Вперед!

Вперед!

Немирович-Данченко Василий И.
(3 голоса3.7 из 5)

Роман из событий последней турецкой войны.

Часть 1

Глава I. В горной буре

Ни гор, ни долин, не видать сегодня.

Вьюга везде — и вверху, и внизу… Святой Николай в белом облаке снежной мятели; вихрь гонит такия-же облака по ущельям, засыпает лощины, прячет в сугробы голыя деревья до самых верхушек, перебрасывает целыя горы снега с одного места на другое… На стремнинах еще шумит незамерзшая Янтра, но ея уже не видно; над нею с неистовым визгом бесится непогода — точно ей нестерпимо свободное движение реки, ропот быстрины, сворачивающей скалы, точно рядом с своею стихийною, бессмысленною мощью буря не хочет терпеть никакой иной жизни. По небу бегут густыя, безпросветные тучи. Быстро бегут оне, точно спешат на юг к теплому солнцу, точно им здесь холодно в этом царстве горной зимы… Целые месяцы уже в глубоких рвах и теснинах спокойно спали ничем не тревожимые мертвецы… Тысячи жертв — августовских боен… Белое покрывало зимы схоронило их от друзей и недругов; буря добралась и до этих безмолвных свидетелей!.. Она сорвала с них снежные саваны, разметала по сторонам и, пробегая мимо

С пронзительными стонами, заглядывает в почерневшия, оскаленные лица, в черные впадины черепов, — впадины, откуда давно уже выклеваны мертвыя очи… Буря не довольствуется этим. Она срывает с трупов жалкия лохмотья, заглядывает под них, ищет чего-то, пристально ищет; уносится в другие лощины и снова возвращается назад, снова начинает свой святотатственный осмотр… Можно подумать, что это рыдающая мать, растерявшая здесь своих детей!.. И, не найдя ничего — непогода опять срывает с горных откосов белый саван, сбрасывает его с круч, уносит с вершины утёсов, чтобы до новаго осмотра прикрыть все эти обнаженные, все эти неподвижные тела… Тысячами белых призраков разбегается вьюга по ущельям… Призраки стремглав несутся вперед, разбрасывая по ветру свои длинные белыя гривы, несутся со стонами, криками и бешеными проклятиями — до первой вершины, куда они сбегаются вместе, и над пустыней, возмущенной их оргией, начинают свою бешеную, полную отчаяния и муки пляску… Белыя видения срываются с земли; целыми вереницами оне уносятся в недосягаемую высь, цепляются за тучи, точно и им — этим холодным призракам зимы — нужно солнце теплаго юга, куда мчатся небесные странницы. Но тучи сбрасывают их вниз, тучи еще поспешнее бегут за Балканы, и оставленные в царстве холода призраки опять с воплями полными отчаяния и муки, стремятся во все захолустья, ущелья, лощины, снова заглядывают в лица мертвым, снова погребают живых под сугробами белаго сыпучаго снега… Горные волки, разжиревшие на даровых кормах, трусливо прячутся в темные гроты, в чащи черных лесов, куда не смеет забраться непогода, пролетая только над их голыми вершинами и в бессильной злобе ломая ветви столетних великанов. Трусливые волки и голоса не подают из своих надежных убежищ — точно боятся, чтобы и там не добрались до них страшные белые призраки… Мирно спящий в своей берлоге медведь — тоже не шевелится… Что ему за дело до зимних бурь и гроз!… Только жадному воронью нет покоя… С громким карканьем, черное в белых тучах снегу срывается оно под ветром с одной вершины, тяжело и устало размахивая крыльями, торопится сытое и грузное, добраться по ветру до другой, откуда также его сгонит вьюга… Черное в белых тучах — долго носится оно над этою пустыней, вместе с рыдающими призраками опускаясь над выглянувшими из под снега лицами мертвых, вместе с рыдающими призраками скрываясь в глубокия теснины и молчаливыя, как могилы, ущелья.

Внимательный взор сегодня не рассмотрел-бы ни врагов, ни друзей… Пусть они перекопали Св. Николай и окрестные горы, пусть они нарыли там редутов, взвезли в высь на скалистыя вершины сотни орудий; сегодня и черные валы, и стальные пушки, все однообразно занесено снегом, все одинаково окутано белыми тучами… В реве, воплях и проклятьях белых призраков горной мятели совсем незаметно пропали-бы залпы этих стальных и медных пастей — жадных до человеческаго мяса, до людской крови… Их не расслышало-бы ни ухо — и они покорно молчат сегодня, не решаясь спорить с балканскою бурей… Так жалкий и подлый нахал трусливо смолкает, заслышав еще вдалеке могучий и властный голос льва…

Вьюга засыпала снеговыми сугробами горные деревушки, так что на месте их стоят только белые холмы. Все живое прячется под ними. Сегодня еще не время пробить себе путь из под этих сугробов, сегодня еще нельзя спорить с мятелью… Когда она вдоволь назлится и набесится, когда она успокоится — тогда выползут люди… Сегодня, как медведи в берлоге, спят они в своих землянках и лачугах. Спит и Габрово, — по улицам которого, не боясь ничего живаго, разбегаются белые призраки мятели… Спокойно спит. И только черный лес на горном хребте, сторожащий город, кажется сегодня еще чернее и мрачнее… Сегодня не топят печей — вихрь гонит дым назад в засыпанные снегом жилья… Сбившись в кучу молчаливая семья болгарина греется над жаровней с угольями и молчит, слушая бурю… Буря стучится во все двери и стены грозится в окна, заглядывает в них, точно упорный сыщик, отыскивая какого-то несчастнаго беглеца… Под напором белых призраков трещат стены деревенских домов, скрипят ворота, вздрагивают и звенят стекла… Сорвавшийся с петель ставень стучит о деревянный косяк, крыша гнется и стонет под ногами призраков, выплясывающих на ней какой-то дикий, невозможный danse macabre. Изредка, буря точно начнет песню, возьмет несколько музыкальных нот, но, не докончив, бросит, и опять с проклятьями и рыданьями гонится за кем-то, настигает и топчет кого-то — топчет яростно и смеясь, и плача в одно и то-же время… Дороги не видать совсем… Да кому она и нужна сегодня?..

Горный орел, сорванный бурей с своего каменнаго гнезда на Св. Николае носится над городом… Куда ни опустится старый хищник, непогодь гонит его прочь. Сел было на черепицы собора — вихрь рванулся и ударил-бы его о земь, да орел во-время разбросил свои серыя могучия крылья… Как под парусом понесло его дальше… Зацепился было он за старую башню на городской площади — белыя крылья, гораздо более могучия, крупные и сильные, ударили его в сторону и отнесли опять назад… С испуганным клекотом понесся орел вместе с бурей — да справа рвануло вихрем и сбило его с пути… Лес он завидел, к его верхушкам направился, но точно стерегли его там белые призраки снеговой мятели — вынеслись к нему на встречу, закружили и завертели его так, что, обессиленный, измученный горный охотник сложил крылья и камнем упал на белый сугроб. С злобным хохотом закружились над ним струйки снега и давай зарывать его все глубже и глубже… Не хватило снегу — мятель сорвала верхушки с других сугробов… Один разнесла совсем, открыв скорченную под ним окоченелую лошадь с раздутым брюхом и торчащими вверх ногами…

— Ну-ко… Кто выйдет помериться со мной?.. Кто бесстрашный заглянет сегодня в мое царство!? — точно шлет во все четыре стороны свой вызов горная непогодь… Вызов разносится далеко, далеко и гаснет, не встречая ответа.

Впрочем, не совсем без ответа…

По долине, что — узкая тянется от Габрова к первым взъездам на Св. Николай, растянувшись длинною линией точно серая змея, двигается с самаго утра какой-то полк… Как люди ухитряются выдерживать могучие удары бури, как они идут там, где гибнут горные орлы — совсем не понятно… Полк то пропадает в белой туче снега, то опять выступает на свет, когда туча, на минуту окутавшая его, улетает в сторону… Полк кажется одним живым существом. Видимо, люди держатся локоть к локтю. Идут густою толпою, сознавая, что в одиночку тут погибнешь без следа… Словно они сцепились, словно во всей этой массе живых существ — один мозг и одна воля, а буря, точно желая заживо схоронить дерзких, набрасывает на них высокие сугробы снега… На секунду голова колонны пропадает в нем; но вот в белой массе что-то чернеется, какое-то пятно проступает… Пятно определяется и растет; еще минута и серая змея насквозь уже проникает эту белую массу… А спустя две-три — сугроб, растоптанный сапогами солдат, уже не мешает им идти дальше… Несколько конных фигур впереди — эти совсем ныряют в снегу… Медленно, очень медленно подвигаются солдаты… Иной раз, точно обессилев, весь полк, как один человек, останавливается и начинает топтаться на месте… Так, задержанное степною бурей стадо баранов, сбившись в кучу головами внутрь, топчется бессмысленно, не зная, куда укрыться от удара вихря и грома, от могучих струй весенняго ливня… Видимое дело — полку совсем не сладко… Третий час уже идет, он вторую версту, а до позиций, на которые его направили из Габрова, — добрых шестнадцать!.. В белом мареве грозы видно, что слабых ведут под руки сильные. В эту бурю отстать, значит — погибнуть. Захлещет вихрем, занесет снегами… Пока поэтому отсталых и нет, но более слабые, глазами, полными ужаса, вглядываются вперед. Они точно сознают, что у сильных товарищей не надолго хватит доброй воли вести их вперед. Усталь возьмет свое — и несчастным, поневоле, придется улечься на эти скаты невольными жертвами балканскаго ненастья…

Точно избегая горных ущелий, которые в одну минуту могла-бы доверху забросать непогода целыми горами снега, полк двигается не по дну их, а лепится по скатам… Еще труднее двигаться на этих кручах. Буря толкает вниз, нога скользит на скользких обледенелых косогорах… Иной раз голова так закружится, что казалось-бы гораздо легче сбросить прочь ружье и ранец и добровольно скинуться самому на самый низ лощины… Она тянет солдат к себе, манит их… Кровь бьет в голову, ноги отекают; кажется, вот-вот — обессилеют и отнимутся, как лопнувшая пружина; сердце бьется с болью и натугой в усталой груди, дышать даже становится больно и трудно, потому что ветром срывает воздух прочь, стужа проникает в симую грудь, вызывая в ней хриплый кашель… Снег залепливает глаза и уши. В стороне его, в свисте мятели, в могучем грохоте лавин, срывающихся вниз по сторонам, пропадают голоса. Полк точно призрак двигается — его не слышно совсем… Ослепшая от ударов снега и бури, черная птица ударилась в лицо какому-то солдату и скользнула точно черный платок вниз… Ее растоптали ногами, и она, бессильно раскрывая клюв, все глубже и глубже, измятая и умирающая, уходит в плотную массу снега… Деревья подались на пути. Солдаты хватаются за них руками и, бессильно, приникая головами к корявым стволам, отдыхают одну минуту… Буря точно хочет оторвать их руки от деревьев… Уставшим чудится даже, что их кто-то действительно хватает за руки, тянет прочь — так силен напор ветра… По пути встречаются провалы и рвы. Передние уходят в них с головою. Товарищи вытаскивают их на свет Божий, если только сегодня этот свет Божий может быть виден кому нибудь. И все это делается молча, без криков, без шуток… Разве вздохнет только кто-нибудь, да так про себя пустит: «эх ты, жизнь солдатская!..»

Голова колонны обогнула уж выступ Дервиш-Беира.

Перед нею обледенелая площадка… Вихрем смело снег с нея… Хоть на коньках катайся… Что-то черное впереди… Осторожно придвигаются вперед солдаты… Черное определяется… Передние тише идут, как испуганные лошади, поворачивая головы в сторону, к этому черному, вглядываются, приостанавливаясь и тяжело дыша… Еще секунда — и шапки прочь с головы. Усталыя руки творят кресты…

— Господи, спаси!.. Ишь сердечный…

— Ах, ты, жизнь солдатская!… Пристал должно быть!..

— Поднять-бы!..

— Стой! — слышится команда спереди.

— Стой, стой!.. — подхватывают ее сзади… Перекидывают по тем взводам, которые еще за Дервиш-Беиром борятся с кручей и ударами ветра… Солдаты приостанавливаются. Сдвигаются ближе вокруг этого чернаго, встретившегося им на пути… Кружком сдвигаются… Теперь это черное уже в центре круга… Неподвижное…

Лежит себе солдатик четырнадцатой дивизии. Лежит, раскинувшись… Ресницы запушены снегом, а глаза открытыми в упор смотрят на тучи, быстро бегущия по безпросветному небу… Любо отдохнуть усталому — руки раскинул… Руку в кулак зажал, точно грозит кому-то: «постой ты, уже я доберусь до тебя!» Кепку снесло куда-то ветром. В волосах снег… Космами ко лбу примерзли… Зубы оскалил — смеется, только от этого смеха жутко… Совсем побелевшие десна, синия губы сдвинуло вверх и вниз. И ноги раскинул, как руки; худой какой, зеленый совсем…

— Ах, ты, Господи!.. — шепчут кругом солдаты.

— Приподымите-ка его, ребята? — приказывает офицер из молодых, с видимым сожалением вглядываясь в лицо трупа.

Ближайшие наклонились. Попробовали. Еще раз принялись — все также неподвижно смотрит вверх и скалит зубы замерзший.

— Нельзя, вашбродь! — с натугою выпрямились опять видимо с болью разгибая спины.

— Почему нельзя?…

— Земля не пущает… Вихрь зашевелил ресницы у мертваго, точно безмолвно согласился с тем, что действительно земля его не пускает.

— Земля держит!..

Видимо несчастный примерз к этой земле, приледенел к ней… Не оторвать его… За голову подняли — ничего не поделаешь, точно он затылком опирается в лед… Точно сам мертвец не хочет поднять головы.

— Может, его еще к жизни вернуть можно?

— Где вернуть!.. Не вернешь!.. Он давно замерзши здесь… Ишь, точно камень!..

— Земля завсегда крепко держит! — философствует живой, глядя прямо в глаза мертвому.

— Вверх от ей не полетишь!.. Зарыть-бы…

— И где тут зарыть? Теперь насквозь промерзло. Все равно, что камень рыть.

Голова колонны двинулась дальше… Проходя мимо, солдаты крестятся и скидают кепки; усталые при виде трупа обретают новыя силы — отстать — ляжешь таким-же трупом. Подобрать некому: разве только в сторону немного оттащут, потому что давай Бог каждому самому уйти от этой грозы и непогоды.

Некоторые из солдат на пути наклонялись, схватывали горсть снегу и жевали его, освежая высохший от устали рот.

— Турский квасок! — попробовал было пошутить один: — ишь он какой!..

Сосед только с недоумением взглянул на него.

— Одно слово, поганая сторона!.. — отозвался он.

— У нас теперь чудесно!..

— Ну, тоже и у нас чего хорошаго?

— Тепло… Печи теперь затопят — чудесно!…

— Тепло — это точно… Вот оне, Балканы-то какия!..

— А ты думал сахарные, — попробовал было пошутить опять солдатик, наглотавшийся турскаго кваску.

— Сахарные не сахарныя… А все-же… И круча-же Господня!..

— Не взойти! — оглянулся один на почти отвесный обрыв горы.

— Как тут взойдешь!?..

— Никак нельзя!.. Ишь ты: что стена!..

— А ежели прикажут — взойдешь!

— Ежели прикажут — точно что! — немедленно согласился первый, оглядывая крутизну Дервишь-Беира!

Солдатики смотрели совсем захирелыми… Худые, бледные, усталые, с синими подтеками на щеках, с тусклыми глазами… Видимое дело, болгарские кормы были не впрок. Целыя недели без отдыха на трудном походе, впроголодь; живо износился этот полк — один из полков только недавно перешедшей Дунай двадцать-четвертой дивизии. Тот, кто ее видел недавно — щеголеватой, одетой с иголочки, не узнал-бы теперь вовсе в оборванных и захирелых Кирилках вчерашних молодцов и франтов…

— Можно-ли вести полк в такую погоду! — недовольно обернулся полковой командир к ближайшим офицерам.

— Порастеряем народу не мало…

— А ослушаться нельзя… Приказали.

— Дивизионный наш приедет на Шипку тоже… Полковник промолчал и только нахмурился пуще…

«Как-же приедет! — думал он про себя: — Ждите!.. Кой чорт выгонит его теперь из теплых землянок главной квартиры!»

— Хоть-бы село какое…

— А что?

— Можно было-бы расставить солдат по домам пока не уймется вьюга.

— Да как вы до села теперь доберетесь?

— Ну, вот!..

— Разумеется… Все занесено снегом. И входы, и выходы… От села только белые бугры торчат… Вот, может быть, село — чорт его разберет!

И говоривший взмахнул направо, где в долине белели неподвижные сугробы снега.

— Все-бы чернелось что-нибудь.

— Да ведь вьюга какая! С крышами похоронит… Вон роща — какие дубы, а посмотрите: только верхушки торчат из под снегу!.. Сплошь занесло ее. Не хотите-ли коньяку, полковник?

— А с вами есть?

— Как-же… Какой-бы иначе я адъютант был.

— Вот спасибо… Хоть согреемся немного… Солдатам-то жутко как приходится… Я боюсь за отсталых.

— Позади маиор Мосолов едет. Он подбодрит там.

— Да ведь как подбодрить — если ноги-то отымутся… Конь сильнее — а вы посмотрите на моего, — едва дышет. Ишь морду от ветра воротит. Что с ним поделаешь? Вот если-бы…

Что «если-бы» — полковнику сказать не удалось. Бешенный порыв ветра унес далеко в сторону окончание его фразы и чуть самого не сбросил вниз с коня.

Одна кучка солдат остановилась вплотную друг к другу, плечом к плечу и тяжело дышет, выдерживая напор ветра… Вихрь точно задался целью во что-бы то ни стало сорвать их вниз… То налетит спереди, то слева ударит… Солдаты только теснее жмутся, сдвигаясь так, что скоро нельзя было-бы руки продвинуть между ними. Потрепал, потрепал ветер, отбежал прочь, и только что эта толпа разошлась было, как вдруг налетел с визгливым хохотом, сбрасывая вниз в снег и так на месте опрокидывая обманутых его хитростью пешеходов… Руки ушли в снег — смокли; смокли и лица… Вытереть нечем. Все в снегу; а непогода дует пронзительной стужей, и капли воды на голом теле леденеют… Лица и руки симеют, мороз щиплет их; глазам смотреть больно, дышать трудно… Кажется, буря до самаго сердца добраться хочет, чтобы и его неровно-бьющееся, больное, измученное, сжать в один неподвижный комок льда…

— Спаси Господи! — поднимается один из солдатиков, встряхиваясь как мокрый пес, только что выбравшийся из воды.

— Не погода — а ведьма!

— У нас, брат, и ведьмов таких нет…

— Точно что нет!.. Скрозь прошло… Ну, уж и Шипка ихняя…

— Одно слово, Балкан!

— Водки-бы теперь… Живо согрело-бы!..

— Как не согреть!.. Скоро-ль дойдем?..

— К ночи, сказывают…

— Ой, нет моей моченьки! — валится в снег молодой, безусый парень лицом вниз, точно ему страшно видеть над собою эти быстро бегущия серыя тучи зимняго неба, эти, еще быстрее бегущия, белыя тучи зимней мятели…

— Ну, Архип, не склизься… Вставай, вставай!..

— Дай ему полежать… Сейчас пойдет!..

— Знаю я… Полежи — живо ноги отнимутся. Вставай, вставай!.. Бодри его, братцы!.. Под мышки, вот так!.. Тут, брат, ляжь — как червь сгинешь… Знаю я!..

Позади по всему пути, пройденному полком, уже валялись отставшие, которых были не в силах подбодрить или поддержать усталые товарищи. Лазаретные фуры опрокинуло непогодой при самом выезде из Габрова — там оне и остались. Отсталые редко где лежали по двое, по трое, чаще в одиночку… Вокруг них уже хлопотала вьюга. Точно лелея первыя свои жертвы, она закутывала их в мягкое белое покрывало снега. Те, тяжело дыша старались приподняться, сбросить с себя холодные саваны, собирая последния усилия, делали несколько шагов и опять падали лицом в мягкую, рыхлую массу снега… Быстро леденели мокрыя ноги, покрываясь корою; сознание уступило место галлюцинациям, чудилась теплая изба; слышались родные голоса; сладко засыпалось утомленному, так сладко, что когда товарищеская рука будила его, засыпающий злобно ругался и, поворачивая прочь от наклонившегося к нему лица, погружался в еще более сладкий и приятный сон…

— Ляксей, Ляксей!.. — тормошил молодаго солдата остановившийся над ним товарищ.

— Ну тебя!.. Ступай к чорту!.. бормотал сквозь зубы лежащий.

— Замрешь, вставай!..

— Ладно… потрудились, будет… спать хочу…

Силой подымал товарищ, ставил упавшего на ноги, но усталый не находил мочи даже раскрыть глаз, и как только товарищ оставлял его, словно подрезанный опять падал в снег. Грузно падал, не чувствуя боли от ушибов, не сознавая, что с ним, где он.

— Ах ты!.. Что тут делать? — всплескивал руками первый и отходил в сторону. — Осип! а Осип… Помоги поднять вот…

— Пробовал… Ничего не поделаешь… Только сам измаешься — да рядом с ним и ляжешь.

— Ну, и поход!..

— Мука!..

— Вставь себе перо в нос и лети, куда хошь! — попробовал было пошутить мимоидущий.

— Полетишь!.. К Богу в рай!.. Одна, брат, дорога тутотка. Другой нет…

— Телегу-бы ротную… Можно было-бы сложить их да везти.

— Телеги ротные завязли по пути внизу… Совсем завязли…

Ни зги не видно было кругом. Когда ветер утихал и снеговыя тучи рассеивались — на далекое пространство открывалась и то на одну — две секунды безконечная панорама горных вершин, белых среди белаго пейзажа. Не успевали солдаты окинуть перспективу ожидавшего их пути, как ветер срывался опять с какого-нибудь горнаго склона и наносил на них новыя белыя массы снегу… Около одного из лежавших солдат сидел, всхлипывая, другой — совсем молодой еще парень… Шел мимо, опираясь на приклад ружья, старый унтер… Посмотрел минуту…

— Чей ты?..

— Брат кончается… — и опять давай, покачиваясь головой вперед, всхлипывать.

— Под руки ты его возьми…

— Ничего не может… Силы моей нет… Я уж его на себя взял — да упал… Мочи не стало…

— Давакось вместе…

Подошел, поднял засыпавшего… Сделал несколько шагов, оказалось, что и брат ходить не может… Ноги отнялись совсем.

— Эко горе-то, горе какое!..

Старик унтер поболтался, поболтался… Оставил спавшего и прочь пошел…

Плачь ему вслед послышался — не оглянулся. Все равно помочь нечем. Дай Бог силы самому не улечься…

— Хороший солдат был, тверезвый! — рассуждал он сам про себя, с трудом передвигая ноги в густом месиве снега, наметнувшемся целыми горами на его пути.

На десятой версте от Габрова полк — до того шедший сплошной стеной — разбился на отдельные кучки.

— Этак солдат не доведешь совсем! — остановился полковник.

— Никто как Бог!..

— Отвечать-то ведь не Бог будет, а я… Говорил я вчера генералу: нельзя выступать…

— А ему что!

— Он теперь в Габрове… Ему с полгоря. В тепле себе спит. Разчесал усы на обе стороны, да и дрыхнет.

— Нужно было к Радецкому на Шипку телеграмму послать.

— Да ведь это еще как-бы он взглянул на дело… Скажут — рохли… Наша дивизия только что прибыла.

— Сказывают — из тех, что поранее пришли на Шипку, пропасть померзло наших.

— Да как-же не замерзнуть? Вы посмотрите — разве это сапог?.. Паутина какая-то, а не сапог.

Дервиш-гора кончалась совсем… Путь упирался в стену небольшой котловины… Ветер и белыя тучи снега проносились над нею в высоте… Здесь было тихо… Здесь и снегу было мало…

— Нужно дать отдых!..

— Самый подходящий уголок для этого.

— Соберите-ка полк сюда!.. Горнист, труби скорее!

Горнист, с покрасневшим носом, приложил трубу ко рту, собрал все силы, надул щеки во всю — но, как оказалось, старался совершенно напрасно. Труба его была бессильна перекричать бурю… Ближайшие его слышали; к остальным доносились только грохот мятели и пронзительный визг ветра, который врывался в узкия теснины между утесами, злился на то, что они неподвижно стоят под его могучим напором. Еще и еще раз кидался он на их каменные массы, подымал с их вершин седыя кудри стараго снега, развевая их во все стороны, но утесы стояли неподвижны, презрительным безмолвием встречая гневные порывы горнаго вихря…

— Нужно поехать самому!..

И полковник, грузно взобравшись на усталаго коня, поуехал на встречу полку.

Скоро в котловину собрались все, в ком еще оставалось хоть немного силы добраться до этого сравнительно безопаснаго пространства… Солдаты до краев наполнили его… Безмолвие царило между ними. Сидели, понурясь, не поднимая головы, слушали бурю, проносившуюся вверху над ними… Тяжело дышали намученные груди…

А серыя тучи еще быстрее бежали на юг… Еще быстрее, точно им хотелось, как можно поскорее оставить позади это царство ужаса… С завистью смотрели на них те, в коих еще было силы поднять голову… На востоке темнело… Ранняя зимняя ночь приближалась оттуда, на встречу вихрю и мятели…

Глава II. Над бездной

Отряду не долго пришлось отдыхать в сравнительно спокойном месте. Не успели еще подтянуться отставшие, как голова колонны уже стала выстраиваться вверх вдоль дороги, по которой во всю мочь бесился горный ветер, нанося целыя тучи снега, сорваннаго с вершин, — густыя, белыя тучи… Казалось, он хотел похоронить под ними этих смельчаков; казалось, ему ненавистно было присутствие человека среди мертвой пустыни. Вершины гор, с которых тот-же вихрь срывал белыя струи снега, казались головами лежащих великанов с развивающимися во все стороны седыми волосами… Отсюда, утомленным взглядам солдат дали являлись еще ужаснее… Горы за горами, скаты за скатами. По белому фону снегов — синия тени лощин… Еслибы не редкие дымки, тонко изгибавшиеся из ущелий по воле ветра, — страна казалась-бы совсем необитаемой… Из под однообразнаго покрова зимы голыя ветви деревьев казались руками, бессильно простертыми вверх. Вздрагивая, будто-бы от холода, оне молили кого-то о помощи; но помощь немогла придти ни откуда. Ни с этих небес, по которым ползли такия-же белыя однообразные тучи, ни с этих вершин, тонувших в иглистом просторе…

— Нашли время для похода! недовольно проворчал полковой командир, когда лошадь его чуть не отнесло в сторону внезапным порывом урагана. Конь, храпя и озираясь, стал пятиться назад, в только что оставленный спокойный уголок. Копыта его скользили по обледеневшей поверхности дороги… Он перестал слушаться удил и под ударами нагайки только подергивал кожей да встряхивал ушами.

— Того и гляди сорвешься — отозвался адъютант, которого сквозь легонькое пальтецо питерскаго покроя давно уже пробрало морозом и ветром. Он поднял барашковый воротник, но холод сквозь него еще ощутительнее перехватывал шею…

— Не нужно было выступать!

— Не нужно… А генерал?..

— Генералу чудесно. Теперь он по большой дороге катит из Габрова в главную квартиру…

— Карета у него удобная, мягкая…

— Он себе туда тюфяк уложил и подушки. Поди завернулся в шубу и дрыхнет… Ему что! А тут вот как растеряешь солдат — с кого спросят… Что, отсталых много?

— Есть!.. Пока некогда было перекличку делать… На сапоги жалуются солдаты.

— А что?

— Да ведь Малкиелевские… Жидовской поставки… Расползлись — одно только название, что сапоги. Отмороженных много будет к ночи…

Полковой командир только схватился за голову.

— Я ведь не хотел принимать — приказали. Я знал, что это не сапоги, а рвань какая-то… Вот теперь и отдувайся.

— Поставщики! Положим, что они, как кулаки, воспользовались случаем смошенничать, а интендантство-то, принимавшее сапоги, чего смотрело? Тоже душу чорту продали… Нет, я-бы этих прохво…

Сильный порыв ветра отнес в сторону слова говорившего и залепил ему все лицо снегом. Куда он ни поворачивался, ветер, казалось, дул отовсюду. Снег колол щеки и нос точно мелкими иглами. Сквозь рукав проникал внутрь — так что локти и плечи схватывало острою ревматическою болью… Солдатам пришлось еще хуже…

— Последния времена, братцы!.. — роняет один, падая лицом прямо в снег.

— Помирать — одно слово!.. — приваливался рядом товарищ.

— Вы чего?.. В начале пути уже лоском ложитесь, налетал на них офицер; но те даже не поворотили головы.

— Вы, вашескородие, не троньте… пущай их! — вступался фельдфебель.

— Замерзнут ведь.

— Не… Отдышутся… Я посмотрю… Только они с легким сердцем глонут воздуху, я их подыму сейчас. Не дам им проклаждаться так-то… Ну, дыши, дыши ребята… Глони снежку, снежку-то глони. Посвежеет.

Солдаты глотали снег — и действительно их освежало… Поднимались и шли снова вперед… Зачастую по обледенелой поверхности дороги несчастные падали, сбивали с ног других и с усилием, цепляясь друг за друга, приподымались, чтобы упасть тотчас-же… Некоторые сплелись было руками локоть за локоть; но один падавший увлекал за собою остальных и, усталые только стонали…

— Ну, поход!.. — остановился один.

— Что, Артемьев? — обогнал его офицер.

— Неспособно!.. Беда, вашескородь… Смерть!..

— До смерти еще далеко…

— Где далеко. Вот она здесь сторожит и ловит. Только ты поддался — она сичас.

— Сапоги — вот, вмешался другой.

— А что?

— Томят… к городу они ничего, а здесь, вашьбродь, нога страсть в них тоскует… А у кого и совсем развалились. Вон у Степанова, нашей роты, совсем ноги отнялись, отмерзли, потому обутка у него во все стороны… В четырнадцатой дивизии — сказывали нам — чудесно…

— Чем это?

— Да у них сухарные мешки тоже на обутку пошли.

— Ну?

— И шкуры, которые остались от битаго скота… Чудесно… Так они обвертели себе ноги, будьте в бане.

— И вы-бы то-же сделали.

— Нельзя… У нас мешки подай назад и шкуры бургарам продают, а деньги — в ящик.

«Вот некстати вздумали экономничать!» мелкнуло в голове у офицера, и он с видимым состраданием посмотрел на Артемьева, у которого от тесной обуви видимо ноги свело совсем…

— Пропади ты!.. — бросил назад ружье о земь другой солдат и сам растянулся рядом.

— Эге, рано брат, притомился!.. Ну, глони снегу-то, глони… — поспел и сюда фельдфебель.

— Ничего не поделать… Ноги не идут… Вымерзли…

— Ну-ко, братцы, скидавай с него сапоги, да ототрите снежком ноги-то… А ты очухайся… Ведь смерть…

— Что-жь смерть, жизнь-то не больно красна… Ну, и смерть!..

Дорога всползла на самый гребень горы и версты на две потянулась им…

Все, что до сих пор вынесли солдаты, было шуткой в сравнении с этим путем.

Ветер тут уже не встречал предела своей злобе и бешенству. Справа перед ним не возвышался откос засыпанной снегом горы. Напротив, по обеим сторонам были скаты, и солдаты сразу почувствовали себя брошенными на произвол судьбы. Ветер — то окутывал их тучами снегу, так что солдат совсем не было видно в этих тучах, то разметывал снег направо и налево и, точно озлившийся на горсть смельчаков, вошедших в его царство, кидался на них, отбегал назад и снова бросался, сталкивая одних с другими, стонал от гнева и ненависти, сметал их прочь отсюда… Солдаты совсем перегнулись вперед, подставляя ему головы. Они с усилием двигались в этой буре, точно выдавливая перед собой в сплошной и тяжелой массе пространство, необходимое, для каждаго своего шага. Казалось, что усталые везли за собою что-то до-нельзя грузное. Как надорвавшаяся лошадь, они делали два, три шага, останавливались, тяжило дышали и потом, снова напрягая усилия, после нескольких попыток еще немного продвигались вперед… Тут уже сбились в кучки… В одиночку нельзя было и выдержать напора этого могучаго вихря… Полковой командир давно сполз с коня и шел в массе со всеми остальными. Никто не говорил ни слова, потому что в неистовом реве и свисте ветра нельзя было-бы расслушать рядом стоявшего человека. Ветер иной раз давал две или три секунды покоя и в этот промежуток отряд, как утомленное стадо, сбивался вместе, головами внутрь, спиною внаружу и, едва переводя дыхание, спешил собраться с силами для новаго порыва горной непогоды… Точно бесясь на упорство этой жалкой горсти, осмелившейся продолжать свое дерзкое шествие в его пределах, вихрь кидался о земь, закутывался в снег, взрывал его, сносил целыя глыбы смерзнувших сугробов вниз, в ущелья, рыдал и жаловался там кому-то и потом вдруг изменнически неожиданно налетал откуда-нибудь со стороны или сзади, сбивая с ног ближайших, стараясь ворваться в средину этой живой, тяжело дышавшей массы людей и с диким хохотом бежал вперед по этой дороге к далеким снежным вершинам. Солдаты закрывали глаза, залепленные ударами ветра, подносили руки к щекам, стараясь отогреть их, но руки, в свою очередь, костенели… Они двигались массою, не отделяясь один от другаго, сплошно… Издали, когда их закутывало снежною тучей, казалось, что в ней шевелится и ползет какая-то громадная черная амфибия, потому что отдельные фигуры сливались в одно целое… Тут уж не падали в снег, потому что падать было некуда… Направо и налево скаты, свалившийся туда никогда-бы не вернулся назад. Кого ветер сбивал с ног, тот встречал телом товарищей и схватывался за них… Дышали, отворачивая головы от ветра, ветер лютою стужей проникал в легкия, точно холодными железными клещами схватывая и сжимая сердце… Не одним людям приходилось скверно. Вот направо на скате, разбросив широко свои громадные крылья, бьется орел… Он попробовал было подняться, но вихрем опять ударило его о земь, он цепляется за снег, ползет; а вихрь все сильнее и сильнее сбивает его в рытвину, засыпанную мягким белым пухом… Орел бессильно раскрывает клюв, зевает, как рыба, выброшенная на берег, судорожно впивается когтями в снег, но он не держит их и орел все скользит ниже и ниже…

Путь чем дальше, тем становится все хуже и хуже.

Скат на-право стал круче и, наконец, перешел в отвес… Под ним зияла бездна… Сверху можно было различить чуть-чуть заметное внизу село… Черепичные кровли его кое-где краснели из под снега… Сады казались темным пятном… Голыя деревья следовали длинной и извилистой линией вдоль по течению замерзшей реченки, которая летом бурлила по дну ущелья, вливаясь где-то за Габровым в Янтру. В более спокойное время эта деревушка, приютившаяся на самом дне пропасти, показалась-бы необычайно красивою; теперь голову кружило… Казалось, что вот-вот ветер снесет туда прямо вниз, и падающему не за что будет уцепиться… Ни одной ветки по отвесу; только серые гребни скал взрезали его кое-где и, как оскаленные зубы, словно ждут — не дождутся первых жертв этого чудовищнаго похода. Дорога узилась; наконец, вся она искривилась по наклонной плоскости… Внизу — бездна; вверху — одно покрытое серыми тучами небо… Нога скользит по льду склона; уцепиться не за что; нигде нет опоры. Первые, вошедшие сюда, чуть не упали вниз — хорошо что товарищи выручили, поддержали. Солдатам, впрочем, думать было некогда. Ветер гнал их уже в спины, точно желая всех смести вниз. Передовые, упираясь штыками ружей в землю, пробовали кое-как подвигаться вперед. Благодаря этому, ноги не скользили по ледяному наклону… Вот уже весь этот узкий промежуток покрыт идущими. Тут они вытянулись гуськом… Боятся смотреть вниз — голову закружит… Неуверенно ступают вперед… И на штык навалиться — боязно: сломится — и тогда прямо в пропасть и поминай как звали, спасения не будет… Вон передовые уже вышли на сравнительно более спокойное и безопасное место… По ужасной тропинке горнаго склона идут и идут все новые и новые солдаты… Ослабевший было на время ветер, — точно опомнился, — засвистал внизу, точно в атаку вверх стал взбегать, взрывая снизу струи снега; чем выше, тем ветер становится сильнее, струи соединяются в снежную белую массу, он уже несет целую тучу вверх… Еще переходящие опасное место солдаты видят это… Они спешат как можно скорее дойти до конца его… Торопятся — но куда?.. Несколько секунд, и белым облаком окутало их отовсюду. Ни те, которые впереди, ни те, которые позади, уже не видят вовсе этих… В облаке двигаться нельзя. Не видно, куда поставить ногу, а позади напирают… Вон один слишком навалился на штык, опираясь им в лед… Штык пополам, ружье выпало из рук, и несчастный как-то нелепо взмахнул руками, точно в это последнее мгновение он собирался взлететь вверх. Те, что были впереди, сквозь рев и свист ветра услышали пронзительный, отчаянный крик… Так и село в ушах. Как нарочно ветер отнес белую снежную тучу в сторону, и перед отрядом мелькнула вниз серая фигура солдата, тщетно старавшаяся схватиться за отвес обледенелаго склона… Кувырком по горе… Грохнулась об острый гребень утеса, оставив красное пятно на нем… Внизу рытвина, заполненная снегом… Прямо в рытвину, в снег… Темная дыра осталась в снегу с красными краями… Видно смерзся снег сверху. Падавший пробил эту кору и ушел под нее…

Только один крик и был… Ни звука… Точно удовлетворившийся пока одною жертвою, ветер замер… Тишина…

— Архипов! Архипов! — сотни людей крикнули сверху… — Эй, Архипов!

Но Архипов не подает голосу из своей рытвины. Точно его и не было на свете.

Один за другим товарищи гуськом проходят мимо его могилы… Каждый обращает вниз полные ужаса глаза. Каждый внимательно останавливает взгляд на красных пятнах утеса и снега в рытвине и идет дальше… Долго оторваться не могут взгляды от этого роковаго места.

— Может, жив?..

— Может только ушибло?..

И опять сотни голосов.

— Архипов!.. Эй, Архипов!

Крикнут и приостановятся, не будет-ли отзыву; но окрестности молчат… Молчит ветер, притаившийся где-то, молчит покрасневшая чужою кровью скала, молчит засыпанная снегом рытвина…

— Архипов!.. Эй, Архипов! — разносится по сторонам…

— Со святыми упокой!..

— Эх!.. Господи, Господи!..

— Балкан, так уж Балкан и есть!

— Эй, Архипов?.. В последний раз надсаждаются груди товарищей; но вместо упавшего они будят ветер, и тот с диким хохотом и свистом отзывается им отовсюду, и из предательской бездны, и из синих ущелий, и с обледенелых вершин, точно волны снежнаго моря, уходящих отсюда и на юг, и на запад, и на восток…

— И солдат был! — крестится фельдфебель.

— Исправный!

— Може еще выйдет…

— Где выйти!.. В саму глубь ушел теперь…

Сломавшийся конец штыка торчит изо льду по дороге; его старательно обходят солдаты. Каждому он точно напоминает: смотри, сейчас твоя очередь, — и каждый озирается на него беспокойно.

Глава III. Метель утихла

Метель мало по малу стихала…

Солдаты — усталые и измученные — шли через силу… Если-бы теперь снова поднялся ветер — он-бы их легко смел вниз, в лощины, синевшие под ногами… Ничего не было похожаго на мало-мальски правильный строй. Кое-где шли кучками тесно, точно подпирая друг друга; в иных местах вытягивались гуськом; на поворотах останавливались, тяжело дыша. Задние наталкивались тогда на передних, солдаты сбивались в одну молчаливую толпу… Сверху сыпало снегом, мокрым и пухлым, тотчас-же таявшим на лицах и на руках людей.

Странною казалась эта невозмутимая тишина среди нескольких тысяч человек, с трудом продвигавшихся вперед даже теперь, когда только легкие вздохи засыпающаго ветра изредка колыхали совсем застоявшийся воздух… Даже хрустения сапог в мягкой и рыхлой массе новаго снега не было слышно… В белом облаке его весь отряд казался безконечною вереницей призраков, медлительно двигавшихся все вперед и вперед. Можно было подумать, что не люди, а тени павших здесь в августе бойцов стремятся куда-то вдаль, напоминая всем живым и дышащим об ужасах недавних боен, о злодействах, оставшихся неотомщенными, о жертвах, еще никем неоплаканных… Конца не было этим вереницам черных призраков, которых то заслоняло белое облако густо падающаго снега, то выводило их опять на свет Божий — все одних и тех-же изнуренных, измученных, усталых, едва-едва продвигавшихся по гребню с опущенными головами… Казалось, что ноги у каждаго из этих мучеников Шипки движутся уже машинально, помимо воли, как заведенная кем-то и еще неостановившаяся пружина… Один за другим, безостановочно… Да и остановить их теперь было-бы далеко не удобно… Продолжать идти они могли, но начать снова после недолгаго отдыха едвали-бы хватило сил. Кажется: сядь — в этот снег — и конец, так и застыл-бы в состоянии, близком к обмороку… Мысль не работала. У каждаго голова казалась налитой свинцом… Ни о чем не думалось, ничего не грезилось. Дышалось с трудом, с болью, медленно дышалось, точно груди уже не под силу было вбирать в себя воздух и выпускать его из легких. В горле что-то хрипело при этом; не смотря на массу падавшего снега, на целые ручьи, сбегавшие по лицам солдат, — во рту у них пересохло, горело. Языки словно тряпки лежали там, и редкое — редкое слово, безотчетно вырывавшеся кое у кого, словно разрывало горло, прежде чем могло прозвучать из этих побледневших, и съеженных губ…

Длинная змея спереди таким образом взбиралась на горы, сходила с них и снова всползала на кручи. Люди уж и не отличали в общей натуге, что тяжелее: идти-ли вверх когда ноги едва несли на себе тяжесть понуреннаго и словно разом опустившегося туловища, или вниз, когда скользкая почва, казалось, уходила из под ног совсем… По колено тонули люди в мягкой рыхлой массе новаго снега и не замечали этого… Сапоги промокли насквозь — кое у кого совсем уже распались, зевали — никто не замечал этого…

А кругом горы все росли и росли…

Когда снег немного приостановился и ненароком люди машинально оглядывали окрестности — вокруг них оказывалось словно какое-то сказочное царство… В недосягаемую высоту направо и налево, вперед и назад уходили белыя вершины белых гор… Изредка на самых лысинах темнели, словно развалины каких-то фантастических замков, таинственные черные груды скал — орлиные гнезда, как называли их здесь. На однообразных белых скатах синели рытвины… Ущелья едва мерещились внизу… По серому небу ползли серыя тучи, оставляя свои отрывки на самых близких к ним вершинах. Казалось, что там, вверху, по тому-же направлению, по какому шел отряд, подвигались безчисленные массы постоянно менявших свои очертания туманных, таинственных существ… Двигались безостановочно, но медленно, оспаривая у царства гор и снегов шаг за шагом… Усталые оставались внизу на вершинах гор, отдыхали на них и, затем, собравшись с силами, приставали к новым наползавшим с севера тучам и вместе с ними двигались все по тому-же направлению… Казалось, что это дикий, суровый север посылает свои однообразные полчища для борьбы с южным солнцем…

Ветер совсем упал… Теперь он даже не вздыхал в ущельях и точно свернулся и заснул там на мягкой пуховой постели новаго снега…

Вдали послышался какой-то гул, точно от обвала, сорвавшегося вниз с крутизны в глубокую пропасть… Грохотало впереди… Громыхало и грохотало, но так, что самое чуткое ухо ничего не могло-бы разобрать в этом… Как ни были измучены солдаты, — но поняли в чем дело… Подтянулись… Медленно повернули головы туда, откуда слышались эти звуки… Ноги идут сами собою, а ухо слушает… Одни не останавливаются для другого… Шаг за шагом… Остановись и сил не будет пойти опять… Вон снова громыхнуло и раскатилось… Теперь уже точно далекий удар грома, подхваченный ущельями и повторенный горным эхом.

— Ен палит?.. — обернулся солдатик к шедшему рядом.

Тот совсем «прихилился», осел; казалось, вот, вот рухнет вниз студенистая масса и расползется по снегу…

— Ен палит? — повторил свой вопрос первый.

Уставший только головой мотнул и хрипнул что-то.

— Слышь ты, аль нет?

— Слы… шу!..

— Это ён… Ишь как!.. Гранатой?..

Но вопрос остался на этот раз без ответа… Уставшему было все равно, кто палит, в кого и зачем. Если бы граната рухнула перед ним, разорвалась-бы у самых ног бедняги — она-бы произвела на него не более впечатления. Ноги двигались еще кое-как, а тело все больше и больше оседало на них… Ухо слышало, но мозг как-будто совсем отказывался разбирать, какие это звуки, откуда и кому они грозят… Смерть! Так что-же — разве это состояние лучше смерти, когда все болит, все томит, когда и идти больно, и дышать больно, и рука, держащая ружье, затекла, и спина под ранцем ноет… А нужно!.. И идти надо, и дышать надо, и ружье с ранцем бросить нельзя… Нет, смерть лучше… Лечь, раскинуться в волю на этом мягком, пуховом снегу, хорошо раскинуться, разбросав по сторонам усталыя руки и широко раздвинув отекшие ноги… Так спокойно, отрадно! Глаза закроешь, больная грудь дышать перестает, — и она отдохнет… Хорошо!.. Совсем хорошо!.. Вон Архипову, что в пропасть сорвался, отлично теперь. Лежит себе, не зная устали, не зная жажды и голода… Ничего не видит, ничего не слышит…

— Ен и есть! — соображает вслух менее уставший молодой солдатик…

— Ишь как, еще вдарил… Большое, должно быть, у его орудие?.. И, Господи ты мой, сколь он много народишку положит — страсть!.. Не сочтешь… Ен и есть!..

— Куда это ён?..

— Не в нас еще!..

— Не, не в нас… Нас он еще не видит… Как увидит — так и начнет жарить… Поди изо всех орудий запалит тогда?

— А то как? неужли-жь ему пропущать… Ему тоже не велено… Он, брат, свою пользу соблюдает. Ему что!?

— Его дело известно: знай себе пали!

— Таперича он сел себе за валом, тепло, костры раскладает, пишшу себе, какая ему полагается, варит…

— Горячую.

— Во-во!..

— H-да… Хорошо это.

— Чего лучше ужь.

— А ты что словно сова? — обернулся другой товарищ к усталому солдату.

— Оставь его… Видишь человеку невозможно…

— Аль окостенел?..

— Тут, брат, окостенеешь… Тут, брат, живо… Ишь он какой, Балкан!..

— В Питере теперь поди, а?..

— Да… тепло… Кого-то в наши казармы?.. Аль пустуют?

— Должно быть… Ах ты, жизнь солдатская!

Впереди громыхало, но солдаты уже прислушались ко всему этому, и удары турецких батарей пропадали даром, не пугая измученных людей… Восприимчивость и впечатлительность совсем упали — теперь-бы их ничто не изумило… Ѣхавший впереди полковой командир приостановил коня. Не менее людей измученное животное понурилось… Лизнуло языком снег и опять застыло, опустя голову. Казалось, вот-вот рухнет вниз и уже не подымется больше.

— Я вас поджидал! — обернулся полковник к молоденькому адъютанту, когда тот нагнал его.

— А что?

— Слышали?

— Да… Какже… Это он по шипкинским позициям открыл огонь.

— А чорт его знает. Может быть, там бой идет, и нам без передышки придется прямо в свалку.

— Это невозможно.

— Прикажут!

— Мало-ли что. Посмотрите на людей… Я видел сейчас.

— Ну?

— Дунь ребенок — так они, как карточные солдатики, все свалятся… совсем устали.

— Да, бурю большую в горах выдержали…

— Я нашего доктора видел.

— Да?..

— Говорит, что завтра верно несколько десятков придется отправить в Габрово, больных.

— Да еще сколько отстало?

— Отставших подберут лазаретные фуры. Мятель утихла — теперь можно им подняться.

— А скольких засыпало… Ведь и такие были, что пальцем пошевелить не могли… Померзли…

— Что тут сделаешь!?..

— Теперь в Питере зимний сезон в разгаре… хорошо!

— Знаете, военные, положим, должны любить свое дело, но только не в такой обстановке. Помилуйте, это не с людьми война, а со стихиями. И при том ничто и никто нас не подготовил к ней. Посмотрите, как одеты, как обуты. Ведь в этом виде на парад чудесно! Щеголями смотришь, а в горы так да еще в бурю — слуга покорный!..

— Меня что беспокоит: где мы на Шипке приютимся?

— Придется рыть себе землянки.

— Сегодня ротные котлы не поспеют?

— Куда-же, помилуйте!

— Солдаты без горячей пищи останутся!..

— Да вообще на Шипке удобно-ли будет кухни устроить?

— Не знаю… Я спрашивал у нашего генерала…

— Ну?

— Что ну? — Он топорщит усы, пучит глаза да одно твердит: там увидите сами… Увидим, да уж поздно будет.

— Ему чудесно рассуждать…

— Да, уж наградил Бог начальством, нечего сказать! — вмешался старый маиор, у которого на пальто едва заметна была старая полинявшая георгиевская ленточка.

— У вас в Севастополе были такие?

— Как не бывать! Они везде есть. Ими Питер снабжает всю Россию… Так-бы уж их и держали для парада, да гостинных. В дело-бы пускать не следовало… Измучишься с ними!

— Хоть метель стихла, слава Богу!

— Да… Еще бы часок побушевала — весь отряд-бы похоронила…

— Ну, каркайте еще!

— Правда, чего тут. Солдаты-то едва ноги волочат, точно у них пудовики к ним привешены… Ничего, голубчики, не поделаете!..

— А орудия-то все слышнее и слышнее…

— Ишь опять как ударило… Это слева откуда-то.

— Турки ведь везде понастроили батарей.

— Вот скоро узнаем… На своей шкуре испробуем.

— Одно меня удивляет — отчего наши молчат? — недоумевал адъютант, прислушиваясь к отголоскам боя.

— Как молчат?

— Да не отвечают туркам. Ведь вы тоже ничего не слышите. Палят оттуда, а не от нас.

— Наши выстрелы туда относит. Мы и слышать их не можем.

И опять «начальство» погрузилось в молчание… Только кони порою фыркают и бьют копытами в землю…

Молчат и солдаты… Одно громыхание турецких орудий слышно в этой снежной пустыне… Вон в стороне из под снега что-то чернеет. Грузное, видимо большое… Не человек — ясно… Чуть, чуть присыпало — только вспученное брюхо на виду да копыто торчит из подъбелаго покрова…

— Конек-то!? — оглядывается молодой солдат.

— Чего?

— Конек-то, гляди, лежит болезный… Ротный, должно-быть?

— Тут, брат, не одни кони-то… Тут и человека не пожалеют… Тут, брат, упади — и тебя также вспучит.

— Во!..

— А ты как думаешь. Кому тебя подбирать здесь охота?..

И опять молчание… Еще тяжелее солдатам. Усталь растет, ноги слабеют. Заведенная пружина все тише и тише работает. Дышать труднее… Совсем трудно… Отсталые едва движутся как-то…

Вот один идет… совсем это всех отбился… Порою поднимет с усилием голову, посмотрит перед собою — близко-ли товарищи… Все дальше и дальше они… Вон ближайший к нему как пятно тускнеет в облаке снега… Пропал совсем. Жутко… Отсталый — один теперь, совсем один… Добежать-бы, нагнать… Собрал последния усилия, сделал несколько шагов, да колени как-то размотало, сил нет. О, как жутко. Один, один кругом… Теперь даже шороха шагов от тех, что там впереди, не слышно… Слышно, как снег шуршит, падая на пухлыя белыя массы… Слышно, как что-то хрипит в груди у него — а шагов товарищей точно и не бывало… Безлюдье, безмолвие кругом… Пустыня… «Господи, спаси!» Нет, не спасет… Где спастись… Рука окостенела совсем, сама от приклада ружейнаго отпала… Ревматическая боль в пальцах… Ружье падает в белую массу снега… Солдат искоса взглядывает на него: штык торчит из под снега… Ноги как-то во все стороны. То их вправо сдунет, то влево… Слабее и слабее… Реже колеблются… Шаги становятся медленнее. Больше как-то наседает он… Вот насел на одну ногу… В груди хрипит сильнее… Из глаз точно уходит все… Колеблется… Нога подвертывается коленом вперед… Рухнул… Тяжело рухнул — лицом в снег… И силы нет повернуться… Раскрыл рот… Снег тает во рту, не освежая его… В горле сухо… Совсем сухо… Крикнуть-бы — силы нет… Слабее работает голова… В ушах звон какой-то… Что это?.. Колокола гудут… Или чудится?.. Колокола и есть… Больно гудут. От каждаго удара их точно череп распасться хочет…

Тише, тише колокола… Легче голове… Ужь ничего не слышно; последний удар колокола прошел где-то далеко, далеко… Слабее хрипит грудь… Не так ей больно… Медленнее тает снег под лицом упавшего.

А сверху новыя снежинки уже засыпают умирающаго… Как ту павшую лошадь засыпали… Еще через полчаса — только очертание тела едва будет заметно над рыхлою белою пеленою…

Отдыхай, измученный!.. Здесь никто не помешает тебе!..

Глава IV. На биваке

Что это чернеется впереди такое? остановился полковник, вглядываясь вдаль. Не бивак-ли наш?.. Не тут-ли перевязочный пункт?

Весь опушенный снегом всадник ехал оттуда к отряду, торопя и дергая, подвигавшуюся бойко лошаденку.

— Должно быть, это и есть — судя по описанию…

— Вы вот что, поручик, поезжайте-ка по всему пути, где растянулся полк, и подбодрите людей, скажите, что бивак рукой подать.

— Длинна рука-то! недовольно отозвался старый севастополец.

— Что? повернулся в седле полковник, внимательно озираясь по сторонам и словно соображая, сколько у него осталось народа.

— Говорю, рука длинна… Тут добрых версты две, а то и все три…

— Ну, где-же!.. кого это к нам Бог несет?..

— Не наш!..

Всадник, ехавший на встречу отряду, то пропадал в белом облаке снега, то снова показывался из него… Его порою заслоняли выступы скал, взрезывавших почву по сторонам этой горной дороги… Очевидно, он торопился именно сюда, иначе кой черт понес-бы его в эту непогодь.

— Не наш и есть… Чего-бы это ему надо?.. и полковник подбодрил коня нагайкой.

Его так засыпало снегом, что погонов и разобрать нельзя было, а кепи все закутал тоже запушенный снегом башлык. Всадник, приехавший в этот момент, так и не узнал, кого он видит перед собою.

— Это *** полк? — Едва дышал он от устали.

— Да.

— Где полковой командир?

— Перед вами.

— Ах, простите, полковник… меня послал вам на встречу Радецкий. Он только час тому назад получил телеграмму о вашем выступлении из Габрова…

— А где корпусный командир сам?

— Он на позициях… У себя… У него землянка там. Он очень удивлялся, зачем полк выступил в такую вьюгу.

— А про то пусть он у нашего начальства спросит.

— Приказано и выступили! бухнул себе под нос старый маиор.

— Генерал полагает, что у вас сегодня очень много отсталых… Не нужно-ли вытребовать из Габрова лазаретные фуры и подводы, чтобы подобрать их? Во всяком случае, он крайне недоволен…

— Да мы то причем?

— А ваш дивизионный с вами?

— Нет, где-же! уклонился от прямаго ответа полковой командир.

— Значит в Габрове остался?

— Что ему там делать.

— Погодите, маиор; дивизионный отправился в главную квартиру назад…

Молодой офицер улыбнулся про себя.

— Могу я поехать обратно к Радецкому? — спросил он.

— Сделайте одолжение… Где наш бивак?

— А вот около этой долины, видите впереди?.. да там все равно поместиться негде.

— Землянок на полк — нет?

— Где — есть! для офицеров хватит. Ну, а солдатам придется под открытым небом.

И ординарец Радецкаго погнал своего коня обратно, опять исчезая в белых облаках, продолжавшегося сыпаться снега. Полковой командир ехал молча, недовольный, кусая усы и видимо злясь на что-то.

— Ну? Егор Иванович… обернулся к нему маиор.

— Что ну?

— Сладко?..

— Да вот отвечай этим господам… Он вот в усы себе улыбается… хорошее понятие о нашей дивизии получат!

— Причем тут дивизия?..

— Все-таки…

Солдаты стали подтягиваться. Видимо, близость бивака заставила их собрать последния силы…

В мыслях каждаго из них бивак являлся не иначе как отдыхом в теплом и сухом месте.

— Слава Господу! Заночуем чудесно.

— Да, землянки, должно, есть… хворосту натащим, согреемся… Снежку сейчас в котелки — чай! первый сорт.

— Да, теперь-бы чаю чудесно.

— Может и водка будет.

— Откуда-то? Обоз, я так думаю, еще и от хвоста то нашего далеко, к самой ночи придет.

— Ну, вот позаботились…

— Кому о нас заботиться-то?.. Всяк о себе… Когда это заботились… переходили-то от Тырнова до Дренова — во рту ничего не было. Аль забыл?

— Сухари были…

— Да нешто сухари зимой следовает?.. Эх, ты… Шти надобны и чтоб горячие.

— Не в Рассее.

— Тут-то народ еще побогаче… я и то у бургар хлеба взял пожевать тогда, а то-бы и так с пустым брюхом…

— Тут какое дело было… Только мы к Габрову подошли — сичас котлы… варить, а по горячему сам знаешь, стосковались… разложили костры — котлы поставили — хвать похвать ни крупы, ни мяса. Что тут делать?.. а около в леску слышу мычит что-то… А лесок-то голый, откуда там скоту быть? Ну, мы сичас туда; смотрим — избушечка махонькая, а около хлевок, в хлеву-то коровка и мычит, судьбу свою, значит, чувствует. А в избе — никого… Ну, сичас тихим манером корову вывел — да в товариство в рогу и привел. Чтожь-бы ты думал? часа через три бургар прибежал, хозяин значит, — а от коровки уж и хвоста не осталось, все до чиста съели. Кости да требуху в снег зарыли, — а шкуру так спрятали, что и чорт-бы не нашел.

— Ловко!

— И скусная-же коровка была… Гляди во и привал.

Шедшие впереди в голове колонны уже добрались до бивака… Справа копром стал гребень горы, защищая от ветра небольшое плато, на котором дымилось несколько землянок. В жалкой мазанке, под черепичной кровлей, — был перевязочный пункт когда-то; теперь здесь лежали больные, пересылавшиеся с дальних боевых позиций в Габрове. Солдаты густо набились в тесном пространстве своего бивака. Офицеры сунулись в землянки — большая часть их оказалась занятыми. В однех лежали больные, в других, как сельди в бочке, сбилось пропасть всякаго народа. Тотчас-же со всех концов площадки послышались громкие голоса:

— Первая рота сюда!..

— Третья рота вправо!..

— Черти! Где тут пятая рота? из себя выходил занесенный снегом офицер, въезжая в спешенную массу столпившихся солдат.

— Тринадцатая рота!.. доносилось откуда-то со стороны.

Солдаты расходились — всяк к своей роте. Часа полтора длилась вся эта суматоха. То и дело подходили отставшие и, видя перед собой множество отдельных кучек товарищей, разбросанных по сторонам и загалдевших на отдыхе, орали во все горло:

— Где такая-то рота?..

— Ищи, брат, ворон в поле… Были да улетели! отзывались ему у ближайшей толпы.

— Где *** рота? зевал он в другую сторону.

— Вся вышла… Ты горло-то пошире, авось кого и проглотишь! — отзывались отсюда.

— Да тебе какую роту?

Тот назвал.

— Шаснадцатую!..

— Хорошая рота.

— Да где она?

— Шаснадцатая… Дай Бог память… Была такая рота — точно…

— Ах ты идол, идол!..

И солдатик опять принимался зевать, глядя то вправо, то влево…

Гомон стоял над биваком. Менее уставшие, передохнув с полчаса, заводили громкую беседу. Измученные солдаты и только что пришедшие падали в снег плашмя и тяжело дышали, не отвечая даже на обращенные к ним вопросы.

— Семенов! Ты слышишь? тебя спрашиваю! — остановился офицер над одним таким.

Тот попробовал было подняться, да опять упал в снег.

— Что с тобою?

— Смучился… только и мог проговорить бедняга.

Кое-где приваливались один к другому, так что земли не было видно под лежавшими…

Гомон то падал совсем — и на минуту здесь водворялась тяжелая, точно на кладбище тишина, то опять разгорался. Все сидело или лежало. Теперь у редких явились-бы силы — пройти еще несколько шагов, а между тем нужно было еще разложить костры, набрать для них дров, разгрести снег, что-бы дорыться до земли… Вдали, там, где площадка съуживалась в горную дорогу, по которой сейчас только что прошли все эти люди, то и дело показывались отставшие. Некоторые из них так и не могли дойти до своих рот — приваливались кто куда поспел.

— Где твое ружье? — наскочил на одного такого офицер.

Солдат удивленно взглянул себе на руки.

— Где ружье бросил?

Тот недоумело оглянулся, себе под ноги взглянул. Видимое дело — до того смучился, что и не помнит, с ним-ли ружье, сам-ли бросил или оно выпало из рук…

— Вон и другие тоже оставили свои ружья… Завтра придется послать отыскивать…

Кое-где уже началась перекличка.

А снег все падал сверху ровно, медленно, спокойно! Точно безжалостное божество этого волшебнаго горнаго царства решилось во что-бы то ни стало засыпать этот отряд… Если-бы хоть один просвет засинел на небе. Нет! напрасно утомленные глаза измученных солдат всматривались в эти серыя медленно наползавшие тучи. Много их уходило на тот, но, казалось, еще- больше выдвигалось с севера, точно ожидая своей очередии проплыть над этими белыми вершинами, засыпать их легким снегом и точно также исчезнуть за ними… Уже темнело кругом; зимний день готовился уступить свое место долгой и холодной зимней ночи, — а в тучах не было ни малейшаго отблеска вечерней зари. Точно день тут был без солнца, точно ночь наступала без лазуревых сумерок, без ярких звезд, без мечтательнаго блеска месяца… Тучи за тучами… Новыя только были темнее уходивших — в одном этом и сказывалось приближение ночи… Разве еще в том, что дальния вершины, белыя как и все кругом, точно серели, блекли; резкость их контуров смягчалась, сливалась мало по малу с окружающею мглою… Казалось, что эти горы распускались совсем в вечернем воздухе…

Солдаты потянулись за дровами.

Лес на скатах. Сырой. Голыя деревья протягивали вверх свои беззащитные ветви. Точно пощады просили, вздрагивая от холода. Солдаты рубили их; казалось, что, сжалясь над ними, они хотели отогреть их в ярком пламени костров. Сил не хватало рубить стволы — рубили сучья. Товарищи дорывались до земли, сгребая снег в стороны. По середине этих площадок, которые новый снег тотчас-же стремился засыпать, складывали хворост и сучья, но увы!.. Голыя ветви также простирались вверх и также дрожали от холода… Огонь не вспыхивал здесь жгучим полымем. Точно испугавшись этого снега и этих новых туч, он трусливо тлел внизу, окутывая ветви дымом… Тлея, точно раскрывал красный глаз, чтобы еще раз взглянуть на массы падавшего снега, и потом вдруг жмурился… Видимо — сообразил, что ему не совладать с безчисленными тучами… Солдатики хлопотали вокруг, раздували его, но умирающее пламя гасло и если вспыхивало, то только для того, чтобы сейчас-же потухнуть.

Такие-же дымки поднимались и отовсюду на площадке. Изредка хворост скрипел, трескался, развивался под внезапно разгоревшимся огнем; но огню опять приходилось добираться до насквозь отсыревших ветвей, и он гас, досадливо чадя серым дымом…

— Ничего не поделаешь! заключали солдаты и, пожевав крепких, как камень, сухарей, падали на землю, где пришлось.

— Не совладаешь!..

— Одно слово — Балкан! утешались они, очевидно веруя, что здесь иначе и быть не может.

Скоро на биваке совсем застыли и люди, и костры…

Точно мертвое царство легло кругом… Только наверху среди сераго простора неба было еще движение. Там медленно ползли потемневшие ночью тучи; оттуда медленно падал все тот-же влажный и пухлый снег…

Тихо падал… Падал на серыя шинели солдат, на изможденные, обострившиеся, похудевшие лица, падал на раскинутыя руки, падал на коней, бессильно опустивших свои головы вниз. Снег засыпал и лежавшие кучи хворосту. Теперь даже нельзя было отличить места, на котором солдаты еще недавно хотели развести костры.

Где-то далеко-далеко в стороне послышался ружейный выстрел…

Послышался — и замер, не поддержанный горным эхом… Горное эхо, очевидно, тоже было засыпано этим снегом, запугано этими тучами…

Все перед ними смирялось: даже ветер, бушевавший утром, стихнул — трусливо заполз в ущелье и заснул там, пережидая, когда настанет его время…

Глава V. Не спится

Молодой врач только что добрался до бивака. В трех шагах от себя нельзя было ничего разобрать… Ночь потемнела так, что и без снега, который все также продолжал падать сверху, ближайшия вершины тонули в ея сумраке. У самых ног усталаго доктора словно мертвые лежали солдаты. Он наклонился, заглянул в лицо ближайшему — оно было совсем мокрое. Снег, падавший белыми хлопьями на его шинель, на рукава, на кепи, таял только на лице. Спящий тяжело дышал. Каждый вздох вырывался у него из груди с каким-то хрипением, но солдат не просыпался… Другие, лежавшие рядом, тоже промокли насквозь… Врач ступил несколько шагов вперед — кругом было все то-же сонное царство. Люди прижимались один к другому так, чтобы сырости и снегу предоставить как можно менее поверхности своего тела… Вон один с головой закрылся шинелью, точно убитый… Доктор, проходя мимо, не рассмотрел его и наступил ногою ему на руку. Спящий не пошевелился. Странно показалось это — и врач откинул на минуту шинель с лежащаго… Что это?.. Глаза будто открыты… Так и есть. Молодой человек наклонился, взглянул прямо в лицо лежавшему… Действительно тот смотрит в упор на него… Столбняк что-ли нашел?.. Доктор взял его за руку — щупает пульс — не бьется. К сердцу прислушался. В груди, словно в пустой комнате, ничто не шелохнется. А глаза умершаго все так-же неподвижно и удивленно смотрят вверх.

— Должно-быть, от устали умер бедняга! — вслух проговорил доктор, опять покрыв мертваго шинелью.

— Эй, кто тут?.. Есть-ли живая душа? — крикнул он, оглядываясь по сторонам.

Но кругом царило то-же зловещее молчание… Доктор стал продвигаться вперед, стараясь не попадать ногою в спящих. «Не дай Бог мороза утром!» думал он: «все это, что вымокнет за ночь, замерзнет разом». Нечаянно попал ногой в костер, засыпанный снегом, разбросал его, посмотрел, не осталось ли хоть теплых угольев, но оказалось, что костер и не загорался вовсе. Какое-то хрипение послышалось в стороне. Доктор остановился на одну минуту и прислушался.

— Кто-то умирает… Помочь надо! — и он отправился на эти звуки.

Поперек пути солдаты, но он уже не разбирает пока. Помочь надо, — где уж тут осторожничать! Ноги попадают на спящих, — те со сна ругаются. «Кого чорт носит? о, чтоб-те розорвало! сгинь окаянный!.. Смерти на вас нет, душегубы!» Но доктору нечего обращать внимания на это… Он шагает себе вперед, и чем дальше, тем хрипение становится все слышнее и слышнее. Наконец, вот уж и людей не стало… Позади они. Тут чистый белый снег, нога глубоко уходит в него. Чтобы это значило? кто это?

— Кто тут? — приостанавливается доктор, не зная, куда идти.

— Хрипение сильнее. Он идет прямо на него… Ближе. Что-то черное на земле — большое?

Подошел совсем близко…

— Ах, ты бедняга, бедняга!

На земле бьется в агонии измученная и умирающая от устали лошадь… Старается подняться на передния ноги — и сил нет, опять рушится о земь и хрипит, стараясь, зачем-то, как можно дальше вытянуть шею, точно чтобы добраться до чего-то, лежащаго далеко от нея… Полежит-полежит и опять тянется, и опять хочет привстать и снова падает с долгим, натуженным, мучительным хрипением.

На белом снегу около бочком-бочком прыгает ворон. Откуда взялся он?.. Подбирается к коню, заглядывает ему прямо в глаза: не пора-ли, не остановились-ли они?.. Но конь нет-нет да шевельнется, нет-нет да опять давай приподыматься… Вот упал совсем, тяжело рухнул… Протянул морду вперед в снег и замер… Совсем, должно-быть, готов… Ворон также все бочком-бочком подобрался сплошь, попрыгал у морды коня, вскочил на нее… Только что на глаза нацелился, как конь точно ожил, забился опять… Поднял морду, опять напряг передния ноги… Отделился от земли, на которой лежал, привстал на секунду, и опять тяжело, грузно рухнул в снег, чтобы больше уже не подниматься. Только один признак жизни — глубоко втягивает в себя и без того втянутые бока.

Доктор отошел прочь.

Опять кругом спящие люди… Опять наступает он им на руки и на ноги.

— Ишь, дьявол!… Сна на тебя нет! — слышится ему вслед. Целая куча спящих шевелится.

Кто-то приподымается из этой кучи.

— Фу, как холодно!.. И сырость какая! Ба, доктор, это ты, Соймонов?

— Я… Неужели и офицеры землянок не нашли?

— Где тут найдешь? В землянках набилось народу до страсти. Чего ты бродишь, как оглашенный?

— Только что ноги приволок… Нужно-же найти местечко куда лечь.

— Да вались в нашу кучку. Все лучше, чем в снег прямо.

Доктор так и сделал.

— Тут снегом сейчас засыплет! — недовольно проговорил он, завертываясь в пальто.

— И засыплет, будь спокоен. Отчего не засыпать?.. Мы уже часа три так-то.

— Неужели могли заснуть?

— Да ведь что-же делать — идти некуда, топтаться на месте тоже толку не будет.

— Ѣсть-то было что?

— Огня разложить нельзя, а ты — есть!.. Пожевали сухарей, ну и только, да и то еще у кого было.

— У меня и того нет… Голоден страшно… Думаю, не заснуть мне сегодня.

— Ну, это как хочешь, а меня опять смаривает.

Доктору удалось лечь между своим приятелем и каким-то солдатом. Последний похрапывал медленно и спокойно, точно он спал у себя на постели.

— Ишь как спит-то! — позавидовал доктор:

— Ишь как спит-то! Воть-бы часок так — чудесно! А ты заснул что-ли, Асанов?… Асанов, спишь что-ли?… Но офицер, к которому он обращался, уже ничего не слышал. По ровному дыханию доктор заключил, что и тот уже заснул…

Попробовал закрыть глаза. Усталь тоже морила — свое брала.

Забудется на несколько минут… Тепло вдруг станет ни с того, ни с сего, а там опять зальется талый снег за воротник — и опять недоумело раскрываются глаза…

— Ну, ночлег!.. — недовольно говорит он, стараясь поплотнее застегнуть воротник — чтоб не заливалось.

— Да уж ночовка! Чорт ее дери!.. — слышится сочувственный отзыв в стороне.

— Кто там это? — радуется доктор, что нашел себе собеседника.

Но тот уже заснул; видимо тоже проснулся на минуту, отозвался и опять забылся…

— Нечего делать! — вздыхает врач и опять старается заснуть.

— Ну, вас к Богу! все равно не заснешь!.. — приподнялся было опять.

Лежать так становилось совсем несносно. Хоть думать о чем-нибудь; да извольте думать в этой луже, среди этой сырости, когда мокрый снег то и дело хлопьями падает на лицо. Наконец, он надумался: стянул пальто повыше — пусть ногам будет холоднее — закрыл им лицо… Глаза сомкнул…

— А что теперь делает Айша?.. — мелькнуло у него в голове.

И разом точно теплее стало… Видит он перед собою ярко горящия глаза из под высоких черных бровей, тонкий, красиво очерченный нос, алыя губы маленькаго рта и целыя массы волос на голове… Спит она теперь, должно быть… Разумеется, спит… Тепло ей в габровском монастыре, завернулась в шубу…

«Какая хорошая эта Венелина, что приютила Айшу… Куда-бы несчастная турчанка делась между болгарами? Как они косятся на нее!.. На улице умерла-бы с голоду, если-бы не сестра милосердия… Добрая!..»

Соймонов недели две уже жил в Габрове и отлично сошелся с сестрами. У одной из них он встретил Айшу, пришел на другой день и встретил опять. Айша тоже, как умела, ухаживала за ранеными. Помогала сестрам.

Стал от бессонницы припоминать все, что ему рассказывали о ней… Все время коротается…

И лет-то ей ведь немного? Пятнадцать всего. А какая красавица! Привези такую в Петербург — смотреть сбегутся на нее… Разсказывали, что родилась в Эски-Загре. Наши заняли Эски-Загру — турки бежали, ее подняли на дороге полуумирающей… Испугалась как, бедная… Какое-то бородатое лицо наклонилось над ней… Думала, вот сейчас надругается, да поперек горла ножем… И глаза даже закрыла и заболтала что-то жалостным-жалостным голоском… Как дитя захныкала… Улыбнулось бородатое лицо — взяли ее уральцы-казаки к себе и честь-честью — ничем не обидели, не тронули. Так и в Габрово привели. А тут уж город. Сама справляйся как хочешь. Уральцы ушли — осталась она одна на улице… Болгары проходят — плюют на нее… Ѣсть захотелось… Просить стала. Шел солдат — краюху хлеба дал… Сжалился… Ночь переночевала на базаре, на панелях прямо. Куда-же деваться? Самые добрые из болгар, и те зло глядели на нее.

— У нас самих беженок наших полны дворы. Им есть тоже нечего… Зачем ваши турки перерезали их отцов и братьев?.. И с тобой следовало-бы поступить также.

Точно она виновата?.. Она только и может, что плакать, и плакать, бедная! Жаль, что только на ея слезы никто внимания не обращает… Хорошо еще, что не бьют. Один попробовал, да русский защитил. Мимо шел! Раз стоит она на базаре у самой башни[1], прижалась к стене, опустила голову, а слезы так из глаз и каплют… Кругом торгуют: сколько хлеба, мяса, овощи всякой… Стала она с земли подбирать брошеное, жевать — отогнали беженки… Сами тем-же занимались, сами с земли подбирали, сами голодны. А они христиане, они здесь теперь хозяева… Что ей делать?.. Схватилась руками за голову… Качает головой и давай плакать… Плакала, плакала… Чья-то рука опустилась на ея плечо… Вздрогнула — глаза подняла… Стоит русская в сером. На груди красный крест, на левой руке тоже красный крест нашит… Улыбается доброю-доброю улыбкой. Говорит что-то — ничего не понять слов, за то голос понятен, тон его близок сердцу. Айша тоже поняла его. Схватила русскую за руку, поцеловала руку… Та повела ее за собой — в монастырь… Боялась Айша войти — а вдруг как выгонят. Нет — на встречу ей вышли такия же добрыя сестры, хорошия… Накормили ее и одели. Спать положили… Всю ночь Айша проснется и плачет от радости, засыпает с улыбкой на губах… Утром ея не выгнали, а она было боялась этого.

Так в монастыре и осталась у сестер…

Месяца через три уж и сама заговорила по-русски, уж много понимать начала.

— Ишь как похорошела! — замечали сестры: — совсем красавицей стала! — говорят ей.

Она тоже улыбается, понимает… Целует сестер, как к матерям привязалась к ним. Думала она, что не будут-ли ее в свою веру уговаривать перейти… Боялась этого. Нет, ничего — молчат, никто и не поминает об этом… Расцвела, успокоилась… Даже болгары поглядывать на нее стали поласковей, как заметили ее ухаживающей за ранеными… Она старается тоже угождать чем может. Ухаживает за сестрами…

Соймонов познакомился с Айшей у Венелиной.

Познакомился и заинтересовался совсем. Оно и понятно: только что с университетской скамьи — сердце раскрыто настежь целому миру… Всякое впечатление глубоко проникает в душу… А тут эта несчастная брошенная красавица.

Стал ходить каждый день… И в самом деле сердце екнуло, как заметил он, что Айша, встретив его, краснеет, и по тону голоса ея понял он, что и турчанка не совсем равнодушна к нему.

Впрочем, по своему…

— То мне сестры… Ты, русский, будь мне братом! — говорит она ему; говорит и доверчиво смотрит прямо в глаза доктору: «я не боюсь тебя», говорит этот взгляд «я люблю тебя!»

Совсем южный цветок, почувствовавший тепло и солнце…

Каким ароматом пахнуло на него от этого цветка!.. Как-бы не измять его нежных лепестков… Как-бы не затоптать!

Молод, значит — честен… Он не затопчет…

Венелина уж и замечать стала.

— Вы, смотрите, Соймонов, не сверните головы моей Айше… Грех будет. Знаете, ведь сирота!

— Да вы меня-то за кого принимаете?

— Нет, я так!.. Все-таки вернее, как скажешь!

— Будьте спокойны…

А сам про себя думает: «что-ж, кончится война — женюсь… Оригинально, правда, слишком… Турчанка… Ничего не знает. Да разве в том счастье, чтобы знала что… Эта молиться на тебя всю жизнь будет… Не испортит тебе жизни, как наши кислосладкия барышни, что замуж идут точно на содержание… Рады батрака найти, навязаться ему на шею да его-же и измучить».

— Что-ж, если я теперь и женюсь!? — улыбается он сам-себе и не замечает, что снег пошел сильнее, что все его пальто насквозь промокло, что лужа под ним становится все холоднее и холоднее.

— Соймонов, ты спишь? — слышится рядом.

— А?.. Что?..

— Спишь, спрашиваю?

— Нет, какое… Думаю…

— Нашел место!

— Ну, а спать-то здесь удобнее?..

— Положим… Вот я боюсь тиф нажить… Чего добраго. А впрочем, от судьбы не уйдешь!

— Хорошо-бы теперь в Габрово — в теплую постель.

— Еще чего?..

— Иль в Питер. Теперь еще только два часа. Поехали-бы мы с тобой в «Малый Ярославец», заказали-бы себе селянку в кастрюле… Селянку-то из разной рыбы… Янтарь!.. И хрящики тут-же…

— Ну, тебя к чорту! — повернулся Соймонов. — В слюну даже ударило.

— А то перьменей… А?..

— Хорошо-бы, вашбродь! — вздохнул даже солдат, проснувшийся рядом.

— Тут и сухарей нет, а он… — недовольно ворчал Соймонов.

— Вот сухарь… — протянул ему солдат: — коли не брезгуете…

— Чего тут, голубчик, брезговать! — И Соймонов стал грызть.

Сухарь был мокрый. Всего его чем-то облепило, но голод не разбирает… Асанов опять заснул; заснул и солдат около.

Соймонов со своим сухарем спрятался опять под мокрое пальто.

А ночь длилась и, казалось, конца ей не будет — холодной и сырой, как не будет конца этому равнодушному, безпрестанно падающему снегу…

Глава VI. Айша

Солнце сегодня совсем не зимнее… Греет точно весною… От вчерашних туч и следа нет на голубых, безоблачных небесах… В воздухе стоит теплынь, благодать. Снег, еще вчера заваливавший крыши габровских домов, сегодня весь растаял и красные черепицы, словно вымытыя заботливою рукою хозяйки, — ярко блестят на солнце. Блестят и окна, обращенные к реке, закованной в лед, но громко и злобно рокочущей под ним; точно гордый узник, не желающий мириться с своими оковами, бьется Янтра и кое-где ломает свои цепи… В проломинах вспучивается белая пена; вольная струя выбивается на свободу и заливает ледяные припаи… На улицах города сегодня шум и суета. Обозы за обозами двигаются сюда, и, кажется, нет им конца. Все улицы заставили они, а из зади напирают еще более многочисленные. Между телегами снуют болгаре и солдаты. Базар обратился в сплошное море голов, орущих, выкрикивающих, зазывающих. Чад из переносных кухон, запах пригорелаго масла смешиваются с испарениями отогревающейся земли, с дыханиями тысяч людей. Все, что вчера сидело за стенами домов, пряталось от непогоды, сегодня выползло на улицы. Сотни бежанок и беженцов выпрашивают подаяние. Вон голодный мальченко — еще недавно рос в Казанлыке среди богатой семьи — теперь ни семьи, ни довольства. Отца и мать зарезали турки, брат бежал неизвестно куда — остался один он… Благо еще, что солдаты кормят… Иначе хоть с голоду умирай.. Жиды в лавках благополучно и выгодно ведут свое дело. Жиреют на обильных болгарских барышах, даже не чужды некоторому состраданию — выбрасывают гроши беженкам, которые покрасивее, зазывают их к себе… Вон в толпе движется медленно, сообразно с своим достоинством, толстый мулла. Когда в Габрове установился порядок и турки убедились, что русские не вырезывают никого, они вернулись по домам; вернулся и бежавший было мулла.

— Айша! — остановился он перед хорошенькой турчанкой, пробиравшейся в толпе.

Та мигом спустила на свое лицо покрывало и остановилась перед ним.

— Айша… Ты совсем русской стала… Видна подлая кровь… Все последнее время ты в мечеть и носа не кажешь….

— Некогда… У нас много дела. Отмороженных привозят с Шипки, нужно делать перевязки.

— Да ты кому помогаешь-то: врагам, гяурам? христианским собакам? — Какая-же ты после того мусульманка.

— Когда я, умирая с голоду, бродила по этим улицам, кто, как не христианския собаки, подобрали и спасли меня? Я кидалась к туркам, они заперлись в своих домах и гнали меня прочь на улицу. Если-бы не сестры, что живут теперь в монастыре, — я бы уже была выброшена за город. Издохла-бы, как кошка, на его улицах от голода… Болгары ведь тоже не помогали.

— Ты красива… Можешь найти себе мужа теперь.

— Спасибо!.. Не хочу…

— Если тебе некуда деваться — переходи ко мне. У меня найдется тебе место.

— Нет, мне и у сестер хорошо…

— Погибнешь! Поди, они сманивают тебя в свою веру?

— Ни слова не говорят о вере… Оне не такия, оне не принуждают…

— Ох! Айша, Айша. Ты подумай, что станется, если наши вернутся. А ведь это скоро уже будет. Сказывают, султан собрал в Африке пятьсот тысяч солдат, да в Азии столько-же, и вся эта сила — да хранит ее пророк! — обрушится на неверных и раздавит их. Тогда будут истреблены здесь все христиане — и русские, и болгары. Тогда не пожалеют и тех, кто служил им… Тебя не пожалеют, Айша. Отдадут тебя солдатам, пьяным от крови, остервенелым… Подумай, что будет с тобою.

— Я с теми и останусь, кто приютил меня… Погибнут оне и я с ними.

Мулла покачал головою.

— А то лучше переходи ко мне… Сошью я тебе платье шелковое, ни в чем не будешь нуждаться. Ѣшь сколько хошь, все тебя уважать станут. Подумай, Айша…

— И думать нечего! — улыбнулась та под своим покрывалом.

— Ну, прощай… Смотри, когда станет сбываться все, что я сказал тебе, — придешь сама, да уж будет поздно.

— Прощай, мулла. Не приду, будь спокоен!..

И она пошла вдоль домов, пробираясь по улицам сплошь залитым сегодня грязью от целой массы растаявшего по улицам снега. Простившись с муллой, она снова откинула свое покрывало, от которого уже давно отвыкла. Глаза ея весело блестели; грудь дышала легко; губы улыбались всему божьему миру, ласково светившему ей сегодня, улыбались, открывая прелестные ровные зубы.

— Ну и девка! Где только девки такия водятся! — остановил ее какой-то донец в лихо взбитой на-бекрень фуражке.

— Оставь, оставь меня!.. — испугалась-было турчанка, уже понимавшая по-русски.

— А ты не пужайся. Чего пужаться-то?.. Я вашу сестру не ем… Ты мне скажи вот что — где повидать тебя, ежели, примерно, вечером?..

Та заболтала по своему, отходя от него.

— Козырь, совсем козырь. Эдакую ежели и к нам на Дон привезти, так не стыдно… Ну, прощай!.. Будь спокойна: мы бабов не обижаем, за то и зовемся христолюбивым воинством. Мы не то что бузуки ваши… Это только бузукам полагается бабов обижать, а у нас что баба, что девка ходи вольно… Без опаски… Хоть на все четыре копыта — никто тебе и слова не скажет.

— Айша!.. Ты это куда пробираешься? — остановил ее молодой офицер, начальник округа…

Добрые мягкие глаза его приветливо смотрели на девушку.

— Так… гуляла… Теперь в монастырь надо…

— Что-же сестры ждут, что-ли?

— Нет. Сегодня работы мало.

— Зайдем ко мне на минутку. Кстати мне надо показать тебя одному художнику.

— Художнику?.. Что такое?.. Не понимаю…

— Ты картины знаешь, портреты?..

— Знаю, видела… У сестер есть…

— Так художник тот, который картины рисует. Он и тебя, Айша, нарисует.

Глазенки у девочки заблестели.

— Неужели и меня нарисует?

— Да.

— И похоже будет?

— Уж если нарисует, значит похоже…

— Ну пойдем…

Офицер принимал большое участие в Айше, и та привыкла к нему как к родному.

— Ну, что от Соймонова еще ничего не получала?

— Письмо есть, покраснела Айша. — У них Шипка — холодно… Снега много… Очень много…

— А скоро он приедет?

— Скоро… Я хочу, чтобы скорей ехал, созналась она и вдруг покраснела. Соймонов хороший… Урус хороший. У вас хорошо… Одна жена… Не то что у турок… Турки — тьфу!.. Старая жена — молодую берет… Нехорошо… Урус лучше.

— Так вот что Айша, выходи за него замуж…

— За кого? — совсем покраснела турчанка.

— За Соймонова.

— Он не возьмет меня.

— Теперь нельзя. А когда война кончится.

— Разве… он говорил что?

— Какже… Он тебя любит… Только ведь у нас нельзя. Закон такой; христианин не может жениться на магометанке.

— Глупый закон!

— Да… Ничего не поделаешь…

— А если магометанка… перекрестится… Тогда можно? — И Айша опустила глаза вниз.

— Тогда еще-бы! Разумеется, можно.

— А мне все равно, если ему нельзя на мне жениться по вашему закону… Я и так с ним уйду.

— Ты, Айша, смотри, глупости не болтай! Это в Турции у вас хорошо, а в России на это дурно смотрят.

— Что-же, если ему жениться нельзя, я и так… Когда любишь, тогда все равно, как смотрят… Пускай смотрят!.. Лишь-бы он любил…

— А ты в России прими нашу веру и будешь его женой. Впрочем, как хочешь, — спохватился офицер. — Я знаю, что менять веру нехорошо… Не следует.

— Когда любишь — все хорошо… И на смерть пойдешь, и на стыд!.. Нужно только любить!..

Они дошли до дому… Дружинники болгарскаго ополчения, стоявшие на часах у квартиры начальника округа, неумело отдали честь.

— Только, Айша, — художник-то ведь по-русски не понимает ни слова…

— А он кто-же… Инглиз?

— Нет… Француз.

— Фиренг… Фиренги, говорят, все нехорошие.

— Отчего?

— Да они лягушек едят… И вообще нечистые.

Офицер расхохотался.

— Monsieur Бонвилье! Где вы?

— Здесь! — отозвался из другой комнаты молодой голос.

— Идите сюда.

Красивый француз показался в дверях. Разговор шел по-французски, Айша не понимала ничего, только чувствовала, что дело идет о ней, и потому краснела…

— Ого… Я и не знал, что в обязанность начальников города входит отыскивать девушек, как эта… Вот тип-то!..

— Это турчанка. Ее наши сестры приютили… Хотите нарисовать ее? Затем и привел к вам.

— Еще-бы не хотеть!.. Да за это наша иллюстрация будет как благодарна? Ну, а на счет… как она?.. Знаете?

— Это вы отложите… Это хорошая и честная девушка… Да к тому-же она влюблена в доктора одного.

— Nous arrivons toujours trop tard!.. запел француз.

Вынуть свой походный альбом и набросать портрет Айши было делом одной минуты… Девушка не могла совладать с любопытством. Подошла ближе, взглянула, ахнула и пальцами даже защелкала, выражая крайнее свое изумление…

— Что хорошо? — спросил офицер.

— Ах как хорошо!.. Совсем хорошо… Пожалуйста, попроси его, пусть он мне подарит этот портрет. Зачем ему? Ведь меня он больше никогда не увидит — и к чему-же ему?…

— А тебе зачем?

— Я пошлю его…

— Куда?

— К Соймонову… на Шипку… Соймонов рад будет и, по крайней мере, меня не забудет. Будет все смотреть на меня.

Офицер расхохотался и перевел просьбу Айши Бонвилье.

Тот улыбнулся тоже.

— Хорошо, я согласен!… Только с одним условием. Даром работать не стану… Пусть она меня за это поцелует.

— Вона! Слишком дорого хотите.

— Иначе не согласен.

Офицер перевел ей. Айша, совсем по детски сложив губы, потянулась к французу… До того это вышло наивно, что все расхохотались. Турчанка покраснела.

— Это для Соймонова! прибавила она как-бы в пояснение.

— Ну, я не знаю, будет-ли Соймонов доволен.

— А что? Ведь я этого фиренга больше никогда не увижу.

— Оно положим. Только уж лучше не рассказывай Соймонову, каким образом ты получила портрет.

— Вай-вай! — закачала головой Айша. — Разве это хорошо?… Это совсем нехорошо. Разве скрывать надо что-нибудь?.. Когда человека любишь, ничего скрывать не следует… Ничего! Все надо говорить…

Айша бережно завернула портрет в бумагу.

— Как ты отправишь его?

— А я Венелину просить буду. Она мне письмо к нему напишет… А я ему по нашему напишу.

— Что именно.

— Все ровно не поймешь.

— А, может быть и пойму.

— Мен секы чох севирем! Чох поюлим вар… Харангя сен мяны эйля сёвясен — маляклер бюзум бахтум уза ришханд иляллер… Эйля бюзум ёмрюыюс ниджабир даяяга нитчар (я тебя люблю; я тебя хочу всей душою; если ты меня полюбишь, то ангелы в небе позавидуют нашему счастью… Так наша жизнь пройдет, как одно мгновение).

— Да ведь Соймонов тоже не поймет.

— Захочет понять — поймет… Там пленные есть, которые знают по нашему. Теперь я пойду.

И Айша веселая и счастливая выбежала из комнаты…

— Какие они странные — думала она, проходя по улицам; — если любишь, так надо еще верить ихнему Богу… Разве мне не все равно, какому Богу молится он?… Говорят: нельзя быть женою; ну, я рабою его буду, служить ему стану… Они не умеют любить… Им непременно пустяки еще нужны при этом!… Разве солнце спрашивает у цветка, какой у него и запах? Всех ровно оно греет, и пышную розу, и скромную фиалку!.. Нет, у русских должно быть сердце холодное… Не по нашему они чувствуют. Совсем не по нашему!..

Она в эту минуту была на Горбатом мосту, переброшенном через Янтру…

Далеко, далеко на юге рисовалась вершина св. Николая… Точно серебряное облако на голубом фоне. Вокруг теснились другие вершины Балкан… На втором плане тут мерещились еще более отдаленныя… Айша загляделась туда… Так и тянуло ее в эти горы, в эту заманчивую даль…

— Там теперь Соймонов… думала она. Холодно ему на высоте… Если-бы мне туда к нему… Отчего-же?.. Разве только вот сестры не пустят!… А то совсем-бы хорошо… А если я, не спросясь, уйду… Не спросясь — не хорошо! Да ведь для любимаго человека все можно…

Глава VII. Шипка зимой

Среди снежнаго царства Балканских гор — едва заметны наши позиции… Мы зарылись в лед и в снег, где возможно — в землю… Изредка, черная черточка прорежется, там где поставлена траншейка, да и ту скоро завалит новым снегом, и она будет совсем незаметна между другими такими-же… Издали могло-бы показаться, что здесь живой души нет, если-бы не выстрелы часовых из-за валов и не удары орудий, отвоевавших себе здесь в поднебесья честь и место… Окрестные вершины тоже казались совсем безлюдными. Только внимательный взгляд мог отличить на них темные насыпи редутов и амбразур. Зигзаги траншей были заметны в оттепель; в холодные, морозные дни после снега — самый зоркий глаз не рассмотрел-бы их среди этой белой пустыни.

А между тем на этих, кажущихся мертвыми, вершинах кипит жизнь и днем, и ночью, безустанная жизнь накануне смерти, яркая, тяжелая, полная впечатлений и ужасов, полная самых неожиданных контрастов. На первом всходе вытянулись несколько засыпанных снегом домиков, венчающих Рашейскую вершину. Здесь стоял брянский полк, один из немногих, славных своею обороною шипкинских позиций в августе. Путь сравнительно безопасен теперь, хотя гранаты ненароком залетают и сюда… Но для защитников Шипки оне самое пустое дело. За Рашейской горой — вниз лощина; за нею, на следующей высоте — обращенная на запад батарея № 8. Ее называют Подтягинской — по имени командира, беспокоившего отсюда горную турецкую батарею, выскочившую на соседнюю вершину влево и обстреливающую эту часть наших позиций. В ясные дни начинается артиллерийский поединок между этими двумя батареями… Чугунные мячики перебрасываются с одной стороны на другую. К ним уже так притерпелись, что когда замолчат орудия — брянцам даже скучно становится: «что это наши спускают им? чего это затихли — словно в рот воды набрали…» А громыхнет орудие: «где это ахнуло…» — «Наше»… «Ну, слава Богу, теперь все повеселей пойдет… Завели разговоры пушчёнки!..» Зато от этого «разговора» тошнехопько приходится Райской долине. Она сейчас-же за Подтягинской батареей начиналась на скате небольшой горы. Чудное имя дано очень пакостному месту… Со всех сторон громят эту долину и неизбежную дорогу по ней турецкия орудия — и вдоль, и с флангов. Вокруг турецких батарей нарыты траншей; еще ближе в ложементам их аванпосты. И из траншей, и из ложементов турки громят Райскую долину ружейными выстрелами. Часто по одному пешеходу дают залпы.

— Тут, брат, какой мороз ни на есть — жарко станет! — говорят солдаты.

— Это точно!… Кто в Райской долине не бывал — Бога не знавал…

— Кто по-этой долине ни ходил — Спасу не маливался!…

— Самое, что ни на есть, подлое место.

Гранаты пускались вдоль райской дороги — оне сметали все, что находили на своем пути!… Днем Радецкий приказал прекратить движение по этому перевалу, но турок и ночью не угомонивался. Засветло они брали прицел — и ночью громили дорогу, так что и в самую глухую темень, когда сосед соседа только локтем чуствует, а глазом не видит, на этой дороге было скверно до тошноты! Били людей, лошадей… В щепки обращали телеги, загромождая путь, который утром приходилось очищать с большими потерями. Ординарцы проклинали это место; доезжая до начала райской дороги, они крестились, давали коню нагайку, наклонялись к луке и вихрем проскакивали вплоть до следующей высоты. Много несчастий и сиротства оставила эта подлая долина… Когда я первый раз был на ней, вместе с генералом Мольским, я невольно подивился.

— Кто окрестил эту мерзость — Райской долиной?

— Я! — засмеялся генерал.

— Ради чего это?

— Да как-же не райская, помилуйте! Хотите в рай попасть — прокатитесь и прямо в горния!

Турки потом не удовольствовались, что путь этот был непроходим: они для Райской долины поставили еще специальную батарею. Тогда уж совсем тут стало несносно… Начальство приезжало сюда и, разумеется, со свитой, оставляло ее до сумерек за Брянскою долиною. Первое время в Райской долине пробовали жить и поставили даже, на зло туркам, землянки, но турки к этим землянкам скоро пристрелялись и стали скверные шутки выкидывать с нашими солдатиками… Задремлют утомленные, набившись сюда «соснуть всласть». Вдруг ночью падает граната, свод рушится, и несчастных заваливает землею, давит балками, рвет в куски чугунными осколками… Туркам, разумеется, было тоже не сладко… Их громили с наших позиций, при чем некоторые старались непременно кончить последними…

— Ах, какие невежи, перестали отвечать! — с отчаянием восклицали батарейные, когда после обычнаго нашего салюта на позициях у турок продолжала царить ненарушимая тишина.

— А ну-ка еще их, подлецов!.. Трахни-ко!..

Следовали новые выстрелы… Турки по-прежнему безмолвствовали.

— Не растормошишь! Разве в последний раз попробовать?

Опять залп… Мертвый покой на соседних горах… Только белыя облачка снега взрываются там, где падают наши гранаты.

— Не хотят сегодня. Чорт с ними!.. Не понимают хорошаго обращения вовсе!

Случалось, что турки со всех позиций громили нас залпом по общему сигналу с их центральной батареи, на которой помещался Леман-паша. Артиллерийский залп более чем из ста орудий производил сильное впечатление… Массы гранат прорезывали застоявшийся воздух. Казалось, что сотни чудовищ летят с небес с громом, свистом и стоном на наши позиции. Горные утесы вздрагивали на своих гранитных стержнях, обваливались землянки, залежавшийся снег громадными массами осыпался с откосов… Злобно впивались чудовища в многострадальную землю Шипкинской позиции, рвали ее в клочки, словно хотели дорыться до самаго центра гор. Громовой удар этого залпа раскатывался на несколько десятков верст, подхватываемый другими батареями. И когда после этого стихийнаго, полнаго бешенства и ненависти удара на позициях воцарялось мертвое молчание, казалось, что кипевшая здесь жизнь замерла совсем, замерла без отзыва. Что всякое дыхание прекратилось, что под разрушенными снеговыми массами схоронено все живое… Чудилось, из под обвалов потекут реки крови, обагряя белые скаты гор… Но вот с одной из наших батарей взрывался ответный залп. Следующие повторяли его, и на валы траншей, на брустверы, из землянок, на гребни гор выбегали тысячи живых и здоровых солдат — повидать, что наделал наш залп у турок. Оказывалось, что сотни орудий унесли много-много десять — пятнадцать жизней!.. Сильное впечатление оканчивалось смехом — и только… Несколько новых могил прибавлялось на высотах Шипки, и свежие деревянные кресты безмолвно говорили душе о бойцах, которые легли в чужую землю, среди чужих вершин, за чужое дело…

«Больше сея любви никто-же имат, да кто душу свою положит за други своя!..»

В тысячный раз поветствовал о сем шипкинский священник, опуская новых мучеников в мерзлую могилу, и солдаты крестились, не понимая, о какой это любви дело идет и какие это «други», за которых они кладут свои неповинные головы… «Большое историческое дело» творилось вне их сознания.

Оставив Райскую долину позади, — отдыхали. Тут уж сравнительно было безопасно, но, все-таки — сравнительно. Под защитой высокаго вала устроились подольцы, понастроившие себе землянок за траверсами…

— У минцев лучше! — говорили они.

— Почему лучше?

— Да нмицы в землю врылись, а мы над землей построились. Минцам-то и теплее… Их земля греет.

— Ну, вот!

— Известно, — наивно пояснили солдаты: — гора дышет, в нутре-то и теплее. Опять-же граната то и дело по нашим землянкам бьет… Не схоронишься. А коли-бы в землю — куда способнее… У нас что ни день, то десяти человек нет, а у минцев все целы. Допрежь у минцев по сорока человек в день выбывало!

— Что-ж вы не вроетесь, чудаки?

— Когда теперь! Не до того… Другаго дела полный рот, да и земля скрепла. Не выроешь: что в камень, что в землю! Все одно хоть порохом рви ее!..

Вот как записана была в мою записную книжку картина дальнейших позиций.

Землянки подольскаго полка похожи были на кровли. Поставят бревна углом, плоскость к плоскости, обложат дерном или покроют снегом, — и вся недолга. По другую сторону шоссе у позиций подольскаго полка находилась двухъорудийная батарейка, которую прозвали скороспелкой; она действовала против одной из турецких батарей на Лесной горе и новой горной их батарее.

— За что ее скороспелкой окрестили — спрашиваю.

— Да ее Резвый начал ночью строить, а утром она уж турок долбанула.

— Здорово она их тогда кокнула!.. Диву дались турки-то; на первых порах на корачках поползли.

На следующей горе стояла батарея № 7, называемая Драгомировской, потому что 12-го августа здесь ранили этого генерала. Между нею и скороспелкой за валом в лощине — землянка начальника позиции Петрушевскаго. Здесь он жил с своим бригадным командиром Бискупским. Два генерала поместились довольно просторно, за то в водяном царстве… Туман тут лежал вечный. Сырость сквозь кровлю просачивалась постоянно в землянку. На лица, на бумагу, на тарелки, на пол капало постоянно. Сидели мокрые на мокром, ложились в мокрую постель, покрывались мокрым одеялом, писали на мокрой бумаге. Тут, когда еще не зарывались в землю — в валу каменистаго гребня была пещера, где жили Радецкий, Дмитровский и Петрушевский. Здесь даже писарей било пулями, когда они занимались невиннейшим канцелярским делом. В солдатских землянках было еще хуже. Люди просыпались в воде. За ночь натекало, и землянка заливалась до половины. Хорошо, где были койки — большинству приходилось сидеть чуть не по горло в воде. В сильные морозы стужа пронимала до костей. Случалось, что от постояннаго водополья кровли рушились и давили спящих. Самая постройка землянок была очень трудная. За лесом ходили в окрестные горы под огнем. Когда случался туман, партии солдат блуждали долго, натыкались на турецкие позиции, гибли. Так шло всю зиму!.. И так шло только в 14-й дивизии; у 24-й не было ничего подобнаго. Кухни у первых выводились под выстрелами и старательно блиндировались. Прежде пищу привозили холодной по ночам, что невыгодно отражалось на здоровьи солдат… Теперь по ночам гнали только быков.

— У нас, брат, как! торжествовали солдаты: — говядина-то по ночам на ногах идет, а крупу солдаты несут…

Не доходя до Драгомировской батареи у шоссе стояли саперы, подалее житомирцы, а направо от них — мортирная батарея № 2. Драгомировскую на первых порах солдаты прозвали Марфуткой.

— Орудия-то на ней махонькия, пыжится она, пыжится, — а попасть не может… Настоящая Марфутка…

Потом поставили дальнобойные пушки, но солдаты по старой памяти продолжали величать ее Марфуткой.

— Да она ныньче во как работает.

— Что-же, Марфутка у нас девка крепкая, ражая девка… Почто ей не робить… Пущай ее робит… Она страсть что турку напакостила…

Севернее мортирной батареи расположился минский полк; он весь глубоко зарылся в землю и окружил себя целым фронтом оборонительных приспособлений. Направо и налево заложил фугасы; батареи круглая и штурмовая защищали его с востока, большая центральная с севера. Тут был наш слабейший пункт… Направо — Волынская гора, которую должна была занять 24-я дивизия. Тут тоже было несколько батарей. Волынским позициям будет отведено особое место в следующих главах… Тут были свои особенности. Тут отряд переживал самыя тяжелыя минуты.

Все наши шипкинския позиции в общем составляли шесть или семь верст. Это длинная линия траншей, батарей и землянок. Идешь по ней — вершины наши кажутся громадными, а все окружающее — малым и ничтожным. Так грузны массы наших гор, так смелы их очертания. И только когда турки сдались и я побывал у них, то вышло, что все русския позиции, включая св. Николай — гораздо ниже чем пункты, занятые неприятелем. Оттуда, с вершин Лысой, Девятиглазой, Соска, Пуза, видно на каких ничтожных в сущности позициях мы держались, причем все что делалось у нас, туркам было отлично видно!.. Турецкие позиции окружали нас подковой. Только сообщение с Габровым было свободно. Будь неприятель предприимчивее, он мог-бы соединить концы подковы, мог-бы отрезать нас от Габрова… Одно только спасало нас — Радецкий и удивительная по своим боевым качествам четырнадцатая дивизия!..

Глава VIII. Три генерала

— Нечего сказать — хорош!.. В этакую погоду двинул полк… И самого чорт знает куда унесло!..

И худощавый, весь посиневший от стужи генерал раскашлялся, отходя от ординарца.

— Много у них потерь?

— Ничего пока неизвестно… Еще собрать не успели, едва-ли раньше завтрашняго дня определят. Пропасть отсталых.

— Еще-бы не пропасть! Разумеется, пропасть… Ах эти паркетные!.. Зла-то, зла от них сколько… Нет, ведь это чорт знает, что такое! Дивизия без боя пропадет вся!.. Вы видели… каковы солдаты?

— Изморены! Совсем вымучены. Ветром сдует…

— Вот, вот! Чего-же и ожидать было?.. Посланы телеграммы остановить другие полки?

— Какже-с.

— Нужно Федору Федоровичу доложить… Со всех сторон… А тут еще кашель душит.

— Еще-бы не душить! — вмешался другой генерал с длинными усами, здоровый, сильный, совсем фельдфебель с виду, бравый образцовый фельдфебель, на которого обыкновенно зарятся посторонние ротные командиры.

— Как, отчего-бы?

— Да ведь вы в этих горных туманах, да на морозе с августа?

— С августа, точно.

— И безвыходно?

— Безвыходно!

— Ну, так на что-же вы жалуетесь? — подумайте сами..

— Да вы на себя взгляните; ведь вы тоже с августа.

— Я — дело другое… Я старый солдат… Меня еще и не такие морозы ковали… Я привык. Я еще Севастопольскую кампанию юнкером делал.

— Да ведь и я не новичек. В Туркестане маялся, на Кавказе…

И Витровский опять раскашлялся. Страшно было смотреть на него… Худой-худой, краше кладут в гроб. Чуть не после каждаго слова его давил кашель… Здоровье было расшатано то тла…

— Доктора что вам говорят?

— А что! Гонят отсюда… Говорят, что я на Шипке подохну.

— Ну, и уходите.

— Благодарю. Что я немец разве. Это немцам простительно, а никак не мне… Я солдат тоже, как и вы. Вы ведь, как вас контузило, в Габрово не уехали на отдых.

— С чего-же я уеду?

— Ну, то-то… Мы здесь часовые… Хорош-бы пример был солдатам!.. Они-то разве здоровее нас? Вы на них посмотрите — на что они похожи. Тени, совсем тени… Коли генералы станут разбегаться и им здесь не сладко покажется..

— Смех с ними. Зарылся я еще глубже. Сидят в землянке чуть не на плечах друг у друга и рассуждают: «Экое место, братцы! Ни лечь, ни стать!.. Совсем жить невозможно!.. Невозможно, отзываются со всех сторон… Как есть невозможно!.. Это точно… Верно твое слово… Ни лечь, ни стать… И куревом пахнет… А один в углу совсем сгорбился. Его к стене мокрой прижали… Ему неудобнее всех и дым ему глаза ест… Слушал он, слушал… «Точно что, братцы, жить нельзя, а находиться можно!..» Это он то — он то отозвался. Так все на том и помирились!..

И генерал Вольский расхохотался.

— А что, водка-то у вас будет? деловым тоном обратился он к Витровскому.

— Будет…

— Надеюсь, с закуской.

— Целый ужин. Щи, там, что-ли. Котлеты наш Ефрем рубит.

— Ну, и чудесно!.. Отличное дело!.. А еще говорят, что нам скверно, помилуйте — котлеты есть. Чего-же лучше!.. Что Федор Федорович?..

— А за газетами сидит, злится!..

— Вона, на газеты.

— Нет… Тут англичанин-корреспондент наши позиции описывает… Никогда не бывал у нас, а описывает.

— Ну?

— Так генерал руками только разводит, да плюет в сторону… На семь верст, говорит, наврано. Нигде живаго места не оставил — везде набрехал!..

— Виктор Иванович! — Послышалось из другой конурки. — С кем вы там?

— Да Вольский приехал.

— Ну, и чудесно. Значит, в картишки засядем. Ночь-то кое-как и убьем!

— У меня в землянке лучше, чем у вас! — пожал ему руку, Вольский.

— Это почему?

— Хоть теснее, за то сухо! А у вас ведь безобразие…

И в самом деле, капало с кровли, лилось со стен, на полу стояли черные лужи… При каждом шаге брызги летели во все стороны… Столы, стулья и табуреты стояли мокрые; на ландкартах — желтыя пятна высохшей и темные еще оставшейся воды. Книга мокрая была брошена на мокрую постель; совсем сырая газета была похожа на вымоченную в воде грязную тряпку… Мокрыя подушки, мокрыя одеяла… Рука, которую Федор Федорович подал Вольскому, была тоже мокра.

— Нет, как хотите, у меня лучше! Я с Насветевичем вместе, мы устроились в сухе…

— Я думаю, придется послать дать знать, в каком виде полк к нам пришел! — волновался Витровский, входя в мокрую конуру и кашляя.

— Куда послать?

— Да в главный штаб.

— Ну, а там меры примут? — и улыбка скользнула по симпатичному лицу Федора Федоровича, улыбка, словно прятавшаяся под его седыми усами.

— Меры-то, положим…

— Под сукно бросят — и вся недолга. Нет уж лучше этой переписки не заводить… Все равно не поможешь. Если бы толк был — другое дело.

— Все-таки.

— Нет, уж оставьте… Они привыкли к нашему: «все спокойно на Шипке»… Ничему ведь не поверят. Вы, вероятно, еще не забыли свою поездку в Горный Студень.

Витровский сразу озлился, чуть не задохся от кашля.

— Умирать буду — не забыть! Помилуйте… Мы мерзнем, сапог нет, полушубков нет… Поехал к ним, умоляю дать на отряд, что следует. А они мне в лицо смеются… Вы, ведь, орлы, говорят, а орлы и без сапог могут обойтись!.. Каково это?.. Спасибо полковнику Соболеву.

— А что? Я про него не слышал, — спросил Вольский.

— Да он убедил Черкасскаго, и тот у себя по гражданскому отделу сделал кое-какия распоряжения — дали нам сапог и полушубков. Если-бы не Соболев, чорт его знает, как-бы наши солдаты выдержали эту зиму.

— Да уж и теперь не поймешь, как они ее выдерживают.

— А вот как и я! Чахотку наживем. А вы посмотрели~бы в Горном Студне что! сунулся я к Артуру Адамычу. Ну, тот важными стратегическими соображениями занят, ему до нас дела нет. К Левицкому. Левицкий честный человек — ни в чем дурном упрекнуть его не могу — но он подначальный!.. Только озлился я еще больше. Каждый раз как ночевать к Соболеву приходил — ругательски ругался. Главное зайдет речь о нашем отряде — самыя восторженные фразы… А на счет помощи — отвиливают.

— Следовательно нечего на них рассчитывать… Своими средствами должны мы обходиться.

— Да средств нет…

— Нужно дух поднять!.. А это легко… Живите одною жизнью с солдатом…

— В этом вы, ваше превосходительство, всем пример.

— Ну, что-ж я?.. сконфузился Федор Федорович, который не выносил похвал и любезностей. — Что-ж я?.. Я тут последнее дело.

— А как ***ему полку пришлось скверно… Растреливали его турки. Боялись за полк, как-бы не оставил позиций. Вы же, Федор Федорович вошли в кучку солдат: пустите-ка, братцы, меня к вам. Деваться мне некуда, примите в свою компанию! И сели под огнем. Ни один солдат не оставил позиций. Все точно очнулись и выросли. Или тогда, помните 13-е августа…

— Сядемте-ка лучше в карты… заторопился Федор Федорович.

— А это действительно интересно, — вступился Вольский.

— Нет, что тал! Все делают свое дело честно и только… Чего-же тут… Не для картины ведь позируем!.. А солдаты и без нас отлично понимают.

Добродушная улыбка опять скользнула по губам и точно спряталась в усы…

— Вы тут, Виктор Иванович, распорядитесь, а я пройдусь.

Федор Федорович вышел… Целыя тучи снегу несло к нему на встречу, слепило глаза… Темная ночь уже окутала окрестности. Видна была обледенелая площадка и мгла, густившаяся за лощинами.

— А чорт тебя разорви! — слышалось где-то в стороне.

— Не дойти!

— Где тут дойти! Земля из под ног бежит!..

— Чтоб ей!.. Ну, чего ты тут стал?

Кто-то наткнулся на Федора Федоровича.

— Чего ты?.. Виноват, ваше превосходительство!.. Не приметил! — струсил солдат.

— Ну, что, голубчик? плохо? а?..

— Совсем плохо, ваше пр—ство!

— А я думал, что еще сносно. Ты это куда?

— В полк… Командир послал на перевязочный пункт.

— Зачем?

— Схолодамши… За коньяком.

— Ну, пойдем-ка вместе… Мне кажется, еще идти-то можно, а?

И генерал пошел по обледенелому скату. Земля действительно бежала из под ног; снег со всех сторон валил, словно занавесью закрывал ближайшие предметы. Что-то безприютное, суровое, зловещее сказывалось здесь во всем…

— Да, брат, плохо идти… Действительно!

— Точно так-с, ваше — ство!

— Только такие молодцы, как вы, ребята, можете здесь держаться.

— Ради стараться, — ваше — ство!

— И на зло всему, удержимся, а?.. Как ты думаешь, удержимся?

— Коли прикажите — удержимся!..

— А если сами?.. Без приказанья?.. А?.. солдат подумал.

— Трудно!.. А только и сами удержимся.

— Ну, вот, молодец!.. А, теперь ступай один!.. Это чьи землянки?

Солдат сказал. Скоро он совсем пропал в мгле и снеге… Никого кругом. Только в пяти шагах точно красное пятно какое-то вспыхивает…

Радецкий подошел — из устья землянки выносились наружу говор и голоса… Видимо, куча солдат сбилась там у огня… Генерал вошел к ним, едва не споткнувшись у входа.

— Сиди — сиди, ребята!.. Сидите!.. Я к вам погреться… Примите-ка к себе. Дайте местечко у огонька.

Солдаты раздвинулись. Радецкий загляделся на пламя… Котелок в нем точно всхлипывал; вода булькала, приподымая крышку, и выливалась в огонь.

— Что это вы, себе суп варите?

— Точно так…

— И сухари есть?..

— Есть… Только…

— Что только?

Солдаты переглянулись.

— Червивые… нерешительно сказал один.

— В самом деле?.. Ну, что-ж, братцы!.. Нечего делать. Такое у нас положение особое — Шипкинское.

— Это точно.

— Покажите-ка, какие они у вас?

Солдат подал мокрый сухарь. Кое-где прозеленело… В скважинах действительно завелась нечисть.

— Скверный хлеб, точно… А есть его надо… и Радецкий спокойно откусил и начал жевать.

— Ничего не поделаешь, — загомонили солдаты.

— Не вкусно, а есть можно! и Радецкий отдал сухарь солдату.

— Точно так — можно! — послышалось кругом.

— Тепло здесь, а?

— Здесь, ваше — ство, чудесно!

— Ну, прощайте, ребята!

Опять тьма окутала со всех сторон генерала… Он не боялся сбиться. Тут каждая пядень земли была ему знакома. «Вот только окармливают солдат — а что поделаешь? Кому жаловаться на товарищество — все равно никакого хода жалобам не дают… Терпи!..»

Вообще молчаливый, он только с солдатами, случалось, разговаривался по душе.

— Ну, что готово? — спросил он, войдя к себе.

— Да все как следует… В преферанс, что-ли?

— Как хотите… Я во все играю…

Вьюга опять расшумелась кругом… Слышался протяжный вой ветра, точно оплакивавшего кого-то внизу, в лощинах. Сюда наверх он не решался подняться, словно боясь этой тяжелой ночи, этих тяжелых все ниже и ниже опускавшихся туч…

— Фу, как он сегодня развылся! — нервно заговорил Витровский.

— Кто? — поднял глаза от карт Федор Федорович.

— Да ветер…

— Ну, вот… Было, кажется, время к нему привыкнуть… Все время при нем состояли… Ходите, ваш ход… Не задерживайте игру…

— Да, хорошо вам! — ворчал Витровский, сбрасываякарту.

— Всем, голубчик, одинаково хорошо!.. Коли-бы мы с вами ради крестов сюда залезли — ну так. А ведь сами знаете, кровное дело делаем… Что это с семерки — крупнее не нашлось?..

— Время покажет… как говорил поп!

— Какой поп?

— А это анекдот такой есть… и Вольский задумчиво стал разбирать карты…

— Так… Ну, а мы семерку — королем!.. Вот и конец… Тасуйте-ка снова!..

Какой-то шум на одно мгновение выделился в все ветра и шорохе снега. Что-то взвизгнуло над кровлей, со всей силы вбилось в нее, ахнуло и осколки полетели вперед с печальным металлическим стоном. Земля осыпалась сверху.

Витровский и Вольский вскочили.

— Сдавайте-же! — нетерпеливо обернулся к ним Радецкий. — Ведь этак мы до ужина не кончим.

— Ишь, подлецы, как наловчились…

— Да, смотрите, побольше тузов…

— Прямо в крышу.

— Невидаль!.. Или не притерпелись… Пора-бы, кажется!..

И игра пошла своим порядком.

Глава IX. Пробуждение

Было часа четыре утра, когда Соймонов, наконец, встал. Снег перестал. Кругом мертвая тишина пустыни.

Сил не было оставаться на мокрой земле. Стужа прохватывала насквозь; кости болели ревматически… ныли… Трудно было сделать несколько шагов. Сумрак еще лежал кругом. Только белыя вершины окрестных гор выделялись из мглы холодной ночи, безжизненные и суровыя. Соймонов долго всматривался в них: не блеснет-ли огонек оттуда, не послышится-ли какого нибудь звука… Внимательный взгляд его следил за изгибами гребней, стараясь проникнуть в ущелья, где еще гуще клубился сумрак, пробегал по горным скатам, но кругом все было пустынно и тихо, все как-будто говорило о полном отсутствии движения… Точно мертвая, оледеневшая планета ложилось кругом — это балканское царство… Мысль невольно переносилась к будущему, когда смерть будет царить невозбранно повсюду, когда никакое дыхание не нарушит на земле молчаливаго и бесповоротнаго торжества этой смерти… Когда только льды будут рости и в глубь, и в высь, когда даже вечные странники неба — тучи, раз упав на промерзлую землю последними снежинками, уже не воскреснут, уже не помчатся вдаль под теплым веянием весенняго ветра…

Глубоко потрясенный, всматривался Соймонов во все его окружающее.

Вон коническая вершина… Громадная — словно зарвалась в недосягаемую глубь неба, испугалась да и помертвела навсегда… Там, сказывают, у турок большой редут, траншеи… Теперь ничего не видать. Также безжизненно все, как и внизу… снег, лед, скалы… Может-ли жизнь ютиться на такой почве?.. Не верилось в ея присутствие там… Совсем не верилось!..

А кругом-то!..

Измученные лежат еще солдаты… Снег только увеличил количество грязи… Спят в ней усталые… Спят целыми грудами, потеснее привалились один к другому… Промокли насквозь шинели, а под утро — морозит: одеревенеют и станут коробиться на простуженном теле… Ноги опухнут… Как-то встанут эти несчастные, как они пойдут еще далее, на свои боевыя позиции?.. Вон Асанов, его приятель… И рот раскрыл настежь. Спит во всю… Прямо со школьной скамьи сюда попал. Воображал, что сейчас засвистят пули, понадобится энтузиазм, храбрость… А вместо того, метели горные, сырость, стужа… Не энтузиазм нужен — а здоровье. Воловьи мускулы, воловья шкура… Кто выдержит!…

Тишина кругом нерушимая.

Отойти несколько в сторону и не поверил-бы, что несколько тысяч человек залегли тут и спят на склоне этой горы. Совсем-бы не поверил. Ничего похожаго… Вот где-то снег захрустел… Должно быть, глыба сорвалась сверху и, шурша, покатилась вниз. И опять молчание мертвое… Даже жутко здесь. Молчат люди, молчит точно на смерть пораженная природа… Только у Соймонова болезненно бьется сердце… Невыразимо жаль ему этих людей… За что гибнут? Кому нужна эта жертва великая?.. Кому?

Чу!.. Где-то зашевелилось…

— Степан!.. Степан! — слышится вдалеке.

Огонек блеснул там и замер… Опять блеснул. Да это, должно быть, у домика, где перевязочный пункт.

— Степан! — разносится кругом. — Куда тебя чорт унес?.. Давай мыться!

Соймонов пошел на голос… Идти было, к счастию, недалеко… Домик близко. В дверях показывается какой-то доктор.

— Куда ты пропадаешь! — с просонья не разобрал: принял Соймонова за своего Степана. — Ах! Виноват… Вы как сюда попали, коллега?

И доктор протянул руку Соймонову.

— Врач *** полка, Соймонов.

— Уж коли на рекомендации пошло, так позвольте: Шипкинский пустынно-житель Миланов! Шесть месяцев здесь в схиме, в великом пострижении… До того мне эта Шипка опостылела!.. Ревматизмы благоприобрел, а ведь за них-то пенсии не дают… Это вас вчера нанесло сюда?

— Да.

— Не поздравляю… Особенно вам не завидую.

— А что?

— Вот посмотрите, сколько у вас будет сегодня перемороженных… Возни-то, возни предстоит вам! Куда это чорт унес Степана?.. Степан! а Степан!..

— Рано вы, однако, поднимаетесь!

— Да… Скоро начнется перевязка… Как вы на счет чаю полагаете? А, на счет китайскаго братьев Корещенко?

— Чудесно-бы…

— И я так думаю. Ну, а коньяк не отрицаете?

— Еще-бы! Здесь мертваго Лазаря коньяком воскресить можно…

— Ну, и ром, знаете, тоже действует недурно. Ежели в надлежащем количестве… Зайдите-ка ко мне в келию направо… Там на окне найдете целую аптеку… Если обжечь себя требуется, так возьмите длинную бутылку — белаго стекла. Там цельный спирт, как есть!.. А чай мы будем пить здесь, на воздухе. Потому у меня если двум войти, так уж самовару места не будет.

Соймонов забрался в «келию», обжег себя спиртом и не мог противиться внезапно охватившей его дремоте. Упал на поставленные внизу, вместо кровати, носилки для раненаго да и заснул столь крепко, что врач — хотя кой-как и вымыться успел и чаю ему согрел, а добудиться Соймонова так уж и не мог.

— Как ды думаешь, Степан, можно его разбудить? А?

Зверообразный госпитальный служитель уставился на Соймонова.

— Трудно… Изморившись… А можно, все-таки.

— Как?

— Нюхальным табаком… Сейчас расчихается… Либо водой прыснуть… Прикажете?..

— Нет, ты уж оставь его в покое. Пускай себе блаженствует.

— Что ж мы и оставить можем… Пущай его… А только нюхальным табаком чудесно…

— Проснется — напой его чаем. Слышишь. Чтобы самовар был ему, коньяк… Закусить что-нибудь. А я пойду к больным… Слышишь?

— Слышу… Помилуйте! Я тут во и сяду…

— Не буди… Дай ему отдохнуть.

И доктор ушел, оставив Соймонова у себя.

Давно-бы пора быть свету, но ни темные небеса, ни тускло выделявшиеся из мрака вершины гор, ни мгла, клубившаяся внизу, ничего не говорило о близости утра… Ночи, казалось, не было конца…

Уже в землянках кое-где замелькали огоньки. Видимое дело, затопили там печурки… Народ стал просыпаться. Только спавший в повалку полк еще не подымался. Еслибы кто-нибудь вошел сюда на эту горную поляну, ему почудилось-бы, что за ночь сюда снесли целыя тысячи мертвых и они лежат теперь неподвижные и безмолвные в ожидании погребения… Лежат в последний раз обвеиваемые горным воздухом, в последний раз открывая свои лица этому темному небу, этим серым все более и более наползающим на него тучам…

Из одной землянки вышел офицер. Стал всматриваться вдаль.

— Мельницкий!

— Что? — послышалось извнутри.

— Турки-то сегодня… какими умницами себя держат…

— А что?

— Да спать не мешают… Не то что вчера и третьяго дня… В четыре часа стрельбу открывали.

— Ты еще сглазишь!..

Опасение Мельницкаго сейчас-же не замедлило оправдаться.

Не успел он еще докончить фразы, как на соседней вершине слева что-то громыхнуло… Точно огненный глаз там раскрылся и закрылся сейчас-же опять!..

— Так и есть — сглазил!.. Кто тебя просил?..

Граната, свистя и вздрагивая, пронеслась в холодном воздухе и упала где-то далеко, далеко…

— Ну, теперь начнется… Ты знаешь, как генерал назвал это?

— Как?

— Турецкой утренней зарей…

Громыхнуло на другой горе рядом… Передалось на следующую. Точно гроза, по очереди, переходила со своими громовыми ударами с вершины на вершину… Будто гора за горой раскрывали свои пламенные очи, взглядывали на наши позиции и опять смежали их… Снопы огня издали именно казались такими очами… Некоторые громовые удары сливались по несколько в одно…

— Это турецкие барабаны еще… Сейчас мелкую дробь забьют.

— Ступай в землянку!

— Ну вот… Что-же мне даровой спектакль пропускать! Не следует…

Теперь все грохотало кругом… Тем не менее, наши позиции еще казались мертвыми. Батареи не отвечали. В землянках еще не слышалось дневнаго говора. Полк спал, по прежнему, в повалку. Странное впечатление производила эта канонада среди совершенно мертвой или казавшейся такою пустыни… Медленно проносились в высоте гранаты, словно какия-то чудовищные железные птицы, нося в своих твердых клювах смерть всему, что осмелилось-бы поднять голову и обнаружить жизнь на этой оледенелой окраине…

Около ближайшей батареи замелькали огоньки.

— Ну, сейчас и наши их с добрым утром поздравят!

Точно во все горло крикнула металлическая грудь дальнобойнаго орудия… Крикнуло и следующее, да так, что лежавшие в повалку посреди грязи солдаты повскакали…

— Что это, братцы? — со сна не сообразили они было.

— Что это ребята?…

— Что? аль не узнал?… Орудию пустили… Ишь… Как оно полымем-то дышет яро!

Шипкинский день рождался в грохоте батарей, в огне и дыму пушечных выстрелов. Ранее небесной зари, ранее огня, озаряющаго восток — пороховой огонь озарил красным блеском белые и темные гребни зубчатых брустверов и траншей… Красный в первыя мгновения дым темным облаком навис над ними…

Где-то барабан забил зорю… Трубы подхватили сигналы. Резкие звуки их замерли в холодном воздухе.

— Прикажете строить полк?…

Полковой командир сидел на барабане и на первых порах ничего не мог понять в суматохе, внезапно поднявшейся кругом.

— Прикажете строить полк?

— А?.. Что?..

— Для переклички?…

— Да, да, пожалуйста, очнулся он. — Пожалуйста, распорядитесь…

Взаимные салюты турецких и русских батарей недолго были единственными звуками, нарушавшими молчание этой мертвой пустыни. Вместе с пением рожков и мелкою дробью барабанов скоро присоединилось к ним сухое пощелкивание ружейных выстрелов…

— Ишь запела! — заметил солдат, когда пуля высоко в воздухе пронеслась над ним.

— Точно пчела…

— Она тебе покажет пчела-то эта… Она ужалит чудесно…

— Ядовитая?..

— Точно что! — кланялся другой на каждый звук пролетавшей мимо пули.

— Ну, ребята, накланяетесь еще, успеете! — ходили по рядам офицеры…

Тяжело было стоять на ногах после вчерашней устали. Некоторые так и не поднимались. К ним подходили товарищи…

— Ну, вставай, брат, вставай!…

Солдат пытался приподняться и не мог.

— Что?

— Ноги не держат… Ах, братцы, помогите подняться!…

Его подхватывали под руки. Становили. Но только что отпускали, солдат, как сноп, падал на землю…

— Что?

— Ноги не держат… Ног у меня нет… Не могу, ребятушки… Смертушка моя, Господи….

— Ну, брат, Семенов, плохо твое дело…

— Совсем… Прощайте!.. Совсем у меня ног не стало!…

И солдат бессознательно начинал их щупать… Вот ведь оне — тут, только малость опухли, а не держат… Шагу ступить нельзя.

— Ты попробуй… Побеги… Ничего что больно….

— Коли-бы больно, ребятушки, коли-бы больно…. А то словно и нет их совсем… Вот рукой их щупаю, а она не чувствует, нога-то… Ишь подвертывается…

— Ну, ползи на перевязочный пункт!..

И солдат полз туда…

К одному подошли — не подымался тоже….

— Вставай, Спириденко!

Молчит солдатик. Свернулся калачиком. Лицо подвернул под руку и спит себе.

— Спириденко! Фитьфебель спрашивает — вставай!

То-же молчание.

— Эк уснул!…

— Еще-ль не уснуть — затомился тоже. Солдатишко ён молодой, хлибкий, кволый солдатишко!

— Ну-ко, подымем его.

Подхватили — подняли….

Голова свесилась, руки тоже что плети… Глаза закрыты совсем… Подняли веко — остеклевший глаз неподвижно смотрит вперед… Грудь послушали — не дышет.

— Господи, спаси! — солдат отшатнуло точно.

Труп тяжело, комом рухнулся на землю. Только ранец звякнул… Рука подвернулась, да так локтем назад и торчит… Лицо прямо в слякоть попало…

— Ах ты, Господи! — крестились кругом солдаты.

Кепка свалилась. Волосы копром стали. Галстух с петлями на самый затылок всполз… Между ним и воротником синее-синее тело… Черный шнурок крестика…

— Поправь руку-то, руку-то… Больно ему…

— Кому больно?…

— А и впрямь…

— Ой, голубчики, родимые… Ой, милые… В бок, в бок… Вдарило… — И стоявший над трупом солдат, ни с того, ни с сего схватился рукою за грудь и кинулся вперед.

Солдаты еще пуще закланялись пролетавшим мимо пулям…

На востоке начинало яснеть.

Полк выстраивался.

Глава X. Пойманный баши-бузук

По узенькому переулочку, что из Габрова ведет прямо в горы, словно насупившиеся и ощетинившиеся над самым городом, угрюмым лесом бежит густая толпа народа. Шум достигает до отдаленных улиц, и люди оттуда сбегаются посмотреть, что случилось. Лица страшно оживлены. Все болтают в одно и то же время. Мальчишки забегают вперед и выкрикивают новоприходящим какую-то удивительную новость. За ними сплошная масса. На покрасневших от восторга лицах, на пестрых фигурах, на целом мареве самых разнообразных типов — весело играет солнце, за одно уже обливая сегодня щедрыми лучами и стены домов, и белый снег, кое где еще сверкающий на кровлях… В толпе смех порою сменяется восклицаниями злобы и бешенства… Со всех сторон сбегаются беженцы и беженки. Узнав, в чем дело, беженки начинают орать тоже во все горло, кому-то показывают кулаки…

— Что, что тут такое?.. — набегает одна из таких, стоявшая до сих пор спокойно в воротах небольшого домика.

— Сейчас вешать будут! — с энтузиазмом выкрикивает ей мальчик.

— Кого, кого вешать?

— Башибузука поймали… Башибузука… Настоящий…

— Будь он проклят! в одно мгновение выходит из себя беженка, в воспоминаниях которой проходят зарезанные братья, отец и неизвестно куда уведенная сестра… Будь он проклят — подлая кровь!.. Скоро-ли его вешать будут?

— Сейчас, должно быть… Сейчас… Сведут только — покажут капитану. И потом повесят, — а мы смотреть будем, как башибузук станет в петле качаться.

— Сию минуту… подтверждал другой. — Мы его на площади… Там около башни есть такое место…

— Очень хорошее место… Всем будет видно.

— Еще-бы! Отлично увидят все.

— А вешать будет панайот Иванчо!… Вот он идет — видишь.

Беженка продирается к панайоту. Панайот с полным сознанием своей важности в данную минуту распустил свои пышные черные усы и несет в руке толстую веревку, из конца которой заботливо он-же сделал петлю.

— Ты будешь вешать?.. — робко спрашивает его беженка.

— Я… сам! — роняет панайот, не удостоивая ее взглядом.

— Этой веревкой?

— Да…

— Пожалуйста, панайот, покрепче… Повесь его так, чтобы ему больно было.

— Не беспокойся, будет доволен… Веревка прочная!..

Беженка дотронулась до веревки и только тогда вспомнила, что самаго-то башибузука она и не видела вовсе.

— Где-же он?

— А его наши дружинники ведут… Позади он. Туда не продерешься.

Но беженку уже слишком одолевало любопытство. Не обращая внимания на толчки со всех сторон и ругань расходившихся зрителей, она стала на место, пропуская мимо толпу. Таким образом, ей, наконец, пришлось увидеть двух черномазых дружинников в барашковых шапках с осьмиконечным крестом. Они вели опутаннаго веревками молодого турка, физиономия которого совершенно не подходила к типу башибузуков. Он был замечательно красив. Черные гордые глаза смело смотрели из под черных правильно очерченных бровей. Безусый рот несколько побледнел, но, тем не менее, по лицу его изредка скользила презрительная улыбка, возбуждая злобу в и без того впечатлительной толпе.

— Еще смеется убийца, собака, вор, злодей!..

— Племя подлое!.. — И совсем потерявшаяся от злобы беженка быстро нагнулась, захватила из под ног ком грязи и бросила его прямо в лицо турку, — только не попала, а прямо угодила в одного из самодовольных и благополучнейших в эту минуту дружинников.

— Чего эти бабы мешаются! — заколыхалась толпа… — Вон баб, гони их!

Беженку толпа подхватила под мышки; через минуту она была уже выброшена в боковую улицу и, успокоившись, примкнула к задним рядам.

— За что вы меня схватили? — обернулся молодой турок к толпе.

— А вот как повесим, так узнаешь, за что.

— Я никогда не был башибузуком. У меня ни оружия нет, ничего. За что вы меня мучите?

— Скоро кончим… Только вот вздернем.

— Отведите меня к вашему начальнику, в городе есть русские-же… Он пусть разберет…

— Ладно — не бойся. Не учи…

Иззади кто-то ухитрился протянуть руку и ударить юношу в спину.

— Жалкие псы! — озлился он: — если вы меня, Аллах ведает за что, казнить собираетесь, зачемъ же вы оскорбляете безоружнаго?

— А ваши что с нами делали… Не оскорбляли?… Не насиловали женщин, не вырезывали у них ремни из тела, не сжигали живыми мужчин, не разбивали головы младенцам о камни? — Толпу при этих словах стало разбирать бешенство. Крики усилились.

— Не знаю… Я никогда не принимал участия в таких мерзостях! — опустил голову молодой турок.

— Ладно! Зачем-же ты шатался около нашего города?.. Зачем в снегу лежал, когда мы нашли тебя?.. Зачем? Что ты там делал?..

— Устал!.. Голоден был… Ведь я-же не бежал от вас.

— Еще-бы ты от нас убежал!

— Он от нас убежать хочет!.. — ни с того ни с сего заговорили в толпе: — убежать злодей собирается.

— Петко! держи его крепче!..

— Не бойтесь… Я его и без того здорово скрутил.

— Я около вашего города ходил, потому что родных отыскиваю.

— Вот-вот! Нашел где родных искать! Так и поверили!..

Дом начальника округа был уже близко. Вокруг крыльца там собралась густая толпа… Стеною стала… Молодой офицер вышел из дому.

— Что там у вас такое?

— Да вот, говорят, башибузука поймали, ведут к тебе… Мы пришли посмотреть, как ты вешать его станешь.

— Кликните-ка переводчика, — обернулся офицер в двери.

Молодой болгарин вышел на зов. Он был одет по европейски и, вообще, казался человеком интелигентным.

— Нужно будет, Узунов, разобрать, что такое! А, Айша, ты как сюда попала?

В передних рядах толпы улыбалось ему хорошенькое личико девушки.

— Я шла по улице — да вот как сбежались люди, так мне и двинуться никуда нельзя.

— Кстати, в случае чего переведешь, что тут будет турок говорить. Турка вашего поймали, говорят — башибузук.

Толпа, которая вела башибузука, привалила к крыльцу.

— Капитан… Вешать надо, сейчас, вешать! запыхавшись, торопились люди. Панайот стоял уж на крыльце с веревкой, — мы его на площади повесим.

— Молчите!.. — закричал по-болгарски переводчик: — чего вы шумите? — Нагайками ведь разгонят вас сейчас.

— Мы что-ж… Мы только посмотрим, как его вешать будут.

— Да где-же он, башибузук, где? — обратился молодой офицер: — чего вы собрались? расступитесь!

Толпа медленно расступилась.

Айша, бывшая впереди, вздрогнула, побледнела вся, и еще не успели дружинники опомниться, как она бросилась к турку.

— Омер!.. Милый брат мой, Омер!..

Юноша на минуту оживился. Он взял сестру за руку и заговорил с нею по-турецки.

— Скажи им, Айша, что я не башибузук. Я тебя отыскивал везде… В Акенджиларе был, в Мустафа-киой был, в других местах… Нигде не находил… А тут под Габровым отдыхать прилег, — эти и захватили меня.

Айша чуть не сходила с ума. Оставив брата, она бросилась к офицеру!

— Он не башибузук… Он брат мой… Он меня отыскивал… Отпустите его.

— Не верь, капитан, — заволновалась толпа. Оне все такия.. Оне все за своих стоят… Не верь ей, капитан… Не верь… Его повесить надо… Вот у нас уж и веревка готова… Тебе и хлопотать нечего. Мы сами пойдем и покончим с ним…

— Оружие при нем нашли?

— Нет… Оружия у него не было.

— Почему-же вы думаете, что это башибузук.

— У них все так… С виду ничего… Как их отличить? Позвольте нам распросить его по своему — он сам сознается.

— Капитан… Пусть меня Аллах накажет, если я лгу… Это мой брат… Это Омер!.. — убивалась Айша. — Какой он башибузук, когда ему всего только четырнадцать лет!

— Что-ж что четырнадцать? — шумела толпа. — У них мальчики — и те уж режут.

— Спросите у сестер у Венелиной, у Холодовой — лгу-ли я когда?

— И я не лгу! Поднял голову Омер. Я никогда не обидел ни одного болгарина! Я пальцем никого не тронул.

— Еще-бы он говорил другое! Разумеется, теперь он готов за нашего друга выдавать себя.

— Что с ним толковать!.. Повесить его!.. У панайота уж и веревка вот готова.

— У меня готова. Я хоть сейчас — подтверждал панайот.

Капитан взглянул на всех этих озленных людей.

Выражение лиц мало обещало хорошаго Омеру. Издали набегали новыя толпы, и у каждаго было, видимо, только одно желание посмотреть поскорее, как будут вешать турка.

— Что делать? — обернулся капитан к молодому болгарину-переводчику.

— Я знаю Айшу… Она не солжет!.. Если она говорит, что Омер не башибузук — значит так! — Ответил тот.

Вся бледная, как смерть, Айша подошла к нему, схватила его руку и поцеловала.

— Да я и сам вижу, какой он башибузук!. Ясное дело — сестренку искал.

— Отпустить следует. Только…

— Что только?

— А как вы думаете… далеко он уйдет?

— Почему это вы спрашиваете?

— Я не знаю как… Как его отпустить?

— Да просто — освободить…

— А потому… Посмотрите-ка вы на лица у толпы, окружающей нас.

— Ну?

— Озлены… Они проследят за ним… Догонят его за городом и там сами повесят, или зарежут, как барана, без суда!

— Пожалуй, что так будет. От них этого можно ожидать.

— Предоставьте мне говорить с толпою! Не бойся Айша, мы не тронем твоего брата.

— Я передаю дело в ваши руки. Согласился начальник округа.

— Братья! Громко крикнул молодой болгарин, обращаясь к толпе.

Все разом затихли.

— Сейчас верно вешать станут! Прошептала соседке все та-же неугомонная беженка.

— Братья! Вы совсем непонимаете русских законов… По русским законам так нельзя. Поймал — и сейчас-же вешать. Так теперь не делается.

— А то когда? Вступился панайот… Вот ведь и веревка и все…

— Молчи болван! озлился болгарин и панайот с крыльца слетел вниз.

Толпа расхохоталась.

— Так нельзя. Его надо посадить сначала в тюрьму — понимаете… В тюрьме его допросят… Один-ли он, где его товарищи? Не знает-ли он чего, о турецком войске… Поняли?

— Поняли… Поняли!…

— Может быть у него важные сведения есть-какия нибудь. Большое несчастие можем предупредить таким образом. А повесить его мы всегда успеем… Потом, после распроса — его будут судить и повесят в праздник, поняли?

— Ты не бойся ничего! Шептала сестра Омеру… Я знаю этих русских… Они добрые… Они не обидят даром.

— Ну, Айша, мы его пока должны в тюрьму запереть. Если его сейчас выпустят, народ убьет.

— Правда!.. Бедные, мы бедные…

— Кто тут из казаков есть?.. Данильченко, Боровик!..

Двое казаков выскочили из передней.

— Развяжите этого турка.

Омер вытянул замлевшие от веревок руки и с благодарностью взглянул на офицера.

— Отведите его в тюрьму и скажите, я приказал караул поставить к нему из наших, а не из болгар. Айша, ты можешь навещать его… Ну братушки, убирайтесь по домам. Больше вам ничего не будет.

— Когда-же? продиралась вперед беженка.

— Что когда?.. остановился уходивший офицер.

— Когда-же его повесят?

— Данильченко! проводи-ка эту бабу, знаешь, повежливее!..

Данильченко вытащил из за голенища нагайку…

Бабы как не бывало.

— Оне бабы здесь, вашь бродь, — ядовитыя!

Панайот с веревкой стоял у крыльца в раздумьи.

— Капитан! Когда суд соберется и скажет, чтобы башибузука повесили, меня позови.

— Зачем это?

— Я его сам вешать буду. Они у меня отца повесили… Так я этого…

— Ну, ладно! скажу тогда… А теперь ступай домой.

— Накормите Омера у меня сначала… Потом отведите.

— Зачем-же он увел его в свой дом? заколыхалась толпа.

— Допрашивать будут сначала… А потом в тюрьму…

— А жаль что не сейчас повесили.

И толпа, мало по малу, начала расходиться.

Глава XI. В тюрьме

Толпа разошлась, но не вся.

Кучка людей, наиболее озлобленных, собралась в конце улицы, ожидая, когда поведут Омера в тюрьму.

Переводчик, хорошо знавший своих, сообразил, в чем дело. Не то чтобы эти могли отбить у русскаго конвоя пленника, но они могли забросать его грязью или каменьями, так или иначе, наделать тьму неприятностей.

Он вышел к ним…

— Чего вы собрались здесь?

— Так… Разве уж и собираться нельзя нам?

— Нет, отчего-же? с доброю целью… А бешеных собак всегда разгоняют. Вы сами знаете, как поступают в таком случае?

— Нет, ты вот что скажи нам: как поступают с отступниками? — пробился вперед седой коренастый болгарин, в рыжей куртке, самодельнаго сукна, и широких, на подобие мешка, шароварах.

— Нужно знать, о ком ты говоришь? — спокойно ответил ему переводчик.

— Хотя-бы о тех, что, окончив учение в русских университетах, возвращаются к нам чуждыми вам людьми и служат не нашему делу, а тому, кто им платит.

— Это ты меня хочешь задеть?

— Хотя-бы и тебя… Мы, кажется, свободны говорить, что нам угодно. Этого права никто у нас не отнимет.

— Хорошо… Видишь-ли: кончив русский университет, я вернулся в Болгарию, пять лет тому назад, и начал возстание противу турок в Герлове и Казане. Я не знал, что значит тепло и покой. Кровом мне был свод небесный, постелью — земля. За мной турки охотились, как за зверем… Когда поймали — хотели повесить; к счастию, у отца деньги были, заплатил… Меня сослали в Диарбекир… Я в ссылке провел два года, голодая, прося милостыню… за свою родину… Отщепенец-ли я, братья!?

— Нет, как можно. Мы знаем тебя хорошо…

— Теперь поговорим о тебе, Златан… Пока я дрался за свое отечество с турками, сидел в тюрьме и мучился в ссылке, что делал ты?.. Ты-то что делал?.. Можешь рассказать свою жизнь так-же, как я рассказывал свою?.. Что-же ты молчишь?.. Ну, так я тебе напомню. Ты дружил с турками. Ты брал на откуп народную десятину. Ты промышлял доносом. Кто выдал Ковальджиев? — Ты, Златан. Кто продал Ванчо Петкова? — Ты, Златан!.. Когоже мы должны повесить скорее — несчастнаго юношу турка, что, отыскивая свою сестру, забрался к нам, — или тебя?.. Кому место в петле? Как тебе кажется?

— Златаны всегда были изменниками. Его отец тоже дружил туркам!.. — отозвались в толпе.

— Вот видите-ли — в смутное время кто вас разжигает, кто, под видом патриотизма и любви к свободе, науськивает вас на подлыя дела — Златаны… Что-ж ты молчишь!.. Я ответил на твое обвинение; ответь ты, если можешь?

Златан забился в толпу, — очевидно, совсем переконфуженный… Толпа, еще час назад слушавшая его, теперь расступилась, давая ему дорогу. Никто не хотел коснуться до него, точно он был зачумлен.

— А вы что?.. Вы в силу чего действуете, братья? Зачем вы собрались здесь? Рады, что юноша, ни в чем неповинный, достался вам? Скажите мне: свободные вы люди или подлые рабы? Чего вы хотите: счастья и воли или рабства? Разве такими путями люди завоевывают себе волю? Стоите-ли вы ее — свирепые псы, покорные только одному чувству мести и злобы… Забыли, что сказал Христос о врагах своих… За что вы хотели сегодня совершить убийство?

Толпа шелохнулась. Никто не отвечал ни слова.

— Ты, Дончо! Обрадовался, что поймал безоружнаго мусульманина, скрутил и, как башибузука, привел его в город… А ты, панайот — давно-ли у тебя страсть к ремеслу палача явилась?.. Ты — храбрый дружник в бою — с веревкой по целому городу ходишь, чтобы удавить ни в чем неповиннаго, только потому, что он ходит в мечеть, а ты — в церковь? Срам! Что-бы сказала твоя мать, еслибы видела тебя? Она бы прокляла тот день, когда ты родился. Из панайотов еще не было палачей.

— У меня отца зарезали…

— Зарезали! Иди в честный бой и бейся с врагом! Вот месть свободнаго гражданина…

Продолжать молодому человеку не пришлось. Пристыженные болгаре, один за другим, расходились: в конце беседы перед ним оказалась только одна беженка.

— А мне ты что скажешь? — накинулась она на него. — Мне, у которой зарезали отца, убили мать и братьев, сестер увели и продали? Что ты мне скажешь?

— Скажу, что мне жаль тебя, — и только. Иди домой и работай… Мы тебя приняли и приютили не затем, чтобы ты ссорила нас с русскими. Не бабье дело соваться сюда… Уходи скорее!..

«Ну, теперь Омер может быть спокоен. Его не тронут!» — сообразил он, оставляя улицу.

Айша живо переговорила с братом.

— Ты поможешь мне уйти отсюда? — спрашивал он. Я рад, что нашел тебя… Из всей нашей семьи только ты и осталась… Сама знаешь — брат убит… Мать зарезали болгаре… Ты тоже уйдешь отсюда со мною, а?

Айша готова уже была согласиться, да вспомнила Соймонова.

— Пока мне хорошо здесь… Очень хорошо. Сестры меня любят, я не знаю нужды. Где мне будет безопасней? Когда кончится война, ты знаешь, где найти меня…

Омер пытливо заглянул ей в глаза.

— Послушай, не другое-ли что у тебя на уме?

Айша вспыхнула и потупилась.

— Не думаешь-ли ты изменить вере своих предков?.. Тогда мне легче увидеть тебя мертвою!

— Нет, что ты… Куда ты сам денешься теперь?

— Куда?.. Один путь мне. Поступлю в войско… Нужно защищат свой дом и свою родину… Побудь пока с сестрами… А кончится война, буду жив, верпемся в наш домик и там заживем!..

Вошел переводчик.

— Айша, мы должны твоего брата пока отправить в тюрьму… Для его-же спасения — ты знаешь: народ возбужден. Если мы его освободим, народ Бог знает что может с ним сделать.

— Я знаю это…

— Пусть он не обвиняет нас в несправедливости.

— Нет, как можно!

— Тебя будут допускать к нему… когда хочешь… А потом как-нибудь он и освободится…

— Когда?

— А это увидим… Дело в том, что мы мешать ему уйти не будем… Ночью караул может заснуть… Иди на все четыре стороны. Куда он только двинется?.. Пройдет-ли он?

— Я сначала в Акенджилар уйду…

— А оттуда?..

Омер потупился.

— Я никогда не лгал… Я поступлю в войско султана, если меня выпустят…

— На твоем месте, если-бы я был турок, — поступилъ бы так-же!.. Сестру не уводи с собой; ей здесь безопаснее.

— Знаю сам!..

Когда Омера вели по габровским улицам, на них уж толпы не было. Только по узенькому переулочку скользнула какая-то женская тень и, поровнявшись с молодым турком, кинула ему: «Злодей, вор, убийца!..»

— За что ты меня?.. Что я тебе сделал! — Омер узнал голос беженки.

— Песья душа!.. — И она швырнула в него камнем.

— Ну-ну, баба!.. Проходи своей дорогой! — пригрозили казаки: — Не то, знаешь…

И баба исчезла, довольная успехом своей мести.

Был уже вечер. Но не такой, как накануне.

На небе ни одного облачка. Солнце закатывалось за серебряные вершины Балкан, казавшиеся на этом фоне совершенно темными, точно это были не горы, а тучи, громоздившиеся на западе. За то из-за них, из-за этих грузных масс прощальное сияние отгоравшего дня раскидывалось по всему чистому, голубому небу… Румяным отблеском были озарены стены домов, улицы, кровли. Окна горели как пламя, там, где оне были обращены к отходящему солнцу… Казаки нарочно повели Омера по безлюдным улицам. Вон налево сверкнула скованная льдом Янтра. Как она шумит под ним, как грозится ему, каис злится и ропщет на свои оковы!.. Когда Омер взошел на горбатый мост и оглянулся вокруг, ему стало и больно, и грустно!.. Давно-ли здесь владычествовали они, давно-ли именем султана жило все в этом крае!.. А теперь христиане все прибрали к рукам, и даже с верхушки минарета уже не слышится в урочный час призыв муэззина… Вон она, эта верхушка. Она вырезалась резко и красиво на красном фоне заката… Полувоздушная утонула в воздухе… Теперь-бы самое время доказаться на ней черной фигуре и бросить всему мусульманскому миру молитвенный привет. Но ни чей голос не слышится оттуда, и только черные вороны приютились там… Мерзость запустения!.. Что-ж ему-то, пленнику?.. Он знает, что пора творить намаз. И именно здесь, на мосту, на виду у всех. Пусть видят, кто хочет, что он один не боится, что ему одному все равно. Он исполнит свою обязанность так-же, как исполнял ее и во время владычества турок… Ему все равно…

Но вдруг Омер опустился на колени…

Казаки опешили было, да скоро поняли, в чем дело.

— Пущай его… Молиться хочет… По ихнему обычаю, так выходит.

— У них это чудесно… Сел себе и давай рожу мыть… Есть вода — водой, нет воды — песком, песка нет — прямо руками. Совсем Азия необразованная. А только очень хорошо… Потому, все-таки, молитва, какая ни на есть… Дело свое они тонко знают.

Когда Омер встал, один из казаков хлопнул его по плечу.

— Это ты, брат, хорошо надумал… И вперед веди себя так… Ты Бога не забыл — и Бог тебя не забудет. Он, брат, все может — изо всякаго плена выведет…

— Точно что! — подтвердил другой конвойный.

— Дело твое непропащее… Коли-бы ты настоящий арестант был, тебя-бы тогда в тюрьму с солдатами послали. Никакого-бы разговора не было. А это так на время. Посидишь и выпустят… Небось.

Омер ничего не понимал, но улыбался в ответ и бормотал что-то такое по своему.

— Вот ведь и я тоже говорю! — поощрял его на дальнейшую беседу казак. — Будем так говорить: — у нас Бог, а у вас Махмудка… Верно мое слово, правда? А то еще сказывают — вы в камень такой верите… Веры разные бывают… Вон, болтают, немцы есть, которые в петуха больше… Одно у вас нехорошо, зачем вы этих бургар чикаете?

— Они братушек здорово чикают… Где ихняя возьмет — сейчас дома зажгут, девок, какия есть, попортят, — а потом и давай всех чикать поперек горла!.. Очень у них на это неблагородно!..

— Потому они ненастоящие солдаты. Ишь у него штаны какие — мешок. Куль муки свободно войдет к нему в штаны-то… Какой он солдат… А только дай нам эти штаны, ах, хорошо-бы!

— Отчего это?

— Как отчего. Можно сказать, очень нас начальство обидело. Кафтан теперича в обтяжку, штапы тоже… Что в них спрячешь? А дай-ко нам такие штаны, сколько-бы мы в них сбарантовать могли… Тут, брат, в этот мешок целаго гуся упрячешь… И с легким сердцем гуся-то… Перво дело свернул ему голову — и вали. А поросят пару — свободно.

— Поросят свободно! — согласился товарищ.

— Ну вот… А ныньче нам и куру — какая есть настоящая, благословенная, христианская кура — спрятать нельзя…

На дворе тюрьмы была суматоха… Только что привели партию разбойников, пойманных в окрестностях. Шла разборка. Толстый благополучный болгарин, заведывавший тюрьмой, важно расспрашивал у них, за что взяли, хотя совсем это не его дело было. Конвой отдыхал по углам…

— И много вы христианскаго народа загубили?

— Мы — нет! отвечали турки… Мы никого не трогали там… А только скот угоняли.

— Зачем?

— На султанскую службу… Мы при войске, при Вейсельпате… Ну, он приказал привести ему волов, мы и взяли в Теплише…

— Плохо ваше дело! пугал их смотритель.

— А что?

— Повесят вас!

— Ну что-ж!.. Кысмет — судьба!.. Так в небе написано, значит. Придет время — вас вешать станут… Всякому свое… Теперь ваша очередь — вы вешаете, а потом будет наша… Как кому определено, так и будет…

Омера заперли отдельно.

Маленькая грязная конура. Окно с решеткой. Он пощупал ее — оказалась деревянною. Вязка соломы брошена посреди пола. Что-то шуршит в этой соломе. Должно быть, крыса забралась туда. По стене ползает всякая нечисть. Омер, впрочем, привык к этому. Измученный впечатлениями этого дня, он перетряхнул солому и бросился на нее. Прямо в лицо ему светила умирающая улыбка дня. Розовые лучи зажигали на грязной стене какую-то золотистую зыбь… Точно река теперь мерцала под солнцем и струилась куда-то… Чья-то песня слышалась рядом из следующей конурки… Омер прислушался — оказалась турецкая…

«Под кровлей у меня вила гнездо ласточка… Весело играла она в солнечпые дни перед моим окошком… В теплые вечера я слышал, как она щебечет над ним… Ой, берегись ласточка… Близок коршун… Давно он высматривает тебя сверху»…

Слезы подступали к глазам Омера. Песня была родная, знакомая с детства… Вздрагивающим от волнения голосом он стал продолжать песню.

«Ласточка только играла в ответ… Налетел злой коршун и схватил ее цепкими когтями… Бьется в них ласточка, исходит кровью бедная птичка… Ой, говорил я тебе, ласточка, берегись злаго коршуна!..»

Минута молчания и вдруг из соседней комнаты еще громче зазвучало продолжение этой песни:

«И, умирая, потускневшими глазами смотрела бедная птичка на кровлю моего дома. Уносимая злым коршуном вверх, она не сводила взгляда с алых роз, что цвели в саду у меня, на высокие тополи, что шумели у самаго гнезда, ея… Прощай, ласточка!..»

Омер зарыдал от тоски.

Глава XII. Вторая

— Чорт знает, что такое! — горячился полковник: — этак вместо трех тысяч солдат и одной не доведешь до позиции.

— Да, народ валится.

— Помилуйте… Сегодня сто двадцать человек… идти не могут… Ведь это Бог знает что… Куда нас сунули! Ну, я понимаю, вы привыкли здесь и принаровились, а нам-то, нам-то каково?

— Принаровитесь и вы.

— Как-же? Объясните, отец родной!.. Как это прикажете принаравливаться… как нам еще?.. Ваш-то солдат — разве это солдат…

— Вона!

— Разумеется… У вас лапландцы какие-то… Им с полгоря в снегах. Вы знаете, как наш полк велся… Для парадов. Все всегда с иголочки. Сапоги тонкие… Мы ведь немного может от гвардии отстали, и вдруг зимой пожалуйте на Шипку!..

— Не для парадов войска.

— Верно! Но от параднаго нельзя требовать, чтобы он в одну минуту стал таким, как ваши… Вон поглядите-ко… разве это солдат форменный у вас?.. Поди-ко сюда, любезный!

Солдат, проходивший мимо, подбежал к полковнику.

— Обличье-то у него солдатское? Такого вы в Питере покажете?

Солдат четырнадцатой дивизии, о котором шла речь; мялся и видимо конфузился…

— Ты-то кто, скажи на милость!

Тот было рот открыл, но собеседник полковника вступился сам.

— Он-то настоящий солдат и есть… Во всех условиях во всякой обстановке он на своем месте окажется. С этим всюду можно… А с вашим… Вы не смотрите, что он уродом выглядывает… Эти уроды нам Шипку в августе спасли и зимою ее отстояли… Вот что эти уроды сделали.

Солдат действительно на непривычный взгляд производил несколько странное впечатление.

Он был удивительно под стать к этим серым тучам и этим засыпанным снегами горным вершинам. Параднаго в нем действительно нельзя было ничего отыскать. Ни одной черты. Встретясь с ним, и за воина его принять было трудно. Полушубков не полагалось. Благополучное интендантство еще не дотащило их и до Унген. Войска обходились так. Промокшая шинель стояла от мороза коробом; поверх шинели он был закутан полотнищем турецкой палатки, которая тоже торчала во все стороны, совсем одеревенев на стуже. Башлык плотно, совсем уж не по форме, окутывал голову, причем у него был поверх башлыка повязан лоскуток от турецких шальвар. Ноги лапландца были подобием каких-то необыкновенной толстоты тумб. Оно и понятно. Сапоги на эту дивизию достались широкие. Солдатик — перед тем как надеть их — набил для тепла соломой. Поверх сапог был обернут, мешками, оставшимися от сухарей, а совсем снаружи ноги были окутаны шкурами от битаго скота — мездрой наружу. Тем не менее, если-бы свежий человек всмотрелся в курносое лицо этого необыкновеннаго христолюбиваго воина, то, прежде всего, ему пришлось-бы остановиться на выражении глаз самоуверенных, на этой улыбке веселой и словно говорившей вам:

— Мы свое дело сробим… Как-то вы еще, а мы — не сумлевайтесь… Отстоим!..

Рядом с этим еще накануне франтоватые солдаты 24-й дивизии казались обмякшими и обмокшими. Лица свело от устали, плечи как-то вниз сползли, даже спины скрючило. Еще-бы после такого похода!

— Некрасив ты, братец, действительно. Нужно правду сказать!.. Хоть и молодец, а Бог знает на кого похож.

Солдатик фыркнул.

— Чего ты смеешься?

— Потому мы, вашескоблагородие, здесь совсем стали в роде как-бы дамы…

— Ну?

— Совсем на дамов похожи… Потому эти карналины на себя надели…

— Какие кринолины?

— А во! И солдат с гордостью поправил на плечах свою турецкую палатку: — совсем карналин, вашескоблагородие…

— Что-ж вы и в бой так?

— А отчего не идти?.. Больно способно. Пока еще скоробило, а как высохнет — чем не одёжа?.. Тепло будет, это точно. Теперь-бы хуфайки нам, и чудесно: первый сорт… Только, сказывают, хуфаек нам не будет. Потому на больных да на раненых не хватило…

— В картину не годится?.. А? Вот-бы баталистам нашим изобразить такого солдата? И вида ведь воинственнаго нет в нем…

— По нашей службе и шкура такая! — засмеялся солдат.

— Отчего это?

— Потому мы, как кроты, все в земле роемся. А в земле не видать!..

— Вон вы и рассуждайте!.. У нашего солдата ведь сапожки какие — в обтяжку. Жиды подлецы такие доставили, что и на суконную портянку не лезет… Приходится его ножем в подъеме разрезать… Какая-же ноге защита от мороза?.. Вы не знаете, каковы Волынския позиции, на которые мы идем?

— Да такия-же, как и везде здесь. От передовой траншеи до неприятеля очень близко…

— Неужели близко?

— Да… Голову над бруствером подымать не безопасно… На выбор бьют… Ну, всходы к траншеям тоже неудобны… Ледяные горы, ползти по ним трудно… Сменяться вам придется ночью… Днем нельзя…

— Почему?

— Да в виду турок, шагах в трехстах нужно идти — перекатают!

— Не рай!.. Не рай вам, братцы!

— А только, ваше высокоблагородие, — вмешался ободренный солдат, и им не сладко.

— Что?

— Нам не мед, да и им не сахар.

— Кому это?

— Турке. Он, турка, тоже страх мерзнет. Ну и мы им тоже пардону не даем. Чуть она покажется — ну, мы ее по затылку в лучшем виде…

— Отчего нас под Плевно не направили?.. Там, все-таки, лучше…

— Кому-нибудь и сюда нужно.

— Оно верно… А только жутко… Не за себя… Что мы тут — единицы… Мне моего полка жаль! — И голос у командира дрогнул. — Полк мой гибнет я это вижу. А ведь я с ним-то, с полком, десять лет. Роднее родных мне он… И если-бы еще в бою — не позорною смертью помереть… Скажут — погибли со славой… А как вымерзнем?..

— Все равно славная смерть!..

— Толкуйте!.. Как смеяться-то еще станут… Вы послушайте-ка…

— У нас тоже бывало скверно… Особенно осенью. Землянок еще не рыли, а просто прокапывали ложементик, да в лужи так и садились. Мокреть страшенная… Солдат хоть выжми, что губки воды насосутся. А тут ветром… Ну, понятно, к огню… От огня-то и в этаком виде последствия совершенно одинаковыя, что и от мороза. Тоже самое обморожение выходило. Уж и доктора дивились!..

— Страстотерпцы!

— А вы как думали? Ведь это только в книгах чудесно выходит. И картинно, и занятно, и весело…

Полк двинулся…

Райскую долину прошли за ночь еще — можно было ожидать, что обойдется без больших потерь…

— Вы, доктор, куда? — обернулся старый маиор к Соймонову.

— Куда? А туда-же, куда и вы…

— Вам-бы на перевязочном пункте остаться. Что вам тут делать с нами.

— А неравно вас попортит — починим; все, знаете, оно получше.

— Ну вас к Богу!.. Каркайте тут…

На одном из поворотов пришлось идти в виду турецких позиций. Маиор подъехал к командиру.

— Видите вы эту серенькую полоску?.. — показал он на соседнюю гору. На ея вершине действительно мерещилось что-то.

— Вижу.

— Ну, нас оттуда сейчас встретят… Там у них амбразурки прорезаны… Вон-вон…

Не успел еще окончить, как над одной из амбразурок точно вскочило беловатое облако — комочком…

— Пронеси, Боже!…

Гул отдаленнаго выстрела повторился лощинами. Вверху — высоко, высоко пронеслась граната.

— Ну, что?

— Не по правилу.

— Какия еще правила?

— Да первый выстрел должен быть недолет, второй перелет, а по третьему — пиши пропало. А у них на выворот!

Но турки, очевидно, не желали оправдать его ожиданий. Второй белый комочек вскочил над следующей амбразурой и вторая граната совсем неожиданно упала перед барабанщиком, точно крикнув ему над самым ухом какое-то страшное слово, — такое слово, что весь он побледнел и ни с того, ни с сего кинулся назад. Граната зарылась в снег, — так что только темный след ея виден был направо.

— Егоров… Егоров… Куда-ты?.. останавливали барабанщика. Наконец, фельдфебель схватил его за ворот.

— Чего ты?

— Ах ты, Господи… Спасе наш… Она-то… она…

— Ну?.. А еще солдат! Чего бежишь! Разве от нея уйдешь. Она быстрее тебя побежит-то.

— Спужался… Невзначай… Я думал, она вверху… А она — вот тут… Руками ее бери… Воды-бы мне испить… Ах ты, Господи!..

Полковнику самому с непривычки было жутко… Едва-едва удерживался, а то шея как-то сама гнулась при каждом звуке пролетавшего снаряда. Еще несколько гранат ударилось около.

— Артиллерийский огонь не опасен! — заметил докторальным тоном молоденький адъютант. Он делает только много шуму; вот ружейный…

И не докончил.

— Носилки! как-то неестественно резко крикнули назади… Носилки!.. Санитары!..

— Тронуло… Тронуло кого-то… шепотом пошло по рядам.

— Носилки где?.. Носилки поскорее!..

— Вот вам и не опасен!.. Поезжайте-ко, посмотрите кого там…

Молоденький адъютант круто повернул коня и с сильно бьющимся сердцем стал пробираться сквозь наступавшие на него ряды солдат…

В четырех стах шагах отсюда люди разделились на два рукава — оба направо и налево, — оставляя посредине пути пустоту… Совсем как измученные кони только косятся, не решаясь взглянуть прямо на страшный им предмет, солдаты как-то вполглаза смотрели на целую груду, выдающуюся в снегу посреди оставленной на дороге пустоты… Целую груду… Что в ней такое — на первый раз и отличить было трудно… Перемешалось. И в глазах у адъютанта смешалось. Сошел с коня… Лошадь храпит — и заставляет держать ее за повод… Вытянула шею, морду тянет, а не идет ближе.

— Возьми-ко ее, подержи.

Солдат взял под уздцы.

Адъютант подошел ближе.

На растоптанном сапогами снеге дороги — громадная красная лузга… Кровь быстро просачивается вниз, хоть новая так и хлещет из какого-то пробитаго бока, а какого — не разберешь… Клочья шинелей, белый конец какой-то кости и кровь, много крови… Красное что-то. А вон, и из под этого тела сочится то-же самое… Там лежит третье… Смотреть противно… В холодный воздух поднимается пар от ран… Офицер было наклонился — чем-то острым, кислым пахнуло на него — отшатнулся… А тут новая-граната летит вверху… Слава Богу, мимо. Где-то в стороне ахнула… Вот и осколок в снегу… Черный чугунный осколок… Иззубренные края… Поднял его машинально… В руках несет — зачем, не знает сам. Нужно верно!.. Солдаты все по-прежнему на две реки разделяются… Считают лежащих. Адъютант было совсем ушол — да опомнился. Сколько-же их — не разобрал, в глазах путалось. Нужно опять вернуться… А возвращаться нельзя… Не то что нельзя, впрочем, а так точно что-то внутри не пускает… Держит его… место уж очень опасное… Скверное, зловещее место!.. Еще, пожалуй…

Поймал себя на этой мысли и покраснел… Чего добраго, другие заметили… Смотрит в лица им и успокаивается — видит, и тем жутко, не до него… Солдат, что держит его коня, как и конь, вытянул шею и голову, и не подходя, издали, точно хочет разглядеть лежащих… Офицер подошел еще раз…

— Что это со мною… Ноги точно устали, подкашиваются… Фу, какая мерзость!..

Сколько-же их… Один, два… Вон еще чья-то нога снизу. Третий должно быть… Так и есть… Этот третий еще жив верно… Носок сапога как-то съеживается… Шевелится… А, может быть, умирает, и только в агонии двигает мерно и ровно — носком. Ни малейшаго стона оттуда… Из под низу… Принесли носилки. Так и есть трое. Прямо в кучу попала проклятая!..

— Как ты берешь его, каналья!.. Разве можно поперек тела?..

— Да ён уж не чувствует, вашь-бродь! — изумился, в свою очередь, санитар.

«В самом деле, что-ж это я?.. с ума схожу, что-ли?..» опомнился адъютант и пошел к своей лошади… «Совсем с ума схожу. Бог знает, что такое… Этак чорт знает до чего договоришься».

А санитар преспокойно взял под пояс убитаго и поднял его. Голова и ноги свесились вниз… Вскинул его и пошел… За другаго принялся… Нижний продолжал шевелить носком.

— Жив еще?

— Не…

— А вон нога-то?..

Санитар внимательно посмотрел на ногу.

— Нога жива, а сам помер…

— Как-же это?

— А вон поглядите-ка.

В самом деле — какая странность… Глаза смежил. Синева на щеках… Подняли веку — совсем стеклянный, мертвый взгляд… Руку подняли — оставили, как плеть упала… Прислушались к сердцу — не бьется… А нога только одна шевелится…

— Это ужасно!… Это совсем ужасно!.. Уже не сдерживаясь, крикнул молодой офицер и бросился к своему коню…

Глава XIII. По льду

Крутой скат горы… И летом трудно взобраться на нее, — теперь-же просто страшно становится при взгляде на эту обледенелую поверхность… Ветром давно свеяло с нея. снег, да он и не держится на льду при этой крутизне, которая теперь при блеске солнца глаза режет… Где удержались струйки снега — редко впрочем — там точно легли синия пятна… И вплоть до верхушки идет этот естественный паркет. Полк дошел до низу — остановился, видимо недоумевая: что тут делать?.. Остановились и офицеры.. Никто не идет вперед… Не может быть, чтобы дорога шла сюда… Вон сверху ползет солдатик четырнадцатой дивизии. Пока по синему пятну идет — по снегу… Добрался до края его, подумал, подумал, сел на лед и смешно размахивая руками, точно птица крыльями, стал съезжать вниз… Его повертывало, то вправо, то влево. Раз он кувыркнулся, но тотчас-же опять сел… Веселое, бойкое лицо так и искрится от снега… Заметил солдат внизу… Всмотрелся сверху — видит чужие.

— Вот у нас как — в четырнадцатой дивизии, братцы… Сам тут и сам с собою… Без коней чудесно ездим.

— Сверху-то чудесно так — а как ты наверх всползешь?

— И наверх, вашь-бродь, могём! Сичас штык в снег и ходи вольно!

— Да разве другой дороги нет? — спросил кто-то.

— Какия тут дороги!.. Вот она — прикажут и идем…

— Зацепиться не за что, — в раздумьи проговорил солдатик, бывший ближе к нему.

— Не уцепишься, точно… А ходим… Потому; чудак ты братец, ежели тебе командуют: «шагом марш!» — ужли-жь ты будешь внизу ворон считать?

— Не может быть, чтобы не было обходнаго пути, — вмешался Асанов.

— Отчего не быть?.. Может, и есть, да нам он неизвестен… Но сегодня тяжко… В оттепель чудесно — все стает, мягко. Ну, а теперь голый лед…

— Нужно попробовать! — обернулся полковник. Он давно уже оставил коня позади. — Посмотрите-ка налево…

Налево — такая-же крутая гора. И вся белая, ослепительно белая. На ней черный зигзаг как-то вверх. А вверху — белый вал чудится с светлыми прорезами… Дымок оттуда вьется вверх… Вон какая-то черная точка ползет вверх по белому скату. То останавливается, то снова ползет… Вот вниз катится… Сначала медленно… Потом быстро, быстро…

— Это турки?.. Это их позиция… Траншея. Редут наверху… А это ихний солдат верно пробирается. Ишь съехал назад. Не удержался.

Воронью чудесно… Сытое — грузно поднялось из лощины, и медленно взмахивая крыльями, потянулось к вершине… Вот еще из той-же лощины стая… Крик там… Выстрел какой-то послышался… Целой тучей вылетело оттуда воронье и все по карнизам соседней горы расселось. Точно черною лентою ее обвернуло.

— Что там у них?

— А тут в августе шибко много побито народа было. Так воронам тут до сих пор страсть сколько этой еды!… Волки забегают, вороны тучами, — а все объесть не могут. Ветром как оттуда потянет — смерть! Так разит, так разит… Кажется… сейчас-бы носом в землю закопался…

— Ну, ребята, делать нечего. Попробуем.

Полковник взял ружье со штыком и, вбивая штык в лед, стал подыматься.

— Тут как коням, нужно было-бы коваться на острые шипы, — съострил Асанов, тоже подымаясь кверху.

Солдатики кое-кто последовали за начальством.

Путь был невыразимо тяжел… Делали шагов двадцать и сползали назад… Казалось-бы смешно, если-бы та-же участь не предстояла всем. Некоторым съезжать приходилось на брюхе, другие на спине катились прямо под ноги товарищам, остававшимся внизу. Солнце сегодня уж и греть начало…. Еще хуже пришлось. Лед стал скользким, больше скользким, чем прежде. «Обмокрел» сверху… Никакая нога не могла-бы удержаться на нем… Вот несколько солдатиков добрались как-то чудом до перваго снеговаго пятна на этом скате и столпились на нем. Стали было радоваться — уже и смех прыснул, и шутка зазвучала — да взглянули вверх, оглянулись на низ и замерли. Точно и вовсе никакого пути не делали. Скат все так-же высок. Разстояние до вершины точно не уменьшилось… И еще круче, еще тяжелее путь вверх… Что делать…

— Топоры-бы?

— Что тут с топором? С топором ничего не сделать… Не можно топором…

— Нарубить по льду… Чудесно…

— Топоров где достать?

Однако, у одного оказалось… Он давай тропку вырубать… Ступенями… Лед, ярко сверкая на солнце, брызжет из под топора осколками. Вырубит несколько — станет на вырубленное и давай дальше работать. Не смотря на холод, изморился весь, пот градом… Внизу тоже заметили — обрадовались. Но труд выходил совсем египетский, потому двое пройдут хорошо, следующие с трудом, — а после под сапогами следующих солдат лед опять сгладится, опять станет так скользко, что разогнавшийся было солдатик с полу-пути вскинет нелепо руками и опрокидывается прямо под ноги остальным, сбивает их тоже плашмя на лед.. Так целыми вереницами и катятся вниз, разбивая лица и локти, проклиная судьбу, а больше — Балканы с их неожиданными зимними неудобствами. По всей горе теперь ползут черные тучи… Во всех направлениях… При скатах звенят, конечно, и ранцы… Штыки звонко стучат по льду… Везде, где были залежавшиеся клочки снегу, густо-густо засели добравшиеся до них солдатики… Почернели эти недавно бледно-синия пятна… Точно вороны на соседней горе… Разом усядутся черные фигуры… Отдохнут, отдохнут, а затем также разом вскинут и давай ползти дальше…

— Сегодня турки себя отлично ведут!..

— Да, молчат!..

— Верно у них здесь орудий нет? Были-бы пушки, давнобы нас они встретили огнем… А тут-бы не удержаться отряду…

Заговорили и точно накликали.

Вон из-за валов редута показались какия-то кучи черных точек… рассыпались по всей горе и давай быстро-быстро скользить вниз… Видно тоже съезжают на чем Бог послал… Один за другим… Вон новыя кучки высыпали из-за валу… И тоже вниз.

— Что это они?

— Скверно! Очень скверно! — заговорил Асанов.

— Ничего не понимаю.

— А вот внизу, поближе к нам, у них на всякий случаи траншейка. Ну, так это они туда…

— А оттуда наверно начнут стрелять по нашему полку? Ишь аспиды!

Солдаты стали еще поспешнее взбираться… Руки точно цепкость какую-то приобрели, тверже ноги стали… А все внизу полка точно не убывает. Теперь густо на седловине там стоят еще не успевшие подняться… Совсем чернела эта седловина под сплошными рядами солдат. Точно там снег совсем стаял, и черная земля обнажилась под ярким солнцем, которое уже поднялось над вершинами гор и с безоблачнаго неба точно желало отогреть эту замерзшую пустыню… На верхушке ледяной горы уже показалось несколько черных фигур. Это были передовые, которым удалось добраться до перевала на ту сторону. Издали они еще больше представляли сходства с вороньем, рассеявшимся по карнизу соседней горы…

Асанов был уже на половине пути.

— Соймонов!.. Вы уж сюда поспели?

— А что?

— Куда раненых девали?

— Справил на перевязочный пункт всех… Да раненых немного, все остальные убиты…

— Одно могу сказать: дорого нам этот поход обошелся!

— Это еще только начало. Вы посмотрите, сколько народу померзнет в траншеях. Потому у нас в отряде нет настоящей боевой опытности.

Что-то треснуло где-то в стороне… Вон еще… И еще… Точно там щелкалось что…

— Это ведь они…

— Турки-то?..

— Да, не даром в передовую траншею выбегали из редута… Ну, великодушный враг!.. Что-бы им дать нам всползти на эту гору.

Действительно, по склону горы, занятой вверху турецким редутом, уже мало двигалось черных точек. Очевидно траншея впереди была уже наполнена солдатами… Стреляли пока оттуда очень сдержанно… Словно так для проформы. Видимое дело ждали, пока остальная часть полка всползет на ледяные скаты, и тогда начнут прямо в гущу… Солдаты хорошо поняли этот рассчет неприятеля и с своей стороны не особенно торопились взбираться сюда. Полковник, которому никак не удавалось добраться хоть до половины ската, сполз еще раз назад и совсем заморенный лег в снег и тяяувло дышал…

— Вам подождать надо.

— Что? — обернулся он в старому маиору.

— Пусть полк пройдет. Лед-то под ногами весь отобьется… Тогда и мы с вами двинемся… — Хорошо вам говорить, а с кем-же я тех пущу передовых? Ведь вот несколько человек уже вверху…

— Как нибудь. Все равно траншеи наши занимать раньше ночи не придется.

— Почему это?

— А очень просто… Там в нескольких шагах турецкие позиции… Еще перестреляют всех!..

Отсюда открывался чудный вид.

Балканския вершины под солнцем казались глыбами раскаленнаго серебра… В непроглядную даль уходили оне, теряя яркость красок и резкость очертаний, но и там в этой непроглядной дали виднелись только едва-едва различаемыми белыми облаками. Синия ущелья казались какими-то полувоздушными. Вот оставленная деревня внизу… Голые тополи тянутся вверх… Под ними кровли черепичные болгарской деревни… И ни движения, ни звука оттуда… Ни одной черной точки невыползет из деревни… Замерла совсем… Вон лес по горе под солнцем… Снежные хлопья и комья эта ветвях горят радужным блеском… Огнистою массой встает затес из за них… Верхушка его совсем разгорелась, точно там кто-нибудь разложил костер и весь он так и раскинулся слепящим глаза полымем… Далеко, далеко внизу по одному из ущелий точно черная змея ползет… Вьется… Тихо ползет… В этой черной змее золотыми искрами блестит изредка что-то…

— Это ведь тоже полк тянется? Какой-бы это?

— Да… И орудия везут… Ишь поблескивают.

Черная змея вытягивается все больше. Голова ея все дальше и дальше заползает но ущелью — а хвоста еще невидно… Конца ему нет… Полковник загляделся туда и забылся совсем-было, да шальная пулька ударила рядом в землю… Шипя, впилась в нее…

— Однако, и сюда залетают.

— Тут везде… Только это что…

Когда большая часть полка всползла уже на ледяной: скат и он весь почернел под ним, из турецкой траншеи открыли настоящий огонь…

— Вот оно… Заиграли шарманки!..

— Да, теперь держись.

— Ну, что-ж, больше шуму и треска, чем действительного вреда.

— Как это?

— Очень просто… Ведь прицельно турки стреляют. А по крутой поверхности как тут принаровишься?..

— Жаль полка!.. Жаль!.. Какой полк был. Помните — в Питере на парадах — чуть не первым всегда.

— Ну и обутка! — рассуждал солдат рядом.

— Да уж… самая детская… Томит ногу-то… Страсть.. Хоть гольем ее обувай!

Доля солдатская!

— Слышите?.. А жиду этому, который вот такую детскую обутку на наших страстотерпцев поставил поглядите-ко, после войны всякий почет будет…

— Да разве он виноват?

— Вона!

— Разве мошенник может стать честным человеком в его годы. Помилуйте, всю жизнь подличал, а тут вдруг! Кто принимал — вот настоящий злодей. Вот где корен всяких мерзостей!..

— Да там рассуждайте как хотите!

Показались уже раненые. Они прямо катились вниз… Вниз с крутаго ската…

А огонь у турок все усиливался и усиливался.

Глава XIV. Засада

Была уже ночь.

Яркая луна словно застоялась над серебряными вершинами Балканских гор, только что выступившими из тяжелаго, безпросветнаго мрака сгустившегося внизу. Эти снеговыя вершины казались островами, плававшими в неподвижном и спокойном как смерть море полуночной тьмы. Скаты их, чем ниже, тем все становились тусклее и тусклее, пока совсем не сливались с сумраком ущелий и долин… Сверху были видны и вдали теже самыя серебряные вершины… Горы, хребтами тянувшиеся во все стороны, тоже выделялись под луною ярко-освещенными гребнями, седловинами. Иногда казалось, что это не могучий Балканский великан, а какое-то призрачное чудовище, изогнувшееся, спрятавшее свою голову во тьму лощин и только громадный хребет свой подставившее лунному свету… Неровности и седловины этого хребта казались громадными позвонками, ребрами… На севере далеко, далеко все тонуло в светлой дымке… Точно пропадали и горные вершины и белая лента дороги, начинавшейся здесь около Волынской горы и уходившей туда — к Габрову… На юге серебряные вершины становились все выше и круче, точно сходясь в кучу, оне хотели перерости друг друга, и поднимались, чтобы из-за плеч своих соседей заглянуть туда в благословенную долину Казанлыка, что раскинулась теперь под лунным блеском целым морем таинственнаго света.

Все спит кругом.

Спят лощины и ущелья… Заснули села, приютившиеся кое-где к их скатам; заснули горные реченки под своими ледяными покровами; заснули вершины гор; заснули редуты, чернеющиеся на них… Все неподвижно, спокойно… Только бегущая под луною тучка вытянулась и извивается, точно ей хорошо и отрадно раскидываться в этом сиянии, точно оно охватывает ее, усталую странницу неба, истомой и негой короткаго отдыха… Но вот тучка сбежала прочь… Свернулась где-то далеко в комочек… Серебряный комочек спрятался за горы и опять чистое ночное небо, опять эта яркая луна, опять эти печальные, едва-едва заметные звезды…

Впрочем, нет; не везде спокойно, не все еще спит здесь… Вон по одному серебряному хребту, словно длинный изогнувшийся перешеек, перекинувшийся от одного острова к другому, среди этого моря тьмы и мглы, движется какое-то черное пятно… Еще ничего разобрать в нем нельзя — но оно все колышется и колышется… Меняет очертания… И медленно, медленно вытягивается но хребту… Хребет уже почернел под ним… Можно было подумать, что это туча нашла, или туман со дна долины поднялся и тихо ползет вперед по крутой вершине, цепляется за скаты, притягивается, скучивается перед новым движением вперед… Нет, это слишком темно для тумана… Совсем черная тень стала…

На верхушке горы, мимо которой должно пройти это темное пятно, — словно горные орлы засело несколько человек. Красные фески обмотаны белыми чалмами… Поверх синих курток наброшены серыя шинели с капюшонами… На ночь выползли они сюда и расположились в горных скалах… Стволы ружей, положенных на выступ утесов, поблескивают под луною… Один впереди долго, долго всматривался вниз… точно хотел разобрать, что это такое, тень от тучи, туман или в самом деле масса людей движется по седловинам?.. Даже руки к глазам приложил… За ружье потом схватился… В тишине ночи среди этого орлинаго гнезда послышался гортанный говор, ближе всего похожий на недовольный клокот хищной птицы.

— Эй!.. Поднимаются… Русские…

Между скалами зашуршало… Точно там зашевелились большие змеи, выползая на свет…

— Где Русские?… Приснилось, что-ли…

— Смотрите сами… Я уж давно слежу… Вон оттуда идут.

— Нужно дать знать своим.

— Ты, Мустафа, поди скажи… А мы продвинемся вниз и встретим их… Ты знаешь, из боковаго ущелья…

— А как они бросятся?

— Ведь тут каждая тропа мне знакома… Я вас в такую трущобу спрячу, сам шайтан сто лет ищи — не найдет вас.

Сколько их может быть? — всматривался горбоносый Мустафа в темное пятно. — Омер-бей спросит сколько.

— Табора четыре… По ихнему — полк, не более… Тихо идут — видно устали. Ты свое ружье на всякий случай нам оставь — тебе не надо будет… А утром мы вернемся… Принесем.

— Хорошо. Мне-же идти легче…

Мустафа ушел в противоположном направлении от двигавшегося сюда пятна.

— Али! Идти, так сейчас…

— Погоди! Нужно сообразить: туда-ли они идут, куда я думаю…

И опять все тихо кругом, так тихо, что откуда-то издали доносится ропот реченки, не мирящейся с ледяными оковами внизу… Вскоре, впрочем, к этому ропоту примешалось еще что-то… Какой-то сплошной звук… Ничего в нем не поймешь… Сливающийся-ли это топот тысячи ног, или это громадная ледяная лавина где-то в стороне шуршит вниз по засыпанному глубоким снегом скату снеговой горы…

— Слышите?

— Да это они… Я думаю, теперь и у нас расслышали… Что если выстрелить?..

— Рано теперь… Пули пропадут даром… Я вас проведу в такое место, откуда каждый удар — наверняка… Теперь можно уже идти… Они именно туда и ползут, куда я думаю.

Горные орлы взяли со скал свои ружья, собрали сумки с патронами и тихо стали спускаться вниз по снегу.

Руки тонули в нем, когда они искали на крутизне точки опоры; зачастую ноги по колена уходили в белую, рыхлую массу… Но кучка турецких аскеров спускалась быстро, быстро… На перерез большому пятну, двигавшемуся по седловине внизу, — сбегало маленькое пятно сверху… Можно было-бы издали подумать, что это сбившаяся в кучу хищная стая волков сорвалась вниз, почуяв добычу… Широкая рытвина словно раздваивала скат… На дне этой рытвины вырос лес… Турки сбились туда и, чуть не по пояс уходя в снег, двинулись дальше по этой рытвине… Внизу рытвина делалась ущельем… С полчаса шли аскеры по нем… Снег осыпался с задетых ими сучьев, беспомощно протягивающихся вперед, но вершины буков и грабов казались все неподвижны… С комьями сложившегося на них снега они резко чернели по светло-синему фону, рисовались на чистом небе, озаренном луною… Гнездами каких-то чудовищных птиц ночных казались вверху эти комья… Так и чудилось, вот послышится оттуда резкий хриплый крик и темная тень от крыльев — ляжет на землю, но заколдованный лес стоял в своем вечном зимнем сне безмолвный и неподвижный… Впереди из ущелья показался просвет…

— Ты знаешь, что там? — заговорить тот, кого товарищи называли Али.

— Ну?

— Дорога, по которой пройдут русские… Мы заляжем шагах в четырех-стах от них — они все пройдут мимо нас…

— Будем бить на выбор…

— Они многих недосчитаются сегодня.

— А если они бросятся сюда?

— Тут такия рытвины, что не зайдут, а вот налево есть тропинка в щель… Там не найдут…

Продвинулись еще хищные птицы… Вот и лес остался позади… Теперь по сторонам голыя стены, засыпанные снегом, да прямо из под ног торчат серые осколки утесов… Вон ледяная глыба завалила дорогу… Громадная… Видимое дело снег — лед смерзались вверху на выступе утеса, что навис в воздухе над этим местом… Смерзались; — да буря подпилила и рухнул вниз обвал, рассыпавшись, раздробившись… Рискуя на каждом шагу засесть в эту массу по-горло, турки с трудом миновали ее… Вот целый хаос скал… Турки засели в них…

— Тут хорошо! И один из них принаровился как стрелять. Положил дуло на выступ сераго камня. Вышло отлично…

— Я тебе говорил… Ну, занимайте места поскорей… Вот так… Да не сейчас стреляйте, дайте первым пройти… Ждите моего выстрела.

Опять в скалах точно зашуршали змеи… Где-то стукнул ствол ружья о камень… И опять все затихло, точно ничье дыхание не слышалось здесь в этом мертвом уголке оледенелой пустыни.

Ущелье, как корридор, выходило на седловину, из которой должен пройти русский отряд.

Тут действительно никто не мог миновать опасности… Уйти было некуда… Седловина направо круто обрывалась вниз, следовательно, всякий должен был пройти мимо этих ворот… Луна била прямо в них. Каждый солдат, вступавший в этот гибельный клочок дороги, был ярко освещен… До него отсюда от этой предательской засады была не более трехсот шагов .

Турок словно не бывало.

Замерли…

Несколько минут зловещей тишины…

— Слышите?.. Толкнул локтем соседа внезапно насторожившийся Али…

Тот-же шорох, который они слышали наверху, только гораздо яснее и громче… Теперь ясно, что это топот ног по крепкому, слежавшемуся снегу дороги. Топот множества ног… Вон звон какой-то… Штыки о штыки стучат… Говор… Близко, совсем близко… Турки приникли головами к ружьям, да так и застыли… Ждут, чутко ждут. Только сердце колотится о грудную клетку, как птица, которую вспугнули в клетке…

Вон в ворота этого узкаго ущелья словно тень слегла…

Гуще тень… Фигуры показались… Медленно, медленно шли они… Верно устали солдаты на ночном походе… Густо повалили.

Али совсем вперед выдался. Навалился грудью о камень… Глаза так и впились туда, в эти ворота… Щелкнул замок ружья… В тишине послышалось, что замки и у других ружей щелкнули… Все, значит, готовы…

Теперь уж и отдельные голося слышатся сюда… Вон один там вырвался из общаго говора… Звонкий… Вон звякают штыки!.. Должно быть, впереди идущие солдаты слишком отвалили ружья с плеч… Вон громкий звон манерки и ружей… Хохот… Али видит, что какая-то черная фигура шлепнулась о земь… Товарищи расхохотались над неловким солдатиком.

— Пора! — шепнул сам себе Али.

Вздрогнуло ущелье. Эхо подхватило пять выстрелов и разнесло его по горам… Крики послышались в ворогах… Новая черная волна реки навалила туда… Крики слышатся там… Стонет кто-то… Говор разом разгорелся…

Но Али хорошо видит…

Люди наклонились там над кем-то… Всмотрелся пристально… Несколько человек бьются на земле’.. Не даром пропали патроны…

Еще раз щелкнули замки… Новый гром из зловещей теснины прямо в эти светлыя ворота, прямо в эту льющуюся мимо них реку… Новыя жертвы падали вниз к устью этой теснины, искуплением за этот опасный путь…

Река полилась еще быстрее… Точно люди хотят перебежать мимо… Но бегут сплошной массой…

Али только засмеялся…

— Не теряйте времени… Не теряйте… Бейте их во славу Аллаха!..

И замки опять защелкали…

Густой дым стал над темными утесами… В ущельи точно гремела сплошь какая-то грозовая туча…

— Что делать? — заволновался полковник в русском отряде.

— Вот, подлецы, засели куда…

— Бегом что-ли?

— Все равно… Они бьют на близкую дистанцию и. видимое дело, хорошие стрелки… Промаху не дают…

— А люди валятся…

— Нужно штурмовать их…

— Да где их отыщешь?.. Они, как тараканы, в щели сидят…

— Ну, вот мы эту самую щель и займем…

Солдаты, сначала перебегавшие мимо ворот, теперь сбились перед ними, как стадо, топочась на месте и не зная куда деваться…

— Ах ты, Господи!..

Прямо перед сбившейся толпой, на снегу растоптанной уже дороги, царапается свалившийся с ног фельдфебель… Пальцы точно поглубже хотят уйти в снег… Упал лицом вниз и силы перевернуться нет… Шевельнет голову вверх и опять кладет ее на земь… Вон другой, впереди, приподымается на вытянутых руках — да видимое дело тоже силы не хватает — руки слабеют и он тяжело падает, чтобы сейчас-же опять повторить свою безплодную попытку… А там далее целая кучка трупов…

— Если-бы сложить трупы у входа в это ущелье.

— Много понадобится… Да и чорт знает, откуда они бьют… Не разберешь.

— Не разберешь — это точно.

Говор в толпе совсем замер… Подтянулись… столпились… смотрят вперед… Косятся налево…

А налево — гора расселась щелью. Вход в эту щель и виден — синий, синий… Лунный свет туда не попадает…

— Сем-ко я! Ни с того ни с сего — вскрикивает молодой солдатик… Крадется тихо-тихо к воротам этой щели… Докрался и во всю прыть потом через опасный промежуток дороги…

Оттуда из устоя щели загремело.

Солдатик уцелел…

Уже по ту сторону как-то радостно вскинул руки, снял кепку и давай раскланиваться с товарищами.

— Вот мы как — лихо вскрикивает он оттуда… Вот мы как!.. Что съел турка?

— Молодец Полушкин, — одобряют его.

— Ну-ко-ся и я! — крадется другой.

Докрался до устья… Тишина там… Такая тишина, что кажется, испокон веку никто даже и не дышал в этой синей щели… А ему боязно, страсть боязно.

— Что-же ты, Климов?

— Сичас, братцы, я спчас… И давай ни с того, ни с сего приседать… Точно прыгнуть хочет.

— А ты с легким духом, вали!

— Сичас… Я сичас… И прянул, почему-то зажмурив глаза.

Опять грянуло оттуда… Засвистали в воздухе свинцовыя пули…

— Добежит Климов!

— Батюшки, что это он?

Климов споткнулся… Уронил ружье… И безсознательно давай подымать его…

— Беги Климов, брось… Но уже поздно, совсем поздно. Одинокий выстрел послышался из щели и Климов как-то странно перевернулся на месте, упал, подскочил на земле и вытянулся, словно желая получше улечься на отдых.

Глава XV. Охотники

И опять тишина… Опять столпившиеся люди, стоя на месте, пугливо смотрят на эту освещенную луною площадку… Оттуда, из этой щели, предательской и ужасной — тоже ни звука… Кому удалось перейти на ту сторону, тои тоже топчется, не подвигаясь вперед… Точно всех одурманило…

Направо вниз — крутой скат… За этим скатом новая гора… Вон в высоте ея острая вершина так и светится под месяцем безлюдная, пустынная…

— Что-же, долго стоять на месте? — недовольным тоном обернулся старый севастополец к полковому командиру.

— А вот погодите, маиор, дайте обдумать…

— По нашему так — ура и в штыки!..

— На верную смерть?

— Да ведь и так по дороге идти, так они на выбор сотни людей уложат…

— Как-бы узнать, сколько их там?

— Очень легко… Позволите?

— Пожалуйста.

Старик тихо пошел к устью ущелья.

— Что это вы? — остановил его полковник; но тотъто лько отмахнулся рукой.

Вот оно это устье… Вон эти трупы, что легли на-площадке перед ним… Вот и раненые… Корчатся… Один ползет… Дополз до маиора… Хватает его за ногу.

— Голубчик, — не узнает он офицера, — меня вдарило, в спину вдарило… Милой… Ой, болит… смертушка моя!

Маиору не до него… Сейчас начнется…

Приостановился на минуту — перекрестился… В памяти мелькнул яркий солнечный день… Черное море внизу бьется в пену… Сожженные небом скалы подымаются по сторонам… Ни клочка зелени… Севастополь налево, весь точно из мелу высечен… Город мучеников. Свист пуль, грохот ядер — озлобленная аттака повторяется опять, уже в седьмой раз… Освирепелые французы лезут на валы… Вон они близко, — близко… Он стоит с немногочисленной кучкой солдатиков…

— Помните присягу, братцы!..

— Помним!

И вдруг взрыв: дрогнуло все и эти белыя скалы и это голубое море заколыхалось. И Севастополь куда-то отошел… А яркое голубое небо низко низко опускается. И боль в груди какая… «Убило, поручика!» — слышит он рядом, а там за валом бешеные крики… Первый лязг штыков… Тускнеет в глазах… Тихо все становится кругом, колышет его точно в лодке — в покойных носилках… Отчего это ему именно теперь пришло в голову? Разве будет тоже самое? Не все-ли равно?.. Он должен идти… Один из всех здесь он обладает боевою опытностью. Снял шапку, перекрестился еще раз и пошел… Тихо пошел…

Вот он уже у самаго устья… Серый выступ ската, с которого давно сполз снег. Какая-то былинка торчит оттуда, вся на свету… Колышется… Сейчас начнется… Он уже идет у самаго ската… Выступ загнулся внутрь… Сейчас будет видно… Ах, как ярко светит луна! Если-бы тьма теперь, туман!.. Нет, во всю светит… В Петербурге теперь?.. Дома точно серебряные стоят, широкия улицы красиво бегут по сторонам от этого-же света… Сейчас, сию минуту начнется… Попадут или нет?.. Попадут, разумеется… А нужно внимание и хладнокровие… Зоркость нужна…

«Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть и вижду во гробех лежащую, по образу Божию созданную нашу красоту, безобразну, бесславну, не имущую вида…»

Почему эти именно слова погребальнаго гимна пришли ему в голову? или сегодня и он, как эти, ляжет на площадке; прямо в глаза ему будет светить луна, а он ея уже не увидит… Не увидит… Ах, как быстро, впрочем, мысли несутся… Словно вихрь этот со стороны пролетает через его голову… А жить-то как хочется!.. Жить! Счастья сколько! Эта белая ночь… Эти серебряные горы…

Вот оно… Синее… Синее ущелье…

Ноги спешат… Зачем? — надо медленно… Как можно тише… Назад-бы теперь… Что за подлая мысль!.. Еще успею!.. Еще успею назад… Есть время… А жить-то, жить!.. Как хороша жизнь, как она отрадна… Дышать, ходить, пить этот воздух… Видеть это небо… этот снег… эти скалы…

Раз!..

Свистнула мимо, близко, близко… Кровь в голову хлынула. Жарко стало… Два… три… четыре… Жутко… жутко!..

Неужели все?.. Не может быть… Вот уж и тот конец близко… Только несколько шагов… Только несколько шагов — и он спасен. И ничего не будет, — и опять эта ночь его, и этот свет его…

Пятый!.. Господи!.. Неужели цел?.. Он прибавил шагу и.бросился бежать — не выдержал и сел. Как хорошо, как на душе легко!..

Да, только пять огоньков было… Он только сию минуту, когда миновала опасность, сообразил это… Именно только пять… Тогда он смотрел туда, — но не давал себе отчета… Видел, но не знал, что видел… А теперь зажмурил глаза — и сейчас ему все это представилось… Синяя глубь ущелья… Какия-то серыя очертания — должно быт, скалы… И из за них пять огоньков. Да, пять только… Неужели-же так?..

— Господи! благодарю Тебя… И эта ночь пока его, совсем его… Сейчас надо будет назад опять, мимо этого места, к полковнику… Но пока он живет, дышет, видит, говорит с солдатами; впрочем, этот и слушал их и не слушал. Кровь быстро, горячо бежит по его жилам…. Жарко ему стало… Сам чувствует, что щеки разгорелись.

— Что, брат, Полушкин, и ты уцелел? — ни с того, ни с сего берет он за руку солдатика, которому удалось пробежать мимо опаснаго места.

— Как-же… Мы всегда ради стараться… Пуля во было.. Кажется, дыхнуть-бы и наскрозь…

— Да-да! — Не слушает его маиор. — А те вон лежат… Климов-то… А? Ну, прощайте, братцы… Мне назад пора…

Мог-бы протянуть еще, здесь остаться, побыть с ними, уцелевшими… Да зло взяло… Уж скорей-бы, чего томить… Теперь назад бегом надо… Во всю прыть… Взялся за саблюрукой, чтобы на бегу не мешала… И опять мимо ущелья… Уже не смотря туща. Что это?.. Кажется, у самых ног пулька впилась в землю… Другая свистнула опять… Вновь загремело ущелье… Авось удастся… Если попадет — в правый бок ударит, сообразил он… Или в руку… И вдруг у локтя заныло… Точно туда вот сию минуту попала пуля… Нет, удалось и в этот раз…

— Ну, поздравляю вас! — встречают его. — Жмут ему руку. — Счастлив ваш Бог… Отлично вы это.

— Да! — возбужденно выкрикивает он… Торопится — точно боится, что сию минуту у него язык отнимется. — Да… там немного… Совсем мало… Пустяки… Только пять человек… Знаете темно… А в темноте пять огоньков… Я считал, — всего пять… За скалами, они там… Знаете выбить можно их… Непременно надо… И сейчас. А то чорт их знает… Вдруг к ним может подбежать подкрепление… Нужно, знаете, вызвать охотников и броситься… Штыками… И самим занять эти скалы… пока весь наш полк пройдет… Хорошо?.. А?..

А у самого в голове вихрем совсем не те мысли…

— Да, я сам так думаю! — соглашается с ним полковник.

— Этот маиор Самойленко у нас совсем орел! — говорят солдаты.

— Орел!.. Как он туда?.. А?.. Тихо…

— А оттуда за то — турманом.

— Побежишь, небось!

— Охотники, вперед! — командует полковой командир. — Охотники!

Солдаты мнутся… Пятеро выступили вперед.

— Ребята… Кто хочет охотой?.. Турок там пятеро за скалы засело… Нужно их штыками выбить.

Еще стали выходить…

— Доктор, — а вы куда?

— Да я тоже хочу посмотреть… Может, и понадоблюсь.

— Не ваше дело…

— Во-первых, мое дело — везде, где ранят и убивают.

— Да вы тут нужны.

— Позвольте уж, полковник…

— Бог с вами — идите… Сколько-же всего?.. Человек двадцать только.

— Больше не надо!.. Я с ними пойду…

— Отчего это только я полез! — проносится в мозгу у маиора. — Мне-бы ведь другаго послать… Зачем это… уж наверное убьют…

И вдруг, ни с того, ни с сего, какое-то удивительное равнодушие к жизни… И разом ведь… То жить хотел… А теперь совсем другое. Если и убьют — плакать некому; один я на белом свете!.. Один? А деньщик Ермошка… Все равно что родной.

— Полковник, если меня убьют… деньщика моего Ермошку возьмите к себе… Какия деньги у меня — тоже ему…

Ну, пора… Теперь о себе и мысли нет… Чувство ответственности за других заслонило все остальное…

— Как-бы не осрамились…

— Ваше высокоблагородие… — проталкивается вперед какой-то солдатик.

— Ермошка… Тебе чего?

— Так нельзя… Я с вами… помилуйте! Как-же вы одни-то без меня… Никак это невозможно… Никак я этого позволить не могу… Неспросясь у меня, и идете… Я с вами…

— Оставайся Ермошка. Не твое дело там.

— Помилуйте… закон… Я при вас должен… Я свое место… При барине… Как можно!..

— Да ведь ты без ружья… Дурак!

— А во — у убитых возьму ружье и пойду… — И Ермошка пристроился к другим охотникам.

— Ну, Господь с тобой… Пойдем…

— Вы-бы им несколько слов… — предложил полковник.

— А это там как понадобится, — улыбнулся маиор.

«В слова верит!» засмеялся он еще раз. «Кто трус — того никаким словом не прошибешь!..»

Охотники двинулись за маиором.

У самаго устья ущелья он остановил их, выстроил и стал внимательно вглядываться им в лица.

Солдатики очевидно не были воодушевлены предстоявшим им подвигом. Зачем-же вперед вышли? А так — скорее сами ноги шагнули — а он почти не принимал в этом никакого участия. Фуксом как-то… Шатнулось — и попали в охотники. Зачем?.. к чему?.. Едва-ли бы кто-нибудь из них ответил на это. Сами не знали… Жутко было им это точно. Очень жутко. Очевидно каждый испытывал то-же, что и маиор несколько шагов тому назад. Сняли шапки — крестятся… Накрылись… Молчат и ждут… Тучка ползет по небу, медленно ползет… Маиор ждет, когда она луну затянет — все не так будет ярко светить она прямо в устье этой щели… Все опасность уменьшится…

— Вы ребята вот что… Как войдете — так бегом… Слышите?

— Слышим, ваше высокоблагородие.

— Неприятеля мало, всего пять человек… Чтобы им бежать — нужно время… Сидят они шагов за триста; значит, как вы на него кинетесь — он сделает залп и давай сам утекать… Поняли?..

— Поняли.

— Ну, вот… Вы только за мной! Бояться нечего… А вы-бы, доктор, назад ушли. Ну что вам здесь — подумайте!

— А уж до этого вам дела нет.

— Да мне что — пожалуй, подставляйте голову, коли охота есть…

Медленно, удивительно медленно ползет эта тучка… Еще половины расстояния не прошла… Меняет, словно от нечего делать, свои очертания: то вытянется, то опять скучится… Будьто раздумывает… Смотрит на нее маиор, и кажется ему, что она совсем застоялась на небе… Не хочется: ей дальше плыть по его безбрежному простору… Раскинулась — и ни с места… Нет… Идет… Вон из за того края звезды показались, а там все пропали… Идет только-тихо, тихо, нехотя… «Да скорей-же!» готов он был крикнуть ей.

Солдаты как-то осели… Как мешки навалились на ружья. Один колупает пальцем по ржавому пятну на стволе ружья… Другой — в десятый раз, без цели, сбрасывает на затылок кепку и потом надвигает ее на лоб опять. Ермошка сел себе на землю и переобувается…

— Чего-ты? — спрашивает его солдат рядом.

— Да попало что-то… Колет…

Снял сапог… Развернул портянки, поставил голую ногу на снег, да и забыл про нее… Задумался о чем-то.

— Ну?.. А-ль ошалел? — толкнул его сосед.

— Ась?.. Ай-да!.. — И давай обуваться опять.

Вот тучка уже близко, близко… Вот часть луны затянула… Точно студенистая, чудовищная амфибия в недосягаемой вышине, захватила она своими длинными щупальцами луну и втягивает в себя… Вот только край луны светится… Точно потускнела окрестность… Нет той яркости… С меньшей определенностью отражаются на снегу тени солдат… И трупы, что лежат там у входа, будто слились. Не так резки их очертания.

— Ну, ребята, с Богом! — подхватывайте за мной ура! — Слышите?

Солдаты затормошились лихорадочно как-то!.. Ермошка подобрался к маиору поближе… Звякнули штыки о штыки…

— Для скорости-то сбросьте ранцы… Поторапливайтесь, братцы…

Сбросили и ранцы… Еще больше потемнело… Тучка совсем втянула в себя луну и побелела сама…

Маиор скользнул за уступ… Солдаты как один человек кинулись за ним… Отсталых не было…

На встречу — затрещали Пибоди.

— Ой!.. Голубчики… Точно засело в ушах… Видно кого-нибудь ударило…

— Ура! — слышен голос маиора…

«Урра!» как-то неестественно громко разносится в морозном воздухе… «Ура!» подхватывают ущелья и скаты окрестных гор… «Урра» перебрасывается в массы солдат, сбившихся по обе стороны устья… «Ура» и там звучит и ростет, нервно, возбужденно… Видимо и тот, кто крикнул первый, и те, которые подхватили одинаково исполнены ужаса.

Тра-та-та! — точно мелкая дробь, трещат турецкия ружья на встречу охотникам.

— Чего ты? — оглядывается Самопленко.

— Сюда, во сюда! — оторопев, указывает солдат на живот; сюда…

— Что сюда?

— Вдарило… Видимо так оторопел, что и боли не чувствует… Вдарило… Вда-рило — жалобно растягивает он. Ой, горит, милые вы мои… Братчики горит…

— Ах вы подлые! — орет кому-то озлившийся Ермошка… Он схватил первое попавшееся ему на дороге ружье, но за то потерял свою кепку и, не замечая этого, бежит вперед…

Треск магазинок точно оборвался, когда солдаты перебежали половину расстояния…

— Вон они, братцы… Вон они.

Точно темные тени скользнули влево… Куда-то в новую щель… Скользнули и пропали… Будто их и не было вовсе.

— Скорее, скорее, ребята! — слышится голос маиора… Турки ушли…

— Урра! уже радостно звучит из рядов, еще несколько мгновений назад смущенных…

Добежали до скал… Тихо, пустынно…

Камни торчат из под снега… Видно вот тут лежали… Обмялось… Отсюда посылали они свои губительные пули… Теперь все молчит кругом… Молчит лес, насупившийся позади… Молчит ущелье…

— Ну, спасибо, братцы… Лихо обделали! — радостно подымается маиор на ближайший утес.

— Рады стараться!..

— А ты, Ермошка, куда кепку дел?.

— Кепку!.. Во-на…

На снегу валяется феска… Красная… Ермошка поднял ее.

— Чего еще… Пощеголяю в турской шапке… Нам, деньщикам, можно… Потому мы не строевые…

Впереди площадка, у самаго устья… Ее тоже осветило… Засеребрилась вся… Трупы, лежащие на ней, резко вырисовывались… Маиор взглянул наверх…

Луна выползла из-за тучки и опять разгорелась во всю…

— Эй, кто-нибудь!.. Помоги снести раненаго! — послышался невдалеке голос Соймонова.

— И где-же они? Слышь Ермошка?

— Кто?

— Да турки…

— Лови ветра в поле…

— Значит побегли?

— А то как — известно побегли… Рази они могут против нас…

— Могут, отчего не могут… Ишь сколько народушку побили — до страсти… А тоже нас супротив их много было, ну они и не выстояли, это точно…

— И следа нет.

— А ты еще наскули, они тебе след покажут. Что скучно, поди, без них…

— Нет! а только перехватать-бы их.

— Перехвати… Они теперь поди в гору там царапаются…

И действительно в гору…

Не успел еще Ермошка принаровиться в красной феске, отдохнуть, развалившись в снег прямо, как с ближайшей высоты грянул выстрел… Пуля щелкнула прямо в скалу.

— Ребята, в эту сторону все! — приказан маиор, прижимаясь к откосу.

— Ишь ты, семя подлое! Сколь оно ядовито.

— А что?

— Да покою нет. Кажется довольно хорошо мы их раскатали — нет опять!

Еще послышались выстрелы — но они уже никого не пугали… Пощелкивали ближе и ближе…

Ермошка было выполз и как раз над ущельем, на выступе сераго гранита, вверху увидел турка, зорко смотревшего вниз… Турок смотрел туда, где недавно были наши…

— Ах ты боров! — заругался Ермошка… Ишь подлец — страху на тебя нет. Ну да постой, я тебя ублаготворю.

— Давако-с ружье! — шепчет он ближайшему солдату.

— Чего ты?

— А ты громче! И Ермошка, мимоходом, дал ему затрещину.

Выполз несколько в сторону.

Турок весь на свету. И утес светом облит и черная фигура аскера вся перед сиянием месяца так и вырезывается… Шагов сто вверх будет…

— Я тебя! — шепчет Ермошка, — целясь в него. — Я тебя!..

А турок, точно исполняя его желание, совсем близко подошел к краю, даже нагнулся вниз, как острый выступ камня…

— Вот-же!

— Молодец Ермошка! — одобряли его кругом.

— Ну-ко, кого ты окрестил?.. Кажи-ка крестника?

— Вон он какой! — и Ермошка с законною гордостью только ударил турка по лбу… А говорят мы деньщики… Мы вот какие деньщики. Солдату не уступим…

— Это точно…

Турок, раненный на смерть в грудь, еще и разбился при падении… Он только открывал и снова закрывал глаза… В груди у него что-то хрипело… Седая борода обагрилась кровью… красная пенка на губах пузырится.

— Масульмандер билирсен? — силится сказать он.

— Старый!.. А? — изумленно смотрит на него Ермошка, расставив ноги, засунув руки в карман и сдвинув феску на затылок.

— Совсем старый!.. А, поди, какой у язвительный… Поди, у него детки есть? — перешел Ермошка в другой тон… Детки малые, слабые… Ножки таперича у них мягкия… Что они могут… Ах ты глупый, глупый… Зачем драться пошел?

— Аллах юсуль…

И докончить не мог старик… Схватился за грудь — подняться хочет…

— Лежи, лежи… Сейчас доктора тебе дадим… Жена у него… Теперь ждет одна… Детки… Ах вы детки, детки!

Подошел маиор. Видит: только что торжествовавший Ермошка горькими слезами разливается…

— Чего ты, Ермолай?

— Как-же, вашебродь, турко, гля-кось, какой старый, старый…

— Ну, дурак?

— Да ведь у ево — поди детки есть… И у меня тоже дома оставлены… Зачем я его… Пущай-бы он сверху смотрел…

Глава XVI. Вон из клетки

Говор мало по малу утих в Габровском монастыре.

Больные и раненые заснули в своих койках… Стонали в бреду кое-где; вскрикивал ампутированный, который в забытьи подносил к лицу руку и только при виде залитаго в гипс и забинтованнаго безобразнаго обрубка замечал, что ея нет уже несколько дней… Хрипел в углу солдат с пробитою насквозь грудью… Сверху лился тусклый свет ламп, едва-едва выхватывавших из мрака бледные искаженные лица, с заострившимися чертами, с шрамами и подтеками, скорчившиеся под солдатским сукном тела и грациозную фигурку Айши, которая, переходя от одной койки к другой, прислушивалась к больным, подавая одним пить, закрывая других, поворачивая третьих, взбивая подушки четвертым…

— Спасибо родная!.. Дай тебе Бог!.. — засыпал больной, кидая на нее благодарный взгляд.

«Сегодня, сегодня надо спасти его, во что-бы то ни стало… Сказывают, начальника округа скоро переменят, — другой, пожалуй, станет судить Омера. А там что будет — один Аллах ведает!.. Непременно сегодня. Часовых у него нет…» думала она, оставаясь свободной, когда больные утихали…

— Айша!

Она обернулась на зов. В дверях комнаты стояла молоденькая сестра милосердия.

— Ты устала за целый день… Иди спать!.. Теперь моя очередь. Ну, что?

— Герасимов… худо…

— Что с ним?

— Совсем дышет трудно… Очень худо!..

И она повела ее к хрипевшему солдату, у которого грудь была пробита насквозь.

— Да… Скверно… Доктор видел?

— Сейчас был… Сказал: ночью умрет.

— Бедный!.. Славный какой был!.. Ну, иди, отдыхай, Айша… Ах, да! чуть не забыла… Сегодня получено письмо от Соймонова… Он тебе кланяется…

Айша вспыхнула разом и схватила сестру за руку.

— Говорят, что его скоро пришлют в Габрово — сопровождать партию отмороженных… Ну, так тогда он сам с тобой повидается…

— Соймонов хороший… Соймонов очень хороший.

Сестра улыбнулась.

— Вот поезжай с нами в Россию… А там что будем…

— Будет? Соймонов хороший и будет хорошо…

Айша веселая пошла к себе.

Сестры спали… Ночник едва мигал в углу. Айша прислушалась к дыханию сестер… Все было тихо…

Нагнулась над своей постелью… Вынула монеты, что ей дарили все это время… Нож достала — давно его принесла… Револьвер, купленный ею на днях у болгарина-ополченца.

«Ему надо!.. По крайней мере будет чем защититься, если врага встретит», думала она.

Закуталась в темный платок… Еще раз оглядела сестер… Дверь скрипнула… Айша замерла — не услышат-ли. Нет, спали все так-же. Она вышла во двор. Вон светится окно у доктора. Заглянула она… Наклонясь над столом, что-то пишет доктор… Лампа ярко освещает белый лист и наклонившееся над ним серьезное, сильно похудевшее лицо… Чьи-то шаги позади нея… Айша отскочила от окна и прижалась к стене. Слава Богу, шли по ту сторону двора… Не видать, кто в темноте, только папироса вспыхивает, кидая красный отблеск на круглый кончик чьего-то носа… Айша скользнула к калитке… Сторож… Как-бы не заметил?.. Нет, спит себе… Перешагнула — и очутилась на улице…

Улица точно черная щель… Узкая, узкая… Стены домов, мимо которых идет она — видит, а дальше — ничего. Точно в колодце. Улица загибается то направо, то налево… Кривая. Страшно ей, совсем жутко… Вдруг наткнется на кого-нибудь!.. Еще счастье, что ни одного прохожаго нет… А вдруг!.. Вон издали точно чьи-то шаги… Остановилась, к стене прижалась… Нет, так почудилось, никого нет… Пошла и опять слышатся ей те-же шаги… Стала — стали и они… Айша перешла на другую сторону улицы… Разумеется никого нет, так только пугается… Верно ея собственные шаги отдаются там… Вон, впереди фонарь мелькает масляный… Скупо горит, точно заснуть ему хочется… Задремлет, а потом вдруг раскроет глаза, взглянет на кривую улицу, на слепую стену дома и опять жмурится, погружаясь в темноту…

Слава Богу, хоть немного свету, а то жутко, совсем жутко…

Айша даже остановилась под фонарем и стала вглядываться… Никого.

Скользнула дальше… В улицу вбежал тесный переулочек, — в переулок пошла; переулок вывел на Янтру. Подо льдом злится она и шумит… Мост перекинулся… Место открытое — все ее увидят… Она перебежала через мост, что есть духу… Слава Богу, опять потянулись безлюдные улицы…

Айша уже смелее бежит по ним… Вон в темноте мелькает впереди башня базарной площади… И не рассмотришь.

— Эй, ты, что шляешься по ночам? кричит ей кто-то по болгарски.

Айша только поплотнее кутается… Башня ближе, но не рассмотришь ея: то сольется с мраком ночи, то опять на нем зачернеет.

— Должно быть, к офицеру какому-нибудь… Эти беженки совсем одурели! — слышится голос того-же болгарина… Шаги его замирают где-то вправо… На смену им лязг шашки… Айша скользнула в угол… Мимо прошел какой-то казак… Подвыпил, должно быть… Покачивает его… Теперь уж близко… Рукой подать!..

Вот и тюрьма.

С этой стороны часоваго нет… Вон и окно, точно дыра черная… Ни луча света за ним… Деревянная решетка крутом. Стекол нет.

— Омер!..

Тишина там… Неужели заснул так крепко… Оторвала с земли примерзший камешек — швырнула…

— Кто там?

— Омер?

— Ты, Айша?.. — показалось за решеткой лицо, которое трудно было разглядеть в сумраке.

— Я… Я сама!.. Ты один здесь?

— Один… Сегодня разве?.. Слава Богу… Мне давно уже наскучило сидеть здесь.

— Скорей только, пожалуйста… Слышишь? Могут увидеть.

— Меня не караулят… Осталось немного… Почти вся уже решетка сломана. Нож-бы поскорее.

— Вот со мной есть!

— Сейчас кончу работу.

Послышался скрип дерева под ножем. Айша чутко сторожила — не появится-ли кто на улице… Издали донеслась громкая песня закутившего болгарина:

Нема нето — зло големо

Глупови момчета!..

Она замирала уже, когда дерево смолкло под ножем и в черной дыре окна не было уже видно решетки… В дыру просунулась голова узника… Слышно было, как он тяжело и порывисто дышал.

— Ну?.. Никого нет?.. — шепчет он ей из окна.

— Никого… Скорей, скорей…

Выдвинулся до пояса… Прислушался сам с секунду… Шорох и стук падения чего-то грузнаго.

— Слава Аллаху… Бежим… Я тебя провожу до конца города… Пойдем, пойдем отсюда… Если узнают болгары — убьют.

— Как до конца города?.. Разве ты не со мною?

— Нет; я уже говорила тебе, брат… Меня здесь сестры любят… Тут мне безопаснее… Пока война кончится.

— Смотри!.. Не измени завету отцов своих…

Айша промолчала на это.

— Я тебе принесла вот тут деньги… Вот шапка болгарская… В феске нельзя… Тебе всю ночь идти придется — тут вот что поесть.

— Да, я раньше утра на турецкой стороне не буду.

— Не заблудись, смотри.

— Всякую тропинку знаю здесь… Как заблудиться?..

Улица прямо упирается в черную — среди этой безлунной ночи — гору… На черной горе чудится черный лес.

— Ну, прощай, Омер!..

— Прощай, Айша… — обнял он сестру. — Прощай… Пусть тебя сохранит Аллах… Война кончится, приезжай в Айдирнэ, там знаешь, где найти меня, у дяди, у Юнуса… Не уйди с русскими!..

Айша и на этот раз промолчала ему.

— Послушай, брат… У меня к тебе просьба.

— Какая?

— Ты к Сулейману теперь?

— Да… Запишусь в войско… Другаго приюта нет…

— Если в бою встретишь русскаго доктора или кого-нибудь с перевязью краснаго креста — щади!.. Не убивай…

— Почему?

— Они делают много добра нашим раненым… Очень много добра, брат!.. Смотри, щади и ты… Скажи всем нашим… Они за нашими ранеными и больными ходят так-же, как и за своими… Никакой разницы нет. Прощай, брат.

— Прощай, Айша…

И невыразимо грустно стало ей… Может быть, не увидит его больше… Убьют или. она уедет… Сестра сегодня говорила… Никогда не встретится… Вон его уже не видно… Пропал во тьме. Только шаги слышны… Снег скрипит у него под ногами.

— Прощай, Айша!.. — словно шопот долетал до нея оттуда.

— Прощай, Омер!.. Прощай!..

«Может быть, скоро ты со всем чужой будешь мне… Уйду далеко, далеко!… Другой край будет мне родиной, другая страна приютит меня, может быть». И слезы сами невольно льются из глаз, и уже не боится она наткнуться на кого-нибудь, потому что тоска сжимает ей сердце… Одну минуту она даже поколебалась, не вернуться-ли, не уйти-ли с ним в горы, к своим. Старая песня припомнилась… Еще мать певала ее…

«Из родимаго края, из родной семьи, далеко-далеко унес меня ветер…

«На чужой стороне так-же ярко светит солнце, так-же пышно расцветают цветы…

«Так-же улыбаются люди, и еще больше полюбила меня семья моего мужа…

«Но — тоска меня точит, как змея, и все меркнет в моих глазах…

«Ах, нет солнца ярче и людей милее, как на родине!» *)

*) Румелийская народная песня.

Вернувшись домой, она застала сестер спящими… Сама легла в постель — и до зари проплакала.

Глава XVII. Дома!

Ермошке не долго пришлось оплакивать убитаго им турецкаго солдата.

Ущелье это было важно только до тех пор, пока мимо него шел полк, и наши сидели здесь еще с час. Когда последние ряды мелькнули мимо устья, маиор со своими охотниками тоже двинулся назад.

Труп аскера оставили на скалах.

— Что-ж мы с нашими-то станем делать? — задался Ермошка, останавливаясь над своими убитыми…

Один из них, падая, прислонился к стене… Так и стоит точно живой… Глаза открыты, кепка всползла на затылок, из под козыря волосы на лоб падают… В лицо прямо бьет лунный свет — яркий, яркий…

— Совсем точно и не помер… — остановился перед ним Ермошка. — Ах ты, Тузов, Тузов!.. И солдатишко-то какой хороший был!.. И Ермошка ни с того, ни с сего поправил ему кепку… Одна пуговица у шинели оказалась незастегнутой — застегнул; сдунул снег, упавший ему на плечо.

— Чего ты с ним возиться? — удивился маиор, проходя мимо.

— Нельзя, солдат ведь… Прямо на смотр к Богу теперь… Нужно, чтобы во всем парате был… И других-бы подобрать следует…

— Да вот тут оставлены санитары с носилками… До позиции донесут… Дорога теперь легкая будет… И недалеко…

— Что-ж мертвых таскать?

— Да турки рази мертвых пожалеют?.. Что им мертвые! Сейчас сапоги с него долой, шинель… Голову прочь… Наругаются…

— Тузова перваго, братцы! — суетился Ермошка. — Хороший солдат был… Ах, хороший солдатишка!.. У Бога ему теперь чудесно будет… На самое хорошее место поставят… Одно слово — воин!

Положили на носилки Тузова… Свалили на другие других убитых…

Двое раненых приотстали… Эти сами шли.

— Лег-бы ты… Не дойдешь, — остановил одного Соймонов.

— Помилуйте, вашь-бродь, рана самая пустая… Только, что кровь открыли… В кости мозжит, а только терпеть можно…

— Ну, иди, коли хочешь… Горит ведь?

— Гореть — горит… Отчего ей не гореть?.. А только я во — снежку прикладаю и легше…

Охотники двигались вперед. Черная масса полка уже вся была на крутизне горы… Черная с тускло блиставшими под лунным светом лесами штыков.

Направо стояли бездны, темные скаты… Серые утесы взрезывали землю и снег, словно сторожа путь от неведомаго врага. Тишина стояла кругом… нерушимая, как в безлюдной пустыне, где молчаливое небо смотрит тысячами робко мигающих звезд на молчаливую землю, где молчаливый день сменяется такою-же молчаливою ночью.

Всякая новая щель налево в скате горы возбуждала у маленькаго отряда опасения… Каждый, проходя мимо, пытливо засматривался в ея тьму… Ноги сами собою ускоряли шаг… В голове безотвязно шевелилось: «а вдруг!.. Вот, вот сейчас!» Но щель, за щелью отходила назад, и выстрела не было!..

На встречу спокойно плетется себе солдатик… Ружье — вольно, отвалилось назад. Походка безпечная…

— Ты откуда? — останавливает его маиор.

— С позиции, вашь-бродь!

— Далеко еще?

— Не! за горой… Сичас будет…

— Куда-ж ты это?

— А нужно тут… Офицер позволил, я и иду… На роту табаку достать надо… Скучно без него…

— Чудак ты эдакой… Турки здесь!..

— Турка, вашь-бродь, спит вся теперь… Она вся теперь в землю зарылась и спит.

— Вон видишь как спит… Это все у нас перебили.

— Это точно… А только нас он не смеет… Ваших он точно что… А нас ему нельзя!

— Что-же, он спрашиваться у тебя станет?

— Спрашиваться не станет, только четырнадцатую дивизию он не посмеет тронуть! Мы за всегда без опаски…

— Ну, а ежели тронет?

— А тронет — тогда помирать будем!..

И отпущенный маиором солдатик также безпечно двинулся по роковой, пройденной полком дороге.

— Вот тут и рассуждай!.. Какова самоуверенность! заметил Соймонов.

— Да, батюшка, в этой самоуверенности залог успеха всякаго… Я-бы счастлив был, кабы мой баталион из таких-же самоуверенных солдат состоял… Чудес-бы наделал с ними… Вы оглянитесь на эту шельму, как он идет… Ишь и ружье завалил, и правую руку в карман засунул… И ноги у него во все стороны… Путается себе и чорт ему не брат… Послушайте, доктор, ну что ваш роман?

— Какой роман?

— Да с турчанкой этой, в Габрове, что-ли?

— Ну?

— Так все и кончено?

— И романа никакого не было… Она ребенок совсем и хороший ребенок…

— Красавица!

— Ведь жениться на ней нельзя, а так в любовь поиграть совсем не честно, не идет. Особенно теперь. Слезы за собой оставлять не следует… И не то знаете, чтобы она мне не нравилась… Она во всяком случае лучше наших барышень… Что-то дикое в ней, оригинальное. И ведь вот, по нашему, совсем необразованная выходит — а как говорит, как думает, как держится!

— Оне удивительные, эти женщины Востока!

— А что?

— Да я их много перевидал и прежде… Раба-рабой — пока любит… А задень ты ее — вдруг в рабе человек выростет, свободный, смелый, готовый голову сложить за свое достоинство…

Отряд уже всползал на гору…

Направо и налево опять, раскинулась панорама Балканских вершин, облитых лунным светом… Налево мелькнули наши позиции… Черные землянки сливались, в общия пятна… Бруствера батарей резко выделялись за ними… Вот правильные очертания Стальной… Вот скалы Орлинаго гнезда на Святом Николае… И сам Святой Николай, смелым взлетом вырвавшийся из сумрака…

На вершине горы отряд приостановился — своих догнал…

Тут было идти легче. Поправее виден был длинный изгиб траншеи, куда вступали солдаты.

Полковник давно уж въехал туда… Баталионный командир — бывший тут — сдавал ему позиции…

— А землянок не полагается?..

— Землянки у нас далеко позади… Не нуждались; все тепло было. А теперь вам придется вырыть… Лучше всего как у турок — устьями в траншеи, и удобно, и легко… А мы рады: по крайней мере поотдохнем в Габрове… Ведь мы здесь, как-бы вы думали — с августа дежурим!.. Озверели совсем…

Между солдатами, давно стоявшими здесь, шел радостный говор.

— В Габров уйдем — отдыхать… Обносились — поправимся… Чудесное дело!.. Ну, двадцать-четвертая! Четырнадцатая не выдала — теперь ваш черед…

— Вот мы и дома!.. — съострил молодой солдатик…

— Хороший дом! Нечего сказать…

Солдаты живо заняли места вдоль бруствера. Разставили часовых. В печурках, вырытых в валу, загорелись огни. На них поставили котелки, наполнив их предварительно снегом…

— Заместо чаю — кипяточком нагреемся… И то ладно…

Траншея шла версты на две… Извивалась, отвечая очертанию горы. Говор сейчас-же пошел по ней… Турецкий часовой торопливо всполошился и дал выстрел… Хорошо, что не подхватили другие… Так и замер он без ответа…

Соймонов стал на банкет…

Шагах во ста, не далее — такой-же вал в лунном свете резко вырисовался весь… Близко совсем… Взял да и перешел, точно через улицу… Вон и там, на валу, серая фигура…

Должно быть, часовой ихний… Оперся о ружье — только штык торчит вверх и задумался… О чем? Вон подальше еще такая же фигура — другой, должно быть…

— Тоже и они вашь-бродь, бесстрашные! — заметил Ермошка, примостившийся рядом.

— А что?

— А так, что нет на них страха… Чего он торчит? Так ему живо заряд в лоб вкатить можно…

— Не стоит — близко. Они нашим вкатят…

— Точно что, на то и война!..

Говор замирает мало по малу… Где-то вспыхнула было песня, да, не разгоревшись, потухла… Не поется: видимо дело — устали солдаты… Сбились в пути… Тихо и там… Тоже спят верно…

— И почему такому он вдруг мне враг теперче? — не унимался Ермошка.

— Кто он?

— А вон хотя тот, что стоит теперь супротив нас…. Я его не знаю, он меня не знает — и враг. У ево свое дело, у меня свое… Почему-ж бунты у них завелись, а? Я так полагаю…

И Ермошка замолк.

— Что ты полагаешь?

— Коли-бы столковаться — и войны не было-бы… Тебе чего надоть? Того — бери… А потом — нам давай это вот. Ну и ладно!..

— Где то Айша теперь? спит?.. — думал Соймонов. И наперекор ему самому — приветливый образ девушки носился перед ним в лунном свете, грезился в сумраке, когда он устремлял глаза вниз в темную лощину. Сквозь, болтовню Ермошки слышался ему тот ласковый голос… звучный, крадущийся в душу.

Глава XVIII. По-волчьи

Омер не шел, а крался в гору… То и дело, он останавливался и, прижимаясь к толстым стволам обезлиствевших грабов, всматривался сверху вниз… Всматривался, чутко прислушиваясь к звукам, раздававшимся в тишине этого безлюднаго, леса… Вон шорох слышится, точно слежавшийся снег скрипит и мнется под чьими-то шагами… Вон сыплется что-то… Должно быть белые комья снегу сорвались с ветвей и падают, шурша о сухие сучья… Вон сук подломился под тяжестью таких комьев… И опять тишина мертвая, душная… Точно и этот лес, и эти горы, как и Омер, тоже прислушиваются к чему-то, точно и им жутко, точно и они боятся каждаго звука, каждаго шороха… Прислушиваются, затая дыхание… Стон какой-то пронесся над вершинами и заколыхались оне медленно и важно, осыпая старый снег на подпирающия их снизу ветви… Стон промчался дальше… Верно заснувший ветер проснулся… Ишь тянется внизу к городу… Тут взроет струйку снега и завьет ее вверх, рассыплет кругом… Там ворвется в ущелье и давай стучаться в обступившие его утесы… Точно в этих утесах сидят невидимые духи и ветер их будит и добудиться не может… Побьется, побьется и, насвистывая свою печальную песню, бежит дальше вниз, в тихия улицы спящаго города… Смотрит Омер туда… Все оне под ним узкия, кривыя. Сонные дома стоят, опустив веки над черными незрячими окнами… Только в двух-трех не затворены ставни. Оттуда мелькают огоньки… И то робко, робко мелькают, будто им самим страшно прорезывать эту тьму… Ишь как она насупилась кругом… Вон по одной из кривых уличек какой-то красный глаз бежит… Мигнет, закроется и опять взглянет в черный мрак и побежит вперед, следуя извилинами улицы… «Идет кто-нибудь с фонарем», соображает Омер, невольно следуя за движениями краснаго огонька…. Повернул куда-то в переулок и утонул в непроглядной тьме… Из чернаго города в черном мареве ночи — собор поднялся… Башня базарная высится… На ней еще несколько дней тому назад хотели повесить его… Омер взглянул на нее и вздрогнул… Болтался-бы теперь на этой вон перекладине… Стал-бы его ветер колыхать и повертывать во все стороны… Воронье глаза-бы выклевало… Он невольно поднес руку к глазам… Теперь-бы тут сухия, запекшиеся кровью впадины были… Страшно ему стало… Что, если он попадется болгарам в руки? Тем, что тогда тащили его в город. Уж теперь не поведут его к доброму русскому мир-алаю. Теперь его прямо… Вот хоть на этот сук узловатый и крепкий… Ишь над самой его головой вытянулся… Черный какой, толстый… Он выдержит его тяжесть!.. И крикнуть не успеешь!.. Страшно стало Омеру… Он зажмурился… Зажмурился и слышится ему, что кто-то крадется около, тихо, тихо крадется… Видимое дело боится, чтобы тагов его не расслышал лютый ворог… «Эко как чудится здесь!» стал было успокоиваться Омер и опять вздрогнул… Да, крадется… Теперь он слыщит… Легкий, легкий шорох… Такой легкий, что невозбужденное боязнью ухо и не расслушало-бы его. Точно тень скользит по снегам… Остановилась… Тоже должно-быть прислушивается… Опять зашелестило… Омер невольно — всунул руку за пазуху — нож вынул и с сильно бьющимся сердцем еще ближе приник ж корявому стволу стараго граба, точно он врости в него хотел… Шорох… Вон впереди просвет на снегу… Тут деревья разредели… Сейчас выступит сюда — если пройдет, не заметит — не трону, — соображает Омер, — если заметит — без шуму нож в бок и конец… Страшно проливать человеческую кровь! Первый раз ведь! Да своя-то дороже… Тут такая пора, или сам зарежь другаго, или тебя зарежут… Ужасное время настало… А шорох все ближе и все осторожнее… Враг-то, должно-быть, чуток, чует его… Дыхание верно слышит. И Омер прижал рукою грудь, сильно прижал, точно хотел остановить сердце, чтобы оно не билось так громко, не стучало в свою клетку, как вспугнутая птица… Хотел-бы дыхание остановить совсем… А грудь точно на зло ему все больше и больше воздуху забирает, все глубже и глубже дышет… Вон точно что-то скользнуло на поляну… Черная тень какая-то… Зорко всмотрелся Омер… Ближе она к нему и тоже остановилась… Тоже верно всматривается в эту массу чернаго граба, тоже старается различить на ней какой-то силуэт… «Тьфу, ты! разозлился на себя Омер. — Шайтан проклятый!» крикнул он, забыв сразу всякую осторожность… Бродячий пес трусливо зажал хвост под себя и опрометью бросился с этой полянки… «До чего дошел — всякой собаки боюсь!» и даже стадно стало Омеру… Какой-же из меня аскер выйдет султану, если я даже загадочнаго шороха пугаюсь! И уже, рещительно он, двинулся вперед по горному хребту, над спящим городом, крепко сжимая рукоять ножа и смело вглядываясь зоркими глазами в таинственный сумрак, густившийся между старыми деревьями этого молчаливаго леса… Ноги шагали уверенно по окрепшему снегу, звуки их уже не пугали Омера… Он был готов — тут только и может встретить врага. Пройдет тот мимо — хорошо, остановит его — нож в бок и кончено… И первый раз в душе его стала назревать злоба и ненависть ко всему, что не говорит его языком, не молится его Богу, не служит его султану… Даже когда вели его в петлю — он еще не ненавидел их, этих трусливых собак, так подло праздновавших свою дешевую победу над его беззащитною слабостью. Тогда он понимал их, этих осиротевших людей… Теперь-теперь плохо было-бы тому, кто-бы на него наткнулся!.. Слава Богу, город кончился… Вон последние дома его точно какие-то черные глыбы среди чернаго, мрака… Вон огонь из караулки блестит… Точно звездочка сорвавшаяся с неба и затерявшаяся где-то далеко-далеко внизу… Теперь, правее его, по узкой долине бежит пустынная дорога… Там-бы легче идти ему — да она прямо выведет Омера на русския позиции. Из огня да в полымя… Там уж его не пожалеют… Пожалуй, еще за шпиона примут!.. Нужно взять левее… Туда, где горные узлы переплетаются так, что посреди их сам чорт с дороги собьется. Он еще слышал в Акенджиларе у себя, что на горных узлах этих стали турки — словно орлы в поднебесьи, следя оттуда за тем, что делается у русских на Св. Николае и других горах шипкинских позиций… Старый паша-Эйюб ему знаком. Когда-то, давно еще, останавливался он у них в доме и подарил даже Айше, сестре его, золотую монетку… Ребенком была она, веселым, смелым ребенком… Когда-то еще-то он увидится с нею… Не уведут-ли ее русские с собою. Изменит вере предков, полюбит кого-нибудь из этих гяуров!.. Легче-бы ему убить ее!.. А какое время тогда было… когда Эйюб останавливался у них… Тихое, мирное, спокойное… Только кое-где в Балканах воеводы подымались… В долинах работалось без помехи… Розами пахло… В садах колыхалась розовыя миндальные деревья… Как хороша была та весна!.. И зачем это муллы резню эту затеяли?.. Из Стамбула явились и всполошили народ… Болгары ведь не трогали нас!.. Розовыя миндальные деревья на темно-синем небе в памяти так и вырезываются отчетливо… Хорошо было… А потом кровь полила… Река крови… Убийства, грабежи… Черные клубы дыма над пожарищами, в черных клубах красные языки прожорливаго ненасытнаго пламени… Трещат плодовыя деревья, точно в предсмертной агонии корчатся розовые кусты… Смрад гниющих трупов… Запах гари… Крики и стоны… Еще ребенком видел он, как хищный коршун напал на гнездо малиновок в саду… Писк поднялся, перья полетели кругом из под остраго клюва разбойника-птицы… Неоперившиеся малютки — которые избежали его цепких когтей — выпали из разрушеннаго гнезда на землю и разбились… И долго еще после слышались ему жалобные стоны малиновки, беспокойно носившейся вокруг того места, где еще недавно колыхалось посреди зеленых ветвей ее счастливое гнездо. Не тоже-ли самое? Теперь уже, впрочем, поздно рассуждать, кто прав, кто виноват? Нужно идти и драться!.. Все идут. Вся молодежь ушла… Он не хотел — да что поделаешь? так дело идет, что и ему нет другой дороги…

Путь свернул в глубокую лощину… В самом низу, на дне — красное пятно какое-то… Туман там — иначе костер горел-бы ярко. А то точно кучей накалившихся углей кажется он во мгле… Кто там?.. Свои или чужие?… Сторожко спустился он вниз… Комья снегу срываются из под ног и с глухим шуршаньем падают туда в глубину этой лощины. На одном повороте и сам он поскользнулся и сорвался было — да на счастье завяз в мягком сугробе… Едва-едва выполз оттуда, отряхиваясь, как мокрая собака… Там внизу уже голоса слышатся… Ничего разобрать нельзя… Ни одного слова не долетает до него — только отзвуки какия-то… Прислушался еще — замолкло все… Двинулся… Ржание лошадей донеслось… Уж близко теперь… Красное пятно в тумане все ростет и ростет… Уж видно как мигает пламя… Видно взрывается вверх, да не осиливе сырых сучьев костра, опять падает и курится между ними едким сероватым дымоме… Кто-бы это были? Если чужие — нужно совсем замереть… Эти не пожалеют… Вон как уже хорошо видно… На снегу… Голову наклонил вниз… По седлу — не разберешь — свой или чужие. В тумане очертания его сливаются совсем!.. А голосов не слышно. Замолкли они заснули они там… Должно-быть привалились к костру и забылись… устали… Хорошо, если свои — до утра с ними… А там к Эйюбу… А вдруг казаки — эти в плен не возьмут — застрелят… Как собаку застрелят… Как снег скрипит под ногами… Он сел на него и стал, уже сидя, скользить по наклону, глубоко в виде тормаза зарывая руки в снег и задерживая, таким образом, слишком быстрый спуск… Вон опять голоса послышались… И только что Омер наклонился вперед, чтобы лучше прислушаться, как снеговая глыба, о которую он опирался, поддалась впереди… Турок хотел было удержаться, врыть ноги в снег, но оне скользнули по его обледенелой поверхности и он полетел вниз… Чуть было не крикнул, да во-время задержался… «Ну, конец сейчас!» мелькнуло у него в голове.

— Кого чорт несет? — послышалось снизу… Люди, бывшие у огня, повскакали… Послышался торопливый говор… «Кто идет?» громко прозвучало в тумане. И Омер уже понял, что это русские… Воте щелкнул замок одной из берданок… Казаки, державшие пикет, кинутись к ружьям… Сами перепугались, видимое дело… Бедняга Омер напрасно цеплялся за выступы — руки его бессильно скользили по ним и он сползал все ниже и ниже, царапая руки в кровь, обдирая лицо ссадинами… Еще несколько мгновений и его снесет прямо в середину этого зловещаго, краснеющаго в тумане костра… Выстрел грянул оттуда ему на встречу… Другой… И в ту самую минуту, как турок уже зажмуривал глаза, чтобы не видеть этих ненавистных лиц, не видеть дула, устремленнаго в грудь ему, ноги его уперлись во что-то твердое, он невольно перевернулся и боком ударился в то-же, неожиданно выросшее перед ним, препятствие… Ощупал его рукою — утес. Он приник к нему, прижался… А там внизу уже началась беготня… Перекликались на чуждом ему языке… Гремели выстрелы, видимо со слепу направляемые куда попало… Один прозвучал близко, близко, пуля свиснула у самаго уха… Омер притаился как мышь, что прикидывается в когтях у кошки мертвою… Притаился, зажмурив глаза, едва дыша… Одна нога подвернулась у него — ему больно… Но он не смеет сдвинуть с места ее… Не смеет положить поудобнее. А в голове так и проносится: вот-вот сейчас найдут… Сейчас отыщут. И страшно взглянуть в туман, нависший над ним… Страшно… А как вдруг оттуда наклонится прямо в лицо ему чужое, неумолимое, хищное… И опять это старое воспоминание — раззоренное гнездо, пух и перья, летящие из под когтей коршуна, писк маленьких малиновок, тревожные крики матери и кровь, капающая сверху на зеленые листья леснаго платана… Сердце так и отсчитывает секунды, с болью отсчитывает… Уймись, проклятое!.. А с каждым новым выстрелом оно колотится сильнее и сильнее… Айша, бедная Айша! если-бы она знала, что с ея братом… Ах, как больно в груди… Точно чья-то холодная рука сжимает ему горло… Холодные мерзлые пальцы давят его… Холодная рука касается и лица… Нет, это снег осыпается — на него… Реже выстрелы… Точно люди там, что внизу, успокоиваются.

— Волк, должно быть? — всматриваются казаки в туман, опуская свои берданки.

— Волк и есть!.. Прихилился где-нибудь, треклятый!.. Только напужал…

— Где тут человеку сорваться?.. Никак невозможно… Откуда тут турку показаться?.. С той стороны таперича Габрово…

— Габрово и есть…

— Значит волк?

— Окромя волка и быть некому.

— А, ну, я еще раз стрелю!?

Последний одиночный выстрел еще раз всполошил леса, что надвинулись над этой лощиной и замер где-то далеко-далеко…

Еще несколько времени пролежал Омер, не решаясь подняться… Он слышал, как, мало-по-малу, гасли голоса пикета. Как опять их покрыл треск и шорох сучьев в костре… Вон кто-то зевнул там, сладко зевнул… Видимо сон одолевает… Не смотря на страх и волнение и Омера стало позывать на зевоту… Едва удержался. А как тут оставаться? — нельзя. Через три-четыре часа расстветать начнет, они его тогда живо накроют за этим камнем… И двинуться отсюда нельзя — каждый шаг его будет слышен… в догонку пустятся. Глаза открыл. Лежа, зорко всматривается в туман — ничего не видит… Все он окутал своею однообразною пеленою… Попробовал перевернуться… Высвободить ногу совсем отекшую… Ничего… Там за камнем молчат… Ему со страху чудится, что они сейчас тут вот за камнем и есть… Ишь, одна сырая ветка в костре треснула и зашипела… Закурилась верно… Отчего-же, если они близко, не пахнет дымом?.. Ведь дым в тумане не вверх идет, но по всему туману в ширь расползается. Омер решился сесть… Уперся руками и поднялся… Все та-же тишина!.. А если кто-нибудь из них сторожит его из-за камня… Только что он подымется — ему пулю в лоб… А жить-то как хочется, жить!.. Уйти-бы от них подальше… Не видеть, не слышать!.. Сидел, сидел и точно что-то вдруг подтолкнуло его в бок, разом вскочил на ноги, помертвел совсем — но выпрямился — и обернулся туда, откуда смерти ждал… Как-то безотчетно сделал все это, сам недоумевая, откуда пришла ему такая смелость… Тут-ли нож — придется, так хоть умереть защищаясь, чтобы не зарезали они как барана. Когда Омер всмотрелся туда за каменья — оказалось, что опасность совсем не так близка, как он думал. Красное пятно костра мигало ему, шагах в пятидесяти. Черные туманные силуэты двух коней смутно вырисовывались на этом зареве… Людей было не заметно… Омер прислушался… Видимое дело, успокоились совсем… Не слыхать их вовсе… Видимое дело — привалились к костру и дремлют… «Хорошо-бы коня увести», мелькнуло к голове молодаго турка… Да верно привязаны — дороги не знаешь — куда на нем умчишься? Гибель верная… А конь тут вот?.. Перебежал-бы, срезал повод и кинулся в горы!.. Вон там зашевелились… Черный силуэт, расплывавшийся в тумане, наклонился к огню несколько раз… Красное пятно ярче разгорелось… Верно сгреб костер в кучу или подбросил сучьев еще!.. Голоса послышались опять.

— Волки, должно, и есть!?

— Таится где-нибудь, около! — лениво перебрасываются казаки.

— Ну, и пущай его… Волк нам ничего не сробит…

— Что ему сделать?

— Кони около… не посмеет…

— Где ему сметь?.. Он только издали облизывается, да зубы на них скалит!..

«Пора уходить!» мелькнуло в голове Омера… Пора уходить!.. Еще несколько мгновений чутких, сторожких и турок вдруг разом бросился вверх в горы, откуда час назад он сполз сюда… Вверх по круче, с опасностью каждую секунду сорваться вниз и теперь уж прямо на верную смерть… Разумеется на верную… Теперь уж не обманешь их… Они повскакали и бегут за ним… Он слышит их шаги в разброд… Слышит выстрелы за спиною… К счастью, не все они направлены сюда, следовательно и казаки сразу не могут сообразить взятаго им направления… Вот одна пулька чмокнула в снег у самых ног его, придав им еще более быстроты… Другая пронеслась высоко-высоко… до лесу — там срезала по пути ветвь. Слышно ему все… а ноги забирают все дальше и дальше… Слава Богу!.. Вот и стволы деревьев… Вот и родные горы… Тут уже он безопасен… Тут уже не найдут его враги… Омер все бежал и бежал вперед, хотя от устали у него прерывалось дыхание, хоть шапку свою он потерял давно и мокрые волосы липли ко лбу; хоть и погони давно уж не было слышно за ним и последний выстрел уже замер далеко-далеко, повторенный каким-то одиночным ущельем. Под ноги ему протягивались какие-то узловатые корни из под снегу, точно снизу высовывались руки, чтобы схватить его за ногу; ветви хлестали беглецу в лицо, царапали его… Он не замечал ничего, падал, подымался и бежал вновь… Бежал, пока не споткнулся в ров какой-то и не упал грудью в рыхлую массу холоднаго снега… Лежа прислушался — все кругом было тихо и спокойно… На высотах тумана не было и сквозь голыя ветви с небес робко мигали ему две-три звездочки… «Что-же это я?.. Куда?..» Встал, отряхнулся, заглянул в дал… Там видна внизу долина… Всю ее заволокло туманом — но русския позиции остались позади — тут уже свое пошло… Туда уже смело можно пойти!.. Отдохнуть только. Очень уж ноют затомившиеся ноги… И Омер лег прямо в снег, забросив руки под голову и на несколько минут погрузился в тяжелую дремоту. Очнется, откроет глаза, прислушивается две-три секунды и опять засыпает, не чувствуя, как тает под ним снег, как за шею ему заливается мокреть, как руки уходят тоже во что-то мягкое, влажное…

Когда Омер проснулся совсем — перепутавшиеся над ним ветви деревьев выступали гораздо яснее на побледневших небесах… Между стволами — вдаль было видно гораздо яснее… Светало… На востоке уже мерещились золотистые тоны и тучка, с самой ночи застоявшаяся там, уже зарделась по окраинам. Омер совсем по волчьи огляделся и стряхивая с себя комья снега, мокрый и измятый двинулся вперед, по направлению замеченной им еще часа два назад долины… Там уже курился туман, ночью неподвижным маревом лежавший в ея берагах, т. е. между горами, окаймлявшими ее… Впереди далеко, далеко на кручах. выносившихся из тумана, точно плававших в этом море однообразной мглы, чернели какия-то черточки. Омер узнал в них турецкие позиции. Туда ему надо было пробраться еще засветло, чтобы вторая ночь сырая, холодная и туманная не застала его опять одинокаго и усталаго, голодным и обессиленным посреди этого оставленнаго людьми простора. Он стал спускаться вниз, в самое царство тумана, прислушиваясь к нарождавшимся вокруг него звукам, присматриваясь ко всему, что выростало по сторонам его пути… По мере того, как он опускался все ниже — небеса яснели и яснели, и туман, подымавшийся в долине, собирался белыми клубами и, цепляясь по кручам балканских отрогов, вползал на их лесистыя вершины… Вот несколько клубов уже слились и легли горизонтально белою тучею в полугоре, точно ожидая первых лучей солнца, чтобы подняться в согретую ими высоту и распуститься в ней бесследно… Вон из ущелья подуло легким утренничком и застоявшийся перед ним туман взволновался и стал медленно поддаваться вверх, открывая под собою развалины какой-то деревушки… Обгорелыя стены домов, лишенных кровель — торчат там посреди белаго снега… Сады в пожарище потеряли свои ветви и торчат обгорелыми пнями… Точно разрушенные временем челюсти каких-то гигантских животных — обвалившиеся каменные заборы зубьями вверх тянутся от одной развалины к другой… Лай слышен откуда-то… Издали верно доносит его ветер… Омер зорко стал всматриваться туда — и едва различил другую, прислонившуюся к горам деревушку… Там еще жили люди… Вон тонкия струйки дыму поднялись из труб и высоко тянутся в ясном уже воздухе… Опаловая нить реки засветилась… Солнце уж встало и золотые лучи от его царственнаго венца раскидываются из за горы… Вся она. черная, ощетинившаяся лесом, так и вырисовывается на этом сияющем фоне… Когда Омер сошел вниз совсем — от всего ночнаго тумана только одна небольшая тучка осталась… Поднялась в голубыя небеса и, после ночнаго холода долин, точно греется в них под яркими лучами, подставляя им то одну, то другую сторону, и вытягиваясь под ними, точно тепло и нега проникают ее насквозь… Где-то далеко, далеко громыхнуло… Звук так и был проглочен воздухом без отголосков…

— Слава Богу!.. Это наши топы (пушки) заговорили! Вон откуда! — Различал белый клуб от выстрела Омер и смело уж направился в ту сторону.

— Теперь дойду и не собьюсь в пути…

Позади тоже громыхнуло… Омер оглянулся… Оттуда на приветствие турецких пушек отвечали русския… Беглец находился как раз между двумя враждебными позициями.

Долина, по которой шел Омер, уже давно была оставлена.

Из под снега кое-где торчали ребра палой лошади… Во рвах пучились еще не объеденные волками кони… На самой дороге валялись неубранные турецкие трупы… С августа месяца они лежат тут, вперив впадины своих черепов в голубыя небеса и словно допрашиваясь от них ответа, на какой-то роковой вопрос.

Порою в стороне белел оставленный фонтан.

Незамерзшая струя внутренняго источника, выбиваясь в отверстие его, падала с нежным журчанием в мраморный бассейн, точно призывая к себе людей, утолить их вечную жажду… Но уже четыре месяца как ни чей кувшин не подставлялся под его узкое горлышко, и ни чей благоговейный взгляд не останавливался на золотой вязи арабской надписи из алкорана, одиноко блестевшей под солнцем.

Пустынна была дорога, проходившая мимо этого бассейна, и только сытые вороны с голых ветвей деревьев смотрели на пробегавшего под ними Омера… Смотрели и перекаркивались один с другим, точно рассуждая вкусен-ли будет этот новый корм, как и другие осужденный лечь в жертву жадной птице, на снегах этой некогда счастливой долины.

Вон впереди оставленный хан. Целая роща кругом… Стекла хана выбиты… Окна зияют, как незатянувшиеся раны трупа, дохлая собака валяется в дверях хана… Омер мимоходом заглянул внутрь и отшатнулся… Оттуда несло смрадом… Поперег пола валялся убитый хозяин хана — болгарин… Перерезанная шея давно почернела…

Впереди на дороге показался человек.

Омер приостановился… Приостановился и тот. Поднял ружье… Омер ощупал за пазухой нож.

Свой или чужой? Одинаково шевелилось верно в голове у обоих.

Глава XIX. Коршун

Старый Юсуф ненавидел христиан это всей души. Еще-бы!..

Он родился в то счастливое для турок время, когда все здесь принадлежало правоверным. И дома, и земли, и реки, сады… Насчастная райя была рабом турецким. Христиане работали на чужих полях и считали себя на верху блаженства, если хозяева оставляли у них головы на плечах и позволяли спокойно жить в жалких землянках и смрадных логовищах. Сноп соломы под голову, жалкие сучья в глиняную печь, скудный кусок хлеба — вот чем в те времена исчерпывались все наслаждения христианина… И все это изменилось. На глазах стараго Юсуфа — владельцами турецких полей, лесов, садов сделались болгары, райя стала подыматься, недовольные уходили в горы и недавние рабы осмеливались бить своих господ… Разумеется, каждый раз за это проливались реки крови — но дело не изменилось… В конце концов изленившиеся господа обеднели, а трудолюбивая и сильная райя совсем забрала верх в этой покоренной земле. Еще-бы Юсуфу не ненавидеть райю. В самом Тырнове, где он родился, в доме, принадлежавшем его отцу, полным хозяином зажил Петко Велков, виноградники, где ребенком бегал он, потешаясь над христианами-псами, покорно работавшими под палкою его старшаго брата, — отошли к Христо Стойчеву, загородный сад с чифтликом, который так любила его мать — перекупил Ванчо Оджаков… Все турецкое ушло в поганые руки, незаметно, день за днем забиравшие и землю и воду до тех пор, пока мусульманам совсем уже стало душно… Работать-бы — да ведь на них должны работать болгары. Ведь лак и по алкорану выходит, чтобы побежденный работал на победителя. Не привыкли магометане городские прикладывать к делу свои изнеженные руки!.. Даже ремесленников турок начали выживать мастеровые из христиан. Последние всякую новизну подхватывали, лучшие инструменты появятся — они уже в христианских руках, выдумка какая-нибудь — ею, глядишь, воспользовались гяуры. А турок работает себе так, как работали его отцы и деды во время славных султанов Селима и Махмуда!.. Моды не знали в те счастливыя времена… Глядишь, все заказчики перешли к христианам!.. И торговля из рук тоже точно вода пролилась — нет ея. Сидит турок в лавке своей, поджав ноги, и знать ничего не хочет, придет покупатель — турок жмурится на солнце, ему и торговаться-то лень… Скажет цену, какая в голову придет… Хочешь — бери, хочешь — иди прочь… А болгарин сам зазывает покупателей, сам к нему на дом побежит, цену спросит большую — за то на всякую уступку из нея пойдет!.. До того дошло, что даже наши за болгар горой стали. Еще-бы, турок оскудел совсем, а болгарин без пешкета в конакъ[2] и непоказывается. Понятно, что христианин валию и мудиру приятнее стал!… Слава Богу, что еще муллы поддерживают в сердцах турок ненависть к назареям… Если-бы не они, так мусульмане, пожалуй, совсем-бы примирились со своим положением. И муллы недовольны тоже. Недавно еще болгаре, как рассеянное стадо, разбегались при виде их — а теперь рядом с джамиями и мечетями выросли храмы, увенчанные крестами и голос муэззина, призывающий с высоты минарета к молитве всех верных Аллаху и Магомету пророку его — покрывается и заглушается громкими звуками бил, висящих у стен христианских церквей… Под железными колотушками чугунные доски эти во все горло звенят, так что в самых отдаленных узких улицах голос их слышен, тогда как крик муэззинов с каждым годом становится все тише и тише, голоса их все печальнее и печальнее…

Жаловались и пашам! Да паши сами готовы продать Магомета… Лишь-бы цену дали хорошую.

— Отчего вы не работаете так, как работают христиане?

— Мы победители — они рабы… По алкорану они на нас трудиться должны за то, что мы оставили им жизнь.

— Это давно было… Теперь иные времена настали!

— Да разве коран не тот-же?

— Европа стоит за христиан… Их трогать уже нельзя…

Европа! Франки какие-то, которые в столь униженном и подлом виде являются перед ними, заискивают в турках, служат им! И этих франков боятся! до чего дошли мы.

— Москов-гяур следит за нами. Урус как ястреб высматривает!

И это в невыразимое удивление погружало мусульман.

Давно-ли урус стал так силен, разве двадцать лет тому назад мусульмане не победили его? На всех базарах рассказывают, как доблестные и храбрые аскеры султана до самой Москвы дошли тогда — сжигали христианские города и тысячами истребляли непокорных Урусов. И только тогда остановились храбрые воины ислама, когда московский хан отдал в гарем султану всех своих дочерей. Только тогда в неизреченной милости еврей падцщах дозволил ему дышать и «смотреть, как светит солнце». Когда-же все это успело так измениться? И отчего? Как проглядели все это могущественные еще вчера и, совсем слабые сегодня турки?

Понятно, что кроме ненависти ничего и не могло быть в их душе…

Муллы первые взялись за ум. Вспомнили, что кровь врага приятна Аллаху!.. Вспомнили, что гяуры должны быть истреблены все до единаго. Они обратились к правоверным и Юсуф один из первых отозвался на их призыв. Еще до войны он ушел из Тырнова, где продажные паши держали сторону христианских собак!.. Ушел и занялся разббем — благо в осман-базарском округе это было удобно.

Война застала его уже готовым — он собрал отряд баши-бузуков и за свой страх работал, где попало…

Старинная ненависть его заглушала и чувство человеколюбия и даже голос рассчета. Его не соблазнял выкуп, его не трогал плач матери и просьба девушки!.. Он уничтожал и ту и другую, позволяя своим молодцам предварительно натешиться ими… Потом, когда Аллах допустил русских дойти до Балкан, Юсуф пристал к шипкинским войскам Вейсиля-паши и стал нести разведочную службу. Подкрадывался к русским аванпостам и убивал часовых, в одиночку проходил в тыл к нам, прятался в кустарник у дороги и резал болгар, проходивших мимо… Жег дома, причем злоба его разгоралась еще более и более. Уничтожал наши телеграфы… Вообще вредил насколько мог.

Сегодня он с утра вышел с Илдыз-табие.

К вечеру ему надо было пробираться на русския позиции и разузнать, что это за новые полки, которые все двигаются из Габрова на Св. Николай? Сменяют-ли они старые, уходят-ли эти старые полки назад или новые еще усиливают русский отряд?..

По всему пути безлюдному и пустынному — старик радовался, глядя на обгорелыя деревни, попадавшиеся по сторонам. Оттуда даже лая собак не было слышно, ни один дымок не возносился к голубому небу… Черные столбы, обуглившиеся деревья торчали посреди белаго снега долины; кое-где на порогах домов, лишенных крова, лежали полуистлевшие трупы… Вон на черном суке дерева болтается еще свежий!.. Недавно повесили его, верно ходил болгарин высматривать, что делается у турок, да не успел… Попался в руки врагам…

На одном из поворотов пути наткнулся старик Юсуф на осла… Ревет он, нагруженный чем-то; видимо, надоело ему ожидать хозяина…

Подошел Юсуф поближе — видит на осле всякая рухляд… с убитых турок снятая; несколько ружей Пибоди тут-же…

— Должно быть болгарин недалеко… Явился сюда мертвых грабить!..

Сначала было хотел осла угнать — да сообразил, что не дурно будет и самаго болгарина изловить.

Направо у самой дороги, пустая хижина… Юсуф засел в нее так, что идущим по пути — его не видно, а ему вся дорога открыта…

Ждать пришлось не долго… Вон вдали движутся две черных точки…

Зорко стал вглядываться в них Юсуф… Они точно… болгары!.. Глаз его давно привык к дальним расстояниям.

— Сам Аллах ведет их сиода! — мелькнуло в голове у стараго турка. — Их двое, справлюсь-ли? Одного надо убить издали… Чтобы не мешал, а другаго?..

И Юсуф даже улыбнулся… Пощупал острие ятагана… Годится!.. Положил дуло ружья на окошко и стал ждать…

Точки ростут и ростут… Осел тоже, почуяв своих, заревел еще отчаяннее… На весь простор…

Теперь уже хорошо различает их Юсуф. Один побольше ростом, другой маленький… Да это мальчик совсем… Отец с сыном верно… У обоих ноши… Мальчик несет два турецких ружья… У отца целый узел за спиною…

Кого уложить перваго?.. Мальчика мучить нечего, он не так виноват.

Юсуф примостился к окну… Они его не замечают, идут прямо… Весело идут… Близко уж… Теперь отец не уйдет… Даже осел, стоявший до сих пор неподвижно, двинулся к ним на встречу…

Юсуф взял прицел… «Не промахнуться-бы, с двумя, пожалуй, не совладать!»

Болгарин уже взял ружья у сына и стал их навьючивать на осла. Потом завозился со своим узлом… Привязал его тоже на спину терпеливаго животнаго… Теперь совсем хорошо… Потянул вьюк в одну сторону, в другую — ровно будет… Обернулся сказать что-то сыну, как вдруг откуда-то грянул выстрел… Мальчик схватился за грудь… Ахнул… Побежал куда-то вперед… Со слепу побежал… Упал… За снег хватается… Отца зовет… Силится подняться.

Старый болгарин бросился к сыну… На осла посадить хочет… Еще уйти можно… Горы тут сейчас… А в горах русские… Может быть даже он только так легко ранен…

— Беги сам, отец!.. Я сейчас умру..! Насквозь меня… — плачет умирающий мальчик… — Матери скажи…

И не успел дослушать отец… Не успел, потому что ему самому из-зади сжала горло чья-то сильная рука.

— Ну, падаль!.. — слышится издали хриплый голос, — Ну, христианская собака!..

Болгарин зажмурился… Ему страшно смотрегь было в то лицо, которое сторожило каждое его движение из-зади. А крепкие цепкие пальцы все теснее и теснее сжимают ему горло… Каждый точно вросги хочет в его шею… Злобный смех слышится ему за сапной… Бедняга даже не думал о том, сколько их… Ни одной мысли о борьбе… Какая тут борьба!..

— Ну?.. Ты у меня умрешь теперь медленною смертью!..

И Юсуф погнал его в пустую хижину.

— Хорошо еще, что она уцелела! — смеялся старый коршун себе в бороду; — теперь понадобится… Я тебя согрею перед смертью…

Болгарин послушно пошел перед ним, даже не думая просить пощады… Он хорошо сознавал, что никакой пощады и ожидать нельзя от такого врага… Все в нем точно застыло…

— Молись своему Богу… Пусть он спасет тебя теперь!..

Болгарин и для молитвы не нашел в себе силы…

Поблекшие губы его как-то скривились, голова наклонилась вперед… Точно у барана, что покорно тянет под нож свою шею.

— Ишь, какое платье у тебя. И куртка теплая!.. В этакий холод она и доброму турку будет впору. Раздевайся-ко!

Старый Юсуф наслаждался, видя, как поспешно болгарин стал исполнять его приказание.

— Ишь, у тебя и веревка готова… Не бойся, не бойся… Я тебя вешать не стану… Зачем такого старика вешать!.. — потешался Юсуф… — Я тебе только руки свяжу назад.

Юсуф втолкнул старика в хижину, связал ему руки назад… Хотел было связать и ноги — да новая ужасная мысль промелькнула у него в голове.

— Жаль мне тебя!…

Болгарин оживился было…

— Жаль мне тебе вязать ноги… Старый ты какой]

— Помилуй!.. Отпусти…

— Отнустить?..

— Прости… Ты сам старый… У тебя верно тоже дети есть?..

— Есть… А у тебя есть?

— Трое.

— Вот это хорошо… Большие?

— Нет, маленькие…

— Пропадут они без тебя теперь?

— Пропадут… Какъ же им не пропасть?.. Смилуйся, отпусти меня…

— Отпустить не отпущу, но и вязать ног не стану… — улыбнулся Юсуф… — Захочешь бежать — беги… Ноги у тебя связаны не будут… Встань и беги на них… Только погоди, пока я здесь…

Турок вышел из хижины; зажег ее с двух сторон… Дождался, пока пламя принялось и пробежало вверх по ивовому плетнио, по стене с соломенной кровлей… Потом вошел поспешно в хижину…

— Я тебе обещал не вязать ног и не буду… Беги, если найдешь силы, собака проклятая!..

И вынув ятаган, он перерезал старику жилы под коленями…

Прислушиваясь к стонам своей жертвы, он отогнал осла в сторону к одиноко стоящему дереву, привязал его…

— Ночью буду возвращаться, с собой захвачу…

Когда он окончил это, обернулся — хижина была уже вся охвачена огнём… В ней замирали крики задушаемой дымон жертвы…

— Да будет славно имя Аллаха!.. — шептал про себя старый Юсуф, опять двигаясь вперед по пути.

Когда он уже прошел долину и подходил к горам — впереди показался кто-то.

Юсуф сбросил ружье с плеча… Готовился уже пристрелить неосторожнаго — да рассмотрел костюм того…

Одет турком… Турок-ли только?.. Ведь сколько раз он сам переряжался в болгарский костюм. Не лазутчик-ли это — переодетый?..

Юсуф остановился.

Остановился и тот… Безоружный… Молодой…

— Эй… Проходи… Проходи дорогой!..

— Проходи ты сначала…

Говорит по турецки чисто… Да ведь и болгары тоже хорошо говорят.

— Это ты. турок или христианин?

— Турок!..

— А звать тебя как?

— Омером.

— Родился где?

— В Акенджиларе…

— Около Габрова…

— Да.

— А кого ты там знаешь?

— Всех знаю.

— Как муллу зовут?

— Гассаном.

Старый Юсуф несколько успокоился и двинулся к нему на встречу, все-таки, не опуская ружья. Зорко в глаза тому смотрит.

— Куда пробираешься?

— К своим…

— Куда к своим?

— Тут паша есть… Эйюб… К нему хочу… В аскеры…

— Это хорошо ты задумал… Теперь всем у кого есть сила в руках — нечего сидеть дома… Срам. Только тебе полевее надо взять.

— Ты знаешь где Эйюб?

— Да… Он вот на этой горе…

И Юсуф показал на серебряную вершину, которая сегодня, казалось, совсем потонула в голубом просторе… Ни черточки на ней не было, следов от укреплений совсем нельзя было заметить.

— Там ничего нет.

— Эх, ты… Глуп и молод… усмехнулся Юсуф… Эйюб умный паша, он все свои валы засыпал снегом. Теперь с русских позиций по ним и стрелять трудно — ничего не видать… Все этой дорогой или — вон за этой хижиной, что горит, а оттуда пойдет дорога на лево — по ней двинься… Она прямо тебя до Эйюба и доведет.

— Спасибо тебе.

— Хороший аскер из тебя выйдет…

— Чего это горит она?.. удивился Омер.

— Хижина-то?

— Да.

— Это я ее зажег… Там теперь для шайтана мясо жарится… Слышишь?

Омер не понял.

— Болгарин там… Он кричит… Слабо только уже… Видно скоро и кончится совсем… Он наших убитых грабил… Мальчика на горке найдешь, я его застрелил… С болгарином был он… Да у тебя ружья нет.

— Нет.

— Вот видишь дерево?

— Ну…

— Около осел привязан… На осле ружья, а во вьюках и патроны… Выбери себе… Тут, брат, не знаешь, что встретишь… Все лучше как защита есть…

Омер поблагодарил и пошел вперед.

Старый Юсуф долго ему смотрел в след.

— Красивый какой!.. Должно быть мать черкешенка была… У нас таких высоких бровей не бывает…

— Эй, — остановил он его опять.

— Что ты? оглянулся к нему Омер.

— Ты не голоден-ли?

— А есть у тебя хлеб…

— Есть…

— Я с вечера не ел ничего…

— Ну, на тебе… И Юсуф передал юноше две галеты.

Омер бодрее пошел по горке… Дым на встречу ему клубится от горящей хижины… Проходя мимо он заглянул в нее… Внутри, из краснаго нолымя выделялось что-то черное, обгорелое… Нельзя было даже разобрать его форм… Омер с омерзением отвернулся и пошел прочь, чтобы сейчас наткнуться на умиравшего мальчика… Этот молча, без стона, без крика, силился подняться с земли… Приподымется на руках… снова лицем в снег… Опять приподымется и опять надает… И все повторяет это, только медленнее и медленнее… Вот приподнялся уже у самых ног Омера… Молодой турок всмотрелся… Под грудью на снегу красное пятно… Свежая кровь сочится туда и уходит в снег…

— Бедный, шевельнулось в голове Омера… Бедный… Поди мать есть, сестра…

Осла он увидел еще издали… Выбрал себе ружье, взял патронов…

— Теперь совсем аскер… Слава Богу!..

Только к вечеру он добрался до турецких аванпостов… Его было остановили — но когда объяснилось, что свой — пустили идти куда хочет…

— Из Акенджилара ты?.. Через час распрашивает его Эйюб-паша…

— Да…

— Помню… Славное село!.. В садах все… Богатое…

— Ты, паша, у нас останавливался… Помнишь?..

— Ты чей-же сын?

— Мустафы… Кривой такой…

— А… Помню, помню… Еще у тебя маленькая сестра была… глазатая такая…

— Она большая теперь… В Габрове у христиан… Те ее приютили… Добрые они…

— Ну, хорошо сделал, что султану служить пришел… Эй, Таир-ага… Отведи-ко его в свой табор… Из него хороший воин будет…

И Омер, таким образом, ночью уж засел в траншею, обращенную прямо к нашей Волынской горке.

Глава XX. Обволокло туманом

На Шипке сегодня было действительно все спокойно. Полк, долгое странствие которого мы описали в прошлых главах, уже почти освоился со своими позициями.

Солдаты мало по малу вымерзали. Приехал генерал, командовавший дивизией, пробыл несколько дней и вернулся опять назад. Заболел здесь, посреди этого громаднаго царства снегов и льдов, загромождавших вершины и ущелья Балкан… Валились и солдаты — сотнями, тысячами…

— Генералу-то хорошо, в тепло уедет лечиться… — ворчал Соймонов, — а вот тут возись — попробуй…

Не столько морозы морили солдат, сколько отсутствие теплаго платья и скверная малькиелевская обувь, неведомо как принятая интенданством.

— Кончится война, этому Малкиелю не поздоровится! — утешалось офицерство.

— Почему?

— Суду предадут, как после Севастополя.

— То после Севастополя… А теперь прежде всего следовало приемщиков на цугундер.

— Не разберешься тут… сколько народу нагромождено…

Одних канцелярий, через которые пара сапог пройти должна — десятки…

— И во всех подай и подмажь…

— А полушубки наши…

— Полушубки лежат на железных дорогах.

— Вона! Почему это?

— А потому что румынам выгоднее их задерживать как можно долее…

— Умный ты человек, я погляжу.

— Умней тебя!…

— Докажи почему выгодно-то.

— А потому что конвенция такая заключена с ними. Нагрузят вагон — и стоит он, а за него платят румынам, как за находящийся в ходу… Простоит вагон месяц — оплачивается месячный транспорт… Понял?

— Понял!..

— Ну, вот!

— Да ты почему все это знаешь?

— Чудак эдакой. Как-же не знать! Ведь я комендантом был сколько времени… Впрочем, копию-то с конвенции нам сообщили под самый конец, так что я и был спокоен на своей станции… Вижу грузят вагоны, знаю, что путь занят, что отправить их еще нельзя, ну, да думаю, пускай, лучше чем в мокрых сараях гнить-то… А потом оказалось вон что!.. Обошли нас румыны совсем… А еще какая штука вышла… Мы им чуть не тысячи паровозов своих прислали, значит на наш счет, а возвращают они нам в том виде, в каком застал эти паровозы день возврата. Что-жъ бы ты думал… Они свои локомотивы все попрятали, движение совершают по всем линиям нашими паровозами, ломают их, калечат и возвращают без колес… А за починку-то нам выводят счеты.. Им выгодно — румынам-то.

— Эх, брат, кто нас не сосет-то. Такого человека нет.

— И холодно-же становится, господа!

— Теперь-бы хоть нашатырю выпить — лишь-бы обожгло.

— Скипидару не хочешь-ли?

— Коньяку-бы!

— А где он, коньяк-то?

— А у маркитантов.

— Деньги у тебя есть?

— Нет… Ни копейки…

— У меня столько-же.

— Что-ж казначейство… Ведь посылали Артюшева за нашим жалованием.

— А там ему отрезали как — и без вас, говорят, голова кругом идет… Дела видишь-ли у них пропасть, некогда им сделать распоряжение…

— Нас-то, кажется, и Бог позабыл.

— Тут, господа, везде одно большое недоразумение тянется! — вступился Соймонов.

— Как это?

— А так… Я вот хлороформу да хинину выписывал из склада, а мне рыбьяго жира да осетроваго клею, неведомо зачем, выслали… А ведь и понять трудно — как осетровый клей попал в аптечный склад… Кабы не «Красный крест»…

— Кабы не «Красный крест» — совсем-бы пропасть нужно…

— За то-же и злы на него.

— Еще бы!.. Как бельмо в глазу… Тут этакая сложная административная машина справиться не может, а «Красный крест» изворачивается себе…

— Главное сестры!.. Уполномоченные-то того…

— Баричи!

— Не все, а есть и между ними порядочный народ.

— Как ему не быть!

Соймонов вышел из холодной землянки, где у кучки уже потухших углей грелось офицерство.

Солнце заходило, хотя его не было видно совсем…

Туман окутывал дали… На западе, его насквозь проникали желтоватые тоны заката, восток и север тонули в голубой мгле… Вблизи мерещились контуры, смутные неопределенные контуры не то вершин горных, не то туч, залегших на ночь… Траншею, где сидели наши, еще можно было различить, но спуски с нея уходили в туман совсем… Впереди тоже неопределенною массою выступало какое-то темное пятно.

— Там турок сидит… Указывал туда солдатик, попавшийся Соймонову.

— Не сладко и ему, поди!

— Что уж сладкаго… Безобразие одно.. Также биза всякаго дела…

В нашей траншее солдатики сбивались кучками. В кучке теплее… Один к другому привалятся и сидят…

— Вы-бы походили, братцы, песни попели — замерзнете ведь… Будил их Соймонов.

— Тут не расходишься… Простору нет, да и ноги-то сапог томит — страсть… Снял-бы его, да бросил турку в подарок. Вот!..

— Не поется… Примались было петь-то — да холодно… С холоду-то и птица не поет…

— Как можно птице… Она сейчас нос под крыло — и спит с холоду.

— Либо мерзнет…

— Померзнем и мы!

— Каркай!

— Что каркать! каркать не надо… А только померзнем… Ишь, холода какие!.. Теперь, не дай Бог, вьюга… Все занесет… Всех повалит… Сегодня оно ведь и тихо, а у нас двадцать человек ноги поморозило… А двое так и совсем… Утром мы их давай будить — часовыми их ставить, сапоги, что камень… Смерзли.

— Эх!.. Что уж и говорить.

— Война!.. Это, брат, большое дело… Кого пулей, кто с голоду, кого и мороз ушибет…

— Пулей-то лучше…

— Ну, это тоже, куда вдарит… Ежели в живот — измучает тебя… Умереть — сразу не помрешь, а дён через пять… Стонет, корчится… Либо голову тебе попортит, так ты на всю жизнь несчастный человек…

— А все надо!

— Присягу приняли царскую — значит надо!

— Ну, то-то! И скулить нечего. Скулой, брат, не поправишь дела-то… Только еще хуже станет от скуления от этого самого.

Соймонов долго прислушивался то к замиравшему, то опять разгоравшемуся говору в траншее… Ему больно, тяжело было смотреть на этих — обреченных смерти — людей, так покорно ожидавших на шипкинских высотах своей очереди — уйти туда-же, куда до них ушли сотни и тысячи товарищей… Туман, мало по малу, густел, точно оседая вниз, в эту узкую траншею… Теперь уже и она ушла от глаз… Слышны были голоса — не видно людей… во влажном воздухе — звуки разносились гораздо сильнее — даже с турецких позиций долетают отрывки каких-то непонятных криков.

— Ишь это она самая! — слышалось около Соймонова.

— Кто она?

— Турка неверная… Аллу свою кричит… Она всегда так — Алла — Алла!

— По ихнему-то Алла, что значит?

— Алла… «Рады стараться», должно быть. Потому ихнее начальство им: молодцы ребята, а она турка, — сейчас «Алла»…

— Каких на свете нацый нет.

— Разныя… это ты верно…

Солдаты засыпали, стараясь закутаться в свои худыя шинелишки — потеплее. Изредка издали приносили раненых.

— Кого это?

— Офремова… Тронуло… На часах стоял… И пуля-то так зря попала.

— Куда его?

— Да в самое плечо значит.

Носилки пропадали в тумане — и раненых сейчас-же позабывали. Нервы уже притерпелись ко всему этому ужасу… Молчали. Не все-ли равно — сегодня Офремова, завтра — меня.

— Всем помирать, братцы! Аха-ха-ха… — зевал солдат.

— Всем, известно!.. Не минуешь… А есть такие, которые заговор знают…

— Ну — ко!…

— Мне сказывал один унтер, из под Севастополя он… Есть, говорит, такие, которые всякую пулю проглонуть и выплюнуть могут… Но только и им не сладко… Потому, ежели пулю эту самую перекрестить, да с молитвой ее — сейчас она ему в лоб прямо.

— Заговоренному-то?

— Ему самому… С туркой ему хорошо воевать, потому турка молиться не станет, с крестом она тоже не может…

— Дохтур этот тоже здесь… — послышалось с другой стороны около Соймонова.

Он начал прислушиваться.

— Чего это он с нами… Перевязочный-то пункт назади, а он здесь…

— Отчаянность эта в нем… воин!.. Опять-же и помочь может здесь раньше…

— Это точно… А только я полагаю… Это он просто от своей храбрости.

— Храбер… Я его видел… Он это все может, что офицер!

Туман клубился точно дым кругом… Дерево, стоявшее позади, совсем пропало… Еще первое время каким-то пятном казалось, а теперь и пятно это расплылось в тумане… Вал траншеи тоже разошелся во мгле… Ближайший к Соймонову часовой казался какою-то неопределенною тенью… Почему-то особенно отчетливо серел его башлык, а сам солдат совсем пропадал… Переходившие траншею с конца в конец люди наталкивались один на другаго…

— Теперь беда! — рассуждали дежурные на валах.

— Да! Теперь турке на нас напасть — ничего не стоит.

— Что ему… Руками бери… Подошел и бери…

— А мы его штыком.

— Да в тумане… Только и заметишь тады, как он перекинется через вал…

— Одно слово — страшно!

— Нужно усилить секреты на сегодняшнюю ночь, — слышался издали тревожный голос полковника.

— Это вы, доктор.

— Я… Поглядываю…

— Вот ночка-то… Как-бы еще бритоголовые не напали… А?

— Полноте… Я думаю, они сами теперь боятся нас. Точно также усиливают свои секреты. Паническое-то действие одинаково, что на нас, что на них…

— Все-же, знаете… Береженаго Бог бережет. Опять-таки они у себя, им здесь каждая тропка знакома, а мы-то в гостях…

— Хороши гости!..

— Незванные, непрошенные… Поручик Орехов, вы секреты-то сами поверьте… Слышите, пожалуйста…

— Слушаю-с, полковник…

Из тумана выступила новая фигура… Опять только и видно было Соймонову, что остроконечный башлык, да рука Орехова, приложенная «под козырек».

— Сами, пожалуйста, сами… Знаете, не ровен час… Я уж вас попрошу потщательнее сделать это…

— Тоска какая право! — заметил Соймонов. — Мерзнешь, мерзнешь… Послушайте Орехов, я пойду тоже с вами… А?.. Возьмете?

— Отчего-же. Вдвоем все-таки лучше… Только вы палку со штыком не забудьте.

— Разве так скользко?..

— Лед один… С розмаху-то куда слетишь… Вы сообразите…

— Да, неудобные «пути сообщения»… На дорогу-бы хорошо знаете… коньяку…

— Нету… И ни у кого из офицеров нет…

— А у меня есть… Полбутылки…

— Голубчик…

— Ну, не подличайте, Орехов, и без того дам!

— Вот это резонно по товарищески, как следует!..

Спустя час, когда Орехов и Соймонов выползли из землянки — туман уже совсем обратился в какую-то сплошную, густую кучу… Точно кисель какой-то лежал кругом…

— Давайте-ка руку мне… — предложил Орехов.

— Зачем это? Неужели полстакана коньяку — так подействовал… — засмеялся Соймонов.

— Нет… Плохо вижу вас — вот что. В этом тумане — ни зги ведь… Хуже всякаго мрака… Точно он глотает всех…

— А на голос?

— Туда, куда мы с вами пойдем — трудно голос подавать… По голосам турки-то бить начнут…

— И не попадут.

— Ну, это бабушка на двое сказала… Что до меня касается, так я в картах очень счастлив. Пожалуй, и здесь пулю в затылок выиграю… От такого выигрыша я-бы с удовольствием отказался… Что хорошаго накануне производства в штабс-капитаны — и вдруг хлоп тебя на повал. Совсем глупая вещь ведь.

— Чего глупее!

— Я вот уже ротою командую. Умирать-то ведь пожалуй погодить надо… Я еще и жениться собираюсь…

— И предмет есть…

— Пока еще в проекте… Я на болгарке хочу непременно…

— А я на турчанке, — подумал про себя Соймонов… — Айша! — как-то ни с того, ни с сего произнес вслух Соймонов…

— Что?

— Нет, я так… Так вы непременно на болгарке? Ведь красивых-то совсем мало, между ними?

— За то верность какая, честность. Эта не обманет… Какия оне хорошие жены и матери! Не чета нашим русским…

— А все-таки прежде всего — рабыни… Восточная женщина — знаете…

— Чего тут знать… Разве нет у самого такой.

— Айша — исключение, — опять пронеслось в голове Соймонова — и он снова усмехнулся сам себе… Головка девушки точно смотрела на него из этого тумана… Образ ея сквозил в его сероватых клубах.

— А знаете, я кажется завтра отпрошусь в Габрово… Дело у меня есть там… в роде вашего… Тоже и я себе высматриваю…

— Болгарка?

— Нет.

— Сестра милосердия?

— Тоже нет…

— Кто может быть?.. Я все Габрово вдоль и поперек знаю.

— Турчанка!.. Вот кто…

— А это значит то, брак с левой стороны?.. так вы это в любовь поиграть хотите?

— Ну, вот глупость какая… Если не примет христианства, так и без священника обойдемся.

— Так-то, говорят еще слаще… Ну-с, доктор, пожалуй и пора…

— Что это?

— Да секреты поверять… Пойдемте. — Васильев, — позвал он унтер-офицера. — Ступай с нами… Ты знаешь, где у нас секреты расположены?

— Знаю, ваше благородие.

— Ну, так покажи… Густо сегодня…

— В сорока шагах один от другаго… Турка не пропустят…

Все трое перелезли через вал и утонули в царстве тумана… Как ближайший часовой, мимо которого прошли они, ни всматривался во мглу, в ней не было ничего… Туман проглотил их трех, точно и не бывало! Еще шаги были слышны — а самые силуэты исчезли…

— Это марь! — Опасливо взглядывался солдат.

— Смотри-не смотри — один чорт!..

Глава XXI. В секретах

— Ну, теперь благословясь! обернулся Орехов к Соймонову, когда они втроем с Васильевым оставили бруствер за собою.

Палка со штыком понадобилась на первыхъ же порах… Под ногами был голый лед… Снег подтаял — а потом замерз — точно покрылся ледяною корою: ноге нигде не было здесь достаточной опоры. Она скользила — и тем еще ужаснее было-бы нападение, что оказывалось невозможным определить где-бы оно остановилось… Скат шел далеко вниз — там сидели турки… По всей этой круче не было ни скалы, ни дерева, которое могло-бы задержать падающаго… Прежде, чем сделать шага два, нужно было непривычному человеку вбить штык в эту ледяную кору… Туман делал еще более скользким поверхность этой коры.

— Хорошенькое местечко, нечего сказать!..

— Я не понимаю, чего-же при таком условии бояться нападения турок… Интересно как-бы они прошли здесь…

— Вы забываете, что на турках не наш сапог, а мягкая опанка. Они отлично пройдут в ней по снегу… Да и привыкли они…

— Нашим-то солдатикам поди как жутко идти.

— Точно так, — отозвался позади Васильев. — Вчера это — Свищов сорвался…

— Куда?

— В секреты шол… Так вниз его снесло… Только голос подал — а потом мы уж его не слышали…

— Жив еще может быть.

— Никак нет-с. Потом ежели был-бы жив — кричать стал!

— Ну, там не закричишь… Турки под боком. А может быть его и турки прикололи.

Шаги трех человек далеко разносились в тумане… Они шли, ничего не видя ни впереди, ни позади… Шли уже несколько минут — а секретов нет, как нет…

— Васильев, ты хорошо помнишь, где секреты? — обернулся Орехов к унтер-офицеру. — Сам ведь ты их разводил.

— Надо быть скоро… Ничего, ваше благородие, не сообразишь… Ишь марь какая… Где тут… Надо случаем искать…

— Чорт знает, что за время стоит!.. Туман да мороз, мороз да туман…

— Совсем неспособное…

Пошли опять… Лед порою кололся под штыком и трещал… Соймонов как-то поскользнулся, ударился лицом прямо — и встал ругаясь.

— Да где-же это ваши чертовы секреты!.. — закричал он.

— Тише, тише, что вы это…

— Секреты здесь, ваше благородие… — донесся шопот со стороны…

— Где здесь?..

— Здесь.

Пошли на голоса и увидели секрет, чуть не наступив на него… В снегу вырыта ямка, в ямке лежат трое солдат… на брюхе лежат… Ружья со штыками тут-же под руками… Разсмотрев в тумане офицера, стали было подыматься…

— Лежите, лежите братцы! Ну что, ничего не слыхать?

— Тут перед нами секрет сменяли…

— Какой?

— Турецкий!.. По ихнему разговор шел…

— Близко это?

— Не видать… А только по голосам должно быть близко… слыхать их очень… Совсем супротив нас тут…

Соймонов стал всматриваться туда — но глазу, утомленному этим туманом только мерещились силуэты там, где ничего не было… Он уже было хотел двинуться дальше… как впереди послышался какой-то шорох…

— Вон, вон они… Слышите?

Шорох усиливался… Наши примолкли, прислушиваясь… В однообразной мгле вырисовывалась какая-то смутная фигура… Молоденький солдатик в секрете взял было прицел, да лежавший рядом остановил его…

— Чего ты? Ишь наших сколько стоит… Ты с дуру выстрелил по воронам, а турки-то влепят прямо в лоб… Лежи… Стрелять — сказано тебе, когда тревога… А до тех пор молчи…

— Так, так… учи их… одобрил Орехов…

— Эге-ге-ге!.. — послышалось впереди…

— Это он тешится… — Шепчут у нас в секрете. — он, ваше благородие, наши слова знает… Оттуда кричал нам…

— Что-же именно?

— Непристойныя… Какия самыя неподобные слова, так их… И чисто так… Лучше не надо…

— Смотрите-же братцы в оба… Чуть что — пошлите одного назад дать знать… Поняли?

И Соймонов пошел дальше за Ореховым.

— Теперь это самое плохое дело… Еще потеряешь направление в тумане… да прямо и напорешься на турецкий секрет…

— Да! На великодушие господ турок полагаться тоже не следует…

— Позвольте мне, ваше благородие, вперед, — попросился Васильев. — Место мне знакомое… Я водил их… Вот тут бугорочек, за ним опять наши.

Действительно из-за бугорка вполголоса крикнули им кто идет?

— Свои, свои!.. Здорово братцы…

— Здравия желаем, — крикнул было один… — Да оборвался… Васильев угостил его тукманкой…

— Чего горло-то дерешь?.. Чего?.. Где тебя поставили…. Тихо ты должон. А не то что растворил рот, что ворота, и давай орать! Вас дураков неучи — пропадешь с вами…

И он для большей убедительности еще раз полегоньку толкнул того в затылок…

— Турки близко?

— Тут во, сейчас… Они только ничего, смирно сидят… Один к нам подползал… По своему, что-то болтал… За штык у меня тянул.

— Как, за штык?

— Точно так-с! Из за бугорочка этого…

— Чтож ты его видел?

— Руку видал, а самаго за туманом не видно… Я его по руке-то легонько… Потому трогать его нельзя — сколько их там — ничего не знаем…

— Однако, положение!.. — проворчал Орехов. — Они наши секреты чудесно могут обойти и вырезать… Вы вот что, ребята — один вперед смотри — а остальные следи затем, что по сторонам делается… Турок-то и из-зади заползти может… Ну, счастливо братцы… В оба-же, слышите…

Двинулись опять в туман… Сделали шагов тридцать — нет секрета… Мгла кругом, ни эти не видно… Держать друг друга за руки… Идут молча, чтобы не было слышно самых шагов по льду, тут уж и штыком опираться опасно — лед колоться станет — услышат… А туман впереди расстилается совсем белою пеленою… Ночь светла — еще светлее от этого белаго влажнаго пара, окутавшего горные вершины. Вон в этом белом паре неясное пятно какое-то… Едва наметилось… Наши остановились… Соймонов чувствует как его руку безотчетно-опасливо сжимает рука Васильева… Никто не произносит слова… Слышно только, как сердце колотится в груди… Пятно определяется… Разбилось на два пятна… Два человека им на встречу идут… Наши или турки?..

— Наши? — шепчет Орехов на ухо Васильеву.

— Неизвестно… Может и наши…

Орехов вытащил саблю. Васильев взял ружье на изготовку.

— Не наши! слышит и Соймонов.

Слышит и видит… Те совсем близко, чуть не у самаго носа… Фески… Синее пальто на одном, офицерский галун поперек плеча… Голова обернута поверх фески белою тряпицею. Те тоже оторопели… Офицер — видимо ничего сообразить не может. Наконец, Соймонов догадался вытащить маленький револьвер из кармана… Из-за турецкаго офицера, из-за спины выдвинулось дуло ружья Пибоди… Прямо в упор… Дуло смотрит в лицо Соймонову… Он не успел отвести лица… До того все это было неожиданно… Неприятное ощущение… Лоб что-то щекочет, точно он уже чувствует прикосновение холодной стали… Турецкий офицер отвел дуло в сторону — тотчас-же и Васильев опустил свое… Турок приложил руку к губам и лбу — по своему честь сделал. Орехов ответил «под козырек».

— Bonne nuit et adieu!.. — проговорил турок, немилосердно коверкая язык.

— Ступай, ступай!.. И Васильев с душевным облегчением увидел, как оба турка повернули назад и скрылись в тумане, смешавшись сначала в одно общее пятно.

— Ступай, ступай!.. Ну, ваше благородие, счастливо он отделался!..

— Как это он? А мы?

— Что-ж мы… Мы его могли в плен, да пожалели… Пущай его еще на воле погуляет.

— Да ведь дулом, чудак этакой, он куда целил…

— В доктора… В его благородие.

— Ну?

— Доктора-бы он точно что убил — а мы их сейчас-бы живьем забрали…

Соймонов улыбнулся.

— Ну, брат, я на это совсем не согласен… Слава Богу, что так кончилось.

Шли-шли… секретов наших нет… Наконец Васильев предложил им остановиться, а он поищет, пойдет…

— Да как-же нас-то ты увидишь… Ведь ничего разобрать нельзя…

— А я голос подам, ежели что…

— Ну, ступай…

Васильев, как ранее его двое турок, пропал в тумане.

Соймонов и Орехов закурили папироски, чутко прислушиваясь… Шаги сначала звучно отдавались на льду… потом и они пропали. Прошло несколько минут… Ни звука!.. Ледяная пустыня молчала…

— Что-ж это Васильев? Куда он девался? — опасливо заговорил Орехов. — Вы ничего не слышите?

— Ничего… Совсем мертвое царство…

— Скорее царство мертвых… Верно мы отбились…

— Должно быть… Однако скверно. — Нет, вот что-то слышно… Слышите?..

— Да… Только это не то… Это не Васильев.

— Ну, вот.

— Разве это сапоги… Это опанки… Слышите шуршат по льду… Ложитесь… Сейчас ложитесь Соймонов. — И не дышите.

Оба бросились о земь… В тумане шуршанье опанок о лед — росло и росло… Видимое дело несколько человек шло им на встречу… Вот и говор слышен… Заговорили громко — значит их много, не опасаются… Говор не наш. Хриплые гортанные звуки — так и садятся в ухо… Орехов крепко жмет Соймонова за руку, а у самого в голове — «что если они прямо на меня… Оступится который-нибудь… Зарежут… Где это Васильев?.. У него хоть ружье в руках»… Шаги уже над самою головою… Орехов зажмурился… Лучше не видеть… Шаги становятся тише… Совсем пропали…

— Я их видел! заговорил чуть слышно Соймонов.

— Ну?

— Их семеро было… С ружьями. Горой они прошли, гуськом, один в затылок другому.

— А Васильева нет, как нет.

— Что делать?

— И голосу не подает…

— Да теперь если и подаст голос — так еще хуже, турок накличет… Кудаа это нас занесло в тумане?..

— Совсем скверно…

— Давай Бог живым выйти… а то и штабс-капитанство и рота — все уйдет.

— Нашли о чем жалеть.

Стали еще ждать… Прошло минут десять… Тишина… Кругом точно все вымерло… Будто здесь никогда и не раздавалось человеческаго голоса…

— Я думаю крикнуть… А? Ведь туман такой, что турки не осмелятся двинуться на нас?

— Подождем еще… Может быть Васильев знает где мы — да опасность видит… И таится…

Прошло полчаса — ждать более нельзя было.

— Я крикну! — решительно заговорил Орехов.

— Васильев!..

Кругом та-же тишина… Тот-же туман… Тоже мертвое спокойствие смерти.

— Васильев!..

Ни одного звука в ответ… Ледяная пустыня молчит…

— Что-ж это… Васильев… Унтер-офицер Васильев!..

Какой-то крадущийся шорох в стороне… Прислушались — это опять такой шорох опанок… Крадется все ближе и ближе… Орехов и Соймонов стали тоже прокрадываться назад…

— Если-бы его зарезали — крикнул-бы; если-бы застрелили — мы-бы выстрел слышали… — Шепчет Соймонов…

— А какой унтер-офицер — лучший у меня в роте… Неужели его схватили?..

— Вот!.. я вам говорю, что хоть-бы какой нибудь звук донесся до нас…

Отступали, отступали… Ощупью… Едва-едва передвигали ноги…

— Кто идет? — послышалось за ними.

— Слава Богу, наши!.. — заговорил громко Орехов. — Это бруствер… Мы назад в траншею вернулись…

— А Васильев? Остановился Соймонов.

— Жив — так придет!

Часа через два Орехов обходил траншею и спрашивал Васильева.

Васильев, оказалось, еще не возвращался…

Сменились секреты — у них узнавали, и те не видели Васильева…

Точно в воду канул. Впрочем, в туман кануть — было еще хуже.

Глава XXII. Первыя жертвы

В судьбе часто скрыта глубокая ирония. Повинуясь какому-то всеопошливающему началу, она одинаково обращает в ничто и мужество, и безумную дерзость, и нравственную силу… Титаны гения и ума могут выростать рядом с нею — она наделила их желудками, которые надо питать; организмом, чувствующим малейшую перемену погоды — и рядом с мощью мысли, с великими полетами фантазии, является глупая зависимость от холода и голода. Тысячи стальных жерл, выбрасывающих на встречу вам десятки тысяч смертей — не заставят вас опустить глаза, показать тыл, остановить свой могучий натиск; злобные жала штыков только воспламеняют ваше мужество — но судьба входит в заговор с мошенничеством и природою — первое дает вам скверные, на первых шагах разваливающиеся, сапоги; отвратительный хлеб; вместо овчины — рваные шинели; вторая — доймет босую армию морозом и ея не стало; не стало, не смотря на то, что она была полна боевою доблестью, не стало, не смотря на то, что последний солдат этой армии готов был: или вырвать победу у врага, или дорого ему-же продать свою жизнь.

Тут останавливается всемогущество человека. Тут крылья духа падают под тяжестью тела, тут геройское сердцечувствует себя связанным с самым обыденным процессом пищеварения… Холод, убивающий шипкинскую армию, мороз, победивший французскую гвардию Наполеона — все это явления одного и того-же порядка… Судьба как-будто хочет показать человеку — ты силен, пока я допускаю это, ты могуч до тех пор, пока не становишься лицом к лицу со мною… Раз это случилось — опусти руки и жди моего приговора… Я твой судья, — я твой палач, — во мне все!.. Морозы и мятели на вершинах шипкинских позиций, уничтожавшие 24-ю дивизию — были одним из средств этой судьбы… Солдаты, которые при других условиях вышли-бы триумфаторами — покорно ложились в мерзлых траншеях…. Они знали, что их ждет смерть. Смерть мучительная, томившаяся бессилием своих жертв, смерть, которую встречают не с оружием в руках — а распростертыми на снегу, с отнявшимися руками и ногами. Солдаты знали это, они уже проводили свои первыя жертвы, первых товарищей — замерзших в долгия ночи под свист мятели, занесшей их белым сугробом, знали и не видели выхода — выхода не было вовсе… Сойти отсюда не было возможности… Тут на вершинах Шипки спасалось русское дело в Болгарии… Уступить в ноябре Шипку — значило проиграть войну на этот год, значило — одушевить Османа в Плевне, Сулеймана в Софии… Вейсиль паша — соединился-бы с войсками, разбившими на голову князя Святополка-Мирскаго под Еленой — не успели-бы мы и опомниться как Габрово, Дреново, Сельви и Тырново были-бы в руках у турок…. Сотни тысяч болгар легли-бы под ятаганами и штыками освирепевших таборов, дым пожарищ курился-бы на месте этих счастливых и, по своему, богатых городов!… Поэтому — нам дороги были вершины шипкинскаго перевала, их следовало оставить за собою во что, бы то ни стало…. На них мы выиграли и плевнинскую победу, на них мы выиграли и всю кампанию. Пульсы этой войны бились не в Софии, не в западных Балканах, даже не в Плевне — они бились здесь на Св. Николае, на Волынских позициях… Мы могли умирать на этих вершинах, умирать сотнями, тысячами, десятками тысяч — но отнюдь не уступать их врагу… Дело было еще труднее потому, что тут было мало мужества, смелости, гения… И мужество и смелость и гений — бессильны в царстве мороза. Здесь требовалас готовность умирать, умирать не защищаясь, потому что какая-же защита может быть в таких битвах с природою?..

Для умиравших, для падавших оставалось одно утешение: их побеждали не люди… Тут не было победителя…

Мятель и мороз — вот силы, сокрушавшия бойцов… Они, по крайней мере, не торжествуют этих побед, не носят лавров, не кичатся цифрами убитых ими людей… Уму, терпению, знанию — бессмысленная сила как-будто говорила — я больше тебя, ты слабее меня… И ум, и терпение и знание безмолвно соглашались с этим… Потому что ум без сапог, терпение без полушубков в 30° мороза — действительно, слабее ребенка… Знание также нуждается в крове…

Народ валился везде.

В резервах, на боевых позициях, в землянках!..

Утром — траншеи были полны замерзнувшими, днем — то и дело на носилках выносили из них не раненых, нет! Раненых в это время было мало, — турки не стали бы даром тратить свои боевые снаряды… Таскали солдат, отморозивших себе ноги… Люди с отмороженными руками — шли сами… Для них не хватало носилок, для них было-бы недостаточно санитаров. Были дни, когда сразу из одного полка выбывали сотни людей… А вьюга злилась все пуще и пуще, точно ей мало было этих жертв, точно ненасытное, кровавое божество этих вершин требовало все больше и больше… Вершины гор — стали его алтарем, на них каждую минуту приносились целыя гекатомбы людей.

Туркам было лучше.

У них — теплыя землянки, прекрасная обувь и теплое платье… Их кормили — тогда как наши голодали… В траншеях они держали только часовых — остальное пережидало морозы в тепле… У нас все были в боевой линии…

Дорога с Шипки вниз в это время производила ужасающее впечатление.

Это был по истине путь мертвых, или умирающих…

Первые на время просто сбрасывались в снег, вторых несли в Габрово. Больничные фургоны были полным полны ими-же… они-же тащились и на телегах… Это торжественное шествие смерти начиналось у самаго Габрова и кончалось на Волынской горке, растянувшись более чем на 20 верст расстояния, которое иную процессию могло-бы сделать великолепною… Эту-же делало только ужасной… Порядок шествия был таков, что промежутков почти не было… Встречая на пути обозы, пушки, зарядные ящики — молчаливое шествие смерти не останаливалось, а только обходило их. Молчаливое потому, что больные и умиравшие уже не находили сил жаловаться на судьбу… Однообразный скрип телег и фургонов, да крики погонщиков, одушевлявших побоями усталых буйволов — вот все, что нарушало мертвое молчание этой дороги… На поворотах ея — обоз сбивался в кучу, тело этой двадцати верстной змеи здесь точно расширялось, утолщалось, пухло, новые прибывавшие фургоны еще более увеличивали затруднения… Но вот один за другим они выбивались из этой сумятицы и двигались дальше… На улицах Габрова толпа здоровых людей с ужасом смотрела на эти новыя жертвы кроваваго культа, совершавшего свою ужасную литургию на шипкипских вершинах… Порою из телеги приподымались синия-синия лица — с выражением муки, закостеневшей в каждой черте их, оне всматривались в знакомыя улицы и, словно не узнавая их, опять ложились обратно… Все, что оставалось в живых, шло в госпитали, в больницы, в шатры «Краснаго Креста». Все, что не выдерживало — складывалось на каменные холодные плиты габровскаго собора… Складывалось сотнями, так что некуда было ноги поставить живому среди этих мертвых… Клали прямо на пол — гробов-бы не достало для всех. В долгия ночи перебегающее и тусклое сияние лампад озаряло эти неподвижные серые силуэты, точно они не были положены на пол, а изваяны на нем… Эта лепная работа смерти — приводила в ужас самый свет лампад, видевших не мало горя и слез у икон, ими озаряемых… Бродящее сияние их разбегалось по всему собору, точно отыскивая такого уголка, где-бы не было этих силуэтов и, не найдя его, возвращалось обратно к тусклым ликам образов… Лампадки горели все тише и тише и, наконец, гасли, закрывали свои слабые глаза, точно им страшно было оставаться всю ночь до утра лицом к лицу с этими безмолвными свидетелями!… Страшно и жутко… Лучше не видеть их… И самые безмолвные свидетели в дни, следовавшие за этими страшными ночами, не видели и не слышали ничего, хоть глаза и уши их были открыты… Они не видели дыма от кадил, носившегося над ними, не слышали печальных молитв, возносимых за них… Белые клубы фимиама колыхались над неподвижными лицами. Изредка солнечный свет освещал эти клубы радужным отблеском… А они, эти рядом сложенные трупы, все казались тою-же лепною работою смерти на каменных плитах собора, теми-же недвижными силуэтами, уложенными неизвестно для чего на полу этого громаднаго склепа.

Люди валились страшно.

У Соймонова не было свободной минуты.

— Ужасно тяжело! — жаловался он. — Сознаешь свое бессилие вполне; что тут поделаешь, когда рядом тысячи требуют твоей помощи… Одного смотришь — сотни остаются так!.. Вот она эта война…

— А как в Питере-то о ней мы думали… Распущенные знамена, музыка… победы…

— Да!… Изнанка-то лицо заполонила…

— Поэты войны совсем не такою рисуют ее нам.

— Еще-бы… Все поэты лгут… Вот она настоящая война… Ее надобно наблюдать не на полях битв — это ведь моменты; смотри на нее в бараках госпитальных, в шатрах больничных, в ампутационных, на перевязочных пунктах, вот в этих замерзающих траншеях. На походе ее наблюдай, где никакое одушевление не выдержит устали, где холод и голод бьют человека… Вот где ее наблюдать надо!.. Мы знаем войну — врачи, сестры… Знаем ее — не в торжественной сценической постановке заранее подготовленнаго боя, а в реальной правде, такою, какова она в действительности, без прикрас. И разумеется уж не мы ее станем рисовать заманчивыми красками… Вы видели художника Воленса, приезжавшего сюда.

— Какже.

— Ну он ведь так и отъехал обратно… Тут, говорит, нечего рисовать… Это смерть одна… Ни одной благородной академической позы не нашел. Я, говорит, и дома сидя — войну нарисую художественнее чем она здесь, у вас.

— Прохвост этакой…

— Вот и толкуйте… Романисты и художники в этом случае являются великими преступниками. Война под их перьями и кистями является столь заманчивою, что тысячи юношей после того только и мечтают о счастии попасть на эту кровавую ниву. Энтузиастами являются… Ну, разумеется, их энтузиазм не выдерживает даже первых двух-трех дней!.. Все гаснет, силы падают… Сознание скверной действительности приходит только уже слишком поздно — когда возврата нет.

— Сколько сегодня через ваши руки прошло отмороженных?

— Шестьдесят!.. Ведь свиста пули не слышали эти несчастные, а уж легли… Вот вам и жертвы войны…

— Да у Алексеева пятьдесят человек… Этак и без боя вся дивизия исчезнет. Растает как снег весною!..

— Именно, как снег!.. В ином большом сражении не пропадает столько народу сколько у нас ушло в каких-нибудь десять дней!..

— Ишь проклятая!..

— Что вы?

— Да мятель опять поднимается… Слышите вы внизу…

Соймонов прислушался.

— Где внизу — в ущельях, да?

— Вот, вот… Она всегда оттуда, снизу, по воровски, подбирается к нам.

Там, действительно, начинал уже уныло посвистывать ветер, гоня перед собою белыя облака снега… Такое-же посвистывание слышалось и на лево, где крутой спуск вел прямо на дно глубокой котловины… Оно теперь курилось все, потому что вихрь взметал там целыя облака снегу… Они еще не доходили до половины горы, но в их белых клубах измученные, усталые защитники Шибки видели уже проснувшихся призраков бури… Эти белые призраки подымались все выше, пробегали вверх по ущельям, будили других и вместе с ними уже с громким торжествующим визгом и шумом врывались в ближайшие к ним траншеи…

— Это они по душам, по нашим, плачут…

— С собой зовут!..

— Ишь как она тоскует-то? — заметил солдатик, когда вьюга вдруг начинала стонать и плакать, точно убиваясь над какою-то, ей одной видимой и ведомой, тайною…

— По душу, по душу идет! Слышалось кругом…

И души, за которыми она шла, эта беспощадная, горная мятель, уже заранее замирали и падали… Оне не находили сил бороться с нею. Покорные, оне готовы были сейчас-же идти на ея зов…

— Знобит! — жаловались солдаты.

— Где знобит?

— Ногу, страсть, ознобил!..

— Походи.

— Силы нет ходить-то… Совсем точно ноги нет… Эту уж и знобить перестало…

Другие и не жаловались, а погружались в какое-то окаменелое спокойствие…

Смерть оцепеняла их… Как змея свою жертву она заставала их врасплох и не позволяла сдвинуться с ея пути под своим заколдовывающим взглядом…

— Доктор, пожалуйте в офицерскую землянку!..

Соймонов, возившийся с отмороженным солдатом, обернулся.

— Что там еще?

— Анчутина принесли… Совсем в ком какой-то обратился… Мы его оттираем там.

— И оттирайте… Знаете, как это нужно делать?

— Знаем.

— А мне нельзя… Видите, какой ряд у меня еще здесь навален, а тут мятель подбирается… Сейчас их всех засыплет…

Молоденький офицер побежал обратно.

— Что тут поделаешь!..

Свист ветра и шорох снега, гонимаго им перед собою, слышался уже совсем близко… Вот он зашумел около… Сорвал смерзнувшуюся глыбу с кручи, расшиб ее вдруг о скалы, торчавшие оттуда. Вот он погнал белые клубы по отвесам гор… Выше и выше… Закружил их на самой вершине и давай сыпать оттуда на молчаливыя траншеи, где неподвижно, прикурнувши к брустверам, точно прятались от него — ряды замерзающих солдат… Вон он, торжествующий и неистовый, пронесся по траншее, приподымая полы жидких шинелишек, словно заглядывая, чем эти люди защищаются от его могущественной стужи, охватывая их облаками мерзлаго снега, кружась вокруг, точно выплясывая какую-то дикую, воинственную пляску над обреченною смерти жертвою.

— Запорошило… совсем беда! — жалуются солдаты, протирая глаза.

— Груд-то как знобит…

И действительно, ветер стучался в эти больные усталыя груди, стучался точно хотел допроситься бьются-ли еще там сердца, или уже замерли.

— Что делать, что делать! — складывал руки Соймонов. — Опять вьюга поднялась… Отправить нельзя этих больных.

— Отчего это?

— Да пути не найдут. Лошади с дороги собьются, а тех кто пешком — сам двинется — засыплет сугробами… Заживо похоронит… Вы, Орехов, что еще тут бродите…

— Полноте злиться… Чего вы набрасываетесь…

— Мешаете только…

— Да я Васильева ищу… Канул он тогда в туман и следа нет… Может быть между замерзшими…

И он давай вглядываться им в лица.

Мертвых прикрыли шинелями… Он откидывал полы, закрывавшие их головы… Между десятками этих неподвижных, как-то особенно пристально смотревших ему в глаза лиц, не было знакомаго вовсе… На ресницах у некоторых замерзли капли влаги… На щеках — синие подтеки… От одного нельзя было приподнять даже шинели — мокрая примерзла к мокрому лицу… Молодой солдатик, улегшийся между этими и также как они неподвижный — оскалил зубы и точно смеялся в лицо Орехову, словно эти белыя десны, эти синия губы говорили ему:

— Чего ты ищешь! Не беспокойся напрасно… Скоро ты его встретишь там, где все мы будем, все… Никто не уйдет! И ты тоже.

«Никто не уйдет!» подхватывала мятель, засыпая снегом Орехова; «Никто не уйдет», визгливо выкрикивала ему, срывая шинели с мертвых. «Никто не уйдет, как не ушли эти» — плакала уже где-то в стороне она, словно осведомляясь о том — не уцелел-ли кто-нибудь… Не дышет-ли еще кто-нибудь живой в ея царстве…

Теперь вблизи уже нельзя было-бы рассмотреть наших позиций…

Оне все окутались в белыя облака снегу… Горы томно курились белыми клубами… В этих белых клубах притаились редуты, батареи, траншеи… Ни одной черточки не было видно в колеблющемся, с места на место переносившемся, то взрывавшемся вверх, то падавшем вниз мареве… Солдаты, кучками пробиравшиеся по дороге — тонули в нем, громадные лазаретные фургоны — выбравшиеся отсюда еще до мятели — теперь останавливаются где попало… Заносимыя снегом лошади только похрапывали, бессильно опуская головы, да изредка встряхиваясь… Больные, бывшие внутри фургонов, умирали от холода, не смея смешивать своих стонов с победными голосами бури, бесившейся вокруг.

Кое-где до непогоды горели костры — ветер засыпал их снегом. Из под некоторых еще курился редкий сероватый дымок, но он уже казался отлетающей душей умершаго огня… Солдаты, кто пободрее, бегали с места на место, топтались, боролись, похлопывали руками. Другие просто ложились в снег и замерзали, цепенея и ощущая зловещие приступы тепла и забытья, которыми мятель обматывала умиравших.

— Ну, пободрей, пободрей! — одушевляли друг друга двое солдат, боровшихся в снегу.

— Ну-ко!.. — И один подставлял другому ногу.

Тот падал, подымался и без всякой злобы лез в драку.

Вон из одного сугроба торчит рука… Посинела вся и неподвижна стала… Пальцы сжались и одеревенели… Из под снеговой глыбы в другом месте чьи-то ноги…

— Ах ты жизнь! — вздыхает проходящий мимо солдат и хочет присесть.

— Не смей, не смей! Замерзнешь! — останавливает его другой.

— Устал…

— Иди, иди… нечего… Я тебе устану!.. Обопрись об меня… Вот так.

А мятель злится, что от нея уходят эти две жертвы, бросается за ними, окутывает их белым облаком и раскутывает опять, кидается им под ноги — не удастся ли опрокинуть вниз и вновь отбегает в сторону. Еще раз набрасывается, старается оторвать одного от другаго… Бьет их то в спину, то в плечи… То с лица… на встречу. Соловьем-разбойником дует и свищет…

Точно ей надоело возиться на одном месте — она унеслась куда-то далеко, далеко…

Из под сугробов карабкаются уцелевшие, стараясь воспользоваться минутой затишья… Соймонов с полною энергиею принимается за работу; оглядывая траншею, солдаты видят ее почти засыпанною снегом.

— Выгребай, выгребай снег, ребята!..

Лопаты быстро работают. Кое-где из под снега вытаскивают свежие трупы. Больничные фургоны опять пускают в путь… Лошади, встряхиваясь, по брюхо в снегу — едва нащупывают копытами дорогу…

Свалившаяся пара солдат опять поднялась и двигается дальше…

Но не на долго…

С унылым криком мятель разом налетает отовсюду… «Как смели вы подняться», точно говорит этот крик — и опять заметались кругом белые клубы, и опять траншея наполняется снегом, опять Соймонов не видит никого и ничего, опять двое солдат падают в сугроб и уже совсем остаются в нем.

Фургоны останавливаются… Лошади, встряхиваясь, тонут в снегу…

Изредка, в адском грохоте мятели — точно вздыхают медные горла орудий… Точно и им не в мочь, и они бросают прямо в лицо буре огонь и смерть… Но она смеется над ними… Она презирает их злость…

Выстрелы тонут в ней, как люди… Гранаты проносятся в белых клубах снега — как метеоры, окутанные белым паром. Но теперь их никто не слышит… Ничье сердце не вздрагивает перед ними…

Иной, более могучий враг, стал лицом к лицу…

Глава XXIII. Бой во льдах

Не успела еще мятель утихнуть, как на Соймонова наткнулся совсем почти ослепший от снега солдат.

— Куда ты?

— Полковника-бы! — через силу шевелились помертвевшие губы.

— Зачем тебе? — Соймонов рассмотрел фельдфебеля… Этот едва держался на ногах.

— Турки…

— Где турки?

— Из секретов дали знать, что идут… Турки идут…

— Да ты сам едва на ногах держишься…

— Наше дело такое… Полковника-бы…

— Вот проглоти коньяку…

— Спасибо, ваше благородие… Совсем ожил… Помирал ведь…

— Совсем пропадает мой полк! — сокрушался полковник, сидя у себя в землянке. Огонь почти потухал в печурке, давая мало тепла, за то много дыму.

— Не один наш. Все!..

— До других мне дела нет… Мне своего жаль… Ах, тоска какая, если-бы вы знали… Ведь полк-то словно близкий родной… Сиди над ним и смотри, как он умирает, а помощь подать бессилен?

— Ваше высокоблагородие! — показался в землянке фельдфебель.

— Что тебе, Арнаутов?

— Из секретов дали знать… турки идут…

— Ребята, живо!.. Алексеев — где мой револьвер… Вот подлецы выбрали время для нападения… Да не соврали-ли?..

— Не могу знать — говорят только, что турки показались…

— Мятель-то потише стала…

— Куда тише, чем утром… Так только теперь — слегка… Погодка разгуливается…

— Турки идут, турки идут — послышалось в траншее.

Когда полковник дошел до ея средины — ветер только кое-где носил клубы снега… Мятель уже стихала совсем… Белые призраки укладывались опять в ущельях, до новаго пробуждения.

— Турка идет… И уцелевшие солдаты дрожащими руками устало брались за ружья… Нехотя шли к брустверам — за которыми тоже еще ничего нельзя было различить… Белые сугробы, наметенные бурей, заслоняли даль… Вот между ними показались черные фигуры… Солдаты стали всматриваться… Кое-кто уже приложился…

— Не трожь, наши… Секреты это…

— Через силу идут… Замело их должно быть…

— Как не замести!…

— Турки, братцы! — Передавали солдатики из секретов…

— Много?

— Страсть сколько их высыпало… Только тихо, без Аллы идут сегодня…

— Они думают нас мятель-то совсем засыпала!…

Офицеры ходили по траншее.

— Смотрите, ребята, если залпами не удастся отбить — принимай в штыки… Слышите.

— Слышим.

А какое слышим. У руки едва хватало силы ружье держать, а тут еще в штыки…

— Подавят они нас, коли мы залпой не отобьемся. — Шептали солдаты.

— Подавят что мух…

— Не очень-то… Они тоже турки словно пареные… — Сообщали солдатики из секретов.

— Как это?

— Да так… едва, едва нога за ногу… Колышутся… И их буря-то побила.

— Что-ж они не сидят-то?

— Начальство верно приказало — ничего не поделаешь. Иди!

— Коли велено, пойдешь!

— И бегом пойдешь… Будь, спокоен. На то и война…

Орехов стал у бруствера и зорко всматривается вперед… Вон показались темные фигуры в разброд… Видимо с трудом подвигаются в массе снега… Еще труднее им там, где ветром смело снег и оставило гладкий как зеркало паркет белаго льда… Орехову видно, как они расползаются, точно падают… Вон одна кучка сбилась потеснее…

— Эти не страшны, полковник…

— А что?

— Да сами едва бредут… Ишь как… Тоже заморыши…

Шагах в трехстах турки остановились… В их разрозненных и нестройных рядах вспыхнуло «Алла» и снова погасло… Кое-где на флангах тоже вскрикнули и тоже сразу оборвались.

— Воины! — злился Орехов, — только беспокоют.

— Что они не стреляют? — Тревожно спросил полковник.

— Вы точно накликали! — заметил Соймонов, когда оттуда пронеслось несколько пуль…

Направленные сюда — оне пролетели высоко… высоко…

— Стреляют плохо…

— Я думаю и ружья-то держат не ахти как!..

— А вам-бы понравилось если-бы они лучше стреляли?

Мало по малу перестрелка стала разгораться… Наши тоже ответили им… Но перед недавним мощным голосом горной непогоды — треск выстрелов и глухие удары орудий казались слишком слабы… Они даже не производили заметнаго впечатления на притерпевшиеся уши солдат… Оттуда стреляли лениво, отсюда лениво отстреливались… Так, точно по казенной надобности, делалось все это… Случайно раненый в плечо солдат шел по траншее, держась за рану здоровою рукою и ругаясь…

— Ты это что, Алексеев? — Остановил его Орехов.

— Да как-же, ваше благородие, — злился тот, — Чего он пуцает, не видит рази, что я не строевой… Какой это порядок, чтобы деньщиков бить? Мне и ружья не полагается, а ён пуцает…

— Кость тронуло?..

— Где ему бритолобому кость тронуть… Рукой еще могу шевелить — не тронуло… Вот только доктору скажу и назад.

— Это им хочется, пользуясь погодой, выбить нас…

— Лови!.. Выбьет как-же…

Севастопольский маиор, с трудом пробираясь между больными и отмороженными, подошел к полковнику.

— Господин полковник… Позвольте мне их отбить прочь…

— Как-же вы это сделаете… Солдаты-то ведь никуда не годятся…

— У меня рота наберется… По крайности нас тревожить не станут…

— Ну, с Богом!..

Маиор откозырял и двинулся назад.

— Ну что, братцы, все в охотники, либо вызывать?

— Все, все, ваше высокоблагородие. Лучше чтоб все!..

— Ладно… Я полагаю, что одной роты будет довольно, а? — Обернулся он к старому капитану, всматривавшемуся в ряды турок.

Спустя несколько минут, он с этой ротой был уже за бруствером траншеи.

Рота рассыпалась… Перестрелка зачастила… Откуда-то на наши позиции бросили шрапнель… Не долетев, она разорвалась в воздухе… Осколки и пули, которыми она была начинена, взрыли снег… Турки, в виду неожиданнаго ими отпора, стали сбиваться в кучки и занимать места за сугробами покруче и побольше.

— Ну, ну, братцы, вперед, да посмелей… Авось они нашего «ура» не выдержат… Ура!

— Ура! вспыхнуло кое-где, но лениво, не разгораясь в один одушевленный крик.

Такое-же неудачное «Алла-Алла» послышалось оттуда.

— Плохо дело! — проворчал про себя маиор, прислушиваясь к утомленному, точно вынужденному, крику его роты.

— Срам, ребята! Стыдно мне вести вас. Что вы за бабы стали, верно тепло вам? Ну-ко, давайте разогреемся… Нечего лениться-то… Ну-ко, ребята, за мной!..

И он уверенным шагом, по колена в снегу, двинулся на турок.

Часть роты последовала за ним. Остальные рассеялись перед траншеей.

— Эко сволочь какая! — злился старик — хоть вы, братцы, не отставайте!

Турки встретили едва бредущих в снегу солдат залпами из-за бугров.

Много шуму — мало дела… Раненых почти не было… Видимое дело, что и те не могли стрелять своими окостеневшими пальцами.

Неудача этих выстрелов одушевила даже самых ленивых и усталых. Те, которые оставались позади, живо нагнали своих… Почерпая силы в этом минутном возбуждении, маиор их быстро повел вперед.

— Ну, сами видите, чего-же вы боялись.

Чем ближе подвигались наши, тем турки все больше и больше отходили назад, перебегая от одного сугроба к другому. Самые прыткие из них залезли уже в свои траншеи и открыли оттуда беглую и нелепую стрельбу.

— По воронам бьют! — засмеялся старик маиор.

— Ослабши тоже и они.

— Хотели выбить нас, думали, что мы совсем померзли… Братцы, а это что такое? Вот и сюрприз…

Маиор остановился над чем-то, что имело вид засыпаннаго снегом человеческаго тела.

— Сапоги стащили турки-то… Это наш верно.

— Наш и есть… Ишь ноги голыя…

— Ну-ко, ребята, разгреби снег… Да поскорей!..

Солдаты не заставили понукать себя… Снег, лежавший на трупе, был новый, рыхлый… Его можно было легко смести прочь… Видимое дело только сегодня нанесло мятелью… Из под него широко раскрытыя уже смотрели прямо в лица сметавшим — остеклевшие глаза.

— Братцы, да это наш унтер-офицер Васильев.

— Какой?

— А что вчера с поручиком Ореховым пошел секреты поверять, да без вести пропал.

— Ну, вот.

— Он и есть… Ужли-ж я не знаю… Он у нас в роте был…

— Ах ты, Господи!..

— Замерз, что-ли?

— Какой замерз… Ишь поперек горла-то, гляди-ко… Через всю шею чернела одна сплошная запекшаяся рана…

Видимо, ему перерезали горло, из-зади, совершенно неожиданно… С несчастнаго шинель была уже снята… Кепка нахлобученная козырьком на бок, открывала это несколько удивленное лицо… Ни малейшаго страдания не было в чертах его…

Турки уже сидели у себя в траншее и лениво попаливали оттуда в остановившуюся посреди снегов роту.

— Дальше идти нечего! — с видимым сожалением решил маиор. — К себе они не пустят.

— И то хорошо еще, что без потери обошлось.

— Обе стороны изморены. Какия тут потери.

— Ну, ребята, подымайте-ка Васильева… Понесем его… Хоть похороним по христиански.

Глава XXIV. Айша ушла

Общее уныние в Габрове.

Это молчаливое, торжественное, как сама смерть, шествие безконечных обозов с замороженными людьми, по узким улицам города наводило на всех тоску.

Первый бой с грозным врагом — зимой, оканчивался не в нашу пользу… Ея партизанские отряды — вьюга и мятель, уже вырвали из русских рядов сотни жертв — главная армия, шедшая позади — мороз грозил всему остальному, что еще смеет жить и дышать на этих вершинах… Враг еще страшнее потому, что с каждою новою победою он не терял сил, а как-будто приобретал новыя… С безмолвным укором в остеклевших глазах — сотни трупов, лежавших на плитах габровскаго собора, смотрели в сумрак, скоплявшийся под его куполом. «За что?» — казалось, говорили безкровные губы… «За что и ты на нас?» Но спокойное и холодное небо с одинаковым равнодушием расстилало свой звездный шатер и над правыми и над виноватыми. С его недосягаемых высей жалка и ничтожна казалась вся эта бойня мелких червей, которые точно в орехе завелись на этой маленькой земле и истребляют один другаго с свирепостью и злобой, по истине ужасными… Ему — этому небу — были не слышны жалобы и стоны… Светлыя очи его не могли проникнуть в темную глубину человеческаго сердца, которое само вмещает в себе целую вселенную, в котором бьются свои грозы, гремят свои громы, блещут слепящия молнии и все это сильнее, громче и ярче, чем небесные…

— Помираете? — остановился солдатик четырнадцатой дивизии у одного из обозов.

Руки заложил в карманы, стал фертом и трубочка в зубах попыхивает.

— Помираем! — едва слышно из под брезента телеги. — Совсем помираем.

— Помирайте, братцы, помирайте. Теперь ваш черед пришел.

— Это точно, что…

— Вот… Я и говорю. Допрежь мы помирали — теперь вы. Каждому свою обязанность сполнять надо… Такое дело война…

— Тяжко только…

— Чего не тяжко… Дело не легкое… Ты думал так… Нет, брат, тут помолишься…

— Кому молиться-то… Бог о нас забыл совсем…

И торжественное шествие следует дальше, огибая узкими переулочками выступ безмолвных, точно погруженных в траур, домов.

— Турок, брат, силен! — Разсуждали солдаты. Ен видит, что с нами ничего не поделать — колдовать давай ишь какую мару на нас напущает. Ему ничего — он в тепле сидит там. А мы — во!

— Сказывают колдунов-то ему агличанка ставит…

— От ёй хватит… От ёй завсегда… Она это с полным удовольствием… Потому — она это страсть русскаго духа не любит.

— Во-во! Он ей претит…

— Не может она терпеть-то…

— С чего это?

— Такое было, брат, промеж них дело…

— Промеж кого?..

— А был у нас, братец ты мой, Симеон-царевич, красоты такой, что во всей подвселенной — равнаго ему не найти…

— Чтой-то не слышно про него…

— Потому он помер… И притом ума необнакновеннаго… Сказывают — всякую траву понимал и всякаго человека скрозь мог… Взглянет и сейчас, что у тебя внутре увидит… А англичанка эта самая тогда молодая была… Тоже из себя ррумяная, здорровая… Баба, надо правду сказать, — первый сорт, ядреная баба… Потому на пшеничных хлебах выхолена, тело-то она себе какое нагуляла!.. Не уколупнешь! Вот прослышала тая самая агличанка про Симеона-царевича и распалилась… Так распалилась, так распалилась — до бела! Ковать можно, вот как!..

— Ишь ты… У них у баб это скоро…

— Дело ее господское, о чем ей думать-то больше… Спит мягко, ест сладко.

— Жизть!..

— Это точно… Распалимшись, стала она послов засылать чтоб безпременно взял ее за себя Симеон-царевич… В закон — как следовает… Ну, только Симеон-царевич благочестивый был… Думал он, думал — к Филарету поехал… А Филарет — под Москвой старичек такой был махонький, седенький, чуть его от земли видно — а сила у него несметная… Ен все мог… Прозорливый старец… Приехал Симеон-царевич к Филаретушке. Так и так, Филаретушка, докладывает… Как быть? Филаретушка бороду, клином она у него, уставил… Это, говорит, дело мудреное… Нужно мне об ём у семи праведников спросить… Приходи завтра… Пришел Симеон-царевич — погоди, говорит, еще день — нужно мне у семи праведниц тоже дознать…

— Ишь!.. Откель столько!..

— У нас, брат, праведников и праведниц сколько хошь… Так полагается — сколько праздников — столько и праведников, а на постные по два!

— Чудно!..

— Ну, вот Филарет-старец распрошал у семи праведников и у семи праведниц и говорит Симеону-царевичу: нет тебе благословения, чтобы иноверную агличанку волшебную брать за себя!.. Сиди, говорит, смирно — потому должон ты помереть.

— О!..

— Верно! Должон ты помереть безпременно, потому эта самая агличанка изведет тебя от своей лютой злобы… Ну, только помрешь ты за всю землю, как есть, за все православные христианы и за все христолюбивое воинство и за это за самое — за кротость твою, за соглас — прямо, сичас, ты помер — в рай!.. А ежели ты возьмешь за себя ту волшебную агличанку — и душу свою не спасешь и землю погубишь… Восплакал тут Симеон-царевич, восплакал, возрыдал горькиими слезами и говорит: за что Филаретушко меня она подлая агличанка тая возлюбила, жить-бы мне без ей, красоваться, на свет божий любоваться, да родителев своех радовать!.. Ну старец его утешил — так тебе, говорит на роду написано и ничего ты против этого не поделаешь… Поехал Симеон-царевич в Питер и говорил послам аглицким, так и так, не хочу я за вашу волшебную агличанку — в неугасимом огне гореть, хочу за все православные христианы, все христолюбивое воинство пострадать, за всю землю значит… Ну, те улещать его стали, народы хитрые!.. Тоже брат умеют они это… Стали улещать, улещали-улещали — не улестили… Уехали! А агличанка уже на берегу стоит — плачет и белым платочком машет… Ну что, послы мои верные, скоро-ль повезете меня, сироту горькою, за Симеона царевича выдавать… Так и так, докладают послы, сколь мы не старались, не выстарались… Тут она и залютовала; залютовала-залютовала… Что, мне, говорит, теперь с вами сделать?.. Послы ей в ноги — мы, говорят, для тебя рады стараться… А она еще пуще… Хвост распустила трубой и давай кидаться!.. Послам этим — головы долой…

— Строгая!

— Уж такая-ли строгая… Строгости много — а форсу еще больше… У ей, — что у генерала из немцев — одного крику не оберешься!.. И стала она лютеть еще пуще, на царевича-Симеона сухоту наслала, опосля сухоты — темную болезнь… Не стал он света белаго видеть… Сидит только голубчик и таково-ли горько плачет… Так она и совсем извела его — принял от колдовства ея кончину праведную… С тоё самой поры — не может терпеть она духу русскаго… И турку по этому самому помогает… А только такой предел положен, что опосле всех ея пакостев — мы ее заберем со всеми ейными потрохами…

— Победим!..

— Во-во!.. Много она нам зла наделает, а потом мы ее победим… Потому у нас архирей такой есть…

Айша вместе с сестрами милосердия совсем изводила себя над замороженными мучениками Шипки.

Теперь уже мало было раненых — массы привозились оттуда, но уже не искалеченных в бою солдат — а тех; кто пал в борьбе с суровою балканскою природою… Возни с ними было еще более… Могилы росли вокруг Габрова тысячами!.. {Автору часто приходилось встречать упреки в преувеличениях. Легкомысленные скептики любят закрывать глаза на страшную действительность. Их слабые нервы не выносят зрелища людских страданий. Для того чтобы предупредить такие упреки и вперед по поводу замороженных мучеников Шпики, приведем здесь сведения о том, что наш безответный солдат выносил в это эпическое время. Мы обращаемся к оффициальному журналу «Военному Сборнику», опубликовавшему дневник, к сожалению, только одного Енисейскаго полка 24 дивизии. Автор этого дневника сообщает поразительные цифры заболевания солдат: 16-го октября Енисейский полк пришел в Габрово, 20-го его тщательно освидетельствовали в медицинском отношении, выделили 56 человек слабосильных, остальные были здоровы. У всех оказались сапоги, к сожалению, «не достаточно просторные, чтобы надевать на суконную портянку». 21-го октября полк идет занимать боевыя позиции на Шипку. В первый-же день явились отмороженные. Пища не была доставлена, огня не раскладывали, ноги стали опухать так, что и без того узкие сапоги совсем уже не влезали. В этот первый день отмороженных было 13; 23-го октября отмороженных 29, на следующий день — 44. Но на 25-е уже оказалось большое число людей с отекшими и опухшими ногами, озноблено при этом — 56. — 26-го — 107; 27-го — 63; 28-го — 80; на следующий день число больных на столько увеличилось, что в ротах не доставало уже людей для трех смен сторожевой и траншейной службы… В 4-й роте оставалось в строю только 50 человек. Из 1,074 человек перваго баталиона заболело уже 425, а во всем полку 606. — 30-го октября выбывает еще 42. Через десять дней уже состояло в полку больных опухолями, отморожениями 979 человек, а через шесть еще 1,096 человек. К 25-му ноября к этой цифре прибавилось еще 275 человек. С 21-го октября, т. е. со дня вступления на позиции, люди не имели на себе ничего сухаго и ни разу не могли порядочно отогреться и отдохнуть; затем до 4-го декабря цифра заболеваний в день колеблется от 16—52, а с 4-го по 6-е декабря разом выбывало из строя отмороженных 101. С 7-го — число замерзающих принимает ужасающие размеры. Сообщения прекращены мятелями, огня нигде нельзя разводить. Сильный мороз и страшная вьюга. Одежда нижних чинов представляет толстую ледяную кору, сгибать рук почти невозможно; ходьба затруднительна. Свалившийся с ног без посторонней помощи подняться не в состоянии, в 3—4 минуты его заносит снегом; приходится выкапывать… Шинели так крепко примерзли, что полы не сгибаются — ломаются. Солдаты не в состоянии распоясаться, люди отказываются от пищи, все ложементы до верха окончательно занесены снегом. Раскопка их замерзшими руками затруднительна и бесполезна — мятель снова их заносит… От мороза и вьюги укрыться негде (значит в течение двух месяцев для солдат землянок не вырыли на позициях, таких, папример, землянок, которые у турок выходили устьями в траншеи), только 9-го декабря отморожено 198 человек; к 10-му декабря в полку числилось больными 1,717 человек, а на лицо оставалось 1,084. Сверх того, в этот день вновь заболело 167 человек, 11-го и 12-го — еще 175.

Вот, например, в каком составе были некоторые роты 3-го баталиона:

В 9-й роте 3 унтер-офицера и 2 рядовых.

« 10-й » 4 » » » 9 »

« 11-й » 1 » » » » 5 »

« 12-й » 5 » » » 11 »

« 3-й стрелковой 5 » » » 11 »

Всего в баталионе шестьдесят пять штыков; во всем-же полку к этому дню оставался 831 штык.

От 13-го — 17-го число замерзших не уменьшалось. В землянках, где такия были, нельзя было развести огня, согреться и высушиться. Доставка дров затруднительна. Околоток в Габрове представлял ужасающее зрелище. Пол во всех комнатах тесно занят людьми с почерневшими отмороженными руками. Подвижные лазареты больше не принимали больных от полков, для эвакуации их не было средства.

18 февраля полк сменился с Шипка.

По прибытии в Габрово в нем оказалось менее 800 человек. И дти не были здоровы: «физически почти все чем-нибудь да страдали!»

Когда полку пришлось совсем выступить из Габрова — на половине солдат вместо сапог были опанки.

За все-же время ранено и убито в полку 71 человек.

Как жаль, что такия-же сведения не опубликованы и от остальных полков. Не правда-ли, что мученичество наших бойцов является из этих кратких данных в таком ярком ореоле, что всякие упреки в преувеличениях невольно замирают на устах. Право, точно читаешь дневник полярной экспедиции, поневоде зимующей под о северной широты, причем от живых людей остаются только трупы, а судьба их делается известною только из листков, случайно сохранившихся в жестянках и доставленных, последующим экспедициям, эскимосами?.. Примечание автора.}.

Айша допрашивалась у больных о судьбе Соймонова.

Вот уже месяц, как о нем не было ни слуху, ни духу. Точно доктор канул в воду и только. Прежде он писал сестрам, писал и ей — теперь она только думала о нем, не зная, где он и что с ним.

О брате она не беспокоилась. Габровский мулла как-то встретил ее на улице.

— Ну, что ты все с русскими?

Она, как и прежде, хотела пройти мимо, потупясь.

— Уж не стала-ли ты христианкой?

— Нет… Зачем. Меня никто не неволит. Я молюсь когда и как хочу…

— То-то. Скоро за русскаго пойдешь!.. Впрочем, Аллах в безконечной мудрости своей не попустит этого… Скоро русские все вымрут на наших горах и тогда сюда придут турки… Ты-бы подумала о том, что случится с тобою. Христиан не пожалеют… Не станут щадить и тех, кто дружил с ними.

— Мне все равно.

— Тебя зарежут, как и их.

— Пускай!..

— Ты-бы хоть с своего брата пример взяла. Он хороший юноша.

— А ты почему знаешь о моем брате?

— Тут через одного нашего он передавал…

— Мне есть что-нибудь?..

— Есть.

— Что такое?

— А то, что приказывает он тебе быть верной исламу, не изменять вере отцов своих.

— А еще?

— А еще, говорит, чтобы ты слушалась меня, как отца.

— Здоров он? где теперь?

— Он в таборах у Эйюба-паши… Солдатом… Сражается за своего султана!.. Был уже в бою…

— Слава Аллаху!..

— Он сохранит его!.. А тебя, если ты хоть подумаешь изменить вере и уйти с русскими сестрами — не пожалеет… Еще раз подумай, о чем я говорил тебе тогда.

Она, не отвечая, прошла мимо. Старик только покачал головою в след ей.

Солдаты, за которыми она ходила в больнице, не могли ничего рассказать ей о Соймонове. Один только, когда она спросила его, ответил:

— Помер должно… Все померли.

— Когда помер?

— А я рази знаю… Все помрут… И он помрет.

— Да ты его видел?

— Чудачка ты, как-же не видеть, коли он мне перевязку делал…

— Здоров был?

— Где-ж там здоровие… Там здоровых нет… Какое еще там здоровие… Мрут!..

Выходя в ясные дни на мост через Янтру, она жадно смотрела на вершины Балкан, точно оне могли ей рассказать что-нибудь о Соймонове.

Вот оне… Мороз там должно быть сегодня… На голубом небе ни одной тучки… Точно серебряные вырезались на нем горы… Льдом покрыты их крутыя выси… Неужели в этих льдах он?.. Холодно ему… Ѣсть нечего, говорят солдаты… Больных под руками много — отдохнуть некогда. Да и отдыхать негде… В землянках ни хворосту, ни дров — жечь нечего…

Вон оне, эти роковыя горы… Грозные, однообразные в своих серебряных ризах… Стоят — молчаливыя… Даже и пушек совсем не слышно с их вершин… Все живое попряталось в норы… А ему спрятаться некуда… Некуда уйти — в снегу, во льду… И в утро, и в полдень, и в вечер… А ночь, ночь, когда подымается мятель, когда она все заметывает своими белыми сугробами…

— Видел я его, — сообщил ей один солдат.

— Ну, что каков он?

— Совсем не в себе… Худелящий стал — не узнать… Я его помню, каков он был прежде… С нами все и из траншеи не выходит… Там спит — там и живет… Лучше всякаго офицера…

«Измучился должно быть… Извел себя!..» Думает Айша — и еще жаднее смотрит в горы.

Кажется, вот оне — близко, рукой подать… В несколько часов добежишь до них… Как круты их серебряные склоны, да ведь тропинки-то вдоль бегут… И не устанешь особенно… Ей-бы только посмотреть на него — поцеловать ему руку и уйти… Опять сюда, к этим несчастным, в эти больницы, в эти смрадные клетушки, где мучатся такие же как и он.

По ночам не спит Айша… Все ей чудится Соймонов… Одинокий, умирающий в замерзшей траншее… Труп среди трупов… Может быть и он вспоминает о ней, если жив еще… Если жив!

Прошло несколько дней — и последния вести о Соймонове прекратились.

Солдат перестали принимать в больницы — все оне были полным полны… Некуда девать!.. И то лежали в них люди как дрова… Отмороженные, распухшие люди — оставались на улицах, складывались в церкви…

Теперь и Св. Николая не видать… Ясные дни кончились… Солнце уже не блещет на серебряных ризах гор… Даже тогда, когда внизу все тихо и ветер не гонит снега по долине Янтры — горы на юге являются закутанными точно в дым какой-то… Айша хорошо знает, что это за дым такой… Ей это понятно…

Разумеется не туман… Это мятель бушует там теперь, заметая траншеи — где живет он…

И еще больнее стало девушке… Она задыхалась в габровском тепле и холе.

Встретила как-то солдат, доставленных оттуда…

— Бог знает, что с ими там деется…

— А вы не знаете?

— Где знать… к ним теперь и не подвозят ничего… Ишь какая непогодь — скрозь идет…

Неужели она не съумеет добраться до него… Помочь ему… Теперь лежит он — и некому ходить за ним… А она молода, здорова и сильна…

Говорят, что ее не пустят к нему… Она перед самым старшим генералом бросится на колени — будет плакать… Поцелует ему руку… Он ее знает ведь… Он добрый — старик этот, когда посещал Габрово — погладил ее по голове, видя как она ухаживает за больными…

Разумеется ее пустят!.. Смешно и думать иначе…

Как-то непогода прекратилась… Скупое сияние дня из за туч озарило эти горы…

Оне казались совсем мертвыми… Никакая жизнь невозможна на них… Мертвыя возносились оне над мертвыми ущельями и долинами, над мертвыми лесами…

Это было кладбище среди пустыни…

Через несколько дней сестры утром не нашли Айши в ея комнате…

Днем ее тоже не было видно… Всполошилось все… Стали искать… Вечером она тоже не явилась… Следов никаких не было… Сообщили начальнику округа…

Стали распрашивать — наконец добрались до казака, только что приехавшего с Шипки…

— Черномазенькая такая, большеглазая…

— Да-да!..

— По нашему говорит…

— Говорит…

— Ну, она самая значит… Я это еду, а она дала мне монету и спрашивает, как пройти на Шипку… Я ей дорогу эту указал и подивился еще… Куда это она такая хлипкая…

Сестры догадались в чем дело — и написали Соймонову.

Через день получен был ответ, еще более встревоживший всех.

— Айша сюда не приходила. На наших позициях ее не видели. Ради самаго Бога — узнайте где она, что с нею…

В Габрове все поднялось на ноги. Везде были произведены поиски — но без всякаго успеха.

Айши не было!..

Глава XXV. Мученики Шипки

Ермошка давно уже со щами пробирается к маиору… Мерзлые склоны, ледяные скаты… Некуда ногу поставить, а тут еще судок в руках… Главное, чтобы не расплескать драгоценную влагу… Пули посвистывают около, звенят над головой… Ермошке мало до них дела. Тут вот как-бы не поскользнуться… Ишь сверху солдат спускается…

— Ловко! — любуется Ермошка.

Солдату надоело спотыкаться и падать, он сел себе на собственные полозья и летит оттуда, так быстро, что только дух захватывает…

— Держи правей!.. — орет ему Ермошка на встречу…

— У меня, брат, кони не слухаюn]… Вон они как…

Окончание фразы уносится далеко вниз вместе с солдатом.

— Кони хорошие! — одобряет Ермошка.

Вон впереди сидит кто-то… Прихилился весь… Схватил ногу в обе руки, да так и свернулся…

— Ты это что?

— Да вот Ермолай Савич, ногу мне…

— Свело, что-ли?

— Где свело… Вдарила, ишь…

Штанина и сапог разорваны, на льду под солдатиком, большое кровавое пятно; кровь сочится из свежей раны.

— Каплет? — сочувственно отзывается Ермошка, останавливаясь…

— Отчего ей не капать, коли скрозь.

И солдат преравнодушно начинает ковырять в ноге.

— Где это тебя?

— А тут… Шел вот, по пути и вдарило…

— Носилки-бы…

— Где тут… Тут как собака — помирай… И идти-то трудно, а уж с носилками — совсем невозможно…

— А ты-бы съехал? Сел — да съехал…

— Отдохнуть маленько… Силы много потерял — беда!

— Я во, маиору своему, Самойленке, шти несу.

— Голодуем там… Давно не емши сидят все…

— Ну, прощай!..

— Прощай, Ермолай Савич… Коли что — у фитьфебеля у меня полтора рубля прикоплено… Ежели помру — на помин души…

— Ладно…

— Родных у меня нема… Так на помин души… За раба Божия Андрея…

— Жив будешь… Эта, брат, рана пустяшная…

— Не… кость тронуло… Резать будут… По сие место отрежут, — ткнул он себя выше колена…

— Ну, чтож, и на дулдышке походишь.

— Какая уж и жизт с дулдышкой!.. Никуда не примут — Христа ради только и останется… Я полагаю так, коли-бы он мне теперь в голову вдарил — в лучшем виде…

— Ну, вот, экий ты брат Андрей.

И Ермошка побрел дальние, осторожно переступая с ноги на носу и на весу держа судки.

Маиор Самойленко совсем потерял голову.

У него и роты не осталось… Точно снег под весенним солнцем — баталион его таял и таял… С каждым днем становилось все меньше и меньше солдат.

— Что это, что это! — повторял он, глядя, как после всякой ночи выносились из траншей отмороженные.

— Ты это что, ты это что? — набрасывается он на солдата, преспокойно распарывавшего себе сапог ножем.

— Никак невозможно, ваше высокоблагородие… Нога пухнет — болит… Лучше-ж я так…

— На морозе-то… Да ты с ума сошел…

— Оберну тряпкой какой — все лучше будет…

— Тряпкой?. — Я тебе дам тряпку!

Хотел было прибавить «казенное добро портишь», да вспомнив, какое добро, только отмахнулся рукой и пошел дальше.

Картина траншеи была в высшей степени печальна.

Все завалило снегом. Не доставало рук разгребать его. В снегу сидели и лежали люди. Давно уже на этих вершинах не слышалось песни — теперь и разговоры прекратились. Больно было говорить, языки не шевелились в опухших ртах, с больными деснами. Больно было переходить с места на место — ноги опухали, во всех суставах ломило. Казалось, ревматизм засел в каждую косточку и грызет ее, не давая минуты покоя несчастным… Темные пятна от отморожений выделялись на посиневших и без того лицах… Все, что носило название тряпки, шло в ход… Лица, руки, ноги — обертывались чем попало. Вон один солдатик добыл себе кусок рогожи и завернул в нее, точно в кулек какой-то, голову. Другой сделал себе рукавицы из красных фесок убитых турок, издали кажется, что у него руки выпачканы в свежей крови… В углу, из под груды снега, торчат чьи-то ноги. Неподвижно торчат — остальное завалено белой массой… Солдаты сторонятся. Один идет мимо — точно конь на палаго коня, посмотрел как-то боком, пугливо — и прочь. Вчера тут замерз солдатик в мятель — да до сих пор еще не пришел его черед — не вынесли. Вон другой лежит. Безкровные губы свело как-то судорогой, воспаленным взглядом обводит он товарищей… Видимо конец близко… Хриплое дыхание с натугой выходит точно из горла, стиснутаго холодными пальцами смерти…

— Ты, брат, что это? — останавливается маиор перед молодым солдатиком… Тот разулся и оттирает снегом ногу.

— Для тепла, ваше высокоблагородие… Смерзла очень, так я ее подлую снегом.

— Молодец!.. А потом как-же?

— А потом я саног-то совсем прочь.

— Как-же ходить будешь?

— Вот у меня тут сукна нарезано и веревочек наготовлено — оберну, хорошо будет…

— Да ведь на подошве-то сукно протрется…

— А голенища на что!.. Я из них такую себе подошву выкрою — чудесно…

— Вот так солдат… Ты уж и другим покажи, как ты это делаешь.

— Рад стараться, вашь-бродь! — совсем повеселел солдатик.

— Что-ж вы больных не отправляете? — накинулся маиор на Соймонова.

Тот озлившийся ходил как тень по траншее… Сотни больных на руках. Айша пропала, ушла куда-то… Не к туркам-ли? Не убили-ли ее болгары?.. Чего добраго. От фанатиков всего ждать можно! А тут еще маиор этот…

— Куда это я их отправлять стану?

— В Габрово.

— Зачем?

— Да лечить их нужно!

— Нужно.

— Ну-с…

— А то ну-с — что подвижные лазареты больше уже не принимают больных. Поняли, ну-с!.. Перевозить больных не на чем-с. Поняли… Ну-с?

— Как не на чем?

— Волов нет, повозки все заняты… Поняли? Чего вы только пристаете ко мне. Я бы вот в петлю сейчас готов…

— Что-же с больными-то?

— А что хотите… Вы мне покажите, кто здоров?.. Покажите, сделайте одолжение, где вы здороваго нашли?.. Ты здоров? — обращается Соймонов к проходящему мимо солдату.

— Никак нет… Грудь у меня…

— А ты здоров?.. Часовой, ты здоров?

С банкета бруствера весь закутанный поварачивает к ним посиневшее лицо часовой…

— Не… Кости ноют, вашь-бродь… Во как ноют…

— Слышали, маиор!.. Ну-с?.. Что вы теперь мне скажите… Ну-с?..

— Помирать пора… Вот что я сказать могу… И станем помирать!.. А со своего поста не сойдем…

— Так чего-же вы ко мне пристаете? Я со своего поста ухожу, что-ли?

— Ну, довольно… Не сердитесь, доктор!.. Тоска меня берет — вот что. Ведь у меня ни родных, ни близких. Только вот баталион был, а теперь весь он стаял… Нет его — моего баталиона!..

В голосе маиора что-то дрогнуло… В глазах набежали слезы…

— Разве мне не больно видеть… Легче-бы самому умереть… Я уж стар — что мне. А вот тут-то все вед это молодежь — жить-бы им, да жить… А вы посмотрите… Офицеров много-ли осталось.

— Горькое дело!..

— Да, вот она настоящая война… Видите, ведь от вчерашней мятели снег еще не убран… Могу-ли я послать работать больных — нельзя. Сил у них нет никаких. Эх, доктор, доктор!.. И виноватых не найдешь. Природа…

Сел Самошенко у бруствера и понурился совсем… Холодеют ноги — что ему?.. Холод прокрадывается за шею… груди холодно!..

— Вы знаете, некоторые солдаты от хлеба отказались. Ѣсть не могут.

— Знаю!

Соймонов постоял, постоял… Схватился за голову.

— Убили они ее, убили!

— Кого, ее? — поднял голову маиор.

— Да вы Айшу знали?

— Турчанку… У Венелиной — в Габрове?

— Вот… Она самая.

— Кто ее убил?

— Почему я знаю!.. Неделю назад изчезла… Казак какой-то встретил ее по пути на Шипку — на том и следы все оканчиваются…

— Что-же это такое?

— Война!..

Сел Соймонов рядом… Все ему представляется Айша истерзанная, измученная.

— Хорошо, если еще сразу ее… А то может быть…

— Рано сокрушаетесь… Ничего еще неизвестно.. Может быть…

— Может быть?.. Что может быть?..

— К туркам попала… Увели…

— Это еще хуже…

— Ну, они свою трогать не станут…

— Да я-то ее не увижу…

— Не придется… Как тут увидеть, коли мы все померзнем… да за то русское дело выиграем. Прибавил он помолчав.

— Какое?

— Русское дело… Придет весна, тепло пригреет… Наши будут уже далеко-далеко за Балканами… У Босфора у самаго отдохнут в холе, в неге… Под самым Константинополем станут… Войдут в него… А мы тут на вершинах Шибки под земляными насыпями заснем… и все нас забудут… А без нас им-бы ничего не сделать… без наших могил… Наши могилы спасают большое-большое дело!..

— Какое-же это дело?

— Услышите, коли живы останетесь…

— Вы вот в поэзию ударились… О Босфоре замечтались… А какое это большое дело — рассказать не можете.

— И не могу и не хочу… Потому — в наше время не рассуждали… Приказывали и шли… И все-таки легче было… Мы умирали не рассуждая, а теперь рассуждают и все-таки так-же мрут.

Позади маиора что-то толкнуло.

— Ты, брат, это что? — обернулся он на часоваго.

Тот, как мешок осел на землю… ружье вывалилось из рук… Ударило оно Соймонова и скатилось в траншею.

— Ты что-ж это? — озабоченно приподымается Самойленко…

Часовой точно серый узел какой-то неподвижно лежит на банкете.

Соймонов берет его за руку… Пульс? Не бьется… Поднял веки глаз…

— Замерз что-ли? — спрашивает маиор.

— Нет… От истощения умер!..

Исхудалое лицо с заострившимися чертами как-то сиротливо выглядывает из под башлыка… Губа приподнялась кверху… Опухшия, белыя десны, молодые, здоровые зубы…

— Нельзя отвадиться?

— Нет! — качнул головой доктор. — Совсем готов… Вот уж этот именно до последней капли крови — исполнил присягу вполне…

— Карский!

Унтер-офицер вытянулся перед Самойленко.

— Поставь на часы кто поздоровей!

— И только? — обернулся Соймонов.

— Что и только?

— Надгробное слово… Коротко и ясно!.. Поставь на его место другаго… А этого убрать-то некуда… Так до завтра на своем месте останется… Теперь часты такия смерти. Знаете тут Анчутина — офицер, не вашего он баталиона, из молодых…

— Разумеется знаю.

— Сижу я с ним, говорю… Вдруг он на один вопрос не отвечает… Замолчал. Посмотрел я на него — а он уж и готов… Сразу. Без всяких предисловий!..

— Это хорошая смерть! Ба, да ведь это Ермошка мой пробирается… И с судками…

— Он и есть.

— Ты что это, Личарда…

— Штей вам принес… Да белья вот захватил, а то ведь вы тут совсем заскудели…

— Верно, верно.

— Шти холодные, а только я вам их разогрею…

— Да где ты их взял?

— Украл.

— Как это?

— Так украл. На енаральскую куфню пошел и скрал.

— С судками, совсем?

— Точно так. Они там совсем готовыя стояли. Я и думаю — нежели другому барину — пущай уж лучше моему.

И Соймонов и Самойленко невольно расхохотались.

— Да ведь тебя, Ермошка, за это…

— Никто не видал-с… А если и увидали-бы, так я бы сказал: что-же моему маиору из за вас, чертей, помирать что-ли?.. Тут еще что-то в другом судке, да я уж не смотрел. А вот это — у маркитана.

И он вытащил из кармана бутылку с водкой…

— Совсем пир валтасаров… Что-же вы сидите, доктор, пойдемте.

— Не могу. У меня эта Айша из головы не выходит….

— Полно, пойдем… Ах ты, Ермошка, Ермошка.

— Посмотрю я на ваше высоблагородие, совсем вы как-бы тараканы стали…

— Это еще что?

— У нас в деревне, где сила этих тараканов заведется — так их так-то зимой… Хозяева в другую избу к суседям, а свою — окна и двери настежь… В морозы-то. Ну всех тараканов повымораживают — тогда опять на старое место… Вот и вас вымараживают… И снегу-же навалило… Чего вы не раскапываете! — обернулся Ермошка к унтеру.

— Нельзя.

— Почему такому?.. Помирать легше.

— Руки замерзли у всех… Да и раскапывать что-ж… Ишь туча идет.

— Ну?

— Опять занесет все снегом… Бедушшее дело… Такие морозы стоят. То ись сколько народу валится — скажи не поверят.

— В казармы-бы теперь чудесно!.. Помнишь наши-то казармы в Питере — тепло.

— Самое прекрасное дело…

— Чего костров не греете?

— Чудак человек — дров-то где взять… Тут и с носилками ходить невозможно…

— Да раньше-то стояли ведь?..

— Раньше и морозов таких не было…

Словно оправдывая слова унтера, серая туча неслышно наползла на позицию — опустилась низко-низко и давай засыпать ее снегом.

Солдаты безнадежно взглядывали вверх, корчились, друг к другу потесней приваливались — точно все свое тело хотели в комок собрать… Занять как можно менее пространства на этом холодном снеге. Скоро часовых нельзя было отличить от валов, у которых они стояли. Белый налет покрыл их шинели и башлыки… Снег падал тихо, тихо… Он не нарушал молчания этого громаднаго алтаря смерти.

Последние выстрелы из неприятельских позиций замолкли…

Природа брала на себя их дело.

Смерть подходила тихо… Тихо и неотступно… Она молча справляла свою победу.

Глава XXVI. В когтях у коршуна

Айша уже давно оставила за собой Габрово.

По дороге ей попался казак, объяснивший куда надо идти; еще не много спустя, она встретила солдата, который подъехал было к ней с любезностями, но не поощренный оставил девушку в покое…

— Не дойтить тебе! — Ответил он на ея вопрос.

— Почему это?

— Да потому — рази у тебя ноги? Тут скрозь шаснадцать верстов будет, да и версты-то какия! В гору по снегу…

— Я пройду… Ничего…

— А ты-бы домой вернулась… Лучше… Тут, брат, разнаго народу не мало… Я с тобой на соглас пошел, а у другаго нарвешься…

— Прощай…

— Ну прощай, Господь с тобой… Прощай глазастая!.. И какия это у вас у турков бабы.

Айша поднялась на первую гору… Снег умялся — идти было не трудно… На право и налево тянулись леса, скаты, покрытые снегом… Не на чем было остановиться пытливому взгляду… Ни впереди, ни позади не было прохожих. Изредка, в стороне, нижней дорогой, извивавшейся вдоль Янтры по дну ущелья — проносились верховые, торопясь поскорее попасть в Габрово, чтобы засветло воротиться на Шипку… Еще реже виднелися обозы с больными… Айша пошла верхней дорогой, потому что, как объяснили ей, она была гораздо короче… Чем далее подвигалась она, тем более росло в ней чувство неуверенности… Куда она? Зачем? К Соймонову — что-же она скажет ему?.. А если русский засмеется?.. Скажет, что за больными ходить пришла — а разве у сестер она спросилась? Разве, если-бы это нужно было оне-бы сами не поехали»в горы?.. Несколько раз уже Айша хотела вернуться — но, повинуясь какому-то безотчетному чувству, какому-то могучему желанию во что бы то ни стало увидеть доктора, убедиться в том, что он жив, она шла все дальше и дальше… Русские разумеется добры и обращаются с ней хорошо… Сестры, Венелина и другие, лучше матери относятся к ней… Но разумеется, она-бы и дня не осталась с ними, ушла-бы с братом или к брату, если-бы не Соймонов. Если он умер — она уйдет сейчас… Кровь своя ближе — и то уж мулла постоянно корит ее… Свои отворачиваются…

— Куда ты это собралась?..

Айша вздрогнула… Она совсем было забылась и не заметила шедшаго ей на встречу болгарина… Из южных — усы распущены… Под меховой курткой широкий пояс, за ним целый арсенал ножей, ятаганов, пистолетов… Добродушная улыбка бродит по мужественному загорелому лицу?

— Ты куда это собралась?

Айша потупилась, хотела пройти мимо.

— Постой, постой…

— На Шипку иду… Дело есть… пусти.

— Ты ведь из Габрова… Я знаю тебя. Ты зачем сестер оставила?

— Послали оне меня… Пусти, мне некогда.

— Ну напрасно ты этой дорогой…

— А что?

— Там не ладно, ваши ходят…

— Где это?

— А верст через пять будет… Лес тут… Там в лесу не хорошо.

— Турки меня не тронут.

— Ну… коршун не разбирает… Ему что… Лишь-бы горлица в когти попала, своя она или чужая — дела нет.

Айша пошла опять… Болгарин скоро догнал ее…

— Послушай… Иди лучше по нижней дороге… Пропадешь ведь!

— Я сама знаю…

— Ну, как хочешь — твое дело… Я тебе зла не желаю. «Знаю я, как не желаешь» — подумала она про себя…

Из памяти у девушки не выходила толпа таких-же болгар, хотевших повесить ея брата, совсем безоружнаго…

Солнца сегодня не было… Серое, зимнее небо над засыпанной снегом землей… Видно было далеко по дороге…

— Если попадется кто — я его замечу во-время — думала Айша… Да, наконец, что-же мне своих бояться — свои меня не тронут… Встреча с болгарами гораздо опаснее… Избави Бог от них… Этот еще добрый попался — не тронул…

Вон в дали темные пятна какия-то… Подошла ближе — обезлиствевшие купы дерев…

Темные пятна все чаще и чаще… Деревья сбегаются в рощи… Вся даль теперь занята ими, белая дорожка уходит в лес… Нога глубоко тонет в рыхлом снегу… Не окреп он, видно, в лесу… «Здесь-то опасные места и начинаются — здесь-то и бродят наши, должно быть»…

Айша приостановилась, стала всматриваться…

Лес не шелохнется, даже ветви деревьев не колышутся… Неподвижные, склонились под комьями смерзшагося на них снега… Черные шапки старых гнезд темнеют вверху на сером фоне неба в сквозной арабеске переплетающихся там черных сучьев… Вслушивается Айша — ни чей голос не звучит в лесу… Тишина такая — точно и лес мертв, и горы мертвы, и эти тучи не скользят по небу, а замерли и заснули мертвым сном, на веки… Тишина такая, что звуки робких шагов раздаются далеко, далеко. Вон с ветвей сорвалась глыба снегу… зашуршала, сталкиваясь с другими ветвями… Одна — хрустнула, надломившись… Шорох снега, падающаго вниз, опять сменился тою-же нерушимою тишиною… Чудится Айше, что это лес притаился, слушая ее… Притаился и подстерегает каждое движение, каждый ея шаг…. Притаился и из-за каждаго своего ствола тысячами невидимых глаз — присматривается к ней, одинокой путнице в его глуши… И сверху и снизу смотрит… Страшно ей и жутко становится… Страшно и жутко — как слабой и безсильной, ставшей лицем к лицу с чем-то неведомым, с чем-то могучим, что может уничтожить ее одним дыханием… Уничтожить в тишине, не нарушая этой тишины… С чем-то совсем непонятным, силу которого она чувствует только, не зная ея… В такия минуты явная опасность, видимая, пожалуй, еще лучше даже…

Несколько раз она останавливалась… Ей что-то чудилось, а что — она едва ли могла дать отчет… Что-то страшное, творившееся вокруг… Потом она сама убеждалась, что это только кажется и даже улыбалась своему ребяческому страху… Улыбалась, чтобы через несколько минут опять почувствовать, как он холодный и глупый, ничем невызываемый, прокрадывается в ея робкое сердце.

А лес чем дальше, тем становился все гуще и гуще.

Сумрачный совсем, таинственный надвинулся на нее отовсюду… Надвинулся так, что теперь уже и просветов не видать по сторонам… Густой лес… Стволы, стволы и стволы… В верху сучья переплелись густо, густо. Те же гнезда все громадными желваками чудятся, точно сидят на них и сторожат ее какия-то сказочные хищные птицы, те, что в неведомыя страны к людоедам великанам уносят одиноких путниц и детей в своих сильных когтях… А может быть хоронятся в них те самыя вампиры, что сосут кровь у людей, сосут так, что те погружаются в приятный, полный первое время радужных сновидений, сон, — для того, чтобы никогда уж не просыпаться для жизни, для света, для тепла… Заснувший остается недвижимым на лесной тропинке и только одна красная точка на шее у него выдает знающим людям тайну этой непонятной смерти.

Чем больше Айша припоминала детския сказки, тем шибче старалась идти все вперед и вперед.

Вперед, хотя с каждым шагом она погружалась все глубже в это загадочное заколдованное царство горнаго леса… Вон вдали между стволами мелькнуло что-то… Без шума мелькнуло… Показалось-ли ей или действительно что-то было там? Вверху слышатся медленные взмахи чьих-то широких и громадных крыльев… Айша пугливо подымает голову… Над переплетающимися вершинами береста и граба скользит вверху чья-то громадная тень… Горный орел это шныряет над лесом, или что нибудь еще более страшное, непонятное?.. Не разобрать его очертаний, только тень одна видна от них… Медленно, медленно движется по одному направлению с Айшею.. Айше кажется, что он следит ея нею именно… Айша прибавляет шаг, усталыя ноги с трудом справляются с глубоким снегом лесной тропы, и те широкия и сильные черные крылья тоже усиливаются двигаться скорее и все но тому-же направлению…

Айша остановилась наконец…

Черные крылья медленно отодвигаются!.. Дальше и дальше… Вот уже их не видно совсем…

Слышны только мерные таинственные взмахи… И они звучав все глуше и глуше…

Последний звук замер в этой лесной пустыне… И опять лес притаился и слушает… И опять что-то неведомое и непонятное сторожит Айшу из-за каждаго ствола, с каждой густой верхушки дерева.

Айша чувствовала себя совсем усталой: она уже несколько раз садилась отдыхать на старых узловатых корнях, взрезавших почву и снег и торчавших в наружу, точно черные изгибы каких-то колоссальных змей; на вывернутых бурей дубах, ложившихся поперек дороги… Она уже жалела зачем не послушалась солдата, зачем не вернулась… Действительно, только издали путь этот казался легок, и цель, его шипкинския вершины — близки… Тем не менее оставаться здесь нельзя было… Часа через два могла уже наступить ночь — а тогда впотемках и вовсе сбиться с дороги легко. Собрав последния усилия Айша пошла вперед, стараясь идти как можно скорее…. Еще сделала она таким образом версты две…

Синия сумерки уже густились между деревьями…

Серое небо над их вершинами — темнело и темнело… Солнце садилось в тучах густых и непроницаемых, в них не мерцали даже золотистые отблески заката… Дальние силуэты деревьев утонули в однообразной мгле, ближайшие точно стали расплываться… Контуры их делались менее резкими… Ветви мешались в одну массу…

— Ночь, скоро ночь!.. — вслух говорила Айша…

— Аллах! ты всемогущ — спаси меня…

И маленькия, слабыя ножки девушки торопились скорее — хоть выбраться из этого страшнаго, очарованнаго леса на ближайшую поляну, где-бы не густились так деревья, где-бы в сумерках не чудилось столько холодных, медленно скользящих призраков, где-бы в сыром воздухе не шелестило что-то совсем уже непонятное, совсем ужасное, от чего мурашки у ней бегали по телу и волосы шевелились на голове…

— Скоро ночь! — И она еще более заторопилась, спотыкаясь о корни деревьев, падая в ухабы, образовавшиеся в снегу…

Ночь действительно не заставила себя ждать…

Черная — среди чернаго мрака, она точно коснулась лица Айши своею длинною мантией…

Точно что-то холодное, легкое как паутина, скользнуло по ея лицу. Айша приостановилась и беспомощно сложила руки…

Вон за этою черною ночью идет, точно царская свита, громадный рой черных видений… Каждое становится около — все они образовывают громадный круг, в центре которого девушка смотрит на них обезумевшими от страха глазами… Круг этот смыкается и смыкается… Что это — словно блеснули огни… Она закрыла лицо черным платком обвязывавшим ея голову… Сильная холодная рука легла на ея плечо… Колена Айши подогнулись сами… Она тяжело рухнула в снег…

Когда она опять открыла глаза — видения стояли кругом — но уже воплощенные в отчетливыя формы людей… Огни — горят… При их красном блеске она видит сумрачные лица с повисшими усами, с ощетинившимися бровями, с хищными крючковатыми носами…

— Чего ты, девушка! — говорят ей по турецки. — Чего испугалась?

Айша удивленно всматривается… Еще придти в себя не может… — Кто это, зачем, что им нужно…

— Ты, ведь, турчанка?

— Да! — чуть слышно проговорила она совсем блеклыми губами.

— Откуда?

— Из Акенджилара.

— Нечего тебе бояться нас… Мы добрые мусульмане. Своих не трогаем.

— А вы… кто?.. — спросила и сама испугалась.

— Султану служим… Не в войсках, а как придется.

Айша оглянулась. Вон у одного на шее навернута только что срезанная телеграфная проволока. Много ее… При каждом движении его она звенит, точно сильный ветер пробегает по ней от столба к столбу, заставляя вздрагивать и сталкиваться висящия в несколько рядов проволоки. Вон у другаго на плечах — русский солдатский кафтан, а из под кафтана — своя синяя куртка видна… Айша сразу сообразила в чем дело.

— Баши-бузуки! — Пронеслось в голове у нея и девушка невольно вздрогнула.

— Баши-бузуки!.. Все равно, они своих не трогают… — И Айша опять стала приходить в себя.

— Ты куда шла?

— На русския позиции.

— Зачем?

— Меня русския женщины, что за ранеными ходят, послали, — солгала она.

— Зачем-же ты слушаешь их?

— Нельзя… Иначе мне плохо будет…

— Есть у тебя родные?

— Есть брат.

— Тоже в Габрове, неверным псам служит?

— Нет… Я ночью его выпустила из тюрьмы… Он теперь у Эйюба-паши…

— У Эйюба-паши… Ну, счастье твое, девушка… Мы сами оттуда… Завтра ты увидишь брата, а после мы отправим тебя в Казанлык. Там тебе найдется дело!

— Мне нельзя… Я должна идти… Мне приказали… — Перепугалась Айша.

— А это как твой брат скажет — так и будет… Велит тебя вернуть к гяурам — часу не удержим, выведем — ступай… Нет — поступим по его желанию!..

Айша покорно села к костру и глядя на раскалившиеся угли, по которым бегали красные змеи огня, стала думать о Соймонове… «Прощай!.. Прощай, мой владыка!» сама про себя повторяла она…

— «Прощай»…

Она знала, что ей не уйти отсюда; знала, что раз попав в турецкий лагерь, она уже не воротится в Габрово к добрым сестрам, приютившим ее!.. — Крупные слезы капали из глаз девушки… Комнатку свою в габровском монастыре вспомнила… Венелина как огорчена теперь… Плачет, пожалуй…

— Глупая я, глупая!..

И Айша, опустив голову на колена, закрылась платком и зарыдала…

Еще не рассветало, когда партия баши-бузуков тронулась в путь.

Айшу посадили на осла… Через три часа она была уже между своими… В лагере сбежались смотреть на нее. Отыскали Омера… Обрадованный, он не хотел и думать о возможности отпустить ее назад в Габрово.

— Мне хорошо там было…

— В Казанлыке будет еще лучше… Я сам тебя провожу туда, если пустят…

Вдруг все кругом расступились и стали отдавать селям…

Верхом на чудесном коне показался толстый турок, сумрачный, в рыжем кафтане с двумя поперечными нашивками на плечах.

— Сам паша! — только и успел шепнуть ей Омер.

Девушка поклонилась.

— Это еще! Откуда это в лагерь к нам такия попадают?

Начальник баши-бузуков подошел к паше и объяснил все…

— Так это сестра твоя?.. — И Эйюб внимательно взглянул на Айшу… Ну, такую жемчужину оставить в Габрове жаль. Пока она к моей жене в Казанлык поступит, а там — мы посмотрим…

И Эйюб посмотрел на Айшу взглядом, обещавшим, мало хорошаго…

— Омер — ты можешь проводить ее!

Через несколько часов Айша, уже по турецки вся закутанная, спустилась с шипкинских позиций в теплую долину Казанлыка, теплую даже теперь — когда мятель и, мороз истребляли на горных вершинах тысячи солдат…

Глава XXVIII. Экспедиция генерала Бабкова

Генерал Бабков объезжал сегодня позиции… В ночь была страшная мятель, дороги были занесены снегом… С утра начался мороз… Молодой адъютантик кутался в жиденький барашковый воротник, оставляя кончик поса на жертву холоду и ругался про себя.

— Вы чего там ворчите?..

— Нет, ваше превосходительство… Это я погоду ругаю…

— За что?

— А за то, что не во-время морозом ударила, не подождала пока мы объедем позиции…

Генерал Бабков добродушно улыбнулся.

— Природу, так природу… А я думаю, что это вы меня… За природу-то действительно под арест не посадят, а за генерала — пожалуй… Как вы об этом думаете?

Адъютант закутался еще плотнее.

— Нужно-же им радость сообщить, оправдывался генерал. — Это воодушевит… Легко-ли — Плевна пала!.. Да ведь мы из за этого только здесь и сидим…

— Так вот нас и выпустили…

— А вы как-бы полагали… Теперь все за Балканы двинемся. Станем турку оттуда выбивать.

— Как-же это двинемся, в лоб им?

— И в лоб, если прикажут… У вас в генеральном штабе этого не полагается.

— Наука… — начал было адъютант.

— Начхать мне на вашу науку… Вы все как индюки — только хвост распускаете, да пыжитесь…

— Разумеется, ваше превосходительство, еще грибоедовский Скалозуб — полковник…

— Ну-с.

— Еще он собирался фельдфебеля в Вольтеры дать…

— И полковника такого не знаю, да и о фитьфебеле таком не слыхал-с… Они где же служили?..

— И по сие время служат… При театрах-с… При Александрписком в Петербурге, да при Малом в Москве.

— Ну, так мне на них на обоих наплевать! Хороши военные — нечего сказать. Теперь тут дерутся, — а они при театре. Нашли место. В наше время, при покойном Николае Павловиче, их-бы так турнули… С протекцией, должно быть, этот полковник Грибоедовский?

— Какже-с!.. Им Фамусов покровительствует… И публика очень любит… — потешался адъютант.

— Ну, оно и понятно… У нас, батюшка, так — нет у тебя заручки — весь век в генерал-маиорах просидишь. За 5-е то мне-бы следовало Георгия на шею… Ну, а что я получил? Что… — И генерал Бабков круто повернул коня и в упор наскочил на адъютанта.

— Что я получил… Станиславскую ленту — благодарю покорно-с…

— Я в этом не виноват…

— Ну, а будь здесь ваш, как его… Полковник-то…

— Скалозуб?

— Вот, вот… Он-бы получил… Потому что его публика любит, а нас публика не одобряет…

— Отчего-же-с… Вы на Скалозуба очень похожи… И вас так-же наша публика любит…

— Наша публика не в счет… Наша публика что — наша публика — армейская кирилка. Кто ее слушает?

— Не вы одни, ваше превосходительство… Вот у Щедрина служит — Дитятин, — так тоже очень недоволен…

— Это кто-же Щедрин?.. Корпуснаго командира я такого не слыхал.

— Это в Питере, ваше превосходительство…

— Генерал-лейтенант?..

— Больше-с.

— Генерал от кавалерии?

— Больше-с.

— Ну, вот… Генерал-фельдмаршала у нас ведь нет… Окроме Барятинскаго… Так ведь тот на спокое…

— Щедрин, по своей части, — тоже генерал-фельдмаршал…

— Так он верно из штатских, отдельною частью управляет?.. Командует особым ведомством каким?..

— Точно так-с!

— Не слыхал… Не слыхал его… И генерал Дитятин у него по особым поручениям?..

— Верно-с…

— И не доволен-с?

— Очень недоволен…

— Хороший человек значит… Коли недоволен — значит хороший человек… Чем-же это он недоволен.

— Чином обошли, простору ему нет настоящаго…

— Эге… Да. Дитятина я знал еще в 1848 году… Вместе Венгерский поход мы делали… Он из сдаточных, но храбрый… Тогда он поручиком был… Никак к носовому платку привыкнуть не мог… Все знаете перстами… Не тотъ ли самый…

— Может быть и тот-с.

— Тот — тот, должно быть… Мы его целым полком учили танцовать… Нельзя-же — офицер и не танцует…

— Выучили?..

— Все мог, а вот шассе круазе ему не далось… — Старался… Старательный офицер был… Любил драться с солдатами…

— Чуть что — в зубы?

— В зубы, в зубы!..

— Ну, так это он-с.

— Благодарю вас.

— За что-же?

— За весточку… Я его очень любил… Душой был прост… Очень прост… Он еще в штабс-капитанском чине одного венгерскаго жида повесил…

— Это за какую провинность?

— По своей простоте… Жид по русски не понимал, а Дитятину показалось, что он упорствует, потому по понятиям Дитятина все жиды говорят по русски… И повесил-с… В наше время это за самый пустяк считалось… Слышали вы анекдот; а только это не анекдот, а правда. Был в одном полку капитан; сидит он на вечеринке и в карты играет… Только пришли ему шесть козырей и два посторонних туза, — он обдумывает как-бы обремизить партнеров — а в это время к нему фельдфебель… — Іоська, ваше благородие, пришел… — А Іоська маркитант был… Ну, тот оторваться от карт не может, да фельдфебелю шутя: — повесь, говорит, пока своего Іоську на первой осине… А кончу — так выйду… — Слушаю-с, сделал фельдфебель круг-гом! И пошел-с. Заигрался капитан… Выиграл много… Окончили… Вспомнил про Іоську… — Позвать, говорит, фельдфебеля. Явился. — Ну, говорит, зови сюда Іоську… Что ему надо?.. — Никак нельзя-с, ваш-броди! — Это почему, — ушел, что-ли… — Никак нет-с!.. Потому мы, по вашему приказу, его повесили… Только осины не нашлось — мы на липе… Все равно крепко будет-с!.. Надежно висит. — Так капитан и сел… Потом оделся в парад — едет к полковому командиру — так и так… Отобрали у капитана саблю — посадили на гауптвахту, начали судить… Судили, судили, присудили — в солдаты… Пошло на резолюцию. И состоялась резолюция: приговор утвердить, но за заведенную в своей роте капитаном таким-то образцовую дисциплину — вернуть ему чины и ордена и произвести в маиоры. Потом этот капитан шибко вперед ушел. Я еще в малых чинах был, когда он уже военными кантонистами заведывал, а потом его сделали начальником арестанских рот… Вот, батюшка, как в наше то время служили… Ну-ка, вы попробуйте… «Только, говорит, ваш-бродь, осины не нашлось — мы его на липе…» Это вот дисциплина. А нынче что, нынче солдат развращенный…

— Почему-же развращенный?

— А потому что думает. Солдат думает. Прежде ему этого не полагалось. Наши жены — ружья заряжены, вот где наши жены… Наши сестры — сабли остры, вот где наши сестры; наши матки — белыя палатки, вот где наши матки… Вот как прежде было-с! И хорошо-с было, по всей откровенности могу вам сказать… А теперь что солдат, как индюк напыжится да думает… Генеральнаго штаба развелось — а ведь вы что — только кукарикать умеете, ничего более… По наукам неприятеля бить!.. По наукам!..

— А то как-же, ваше превосходительство?

— А так, что одна наука и есть — вся в трех словах: кладс, или… урра! вот и наука… Тактика, фортификация!.. А по моему: рассыптесь молодцы за камни, за кусты, по два в ряд! Прежде как мы побеждали?… Нука нынешние вы… Победите-ко? Посмотрим… Измаил, например, Прага! Ну, и прочее. Приказывали и побеждали!..

— А Севастополь?..

— Севастополь… Севастополь не в счет.

— Почему это?

— Потому…

— То есть как-же?

— В Севастополе измена была… Немецкие генералы нас заездили. Да у неприятеля и ружья лучше были…

— А это не наука?

— Какая-же это наука!.. Я против вашего фазанства, а впрочем, штабс-капитан, не рассуждайте, потому что вы еще в малых чинах…

— Слушаю-с!..

— Ну, то-то… Вам-бы побольше нас стариков слушать — лучше-бы было!.. Эй ты, мухортка?

Пехотный солдатик остановился… Вытянулся…

— Молодец!..

— Рад стараться!..

— Поздравляю!.. Поди и товарищам сообщи — Плевну наши взяли!..

— Ради стараться, ваше превосходительство!

— Ну, вот… Урра!..

— Урра!..

— Нет, тут в армии еще сохранились солдаты!.. А только и эти уже последние.

Налево батарейка темнела… Из массы снега, засыпавшего все кругом, резко выделялись зеленые лафеты… Ярко вычищенная желтая медь орудий тускло поблескивала без солнца… Тут безмолствовали под огнем неприятеля — батарейный командир, оседлав бруствер и ничего-же сумляшеся, раскладывал себе гранд-пасьянс.

— Э, чорт знает, как супу хочется! — Приостановился он.

— Легко помочь этому, — вмешался артиллерист, рассматривавший в бинокль неприятеля.

— Как?

— Из ваших карт хороший навар получится…

— Ну, вас!.. Всегда вы со своими остротами…

— Однако… Все-таки…

— Что-же выходит?..

— А ничего… Скука-то какая, скука!.. Батюшки, генерал Бабков к нам…

— Умный генерал… Вы знаете, как он бинокли эти самые зовет — бинками… Вчера мне говорит: хорошая эта газета «Московския Ведомости»… Какой я это там фаэтон читал?.. Он, видите, в фельетонах ездит, а фаэтоны читает…

— Ну, вас!..

— Верно… Вы слышали, как он с прусским военным агентом Лигницом по немецки разговаривал?

— Нет…

— Помилуйте — чудесно!.. Тот ему вопрос, а генерал Бабков поворочает глазами, перстами помахает в воздухе — а потом, показывая на стол: «водки, не угодно-ли?..» Потом вышел и говорит: «хороший человек этот Лигниц… Мы с ним большой разговор имели».

— Здорово, молодцы артиллеристы?.. — послышался голос Бабкова.

— Здравия желаем, ваше превосходительство!

— Поздравляю. Наши вчера Плевну взяли…

— Урра!

— Теперь скоро и войне конец, братцы!

— Урра!

— Кругом марш в Россию обратно. Русския щи хлебать.

— Ради стараться…

— Ну, вы, капитан, что делаете?..

— Наблюдаем за неприятелем…

— В банки эти?..

— Точно так-с!

— Отвечали?

— Отвечали… Недолетает… Далеко стоят они…

— А ихние долетают?

— Тоже нет…

— А ну-ко, пальните ему сейчас… При мне… Для меня, я вам скажу, эта музыка лучше всякой другой.

Как настоящий пехотинец, генерал питал нежнейшую страсть к артиллерии…

— Первое!..

Выстрел грянул… Граната, точно вздрагивая в воздухе, понеслась далеко…

— Лети, лети — письмо любви! Это, кажется, ваш Лермонтов сказал? — обернулся Бабков к адъютанту.

— Нет-с, — даже не удивился тот, — это вольный перевод Шекспира.

— Ну, мне все равно… Что это значит вольный перевод?.. Какая разница с обыкновенным?..

— А это, ваше превосходительство, все равно, что разница между: на плечо и ружья вольно!..

— Так-так, понимаю… Я Пушкина читал-с. — Совершенно неожиданно обернулся он к адъютанту.

— Да?..

— Как-же… Хе-хе… Читал-с!.. Ловко он это… А только по моему Державин лучше… генерал был…

— Кто?

— Чему вас учат в академии?.. — обиделся Бабков. — Державин, говорю, генерал был.

— Военный?

— Две звезды имел. Оду на взятие Шамиля какую написал…

— Он, кажется, дивизией командовал?

— Не слыхал-с! Изумился генерал.

— Какже. У корпуснаго командира Ломоносова… Генерал Державин дивизией командовал. Но был отчислен без пенсиона…

— За что?

— За эпиграму:

«Река времен в своем движеньи
Уносит все дела людей
И топит в пропасти забвенья
Народы, царства и царей».

— Скажите, пожалуйста… хе-хе… Это он действительно смело!.. Так без пенсиону и без мундира!..

— Да!..

— Строго!.. Прежде, молодой человек, было строго!.. «Народы, царства и царей!..» Скажите пожалуйста… А то еще у нас был поэт Семяиников в полку, так он про полковаго командира какую критику пустил:

«Наш полковник очень храбрый

Хорошо владеет шваброй!»

и вдруг на неделю под арест… За швабру-то!

Глава XXVIII. Замерзшая траншея

Однако!.. Это Бог знает что!..

Молоденький адъютант напрасно старался закутаться в жиденькое пальто.

— И кто ее выдумал эту войну. Чорт знает, и воротники-же у нас.

— А воротник чем еще провинился? — усмехнулся генерал Бабков.

— Да разве можно им шею прикрыть. Насквозь ведь пробирает.

— Молодая кровь!.. Вам по настоящему-то и жаловаться грешно! Нам старикам еще туда-сюда… А вам, какъбудто-бы, и стыдно. А что на счет войны, так это точно… Ее Каин выдумал.

— Братоубийца.

— Первый оружие поднял — дубину… С таё поры и война пошла… Это еще, как я солдатом был, так мне фитьфебель внушал.

— Ты и до сих пор солдафон: таё, фитьфебель! — пробурчал про себя адъютант.

— Вы что там в нос шебаршите.

— Да вот погоду все…

— То-то… Я так полагаю начальство осуждаете.

— Да и начальство тоже хорошо!

— А чем это не угодило вам?

— Да что-ж, по вашему, сладко нам тут.

— Сладко — не сладко — а велено. Значит шабаш. Мы рассуждать не могим… Наше дело — помирать… Ну, ты!.. Дал он шпоры поскользнувшемуся на горном склоне коню.

— Отчего вы, ваше превосходительство, не женились?

— А потому, что у меня был в молодости, конь — Марушка, да фитьфебель — Мурашка.

— Что такое? Я ничего не понимаю.

— Вот по этому самому и не женился. Потому конь у меня был красавец… Статуй настоящий…

— Статуя, ваше превосходительство.

— Как-же статуя, если он жеребец?.. Статуй значит!.. Ну, а Мурашка фитьфебель таким поведением отличался, что по всей дивизии равнаго не было. Вот я так себе и положил: если найду девицу красотой в Марушку, а поведением в Мурашку, так и женюсь… Да не одна такого экзаненту выдержать не могла.

— Так вы при Мурашке и Марушке и остались…

— Вот-вот… Ну, Марушка-то еще себя оправдала… А Мурашка подлец оказался…

— Вона!..

— Еще какой… Поверите-ли. Как в отставку вышел; сейчас кабак открыл… С тех пор я в людей не верю-с!..

— Ты не поверишь, ты не поверишь… как ты мила!

— Это вы откуда?

— Из оперы «Неимоверный генерал»…

— Неужели и такая есть?

— Есть, есть, ваше превосходительство.

Путь становился все труднее и труднее… Кони то и дело скользили на голом льду, кое-где устилавшем скаты. Ноги разъезжались. Даже острые шипы подков не помогали. Молоденький адъютант, озлившись на своего россинанта, стегал его нагайкой. Тот только отфыркивался да отчаянно поматывал головой, точно упрекая: «за что ты меня… Чем я виноват»… Генеральский конь тоже спотыкался, а изредка и останавливался, точно давая понять: «не будет-ли, не пора-ли и домой».

— Вашбродь! Вашбродь! — наклонился к адъютанту один из казаков, сопровождавших генерала.

— Чего тебе?

— Дальше на конях неспособно…

— Почему это?

— Скользко… Ледовина одна… Тут пешом дай Бог… Безпременно конь себе ноги попортит.

— Ты чего это? — обернулся генерал.

Адъютант ему передал.

— Что-ж я поразомнуся еще пешком. Пешком-то куда лучше… Первый сорт…

Молодой офицер соскочил с коня и передал повод казаку.

— Ну станишник — побереги коней-то… — Сполз со своего седла и генерал… — Мы уж одни и пешком дойдем туда.

Вверх еще было добрых версты три…

Тропинка зигзагом шла туда; по ней, впрочем, еще тяжелее было идти. Сгладилась так, что ноги разъезжались, хоть вскоре направо обрисовался отвесный спуск, дно которого курилось туманом.

— Таперчи ежели туда!.. — оглянулся генерал в низ.

— Да… И без того голова кружится…

— А идти надо… Хошь и кружится, а надо!.. Ничего не поделаешь…

— Это разумеется!..

В иное время можно было залюбоваться на картину, представляющуюся оттуда.

Среди тумана, точно из моря, высились серебряные вершины гор… Оне казались совсем безжизненными… Сегодня даже орудия молчали, точно вчерашняя буря убила все, что еще осмеливалось дышать и двигаться на этих скатах… Вон на право из снегу торчит брошенное с лета еще орудие… Подбитое, негодное, оно беспомощно выставило свой черный зев из белаго сугроба, хищно разинутый, точно ему мало было той крови, какую он уже пролил за краткий период своего существования на этих самых горах… Вон зеленый лафет торчит, точно ребра палаго и объеденнаго волками коня… Вон чей-то труп… Присыпало его снегом… Только по очертанию этого белаго выступа можно догадаться, что под ним улегся человек… А вдали вершины за вершинами… Щетинки обезлиствевшего леса бегут снизу… вырываются из тумана и всползают на высоту, да видимо осилить не могут и на полдороге останавливаются… Вон на право развалины… Кучи камня… стена какая-то, иззубренная… Точно ее изгрызли железные зубы сказочнаго чудовища… Вон далеко-далеко, на турецкой позиции какия-то черные точки ползут, тоже в гору… Все выше и выше… Движутся…

— Что это?

— Турки… Как и мы, на позицию пробираются…

— Это они должно какую пакость замыслили!

— Почему.

— Да как-же!.. Экое время выбрали. Нечего сказать!.. Тут дохнеш — а они бродят. Бродяги… А солдаты и у них хорошие. Грех пожаловаться — хорошие солдаты… Таких и у нас мало.

Генерал, как и простой солдат, всегда склонен был преувеличивать достоинства неприятеля…

— И народ чудесный…

— Чего-же мы воюем с ними?

— А вы вот у станишника спросите!.. — и генерал усмехнувшись обернулся к одному из казаков, сопровождавших «начальство» в гору.

— Станишник, из-за чего мы с туркой воюем?

— Из-за евонаго разбоя… И из-за недоимки… Вашество!..

— Как-же так. Что-то я не понимаю?..

— Потому они братушек стали забижать разбойным делом… Опять-же недоимка… За Сивастополь с них следовала нам подать, так они ее платить не хотят… Так вся в недоимке осталась!..

Вершина, куда двигались наши путники, преодолевая тысячи препятствий и все-таки с трудом оставляя за собою оледенелые скаты, казалась совсем мертвою… Еще мертвее тех, которые также, как и она плавали в море тумана, клубившегося сегодня со дна долин и ущелий… На ней можно было рассмотреть очертания бруствера траншеи… Но вся она была засыпана снегом… Ни одного силуэта там не выдавалось утомленным взглядам молодаго адъютанта… Напрасно он всматривался туда, ему казалось, что он и его спутники единственные живыя существа среди всего этого проклятаго небом простора… Ни один костер не курился там, никакая темная струйка дыма не подымалась отсюда к небесам, серыя тучи которых сегодня казались еще ниже и грузнее… Вот, вот еще несколько мгновений и оне опустятся на эту белую вершину, точно ревниво окутывая горсть людей, затаившихся на ней… Точно им угрожает какая-то невидимая опасность и это небо милосердно хочет прикрыть их от нея, защитить, спасти… Но это только казалось… Гонимыя с севера на юг такими-же темными, низко висящими и грузными тучами, они все ползли и ползли далее, застаиваясь по очереди на таких-же вершинах, как эта и все дальше и дальше продвигаясь к теплу и свету…

— Эта самая опасная из наших позиций, — заметил адъютант.

— А что?

— Всего больше померзло народу здесь… Чего она нам только стоит?

— Считать нечего… А то одурь возьмет… Плевна пала — скоро и Шипка вся наша будет, тогда и сочтем…

— Тут-бы монумент потом поставить… Только и написать на нем два слова «Мученикам Шипки».

— Монумент, будьте спокойны, поставят… Чего-чего, а на счет монументов у нас свободно…

Адъютант усмехнулся.

— Вы это чего-же-с?.. Над начальством…

— Ваше превосходительство изволили сейчас радикальную идею выразить.

— Ну, там какую еще!.. А только верно говорю… Монументы у нас не воспрещены — ставь!.. Вот примерно, у меня начальство было генерал, из французов он… Собака у него околела, так он и над псом — мраморный ангел плачет, на камне сидя, а под ним слова: — за дружбу и верность!..

— Однако, как-же мы это долезем?

— Нужно… Посмотреть, во-первых, что у них делается а во-вторых — передать, что Плевна наша. Это я вам скажу, то-же, как приятно услышать-то… Скоро конец значит…

Те, которым надлежало узнать радостную весть, еще не показывались из-за брустверов…

Ни одного выстрела не доносилось оттуда.

Молчали и на турецких позициях… Наших путников начало серьезно беспокоить это мертвое спокойствие!…

— Точно на кладбище!..

— Да!.. Не весело… Чтобы это значило?..

Уже в версте был бруствер траншеи, но ни позади ея, ни над нею — никого не было видно.

— Не оставили-ли ее?.. Во время мятели сегодня ночью…

— Ну, вот… Не может быть этого.

— Может быть; турки… Чорт их знает… От них, подлецов, всего дождешься… Не знаешь, как и где…

— Что?

— Напали и отняли… Теперь захилились и сидят.

— Перестрелку-бы слышали мы…

— Где тут ночью услышишь в мятель?.. Рядом с нашими позициями — батарея; вчера, во время мятели, из нея нарочно залп сделали, что-же-бы вы думали? так у нас никто и не слыхивал… А совсем рядом…

— Балкан!.. Он грозен… Сколько тут на нем нашей крови пролилось.

Чем ближе к траншее, тем ея молчание становилось загадочнее и загадочное.

Невольно чувство опасения проникало в неробкия души. Что могло там случиться?

Генерал приостанавливался, вслушивался, но в величавой и зловещей тишине не раздавалось ни одного звука… Совсем мертво было кругом все, доступное глазу…

— Вон, вон что-то?..

Наши насторожились, прислушиваясь…

В стороне что-то шуршало…

— Это, вашьбродь, снег… Сорвался с кручи…

Действительно, большая глыба снега сползла вниз и рассыпалась там в тумане, клубившемся на дне долины.

Бруствер траншеи все выростает и выростает… Вон он совсем близко уже… За ним должны быть люди.. Их уж и видеть надо-бы…

Одного заметно, впрочем… Вон он разлегся, заснул, должно быть, позади траншеи… Свернулся в комок и заснул… И свернулся-то как. Видимо, старался занять на снегу как можно менее места, чтобы теплее было, чтобы не предоставить непогоде и холоду слишком много своего тела…

— Скрутился совсем…

— Эй, ты… Молодец!..

Скорчившийся солдатик молчит, только кончик рыжаго башлыка торчит прямо на встречу генералу.

— Красавец!..

Но красавец и ухом не ведет.

— Затомился, сердешной!.. Совсем затомился. Не слыхать ему нас теперь!..

Казак бросился было к нему, наклонился, приподнял руку спавшего… Но тот, как-будто нарочно, так крепко прижал ее к боку, что не отогнуть… Казак попробовал за голову — вместе с головой поднялось и тело все… Опустил — и все рухнуло в снег… Казак опешил и отодвинулся прочь.

— Ну, что?

— Замерз, ваше превосходительство… закоченел уж…

— И солдатик-то молодой… Ах ты бедный, бедный…

А у того, у беднаго-то, губа немного кверху всползла, открывая белыя десны… Глаза закрыты… Руки в рукав одна другой засунуты… Скрючены ноги к животу и колени согнуты…

— Когда его так могло… Некому-то и подобрать видно…

— Кому тут подбирать, давай Бог самим-то выстоять, что уж о других думать. Не приходится…

Хотелось старику генералу пошутить… Ободрить своих… Да шутка на полуслове замерла… Так и смолчал…

Вот уж и траншея…

Вот она — перед ними; что-же они не идут… Что-же они остановились как вкопанные?

— Господи, Боже мой!… Сколько на свете живу — ничего не видел подобнаго…

И старик крестится… крестятся и остальные за ним…

— Да неужли-ж все?… Здорово, ребята?..

Как странен этот громкий крик в мертвой пустыне… Чем-то чуждым ей он прозвучал здесь и погас, не вызвав ответа.

— Здорово, ребята!.. — Голос дрожит от волнения. — Плевну наши взяли…

Траншея молчит, по прежнему…

— Да, ведь, не может быть… Кто тут жив, отзовись…

То-же безмолвие, что и в первый раз…

С ума сойти можно… Сна такого страшнаго не увидишь… Сказки не придумаешь ужаснее этой действительности.

Все, все… Как есть все!.. Повторяет генерал, входя в траншею…

В снегу внутри траншеи в разных положениях сидели, лежали и даже стояли, опершись о бруствер, люди…

Некоторые были совсем запушены снегом, другие нашли видимо уголки, куда он не падал… Но от этого им не было легче.

Вон, у самых ног генерала, сидит, охватив колени руками, офицер… Кепка сползла на самые глаза, мешает ему видеть, да если-бы и не мешала, все равно он ничего, бы не увидел. Попробовали было его шевельнуть — он как деревянный упал на бок, причем ни колени, ни охватывавшие их руки не изменили своего положения… Вон рядом вытянулся и лежит солдат… Синия щеки… Белыя губы… белее щек… Широко раскрытые глаза… Что он допрашивается ими у этого суроваго неба… Чего ему нужно от него?.. Вон подальше, третий взял ружье, да так и застыл с ним… Снегу набилось в дуло… Белой пуховочкой над ним торчит…

— Да часовые-то живы?

Никто из них не отзывается.

Генерал шевельнул одного за плечо — не оборачивается…

Что-то уж очень внимательно смотрит за бруствер, так внимательно, что не слышит даже голосов позади себя, не чувствует руки, опущенной на его плечо…

И так по всей траншее… Человек сорок здесь осталось и все они спят.

Тяжелая ночка выдалась — отдыхают болезные…

— Сердешные вы мои! — всхлипывает генерал… «Войну Каин выдумал» — вспоминает адъютант…

— Да не может-же быть, чтобы все…

Разумеется не может… Вон один в стороне шевельнулся… Казак попробовал поднять его — не смог… Товарища позвал… Стали оттирать… Оттирали, оттирали — бросили…

— Ну?.. Чтож вы, ребята…

— Ничего не поделаешь, кончился… Совсем кончился…

Теперь уже взгляд этих, за минуту назад еще видевших, глаз остеклел… Только удивление в них замерло к чему-то, показавшемуся в последнее мгновение.

— Поручик… Сейчас с казаком спуститесь, садитесь на коней и на ближайшую позицию…

— Слушаю-с…

— Чтобы сию минуту прислали людей… Этих не спасешь… Но, ведь, турки тоже не дураки… Я думаю и то дивятся, чего молчат наши… Как-бы нападения не сделали…

— А ваше превосходительство как-же?

— Я побуду здесь пока… Ну, живо, поручик…

Генерал один остался в этой мертвой траншее.

Один, вглядываясь в неподвижные лица, один, зорко присматриваясь за бруствер в неопределенную черту турецких позиций.

Не долго он, впрочем, наблюдал за нею…

Не осилил… Сел тут-же и зарыдал бессильными старческими слезами… Некого ему было стыдиться, кругом были разбросаны одни трупы… Новыя жертвы ночнаго боя с зимой, с морозом, с лютующей на этих вершинах природой… А тучи вверху ползли все те-же серыя, однообразные, грузные, неся в своих недрах тысячи смертей… Против кого еще ополчились оне?..

КОНЕЦЪ ПЕРВОЙ ЧАСТИ.

Часть 2

Глава I

Полураззоренный Казанлык весь переполнен турецкими обозами, проходящими через него свежими войсками, длинными поездами раненых аскеров, которых в тряских арбах свозят отвсюду в больницы, где с утра до ночи хлопочут греческие и армянские доктора, вместе с английскими врачами, присланными сюда из Константинополя. Голыя ветви деревьев в садах, дома, оставшиеся без кровель после пожарища, следовавшего по пятам за таборами Сулеймана, монастырь обращенный в хозяйственный склад, церкви, в которых поместились солдаты — все это производило впечатление какого-то невообразимаго хаоса. Крики и гвалт с утра стояли над этим городом, с улиц перебрасывались в дома, из домов на улицы. Густыя озабоченные толпы сновали с конца в конец. Скрипучия арбы тонули в жидком месиве талаго снега и грязи; порою сквозь всю эту суматоху неслись, сломя голову и топча пешеходов, всадники. С криком «хабарда» проскакивали черкесы на своих мелкорослых бойких коньках, торопясь еще засветло попасть зачем-то на шпикинския позиции. В тысячеголосой толпе как тени скользили женщины, закутанные в черные покрывала, по крестьянскому обычаю; изредка щеголеватыя жены поставщиков и высших офицеров турецкой армии, сопровождаемыя уродливыми ханумами и феллашками, переходили из одного дома в другой, или проезжали на конях, старательно закутывая свои лица и только изредка обдавая горячим взглядом черных глаз молодаго бимбеши, вырвавшегося в Казанлык с боевых позиций на отдых. Порою показывались здесь и европейские офицеры, австрийские или английские, уже облекшиеся в турецкия фески, казавшиеся уродливыми на рыжих волосах британских ненавистников России и всего русскаго… Когда двигались с юга новые таборы и музыка играла унылый марш, на улицах Казанлыка подымалась давка невообразимая…

— Слава Аллаху! К нам еще войска пришли.

— Да, теперь урусам скверно будет.

— Все погибнут!.. Наш султан могуществен… Если он до сих пор терпел все дерзости московских собак — так только из милосердия.

— Уж они и то гибнут теперь, как черви в яблоке, брошенном на снег.

— Наши из Габрова дали знать — плохо им приходится там… Все переморожены.

— Сам Аллах за нас… Он бурей истребит их.

Красивые, смуглые албанские солдаты казались далеко не восхищающимися перспективою боя с русскими. Их оторвали от семей, совсем еще юношами… Что-ж, муллы ведь объясняли им, что всем надо идти сражаться за веру, за пророка, за султана.

— Истребите их побольше, не жалейте гяуров! — кричала им радостная толпа.

А рядом по другой стороне широкой улицы, главной в Казанлыке, двигались арбы с ранеными и больными…

Эти не кричали. С болью разжимали веки, смотрели на новые таборы и опять закрывали глаза, стараясь не выдать стона нечеловеческой муки.

На встречу солдатам выходили и женщины. Эти кидали им шитыя шелками полотенца, сласти, и молча отходили назад, не осмеливаясь слить свои голоса с восторженными криками толпы.

В суматохе этой была и Айша.

Она сильно переменилась за несколько дней. Похудела. Большие черные глаза стали еще больше… Горели почти лихорадочным светом. Она все думала о Габрове, о добрых сестрах, о Соймонове. Она было задумывала бежать назад — да горы казались отсюда слишком высоки… Через турецкие позиции не пропустят… А сквозь ущелья тоже нельзя — наткнешься на болгар или на баши-бузуков. На Топлишь-бы пойти через Куруджу, да там тоже болгары живут, а они не пожалеют… Не мало в Казанлыке рассказывают про эти ужасы… Еще недавно целая семья двинулась туда, к отцу, что оставался в Габрове у русских. Так и не дошла. В деревенском ущелье нашли потом их трупы с перерезанными горлами, с пробитыми пулями грудями… Жестокое время, когда и женщине и ребенку одинаково грозит опасность!..

Айша вышла на улицу вместе со старухою, женою паши…

Та привязалась к девушке. Сначала было заговорила зависть к ея красоте и молодости, а потом сообразила, что ведь все равно, кого-цибудь возьмет паша, так уж лучше эту — эта добрая, послушная.

— Тебе хорошо будет! — Приставала к Айше старуха.

Та первое время только отмалчивалась.

— Ты слышишь, тебе совсем хорошо будет… В шелках ходить станешь, сладко есть, на мягком спать…

— О чем ты это, матушка?..

— А о том, когда тебя Эйюб наш за себя возьмет.

— Как это?

— Да ведь ты и теперь у него в гареме, ну и останешься совсем. Брат твой ничего не будет иметь против этого… Ему еще лучше… Паша и ему поможет…

— Я не хочу идти за пашу…

— Отчего? — в который уже раз изумлялась старуха.

Айшу точно что-то за язык дергало — ей хотелось кому-нибудь рассказать о Соймонове, о том, как она его любит, как добры к ней русские, как, вообще, хорошо с ними, и, разумеется, рассказала-бы, да раз, как-то, она видела следующую сцену. По казанлыкской улице вели русскаго пленнаго. Он обливался кровью, одна нога была перебита, через все лицо шла рана поперек… Едва полз, опираясь на палку… Старуха-жена Эйюба, увидев его, озлобилась, во все горло и на всю улицу стала выкрикивать:

— Гяур, христианский пес… Отчего тебя не пришибли но пути, что это за солдаты!.. Они должны были сжарить тебя на медленном огне…

Солдату, довольно наслушавшемуся этих озлобленных ругательств — было не в диковинку. Он понимал их по тону… он даже не повернул головы…

Тогда старуха стала швырять в него каменьями.

Айше всякий раз, как она хотела рассказывать ей о русских, вспоминался и этот случай… Как тогда свело всю старуху. Она дрожала от злости; по ея лицу бежали судороги.

Еще-бы! Айша-бы даже не осмелилась спорить с нею. Слово защиты таяло на ея губках прежде, чем оно могло быть произнесено!

Разве в первый поход русских за Балканы не был зарезан болгарами брат этой старухи, разве они не сожгли ея дома, не раззорили чифтлика, где она привыкла проводить лето, где каждое дерево было взлелеяно ею!

— Русские изверги, — говорила она.

— Я знаю русских женщин, оне… начинала было Айша.

— Я тебе говорю, что все они — демоны злые! бесилась старуха.

— А те ходили за нашими ранеными!..

— Ты молода, еще не понимаешь! Они вылечат наших раненых и отправят их в Россию затем, что-бы там их казнить! О русские хитры… Они-бы и тебя взяли с собою, заставили переменить веру и сделали-бы своею рабынею. Ты-бы у них ходила в лохмотьях, томилась-бы на самых черных работах.

— Они мне ничего не говорили о вере.

— Потом когда увезли-бы тебя в Россию… Они со всеми нашими так… Самых упорных заставляют пасти нечистых свиней!.. Это подлое, жадное племя!..

И она вся дрожала от злобы и негодования…

Ея муж было старо-турок. В то время, как Вейсиль и Леман паши брали пленных, он никогда не делал таких «глупостей». Если к нему в руки попадались русские, он, поморив их за надежным караулом, отдавал потом на потеху своим солдатам.

Те и тешились! Потом изуродованные тела врагов сбрасывались с балканских кручь прямо вниз и делу конец… В списках русских еще одним безвестно пропавшим делалось более.

— Побежденным смерть! По корану рассуждал Хюсни… Размечите их — чтобы жены их и дочери долго плакали о судьбе своих мужей и отцов… Слезы женщин приятны победителям… Пусть дети их ростут в страхе к нашему могуществу… Пусть они знают, что никто, поднявший на нас оружие, не получит пощады…

Муллам нравился Хюсни больше всех.

— Эх, еслибы у нас все думали так, как ты. Славное время Махмудов и Селимов скоро-бы вернулось и поганых франков не было-бы вовсе между правоверными!..

В бессонные ночи Айша мучилась неопределенными опасениями.

Ей все чудился Соймонов — измученный, обливающийся кровью, бессильно распростертый на ледяной поверхности Балкан…

Сердце так и стремилось к нему, а ненавистная клетка держала здесь в душных комнатах казанлыкскаго гарема. Она даже писала своему брату. «Если попадется тебе, или кому из ваших, в плен доктор (хеким банта) Сойман — спаси его, потому что он спас меня и многих других, из наших». Выходя в конец города, откуда были видны, на север грозные вершины засыпанных снегами гор, она. с отчаянием всматривалась туда и когда над ними точно, курился белый дымок, сердце ея сжималось тоскою и болью. Она хорошо понимала, что это горная мятель бушует там и злится, что посреди мятели быть может умирает он.

Он, который ей дороже брата, дороже всех своих…

И еще пристальнее она всматривалась в эти клубы белаго дыма, точно вот-вот он должен разорваться и показать ей дорогое, милое лицо любимаго человека… Но сколько она не глядела туда, — краски дня блекли, свет вечерний зари отгорал на горных склонах и они сами погружались в смутное марево зимних сумерек, не показав ей ничего и никого.

Айша для новой бессонной ночи уходила домой.

Как-то шла по улице — видит знакомое лицо… Турок!.. Где его видела?

Всмотрелась и вспомнила — в Габрове.

Подошла, забылась совсем, даже за руку его схватила…

Тот тоже остановился, недоумело смотрит на нее.

— Из Габрова, давно-ли, как попал сюда.

— Бежал, ханум!

— Что так?

— Это ты, Айша! А я думал кто… Наконец разобрал и он, из под слегка приподнятаго покрывала, черты ея лица.

— Что в Габрове?

— А тебя считают там умершею… Думают, что ты замерзла по дороге.

Что-то кольнуло ее в сердце.

И он, значит, тоже считает ее умершею.

— Доктор с гор приезжал тебя искать — так и уехал.

— Сестры, что?

— Русския?.. Там-же все в монастыре работают… Мулла про тебя в мечети сказал, что ты совсем к русским ушла!.. А ты вот где!..

Значит можно пробраться туда?.. Ведь прошел-же этот.

— Как ты прошел?

— Думал пропаду, да слава Аллаху, к своим попал — те вывели!..

— Ты верно любишь кого-нибудь, — приставала к ней старуха.

Айша потупилась.

— Ну вот, все вы девушки такия… Тебе счастье в руки идет, лови… Ты паше самому нравишься и как еще… Второй женой у него будешь… Я стара, скоро умру… Одна останешься, богатой будешь и счастливой…

Айша только отмалчивалась.

— У него в Эдирне (Адрианополе) гаремлык какой!..

И старая Гюльма давай расписывать прелести адрианопольскаго конака паши.

Айша жила только одной надеждой… Она видела русских, знала их лучше, чем все эти. Она знала, что, рано или поздно, русские должны победить… Они займут Казанлык и тогда, может быть, она увидит Соймонова… Займут Казанлык! Да, ведь, значит, бой будет, может быть убьют ея брата, сколько погибнет мусульман при этом… И ловя себя на этой мысли, Айша вздрагивала, считала себя чуть не преступницей.

Как-то по Казанлыку весть прошла — проведут русских пленных.

«Нет-ли и его между ними»?

И Айша, наскоро завернувшись в свое покрывало, бросилась навстречу… За городом наткнулась на партию оборванных, измученных солдат… Турки их беспощадно подгоняли прикладами ружей… Она внимательно всматривалась в лица пленных… Каждаго пропускала мимо себя… Все чужие… Ни одного знакомаго не видно… Вот один ослабел совсем, ноги подкосились… упал.

Стали над ним турки, толкуют про себя.

Остановились и другие пленные, как усталое стадо, опустив головы и видимо не сознавая, что делается кругом.

Один из конвойных подошел к упавшему. Пошевелил его ногой…

— Моченьки моей нет… Ой, смертушка… Голубчики, — стонал тот.

Конвойный подумал — подумал, поднял ружье… Приложился и выстрелил ему в висок.

Пленный вытянулся, точно ему легче стало… Маленькая струйка крови… Выражение спокойствия на лице…

Остальные, также опустив головы, также молча, двинулись по направлению к городу…

Его между ними не было.

И Айша еще раз поблагодарила Бога.

Глава II. В гареме

Не смотря на зиму, теплая ночь охватывала Казанлык отовсюду, когда Айша шла домой по шумным еще улицам турецкаго города.

Туман окутал вершины Балкан, и как она ни всматривалась на север — ей ничего не удавалось различить в однообразном сумраке далей. Только верстах в двух где-то светились огоньки, должно-быть, запоздавший на Шипку табор низама остановился там и разложил костры, выжидая утренней зари, чтобы двинуться дальше, на обледенелые скаты этих могучих, горных масс.

Айша кралась по стенкам домов, пугливо озирая встречных. Она была одна между ними. Ей совсем страшно казалось еще несколько минут провести среди этой озабоченной толпы.

Также по улицам скрипели обозы, и медлительные буйволы, задумчиво покачивая, под низким ярмом, свои рогатыя головы, тащили громадные арбы, доверху наполненные рисом, галетами, платьем для аскеров, опанками. Да бойких лошаденках кавалеристы сновали между ними, давя прохожих и выкрикивая, уже охриплым голосом, свое: «хабарда». Изредка черкес, низко-низко наклонясь к седлу, словно стрела пронизывал эту толпу, повидимому, торопясь, куда-то поспеть с важным известием… Казалось тут и рысью не пробраться в живом месиве сотесь и тысяч волов и людей, в скрипучем царстве безобразных арб, заслонявших входы в переулки — а черкес несся в карьер и везде находил себе дорогу. В окнах домов по главной улице, где были расположены больницы, сверкали огни; другие окна, казалось, совсем опустили веки и заснули до утра. Тьма смотрела из них на эту шумную и ночью улицу…

На повороте перед Айшею легла опять совсем пустынная, обставленная темными домами, молчаливая улица. Она скользнула туда… Яркия звезды светились вверху, на темно-синих ночных небесах.

— На какую звезду теперь смотрит он? — мелькнуло у нея в голове, и Айша стала пристально всматриваться в одну, сверкавшую, как ей казалось, прямо над вершиною св. Николая.

Вон луна прорезалась… Из-за минарета засияла своим серебрянным краем… Совсем черный минарет кажется еще чернее на ея светлом диске…

Она взглянула опять на север. Тумана как не бывало… Светлая ночь густилась там голубыми сумерками…

«Теперь — думала Айша — месяц ярко освещает горы… Серебрятся их скаты под его ласковым светом. Смотрители он со своих вершин, отыскивает-ли его взгляд маленькую Айшу свою, как она ищет его?»

Лунный свет и на безлюдную улицу лег своим мечтательным, точно зыблющимся сиянием…

Черные дома по сторонам стали еще чернее… Изредка, где-нибудь, хлопала калитка, на улицу выглядывало робкое лицо женщины и снова пряталось… С вышины минарета послышался печальный крик муэззина.

Впереди показалась какая-то маленькая девочка.

— Рая? — брадовалась ей Айша.

Рая отыскала руку Айши и поцеловала ее.

— Куда ты?

— Так… Завтра нас увозят с мамой.

— Далеко?

— В Люле-Бургас… К паше в гарем… Сказывают — там в вашу веру переведут…

— Что-же, тебе жаль Казанлыка?

— Мама плачет. Сегодня целый день плачет.

— А ты?

— Говорят, у паши весело… Музыка. Наш паша богатый, очень богатый!

— А об отце своем забыла?

— Отца зарезали турки… — совершенно равнодушно уронила Рая. — Мама говорит, что он больше не встанет… Мы его зарыли тогда. Вырыли ямку, положили туда отца и забросали землей… Он не встанет…

— Что-же, тебе не жаль его разве?

— Жаль!.. А только у паши будет весело… Старая Гюми нам много про него рассказывала… Нам у него хорошо будет… У меня шелковыя шальвары есть…

— Куда-же ты теперь?

— Так, на улицу взглянуть… У нас тихо все… Гюми спит… Мать плачет сидит… Скучно. Гюми говорит, что и тебя скоро повезут…

— Куда? — встрепенулась Айша.

— А разве ты не знала? Гюми знает это.

— Куда-же повезут?

— В Эдирне…[3] Туда твой паша поедет…

— Как скоро?

— А только вот русских всех выгонят, тогда и повезут. Тебе тоже хорошо будет. Гюми говорит, что твой паша еще богаче нашего… У него в комнатах деревья в цветах стоят, и на цветах сидят и поют красные птицы; Гюми раз была у него в доме — она знает! Она всё знает!..

«Ну, долго-же ждать, когда они русских прогонят!» — подумала Айша про себя… — «Очень долго! Этак мы успеем уйти отсюда…»

— Прощай, Айша! — заторопилась девочка. — Теперь я совсем турчанкой буду…

— Прощай, Рая…

И маленькая фигурка скользнула в калитку совсем слепаго дома, выходившего на улицу задним фасадом; ни одного окна не было в нем.

Айше не хотелось еще идти домой. Она знала, что старая Гюльма не спит, станет приставать к ней с рассказами о том, как скоро турки начнут вырезывать всех русских, как уцелевших потопят в Дунае и истребят даже их жен и детей, что-бы на свете как можно меньше оставалось этого проклятаго племени. Она повернула в другую улицу. Та уже выходила на окраину города; за нею видны смутно намечивающияся туманные облака обезлиствевших садов и рощ, со всех сторон ревниво обступивших мирные еще недавно села этой счастливой долины роз. Теперь эти деревни пусты, совсем пусты… Только хоронящийся от света мародер, да бродячия шайки баши-бузуков засели в пустых руинах. Изредка гулкий раскат выстрела…

Айша оглянулась назад — белый город точно наступает на нее оттуда… Белые минареты рвутся вверх из охватившей их отовсюду массы домов… Эти улицы, примыкающия к окраинам города, совсем раззорены. Редкий дом уцелел. Разбитыя стены, выдавленные окна, раззоренные сады… Тут вот забор проломан и вся внутрсиность еще недавно богатаго болгарскаго двора видна насквозь… Вон дом богатаго шпаньола — местнаго еврея, ведущаго свой род от тех, что когда-то переселились сюда из Испании. Сам хозяин давно убрался в Константинополь от боевых тревог. Дом его стоит совсем пустой… На стенах рисунки. Железная дорога на всех парах влетает в какую-то турецкую надпись. Іуда Маккавей грозит с боковаго забора своим размалеванным мечем. Из окон, защищенных железными решетками, мерцают огни; присвете их Айша различает лица больных. На дворе целая толпа турецких санитаров делят на больных пищу…

Казанлык один из лучших турецких городов. Во всяком случае — здесь наиболее просторные улицы и наиболее прямыя. Вот как он занесен, под свежим впечатлением перваго знакомства, в мою записную книжку: «Улицы чем дальше, тем становятся все лучше и лучше. На улицу выходят амбары, сараи, конюшни. Сквозь калитку входишь в первый двор — перед вами опять видна в стене калитка. Только перейдя через нее, вступаешь в красивый двор, посреди которого большой дом на две половины. Вот, например, тот, где остановились мы: деревянное резное крыльцо ведет в двое сеней рядом; из кая;дых сеней вход в просторную комнату; в стену ея вделаны шкапы, украшенные черным деревом, орехом, палисандром. Шкапы в задней стене так велики, что могут заменить спальню. Вокруг стен большая мягкая софа. Потолок ореховаго дерева. Около печки дверь в стену; чечерез нее входишь в маленькую баньку, чистенькую, красивую; вверху ея купол. В куполе прорезано пять круглых отверстий, так что банька днем освещается оттуда, пол мраморный. Два казана с водою врезаны в самую печь, так что, топя комнаты, тем самым нагреваете и башо. В стене бани окно в комнату. Ставя отсюда за стекло свечку, вечером освещаете баню и комнату. В доме две таких комнаты, двое бань, двое сеней. Под домом чистый и просторный погреб. Перед крыльцом густыя изгороди мирт, кусты роз, айвовыя, персиковыя и грушевыя деревья. Посреди двора на очень высоких столбах сень из виноградных лоз; под нею в жаркое лето — приятная прохлада… Красиво даже зимою. По краям двора колышутся под ветром высокия, пирамидальные тополи… Особенно хороши они в лунные ночи, облитые ярким сиянием месяца.

Дома болгарские раззорены и разрушены. Их легко отличить от мусульманских. Дом христианина весь наружу, он не прячется за забором посреди двора… Мусульманское жилье устроено иначе. За первым двором — еще двор; на нем мелкия гаремные постройки, потом опять двор. Сквозь изгороди внутренних дворов можно проходить в крохотные калитки, в которых приходится изгибаться в три погибели, шмыгать, а не идти. В некоторых гаремах стены разрисованы цветами, на них висят, красками по золотому фону, очаровательно исполненные, надписи из корана; тысячи арабесок вьются в самые прихотливые узоры.

Везде фонтаны, во дворах домов колодцы.

Обилие воды и тени!

Мечетей в городе очень много, но все они бедны и некрасивы. На окраине женский монастырь, где в иконостас церкви черкесы, ограбившие обитель, стреляли из своих магазинных ружей по ликам икон. За то они иначе и не оскорбляли храмов. Не делали из них конюшен. Турки в таких случаях относятся с большим уважением к христианским святыням, чем мы к мусульманским. Они, все-таки не сквернят их… Я помню, во что были обращены нашими солдатами мечети Систова, Тырнова, Плевны. Стыдно за своих. У турок иначе. Шипка разрушена вся — церковь цела. В Казанлыке и церковь не тронута и монастырь как был.

Айша забралась на одну площадку.

Перед ней темнела всеми своими окнами старая мечеть. Высокий минарет ея тонул в воздухе, вырезываясь на голубом небе своею острою верхушкою. На лево обезлиствевшая вздрагивала под легким дыханием ночнаго ветерка старая тополь. Меланхолически журчал фонтан, гоня холодную струю в мраморный бассейн.

Ей хорошо было здесь… Она часто уходила сюда — думать и мечтать.

Молодая турчанка верила в скорый конец войны. Она старалась не думать о новых битвах, о тех реках крови, по которым люди эти доплывут до мира и спокойствия. Ей жутко было слышать далекие отголоски шипкинских орудий; она гнала от себя тяжелыя мысли о новых жертвах. Иногда ей представлялось невозможная, страшная картина — как ея брат сцепился с Соймоновым, как они душат и режут друг друга… Но тотчас-же, вслед за тем, успокоенное воображение рисовало ей иные картины — общаго мира, далекаго загадочнаго края, куда она уйдет с Соймоновым, куда за ней уйдет и ея брат…

Что хорошаго здесь, на родине?

Здесь, где женщин держат, как птиц в клетках, здесь, где никто и пикнуть не смеет перед чужою волей!.. Здесь, где жизнь человеческая ценится ни во что…

— Ханум, Ханум!.. — послышалось из-за мечети.

Айша вздрогнула.

— Ханум… Айша?

— Я здесь… Кто там?

— Это я… Зейнаб.

Отвратительное черное лице с белыми белками глаз и полуоткрытым ртом показалось около.

— А что, верно Гюльма зовет?

— Да… Ужь, я знаю, где отыскать ханум! — хвасталась негритянка, хватая Айшу за руки и целуя ее.

— Зачем ты целуешь. Ведь я сказала тебе, что я такая-же несчастная рабыня, как и ты.

— Нет, Айша. Ты госпожа скоро будешь. Это мы, рабыни, нас и на рынках продают потому… А тебя паша любит… Он Гюльму не любит уже — она стара ведь. А тебя любит. Ты скоро будешь полная хозяйка у нас в доме… Мне как сказала Гюльма — отыщи Айшу, я и-пришла сюда… Я знаю, что ты любишь это место.

Закутавшись, оне обе двинулис в сумрак узенькой улочки, бывшей перед ними.

— Хорошо в Турции — восхищалась негритянка. — Ах как хорошо!.. Я сюда попала совсем еще молодой. Помню прежнее.

— Есть еще страны, где еще лучше.

— Таких нет! — убежденно отозвалась Зейнаб.

— В России лучше, там женщины не прячутся, оне свободны совсем. За кого хотят, за того и выходят… Там нельзя жениться на двух… На одной только.

— Говорят, московския женщины с открытыми лицами ходят.

— Да.

— Ай, срам какой!.. То-то пророк отвратил от них лицо свое и проклял их. Ему противно видеть такое бесстыдство… Ты знаешь, там, в России, едят собак и свиней… Они все нечистые… эти русские!..

— Кто тебе рассказывал об этом?

— Ужь я знаю… Я издалека ведь… Из такой страны, где солнце жжет огнем. У нас пески; только у рек зелень есть… Мы голыя ходили… Никакого платья на нас не было… А только и у нас лучше, чем у урусов… Москва — проклятая страна! Турки убили моего отца и мать, когда отнимали нас с братом у них; а все-таки они лучше русских…

Узенькая улочка оканчивалась, упираясь в глиняный забор.

Рабыня отворила калитку. Айша юркнула туда, Зейнаб за нею.

Пробираясь по узенькой дорожке между безлистными кустами роз, оне дошли до втораго забора. Тут тоже была калитка… Постучали в нее.

— Зейнаб, ты? — послышался издали старушечий голос.

— Я… Айша со мною.

— Рада, что ноги молодыя, бегает до ночи. Погоди поживешь с мое, станешь дома сидеть, — ворчала старуха, отворяя калитку.

— Ночь хорошая… — стала было оправдываться Айша.

— Я ужь дошла до того, что на ночь любуюсь лишь из окна. Лучше не надо…

— Я гуляла тут. Около мечети.

— Ой ты, Айша, Айша! Что это с тобою? Какия это девушки стали — не боятся ничего. Разве можно одной ходить там… А если бы обидел кто?

В небольшой комнате тускло светился бумажный масляный фонарь, спускаясь по длинной веревке. Полкомнаты занимала громадная софа. По ней были разбросаны подушки и одеяла. На одном конце ея лежала доска, на доске дымилось блюдо горячаго риса… В печке, в углу комнаты, трещал огонек и слышалось за стеною из бани клокотанье кипевшей воды.

— Ну, что? пойдешь в баню сначала?

— Да. — И Айша стала раздеваться, сбрасывая на софу платье. — Жарко как здесь.

— Тебе жарко? А мне уж давно холодно… Я давно уже не знаю, что значит жарко.

Продвинув пальцы ног в ремни деревянных башмаков на высоких подставках, Айша, покачиваясь, пошла в баню.

— И я была когда-то такая! — шептала ей вслед Гюльма — Еще красивее была. Теперь таких нет уже…

— Помочь тебе? — предложила было негритянка.

— Нет, Зейнаб… Я и одна справлюсь, — отозвалась уже из баньки Айша.

Глава III. Вести с гор

Не успела еще Айша одеться после бани, как в калитку к ним кто-то застучал сильною мужскою рукою.

— Аллах! — заволновалась старуха. — Кто может быть так поздно?.. Зейнаб, ступай, буди Гассана.

Негритянка, уже заснувшая было перед огнем, живо вскочила и бросилась к двери.

Старый Гассан спал себе на кошмах в конюшне, около лошадей и мирнаго осла, совершенно довольнаго своею участью: давно уже ему не приходилось возить никого и ничего. С просонья негритянка наткнулась на это терпеливое животное.

— Ну, чего там еще… С ума сошла, что-ли? — обернулся к ней Гассан.

— Слышишь…

— Чего еще?

— Слышишь, стучат… Госпожа велела тебе подняться и отворить.

— А сама не можешь…

— Я женщина. Это слышно мужчина стучит.

— Женщина! Шайтан шайтаном, а тоже считает себя женщиной, — ворчал Гассан, подымаясь.

— Погоди, еще женишься на мне, — пошутила Зейнаб.

— Нет, для тебя вот ишака (осла) этого в женихи хорошо… Славная парочка будет.

Ни мало не обидевшаяся, Зейнаб расхохоталась прямо в лицо ему.

— У нас-бы меня красавицей считали, — перешла она в грустный тон.

— Так ты и отправляйся в ад, откуда пришла.

Стук продолжался все громче и громче.

— Сейчас… Чего торопишься, или Азраил гонится за тобою с огненным мечем своим! Должно быть аскер.

— Почему аскер?

— Потому что простой турок не осмелится стучать теперь, — сообразил Гассан.

— Солдат, значит от паши, с Шипки.

— Эй, кто там? — Остановился Гассан перед воротами.

— Живее отворяй.

— Кому отворять-то?.. Мало-ли вас, бродяг, по ночам шатается, баши-бузук может… Вы, ведь, и своих не жалеете. Поди, ищи вас потом.

— Аскер, аскер… Из редифов… — успокоил его за калиткой.

Гассану слышно было, как лошадь там бьет копытом в окрепший снег.

— От кого ты?

— От самого паши… От Хюсни паши… Дело есть… Да отворяй скорее.

— Скоро только смерть приходит! — философски про ворчал Гассан, подымая щеколду калитки.

— Лошадь куда-бы поставить…

— А ты кто будешь?

— Омер… Брат Айши.

Куда девалась лень! Гассан быстро подхватил его под руку, ввел во двор; потом поместил его коня в конюшню.

— Как простынет — ячменя ему дам. Сена у нас тоже много.

— Спасибо… Айша спит?

— А вот сейчас побегу к ним. Погоди меня здесь.

Омер остался один… Осел заорал было, приветствуя гостя, да неожиданно смолк, точно сообразил, что не стоит. Омер сам расседлал коня. Повесил уздечку на стену, седло положил в угол и накрыл его чепраком. Сам себе высмотрел место — где заснуть… На случай, ежели сестра его уже в постели.

— Иди, тебя зовут, господин! — почтительно позвал его Гассан.

Омер двинулся за ним.

В гареме — сестра было кинулась к нему, да Гюльма схватила ее за руку.

— Безстыдная… Закрой лицо…

— Да ведь он брат, — попробовала было оправдаться Айша.

— Мало-ли, что брат… Не маленький ужь… Все-таки мужчина.

Старуха уже плотно закуталась в свое покрывало. Даже негритянка — и та спустила на лицо какую-то серую тряпку.

— Ну, да будет благословлен приход твой.

Омер сделал селям и молча сел в угол. Первый со старшим он не осмелился заговорить. Старуха несколько помолчала.

— Какова погода?

— Тепло…

Опять молчание. Айшу разбирало нетерпение.

— Какой дорогой пришел, сын мой?

— С гор… С Шипки…

— Не устал-ли?

— Я ехал верхом… Паша дал мне коня.

— Как здоровье моего господина. Щадят-ли его пули неверных?

— Слава Аллаху… Пашу я оставил веселым.

— Хорошо-ли ему там?

— У него землянка большая.

— Тебя зовут Омером, сын мой?

— Да…

— Ты брат Айши?

— Ну, разумеется, брат, — опять вспыхнула Айша, которой казалось, что всем этим предварительным переговорам конца не будет… — Разумеется, брат… Чего еще тут?

— Молчи, девушка. Там, где говорит старая курица — цыплята молчать должны.

— Зачем паша, мой господин, прислал тебя, юноша?

— Он просит вас приготовить ему комнату. Завтра утром, чуть свет, он приедет сюда с верху… Отдохнуть на неделю. Там холода теперь — тепла ему захотелось.

— Завтра паша приедет, — сорвалось с языка рабыни.

Гюльма тоже поднялась.

— Нужно затопить комнату, воду приготовить в котлах… Ковры послать. Ну, Айша, ты останешься с братом, а мне нужно позаботиться, чтобы достойно принять своего повелителя.

— Он не один приедет.

— Вот еще. Кто с ним?

— Инглиз один. Гяур.

— Гяур! Зачем? Аллах керим! Спаси нас Магомет от этих чужестранцев. Зачем еще гяура он с собой везет?

— Гяур у своих большой начальник. Он только день пробудет у паши и после завтра вернется назад на Шипку. Он у нас всеми топами (пушками) заведует. Они, инглизы, русских не любят еще больше нас.

— Ну, если русских не любит, значит хороший человек. Придется, значит, и эту комнату очистить, — заторопилась старуха. — Айша, мы с тобой во второй двор перейдем. Зейнаб, вели Гассану затопить здесь у паши печи и до утра огонь поддерживать, чтобы ему тепло было, а ты поди, топи гарем — мы туда утром перейдем. Ты, Омер, поместишься в сенях — там тебе хорошо будет.

— Я аскер, мы привыкли ко всему!..

— А пока я тебя оставлю с сестрой!..

И старуха отправилась, гремя ключами, в другую половину дома.

— Как я рада, что вижу тебя. Здоров-ли ты, брат мой милый?

Омер поцеловал полу ея покрывала.

— Здоров. И ни разу не был болен. Хотя у нас холода. Это русские мерзнут, как крысы на снегу, а мы зарылись в землянки. Лесу у нас вдоволь. Только, когда вот на часах — скверно. А в остальное время у огня греемся.

— Ишь, у тебя лицо какое стало, — погладила она его по щеке.

— Огрубело…

— Совсем мужчина уж!.. Был в бою?

— Какже… Раза два ходили мы на русских.

— Ну?

— Да что, они близко не подпускают… Стреляют еще издали. Мы и возвращались назад. Я же теперь чауш (фельдфебель). Паша обещался меня офицером сделать, накануне твоей свадьбы.

— Я не хочу за него идти, Омер.

— Глупости, Айша… Мы с тобой бедные люди… Куда ты денешься? За такого-же аскера, как я, выйдешь. Всю жизнь работать да голодать придется. За пашей лучше быть… Да ты не бойся, он еще не скоро собирается жениться… Он говорит, что сначала пусть война окончится, а потом и свадьба ваша будет.

Айша немного успокоилась.

«Лишь-бы не сейчас… А там еще многое переменится… Да может быть ей и бежать удастся».

— Нет-ли известий из Габрова каких-нибудь?

— Русские болеют сильно. Каждый день их сотнями туда с гор свозят замерзших.

— Ничего не слышал о хеким-баши Соймонове?

— Нет! — удивился Омер.

— Он добрый такой к туркам.

— Ах, это молодой доктор такой?

— Да.

— Что на горах у них был, а потом в Габрово перешел?

— Почему ты знаешь?

— Наши, которые бежали из Габрова, рассказывали, что он за турецкими пленными, как и за своими ходит. Добрый, говорят, и сестер хвалят… Оне тоже ласковыя!..

Айша в неудержимом порыве схватила брата за руку и поцеловала.

— Слава Аллаху, помиловавшему его. Значит, он не замерз.

— Говорят тебе, видели его в Габрове.

— Недавно?

— На днях.

— Что-же он тебе сделал? Чего ты радуешься?

— Он меня к сестрам поместил, спас меня от болгар! — солгала она брату.

— А!.. Ну, я-бы хотел также сделать ему что-нибудь… За добро — всегда нужно платить добром, даже врагу…

— Ты это можешь…

— Как?

— Не пойдет-ли кто из ваших в Габрово?..

— Часто переодетые болгарами ходят лазутчики.

— Я напишу хеким-баши, а ты передай.

— Как ты напишешь?

— А я ведь выучилась у них по ихнему писать…

— Ой, какая ты Айша! — с изумлением покачал головою Омер. — Чтожь ты писать ему станешь?

— Поблагодарю его за все добро, какое он сделал мне.

— Это ты хорошо задумала, сестра… Я на-днях-же передам письмо твое… К нам и болгары ихние ходят… Наши, ведь, дорого платят за сведения о русских; болгары и предают своихъ же.

— Только не говори при старухе о письме, — попросила, Айша.

— Хорошо, не стану.

— К завтраму письмо будет готово.

— Ну, наговорились, — вошла Гюльма. — Тебе, сын мой, я думаю и спать пора. Поешь, там тебе кебаб приготовил Гассан… А потом, — я на полу тебе постель устроила, — перед печкой заснешь, тебе тепло будет. Если хочешь, мангал поставлю.

— Нет, довольно и того, что я под кровлей, в доме… Отвык уж совсем.

— А много-ли ты урусов убил, а?

И у Гюльмы загорелись глаза даже.

— Не считал, не знаю!.. — улыбнулся Омер.

— Истребляйте их побольше… Чтобы никого из этого злаго племени не осталось… Да погодите, Аллах справедлив, он на них мор нашлет!

— Их и без того много гибнет от холода.

— Ну, слава пророку!.. Это он на них мороз послал… Только и вы их тоже бейте… Нечего жалеть их!..

— Прощай, Айша!

— Прощай, Омер.

Глава IV. Паша приехал

На другой день, паша действительно приехал в Казанлык. У ворот своего дома, как и следовало, он был встречен Гассаном и Омером; женщины не показывались. Они ждали своего повелителя в гаремных клетушках, не осмеливаясь даже появиться на первом дворе. Только одна негритянка без всякой церемонии показывала свои белые зубы и Хюсни-паше, и сэру Грегему, приехавшему сюда тоже отдохнуть после долгаго шипкинскаго сидения.

Сэр Грегем не понимал Хюсни-пашу; в свою очередь, этот никак не мог до сих пор научиться нескольким английским фразам, преподававшимся ему британским офицером. При них обоих, в качестве переводчика, состоял Заэд, омусульманившийся армянин из Константиполя. Заэд, числившийся в чине маиора — сах-калаагаси, еще год тому назад подавал чубуки в одной из таверн Константинопольской Галаты. Сэр Грегем разговорился с ним на французском языке и предложил ему поступить к нему на службу.

— В качестве чего? — спросил Вартаньянц, тогда еще не совершивший над собою великое таинство обрезания.

— В качестве лакея!

— О!.. — только и мог выговорить честолюбивый чубукчи.

— Это вам не нравится?

— Нет.

— Ну, а если я вам дам пять лир в месяц?

— Тогда я согласен быть вашим секретарем.

— И чистить сапоги?

— Пожалуй.

— И ходить за лошадью.

— Да! Только как секретарь, а не как лакей. Мой отец был чиновник. Он служил в Блистательной Порте.

Англичанин тут-же поручил секретарю оседлать себе лошадь, что тот исполнил с достаточным рвением.

Вполне удовлетворенный этим, Грегем повез новаго своего секретаря в Адрианополь. На турецкую службу вначале кампании они поступили вместе, причем Вартаньянц уже оказался Заэд-эффенди. Благодаря протекции Грегема, его приняли офицером и наш рассказ застает бывшего чубукчи — маиором.

— Что, эта у него единственная представительница прекраснаго пола? — спросил Грегем у Заэда, указывая на Зейнаб.

— Нет… Тут есть настоящая жемчужина, Айша, сестра вот этого олуха Омера.

— О чем спрашивает англичанин? — поинтересовался Хюсни.

— Он беспокоится о твоем здоровье, паша! — соврал Заэд.

— Поблагодари его!..

— Что-жь, эта жемчужина не показывается совсем, что-ли?

— Айша? Ей нельзя… Женщины ведь не смеют появляться там, где есть мужчины.

— Хорошо, а если я тебе дам за это десять лир?

— Нельзя.

— А ты попробуй. Ведь она жена этого стараго болвана Хюсни!

— Что ему нужно? — спросил паша, услышав свое имя.

— Он изумляется твоей храбрости… Говорит, что таких пашей, как ты, даже у них в Англии мало…

— Скажи, что и я не раз удивлялся его мужеству.

— Она ему вовсе не жена еще… Она девушка. Он только собирается жениться на ней по окончании войны, в Адрианополе.

— Неужели и посмотреть ее нельзя?

— Нельзя совсем. Головой за это поплатишься. Болгарки подходящия здесь, наверное, есть… Я для вас узнаю.

— То-то… Пожалуйста… Право, когда эти подлецы русские отступят! Как мухи гибнут на своих вершинах, а держатся… Мне уж надоело. Пора в Лондон ехать.

— Осман их скоро разобьет под Плевно.

— Ну, это еще вопрос. Осман сам в мышеловке сидит.

— Да ведь Сулейман ведет к нему подкрепление.

— Вчера скверные вести были.

— Какия?

— Спроси у Хюсни, что ему рассказывали у Вейсиля?

Заэд-эффенди спросил у Хюсни-папии.

— Ничего вернаго нет. Гурко-паша идет на Сулеймана, а Осман вчера вышел против русских.

— И победил их?

— Пока неизвестно. Гази Осман не дели (сумасшедший) без толку не сунется… Верно русские уже разбиты…

Отдохнув немного с гостями, Хюсни крикнул Омера.

— Пойдем к сестре вместе. Ты, ведь, тоже член семьи.

Омер бросился вперед предупредить женщин, и когда паша вошел к ним, оне встретили его, стоя, с ощущенными глазами и сложенными на груди руками.

— Здравствуй, Гюльма!.. Довольно-ли у тебя всего?

— Довольно, мой господин.

— Слушается-ли тебя прислуга?

— Благодарю, паша.

— Айша не скучает с тобою?

— Нет. Я ее полюбила, как дочку.

— Рад этому.

Паша опустился на подушки. Омер стал в дверях.

Маленькая гаремная комнатка была очень красива.

Резные стены, украшенные орехом и палисандром, были в низу покрыты коврами; пестрою арабскою вязью были расписаны края их наверху. Изречения из корана из золотых переливались в красные, голубыя и зеленыя. С небольших жердочек, вися на серебряных цепочках, колыхались пестрыя чучела птиц; внизу — всюду были разбросаны на большой, почти всю комнату занимавшей, софе подушки. Софа была покрыта белым войлоком, шитым золотом и шелками; подушки тоже бросались в глаза изящными арабесками из краснаго и желтаго, с серебром, шелка по черному полю. Толстый ковер покрывал пол. В самом углу холодная струйка воды падала в мраморную раковину… На Айше вместо покрывала была белая креповая накидка, шитая белыми арабесками. Маленькия ножки в пестрых чулках небрежно, как-будто, едва касались красных, шитых золотом, туфель; желтыя канаусовыя шальвары шуршали при каждом ея движении; узкий стан обхватывал пестрый — красный с черным и желтым — шелковый шарф, концы которого висели перекинутыми один за другой. Из под тюлевой накидки видна была черная бархатная, шитая золотом, куртка без рукавов. Широкая шелковая рубашка, вся сквозная, позволяла рассмотреть чудную нежность молодой груди, красивыя округленные плечи и нежные руки, на которых вверху серебряные браслеты казались надетыми только для того, чтобы сдержать это молодое тело, сдержать эти молодые мускулы…

Паша посмотрел на нее с большим удовольствием.

— Какая красавица стала Айша! Война кончится, девушка, тогда женюсь на тебе.

Айша вспыхнула.

— Что-же молчишь?

— Твоя воля, паша!

— Ну, вот… Скоро твоего брата я офицером сделаю. Всем вам жить дам… Только-бы скорее мира добиться.

Айша молча поклонилась ему.

Зейнаб принесла ему кофе. Хюсни погрузился в молчание; молчали и кругом все, только маятник франкских часов продолжал свое однообразное тик-так, тик-как.

— У тебя брат храбрый аскер. Он молодцом вел себя в бою. Что-ж ты не подойдешь ко мне?

Гюльма подтолкнула Айшу в спину. Она подвинулась к паше.

— Поближе, поближе… Я ведь не кусаюсь… Меня бояться нечего.

— Долго этот инглиз пробудет у нас? — осмелилась вмешаться Гюльма.

— Не знаю… Я думаю, завтра уедет. Надоел он мне — суется во все. Гарем мой просил показать. Совсем наших обычаев не знает.

Когда Хюсни завалился спать, Айша вышла к Омеру.

— Вот письмо, — протянула она к нему конверт. — Пожалуйста, брат, отправь его!

— Скорее, чем ты думаешь. Сейчас придет к паше болгарин, которого мы посылаем в Габрово собрать сведения о том, что слышно о Плевне, не подходят-ли новыя войска к русским. Он отнесет и твое письмо.

Глава V. След нашелся

— Доктор Соймонов? где доктор Соймонов? — торопливо расспрашивал какой-то офицер во дворе уже известнаго читателям габровскаго монастыря.

— Он тут в палате, внизу…

— Кто меня спрашивает? — И снизу на лестнице, что вела в глубоко врывшиеся в землю келии, показался измученный доктор.

— Письмо к вам.

— От кого?

— А я почему знаю. Какой-то болгарин передал мне. Тут он за воротами ждет вас. Говорит только, что очень нужное и важное.

Соймонов взглянул на подпись… Кровь бросилась ему в лицо.

— Что, хорошия известия?

— Да, я разцеловать готов этого братушку. Где он?.. Как он ухитрился пронести.

Соймонов радостный, счастливый бросился за ворота.

Пустынная улица шла направо и налево… На ней не было никого.

— Да где-же он?

— Сейчас был тут, сию минуту…

— Ушел, должно быть… Жаль. Я-бы ему несколько золотых не пожалел за это известие.

— Верно уж очень счастливое.

— Да… Где сестры… Анна Александровна… Венелина.

— Что-о! — послышалось откуда-то, тоже снизу.

— Скорей сюда!..

Усталая сестра выскочила на воздух, зажмуриваясь было на солнце.

— Шире, шире раскройте глаза.

— Что такое с вами?

— Кричите: ура!

— Генералом, что-ли, вас сделали?

— Больше.

— Ничего не пойму.

— Вот этот клочек бумаги больше всякаго генеральства значит…

— Да не томите!

— Айша! — Доктор видимо наслаждался недоумением Венелиной.

— Ну?

— Нашлась.

— Слава Богу!.. Значит — не умерла, не убита бедная девочка.

— Нет, жива, здорова…

— Что-же с нею? Где она?.. — И Венелина чуть не вырвала у Соймонова лоскуток бумаги.

— Ишь нацарапала… Ну, читайте вслух.

— «Айша Казанлыке. Здоровая… Доктор пусть помнит, Айша доктор не забудет… Когда урус придет Казанлык, Айша увидит доктор… Айша очень любит… Много плакала… Сестер жаль!»

— И все?

— Да тут каждая буква дорогаго стоит, помилуйте, а вы спрашиваете — все-ли? Чего-жь больше? Моя милая девочка в Казанлыке, у своих, должно быть. Помнит меня, ждет нас… А главное жива, здорова… Еслибы с ней случилось горе какое, будьте уверены, не написала-бы ни слова… Верно у родных приютилась.

— Да как она отсюда исчезла?

— И куда этот братушка делся?.. Разспросить-бы его… Точно с неба свалился и исчез… Верно из бежавших оттуда от турок…

— Так-бы он Айше — турчанке и сказал, что он бежать собирается. Почем он знает, что Айша из наших.

— Ничего не понимаю… Да ведь это Айша нацарапала.

— Она, разумеется… Я знаю ея руку. Я-же ведь учила ее… Не к брату-ли она бежала?..

— Сама не ушла-бы… Ее верно заманил куда-нибудь брат — да силой и увел… Ну, теперь камень с души свалился… Слава Богу!.. Вы знаете, Анна Александровна, — я женюсь на ней…

— На турчанке-то?

— Она примет христианство… Она мне раз сама сказала: твой Бог — мой Бог…

— Восточная женщина! Полюбит, так вся отдается — и мыслью, и чувством, и верой.

— Да, оне все-таки, лучше наших женщин!..

— Соскучитесь с нею быстро… Смотрите — увезти в Россию не долго, а там как бросите — что будет?

— Да, это скверный-бы поступок был. Я ее ведь люблю, знаете, совсем таки. Ведь я ополоумел, когда она исчезла.

— Радоваться, все-таки, рано. Она в Казанлыке. Когда мы еще там будем?

— Вчера ведь мы отпраздновали взятие Плевны.

— Ну, а сегодня я у Радецкаго другую весть слышал… Может быть, мы перейдем Балканы.

— Зимою?

— Да.

— Это совсем невозможно!

— И Радецкий говорит, что невозможно, и Дмитровский говорит, что невозможно — а мы, все-таки, перейдем.

— Как-же это? что-то чудно уж очень — я ничего не понимаю.

Я также. Что нашим в голову втемяшится — сделают. Оно на первый взгляд бессмысленно, а сделают. Радецкий как говорит: прикажут — сделаем… А уж что прикажут — так это сделайте одолжение. Чего мы по сию сторону гор сидеть-то будем? Лета ждать? Так летом у турок новыя армии появятся. Легом-то с ними и разговор другой будет… Они этих-то Плевен везде понастроят.

— Да вы на солдат-то взгляните.

— Ну?

— В чем они?

— По ту сторону гор — теплынь, говорят… Лишь-бы перекинуться, а там благодать!..

— Это еще кто? — И Венелина обернулась к воротам Габровскаго монастыря.

— Да это давишний офицер, что письмо мне передал. С кем это он?

— Доктор, я братушку отыскал, который послание-то вручил мне, — вот он. На базаре, шельма путается.

— Добре дошел! — поприветствовал его по-болгарски Соймонов.

Братушка полез ему руку целовать.

— Ну, считай — на вот тебе за письмо, — и доктор, дал ему несколько золотых.

— Откуда ты?

— Из Казанлыка сбегал!..

— Что там делается?

— Сикших турцы-те порезали… — И болгарин стал было прощаться…

— Нет, ты постой… Кто тебе письмо это передал?

— Една девойка… Лепа девойка!..

— С чего-же она это?

— Я знал, что она из Габрова, знал, что она русских любит… Сама мне говорила об этом… Я ей и сознался, что бежать хочу… Она и дала мне письмо… У нея брат есть — аскер он, молодой такой…

— Она, она и есть; значит, с братом теперь… Где-же живет Айша?

— У Хюсни-паши в доме.

— Вот тебе и на… В гареме у него, что-ли?

— Да… Пока так, а потом паша на ней женится. А теперь она как дочь у него. Сама мне говорила, как увижу тебя, так сказать, что она пока как дочь живет; просила чтобы русские поскорей Казанлык брали, а то ей скучно без тебя…

— А ты-то как прошел сюда?

— А я сказал, что лазутчиком иду, так мне пропуск и дали.

— Да ты не лазутчик-ли в самом деле? — подозрительно осмотрел его офицер.

Болгарин гордо выпрямился и заломил баранью шапку на затылок.

— Спроси у наших — кто такой Стоян. — У меня двое сыновей в дружинах… Когда я был в Казанлыке, Хюсни-паша был у себя. Только он с Айшей хорошо обращается, еще и пальцем до нея не дотронулся. Он потом хочет! Там его первая жена старуха и негритянка… Только эти с нею и живут…

— Ну, а ты можешь провести ее к нам сюда?

— Трудно!..

— А возможно?

— Если не удастся — так турки и ее, и меня зарежут… Лучше подождать…

— Ну, а если паше надоест ждать, да он женится?

— Немного подождем. А там посмотрим… Наши ея не тронут, если она со мною на Топлишь пойдет, только как мимо турок с нею пройти?..

— Где найти тебя, если понадобится?

— У начальника округа… Я теперь к нему; нужно рассказать о турках… Пусть сообщит своему генералу… Я с ними месяц прожил… Все знаю, что там делается… Они думали, что я им служу… и не скрывались от меня вовсе… Тут у них есть лазутчиков много. Они о русских все знают отлично…

— Все-таки, как ни трудно, а нужно украсть Айшу… Если понадобятся деньги…

— Тут деньгами ничего не сделаешь… Я подумаю, как это сделать…

Глава VI. Два фазана

Генерал Бабков проснулся, попробовал было выглянуть из-под одеяла — сверху, прямо на нос ему капнуло…

— Эй, Шесталенко!

Деньщик влетел, как угорелый.

— Тает, должно быть, сегодня?

— Точно так-с, ваше превосходительство… Тепло. Солнышко показалось.

— Давно-бы пора… сколько времени его не видели. Чаю да послать мне поскорее Савельева. Скажи — генерал сейчас просит.

— Сей-минут!

Генерал Бабков посмотрел в окно своей землянки, но как раз в это время его заслонила серая солдатская спина.

— Точно туман! — мелькнуло у него в голове. — Не разберешь ничего… Одначе-же, мы и постояли здесь — нечего сказать…

— Ваше превосходительство изволили требовать?

— Да… собирайтесь.

— Куда это?

— В Габрово едем.

— Урра!..

— Обрадовались небось! И я рад. Много мы тут с вами натерпелись, пора и отдохнуть; а только отдыху не будет.

— Это как-же?

— А так, что не будет. Время-то какое — пользоваться надо. Начальство теперь за ум взялось. Как Плевень пала, так мы сейчас и поумнели.

— Ваше превосходительство изволите не совсем почтительно выражаться о начальстве.

— Я за правду-матку — горой… А только что мы поумнели, так это верно… Теперь велено на восемьсот коней вьюки заготовить… Поняли?

— Ничего не понял.

— Где вам понять! Молода — в Саксонии не была. Потом еще — рекогносцировки надо сделать за Балкан.

— Как за Балкан?

— А так, к Курудже и за Куруджу.

— Ничего не понимаю.

— Потом с Траяна тоже на Калофер.

— Значит, поход?

— Он и есть… Только помалкивайте.

— Да у нас на Шипке уже предчувствуют…

— Вона!

— Верно… совсем другое настроение.

Действительно совсем иное. Шипкинский отряд со дня падения Плевны чувствует какую-то перемену во всем.

Солдаты ходят козырями. Измученная морозами, потерявшая три четверти своих, двадцать-четвертая дивизия, давно уже была сменена четырнадцатой. Эта привыкла к лишениям… Горные орлы нисколько не были утомлены стоянеой в царстве морозов и мягелей. Солдаты весело болтали между собою, посмеиваясь над турками, которые менее прежняго стреляли из своих траншей. Очевидно, на них весть о сдаче Гази Османа произвела гнетущее впечатление.

— Ишь, точно совы теперь… Хоронятся.

— Молчат.

— Молчат!.. Ты покажи-ка голову — они тебе покажут.

— И покажу.

— А ну?

Солдат пресерьезно надевает свою кепку на штык ружья и приподымает ее над бруствером. После некоторого молчания, с турецких позиций один выстрел, и тот точно нехотя.

— Прежде-бы они залпой сичас.

— Погоди — оправятся…

И действительно оправились. На другой-же день недавнее уныние сменилось озлоблением. Турки еще ожесточеннее стали бить по отдельным солдатам, по обозам, по ротным телегам. Целую неделю они отчаянно обстреливали наши позиции, точно хотели засеять их своими гранатами.

— Ишь подлые!

— Это они, братцы, за Плевень, за эту самую.

— Ну — еще-бы… Известно — за Плевень.

— Османы паршивые!

— Они, брат, тоже заскучали.

— Заскучаешь. Еще как. Думаешь, легко это… Это, брат, куда как тяжко!

Савельев хотел-было распросить генерала Бабкова о будущем походе, но тот только моргал глазами и не отвечал ни слова.

— Нельзя-с! Рано еще об этом разговаривать — вот что.

— Да вы, ваше превосходительство, сами об этом ничего не знаете, — думал его подзадорить Савельев.

— Не знаю. Это вы верно. Вот чаю я с вами напиться могу… Это точно. А только на рекогносцировку я никого, как вас… Вы у меня поедете. Возьмите еще кого нибудь с собою.

— Тут штабный один приехал, Терехов.

— Из фазанов?

— Самый настоящий фазан.

— Возьмите его… Пущай он попробует, сколь это сладко. Сегодня вместе с ним приходите ко мне ужинать — потолкуем.

Савельев вышел от Бабкова, улыбаясь… Ему уже вперед было смешно при мысли о Терехове в боевой обстановке. Землянка его была недалеко.

— Ну, вы, кажется, хотели сильных ощущений? — проговорил он, наклонясь в дверях, чтобы не разбить себе лба.

— А что? — вскочил с кровати молоденький офицерик выхоленный и чистенький, как балованная собаченка, попавшая на воспитание к старой деве.

— Могу вас поздравить.

— Да не томите вы, ради Христа! В чем дело-то?

— Сегодня ночью!..

— Что сегодня ночью?

— Мы с вами отправляемся.

— Куда?

— Секрет!

— Послушайте, Савельев, я вас зарежу.

— Мы с вами отправляемся по приказанию генерала… Ну, что дадите? — скажу…

— Что хотите…

— Бутылку шампанскаго, даже две.

— Три, если хотите, четыре.

— Ровно в десять часов вечера генерал приказал нам обоим…

— Ну!? — совсем замирающим голосом переспросил Терехов.

— Явиться к нему… ужинать!

— Чорт знает, что такое!..

Молоденький офицерик чуть не заплакал.

— И зачем это меня занесло сюда!… Просился-бы лучше к Гурко или к Скобелеву…

— Мало вам!.. Из-за чего вы только хлопочете?.. Сидели в штабе — а получили все, до Владимира с мечами включительно.

— Георгия нет еще… Золотой сабли… Мои товарищи уже с золотыми саблями. Стыдно показаться.

— Посмотрите — наши армейцы больше вас дела делают, а все одними Сигизмундами да клюковками[4] на саблю довольствуются.

— То армейцы.

— Да вы то, фазан этакой, что такое?.. Белой кости, верно?

— Разумеется вашим армейцам не надо. А я вернусь, в Питер — мне без георгиевской ленты на пальто и показаться будет стыдно.

— Попали-бы вы к Гурко или Скобелеву…

— Ну?

— Вас-бы в огонь послали.

— Что-же такое?

— Убили-бы…

— Pas si bête, mon cher — я-бы на рожон не пошел.. У меня сорок пять тысяч годоваго дохода. Умирать-то еще бы и рано.

— Тогда-бы вас ни к чему не представили.

— И не надо. Я-бы вернулся в штаб и рассказал. И без представлений дали бы — сделайте одолжение… Не беспокойтесь. Это вам представления нужны…

— Тьфу ты — какая наглость!

— Умение жить, вовсе не наглость… Чтож по вашему лучше в траншеях гнить?

— Лучше.

— Ну, это особенная логика у вас. Голова не в порядке. Я тут у вас в землянке недолго да и то промучился.

— А мы уже шесть месяцев так-то.

— Вам и книги в руки… За то вы орлы!.. Хоть скорее на рыжих крыс, что в водосточных трубах живут, похожи…

— Куда уж нам! Особенно с вами рядом.

— Я и не спорю: мы — парадные, у нас особенное назначение… Мы не chair a canons, Слава Богу!

— Да что-же вы такое?

— Свое назначение в природе имеем.

— Какое?

— Содействовать…

— Чему это?

— Всему… Обращению капиталов, улучшению вкусов, развитию искусств и художеств.

— Это вы-то художники!

— Мы — нет, а только без нас они бы с голоду подохли. Мы — покупаем.

— И Толстопузов какой-нибудь тоже покупает.

— И он содействует!

— Эх, кабы моя воля!

— Ну?

— Я-бы вас в двадцать четыре часа…

— Разстреляли?

— Нет! высек и затем-бы выгнал из армии на все четыре стороны… Присылают ведь таких проходимцев за наградами…

— Да вы то, Савельев, чего сердитесь?

— Как чего!

— Ну да, чего? Вы ведь генеральный штаб… Моменты!.. Ведь и вас не обделяют… Слава Богу — жаловаться уж вам-то не резон. Георгиевский крест стал совсем принадлежностью мундира генеральнаго штаба.

— Ну, не всем везет… Мы за то -и учились сколько.

— Тоже… Фазанов (вы меня, кажется, так называете?) и между вами поискать-то можно… Да еще каких! Вместо реляций, кто романы пишет?.. Вам-бы в фельетонисты, и чудесное дело… По четвертаку за строку.

— Что так много?

— За талант… Вам дешевле нельзя… Вы, ведь, за то учились. Да при том у вас и описательная часть! Вы тоже своими рапортами об одном убитом казаке и двух раненых кобылах любаго корреспондента за пояс заткнете, но красоте слога.

— Да вы чего обиделись?

— Я? — нисколько… Так только хотел заметить вам, мой милый Савельев, что мы друг друга стоим и оба явились сюда вовсе не с целию положить свой живот, а, напротив, и себя показать, и людей посмотреть.

— Опять вам говорю, и люди различны, и цели различны.

— А в последней реляции кто это изобразил, как капитан генеральнаго штаба Савельев дорогу от Каприкиоя до Гассанлы изследовал под убийственным артиллерийским и ружейным огнем неприятеля?

— Вы это когда прочли реляцию-то?

— А вы ее уж слишком откровенно на столе оставляете, я и познакомился с вашим литературным произведением… Слог хорош — ничего! Даже впечатление гранатнаго огня описано, как дай Бог любому литератору… Вы бы еще две-три картинки природы, парочку анекдотиков о солдатиках, да в конце, в тоне благородной независимости, — насчет интендантства, что-ли, — и печатайте. Любая газета «от нашего собственнаго корреспондента» озаглавит. Верно вам говорю. Хотите, я вам это сегодня-же обделаю…

— Ну, чорт с вами! довольно считаться…

Оба примолкли…

— Экая скука какая! — не выдержал Терехов.

— А вам-бы теперь в Букарешт?..

— Что-ж, и в Букареште — недурно… Я думаю и вы бы не отказались… Румыночки, я вам скажу…

— Вы это дело специально, кажется, изучили.

— Экая у вас, Савельев, память короткая!.. Ведь мы вместе с вами, кажется… Помните, страда Стырбей-вода?..

— Помню.

— Вы за Линой…

— А вы за Мицей…

— А помните благороднаго румынскаго капитана?

— Манулеско?

-Ну, да, — как он вам свою собственную супругу за двадцать полуимпериалов предлагал?

Оба расхохотались. Мир был заключен.

— Вот что, Терехов, теперь я могу вам сказать: нас обоих посылают на рекогносцировку.

— Браво!

— Предполагается переход через Балканы… Бабков точно воды в рот набрал… Не высказывается…

— Вот тут-то!

— Положим, оно так и следует…

— Тайну соблюдать-то?

— А то как-же?

— Так вот-же вам тайна…

Терехов полез в карман и вытащил письмо.

— Я сегодня из штаба получил. Слушайте…

— Ну-с?

— «Милый Терешка (это меня приятели так величаютъ), заваривается каша… Турции скоро придет конец. В четырех местах мы переходим Балканы: Гурко на Софию, Карцев на Траян, Скобелев через Куруджу и Этрополь на Имитли, кн. Мирский через Травну и Гузово…»

— Вот тебе и на. А мы то с кем-же?..

— Радецкий, если возможно, спустится с БІипки… Мирский и Скобелев, предприняв обход, нападут на турок снизу, в долине Казанлыка, а Радецкий — прямо в лоб.

— Ну, я до этих лбов-то не охотник.

— Нужно нам с вами присоединиться куда-нибудь, а?

— Надо-бы.

— Теперь все от генерала Бабкова зависит.

Глава VII

Габрово было совсем неузнаваемо. Суматоха с утра до ночи, а иногда и ночью, тревожила удивленных братушек, не понимавших, что это творится такое. Шесть месяцев сидели русские совершенно спокойно, знать ничего не знали, — только хоронили замерзших, убитых да умерших, а тут вдруг закипело такое дело, которому, кажется, и конца не будет.

Наехали офицеры совсем из других дивизий: кто из под Плевны, кто с леваго фланга — куда-то исчезают на время, опять появляются, нанимают зачем-то рабочих, так, чтобы к известному времени они были совсем готовы — последовать, куда им прикажут. Заказывают вьючные седла на сотни лошадей, седла совсем особаго устройства; какия-то сани поручили делать тоже сотнями — мелкия и в то-же время такой прочности, чтобы они могли поднять целое орудие. Упряжь особая для таких саней готовится — какими-то лямками, точно запрягать в них будут не коней, а людей. Жиды-маркитанты тоже почуяли в воздухе что-то особое — послали в Систово, Букарешт — возстановлять запасы. Гешефтом запахло, сунулись туда-сюда — нет-ли поставок. Жидов прогнали. Объявили, что и без них обойтись съумеют. Штабные от Великаго Князя чуть не каждый день приезжали к Радецкому, — и тот тоже в хлопотах, ходит озабоченный; Дмитровский с ног сбился: видимое дело — необычная работа какая-то идет. Телеграф занят с утра до ночи — проволока работает, как не работала всю осень и зиму. Плевна взята. Ленивые рассчитывали на долгий отдых, даже фразу подходящую придумали: «собраться с силами надо для решительнаго удара». Но отдыха как не бывало; оказывается, что решительный удар думают нанести еще до весны. Все планы на букарештское приволье рухнули: нужно было ждать здесь…

Дороги были заняты сплошь.

Всюду тянулись подводы; хлеб свозился в Габрово; артиллерийские парки работали как никогда. Тонули по ступицу в жидкой грязи болгарских дорог, — а все-таки, мало по малу, подтягивались сюда с громадным запасом снарядов… Стали со всех сторон и квартирьеры подъезжать; рыскали какие-то странные люди — не то болгары, не то турки; видимое дело — и последние заметили совсем необычную суету и выслали сюда своих лазутчиков. Доморощенные стратеги сбивались с толку, то на одно бросались, то на другое. Только и слышались разговоры:

— Помилуйте! как-же мы это в тылу у себя оставляем турок?

— Каких турок?

— А в Шумле, в Осман-Базаре, в Рущуке…

— Да ведь там Наследник Цесаревич стоит. Там два корпуса — заслоном.

— Лучше, все-таки, кончить с этими сначала, потом уже двигаться на юг.

— Да пока с ними вы кончите — турки настроят вам таких Плевен за Балканами, что война опять года на два протянется.

— За то к весне наш операционный базис будет опираться на всю придунайскую Болгарию, в тылу не будет ни одного неприятельскаго солдата…

— А вы ни во что не ставите возможность европейскаго вмешательства весною?

Таким образом, доморощенные стратеги волновались по штабам и на боевых позициях, а дело помимо них делалось в главной квартире, где чуть не каждый день собирались военные советы. Особенно шумная жизнь замечалась в шестнадцатой дивизии. Тут шли грандиозные приготовления. Солдаты и офицеры обрадовались походу. Плевна — город мервых — надоел уже со своими домами, обращенными в больницы, с массами трупов, с запахом кладбища всюду. Всюду чистили и осматривали оружие. Целыя роты перевооружались — вместо своих дрянных ружей Крика — турецкими Пибоди. Казаки чистили берданки, оттачивали шашки; артиллеристы подкармливали коней, отощавших на дурных кормах. Лопаты, кирки, мотыги и топоры заготовлялись тысячами. Ранцы бросали совсем, как ненужную тяжесть; полушубков не было — интендантство не пошевелило рукой, чтобы их доставить. Полки командировали своих офицеров в Румынию, в Сельви, Ловчу, Тырново и Габрово покупать их. Всякий кусок овчины шел в дело. Чинились дурные сапоженки; заведующие хозяйственною частью заготовляли сухари, зная, что у товарищества трех святителей, Грегера, Горвица и Когана, не достать ничего… Со всех сторон сгонялись гурты скота, худого, почти падающаго от устали и безкормицы. В бочки заливался спирт, необходимый для горных переходов. Медики заготовляли массы различных средств, служащих против отмораживания.

Шум и говор с утра до ночи стоял на недавно еще совсем молчаливых позициях.

— Ноне наша взяла! — слышалось между солдатами…

— Готовимся, ребята!.. Раскостить их!.. Ишь ён сколько нас супротив Плевеня держал… Таперчи и ему не сладко будет.

— Где сладко!.. Тоже за это не похвалят.

— Таперчи, мы через горы, к ему в гости… Тарарахнем…

— У ево должно тоже под микитками свербит.

— Чует.

— Почуешь. Тоже знает, что мы безо всякаго дела не останемся.

— К лету домой, в Рассею.

— Ну, это еще, брат, как. У его тоже, гляди, сколько этих Плевенеи за горами понасыпано… Тоже и турок не дурак.

— Сказывают, там хлеба, крупы, фуражу всякаго — сколько хошь.

— Это точно. Потому ён братушек на-голо ограбил, ну, и запас.

— Для наших?

— Точно что.

— На Кискинтинополь прямо, бают, пойдем.

— Что-ж, и на Кискинтинополь хорошо.

— Этот Кискинтинополь допрежь русский город был.

— Ну!

— Верно. Царствовал там царь Кискинтин, нашего, рассейскаго племени. Только за грехи его Бог и наслал на него гололобых. Сорок дён он сражался с ими, а только увидел, что сила небесная от него отступила — сверзился он с башни прямо в море и покончил с собою. Ну, а турки, известно, сичас город взяли, все церкви, какия были, в свои мечети повратили, а христиан правосланных сичас — в братушки; с тоё поры они бургарами и прозываются. Ну, а теперь такое произволение с небеси, чтобы Кискинтинополь опять в русский город и мечети в храмы…

— У Бога, брат, скоро; он с тобой долго шебаршить не станет… У него, брат, всякий грех на счету…

Оживление было всеобщее.

Савельев и Терехов уже спустились с гор — в деревушку, занятую одним из безчисленных штабов.

Они тоже заметили это движение, этот говор… Они тоже невольно втянулись в общее оживление…

Ожидание чего-то близкаго охватило и их. Близкаго, крупнаго и решительнаго.

Генерал Бабков тоже сполз в долину и помещался уже в деревянном болгарском домике…

— А на Шипке, все-таки, лучше, — говаривал он своим.

— Почему-же лучше?

— К Богу ближе. Воздух чище.

— Терехов! — вбежал Савельев к штабному. — Маркитант свежее шампанское привез.

— Ефрем!

На пороге землянки показался маленький черный солдатик. Очевидно, еврей перекрещенный.

— Живо! — в мгновение ока. Одна нога здесь — другая там. Вот тебе полуимпериал. Пошел!

— Какого?..

— Белую головку… Понял?.. Ну, круг-гом арш!

Ефрем моментально исчез.

— Что генерал?

— Бегает из угла в угол, над картой дуется, точно автор ея смертельно оскорбил его чем-то… Ищет какое-то село, а сам за Дунай пальцем заезжает… Я уж ему показал — окрысился… Я, говорит, и без вас наукам учён…

— Да, голубчик, в кавалерийской конюшне не ахти какое воспитание получил.

— Нет, как хотите, мне такое счастье. Особаго рода совсем. Все на безграмотных наталкиваешься. С начала кампании при Бутонове пришлось; наконец, опомнились: на покой Бутонова послали. Теперь при Бабкове.

— И фамилии!.. Так кантонистом и пахнет. У нас есть писарь Букетов — все лучше. А то Бутонов!..

— Я думаю, ваш Бабков прозевает турок.

— Нет, не говорите, он по письменной части плох, а на счет турок зорок. Не смотрите, что Бабков. Он в самом жарком огне не растеряется. Я его видел под Гассанлы — ничего. Только обнаружил полное незнание артиллерии. За три версты по туркам из горных орудий хотел попасть. Еще как вскипятился-то. Батарейный ему было возразил… Так на него как наскочит.

— Вы что? — кричит — с кем разговариваете? Если начальство прикажет, — так и за двести верст стрелять должно…

— Молодец!

— Одно слово — Бабков!

Пока приятели — одного поля ягоды — перекидывались замечаниями о генерале, пока Ефрем бегал за шампанским, на дворе совсем стемнело.

Синия сумерки окутали даль…

Где-то на вершине одиноко-стоящей горы сверкали костры турецких аванпостов. У околицы шумела река, огибавшая здесь выступ крутаго холма. Изредка слышались выстрелы далекой батареи, доносившиеся в село только отзвучиями… Точно там вздыхала чья-то железная грудь.

В землянках, кровли которых давно были сожжены, вместо дров, проходившими войсками, светились огоньки. Целы были только стены этих мазанок, да изгородки, пока пощаженные неразборчивою солдатскою рукою. От дождя и ветра не защищали эти землянки, но для бивуака и то даже было хорошо, что хоть какия-нибудь стены есть.

В одной из землянок даже разбили внутри палатку. Там приютились офицеры.

Оттуда то и дело слышалось:

— Угол!

— На пе.

— На пере-пе!

— Вот я тебе пере-пе задам… Давай-ка сюда твое пере-пе… Пришли, пришли, не церемонься.

— Куш — под картой.

— Сейчас мы его откроем.

— Бита!.. Пожалуйте… Ну-ко таинственнаго незнакомца сюда!..

— Ах ты, чорт тебя!.. Дана!..

— Ва банк! — вскрикивал чей-то молодой голос, и тотчас-же слышались его жалобы:

— Опять бита! Господи, — вот неудача-то!

— Все равно — завтра самого убьют. Незачем беречь-то. Господа, двадцать пять в банке.

Справа из околицы доносились шорох и стук копыт в коновязях…

— Ишь ты чорт!.. Я-те, шельму, успокою! ты у меня будешь стоять, рыжий дьявол! — ругался какой-то казак.

— Брыкать еще хочешь, брыкинсь!.. Ну, брыкнись… Я-те брыкну! — кричали рядом во дворе.

— Ты что это… турецкую кобылу муштруешь? — спрашивает мимо идущий казак.

— Порядков наших не понимает… Так и наровит копытом в брюхо.

— А ты ее в морду.

— Я уж и то. Нагайка, слава Богу, своя — не купленная… Ну, ну брыкни раз. Попробуй!.. Ну-ка… А вот я тебя, вот я тебя… Ну-ка… Ишь, подлая… Я тебя выучу… Ты там с бузуками от рук отбилась совсем… Тут, брат, не бузуки. У нас поррядок — сказано: Христолюбивое воинство.

Где-то далеко-далеко сухо щелкнул выстрел… Точно кто-то орех расколол камнем… Другой, третий… Разгоралось-было и замолкло.

— Что это? — выскочил Савельев.

— На аванпостах казаки шалят, должно быть. И куда это Ефрем запропастился?..

— Здесь, вашь-бродь! — послышалось в сумраке.

— Взял?!

— Точно так-с… Только белой головки нет…

— Ну, а что есть?

— Клюка-с, вашь-бродь.

— О, вдова Клико, если-бы ты слышала этого варвара!

— Что-же, Терехов?.. Выпьем за близкое будущее!

— За ваш георгиевский крест…

— Ну, так, за наши георгиевские кресты!..

Пробка выскочила из горлышка… Шампанское запенилось в стаканах.

— А закусить есть что, Ефрем?

— Есть.

— Что такое?

— Колбаса — салама…

— Шампанское с колбасой… О, военное время, военное время! Давай…

— Вы знаете, как вас и меня называет генерал Бабков?

— Ну?

— Пурселепетанами!.. Он слышал фразу — pour passer le temps… Мы у него и обратились в пурселепетанов!

— Остроумный генерал. За его здоровье, Терехов!

— Нет, что-ж он честный человек. У него интендант не украдет… Вы знаете, он полковника Образцова хотел повесить.

— Как это?

— Своим судом. «Привести», говорит, его. Привели «Сухари гнилые»? — Гнилые. «Веревку»!.. Чуть не повесил. Ужь я вмешался. Спас Образцова.

— Что-ж Бабков, в чью он это голову?..

— Заладил одно: «Суди меня Бог и Государь, а я интенданта повешу»!.. Ну, а вы наших армейцев знаете: изголодались, натерпелись — мигом веревку доставили…

— Недурно. Воображаю — в главной квартире как-бы это встретили.

— Оно, знаете, иногда не мешает.

— Не мешает-то не мешает, это точно…

Глава VIII. Тайны гарема

Старая Гюльма сегодня была почему-то очень озабочена. С утра с самаго она рылась у себя в старом хламе, вытаскивала на свет Божий какие-то загадочные свертки и узелки; потом, гремя ключами, отправлялась в кладовыя, чтобы извлечь оттуда: то какую-нибудь необыкновенную, шитую золотом, с вкрапленною бирюзою, куртку, то шальвары из топкаго бассорскаго шелка, то дамаскский фераджи с такими узорами и такою роскошною бахромою, о существовании которых даже не подозревала до сих пор выросшая среди деревенской простоты Айша… У Гюльмы оказались такие браслеты, какие с удовольствием надела-бы на себя и любая стамбульская красавица. Ажурные, вырезные, тонко отделанные, они были привезены в свое время на рынки Еаира и Александрии из далекаго аравийскаго Омана, где в таинственных, мало известных городах целыя поколения искусных работников выделывают их из серебряной паутины, с таким изяществом отделки, для которого, казалось-бы, нужны глаза муравья, а не человека. Вот широкий иеменский плащ, яркость которого заимствована у тропическаго солнца, краски — у южных цветов в немногих оазисах среди безлюдных, сожженных небом степей, разливающих свое изумительное благоухание. Плащ этот ткали целые годы смуглыя аравитянки под красными шатрами своей горячей родины. Казалось, каждой нити его оне передали теплоту своего неба, мягкость своего воздуха… Вот изящные, шитыя чистым золотом туфли. На базарах Смирны — и то за редкость — достают такия. Остроносыя — без задков — оне и надеваются-то так, чтобы одним движением маленькой, обутой в шелковый чулок, или просто голой, ножки сбросить их с мягкой софы на такой-же мягкий, пушистый ковер… Вот сквозные брусския, из шелковаго сырца, сорочки… Мягко, как дыхание южнаго ветерка, оне обвивают молодое тело, которое сквозит в них своим девственным румянцем… Оне ему придают только шелковистый блеск, не скрывая его изящных округленных форм. Не решаясь прикрыть полной шеи и высокой груди, брусская рубашка падает к полу, обвивая своими ласковыми складками белыя ноги восточных красавиц. Широкие рукава позволяют разглядеть каждую линию красивых рук, когда обладательница их откинет эту тонкую, сквозную ткань… Вот и серги… Висячия, оне сделаны из маленьких гроздьев удивительной мешхедской бирюзы, занявшей у персидскаго неба свою теплую и нежную лазурь… Вот ожерелья из тяжелых золотых монет… Тут и иранския, и индийския… На некоторых едва различишь загадочные надписи. Иная такая монета еще во времена Александра Македонскаго побывала в тысячах рук, заставила совершить сотни преступлений, не раз была облита братскою кровью, прежде чем приютилась на груди красавицы, на этом живом и теплом теле, нежном, как лепесток афинской розы, белом, как багдадская лилия.

— Что бы это значило? — думала Айша, с недоумением следя за несовсем обычным оживлением Гюльмы, которая каждую новую вещь клала около нея на софу.

— Погоди, погоди! — загадочно роняла та, встречая вопросительные взгляды Айши.

— Нравится тебе вот это? — подносила она к самому носу девушки трапезундские браслеты, которые турецкие щеголихи надевают на ноги, — эти золотые, совсем круглые обручи, украшенные затейливою эмалью.

— Прелесть!..

— Ну, а эти кольца?

Бирюза в серебряной оправе показалась-бы грубою на взгляд западнаго варвара… Оправа уже почернела, но камень не потерял своей чарующей нежности и матоваго блеска…

— Хороши!..

— Это все твое будет! — остановилась Гюльма перед Айшей. — Все твое будет: и фераджи эти, и парча, и золотыя запястья, и браслеты, и брусския рубахи. Я ужь стара, у меня никого нет… Стану на тебя радоваться, когда ты будешь женою паши!.. Все твои подруги с ума сойдут от зависти.

— Долго-же им не придется завидовать — вырвалось у Айши.

К счастию, Гюльма поняла это по своему.

— Ты думаешь, долго эта война не кончится? Аллах справедлив, мера его гнева исполнена… Он уже довольно наказал народ свой. Мулла в мечети последний раз говорил нам об этом… Скоро урус уйдет от нас, потерпев великия несчастия!.. Так решил Магомет, великий пророк…

— И я уйду с ними! — подумала про себя Айша.

Женщина, все-таки, останется женщиной.

Она не могла оторвать глаза от всей роскоши, разложенной перед нею… Она молча думала, как-бы ярко сияли ея глаза из под этого белаго, мягкаго, как цветочная пыль, покрывала… Как-бы заманчиво улыбались алыя губы если-бы оно легло легкими складками вокруг ея смуглаго лица… А как красивы были-бы руки в этом золоте, в этих камнях, как тонок стан, еслибы его обвить этим дамасским поясом, как красивы были-бы ножки в этих, только кончики пальчиков скрывающих туфлях… И ей нужно отказаться от всей этой роскоши, бросить все богатства для того, чтобы всю жизнь носить длинные черные платья, которые она видела у сестер, скрывать все, что должно быть открыто взгляду любимаго человека, все, что должно чаровать и манить его…

Доктор беден, он не может дать ей ничего подобнаго!..

Она будет одеваться так, как одевается Венелина…

И Айша невольно вздохнула…

— Что это? — остановилась Гюльма.

Невольно и Айша приподнялась.

За стеной молодой и сильный голос пел какую-то песню… Нервно пел, с тою дрожью, которая придает восточным мелодиям необычайную негу и страстность…

— Зейнаб, Зейнаб! — позвала Гюльма.

Черное лицо негритянки показалось в дверях.

— Кто это поет там?

— Молодой офицер, что с пашей и с этим рыжим чортом приехал. Он из армян, говорят.

— Красивый?!.

— Нет… Только поет хорошо…

— Как звать его?

— Заэд-эффенди… Наш паша его не любит… Очень уж много он вина пьет… Своих христианских привычек еще не оставил.

После минуты молчания, Заэд начал одну из мелодий любимаго турецкаго поэта, Мурада-бея. Постараемся ее передать, сохраняя оригинальные преувеличения подлинника:

Как слезы ночи на цветы
Стремятся белою росою,
К твоим устам мои мечты
Летят вечернею порою…

— Хорошо поет, — одобрила Гюльма. — В мое время молодые люди так-же пели.

— Давно это было! — пошутила Айша.

— Погоди, придет и твое время… Черные волосы седыми станут и морщины по лицу пойдут.

Как птица над морской волной,
Не разлучаясь с нею, вьется,
Так над тобою голос мой
Под рокот струнный раздается…

— Жаль, музыки нет! — вздохнула Айша. — Лучше было-бы.

— Молчи… Не мешай слушать!

— Нужно попросить пашу, чтобы он еще заставил его петь!

Как волны к тихим берегам
Бегут — певучия от века —
К твоим уносятся ногам,
Волнуясь, грезы человека!..

Тебя увидев, сам пророк,
В гареме запер-бы далеко,
Чтоб не коснулся ветерок
Таких очей, такого ока!..

Песня, вздрагивая своими последними отзвучиями, точно унеслась куда-то — далеко, далеко…

На минуту было поддавшаяся ея очарованию, Гюльма опять захлопотала по кладовым.

— Попроси его, Зейнаб, еще что-нибудь спеть! — шепотом обратилась Айша к негритянке.

Та скользнула в двери.

Во дворе Заэд точно ждал этого… Он только переспросил:

— Какая просит: старая или молодая?

— Молодая!

— На вот тебе! — и золотая монета скользнула в карман Зейнаб. — Ты мне покажи эту молодую.

— Нельзя.

— Зейнаб… На одной ноге ходить трудно — на тебе другую. — И вторая золотая монета прошла туда-же.

— Ох вы ужь… Молодые!.. Что с вами сделаешь.

— Когда же ты мне ее покажешь?

— Не скоро… Ты знаешь — время, как аробное колесо, долго тянется.

— Вот тебе еще одно, совсем круглое колесо, оно покатится скорее.

— Вы верно очень богаты, господин? — с удивлением проговорила Зейнаб, пряча третью монету. — Послушай, как только Айша соберется гулять, я скажу тебе… И куда пойдет — укажу… А там уже твое дело… Только не выдай!..

— Об этом не беспокойся…

Заэд, отказавший сэру Грегему, думал сам воспользоваться молодой красавицей. Не последнее место в этом намерении занимало и желание, во что-бы это ни стало, посмеяться над Хюсни-пашей, которого Заэд ненавидел, как армянин вообще ненавидит турка.

— Скоро-ли ты петь начнешь?

— Сейчас.

Зейнаб скрылась в дверь гарема.

— Слушай, Айша… Он сейчас петь будет. О тебе спрашивал… Вот три монеты подарил мне, — шепотом заговорила она.

— За что?

— За то, чтобы я рассказала, какая ты… Я и говорю: такая красавица, такая красавица — какой другой в целом мире нет.

Айша посмотрелась в зеркало и улыбнулась.

— Говорит: где ее встретить можно?.. Я ему ответила, что ты никуда не выходишь.

— А как на него взглянуть?

— Да вот в эту щелку видно… Ишь, сидит на скамье.

— Нос у него какой толстый!..

— Это так кажется отсюда.

Заэд не заставил ждать долго… Он начал певучим говорком выпевать стихотворение того-же Мурад-бея — «Ночь»[5].

Ночь хороша… Так радостны, мятежны
Во мгле садов, разливших аромат,
Напевы флейт и лепет арфы нежной,
Перекликаются, восторженно звучат…

Устал старик, но юноши толпою,
Смеясь, шумя, идут со всех сторонъ
В свои сады, где с первою звездою
Проснулся чудный пир и чаш не молкнет звон.

И месяц встал!.. Как будто пламенея,
Пророка лик горит из-за ветвей…
Красавицы, волнуясь и робея,
Лобзаний страстных ждут… Что-жь, юноши, скорей!..

— Где это такия красавицы, что к молодым мужчинам выходят из гаремов? — удивилась, откуда-то появившаяся, Гюльма.

— Это в Стамбуле!

— Ну, там может быть… Народ испортился совсем… А хорошо поет!..

— Так хорошо, что так-бы и вышла к нему…

— Погоди… В Эдирне настоящих певцов услышишь.

Куда лучи во мглу не проникают,
Где только лист, как сонный, шелестит,
Там светляки нескромно озаряютъ
Безмолвный поцелуй… И тихий смех звучит.

Да соловей над юною четою
Поет свой гимн… Едва-едва дыша,
От робости поникнув головою,
Лепечет девушка: «как ночка хороша»!

А пир шумит… шербет повсюду льется,
Родя в душе блаженную мечту…
Чу! песенка… Она, как птичка, вьется…
Внимайте, юноши, и славьте красоту!..

— Откуда он выучился всему этому?.. — подивилась Гюльма.

— Он из Стамбула сам.

— Ты, Зейнаб, почем знаешь?

— Да мне рассказывал Омер, брат Айши…

Заэд помолчал с минуту, потом тихо кончил:

Ужь блекнет ночь… Ужь ветерок разноситъ

Весенних роз, жасминов аромат,

Еще любви и страсти сердце просит,

Но ужь в лучах зари вершнны скал горят!

— Вечером у нас сегодня паша будет… Я одену тебя как невесту!.. — наконец объяснила Гюльма свое загадочное поведение.

Айша вздрогнула и широко раскрыла глаза.

— Гюльма, ты говорила, ведь, что наша свадьба в Адрианополе?

— Чего же ты испугалась?.. Сегодня ведь он только посмотрит тебя… Не бойся!..

Айша успокоилась… Но теперь она уже с ненавистью смотрела на все эти дорогие уборы.

И когда солнце, скользнув в комнату, блеснуло на ярком золоте, на нежной лазури бирюзы, на красном разливе атласа, Айша набросила на эти сокровища темное покрывало и сама забилась в угол гаремной кельи.

Глава IX. Туалет гарема

Гюльме в этот день, казалось, некогда было и отдохнуть.

Едва она успела опорожнить сундуки и опять уложить их, оставив все необходимое Айше на сегодняшний вечер, как пришлось сломя голову бежать на кухню. Турки мало едят за обедом, оставляя свой аппетит для ужина, за которым подносятся разнообразные блюда, приправленные красным перцем и всевозможными ароматическими травами. Паша сегодня собирался вечерять у себя в гареме — нужно было показать, ему товар лицом. Гюльма выдавала рис, всевозможные желе, мясо, наказывая повару Амеду, как все это приготовить и сколько чего положить.

— Лили-кебаб сделай так, чтобы он во рту горел, как в печке… Рис маслом подправь; пусть каждое зернышко плавает в нем, как лодка в воде… Не жалей, Амед…

— Слушаю, госпожа!..

— А сверху над пилавом — корку сделай… Сам знаешь, дом без крыши не строится…

— Слушаю, ханум.

— Мясо нарежь мелкими кусками, каждый обваляй в перце и зажарь, и тогда-уже мешай его с рисом…

— А баклажаны?

— Начини их рубленой печенкой, травами всякими, просом. Положи туда тхату побольше…

Когда с кухней было кончено и в заключение заказано ближайшему пирожнику несколько сладких пирогов, Гюльма обратно прибежала в гарем, села на софу и давай смотреть на Айшу…

— Что ты? — спросила девушка, приведенная в недоумение пристальными взглядами Гюльмы.

— Какая из тебя красавица выйдет… Падишаху не стыдно будет подарить такую… Ты-бы и в султанском гареме звездой была.

— Что-же для этого сделать надо?

— Чтобы красавицей быть?.. А вот дай отдохнуть, я займусь тобою… Видишь-ли, ты слишком долго на свободе росла.

— Разве это худо?

— Грудь у тебя слишком велика стала, бедра очень развились… Ну, мы это поправим.

— Как? — удивилась Айша.

— Сегодня, мы вместе с тобой в баню пойдем… Там… Дай только мне вздохнуть… Ужь слишком я измучилась… Зейнаб, подай кофе!

В маленьких золоченых чашечках негритянка подала черную ароматную гущу… Полузакрыв глаза, Гюльма вдыхала в себя благоухание любимаго мусульманскаго напитка.

— Что мы в бане делать будем?

— Постой, дай мне вздохнуть…

Чашка за чашкой… Наконец, Гюльма, под влиянием настоящаго мокко, опять ожила…

Старательно завесив окна, чтобы даже в щелку нельзя было различить ничего, она выгнала Зейнаб на кухню.

— Поди, смотри за Амедом, чтобы он пилав как следует сделал… Вечный срам на наши головы, если ужин выйдет не по вкусу паше… Да приготовь шербет… Слышишь?..

— Слушаю, госпожа…

Зейнаб выскочила во двор — Заэд-эффенди уже ждал ее там.

— Сегодня Айша никуда не пойдет.

— А завтра?

— Завтра скажу… Ты смотри, не сглазь ее у меня…

— А что, разве она глазу боится?

— Кто так, как ты, петь умеет, тот каждую девушку сглазить может… Ох, вы, мужчины, только и знаете, что губить нас!

— Ну, тебя никто не погубит.

— Я безобразная… А только у себя дома меня красавицей считали тоже…

— Где это?

— Далеко отсюда… Там, где солнце жжет, где золотые пески идут во все стороны — не оглянешь… У вас тут холодно… А у нас хорошо, где вода есть… Здесь таких деревьев и таких птиц и не слыхано… Ночью у нас звезды большия, яркия горят… Песни поем…

— Какия у вас песни?

— Все равно, не поймешь… По нашему ты и не знаешь ведь…

— У нас есть на Шипке солдаты, такие-же, как ты, черные.

— Из Миссира (Египта) верно.

— Да; с Гассаном пришли, да у нас остались…

— Вот-бы ты, господин, прислал одного из них ко мне сюда.

— Хорошо!.. Только ты помоги мне с Айшей познакомиться…

Гюльма, в это время, не теряла времени:.

Айше было не вдомек что с нею хочет делать старуха.

— Сними с себя платья!..

Айша сбросила ферадж и бюрсуилы; голубыя шелковыя шальвары упали на софу…

— Постой… Я пойду в баню на минуту.

Гюльма зашла за дверь, в небольшую баньку, и завозилась там…

Айша в одной рубашке, поджала под себя ноги и застыла на мягкой софе…

— Ну, вот, теперь все готово. Встань-ко.

Айша вдела ножки в маленькия туфли и стала на полу. Гюльма распустила ей шнурок, стягивавший ворот, и рубашка упала на пол. Айша покраснела, но старуха вовсе и не заметила ея смущения…

— Дай посмотреть на тебя хорошенько… — Старуха зажгла несколько свечей и поставила их кругом.

Девушка была замечательно хороша собою… Она поражала девственною чистотою линий, еще до сих пор сохранившеюся там, где осталось много древней греческой крови… В вечернем освещении — это смуглое тело точно ожило. Оно стало золотистым; глаза видели, как оно теплилось, точно светилось извнутри… Стройные ноги поддерживали роскошно-развитой стан, тонкая талия которого гармонировала с покатыми, хорошо округленными плечами… Высокая грудь представляла почти идеальные очертания…

— Хорошо все… Только грудь надо уменьшить… Кабы ты родилась в знатной семье, тебе-бы в двенадцать лет зашили грудь в кожу и не дали рости ей… Талию тоже-бы перетянули… Ну, да это еще не поздно.

— Я не хочу! — заволновалась-было Айша.

— Ну, кто тебя станет спрашивать, что ты понимаешь! Руки у тебя тоже недостаточно нежны… Пойдем-ко со мной.

Вт бане было совсем жарко… С двух сторон ее нагревали печи. Между ними стоял пар от котлов, вмазанных в стены. Гюльма взяла рукавицу из белой верблюжьей шерсти и начала растирать ею тело Айши.

— Больно!

— Потерпи, за то потом хорошо будет… Вы девушки ничего не понимаете… Для того, чтобы мужчина любил вас, — много надо. Вам-бы только бегать и веселиться…

Тело Айши горело от этой, совсем сухой, рукавицы. Когда, казалось, уже не было возможности выносить долее этих растираний, Гюльма взяла из заранее приготовленной банки какую-то мазь и давай покрывать ею Айшу… Тонкое благоухание роз наполнило собою микроскопическую баньку.

— Что это?

— Мазь на розовом масле… От нея у тебя тело станет как шелк нежное, мягкое… Блестеть будет…

Несколько раз повторяла Гюльма эту операцию, пока кожа Айши не была совсем насыщена этой ароматной массой…

— Сиди так здесь…

И Гюльма ушла в комнаты…

От благоухания розоваго масла голова Айши начинала кружиться.

— Что, если бы Соймонов меня видел здесь такою!

Подумала и покраснела, точно кто-нибудь другой поймал ее на этой мысли.

— Что-жь, пускай… Он еще более полюбил-бы меня… Ведь не даром все говорят, что я хороша… Красавицей называют.

— А если разлюбит?..

Кровь ударила ей в голову.

— Если увезет к себе, в холодную Россию, да и бросит там… Все говорят, что они злые… Ведь это еще ничего, что я видела добрых сестер…

Тоска начинала охватывать девушку… Сказывалось влияние окружающей ее среды.

— Да!.. Не лучше-ли послушать Гюльму и ехать в Адрианополь, в гарем паши?..

— Что я думаю!.. старый он, скверный…

— Что-жь, пускай русский бросит — тогда я тоже в сестры пойду, буду такой, как Венелина, стану больным служить…

— Ну, высохла? — спросила вернувшаяся Гюльма.

Гюльма провела руками по молодому телу. Розовое масло впиталось в него, не оставив снаружи никакого осадка. В руках у старухи была стклянка с какою-то белою жидкостью, густою, как молоко… Она стала вытирать ею Айшу… Упругое тело ея скрипело под руками Гюльмы… От этих растираний смуглая кожа стала блестеть как золото.

— Ну, теперь набрось на себя ферадж и пойдем отсюда.

Туалет турецкой красавицы был еще далеко не кончен.

В то время, как она полулежала на софе, Гюльма стригла ей ногти на ногах, обравнивала их пилкой и чистила твердой щеточкой. То-же самое проделала и с руками. Потом внутреннюю сторону ногтей она покрыла густым слоем хны, отчего она стала совсем красной; тем-же хны она покрасила и концы пальцев.

— Точно я их в крови запачкала!

— Через час смоешь — останется только розовый оттенок… Точно осенняя заря на небесах будут… Ты учись у нас у старух — и всегда тебя муж любить будет… Вы, девушки, ничего толком не понимаете.

Когда Айша совсем простыла, Гюльма вытащила нечто вроде широкаго кожаннаго пояса.

И без того тонкую талию девушки она стянула этим поясом так, что ее можно было обхватить пальцами. Казалось, Айша вот-вот переломится… Грудная клетка подалась вверх, грудь выступила еще более вперед.

— Посмотри-ка в зеркало, как красиво теперь.

Толстой шелковой материей она перетянула грудь, чтобы она не казалась столь высокою; концы материи перебросила через плечи и подтянула их вниз… Айше было неловко, больно, но, тем не менее, приходилось терпеть!..

— Тяжело?

— Да.

— Ничего… скоро привыкнешь. Нужно только на первых порах выучишься спать в этом — тогда все хорошо будет.

Окончив с грудью, она накинула на Айшу рубашку.

— Могу одеваться?

— Постой еще успеешь.

Волосы девушки падали ниже колен.

Гюльма покрыла их розовым маслом и давай заплетать в тонкия косички, перевивая каждую золотыми шнурочками. Когда целый сноп таких кос был готов, она разбросала его по плечам Айши, полюбовалась издали и принялась опять за голову; надела на нее пеструю, шитую золотом, шапочку, поверх убора из золотых монет, тяжело свесившихся на лоб Айши…

— Хорошо? нравится тебе?

У девушки даже глаза разгорелись.

— Теперь будь терпелива.

Над губой у Айши чернело несколько волосков. Гюльма выщипала их щипчиками, намазывая место, где они росли, каким-то составом.

— Теперь у тебя здесь всегда будет чисто.

Взяла кисточку с черной краской и густо покрыла ею брови, кстати и удлинила их таким образом. Потом далее, такой-же кистью, прошлась по ресницам… Не довольствуясь этим, подсинила нижния веки. И без того громадные глаза Айши казались теперь еще больше и горели совсем неестественным блеском.

— Не было и нет такой красавицы! — восхищалась Гюльма своей работой.

Положив розовой краски внутрь ушей и в скважины ушной раковины, подкрасив румянами щеки и покрыв легким, едва заметным, слоем белил нос и подбородок девушки, Гюльма в заключение придала ея губам цвет совсем темнаго коралла и успокоилась.

— Руки и ноги теперь можешь вымыть, а до лица не дотрогивайся.

Когда Айша исполнила все это. Гюльма надела на нее все припасенные драгоценности.

Теперь девушка на восточный вкус стала совсем красавицей!..

— Сиди теперь и отдыхай на софе. Зейнаб!

Зейнаб не являлась.

Гюльма вышла на двор и давай хлопать в ладоши.

— Поди, посмотри на Айшу, какая она стала теперь! — не могла она не поделиться с Зейнаб своими восторгами.

Зейнаб вбежала в комнату, села против Айши и давай смотреть в упор на нее и причмокивать губами.

— Я и не видала таких… Аллах! Как можно сделать все из человека!.. Еслибы сам пророк тебя увидел, он-бы не захотел опять на небо, здесь-бы с нами остался на земле.

Потом, в порыве восторга, подошла, схватила конец шелковаго фераджа и поцеловала его.

Гюльма, совершенно удовлетворенная, вышла вон.

— Заэнд-эффенди опять про тебя спрашивал.

— Ну, что-же ты?

— Сказала ему, чтобы он про тебя и не думал. Омер сейчас был.

— Ну? — взволновалась Айша.

— Письмо тебе какое-то велел отдать. «Ты, говорит, добрая девушка» — это я-то… «отдай сестре».

Айша схватила письмо с жадностью. Адрес был написан по-русски.

— Не говори Гюльме.

— Что я, с ума сошла, что-ли! Ты только не проговорись.

В письме было всего только две строчки:

«Скоро увидимся!.. Нет сил оставаться так… Жди меня; буду сам скоро в Казанлыке. Соймонов».

Сердце девушки забилось с болью.

И хорошо, и страшно ей было.

Значит любит — если на смерть идет.

Как-же он сделает это? И Айша задумалась, целуя дорогия строки.

Глава X. Накануне

В Габрове все волновалось. Теперь уже ни для кого не был тайною задуманный поход за Балканы.

Еще наши войска не трогались к горам, а беженцы, с августа бедствовавшие в придунайской Болгарии, уже потянулись к Трояну, Габрову и Травне. Все это обнищавшее, обездоленное, изголодавшееся — было готово вслед за нашими солдатами волной перекатиться через горы, чтобы поскорее осесть на старых своих пепелищах. Они знали, что дома их разрушены турками, имущество разграблено сулеймановскими отрядами; тем не менее, там была их земля. Люди попредусмотрительнее что поценнее — припрятали в ямы, в леса, зарыли в землю, а остальные думали поживиться, в свою очередь, у турок тем, чем последние поживились у них. Братушки шли кто пешком, кто ехал на ослах; более счастливые двигались в повозках, запряженных волами. Из арб выглядывали лица женщин и детей. Совсем обнищавшие, в рубищах, тянулись за этими, сохранившими еще остатки своего недавняго богатства. Все дороги были переполнены ими — по ночам тысячи костров горели у городов и деревень, и ненашедшие себе приюта у знакомых спали прямо на снегу, ожидая ранняго утра, чтобы двинуться все дальше и дальше, по тому-же направлению, на юг. Мальчуганы, девочки, потерявшие отцов и матерей, существовавшие подаянием или кормившиеся при русских отрядах, были охвачены тою-же жаждою видеть поскорее свои родные очаги. Не зная, как они доберутся до них, дети бежали за чуждыми им взрослыми, гибли десятками на дорогах от холода и голода и, все-таки, пока в слабых ноженках находилось еще силы двигаться — шли… Трупики их завеивала вьюга, но уцелевшие не образумливались.

— Куда вы это собрались? — спрашивали их солдаты..

— До дому… Пора. Все идут… — косились детишки, боясь, чтобы русские их не остановили.

— Ах вы, щеглы, щеглы!.. Ну, куда вам слабым?.. Поколеете по дороге-то!

— Сички на Балкан… Сички долязем…

— Ну, лезьте, лезьте… Хлебца во возьми… Пожуй сухаря…

И добродушный солдат делился «неприкосновенным» сухарем со щеглами, встреченными по пути.

Габрово было переполнено такими беглыми.

Они кишмя кишели в домах, во дворах, в пустых хлевах и конюшнях. Даже в церквах они остановились целыми таборами.

Все это ждало русских, чтобы перекинуться вместе с ними через Балканы — в счастливую некогда долину роз.

На боевых позициях, близь Габрова, тоже царила необычайная деятельность. Аванпостная служба стала труднее… Ловили лазутчиков, боялись, как-бы вести о нашем походе не прошли к туркам. Наши знакомцы, Савельев и Терехов, были тут.

На Терехове красовался уже щеголеватый петербургский сюртук с белыми кантами; усики его точно сами собою закрутились кверху; новенькая фуражка лихо съехала на бекрень… На груди поблескивал целый ряд орденов.

— Экая скука! — жаловался он Савельеву. — Хоть-бы дело скорее!

— Не прикажете-ли тройку и к цыганам? — съязвил Савельев.

— Ну, зачем к цыганам?.. Я не про то… И куда это красивыя болгарки делись?

— А что?

— Да какъ же, как сюда я ехал — мне уши прожужжали о красавицах придунайских… тут ни одной.

— Раньше вас их перевели турки.

— Совсем без женскаго общества.

— Практику боитесь потерять, Терехов? А жаль… Единственное ваше назначение, так сказать.

— Вы опять…

— Да ведь, мамочка, вы ведь только на племя и годитесь… Ну, кому здесь придет в голову думать о самках?

— Все веселей-бы.

— Хотите, доставлю вам удовольствие?

— Ну?

— Тут привели одну турчанку.

— Ей-Богу? — встрепенулся Терехов.

— Честное слово… Сегодня утром.

— Чего-же вы молчали! Вот изверг рода человеческаго… Молоденькая?

— Лет восемьнадцати.

— Хорошенькая?

— Прямо из Магометова рая…

— Голубчик, милый!..

— Ишь какая в вас подлость сидит! Вы уж на цыпочках вокруг меня заходили?.. Ну, нечего сказать, козырь!.. Да уж так и быть… Под каким предлогом только?..

— Вот разве что допросить ее надо… Только ведь, сами знаете — ничего не добьетесь.

— Взглянуть-бы и…

— Умереть!..

— Ну вас к чорту… Пошлите за ней!

— Так и быть, для вас… Вестовой!

— Чего изволите, вашь-бродь!

— Переводчика и пленную… Живо.

— Сейчас!

— Вы вот что, Савельев, — расчувствовался Терехов, — поласковее с ней… Накормить надо… Она, я думаю, голодная, бедная…

Савельев только зло улыбался.

— Непременно накормить, — продолжал Терехов. — И не только накормить, но и… Где вы ее поместили?

— А в нашей канцелярии пока.

— Ну вот — с писарями, да с челядью!.. Ее бы прилично поместить следовало.

— Хотите к вам?

— Хотел-бы… Только я не знаю, как это… А вот и она… Ведут… ведут.

— Ведите себя поосторожнее. По солиднее… Не забывайтесь…

— Помилуйте! разве я не знаю?

Вдали показался силуэт женщины, закутанной во все черное. Она едва ступала, видимо была утомлена.

— Вот что, Астафьев, зажгите свечу в замлянке… Мы ее приведем допрашивать туда… Переводчик Ботев здесь? — крикнул Савельев.

— Здесь.

— Ну, и чудесно… Передайте красавице, чтобы она не пугалась… Ее не обидят… Накормят.

В окне землянки заблестел огонек свечи… Савельев вошел туда.

— Ну, готовтесь, Терехов. Ради Бога только не влюбитесь… Слышите?.. А то ваша кузина Мери задаст мне жару.

— Ну вот… Так я и забуду Мери для каждой!

А у самаго уже руки фертом и усы еще выше завились на розовом, выхоленном, нежном, точно у восковых «пупэ» лице.

Тем не менее, не смотря не свое волнение, Терехов сел на складной табурет и постарался принять строгое выражение. Нельзя. Все-же — оффициальное лицо.

Турчанку ввели.

— Велите ей открыть лицо.

— Я боюсь за ваше сердце.

— Да полно-же зубоскалить! Раз взглянуть…

— А что кузина Мери скажет?..

— Послушай, Савельев…

— Ну, так и быть…

Ботев перевел; турчанка открыла покрывало.

— Господи! — и Терехов чуть не полетел с табурета.

— Вот подлость-то!..

Перед ним была старуха лет шестидесяти… Седыя космы падали на почерневшее, сплошь покрытое морщинами лицо.

— Господи!

— Что-же, Терехов? — наслаждался его приятель. — Можно-ли быт таким невежей!.. Предложите свой стул даме.

Тот только глаза пучил от неожиданнаго зрелища.

— Она помещена очень неудобно, — продолжал Савельев: — Не возьмете-ли вы ее к себе… Сами вы поместитесь на полу — соломы подстелете, а ей — койку.

Приятели оставались серьезными, не хотели дать понять пленной, что она вызывает смех.

— Вот подлость-то! — повторял Терехов. — Рожа-то, рожа!.. Ну, мы сочтемся, Савельев. Погодите, будет и на моей улице праздник.

Начался допрос. Переводчик, стоя, передавал вопросы и ответы.

— Ты куда шла?

— В Байрам-киой.

— Зачем?

— Там у меня дети. Я думала, что урус с женщинами не воюет — потому и шла.

— Ты проходила через турецкий лагерь?

— Проходила.

— Что ты можешь рассказать о нем… Много-ли там топове (пушекъ)? много-ли аскеров?

— Неужели русские думают, что я стану им рассказывать все это?

— Отчего-же?

— И топове довольно, и аскеров достаточно, слишком достаточно, чтобы всех вас завтра прогнать отсюда…

— Ого! — засмеялся Савельев.

— Чему вы смеетесь? За чем вы пришли к нам? — страстно заговорила старуха, протягивая к офицерам высохшую руку с крючковатыми пальцами. — Что вам здесь нужно? Разве вас мы трогали? Что сделали вам мои дети? Что сделали вам наши поля, наши сады, наши дома?

— Я не понимаю, что с ней?

— Сумасшедшая, какая-то.

— Пусть убирается на все четыре стороны!

— Уйдите, — продолжала старуха, — пока султан не повелел истребить вас всех до последняго!.. Аллах справедлив. Он пошлет победу нам. Тогда не ждите пощады, не ждите ея вы — псы и братья псов-болгар!

И старуха в порыве бешенства, вцепилась ногтями себе же в лицо и зарыдала.

Офицеры молча слушали ее. Савельев улыбнулся.

— Не смейтесь! — заметила она эту улыбку. — Придет час, когда будем смеяться мы. Тогда вам придется плакать горькими слезами. И вам и матерям, и сестрам, и женам вашим… Я слабая женщина, — а не боюсь вас… Совсем не боюсь… Убейте меня!..

Но ее, к ея удивлению, не убили.

Напротив, отвели в канцелярию, накормили и отпустили на все четыре стороны… Старуха бросилась опрометью.

Терехов, сильно разочарованный, вспомнил кстати о своей кузине и засел за письмо к ней.

«Пишу тебе под тенью турецких гранат, — не тех, на которых ростут плоды, выставленные у Смурова и Елисеева, — а чугунных, огонь и смерть вносящих в наши ряды. Сегодня у нас с утра ужасные потери. Около меня убило двух офицеров, одному казаку снесло прочь голову осколком. Кровь, везде одна кровь. Даже теперь, когда я пишу тебе это письмо, на барабане, среди боеваго поля, я ощущаю острый запах этих черных луж свернувшейся крови… Земля, досыта напитавшаяся ею, уже не всасывает больше… Мы привыкли к этой обстановке… Веселые, смеемся шутим. Генерал Бабков, мой новый начальник, получивший воспитание в кавалерийской конюшне, а фамилию позаимствовавший у какого-то беглаго кантониста, до сих пор не хочет представить меня к Георгию, хотя еще вчера я отбил у неприятеля орудие, чудом уцелев сам. Он, этот бутуз, не имеющий понятия о существовании носовых платков, даже не помещает меня в реляциях чтобы не давать хода «барчукам», как называет нас сей неистовый мужлан в генеральских эполетах… Ну что-жь! Моя Мери будет так-же любить меня и без георгиевскаго креста, как и с ним, и даже больше… Впрочем, рано или поздно, а я получу его… Ты помнишь мой обет при нашем прощании:

«Или со щитом — или на щите!»

Неизвестно, до чего-бы дошла импровизация Терехова, если бы в землянку не влетел Савельев, весь бледный, как полотно.

— Вот подлецы братушки!.. А? можете себе представить!

— Что такое?

— Старуху-то!..

— Похитили? — засмеялся Терехов… — Да вы, кажется, сами влюбились в нее.

— Не похитили, нет… Зарезали.

— Как это?

— Пойдемте, — тут сейчас, около лагеря.

Терехов спрятал письмо и пошел за Савельевым.

У самаго лагеря шагах в трехстах от которого расположились болгары-беженцы, на снегу действительно лежала старуха… Под ея шеей была лужа крови, просочившаяся в снег… Горло, перерезанное поперек, чернело бозобразною широкою раною… Рука, вытянутая, лежала на снегу, — точно она еще грозила ею офицерам.

— Бедная, бедная!

— К детишкам пробиралась.

— Эй, казак! — крикнул, озлившись, Савельев.

Казак вырос как из земли.

— Возьми переводчика и сию минуту узнай у болгар, кто это так распорядился.

— Слушаю-съ

— Если узнаешь — сто нагаек!.. Понял?

— Понял, ваше благородие.

— Отпорешь — и тогда под арестом приведи ко мне.

— Что же ты с ним сделаешь? — вмешался Терехов.

— Отправлю под конвоем в Габрово — пусть судят… Этакие звери!..

Глава XI. Сон Зейнаб

Зейнаб, наконец, удалось отдохнуть. Бритоголовый Ибрагим возится в кухне за сковородами и котлами — ей ни до него больше на сегодняший день нет дела.

Она долго раздумывала о словах Заэда-эффенди. У него есть на Шипке такой-же черный, как и она невольница Гюльмы и Айши. Такой-же черный, курчавый, толстогубый. Заэд обещал в следующий раз приехать сюда вместе с африканским солдатом… Наконец, она увидит своего — потолкует с ним о сожженном солнцем крае, о далеких пустынях и оазисах Судана, откуда еще ребенком увели ее в страну чудес, в Миссир (Египетъ), где и выросла она вечною рабою — сначала у какой-то арабки, неистово бившей ее в гареме стараго каирскаго купца, потом у какой-то неподвижной сириянки, торговавшей в Александрии и собою, и своими сестрами… Слава Богу, что к Хюсни-паше попала!.. А, все-таки, жаль Египта… Что Турция — о ней только кричат много. Тут и сотой доли нет тех чудес, каких она насмотрелась в стране развалин!.. Хоть она туркам и хвалит Турцию, но Египет куда лучше. Сначала рассказывала другим о нем — потом бросила: слишком уж смеяться стали, лгуньей ее сочли!..

Огонек пригрел ее… Задремала, точно давно-давно, под иным темно-синим небом, под горячими лучами африканскаго солнца… Задремала и улыбается… Чудится далекая, далекая степь… Песчаными буграми уходит она из глаз… Кое-где сухая трава хрустит у нея под ногами… На камень попадет — жжет ногу его изборожденная чудными, загадочными знаками поверхность… И много таких камней… Громадами подымаются из-под бугров… Села она на один такой камень, фераджем накрыла себе голову, чтобы не так солнцем жгло… Совсем закаменела, так что даже зеленая ящерица, с большими рубиновыми глазками, взбежала было ей на голую ногу. Вот золотая змея ползет между камнями тихо, тихо… Поблескивает… Ядовитая — укусит, так смерть. А ей, Зейнаб, лень даже отодвинуться… И совсем не похожа она на теперешнюю Зейнаб… Ничего общаго… Эк сколько тряпок теперь на себя навешала!.. А тогда-то — рубаха да покрывало, и ничего больше; впрочем, нет — ожерелье из ярких раковин и звериных зубов — амулетов, белыя бусы… Стеклянные блестки целыми кистями блестят под оттянувшимися от тяжести их ушами. При каждом движении ея вздрагивают оне… Молода Зейнаб — тринадцатый год ей только пошел…

Чудная страна!.. Сквозь сон чувствует она опять, как болят ея глаза, как болели тогда, когда она вглядывалась в безконечную даль сожженной солнцем пустыни… А вот город… У самых ласковых в мире волн приютился он… Средиземное море лежит у каменнаго берега, точно полная неги красавица раскинулась и лень ей шевельнуться, лень, вздохнуть поглубже… Совсем обессилело оно, это тихое море, под раскаленными лучами сказочнаго края… Каменные дома поднялись над каменным берегом… Золотистым светом облило их солнце… Таким живым, золотистым светом, точно самый камень живет и дышет — живет, как живет кожа смуглой египтянки, теплая, полная блеска, млеющая под безмолвными поцелуями этого солнца… Издали, над грудами домов, тонкие минареты точно повисли в воздухе… Их вериншы тонут в голубой бездне неба… Выше всех, у самаго моря — поднялся обелиск… Сколько раз Зейнаб стояла около него, разинув рот, стараясь разобрать чудные изваяния… Какие-то люди вырезаны в камне, какие-то знаки… Сказывают, были волшебники, которые ставили такие камни… Они написали на них сказания о своих тайнах — только нет никого, кто-бы мог прочесть и разобрать их… Франки и инглизы зовут эту массу камня иглою Клеопатры… А кто она была такая? Зейнаб в Александрии не могла ни у кого узнать об этом!

Дивная южная ночь помнится ей… Перепродали ее тогда на берег Краснаго моря… Тут уже не было того приволья, к какому она привыкла в Александрии… Господин ея, арабский купец, жил в глиняной мазанке у самаго берега… На плоской кровле спала она… Крупные, яркия звезды смотрели прямо в ея черное лицо… Громадный диск луны останавливался над нею… Часто в струях ветра, проносившегося с той стороны моря, с того далекаго берега, слышались какие-то дивные ароматы, точно вместе с ним неслось дыхание еще невиданных ею цветов… Сквозь сов, бывало, видит она стройные силуэты молодых арабов… Какой-то шест на берегу с широким флагом… Говор, тихий, словно крадущийся… Кажется, он тише, чем сонный плеск этих струй, слегка набегающих на отмели песчанаго берега. Вон на свету черная масса… Паруса только и видны один над другим — в три ряда… Грудью идут — надулись под этим легким ветром… Черное, на светлом диске луны, на ярком свете ея вырезалось это судно… Вон туда отчалила лодка с молодыми арабами… Точно крыло стрекозы парус другой лодки, отчалившей от судна. Встреча среди соннаго моря… Суматоха… Через несколько минут какие-то тюки с говором сгружают на берегу… Низко склоняя под ними спины, едва-едва двигаются носильщики в мазанку… Слава Аллаху, контробанду удалось спрятать; завтра хозяин будет весел!.. Помнит она, как-то раз на море издали донесся до нея какой-то стон, еще и еще… Она приподнялась с плоской кровли на локти и давай всматриваться в таинственный сумрак ночи… Стон повторился еще слышнее. Плач уже разбирает она… Вон ругается кто-то… Али, верно, — хозяйскй сын. Слышен женский крик, точно под сильным ударом; еще и еще крики… Лодка причалила к берегу… Силою вытащили из нее почти совсем обнаженную девушку… Зейнаб хорошо ее видела… Лицо несчастной в эту минуту обратилось прямо против месяца, все облитое слезами… Какая красавица!.. Громадные темные глаза, тонкий нос, густыя золотыя косы…

— С этими коптскими девушками всегда возня! — бранится Али…

Плачущую увели в хижину; на следующую ночь другое судно, с того берега, из Аравии, пришло за нею… Как рыдала, как билась она, прощаясь с Египтом!.. Смуглые, совсем обожженные солнцем арабы схватили ее жилистыми, сильными руками, бросили, как тюк какой-нибудь рухляди, на дно лодки и отчалили… Прощай, красавица!.. На другой день подъехали сюда чиновники и солдаты хедива — обшарили все углы и не нашли ничего… С ними был старик какой-то в белой чалме — плакал, бедный… И Зейнаб была жаль его — да что она могла сказать ему в утешение?.. Все равно, тех, кто попадет на тот берег, — даже Аллах не отыскал-бы!..

И другая ночь снится ей… Высоко в голубом теплом воздухе тонут роскошные вершины пальм… Роскошные магнолии и сикоморы раскидываются внизу… Какая-то колонка, подымается — словно серебряная — из целой груды развалин… Как щедро облила ее своими лучами эта луна!.. Слышен стон совы, пролетающей в тени неподвижных вершин… Такой-же, как она, черномазый Омер — обнимает ее, притаясь у подножия стараго дерева… Хорошо Зейнаб… И невольницам судьба посылает минуты счастья и радости!.. Между деревьями яркими просветами ложится лунный свет — далеко, далеко видна песчаная равнина… Бежит по ней верблюд со всех ног. За ним его тень скользит по пустыне. Запоздавший путник немилосердно дергает узду, продетую сквозь ноздри корабля пустыни, и напрягая последния свои силы, животное плачущим, пронзительным криком оглашает спящую окрестность… Позади, под густыми тамариндами едва мерещутся мазанки, крытыя пальмовыми листьями, глиной обмазанный купол мечети чудится… Где-то мигает огонек…

И все лучше и лучше становится спящей у печки Зейнаб от этих воспоминаний.

А чудный Каир — эта сказка из тысячи и одной ночи, каким-то дивом воплотившаяся в яркую, живую действительность… Этот город дворцов и минаретов… Где есть мечети более красивыя?.. Таких джамий не видит и Константинополь — далеко Стамбулу до Миссира!.. Перед Зейнаб, во сне проходят картины одна красивее, одна прелестнее другой… Джамий Кеиз бея, Шах-Заде, Гассана, Эзбека, Эль-Ахмада, Ибрагим-аги, Ибн-Тулуна — и не перечесть их всех…

Сквозь высокое, раскидистое дерево солнце бьет прямо в стену высокаго дома… На каменных столбах — выступ верхняго этажа… Всю стену выступа заняли гаремные окна со своими пестрыми фонариками и рамами из целаго калейдоскопа ярких разноцветных стекол; рамы расписаны пестрыми узорами; одна приподнята, и в отверстии слегка колышется дамасская желтая с черным и красным занавеска… Лучи солнца, пронизав листву дерева светлым каскадом, струятся и по этому окну, и по этой белой стене, точно зажигая ея штукатурку… А издали, с рынка, несется неистовый говор толпы, зазывы продавцов воды, крики верблюдов, звон каких-то бубенчиков… И тут-же, рядом, у самаго дома, нежный, словно лепет ребенка — говорок холодной светлой струи, бегущей из жолоба в белой мраморной, золотою арабскою вязью украшенной, доске, в такую-же белую раковину фонтана… Старик Ишхан у ворот своего дома точно замер, поджав под себя ноги… Когда он сел туда — там была тень… Теперь его белая чалма точно загорается от солнца… И ему лень сдвинуться с места, он и сидит, только все ниже и ниже клонит голову, чтобы лучи не добрались до его краснаго, глубокими морщинами прорезаннаго лица… Направо узкая улица — из таких-же, как и этот, домов, прямо к мечети Эль-Ахмар… На свету ея темным силуэтом выделяется какой-то феллах, выезжающий на осле… Такие-же выступы верхних этажей и целых окон вперед… Вон по стенке крадется вся закутанная в белое женщина. Вон в тени, на ковре, сидят молодые египтяне в красных фесках… Перед ними чашки с кофе; голоногий мальчик то и дело зажигает трубки и подает новыя чашки… А в самой глубине улицы — монументальная масса Эль-Ахмара, громадный купол которого давит, кажется, не только самую мечеть, но и окружающие ее дома… Из-за этого купола тонкою стрелою выносится узорчатый минарет…

И всюду солнце, жизнь, тепло… Как холодно, здесь, в этой Болгарии, куда закинула судьба бедную Зейнаб… Как скучно, скудно и холодно… А там вон, в Каире, проволока телеграфа протянулась — и ея не видно. Сплошь уселись ласточки, голуби, сойки… Карниз минарета — тоже весь усыпан всякой мелкой и крупной нтицей. Старик Осман вышел из ворот своего дома — с корзиною проса… Каждый день, в этот именно час, он их кормит. Целою тучею ринулись птицы вниз и заполонили улицу… Туман стал на улице — туман от этих вздрагивающих, шелестящих крыльев. В этой массе крыльев потонул и сам Осман, и важный мулла в зеленой чалме и зеленом халате, что шел оттуда на встречу. Только солнце находит себе путь между этими крыльями, точно зажигая их, и на всякое пустое место льет свои яркие, горячие лучи…

Птицы разлетались на кровли, на карнизы.

Улица опять пуста…

Вон идет по ней молодой египтяпин… Пристально посматривает он в один из фонариков гаремнаго окна, выступившего на улицу, точно повиснувшего над нею… Видимое дело — и за ним, за этим юношей, на красной феске которого пылает солнце, тоже наблюдают… Он подошел уже под самый выступ… Створка поднялась у фонарика, на одно мгновение в ослепительно сверкающую атмосферу горячей улицы выдвинулась белая рука, белее той лилии, которую она выбросила… Тихо кружась, цветок упал на плиты… Молодой человек поднял его, прижал к груди, к устам и к глазам, и пошел дальше… Как дорога тень на этой яркой улице… Солнце стало прямо над нею; от домов нет тени; только от телеграфнаго столба легла она узенькой нитью… И ею воспользовались усталые рабочие, подставив солнцу голыя груди и голыя ноги, а лица — в тень столба, хоть немного он защищает их от этого света…

Солнце — везде: оно на изумительных арабесках, украшающих стены; оно золотит красивыя вязи арабских надписей, оно зыблется на кружевах изваянных из камня над арками; оно широкими лучами проникает под ворота, в прохладу крытых дворов; оно щедро обливает минареты, точно хочет зажечь их вместе с куполами мечетей, вместе со стенами обращенных к нему домов; оно забрасывает свои лучи в лавчонки Хан-эль-Халиля, где важно и неподвижно сидят толстые сонные купцы, дремля с утра до ночи на своих циновках и только изредка просыпаясь, чтобы вдохнуть в себя благовонную струю из наргиле. Солнце уходит под своды, где-бы уже, казалось, должна царствовать вечная тьма; солнце сквозь пестрыя стекла окна Меджими-эль-Азара золотым дождем падает внутрь на сотни детских голов, склонившихся над листками, на которых Камышевыми палочками выписывают их руки надписи из корана, с закорючками и хвостиками, составляющими особую красоту восточнаго письма… Солнце падает на листы развернутаго и лежащаго на подставках, сделанных иксом, корана… Оно светится на золоченых арабесках этих страниц, и еще чернее выступают под его светом густо намазанные буквы… Сквозь окна оно пробилось внутрь домов… Тяжело спится хозяевам на мягких софах… Кажется, уже отовсюду завесились они от полуденнаго света, — нет, где-то пронизался один луч его и, сверкая в прохладном сумраке золотою нитью, зажигает атмосферу — до того, что дышать становится трудно, совсем трудно… Приподымается затомившийся каирец, облокачивается локтем на подушки, а мальчик феллах уже точно сторожил его, — идет к нему с ароматною чашкою кофе, или с прохладным шербетом на серебрянном подносе… Гаремные обитательницы тоже точно замерли. Надоело следить из-за створок окна за горячей улицей; надоело тешиться над глупыми евнухами, играть с обезьянами, которые забились в тень углов; надоело даже перебраниваться между собою… Старая рабыня, старая, кадз Зейнаб теперь, с громадными кольцами в ушах и браслетами на голых ногах, заснула над картами, которыми она гадала молодой красавице, раскинувшей по нестрой софе свои чудные, на диво выточенные руки и ноги… Шитыя золотом по красному туфли, брошенные на ковер вниз, блестят, точно их узоры зажглись и медленно горят под узенькою битью солнечнаго света… В тишине гарема почудился какой-то странный звук… Точно чья-то грудь мелодически вздохнула… Рабыня открыла глаза — около брошеннаго посреди пола бубна мелькнула ящерица… Должно быть, упала сверху прямо на натянутую кожу его, и она отозвалась грустным, всколыхнувшим этот сонный воздух, звуком… Заснул даже маленький шалун Саис, дразнивший только-что кошку, как заснула и она, с наслаждением свернувшись среди этого тепла на мягком пестром ковре, вытканном в голых саклях пустыннаго Эль-Даира.

А ночь, когда везде — и под темными сводами мечетей, и под арками домов, и в окнах гаремов зажгут огни; ночь, оглашаемая живым трепетом струй в говорливых фонтанах, плеском Нила, тысячи лет с одинаковой лаской лобызающаго каменные громады, выстроенные на берегах его, ночь, озаряемая яркими, страстными звездами африканскаго неба?.. Вон в тишине ея послышались громкие звуки местной музыки, пение каких-то струн, стук бубнов, печальное посвистывание свирелей… Снится Зейнаб, что вышла она на кровлю своего дома; в лунном и звездном блеске вокруг нея — в синеве ночи — раскинулись тысячи таких-же плоских кровель… Уступами, точно гигантския лесницы, разбегающияся во все стороны и снова взбирающияся вверх… А там вдали — далеко, далеко — подымаются суровыя, каменные массы пирамид. Только три и различает она. Оне точно стали на страже пустыни… Там за ними — она, величавая как море, но еще более грозная своею неподвижностью… Горячим ветром часто дышет она на дивный город… И в дыхании этого ветра замирает на время все, что только осмеливается жить рядом с нею — грозной и таинственной, как сумрак прошлаго, как марево будущаго…

— Зейнаб!.. Зейнаб!..

— Оставь меня… Мне хорошо теперь…

И невольница опять наклонилась к огню.

— Эй, Зейнаб!.. — взяла ее за плечи Гюльма. — Проснись!

Зейнаб открыла глаза и с удивлением оглянулась…

Темная комнатка казанлыкскаго гарема… Темные стены, темные окна, в которые смотрит темный и холодный зимний вечер… Свечка горит в жестяном шандале…

— Зейнаб, иди… Паша сейчас будет… Нужно ужин накрыть…

Зейнаб с сожалением отошла от огня, под блеском и теплом которого к ней в ярких снах слетало ея прошлое… Она оглянулась на Айшу… Та сидела, вся разодетая, на софе…

— Что такое? — переспросила Зейнаб.

— Сейчас паша будет… Торопись… У стараго Гассана на кухне все готово… Возьми и принеси сюда.

— Где-же я была? — с удивлением проговорила Зейнаб.

— Ангел Амру далеко уносит человека во сне.

— Я еще дальше была…

— В Миссире, верно… Ты всегда туда уходишь во сне.

— Да… В стране солнца, ханум…

— Здесь лучше… — проговорила Гюльма.

— Так сказала ящерица, забираясь к себе под камень, во тьму и сырость. Птице не место с ящерицами… Умру — душа в Миссир пойдет… подумала Зейнаб, уходя к старому Гассану.

Глава XII. Айша в опасности

— Смотри, сегодня будь поласковее с пашей! — бросила Гюльма на бегу Айше… Завтра он уезжает, нужно, чтоб о тебе он сохранил самую лучшую память… Ведь он добр для тебя.

Айша только кивнула головою…

Она думала о Соймонове и ей было очень мало дела до паши и до его любви или памяти о ней.

Записка от молодаго доктора совсем спутала ее… Что это значит? Каким образом он может пробраться к ней сюда… Он в этом мусульманском городе… Да если и проберется — что толку — как им видеться здесь?.. Может быть, он уже тут… Может быть, он уже ищет ее, выжидает момента ее увидеть, а тут этот глупый паша, эти старухи, с их назойливым участием…

Зейнаб стряхнула свои сны, заторопилась и завозилась по всему гарему…

Паша на этот раз не заставил себя ждать…

Когда он показался в дверях, Гюльма поцеловала его руку, что тот и принял, как должное…

— Завтра нужно уезжать, ты распорядись там, чем нужно… Наши тоже уезжают со мною… Заэд-эффенди и Омер.

— Все будет готово…

— О конях я уже сказал Гассану… Чуть свет уеду… Нужно к полудню быть на Араб-Табие. Русские что-то опять задумали…

— Да пошлет Аллах на их головы мор и голод… Да истребит их ангел Азраил… да…

— Молчи, старуха… Нынче и Аллах, и его пророк отвратили лицо свое от правоверных.

— Это все Стамбул наделал!

— Да, пока турки жили по старым обычаям — они не знали поражений… Христиане везде отступали перед ними… А теперь, как в Стамбуле армяне да греки забрали все в свои руки — нашему могуществу конец пришел…

— Аллах смилуется.

— Где ему смиловаться… Гази Осман в плену… Плевна пала…

— Гази Осман! — и старуха схватилась за голову…

— Сорок пять тысяч лучших наших войск уведены в Москву…

— Вай-ваи!.. И Гюльма заплакала, раскачиваясь на софе с нрава на лево.

— Сто пятьдесят пушек, сотня тысяч ружей — все это у русских… Теперь они на нас идут…

— На Шипку?

— Да.

— Они не осмелятся!.. Здесь они уже не раз терпели поражения!..

— Они на все осмелятся… У них такой паша… Ак-паша… А в Стамбуле все еще этих греков да армян слушают… Давно-бы нужно было объявить общий пост мусульманам. Вырезать всех христиан и здесь, и в Гумелии, в Македонии, в Фессалии и Эпире, а потом самим взять и уйти за Босфор в Азию, оставив здесь безплодную пустыню… Кровь неверных обрадовала-бы Аллаха, он-бы наконец послал нам победу… Через несколько лет мы вернулись-бы сюда господами… Только христианских собак-бы не было, чтобы работать на нас.

— Что-же султан думает?

— Султан!.. Шейх-уль-Ислам — давно ему советовал сделать это… Да Гамид разве способен на что-нибудь решительное!.. Ведь он с самаго начала все только, как женщина, колебался, да отлынивал… Резня в августе помимо его воли — Сулейманом устроена… Если еще так дела пойдут — на престоле калифов мы Сулеймана увидим… Род Омара, — совсем запятнал себя дружбой с неверными галилеянами! Срам! Какой-нибудь гяур Зарифи[6] больше власти имеет, чем Ибрагим-хаджа!.. Святой!.. Его палками недавно из Чарагана выгнали!..

— Немудрено, что пророк гневен!..

— Я не удивляюсь, если через месяц урус будет здесь хозяйничать, в этом самом доме…

Айша жадно слушала рассуждения Хюсни-паши; не проронила ни слова, вдумываясь в смысл передаваемых им известий.

«Русские кончили с Плевной, русские скоро будут здесь!..»

И весело, и грустно становилось ей при этом… Значит, она скоро увидит своих сестер, доктора… Не об этомъ ли он намекал ей в своей записке…

— Наша молодежь, ты знаешь, что думает русским предложить! — продолжал делиться своими сведениями Хюсни.

— Ну?!.

— Как-же… Кошка с собакой хочет сдружиться!.. Им Европа, нам Азия… Мы уйдем, вишь ты, отсюда в Азию, и отнимем там Индию у инглизов… Завоюем Персию, Кабул, Белуджистан… Там устроится у нас громадный калифат… Из Египта простой пашалык сделаем…

— Хорошо-бы.

— Да франки не позволят. Они и теперь думают, как-бы разорвать нас в клочки… Инглизам нужен Египет… Итальянцам — Триполи и Тунис; французы зарятся на Сирию, греки на малоазиатские берега… А у русских — рот теперь широко раскрыт… Нет такого куска, какой бы насытил их… Они думают все проглотить… Аллах предал нас в руки неверных… Урус уж на Эрзерум идет.

В гареме воцарилось тяжелое молчание. Хюспи насупился, глядя прямо в огонь тлевший в печке, Гюльма безмолвно плакала опустив голову на круглую подушку… Одна Айша спокойно глядела вперед… Ей было решительно все равно — что-бы ни случилось… Она не питала вражды к христианам. Она даже не могла до сих пор понять, из-за чего эти мужчины перебесилис и завели всю эту войну. В ея деревне, где она выросла, болгары не ссорились с мусульманами… И те, и другие работали себе рядом, как добрые соседи…

— Ну, довольно горевать! — обернулся Хюсни к Гюльме. — Тебе еще много дела будет.

— Какого? — спросила Гюльма.

— Сюда со дня на день надо ждать русских.

— Да спасет нас Аллах.

— Они наверно прорвутся сюда горными проходами. Лазутчики уже донесли, что они сосредоточиваются по ту сторону Балкан… С завтрашняго числа, Гюльма, начинай укладываться, пока еще есть время, а так, через неделю — брось дом на попечение стараго Гассана, а сама, с Айшей и Зейнаб, отправляйся в Эдирне (Адрианополь).

— Мы одне?

— Нет… Я на помощь и для охраны пришлю Омера… Все-же спокойнее будет. В Эдирне я уже написал Мехмеду — он будет готов… Там меня и ждите… Нам верно придется отступать… Скоро увидимся… А вам лучше ехать теперь, пока еще дороги свободны… Неизвестно, что будет через несколько дней… Болгары могут занять все пути — убьют и ограбят.

— Я думаю, паша, ты все представляешь себе слишком мрачным.

— Нет! Я знаю, что говорю… С тех пор, как пал Карс, как палаПлевна — нам нет спасения…

— Значит и в Эдирне могут войти русские…

— Один Бог знает… У нас мало войска совсем… У Сулеймана — ополчение, не солдаты… Если-бы нам до весны дали время, можно было-бы собрать — а теперь, едва-ли!..

Паша ударил в ладоши… Зейнаб показалась в дверях.

— Давай есть, да и спать пора… Я сегодня здесь останусь!..

Гюльма бросила взгляд на Айшу и улыбнулась…

Девушка вспыхнула… Она никак не ожидала опасности с этой стороны.

— Как хороша ты! — заговорил паша, осматривая ее.. — Это Гюльма так нарядила тебя.

— Да.

— Как идет тебе все это… В Эдирне найдешь еще лучшие уборы!..

— Мне не надо!..

— Ого! — улыбнулся паша… — Девушка отказывается от нарядов. Первый раз слышу это.

— Я выросла, не зная роскоши…

— Теперь ее узнаешь!.. Каждому свое время.

Еще не успели Айша и Гюльма приняться за ужин, как за дверьми раздался тихий звон струн…

— Это кто?

Паша улыбнулся.

— Я узнал, что вам нравится пение Заэд-эффенди и просил его пропеть нам из той комнаты кое-что.

Айше очень нравился в прошлый раз его голос.

— К счастию, сам певец ни куда не годится! — улыбнулся паша.

Струны зазвенели — и заметно под опытною рукою.

— Пекки-пекки! — повторял паша, прислушиваясь к ним… — Хорошо, хорошо… Этот армянин достоин был-бы играть и при дворе султана…

Прелюдия была скоро кончена, и первый, полный неги голос запел одну из песен далекаго востока.

Пусть все промчится, пусть венчик розы

Сорвет зима —

Пусть меркнет небо, бушуют грозы

Густеет тьма —

Пока мы живы, пока мы юны,

Клокочет кровь,

Звучат лобзанья и славят струны

Одну любовь!..

Отдайся смело призыву страсти

И все забудь…

Ея великой, блаженной власти —

Покорна будь.

Не для того-ли расцвет прекрасный,

Чтоб плод созрелъ —

Люби для счастья, для жизни ясной —

Таков удел!..

Осенний ветер цветы срывает,

Их бьет мороз,

Где милый венчик — никто не знаетъ —

От вешних роз.

Но тот, кто жадно благоуханьемъ

Тех роз дышал,

О них зимою воспоминанья

Благословлял!..

Пусть буря злится — придут морозы, —

Пусть ночь темна, —

Все те-же в сердце сияют розы,

Все та-ж весна!..

Пока мы живы, пока мы юны,

Клокочет кровь,

Звучат лобзанья и славят струны

Одну любовь!

— Зейнаб!.. Поди от меня поблагодари Заэд-эффенди!.. Довольно, скажи… Пусть спать ложится — завтра рано в дорогу…

— Я уйду тоже… Прощай, паша! — поднялась Гюльма.

— Иди, иди!..

Айша осталась одна с пашею.

Тот на время погрузился в мрачное раздумье. Очевидно, что новости последних дней потрясли его. Он низко опустил голову, так что тусклый свет нагоревших свечей ложился только на красную феску Хюсни, да выхватывал из сумрака его длинные седые усы…

Айше становилось страшно.

— Зачем он остался здесь со мною! — думала она, стараясь не глядеть на него.

Как всякая восточная женщина, Айша не способна была-бы сопротивляться своему господину паше. Он мог сделать с нею, что хотел. В ней не было силы для борьбы для протеста с своим господином…

— Подойди сюда… Сядь поближе!.. — взял он ее за руку.

Рука девушки была холодна… Он потянул ее к себе… Разстегнул пуговки ея, шитой золотом, куртки… Из под нее блестнуло ароматное молодое тело… Грудь ея колыхалась, как волна, гонимая ветром. Вдруг в дверь комнаты кто-то постучался…

— Кто там? — приподнялся паша…

— Я… Гюльма.

— Что тебе?

— От Вейсиля-паши телеграмма… С Шипки…

Хюсни подошел к дверям, с неудовольствием взял клочок бумаги, но только-что взглянул на нее, как разом встревожился.

— Коней!.. Скажи Заэду и Омеру, чтобы сейчас ехали со мной… Живо!

— Что такое? — вошла Гюльма.

— Сию минуту нужно ехать.

— Случилось что?

— Русские показались на вершинах Балкан!..

Айша, радостная и счастливая, благодарила судьбу за свое спасение.

Глава XIII. Турецкий гарем

Долгое время турецкий гарем являлся в представлениях европейца яркой сказкой из тысячи и одной ночи… Таинственная жизнь за тяжелыми занавесями и дамасскими коврами отделявшими, терема мусульманские от остальнаго мира, раздражала воображение, и самыя блестящия фантазии казались далеко не соответствующими обольстительной действительности, ревниво охраняемаго евнухами и черными невольницами, гарема… Путешественники, желая придать больший интерес своим рассказам о Востоке, еще более спутывали понятия. В печати являлись рассказы, как таинственная старуха вела смелаго туриста за руку по темным переулкам Стамбула, как вдруг где-нибудь под тенью гранатнаго дерева она останавливалась перед казавшеюся совсем глухою стеною… Зловеще прикладывала палец к губам… Турист замирал от ожидания… Два раза старуха ударяла в ладоши — и вдруг в глухой стене открывался узкий вход… За ними — дремали громадные кипарисы садов, чудные цветы разливали свое благоухание; серебряные озера мерцали и млели под лунным блеском; откуда-то доносился страстный говор струн, мягко сливавшийся с лепетом полусоннаго фонтана… Турист и дуэнья, как две фантастических тени, скользили по сумрачным аллеям. Красные лепестки гранатных цветов падали на их лица, лилии по сторонам едеа касались их рук, точно приветствуя: «добро пожаловать, — дорогие гости». Наконец, вдали обрисовывалась темная мавританская арка… Из глубины ея чудился красноватый свет бумажнаго фонаря — и как только турист вступал туда, — тотчас-же ему открывался настоящий рай Магомета, рай, который подымал нервы у десятков тысяч читателей. В сказочном царстве чудных гурий и невиданных дотоле красавиц счастливый путешественник проводил время до утра, — а когда солнце начинало золотить башни сераскериата, когда на вершинах Мармара и Принкино загорались первые лучи дня, — являлась та-же дуэнья, завязывала туристу глаза и выводила его на другую улицу. Тут повязка спадала с глаз, и европеец, — точно очнувшийся от очаровательнаго сна, с удивлением оглядывался кругом. Перед ним тянулась глухая глиняная стена, из-за которой только вершины осыпанных красными цветами гранат вырывались на свободу; дальше вилась безлюдная улица с такими-же слепыми домами; в конце ея, внизу, певучая волна Босфора набегала на теплый берег… А в вышине — тонкие и величавые — рисовались уже в ярком блеске зари минареты безчисленных джамии сказочнаго города… Иногда туристы разнообразили свои рассказы. При выходе из калитки их ждал ревнивый муж. Повязка спадала с глаз очарованнаго странника и в ту-же минуту что-то, словно молния, прорезывало воздух… Острая боль в груди — и странник падает на неохладившиеся еще за ночь камни царьградской мостовой… Убийца исчезает… В полуобморочном состоянии путешественник слышит какой-то отчаянный вопль за стеною гарема… Казалось-бы, после этого несчастнаго приключения турист никак не мог-бы написать десяти томов путешествия своего в страну чудес, — напротив, он должен был-бы мирно почивать под теми самыми громадными кипарисами.константинопольскаго кладбища, которые он описал такими яркими красками. Нет!.. В конце концов, очарованный странник даже жил в каком-то таинственном медрессе, куда его уносили благодетельные муллы и лечили там раненаго гяура, надеясь впоследствии обратить его в поклонника пророка. Этому верили; путешественнику завидовали; и долгое время, вернувшись на свою холодную родину, он казался своим соотечественникам каким-то счастливым выходцем из другаго таинственнаго, сказочнаго мира ярких чудес, поэтических приключений и оставшихся неразгаданными злодеяний…

Увы! — все это, как лепестки цветов осенью, осыпалось давно. Краски слиняли; золото оказалось лигатурою; драгоценные камни — простыми стеклами… Таинственная жизнь Востока пред судом европейских реалистов потеряла всю свою прелесть… Правда, и теперь еще в блестящих клетках турецкаго гарема задыхаются тысячи женщин, — но мы уже знаем, что это не обольстительные приюты любви и запретнаго счастья, а просто грустные тюрьмы, куда до сих пор могли проникнуть только знакомая дама из европейскаго дипломатическаго мира, да скромный врач, призванный лечить, в присутствии евнухов и дуэний, больную обитательницу супружеской темницы. Прежде всего разлетелись сказки о многочисленности обитательниц гарема. Большинство последних не заключает в себе более одной жертвы. Полигамистов в Турции не более четырех или пяти на сто, да и эти счастливцы редко-редко утешаются ласками более чем двух жен. Многоженство там, положим, учреждение государственное, но, чтобы им пользоваться, нужно быть очень и очень богатым. Брак у турок скорее может считаться гражданским, чем церковным. Он есть, прежде всего, результат целаго ряда экономических договоров, купли и продажи. Имам, освящающий его, исполняет, в сущности, не обязанность пастыря, призывающаго на юную чету благословение неба, а — нотариуса, скрепляющаго взаимные обязательства супругов. Еще до сих пор случается, весьма часто, что турок-жених ни разу не видит до самаго брака своей невесты. Только богатые из них пользуются услугами дуэний — ашиклих. Ашиклих доставляет случай юноше увидеть девушку. Разговоров между ними никаких. Она уронит цветок гранаты, он поднимет и коснется до него губами. Вот и все… Редко-редко он позволит себе сказать ей «бен-гыззын» — «твои глаза, «; — ашиклих стоит на-стороже и спешит ее или его увести прочь оттуда… В тех местностях, где еще до сих пор нерушимо хранятся обычаи и предания древняго пелама, — мужчина до свадьбы совсем не видит девушки… За нею наблюдают, так называемыя, «рассматривальщицы»… Эти идут или прямо в гарем, где выросла эта роза, или в баню, куда она отправляется мыться и проводит, по мусульманскому обычаю, целый день. Таким путем и жених, и невеста получают первыя сведения друг о друге… Если восторженные описания прелестей девушки, сделанные старухами рассматривальщицами, вскружили голову юноше, он посылает в семью своей будущей невесте векхилей, т. е. сватов. Семья, выслушав последних, назначает, с своей стороны, тоже двух или трех векхилей. Затем брак становится уже чисто денежной сделкой. Векхили встречаются где-нибудь — и ведут переговоры, в которых нет ни одного слова о любви и страсти. Романтизм отсутствует совсем — тут считают деньги и хорошо считают, как жиды, выторговывают лиру за лирой, сотни раз успеют расплеваться и разойтись, прежде чем порешат окончательно. И во все это время жених и невеста не только не видятся, не разговаривают, — но и случаев к сближению не ищут. Ведь еще неизвестно, чем кончатся эти переговоры!.. Как только векхили сговорились — карманы жениха начинают трещать. Векхили, в присутствии свидетелей, заключают формальный контракт. Является имам, благословляющий это условие — и государство, и церковь считаются исполнившими свои обычаи…

Разумеется, не везде обычаи одинаковы.

Вольнолюбивая Аравия не знает таких стеснений. Аравитянка не закрывает своего чуднаго лица, а дивные красавицы Омана ранее формальнаго брака принимают в своих татрах полюбившихся им юношей. Даже на опаленных солнцем и безплодных каменных горах Неджда женщина знает, за кого она выходит замуж… Нет у избранника ея денег и стада, чтобы заплатить жадной семье ея калым — она сама подаст ему мысль увезти ее… Ночью, при блеске ярких аравийских звезд, освещающих голые скаты и утесы безплодных гор, — юноша сажает ее перед собой в седло кровнаго скакуна и быстро увозит добычу, а чтобы его не считали за вора — шагах в двухстах от мирнаго шатра ея отца стреляет в воздух из ружья… Братья, отец, родные подымаются в погоню — и часто, вместо любви и счастья, юноша находит смерть в пустыне, где его конь устал, или где его нагнали озлившиеся родственники похищенной девушки… Тут, действительно, смерть идет рядом с любовью. Собираясь в бой, араб приостанавливается у шатра своей избранницы и, дождавшись ея — кидает ей вместо последняго прости: «за твои глаза иду на битву и на смерть». Этот древний обычай сохранился и до сих пор. Насколько он древен, видно из Абу Темма, из арабских песень «Гамазы», осходящихся к VIII столетию. Женщина у бедуинов — совсем не та раба, какою мы привыкли ее видеть у турок. Она даже, в качестве хидии, участвует в походах своего племени. Красивейшую девушку племя берет с собою в поход. Она — хидия, она — божество отряда… Вся в блестящих украшениях, сидит она на богато убранном верблюде, и с гордой улыбкой идет на смерть, зная, что самый трусливый боец от одного ея взгляда обратится в героя… Предания о битвах при Шат-эль-арабе, нынешния войны турецких нашей с бедуинами в райских, покрытых финиковыми рощами, долинах Евфрата — воскрешают каждый раз эту дивную эпопею хидий… Турки стараются, прежде всего, или убить, или взять в плен хидию — тотчас после этого, как после потери знамени, бедуины утрачнют веру в победу и стараются только умереть, вспоминая дивные, огненные очи дочери шейха, избранной ими в хидии… Хидия, возвращающаяся в отеческий шатер с победой — становится идолом целаго племени. Оскорбление, нанесенное ей, наказывается смертью; ради любви к ней совершаются подвиги, о которых поют потом странствующие рапсоды… Юноша, обожженный взглядом ея божественных очей, часто застреливается при ней, чтобы в минуту его смерти она уронила свою слезу на бьющееся в последней агонии тело несчастнаго… Но это все в Аравии, в долинах Евфрата, там, где мусульманская регламентация и обрядовая формалистика оказались бессильными в борьбе с преданиями и любовью к свободе!..

У турок женщина все-таки раба!.. Раба, на столько-же непохожая на аравитянку, на сколько возовая рабочая лошадь не похожа на дикаго мустанга.

Напрасно думают, что мусульманская женщина — не оставила ничего потомству. Целый ряд имен перечислят вам, когда от непригляднаго настоящаго начнут обращаться к яркому прошлому. Шиитския пилигримки завещали целый цикл своих песень о священной Кербеле; поэтессы тихаго Неджеда, не переводятся, в спаленной солнцем Аравии; фантастическия сказки аравитянки Зейнаб, до сих пор рассказываются в шатрах бедуинов, кочующих у священных стен Медины. Мудрость и таланты Гинды, Амры и Зорайи, до сих пор приводятся в пример девушкам этого, богато одареннаго, народа. А Олея — нудные струны которой усмиряли жестоких и заставляли плакать тиранов. По словам бедуинской легенды, калиф Гарун, после одной из лучших песень, припев которой подхватывался хором целаго гарема, высыпал на головы этих кантатрис шесть миллионов золотых монет… Рабыня становилась царицей, благодаря красоте, уму и талантам. В Заморре калиф Матассем создал целое царство любви; последние Аббассиды возвели женщину на невиданную дотоле высоту… Славная певица Джемиль, окончившая консерваторию Медины, восхищала своих современников так, что знаменитый бедуинский шейх Матассем-бей-Абдалла — пошел в добровольное рабство к полудиким племенам Адена, чтобы заглушить в груди тоску по этой аравийской Патти, когда она умерла под ударом копья какой-то из ревнивых красавиц Мекки… Поэтическая легенда царства женщин здесь была разрушена монголами. Тюркския племена низвели женщину до положения домашняго скота.

Мы довели описание обычаев гарема до того, когда брачный контракт уже окончен и благословлен имамом.

Тут начинаются пиры. Они никогда не продолжаются день или два, чаще неделю или две.

В первый день — обручение.

Во второй — муж присылает свои подарки невесте. Чем богаче молодой — тем подарки роскошнее.

Третий — векхили и приятели мужа, вместе с ним, справляют мальчишник.

Четвертый, пятый, шестой и седьмой — празднества для женщин у невесты.

Восьмой — самое венчание. Невесту выводят закутанною в дорогия фераджи и яшмаки… Предполагается, что молодой еще до сих пор не видел лица… Золотистое покрывало скрывает ея формы. Только глаза ея сверкают из под сквознаго урюза. Молча стоит перед нею юноша, потом их разводят в разные стороны… Муж отправляется к себе и ждет ее на пороге дома. Через несколько времени целый кортеж доставляет ее к нему: по улицам слышны крики ликующей толпы, выстрелы развеселившихся родственников, звуки музыки, раздирающей европейское ухо, но приятно возбуждающей мусульманина.

Тут ее уводят в гарем. Муж отправляется в конак для гостей, там до полночи длится пир, гости пьют шербеты, едят кебабы… Наконец, наступает условный час… Гости расходятся.

Тайком муж пробирается в гарем.

Там его ждет молодая. Она закрыта все тем-же золотистым покрывалом. Неподвижно сидя на тахте она ни одним словом не встретит своего повелителя. Около нея старуха. Как только муж показался на пороге — старуха, срывает покрывало с жены его и неслышно исчезает в одной из боковых дверей. Матовый свет бумажнаго фонаря сверху скользит по парчевым покрывалам, по ярким шелковым подушкам и шитым серебром софам… Шаги мужа не слышны, их скрадывает пушистый и мягкий ковер. Подойдя к молодой, он садится у ея ног… Оба они молчат первое время: они еще не знают друг друга, часто даже и не виделись вовсе до этого момента… Молчание длится, слышится только из за стены меланхолический трепет воды в бассейне, да крики птиц, нарушающих в густом саду благоговейное безмолвие сонной ночи… Но вот золотом шитая туфля упала с ноги молодой, муж схватывает эту ножку и приникает к ней губами; молодая отодвигается в угол дивана — муж садится рядом. Ревниво охватывающий ея стан пояс дразнит его; он нерешительно берет его и снимает, падают, поддерживаемые поясом покровы и теперь к журчанию воды и шороху ветвей присоединяются все-же безмолвные поцелуи…

Утром муж старается незаметно выскользнуть из гарема. Показаться теперь посторонним было-бы неприличием.

Затем, для турецкой женщины начинается крайне-однообразное существование.

Внешний мир она видит или только на улице, когда скользит по ней тщательно закутанная в свои покрывала, или сквозь мушераби — гаремное окно — закрытое так устроенною решеткою, что из-за нее улица или площадь видны, но с улицы или площади внутрь гарема не проникнет самый внимательный взгляд. Из гаремлика — она никогда не позволит себе выйти в отделение, где живет ея муж — селямлик. Если жен несколько, то каждая из них имеет свою ода, т. е. комнату или две, где она и живет со своею прислугою. У богатых людей — массы невольниц. Муж, по законному нраву, пользуется теми из них, которые ему приглянутся и только рабыня, родившая от него дитя, становится свободною. Единственным развлечением для всей этой толпы — ходьба в гости и баня… Тут оне проводят целые дни, сплетничая, танцуя, распевая песни, играя на различных инструментах и, наконец, обедая, так как всевозможные кебабы, мяса берут с собою из дому и только жарятся и варятся тут. В больших городах женщины, закрыв лицо тюлевым яшмаком и набросив на себя темный ферадже, — толпами ходят по улицам, провожая встречных горящими от любопытства глазами… Любовные похождения в гаремах, о которых столько толковали путешественники, редки и исключительны. Гаремное заключение не благоприятствует развитию страстности в женщине и, кроме своего законнаго обладателя, она, в большинстве случаев, не желаёт никого больше…

Глава XIV. Ночная рекогносцировка

Не успел Терехов дописать своей импровизации, в виде письма к невесте, как его потребовали к генералу.

— Терехов, наденьте-ко саблю.

— Что такое, Савельев?

— Знаменитый генерал Бабков вас требует.

— Чего еще там?

— Да поручение какое-то… Понадобилось.

— Как-бы еще в главную квартиру не отправил… Ведь от него хватит, чего добраго.

— Ну, нет, кажется куда-то на боевыя позиции…

— Слава Богу!..

И оба пошли в небольшой болгарский домик, где в аброве поселился генерал.

«Мужлан», как назвал его в письме Терехов, уж бегал из угла в угол, семеня своими коротенькими ножками и неистово злясь на что-то… Бабков то подбирался к столу, ёрзал по карте замусленным пальцем, попадая вместо Сеймели в Вену, а вместо Гассан-Киоя — в Белград… Исгощась в безплодных усилиях найти что ему надо, он отвертывал большое стекло из бинокля и пускал его в дело вместо лупы. Но как и мартышке, надевшей на хвост очки — лупа ему не помогала, потому-что под нею ни с того, ни с сего выростал Букарешт.

Генерал отплевывался, ругал кого-то скотиной и опять начинал свое кругосветное плавание по комнате.

— Экая гадость! — злобствовал он, упираясь в стену.

— И какой подлец эту карту составлял!.. Чтобы ему пусто было… Ничего не разберешь…

Бобков опять кидался на карту с жадностью верблюда, усмотревшего в пустыне источник… Опять шмыгал по ней всеми десятью перстами.

— Вот карта-то!.. И куда эту Гассан-киой черти упрятали?.. Кажется, ее в этой стороне Савельев показал. Кажется тут-бы ей следовало быть… А нуко-с… — Лупа устремлялась на намеченную точку.

— Зимница! — читал генерал и несколько минут хлопал глазами…

— Ишь напутали стервецы!.. Выдумали эти бинки (бинокли) да карты!..

Как раз эту минуту в землянку вошел Савельев с Тереховым.

— Вот что, поручик…

Терехов вытянулся, но в глазах его так и светилось, что он подозревает кантонистское происхождение знаменитой фамилии Бабковых.

Терехов принадлежал к числу тех балованных любимцев счастья, которые каждому старшему их чином армейцу, самому заскорузлому, откозыряют, но руки ему не подадут ни за что.

Своеобразное понимание воинской чести, свойственное, к сожалению, не одному ему.

— Вот что, поручик Терехов…

Тот еще раз щелкнул шпорами. «Слушаю-де, говори скорей».

Генерал хотел было разозлиться, Терехов почему-то особенно раздражал его, а в этом щелканьи шпор Бобков усмотрел внезапно личную обиду.

— Вы того… Шпоры свои…

— Шпоры от Нестерова, ваше превосходительство.

— Чего такого?

— От Нестерова, говорю, шпоры…

— То есть, как это? — совсем спутался Бабков, начиная багроветь.

— По два рубля за пару-с…

— Молчать! — рявкнул генерал и вдруг обрезался… — Вот тут дело-с… А вы шпоры… И при чем Нестеров — не понимаю-с… Вы эти гвардейския свои привычки-с… Того…

— Чего-с, ваше-ство.

— По хвосту-с… Вот, чего-с!.. Что вы пылите на меня-с… Пыль в глаза пущать не удивительно-с, а вот вы дело мне одно обделайте и чтобы в аккурате… Тогда я вас благодарить буду.

— Что прикажете?..

— Возьмите несколько человек надежных донцов. Слышите?

— Слушаю-с.

— Выберите себе охвицера по душе — и сделайте рекогносцировку в сторону к Гассан-Киой… Вот здесь… — указал он ему на карту.

— Слушаю-с!.. Но только здесь Вена, вашество!

— Молчать!..

— Я молчу-с…

— Что вы рассуждаете… Вена!.. Какая Вена, когда я говорю Гассан-Киой… Какой-нибудь болван начертил карту, а я, по вашему, ей верить должен? Что мне Вена, я вам такую Вену дам…

«Настоящий Бабков» — думал про себя Терехов, выслушивая генеральскую распеканцию… «Эк пальцами-то по карте ёрзает… эк ёрзает-то…»

Бобков, вероятно для большей убедительности, опять помуслил палец и еще настойчивее уперся им в кружечек Вены, точно желая ее совсем выдавить прочь отсюда…

— Вена!.. — неунимался он. — И город подлый!..

— Точно так!..

— Чего…

— Я говорю тоже — подлый!..

— Еще-бы… Австриаки эти тоже-с, скажу вам… Прохвосты!.. А отсюда вы посмотрите дорогу на Люле Ормаз… Слышите…

И мокрый палец генерала, освободив Вену, поехал уже по направлению к Инспруку.

— То есть к Инспруку? — Не воздержался Терехов.

— Как? — генерал не слышал такого названия.

— К Инспруку, ваше превосходительство? — как можно почтительнейше спросил Терехов.

— Ну там все равно… Болгары называют может по вашему, а турки зовут его Люле-Ормазом… Посмотрите и донесите мне завтра утром, чего там нарыли эти подлецы… Шпионы доносят, что там на высоте… Как бишь его? — обернулся он к Савельеву.

— На высоте Дервишь Вейра…

— Ну вот, турни поставили там новый редут и вооружили его орудиями. Сверх того, посмотрите взъезды на Маркову гору, узнайте, можно-ли на нее орудия встащить… А пока, — и генерал перешел в ласковый тон, — мы закусим чем Бог послал… Ну, садитесь-ко господа!

Господа сели…

— И какой подлец эту карту чертил? — задумчиво проговорил генерал, оборачиваясь на карту, — точно из-за нея смотрело на него лицо личнаго врага его превосходительства.

— Кого-бы взять с собою? как вы думаете? — обернулся Терехов к Савельеву, когда он вышел от генерала.

— Вы возьмите Свистунова.

— А что?

— Храбрый офицер, сообразительный… И — что для вас главное — скромный…

— Почему-же для меня главное?..

— Ну, вот объяснять!.. сами вы пороху не выдумаете, а награду получит, разумеется, не он… Свистунов по крайней мере жаловаться не будет.

— Он донец?

— Да… настоящий степняк, молчаливый, угловатый…

— Пусть из своей сотни выберет человек десять.

— Генерал приказал не больше пяти.

— Бабкову легко говорить — пять!.. Пусть его сам сунется… Нутко — пять… Тут и с десятью дай Бог справиться.

— Ну, да ладно, ужь. Для вас Терехов, только для вас, а там хоть трава не рости…

— Нужно будет с собой коньяку и прочих прелестей в кабуры забрать.

— Да чего-же лучше, вон в той улице — новый маркитант….

— Ну, и валим к нему!..

Габрово уже было неузнаваемо.

Прошло только несколько дней, а уже по улицам валили плотные волны народа.

Проходили куда-то новыя полки. Солдатики 14-й дивизии останавливались, руки в бок, фертом…

— Здорово Плевенские!..

— Здорово Шипка!..

— Мы не выдали, теперь ваш черед… И вы не выдавайте…

— Слава Богу, знаем… Мы, ведь, тоже… Скобелевцы!..

— Как вы нонче турку расшибете, так и войне конец.

— Это точно.

— Сказывают, в Кискнитинополе нам новые сапоги построят… И полушубки дадут.

— Чудесное дело.

Офицеры тоже сходились кружками.

— Что, господа? Когда за Балканы?

— Скоро, скоро…

— Не слышно, каким путем?

— В тайне хранят.

— А рекогносцировку в какия стороны делают?

— Во все. И из Трояна, и из Травны. Что тут одних генералов наехало — страсть.

— Значит скоро…

— Шестнадцатая дивизия вся уже прошла.

— Опять бойня начнется.

— Да, надоело сидеть так-то!..

Юркий жидок, при свете двух фонарей, возился в лавке среди беспорядочно разбросаных ящиков, бутылок и корзин. У прилавка толпились офицеры, то и дело подходили деньщики… В самой лавке стояли столики, заставленные бутылками… Около вспыхивали сигары, слышались громкие разговоры, лязг сабель и звон шпор. Чье-то всхлипыванье доносилось из-за угла.

— Это кто там?

— Братушка один.

— Чего он?

— Да интендант его смазал нагайкой… Ну и плачет.

— А он-бы обратно ему — по уху.

— Я ужь учил… Трус народ… Тут вчера один из этих валетов турку хлопнул по затылку, так тот за нож сейчас!..

Глава XV. Новая опасность

Айша почувствовала себя совсем счастливою, когда Хюсни торопливо выбрался из гаремлыка.

Теперь ей не грознла опасность; она прислушивалась к нетерпеливому топоту коней во дворе, к крикам конвоя, торопившего конюхов, к говору солдат, собиравшихся следовать за всадниками… Гюльма, оторопев, вбежала было в комнату, но ее сейчас-же позвали и она опять оставила Аишу одну. У восточной женщины не нашлось-бы силы для сопротивления. Потом, разумеется, воспоминание о Соймонове тревожило-бы красавицу — но с каждым днем блекло-бы от новых впечатлений. Пестрая жизнь Адрианополя и Стамбула рассеяла-бы последния сожаления… Из Айши выработалась-бы скоро обычная гаремная затворница, ничего не ищущая, почти не живущая… Теперь за то Айше дышалось вольно и легко. Еще несколько дней и болгарин отведет ее обратно в Габрово, и, разумеется, она уже не вернется назад, в опротивевшую ей среду единоверцев… Жаль, разумеется, этих нарядов… там таких не будет; придется навсегда расстаться с этими браслетами, ожерельями, серьгами… совсем, навсегда!.. Как еще удастся перейти через Балканы?.. Болгары не тронут ея, проводник спасет от них, а вот турки, свои?.. Будь, что будет. Она знает одно, она не останется здесь ни под каким видом!..

— Он остается!..

Айша с удивлением приподняла голову…

— Он остается!.. — тихо, тихо шептала ей Зейнаб, неслышно вошедшая в комнату.

— Кто — он?

— Он, который пел… Заэд-эффенди… Ему какое-то поручение дал паша… Он тут будет, около нас.

— Какое поручение?

— Да, вишь, русских ждут сюда… Так Заэд должен, в случае опасности, проводить нас в Эдирне…

Айша совсем не обрадовалась этому…

— Что-же… Разве тебе неприятно?.. Он каждый день будет у тебя под окном петь.

— Не хочу я этого.

— Он и сегодня будет около… Ему не запретишь… И Гюльме нравится…

— Экая беда, экая беда! — вбежала Гюльма.

— Что такое?

— Паше и отдохнуть не удалось с тобой, моя крошка, моя белая птичка!.. Бедная ты моя, бедная!..

— А я рада, что все устроилось так…

— Что вы, девушки, понимаете!.. Паша нам для защиты Заэда оставил!

— Не надо…

— Как не надо… Он развлекать тебя будет!… И сегодня еще споет… Сам для тебя прибрал и голос, и стихи… Ведь это ничего. Ведь он не увидит твоего лица, — следовательно, все равно…

— Уж поздно!

— Да он недолго… — вмешалась Зейнаб.

Шум на дворе все усиливался и усиливался, наконец, послышался чей-то хриплый оклик… Донеслись бряцание уздечек и звон шпор о стремепа… «Верно садятся», сообразила про себя Айша, прислушиваясь ко всей этой кутерьме… Верно садятся… И, действительно, вслед сейчас-же послышался топот копыт… Заскрипели ворота, затворявшиеся за ними… Звуки разом смолкли; только издали доносится шорох какой-то, но вот и он замер; совсем замер… Так тихо стало, что лепет струи фонтана отчетливо звучит среди этого торжественнаго молчания ночи… Чу!.. издали к этому лепету примешался какой-то нервный, точно вздрагивающий звук… Другой… Третий… Перебор струн…. Печальная мелодия… То замирает она, то вспыхивает…

— Это Заэд… Он обещал! — всполошилась Гюльма.

— Он и есть! — и Зейнаб выскочила в дверь.

Как рабыня, она имела право встречаться с другими с открытым лицом и говорить с мужчинами.

— Что-же он не поет? — волновалась Гюльма, слегка приподымая створку окна.

— Вот, вот… Начал…

— Слушай, слушай!..

Золотой пшеницы колосъ —

Зерна на землю роняет…

О, Айша!.. Из глаз прелестныхъ

Слезы падают, как зерна!..

Эти зерна мне дороже

Тех жемчужин многоценных,

Что в бездонном океане

Нарождаются веками…

— Айша, это он про тебя теперь?..

— Нет, верно в песне так…

— Какое в песне!.. Он говорил Зейнаб, что он для тебя сам написал…

— Не стоило!..

— Слушай!..

Виноград лозою гибкой
Обвивает ветвь гранаты,
О, Айша, кудрей шелковых
Вьются так живыя кольца…
Их дыханье опьяняет
И чарует до забвенья…
Винограда сок запретный
Так меня не опьянил-бы…
Соловью лилея внемлет,
Оставаясь равнодушна;
Соловей — певец влюбленный;
Ты-жь — холодная лилея!..
Ветерок, скажи лилее,
Что певец ея несчастный
Улететь готов далеко —
Да у крыльев сил не хватит.
Потому что крылья эти —
В золотых сетях — бессильны;
Золотыя-жь эти сети —
То — Айши живыя взгляды… *)

*) Одно из стихотворений Мурад-бея, переведенное автором на русский.

Мелодия гасла… Сначала оборвался напев, словно затрепетав в предсмертной агонии, потом мало-по-малу смолкали струны, невольно оставляя по себе сожаление в сердцах внимательных слушательниц.

— Жаль, что Заэд некрасив… Как-бы его любили женщины! — раздумчиво проговорила Гюльма.

— Когда он поет — красавцем кажется! — заметила Зейнаб, только что вошедшая в комнату.

— Ну, что ты понимаешь!

— Я его видела…

Гюльма поднялась и ушла к себе в комнату… Она засыпала быстро, и, спустя несколько минут, Зейнаб, подошедшая к ея дверям, расслышала ровное и мерное дыхание старухи.

— У меня письмо к тебе! — быстро вернулась Зейнаб.

— От кого — вздрогнула Айша.

— От Заэда…

— Какое письмо! Отнеси назад, брось!.. Как он смеет?

— Он не о себе пишет.

— Нет, нет… Не хочу!… Этот Заэд смел слишком.

— Любит, потому и смел.

— Скажи, что я читать не буду…

— Да, ведь, говорю тебе, что не о себе он… Он что-то про Габрово упомянул…

Айша вспыхнула: что может Заэд знать о Габрове?..

Не передали-ли ему письма к ней?.. Каким только образом могло случиться это?

Она протянула руку за письмом.

— Уйди, Зейнаб, я хочу одна остаться…

Зейнаб поцеловала полу ея платья и ушла к Гюльме… Невольница спала, обыкновенно, на полу, близь софы, где располагалось старуха… Несколько времени она прислушивалась к дыханию Гюльмы…

— Подействовало! — проговорила она. — Теперь долго не проснется… Какой умный этот Заэд! он все знает…

— Попробую и я… Он говорит, что от этого сны хорошие.. Райский сон бывает… Гюльма с кофе выпила, а я с водой — все равно…

Она всыпала темный порошок в воду, смешала и выпила…

— Хорошо-бы родину во сне увидеть… Наш крааль, на соломенных кровлях которого, точно зажигая их, так ярко играло солнце!.. Хорошо-бы!..

Заэд дал Зейнаб сонный порошок… Она примешала его к последней чашке кофе, какую на ночь выпила Гюльма, и сама попробовала того-же…

Айша пододвинула свечу к себе и стала читать письмо Заэда.

Оно было очень коротко.

«Я знаю все, о, моя Айша!.. Хочу передать новости из Габрова… Сегодня ночью буду у тебя!..»

— Новости из Габрова! Слава Богу!.. — обрадовалась было она на первых порах.

Айша, раздумьи, села к окну… Тишина царила кругом.

— Только зачем он ко мне? Что надо ему? Что значит это: «о, моя Айша!..»

Ей стало страшно… Она знала, что Заэд искал случая видеть ее… Знала, что он даже платил Зейнаб за это.

— Нет, так нельзя… Нужно сказать Зейнаб, чтобы она спала у меня…

Айша пошла к Гюльме и стала будить невольницу.

Та только храпела в ответ… Она сильнее толкнула Зейнаб; та не просыпалась…

— Гюльма, Гюльма!..

Гюльма тоже спит каким-то совсем необычным сном.

— Гюльма — крикнула еще раз Айша.

— Напрасно зовешь ее, — послышалось позади.

Айша, бледная испуганная, обернулась… В ея комнате был Заэд.

— Гюльма! Зейнаб! — уже закричала она.

Заэд засмеялся…

— Теперь хоть стреляй — оне до утра но проснутся… Поди сюда, я расскажу тебе о Габрове, моя белая лилия!..

И Заэд, взяв ее за руку, притянул к себе… Айша, вся помертвевшая, переступила через порог и безсильно села на софу…

— Что нужно тебе, Заэд?

Глава XVI. Донец Переквасов

— Это еще кого чорт несет? — послышалось навстречу Савельеву из домика маркитанта.

— Булыгин!… Опять пьян, — шепотом предупредил Терехова Савельев.

Булыгин — храбрый армейский капитан, всегда напивавшийся во время антрактов между делами, весь в прыщах, краснорожий, широко улыбался навстречу «генеральному штабу».

— А-а!… Наше вам…

Те молчали, стараясь поскорее пройти мимо.

— «Товар лицом» идет… Штабные фазанчики… Ишь перушки-то у нас какия пестренькия, чистенькия… Садитесь.

— Нельзя, Булыгин.

— Это почему?.. Компанией брезгуете?

— Нет… Генерал поручение дал, — важно процедил сквозь зубы Савельев.

— На охоту, значит?

— На какую охоту еще!

— За дичью, разумеется за крестиками!

— Что вы, Булыгин, врете!

— Булыгин никогда не врет! — ударил себя армеец кулаком в грудь!

— Іоська! — крикнул наконец Савельев, которому тоже надоело возиться с Булыгиным.

— Что завгодно васему сиятельству?

— Пару коньяку, две хересу, сыру, икры!.. Пошли ко мне сейчас-же…

— Прощайте, пурселепетан!.. догоняли его вслед восклицания Булыгина, который тотчас-же коснеющим языком принялся объяснять товарищам-собутыльникам, что слово пурселепетан должно происходить от фразы «pour passer le temps», применимой в данном случае, потому что Савельев и ему подобные приехали в Болгарию не иначе, как для препровождения времени.

— Ваши арнауты мужланы страшные! — озлился Савельев.

— Мы их Васьками зовем.

— Как?

— Васьками. А их солдат — Кирилками. Впрочем, вы не сердитесь. Нужно-же оставить им хоть это утешение.

Не прошло и часу, как в комнату к Савельеву и Терехову вошел казацкий офицер…

Вошел и замер у порога, вытянувшись…

— Бог знает!.. Може и начальство какое! — соображал про себя донец.

На его старом пальтишке болтался на выцветшей ленточке солдатский георгиевский крест, полученный еще за Севастополь. Седая борода лопатой раскидывалась на груди… Анненский темляк перехватывал рукоять шашки. В руках у казака была неизбежная нагайка.

— Честь имею явиться! — отрапортовал он. — Войсковой старшина Переквасов.

Терехов сконфузился. Донец был старше его чином.

— Виноват!.. Позвольте мне представиться: Терехов. Не хотите-ли чайку перед дорожкой?

— Отчего-же.

— У меня с коньяком.

— У нас это иначе.

— Как?

— Коньяк-с — сливками от бешеной коровки зовем. Чтожь это перед делом хорошо.

— А разве вы думаете, что дело будет?

— А то как-же?.. Ведь в самую турецкую позицию проедем. Неужели-же они олухи?.. Никак этого нельзя-с. Постреляют маленько, но и мы тоже — пощупаем!..

— Этак чего добраго влететь можно.

— Отчего-жь и не влететь?.. И влететь можем… С полным удовольствием…

— И убить могут?

— Бог не выдаст — свинья не съест.

— А однако… Бывает ведь?

— Отчего не бывать, бывает… Все бывает… У меня третьяго-с дня молоденькаго хорунжаго живо ухлопали.

— Ранили?

— Зачем ранить!.. Прямо в голову. У них ружья добрыя… Отчего не ухлопать?.. Еще хорошо, что мои землееды тело его вытащили.

— Как вы их называете?

— Землееды-с!.. Станишников своих я так… Ну, ничего предали земле-с… По христианскому обряду… Не то что по собачьи… Да и то ведь, как иной раз и оставишь — раненаго ежели… Не бросишь!.. Ну когда со всех сторон турки его окружат… Тут всякий за себя, а Бог за всех.

— Однако, это не утешительно.

— Да ведь и в войне самой какое-же утешение… Тут хлигер-адъютант проезжал, все говорил, что войну любит, а я так думаю, что он больше награды да реляции любит… Потому чтож ее любить? Убивсгво… Только что по приказанию… А то совсем убивство-с.

— Однако, вы уже вторую кампанию делаете?

— Третью-с. В Хиве еще были.

— Вот видите…

— Да на тож я казак… Мне иначе нельзя.

Когда Савельев с Тереховым и Нереквасовым вышли — на улице уже выстроившись ждали десять казаков верхами… Лошадь Терехова была готова.

Осмотрев револьвер, он обернулся к деньщику.

— Коньяк?

— В кобурах.

— Херес?

— Там-же, вашь-бродь, и провизия-с… Все там — на месте.

— Ну, то-то, смотри… Прощай.

— Счастливо оставаться…

И всадники шажком вытянулись по улице.

Глава XVII. Удача Заэда-эффенди

Убедившись, что Гюльма и Зейнаб снят мертвым сном, Айша, испуганная и побледневшая, забилась в уголок на тахту…

— Здесь, теперь я один — хозяин, я один — владыка… — улыбнулся ей Заэд.

— Если ты меня обидишь — я выбегу во двор.

— Ну?

— И стану кричать.

— Кричи сколько угодно.

— Я брошусь в селямлик (мужское отделение) и позову Гуссейна и Гассана.

— Гуссейн отправился с пашей на Шипку. А Гассан также спит, как и эти! — презрительно кивнул он в другую комнату.

— Что-же ты хочешь делать со мной?

— Слушай меня хорошенько, бойся проронить хоть одно слово!.. Если ты кому-нибудь когда нибудь скажешь, что было здесь между нами — ты пропала… Я знаю все!..

— Что все?! — Айшу обдало холодом…

— Все решительно… Ты любишь русскаго, русский этот в Габрове, ты переписываешься с ним через болгарина шпиона…

— Ну?

— Этого достаточно, чтобы погубить тебя… Но я пожалел губить такую красавицу, как ты… Жаль если тебе перережут горло, да к тому-же хоть я мусульманин, но также ненавижу ваших турок, как и русских. И те и другие псы, нестоющие милостей Аллаха!.. Он рано или поздно предаст их в наши руки.

— Я не боюсь тебя, Заэд! Если ты скажешь обо мне кому-нибудь — я расскажу о тебе тоже…

— Ты ребенок еще, рассказывай!.. Ты забыла еще одно — твои брат в моих руках… С ним суд будет короток. Двадцать пуль в грудь и кончено… Если не повесят, а это похуже.

Айше стало совсем уж страшно.

Она чувствовала себя в руках у Заэда, а он был не таков, чтобы не воспользоваться выгодами своего положения. И теперь, когда он стал перед нею: глаза его горели так выразительно, что и неопытной Айше были понятны желания омусульманившегося армянина. Некрасивая, бессознательная, улыбка пробегала порою по губам его, толстым и мясистым, выдававшимся вперед из под щетинистых усов. Громадный нос, точно севший не на свое место — не придавал особенной прелести этому возбужденному и все больше и больше красневшему лицу.

— Что-ж ты молчишь? — приблизился он к ней.

Она отодвинулась-бы еще дальше, еслибы это было возможно.

— Я не многаго хочу… Жаль, если такая, как ты достанешься старому и глупому паше. Не для него Аллах создает таких красавиц!.. Совсем не для него… Ты должна молодому принадлежать…

— Уйди, отсюда, уйди!..

— Вот нашла глупаго…

— Чего-же нужно тебе?

— Тебя… Больше ничего… Ты должна сегодня-же быть моею… Слушай: только дураки могут поверить тому, что турки разобьют русских… Через несколько дней — русские возьмут Шипку и Казанлык… Ты и я останемся вместе в их руках, как муж и жена… Я приму опять христианство и не буду считаться пленным… Или переоденусь — меня болгары не знают здесь… Мы уедем с тобой…

— Я не люблю тебя!

— Разве женщина может любить или не любить! — презрительно пожал плечами Заэд. — Женщины принадлежат мужчинам, а не любят их.

— Я никогда не соглашусь быть твоею.

— Я и силой возьму тебя!.. Или погублю и тебя, Айша, и твоего брата Омера!..

«Судьба! пронеслось в голове Айши… Судьба!.. Она заставила меня уйти из Габрова, отдала в руки турок, забросила к паше, привела сюда этого подлаго армянина.»

— Что-же Айша?

— Нет, Заэд, уйди лучше отсюда… Никогда не будет того, чего ты желаешь…

Свеча тускло горела в гаремлыке. Заэд на минуту задумался.

— Послушай, Айша, не вызывай силы…

— Добром я никогда ни буду твоею!..

Армянин задул свечу… В гаремлыке стало темно совсем… За окном может и светила луна и звезды, но оно было завешено тяжелою занавесью… Дверь была заперта..

Айша разом поняла, что спасенья нет…

Вместе с уверенностью в ней падала и способность сопротивляться этому разгоревшемуся зверю.

Она скоро почувствовала его дыхание около себя…

— Уйди, Заэд, умоляю тебя… Пожалей меня, пойми, что после — я сама перережу себе горло.

— Еще сильнее полюбишь меня, когда узнаешь своего господина! — хрипло шептал он, наклоняясь к ней близко-близко к самому лицу.

Противное ощущение на ея губах… Она почувствовала его губы… Отбиваясь, она уперлась руками в его грудь, но что могла сделать такая слабая как она с ним? Скоро руки ея согнулись и с дикою жадностию Заэд припал к ней.

— Оставь меня, оставь!..

Но он уже был совсем неспособен слушать что либо.

Напрасно как раненая, билась она в его руках, стараясь выскользнуть из под них, но он держал ее крепко, слишком крепко. И с каждым ея усилием руки его все крепче и крепче обхватывали девушку… Он давил ей грудь — казалось кости ея хрустнут и сломятся, если он еще теснее сомкнет свои сильные и жилистыя руки.

Гибель была неизбежна… Вот она почувствовала, как эта сильная и жилистая руша рвет ея пояс… Вот она скользнула по ея телу… Послышался треск шелковой материи… К ея трепетавшей груди проникла другая — противная, волосистая вся…

Айша закрыла глаза; но в эту минуту одна из откинутых рук ея между двумя подушками тахты коснулась до чего-то холоднаго и твердаго… Инстинктивно она схватила его… Оказался женский кинжал, случайно забытый Гюльмой утром, когда она одевала Айшу…

Тедерь уже Айша не чувствовала себя так беззащитно…

— Уйди, Заэд, а то я убью тебя!

Он схватил ее за горло, но в ту-же минуту крикнул и оставил ее…

— Ты убила меня! — крикнул он еще раз. Что-то теплое скатилось по руке Айши, державшей кинжал… Не зная, что она делает, повинуясь только внезапно вспыхнувшему в ней инстинкту негодования, злобы и бешенства, она еще два раза ударила Заэда кинжалом.

Тот только хрипел под ударами…

Айша, вся в лохмотьях, еще дрожащая от гнева, стыда и обиды, опять забилась в угол…

Скоро ей стало страшно…

Ни звука в комнате… Из другой доносилось мерное дыхание Гюльмы и всхрапывание Зейнаб… Темно… Он лежит тут — а его не видать…

Что будет утром?..

Она невольно старалась рассмотреть его, каков он теперь… Чувство холоднаго ужаса уже проникало ей в душу…

Но мрак не выдавал своей тайны…

Глава XVIII.

Уже часа два ехали донцы с Тереховым по Габровскому ущелью…

Издали слышались все время выстрелы с шипкипских позиций, но чем далее двигались наши, тем перестрелка все более и более гасла. Через большие промежутки времени, только далеко-далеко, громыхала какая-то турецкая батарея, которую, очевидно, не могло угомонить даже мертвое молчание ночи…

— Где-же аванпосты наши?.. — обернулся Терехов к донцу… Он говорил в полголоса, точно тут, вот под самым носом, уже ожидал его неприятель.

— А скоро тутотка…

Тишина стояла такая, что даже шорох какого-то незамерзшаго зимою ручья слышался далеко-далеко… В серебряном блеске луны дремали серебряные вершины гор, засыпанных снегом. Кое-где торчавшая из-под снега кукуруза несжатаго турецкаго поля казалась вся покрытою серебряным легким налетом.

Слышен был топот коней да хруст стеблей сухих под ними…

— Ну, как вы полагаете, — обернулся Терехов к Переквасову, — очень это поручение опасно?

— Уж я докладал!.. Можно всем влететь в лабет?..

— Как в лабет?

— То-ись под пули…

— Чорт возьми… Я, знаете, не боюсь… А так.

— Чего-ж бояться?.. Не сегодня, так завтра помрем!..

— Дела, видите, мои еще не устроены.

— И без нас, как помрем, устроят…

— То-есть, как-же это? Вы меня, кажется, уж и хороните? — попробовал пошутить Терехов.

— Нет, это я так.

— Однако?

— Все ведь под Богом ходим… Как кому на роду написано, так и будет, это уж сделайте одолжение… Иной из кампании цел выйдет, а дома от вина сгорит или от насморка помрет.

— Ну, такого еще не было чтобы от насморка. «Однако, что-же я… Этот казачишко, пожалуй, может подумать, что я трушу… Он, поди, смеется надо мною в душе!…»

И опомнившийся Терехов дал шпоры коню и вынесся вперед.

— Что за чудесная ночка! — молодцовато обернулся он к Переквасову.

— Скверная, помилуйте…

— Как это? Луна светит… Снег крепок… Тихо…

— Дождь-бы лучше, либо снег-бы пошел… Все-бы турки в норы попрятались… Нас-бы и не разглядели. Красивая, да не хорошая ночь… Теперь эта луна… Она нас сейчас выдаст… Издали заметят… Мы-то на снегу теперь точно нарисованы.

— Ну, что-ж делать?.. Исполним свой долг, господин войсковой старшина…

— Это точно-с. Приказано, значит, нужно исполнить.

— Должно помнить присягу… Может быть, моя рекогносцировка даст победу отряду!.. Смерть наша будет славным делом.

Переквасов удивленно покосился на него.

«С чего это он?..»

— Да-с, господин войсковой старшина!

И пять будем, и гулять будем,

А придет пора — помирать будем!

— запел Терехов, молодцовато гарцуя на сером парадере.

Переквасов покосился еще раз.

— Вы не того-с.

— Что?

— Не отставайте.

— Ну, вот еще — всякаго куста бояться…

— Какой куст!.. Куст кусту рознь.

— Вона!.. — Терехов презрительно улыбнулся.

— Эти кусты, я вам скажу, нехорошие… На ином кусте цветочки цветут, а за другим турка спрячется, да так, что ее и не увидите, как она положит кого нибудь в упор… В этих кустах — такие дела бывали!.. Вы поспросите-ка у моих станишников.

— Терехов мигом поровнялся с отрядом.

— Эти кусты… я вам доложу…

Улыбка Переквасова сообщилась и казакам. Они поняли, что он пересмеивается над штабным.

— Подкует он офицера-то? — мигнул один из казаков уряднику.

— Как не подковать — подкует.

— Этот теперь, поди, на каждый куст оглядываться станет.

— Пущай взирает… Ему ехать-то веселей.

Вдали, впереди, на гребне холма, сплошь залитаго лунным блеском, вырисовывались какие-то силуэты.

— Что это? — обернулся он к донцу.

— Наши аванпосты! — лениво прозвучал тот.

— А я думал! — и Терехов не докончил своей мысли… — Как-же вы говорили, что в кукурузе могут быть турки.

— Отчего-ж им не быть?

— Да ведь наши впереди!

— А он ползком забрался скрозь — назад.

— Разве это случается?

— Сколько разов. Одного станишника — ротозей был у меня — так-то убили!..

— Значит, они хорошо знают свое дело?

— Турки-то?

— Да!..

— Еще-бы!.. У них солдаты чудесные…

Через четверть часа наши всадники уже доехали до своей цепи.

На аванпостах стояли донцы.

— Парфенов здесь? — позвал Переквасов.

— Издеся, ваш-бродь, — подъехал к нему старый казак.

— Ну, что? Все благополучно?

— Слава Богу…

— Турок видел?..

— Постреляли они малость, мы тоже им в ответ… Ихний разъезд поехал вон в ту сторону. По той горке.

— Ишь сумерничает… Махонькая такая?..

Даль, вся освещавшаяся лунным блеском, только в одном месте прорывалась точно синим пятном лощины, в которую, по толкованию Парфенова, уехали турки…

— Посылал ты туда кого нибудь?

— А вот Сергеев ладился ехать поглядеть…

— Ѣхать не след, пешком надо…

— Эй, Трофимов!

Маленький казачок выехал из отряда, совсем маленький. Едва-едва видно его над седлом — мальчиком кажется. Только когда он, по приказанию офицера, спешился и подошел ближе, Терехов рассмотрел седые усы и зоркие глаза, словно усмехавшиеся, лукавые…

Глава XIX. Землеед Трофимов

— Ну, ты брат, первый вор у нас!.. — встретил маленькаго казачка Переквасов.

— Это точно-с!

Трофимов очевидно даже гордился званием перваго вора.

— Казаку без этого нельзя!.. вздохнул он.

— Есть до тебя дело!

— Слушаю-с.

— Поди-ко, да выгляди что турки делают в той лощине… Ишь вон она темнеет.

— Синью?.. Синью прошла которая?

— Вот, вот… Тебе рассказывать нечего… Сам понимаешь… Да тревоги не подымай.

— Зачем, вашь-бродь, тревогу?..

— Ты, ведь, пожалуй, сейчас попробуешь копя отбить — так смотри у меня… Чтобы ни-ни!

— Зачем-же ваше высокоблагородие, помилуйте!.. Мы завсегда… По чести. Как начальство, что нам таперича скажет — ну, мы в точности. Тоже ведь знаем… Не в первый раз…

— А вчера как барана стянул?

— Это точно… Мы-с!.. Виноваты!..

— Из-за тебя сколько шуму вышло?

— Что-ж баран?.. Помилуйте!.. Животная дикая!

— Как это: баран да дикий?

— Который баран справедливый, ручной; а это дикий был. В руки не давался. Я ему бяша-бяша… А он от меня! Ну, вижу приблудный, дикий баран — я его живым манером и словил… Ужли-ж дикому зверю и волю дать?

— Ну, так на этот раз у меня смотри: дикую лошадь не поймай; а то ведь вместо награды — знаешь — я с тебя семь шкур спущу… Нагайка-то со мною.

— Зачем-же-с!.. Без пути коней красть не следует… Мы это довольно хорошо понимаем — помилуйте!..

— Ну, то-то!.. Вообще без шуму.

— Тихо будет.

— А уж брат выдашь себя — голову снимут, будь спокоен. Свою пользу наблюдай.

— Покель они меня увидят, я уж издеся буду.

Казак передал своего коня товарищу, а сам перекрестился, зорко оглянул окрестность и пошел вниз с холма…

Переквасов еще с минуту видел его темный силуэт на серебряной поверхности снега… Потом — кусты остались на пути…. Трофимов исчез в кустах…

Между кустами были просветы и прогалины.

Изредка на них мелькала фигура казака…

— Ишь, ишь!..

— Что такое? — вступился Терехов.

— Погляньте-ко!

Трофимов, показавшийся в последний раз, пригнулся к земле и точно провалился куда-то… Был и нет его… Уйти некуда… Вся поляна внизу, а Трофимова и следу нет…

— Пополз, шельма! — засмеялся Переквасов.

— Поверите-ли, — теперь этот землеед у меня первым мучеником все это время будет.

— Почему?

— Вор он ловчающий: увидит у турок коней — руки зачешутся, сердце разгорится. А тут не смей и тронуть… Пальцем не коснись… Все равно, что голодному мимо хлеба пройти… Ему это хуже всякаго наказания… Что-нибудь да стянет… Вот вы увидите!.. Не такой характер, что-бы с пустыми руками пришел. Этакой ловкой бестии теперь по всему Дону не сыскать… Верно-с!..

Терехов чутко прислушивался. Ему так и казалось, что вот-вот из той лощины сейчас загремят выстрелы…

Он уже испытующим оком мерил пространство между лощиной и холмом, соображая — долетят сюда или не долетят?

Прошло полчаса.

Переквасов стал уже беспокоиться.

— Чего это он?.. Далеко-ли — живо успеть можно…

— Не ладно, должно быть.

— Тихо все… Значит, благополучно.

Вон ветер поднялся направо, погнал перед собою белое облако рыхлаго снега… И снова улегся в какой-то лощине… А ночь все ярче и ярче… Луна во всю светит прямо на эту поляну… Звезды горят ярко-ярко…

— Ишь стожар сегодня какой… Весь виден! — заметил Переквасов… — Красиво!.. — А только не ладно…

— По нашему — Малая Медведица…

— А ужь как вам угодно… Ишь, как он трепещется… А вон этой звезды светлей нет?..

Прошло еще полчаса…

— И куда это он, подлец, задевался?..

— Не поймали-ли его там?

— Его, ваше благородие, не пымают, — вмешался урядник; — его пымать нельзя… Будьте спокойны. Он у меня промежь пальцев пройдет!..

— Да ведь давно ушел.

— А ужь это он верно пакостничает что-либо… Так не вернется, чтобы без обновки… А пымать его невозможно!

— Да не он-ли это? — заметил Терехов какое-то темное пятно, то показывавшееся на поляне, то пропадавшее из виду…

— Нет, это точно зверь… Горбач какой-то… Ведметь верно!

— На четырех лапах ползет.

— Что-бы это было, в самом деле?

— Не послать-ли людей туда… Что за дьявол там крадется?

— Погодите, все равно ему никуда не уйти.

— Все едино прямо на нас…

— И впрямь на нас. Ишь чорт!

— Не чует, должно.

— Кабы ведметь — чудесно… Шуба у него по нынешнему времени теплая…

Недоумение продолжалось, впрочем, очень не долго.

Медведь вдруг поднялся на задния лапы.

— Братцы, да это Трофимов.

Быть не может?..

— Ен, ён, верно.

Медведь сбросил с себя в кусты какую-то ношу и пошел прямо к пикету… Оказался действительно казаком. К Терехову и Переквасову он явился весь в поту… Видимо устал, нес что-нибудь тяжелое.

— Что это там?

— Так, вашьбродь…

— Однако?

— Ничего…

— Да ведь ты сбросил-же что-то?

— Не стоющее внимания вашбродь!..

Трофимов смотрел в глаза Переквасову с ясностию и невинностью младенца.

— Я тебе что сказал?.. Что я тебе говорил, помнишь?

— Помню… Как-же нам да начальских приказаний не помнить?! — обиделся казак.

— Что-же, что именно я тебе приказал?

— Не уводить коней… А на счет седла, ваша в—ие, никакого приказа не было.

Переквасов только растерялся, взглянул на него, похлопал глазами и, наконец, не выдержал и расхохотался.

— Ты это что-ж скрыл?

— Седло с сумами…

— Ну, брат, ты меня перемудрил!.. А в сумах что?

— Хухра-мурда всякая!.. — уклонился от прямаго ответа донец.

— Ну, а именно?

— Табак, галеты, вещи…

— Какия?

— Которыя, прочия… не стоящия!

— А турок видел?

— Как есть всех…

— Где-же они?

— В лощине сидят… Трое их. Лошади около — стреножены.

— Как-же ты седло-то добыл?

— А я под коня забрался. Уцепился под брюхо да и расседлал по-маленько… Оне у них, лошади, оседланные стоят… Это седло офицерское… Хорошее седло… Вот, может, их в—ие (и он сделал полуоборот к Терехову) купить у меня захотят, так я-бы с полным удовольствием… И возьму дешево.

— А больше там никого нет?

— Никого… Только трое… Тихо все… Я еще дальше отполз вправо… Турок и не пахнет!..

Глава XX. Опасно!

— Ну, пора! — приподнялся Переквасов. — Урядник, передай по аванпостам, чтобы, в случае мы назад повертаемся, не стреляли-бы. Слышишь?

— Слушаю-с, ваше в—ие!

— А вы, станишники, потише! Неровен час… Сами знаете: береженаго Бог бережет. Без разговору!.. И коней подтянуть крепче. Как мухи чтобы… Поняли?

— Поняли, ваше в—ие!

— Не услышат нас, не почуют — целы будем, а почуют — плохо. Не досчитаемся… Смотрите-же, братцы!

— Ради стараться!

— Ну, с Богом!..

И отряд двинулся.

Казаки ехали среди удивительной тишины. Шашки не звякали о седла; ружья точно приросли к спинам.

Впереди, в голове разъезда, осторожно двигалось двое станишников с берданками в руках. Позади — тоже двое.

Терехов уже проклинал судьбу.

«Гораздо лучше — думал он — теперь находиться в постели, чем соваться по этим полям, где, того и гляди, налетишь на турецкий разъезд или наскочишь на звено их аванпостной цепи».

Впрочем, Переквасов был старым воробьем.

Он зорко поглядывал по сторонан и вел рекогносцировку крайне осторожно.

Отряд забрал далеко правее, и, когда, по соображениям Переквасова, турецкая цепь осталась в стороне, он круто повернул налево, чтобы осмотреть турецкие позиции с тылу и изследовать дорогу, по которой через несколько дней должны будут двинуться наши.

— Вы-бы кроку набросали… — посоветовал он Терехову.

— Этого мне не приказывали!

— Иначе нельзя… Генерал потребует.

— Да я не взял ничего с собою, ни бумаги, ни карандаша…

— Эх вы! — не удержался Переквасов. — Вот, возьмите!..

«Хереса да коньяки есть у вас, а нужнаго нет!» — подумал он про себя.

В памяти Терехова только и оставались, что взъезды на холмы, да спуски с них.

Ему всего более нравилось то, что все кругом спокойно.

Ветер изредка, точно просыпаясь, раздвигал стебли кукурузы, но убедясь, что кругом все тихо и в нем не предстоит никакой надобности, опять укладывался спать…

Копыта лошадей глубоко уходили в рыхлый снег… Тут уже, внизу в лощинах, они не стучали об его окрепшую поверхность. Лошади сильно утомлялись. Вздохнули только тогда, когда казаки выехали на дорогу…

— Ну, тут будет полегче! — заметил Терехов.

— Неизвестно!..

— Только знаете-ли что?.. Стоит-ли нам ехать дальше? Склоны гор перед нами. Они слишком круты для того, чтобы перевезти артиллерию; дорога тоже вся обстреливается слева.

— Как не стоит?.. Нужно все высмотреть… Генерал обо всем расспросит. Что вы ему тогда балякать станете?

Проехали еще полчаса.

Терехов посоветовал вновь вернуться.

— Чорт знает, куда мы ползем! Этак мы к туркам заедем.

Переквасов, наконец, обозлился.

— Да мы уж давно у турок! Знаете что?.. Всему нашему отряду опасно двигаться… Оставайтесь вы здесь с семью казаками, а я с тремя двинусь, — предложил он Терехову: — я высмотрю и сообщу вам потом.

Терехов, разумеется, не заставил долго себя упрашивать…

Он уже сошел с коня, как вдруг вдали послышался какой-то глухой топот.

Казаки насторожились.

Один живо сморгнул с седла, лег на землю и прислушался.

— Ну? — спросил Терехов.

— Много их, ваше в—ие, топочутся… Должно быть, десятка три.

— Колес не слыхать?

— Нет!.. Колес нет… Это кавалерия ихняя.

— Ну, штабс-капитан, теперь уносить ноги надо!..

— Я то-же думаю.

— Это турки… Вот что, ребята: надо отступать тихо, не шибко, все по этой дороге. Побережем коней… Удирать еще будет время… Как на открытое место выедем, тогда увидим, сколько их.

— Ну, быть по вашему.

Как только началась опасность — Переквасов стал увереннее, и теперь уж командиром был не Терехов, а донец. Терехов весь ушел в себя. И — надо сказать правду — жутко ему было теперь…

Топот позади все усиливался и усиливался; послышались даже отголоски какого-то гиканья… Точно выстрелы щелкали там порою.

— Стреляют…

— Да, оно похоже будто… Только почему так глухо?

Казаки стянулись на дорогу и в тени крутых спусков, заслонявших их от месяца и его света, стали двигаться назад, шаг за шагом, удерживая разбодрившихся коней и поминутно оглядываясь назад…

Гул уже около часу преследовал их, а дорога все велась ущельем, не давая противникам возможности разглядеть друг друга.

— Их что-то слишком много…

— Пожалуй, не меньше сотни конных! — заметил сквозь зубы Переквасов, злившийся на то, что ему не удалось проникнуть дальше.

— Впрочем, — соображал он, — и того, что я видел, довольно.

— Наша цель достигнута! — обернулся он к Терехову. — Так мне кажется, по крайней мере.

— А что?

— Дорогу мы видели… С вашим мнением о недоступности скатов для артиллерии я несогласен. Редутов и укреплений здесь у турок никаких нет… Все, что генералу нужно было узнать, — мы узнали… Дай Бог теперь только уйти от этого разъезда — и чудесно.

— Как-бы на открытое место уйти скорее… Наши лошади во всяком случае лучше ихних. Припустим — и след простынет.

— Ну, не совсем… Если это черкесы, так не глядите, что у них мелкорослые кони… Огонь! Вихрем летят… Особенно, когда увидят всадники, что нас мало… А вот что мне в голову пришло. Видите это ущелье налево?

— Ну-с?

— Лесом поросло все…

— Вижу.

— Спрячемся в лесок. Выждем, пропустим их.

— Вот безумие-то!

— Почему это?

— Да ведь они нас тогда, как цыплят, переловят.

— Ну, нет-с… Они нас не увидят… Мы их слышим, потому что их много, а наших мало. Впрочем, я сделаю так: Трофимова и еще трех казаков пустим вперед по дороге… Если те, что позади, следуют за нами — услышали нас, то по топоту этих коней они заключат, что мы все продолжаем ехать… А мы отсюда их высмотрим!..

Терехов согласился поневоле!

Переквасов приказал трем казакам с Трофимовым продолжать ехать, а сам с остальными забрался в лесок налево. Густая тьма ущелья совсем окружила их. Только впереди, сквозь просветы деревьев, виднелась ярко освещенная луною дорога…

— Вот видите, мы их тут всех по одиночке высмотрим.

— Дай-то Бог!

Глава XXI. Погоня

Терехова сердце колотилось в груди, как птица, которую кто-нибудь испугал в ея клетке…

Он, как и казаки, сошел с седла и старался почему-то поближе прижаться к дереву, около которого стоял, точно хотел врости в него.

— Подумайте, — обратился он к Переквасову… — А что если кони заржут?

— А что, если земля провалится под нами? — переспросил тот в свою очередь.

— Однако…

— Тогда защищаться будем — делать нечего…

— Это против сотни?

— А хоша-бы? Нас до утра трудно забрать будет, а там, что Бог даст. Как придет пора, тогда и думать станем.

Гул все приближался.

Это был уже, очевидно, топот сотен ног о землю… Слышались крики… Переквасов совсем вышел на опушку и лег на землю… Казаки сняли с плеч берданки, на всякий случай.

— Ну, землееды, теперь гляди в оба… Смотри, станишники, не зевай!..

Переговаривались они между собою.

— Тут влетишь!..

— Зевать не надо.

Топот уже вот тут, над самым ухом… Еще поворот — и турецкий разъезд покажется на дороге.

Терехов приложил руку к сердцу точно хотел удержать его. Оно билось у него с болью.

— Смотрите, братцы, за конями! Себя береги каждый… Чуть что — жди команды!

Еще несколько тяжелых мгновений ожидания. Вся жизнь, казалось, перешла в глаза…

И вдруг!..

Как один человек казаки расхохотались, глядя на дорогу.

Мимо них двое болгарских пастухов гнали стадо волов и буйволов. Неуклюжия, громадные животные двигались, поднимая целое облако рыхлаго снега. Чабаны покрикивали на них и это-то гиканье слышалось нашим издали.

— Да ведь выстрелы были слышны!..

Как нарочно, один из пастухов щелкнул длинным кнутом…

— Вот вам и выстрелы.

— Выезжай, братцы, живо… Без шуму только!… — скомандовал Переквасов.

Казаки только что показались из лесу — как болгары, оторопев, хотели было броситься на утёк… Но путь перед ними был весь занят стадом… Волы густо сбились между двумя скатами гор.

— Эй, братушки, — кричали им казаки. — Чего пужаетесь… Мы свои…

Деваться некуда… Поневоле, пришлось им ждать.

— Чьи стада? — опрашивал их Переквасов.

— Турския… Турския, братушки…

И болгары оторопело кланялись казакам, робко оглядываясь назад, не появятся-ли и оттуда русские.

— А что, турки близко?

— Близко до села… Има один саат (один час пути).

— Это, значит, верстах в шести…

— Ну, вот что, братушки, гоните-ко волов к нам…

Болгары стали мяться.

— Не можно, братушки, не можно…

— Почему это?

— Турцы…

— А вот я вам нагайкой покажу, где турки…

Болгары сообразили, что делать нечего — все равно заставят — и повернули стадо к русским позициям, сопровождаемые конвоем казаков.

Когда наши доехали до своих аванпостов — Трофимов оказался пропавшим.

— Куда он девался, подлец этакий — расспрашивал у бывших с ним двух казаков Переквасов.

— А он, ваше в—ие, говорит, что ему теперь можно тех коней увести.

— Каких?

— А что у турок, вон в той лощине.

— Вот вор-то. Неймется.

— За ними и пошел… Что, говорит, им пропадать у турок. Пущай-же их лучше я продам.

— Так я и знал! Ну, да чорт с ним… Имею честь поздравить, — обернулся Переквасов к Терехову.

— С чем это?

— Рекогносцировка кончена.

«Интересно, получу-ли я что-нибудь за нее? — думал Терехов, медленно подъезжая к окраине Габрова…

— Получу, или не получу?

И георгиевский темляк так и носился перед пурселепетаном, придумывавшим, как-бы повиднее в докладе Бабкову выставить свое участие в этой рекогносцировке.

Глава XXII. Вдвоем

Черная ночь смотрит в окно.

Ни одного луча света. Айша забилась в угол софы и сидит так, неподвижная, похолодев от ужаса, не зная, что ей делать, да и не думая об этом.

Она не видит Заэда; она чувствует, что он здесь вот, распростертый на этой же софе… Мертвый, бездыханный…

Как-то шевельнула рукой — попала прямо на что-то мокрое, липкое, — сообразила что кровь, крикнула даже — но не разбудила его… Его теперь никто не разбудит…

Ангел Азраил невидимым мечом своим коснулся его…

Она не думала о том, что будет завтра… Не все-ли равно!.. Рука ея еще сжимает рукоять кинжала, точно враг ея не распростерся в бессилии у ея ног. Сердце ея бьется с такою болью и силою, точно оно хочет разбить костяную клетку, сдерживающую его. Дыхание захватывает…

И эта ночь!.. Как она длится, без конца, без конца… Казалось, никогда больше рассвет не забрежжется в окне… Казалось, день испуганный преступлением, навсегда бежал отсюда…

Айша закрывала глаза, точно она боялась увидеть что-то во мраке.

Она крепко сжимала веки, но это оказывалось еще худшим.

Возбужденный мозг создавал самые ужасные призраки… Вот мертвый шевелится… Ползет к ней, ползет, оставляя за собою кровавый след… Она ухом слышит его шорох… Скрип софы… Вот его холодная рука ложится на ея колено… Прямо на тело ложится… В бессилии, в ужасе — она осталась такою, какою была в момент убийства… Одежды ея сорваны прочь — ей нет силы снова надеть их… Вот холодная, влажная и холодная рука коснулась ея груди… Ищет шею… Схватывает…

— Нет, лучше открыть глаза… Лучше!..

Во мраке только очертания какия-то чудятся… Странные существа без тела, без фона, из одних только постоянно меняющихся контуров… Зигзаги какие-то огнистые… Скользнет в воздухе, рассыплется тусклыми искрами — и опять мрак черный, безпросветный, непроглядный…

В окне тоже мерещится…

Точно оттуда, извне, кто-то уперся ладонями в стекло и смотрит пристально, смотрит в эту теплую, острым запахом крови наполненную комнату… Сторожит…

Кого?..

Обеих видно — и жертву, и преступницу… Да кто-же здесь жертва? Она убила — это правда, но убила защищая себя.

В первый раз в эту ночь в ней шевельнулось было опасение за себя.

Не на долго только… Что с нею будет завтра?.. Куда поведут ее, когда наступит это завтра?.. Куда?..

Чужия лица, освирепелая толпа… Крики… Кадий…

Э, да не все-ли равно! — Кинжал с нею… Не все-ли равно ей теперь?!

Шевельнулось и улеглось опять…

Будь, что будет, — кинжал с нею; в случае чего — один удар в грудь, прямо в это с такою болью бьющееся сердце — и конец, всему конец… Все загадки, все опасения можно разрешить одним ударом, только одним ударом, — чего-же больше?..

Что это?

Это уже не обман воображения, не галлюцинации… Это не чудится… В углу шевельнулось что-то… В том углу, где мрак точно сгущается в какое-то плотное черное тело… Там действительно шорох какой-то…

Айша широко открыла глаза… Неподвижно вперила их туда и замерла совсем… А шорох все слышится и слышится… Какая-то громадная черная рука протягивается оттуда… Вытянулась к ней… Вот-вот коснулась прямо ея лица…

— Нет, казнь легче… Чтобы ни случилось завтра — все равно!.. Только бы скорее прошла эта ночь…

А загадочные звуки все слышнее и слышнее… Царапается кто-то… Кто-то вскочил на софу… Крадется…

Что-то теплое и мягкое толкнулось под руку Айше и потерлось об ея колено…

Кошка!.. Теперь девушке легче, она не одна рядом с жертвой… Есть хоть одно живое существо… Она схватила кошку себе на колена… Крепко держит, точно боится, чтобы та не ушла, не оставила ея опять одну рядом с ним…

С ним, который, еще за час назад, говорил ей вкрадчивыя речи, пугал ее…

Стоит ей только вытянуть ногу или руку, чтобы коснуться до него… Стоит. Только она ни за что бы не сделала этого… Ни за что!.. Пускай лучше замлеют, задеревенеют и ноги, и руки — она не шевельнется…

Кошка замурлыкала, свернулась у нея на коленях и заснула…

Айша и сама забылась на минуту… Так ей казалось, по крайней мере… Больше минуты не могло пройти это видение…

Шумное Габрово… Монастырь… Стоны раненых… Суета кругом…

— Айша!.. — кличет ее Венелина. — Айша! отдохни поди… Устанешь…

Покорная зову, Айша идет к сестрам… Какия ласковыя. Венелина не может не погладить ея роскошных волос… В глаза ей смотрит… Вон в дверях, весь облитый солнечным светом, показался Соймонов… Как забилось ея сердце!…

— Здравствуй, Айша! — приветливо кивнул он… Видно устал весь… Едва на ногах держится.

— Здравствуй, Айша! — тысячи голосов кричат ей отовсюду.

— Я люблю тебя, дорогая моя! — шепчет ей только один — но за него она отдала-бы всех и все…

— Будь ты проклята!.. — точно над самым ухом крикнул ей кто-то.

Она широко раскрыла глаза. Холодный ужас пробежал по ея телу… Кто это? Тут опять никого нет… Нет, есть… Вот он лежит… Тут, на софе, лежит, как был… Она теперь видит его… Ужь рассвело… В окне, по крайней мере, скупо сереет зимний день…

Все то-же, что и вчера, — только зачем он здесь?.. Зачем?..

Прямо в груди у него рана… Запеклась уже… Кровь не сочится оттуда — под ним черным пятном сыреет на ковре, покрывающем софу… Всклоченная голова с открытыми глазами обращена к ней, на нее смотрит… пристально смотрит… Верхниою губу точно что-то вверх приподняло… Зубы открылись… оскалились… Не то смеется, не то грозится… Рука, в кулак сжатая, — так и осталась…

Унести, спрятать… Куда?.. Как она справится одна… Те не помогут ей, ни за что не помогут…

Их ровное дыхание слышится из комнаты рядом…

Счастливые сны видят, верно от зелья, что дал им Заэд… Теперь уж больше никому не даст его хитрый армянин… Опять что-то в роде ненависти к нему пробудилось в девушке…

Страх даже пересилило… Порыв злобы, как вихрь, на минуту снес все прочь… все другие ощущения…

Она взглянула на свою разорванную одежду… Это он все… Вон куртка, запачканная в крови… Рубашка на ней разорвана, тело сквозит в прореху.

Она уже теперь без страха смотрит на него… Она себя защищала, она права, совсем права…

— Зейнаб, Зейнаб! — крикнула Айша.

Из соседней комнаты все то-же ровное дыхание… Не шевельнулась даже старая невольница…

— Зейнаб!.. Ради Аллаха!.. Гюльма!.. Спаси меня… Гюльма…

Но и Гюльма спит так-же крепко, спит и ничего не слышит…

Самой пойти к ним… Оне, ведь, тоже виноваты, оне должны сказать ей, что делать…

Быстро сошла она с софы, скользнула в ту комнату… Зейнаб на полу, Гюльма на постеле… Крикнула им — не слышут… Хорошо подействовало зелье Заэда. Наклонилась к самому лицу старухи, зовет ее — та и не шевельнулась… Расталкивать начала… Не помогло и это. Что-же делать тут?

Утром, когда придут, — и одеться будет некогда… А то платье — оборванное, окровавленное — надеть нельзя.

Айша взяла из сундука другое и переоделась.

Когда она вернулась к себе, — свет дня уже ярко сиял в окне.

Ощетинившаяся кошка осторожно нюхала труп. Заэд еще ужаснее был теперь… И опять эти открытые глаза… Айше казалось, что всюду следует за нею этот мертвый, остеклевший взгляд…

И народ уже просыпаться стал… Мимо окон прошел старик Гуссейн — за водою, должно быть…

Она опустила занавески, чтобы не увидел оттуда.

— Зачем? — на минуту шевельнулось в ней какое-то равнодушие к будущему, близкому, ожидающему ее через какие-нибудь полчаса.

— Зачем?.. Ведь все равно узнают!.. Ведь все равно…

Вон конюх вышел во двор…

Айша слышит разговор там…

— Гуссейн!.. Где Заэд-эффенди?

— Я почему знаю…

— Куда-то вчера ушел…

— Спит, должно быть…

— Нет, я заходил к нему, кальян и кофе приносил.

— Ну?

— Никого нет… И постель не тронута — не ложился…

— Не в гаремлыке-же его искать — твоего Заэда!..

— Почему знать… Он ловкий.

— Ну, за это ему Хюсни голову снесет…

— Твой Хюсни стар, а стариков всегда обманывают… Посмотри, Заэд выскользнет от молодой госпожи… Не даром он так пел ей!..

Страшно! еще страшнее стало Айше… Она вскочила, закуталась в новый ферадж — и выбежала во двор…

С удивлением взглянул на нее старик Гуссейн… Головой покачал… Конюх Заэда подмигнул ему: смотри-де! скоро и мой господин выйдет оттуда…

Айша кинулась на улицу…

Куда-бы ни уйти теперь, лишь-бы подальше отсюда, от этого страшнаго теперь дома?..

Глава XXIII. Побег

Айша бежала, сама не зная куда…

Она и не сообразила о том, что на ногах у нея туфли, что ноги ея давно уже были в снегу… Легкий ферадж не защищал ее от холоду; тем не менее, она уходила все дальние и дальше…

Вот слепые, глухими стенами выходившие на улицу, дома, глиняные и из кирпича сложенные заборы окончились. Широкая улица легла перед нею. Тут уже суетился народ. В открытых лавках солидные купцы сидели, поджав ноги и склонив бородатыя головы, точно под тяжестью чалмы… Почти голые, не смотря на зимний день, пекаря возились у печей, откуда красное пламя вырывалось чуть не на улицы, обжигая, мимоходом, закоптелыя стены… Юркий жидок уселся у столика с мелкою монетою и для развлечения перебрасывает себе кучу серебряных монет из одной руки в другую… Словно тени, скользят мимо закутанные женщины. Вон одна несет баранью ногу, у другой какие-то обрезки мяса…

Черкес проскакал мимо, чуть не сбил с ног Айшу.

— Хабарда! (берегись!) — крикнул он ей над самым ухом.

Девушка почти и не расслышала его…

Вон, у кофейни, открытой на улицу — расселись под навесом молчаливые турки. Ароматный запах подымается вверх от маленьких чашек с кофейною гущею, синие клубы дыму от наргиле уносятся в высоту, в безоблачную синь, особенно ласково и приветливо глядящую сегодня на засыпанную снегом землю. Айша приостановилась…

— Куда я… Где спастись? — мелькало у ней в голове и уносилось, не оставляя в ея уме никакого следа.

— К русским, что-ли?… Как доберешься до них?

— К Хюсни разве к паше?.. На Шипку!.. Разсказать ему все, как было…

А в это время кружок молчаливых турок обратил внимание на девушку, точно замерзшую в странном раздумьи около…

Молодой оборвыш, прислуживавший в кофейне, тоже остановился на бегу, с подносом, уставленным мелкими чашками.

— Чего ты, девушка? — спросил он у Айши.

Та вздрогнула… Окинула его удивленным взглядом и кинулась дальше…

— Сумасшедшая, должно быть!..

— Или сирота… Может быть отца убили, ну и осталась одна.

По средине улицы побежала, боясь наткнуться на людей. Люди уже пугали ее — да прямо и попала чуть не на рога, тихо двигавшимся с громадною арбою, буйволам; серовато-синие, точно с бельмами, глаза кротких животных на минуту остановились на растерянной девушке.

— Что ты вчерашняго ветра ищешь, что-ли? — обернулся к ней недовольный погонщик. — Ну… Ну!.. — захлестал он буйволов, и опять заскрипели арбные колеса, и опять, мерно поматывая головами под низко нависшим ярмом, буйволы тихо стали двигаться вперед…

Вон муэдзин кричит что-то с минарета… Точно черная ворона… И Айше кажется, что он всему городу рассказывает о ней, пальцем показывает на нее… Она еще плотнее закуталась и еще быстрее побежала вперед. Голубой, украшенный изразцами, минарет, сиявший под солнечными лучами, остался позади… Вот громадная масса мечети под серым куполом… Голуби суетятся у карниза… Из открытых дверей идут окончившие свою молитву богомольцы… Вон христианский монастырь вдали… Приземистая церковь едва видна из-за забора… У ворот черкесы галдят… Кони фыркают.

— Ты куда это собралась, девушка? остановился перед нею молодой черкес… Дальше идти некуда…

— Оставь! — только и могла проговорить девушка, сама не зная, куда идет она.

— Что ты ее задеваешь?.. — остановил его старик, белая борода которого казалась более его папахи.

Вот и они все остались позади…

Перед Айшей долина, засыпанная снегом…

На снегах ея лучится солнце… Опаловыми кажутся затянувшиеся льдом реченки… Вон кусты безлистные… Летом и весною сплошь их осыплют алыя розы… И кусты позади остались… Рощица тоже убежала куда-то в сторону… Ветерок было помчался за Айшей, поднял белую струйку снега, да не догнал и улегся… Вон там темное, облако впереди… Это лес… За тем лесом село какое-то… Из-за деревьев видно, как там курится дым, прямо подымаясь в недосягаемую высь безоблачнаго неба…

На дороге движется какая-то темная фигура…

Айша нагнала ее. Остановилась передохнуть — очень уж устала девушка…

Встречная оказалась старухой, крестьянка…

Айша пугливо оглянулась на нее…

— Куда собралась, девушка?

— Так, надо!..

— Ишь как ты дрожишь, бедная!.. Испугалалась чего-нибудь, верно?

— Нет!

— Пойдем вместе… Я тоже по этой дороге иду… Сына навещала, он у меня аскер… Раненый лежит в Казанлыке!.. А ты откуда?

— Издали…

— Куда-ж ты теперь?

— На Шипку, на верх, в горы.

— Ого!.. В туфлях-то и в белом ферадже… Это, ведь, не то, что здесь внизу — там холода, мороз…

— Все равно!..

— Совсем помешанная какая-то, — про себя проговорила старуха.

— Кто-же у тебя там?

— Брат… Омер… Он у Хюсни-паши…

— Я и Хюсни-пашу знаю… Сказывают, у него в Казанлыке в гареме такая жемчужина есть… В Эдирне он на ней жениться собирается…

— Кто это говорил тебе?..

— Да у него невольница есть… Зейнаб! Она мне и рассказывала про Айшу эту… Такой, говорит в целом свете нет… Нигде нет…

Дорога в лес ушла… Солнце сквозь голыя ветви обливало ее щедрым, ярким сиянием… Снег так и горел под ним…

— Ты бывала-ли когда-нибудь на Шипке?..

— Была…

— То-то… Сказывают, скоро уйдут наши оттуда… Что это?

Старуха обернулась; обернулась и Айша.

— Кто-то точно скачет за нами…

Айша вскрикнула и в сильном ужасе бросилась в чашу леса… Но чаща эта оголенная, сквозная, не могла быть убежищем для девушки. Ее было видно издали.

— Что-ты, что-ты? — крикнула ей было старуха.

— За мной это, за мной!..

Топот позади усиливался… Слышно было, что это несколько человек скачут по дороге с окрепшим и слежавшимся снегом.

Пока Айша все дальше и дальше забиралась в глубь леса, старуха остановилась и с любопытством смотрела назад…

— Заптии так и есть… Неужели за девушкой?.. Не может быть…

Трое конных заптиев (полицейскихъ) доскакали до старухи и приостановили коней…

— Не видала-ли ты девушку?.. По этой дороге пошла…

— Красивая такая?..

— Вот-вот, она и есть… Куда она девалась?

— А вон, от вас в лес кинулась…

Сквозь ветви и стволы деревьев видно было, в каком слепом страхе Айша старалась уйти подальше от своих преследователей… Заптии тотчас-же кинулись за нею в догонку…

— Не далеко уйдешь!.. Стой!..

— Что она сделала такого? — спросила старуха у оставшегося с конями в поводу.

— Офицера одного, Заэда-эффенди, убила!..

— Ба?.. За что-ж это?

— А вот кадий узнает… Разсказывают, что Заэд, он из армян, опоил чем-то женщин в гареме, а к ней ночью и пробрался.

— Собака!

— И смерть собачья… Айша его кинжалом ударила… Теперь по всему городу такая томаша идет… У околицы там народ ждет ее.

— Ах ты бедная, бедная!..

Девушка почувствовала на своем плече чью-то руку…

Она не могла уже сопротивляться. В слепом ужасе упала в снег лицом и замерла так…

Ее подняли…

— Чего испугалась ты? — утешали ее заптии… — Ну, запрут тебя… Хюсни-паше дали знать… Он за тебя заступится… Заэд-эффенди ведь обидел тебя… Ты за себя мстила…

Глава XXIV. Под конвоем

Айша удала лицом в снег, да так и замерла… Она в эту минуту едва-ли чувствовала, как ее приподымали грубыя руки заптиев, едва-ли слышала, что говорила ей старуха…

— Чего ты боишься? — убеждали ее заптии: — тебя Хюсни-паша защитит…

— Да и не виновата она! — говорит другой.

— Еще-бы!

— Подлый армянин стоил такой смерти… Самое большее, что посидишь несколько месяцев в тюрьме…

— Да и то не следовало-бы…

— Пока будет суд, пока оправдают.

— За тебя все…

Быстрота, с какою повсюду разнеслась весть об убийстве Заэда, понятна только на востоке. Стоит только крикнуть на базаре какую нибудь новость, — через час ее знает уже весь город, а еще спустя несколько минут он уже толпится у места где совершилось событие. К вечеру, — по всем окрестным деревням идет говор, еще через несколько времени — вся долина уже знакома с происшествием причем, разумеется, восточное воображение преувеличивает факт пропорционально квадратам расстояний. Таким образом, когда вели Айшу обратно в Казанлык, по городу уже ходил слух, что она зарезала не одного Заэда-эффенди, а вместе с ним еще несколько человек. Побег ея объяснялся не страхом, а просто желанием уйти вместе со своим любовником к русским, — тогда преступление оказалось-бы безнаказанным вполне…

Заптии сошли сами с лошадей.

— Ты не бойся, главное! — предупреждали они Айшу.

— Теперь по городу томаша идет… Не обращай внимания.

— Народ глуп, — дела не знает.

— А браниться будет.

Старуха издали тоже ковыляла назад, в город, желая узнать, чем кончится эта история.

— Однако ты его хорошо ударила…

— Прямо в самое сердце попала!..

— Он сам… Я не хотела… Что было мне делать?

И Айша первый раз с прошлой ночи зарыдала идя между заптиями.

— Он опоил Гюльму и Зейнаб… Я их звала — никак не могла дозваться… Он стращал меня…

— Отчего ты мужчин не крикнула?.. Гуссейн говорит — близко был он.

— Спал тоже, как убитый.

— Армянин — ловкий человек был. Он всякия снадобья знал… Гюльма и Зейнаб говорят, что он дал им какое-то зелье, — оне поэтому ничего и не слышали…

Солнце было уже высоко.

На встречу показался отряд черкесов. Это были те-же которых Айша встретила у монастыря.

— Они нам и показали, куда ушла ты! — сообщили заптии.

— Вот она! — крикнули они встречным.

— А мы уж и Заэда видели… Его унесли… Хороший удар!

— Прямо в сердце ударила!..

— Мужественная девушка!.. У тебя душа мужчины… — похвалили ее черкесы, проезжая мимо.

— Тебя кадий спрашивать станет — потребуй, что-бы Хюсни был здесь.

— Зачем? Я все расскажу, как было…

Из Казанлыка толпы народу высыпали на встречу…

Женщины, закутанные с ног до головы, торопились тоже, чтобы пораньше увидеть Айшу…

Она шла, опустив глаза… Только говор толпы достигал до нея. К счастию, она не видела этих или любопытных или озленных лиц… За то говор… За то гололоса достигали до нея…

— Вот она!.. Идите!.. Смотрите скорей!.. — слышалось кругом.

— Которая убила, Айша… Из гарема Хюсни!..

— Эй, мустафа-еффенди!

— Чего? отзывался заптий, довольный тем, что на него обращено особое внимание.

— Прикажи ей поднять ферадж.

— Зачем?

— Посмотреть, какая она!

— А где-же ея любовник?

— Какой любовник?..

— Любовника не было!..

— Она убила Заэда-эффенди, защищая себя, — вступился кто-то.

— А ты почему знаешь?

— Да ужь знаю…

— Говорят тебе, она убежала с любовником. Разве женщина может так ударить в самое сердце… Это удар мужчины… Только мужская рука может так верно направить ханджарь.

— Любовник у нея на лошади был — он уехал.

— К русским?

— А то к кому-же?.. У нас-бы его повесили сейчас-же…

— Врете вы все, — отозвались заптии.

— Чего врем?

— Никакого любовника не было… Девушка свою честь защищала… Заэд разве мусульманин настоящий?.. Он на все был способен. Гяур тот-же остался… Все равно… Жди от него хорошаго…

У самаго города толпа стала гуще…

Тут уже горланы орали во всю. Любопытные теснились кругом, так что заптиям приходилось палками прокладывать себе дорогу… Женщины и дети — тоже набегали со всех сторон.

— Ведут, ведут! — кричали отовсюду.

— Поймали беглую, ведут ее…

— Эй, Зюльма, — слышится откуда-то пронзительный голос восхищеннаго мужа. — Выходи скорее, ведут ее… которая Заэда убила.

Аскеры, заптии, черкесы сбегались отовсюду… Торговцы бросали лавки, мастеровые — свое дело, муллы выскакивали из мечетей… Едва можно было протолкаться на главной улице…

— Что тут делать! — остановились заптии…

— Не пройдешь дальше…

— Куда тут сунешься!..

Толпа насела отовсюду. Теперь Айша и заптии были в центре ея… Кругом волновалось целое море голов… Кое-где, в толпах показались конные…

— Эй, Эсни! — обрадовался заптий, увидев знакомаго черкеса, — верхом протискивавшегося в толпу.

— Чего?

— Скачи в конак… Чтоб солдат прислали с ружьями!..

— Зачем?

— Так не пройдем…

Черкес повернул коня и бросился вдоль по улице, мало интересуясь тем, давит он народ или нет…

Толпа пользовалась временем. Задние напирали на передних, стараясь хоть одним глазком взглянуть на закутанную девушку.

Айша не знала, куда ей деваться… Недовольствуясь ея лицезрением, любопытные стали заговаривать с нею…

— Ты за что его зарезала?

— А куда ты любовника своего девала?

— Зачем ты хотела к русским уйти?

— Ишь, подлая, к гяурам собралась!..

— Ой, не помилуют тебя, девушка!

— Этот армянин тоже любовником твоим был…

Камень откуда-то пролетел через головы. Видимое дело — предназначался Айше; но попал прямо в заптия…

Заптии стали с палками в руках набрасываться на толпу, но, разумеется, они ничего с нею не сделали-бы, если-бы в этот самый момент вдали не послышалась дробь барабана.

— Аскеры, аскеры!..

И толпа, еще недавно надвигавшаяся на Айшу стеною, — разом отхлынула…

Айшу окружил конвой из солдат.

Глава XXV. В тюрьме

Айше уже кажется, что она здесь давно… Точно она никогда и не бывала на воле!

Уже два дня она здесь, за этими темничными стенами… Скупо в тусклое, миллионами дыханий покрытое окно мерцает день, такой яркий и светлый за этою тюрьмою. Глухой шум достигает сюда с улицы… За то тут тишина тяжелая, гнетущая… Гюльма и Зейнаб приходили утром… успокаивают.

— Погоди, скоро Хюсни-паша приедет… Скоро!.. Тогда тебя выпустят…

Только кадий хмурится… Мулла тоже пугает…

А ей все равно… Она точно застыла совсем.

Сквозь черный камень старых стен, точно чьи-то слезы, сочится холодная вода… Тьма скопляется вверху под тяжелым кирпичным сводом… Каждый шаг гулко отдается по плитам холоднаго пола… Вчера вон болгарка одна в том темном и мрачном углу перерезала себе горло — до сих пор стоит там лужа черной крови… Труп унесли — кровь забыли стереть… Сегодня из ея подруг по заключению взяли двух и увели… Сказывают — повесили… Трое детей у них было — дети остались в тюрьме — их забыли… Они не знают, куда девались их матери… Вон одна полусумасшедшая старуха болгарка в углу… Схватила себя за голову и раскачивается сидя… У нея турки зарезали сына, повесили мужа… Она бросилась с ножем на узнаннаго ею палача — предводителя анатолийских баши-бузуков… И полоснуть не успела, как ее захватили… теперь тоже суда ждет… А какой суд! Кто-же его не знает. Повесят, как повесили других.

Вон четырнадцати-летняя девочка-красавица… Ярко горят полные ненависти глаза, рука сжимается в кулак, точно для удара… Вся оборвана бедная… Платье лохмотьями висит; голое тело сквозит в прорехи… Она ударила кинжалом ненавистнаго бея, когда ее привели к нему… Ударила, да не успела с собою покончить… Сама ранила себя в грудь… ей перевязали — она сорвала перевязку… Ее и не уговаривают — она тоже, верно, будет завтра или после завтра висеть… По несколько их отправляют на тот свет турки… По одной не стоит — страху на болгар не будет…

Айша было заговорила с нею… Тон, полный участия, поразил девушку.

Она кротко взглянула на Айшу.

— Не вернуть, все равно… Они меня обезчестить хотели. Смерть лучше…

— И со мной было тоже…

— Ты турчанка?.. — вдруг дико вскинула она глазами на Айшу.

— Да?

— Уйди, подлое племя!.. Ненавижу я вас, всех ненавижу… Если-бы моя воля была, я-бы разметала вас, как песок морской, когда его волны в бури по берегу целыми буграми разбрасывают…

— Что-же я сделала тебе? Я такая-же насчастная как и ты…

— Твои братья, такие-же как ты, мусульмане, убили моего брата и отца!.. Уйди!.. Ножа нет — я тебя зубами изорву!..

И молодая красавица так дико заскрипела на нее зубами, что Айша невольно бросилась прочь.

— Тебя, сказывают, освободят скоро? — подошла к ней как-то старуха болгарка, давно уже томившаяся здесь.

— Не знаю.

— Ты турчанка… Тебя иначе будут судить, чем меня…

— А чего ты хочешь?

— Дети у меня остались одне… маленькия…

— Твои дети?

— Нет, дочери моей… Она умерла… У них, кроме меня, никого… Что они делают… как живут…

И старуха зарыдала, опускаясь к ногам Айши.

— Ты скоро на воле будешь — найди их, помоги им… Приведи их сюда ко мне…

Девушка стала успокаивать старуху… Та, ничему не внимая билась у ея ног, в истерических рыданиях.

— Пойми — малыя оне, ходят теперь от дома к дому, хлеба просят… Кто им подаст… Ваши не любят христиан…

— Я тебе говорю — найду их!..

— Нет, поклянись мне своим Богом, твоим пророком поклянись…

Айша исполнила это.

— Да благословит тебя небо!.. Я буду молиться за тебя…

— Да только выйду-ли я отсюда!

— Еще-бы!.. Для вас, для турок, справедливость есть — для нас только, бедных, нет ея!

— Сказывают, русские скоро придут сюда?

— Ну?

— Я слышала…

— От кого?

— В Казанлыке говорили… Они собираются перейти через горы….

Старуха бросилась к своим — передать эту весть… На минуту все заговорили разом; потом со всех сторон послышались стоны… Кое-где усилились рыдания… Айша слушала и ничего понять не могла…

— Что это значит?.. Чего оне? — думала она.

— Вам радостно должно быть…

— Нет, другим хорошо… Это уж не раз случалось.. Как только русские вступят в город, стража нас перережет и сама уйдет.

— Нас не оставят так.

— В Эски-Загре так сделали турки; в Чирпане — тоже… Они знают, что русские освободят нас…

Со двора иногда доносились стоны и вопли. Болгарки кидались тогда к дверям, прислушиваясь к этим невнятно долетавшим до них звукам.

— Это наших бьют они…

— Режут…

— Это Иванча бьют… Верно, опять он ударил сторожа…

Сестра Иванчо, арестованная здесь-же, садилась к дверям, билась о них и рыдала, — но твердое дерево, обитое железом, не поддавалось усилиям этих слабых и болезненных рук. Иванчо взяли в тот момент, когда он готовился уже перейти через линию турецких аванпостов к русским… Каким образом его там-же не убили, — одному Богу известно!.. Уцелевший молодой болгарин чуть не каждый день заводит ссоры с турецкими сторожами, зная, что, все равно, завтра или после завтра, его повесят…

День сменялся вечером, — сырым и темным…

Стража вносила сюда масляный фонарь, скупо озарявший только небольшой круг серых плит холоднаго пола, на которых лежали и сидели заключенныя… По дороге сторожа пинали их ногами и били нагайками; но несчастные женщины не могли им ответить ничем, кроме проклятий, да и то, в большинстве случаев, произносимых шепотом… Наступила ночь, — ночь, когда Айша не могла сомкнуть глаз, прислушиваясь в десятку тяжелых дыханий, к мучительному бреду или стонам, раздававшимся то там, то сям, в этой отвратительной тюрьме.

Айша стала уже смыкать глаза… Веки ея точно отяжелели и опускались сами собою…

Она уже задремала было, когда странный шум какой-то заставил ее быстро встрепенуться…

Она огляделась…

Раненая девушка стояла у той стены, где было окно… Она бросила что-то в окно… Айша всмотрелась — болгарка хотела закинуть туда веревку… Ей удалось это… Она связала два конца внизу, потом влезла но веревке вверх, и, держась кое-как за железные прутья решетки, закрепила веревку за один из них… Так-же быстро она спустилась вниз… Айша недоумевала недолго… Не прошло несколько мгновений, как на другом конце веревки, бывшем внизу, Айша рассмотрела петлю… Девушка зорко осмотрела камеру, где спали ея подруги, стала на колени и приникла лбом к сырой стене.

— Молится… — сообразила Айша.

Ей казалось чудовищным все это. Она не могла допустить совершиться во тьме этой душной тюрьмы такому страшному делу…

— Что ты хочешь делать? — шопотом спросила Айша.

Девушка ея не слышала вовсе.

— Послушай! — дотронулась она до плеча ея…

Та удивленно оглянулась… Ее отшатнуло прочь… Она опять с ненавистью уставилась на турчанку.

— Ты опять здесь!.. Что нужно тебе?

— Зачем ты хочешь делать это?

— Хочу сама… Лучше я, чем они…

— А если на-днях русские успеют занять город, и ты можешь быть свободна опять…

— То-есть, если ваши турки при этом не перережут мне горла…

— Послушай, ты ведь веришь в своего Бога…

Болгарка потупилась…

— У тебя есть мать?.. Подумай, что будет с нею, если она узнает, что ты сама повесилась в тюрьме… Подумай, что все может окончиться лучше, чем ты думаешь… Разве ты сама дала себе жизнь, чтобы отнимать ее у себя?..

Через несколько минут болгарка навзрыд плакала, опустив свою голову на грудь к Айше.

Только темная ночь да черные стены тюрьмы, все сочившие свои мутные слезы, слушали эти рыдания…

Глава XXVI. Бой в долине

Уже второй день в казанлыкской тюрьме тревога и смятение.

Не одни заключенные волнуются — нет. И караул, и кавасы и заптии чувствуют что-то такое неладное.

Дело в том, что вчера на Шипке был бой!.. Слышалась канонада, какой давно не было… Направо и налево в горах, которые со всех сторон облегли долину Роз, — гремели залпы… Внизу еще все было спокойно, но в темных казематах острога каждый выстрел отдавался в сердцах невольников… Для одних он знаменовал свободу, другим обещал близкую смерть… Болгары молились, обращаясь лицом к востоку, туда, откуда в смрадный мрак их темницы струились по утрам лучи зимняго солнца… Христиане долго лежали, распростершись, на каменных плитах, пока не входили заптии и не подымали их ударами палок…

— Ишь ты!.. О чем вы молитесь своему Богу?.. Победы русским просите?..

— Вам-же хуже будет…

— Почему хуже? — вмешалась озленная старуха, которую ни палки, ни цепи не могли смирить.

— А потому, что всех вас, прежде чем уйти отсюда, мы перережем…

— Русским достанутся одни трупы ваши!..

— Все равно: мы погибнем, за то дети будут свободны и счастливы!.. Приходит пора, когда Господь обратил на нас лицо Свое… Сотни лет стонали мы и плакали… И стоны и слезы наши теперь услышало небо!.. Оно пошлет победу русским… Оно благословит их вождей!..

— Молчи, старуха! — толкнул ее ногою заптий…

— Ее-бы давно повесить надо!..

— Ну, Айша, — успокаивали турчанку стражи, — тебя верно повезут отсюда в Эдирне, а там Хюсни возьмет тебя на поруки…

Айша с тоскою прислушивалась к этим выстрелам.

Отголоски пушечных ударов на вершинах засыпанных снегом гор были для нея понятны.

В первый-же день она поняла, что это русские переходят сюда… Она боялась желать им победы, зная, что торжество их будет позором и смертью для ея близких и родных.

Но, в то-же время, сердце ея было там — с врагами ея веры, с врагами ея народа.

Каждый удар оттуда отзывался в ея груди, каждый выстрел с болью звучал в ея ушах…

Если победят русских — Бог знает, когда она увидит Соймонова…

Если русские возьмут верх, она будет под стражею отправлена в Эдирне… А в Эдирне Хюсни-паша возьмет ее в свой гарем, и тогда прощай свобода, прощай любовь!..

Ночью она подошла к окну, схватилась за его решетки и прижалась пылающею головою к их холодному железу.

Там, за стеной тюрьмы, ярко сияла луна… Серебряные лучи ея пронизывали насквозь голыя ветви гранатнаго дерева… Вон звездочка мигает ей… Свежий воздух струится оттуда, на волю ее зовет…

Так-бы и полетела туда!.. Так-бы и унеслась из этого смрада и мрака!..

Чу! — позади звякает цепь… Как ей противно здесь, какая тоска!..

Айшу трудно было узнать теперь.

Худая, худая стала… Щеки ввалились, побледнело лицо… Всклоченные волосы придают ему что-то дикое; только глаза еще более раскрылись, кажутся они еще крупнее на этом похудевшем личике… И какой огонь горит в них!.. Так и жгут они… Хотела-бы она закрыть их и не раскрывать никогда!..

Даже заптии, и те останавливались перед нею.

— Ой, девушка! Ты так совсем с ума сойдешь! О чем тебе думать? Ты убила собаку, защищая себя!..

— Ничего дурнаго тебе не будет!

— Не о том я!..

Точно она о самой себе думала, точно она за себя боялась! Ну зарежут ее, убьют — разве не все равно?.. Жить страшно — жить в вечном заключении гарема с немилым человеком… Видеть опять эту Гюльму, эту Зейнаб… Пропади оне все!..

И теперь, прижавшись к решетке окна, она переживает те-же самыя безотвязные думы.

Что ей делать?.. Как уйти?.. Не кончить-ли тем-же самым, чего хотела болгарка, спасенная ею из петли… Легко ведь — одна минута… Хорошо!..

Спокойно так кажется… Одним разом и всему конец!..

— Чу? — Что это?!.

Залпы… И разом они… С гор, должно быть… Нет, это ближе… гораздо ближе… Все они покрывают своим грохотом, — даже стены тюрьмы точно вздрагивают… Откуда-бы это? В прозрачном воздухе ночи каждый выстрел отделяется… Вот опять затрещала перестрелка…

— Господи, Господи! — рядом с нею бросается на колени старуха болгарка…

— Пошли им победу, спаси родину бедную!..

— Это, должно быть, из Тузова? — шепчет рядом турчанка, посаженная вчера сюда-же…

— Не может быть; русские не могут быть так близко!..

Вот опять грохот… Точно скалы расселись от подземных ударов…

А что, если русские придут так быстро, что ея не успеют увезти?.. Айша даже загорелась вся от одной мысли об этом счастии… Тогда она увидит Соймонова, сестер. Ах как хорошо!.. Так хорошо, что даже не верится…

— Это, должно быть, турки стреляют!.. рассуждает болгарка около.

— Нет… Это русские…

— Близко слишком…

— Коли-бы турки — выстрелы все-бы туда относило, в горы…

— Русские верно сошли уже с гор!

— Скоро конец нам!

— Скоро!

— Турки не пощадят!.. Они не оставят нас так…

И опять погрузились в тупое отчаяние!

А выстрелы гремят все слышнее и слышнее… Вот уже целый час как не смолкают они… И в городе, должно быть, тревога. Слышны крики с улицы; какие-то обозы быстро двигаются куда-то, пронзительно скрипят аробные колеса; вон топот коней — должно быть, на рысях черкесския сотни двинулись туда к горам… Вон шаги тысячи ног… Должно быть, потребовались войска, которые оставались еще в Казанлыке… Вот опять идут таборы. Слышны слова команды, лязг ружей, стук штыков о штыки… Ах, как хотелось-бы выйти из этой душной тьмы тюремной кельи!.. Молчание здесь, зловещее, холодное… Покой могилы. Только масляный фонарь сверху бросает скудный свет на десятки этих взволнованных, полных ужаса и отчаяния, лиц, точно прилипших к окнам тюрьмы, да на скользкия плиты каменнаго пола.

Потухли-было выстрелы — не прошло трех минут разгорелись опять!..

Хоть-бы узнать что там…

— Эй, вы, христианская кровь!.. прочь от окон!..

И вошедший в тюрьму заптий пустил в дело палку.

— Музаффар!.. — позвала его Айша.

— Что, госпожа?

— Где это дерутся?

— Да гяурам — пошли им Аллах тысячи смертей — удалось прорваться из Травны через горы… Они это внизу уже, около дольняго Тузова напали на наших…

— Ой, близко как!

— Не бойся… Днем наши их прогонят! Из Казанлыка туда войска пошли…

— А на Шипке?

— Там сегодня тихо!.. Налево неладно, около Куруджи и Марковых столбов…

— А что?..

— А вот пойдем за мною… Я тебе дам послушать.

— Куда пойдем?..

— Да во двор тюрьмы… Что-же здесь сидеть!.. Ведь все равно тебе уходить от нас не зачем, и без того на днях будешь свободна!..

Айша поднялась и вышла с заптием.

Чудная ночь с яркими звездами точно приняла ее в свой объятия.

Давно уже она не видела этого чуднаго неба… Вон оно над нею… Вон яркий Сириус горит… Вон Плеяды мерещатся… Вон Большая Медведица — великолепнейшее созвездие ночи… Десяток неведомых миров…

Прохлада… Вольный ветер… Шелест голых сучьев под ним…

Как хорошо!.. Луны не видать — за стеной она… За то направо белый минарет, озаренный ею, точно весь из серебра выкован… Какая голубая мгла кругом!.. Прозрачная… Как жадно дышет грудь!..

— Вон, слышишь, налево?

Айша прислушалась…

Глухо, глухо из-за гор слышна перестрелка… Ни на минуту не прекращается она… То чуть-чуть громче станет, то смолкнет, так что ухо едва может уловить ея отголоски…

— Это они и оттуда идут… — объясняет ей заптий.

— Откуда?

— Из Габрова…

— Как из Габрова? — И Айша схватилась за сердце…

— Сегодня узнали, что и из Габрова они двигаются сюда-же… Со всех сторон. Но Аллах велик и могуч… Он даст нам силу, и мы прогоним их и истребим до последняго!

— Из Габрова? — думала Айша: — значит и он с ними… Значит, Соймонов там в этом отряде…

И жутко ей, и страшно за него стало!.. «Господи, спаси его! Аллах, пошли своего ангела, чтобы он прикрыл его своим крылом»…

В углу, во дворе тюрьмы светился костер.

Оттуда пахло жареным мясом… Заптий готовили себе шашлык на вертеле. Один, краснорожий, с громадным носом и черными, словно дыбом ставшими, усами, к самому огню наклонился… Отблеск костра мерещится посреди двора на какой-то черной луже… Пахнет она острым запахом… Кровью…

— Музаффар!

— Чего тебе?

— Кровь это?

— Да! — равнодушно взглянул туда заптий.

— Чья?

— Сегодня одного болгарина-шпиона мы резали… Тут на дворе… Ты знаешь, Айша, если русские близко подойдут, мы всех христиан в тюрьме перережем… на всякий случай!..

Когда за Айшей щелкнул замок и, войдя назад в тюрьму, она увидела десятки болгарок, забившихся по углам; она уже знала, что их ожидает…

Айша зарыдала.. Жаль было девушке всех этих замкнутых с нею жен и матерей!..

А удары пушек и трескотня ружейной перестрелки не стихали ни на минуту, и до утра не смыкали глаз заключенные, прислушиваясь к этим звукам.

Глава XXVII. Русские близко

Айша вовсе не засыпала в эту ночь.

Не спали и другие обитатели тюрьмы.

К утру бой все разгорался и разгорался… С первыми лучами рассвета заговорили шипкинския батареи… Теперь было очевидно, что сражение охватывает всю северную часть долины, что и на верху Радецкий не остался равнодушным зрителем боя… На Балканах тоже начался последний акт этой эпической трагедии, которую потом окрестили так просто: «Шипка зимою».

Утром уже нельзя было расслушать звуков городской жизни, доносившихся с улицы.

Грохот пушек и трескотня ружейных залпов заполоняли все.

Казалось, что дрались у самых стен острога… Заключенные в отчаянии метались по темным казематам; женщины бросались ниц лицом в каменные плиты, да так и замерли, ожидая, когда придут палачи, чтобы покончить с ними…

Победа русских была несомненна, и в то-же время для них, для этих несчастных беглянок, она являлась в черном покрове смерти и мучений… Пощады ждать было не откуда: не в Адрианополь-же потащут их зантии за собою.

Молодая мать, с ребенком на руках, бросилась к Айше.

— Послушай: может быть, его не зарежут… Возьми малютку, когда уже не будет меня на свете… Не оставь его, не брось…

Айша плакала, глядя на весь этот ужас.

К десяти часам утра весь город бросился к ущельям Эски-Загры… Все, что могло уйти — было на пути к Малым Балканам. Улицы оказывались запружены, со всех сторон стремившимися толпами народа. Крики женщин, рев ослов, скрип аробных колес, ругань погонщиков — все это тонуло в стихийной буре пушечнаго грома и ружейных залпов… Последний табор, стоявший в городе, потребовали на место боя.

Айша металась в своем каземате… Она хотела-бы, чтобы о ней забыли; но в самую тревожную минуту в тюрьму вбежал заптий Музаффар…

— Госпожа, тебя ждут.

— Кто?

— От Хюсни-паши!..

Айша вышла.

Во дворе тюрьмы — весь бледный, с перевязанной рукой, со свежей сабельной раной во весь лоб — стоял, прислонясь к стене, ея брат, Омер… Она бросилась к нему…

— Все знаю… Хорошо сделала, сестра!.. Вот приказ кадия о твоем освобождении… Мне Хюсни дал трех черкесов и коня для тебя… Через два дня мы будем в Эдирне…

— Брат, ты ранен… Ты не выдержишь…

— Все равно… Тебя спасу от русских.

— Ты знаешь, русские мне ничего не сделают…

— Когда ворвутся в город — поздно рассуждать будет; тогда уже тебя не спасет никто! Собирайся…

Музаффар живо приготовил все к отъезду…

Оставляя за собою тюрьму, Айша вспомнила о ребенке… Она хотела было взять его с собою — заптии не дали…

— Скорей, сестра, скорее! — торопил ее Омеръ

— Чего ты спешишь?..

— Еще час!.. Будет поздно…

— Почему?

— Русские близко, — слышишь-ли ты?…

По улицам трудно было продвигаться…

Женщины, забыв стыд и, сбросив свои фераджи, с исковерканными от страха лицами, бросались, куда попало: в арбах, влекомых медлительными волами, плакали кое-как набитыя туда дети… Тут-же несли на носилках раненых, кое-как сбрасывая их в ворота больниц, откуда уже слышались их стоны и громкия жалобы на беспомощность… Старики, кое-как взмостившись на деревянные седла ослов, торопились боковыми переулками поскорее выбиться на эски-загринскую дорогу… А тут, как нарочно, казалось, целые легионы злых духов бились на смерть в долине Роз, беснуясь по всему ея снежному простору… Черкесы, сопровождавшие Айшу, орали на толпу; но толпе было не до того совсем: она упиралась в стены домов, как волны моря в береговыя скалы, и билась около них, не зная, куда деваться, куда направить свой бег… Наконец, нашим удалось свернуть в узкий переулок налево…

— А где-же Гюльма? — обернулась Айша к брату.

— Она еще вчера в ночь выехала… Хотела тебя взять, да только сегодня было получено разрешение выпустить тебя… Ты поступила как хорошая мусульманка, Айша. Я горжусь тобою.

Переулок вывел наших беглецов на дорогу.

Не успели они вступить на узкую дорожку, вьющуюся. тут между деревьями, как около них засвистали пули… Оне, попадая в стволы деревьев, с резким щелканьем срезывали голыя ветви, чмокались в снег и проносились в высоте с жалобным стоном…

— Мне страшно, Омер!..

— Сейчас повернем туда, направо… Айша!.. Не бойся… Лучше быть убитой, чем попасть к врагам в руки!..

Вон налево между деревьями показались черные фигуры!..

— Редифы наши…

Передовые просто бежали в город, без ружей и без патронов… Позади, за ними, медленно отстреливаясь, отступала цеп… Трескотня ружей слышалась уже около Айши… Она инстинктивно прижалась к шее лошади… Вот бежавший мимо нея солдат точно споткнулся, крикнул что-то, попробовал встать, оставил на снегу большое красное пятно, сделал несколько, шагов бегом и рухнул опять, чтобы больше уже не подыматься… Пуля догнала беднягу…

— Можешь во весь дух, Омер? — обернулся к нему один из черкесов.

— Могу…

— Ну, так гайда!…

Черкес схватил за повод лошадь, на которой сидела Айша…

— Держись в седле крепче, девушка!..

Нагайка свистнула около. Конь Айши вздрогнул и бросился вперед…

Вихрем понеслись наши беглецы, оставляя за собою все большие и большие массы отступающих…

Скоро узенький проселок вывел их на большую дорогу.

Вся она была переполнена бежавшими. Словно безчисленное стадо сбилось тут, уходя от леснаго пожара… Потерявшиеся дети бегали с громким плачем в толпе, отыскивая своих родных; оставленные на произвол судьбы, возы со всякой домашней рухлядью загромождали путь: иной раз, взбесившиеся от криков и толкотни волы кидались куда попало, внося еще более суматохи в и без того сбившиеся толпы… Черкесы с Айшей взяли в сторону — целиною. Кони иной раз проваливались по брюхо…

На расстоянии часа от города их нагнал из-зади куда-то торопившийся всадник.

— Откуда? — обернулись к нему.

— Русские в городе… — кинул он сбитой с толку толпе.

«Русские в городе» — пронеслось с конца в конец ея, точно подавая сигнал к еще большей суматохе и толкотне.

«Русские в городе!» — перебрасывалось через головы из одной стороны в другую, и мужчины подводчики ожесточенно начинали бить волов и буйволов, еще пронзительнее заскрипели аробные колеса, еще громче стали крики и рыдания женщин, забившихся под навесы ароб.

В одном месте толпа стеснилась так, что сквозь нее нечего было и думать пробраться.

Со всех сторон надвигались новые… Вон несколько всадников, прямо из города…

— Здравствуй Айша! — слышится оттуда.

Музаффар и тюремные заптии.

— Русские в Казанлыке уже хозяевами. Мы едва на конях ушли оттуда.

— Спроси, Омер, что они сделали с болгарками, которые были в каземате?

— Эх! — досадливо крикнул Музаффар…

— Не удалось прикончить проклятых… Только было старуху выволокли как у самой тюрьмы загремели выстрелы… Едва мы ноги унесли…

Обрадованная Айша мысленно поблагодарила Аллаха за милосердие к бедным женщинам — ея недавним подругам по заключению.

А из-зади надвигались все новыя и новыя толпы.

Только к вечеру удалось нашим путникам добраться до ущелья Малых Балкан.

Глава XXVIII. Соймонов накануне перехода

Соймонов уже несколько дней знал о близком переходе через Балканы.

С утра до ночи он только и думал о той счастливой минуте, когда ему, наконец, удастся увидеть Айшу.

Разумеется, он не знал о том, что случилось с нею. Все сношения с долиною Казанлыка теперь уже были прерваны. Ни один болгарин-лазутчик не осмеливался пробраться туда, сквозь грозные горные проходы Куруджи и Марковых столбов. В Дервенских ущельях турки зарезали одного такого, более смелаго, и с тех пор никому и в голову не приходило пуститься в рискованное предприятие.

Выходя утром на габровския улицы, Соймонов подолгу смотрел на серебрившиеся вдалеке вершины Св. Николая, Лысой и Этрополя…

Снега их ярко горели под солнцем…

Отсюда не видно было ни серых траншей, ни черных валов мортирных батарей… Изредка только белыя облачка пушечных выстрелов застилали смелые контуры гордых вершин, да и облака эти быстро уносило ветром…

— Скоро, скоро мы оставим вас за собою, — в блаженном самозабвении повторял Соймонов, всматриваясь туда.

И никакое сомнение не теснило ему грудь, никакая тучка не заволакивала этих ярких грёз будущаго счастья…

Он уже решился.

Во что-бы то ни стало, а Айша — эта грациозная дикая серна — будет его. Он не оставит ея в этой, давно уже опостылевшей ей, обстановке азиатскаго гарема, он возьмет ее с собою, в далекую и холодную Россию.

— Захиреет она там, — шевелилось болезненное сожаление.

— Я съумею отогреть ее, — сам себе отвечал молодой доктор. — Во всяком случае, ей будет у нас вольнее дышать, чем тут, среди этих фанатических затворниц, или болгар, ненавидящих все турецкое, все ей родное.

Он решился для нея после войны поселиться где-нибудь на юге — на Кавказе или в Крыму; резкость перехода климатов не будет для нея заметна вовсе.

Он не хотел, чтобы она была его любовницей, нет…

— Пусть она будет моей женой!..

— А если она не согласится принять христианство? — заметила ему раз одна из сестер, с которой он говорил об Айше.

— Ну?

— Какою-же может быть она женой?.. Закон…

— Знаете, закон у нас чаще всего расходится с жизнью… Разумеется, в таком случае, поневоле придется жить невенчанными… Да и это не беда…

— Как так?

— Очень просто… Не приходило-ли вам в голову, почему это у нас обыкновенно случается так, что свободные отношения ничем не связанных людей — будем прямо говорить: любовника и любовницы — гораздо искреннее, теснее и прочнее, чем тех, которые позаботились приобрести, предварительно, и благословение церкви, и согласие их семей?.. Отчего жену только терпят, а любовницу любят!.. Отчего жена — тяжелое обязательство, а любовница — серьезная привязанность!.. Разумеется, я ничего не говорю. Как только Айша станет христианкой — она сейчас-же сделается женою мне… Но меня не остановит и отказ ея. Все равно — я уже решился…

Соймонова заботило и другое…

Ему хотелось вместе с передовым отрядом проникнут в долину Казанлыка.

Мало-ли что может случиться там, мало-ли что способны сделать турки, в минуты отчаяния…

И ему уже чудилась его Айша лежащею поперек казанлыкской улицы — неподвижная, бездыханная… Из под перерезаннаго горла давно уже перестала сочиться кровь; черною лужею запеклась она кругом. К черной луже этой присохли и ея чудные волосы…

«Своих не режут они! » — шевелилось в мозгу у него невольное соображение.

«До сих пор не было… Это правда».

А что говорят все муллы. Еще вчера Соймонов толковал с ними…

— Что сделают турки если мы перейдем Балканы?

— Мы перережем своих жен и детей и уйдем сами в горы или леса…

— Зачем?

— Когда нам ничего не останется более, — мы решимся умереть все, но умирать будем, убивая вас…

И действительно, Соймонов знал уже на что способна фанатизированная муллами толпа.

Здесь еще эти духовные пастыри народа сдерживались. Близость русских делала их осторожными. Но там, где кругом не слышно инаго языка кроме турецкаго, где молятся только Аллаху, там изуверы, пожалуй, всех поведут за собою на смерть и на беспощадное истребление и своего, и чужаго — все равно.

Люди, идущие на смерть, — страшны!

Для них нет невозможнаго. Они за неудачу расплачиваются жизнью.

Они и умирают улыбаясь.

Их не напугаешь ничем, их купить невозможно… Нет такой цены, какая могла-бы быть дороже жизни. И нет такого пугала, какое казалось-бы страшнее смерти.

Бороться с подобными людьми могут только такие-же, обрекшие себя смерти.

Но такая борьба — одно истребление друг друга.

Безпощадное, не знающее милости!

Мало-ли что могло случиться, и Соймонов был прав, задумываясь над судьбою несчастной девушки…

— Послушайте, а если она стала уже женою Хюсни-паши? — спрашивали его.

— Ну?

— Как-же вы-то?

— Тут только два вопроса и могут быть.

— Какие?

— Добровольно или недобровольно?

— В первом случае?

— Я мешать не стану.

— А во втором?

— А во втором положении — дело не изменяется. Нравственное или физическое насилие все равно — оно не позорит девушку. Оно позорит ея палачей только… Она остается чиста… Пора расстаться с этими подлыми предрассудками… Раз я люблю ее, не все-ли мне равно, девушка она или женщина?

— Оригинальная логика!

— За то справедливая…

— Что-же вы будете теперь делать?

— Да вот нужно с главным врачом 16-й дивизии по видаться.

— Ну?

— Не возьмет-ли он меня…

— А если откажет?

— Я брошу вас и сам присосежусь к отряду. Не выгонят оттуда.

— За то после…

— Волков бояться — в лес не ходить!..

Глава XXIX. У главного доктора

Доктор Хохлов был сегодня мрачнее тучи.

С утра стали разбираться с аптекой, с теми пособиями, которые имелись при отряде.

— А хлороформу довольно?

— И звания нет.

— Это-же как?

— Да ведь сами знаете.

— Ничего не знаю.

— Вместо хлороформа — нам касторки да рыбьяго жиру прислали.

— Подлецы!.. Ну, а хинин?

— И с хинином та-же история…

— Какая это?

— Магнезии вместо хинина.

Хохлов только плюнул со злости.

— Нет, я-бы для них придумал…

— Что это?

— Казнь…

— Четвертование?

— Зачем?.. Я-бы им новую… Почудеснее этого… Я-бы их, подлецов, так-бы одной касторкой и кормил… ничего больше… А вместо воды — рыбьяго жиру… Посмотрел-бы я, что-бы из этого вышло. Нужно в «Красный Крест» обратиться…

— А там, пожалуй, не дадут.

— Как так?

— Самим нужно!..

— А, все-таки, мы толкнемся.

Счастливая судьба Соймонова, как раз в эту минуту, поставила его пред хмурыя очи Хохлова.

— Вам чего? — грубо обернулся тот.

Соймонов было стал излагать свою просьбу.

— Вы вот что, скажите по душе: хлороформу у вас довольно?

— Да, есть.

— Поделиться можете?

— Отчего-же!..

— И хинином тоже?

— И хинином… Это я вам устрою.

— Ну, а тогда я вас в отряд возьму — и шабаш… Владимирчика вам захотелось…

— Что такое? — не понял Соймонов.

— Я говорю: Владимира вам захотелось, с мечами?..

— Нет… Я даже условием поставлю… не представлять меня.

— Да это вы и без представления умеете поделывать. Пакоснева знаете?

— Знаю.

— Ну, так он и без представлений обошелся. Как гоголевская крыса в «Ревизоре», приехал к нам на «Зеленые горы», понюхал и уехал. «При хорошей погоде и полной тишине на позициях», — как в реляциях выражаются… Виноват — пообедал у нас в Брестовце.

— Ну-с?

— А то и ну-с, что в следующий раз приезжает б вам и тоже «при хорошей погоде и полной тишине на позициях», но уже в регалиях. Вот тут-с. — И доктор Хохлов ткнул себя во вторую пуговицу сюртука. — Вот тут-с, Владимир во всей своей красе и при мечах. Это, спрашиваем, за что-же-с украсили?.. Удивляется. — Разве вы, говорит, не знаете? — Нет, не слышал… — А за прошлую поездку сюда к вам… У них на этот счет — борзо!.. Меньше Владимира не давали. — Ну, а за эту поездку как, спрашиваем, тоже украсят?.. — А это, отвечает, как начальство, если захочет по всей справедливости… — Да, помилуйте, — злюсь я — это за бутылку шампанскаго-то?.. — Как, говорит, бутылку шампанскаго?.. — Да, ведь, постойте, вы к нам ездите шампанское пить?.. — За то под огнем!.. — Этакая наглость!

— Ну и что-жь за вторичный приезд тоже получил?

— Вот в том-то и дело. На шею дали!.. Ну, тут уже я и не выдержал… Извините… Тут уж я его по своему ублаготворил… Могу сказать, будет он помнить…

— Что-же такое вы с ним проделали?

— Да уж сделайте такое одолжение… Первым делом, как он явился в третий раз, смотрю — у него на шее-то Анна болтается… Великомученица на таком прохвосте!… Я. и ахнул… — Это, говорю, за что-же? — А за вторую поездку к вам… — Значит, и за эту, за третью, надеетесь? — В надежде на Владимира третьей степени… — Хорошо, думаю, я тебя, голубчика, ублаготворю… «Обедать, говорю, мы поедем в траншею»… — А это, спрашивает он, опасно?.. — «Помилуйте, успокоиваю его, спокойнее, чем здесь… У нас уж несколько дней тишина»!.. Поехали!.. Только я на первый гребень его вывез — по нем турки — шарах… Он с лошади-то и сморгни… Ну, думаю, убили его… и пожалел даже… Что-же-бы вы думали?.. И впрямь — лежит без движения, — ни ногой, ни рукой. Я к нему.

— Что с вами? — спрашиваю.

Молчит и глаза закрыл.

— Слышите-ли меня?

— Слышу! — И голос болезненный.

— Я, правду сказать, скотом самого себя назвал… Думаю, куда-нибудь ему рану вкатили…

— Убили меня, доктор? — спрашивает.

— Да куда-же вам пуля-то попала?

— Разве попала? — Да как вскочит на ноги… да бегом… Я за ним… А турки-то по нас, как по зайцам, тах-тах-тах-тах… Наконец, поймал его.

— Куда вы, — спрашиваю, — удираете?

— Ах, доктор, на перевязочный пункт.

— А тут около лощина такая безопасная; я его туда — и давай осматривать… Что-же-бы вы думали — так-таки ни одной царапины… Даже досадно было. Ну, потом мы его, все-таки, в траншею сволокли и там устроили ему бенефис настоящий… Всю ночь он у нас под огнем провел… И знаете — как только у нас даже свои в турок пальнут — сейчас кувырк — животом на землю. Что смеху было!.. После того я уже не видал его; так и не знаю, получил-ли он Владимира на шею или при одной мечте остался…

— Ну, я не из таких!..

— Тем лучше. Скоро-ли-же вы нас хинином да хлороформом снабдите?

— Хоть сегодня.

— Вот это хорошо…

Вечером Соймонов уже получил разрешение следовать с право-фланговой обходной колонной…

— Только Владимира-то, все-таки, я вам не дам!.. шпынял его Хохлов.

— И не надо…

— Надо-ли, не надо-ли — а не дам.

— Можете его оставить себе… Я не хочу…

— Хотите-ли, не хотите-ли — а не получите… Соймонов лег спать счастливым и веселым.

— Лишь-бы только там она уцелела!..

И всю ночь ему снилась Айша, родостная, светлая!..

Глава XXX. Накануне перехода

Трудно себе представить то оживление, которое царствовало повсюду между русскими и болгарами после падения Плевны.

Очень скоро были забыты гекатомбы человеческих трупов, оставленных позади, в этом мертвом городе: прошлых разочарований, сомнений, малодушие как не бывало.

Громадная волна восторгов и одушевления сразу смыла прочь всю эту накипь, оставшуюся после недавних неудач и преступлений. И опять уже слышались самоуверенные голоса, для которых впереди не было уже ничего темнаго, ничего опаснаго, ничего грозящаго новыми и новыми разочарованиями. Эти переходы из одной крайности в другую у нас были весьма характеристичны. 10-ое декабря, когда 16-я дивизия вышла из Плевно в свой забалканскии поход, было праздником для штабов и главной квартиры.

— Скоро будем в Константинополе! — слышалось кругом.

— Через месяц, не более.

Хорошо, что случилось так, хотя в Константинополе мы, все-таки, не побывали… Если-же за Балканами у турок оказались-бы новыя армии, то дело опять могло-бы затянуться надолго, очень надолго. Разумеется, совершенно иную картину представляли войска, которым снова предстояло подставлять лоб под пули…

Первое время я собирался ехать в гвардейский отряд.

Там, на западе, уже переходили Балканы. Целые полки вымерзали на горных вершинах, где мороз и вьюги делали то, чего не могли сделать турецкие гранаты и пули. Можно было ожидать, что главный удар разваливающейся турецкой силе будет нанесен на западе.

Я торопился приготовлением, закупал лошадей, когда в главной квартире один из ея олимпийцев изрек мне довольно загадочно:

— Советую остаться с 16-ю дивизиею. — Что это значит?

— Советую… А там как знаете.

— Да позвольте, вы объясните!

— Что-ж объяснять?.. Советую!

Я понял, что тут приготовляется что-то очень важное, и сейчас-же вернулся в Плевно. Через пять дней после того я сделал первый переход к Сельви, вместе с торжествующими полками, обстрелявшимися более чем в тридцати сражениях за одну эту кампанию…

Вот как этот переход записан был в моем дневнике.

«Унылыя горы, покрыты сухими прутьями виноградников, засыпаны снегом…

В лощинах и на склонах уже хороший, по здешним местам, зимний путь…

Вершины чернеют. Как-то все пусто, некрасиво… Впереди по дороге тянутся обозы. Лошади едва вытаскивают нагруженные с верхом телеги. Колеса обледенели. Следовало на полозья поставить, но сани болгар и турок давно изведены солдатами на дрова.

Там, где дорога взбегает вверх — направо и налево брошены изломанные телеги. То и дело встречаются издыхающия лошади, отпряженные и кинутыя на произвол судьбы. Снег засыпал все, и когда мы достигаем „Зеленых горъ“ — не видать ни траншей, ни редутов, ни батареи…

Снег засыпал и мертвых, валяющихся но откосам. Никому теперь не будут грозить их вытянутыя окостеневшие руки, никому не будет чудиться укора из черных впадин обтянутаго коричневою кожею черепа…

Глава XXXI. Первый отряд мы нагнали при спуске с Зеленых гор

Два полка растянулись на целыя версты…

Походные колонны шли, не разбиваясь; мы их объезжали по скатам. Серые солдаты на белом снегу, волнующаяся щетина штыков, офицеры в полушубках, все это сливалось в одну очень неприглядную картину. Солдаты шли молчаливо, с мешками на спинах, раздаваясь, когда проезжало начальство, и снова смыкаясь…

Все это какое-то понурое, унылое. Совсем не те, каких мы видим в бою, в передовой траншее, вообще на позициях…

Вон стрелки, вооруженные турецкими ружьями.

— Потурчились, братцы! — шутит один.

— Угостим их из ихних,

И опять все это звучит как-то невесело.

— Новые сапоги берегите, ребята, — предупреждает начальство, проезжающее мимо. — Понадобятся!

И сапоги у солдат самые разнообразные: черные, лоснящиеся, жирно вымазанные дегтем и желтые, девственные еще… Один ухитрился завести болгарские опанки и несет сапоги торжественно за спиной.

Звон манерок и котелков, стук сталкивающихся штыков, топот шеститысячной массы, скрип снега под колесами, визг колес, громыханье орудий по ухабам, доносящиеся издали „ради стараться“ и „здравия желаемъ“, все это как-то подавляюще действует на вас своею монотонностию и однообразием.

На девятой версте уже встречаются отсталые. Направо и налево, по краям дороги, сидят по двое и по трое. Одни — действительно устали, — по всему видно. Сидят, точно в них опустилось все. Другие просто лодырничают и при приближении офицера делают особенно несчастные лица. Ротные командиры из себя выходят, сгоняя их.

Привстанут, пройдут несколько шагов и опять валятся в снег.

Видимо, хочется попасть в длинные лазаретные фургоны, которые, по мудрому произволению врачей, едут не позади, откуда они могли-бы собрать помороженных и действительно обессилевших солдат, а впереди, где перед ними не движется ни один эшелон.

Казенные врачи, вообще, какой-то странный народ.

— Там у вас отсталые и больные есть, — сообщают им конные, догоняя фургон.

— Ну, так что-же?

— Подберите.

— Притворяются. Господь с ними!

— Из-за них не останавливать-же санитарный обоз! — замечает другой врач, флегматично раскуривая трубку.

В некоторых фургонах на носилках комфортабельно спят себе доктора, завернувшись в теплыя одеяла.

На встречу попадаются болгары.

На ослах, на лошадях, в арбах, запряженных волами, ползут кое-как в Плевно. Все это когда-то бежало из города и теперь возвращается назад, чтобы найти свои дома переполненными турецкими ранеными или зачумленными сотнями трупов, целыя недели гнившими в них…

С кем ни поговоришь — жалобы на нужду.

Грабили их и турки, и наши „реквизировали“.

Спрашиваешь у них:

— И турци те сичко земят, и братушки руссы — сичко!

И действительно, семьи на этих арбах обнищалыя, в лохмотьях, жалкия.

А тут еще лошади не подымают телегу солдатскую — без церемонии отпрягают вола у болгарина и цугом в телегу.

Болгарин до того притерпелся ко всему этому, что только брови сдвинет, да грудь себе почешет, погружаясь в мрачное раздумье.

Первый переход мы сделали чрезвычайно быстро.

Полк остановился в деревне Сетово, куда только что вернулись болгары.

В каждую избу набилось человек по шестидесяти. Жителей не обижали, только казаки начали свою обычную войну с кокошками (курица по болгарски).

— Какую вы это курицу варите?

— Это, вашь-бродь, кокошка турецкая, дикая.

— Не болгарская?

— Ни, Боже мой! Это из пустых домов.

Меня поразила тогда-же одна черта в наших солдатах. Они не ломятся в дом, не лезут туда, хоть в праве занять его под постой.

В одном дворе такая, например, сценка:

Пред дверями хаты человек двадцать, топчутся на одном месте с ружьями и сумками за спиной. В дверях тщедушная болгарка с помелом в руках.

— Чего вы стоите, ребята?

— Да не пущает баба… Бранится.

И это те самые, которые брали турецкие редуты и тысячами безропотно умирали.

Могли бы взять соломы, даже право на это имеют — не берут, потому что хозяин ругается.

Глава XXXII. Переход через Балканы. Ловча

За Сетевым — предгория Балкан.

Дорога вьется внизу, вершины белых гор в черных шапках… Снег стаял там, обнаруживая или угрюмыя скалы, или черные лысины молчаливых гигантов. Длинные гребни и кряжи заходят одни за другие, связываются словно узлы, переваливаются один через другой, отходят, образуя глубокия долины, где прячутся города и села, теснятся, точно желая обратит в щель лощину, по которой бежит гремучая и теперь зимою реченка.

Горы все выше и выше…

С каждыми десятью верстами местность становится все грандиознее и грандиознее.

Вон далеко-далеко мерещатся минареты и крыши нескольких домов…

Солдаты прибавляют шагу… Передние почти бегут. Всем хочется поскорее отдохнуть после утомительнаго перехода то вверх, то вниз по, казавшимся безконечными, горам.

Пустой город.

Широкия улицы безлюдны и молчаливы… Окна зияют без стекол, давно выбитых; двери сорваны с петель и верно давно уже сожжены в кострах. Кое-где сквозь окно выглядывает любопытная морда казачьяго коня-степняка.» Видимое дело — безлюдное жилье обратилось для разъездов и пикетов в конюшню…

Болгар в этой части города нет вовсе. Одни солдаты бродят кое-где. Им скучно — не с кем перемолвиться. Как мухи летом — из дома в дом, из улицы в улицу — но и там та-же пустота, то-же унылое спокойствие… Тут каждый камень обрызган кровью, и в самом городе нет дома, стены которого не слышали-бы воплей безчисленных жертв, нет улицы, где еще недавно не валялись-бы грудами женщины и дети с перерезанными горлами… В моем дневнике по поводу этих тяжелых воспоминаний за время войны записано, между прочим: «один из болгар ввел нас во двор большого дома. Именно здесь шестьдесятъпять женщин и детей были заложены в солому и сено, из них баши-бузуки составили громадный сноп и зажгли его, под дикие крики, опьяневшей от зрелища, крови и страданий, толпы. В бешеном гвалте этой адской оргии замирали вопли несчастных жертв. В другом доме, рядом, на глазах отца зарезали его сыновей, изнасиловали дочь и потом сверху и его, и ее бросили из окон на поднятые ятаганы редифов. У президента градскаго совета, где мы остановились, турки зарезали забившихся в самую дальнюю комнату и запершихся в нее шестерых девушек. Оне бросились на колени, когда к ним ворвались турки. Скоты провели с ними весь день до вечера, обещая пощаду, и потом, когда оргии разврата кончились, отрубили им головы и выбросили их трупы в окна на мостовую, прилегающую к кладбищу, за которым высится большая и красивая мечеть, где теперь склад спирта и хлеба… Нам отвели эту самую комнату… Воображение-ли было так настроено — только мне всю ночь чудились и эта ужасная оргия с приговоренными к смерти девушками, и эта беспощадная казнь под смех беспощадных палачей. А месяц обливал трепетным сиянием и мечеть, и площадь со стоящими торчмя плитами турецкаго кладбища, и серебряную ленту Осмы, застывшей здесь в своем зимнем уборе».

Полки недолго шли пустыми улицами.

Казалось, сюда после всех этих ужасов трепетала вернуться жизнь, так ужасно изгнанная несколько месяцев назад. Солдаты, бывшие здесь раньше, еще летом, вспоминали, с каким восторгом ловчинские болгары встречали их, какие одушевленные крики посылали им на встречу эти радостные и доверчивыя толпы. Приход русских был тогда праздником… Но нас было мало. Кто из этих возбужденных счастливых и веселых на минуту людей мог предвидеть, что за безоблачным днем близится темная ночь, с грозовыми тучами, с громами и молниями, с дымом и огнем пожарищ, с целыми реками крови, в которой они захлебнутся тотчас-же, как эти вчерашние победители, эти увенчанные лаврами «братушки» должны будут отступить, отдав их на жертву торжествующему врагу?..

Только у площади стало поживее…

Большая четыреугольная старая башня, множество лавок, трех-этажный дом с комнатами, где земляные полы и нет печей. Азиатские дома с выдавшимся вперед и покоящимся на балясинах верхним этажем и белая мечеть, высокий минарет которой перерос и обезлиствевшую тополь, и эту серую башню — вернее, гнездо, удивительно напоминающую остатки генуэзских построек на западном берегу Кавказа. Тут уже кипит торговля!..

Шум, суета и движение. Слепит глаза, глушит ухо.

Не знаешь, на чем остановиться.

Лавки открыты; окна кабачков — тоже. Перед ними, перед этими подслеповатыми окнами, кучки солдат… Оттуда слышатся смех и крики. Где-то вспыхнула песня, всколыхала-было воздух и замерла, — точно негде ей было на чужой стороне размахнуться своими широкими-широкими крыльями…

От башни главная улица идет к Осме, через которую переброшен большой деревянный мост, крытый как пассаж. По обе стороны его — опять лавки, где за мангалами с горящими углями неподвижно сидят купцы. В иной лавке всего на всего бутылка коньяку, коробка сардин, кусок мыла и фунт свеч, а купец с подобающей важностью сидит себе в ней целый день. В других, тут-же на виду, шьют башмаки и сапоги. По мосту нельзя пробраться свободно, потому что целые дни идут обозы, загромозжая все улицы… По ту сторону Осмы уже чисто турецкий город. Широких улиц нет. Перепутанная сеть переулков, каких-то корридорчиков, то сразу слепнущих, утирающихся в совсем гладкую стену, то впадающих в другие, еще более узкие и извилистые… и ни одной площади!.. Из калиток пугливо выглядывают и снова прячутся болгарки… Позади всего — те-же величавыя, крутыя, красивыя горы, засыпанные снегом!..

Вон вдалеке видна гора около редута с высоким курганом посредине.

Тут разыгрался кровопролитный ловчинский бой, — около кладбища, за высокими камнями которого притаились солдаты перед решительной аттакой. Отсюда они бросились на этот курган. Отсюда-же кавказская казачья бригада начала свое преследование турок, во время которого было изрублено шесть тысяч человек бежавших.

Палачам Ловчи это было достойным возмездием за такия-же безчисленные жертвы!..

За замученных девушек, сожженных детей, повешенных стариков и изрубленную сильную и здоровую молодежь!..

За Осмой — крутизна.

Вверх к ней дорога… Нас с утра до ночи глушило оттуда.

Неумолкаемо стонут над городом погонщики, понукающие коней и волов с казенным обозом. От этого крика, переходящаго в вопли, уйти некуда… В комнату забьешься — и там сквозь окно назойливо звучит он, в самыя дальния улицы достигают его отголоски. Выйдешь на берег и видишь, как сотни повозок остановились на скате и лошади выбиваются из сил, тщетно стараясь взвести их на эту крутизну. Дорога оледенела. Ротные колымаги, со ста пудами клади, с изголодавшими на плохом ячмене да на болгарской соломе конями, скатывались назад. Крики, суетня неизбежные! Иная лошадь бьется, бьется, тянет вперед голову, скользит передними ногами и, наконец, в бессилии падает, только болезненно переводя добрыми глазами, когда озлобленный от натуги обозный солдат начинает ее колошматить и в бок, и в голову. И напрасно она старается подняться опять — ноги разъезжаются, обессиленное тело не выдерживает… Целые часы потом она только тяжело дышет, а вороны, эти единственные победители, уже слетаются к ней отовсюду для поживы…

Глава XXXIII. Новичок

Прапорщик Одынцов только что догнал отряд в Ловче.

Две недели тому назад он оставил одно из петербургских военных училищ, не кончив курса. Ему хотелось поскорее принять участие в этой кровавой драме, уже восьмой месяц розыгрывавшейся на дальнем юге…

— Не могу, не могу здесь оставаться! — отвечал он на убеждения родных.

— Послушайте, вы портите себе карьеру, — уговаривало его училищное начальство.

— Помилуйте, до карьеры-ли тут?.. Какия бойни там… Разве можно оставаться равнодушным во всему этому?

Так и бросили уговаривать.

Вчера, пробираясь по улицам занятаго войсками города, Одынцов с разгоревшимися от любопытства глазами прислушивался ко всему, что тут делалось. Ему казалось, что уже началось настоящее дело, что вот-вот сию минуту неизвестно откуда грянут выстрелы, и он впервые узнает все те ощущения, о которых так долго и так много мечтал в далеком теперь от него Петербурге… Вон старик офицер в поручичьих погонах пробирается к нему.

— Нашего полка?.. — орет навстречу.

Глаза покраснели, нос точно наполирован. Очевидно, хорошо пообедал.

— Нашего полка и прапор!.. Как это я не знаю?!

— Позвольте отрекомендоваться… Сегодня только прибыл… Прапорщик Одынцов.

— Молода, в Саксонии не была. Пьете?

— Нет, не пью… То-есть, пью… Нет…

— Да вы это без фасонов. Тут есть маркитант один, у него коньяк, я вам скажу!..

— Коньяку я не могу… — покраснел Одынцов. — Он горло жжет.

— Ну, извините… Сыропов вы у нас не достанете… Позвольте и мне в свою очередь… Поручик Пелымев…

Пожали руки.

— Ну, так чтож?.. Ежели коньяку не можете… Хересу?..

Лавочка маркитанта была недалеко.

За столом уж сидела толпа офицеров. Грязные братушки бегали с дымящимися порциями всякой снеди, неправильно присвоившей себе непринадлежащия ей звания: бифштексов, антрекотов, лангетов… Под видом сих знатных иностранцев подавалось все то-же воловье мясо, иногда ободранное с палаго скота. Разбирать было некогда, да и привередничать тоже. Не с голоду же помирать доблестным воинам!

Новые приятели отыскали своих.

— Господа, позвольте вам отрекомендовать… Прапор, желающий быть кавалером, Одынцов… Бросил школу и на войну явился.

Все отрекомендовались тоже.

— Ну, вот. Садись, товарищем будешь…

— Вы это чтожь?.. Ради чего это сюда?..

— Да ведь нельзя… Помилуйте… Теперь такое время…

— Мы-бы на него, на это время-то, благополучно плюнули…

— Почему?

— Потому никакого такого времени нет, а есть одно безобразие…

— Оно издали-то отлично выходит: музыка играет, штандарт скачет, а вблизи не совсем…

— Вот увидите сами… Являлись к нашему?

— К кому это?

— К полковому… Облаял он вас?

— Нет… За что-же?

— Удивительно… У него лаяться первое удовольствие… Георгия вам хочется?

— Я не ради крестов, — покраснел молодой офицер. — Кресты теперь что, кресты нам не нужны… — перешел он в докторальный тон. — Идея главное… Такая война прежде всего…

— Тпрр! Куда, куда… Вы и не волнуйтесь… И не получите…

— За такое дело и умереть… — начал было Одынцов.

— Да позвольте, вы жизнь-то знаете?.. — обернулся к нему старый капитан, весь точно проросший седым мохом.

— То-есть как это?

— Жить-то ведь вы не жили, а туда-же умереть! А вы пожить-то попробуйте, может быть и понравится. Я вон дело свое исполнял как следует, и трусом меня никто из товарищей не назовет… А умирать-то мне куда не хочется… Семь на шее, да и самому-то пожить… Как зароют, то ведь солнца этого не увидишь, и это небо не будет над тобою… Да мало-ли еще в жизни хорошаго!.. Кроме солнца и кроме неба. Нет, вы, юноша, в самом деле попробуйте, — может и понравится?

— Это, знаете, война — в книжках да на картинах ужасно хороша выходит и красива…

— На деле — безобразие одно.

— И больно… Ежели не сразу, а сначала покалечат малость.

— В живот тебя пронзят, ну и радуйся. Умереть раньше трех дней не умрешь, а мука такая — смерть легче… А по картинке оно выходит в лучшем виде…

— До сих пор на наших глазах красиво умер только маиор Горталовъ[7]. А остальные все, так, знаете, кувырком, кувырком и без всякаго со своей стороны пламеннаго желания…

В комнату вошел молоденький адъютантик.

— А, молодо-зелено!.. Во сколько часов завтра выступать?

— В шесть утра, господа!..

— Ну, пора, значит, но домам… Дела-то полон рот. До свидания, господин Одынцов… На походе завтра встретимся… Это вот наш адъютант… Такой-же юноша, как и вы, но много благоразумнее…

— Почему? — покраснел и заволновался адъютант.

— Почему?.. Тому следуют пункты…

— Вы ведь всегда на меня…

— Вот, вот… Казанская сирота какая, подумаешь… Обидели!

— Он у нас млад, но зело умудрен… Не даром из немцев… Ну, прощай, колбаса!..

— Чорт знает, господа, не по-товарищески вы…

Офицеры разошлись… Адъютант подошел к новичку.

— Вы к какой роте прикомандированы?

— К четвертой.

— Не поздравляю.

— А что?ъ

— Да ротный у вас головорез и от других требует, чтобы те шли вперед… Уж его два раза ранили — никак убить не могут.

— Да разве это дурно?

— Видите-ли… Мы развитые люди… Те вон — пушечное мясо… Они и образование-то получили фельдфебельское. Ну, и пускай лбы подставляют… А мы с вами не для того… Нам карьера нужна… Без войны ее сделать нельзя; следовательно, нужно это с наименьшею опасностью выполнять… Из-за чего это такого вдруг я умирать стану?!

— Однако, вон у вас Владимир с мечами… И Анна…

— Это начальство… Оно меня очень ценит…

— А я скорее к ним присоединюсь.

— Это чтобы вас без толку распатронили… Пулю в лоб — и готов!..

— Хотя-бы и так… Все-таки честнее…

— Ну, я не понимаю вас…

— Зачем-же вы сюда приехали?

— Я вам говорю, — это для моей карьеры нужно. Мои дядя в Петербурге, вы его знаете. Генерал-лейтенант. Влиятельный… Он меня сам и отправил. Поезжай, говорит, а мы уж отсюда и позаботимся о тебе… Ну, он и заботится… Нет, послушайте, бросьте вы это… Хотите я вас для помощи себе, по письменной части, потребую?..

— Нет, пожалуйста! — испугался Одынцов… — Я в строю хочу…

— Ну, это как вам будет угодно…

— Послушайте… — покраснел прапорщик. — О чем я хотел вас спросить… Вы не знаете, когда у нас первый бой будет?..

— Не знаю… — сухо уже, оффициально отрезал адъютант.

— Завтра не будет?

— Завтра не будет и после-завтра не будет… Тут до турок добраться добрых недели две нужно…

— А я думал…

— Не думайте… Строевому офицеру думать не полагается!..

Глава XXXIV. На походе

Отряд с трудом взбирается на Ловецкую гору. Обледенелая поверхность, на которой с трудом удерживаются солдаты, крута… Ветер давно смел с нея последний снег… Сверху видна внизу Ловча, с ея белыми точно из мела изваянными минаретами, белыми мечетями и белыми домами. Впереди уже величавыя массы Балкан; ослепительно сверкают под утренним солнцем их серебряные вершины, тогда как грузные скаты точно прячутся в синий туман.

Дорога вьется у их подножий… Она вся ушла в этот туман, и только спускаясь вниз с крутых скатов, Одынцев различает ее, видит подымающиеся из под снегу дубовые леса… Желтый, блеклый лист прочно держится еще на искривленных ветвях, хотя немало сорвано его вьюгами и мятелями…

— Ну, прапор, как вам нравится?.. — остановился перед Одинцовым Пелымев.

— Чудесный переход!

— Погодите хвалить-то… К вечеру, небось, ножки-то заноют.

— Я привык.

— А вы вот что… Лошадку себе заведите немудрящую, вот такого-же, как у меня турскаго конька… И благо вам будет… У этих турков, я вам скажу, лошадки чудесныя… Покойные…

— Я куплю.

— Вот в Севлиево придем и купите! Коньяку глотнуть желаете?

— Мне не холодно.

— А вы для патриотизма.

— Для чего? — изумился Одынцов.

— Для патриотизма… Что вас удивляет? Ишь, уставились на меня?

— Я вас не понимаю совсем.

— Ведь вы-же газеты читаете?

— Как-же!

— Ну, так по газетам мы все теперь в ужасном патриотизме состоим… То и дело, например, я с моим восторгом из газет знакомлюсь… И труды нам ни почем, и лишения, и голод — легки, потому «ура» — и за Балканы!.. Прежде еще хорошие по этому предмету стихи писали; теперь без стихов, в передовых статьях у них целыя поэмы… А на деле-то и устал, и жрать хочется, и к теплу тянет. Домой-бы поскорее… По газетам-то патриотами мы и выходим… Ну, так я коньяк для патриотизма и глотаю. Обожжет он тебя, — потому его жид ведь на купоросе делает, — какое хош луженое горло проймет… Ну, глотнешь — и готов своему отечеству патриот, хоть сейчас щит на врата Цареграда прибивать… А без коньяку и никак себя до этой степени не доведешь. Без коньяку никакого патриотизма нет!

— Знаете, все это, что вы говорите, ужасно цинично..

— Не любишь?

— Я в Петербурге совсем другое думал.

— И напрасно.

— Мне представлялось, что ради освобождения болгар…

— Эх, вы!.. Да братушки лучше нас живут, вы посмотрите: у них добро-зело какое… Нашему мужику и не снилось… Опять-же и на счет этих свобод — ему куда вольготнее… Податей он платит мало; начальства у него — не то, что у иных прочих образованных наций по семи нянек — один, два, да и обчелся…

— А варварства?

— Варварства — точно… Только ведь не здесь, не в придунайской Болгарии; эти варварства с нашим переходом начались. Ловчу вырезали вот… А до нас здесь была тишь да благодать… Резали тогда турки забалканских болгар, а не этих… Этим наши «освобождения и высокия цели» колом в горле стоят…

— Да, но это все равно.

— Как-же все равно? Пока мы до них доберемся — сколько их опять прирежут… Ведомо-ли вам, например, сколько братушек сулеймановския орды вырезали в долине Казанлыка, когда мы оттуда отступили, а за Малыми Балканами в Эски-Загре, Эни-Загре и Джуранлах?

— Нет, об этом мало было слышно.

— Тысяч семьдесят народу прирезали… Коли-бы турки по тысяче в год их резали, так без войны они-бы в семьдесят лет эту цифру нагнали, а при войне — в две недели, да по другим местам столько-же… Оно и выходит, что освободить-то мы пришли, да и болгар тоже здорово под нож подвели…

— Как-же по вашему-то?

— А по нашему всяко дело с умом надо делать. А не то, что трах-тах-тарарах-тах! И готово! Вы поспросите-ко болгар, во что им наше великодушие обошлось… Ишь, вон, на встречу войскам выбегают мальчишки, да девчонки — хороши? Ведь в гроб краше кладут… А это все бездомные дети!..

— Откуда они?

— Сироты. Отцов зарезали в свое время турки, дети спаслись. Лето еще кое-как существовали, а теперь — сами видите…

Дети действительно шныряли в толпах солдат, вымаливая себе хлеба…

Из сел, по сторонам пути, они бежали целыми тучами… Все это нищие, голодные, жадно бросающиеся на каждый сухарь солдатский…

— Эх вы малыши-малыши!.. И рады бы вам сухарей накидать да нельзя!.. вздохнул солдат.

— На тебе трешник, купи себе… — бросал он ему монету.

— Почему сухарей нельзя дать? — оглядывался на солдата Одыицов.

— Никак нельзя-с… Не приказано, вашь-бродь!

— Кем не приказано?

— Самим анаралом… Сказал «неприкосновенно хранить на запас…» А только и деток жалко.

Действительно, в зиму 1877—1878 гг. положение этих несчастных было в полном смысле слова ужасное. У меня в дневнике хранится несколько строк об этих неповинных жертвах войны… Меня и тогда интересовало положение некогда богатых садоводов, купцов и промышленников долины роз, ставших жалкими пролетариями, поселенных в оставленных турками домах.

«Уже начиная от Акенджилара до Сельви, попадались мне по дороге дрожащия от холода, полунагие, с посиневшими, истощенными лицами, дети, выкрикивающия:

— Братушка, дай галаган!..

— Ляба нема… Братушка, дай ляба!.. (Хлеба нет, братушка, — дай хлеба!).

Они бегут за вашим конем, ловят стремя или жалобно стонут по сторонам у дороги, тщетно стараясь отогреться над щепоткой зажженных ими лучин.

Лица этих несчастных, особенно девочек, поражают правильностию и благородством линий; у всех великолепные волосы, красивые глаза. Совсем не тип Придунайской Болгарии. Все напоминает более чистое племя. Дети зарезанных отцов, замученных матерей, — они водворены в пустыя хижины.

Работать еще не могут, кормить их некому. Выбегают версты за две, за три на дорогу, выжидая проезжих… Некоторые даже не просят — просто лежат и плачут.

На улицах города тоже рыдающия дети — загнанные, изголодавшиеся до-нельзя. Даже те, которые смотрят сытыми, держатся в стороне, боятся войти в веселый круг других детей, у которых есть отцы и матери. У одного фонтана в Сельви я наблюдал следующую сцену:

Толпа дебелаго бабья собралась туда и набирает воды в кувшины.

В стороне от них стоит, потупив глаза, маленькая беженка, лет восьми, которую тоже послали с двумя узкогорлыми кувшинами. Она не смела подойти к воде, пока там были другие.

Я пошел на другой конец города; через два часа возвращаюсь назад — таже девочка, также-же опустив глаза, из которых падали крупные слезы и, пожимаясь на холоду, стояла там-же, где я ее оставил…

Взял ея кувшины, налил их. Нашелся солдат, который, следуя примеру, взвалил их на плечи и понес…

А то-бы, пожалуй, до вечера простояла здесь, не отходя от фонтана…»

Глава XXXV. Одынцов между своими

Прапорщик уже не чувствовал себя одиноким…

На привалах, во время ночлегов по болгарским и турецним деревушкам, он сошелся с товарищами.

Непритязательные армейцы быстро полюбили молодаго энтузиаста.

Спустя два или три дня похода, мы уже встречаем их в громадной, оставшейся в черте наших боевых позиций, деревне, населенной турками. Сюда в свое время благополучно вернулось население, чудесно поразбойничавшее в Ловче. Село это — словно полная чаша среди болгарскаго раззорения.

— Как оно называется? — обратился Одынцов к первому попавшемуся солдату.

— По нашему зовется, вашбродь, Кремешки.

— Как?

— Кремешки — село!..

— Не может быть.

На встречу попался переводчик-болгарин, сопровождавший отряд. Одынцов и к нему обратился с тем-же вопросом.

— Керменчи!..

В Керменчах на всех офицеров отвели один большой турецкий дом.

Проезжая к Кремешкам, Одынцов невольно загляделся на это красивое сельбище.

Со всех сторон обступили его высокия, хмурыя горы. Мрачные, величавыя, словно целые века думающия о чем-то одну непонятную думу. Леса снизу ползут по ним; но, не осилив крутизны, останавливаются на половине высоты. Серебряными скатами поднимаются отсюда их грузные массы.. Кое-где этот парчевый убор зимы взрезали черные скалы… Утесы все грознее и крупнее взбираются кверху, к самому темени гор, где и утром и вечером сумрачно покоются на них сизыя, таинственные тучи… В просветах между горами клубится такой-же сизый туман; там, вглубь балканскаго чернолесья ложатся тихия ущелья.

Посреди этих гор, в глубокой котловине разбросалось это красивое турецкое село Керменчи — Кремешки тожь..

В самой глубине его большая красивая мечеть. Над массивным полушарием ея тяжелаго купола высится в стороне белый минарет с едва заметным балкончиком на. верхушке… Оттуда муэззин призывает правоверных к молитве, оттуда по утрам и по вечерам всей этой небольшой долинке слышится печальный напев: «нет Бога, кроме Бога и Магомет — пророк его!»

Вокруг минарета, вокруг этой красивой мечети лежит обезлиствевшая теперь, но летом тенистая, приютная чаща садов. Всюду по долине мягко круглятся их раины, всюду видны их темные массы…

Под ними немолчно бегут незамерзающие ручьи, вечно поют все одну и ту-же гармоническую сказку прозрачные струи мраморных фонтанов. Золотыя арабския вязи стихов из корана блестят под яркими лучами зимняго солнца, когда она восходит над этими горами. Словно больные из под снегу подымаются голые теперь розовые кусты, летом всю эту долину наполняющие своим очаровательным благоуханием.

По садам, у громко говорящих бассейнов и звонко бегущих ручьев, в глубине глухих дворов стоят дома мусульман.

Богатая деревня славится зажиточностью своих обитателей.

Дома с верандами, на которых разостланы ковры и разбросаны подушки летом; зимою тут пусто и безлюдно.

За то внутри, в спокойствии и тишине этих сумрачных комнат, ярко горят камины своебразных печей, тлеют горячие угли под сизой золою мангалов. По мягким коврам беззвучно скользят сбросившие у входа свои узорчатыя туфли женщины… Их теперь не видать. В виду остановки русскаго отряда оне удалились в задния комнаты, предоставив своим мужьям, братьям и сыновьям услуживать ненавистным пришельцам…

— Где наш ночлег?.. — обратился Одынцов к офицеру, шедшему впереди.

— А вот идемте вместе!.. Чудесная хатка!

В сенях этой «хатки» деньщики уже вздували огни в мангалах и кипятили в котелках воду для чая.

— А есть неужели нечего?

— Казаков мы спосылали достать… Они вашбродь, высмотрят, где и что… Да вот, вашбродь, и возвратились уж они.

На двор действительно въехали следовавшие с отрядом казаки.

Сползли с седел… Вошли в горницу и бросили что-то на пол.

Ушибленные кокошки закудахтали…

— Ишь ты? Откул? — изумились деньщики.

— В ближнее село ездили.

— А здесь?

— Здесь не приказано трогать, у жителев. Эта кокошка болгарская; турских кокошек — не велят. И смеху было с бабьем!..

— А что?

— Не дают.

— Вы-бы им денег…

— За что такое? — помилуйте!.. Мы из-за них подлых, кровь проливаем, а за кокошку — плати. Совсем это не по-христиански выходит.

— Больше ничего?

— Нет, там вон четверть баранины приволокли, да солдатики свежевали вола — так ногу целую офицерам послали…

— Чудесно!.. Значит сыты будем.

Одынцов с приятелем вошли в комнату.

На мягких коврах ея лежали усталые офицеры, немилосердо раскуривая отвратительные румынския и болгарския папиросы. Пелымев уже несколько раз прикладывался к горлышку бутылки с коньяком и теперь все видел в розовом свете…

— Прапор, глотните…

— Не хочу…

— Ну, вам-же хуже… Ѣсть-то ведь нечего…

— Как нечего?

— Да так.

— Помилуйте, сейчас казаки привезли баранины, куриц и четверть вола…

— Не врете?

— Ну вот!

— Ура!.. Братцы!.. Сегодня, значит, не так, как вчера, на голодный желудок спать не ляжем?

— Оно во время этого похода — редко такое счастье доставалось.

— Больше на счет неприкосновеннаго запаса сухарей приходилось питаться…

В окне хмурились сумерки…

По улицам Керменчи, под раинами безлистных садов уже густилась вечерняя темень. Ярко горели в ней окна освещенных домов и еще громче гремели ручьи и фонтаны.

— Чего, чего, а воды много! — слышится недовольный голос проходящаго по улице солдата.

— Воды сколько хошь… Облопаешься.

— Несуразная нацыя… Ишь ты, все воду пьют.

— Сказано: азиат неверный.

— А водки чтоб — этого у них нет.

— Захотел ты… Водки!.. Они так воду с сахаром, либо с ягодой пьют… А больше ни-ни.

— Народ тверёзый.

— Ну тоже… От этой от тверёзости помирать только.

— А баба у них тихая…

— Видел ты?

— Туточка, у хозяина видел.

— Ну?..

— Черномазая баба. Хлипкая. По нашим порядкам, ей-бы у нас не выжить.

— Ну?..

— Потому, у нас тоже баб этих бьют… А ей никак нельзя этого… У нея сейчас дух вон.

— Говорил ты с ёй?

— Ничего понять не может. Сичас это патрет свой закрыла платком и залопотала что-то мужу. Ну, тот парень обходительный. Дал мне масла, хлеба своего, я и пошел… Что-жь их трогать… Пущай живут.

— Это точно… Каждому жить надо… Болгарка — та больше на нашу бабу похожа…

— Болгарка — та баба крупная!

— Чудесные есть… В Самоводах мы стояли…

— Ну?

— Я к хозяйке-то, знаешь, примазался…

— Во!?

— Теплая баба, здоровая… С лица-то корявая, а только здор-ровая. Раз это она меня по шее… Два дня шея-то жалилась… Нет, нет да и захватит.

— Это чудесно!

— Чего лучше?.. А туркская баба ничего не стоит… Глаза большие, пуганые… Сама черненькая, махонькая…

— Одначе, и турки тоже народ…

— Чудесный народ, что говорить.

— Обходительный!…

— Уж на что лучше!.. Первый сорт турки-то… Он ласку оченно понимает!.. Сейчас тебе табаку!

— И с чего только они бунтовать вздумали?..

— Потому им никак нельзя, чтобы не бунтовать.

— Во!

— Верно, потому первое дело тесно живут, а второе — теперчи по их вере так выходит, чтобы супротив православных христиан бунты заводить…

— Разные веры есть!..

— Разные — точно.

— Ну, как он бунт заведет, сейчас бургар резать!

— Так!

— А бургары к России привержены.

— Это хорошо!

— Сичас нам жалиться… Ну, царь терпел-терпел безобразиев ихних и осерчал… Вот-те и все!..

— А только ён, турок, хороший.

— Чего лучше… Смирный народ!..

— Честный. Воровства у них, сказывают, нет.

— У них смертное убойство заместо воровства… Они сичас за нож, чуть что…

Глава XXXVI. Беседа за-полночь

Серая и холодная ночь опустилась на долину Керменчи. В ея тумане утонули вершины гор, ставших на страже этого красиваго уголка.

Кое-где с их скатов, когда туман редел, красными пятнами светились костры. Там расположились на отдых солдаты, оттуда изредка доносилась в долину хоровая песня, да и та, словно отяжелев от влажнаго воздуха, падала вниз и замирала в холодных и сырых ущельях…

В Керменчи только мечеть выделялась из густаго и тяжелаго тумана.

Масса ея казалась еще крупнее в нем, точно она расплывалась во мгле, заслоняя и ближайшия деревья и дома, прислонившиеся к ней. Белый минарет то показывался, когда туман редел, то опять утопал в его серой однообразной массе.

Неба точно не было.

Закрылись его кроткия очи. Казалось, что они больше и не раскроются над этим, тяжелыми испарениями миллионов преступлений окутанным, миром. Закрылись ясные звезды, и светлый месяц не мог пронизать серую мглу своими поэтическими лучами.

Только вместе с фырканием и ржанием коней, с говором солдат, норою доносившимся откуда-то, слышалась еще громче чем днем загадочная песня фонтанов, да таинственный лепет ручьев, пробегавших в ночной темноте по безлюдным и безлистным садам. Казалось, что тоскуя по теплому и благодатному лету, свободные воды, которых не смела сковать зима своими ледяными кандалами, бегут куда-то далеко, далеко, в тридевятое государство, в тридесятое сказочное царство, чтобы отыскать там заснувшую красавицу-весну и привести ее с собою сюда, в этот спящий под туманом и снегом край…

На улицах села было пусто.

Кое-где из-за заборов турецких домов светились окна.

Там сбившиеся в кучу офицеры и солдаты грелись у жарко разгоревшихся мангалов, у печек, сверкавших прямо в лицо черной ночи своим красным, зловещим пламенем.

Одынцов то засыпал, то снова просыпался.

— Нижний чин!.. Нижний чин: — будили его товарищи.

— Что, кто? — устало поднимал он веки.

— Да вы-же… Ведь прапорщик не офицер, следовательно — вы нижний чин. Вас и зовем… Стряхните-ко сон…

— Вставайте!

— Зачем? Я спать хочу.

— А есть хотите?

— Ѣсть?!. Еще-бы!… И Одынцов живо поднялся.

Кругом расхохотались.

Прямо в нос ему ударил аромат супа из курицы, уже красовавшегося в больших деревянных мисках по середине комнаты.

— Есть у вас ложка?

— Нет.

— Как-же вы есть-то будете?

— Ну, вот! — вступился Пелымев: — манеркой.

Одынцов вооружился манеркой и набросился на вкусное с голода и с устали варево.

В дверях с торжествующим видом стоял деньщик.

— Ты что? — окликнул его Пелымев.

— Смотрю, вашбродь, как вы есть станете.

— Точно не понимаешь!.. Ведь он автор этого супа!

— Сам варил, точно!

— Ну, спасибо… Только отчего он у тебя кислый?

— Для скуса…

— Да оно, положем, вкусно, только где ты уксусу достал?

— Уксусу! Здесь не достанешь… А я к нашему фершалу сбегал: у него кислота такая есть кусочками, словно сахар с виду-то… Потом у хозяина на горенке висел красный перец сушеный, я его уволок, луку тоже.

— Дурак, Тишка, ты-бы купил. Зачем воровать?

— Во, покупать. И то довольно хорошо, что мы не изничтожили их, турков этих, а то еще покупать!.. Где это видано!.. Баба турская слив мне дала сушоных; ну я из них к баранине как-бы соус сделал, на бараньем сале… Довольны будете.

— Ну, спасибо, Тишка!

— Рад стараться… Одно горе — чай из манерок вам пить придется… В котлах сварили — нет у них у нехристей этих самоваров… Я ужь ему объяснял, бритому чорту… Даже показывал: сел на пятки и давай раздувать…

— Ну, что-жь?

— Не понял гололобый, взял да мангал этот с углями и приволок ко мне.

Усталые и проголодавшиеся офицеры живо принялись за Тишкину стряпню.

— Да ты в суп и сахару прибавил?

— Во-во… — и Тришка с торжествующим видом оглядел всех.

— Зачем-же?

— А все скусней будет… Суп-от, вашбродь, сладкий будет…

— Все, значит, что у него было, все в котел!..

— Это вы, вашбродь, верно, потому покуль живы — чего жалеть?.. А как завтра побьют нас, так никому не надо будет!..

На этот вечер — всем был праздник.

И казаки, и деньщики наелись до отвалу.

Солдаты — те и подавно были сыты. Еще в Плевне купили волов и тащили их с собою. На каждом ночлеге били их. У них тоже готовилось вкусное на походе варево…

— Да, как перебьют, так никому не надо будет! — повторил Пелымев.

— Что это за мрачные предсказания.

— Не предсказания, а так… Глупо, вот что…

— Что-же, глупо?

— Да все… И война эта глупая… Кому она нужна-то?

— Ну, тоже и ты…

— Да ведь сообрази. Тебе нужна она?

— Мне — нет.

— Одынцову тоже не нужна… Генералу нужна — ему за нее всякую кавалерию навесят… Ну, а серпуховскому, или пошехонскому мужику война нужна?

— Ему, разумеется, нет.

— А солдату 37-го Кислосладкаго полка надобна?

— Зачем-же?

— Кому-же? Царевококшайскому мещанину нужна чтоли? Рыболову каспийскому? Зверолову архангельскому?.. Артельщику?.. Кому война нужна-то?

— Так рассуждать нельзя.

— А как-же, по твоему? Как в передовых статьях пишут? Так ведь те, кто их пишет, какое понятие имеют?.. Ты в Питере в балете бывал?

— Ну?..

— Вот и по ихнему — на войне, как в балете… Электрическое освещение, яркие костюмы, трико в обтяжку — и все под музыку… Им писать легко… А вы их сюда приволоките.

— Да, эта война хороший урок для самообольщающихся…

— Урок!.. Экие вы, господа, право! — поднялся из угла старик маиор — Да разве уроки действуют… Разве мало таких уроков…

— Все-таки однако…

— Ничего не все-таки… Человечество кровожадно… Хотите пари, что не пройдет нескольких лет после этой несчастной, изнурительной, раззоряющей нас бойни, и снова найдутся у нас голоса, которые станут проповедывать крестовый поход если не на Турцию, то на Пруссию, на Австрию…

— Дураков везде много.

— Нет-с, не дураки начнут… Сделайте одолжение… Начнут те, кому выгодно… А с их голосов и другие запоют… А мы с вами опять отдуваться будем. Их-бы на наше место сюда… Пусть-бы посмотрели они, сколь эта война сладка… Я бы их в мертвечину носом ткнул, знаете как блудливых кошек, да по госпиталям в тифозном царстве заставил походить…

— И в самом деле — где эта. вера в энтузиазм людей идущих умирать, я не знаю.

А между тем у нас опять вспыхивают инстинкты вражды и злобы.

Существует почему-то уверенность, что армия с восторгом пойдет умирать за чужое дело!.. Где наблюдалась такая армия — я не знаю.

Я видел солдат гибнущих по обязанности, видел их, идущих за своими офицерами по чувству долга. Видел офицеров, смело глядевших в лицо смерти, потому что на их ответственности были их полки, их баталионы, их роты, их взводы…

Энтузиасты — исключения, неужели по ним-то и судить?!

Кровавый призрак войны не раз еще подымет свою голову.

Из царства смерти, из полнаго ужасов ада его вызовут опять маги и волшебники, для которых война — арена славы, честолюбия. Это гладиаторы, привыкшие наносить удары, поливающие свое счастье чужою кровью, чтобы оно росло обильнее и выше…

И опять найдутся восторженные кабинетные стратеги, идеалисты, народники — все, что хотите, которые с восторгом начнут говорить о призвании России и о нашей обязанности идти и умирать.

Идти — куда?

Умирать — за что?

Глупа эта оргия честолюбия, вся эта пылкая вакханалия, где осатанелыя блудницы выкрикивают свои дикие девизы, думая увлечь ими толпу…

Предостерегающие голоса смолкают мало-по-малу в этом одуряющем шуме; вихрь уносит их куда-то… далеко, далеко…

И опять бойня, и опять боевая легенда выступают вперед, заслоняя кровавые инстинкты народа…

Плодятся нищета и преступления… Робость духа и подлость сердца разливаются по стране безграничным морем зла и кривды!..

Глупо или подло?.. Я думаю — и то и другое…

КОНЕЦ ВТОРОЙ ЧАСТИ.

Часть 3

Глава I. Вперед

Замечательно красиво ущелье реки Янтры… Громадные серыя скалы… Верхушки их засыпаны снегом.

Иные точно развалины ветхих замков. Вот грозная и масса старой башни; из ея трещин рвутся наружу голыя ветви всякой цепкой поросли… Вот длинная гряда камней, — точно остатки бывшей здесь когда-то стены… Вот одинокая колонна торчит среди руин… Черные тучи лесов зеленых летом всползают на крутые скаты… По дну ущелья — опаловая нить замерзшей Янтры… Кое-где через нее перекинуты мосты. Скалы, перегородившие ея течение, покрыты тоже ледяною корою… Весело играет на них яркое сегодня солнце… Еще веселее серебрятся в его холодном зимою блеске вершины засыпанных снегом гор…

Сквозь эти горы со всех сторон рвутся теперь в теплыя долины Румелии наши войска… Одни идут сквозь горные проходы Гузова, Травны, другие — целиною на Куруджу и Марковы столбы, третьи из Траяна на Карлово и Калофер, четвертыя уже перешли Софийские балканы и хозяйничают там в Южной Болгарии…

Стремительно, неудержимо…

Теперь можно подумать, что это вода, прорвавшая долго сдерживавшие ее плотины, хлынула громадным валом и затопила все, что было впереди, перед нею — холмы, ущелья, долины… За передним валом подымается другой — еще грознее, еще могучее… Его уже не сдержат вершины гор — он покроет и их, прежде чем по их крутым скатам ринется вниз…

Босые, голодные солдаты… Редко-редко на ком полушубок… Все больше рваные шинелишки… И внизу не пройдешь в таком совсем уже не зимнем уборе. Тысячи этих усталых изморенных бойцов легли уже под снегом, среди горных мятелей; другие тысячи перевалили вниз… Старыя могилы забыты — нужно рыть новыя, не складывая рук… Русский мужик прет через горы, — великая, слепая, стихийная сила равнин… Второе переселение народов!.. В детстве случалось мне читать, как американские муравьи перебираются через горы, через реки… Миллионы их тонут, другие миллионы переходят через трупы своих товарищей… Тоже и здесь… Валом валит эта безответная масса… Десятками тысяч идут хребты… А куда — не знают и сами!.. «Приказано» — другаго лозунга нет… Еще Скобелевцы — те знают, те, что с ним подольше были… они не сослепу… А остальным — не вдомек.

Одынцев в голове походной колонны…

Вон впереди из ущелья выступили темные силуэты землянок.

— Зеленое Древо?.. — спрашивает молодой офицер у Пелымева.

— Да… Оно… Ах вы бедные, бедные…

— Что такое?

— Да вы разве не видите, в сторонке-то что лежат…

И действительно лежат… Обнялись, точно заснули…

Мальчик и девочка…

Должно быть сиротки… Пробирались к своим, да неосилили холода… Волосы примерзли ко льду… Тело скрючилось… Крепко прижались один к другому, точно хотели поделиться теплом… последними искрами жизни!… Иней на ресницах… Снег запушил глаза… Но и сквозь него как пристально смотрят они, точно молят вас: «помогите»…

— А вон другая…

— Девочка бедная!…

Завернулась в яркую тряпку, из под которой беспомощно торчат голыя ножонки… Зубы оскалила, подумаешь, смеется… На глазах заледенели слезы…

Тоже — жертва войны.

Какому кровожадному божеству нужны были оне?..

— Ах вы… детки, детки!… — вздыхает солдат рядом…

Одынцев оглядывается…

На седые усы георгиевскаго кавалера падает слеза… Больно и молодому офицеру… Все это так не похоже на то, что он воображал себе, мечтая о войне…

Где-же, где эти блестящия картины?.. Аттаки с распущенными знаменами… Стройные ряды среди адскаго огня… Музыка, акомпанирующая залпам… Пока — только усталь, холод, детские трупы…

Глава II. Приказ

Вот и Зеленое Древо…

Тут и отдохнуть некогда… Ночлег будет дальше… Отряд в котором шел Одынцев, остановился. Рядом болгарская дружина примкнула… Сумрачные лица; черные горящие одушевлением глаза… Эти знают, зачем идут… Эти понимают, что им надо… Этим легче… Они и умирают сознательно за свое кровное дело…

— Чего мы ждем? — недоумевают офицеры.

— Сейчас… Погодите…

— Да чего ждать-то?

— Приказ войскам прочтут.

Карьерист-адъютантик, из немцев, красиво выдвинулся вперед.

— Прикажете? — обратился он к полковому командиру. Тот только булькнул что-то такое про себя. Методически, как в аптеке, немчик вынул лист, развернул его и начал.

«Приказ по войскам ввереннаго мне отряда».

Солдаты сонно смотрели на него… Некоторые вниз потупились… Один, вон, разинул рот и видимо соображает, отчего это столько кавалерии на молодом поручике понавешано. Другой немного оперся на ружье и спит стоя…

«Нам предстоит трудный подвиг, — отчеканивает офицер, — достойный постоянной и испытанной славы русских знамен. Завтра начнем переходить через Балканы с артиллерией, без дорог, пробивая себе путь в виду неприятеля, по глубоким снеговым сугробам… Нас ожидает в горах турецкая армия, она дерзает преградить нам путь»…

Одынцев машинально взглянул на стоявшего рядом солдата.

Тот вытянулся… Глаза по форме — за пятнадцать шагов вперед… Видимо не понимает ничего…

Одыицеву почему-то вдруг стало и больно, и стыдно…

«Не забывайте, братцы, — продолжал самодовольно немчик, выполняя акуратно все знаки препинания, — что нам вверена честь отечества, что за нас теперь молится вся Россия… От нас она ждет победы. Да не смущают вас ни многочисленность, ни стойкость, ни злоба врагов… Наше дело святое и с нами Бог!..

«Болгарские дружинники!..

«Вам известно, зачем державною волею русския войска посланы в Болгарию… Вы с первых дней формирования показали себя достойными участия русскаго народа. В битвах в июне и в августе вы заслужили любовь и доверие ваших ратных товарищей — наших солдат; пусть будет такъ же и в предстоящих боях… Вы сражаетесь за освобождение вашего отечества, за неприкосновенность роднаго очага, за честь ваших матерей, сестер и жен, за все, что на земле есть ценнаго и святаго. Вам Бог велит быть героями!»

Болгарские дружинники громко крикнули «ура»… Они поняли, потому что дело самое было действительно их дело — близкое, кровное…

— Ну что?.. Вы в училище изучали ведь образцы военнаго красноречия?..

— Вы, Пелымев, опять за шутки…

— Нет, в самом деле… Как вам этот «образец » понравился?

— Мне кажется вообще, что нашему солдату этого не надо…

— Верно… Он красноречия не любит… Скобелев с ними говорит лучше, чем пишет… А особенно когда этакому немчику читать приходится…

— Вон болгары, — те сейчас сообразили все.

— Южная раса… Они понятливее… Даже если хотите, — развитее…

— Ну вот!

— Верно; и во всех случаях так-то.

— Вы не берете в рассчет того, что дружинники образования понюхали. Это лучшая часть болгарскаго народа.

Колонны опять свернулись и пошли дальше…

Впереди — тоже ущелье…

До двадцати богатых болгарских деревень осели тут… Худые, рваные солдатские сапоги замесили снег ущелья…

— Чудное дело! — оборачивается один солдат к другому.

— А что?..

— Молитву без попа немец прочел.

— Каку молитву?

— А вот сейчас которую…

— Дура голова… Нешто эта молитва?..

— А что-жь?

— Приказ… Чтобы нам смотреть за бургарами, чуть что… Чтобы измены не было… Потому они тоже…

— Это точно…

— Опять и о том, чтобы помирать… Потому дорог нет, а турков много… Ну, мы и должны помирать!..

— Помирать мы завсегда согласны…

— А за нас таперечи, как мы помрем, безвременно Россия молиться будет… Вот-те и все!..

Глава III. Первый подъем

Болгарская деревушка Топлишь вся точно утонула на дне глубокаго ущелья.

Со всех сторон ее теснят высокия горы, крутые скаты которых, так и кажется, вот-вот сползут на жалкое сельбище…

В поднебесье, закутавшиеся в тучи, тонут горные вершины.

Одынцев еще спал тяжелым сном, измученный и уставший до одури, когда на улице послышался глухой рокот барабана…

Где-то далеко запела труба…

Повторенные горным эхом звуки военных сигналов перебрасывались из ущелья в ущелье, из одной горной долины — в другую…

— Вставайте, юноша!.. — расталкивал Одынцева Пелымев. — Да ну же! Скорей проглотим чаю и в поход.

— Что такое? Одынцев открыл глаза… В окно смотрела темная ночь; тусклое пламя свечи едва-едва колебалось в тяжелой атмосфере переполненной комнаты.

— Что такое? — и он опять закрыл глаза, погружаясь в какой то мертвый покой…

— Устал, брат!..

— Ну, да пускай его еще минуту полежит.

На улицах уже слышался гомон просыпающихся солдат.

Копыта казацких коней стучали по замерзшей земле… Далеко разносилось их ржание… Кто-то громко окрикивает свою сотню… Вон видимо несколько десятков всадников рысью проехали мимо.

— Авангард верно…

— Нет, это в рекогносцировку отправился Кирюшка со своими уральцами…

— Говорят, подъем страшенный?

— Да, будем довольны.

— Тут и летом никакой дороги нет.

— Ужли-жь мы целиною?

— Да так, стихийно значит!.. Прет русский мужик через горы, а о дороге не спрашивает!..

— Потому велено — и шабаш!..

Деньщики вздули огонь в печурках, согрели кипятку в солдатских котелках…

— Чайный суп готов!.. Вставайте, прапор! Что это такое? Можно-ли так дрыхнуть…

— Да ты брызни на него водой…

— А если родимчик с ним приключится?.. Видите, ведь совсем дитю малое, неразумное!..

— Ну, вот еще!..

И Пелымев брызнул в Одынцева… Тот разом очутился на ногах. Офицеры расхохотались…

— Иначе мне до завтра пришлось-бы вас будить!.. Пейте чай — пора.

— Не хочу чаю, я спать хочу…

— Выспитесь в горах, если придется… Слышите?

По улицам уже двигались сплошные массы… Не смотря на плотно-затворенные окна болгарскаго кышта (землянки), гул этой толпы заполонял все остальные звуки. На общем фоне его как-то порывисто и спешно раздавались голоса командовавших офицеров… Где-то далеко-далеко слышится громкий привет солдат… Ростет и ростет как снежная лавина, скатываясь вниз… Грянуло у самаго кышта…

— Скорей, скорей, господа! — командует Пелымев: — опоздаем!..

— Это, ведь, генерал уж…

— Кому, как не ему?

Кое-как проглотили горячаго чаю… Положили в карманы да в кобуры седел, что было под рукою съестнаго…

— Ну, господа, благословись!

— Вашбродь! вошел в эту минуту баталионный писарь.

— Чего тебе?

— Обидно!

— Говори толком.

— Потому у всех Егории — у меня нет.

— Ну, что-жь нам-то делать?

— Позвольте мне — в охотники… Потому я в себе еройский дух чувствую, чтобы, значит, воевать тоже.

— Пошел, пошел, сиди дома…

— Никак это невозможно… Ежели я хочу тоже кровь человеческую пролить.

Писаря прогнали…

Едва рассветало.

За Топлишем, у берега горной реченки был уже выстроен баталион.

В утреннем тумане чуть-чуть наменивались серые ряды солдат… Точно длинная стена какая-то… Сонно смотрят будущие герои… Очевидно, им, усталым и изнеможенным, не до войны этой… Спать-бы, да хоть раз сытно поесть.. Облезло все, ослизло… И лица серыя какия-то, и шинелишки дырявыя… Сапоги есть просят. У кого тряпкой подошва подвязана, у кого голенища как сандалии на веревочках держатся.

Одынцев идет мимо этих безмолвных рядов…

— Какая разница между ними и этими!’ замечает он Пелымеву.

— У наших дух не тот… Наши сознательно…

— Не знаю что лучше…

— То-есть какъ же это?

— Да так умирать, или сознательно… Так то, пожалуй, еще лучше…

— Ну да в такой скверный день и накануне подобнаго перехода — и у наших пожалуй, вид нелучше будет!..

Оно — действительно так…

Скоро бой — завтра или после-завтра, — почему-же так странно смотрят эти люди?.. Ни оживления на лицах, ни блеска глаз…

Понуро как то, точно внутри у них опало все…

— Совсем не то, что я представлял себе, — думает Одынцев… —Совсем не то!..

— Здорово, ребята!.. — пыжится толстый маиор, стараясь сохранить равновесие на живой горяченькой турецкой лошадке…

— Здравия желаем! — очнулись было солдаты и опять замерли…

— Эх, молодец! — хлещет маиор нагайкою своего буцефала. Буцефал уносит его куда-то далеко, далеко…

— Маиор-то у нас видимо не в цирке получил свое воспитание.

— Да!.. Ему-бы самое настоящее место в морских уланах…

— Сегодня поход ребята, поздравляю! — выносится опять откуда-то из неопределеннаго пространства маиор…

— Рады стараться… — еще унылее отвечают солдаты.

— Смотрите у меня, чтоб молодцами… Русский солдат никогда не был еще…

Но тут конь, которому красноречие маиора, очевидно, пришлось не по вкусу, делает скачек вперед, и командир грузно валится на сторону…

— Вот подлец-то?..

— Где вы его купили?

— А как Плевну сдали… Дай-ка мне моего Рыжаго!…

Вестовой подводит рыжаго… Тяжелый артиллерийский конь. кажется, самою природою создан для маиора. Уселся тот на него, как на диван.

— Прапорщик, садитесь-ко на моего коня, если хотите… Вы человек молодой — справитесь…

Одынцев вскочил на седло. Конь было шарахнулся в сторону, да почувствовал, что узда — в умелой руке и успокоился.

— Ишь подлец!.. Ведь у вас вот стоит, как следует. О чем бишь я хотел говорить?.. Ну, да на этот раз можно обойтись.

Очевидно приготовленная речь вылетела из головы у маиора…

— Марш, братцы!.. В горы — к орлам в гости!..

— К чорту — в лапы! — подумал про себя Пелымев, впадая тоже в тон общаго уныния и устали…

У самаго выхода из Топлиша, — там, где через горную реченку переброшен самый первобытный мост, у последняго дома — кучка уральцев.

На деревянных козлах икона.

В воздухе тихо, — так тихо, что восковыя свечи, зажженные перед нею, горят себе покойно. Пламя их не шелохнется.

Перед иконой тарелка… Казаки без шапок…

Проходя мимо, офицеры и солдаты крестятся и шепчут про себя что-то… Медные, проржавевшие в солдатских карманах копейки падают на тарелку…

Из рядов то и дело выходят люди… Крестятся наотмашь, два три поклона в землю, прикладываются к иконе и назад.

— Эх, попа нет!.. Покропил-бы…

— Был бургарский, братушкин поп, да ушел…

— Хорошо это казачки придумали…

— Все спокойнее…

И опять в рядах тяжелое безмолвие, прерываемое только случайным лязгом штыка о штык, да звоном солдатских котелков…

— Совсем не то, совсем не то, что я представлял себе, — думает Одынуев, оглядывая своих боевых товарищей…

Глава IV. Козья тропа

Крутой всход в вышину…

Туман мало по малу редел…

По сторонам выступали засыпанные снегами скаты. На сером фоне покрытаго тучами неба вырисовывалась крутая вершина Ветрополя. Гордо ушла она под самое небо. Вон по ея скату медленно ползет такая-же серая туча, — точно ей жаль расстаться с этою красивою и величавою вершиною… Вот приподнялась над нею, точно гора эта курится удушливым серым дымом.

— Ужли-жь на самый верх? — спрашивают солдаты.

— Должно быть.

— Господи!..

Серая тропка крутым зигзагом, то пропадая, то снова появляясь на головокружительных спусках, ползет на эти вершины… На половине расстояния совсем изчезла она из глаз, но в бинокль видно, как едва заметным взлетом она прорезала самое темя этого громаднаго и почти недоступнаго балканскаго великана.

Летом тут бродят только козы…

Ничья нога здесь еще не попирала эту девственную пустыню.

— Откуда-же тропа-то?

— Наши саперы уже два дня как работают… Солдатики с ними тоже…

— И уральцы, дай им Бог здоровья, всю эту гору осмотрели…

Вон опять на самый путь наползла темная туча; дорога пропала в ней…

— Страсти!.. — шепчут солдаты.

— В тучах-то идти приведется.

— Куда ворон костей не заносил…

— Сюда и солнцу дороги нет.

— Куда ему! Ишь марь какая легла кругом…

И действительно горы теснятся одна к другой, точно хотят раздавить друг друга. Вон на одной скале заблистал отсвет солнечных лучей… Будто из инаго мира они — инаго, потому что в этом, куда теперь всползают наши войска, — одне только тучки, да снегом засыпанные скаты… Где тут быть солнцу…

— Зимно!.. — жалуется солдат около Одынцева.

Одынцев и сам чувствует холод… Это в начале пути, — что-же будет потом… когда придется заночевать на этих вершинах?..

— Ну дальше-то за горой путь лучше будет! — слышится успокоительный голос…

— Напротив, — возражают ему.

— Как напротив?

— Эта дорога еще почищена саперами…

— А дальше?..

— Нет… Дальше слышали — целина!

— Это еще слава Богу, если турка на Курудже не засела. Коли она там — беда. Приступом придется.

— От них-то к верхам этим ближе, чем нам…

— Это точно.

— Ну вот. А еще есть Марковы Столбы… да Эгрополь… Может и там уже сидят да караулят.

— Славно нам придется Рождество проводить.

И все невольно затуманились.

Вспомнилось, как эту ночь на 25-е декабря проводили? год тому назад. Какия кругом были счастливыя и веселыя лица… Улыбались дети, весело хлопали рученками, глядя на. ярко горящия елки; сколько счастья было разлито кругом, как покойно смотрели вперед лица матерей, оставленных теперь далеко…

За тысячи верст отсюда!..

Вон снег потянулся по ветру… Закружило… Затянуло им крутой спуск… Так и воспоминания счастливаго прошлаго тонут теперь… Вьюгой их совсем заслонило…

И Бог знает, кому приведется еще увидеть дорогое лицо жены, оставленной там, счастливыя детския улыбки, — кому из этих уже в самом начале пути усталых людей родное солнце осветит еще раз скудную радостями жизнь?.. Кому?..

— Во зныть… Она, турка эта, лукавая!..

— Так тебя уложат — в лучшем виде…

А что останется позади, — там, где еще год тому назад было столько счастья и радости?

Нищета!.. И хорошо если еще одна нищета…

За ней неотступно идут разврат, преступления, самоубийства! .

О, Боже мой, Боже мой!.. Эти руки, эти детския рученки, нежные и милыя, к которым столько раз прикасались, уста отца, окрепнут, чтобы красть, чтобы потом бренчать цепями… Эта девочка, казавшаяся светлым лучем, брошенным самим небом в одинокую семью, выростет, чтобы идти на улицу, чтобы продать себя первому попавшемуся негодяю, у которого найдется несколько жалких грошей на покупку ея тела…

А поэты войны находят ее еще актом какой-то особенной небесной справедливости!..

Преступление становится добродетелью, убийство канонизируется, убийцам — воздаются почет и поклонение!..

— Не может быть, чтобы турки не знали!..

— Да ужь верно хорошую встречу нам приготовили.

— Будешь доволен!..

— Дай Бог потерять сот пять…

— Ишь место какое — тут все ляжем… Что сот пять: коли-бы тыщей отделаться — и то хорошо…

— Ладно, неча скулить-то! — остановил солдата бравый егерь, увешанный Георгиями и медалями…

— Мы что? Мы ничего…

— Товариство выручать надо… Сёмой месяц на Шипке сидят…

— Оно точно…

— Нужно за своих постоять… Не такия дела видели.. Нешто 30-е августа забыл?

— Где его забыть!..

— Ну, значит, шабаш… Не в диковину!..

Путь действительно начинался ужасный.

Передовой отряд, въехав на небольшую высоту, увидел перед собою крутой подъем. Ветер свеял с него недавний снег; осталась скользкая, обледенелая поверхность… Сверху скатывались и падали солдаты, гремя ружьями, котелками, шанцевыми инструментами. Шум был ужасный. Кто смеялся, кто проклинал. Но чем дальше, тем смеху делалось меньше, а проклятий больше…

Те, которые добрались до верху перваго подъема, тяжело дышали, отдыхали, прислонясь к деревьям, или просто ложились в снег — в полном бессилии. Падая и скатываясь, — напрасно хотели удержаться руками, — руки скользили по гладкой поверхности… Направо и налево трупами казались лежавшие солдаты; некоторые просто ничком, лицом в снег припали. Лошади точно при последнем издыхании — так оне втягивают в себя и без того тощие бока.

Впереди слышался звон кирок и стук лопат — саперы дальше разрабатывали дорогу. От площадки вверх — крутой путь опять, но уже весь засыпанный снегом. Тут ноги не скользили, но за то рыхлые снега приходились по грудь…. Шли с трудом в какой-то каше. Поворачивали направо, налево, уходили опять назад, огибая отвесы диких скал, вспалзывали по лестницам, образуемым выступами их, падали с этих лестниц, когда вместо камня под ногами оказывался лед.

Наконец потянулся лесок.

Тут тропинка до того узка, что солдаты шли гуськом; отдыхали через каждые двадцать-пять — тридцать шагов. И какие это шаги были! Солдаты с натугой выхватывали ногу из снеговой глыбы, потом ступали вперед, опять погружаясь в вязкую массу. Под ногами снег расползался, ноги расходились — приходилось падать и, скрипя зубами, подниматься опять…

— Лучше-бы турок убил! — в полном бессилии, бросая лопату, стонет утомленный солдат и не садится, а как-то опускается вниз.

— Тяжко, ой как тяжко! — отзывается ему другой…

Глава V. Via dolorosa

Направо и налево от Одынцева по всему пути — распластавшиеся в снегу солдаты…

Как во время летняго похода под сорока-градусной жарой валятся они от солнечнаго удара, так и теперь укладывает их прямо на дорогу измор и усталь… Оглядываясь вниз, на самом дне темной теперь котловины, Одынцев едва-едва различает обезлиствевшие сады и красные черепичные крыши Топлиша… А серый зигзаг роковаго мучительнаго пути все еще теряется в тучах, в недосягаемой, как отсюда кажется, высоте… Не добраться до него без крыльев…

— Туда и мухе лету нет! — рассуждают солдаты…

— На редутах не так заморишься…

— Тут и животов не донесешь…

Одынцеву тяжелее других.

Его тоненькие петербургские сапоги насквозь промокли… В пути он влез по грудь в снег, да так и бродит в этой каше. Напрет грудью вперед, выдавит небольшое пространство в снегу — и шаг сделан, а там опять грудью бери каждую пядень этой дороги… Еще сначала солдаты переговаривались — потом совсем замолчали… Безмолвие царило уже в этих смятенных, усталых толпах… С каким-то болезненным хрипением дышали их натомившиеся груди…

Вон один упал в снег, жадно хватает его высохшим от устали ртом…

Другие тоже горстями едят его — все освежит их!..

Одынцеву пришлось скоро совсем остановиться.

Он почувствовал, что силы его как-то разом упади — были и нет их. Шагу ступить не может далее…

— Вашбродь!.. Снежку… Глоните снежку! — предлагает солдат…

— Во… У меня есть.

Другой порылся в кармане и вытащил микроскопический, грязный, замусленный кусок сахару…

— С сахаром снежок скусней, вашбродь!..

И солдат добродушно протягивает ему свое сокровище…

Одынцев смотрит на них, слушает и ничего не понимает…

— Эка беда! — подхватывают его солдаты.

Молодой прапорщик пошатнулся и рухнул им на руки…

— Пущай отлежится; теперь ему главная причина — спокой требовается. Вон там место почище…

Солдаты уложили Одынцева.

Он безучастно смотрит на проходящий мимо отряд… Солдаты взглядывают и на него вскользь… Им некогда…

— Умру? — думает Одынцев… Сердце с какою-то острою болью замирает в груди… В коленях ломит… Воздух с натугой вырывается из простуженнаго горла.

А солдаты все идут и идут мимо… Однообразные серыя фигуры колеблются, спотыкаются, продвигаются вперед, так-же как и Одынцев падают в снег, отползают с дороги и опять встают, если могут. Вон один обезумел совсем, швырнул ружье в сторону и сам рухнул рядом с ним… Только котелок звякнул… Чувствует Одынцев, что с каждым мигом ему становится все хуже и хуже… Коченеют ноги, а в груди скрипит что-то, точно там ворочаются какия-то ржавыя петли… Револьвер уперся ему прямо в бок… Он и не шевелится, чтобы поправить его… Силы нет совсем… А тут еще глаза слипаются, спать хочется, что-ли?..

— Это вы что-же, млад, неразумен юноша? — слышится над ним чей-то голос…

Одынцев приподымает голову, силится рассмотреть и ничего не видит… Точно глаза налились свинцом — ничего не различают перед собою…

— Вы чего-же это, дитю малое, лежите?

Одынцев по звукам голоса соображает, что это Пелымев.

— Вставайте скорей… Смотрите, живо окачуритесь так-то, с измору.

Одынцев делает усилие приподняться и не может.

— Ну?..

— Не мо-гу… едва-едва говорит он, с усилием приподымая веки…

— А вот, посмотрим, как не можете… Ну-ко, ребята, сюда!..

Несколько солдат пободрей подошли к Одынцеву.

— Скидавай сапоги с него. Вот так, чудесно… Три ногу снегом хорошенько… Не жалей, до красна…

Одынцев чувствует, как какая-то приятная теплота начинает разливаться у него по телу…

— Три ему уши снегом, да посильнее.

Солдаты усердно занялись.

— Ну, теперь, лучше?

— Лучше! — Одынцев уже совсем различает Пелымева.

— А теперь последнее лекарство. Ефим, у тебя мой неприкосновенный запас? Давай-ка сюда.

Ефим подал деревянную баклагу, куда входило бутылок пять коньяку.

— Теперь, Одынцев, вот этого зверя шарахните… Да. побольше…

Юноша глотнул.

— Еще, еще, не стесняйтесь пожалуйста. Без этого плохо.

Одинцев положительно чувствует себя воскресающим. Какая-то живительная сила струится по его жилам… Груди, дышется легче, измору и устали — меньше…

— Ну, теперь идти можете?

— Могу.

— Давайте-ка руку.

— Совестно.

— Ну, вот еще… Я старый привыкший солдат, а вы, ведь, дитю…

Одынцев опять двинулся вперед с Пелымевым.

Опять по сторонам он видит таких-же, каким еще несколько минут назад он сам был; бессильно раскинулись они на скате чудовищной крутизны… Вот нагнал их какой-то болгарин. Баранья шапка вздета на самый затылок; длинные усы падают низко на грудь… Бодро идет братушко вперед…

— Это кто еще? — спрашивает Пелымев.

— Новый проводник… Ночу Волков, догоняет авангард.

— По какой это дороге ты ведешь?…

— Другой няма!… Добры пыть…

И болгарин исчез впереди.

— Это братушко настоящий! — замечает унтер-офидер рядом.

— Почему?

— Мы с им в Топлише познакомились… Ен какой — у ево турки пятерых детей зарезали. Теперь и он спит и видит — побольше турок убить… Ен уж десять турков положил… Ен строгий.

— За своих-то детей будешь строгий…

— Во-во!..

Какое-то темное марево росло на встречу Одынцеву…

Дорога пропадала в этом мареве… Когда офицеры подошли ближе, весь скат горы в этом месте оказался заросшим кустарником и мелкими деревьями.

Тут путь стоял еще труднее.

Чаща перепуталась совсем… Сверху падали комья снега, до сих пор безмятежно висевшие на ветвях.

На каждом шагу приходилось раздвигать их. Ветви хлестали в лицо; какия-то колючки рвали руки и платья… Лошади, всползавшие на высоту вместе с людьми — артачились, вскидывали головы, точно желая оборвать поводья… Корни подвертывались из под снега… Спотыкавшиеся о них солдаты, тяжело падали вниз, гремя ружьями и роняли ближайших к ним людей…

— Ну, что, как вы теперь? — И Пелымев участливо смотрит в лицо молодому офицеру.

— Да, мерзко… Что-ж тут хорошаго…

— Не похожа на ту войну, которая в книжках, да на картинках?

— Совсем, разумеется… Ничего общаго нет…

— Нечего было и стремиться сюда…

В стороне — бьется какой-то солдат… точно рыба, выброшенная на берег, «зевает»… Безсильно открывает рот, чтобы набрать побольше воздуху, да мускулы горла сомкнулись, грудь душит — видимое дело дышать нельзя!… В бессилии и муке он царапает руками землю, лицо его синеет…

Пелымев бросился к нему.

Тоже давай оттирать снегом… Едва отдышался, а еще дальше лежит тоже такой, только этот уже и недышет… Глаза остеклели и как-то удивленно смотрят в высоту… посиневшая рука замерла у борта шинели, точно ему хотелось в последний момент сознания разорвать ее, освободить грудь из под какой-то навалившейся на нее массы…

— И поход! — злится Пелымев.

— Да!.. Много народу сгниет здесь!…

— Дай Бог только, чтобы турки не опомнились… Как-будто в ответ на это — среди полнаго безмолвия окружающей пустыни далеко грянул выстрел… Прокатился по ущельям и замер…

Солдаты вздрогнули и приостановились на мгновение…

Глава VI. Балканский вечер

Соймонов, завернувшись в бурку, кое-как подымался вверх с отрядом.

Врачи шли пешком; кони спотыкались и падали. Турецкая лошаденка, на которой ехал Соймонов, была привычнее. Она цепко держалась за каждую неровность, не скользила по обледенелым поверхностям гор, а смело пробивала их острыми шипами своих подков. Соймонову приходилось то сползать ей чуть ни на хвост, когда, вся подбираясь, она царапалась вверх, то скатываться ей на шею, когда путь, повинуясь капризным зигзагам горнаго склона, шел вниз…

Лошадь давно была в поту — всадник тоже.

— Зарежете коня!.. — предупреждали его.

— Привычный, испытанный…

— Заморится, смотрите…

— Нет, придется дать ему отдыху дня три в Казанлыке и кончено…

— Вот вы как!.. Уж и в Казанлык попали.

— Через дня два будем…

— Ну, это бабушка на двое сказала!

— Не знаю, что бабушка говорила… А я верно… Через два дня я увижу Айшу, — оканчивал он про себя и светлая радость проникала в его изболевшее сердце…

— Сказывают, у вас роман какой-то был с турчанкой?

— Кто вам это сообщил?

— В Габрове, сестры…

— Не правда…

«Да и в самом деле, как то все глупо выходило, какой же роман — ничего тогда не сказали друг другу»…

Становилось все холоднее и холоднее, но в трудностях этой дороги, среди этих неимоверных усилий, которые приходилось тратить, чтобы одолеть каждые десять шагов ужаснаго пути — стужа действовала только на тех, которые падали и не шли далее… Соймонову было жарко!..

Наконец начались настоящия кручи.

— Вот тут пошла дорожка!.. Спасибо!..

— Отсюда-то самый адский путь и начинается.

Он то и дело прерывался отвесами или скатами такой крутизны, по которым казалось и горная серна не могла бы перейти… Соймонов оставил уже позади брошенные десятифунтовыя орудия, их нельзя было вовсе взвести на эти кручи. Солдаты мимо него, обливаясь потом, изнемогая и падая, тащили в санках более легкия горные орудия… Лямками перекрестили груди, свесили руки и головами вперед ползли точно черные гномы. Человек по двадцати выволакивали каждую пушченку. Груди дышали тяжело, тяжело… Казалось, вот-вот оборвется в них что нибудь и люди рухнут вниз такими-же неподвижными и холодными трупами, как холодна и неподвижна была эта темная жалкая пушченка…

— Вот оне кручи-то…

Перед кручами безмолвно стояли солдаты.

Пустятся вперед, шагов десять, двадцать взберутся — и скатываются вниз…

Еще раз с тем-же успехом.

Потянули пушку… В лямках задыхалось человек сорок… Да половины кручи добрались, каждой ея неровностью пользовались…

А там вдруг стали…

Сначала один споткнулся, потом других потянуло вниз… И скоро вся эта орава, увлекаема вниз тяжестью орудия, сползла туда, откуда начала свое восхождение.

По несколько раз совершались эти безплодные попытки, пока под ногами людей обледенелая поверхность не оббивалась настолько, что по ней можно было цепляться, опираясь на штык, при каждом шаге вбиваемый в землю…

Соймомов сошел с коня.

Держа его в поводу, он сполз два раза вниз, пока ему удалось добраться до верху. Там чуть не по шею он ушел в снег, а через тридцать, сорок шагов более ровнаго пути перед ним вырос такой же взлет…

Такая же круча шла в высоту!.. Такие же толпы солдат мучились и бились на ней, не зная как дорваться до-верху…

Вечерело…

Тумана теперь уже как небывало.

Глядя вверх, Соймонов, казалось, все на такомъ же громадном расстоянии от себя видел вершину этой роковой горы. Ему чудилось, что он только что из Топлиша, что целые часы, проведенные в пути, и на одну версту не приблизили его к этому гордому конусу, что вырезался так отчетливо и резко на темном фоне неба, с которого уже сбежали серыя грузные тучи…

— Неужели нет другой дороги! — слышится около чей-то злой голос.

Соймонов оглядывается — доктор Хохлов, всклоченный, изморившийся, — бранится во все горло!

— Это чорт знает — этак у меня завтра целая дивизия больных окажется…

Вон направо крутизна пошла…

Солдаты лепятся к скату… Путь съузился… Налево круча, направо обрыв… Внизу — не видать дна, только что-то серое мерещится оттуда… Какой-то солдатик не совладал…

Соймонов только и видел как он размахнулся руками, отчаянно размахнулся… Ружье полетело раньше, а за ружьем мелькнула вниз какая-то странно растопырившаяся и вращавшаяся фигура… Полы шинели раздувало… Руки точно в воздухе ловили что-то, цеплялись за что-то невидимое…

Спустя две-три секунды — снизу донесся болезненный, жалкий крик…

— Жив-ли? — заорали солдаты сверху…

Словно отголосок того-же крика донесся снизу… Донесся и замер…

— Жив-ли? — крикнуло уже больше голосов.

Все смотрят вниз с ужасом, с боязнью, потому что бездна и их тянет к себе… Все смотрят и слушают…

Но там все тихо… Так тихо, что сорвавшийся из-под ног ком снега, с громким шуршанием падает вниз… Его уже не видно, а шорох его по обледенелому отвесу слышен…

— Упокой душу!.. — слышится нервный, словно вздрагивающий голос старика фельдфебеля…

— Кого это братцы?

— Ах и беда-же… Селезнева снесло…

И опять тишина.

Солдаты лепятся вдоль бездны, пугливо озираясь на нее… Вот, вот и их потянет к себе ея беспощадная, ненасытная пасть…

А там новый крик, и новая жертва летит вниз.

— Что-жь это, Господи! — молодой солдатик швыряет туда-же ружье и, схватившись за голову, готовится сам за ним последовать.

— Ты одурел, Васькин, что-ли? — берет его за шинель ближайший… Очнись. Ползи за мной.

Действительно, многие вдоль бездны ползут на четвереньках…

Припадут к земле, замрут на секунду и ползут опять…

Смеркло совсем.

Все вокруг подернулось сумраком быстро подступающей ночи.

Только где-то, далеко, далеко, внизу, светились огоньки… Это — горные деревни прятались в балканских захолустьях… Откуда-то потянуло красным заревом, на одном зигзаге пути солдаты отличили даже вырезавшийся вдали красный язык пламени…

— Ишь это турки братушку жгут! — Соображали они, все также ценою нечеловеческих усилий продвигаясь вперед…

Окрестные горы точно потонули в сумерках…

Только вершина этой — еще мерещилась… Но она все так-же казалась далека и недоступна.

— Дорваться-бы таперича! — злится какой-то солдатик.

— До чего?

— До турки самой…

— Что-жь ты с ей поделаешь?

— А штыком в брюхо… Без удержу…

— Пока дорвешься, она тебя живо оболванит… Тут, брат, о смертном часе помышлять надо… Турке и самой-то не сладко теперь… Тоже на этих горах засела…

Скоро и вершина горы ушла в сумрак…

Теперь уже ничего не видели перед собою путники…

Глава VI. Горная ночь

— Это чорт знает что!.. Так губить отряд, совершать такие походы!..

— Что, душенька, Терехов… Аль не по нраву?..

— Знаете, Савельев, вы-бы ко мне не приставали — ей-Богу лучше будет!..

Параднаго и блестящаго Терехова нельзя было узнать в этой мокрой курице, какою он явился глазам Соймонова, догнавшего на одной из высот двух названных нами офицеров…

— Вы, доктор, чего лезете? Могли-бы, кажется, преспокойно в хвосте двигаться, по проторенному уже пути… И славно было-бы, с комфортом!..

— Я у вас, капитан, не спрашиваю: чего вы лезете?

— Доктор-то из недотрог… — заметил Савельев.

— Я вас не хотел оскорбить.

— Да вы меня и не можете, если-бы и хотели…

— Что, батинька, налетел!..

— Вы меня извините, право, я со всеми этими передрягами голову потерял…

— Тот, кто найдет, может оставить ее себе.

— Однако, Савельев, вы не очень!..

Скоро вызвездило.

Ясная горная ночь… Безконечная панорама вершин раскидывается кругом в таинственном, сказочном сиянии луны, уже всплывшей над самым теменем Куруджи. Снега, засыпавшие горы, искрятся… Серебряным зигзагом подымается дорога на высоту… Черные ночью фигуры грузно взбираются по ней…

— Идем, идем, а все конца нет.

— Ишь, какая неверная сторона!..

— Ах, ты, доля, ты, доля солдатская!

— Пожалуйся еще! — вмешался унтер.

— Как, Афанасий Гаврилыч, не жаловаться?..

— Дана тебе линия… Предоставлена тебе линия, или по эфтой линии и дойдешь до точки!.. — глубокомысленно философствовал Афанасий Гаврилыч. — А вы этого не чувствуете!..

— Оно точно что!

— Ну, вот… Значит — смирно!..

Площадка вся облита лунным светом…

Только серебристое пламя вздрагивает и разливается по ней…

По самой середине — какая-то черная группа. Когда Соймонов с офицерами подошли к ней — оказались уральцы. Бородатые молодцы спешились и молча стояли вокруг приземистаго войсковаго старшины.

— Ну, так как-же, братцы, неспособно? Ишь, круча какая? — советовался он с урядником.

— Круча злая!.. — вскидывает тот глазами на головокружительную высоту…

Прямо перед ними отвес горы. Нужно взойти на него.

— Совсем невозможно!..

— Без крыла нельзя, что говорить.

— А велено!.. Значит, надо…

— Невозможно, это точно, а если прикажут — пойдем.

— Я так полагаю — на хвостах…

— Одно средствие!

— Это еще как, на хвостах?.. — изумился Савельев, вслушивавшийся в разговор.

— А во, сейчас… Ну-ка, молодцы-уральцы!..

Казаки схватились за хвосты коней, закрутили их себе на руки и, подбодряя четвероногие локомотивы нагайками и криком, стали всползать на гору.

Соймонов посмотрел-посмотрел, да и сам за то-же принялся.

Как казацкие кони, так и турецкая лошаденка доктора оказались на высоте своего положения… Скользя, спотыкаясь, приостанавливаясь, они, все-таки, ползли вверх. Втягивали бока, хрипло дышали всею утробою — и, все-таки, ползли. Казалось, еще усилие — и конь сляжет, чтобы никогда не подыматься, а цепкия ноги делали свое дело…

— Что ж? — и нам разве, Савельев, своего буцефала захватить за хвост?

Передовые казаки были уже наверху, когда два офицера всползали только на этот отвес.

— Савельев, не спешите, ради Христа… Успеете!..

— Ладно, батюшка… Тут времени терять нечего!

— Я один не могу ведь…

— Каждый за себя, а Бог за всех!

— О, чорт!.. — Не успел Терехов окончить довольно энергической ругани, как хвост его коня как-то выскользнул из рук у него, и парадный офицер стремглав покатился назад, на площадку, с которой он только что сошел… Лошадь постояла, свесив голову, и давай подыматься одна…

— Будьте вы прокляты… Чорт возьми… Дьяволы! — злился он… — Султан! Султан… тпрр!.. Да возьмите вы хоть коня моего за повод!..

Но Султан, добравшись до верха, стал и понурил голову, глубоко втягивая тощие бока.

— Ребята, прихватите-ка и меня!

Солдаты, тащившие на лямках горное орудие, обернулись к Терехову.

— Как прикажете, вашбродь!

Терехов схватился за санки, на которых тащили орудие. Уцепился за них и, лежа на животе, стал подыматься вверх.

У солдат внизу послышался сдержанный хохот.

— Ишь, какую орудию тащат — страсть!..

— Гляди, посторонись-ко…

— Чего сторониться?..

— А как выпалит — зашибет!

Уже одиннадцать часов совершали этот подъем… Хоть-бы полверсты ровнаго пространства. Все вверх и вверх!..

— Сколько еще идти? — совсем потерял голову Соймонов.

— Три версты до ночлега.

Тут уже по горло в снегу пришлось идти… Выдавливать себе в сплошной массе место… А выползешь из снега — весь мокрый, со всех сторон охватывает холодным ветром… Платье коробится и дервенеет… На волосах кусками отлагается лед… Усталый Соймонов сел было на снеговую глыбу… Вдруг под ним зашевелилась она и стала сползать… Внизу зияла бездна, куда бледный свет звезд и таинственные лучи луны не могли проникнуть… Схватиться было не за что!..

— Братцы, помогите!..

А глыба все ползет и ползет. Хотел было схватиться за куст, росший около, голыя ветви выскользнули из рук.

— Ой, ребята, пропадаю!.. — Другая поросль тоже сорвалась вместе с ним…

Какой-то казак нашелся, швырнул Соймонову веревку…

С энергией отчаяния он схватился за нее… Одна рука промахнулась, другая впилась… Повис… Его тянут вверх… Он помогает сам, упираясь кое-где ногами в неровности откоса… А голову кружит… Так и кажется — вот-вот разожмутся оцепеневшие пальцы, и он рухнет вниз… Нет, слава Богу… Под ногами уже ровное пространство… Соймонов схватился за голову… Смотрит туда, где еще был недавно… Там теперь, медленно шурша и рассыпаясь на более мелкия части, скользит зловещая снеговая глыба.

— Спасибо вам, братцы!..

— Место несуразное… Сгинешь с ним…

И опять все вверх, да вверх…

Ночлег уже близко. Вот и вершина — только две седловины до нея… Еще час — и конец пути на сегодня. Конец этому героическому мученичеству!

Но что ждет отряд там, на этой вершине?

С волнением и тревогой прислушиваются: не раздается-ли первый выстрел в мертвом молчании этой холодной ночи, не заметит-ли турецкий часовой движения обходных отрядов… Вот, вот эти карнизы, эти вершины оденутся огнем и утомленные солдаты станут под ним падать первыми жертвами похода, — падать в бездонные пропасти, в глубинах которых замрут их предсмертные стоны… Прислушиваются, сердца бьются… Все уходят в слух, но кругом все то-же безмолвие и все так-же пустынно стоят на высоте, над изморенным отрядом, белыя шапки засыпанных снегами гор… Ни откуда ни звука, ни крика… Только глухой шорох взбирающейся вверх роты, да вздохи солдат позади, карабкающихся к нашей площадке, для короткаго отдыха на морозе…

— Ну, братцы, пора!.. Садись на коней!.. — командует кто-то.

Шопотом, как перед близкой опасностью, говорят солдаты… Чей-то крик замирает далеко, далеко… Еще один сорвался вниз…

А ночь все ярче и ярче разгорается мириадами своих ярких звезд… Все светлее и щедрее льет ясный месяц свое серебряное сияние на эту горную пустыню.

Так на высотах Балкан была встречена отрядом рождественская ночь.

Глава VIII. Назло природе

Луна давно уже взошла над этою горною пустыней… В непроницаемом мраке утонули долины и ущелья… Над этим смутным маревом плавают, словно острова дикаго, безлюднаго моря, крутыя вершины, смело изогнувшиеся горные хребты… И эти вершины, и эти хребты облиты ярким светом месяца…

Точно из матоваго серебра выкованные, застыли они в своем недвижном сне…

Словно вспенившиеся белые гребни чернаго океана замерли — чтобы с новым порывом дикаго ветра медленно и величаво покатиться в какую-то неведомую таинственную даль…

Точно ребра спящих чудовищ из-под снега вырезаются скалы и утесы… Иной раз целою грядою, точно тут изогнулся позвоночный столб сказочнаго великана…

Ветер, кружившийся внизу, может быть и теперь взрывающий там из черной тьмы ущелий белые фантастические призраки снега, как-будто не смеет донестись сюда…

Покорно ложится на полугоре… Вверху на этих лысинах — тишина…

Только мороз кует тут белые покровы зимы, только он захватывает дыхание, то точно студеною, ледяною рукою сжимая вам горло, то вдувая в ваши легкия дух смерти и уничтожения…

Тут он один — владыка… Тут его власть и царство. Здесь, в неподвижном величии своем, целые века стоят его серебристые алтари, на которых, словно чья-то жертва, курятся грозовыя тучи; тут высятся черные гранитные престолы, и на них никому невидимое, но всеми чувствуемое, присутствует кровожадное божество болгарской горной зимы!..

Сюда, по горло в снегу, ползет Одынцев.

Остановится, переведет дыхание, соберется с силами, навалится вперед на окружившую его со всех сторон белую массу, выдавит себе место и переступит…

А там опять останавливайся, переводи дух…

Шопотом говорят вокруг солдаты…

— Скоро!..

— Да, сичас должно быть…

— Наши, вашбродь, уж долезли верно? — ободряет Одынцева солдатик, весь засыпанный снегом, точно рождественский дедушка наших праздничных елок.

— Почему ты думает?

— На свету видна чернеть… Ишь она, вон.

Одынцев поднял усталый взгляд… Длинная лента подымавшегося отряда терялась вверху… Вон на самом краю горной площадки мерещутся силуэты казацких коней…

Тишина какая!..

Только лязг штыков, звон манерок, да ровное, глухое, словно крадущееся шуршанье ног, глубоко ушедших в рыхлый снег…

— Ен не стрелит!..

Засыпанный солдатик даже засмеялся от удовольствия.

— Седни целы будем… Трубочку-бы теперь — чудесно.

Изредка, по сторонам пути, все облитое лунным светом, с серебряными комьями снега, слежавшегося на ветвях, поднималось громадное дерево…

Казалось, что это не сучья его — узловатые, голые.

Чудились руки, протягивавшиеся оттуда к утомленному и измученному отряду.

— Ну, ребята, слава Богу! — слышится откуда-то.

— Чего славить-то?

— Турки нет… Гололобых проморочили…

— Еще поглядим!

— Чего глядеть-то?.. Не углядишь… Уж они нас проморгали!..

— А ты не балакай, ишь — костры-от…

Действительно Одынцев видит в вышине, сквозь деревья клубящийся в лазурную высоту, дым… Изредка, в этом дымке, словно сорвавшийся из костра, мелькнет красный язык пламени и погаснет… Саперы заняли вершину… Дорылись до земли и разложили дрова, принесенные снизу…

Глава X. Ночлег

Под молодым офицером совсем подламывались ноги, — когда, наконец, более машинально, чем сознательно, добрался он до вершины Ветрополя…

Ровная площадка.

Точно дно кратера… Края ея подняты вверх… Кое-где гребнем торчат в лунном свете… Серебрянаго покрова этой площадки совсем не видать теперь… Он весь загроможден серыми фигурами солдат, дорывающихся до голины, чтобы, в свою очередь «на артель», разложить костры…

И шибко-же морозит тут. Лица болят, глаза опушаются инеем, сосульки образуются на усах и на бороде…

— Беда, братцы!

— Чего?..

— Студено…

— А ты на печи думал… Ладно — огонь разложим, теплынь будет.

— Лучше не надо… Только-бы березовых веничков — попарится…

Кое-где уже ярко горят дрова… С громким треском перебегает по ним пламя, сыпля по сторонам целый фейерверк золотых брызг. На желтом фоне огня резко выделяются черные фигуры солдат… Остроконечные кверху от башлыков, неуклюжие… Тонкими черточками вырезываются штыки ружей… Вон один солдат чуть не в самый огонь сунулся… Будто хочется ему носом врыться в эти красным полымем захваченные уголья…

— Ты, чего, Останкин…

— Ну?

— Дурак… Лицо ожжешь… Потом раны пойдут…

— Дай отойти… Ознобился…

Солдата оттаскивают, а на его место уже лезет другой…

— Всем-бы хорошо… Да, вот, сапоги…

— У всех, брат, сапоги — есть просят…

— Рты разинули… Стужей-то вот как пронимает…

Снизу приваливали все новыя и новыя толпы… Одна за другою… Оранье пошло по площадке.

— Эй, ребята, где третий батальон?..

— Издеся!.. — слышится со стороны…

И кучки солдат тяжело перебираются туда… Устали сердечные до смерти… До своего места несколько шагов сделать — и то за великий труд…

Вон одна, уже приотдохнувшая, толпа солдат приподымается по команде старшаго.

— Эх ты, доля доля!.. И отдохнуть-то всласть некогда.

Их ведут занимать караул…

На самый край кратера поставили… Отсюда видны эти черные фигуры в лунном свете…

— Смотри, ребята!.. Как петух, стой… Зорко гляди, чего-бы не вышло! — обходит их унгер-офицер.

— Мы сами знаем… Углядим…

— Ежели что — не стреляй… Пошли товарища назад — дать знать… Потому людям спокой требуется… Тихо чтобы… Тихо, но зорко… Полным зраком, слышишь!..

— Слышу…

— То-то…

Обойдя ряды, унтер возвращается к кострам.

Где-то фыркают кони… Слышится мерное пожевывание: только что подвалили им сена… Вон одна лошадь вся на ярком фоне костра точно вырезанная из чернаго картона… Опустила голову от устали, да и замлела так, не шелохнется… На огне уже булькают котелки с разведенным снегом… Кипятят себе чай солдаты. Сухари с собою — весь и ужин тут.

Одынцев завалился к первому попавшемуся костру…

Безсознательно смотрит в огонь…

В красных угольях его, по которым бегут какия-то серебряные струи, скользят золотыя змеи, точно раскрываются и, в свою очередь, мельком взглядывают на молодаго офицера чьи-то распалившиеся, огненные очи. Черные клубы дыма с мириадами звезд стремятся кверху… Точно какая-то суетливая, спешная перестрелка — трещат дрова, разгораясь все ярче и ярче…

Отведет он глаза от огня — в вышине ясный месяц застоялся среди осветлевшей вдруг лазури. Звезды — не северные холодные, льдистыя, а крупные, страстные звезды далекаго юга участливо смотрят прямо в душу усталому юноше.

Кругом теснятся такия-же серебряные вершины… Одна за другою…

Глаза Одынцева невольно слипаются, но — странное дело — он все-таки видит какие-то безчисленные огни перед собою.

Сотни огней бегут вверх, рассыпаются вниз… Перед яркими в золотых ризах иконами звездятся, играют в каждом чеканенном узоре этих риз… В этом перебегающем, колеблющемся сиянии то выступают, то снова пропадают, суровые, безучастные лики святых…

С сухими губами, с безжизненными глазами.

Слышится пение какое-то; дым невидимых кадил клубится в высоту, под этот голубой, украшенный яркими звездами, купол…

Тепло и хорошо становится Одынцеву… Тепло, точно он в самом деле не здесь, на этой дикой высоте, а в людном храме.

Еще-бы тепло не было…

— Молоденек офицер-то! — шепчутся солдаты.

— Совсем мальчишечко.

— Жаль…

— Давако-с укроем его… Холодно ему, должно быть… У меня попонка запасена…

Укрыли его… Сами себя обделили…

Сладко спится усталому!.. И слава Богу… Что еще ждет его завтра?..

Да и всех этих усталых и измученных людей?..

А рождественская ночь медленно плывет над отрядом в дыму безчисленных костров, влача за собою яркий шлейф голубаго платья, сверкающаго мириадами звезд небесных…

Глава X. Отряд проснулся

Словно в самом полыме раскаленное серебро — горят под ярким солнцем вершины гор… Всюду внизу — синия тени ущелий… Серый туман заполонил долины и тихо клубится, ожидая, когда солнце и в эти пади пошлет за ним свои ослепительные лучи… Голыя буковыя деревья, березы, грабы и дубы — точно насквозь проникнуты трепетом жизни… Кажется, что под этими алыми тонами зари, под корою их бежит горячая кровь, окрашивая багрянцем нежные концы сучьев и распускаясь в снеговых, обвисших на них глыбах… Розовые тоны легли и на снег крутых откосов, будто и сквозь эти холодные массы по миллионам невидимых сосудов разбегается алая кровь… Все блещет, все горит, все искрится… Вон гордый силуэт Куруджи — он поднялся недосягаемою стеною на юг… И он весь охвачен трепетом утренняго света, и слежавшиеся на его вершине льды чудятся под солнцем ярко пылающею гривою над шеломом сказочнаго исполина…

Глухо рокочут барабаны…

Грянул один — и не успела дробь его всколыхать застоявшийся воздух, как где-то в стороне откликнулся ему другой… Вон подхватил третий… Скоро вся окрестность была полна этими глухими зловещими звуками…

Звуками, в которых слышится что-то непримиримое, кровожадное, от чего глохнет в душе сострадание, замирает жалость и, взамен, ростет злобное чувство мести, безотчетный и безпредметный гнев, которому даже не надо виновнаго, чтобы найти жертву…

Говор барабанов ростет и ростет…

Из какого-то ущелья внизу — отозвались другие такие же… Дробь перебросилась далеко в долины, и из долин вверх, вместе с всколыхнувшимся туманом, стали подыматься глухие отклики барабанов…

Барабанщик, начавший эту тревогу, давно уже окончил, засунул палки за борт и крестится на солнце… А внизу — отклики все расплываются шире и шире…

Под них — подымаются солдаты… Заспанные, едва успевшие отойти после вчерашней истомы. Потягиваются, перевязывают башлыки, разгребают золу, оставшуюся от костров — нет-ли горячих угольев, чтобы вскипятить снег в котелках…

Одынцев тоже открыл глаза.

Где он был ночью… Смутно помнится что-то яркое, яркое…

Он просыпался, смотрел в костер, уже потухавший, подергивавшийся серою золою, из под которой мигали красные глаза огня… Словно птица, что закрылась серым крылом… Одынцев засыпал опять, чтобы в тяжелом, прерываемом какими-то чудовищными призраками, сне переноситься далеко, далеко, в хорошее прошлое, в яркия теплыя залы, величавые храмы…

— С праздником, ребята!.. — обходит ряды солдат Пелымев…

Сквозь рокот еще неугомонившихся внизу барабанов слышутся отзывы солдат…

— Вот где, братцы, Рождество Христово встретили!.. На какой высоте.

— Чего выше, вашбродь!

— Будет о чем порассказать, орлы!..

Орлы смокшие и продрогшие скорее напоминали в эту минуту жалких куриц. Один солдат даже усмехнулся… Все это понурое оживлялось на моменты, чтобы потом на целые часы погрузиться в какое-то оцепенение…

Казаки в стороне вьючили лошадей…

Слышалось хрустение сена… Где-то в стороне трещали сучья. Солдаты целыми охапками набирали их.

— Куда это? — спрашивает Одынцев.

— Да ведь это орешник, вашбродь!

— Ну?

— Оченно способно горит. Лучше чего не надо.

— Поставили тебя на задния лапы и стой!.. — муштрует кого-то унтер… — А коли на четвереньках будешь — одно тебе имя — свинья!.. Чего ты еще тут проклажаешься. Ишь, весь отряд что куры с солнцем поднялся… А ты?.. Баба и есть.

Вон казаки уже в седлах…

Тихо послышалась команда сотника — верховые вытянулись длинной линией и двинулись вниз на противоположный скат Ветрополя… Один за другим подымутся вверх, обрисуются на серебряном фоне следующей горы и словно свертываются вниз, в лощину, через которую нужно перебраться до Куруджи…

На Куруджу эту и взглянуть страшно…

В высь ушла такую, что голова кружится… Вся ея масса точно давит окрестные горы, что словно дети вокруг отца столпились отовсюду, подымая под яркое солнце свои лесистые откосы, голыя вершины, взрезанные скалами хребты…

— Совсем море! — замечает Одынцев, любуясь на эту панораму.

— Где море?

— А вот эти горы… Знаете, когда волны расходятся после бури…

— Эк у вас душа-то… все вы о морях… Мне вода-то надоела… Коньячку-бы хватить чудесно… Вы, верно, стихи пишете?..

— Почему вы это думаете? — улыбнулся юноша.

— Видно… Я тоже писал, только вознаграждение скудное получал за них.

— Какое-же это?

Глава XI. С высоты

— В корпусе-с… Меня за стихи драли, потому что я больше начальству в пику… Вот Верховцев с нами — видели вы его?

— В авангарде, с казаками уехал который?

— Ну, вот.. Корреспондент. Так он тоже стихи пишет… Ну, ему это и подобает, а офицеру — нельзя!.. Коньяк офицеру можно, только нет его — весь, подлецы, выпили вчера, а стихов нельзя… И гора же!.. — махнул он рукою по направлению к Курудже.

— А что?

— Вот увидите, как подыматься будем… Тут уже на виду у турок.

— Сухарей, вашбродь, не угодно-ли — подошел к ним добродушный курносый солдатик.

— Каких сухарей?..

— А вот, я их в кипятке распарил… Чудесно!.. Горячая тюря теперь… Какие черви были — выбил их.

— Нет, спасибо, брат. Кушай сам!..

— Господа офицеры! — слышался впереди громкий голос, — поверьте, заряжены-ли ружья у солдат, и постройте их по ротно…

Послышалась команда. Под тысячами ног заскрипел уже облежавшийся снег… Скоро на вершине Ветрополя стало тихо, совсем тихо… солдаты стояли рядами… В промежутках, между баталионами, поблескивала яркая медь горных орудий.

— Ну, ребята! — слышится впереди… — Сегодня решительный день… Сегодня мы должны спуститься вниз, в долины… Оставить Балканы за собою… Слышите?..

— Рады стараться… — гудят серые ряды.

— Отступления не будет… Поняли…

— Поняли!..

— Назад нет пути совсем… Значит или умрем, или победим!..

И полковник воинственно закрутил усы к верху.

— Мы помирать всегда согласны!.. — слышен говор двинувшейся массы…

— Что-жь не помирать?.. Все помрем! — уныло отзываются другие…

— Хорошо я их подбодрил? — оборачивается полковник к адъютанту-немчику.

— Отлично… Только… Следовало-бы побольше… О Суворове сказать, как он переходил гору… Как ее…

— Чимборазо! — подсказал Пелымев.

— Ну, вот, вы всегда так! вспыхнул немчик.

— Однако, вы рано позабыли книжки… — вспыжился полковник, оглядывая адъютанта.

— А что?

— Суворов переходил Мон-Блан! Я сам ездил когда в Швейцарию — так посещал ее…

— С чем вас и поздравляю! — проворчал Пелымев, отходя в сторону.

— Чего вы смеетесь? — обратился к нему Одынцев.

— До вон немчик наш с командиром ученый спор затеяли…

— О чем это?

— Да о том — какую гору Суворов перешел. Немчик утверждает, что Чимборазо, а полковник в Мон-Блан уперся…

Кругом расхохотались.

Дорога отсюда оказалась разработанной отлично, но только первыя три версты…

Солдаты подбадривались… Позади гремела медь орудий, спускавшихся в лощину через гребень кратера… Белая масса Куруджи надвигалась все ближе и ближе…

— Вон она, вон она, братцы!..

Солдаты заглядывались на-лево…

— Ишь, где ен сидит… Гололобый…

На-лево, ясно как на ладони, видна Лысая гора, занятая турками… Вся она перечерчена черными зигзагами траншей и ложементами… Вон на верху какая-то грязная масса… Редут, должно быть…

— Землянок-то, землянок у него сколько…

— Закопался… Не любит этого, чтобы на виду…

— Не по нашему…

Землянки совсем заполонили скат, обращенный к Курудже.

Пелымев взялся за бинокль… Ему теперь видны черные колонны турецких таборов, сползающия вниз… Куда это? Верно нам на встречу?..[8]

Глава XII. В снеговую бездну

От Ветрополя к Курудже тянется узкая седловина. Направо и налево крупные обрывы… Невольно засматриваешься отсюда на дивную картину южных долин.

Далеко, далеко, на самом горизонте, синеются красивые силуэты Малых Балкан. Между ними и этими вершинами, на которые взбирается теперь русский отряд — целое море света… Свет зыблется, разливается яркими слепящими глаза волнами… Вся поверхность засыпанной снегом долины горит под этим ярким солнцем. Ни одного очертания не различишь на ней… Ни темнаго пятна деревни, опушенной безлистными садами, ни опаловаго зигзага затянутой льдом реченки, ни мягкой округлости отбросившего, словно тень, холма… Все сливается, все словно тонет в этом зыблющемся море света… Крутыми уступами, отвесами обрушиваются в это море окрестные горы… Суровыми, грузными мысами входят в него их ощетинившиеся лесами холмы… Вон один далеко врезался и весь перешел в последнюю громадную скалу… Внизу и эти скалы, и эти хребты, и эти горы теряют резкость красок и очертаний. Подножия их сливаются с этим морем света… Краски все сгустились к верху, к вершинам, резкие контуры которых точно плавают среди серебряных волн.

Налево — громоздятся горы… Там засели турки, оттуда сейчас откроют они огонь по нашему отряду…

Солдаты тревожно оглядываются туда, проходя по седловине…

Вот из чернаго зигзага траншеи словно выползли на белую снеговую поляну муравьи… Муравьев этих все больше и больше… Вон они густятся в сплошные массы… Массы эти принимают правильные очертания… Сложились в четыреугольники… Четыреугольники двинулись вниз… Точно ковер черный сползает сверху в лощину…

— На помочь своим идут…

— Либо против нас…

— Сичас начнется…

С болью бьются сердца в измученных изморенных грудях… С тоскою оглядывают солдаты ту сторону…

— Ишь гололобые!.. И им ноне не сладко… Тоже замучились, поди, сидемши тут.

За одним четыреугольником ползет другой… третий…

Вон один, добравшийся до полугоры, остановился… Разбился на кучки… Кучки рассыпались на одиночных солдат… Эти цепью окаймили всю гору… Где-то далеко, далеко еще затрещала перестрелка… Горные ущелья подхватили ее.

Солдаты крестятся, прибавляя шагу.

— Началось! — шепчут в рядах.

Трескотня ростет и близится… Белые дымки показались около этих, что рассыпались по турецкой горе… На встречу нашим защелкали оттуда выстрелы…

Солдаты совсем помутнели…

Дело привычное, но сегодня после всего этого измора — тяжко…

Они торопятся поскорее оставить за собою седловину… Ближайшие к Курудже — добегают туда… Из-зади напирают их, замедливших по середине пути…

Пули посвистывают около…

Ввезли орудия… Медь горных пушек ярко заблистала на солнце…

— Ишь как она умылась! — гладит пушченку молодой артиллерийский солдатик и тотчас-же шарахается в сторону. Шальная пулька ударила в орудие… Медь зазвенела, точно отозвалась на дружеский привет.

Вон на белой снеговой поверхности долины видно маневрирование других отрядов…

Там тоже ждут, там тоже готовы к приему…

Впереди, где разработывается дорога — дело совсем разгорелось… Казанцам и саперам приходится под огнем расчищать снег, приготовляя для отряда узенькую нить горнаго пути… Тут люди уже падают… В звоне лопат, в говоре работающаго отряда слышатся стоны раненых… Их и оттащить-то некуда… До вечера пролежат тут они…

— Назад-бы, на перевязочный пункт.

— Против шерсти?

— Невозможно…

— Значит, так помирать!..

Действительно «против шерсти», то-есть на встречу сбившимся на узкий путь солдатам отряда трудно протащить раненых. Они только-бы остановили движение других… Им, поневоле, пока пожертвовать.

Несколько человек таких уже бьются в снегу… Один, раненный в голову, как-то странно жмурится: точно какой-то яркий свет бьет ему прямо в глаза… Другой к самому лицу подносит растопыренные пальцы руки, внимательно оглядывает их, точно на них что-нибудь написано и опускает опять, чтобы сейчасъ же поднять их снова к самому носу… Третий бьется и стонет… Этому пуля в живот угодила… В стороне — совсем уже неподвижные… Этих прикрыли шинелями… Только носки сапог торчмя видны из-под них, да верхушки острых башлыков из-под шинели выглядывают…

— Кого это угодило?.. — шепотом спрашивают вновь прибывающие солдаты.

— Проходи, проходи — не задерживай… А то и самого рядом уложат.

Глава XIII. Удача Пелымева

Седловина уже осталась позади.

Отряд всползает на Куруджу, которая здесь рушится почти отвесно в глубокую пропасть. На дне ее курится белый пар… По отвесу змеится тропинка — по ней надо идти гуськом… Двое в ряд не поместятся — в затылок один другому идут…

Внизу крутизна, где никто не удержится, вверх — такой же отвес…

На нем ни утеса, ни прутика… На низу тоже голо… Если нога соскользнет вниз — ухватиться не за что!

«Вчера здесь еще ничего не было!»

Тут могла-бы пролететь только птица… Необычайный путь был протоптан необычайным способом. Оставив лошадей на седловине, казаки ночью легли один за одним в снег на бок и давай продвигаться лежа по крутому откосу в снегу до более отлогаго места… Помогая себе руками, таким образом проползла вся сотня — версты три, с неимоверными усилиями… Назад казаки вернулись уже на ногах, утаптывая снег. Потом по свежей тропинке провели коней, а днем по ней же прошел и весь отряд.

На первых порах солдаты пошли довольно бодро…

Ноги уверенно ступали по узкой тропе… Глаза смело смотрели вперед…

Скоро, впрочем, пришлось испытать и иные ощущения… Пропасть тянуть к себе начала… Говорят, так раскрытая пасть очковой змеи тянет к себе испуганную птичку…

Решаешься не смотреть вниз, — а, все-таки, чувствуешь, как голова кружится и глаза невольно опускаются в эту жадно-раскрытую, чудовищную пасть бездны… Тошно делается, что-то подступает к горлу… Ноги дрожат… С меньшею уверенностью ступают вниз… Остановиться, очнуться — нельзя… Задержишь целый отряд… А тут еще ведешь за собою лошадь, которая неистово дергает головой…

Вон один солдатик прислонился к откосу вверх и зажмурился…

— Иди, иди! — подталкивают его из-зади…

— Ступай… Не задерживай… Чего ты!..

А тот белее снега… Видимое дело — замер…

— Моченьки моей нет… Кружит всего… — объясняет он напирающим на него из-зади.

— Ладно… Не задерживай…

Собрался с силами и опять стал пробираться вперед…

Одынцев идет за Пелымевым по этому пути…

Турки почему-то замолкли, но не надолго…

Не успела голова змеи, в которую вытянулся отряд, показаться на половине этой тропинки, как на вершине Лысой горы всклубился дымок. Белое облако вскинулось и засверкало под солнцем… Послышался грохот пушечнаго выстрела — и первая граната разорвалась, ударившись в высоте, об откос Куруджи…

— Ишь снегу-то что взрыла!..

И солдаты, осыпанные им, стали отряхиваться…

Другая разорвалась где-то, в этой зловещей снеговой бездне…

— Послушайте, юноша! — оборачивается Пелымев к Одынцеву.

— Что?

— Считаете вы меня трусом или нет?

— Разумеется, нет.

— Я в восьми боях был уже ранен… А теперь чувствую что-то необычайное совсем…

Голос Пелымева звучит как-то странно…

Одынцев вглядывается ему в лицо — Пелымев бледен, как смерть.

— Что с вами?

— Теперь, на этот раз, я трушу… Совсем трушу…

— Да, гранаты разрывает то вверху, то внизу…

— Идите вы с гранатами! Нашли чем пугать… Я не о том… Высота эта… Не могу…

— Немного осталось теперь…

— Вы знаете, я и в деревне когда был… На колокольню, бывало, влезешь — голова кругом идет… Не могу… Совсем не могу.

Голос Пелымева дрожит и прерывается…

— Смерть моя.

Одынцев чувствует, что и его начинает тянуть к себе бездна…

Ноги точно отяжелели… Медленно ступают, волочатся… Как-то весь оседает вниз.

Вон Пелымев зашатался… Посинел весь… Боком привалился к откосу и замер…

Одынцев смотрит на него — Пелымев зажмурился совсем…

— Не могу… Смерть моя…

— Не задерживай… Не задерживай! — орут из-зади. — Орудию задерживаешь…

На ручных санках везут горное орудие!.. Оно остановилось…

Пелымев схватывается за голову, делает еще несколько шагов и вдруг…

Одынцев расслышал отчаянный крик…

Какая-то черная фигура, нелепо размахнув руками, точно сорвалась вниз… Перевернулась в воздухе… Еще крик раздался снизу…

Одынцев смотрит — Пелымева нет перед ним…

Нет его и внизу… Оттуда, как и за минуту курится только белый пар… Бездна проглотила первую жертву…

Глава XIV. Вниз

Соймонов вместе с небольшою кучкою солдат уже оставил за собою эту проклятую тропинку.

— Держись!.. — орут издали повеселевшие солдаты… Опасность миновала — послышались шутки и смех.

— Держись!..

— Держалась кобыла за оглобли — да упала!..

— Держалась авоська за небоську — да оба в яму!..

— Оно и правильно… Потому авось небосью родной брат.

— Ну и поход мы ломаем! — обернулся Соймонов к нагнавшему его офицеру.

— А что?

— Да ужь очень рискованно!..

— Оно и заметно, что вы нашей солдатской пословицы не знаете: удача нахрап любит, а жеребий — Божий суд…

— Не всегда только далеко уедешь с этим!..

— Вы послушайте нашего полковника… Каким он орлом!.. Слышали — речи какия говорит…

— Слышал… А знаете, как один солдатик об этих речах отозвался: сладки говорит речи — да не лизать их!

Офицер засмеялся…

Соймонов спешил, точно ему хотелось обогнать самый отряд.

Теперь уже было гораздо легче двигаться вперед…

Точно сахарная голова торчит перед ним пик, весь осыпанный снегом…

Он гораздо выше Куруджи оказывается… Займи его вершину турки — нам-бы не пройти мимо. Всех-бы сверху перестрелять могли… Соймонов, впрочем, и то остановился: на самом взлете этого конуса чернеется кучка людей. Доктор опасливо посматривает на них…

— Кто это? — оборачивается он к солдатам.

— Наши!.. Булгары заняли зараничи, чтобы туркам повадки не дать… И саперы тоже.

Туда и взобраться невозможно.

— Оно точно, что невозможно; только ежели прикажут так взберемся…

Сойти оттуда было за то гораздо удобнее. Соймонов видел, как несколько солдат спустилось с крутизны этого спуска. Сели на лопату каждый как на сани, и, держась за ручку, как за руль, съехали под общий хохот остальных… Отсюда можно уже было отличить долину Казанлыка… Вся она была как на ладони… Солнце поднялось — она уже не утопала в белом тумане…

Долина роз… Коли Бог поможет, завтра там будем! — засмотрелся туда офицер… — Я уже второй раз… С Гуркой был…

— Вы… Значит, вы можете отличать все на ней?..

— Еще-бы… Вон в лес спряталось, точно в тучу завернулось Шейново, а вон к самым горам справа прижалось, — видите-ли! Это турецкое село, богатое и красивое, Имитли… Вон чуть мерещится Хаскиой…

— А Казанлык-то, Казанлык где?…

— По южнее; видите, точно серый туман лег на снега этой долины: там и город…

Соймонов пристально всматривался… Точно ему хотелось различить — на зло расстоянию — и дома этого далекаго еще города, и улицы… Не мелькаетъ ли где-нибудь милое личико любимой девушки… Но, увы, туман оставался туманом и только опаловый зигзаг реки чуть-чуть намечивался в этой серой, однообразной массе.

— Да разве в самом деле туман там?

— Нет, это город сливается…

— С вами бинокль есть?

— Не хотите-ли?

Соймонов сел на обрыв и засмотрелся сюда.

Серыя из сераго марева точно выдвинулись очертания… Смутныя… Нужно было некоторое усилие воображения, чтобы отыскать в них сходство с домами… Ближе, синею тенью расстилались городские сады… Из серой однообразной массы более отчетливо вырезывались мечети… Два три минарета то мелькнут, то спрячутся под стеклом бинокля…

«Что-то там творится теперь»?… — думалось Соймонову. А вон малые Балканы… Точно, воображаю, бегут туда теперь турки…

«Лишь-бы она не ушла, лишь-бы она осталась»… И Соймонов всматривается в смутную белую полосу, отделяющую Балканы от Казанлыка…

— Нет, ничего не разберешь!

— Далеко еще, потому… Памятна мне эта местность… Вы знаете, тогда летом мы заняли ее… Еще с Балкан спускались, так нас обносило запахом роз… Весь воздух был напоен этим ароматом… Уголком рая казалась эта долина… Ничто не напоминало войны. Сады в цвету, розовыя плантации дали обильный урожай… Болгары и болгарки в ярких костюмах, с зелеными ветвями в руках, шли нам на встречу… Самая необузданная радость царила в Казанлыке… Нас буквально засыпали цветами… И так вплоть до Эски-Загры… За то потом… когда мы отступали… Знаете, даже вспомнить тяжко, — так все это было ужасно, невыносимо ужасно!.. Кровь заливала все кругом… Э, да что говорить… Кажется умирать стану — не забуду… Иной раз и теперь во сне мерещится эта картина!

В версте отсюда — торчал другой островерхий пик… На его маковке стояли несомненно турки. Не успели наши показаться на пути, как оттуда грянули залпы… Пули засвистали в воздухе… Один солдат рухнул у самых ног Соймонова… Когда доктор наклонился к нему — оказалось, что несчастному попало в глаз… Он бился в последних усилиях угасающей жизни…

— Началось, — обернулся Соймонов к офицеру, но тот тоже как-то странно двигался по снегу, точно стараясь врыться в него плечом…

— Что с вами?

— Плечо!.. Вот…

— Дайте взглянуть…

— Нет, уходите лучше, тут никому не будет пощады… Место открытое…

Соймонов помог ему встать.

— Ну, что, доктор?

— Пустяки!… Идти можете еще?

— Да — Ну, так назад отправляйтесь… Туда, за эту скалу вон… Я там устрою перевязочный пункт…

«Пустяки! » — думалось Соймонову. — «Хороши пустяки — когда ключица перебита!…»

Солдаты сбились и ни с места… Точно испуганное стадо… Не надолго только… Впереди послышалось «ура!…»

— Наши пошли, наши!..

— На них, братцы, ударили…

Видимое дело, с другой стороны бросились на турок… Слышны крики, выстрелы — а людей не видать…

— Господи, как это они по круче такой!… Страсти!…

— Разгоришься — не приметишь!… Только как сверху вниз посмотришь, так подивишься… Случалось!…

Вон турки сползают вниз… Бегут, совсем бегут… Одна кучка осталась… Озверели, должно быть — на смерть решились… Она посылает залпы на встречу нашим… Наши идут без ответа выстрелами на выстрел.

— Урой возьмут! — соображают солдаты, — Штыком его донять надо!…

Отсюда вниз пошли спуски головокружительной крутизны… Тут уже нельзя было останавливаться… Не сходили, а скатывались и съезжали… И чем дальше, тем отвесы становились все невозможнее… Страшно было смотреть вниз; Соймонов шел, шел, сползал, сползал и, вместе с другими, наконец, стал над отвесом сажени в полторы высоты.

— Как тут быть?

— Не прыгнешь.

— Муха, та перелетит… А человеку невозможно…

— Уж Балкан, одно слово…

— Рази ахнуть?…

— Ноги переломаешь… Ишь внизу голина одна, каменья…

Над самым обрывом росли деревья… Сучья их далеко выдавались вперед…

Один солдатик думал, думал — схватился за ветвь потолще — да и перекинулся.

— Ай да Остапов… Ну, что не расшибся?

— Не, братцы, чудесно!..

— Ну-ко-ся и мы!

И давай один за другим скидываться… Не всем, впрочем, обошлось благополучно — другие расшибались… Ветви обламывались и, точно мешки, солдаты падали вниз о камень…

— Не пух, а мягко садится! — подшучивали над ними остальные.

— Дожили, ножки съёжили!

— Доведется-жь и коту с печи соскочить!..

Один рухнул на бок и застонал…

— Где скоком, а где и боком! — подхватили остальные… Во время этих сальто морталэ котелки звенели, ружья грохотали о камень, сбрасываемые сверху…

Где и камня не было — все равно разбивались. Ветром свеяло весь снег и внизу были голыя ледяные вытаины… И отдохнуть-то на них не приходилось… Вытаины шли тоже круто вниз, нужно было сейчас-же сползать туда…

Глава XV. Лощина огней

Спуски круче и круче…

Наверху бросали пока вьюки, оставляли коней… Вся эта масса измученнаго и измореннаго отряда оживилась разом, когда впереди показалось смутное марево долины, на которой завтра будет последний бой…

Оттуда веяло теплом… Казалось, холод, лишения, усталь — все это будет оставлено на северном склоне Балкан…

Не успела голова обходной колонны спуститься в ущелье, которое выводило в долину Казанлыка, как налево послышалась трескотня… Сначала беспорядочная, неуверенная.

— Турки заняли восточную сторону ущелья!…

— Не может быть.

— Они теперь могут здорово нам напакостить… Перебьют не мало народу.

— Нужно их сначала оттеснить?…

— Как-же оттеснить?… Ишь в какой трущобе засели…

В то самое время, как по отряду смутно разливалось сознание близкой опасности и солдаты первые прислушивались к хаотическим звукам выстрелов, гремевших им на встречу, маленькая кучка солдат с офицерами уже Двинулась на встречу к туркам… Вместе с другими, тут был Одынцев…

Это первый бой, в котором молодой офицер должен был принять участие.

Сердце его билось в груди сильнее, чем обыкновенно; дух захватывало… Ему было жутко, очень жутко; но в то-же время, и весело…

Наконец то — именно то, ради чего он сюда приехал — должно было начаться сейчас-же, сию-же минуту…

В это самое время внизу, в долине роз — уж начиналось сильное движение.

Из разных сел выступали таборы расположенных там турецких войск, они стягивались или к Шейнову или Казанлыку. Часть этих таборов направилась туда, где засели турки, выжидая на себя маленький отряд… Неприятель, очевидно, понял, откуда будет направлена на него главная сила аттаки; с Лысой горы сползали вниз к Шейновским редутам тысячи солдат…

— Ну что, Одынцев?… — обернулся к нему старый офицер, который вместе тол в небольшом отряде.

— Чудесно!…

— А вы подумали об этих, вот?

— О ком?

— Вот об этих самых, которые идут за нами… о солдатах.

— Что-же о них думать? они службу свою исполняют.

— Хорош нечего сказать?.. Это у нас с вами есть и известные принципы, и вера в святость дела, за которое мы идем и отвага… Мы за это и кресты получаем… А вы как думаете — они знают, за что идут теперь?… Как вы думаете, знают они?

— Да мне что-жь?.. Ведь я за себя…

Пули стали посвистывать близко, близко…

Кровь приливала к вискам.. Смутное что-то подымалось на душе. Одынцев знал, что скоро, — может быть, даже не скоро, а сейчас, сию минуту — ему придется лечь здесь-же, вместе с этими солдатами, на сырую, словно насквозь промокшую землю, чтобы уже никогда не подыматься, не видеть ни яркаго неба, ни этих гор, ни этих лиц, вдруг почему-то ставших для него дорогими и милыми… Теперь ему небыло людей ближе этих… И только в эту минуту он стал всматриваться в своих товарищей… Какой вовсе не воинственный вид представляют они. Как всползли эти уродливыя шинели на шеи. как безобразно торчат серые башлыки на головах; какия и лица-то у людей серыя, неприглядные, ничего, кроме утомления и какой-то оторопи, не выражающия… Именно оторопь… Ни в ком нет возбуждения и страха не видно, а оторопь одна… Идут машинально вперед… Ряды даже не расстраиваются… Впереди маленькая стрелковая цепь идет так-же: очевидно — и там люди оторопели…

Скомандовали: «рассыпься!» — теперь уже около Одынцева нет массы…

Одно звено около… Человека три…

Шаги становятся медленнее, осторожнее…

Вот один как-то вскинулся, повернулся, изумленно взглянул прямо в глаза Одынцеву и падает вниз, прямо на эту, точно от крови посыревитую и почерневшую, землю…

Тут уже снега было мало. Теплом веяло с юга и земля обнажалась из-под своего зимняго покрова.

— Ты что? — наклоняется к упавшему Одынцев. Упавший смотрит на него все также изумленно, точно не узнает его.

— Ты что?

— Я?

— Ты, именно…

Упавший силится встать… Не может…

— Вбили!.. — как-то тихо говорит он, без стона, без криков… — Вбили… Попало…

— Куда попало?

— В груд ему, вашь-бродь, вдарило… В грудь. Ишь дырочка махонькая…

Действительно, сквозь небольшую дырочку сочится кровь тонкою струйкою.

— В грудь… Точно… — хрипит лежащий.

— Нужно его отправить на перевязочный пункт — растерянно соображает Одынцев…

— Ничего… Подберут потом, — поясняет солдат около.

— Как потом? что за бессердечие!

— Потому, вашь-бродь, нас мало… Его нести — двух надо…

И пошли себе вперед…

Турки уже бьют в упор… Таких, как этот упавший, уже несколько расстреляно по пути… Цепи мало но малу сближаются. Видимо передние уменьшили шаг, а бывшие позади их догнали…

Старый офицер, командовавший отрядом, приостановился.

— Ну-ка, передохни, братцы!..

Снял кепи, перекрестился… Перекрестились и его солдаты… На миг по оторопелым лицам пробежало что-то серьезное, почти трогательное…

Так по спокойному зеркалу моря под легким ветром пробежит зыбь и опять уляжется, не оставив по себе никакого следа на недвижном просторе…

— Ну, теперь, братцы, дружно… Барабанщик… Наступление!.. Ура!..

Ура подхватили кругом… Нервно, спешно, точно боясь, что вот-вот барабан вырвут у него из рук, забил барабанщик… Солдаты.уже бегут во всю… Одынцев чувствует, что дух у него захватывает, что сердце замирает в груди — тоже бежит…

— Не трушу-ли я?… Не пугаюсь-ли? — проносится в голове у Одынце’за, и он еще прибавляет шагу.

— Прапорщик… Куда, куда вы?

Слышится ему из-зади… Он оглядывается и видит, что отряд отстал от него… Он почти один… И вдруг действительно холодное чувство страха проникло в грудь ему… Все эти пули несутся прямо на него… Каждая из них — смерть. Ему стало как-то тяжело двинуться вперед… Вон впереди мелькнула красная феска, другая, третья… Куда это оне?..

— Однако, вы слишком торопитесь… Нельзя так, — убьют по пустякам…

И старик офицер перегоняет Одынцева…

Другие тоже перегнали его.

Одынцев чувствует, что он почти позади… Неужели это видят и другие? Он собирает последния силы — опять сравнивается с остальными…

— Ну, боя не будет, — слышится рядом.

— Как не будет? — особенно оживленно спрашивает он.

— Так… Ишь, турки рачками, рачками в горы полезли.

— Черномазь, не любит…

— В спины им братцы!…

Наши уже вскочили в турецкую траншею — она совсем была оставлена своими защитниками…

Теперь пришла очередь турок.

По мере того, как они всползали в горы, — наши их били на выбор.

Несколько осталось на скатах…

— Отправьтесь к генералу и доложите, что турки отсюда выбиты!.. — обратился старый офицер к Одынцеву.

— Я-бы хотел с вами…

— Вы здесь уже не нужны… Не беспокойтесь, подраться еще успеете… Завтра или после-завтра — большой бой будет…

Кое как удалось спуститься Одынцеву.

Стемнело.

Внизу блистали массы огней… Скаты гор тоже были унизаны кострами… Один на высоте, охваченный туманом и потому не видный, казался оттуда каким-то багровым метеором…

— Где генерал? — обратился Одынцев к проходившему мимо солдату.

— Не могу знать…

Убитые по всему пути…

— Слава Богу!.. — слышится в темноте.

— Чего слава Богу? — спрашивает кто-то.

— Сошли с гор… Чтобы им!..

— Завтра — конец и компании…

— Так-ли?.. Может быть, турки нам у Адрианополя черта в ступе понастроили… Вторую Плевну создали…

Голоса уходят во мрак.

А огни все ближе и ближе…

Глава XVI. У костра

Одынцев как в тумане двигался вперед, ничего не понимая, что перед ним делается.

Откуда-то со стороны слышались выстрелы… Порою ему на встречу несли раненых, еще издали покрикивая: «посторонись!» Порою из-зади надвигались на него какие-то центавры — в ночной мгле неразличимые всадник от коня… Одынцев даже не сторонился: до того ему стало все равно, до того в нем притупились инстинкты самосохранения…

Все ущелье внизу курилось безчисленными кострами.

Костры и на горах горели, точно застоявшиеся в тумане метеоры. Красными тусклыми пятнами выделяются они из сумрачнаго марева дали… Оттуда, доносится стук штыков, говор расположившегося на отдых отряда, ржание коней, чьи-то оклики и опять изредка гулкий выстрел, подхватываемый в непроглядную тем уходящими ущельями…

Одынцев едва бредет. Ему не до фантастической красоты этой долины огней… Усталь морит… Разсеянный взгляд скользит по группам солдат, без толку слоняющихся по сторонам… Вон целая толпа обступила со всех сторон пленнаго.

— Ишь, гололобый! — одобрительно похлопывают его по плечу наши.

— Рад?.. Поди, рад?

Турок скалит белые зубы и бормочет что-то посвоему.

— Еще-бы не рад!.. Других побили, а ен жив… Теперича завтра вашего брата сколько побьем по горам этим, а ты цел… Тебе, друг любезный, милость…

— Что, ен сам пришел?

— Не… Мы ихних колоть начали, а ен — не будь глуп — на дерево взлез да и сидит, как птица.

— Ну?..

— Потом мы это, как победили их, и стали отдыхать — а ен ни слуху, ни духу… Только казак, как его заметил, так пикой немножко шкуру ему попортил… Ужь ен и колоть хотел, да наши вступились — не дали… Кричим ему по-русски, как следовает: «ступай вниз!..» А ен на суку-то. ноги под себя — да одно и заладил: «аман-аман…» Следовало-бы пристрелить — за евоные бунтовства, ну, да что ужь…

— К генералу водили…

— Повинился?

— Повинился, должно быть… Разсказывал что-то много по-своему…

— Пошпыняли его?

— За что шнынять? — такой-же солдат, как и мы… Велел генерал накормить его… Завтра мы, брат, тебя поведем за Балкан… назад… Как ваших раскостим — сейчас всех вас в Рассею погоним…

— Куда-ж их?

— Да на вольное поселение, должно быть… Что с ними, чумазыми, делать.

Турок заболтал что-то, показывая на горы, занятыя таборами Вейселя-паши…

— Ишь залопотал…

— Залопочешь, брат… Как тут не залопотать… Верно, верно… Всех их, братец мой, победим… И тех, что на горе сидят, и тех, что под горой… Будь спокоен… Никому пардону не будет.

— А ему — что ему? теперь чудесно, драться не надо…

— Где вы его, братцы, взяли? — обратился Одывцев к ближайшему.

— Да с сука, ваш-бродь… Потому ен на суку сидел и оттоль винился… Ну, мы его помиловали… Пущай за нас свому Богу молится…

Одынцев улыбнулся и стал продвигаться далее…

Прямо на него наскочил кто-то… Молодой офицер только и успел различить белую папаху и черкеску…

— Где генерал? — спрашивают его в тумане.

— Не знаю… А что?

— Лагерь турецкий около… Громадный…

— Почему вы думаете? — различил Одынцев офицерские погоны казака.

— Вон с той горы видно… Я высмотрел… Масса огней… Точно зарево…

И опять послышался топот коня вниз и пощелкивание нагайки но его вспаренным и без того бокам… Вон у самых ног Одынцева оказалась какая-то масса, чуть не споткнулся он.

— Полегче, ваш-бродь! — предупреждают его.

Одынцев нагибается… Труп, должно быть… Нет, не труп… Рука указывает на ухо… Грудь тяжело подымается…

— Оттащить его некуда… Тропа узкая… А ужь его как помяли!.. Теперь этот офицер с конем наскочил… Он ему копытой в грудь вдарил!..

— Чего это он на ухо указывает?..

— А так, не в себе…

— Пуля-то ему в ухо вдарила… Отходит уж. должно быть…

Одынцев наклонился… Несчастный уж и не говорил ничего, а как-то страдальчески сжимал и разжимал веки…

— Закрыть-бы его…

— А во, как помрет, совсем закроем… Эй, носилки!.. — различил солдат вдалеке двух санитаров… Те подошли, взяли несчастнаго умирающаго и уложили его…

— Слава Богу!.. Все полегче ему помирать будет-то.

Долго не мог Одынцев отыскать своего полка…

У костров грелся народ — усталый, совсем осовевший от измора и голода. Но сторонам кое-где на огне вскипала в котелках вода, куда солдаты крошили сухари и сыпали соль. Вон над одним возится молодой угличанин.

— У меня, братцы, сало есть! — кричит он.

— Во! где достал?

— Ужь достал, чего тут!..

— Вали в котел-то… Все скуснее… Там после разберем…

— В Топлише, у бургар я это…

— Купил?

— Во!.. Солдат, да еще покупать стану… Слава Богу, мы за них из Рассеи пришли, да покупать… Пусть будет рад, что и так-то сволок у него!..

— Поди, плакался?..

— И не знал… Я у его и спрашиваю: «жрать-то есть что?..» — «Не», — балакает, — «няма ништо!..» Ну, коли ничего у него нет, значит и сало не евоное!.. Так я и уволок сало-то.

— Оно и на пользу-то… Теперь за ево здоровье ист будем!..

— Эй, Лапузо! — слышалось в стороне…

Длинный, худой, необычайно глупаго вида солдат вытянулся около самаго Одынцева.

— Чего тебе?

— Я самое Лапузо и есть!..

— Да я тебя и не звал: это где-то в стороне.

— Эхлетор, значит.

— Ты чего, дьявол, не на своем месте костер раскладаешь?

— Ды я…

— Одно слово Лапузо — Лапузо и есть… И именем-кто тебя таким окрестили… Нешто там тебе велено?.. Наша рота где?

Лапузо согнулся, как жердь, посмотрел-посмотрел туповатыми глазами.

— Не могем знать…

— А и в самом деле, где она? — И ефрейтор заметался.

— С вами, подлецами…

— Мы не причинны… Потому-ж, где ее углядишь теперича, роту-то… Ишь, она — что вша расползлась… Где-кто привалился — там и сел… Как их соберешь… А то тоже — Лапузо!..

Вдали, у одного из костров, было просторнее…

Одынцев, чувствуя, что ноги под ним подкашиваются, едва добрался туда, но тотчас-же остановился.

При свете тускло горевших жердей он различил генерала, задумавшегося, глядя, на огонь… Рядом молоденький ординарец, что-то записывал в книжку.

— Да, Куропаткин выбыл — и в какую минуту!.. Это все равно, что проиграть сражение…

И опять молчание.

Одынцев было тронулся прочь; шум шагов заставил очнуться генерала.

— Это кто?

— Прапорщик Одынцев.

— А, на-днях прибыли… Что, верно, не знаете, где отдохнуть сесть… Располагайтесь…

— Я найду себе, — поцеремонился было тот.

— Ну, тут без чинов… В походе все товарищи… В бою еще не были?

— Никак нет, ваше — ство.

— Вот завтра… Да, завтра… — и генерал опять нахмурился… — Завтра — решительный день… Или блестящая победа, или гибель… Средины нет.

Повидимому, он говорил сам с собою.

— В эти горы опять не отступишь… Не взберется отряд… Что-ж, тогда умрем!.. Делать нечего.

Какой-то штатский подъехал к костру.

— А, Верховцев… Ну, что?

— Да сейчас был на правом фланге. Столетов трогается занимать Имитли.

— Ну?

— Хочу с ним.

— Что-ж, с Богом… Отдохнуть не желаете-ли?

— Где тут отдыхать… Едва успеешь… Где Верещагин?

— Он рядом… Злится.

— Чего?

— Да раненая лошадь хрипит… На нервы ему действует… у всех ведь нервы — только мы не имеем права на них… Завтра вот всех этих сильных и молодых, полных жизни, — махнул он рукою на Одынцева — придется на смерть вести… Ну-да — дело наше правое?.. Не так-ли прапорщик?

— Точно так…

— И чудесно… Чаю хотите? — и генерал передал ему свой стакан.

— А вы?

— Вы больше устали… Ишь, у вас как глаза-то — замутились совсем… Пейте!

Одынцев жадно накинулся на горячую жидкость…

— Да, завтра!..

Отдыхать генералу действительно не приходилось… Подъехал взмыленный конь… В темноте едва можно было различить всадника.

— Харьков, это вы?

— Я, ваше-ство.

— Ну, что новаго?

— На левом фланге табора два турок двигаются к нам…

— Велите Кашталинскому с двумя ротами встретить их огнем… По меньше тревоги, поменьше тревоги господа!.. Сегодня отряду отдохнуть надо…

Впереди послышалось звяканье сабли!.. Не успел отъехать Харьков, как адъютантик, весь в поту и встревоженный, чуть не насунулся на костер.

— Ваше-ство!..

— Ну?

— Перед нами показалась неприятельская цепь!

— Возьмите роту и отбейте… Велите Герасимову, пожалуйста!

Опять несколько минут тяжелаго молчания… Становилось холодно… Генерал напрасно кутался в шинель…

— Ваше-ство! Партии башибузуков шныряют в горах, на-лево.

— Ну, и пусть их… Давно-ли мы стали бояться шакалов?..

— Нет… Полковник думает на случай нападения…

— Давно-ли эта сволочь нападать стала на регулярное войско?.. Идите, отдыхайте спокойно…

Мимо костра проносят кого-то на носилках.

— Это кто?

— Поручика Заржевскаго…

— Ранило?

— На смерть! — глухо отвечает сам Заржевский. Генерал подымается к нему.

— Где это вас?

— Цепь тут наступала… В грудь… на вылет…

— Бог даст!..

— Там может — на том свете… Тут все кончено. Да я и не боюсь, все равно…

— Есть у вас кто? Мать, сестры…

— Невеста… Ну, да что!.. Прощайте, ваше-ство…

И носилки, медленно колыхаясь в руках санитаров, точно утонули в тумане этого сыраго ущелья.

Глава XVII. Солдат Лапузо

Передовая колонна уже двинулась по узкому карнизу Балканскаго отрога, огибавшего Долину Роз с запада.

У костра, где помещался генерал с двумя молодыми офицерами, можно было расслышать топот солдат, грохот орудия, которое ввозили на высоту, лязг штыков, сталкивавшихся со штыками и позвякивание котелков.

— Однако, высота на-право меня очень беспокоит, — задумался генерал.

— Послушайте, прапорщик… Возьмите у казака коня…

— Слушаю-с, — вытянулся Одынцев.

— Догоните, пожалуйста, отряд и от моего имени попросите Столетова выслать наблюдательный пост на-право… Слышите?.. Вот вам, кстати, случай побывать в схватке… Я на вас надеюсь…

Одынцев должен был позабыть усталость. Он кое-как взобрался на коня…

— Только поскорее!.. Каждая минута дорога… — послышалось ему вслед.

Одынцев бросился нагонять отряд.

Пустынный скат был перед ним.

В ночном тумане еще сумрачнее казались эти горные массы… Из долины доносился редкими отголосками плач женщин и детей, крики ослов, скрип аробных колес… Видимо жители казанлыкских сел все уходили отсюда подальше, прямо к Малым Балканам.

Карниз, по которому подымался на высоту Одынцев казался совсем пуст… Но молодой офицер, прислушиваясь, различал уже близко движение отряда… Копыта степнаго коня уверенно ступали в рыхлую почву карниза… Здесь уже не было снегов… Горные ручьи кое-где просочили почву и из-под самых ног лошади сбрасывались вниз маленькими водопадами… Вон какая-то фигура выделилась из турмана… Идет, прихрамывая…

— Ты что? — нагнал его Одынцев.

— Ничего не поделать… Ногу мозжит, вашь-бродь… Хоть помирай…

— Далеко-ли генерал?..

— Не… Скоро вот.

Одынцев въехал в ряды солдат, раздававшихся перед ним… Тишина и молчание царили в отряде… Ни шуток, ни смеха не слышалось кругом… Дело задумано было рискованное ночью… Даже нельзя было различить говора в топоте сотен ног, взбиравшихся все выше и выше…

— Ваше превосходительство! — добрался., наконец, Одынцев.

— Чего вам?

— Генерал приказал выставить наблюдательный пост на-право… Тут ущелье будет и высота над ним… Оттуда могут напасть турки на отряд…

— Могут… Так-с!.. Отчего-же-бы им и не напасть?.. Так вот что-с. Возьмите отряд — взвод и отправляйтесь туда сами; сторожите, пока мы идти будем…

У Одынцева ёкнуло сердце.

Ему было и жутко и весело… В первый раз ему придется быть в настоящем огне, в первый раз он играет в этой эпопее роль, и роль ответственную…

— Не мало-ли будет взвода? — заметил кто-то.

— Довольно-с. Идите и возьмите… Вы, юноша, Юлия Цезаря читали?

— Нет-с…

— Ну, вот!.. А у него хорошее по сему предмету изречение… Такую книжку он написал о гражданской войне… Так там, говоря о малочисленности воинов, он советует полководцу прикрыть собою недостатки своего войска, как раны тела прикрываются платьем… Поняли-с?..

Одынцев взял взвод и двинулся вперед…

Вот они, эти зловещия ущелья, выходящия прямо на карниз. В тумане этой сырой и теплой для декабря и для Балкан ночи — они едва-едва намечиваются своим предательским сумраком… Уже несколько их миновал Одынцев… Вот впереди то, которое ему указано… Что-то там будет?.. Он оглянулся на своих солдат… Они бодро шли за ним, как будто ничего не ожидая…

— Эге!.. Да тут и знакомый есть? — пошутил Одынцев. — Тебя Лапузой звать?

— Точно так, — вытаращил глаза длинный, как жердь, солдат…

— Я тебя знаю.

Солдат, видимо, недоумевал, откуда его успел узнать прапорщик.

— Ну, брат…

И не успел Одынцев окончить своей фразы, как где-то близко-близко сверкнуло в тумане точно красное пятно и грянул выстрел.

Солдат точно что отбросило назад…

Они отшатнулись… Шатнуло и Одынцева. Совсем неожиданно…

— Ну, чего вы? Точно овцы! — недовольно остановил их ефрейтор, — человек, очевидно, привыкший, с георгиевским крестом на груди…

— Чего вы?.. Сразу и запужались… Иди как следует…

Несколько огненных пятен в тумане и — треск пяти или шести выстрелов…

Ефрейтор сам покачнулся и схватил за руку Одынцева.

— Что ты?..

Пальцы ефрейтора раскрылись… Он освободил руку Одынцева, но за то сам рухнулся прямо лицом в вязкую и жидкую массу дороги…

— Засада! — слышится позади робкий голос. Одынцев смущенный, все-таки сообразил, что теперь или никогда он должен показать себя человеком…

Он быстро осмотрелся.

Одынцев поставил солдат за выступ горы. Тут они были защищены от турецких пуль.

— Ничего не поделаешь! — вздохнул кто-то.

— Только ты выйдешь — сичас он палить зачнет.

— Да, тут много мы потеряем. — послышался около Одынцева чей-то голос.

Он обернулся — доктор Соймонов был около него.

— Вы, доктор, зачем здесь?

— А куда-же мне?.. По прямой дороге — в Казанлык… Мне туда надо…

— Плохо…

— Дозвольте мне! — ни с того, ни с сего выдвинулся из толпы Лапузо.

— Чего тебе дозволить?

— А я по горе по этой посмотрю, что с турками поделать можно…

— Ну?

— И коли что — вдарю в них…

— Это ты-то один?..

— Двух-бы товарищей прихватить, чудесно было-бы!..

«Он вовсе не так глуп, как кажется!» — мелькнуло в голове у Одынцева.

— Как я вдарю в них с тылу — вашь-бродь с остальными отсюда…

— Ну, ступай!.. Молодец!.. Кого-же ты возьмешь с собою?

Сердце у Одынцева сильно билось, когда Лапузо с двумя товарищами всполз на кручу и пропал в тумане… И больно ему было за них, и приятное сознание, что он тут распоряжается, что от него зависит исход дела, подымало в нем нервы.

— Как в мышеловку попадутся турки-то… — даже пошутил он.

— А мы заместо котов… Сторожим…

— Вот, вот…

Все говорили шепотом… Издали слышался шум приближающагося отряда; снизу, из долины, доносились отголоски уходивших в Малые Балканы десятков тысяч мирных мусульман…

— Вот что, ребята… Как услышите только выстрелы, так сейчас-же за мной — в ущелье… Турки тут недалеко сидят… Мы до них мигом доберемся…

Прошло полчаса…

— Должно, не дошли наши… Либо не нашли спуска…

— Да и солдат-то ён… Лапуза этот…

— А что?

— Такой жидкий солдатишка… Ен у нас кашеваром был все время…

— И с чего это ему в голову вдарило?.. Совсем смирный солдатишка был…

— Ничего не выйдет из этого.

Но не успел солдат окопчить этой фразы, как три выстрела грянули в ущелье, в ответ загрохотали ответные удары турок, послышались громкие, ожесточенные крики… Наши, вслед за Одынцевым, бросились туда…

Не успели еще они добежать до средины ущелья, как оттуда послышалось:

— Ратуйте, братцы… Режут нас турки…

С этой минуты сознание точно оставило Одыецева.

Как-будто в тумане мелькнули перед ним какие-то набросившиеся на него люди… Хряск штыков… Вон какая-то нелепо размахнувшая руками и опрокинувшаяся назад фигура… Вон штык, направленный прямо в него; рядом — выстрел в упор, неизвестно кем сделанный, и рука со штыком опускается, и Одынцев как-то смутно понимает, что кто-то спас ему жизнь, что теперь дело почти кончено… Корчатся какие-то люди внизу… Один лицом упал в самую кучу горячих угольев и не шевелится… Мертв, должно быть… Рядом хрипит и бьется другой, как-то широко раскрывая глаза и рот, точно ему воздуху мало, как раскрывает рот рыба, выброшенная на берег…

— Молодец Лапузо!.. Это ён кричал, братцы!

— Где Лапузо? — совсем бессознательно спрашивает Одынцев.

— Лапузо!.. Эй!..

Но солдат не отзывается… Не отзываются и товарищи его…

— Ах ты, Господи!.. Вот он… лежит… Ваш-бродь вот Лапузо…

Длинный солдат действительно вытянулся во весь рост… Горло у него перерезано, еще кровь брызжет оттуда… Страшный удар ятагана по лицу рассек его… Рядом с ним товарищи — тоже убитые… Один еще жив, но только всматривается в лица своих, наклоняющихся к нему… Видимо, не узнает их, точно со сна…

— Петров! — окликают его.

Еще шире открывает он глаза… Вот как-то моргнул… Еще и еще — и вытянулся…

— И солдатик-то молодой был… В живот ему штыком…

— Да и в грудь стреляли… Совсем бедный…

Такия-же встречи ожидали отряд и по другим ущельям…

Одынцев присоединился к отряду…

По всему карнизу уже лежали трупы… Видимо из своих засад турки били их на выбор… и справа, и слева, и в лоб. Некоторые трупы стояли, прислоненные к стене… В сумрачную ночь особенное впечатление производили эти неподвижные силуэты, прислонившиеся в скалам или просто словно брошенные поперек дороги…

— Экая теплынь! — слышится в рядах солдат.

— И действительно, как тепло здесь, на этом южном склоне! Снегу почти нет, откосы обнажены… Только в одном месте ледяная глыба стоит, мерцая тусклым светом при ярком блеске месяца…

На соседней высоте отряд приостановился…

Вся долина Казанлыка внизу под ним — в огнях. Между Шейновом, смутно, точно темное облако, обрисовавшемся на белой равнине и городом — массы костров видимо большого лагеря. Ряд костров тянется до села Шипки… Костры мерещатся и в горах. Словно звезды, сверкают и внизу, как и. вверху, на этом голубом темном небе, которое сегодня уже так много слышало предсмертных молитв и видело страданий…

Отсюда дорога теснинами и рвами по склону гор… Теснины кажутся реками света; огней не видно; отличишь только длинные полосы зарева. Это в естественных траншеях засел Углицкий полк и на каждых десяти-одиннадцати шагах разложил костры, радуясь теплу и сухому лесу… Световыя линии эти тянутся почти до Имитли.

Глава XVIII. Бегство

Все ущелья Малых Балкан были запружены бежавшими.

Массы турок, еще недавно совершенно спокойно живших в селах Казанлыкской долины, стремились за Эски-Загру — туда, к Адрианополю, куда, казалось русские, не осмелятся придти никогда, где семьи беглецов были-бы в полной безопасности.

По всему пути сплошною рекою двигались арбы, запряженные медлительными буйволами. Из-под полуопущенных занавесей выглядывали порою бледные женския лица и испуганные дети, тотчас-же прятавшиеся в глубь своих кибиток, где менее громко слышались выстрелы, доносившиеся сюда из долины Казанлыка.

А они уже целый день гремят позади.

Ни гвалт погонщиков, особенно нервно покрикивающих на буйволов, ни звук нагаек по взмыленным крупам лошадей, ни скрип безчисленных колес, ни рыдания, доносившиеся отовсюду, не могут заглушить их.

Гремят вершины Шипки, гремят с самаго рассвета…

Можно подумать, что там раскалываются громадные скалы под чудовищными молотами титанов, подпирающих своими плечами небо… Можно подумать, что тысячи грозовых туч собрались там на какой-то ужасный шабаш и громами и молниями празднуют еще одну новую победу кровожаднаго божества войны и истребления. Грохот доносится оттуда, не смолкая… Напрасно женщины зажимают себе уши, напрасно дети бросаются в подушки — каждый атом воздуха переполнен этими звуками… Когда дорога подымается наверх, на высоту гор — они становятся еще громче… Кажется, что это не там — на св. Николае, а позади, у самаго табора беглецов, несется беспощадная погоня… Вершины Больших Балкан, когда на них оглядываются верховые, кажутся окутанными мглою… Мгла эта снизу соединяется с тучами, нависшими сверху… Ясно — это клубы пороховаго дыма, застилающие все пространство, потому что под их покровом, невидимо остальному человечеству, творится какое-то безпримерное, ужасное дело… безпримерное в полном смысле этого слова.

Сегодня кровожадное божество насытится… По самое горло зальется жертвенною кровью.

Не одиноко люди приносятся на его алтарь, не десятки, не сотни их.

Целыя гекатомбы, целые полки выводятся на позиции и погибают под истребительным огнем свинцоваго ливня, под тысячами штыков, заменивших жертвенные ножи древних. В какой-то безумной вакханалии жрецы являются вместе с тем и жертвами, жертвы — жрецами. Точно все человечество поклялось уничтожить себя в честь кровожаднаго бога; точно с каждым новым моментом этой эпопеи смерти последние инстинкты самосохранения тонут все ниже и ниже и ниже в заливающих их отовсюду, вспененных волнах братской крови, еще теплой, еще испускающей в холодный воздух свои испарения.

В грохоте этой сатурналии не слышно отдельных мучительных криков, воплей и стонов. Прозвучавший отдельно такой крик ужасом наполнилъ бы дрогнувшую душу, в общей же массе этот хаос звуков, этот рев захлебывающагося страдания — точно опьяняет уцелевших, заставляет их еще свирепее бросаться друг на друга…

Из долины те же звуки.

Гремело ночью со стороны Имитля, гремело справа; доносился грохот перестрелки из Казанлыка. Сегодня по всей долине несутся залпы…

Черные демоны ада — или светлые ангелы негодующаго неба?..

Сверху бросаются горные дивы на сказочных богатырей долины; богатыри долины хотят снести прочь сомкнувшие их отвсюду цепи высоких хребтов…

— Чего ты? — останавливается старый турок, когда из арбы доносится-до него плач жены.

— Посмотри… Не клубится-ли дым оттуда?

— Откуда?

— Из Чекирли… Я думаю, от нашего дома, от нашего сада остались только горящия головни…

— Все погибло… Наше село чем лучше других?

— Я родилась там, Осман… В саду каждое дерево уже пятьдесят лет поливалось мною… Когда я была ребенком, я слушала журчанье фонтана у нашей стены; слушала, как ветер шепчет что-то листьям тополей, заслонивших гарем-лык от улицы…

— Судьба!..

— Неужели христианский Бог победил нашего?.. Ты помнишь, еще недавно — мы жгли христианские дома, убивали подлых гяуров тысячами, резали их жен и детей… А теперь!

— Теперь их очередь…

— Скорей, скорей двигайтесь! — налетел издали Омер, лошадь которого едва-едва лепилась по косогору, так как по дороге пройти уже нельзя было…

— Скорей, скорей, друзья!..

— А что?

— Русские уже заняли Казанлык…

Плач и крики стали еще громче… Палки чаще и больнее застучали по выносливым спинам буйволов, которые только мотали из стороны к сторону свои громадные головы с кроткими, словно упрекающими человека за его жестокость, глазами. Прибавить шагу им нельзя было: впереди такия-же массы буйволов, ароб, всадников… Как река… Одна волна не может перегнать другую… Стройно, медленно несутся оне все вперед и вперед… А позади уже ревет грозное, страшное, настигающее их море…

Омер кое-как, отвесами и скатами гор, догнал Айшу.

Вся закутанная, она молча сидела на коне, медленно переступавшем вперед среди других таких-же…

Во всякое другое время можно было полюбоваться на него.

Видимо — у черкесов его купили… Кабардинския стати еще остались у него с легкою поступью — точно конь щеголял, постукивая копытами в твердую горную почву, в которой тысячи таборов, сотни тысяч ароб не могли нарезать достаточно глубоких колей… Как гордо выгибал он крутую шею, в гриву которой были вплетены шелковыя кисти и золотистые шнуры… У самых удил, покрытых пеной, блестели те-же золотистыя кисти; с челки спускалась вниз русская бахрома… Под шеей таже бахрома колыхалась, словно ожерелье на груди красавицы… Седло было расшито шелками по красной, голубой и желтой коже… Этим издавна славятся алепские седельщики. У передней луки весь гребень был обделан в серебряную оправу под редкой ахалцыхской чернью… Серебряные стремена поблескивали на солнце, словно хвастаясь маленькой ножкой, плотно сидевшей на их широких и длинных низках. Вся сбруя блестела серебряными пряжками, шелковыми кистями…

На коне, менее богато убранном, по более спокойном, ехала позади Гюльма. Зейнаб следовала за ними на катере, нагруженном, сверх негритянки, еще целою массою мафрашей и другой клади… Все женщины спустили яшмаки, так что у Айши были видны только глаза, полные слез и печали…

Омер приостановил своего коня, когда доехал до своей сестры.

— Скоро в Эски-Загре… будем.

— Там остановимся?.

— Где-же?.. Весь город в развалинах… так до Германлы доехать должны… В поле заночуем… Завтра из Германлы в Мустафа-пашу и после завтра в Эдирне…

И все безнадежнее становилось на душе у Аиши…

С каждым новым пунктом расстояние между нею и любимым человеком увеличивалось и терялась надежда скоро увидеть его…

— Напрасно мы не остались в Казанлыке!

— Чтобы попасть в руки к русским?..

— Русские не обижают женщин и детей… Они не воюют с ними…

Омер нахмурился… Он немного догадывался, что делается в сердце сестры…

— Ну, тебе лучше забыть это!

— Ведь в Эдирне тоже будут русские…

— Да; тогда мы перейдем в Стамбул.

— А когда они туда придут?

— На азиатский берег… Там гяуры не доберутся до вас!.. Или и туда, сестра, ты ждешь их?

Айша потупилась, не отвечая ни слова.

Ей было пришла в голову дикая мысль: когда все заснут, заночевав табором в поле, она может повернуты назад и добраться до Казанлыка.

Да, но конь ея устал!..

Наконец, все позади занято такими-же таборами бегущих мусульман.

Одна надежда, что русские ранее займут Адрианополь!..

Из-зади действительно наступали все новыя и новыя толпы… Где-то в стороне, далеко, далеко, слышалась перестрелка… Сначала рассеянная, потом все ближе и ближе… Таборы хотели прибавить шагу — но путь узок, деваться некуда… Со страхом смотрели направо, на гребень горы, за которым слышались тревожные звуки какой-то стычки…

Свои или чужие?..

Вон на гребень горы выскочила папаха, другая, третья…

Цепкия горския лошаденки бойко спускаются вниз. Оборванные черкесы спешат к каравану…

— Что там?.. Свои или чужие?

— Русские были… Да назад отошли; должно быть, разъезд…

— Где наши?..

— Наших не видать, вся долина в руках у русских…

— А Вейсиль-паша?..

Черкесы молча проехали вперед, не отвечая…

Еще несколько раз слышались выстрелы…

Вон на высоте, налево, показались длинные пики…

Еще одно мгновение — и человек двадцать казаков выехали на гребень горы…

Рев и шум поднялись среди беглецов…

Женщины рыдали, кричали дети… Все кинулось вперед. Погонщики нещадно стали бить буйволов: громче заскрипели аробочные колеса; кое-кто выскочил из кибиток и бросился на противуположный скат.

Черкесов как не бывало — их точно что-то снесло прочь.

Постояли, постояли казаки — и опять спустились обратно.

Глава XIX. По пути к Хаскиою

Только за Малыми Балканами, когда их синие силуэты вырисовались на сером небе, наши беглецы почувствовали себя несколько спокойнее… Теперь погони уже не может быть. Утомленные боем, русские не перейдут в эти долины. Во всяком случае они на несколько дней останутся в Казанлыке.

Таборы мусульман все росли и росли. К ним присоединилось население окрестных деревень, как ручьи, вливающиеся в реку, умножая ея и без того полные воды… Встречные отряды солдат останавливались, узнавали, что русские заняли уже Казанлык, и тоже примыкали к этому медлительно двигавшемуся каравану. Партии черкесов, шайки башибузуков сбегались сюда-же со всех сторон.

Старик, заправлявший беглецами из Казанлыка, предложил аскерам, черкесам и башибузукам образовать конвой в тылу и по сторонам каравана.

Те сейчас-же заняли указанные им места. Теперь беглецы почувствовали себя еще лучше…

Во всяком случае их конвой был сильнее небольших казачьих разъездов, ехавших по одному с ними пути…

Они уже оставили за собою развалины Эски-Загры.. Обломки ея домов, грудами окружавшие уцелевшие мечети, на минуту воодушевили странников… Здесь раззорением, пожарами и убийством мусульмане в августе отпраздновали свою победу над христианами. Здесь беззащитные, под ударами их ятаганов, под выстрелами в упор, падали тысячи женщин, детей и стариков… Тут русские могли только отступать, сами охваченные со всех сторон таборами Сулеймана, в десять раз превышавшими их численность…

— Тут наши вдоволь потешились! — говорили горбоносые башибузуки, проходя по печальным улицам когда-то богатаго и красиваго города.

— А что?

— Как следует — по корану… Никому не было пощады, весь род христианский истреблялся «и с племенем его», — как муллы читали нам в мечетях; так и было…

— Если-бы султаны прежде делали так — теперь-бы все здесь принадлежало туркам…

— Нужно было уничтожить все христианское…

— Милосердие должно принадлежать Богу, а не человеку… Человек пусть исполняет коран.

— Теперь они взяли верх! — оглянулся говоривший на Малые Балканы.

— Судьба!… Что будет — кто знает? Сегодня Аллах их допустит сюда, а завтра, может быть, их победа окажется западнею для них-же, и ни один из гяуров не уйдет от блестящаго меча Азраила!.. Ты помнишь, что говорил приезжавший из Стамбула софта?

— В крови их мы погоним все наши несогласия, трупами их удобрим нашу землю, поселимся в их домах и ихних девуниек заставим служить себе, пока меч мстителя будет утомлен и рука его не приобретет в отдыхе новой силы!..

— Сказывают, Вейсиль-паша сдался?

— Не может этого быть!.. Он сидит в горах… Вейсиль — старый воин… Он, верно хочет усыпать русских… Пускай те занимают Казанлык… Нагрянет Сулейман — русские и окажутся в ловушке… С Больших Балканов — Вейсиль, с Малых — Сулейман — ничего тут не поделаешь!..

— Нет, Аллах предает Турцию неверным! — вздохнул старик рядом.

— Почему?

— За что предает?

— За то, что мы забыли отцовские заветы, стали дружить с гяурами… Сколько в наших войсках служит теперь франков и инглизов… В Стамбуле — придешь к паше — турецкаго языка не услышишь — все гяуры забрали в свои руки!.. В своей земле стали пришельцами…

— А все прежние султаны виноваты!

— Разумеется. Нужно было истребить христиан до последняго человека, и все хорошо было-бы… С ними нельзя быть великодушным…

Когда караван беглецов взъехал на высокую гору за Эски-Загрой, старик невольно заплакал.

Громадной равнины перед ним совсем не было видно…

Отовсюду тянулись сюда таборы мирных жителей, бросивших свои города и села… Из Гузова, Сельцова, Чаиркиоя, Калофера, Казина, Чизмака, Герменкиоя и тысячи других деревушек.

Целое море обозов и людей волновалось по этой долине…

Поэт, пораженный картиной, представлявшейся с Дервиш-Баирской высоты, назвалъ бы его — морем несчастия… Вслед за ним струилось позади другое море — море крови…

Казалось, этому морю несчастия не было пределов…

Куда ни оглядывались мусульмане — всюду подымались его пестрыя волны. Позади вся Эски-Загра затоплена ими… С Малых Балкан чудятся спускающияся вниз новыя массы беглецов. Куда только глаз достигает — все покрыто безчисленными таборами. Направо и налево — то-же. Целиной идут — дороги не хватает для всех… Таборы затопили деревни, сады и рощи… Небольшая реченка струится — не видно и ея: в брод переходят караваны, обращая светлую воду ея в жидкую грязь… В воду ложатся буйволы, но палки погонщиков подымают их на ноги. На юг — тоже море — тихое, скорбное… Тысячи ароб, тысячи навьюченных ослов, коней, мулов и десятки тысяч пешеходов, в слепом страхе пробирающихся вдаль — поближе к Адрианополю… Из ближайших ароб доносится сюда на высоту плач женщин и детей… В мрачном молчании идут их мужья… Действительно, Господь предает Турцию, и эти беглецы составляют, как-будто, печальный и торжественный кортеж ея похорон… Солнце прорвалось косыми лучами из-за туч… Золотою полосой легло по равнине. В этой полосе еще ярче кажутся белыя и зеленые чалмы, красные фески, красные куртки, желтые ковры и голубыя занавеси аробных кибиток… Глаза болят смотреть на этот калейдоскоп очертаний и красок, сменяющихся постояннов самых неожиданных сочетаниях…

Мимо старика идут все новыя и новыя толпы…

Вот целая куча детей на сильном катере… Головенки их, точно головы телят, болтаются из стороны в сторону… Посадили их в корзины… Один заснул, свесив рученку, другие широко раскрытыми испуганными глазами оглядывают все их окружающее, всю эту непривычную суету и суматоху… Рядом, опустив голову вниз, точно приговоренный к смерти, идет отец… Еще-бы! На этом катере все, что он успел спасти от погрома… Еще вчера богатый казанлыкский купец — сегодня он нищий, которому завтра, быть может, придется протянуть руку за милостыней… А вот целая толпа едва бредущих от устали женщин. Закутанные с ног до головы, оне, как ослы, навьючены всяким хламом… Одна из них — нет, нет, да и заплачет…

— Откуда вы? — спрашивает их старик.

— Из Имитли… Едва уйти успели — русские пришли… В народе, тут вот, ребенка потеряли…

— Что-ж у вас нет ни арбы, ни осла?

— Ничего нет, ничего…

— Русские отняли?

— Нет… наши… Мы около Казанлыка попались отряду башибузуков… Они и взяли…

— Свои у своих!

— Башибузуки — те-же волки. А волки волка всегда рвут…

А вон испуганный ребенок пробирается, взглядывая на всех пытливыми глазами… Усталыя ноженки едва-едва бредут…

— Ты что?

— Отца потерял… Все шел с отцом… А тут откуда-то стали толпиться… Не могу найти…

И ребенок принимается плакать…

Старуха с седыми космами волос, выбивающихся из-под фераджа, накидывается чуть не на каждаго проходящаго мимо турка.

— Не умели драться с русскими, не умели защищать свои дома — вот теперь и терпите… И сады наши, и деревни — все жгут гяуры… Бабы вы, а не мужчины!..

И она грозится им сухим, костлявым кулаком!…

И опять новыя и новыя толпы, новыя волны этого неугомоннаго безбрежнаго моря… Со всех сторон рвутся оне в эту долину… Гору встретили на пути — через нее перекинулись и разливаются уже внизу, гоня перед собою другие такия-же…

Глава XX. Перед боем

Долина Казанлыка вся ушла в туман… Туман окутал дома, туман лежит на скатах обступивших ее гор, туман заполонил ущелья… Туман и вверху… Изредка, сквозь его серую массу различаешь еще более грузные, еще более темные тучи, все уходящия на дальний юг — к теплу и солнцу… Медленно ползут оне, нёхотя оставляя балканския вершины… Чудятся в этом тумане и клубы пороховаго дыма, и тяжелыя испарения холодеющих трупов… Кажется, что, облекшись в эти мглистыя одежды, уносятся отсюда далеко-далеко сотни и тысячи душ, убиенных вчера и сегодня на этих печальных полях…

Одна за другою — безконечными вереницами — туда в голубой простор иного неба — к престолу божества, не здешняго — не к кровожадному идолу смерти и истребления, а к великому идеалу добра и правды… Окутанные мглою являются они пред ним свидетельствовать о людской злобе и жестокости… Свидетельствовать доколе не исполнится мера терпения его — и новый потоп не зальет землю обезображенную пороком и преступлением, потоп, который схоронит под собою всю эту мерзость, весь этот ужас, этот старый мир убийц и палачей!..

Сады безчисленных деревень в долине роз, обезлиственные зимою, кажутся облаками, отовсюду охваченные марью… Темными пятнами в сером тумане чудятся рощи, откуда вчера в ночь гремели ружейные выстрелы и куда устремлялись тревожные взгляды утомленных бойцов… Так, проходя по ровному кладбищу, вы со смутным чувством еще неопределившегося страха смотрите на землю, в которой, в свое время и вам выроют могилу…

Вчера весь день — далеко отсюда, на том конце долины роз — дрался Мирский со своим отрядом…

Сегодня солдаты Скобелевскаго корпуса досыпают последний час своего отдыха… тревожнаго, прерываемаго щелканьем случайнаго выстрела, треском где-то разгорающихся и снова замирающих залпов, направленных из тумана в туман, по невидимому, только чувствуемому врагу… Вон из Имитли, занятаго в эту ночь, доносится грохот орудий, стучащих по окрепшей за ночь почве…

Одынцев с высоты горнаго карниза смотрит в эту долину, прислушиваясь к звукам тяжело рождающагося зловещаго дня…

Где-то направо, в ущельи, которое точно все курится белым паром, ударил барабан… Ударил и замер, точно его раздраженную громкую дробь проглотил туман… С вершины горы ударил другой и его звуки прокатились по всей окрестности, будя ея заснувшие биваки… Третий, четвертый… Где-то далеко, далеко запел рожок… Скоро вся даль стала откликаться!.. Кругом послышался говор, лязг штыков, звон манерок и котелков… Из тумана выделяются толпы проснувшихся солдат… Шумный говор точно расползается по влажному скату перед молодым офицером… Откуда-то слышится громкая команда… Чей-то конь торопливо стучит в тумане по твердому грунту карниза… Казак-ли несется с приказанием, или так сорвалась лошадь и, закусив удила, мчится со-слепу вперед… Вон в стороне точно вспыхнул крик нескольких сотен отдохнувших солдат — ответ на чье-то приветствие… И снова тяжелыя паузы зловещей тишины, и снова томительное молчание гор и долин…

— Вашь-бродь!… — окликнул кто-то Одынцева.

— Чего? — оглянулся он.

— Наши строются… Пожалуйте!..

Оба идут к своей роте… вот и она… Плечо к плечу… Тускло блестят штыки… Сумрачно смотрят серые ряды солдат… Всюду чувствуется та особенная серьезность, которая характеризует ожидание битвы и сдерживает слишком шумный говор… Смех, во всю, оживление полное, безшабашное веселье начинается после боя, перед ним — хотя мало хмурых и растерянных — за то нет и тех беззаботных людей, которых мы привыкли видеть между солдатами…

Рота еще не вся в строю.

Кругом десятки людей переобуваются, меняют рубашки на холоде… По скату горы разбросаны груды тряпок, изорванных сапог. Солдаты надели на себя все чистое и новое… В старом и грязном нельзя идти в бой — все равно как р в могилу…

— Тут, брат, прямо к Богу!.. Нельзя…

— На тот свет в чистом надо! — слышится между ними.

— Чего жалеть-то, все равно помирать — никому не достанется…

— Сегодня наша возьмет! — носится в рядах.

— Это как кому Бог!..

— Число-то какое… Вон офицеры сказывали… Аль не слышал?..

— Ну? — звучит откуда-то любопытный голос… — Что такое сказывали офицеры?

— Двадцать-осьмое ноне… Двадцать-осьмаго-то мы Зеленые горы взяли, да и Плевень эта сдалась тоже двадцать осьмаго, ну и считай… Сегодня-то какое число будет?..

— А мы по чем знаем… Это не про нас…

— Нам, брат, так — приказано и иди… Как тут, еще числа эти разбирать — не разберешь всего…

Кучка офицеров впереди занималась совсем иными соображениями…

— Ишь подошла подлая Шипка… Прямо к нашему левому флангу раскинулась она…

— Деревня-то!

— Вот-вот… Развалины, развалины, а чорт их знает, что в них… Может быть целые таборы сидят; на всякий случай запрятались…

— Двинуться на Шейново прямо-то и нельзя… Разговаривать только напрасно…

— И без нас решат!.. Все равно…

— Сегодня последний день боя… С завтрашняго дня у турок уже не будет ни одной армии…

— Не рано-ли хоронить их?.. Ты что-то ужь очень светло смотришь!

— Верно… Где-ж им взять, последния усилия напрягают… Разобьем — я сейчас отпрошусь домой.

— Зачем?

— Меня невеста ждет давно ужь… Женюсь и с женой приеду уже прямо в Константинополь.

— Вот как ты! — засмеялись кругом. — Быстро!

— А что же нас задержать может? Только пораскиньте умом….

— Адрианополь…

— Адрианополь без войск ничтожен…

Туман редел.

Мало-по-малу день вступил в свои права… Солнца не было видно, но вверху тучи уже пожелтели, точно первые солнечные лучи со всем своим золотом и светом уже распустились в вязкой и медлительно двигавшейся массе этих вечных странников зимняго неба… Туман тоже пожелтел. Несколько капель солнечнаго золота и в нем растворилось, придавая засыпанным снегами скатам более блеска и жизни. Кое-где выступили горные хребты. В сером мареве мглы легли темные полосы ущелий… Определились рощи и сады долины… И сама она расстлалась внизу с массою своих деревень еще смутных, еще словно прятавшихся за полог золотистаго дыма… Но по мере того как просыпался день — и полог этот приподнимался все выше и выше…

Одынцеву и Ордину сверху видно, как передовыя наши колонны ползуе вниз по скатам… Правильные массы их уже в долине и передвигаются все больше и больше вперед, маневрируя и располагаясь в боевыя линии… Мгла еще окутывает Шейново… Оттуда с лихорадочным нетерпением ожидают перваго выстрела… Но молчит эта мгла, молчит и спрятавшаяся в нее роща, молчит и схоронившаяся за рощей деревня…

Все тихо…

Горы, где стояли наши резервы, еще недавно полные шума и жизни — мало-по-малу стихают…

Войска оттуда сходят в долину… Впрочем, от этого балканския твердыни не сделались более пустыми… Когда на них в оврагах и рытвинах стояли целые полки, склоны их были так-же мертвы, как и теперь… Жалкия две роты еще остались там, но присутствие их ничем не обнаруживается на грозных отвесах первозданных, засыпанных снегом громад, которые безлюдными пустынями возносятся к самым небесам — точно таинственные алтари каких то невидимых и неведомых гигантов…

— Какое мрачное молчание! — обратился Одынцев к товарищу.

— Утром — там далеко у Мирскаго вспыхивала перестрелка… Только разом и смолкла.

— Что-то там делается… Поди умирают… Раненые мучатся…

Перед первыми грозовыми раскатами решительнаго боя все точно принизилось, преклонилось и в благоговейном безмолвии ждало властнаго голоса бури…

— Как красиво!.. — крепко вздохнул Ордин.

— Что красиво?

— А вон вся эта картина…

И он взмахнул рукою на долину, теперь уже ясно раскидывавшуюся внизу…

И действительно, хороша была она, когда туман рассеялся мало-по-малу, когда сквозь тучи опаловое сияние солнца лениво скользило по ея спокойной поверхности.

Вон серебряная нить замерзшей реки извивается по ней… Далеко на юге — туманная масса Казанлыка… В бинокль видны высящиеся там минареты… Минарет — весь белый и в самом низу, почти под ногами у офицеров… Это счастливая и красивая некогда деревушка Имитли… Между Имитли и Казанлыком — целое море опаловаго мягкаго сияния… точно из-за своей тучки — как сквозь матовыя стекла светит сюда южное солнце… За Казанлыком, на юг — какия-то синия массы… Это Малые Балканы, сладострастно обнявшие оттуда полную лени и неги долину роз… За ними, за этими синими массами идут равнины Марицы и Тунджи… Там развалины Эски-Загры — долины Хаскиоя… Красивое Герменлы, великолепное Эдирне, воспетое поэтами и сказочниками мусульманскаго мира, с сотнями джамий и минаретов, с дворцами и сералями, с садами и древними руинами…

— А прямо перед нами-то… Посмотрите! — показывает Ордин молодому офицеру…

— Красиво, да! очень красиво…

Все Шейново закуталось как-будто от холода в голубую рощу… Безлистные деревья ея в своих ветвях кажется еще удерживают клочья поредевшей мглы… Налево, к самым горам прислонилась и точно просит у них защиты раззоренная Шипка… Мечеть цела… Цел ея высокий минарет, гордо подымающийся посреди развалин… Эмблема недавняго прошлаго, когда ислам попирал наклонившееся к его ногам христианство…

— Вы посмотрите туда в бинокль…

Улицы развалин… Развалины всюду… Христианский храм в руинах; точно какою-то чудовищною челюстью обгрызаны стены домов с провалившимися крышами… Вон чифтлик отдельно стоящий… Только и осталось от него, что обгорелыя головни… Три дерева, неизвестно как уцелевшие в огне, бессильно склоняются к остаткам пожарища, точно оплакивают еще недавно счастливый уголок… Развалины вдоль гор тянутся на несколько верст… То лежат грудами, то тянутся узкой грядой, точно там рухнула каменная стена… Вон целый дом — в зияющия окна смотрит черный обгорелый двор… Какое-то движение мерещится в этой ферме… Верно передвигаются таборы, желая встретить непрошенных гостей, уже занявших западный угол благословенной долины роз…

Вон и они, — эти непрошенные гости…

Темные ряды боевых линий… Первый отряд графа Толстаго уже занял передовую позицию… Это его темные массы растянулись перед Щейновым… Тускло поблескивают горные орудии, вдвинувшиеся чуть не в самую передовую цепь… Позади темнеет вторая боевая линия… Более густыя массы, более резко определившиеся колонны… Еще позади уже к самой горе, где стоит Одынцов, придвинулись резервы… Эти видны совсем отчетливо…

Одушевленно и шибко спускается вниз болгарская дружина… Смуглыя торжествующия лица мстителей за недавний погром в этихъ же самых долинах, за тысячи, десятки тысяч замученных и убитых братьев — мелькают мимо Одынцова…

Рядом с ним стал болгарин переводчик.

— Добре вам, братья! — приветствует он своих с сияющей улыбкой…

— И тебе также, — слышится в ответ ему.

— Дай вам Господь праведный победу!…

— Да исполнится желание твое!..

— Отомстите за наших жен и матерей, за сестер своих!..

— За всю замученную Болгарию! — слышится из рядов…

И еще поспешнее сходит вниз дружина, чуть не перегоняя своих офицеров.

Точно она боится, что дело окончат ранее, чем она успеет ринуться в бой… что заветы мести останутся невыполненными!..

Одынцов смотрит в лицо переводчику.

Что с тобой?

Болгарин плачет, протягивая руку вперед…

— Что ты?

— Там… У меня турки сожгли живьем жену… Увели дочь… Там — в Чекирли…

Лицо его охватывает непримиримая злоба.

Он подымает глаза к опаловому небу…

— Господи, Ты прав! Отомсти им!.. Пошли сегодня на их головы смерть… Пусть Твой гнев испепелит их молниями… — Дай русским победу! — опускается он на колени, рыдая жгучими слезами отчаяния и печали…

Глава XXI. Бой у первых ложементов

— Где ***ая-то рота? — почти взлетел на гору, к Одынцеву, молодой казак, лихо пригнувшийся к шее степнаго коня.

— Здесь.

— Ротный командир!

Старый офицер с георгиевским крестом спокойно подошел к нему.

— От генерала?

— Да… Ведите роту в бой в первую линию… Поскорее… Займите вон тот интервал!

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! — обернулся старый капитан к офицерам. — Думал, что все время придется в резервах простоять — а тут в первый огонь!..

— Что-ж вы жалуетесь? — вспыхнул Ордин.

— Я-то?.. Я не жалуюсь… Да не особенно и рвусь. Это уже сорок-второе сражение в моей жизни… Привык… Вам, молодежи, скорее хочется получить крещение… А нам что — дело знакомое и ужь вовсе не особенно привлекательное… Служба. Ну, ребята! — обернулся он к солдатам. — Перекрестимся да и вниз…

Послышался шелест. Снимали шапки, крестились… Солдаты оглядывались назад на оставляемый ими бивак, точно он им стал вдруг и мил, и дорог… А ведь ничего, кроме утоптаннаго снега да слякоти там и не было…

Спустя минуту, рота быстро спускалась вниз, вытянувшись длинной линией по довольно крутому скату.

Тут уже говор замер. Сосредоточивался всякий. Ещебы! может быть, сейчас и конец. Разрешается тайна жизни… Теперь вот жив, месишь ногами скользкую почву, а через несколько минут тело вместе с ружьем и ранцем останется внизу на опаловом снегу этой долины, а сам понесешься в это желтоватое небо, в эти тучи, пронизанные солнечным светом, не имеющим силы прорваться в долину, но распускающимся в их влажной массе.

— Господи, прости! — слышится за Одынцевым…

Он оглядывается… Унтер-офицер набожно крестится, вглядываясь в высоту, — в высоту, где за этими тучами ему чудится источник света и истины, Бог карающий и милующий.

— И помилуй! — заканчивает он…

Ордин весело догоняет Одынцева… На лице у него улыбка, ноги как-то особенно быстро сбегают вниз…

— Сегодня расколотим турецкую сволочь, а завтра буду просить генерала отпустить меня домой…

— Вашь-бродь! — замечает старый солдат.

— Что ты?

— Перед боем не ругайтесь…

— А что?

— Нехорошо, сказывают… Не любит он этого…

— Кто он?

— Он-то! — задумался солдат, — Сказывают… А только что нехорошо, примета такая…

Быстро рота оставляет за собою боевыя линии… Вот она уже подходит к передовому отряду… Вон по флангам стоят болгарския дружины. В центре — стрелковые батальоны, только вперед выдвинулась горная батарея…

— Зачем это генерал артиллерию так поставил?

— Да ведь пушченки-то махонькия… Больших перевезти нельзя было через эти горы… Значит, их нужно поставит поближе к врагу… доплюнуть чтоб могли… Перед цепью стали… Молодцы!

Скобелев вихрем пронесся мимо… Остановился на минуту…

— Выдвиньтесь на хороший ружейный выстрел… — И помчался вперед.

За ним Одынцев различил нескольких ординарцев. В руках у одного казака был значек, всюду следовавший за генералом.

«Как жутко!» — хотел было сказать Одынцев, да оборвался… Еще, пожалуй, примут за труса, хотя, если-бы он взглянул повнимательнее в лица товарищей, то и в них прочел-бы то же самое выражение…

— Как тихо! проговорил он вместо этого.

— Как жутко! — казалось, высказывали все эти нахмуренные лица, все эти сосредоточившиеся на загадочном шейновском лесу глаза… «Как жутко, что-то будет?.. Хотьбы поскорей начиналось… Молчание это хуже самаго боя… Точно и этот воздух, и эти горы, и эти леса, и эти тучи — задумались над жертвою уже готовой, распростертой на алтаре и только ожидающей ножа, который должен вскрыть ей медленно дышащую грудь и вырвать из нее облитое кровью, трепещущее сердце… Как жутко!»

— Хоть-бы поскорее… — вырвалось у Ордина.

И, как-будто-бы исполняя его желание, ахнула своею медною грудью маленькая пушченка и послала первую гранату в загадочно-молчаливый лес… Вслед за нею заговорили и другие… Одынцев заметил, что орудия бьют по каким-то неопределенным массам, развернувшимся перед Шейновым. Он взял бинокль — оказалась турецкая кавалерия… Она рассыпалась во все стороны от первых залпов горных орудий.

Разсыпалась точно толпа мальчишек, очищающих место настоящим бойцам…

И эти настоящие бойцы бросили свой ответ на гордый вызов наших орудий.

Пятнадцать дальнобойных орудий подняли брошенную им перчатку… Гул пятнадцати выстрелов еще не рассеялся, как чугунные гранаты уже ворвались в наши ряды, точно отыскивая между ними кого-то и с злобным треском разрываясь в снегу мирной долины…

Горные батареи ответили в свою очередь — но гранаты их не долетели до лесу.

Артиллеристы разозлились и вылетели вперед на совершенно открытое место… Отсюда и продолжался неравный поединок…

— Экая досада! — слышится голос старика капитана. — Турки бьют из лесу… Ихних орудий не видать.

— Чу… Слышите, слышите!..

В кровожадном реве турецких батарей стали выделяться отдаленные звуки рожков… Турки подавали сигнал «внимание.» Этот у них всегда предшествует другим сигналам… Самый звук его похож на русское: «смотри, смотри!»

Печальные звуки рожков пронеслись и замерли в лесу… Где-то далеко, далеко чуть слышные откликнулись такие-же рожки в горах… Точно в горных ущельях сказочные птицы запели медными горлами свою утреннюю песню… Справа из-за Казанлыка донеслось тоже: «смотри, смотри..!»

— Экая гадость!.. Орудия наши малы… — слышалось между офицерами.

— Ничего достанут… Им хобота подрыли… Недаром теперь… Вот вот…

И действительно — граната попала, наконец, в лес… Оттуда послышались ружейные выстрелы — первыя пули пронизали воздух… Точно этого только и ждали наши цепи… Разсыпались и стали постреливать, мало-по-малу придвигаясь к лесу… Вон холм впереди — какой соблазн для малодушных! — за ним безопасно… Еще несколько минут назад он казался белым от покрывшего его снега… Теперь обращенная к нам его сторона почернела, точно снег стаял… Это солдаты засели за ним… Засели вплоть до верху и оттуда, из-за гребня, открыли густой огонь по туркам. Сквозь трескотню залпов и беглый огонь нашей цепи — где-то далеко, далеко едва слышное вспыхнуло чье-то «ура». Звучало оно смутно, но все-таки в нем сказалось что-то могучее, и стихийное, сразу можно было сообразить, что гремит оно по всей линии значительнаго количества войск.

— Это у Мирскаго…

— А может и у нас, где-нибудь на фланге.

Пока цепи отстреливались, передовой отряд весь залег в лощины… Его не было видно… Гранаты проносились над ним, точно отыскивая — куда это девались солдаты… Одынцев из-зади слышит музыку… Оглядывается — вторая линия войск вступает под звуки марша на боевую позицию… Знамена там развернуты и их чуть колышет легкий ветер… Справа доносится громкая песня… Это болгарское ополчение запело свой народный гимн, прежде чем ринуться в бой. Как-то странно звучит эта воодушевляющая песня… Болгары на другом фланге подхватывают ее… Песня прерывается грохотом орудий…

— Ай! — слышится рядом с Одынцевым.

Он быстро обертывается. Молодой солдатик вскочил из лощины и хватает себя за бок…

— Что ты?

— Так… думал пуля вдарила… А только ничего…

Ничего, а сам руку держит у бока… Ничего, а сквозь пальцы этой руки уже сочатся красные струйки крови… Ничего, а на лице расползается удивление…

— Точно палкой… говорит он с видимым облегчением.

— Да ты ранен?..

— Нет, вашь-бродь… Я еще жив, не болит… — хочет он себя уверить и вдруг, как-то глупо перевернувшись на месте, падает навзничь…

Одынцев наклоняется к нему.

— Ну, что ты?..

Солдат усиленно моргает глазами… Оскалил рот, точно хочет показать, какие у него белые, здоровые зубы… Сознание сбегает с лица… Глаза упорно останавливаются, точно сквозь голову наклонившегося к нему Одынцева он хочет разобрать что-то, видимое одному ему… Грудь уже не дышет… Только сквозь продранное осколками гранаты сукно вскипает и пузырится кровь…

— Холмы-то, холмы… — крикнул кто-то.

Смотрят туда и видят, что за ними, за этими холмами, притаились турки. Эти холмы на равнине перед лесом… Верно неприятель выслал туда свои аванпосты. Оттуда и бьют теперь на выбор…

— Ну-ка, ребята, выгоним их оттуда! разом как-то преображается старик капитан… — Подымайся… И разом, с бегу…

Рота бросается к ближайшему холму… Бежит и Одынцев… Бежит и видит, что люди — нет-нет, да и спотыкнутся… Спотыкнутся и упадут, а падая только как-то странно раскидываются и корчатся на земле, но уже не подымаются вновь… Вверху посвистывают пули… Неужели это все раненые, убитые?.. «Цел-ли я? не ранен-ли?» — проносится у него в голове…

Наши бегут, не стреляя…

Некогда! Каждая секунда, сокращающая расстояние между ними и неприятелем — дорога…

Впереди, подпрыгивая и задыхаясь, бежит капитан… Грузен уж очень стал, не по возрасту ему эта легкость… За то залпы оттуда не стихают, а, напротив, следуют один за другим с лихорадочною почти быстротою… Видимо и враги торопятся, видимо и они со слепу посылают вперед свои пули, стараясь только об одном, чтобы как можно более выбросить нуль в эту бегущую на них извилистую линию русских солдат…

Залпы слились в один непрекращающийся треск. Вот курган близко, очень близко… Одынцев смутно видит какия-то красные фески, сползающия оттуда… Вот уже он около самаго кургана… Ничего понять не может… Какое-то «ура, » разом вскинувшееся к верху — как огонь из трубы, лязг штыков… стоны… Вон в стороне солдаты работают прикладами… Рядом с ним какое-то черномазое лицо — смотрит, кажется, на него… Лицо это скользит вниз…

— Слава Богу! Чуть-было он, ваше-благородие, штыком не пырнул… Теперь готов будет…

Одынцев слушает и видит, как солдат вытаскивает свой штык из живота убитаго им турка.

Вон на вершине холма какой-то солдатик радостно машет руками и орет что-то…

Не рано-ли только?.. Какая-то пуля наткнулась на него — и он стремглав летит вниз.

Турки бегут к лесу…

— Слава Богу!.. С первой удачей поздравляю вас, ребята! — окликает капитан свою роту…

— Ради стараться!..

И еще раз радостное, возбужденное «ура» уносится отсюда под самыя тучи.

Глава XXII. Первая атака

Заняв курган, Одынцев быстро взобрался на верх.

Прямо перед ним по снеговой глади бежали к шепновскому лесу турки… Бежали в разброд, кто куда попало… Под огнем наших солдат, многие из них падали, и по разным логам не мало уже чернело таких неподвижных, распростершихся на. снегу силуэтов… Некоторые уходят, отстреливаясь на удачу… Вон целый табор отступает в порядке — зрелище не совсем обычное в стычках такого рода.

— Ишь, какая чистая работа! — восхищается капитан, глядя на эту картину…

— Взяли разом!..

— Это у нас называется с маху. Налетели и кокнули… Поди, много раненых у нас… Эй, Филатов!..

Фельдфебель подбежал к ротному командиру.

— Много-ли у нас убитых?

— Человек семь.

— А раненых?

— Не успел еще счесть. Которые на ногах — двадцать…

— Да и ты вон, кажется? — показал капитан на руку, где у фельдфебеля чернела свежая рана…

Филатов ткнул ногтем в рану и улыбнулся с самым равнодушным видом, точно это была чужая рука.

— Это так, нестоющая… Кости не тронула…

— Болит… Ты-бы не трогал… Перевязать надо.

— Мозжит, точно что… А только пущай ее… Отчего-ж ей и не болеть?.. Кожу попортило, точно — знак будет, — и он опять поковырял пальцем в ране… — А что касающе до перевязки — так ведь не папасешься тряпок-то… Вечером что будет, а пока ходит и так… Вот только Алехина у нас совсем неподходяще тронуло…

— Ну?

— Пулей ему… нос!

— Как нос?

— Так, отшибло нос… Он завязался… Теперь без носу будет… Я ужь ему говорил, что солдату нос не нужен… Не слухает, плачит… Ваше высокоблагородие, дозвольте цепи за турками… Пошпынять-бы их…

— Прапорщик Одынцев, берите цепь и за турками вслед.

Через минуту Одынцев был уже перед холмом… С жару, под впечатлением первой удачи, солдаты живо бросились вперед… чуть не бегом… Вон уже и турки близко… Тоже подобрались немного: видимое дело, не хотят попадаться в руки к нашим… Одынцев так только подбадривает своих…

— Сейчас, пожалуй, и на плечи к ним сядем! — замечает на бегу веселый солдатик, оглядываясь на офицера.

— А вот, прибавим шагу…

— Они бегать тоже, вашь-бродь, горазды… Живо это у них… Ноги-то… Помирать и им не хоцца…

И вдруг не кончил. Как-то дико вскрикнул, ринулся вперед, развел руками, точно хотел поплыть вверх на воздух, и рухнул прямо лицом в снег.

Огонь у турок усиливается… Чаще в наших рядах падают солдаты. Некоторые точно в раздумьи останавливаются… опускают ружья — и, уже опираясь на них, возвращаются назад, волоча за собою раненую ногу. Вон донец взялся откуда-то… Бросился было вперед…

— Ты куда? — останавливает его Одынцев,

— Дозвольте!.. — мнется тот. Нетерпеливый конь степняк бьет копытом в землю.

— Чего дозволить?

— Ишь лошадки-то… Одно слово — орлы…

Но долине действительно бегут кони без всадников. Меткия пули верно сорвали черкеса с седла, и несется его конь по всему простору, откидывая хвост на отлет и развевая по ветру гриву.

— Орлы!.. Мой-то на ноги слаб стал… А эти во как!

И, не ожидая позволения, донец дал своему коню нагайку и ринулся вперед… Не смотря на густой огонь, он почти ворвался в массы отступающих турок, поймал потерявшего своего всадника коня и тут-же, под пулями, давай его переседлывать… Бежал мимо турок — донец стегнул его нагайкой, так, для проформы… Другой турок приложился было в него…

— Что ты, бритая твоя башка, в живаго человека стреляешь!.. Нешто я тебя трогал?.. Одно слово: мусульман неверный… Что тебе чужаго коня жаль стало? Заорал он весьма убедительно на него.

Тот помотал, помотал головой, опустил ружье и двинулся вперед.

— Так-то лучше! — бормотал донец, вскакивая в седло… — А то тоже стрелять! Гололобые!..

Но тут из лесу высыпали новыя толпы турок. Все поле усеяли — видимое дело, пришли сюда подкрепления… Огонь оттуда усилился, так что донец совсем прижал свою голову к шее благоприобретеннаго коня…

— Точно шмели… В рой попал… — кидает он на встречу нашей цепи.

И наша цепь медленнее двигается… Силы становятся уж слишком неравны.

Еще несколько минут… Налево заскакивают черкесы, точно хотят отхватить наших. Вон один пронесся вихрем мимо самаго Одынцева… Смахнул шашкой ближайшаго солдата, так что тот, как подрезанный, упал о-земь. Другие всадники отхватывают фланг. Цепь колыхнулась… приостановилась… Колыхнулась еще раз и медленно стала отступать назад, посылая пули в всадников, продолжающих свою гоньбу за нашими.

— Ишь, сморгнул! — самодовольно замечает солдат, ссадив пулей ближайшаго к нему черкеса. — Поползи, поползи! Больно храбер стал… Невкусно? Похлебай снега, похлебай!..

Но всадники всё настойчивее и настойчивее забираются за наш фланг… Вон один точно сверху сорвался, наскочил на звено из трех солдат, выругался по-русски и соколом отлетел от них, джигитуя по гладкому полю… Вон другой хотел повторить то-же, но по пути наткнулся на пулю и, как мешок какой-то, сполз с седла.

— Ой, вашь-бродь, отхватят они нас! — замечает струсивший солдат…

— А ты молчи! — обрывает его Одынцев. — Из-зади видят, — поддержат.

И тот смолкает тотчас-же, потому что действительно из-зади на встречу, с пиками на-перевес, несется сотня казаков.

— Видишь… Нас-то не забыли… Чего-же ты испугался?

— Оно, ваш-бродь, куда смелее, как знаешь, что позади свои есть…

— То-то, свои!.. Ты, верно, и смел, пока на миру… А ты один будь храбр!

И вдруг Одынцеву стало совестно перед этим маленьким, взъерошенным солдатом… Совсем стыдно… Не успел еще со школьной скамьи сорваться, а уже читает ему нотацию, — ему, который и под Плевной посидел, и в Ловче побывал. Одынцев отвернулся, чтобы не видеть этого неповиннаго свидетеля его легкомыслия…

Сотня казаков все ближе и ближе подскакивает к черкесам.

Те приостановились… Дали залп в упор и кинулись назад в рассыпную, кто куда попало, обернув свои магазинки дулами назад и продолжая стрелять на скаку.

Несколько усталый возвращается Одынцев к курганам…

— Ничего… Вы молодцом!.. — ободряет его капитан… — Я сверху видел все.

— А, доктор, и вы здесь? — обертывается Одынцев к Соймонову.

— Да… — рассеянно отвечал тот. — Где Казанлык будет, господа?

— А вам что не терпится? Зачем это еще Казанлык потребовался?

— Надо…

— Должно быть, туда! — взмахнул капитан направо.

— Там ничего не видно.

Туман мало-по-малу сползает и с гор, где он еще держался.

— Смотрите, смотрите!..

Точно темные тучи движутся оттуда вниз.

— Что это?

— Шипкинские таборы с высоты сходят… Помочь своим…

— Ну, будет дело.

— Сегодня, господа, на холод жаловаться не станете!

Где-то налево разгорается огонь.

В одном из отдельно стоящих чифтликов засели турки… Назад им нет пути, потому что пришлось-бы проходить через поле, уже занятое нашими. Они и открыли огонь в окна.

— Неладно это, — замечают солдаты около.

— Он нас оттуда до пропасти сколько забьет… А что ты с ним поделаешь, когда отсель он не выйдет?..

Наши залегли в лес и давай стрелять в окна деревянной фермы.

Вон несколько человек порешительнее побежали прямо к ней, припадая по пути к земле и меняя направление…. К самой стене привалились таким образом.

— Иванов! — орет один из них.

Длинный солдат съежился под снегом и сторожит дулом ружья — не высупется-ли кто оттуда.

— Давай их в окна бить!

— Давай…

Отползли к дереву и оттуда открыли огонь в окна…

Несколько пуль впилось в корявую поверхность старой вишни… Одна сорвала шапку с Иванова.

— Теперь я безпременно должен с него ефёску эту самую снять… Потому он мне попортил шапку…

И Иванов прехладнокровно пошел, уже не прячась, к окну.

Одна пуля свистнула у самаго уха…

— Ладно!.. — И Иванов почти в упор застрелил высунувшегося в окно турка.

— Теперь, брат, наша возьмет… Шалишь!..

Труп так и остался в окне, перевесившись сюда… Иванов сорвал с него феску и торжественно надел ее на себя.

— А ты, мальчишечко, не стреляй… себя побереги, — резонно заметил он мальчику, который с разгоревшимися глазами показался в окне и, взяв ружье отца, послал выстрел в солдата.

— Ну, что-ж хорошаго?.. Теперь я тебя застрелить должен! С видимым сожалением решил он.

И Иванов давай ломиться в дверь фермы.

Подбежали другие — высадили ее и ворвались… Посреди комнаты стояла старуха, прикрывая собою сына. Мальчик оттуда, казалось, собирался еще стрелять…

— Что с ним, братцы, делать? Нешто простим им?

— Стреляй! чего жалеть?.. — И рядом стоявший солдат ткнул прикладом в лоб старуху; та рухнула вниз… На него наскочил мальчик, но напоролся на штык и заметался тут-же на полу.

— Нешто они нас жалеют… — смущенно оправдывались солдаты…

— Жаль мальчишечки!.. — остановил над ним Иванов.

— А зачем он в окно стрелял?.. Одно семя-то, что и большие… С ими беда!

Глава XXIII. Соймонов на пути в Казанлык

Доктору почему-то показалось, что турки должны были оставить Казанлык. При нем адъютант генерала Дохтурова, задыхаясь от устали и чуть не падая со взмыленной лошади, прискакал к Скобелеву.

— Турки окружены нашей кавалерией с тылу!… — отрапортовал он ему.

— Значит, — спросил его Соймонов, когда он отъехал, — в Казанлыке никого нет?

— Одно верно, что турки теперь туда не прорвутся… Утром там слышалась какая-то перестрелка.

«Верно Мирский уже занял город! Нужно было-бы сейчас-же отправиться туда!»

Он уже окончил свое дело на перевязочном пункте. Раненых пока было мало — врачей оказывалось более, чем достаточно. Да, наконец, он готов был позабыть все в виду опасности, в которой находилась любимая девушка… Мало-ли что могут наделать солдаты, ворвавшись в город!.. Особенно если их турки там встретят выстрелами. И винить за это нельзя. Сослепа!.. В жару беспощадной бойни люди, видевшие смерть своих товарищей, едва-ли станут церемониться с мирными жителями, тоже вооружившимися ружьями. А если она бежала?.. Он не знал о том, что Айша сидела в казанлыкской тюрьме. Ему она чудилась трепещущей и безсильной в руках остервеневших от крови, от постояннаго зрелища смерти солдат.

Он невольно погнал коня но пути к городу.

Со злобным свистом летели за ним, как-будто в догонку, турецкия пули. Шрапнели порой разрывались над его головой… Осколки гранат визжали в след ему. Соймонов только шпорил коня…

«А что, если понадобятся врачи?…» — опять пронеслось у него в голове.

Он было приостановился.

«Ведь это измена»!.. А что, если она теперь в чужих руках, окруженная беспощадными врагами?!.

И он опять забывал все… И опять заморенный конь его, спотыкаясь, двигался все дальше и дальше…

Вон перед ним — словно из земли выросли стройные ряды солдат. Точно на параде идут они одни за другими… Это угличане и казанцы… Они развертываются так красиво под звуки музыки, распущенные знамена так величаво колышутся над ними, точно благословляя их на победу, что остальные части отряда кричат им навстречу восторженное «ура»! Стройно входят новые полки в боевую линию… Скоро звуки марша совершенно заглушаются стройным «ура», перекидывающимся с кургана на курган, из лощины на лощину, с одного поля на другое… Долина принимает необычайно праздничный вид… Совсем дикою кажется мысль, что люди умирают под этот ликующий гомон. Скорее торжество какое-то совершается посреди этого простора… И самые залпы вражьих ружей, удары кровожадных пушек кажутся неизбежными деталями, только придающими более полноты, блеска и шума веселому празднику… Но это только издали… Вблизи — то и дело перед глазами корчатся на облитом кровью снегу умирающие; едва переступая с ноги на ногу, тянутся к перевязочным пунктам раненые… Другие колышутся в носилках; медленно идут с ними санитары, точно каждое движение их причиняет невыносимую боль тому, кто теперь лежит там, на этом белом холсте, насквозь пропитанном красными влажными пятнами…

Вон на левом фланге стрелки — сами, не ожидая приказаний, кинулись в аттаку. Точно их осенило вдохновение… Мигом они пробежали убийственное пространство, осыпаемое свинцовым градом, неудержимо выбили турок из первой параллели траншей, заложенных в лесу… Оглядываясь, Соймонов видит на бруствере их русския кепки… Красные языки пламени вырываются из этого леса… Дым клубится над ним в зловещее черное облако…

— Не знаете, где Скобелев? — наскакал на Соймонова донской офицер.

— Вон там. Вы откуда?

— От Мирскаго… — роняет он, давая шпоры коню. Соймонов догоняет его.

— Что в Казанлыке?

— Казанлык рано утром занят нами.

Соймонов похолодел даже.

— С боя?

— Нет, совсем мирно.

— А жители?

— Остались только турецкие раненые в своих лазаретах и врачи с санитарами при них…

— А женщины?

— Все бежало еще два дня назад.

— Неужели-же никого нет?

— Никого! Братушки там распоряжаются.

— А как проехать туда?

— Валите прямо… Ну, прощайте, мне некогда… Нужно торопиться.

Соймонов тоже помчался вперед.

Он оставляет за собою роту за ротой, батальон, за батальоном, цепь за цепью…

Все это куда-то идет, воодушевленное, бодрое… «Ура» следует как-будто за ним… Какие-то офицеры носятся, шпоря коней, из одной части отряда в другую… Вон какая-то рота беглым шагом торопится вперед… Весь раскрасневшийся толстый капитан тоже бежит поддерживая руками не в меру расколыхавшееся чрево… Откуда-то — тревожный рокот барабанов… Гуд какой-то… Соймонов вглядывается по тому направлению и видит донскую сотню с пиками на-перевес, мчащуюся тоже неведомо куда… Вся эта суетня и толкучка кругом, все эти торопливо стремящияся к неизвестным целям массы, сменяющияся одна за другой, кружат голову…

— Куда это? — невольно хочется спросить.

Слышны вопли побежденных и торжествующие клики победителей… Начинается тот период боя, когда стихийная сила заменяет одну волю, когда управляющий боем может только усилить, направить его, но не прекратить движение, не помешать ему… Солдаты видимо рвутся вперед…

А в это время из-зади подходят новыя массы войск.

Суздальский полк сошел с горы, но, не отдыхая, вступает в бой.

Быстро двигаются две болгарския дружины, тоже только что оставившия Балканы.

Новая масса движется Соймонову на-встречу… Какая-то громадная темная линия… Гул от нея идет, точно земля колышется под копытами нескольких сотен лошадей… Вихрем за нею стремится взбудараженный этого массою воздух… Соймонов пока ничего не различает… Потом только из массы выделяются отдельные всадники… В карьер несутся они… «Свои или чужие?» — задается вопросом доктор, и сейчас-же ловит себя… «Откуда быть чужим?.. Это, верно, Дохтуровская кавалерия маневрирует с этой стороны, отрезывая туркам пути к отступлению»… Масса все растет и растет… В ея гуле замерли и выстрелы ружей, и грохот орудий, как замирают в ударах большого колокола слабые голоса звонарей, раскачивающих железный язык. Звенящая медь все покрывает собою… Над этой массой — целый лес значков… Но Соймонову некогда любоваться красотою этого движения. Он торопится поскорее к заветной цели… Полк пронесся мимо, точно в смутном сне.

— Доктор, доктор! — останавливают Соймонова.

— Что вам?

— Ради Бога… Поскорей…

Соймонов останавливается. Останавливаются и носилки. Рядом с ними раненый офицер.

— Что вам?

— Ради Христа…

— Вас, что-ли, осмотреть?

— Нет; вот Ордин здесь лежит… В живот ему пуля…

Соймонов соскакивает с коня, который тут-же опускает голову и чуть не валится с ног, втягивая в себя и без того впалые бока…

— Что с вами?

Молодой офицер на носилках точно с усилием разжимает сомкнувшиеся веки; воспаленные глаза — видимо им больно смотреть на свет,

— Куда вас?

Ордин молча показывает на живот.

Соймонов осматривает рану…

— Что? Жив буду?… — едва-едва шепчет раненый.

Доктор жмурится, молчит… Видимо, серьезная рана.

— У меня… в Витебске невеста… Адрес в портмонэ… Напишите ей…

— Ну, еще сами напишете. Скоро выздоровеете… — усиливается ободрить его Соймонов.

— Да?

— Скоро и боль пройдет…

— В могиле… Прощайте… Невесте напишите… Милая! И опять смыкаются с болью раскрывшиеся веки, и опять раненый погружается в молчаливую агонию, точно внутрь самого себя уходит он это всех наружных впечатлений, переживая мучительные приступы злой смерти…

— Что он? — шепчет офицер рядом.

— Кончается… — тем-же шепотом отвечает ему Соймонов.

— Уже?

— Не донесут до места.

Какая-то судорога пробегает по лицу умирающаго, точно он слышал ответ доктора…

Снова подымаются носилки…

Оглядываясь, Соймонов видит целые ряды таких-же. Жаркое дело началось впереди, массы раненых.

— Что я делаю? — с ужасом вспоминает доктор — и возвращается назад к перевязочному пункту…

Глава XXV. Айша на ночлеге

Деревушка Гедым-киой вся спряталась в густую рощу айвовых и персиковых деревьев. Летом — это рай. Волны ароматов расплываются в знойном воздухе; тишину жаркаго полудня нарушает только рокот ручьев да плеск фонтанов. Сквозь нее змеится ленивая и красивая реченка, точно перед каждым тополем, выросшим на берегу ея, кокетничающая своею прозрачною влагой, серебряным блеском струй, изящными излучинами, заросшими розами. От нея — во все дворы проведены каналы, быстро бегущие по наклонному, каменьями выложенному дну. Канавки эти совсем теряются в густой тени каштанов, из которых точно стремятся вырваться высокие минареты прячущихся в чащу мечетей… Изредка солнце, прорвавшись сквозь листву персиков, бьет жгучим лучем своим в мраморную доску фонтана, на которой словно огневою кажется высеченная и выложенная золотом арабская вязь… Но все это летом. Теперь не то — теперь Гедым-киой сумрачен и грязен. Снег сошел быстро — осталась одна слякоть. Под деревьями разбросались таборы беглецов, в домах — битком-набито женщин и детей… Хозяева едва могли оставить за собою уголок… На безлистных айвах и каштанах развешены платья и белье, поразительные своей пестротой. Пестрыя кибитки ароб, ковры, дамасския широкополосыя мен-мене, узорчатые пояса, желтыя и красные подушки, целыя гирлянды краснаго стручковаго перца, вместе с такими-же пестрыми, во все стороны снующими фигурами беглецов — утомили-бы непривычный взгляд европейца… Тут и турки из-за Балкан в красных, желтым и черным шелками шитых куртках; тут и старики из-под Софии, закутавшиеся в желтыя накидки, обернувшие головы белыми чалмами, из-за которых, точно вздутый, торчит верх алой фески… Тут и зеленые халаты мулл, и голубыя с желтым плащи мусульман из-под Траяна… Затейливо шитая золотом грудь албанца и рядом — рубище нищаго; ятаган весь в серебре и бирюзе, братающийся с окованным в железный наконечник посохом; пистолеты, сверкающие рубинами и яхонтами, — за поясом у гологрудаго оборванца… Алые чисме и босыя нога, и всюду закутанные до бровей женщины… Женщины в белых яшмаках, в темных чадрах, женщины прячующияся в глубь кибитки, забивающияся в дома, уходящия в самые темные уголки садов. Но главную массу этого бивака, все-таки, составляют дети… Тут их тысячи… Иные потеряли отцов и так прицепились, как слабое ползучее растение, к чужой семье; другие — давно уже лишившиеся близких людей, кое-как пропитываются подаянием… Головенки более счастливых ребят десятками выглядывают из-за кибиток ароб, следя широко раскрытыми любопытными глазенками за всей этой массой народа, совсем им чуждаго, незнакомаго, свалившегося сюда в одно месиво Бог знает откуда… Дети в слякоти растоптанной и насквозь просочившейся почвы, дети на порогах хижин, дети с кувшинами у серебряных струй фонтанов; дети, сплошь наполнившие мечеть; дети, ютящияся на дворах; дети, спящия в корзинах и мешках, подвешанных к деревьям, похожия на только что вылупившихся птенцов, уютно поместившихся в теплыя гнезда; дети на плоских кровлях землянок; дети, спящия между буйволами и ослами… Проходящие мимо старики заботливо смотрят на них; глаза матерей наполняются слезами… Как-то удастся им спасти и выростить всю эту мелюзгу?… Еще накануне — они были сыты и счастливы. Теперь все их запасы — в руках у русских. Едва-едва могли спасти они крохи… Да и тех остается немного…. Аллах милосерд!… Это так, но люди жестоки… Да и где этим людям взять столько для милостыни? Во всей этой толпе — тысяч семьдесят народу… Она верст на двадцать растянулась — какая-же сила может их пропитать? Кто может спасти от нищеты это поднявшееся с насиженных мест племя?… Гомон и гвалт стоят над Гедым-киоем. Пронзительные крики муэдзинов, кажущихся на галлерейскх своих минаретов черными воронами, — пропадают в общем говоре этого многотысячнаго бивака. Их не слышно вовсе… Тут и крики погонщиков, желающих втиснуться со своими арбами и буйволами в место, уже до-нельзя наполненное и без того сбившимися в кучу животными; тут и плач из-за желтых шерстяных занавесок кибитки, скрывающих за собою несчастную семью; тут и сумрачный, словно крадущийся разговор стариков, севших в круг и обсуждающих близкое и кровное им дело: что делать завтра куда деваться, куда идти?… Тут и громкий говор аскеров, едва успевших уйти от плена, и оранье баши-бузуков пользующихся случаем пограбить и в этой, посещенной гневом Божиим, толпе… Тут и пронзительные крики помешавшихся от горя женщин, и ни с того ни с сего заунывная поэтическая албанская песня, которую всею грудью выпевает молодой черноглазый красавец с распущенными во всю грудь усами, с высокими соколиными бровями и целым ворохом волос на голове… Вот один подобрался к кибитке, куда пересела Айша… заметил, верно, по пути красоту этой чудной девушки… Южное сердце воспламеняется быстро! Что за дело юноше до горя других? — его собственное давно рассеялось под взглядом этих черных газельих, несколько робких глаз… Откуда-то достал он струнное меджири… Ему нет никакого дела и до суровых взглядов Омера, брата красавицы… Албанец волен петь, где ему вздумается… А удар ятагана — он съумеет отразить и отплатит за него другим, более ловким. Не даром из под руки у него блестит вся унизанная сердоликом и бирюзою рукоять с орлиной головой на конце. Не раз уже побывало в деле это кривое лезвее, не раз бежала по нем кровь врага… А в жизни — один Аллах волен. Лучше умереть так на глазах красавицы, чем как собаке околеть где-нибудь на пустынных полях Хаскиоя от голода и холода…

— Ты-бы шел петь куда-нибудь в сторону! — сверкнул на него глазами Омер.

— Давно-ли верному мусульманину запрещено петь?… Да и где я петь стану? — сдержался на этот раз албанец.

— Тут сестра моя.

— Песня моя будет стоить ея… Она чиста. Я сам их складываю…

— Пускай его поет; не мешай ему, Омер! — пусть поет! — вступилась Гюльма, слегка приподнявшая занавеску из алепской бурсы, закрывавшую кибитку с его стороны.

Омер что-то проворчал про себя и отошел в сторону.

Молодой албанец постарался было заглянуть в кибитку — но занавеска была уже опущена.

Легкий перебор струн и песня ласковая, сковно крадущееся в сердце, словно обвивающая ту, которой посвящена она, зазвучала среди окружающаго шума.

«Вьются лозы винограда
По гранате, словно змейки,
Так очей моих отрада —
У прелестной белой шейки
Вьются кудри, опьяняя
Ароматом до забвенья,
Как вина струя живая
Окрыляя вдохновенье…
Но опять придет сознанье,
И вина не страшны силы…
А кудрей твоих дыханье
Отравляет до могилы!…»

— Оттого-то ислам и гибнет, — вмешался сумрачный мулла, — что правоверные забыли заветы пророка. Давно-ли они стали славить вино… А помнишь-ли, что сказал о вине Магомет?…

— Это ведь только так, в песне…

— От песни и до дела не далеко…

— Оставь его, — вмешалась молодежь кругом. — Пускай его поет… И без того мы несчастны…

— «Песня — это слеза сердца!» сказал пророк, — вступился молодой софта.

— А песня, неугодная Аллаху — это свист ветра в проклятой им пустыне… — попробовал было тоже возразить священным стихом старик-мулла.

— Почему-же любовь проклята? Любовь — это цветок, вырощенный в раю! Ангел пролетая свеял своим крылом его оплодотворенное семя и уронил на землю! — ответил софта. — Ну, юноша, спой нам еще что-нибудь. Твои песни сладки, как мед в ливанских долинах…

— Довольно… Старикам моя песня не нравится, — заметил было молодой албанец, перебирая струны, но тотчас-же, увидев, что маленькая ручка с длинными розовыми ногтями слегка приподняла край занавески, ударил по струнам и опять начал новый напев, еще более нервный. Казалось, в каждом звуке его билось сердце, и всякое биение ёго неслось туда, под эту нежную ткань, за которою затаилась неведомая красавица…

«Громко ночью благовонной
Соловей поет влюбленный,
Над лилеей замирая…
Соловей — Ахмет влюбленный,
Ты — лилея молодая!…
Ветерок, скажи шлее —
Смерть идет уже к Ахмету…
Улететь ему-б скорее,
Да у крыльев силы нету…
Полететь-бы крылья рады,
Да сетям они послушны;
Золотьтя-ж сети — взгляды
Чаровницы равнодушной…»

— Тебя Ахметом звать? — подошел к нему Омер, тронутый безъискусственною песней албанца.

— Да.

— Ты не сердись на меня, Ахмет… Я был несправедлив к тебе… Пой свои песни…

— Спасибо, Омер…

Край занавески приподнялся и маленькая ручка бросила певцу несколько засушенных лепестков размарина и мяты. Он живо подхватил их…

— Спой еще что-нибудь! — пристали к нему.

— Может быть, мои песни уже прискучили кому-нибудь! — нарочно громко крикнул Ахмет.

Из-за занавески выбросили ему еще несколько лепестков…

И тотчас-же новая песня, еще более поэтическая, зазвучала под аккомпанимент струн.

«Колос зреющей пшеницы
Сыплет зерна золотыя —
Из под шелковой ресницы
Слезы падают живыя…
В чутком сердце слезы горя
Не таятся-ль жемчугами,
Что на дне глубоком моря
Нарождаются веками.
Повинуясь грозной силе.
В непогоду море злится —
В перламутровой могиле
Жемчугам покойно спится.
Но пловцу за то не ново
Выносить их молчаливо, —
Слезы моря голубаго
Миру целому на диво.
Ты не ведаешь покоя,
Над тобою бьются грозы!
Но, Айша, в глубоком сердце
Ото всех таятся слезы.
Как пловцы в пространствах моря,
Есть слова, что в сердце бьются,
И от них-то перлы горя
Из очей прекрасных льются».

Ропот одобрения послышался кругом.

— Будем друзьями! — подошел к нему еще раз Омер.

— Станем братьями! — тихо-тихо ответил тот.

Глава XXVI. Привал беглецов

Таборы беглецов, верст на двадцать кругом занявшие эту роскошную летом долину, мало-по-малу к вечеру успокоились и угомонились…

Заснули усталые, несчастные, раззоренные… Заснули в своих кибитках, хижинах, домах и землянках Гедын-киоя, заснули в слякоти его улиц, у печально лепетавших фонтанов, под безлистными деревьями густых садов; заснула и там, в полях, вне деревни, на проезжих дорогах, на шоссе, сплошь запруженном буйволовыми подводами, арбами, каруццами целыми сотнями развьюченных катеров и ослов… В стороне, кое-как раскинув по жердям свои плащи, сели под ним аскеры, — точно импровизированный лагерь, внезапно вырос посреди совершенно мирной страны. Тем не менее, не смотря на тишину этой ночи — со всех сторон стягиваются сюда все более и более многочисленные массы. Паника, как круг по воде, все шире и шире, распространяется по румелийской равнине. Население осталось-бы на своих местах — кидать родные очаги, родные села, каждое дерево в которых выросло на глазах, посажено отцом или матерью, и уходить на неприветную чужбину — тяжело… Местные турки принадлежали к богатому и обезпеченному классу земледельцев. Нужно было на произвол судьбы оставлять поля, где каждый клочек земли возделывался сотни лет, виноградники, где всякая лоза подвязана и вырощена своими руками, бросать мечети, в которых еще предки молились Аллаху и призывали благословение пророка его на головы своих детей; они все, несомненно, остались-бы на местах, потому что всего и сроку перед ними было только два или три дня, — значит, и не соберешься толком; но из Адрианополя по всей стране направились софты с отрядами баши-бузуков. Они должны были при случае силой выгонять население, направляя его к Стамбулу и оставляя перед русскими пустыню. Самые чудовищные рассказы о жестокостях наших войск росли по мере того, как они повторялись все далее и далее. Сообщалось о сожженных деревнях, где население было предварительно заперто в своих домах, о сотнях женщин и детей, заживо зарытых в землю, о девушках, умерших в то время, как их насиловали солдаты. Этому верили, потому что еще недавно сами турки проделывали то-же с болгарами. Зверства являлись в этих рассказах только местью, возможною и даже обязательною по понятиям мусульманина…. Разумеется, что отовсюду на дороги, ведущия к румелийской равнине, потянулись десятки тысяч ароб… Перед нами должно было остаться безлюдье… Исполняя приказы из Стамбула, турки сжигали деревни, бросали огонь в скирды хлеба и сена, уничтожали запасы… Плач пошел по всей стране; ужас и отчаяние царили в Румелии; грозные признаки нищеты и смерти выростали в счастливых уголках, где еще накануне с вышины голубаго неба веяло такою благоговейною тишиною, где земля щедро вознаграждала труд, где со дня на день должна была наступить роскошная южная весна, в тепле и свете, в невероятном блеске красок, развивая поразительное богатство растительности, гоня перед собою вплоть до Балкан целый океан тонких ароматов; южная весна, это — чудное дыхание пробудившейся красавицы земли, этот безмолвный привет ея теплому небу, эта молитва садов и полей, молитва, окуренная фимиамом и подымающаяся высоко, высоко в лазурь недосягаемаго неба, в сказочный мир величавых призраков и грандиозных фантазий.

Мусульман, которые отказывались следовать за таборами беглецов, убивали… Убивали даже женщин…

В Халим-киое баши-бузуки резали детей тех семейств, которые не хотели для неизвестнаго будущаго оставлять чудные равнины Марицы и Туиджи.

Мужчинам было роздано, не смотря на возраст, оружие. Софты проповедывали им — при встрече с русскими не просить пощады, а начинать бой. «Они не милуют мирных жителей, не щадят и детей»… Паника охватывала и города, где власти десятками и сотнями жгли и вешали все, что только казалось сомнительным, все, что возбуждало малейшия подозрения, а известно, как здесь мало нужно для этого.

Пошла такая резня, о которой и прошлогодние ужасы не давали понятия; немногочисленных болгар, живших еще в деревнях, каждый раз когда мусульмане, собрав возы, готовились удалиться, сгоняли на наиболее обширный двор в селе и там перерезывали. Когда русские заняли Адрианополь — в пустых болгарских деревушках были еще свежие следы этих злодейств. В одном сарае нашли двадцать семь обгорелых детских трупов.

В самом Адрианополе паника была еще сильнее.

Жители этого города пережили две такия пытки: первую — в июле, когда Гурко перешел Балканы, вторую — теперь, когда город оставался открытым всякому грабителю башибузуку… Власти бежали; войска ушли…

Грабеж и неистовства безнаказанно совершались по всей равнине.

— Аллах оставил нас совсем! — передавал Омер Ахмету, с которым он быстро успел подружиться.

— А может быть он только испытание посылает… Турки совсем отстали от заветов отцов, — говорил сегодня утром мулла…

— Муллы сами первые служили христианам!..

— Все перешло в руки к гяурам… Это в городах торгует? — гяур. Кто шьет, работает, делает оружие? — гяуры… Нам оставили только поля…

— Да и те уже у болгар. За Балканами есть села, где турки служат у них работниками…

— Правду говорят, что русские насилуют наших женщин, убивают турок, жгут их?

— Нет… Я у них был в плену в Габрове… Моя сестра долгое время жила между ними…

— Твоя сестра?

— Да.

— Что-ж, как они с нею обращались?

— Ее взяли к себе русския девушки, которые ходят за ранеными. Ей было хорошо там… Ее не обижали… Они не трогают женщин… За нашими ранеными они ходят как за своими…

— Значит, софты все лгали нам?

— Да… И муллы лгали… Только напрасно пугали народ….

— Что-то теперь будет с нами?

— Мне сестру жаль!..

— Послушай, Омер!.. Если с тобой что-нибудь случится — хочешь, я для нея буду братом?.. — И Ахмет даже покраснел весь от смущения.

— Ты знаешь… она ведь не свободна! — потупился Омер.

— Как?

— Да… Она уже в гареме у Хюсни-паши… Я ее везу вместе со старой женой его Гюльмой в Эдирне… У них дом там…

Ахмет схватился за сердце, точно его кто-то подием ударил туда.

Молчание… Слышно только, как струя фонтана плещет в бассейн, да мирное дыхание буйволов, расположившихся около…

— А все-таки я буду ее защищать… Пока в этой руке есть сила, пока груд моя дышет…

Глава XXVII. Айша заснула

Айша слышала из своей кибитки этот разговор. Теплом пахнуло на нее от слов молодаго мусульманина… Она, пожалуй, могла-бы и полюбить его; но, увы, ея сердце принадлежало другому!..

Забыла-ли она Соймонова?

Напротив; и теперь, в эту тихую ночь образ молодаго доктора возставал перед нею… Она мучилась, она думала, что судьба, разлучившая их, не сведет вместе два верные, любящия сердца…

Она, впрочем, давно уже решила. Будь что будет — а из Эдирне она не уедет никуда… Она дождется там прихода русских и, во что-бы то ни стало, найдет его…

Все тише и тише становилось дыхание людей кругом, все громче звучали фонтаны… Теперь уже можно было расслышать и шелест ветра в безлистных тополях, и шорох чьих-то, словно крадущихся, шагов, и плач ребенка издали Вот где-то фыркнул конь — и опять тишина… С просонья залаяла было собака… Звезды сегодня так ярко горят!… Приподняв край своей занавески, Айша любуется чудною красотою этого ночнаго неба… Оно все точно зыблется светом перед нею… На самом краю его всеми цветами спектра переливается Капелла… Кастор и Полукс горят более скромным светом. Большая Медведица растянулась в высоте и семью своими яркими очами смотрит на нашу землю… У самаго зенита почти чудится полярная звезда… Она одна неподвижна среди этого простора, полнаго сумрака и тайны… Как разгорелись сегодня Аркторус и Вега… Кажется, они одни могли-бы отбрасывать тень по этой равнине. Что там такое за этими светлыми очами неба, думалось Айше… Христианский Бог с его ангелами и святыми или Аллах мусульман с раем, полным гурий, с чудными дворцами, с прохладными садами Эдема…

И чудится ей, что мало-по-малу раздвигается это небо….

Дивный край смутно рисуется оттуда… Она различает этот светлый мир, озаренный тысячами солнц… Высокия пальмы колышут золотые листья; бриллиантовые каскады падают отовсюду, освежая благоухающий нездешними цветами воздух… Чудные цветы громадными гирляндами раскидываются повсюду… Они сделаны из звезд и лунных лучей… Краски Капеллы — ничто перед их красками… Рубиновыя и яхонтовыя птицы пересекают волны ароматов, наполняя тихие приюты любви и неги своими гармоничными голосами… Жемчужные дворцы подымаются на бирюзовых холмах… Тысячи райских красавиц, неутомляющихся ласкать, не устающих от лобзаний, легко скользят по чудным полям Эдема…

Вдруг какой-то шум доносится в этом мире фантазии, точно голос ада, рев безчисленных легионов сатаны…. Неужели Аллах не уничтожит их в праведном гневе своем….

Что это?

— Айша, проснись!… Проснись, Айша…

Гюльма растолкала, наконец, заснувшую красавицу…

— Что такое!

— Вставай… Тревога кругом…

И действительно — гул стоял над равниной… Скрипели арбы; кричали люди; плакали женщины… Казалось, что смерть и истребление широкой волной накинулись на этот громадный лагерь и заливают его отовсюду…

Омер уже на коне…. Ахмет по другую сторону ея кибитки…

— Что такое?

— Русские близко, русские здесь…

Через час встревоженные беглецы уже потянулись на юг, вступая в долины Хаскиоя.

Глава XXVIII. Решительная минута

Генерал стоял посреди боеваго поля…

На-право и на-лево развертывалась не трогавшая его страшная картина смерти и истребления.

Ряды солдат вступали в бой, ряды солдат бежали назад, чтобы, встретив подкрепления, опять ринуться вперед. В не прерывавшемся ни на одну минуту громе артиллерийских выстрелов, в оглушительной трескотне ружейнаго огня, в стопах умирающих, в громких взрывах торжествующаго то там, то сям «ура» — тонул инстинкт самосохранения, гасла любовь к жизни и вместе с ней догорала последняя жалость, последнее чувство, отличающее человека от животных… Уже не было места пощаде… Горе побежденным! — виднелось во взглядах, в озверелых лицах, в целых полках, стремительно шедших вперед и вперед, таявших под огнем врага, но дорывавшихся, наконец, до его убежищ… Сквозь дым, клубившийся на боевом поле, порою, когда его разносило ветром, виделись серые ряды сражающихся, густыя массы кавалерии, как демоны носившиеся по этой долине, зеленые силуэты лафетов и тусклая медь орудий… Казалось, что кровожадное божество войны, не сытое от тысяч жертв, принесенных ему, еще кидало сверху свои убийственные перуны. Чем иным могли явиться эти шрапнели, рвавшиеся над головами солдат, падавшие точно с неба. В белесоватом просторе его скользили голубые тени, казалось, что это крылья улетавших ангелов. Взамен являлись другие… Чудились целые легионы их, спускавшихся на эту ниву крови…

Генералу было не до того!

Решительная минута приближалась; судьба боя, судьба четырех армий зависела от нея… Четырех — потому что на высотах Шипки Радецкий дрался также, как Мирский на левом фланге…

Отовсюду подъезжали ординарцы…

Запыленные, измученные… Кони их падали; немедленно они пересаживались на донских и тотчас-же спешили под огонь, разнося приказания… Мозг боя был здесь, голова, откуда эти посланцы стремились во все стороны, как токи воли, передающиеся по нервам…

— Суздальский полк сошел с гор — едва-едва находит силы передать эту весть молодой ординарец.

— Ввести в резерв.

— Две болгарския дружины дебушировали! — подъезжает другой.

— В боевую линию…

— Наша кавалерия перехватила турок в тылу…

— Смотрите, чтобы таборы не прорвались там… Сторожите….

— Мирский вошел в соединение с нами…

— Слава Богу!… Ну, пора…

Пора — это значило, что последния усилия должны быть брошены на весы сегодняшняго боя, что сейчас начнется решительный и самый кровавый акт его… Развязка назрела…. Пауза — была последней… Сейчас уже торжествующия кое-где войска должны будут смыть последния плотины, за которыми укрывается враг…

Пора! И точно дрогнуло все под грозный рокот барабанов….

В их кровожадном говоре — чудились уста, пившие с утра кровь и внезапно высохшие опять от жажды… Чудилось веление жестокаго божества — принести ему еще одну последнюю жертву, перед которой померкли бы и позабылись только что бросаемые в его громадную пасть гекатомбы… Пора — полки, которые еще были целы, должны будут сейчас-же ринуться вперед, снося перед собою все, что еще смело дышать и жить в этой роковой долине…

На громадном просторе долины рисуются семь грозных редутов.

В белесоватом освещении мглистаго дня контуры их кажутся еще таинственнее… Пока молчат схоронившиеся за ними таборы… Очевидно, там тоже готовятся отразить этот ураган, встретить эти тучи, уже показавшиеся на их горизонте… Выдержат-ли эти плотины?.. До сих пор через них не могла перекатиться ни одна волна, смыть их были бессильны баталионы врагов… Теперь они видят этих врагов, уже сомкнувшихся, сосредоточившихся для последняго удара.

Меч опущен… Падет-ли он на их головы?..

Безпорядочность прежних аттак уступала место чему-то правильному, красивому…

На боевом поле начинался парад… Под огонь шли не рассыпанные цепи, не беспорядочно разбросавшиеся солдаты… Период боя, оставлявшего место личной храбрости, личным качествам солдат, прекращался. Теперь пойдет масса, и эта масса уже выдвинулась… Теперь уже не было места турниру и единоборству…

Под едва колыхавшимися знаменами выстроились полки…. линии их педантически правильны…. Музыка позади заглушает вдохновляющими звуками своими последние проблески страха… Люди падают под огнем, но ряды солдат смыкаются… Гранаты выносят прочь обреченных смерти, но живая стена сростается в этих брешах и опять надвигается тою-же сумрачною, тою-же незыблемою массою… В одном месте огонь страшно сосредоточился… Одынцов был тут — почти в две-три минуты рота его потеряла половину…

Скоро было-бы некому уже смыкаться… А огненный дождь все падал и падал… Машинально шли вперед солдаты…

По пути лощина… Спустились в нее — пули проносятся в высоте… Гранаты там-же с злобным шипением стремятся вперед… Здесь безопасно. Солдаты одного из полков точно отяжелели… Вот и гребень — там опять начнется оргия истребления. Тысячи смертей ждут за ним… Сейчас начнется… И вдруг — герои стали людьми… Сказался неожиданно инстинкт жизни… Почему-то страшно показалось перебраться туда… и весь батальон залег, как один человек…

— Ребята вперед!.. — бросились было офицеры… Но раз начавшаяся паника могла-бы только поддаться более сильному толчку.

— Трусы!… — злился Одынцов… Злился и в то-же время понимал их… Ему самому казалось жутко перескочить туда…

— Ты что лежишь? Вставай… — наскакивали офицеры на отдельных людей.

— Сморившись… Сейчас…

— Вставай!.. Живо!..

Солдат подымался, делал несколько шагов, и когда офицеры бросались к другим, он так-же спокойно ложился на старое место…

— Экий срам!.. Экий срам!.. — волновался баталионный командир.

— Трусы! Жалкая сволочь!.. — послышалось с гребня.

Солдаты очнулись…

— Полковник сам… Сам полковник… — послышалось между ними. Они начали приподниматься…

— Вы срамите русскую армию… Ваших товарищей бьют, а вы, как бабы, хоронитесь за печами!.. Краснею за вас!..

И моментально, пока они еще не успели опомниться, он бросается к знамени, выхватывает его у знаменщика…

— Один умру с ним… Пусть оно достается в руки туркам, если вы не умеете защитить его…

И он кинулся за гребень…

Как один человек поднялся баталион… Робких и нерешительных уже не было… Они точно хотели заставить позабыть момент трусости… Волнами погнал их вперед ураган боя, и волны эти неудержимо смыли перед собою первый ряд ложементов и траншей… Первыя схватки штыковаго боя прошли почти незаметными. Солдаты, сами того не замечая, перекололи турок… Линия неприятельских стрелков, защищавших первую параллель, вся осталась на месте… Как она сбилась к брустверу, так и легла там… Густо легла, точно второй вал у вала.

— Молодцами, ребята!.. — кинул им полковой командир, не выпуская из рук знамени.

Некогда было передохнуть — нужно было торопиться вперед!…

— Дянька!.. А дянька… — обратился молодой солдат к соседу.

— Чего ты?

— Зачем они молчат?

— Кто они?

— Да турки… Мы их колем, а они молчат.

— Ну?

— Кричать-то они когда будут?

— А вот побеги назад — услышишь. Когда штыком — николи сразу крику нет…

— В лицо ему страшно глядеть. А колоть не страшно.

— А ты и не гляди. Ежели штыком работаешь — николи ему в лицо не гляди… Умирать-то людям не сладко… Коли в глаза ему посмотришь — до самой смерти своей глаз этих не забудешь. Все они тебе мерещиться да сниться будут… Понял…

— Во-во…

Печальна была часть долины перед нашими рядами…

Плантации казанлыкских роз, засыпанные снегом, остались позади…

Теперь — только пустыри кругом… Сквозь белую пелену их торчат костяки болгар, перебитых здесь еще в августе палачами Сулеймана… Вон череп валяется, вон другой… Равнодушно, уже присмотревшиеся ко всему, солдаты наступают на них… Лощины сплошь заполнены такими остатками когда-то счастливых и веселых людей…

— Шибко дрались здесь… — слышутся голоса.

— Здесь не дрались… Здесь турки наших резали…

— Черти!..

— Уж и им не сладко будет сегодня…

— Я, дяденька, всех переколю…

— Вона… храбер, брат! Всех не переколешь.

— Нет… Чего-ж его жалеть?.. Они не жалели…

— А если он пардону запросит?

— И тогда переколю…

— Ну, и дурак… Разве ты турок, что-ли. Это они безоружных убивают, а ты солдат честный… У тебя крест на шее есть… Коли запросил пардону — значит он уже и не враг тебе, а так вместо брата выходит… Такого бить грех…

Глава XXVIII. Укрепленный лагерь

Скоро окончились пустыри. Впереди были редуты турок… Под огнем их — также стойко и правильно шли полки…

Налево темнел лес, небольшой, но густой, казавшийся отсюда темной тушей… Теперь эта туча грохотала громами… Оттуда змеились молнии… Турки били наших во фланг сосредоточенным огнем… Нужно было прежде, чем добраться до редутов, покончить с этою тучей…

За деревьями было село, все спрятавшееся в лесную чащу…

Турки воспользовались им, чтобы создать укрепленный лагерь. От дома к дому шли плетни; их завалили землею — оказался перепутанный лабиринт брустверов, сеть, в которой немудрено было запутаться… Каждый дом являлся маленькой крепостью… За каждым камнем, за всяком клочком стены, в надежных убежищах прятались неприятельские стрелки… Оттуда они били на выбор и без промаха… Слишком хорошо наменивались цели и близки были расстояния. Трудно было-бы создать для защиты позиции удобнее, выбрать место лучше… За деревьями — тоже таились спешенные черкесы, на вершинах их засели баши-бузуки…

Казалось, тут каждая ветвь одевалась Огнистыми молниями, каждое дерево кидало десятки смертей…

— Страшное место! — заметил капитан Одынцову.

— Почему?

— Каждый дом здесь придется брать с бою. Одна надежда на перепуг турок…

— А если они станут драться хорошо?

— Тогда ляжем, ничего не сделав. Эко гнездо разбойничье!

— Ишь куда захилился турок! — замечали про себя солдаты.

Это была позиция, являвшаяся ключем для остальных. Такия опушки рощ, деревни, такия хорошо укрытыя гнезда то и дело переходят из рук в руки… Брось сюда турки побольше солдат — судьба боя была-бы иною…

— Эх, дозволили-бы взять… — волновались солдаты.

— А что?

— Да ужь очень он палит оттуда… Не выстоять!.. Разнести-бы это место…

Как будто отгадывая желания солдат, к батальонному командиру подъехал изморенный ординарец.

— Маиор Байковский… Генерал приказал вам взять этот лес.

— Коли приказал, так и возьмем значит!.. — спокойно ответил тот.

— Возьмем ведь братцы?.. — обернулся он к солдатам.

Те ему гаркнули «ура»…

Батальон пошел с увлечением. Скоро усиленный шаг его обратился в бег… В его вихре они не замечали своих потерь… Люди падали как-то невидимо. Раненых пока некому и подбирать было… Неприятельская цепь у опушки леса — вся легла под штыками… Она не успела даже и укрыться в ближайшие дома… Первые дворы остановили было наших, но только на минуту…

— Теперь, братцы, пойдет работа веселая… Крысы-то в мышеловках…

— Ни один не уйдет…

Из-за плетней заборов, из-за стен дворов, из окон хижин — сверкали выстрелы. Сверкали беспорядочно, точно турки торопились выпускать пули, точно их нельзя было оставить на следующия минуты… Солдаты, наклоняясь, перебегали мимо таких плетней, десятками вскакивали на них, улучив удобное для этого мгновение, орали прямо в лица спешенным врагам свое оглушающее «ура» и кололи тех, не разбирая, бросают-ли враги оружие и сдаются, или нет… Со дворов они кидались к дверям хижин и, тогда как извнутри, засевшие туда, защитники пронизывали их тонкия доски пулями — солдаты выбивали их прикладами ружей, тут-же падая и умирая…

Многие турки, потерявшись, выскакивали в окна — прямо на штыки наших… Другие забивались в углы, на чердаки, забирались в сараи… Но ожесточение боя было таково, что они не могли выдержать бездействия в этих сравнительно спокойных тайниках. Они сами выдавали себя, выстрелив в проходящаго мимо солдата… Этот падал, убитый на-повал, но за то остальные накидывались на засевших в убежище турок и избивали их прикладами…

— Нечего и штыка-то о тебя марать!

Одынцов приходил в ужас от этого тресканья черепов, раскалывавшихся под ударами как спелые арбузы, от этих сероватых масс мозгу, расползавшихся жидким киселем по грязи дворов, от этих кровавых брызг, кажется, переполнивших воздух… Он попробовал было остановить солдат, но — увы! — ожесточение боя было таково, что даже старик унтер, поучавший новобранца тому, что «просящий пардону враг — становится тебе братом», крикнул молодому офицеру:

— Чего их жалеть! Они наших не жалеют… Попадись им…

В одном особенно крепком доме засело несколько турок… Не один десяток наших солдат уже пал у его окон, образуя вал из трупов. Остальные из-за заборов только поглядывали туда, не смея приступить к нему…

— Эко место треклятое!..

— Ну и западня! — злились офицеры. — Сколько они еще наших перебьют оттуда…

Достаточно было кому-нибудь высунуться побольше, чтобы оттуда сейчас-же прямо в голову ему просвистала меткая пуля….

— Никак этого места обойти нельзя! — рассуждали солдаты.

— Что тут делать?.. — задумывался капитан.

— Ваш-бродь! — остановил один солдатик Одынцова.

— Что?

— У нас… когда лис в нору прячется… так его жогом оттуда…

— Что, что? — не понял молодой офицер.

— Погодите, — остановил его капитан. — Как это жогом?…

— А так: солому запалят, да дым в нору… А нора — другой выход имеет: у другаго сейчас становимся и палим в лиса…

— Умно…

— Жестоко как, — возмутился Одинцов.

Капитан только улыбнулся наивности его.

— Ну-ко, ребята, вали туда с соломой…

Солдаты поняли сразу.

Они схватили охапки ея из стогов, бывших около, и стремглав бросились к проклятому дому… Скоро вокруг была навалена масса.

— Пали!

— Не любишь… Ну-ко… братцы, топи баню по-жарче…

Золотыми змеями пробежал огонь по сухой соломе…

Змеи встречались, сливались, захватывали новые снопы и вспыхивали уже целыми разливами жаднаго, голоднаго пламени… На несколько мгновений порестрелка из окон зачастилась… Один турок, со слепа точно, выскочил в окно — и задохся в соломе, от огня и дыма ошеломленный, обезумевший… Огонь лизнул кровлю дома… длинными красными языками ворвался в окна… обхватывая стены…

Турки не долго могли выдержать…

Позади был ход… Они было бросились туда, но там уже стерегли наши… Ни одному не удалось спастись… Трупы первых загородили выход… Извнутри доносились крики ужаса… Один как-то вскарабкался на кровлю, но там его настигла пуля…

Остальные сгорели.

— Какой ужас, какой ужас!… — повторял про себя Одынцов.

— Ну, спасибо, брат! — благодарил капитан посоветовавшего «выморить жогом» солдата.

— Рад стараться.

— Я тебя за это к Георгию представлю…

Жадное пламя не могло удовлетвориться этим домом, оно перекинулось на следующие, на более дальние перебежало по ивовым плетням, точно позолотив их по пути; лизнуло деревья, но снег, лежавший на ветвях их, отбил охоту у пламени трогать лес…

Когда наши уходили дальше, деревня вся уже курилась… Черное облако клубилось над ней… В этом облаке взрывались кверху разливы золотаго огня…

Батальон вышел опять на ровное место… Впереди — близко, близко какая-то дружина болгарскаго ополчения бросилась на редут…

Черномазые «братушки» дрались львами. Энергия их доходила до изступления… Они просто захлебывались в крови турок…

Воскресла племенная ненависть… Одолевая своих истых врагов, они не давали пощады, да и сами не просили ея… Болгарския дружины даже не думали о собственной безопасности; оне шли на турок густым строем, не смотря на приказания командиров. Если-бы строй был разжижен — потерь было-бы меньше.

Одынцов видел, как мимо него на турецком, видимо только что отбитом, коне пронесся переводчик-болгарин… Этот мирный гражданин был уже вооружен. У него в руках — ятаган, с которого капала кровь… Мимо в слепом страхе бежит какой-то турок… Переводчик настигает его… Турок бросается на колени…

— Уссур!.. — орет болгарин.

Турок покорно вытягивает пгею…

Ятаган взвился и мелькнул вниз… Голова турка, как мячик, запрыгала по снегу…

— Это за дочь… Еще осталось за сына, за жену и за мать…

И мститель двинулся дальше к редуту, на валах которого болгары уже праздновали свою победу…

Глава XXIX. Белый флаг

Одынцову так и не удалось отдохнуть.

Только что кончили с укрепленным лагерем — прискакал ординарец.

— Идите скорее на тот вон редут…

— Ну, денек! Кажется, уж довольно сегодня поработали…

— Нечего делать… Все на счету. Наших ведь мало…

В других концах боеваго поля тоже разыгрывался последний акт этой трагедии… Вон в одной из лощин маршируют три батальона угличан. Ротные колонны идут в две линии разреженным строем. Наступление до того стремительно, что даже обычнаго явления — отсталых — нет… Уже два редута взяты штыковым боем в зловещей тишине, в которой слышится только звон штыков, когда даже крики и вопли раненых гаснут как-то глухо, обрывисто. Проходя мимо одного из таких редутов, нам слышались стоны, но мы не видели, кто стонет: раненые были набиты за бруствером… Особенное впечатление в безлюдном лесу производил этот стонущий редут, за стенами которого не показывалось было ни одного живаго человека. Только оглядываясь назад, наши замечали длинное, худое старческое существо, старавшееся вскарабкаться изнутри на вал. До сих пор мне так и чудятся эти полные ужаса глаза и седая борода, залитая кровью…

В одном месте батальоны так стремительно бросились на довольно грозный редут, что турки, сидевшие в нем, и не сообразив невозможности взять его с фронта, опрометью выбежали через горжу вон… Тогда наши моментально развернули длинную линию и открыли огонь по бегущим мимо, потому что туркам инаго направления не было… Им пришлось, так сказать, пройти сквозь строй метких выстрелов. Тут они сгибли до одного. Еще через несколько дней видна была длинная и густая полоса трупов, тянувшаяся далеко… Турки так и легли там, где они бежали. За исключением этого, остальные редуты были атакованы без выстрелов. Этим объясняется сравнительно малая цифра потерь… Занявшись перестрелкой, потеряли-бы гораздо больше… Солдат, который идет вперед, не выпуская патронов, — образцовый дисциплинированный солдат. Это идеал атаки. Трудно поверить, какой соблазн огорошить неприятеля огнем, а не ждать молчаливо штыковаго боя. Огонь турок оказывался таков, что даже между музыкантами были потери. Трубы были перебиты пулями…

Одынцов вместе со своими шел противу громаднаго редута, все выроставгаагои выроставшего перед ним… В белесоватой мгле видны были только грозные профили его стен. Порою мелькало на них что-то красное, и солдаты соображали, что это, должно быть, турки в своих фесках. Длинная щетина штыков окружала его… Клубы дыму от выстрелов вспыхивали и рассеевались, позволяя различать черные силуэты орудий, вдвинутых в стены этого укрепления…

— Ишь сколько их понасыпано! — рассуждали солдаты.

— Да, много…

— Должно, — будут драться…

— Эти будут — верно твое слово…

— Что-жь, ребята, так-то веселее… Не поросят-же колем на Рождество… Согреемся, коли работать придется…

— И так согрелись…

— Вот с этим покончим и отдохнем.

Профиль редута все выростала и выростала…

Вокруг него был заложен ложемент… Турки дали оттуда последний залп и бросились назад, к своим.

— Теперь, братцы, бегом… Барабанщик!..

Послышался сигнал аттаки… Солдаты разом, точно сорвавшиеся, с кряком «ура» бросились как лавина, скатившаяся с гор… Немногих и потерять пришлось, потому что турки, очевидно, не могли пристреляться; бежавшая на них масса слишком быстро меняла свое место… Но вместе с разбегом терялась и энергия солдат… Одынцов сам заметил это… Лавина чем ближе к редуту, тем делалась все медлительней и медлительней…

Вот вал точно разом вырос перед ними…

Влажная масса земли… Сверху осыпается комьями… Тут мертвое пространство… Сверху стреляют, но очевидно — со страху, потому что пули, все равно, высоко несутся над головою…

Наши совсем у вала…

— Что-же это? — повторяет про себя Одынцев.

Те-же самые солдаты, которые так бодро бежали вперед, точно замерли…

Толкутся у самаго бруствера, нерешительно топчутся… Вскрикивают «ура» — и ни с места.

— Скверно, скверно!.. — шепотом повторяет капитан.

— Что скверно? — ничего не может понять Одынцов.

— А то, что стоит какому нибудь трусу крикнуть: «беда братцы, спасайся!» — и вся эта масса опрометью кинется назад… Половину и перебьют по пути…

К счастью, трусов не нашлось…

— Братцы! — крикнул знаменщик. — Вы присягали служить верой и правдой!..

— Чего ты с ними разговариваешь? вот как надо с ними!.. — остановил его барабанщик и ударил атаку… Глухая дробь барабаннаго боя прокатилась по полю…

Развернутое полотнище знамени взвилось вверх…

Знаменщик первым вскочил на бруствер… Еще момент — и он рухнул в редут… Знамя точно опрокинулось туда… Вслед за ним, ни на одну минуту не прекращая дроби атаки, вскочил барабанщик…

Что-то словно толкнуло в сердце Одынцева.

— Пора и мне…

— Стыдно, братцы!.. крикнул он массе солдат. — Стыдно!.. За мной!..

Ничего не понимая, не зная, что он делает, Одынцев бросился на бруствер, но поскользнулся на влажной его поверхности, ушел с ногами во-что-то вязкое, во-что-то мокрое, холодное… Вскочил и опять всполз наверх.

Какия-то черномазыя, растерявшиеся лица… Прямо навстречу ему… «Алла, Алла»!.. — орут они… Один наставил штык прямо в него… Одынцев видит его, видит одно мгновение этот штык, но уже не может удержаться… «Убит», как молния скользит в его мозгу… Убит… И мгновенное сожаление о молодой жизни рождается в душе… Но тотчас-же он чувствует в груди острую боль… Что-то пронизывает его насквозь… Он падает…

В глазах что-то клубится, какая-то туча лиц, очертаний, силуэтов…

Туча густеет… Отдельные лица меркнут… Сливаются… Какия-то волны накатываются на него… Тяжелыя волны… Он чувствуют, как оне его давят, душат… Ему хочется выбиться, уйти… Но он только и находит силу, что вонзить пальцы во влажную землю…

Волны все больше и больше… Одне прокатываются, другие взвиваются на гребень и сбрасываются вниз…

И каждая его давит…

Эти волны — сплошь из солдат… Точно проснулись они и кинулись на бруствер… Волнами залило редут…

Волны прошли через него, оставив за собою только мертвых…

Кажется, и времени не было переколоть, а позади корчились раненые и, широко раскинув руки, недвижно лежали убитые… Волны, давившия Одынцева, были ноги солдат… В жару боя они не замечали своего…

Когда последняя волна прокатилась через этот редут, уже некому было остановить ее…

Одынцеву казалось, что он целую вечность пролежал тут…

То он чувствовал себя, чувствовал какую-то жгучую боль в груди, то терял сознание, точно уходил на дно какого-то глубокаго, глубокаго океана…

Когда он, наконец, открыл глаза, он понял, что весь завален трупами… Один шевелится… Видимо в агонии хватает пальцами за лицо Одынцева… Одынцев старается выполсти из-под него… Но при первом усилии опять теряет сознание…

А позади Скобелев готовил последний удар туркам…

Он выстроил перед Шейновом Владимирский полк.

— Ну, братцы, за мной теперь… Ваши товарищи честно сделали свое дело — кончим и мы как следует…

— Постараемся…

— Смотрите-же… Идти стройно… Турки почти разбиты… Благословясь, с Богом!..

Солдаты сняли шапки и крестятся…

Оркестр заиграл марш. Под звуки его стройно двинулась атака… Настроение солдат стало восторженным… Дошли до лесу… На-встречу скачет во весь карьер ордитред без шапки… Он еще издали машет руками и кричит что-то…

Слышно только: «Ура»… «Поздравляю»…

— Что он это? — оглядывается Скобелев.

Подскакал… Открыл рот — и ничего сказать не может… Силы нет…

— Бе… Бе…

Отдохните… Что такое?

— Бе… Белый… флаг…

— Как?.. Где?.. Не может быть так скоро…

— Турки… белый флаг… Главный редут…

— За мною!..

Генерал дает шпоры своему коню…

Все несутся за ним…

Глава XXX. Победа

Еще во всех концах боеваго поля шел упорный бой… Героические полки Радецкаго на вершинах Шипки, без надежды на победу, атаковали горные позиции Лысой горы только для того, чтобы таборы, стоявшие там, не могли усилить войска, защищавшие долину Казанлыка. Батальоны Мирскаго продолжали перестрелку… Солдаты Скобелевскаго отряда еще дрались на крайних редутах — когда на главном центральном подняли белый флаг…

— Боже мой, какое это счастье! — перебрасывались офицеры на лету, спеша за Скобелевым.

— С победою поздравляю вас, братцы! — кинул генерал владимирцам, уже выстраивавшимся для последняго удара. — Турки сдаются…

Стихийное «ура», словно пожар, разгорелось по всему этому неоглядному простору.

Крикнули его владимирцы, подхватили стрелки на левом фланге и перебросили суздальцам в тылу… Там разгоревшись, оно докатилось до отрядов, еще перебиравшихся через горы; на гребне их громовым ударом грянуло и пошло гулять по лощинам и ущельям… Услышали это «ура» и кавалерийские полки — и ринулись вперед, вздымая целыя облака снежной пыли, сквозь которую черные фигуры коней и всадников мешались в одну грандиозную картину. Сквозь шейновский лес перекинулось это «ура» — преследуя несшихся во весь опор генерала с его свитой… Я до сих пор не мог забыть этих ощущений. Тогда-же я занес в свой дневник их — и ничего не нахожу лучше, как привести здесь целиком это место. «Радостное чувство победы расширяет грудь, точно сердце сразу сделалось большим, большим. Весь полон счастья, несешься вперед, и конь словно тоже понимает тебя, изморенный — вытянулся и едва касается земли копытами… Дышешь полною грудью — а все кажется воздуху мало, и весь этот простор теснит тебя — еще шире хочется раздвинуть и без того неоглядно раздвинувшиеся горы… Обнял-бы всех, расцеловал-бы врага, еслибы он попался в эту минуту. Ни прежде, ни после я не чувствовал ничего подобнаго… Объявление мира на полях Ай-Манйоса, в виду древней Византии, у берегов голубаго Босфора — подняло нервы, но там все было слишком торжественно, слишком подготовлено… Там ее было неуверенности в завтрашнем дне… Мы накануне знали об этом празднике, и он не особенно поразил нас».

«Мы как бешеные неслись вперед… Разом были забыты недавния жертвы. Не замечались силуэты раненых, валявшихся на-право и на-лево в грязи и крови, не слышались стоны людей, приподымавшихся и простиравших нам на-встречу трепещущия от последней агонии руки… Кони мчались во весь карьер; всадники, точно незамечая головокружительной быстроты их, еще взрезывая шпорами и без того втянувшиеся от голоду и устали бока, влетели ураганом в лес… Некогда наклоняться: ветви хлещут в лицо… Какия-то цепкия ползучия растения обвивают ноги, точно не хотят нас пускать далее… Но эти сети живо рвутся… Не замечаешь колючек, вонзающихся в руки и плеча… Не замечаешь ручьев и оврагов, как-то безсознательно держишься в седле, когда конь подбирается весь и перескакивает через них… Хочется смеяться, и смеешься, а в то-же время глупыя радостные слезы текут из глаз, смех переходит в рыдания… И никто не улыбается этому «малодушию» — потому каждый в эту минуту чувствует то-же. «Как хорошо, как хорошо!..» — повторяет сосед, исцарапанный ветвями до крови…

— «Как хорошо! — бросает мне молоденький офицер, проваливаясь вместе с лошадью сквозь тонкий ледяной наст».

Деревня точно разбегается от нас, когда мы стремглав скачем по ея улицам…

На них сотни трупов… Лошади с разлету ступают копытами прямо на их незрячия, но неотступно обращенные к небу очи… Смотрят мертвецы и ничего не видят… Не видят ни нашей радости, ни наших побед… Им все равно теперь — у них нет дикой вражды и злобы… Им час назад дравшимся на этих валах, за этими плетнями — уже чужд стал восторг торжествующаго бойца. Чужд, хотя из зияющих ран еще сочится кровь… Дорога завалена брошенным оружием и патронами. Зачастую железная подкова осатаневшего коня падает на них — и из под копыта слышны выстрелы. Случайно освобожденная пуля летит в пространство, торжествуя радостным свистом свою волю… Вот завалы… За ними те же трупы… Вон и наши лежат в своих серых шинелях; некоторые еще шевелятся… У одного вместо головы — какой-то один кровавый пузырь, а он почему-то все лезет на вал… Сорвется с него вниз — и опять цепляется к верху… Вся жизнь его сосредоточилась в одних руках — ноги отнялись давно и сознание погасло… Мы и ему бросаем весть о его победе, но он не слышит ее… Не слышит наших радостных кликов и все по прежнему продолжает цепляться вверх по ослизлой и вязкой земле… Вон враги, схватившиеся один с другим, да так и умершие… Лица их, еще полны ненависти… Теперь поди и не разомкнуть этих так горячо, так тесно обнявшихся рук…

— Сегодня уже конец! Конец… С разгону наклоняется к нам какой-то казак.

В другой раз и не понять бы чему конец, а теперь ясно… Конец этой бойне, этому озверелому истреблению… Сегодня никто уже не свалится с пробитою насквозь грудью, с треснувшим черепом. Никто не ляжет на эту просочившуюся кровью землю… Конец жертвам!.. Счастье полное, счастье!..

А там на горах, что насупились темными тучами к северу — еще гремят залпы. Там еще дерутся и умирают…

Как и им дать знать? Сотни, тысячи жертв могут еще лечь на вершинахъ—пока узнают бойцы, что нет уже поводов к вражде, что белое знамя уже развевается на вершине одного из редутов…

— Вся-ли армия сдается? — лихорадочно спрашивает генерал у ординарца, привезшаго эту счастливую весть.

— Таборов десять ушло…

— Харанов! — стремглав к Дохтурову!.. С двумя кавалерийскими полками догнать… Чтобы ни один человек не ушел отсюда!

Но едва приказание было отдано, как вдруг навстречу нам скачет какой-то гусар…

— Вы что?

— От генерала Дохтурова…

— Ну?

— Не ожидая приказаний от вашего пр—ства, он сам бросился за бежавшими турками…

— Отлично сделал… Вернул их?

— Всех… Порубили несколько сот человек шашками.

— Сколько он взял?

— Шесть тысяч человек. С ними два знамени…

— Вот счастливый день!

Да, счастливый для нас! а для тех, которых «порубили…» Они тоже хотели уже не убивать, а только жить!.. Может быть бежавшим уже улыбались родные очаги, милые люди в мечтах встречали их ласковыми приветами…

Вон толпа турецких санитаров. Груды раненых… Врачи не наши, а неприятельские перевязывают их. Пугливо они смотрят на нас… Мы киваем им приветливо и несемся дальше… Следы ожесточенных схваток… Трупы грудами, стенами… Из-под них корчась стараются выползти еще живые… Раненые по легче бродят между ними… стараются не смотреть на нас… Так и хочется крикнуть им: теперь мы не враги, а друзья, довольно ненавидеть друг друга, будет уже крови и убийств… Лес проредел; сквозь его просветы — белая равнина… Мы уже на опушке; белая равнина словно сама подбежала к нам и разостлалась у наших ног… Вон развалины Шипки, у самых Балкан… От них идут слева крупные холмы. На холмах редуты… один… два… три… четыре… Дальше еще смутно очерчиваются профили других таких-же… Как грозно они смотрят!.. Всюду на подступах к ним массы тел… Откуда-то рвется к нам на-встречу «ура!» Параллельно этим редутам — другие уже в долине. Целые фронты укреплений… Неужели все это взято боем?.. Неужели перед каждым из них дрались, убивали и умирали?.. Вон из-за брустверов видны наши солдаты… Штыки торчат на валах… Серые силуэты часовых по углам… А вон там — точно маку насыпано — фески турок. Они смотрят на нас молча… Честь делают… Ни одного выстрела оттуда… Значит — победа, действительно победа, не мираж, не греза, не сон… Вот целый табор турок сбился в кучу, как стадо… топчутся… Робко смотрят на нас… Бросают перед собою ружья… Снимают с себя патронташи и тоже швыряют их в слякоть растоптаннаго снега и крови…

— Где-же флаг? Где флаг? — спрашивает кто-то.

— Правее… Дальше…

И мы опять бешено несемся вперед. Опять пристально всматриваемся вдаль и, все-таки, не видим заветнаго белаго флага…

Вон река… За нею колонны сомкнувшихся войск… В золотистом тумане не разобрать — наши или чужие?

— Турки! — замечает кто-то.

— Не может быть…

— Нашим неоткуда зайти сюда.

— Была не была — едем!..

Кони по брюхо входят в реку… Брызги ея стремятся в наши разгоревшиеся лица… Мы подбираем ноги, но вода заливается за сапоги… Остатки ледянаго наста еще торчат у берегов.

— Ну, наши или нет?

— Не видать в тумане…

Вдруг оттуда на-встречу нам срывается, словно давно уже застоявшееся в горле, «ура…» Мы его подхватываем… Лошади вносят нас в массу своих…

У них те-же радостные, возбужденные лица…

Солдаты и офицеры наперерыв рассказывают нам о чем-то… Мы слышим только общий говор, ничего разобрать не можем, но — удивительно — понимаем его… Понимаем этот хаос звуков, срывающихся, смешивающихся и разбегающихся по сторонам.

— Где белый флаг?

— Куда ехать к нему?

Тысячи рук протягиваются на север… Тысячи уст кричат нам: «туда, туда — прямо!»

И только теперь мы смутно различаем — большой холм точно сахарная голова с отбитой верхушкой… Снизу вверх вьется спираль черной траншеи… Земли не видать… На. холме стоят густо один к одному солдаты нескольких таборов. Пестро необычайно… Мы скачем туда… С верхушки грозно смотрят вниз крупповския орудия, а выше всего — что-то полощется и вьется… Точно два белых крыла….

— Вон флаги, вон они! — радостно кричат наши…

— Где, где?

— Да вон, разве не видите…

Два белых крыла оказываются двумя белыми флагами…

Толпа всадников выезжает нам на-встречу.

Пестрая, не наша толпа… Она отовсюду окружена нашими офицерами… Впереди наш капитан с саблей пленнаго паши…

— Кто такой?

— Вейсель-паша… Главнокомандующий этой армией…

— Как он сдался?

— Без всяких условий…

Толстое лицо с низко-нависшими бровями смотрит спокойно… Суровое, некрасивое… Он что-то говорит по турецки…

— Что он сказал, что он сказал? — пристаем мы к переводчику.

Тот тоже радостен, возбужден…

— Зачем их милуют… Всех перебить надо! — говорит он нам.

— Что сказал Вейсель?

— Сегодня гибнет Турция — такова воля Аллаха.

— Переведите ему: «вы дрались славно, как храбрые солдаты!..»

Турки приложили руки к сердцу, губам и лбу и понурились…

Глава XXXI. Ночь среди трупов

Какой это был тяжелый, глупый сон… Случаются же такие ужасные кошмары… Как хорошо, что все отошло назад… Как хорошо… Теперь так легко, так ясно на душе.

Однако, как долго я спал, должно быть, и какие длинные, длинные, безконечно длинные сны мне мерещились.

Болгария, война, утомительные переходы по этим снеговым горам, голод и холод… Битвы… Убийства — тысячи убийств… Адская оргия истребления… Какое-то легендарное торжество царицы — Смерти…

Так это все был только сон, но какой ясный, отчетливый…

Значит, и я сам здоров, не ранен. Значит, штык вовсе не пробил мою грудь, значит, я вовсе не упал у самаго бруствера редута, на облитую моею-же кровью землю. Значит — надо мною не выросла целая гора трупов… Значит, я не задыхался под ними… Ни чья мертвая рука не лежала на моем лице, ни чьи пальцы, холодные, закостневшие не попадали в рот ко мне… Кровь не сочилась на мое лицо… Значит, все это — только сон, один сон… долгий, безконечный…

О, слава Богу, слава Богу, что я проснулся наконец. Все это было уж слишком мучительно. Можно умереть от такого сна…

И Одынцев — потянулся, расправил руки…

Белый потолок камеры… Белыя стены… Несколько десятков товарищей лежат около… Спят еще… Неужели и им снятся такие-же страшные сны… Вон где-то внизу слышится дробь барабана — пора вставать… Начинается день. Заспанные, сонные еще вскакивают они с постелей, спешно одеваются… Вдоль кроватей проходит дежурный воспитатель и понукает ленивых…

— Одынцев, вы все медлите… А еще подали рапорт о зачислении вас в действующую армию… Неужели вы и там также будете…

«Это я-то в действующую армию?»… И весь сегодняшний сон припомнился ему… — Я не хочу. Я подал второй рапорт.

— Вона, что так быстро раздумали?

— Там слишком ужасно!.. Там дни и ночи — люди бродят по снеговым горам, плохо одетые, голодные; там они падают в пропасти, умирают от утомления… Там некому подбирать раненых. Там в этих безпрестанных бойнях трупы наваливаются целыми грудами и под ними в невыносимых страданиях корчатся еще живые… Корчатся и днем и ночью… Голос их — никому не слышен, их страданий — никто не видит… О, как это ужасно… как это ужасно… Я не хочу туда…

— Да ведь уж поздно, ведь уж состоялось ваше определение…

— Это я прежде хотел, пока не знал…

— Значит, вы трус…

— Пускай я трус… Но я хочу жить. Такия страдания для меня не выносимы… Что за глупое слово — трус? И почему трус? Потому что люблю голубое небо и солнечный свет, потому что в восемнадцать лет — не узнав еще ни любви, ни наслаждений жизни — стремлюсь к ним… Хорошо умирать старику, которому надоело все, которого тяготит его дряхлое тело… А я-то… Ведь эти мускулы как крепки… Ведь я железный прут совью кольцом, узлом завяжу… Из-за чего же умирать мне… Да и смерть такая — хороша только издали…

— Что-же вы прежде-то пели.

— Прежде я не знал… Прежде я так… Мне казалось все это красивым.

— А теперь откуда узнали?

— Теперь… во сне видел…

Кругом хохочут, хохочет и он. Так радостно ему ощущать себя живым и здоровым после этого дикаго сна… Так хорошо дышать полною грудью…

— Ведь мне снилось, что турецкий солдат пробил мне грудь штыком… Насквозь пробил. Конец штыка в спину вышел… И штык обломался — так и застрял у меня в груди… Ну, не глупый-ли сон?… А потом навалились на меня другие трупы… И все замерло… Войска ушли вперед, далеко ушли… Нас забыли…

— Это, брат, скверный сон?

— А что.

— Да ведь сегодня экзамен из артиллерии.

— Я ее чудесно знаю.

— Мало бы что… Чудесно знаешь, а у Шкляревича непременно провалишься… Ведь он от нас требует такихъaie знаний, как и у него… Тут, брат, и не такие проваливаются, да еще как. Потому что он с перваго слова скорчит гримасу и обругает тебя невеждой… Ну и растеряешься… Растерялся, а он уж двойку тебе лепит… Он не одного погубил таким образом, ты что думаешь…

Ему теперь не страшен Шкляревич… Его турок насквозь штыком пробил…

Товарищи хохочут… Смеется и он… весело, глупо смеется чисто животным смехом молодаго здороваго организма, празднует свое возвращение к жизни…

Точно он умирал когда-нибудь!.. А солнце то сегодня как светит — прямо в белую стену бьет — так что и смотреть на нее глазам больно… Слепит. И тепло, как хорошо… Весна теперь ранняя… Вон по двору зелеными побежками пробилась зелень… У самой стены желтые цветки… точно кто-то червонцы рассыпал и горят они ярко под лучами дня… Тепло, хорошо… В классе даже усидеть трудно… В сад манит… Вон он этот сад. Молодая, нежная, первая листва на нем… Кудрявая… Березу — всегда называют кудрявой… Почему это? Ведь теперь все деревья так… Золотыми брызгами падает на них солнце… Золотые брызги скользят вниз… Только одного оживить не могут… старых корявых стволов… Черные стоят они под роскошным нежно зеленым покровом, наброшенным на них весною… Экая волшебница! клены-то, клены как густо окутала она зеленым облаком… Массой наложила на каждую ветку широкия лопасти свежей листвы… Ветер бежит по ней, слегка ее колышет и тихо, тихо шепчет она ему свое первое признание… Золотые брызги солнца сквозь чащу пробились в траву… Зеленым полымем зажгли ее… Верхушки трав, головки цветов зарделись… Горят не сгорая… А хорошо ведь… И воздух какой жизящий, воскрешающий… Как тут усидишь в классе?.. Что это… По небу ползут темные тучи… Первая гроза сегодня… Со сна-бы, пожалуй, звуком битвы почудилась… Ведь какие иной раз глупые сны бывают… Страшно глупые… Туча нависла над садом… Хмурится… В ея недрах точно рождается гроза… Сейчас небо кинет земле свое властное слово… Сейчас, сию минуту… Оно оденет это слово белыми и голубыми молниями, чтобы оно глубже запечатлелось в сознании человека… Все смолкает — ожидая этого слова… Смолкли листья… Благоговейно склонил свои легкия колена ветер и голову положил на земь… Распростерся на ней… И он ждет что ему скажет небо… Тишина… Сейчас разверзнется завеса храма… Грянуло… Разорвалась завеса… Огнистыя молнии упали оттуда, от чаши, поднятой в тучах, поднятой к самому небу… Там в этой чаше совершилось великое таинство претворения… Таинство весны, оплодотворение земли… Воскрешение к жизни… Прокатилось грозное слово невидимаго священника и замерло… Внемлет ему мир в благоговейной тишине, вдумываясь в это слово… Только вдали повторяется оно над такими-же причастниками — городами, полями, садами… И все они склоняют колена, опускают головы… Еще раз прокатилось властное слово… Нет, это не слово… Это Господь раздирает плотную массу туч… Невидимой десницей — рассекает ее… Разсекает для того, чтобы целому миру показать свой животворящий венец. И венец этот засиял уже во всем своем блеске… Имя ему солнце… Тучи испуганно сбегают за горизонт — а венец Бога живаго горит все ярче и ярче… Еще раз свет победил тьму… Еще раз добро взяло верх над злом… И ярче еще зеленеет омытая дождем зелень и благодарный мир — из миллионов кадил струит на встречу солнцу фимиам своих ароматов… В невиданном блеске раскрываются эти кадила — чашечки цветов, первых весенних цветов… Оне так блестящи, так хороши… Можно подумать, что солнце уделило им по капельке своего расплавленнаго золота, распустив его по невидимым фибрам этих цветов, разогнало его по безчисленным жилкам розовых, желтых и голубых лепестков и цветочною пылью выбросила на тычинки, — золотою цветочною пылью… Как хорошо, как хорошо, как хорошо…

Хорошо… Только тесно… Тесно ему… Одынцев чувствует, что он попал куда-то… Ведь только что он был в саду… Еще на лице его — свежее дыхание сада… Еще последния волны этих благоуханий клубятся кругом… Гдеже он… Куда девалось это солнце… Отчего такая тьма… За что его бросили в какой-то сырой и влажный подвал… Противный подвал… На влажную вязкую землю, бьющую в нос ему своим отвратительным острым запахом. Какия-то густыя капли падают на лицо ему с низкаго-низкаго потолка… Падают и скользят вниз… И как скользят: можно подумать, что это мокрые черви ползут по нем, оставляя на коже его свой влажный след… Холодный и мокрый… Как ему противно прикосновение этих червей… Они забираются ему в нос и в рот… Ростут там, клубятся… Ѣдят его заживо… О страшно, страшно! Свежий, солнечный сад, где твоя зелень. Небесный дождь — где твоя влага… Омой скорее… Ветер, сгони с него этих ужасных гадов… Теперь они проскользнули в грудь ему, в сердце и вьют уже там свои подлыя гнезда… Он весь полон ими, полон этими червями… Нет и дождь, и ветер, и солнце бессильны… Слишком крепко его подземелье… Слишком низко навис его потолок… Опускается все ниже и ниже… давит его… На грудь ему рухнул… Душит… Одынцев хочет протянуть вверх руки, удержать этот потолок, упереться в него руками… Но руки связаны; кто-то приковал их к холодной и мокрой земле…

— Пощадите… Пощадите…

Глава XXXII. Живой среди мертвых

Одынцев, лежа под грудою тел, слышал, как наши уходили все дальше и дальше…

Вот — последния волны этой бешеной атаки перекатились через противоположные брустверы… Вот замер вдали топот солдат…

Кругом зловещая тишина… Издали доносятся залпы, обрывки ура, глухо звучащаго здесь в этом мертвом редуте… Неужели свои не вспомнят о нем… Неужели капитан не прикажет солдатам вернуться и розыскать его… А если они думают, что он убит… Когда тут заботиться о мертвом… Это — ужас, ужас… Минуты, часы, дни лежать под этими грузными трупами, сквозь которые прямо в лицо ему сочатся струи еще теплой крови… Лежать пока не задохнешься, пока длится эта агония смерти… Острый противный запах… Дыхание захватывает так; точно, так и пахнет только что пролитая кровь… Тут еще есть живые должно быть! Какая-то рука уперлась ему в лицо и царапает его…

— Господи… Господи, помоги мне!…

Ему кажется, что он крикнул громко… По крайней мере он напряг для этого последния свои силы… А между тем даже ворон, усевшийся на груду заваливших его трупов, не слыхал этого крика… Так во сне, измученный кошмаром, находит наконец силы крикнуть — ему кажется, что от его крика проснется весь дом и бросится к нему на помощь — а между тем, его не расслышали даже люди, спящие тут-же…

— Господи!.. Не дай умереть мне такою страшною смертью!..

Но до Бога было слишком далеко.

Его отделяли от него — эти тела исковерканные, перегнувшиеся, разбросанные одно на другое, переплетавшиеся между собой руками и ногами… Его отделял от него и воздух — весь пропитанный злобным дыханием убийц, испарением сотень и тысяч агоний, воздух полный запаха трупов и крови… Его отделяли от Бога и эти тучи, обложившие небо отовсюду… Сквозь них не могло пробиться даже солнце на эту несчастную землю, как-же могла пройти слабая, едва слышная молитва умирающаго… Казалось, земля от ужаса сама заволоклась тучами… Казалось, она опустила на себя покрывало, чтобы небо не видело ее опозоренную преступлениями, упитанную убийствами, залитую кровью…

В зловещей тишине этого редута Одынцеву чудились какие-то странные звуки…

Из под таких-же трупов звучали порою болезненные крики и стоны… Турецкое «Алла» сливалось с русским «Господи!» Рядом хрипела и билась смертельно раненая лошадь, копыта которой попадали прямо в лицо еще живому, но потерявшему силы солдату… Тут даже присутствие мародера, грабителя мертвых показалось-бы радостным событием для того, кто еще слышал, видел и дышал в этом редуте…

Одынцев терял сознание от боли…

Ему казалось в такия минуты, что он уходит куда-то глубоко, глубоко на дно океана. И по мере того, как он глубже и глубже опускается туда — тише становятся болезненные звуки этого редута, слабее слышутся крики людей еще бьющихся с волнами на поверхности океана… На дне казалось так покойно… Замирало ощущение боли, гасли заставлявшие так страдать инстинкты жизни, блекла память прошлаго…. Сознание жизни точно распускалось в глубоких водах этого океана… Если-бы хотя искра этого сознания мелькнула в голове утонувшего — не показалась-ли бы ему смерть желанной; не в ней-ли конец мучениям и тревогам… Но новый ураган взрывал воды океана со дна его и выносил мало по малу Одынцева на верх… И чем выше подымался он оттуда, тем слышнее становились отголоски жизни, ощутительнее боль, страшнее сознание положения, в каком он находился… Обморок проходил и раненый опять бился на поверхности океана, с волнами, давившими его отовсюду… Опять он старался выбиться из под этой роковой груды трупов…. Зачем он попал сюда… Он не помнит, как он вскочил в этот редут… В его памяти только и осталось черномазое, горбоносое лицо турка, кинувшегося на него со штыком… Он его помнит; помнит, что и на нем, на этом лице — застыло тоже выражение ужаса… Пугался, холодел не только тот, кого кололи, но и тот кто колол… «Если бы я подождал! — мелькает в голове позднее сожаление… Если-бы не торопился… Пускай-бы другие шли первыми… Им хорошо, другим… Они живы теперь… Здоровы… Это их «ура» вспыхнуло где-то далеко-далеко… Теперь они разложут костры… Станут греться и отдыхать от этого побоища… И никто, никто — ни один человек в мире не вспомнит о заживо схороненном…

— Господи!.. Да неужели действительно я заживо схоронен… Неужели мне не выбиться отсюда? И в памяти Одынцева ни с того ни с сего возникла забытая картина… Давно это было… Далеко отсюда… Рыли какую-то канаву… глубокую… Хотели прокладывать трубы… Рабочие, изморясь, присели внизу и принялись жевать черствый хлеб с крупной насыпанной солью… Вдруг послышался шорох… Не успели вскочить несчастные, как края канавы сползли… Еще мгновение — и рабочих засыпало… Засыпало вязкими, мягкими комьями, которые, падая один на другой, слеплялись в одну влажную плотную массу… Воздух не мог пройти внутрь. Те, кто оставался на верху бросились разгребать землю… Вытащили ближайшаго. Он был еще жив… Обвел всех помутившимися глазами внезапно помешавшегося человека и умер… Стали докапываться до остальных… Лопаты осторожно уходили в вязкую массу земли — как-бы не ударить в лица засыпанных…

Вот показался в этом черном влажном месиве какой-то клок волос, открыли землю — выступило зеленое-зеленое лицо… Глаза закрыты… Челюсти судорожно стиснуты… На щеке кровавый подтек… Видимое дело — неосторожно копали — ударили в щеку заживо схороненному… Отчистили всего — руки свело… Грудь как-то неестественно выпучена, точно в последнее мгновение он старался побольше вдохнуть в себя воздуху — а выдохнуть его уже не было силы… Колени, как были согнуты — так и закостенели… И все-то тело позеленело… Но всему-то телу пошли зеленые пятна…

Неужели и он теперь такой же, неужели и он похож на этого заживо зарытаго?..

А разве он не также схоронен заживо?..

— Братья!.. хотел было крикнуть он, но горло его не слушалось… Горло судорожно свело… Звуки рождались и гасли в груди, не имея силы растворить двери внезапно запершейся тюрьмы… Звуки не могли прорваться сквозь стиснутый рот — и делали еще более мучительной боль этого чувствующаго еще, но уже бессильнаго организма… Он открыл глаза… Только это ему и оставалось — видеть и слышать; только этим он и отличался от мертвых, лежавших над ним… Он открыл глаза — но перед ним была тьма… Дневной свет не мог, подобно воздуху, пробиться сквозь эту груду… Дневной свет не озарял его искаженнаго страданиями лица… Одынцев видел тьму… Ему чудилось в ней какое-то очертание… Фосфорические силуэты чего-то страшнаго… Огненные спирали… Спирали распадались искрами… Искры горели ярче и ярче голубоватым пламенем. Принимали вид такихъ же искаженных страшными муками лиц… Вот прямо над ним лицо трупа, лежащаго на нем… Одынцеву кажется, что он видит его и у того раскрыты глаза… Раскрыты и горят каким-то волчьим злобным блеском… Одынцеву кажется, что он видит и рот мертвеца!.. Еще-бы не видеть… Разве он не скалит ему свои зубы… Какая отвратительная, жестокая, торжествующая улыбка… Ему даже чудится, что тот скрипит зубами… Еще мгновение — и он вгрызется ими в его еще живое, еще чувствующее лицо…

— Да спасите же, спасите… Но голос его теряется — не выйдя из тесной грудной клетки… Он даже сам уже не слышит его…

— Спасите!..

Вот чьи-то шаги… Кто-то бродит по редуту… Одынцев слышит голоса… Да это люди… действительно люди… Слава Богу… Они за ним… Они вспомнили о несчастном сейчас, они спасут его…. Ведь это так легко, стоит только сбросить этих что на нем… Нет, значит Бог действительно существует… Он заботится о нем, Он послал ему помощь… И голоса знакомые… Еще-бы… Это Верховцев и Верещагин…

— Вот они жертвы воинственных увлечений!… слышится голос художника.

— Да, тяжелая расплата, за славу и блеск воинственной легенды… Голос Верховцева весь кажется потрясенным… Человек перед рыданьем говорит так.

— Посмотрите на этого… Молодой… Красивый…

— Уйдем отсюда… Скверно…

— Изнанка боя… Вот ее-бы нарисовать и показать шовинистам и наивным поклопникам войны…

— А сколько живых здесь…

— Я жив, я жив еще!… Хотел было крикнуть Одынцев… Спасите меня — еще я чувствую, еще не умер…

Но голос, как и прежде, не слушался его…

Звуки шагов, слова Верховцева и Верещагина становятся все тише и тише… Точно они возносятся куда-то высоко, высоко… В недосягаемый простор неба…

«Не услышали… Не спасли…»

И злость душит Одынцева… Он пробует биться, но крепко держит его прибитым к земле груда этих мертвецов…

Он чувствуют на своем лице чью-то руку… Эта рука час тому назад была жива… Теперь она холодная, мертвая… Он хочет сбросить ее — но чем?.. Его руки также прижаты к земле, как и тело… Он ловит холодные окостеневшие пальцы зубами… Кусает их… вгрызается в них И рука мертвеца уходит ему в рот…

Озверел и давай кусать еще сильнее… Но тому все равно, тот счастливее его, тот уже ничего не чувствует.

Глава XXXIII. Bсe тот жe сон

И опять хорошо, опять легко…

Все что давило его, эти черные стены, черный потолок — раздвинулись куда-то далеко, далеко, так далеко, что их не видать совсем. Точно из каменнаго мешка средневековой крепости его сразу выпустили на простор, по которому широкою волною струится прохлада, длинными полосами, серебряными, словно зыблющимися на верхушках опрысканной росою травы ложится лунный свет… Хорошо, легко ему… Цепкия влажные руки, что крепко держали его в своих объятиях — разомкнулись, цепи, что приковывали его к этой облитою кровью земле — распались… Он свободен, совсем свободен… Иди куда хочешь, делай что хочешь…

И он идет… Странно, как это все разом меняется… То была тюрьма — то свобода, то была ночь — то вдруг яркий день… яркий и знойный… По голубому небу плывут серебряные облака, сквозь их края ослепительным блеском горит солнце… Легкою волною теплый ветер порою плывет прямо в разгоряченное лицо Одынцева и снова падает, опускается в эту зеленую чащу, словно и ему, этому летнему ветру лень; словно и ему не хочется нарушать этот поэтический, полуденный отдых природы… Она работает, работает глубоко в земле, ростит мириады зерен, мириады корней пьют ея влагу, разносят ее по неподвижным стволам и стеблям… Но тут под этим солнечным светом все заснуло… Не спят только птицы — в их неугомонном царстве гам и стрекот… Уныло посвистывают иволги, веселые задорные щеглы перекликаются, словно на каком-то музыкальном конкурсе с нахальными чижами, наперерыв широкою волною льется звон от кузнечиков, и только настоящий талант — соловей, печально молчит в ветвях стараго клена… Не ему же принять участие в этом громком концерте безголосых певцов.

Отвесы краснаго глинянаго обрыва вниз… Прямо падают в красивую и быструю реку, что делает здесь излучину… Зелень сбежалась на этот обрыв и, словно держась за него, заглядывается в эти прозрачные воды… Веселая нежная зелень… По отвесу, по красной глине, змеятся черные трещины, какие-то громадные иероглифы, высеченные чьею-то чудовищною рукою… Весною, вода высверлила здесь черные пещеры… Туда налетело теперь всякой крикливой птицы, до пропасти… Орет она там, словно ей хочется перекричать меланхолическую песню реки… Одынцева тянет к воде… Вон по дальше менее крутой спуск. Цепляясь за гибкия ветви лозника он сползает вниз… По черному асфальтовому дну бежит эта река… Солнце падает золотыми брызгами сквозь ея струи… Светлыми бликами играет это золото на мрачном дне… Гряда скал — под водою она, с тихим упреком обегает их река… Перекидывается через них, разбегается струями белой пены и с кроткою жалобой стремится дальше… Пить ему хочется… Вот в воду зеленым языком вдвинулся пологий берег. Черные муравьи копошатся на нем, желтыя и красные бабочки празднуют какую-то свадьбу… Целыми гирляндами вьются над улыбающимися им анютиными глазками, тоже похожими на бабочек, только приросших к тонким зеленым стеблям, послушным малейшему трепету воздуха… Наглая желтая ромашка затесалась в чащу голубых незабудок и белых маргариток, точно ярко разряженная мещанка в скромную толпу хорошеньких поселянок… Вон невидимые, но слышные по запаху фиалки… Как хорошо пахнут они… Запах цветов — не есть-ли это их голос. Их благоухание — не восторженная-ли песня их, не поэтическое-ли слово любви; когда они на встречу один другому струят свои тонкие ароматы — не первыя-ли это признания, весенние дуэты, робкие и скромные — как робки и скромны и сами эти прячущиеся в зелень цветущия головки…

Одынцеву хорошо здесь…

Там на верху его жгло солнце. Голова его горела, во рту высохло, губы потрескались от жажды, язык, как тряпка, болтался под сухим и терпким небом…

Воспаленные глаза, с болью смотрели на свет… Им тоже нужна была освежающая влага…

Только здесь внизу — на него веет прохладой от этих струй… Свежей, живящей прохладой… Он склонил лицо свое в чащу этих робких цветов — и нежное прикосновение их. кажется ему тысячами тонких неуловимых поцелуев… Точно им — этим цветам весны жаль его, истомленнаго, измученнаго. Хорошо здесь, совсем хорошо… Он низко, низко наклоняется к воде… Вот уж холодные струи брызнули на него своей влажной пылью… Еще мгновение… он до сыта напьется…

Но Боже мой… Что же это такое?.. Река, куда уходишь ты от него…

Струи — отбегают от берега… Оставляя за собою мокрое каменное дно… Одынцев хочет слизать с него последния капли влаги… Он уже наклоняется к нему горячим лицом — но его сзади схватывают те-же беспощадные цепкия руки… Схватывают и держат крепко… Он чувствует на своей шее их холодные костлявые пальцы… Они с болью сжимают ему горло… Перехватывают дыхание… А вода, отбежавшая от берега, снова струится у самых уст его… Наклониться только чуть-чуть…

— О пустите-же, пустите!..

Но цепкия руки еще крепче сжимают его плечи, костлявые пальцы еще глубже впустили свои длинные и крепкие когти в его шею… За что это? Что им сделал он… Кто этот враг, не показывающий ему своего лица… Нет, их несколько, их много… Он чувствует еще много других рук, точно также удерживающих его… Ему страшно… Он боится оглянуться на них… Это не из нашего мира… От них веет каким-то ужасом… Ужас этот чувствует каждый нерв несчастнаго… Наконец, он делает усилие… Он должен взглянуть им прямо в лица… Он повертывает голову — и прямо в глаза ему смотрят полусгнившие трупы… В черных впадинах глаз кишат черви… Черви в впадине носа, в красной дыре рта… От них веет смрадом могилы… Их дыхание — разложение… Имя им — смерть… И много, много таких… Он видит, как издали скользя, цепляясь за землю тянутся к нему десятки, тысячи такихъ же, как эти… Падают и снова подымаются и снова подымаются и снова ползут к нему… Медленнее дождевых червей ползут, но такъ же, как и дождевые черви оставляют на свежей земле влажный, противный след…

Он пробует бороться с ними…

Он схватывается… Он цепляется руками за них… упирается в них… Но все напрасно…

У них вся сила в руках — и эти-то руки держат его, крепко держат…

Его пальцы, когда он перехватывает им шею, глубоко уходят в их тело, как в кисель… И красные впадины ртов, кишащих червями, улыбаются ему… Из черных дыр, заменяющих глаза, вытягиваются какия-то змеи и шипят на него… Он закрывает сам глаза… Он опрокидывается навзнич… Он чувствует свое бессилие… Его сковывает ужас… Он уже не может бороться, не может мешать им… И оне, торжествуя, безмолвно торжествуя свое злое дело, накидываются на него, набрасываются… Давят его под собою… Сплошною массою давят…

И каждый новый мертвец, приползающий оттуда, увеличивает эту массу… А этих мертвецов тысячи и гора трупов все ростет и ростет… чудовищно ростет… Ростет… Она уже в ровен с красными глиняными обрывами… Переросла их… Переросла верхушки леса, что встал на самом гребне… С каждым мгновением все высится и высится… Вот уже небесные облака цепляются за нее… И он один живой, чувствующий под нею… Он один — бессильный, но сознающий… И странное дело — он видит сквозь… Он видит, точно взгляд его проходит, не встречая препятствия в этих телах, как его руки проходили в их жидкую массу.

Что это?.. По небу скользят какие-то светлые облики…

Голубыя крылья чуть-чуть светлее голубаго неба… Широко раскидываются они… Их края — как края облака серебрятся… Не видно рук… Руки сливаются с небом, но пламенные мечи ярко горят… Ангелы Божьи!.. Неужели вы не спасете его… Неужели вы бессильны?!.

И он молится им… Молится безмолвной горячей молитвой… Словами этой молитвы — сочатся капли крови из его сердца, словами ея являются судороги, бегущия по лицу его…

И Ангелы Божьи слышут… Он видит, что они слышат…

Их много… много… Голубыя очертания крыльев остановились над этой смрадной горой трупов… Светлые края одежды колеблются, как фимиам от кадила колеблется в огненном просторе храма, как пламя от свеч перед иконой колеблется в разгоряченном воздухе…

— Спасите… Спасите…

Черные амфибии — срываются прочь… Влажные, склизкия амфибии с цепкими руками и костлявыми пальцами распускают в светлом воздухе свои черные крылья… Распускают и уносятся… Другия — безкрылыя, еще более противные, сползают прочь и уходят куда-то в землю, в черный мрак ея, в темные норы, похожия на ходы червей в испорченном орехе… О, как легко становится ему… Голубыя крылья свевают с него последния волны смрада… Запаха тления нет… Он опять у реки… Река уже не отбегает прочь… Напротив, ласково струится она у самых уст его… Струи поют ему о чем-то знакомом… Теплая волна ароматов обдает его отовсюду…

Он пьет, жадно пьет…

Холодные, чистыя струи… и по мере того, как оне вливаются в его пылающую грудь — он чувствует, как замирают его страдания… Утихает боль… Смолкают муки… Ах, как хорошо ему теперь… Затягиваются раны… Это — именно живая вода… Она воскрешает мертвых… Дает здоровье больным, силы — умирающим… Он пьет ее, жадно пьет — и с каждым глотком чувствует себя легче и легче… Вот он уже стал так легок, что земля уже не может удержать его… Что это?.. Он подымается… Подымается в воздухе, более тяжелом, чем он, в высоту — как воздушный пузырек подымается со дна на поверхность воды… Земля под ним… с ея садами, рощами… Голубыя крылья, светлыя облачные одежды вьются мимо… Края их задевают его… Шелестят… Мимо пронеслась какая-то птица… Он на минуту почувствовал прикосновение ея теплой груди, ея мягких крыльев… Но она его не видела… Его больше никто не увидит… Его уже нет… совсем нет… То что видело, слышало, чувствовало — лежит внизу, бессильное, обезображенное, мертвое… О, как хорошо!..

И Одынцева не стало…

Глава XXXIV. На вершинах

Редут, заваленный мертвыми и умирающими, весь день и всю ночь стоял одиноко посреди боевато поля — никто не приходил сюда… Людям было некогда. Войска участвовавшие в бою, отдыхали; санитары возились с тысячами раненых, собранных в долине. Перевязочные пункты были полным-полны… Доктора работали, не складывая рук…

Редут мертвых и умирающих был в стороне от них…

Внутри ползали, стонали… Турки и русские, раненые штыками, умирая, встречали такихъ же страдальцев… Искаженные болью лица, воспаленные взгляды… Стоны из-под целых груд тел, наваленных одно на другое… К ночи такие стоны стали слабее… Заживо-похороненные умирали, теряли силы… Раненые, ползавшие днем, тоже раскидывались в лужах крови и в забытьи лизали ее — не зная, что делать от жара, палившего их целый день… «Воды, воды!» — хрипели сотни уст — но не было ружи, которая принесла-бы им воду. Не было человека, который слышал-бы их предсмертные вопли… Кругом редута были тоже грудами навалены мертвые и раненые… До них еще не добрались санитары..

Соймонов, окончив со своими ранеными, заехал было сюда, но его нагнал посланный от Хохлова…

— Поезжайте скорее к главному доктору.

— А что?

— Да требует… Просил поживее только.

Соймонов доложил Хохлову о том, что видел только что. Тот руками развел.

— Сейчас пошлем туда, но главное — у нас изсякли врачебные средства…

— Неужели все вышло что из Габрова взяли?

— Все… Я вас хочу послать на Шипку… Может быть там у них наверху есть… Теперь проезд свободен…

— А я хотел проситься в Казанлык…

— Успеете еще… Исполните это поручение — и ступайте тогда куда хотите.

Соймонову только и оставалось подчиниться…

Проезжая мимо редута мертвых, он опять слышал стоны, доносившиеся оттуда… Сопровождавшему его санитару он указал место — и тот вернулся к Хохлову.

Вот и крутые въезды на св. Николай.

Зигзагами поднимаются они, одинаково утомляя и коня, и всадника… едешь-едешь — кажется, конца им нет… Наконец, конь отказывается идти, ноги расползаются… Дышет тяжело, втягивая и без того впалые бока. Сходишь с седла, ведешь в поводу… Проходит час — другой, а серебряная вершина с громадою серых скал Орлинаго гнезда все так-же далеко; все так-же тонет она в голубых высях… Трупы на-право и на-лево… Головой вниз валяются на крутизнах…

Вот, наконец, и наши шипкинския позиции.

Везде кипит работа… С орудий, взятых у турок, снимают замки, грудами раскладывают десятки тысяч ружей и патронных ящиков… Недавния турецкие укрепления кишмя кишат солдатами, роющимися в их землянках… На их батареях стоят наши часовые… По пути — массы турецких пленных; их эвакируют к Габрову. Тысяча за тысячей, табор за табором… Перемешавшиеся, дезорганизованные…

— Где ваш лазарет? — спрашивает Соймонов у солдат.

— Лазарет? Ступайте прямо… Вон чернеет…

И он понукает едва передвигающаго ноги коня.

Еще несколько минут — и Соймонов погружается точно в черную бездну Дантова ада…

Это — действительно место полное ужаса и страданий… И Соймонов, уже привыкший ко всему, чувствует, как холодеет его кровь.

Блиндированные землянки… Мрак… Страдания!..

Сверху талая вода льет ручьями прямо на больных, буквально лежащих и задыхающихся в грязи… Иной почвы нет, — не бросить-же больных просто на дороге!

Каплет и льет сверху, каплет и льет со стен… Внизу лужи — в лужах раненые… Вопли, потрясающие душу…

— Холодно… Пригреться-бы!..

А чем пригреешься!..

— Господи хоть-бы смерть!..

Вокруг у стен — доски; на досках чуть-чуть подостлано соломы — тонко подостлано… Солома размякла, сгнила, в месиво какое-то обратилась… На этом ложе — один к другому сплошь, как дрова — раненые… Набито до невозможности… После вчерашняго боя эвакуировать в Габрово не успели… Смотришь на ближайших страдальцев, а вдали во мраке копошатся и движутся еще сотни каких-то силуэтов… Все они обернуты в свои лохмотья… Ни одеял, ни подушек… Грязь на них, грязь под ними… Грязь, смешанная с органическими остатками, с кровью…

Холодно до того, что у нас зуб на зуб не попадает…

Мокро, ваше благородие, — страсть мокро! — стонет кто-то.

Доктора хватаются за головы… Они сами пять месяцев живут в такой атмосфере, в такой-же землянке… Но и им видеть здесь такую массу раненых — выше сил.

Комната этих докторов здесь-же, между двумя черными гнездами этого перевязочнаго пункта… Так-же льет сверху тот-же холод. В дыре — шага в три в длину и три в ширину — спят семь человек медиков.

— Как вы помещаетесь тут?

— А в-повалку…

— Что-ж делать, негде…

— Да отчего сверху течет так?

— Каменная кладка, иной почвы нет… В дождь или как снег таять начнет — целыя реки…

Вон в одной «камере» трудно-больные. Кашляют уже едва слышным голосом… Останавливаешься против одного.

— Жив еще! — спрашивает доктор.

Молчание.

— Тимофеев!

То-же молчание. Под серою шинелью горбится что-то неподвижное.

— Помер, должно, сегодня! — чуть разжимая рот, отзывается солдат рядом.

— Все помрем — слышится со стороны, до того тихо, точно кто-то на ухо шепчет.

— Господи! Тут-бы перевозить скорее в Габрово… — волнуется доктор.

— Зачем-же дело стало?

— Да на пятьсот раненых всего пятнадцать саней прислали — и перевозите, как знаете.

Все эти пять месяцев шипкинскаго сиденья турки громили этот перевязочный пункт гранатами, как и другие места тех-же позиций. Еще вчера в одно из подземелий попала одна такая. Там стояли лошади, но теперь поместили раненых, потому что их девать положительно некуда… Одну лошадь убило осколком — и она служит теперь изголовьем для четырех раненых… Так на мертвечину и положили головы бедные страдальцы.

Перед перевязочным пунктом на снегу лежали под открытым небом умершие и раненые…

У костров тут-же вместе с нашими — раненые турки… В камерах их тоже много. Только они поражают несколько большим стоицизмом…

Не стонут, не кричат, не плачут. Погрузился человек в мертвое молчание и внутри самаго себя, сжав глаза, переживает невыносимыя муки. Точно он боится их выдать стоном, точно около стоит что-нибудь и сторожит этот стон…

Соймонов обратился к ближайшим врачам.

— У нас у самих мало, но поделиться можно!

Только к вечеру он попал назад — изморенный и усталый…

Тут его обрадовала весть.

— Завтра вы с некоторыми ранеными отправитесь в Казанлык.

Завтра, наконец, он узнает об Айше…

Глава XXXV. Оставленный город

Трудно передать волнение, с которым Соймонов подъезжал к Казанлыку. На-право и на-лево по всему пути дымились биваки солдат. По дороге сплошною рекою стремились вперед батареи, уже переехавшия Шипкинский перевал, обозы, транспорты, парки… Все это пока направлялось к Казанлыку. Оттуда русская армия, передохнув, должна была двинуться вперед…

Опять вперед и вперед.

Весь этот последний период войны заключался в бешеном напоре русских полков, батальонов, смывавших перед собою жалкие остатки турецких армий… На западе — Гурко с гвардией перебрался через Балканы и гнал перед собою разбитыя части Сулеймановских отрядов, оставляя, в свою очередь, по пустым болгарским селам сотни отставших, усталых, больных… Сильные и здоровые о них не думали… Они шли вперед и вперед; те-же, кому изменили ноги, могли сколько угодно умирать в одиночестве, среди полнаго безлюдья…

На них даже не оглядывались… Неизбежные жертвы войны! Стоит-ли обращать внимание на единицы там, где создалась фраза: на то и война! там, где выбывших из строя случалось считать десятками тысяч. Что было за дело этим бравым генералам до того, что всякая такая единица носит в себе целый мир страданий… Лес рубят — щепки летят и во всяком случае не эти ослабевшие люди, уже не годные для строя, для бойни, могли остановить головокружительное стремление вперед и вперед… Главная квартира — была чуть не на аванпостах. Осторожность — забыта, потому что уже некому было грозить нам. Снежная лавина, скатившаяся с гор — продолжала катить все дальше и дальше. Фантазия становится действительностью… Мечтатели уже слышали звон христианских колоколов над Святой Софией, видели купающуюся в голубых водах Босфора Византию с развевающимися повсюду русскими флагами, наше знамя казалось уже колыхалось над башнями Чарагана и Сераскериата. Позади оставались — поля битв, заваленные трупами, руины, где гнили тела бойцов… Со дня на день можно было ожидать прихода весны… С весной — грозила явиться и чума… До этого, никому, решительно никому не было дела… Являлись новые враги… Носились смутные слухи о том, что в тылу у нас можег появиться турецкая армия — все равно… Снежная лавина должна была докатиться до берегов Мраморнаго моря и до синих волн Эгейскаго… Классическое образование пригодилось… Офицеры, в свое время в гимназиях зубрившие Эллинов и Латинян, вспоминали вдохновенные строки греческих поэтов; розовые паруса Эгейских челноков, и белыя скалы и серебряные вершины Олимпа Малоазийскаго и чудная роскошь Принцевых островов и рай Мармары — казалися вот, вот, близко, чуть ли не у самых ног победителей… И все они, перебывшие у Этрополя, у Траяна, у Куруджи, у Шипки, у Травны двигались к одной и той же цели. По пятидесяти верст в день шли полки пехоты, по семидесяти пяти кавалерия, и это движение все еще казалось медленным.

Был пока только один лозунг вперед!

Десятки тысяч болгар-беглецов шли за нашими армиями. Они оставались по пути в тех или других руинах, где некогда пылали их очаги… Рыдания разносились по всей стране… Возвращавшиеся назад встречали вместо своих домов мерзость запустения; вместо садов — обгорелыя головни; вместо пашень — вытоптанные пространства безплодной земли…

Соймонов тоже нетерпеливо ехал вперед.

Транспорт раненых за ним растянулся на версту… Перед ними раздвигались войска, съезжали на сторону обозы. Все спешили дать место этим несчастным, эвакуируемым в больницы Казанлыка, где, как было слышно, в каждом доме уже лежали десятки таких-же…

По пути солдаты… Некоторые ковыляют туда-же с простреленной рукой, с попорченной ногой…

— Куда ты? — встречает одного такого Соймонов.

— В город… Нога у меня…

— Ложись в телегу… Не дойдешь ведь…

— Я не дойду? — удивился солдат. — Да разве у меня рана?.. Кость только маненечко тронуло, а нога как нога… Нет, уж я сам… В телеге которые, тем одно — помирать… А я уж к вашему благородию к городу приду… А теперь что — и не такие, да ходят…

Вон солдаты по соседству с трупами разложили костер и варят похлебку… Веселый говор носится над разгоревшимися поленьями… Запах вкуснаго варева бьет в нос, но к нему уже притерпелись…

— Эх, хлеба нет! — жалуется один.

Другой отправился к трупам, пошарил, пошарил — и тащит десятка два галет.

— Вот и хлеб… Этот еще скусней нашего будет…

— Може пахнет?

— Тут, брат, все пропахли… Тут, брат, с носом не суйся… Без носу-то лучше… Ничего не поделаешь!..

— Давай, давай галеток… Табаку нет?

— Нет, тютюну не нашел у них…

— Не Казанлык-ли это? — спрашивает Соймонов у офицера, встретившегося ему на дороге.

Тот оглянулся.

Синия массы Малых Балканов… Прислонясь к ним, рисуется белый город. Высокие минареты его отчетливо выделяются над целою массою сливающихся между собою зданий. По сторонам разбегаются матовыя облака садов и рощ…

— Он и есть… Налево — села… А это Казанлык… Вон это — минарет главной мечети их… Это вон на краю виден монастырь. Только там ни одной монахини нет теперь — все в Габрово бежали. Там у турок были склады… Рису сколько хотите для ваших больных будет…

Соймонов не сводил глаз с города, все больше и больше развертывавшегося перед ним.

Вон там, в одном из этих домов, верно живет еще и теперь Айша… Хорошо, если так, если она не ушла вместе с другими… А если ея нет?.. Если нельзя добыть и следов?..

— Вы не знаете — из турок остался кто нибудь?..

— Больные и раненые… Больше никого.

— А женщины?

— Четыре старухи только… Все остальные ушли за Малые Балканы… Наши казачьи разъезды видели громадные таборы этих беглецов. К Адрианополю стягиваются…

— Зачем-же они уходят?

— Из Константинополя такое приказание… Хотят, чтобы перед нами пустыня была…

Казанлык ростет и ростет…

Вот Соймопов уже въезжает в его пустынные улицы… Безлюдные дома, разбитыя стены, выбитыя окна, раззоренные сады христианских кварталов печально глядят отовсюду. Турецкие — целы, но они также мертвы и безлюдны… За то на главной улице — толпа… Надо всеми домами флаги краснаго полумесяца; толпы санитаров в алых фесках, докторов в турецких мундирах снуют из одного дома в другой.

Соймонов только к вечеру успел расположить своих раненых в больших и чистых турецких домах. Он страшно устал, но отдыхать было некогда. Во что-бы то ни стало следовало сейчас-же узнать, что сталось с Айшей… Он уже успел переговорить с несколькими турецкими врачами; один грек, горбоносый, с громадной черной бородой, особенно сошелся с ним. Молохадес знал почти целый город, потому что провел здесь не менее шести месяцев.

Соймонов спросил у него, где жилье Хюсни-паши. Оказалось — недалеко…

— Вы знали его?

— Как-же; у него в гареме недавно несчастие случилось.

— Какое?

— У него жила одна молоденькая девушка-турчанка…

— Не Айша-ли? — Она самая… Вы ее почему знаете?

— Так… Ради Бога, расскажите, что с нею, где она?

— Она зарезала Заэда-эффенди… Ее заключили в тюрьму, потом, выпустили, — когда турки должны были оставить Казаплык… Она оказалась мужественной девушкой…

И Молохадес рассказал все Соймопову.

— Где-же теперь искать ее?

— Сотни тысяч народа двинулись в Адрианополь и дальше… В Эдирне у Хюсни-паши есть свой дом… Там, вероятно, и Айша остановится. С нею и брат ея… А до тех пор ее не увидеть…

Соймонов пошел в дом Хюсни-паши… С тоскою в сердце, с безнадежностью отчаяния!..

Как билось сердце у молодаго врача, когда он обходил комнаты, где недавно жила любимая им девушка!.. Вот оне… Казалось, ея голос еще звучит здесь… Вот-вот она выйдет к нему на-встречу… Все кругом было разорено до тла… Из окна Соймонов видит двух солдат на дворе. Вышли они оба из маленькаго домика, тоже принадлежавшего к строениям гарема. В руках у них флакон с розовым маслом… Большой… Больше графина, пожалуй. Откупорили. Понюхал один — сплюнул… Передал другому… И другой понюхал и тоже сплюнул… Лизнул первый — посмаковал… Второму отдал — и тот также попробовал, вкусно-ли… Постояли, постояли молча… Давай мазать себе головы… Вымазали — розоваго масла еще много… Один наткнулся на остроумную мысль — сапоги вымазать; другой — тоже… Аромат роз разлился по всему двору… Соймонов чувствует его… Подумали, подумали солдаты… Наконец один нашелся — поднял флаконъ—и хлоп его о-земь… Драгоценное масло разлилося по снегу…

— Где-же я найду тебя, моя дорогая, милая?

И Соймонов заплакал, прислонясь к окну раззореннаго дома…

Глава XXXVI. За бегущим врагом

После клейновскаго боя русские уже не знали препятствий.

Все ринулось вперед с головокружительною быстротою. 28-го декабря сдалась армия Вейсиля-паши и Радецкий спустился в долину Казанлыка, а перваго января авангард передоваго отряда уже двинулся из Казанлыка, перешел Малые Балканы, оставил за собою десятки раззоренных деревень и спустился в долины Марицы и Тунджи. 2-го — была занята Эски-Загра, 3-го — турки неожиданно захвачены под Іени-Загрой и к вечеру того-же дня взят Карабунар.

4-го атакован Тырновский мост адрианопольской железной дороги… Тут у Марицы завязался бой и турки бежали…

5-го ночью ваши наступили на позиции Герменлы и взяли их после упорнаго сопротивления турок. Отсюда оставалась уже совсем открытая дорога к Эдирне.

Турецкое население бежало отовсюду…

Безчисленные таборы мирных жителей, оставивших свои села и двинувшихся на юго-восток, все росли и росли… Из всех соседних деревень к ним прибывали новыя толпы.

Слепой страх гнал их дальше и дальше… Более спокойных силою выгоняли из их жилищ софты и башибузуки… Турки хотели скопировать отступление русской армии от французов, хотели между собою и нами положить безлюдную, безплодную пустыню — и, пожалуй это-бы удалось, еслибы наше наступление не было-бы так чудовищно-быстро… Случались дни, когда кавалерийские отряды делали по 65 верст, а к вечеру их догоняла пехота, вместе с ними, утром, снявшаяся с позиций… Часто по одной дороге тянулись отступавшия турецкия войска, а по другой, параллельной, уже далеко впереди шли наши авангарды… До того все перемешалось и перепуталось, что за Герменлы, например, ночью турецкий табор шел совершенно спокойно за нашим батальоном, сохраняя очень небольшой интервал и воображая, что это свои. Только утром объяснилась ошибка, и турки должны были положить оружие… Бывали и другие случаи, — русские офицеры проезжали через турецкие отряды, догоняя своих…

Сырые и холодные дни стояли теперь на этих равнинах… Еще хуже стало, когда таборы безчисленных беглецов вступили на Хаскиойския поля…

Тут снег уже весь был растоптан тысячами копыт, сотнями тысяч ног… Тут вся даль была заставлена арбами, каруццами, ослами и конями… Целое море человеческих голов колыхалось кругом… Целое море людей — крикливое, несчастное, голодное… Уже несколько раз наши передовые разъезды встречались с таборами беглецов и, напугав своим появлением ближайших, уходили назад, не желая их тревожить. Наконец, беглецам на полях Хаскиоя казалось, что они совсем уже обезпечены от русских. Русские остались там, далеко позади — они, если и дойдут до Адрианополя, то только через несколько дней после них; обозы шли медленнее; тише двигались люди, дольше оставались на отдыхах, чаще располагались на привалы. Самые обозы, шедшие еще накануне сплошною массою, сбивавшиеся в кучи, теперь разбросались на громадные расстояния.

Почем они могли знать, что русская армия с невиданною быстротою идет позади…

Им невдомек было, что наши не ограничатся Эски-Загрой, не станут ждать дивизий и корпусов, шедших из-за Балкан, а точно повинуясь раз данному толчку, по инерции, докатятся до самаго Адрианополя, все смывая на своем пути, ни где не останавливаясь и почти не отдыхая…

Соймонову удалось присоединиться к одному из передовых отрядов. Он не сразу поверил в то, что Айши нет… Он обыскал весь Казаплык и не нашел там любимой девушки… Другие ему сообщали то-же, что и Молохадес… Он знал, что в Адрианополе найдет ее, но до Адрианополя было далеко; двигаясь вместе с таборами несчастных беглецов, она делила с ними их жалкую участь. Мало-ли что могло случиться по дороге!… Ему хотелось быть поближе к ней… Быть может, одна из случайностей войны приведет его на помощь к бежавшей именно в такую минуту, когда его вмешательство может спасти ее, избавить от какой-нибудь опасности…

В деревушке Ноп-Киой сбилось несколько полков. Сегодня они сделали один из самых удивительных своих переходов. В сорок часов от Эски-Загры они прошли сюда восемьдесят-семь верст… Патрули и разъезды, посланные вперед, донесли, что со стороны Хаскиоя замечается движение громадных неприятельских масс…

Ошалелый казак прискакал оттуда — прямо к командиру этого отряда…

— Беда, ваше высокоблагородие… Турки там… Так и надвигаются… Страсть что их… Видимо-невидимо!

Другие, спустя несколько минут, донесли о том-же.

— По всему видно — таборов пятьдесят их… И обозы, и артиллерия…

— Вся равнина занята ими… Шум оттуда такой, что за двадцать верст слышно…

— Сотни костров разложены…

— Да войска-ли это?

— Войска… аванпосты расставлены…

Недоразумение — подавшее повод к громадному бедствию на другой день… Аванпостами, оказалось, окружил себя конвоировавший беглецов табор… «Войска», на которые наткнулся наш отряд, были простые, уже описанные нами десятки тысяч беглецов, занявших всю Хаскиойскую равнину…

— Этак, пожалуй, можно ожидать ночнаго нападения, — забеспокоплся полковник… — Нужно окопаться…

— Едва-ли турки осмелятся, — вмешался было Соймонов. — Люди устали… Переход был убийственный…

— Когда, доктор, вам поручат командовать отрядом, тогда уж вы и высказывайте свое мнение… А я уж буду действовать, как считаю лучшим…

Соймонову пришлось замолчать…

Всю ночь некоторые части войск провели за деревней, зарываясь поглубже в землю… Усталые, изморенные солдаты работали почти машинально. Случалось, копнет иной несколько раз землю — и вдруг лопата валится у него из рук, и сам он надает рядом с лопатой…

Что с ним?

— Заморившись… Спит теперь… Теперь его сколько хочешь толкай…

И действительно. Усердный ефрейтор стал было расталкивать — спит, перевернул — спит, приподнял — спит…

— Ну-ко, ставь его на ноги.

Поставили солдата на ноги… Открыл глаза, промычал что-то и заснул стоя, осев на руки поддерживавших его людей…

С другими случалось еще хуже. Когда Соймонов пришел на работы — ему показали нескольких…

— Ваше благородие… Чудно что-то…

— Что именно?

— Здоровые совсем были…

— Ну?

— А тут разом упали и готовы… Не дышут..

Повозился с ними доктор. Попробовал возбудить искуственное дыхание — ничего не помогло.

— Ужли-ж примерли?

— Да, от усталости и истощения…

Многие и на самой дороге так падали! Идет, идет бодро — потом колыхнется, да плашмя на землю — и готов… Только по лицу бежит какая-то судорога, да грудь подымается в последний раз, набирая побольше воздуху…

А работа, между тем, шла и шла… В полночь кругом уже были нарыты траншеи. Турки могли подойти: их встретили-бы отсюда из за укреплений…

Пошел дождь, мелкий и холодный…

Мокро было сверху — внизу расплывалась слякоть…

Люди так и улеглись прямо в эту холодную, жидкую грязь… Разсуждать было некогда — деваться некуда.

— Что, доктор, как вам это нравится? — обратился к нему офицер.

— Совсем не нравится… Вы знаете, что это значит?

— Что?

— А то, что завтра у вас двадцать процентов солдат будут лежать в тифе, а некоторые и совсем не проснулся…

— И это, несомненно, будут самые счастливые.

— Почему?

— А потому, что жизнь уж очень собачья… Далеко не уйдешь… Вы думаете — легко им?.. Вы знаете, что некоторые сегодня и есть не могли… Кажется, за целый день проголодались… Нет — все вон пошло.

Разсветало поздно.

Всю ночь шел дождь, обливая лица, груди и спины спящим солдатам…

Несмотря на это, — спали, не просыпаясь. Спали в лужах, насквозь промокшие… Часто лужи скоплялись у самых лиц… Жидкая грязь заливалась за ворот, в сапоги… И, тем не менее, стоявшие на часах завидовали своим товарищам. Некоторых и из этих захватывало непобедимое желание уснуть… Они начинали ходить, но ноги, уставшие за целый день, останавливались… Опираясь на ружья, они всматривались в даль, откуда доносился какой-то загадочный гул… Скоро вся эта даль сливалась в какия-то сумерки и, покачнувшись, часовой падал прямо в грязь, сам в одну, ружье — в другую сторону… В конце концов, весь лагерь оказался спящим. Спали часовые, спали офицеры, спали санитары и врачи. Спали казаки на аванпостах… Спали в седлах, спали на ходу патрули, оберегавшие лагерь… Спали кавалерийские разъезды, покачиваясь на усталых и едва передвигавших ноги конях…

А дождь все шел да шел, медленный, мелкий, наполнявший весь воздух влажною холодною пылью…

Насквозь промокшие, вывалявшиеся в грязи солдаты поднялись утром, дрожа от холода, измятые…

Жидкая грязь стекала с них… Стекала с лиц, с шинелей, с руяией… Все это дрожало, все обращало взгляды к небу — не пошлет-ли оно теплаго, яркаго луча…

Но в сером просторе его ползли одна за другой, медленно развертываясь и опрыскивая дождем без того мокрыя поля, безконечные тучи… Ни одного клочка голубаго неба… Серый день просыпался над серою равниною…

Через час солдаты уже шли вперед.

Соймонов ехал с ними. За небольшой реченкой, грязной теперь, в грязных берегах — начались хаскиойския поля. Туман еще лежал на них…

— Слышите! — остановились офицеры.

— Гул какой оттуда?

— Это и есть турки…

— Позади идут наши… Часах в двух расстояния… Я попробую атаковать их. Турки теперь деморализованы… и едва-ли примут бой.

— А, может быть, это мирные жители.

— Ну, вот еще!..

Ждать было недолго… Скоро туман поредел; влажными клочьями поднялся вверх к таким-же серым, как и он, тучам.

Вся даль казалась черной…

Массы турок густились там… Трудно было разобрать отсюда, но очевидно, если-бы это были войска — их оказывалось много, очень много…

Остановились наши: остановились и турки…

Зловеще начинался этот бедственный день!..

Турция расплачивалась им за злодейства Сулеймановской орды в долинах Марицы и Тунджи, в счастливых селах Казанлыкской долины… И там и здесь должны были гибнуть неповинные…

Глава XXXVII. Чума

Турецким беглецам эта ночь также была тяжела, как и русским…

Женщины, старики, дети мокли под дождем, в грязи растоптанных полей… Омеру удалось для семьи Хюсни-паши добыть небольшую землянку… По соседству нашлось дров — и в ея печке скоро запылал огонь, около которого грелись старуха Гюльма, черная Зейнаб и Айша… Омер сидел в углу…

— Конец пришел, — плакалась Гюльма… — Некуда преклонить голову нам, кому принадлежала вся страна…

— Все будет хорошо, — успокоивала ее Зейнаб. — Все будет хорошо… Когда я была маленькой, на наш крааль напали какие-то чудные люди… Они дрались дубинами, в которые были вделаны куски кремня… Они сожгли наши соломенные хижины, каменным топором срубили наши пальмы, уничтожили наши запасы… Они убили моего отца и мать… Захватили меня, повели с собой и продали в Миссир… Все хорошо, что хорошо кончается…

— А где Амед!.. Тот, что все песни пел?

— Он остался там.

— Позови его, — сжалилась Гюльма… — В дороге все возможно…

Омер не заставил повторять этого приглашения… Минуту спустя Амед, весь мокрый от дождя, вошел в землянку.

— Как хорошо здесь… Огонь и кров — хижину обращают во дворец!.. повторил он изречение бедуинскаго поэта Омара.

— У нас есть другая пословица, я слышала ее в Каире, — отозвалась Зейнаб.

— Какая?

— Несчастие и сиротство обращают дворец в пустыню…

— Не на такой-ли дворец похожа теперь наша Турция…

— Аллах только испытывает своих верных! — заметил Амед… — Придет пора, исполнится мера гнева его — и враги ислама развеются по ветру, как шелуха от пшеницы под мотыкою молотильщика… И разнесет их ветер во все страны света — свидетельствовать о могуществе Магомета!..

— Не скоро будет это.

— А я думаю, что еще весною придет к ним старуха с черным лицом…

— Что это за старуха?

— У нея есть еще другое имя «взгляд смерти»…

— Не та-ли это, которую в Миссири. чумой зовут, — вмещалась Зейнаб.

— Она самая!

— Что-же она может сделать им?

— Разве ханум никогда не слыхала рассказа об этой старухе?

— Нет… Передай нам, если ты знаешь…

— Далеко, далеко отсюда, в той стороне, где восходит солнце, находилась давно, очень давно роскошная и богатая страна… Называли ее «Прекрасной», потому что и небо над нею было всегда безоблачно и солнце точно для нея одной загоралось над тихим, ласковым морем… Голубыя волны льнули к зеленым берегам ея, как девушка никнет к своему возлюбленному, оне охватывали золотые мысы этой страны, как руки женщины мягко охватывают шею своего избранника… Никогда это море не знало бури… Никогда земля эта не ведала засухи, голода, неурожая… Всюду по ней бежали прозрачные ключи, речки, извиваясь, струились среди чудных садов… В тени дерев мраморные фонтаны освежали воздух своею жемчужною пылью, как дыханье вечерняго ветра, пролетевшего над розами и напоеннаго их ароматом, освежает лицо разгоряченнаго юноши, увидевшего в окне харема свою красавицу…

— Хорошо, Амед, рассказываешь ты!… — заметила Гюльма.

— Аллах дает силу руке и красоту языку человека!.. Над прозрачными водами этой страны — колыхались и зеленели чудные деревья… Они никогда не лишались своей листвы… Там зимы не было, потому что в царстве солнца бессильны ея непогоды… Там цветы перекидывались с одного дерева на другое пышными и густыми гирляндами… Пурпурные, желтые, алые, розовые, белые — они казалось похищали цвет свой с чела, с губ, со щек, с очей красавицы… И когда легкое дуновение ангела пролетало над ними — казалось, что это кругом шепчут не лепестки гранат — а уста женщин, открываются не пышные венчики голубаго караха — а смотрят очи молодых красавиц… Серебряные лепестки алых и розовых цветов миндальных дерев раскидывались на лазури тихих и теплых небес… Розовые кусты, пышные и благоуханные, переростали деревья, точно им к самому солнцу хотелось поднять свои алые цветы, упругие и круглые, как перси девственницы. Но напрасно они стремились к источнику света… Еще выше их возносились золотисто-зеленые венцы громадных пальм — этих халифов леснаго царства, и, слегка колыхаясь, их венцы точно осмеивали бессилие красавиц роз, точно хотели заслонить их, бесстыдных, открывавших горячим поцелуям солнца свои красивыя, пышно округлившиеся перси….

— Хороша была та страна.

— Хороша… И Аллах любил ее… Тысячи звонкоголосых птиц пели в ея садах и рощах; казалось что это клочки пламени летают по воздуху, когда оне с одного дерева проносились на другое… Изумруды и сапфиры, рубины и яхонты бледнели перед яркостью и блеском их пестрых перьев… Ни одного вреднаго зверя не было там… Змеи скользили по золотому песку, но оне были лишены жала… Не было там болезней; люди умирали, засыпая… И во сне, нечувствительно переходили они в лучший мир, точно меняя одно худшее платье на другое лучшее… Порою в небесах скользили ангелы всемогущаго Аллаха и их лазурные одежды — были видимы очам обитателей этой счастливой страны.

— А теперь можно-ли видеть ангелов?

— Нет… Изредка только Аллах посылает их в мир, когда злодейства и грехи исполнят меру терпения его… Но и то мы не видим самих ангелов, а только мечи пламенные в их руках…

— Когда-же, — вмешалась молчавшая доселе Айша.

— По ночам… Их называют звездами с хвостами; но это не звезды — это огневые мечи проносятся над миром…

— А были-ли султаны в той стране?

— Были, но кротко и мирно царили они над кротким и мирным народом… Под кущами садов жили они — подобно последнему работнику своего царства… Они не отнимали плодов и коней, не завидовали женам и дочерям своего народа… Они довольствовались тем, что у них было… Не хотели большого. Там не было дворцов, не было палат… И султаны и их подданные жили под ярко расписанными пологами шатров… Строили только одне мечети — где молился народ… И возносились эти мечети на вершинах гор; ближе к Богу в недосягаемую высь поднимались их беломраморные минареты, и когда во время намаза, муэзины свидетельствовали оттуда о величии Аллаха, казалось, что из внезапно разверзнувшихся небес ангелы возглашают о славе его!. Не было в этих мечетях ничего кроме камня. Ни золота, ни железа… Камень тесали еще более твердым камнем. Металлы не были известны счастливому народу. Религия счастья и мира дарила в незлобных сердцах. Люди не знали самовластья, душу страх не сковывал… Язык человека был также волен, как и мысль его, а мысль уподоблялась ветру пустыни, незнающему преград, дующему во все четыре страны света… Там и женщина была чиста и свободна… Ей не надо было прятать красоты своей, потому что ни чей нескромный взгляд не подымался на нее с нечистою мыслью!..

— Давно это было верно?

— Так давно, что даже языка той страны мы не знаем… От нея не осталось никого, кроме бессмертной старухи, о которой я хочу рассказать вам… Долго так жил народ, очень долго… Только раз — пристала к берегу этой чудной страны какая-то большая лодка, такой и не видели до тех пор жители счастливаго края… На ней изорваны паруса, обломаны мачты… Выносила следы разрушения. На лодке были люди, языка которых не понимал никто… Их привели к султану… Не умея, как объяснить ему — они нарисовали ему бурю, нарисовали, как волны разбили их корабль о далекие утесы и как, наконец, лодку их выбросило в тихое ласковое море, омывавшее его царство!.. Султан с честью принял этих скитальцев, но ночью ему был сон… Аллах через своего ангела повелел султану убить чужеземцев, всех до одного… Султан проснулся — и пришел в ужас… Три раза повторялся этот сон и три раза — он не исполнил его… Он не хотел обагрить руки своей в братской крови, потому что в этой стране всех людей считали братьями. Чужеземцы поселились между его подданными, взяли себе в жены их дочерей. Не прошло несколько времени, как они уже умели говорить на языке этой страны… Чудными рассказами о своем крае — воспламенили они воображение мирных жителей, потом собрали народ, научили их доставать из горных недр железо, ковать его, показали, как надо дорываться в самое сердце земли за золотом, драгоценными каменьями… Народ стал считать их своими благодетелями, хоть ему впервые пришлось лить кровавый пот свой на тяжелой работе… Султан тоже покровительствовал им — и, в знак благодарности, они стали строить ему дворец…

Этот дворец не был так прост, как просты были мечети…

Позолоченная кровля его, ослепительно отражавшая лучи солнца, покоилась на витых из драгоценнаго дерева и камня столбах, расписанных самыми пестрыми красками… С низу до верху по этим колоннам вились дивные цветы, изображенные искусною кистью одного из чужеземцев; на цветах колыхались птицы, неизвестные в этой стране… Легкия стены из золотых и серебряных сквозных щитов блистали за этими колоннами… От чужаго взгляда — скрывалась внутренность дворца, за тяжелыми шелковыми занавесками, на которых мудрые строители выткали неведомых счастливой стране зверей — тигров и львов… По голубому шелку выведены были они из серебряных и золотых питей. Легкий ветер, налетая с гор, уже не вносил к султану живительной прохлады, а только едва-едва колыхал тяжелыя занавесы. Мягкие ковры устилали полы из кипарисоваго дерева… К потолку подвешены были яшмовыя и порфировыя курильницы, в которых постоянно горели благоухания; еще ниже опускались светильники, украшенные ониксом, биртозою, опалами; светильники иные из целаго сердолика, другие выточенные из громадных кусков янтаря, в них по вечерам горело ароматное масло… Людям, привыкшим к мягкому бархату нежнаго дерна — они показали, как делать подушки… Для этого стали ловить и убивать птиц, выщипывали их пух и наполняли ими шелковые мешки… Когда дворец таким образом был окончен, они обвили его со всех сторон узорчатыми решетками, легкими, как кружева, вырезанными из разноцветнаго дерева затейливыми арабесками, украсили промежутки между колоннами редкими и пышными цветами, так что закутавшийся в них дворец был похож на красавицу, обернувшуюся в легкую брусса, позволяющую сквозь шелковистый блеск свой рассмотреть еще более нежный и приятный для глаза блеск тела…

— Такие дворцы есть в Миссире! — вздохнула черная Зейнаб.

— В Стамбуле, у султана есть такие киоски! — подтвердила Гюльма…

— На тонких, едва заметных золотых цепочках, — продолжал Амед, — летали по дворцу самыя чудные и самыя голосистыя птицы, оглашая его своими небесными песнями… Невидимо в кровле и между колоннами были в тайных уголках протянуты еще более тонкия серебряные струны и вечерний ветер, пролетая, задевал их своим крылом… И они пели тогда такия нежные мелодии, что даже дивные птицы этой страны смолкали от зависти… И каждый раз эти мелодии были новы… Оне никогда не повторялись, потому что по серебряным струнам пробегала не неискуссная рука смертнаго, а только нежно касалось легкое крыло капризнаго ветра… Можно было подумать, что звуки эти рождались от союза золотых лучей солнца с полным благоуханий воздухом, в этих песнях невидимых струн угадывались плоды их любви, любви солнца и земли… И самые плоды любви эфирных лучей с эфирным ароматом воздуха — были также эфирны… Они уносились неведомо зачем и куда… И никогда не возвращались вновь, как уносится и не возвращается вновь вздох девушки, при мысли о своем возлюбленном!..

— Счастлива твоя мать, Амед! — пришла в восторг Гюльма.

— Похвала твоя, ханум, «ростит крылья моего слова… » Ты как солнце льешь лучи и на цветок благоухающий и на жалкую былинку, выросшую в трещине утеса!.. Так говорит Абн-Эллех-бек-Мурад!..

— Что-же было потом с «прекрасной» страной?

— Когда дворец был готов и султан переселился туда — близким к нему людям стало завидно. Правители областей — тоже выстроили себе богатыя палаты, кто был посильнее — также сделали. Только народ жил по прежнему под тенью деревьев, в хижинах из тесно сплетшихся между собою ветвей, под шатрами палаток; но ему уже стало стыдно своей бедности… А раз стало стыдно — народ начал искать средств выйти из нея. Чужеземцы начали учить его строить большие лодки, сделали им паруса и мачты, наставили, как нужно торговать с далекими странами. Указали какие плоды, какия деревья, каких птиц, какие металлы — нужно отсылать туда, и через тридцать лет, когда чужеземцев уже не оставалось в живых, счастливый край был неузнаваем… Возникли города, где, рядом с блистательными палатами, гнездились жалкия логовища нищеты. Знать во дворцах — дышала благоуханиями, привезенными издалека, бедняки — смрадом, испарениями сотен неомыытх и больных тел… Явились излишества — и вместе с ними голод. Но самым ужасным наследием, оставленным счастливому краю чужеземцами, было оружие, которое они научили ковать из железа. Каждый вооружился мечем и когда голодная нищета не хотела работать на сытую знать — последняя наняла молодых людей, вооруженных мечами и пролилась в первый раз здесь кровь человека!.. У бедных стали отнимать их дочерей и тогда как богатые пользовались ласками многих жен, у несчастных рабочих не было и одной… Сношения с соседями стали враждебными, начались войны, явились войска и полководцы; справедливость исчезла, как исчезает дневное светило при наступлении ночнаго сумрака… Трон обагрился кровью, стали строить тюрьмы, народ узнал плаху и не одна благородная голова катилась под топором палача, не одного защитника слабых и униженных давили в темничной келье… Злодейство и преступление широкими волнами хлынули в счастливый край… Дошло до того, что прекрасные времена прошлаго в воспоминаниях являлись эпохою варварства и дикости… Народ стал венчать лаврами своих врагов и радостно смеялся, когда его друзья клали свои головы на плахи!.. Начались голода!..

Наконец пришло время, когда голод не прекращался… В то время, как знать жирела от излишества и сладострастия — народ умирал на улицах, простирая руки к окнам богачей, моля о помощи, о спасении… Все стало продажным: мускулы рабочаго, совесть гражданина, целомудрие девушки, честь женщины, ум мудреца, знание ученаго… Явились целыя сословия, наживавшиеся болезнями и преступлениями… Грабеж считался почетным, убийство славным, когда оно обращалось против соседних народов. За убийства тысячами — народ бежал вслед за колесницей своего вождя… В одной и той же стране, в одной и той же семье — ненависть и высокомерие были господствующими чувствами. Ненавидели одни, презирали другие. Не было выбора, каждому оставалось или быть палачем или жертвою. Аллах отвратил лицо свое от этой страны и мечи грозных ангелов, эти пламенные звезды с хвостами все чаще и чаще появлялись в ночных небесах… Но их уже не боялись. В своей гордости знатные и ученые думали, что Бог нужен только черному народу, что только ему и страшен… Они стали выше Бога, они сказали себе в сердце своем — мы выдумали его, следовательно не он сотворил нас, а мы создали его!… И мечеть, как и тюрьма, стали уздою только для бедных и сирых… Добродетель и глупость значили одно и тоже, честь и преступление смешивались, правда — и злой умысел являлись одинаковыми… В «Счастливый край» приходили вдохновенные люди, именем Великаго Бога — вещали народу, но их ловили, бросали в душные тюрьмы и казнили… Рождались певцы, оплакивавшие времена древней простоты и счастия — певцов изгоняли или делали их лиры продажными, заставляя их петь о доблестях врагов народа, или услаждать сладострастие и окрылять его!.. Наконец, мера терпения Аллаха исполнилась… В многозвездной обители своей — он обратился к великому пророку Магомету, да будет благословенно имя его! — и спросил:

«Есть-ли в этом народе кто-нибудь ради кого я мог-бы пощадить страну, которой даровал все, чтобы она была счастлива?.. Я создал ее раем и люди обратили ее в ад»… И Магомет, распростершись перед Аллахом, молчал, не зная, где среди преступнаго народа отыскать праведника, угоднаго небу… И Господь сказал тогда: — нет правды у них — нет правды среди людей этих — и я сотру их с лица земли и посею на ней другой народ, дам ему тоже все блага земныя!.. И в то время, как Аллах в неизреченном гневе проклинал создание свое — ангел принес к звездному трону его молитву несчастной старухи…

Рядом с дворцом правителя той страны — была хижина… Жалкая и бедная, как рубище, которое бросает нищий, потому что сквозь него видны уже все струпья и язвы его несчастнаго тела… В этой хижине прожили двадцать поколений — двадцать голодных поколений, где ненависть переходила из рода в род, где девушек похищали богатые, где юношей они же развращали и заставляли подло служить своему сластолюбию… Тут люди с голоду торговали собою, они, как черви, в тлении жили в собственном смраде и ценою совести не могли даже ни разу наесться до сыта… Наконец, последней из рода этого, старухе, сознавшей всю глубину падения близких ея, удалось спасти от порока прекрасную девушку и прекраснаго юношу… Она воспитала их в страхе Божьем и среди нищеты радовалась им, как узник радуется светлым лучам, проникшим в его черную темницу… Но горе уже ждало ее… Султан раз увидел ея внучку и приказал похитить ее… Вельможе понравился юноша и он велел увести его к себе… Когда она бросилась с жалобою к визирю — он велел сжечь ея хижину и засыпать солью то место, где она стояла… Старуха в бездне отчаяния своего обратилась тогда к Аллаху и крикнула ему — «доколе же ты будешь терпеть эту неправду… О если ты всемогущ — истреби их, если ты справедлив — испепели их жилища и завей их сады — песками пустыни!».. И каждое слово ея молитвы было каплей крови раненаго материнскаго сердца и каждый крик ея схватывали ангелы и уносили к престолу Великаго!…

И тогда сказал Аллах: настало время гнилому дереву упасть и уступить свое место крепкому и сильному… И послал он своего ангела Азраила в «Счастливый край» и ангел Азраил сказал старухе:

— Иди по городам, селам и весям, по садам, лесам и рощам, но дорогам и тропинкам, по горам и долинам, — и смотри, где твои близкие… И когда ты увидишь их — тогда возьми их и успокойся.

— Как я найду, о Азраил… Мои глаза слабы, стены дворцов — непроницаемы…

— Я дам силу твоим глазам, и они увидят сквозь стены… И он коснутлся до очей ея…

И получили очи несчастной старухи невиданную страшную мощь.

Всякий кто встречал взгляд ея — должен был мгновенно умереть черною смертью… Он в одну минуту испытывал то, что целыя поколения ея предков испытывали уже несколько столетий: ужас нищеты, муку голода, боль преступления, смерть от язв и невыносимых страданий… И окрыляемая невидимою силой встала старуха… Она почувствовала, что ноги ея стали молодыми, грудь сильною, как во времена ея юности… И она пошла по улицам — всматриваясь в лица встречавшихся ей — и все падали под ея взглядом мертвыми, она пошла по садам, где пировали счастливые и знатные, она подходила к ним и они в корчах падали на землю, она входила в мечети и мулла, как срезанный серпом колос, склонялся на каменные плиты бездыханным… Она смотрела сквозь стены домов, оне точно раздвигались перед нею…

И все, кто был за ними — умирали, увидев в последнюю минуту ея глаза, горящия жаждою мести, печалью и ужасом… Смерть ворвалась в город и широко праздновала на богатых улицах и площадях праведное торжество свое…

— Ну, она, наконец, нашла своих?

— Нет..! Аллах тому же ангелу Азраилу повелел взять их на небо, в котором бессильно тонули ея взоры. Сквозь его голубую твердь она уже не могла видеть… Старуха ходила по всей земле своей — и за нею росло безлюдье… В конце трех лет — все было мертво кругом… Остался один только живым…

— Его не видела старуха?

— Нет, она его видела — но он не видел ея взгляда… Это был слепой нищий… Смрадная смерть свила свои гнезда во дворцах и хижинах… Не кому было охранять их — и сначала их окутала кругом зелень садов и рощь… А потом надвинулись золотые пески пустыни и засыпали счастливый край…

— Я знаю где он… — вмешалась Зейнаб.

— Где?

— Он за Миссиром, далеко туда… Там, где солнце жжет… Там лежат глубокие, глубокие пески… И под ними горбятся остатки каких-то древних городов.

— С тех пор старуха, взгляду которой Господь дал силу убивать, ходит по целому миру и все ищет и ищет своих… Она идет туда — где плодятся злодейства и преступления… Туда, где войны обливают мирные долины кровью и покрывают их трупами… Имя этой старухе — чума…

— Она-то и истребит русских?

— Весною, когда снег сойдет и засветит солнце, она придет к ним… И горе будет неверным.

— Отчего же Аллах не оживил опять уничтоженную им счастливую страну.

— Тысячи лет для великаго — одно мгновение. Пройдет несколько таких мгновений — и он опять даст жизнь ея пескам, взростит на них чудные сады, населит их звонкоголосыми птицами, повелит из недр земных пробиться светловодным ключам. И когда будет готова воскресшая страна принять человека — он пошлет его туда для кроткаго мира и счастливой лени. Но безсмертная старуха не найдет туда пути, доколе люди будут помнить заветы Аллаха!..

Глава XXXVIII. Что называется на войне недоразумением?

Командир русскаго отряда не долго всматривался вдаль. Таборы беглецов все больше и больше казались ему отступающей турецкою армией.

— Это разумеется, турецкия войска… Теперь их живо можно принудить положить оружие… У них такой громадный обоз, что долго защищаться они не могут….

Хорошо-бы это было, — думал он про себя. — С двумя полками взять такой громадный отряд… Даже если отхватать только часть его — и то чудесно… Пушек десять — пятнадцать отрезать, да таборов пять в плен… Георгия наверное получу… На шею, разумеется, потому что четвертую степень за Шейново… Совсем хорошо будет — и риску никакого… Турки отступают, следовательно особенно стойко защищаться не станут!… Открою сначала огонь — а потом пущу в атаку кавалерию…

Беглецы тоже заметили русския войска… Переполох и у них пошел страшный. Неприятеля не предполагали так близко… Омер и Амед посадили женщин и Айшу верхом на коней и двинулись, обгоняя других, прямо к Адрианополю… Арбы с вещами поручили старику Гассану… Гвалт кругом подымался страшный!…

— Не станут русские трогать женщин и детей… — успокаивал беглецов старик.

— Какже не станут… А что муллы говорили в мечетях… Они насилуют наших женщин и режут детей…

— Они нам мстят за прошлое… За те убийства, что Сулеймановские аскеры совершили в долине роз.

— И много их как!…

Туман слегка окутывал русския войска… Они, очевидно, надвигались — по, во мгле, силы их казались гораздо большими.

Табор войск, сопровождавший беглецов, выдвинулся несколько вперед… Утомленные волы не могли идти скорее — и потому только крики и суматоха усилились в караване — но быстрее двинуться вперед он не мог… Матери тщательно забивали своих детей в глубь кибиток и ароб, и прятались сами за пестрыя занавески… Мужчины мрачно поглядывали на смутную темень русскаго отряда…

— А что, если это мирные жители? — думал Соймонов, вглядываясь туда… Ему еще в Казанлыке Молохадес рассказывал какая масса турок двинулась туда… А что, если и Айша между ними… — и сердце его сжалось томительным предчувствием чего-то ужаснаго… Говорить с командиром отряда было напрасно… Он уже решился и в тот момент, как доктор сильнее всего начал волноваться, полковник уже отдавал приказания…

— Позвать ко мне Стрюченко…

Казачий сотник явился к нему.

— Прихватите с своей сотней сотню Александрова и как только я дам первый залп туда — вы бросайтесь прямо на отступающих турок… понимаете?

— Слышу… А если там войсков нет?….

— А я вам говорю что есть…

Как нарочно, в эту минуту глухие выстрелы послышались оттуда, но мало и в разброд.

— Видите-ли?

Табор, конвоировавший беглецов, открыл было огонь, со страху… Пять или шесть аскеров выстрелили — за ними другие. Выстрелы похожи были на громкую песню струсившего ночью в лесу человека, ободряющаго самого себя.

Хотел было прислушавшийся к ним казак заметить, что «по команде» так не стреляют, да сообразил, что рассуждать здесь не его дело… Приказывают — стало-быт нужно исполнять.

И очень недолго пришлось ему ожидать этого исполнения.

Не успел он передать обеим сотням приказания — как оглушительный треск беглаго огня послышался из рассыпанной полковником цепи стрелков… Огонь разгорался и разгорался… Скоро к нему присоединились удары стальных дальнобойных орудий…

Началась по всем правилам подготовка к серьезному бою…

— Ну, сотник, с Богом! — подскакал к нему полковник.

— Позвольте мне ехать с сотней…

— Вы — кажется, доктор Соймонов?

— Да.

— Ведь я вас за это к крестику не представлю.

— Я и не прошу вас об этом…

Сотня медленно выезжала на позицию…

— Скорее, скорее! — торопил их полковник… — Скорее!… Да разом молодцы… Соколами на них опрокиньтесь… Слышите?!. Турки сволочь; теперь их немудрено разогнать как зайцев… Понимаете вы меня?.. Так зачем-же вы, доктор, хотите ехать с ними?

— Может быть придется подать помощь…

— Пожалуй — по мне отправляйтесь…

— Идиот какой-то этот Соймонов, — обратился полковник к своему адъютанту.

— Совсем идиот…

— Искатель приключений… И врет ведь, что не для крестика… Как кончится бой он-же первый пристанет ко мне, станет Владимира клянчить… Ну, да я его тогда оборву…

Когда первыя пули просвистали над обозами мирных жителей — все точно оцепенело… Еще никто не был ранен между ними — а вопли и стоны с конца в конец оглашали весь простор Хаскиойской долины… Женщины еще пуще забились в глубь своих кибиток, дети подняли плач… И этот детский плач покрыл все остальные крики, потому что детей здесь было больше, чем взрослых. Зажиточные румилийцы считали их благословением Аллаха и вот теперь пришел, наконец, день — когда мать, потерявшая своих детей раньше, считала себя счастливою… Женщины c ужасом вглядывались в маленькия детския личики, охватывали ребят и прижимали их к себе, точно русские уже показались в самых таборах… Воскресли все рассказы константинопольских софт о неистовствах, будто-бы совершаемых нашими войсками, о сожженных деревнях, убитых стариках, замученных младенцах… Голоса людей, знавших хорошо наши порядки, тонули в общем говоре… Софты и муллы, подбившие население бросить свои жилища — не раз сообщали им, как русские пробуют достоинство своих сабель, перерубая детей пополам, как они вырезывают груди у женщин, как мучат пленных. Явились легенды, как наши заставляли пленных сначала рыть себе ямы, а потом заживо зарывали их в этих ужасных могилах… Красивыя девушки трепетали и, разумеется, в этот момент хотели променять свою молодость и прелесть на дряхлость и безобразие старух… Им, по словам рассказчиков, грозила самая горькая участь… Остервенелые солдаты насиловали их тысячами — и несчастные умирали в ужаснейших мучениях, переходя без отдыху из однех рук в другие. Уходя, русские будто-бы перерезывали им шеи и бросали так несчастных на жертву воронью, следовавшему за победителями…

Первыя пули, всполошившие таборы беглецов, были только вестниками дальнейшаго бедствия…

За ними последовали другие… Скоро — точно рой шмелей жужжал над обозами. Казалось, они встревожили безчисленные ульи и шмели ринулись на них отовсюду… Теперь было чего пугаться… Несколько человек уже оказывалось ранеными. Глупые свинцовые шмели били стариков, на руках у матери — они поражали дитя, только что улыбавшееся ея теплой ласке. Несколько аскеров уже легли по дороге… Но этого было мало… Скоро с диким визгом разрезала воздух первая граната, ворвалась в самую гущу убегавшего каравана, и разорвалась там с громким металлическим стоном, точно лопнула чудовищная стальная струна… Осколки ея полетели дальше, сметая все, что было перед ними — убивая волов, пронизывая кибитки ароб с целыми кучками детей, набившимися в них, догоняя разбегавшихся по сторонам погонщиков. Скоро за первыми гранатами последовали другие, можно было подумать, что оттуда кто-то невидимый, но громадный, бичует перепуганный люд громадными стальными кнутами и кнуты эти быстро рассекают пространство, впиваясь в живую, чувствующую и страдающую массу…

Крики десятков тысяч женщин и детей скоро покрыли собою и свист пуль и стон гранат…

Их расслушали даже в русском отряде — и сначала конечно не поняли… К воплям женщин присоединился рев буйволов, ржанье лошадей, беспорядочные выстрелы оттуда, большею частию, из кремневых ружей… Да еслибы и поняли — то было уже поздно…

Небольшой кавалерийский отряд мчался во весь карьер на беглецов…

С пиками на перевес, казаки неслись на объятую слепым ужасом толпу.

Две сотни их развертывались на скаку, стараясь отхватить как можно больше пространства… Стрюченко оказался лихим наездником, с шашкою на голо он был впереди своих станичников, зорко поглядывая на темневшую впереди массу… Уже и теперь казакам было ясно — что неприятель разбегается во все стороны, — это, разумеется только придало бодрости кавалерийскому отряду… Он летел с еще большею быстротою — тем более, что позади — наши приостановили стрельбу, чтобы не попадать в своих… Кони вытянулись совсем, земля точно горела под их копытами, стоя в стремянах, казаки, с диким гиком, неслись все вперед и вперед, уже не обращая никакого внимания ни на жидкую грязь, залеплявшую им лица, ни на то, что таборы принадлежали, очевидно, мирному населению…

За то у турок началось что-то невообразимое…

Панике довольно только мгновенья, чтобы охватить собою целыя тысячи народа.

И эти тысячи, десятки тысяч растерялись разом… Забыто было все… Одна мысль — русские сейчас наскочут, даже если хотите и этой мысли не было… Являлась только одна потребность бежать и бежать… Бежать, сломя голову — куда нибудь, куда попало… Первыми кинулись аскеры, конвоировавшие таборы, за ними все, у кого были лошади и ослы… Бросились не в одну — а во все стороны… В слепом страхе неслись некоторые даже на наш отряд… Неслись массами, густыми толпами, давя одни других, падая в грязь для того, чтобы быть тотчасъ же растоптанным сбоями. Пешеходы уходили туда же, то подворачиваясь под коней, то других сбивая с толку… Все это бежало с гвалтом, с шумом, с воплями, с криками: аман, Аллах, аман!.. С плачем и рыданиями… Жители Содома и Гоморры я думаю не так разбегались от поражавшего их небеснаго огня, как эти несчастные…

Но главное было впереди… Когда передовые казаки ворвались в обоз — из кибиток, из ароб, из каруц выскочило все взрослое, что только было там. Матери забыли своих детей, сестры братьев, мужья жен… Все неслось, все уходило вперед… Падали в грязь и снова вскакивали… А сзади догоняло их дикое гиканье казачьих сотен, вопли аскеров, попавшихся под шашки станичников, и трескотня перестрелки, завязавшейся между более отважною молодежью и напавшими на табор русскими…

Паника стала всеобщей.

Не бежали только дети… Взрослые грудных младенцев бросали прямо в грязь — и уходили сами….

Глава XLIII. Нива крови

Вчера весь день ездил Соймонов по полям Хаскиоя… Сегодня утром он опять направился сюда же…

Целое море несчастия, горя и страданий широкими волнами лилось по их неоглядному простору…

Вчера ночью туман опустился на эту ниву крови и окутал ее… Но сегодня разогнали мглу тусклые лучи дня, точно побледневшего от ужаса…. Медленно поднялась она к серому небу, обнажая землю, на которой толко что разыгрался последний акт этой гибельной трагедии, акт начавшийся убийствами в долине Казанлыка и пожарами Ески-Загры, продолжавшийся избиением целых масс на пологих холмах Плевны и закончившийся так неожиданно и так потрясающе на полях Хаскиоя…

По всему этому простору — еще вчера слышались крики и стоны…

Всю ночь не спал Соймонов, всю ночь они доносились к нему, охватывая душу невыразимою тоскою… Можно было навсегда возненавидеть жизнь, решиться на самоубийство, при виде этого злодейства, которое участники называли необходимостью, современники более безпристрастные считают ошибкою, а история окрестит именем преступления… Всю ночь казалось, что каждый атом воздуха переполнен детским плачем и воплями брошенных на полях беспомощных семей… Утром — когда Соймонов выехал сюда — ему казалась вся эта равнина ужасным сном. Нехотелось верить в возможность таких гекатомб!…

Что сделали дети, почему именно их смерть понадобилась кровожадному божеству войны?

Что именно оне, ни в чем неповинные, могли искупить своими страданиями…

На всем этом просторе на сколько хватал глаз, а там, куда он был бессилен проникнуть — на сколько слышало ухо, — лежали тысячи, десятки тысяч детей… Лежали в невообразимом хаосе, утопая в холодной и глубокой грязи дороги, не находя силы в своих слабых ножонках чтобы выбраться отсюда… Тысячи, десятки тысяч детей… Их отцы и матери вчера в слепом страхе бежали в горы, едва едва намечивающияся на горизонте, бежали в минуты, ужаса, позабыв об этих слабых и беззащитных… Слабыя и беззащитные остались на полях, в жидкой слякоти их — без хлеба, ничем не прикрытыя от дождя и тумана… Хаос царствовал повсюду. Разбитыя или соскочившие с колес арбы, задохнувшиеся в ярме волы, убитые осколками гранат лошади, люди и буйволы, разбросанный хлам — видимое дело оставленный здесь обезумевшими беглецами — и всюду между ними — эти массы детей, часто даже грудных, умевших только плакать, да протягивать, утопая в грязи, слабыя рученки к нахмурившемуся сегодня небу… Эти рученки тянулись из под колес карруц, из под копыт бившихся на земле коней, из под опрокинувшихся ароб… Эти рученки протягивались и просто из открытых мест, где жидкая грязь тускло поблескивала черною лужей. Сотни детей уже задохнулись в ней, другие сотни умерли от голода и голода и их крошечные трупики разбросались повсюду, как чудовищная мостовая, по которой торжественная колесница победителя должна будет проехать, терзая их, уже бездыханных, своими тяжелыми колесами… Неужели и эти жертвы нужны были для триумфа?.. Но — среди трупов ползали, подымались и снова лицом в грязь падали сотни и тысячи еще живых детей, оглашая эту «пустыню смерти» своими болезненными все более и более слабевшими криками… «Нашлю я на тебя своего ангела Азраила, когда исполнится мера терпению моему и побьет он племя от убеленных сединами старцев до несмысленных младенцев и никого не останется даже, чтобы засвидетельствовал будущим векам об истреблении погрязшаго во грехах и преступлениях народа» — говорит Абдалла-бен-Шаил, описывая Аллаха, когда грозный он обращается к развратным городам, подымая перед ними завесу будущаго. Казалось арабский поэт описывал именно это Хаскиойское дело…

Дети, дети, дети везде…

Дети цепляющияся за ободья колес, чтобы хоть на минуту приподнять голову из засасывающей их отовсюду грязи, дети, копошащияся в обломках ароб, дети — бессильно склонившиеся на трупы других, дети, раненые осколками гранат, пулями, дети, истекающия кровью и еще бьющиеся в судорожной агонии, дети, уже истекшие — и открыто, словно в упрек небесам, показывающие свои страшные раны… Дети, хватающияся за ноги коней, когда по Хаскиойскому полю проезжают онемевшие от ужаса всадники, дети, едва имеющия силы приподнять голову им на встречу и безмолвно одним больным, страдающим взглядом умоляющия о помощи… Дети, обнаруживающия жизнь только движением глаз, пока и их не залила жидкая грязь Хаскиоских полей, дети, сплошь утонувшие в ней и только черными горбиками, да черными силуэтами свидетельствующия из под нея о месте, где они погребены… Дети, бьющияся в грязи, встающия, делающия несколько шагов, чтобы сейчас уже рухнуть в ту же грязь, дети, набившиеся кучами, взлезающия друг на друга, давящия одни других… Из жидкой слякоти торчат руки, ноги и головы, облитые этою же слякотью, почерневшие от нея…

Сама оффициальная реляция не могла умолчать об этом.

Наши атаковали таборы (потом оказался всего один таборъ), завязался бой; мирные жители, вместо того чтобы оставаться безучастными, стали стрелять тоже по нашим солдатам. В конце победа осталась на нашей стороне, турки бежали, бежали и обозные, оставив на поле в грязи беспомощными 20.000 детей и женщин.

Победа!

Кто же будет гордиться ею, этою победою над детьми, над двадцатью тысячами детей и женщин, в каких храмах отслужат за нее благодарственные молебны и где триумфатор, способный вплести новый лавр с именем Хаскиоя в свой венок?.. Кто расскажет в назидание, будущим бойцам об этой победе и чувство-ли героизма шевельнет она в сердцах слушателей?..

Ночью был мороз…

Тысячи детей замерзли… И в то время как замерзали дети — между еще оставшимися между ними матерями завязывалась остервенелая, бешеная драка за каждое колесо, за каждый обломок арбы, за каждую тряпку… Вгрызались в горло одна другой, душили, ногтями раздирали лица, чтобы отняв насильно эту тряпку, броситься с нею к своему ребенку…. Но увы — пока длилась эта бойня — дитя замерзало и уже не нуждалось в покрове… Вокруг несколько жалких хижин Хаскиоя — шла свалка более ужасная… Тут убивали друг друга, чтобы только иметь возможность укрыть плачущую дочь или болезненно стонавшего мальчика под соломенною кровлей лачуги пробитой гранатами… Весь путь от этих логовищ до Адрианополя — усеян трупами… Кони уже привыкли и их кованные копыта падают прямо в эти измученные лица с широко открытыми глазами… И когда копыта подымаются вновь — кажется что не тронутыя им глаз все такъ же остается открытым, все так-же недоумело смотрит в вышину, прямо в это холодное серое небо!.. По окраинам Хаскиойской равнины — стоят бедные раззоренные села — где выедено все что, только можно выесть… Сунулись туда солдаты — тысячи детей бросились к ним навстречу, детей обезумевших, умоляющих только об одном — дать им хлеба…

Солдаты роздали свои сухари, роздали все что было с ними, и не накормили десятой доли умиравших…

Тут нужен был Христос с его пятью хлебами… Нужно было чудо… Оно одно могло спасти несчастных…

Но чуда не совершилось — и к вечеру следующаго дня большинство этих жалких созданий было уже мертво…

Десятками и сотнями выносили солдаты еще живых из этого ада — но тысячи еще оставались. Казаки словно кладь везли детей на седлах, пехотинцы сажали их себе на плечи, брали на руки, пушки и лафеты были сплошь покрыты посаженными на них детьми. Из фур — десятки головенок с ужасом смотрели вперед… Куда и зачем везут их? В ком из детей оставалось еще достаточно силы — те бросались на солдат, хватались за них рученками впивались в них с теми же криками: хлеба, хлеба! Только взрослыя девушки оставались неподвижными у трупов своих сестер и матерей… Они прикрывались от наших, опускали свои фераджи на лицо, и когда солдаты выводили их из полубезчувственнаго состояния, когда им предлагали идти в Адрианополь с нашими, давали даже лошадей — девушки отрицательно качали головами и провожали спасителя взглядами полными ненависти и злобы…

— Пойдем, пойдем с нами? — говорили им по турецки болгары — переводчики.

— Будьте вы прокляты, убийцы! — кидали им свой упрек несчастныя.

— Что это, что это? — растерянно обратился Соймонов к одному болгарину из ополченья.

Тот только улыбнулся.

— Чему вы радуетесь… при виде этого ужаса?

— Я видел другой ужас… Я видел как их отцы и братьи под Ески-Загрой, в Казанлыке, в Чирпане, в сорока восьми селах долины роз, — убивали жгли, насиловали и душили наших… Сорок пять тысяч болгар погибло тогда!.. Бог справедлив — Он дал и нам возможность насладиться страданиями наших врагов…

Часто когда казак проезжал по полю — за копыта его лошади хватались детския руки… но тотчасъ же другое копыто разбивало голову ребенку… Убийства эти — тонули в слякоти Хаскиойских полей… Там не было виновных — были только жертвы… Смерть стихией ворвалась сюда и на сотню верст праздновала свою злую победу…

Вон на одном лафете — сидят двое детей… Привезли их в лагерь — кормят…

Подходит болгарин…

— Спроси-ка их, — вмешиваются солдаты — о чем-нибудь…

Болгарин заговаривает с ними по турецки…

— Ну, что они говорят?

— Спрашивают, когда-же их будут резать…

— Зачем?..

— Они говорят, что русские режут и убивают детей…

— Ах вы бедные, бедные… — и заскорузлыя, мозолистыя руки солдат гладят детския головенки…

Глава XLIV. Мстители

Омер и Амед, пересадив женщин на коней — крупною рысью двинулись по Адрианопольский дороге.

В слепом страхе они обгоняли каруццы мулов, на которых тоже сидели спасавшиеся женщины; сотни пешеходов оставались далеко позади, когда наши беглецы неслись мимо. Матери по пути протягивали к ним детей своих — но нельзя было брать их с собою… Таких были тысячи да, кроме того, в подобные минуты человек, прежде всего, становится эгоистом. Что ему за дело до других… страх — исключает великодушие!..

— Скорей, скорей, — торопил Амед, с ужасом оглядываясь на оставленные позади Хаскиойския поля… Туман еще закрывал их — но он хорошо знал, что делается теперь под покровом этой мглистой пелены… Сам за себя он не боялся — ему просто страшно было за Айшу… Онъ бы с радостью умер на ея глазах и за нее… И девушке было невыразимо жаль этого красиваго юношу. Она не могла любить его, но тем глубже было ея сострадание…

К вечеру — они пристали в одной оставленной деревушке… За ночь и в нее набилось много народа…

Утром большинство беглецов, опасаясь, что русские двинутся прямо по Адрианопольской дороге, кинулись в разные стороны. Айша с братом и Амедом двинулись на Эдирне. Они расчитывали на силы своих лошадей. Знали, что добрыя кони вынесут дорогу, ранее чем русские застанут их… Там они уже почти одни ехали по этому направлению… Извилистое, неправильное, изрытое ухабами шоссе шло мимо полей, сплошь покрытых слякотью, после только что стаявшего снега… Казалось наши беглецы пересекали безлюдную пустыню… На право и на лево попадались безлистные еще рощи — но тропинки вбегавшие туда и выбегавшие оттуда были совсем оставлены… Порою, темными пятнами чернелись деревни, но из труб их хижин и землянок ни одна струйка дыма не подымалась к небесам… Ни одна собака с громким лаем не выбегала на встречу путникам, ничей голос не раздавался на мертвых улицах этих словно только что вымерших сел. Раз только вдалеке протрусил верхом на осле трусливый болгарин, но и тот, заметив издали небольшой караван турок, бросился в первую попавшуюся балку и скрылся в ея изложинах. Ночью, по всему пути — нигде не мигал приветливый огонек и только порою на самом горизонте мерещились какия-то зловещия зарева… Но это было далеко, так далеко, что только отсвет пожарища в тучах — этот гневный румянец торжествующаго пламени — замечали наши… По всему пути попадались следы только что прошедших здесь отрядов. То сломанный лафет, то брошенная арба с разбившимися колесами, то каруцца опрокинувшаяся вверх ногами — и всюду палые кони, пухшие на весеннем тепле, заражавшие окрестность едва выносимым смрадом… Сытые вороны, сидя на трупах, даже не подымали голов, когда люди проезжали мимо… Им было лень, этим единственным победителям этим черным птицам, казавшимся посланцами кровожаднаго бога войны…

— Когда-же Адрианополь? — спрашивала усталая и разбитая долгою дорогою Айша.

— Эдирне?.. После завтра будем там… Потерпи еще…

И она терпела, как терпели все…

В конце следующаго дня — на пути попалась деревня, очевидно не брошенная людьми…

Из ея труб подымались черные клубы дыма.. В окнах светились огоньки…

— Аллах милосерд! — заметила Гюльма… — Наконец-то мы увидим людей…

— А может быть это болгарская деревня? — встревожился было Омер.

— Откуда тут быть болгарам…

Тем не менее Омер и Амед выехали вперед, оставив женщин за собою…

Они, на всякий случай, вынули и зарядили ружья… Здесь среди этого безлюдья, в пустыне опустошенной войною, встреча со зверем была не страшна, гораздо опаснее казалось наткнуться на человека.

— Нет это наши… — успокоился было Амед.

— А что?

— Да видишь мечеть?

— Ну?

Мечеть действительно грузною массой рисовалась в сумерках ночи… Высокий белый минарет ея резко выносился в высоту над сливавшимися в одно постройками села…

— А вон из окон огонь светится… Наши в мечети…

— Ты не бывал здесь, не знаешь какое это село?

— Нет…

Вон впереди показалось несколько фигур. Омер и Амед опасливо стали вглядываться.

— Болгары?.. Действительно во встречных людях они угадали врагов.

— Они безоружны… Надо проскакать через деревню…

— Куда же ускачешь, когда кони устали…

— Они нас не тронут… Эти под Эдирне, они знают что турки там еще… Побоятся. Мы прямо в кышт к мухтару… Скажем что к паше в Адрианополь едем — не осмелятся…

Но Омер не успел кончить…

Неожиданно, чуть не рядом грянул выстрел… пуля пролетела мимо ушей его…

И он и Амед бросились к женщинам.

Айша, бледная, прижалась к брату…

— Слава Аллаху… Никто не ранен, не убитъ

— А Зейнаб! — и Гюльма с ужасом указала на невольницу.

Старуха схватилась руками за гриву своего коня и качалась точно пьяная, тщетно стараясь удержаться у его шеи… Из горла у нея била кровь… В сумерках ночи слышалось ея предсмертное хрипение…

— Уходите… Уходите скорее… — крикнула она им, собрав последния силы…

Но уходить было поздно…

Новый выстрел… Омер и Амед увидели по дороге впереди несколько болгар, засевших за нарочно сдвинутые на самый путь камни.

— Будьте вы прокляты! — кинула Гюльма болгарам… — Подлые псы, сражающияся с детьми.

— Мы только мстим убийцам наших жен и дочерей! — послышалось из засады.

Омер и Амед бросились туда, пригнувшись к шеям своих коней…

Но на половине расстояния лошадь Амеда споткнулась… Он вылетел из седла и опять хотел было вскочить на коня, но тот зашатался и тяжело рухнул вниз… Омер выстрелил на удачу — но не успел повторить как был отовсюду окружен болгарами… Молодой турок выхватил ятаган…

— Ну, берите меня силой, подлые трусы!.. — орал он им… — Амед где ты?..

Амед не отзывался… Омер, бросив мимолетный взгляд в его сторону, увидел своего товарища с чего-то схватившегося за голову… Спустя мгновение — Амед точно осел на землю… Его застрелили в упор… Омер даже не слышал звука выстрела…

Айша в безмолвном ужасе оставалась в седле своего коня…

Она видела как ея брата окружили… В темноте вечера различила какую-то свалку около… Вот послышался опять звук выстрелов… Проклятье какое-то… Крики…

И все стало тихо…

Болгары подходят к ея коню…

— Ну, слезай с седла!.. Эх, да это молодая…

— А старуха тут еще была…

— Старухи нет уже…

И машинально оглядываясь, Айша действительно увидела Гюльму неподвижно лежавшею у копыт своего коня… Она сама набросила ферадж на голову и опустилась на землю…. Она знала, что сейчас прирежут и ее… Она не ждала пощады… Она-бы и не просила ее!..

— Чтожь с этой делать?

— Ужь очень красива! — послышался молодой сострадательный голос.

— Так что жь?

— Может быть она примет нашу веру… Выйдет за кого-нибудь из болгар замуж…

— Захотел ты!..

— Отдайте ее мне!.. Если до завтра не согласится, мы успеем убить ее и утром… Чего торопиться…

Айшу подняли…

— Ну иди!.. — грубо толкнули ее. И она пошла… Она положительно почувствовала ничего — тупое какое-то ощущение устали, точно внутри ея все упало… Она не поняла даже — скоро-ли дошла до деревни и очнулась только тогда, когда оказалась у очага болгарской хижины…

Кругом были только одни враждебные лица…

— Лучше-бы ее прирезать сегодня-же!.. советывали болгары молодому человеку, заступившемуся за нее…

— Далеко-ли русские? — приступали к ней…

Она молчала, вглядываясь в эти лица.

— Ты слышишь?.. Далеко-ли русские?..

— Нет… тут… сейчас…

И она, наконец, зарыдала, бессильно опускаясь на пол.

Какая-то старуха протискалась к ней… Подняла ея голову и с ненавистью плюнула прямо в лицо ей…

Глава XLV. Во время!

Соймонов объехал почти все Хаскиойския поля… Айши нигде не было. А между прочим она отправилась из Казанлыка по этому-же пути…

Когда доктор вернулся домой — ему попался на встречу молодой кавалерийский офицер.

— Ну, Соймонов, прощайте.

— Куда вы?

— Да сейчас отправляемся к Адрианополю. В передовом разъезде…

— А мне с вами можно?..

— Да ведь вы не у дел здесь — следовательно от вас и зависит..

Соймонов живо переменил коня на свежаго и когда небольшой отряд выезжал, он присоединился к нему за околицей…

Здесь уже приходилось двигаться по иному пути…

Порою, отряд нагонял небольшие кучки уходивших турецких солдат… Эти делали честь нашим, прикладывая к сердцу, губам и голове руки и затем простирая их вперед, точно показывая, что оружия нет; более многочисленные шайки башибузуков уходили от отряда в разные стороны. Преследовать одних и забирать в плен других было нельзя. Редко из ближайшей рощи неслись на встречу нашим кавалеристам выстрелы и когда солдаты кидались туда — из чащи на маленьких бойких лошаденках выносились и во всю мочь убирались подалее черкесы, грабившие из этих закоулков и своих и чужих… Болгарския деревни, через которые проезжал наш отряд охранялись вооруженною молодежью… Тут, около, валялись трупы убитых турок… Среди самых деревень чернелись обгорелые остатки домов, принадлежавших мусульманам…

Наконец отряд вступил на шоссе, по которому недавно проехала Айша со своими.

Тут уже началась известная читателям пустыня.

Страшное уныние наводила она на Соймонова… Он, ехавший сюда с горячим сочувствием к освободительным целям войны, невольно опускал теперь голову… Где эта величавая боевая легенда, где эти святыя задачи, которые казались так близки, так легко выполнимы, кому оказалась необходимой эта война. Болгарам? Но они не слишком-ли дорого за нее поплатились? 45.000 зарезанных в одном августе, 150.000 других, погибших от нищеты, голода, болезней по ту сторону Балкан… А сотни тысяч жертв, унесенных из русской армии пулями, штыками, гранатами, тифом, лихорадками, голодом, морозом?.. И, наконец, эти десятки тысяч замерзших детей, эти сотни деревень, оставленные их жителями… Нет — будь она проклята — нет в ней в этой сказочной красавице войне ничего кроме смерти ужаса и преступления… Кто воспользуется ея выгодами, кто выйдет победителем из этой бойни. Разумеется не несчастная измученная Турция, не Болгария, захлебывающаяся своею кровью, не Россия, утомленная на многие и многие годы… Напротив, только вороги славянства подымут свои головы… Они все приберут к рукам; они — умеющие ждать и рассчитывать. И когда перед славянством станет во всеоружии его самый опасный и самый грозный враг, когда он наложит дерзкую руку на невольно склонившиеся перед ним южные княжества — Россия уже будет бессильна… Ей останется одно — быть только свидетельницей ненавистной и дешево доставшейся врагу победы… Ей останется молчать — или принять вызов и самой истечь кровью без надежды на успех, защищая святое дело…

— Что это вы задумались, доктор? — обратился к нему командир отряда.

— Так… Пустыня эта тяготит душу…

— Да, не весело… когда-то вернутся хозяева на эти оставленные нивы, в эти дома…

— Ну, хозяева придут только не те… Тех нет… Или если они и есть — так далеко… Добрались, может быть, до Константинополя, а оттуда в Малую Азию…

— И ведь нигде ни одного огонька…

— Только трупы пухнут на этом просторе… Отвратительно…

— Ну, да слава Богу… Конец близок уже…

— По вашему это конец?

— Еще-бы!.. У Турции нет сил больше защищаться…

— А по моему — это начало разложения…

— Каким образом?

— Очень просто… Вы думаете теперь — все гладко будет… Тепер-то и выступят настоящие враги наши… Теперь-то именно самыя серьезные задачи и будут перед нами… С тем только различием, что мы уже бессильны справиться с ними… Рассчитывали, что эта война даст нам покой внутри и свободу… Так-ли… Посмотрите, чтобы мы за нее не поплатились иным, еще более худшим.

Только к вечеру этого дня доктор и небольшой кавалерийский отряд добрались до болгарской деревушки, где были убиты Омер, Амед и женщины, ехавшие с Айшою.

Еще издали — нашим послышались крики и шум…

Передовой отряд увидел густую толпу болгар, бежавших на шоссе…

— Что это они, нас встречать?..

— Не должно…

— А ну-ко, Веретенников, съезди…

Лихой драгун наклонился к кошо и бросился вперед…

— Вы это что?! — наскочил он на болгар…

— А, братушко… Сейчас турчанку одну резать будем..

— Это за что?

— А они наших режут, а мы — ихних…

Подъехали и другие…

Посреди этой озверелой толпы — Айша казалась уже трупом.

Молодой офицер сообразив в чем дело, бросился к державшему ее за руку болгарину и полоснул его нагайкой через голову…

— В нагайки, братцы, эту сволочь.

— Что такое, что такое? — подъехали другие.

— А вот подлецы… женщин резать вздумали… Ах вы волки этакие!..

Но волки уже разбегались во все стороны.

Айша осталась одна перед нашими… Заговорили с нею через переводчика — молчит, ничего не понимает… точно помешанная… только обводит всех безумными глазами…

— Доктор, доктор…

Соймонов подъехал…

— Что еще там у вас?..

— Да вот, бедная, очевидно заболела от испуга…

Соймонов соскочил с лошади.

— Айша!..

Айша дико взглянула ему в тлаза… Лучь сознания мелькнул в ея лице и спустя несколько мгновений она уже рыдала в его руках…

На другой день утром слабый свет весенняго дня, едва проникший сквозь тусклое окно в болгарскую землянку, упал прямо на лицо спавшей девушки.

Рядом на скамье сидел Соймонов, не отрывая от нея глаз.

— Выдержит или нет? — думалось ему… — Натура здоровая… Во всяком случае теперь я уже не расстанусь с нею, больную или здоровую я увезу ее с собой… Будь что будет!..

И только тут, сидя около нея, он понял как глубоко он любит эту девушку.

— Бедная, выстрадала сколько… Точно бледная лилия надломленная бурей… Оправится ли она когда-нибудь… Подниметъ ли еще к солнцу свою головку…

Он взял ее за руку… Тихо взял; но спящая вздрогнула и открыла глаза… Краска залила ей все лицо… Она спрятала его в подушку…

— Не бойся меня… — заговорил с ней Соймонов.

— Я не боюсь… Все равно я твоя…

И точно подчиняясь неудержимому порыву, она приподнялась, обвила руками, трепетавшими от волнения, шею Соймонова и замерла на его груди…

— Ты знаешь, — торопливо и порывисто заговорила она, немного погодя. Теперь у меня нет никого — ни брата ни близких…

— Я для тебя буду и братом, и мужем, и отцом, моя дорогая…

— Я любила тебя все время… Я осталась верна тебе… Пусть же — твой Бог будет моим Богом, твоя мать — моею матерью, твоя родина — моей родиной… Возьми меня, скорей возьми меня отсюда…

КОНЕЦ.


[1] Посреди Габровскаго базара стоит сторожевая башня.

[2] Конак — правительственный дом.

[3] Эдирне — Адриононоль.

[4] Станислав 3-й и Анна 4-й степени.

[5] Оно давно было переведено нами, приводим его второй раз.

[6] Зарифи — Константинопольский банкир.

[7] Смотри роман того-же автора «Плевна и Шипка».

[8] Вот как эта местность занесена была в мой дневник: в бинокль уже видно движение масс оттуда. Они, очевидно, только теперь почуяли наше движение. Говорят, что уже пустили семь гранат по передовой нашей колонне, если не громят нас теперь, то потому, верно, что пушки обращены в другую сторону и перевезти их сюда не успели… Белый зигзаг траншеи засыпанной снегом. Он от землянок идет к вершине, где, окруженная четырьмя кругами ложементов, стоит грозная профиль большого редута и черные брустверы батарей с отверстиями амбразур, сверкающих как острие ножа. Несколько ниже Лысой горы вершина с укрепленным лагерем турок. Близко, близко подходит наш путь… Сейчас мы сойдем на Куруджу и направимся по тропе, которая вся под турецкими выстрелами, вся открыта, громи ее сколько хочешь.

Комментировать