• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
С кем разговаривают собаки — Абрамцева Н.К. Автор: Абрамцева Наталья Корнельевна

С кем разговаривают собаки — Абрамцева Н.К.

(4 голоса: 5 из 5)

…А теперь, давайте подумаем: кому и зачем нужны сказки. Этот жанр я считаю необходимым. Сказка — это эпиграф жизни. Это молитва на сон грядущий, на грустное настроение, на плохую погоду. И для ребят и для взрослых. Дети мудреют, взрослые возвращаются к чистому роднику детства. Сказка — связь поколений, в этом их главное волшебство. (Н. Абрамцева)

Рассказы и сказки для взрослых

 

 

 

Главное — вовремя

Я написала строчку и зачеркнула. И еще одну — и снова зачеркнула. Я не могу писать.
Уже несколько дней в голове странная неразбериха: мои сказочные персонажи запутались в моих жизненных проблемах, я тоже завязла в них, жизненных, и потому, видимо, ничего не получалось. Тихонько, прижав ушки, сидят сказочные зайчата, как неприкаянный бродит рыжий лисенок, волшебницы от нечего делать занялись вышиванием: не могу придумать для них сказку.
Что-то случилось. Но сказку написать нужно. Нужно выйти из простоя! Нужно! Нужно сбросить ненужную, бесполезную тревогу, изнурительное, мучительное напряжение! Нужно!
Так твердила я себе, убеждала. И тогда случилось вот что.
Зашевелилась висящая на стене картина. Зашевелилась, снялась с гвоздиков и осторожно сползла на пол. Выдвинулась часть стены и отползла. В стене образовался проем. А дальше произошла совсем странная вещь: в стенном проеме показалась голова Лошади. Лошадь заглянула, вежливо поклонилась и сказала: «Добрый день» Вошла, не дожидаясь пока я приду в себя. Постукивая копытами, подошла к креслу напротив меня и села. Интеллигентно, не разваливаясь. Смотрит на меня, потом на зачеркнутые строчки, качает головой. Вздохнула сочувственно.
— Не получается?
Разглядываю Лошадь, высматривая хоть какие-нибудь признаки крыльев.
— Нет, нет, что вы, — отвечает Лошадь моим мыслям. Я совсем не Пегас. Помолчали.
— Так, значит, не получается? — спросила лошадь снова.
— Нет, — отвечаю, уже почему-то привыкнув к странной гостье. Она посмотрела на меня внимательно.
— И вообще ничего не получается?
— Да, — отвечаю.
— И все не так, все не хорошо?
— Да, да.
— Так, — Лошадь разглядывает свои передние копыта, потом смотрит на меня и безапелляционно заявляет — депрессия.
Это уже слишком, это мое больное место.
— Знаю! — мгновенно вскакиваю.
— К тому же реактивная, — спокойно замечает лошадь.
— Именно! — Я так резко киваю головой, что она чуть не отскакивает.
— Спокойнее, — в голосе Лошади проскальзывают нагловатые нотки. — Это вполне излечимо.
Мне стало обидно, что какая-то Лошадь суется в мои дела.
— А откуда вы, собственно, знаете, и вообще, кто вы такая?
— Я? — Лошадь пожала плечами и ответила очень миролюбиво: Я — Лошадь, а лошади много всего знают. Нагловатые нотки исчезли.
— Я пришла, — она кивнула на проем в стене, — чтобы помочь вам.
Я так и стояла перед Лошадью, словно не решаясь сесть. Почему? Когда она заговорила, меня опять поразила смена интонации: злая насмешка.
— Итак, — Лошадь сосредоточенно соединила передние копыта, как задумавшийся человек соединяет пальцы рук. — Итак, что мы можем сделать…
Я робко присела на краешек кресла. Прикинув «наши» возможности. Лошадь, наконец, заявила:
— Да, конечно, я понимаю, месяца полтора в Неаполе или круиз по Средиземному морю вам не по силам. Это одно из лучших средств, но есть и другие.
— Не по силам, — ответила я, — давайте другие.
— Пожалуйста, — Лошадь развалилась в кресле и держалась совсем уже нахально, — пожалуйста! Лопата и грабли у вас есть?
— Есть, наверное.
— Так вот, — Лошадь говорила таким тоном, как будто излагала теорию относительности, — возьмите грабли и хорошенько очистите газон возле дома, затем тщательно окопайте деревья в сквере, затем подметите двор. Уверяю вас, это также очень не плохой способ борьбы с нервными расстройствами.
В ответ на это предложение я вскочила как бешеная, швырнула в стенку стаканчик с ручками, об пол пишущую машинку, а в Лошадь веером полетела пачка чистой бумаги. На нее мои действия не произвели ни малейшего впечатления. Она смотрела на меня вполне миролюбиво и снисходительно, как на глупого ребенка.
— Понимаю, понимаю, — кивнула Лошадь, — вы не можете! Вы не в силах, у вас депрессия! Понимаю.
— Издевается, стерва, — подумала я почти вслух. Лошадь сделала вид, что не расслышала этого мысленного отзыва о ней. После паузы она заговорила снова, ничуть не рассерженно.
— Ну, хорошо, еще одна рекомендация: прыгалки у вас есть?
— Прыгалки?
— Да. Обычные детские прыгалки. Так вот, по сто пятьдесят прыжков каждые два часа. Через неделю вы себя не узнаете.
Кидаться было больше нечем, поэтому я просто в изнеможении опустилась на спинку кресла, безжизненно свесив голову.
— И это не нравится? — искренне удивилась Лошадь. — Вам не угодишь.
Снова помолчали. Тогда Лошадь хитро усмехнулась и, наклонившись вперед, заговорщически сказала:
— Ну, хорошо, давай начистоту. Вот, что советую лично я. Брось (Лошадь неожиданно перешла на «ты»)! Брось все ко всем чертям! Ну, чем ты занимаешься (сморщилась Лошадь презрительно): зайчики, ежики, феи — чушь какая-то! — разоржалась Лошадь. — Детские сказочки с претензией на мораль взрослых! Смех какой-то! — опять разоржалась Лошадь.
— Стыд! Взрослый человек, ты же понимать должна (Лошадь говорила со мной, как с равной), а ты — сказочки, белочки, лягушечки, кошечки… Да кому нужна твоя разношерстная фауна? Брось! Подушку под голову, подушку на голову, одеяло и… А ты? Тряпка ты: зайчики, белочки…
Оторопело молчу.
— Ну, что ж, — Лошадь снова заговорила вежливо, как на приеме, — мне было очень приятно побеседовать с вами. К сожалению, я должна идти…
Она встала, поклонилась, ушла в проем, на секунду выглянула, еще раз кивнула, сказала «Чао» и скрылась. Стена тут же встала на место, картина тоже взлетела на свои гвоздики.
Сначала я молча смотрела ей вслед. В шоке. В совершенно естественном шоке. Потом кинулась к тому месту, где был проем. Разбила кулаками стекло акварели.
— Мерзкая тварь, — орала я, — стерва, а не лошадь! Я не успокоилась, пока не изрезала руки о стекло картины.
— Чертова кобыла, идиотка! Ну, хорошо же! Понимала бы что-нибудь!
.. И тут я взяла и принципиально успокоилась. Села за стол, созвала своих насмерть перепуганных зверят, оскорбленных фей, почти одичавших кошек и сказала:
— Ну, вот что, милые мои, давайте-ка работать. И мы стали писать сказку про…

С кем разговаривают собаки

Виталий Григорьевич больше не мог, устал. А сапожок химички стал последней каплей. Виталий Григорьевич — завуч, преподаватель истории, «опора» школы. Двадцать два года на нем педсоветы, открытые уроки, постоянное справедливое недовольство учителей.
Он устал. Он тоже человек. Хорошо, он постарается убрать «окна» математика, перенесет педсовет с субботы, освободит англичанку от классного руководства. Он, как это ни странно… любит свою сумасшедшую работу. Но устал он. И вынести пропажу химичкиного финского ‘сапожка был не в силах.
Сапожок пропал вчера из учительской раздевалки. Причем один, а не оба. Значит, не воровство, а откровенное хулиганство. Оскорбление! Хотя… слишком удивляться не стоило. Полина, химичка, — далеко не ангел, иногда и не совсем человек, а ребята этого не любят.
Обнаружив пропажу, Полина перевернула школу вверх дном. Не своими руками. За нее это с веселой готовностью сделали октябрята, пионеры, комсомольцы и просто двоечники — детки с первого по десятый классы. Остановить эту неорганизованно-организованную массу было невозможно.
Директор — он умный человек, он не хотел инфаркта — уехал по «неотложным» делам. Виталий Григорьевич оставался «на посту». Сапожок, естественно, не нашелся. Полина, принципиально надев на одну ногу оставшийся сапог, а на другую — валенок сострадательной дворничихи, обратилась к Виталию Григорьевичу:
— Или, — гневно заявила она, — или сапог завтра будет на месте, или…
Она не сказала, что «или», но, вероятно, имела в виду наступление конца света, по крайней мере, для Виталия Григорьевича.
Это было вчера… Сегодня в школу не хотелось. Из-за этого чертового сапога. Из-за того, что вот-вот конец полугодия, и, хочешь не хочешь, придется исправлять твердые двойки Сережки Лузгина на (Бог ты мой!)… на тройки!!!
И потом, ему просто почему-то хотелось побыть здесь. Сесть на эту скамью в крохотном заснеженном сквере, подставить лицо холодной снежной крупе и ни о чем не думать.
Он так и сделал. Не пошел в школу; ведь, в конце концов, тот же Сережка Лузгин позволяет себе подобную роскошь достаточно часто! А он, Виталий Григорьевич, пропустит всего один урок.
…Снег. Легко. Холодно. А из головы «двойки», «окна», сапог не идут. И никакого удовольствия от «прогула». Смотрит по сторонам. Никого знакомых, к счастью. Один… Один ли? Кажется, держит его чей-то взгляд. Большущие, карие, удивительные глаза. Человеческие? Каждому ли человеку дано иметь такие глаза?! Об ушах я и не говорю… Висячие, с ладонь величиной, расчесанные, в мелких завитках, шелковистые, как и вся шкурка. Спаниель. Вернее, не совсем взрослая черная спаниелька сидела невдалеке и смотрела на Виталия Григорьевича. Смотрела и смотрела.
— Ты что, — ласково спросил Виталий Григорьевич. Ласково, потому что к спаниелям по-другому невозможно обращаться. А спросил — просто так, совсем не ожидая ответа. Спросил ну и спросил, как спросил бы у кустика, не тяжело ли ему под снегом. А спаниелька поняла его буквально. Усталый человек спрашивает: «Ты что?»
— Да так, ничего, смотрю, — отвечает она и подходит ближе. Подходит и смотрит так же внимательно.
Виталий Григорьевич удивился?.. или испугался?.. — нет, что вы! Он просто не «услышал» ее голоса. Ведь он не сумасшедший, он просто усталый, замотанный человек, не более того. И разговаривать с собаками!..
А она сидела рядом, помахивала холёными ушами. Потом спросила вежливо и спокойно: «А почему вы сегодня не на работе? Вы плохо себя чувствуете?» Не услышать этого было уже нельзя. Что-то качнулось в голове завуча, он закрыл глаза и тихонько застонал. А симпатичная спаниелька продолжала: «Вы уже опоздали на урок. Я знаю, вы учитель. Каждое утро вы идете через этот сквер. А я здесь гуляю. Я вас знаю. Вы…» И тогда всегда выдержанный, корректный Виталий Григорьевич, испугавшись сам не зная чего, потеряв какую-то вечную точку опоры, закричал странным, не своим, сорванным голосом:
— Ты что, с ума сошла? Собаки разве разговаривают?! Виталий Григорьевич вскочил и в каком-то полусознательном состоянии рванулся куда-то. Тогда маленькая черная спаниелька, нежная и беззащитная, оскалила зубы и зарычала.
Совсем потерянный завуч опустился на скамью и покорно уставился на спаниельку. Та рыкнула еще раз и уже миролюбиво спросила: «Ну что, так понятнее? Привычнее?» Она мотнула ушами. «Меня Долли зовут».
— Виталий Григорьевич, — представился завуч.
— Я с вами как с человеком. Вижу, вам не по себе. А вы — кричите, оскорбляете, вскакиваете. Можно так?
— Да нет, я не хотел тебя обидеть. Я… Я сам не понимаю, что это… Озверел, — замялся Виталий Григорьевич. — Не сердись. Устал. Неприятности. Понимаешь?
Долли понимала. С такими глазами не понимать? А Виталий Григорьевич не понимал, что он, современный, до сих пор психически здоровый человек, завуч, отец семейства, беседует с собакой. И уже не видит в этом ничего противоестественного.
— Понимаю, понимаю, — кивнула Долли. — Потому и подошла. Думаете, у меня все, как говорит Эвелина, тип топ? — Долли притопнула лапками.
— Эвелина — твоя хозяйка?
— Да. Но дело не в этом. У вас что-то не так. Может быть, смогу помочь? Мне бы очень хотелось.
И Виталий Григорьевич, понимая краешком сознания, что происходит нечто странное, рассказал все. Все. О том, что молодой географ Танечка непременно сорвет открытый урок, а Витька Андреев — в общем, неплохой парень, но для школы опасен, а Лена, жена Виталия Григорьевича, подавлена его, Виталия Григорьевича, невниманием к дому, а он просто не может разорваться, и еще (нет, Долли, ты только представь, как не вовремя!) пропал сапог стервозной химички Полины… Долли слушала и смотрела так же сверхчеловечно. А Виталий Григорьевич подумал, что, если бы Полина хоть раз так на него посмотрела, он не какой-то финский сапог преподнес бы ей, а целый обувной магазин самого Парижа. Долли слушала и, кажется, чему-то удивлялась.
— Все? — спросила она мягко.
Виталий Григорьевич рассказал еще о том, что из живого уголка сбежал еж. О том, что в учительской слишком тесно и что дома в ванной полгода течет горячий кран, а дверь входная открывается только плечом и так далее, и тому подобное.
— Все? — опять спокойно, но, может быть, чуть насмешливо, потому что глаза опустила, спросила Долли. — Все?
«Нет, подумаешь, какая умная, выше человеческих дел», — удивился про себя Виталий Григорьевич, глядя на свою лопоухую собеседницу.
— А что, мало, по-твоему? Я же не железный!
— А кто железный? Моя Эвелина? Вы думаете ей легче? И у нее — сегодня то, завтра это… — Положив голову на колени завуча, спаниелька грустно, даже обреченно, продолжала: — правда, открытых уроков, троек «на волоске» у нее нет. — И как бы испугавшись, что из-за этого хозяйка может не понравиться новому знакомому, поспешно добавила: — но вы не думайте… Она хорошая, ласковая! Только… Ну… Как бы сказать?.. Трудно ей… Характер…
— Капризная? — завучу было уже интересно. Долли отрицательно покачала головой. Запрыгали уши.
— Легкомысленная?
Отрицательно машет ушами черная спаниелька.
— Ну, не знаю, может быть, взбалмошная, резкая?
— Резкая, взбалмошная… — задумчиво повторила Долли. Это из-за того, что назло весь фарфор с драконами перебила?.. Нет, дело не в этом.
Долли опустила голову, почти уткнулась черным носом в холодный снег.
— Нет, — повторила она задумчиво. — Эвелина… Она… Она… — Никак не подберет нужного слова. Наконец нашла, обрадовалась!
— Она… — не железная!
— Постой, постой, — немного возмутился Виталий Григорьевич. Ведь начали с того, что я—не железный.
— Не-е-е-т, — Долли хитро взглянула карими глазами, как бы разоблачая завуча. — Нет, вы нормальный железный человек. Радовались бы!
Недоуменный взгляд Виталия Григорьевича.
— А чему вы удивляетесь? Вам пора бы знать, что люди бывают железные или… или — как моя Эвелина: у них не пропадают сапожки, двери открываются взглядом, нет у них классов, чтобы руководить ими… — тихо и спокойно произнесла Долли.
— Хорошо — вздохнул завуч.
— Хорошо, — повторила Долли, вслушиваясь в слово. — Разбитый фарфор — хорошо?.. То, что назло — хорошо?.. Черная маленькая лопоушка, кажется, издевалась.
— Ну! Кому что! Фарфор, видишь ли, грохнула! Позволить себе разбить японский фарфор! — последние слова Виталий Григорьевич произнес с некоторой завистью. — Глупо. Смешно просто!
— Вы думаете Эвелина потом не плакала?
— …?
— Нет, не из-за фарфора…
— Так что же тогда? — осторожно, боясь спугнуть откровенность, спросил Виталий Григорьевич.
Долли посмотрела на него внимательно.
— Я же сказала: Эвелина — не железная.
— Но зачем ей быть железной? — насмешливо спросил завуч. Долли, ты ребенок.
Долли даже обиделась.
— У него дверь, видишь ли, заклинивает! Я — ребенок, видишь ли! А моя Эвелина — плачет! И не из-за разбитого фарфора, совсем нет!.. Просто…
— Знаю. Давным-давно выяснено: «Нет в мире совершенства». Без нас с тобой ясно.
— А раз давно выяснено, раз так уж ясно, — почему вы такой зеленый? И на себя не похожи? Долли говорила мягко, как с расстроенным ребенком. А Виталий Григорьевич распалялся.
— Зеленый? А куда я дену «окна» математика?
— Ну, а как же раньше, — спокойный голос спаниельки.
— Раньше! А как уговорить англичанку взять классное руководство?
— Так же, как биолога в прошлом году.
— Ну, а сапожок финский, где я возьму? — взвился завуч.
Долли ответила так же невозмутимо:
— А помните, три года назад пропали ваши золотые часы, а потом их нашли на руке скелета в биологическом кабинете.
— Да, да, все так и было, — успокаиваясь, сказал Виталий Григорьевич. Успокаиваясь? Нет, нет, настораживаясь: откуда Долли знала о таких подробностях?
— И дальше так будет, — продолжала Долли. — И сегодня.
— Сегодня?
Виталий Григорьевич нехотя вспомнил, что есть «сегодня». И понял, с чего начался этот странный разговор, а главное — с КЕМ. И снова что-то качнулось в голове завуча. Долли, видимо, заметила это и, чтобы не слишком пугать человека, весело мотнула ушами и распорядилась:
— Ну, ладно, в школу, побыстрее! Там все отлично, поверьте. — И убежала. На ходу черная спаниелька оглянулась: — Еще увидимся!
Виталий Григорьевич поплелся в школу. «Побыстрее» — он не мог. Ноги — ватные, в голове что-то звякает. О чем он думал? Он не думал — это было бы лишним.
Школа. Перемена. Ад! Вот он — математик. Завуч вжимается в стенку. Радостные возгласы математика:
— Все в порядке, Виталий Григорьевич! Не думайте о моих «окнах». Я с Полиной договорился — она сегодня добрая: сапог нашелся! Собственный! Лифтерше какой-то косматый джинсовый оставил.
— Спасибо, — оглушунно сказал завуч.
А вот появляется англичанка. Мило улыбается, сообщает, что согласна взять классное руководство при условии, что все того же Лузгина переведут в немецкую группу.
— Да ради Бога! Ради Бога! Ради Бога! — чуть не запрыгал от волнения и радости завуч. Ведь Сережке учить что английский, что немецкий, что санскрит — все равно.
Кажется, все уладилось. Уладилось, как предупреждала Долли. Совпадение? Случайность? Конечно, но, простите, как она могла… Ведь она не может, не имеет права, не должна разговаривать!!!
Виталий Григорьевич историк. Он не мог дать на уроке сочинение и думать о своем, приходилось рассказывать о восстаниях и размышлять о невозможном; приходилось возмущаться коварством врагов и вспоминать каждое слово Долли. Урок — в две головы; два — в две головы; три — в две головы. Екатерина II — Долли; Лузгин — Долли; Ришелье — Долли и так далее. Голова разламывается. Бред: собака разговаривает, поучает, рассказывает, все знает! Бред!
Не может быть! Переутомился! К врачу! Собаки, видишь ли, заговорили. Он помнил даже каждую ее — Долину — интонацию.
— Страшно, но ничего непоправимого, — успокаивал себя Виталий Григорьевич. Курс лечения. Отдых. И тем не менее…
— Несуразица! Кошмар! Бред! К районному?.. Но сегодня суббота, да и о говорящих собаках — районному…
Виталий Григорьевич вспомнил, что у него есть знакомый засекреченный химик. А у того — знакомый журналист, ну, а у того, естественно, доверенный психоаналитик. К счастью, и химик, и журналист, и психоаналитик были у себя.
И вот уже через пару часов Виталий Григорьевич входил в домашний кабинет преуспевающего доктора. Высокий, сухощавый, лет пятидесяти пяти. Почти седой, но тем не менее, моложавый. Безупречная вежливость. Подтянутость. Элегантность. Сдержанность без намека на чопорность. Несколько ничего не значащих фраз: завязать разговор. Приветы общим знакомым и, наконец, неизбежные слова, которых так ждал и боялся завуч…
— Итак, я вас слушаю.
Виталий Григорьевич запинался. Доктор терпеливо, привычно ждал. Виталий Григорьевич рассказал все, что вспомнил: от собственных золотых часов на руке скелета до говорящего спаниеля. Доктор слушал внимательно, спокойно, иногда задавал, казалось бы, совсем не существенные вопросы, просил что-то уточнить и не высказывал ни малейшего беспокойства. Ему было все ясно, а значит, совсем не страшно.
Когда Виталий Григорьевич закончил, он, снисходительно улыбаясь, сказал:
— Есть такая штука — самоанализ. Последний час вы как раз этим и занимались. Сами. Вы. А я здесь почти и не при чем.
И доктор рассказал, как связаны окна, сапожки, часы и, конечно, говорящая Долли. Посоветовал почитать кое-что по психоанализу. Назначил принимать на ночь по таблетке транквилизатора. А главное, очень толково объяснил самое важное, необходимое: Виталий Григорьевич разговаривал не с собакой, а со своим вторым «Я», с самим собой, потому что ему, Виталию Григорьевичу, было это необходимо — разобраться в самом себе. Расстались друзьями. На письменном столе доктора остался конверт с гонораром.
…Что дальше?
Виталий Григорьевич счастлив: он не сумасшедший — это раз, сапожок химички нашелся — это два, математик без «окон» — это три, англичанка согласилась взять классное руководство — это четыре.
И погода! Погода! Солнце мощности головокружительной! Снег белизны невообразимой, неправдоподобной! Темно-зеленые ели в сквере под снегом… Господи! Как же все хорошо! С ума сойти можно! Но… не Нужно…
А вот и приятная неожиданность. Размахивая ушами, Долли мчится, почти летит, волоча за поводок хозяйку: миловидную, белокурую, легкую, кажется, тоже вот-вот готовую взлететь. Долли их просто столкнула друг с другом.
Смех, извинения, разговоры: «А вы?», «А я?». В воздухе смех! А Долли рядом. «А вы?», «А я?»
— А я сейчас у врача был! — Смех!
— Сейчас? — Смех!
— Зачем?
— Не пойму. Блажь какая-то нашла. — Смеется. — Померещилось что-то! Оба смеются.
— Ерунда.
— Бывает. Смех…
И тут знакомый голос, — взволнованно, огорченно, но твердо.
— Отпусти поводок! Я домой пойду… До свидания…
— Что вдруг? — удивилась хозяйка.
— Так… Без меня поговорите.
— Ну, беги. Лифтерша откроет.
Не взглянув на Виталия Григорьевича, Долли убежала. Навсегда… Туда, где бьют фарфор не потому, что его много, а потому, что люди там не железные… «Не понял… Ничего не понял…» — казалось было написано в глазах Долли.
Виталий Григорьевич почувствовал, что в голове на миг опять что-то резко перевернулось, и прежняя мысль остро пронзила сознание: «Собаки разговаривают разве?» Он растерянно посмотрел вслед Долли, затем, словно ожидал успокоения, вопросительно и с недоумением в глаза молодой женщины. Ведь она разговаривала с Долли… разговаривала обычно, как с ним. Как же это?.. Может, это естественно?..
А хозяйка Долли (Виталий Григорьевич вспомнил ее имя — утром Долли сказала!..), Эвелина, мило улыбнулась, не замечая его растерянности:
— Пусть бежит! Обиделась что-то! С ней случается. Простит. Знаете что, давайте я вас провожу! Вы ведь опять в школу? Так поздно?
… И оба рассмеялись…

Ждете?

Уже несколько дней ее преследовал лиловый цвет. Лиловым отливал снег. Лиловым казался свет фонарей. Кем-то оставленные на скамье, лиловели необыкновенно лиловые астры. Сначала это удивляло, потом стало пугать. Ведь не синий, не желтый, не зеленый. Лиловый! Разве это ни о чем не говорит? Лиловый цвет — цвет беды. Неузаконенно. Но она знала, что это так. И ждала. Недолго. Вечером, когда за окнами кружились уже совсем лиловые снежинки, раздался звонок в дверь. Открыла: прекрасная женщина в лиловом длинном платье, очень живые лиловые глаза, волосы цвета тумана.
— Я ваша беда. Ждете? — Она прошла в комнату.
— Ждала. Но почему именно я?
— Так вышло…
Они сели в кресла напротив друг друга. Они будто изучали друг друга, привыкали..
— Вы долго будете со мной?
— Как получится.
— Я справлюсь?
Беда пожала плечами: «А как же другие?»
Страшно не было, но нарастала тревога. Тревога, которую не снять никакими словами, никакими лекарствами, никакой работой. Тревога, которая исчезает, только уступив место страху, отчаянию, бессилию.
— Вы мне поможете? — робкий голос.
— Я? — Лиловые глаза расширились от удивления. — Хотя… И так бывает. Правда, редко…
— Почему же вы все-таки ко мне пришли?
— Вы не понимаете? А спрашивали о помощи. У меня! Значит, одиноки. А кто-то должен быть рядом. Вот я и — пришла.
— Одинока? — с вызовом. — Почему одинока?! Муж, друзья, дети…
— Да? — с мягкой насмешкой.
Обе знали, что у кого-то истрепаны нервы и характер неровный, у кого-то работа сумасшедшая, кто-то чем-то болен, кто-то равнодушен просто… Обе знали.
— Ну, что же, вот и познакомились. До завтра. Беда протянула руку. От этого прикосновения стало страшно… Оно не было леденящим — теплая человеческая рука.
А телеграмму принесли часом позже…

Москва, 1975 г.

Литератор

Работать не хотелось. Валентину Сергеевичу очень не хотелось работать. Ведь такой день… Солнца столько, будто не октябрь сейчас, а май, яркий, теплый. А работа… Работа, в общем-то, и сделана почти вся. Данные собраны, проверены — ничего необыкновенного. Остается сбить четкий, в меру эмоциональный доклад. Или речь? Да нет, на речь не потянет. Этим Валентин Сергеевич и занимался в кабинете своей дачи. Эту часть работы он, как правило, выполнял здесь. Привык работать на воздухе. Кое-что уже было готово.
«Музыка, постоянная нервная спутница искреннего художника, суть души этого хрупкого, нежного существа», — отбила машинка Валентина Сергеевича.
— Литературщина?
— Ну да, конечно, — Валентин Сергеевич снисходительно пожал плечами, стряхнул пепел с сигареты, вяло потянулся. — Все так, — уговаривал он себя. — Но о ком пишем?.. О Лидии Павликовой, студентке консерватории, молодой и, как утверждают знающие люди, талантливой. А потом, она такая милая!.
Валентин Сергеевич, не глядя, сунул руку в ящик стола, на ощупь нашел среди прочих снимков нужный: уже знал его по оторванному уголку. «Да, такая милая девочка. Чуть настороженные глаза… Не помешает… некоторая вычурность, совсем не помешает. Ведь это не экскаваторщик Коля Коваленко. Хороший, кстати, парень. Ну, да ладно».
И Валентин Сергеевич собрался творить дальше. Но в это время то ли солнце, то ли ветер, то ли теплая пока осень, короче, что-то очень нужное живому человеку, толкнуло выходящую в сад стеклянную дверь кабинета. Прохладный, чуть неспокойный запах осенних листьев, горьковатый вкус рябины, почти материальное тепло солнечных лучей заполнили комнату, выволокли Валентина Сергеевича из-за стола, выманили в сад.
— Работа подождет, — решил он, — а терять такой день… Думать можно и на ходу. Ведь осталось склеить две-три ключевые ударные фразы. Остальное — факты.
Валентин Сергеевич тихо шел по песчаной тропинке мимо разросшихся спутанных кустов смородины, крыжовника, малины. Кое-где они совсем облетели, кое-где пожелтели, где-то еще совсем зеленые. А ведь не жарко.
— Не жарко, — подумал Валентин Сергеевич, — обманчивое солнце. Не забыть бы попросить Зою приготовить на завтра толстый свитер, а костюм… нет, все таки очень строго: молодежи-то много у Лиды будет.
Что-то стукнуло за спиной. Резко оглянулся: просто яблоко упало. Никому бы не признался, но стук ударившегося о землю яблока почему-то всегда казался веселым. Поднимать не стал. Пусть лежит. Ведь красиво: ярко-ярко желтое в сухой бурой траве. Художник зашевелился в Валентине Сергеевиче. Или профессионал?..
«…Лида у рояля… Светлые волнующие импульсы, что струятся из ее чутких волшебных пальцев, способны оживить… способны оживить», — Валентин Сергеевич аж сам сморщился.
— Да… — вздохнул он, скрипнув калиткой. — Литературное образование и долгий опыт работы даром не прошли. И потом, слово «оживить» показалось Валентину Сергеевичу не совсем уместным.
Тут его окликнул знакомый голос тети Клавы — соседки по даче. Она работала в ресторане, и у нее так же, как у Валентина Сергеевича, свободные дни часто не совпадали с выходными днями людей прочих профессий. Тетя Клава срезала, последние осенние астры.
Прекрасные цветы, длинные, тонкие, острые лепестки. Темные и бледно-лиловые, чуть розовые, белые…
— Передали бы Зоеньке, — тетя Клава помахала охапкой, — ведь сами не разводите.
Валентин Сергеевич вежливо улыбнулся, но за цветами не зашел. К цветам он относился как-то странно. Тревожили они его. Напрасно!.. Валентин Сергеевич понимал, что напрасно, но ничего не мог с собой поделать.
А тетя Клава с привычным и, пожалуй, доброжелательным недоумением смотрела вслед Валентину Сергеевичу. Было в этом литераторе, как он себя называл, что-то странное, непонятное ей, рядовой сотруднице нерядового ресторана. Книжек не выпускает, фамилия неизвестная, а дача, пожалуй, лучшая в кооперативе. И автомобиль не из дешевых.
Но не в этом дело. Казался Валентин Сергеевич не то, чтобы сухим, или высокомерным, или бесчувственным. Нет, совсем нет, наоборот, скорее! Ведь летом окровавленного парня с соседней дачи везли в больницу именно в машине Валентина Сергеевича на бешеной скорости. Но проломленный череп мальчишки не помешал Валентину Сергеевичу выспросить, закончен ли десятый, в какой институт думает, чем увлекается и прочее, и прочее…
— Профессиональное, — как бы извиняясь, говорил потом Валентин Сергеевич. — Профессиональное. Главное, что жив.
Это было летом. А сейчас «странный литератор» Валентин Сергеевич медленно шел по уже опустевшему дачному поселку. Становилось грустно и даже больно немного. Отчего?.. Да ни от чего. Так. Валентин Сергеевич с силой стеганул голым прутом по облетающему кусту волчьих ягод. Полетели последние крапчатые листья.
Заедало иногда. Ведь хилый невротик Женька Сметанин ушел с третьего курса, а журналистом все-таки стал. И приличным вполне. А Радченко, этот дуб дубом, еле защитил диплом, зато, видишь ли, прошел где-то что-то пешком, выпустил пару книг, пролез в Союз. А он, Валентин Сергеевич, вот уже шесть лет литсотрудник очень уважаемого, но, прямо скажем, не всеми любимого заведения. Цветы тети Клавы, как всегда цветы, напомнили Валентину Сергеевичу, что он всего лишь ОЛЦПУ. Не любил он этих напоминаний…
— Ну да ладно… — Валентин Сергеевич отстегал куст и успокоенный пошел дальше. Солнце было уже не тем. Не тем стало солнце. Захотелось вернуться в кабинет, достучать работу о Лидии Павликовой — и домой.
Почему так резко что-то изменилось? Погода, может быть. Уже нет мощных, живых, теплых потоков солнца. Блекло-серое небо. Вот-вот заморосит. Яблоко в сухой траве уже не казалось таким желтым, таким ярким-ярким.
— А ведь разные великие любили осень, — подумал Валентин Сергеевич, чтобы успокоиться. — Любили… И как не упиваться этим ярким теплом, теплом, которого скоро не станет, теплом, на смену которому придет холодная зима… Разве не то же в моей работе, если смотреть на нее глазами художника. ХУДОЖНИКА!
Нормально… Сравнение пристрастия великих к осени с профессией Валентина Сергеевича помогло. За машинку он сел достаточно одухотворенным. Последняя фраза вышла неплохой, совсем неплохой вышла последняя фраза.
«Смолкла музыка Лиды. Но не холодными снежинками вьются вокруг нас ее звуки. Кажется в желтые осенние листья превращаются ноты», — (иметь под рукой ветку с желтыми листьями). И подпись: Организатор Литературных Церемоний Проводов Усопших.
…Папка с делом о трагической безвременной кончине милой девушки Лидии Павликовой легла в дипломат рядом с зонтом и термосом.

Евпатория — Москва. 1980–1981 гг.

Будни

Тетя Роза жила в приморском курортном городке. Здесь не росли пальмы и кипарисы. Не цвели магнолии и камелии. Рестораны «Лазурный», «Чертова мельница», «Жемчужный» находились не здесь. Имелись вечный тихий «Золотой пляж» и всегда закрытый «Якорь».
Я не хочу сказать, что это был плохой город. Нет. Просто магнолии и кипарисы, действительно, не могли здесь расти. Климат не тот. Земля просоленная. Побережье степного Крыма, изъеденное лиманами неимоверно солеными и, как утверждает местное население, — от всех болезней. Может быть, и от всех. Но магнолии этого соседства не выдерживали. Выдерживала акация. И еще миндаль. И персики с абрикосами. И когда все это цвело, в городе было неплохо. Скажем прямо, даже хорошо. В остальное время хорошо не было: пыльно, многолюдно, а осенью еще и ветрено.
Короче говоря, те, кто привык к «Лазурным», камелиям и пальмам, о тети Розином городке знать не знали. Но город не пустовал. Курортников было больше, чем нужно, и были они трех видов: те, кто действительно нуждался в лечении; те, кто лечился потому, что найти хоть одну болезнь можно всегда; и те, кому не повезло с путевками.
Тетя Роза работала с курортниками первого и второго видов. За свою работу она ИМЕЛА. Достаточно. Только не надо говорить, что тетя Роза наживалась на страданиях людей! Не надо. Это неправда. Берите круглый год на полный пансион с массажем трех-четырех особ, имейте золотые тети Розины руки, ее вечное «оно мне надо?!» на все неприятности (которые не вгрызаются слишком глубоко ей в душу), какую-то поразительную неутомимость, (несмотря на постоянную усталость), и у вас тоже будут дом с садом, машина с гаражом и прочее.
А знаю я тетю Розу давным-давно. То давно, которое называется — тысячу лет. Потому она и — тетя Роза. А не Роза Викторовна. Время от времени мне без особого желания, но по необходимости приходилось прибегать к ее помощи. Тетя Роза, уж не знаю почему, признала меня, делала все, что могла, и как-то незаметно, но прочно стала своей. А потому меня в отличие от многих не раздражало ее дежурное, нагловатое «оно мне надо?!».
Да, тетю Розу я знала давно. И понимала, как мало кто, что она имеет полное право ИМЕТЬ.
ИМЕТЬ массивные золотые перстни с камнями невообразимого цвета на все десять пальцев. Потому что уже тридцать лет этими пальцами она либо лечит людей, либо добросовестно растирает мышцы тех, кто гораздо здоровее ее.
Иметь дом и сад. Потому что в этом большом доме и на персиках, абрикосах, орехах этого сада вырастила двух дочек и сына. Кстати, без мужа, который давненько исчез с курортницей из тех, кому не повезло с путевкой.
Иметь «Жигули», гараж и своих людей на станции техобслуживания. Потому что на этих «Жигулях» прокатала по всему Крыму не кого-то, а собственных шестерых внуков.
Тети Роза имела право ИМЕТЬ, потому что просто с неба ей ничто не падало. Ой, как не падало!..
Она много имела: большие деньги и больные руки. Хороший дом, богатый сад и не очень благополучных дочек. Невестку с характером и внуков, конечно же, самых замечательных. Машину, бессовестно пожирающую последние силы, и работу — массажи, массажи, массажи, массажи…
Много, очень много имела тетя Роза. Так много, что если в доме появлялось что-то новое или исчезало что-то старое, было это как-то между прочим.
И еще раз повторю «ИМЕЛА». Имела тетя Роза мать. Вернее, была у тети Розы мать. Незрячая смолоду. Она жила в другом конце города с какой-то дальней родственницей. За плату. Свои называли ее — баба Варя.
В это лето баба Варя умирала… Старая была, больная. Врачи бились, бились и успокоились.
Баба Варя умирала. Долго. С мая. Сейчас август на исходе. Все чаще звонки от родственницы.
— Бабе Варе вызывали «скорую». Роза, приезжай!
— Бабе Варе назначили дефицитное лекарство. Роза, у тебя клиенты из Москвы…
— Баба Варя пьет только свежий бульон и козье молоко и только козы тетки Аси. (Восемнадцать километров от города!). Роза, у тебя же машина!
— Баба Варя заговаривается. Роза, я боюсь! Приезжай ночевать.
— Баба Варя принимает меня за покойного деду Витю. Роза, в городе нет хорошего психиатра. Говорят, в Ялте есть частный врач. Особый… Съездишь до массажей. Заодно купи мне зонт, только с рук…
— Роза! Коза, врачи, лекарства съедают деньги гораздо быстрее, чем кажется. Ты себе странно думаешь! Кончились твои. Я изэкономилась вся, по-родственному. Розочка, я надеюсь, у тебя на мой счет не водятся плохие мысли?!
— Баба Варя молчит вообще. Ты понимаешь — ВООБЩЕ! У Серафимы Борисовны в Ялте есть мумие. Нет, нет! За качество ручаюсь. Просто Симочка продает лишнее. А Вареньке вдруг поможет. Ведь чудеса бывают! Час туда, час обратно. Зато внучат прокатишь. Я знаю, что первый клиент в девять часов. Я позвоню Серафиме, она встанет пораньше. Я же понимаю: массаж — святое дело, золотко мое.
И так далее, и прочее, и тому подобное… И тому подобное, и прочее, и так далее… Во время массажей и между ними. Во время выяснения отношений с невесткой, зятьями и своими детьми: на лето все собирались…
— Сережа (зять), я же просила посмотреть крышу! Галочка (невестка), неужели трудно хоть раз в неделю сготовить обед!
Звонки во время кормежки шестерых внуков. Звонки во время кормления пансионеров.
Тетя Роза не овечка. Не ангел. Но к тетки Асиной козе ездила, к Серафиме за мумием каталась, в Ялте откапывала подпольного врача и отыскивала нужной расцветки зонт. Тетя Роза дура? Она чего-то не понимает? Тетя Роза понимает больше нашего. Но баба Варя — мать. Мать, понятно? Совесть потом замучает. Шугануть «родственницу за плату»? Бросить дом, внуков, клиентов? Скрасить последние дни бабы Вари? Так ведь она все равно никого не узнает! А бросить массажи!? Мыслимо ли!? Козе платить надо? Частному доктору надо? Зонт — даром? А киевские клиенты привезли золотой гарнитур с жемчугом. Танечка, дочка старшая, давно хочет. Жемчуг — ее камень. Откажешь? Да и привыкла брать с книжки, не уточняя, сколько осталось. Привыкла… Виновата разве? А баба Варя? Мать… Она бы поняла.
Так оно и тянулось. Дела домашние, звонки тревожные, частые, и массажи, и опять массажи.
…А мне массажи эти, кстати, надоели досмерти. Весь день ломается. Моря не увидишь. А набережная, запруженная курортниками всех трех видов? «Столовки» под названием «Коктейль бары»? ОНО МНЕ НАДО? Не Ялта, не Сочи… Что и говорить. И вообще — тоскливый город. Домой хочу. Пропади массажи эти. Все пропади.
Так страдала я в тени тети Розиных персиков. А еще тревожилась за свою нервную систему. Как я, натура тонкая, перенесу смерть бабы Вари?
Уже никто не сомневался, что она умрет не сегодня — завтра. Сначала звонки милой родственницы участились чрезвычайно, потом почти прекратились. Ясно почему: тетя Роза, не бросая работы, не передавая никому домашних дел, даже лечения домашними средствами некстати заболевшей овчарки Лайды и даже, представьте, не прекращая заготовки «фрукты» на зиму, ухитрялась ночевать у бабы Вари и наезжать к ней не один раз в день.
Худо было бабе Варе. Совсем. Не ест. Не пьет ничегошеньки который день. Лежит тихо, как неживая. Пока КАК. Врачи сказали: «Все. Соболезнуем. Прогноз ясен. Крепитесь, Роза Викторовна». Роза Викторовна крепилась бы, будь у нее силы и время. Но ни того, ни другого у тети Розы не было. А потому ее жизнь шла своим чередом.
Но сегодня утром, во время первого массажа, позвонила уже не родственница. Медицина решила, что эту новость должна сообщить лично: «Только что Варвару Григорьевну вывели из состояния (забыла какого), но, вероятно, к прискорбию, последний раз. Роза Викторовна, милая, вечером конец неизбежен. Мужайтесь. Готовьтесь».
Тетя Роза, хоть и сама медицинский работник, в медицину, тем не менее, верила. Потому готовиться начала незамедлительно. Она прервала очередной массаж, разыскала где-то черный шерстяной (тоньше не нашлось) платок и уже в этом жарком уборе массаж закончила. После сказала, что извиняется, но остальные массажи откладываются, потому что нужно съездить в магазин за дефицитным «продуктом» для поминок, потом дать телеграмму брату, потом в соответствующей конторе выбить хорошее место на кладбище, потом заехать еще в одно соответствующее место, потом в другое…
Тетя Роза готовилась к смерти матери. Не скажу, что от этих, на мой взгляд, несколько преждевременных «нужно сделать» у меня помутилось в голове или хотя бы челюсть отвисла. Зачем? Я же не из восемнадцатого века. Понимаю: что надо — то надо. И почему откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня… Но стало мне как-то грустно, холодно и спать захотелось. Потому, закрыв ворота за фыркнувшей тети Розиной машиной, я, несмотря на свободный, казалось бы, день, идти на море не пожелала. Прихватила кошку Машу, чтоб теплее было, три номера «иностранки», чтоб не зацикливаться на чем не надо, и мрачно удалилась под лично мне выделенные два персика и орех.
Как-то странно тихо было во владениях тети Розы. Иногородних внуков забрали готовиться к школе. Отгуляли отпуска средняя дочка Катря, оба зятя и сын. Невестка Галка (местная) особого интереса к предстоящим событиям не проявляла. Просто последние дни перед работой отводила своих ребят к другой бабушке. В доме остались старшее «дите» Танечка со своей крохотной Юлькой.
Приходили и уходили клиенты. Их не интересовали тети Розины заботы о дефицитном «продукте» для поминок и хорошее место на кладбище для бабы Вари. Я тоже не из тех, кто чужое слишком близко к сердцу принимает. И к бабе Варе не пойду, когда та умрет: боюсь покойников. Но тем не менее, я все-таки и не из тех, перед кем нужно извиняться, что столько-то дней массажа не будет. И так ясно. Какой уж тут массаж?
Было бы совсем тихо, если бы не падали поздние персики, не повизгивала захворавшая Лайда, не щебетала что-то легкомысленное Юлька. Если бы не доносились из дома частые звонки тети Розы.
— Достала три палки салями, языки для заливного. Танюша, позвони Катре, пусть приедет сегодня же. Мясо для пирогов она лучше выбирает.
— Забыла записную книжку. Не могу никому дать телеграммы. Танечка, дите, сообщи всем по телефону. Ну… сама подумай, когда приезжать. Завтра, послезавтра. Сереже своему скажи, пусть захватит несколько бутылок «Виски». Все пьют его сейчас, а в городе нет. Наша бабушка, что же, хуже других?
Я не вздрагиваю, нет. Я современна, я рациональна.
А звонки снова и снова.
— Танечка, я на кладбище. Здесь такие люди!.. Это не люди, это хуже людей. Они не хотят хоронить бабу Варю рядом с дедой Витей. А баба Варя, я звонила, такая желтая, желтая стала, ужас просто!
— Дите, главное забыла: пусть Катюша что-нибудь черное себе захватит, а тебе Сергей пусть привезет. И снова:
— Танечка! Эти злодеи вообще не хотят хоронить бабу Варю! Я имею в виду на старом кладбище. А новое, сама знаешь, у черта на рогах. Умру, но добьюсь разрешения на место. Завтра будет не до этого.
И опять:
— Танюша, я выезжаю! Все в порядке! Они хотели получить, они получили. Я не торговалась… Баба Варя заслужила.
— Выезжаю. Конечно звонила. Хуже бабе Варе, хуже. Танечка, дите. Ну не плачь! Я же не плачу! Я же за рулем! Лучше поищи, чем можно зеркала завесить. Я же сказала: поищи, а не завешивай. Еще нельзя. Ты ела? Ну и зря. Поесть-то надо. А Юлька? Какое умное дите! Так я еду. Загляну к бабе Варе и — домой. Накорми хоть чем-нибудь, кто дома есть. Ну, раз только Наташа, можешь не кормить: не чужая, сама найдет.
…Я б нашла… Но меня и без того тошнит. Дура эмоциональная… И кошку Машу, наверное, тошнит… Я ее сжала зачем-то… И отпустить не могу… Интеллигентка заторможенная… А кошка Маша все понимает. Не убегает. Только придушенно мурлычет.
Около часа прошло. Заскрежетали ворота. Вернулась тетя Роза. Все в том же черном шерстяном платке. Сунула Татьяне продукты и большущий узел, из которого выглядывал кусок чего-то вишневого с бахромой.
— Возьми, Танечка. Кое-что бабушкино. Эта стерва (родственница) уже глаз положила на бабы Варину шаль. Потом в мою сторону:
— Дите, ты здесь? Не души кошку. Я сейчас. — Тетя Роза сунула и мне какой-то сверток. — Ах, баба Варя, баба Варя! Скоро отмучается! — возбуждение тети Розы росло, росло, росло…
— Таня, да не плачь ты, милая! Я же не железная, дите мое!
И уже мне из дому. Как всегда звонко. Да нет же, звонче, резче!!!
— Наталочка, дите! В массажную! Быстро! Может быть, успеем!
В глазах у меня потемнело. Честно говорю, правда, потемнело.
— Наталочка! Дите! В массажную! Быстро! Может быть, успеем!
— Наталочка! Дите! Быстро! Может быть, успеем!
— Быстро! Может быть, успеем!
— Может быть, успеем!!!
«Что — успеем? До чего успеем?! — хотелось крикнуть. — Тетя Роза! Тетя Розочка!!! Остановись! Тетя Роза! Остановись!».
Только я не крикнула… Не каждому можно крикнуть «остановись»… К чему?
Через минуту я была готова и, представьте, мы действительно успели…

Осень 1980-81 гг. Евпатория-Москва.

Фотография в игрушках

Вот и еще одна книжка Давида Германовича. И не стоит говорить о художественных достоинствах его работ. Дни наши, деловые до сумасшествия, жесткие до жестокости, просто нуждаются в произведениях человека, который жил сердцем.
… После смерти Давида, в нашем доме, долгое время было почти физически больно наводить порядок. По простой причине. Среди книг на полках лежал большой конверт с надписью фломастером: «ПИСЬМА ДАВИДА». Лежал он много лет. Постоянно пополнялся. Мы их часто читали и перечитывали.
Смешные, короткие, будто веселые искорки, письма-записки. «Ребята! Разменяйте рубль!» И тут же приклеен вырезанный из газеты рубль.
«Я бы выпил за тебя штоф водки, но меня слегка инфарктнуло…» Это телеграмма из больницы от Давида Германовича в день моего тридцатилетия.
«Как живете, караси? Ничего себе, мерси!» — это тоже из больницы. И вопрос Давида, и ответ его. Написано на… горчичнике. И конечно, не потому, что не было бумаги, просто так смешнее и интереснее.
А вот конверт со штемпелем Южно-Сахалинска. Почему? А просто взял Давид газету, вырезал из нее мою сказку, отправил на Сахалин до востребования, указал обратным мой домашний адрес. Потому и пришло письмо на улицу Черняховского с улицы Черняховского через Сахалин. И просто, и сложно, и запутано, и весело, все, как у Давида!
Конечно же, ни один мой дом получал такие письма — светлячки. Но это были письма все-таки к нам. Когда хочу, перечитываю. Часто…
И еще. В моей комнате стоит пианино, на нем живут игрушки. Белки, кошки, фея, лягушата, судья в парике и мантии, маленький вратарь в маленьких воротах — это почти люди, почти актеры. Они «снимались» в моих диафильмах и мультфильмах. Среди этой компании стоит фотография Давида Германовича. Думаю, очень правильно, что стоит она именно здесь.
Давид Германович многому научил меня, ему нравились мои сказки. А еще он любил бывать в добрых, веселых компаниях. Уверена, он доволен, что фотография его живет среди озорных, легкомысленных существ.
И мне хорошо. Давид всегда рядом, смотрит на меня своими добрыми, мальчишескими глазами.
В годовщину смерти Давида возле его фотографии поставили свечу и две гвоздики. Мне очень хотелось одну выбросить: нельзя, чтобы у Давида Германовича Медведенко было четное количество цветов.

Шторы

Жила-была темная комната.
Хотя нет. Так начинать сказку нельзя. Темно и грустно. Начнем по-другому.
…Каждое утро, на рассвете вставало солнце. Золотое, веселое, теплое. Даже горячее, но иногда не золотое, а красное или розовое. И обязательно доброе и красивое. Хотя бы одним своим лучом солнце заглядывало в каждое окно каждого дома. Ведь какая бы неприятность ни завелась в комнате, луч солнца все уладит. Солнце ждали. Раздвигали шторы. Лучи скользили по комнате. «Ну? Где что не так? Ясно. У кого-то болит голова». Капля солнечного света незаметно скатилась по лучику в чашку с чаем. Теперь все в порядке.
Так бывало везде, за всеми окнами. Кроме одного.
— Просто голова кругом идет, ума не приложу, что это значит, — очень удивлялось и переживало солнце.
Дело в том, что плотные сине-голубые шторы одного окна не раздвигались никогда, или, по крайней мере, уже давно. Сколько лет — солнце не помнило: у него были прекрасные длинные лучи и не очень хорошая, довольно короткая память. Но, что окно занавешено ПРОСТО ДАВНО, солнце знало и, как ни старалось, не могло объяснить этой странности. Ведь так или иначе кто-нибудь обязательно должен был бы раздвигать по утрам сине-голубые шторы. Но этого не происходило. Нет — и все.
— Ну, не знаю, НЕ ПОНИМАЮ, — раскалялось солнце, — что за шторами? Что это значит? А если нужна моя помощь? Ах! — солнце чуть не заплакало золотыми тягучими прозрачными слезами. — Получается, я не выполняю своих обязанностей. За всю мою, не помню уж сколько миллионнолетнюю жизнь не случалось такого. Ну что же в комнате?
— А вы загляните, — раздался лукавый голос. Золотясь в солнечных лучах, проплывала небольшая пушистая тучка.
— Заглянуть!? Я же говорю — ШТОРЫ.
— А вы, — мягко подсказывала тучка, — в щелочку. Одним лучиком.
— Неприлично подглядывать…
— А если вы нужны?
Солнце не могло не согласиться. Ведь правда — окно, на котором НИКОГДА не раздвигаются шторы — это… это непонятно.
Солнце, осторожно изогнув свой самый тонкий лучик, заглянуло в щелочку между шторами. Яркий золотой лучик нырнул в комнату и сразу немного побледнел и поголубел. Оттого, что шторы, плотные и сине-голубые. Сначала луч зажмурился от темноты. Потом пригляделся, огляделся: обыкновенная пустая темно-голубая комната. Обыкновенная мебель, ковер на полу, красивые обои на стенах и картина. И везде — пыль. Тоже голубоватая. Луч робко скользнул по стене. И замер. Как-то не по себе было ему.
— Эй, — позвал солнечный луч, — здесь кто-нибудь есть? Можно войти?
Захлопали нелегкие мягкие крылья. С картины на спинку кресла слетела сова. Тоже слегка голубоватая. Сова наклонила голову набок, не сердито посмотрела на лучик и сказала глуховато:
— Я здесь есть. И вот она. — Сова кивнула в сторону дивана. — А войти можно. Почему нельзя? Ты ведь не против?
— Не против, — с дивана раздался мягкий-премягкий голос, — располагайтесь, пожалуйста. Только — извините: у нас пыльно. Очень.
Солнечный лучик уже разглядел на диване кошку. Игрушечную кошку из очень мягкой, почему-то малиновой синтетики. Как и все вокруг, искусственный малиновый мех слегка отливал голубизной.
— Спасибо, — лучик был вежливым, — а больше здесь никто не живет? Ну, например, люди?
Сова то ли хмыкнула, то ли ухнула, все так же сидя на спинке кресла. А малиновая кошка бесшумно спрыгнула с дивана, поманила к себе лучик. Ей было приятно держать его на лапке.
— Нет, кажется, — сказала она, — здесь живем мы. Я и сова. А люди… — кошка помолчала. — А мы здесь живем…
— Но, простите, — смущенно замигал солнечный лучик, — ведь вы — игрушка, а сова — нарисованная. А живете будто… живые, настоящие. А, только не обижайтесь, вы, — зашептал лучик, — вы НЕНАСТОЯЩИЕ.
— Настоящие, — вздохнула сова.
Лучик вопросительно посмотрел на кошку.
— Да, — подтвердила мягкая кошка, — раньше я, действительно, была просто красивой игрушкой, а сова была только нарисованной и никогда не слетала со своей нарисованной елки. Во-от… А потом, ну теперь, сейчас, — кошка говорила медленно, явно стараясь избежать точных слов, как показалось лучику, слов о людях, — ну, в общем, — закончила она, — нам пришлось стать настоящими.
— Кто-то обязательно должен быть живым, — кивнула сова.
— А скажите, если можно, — попросил солнечный лучик, — а ваши люди — где они? Люди просто так не исчезают. Да?
— Да, — согласились сова и кошка.
— Они ушли? Ведь не облака люди, их не унесет ветер. Не ручьи люди — их не высушит солнце. Да?
— Да.
— Так они ушли? А вещи? А почему не предупредили других людей?
Сова молчала. Малиновая кошка молчала. Лучик замолчал и тихо, тихо стало. И стали слышны голоса людей. Сначала не очень громко, потом громко.
— Ты не прав.
— А я и не говорю, что прав. Но ты не права тоже.
— Я всегда не права. Я привыкла…
— Ну конечно! Привыкла… У тебя только крайности. А я, кстати, не начинал.
— А зачем тебе начинать?! Ты что, посуду моешь? Раковина что — на тебя протекает? Дай, пожалуйста, сигареты.
— Раковины у всех протекают. А сигареты у тебя в кармане. Ты их изо рта не вынимаешь.
— Вынимаю, дорогой. И не стоит напоминать каждый раз, что тебе не нравится, что я курю.
— Да кури ты сколько хочешь! Разве в этом дело… А…
— Ну что — а?! Ну, в чем дело? Я прошу, просто прошу — скажи КОНКРЕТНО: в чем дело?
— Если бы я все помнил… Я бы давно… сошел с ума.
— Не волнуйся. Спасибо тебе и твоей мамочке — я ближе к этому.
— А я не волнуюсь. Прошу тебя, не заваривай чай с мятой! Могу я не любить что-то?!
— Заваривай сам! Хотя все нормальные люди мяту…
— Ты что делаешь?! Зачем тебе кордиамин?! С твоим характером пульс меньше двухсот быть не может.
— Это валокордин.
— Кордиамин! Никогда не смотришь, что глотаешь.
— Благодарю за заботу, но это валокордин. Сама вчера купила и здесь, вот! Вот! Здесь поставила!
— Ну, я искал что-то! Утром! Может сдвинул! Ну?.. Ну ладно?.. Тебе уже ничего?
— Зачем? Тебя кто-нибудь просил? Что ты искал? Почему ты всегда делаешь не то, что нужно?
— Я думал, что у себя дома имею право немножко сдвинуть маленький пузырек. Я пошел. У меня сегодня коллегия.
— Ты опять ни-че-го не понял—А что касается коллегии, у меня тоже открытый урок.
Хлопнула дверь квартиры, лифта. Через минуту снова: квартиры, лифта.
В сине-голубой темной комнате молча переглянулись сова, малиновая кошка и еще больше поголубевший лучик. Совсем уже голубой и тусклый.
— Простите, милый луч, — мягкая кошка прыгнула в кресло, на спинке которого все так же сидела сова, — простите. Нам с совой хотелось бы встретить вас по-другому.
— Да, — сказала сова и на секунду расправила шумные крылья, — хотелось бы по-другому. И еще хотелось бы…
— Нет, — тихо ответил луч, — помочь я не смогу.
— А я слышала: солнечные лучи почти все могут.
— Конечно, могут, — ответил луч, — но не в щелочку. В щелочку я не золотой — почти синий. Не горячий, — почти холодный. Я замерз. Я слабый, если в щелочку. Может быть, солнце что-нибудь придумает…
— Может быть, — неуверенно согласились живая нарисованная сова и живая малиновая кошка.
… Не хотелось начинать сказку грустными словами. Но без них не обойтись. Придется ими закончить.
Жила-была темная комната.
… Правда, может, солнце что-нибудь придумает?

Наследство тетушки Мегги

«Старинный особняк тетушки Мегги казался еще более угрюмым и таинственным во мраке дождливой ночи. Молодой лорд Френсис неслышной тенью скользил по запущенному саду, приближаясь к потайному входу. Небольшая капсула с ядом лежала наготове в кармане его элегантного вечернего костюма».

…Вдруг, как всегда не вовремя, со страшным скрежетом отвисла челюсть местного скелета. Это не понравилось всем. Основной массе учителей, присутствующих на педсовете, не понравилось потому, что просто, согласитесь, неприятно, когда у скелетов двигается челюсть. Преподавателю биологии Глашкиной не понравилось потому, что, поскольку педсовет проходил в подвластном ей кабинете, недостойное поведение скелета могло бросить тень на всю ее работу. А Светлана Борисовна, математик, была не то чтобы недовольна, а просто она получила легкий шок. Сегодня ей удалось (в воспитательных целях, естественно,) отобрать у злостного нарушителя дисциплины Витьки Тараненко зарубежный детектив «Наследство старой леди». А потому сейчас, во время, педсовета, она была занята тем, что следила за темными делами племянника тетушки Мегги. И тут, подогревая детективную атмосферу, в которой растворилась Светлана Борисовна, лязгнул челюстью знакомый скелет.
— Господи! — вздрогнула Светлана.
Сидевшая за тем же столом Татьяна Федоровна, преподаватель русского языка и литературы, тоже сказала:
«Господи!» — презрительно пожала плечами в адрес Светланы Борисовны и добавила:
— Лучше бы тетради проверяла! — Сама она занималась этим святым делом с начала педсовета.
Татьяна Федоровна, вынимая из сумки очередную пачку тетрадей, попыталась шепотом вразумить приятельницу:
— Ну чем ты занимаешься! Детектив… Только время теряешь. А сумка от тетрадей лопается.
По мере того, как Татьяна произносила свою короткую, но справедливую речь, слова ее стали звучать все более вяло, все менее убедительно. Закончила же она несколько неожиданно:
— Подожди, не переворачивай страницу, я не успела… Дело в том, что где-то в середине своего укоряющего монолога, она нечаянно заглянула в книгу. Нечаянно заглянула, нечаянно вникла, нечаянно увлеклась. Ведь — «…только лорд Френсис с трудом отворил потайную дверь, тонкий и резкий луч света ударил ему в глаза, в грудь уперлось холодное дуло револьвера и раздался тихий, грудной голос его кузины, юной леди Этель».
— Господи… — сказала Татьяна Федоровна с интонацией Светланы Борисовны.
Очень скоро словесник и математик, дружно шепча:
«Ой, Господи!» — пошли строка в строку. Сумки, которые вроде бы лопались от тетрадей, лежали тихо и никого не тревожили. Все бы ничего, если бы не физкультурник Людмила Владимировна, завуч Зинаида Никандровна и директор школы Михаил Михайлович. Эти трое преподавателей обсуждали животрепещущую проблему. Приближалась районная спартакиада. А известный уже Виктор Тараненко — непревзойденный спринтер среди шестиклассников. Так вот, физкультурник Людочка, молодая, в светлых брюках, горячо доказывала, что:
— Витенька имеет право участвовать в соревнованиях. Да, конечно, он периодически нарушает дисциплину, но учится только на четыре и пять. Да!
На это Зинаида Никандровна — завуч, дама даже очень средних лет, в строгом костюме, безапелляционно и стойко отвечала:
— Да, Тараненко учится хорошо, но поведение… А потому — никаких спартакиад!
Роль директора школы, Михаила Михайловича — человека неправдоподобно доброго, мягкого, деликатного — состояла в том, что он время от времени повторял:
— Милые товарищи женщины, успокойтесь! Милые товарищи женщины, не горячитесь. Пожалуйста.
Михаил Михайлович говорил тихо, но надо же было случиться такому совпадению, что в то время, как лорд Френсис и леди Этель наводили ужас на вполне благонравных преподавателей, Светлану и Татьяну, директор, неожиданно для себя и немного громче спорящих дам, произнес свою дежурную фразу:
— Пожалуйста, ну, пожалуйста, тише!
Татьяна Федоровна — опытный классный руководитель, не вникая в смысл слов Михаила Михайловича, но уловив чуть повышенные звуковые колебания, отработанным жестом хлопнула ладонью по столу и хорошо поставленным голосом потребовала:
— Тише в классе!
Ее некоторую запутанность легко простить, ведь именно в этот момент выяснилось, что кроткая леди Этель способна на (ой), даже страшно подумать на что!
Дальше? Дальше Михаил Михайлович сказал:
«Извините». Он был вежливым, робким и совершенно искренне не усомнился в том, что безобразно, непозволительно повысил голос в присутствии стольких особ слабого прекрасного пола. «Извините», — повторил он.
А строгий завуч Зинаида Никандровна? Уж не знаю каким чутьем, но что-то она почувствовала и нежным, воркующим голосом произнесла:
— Танечка! — Пришлось еще раз повторить. — Татьяна Федоровна!
Татьяна резко встала, стряхивая пыль мрачного особняка тетушки Мегги.
Зинаида Никандровна продолжала:
— А что вы думаете по этому поводу?
Татьяна поправила очки, часы, сережки. Но не отвечала. Она ничего не думала по этому поводу, потому что не знала по какому поводу нужно думать. Прослушала. Сейчас ей было нелегко.
— Я думаю, я думаю, — сначала Татьяна Федоровна замялась, затем ее выручила готовность учителя к неожиданностям. — Я думаю, — она вырвала у опешившей Светланы «Тетушку Мегги» и хлопнула ею об стол.
— Думаю я, что некоторые наши ученики занимаются на уроках всякой ерундой! Ужасно!
Лицо Татьяны Федоровны запылало праведным гневом, на столе маняще засиял обложкой детектив, загорелись некоторые глаза, скелет заинтересованно двинул челюстью.
Проблема, поднятая Татьяной Федоровной, была настолько глубже и шире спортивных дел, что спор о надвигающейся спартакиаде задохнулся.
Зинаида же Никандровна решила все-таки узнать, чем ТАКИМ ужасным занимаются некоторые ученики во время уроков.
— Разрешите, — она протянула руку к книжке.
Отдавать не хотелось. Но пришлось: завуч. Зинаида Никандровна взяла «Тетушку Мегги», села, открыла книжку и…
…Продолжался обычный педсовет. Учителя спорили о дисциплине, успеваемости и т. д. Скелет периодически лязгал челюстью.
Голоса Зинаиды Никандровны слышно не было…

Кошка и кукушка

В одной квартире, современной, удобной, жили хозяйка и ее кошка. Вернее, кошка и ее хозяйка. Хозяйка то на работе, то по магазинам, то по знакомым. Мало ли где может пропадать одинокая приятная женщина, чей возраст определить почти невозможно, да и незачем. С кошкой все не так: и возраст ее известен — совсем взрослый котенок или совсем молодая кошка, и из дома она никуда не пропадает. Кошка все дома и дома, и чаще одна. Кошка скучала. Ну, конечно же, как все кошки, она играла шуршащими бумажками, гоняла мячики. Но ведь одна и одна… Пока-то дождешься хозяйку.
Кошка пробовала подружиться с телефоном. Как только он начинал звонить, мчалась к нему из любого уголка квартиры. Прыгала вокруг аппарата, мяукала, тихонько дергала за шнур. Но после нескольких звонков телефон замолкал. Тогда она решила познакомиться с водопроводными трубами. Даже научилась урчать почти так же, как они. Но трубы не обращали на кошку никакого внимания. Однажды хозяйка пришла с работы чуть позже, чем надеялась кошка. Кошка уже ждала ее, сидела возле двери. Наконец дождалась, замурлыкала, о ноги трется.
— Ну-ну, не путайся под ногами, — ласково подтолкнула ее хозяйка, — посмотри лучше, что я принесла. Она показала кошке довольно большую картонную коробку. — Это часы с кукушкой. Очень симпатичные часики, — сказала хозяйка.
— С кукушкой! — обрадовалась кошка. — Кукушка — это кто-то живой. Это же так хорошо, что со мной будет кто-то живой!
Хозяйка открыла коробку. Белый домик, красная крыша, золотые полоски циферблата, маленькая дверца под крышей
— Как? — спросила она кошку.
Кошке домик понравился. Ну, а кукушка? Где та самая живая кукушка., что живет в домике? Вскоре пришла соседка помочь выбрать место для новых часов. И пришел сосед помочь укрепить часы на стене. И пришел еще кто-то зачем-то, и кто-то еще ни за чем, просто так. Рассматривали кукушкин домик, вертели его, крутили, чему-то смеялись. Хозяйка и ее знакомые вообще были народ веселый. А кошка смотрела на них и была очень недовольна. Разве можно так? Они ведь тревожат кукушку! Наконец выбрали подходящее место. Укрепили домик на стене. Подвесили гири на цепочках. Хозяйка толкнула маятник. Часы затикали. И вот что-то в них зашипело, открылась дверца под крышей, и выглянула кукушка. Она кивнула всем, ясно сказала «ку-ку» и спряталась. Хозяйка перевела стрелки, и кукушка снова выглянула, несколько раз сказала «ку-ку», снова спряталась. Хозяйка все переводила и переводила стрелки. Кукушка все кивала и куковала. Конечно же, кошке тоже очень понравилась кукушка: и кивает, и почти поет.
— Только она уже, должно быть устала, — подумала кошка.
И тут хозяйка поставила стрелки на нужные цифры, подтянула гири и оставила кукушку в покое. Хозяйка и ее приятели о чем-то заговорили. Кажется, и забыли о новых часах. Пошли на кухню, позвали с собой кошку — пора ужинать. Кошка нехотя поплелась за всеми: она бы лучше осталась с кукушкой. Через некоторое время чуткие уши кошки уловили уже знакомое шипение и затем «ку-ку». Кошка бросила вкуснейший рыбий хвост и со всех лап кинулась к кукушке. Примчалась, а дверца уже захлопнулась, кукушка спряталась.
— Ну вот, — удивилась, — позвала, а сама не дождалась. Странная какая!
Кошка была уверена, что кукушка звала именно ее. Смешная кошка…
— Все, — решила она, — больше не отойду, буду ждать. Села под часами. Ждет. Ждет. Часы тикают. Кукушка не выглядывает. Кошка задрала голову, посмотрела на кукушкин домик, тихонько мяукнула, позвала кукушку. Та не отвечает. А хозяйка проводила соседей, подошла к кошке, погладила.
— Ну что, — спрашивает, — сидишь? Игрушка понравилась? И остановила маятник, чтобы ночью кукушка не будила своим «ку-ку».
Кошка заметила, что кукушкин домик перестал тикать, и решила, что кукушка, видимо, обиделась на то, что ее назвали «игрушкой».
— Я бы тоже, наверное, обиделась, — подумала кошка. Погас свет. Спит хозяйка. Молчит кукушка. Сидит кошка под домиком. Ждет. Ждала, ждала, — долго сидела в темноте, в тишине и как-то нечаянно уснула. А утром ее хозяйка разбудила. Хозяйка часто смеялась, и сейчас ей тоже было очень смешно. Она ласково потрепала кошку по шкурке.
— Эх, ты! Сторож! Деревянную птичку не укараулила. Кошка немного смутилась. Кошка немного удивилась! «Что за деревянная птичка? Деревянный стол, деревянная дверь. А кукушка? Деревянная?! Что-то здесь непонятно. Ведь вот, пожалуйста, она снова выглянула, кивнула и прокуковала».
Может быть, хозяйка толкнула маятник, даже наверняка толкнула, но кошка этого не заметила. Хозяйка бегом собирается на работу. На ходу кормит кошку. Бегом что-то ищет. И по пути чуть-чуть виновато говорит:
— Я сегодня поздно вернусь. Совсем поздно. Ты же знаешь, день рождения… Не сердись. Хорошо?
— Хорошо, — подумала кошка. — Даже очень хорошо. Будет время познакомиться с кукушкой. Весело мурлыкая, она проводила хозяйку….
Вернулась хозяйка действительно поздно. И сразу заметила, что кошка ее не встречает. Удивилась, вбежала в комнату. Вот она, кошка. Нельзя сказать, что грустная, или обиженная, или расстроенная. Нет, спокойная, подошла к хозяйке, мурлыкнула. Только серьезно как-то. Без лишних обычных эмоций. И посмотрела на хозяйку чуть внимательней, чем всегда. А хозяйка решила, что кошка крепко спала и сейчас никак не может проснуться.
— Ладно, — сказала она, — спи дальше. Завтра все расскажу.
Кошка пошла спать в свое кресло. Только она не спала. Лежала в темноте и думала. Скорее, пыталась привыкнуть к тому, что узнала, а вернее, поняла, почувствовала в этот день. Трудный день… Каждые полчаса, как и положено, кукушка выглядывала, куковала, кивала. Кошка в ответ тоже кивала и вежливо, приветливо мяукала. Но кукушка пряталась, не обращая на кошку никакого внимания. И кивала она только прямо, только в одну сторону, будто мимо, непонятно на кого глядя. Сядешь слева, сядешь справа — все в одну точку кивает, все прямо. Странно. Кошка на шторы забиралась, чтобы лучше видеть кукушку. Чтобы кукушка ее, кошку, тоже видела. Кошка до хрипоты мяукала: она требовала кукушкиного внимания. Кукушка выглядывала минута в минуту, куковала на одной ноте, кивала в одну точку. Ни разу не ошиблась.
Кошка слезла со штор: устала висеть. Кошка перестала мяукать: совсем охрипла. Кошка сидела тихо и смотрела на часы с кукушкой. Полчаса смотрела, еще полчаса. Еще и еще. Смотрела и думала. И наконец, поняла, что кукушка действительно «деревянная птичка». Не настоящая… Не живая… Игрушка. Вот так… Успокоилась. Расстроилась ли, нет — кто знает? «Ну, деревянная, ну, что поделаешь…»
А когда зазвонил телефон, как обычно, нахально и бешено, кошка и ухом не повела: «Это еще ничего не значит, что у тебя такой голос, — подумала она, может быть, ты тоже вроде деревянной игрушки». И когда заурчали водопроводные трубы, она решила: «Урчите, урчите. Мало ли кто урчать может.»
И когда пришла хозяйка, веселая и ласковая, как обычно, кошка встретила ее уже не тем, совсем взрослым, котенком или не той, совсем молодой, кошкой. Она стала просто взрослой кошкой. И больше всего на свете ей хотелось сейчас понять: ее хозяйка, самая добрая, самая хорошая, ее хозяйка, она — живая или вдруг тоже… немножко игрушка?..

Толстопузик

Едва вернувшись с работы. Лев Сергеевич кинулся к Толстопузику. Весь день он страшно волновался: а вдруг жена, как и обещала, выбросит его любимца. Но нет: Толстопузик на месте, в своем уголке. Зато жены. Веры Викторовны, можно сказать, нет дома — так беззвучно встретила она мужа, не оторвав глаз от книги. Она не разделяла, мягко говоря, любви мужа к Толстопузику. Лев Сергеевич знал об этом отлично, но не мог, просто был не в силах отказаться от удовольствия держать дома эту безобидную животинку. «Домашнее животное, — справедливо утверждал он, — делает человека добрее».
«Не замечая» воинственной холодности жены. Лев Сергеевич весело заговорил.
— Погода-то, погода-то, Верочка! Ну просто чудо!
— Рыба на сковороде, компот в кастрюле, — ответила Вера Викторовна, ни на секунду не оставив чтение.
«Не идет на контакт, — грустно подумал Лев Сергеевич, — из-за него, из-за Толстопузика. Но чем мешает бедная крошка? Сидит тихонько в уголке за дверью, и не видно и не слышно его».
Лев Сергеевич решил попробовать еще раз. — Ты только представь, Верушка, лифт опять не работает. Третий раз за неделю! У меня просто ноги отваливаются!
— Не отвалятся, — пока без эмоций ответила жена. Лев Сергеевич потоптался на месте. — Верочка, я знаю, ты из-за него, из-за Толстопузика сердишься. Но имею же я право держать такое безобидное, нетребовательное животное. Ведь это не дог Петровских. Не ангорский котище Якушевых, не попугай Литвиновых.
Полетела в сторону книга Веры Викторовны. Взорвалась жена любителя безобидных животных: «Да пусть бы он лучше заглатывал мяса больше дога! Пусть бы он разодрал всю мебель, как кот Якушевых, пусть бы он, как попугай, выкрикивал слова… не те, что нужно, чем… плести свою идиотскую паутину!»
Она резко встала и вышла из комнаты. Лев Сергеевич вздохнул и грустно посмотрел вслед жене. Затем заглянул в угол, где за дверью в кружевной паутине жил паук Толстопузик, и ласково улыбнулся…

Голубая сказка

Небо было голубым. Просто голубым.
— Вы неплохо выглядите. Вам к лицу голубой цвет, — обронило ослепительно золотое солнце.
— Благодарю. — Небо расправило складки своего голубого наряда и замерло в ожидании новых похвал.
Но их не последовало. Солнце уже беседовало с какой-то далекой звездой.
— Вот как… — Небо растерялось. — Может быть, мои голубые одежды кажутся роскошному солнцу чересчур скромными? И солнце, похвалив меня, просто посмеялось? Напрасно… Ведь я все-таки небо!
Небо гордо расправило свою голубизну и велело явиться портному. Ветер, он с давних пор служил небу портным, прилетел тотчас.
— Мне бы хотелось выглядеть несколько… ну… знаете ли… уважаемый портной… — небо подбирало нужное слово, — несколько интересней.
— Интересней… — повторил ветер. — Не очень ясное пожелание, но попробую что-нибудь придумать.
Ветер взял охапку белоснежных маленьких пушинок-облачков и невидимой нитью сплел их в нежную, почти прозрачную накидку. Укрыв заказчика чудесной облачной шалью, ветер отлетел, посмотрел на свою работу со стороны, поправил два-три облачка и слегка подул.
— Что же, о небо, вы довольны? — почтительно спросил ветер.
— Да, спасибо, думаю, это подойдет. Небо снова взмахнуло шалью, пушинки-облачка побежали быстро-быстро. Небо само себе понравилось! Но солнце молчало.
— Придется, — нахмурилось небо, — снова позвать портного. Прилетел ветер.
— Новый наряд не понравился? — удивился он. — Слишком воздушно? Легко? Даже, может быть, легкомысленно?
— Возможно. — Небо недовольно сбросило облачную шаль.
— Не волнуйтесь, — заторопился ветер, — попробуем другой вариант, элегантно-строгий.
Ветер взмахнул одноцветным густо-серым полотнищем плотной облачности, набросил его на небесный свод, затем достал множество серебряных нитей дождя и, резко дунув, пустил их наискось. Получилось строго и нарядно.
Небо тряхнуло нитями дождя и украдкой взглянуло на солнце.
С надеждой взглянуло. Но золотое солнце то ли потускнело, то ли погрустнело. Так и эдак встряхивало небо блестящими дождевыми нитями, но печальное солнце молчало.
— Странно, — небо недовольно сбросило серебряные украшения, — неужели нельзя придумать что-нибудь необыкновенное?!
— Минуту, еще минуту, — заволновался ветер-портной, — я придумал для вас, о небо, великолепно эффектный наряд.
Ветер задул изо всех сил, пригнал тяжелые лиловые тучи, скроил из них величественное одеяние с золотыми пряжками-молниями.
Рассерженное небо осталось довольно работой портного. «Теперь солнце, конечно же, восхитится моим нарядом», — решило оно. Но солнце закрыло глаза, лучи его задрожали и поникли. Казалось, ему отчего-то больно.
— Не знаю, в чем дело, — удивилось, почти возмутилось грозовое небо, — этому золотому зазнайке ничем не угодить! Я так стараюсь, так стараюсь ему понравиться, а от него ни слова доброго.
Разгневанное небо сбросило чудесный с золотыми молниями наряд и осталось в своих обычных голубых одеждах.
«Пусть так, — думало небо. — Не буду больше наряжаться. Так и останусь просто голубым. Все! Хватит!»— сердилось оно.
Сердилось, сердилось, сердилось и вдруг слышит:
— Вы прекрасно выглядите. Вам к лицу голубой цвет.

Солнечная ветка

Такой солнечный день может быть только раз в жизни. Солнца было столько, что воздух казался плотнее. Вернее, это уже не воздух. Нет. Легчайшие, прозрачные солнечные капли заменили его атомы. Теплое, необыкновенно яркое, чуть-чуть сумасшедшее солнце апреля. И не было человека на шумных улицах города, не было ни одного живого человека, который не заметил бы, что с солнцем что-то творится. Солнце везде. Солнце в чашечках нарциссов и в стаканах с фруктовым соком. Солнце стекает с пальцев людей. Это не то солнце, от которого режет глаза, болит голова. Нет. Этим солнцем дышишь.
Хотя бы иногда, хотя бы на мгновенье необходимо видеть такое солнце. Иначе постепенно, незаметно перестанешь быть ЖИВЫМ человеком.
.. Она медленно шла сквозь солнце. Она знала, что сегодня солнце светит для Нее! Сегодня Она родилась. Правда, не совсем сегодня, а в этот день лет сорок назад. Она шла домой. Не спешила. Сегодня можно. А в руках то, в чем солнца больше, чем во всем остальном городе. Что-то необыкновенное? Ну, это кому как покажется. Ветка белой сирени. Одна ветка белой сирени! Но солнца в ней несравненно больше, чем во всех сиреневых садах. Она видела капельки солнца в серединке каждого цветочка, им светился каждый лепесток. Солнце окутывало чудесную белую ветку.
Она осторожно несла эту солнечную ветку. Подаренную совсем случайным, но, поверьте, солнечным человеком. Солнечный день, солнечная ветка, солнечный человек — все сразу. Неправдоподобно. Да. Но ведь не все в жизни правдоподобно. К счастью.
А солнце не жалело себя. Оно расплывалось, распылялось, металось. Солнце знало, что необходимо Ей сегодня.
Она шла домой и видела, как поставит солнечную ветку в самую простую стеклянную вазу. Солнечная ветка… Дома… Она пошла еще медленнее. Дома… Солнечная ветка. Что-то не то… Что? Что же заставило ее вдруг растеряться? Она увидела, как тускнеет, умирает дома солнечная ветка белой сирени! Темная квартира? Обыкновенная. Дома не ждут? Ждут. Кто как. Почему, ну, почему же тогда должна потускнеть белая ветка?
«Солнце», — поняла Она. Поняла спокойно, потому что знала давно: дома нет солнца, которым дышит эта солнечная ветка. «Дома нет солнца», — повторила Она почти вслух и прижала ветку к себе. Нет, нет! Она не понесет эту чудесную солнечную сирень туда, где нет солнца…
И тогда случилось еще одно чудо. Прямо перед Ней, из выхода метро, появился старый, довольно странный человек. Высокий, длинные седые волосы, черный на малиновой подкладке развивающийся плащ. Она что-то вспомнила. Уже чуть успокаивалась, чуть улыбалась. Ну да, это он! Скрипач-аккомпаниатор. Как раз вчера, случайно включив телевизор, наткнулась на какой-то концерт. Среди прочего — цыганские романсы и этот старый музыкант. Его отрешенность от всего, его откровенная преданность скрипке, и только ей, решили судьбу солнечной ветки. Ведь скрипка — это звучащее солнце. Бог мой! Как благодарил старый скрипач! Как галантно целовал Ей руку! Не каждый день дарят артистам цветы на улице.
И вот Она дома. Телеграммы. Поздравления по телефону. Ярко-красные тюльпаны. Заказан столик в «Праге». Так. Все так. А солнце? В телеграммах? В «Праге»? По телефону? Нет! Нет! Нет! Нет солнца… Она смеется. Почему? Никто не понимает. Она смеется. Ей больно. Ей горько. Она горда. Да, она просто счастлива! Она спасла солнечную ветку белой сирени.
И только солнце. Она и сирень белая знают об этом. Даже старый скрипач не знает. Или знает?..

Одно остается — ждать…

Ягоды рябины были ярко-красные, а листья ее сиреневые. А вот листья березы и ясеня — желтые. Но все равно не похожие друг на друга. Потому что продолговатые листья ясеня скорее золотые, чем желтые. А листочки-сердечки березы даже на солнце — пусть на холодном, на осеннем — скорее печально желтеют, чем золотятся. А сильные дубки просто веселые и рыжие-рыжие. А вот клены, те и желтеют, и золотятся, и краснеют, и рыжеют.
В общем, все до единого листочка чародейка Осень раскрасила по своему вкусу. А вкус у нее, надо признаться, отличный.
Еще раз осмотрела Осень свои владения. Все хорошо. Только трава не понравилась: бурая какая-то, невыразительная. Слегка тряхнула Осень деревья, и бурая трава уже не видна под ковром пестрых листьев. «Теперь все», — решила Осень.
Время идет, все довольны. Даже люди. А вот Осень начинает волноваться. Волнуется Осень, кривит яркие губы, сердито щурит желто-карие глаза, на север смотрит. «Сейчас, вот-вот, явится белая волшебница. Ничего, холодная, не пожалеет! Даже лето зеленое-веселое покорилось мне. Красоте, богатству, силе моей прекрасной уступило. Так неужели снежная-ледяная погубит все вокруг. Не дам! — тряхнула Осень листьями. — Не пущу! Не дам!». Гордо встала Осень у своих границ.
А вот и она, сама Зима появилась. Белая шаль узорами из драгоценных льдинок украшена, на ресницах густых вокруг глаз синих — холодных, снежинки застыли, губы сжаты.
— Пришла… — сердились желто-карие глаза.
— Пришла, — спокойны синие глаза холодные.
— Зачем? Разве я хуже тебя?
— И я хороша. Да и время мое.
— Твое ли? — усмехнулись яркие губы.
— Мое, — почти не разжимались губы холодные.
— Не пущу. Уходи! Погубишь все.
— Губить не стану. По-своему переделаю.
— Не переделаешь, — сердилась Осень, — Не позволю!
— Не сможешь. Время твое ушло. И ты уходи, — звенела Зима.
— Не уйду.
— Уходи!
— Уходи!
— Уходи.
«Твое время, мое время, ушло время, время… Время… Время…» — летели слова.
— Уходи, уходи, уходи, — летели слова. Они не ссорились. Они сражались. Так кто же победил? Холодная ли уверенность? Упрямая ли настойчивость? Кто сильнее? А может ли быть кто-то сильнее?
— Уходи!
— Уходи!
— Уходи!
И ушли. Обе. Почему? Обиделись. И Осень-чародейка, чье время ушло. И Зима-волшебница та, что решила: «Пусть без меня обойтись попробуют».
Ушли. Обе. А кто же остался? Дождь холодный, деревья с голыми, гнущимися от ветра ветками, лужи, по которым уже не плавают разноцветные лодочки-листочки. Серое все, серое. И не удивительно: обиженная Осень унесла с собой разноцветье листьев, грибов, ягод.
А дождь — он бы и рад серебряным снегом обернуться, да Зима на Осень обиделась, ушла. А ветер хотел бы метелицей стать, да как без Зимы? А голые ветки просто мечтают инеем заискриться, но Зима далеко уже! А лужи грустные так хотели бы в сверкающие ледяные зеркала превратиться! Но ушла Зима, обиделась и ушла.
Так как же быть? Ведь грустно, тускло, серо очень. Что же вы наделали Осень и Зима? Что же вы наделали, Зима и Осень?
… Одно остается. Ждать Весну. Очень ждать, терпеливо ждать, верно ждать. Она придет.

Бусы

Жили-были бусы из желтых камушков… Вернее — из прозрачных. Вернее — из желтых и прозрачных. Есть такой желто-прозрачный камень по имени янтарь. Когда хозяйка бусы купила и, все сказали:
— Они тебе очень идут, эти красивые бусы. На том разговоры о бусах и закончились. Прошло некоторое время. Нитка, на которую были нанизаны бусы, терлась-терлась о бусинки и неожиданно порвалась. Хозяйка в это время срезала цветы в саду, на солнышке. Женщина ойкнула и быстро поймала нитку. Все бусинки удалось поймать. Кроме одной. Эта бусинка подпрыгнула и укатилась на самое яркое солнечное пятнышко. А хозяйка, довольная тем, что поймала рассыпавшееся украшение, собрала в ладошку разорванные бусы, пошла перенизывать их на новую крепкую нитку. Маленькой бусинке, той, что укатилась, было очень обидно, что ее не заметили.
Но это еще не все. Вдруг бусинка почувствовала острую резкую боль.
— Ой, прости, пожалуйста, — сказал Солнечный Луч. — Я, кажется, уколол тебя?
— Кажется! Я чуть сознание не потеряла от боли, — сказала бусинка.
— Сейчас тебе легче? Я знаю, что легче. Зато посмотри, какой ты стала! Ведь уколов тебя, я подарил тебе кусочек самого себя. Свою искорку. Ты светишься, как волшебная, — так говорил Солнечный Луч.
— Кому это надо? Ведь я потерянная!
Но бусинка ошиблась. Ее необыкновенный свет привлек внимание. Кто-то поднял бусинку и отнес хозяйке. Рядом со своими подружками бусинка казалась почти прежней. Ведь они тоже были солнечного цвета. Но что-то необыкновенное все-таки отличало ее от других бусинок.
Она вздрагивала то от не совсем прошедшей боли, то от того, что понимала, какая она необычная.
Когда хозяйка нанизала все бусы и надела их, ее знакомые ахнули.
— Что это за камень?! Наверное, это очень дорогой и редкий камень? Мы никогда такого не видели.
— Да нет же, это мои прежние бусы, просто они сверкают на солнце.
— Что случилось? Как тебе удалось стать такой красивой? — спрашивали все бусы у маленькой яркой бусинки. — Рядом с тобой мы тоже кажемся необыкновенными, волшебными, сверкающими.
— Почти ничего не произошло, просто меня уколол Солнечный Луч и подарил мне свою искорку.
— Уколол?! — подружки-бусинки растерялись. — Сделал тебе больно? Значит, чтобы стать такой красивой, как ты, нужно перетерпеть боль?
— Значит, нужно. Но если бы все повторилось сначала, я бы не отказалась радоваться тому, какими мы стали красивыми.
— Ну уж нет, — сказала одна бусинка. — Я не хочу терпеть боль.
— Я тоже!
— Я тоже!
— Я тоже! — сказали все бусинки — камушки…
А и не надо.
Кто-то один перетерпит боль и страдания, а все, кто рядом, станут лучше и красивее.
Разве ты никогда не замечал этого?
Разве тебе ничего не известно об этом?..

Авторы
Самое популярное (читателей)
Обновления на почту

Введите Ваш email-адрес: