ответа.

Я стоял в растерянности и не знал, что ответить. Но потом все же решительно сказал:

— Не передумал, пойду.

— Вот и хорошо, через пять деньков раненько приходи к церкви. Путь неблизок.

Тогда я вдруг решил спросить:

— А куда мы пойдем?

— Куда пойдем, говоришь? Сам ведь обещал, а теперь забыл, небось? К попу Мишке пойдем, он тебя ждет.

Тут я вспомнил про свое обещание отцу Михаилу посетить в отпуск его храм в селе Образово и устыдился: ведь действительно забыл. Узнав о том, что я не собираюсь ехать в санаторий, а еду с Гришкой в Образово, супруга вначале огорчилась, но, подумав, решила, что это даже лучше. Раз блаженный обещает исцеление, то так, наверное, и будет.

Встали рано, и жена собрала мне в дорогу вещи и продукты. Увидев меня, загруженного сумками, Гришка почесал затылок:

— Куда же ты, Леха, собрался, с таким скарбом? За Христом так не ходят. Он ведь налегке с апостолами ходил.

— Тут, Гриша, все самое необходимое в дорогу, ведь не на один же день едем.

— Кто тебе сказал, что едем? Мы туда, Леха, пешим ходом, три дня нам идти.

— Как, — удивился я, — мы разве пойдем пешком? Ведь это восемьдесят с лишним километров.

— Господь пешком ходил, и апостолы — пешком. Сказано ведь: «Идите в мир и научите все народы». Если бы Он сказал: «Поезжайте на колесницах,» — тогда другое дело. А раз сказал: «Идите», — значит, мы должны идти, а не ехать.

— Ладно, — сказал я, — раз такое дело, оставлю часть.

— Нет, Леха, часть за собою целое тащит. Надо все оставить и идти.

— А чем будем питаться в дороге? — недоумевал я.

— Сухарик — вот дорожная пища, он легкий, нести сподручно. А воды кругом много. Что еще нам надо? Поклажу свою вон человеку отдай, — указал он на подошедшего к калитке бомжа, который с утра пораньше пришел занять место для собирания милостыни.

Я безропотно исполнил совет Гришки и обе сумки отдал бомжу. Тот, обрадовавшись, схватил их и убежал, боясь, что могут снова отнять такой щедрый дар.

— Вот теперь пойдем все вчетвером,— обрадованно воскликнул Гришка и быстро зашагал по улице. Я последовал за ним. Когда вышли за город и двинулись по сельской грунтовой дороге, решил спросить Гришку напрямик, что он имел в виду, когда сказал: «Пойдем все вчетвером».

— Ну а как же мы пойдем без самых близких своих друзей? Без них никуда.

— Каких друзей? — удивленно спросил я.

— Как — каких? Каждому дает Бог Ангела-Хранителя, это, Леха, друг на всю жизнь.

— Ах, вон оно что — тогда нас, значит, не четверо, а шестеро. Ведь сатана тоже приставляет к каждому человеку падшего ангела-искусителя.

— Нет, Леха, они любят не пешком ходить, а с комфортом ездить на автомобилях, особенно на дорогих, или в поездах — тут они больше уважают мягкие места в купе. А пешком они ходить не любят, быстро утомляются. А если человек к Богу идет, они этого вовсе не переносят. Потому я их все время мучаю тем, что пешком везде хожу.

Так, за разговором об ангелах и бесах, мы прошли километров пятнадцать, и я уже стал притомляться.

Когда мы вышли к небольшой речке, Гриша сказал:

— Вот, Леха, здесь отдохнем и пообедаем.

Мы присели на берегу, в тени раскидистой ивы. Гришка достал из своего заплечного мешка две кружки и велел мне принести воды из речки. Когда я вернулся, он уже разложил на чистую тряпку сухари. Мы пропели молитву «Отче наш» и стали есть, размачивая сухари в воде. Когда поели, Гришка аккуратно стряхнул крошки, оставшиеся на тряпке, себе в рот и, объявив сонный час, тут же лег на траву и захрапел. Я тоже пытался уснуть, но не мог: комары меня буквально заели. Гришка при этом спал совершенно спокойно, будто его и не кусали эти кровопийцы. Проснувшись через час, он, позевывая и мелко крестя рот, сказал:

— Ну что, Леха, спал ты, я вижу, плохо. К вечеру, даст Бог, дойдем до деревни, там поспишь.

Когда мы снова тронулись в путь, я его спросил:

— Гришка, ты не знаешь, чем комары в раю питались, до грехопадения человека? То, что животные друг друга не ели, это понятно. У нас дома кошка картошку за милую душу лопает. Так что я могу представить себе тигра, жующего какой-нибудь фрукт. Но вот чем комары питались, мне не понятно.

— Вижу, плохо вас, Леха, в семинариях духовных обучали, раз ты не знаешь, чем комары в раю питались.

— А ты знаешь?

— Конечно, знаю, — даже как бы удивляясь моему сомнению, ответил Гришка. — Комарик — эта тончайшая Божия тварь, подобно пчеле, питалась нектаром с райских цветов. Но не со всех, а только с тех, которые Господь посадил в раю специально для комаров и другой подобной мошкары. Это были дивные красные цветы, которые издавали чудный аромат, подобный ливанскому ладану, но еще более утонченный. Бутоны этих цветов были всегда наполнены божественным нектаром. И вся мошкара, напившись нектара, летала по райскому саду, издавая мелодичные звуки, которые сливались в общую комариную симфонию, воспевающую Бога и красоту созданного Им мира. Но после грехопадения человека райский сад был потерян не только для него, но и для всей твари. Бедные, несчастные, голодные комарики долго летали над землей в поисках райских цветов, но не находили их. Наконец они прилетели к тому месту, где Каин убил своего братца Авеля. А кругом на месте этого злодеяния были разбрызганы алые капли крови. И комарики подумали: «Вот они, эти райские цветы». И выпили эту кровь. Но через некоторое время они вновь жаждали пить кровь человеческую, и кинулись комарики на Каина, и стали его кусать и пить его кровь. И побежал Каин куда глаза глядят. Но не мог убежать от комаров и мошкары. И возненавидел Каин комаров, а комары и прочая мошкара возненавидели человека.

— Откуда ты взял эту историю? Об этом нигде не написано.

— Если бы, Леха, обо всем писали, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанных книг.

— Ну а все-таки, от кого ты слыхал об этом?

— Я не слыхал, Леха, я сам догадался, что так именно и было.

К вечеру мы дошли до какой-то деревни, и Гришка, подойдя к одной избе, уверенно постучал в окошко. Занавески приоткрылись, а вскоре нам навстречу выбежала пожилая женщина и радостно заголосила:

— Гришенька, Гришенька к нам пришел, ну наконец-то, мы уже заждались! Проходите, проходите, гости дорогие!

После ужина Гришка распорядился:

— Ты вот что, Анька, Лехе постели в горнице, он — человек измученный, ему культурный отдых нужен, нам завтра опять в путь. А мне здесь у тебя тесно, пойду на сеновал, послушаю, о чем звезды на небе сплетничают.

— Ой, Гришенька, послушай да нам, глупым, расскажи, — сказала на полном серьезе Анна Васильевна, хозяйка дома, где мы остановились.

— Коли бы я умней вас, глупых, был, то, может, что-то и рассказал. А то ведь я слышать-то слышу, а передать на словах не умею, ума не хватает.

Третий день пути оказался для меня самым тяжелым. Я натер ноги до кровавых мозолей. Снял ботинки, пошел босиком по пыльной сельской дороге — стало гораздо легче. Но бедное мое сердце: оно, по-видимому, не выдержало такой нагрузки. Воздух перед моим взором вдруг задрожал и сгустился. Голос Гришки стал каким-то далеким. Перед глазами поплыли круги, а затем вдруг все потемнело и я провалился в эту темноту. Очнувшись, открыл глаза и увидел, что лежу на траве. Невдалеке от меня я услышал Гришкин голос, который с кем-то спорил и о чем-то просил.

— Нет, возьми вместо него меня, — говорил Гришка, — ему еще рано, а я уж давно жду. Нет, так нельзя, Гришку возьми, а Леху оставь. Лешку оставь, а меня возьми вместо него.

Я понял, что разговор идет обо мне, и повернулся к Григорию. Тот стоял на коленях, крестился после каждой фразы, преклонялся лбом до земли. Я догадался, что это он так молится за меня.

— Гриша, — позвал я, — что со мной было?

— Спать разлегся так, что не добудишься тебя, и еще спрашиваешь, что было. Пойдем, хватит лежать, уже немного осталось.

Я поднялся с земли, и мы пошли дальше. Я шел в полной уверенности, что молитва Гришки спасла мне жизнь. Только вот что означает «Гришку возьми, а Леху оставь», я не мог сообразить.

К селу Образово подошли уже к вечеру третьего дня пути. Я видел, как вся семья отца Михаила искренне радуется Гришкиному приходу. Меня они тоже встретили с радушием и любовью. Поужинали картошкой в мундире с солеными огурцами и помидорами. Гришка с нами за стол не сел, а взяв только две картофелины, ушел.

— Он никогда с нами за стол не садится, — пояснил мне отец Михаил после его ухода, — сколько его ни уговаривал, у него один ответ: «За стол легко садиться, да трудно вставать, а я трудностей ой как боюсь».

Уложили меня спать в небольшой комнате на постель с целой горой мягких пуховых подушек. Утром я проснулся, когда солнце уже взошло высоко. Матушка предложила чаю. Когда я спросил, где отец Михаил, она сказала:

— Да Вы садитесь, его не ждите, он никогда не завтракает. Сейчас ушел в сарай — клетки для кроликов мастерить.

— А где Гришка ночевал? — спросил я.

— Он всегда на чердаке ночует, в своем гробу спит.

— Как это — в гробу? — удивился я.

— Да, видать, вычитал, что некоторые подвижники в гробах спали, чтобы постоянно помнить о своем смертном часе и быть к нему готовыми, вот сам выстругал себе гроб и спит в нем.

Вечером мы все пошли на всенощное бдение в честь праздника Казанской иконы Божией Матери. Я помогал матушке петь на клиросе, а Гришка стоял недалеко от входа в храм по стойке «смирно», лишь изредка осеняя себя крестным знамением. Делал он это очень медленно: приставит три пальца ко лбу и держит, что-то шепча про себя, потом — к животу в районе пупка и опять держит и шепчет, затем таким же образом на правое плечо и левое. Когда запели «Ныне отпущаеши», он встал на колени. На следующий день за Божественной литургией Гришка причастился. Когда после службы пришли домой, Гришка сел вместе с нами за стол, чему были немало удивлены и обрадованы отец Михаил с матушкой. Правда, ничего он есть не стал, кроме просфорки, и попил водички из источника. Гришка сидел за столом, радостно глядел на нас и улыбался:

— А у меня сегодня день рождения, — вдруг неожиданно заявил он.

Отец Михаил с матушкой растерянно переглянулись.

— У тебя же день рождения в январе, — робко заметил отец Михаил.

— Ну да, — согласился Гришка, — появился на свет я в январе, а сегодня у меня будет настоящий день рождения.

Все мы заулыбались и стали поздравлять Григория, поддерживая шутку, за которой, мы не сомневались, скрывается какой-то смысл.

— Ну я пойду полежу перед дальней дорогой, — сказал Гришка после обеда.

— Куда же ты, Гриша, уходишь? — спросил отец Михаил.

— Эх, Мишка, хороший ты человек, да уж больно любопытный. Ничего тебе не скажу, сам скоро узнаешь, куда я ушел.

Отца Михаила ответ вполне удовлетворил:

— Ну что ж, иди, Гриша, куда хочешь, только возвращайся, мы тебя ждать будем.

— Я тоже буду вас ждать, — сказал Гришка и ушел к себе на чердак.

До вечера он с чердака так и не явился. Но когда Гришка не пришел на следующий день, отец Михаил забеспокоился и решил проведать Григория. С чердака он спустился весь бледный и взволнованный:

— Ушел Гришка от нас навсегда, — сказал он упавшим голосом.

— С чего ты решил, что он навсегда ушел? — вопросила матушка. — Он что, записку оставил?

— Нет, матушка, он здесь свое тело оставил, а душа ушла в вечныя селения, — и отец Михаил широко перекрестился. — Царство ему Небесное и во блаженном успении вечный покой.

Гроб с его телом мы спустили с чердака и перенесли в храм.

Отец Михаил отслужил панихиду. На завтра наметили отпевание и погребение. А ночью решили попеременно читать Псалтырь над гробом.

Вечером с отцом Михаилом мы сидели у гроба Григория, а матушка готовила поминки дома. Григорий лежал в гробу в своем стареньком двубортном пиджаке на голое тело и в заплатанных коротких брюках, из которых торчали босые ноги. Перед тем как нести Григория в церковь, я предлагал отцу Михаилу переодеть его.

— Что ты, — замахал тот руками, — он мне сам наказывал, как помрет, чтобы его не переодевали: «Это, — говорит, — мои ризы драгоценные, в костюме я буду походить на покойника Григория Александровича». — А ведь, думаю, он знал о своей смерти, когда говорил за обедом, что пойдет далеко.

— Он знал об этом, еще когда к вам шел, это ведь он за меня умер. У меня сердце в дороге прихватило, а он молился: «Возьми лучше Гришку, а Лешку оставь». Я тогда не понял, о чем он просит.

— Вот оно, какое дерзновение имеют блаженные люди, — вздохнул отец Михаил, — а мы, грешные, все суетимся, все чего-то нам надо. А человеку на самом деле мало чего надо на этом свете.

Первым остался читать Псалтырь я. Когда стал произносить кафизмы, то почувствовал необыкновенную легкость. Голос мой радостно и звонко раздавался в храме. Ощущения смерти вовсе не было. Я чувствовал, что Гришка стоит рядом со мной и молится, широко и неторопливо осеняя себя крестным знамением. Мне вдруг припомнилось, как увидел Гришку в первый раз, читающего на ходу книгу. Эти воспоминания ворвались в мою душу, когда я читал девяностый псалом: «На руках возмут тя, да некогда преткнеши о камень ногу твою», — это был двенадцатый стих.

Божий странник

В отпуск в этом году я наконец-то поехал в Питер. Неделю сидел в библиотеке Духовной семинарии, отбирая и копируя ноты для нашего церковного хора. В конце недели решил съездить навестить своих друзей. Какое-то время по окончании семинарии, еще до своей женитьбы, я оставался в Петербурге и работал регентом в одном из открывшихся вновь храмов. Певчих для хора удалось набрать без труда: Петербург — город старых музыкальных традиций. Большинство моих певчих были людьми хотя и одаренными от природы, но, если так можно выразиться, свободными от всех обязанностей, кроме разве одной — просто жить, ничем себя в этой жизни не обременяя. Про себя я называл их «блаженными», не в смысле того, что они святые; грешники, конечно, и водку пьют, и с женщинами амуры себе позволяют. «Блаженные» они для меня были в том смысле, что ничего от этой жизни не требовали, а довольствовались тем, что Бог послал, и этому радовались искренне, как дети. Себя и круг наших общих знакомых мы именовали «петергофской тусовкой». Каждый из этих «тусовщиков» обладал какими-либо достоинствами, впрочем, как и недостатками. Например, Владислав Крылышкин, по прозвищу Мефодий, слыл искусствоведом, в чем многие сомневались. Но вот в организаторских способностях Мефодия никто не сомневался. Александр Шкловский, по прозвищу Шульц, был замечательный музыкант, в таланте которого никто не сомневался. Когда он после хорошей чарки начинал импровизировать игрой на флейте, все вокруг замирали в благоговейном восторге. Но самым непосредственным «тусовщиком» был Вадим Садков, по прозвищу Садик. Нигде он постоянно не работал, семьи не имел. Просто жил под небом и радовался этой жизни. Про таких скажут: «Никчемный человек, зря только небо коптит». Однако Садика все очень любили, так как он был совершенно бескорыстным, незлобивым и добродушным человеком, к тому же Бог наградил его многими талантами. Садик, например, прекрасно исполнял под гитару старинные русские романсы. И в связи с этим, а может не только, имел немало поклонниц среди прекрасной половины человечества. Он пел в церковном хоре, да так вдохновенно, что, казалось, еще немного, и он отделится от пола, и там, «на воздусях», даже не заметит свое воспарение. Кроме того, Садик слыл модным художником, картины которого были занесены в зарубежные каталоги, хотя он никогда не обучался художеству. На эту стезю художественных дарований Садика вывел следующий забавный случай.

Когда он обучался в Петербургской духовной семинарии (потом его оттуда выгнали), то вместе с семинарским хором поехал в Германию для концертных выступлений. После оконча-ния программы им раздали по двести марок, и хор вернулся в Петербург. Садик, естественно, напился и решил остаться еще погулять в Германии. Пока он пропивал в баре свой гонорар, к нему подошел русский художник и попросил похмелиться. Садик, естественно, с радостью встретил своего соотечест-венника, и они напились вместе. Художник посетовал, что приехал в Германию подзаработать, но его картины не берут. «Эти немчуряги в настоящем искусстве ничего не смыслят», — жаловался он. Перед тем как распрощаться, он подарил Садику свои кисти, краски и мольберт, а сам ушел на поезд, чтобы вернуться в Россию.

Утром, когда Садик проснулся, как он сам выразился, «трубы горят, а в карманах ветер гуляет». Взял он мольберт и пошел на городскую площадь. Площадь красивая, как игрушечная, кругом дома с востроконечными крышами и соборы го-тические. На открытых террасах возле баров и кафе люди сидят, пивко потягивают и говорят что-то на непонятном для Садика языке. Еще он заметил, что на площади художников много: сидят, соборы да дворцы рисуют. Решил и Садик чтонибудь нарисовать. Но дворцы и соборы ему показалось сложным рисовать, кисти-то он никогда в руках не держал, потому решил рисовать людей с натуры, как они пиво пьют. Выбрал себе натуру покрупнее и давай малевать. Но поскольку его взор притягивала больше не живая натура, а кружка с холодным пивом, то вначале он стал рисовать именно ее. В изображение кружки он вложил всю свою жаждущую похмелья душу. Кружка получилась у него огромная, на две трети листа. Так что для немца, ее держащего, места почти не осталось. Но он все равно его пририсовал. Маленького, толстенького, как таракана. Закончил Садик картину, задумался: что же ему дальше рисовать? Слышит, за спиной кто-то губами причмокивает: «Гут, зер гут».

Это немец подошел, показывает, что картина ему понравилась, и он хочет ее приобрести. Обрадовался Садик, думает, если пять марок даст этот немчуряга, то как раз хватит похмелиться. Подает ему картину. Немец сует ему купюру в сто марок. Садик испугался, думает: чем я ему сдачу буду сдавать? «Найн, найн», — и показывает немцу растопыренную ладонь, мол, мне только пять марок хватит.

«Энтшульдиген зи», — сказал немец, убрал сто марок, сунул другую купюру и ушел.

Разворачивает ее Садик, смотрит, а это пятьсот марок. Так он и стал художником.

Вот этого самого Садика я и решил навестить в первую оче-редь. Доехал на электричке до остановки «Стрельна», вышел и иду по Петергофскому шоссе в сторону его дома. Тут мимо меня, громыхая и чадя, проехала «Победа», раскрашенная темно-зелеными пятнами под маскировку, как у военных автомобилей. Проехала — и остановилась. Из «Победы» выскакивает Садик, бежит ко мне, руки растопырил и орет:

— Алешка, друг, наконец-то приехал! Вот радость-то какая, еду, смотрю, ты идешь, я глазам своим вначале не поверил.

Обнимет он меня, потом отойдет на шаг, посмотрит и снова обнимет.

— Ну, браток, садись в мой лимузин, прокачу с ветерком. Видишь, какой он у меня красивый, сам его раскрашивал. Нравится? То-то. Так, куда едем? — спросил Садик, когда я сел в автомобиль.

— Да, собственно говоря, я в гости к вам приехал, так что мне все равно.

— Замечательно, Алеша, друг, значит тогда гуляем по полной программе. Сейчас едем ко мне домой, пообедаем. Правда, на-счет продуктов у меня шаром покати, но это поправимо. Я сей-час при деньгах, все необходимое в магазине купим. Я ведь теперь, Лешка, бизнесом занимаюсь.

— Каким бизнесом? — удивился я.

— Все расскажу, у меня секретов от друзей нет. Я умею, значит, пусть другие люди тоже умеют. Ведь все кушать хотят, и всех Бог сотворил равными.

— А рисовать картины бросил, что ли? — спросил я.

— Нет, рисую помаленьку, для души. Вот приедем домой, я тебе покажу свою последнюю работу.

Он остановил машину около магазина, пошел за покупками. Приходит через несколько минут и радостно сообщает мне:

— Ну, Лешка, живем, закусон — что надо, деликатесный. Вот посмотри.

Я заглянул в пакет, там было три бутылки водки, ананас, крабовые палочки и батон.

— Не многовато ли? — спрашиваю я.

— Что ты, брат, не сомневайся. Ананас — очень полезная штука. Как ты думаешь, почему негры такие боксеры сильные? Потому что ананасы целый день жрут.

— Да я не про ананас, я о водке говорю.

— Водки много не бывает, — засмеялся Садик, — это чтобы потом не пришлось бежать. В самый раз по бутылке на брата.

— Но ведь нас только двое, а здесь три.

— Ты что же, Лешка, нашего Шульца не знаешь? У него нюх, как у собаки. У себя в Александрии обязательно учует и придет, как пить дать, придет.

— Ну, если придет, то ладно, — согласился я.

Когда мы прибыли в маленький домик Садика, то еле пролезли в комнату через завалы каких-то вещей. Стол тоже был завален разным хламом.

— Сейчас уберем, — сказал Садик и мгновенно смахнул все на пол, водрузив на стол водку и экзотическую закуску.

— Вот, Лешка, полюбуйся на мое последнее произведение искусства.

Он вытащил натянутый на рамку холст, на котором был намалеван яркий клоун, почему-то без одной ноги, вместо которой торчал черный протез-костыль.

— Почему клоун на протезе? — удивился я.

— Краски на ногу не хватило, — признался Садик, одна черная осталась, вот и пришлось костыль рисовать. Но, между прочим, именно из-за этого костыля одна дама покупает у меня эту картину для своего офиса за пятьсот баксов.

— Да ну, — удивился я, присматриваясь к картине повнимательнее. Но так ничего особенного на пятьсот долларов в ней не увидел. «Наверное, не разбираюсь в современном искусстве», — сделал я о себе печальное заключение.

— Ну, рассказывай, Садик. Каким ты бизнесом занимаешься?

— В Финляндию за шмотками гоняю каждый месяц.

— Да, по-моему, там дороже, чем в наших магазинах, во всяком случае, не дешевле.

— Правильно мыслишь, Лешка, но я ведь не покупаю, а бесплатно беру.

— Как так, — опешил я, — воруешь, что ли?

— Что ты, брат, как можно? Воровать — это грех непростительный. Финны — они же такие простодыры! Мы — дураки, а они еще дурнее. Они свои вещи хорошие выбрасывают на по­мойку.

Он стал трясти на себе джемпер:

— Вот — с помойки, брюки — с помойки. Все, что на мне, все с помойки. Вот эти узлы, что мы с тобой перешагивали, полные хороших шмоток — тоже с помойки. Только, конечно, помойка не в нашем смысле. У финнов все культурно. У них стоят специальные ящики на улице, куда они выкидывают только свою одежду и обувь. Правда, в эти ящики трудно забраться, но я приспособился. Беру, значит, палочку, на конец ее прибиваю гвоздик, и в контейнер. Пошарю, пошарю там, наткнусь на солидный пакет, подцеплю его и тяну. Тут целое искусство, Лешка, как на рыбалке — может сорваться. Потому тяну осторожно, со вниманием. В Финляндию также еду не с пустыми руками. Везу с собой кое-какой дефицитный для них товар.

— Водку, наверное? — догадался я.

— Именно ее, родимую. С собой разрешено провозить только две бутылки. А больше — ни-ни. Раз попадешься, и кранты, граница для тебя навсегда закрыта. Так что я только две — на продажу и блок сигарет, у них там они намного дороже. Но ведь в Финляндии я несколько дней бываю, и самому хочется иногда выпить. Потому я и придумал маленькую хитрость, ни один таможенник не докумекает ее. С собой разрешено провозить личные средства гигиены. Я беру флакон из-под одеколона, наливаю туда спирт и добавляю немного одеколона для запаха. Затем беру флакон с анисом из рыбацкого комплекта, для прикормки рыб, выливаю анис, наливаю туда спирт и ароматизирую анисом, тоже для запаха. И спокойно все это провожу через таможню.

— А где же ты там живешь все эти дни?

— Хороший вопрос, Лешка, тебе не регентом работать, а следователем прокуратуры, все на лету схватываешь. Конечно, гостиницы там страшно дорогие, даже очень дорогие. С питанием-то легче, у них в магазинах чуть консервы просрочены, они их на помойку. Но что финну — смерть, нам, русским, на пользу. Ну и гостиницу я себе шикарную и дешевую придумал. Всего две финских марки за ночь.

— Это где такие дешевые гостиницы?

— Я, Лешка, в туалетах для инвалидов ночую, — и он рассмеялся, видя мое растерянное удивление. — Да это же, Лешка, не наши туалеты, это финские. Чистота идеальная, как в ресторане «Астория». Кафель белизной сверкает, зеркала. В зале, где умывальники, стол роскошный, носилки, раскладушки. За столом поел, на носилках выспался, и всего за две финские марки. Опустил их в щель, дверь автоматически открывается и ты — в раю. Конечно, я выбираю туалет где-нибудь на окраине города. Ну какой инвалид ночью да еще на окраине города в туалет пойдет? Правда, один раз был казус. Прихожу я ночевать в туалет, разложил закусон, хлебнул из фляжки анисовки. Так мне, Лешка, хорошо на душе стало… Допил я свою анисовку, мне еще лучше стало. Смотрю, на стене какая-то кнопка красная. Размечтался я, думаю, нажму на эту кнопку, заиграет мело-дичная тихая музыка, и зайдет ко мне прекрасная девушка в белом бальном платье, и будем мы с ней танцевать. Нажал кнопку, жду. Через некоторое время действительно открылась дверь, входит девушка в белом, смотрит удивленно на меня, что-то лопочет по-фински. Я говорю: «Проходите, проходите, будем танцевать». Вслед за ней заходят еще два верзилы. Оказалось, что эта кнопка срочного вызова санитарной машины. Ну и выпроводили меня, конечно, на улицу. Подождал я, пока они уедут, и пришлось еще две марки израсходовать.

Пока мы разговаривали с Садиком, пришел Шульц с флейтой.

— А я думаю, что это у меня с утра нос чешется, — кричит он с порога, — оно вот, оказывается, к чему! Приметы всегда верный прогноз дают.

— Ну, что я тебе, Алешка, говорил? — смеется Садик. — Я Шульца как облупленного знаю.

Прошло два года после моей встречи с Садиком, и вновь мне с ним довелось встретиться за сотни километров от Питера.

С одними нашими знакомыми мы в летний отпуск отправились в паломническую поездку к преподобному Серафиму Саровскому в Дивеево. По дороге остановились заночевать в Санаксарском монастыре. Выхожу за ворота монастыря и вижу: ко мне навстречу устремился какой-то человек в длинном сером плаще, в широкополой фетровой шляпе, за плечами рюкзак. Но когда он закричал: «Лешка, дружище, дай я тебя обниму», — тут я сразу узнал Садика. Подбегает, обнимает меня и говорит:

— Вот, Леха, гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойтись могут.

— Ты что тут делаешь, Садик, какими судьбами?

— Я теперь, Лешка, божиим странником стал, второй год по Руси Святой хожу и все никак не нарадуюсь жизни такой. И чего я раньше не додумался до этого?

Мы с ним присели на скамейку около монастыря, взяли в киоске санаксарских пряников и душистого чая, и Садик поведал мне свою историю.

— Поехали мы, Лешка, к Шульцу в Александрию, его день рождения отмечать. Сидим, выпиваем за его здоровье. Сам знаешь, у Шульца скатертей никогда на столе не бывает. А стол-то старинный, еще с царских времен остался. Дед Шульца в императорском дворце поваром служил. Много чего от его деда осталось. Шульц, конечно, по доброте своей половину раздал, а половину пропил. Но стол этот берег, как память. И уж если у него гулянка, то он обязательно этот стол газетами застилает, чтобы селедкой не перепачкали. Ты же знаешь, Лешка, я никогда телевизор не смотрю, газет не читаю, а тут вижу, как между моей рюмкой и бутербродом с сыром на газете фотография девочки лет шести-семи. Такая кра­сивая девчушка с двумя огромными бантами, как Мальвина из сказки «Буратино». А над фотографией крупными буквами написано: «Добрые люди, спасите девочку».

От чего же, думаю, ее спасать? Ну и пока Шульц на своей флейте услаждал нас музыкой, я заметку под фотографией всю прочел. Девочка эта, оказывается, тяжело больна, и спасти ее может операция за границей, которая стоит двадцать пять тысяч долларов. Досада меня взяла, вот, думаю, какие-то несчастные двадцать пять тысяч долларов — и жизнь этой девочки. Жалко мне девочку стало и обидно, что у меня нет двадцати пяти тысяч «зеленых», а то бы сейчас прямо отнес.

Сижу, плачу. Шульц перестал на флейте играть.

— Садик, друг мой, — говорит он, — из всей нашей тусовки твоя душа тоньше всех музыку воспринимает. Потому я готов для тебя играть хоть всю ночь, если, конечно, водки хватит.

Я ему говорю:

— Шульц, играешь ты бесподобно, спору нет, но плачу я совсем о другом.

— О чем же ты плачешь? — нахмурился Шульц. — По-моему мы здесь собрались на день рождения, а не на поминки.

— Не обижайся на меня, добрый Шульц, ибо плачу я от того, что у меня нет двадцати пяти тысяч долларов.

Тут все, даже кто сильно был пьян, удивились. А Мефодий говорит:

— Уж если наш Садик плачет, что у него нет двадцати пяти тысяч долларов, то я готов рыдать о том, что у меня нет даже одной тысячи.

Встает Димка-скрипач и говорит:

— Готов плакать о ста баксах на завтрашнюю опохмелку.

Я говорю:

— Хорошие вы люди, но соображения у вас не более, чем у допотопных неандертальцев. Скорбь моя не о деньгах, а о ребенке, которого надо спасти, — и зачитал им заметку из газеты.

Тут Таня-художница как зарыдает. Мы стали ее успокаивать: ты-то, мол, чего плачешь? Она говорит:

— Я представила себе, что выйду замуж, у меня родится такая же девочка, и я не смогу ее вылечить, потому что картины мои никто не покупает, кроме Мефодия, а он мне за них гроши платит.

Мефодий говорит:

— Успокойся, импрессионистка лупоглазая, замуж тебя все равно никто не возьмет.

Короче, расскандалились мы все. Таня кричит:

— Был бы у меня собственный дом или квартира, я бы продала их и помогла той девочке!

— Был бы у тебя дом, я бы сам на тебе женился, — говорит Мефодий.

Из всего этого сыр-бора я запал на Танины слова насчет дома. У меня же домик в Стрельне есть, вот оно, решение простое. Взял со стола эту газету и ушел. На следующий день позвонил одному знакомому риэлтору, он мне быстро состряпал сделку за тридцать тысяч «зеленых».

Когда я родителям девочки этой деньги привез, они на колени упали, плачут. Но взяли только двадцать три тысячи, остальные уже успели насобирать. На восемь тысяч баксов мы за спасение девочки всей тусовкой целый месяц гудели. Когда деньги закончились, меня хозяева, у которых квартиру снимал, вежливо попросили освободить жилплощадь. Я думаю:

— Не пропаду, буду у друзей-тусовщиков жить: у одного недельку, у второго.

Все, конечно, меня хорошо, радушно принимали. Только одно дело собраться водки попить, другое — постоянно жить. Чувствую, что в тягость всем. Тогда меня идея озарила: взять посох, котомку и пойти по Руси, обойти все монастыри, все святыни. Больше года уже хожу, но и десятой части не обошел. Везде в монастырях меня очень хорошо принимают. А как в хоре монастырском попою, тут меня и вовсе отпускать не хотят. Но я птица вольная: рюкзак за плечи, посох в руки и дальше шагаю. Иду по дорогам, песни русские или молитвы пою, хорошо. Слушай, вот идея пришла мне в голову: пойдем, Лешка, вместе странничать. На два голоса мы с тобой так умилительно петь будем, что всю Россию к Богу приведем.

— Я бы с радостью, Садик, да сам понимаешь, у меня семья. Недавно дочка родилась. Ну а художеством не занимаешься сейчас?

— Нет, Лешка, понял я, что это не моя стезя. Я сейчас стихи сочиняю, вот послушай:

Брожу по отчему краю,

Иду от святыни к святыне,

Душой своей ощущаю:

Христос тоже ходит доныне.

Эта вера меня укрепляет,

Эта вера мне душу целит,

А душа моя верит и знает:

Матерь Божья Россию хранит.

— Ну, как, сойдет?

— Я, Садик, в поэзии не разбираюсь, но, по-моему, просто и с душой написано.

— Вот именно, Лешка, просто, а где просто, там ангелов со сто. Я уже целую тетрадь насочинял, — он достал пухлую общую тетрадь и подал мне, — на, возьми на память, будет время, почи-таешь.

— А что же тебе останется, здесь ведь, наверное, все твои стихи?

— Мои стихи здесь, — ткнул он пальцем себе в левый бок, — ты бери, не смущайся, я еще себе насочиняю. Ну, я пойду, Лешка, прощай, друг. Бог даст, свидимся.

Он перекинул за плечи рюкзак, взял в руки свой посох и зашагал по дороге, напевая стихиры Пасхи.

Я долго смотрел ему вслед. Когда он скрылся за поворотом, снова присел на лавочку. Раскрыв тетрадь со стихами Садика, прочел концовку одного стихотворения:

Уходит в даль дорога,

А даль уходит в небо прозрачной синевою.

А небо не уходит,

Оно всегда со мною.

Вика с Безымянки

Выйдя из дверей барака, Вика, опасливо оглянувшись по сторонам и убедившись, что во дворе никого нет, облегченно вздохнула. «Может, мне пойти на свою остановку, а не шлепать вкруголя?» — подумала она.

— Это ты куда в такую рань собралась? — услышала Вика голос соседки Екатерины Матвеевны, и сердце ее затрепетало, как у пойманного кошкой воробышка.

— Да так, погулять…, — пролепетала девочка.

— Погулять? — удивленно протянула Екатерина Матвеевна, оценивая взглядом новое ситцевое платье в горошек, недавно сшитое Вике. — Да ты, прямо как на бал, вырядилась, только кто сейчас в шесть утра, да еще в воскресенье, твои наряды увидит? Разве петухи безымянские, они-то уж, поди, встали.

Довольная своей шуткой, она направилась к общественному туалету, волоча огромные калоши, надетые на босу ногу, похохатывая на ходу:

— Ну надо же, погулять. Мать ненормальная, и дочка в нее пошла. Вот семейка, недаром, видать, Виктор от них сбежал.

Вика вначале было перевела дух от испуга, но, расслышав последние слова тети Кати, чуть не расплакалась от обиды.

Виктор — это ее отец, которого она очень любила, да и сейчас любит не меньше, хотя он ушел к другой тете. Как было хорошо раньше! Жили они дружно, весело. В бараке у них — большая уютная комната. Здесь же, на Безымянке, она родилась в победном сорок пятом году, да еще 9 Мая. Папа назвал ее Викторией, что в переводе означает Победа. С дочерью у папы были особые отношения: она в нем души не чаяла, а он ее баловал, что несколько сердило маму, которая в делах воспитания была непримиримой к любым отступлениям от правил. Дом мама содержала в строгом христианском благочестии. Неукоснительно соблюдались все посты и обычаи, усвоенные ею от своих родителей, крепкой крестьянской семьи из-под Пензы. Когда отец делал матери предложение, она поставила ему непременное условие, чтобы Бога чтить и Законы Его блюсти. Папа не возражал, даже иногда сам с ними в церковь ходил. Под Пасху, раз в год, обязательно причащался. Потом что-то в их семейных отношениях дало трещину. Мама объясняла Вике это тем, что лукавый восстал на семью, позавидовав христианскому житию. И, естественно, говорила мама, ударил нечистый в самое слабое место — в отца. Стал его через начальство восхвалять как лучшего работника авиационного завода, передовика производства. Наградили отца грамотой и бесплатной путевкой в санаторий. Там, в санатории, искуситель рода человеческого подсунул папе женщину-соблазнительницу, сгубившую его душу. Вика помнит день расставания с отцом. Он пришел пьяный, когда они читали вечерние молитвы перед сном. Зашел в комнату, дыхнув винным перегаром, и уселся на стул у стола, как был в одежде и обуви. Видя, что на него не реагируют, отец, громко хмыкнув, произнес с издевкой:

— Что, с Богом беседуете, а со мной разговаривать не желаете?

Мама, спокойно отложив молитвослов, решительно повернулась к отцу:

— А ты для храбрости поддал, чтобы признаться, что к этой блуднице ходишь? Так об этом уже весь сборочный цех знает, если не весь завод. Вот и иди к ней жить, а в мой дом нечего грязь носить! — и она указала на чемодан с его вещами.

Папа, вначале стушевавшись от этих слов, взялся было за ручку чемодана, но вдруг, бросив его, закричал:

— А мне надоело, каждый день только и слышишь: «Господи, помилуй, Господи, помилуй…». Устроили тут богадельню, понимаешь ли. Человек сам своей судьбы хозяин! Человек, между прочим, звучит гордо!

— Напился, несешь разную чушь, — перебила его мама, — на митингах своих это будешь говорить, а сейчас — скатертью дорога к своей потаскухе.

— Не смей так говорить об этой женщине! — закричал яростно отец и кинулся на маму с кулаками.

Тут Вика решительно встала между мамой и отцом. Наткнувшись на взгляд дочери, он застыл на месте, увидев в нем одновременно и страх, и горький упрек. Опустив кулаки, отец, как бы оправдываясь перед ней, пробормотал:

— А чего она так людей оскорбляет, никакая она не потаскуха, обыкновенная женщина.

— А как же ее назвать, если она чужих мужей уводит? — в сердцах выкрикнула мама.

— Я сам ухожу, — как-то обреченно сказал отец и, взяв чемодан, направился к двери. Уже в дверях он обернулся: — Прости, доченька, своего папу.

Вика дернулась было к отцу, но мать решительно удержала ее за плечо. Как только дверь захлопнулась, мать упала на кровать и зарыдала. Она проплакала всю ночь, а утром после прочтения молитв сказала:

— Все, доченька, теперь знай: папа погиб. У тебя нет отца, а у меня нет мужа, но Бог милостив, проживем одни. О нем надо забыть.

Вика молча обняла ее, детское сердце подсказывало, что маме очень тяжело и нужна ее поддержка. Хотя ей самой было не легче: она никак не могла примириться с мыслью, что у нее нет больше отца.

…Глядя вслед уходящей соседке и предаваясь своим горестным воспоминаниям, Вика уже не помышляла идти на свою остановку. Пошла обычным маршрутом: через несколько кварталов Безымянки к Кировскому проспекту, чтобы там сесть на автобус. Эту нехитрую конспирацию она проделывала каждое воскресенье, направляясь на службу в Покровский собор. В свои тринадцать лет Вика прекрасно понимала, что пока о ее вере не знают окружающие, и особенно в школе, жизнь будет протекать относительно спокойно, как у всех. Но как только ее вера перестанет быть тайной, жизнь превратится в сплошной кошмар. Поэтому как могла, так и сохраняла свою тайну, ощущая себя кем-то вроде партизанской связной в тылу врага. В автобусе она внимательно оглядела пассажиров, нет ли знакомых. Когда случалось встретить в автобусе знакомых, она выходила за две остановки до собора и шла туда пешком переулками. На этот раз все было спокойно. Придя в собор и купив свечей, она подала записочку о здравии, в которой, кроме мамы и себя, первым в списке написала погибшего Виктора. Регистратор ее поправила:

— Доченька, у тебя, наверное, записочка об упокоении, а ты пишешь: «О здравии».

— Почему? — удивилась Вика.

— Так вот Виктор этот на войне, наверное, погиб, тогда надо писать: «…убиенного воина Виктора».

— Нет, тетя, он жив, это мой папа, он только в Бога перестал верить и из семьи ушел.

— Да, действительно, гибнет человек, — вздохнула регистратор, — пиши лучше «заблудшего Виктора» и молись, доченька, Божией Матери «Взыскание погибших». Твои-то чистые молитвы скоро дойдут.

От свечного ящика Вика отошла радостно-взволнованная. Вот оно, простое решение, как же она сама не догадалась! Она всегда во время службы стояла недалеко от амвона с левой стороны, как раз напротив особо чтимой в Самаре иконы Божией Матери «Взыскание погибших». Но никогда в голову ей не приходило задуматься о названии иконы. Теперь это название звучало, как обворожительная музыка: «Взыскание погибших». Вот кто может взыскать погибшего папу. Да, именно Она, именуемая «Взыскание погибших». Всю Божественную литургию Вика не сводила умоляющего взора с образа Божией Матери.

Со службы домой Вика вернулась в приподнятом настроении. Весна в этом году ранняя, следующее воскресенье — Вербное, а там Пасха. Она поставила на плиту разогревать суп и тихонько запела: «Христос Воскресе из мертвых…, — но тут же спохватилась, прикрыв рукой рот, — что это я делаю? Идет Великий пост».

Мама на заводе работала по скользящему графику, и в это воскресенье как раз была ее смена. Вика в ожидании ее прихода уселась с ногами на кровать, взяв учебник географии.

Скрипнула дверь, в комнату ввалился папа. Вика сразу определила — выпивший.

— Здравствуй, доченька, а мама на работе? Это хорошо, я с тобой пришел повидаться, соскучился.

— Проходи, папа, я сейчас тебя супом накормлю, — приход отца, несмотря на то, что он был пьяный, все равно обрадовал Вику.

— Небось, постный суп?

— А как же, пап, твой любимый, с грибами. Помнишь, мы их в прошлом году собирали?

— Да, прошлый год был хороший, грибной. Ну давай суп.

Немного поев, он отложил ложку.

— Что-то без ста граммов не идет, дочка.

— Папа, ты же раньше не пил! — с упреком сказала Вика.

— Ну, не пил, а сейчас хочется. Я ведь, дочка, проталет… прота, — ему никак не удавалось выговорить слово «пролетариат», и он махнул рукой, — ну, словом, мы из рабочих. У меня и отец был рабочий, и дед был рабочий — целая династия. Отец мой на Путиловском работал еще при царизме, тридцать рублей получал, а между прочим, корова тогда пять рублей стоила. Шесть коров получал, вот так! Рабочий класс, дочка, — это же движущая сила революции. Это мама твоя из кулацкой семьи, они собственники, вот за Бога и держатся. А нам, протале… протале.., ну, словом, нам, рабочим, нечего терять, кроме своих цепей, мы должны за Советскую власть держаться, а она Бога не признает. Так что ты плохо о папе не думай, у нас с мамой идиотические, тьфу ты, то есть я хотел сказать — идеологические расхождения.

Он снова придвинул к себе суп и замолчал, в раздумье помешивая ложкой в тарелке. Потом снова заговорил:

— Я ведь, доченька, маму твою за геройство полюбил.

— Какое это, папа? — удивилась Вика.

— А вот так. Сорок второй год, наши отступают по всем фронтам. Фашисты к Волге у Сталинграда выходят. А у нас — приказ товарища Сталина эвакуировать авиационный завод из Воронежа в тыл, сюда, в Куйбышев. Демонтируем мы завод, оборудование грузим в эшелоны, а тут немецкие бомбардировщики налетели — такое началось! Ну, меня осколком и ранило. Лежу, кровью истекаю, думаю, конец пришел. А мама твоя под бомбами ползет ко мне. Перевязала рану да меня, бугая, до медпункта на себе, маленькая, худенькая, но все же доволокла, не бросила.

Отец рассказывает, а Вика видит, как по его щекам текут слезы. Никогда она не видела, как отец плачет. Сама тоже зарыдала, кинулась к нему на шею:

— Папа, папочка, а ты вернись, пожалуйста, мама простит.

— Нет, доченька, я твою маму знаю, крепче кремня она. Не простит… Да и я тут, потому что выпил, а так — бесполезно.

Отец встал и тяжелой походкой направился к двери.

— Папа, я за тебя молиться буду Божией Матери «Взыскание погибших».

Отец обернулся и долго смотрел на дочь, а она — на него.

— Молись, доченька, если Бог есть, я думаю, Он твою молитву услышит.

…Подошел долгожданный день Святой Пасхи. Перед тем как пойти на ночную службу, мама с Викой тщательно подготовились. На Пасху подходы к собору перекрывались нарядами милиции и комсомольскими дружинами, чтобы не пропускать в храм молодежь и детей.

В прошлую Пасху Вику развернули назад, не пропустив в собор, но в этом году они решили пойти на маленькую хитрость. План был прост. Недалеко от собора в одном из глухих дворов Вика переоделась. На ноги надела старые боты, поверх своего нарядного платья — старый мамин халат и большой темный платок, надвинув его глубоко на глаза. Она сгорбилась и под руку с мамой благополучно прошла в собор через все кордоны милиции и патрулей. В соборе, радуясь, что сумела обвести вокруг пальца богопротивников, Вика скинула халат и платок и переобулась в туфли. Когда закончилось это преображение из старушки в девочку-школьницу, она подняла глаза, и душа ее прямо похолодела от страха. С наглой ухмылкой на нее глядел Игорь Белохвостов, ученик 10 «Б» класса их школы. На рукаве его красовалась повязка, означающая, что он — в комсомольском патруле.

— Так-так, — сказал он, — тебе, Серова, надо в школьной самодеятельности участвовать, прямо актриса. Я, правда, тебя еще у входа заприметил. Не хочу школу нашу позорить, а то сейчас бы уже доложил куда надо.

Пасхальная радость была омрачена. Но когда по всему храму зазвучало многоголосое «Христос Воскресе», Вика забыла на время свои беды и вся ушла в искрометное и светоносное Пасхальное богослужение.

В понедельник Вику вызвали к завучу по воспитательной работе Зинаиде Никифоровне.

— Ну, — строго сказала завуч, пронзая взглядом потупившуюся Вику, — рассказывай, Серова, что ты делала в церкви ночью.

— Была на службе, — чуть слышно произнесла Вика.

— Громче! Я не слышу! — властно потребовала Зинаида Никифоровна.

— Была на службе, — повторила Вика.

— И что ты там делала на службе?

— Молилась Богу.

— Ах, она молилась, — всплеснула руками завуч, — она, советская школьница, молилась Богу, вы только подумайте! Ты что же, веришь в Бога? Отвечай, что ты молчишь?!

— Да, верую.

Тут Зинаида Никифоровна, не выдержав, выскочила из-за стола, подбежала к Вике, схватила ее за плечи и стала трясти, приговаривая:

— Тогда скажи мне, где твой Бог? Ну, где Бог?

«Господи, помоги мне! Господи, помоги!» — повторяла про себя Вика.

И вдруг какая-то сила подбросила ее голову вверх, она прямо посмотрела на Зинаиду Никифоровну и, чуть не заплакав, произнесла:

— Он сейчас здесь.

— Где — здесь? — опешив от такого ответа, воскликнула завуч, невольно озираясь кругом. — Я никого не вижу, кроме нас с тобой. Да хватит нести всякую чушь! Иди пока, будем разбираться с твоими родителями.

Выйдя от завуча, Вика увидела только что вывешенную в коридоре стенгазету, на которой была изображена карикатура: Вика с клюшкой в руках идет в храм, с шеи ее свешивается больших размеров крест, который своей тяжестью пригибает ее к земле, а внизу подписаны стихи:

Серова Вика, как старуха,

Ходит в церковь по ночам,

У нее одна наука —

Как бы угодить попам.

Ей не строить самолеты,

Не пахать ей целины,

У нее свои заботы —

Помогать врагам страны.

Церковь — враг Страны Советов,

Это ясно всем давно.

Попов, буржуев и кадетов

Победим мы все равно.

Бей по старым предрассудкам,

Комсомолец удалой,

Прибауткам, песням, шуткам

Сердце ты свое открой.

Как Серову повстречаешь,

То с презреньем отвернись.

Бога нет, ты это знаешь,

С ним бороться поклянись!

Вика с замиранием сердца прочла стихотворение: все-таки первые стихи, посвященные ей. Потом задумалась: «Как они собираются бороться с Богом, если верят, что Его нет? Можно ли бороться с тем, чего нет?»

Вечером Вика все поведала маме. Та, вздохнув, сказала:

— Значит, нам такой крест Господь дает, будем нести, доченька. Господь милостив, поможет.

На следующий день к ним пришла комиссия от родительского комитета. Вика как раз учила уроки. Члены комиссии, войдя в комнату, сразу же уставились на передний угол, весь увешанный иконами и лампадами. Перед иконами на столике лежала раскрытая Псалтырь.

Возглавлявшая комиссию расфуфыренная дама из районо, вся напомаженная и благоухающая духами «Красная Москва», брезгливо поморщившись, произнесла:

— Все ясно, товарищи, религиозный дурман здесь прямо витает в воздухе, мне аж дурно делается. Ребенка надо спасать! Будем настаивать на лишении материнских прав. В школе надо собирать расширенный педсовет, и пусть разбирает дело и дает рекомендации.

Члены комиссии молча закивали головами и вышли из комнаты. Вика горько расплакалась. Мама, узнав о случившемся, обняла девочку:

— Не бойся, дочка: не в силе Бог, а в правде — поверь мне. Были времена и намного тяжелее. Вот я тебе расскажу свою историю, когда я была почти такой же, как ты.

Мне было 14 лет, когда пришли нас раскулачивать. А уж какие из нас кулаки? Коровушка да теленок, три козы, несколько курочек — вот все наше богатство. А детишек нас девять человек у родителей. Отец в колхоз не вступал, так и жили единоличным хозяйством. Это очень сердило начальство. Еще отец в церкви нашей священнику помогал, читал на клиросе. Как церковь пришли закрывать, батюшку забрали и увезли, а с ним и нашего отца. Больше-то мы его не видели. Без отца мы, конечно, бедствовать стали. Теленочка зарезали. Потом козочек продали. Одна коровушка-кормилица осталась. Но в колхоз все равно не вступали. Пришли из сельсовета и за нашей кормилицей. Мама как раз её доила, а рядом ребятишки голодные с кружками стоят, ждут. Когда коровушку стали отвязывать, мама говорит: «Дайте, люди добрые, додоить, детей покормить». Подошел их главный да как пнет сапожищем подойник с молоком и кричит: «Советская власть сама их накормит!»

До сих пор у меня перед глазами, доченька, тот подойник с молоком, как летит он вверх тормашками, а молочко плещется в воздухе и дождичком на навоз опадает. Детишек по детским домам разослали, а нас с мамой в Сибирь отправили. Привезли в глушь, там такие же, как мы, бедолаги — мужики да бабы. Землянок понаделали. Питания — никакого. Кору с деревьев варим. Мама моя расхворалась, подзывает меня и говорит: «Беги, доченька, отсюда, зачем нам с тобой вместе погибать». Я отвечаю: «Как же, мама, я тебя оставлю?» «Ничего, — говорит мама, — кругом люди хорошие, а ты беги. И в церкви меня помянешь по-христиански, да и у самой когда-нибудь детки будут. Я с небушка буду на вас глядеть, радоваться». Я, конечно, ни в какую. Но мама на следующий день померла.

Похоронили мы ее и сговорились с одной девушкой, постарше меня года на три, бежать. Через тайгу к железной дороге два дня добирались, еще день — вдоль дороги. Дошли до станции, сели в поезд. Едем, радуемся, да только рано мы радовались. Смотрим, идет патруль военный, документы проверяет. Побежали мы с подругой в другой вагон, и они следом идут. Никуда от них не деться. Решили прыгать с поезда на ходу. Подруга моя первая спрыгнула. Страшно мне стало, но еще страшнее в их руки угодить. Перекрестилась я и сиганула под откос. Славу Богу, живы остались, только ободрались все в кровь. Стали подорожник да разные травы лечебные прикладывать. Поплакали-поплакали да дальше пошли. Хорошо еще, что следующая станция была недалеко, только три дня шли, травами и ягодами питались. Пришли на полустанок да постучали на свой страх и риск в крайнюю, самую бедную избу. Славу Богу, там сердобольная старушка оказалась. Она нас отмыла, накормила и спать уложила. Кое-какие вещички у нас были, эта старушка их продала да на те деньги билеты купила.

Едем мы в поезде и сами дрожим от страха: а ну как снова патруль? Не успели подумать, действительно, идут. Выбежали мы в тамбур. Я говорю: «Прыгать больше не буду, пусть хоть расстреливают». Подруга тогда предложила в туалете спрятаться. Зашли мы в туалет, закрылись и давай молиться: Богу, Божией Матери, Николе Чудотворцу. Слышим, выходят они в наш тамбур. Старший кричит: «Мы — в следующий вагон, а ты, Колосов, проверь туалет». Ну все, думаем, попались. Постучал он в дверь, мы молимся, не открываем. Тогда он своим ключом открыл дверь. Стоит перед нами солдатик, худенький такой, совсем молоденький паренек, весь в веснушках. Мы стоим на коленях, прямо на загаженном полу, крестимся и плачем. Посмотрел он на нас, молча покачал головой, потом вдруг как бы украдкой перекрестился, захлопнул дверь и кричит: «Здесь никого нет, товарищ командир».

Дальше мы благополучно до Воронежа добрались. У той девушки там родственники жили, они помогли мне документы справить и на авиационный завод пристроили работать. Так что, доченька, хоть на их стороне и сила, но Бог все равно сильнее, давай молиться, и Господь, если Ему угодно будет, обратит их судилище к правде Своей.

После маминого рассказа у Вики на душе как бы спокойнее стало. Но, когда подошло время заседания педсовета, ее снова охватил страх. Классная руководительница Клавдия Феофановна предупредила Вику, что сегодня будут разбирать на педсовете ее поведение, и чтобы она недалеко от учительской ждала. Вика стояла, ожидая, когда ее позовут, ни жива ни мертва. В щель приоткрытой двери она увидела сидящих за столом учителей и ту даму из районо, что приходила к ним домой. Но самое страшное, возглавлял педсовет директор школы Петр Аркадьевич Жаринов, которого побаивались не только ученики, но даже и учителя. Когда он шел по коридору школы, то умолкали самые хулиганистые ребята. Во время войны Петр Аркадьевич служил в разведывательном батальоне. В битве на Курской дуге лишился левой руки. Вернувшись домой, окончил педагогический и стал директором школы. Когда Вика увидела его, восседающего в учительской, мужество окончательно покинуло ее. Она потихоньку попятилась, а потом припустилась во всю прыть в свой класс. Взяв портфель, направилась было к выходу, но навстречу ей уже шла Клавдия Феофановна.

— Вика, куда же ты подевалась? Тебя ждут в учительской.

— Я туда, Клавдия Феофановна, не пойду, я боюсь, — и Вика заплакала.

— Ну вот, — озадачилась Клавдия Феофановна, — что же мне с тобой делать?

Она подошла и стала гладить Вику по голове:

— Думаешь, мне туда хочется идти? Но надо, понимаешь? Надо. Я же буду с тобой, — Вика с недоверием посмотрела на Клавдию Феофановну, все еще всхлипывая. — У меня, Вика, тоже душа противится идти туда. Но деваться некуда. Да я уверена, Петр Аркадьевич хоть и строг, но справедлив, не позволит он тебя обидеть напрасно.

Когда Вика с классной руководительницей зашли в учительскую, там горячо ораторствовала дама из районо:

— Мало, что ли, товарищи, нам потрепали нервы эти религиозные фанатики два года назад, когда у них какая-то Зоя стояла? Теперь вот наших учащихся завлекают в церковь, так сказать, уводят от строительства коммунизма. С этим надо решительно бороться. Нельзя давать родителям коверкать души наших детей религиозным дурманом.

Директор при этих словах как-то поморщился и бесцеремонно перебил даму:

— У Вас, я вижу, все по этому вопросу? Тогда садитесь.

Дама замолкла и, обиженно поджав губу, села.

— Теперь попросим, товарищи, выступить классного руководителя Серовой. Что Вы можете сказать по этому вопросу?

Клавдия Феофановна встала:

— У меня лично к Серовой никаких претензий нет. Поведение хорошее, в учебе также наблюдаются успехи.

— А скажите нам, мать Серовой ходит на родительские собрания?

— Да, товарищ директор, ходит, в дневнике расписывается, постоянно проявляет интерес к учебе дочери.

— Спасибо, Клавдия Феофановна, садитесь. Ну, все ясно, товарищи, у школы к Серовой никаких претензий нет ни с какой стороны, а то, что она в церковь ходит, так это их личное семейное дело. Законом это не запрещено, — он повернулся к даме из районо. — А вот касательно коверканья душ детей, так и меня мама в детстве в церковь водила и молитвы заставляла учить. А потом нам эти молитвы ох как пригодились на Курской дуге! Представьте себе, перед этим страшнейшим сражением Великой Отечественной все молились, от генерала до рядового. Сражение выиграли и немца до Берлина гнали. Сам я коммунист, а вот мать моя до сих пор в церковь ходит. Что же мне, от матери своей отказываться прикажете? — последние слова Петр Аркадьевич произнес жестко и встал, показывая этим, что педсовет окончен.

Домой из школы Вика не шла, а просто радостно летела. Весеннее солнышко припекало по-летнему. Ей хотелось с кем-то поделиться своей радостью. «Мама на работе сейчас, вот бы папа пришел, было бы здорово!»— подумала она.

Около барака на скамейке сидела соседка Екатерина Матвеевна и лузгала жареные семечки.

— Здравствуйте, тетя Катя! — радостно приветствовала ее Вика.

— Чему ты радуешься? — буркнула Екатерина Матвеевна.— Отец твой в больнице.

— Как — в больнице? — растерялась Вика.

— Да так, в цеху у них авария, вот его чем-то и пришибло.

— В какой больнице, тетя Катя?

— Вроде в Пироговке. Господи, да что это с тобой, белее молока стала! Да не убивайся ты так, он же все равно вас бросил.

— Он мой папа! — вскрикнула Вика, и слезы брызнули из ее глаз. Она развернулась и побежала к автобусной остановке.

В больнице ее к отцу не пустили, сказали, что он в реанимации, а туда нельзя. Вика все равно никуда не уходила, осталась сидеть в приемной. Вышла медсестра, стала уговаривать ее идти домой и прийти завтра, потому что сейчас папе будут делать операцию. Узнав об операции, Вика побежала в храм и всю вечернюю службу простояла на коленях перед иконой «Взыскание погибших», молясь Богородице об отце.

Придя домой, Вика не могла сесть за уроки, все казалось таким неважным, по сравнению с тем, что сейчас происходит с отцом. Еле дождалась с дежурства маму.

— Нельзя так убиваться, доченька, — стала та утешать Вику, — без воли Божией ничего не происходит. Это отцу твоему наказание от Бога за его великий грех.

— Мамочка, ну как ты можешь так сейчас говорить, ведь папе плохо, потому мы должны быть рядом.

— Он сам нас бросил, променял на эту женщину, значит, у него нет теперь семьи.

— Мамочка, пойдем завтра к папе в больницу, ну, пожалуйста, он увидит тебя и обрадуется, скорее будет выздоравливать.

— Ты иди, дочка, а я не пойду.

— Ну почему, мама? Мы же христиане, должны прощать.

— Мне обидно, дочка, но я все равно могу простить. Но если я приду туда, в больницу, и «эта» его тоже придет, что мне тогда прикажешь делать? Нет, я сказала: хочешь идти — иди одна.

На следующий день Вику пропустили к отцу. Тот лежал весь забинтованный, под капельницей, то ли спал, то ли был в каком-то забытье. Вика молча сидела около отца, поглаживая его руку, лежащую поверх одеяла, и читала про себя все молитвы, которые знала наизусть. Она сидела до тех пор, пока медсестра не вывела ее, сказав, что время для посещения больных закончилось. На другой день Вике повезло. Отец очнулся после операции и хотя ему было тяжело разговаривать, он все же прошептал:

— Пришла, доченька, а папа вот какой у тебя.

— Ты поправишься, папа, я ведь за тебя молюсь.

Они долго молча смотрели друг на друга, как бы разговаривая глазами, и им было все понятно.

На четвертый день с Викой захотел поговорить лечащий врач.

— Ты — его дочка, а где жена или другие родственники?

— Мама сейчас не может, — слукавила Вика, — а кроме нас, у папы никого нет.

Вику обрадовала догадка, что та женщина, к которой папа ушел, тоже не ходит к нему.

— Ну так вот, слушай, — продолжал врач, — черепно-мозговая травма заживет, и все прочие переломы срастутся, но на одной ноге началась гангрена, придется ногу отрезать, и дай Бог, чтобы на этом все закончилось.

— Как же папа без ноги? — растерялась Вика.

— Ну, тут уж ничего не поделаешь: или ногу, или целиком в гроб. Главное — это чтобы гангрена дальше не пошла.

Когда Вика пришла на следующий день, одеяло бугрилось только над одной ступней. Отец лежал, устремив взгляд в потолок, даже не поздоровался с дочерью.

— Папа, как ты сейчас себя чувствуешь?

Отец перевел свой тоскливый взгляд с потолка на дочь.

— Я ведь, доченька, из рабочих, как же я теперь без ноги, кому я нужен?

— Как это — кому? Мне ты нужен, маме нужен.

— Маме? Где же она? Нет, доченька, калеки никому не нужны.

— Зачем ты так говоришь, папа? А если бы с мамой что случилось или со мной, мы тоже были тебе не нужны?

— Ну что ты говоришь, доченька, типун тебе на язык!

Через день врач сказал:

— Все-таки гангрена пошла дальше, придется второй раз, уже выше колена, резать. Готовьтесь к операции, будем надеяться, что она — последняя.

У Вики все от этих слов похолодело.

Когда врач ушел, отец обреченно сказал:

— Вот видишь, дочка, через кровать от меня лежал больной, тоже резали, резали, а сегодня в морг снесли. Страшно помирать, когда тебе тридцать восемь лет.

Лежащий рядом с ним пожилой мужчина, расслышав слова отца, пробурчал:

— А что, думаешь, в семьдесят восемь лет не страшно помирать? Всегда страшно, сколько ни проживи. Вон нас власть учит, что ничего после смерти нет. Что жил, что не жил — все равно. И для чего тогда жил, если все равно помер?

Вика, наклонившись к отцу, зашептала:

— Папа, папочка, милый, я не хочу, чтобы ты умирал. Тебя надо пособоровать и причастить.

— Эх, дочка, — тоже зашептал отец, — разве это поможет? Думаю, что нет, природу не обманешь. Но раз уж помирать, то хотелось бы с Богом все равно примириться, покаяться в своих грехах. А то как там будет, не знаю.

— Правильно, папочка, правильно, молодец! Я тебе батюшку приведу, — и, чмокнув отца в небритую щеку, она выбежала из палаты.

Вика пошла к заведующему отделением и попросила разрешения привести священника. Тот замахал руками:

— Что ты! Не положено! Ты что же, девочка, хочешь, чтобы я работы лишился?

Когда Вика стала продолжать упрашивать, он рассердился и просто выставил ее за дверь. Вика пошла по больничному коридору, вся заливаясь слезами.

— Что-то случилось, родненькая? — остановила ее пожилая медсестра.

Вика все рассказала.

— Ну вот что, не плачь и не горюй, здесь, в больнице, тоже немало верующих работает. Я тебе все устрою во славу Божию. Иди в собор и спроси отца Димитрия. Еще не каждый священник сюда пойдет, они ведь тоже рискуют. Скажи ему, Нина Семеновна тебя прислала из Пироговки. Придете ближе к ночи, я дежурю. Буду ждать вас в одиннадцать часов у входа.

Вечером Вика с отцом Димитрием, уже пожилым священником, стояли у входа в хирургический корпус. Нина Семеновна, открыв им двери и взяв благословение у отца Димитрия, осторожно повела коридорами, предварительно накинув на них белые халаты. Отец Димитрий в больницу пришел в костюме с галстуком, а ряса лежала в сумке. В белом халате, с небольшой бородкой, он был похож на профессора медицины. Папу из палаты Нина Семеновна заблаговременно перевезла в перевязочную. Впустив туда отца Димитрия, она закрыла дверь перевязочной на ключ. Затем вручила Вике ведро и тряпку со шваброй:

— Ну, дочка, чтобы легче было тебе ждать, мой коридор, да почище. Бог труды любит.

Через час Нина Семеновна открыла перевязочную. Оттуда вышел уставший отец Димитрий. Вика, заглянув, увидела отца. Лоб и щеки его лоснились от масла после соборования, но глаза были спокойные и ясные, смотрящие как бы внутрь себя. Заметив Вику, он ей улыбнулся. Вика, подбежав, поцеловала отца и шепнула:

— Поздравляю тебя с соборованием и причастием. Вот увидишь, все будет хорошо.

Через неделю после операции врач радостно сообщил:

— Идет на поправку, через месяц получишь своего папу.

Вика сидела возле отца счастливая, отец тоже улыбался, они строили планы на летние каникулы. Неожиданно отец дернулся вперед и прямо весь просиял. Вика обернулась и увидела в дверях палаты маму с авоськой в руке. Мама прошла к кровати, поставила авоську на тумбочку:

— Ну, здравствуй, муж.

— Здравствуй, жена. Поцелуемся, что ли? — после короткой паузы добавил он.

— Давай поцелуемся да буду тебя домашними пирожками откармливать, а то вон исхудал как без меня.

Поцеловав отца, мать сразу склонилась над авоськой и долго там копошилась, но Вика заметила, что она это делает, чтобы украдкой вытереть слезы.

Колдовские сети

Светлана этому не верила до последней минуты. Не верила, когда шла по тому адресу, который ей указала подруга. Не верила, когда поднималась по заплеванной лестнице вонючего подъезда блочной пятиэтажки. Не верила, когда остановилась перед обшарпанной дверью указанной квартиры. Не верила, а потому и не решалась нажать кнопку звонка. Стояла, размышляя о том, какой же она может оказаться дурой, если на вопрос: «Не у вас ли мой муж Слава?» — ее поднимут на смех. Терзаясь сомнениями, она вдруг ясно осознала, что еще больше боится другого. Боится, что все это окажется правдой. Как тогда эту правду принять? Светлана повернулась к лестничному маршу и уже взялась за перила, но потом, пересилив желание капитулировать, так ничего и не узнав, снова вернулась к двери. Вместо того, чтобы нажать кнопку звонка, она робко постучала. Дверь тут же открылась, как будто ее ждали. На пороге стояла миловидная девушка, вопросительно улыбаясь. Света в растерянности улыбнулась девушке в ответ.

— Вам кого? — спросила та, видя замешательство Светланы.

Но Света смотрела уже не на девушку, а на коричневые мужские ботинки, стоящие в прихожей. Сомнений быть не могло — это Славины ботинки. Робость как рукой сняло. Она молча оттолкнула девушку и решительно шагнула в квартиру. За кухонным столом сидел ее муж Слава в стоптанных домашних тапочках на босу ногу, в трикотажных спортивных штанах и майке. Он спокойно покуривал сигарету, как у себя дома. На столе стояли бутылка шампанского и букет гвоздик, лежала коробка конфет. Увидев Свету, Слава поперхнулся дымом и растерянно залепетал: «Светик, ты как? Ты откуда?» Светлана в молчаливой ярости подошла к столу, выхватила из воды гвоздики и с размаху хлестко ударила ими мужа по лицу раз и другой, так что головки цветов брызнули в разные стороны алым фейерверком. Сзади в Светлану вцепилась хозяйка квартиры. Лучше бы она этого не делала. Остатки букета прошлись и по ее лицу. Так же молча Света развернулась и выбежала из квартиры. Сбегая вниз по лестнице, она истерически хохотала, а сердце ее в это время сжималось от нестерпимой боли, причиненной предательством самого дорогого человека. Она быстро шла по улице, до ее сознания стала доходить суть происходящего. А суть эта была страшна: рухнула вся ее жизнь, надежды и мечты, а главное, любовь. Чтобы хоть как-то отогнать от себя осознание этой ужасной реальности, она без конца повторяла: «Это подлость, какая же это подлость!»

Холодный мартовский ветер сушил ее горячие слезы, которых, впрочем, она не замечала. Уже подходя к своему дому, Света вспомнила растерянную физиономию мужа, и у нее снова вырвался истерический хохот. При этом мелькнула досадливая мысль: «Как жаль, что Славка продешевил и не купил вместо гвоздик розы». В своем мстительном воображении она еще раз отхлестала мужа и его подружку, но уже розами с длинными крепкими шипами. Поднимаясь в лифте, она продолжала мысленно охаживать своих обидчиков букетом роз, пока их физиономии не превратились в сплошное кровавое месиво. Дома она скинула в прихожей прямо на пол пальто и, пройдя в комнату, легла на диван, устремив в потолок отрешенный взгляд. Так она пролежала до самого вечера. Кот Барсик, забравшись к ней, стал тереться об нее и настойчиво мяукать, призывая свою хозяйку вспомнить о том, что он с утра ничего не ел. Света встала, механически дошла до холодильника, налила коту молока и вернулась в зал. Она присела на диван и, взяв со стола дистанционный пульт, включила телевизор. Шел ее любимый сериал, но теперь он ей показался пошлым и неинтересным. Она стала бесцельно переключать каналы. Наконец, осознав бесплодность попыток отвлечься от своих невеселых дум с помощью телевизора, побрела в ванную комнату. Долго стояла под душем. Затем, завернувшись в халат, снова села перед телевизором. После душа она почувствовала некоторое облегчение и решила спокойно обдумать свое положение.

Со Славой они прожили уже четыре года. Жили хорошо, в достатке. Правда, в последнее время она замечала, как в их отношениях что-то разладилось. Муж стал частенько задерживаться на работе допоздна и уезжать в командировки чуть ли не каждый месяц. Женское чутье подсказывало худший вариант: у Славы есть другая. Но верить этому не хотелось, ведь они любили друг друга со школьной скамьи. Она бы так и продолжала сомневаться, если бы Танька, ее подруга, окончательно не открыла ей глаза на правду.

Пока Светлана пребывала в своих горестных размышлениях, на местном телевидении началась программа “Встреча с интересными людьми”. Телеведущая беседовала с приехавшим в их город знаменитым колдуном Русланом Эдуардовичем Лонгиным. Светлана вначале передачу смотрела рассеянно, но потом как-то все более и более с интересом.

— Я — потомственный колдун уже в девятом поколении, — вальяжно развалясь в кресле перед телекамерой, говорил Лонгин, — моя бабушка была колдунья, она и передала мне свои способности. Теперь я являюсь председателем Всероссийского общества магов и экстрасенсов.

— Руслан Эдуардович, — обратилась к нему ведущая, — сейчас стало модным интересоваться магией и экстрасенсорикой, но скажите, пожалуйста, откуда же взялось сразу так много специалистов в этой доселе не известной области?

— Несомненно, в этом деле много дилетантов и самоучек, от них мало проку. Не все в одинаковой степени обладают способностью к магии. Но наше сообщество для того и существует, чтобы в этом архиважном для людей деле преобладал профессионализм. Сейчас для этого в нашем государстве созданы очень благоприятные условия. В эпоху демократических преобразований и гражданских свобод мы можем заявить о себе во всеуслышание. На самом же деле наше сообщество зародилось не сейчас, а уже более четырехсот лет тому назад. Оно было создано в год установления в Русской Церкви патриаршества.

— Но при чем здесь патриаршество?

— Именно в знак протеста против патриаршества на Руси и было создано наше сообщество из оставшихся языческих волхвов и разного рода способных к магии людей.

— Какую же задачу ставит ваше сообщество перед собой?

— Задача у нас одна — помогать людям в их повседневных нуждах и лечить от разных болезней.

— От болезней — это понятно, а вот что за нужды, в которых вы можете помочь?

— Практически во всем, так же, как и лечим от всех болезней. Например, отвести от человека сглаз или порчу. Вернуть ушедшего от вас любимого человека или сделать так, чтобы вы понравились человеку, которого любите, но он пока не расположен к вам. В этом деле у меня незаменимая помощница, мой ассистент Клара Негодина. Она специализируется как раз в этой области и проходит у меня курс магических наук. Между прочим, я нашел ее в вашем городе, она работала в салоне красоты маникюршей.

При этих словах объектив телекамеры взял крупным планом сидевшую рядом с колдуном девицу, коротко стриженную, с ярко накрашенными губами. Она улыбнулась во весь рот, помахала телезрителям рукой и подмигнула. Светлане показалось, что она подмигивает именно ей.

— Это очень интересно, — встрепенулась ведущая, обращаясь уже к девице. — И куда можно человеку, попавшему в такую беду, обратиться за помощью?

— В бывшем салоне красоты на пересечении улиц Карла Маркса и Ленина теперь открыт Центр нетрадиционной медицины. Я веду прием всех желающих каждый день с шести часов вечера.

Приход подруги Татьяны оторвал Светлану от просмотра передачи.

— Ну ты как, Светик? Хотя сама вижу, но все же рассказывай, как все было, — и она, плюхнувшись на диван, вопросительно уставилась на Светлану.

Когда та все рассказала, Татьяна всплеснула руками:

— Ну кобели эти мужики! Все, все кобели! И мой тоже хорош. Недавно вернулся, паразит. Три дня пропадал, а сейчас вернулся. Да лучше бы и не возвращался, пьет почем зря. Я ему говорю: «Ну кому ты, такая пьянь, нужен? Гулял, гулял, а теперь опять ко мне пришел под теплый бочок». Твой-то хоть не пьет так. Вот позавидовали, поди, и увели его у тебя. Тут, я думаю, без ворожбы не обошлось. Тебе, Светка, надо к какой-нибудь бабке сходить. Я тоже ходила, мне сказали, что порча на моего наведена, вот и пьет. Если подумать, чего только твоему-то не хватало? Женщина ты видная, мужики заглядываются. Всегда у тебя дома чисто, и готовишь, как в ресторане. Нет, видать, сколько волка ни корми, все равно в лес смотрит. Наверное, детей вам надо было завести, они, бывает, крепко привязывают.

— Ну о чем ты, Таня, говоришь? Я ведь давно забеременеть хотела, да что-то не получалось. И к врачу ходила. Вроде все в порядке.

— Да, может, это не от тебя зависит, ему тоже надо провериться.

— Теперь-то что об этом говорить? — подвела итог Светлана и заплакала, уткнувшись в плечо подруги.

— Ну поплачь, поплачь, Светик, легче будет ,— стала та утешать ее.

Всю ночь Светлана не могла толком уснуть, ворочаясь в постели, вздыхала и всхлипывала. На следующий день после работы домой не пошла, а направилась прямо в Центр нетрадиционной медицины. Перед тем, как впустить ее, охранник долго изучал паспорт Светланы, потом, записав что-то, вернул и указал, куда пройти. На прием к Кларе Негодиной уже сидели несколько женщин. Светлана хотела занять очередь, но женщины ей пояснили, что очереди тут нет, Клара сама выходит и выбирает из очереди любого.

Ровно в шесть вечера дверь открылась, вышла Клара в длинном черном платье, в парике из черных, ниспадающих на плечи волос. Голову ее венчала диадема, посредине которой красовался перевернутый треугольник рубинового цвета. На груди висел медальон на толстой серебряной цепи. В центре медальона была изображена перевернутая пятиконечная звезда. Все пальцы колдуньи были унизаны перстнями, украшенными знаками зодиака. В талии платье перехватывал золотистый пояс с пряжкой в виде китайского дракона. Посетители и Светлана невольно встали при ее появлении. Клара обвела всех внимательным взглядом, задержав его на Светлане, затем ткнула в ее сторону пальцем:

— Следуй за мной.

В комнате, куда вместе с колдуньей вошла Светлана, был полумрак. На круглом столе, стоявшем посередине, горело шесть свечей. В четырех углах размещались большие зеркала, в которых многократно отражались горевшие свечи.

Молодая колдунья усадила Светлану напротив себя:

— Здесь, Светлана, мы можем говорить с тобой обо всем, и чем подробнее ты мне расскажешь о себе, тем быстрее я смогу тебе помочь.

Светлана стала рассказывать, Клара слушала не перебивая, а лишь кивая головой и изредка вставляя наводящие вопросы. Когда Светлана закончила, она сказала:

— Ну вот что, моя дорогая. Сложно твое дело, но я помогу, если ты в точности будешь выполнять мои инструкции. Помни — в точности, любое отступление от них может сорвать все. Вот что ты должна сделать для начала: пойди в ближайшую к твоему дому церковь, купи там шесть свечей. Зажги их о здравии твоего мужа и твоей соперницы. Так и говори: «Эти свечи я ставлю о здравии такого-то и такой-то». Потом тут же их затуши. Подойди к столику, где ставят свечи за упокой об умерших. Переверни свечи книзу подожженными фитилями, поставь и зажги. Потом скажи: «Свечи эти — за упокой души такого-то и такой-то». Потом приходи ко мне, и я дам тебе следующее задание.

— Зачем же за упокой? — забеспокоилась Светлана.

— Они не умрут от этого, — успокоила ее Клара, — они просто разбегутся в разные стороны. Потом мы с тобой предпримем другие магические действия. Оставь на столе восемьсот рублей за консультацию, иди и не задавай больше глупых вопросов. И помни: все нужно выполнять в точности, как я говорю.

Светлана вышла из полутемной комнаты на свет. На душе было очень тяжело, как будто там, в душе, она вынесла из этой комнаты частицу темноты и той мрачно-торжественной обстановки, которая завораживала сознание и давила необъяснимым страхом на сердце. «Больше я сюда не вернусь, — подумала она, — и свечи не пойду за упокой ставить».

Но на следующий день Светлана стала вспоминать фразу колдуньи: «Они не умрут от этого, они просто разбегутся в разные стороны».

— Пусть он даже не придет ко мне, но и своей разлучнице я не дам наслаждаться ворованным счастьем. Пойду поставлю свечи, — решила она.

После работы Светлана пошла в храм. Подойдя к свечному ящику, купила шесть свечей. Шла вечерняя служба. День был будничный, и народу в храме стояло мало. Посреди храма молодой человек читал молитвы. Женщина, продававшая свечи, шепнула ей:

— Ты, доченька, постой, помолись, сейчас читают шестопсалмие. Ходить по храму нельзя, вот закончит читать, начнут петь, тогда пойдешь и поставишь свечи.

Света зажала свечи в руке, встала около колонны и так стояла, прислушиваясь к словам читаемых молитв. Понять она их не смогла, так как читали на церковнославянском, но отдельные фразы, входя, помимо ее сознания, прямо в сердце, приносили некое умиротворение душе.

Когда закончили читать шестопсалмие, она пошла к заупокойному канону, зажгла сразу все шесть свечей и сказала: «За здравие Вячеслава и Марины», — затем затушила их и уже хотела поставить фитилями вниз на канонный столик, как учила ее колдунья, но что-то остановило ее. Хотя никого рядом с ней не было и можно было все сделать незаметно, но ее не покидало ощущение, что кто-то на нее смотрит. Женщина подняла голову и вздрогнула: на нее пристально глядел святой, написанный на колонне, что была как раз напротив. «Господи, — подумала она, — ну как он может смотреть, если нарисован?» Она обошла столик, на котором ставят свечи за упокой, и встала с другой стороны, так, чтобы колонна оказалась сбоку от нее. Но ощущение, что на нее смотрят, не пропало. Светлана подняла глаза и опять встретилась со взглядом того святого. Святой держал в одной руке меч, в другой — храм. Старец с иконы смотрел не то чтобы строго, но внимательно. Его взгляд как бы говорил: «Не делай этого. Не делай того, о чем будешь жалеть всю свою жизнь».

И она поняла, что не сможет сделать то, от чего ее предостерегает святой. Подойдя к иконе, зажгла все свечи, поставила их о здравии за Славу и свою соперницу Марину и, заплакав, выбежала из церкви. Когда она пришла домой, на душе было легче оттого, что она не послушалась колдуньи.

Через два дня, возвращаясь с работы домой, Светлана заметила, что в ее почтовом ящике что-то белеет. Открыв ящик, обнаружила там шесть обожженных свечей и листок белой бумаги, посередине которого стояло только одно слово, отпечатанное жирным курсивом: «Поставь!»

Женщина в страхе разорвала записку и, смяв свечи в большой комок, кинула их в мусоропровод. Когда на следующий день она пришла с работы, то старалась не смотреть в сторону почтового ящика, а сразу поднялась к себе в квартиру. Рядом с ее дверью лежал восковой шарик, скатанный из церковной свечи, из которого торчал клок волос. Приглядевшись внимательно, женщина, к своему ужасу, увидела, что это ее волосы. Светлана отшвырнула шарик ногой и, вбежав в квартиру, разрыдалась. Затем стала сквозь всхлипы набирать номер телефона подруги Татьяны. Та приехала сразу.

— Не реви, — властно сказала она, — давай все по порядку.

Выслушав Светлану, констатировала:

— Ну и вляпалась же ты, Светка! Я думаю, что ты попала на колдунью, которая занимается черной магией, а надо было идти к знахарке, которая занимается белой. Тебе понятно?

— Непонятно, — замотала головой Светлана, — какая разница, черная или белая магия?

— Какая же ты, Светка, бестолковая! Черная — это злая магия, а белая — добрая магия.

— Ты знаешь, Таня, я понимаю, когда есть белое пальто, а когда — черное пальто. На вкус и цвет, как говорится, товарищей нет. Но между двумя этими пальто нет никакой разницы, кроме цвета. Служат они для одного и того же — прикрыть тело от холода. Не пойду я больше ни к каким магам и колдунам.

— Дуреха ты, Светка, сравнила пальто и магию. Тебя же теперь эта Клара не отпустит. Надо клин клином вышибать. Пойдем к одной знахарке, она белой магией занимается, одними молитвами лечит, и порчу, и сглаз снимает.

Светлана вспомнила, каких страхов она натерпелась за последние дни, и поняла: надо что-то делать. Подумав немного, она согласилась: «Хорошо, пойдем».

Татьяна привела ее в частный сектор. Они подошли к домику из красного кирпича и позвонили. Калитку открыл мужчина средних лет, чуть лысоватый, его взгляд настороженно изучал Светлану и ее подругу.

— Вы к кому?

— К Елизавете Петровне, мы по рекомендации Юлии Гавриловны, — ответила бойко Татьяна.

— Тогда проходите, — взгляд мужчины сразу потеплел.

Света с Татьяной прошли в чистенький уютный домик, предварительно разувшись на пороге. В горнице, куда их провел мужчина, сидела за столом пожилая женщина в косынке и раскладывала на белой скатерти карты. Когда подруги зашли, она, улыбаясь, устремилась им навстречу.

— А я карты раскинула, вижу, две дамы: одна — червовая, другая — трефовая. Значит, у одной сердечные дела, а у другой, трефовой, — переживательные за червовую даму.

— Правда Ваша, — сказала Татьяна, — надо помочь моей подруге.

— Помогу, помогу, голубушка. Что сама не смогу, то карты подскажут. Первый прием у меня пятьсот рублей, зато остальные — по двести пятьдесят. Бесплатно не могу, нынче жизнь дорогая. А мне еще налоги платить.

— Кому же Вы платите налоги? — удивилась Татьяна. — Государству, что ли?

— Зачем — государству, и без него есть кому собирать. Ну, давайте посмотрим, — перетасовав колоду, она стала раскладывать карты и, проделав с ними какие-то манипуляции, покачала головой. — Да, плохи Ваши дела, видите, Вас преследует пиковая дама, бойтесь ее, она может здорово Вам навредить, если уже не навредила. Как Вы думаете, кто это?

— Это, наверное, та, из салона красоты, — вставила Татьяна, — Кларой ее зовут.

— Так Вы знакомы с Кларой Негодиной?

— Да, я у нее была, но не выполнила то, что она мне говорила, и теперь меня эта Клара преследует, потому и пришли к Вам. Вы же мне поможете? — с надеждой в голосе спросила Светлана.

После этих слов Елизавета Петровна помрачнела:

— Что же Вы мне сразу не сказали об этом? Я — женщина порядочная, не стала бы на Вас время понапрасну тратить, так как ничем помочь не могу. Эта Клара — близкий к Руслану Эдуардовичу человек, а тот шутить не любит. Так что, девочки, разберитесь сначала с Кларой, что Вы там ей задолжали, а потом приходите ко мне, буду рада помочь. Методы работы у нас разные, но поперек друг друга идти мы не можем.

— Вот тебе и белая магия! — удивленно сказала Татьяна, когда они вышли на улицу. — Выходит, черная-то магия сильнее белой.

— Не знаю, кто из них сильнее, но я пойду сейчас прямо в милицию и заявлю, что меня преследуют. Дальше я так жить не могу.

— Правильно, Светка, развели тут, понимаешь, профсоюз колдунов! Куда ни сунься — везде деньги и обман.

Распрощавшись с подругой, Светлана по дороге домой зашла в опорный пункт милиции. Там сидел, скучая, участковый милиционер.

— Я пришла подать Вам заявление по поводу того, что меня преследуют и что мне угрожают, — с ходу выпалила Светлана.

— Не волнуйтесь, гражданка, Вы из какого дома?

— Сто восемь, по улице Липецкой.

— Это мой участок. Вот Вам листок, садитесь и подробно напишите, кто преследует и чем угрожает.

Светлана села, немного подумав, стала писать. Через пятнадцать минут кропотливой работы она отдала исписанный листок участковому. Тот прочел и поднял удивленный и растерянный взгляд на Светлану:

— А Вы, гражданка, часом не состоите на учете в психдиспансере?

— Нет, не состою! — вдруг заорала что было сил Светлана. — Вы что тут, все заодно с этими колдунами? Что я вам всем такого сделала? Муж от меня ушел к другой женщине, так меня за это надо убить? Ну убивайте, убивайте, сейчас я больше не хочу жить, понимаете, не хочу!

— Успокойтесь, успокойтесь, гражданка, — лепетал перепуганный участковый, набирая дрожащей рукой номер «Скорой помощи». Ему уже казалось, что эта сумасшедшая сейчас схватит какой-нибудь тяжелый предмет и огреет его по голове. — «Скорая», «Скорая», выезжайте быстрее, с женщиной плохо. Психический срыв, записывайте адрес…

— Да Вы что, совсем идиот? — буквально завизжала Светлана и выбежала из опорного пункта правопорядка.

Она уже почти добежала до своего подъезда, когда санитары, вызванные участковым, преградили ей путь. В машине «Скорой помощи» Светлана почувствовала, что в руку ей сделали укол. Вскоре наступило тупое безразличие. В больнице Светлану привязали к койке ремнями и насильно влили в рот какое-то лекарство. Она не помнила, сколько дней провела в больнице. Каждый день ей делали уколы и пичкали таблетками. Когда ее выписали из больницы и она приехала домой, то, глянув в зеркало, не узнала себя. На нее смотрела незнакомая женщина. Осунувшееся, постаревшее лицо. Когда-то темно-карие искрившиеся глаза глядели на мир с безразлично-тоскливым выражением. На работе ее должность сократили, хотя, как уверяла Татьяна, они не имели права этого делать по закону, пока она находилась в больнице:

— Надо бороться, Светка, за свои права.

Но бороться Светлана ни с кем не собиралась. Ей было наплевать на работу. Жить тоже не хотелось. «Зачем тянуть с этим? — подумала она. — Пора решить проблему самой». Готовилась она к этому «торжественному» часу не торопясь. Вначале тщательно помылась, спустила воду и ополоснула ванну: «Помирать надо в чистоте». Аккуратно положила на край ванны лезвие бритвы, стала заполнять ее горячей водой. Потом неспешно села в ванну. Было горячо, но скоро она привыкла. Распарившееся тело блаженно покоилось в воде. «Полежу вначале просто так». Полежав, взяла в руки лезвие и долго держала его, не решаясь провести им по своим запястьям. «Полежу еще немного», — она прикрыла веки.

Вдруг кто-то тронул ее за плечо, и почудилось, что над ней склонился тот самый святой старец с иконы. Он ласково улыбался:

— Вставай, милое дитя. Вставай, тебе говорю, в горячей воде вредно долго лежать. Сегодня приходи ко мне в гости, я давно тебя жду.

Света открыла глаза — никого рядом не было. Она выскочила из ванны и растерлась полотенцем. Надела джинсы и свитер, накинула на ходу дубленку и, схватив шапку, стремглав выбежала на улицу.

Куда ни глянь — везде лежал ослепительно белый снег. Он играл на декабрьском солнце, как миллионы рассыпанных алмазов. Она схватила пригоршню этого снега и растерла им лицо. Тут словно какая-то пелена спала с нее. Светлана полной грудью вдохнула морозный воздух и бодро зашагала в сторону храма. Еще издали она услышала веселый перезвон колоколов.

— Господи, как хочется жить! Интересно, что сегодня за праздник такой — 19 декабря? Наверное, это мой новый день рождения, — подумала Светлана и радостно засмеялась.

Безработный

Инженер Полетаев Евгений Николаевич стоял, облокотясь на каменный парапет набережной и смотрел в воду. Вода уносилась медленным течением вместе с падавшими в нее желтыми осенними листьями и каплями дождя. Этот дождь моросил однообразно, скучно, по-осеннему с утра и всю прошедшую ночь, и вчера, и третьего дня. Полетаеву стало казаться, что пасмурная погода будет длиться вечно. Везде сыро, серо, беспросветно, как, впрочем, и сама жизнь. Сегодня его супруга, всегда такая тихая и скромная, вдруг впала в неистовство, когда дочка подошла к ней и попросила денег на школьный завтрак. Что же тут началось, Боже мой: слезы, истерические выкрики. Чего только не услышал Полетаев в свой адрес. Что он никчемный человек, эгоист, которому нет никакого дела до семьи, и тому подобное. Он пытался оправдываться: где, мол, найдешь работу, везде на производствах сокращения. «Сделай что-нибудь, — плакала жена, — так дальше жить невозможно». «Действительно, невозможно», — подумал Полетаев и, хлопнув дверью, ушел. Его взяла такая досада, такое отчаяние на жену, на себя и на всю эту, как ему казалось, никчемную жизнь. Опять зашел в какую-то фирму насчет работы, но дальше вестибюля не прошел, охранник выгнал. Домой возвращаться не хотелось, да и что он скажет Люсе, своей жене. Потому бесцельно ходил по городу. На одном из импровизированных рынков увидел бывшего своего мастера цеха Уткина, торговавшего на лотке гайками, шурупами и прочей мелочью. Поболтали о том, о сем, Полетаев посетовал на жизнь, тот посоветовал ему заняться торговым делом.

— У меня такое впечатление, что вся страна чем-то торгует, — с досадой сказал Полетаев.

— Так оно и есть, — весело подтвердил Уткин.

— Но если все только торгуют, то кто же все это тогда покупает?

— Друг у друга и покупаем, — не задумываясь, ответил тот.

— Идиотизм какой-то, — пробормотал Полетаев. — Я инженер автоматизированных поточных линий, почему я должен торговать? Мое дело — производить товары, пусть торгуют те, другие, кто этому обучался.

Теперь, дойдя до набережной, он просто стоял и смотрел в воду. Почему-то вспомнилось изречение Гераклита, что в одну и ту же реку нельзя ступить дважды. «Не прав этот Гераклит, — подумал Полетаев, — я хоть сто раз могу ступить в одну и ту же реку. Река остается рекой, какие бы струи воды в ней ни протекали и в какие бы цвета в зависимости от погоды и времени дня эти струи ни окрашивались. Вода в ней меняется, но само понятие «река» неизменно. А вот утонуть в одной и той же реке дважды нельзя, — размышлял он, — утонул — «и все твои печали под темною водой», — вспомнил он слова песни Аллы Пугачевой. Вода вдруг стала чем-то манящим и притягивающим к себе, как бы указывая на выход из тупиковой ситуации. Все очень просто, надо приложить немного усилий, перевалиться через парапет и уйти из неприятного, холодного мира, где ты никому не нужен, где только одни нерешенные проблемы. Как он это только подумал, на него сразу как будто что-то навалилось, пригибая ниже и ниже к воде. Он подтянулся повыше, лег животом на гранитный парапет и стал клониться головой вниз. Ноги уже чуть-чуть оторвались от асфальта, когда рядом с собой он услышал бодрый старческий голос:

— Прескверная погода, молодой человек, неправда ли? Как Вы думаете, за что же Пушкин любил осень?

Ботинки Полетаева вновь обрели твердую почву под ногами. Он, выпрямившись, повернулся к говорившему с чувством раздражения. Перед ним стоял старичок в сером плаще, в ботинках, в старомодных калошах, в сером берете под зонтом.

Старик улыбался. Добродушная улыбка вступала в явное про-тиворечие со всем окружающим миром осеннего увядания, противоречила и побеждала его.

— «Унылая пора»… Ну что мог любить в унылой поре Александр Сергеевич?

Незнакомец нагнулся и поднял с асфальта красный кленовый лист, повертев его, продолжил:

— «Люблю я пышное природы увяданье…» Если бы просто увяданье, то это любить нельзя. Но Пушкин добавляет только одно прилагательное «пышное», и сразу все становится иным. Одним словом — гений. Извините, не представился — Геннадий Петрович Суваров, бывший преподаватель Ленинградского государственного университета, теперь пенсионер.

— Евгений Николаевич Полетаев, бывший инженер, теперь безработный, — в тон ему представился Полетаев и спросил:

— Вы, наверное, литературу преподавали?

— А вот и не угадали. Я, молодой человек, физик-математик, а супруга моя, Ксения Александровна, та, действительно, литературу преподавала. Говорят, с кем поведешься, от того и наберешься. За почти полвека совместной жизни и я стал немного филологом, чего не скажешь о Ксении Александровне: как не любила физику, так и сейчас не любит.

Удивительно, но раздражение у Полетаева куда-то улету-чилось. Было видно, что старому физику хочется с кем-нибудь поговорить, да и самому Полетаеву некуда было торо­питься. Старик, обрадовавшись благородному слушателю, продолжал:

— Супруга моя Ксения Александровна в церкви на службе, — он указал на храм через дорогу.

Странно, но Полетаев заметил храм только сейчас, хотя шел сюда именно по этой улице.

— А у меня не получается всю службу отстоять. С Богом-то примирился, а к храму привыкнуть пока еще не могу.

— Как, то есть, примирились? — не понял Полетаев.

— В том смысле, что я раньше в Него не верил, то есть ате-истом был, сами понимаете — физико-математический факультет, а теперь поверил в Бога, значит, примирился.

— Что же Вас к этому подвигло, супруга, наверное, повлияла? — заинтересовался Полетаев.

— Может, в чем-то и супруга, но серьезно задуматься над этим вопросом меня заставил мой коллега. Было это еще в советские времена, у нас один молодой талантливый физик вдруг во всеуслышание объявил о своей вере в Бога и ушел в Церковь. Как-то мы с ним повстречались на улице, поздоровались и не знаем, о чем дальше говорить, аж неловко стало. Но он заговорил первым:

— Вас, наверное, Геннадий Петрович, удивил мой поступок?

Я говорю:

— Да, конечно, ведь не каждый день от нас физики уходят. Но почему, почему Вы верите в Бога?

— Почему? — переспросил он, глядя мне прямо в глаза. — А почему Вы в Него не верите?

Я растерялся, поняв, что не могу ему ответить ничего вразумительного. Вот тогда-то я серьезно и задумался над этим вопросом. Я ведь математик и прекрасно знаю, что как положительные, так и отрицательные суждения в одинаковой мере нуждаются в доказательстве.

— Но почему Вы пришли к заключению, что Бог существует? Ведь Вы же физик, в конце концов, — недоумевал Полетаев, — а физика — это наука, формирующая у нас представление о мире и материи.

— Правильно мыслите молодой человек, но мы не учитывали, что:

Физика — опасная наука,

Для материалистов не порука.

А еще нашла родного братика

Атомного века — математику,

И вдвоем они ведут дорогу

Прямо к Богу, —

торжественно произнес Геннадий Петрович, подняв указательный палец вверх.

— Это Вы сами сочинили?

— Не я, конечно, — засмеялся старый профессор, — но поверьте мне, это стихотворение отражает подлинные проблемы современного естествознания.

— А нас в школе убеждали, что вера в Бога появилась у первобытных людей от незнания законов природы, — как-то неуверенно произнес Полетаев.

— Хе-хе-хе, — сотрясался от смеха профессор, — не знаю, что там было в головах у этих дикарей, но точно знаю одно, что если мы даже будем знать все законы Вселенной и все в мире этими законами сможем объяснить и разъяснить, двух вещей с помощью науки мы объяснить никогда не сможем: первое — откуда появился этот самый мир, и второе — кто дал эти законы. Вот так-то, молодой человек. Вот и моя Ксения Александровна идет.

К ним направлялась очень милая, интеллигентная старушка в старомодной шляпе. Профессор представил их друг другу и, когда они поздоровались, она, пожимая Полетаеву руку, сказала, как будто обращалась к давнишнему знакомому:

— Милый Евгений Николаевич, Вас, наверное, мой супруг замучил стихами об опасной науке да рациональным доказательством бытия Божия? Поверьте, самые сильные доказательства не в области разума, а в сердце человека. Пойдите сами в храм и постарайтесь увидеть то, что невозможно увидеть глазами, и понять то, что невозможно понять разумом, и тогда Ваша жизнь изменится. Вы вдруг поймете, что до этого момента Вы не жили, а существовали.

Они попрощались с Полетаевым и пошли под одним зонтом вдоль набережной, о чем-то беседуя. Полетаев долго смотрел им вслед, затем решительно повернулся и пошел в храм.

Отшельник поневоле

Посвящаю моему другу
наместнику Свято-Воскресенского
мужского монастыря г. Самары
игумену Серафиму (Глушакову)

Уже под утро отцу Никифору приснился странный сон, который можно даже назвать страшным. Ему снилось, что его отпевают. Но самое жуткое было не в этом — уж кому как не монаху помнить о своем последнем дне, — его ужаснуло то, что, находясь в гробу, он ясно сознавал, что жив, но не мог подать знать об этом братии своего монастыря. Он не мог пошевелить даже пальцем, да что там пальцем, веко над глазом он не мог приподнять. Вот это полное бессилие собственного тела и приводило его в ужас. И хотя он временами понимал, что это всего лишь сон, но другой стороной своего сознания содрогался от мысли, что сейчас его живым опустят в могилу и будут засыпать землей, а он ничего не может изменить.

«Да что же это я паникую, это всего лишь сон, — успокаивал он сам себя. — Надо только проснуться. И весь этот кошмар окончится». Но вот как раз проснуться у него и не получалось, и жуткое ожидание неотвратимого вновь сжимало сердце. Промелькнула мысль: «А может, это не сон?» Странно, но именно эта мысль, которая, по логике вещей, должна была бы еще более удручить отца Никифора, наоборот, успокоила его. «Значит, я действительно умер, а душа моя жива и только не властна уже над телом». От этой мысли ему стало легко и радостно: «Так что же я тогда трепещу в своих бренных останках, пытаясь их расшевелить? Земля — земле, а душа — небу».

Только он так подумал, как взлетел под купол собора. Смотрит вниз, видит себя лежащим в гробу, вокруг братия монастырская стоит, а наместник монастыря архимандрит Феодосий его отпевает.

«Хорошо летать, легко, — размышляет отец Никифор, — но ведь меня сейчас никто не видит, дай-ка я опущусь, похожу среди братии святой обители, посмотрю, кто как скорбит о моей кончине». Спустился отец Никифор, смотрит, стоят братья-монахи рядом с гробом, но никто скорби не выражает, как будто не на отпевание вышли, а на полиелей в двунадесятый праздник. Обидно стало отцу Никифору за такое отношение к его смерти. Стал он к каждому насельнику повнимательнее приглядываться, пытаясь угадать его мысли.

Вот стоит брат Михей, с ноги на ногу переминается, сразу видно, что служба ему в тягость. Посматривает брат Михей в сторону свечной лавки, над которой часы висят. Ждет с нетерпением конца отпевания, чтобы бежать в свою мастерскую, включить станок и вытачивать балясины на ограждение хоров или табуретки для братии мастерить. Работать может хоть целыми сутками, а на молитве ему трудно. Когда его кто из братии попрекает за то, что службы ему в тягость, у него всегда один ответ: «Телесное тружение — Богу служение, а обители — слава и украшение». Постоял около него отец Никифор, мыслей никаких не прочитал, но и долго оставаться с ним рядом не мог, сильно от Михея луковый да чесночный дух шел, что прямо аж тошно стало.

Прав, наверное, отец Елисей в своем предположении, что брат Михей нарочно много луку с чесноком ест, чтобы его к клиросному послушанию пореже назначали.

Сам-то отец Елисей — полная противоположность Михею. Работ физических вообще никаких не признает. Тяжелее камертона своими рученьками с изящными тонкими пальцами ничего не поднимает. На службы готов ходить утром и вечером, хоть каждый день. А если, к примеру, попросит его отец келарь в трапезной помочь или отец эконом цветочные клумбы прополоть, тут у отца Елисея и голова болит, и давление подскочило. Придет в братский корпус, сядет к фисгармонии и распевает псалмы да духовные канты. Станут его братия упрекать, что же он говорит, голова да давление. «Ах, братия мои, — кротко потупив глаза, отвечает Елисей, — невежды вы в вопросах тонких материй: ведь духовное пение — для меня лучшее лекарство, ибо сказано: «Пою Богу моему, дондеже есть». Сколько ни всматривался Никифор в лицо Елисея, ничего, кроме вдохновенного блаженства от исполняемых заупокойных песнопений, не увидел.

Рядом с отцом Елисеем стоит брат Никанор, заведующий просфорней монастыря. Такой же трудоголик, как и Михей. Когда-то брат Никанор был зав. производством на хлебокомбинате, но стал попивать, вот его и уволили с работы. Помыкался-помыкался, да и к монастырю прибился. Раньше просфоры из кафедрального собора привозили, то кривобокие, то недопеченные, то перепеченные. А как Никанор взялся за дело, так монастырь на всю епархию прославился своими чудными просфорами. Отец эконом, видя такой спрос на просфоры, решил для монастырского прибытка дело на коммерческую основу поставить, чтобы и другим храмам просфоры продавать. Но Никанор наотрез отказался: «У нас, отец эконом, потому просфоры и хороши, что вручную их делаем, с душою и в русской печи. А у других — тестомешалки и шкафы электрические. Пекут много, а души в этом деле нет. Какая же в электричестве душа, никакой там души нет». Пить-то брат Никанор почти бросил, но один грешок за ним водился, о котором отец благочинный монастыря с презрением говорил: «Табачник Никанор, и чего только его наместник в просфорне держит, была бы моя воля, гнал бы его в шею, уж пусть лучше просфорки будут кривобокие». Никанор обижался: «Кто это видел, чтобы я в просфорне курил? Я этого греха никогда не допускаю. А сам благочинный тоже хорош, у себя в келье еще до утреннего правила кофе распивает. А в нем, между прочим, кофеин содержится. Что из них хуже, кофеин или никотин, еще не установлено. Греческие монахи тоже курят — и ничего». «Я кофе по утрам пью, чтобы взбодриться, — оправдывался благочинный, — так как по ночам к лекциям семинарским готовлюсь и статьи в газету пишу, а днем мне некогда». «Я тоже просфорки по ночам пеку, и мне надо взбодриться», — не унимался Никанор.

Иеромонах Гавриил примирял спорщиков: «Успокойтесь, братия, хотя любое пристрастие — грех, но под каноническое прощение вы оба не попадаете. Потому как ни табакокурение, ни кофепитие соборными постановлениями не запрещены, так как древние отцы об этих пристрастиях понятия не имели, все это привезли из Америки после Колумба». «Как это нет, отец Гавриил, — возражал благочинный, — а Стоглав?» «Так его решение после старообрядческого раскола отменили», — кротко отвечал Гавриил. «Сам знаю, — парировал уязвленный такой поправкой благочинный, так как считал себя лучшим знатоком канонического права во всем монастыре, — из Америки и тогда уже к нам всякую гадость везли». «Что же ты тогда картошку ешь? — подтрунивал Никанор, — ее тоже из Америки привезли». «Ну, сравнил, картошку и табак!» — возмущался благочинный. «Братия, успокойтесь, — опять пытался примирить их Гавриил, — всяк злак — на пользу человеку, если в меру, конечно».

«Кто бы говорил», — удивлялся отец келарь, глядя на грузную фигуру отца Гавриила, уж он-то знал, что тот ест за троих. Отца Гавриила не удалось приспособить ни к какому особому послушанию в монастыре. Уж больно он был неповоротлив и медлителен. Но все любили его за незлобивый и миролюбивый характер. Сам же отец Гавриил любил на свете три вещи: всех примирять, покушать вдоволь чего-нибудь вкусненького и поспать. При этом спать он умел в любом положении. Во время службы прислонится к стенке и спит стоя. Даже когда братия выходит в центр храма на полиелей, то и там он умудряется засыпать. Только как-то хитро: один глаз, который обращен в сторону наместника, открыт, а другой — закрыт, то есть как бы наполовину. Когда его упрекали за то, что он даже за службой умудряется спать, он оправдывался: «Я не сплю, братия, это я молюсь с закрытыми глазами». «Знаем, как ты молишься, — посмеивался над ним отец келарь, — одна у тебя молитва — «Плотию уснув». Неужели, когда помирать будешь, не убоишься суда Божия за то, что ничего путного в этой жизни не сделал по своей несусветной лени?» «А я, братия, — оправдывался Гавриил, — никого и никогда из вас не осуждал, а Господь сказал: «Не судите да не судимы будете», — так за что же меня Богу судить?» «Ну, ты — блаженный, брат Гавриил», — смеялся келарь.

Отец Никифор постоял перед отцом Гавриилом, надеясь хоть в этом добрейшем лентяе увидеть скорбь по своей кончине. Но ничего не увидел, так как тот спал, стоя перед его гробом, да так крепко, что даже похрапывал. Никифор стал прислушиваться к пению монахов, и оно ему показалось очень странным. Все монахи вместо пения заупокойного канона свистели на разные птичьи голоса. Да, вот именно, вся братия монастыря щебетала многоголосым птичьим хором. Отец Никифор так удивился этому, что даже сразу очнулся ото сна и, подскочив со своего ложа, ударился головой о потолочную деревянную балку. Свалившись с лежанки на пол, он запричитал: «Господи, что это? Где это я? Что это со мной?» Сидя на деревянном полу и потирая ушибленное место, он с недоумением оглядывал убогую обстановку маленькой низенькой избушки, в которой находился. Через небольшой оконный проем вместе с утренним солнечным лучом врывался разноголосый птичий гомон. «Может, это продолжение сна?» — подумал Никифор, но тут он все вспомнил и, окончательно очнувшись от впечатления странного сна, невесело рассмеялся.

…Вчера, когда его привезли сюда на монастырском «уазике», он долго бродил среди обветшалых строений лесной делянки. Наконец выбрал для ночлега именно эту баньку, стоящую на самом краю поляны возле старых огромных елей, покровительственно положивших на ее крышу свои тяжелые мохнатые лапы.

Одевшись, он вышел и огляделся. Поляну размером с небольшое футбольное поле с трех сторон окружал густой лес, а с четвертой стороны — лесопосадка с редкими деревьями, сквозь которые виднелась сельская дорога, а за дорогой — поле, уходящее холмами в несусветную даль. На середине поляны стоял бревенчатый дом-пятистенок. Полусгнившие стропила крыши кое-где были прикрыты кусками старого шифера, и одиноко торчала полуразвалившаяся кирпичная труба. Из четырех окон только два были с рамами, да и то без стекол. Недалеко от дома стоял длинный деревянный стол под навесом из досок. Навес весь прогнил, но стол был сделан крепко, на совесть. Вкопанные в землю дубовые столбики заменяли ему ножки, а крышка была сбита из толстых струганых досок. Здесь же, под навесом, располагалась печка, труба ее развалилась, но сама она была цела. Над дверями избы висела фанерка с надписью, которая почти выгорела на солнце, однако Никифор с трудом, но все же прочел: «Тракторно-полеводческая бригада колхоза «Путь к коммунизму». Напротив дома стоял большой сарай, воротины которого, прикрепленные к косякам ременными петлями, были наполовину распахнуты. Крыша сарая покрыта полусгнившей соломой. Вот и все строения. А вокруг миролюбиво шелестел листьями лес и весело щебетали птицы.

— Передай отцу наместнику, что здесь практически нет пригодных для жилья помещений, — сказал вчера отец Никифор, прощаясь с водителем, — буду пока осваиваться и жду… — он в замешательстве замолчал. Водитель вопросительно поглядывал на Никифора, желая услышать, чего он ждет. Но тот мучительно размышлял: как бы это выразиться более обтекаемо, чтобы не раздражать отца наместника, но, так ничего и не придумав, с досадой махнул рукой: «Ладно, поезжай с Богом». Ему хотелось сказать, что ждет, мол, чтобы его как можно быстрее кто-нибудь из братии монастыря заменил на этом послушании. Но после состоявшегося с наместником разговора это пожелание выглядело бы вызывающим.

Вечно спешащий куда-то наместник Свято-Преображенского мужского монастыря архимандрит Феодосий, вызвав отца Никифора, почти на ходу сказал ему:

— Монастырю жизненно необходимо развивать подсобное хозяйство для прокормления. Губернатор дает нам землю в одном из развалившихся колхозных хозяйств. Правда, это более двухсот километров от города, но земля там хорошая, и в лесном урочище есть строения, годные для жилья. Бери все необходимое и поезжай осваивать место. Будем устраивать там монастырский скит. Возьми с собою антиминс, его архиерей благословил для скита. В подходящем помещении устрой домовую церковь, без молитвы такие большие дела не пойдут. Побудешь там некоторое время, потом тебя заменим. Главное, помни — «не хлебом единым», так что наладь прежде всего служение Божественной литургии.

Отец Никифор хотел было спросить, через какое время его заменят, но наместник замахал руками:

— Некогда мне сейчас, срочно вызывают в Епархиальное управление.

Отец Никифор поспешил за наместником. Проводив его до самой машины, все же осмелился задать вопрос:

— А как же мне, отец наместник, с Вами связь поддерживать, чтобы знать, что и когда?

Этот вопрос вывел отца наместника из равновесия. Он особенно не любил вопросов, на которые сам не знал четких ответов. Уже было подобрав полы рясы, чтобы сесть в автомобиль, он резко развернулся и с раздражением ответил:

— Вы, отец Никифор, задаете слишком много вопросов. Вопросы задавать здесь могу только я. Ваше дело со смирением исполнять послушание, помня данные Вами при постриге обеты. У Вас пока только одно послушание: обустраиваться, молиться и ждать.

Чего и когда ждать, наместник так и не пояснил, а сел в автомобиль, который, тут же сорвавшись с места и обдав отца Никифора выхлопными газами, скрылся за воротами монастыря. Тот, понурив голову, побрел собирать вещи.

Если бы отец Никифор знал, зачем так срочно был вызван в Епархиальное управление наместник, то не спешил бы со сборами. Но, к несчастью, а может быть, наоборот, к счастью, он этого не знал. Потому после обеда поехал к месту своего послушания.

И вот сейчас отец Никифор стоял на поляне, предаваясь своим грустным размышлениям. Так он простоял с полчаса. Наконец спокойный и монотонный шелест деревьев и пение птиц низвели в его смятенную душу умиротворение.

— Недельку как-нибудь здесь продержусь, а там меня наверняка заменят, — успокоил он сам себя.

Достав из кармана молитвослов, отец Никифор решил тут же, на поляне, прочитать утреннее правило. Повернувшись навстречу солнцу, он громко, во весь голос, стал читать молитвы. Ему показалось, что в такт его молитвам забубнил лес. Птицы, вначале было приумолкнув от неожиданности, вновь запели свой гимн, прославляющий Творца, показавшего им солнечный свет. «Фью, фью, фью», — пели они, а отцу Никифору слышалось, будто птицы повторяют за ним вслед: «Свят, Свят, Свят еси Боже».

Так уж устроен человек, что для него более страшны неопределенность и ожидание в неизвестности, чем сами события, пусть даже огорчительные.

Сейчас наш герой настроен благодушно, так как определил для себя ожидание сроком в неделю, ну плюс-минус два дня — это терпимо. Надежда и упование на скорое избавление вселили в него бодрость духа и созидательный настрой. Он решил успеть чего-нибудь сделать положительное, чем можно было бы похвалиться перед отцом наместником, — вот, мол, я какой, недаром вы меня послали, знали, что не подведу.

Надежды отца Никифора исходили из простой человеческой логики: нельзя больше недели здесь проторчать без достаточных запасов пищи, без элементарных условий жизни.

Но эта простая человеческая логика оказалась совершенно бессильна перед неожиданно сложившимися обстоятельствами, которые, казалось бы, независимо друг от друга выстроились в цепочку, образуя абсурдную для человеческого понимания ситуацию, которую и нарочно-то трудно придумать. Об отце Никифоре все просто забыли.

Ну, во-первых, забыл сам наместник, и его нетрудно понять. Вызванный в Епархиальное управление, он был срочно послан в Москву, на рукоположение во епископа. Решением Священного Синода определено быть ему архиереем в одной из вдовствующих епархий необъятной России. Все понимают, какое это волнительное событие, — тут уж ни до чего. А когда прибыл в означенную епархию, его так закружил круговорот высоких обязанностей, что… ну, словом, за Владыкой большой вины нет. Там, в монастыре, мол, новый наместник во всем сам разберется. Но отец Никифор при отъезде из монастыря так был озадачен неожиданным послушанием, что никому из братии толком ничего не объяснил. Сказал только, что едет по благословению наместника. А те потом решили, что он уехал с архиереем в новую епархию. Вспоминать отца Никифора вспоминали, но только в молитвах, гадая, какое у него сейчас послушание. Новый наместник был назначен со стороны, а так как на скит никаких документов не успели составить, то он вовсе про него не знал. Мог бы что-то сказать ему шофер, ведь он отвозил отца Никифора в скит. Тем более парень молодой, память у него хорошая. Да вот беда, на следующий день его вызвали в райвоенкомат, а уже через неделю он маршировал в строю новобранцев на Дальнем Востоке. Так и оказался отец Никифор за двести с лишним километров в глухом лесном урочище совсем один, всеми позабытый. Но он этого тогда еще не знал и с энтузиазмом принялся осваивать местность.

Прочитав утреннее правило, отец Никифор решил прежде всего разыскать воду для умывания и питья. «Ведь раз здесь были когда-то люди, значит, поблизости есть вода, — рассуждал он, — если, конечно, ее не привозили для комбайнеров в бочке». Пройдя по лесу, он наткнулся на болотце. Для питья брать воду отсюда не хотелось, но для умывания она вполне годилась. Умывшись, он продолжил поиски, которые не принесли никаких результатов, только чуть было не заблудился в лесу. Набродившись вдоволь по лесу и изрядно проголодавшись, он наконец вышел к своему урочищу. Правда, вместо воды принес полное ведро грибов: подосиновиков, подберезовиков, и даже белые попадались. Это несколько утешило его. Попробовал разжечь печи, вначале ту, которая под навесом, а потом в доме, чтобы сварить обед, но обе печки страшно дымили, и огонь гас. По всему было видно, что забиты дымоходы. Бросив эту пустую затею, разжег посреди поляны костер, на его угли поставил жариться картошку с грибами. А сам, наскоро перекусив пирогом с капустой и морковкой, прихваченным из монастырской трапезной, принялся проводить ревизию своих вещей. Кроме богослужебных книг, церковной утвари и трех бутылок кагора для совершения литургии, он привез портфель с разными инструментами: ножовкой, топориком, гвоздями и прочей мелочью. Из продуктов оказалось: килограммов десять муки в мешочке, три килограмма крупы, ведро картошки, бутылка подсолнечного масла, авоська с луком, по пачке чая, сахара и соли, спички, четыре банки рыбных консервов. Вот и все его запасы. Прикинул, что всего этого хватит на неделю, а на Успение можно даже рыбными консервами разговеться. Поев, он запил обед прихваченным с собою монастырским квасом.

На следующий день, прочитав молитвы, пошел умываться на болото, решив захватить хотя бы этой воды для супа и чая. Даже прокипяченная вода была вонючей. Поморщившись, он все же выпил полкружки чая, так как очень мучила жажда, и подумал: «Вот бы наместника таким чаем напоить, знал бы тогда, как людей неизвестно куда посылать». Потом стал размышлять: «Как я завтра, на Успение, буду служить? Всенощную могу прочитать, и величание пропою. А литургию как без псаломщика? Да и для кого я здесь буду ее служить? «Не хлебом единым…», надо прежде всего наладить службу Божественной литургии», — передразнил он наместника, вспомнив его слова, — а между прочим, хлеба у меня полбулки осталось. Мука есть, но как из нее тут просфоры печь, духовки-то нет? Сказать легче всего». Решил утром просто отслужить обедницу и причаститься запасными дарами.

Вечером у отца Никифора скрутило живот от болотной воды, и он всю ночь пробегал по нужде, так толком и не поспав. Под утро ему стало легче, и сразу навалился сон, так что, когда он проснулся, солнце было уже высоко. Он встал хмурый и как-то нехотя пошел на молитву. Отслужив обедницу, причастился запасных святых даров и запил ковшичком кагора. Внутри от выпитого кагора сразу разлилось приятное тепло, и он снова уснул. Проснулся аж под вечер. Хотелось есть, но совсем не хотелось готовить. Он долго лежал с открытыми глазами. Когда уже стемнело, подумал: «Надо бы встать, затеплить свечу и почитать вечернее правило». Но ноги словно были налиты какой-то тяжестью. «Ладно, немного полежу еще, потом встану, почитаю». Он снова задремал, да так и проспал до полуночи, тяжело ворочаясь с боку на бок.

Во сне ему снился наместник, который на чем свет ругал его за то, что он не совершил Божественную литургию на Успение. Он оправдывался, ссылаясь на невыносимые условия. «Какие для монаха могут быть условия! — гремел наместник, и каждое слово его отдавалось невообразимым грохотом. — На то он и монах, что ему для служения никаких условий не надо!» После этих слов наместника так громыхнуло, что отец Никифор проснулся. Маленькое окошко озарилось ярким светом молнии: каждый уголок в бане осветился. Затем громыхнуло еще раз, да так, что отцу Никифору показалось, будто не только небо, но вся земля сейчас расколется пополам. Встав с ложа, он перекрестился, затеплив свечу, начал читать полунощницу под шум проливного дождя. Сотворив молитву, он затушил свечу и снова лег, прислушиваясь, как крупные капли барабанят по крыше. Но долго пролежать так и не смог. С потолка на него стала течь вода. Пришлось срочно вскочить и сворачивать матрац. Но вода протекала в нескольких местах так, что не было возможности сохранить свою постель сухой. Отчаявшись найти такое место, где бы не текло, он снова бросил постель на мокрую лежанку. Сев в угол и обхватив голову руками, запричитал:

— Господи, да что же это творится, в чем же я виноват? Я ради Тебя оставил этот мир, шел к тихой и безмятежной жизни. А теперь что же получается — я никому не нужен. Ради чего я здесь? Кому нужны эти полусгнившие строения? Кому нужна эта земля, если в монастыре нет тракторов ее обрабатывать, да и людей для этого нет. Ну зачем все это? Лукавый эту мысль, что ли, наместнику внушил здесь скит устраивать? Ну да, конечно, наш губернатор так и есть лукавый, а я от них страдаю!

Холодная струя воды потекла с потолка прямо за шиворот подрясника отца Никифора. В его душе закипел гнев на всех и вся. Захотелось что-то совершить назло. Кому назло, он так и не разобрался, но рука механически потянулась к бутылке с кагором. Открыв пробку, он прямо из горлышка осушил ее до дна и выкинул под дождь в окошко. После этого он долго сидел, тупо смотря перед собою. В душе наступило безграничное спокойствие. Но среди этого тупого безразличия пробилась мысль: «Что ты делаешь, отец Никифор, ты с таким трудом избавился от недуга пьянства и снова бросаешь себя в эту бездну?» Но он тут же отмахнулся от этой мысли: «А, теперь все равно», — и потянулся за второй бутылкой. Ее пил не торопясь, небольшими глотками, предаваясь невеселым воспоминаниям.

…Из армии отец Никифор, тогда в миру Степан Косырев, вернулся полный радужных надежд. Планы его были просты и ясны: жениться на Наташке и начать работать. Слава Богу, специальность у него хорошая — электрик-монтер. А там дети, семья, все как у всех. Но все как у всех не получалось. Едва успел повстречаться с матерью, толком даже за столом не посидел, засобирался к Наташке.

— Что же ты, сынок, с матерью столько не виделся, даже пообедать не хочешь, бежишь куда-то? Готовила, ждала тебя, соседи сейчас придут, все повидать тебя хотят — вон какой герой стал!

— Да я, мама, не куда-то, а к Наташке. Так что к свадьбе, я думаю, надо готовиться.

— Сядь, сынок, — уже властно сказала мать, — мне с тобой поговорить надо. Как раз об этом.

Степан сел, и сердце его тревожно забилось в груди.

— К свадьбе она уже сама готовится, да только не с тобой. Есть у нее жених, ну из этих, как их, из новых русских. Так что нечего к ней ходить.

— А она мне про это не писала, — упавшим голосом проговорил Степан, — да и как же так? Этого не может быть. Мы же любим друг друга.

— Сейчас, сынок, деньги любовь заменяют. Да и все отношения другие между людьми, деньгами мерятся. В нашей молодости такого не было. Вот до чего демократы страну довели, — мать поглядела на осунувшегося сына, и ей до того стало его жалко, что она заплакала. — А не писала она тебе потому, что боялась, как бы в армии что с собой не сотворил. У вас ведь там оружие. И со свадьбой она торопилась, чтобы до твоего приезда успеть. А ты вон раньше на месяц, чем в письмах обещал, вернулся.

— Это меня, мама, за отличную службу домой пораньше отпустили. Когда свадьба-то намечена?

— Да зачем тебе это, сынок? Ты туда уж, пожалуйста, не ходи. Найдешь ты себе еще лучше этой вертихвостки.

— Найду, мама, конечно, найду. А сейчас пойду с друзьями повидаюсь.

Когда сидели с другом Володькой Головиным в гараже, выпивая за встречу, тот утешал Степана:

— Выкинь ты ее из головы, я тебе говорю, выкинь.

— Из головы я ее выкину, — соглашался захмелевший Степан, — а вот из сердца как выкинуть?

— А ты из сердца тоже выкинь.

— Эх, Вован, друг мой, хотя твоя фамилия Головин, но голова у тебя туго соображает. Сердцу ведь не прикажешь, так люди говорят или не так?

— Так говорят, — соглашался Володька, — но ты все равно выкинь.

— Выкину, конечно, выкину, но на свадьбу пойду. Посмотрю прямо в глаза, может быть, ей стыдно станет.

— Нет, Степка, не станет. Нынче у баб совсем стыд пропал. Это ты можешь мне поверить на слово. У меня их столько перебывало, что со счету сбился, и ни у одной стыда не нашел.

…На свадьбу Степан пришел уже поддавший и сел с краю стола. Молча пил и смотрел на невесту в упор. Наташка на него глаз не поднимала, но он продолжал на нее смотреть, пока шафер жениха не подошел к нему и не сделал замечание за его назойливый взгляд. Тут-то Степана и прорвало. Досталось и шаферу, и другим, которые вмешались. С остервенением он отрабатывал приемы рукопашного боя, которые изучал в армии.

Но на свадьбе нашлось немало знающих ребят. Так что досталось и ему по первое число. Неделю потом отлеживался в больнице. Выйдя из больницы, так на работу и не устроился, а продолжал пить, пока отчаявшаяся мать не взяла его крепко за руку и не привела в храм к отцу Павлу.

Неизвестно, что бы из этого получилось, но оказалось, что отец Павел и Степан учились когда-то в одной школе. Эту встречу Степан принял как чудо Божие. И полностью отдался под духовное водительство батюшки. Тот обучил его церковному чтению, взял в алтарь прислуживать. Степан с радостью познавал азы церковности. А вскоре окончательно избрал для себя иноческий путь.

…Пробуждение отца Никифора было тяжелым. К головной боли присоединились мучительные упреки совести. Но при всем этом не было ни сил, ни желания сотворить монашеское молитвенное правило. Дождь то притихал, то начинал лить с новой силой. В избушке было сыро, неуютно, холодно. Отец Никифор накинул на себя куртку, но она тоже была мокрой. Мучила похмельная жажда. Он вышел под дождь и, задрав голову, широко раскрыл рот. Но, вымокнув, так и не утолил жажду. Тогда вынес кастрюлю и ведро и поставил их наполняться дождевой водой. Войдя в избушку, зябко поежился, с сожалением посмотрев на пустую бутылку из-под кагора. В голову пришла мысль — разогреться земными поклонами. Он стал энергично класть земные поклоны, при этом истово крестясь и произнося Иисусову молитву. Когда рука в третий раз перебрала четки, он перевел дух и присел на лавочку у окна. Сердце учащенно стучало по вискам, и хотя дождь давно уже прекратился, на пол продолжали капать крупные капли пота, градом катившиеся с лица отца Никифора. Стало жарко и душно. Он вышел на свежий воздух.

День уже клонился к вечеру. Отец Никифор с трудом разжег костер из сырых поленьев, да и то когда добавил сухих щепок, найденных в сарае. Затем поставил на угли чайник с дождевой водой и замесил на воде тесто для оладьев. Попив чаю с оладьями, почувствовал себя и вовсе хорошо. Долго сидел у костра, окутанный приятным теплом, думал о том, что все не так уж плохо. «А если здесь обустроиться, то будет совсем хорошо. Тишина, свежий лесной воздух, и от молитвы ничего не отвлекает. В городских монастырях много суеты, и такие тихие скиты, наверное, необходимы, чтобы сюда приезжала братия по очереди и предавалась молитвенным подвигам. Хорошее дело задумал отец наместник», — подытожил свои мысли отец Никифор и тут же, у костра, стал читать вечернее правило. Но дочитывать ему пришлось в избушке, так как снова полил дождь. Долго не мог уснуть, зябко поеживаясь и ворочаясь от холода с боку на бок. Уже засыпая, решил, что завтра с утра обязательно полезет на крышу чинить трубу.

Утром отец Никифор почувствовал легкий озноб простуды. Но, несмотря на это, все же встал, прочитал правило, попил чаю с остатками оладьев и полез на крышу. В трубе оказалось старое птичье гнездо. Вынув его и пошурудив палкой, больше ничего не обнаружил и стал спускаться. На самом краю крыши поскользнулся и свалился вниз. Хотя высота была небольшая, он подвернул ногу, больно ударившись ею о пень. Отец Никифор, взвыв от боли, стал перекатываться по мокрой траве, причитая: «Господи, больно-то как!» Задрав штанину и сняв носок, увидел, что вся ступня опухла и лодыжка вздулась. Кое-как доковылял до двери, зашел в избушку и оторвал длинный лоскут от простыни. Затем наложил шину из куска древесной коры и туго обмотал ногу самодельным бинтом. Повалившись на лежанку, застонал от боли и отчаяния: «Господи, Господи, да что же мне так не везет в жизни? Кому же такая жизнь нужна? Да пропади все пропадом! — но тут же, опомнившись, испуганно произнес: — Господи, да что это я несу? Прости меня, окаянного грешника. Поделом мне, Господи, поделом. Господи, не оставь меня, дай выдержать все со смирением и любовью».

И тут же словно другой голос в нем заговорил: «Что это я вдруг вспомнил о любви? Это непонятная любовь, которая только приносит страдания. Да-да, Господи, страдания, и больше ничего, кроме страданий. Говорят, Ты кого любишь, того и наказуешь. Но кто спросил самого человека — способен ли он, готов ли он выдержать эти безжалостные удары любви? Может, такая любовь мне вовсе не нужна. Господи, да что это я опять несу какую-то несуразицу? Прости меня, Господи, нужна мне Твоя любовь, конечно, нужна. Но я еще не научился понимать ее». В каком-то бредовом забытье он продолжал шептать: «Кто так сильно натопил печь? Ужасно жарко, пить, дайте пить».

Очнувшись от забытья, отец Никифор сполз с лежанки и на коленях добрался кое-как до фляги с болотной водой, жадно отхлебнул несколько глотков из кружки. Он почувствовал, как пылает его тело и в то же время бьется в ознобе. Теряя последние силы, он дополз до лежанки и, взобравшись на нее, простонал:

— Ну вот и все, до кучи мне не хватало еще простуды.

Проваливаясь снова в забытье, он прошептал: «Господи, не дай умереть без покаяния».

Проснувшись утром, почувствовал, что температура немного спала, но во всем теле была слабость — еле доковылял до фляги с водой. Долго и жадно пил вонючую воду. Есть совсем не хотелось, и он снова лег. Стал читать все молитвы, которые помнил наизусть. Утомившись, опять уснул, а когда проснулся, уже стемнело. Спать не хотелось. Память унесла его в далекое детство.

…Бабушка рано утром будила его, а он капризничал:

— Ну зачем так рано, я еще спать хочу, ведь в школу только завтра.

— Вот именно, завтра ты пойдешь в третий класс. А сегодня надо в церковь сходить, причаститься перед началом учебного года, чтобы тебе Ангел твой помогал в учебе.

— Ну зачем, бабушка, в церковь? — сопротивлялся Степан. — Ведь никто из учеников в церковь не ходит.

— Ну, это их дело. А ты уж подари бабушке радость. Ведь ты бабушку свою любишь или как?

— Конечно, люблю, — немного помолчав, говорил Степан, нехотя вставал и собирался.

Бабушку он действительно очень сильно любил, она была настоящим другом. С ней можно было поговорить о чем угодно. И в лес по грибы, по ягоды — с бабушкой. И в поездку к дядям и тетям — с бабушкой. Родителям-то некогда, работают, а бабушка всегда рядом.

В церкви Степа стоял с бабушкой у самого амвона и видел, как в алтаре рядом с батюшкой стоит мальчик примерно его возраста. Мальчик был в золотой одежде до самого пола. Он подавал священнику то кадило, то свечу. Это очень поразило Степана, он во все глаза смотрел на своего сверстника с нескрываемой завистью. Мальчик в алтаре тоже заметил его и, приосанившись, постарался придать своему выражению еще большую важность, с чувством превосходства поглядывая в сторону Степана. Второй раз этого мальчика Степан увидел в школе на торжественной линейке, когда их принимали в пионеры. Все третьеклассники были в радостном возбуждении. Напротив их третьего «А» класса построили третий «В», и прямо перед собой Степа увидел того мальчика. Но на этот раз вид у него был бледный и растерянный. Казалось, что он вот-вот заплачет.

— Ребята, сегодня самый торжественный день в вашей жизни. Вы вступаете в ряды юных ленинцев, — громким голосом вещала директор школы. — Наша школа и наша пионерская дружина носят имя Павлика Морозова, который своим подвигом стал примером для всех пионеров на века. Сегодня вам повяжут красные галстуки, которые своим цветом свидетельствуют о крови, пролитой в борьбе за ваше светлое будущее.

Нежный красный шелк уже обволакивал шею Степана, когда он заметил замешательство, происходившее напротив него. Старшая пионервожатая хотела повязать галстук тому мальчику, но он, выставив руки вперед, смущенно произнес:

— Спасибо, но не надо, я не буду.

— Что — не надо? — растерялась пионервожатая.

— Я не хочу в пионеры, — более твердым голосом произнес мальчик.

Подошла завуч и сердито зашептала:

— Павлик, так надо, понимаешь? Сейчас надень, потом снимешь, не позорь школу.

— Нет, — повторил мальчик, — я не буду пионером.

— Ах, так ты заболел, ну так бы и сказал, — вдруг сменив тон и уже громко сказала завуч, — я отвезу тебя к врачу, — и, взяв Павлика за руку, увела.

С тех пор он больше Павлика в школе не видел. Его одноклассники говорили Степану, что тот перешел в другую школу. Уже повстречавшись после армии с отцом Павлом, он узнал от него подробности дальнейших событий.

Завуч привела Павлика в свой кабинет и стала расспрашивать, кто его подговорил не вступать в пионеры.

— Ну, Павлик, не упрямься, скажи, это родители тебя научили? Не бойся, мы им не скажем. Ведь ты же носишь имя Павлика Морозова, будь же достойным своего прославленного тезки. Он не побоялся сказать правду об отце. И если ты сделаешь так же, это будет честным и мужественным поступком, достойным советского школьника.

Павел упорно молчал, повторяя только одно: «Я сам так захотел, никто меня не учил».

Наконец завучу надоело уговаривать Павла, и она закричала:

— Ты наглым образом лжешь! Как тебе не стыдно! Но мы все равно узнаем правду, и тогда твоего отца посадят как антисоветчика. А теперь — вон из моего кабинета и завтра в школу без родителей не приходи!

Семья у Павла была верующая. Отец работал на чулочно-трикотажной фабрике слесарем-наладчиком, мать — там же в пошивочном цехе. В свободное время родители ходили в храм. Мать пела на клиросе, а отец помогал старосте храма в хозяйственных делах. В школе ничего этого не знали. На следующий день отец пришел в школу и, спокойно выслушав все нападки, сказал:

— Что же Вы хотите, чтобы мы ребенка приучили с детских лет к двуличности? В школу пошел — надевай галстук, пошел с нами в церковь — снимай галстук, надевай крестик. Или Вы прикажете надевать галстук поверх креста? Хватит ли у Вас смелости сейчас заявить, что пионер может свободно ходить в церковь?

Заявить ему это, конечно, отказались, но намекнули, чтобы он перевел сына в другую школу, от греха подальше.

…Проснувшись на следующий день, отец Никифор почувствовал себя легче. Температура прошла, и опухоль на ноге немного спала. Зато открылся кашель, который прямо душил его. На ногу наступать было больно. Отец Никифор соорудил себе что-то наподобие костыля и решил отправиться на болото за водой, так как она почти закончилась. Ковыляя и долго обходя разные препятствия, старался не наступать на больную ногу. Но все же на одной кочке оступился и, взвыв от боли, присел на упавшее дерево:

— Господи, помоги же мне, наконец, видишь, я немощен! Что же мне делать, Господи? Если Ты мне не поможешь, то никто мне не поможет. Сжалься надо мной, Господи!

Отец Никифор замолчал, прислушиваясь, словно ожидая услышать ответ. Но над ним продолжал монотонно шуметь лес. «Умри я сейчас, — подумал отец Никифор, — этот лес также равнодушно будет шуметь над моим прахом, словно меня вовсе здесь не было». Эти безответная тишина и однотонный шум леса вселили в душу отца Никифора такую безысходную тоску и отчаяние, что захотелось вдруг закричать, чтобы своим криком прервать гнетущую тишину.

— Где Ты, Господи? — завопил отец Никифор и с размаху ударил костылем по рядом стоящей березе. Костыль разломился, оставшиеся в руках обломки он зашвырнул далеко в сторону болота. — Может, Тебя вовсе нет? А если Ты есть, то зачем меня оставил?

Он сел на упавшее дерево и расплакался, можно даже сказать, разрыдался, как малое дитя. Так сидел он и плакал, но постепенно его рыдания становились все тише, наконец, перешли во всхлипы. Глаза отца Никифора, обсохнув от слез, застыли в молчаливой тоске. Так он сидел с полчаса, бессмысленно уставившись в одну точку, потом, как бы очнувшись, произнес:

— Господи, я не сойду с этого места, пока не явишь мне чудо. А не явишь, так и умру здесь, потому как жизнь моя без чуда Твоего не имеет уже никакого смысла.

Со стороны болота послышался треск сучьев. Отец Никифор, привстав, увидел идущего по лесу мужчину в сапогах, с корзиной в руках.

— Эй! — обрадованно крикнул отец Никифор.

Человек, вздрогнув, остановился, прислушиваясь.

— Я здесь! — закричал отец Никифор.

Но человек вместо того, чтобы идти на голос, резко повернулся и быстро пошел в противоположную сторону. Отец Никифор забыл о больной ноге, кинулся следом:

— Постойте, ради Бога не уходите, я болен и нуждаюсь в помощи!

Человек в нерешительности остановился, как бы над чем-то раздумывая. Затем нехотя повернулся и пошел в сторону отца Никифора. Тот поджидал его, прислонясь к дереву и морщась от боли в ноге.

— Священник… — удивленно произнес подошедший мужчина. — Откуда Вы, святой отец, здесь и что с Вами случилось?

— Это у католиков святые отцы, — буркнул отец Никифор, которого всегда коробило такое обращение, употребляемое обычно нецерковными людьми, — а я просто недостойный иеромонах Никифор.

— Ну хорошо, недостойный так недостойный, что же у Вас произошло?

— Да вот ногу подвернул.

— Присядьте, посмотрю, как уж Вас называть, не знаю.

— Зовите просто отец Никифор.

— Повезло Вам, отец Никифор, я по образованию врач, медицинский окончил, к тому же хирургический факультет.

Мужчина присел возле отца Никифора на корточки, ловко развернул повязку и стал осторожно ощупывать ногу.

— Конечно, не мешало бы рентгеновский снимок сделать, но по всему видно — вывих сустава. Потерпите немного, постараюсь что-нибудь сделать. Он дернул резко ногу, что-то щелкнуло, и после кратковременной боли наступило блаженное облегчение.

— Спасибо Вам, Вы мне посланы Богом.

— Ну не знаю, кем я Вам послан, в Бога я не верую. Но вот шинку Вам опять нужно наложить. Потому что у Вас может быть растяжение, а скорее, разрыв связок. У футболистов такая травма часто бывает. Ничего, недельки через три все пройдет. Где Вы живете?

— Да здесь, рядом.

— Где ж тут рядом можно жить? Я второй год здесь грибы собираю, никакого жилья не видел. А, так Вы, наверное, в тех развалинах поселились, где раньше полеводческая бригада размещалась? Кстати, кто-нибудь с Вами еще живет?

— Никого, я один.

— Тогда я Вам помогу туда добраться, обопритесь на мое плечо.

— Спаси Вас Христос, только вначале надо воды в болоте набрать.

— Помилуйте, зачем вам вода из болота?

— Для питья и приготовления пищи.

— А чистая вода разве для этого не подойдет? — изумился грибник.

— Очень даже подойдет, да где же ее взять прикажете? — раздраженно ответил отец Никифор.

— Ничего я Вам приказывать не буду. Хотите — пейте из болота, только у Вас в ста метрах, за дорогой, в овражке, чудный источник ключевой воды.

— Правда? — обрадовался отец Никифор. — Да Вы действительно мне Богом посланы.

— Ну, Богом так Богом, обопритесь на меня, и пойдем потихоньку.

Приведя отца Никифора в его так называемую келью и осмотрев всю обстановку, он удивленно спросил:

— И чего ради Вы здесь живете, отец Никифор, тоже от кого-нибудь прячетесь?

— Почему — тоже? — в свою очередь, удивился монах. — Ни от кого не прячусь. Меня сюда отец наместник монастыря прислал организовать скит.

— Это за какие грехи Вас сюда сослали?

— Какие грехи, все мы грешники. Кому-то же надо и скит организовывать.

— Понятно, — не совсем уверенно произнес мужчина и представился:

— Меня зовут Анатолий. Ну я пошел к источнику за водой, а Вы лежите. Кашель мне Ваш не нравится, Вы еще и простыли, Вам в больницу надо.

— Не надо мне ни в какую больницу, так вылечусь.

— Ну смотрите, дело Ваше, — и Анатолий, взяв ведро, ушел.

Отец Никифор, оставшись один, глубоко задумался. Он еще не успел оценить всего происшедшего. Теперь до его сознания стало доходить, что там, в лесу, совсем недавно Бог сидел с ним рядом на поваленной березе и гладил его по голове, успокаивая, как неразумного ребенка, а он даже этого не заметил. Сейчас, когда это стало для него явным, ему захотелось бежать к той березе и целовать ту землю и ту березу: наверное, они еще дышат Его незримым присутствием.

Анатолий принес свежую родниковую воду и рассказал, что он живет в пяти километрах отсюда на хуторке — все, что осталось от былой деревеньки Пеньковки. Там доживают свой век трое пенсионеров: две старушки и один старик.

— А Вы что там делаете? — не удержался от вопроса отец Никифор.

— Потом как-нибудь расскажу, — помрачнел Анатолий, — утром приду пораньше и принесу Вам лекарства.

Распрощавшись, он ушел, чему отец Никифор был несказанно рад, так как ему не терпелось остаться одному, чтобы излить свою душу в благодарственной молитве Богу.

После ухода Анатолия отец Никифор хотел было встать на молитву, но взгляд его задержался на стопке книг, взятых им с собой из монастырской библиотеки. За все время своего невольного отшельничества он так ни одной и не прочел, хотя, когда ехал сюда, утешал себя мыслью, что теперь в скиту будет много времени для чтения духовной литературы.

Присев на лавочку, монах взял одну из книг и, раскрыв наугад, стал читать при свете свечи: «…Необходимо прежде всего искать благодати Божией, которая одна только может победить грех. Человеку, который предоставлен собственным силам, грех победить невозможно. Истинно духовная жизнь может быть построена лишь на основании смирения. И основание это должно все время углубляться и укореняться: только в смиренном сердце действует Бог, только смиренному Он являет Свою силу. У отцов есть афоризм: «Бог слушает послушного». Критика монастырской жизни, хотя бы она была формально правильной, основана на самомнении человека, считающего, что он понимает духовную жизнь лучше игумена… Выше монастырской жизни может быть лишь жизнь отшельническая, но и для нее требуется приготовление в монастыре… Смиренному послушнику дается в дар сердечная молитва, а непослушный «аскет» никогда не приобретет ее. Не слушая игумена, он не слушает Христа, поэтому слова молитвы остаются без ответа. А как часто непослушание происходит от уязвленного самолюбия! Выходя из послушания, монах повторяет тем самым грех сатаны».

Отец Никифор сидел, как громом пораженный: каждое прочитанное им слово, несомненно, было обращено прямо к нему и все сказанное было сказано именно о нем. Он сидел в глубокой задумчивости, пока не догорела свеча. Но и после в полной темноте размышлял обо всем происшедшем с ним: «Разочаровавшись в несовершенной земной любви, я устремился к совершенной — небесной. Но так и не постиг ее сокровенной сущности, потому как продолжал измерять ее земными мерками. Монашество я воспринял только как красивую форму иной жизни, думая, что она отличается от пошлой действительности лишь этой внешней формой. И что же в результате? Столкнувшись с первыми трудностями, сразу раскис, впав в смертный грех уныния. Но самое главное — не исполнил послушание наместника, не стал служить Божественную литургию. Вот теперь, когда я вижу свое полное несоответствие монашеской жизни, свою немощь души и тела, что делать мне теперь? Как быть дальше? Бежать отсюда в сознании того, что недостоин, «не по Сеньке шапка», потому что не готов к такому высокому подвигу? Нет, бежать — значит потешить врага рода человеческого. От себя не убежишь. Остаться? Но ведь не справлюсь. Действительно, не готов к такому подвигу. Сейчас ведь только в книге об этом прочел, что отшельническая жизнь выше монастырской, для нее требуется приготовление в монастыре. Может быть, действительно, вот оно, соломоново решение — возвратиться в монастырь и там готовиться к подвигу отшельничества? Нет, что-то здесь не то. Хотя вроде бы все логично, но чувствую — это от лукавого. Что же предпринять ? Господи, помоги! А что, если я сейчас раскрою книгу на любой странице, и пусть это будет мне ответом от Бога».

Отец Никифор затеплил свечу и, раскрыв книгу, прочел: «Не надо воспринимать свое дело как ярмо, надетое на шею животного. На свою работу надо смотреть как на послушание, данное от Бога, делать ее как перед лицом Божиим, со всем усердием и добросовестностью, имея при том всегда мысль, что мы служим не людям, а Самому Богу». Да, это ответ.

— Выходит, не наместник послал меня сюда, а Сам Господь привел в это глухое место. И если я буду нести свой крест со смирением и радостью, Господь поможет, Он не оставит меня. Ведь на самом деле: иго Его — благо, а бремя Его легко есть. Хватит сомневаться и колебаться, надо начинать что-то делать, — рассудил отец Никифор.

С легким сердцем и волнительной радостью в душе начал он чтение покаянного канона. Молитва лилась прямо из души, а разум со смирением взвешивал и измерял глубину и значимость каждого слова молитвы: «Ныне приступих азъ грешный и обремененный к Тебе, Владыце и Богу моему; не смею же взирати на небо, токмо молюся, глаголя: даждь ми, Господи, ум, да плачуся дел моих горько».

Первые лучи утреннего солнца стали проникать в избушку. Болезненное состояние давало о себе знать. Слабость была во всем теле такая, что не хватало сил стоять даже на коленях. Хотелось тут же упасть на пол и не вставать. Он решил прилечь и читать молитвы лежа. Чувствовал, как тело все горит, снова поднималась температура, не хотелось даже думать, не то что молитвы читать. Он бормотал: «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши, конец приближается… На одре ныне немоществуя, лежу, и несть исцеления плоти моей, но Бога и Спаса миру и Избавителя недугов, родшея, Тебе молюся, Благой: от тли недуг возстави мя».

Отец Никифор не то спал, не то был в каком-то забытье. Очнулся от сна совсем разбитый. Но при этом было ощущение тепла и покоя. Он с трудом перевернулся на другой бок и увидел, что в печке горят, потрескивая, поленья. Дверь отворилась, и зашел Анатолий с охапкой дров.

— Проснулись, будем теперь лечиться, — бодро сказал он.

Подойдя к больному, он поставил перед ним кружку с травяным отваром:

— Это получше таблеток, баба Настя сама Вам заваривала, а она все травы лечебные в лесу знает.

Отец Никифор, морщась, выпил горького отвара, затем Анатолий заставил выпить кружку горячего молока с медом. Горло приятно смягчилось, во всем теле разлилось блаженное тепло. Монах незаметно уснул. Проснулся только под вечер и почувствовал себя совсем хорошо. Анатолий читал одну из его книг. Увидев, что отец Никифор проснулся, он поднялся и стал прощаться.

— Не спрашиваю, как себя чувствуете. Сам вижу: Вас можно смело оставить одного, завтра навещу. Вот здесь каша пшенная молочная, запаренная для Вас бабой Настей в русской печке, ешьте и набирайтесь сил. Мои старушки, кстати сказать, так обрадовались, что Вы здесь теперь живете, ждут не дождутся, когда Вы выздоровеете.

Отец Никифор с удовольствием поел, ему показалось, что вкуснее этой каши он в жизни ничего не едал. После ужина молился долго и сосредоточенно. Потом стал читать Псалтырь. Закончил уже перед рассветом. Решил прилечь отдохнуть хотя бы часа на два. Ему показалось, что он только на миг прикрыл глаза, как в дверь постучали, а затем зашел Анатолий. Отец Никифор посмотрел на часы и понял, что он проспал пять часов вместо предполагаемых двух.

— Ну, я вижу, у Вас хороший сон, — весело сказал Анатолий,— а сон для больного человека — лучшее лекарство.

Монах смутился оттого, что его могут посчитать лежебокой, и хотел сказать, что он всю ночь промолился и заснул лишь под утро. Но, спохватившись, что это будет выглядеть как бахвальство, ничего не стал говорить. Но Анатолий сам увидел множество огарков и заплывший воском подсвечник:

— Ого! Да Вы, отец Никифор, никак всю ночь читали книги. Это нехорошо, так и зрение можно испортить. Ночью надо спать, а читать — днем. Я хоть и сам — сова, но стараюсь ложиться вовремя.

— Святые подвижники считали ночь самым благоприятным временем для молитвы, — сказал отец Никифор и тут же рассердился на себя: чего это он пускается в объяснения, как будто оправдывается.

— Простите, я не знал, что у вас, святых подвижников, такой обычай — молитвы читать ночью.

Эта реплика показалась отцу Никифору издевательской, и он раздраженно буркнул:

— Я — не святой подвижник, а лишь грешный монах, но руководства святых старцев для меня небезразличны.

— Ну хорошо, а как насчет бани, грешным монахам это не возбраняется?

— Это никому не возбраняется, — все еще сердясь, ответил отец Никифор.

Его раздражал полунасмешливый снисходительный тон Анатолия, который так разнился с предупредительно-почтительным отношением окружающих к его священному сану.

— Тогда поехали, отец Никифор, на хутор, банька там уже топится, транспорт я подогнал, — и Анатолий вышел из избы.

Монах последовал за ним. Прямо напротив дверей он увидел лошадь, запряженную в телегу.

— Тут, правда, пешком недолго, но у Вас больная нога, так что мои пенсионеры позаботились доставить Вас с комфортом.

Они уселись в телегу на солому и двинулись в путь. Вскоре на открытом пространстве недалеко от леса показались три небольших домика. Навстречу отцу Никифору засеменили две старушки и заковылял старичок, который опирался на палку. Все трое по очереди подошли под благословение. При этом отец Никифор заметил, что более привычно и правильно это сделала одна из старушек, которую Анатолий представил Анастасией Матвеевной, или попросту бабой Настей, а у второй — Надежды Борисовны и ее мужа Акима Семеновича чувствовалась какая-то неловкость, по которой можно было определить, что брать благословение им непривычно.

— Да какое же нам счастье на старости Бог послал! У нас теперь церковь и батюшка будут рядом! — запричитала баба Настя. — Теперь мы не умрем без христианского погребения. Да какое же это счастье! — и она заплакала.

Вслед за ней стала шмыгать носом баба Надя, утирая передником глаза, а заодно и сморкаясь в него. Аким Семенович не плакал, но по тому, как он часто моргал, было видно, что не плакать ему стоит больших усилий воли.

— Ну хватит мокроту разводить, — прервал причитания старушек Аким Семенович, — идите на стол собирать, а батюшка в баню пока пойдет.

Анатолий отвел отца Никифора в баню, находящуюся на заднем дворе избы бабы Насти. Баня топилась по-черному. Анатолий помог отцу Никифору размотать повязку и, ощупав ногу, сказал, что повязка больше не нужна. Затем, объяснив, как пользоваться баней, которая топится по-черному, ушел. Отец Никифор парился и намывался долго, образно выражаясь, отвел душу на все сто. После бани в доме бабы Насти его ждал обед. Стол накрыт, словно к большому празднику, со всевозможными разносолами и пирогами с различными начинками. Уже за чаем началась беседа. Расспрашивала отца Никифора больше баба Настя: как, что и почему. Узнав, что священник хочет отслужить на праздник Воздвижения Креста Господня литургию, она сильно обрадовалась:

— Господи, благодать-то какая, значит, причастимся Святых Таин! А то уже три года не причащались. Церковь далеко, только в районном центре, до него сорок пять километров, а транспорта никакого нет. Раньше-то хоть автобусы ходили. А теперь мы никому не нужны.

— Да кому нужны пенсионеры? — поддакнул ей Аким Семенович. — Никому мы не нужны.

— Богу нужны, — подняв палец вверх, торжественно произнесла баба Настя, — раз нам священника прислал, значит, нужны Богу.

— Ну, разве что Богу, — согласился Аким Семенович, — а так — никому. Дети, и то не навещают.

— А вот нам Господь дите послал, — указала на Анатолия баба Надя, — всегда с нами, стариками. Помогает нам, немощным, прямо как родной стал. Что бы мы без него делали?

— Богу Вы всегда нужны, — сказал отец Никифор, — но сейчас вы и мне нужны, помочь к Божественной литургии подготовиться.

— Что нужно, говори, батюшка, — встрепенулась баба Настя, — все, что в наших силах, сделаем.

— Ну, во-первых, просфоры испечь, думаю, для вас это труда не составит, — улыбнулся отец Никифор, обводя взглядом стол со свежеиспеченными плюшками и пирогами, — во-вторых, нужен кагор или другое красное виноградное вино. В-третьих, оборудовать помещение под домовую церковь в скиту.

Баба Настя ушла за занавеску, вынесла и торжественно поставила на стол бутылку кагора.

— Вот, три года стояла, наверное, своего часа дожидалась. Бери, батюшка, для обедни, и просфор напеку сколько надо. А помещение под церковь тебе Анатолий поможет оборудовать, Аким Семенович делать-то сам по старости ничего не может, но как бывший плотник подскажет.

— Подскажу, подскажу, — радостно согласился тот, — а то и что-нибудь сам сделаю.

— Куда уж, сам, — засмеялась баба Надя, — слава Богу, хоть ложку держишь, и то хорошо.

На следующий день в скит приехали Анатолий с Акимом Семеновичем и привезли с собою инструменты. Под церковь определили одну комнату, которая занимала третью часть дома. Под руководством Акима Семеновича стали разбирать сарай и его досками перекрывать ту часть крыши, которая находилась над выбранным под церковь помещением. Окна кое-где застеклили, а частично забили фанерой. Срубили в лесу несколько стройных березок небольшой толщины и соорудили нечто наподобие иконостаса. Сооружение престола и жертвенника без консультаций Акима Семеновича было бы невозможно, так как пришлось выстругивать пазы и склеивать деревянные детали казеиновым клеем. Анатолий съездил в райцентр и купил портьерной ткани красного цвета, из нее баба Настя с бабой Надей сшили на допотопной швейной машинке «Зингер» облачение на престол и жертвенник. На все эти приготовления ушло больше недели, но до праздника уложились. Отец Никифор полностью выздоровел, и нога зажила на удивление быстро.

В сам день Воздвижения ранним утром прибыли все четверо в скит, нарядно одетые. На обеих старушках были белые платочки и белые блузки с кружевными воротниками, которые аккуратно лежали поверх новых шерстяных вязаных кофт. На плечи они накинули нарядные цветные шали. Аким Семенович был в хромовых, до блеска начищенных сапогах, в светлой рубашке-косоворотке с вышитым воротом и пиджаке, на лацкане которого красовались орден Великой Отечественной войны и наградные планки. Анатолий тоже был одет в отглаженный серый костюм, в белой рубашке и галстуке.

— Интересно посмотреть службу, — сказал он отцу Никифору.

— Смотрят кино,— съязвил монах, — а здесь надо молиться.

— Ну, молиться я не умею. Вы же сами знаете, что я неверующий.

— Жаль, конечно, но Вам тогда и на службе можно присутствовать только до определенного момента.

— Это до какого же? — заинтересовался Анатолий.

— Когда я произнесу: «Оглашенные, изыдите, елици оглашенные, изыдите, да никто оглашенные елици верни…», — вы должны выйти.

— А кто такие оглашенные? — продолжал любопытствовать Анатолий.

— Это еще не крещенные люди, которые готовятся к принятию крещения. Эта подготовка и называется «оглашение», то есть наставление в вере.

— Ну, значит, я могу присутствовать, я ведь крещеный.

— Но Вы не верите в Бога, значит, нарушили обеты крещения, потому не можете относиться к числу верных, то есть верующих во Христа. Значит, не можете участвовать в Таинстве Евхаристии.

— Что же мне теперь, если я хочу быть в числе верных, надо по-новому креститься?

— Нет, Крещение совершается только один раз в жизни. Потому и говорим в Символе веры: «Верую во едино крещение во оставление грехов». Для того, чтобы Вам снова стать верным, надо пройти Таинство Исповеди, которое возвращает благодатные дары Духа Святого, даваемые в Крещении.

— Вот как у Вас все сложно, — разочарованно протянул Анатолий и вышел из храма.

Отец Никифор вначале совершил утреню с выносом Креста и поклонением ему, а затем чин освящения храма и Божественную литургию. Радость, которая охватила отца Никифора во время Евхаристического канона, невозможно было описать никакими словами. Отцу Никифору показалось, что он вознесся над всем лесом, что литургия совершается не в этом убогом месте, а в каком-то воздушном, небесном храме.

Лица пенсионеров тоже светились и сияли от счастья, несмотря на усталость от четырехчасовой службы. По окончании богослужения они попросили священника совершить панихиду по родителям. Баба Настя передала отцу Никифору помянник со множеством имен. В начале помянника стояла дата — 1650 год. Отец Никифор решил поправить эту ошибку:

— Анастасия Матвеевна, у Вас, наверное, должен стоять здесь 1950 год, а не этот.

— Все правильно, батюшка, здесь имена наших предков с 1650 года. Раньше эта дата состояла из славянских букв, от сотворения мира, но потом для удобства один священник перевел нам на современное летосчисление — от Рождества Христова. Так что я всех своих прадедов и прабабок знаю аж с семнадцатого века. Вот только когда помирать буду, не знаю, кому передать: дети-то мои в городе живут, в церковь почти не ходят, дома не молятся. Беда с современной молодежью.

— Не беспокойтесь, в случае чего я буду поминать, — успокоил ее отец Никифор, — после меня — другие монахи этого скита.

— Это, батюшка, хорошо. Но память должна быть «в род и род», как это поется на панихиде.

…Начало октября выдалось сухим и солнечным. Анатолий после праздника Воздвижения еще ни разу не приходил в скит. «Обиделся, наверное, за то, что я не разрешил ему присутствовать на службе, — размышлял отец Никифор. — Может, не надо было ему совсем ничего говорить? В городе в церквах за литургией кто только не стоит — и некрещеные, и неверующие даже. Откуда знать, кто зашел в храм, народу много, постоянно во время литургии заходят, выходят кому когда вздумается, как на вокзале. Получается, что всех присутствующих на литургии можно разделить как бы на три группы. Одна в алтаре — священники с диаконами и прислужники-пономари. Вторая в храме — это искренне молящиеся православные люди. И третья, тоже многочисленная часть, которая понятия не имеет, что происходит самая важная служба: пресуществление хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы. Никто их не изгоняет из храма, не запирает двери, оставляя только верных. Но что особенно интересно, те верные, которые стоят в алтаре, и те, кто стоит в храме, не все являются участниками Святой Евхаристии. Все слышат одинаково слова Христа: «Примите ядите… пийте от нея вси», — но когда священник выходит с чашей и говорит: «…Со страхом Божиим и верою приступите», — подходят к этой чаше лишь немногие из верных. Другие же со смирением говорят: «Мы не готовы причащаться. Мы просто пришли послушать обедню».

Отец Никифор вдруг представил себе Тайную Вечерю, на которую, кроме двенадцати апостолов, пришли еще ученики Христовы, но они не приступают к Святой Трапезе, а говорят: «Мы просто постоим в горнице, посмотрим, послушаем, помолимся вместе с вами». «Правильно ли я поступил, что не разрешил присутствовать Анатолию на Божественной литургии верных?», — еще раз задался вопросом отец Никифор и уверенно констатировал: правильно, и нечего даже сомневаться, если обиделся — это его проблемы. Но все же он невольно ловил себя на мысли, что ждет Анатолия, и, когда тот пришел в один из дней, обрадовался его приходу. Анатолий предложил пойти в лес, поискать опят и пособирать клюкву на болоте.

Шли молча по сухой опавшей листве, которая приятно шуршала под ногами, каждый погрузился в свои думы. Собственно, отец Никифор даже не думал, а творил про себя Иисусову молитву, пребывая в уверенности, что Анатолий сам заговорит первым и именно о чем-то важном для него — для того он и пришел. Так и случилось.

— Я как-то обещал Вам, отец Никифор, рассказать, почему живу в этой глуши. Я просто здесь прячусь, попросту говоря, скрываюсь от того, кто меня разыскивает.

— Кто же Вас разыскивает?

— Мои кредиторы. Если они меня найдут — мне конец. Началось все с того, что, окончив мединститут, я женился и устроился работать в больницу. Вскоре у меня родился ребенок. Начались денежные затруднения. Кому мы нужны — молодые начинающие специалисты?! Кому до того дело, что я, проучившись семь лет, не могу на свою мизерную зарплату обеспечить достойную жизнь своей семье? Жена после родов, естественно, не работает, сидит с ребенком. Жилплощади своей нет, почти все деньги уходят на оплату снимаемой квартиры. Однако вижу, некоторые умудряются жить неплохо, покупают квартиры и машины. Ездят отдохнуть в отпуск на Кипр и во Францию. Зависть меня одолела. Чем, думаю, я хуже? Решил тоже заняться коммерцией. Тут как раз для этого появилась возможность. Умерла моя тетка, от нее мне в наследство остался домик в небольшом городке. Жена говорит: «Давай туда переедем, будет свое жилье, устроишься работать в больнице». Я не согласился: «Ну вот, еще чего не хватало, я из областного большого города перееду в глухую провинцию. Пойми, — говорю, — это нам шанс судьба дает. Продадим дом, деньги вложим в дело и заживем, как люди».

Домик дорого продать не удалось, так как там спроса на жилье не было. Но все же денег хватило открыть свой собственный аптечный киоск. Жить стало намного легче. Через год купили двухкомнатную квартиру. Аппетит приходит во время еды. Захотелось мне дело расширить. Сунул взятку одному чиновнику и получил неплохое помещение в аренду в центре города, решил там открыть приличную аптеку. Взял крупный кредит для закупки лекарств, а на следующий день — дефолт этот проклятый. Лекарства не удалось закупить, а отдавать тот кредит нечем. Брал в рублях — а расписка за кредит в долларах. И понеслось. Аптечный киоск пришлось продать, но и пятой части кредита не перекрыл. Ребята крутые, которые мне кредит дали, счетчик включили. Долг каждый день растет в геометрической прогрессии. Потребовали к концу месяца рассчитаться по процентам. В конце месяца я, конечно, не рассчитался.

Последовали угрозы. Пришли к нам на квартиру, меня как раз тогда не было, одна жена с ребенком. Она перепугалась, не стала им открывать. Через замочную скважину по тонкой трубочке накачали в коридор бензин и подожгли. Вся квартира выгорела, хорошо, что жена с ребенком живы остались: соседи вовремя пожарных вызвали. Жена после этого случая сразу на развод подала и уехала с ребенком в другой город, там вышла замуж и сменила фамилию. Я тоже уехал в другой город, но они меня и там разыскали — у них вся милиция куплена, — еле ноги унес. Вот теперь и отсиживаюсь здесь, в глуши, уже второй год. Ни жены, ни ребенка, да и сам как бродяга. Хорошо, добрые люди приютили и паспорт не спросили. Ну и как мне дальше жить? Почему Бог так несправедлив: одним — все, другим — ничего? А если бы ребенок невинный пострадал? Почему же Бог такое допускает?

Пока они кружили по лесу, как-то незаметно вышли к тому месту, где первый раз встретились с Анатолием. Вот и береза поваленная, на которой отец Никифор сидел и плакал, тоже обвиняя Бога в несправедливости. Анатолий присел на березу, и монах сел рядом с ним:

— Дети, Анатолий, из-за наших грехов страдают. Высшая Божественная справедливость в том и состоит, что Бог каждую слезинку невинного страдальца утрет и наградит его несказанной радостью в жизни вечной. Но вот если бы к нам, грешникам, Бог был бы справедлив, думаю, никто бы из нас не был живым сейчас. Если Бог есть жизнь, то что такое грех, как не отпадение от жизни? Если грех есть отпадение от жизни, то непонятным представляется не то, что согрешивший умирает, а то, как он еще может жить. Не стоит в Боге искать справедливость в нашем несовершенном понимании. Бог прежде всего милосерд. И то, что Вы еще живы и повстречали меня, — это милосердие по отношению к Вам. И то, что я еще жив и повстречал здесь Вас, — великое милосердие ко мне, грешному. Я — человек верующий, потому не верю в случайные встречи. Бог свел нас в этом забытом людьми уголке, значит, мы нужны друг другу. И уж, конечно, оба мы нужны Богу. Это так же несомненно, как то, что настоящая жизнь для нас только начинается, и если мы этого не поймем сейчас, то уже не поймем никогда.

Разведчик

I

Капитан Курт Биргер, он же советский разведчик Глеб Эдуардович Серьговский, шел по перрону Берлинского вокзала, направляясь к пассажирскому составу поезда. Дорогу к вагону ему преградил патруль железнодорожной охраны. Молоденький лейтенант, козырнув, вежливо попросил предъявить документы. Серьговский поставил свой чемодан, затем, не торопясь, снял перчатки, достал из внутреннего кармана шинели документы и протянул их начальнику патруля. Ему не о чем было беспокоиться, документы подлинные, а печать на его вклеенной фотографии так искусно подделана, что этого даже не заметили в комендатуре, куда он заходил отмечать свой отъезд на фронт после отпуска. Лейтенант, внимательно изучив документы, возвратил их Серьговскому и, пожелав ему счастливого пути, направился к другому офицеру, спешащему на поезд. В купе Серьговский с педантичной немецкой аккуратностью разложил свои вещи и сел к окну.

Поезд тронулся. Глядя на проплывающие мимо окна предместья Берлина, он вспоминал довоенную Германию и невольно сравнивал с сегодняшним днем. Затем мысли его вернулись вновь к предстоящей операции. Задание было для него необычное. Такого опыта работы у него еще не было. Более десяти лет работы в Европе на «нелегалке», это конечно неплохой опыт для разведчика. Но, одно дело выступать в роли мирной профессии журналиста, а другое — самому перевоплотиться в немецкого офицера, стать одним из них, да так, чтобы поверили. Страха не было. Скорее было чувство беспокойства: справится ли с заданием, оправдает ли высокое доверие? Вообще Серьговского можно было бы считать человеком бесстрашным. Но один раз в жизни страх все же завладел его сердцем, да так, что сковал всю волю и довел до состояния безысходного отчаяния. Это было, когда он попал в подвалы собственного ведомства на Лубянке, перед самым началом войны. Отозвали его из Германии после того, как он передал сведения о готовящемся скором нападении Германии на Советский Союз. Уже первые допросы убедили его, что живым он отсюда не выйдет. Вот это полное бессилие что-либо изменить в своей судьбе, полная абсурдность положения и приводили в отчаяние, поселяя в душе липкий холодный страх обреченной жертвы. Сидя в камере после вынесения смертного приговора, 21-го июня 1941 года, он вспомнил, как сам, будучи молодым следователем ЧК, подводил под расстрел бывших офицеров царской армии, священников и профессоров, дворян и купцов только за то, что они являлись классовыми врагами. Он верил, или вернее хотел верить, что если подследственные ничего не совершили в данное время, то при благоприятной возможности обязательно бы совершили, а коли так, значит они контра. Времена изменились, теперь НКВД отдыхало в выходные дни. Работа была отлажена, торопиться было некуда. Расстрелять можно и 23-го июня. Но 22-го началась война и это спасло Серьговского. А вскоре он, по ходатайству самого Судоплатова, уже трудился в аналитическом отделе разведки генштаба армии.

В купе постучали, и сразу же ввалился полный лысоватый оберстлейтнант1 . Отирая вспотевшее лицо платком и отдуваясь, он буквально повалился на диван:

— Простите, господин капитан, но этот патруль меня чуть до инфаркта не довел. Видите ли, ему не понравилось, что у меня нет отметки комендатуры. Этот лейтенант видимо здесь шпионов ищет. Пришлось звонить в канцелярию Канариса, чтобы поставить этого сопляка на место.

— Что же поделать, господин оберстлейтнант, — развел руками Серьговский, — идет война, бдительность необходима.

— Да это я понимаю, — махнул тот платком, — сам шпионов выявляю, — и с усмешкой добавил, — только ведь когда на поезд опаздываешь, своя же собственная национальная черта: пунктуальность и исполнительность — начинает действовать на нервы. Ладно, не будем больше об этом. Простите, не представился. Эрих фон Кюхельман, — протянул он для пожатия свою потную руку.

— Курт Биргер, — пожал ему руку Серьговский.

— Куда держите путь, господин Биргер, — поинтересовался Кюхельман.

— Был в отпуске после ранения, теперь возвращаюсь на восточный фронт, под Сталинград.

— Ого! — присвистнул Кюхельман. — И какого черта вас туда несет, ведь армия Паульса уже окружена, все только и мечтают, как бы оттуда выбраться, а вы наоборот стремитесь прямо в лапы к русским.

— Что за пессимизм я слышу от немецкого офицера, — с деланным негодованием произнес Серьговский. — Нас окружили, но трехсоттысячная армия продолжает геройски сражаться, это еще не конец, фюрер пришлет подмогу.

— Не будьте наивны, господин капитан. Окружение очень плотное. Чтобы сражаться, нужно подвозить боеприпасы и продовольствие. Завтра нечем будет воевать, а послезавтра нечего будет жрать. Я думаю, фюрер уже осознал, что эта битва проиграна, и будет готовиться взять реванш за Сталинград в другом месте.

При этих словах у Серьговского замерло сердце, ведь его главное задание узнать, в каком месте необъятного восточного фронта Гитлер готовит наступательный прорыв. Но вида он не подал, а с пафосом в голосе произнес:

— Может быть, вы и правы, господин фон Кюхельман, но у меня нет другого предписания и долг солдата мне велит возвращаться в свою армию. А уж погибать вместе с ней или побеждать, пусть решит судьба.

— Хороший ответ, господин Биргер, если бы так рассуждали все немцы, мы бы давно одолели русских. Как же вы предполагаете добираться до Сталинграда?

— Поездом до Смоленска, а оттуда уже самолетом, хотя я не очень-то люблю этот транспорт.

— Полностью с вами солидарен, — обрадовался Кюхельман, — меня просто мутит от этих самолетов. Мой шеф после совещания в Берлине возвратился на самолете, а я сразу сюда на вокзал, потому и не поставил отметки в комендатуре. Ехать мне собственно недалеко, до города Волуйска.

При этих словах Серьговский еле сдержал свое радостное ликование. Такой удачи он никак не мог ожидать. Теперь-то у него появилась уверенность, что задание он выполнит. Хотя в его воинском требовании на проезд значился город Смоленск, но истинной целью его был город Волуйск, с его штабом Восточной резервной армии. Из разговора с Кюхельманом он уже сумел сделать вывод, что тот является сотрудником штаба армии, и скорее всего, работает в контрразведке, раз обмолвился о том, что выявляет шпионов. Возможность завести приятельские отношения с Кюхельманом была не просто большой удачей, это была уже половина самого сложного дела во всей операции. Серьговский сразу же полез в свой чемодан и достал бутылочку французского коньяка.

— Подлечивался на курортах Франции и прихватил оттуда пару бутылочек хорошего коньяка.

При этих словах Серьговского Кюхельман облизнул свои губы и, радостно потирая руки, воскликнул:

— Что же мы с вами, господин капитан, напрасно теряем время?

Первую рюмку коньяка Кюхельман проглотил сразу, в два глотка. А вторую, тут же налитую ему Серьговским, смаковал уже не торопясь.

— Вот вы, капитан, наверное думаете, что мы в тылу отдыхаем, а вы воюете. Ошибаетесь, дорогой, в России нет тыла, везде фронт. Партизаны так обнаглели, что я даже сомневаюсь: доедете ли вы до Смоленска.

— Все так серьезно, — ухмыльнулся Серьговский. А про себя подумал: Кюхельман как в воду глядит.

— Не ухмыляйтесь, Биргер, все на самом деле очень серьезно. Даже у нас под носом в Волуйске эти бандиты орудуют, и никакие меры не помогают. Осведомители их действуют четко, передавая информацию о всех наших передвижениях. А потом ищи их в этих непроходимых лесах с проклятыми болотами.

Серьговский, незаметно наблюдавший за Кюхельманом, делал вывод, что тот не так прост, как хочет казаться. «Человек он наверняка умный и наблюдательный, — отмечал про себя Серьговский, — просто, по всей видимости, относится к той породе людей, которые, разыгрывая из себя простачков, ловят на этот крючок наивных собеседников, вызывая на ответную откровенность. Потому надо быть с ним начеку».

— А вы, Биргер, человек скрытный, — неожиданно переменив тему разговора, сказал Кюхельман, — но честный. Я физиономист, сразу вижу.

II

Утром на перроне Волуйска они прощались, как старые друзья. Едва поезд отъехал от Волуйска, Серьговский стал собираться. Он накинул на плечи мундир, взял полотенце и направился в туалет. Тщательно заперев дверь, Серьговский стал внимательно наблюдать в окно. Мимо проплывал лес, вырубленный немцами от дороги метров на пятьдесят из-за страха перед диверсиями партизан. Наконец он увидел условный знак и решительно открыл окно. Затем вылез в него и повис на раме, болтая ногами в воздухе. В это время поезд как раз замедлил скорость на повороте. Если бы Серьговский просто отпустил руки, то наверняка угодил бы под колеса поезда. Но он этого делать не стал. Разведчик уперся ногами в вагон, а потом, с силой оттолкнувшись от него, прыгнул. В прыжке он сгруппировался и свалившись на покрытую снегом насыпь, перекатился по откосу и стал быстро отползать подальше от поезда. Как только его минул последний вагон, раздался взрыв. Вагоны вздрогнули и со страшным скрежетом, разрывая сцепления и нагромождаясь друг на друга, устремились под откос. Тут же раздались пулеметные очереди. Серьговский подскочил и, пригибаясь, побежал в сторону поезда. Уцелевшие немцы из разбитых вагонов отстреливались от партизан кто как мог. Серьговский прилег у одного из вагонов, достал из кармана револьвер обмотал дуло тряпкой, наставил его на предплечье левой руки, затем, зажмурившись, выстрелил. Замычав от боли, он достал из кармана свое полотенце и с помощью зубов и правой рукой кое-как перетянул рану прямо поверх мундира. Револьвер зашвырнул далеко в снег, а из кармана достал немецкий пистолет Вальтер и выстрелил из него всю обойму в воздух. Вскоре выстрелы смолкли и загудели моторы подъезжающих немецких грузовиков с солдатами. Солдаты выпрыгивали из машин и тут же, рассредоточиваясь вдоль железнодорожного полотна, открывали огонь в сторону леса. Но ответного огня не последовало. Партизаны словно растворились в лесу. Дело они свое сделали. Теперь Серьговский вполне официально мог остаться в Волуйске, по крайней мере, до излечения раны, полученной в результате «геройского сражения с партизанами». Здесь же, под вагоном, его и обнаружил заместитель начальника контрразведки штаба Восточной резервной армии, оберстлейтнант Эрих фон Кюхельман. Увидев окровавленную повязку на руке Серьговского, как-то обрадованно воскликнул, протягивая ему руку:

— Вы, Биргер, прямо счастливчик, в такой переделке остались живы, да еще и Сталинграда избежали.

— Я думаю, рана несерьезная, — небрежно бросил Серьговский, — еще повоюем.

— Непременно повоюем, капитан, — сказал Кюхельман, помогая подняться Серьговскому. — Но пока я лично отвезу вас в госпиталь.

На следующий день Кюхельман приехал в госпиталь. Внимательно осмотрел револьверную пулю, вынутую хирургом, и, довольно хмыкнув, пошел к Серьговскому.

— Вот ваш чемодан, господин Биргер, мои люди разыскали его. Все цело, даже ваша вторая бутылка французского коньяка.

— Возьмите коньяк себе, вы его заслужили.

— Нет, Биргер, мы его вместе разопьем после вашего выздоровления. Между прочим, я передал в штаб армии Паульса о том, что с вами случилось. Пришел ответ, что они очень сожалеют и желают вам скорейшего выздоровления. Кстати, вас там хорошо характеризуют. Оказывается, вы служили в разведывательном отделе штаба. Тогда мы с вами коллеги, это еще приятней. Вот вам на память пуля, которую вы получили в подарок от партизан, теперь, надеюсь, вы их не будете недооценивать.

III

Через неделю Серьговского выписали, назначив ему двухнедельные лечебные процедуры. Но теперь он мог жить в городе. В первый же день он решил наладить связь с агентурой советской разведки в Волуйске, чтобы передать в Центр информацию. Серьговский зашел в ресторан и сел за крайний столик у окна. Подошедшему официанту он сказал:

— Говорят, в вашем ресторанчике можно отведать блюда местной национальной кухни.

Это было условным паролем. В ответ прозвучало:

— У нас несколько национальных традиций: польская, белорусская и литовская, но все они чем-то похожи.

— Тогда принесите чего-нибудь на ваш вкус.

После обеда официант принес ему счет, на котором внизу было подписано карандашом: «Через час ул. Глухая 15».

Ровно через час Серьговский был возле дома по указанному адресу. Там его поджидал официант ресторана Владислав Крущильский, резидент советской разведки в городе Волуйске с 1939 года. Еще до освобождения Западной Белоруссии Советской армией его забросили сюда для агентурной работы, да так и оставили потом. Как оказалось, не напрасно. Серьговский прошел с Владиславом в небольшой одноэтажный домик, крытый красной черепицей.

— Вам ведь надо все равно снимать квартиру, эта бы могла вам подойти. Хозяйка дома пожилая одинокая полячка. Женщина она тихая, скромная. Ревностная католичка. Я уже ей сказал про вас, что вы подыскиваете квартиру, так она первым делом спросила: не лютеранин ли вы? Я ее заверил, что вы католик, вам ведь все равно.

— Да, мне все равно, — засмеялся Серьговский, — ведь на самом деле я атеист.

— Ну, теперь о деле, — сразу посерьезнел Владислав, — обстановка напряженная. Здесь, как вы знаете, располагается штаб Восточной резервной армии. Вокруг аэродромы, склады. В городе полно офицеров. Естественно, все держится под строгим контролем. Боятся диверсий партизан. Приход в этот дом у вас оправдан поиском квартиры. А так нам не стоит рисковать. Встречаться будем только в ресторане. Свою информацию я буду писать вам на бланке счета. Сведения для Центра вы будете передавать мне вместе с деньгами за обед. Я уже их буду передавать Коле Пашкевичу, это связной с партизанами. Он будет доставлять ваши донесения в партизанский отряд радисту.

— А разве нельзя, чтобы радист работал здесь в городе? — поинтересовался Серьговский.

— Здесь день и ночь разъезжают пеленгаторы. Городок маленький, быстро вычислят место нахождения рации. Коля парень надежный, комсомолец. Правда, для прикрытия мы его в церковь устроили работать, алтарником.

— Как в церковь? – удивился Серьговский.

— Это очень удобное и надежное место. Священник, который там служит, сотрудничает с партизанами.

— Вы доверяете попу?

— А что делать, приходится. Тем более поп — наш проверенный товарищ, — усмехнулся Владислав.

— Это еще как понять? — продолжал удивляться Серьговский.

— Зовут его отец Венедикт. В двадцатые годы он переметнулся к обновленцам, активно сотрудничал с Советской властью по разоблачению тихоновцев. Но незадолго перед войной порвал с обновленцами, раскаялся, и вернулся в лоно Московского Патриархата. В то же время к Советской власти продолжал оставаться активно лояльным. Через него-то мы Колю в церковь пристроили. Второй священник, отец Пахомий, ярый тихоновец, сидел на Соловках. С ним все ясно. Советскую власть ему не за что любить, потому от него мы держимся подальше. Меня только беспокоит, что он дурно влияет на Колю Пашкевича. Я последнее время стал замечать, что парень слишком уж вживается в образ верующего человека и здесь не последняя роль отца Пахомия.

— Какие у нас есть резервные варианты связи с Центром на случай непредвиденных обстоятельств? — перебил его Серьговский.

— Если что-нибудь случится с Колей, из партизанского отряда пришлют нового связного, который выйдет на меня. Со мной уже сложнее. Вы же знаете, что Центр сузил круг лиц, знающих вас лично, до минимума, ограничившись только мной. Если со мной что-то случится, то придется рисковать и выходить на прямой контакт с Колей. Мы с ним договорились о контрольной встрече. На каждой неделе в субботу и воскресенье третья скамейка от храма в сквере с левой стороны по ходу, ровно в 15:00. Пароль: Ваши молитвы кому-нибудь помогают? Он ответит: Помогают всем, кто в это верит.

— Странный пароль, — хмыкнул Серьговский.

— Такой сам Коля предложил, сказал, что ему легче его запомнить.

IV

Серьговский не терял времени даром. Прогуливаясь по городу, неизменно заходил на вокзал, подсчитывал прибывшие составы с танками и другим вооружением. Вечерами сидя в ресторанчике или пивном баре, внимательно прислушивался к разговорам офицеров, выуживая из них нужную для себя информацию. Аналитический склад ума позволил ему, сопоставляя и анализируя все увиденное и услышанное, сделать вывод, что немцы готовятся к серьезному прорыву на восточном фронте. Но где? Ведь это так важно знать, чтобы советское командование смогло заранее перегруппировать свои силы и не дать застать себя врасплох. Несколько раз удалось повстречаться с Кюхельманом. Чувствовалось, что он что-то знает, но излишнее любопытство могло насторожить контрразведчика. А он был необходим на будущее. В один из вечеров, во время ужина Владислав, меняя у Серьговского тарелку, шепнул ему:

— По радио из Москвы сообщили, Паульс сдался.

Это было известие, которого Серьговский давно с нетерпением ждал и на которое был весь расчет операции. Через несколько минут в зале появился Кюхельман. Он подсел к его столику и заказал себе ужин. Пока исполняли заказ, Кюхельман, потягивая пунш, испытывающе посматривал на Серьговского. Тот сидел с беспечным видом, не торопясь, жевал бифштекс, искусно скрывая свое волнение. Наконец Кюхельман не выдержал:

— Ну, что, капитан, доживаете последние деньки мирной жизни и собираетесь опять в Сталинград?

— Да, уже надоело бездельничать, — как можно равнодушнее промолвил Серьговский.

— Можете не спешить, господин Биргер, в этом уже нет нужды. Сегодня Паульс сдался русским со всей своей трехсоттысячной армией.

— Не может быть, — воскликнул Серьговский.

— Может, дорогой мой друг, может. Возблагодарите Бога, что вы сейчас не там.

— Но где же честь мундира? Уж лучше бы он застрелился, — продолжал изображать негодование Серьговский.

После ужина, прощаясь, Кюхельман сказал:

— Выздоравливайте, голубчик, и приходите к нам в штаб, люди с вашим опытом всегда нужны.

Это было как раз то, что хотел услышать Серьговский. Первая часть плана операции удалась на славу.

V

Вот уже как неделю Серьговский служил при штабе Восточной резервной армии. К серьезной информации его не допускали. Но даже те сведения, которые он сумел собрать из косвенных источников, вызвали интерес и одобрение Центра. Серьговский понимал, что спешить и рисковать по пустякам пока не стоит. Необходимо выждать момент, когда откроется возможность добыть главную информацию, ради которой его сюда и направили. А такой информацией могли быть только данные о дислоцировании резервной армии на восточном фронте.

Как-то раз, прогуливаясь в воскресенье по городу, он вспомнил о Коле Пашкевиче и решил посмотреть на паренька. Было около трех дня. Он прошел в сквер и сел на противоположной стороне от условленного места. Ровно в пятнадцать часов подошел паренек лет восемнадцати и присел на ту самую скамейку. Посидел со скучающим видом минут пять, встал и пошел в сторону храма. Взойдя по ступенькам на паперть храма, он три раза перекрестился и зашел вовнутрь. «Молодец, — про себя отметил Серьговский, — делает все натурально. С такого паренька получится неплохой разведчик». В это время мимо него проходил высокий худой священник, в длинном сером пальто поверх подрясника и с надвинутой на глаза черной скуфьей. Проходя мимо Серьговского, он мельком глянул на него. Тому показалось, что священник вздрогнул. Уже отходя от Серьговского, священник еще раз оглянулся на него каким-то странным взглядом. То ли удивленным, то ли испуганным. «Неужели он меня узнал?», — эта первая мысль обожгла душу разведчика. Но уже другая мысль посмеялась над первой: «Кого собственно узнавать? С двадцать пятого года я за границей, после сразу арест, а там война. Собственно в России меня никто и не видел. Здесь я вообще никогда в жизни не появлялся. Ерунда, это у меня от переутомления воображение разыгралось». Но как бы Серьговский себя ни успокаивал, на душе все равно остался неприятный осадок.

VI

Прошел март с его переменчивым настроением, то мороз, то оттепель. Апрель сразу заявил свои права бурным таянием снегов. Серьговский в свое обычное время шел, перешагивая через ручьи, в ресторан обедать. Настроение у него, как и всегда весной, было приподнятое. Появилось предчувствие каких-то хороших перемен. Но когда его подошел обслуживать какой-то другой официант, хорошее настроение словно испарилось. Отсутствие Владислава его очень взволновало. Но выяснять причину этого он не стал, это могло вызвать подозрение. Вечером он снова пришел в ресторан и опять не обнаружил Владислава. Ночь спал плохо, перебирая все возможные варианты исчезновения Владислава. Утром следующего дня принял решение идти на контакт с Колей Пашкевичем. Другого выхода не было. Во-первых, надо было выяснить, что случилось с Владиславом, а во-вторых, срочно нужна была связь с Центром. Была как раз суббота. Без четверти пятнадцать он направился в сквер. В сквере он, заложив руки за спину, не торопясь прогуливался. Увидев, что Коля идет к скамейке, он пошел ему навстречу. Проходя мимо, он как бы нечаянно задел его плечом и извинился, в то же время незаметно подложил ему в карман записку. Коля присел на лавочку, а Серьговский, пройдя до конца сквера, тут же развернулся и пошел неторопливой походкой назад. Проходя мимо Коли, он, не глядя в его сторону, произнес:

— Ваши молитвы кому-нибудь помогают?

Коля, растерявшись от неожиданности, не сразу произнес ответ.

А Серьговский, не останавливаясь, сказал:

— В правом боковом кармане, — и проследовал дальше.

— Помогают всем, кто в это верит, — с запозданием произнес Коля, с удивлением глядя вслед уходящему Серьговскому.

Засунув руку в правый боковой карман пальто, он обнаружил там клочок бумаги, но доставать ее не стал, а пошел в храм. Там в укромном месте он развернул записку и прочел: «16:00 — ул. Глухая 15. Записку уничтожь». Коля отнес записку в пономарку алтаря и сжег ее в печке. Затем, переждав немного времени, пошел по указанному адресу. Он специально прошел по нескольким близлежащим переулкам, чтобы убедиться в отсутствии слежки. В доме его встретил сам Серьговский и, крепко пожав руку, провел в свою комнату.

— Что случилось с Владиславом, — сразу же задал он вопрос, больше всего волновавший его.

— Заболел. Воспаление легких. Очень высокая температура. Проболеет не менее двух недель. Он меня предупредил, что вы со мною свяжетесь.

— Да, плохи наши дела, Коля. Но ничего, как-нибудь продержимся. Теперь слушай меня внимательно. Встречаться мы с тобой больше не будем, это опасно. Давай подумаем, где мы будем передавать друг другу сообщения.

— Лучше всего это делать на той самой скамейке, — предложил Коля. — С левой крайней ее стороны есть сбоку небольшое углубление. Когда сидишь, можно незаметно положить, а также взять небольшую бумажку, свернутую трубкой.

— Хорошо, будь осторожен. Вот тебе очередная шифровка для передачи.

VII

Коля как обычно подошел к скамейке, присел на ее край и, закинув ногу на ногу, стал беспечно оглядываться кругом. Убедившись, что никто за ним не наблюдает, сунул записку в щель скамейки и, посидев немного, направился в сторону храма. Но на самом деле за ним наблюдали и очень внимательно. С одной стороны, сотрудники контрразведки штаба резервной армии Восток, а с другой, отец Пахомий, стоявший у церковного окна. Как только Коля зашел в храм, он сразу подошел к нему и шепнул:

— Пройди за мной в ризницу.

Коля повиновался. Когда он зашел в ризницу, отец Пахомий с жаром заговорил:

— Времени у нас крайне мало. Потому слушай меня и ради Бога верь мне. Я давно догадывался, что ты сотрудничаешь с партизанами. Как это ни горько, но я должен открыть тебе правду, отец Венедикт вас предал. Об этом я узнал случайно. Не удивляйся этому, предавший однажды, предаст и второй раз. Теперь за тобой следят, но им нужен не столько ты, как тот, кто придет за посланием, оставленном тобою в скамейке.

— Тогда, отец Пахомий, я должен немедленно пойти и предупредить его, — решительно сказал Коля.

Отец Пахомий схватил его за руку:

— Доверься мне, я все устрою, а ты только навредишь делу. Я сейчас пойду и сяду там, меня ведь не подозревают. А ты выходи через дверь ризницы прямо на кладбище и жди нас у Нюры, она тебя спрячет. Только ради всего святого никуда не выходи. Он открыл дверь ризницы и вытолкнул Колю наружу. Затем прикрыв дверь, пошел к выходу из храма.

Серьговский в это время шел в сквер, для выемки шифровки из Центра. Но как только он вступил в сквер, сразу почувствовал, что-то неладное. Доверяясь своей интуиции, он тут же замедлил шаг, а затем свернул в рядом расположенный пивной бар. Пристроившись с кружкой пива у окна, он стал внимательно наблюдать. Он увидел, как из дверей храма вышел тот самый священник, который когда-то его так озадачил. Но то, что произошло на его глазах в данное время, не просто озадачило Серьговского, а прямо-таки ошеломило. Священник быстрым шагом подошел к скамейке, не таясь, вытащил сообщение Центра и опять быстро пошел к храму. За ним с разных концов сквера устремились несколько человек в штатском. Они забежали в храм вслед за священником.

Отец Пахомий, зайдя в храм, направился к алтарю. Когда он уже собирался зайти в алтарь, то увидел, как в храм ворвались преследователи. Он решительно вошел в алтарь, около жертвенника стоял отец Венедикт и облачался в ризы к вечернему богослужению. Отец Пахомий подбежал к столику, запихивая на ходу бумагу с шифровкой себе в рот. Налил в ковшик кагора и, проглотив бумагу, запил ее вином на глазах совсем оторопевшего отца Венедикта.

— Отец Пахомий, что вы делаете? — воскликнул он.

— Молчи, Иуда, — гневно сверкнул глазами на Венедикта отец Пахомий.

В это время в алтарь ворвались сотрудники контрразведки и набросились на священника.

VIII

Когда отца Пахомия привезли к начальнику контрразведки, Эриху фон Кюхельману, тот пришел в ярость. Таким его подчиненные еще не видели. Он топал ногами и, брызгая слюной, кричал:

— И это, по-вашему, резидент советской разведки? Даже дураку ясно: для того, чтобы Пашкевичу передавать сведения священнику, их не надо прятать в скамейку. Кстати, где этот Пашкевич? Как исчез? Из-под носа контрразведчиков этот сопляк исчез. Да с кем же я здесь тогда работаю? Если упустите официанта, я всех вас отправлю на восточный фронт, сегодня же. И помните, официант мне нужен живым и только живым.

Владислав сегодня почувствовал себя намного легче, перелом в болезни произошел. Лежать ему надоело. Он встал, надел халат и присел в кресло, собираясь почитать своего любимого Шекспира. Но только он присел, как раздался стук в дверь. Владислав передернул затвор пистолета и, подойдя к двери, спросил, кто стучит.

— Это я, ваша соседка, Владислав Михайлович. К вам врач пришел, откройте.

«Странно, — подумал Владислав, — никакого врача я не вызывал». Голос соседки ему тоже показался странным. Обычно она так не говорила. Просто говорила: «Открывай, Влад, свои».

— Сейчас, Людмила Кузьминична, открою, только оденусь вначале, — крикнул он и побежал в комнату. Быстро надел валенки, пальто и шапку. Открыл крышку погреба и юркнул вниз. В погребе включил фонарик и сдвинул в сторону полку с банками, за ней оказался лаз. Прополз метров пять и, выбравшись на поверхность, оказался в своем сарайчике. Отодвинув в сторону две доски, выбрался наружу. Теперь он был на городском кладбище. Идя по кладбищу, он боковым зрением заметил двух в штатском и сразу все понял. Развернувшись, Владислав пошел в глубь кладбища по центральной дорожке. Навстречу ему двигались сразу три человека. Владислав резко свернул в сторону на узкую дорожку и пошел между могильных надгробий. Но увидев впереди себя еще двоих, словно выросших из-под земли, он понял, что обложен со всех сторон и ему не уйти. Тогда приостановившись, Владислав спокойно, с улыбкой, пошел им навстречу. Они тоже одобрительно улыбнулись ему в ответ: мол, правильно делаешь, суетиться бесполезно. Когда расстояние между ними сократилось до пяти шагов, Владислав выхватил пистолет и уложил обоих наповал двумя выстрелами. А сам тут же укрылся за могильными плитами. Окружавшие его в штатском тоже попрятались. Затем стали перебежками, от могилы к могиле, сужать вокруг него кольцо. Владислав скинул шапку и, прислонившись головой к холодному гранитному надгробию, с иронией произнес: «Нет, ребятки, в кошки-мышки я с вами играть не буду». — Затем задрав голову и посмотрев на бездонную глубину неба, печально сказал: «Хотелось бы в рай да грехи не пустят. Но уже к вам, фашистам, в ад, точно не хочется». — С этими словами он приставил ствол пистолета к виску и выстрелил.

IX

В этот же день придя в штаб, Серьговский узнал все подробности. Причем все это ему рассказал сам Кюхельман. О том, что Колю Пашкевича выдал отец Венидикт. Кюхельман велел установить за Колей наблюдение. Его проследили, как он ходил навещать больного Владислава. А затем выследили, как он закладывал передачу в скамейку. Решили дождаться основного резидента советской разведки, но все дело испортил отец Пахомий.

— Итак, что мы с вами имеем, капитан Биргер. Официант, несомненно, резидент советской разведки — убит. Пашкевич, исполняющий роль связного, исчез неизвестно куда. В наших руках только этот русский священник, это единственная пока ниточка к шпионской резидентуре. Я уверен, он много знает. Мои ребята уже работают с ним, результатов пока нет. Поезжайте, Биргер, в тюрьму и сами допросите этого священника. Я уверен, у вас это получится.

Подходя к тюрьме, Серьговский в который раз задавался вопросом: «Почему Кюхельман так со мной разоткровенничался? Ведь до этого момента он даже не посвящал меня в план операции. А теперь поручает допрос священника. Значит, он меня подозревает». Когда Серьгов-ский расположился в кабинете, куда должны были привести на допрос священника, то его подозрения подтвердились. Достаточно было его беглого взгляда, натренированного замечать разные мелочи, чтобы понять: у этого кабинета есть глаза и уши. «По всей видимости, Кюхельман сам лично будет наблюдать этот допрос», — подумал Серьговский.

Вскоре ввели, а вернее вволокли в кабинет отца Пахомия и усадили его на табуретку. Серьговский взглянул на священника и память разведчика, мощным рывком, бросила его на два десятилетия назад.

Вот он, молодой следователь ЧК сидит в своем кабинете на Лубянке, к нему, так же вот, вволакивают священника. Лицо, отекшее от избиений, да и весь вид его какой-то жалкий. В глазах отражена боль, тревога, скорбь. Нет только в них страха и смятения, а скорей наоборот, решимость страдать до конца. Потому Серьговский понимает, что ему нечего спрашивать у этого человека, он никого не назовет и ничего не подпишет. Да и собственно руководство ЧК не требует какого-то расследования. Виновность всех попавших сюда предрешена. Нужно только, чтобы один подследственный потянул за собой как минимум еще нескольких человек. А отец Пахомий упрямится, никого не называет, хотя ему даже подсказывают, кого можно назвать соучастником.

— Вы продолжаете упорствовать, гражданин Ключаев, и не хотите признать, что создали тайную контрреволюционную организацию?

— То, что вы называете контрреволюционной организацией, было всего лишь кружком любителей богословия и философии.

— Ну, хорошо, назовите участников этого, так называемого, кружка.

— Я никого называть не буду.

— Почему бы не назвать, если это всего лишь безобидный философский кружок.

— Потому что вы их тоже будете обвинять в контрреволюции.

— Но мы их и так всех знаем.

— Для чего же тогда спрашиваете?

— Для того, чтобы сверить ваши показания с нашими данными.

— Сверяйте лучше свою совесть с тем, что вы делаете, а я больше ничего не скажу, — сказал устало священник и стал что-то беззвучно шептать.

Серьговский догадался, что отец Пахомий читает молитвы. Больше он действительно ничего не сказал до самого конца следствия. Но его последней фразы хватило Серьговскому на всю жизнь. Ему вдруг стало мерзко и противно от того, что он делал в ЧК. Потому, когда его вскоре перевели, благодаря знанию немецкого языка, в разведку, он вздохнул с большим облегчением.

Да, перед ним опять сидел отец Пахомий. Изменившийся, постаревший, но глаза все те же. Хотя в его взгляде есть что-то новое, в нем сквозит насмешка: «что, мол, гражданин следователь, вот мы и повстречались». Как он мог не узнать его там, в сквере. Наверное, потому, что все эти годы упорно изгонял из своей памяти все связанное со следовательской работой в ЧК. И все равно, нет-нет да и, а иногда во сне, приходят к нему подследственные и молча, с укором смотрят на него. Усилием воли он отогнал от себя нахлынувшие воспоминания и, кивнув переводчику, начал допрос:

— Вы работаете на советскую разведку?

— Я служу только одному Богу.

— Если бы вы служили только Богу, то не оказались бы здесь. Вас видели, как вы из тайника взяли записку, положенную партизанским связным. Затем, по свидетельству священника Венидикта, вы съели эту записку. Почему вы это сделали?

— А вы догадайтесь сами, почему я это сделал, — криво улыбнувшись разбитой губой, сказал отец Пахомий.

— Мы ни о чем догадываться не будем, нам нужны только факты. И мы их от вас получим, чего бы это ни стоило. Но мы можем не доводить до крайностей, если вы скажете, кому предназначалась эта записка и где сейчас Пашкевич.

Отец Пахомий посмотрел печально на Серьговского и с тоской в голосе воскликнул:

— Как же вы все одинаковы и зачем вы друг с другом воюете, если вы похожи как две капли воды? Зачем льете кровь человеческую?

Серьговский растерялся от такой неожиданной тирады. Но понимая, что молчать нельзя, спросил:

— О чем вы говорите?

— О том, что фашисты ничем не отличаются от коммунистов. Красные флаги, партийные съезды, тюрьмы и лагеря и та же цель: погасить в человеке образ Божий и превратить его в бессловесного раба. Но если бы это было только так, я бы не стал брать ту записку. На самом деле это не так, враг попирает мое Отечество и я плюю на ваши угрозы, — при этих словах отец Пахомий встал и плюнул на Серьговского, попав ему прямо в лицо. Серьговский растерянно подскочил со своего стула. А конвоиры, набросившись на священника, сбили его с ног на пол и стали пинать ногами.

— Прекратить, — закричал Серьговский и потом уже более спокойно добавил, — нам он нужен живой. Увести арестованного и до особого распоряжения майора Кюхельмана не трогать.

Кюхельман остался доволен результатами допроса.

— Молодец, Биргер, вы этого священника вывели из себя, это уже хорошо. До вас он на допросе просто молчал. Думаю, результаты будут. Завтра возьму одного специалиста из гестапо, у него он заговорит. Это я вам обещаю.

X

Серьговский в смятенных чувствах сидел в отделе контрразведки штаба. Как помочь отцу Пахомию? У него не было и тени сомнения в том, что тот его не выдаст. Но имеет ли он моральное право оставить священника на мучения фашистам. Ведь по сути дела отец Пахомий, подставив себя, спас его. Серьговский поймал себя на мысли, что он рассуждает о морали, когда для разведчика существует одна мораль: цель оправдывает средства. Другой морали для него инструкциями не предусмотрено. Имеет ли он право рисковать выполнением задания ради спасения человека? Не имеет, — подсказывал холодный рассудок разведчика. Имеет — говорило его сердце. И впервые в своей жизни Серьговский послушал свое сердце, вопреки здравому рассудку. Когда он принял это безрассудное решение, ему стало легко и радостней на душе. Он даже тихо засмеялся и тут же в его голове родился план, смелый, отчаянный, но безрассудный, как и его решение.

Рабочий день подошел к концу и пунктуальные во всем немцы ровно в шесть часов стали расходиться. В отделе должен остаться только дежурный офицер и охрана. Серьговский заранее отпечатал на гербовом бланке требование к начальнику тюрьмы выдать ему отца Пахомия на два часа, для следственного эксперимента. Он старательно подделал подпись Кюхельмана, теперь необходимо поставить печать. Ровно в восемнадцать часов все сотрудники выходят, а в восемнадцать десять дежурный офицер обходит кабинеты с проверкой. Значит у него в запасе только десять минут, чтобы достать печать из сейфа Кюхельмана. Ровно в шесть вечера Серьговский вышел из своего кабинета, но направился не к выходу, а в кабинет Кюхельмана. Открывать замки любой сложности он специально обучался в Москве у лучшего медвежатника России, которого специально из Бутырок привозили к ним в учебный центр каждый день в течение месяца. Дверь в кабинет открыл за пять секунд. С замком сейфа пришлось повозиться. Когда он уже шел на выход, его в коридоре встретил дежурный офицер.

— Что-то вы сегодня задержались, господин капитан.

Серьговский, козырнув офицеру, пожаловался:

— Кюхельман столько работы навалил, что скоро будем ночами здесь просиживать.

— Сегодня я буду за вас ночью отдуваться, а вы пропустите за меня рюмочку пунша.

— Это я как раз иду в бар и с удовольствием это сделаю, — засмеялся Серьговский.

Пока было еще светло, он действительно решил зайти в бар. Там за столиком с картами он увидел Кюхельмана. Тот подозвал его к себе.

— Не хотите ли составить нам компанию в преферанс?

— Нет, господин майор, у меня что-то разболелась голова, хочу пропустить рюмочку бренди и идти спать.

— Это у вас после допроса. Хотя, надо заметить, выдержка у вас завидная. Я бы, наверное, не сдержался так, если бы мне плюнули в лицо. Хорошо, идите отдыхать, завтра вы мне нужны свежим, будет много работы. Сегодня прилетает начальник штаба с совещания из Берлина, так что вскоре, думаю, начнем выдвигаться на восточный фронт.

Это известие бросило в пот Серьговского. Вот оно, ради чего он сюда прибыл, и потому священником придется пожертвовать. Разум делал последние отчаянные попытки убедить Серьговского не слушаться сердца. Серьговский вышел из бара, вновь раздираемый сомнениями. До начала сумерек у него был почти час времени. Он зашел к себе домой.

Хозяйка дома, пани Залковская, предложила ему чашечку кофе. Он в знак согласия кивнул головой и молча сел в кресло. Когда она принесла ему кофе, Серьговский вдруг обратился к ней с вопросом:

— Я вижу, пани Катрин, вы человек религиозный. Ответьте мне на вопрос, допустимо ли с христианской точки зрения замучить пытками одного человека, чтобы через это спасти многих?

— Как это? — не поняла вопроса женщина.

— Идет война, — начал он свое объяснение,— в плен попадает вражеский солдат. Он знает военные секреты, благодаря которым бой можно провести более успешно и тем самым сохранить жизни сотням людей. Но этот человек не хочет рассказывать эти секреты. Можно ли его с христианской точки зрения пытать, чтобы спасти жизни сотням своих солдат.

— Я поняла вопрос, — сказала пани Залковская, — и замолчала, обдумывая ответ. — Думаю, — начала она, — что пытать и убивать беззащитного человека нельзя, даже ради спасения тысяч людей и вот почему. Пока он в бою идет на тебя с оружием, он враг твоего Отечества, и христианский, и воинский долг велит остановить его, тоже с помощью оружия. А значит это уже не убийство. Но как только он попал к тебе в плен, он уже не может причинить вреда твоей стране, а значит он не враг, а человек, находящийся всецело в твоей воле. Он, как и ты, создан по образу Божью. Ты обязан исполнить заповедь любви, даже к врагу, так учит Господь. Ты должен позаботиться о нем, вылечить и накормить его. Если он совершил преступления во время войны, тогда судить по закону, а не пытать. Представьте себе, если бы ученый врач мучил людей, ставя на них жестокие опыты, и в результате этого достиг бы очень хороших результатов. Эти результаты бесчеловечных экспериментов на людях позволили бы потом спасать жизни тысячи больных. Спрашивается, можно ли, ради этого, оправдать палача в белом халате? Простите, что так долго и путано объясняла, но вопрос очень сложный.

— Спасибо, пани Катрин, вы очень хорошо все объяснили. Я пойду, у меня еще есть дела.

— Помоги вам Бог в ваших делах, я уверена, что вы пойдете делать доброе дело.

XI

После беседы с хозяйкой дома у Серьговского наступила спокойная уверенность в том, что он выбрал правильный путь. Больше нельзя было терять ни минуты. Он решительно направился в сторону тюрьмы. Дежурному начальнику тюрьмы он сунул под нос бумагу:

— Распорядитесь немедленно привести ко мне арестованного священника и выделите для его перевозки автомобиль. Его необходимо свозить для опознания убитого русского шпиона. Через два часа он будет доставлен назад в тюрьму.

Изучив бумагу, дежурный начальник тюрьмы все же возразил:

— Но я не могу выдать вам его без личного распоряжения господина Кюхельмана.

— Это и есть личное распоряжение Кюхельмана, разве вы не видите бумагу?

— Но почему тогда он мне не позвонил? — не сдавался дежурный.

— Потому что плохо работала телефонная связь, а теперь господин Кюхельман выехал встречать начальника штаба. Которому сегодня же надо доложить о результатах нашей работы. Если мы не выполним приказа, то будет плохо нам всем, а в первую очередь вам. Поезжайте тогда со мной вместе, если не доверяете документу.

— Да я доверяю, — смутился дежурный, — просто порядок есть порядок. Хорошо, я позвоню начальнику тюрьмы и если он разрешит, то, пожалуйста.

— Звоните кому хотите, только побыстрее, время не терпит, — сказал раздраженно Серьговский, а в душе у него все сжалось в стальную пружину. В голове стали прокручиваться всевозможные варианты действий в случае отказа начальника тюрьмы.

Начальник тюрьмы, к счастью, оказался в прекрасном расположении духа, так как обыграл в преферанс Кюхельмана. На радостях он изрядно выпил. Вспомнив, что сегодня он уже видел, как Серьговский приезжал в тюрьму допрашивать священника, а потом видел его в баре о чем-то беседующим с Кюхельманом, он даже не стал напрягаться, чтобы поразмыслить, надо ли выдавать задержанного священника без личного звонка Кюхельмана, а закричал в трубку:

— Вы что там совсем разучились самостоятельно думать. Пусть расписывается и забирает попа, больше мне по таким пустякам не звоните.

Дежурный по тюрьме тут же велел привести священника, и спросил:

— Вам в сопровождение дать двух конвойных или хватит одного?

— Я что же с одним священником не справлюсь. Давайте мне только водителя и машину.

Отца Пахомия вывели со связанными руками. К дверям тюрьмы подогнали грузовую машину. Серьговский распорядился гнать водителю в сторону аэропорта. Сам со священником сел в кузов. Когда проехали два квартала от тюрьмы, Серьговский постучал по кабине водителя и попросил остановиться.

— Помогите мне снять с машины задержанного, — прокричал он водителю.

Водитель вышел из кабины и пошел открывать задний борт машины.

Но только он подошел, как Серьговский ударил его по голове рукояткой пистолета. И уже обмякшего быстро связал по рукам и ногам. Затем сунув в рот кляп, отволок за дорогу в кусты. Перерезав веревки на руках священника, он попросил его пересесть в кабину. Сам сел за руль и погнал машину.

— Вы куда? — спросил о. Пахомий.

— До леса, а там к партизанам будем пробираться. Жаль Коли с нами нет, он-то дорогу хорошо знает.

— Я знаю, где Коля, сворачивайте сейчас налево, тут совсем рядом.

Серьговский послушно повернул. Но когда уже должен был переезжать дорогу, ведущую в аэропорт, то увидел несущийся по ней автомобиль начальника штаба в сопровождении двух мотоциклов. Разум сработал мгновенно, он прибавил газу и, выскочив из переулка, протаранил впереди идущий мотоцикл. Легковая машина едва успела уйти от удара, резко свернув вправо, но водитель заднего мотоцикла не справился с управлением и, перевернувшись, полетел в кювет. С переднего сиденья легкового автомобиля выскочил офицер сопровождения с пистолетом в руке. Но Серьговский опередил его. В прыжке из своей кабины он успел выпустить в него две пули. Водитель автомобиля попытался завести машину, но в это время привлеченный выстрелами выбежал из дома Коля, и в два прыжка подскочив к машине, рванул дверцу и выволок водителя. Тот было хотел схватиться за пистолет, но юноша нанес ему мощный удар в челюсть. Немец полетел и, стукнувшись головой об автомобиль, затих. Серьговский подскочил к задней дверце. Распахнув ее, он увидел на заднем сиденье начальника штаба, сидевшего в каком-то оцепенении, с зажатым в руках портфелем. Нападение было столь молниеносно, что он даже не успел сообразить, что ему делать. Увидев Серьговского, он облегченно вздохнул:

— Капитан Биргер, доложите, все ли бандиты уничтожены.

— Все, кроме вас, — с усмешкой сказал Серьговский.

— Как прикажете это понимать? — вскричал в гневе полковник.

— А так и понимайте, что вы взяты в плен, и я гарантирую вам жизнь, если вы не будете сопротивляться.

— Так вы предатель? — воскликнул полковник.

— Я не предавал своей Родины, просто они у нас с вами разные. Вы на мою напали и я защищаюсь.

И уже по-русски крикнул:

— Все в машину.

Коля сел за руль, рядом с ним Серьговский, а о. Пахомия посадили с полковником. При этом Серьговский забрал у начальника штаба портфель и пистолет. Сидел к нему вполоборота, предупредив, что если тот шелохнется, он его тут же пристрелит. При выезде из города на КПП были удивлены, увидев снова машину начальника штаба, но уже без сопровождения. Коля сидел впереди за рулем в немецкой форме. Как только подъехали к шлагбауму, Серьговский закричал:

— Что вы копаетесь, открывайте быстрее, прилетел лично господин Геббельс, мы можем опоздать к его встрече.

Полковнику он велел лишь махнуть в окно рукой. Перепуганные таким громким именем, охранники КПП бросились открывать шлагбаум. Машина неслась по дороге, а Серьговский просто не мог поверить этому везению. У него в руках документы по дислоцированию резервной армии Восток. Но можно ли назвать это везением? Наверняка уже поднята тревога и за ними начнется охота. Успеют ли они к партизанам? Коля говорил, что главное добраться до Ганина болота, а там он знает проходы, немцы туда не сунутся, там одни топи. Вскоре они свернули на лесную дорогу. Но проехать по ней далеко не удалось. От весенней распутицы все дороги раскисли и машина застряла.

XII

— Дальше придется идти пешком, — сказал с сожалением Коля. — Тут не так уж и далеко, километров пять будет.

— С этим жирным боровом мы далеко не уйдем, — кивнул в сторону полковника Серьговский, — придется его оставить.

— Может в расход его? — предложил Коля.

— Я пленных не расстреливаю, — сказал Серьговский, — давайте только пойдем в противоположную сторону, чтобы, когда они его найдут, он указал им ложный след.

Полковника связали и оставили в автомобиле. Пройдя немного, свернули опять в противоположную сторону. При этом Коля стал рассыпать махорку, чтобы сбить со следа собак.

— Вряд ли это поможет, — с сомнением покачал головой Серьговский. Они, скорее всего, задействуют огромную массу народа и пойдут по лесу цепью. Так что уйти от них удастся, только если вовремя доберемся до твоего болота.

Шли быстрым шагом. Отцу Пахомию после тюремных истязаний было тяжело, но виду старался не подавать, понимал, что надо спешить. Коля шел легко, несмотря на то, что он нес два немецких автомата и несколько рожков с патронами. Сказывалась не только молодость, но и радостное возбуждение. Можно сказать, он был слегка опьянен своим успешным участием в боевой операции. Все время вспоминал, как он нокаутировал немецкого водителя.

— Я в школе боксом занимался, а теперь вот пригодилось.

Как отец Пахомий ни старался поспевать за Серьговским и Колей, но вскоре стал все больше отставать. Так что иногда им приходилось поджидать его.

— Все, привал, — объявил Серьговский и первый присел на поваленное дерево.

Он вынул из портфеля документы и стал их рассматривать. Просмотрев несколько бумаг, он даже присвистнул:

— Ого, братцы! Цены нет этим документам. Надо их срочно в Москву.

— Вы вот что, Глеб Эдуардович, — сказал вдруг о. Пахомий, — давайте вы с Колей вперед идите, а я уж как-нибудь потихоньку, раз нам Бог в руки такие документы дал, значит, их надо побыстрее доставить. А то и сами со мной пропадете, и нашей армии помочь не сможем.

— Да что вы, батюшка, такое говорите, — заволновался Коля. — Ведь как здорово, что вы с нами идете. Будет у нас свой партизанский священник. Там многие мне завидуют, что я на службе Божией бываю и причащаюсь.

— Нет, Коля, батюшка прав, можем не успеть, — и Серьговский развернул карту. — Вот здесь начинаются Ганины топи, но со стороны деревни Вязни нас немцы могут успеть отрезать от болота. Так что давай, Коля, на тебя вся страна смотрит, бери документы и дуй во всю мочь. А я отца Пахомия бросить не могу, не для того спасал. Мы с ним выдвинемся вот к этому перелеску и если увидим немцев, то постараемся задержать их. Так я говорю, батюшка?

— Так да не так, — покачал головой о. Пахомий, — зачем нам вдвоем погибать, когда вы можете спастись.

— Без вас мне уже нет спасения, — улыбнулся Серьговский.

— А может все-таки вместе, — продолжал настаивать Коля.

— Отставить всякие разговоры и выполнять приказ, — сурово сказал Серьговский и уже мягче добавил, — я ведь сюда ради этих документов прибыл, столько сил затрачено. Владислав погиб. Правильно батюшка говорит, нам Бог их послал, по другому это и представить нельзя. Так что иди и выполняй Божие дело. Портфель весь брать не надо, а вот эти бумаги сунь себе за пазуху.

— Ну, раз так, то благословите меня, отец Пахомий, добраться до своих.

— Вручаю тебя в руки Господа и Его Пречистой Матери, сын мой. Иди с миром, да вспоминай меня в своих молитвах.

Коля поцеловал у о. Пахомия руку, а тот, прижав его голову к своей груди, поцеловал в макушку. Затем Колю обнял Серьговский. Потом, взяв у него один автомат и рожки с патронами, хлопнул по плечу:

— Ну, беги, герой.

Тот пошел, несколько раз оглядываясь, а потом побежал и вскоре скрылся между деревьями. Серьговский сложил рожки с патронами в портфель и они со священником пошли вслед за Колей.

— Когда вы Колю благословляли, — сказал Серьговский, — то мне тоже очень захотелось, чтобы вы меня благословили, но мне, наверное, нельзя, я ведь не крещеный.

— Благословить на доброе дело можно любого человека, — ответил о. Пахомий, — но почему вы не крещеный?

— Родился в Германии. В семье профессиональных революционеров, идейных безбожников. О крещении в нашей семье и вопрос не стоял.

— А хотите сейчас креститься?

— Да что вы, батюшка, смеетесь, поздно уже мне об этом думать.

— Нет, дорогой Глеб Эдуардович, креститься никогда не поздно. Господь одинаково приемлет пришедшего и в первый, и в одиннадцатый час.

— А что для этого нужно? — заинтересованно спросил Серьговский.

— Самое главное, что нужно для крещения, это вера.

— Да кто же не верит в существование Бога. Мне кажется, что даже самые ярые безбожники в Бога веруют, потому-то и с Ним борются.

— Правильно мыслите, Глеб Эдуардович, — засмеялся о. Пахомий, — ибо в Писании сказано, что бесы веруют и трепещут, а злые дела все же творят. Для крещения одной веры в существование Бога недостаточно. Нужна вера не в Бога, а вера Богу. Эта вера — есть доверие Ему. Вера в то, что сказанное Им, есть Истина. А Он сказал: «Кто верует в Меня и крестится, тот спасен будет, а кто не верует, осужден будет».

Какое-то время они шли молча, каждый думая о своем. Справа раздался лай немецких овчарок.

— Ну вот, кажется конец нашему путешествию. Побежали, батюшка, вон к той ложбинке, она будет для нас окопом.

Прямо возле березки была круглая яма, по всей видимости воронка от бомбы. В нее и залегли беглецы. Серьговский разложил около себя рожки от автомата и несколько лимонок. Потом повернулся к о. Пахомию.

— Знаете, батюшка, о чем я сейчас думаю. Приблизилась та черта, возле которой лгать нельзя ни себе, ни людям. Я долго жил за границей, много читал наших замечательных русских философов: Бердяева, Булгакова, Франка и других. Умом я все уже стал понимать, а вот веры, о которой вы сейчас говорили, у меня не было. А теперь есть. Ведь я вам поверил и доверяю всем сердцем. А вы верите, то есть доверяете Богу. А раз я вам доверяю, значит через вас и Богу. Вот так у меня получается. Я искренне раскаиваюсь за все зло, которое совершил в своей жизни, и прошу у Бога и вас прощения. Если это возможно, то хотел бы креститься. Но решать это вам, батюшка.

— Дорогой мой человек, Глеб Эдуардович, прости и ты меня, ради Христа. За то, что там, на Лубянке не разглядел в тебе образа Божия, а считал сыном погибели. Заменил суд Божий своим человеческим, греховным судом. Забыл, что Господь пришел на землю не судить, а спасти человека. Конечно, я тебя крещу, ибо вижу сердцем, что Бог тебя принимает как любящий Отец. Могу ли я грешный отвергать то, что Бог принимает.

— Жалко крестного отца у меня не будет, — печально сказал Серьговский.

— Принимающим крещение в сознательном возрасте не обязательно иметь крестных, — успокоил его о. Пахомий.

— А я, батюшка, поверите ли, всю жизнь мечтал о крестном отце. В моем детстве родители практически не уделяли мне внимания, так как полностью свою жизнь посвятили идее мировой революции. У меня был друг, мой одноклассник и к нему каждое воскресенье приходил крестный отец. Он брал его за руку и уводил гулять. Иногда они брали меня с собой. Мне было очень завидно и обидно до слез за то, что у меня нет крестного отца.

Отец Пахомий улыбнулся:

— Хорошо, если вы согласны, я буду вашим крестным отцом, — подытожил разговор о. Пахомий и стал произносить молитвы.

Затем троекратно вопросил Серьговского, отрекается ли он от сатаны, тот трижды отрекся. Потом он предложил ему дунуть и плюнуть на сатану, отвернувшись на запад. Это Серьговский сделал с большим удовольствием, так как именно там была ему ненавистная фашистская Германия. Когда подошел момент самого крещения, то о. Пахомий стал растерянно оглядываться кругом, так как вспомнил, что у них нет воды. Увидев в небольшой ложбинке немного оставшегося талого снега, обрадовался. Взяв двумя руками пригоршню снега, он встал над стоящим на коленях Серьговским.

— Крещается раб Божий Глеб, во имя Отца, аминь, — при этих словах он сжал ладони и по лицу Серьговского потекли прохладные струи.

Когда о. Пахомий в третий, последний раз выжимал на него воду, то вместе со словом «Аминь» грянул выстрел и по лицу Серьговского потекли уже не холодные, а горячие струи, с соленым привкусом. Он подхватил падающего о. Пахомия. Положив его осторожно на землю, он бережно приподнял ему голову и подложил под нее свой китель.

— Крестный, дорогой, ты только не уходи без меня. Погоди немного, я Коле нашему помогу до своих добраться. А потом ты возьмешь меня за руку и мы с тобой пойдем. Ведь тот мир, я уверен, намного лучше этого. Но я плоховато разбираюсь в нем, и могу там один потеряться. А с тобой, моим крестным, мне будет спокойней.

Отец Пахомий, открыв глаза, вымолвил:

— Не переживай, крестник, я подожду.

— Ну вот и хорошо, — обрадовался Серьговский.

Он взял автомат и стал вести по цепи немцев прицельный огонь. Те залегли, постепенно сужая кольцо перебежками. Вскоре закончились все патроны. Он привстал, чтобы бросить гранату. Толчок в грудь опрокинул его на землю. Собрав последние усилия, он подполз и лег рядом с о. Пахомием, коснувшись его руки. Батюшкина рука дрогнула, а затем слабо, но все же сжала руку крестника.

— Крестный, я ведь с вами еще о многом хочу поговорить.

— Еще успеем, крестник, наговориться, ведь впереди у нас вечность.

Над ними склонились немецкие автоматчики. Затем они расступились, пропуская вперед начальника контрразведки Эриха фон Кюхельмана. Истекающий кровью Серьговский смотрел на Кюхельмана и в глазах его тот не увидел ни страха, ни мольбы о пощаде, никакого смятения. В них была просто задумчивая глубина. На его груди лежал портфель начальника штаба и это обстоятельство больше всего обрадовало Кюхельмана.

— Ну что, господин Биргер, или как вас там еще назвать, вы, как это говорят русские, чуть было меня не переиграли.

И он, нагнувшись, взял портфель.

— Почему же, «чуть было»? — улыбнулся Глеб и разжал правую руку, лежащую до этого под портфелем. Из нее выкатилась граната с сорванной чекой.

Возмездие

Жила себе Раиса Кузьминична, ветеран Великой Отечественной войны, особо не тужила. Скромно жила, в маленькой крохотной квартирке, которая располагалась в старом покосившемся деревянном домике, в центре Самары. В своей маленькой квартирке ей было привычно и уютно. Есть где помолиться, поспать, да покушать, а чего еще старому человеку надо. Самое главное, ее любимый Покровский собор рядом, ходить далеко не надо. Конечно и свои небольшие неприятности были, болезни разные. Но когда тебе под восемьдесят, оно вроде бы так и полагается. Ведь не зря же в Библии сказано: что человеческий век «семьдесят лет, аще же в силах восемьдесят лет». Да еще сын единственный огорчал тем, что редко вспоминал о матери, все дела у него какие-то. «Никому старые люди не нужны», — вздыхала Раиса Кузьминична.

Настоящее же огорчение Раисе Кузьминичне пришлось испытать, когда их дом определили под снос и ей предложили переселиться на окраину Самары. Уж куда только ни ходила она. Каких только порогов ни обивала. И в Райсобес, и на прием в администрацию, и в ветеранские организации, и к депутатам всех уровней, никто не помог. Все только руками разводят: чего мол вы хотите, не на улицу же вас выгоняют. Берите что дают, а в центре вам никто не даст, здесь квартиры дорогие. «Там же церкви близко нет», — жаловалась Раиса Кузьминична. «Ничего, — успокаивали ее, — нынче времена не те, построят вам церковь». Поняла Раиса Кузьминична, что от людей справедливости не добьешься, стала просить Заступницу рода человеческого Царицу Небесную. Вскоре пришло ей приглашение на встречу ветеранов 64-й Армии в городе-герое Волгограде. Там-то и повстречалась со своим однополчанином, генерал-лейтенантом в отставке Булховым Геннадием Петровичем. В том далеком, сорок третьем году, она, сержант медицинской службы, в разгар сражения вытащила с поля боя раненого капитана Булхова. Он ей потом в любви объяснялся, руку и сердце предлагал. Чуть было у них походно-полевой роман не состоялся. Да только не стала она нарушать слово, данное жениху, перед его уходом на фронт. Жених ее, правда, после войны лишь на недельку в Самару успел заскочить и дальше на японскую поехал. Там-то его и настигла самурайская пуля. Остался ей на память о тех днях сын. Так и прожила одна, воспитывая сына, да вспоминая о былом. «А ведь могла бы стать генеральшей», — смеялся Булхов при встрече в Волгограде. Ему-то она и пожаловалась о своих квартирных невзгодах. Генерал от возмущения и обиды за свою спасительницу даже лишний стакан водки маханул. Так что скорую пришлось вызывать. Но прощаясь, Булхов обещал помочь. «Ты не смотри, что я отставной, связи на верху у меня остались, чтоб твоих шелкоперов Самарских прижучить».

Не забыл боевой товарищ и бывший ухажер своего обещания. Задействовал свои связи в Москве. Оттуда последовал звонок в Самару и вот уже Раиса Кузьминична справляет новоселье в шикарной однокомнатной квартире, в центре города, с видом на Волгу. Ходит по квартире сноха да удивляется: «Надо же какая несправедливость. Мы втроем с сыном ютимся в хрущевке, со смежными комнатами, а эта старая святоша какие себе хоромы отхватила». Не любила она свою свекровь, ну, что тут поделаешь. Застарелая обида, за материнский совет сыну: подумать хорошенько, прежде чем на ней жениться. Ладно бы сама не любила, так и сына против матери постоянно настраивала. А внука-то и вовсе от бабушки постаралась отгородить. «А то еще научит мальчика молиться, — говорила она, — а сын должен расти современным человеком, без всяких предрассудков». Сын вырос действительно без всяких предрассудков, к родителям относился вполне по-современному — потребительски.

Только как вселилась Раиса Кузьминична в свою новую квартиру, сноха к ней стала относиться намного лучше. Даже мужу стала напоминать, чтобы мать навестил, да гостинцев каких-нибудь отвез. Внука к бабушке стала посылать: иди, мол, навести старушку, да спроси чего помочь. Дивилась таким переменам Раиса Кузьминична и радовалась несказанно. «Господь умягчает сердца», — говорила она. Внуку к бабушке нравилось ходить, так как можно было выклянчить у нее деньжат на юношеские забавы. «А куда ей пенсию девать, — рассуждал он, — старому человеку много ли надо». Теперь сноха частенько приглашала свекровь и к себе в гости. Посадит ее на почетное место за столом, а сама суетится вокруг нее, да между делом намекает, как бы хорошо всем вместе жить, одной дружной семьей. Такая перспектива Раисе Кузьминичне пришлась по душе, тем более при обмене, в новой квартире ей обещали выделить отдельную, самую светлую комнату. «И молись, мама, в своей комнате сколько твоей душе угодно, — закатывая глаза к потолку, умилительно вещала сноха, — никто тебе не помешает, а мы всегда рядом с тобой». Так и уговорили Раису Кузьминичну на обмен. Из двух квартир получилась неплохая трехкомнатная недалеко от центра. Раисе Кузьминичне, как и обещали, выделили хоть и небольшую комнату, зато на солнечной стороне. Очень она радовалась, что будет теперь жить с сыном и внуком вместе. Но не прошло и месяца, как она горько пожалела о том, что согласилась на этот обмен. Жизнь ее потихоньку превратилась в кошмар. Раиса Кузьминична расстраивалась, переживала, потом и вовсе занемогла и слегла в постель. «Зачем для лежачего человека такая большая комната», — решила сноха и перенесла больную в кладовку. Благо кладовка была просторная, во всяком случае, кровать и маленькая тумбочка для лекарств в ней уместились. Правда, в кладовке света солнечного уже не было и воздух был спертый. Но зато теплилась лампадка перед иконами. Лежала Раиса Кузьминична в полумраке кладовки, да вспоминала свою боевую молодость. Особенно вспоминался ей один случай. В самый разгар боя за тракторный завод в Сталинграде поползла она к своим раненым. Наткнулась на немецкого солдата. Лежит он, кровью истекает. Испугалась она, а вдруг сейчас пристрелит, ведь автомат-то при нем. Немец видит, что она испугалась, автомат откинул в сторону и, сделав усилие, улыбнулся ей, мол не собираюсь я в тебя стрелять. Жалко ей вдруг стало немца. Хоть и враг, конечно, никто его сюда не звал, сам пришел, а все равно жалко. Тот смотрит на нее печально, мол понимаю все и помощи от тебя не жду. Нет, не смогла уйти русская медсестра от раненого немца. Перевязала его и из своей фляжки напиться дала. Глядит на нее немец благодарным взглядом, рукой на небо показывает, мол Бог все видит. А как стала Раиса Кузьминична уползать от него, схватил он ее руку и прижал к своим губам. Когда вернулась, ничего про того немца рассказывать не стала, чувствовала, что никто ее не поймет и уж тем более не одобрит. Это был единственный раз в жизни, когда ей мужчина руку поцеловал, а так в только кино такое видела. «Где он сейчас этот немец, — думала Раиса Кузьминична, — в Германии правнуков нянчит, или косточки его во сырой земле необъятных просторов России лежат».

Слышит Раиса Кузьминична, кто-то вошел в квартиру. По шагам узнала внука. Сергей заглянул к бабушке в кладовку:

-Что, бабуль, лежишь? А нет ли у тебя стольничка? Мне на тетрадки для университета.

— Подойди, внучек, присядь сюда на кровать, я тебя тоже о чем-то попрошу.

Сергей прошел и присел рядом с бабушкой.

— Я, внучек, скоро помру, прошу тебя Христом Богом, сходи в церковь, приведи ко мне батюшку, чтобы исповедовал он меня и причастил.

— А откуда ты знаешь, что помрешь скоро? — засомневался внук.

— Мне ангел небесный об этом шепнул, — улыбнулась бабушка.

Сергей оглядел кладовку, как будто надеялся увидеть ангела. Неохота было ему идти, но все же согласился:

— Ладно, пойду, приведу.

На улице его поджидал друг Димка.

— Ну, что там, старая, отвалила тебе на пивко?

— Да вот, попросила меня привести к ней попа из церкви, говорит, что скоро умрет.

— Свежо предание да верится с трудом. Эти бабки еще нас с тобой переживут. Моя вот уж который год собирается помирать, а вчера на поминках у свата стакан водки заглотила и хоть бы хны.

— Нет, моя отродясь не пьет, она все молится.

— А моя не молится, она знаешь как попов чистит, и такие они и рассякие. Она у меня из идейных, по митингам разным любит ходить. Кстати, Серый, не забудь сегодня ночью на дело пойдем. Я тут тачку одну в соседнем дворе приметил. Обувка на ней классная, надо бы разуть. Я уже две ночи подряд хожу ее пинаю, чтоб орала. Так этот лох поехал в мастерскую и попросил уменьшить чувствительность сигнализации. Теперь секешь, мы все четыре колеса снимем, она и не пикнет.

Сергей выполнил поручение бабушки.

— Спасибо, внучек, — сказала благодарная Раиса Кузьминична, после ухода священника, ласково глядя на внука.

— Да ладно, уж чего там, — смутился тот, сжимая в руке пятьсот рублей, которыми бабушка на радостях одарила его из своих скромных сбережений.

— Подойди ко мне, внучек, — попросила бабушка, — дай я тебя поцелую.

Когда Сергей наклонился, она его перекрестила:

— Храни тебя Царица Небесная, — поцеловав, заплакала.

— Ну, что опять не так? — стал сердиться внук.

— Жалко мне тебя, не тому тебя мать учила. Но ты все равно ей не груби, мать есть мать, какая бы она ни была. А теперь иди, да будь осторожней, прежде чем что-то сделать, подумай хорошенько.

Теплится лампадка, освещает лик Пресвятой Богородицы. Лежит Раиса Кузьминична и шепчет молитвы. Вспоминает всех своих боевых товарищей и подруг, кого за здравие, но больше за упокой. Молится и о своем неблагодарном сыне, и о беспутном внуке. И уж совсем нет желания молиться за сноху, но ведь Господь повелел: «молитесь за обижающих вас», потому и за нее молится. Так с молитвой на устах и отошла раба Божия Раиса в мир, где нет ни болезни, ни печали. А в мире, который она покинула, как были, так и остались и болезни, и печали. До поры до времени они обходили семью ее сына стороной. Благодать почти ощутимым образом исходила из полутемной кладовки и освещала всю квартиру и живущих в ней. Не стала жить здесь раба Божия Раиса и благодать ушла из этого места.

Прошел уже год со смерти Раисы Кузьминичны. Внешне ничего не изменилось в семье ее сына. Но это только внешне, а на самом деле беда уже угнездилась здесь давно.

Сергей сидел дома и с нетерпением ждал прихода своего друга Димки Круглова. Тот должен был сгонять на «моторе» в Зубчаниновку к цыганам и привезти наркоты, но что-то задерживался. В предчувствии скорой ломки нервы Сергея были на пределе. Когда мать спросила у него, почему он не в университете, он наорал на нее, не стесняясь в выражениях. «Погоди, придет отец, я ему расскажу, как ты с матерью разговариваешь», — пригрозила она. «А пошли вы вместе с отцом, знаешь куда?». Когда он сказал, куда им идти с отцом, мать от возмущения не могла вымолвить ни слова, а лишь как рыба безмолвно открывала рот. Вскоре пришел Димка и они с Сергеем, заперевшись в комнате, стали готовить дозу. Димка долго хлопал себя по руке и жаловался Сергею.

— Представляешь, Серый, эти вены от меня прятаться начали. Надо теперь другие места искать, чтобы ширяться.

— Давай я тебе прямо в сонную артерию вставлю, кайф словишь мгновенно, — предложил Димка.

— Я тебе сам вставлю, знаешь куда? Умник тоже мне нашелся.

Но Сергей уже не слушая его, откинулся на диване и, закатив глаза к потолку, пребывал в прострации.

— Ну че, пойдем по банке пивка даванем, — предложил повеселевший Димка.

— Ты лучше бы мозгами пораскинул, где мы с тобой на ширяло бабки искать будем.

— А че думать, надо хату одну брать. Дело верняк, по наводке моего кореша. Хозяева откидываются на пару неделек в отпуск, хата пустая. Видики-мидики, побрякушки разные, может и зеленых найдем. Сейчас люди запасливые.

— А как дверь вскроем?

— Зачем дверь, пусть стоит себе. Мы через балкон. Кореш тот, как раз через стену живет в соседнем подъезде. Балконы смежные. Решеток нет, все-таки двенадцатый этаж.

— О кей, братишка, заметано. Когда на дело?

— Завтра. Мужику тому пару пузырей поставим и балкон наш.

На следующий день они пришли к Димкиному знакомому еще до темна. После второй бутылки тот свалился на тахту и заснул. Когда перелезали с балкона на балкон, вниз старались не смотреть, все-таки страшновато. На соседнем балконе Димка обклеил часть стекла бумагой и обвел стеклорезом. Через отверстие в стекле легко открыли дверь балкона и не таясь зашли в квартиру. Прошли из комнаты в коридор. Там горел свет. Это сильно озадачило друзей.

— Ты же говорил в хате никого нет, — прошептал Димка.

— Мне это тоже говорили и что из того?

В это время дверь в ванную комнату открылась и им навстречу вышла пожилая женщина в белой ночной сорочке с намотанным на голове полотенцем. Увидев двух парней, она охнула и, схватившись за сердце, рухнула на пол.

— Ну, Серый, — засмеялся Димка, — видишь, какие мы страшные, сама копыта отбросила, а то мокруху пришлось бы делать.

— Давай сматываться отсюда быстрее, — предложил Сергей.

— Что, в штаны уже навалил, дела надо доделывать до конца.

В это время женщина открыла глаза и дрожащим голосом спросила:

— Вы кто такие, что вам надо? Уходите сейчас же, а то я закричу.

Димка кинулся на нее и сорвав с головы полотенце, засунул его в рот женщине. Та стала вырываться от него.

— Чего стоишь, Серый? Помогай мне ее держать.

Сергей сел женщине на ноги.

— Держи еще ей руки, а я пока сбегаю на кухню, что-нибудь поищу.

Женщина продолжала сопротивляться и Сергей с трудом удерживал ее. Прибежал Димка с кухонным ножом и ударил им два раза в грудь женщине. Тело ее конвульсивно дернулось и затихло.

— На, нож, отнеси его на кухню и вымой, — распорядился Димка, — а я по квартире пошарю.

Сергей встал. Пошатываясь как пьяный, он хотел идти на кухню, но подскользнулся в луже крови и упал. Падая, ухватился за шкаф. Шкаф с грохотом свалился на ногу Сергея. Тот дико заорал от боли. Прибежал испуганный Димка.

— Что случилось?

— Нога, моя нога, — продолжал орать Сергей.

— Да тише ты, всех соседей переполошишь. Сейчас помогу.

Он поднатужился, приподнял шкаф. Сергей с трудом вытянул ногу. В это время стали звонить в дверь.

— Все, корешок, — сказал Димка, — пора сматывать удочки.

Сергей попытался встать, но тут же, закричав от боли, сел на пол.

— Помоги мне, — попросил он.

— Ты че, башкой надо соображать. Тут со здоровыми ногами трудно с балкона на балкон, а у тебя по всей видимости перелом. Нет уж, корешок, сам виноват, сам и выбирайся. — В это время снова стали настойчиво звонить. Димка заметался по квартире, соображая, что ему прихватить. Взгляд его упал на видеоплеер. Выдернув шнуры, он подхватил его под мышку и устремился на балкон.

— Диман, ты сука, — крикнул ему на прощание Сергей.

— Сам знаю, — обернулся тот, — но ничего не поделаешь, жизнь такая паскудная.

Когда уже Димка перешагивал на перила соседнего балкона, нога вдруг поехала в сторону и соскользнула вниз. Он еще держался одной рукой за поручень. Ему бы выбросить видеоплеер, чтоб освободить вторую руку, да только жалко дорогую вещь. Тут еще откуда ни возьмись появился черный кот и сказал человеческим голосом:

— Не вздумай бросать видик, вещь ценная.

— Сам знаю, — с раздражением сказал Димка и полетел вниз. Видеоплеер отпустил только между девятым и восьмым этажом, но это уже не помогло. Закон притяжения действовал неумолимо и с ускорением.

Сергей сидел в коридоре, прислонившись спиной к стене. Рядом лежало бездыханное тело убитой женщины. Из дверей кухни вышел черный кот. Он подошел к луже крови, понюхал ее и одобрительно гмыкнул. Подойдя к Сергею, присел напротив него и сказал:

— Хорошо сработали, молодцы.

— Я ее не убивал, — сказал Сергей.

— Я все видел, — сказал кот, — но меня все это мало интересует, этим занимается шестой убойный отдел, а я сотрудник пятого особого отдела. По нашему отделу проходят только нарушители пятой заповеди.

— Какой такой пятой? — не понял Сергей.

Он присматривался к коту и порой обнаруживал, что это вовсе не кот, а маленький черный человечек с хвостом.

— Не забивай себе голову лишней информацией, — махнул лапой кот, — незнание заповедей не освобождает от ответственности. Лучше их не знать, спокойней спишь. Да, времена меняются, — философски заметил кот, — раньше, буквально лет двести, ну еще от силы сто, по нашему отделу редко кто проходил. Это шестой отдел, тот всегда бесперебойно работал почитай с самых времен Каина. А в нашем отделе, одно время, даже штат сотрудников хотели сократить. Но теперь, слава Люциферу, мы вышли по показателям на особый уровень. Работать стало интересней и веселей. Что, болит нога-то? Это тебе твоя родная бабка подсуропила. Выпросила у Распятого, чтобы твой небесный сенкьюрик в дело вмешался. Вот он тебе шкаф-то на ногу и опрокинул.

— Как же она так могла? — простонал Сергей, — ведь я ей даже попа привел, как и просила.

— Я всегда говорил, не делай добра, не получишь и зла. А ведь как хорошо я все продумал. Парный беспарашютный прыжок с двенадцатого этажа и весь мир перед тобой. Все эстетическое удовольствие от проделанной работы твоя бабка испортила. Ну, пойду отчет писать. Хотя дело еще не завершено, это только начало. Если постараться, за пару месячишек можно управиться.

Отец Сергея до суда не дожил. Весть о случившемся с сыном отозвалась обширным инфарктом. Адвокат пообещал матери скостить срок наказания до минимума. Для этого понадобились большие деньги, так что квартиру пришлось продать и переселиться в однокомнатную малосемейку завода «Металлург», на окраине города.

Когда Сергей сидел на заседании суда, то увидел как рядом с его решеткой сидит тот самый кот, сотрудник пятого особого отдела. Кот подмигнул ему, как давнишнему знакомому. Сергей спросил его:

— Ты можешь засвидетельствовать, что я не убивал?

— Конечно, могу, — охотно ответил тот, — хотя лжесвидетельствовать мне намного приятней, но чего ни сделаешь ради клиента.

Когда Сергей попросил суд заслушать его свидетеля и указал на кота, судья тут же прекратила заседание и отправила подсудимого на дополнительную психиатрическую судмедэкспертизу.

— Эта судья порядочная сволочь, ты мне уж поверь, — успокаивал кот Сергея, — она у меня по отделу проходит в качестве подозреваемой, так как очень редко навещает своего больного отца.

Буквально через два месяца мать Сергея было не узнать. Когда-то цветущая женщина, она превратилась в развалину. Гипертония и прогрессирующий сахарный диабет сделали свое дело. На ноге началась гангрена. Положили в больницу. Еще через месяц она скончалась в больнице после ампутации обеих ног.

Сергей, после лечения в психиатрической больнице, был направлен в колонию строгого режима, для отбывания довольно-таки длительного срока. В этой колонии заключенными была построена часовня во имя преподобного Сергия, игумена Радонежского. Сергей стал очень религиозным человеком, старался не пропускать ни одного богослужения. Часто исповедовался и причащался. Был добр и миролюбив со всеми, кроме котов. Их он просто не переносил. Никто не мог взять в толк, чем была вызвана такая нелюбовь к этим, в общем-то, миролюбивым Божьим тварям.

Авторы
Самое популярное (читателей)
Обновления на почту

Введите Ваш email-адрес: