<span class=bg_bpub_book_author>Борис Шергин</span> <br>Дневник (1939-1970)

Борис Шергин
Дневник (1939-1970) - 1946

(16 голосов4.3 из 5)

Оглавление

1946

6 января. Суббота

Слушал Реквием Моцарта. Чрезвычайно сильное впечатление. Произведение барочного стиля и в то же время выше стилей и эпох. Солисты слабы. Понимают ли они латынь? Во всяком случае, религиозного воодушевления нет. Но музыка потрясает. И эта священная латынь сама по себе ходатайствует к Великому Судии, хотя бы и произносима была неумелыми, может быть, и равнодушными устами.

Реквием исполняется концертно. Это как бы ожерелье из драгоценных камней различной формы. Они не скреплены для слушателя священнодействованиями богослужения. И всё же впечатление единое и мощное… Точно грохот разбиваемого вдребезги мира слышится. Слышатся вопли рода человеческого, припадающего к Грозному Судии. «Когда поставятся престолы, и книги разогнутся, и Судия возсядет…» — поёт церковь восточная. Восток ниц повергается, моля «неосужденно предстати усопшему к страшному престолу Господа Славы». Восток умилённо и сладостно, и тихо поёт над новопреставленным: «Со святыми упокой, Христе, душу усопшего раба Твоего…». Скорбь и радость в дивной этой песне Востока, певаемой над мёртвым. Когда её поют, ниц лежат близкие, родные отошедшего, и печаль облегчается токами слёзными.

Латинская месса Моцарта (глупый конферанс возвещает, что эта вещь «выходит из узких пределов культовой музыки») требует милосердия, мольбы с угрозами, молит, потрясая кулаками. Наша панихида, как тихая заря золотая, уносящая преставившегося к свету невечернему. Здесь моление бурею подымается к небу… О, какая сила, какое дерзание в заупокойной службе у Моцарта! Эта музыка конгениальна псаломским воплям Давида, который столь же грозно судится с Богом. Но ведь и Вечный говорит: «Придите и стяжемся!..». И Запад стяжается с Богом в этой музыке над бездыханным безгласным трупом: «Не дал ты ему поцарствовать на Земле, так дай ему небесное царство!». Но Восток, видя светлое лицо отошедшего брата, поёт о чудных краях, где нет ни болезни, ни печали, ни воздыхания…

В капелле, расписанной Микель Анджело, где фигуры грозных ангелов клубятся как облака, где Судия так неумолим, как уместен моцартовский Реквием.

12 января. Пятница

Реквием Моцарта… Ряд солистов временем маловыразительны, не волнуют, хотя и старательны, как приходской хор, разучивший сложную вещь и заботящийся лишь о том, чтоб не спутаться. Но музыка, орган и оркестр великолепно передают всемирную трагедию Страшного Суда. Мощно звучит и хор с органом, со смычковыми инструментами.

Страшный Суд… Какому гению под силу такая тема? Только древнему церковному пению. Но наяву и то, что и творчество индивидуальное, творчество гения, такого, как Моцарт, может так же мощно брать за сердце и исторгать слёзы.

14 января. Воскресенье

Смала был я любитель рисовать, красить. На то и учился, падая по цветам древнерусского стиля. Любителем навек остался. Потом былинами и сказками стал управлять. На том коне и еду. Но не интересна мне автобиография эта. Никак! Главное: чем душу питаю. Зрение утекает, как из утлой посудины вода. Прислушиваюсь к музыке. За целые века много тут дива положено. «Светская» европейская музыка. Не только оперетки, но и большинство опер… Верди, Визе в ХIХ столетии… Но и Рахманиновы, но и Скрябины, думается мне (я ещё не вникал сюда), не для меня. Но говорить об операх и судить… не своим я тут товаром торгую. Я вот на сем свете несказанно, невыразимо люблю природу. У Римского-Корсакова в музыке есть картины природы. Есть у Глазунова, скажем, «Четыре времени года». Вот сюда мне хочется внимательно приникнуть. В такую «светскую» музыку. Ведь я люблю и народные песни «весенния», и стихотворения о весне, осени, зиме, положенные на музыку.

В молодости я мало думал о том, что восприятие природы у художника, у композитора может быть непосредственным и живым. Интересуясь древней церковной музыкой, я мало думал, что природа, вечно юная, хвалит Создателя, и композитор, любящий природу и отображающий её, так же, как и тонкий живописец-пейзажист, сам хвалит Творца. И мне, если я мало и отчасти уже касаюсь рисунка, мне можно и должно искать своё желание и в музыке…

В музыке русских композиторов надо мне подслушать, нет ли там мною любимого — тонко-тусклого, сребро-прозрачного неба, голых весенних веточек и этого:«Ещё в полях белеет снег, а воды уж весной шумят…»[42]. Рахманиновская музыка на эти стихи мне не нравится. Светлой грусти весенней нет в этой музыке.

15 января. Понедельник

Не забуду одного дня. Мы жили в деревне. Был сияющий, солнечный ветреный день. Я сидел на широкой поляне под дубом, древним, раскидистым. Свежий ветер правил по небу ряды злато-белых облаков. Как корабли, они плыли от норда к полдню, как корабли, блещущие парусами, кидая на поля бегущие тени. Ветер свистел, веселяся в вершине дуба, но нижние сучья с вырезными листами были недвижны, казалось — сам златокузнец Челлини вычеканил их из бронзы, вычеканил и вызолотил.

В руках у меня был Платонов «Федр», я читал о вещем священном дубе близ Афин. Под сень дуба в полдень приходил Сократ, и в этот час нисходило на мудреца божественное исступление…

В этот сияющий день, в этот час бегущих облаков, когда эолова арфа ветра пела в бронзовых ветвях прекрасного дуба, когда сердце и ум трепетали, радостно внимая вечно юным и вещим глаголам древнего мудреца, я сладко ощутил, узнал и увидел: вот здесь, вот это и есть невыразимая слабыми моими словами — «слава Отцу и Сыну и Святому Духу»!

«Приди Лице, бегущее от человеческаго постижения», — вопиют к Духу уста светлого мудреца наших дней. «Дух дышит, где хощет». Не знаешь, когда и куда Он приходит…

Сегодня опять слушал Моцарта. Симфония «Юпитер». Музыка величественная и веселящая сердце. Музыка растёт в душе, «как сокол ширяся на ветрах». Величество нарастает. Сердце веселится, как птаха малая, взмывая над облаки, в лазурь. Дух-от захватывает, не может птаха навеселиться…

И Моцарт, и, к примеру, Штраус оба были людьми светскими, оба выступали в салонах. Моцарт любил оперу и был блестящим оперным композитором, как, например, Верди, Гуно, Бизе. Но, слушая Штрауса, представляешь себе венские роскошные гостиные, великолепные танцзалы. А Моцарт выше своего времени, он парит выше европейских столиц. Не прикладываю музыку Моцарта к русской природе… Но инде соединяется с этой светлой музыкой сердце…

На концертах серьёзной музыки видишь много людей, пришедших в концертный зал не потому, что «все будут», не для встреч и развлечений, но чтоб послушать любимые произведения. Многие из этих людей вне религиозных переживаний, не думали о Боге. Переживания, связанные с музыкой и вызванные ею, являются здесь эквивалентом молитвы. У людей же, взыскующих Бога, здесь я разумею и церковных людей, музыка приводит, подвизает к молитве. Во всяком случае, независимо даже от намерений композитора может вызвать настроения и чувства религиозные.

15 января

Прекрасным, могущественным ангелом музыки кажется мне Моцарт в иных его песнопениях Реквиема… Как сильно, как дерзновенно!.. Иногда не в силах душа следовать взмаху могучих крыльев…

Страшный суд, последний день предстает уму и сердцу, внимающему этой удивительной музыке. Рушатся города, и вопит от ужаса род человеческий. Гремят трубы архангелов…

Когда возгремит последняя труба, и огненные подымутся реки, и восплачет человеческий род, тогда моли о нас, моли о нас, Пречистая!.. Поёт восток. Так же поёт и Запад. Вопли и громы сменяются как бы ангельскими хорами. И опять трубы и кимвалы, и органы. Тоже столь же исступлённые, как и мольбы, хвалы Всемогущему…

Реквием Моцарта… Это какое-то… сотворение мира. Сгусток драгоценностей, слиток золота.

Так много переживаний, больших, сильных… Впечатления налетают… Не успеваешь пережить, перечувствовать. Могучая, величественная божественная слава мессы заставляет тесниться сердце, могущество музыки вызывает слёзы… Так сильны впечатления от музыки, от слов…

Восхищаешься, плачешь, остаёшься неудовлетворённым… Можно сто раз слушать этот Реквием, и всегда будешь не сыт. Всё будет казаться, что не разобрался… Вопли, громы, трубы, сменяющиеся тихой, умилённой паузой. И снова буря Херувимской гремящей хвалы… И вот опять вопль конца мира…

Моцарт создал нечто конгениально древнему столповому пению. В разных планах, даже полярные в формах, в приёмах изобразительности, по силе впечатлеваемости эти две разные музыкальные стихии потрясают одинаково. И в нашем древнем знаменном пении как бы рокот моря, трубы архангелов — впечатления одинаково сильны… Но после Реквиема уходишь неудовлетворённый. Титанические куски музыки остались не пережитыми… Хочу слушать ещё и ещё.

24 января. Среда

Морозов боимся: одежонка плоха, да и такое мокро — горе калошики забыли, когда и были. Снег с дождём. Я выплыву из крыльца в лужу, ну и домой. А брателко в матерчатых башмачонках в снег и в воду… Светик мой, доброхот.

Через два дня неделя мытаря и фарисея. Заслышим уже недалёкую поступь поста, издали донесётся бряцание постного кадила. Ещё масленица не была, но в церковных службах уже слышим фимиам «святых постов», как дальний зов постного колокола, звучит песня «покаяния отверзи ми двери»…

В своё время писал работу, принята была, но не пошла в ход, не опубликована была, и время и обстановка затеряли её. И я махнул рукой; не в подъём мне эту работу протаскивать самому. А о том, чтоб кто могущий помочь с мели дело это сдёрнул, смешно и думать: есть у меня горький опыт. Сегодня узнал я, что некто таковую ж работу представил, но несравненно в виде гораздо более слабом и худшем, по сравнении с моим трудом. И этот конкурент мой, как имеющий сильные связи, схватил большие деньги.

Что же мы-то с брателком колотимся, а всё нищие… Как же ещё до сильных-то людей добиваться, лизать их или за пятки по-собачьи хватать?

Побродил по улице: снег, слякоть… Всё немо. И я взял, открыл от Иоанна, словеса Христовы к ученикам после тайной вечери. Он говорит Петру: «Душу ли свою за меня положишь? Петух трижды не пропоёт, как ты отвержешься меня…». И сразу пало на сердце: Сыне Божий, ведь это мне он говорит!

17 февраля. Суббота

Бог да добрые люди пособляют на ноги встать. Только ноги-ти охудали порато. Завелася толкотня с деловыми людьми. Вижу рвачей, привыкших брать помногу, брать спокойно, важно и бессовестно. Они сумели так наладить жизнь, что к ним тысячи сами текут в карман. Сколько достоинства в их лицах, сколько подобострастия со стороны окружающих!.. Опять вижу хапуг, которые хватают с визгом и руганью. Эти тысячи-то свои тоже схватят, но достаётся им не без беготни, не без хлопотни. Около тех и тех кормятся «люди молодшие», не сумевшие стяжать имени и лавров, людишки вроде меня.

Это я об артистах глаголю…

15 марта. Четверг

В один вечер слушал и Реквием Моцарта, и «поэму на смерть сына» одного поэта «из ведущих». Вот — два полюса. Тут о смерти, и там о смерти. Тут мировоззрение, и там нечто вроде. Здесь скорбь как орёл возносится, скорбные очи орлиные соглядают солнце, и миры, и века. Скорбь веры, рыдая об усопшем, поёт хвалу Вечному. Господь даде <?>, Господь Отче, — буди имя Господне благословенно вовеки! У христианина скорбь плывёт на крилех орлиных выше неба и выше времён и веков. Рыдая, хвалит Вечнаго. Рыдая над усопшим в «надгробном рыдании», поёт верующим ликующее: «Где твоё, смерть, жало?!».

А у сего «гада века сего» рёв звериный, унылый, страшный. Точно в ящике забитый бьётся человек Материт убивших сына: «сволочи», «убью!..». «Ваши сыновья блядуны, безносые, воры, жулики… Мой любил кино, радио, спорт, уважал девушек!..» Какой жалкий тупик Жалкий Реквием сыну[43].

31 марта. Суббота

Ходили, я и брателко, с вербочкой. Еле залезли, едва и вылезли. Толпу поносит, как в поле траву. Где уж тут свечку зажечь: лба не перекрестишь. Из-за гомона и криков не слышен и многоусугублённый партес клиросных артистов. Как бы то хотелось знаменного, столпового пения. Ведь никого не удивишь концертными ариозами.

Вербочки сегодня повсюду: на улицах, в трамваях. Уж на что одеревянела душа, а умильно видеть прекраснейшие всяких цветов, нежные, как жемчужины, барашки вербные… Вечно юнеющие дни и настроения. Как в детстве, так и теперь, в преддверии старости, опять настали эти дни желанные, заветные.

Вечно живёт и вечно цветёт живоначальное существо праздника. Так же, как в дни впечатлительной юности, должна бы душа моя чувствами и воображением и теперь отзываться на благовест праздника. Но грех, слабая жизнь состарили с телом и душу. И вот существо, долженствующее быть вечно юным, стареет, становится нечувственным — «грешное тело и душу съело».

Обижусь на давку в церкви, а того в толк не возьму: «последняя Русь здесь», как говорил замечательный русский человек Аввакум протопоп. Охают, пыхтят, исходят потом, ругаются, а ведь стоят часами. В этих теснотах праздничных брателко всё уж в охапке меня держит. Он сам как былинка, а кабы не он, в заутреню позапрошлого года я бы околел. Брателко троих выволок обмерших… отдышались…

Поэт, ныне умерший, говаривал: «Не увидишь лика человеческого, всё рыла».

Я видел: три женщины, друг друга как бы поддерживая, идут ко всенощной. Все три в чёрном. Две-то ведут третью. Она еле переступает. У всех трёх спокойные, я бы сказал, прекрасные лица. В руках вербочки и свечки.

Есть ещё лики человеческие!

1 апреля. Воскресенье. Цветоносное

«Красота спасает жизнь», — говорит Достоевский. Чаще всего здесь под именем «красоты» разумеют искусства: музыку, поэзию, живопись. Ныне меньше всего занимаются философией своего искусства сами профессионалы — музыканты, поэты, художники. Тут, у профессионалов, деньги и честолюбие — единственный двигатель творчества. Халтуры во всём 99%.

Бескорыстно, «для души», любят «искусство» потребители. На концертах «серьёзной» музыки я чаще всего ценю публику больше, чем «рвачей»-исполнителей.

Не поспел на ноги встать, удачливый (и талантливый) пианист, скрипач, актёр, а уж он об одном только думает: как бы коллег своих перегнать, за один вечер в пяти местах гонорар сорвать.

Меня не интересуют эти «жрецы искусства», честолюбивые и всегда алчные. Меня интересуют люди, «живущие» музыкой, поэзией, посетители концертов, почитатели поэтов…

Жизнь наша, жизнь большинства — «юдоль плачевная». «Несть человек, иже жив будет и не узрит смерти»[44]. А пока жив — болезни, потери близких, старость, всякие несчастья и неизбывные скорби. <…>

Конечно, в час скорби ты не пойдёшь ни в кино, ни на Дунаевского и т(ому) п(одобный) сор. Но сердцу и душе, скорбящим смертельно, что дадут и красоты Штрауса, Верди, Бизе?.. Ты выберешь, конечно, что-нибудь подходящее к настроению у Чайковского, у Рахманинова, у Глинки. Ну, они заставят тебя слезу пролить. А дальше что? Ведь вот и в крематории «музыка играет» вещи классические, подходящие к моменту, «когда мёртвого садят в печь». Но не сожигающие ли, не испепеляющие ли душу слёзы вызывает эта музыка?

«Массы», простодушный обыватель музыку ассоциирует с развлечением, соберутся повеселиться — тут и гармошка, и джаз. Музыка и кино — лишь бы «рассеяться».

Вопрос о музыке как о чём-то большом и нужном для жизни духа не ставится не только среди «простых масс», но и среди рядовой интеллигенции…

У народа была своя исконная музыка, пронизывающая быт, делающая его праздничным и как бы благословляющим. Были у народа поэзия и музыка, в которых человек рождался и умирал. Семью, род эта бытовая музыка удовлетворяла. Эстетическая ценность этой музыки, безусловно, велика. Возвышенно настроенные умы и сердца эта поэзия, бытовая, не удовлетворяла. Этим душам орлиного полёта подавала руку поэзия и музыка вселенская, надмирная, поэзия и музыка вечная.

В дедовский наш быт с его неповторимой красотой нам уж не влезть. «Не воротится вода, яже уплынула, ниже жизнь наша, яже преминула». Но над этим, столь любезным сердцу нашему бытом вечно пребывало зиждительное Творчество, вечно пребывала Мысль и Мудрость. Над всем и во всём пребывал и всё наполнял Поэт Неба и Земли. От него гармония миров и музыка. Музыка в тех масштабах, в каких её понимали и принимали древние — эллины, египтяне и сменившая сень закона на свет благодати Церковь Христианская.

Не поскорбим, что исконная красота старинного быта с его укладом вызноблена, выветрена сквозняками века сего. Вековой песенный уклад дедовской жизни был как бы дитятею. Он должен был вырасти «в мужа совершенна», т. е. облечься во Христа. Все народы имели свою национальную красоту. Век сей — «прогресс и цивилизация» яростно устремились на отцовские уклады жизни. Но народы успели стяжать себе щит и оружие — христианство. Оно выше быта и национального уклада.

Философия, музыка, поэзия и пребывающие в Боге являются вечно действующим таинством, вечно совершающимся.

2 апреля. Великий Страстной Понедельник

Бог — творец, Бог — художник, Бог — поэт. Поэзия, философия, музыка, театр, пляска нисходили древле на людей от Творца-Зиждителя, который есть начало истинного творческого вдохновения. Так было в библейской Иудее, в Египте и в Элладе. Пророк и царь Давид, «скакаше играя». Исполнение трагедий у эллинов было богослужением. Христианская литургия есть трагедийное действо о Боге страдающем и воскресающем. Литургия не есть воспоминание о страданиях Христа Иисуса. Таинство великое страданий Искупителя совершается всякий раз, потому-то верные всякий раз за литургией и вкушают «истинное тело Бога и пьют истинную Его кровь»[45].

Век сей и мир сей, оторвавшись от Начальника, от истока Жизни, от Бога, отломившись от «лозы истинной», век сей и мир сей унесли с собой только шелуху, только красивую скорлупу празднственного пафоса жизни.

Творческий гений человека имеет божественное начало. Пафосом божественности, пафосом религиозного творчества пронизаны и одержимы были некогда не только поэзия, музыка, философия, но и медицина, и история, астрономия…

И слагатель песен, и драматург, и философ, и врач, и художник одинаково отдавали себя в служение Божеству. И труд их, имея начало в Источнике Жизни, в Боге, был на великую пользу людям.

Бог Аполлон и музы — «богини свободных наук» — для христианина лишь аллегории. Но здесь глубокая истина, глубокое проникновение, высокое знание истоков творчества, светлая озарённость разума древних людей.

В Элладе, в Египте театр был храмом. Музыка, поэзия дивно и всепразднственно сознавали свою божественность; участвовать в трагедиях-мистериях, петь, играть, плясать в музыкальных действованиях значило соприкасаться с божественными началами.

Живыми и свободными были «искусства и науки» древних, п<отому> древним дано было величайшее веденье: всё окружающее — небо, звёзды, земля, реки, деревья, — всё живо и имеет разум.

Древние предузнали закон мироздания и творения (и творчества). Но все эти предозарения древнего гения покрыло благодатное солнце — Христова вера.

Провидения тайн древними чрезвычайно туманились «кровью, похотью плотскою, похотью мужескою». Творческая радость древних, даваемая им прозревать великое, отуманена была буйным хмелем ещё незрелой молодости.

Очень многие мифы Эллады являются пророчественным прозрением или прообразом истин христианства. Все эти сказания о том или другом цветке, дереве, реке не являются красивой поэтической сказкой. В этих «сказочках» о цветах, птицах, ручьях — важное и глубокое проникновение в суть вещей.

3 апреля. Страстной Вторник

Холодной норд с ночи стал торкаться в ветхие наши оконца. Земляк мой — северный ветер — первому мне весть подаст, с первым со мной здороваться прилетит. Чтобы-де не забывал родину. Где забыть?! В дни Страстной недели особливо и животворно возвращаюсь к юности. Сильно и всеобдержно переживались там, на родине, светлые, благодатные дни.

Таинство Страстей Христовых неизречённо, но неизменно совершается в эти великие дни. Детство и юность, когда душа ещё не ослаблена грешной жизнью, остро и непосредственно касались невидимых потоков таинства страданий и Воскресения. И это приобщение чуду осолило всю последующую жизнь. В дни юности, на Пасхи, я как бы действительно надевал «одежды брачные», а потом пошли годы… Волей или неволей я «ум растлил, тело осквернил, душу погубил». Полсотни лет прожил… Как проспавшийся пьяница, одурело осматриваюсь: борода и ус в блевотине…

Чтобы таинство, силу и угодье наступивших жизнеподательных дней ощутить и быть живоносному всемирно совершающемуся таинству причастником, надо умыться слезами умиления, покаяния. А вот грех-то, жизнь-та, проведённая как попало, в слабостях, в праздностях, в унынии, в празднословии, лютые оставляет последствия… Грешное тело и душу съело. Опали крылья у души, у мысли, у впечатлительности. Так вот и «в смерть» можно уснуть. И «враг» посмеётся над всеми «упованиями».

Но и без меня — сплю ли я, сознаю я или нет, готов я принять или нет животворную тайну дней — тайна страданий и Воскресения совершается. Ныне вся тварь говейно созерцает умными очами «Грядущего на вольную страсть». Скоро вся тварь спостраждет страсти Зиждителя. «И каждая былинка в поле, в небе каждая звезда». Что же бы человеку-то, посреде тайны и под тайной живущему, не опомниться, не очнуться для своей же радости?! Весна, хоть каков ни будь лёд, весна сломает его, растопит. Растаяв, льдина войдёт в состав вешних вод, зашумит, запоёт, побежит рекою. Ужели в душе моей, в сознанье моём «вечная мерзлота» установилась? Ужель и весна Христова недейственна здесь? Когда-то воспрянет душа моя и явит дело, а не будет растекаться в словесном балаболе?!

Господь говорит устами Златоуста: «Отдал ты дьяволу юность и силы, дак ныне хоть трясущиеся твои кости мне отдай!».

И недаром поёт Давид: «Возрадовашася кости мои!».

«Не дети бывайте умом»[46], — велит Павел. Павел — весь пафос, весь радование, весь любовь, весь огонь, весь ум Христов. А вот не Христов ум и глупствует по-детски там, где надо нарочитость детскую оставить. В шестьдесят лет иметь ум шестилетнего младенца — достоинство ли? А вот Гёте и иже с ним, ревностные (не по разуму) поклонники античности, негодуют на христианство за то, что «тень креста пала на античную солнечность», за то, что «отлетел милый рой богов родимых и теперь царит один Незримый, одному Распятому хвала…».

Гёте, капризничая, как дитя, не хотел видеть, что младенчествовать, веселяся над игрушечным «роем богов родимых», нельзя было без конца роду человеческому. Я говорю об эллинах, об их «рое богов». Но и у нас, русских, как и у народов романских, германских, был свой «рой богов родимых»: русалки-наяды, лешие-сатиры и т<ому> п<одобное>. Но примитивна была наша мифология. Не долетала до заоблачных высот Платонова мировоззрения. Но платонизм был вершиною, с которой видна была уже лазурь христианского неба.

Но и высокая философия (языческая), как и языческая народная религия, не могли бы уже бороться с тем роковым и неизбежным положением, что «мир во зле лежит». Человек, которому Зиждитель дал свободную волю, избирал — чем дальше, тем чаще — зло. Зло усиливалось соответственно тому, как усовершалось о Христе добро.

Если бы не пришёл Христос, никакой свет давно уже не светил бы, давно уже всё было бы объято тьмою «мира сего».

Жизнь на земле должна была усложниться, льды печали, несчастья, скорби должны были возрасти, умножиться. Наивная детская религия с «роем богов родимых» — что могла бы пользовать в дни века сего, как и чем отирала бы она море слёз, тоску и скорбь человека, стонущего посреди «прогресса и цивилизации», когда «науки» занялись изображением смертей?..

Только «вземляй грех мира», только принявший на себя волею все наши скорби, только Тот, который открыл миру, что «Бог есть любовь», только Он, простирающий нам руки с язвами крестными и взывающий: «Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я упокою вас», только Он, единый безгрешный, Владыка кроткий, Владыка тихий, может уврачевать безутешную скорбь рода человеческого.

Вчера упомянул я интеллигенцию, людей, не лишённых в той или другой мере духовных потребностей. Они считают, что потребности духа современный человек может удовлетворять в музыке, в художественной литературе (проза, поэзия), в научной работе и т. п. Но масштабы, но горизонты наук и искусств, равно как и философских учений, приемлемых современным человеком, ограничены узкими рамками «мира сего», глухого к блаженству Евангелия о победе Христа над смертью.

И эта «серьёзная» музыка и поэзия, которую только и приемлют «серьёзные» люди века сего, не более как «рой богов родимых», который беспомощен в вопросах смысла жизни, в вопросах смерти и бессмертия, в вопросах о смысле страданий.

Оставим учёных, изобретателей смертей, и не ко всякому произведению будем предъявлять непосильные вопросы. О, род человеческий: у воды стоишь, а пить просишь. Заблудились люди, забыли вечную правду Евангелия, откуда протекли реки живой воды. «Пьющий воду сию не имать вжаждатися вовеки»[47].

5 апреля. Великий Четверг

Поэты, художники, люди, отдающиеся музыке, философы… им свойственно вдохновение, «муки творчества». Эти люди ощущают счастье. Их можно сравнить, но и нельзя сравнить с людьми, совершающими таинства церковные, и с людьми — участниками таинств веры. Нельзя сравнить п<отому>, ч<то> у поэтов и «певцов» века сего всё «похоть плоти и похоть очей», всё у них житейское, всё у них лишь поднятые на ходули будни. Всё у них матрацы на пружинах, надутые воздухом шары; всё у них самолёты на нефтяном горючем. Чудо творчества века сего — вещь малая, очень отвлечённая, относительная, вещь частная. Поэзия, философия, музыка, свободные художества, науки — всё, чем мнят «творцы» века сего украсить, возвысить, осмыслить, объяснить, облегчить жизнь, — всё это не может претендовать и не претендует на то, чтобы быть или стать всемогущею силою, всеобдержным чудом, чудом, которое властно над жизнью и над смертью.

Мне скажут: почему ты жизнь в церкви, религию сравниваешь, применяешь к поэзии, к творчеству художника? Ведь религия занимается «добрыми делами», делами любви, служением человеку и т. п., не верно ли применить «церковность» к общественно полезной деятельности?

Я отвечу: конечно, никто и ничто не в силах так, как Церковь, отереть всяку слезу от лица земли. Общественно полезными учреждениями являются и кассы взаимопомощи, и дома призрения, и приюты.

Понятие «Церковь и Вера» бесконечно более великое. «Вера и Церковь» — это вечность, это светлое познание начал и концов жизни. В Церкви нет смерти. Ибо «Воскресый из мертвых» дарует жизнь сущим во гробах. В Церкви не жалкая, будничная, маленькая «общественность», но безграничная, вневременная соборность, в которой пребывают живые и мёртвые. Церковь — собор всей твари. Пребывание в Церкви — это есть несомненное знание, что я никогда не умру, что живы все мои преждеотшедшие отцы и братья, что я встречусь с ними в будущей жизни. Быть во Христе и в Церкви — это ощущать и видеть, что вся природа жива, что всякая былинка, всякий жаворонок веселит, всякая вербочка у вешняго потока живы и хвалят творца. Одно из проявлений веры — молитва, которая места не ищет. Вот «выхожу один я на дорогу, ночь тиха, пустыня внемлет Богу, звезда с звездою говорит…». Это ощущать — уже есть молитва. Далее у поэта уже падают крылья, он по-земляному страшится сна могилы. Но у этого же поэта есть высокозначительные строфы в стихотворении «Ангел»: «И долго на свете томилась она (душа), желанием чудным полна. И звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли»[48].

Отличие людей века сего от людей, взыскующих Бога, и состоит в том, что у первых нет «желания чудного», хотя бы они из кожи вылезли, бегая по заседаниям. Пыль взбиваемая, пузыри на воде — их труды, скучны их песни и не заменят никогда «звуков небес».

Итак, лучшим представителям поэзии и философии века сего свойственно бывает «желание чудное». Но как быстро у них опадают крылья и сразу они сворачивают куда-то вбок Лермонтов и боится могилы, и не хватает у него сил воспеть с Церковью: Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав… А ведь Лермонтову, как и Пушкину, свойственны были высокие полёты духа. Теперешним «курам» никогда так, как этим, не подняться.

Но как сродни нам эти поэты, орлы в клетке, в оковах понятий и учениях плотских, земных… Чаще, чем кто-либо, стояли они у «вод жизни», а пить просили у века сего. Но к ним относятся словеса: «Дела приемлю, и намерение целую, и спех умедлившего люблю».

И так беспомощно и безответно творческое дело и учение века сего. Кому-то оно берётся помочь, а для всех оно не пользует… Ведь на «площади» мира сколько толпы: воеводы, бояре, монахи, попы, мужики, старики и старухи[49], и дети, и больные, и неграмотные и… всех не перечтёшь.

И всесильная, всемогущая, соборная, вселенская, существующая и на земле и над звёздами Церковь не отвлечённо, а конкретно, вот сегодня, в Великий Четверг, подаёт всему миру, всему роду человеческому чашу и хлеб — источника бессмертного вкусить. Учёным отвлечённо известно, что звёзды так далеко, что свет от них идёт тысячи лет… Всё это для личности — для меня, калеки, для тебя, скорбного, — не тепло, не холодно. Так же как и «науке» до тебя нет никакого дела. Церковь влагает в уста хлеб небесный и даёт пить чашу жизни. И мы, грамотные и неграмотные, старые и малые, становились причастны абсолютному ведению. Я причастник сегодня, участвовал в Тайной Вечере «и уже знаю всё». Знаю самое важное, знаю, о чём «звезда с звездою говорит» и какую беседу ведёт пустыня с Богом. Залог жизни вечной принял я сегодня не слухом, а устами ощутил на языке и в гортани. А вечная жизнь — абсолютные ведения и правильные ведения всего, яже в небесах, и яже на земле, и яже в безднах… Творец всего видимого и невидимого во мне, чрез него открываются внутренние очи, право видеть вселенную.

6 апреля. Великий Пяток

Поздний вечер, а за домами стоит ещё тихая заря. По переулкам в весенних лужах отражается золото неба и деревья. Тишина ранней весны над городом. Она могущественнее городского шума.

Днём над грузными, унылыми домами небо столь хрустально-чистое, лазурь бледно-голубая, в лёгких, как кисея, барашках… Стоишь, забудешь, что твой трамвай подошёл… Какая тишина блаженная там, за городом. Тишина полей, ещё не просохших… Грачи прилетели.

Днём был у плащаницы. Церковь набита людьми, нельзя и свечечки зажечь. Над головами тихо движется плащаница. Дребезжа, клямкают колокольцы на клиросе. Век бы душа моя слушала напев «Тебе, одеявшегося светом яко ризою». Напев торжественный и печальный, мелодия сладкая и прекрасная. То как бы мать тихо и нежно напевает над уснувшим ребёнком, боясь его разбудить, то как бы весь род человеческий, видя своё спасение, возносит хвалу «смертию смерть поправшему».

Уж как одолевают болезни, печали, вздыханья, но сквозь всю тяготу стремится мысль к Единому любимому. Вечная наша любовь, Христе Иисусе, Свете мира!.. Я живу, мучаюсь, но вот Творец и Зиждитель мой распят на кресте, терны впились в Его чело. Вот Он лежит передо мною во гробе, и я целую язвы Его пречистых ног.

Свете мой, Господи мой, ради меня претерпел Ты оплевание, и заушение, и распятие, и лежишь во гробе. Помоги мне с Тобою воскреснуть!

7 апреля. Великая Суббота

Сия суббота есть преблагословенная, в ню же Христос уснув…

Ещё спит во гробе Христос… Пеленою облаков, будто завесою, подёрнуто небо. Тянет вест. По мокрым дорогам идут и идут люди поклониться живоносному гробу; целуют священные язвы… В сиянии свеч, в благоухании цветов ещё лежит пречистое тело «волею страдавшего за род человеческий». Ещё «молчит всякая плоть человека и стоит со страхом и трепетом»; спит во гробе Начальник жизни. Но скоро, скоро всё исполнится света: небо, и земля, и преисподняя. Воссияет свет, паче грозы и молний; свет Воскресения Христова облистает мир. И услышим вечно желанное, вечно любимое: Христос воскресе из мертвых… Вера Христова, сокровище и счастье наше! От дней младенчества и до старости нет вести радостнее, нет песни прекраснее, нету словес более дивных, как «Христос воскресе из мертвых». Помню завещанье материнское: «Сие слово непрестанно припевай, дитя, душе своей…». Ребята на улице окликают меня «дедушкой». Но как у дитяти ликовало моё сердце о радости Воскресения, так и теперь у старика сладко оно трепещет — Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ!.. И с этой радостью умру, и знаю, что в вечность перейдёт эта радость, радость Пасхи.

Светозарная ночь наступает, светоносного дня провозвестница…

11 апреля. Среда

Звенит где-то сладкогласная весенняя свирель: «Днесь всяка тварь веселится и радуется…». Журчат ручьи, разлилися реки, и глядится в воды тихое небо — Христос воскресе!..

Так же, как вот не вынесешь ног, не урвёшься из этого кирпича, из-под этого булыжника, так и расслабленную душонку свою, худенькую мысль нет сил послать, как сокола, чтоб уловили голубицу-воскресение.

Радость Воскресения, голубица, криле имуща златые, летает во вселенской широте, во всемирной высоте, и мне-ка нечем её зачалить. Ни поймать, ни рядом полетать. Мысли моей, желанья сердечного полёт — не больше воробьиного: с дороги да на крышу. Скачу на одной ноге по навозной колее: чик-чирик — праздник!.. А машина наехала и — нету меня!

Говорят: собором и лукавого поборем. А вот и у службы церковной мнится мне не собор, а толпа. Крестятся, как и я, поют то же, что и я. Рядом стоим, теснимся, а не единым сердцем, не едиными усты… Будто в трамвае стоим; толкни кого — сразу заругается. Возлюбим друг друга да единомыслием исповедуем Воскресшего. А мы всяк по себе. Поют о радости сейчас. Всякое слово пасхальной службы — свет и радость. А в людях нету радости соборной. Пришли на собор — значит, хотят радости Воскресенья, а открыто ли сердце во еже: «друг друга обымем»?

К чаше в Великий Четверг лезут, толкаются, шипят…

Видно, я впрямь старею, всё брюзжу. Не вижу хорошего, только неладное на сердце садится. Одно на уме-то: выйти бы в поле, в леса. Здесь в церковь-ту попадаешь: во все стороны от машин озираешься, через рельсы скачешь, в трамвае жмут; опять ждёшь «транспорта». В Великий Четверг еле я под автомобиль не попал, ушибся, братишку напугал.

Мне б хотелось где-ле меж Хотьковом и Троицей тихонечко брести. Михайлушко сказывал: речки там разлились, тишина стоит, только потоки инде светло шумят. Радонежские холмы в золотистой прошлогодней травке-отаве, тоненькие беленькие берёзки, тихое небо… Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…

Около пенька зелёные блестящие кустышки брусники. В овраге, в кружащейся воде красные веточки вербы. И не наглядишься досыта на небо, сияющее жемчужными облаками и тишиною своей паче всех человеческих гимнов глаголющее: «Христос воскресе из мертвых!» А в толпе городской человек сирота. Там, над холмами и долами радонежской земли, в благодатные дни Светлой недели может твоё сердце коснуться Руси святой и как птичку вешнюю уловить радость Воскресения Христова.

Говорят: счастье в нас, а не вокруг нас. Да. Но бывает — задохнётся радость твоя в городском-то гаме и лязге, в пустотном балаболе. Ведь Пасха, а все, все только пыль взбивают словом и делом. Живого слова нет ни у кого. Всё балаболит мертвечину… Церковь Живого Бога — в прекрасной «пустыни», где живут берёзки, где золотится вербочка, где тихое небо сказывает сердцу радость неизглаголанную.

12 и 13 апреля. Четверг. Пятница Светлой недели

Неиссчётным светом исполнен пасхальный канон. Что есть тот свет? О Пасхе и ночь является светозарна и светоносна. Что Христовой ночи светлее? Ночь Христова Воскресения светлее солнца. В каноне поётся: «Ныне вся исполнишася света: небо, и земля, и преисподняя». Таков же поток света льёт Пасха Христова во внутреннего человека, в наш разум, в наши мысли, в наше сердце, в наше сознанье, в мироощущенье наше. Но повседенный, пожизненный грех, слабая жизнь, праздность, уныние наращивают коросту на душе человека, крылатый разум превращается в будничный убого-практический рассудок, сердце ничего не умеет, кроме как «сердиться», чувства копошатся или в будничной пыли, или в чувственной грязи: похоть или воспоминания «о любви» — праздник наших чувств. На иное мы не «реагируем». От такого ничтожного прозябания, когда в молодости бываем мы рабами похотей, а в старости недугуем от сребролюбия, когда и копить-то уж нет сил, а развратничать не можем, от такого преступного отношения нашего к великому дару Божьему — жизни — мы сами себя порабощаем смерти.

Мы настолько ослабли духом, что уж не в силах осознать, что смерть побеждена, что человек предназначен к иному пребыванию. Очи наши одряхлели и не видят, что «ныне вся исполнишася света». Мы, как несмысленные свиньи, ушли из царства, побрели искать, где погрязнее. Не наше дело стало, что слава Воскресения воссияла на Церкви. Стали мы как гнус подпольный, и холодны мы к понятию «Едина Святая Соборная и Апостольская Церковь». А ведь мы должны быть, мы предназначены быть не куриным гнездом, не свиным стадом, а собором христиан. Сегодня Церковь торжествующая, вечная в эту Христову ночь возводит окрест очи свои орлиные и сочетает чад своих, собравшихся от Запада, и Севера, и Юга, и Востока. А мы где? Не у помойных ли ям?!

Ради чего же мы от счастья, к которому предназначены, от подлинной, истинной Жизни, от Света немеркнущего, от радостной Славы, от благодатного своего величия, от мира душевного, неизречённого, от могучего бескрайнего ведения и познания, которые даёт Христос Воскресший, отворачиваемся?

Разве мы ценим, разве мы уважаем людей века сего, достигших почестей и благ материальных? Нет! Мы знаем, какими средствами они добились своего положения. Думаем ли мы, что эти дельцы, урвавшие для себя комфорт и роскошь, живут в радости? Нет. Сейчас у них главная началась тревога и страх: болезни свои лечить и смерть неизбежную оттянуть. У иного из них «почки», у другого «печень», у всех — «сердце», склероз, желудок… Притом все они трясутся за своё положение.

Итак, мы, несомненно, знаем и понимаем, что «счастье», за которым гонится век сей, обманное, мишурное, жалкое, а очень часто и поганое, преступное, построенное на костях многих несчастных.

Что же я в гнилой рот мертвецам гляжу, а к живому, жизнеподательному, животворящему слову глух?! Плюнуть только в рот-то поганый да бежать стремглав, а я стою, жду: не будет ли-де пользы каковы от мёртвого пса?..

Скажут: Павла эфиопяне не слушали, а ты кто?

Павел — солнце. А я лягуша из лужи века сего, глаз на Павла выпучила и хвалю его, и любо мне. И от меня это солнце не загорожено. Пасха ныне, Пасха Господня, Пасха! Днесь всяка тварь веселится и радуется! Слышь-ка, Церковь Вселенская поёт: «Утреннюю, утреннюю глубоку…». Ещё ночь, ещё храпит век сей, а уж несут миро жёны богомудрые… Воспряну и я, побежу поклониться Живому Богу! Будто се труп века сего так меня придушил, что я и выгрестись из-под него не могу?! Нет, довольно я тебя навозил на себе, падаль ты стопудовая; бремени лёгкого, ига благого я захотел!..

Я крещён: не диво мне крылья расправить да порхнуть туда, где смерти празднуют умерщвление, адово разрушение, иного жития, вечного, начало…

Века сего житуха — быдль распреподлое, хомут вековой, пустая яма, собачья конура, рабство убогое, биржа вшивая. А что пользы мертвеца, семью смертями умершего, ругать. Послушаем, что живой-то век поёт: «Приступим свещеноснии, исходящу Христу из гроба яко жениху и спразднуем любопраздненственными чинми Пасху Божию спасительную».

Только вслушайся, только приникни слухом-то внутренним — паче грома вечное благовестив услышишь, торжественный оный зов учуешь: «Да празднует убо вся тварь!..». Вся тварь празднует Пасху Таинственную, мы ли мёртвыми останемся с бездушными машинными выделками?!

Плюю я, житуха, на твой камень неплодный! У Христа Воскресшего трапеза исполнена. Все, говорит, насладитеся пира веры, все примете богатство благодати! Пойду пить пиво новое, чудесное. Люб Христов хмель! Сирин Исаак, аки бы не в себе, песнославя, гремит о сем пренебесном новом пиве: вкусили-де его апостолы и победили Христу Вселенную, упилися мученики и, как на брак, пошли на страдания. Знали они, что кто со Христом распинался, тот со Христом воскреснет.

Пускай меня, ленивого, адовы узы содержат. Христос сошёл в преисподнюю земли и сокрушил узы вечные, содержащие нас, связанных. Теперь уж на волю мне дано адовы те узы скинуть. Царь Славы Христос разрушил ад, от цепей адовых одни вороха пыли ржавой остались. В этой ржавчине я и роюсь. А вселенная поёт: «Придите нового винограда рождения, божественного веселия… Царствия Христова приобщимся!..».

Ей, — наскучила, надокучила соловеюшку клеточка житухина. Махну-ка крылом да полечу и почию тамо, где «праздников праздник и торжество есть торжеств»!

15 апреля. Фомино Воскресенье

Термин «богоискательство» — народен он, вышел от сектантов или придуман интеллигентами-богоискателями?

Я смолоду не раздумывал над вопросом: есть Бог или нет? Бытовое православие было стихией. О вере особенно не рассуждали. Наступил пост, посильно постились, а потом радовались празднику. И праздники, понятие святых, церковные службы, поклоненье святым местам: обители, мощи, чудотворные иконы — всё это озаряло и просветляло, украшало жизнь. Быт земной просвечивал небом. Я не рассуждал, есть ли Бог. Лет с семнадцати меня страстно занимала мысль: которая вера права? Старая, дониконовская, или «новая», в которой я крещён? И много лет сердце моё склонялось в сторону староверия. Жил я в северном городе, где народ вообще уважает старину… Много лет страсть к древней иконописи и к древнему церковному пению, любовь к старому обряду были моей жизнью. Слабохарактерность (это ли?..) помешала мне перейти к старообрядцам.

Прошли годы… Род человеческий по всей земле стал терять Бога. Встаёт вопрос не о том, кто прав, католики ли, восточные ли наши, реформисты ли, а вообще вопрос о том, как под напором атеизма воинствующего уяснить себе и людям, что потерять Бога — лишенье роковое, ведущее к страшным последствиям для души человеческой.

Годы мои, беды да печали и меня с ног скачали. Я стал понимать, что такое — «взыщите Бога».

А для многих, многих вопросы о Боге, о смысле жизни, о смысле страданий стали «устаревшими», отвлечёнными. Эпоха-та трясёт людей, как лихорадкой, всё вызнобила, выдула. Прокормить семью, вырастить ребят, «заиметь» копейку на чёрный день — это стало так сложно, что ни у кого на всякие «вопросы» и времени нет.

Когда вопросы о Боге, бессмертии случайно коснутся современного человека, то эти вопросы для него заведомо решены современной наукой. Есть ли теперь люди или среда, где бы, как бывало, стали страстно спорить

о Боге?.. Налётом холодного пепла покрыт «этот вопрос» и «эти вопросы».

А нет ли горящей искорки в этой золе?.. Есть! Ты, современный человек, равнодушен к «вопросам религии». Тебя даже раздражают «эти темы». Ведь наукой всё доказано!

А тепло ли тебе или холодно, что «наукой» всё доказано? И что это «всё»?! Как ты ни строй каменное лицо, а люди вкруг тебя и везде по лицу Земли воют от скорби, от болезней, от лютой неправды, от равнодушия всех ко всем. Беги, хватай, рви, борись, грызись. Чуть ты ослаб, тебя стопчут, и нет тебе, слабому, милости… «Наука, прогресс, цивилизация» — эта «тройка удалая» безразлична к добру и злу. «Наука» — это идол бездушный и немой. Ты уповаешь на «науку», ты козыряешь её достижениями. Ты настолько обалдел, что уж не сознаёшь, что пока что самыми показательными делами современной «научной» мысли явилась страшная военная техника, от которой, пожалуй, и древний Ад, и Смерть содрогнулись.

Итак, если тебе не двадцать лет, если ты не кормишься от этих кровавых, палаческих, душегубных «наук», если ты кое-что выстрадал в жизни, ты не будешь уповать ни на технику, ни на физику, ни на химию. Ты скажешь: эти науки можно повернуть на пользу, например, сельского хозяйства. Ты скажешь: сейчас атомная бомба разрушает «грады и страны», а, может быть, когда-нибудь учёные одним выстрелом вспашут десять га земли… Вот видишь, насколько слепо, глухо, немо, бездушно это чудовище: сейчас она в одну секунду стёрла в кровавую жижу целый город, а завтра — какая радость! — завтра или через сто лет эта кровомесилка изготовит клумбочку под цветочки.

Ты скажешь: ну ладно, есть наука астрономия, например. Она не убивает никого. Друже! Что мы будем перечислять предметы и дисциплины всех институтов и университетов! Когда горе тебя возьмёт да сердце зажмёт, не помогут тебе ни телескопы, ни микроскопы. Ты опять скажешь: медицина помогает во многих серьёзных случаях… Медицина нужное, необходимое и доброе дело. Но и микстура, и порошки, и капли — всё до поры до времени в общем и целом. Врач телесный тогда в состоянии помочь своим искусством, когда дух наш бодр. Посмотри, как повально все подпали под душевные и нервные болезни. Стар и мал, и не только голодные и раздетые, а и сытые-одетые «невесть с чего» поголовно болеют нервно-психически.

Речено издревле: «Бог поругаем не бывает»[50]. Богохульник ругается только над самим собою, разрушает и губит только свою жизнь, свою душу, свою личность, также жизнь и душу людей, его окружающих. А Бог ведь есть Дух Вездесущий, всё Исполняющий, не имеющий ни места, существующий вне времени, Существо вечное. Бог, для которого Земля лишь одна из звёздочек (правда, на этой звёздочке Богом дышит и о Нём живёт каждая былинка), не может быть поруган комаром болотным. Комару нельзя надругаться над лесом, комар только сам может комариную душку выронить.

Бог поруган не бывает. Отвергнув Бога, человек подрубил корни своей души, засыпал песком родники живой воды, питавшие его разум, его сознанье, его чувства, всю его жизнь. Оторвавшись от Бога, душа оказалась опустошённой.

И вот у человека не стало внутренней жизни. Душа современного человека не томится «желаньем чудным». Это живая смерть. Это живые мертвецы. Но, может быть, под этим мертвенным холодным пеплом есть живая искра?

Тютчев, который весь был «желанье чудное», говорит: «Растленье душ и пустота, что гложет ум и в сердце ноет, — Кто их излечит, кто прикроет? Ты, риза чистая Христа!».

Есть в мире Добро — Бог, и есть Зло. В душу, в сердце, в мозг, оставшиеся без Бога, непременно входит зло. «Кто не со Христом, тот против Христа».

Зло — дьявол пустил род человеческий в погоню за материальными благами, за земными почестями. Страшная эта бесовская погоня родит войны… Земля залита кровью… И…

Слёзы людские, о слёзы людские,
Льётесь вы ранней и поздней порой…
Неистощимые, неисчислимые…

Бездушный, немой идол «науки и прогресса» не отрёт этих слёз!..

В Пасху, в Христову ночь, когда ещё горят в куполе неба звёзды, но уже золотится восток зарёю светлого Воскресенья, в этот час на всех языках мира возглашается вечное и радостное благовестив всему миру: «Всё чрез Христа начало быть, и без него ничто же бысть, еже бысть. Во Христе жизнь, и эта жизнь есть свет миру и человеку. И свет во тьме светит, и тьма не объяла его…»

Христос есть жизнь вечная, вечное спасение, вечный путь и вечная истина.

Начальник Зла, злое начало в мире — дьявол, источник и вдохновитель материалистических учений, приманивает людей тем, что вот христианство не сумело, а антихристианство поровну распределит меж людьми блага земные.

Дьявол скрывает от наивной своей паствы то, что зло гнездится в сердце человека, зло пущено в мир, «мир во зле лежит», лежит издревле. Как ты ни распределяй, злое сердце неизбежно и непременно будет насильничать, обижать, грабить или красть у слабого.

Злобное осатанение мира сего началось давно. Давно мир сей самовольно и самохотно лёг во зло. Но так же, как велено миру лежать во зле, человеку и людям велено спастись. Творец и Зиждитель, давший человеку свободную волю, взял на себя грех мира и основал на Земле, в царстве Зла, царство Добра, царство Любви и Света — Церковь Свою. Отселе «свет во тьме светит, и тьме его не объять…».

Материалистические учения оперируют массами, классами… Там всё массово, классово, механистично. Вместе с тем, неизбежную, неисходную, неминучую для каждого человека скорбь, печаль, смертную тоску, страх смерти предоставляется переживать всякому, как он хочет.

Как стадно ни навыкнет жить человек, личная его жизнь останется на первом месте естественно. Упавшего в скорбь душевную человека в когтях смертной тоски век сей бросает биться головой о стену.

Основа и сущность христианства в том, что оно зарождает, воспитывает и ростит в человеке жизнь внутреннюю, сокровенную. Вера Христова и обращается к этой внутренней сокровенной жизни.

16 апреля. Понедельник

Удивительны эти евангельские рассказы у Иоанна, у Луки о явлениях воскресшего из мёртвых Господа. Всё исполнено воздуха и какого-то утреннего ветра, утренней свежести.

Только что перед этим были ночи страданий… Вот Господь в грозную ночь молится в Гефсиманском саду и падает о землю, и пот кровавый струится с Его чела.

А уж сквозь деревья видно дымное пламя факелов, Иуда ведёт солдат. И опять ночь: Иисуса водят с допроса на допрос, от одного жидовского начальника к другому… Ночь на кресте, бред одного разбойника и светлая молитва другого…

Эти ночи кончились светоносною ночью Воскресения.

Господь явился мироносицам и Магдалине «зело рано», «утру глубоку», а потом наступает эта дивная лазурь, этот свежий ветр, этот воздух морского берега, чёрных вершин — эти рассказы о явлениях Христа по воскресении… Путь в Эммаус, явление на море Тивериадском…

Белые пески, плеск волн, утренний ветер. Галические рыбаки-апостолы тянут мокрую сеть… Начало брезжить утро, вот рыбаки видят, что на берегу стоит некто Светлый и ветер треплет воскрилия Его одежды. Доносится с берега и голос Незнакомца, повелевающий закинуть сеть ещё раз. Тогда Иоанн, самый юный из рыбаков, узнал Учителя и закричал: «Это Господь!». И Пётр не стал ждать, пока остальные доправят к берегу тяжёлый кораблец. Где ждать! Сердце-то Петрово петухом запело, только не тем петухом, что на дворе у Каифы. В чём мать родила в море Пётр-от бросился, плавью берега достал да и пал к ногам Любимого-то… А на бережку костёр, дымок белый стелется.

Опять в Эммаус двое идут и Третий с ними, Неузнанный. А кругом-то утро Воскресения. Над широкою долиной купол небесный, лазурь бездонная, жаворонки звенят… И сердца горят восторгом у двоих-то, Третьего слушаючи, а не могут Его узнать. И язвы гвоздиные небось видят на пречистых руках и ногах, а — «удержаны иги»…

О, вечная юность, вечное возрождение, вечная благодатная сила, вечное светлое могущество, вечное существование и пребывание евангельских событий! Евангельские события, явленья, словеса и благостные дела Сына Божия — это весна, вечно благоухающая, это цветы неувядаемые, непрестанно льющие свой аромат, это звёзды, непрестанно сияющие, солнце немеркнущее, обновляющее душу твою, и мою, и всего рода человеческого.

Евангельские события, вот хотя бы эти светлые и простые рассказы о явлениях Христа по воскресении, из слова в слово, из буквы в букву они имеются записанными и на пергаментах по-гречески, римски, словенски, и на бумаге. Вот Четвероевангелие десятого века, а вот двенадцатого. У меня в руках Тетроевангелие времён Михаила Фёдоровича. Но не в письменах, не в строках и буквах, не в дате написания или издания дело. Евангелие живо и живёт вне буквы, вне записи и книги. Всякое слово и деяние, запечатлённое евангелистами, настолько чудодейственно и благодатно, что и помимо того, что Евангелие собрано в книгу, оно несказанным, неизреченным, неизъяснимым образом и делом живёт во вселенной… Вот так же, как весенний ветр носится над землёю, так же оно струит юное, живое благоуханье, как эти весенние, только что распустившиеся листички берёз, душистых тополей.

Утром открою оконце, и в мой подвал глянет вечное светлое небо. Открою и страницу Евангелия, отсюда в дряхлеющую, убогую мою душу начнёт струиться весна вечной жизни…

17 апреля. Вторник

Праздник сегодня у родимого Белого моря: преподобного Зосимы Соловецкого.

Родина моя!.. Ещё и реки не распленились от ледяных оков, а уж веют горные ветры, шумят, падают ручьи. По заберегам у рек плавает гагара и чайка, и гусь прилетел, и серая утица. Ещё плавают вкруг Святого Соловца тороса ледяные, но праздник восходит сегодня над островом, над его берегами и тихими озёрами — как светлая весна.

Мир сей лежит во зле, но в веке Христовом звучит пасхальная песнь: «Днесь весна благоухает и новая тварь ликует…».

Мирские люди и раньше простодушно думали, что уйти от мира, постричься — это облечь и тело и сознанье в какой-то безрадостный траур. Мир никогда не понимал, что истинные иноки оставляли мир от избытка радости духовной.

Есть и такие христианские учения, которые толкуют, что монашество — это-де себялюбие. Надо-де оставаться в миру, чтобы помогать людям. Надо-де жить как все, завести жену, родить детей. Надо-де, живя своим домком, проповедовать Слово Божье. Будет у тебя… хозяюшка в дому, что оладушек в меду, и тогда толкуй на полном ходу о Христе, о Голгофе.

Время показало, что мир сей самохотно и самосильно будет затыкать свои уши для благовестия Христова, что мир сей непременно отворотит нос от благоухания Христова.

Живали Христовы благовестники в мире. Указывали и показывали миру и обагрённую божественною кровью Голгофу, и сияющий пренебесным светом Фавор. Мир предпочёл свалочные горы сесветного мусора.

Истинный инок принимал на себя тяжкий труд — выбраться из-под многоэтажных куч мирского мусора и уходил на Голгофу, на Фавор. И тем из мирян, у которых не угасла в сердце искра света Христова, он был виднее и приметнее.

Помню, я ещё подростком был, богатый рыбопромышленник Окладников тужил в разговоре с моим отцом:

— Поехал на Варзугу по сёмгу. Приворотил к Соловецким, на Анзеры, на часок, да и прогостил там неделю. Кажднодневно ходил к старцу в пустыньку. Избёнко об одном оконце, на пню, что на курьей ножке. Гряда репы. На себе крашеная ряска, вот и всё именье. Я говорю: «Не велико твоё богатство, отче!..». — «Больше твоего», — отвечает. Посадил меня на порог избеночки своей: «Гляди!». Гляжу: тишина спустилася. Ночь светлая, белая. Келья на горке, леса по увалам вниз сбегают, а наокруг, сколько глазом достать, морская гладь сияет. Вдалеке монастырь над водами белеет. И над всем, над всем несказанный свет небесный. И тишина, разве чайка крикнет, гагара сплачет, комар запоёт… «Отче, — говорю, — у вас целый день богомольцы толклись. Вам отдохнуть надо». Он смеётся: «Изо сна не шубу шить. Зимой высплюсь. Миряне-то свои дела распутывать сюда ко мне приносят: у того с женой неладно; та детей жалеет, этого по службе обошли. Придут: «Отче, расчавкай с нами, как нам быть? Тебе с горы виднее». Я сам и с женой живал, и в чинах бывал, полсотни годов в такой ли суматохе вертелся. По убогому своему опыту, по совести потолкуешь с мирянами-то… Хлебца подадут, я ребятам отдам: зимою трудники, ребята молодые, из монастыря прибежат дров поколоть».

Месяц дома не был. Приезжаю: запутались без меня: жена и старшие дети с сердцем с таким встречают, приказчики с недоуменьем — привыкли, чтобы я воз-от вёз, впереди бежал… Доверенный в банке акции вовремя не продал — убыток большой, старший сын с певичкой гуляет, выманил у матери деньги и глаз домой не кажет, на Мурмане трески пятьсот пудов сквасили: судёнко с солью непогоды задержали. К дочке, дурёхе, актёришко подскакивает: невесть кто и откуда. Вот и скачи во все стороны, и рвись на куски. Что мне, что костюм на мне аглицкий да к столу ренское подают. Кругом пустые люди, и я с ними один пляс пляшу. Нету мира душевного, нету радости! Вспомню старца-то анзерского и всплачу: «Ох, отче, отче, насколько ты богаче, насколько счастливее меня!». Ох, как я понял слово-то Христово: «Что есть пользы человеку, аще и мир весь приобрящет, душу же свою отщетит!».

Преподобный первоначальник соловецкий, «Единого Бога возлюбивый, Единому Богу ведомый», пожил на Соловецком острове. «Он был как звон великопостный, как ладана лазурный дым…» Преемник Савватия Зосима, основатель общежития, стал как бы маткою пчелиной в медоносном пчелином улее. К Зосиме собралось «монахов множество».

В детстве, приплывая в обитель Зосимы и Савватия, любил я и дивился настенным изображениям из жизни преподобных… Видение Зосиме прекрасной церкви. На месте видения он поставил величественный храм Преображения… Вот чудо о просфоре, оброненной купцами; первая литургия, совершённая Зосимой, когда лицо его просияло, как лицо ангела… Вот Зосима в Новгороде зрит виденье ужасное о боярах, впоследствии казнённых московским князем. Преподобный, отходя сего света, прощается с припадающими к нему и плачущими братьями… Корабль с мощами святого Савватия, встреченный игуменом Зосимой…

У себя дома я старался зарисовать соловецкую живопись по памяти.

Более новою стенописью, но по-своему очаровательною и глубоко содержательною, соловецкие монахи украсили и прекрасную свою церковь в нашем городе — церковь Соловецкого подворья.

18 апреля. Среда

Когда «открыта» была новгородская икона, отошли в сторону музейно-ювелирные представления о древнерусской живописи, существовавшие в России, скажем, до выставки древнерусского искусства в 1913 году.

До тех пор почему-то с представлениями о древнерусском искусстве связывались или «фотографии Барщевского» (чеканка, орнамент), или… «боярский стиль» (картины Шварца, Маковского и др.). Васнецов, Нестеров, «Абрамцево» подвели к новгородской иконе. И вот точно завеса упала с глаз: увидели и удивились. Увидели искусство как бы другой планеты. Искусство светлое, широкое, «простое». Но как бы искусство иного мира, даже иного народа. Четыре столетия, отделяющие нас от XIV-XV веков, веков расцвета русской культуры, чрезвычайно изменили характер художественных восприятий народа.

Но не о древнерусской живописи собрался я сейчас говорить.

Новое, великое и чрезвычайно своеобразное искусство, «не городское» — ведь одна из граней жизни той замечательной эпохи, столь отгороженной от нас. О той эпохе или эпохах мыслим мы или схемами и хронологиями учебников истории, или приходят на ум, если мы хотим представить живых людей, исторические романы XIX века: Загоскин, Соловьёв, Мордовцев. Также оперы: «Жизнь за царя», «Руслан и Людмила», «Чародейка», «Князь Игорь», «Борис Годунов», «Снегурочка»…

Историческая беллетристика и «исторические оперы» XIX века могут быть сами по себе хороши, изобличая таланты авторов, но историческая беллетристика — это почти сплошная фальшь. Так же, как и картины Маковского…

Но я ушёл в сторону. Все они, и романисты-писатели, и живописцы, включая Васнецова и Сурикова, и музыканты, включая Мусоргского, Бородина и Римского-Корсакова, показывают нам ХГХ век, с середины которого началось «возрождение национального русского искусства» и в живописи, и в архитектуре, и в музыке (только не в литературе), все они показывают только своё представленье о жизни и людях Древней Руси. И в этом их право.

Может быть, здесь в чём-то мы видим Русь XVII века, даже XVI. Но подлинного лика удивительных эпох Новгорода, Радонежа, Андрея Рублёва здесь нет.

Теперь, после «раскрытия» икон, мы видим, какою была живопись, столь связанная с жизнью и бытом, столь почитаемое искусство.

Мы говорим: «Вот оне какие, эти жизненные святыни наших предков. Какая она странная, и непонятная, и прекрасная — душа наших праотцев, отобразившая себя в этих картинах на доске. Как всё это, говорим мы, не похоже на привычные наши представления о Древней Руси…».

Итак, мы видим икону, то, что было прижато у сердца древнерусского человека. Но в такой же яви, в такой же непосредственности и подлинности, столь же осязаемо и ощутимо мы не видим, как жил с этою иконою человек XTV-XV веков. Лик иконы выдвинулся из глубины веков, а люди и дела, с которыми икона жила, остались в туманной дали «преждебывших времён».

Жития русских святых, исторические документы, документы юридические, также эпистолярная литература Древней Руси — вот что, при умении видеть и слышать, может оказаться крыльями, которые перенесут тебя в ту эпоху и поставят тебя на ту землю, на те дороги, по которым ходит интересующая тебя жизнь и люди. В особенности важны жития как произведения фабульные, связные. Они дают картину яркую и подлинную. К великому сожалению, до нас лишь в немногих случаях дошли первые редакции житий, представлявшие собою непосредственные записи с уст самовидцев и очевидцев.

Литературные вкусы XVII века, любовь к «краснословию» и «плетению словес» подвергла переработке драгоценные подлинники житий. И всё же наша любовь и внимательность увидит там живых людей и живые дела.

Историк Ключевский, как никто, сумел увидеть и умел показать живую эту жизнь. Север родимый на уме у меня.

И я слежу сейчас, к примеру, намеренья и дела таких представителей русской культуры XV века, как Савватий, Зосима и Герман Соловецкие.

Вот Герман. Он был спутником обоих деятелей северной Фиваиды — и Савватия, и Зосимы.

Герман был строгий инок, оставивший «вся красная мира сего», покинувший род и племя и отошедший в пустыню на «бреги студёного Моря-Акияна». И вместе с тем это был характер чрезвычайно деятельный и практический. Всецело, сердцем и душою прилепившись к духовным своим вождям — сначала к Савватию, затем к Зосиме, — прилепившись к ним и вдохновляемый ими, Герман как бы расцветил ум жизни практической, хозяйственной. Савватий, с которым Герман прожил на острове шесть лет, Савватий — весь молитва, весь песнь ко Господу, весь фимиам благоуханный — не замечает, что ряска его обветшала, что двери пропускают мороз, а топорёнко худое, гвоздей нету, лопата, чем гряды копать, треснула, иглы приломались, нечем зашиться… А Герман не может терпеть, чтоб «отец» жил необихожен. И Германа не держат ни бури, ни ветры. На чём попало он преодолевает морские просторы, спеша за гвоздями, за пилою, за пряжей для сетей, за холстом для рубах. Пустынны были брега Белого моря в те времена, быт редких рыбацких селений напоминал каменный век. Трудно было достать что-нибудь. Герман задержался. Савватий оставался на острове один. Ему было явлено отшествие от сего света. Тогда и Савватий оставляет остров ради причащения Христовых тайн.

По кончине своего друга и отца Герман опять живёт в Сороцкой губе. Приходит онежанин Зосима, который устрояет на Соловках монастырь.

Герман разделяет с игуменом хозяйственное управление обителью. Будучи в старости маститой, Герман не тяготится съездить в Поморье по делам. Уже при конце жизни, пренебрегая «ветхостью телесного состава», Герман взялся съездить в столицу — Великий Новгород. Там управил все обительские нужды, но на обратном пути светлая душа старца оставила измождённое подвигами и годами тело.

Преподобный Герман был неграмотен, но памятен. Благоговея к памяти святого первоначальника Соловецкого, Герман заставлял грамотных иноков записывать всё, что он слышал от Савватия и чему, живя с Савватием, был самовидец.

Интересна личность новгородского купца Иоанна, упоминаемого и в житии Савватия, и в житии Зосимы. Этот «Иоанн Новгородец», плывши Белым морем, вынужден был непогодою пристать в Сороцкую губу, где в пустынной часовенке, только что приплывший с острова и дивным образом сподобившийся причастия тайн Христовых, преподобный Савватий торжественно готовился предать душу Господу. Предсмертная беседа великого подвижника, его святолепный вид, его блаженная кончина и погребенье, которому послужил Иван Новгородец, навек с замечательной силой запечатлелись в душе этого деятельного, талантливого и умного человека.

Когда на Соловках основался монастырь, Иван указывает прибывшему в Новгород Зосиме нужных людей и сам ходит со старцем.

Иван встречается с кирилловскими иноками, в обители которых Савватий начал свои подвиги. Кирилло-белозерские монахи с Иваном вместе пишут Зосиме своё известное послание, где всячески наказывают и советуют перевезти в новопостроенную обитель сокровище бесценное — мощи первоначальника.

В одном из плаваний Ивана по морю осенью, — а с кораблём Ивана плыл и корабль его брата Фёдора, — святой Савватий дивным образом спас их от морской погибели. Чудо это записано и засвидетельствовано новгородскими моряками.

Здесь упомяну замечательный момент непосредственно из истории художественной культуры. Иван Новгородец, в семье которого возник как бы культ великого старца Савватия, заказал «первому мастеру Новагорода» портрет — икону Савватия. Он сам сидел, диктуя художнику, каков был рост, каков стан согбенный, какова брада и ус, каковы очи, и чело, и уста и нос, и живость, и ветлость[51], и умилённая улыбка преподобного. «Светлы зело уста Савватиевы бяху, а очи миром небесным сияху. И голос вельми тих, но словеса паче светлых громов напечатлевшиеся на сердце мне», — так вспоминал Иван.

Икона Савватия была любимою святыней в доме и приходской церкви Ивана.

Точный список с неё Иван послал Зосиме на Соловки, когда мощи Савватиевы были туда привезены.

И новгородская икона-портрет Савватия-первоначальника Соловецкого стала святынею и Соловецкого монастыря. С неё пошли списки по всему Поморью.

Все подлинники иконописные указывают на свитке, который держит Савватий Соловецкий в руке, писать: «Чадо Иоанне, пребуди здесь до утра и узриши благие Божие». Эти самые слова Иван слышал от старца, приказавшего ему ночевать на берегу и ждать утра.

Конечно, Иван Новгородец, для себя, для своего дома написавший первую икону Савватия как личного своего покровителя, приказал и надписание на свитке сделать лично к нему, Ивану, относящееся.

Но это надписание так и осталось на все времена. И память доброго и благочестивого новгородца навек связана со священною памятью великих соловецких угодников — Савватия, Зосимы и Германа.

22 апреля. Воскресенье

Егорьев день, а деревья боятся зелень показать. Не дождь, так холод. Старухи тужат: всё лето будет и сей год ненастливо… может, и надвое бабушка сказала.

Вчера в ночи вылез я на улицу. Оконные бельма везде погасли, только небо глядит таинственно и светло. И стала убогая душа похвалять Сына Божия… Отщепенцы церковные толкуют, что Бог только внутри нас. Заблудились, милые. То несомненно, что ежели внутри себя Бога не стяжаешь, внутрь себя хотя искорку царства небесного не доспеешь, то и вне Бога не восчувствуешь. Бога надо всякому взыскать, без этого ни счастья, ни жизни нет. Без Бога мы мертвецы ходячие. И первое: ты Его в сердце своё потрудися заполучи. Многоскорбен этот путь, но благодарен. Глиниста, неродима душевная целина у нас. Ничего не растёт. Скорбями многолетними она вспахивается, печалями боронуется, слезами засевается… Зато очи сердечные откроются. Внутренний человек, зрячий и с тонким слухом, в тебе проснётся. Всё равно как прежде огонь добывали: бревно о бревно тёрли, трудяся до тех пор, пока искра не вспыхнет, огонёк не родится. Таково и нам надо трудиться, чтоб искорку живого огня вытереть внутрь себе. Тогда откроются очи, чтоб видеть Троицу Живоначальную в небесах и Его, Света нашего, Господа прелюбимого, сидящего одесную Отца.

В большом-то городе, в вавилоне асфальтовом, где люди многоэтажно кишат в непробудной суете, как трудно и на малую минуту «упраздниться» и почувствовать, что «есть Бог».

Весь день проведя в «молвах многих», как дорога и благословенна минута, когда вот этак, с глазу на глаз с небом тихим ночным какое-то благодатное веяние незримого света горнего ощутишь. И тут Его славишь, сердечным своим желаньем к Нему припадает мысль, ко Господу моему прелюбимому. Не ведаю как, а знаю, что Он пребывает на небе и Он близ меня. О непостижимое Слово Отчее, Христе Иисусе! Ты, Господи Вседержителю и Творче мой! Ты Един безначален и бесконечен там, над звёздами. И Ты столь близок мне, что никому другому так не понять, и не услышать, и не увидеть меня, убогого, как Ты меня видишь и слышишь. К человеку самому близкому не припадёшь во всякую минуту хотя б потому, чтоб его не растревожить. А к Твоим ногам, Сила непобедимая и милость бесконечная, всегда можно припасть и «теплоту любимую» восчувствовать. «Вы не рабы, вы други мои»[52], — говорит Сын Божий ученикам. Я не ученик, я прах под ногами рабов Божьих. Но и такую мусорину, как я, Он видит и знает. И меня, мусорину, Он в друзья зовёт. Дак уж каково же любо и дивно мне Друга такого иметь! Такого Друга помышляя, ум крылья ростит и в горние миры возносится. От этого земные скорби малыми и терпимыми кажутся. Чудно и светло Ему, Другу и Благодателю, беседовать. Какая с Ним беседа? А вот пою: «Ты Собезначальное Слово Отцу и Духови! Ты Единородный Сыне и Слове Божий, бессмертен сый, смертию смерть поправый, Един сый Святыя Троицы, споклонямый Отцу и Духу! Слава Тебе, Христе Боже, мучеников радование! Ты привещаешь всякого человека, просвети Лице Твое на мне. Ты был прежде век, Ты искони был в Боге. В Тебе жизнь, и эта жизнь — свет человекам. И свет Христов во тьме светит, и тьма Его не объяла… Ты Царь Славы, Христос, Ты Отца присносущный Сын Его; Ты ко избавлению приими человека, не возгнушайся и меня, грешнаго. Возлюблю Тя, Господи, крепосте моя, Господь, утверждение моё и прибежище моё!..».

Вот этак из-под дому-то, из-под угла домового соглядаешь небо таинственное, и слушает оно тебя. И спешишь ты те слова найти, которые бы вполне и до дна сердечное твоё желанье, молитву твою выразили. И вот тут любы, и сильны, и желанны, и упоительны словеса священных догматствований о Сыне Божием. Потому что догматы о Сыне Божием напечатлела для нас всемогущая, пламенная любовь и пресветлое озарение божественных отцов Церкви. Словеса, изречённые о Сыне и Слове Божием святыми отцами и учителями, всесовершенны, вечны, прекрасны. И догматические песни о Христе — радостнейшая поэзия для души.

24 апреля. Вторник

Ночью, стоя под липою, люблю глядеть сквозь её ветви на небо. Сквозь ветви небо кажется особенно близким и пасхальным. Летом дерево нарядится в пышные веники листвы.

А сейчас так чудно на облачном небе нарисован узор ветвей. И тонкий рисунок кружевного плетения весь унизан и преукрашен крошечными крылышками младенцев-листочков.

Вчера слышал музыкальную эту «поэму» о Рафаэле, которого кардинал клянёт за привязанность к Форнарине, даже сзывает народ, чтоб все видели, что натурою для пославленных мадонн служит художнику земная краса. Народ сбежался, кардинал отдёргивает завесу с картины, только что оконченной… Музыка, рисующая негодованье кардинала, шум толпы прерываются… пауза… И начинает звучать возвышенный гимн Царице ангелов, Таинственной Розе, Единой чистой и благословенной… Где там земные черты Форнарины… Божественная, исполненная царственного величия, но и кротости неизреченной, глядит на толпу, преклонившую колена перед великим созданием Рафаэлева гения. Восторженно молится чудному Лику Богоматери и сам кардинал. В музыке и словесном сопровождении этой «поэмы» много оперно-итальянской ариозности, довольно слащавых и шаблонных эпитетов… «блаженство любви», всяких ахатей, но всё же… хорошо! Нужная вещь и многополезная для проповеди христианской культуры. Великолепное христианское искусство Запада — живопись, зодчество, церковная музыка — воистину вечны, бессмертны, прекрасны. Это проповедь живая и могущественная.

Иконы, почитанье икон, поклоненье иконам… Век я любил, чтобы лики святых были в комнате, никогда не прятал их, век теплю лампаду… Не так давно, придя от обедни, на что-то разгорячась, произнёс перед брателком тираду… Что-де мне иконы! Доски и краски. Я сам их не одну сотню написал! Я-де Бога чту, а не иконы… Обедню-де, литургию божественную, когда-де ангелы трепещут, и херувимы лица закрывают, и жертва тайная дароносится… а в эти страшные минуты бабы кучами лазают по церкви, толкаются к иконам со свечками, лижут-де иконы, стоя задом к алтарю… Священник возглашает: «Твоя от твоих…». Хоры поют: «Тебе поем…» А бабы гудят: «Какому там… мою свечу поставили?! Я велела Ипатию, зубному целителю». Старухи-де в обедню зевают, спят и оживают только тогда, когда заводится молебен… Ивану Воину… об обретении украденных вещей… Какому-де образу молиться от какой болезни — знают, а насчёт великих действований литургии хоть кол на голове теши! Редко кто колена преклонит в момент пресуществления, а в целом толпа… не смыслит… и не спросят, и не поинтересуются!

Брателка меня выслушал и, помолчав, тихо сказал: «Иконы ругаешь… А я всегда готов приникнуть к Лику Богоматери, кроткому, скорбному».

Братец у меня тоже запальчиво любит поговорить… И я подивился тону его слов — тихому, задумчивому.

Лик Матери Божьей на наших русских заветных старых иконах — скорбный, милостивый, в сердце наше смотрит. Как же святой заповедный этот лик не любить…

25 апреля. Среда

Когда в Европе началось столь справедливое и полезное увлечение художниками раннего Ренессанса, Рафаэля многие похулили: от него-де пошла болонщина, барокко и т. д. Для нас, восточных, правду сказать, далеко не все его мадонны что-нибудь говорят уму и сердцу. Хотя, например, «Мадонна в креслах», круглое «тондо» перешла даже в народную нашу иконопись под именем «Трёх радостей». Картину эту копировали ростовские финифтяники (XVIII-XIX веков). И всё-таки это прекрасная дама с довольно холодным лицом. Но лик Сикстинской Богоматери (Дрезден) божественен. И несомненно, что великому художнику были откровения; конечно, душа Рафаэля касалась мира горнего.

Полна тишины и молитвы икона-картина эрмитажная. Богоматерь как бы в мафории. Она держит молитвенник, в который смотрит младенец. Вдали весенний пейзаж…

С конца XVIII века русский человек навык молиться иконам западного пошиба. Но насколько сильнее радеет наше сердце к древлепреданной, родимой, завещанной от святых отец иконописи греческой и древлерусской! Прекрасный, скорбный, непостижимый лик Владимирской Богоматери — искони запечатлела этот лик Русь Святая в своём сердце, в сокровенных тайниках души народной. В лике Владимирской иконы русский народ искони видел идеал лика Богородичного.

«О пречудная Царица, Богородица!..» — ликует песнь-тропарь, сложенная в похвалу именно этому лику. Сколько высокопоэтических сказаний, чудес, легенд сопровождает почти тысячелетнее пребывание на Руси этой заповедной нашей святыни. Былинный запев «Высота, высота поднебесная! Глубина, глубина, океан-море!» просится на уста, когда встанешь пред Владимирскою иконою и взглянешь в Ея лик

И тут дрогнет сердце и вострепещет благоговейным восторгом: «Перед этим самым ликом изначал своего бытия молилась и плакала Русь моя…».

Высокое выраженье скорби в иконах Богоматери навсегда полюбил русский человек. И в бесконечных пространствах России, в деревнюшках, затерянных среди дремучих лесов, всегда увидим мы умилённый и скорбный лик «Заступницы Усердной».

Русская народная молитвенная мысль чтит Богоматерь как «в скорбях и печалях утешение». В любимых и заученных народом песнопениях богородичных непременно встречаем: «Молений наших не презри в скорбях», «пред пречистым Твоим образом со слезами…», «Не имамы иные помощи, не имамы иные надежды…», «Призри благосердием, всепетая Богородице, исцели души моёя болезнь», «Душу мою помилуй, Благая!..», «Притецем, людие, к тихому сему пристанищу…», «Моление тёплое…». Наконец, название одной из любимейших икон: «Всех скорбящих Радость».

Идея «Богоматери Умиления» и «Богоматери Скорбящей» слилась в русских иконах воедино.

Древнейшая византийская иконопись изображала Богоматерь в царственном величии (мозаики), сидящею на троне, стоящею с возденными руками — «Нерушимая стена». В течение многих веков и западное искусство, находясь под обаянием греко-восточной культуры, следовало типу византийских икон. Итальянская живопись раньше других стран Европы начала придавать изображениям Святой Девы земную «человечность». Что дальше, то больше западную религиозную живопись в изображении Богоматери занимает тема матери и дитяти. Здесь зачастую нет не только догматичности греческих икон, но нет зачастую и ничего возвышенного, никакой глубины. Тут просто миловидная дама с пухлым ребёнком. Сзади помещается пожилой супруг (Иосиф).

Мадонны Мурильо, мадонны Болонской и т. п. школ — это салонные картины. «Святая Русь» не могла молиться этим приятно-сладким картинам.

«Костёл поляки устроили при дворе царя Бориса, — горько взывал из темницы патриарх Ермоген, — не могу аз слышать латинского пения!» Латинская музыка претила русскому святителю. Также чужда была религиозному чувству Руси Святой и западная религиозная живопись.

Древняя византийская иконопись отличалась торжественностью, монументальностью. Но вот перед нами станковые иконы XI—XIII веков. Уже здесь мы видим тип богородичной иконы «Умиления». Ошибочно утверждали исследователи, что Италия из учениц Византии превратилась быстро в её учительницу, что Италия внушила грекам и Руси нежность и лиричность типа греческой Девы. Византия самостоятельно переживала свой Ренессанс в XI—XIII веках.

Как бы то ни было, «умилённость» ранней итальянской иконописи к XVI веку перестала отличаться от типов светской живописи.

Тема умиления существует и в западной живописи, но это деталь Страстей Христовых.

Западные, изображая Святую Деву с младенцем, изображали семейное счастье. Тем более тут всегда присутствует и Иосиф. У нас обручник на иконах Богоматери не изображается. А Она, Царица Небесная, глядит с иконы, как бы провидя страшные грядущие судьбы рода человеческого. И Отрок, припадая к лику Матери, как бы стремится утешить Её.

«Когда на земле дети мать обижают, на небесах Матерь Божия горько плачет», — говорит русский народ.

28 апреля. Суббота

Два дни ненастье с дождём, вчера и со снегом. Холодный вест-запад. Сегодня к вечерням опять отемнало.

Однако бульвары, палисаднички городские приоделись в тонко-прозрачное нежно-зелёное кружевцо.

Дождь с ветром, ползёт трамвай бульварами. А в окна на фоне серых домов, как нежно-шёлковая кисея, — весенние деревья. Потом всё закроется махавками листьев, а теперь не налюбуешься досыта изящным рисунком сучьев и веточек, приубравшихся в нежную прозрачность весенней зелени, как невеста под венец.

Есть книги для юношества: «Чудеса природы». Изображены огнедышащие вулканы, Ниагары, пропасти, баобабы, фундуклеи, карликовые деревья, одним словом — что чуднее. А истинное чудо природы, на что надо учить детей любоваться, — это благоуханная нежность «клейких листочков», вербных барашков, сначала серебряных, потом золотых. Надо, чтоб дети почувствовали красоту белой весенней берёзки, как невеста, украшенной серёжками.

Вечно меняющееся весеннее небо нашей Руси, никогда не устанешь на него любоваться. Канун Степанова дня Пермского (на 26 апреля) в полночь сквозь узорную раму ветвей глядел я картину, живую красоту которой не подменит кисть художника.

Узорно, как бывает только весною, серебрились облака. Лёгкий узор открывал два глубоких синих просвета: с юга и с запада. В южное окно строго и молитвенно, как одинокая свеча в храме, теплилась яркая звезда. В окно с запада сиял серп месяца.

То ли не чудо этот «блакитный» терем во всё небо! И два узорных окна в голубую бездну. И два света небесных: звезда и месяц, поставленных на этих окнах светить Земле. Древнерусские художники ведали и запечатлели для нас такое небо.

Угловатая линия зданий сливается в темноте с площадью. В прозрачном вечернем небе над чёрным одиноко и задумчиво возносится старая башня Архангела. Долго не гаснет тихость апрельского вечернего неба. Но под домами, назойливые, мелькают суетливые электрические огоньки. Как мыши, блестя глазками, шмыгают вдоль бульвара машины. А подымешь лицо: над верхушками весенних лип, над городом — тихая заря, а с востока, где небо смерклось к ночи, стоит месяц…

30 апреля. Понедельник

«Помянух Бога и возвеселихся». Помянул Ангела Святой Руси — и посветлело на душе. Вспомянул Сергия Радонежского — и обрадовался.

3 мая. Четверг

Отщепенцы, гордясь и надмеваясь, называют себя «духовными христианами». Церковная вера, видите ли, не духовна. Эх, не форси, сектант, в пустом-то кабаке, без денег-та! Немножко поучись да подрасти, приникни к жизни церковной, к истории Церкви. Отцы и учители вселенские не духовны? Сергий Радонежский не духовен? Нил Сорский не духовен? Серафим Саровский не духовен?! Ино пусть сектантские щенки лают: ветер их глупую лаю носит.

И что есть та духовность? Поразительное дело! Все отходившие от Церкви люди не понимали искусства. Им чуждо чувство красоты. Лютер, Кальвин, всякие реформаторы, наши сектанты довольствовались кодексом прописных моралей, а в сущности были заядлыми рационалистами. Отрицая историческую церковность, они отрубали сук от Лозы Истинной, на котором сидели. Недаром католические апологеты говорят, что из-за спины Лютера выглядывает антихристова физиономия Штрауса[53].

Церковь вся — в поэзии и красоте.

Помянул Сергия Радонежского и возрадовался. Отщепенцы долбят, как дятлы: «Нравственное совершенствование». А кто достиг совершенства внутреннего, духовного, как не светочи иночества?!

Камень веры Христовой многогранен, и одна из сияющих граней его — поэзия прошлого. Но это прошлое вечно юно и вечно живёт в Церкви.

Светлый Радонеж преподобного Сергия вечно юн и вечно благоуханен.

5 мая. Суббота

Как меня вчера печаль прижала… Охал да рёхал, бредучи улицей… Лезешь меж домы; этажи, этажи над головой, этажи мельзят огоньками. В прудах этажи опрокинулись, будто и конца им нет. Публика шаркает по асфальту, толкутся у кино. Визжит радио с крыш, со столбов, из квартир. Никому ни до кого и ничему ни до чего дела нет. Мышья суетливая беготня, бессмысленный спех… Всяк всякому чуж-чуженин.

Мельзящий городской муравейник пуще давит на скорбное сердце человеческое. И поглядел я над домы и увидел небо. Меж облак тихо светит звезда. Там вечнующее спокойствие, там тихость, вечно пребывающая.

Невнятно мысль начнёт беседу с миром небесным, с неизглаголанною, но многоречивою тихостью неба. Скажете: ты опять со своей мистикой!.. Никак! Тишина, красноречивое безмолвие неба, благодатность весны — всемогущая сила Матери-Земли.

Как молитву, чуть опомнился, в скорби-то припеваю я уму своему:

Чтоб из низости душою
Мог подняться человек,
С древней Матерью Землёю
Он вступил в союз навек
У груди благой природы
Всё, что дышит, радость пьёт…

6 мая. Воскресенье

Церковь — исполнение — полнота и ширь всякого добра и всей красоты. По отношению к личности человека здесь и «уставы» о ежедневном его поведении, о постах, поклонах, о днях и часах работы и о праздниках, уставы, особые для инока, особые для мирян. Здесь и законы внутреннего, духовного преуспеяния («Лествица»). Но и здесь же, в Церкви, предписано знать и любить добро и красоту, содеянную святыми «во дни отцов наших». Преблагословенный отец наш Сергий, говоря языком хронологии, «жил» в XIV веке. Но в разуме Господнем, но в Боге, но в Церкви Сергий жив и радость его вечно исполняется.

Блаженное искусство Святой Руси чудно помогает нам (и не достигшим каковы-либо меры преуспеянья духовного) жить с Сергием и радоваться о нём по нашей малой мере. Посети радонежскую землю. Ты увидишь холмы, то покрытые лесом, то пашнями. Узенькие реки отражают серебристо-облачное небо… Если ты любишь Сергия, любишь Святую Сергиеву Русь, мысленное око твоё радостно увидит и его: с деревянным ведёрышком он подымается в гору, серебряные капли падают на сухую глину. Вот он поднялся на взлобье холма, поставил тяжёлое ведро на землю и глядит в долину: леса без конца, синяя даль сливается с небом. Сергий тонок и изящен станом, но плечист. Лицо его постнически бледно, но лик ангела едва ли может быть столь же прекрасен…

Сейчас игумен любуется лесною прекрасною пустынею, что бескрайно простёрлась у его ног. Но сердце Сергиево непрестанно молится, и от непрестанного действия сердечной молитвы эта непостижимая вдохновенность лика, этот серафический божественный пламень в очах в час литургии: «Сергий причащается огнем».

Весенние грозы трепещут временем в светлом лике игумена радонежского. Когда игумен совершает литургию, он бывает весь как серафим пламенеющий. Игумену радонежскому в час литургии всегда сослужат ангелы… Это видели, знали и засвидетельствовали ученики святого.

Но богомольцы простые, но дети чаще видели простое, благостное, умилённое лицо игумена… С ласковой улыбкой благословлял он ребёнка и давал ему деревянную птичку-игрушку.

Разум, волю, и власть, и грозу видели в лике игумена, власть и грозу слышали в Сергиевом обличительном слове князья, готовые изменить общему русскому делу в борьбе с татарами.

Из нескольких избушечек состояла обитель Сергиева при жизни его. В посконной сермяге ходил игумен, а праздничная иерейская его фелонь-риза была из деревенской крашенины. Ходил в лаптях, лучина, дымя и треща, светила в церквице, которую сам же Сергий и срубил. Но великие князья и бояре, военачальники падали ниц, в землю кланялись «нищему игумену нищей обители». Таково было сияние святости, всепобеждающая нравственная сила, духовная красота, нравственная чистота, таково было блистание разума в слове и совете Сергия. Уклоняясь от всяких почестей в убогой своей дремучей пустыньке, Сергий был (и остался на все века) совестью Руси. Такова была моральная сила, нравственное величие, обаяние личности радонежского пустынника, что пред ним склонялись и праведного его гнева боялись земные владыки, воины-князья.

Когда орлиные очи сего Ангела-Хранителя России закрылись на земле, когда он стал небесным заступником народа русского, могущество Сергиева имени засияло ещё ярче. «Как печать положу тебя на сердце своём»[54], — сказала Русь своему возлюбленному отцу.

Сергий Радонежский… Что благоуханнее, что светлее, что краше?! Сергий Радонежский — наша весна, вечно юнеющая, благодатное утро Руси Святой, наше возрождение, наша радость неотымаемая! Блаженное имя Сергиево, как весенний цветок, распускается в сердце, озаряет ум, окрыляет мысль. Сергий преподобный — заря русская, звезда утренняя. Имя Сергиево — освящение ума, радость мысли, сияние памяти, веселье духовное. Радуйся, Сергие, сияние русское, радуйся, обрадованный!

23 мая. Среда

Людям повелено: взыщите Бога! То есть нам повелено радеть и хотеть жизни истинной, обещан мир в душу и неотымаемый ещё на сем свете. Бог дивно живёт во святых, и святые дивно живут в Боге.

Всё, что от Бога, то есть от жизни, от света, от разума, вечно пребывает и существует, вечно юнеет. Святые «в Боге почивают». Про святых Божиих, как и про Бога, нельзя сказать, что они были. Они есть. Здесь нельзя сказать, что «они были, да прошли».

Заголовком-заставицей старинных святцев обыкновенно были слова: «Яко же небо украшено звездами, тако сия книга святых именами». Святых много. Но вот почему-то зачастую особливо примечаем мы для себя такие-то и такие звёздочки. Так избираем мы в любовь себе тех или иных святых. Это или святой, имя которого ты носишь, или преподобный, почивающий в обители, близкой месту, где ты родился и жил долго, и т. д.

Есть святые, которые любы и дороги многим… Так всей Руси Святой люб Сергий Радонежский. Дорог как дальним и ближним этот Ангел-Хранитель России. Добро приникнуть светлой мыслью, живым умом, горящим сердцем к поре и времени, в которое жил Ангел Радонежский, Хранитель всея Руси. Ныне он гражданин Иерусалима Небесного, и нет для него эпох и веков. Но любо нам ближе приникнуть к любимому, дорого нам знать о нём всё и знать сколь возможно больше. Если сердце наше горит усердием и любовью ко святому, то исчезнет завеса веков, и мы, возжелавшие увидеть, как игумен радонежский ронит лес на строенье обители, как он шьёт обутку на братию и как спешит по московской дороге на зов друга своего Алексия-митрополита, как Сергий призывает Русь на бой с татарами и как мирит враждующих князей… Всё это мы увидим несомненно и реально. Таинственно и непостижимо, но совершенно реально станут ноги наши на земле Радонежа, на холме Маковца. Твои уши услышат стук топора в дремучей дебри. Ты пойдёшь по тропиночке и сквозь дерева увидишь белеющие срубы избушечек-келий…

Вон и сам Великий пилит сосновое бревно с Исаакием… Перестала звенеть пила. Преподобные отирают холщовым рукавом пот с чела…

Ты стоишь и не чуешь, что тебя кусают комары… Смолой и земляникой пахнет тёмный бор, благоухает духмян-трава… А ты плачешь от радости: не мигаючи соглядаешь ты солнце русское — Сергия, созерцаешь ты зорю утреннюю, росодательную.

28 мая. Понедельник

Вчера, в Троицын день, были с брателком у Троицы-Сергия.

Снова сияют лампады над пресвятым гробом Великого Отца земли Русской и нескончаемым потоком идут, и припадают, и целуют люди пречестные мощи богоносного Сергия. Слава Господу и великому Его чудотворцу Сергию Божественному, что сподобились мы все дожить до этого счастья, до сладчайших и радостнейших этих минут!

На утренние поезда попасть было невозможно. Уготовали мы к преподобному уж после обедни, когда масса народная схлынула.

Впрочем, множество народа в ожидании всенощной (на Духов день) шли прикладываться к мощам в Успенский собор Лавры.

До всенощной и мы с брателком пошли отдохнуть и перекусить к Троицкому собору, где было тихо и безлюдно.

Стеклянная прозрачность вечереющего неба… Казалось, что только здесь, у Сергия Радонежского, лазурь неба предвечернего может быть такою чистою и прекрасною. В тишине слышался только свист ласточек да молитвенный шелест вековых деревьев. И как молитва, как слава Святой Живоначальной Троицы, возносился очам белокаменный пречудный храм, созданный преподобным учеником в память Отца своего…

Пришедшу солнцу на запад, небо над Лаврою стало совсем золотым. Чудная церковь Святыя Троицы в сиянии зари казалась совсем пренебесною, как бы возносимою ангелами в беспредельную высь. (О, чудо зодчества Святой Руси!)

Великолепная лаврская кампанилла заиграла перечасье и прозвенела шесть часов… И поплыли, запели, понеслись удар за ударом — звон ко всенощной, к молитве благостной.

«И звон смиряющий всем в душу просится, окрест сзывающий, в полях разносится…» И уж тут я поревел всласть…

Ни мыслию того было смыслити, ни думою сдумати, что даст мне Бог слышать звон церковный и стоять у церковной службы в Лавре преподобного Сергия, припадать к Сергееву гробу, окружённому сиянием свеч и молящимся народом…

Слаще таких минут ничего не живёт на земле.

30 мая. Среда

Лето. Дни красные, жаркие. Брателко и упылится, и умается, а мне, в подвале сидючи, что тужить?

А что к Троице с брателком сплавали, как сон вспоминается. Будто давно было, словно в дальней, нездешней какой стране побывали. Особливо это вот: сияющее тихим светом небо, шелест листьев и вся, как молитвенный зов, церковь пречудна Святыя Троицы… И сноп свечей, и огоньки лампад над гробом преподобного.

Величествен Успенский собор Лавры. Обширен, как бы и не по нынешнему времени.

Тьмо-зелёные купы старых деревьев живописно виднеются на белых исполинских стенах грозновского собора[55].

Зодчество Троице-Сергиевой Лавры, её богатырские стены, башни, храмы, колокольня — вся эта сказка-былина зодчества так величественно-прекрасна, что не замечаешь и не помнишь окружающей сказку Лавры серости, убожества, одичалости, оголтелости… В самой Лавре красота и величие её зодчества царит над житухиным хулиганством. Не видишь ни гор мусора, ни ям, ни всякой замызганности, запакощённости…

15 июня. Пятница

Я не ждал, не гадал, а братишечко мой управил мне летнее пребыванье за городом, вблизи леса, в хорошем доме. В глазах вся красота небесная. Рядом лес-«заповедник». Войдёшь, как в церковь: тихо, листва шелестит, в светлом сумраке птицы посвистывают… Думаешь: во сне видится. И комната светом налита до самой ночи. Я давно отвык в таком сияньи жить. «Не к роже кокошник»…

Печаль неизбывная на сердце. Никак я не вправе «благорастворением воздухов» услаждаться. Братишечко мой здоровьем добре хрупок, и неисходно у меня в сердце слеза дрожит. Не о том, дак о другом прискорбно.

Он побежит в город-то: «У тебя цветнее лицо стало, я рад. Ты поешь без меня. Ты в лес-то сходи…». А сам как травинка, колосинка — тонок да трепетен.

Причитать-то я мастер, только делом пособить меня нету.

С брателком вычитали мы ряд исследований: Милле, Диль, Айналов, Покрышкин и др. — об искусстве Сергиевой эпохи на Руси, о византийском Ренессансе XIV века. Всё вот думалось: XIV век… дремучая, лесная Русь… А на самом деле — какая культура расцветала по Европе восточной и западной! Готика, ранний, благоуханный Ренессанс, Джотто, эпоха Палеологов, Феофан Грек, Рублёв. Не примитивы, а блестящие вершины, завершения прекрасного Константинопольского тысячелетнего искусства. Чудные цветы христианского искусства Малой Азии, Балканских стран, перенесённые на Русь в эпоху Сергия Радонежского…

Эпоху преподобного Сергия можно мыслить только в аспекте золотых, блистательных зорь античности и эллинизма.

Ясно и известно, что простотою несказанного сиял быт Руси XIV века. Но на северных реках, в дни моего детства ещё сравнительно мало затронутых машинной цивилизацией, я навидался этой «простоты» и «первобытности». Поистине изысканна и антично-прекрасна была «простота» предметов обихода и быта. Особенно поражала эта «античность» по верхнему и среднему течению р<еки> Пинеги. Срубы домов, громоздящиеся над водами, утварь, промысловые доспехи, одежда, обрядность ежедневного обихода, ритм жизни, украшенный, как жемчугом, древнерусским образно-поэтическим словом, словом творчески чудесным не только в песне, былине и сказке, но и в живой, обиходной речи.

Резьба и расцветка в древнем архангельском доме применялась очень скупо и редко. Здесь поражала красота архитектурных пропорций. Богатырские косяки дверей и окон, пороги, лавки, пропорции углов, всё это золотое царство дерева, голубизна еловых полов, розоватость лиственничных стен… Часами хотелось сидеть в этой сказке…

В ходу была самодельная деревянная посуда — ступы в средний рост человека, ендовы, братины, солоницы в виде птиц и коней, также самодельные чашки, ложки, ковши… Всё поражало изяществом форм. Бывала и оловянная, медная посуда. Всё поражало изяществом линий, изгибов, скромным аристократизмом украшений.

Одежда была домотканого: полотна и сукна. Но льняные полотна были тонки и изящны, как шёлк. Посредством деревянных вырезных досок крестьяне умели наносить узор на полотно, и набойки эти оставляли чарующее впечатление драгоценных восточных аксамитов и «хруща-той камки».

Краски добывали сами из земли: охра, мумия, белая глина; или же растительные: из ольхи, осины, из коры других пород.

«Бедность» древних храмов была такова, что и медь, и олово были роскошью. Подсвечники и все сосуды, включая святой потир-чашу, всё было из дерева. Кадильница глиняная, фелони и стихари из полотна, но льняная фелонь сияет краше шёлка, складки ея приведут в восторг Фидия, оплечье, набитое вручную, богаче «рыта бархата». Древние иерейские литургийные пояса, свисающие кистями до полу, выпрядены из кручёного неокрашенного льна. Но сама Византия подивилась бы изяществу этих посконных пряжек и кистей. А венцы для брачующихся — из берёсты. На простом ободке расцветает ряд как бы «королевских лилий». Аристократизм формы этих венцов совершенно удивителен.

Так что вот изящество, красота, аристократизм, тонкий вкус, культура предметов обихода, быта не зависят от материала.

И когда я помышляю о скудости и бедности первоначальной Сергиевой обители, я в то же время знаю, что этот деревянно-посконный обиход, с точки зрения нас, художников декоративного искусства, этот обиход Руси XIV века был высокохудожественным, прекрасным, преисполнен высокой художественной культуры.

20 июня. Среда

Прочитывал антологию греко-римскую. В сущности — эротические стихи Овидия, Лукиана, Марциала, Пентадия, Лукреция и др. Звенящая, как бронза, латынь. Язык — музыка.

Тот, чей отец был поток, любовался розами мальчик И потоки любил тот, чей отец был поток

Видит себя самого, отца увидеть мечтая, в ясном, зеркальном ручье видит себя самого.

Тот, кто дриадой любим, над этой любовью сияет, и т. д.

Нарцисс, Гиацинт — все эти исполненные ароматом и свежестью весны мифы Эллады, оживляющие, обожествляющие природу, как обаятельны эти вечно юные сказки, вернее, это миросозерцание.

Эллин видел природу живою, разумною, обожествлённою, и это великое и насущнейшее знание во многом искупляет и покрывает зачастую чувственно-мутное «эллинское баснословие», позднейшую греко-римскую нагроможденность мифологии.

27 июня. Среда

После жары неделю дул норд-вест, было холодно, но дождь перепадал редко. Последнее время опять солнечная летняя погода. Картофель поправил, но хлеба по многим местам сгорели. Год, слышь-ка, будет неурожайным.

Мне только бы радоваться: в хорошем доме, среди хороших людей поживаю. Посиживаю во спокое на вышке, что в ласточкином гнезде. И столько неба наокруг, то лазурного, то облачного, не наглядишься, не налюбуешься. Да заболела сестрёнка. Чахнет в больнице. Душа ноет, ведь сестра — единственно кровный последний человек, что на земле остался. Я не заботился о ней. А мы вместе выросли, там, на родимом Севере.

Как мне отдыхать, когда и брателко мой крестовой, по милости того, что я, как печь, из избы ни шагу, и он до краю дожил, исхлопотался, избегался, ему пых некогда перевести. Он и в город бегом, и из города бегом, и дома, как волчок.. Надо копейку добыть, и купить, и приготовить. Мне и тарелки не даст вымыть. В лес погулять да на небо поглядеть — только и есть моего дела. Брателко к ночи домой прибежит, евши, не евши, падёт на постелю, я ему и рассказываю про птичек (у нас на балконе ласточки живут) да про облака, и он вздохнет: «Как хорошо… а у больницы сегодня (где у нас сестра лежит) инвалиды костылями дрались, а у булочной бабы сумками дрались…».

3 июля. Вторник

Больше месяца была засуха-та, потом с дождями зажили. Теперь дён пять ежедневно дождь, да и с грозою. С утра, с четырёх часов, солнышко в беленькой дачной нашей комнатке. Не могу нарадоваться утренней ранней поре, всхожему красному солнышку. На балкон двери полы, и что сияния по стенам и на полу. А по обеде облаками небо возьмётся. Точно перламутр самосиянный.

Воды здесь нету, речки никакой, отражающей небо. Вода — благодать. Но небо — лазурное ли, облачное ли, вёдреное ли, дождевое ли, — оно покоем покрывает сердечную печаль и воздыханье.

Вот не было дождя недель с шесть — и пылью взялись поля, гряды. А стали перепадывать дожди, и не узнать — как всё позеленело, от леса дух идёт приятный, лёгкий. Душонка моя вся попылена, нету в сердце молитвы. Как бы это под тучу, под облак росодательный встать, чтобы Христос Жизнодавец одождил на тебя дождичком Своим благодатным. Даждь дождь земле жаждущей, Спасе!

23 июля. Понедельник

С утра дождило, за полдень дует сырой ветер. Ровно-облачное небо, любимое, пасмурное глядит в большие окна дачного дома; над рощею за картофельным полем кричат вороны. Брателко уехал в город (выдача в магазине, рынок, аптека…). Мне нездоровится… На столе цветочки и керосиновая лампа с абажуром, каких я не видал лет сорок.. Взял томик Чехова и нашёл рассказ удивительного проникновения, разительной действенности, удивительной тонкости… Сюжет удивительного этого чеховского рассказа несложен: холодный, ветреный вечер Страстной пятницы. Лужи подёрнулись морозными иглами: не похоже, что послезавтра Пасха. Студент Иван Великопольский, возвращаясь с тяги, греется в поле у костра и рассказывает караульщикам евангельские события сегодняшней ночи… Протягивая к огню озябшие руки, студент говорит, что точно так же девятнадцать веков назад грелся у костра Пётр. Пустынное поле, одинокий огонь… Взволнованная речь юноши, слёзы баб-караулыциц…

Потом студент опять одиноко шёл домой. Был близок холодный рассвет, на горизонте резкой полосой глянула заря. Ветер морозил пальцы, но в душу юноши пахнула неизъяснимая радость.

«Студент пожелал вдовам спокойной ночи и пошёл дальше. Наступили потёмки, и стали зябнуть руки. Дул жестокий ветер, в самом деле возвращалась зима. И не было похоже, что послезавтра Пасха.

Теперь студент думал о Василисе: если она заплакала, то, значит, всё происходившее в ту страшную ночь с Петром имеет к ней какое-то отношение…

Он оглянулся. Одинокий огонь спокойно мигал в темноте, и возле него уже не было видно людей. Студент опять подумал, что если Василиса заплакала, а её дочь смутилась, то, очевидно, то, о чём он только что рассказывал, что происходило девятнадцать веков назад, имеет отношение к настоящему — к обеим женщинам и, вероятно, к этой пустынной деревне, к нему самому, ко всем людям.

И радость вдруг заволновалась в его душе, и он даже остановился на минуту, чтобы перевести дух. «Прошлое, — думал он, — связано с настоящим непрерывною цепью событий, вытекающих одно из другого». И ему казалось, что он только что видел оба конца этой цепи: дотронулся до одного конца, как дрогнул другой.

А когда он переправлялся на пароме через реку и потом, поднимаясь на гору, глядел на свою родную деревню, а вдали узкою полосою светилась холодная, багровая заря, то думал о том, что правда и красота, направлявшие человеческую жизнь там, в саду и во дворе первосвященника, продолжались непрерывно до сего дня и, по-видимому, всегда составляли главное в человеческой жизни и вообще на земле… И невыразимо сладкое ожидание счастия, неведомого, таинственного счастья, овладело им мало-помалу…»

Сколько есть «пасхальных» рассказов с настроением: «вербочки», «12 Евангелий», «заутреня пасхальная», «куличи», «звон»… Но Чехов без этих, пусть заветных и обаятельных, аксессуаров Страстной и Светлой недели, глубоко правдиво, как бы оголённо и даже безотрадно показал русскую раннюю весну, мартовскую или апрельскую холодную ночь с замёрзшими лужами… Но радость, как острие ножа, разверзает завесу скорби, и завеса распахивается от верхнего края до нижнего. И радость томит душу человека в такие именно русские предвесенние рассветы…

Март, половина апреля… Заморозки либо слякоть. В церкви поют «Днесь висит на древе…» <…> На рассвете бредёшь в церковь «на погребенье», и ветер дует тебе в загорбок, но предначатие радости несёшь в душе…

Страшно важно, что писатель, замечательный и тонкий художник Чехов без специфики церковных служб, но, наоборот, в обстановке как бы самой неприкаянной: голые поля, болота, замёрзшие лужи, мгла ненастная, люди, греющиеся у пустынного костра, — в этой «неприкаянной» безгрешной обстановке ощутил и явил сияние, и красоту, и чудо ночи, в которую сама природа таинственно «погребает Христа».

24 июля. Вторник

События евангельские — это недра, вечно рождающие, это лоно, вечно источающее жизнь. Цветёт липа, благоухая, и разносятся семена ея на крылышках без конца, бескрайно. Где-то упадут, непременно дадут росток в доброй земле.

Что Евангелие живёт в сердцах человеческих — это одно, лично для меня; опыт моей жизни, несомненно, показал, что для того, чтобы понять, как это и где это «Бог пребывает на небе, там-де и царство небесное, там и души праведных», чтоб понять это, надо Бога в сердце своё сначала заполучить. Или, что одно и то же, надо царство небесное внутрь себя стяжать. Тогда всё будет ясно. Особливые очи внутренние у человека явятся: сознание-мироощущение новое родится.

Я сначала был близорук, но вот прописали мне очки. И как дивился и далям открывшимся, и рисунку веточек-листичков.

Но куда светлее не эти очки стеклянные, а очи хрустальные внутреннему твоему человеку доспеть.

Тот, «чрез Которого всё начало быть», Радетель нашего счастья, велит эти «очи чистые» непременно стяжать. «Блаженни чистые сердцем, яко тии Бога узрят». Ещё здесь Бога узрим. Потому — оная Пасха вечная, то есть жизнь будущего века столь широко полноводна, что и пост Великий земного бытия нашего затягивает.

Это я упомянул о том, что Евангелие и радость, чрез него приходящая, живут в сердцах человеческих.

Но в особом и таинственном смысле «Евангелие проповедано всей твари». Так что семена оного благоуханного дерева, разносимые «ветром весенним», воспринимаются не только человеком, но и природою. Бог — это ум, и мысль, и память. На этом уме изначальном, как на дрожжах, в своё время взбродило и поднялось всё — планеты и наша Земля. Бог в Матери Сырой Земле, как дрожжи в тесте. Вся плодородность Земли — от этой силы Творца. Ветры, дожди, росы — всё это живая жизнь Земли с Богом.

«В начале» Мать Земля поручена была человеку, как сад садовнику.

Мы видим, что человек стал жить не помнящим родства. Человек избрал зло. «Мир во зле лежит». И Земля (здесь я хочу сказать — Природа) люто скорбит о Человеке. Человек забыл, что Земля-Природа — его Мать. Человек стал жить жизнью обособленного, оторванного.

Но Земля и Природа, попираемые «блудным сыном», независимо от умонастроения сына помнят и знают Бога. И человек, приникнув к Природе, войдя в неё, полюбив её, прислушавшись, скажем, в дни Страстной седмицы пред рассветом, увидит, что природа сопостраждет Христу, с ним сопогребается и с ним совоскресает.

25 июля. Среда

Я пишу, ведь не учу и я не выдумываю. Заношу в тетрадку то, что становится для меня ясным, что в моих мыслях высветляется для меня. Вынашивая «свою веру», сам с собою об одном и том же и беседую.

Всё «зады» твержу, чтоб вперёд-то надёжнее ногу поставить…

Носячи в сердце неизбывную скорбь, не могу я не взыскивать Бога. То я уж несомненно знаю, что Бог, только Он мне поможет.

Давным-давно не встречаю я сильных по Боге людей… За горькою своею немощью редко бываю у служб церковных.

Хромому да подслепому, всякой шаг мне затруднителен. Вот и сижу я у оконца в Городе ли, в деревне ли, справив малую порядню домашнюю (пол вымести, самовар согреть), сижу и гляжу я на небо. Меняется оно ежеминутно — туча накатится, облака пройдут грядою с просветами. Вижу я лик неба выразительным, многоглаголивым. В зиму ли, в осень ли, весною ли особенно выразительна и беседлива блакитная пелена небесная. В тайной, безглагольной беседушке моей с «сереньким» небом самые высокие и сладкие заверения и залоги о Боге я получил…

Лик Земли человек может испохабить и измертвить (в какой-то степени). Но до лика небесного человеку не доплюнуть. Погляжу на землю: там, где в прошлом годе был лес или поле с цветами, там сей год казарменные корпуса химзавода… А подыму лицо вверх, и небо, всё тот же любимый лик ответно и мне поглядит в мои мысленный очи. И то знаю: какова эта ненаглядная, серо-жемчужная таинственная пелена бывала тысячу лет назад, такова эта переливная жемчужность и сейчас. Каковым это небо соглядал Сергий Радонежский, таковым лик заветный, блакитный вижу и я, нищий.

То мне по уму, то мне любо с облачным-то небом, что, урвавшись на минуту «от дел», выставишь рожу свою несчастную в небо-то, оно кряду и положит тебе на сердце слово тайное и заветное, надобное, будто рука протянется нежным мановеньем. Я и дождливое, ненастливое небо люблю, когда и лес-от дальний туманцем потянут, и вороны мокрые сидят на изгороди. Очень уж с тихим ненастным днём мне душевно и понятно. По городским улицам люблю в дождь: точно я с приятелем хожу.

26 июля. Четверг

Чехов иногда серенький-то день тихостный близко так подведёт к сердцу, к мысли заветной. Сегодня тихостью светло-облачною прежеланно земля покрыта, тихость осеняет и дальние домишки, и ближний лес, и поля, и дороги.

Во всю стену окно-то у меня, и во всё окно небесной-ёт лик ко мне глядит, во дни и в нощи…

С утра прозрачную пелену облак перебирает тонкий свет. Временем блакитность пренебесная утончится до трепетности. Но, знатно, в ближнем лесу сидит и пишет свою светлосиятельную картину «всея твари Украситель». Он нагляделся на злато-серебряную тонкость, и ему понравилось сейчас напрясть во всё небо шёлковые кудели… Художник посылает эту свою живописность шёлково-графитную с севера на полдень, а восток за мысом злато-прозрачен, и удивительно прекрасен рисунок сосен, их вершин, ветвей и стволов на златозарном, необычном для полдня, свете неба.

В июльской солнопечный полдень <1 нрзб.> всё является хилого цвета. Но когда в куполе небесном мешается и ходит шёлковая блакитность, а края-уторы<?> чаши небесной сияют, как пояс золотой, то и цвет земли, отражающей облачность, становится жемчужно-серым. Огороды, поля, рощи, деревнюшка — всё как будто нарисовано тонким, изящным карандашом. И чем ближе к сияющему золотом горизонту, тем контрастнее, выразительнее, изысканнее и графичнее высокая, так сказать, художественность «лика земли».

В городе ли, где соглядаю я из наземного оконца, здесь ли, за городом, где небо передо мною в полном лике, — везде оно мне, как икона. И особливо здесь, где широта неба ничем не заслонена, любо мне шептать молитву и беседовать «селящему одесную Отца». Воля, ширь и свет неба — то ли не икона.

9 августа

В том несчастье моё, что, вот, болеет брателко, и сразу я духом падаю. Сразу точно подрежет мне перья-крылья.

И не в силах я злую печаль развевать доброю мыслью.

Что есть добрая мысль? Да вот хоть бы легендарную надпись «Перстня Соломонова» вспомнить: «Это пройдёт». В радости Соломон взглядывал на это надписание и — не возносился. Но и в лютой тоске слово от разума, «это пройдёт», за великий разумный совет царь принимал.

Вот и с брателком, сколько мы напастей пережили и — проносил Бог… И ещё ведь сказано: «Ни радость вечна, ни печаль бесконечна».

Горе мне с моим характером слабым, малодушным. Я сразу весь опыт жизни своей теряю и, сложив крылья, падаю в море уныния. А можно бы и должно на берегу сидеть и здраво глядеть, пережидать непогоду. Мало ли их бывало, непогод-то…

16 августа. Четверг

Видно, осень заводится. Бухает ветер, облачно весь день. Скрипят окна-двери: напоминает родину с ея морскими ветрами. Отемнало, ударил мелкий дождь.

Облачная небесная высь! Меж туч совсем по-весеннему сияло нежное золото высоких, дальних облаков. И думалось сладко.

А праздник ведь! Сегодня поют погребение Богоматери. И таинственные реки празднественные, тихие и благодатные струи реют над землёю, касаются человеческих путей, жилищ… Но утратил человек чудные органы восприятия таинственного. «Всё прошло, пропали силы, притупился взгляд». Человек истаскался, износился в буднях. Человек ослаб, ему нечем взять, нечем воспринять нисходящих от горнего мира и так близко, вот тут реющих струй живоносной радости…

Я всё не могу наглядеться: снимок с одной из ранних икон Рафаэля. Тихие дали, вечереющее небо. Богоматерь в тёмном матронате молитвенно склонила главу. В молитвенник глядит и Младенец. Кроткий лик Непорочной светится на вечереющем небе. Молитвенный мир; мир, всяк ум превосходящий, дивно-дивно запёчатлён в этом чудном изображении. Когда в вечереющем небе затеплится первая звёздочка, я вспоминаю эту божественную картину.

Почитание Пресвятой Девы, Богоматери… Вот до каких высот досягали крылья человеческого разума! Вот каким познанием озарялся ум человека! Вот этих-то крыльев наш ум и лишился. Вот и не можем мы, лишённые, дотянуться до потоков радости, реющих от нас «рукой подать».

18 августа

Мы затаскались в буднях житейских, обросли корою и стали непричастны потокам радости, мы отгородились от райских рек, от сих дождей благодатных, которые, несмотря ни на что, нисходят на землю. Эти таинственные реки воспринимает «бессловесная» тварь — природа. О высшей мере жили этой радостью святые… Нам, падшим и лежащим, надо стать новыми, чтоб стяжать это неизрекомое нашими грешными устами счастье…

Тайна светлая вокруг нас, но скрыта, замкнута она для нас, душ ослепших…

20 августа. Понедельник

С утра, при тусклом солнце, зажундели мухи: подумаешь — лето. А по обеде опять затянуло дождичком.

Жизнь с природою — телу здравие и душе веселие. Однодумно надо жить с нею и поступать. Надобно знать и переживать, дождь ли идёт, ветер ли, непогодушка — ты слушай, люби. Первый снег напал, ты празднуй, как дети-те об этом празднуют. Хиреет творчески человек, изолировавший себя от жизни природы, от времён года городским комфортом. Надо чувствовать, надо любить, надо переживать времена года.

Смотри-ко, как вместе небо с землёю. Как земля живёт и дышит, как зависит от неба. Я говорю здесь о дождях, о снеге, о ветрах… Лес, поля, вот эти кустышки, травы, глинистые дороги с глубокими колеями, с дождевыми лужами, стаи галок, ворон, то прилетающие, то опять исчезающие куда-то, — как всё это связано с временем года, с состоянием погоды…

27 августа. Понедельник

Уж таково-то душевно и душевно насытил я сей год своё сердце «небесьем» осенним, величавым, среброоблачным. Осень подошла величавая. Вечерами, по залесью, туманисты дали. Застегнувшись да шапчонку нахлупив, посиживаю на улице, поглядываю. Что же я так рад приходу осени? Или она мне по нраву, или я ей по душе?

По горизонту то ли облака земли касаются, то ли Мать Сыра Земля туманы возносит… Обвечерело, суморок опустился, в перелеске галки на сон гнездятся, ещё тараторят. Не наговорились за день-то… А се и писать не видно. Далеко на огородах костёр замигал…

Я трепетно обожаю предначатие весны. Но весна для меня — «невеста неневестная». Душа моя молится таинственной поре — времени марта — «месяца Поста, и Благовещенья, и апреля, месяца Пасхи».

Осень приемлется в иных переживаниях и настроениях. Когда поля сжаты и побурели, леса оголены, дороги блестят лужами, ветер гонит по небу серые облака, утро туманно, а ночью стучит в окно дробный дождь, — кому желанна эта пора? А мне она люба и желанна Потому что никто её у меня не отымет, никто не станет оспаривать. Я сватаюсь на осени, и она идёт за меня. Венчаться, венчаться надобно человеку с природою, с временем года и жить вкупе и влюбе.

Роскошь фетовской весны, май, соловьи, ахи и вздохи под черёмухой душистой — этому я не пайщик Не станет меня с это. Ну и «золотая осень», олеографичная: на неё все зарятся. Я люблю рисунок мокрых сучьев и веток на фоне серого неба «осени поздней».

31 августа

Вишь, как сказано:

Тёмен смысл словес божественных,
мужику ли разгадать!
Но от звуков их торжественных
веет в сердце благодать…

Я что-то пренебрегал русским переводом Евангелия. Мне всё казалось, что это для младшего возраста разжёвано.

Обновленцы на своих «обеднях» затевали читать Евангелия по-русски. Это звучало школьно-учебно. К слову скажу, что и «молитвенники», набранные гражданским шрифтом, оставляют унылое чувство: очевидно, что «верующая масса» так ленива и нелюбопытна, что и пальцем не пошевелит навыкнуть в церковную печать.

Здесь нельзя не поставить в пример староверов. Самые начертания церковных букв они почитают священными. В глухих беломорских деревнях, где был под старость обычай уходить в «старую веру», бабы и мужики «с места в карьер» принимались за «патриаршия» книги. Так называются книги московской печати первой половины XVII века.

Книги эти воспроизводят манускрипты предшествующих веков. Кроме слов особливых, что и в синодальных изданиях XVIII, XIX веков, пишется под титлами, в «патриарших» книгах и многие расхожие слова даются сокращённо, «со взмётами»: по-старославянски…

И люди привыкают по пословице: «кому к чему охота, к тому и смысл». А ведь транскрипция наших церковно-славянских изданий, скажем, XIX века, куда проще и доступнее.

Но шрифты — это экскурс в сторону. Ясно, что при богослужении мы не можем слышать иного наречия, кроме освещенного тысячелетием. Ведь «от звуков их торжественных веет в сердце благодать».

Но возможны моменты, когда стиль, цитаты, формулы церковнославянского наречия восприимутся нашим слухом как орнаментальные красоты, когда лишь слух наш будет привычно наслаждаться благовестом «словенских» глаголов, доносящихся из алтаря, а вечно живая, вечно юная, единая на потребу живоносная сущность Христовых словес как бы отступит на второй план…

Вот на этот случай, вот в таком рассужденье хорошо дома прочитывать «Русское Евангелие». Невнятный для тёмного нашего мозга стих Евангелия, будучи рассмотрен нами и по-славянски, и по-русски, может ярче, сильнее просиять-впечатлеться в нашем разуме.

Ведь о любимом со всех сторон слухи собираешь.

1 сентября. Суббота

Семён-день — летопроводец. К полдню солнышко подтеплило, а чуть ветер — и холодит. В ночи, к рассвету, всё же дождь перепадает. Грязей ещё нету, мы и отдуваемся, не торопимся в город.

Голова опять худа и дурна. А и сквозь худость краем зрения не могу не поглядеть, нельзя не похвалить тихости осенней, небесной. Как же оно пресветло, как же оно радостно, осеннее «серенькое» русское небо! Вот у кого был бы дом или палата, крытая перламутровым куполом. И светлая радужность этой кровли всё бы время менялась. Уж как бы любовался хозяин, купно и все приходящие, таковым чудом! Ты скажешь: в сказках есть наврано тех чудес. Нет, не наврано, не мною затеяно. Воочию всякой день и всякой час гляжу… эту красоту…

Сейчас над лесом продольно собрались облака-те, лёгкими рядами, нежною позолотою проложены. Любуясь, душу-мысли свои омываешь. Коль оно любо, коль желанно гляденье это, коль несытно, коль доброзрачно!

Высота поднебесная, широкая даль так и льётся в душу, что купелью душа-то чистится. Свободно да вольно ей. Дыхание долгое, глубокое. А в городу, в кирпичах да в людях зажат, разве вздохнёшь вольно да свободно!

* * *

Блуд, как его поэты ни называйте, как его художники ни преподносите, блуд, жадность эротическая, разнузданность чувственная есть, во-первых, рабство и слабость, во-вторых, дело растленное и самоубийственное…

Знал людей талантливых, одарённых, ярко чувствовавших всякую красоту. Как дети в дорогих игрушках, как гурман в изысканных явствах разбирались, рылись, лакомились, хвастались и величались они и «Русью Святою», и «сладостью церковных книг», и «отроками», и «ладаном», и «Николы», и «в совокупленьи… корчится с отроком бес…».

Ежели божественный Павел вопил, что «дадеся в плоть мою аггел сатанин», то он, великая душа, позорил этим себя, унижал своё сознание. Видя над собою, против своих подвигов милость Божию, преклонял свою выю долу «ниже всей твари».

А вот наши «певцы и художники» данного им в плоть «ангела сатаны» несут или несли как знамя, несут, красуясь и любуясь собою.

Конечно, всеобъемлющая душа наших поэтов шире и поместительней «всего этого». Поэт всюду ищет лишь того, что ему приятно и нравится. Безмятежно он «играет неиграемым». Православие, староверие, хлыстовство и… надо всем «пламенный дуб у Федота в ночи, на печи…».

Но самоубийственно услаждение плотское, ежели оно культивируется как «искусство для искусства».

Хмель пройдёт, и горько проснувшемуся пьянице видеть «свою бороду и ус в блевотине», как говорит Аввакум.

Чувственная страсть, цель которой наслажденье, как друг неверный и корыстный непременно выдаст и предаст человека на позор тоски и разочарования.

Не хулю плотской любви. Упоение ею красит и венчает молодость. Страстность любовная свойственна молодости, как раз её аромат.

Но сия вся «пета бяху»[56]. Кто же не знает, что молодость прекрасна и любовь упоительна?

Горе в том, что прекрасностям этим не видится границ. То, что благословенно и благоуханно в своё время и на своём месте, превращается в разврат. Уж у плоти-то и силёнок не хватает, а распутное воображение без конца напущает её на упражнения, которые тем жальчее и напраснее, чем старше человек.

Эти мои, вероятно, прописные рассуждения вызваны ярким впечатлением: на днях была у нас в гостях молодая чета, муж и жена, принесли с собой и младенца, сына-первенца. В обоих неизъяснимый трепет весны, и утра, и вместе с тем зной и расцвет… Нам, поэтам, есть над чем тут распустить слюни и распалить наше болотистое и расслабленное воображение…

Что же юная пара, которую мы исступлённо призываем «заголиться и обнажиться» ради всеобщего любования, что же юные Адам и Ева не слушают нас?! Она только что покормила грудью трёхмесячного сына. Чадышко спит… Свет чистоты, сияние непорочности, блаженный великий мир в личике столь малого детища, в трогательно сложенных ручонках. Оно только что гукало, чмокало соской, махало крылышками. И вдруг оно успокоилось. Вечная святость младенчества опочила на нём…

Муж и жена, юные, нежно обнявшись, склонились над своим сыном, и тихий свет чистоты и мира непорочного, озаряющий дитя, отразился и дивно сиял на лицах его родителей.

И по моему лицу, лицу старой сморщенной обезьяны, прокатилась умилённая слеза; и не то где-то в небе, не то в моём убогом сердце пел кто-то слова апостольские:

— Брак чист, ложе нескверно… Тайна сия велика есть…

5 сентября. Среда

Погодка стала строптивиться. На дню-то и дождь не раз пробрызнет, и ветер со всех румбов, и солнышком с краю поманит. Облаки все уж по сезону: с тёмной подкладкой. Холодное сей год «бабье лето»…

Отвык давно от этого ощущения счастья. Душа, точно беспокойная, бесприютная, безнадёжная птица нашла родимое гнездо. Есть ли большее счастье, как улучить, обрести это единство, тождество своего душевнаго устроения с душевным состоянием природы? Не сады, не парки, не луга, не нивы… Заунывная равнина. Ухабистые глиняные дороги. Изрытые и брошенные поля. Молчаливо, согняся под мешком картофеля, опираясь на лопату, пробредёт человек — и нет никого. Над молчащею равниною низко склонилось облачное небо. Быстро опускается вечер. Редкие корявые сосны вдоль дороги теряются вершинами в сумеречном небе. Печаль убогих полей, пустынность дорог, одиночество этой равнины… О, любимая моя царица-бедность.

Говорят, душа не хочет расстаться с телом, тогда начинают петь и играть гусли. И душа птицею устремляется на этот зов.

Я увидел, узнал, нашёл себя бесконечно своим этой заунывной осенней заре, бесприютности этих вечерних полей и дорог. Душа находила своё, она летала, как птица; сладко ей было пребогатое молчание заунывных далей, безглагольных дорог. Никакая музыка не бывала столь вожделенной, никакая песня столь родимой, ничто не звало душу столь властно. Давно не слышал я столь родимого голоса и зова, каким позвал меня этот осенний пустынный вечер.

На западе низко над землёю всё время сияла широкая, как река, лента зари. Её немеркнущее золото было как обещание, как победа. И радость единства убогой души с бедною природою венчалась венцом надежды на счастье таинственное.

17 сентября. Понедельник

В Богородицыно Рождество перебралися опять в городское своё пребыванье. А се я и не тужу. Оконца ладим чинить. «Уж небо осенью дышало. Уж реже солнышко блистало. Короче становился день…»[57]

Дня два сухо. Ветер гоняет по переулку жёлтые листья. Брёл переулком, а листы, сухо шелестя, летели с лип и берёз; шурша, бегут по дороге. Серые дома, серые мостовые в строгом, ровном свете дня.

23 сентября. Воскресенье

Близятся зори Сергиева дня. В тихости великой сердечной надобно расслушивать, встречать сладкую музыку преподобнической славы. Надобно, чтобы твоё сердце, о человече убогий, пело славу Преподобному, а ты бы внимал себе, радуясь. Ведь «царство Божие внутри вас есть». Но подслепа нищая моя душа: худо разглядывает зори своего счастья, туг я на ухо: недослышу жизнеподательнаго рокота радонежских гуслей.

Душа моя, сознание моё что захламощённая кладовка. Ежели и бывало что доброе, надобно выискивать, рыться во всяком соре и мусоре. Вся моя «вера» построена на песке. Во мне одна только любовь к «светлым настроениям» и погоня за этой настроенностью. Мне непременно нужна соответствующая «обстановка». И горе тем, кто срывает «светлую» мою настроенность. Пропадай всё, а я выколочу, выполю и вымещу вам за то, что сдёрнули меня с любимого конька.

Безусловное и позорное отсутствие «дел веры» способствовало тому, что жизнь моя, существование моё, поведение моё закопились «делишками» мусорными, грязными, жалкими. Камня я не подмостил под себя. Вот и порывают душевное моё состояние всяческие ветры. Стоит дохнуть противному ветру, и все мои настроения облетают, как одуванчик Опять остаётся голый стебелёк.

Будучи такою «мимозой», я и гоняюсь за тихостью природы. Я гоняюсь за покоем. Потому, как сказано, он и бежит от меня. Всякое отсутствие сильного характера и воли, при наличии беспутной самочинности, привели меня к такому жалостному устройству.

24 сентября. Понедельник

…Ведаю, что «внутри нас царство», что счастье это, радость сия в нас. Но великое сокровище это подвигом великим добывается. А я, губы распустя и расшеперя лапы, век свой проболтал. Эта дума есть богатство схватить, а только бы без труда.

25 сентября. Пятница

Настал и прошёл день преподобного Сергия и день Савватия Соловецкого. А я молол на житухиной мельнице. Мелева было много, а помолу нет. Празднична работа впрок не идёт.

С вечернею зарёю кануна праздник-от придёт. И самый день до вечера праздник стоит. Можно бы уму и сердцу «упраздниться» на мал час… Можно бы ухватиться за край ризы не Сергиевой, дак Савватиевой. Но подсунет лукавый спешку «деловую» именно на эти дни. И ум-от уж не златую праздничную нить, а пропылённую паутину из угла на своё веретено сучит.

Умишко-то о «делах» тревожится, как мячик под прохожими ногами, катается мысль, и устанешь ты этот мячик к месту прибирать… Знаешь, что праздник и свет сегодня, и сердце-то спросится робко: «Припасть бы к преподобническим ногам, очень-де лик-от светел у святого…». Но недолго прядётся светлая златошёлковая нить. Боязливо обрывает её унылое веретено сознания. Снова и снова наматывает свой привычный, будничный шпагат.

Северное серебряное небо. Ряды за рядами волны с белыми гребнями. На лодье плывёт преподобный Савватий. Морское поветерье шумит в снастях. Святой стоит на корабельном носу, глядит в безбрежную даль, в даль веков. Ветер играет воскрылием мантии.

«…чтим святую память твою.» Уж нету времени, годов, дат живших, умерших поколений… Всё то же небо, и те же волны, те же белые пески, тот же ветер дует сегодня, что и век назад. Вечность вечно юнеет. И сегодня, сегодня ходко бежит корабль преподобнаго Савватия по морю Соловецкому…

Осень чудесная стоит. Опавший лист у оград, у заборов. Уж мало его на деревьях. Не застит света тихаго вечерней зари купа дерев, что против моего окна… В шесть часов уже не видно писать и у окна.

Дни сухие, солнечные, с холодком: редкий год так об эту пору. Сегодня вечер ясный, с праздничною вечернею зарёю.

…Не могу забыть: вчера, на ветру, в сумерки, на людном перекрёстке стоит плохо одетый, нестарый человек и продаёт букет — пучок опавших листьев, каких много под ногами… Видно, нечего больше продавать. Но никто не глядит на эти «цветы». Может, он и не ел сегодня, этот человек.

29 сентября. Суббота

А сегодня по обеде вот как дунул север да со снегом (на мал час снег-от и в первый раз), дак без дела и не усидишь на улице. О, как бы я любил в деревне и зиму, и весну встречать. Однодумно, единосмысленно с природою пожить.

В вечерню над домами, над крышами надходили с холодным северным ветром снежныя тучи. Падал снег с мокром. Но на западе всё время блестела сильным опаловым холодным светом низкая заря. Заря блестела низко меж чернеющих домов, отражалась в лужах. Забелели крыши…

До вечера я бродил, дышал настроением осени в этих старых переулках. Везде вставлены окна, подоконники проложены ватой. Приземистые дома, спешат люди…

Я как-то… уж не любуюсь, не наблюдаю «осенний» пейзаж, а сам себя чувствую частью такого пейзажа.

28 октября. Воскресенье

Китеж, светлый град упования твоего, глубоко утопи в заветных тайниках души. Подальше положишь, поближе возьмёшь. А не делай из своего упования, из своей «веры» лавки. Тогда уж, хочешь не хочешь, будешь сидеть да торговать. Будешь сидеть, как на ярмарке. Притом из тысячи, может, одному надобен твой товар. Остальные будут тебя тягать, что непоказанным товаром торгуешь, иные вразумят тебя, что давно вылинял или выдохся твой товар.

Кто Христа на базар ходил продавал? Только Искариот. Упованье наше Христос. Кто его взыскует, не по базарам тот ходит.

Вера — невидимый град Китеж, озеро Светлояр, тайная тайных нашего сердца. Пусть подземный сей родник питает твою сердечную мысль. Не делай упования твоего фонтаном на площади.

29 октября. Понедельник

У тебя полёт орла, а у меня Воронин. Ты поёшь соловьем, а я грязной воробей из-под худой застрехи. Ты лев, а я заяц.

Ознобно ветр прижал к земле травы и цветы. Зиме время быти. Напрасно вы, цветики, головки подымаете. Не время красоваться, не время величаться наружной пышностью.

От многих времён какое множество заведено было наружного, показного. И всё облетело, как маков цвет. Только те не обнищали, только те до последней духовной срамоты не обнажились, у кого в сердечной скрыне собрано-запасено было истинное, некрадомое богатство. «Не ищи ни Рима, ни Иерусалима, ни больших собраний…» Всею мыслию своею приникни к тем, походи, хоть умом-то, вслед тех, которые во все времена держались надёжнейшаго и вернаго понятия о жизни… То есть, что эта жизнь есть внутренняя, сокровенная.

31 октября. Среда

Вопросы собственнаго миросозерцания, собственнаго умозрения ныне редко перед кем встают. Не время философствовать. Впрочем, вопросы любомудрия, темы умозрительныя казались оторванными от практической жизни уже сто лет назад. Норвежца Стеффенса, учёного и философа, жившего в эпоху блестящаго расцвета философских школ в Германии (Стеффенс был современник Шеллинга, Фихте, поэта Гёте и др. замечательных философов, поэтов, учёных), Стеффенса уже тогда беспокоила оторванность и разобщённость философии с «жизнью».

Образованность уже тогда порвала с религией. Религия перестала быть умозрением всех. Философия Канта, Шеллинга, Гегеля заняла у «образованных» место религии. А затем, с середины XIX века, эта достаточно отвлечённая философия уступила место учениям гражданственным, социальным.

Кант вперял умное око в «звёздное небо над нами и в нравственный закон внутри нас».

Величавое спокойствие (довольно безотрадное) внушает нам Спиноза.

Шеллинг… он как сокол, весь в природе, купаясь в воздухе, носится за добычей. Шеллинг так увлекал молодёжь с её сколько пылкими, столько неясными идеалами.

Но, очевидно, жизнь усложнялась. Соответственно настроенные умы занялись вопросами богатства — торговли, рынков. Если Стеффенс и его друзья, любители философии и поэзии, учась в университетах Гамбурга, Киля, задыхались от атмосферы купли-продажи, при всяком удобном случае убегали в горы, в леса и поля, уходили в море, то появились мыслители, теории которых более соответствовали новейшим временам.

Но что же?! Звёздное небо над нами; желание чудное, томящее душу: мир и радость, которую даёт нам общение с природой… Эти вопросы никого уже не занимают? Затем такие темы, как вопросы о смысле жизни человеческой, смысл неизбежных страданий и смерти; также вопросы любви, героизма, самопожертвования, свойственные душе человека и ещё не истребившиеся. Эти свойства, откуда оне?!

Сознание единства человека с природою, с Матерью Сырой Землёй — дело живоносное, спасающее, оздоровляющее ум-сознанье и тело, физическое и духовное существо человека.

Удивительно благодарное и жизнетворное дело приникнуть к учителям-мыслителям, стоявшим на этом верном пути, искавшим и обретшим эту воду живую.

Но почему Стеффенс? — меня привлекает это имя, потому что он был уроженец Северной Норвегии, довольно пишет об её природе и людях.

Между тем эта страна сходна природою с моею родиной. А быт её, описанный в Стеффенсовой автобиографии, живо напоминает мне обстановку и людей, среди которых я родился и вырос. Хотя нас разделяет целый век, хотя мыслитель этот родился в стране протестантизма…

5 ноября. Понедельник

Киреевский привёл только молодые годы Стеффенсовой автобиографии. Но и на том спасибо русскому любомудру. А читаешь с сердечным весельем. Только чудно мне, как Стеффенс, восторженный взыскатель Бога и веры, с не меньшим энтузиазмом делает модные тогда опыты над электричеством, тратит остатки средств на устройство вольтова столба, гальванизирует лягушек..

10 ноября. Суббота

На Михайлин день с вечерен полетела над Городом метель-поносуха. Несло с кровель, завивало на перекрёстках; белые сувои снега поперёк устилали переулки, выходы дворов. Наш дворишко заметало до полуокон. Потом два дня была морозная ясень, в ночи звёздно, снег скрипел по-морозному. То уж зима настала, что и дивить: во вторник заговенье на пост Христова Рождества.

В нашем дворике четыре кряжистых дерева. Лоза, та с первыми ознобными ветрами лист растеряла. Дуб в углу до полуоктября шабарчал мертвенно-сухим убором. Ветер налетал, в сердцах, сильнее да смелее. Дубовый лист, как вереница кладбищенских старух, ездил по голому двору из угла в угол. С каким-то могильным и сиротливым шорохом. Всякой вечер махнёт с переулка через забор северный ветер, а листы-шкелеты того и ждут. Выстрояся, что похоронная процессия, поползут к северу, как живые, заворотят за угол к воротам. Тут остановятся. Сквозняк их догонит да поддаст, листья-старухи и выфурнут в переулок Тут порядок растеряют, которая куда побежит…

Нейгауз играл Шопена. Ряд вещей пленительных и по исполнению. Музыка интимная и меланхолическая. Так хорошо; так ко времени; так отдыхает, в себя приходит душа под этот переливный ручей звуков, под ласковый перебор этих струн, под это лирическое и медлительно-прелестное веретено, прядущее музыку интимную, трогательную.

…Вспоминались, вставали в памяти сердца мечты юности, несбывшаяся, может быть, первая любовь: много их было у меня, первых-то любовей.

А я вот как оглянусь да увижу свои юношеские мечты и жизнь «юношескую» — и всё оно передо мною, как книга в расстил, лежит. И ничего-то единого, цельного, высокого не правил <привил?>я в своей молодости. Как «проснулись чувства» в 15, в 17 лет, так и пошло десятка на два годов: «Чего-то нет, чего-то жаль; куда-то сердце мчится вдаль». Страстные порывы к «прекрасному», к искусству, отчасти к поэзии, а более всего ухлопал, убил, погубил время и годы на увлечения более, увы, платонические. И над всем мечтательность, мечтательность безоглядная…

16 ноября <?>

Родину бы хотелось повидать, там бы уж недолгие мои годы дожить… В Двинской губе ещё в детстве пало мне на сердце одно место: как от Города плыть к Лае-реке, и после Чёрного леса (Цигломина) будет высокий наволок И на горе деревня Глинник. Ряд старинных северных изб тянется по гребню величественно-сурового глинистого берега. Под горою белые пески, карбаса. И беспредельное царство свинцовых двинских волн. Немерная водная ширь! Здесь всегда качнёт, трепанёт — в карбасе ли плывёшь, на пароходе ли.

Я мальчиком бывал в гостях на Глиннике. Из какого оконца ни взглянешь, всегда точно крылья развернутся за плечами, будто сам ты летишь над седыми волнами, вместе с морскими птицами вон к тем дальним, еле видным островам.

Помню осенний вечер на Глиннике. Бесконечные ряды чёрно-свинцовых валов с гребнями, пламенеющими в последних лучах заката. Грозным, немигающим оком глядит из-под сизых туч последняя заря. Красота грозная и плачевная и восторгом охватывающая душу.

24 ноября

Меняющийся лик небес имеет для меня силу великую, притягательную. Однолично с небом (и даже больше!) поразил меня взгляд младенца.

Взрослые беседовали у лампы. Грудной ребёнок, мальчик, тихо лежал поодаль, в тени. Мы думали, он давно спит. Я подошёл к кроватке. В полумраке увидел широко открытые глазки. Мальчик как бы внимал чему-то для меня непостижимому, но для него близкому и сродному. Я опустился на колени, шепча нежные слова, дивяся чудной сосредоточенности милого личика… Он стал глядеть на меня, как бы вопрошая о чём-то. Чувство какого-то смятения, но и восторга поднималось в моей душе. Мы глядели друг другу в глаза. Он, только что «пришедший в мир», ещё весь чистота и непорочность. И я, уже собравший на себя всю грязь и весь тлен земли.

Он лежал маленький, спелёнатый, но важность гостя из таинственной страны почивала на нём…

Только глядя в звёздное небо, давно когда-то, ощутил я подобное чувство…

30 ноября. Пятница

Вся неделя с морозами. Давеча слышу — поют под рояль: «Под душистою веткой сирени» Чайковского (по сезону!). Это всё чары комнатные. А выскочил на улицу (стекло ребята разбили, дак поорать)… Чистота опустилась на Город, морозная праздничность, непорочность, празднственность холода, наступившего на грязь, на тлен, на смрад Города…

24 Декабря. Понедельник

Сочельник Рождественский. Дни святые, время чудное, часы прекраснейшие. У нас намыты полы, благоухает ёлочка, в оконца глядит несказанная белизна, тускло-серебряное небо сыплет снег; летают, гоняются друг за дружкой снежинки.

Ночью вышел на улицу. Белая земля, белые кровли домов. Рождественская ночь. Загадочно-таинственно темнеющая пелена неба над белою молчащею землёю… Сердечное око человека видит большее, и тоньше слухи сердца. Небо, вмещаемое нашим сердцем, шире видимого глазами и преславнее. Глядя внутрь себя, внимай себе…


[42] Ф.И. Тютчев «Весенние воды».

[43] Возм. имеется в виду поэма П.Г Антокольского «Сын» (1943).

[44] Святитель Илия Минятий «Слово о смерти в первую неделю поста».

[45] См. Мф. 26:26-27.

[46] См. 1Кор. 14:20.

[47] См. Ин. 4:13-14.

[48] М.Ю. Лермонтов «Ангел».

[49] См. поэму А. К Толстого «Поток богатырь» (1871 > «И на улице, сколько там было толпы, / Воеводы, бояре, монахи, попы, / Мужики, старики и старухи — / Все пред ним повалились на брюхи».

[50] См.Гал. 6:7.

[51] Ветлость — приветливость, обходительность ласковость (архаич., диалектн.).

[52] См. Ин. 15:15.

[53] Штраус Давид Фридрих (1808-1874) — немецкий философ-младогегельянец. В книге «Жизнь Иисуса, критически переработанная» (1835-1836) отрицал достоверность Евангелий и Божественность Иисуса Христа.

[54] См. Песнь Песней 8.6.

[55] Успенский собор Троице-Сергиевой Лавры строился с 1559 года на вклад царя Ивана Грозного.

[56] «Пета бяху» — «старая песня».

[57] АС Пушкин «Евгений Онегин», гл. IV.

Комментировать

1 Комментарий

  • Администратор, 07.12.2019

    Дмитрий, файл заменен, попробуйте еще раз.

    Ответить »