<span class=bg_bpub_book_author>Борис Шергин</span> <br>Дневник (1939-1970)

Борис Шергин
Дневник (1939-1970) - 1947

(16 голосов4.3 из 5)

Оглавление

1947

7 января. Понедельник

С тихою важностью идёт снег. Небо как бы склонилось над землёю и убирает, и уготовляет её в белые одежды. Из старинного коротенького оконца точно рождественская картинка глядится: белая, белая пелена дорог, белые шапки на столбах ограды. Серебряно-тусклое небо, на нём как бы карандашом нанесён изящный рисунок ветвей и сучьев, протянувшихся над оградою, тоже накрытою белыми шапками и воротниками… Серокаменный дом поотдаль. И серебряное небо ткёт и ткёт тончайшую шёлковую кисею, преиспещрённую узором белых пчёл. Невидимые руки неустанно ткут завесу в белых пчёлах, и тихо опустится она на город…

Знаю любителей пейзажной живописи. В центре вонючего города, в утробе кирпичнаго небоскреба, в кабинете развешаны произведения пейзажистов. В папках рисунки, офорты… При мёртвом свете электричества хозяин смакует тонкость передачи зимних или весенних настроений…

Я люблю быть сам участником пейзажа. Вот стою и соглядаю «зимний вечер». Я сам стою в белых, как лебяжий пух, снегах. Снежные пчёлы, что как нарядная сеть, неслышно опускаются на сугробы, эти пчёлы садятся и мне на лицо, на плечи.

Дохнул ветерок Может, он с Севера, с дальних полей… Всё живо, этот пейзаж растворён и неразлучен с музыкой, он услаждает и слух звонко-хрустально кричат галки, каркают вороны, усаживаясь на ночлег. Свистят крылья, шелестят ветки. Галочьими голосами зовут друг друга пробегающие ребятишки:

— Харитошка, Харитошка!

Зренье, слух, осязанье, обонянье…

9 января

…В стужах, в знобких ветрах Севера, берёза, шиповник ли растут, простираяся по земле, укрывался мохом… но где, когда пригреет солнышко, берёзка серьги свои наденет, листочки распустит; а шиповник благоухает цветами. Таково и религиозное сознанье русского человека.

Помню, старовер Трофим укорял Фёдора, молодого человека: «Спасаться ты побежал в “пустыню”, а у родителей за недоимки корову со двора повели!».

…Все, все, и в первую очередь интеллигенция, особенно к старости, люди одинокие, скудные, больше всего боятся беспокойства. Они предпочтут одинокую камеру, но только не то, чтобы в их комнате смеялись и плакали дети. Знаю дом: в комнатах по многу лет живут учёные дамы, пенсионерки. Комнаты-одиночки. Век не топлено, не готовлено. Выйдут — дверь на замок, и войдут — дверь на ключ…

5 марта. Вторник

Вчера Аким сказывает: «Две скворешницы сделал, надо поскорея в деревню свезти. В эту субботу жаворонков надо ждать…».

Воспоминаньями, притом далёкими, думы о весне родимого Севера.

Уже я вижу, например, холмы Хотькова, ручьи-потоки вокруг Сергиева града. Хорошо и здесь по деревням-то. В полях, на огородах снег, а у избушек завалинки, крылечки приобсохнут. За углом ветер, лёд, а на припёке старики щурятся, кошка на подоконнике греется…

Эх, мысли-то тщусь посылать в тихость деревенских дорог, а самому сдвинуться с места, хоть часок посидеть, поглядеть, как сосульки мартовские с деревенской крыши свисли, — задница тяжела. Думы-то соколом, а жопа-то кошелем. Да и думы-то мои не соколы, а кисельная выжимка. «Всё прошло, пропали силы, притупился взгляд». Только и осталось, что плачет душа по радости неотымаемой. И начал я стареть и всяко ослабевать, не заготовив снасти, чтобы неотымаемую-ту радость уловить и удержать.

Желанье-стремленье будто и есть, а воля-характер слабые. На корабле духовного существа моего матросы — пьяницы, штурман карты-планы потерял; капитан знает, куда плыть, да команда его ничем зовёт, сколько он ни горячись. А се — и капитан-от рукой махнул, — как хотите!

7 марта. Четверг

Пасмурно — тают инде снега. По улицам сегодня воды нет, а уж конец зиме. Народишко посередь дороги лепится — везде снег с крыш роют.

В Хотькове, сказывают, только на станции вода, тает. А так — многоснежно. От Митинской горы, слышь-ка, к Паже в прорубь щель меж сугробы рыта. «Говорю о новостях природы, — пишет молодой В. Дроздов[58], — когда новости людские не заслуживают слов».

23 марта. Суббота

…И без того ум-от худ, тревога заботная на двое, на четверо его раскуделивает: апрель перебьёмся, а май месяц… никаких получек не предвидится. Вот эта гнетущая тревога, этот страх перед завтрашним днём пригнетают силу ума, делают сердце пугливым. Сердце просит радости, как голодный — хлеба, просит и безнадёжно, безответно умолкает…

Вот для чего я эту печаль пищу? Для кого? Легче мне, что я это всё выложил? Помру — печку растопит моими тетрадками какая-нибудь Нюра или Муся.

14 апреля. Воскресенье

Сегодня память, умерший день отцу моему. Преставился в 1905 году, в Великий Четверг, в два часа пополудни. Утром сряжался к обедне, к причастию. В доме с рассвета шла предпраздничная порядня. В четверг мать пекла куличи. Вижу её в слезах и в хлопотах с тестом: «Отец у нас особенный сегодня — захожу к нему в спальню, а он: “Христос воскрес! Что вы не готовы? У меня на заре три священника были. Пели Пасху. Христос воскресе!” — И руки протягивает христосаться…»

Я подивился и, не зайдя к отцу, поспешил к обедне в гимназическую церковь. Потом прошёл в собор на «омовение ног». Домой пришёл часу во втором пополудни. И слышу из отцовой спальни пение пасхального тропаря. Я почему-то заплакал и вошёл к нему в горницу. Он лежит такой праздничный, борода и волосы учёсаны, и весело мне говорит: «Поздравляю тебя с принятием Святой Тайны!» Я заплакал, обнял его. А он: «Погляди-ко, сынок, который час?» Я прошёл в кухню. Там уж вынимают куличи, опрокидывая их на подушки. Я загляделся минуту, меня чем-то заняли, потом говорю: «Ах, мама, папа-то спрашивал — который час». Мама сама побежала к нему. Минутку спустя слышим стук в стену: отцова горница была смежена с кухней. Я подбежал: мать, обнимая отца за плечи и припав лицом к его голове, плачет над ним, называя по имени. А он уже кончился. В Страстную Субботу отца схоронили на Кузнечевском кладбище, мы остались невелики годами.

Родитель мой был старинного роду. Прадеды наши помянуты во многих документах Устюга Великого и Соли Вычегодской. Родился в селе Серегове Яренского уезда в 1850 году. В 1865 году, по смерти моего деда, бабушка оставила родину навсегда и уехала в город к морю. У моря началась трудовая отцова жизнь. Почти всю жизнь он плавал на Мурманских пароходах. А матери моей предки (и дед мой по матери) век служили в Адмиралтействе, при корабельных верфях.

Род матери моей покоится на Кузнечевском кладбище (а частью на Соломбальском). Здесь же и отцова мать, бабушка Мария, и отцова сестра Павла.

Я сегодня помянул род свой… День с утра такой северный, какой на родине милой бывал, когда реки тронутся. Во второй половине апреля, бывало, пойдёт лёд в море.

Как бы я туда слетал, походил бы по родимым берегам, ветрами бы подышал, детство и юность желанную помянул. Как беспечально там жизнь проходила…

Детство, юность, молодость — всё у меня с родимым городом северным связано, всё там положено. И всё озарено светом невечереющим. Годы золотые, юные — заботы, тревоги о куске хлеба на завтра я там не ведал. Делал то, что любо было… «Что пройдёт, то будет мило».

Но разве мало милого было в здешних местах, во вторую половину моей жизни, столь несхожую с бытом Севера родимого? Как сравню, думы там были невеликие, хмель молодой одолевал, печали молодые, несмысленные. Мать, разумная, терпеливая, дом, житьё-бытьё вела и правила, а я с сестрами одну заботу знали — учиться. Вишь, потому ещё жизнь-та в те поры красна и светла вспоминается, что сил душевных и телесных много было.

А теперь всё — ох да ох… Не живём, а колотимся, как навага о лёд.

А погода сегодня малу-помалу хмурилась, да и дожжинушка зачал сеяться. Заблестела мокрая мостовая. Неуедно живу, да улёжно. А хозяинушко мой с рынку пришёл, еле ноженьки приволок, выпал весь. Картошки в кошёлочке принёс. Люто голодна весна-та. Мы с четверга Светлой недели на одном постном супе, на пустых щах сидим. Худо дышит семеюшка моя. Я бы так не тужил — на них глядя, горестно. Добытку нет. А дороговь люта. Хлеба-та не хватает, делим его на четвертушечки. Я вот курить стал при старости лет. Ещё чаем отнимаюсь. Чай души моей отрада. Даром что без сахару. Не завлекательно об этом писать.

19 апреля. Пятница

От юности моей увлекался я «святою стариной» родимого Севера. Любовь к родной старине, к быту, к стилю, к древнему искусству, к древней культуре Руси и родного края, сказочная красивость и высокая поэтичность этой культуры — вот что меня захватывало всего и всецело увлекало.

Но прожив жизнь, когда уж «всяко меня бито, и о печку бито, только печкой не бито», вижу, что, «как ладья ни рыщет, а у якоря будет» — деваться некуда: приходится посмотреть, подумать и взяться за то, чего в молодости-то отмахивался.

…Ребёнку простительно… постлать на пол картину Рафаэля и, ежели не досмотрят, топтать и рвать её. Дитяти простительно вылить за окно ведро, скажем, розового масла, забросить в реку слиток золота, сжечь, играя, в печке денежных бумаг на миллионы рублей и т. д. и т. п. Но ежели так будет поступать взрослый, все скажут, что это умалишённый, что это идиот, что тут нужны срочные меры. Не собираюсь и судить эстетов, коллекционеров, которые «неиграемым играют». Когда на моей улице пожар, я не побежу в соседнюю улицу читать лекцию о противопожарной охране. Когда мне прописано лекарство, я не буду заставлять соседа пить его насильственно; ежели я угорел в чадной комнате, а другие, обладающие более крепкими лбами, сидят как ни в чём не бывало, я должен выскочить на свежий воздух…

Сегодня такой «серенький», такой северный день, жемчужно-облачный. Северная весна. Небось там, у северного моего моря, реки распленились от льдов, а берега по взгорьям обсохли. Ветер сегодня весенне-свежий, с родимых моих берегов прилетает. И я Фиваиду русскую вспомнил: небесного Зосимы Соловецкого память только что была. Художественная культура XV века: живопись, зодчество, поэзия, быт… «в ней всё поэзия, всё диво»[59]. Но человече безумный, устрашись ступать ногою на хлеб насущный. Любуясь прекрасною оболочкою, не забудь главного, важнейшего. То, что одухотворяло и живило прекрасные формы иночествующего быта «Северной Фиваиды», является и нашей жизнью, и нашим дыханием. То, что было «единым на потребу» для Святой Руси, есть и нам «едино на потребу».

…«И ты, — говорит святой писатель Древней Руси, — не можешь быть солнцем, будь звездою, не можешь быть большою, будь малою, только на том же Святой Руси небе почивай».

3 июня. Понедельник

Что-то уж очень бойко зачал я духом-то падать. Никакой во мне укрепы, никакой основы не стало. Чуть какое нестроение дома, я с ног слетел. Всецело моё душевное устроение от людей, вернее, от человека зависит. А человек-то, близкий и единственный, вконец из сил выбился. «По лошади и воз накладывают», а у брателка не воз, а целый обоз.

Июнь пошёл. Чудные они, июньские негаснущие зори. Сейчас тихий вечер, над крышами посвистывают стрижи. В камне, в городе и то любо…

Сегодня на родине праздник Июньские сияющие ночи, говор беспредельных вод, острова, белые пески, родимый, ныне недосягаемо далёкий Город, крики чаек.. Почему вот теперь печаль угнездилась в сердце? И держит его, не отпуская. Точно свинцовым грузом обложено сердце. И некому разгрузить, никто не пособит. А уж и дышать тяжело.

18 июня

Лично для себя я знаю, что, пока я не построю себя в «целость ума», не выработаю «целости жизни», я останусь в том жалостном положенье, в каком я есть! Не то что «медь звенящая и кимвал бряцающий», а просто глиняный горшок без всякого звука.

Самочинство, самоходный и самовольный «личный опыт» в деле «взыскания Бога» может увести в сектантство. «От внутреннего Царство Небесное приходит», — говорит Христос. Отсюда, например, моё недоуменье по поводу, скажем, старинной русской практики: купец, фабрикант, обманами скопивший капитал, в богатстве и роскоши живший и умерший, какую-то (может быть, солидную) часть капитала оставляет на церковь и этим «спасает» свою душу, то есть наследует Небесное Царство…

Положим, за этого фабриканта будут молиться, но разве не ясно, не отчётливо указано: «Блажени чистые сердцем, блажени плачущие, блажени алчущие и жаждущие правды, блажени гонимые, униженные, оскорблённые… Бога узрят, только эти Царство Божие наследуют…».

Неужто я могу всю жизнь до смерти обижать и грабить, а вот куплю чьи-то молитвы, и моя душа пригодна будет для всякого блаженства. Разве не ясно, что Евангелие лично каждому велит совершенствоваться?

Ещё уже в иных планах вспомнил я некое слово из старорусского цветника: «Один подвижник открыл ученику, что он (старец) выполнил иноческого своего правила вперёд на десять лет…».

«Перевыполнил план». Отсюда вывод: Богу нужно не сердце человеческое, очищенное, омытое, Богу нужны для чего-то поклоны и количество молитвенных фраз. И как будто всё равно, добрый ли, злой ли человек эту продукцию выработал.

Впрочем, я, писавый, судачу мимо дела, забывая весьма веское слово: «Говори то, что лучше молчания».

Говорю о том, что светит уму, что желанно сердцу. А выговаривать суд да кручину — отяготительно для меня. Оскомина падает на душу от сердитости…

28 июня

Эти две-то недели обиваю пороги, приёмов добиваюсь. Высоки пороги-те. Сидишь, сидишь, ждёшь, ждёшь, да с тем и домой бредёшь. Перед крашеной секретаршей стоишь, по имени-отчеству её, сучку такую, величаешь, а она и глядеть и слушать не хочет… Собрался с духом, позвонил именитому человеку, бывшему, так сказать, «другу юности». Дак, трубку-ту держачи, будто я в кипятке сидел. Трёх слов не сумел я ладом оболванить. Каково же мне тошна просительская роль! Главное — знаю, что в глухую каменную стену стучу. Вот этак, собравшись с силами, зачнёшь людские пороги обивать…

7 июля. Воскресенье

Попаду в деревню, и нет у меня сытости глядеть на эту светлооблачную небесность, на эти тропиночки меж дерев, на эти ряды белеющих, как свечечки, берёз… Голуби на серебристой крыше сарая, стайка воробьев на изгороди. А по сторонам тропинки ромашки. А вдали стена тёмных, важных, неподвижных елей.

Нет сытости слушать и внимать шелесту листвы, шуму ветра, шороху дождя. Музыка тонкая и сладкая, вожделенная, любимейшая! Иной гул хвойнаго бора, совсем иначе шумит берёзовая роща. Вокруг нашего дома темнеют ряды елей и белеют купы берёз. Под ними кусты ягодника и трава-метляк. При ветре они все будто разные инструменты симфонического оркестра. Разные, но звучат согласно и стройно.

А речь и говоря дождя… Уж столько у дождя разговору со старинною крышею нашего домика! Видно, давно знакомы. Сначала редкие капли обмолвятся словом да помолчат. А потом все заговорят, зарассказывают спешно. Тучка-то торопится, деревень-то много надо облететь, каплям дождевым многое надо обсказать: то у них и спешная гово́ря-та. Ино в ночи долгую повесть дождь-от заведёт. Я лежу да внимаю… Осенний дождь слушать люблю. Он моё мне рассказывает. Мерная говоря дождя, особливо осеннего, спокой в душу приводит.

Дождь-то знает, что я его слушаю, ведает, что я слушать его люблю, и он подолгу со мной свою беседушку ведёт, всё мне обскажет. Моё говорит, моему уму норовит, речи-беседы дождей, радостных вешних, или грозовых летних, или осенних тихомерных — всегда они, эти речи дождевые, уму-разуму и сердцу-хотению желанны и любезны.

8 июля. Понедельник

Новостей человеческих не знаю здесь, в деревне. Одни надо мною новости природы. Вечером вчера сковылял до лесу, он в глазах. До оврага не долез, заподымалась туча, загремело со сторонушки звенигородской. Гроза кругом обошла, и установился дождик обложной. С рассвета и за полдень точно кто гаммы наигрывает однообразныя, то тише, то смелее по кровле моей. Хозяйская бабушка предвещает недели на две ненастье-то. Ветер своё дело управил, натянул дождя и успокоился. С вечера и кузнечики примолкли, сегодня их не слыхать. Только птицы щебечут, синичка посвистывает. Тонкий сырой туманец реет у лесных далей…

С брателком мы этот месяц из воблы суп варим. К обеду и ужину. А между вытями, проголодавшись, той же воблы твёрдые ремешочки жуём.

Чаем я свою душу утешаю, дважды в день завариваю, по-богатому. На сахарок-от поглядывать приходится — тут не по-богатому. Крупа на рынке дороже 20 рублей стакан.

Видишь вот, о чём я, бездельник, пишу. Не приходит в башку слово к полезному!

Хозяйская бабка, старая, но ещё крепкая, осень, и зиму, и весну до просухи, до лета, живёт здесь одиношенька, караулит дом. 25 годов так-то. Тем не тяготится, но веселится. Вот кому я завидую. Хоть глуха, а видит хорошо. Книги заветные перечитывает, в будни шьёт, вяжет, прядёт. «Хлебца мне дети в воскресенье привезут, а картошка, капустка своя. Одна царствую!» Ещё бы не царство!

О, как бы я хотел да радел так пожить. Соглядать, внимать и следить, как зима на извод пойдёт… март великопостный, апрель пасхальный… С конца февраля оттепели, сосули с крыш, капели ночные. Потом проталины, небо заголубеет, облачки барашками засобираются. От Благовещенья ручьи загремят… Вся-та истинная жизнь, жизнь природы, жизнь единая на потребу, жизнь телу на здравие, сердцу на веселье, уму на радость — всё здесь с человеком. Вот где счастье-то! Вот где настоящее-то!

Конешно, «в чужих руках и кусок больше, и ломоть толще» кажется. Много надобно иметь в себе, в уме-мыслях, в сердце богатства, чтобы одному-то поживать…

9 июля. Вторник

Рисовать любил с детства страстно. Художествам учивался в молодые свои годы. Ничего в этой области своего не сделал, своего ни в графике, ни в акварели не показал, опричь невеликих декоративностей, но любованье «видимым же всем (и невидимым!)» во мне есть. Люблю рисунки и картинки, где тонкостно переданы настроения русской природы, особливо зимней и ранневесенней. Люблю залы картинных галерей вроде Эрмитажа и Третьяковки, когда там тихо, когда не мешает никто жить с художником. Смотришь любимые картины, рисунки, и радость надмевает твою мысль. Бывало, иду из Третьяковки, точно богатыми подарками кто меня нагрузил. Домой тороплюсь донести. Не знаю, что с таким богатством буду делать.

9 июля <?>

Летом по природе-то что жук, где твоим глазам любо, ползёшь.

А в зиму, в зиму словно по картинной прекрасной галерее трепетно идёшь. Можно любоваться, можно красотою упиваться, можно соглядать, дивяся чуду.

Красочную роскошь летней природы никогда мне не приходило в голову «перенести на полотно». А вот зимою, когда я вижу только белое, серое и чёрное, томительно и сладостно мне взять лист ватмана, карандаши и передать чувство это своё, восхищенье своё несравненным изяществом и тонов, и рисунка. «Белое и чёрное»…

С субботы два дня дул восток Вчера к вечеру сменился на SW.

С утра была вьюга, навалило снегу. Проулок в деревню занесло.

На крылечко вылезешь — белым-бело. И холм, и дороги, и деревнюшку — всё белым пухом завалило.

Красовото глядеть, как белые пчёлы нарядным белым роем непрестанно, неслышно, будто кружевная ткань, идут и идут.

По тёмному фону срубов это ткущееся кружево смотрел бы ненаглядно.

Летом веселит светлошумный дождь, а теперь вот эта неслышная белая красивость.

Эту безглагольность любит слушать душа. Сердце всё о ком-нибудь болит или ждёт боли… А душа рада послушать ти́хостную музыку белых полей. (106)

10 июля

Царствие Небесное, которое внутри нас, т. е. радость о Господе — это река воды живой.

Сказано: «Один черпает из этой реки большим сосудом, другой средним, а третий малым. Всяк черпает и несёт по своей силе. Но и у тех, и у других, и у третьих всё та же живая вода».

Мыслятся мне как бы три степени восприятия праздника Пасхи. Первая — у святых пустынных отцов, у которых не было куличей, сладких сыров, ни иных яств, но которые, «очистив чувствия», пребывали всецело «в Пасхе Таинственной», созерцали «неприступным светом воскресение Христа блистающее» и ясно слышали от Него Самого вожделенное: «Радуйтеся»…

Святые, стяжавшие «Царство Божье внутрь себя», празднуя Пасху на земле, пребывали уже в предначатии «Пасхи вечной», т. е. ощущали уже «жизнь будущаго века».

Вторая степень празднования Пасхи — это то, что свойственно было многому множеству русских людей: горожан или поселян, живших в стихии бытового русского православия.

С начала Великого поста начинались для них любимые «службы». Недели — «первая», «крестопоклонная», «вербная» и любимейшая «страстная». Вербички, свечечки, говенье, «се жених грядет», «12 Евангелий», «плащаница» — как они этих дней ждали, как любили.

О заутрене Пасхальной — нечего и говорить. Чины служб пасхальных, сладкогласный канон Дамаскинов, стихиры Пасхи знали наизусть. И до самого Воскресенья, чуть досуг случится, спешат к службе попасть, чтобы ещё и ещё раз заветное и дражайшее «Христос воскресе» послушать и спеть… Круг церковный, уставы и чины церкви, посты, праздники, иконы, лампады — всё это было утешением русских людей, украшало быт семейственный.

И не только у мирян. В монастырях русских это бытовое русское восприятие церковности господствовало.

Третья степень празднования Пасхи — она тут же была, так сказать, под крылом у реченной, «второй» степени. Об этой «третей» степени я почти что и сказал. Это — детское, зачастую без раздумий, веселье о празднике…

Чистят ризы у икон, моют, убирают дом, пекут-жарят… нарядные платья к заутрене, христосованье (ведь можно поцеловаться с тем, кто нравится…), звон целую неделю, гости…

В деревнях качели, начинаются на игрищах песни-веснянки, «скачут» на досках, катают яйца. Здесь радость детская…

Свет Воскресения сиял и в этом простодушном народном веселии.

11 июля. Четверг

…И на искусство, вероятно, взгляды мои очень личные. По себе сужу и философствую. Лето сравниваю с молодостью. Не наблюдаю, а беру, хватаю. Там цветы завидел, нюхаю да букет собираю. Вон там ягоды и яблоки — иду под яблоню с коробкой, с карманами. Блестит речка — лезу в воду. Любуяся лесом, беру грибы да ягоды. Луг благоухает травами — хорошо тут полежать. Бескорыстия мало в любовании моём летнею природою. Летом — «что очи завидят, то руки заграбят». Это вот в молодости так..

А любование моё зимнею природою (русскою) сравню я со старостью. Я с горок не катаюсь, коньков сорок лет не видел, лыжи тоже забыл. Я в зиму иду лесом волшебным. Изящество, тонкость, изысканность чёрного цвета, силуэты, линии, контуры стволов, ветвей, веточек. Нежнейшие нюансы белых тонов. И потом «русский лес зимою»… радость накрывает моё стариковское сердце. Сорока роняет снег с тяжёлой еловой лапы, стрекочет мне: «Жив ли сказочник?».

Гляжу меж стволы: тихо, таинственно.

В зиму, ежели так назову старость, я бреду по тропочке, сказочными сорочьими ножками строченной, по чудным узоринам и соглядаю ненасмотренную, глубокую, родимую тайность русской зимы. Устланная белыми, праздничными скатертями земля, по белому полю вышиты чутким узором ёлочки. Вдали чёрная кайма леса. Над всем восковое небо… Как это мысль мою обогащает, как ум мой об этом богатстве веселится.

Я руками тут ничего не хватаю, за пазуху ничего не пихаю, лыж никуда не навостряю. Только глаза мои видят эту праздничную пречистость русских полей, молчащих с тобою, но вместе с тобою внимающих тишине.

Наберу этой радости полные закрома своего ума-разума, и столько этого много у меня, что от сердечного веселья, от полноты этой не могу не поделиться со всеми ближними и дальними. Спорая она, эта радость творческая. По избытку сердца не можно ею не делиться.

Так вот она, старость-та, каковою может быть у человека. Высотою, для молодости неудобовосходимою, и глубиною, молодыми очами неудобозримою.

12 июля. Пятница

От этой радости художество народное, русское, настоящее зачиналось и шло. Помню: выпал первый снег… Убелил Радонежскую землю, холмы Хотькова… С Митиной горы открывались дали без конца. Точно канун праздника настал. Точно к празднику убралась в бело земля. Как широкое льняное полотно, стлалася долина Пажи, и Пажа, не замёрзшая, вилась посередине серо-шёлковой узором-лентой. А по сторонам серо-кубовой ленты реки, точно вытканные пояски, в два ряда бежали чёрныя стёжки-тропочки… Какое веселие художнику! Где, как не здесь, зацвести творческой радости в народной русской душе!

Мысль моя веселяся летела, привитала и гостила в дальних деревеньках этого заветного края.

Знаменитый Филарет хвалился расписной хотьковской посудой: цветастыми чашками, чайниками, блюдами, фарфоровый и фаянсовый завод Попова был здесь. Поповский фарфор был плоть от плоти здешнего народного искусства. Обилие белых глин и земляных красок породило исконное здешнее художество. Встарь отдельные семьи по деревням лепили и обжигали. Потом завелись заводы: Дунаева в Митине, Попова близ монастыря. В XIX веке Дунаевские куклы — фарфоровые головки для шитых кукол — славились и за границей. Фарфоровые части пресловутых саксонских игрушек были сделаны и расписаны в хотьковских деревнях. Всему миру, можно сказать, известны были хотьковския шитые «мягкие» игрушки, а также всякое художественное вышиванье — вещи и для светского обихода-украшательства, и для церковного. Мастерством игрушки и высокой золотошёлковой вышивкой именит был Хотьковский девичий монастырь. Здесь было искусное гнездо художества женского. Художницы, монахини и белицы, в большинстве местные уроженки, творческой своей радостью питали высокую монастырскую технику.

Столицей игрушечного царства был Сергиев Посад. По народным преданиям, первую деревянную игрушку сделал сам Преподобный Сергий. Он будто бы вырезал («этим самым ножом в ножнице на ремешке») из липы птичек, коньков и дарил «на благословенье» детям.

Исследователи полагают, что здешнее, столь древнее и широкое, славное по всей России искусство деревянной игрушки вышло в XV веке из лаврской резной мастерской, пошла игрушка с лёгкой, мудрой и хитрой руки инока Амвросия. Образцы высокого художества Амвросия — резные кресты, панагии — хранятся в Лавре.

Деревня Богородская посейчас сохранила мастерство резной деревянной игрушки. А вообще Сергиевская игрушка, эта истинная радость и для ребёнка и для художника, — сергиевская игрушка была многолика и разнообразна по материалу и по искусству.

Игрушка и всякое художество было народным промыслом, «хлебом» здешнего края, овеянного, осенённого светом Радонежа.

«Не сами, по родителям», — скромно говорят о себе местные художники-кустари. Кругом «эти бедныя селенья, эта скудная природа», из подслепого оконца, из низеньких дверей избушки, где живёт и творит деревенский игрушечник, видны тощия нивы, глиняные, ухабистыя дороги, «серенькое русское небо», а на убогом дощаном столике, на полках и на печке праздник красок, царство сказки, радость цвета и формы. Дерево, глина, жесть, бумага — всё сияет и горит цветом небесно-голубым, ало-огненным, радуга позавидует яркости злато-соломенных, изумрудно-зелёных, «брусничных», «маковых», «сахарных», «седых», «облакитных», «бирюзистых», «жарких», тонов и цветов.

…Когда я брёл по талой тропинке и сел на пёнышек, а надо мной трепетала осинка ещё неопавшими листьями, и узорным рядком, темнея по белому склону, стояли молоденькия ёлочки, и кисти рябины краснели над серой избушкой, неизъяснимая радость обовладела всем моим духовным существом. Надо было что-то делать, в чём-то излить своё веселье. Тетрадочка и огрызок карандаша были с собою. Я стал записывать… А дома вижу шадровитую столешницу, бесцветные филёнки дверей и шкапов. Дай, думаю, я вас весельем своим развеселю! Зашпаклевал, загрунтовал. А потом два дня расписывал. Выйду на крылечко, послушаю, как кричат галки над гумном, как воздыхает за бревенчатой стенкой Бурёнка. Погляжу, как нарядна чёрно-талая дорожка по белому-то скату горы, как изящен серебро-серый рисунок изгороди, как тонко вырисованы ветви дерев на фоне небес, тускло отражающих «первый снег», покрывавший русские поля. Нагляжусь, наслушаюсь и дома на белой отлевкашенной столешнице напишу «Лавру» розово-амарантовым колером и мумией намалюю башни, стены, высокую компанеллу. Потом ультрамариновые купола Грозновского собора и золотою вохрою шапку собора Троицкого. А оконца и воротца чёрными глазками глядят у меня с белых стен. А по краям чёрным же цветом подобающия литеры-пояснения вкратце. И по углам кину букеты роз. Столешница дня в два у печки сохнет. Тогда лаком выкрою. Хлеб-соль есть на таком столе приятно.

Лавру рисую, потому что в ней и, во-первых, во внутренней таинственной её сущности, а во-вторых, во внешнем её облике, народ имеет видимые и осязаемые воплощения своей радости о красоте.

Творцы-художники, создававшие во все века произведения искусства, которые мы видим в Лавре, зодчие, живописцы, а с ними мастера искусств прикладных — резчики, чеканщики, ткачи — нашли здесь удовлетворение своему томлению о красоте. А любитель красоты народ, хлебопашец, мастеровой, который сам непосредственно не занимается «художествами», но любит украшательство, окружённый в Лавре великолепием красоты, которой при этом можно молиться, целовать, и народ, «потребитель» (как и создатель красот), находит удовлетворение и, так сказать, обладает в Лавре тем, чего неясно желал, о чём томился.

Служитель чистого искусства, «пейзажист», например, увидев то, что я вижу: чёрные деревья, коричную дорогу, тьмо-зелёныя ели на белом фоне перваго снега, так это всё и потщится перенести кистью-красками на полотно. Или возьмёт альбом, зарисует чеканно-кованый изгиб сучка, сплетенье веток, зарисует серебристые слеги изгороди с чёрными галками… Отсюда вот и появился в искусстве чудесный «русский пейзаж». О, как я люблю, какую заветную песню напевает уму и сердцу моему, например, саврасовская «Грачи прилетели»! Я родился на Севере, люблю природу родимого края. Вторую половину бытия переживаю в Средней России. Вопросом духовной жизни и смерти явилось для меня умом и сердцем прилепиться к природе второй моей родины. И вот то заветное, что сладко беседует нам с картины «Грачи прилетели», положил я, как печать, на сердце своё.

Возлюбленная «от младых ногтей» красота русского исконного народного художества, многоликого и прекрасного во всех своих проявлениях. И так, как она проявилась у Сергиевских «игрушечников», и так, как она показала себя, скажем, у созвездия «абрамцевских» художников.

Торжественно-величава, может быть и сурова, красота родимаго Севера. Мне уж чудно теперь на самого себя: хватит ли, станет ли меня с неё. Уж я прилепился сердцем к здешней «Владимиро-Суздальской и Древле-Московской» земле. Уж глубоко запал мне в душу свет Радонежа. Где сокровище всея Руси, тут и моё. Не тут у меня несено, да тут уронено.

После гимназии (на родине) стал я ездить для обучения художествам в Москву. Но оставался страстным поклонником Севера. Приеду на лето домой и запальчиво повторяю, что сколь ни заманчива художественная Москва, но жизнь моя и дыхание принадлежит Северу. И моя мать со светлой улыбкой скажет: «Нет, голубеюшко, ни ты, ни сестры твои, вы не будете свой век здесь, на родине, доживать…». Точно она знала.

13 июля. Суббота

Сегодня я «в худых душах». Весь день лежу, как пропасть. В доме тихо: я наверху, хозяйка внизу, тоже болеет. А моя комарья душа без хвори замирает: братишко по крайнему делу уехал. Ссуду просим. Не дадут, дак и… всё тут. Всё вот эдак: до краю доживём, отпихнёмся да опять…

Надоело завтрашнего-то дня бояться. Уж не видел я у брателка веселия в глазах. Бывало, он петь, шутить, смеяться любитель был. На гитаре мастер играть. Голос у него светлый да сильный. Ох, как давно не слышал я его звонкого, беззаботного смеха. Ещё по старой памяти запоёт: «Свеча, чуть тлея, догорала, камин, дымяся, угасал…», или «Вечерний звон», или «Гора Афон, гора святая…». Запоёт да и помолкнет. От забот ему истома непомерная.

Тишина в доме…

Приехал братишко. Напилися с ним чаю. Мне к вечеру отлегчило.

«Богомолья» исконные, русские, посещенье прославленных, именитых обителей глубоко входили в быт, в жизнь русских людей. Не забуду, каким праздником, каким надолго взвеселяющим душу событием было для наших северных горожан морское плаванье в Соловецк, пятидневное пребывание в мире живой легенды.

Прекрасное зодчество, древняя живопись, древний покрой облачений, старинное убранство не только храмов и келий, но и гостиниц, а главное, неумолчная песня моря, из волн котораго, точно сказка, точно древняя былина, точно дивное виденье, точно явленный Китеж-град, возносилась древняя обитель. Кроме того, на Соловках сохранилось древнее столповое, знаменное пение — музыка чрезвычайно своеобразная, необыкновенная, удивительная, пение торжественное, величавое и вместе с тем умилительное, манера пения разительно противоположная театрально-оперным красотам, повсюду и давно въевшимся в наше церковное пение.

22 июля. Понедельник

Выехали из деревни на три дня да и вторую неделю я сижу, братишечко бегает с делами. «Голенькой ох, за голеньким Бог», — нас покупной льготой взыскали, мы воспрянули. Лишь и то радостно, что домашние мои возвеселились. Теперь как-то я буду оправдывать данную льготу! …Неложно сказано: «Бог не попускает искуситися паче еже мощи…». Всегда у меня так в жизни было. И всегда я это забывал. Но, слава Тебе Боже, благодетелю моему. Свете Радонежский, когда-то у светлого твоего гроба, благодаренье принесу Христу!

По Сергиеву дни жара сошла. Стали перепадать дожди с прохладными ветрами. Оно и не тяжко в городе-то. Восемь часов. Опаловое небо глядит прямо в моё оконце, у которого люблю я сидеть в этот тихий час. Звенят над крышами ласточки. Не к вёдру ли? Оно бы не худо.

Чем больше смеркнется, тем сильнее бледный опал зари за дальними низкими кровлями. А в комнате уж темно. За стенкой примолк и маленький Михайлушко. За день нагулялся. Заместо пушка головушка у него, особливо с затылка, темнеет нежными тонкими волосиками. Умеет целоваться, разинув ротик со весь оборотик, при чём и нос тебе прихватит чувствительно крошечными как жемчужинки зубками. Хотя зубки идут уже бойко.

За ручку ходит бойко, хоть бы и бегать. Сам слезает с кровати, с колен, перелезает всякия преграды, вроде чемодана. Играючи стоит на ножках. Через комнату норовит идти. Шлёпнется мяконько и встанет. Скажешь: «До свиданья, Мишенька!» — на ответ «делает» обеими ручками. Только ещё не говорит. Веку ему сейчас год два месяца.

23 июля

Тонкое обаяние русской природы, нежную радость русской весны, настроение какого-нибудь февральского денька, когда начинаются уже оттепели, первый снег на Покров, одиночество сжатых нив, просёлочных дорог, шелест осеннего дождя, всё, что так исцеляет душевные раны, так мирит с жизнью, — все эти «настроенья» мы почему-то алчно и жадно ищем встретить у художника-живописца и у писателя-поэта.

При этом нас может оставить совершенно равнодушными обширная салонная картина, изображающая природу.

И наоборот, этюд, эскиз, рисунок вдруг скажет нам жданное слово о том, «кого» мы любим. И хочется часто, постоянно этот, скажем, пейзаж видеть. Видеть как собеседника, как друга, который нам такое верное и нужное, взыскуемое нами слово сказал о Любимом, о Желанном, Единственном, но как бы неизъяснимом или Неуловимом.

Заветное, желанное дело соглядать лик природы. Соглядатайством этим обогащаешь разум, собираешь в душу сокровища, которые никто не сможет у тебя отнять.

Напрасно тебе кажется, что ненастливые, с дождичком, осенние дни похожи один на другой. Не воображай, что весною, когда тронутся льды на реках, то холодно-ветреные-облачные дни также схожи.

Ты протри свои спящие-та шары!.. Вот около тебя есть человек, лицо которого любо тебе. Посмотри: на дню-то несчётно раз оно переменится. То задумчивое, то грустное, то приветливое, то хмурое. То милый-то твой человек брови насупил, уста сомкнул — досадует. То опять брови высоко округлил, глаза округлил, улыбка пробежала по губам — весел друг-то твой, но с выжиданием… А всё одно и то же лицо, что и вчера было.

Ты мне скажешь: «Вот ежели любимое-то лицо реветь возьмётся неустанно и днём, и ночью, и целую неделю… Сидит перед тобой любимое лицо и пущает слёзы с утра до ночи. Неделю я на даче сидел, и дожжинушка стояла несменяемая…».

— Применил ты Море-Океан к малому озеру, а то и к пруду, или к лужице. (Не обидься!) Лик природы — Море Великое. Сокровищница неисчислимая, неисчётная, неизъяснимая. Лик природы — красота и богатство беспредельное, безграничное, радость и богатство, всем дарованное и одному тебе принадлежащее.

Ты любишь вечерние закаты — «слети к нам тихий вечер на мирныя поля…». Ты резвишься на зелёной траве, припевая: «Дожидались мы светлого мая. Цветы и деревья цветут. И по небу синему, тая, румяные тучки плывут!..». Люби. Это твоё богатство.

А вот я люблю тихие ненастливые дни летом. Люблю оттепели зимою, когда, знаешь, небо оттушёвано тонко-серым тоном. А земля бела, как ватман, и по ней чёрные лужи… А пуще всего я знаешь что люблю? — Люблю удивительный и неизъяснимый час рассвета. Люблю караулить рассвет и в городе, и в деревне. И зимою, и осенью.

Великое богатство это — раннеутренние часы. Чем больше их захватишь, тем ты богаче. Бывало, на родине мать, бабки и зимою в четыре часа встанут. На кухне берёзовые дрова весело затрещат. По горницам засияют лампадки. И как я радёхонек, когда вовремя сон отряхну. При лампе что-нибудь рисую… И вот — окна зачнут мало-помалу синеть, небо бледнеть. Синий свет зимнего утра потиху начнёт одолевать золотой свет лампы, восковой свечи…

23 июля. Вторник

…Декабрь — мало дневного света, а богат весельем сердечным. С Николы у старших пост строже — в понедельник, среду, пятницу и рыбу не все едят, и к Рожеству готовиться будут. Пряники наши старобытные выпекать начнут. Крупчатка, топлёное масло, патока, имбирь, кардамон. Столько напекут, что до Масленицы хватит, всякой день с кофеем пьют.

С конца ноября, как запоют «Христос рождается», начинали шить маскарадные наряды к Святкам. Со второго дня праздника начиналось заветное веселье. В дни предпразднества, с 20-го декабря, начинали жарить мяса, печь пироги, кулебяки, шаньги, булки, стрецели. В кануны поспеет и пиво, и «сыр молодой на блюде», сладкий мёд с кардамоном, зелёное пиво с шафраном.

Кухня у нас была обширная и по старой моде «улиминована» лубочными картинами. За год от чада и мух яркие краски пожухнут, и к Рожеству мама накупит новых лубков. Опять, как цветы, зацветут по стенам.

Материны помощницы Наталья-заостровка и поморка Ирина заводили моленье дома по-староверски. У нас полон дом был древних икон. Мы с мамой ходили на Соловецкое подворье. В Сочельник в зале красовалась уже и ёлка, густая, ароматная, кудрявая, до потолка.

Ребячьи артели славильщиков заканчивали последния спевки. Славленье начиналось после ранней обедни, до рассвета.

— Дозвольте Христа сославить.

…Зайдут в зало, занесут звезду, блестящую золотою бумагой. Запоют…

По тропарю, славе и кондаку пели стихи, мотеты века XVIII, «Радость сердце наполняет», «Силы ангельски», «Три царя», «Звезда грянет», «Воссияли дни златые»…

С Николина дня Зимнего (6 декабря) по Крещенье (6 января) — целый месяц приподнятое, радостное, праздничное было настроение. Особливо любо было в четыре, а то и в три утра вставать, заветные рассветы караулить.

Великим постом дни станут долгие. Опять начинается время сладостного ожидания Пасхи и весны. В апреле уж долги вечерния зори, рассвет рано. Ночныя капели, проталинки, звенящие ручьи, распута по рекам, половодье. Таинственно-прекрасные недели Вербная, Страстная, Светлая, Радоница… Таинственное и прекрасное воскресенье природы. Таянье снегов, вскрытие рек, прилёт птиц, — Великий Пост и Пасха Христова — светлая грусть и радость денно-нощных служб и чинов церковных.

Слитна являлась жизнь природы, составляла единую трепетную и живо-начальную гармонию с благодатными и блаженными днями церкви. Мать Сыра Земля готовилась совлечь белые саваны снегов, и церковь дивными чинами и последованиями напевала Земле о близком Воскресении.

Пробужденье Земли и радость церковная, золотыя вербочки и огоньки страстных свечей, рокот вешних потоков и пасхальные напевы, таинственная жизнь Церкви и Природы — всё это единою радостью оживотворяло душу человеческую.

«Настроенье» вот этих месяцев марта и апреля как люблю я найти отображёнными в живописи, в поэзии.

Есть чудесный рисунок Рябушкина «Пасхальная утреня»… Купола старинной церковки теряются ещё в ночном небе, но вдали, за ветлами, брезжит уже заря Христова дня… Как я люблю эту картину Рябушкина! Потому что художник (и какими простыми средствами — карандашом!) уловил заветный для меня предрассветный час Христовой ночи.

Час желанный, незабываемый… Юность… Весна. Воды. Старинный родимый город. Тихий рассвет. Иду от заутрени. Тихость природы, тихая радость в сердце.

Я люблю просматривать «пасхальные номера» прежних иллюстрированных журналов — взрослых, детских. Художники любили изображать «выход от заутрени», «освященье куличей и пасок», праздничный стол, христосованье… Но вот тишину Христовой ночи или настроенье дней Великого поста, когда начинаются оттепели, я чаще нахожу не в натодельных картинках. Здесь опять помяну «Оттепель» Ф. Васильева, «Грачи прилетели» Саврасова, многие рисунки Серова, ряд левитановских. Сочувственен мне «Над вечным покоем».

У любимого моего Нестерова всюду вижу ненаглядную пасхальность— и в пейзаже, и в умилительном жанре его.

…Перечисляю популярные картины и художников русских и ловлю себя на мысли: а сколько у тебя любимых по «настроению» картин из иностранных?

В Эрмитаже есть «Избиение младенцев» Брейгеля. Дело не в сюжете «Избиения», а в пейзаже. Удивительно и широко дана деревенская зима. Как бы «первый снег», тёмные лужи по дорогам, снег на кровлях, голые ивы, низкое тяжёлое пасмурное небо, контрастное белым тонким пеленам снега.

Стильные силуэты людей с древним изяществом выписаны на том же ровном белом фоне.

Вообще люблю уютные голландские «зимы», с тусклыми льдами, белыми берегами талых каналов, старыми домами в белых кровлях.

Есть у меня любимые гравюры. «La drahma perduta», утерянная драхма. Обстановка скудной кухни или пустоватой кладовой. Женщина, согнувшись, освещает сальником пол — ищет драхму. По стене, углу и потолку «движется» громадная чёрная тень… Не картина из русского быта (Перов, Федотов), не домашние фотографии, а вот взгляну на такую картину, как «Потерянная драхма», и вижу себя дома, соглядаю своё детство.

И ещё храню старинную гравюру, переносящую меня домой Голландская хозяйка в кладовой проверяет на свете свечи свежесть яиц… Видно, зимние утра там, дома, в детстве, пали мне на сердце.

И ещё храню картину на сюжет утра, любезный сердцу. Это опять-таки голландская гравюра XVIII века: две служанки, отягощаясь ранним пеньем петуха, сбыли его. Хозяйка, боясь, что служанки проспят, стала их будить раньше пенья петуха. Опять женщина в широкой юбке, со свечой, стропила сеней, тени от свечи, поющий петух, не слезшие ещё с седала куры. В верхнее оконце глядит ещё серп месяца, а в приоткрытую дверь — низкая ещё полоска утренней зари.

Брёвна стропил, тяжёлая дверь, свеча, разгоняющая мрак, поющий петух («и абие петел возгласи»), сундуки, серп месяца на предутреннем небе — подлинная серьёзность, талант художника, сила настоящего искусства и, конечно, какое-то сходство «интерьеров» старой Голландии и родного поморского города заставляет меня в голландских картинках ощущать своё детство.

Русские художники с конца XIX века оставили много рисунков, акварелей на темы пасхально праздничные. Репродуцировались в «Ниве», «Родине», на открытках и т. д. Много тут уютнаго, милаго, но зафиксирована внешняя декоративность: куличики, писанки, зайчики. Полинялые ленточки, обветшалые альбомы, фарфоровые яички, поздравительные открытки, эти материальные остатки, эти пыльныя реликвии, этот музей — дело не великое.

Материальное, вещественное меняется, ветшает, проходит. Глядеть на черепки бабушкиной чашки — одно сожаление: «всё в прошлом». «Милое, невозвратное прошлое».

А по мне то, что в музеях да в сундуках тлеет, и пусть тлеет! Мои воспоминания, мои впечатления детства меня на всю жизнь обогатили.

…Не знаю, хотел ли бы я, чтобы, например, наш дом, там, в родном городе, сохранился со всем убранством комнат, с комодами, креслами, киотами, картинами, скатертями, книжными шкафами, ткаными половиками, на тех же местах, как стояло, лежало, висело всё при дедах, при отце и при мне, ребёнке и подростке…

Эти вещественные останки породили бы во мне грусть, что «никого уже нет». Эти материны вещи связали бы меня. И велик был бы соблазн сделаться хранителем музея:

— Вот это мамочкино платье сшито в 1875 году. Вот это вышитые ею туфли отца. Вот очки тётушки. Вот остатки скатерти, которую я, младенец, залил вином. Вот в медальоне мои волосики, когда мне сравнялся год… И т. д. и т. п.

К счастью, в нашем быту не было прискорбного и жалкого обычая фотографировать усопших сродственников в гробах. Того бы ещё не хватало!

Для меня невелико то сокровище, которое моль ест, шашел точит, червь грызёт. Но подлинно «золотым» назову я своё детство и юность, потому что обогатился на всю жизнь сокровищем, которое моль не съест, которое не линяет, не ветшает. Живая душа содержала наш «старый» быт…

«Святки» не замешиваются уже на пряниках, не изобильствуют бытовым весельем. Но разве Вифлеемская звезда померкла? Разве не вечен свет ея.

Праздники как бы нисходят к нам от горняго мира и раскрываются в нашей душе — в нашем сердце, в разуме. Праздник нисходит и на природу. В Пасху «Всяка тварь веселится и радуется». В Христову ночь «светом исполняется небо, и Земля, и преисподняя»… «Да празднует вся тварь восстание Христово»!..

Рождественская ночь… Разве перестали сиять в небе звёздныя паникадила? Ежели мои «очи потухли и голос упал», то ангелы до скончания века поют в эту ночь:

— «Слава в вышних Богу, и на Земли мир».

А светлое Христово Воскресенье и тогда, в дни юности, не связано было для меня с «целодневным звоном», «визитёрами», поздравительными открытками, гостьбами, нарядами, весельем. Я ощущал предначатие Пасхи в вербочках, глядящихся в протаявшия воды. В мартовском и апрельском небе, когда нежною становится лазурь и облака, будто несчётные стада барашков.

В страстную, в Светлую неделю любил я в тишине слушать говор вод… Бывало, на Светлой неделе река ещё не шевелилась, только ширятся, отражая небо, забереги. В низинах, на мхах ещё снега. Город весь как Венеция глядится в разлившиеся каналы и канавы. Но берега-холмы, на которых стоят церкви, обтаяли. Взлобья набережной обсохли, золотятся бурой прошлогодней травкой «ота́вой».

На взлобье холма древняя церквица, внизу ещё белеет снег, но два, три ручья летят, бьют, вьют, пенят, говорят о весне… Здесь людно будет в навигацию. А пока вон на обсохшей деревянной лестнице, что спускается от церкви к реке, сидят две старухи, отдыхают после обедни, глядя вдаль, тихо поют:

— Христос воскресе из мертвых, смертию на смерть наступи…

Скажем, это было сорок лет назад. А теперь, скажем, на холмах Хотькова, Сергиева, Городка, Сергиева Посада… в марте и апреле, когда «ещё в полях белеет снег, а воды уж весной шумят», разве вербочки, и ручьи, и проталинки, и лазурь весеннего неба, и белые берёзки не те же?..

«Христос воскрес из мертвых, смертию смерть поправ…» Пасха вечная, Пасха таинственная, Пасха новая, радость в Господе, вечно юнеющая!

Маленький Михрюшка гостит в Хотькове у бабки и деда. Обулся, слышь-ка, в кожаные башмачки и почти бросил ползать. Со своими нежными песенками, столь внятными его Ангелу-Хранителю, неустанно путешествует наш малюточка вкруг дома, перелезает лесенки, сам отворяет калиточку… Как бы я посмотрел на него… Он так трогательно и младенчески величественно возводит ручёнки, чтоб поймать мяч, поиграть в «ладушки». Будто и очень давно не слушал я заливчатого смеха, не видел милой улыбочки…

29 июля. Понедельник

С 22 дня опять красное лето. В канун Пантелеева дня воротились мы в деревню. Здесь дородно яблонь. Хозяева с дробовками в кустах ночи сидят. А иные зелень сняли. Картошку, ту и днём бесстрашно копают «грибники». Картошка на рынке 12 р. Хлеб, буханочка, 50 р. Грибов нет, изобилия плодов огородных нет. Но благорастворение воздухов. Но благодать… Сквозь листву сияет небесная лазурь. Кузнечики неустанно прядут свою шёлковую музыку под шелест лист деревьев.

Лучше меня на пилу посадите, нежели тащить «гулять» по жаре. Лесок поначалу редкий. Ель, сосна, берёза. Сел под ёлку: нейду больше. Поотдаль ельник и сосняк сплошной стеной видится, и нескончаемые ряды хвойных паникадил чудно красиво рисуются на сияющем золоте выплывающих из-за леса облаков. Налетит ветерок, встрепенутся осины, зашелестят ветви берёзы, потом точно вздохнут тёмные ели. Шум леса становится ровным, единообразным. Потом всё смолкнет, только осина ещё шелестит. Далее и осина уснёт. В ушах лишь нежно-сиплая музыка кузнечиков.

Нет уж… Около дома в тени чудесных старых дерев куда благоприятнее, нежели не вем где шататься с худыми ногами и глазами. Жить в лесу в избушке я бы любил. На одном чтобы месте. Вылез на крылечко и — вся прогулка. А как незнакомые места — меня это досадно рассеивает. Из своей тихой комнатки с сосновыми стенами любо мне следить, как плывут облака, видеть лес, слушать шелест листвы. Только так можно сосредоточиться, обдумывать думу.

Однако сегодня таково жарко — мухам лень летать, не то что мыслям в думы складываться. По дачам, там-сям, ясли. Ребята весь день ревут. Не иначе к дождю: 40 градусов жары. Хоть бы гременуло за лесом. Стужа — не добро, и зной тяжко.

Молодость всё топит в вожделении. Молодость уверена, что любовь-страсть — главное в жизни. Что любовь — во-первых, а всё остальное — во-вторых.

Молодость не знает, не может понимать, что любовная страсть — это частность в жизни, вожделение телесное лишь неизбежный период. В годы расцвета красоты тела человеку надобно, чтобы им любовались, желает и сам любоваться, любить и быть любимым. И это добро, и надобно, и поведено. Как яблоня цветёт и приносит благовонные яблоки, так должна покрасоваться молодость. Немногие призваны к девству. Это не для всех «Все» пускай открасуются и отлюбуются в свои цветущие годы. А пройдёт этот хмель, протрезвится разум, тогда должно человеку стать целым, честным должно после хмеля юности взойти на высшую степень жизни и поведения. Пусть юность, как пчела, копошится в медвяных чашечках цветов любви. Человеку благословенно пожить в этой долине роз. Но потом следует отрясти с вежд липкий медвяный этот сон и прохватиться, и осмотреться. Открой «вещия свои зеницы». В долине твоей уже вечер. Посмотри, как сияют гор вершины. Они отражают беззакатные зори, они никогда не меркнут. Восходи к ним: увидишь, какие дали будут тебе открываться. Доспей себя в «мужа совершенна». Оставь детям игрушки-те.

То, что свойственно молодости, что любо и мило у юности, то сожалетельно видеть у пожилого человека, то бесчестье и зазор для старика.

Человеку дотоле свойственно копошиться в цветке любви, доколе не созрел ум. Отдай «долг природе» и подклони свою честную главу под венец светлой и радостной мудрости.

У всякого возраста есть своя красота. Не говорю уж, что люди обо мне скажут, а как я сам на себя посмотрю, когда мне за пятьдесят, а гонюсь за утехами двадцатилетних и тридцатилетних. «Что-де за годы — пятьдесят! Я‑де ещё в соку и хочу жить». Не жалкое ли моё духовное и морально-нравственное состояние, когда мне семьдесят, а я не желаю поддаться сорокалетним и пятидесятилетним, потому что «человеку столько лет, сколько ему кажется, потому что годы — это условность». «Пятьдесят» и «семьдесят» — дело относительное и безразличное. А в пятьдесят люди женятся. И вообще надо «жить».

…Конечно, всякий понимает, что значит это «жить». Уж весь-то я старый одёр, старая кляча. Бороду скоблю, ино морда как куричья жопа. Плешь блестит, как самовар. Шея, что у журавля. Брюхо посинело, ноги отекли. Задница усохла, уды ослабли. А всё пыжусь, всё силюсь подражать молодому жеребцу!

И этот позор мне за то, что я разум свой растлил. Добрым людям, на меня глядя, смех, а мне смерть. Замер бессмертный мой дух, покалеченный скаредной жизнью.

Так вот мы и до старости молодящимся, легкомысленным умом уже не живём, а влачим жизнь. Мы убеждены, что как скоро минули наши молодые годы, жизнь покатится под гору. И вот тщимся, усиливаемся как можно дольше в саду-то молодости остаться. Потому что до «старости дожили, а ума не на́жили».

Сознанью молодости свойственно легкомыслие. Разум спеется на следующей степени возраста. А мы и в пекле пятидесяти довольствуемся тем же легкомыслием. Обольщаем и обманываем сами себя, бедные!

Жар молодого цветущего тела, сила юной крови — от всего этого как бы хмелеет мысль-воображенье юноши, невольно уступает и подчиняется этому хмелю. Но эти «страстныя мечты» отнюдь не суть естественное свойство человеческого мозга. Этому положено своё время. Страстный хмель с годами должен пройти. Ум, мысль, воображенье должны снова стать чистыми, ясными, способными к восприятию иного сознания, должны взойти на степень высшаго мироощущения.

Но как часто с человеком бывает такая беда: «страстныя мечты» засядут в мозгу, и полюбит человек ими услаждаться. Страстно-ёт хмель должен налететь да вылететь, налететь да вылететь. И чем старше становится человек, тем реже и реже чад-то этот туманит воображенье. А бывает: страстные-то помыслы прочное гнездо совьют себе в нашем сознаньи. Полынным мёдом обволокут, залепят наше сердце и ум. Здесь уж не молодая кровь и плоть будет смущать ум и воображенье, а воображенье, ставшее распутным, и ум, сделавший себя развратным, начнут впрягать наш телесный состав в несвойственную, ненужную работу. Человеку-то по годам пора хвалиться-радоваться о «почестях высшаго звания», человеку-то в разуме чистом, омытом, светлом пора богатеть и строиться, а человек-от в низинах похоти, как свинья в грязи, роется. По себе скажу: сколько тут моей беды, столько и моей вины.

Ты говоришь:

— Я не виноват. Это у меня наследственное. Родительница моя, окромя троих законных мужей, встречных и поперечных довольствовала. А про отца и деда и говорить скоромно…

— Дак ведь эти самые слова и твои дети, несчастные, про тебя скажут! Отец-де наш был блудня. И мы, худосочные, наследственно выжимаем из себя…

Зачем же мы эту блудную колесницу тянем и детёнышей наших на их погибель заведомо по той же пути везём, худую, бесславную участь им, бедным, готовим?!

У тебя, говоришь, нет детей? Ты свободен блудить делом и словом? Никому, говоришь, твои грехи не прильнут?.. Да ведь кругом дети. И таких же, как ты, слабых родителей. Умилися о ребятишечках-то. Пожалей да научи их. Помоги им наследственное-то преодолеть! Ежели родители у них слабы, да и ты блудня, где же «малые сии» настоящих учителей будут добывать?

N.N. мне говорит:

— Вы забываете мироощущение античной старости. Помните у Анакреона: «Старец пляшет в хороводе, просит жажду утолить!..». Представьте себе античный пир. Венок из роз на седых кудрях. Мудрец, черпающий силы в объятиях юности…

— Брось ты врать-та! Ужели не видишь, как «юность»-та глаза зажмурила и нос зажала, чтобы рачьих осоловелых глаз не видеть и смердя-чаго дыханья не слышать. Нужда притуга́нила эту «юность» к экой жалобности…

— О людях каких времён вы, друзья, говорите, и так горячо? — возражает Икс. — Люди нашего времени, молодые и пожилые, любят урывками, женятся наскоро. У большинства одна дума: как бы перебиться, прокормить семью. Где тут культивировать страсть?! Если человек мало-мальски сыт, он думает о комфорте или занят всецело своей карьерой. Пожилые люди сплошь честолюбивы и корыстолюбивы. Питают страсть к отличиям и деньгам. Вот два старца Игрек и Зет козыряют друг перед другом научными кирпичами, высиженными в кабинетах, стараются подставить один другому ножку. А вы: «…Старец пляшет в хороводе». Ей-богу, я бы уважать стал академика N., если бы он пустился в пляс, надев венок из роз! Но не могут мёртвыя души плясать в хороводах с венком на челе. Изволите метать перуны на старых развратников. Да знаете ли, что чувственность, сластолюбие, вкус к разврату, изысканное любострастие есть неотъемлемое и неутолимое свойство натур творческих, талантливых, свойство художников и поэтов. Вы зовёте стариков из сада любви к горним вершинам. Но, согласитесь, трудно в преклонном возрасте учиться альпинизму.

Итак, да здравствует старость в садах любви. Да приидут к ней на помощь режим, электролечение, водолечение, патентованныя средства… Впрочем, не отрицаю ваших «горних степеней» или как там? — не случалось об этом читать… Но дело в том, что не только заниматься внутренним совершенствованием, а и в садах любви прохлаждаться теперь и некому, и некогда.

Молод и стар думают лишь о том, как добыть кусок хлеба. Сытый хочет обеспечить себя на завтра. Все хотят «делать деньги».

Деловитость, практицизм, карьеризм — это, и только это владеет умами всех!

Так что и старец, увенчавший свою лысину розами и покоящийся в объятиях курносой Нюрки, которую он зовёт Аспазией и которая вытягивает у него остатний грош, и старец, отрекшийся мира и одиноко созерцающий звёзды в пустыне, — и тот и другой для меня наивные дети, милые чудаки, которые не видят, что жизнь летит мимо них на самолётах, гонит на машинах…

— Друг, голова у тебя на плечах, или пропеллер вертится? Сердце у тебя (разумею под именем «сердца» нервный центр) или двигатель бензинный? Чего ты испугался? Перед чем ты смутился?! Откуда и почему это дикарское преклонение перед техникой?

(Правда, я слыхал разговоры: «Какой там Бог: я всё небо облетал, никого не видал. Как это ангелы «слава в вышних Бог» поют, когда там стратосфера, радиоволны, а дальше межпланетное пространство?» Как я могу в одной руке трубку телефона держать, в другой молитвенник с текстами X века?)

Говоришь:

— Какие там розы и любовныя песни, какие гимны Творцу, когда через Фиваиду не верблюды идут, а лязгают автомобили. Как я устрою у себя на седьмом этаже моленную? Мать Манефа на лифте будет подыматься?.. Я нажал кнопку — свет по всей квартире. Нажал другую — вода в уборной спустилась. Удивляюсь этому.

…В ресторане «Дернье Кри» — «Последний крик» — тарелки перед обедающими бегут по ленте конвейером. Сигнал — пустыя тарелки движутся влево, справа набегают другая, со вторым… Прогресс и цивилизация! Преклоняюсь! …N.N. привёз из Парижа домашнее кино. «Для курящих». Крошечный экранчик. Голые дамочки, что проделывают!..

— Вот ты договорился, друг, до самой сути. На себя и под себя наговорил. Перед чем ты и все тебе подобные на коленках стоите! Перед «местами общественного пользования»… И усовершенствованный транспорт, и удобный нужник, лифт и электрическая самодрочилка суть вещи весьма служебныя, суть средства, а не цель.

Ты говоришь: жизнь мимо вас на экспрессе мчит, на аэроплане лупит… Ты велишь мне гнать сломя голову за этой, за той, за третьей машинкой. А куда, по какому делу, кем они пущены? Не Астор ли с Морганом войска гоняют на захват чужих земель? Не с огнём ли, бомбами и газом летят зловещия погремушки?.. Маразм, растленье и несомненное извращение воочию видны в изобретательстве «века сего». Понятия о добре, о правде, о любви, о истине, о красоте сданы в архив.

Но жужжит еже и лязгает — правда, одной только половиной — мотор мозгового «научного» аппарата, скаредно и срамно порождая адския машины.

Ты говоришь «прогресс»… Верно: «прогрессивный паралич»! Растленный мозг людей, у которых атрофированы понятия о добре, правде, любви, чести, совести, болезненно плодит вредное, душегубное, смертоносное. А потерявшее разум и смысл человечество, как обезумевшее стадо, как скот, пригоненный на бойню, подклоняет выю под удары самоубийственно.

Они придумали бомбу, и всем приходится заместо труда мирнаго, созидательнаго готовить оборону.

Теперь о «деловитости, практицизме, карьеризме». Если это для того, чтоб доставить необходимое для семьи, для близких, то понятно… Но что значит «необходимое»? Конечно, для семьи необходима квартира хоть бы в две комнаты с «удобствами» — телефоном, ванной и т. п. Необходимо есть досыта, тепло одеться зимою. Чтобы жить прилично, «глава семьи» делячествует. Надо учить детей, кормить их, одевать. Дети подросли, оженились, надо внуков поддержать. Не вылезти главе семьи из этого хомута… Главе семьи, живущей в бельэтаже, необходим автомобиль, жене и дочери необходима Ялта, тёще — Сочи. Всем им необходимы заграничныя костюмы.

Чахоточному слесарю Федьке из подвала необходимо двоих своих дохлых ребят раз в неделю накормить досыта картошкой, раз в месяц отправить в деревню.

Все лезут жить в города. И жизнь в городах стала беспредельно дорога, сложна. Многим не под силу крестьянский труд. А многим, из молодёжи, жизнь в деревне кажется скучной. Предпочитают голодовать в городе, но чтоб каждый день было кино и танцы. Молодёжь привыкла к поверхностному щекоченью нервов посредством кино и, как пьяница без алкоголя, как курящий без табака, морфинист без уколов, не может жить без кино. Молодыя девушки, два дня не побывав в кино, мрачнеют, темнеют, становятся вялы, жалки. А хватили зарядку в кино и… глазки блестят; разговору, впечатлений! Это тоже необходимость, кроме шуток. «В кино не на что сходить»… — объясняет бабка истерику внучки.

Беспросветный скудный быт надоедает, устают от работы. Об умственном и нравственном развитии, об уровне вкусов и культуры говорить не приходится. Радио, орущее под ухом день и ночь, как бы не слышат. Впрочем, выучили «Тёмную ночь» и «Тонкую рябину». Мужская молодёжь, учащиеся, где сойдутся, говорят о «Динамо». Предметы средней школы, лекции — их только бы с рук сбыть. Наука не интересует, литература, искусство не существуют.

Это рядовое явленье. Конечно, тем радостнее встретить исключение.

— Однако мы уклонились от темы. Давайте «закругляться». Значит, «кино, флирт, танцулька» — это и есть сады любви?

— Мне хотелось сказать о натуре человека вне какого-то периода времени. Юность, зрелый возраст, старость имеют типическия черты, вне эпохи и племени.

— Должно ли всех привлекать «к почестям высшаго звания»?

— Надобно, чтобы всякой человек сознавал, что жизнь должна иметь смысл. «Практический ум», «деловитость» — полезныя свойства. Но «карьеризм», но «эгоизм», бессовестное делячество, жадность, несытое скопидомство — гнусныя и подлыя свойства.

Поживи для людей, поживут люди для тебя. Всякой человек должен твёрдо сознавать, что вот это я делаю честно, а это — бесчестно; это достойно, а это бессовестно.

— А ежели у человека совести нет? Ежели он Бога не боится и людей не стыдится? Ежели «не страшат его громы небесныя, а людския ему не страшны»?

Как не страшны? Разве нет управы на бессовестных воров, загребал, хапуг, рвачей? Должно так дать им по рукам, таков образец показать, чтоб они задрожали!

— Должно ли воздействовать на человечество путем религиозных учений?

— Думается мне, что религиозность есть свойство подобное таланту. Есть талант художника, есть литературный талант. Мне кажется, свойства одарённости религиознаго человека сродни и сходствуют с настроенностью поэтической. Не все художники, не все поэты… Ежели душа человека томится среди житейских будней, «желаньем чудным полна», ежели «скучны мне фокстроты земли», я прислушаюсь к «звукам небес» — не эти ли, де, звуки утолят моё «желание чудное»?

В течение многих веков каждый народ содержал ту или другую «веру». Были люди с ярким «талантом» религиозности, проникнутые «верой», любящия ея. Были многие, не раздумывавшие о своей вере, «по родителям» ходившия в церковь. Уж так полагалось. Пришли времена: общенародную «веру» стали выдувать различные сквозняки. Люди (может быть, большинство), которым несвойствен этот «поэтический дар», стали жить без Бога, может быть, не чувствуя никакого лишения.

Часто видишь теперь, как в семье, где старшее поколение держится ещё старых привычек, молодёжь уже равнодушна к «вере отцов».

Но случается и так, что в старой интеллигентской семье, где ещё деды покончили со всякими «верованиями», сын, дочь или внук вдруг начинают «искать Бога»… «Дух дышит, где хочет. И не знаешь, откуда приходит…»

— М‑да… Начат был разговор резко, как бы с сердцем. А кончился мирно. Или вничью?

— Потому что пуще всего не люблю я кому-либо что-либо навязывать. Такой ли мой фасон, чтобы людей убеждать? Нет во мне целости ума и целости жизни. Помнишь, в «Винограде Российском», в поморских жизнеописаниях: «Акулина новгородская торговка бяше. И благочестия древляго, но жития прохладнаго»… Видячи моё «прохладное» житие, кто уважит моё «древлее благочестие». Ежели я чего ищу, дак про свою потребу. Я не тебя убеждаю, а с тобой рассуждаю. У тебя тоже «тёрто полозом по шее». У тебя свой опыт. Ты свои выводы, может быть, сделал.

1 августа. Четверг

Вчера днём ещё, выпуча глаза, потом обливались. Под вечер ударило дождём, к ночи взялся северный ветер и вперемешку дождёк.

Сегодня о всхожем было ясно, а день облачен. Кабы до вечера дожь-от подождал, брателку дал бы без мокра воротиться. В половине четвертаго, на заре выстали. Около пяти, небось, солнце-то поднялось. Август… На родине уж осень пойдёт золотая. «Первый Спас» — медовый — сегодня. Новым мёдом разговляются. Мы ещё старого не пробовали.

…О погоде да о природе толковать самое любезное дело. А философствования ни я, ни люди читать не будут. «Ума холодных наблюдений» у меня нет. А «сердца горестные заметы» у всякого, чай, свои.

Уж чьих только объедков худая моя голова, как горшок печной, не переваривала на веку-то. Уж чем только разум-от не замусорен, уж какими только линялыми лентами и бантами ум-от не заплетён, не перепутан… Мысли-те не текут, не бегут прямо и право, не идут стройно, а виляют да криуляют. Не Слово Жизни, а своё измышление котелок-от мой поважен переваривать…

…И вот, случаем, хотя-нехотя приворотил глазйшки-те к Евангелию. И будто заместо толкучки да полями иду. Спеющия нивы без края. Лазурь небесная без предела. Грудь отвыкла вольно дышать, дак теперь не можешь надышаться свободным горним ветром.

…Пётр отвечал Ему: Господи, с Тобою я готов и в темницу, и на смерть идти. Но Он отвечал: говорю тебе, Пётр, не пропоёт петух сегодня, как ты трижды отречёшься, что не знаешь Меня.

Взявши Иисуса, повели. Пётр же следовал издали. Когда они развели огонь среди двора и сели, вместе сел и Пётр между ними. Одна служанка, увидевши Петра, сидящаго у огня, и всмотревшись в него, сказала: «И этот был с Ним»… Но Пётр отрёкся от Него, сказав женщине: «Я не знаю Его». Вскоре и другой, видя Петра, сказал: «И ты из них». Пётр опять отвечал: «Нет». Прошло с час времени. Ещё некто настоятельно говорит: «Точно, и этот был с Ним, и этот Галилеянин». И снова Пётр говорит, что не знает Того Человека. И не успел Пётр выговорить слова, запел петух…

Тогда Господь, обратившись, взглянул на Петра… И Пётр вспомнил слово Господа, как Он сказал ему: «Прежде нежели пропоёт петух, трижды отречёшься от Меня».

И, вышед вон, горько заплакал.

…Скажут: «Начал ты с того, что будто в поле на свободу вышел, а отреченье Петрово приводишь. Ты бы о лилиях полевых, о колосьях восторгнутых прочёл…».

— Видите ли: душе-то обременённой ладно и у места, тут в ночи на дворе Кайафином с Петром у костра сидеть. Сердечныя очи въявь соглядают эту картину. …Будто не Пётр, а ты отрёкся. Будто ключом тебе замкнутую твою душу отомкнут. И ты, «вышед вон», плачешь горько.

* * *

Календарь гласит: в августе убудет дня два часа семь минут…

Глазишки сегодня худо взглядывают. А день такой «мой». Светлооблачно, без дождя… Нежная, светлая пасмурность неба, тишина. Видно, к дождю звонко продевают петухи. Слышнее далёкие голоса… Никто у меня этого богатства не отнимает. Я ли не богат?!

Что-то из северной сказки вспоминается: жених с невестой лесом едут. Жених спрашивает: «Что у тебя своё-то есть?» А она кругом глядит, веселяся: «Берёзы мои, рябины мои, тетери мои, ягодки мои!..». Жених и стукнул её: «Говори: берёзы да тетери боговы!».

Уносится мысль на родину и соглядает таинственную душу Севера, поклоняется сокровенному, но вечному свету его.

Там, на родине милой, сейчас глубокая осень. Кратки дни. С северным ветром перепадает снег. Помню низкую, обширную комнату с бревенчатыми стенами. Чисто намыты полы, старинные иконы в большом углу озарены лампадой. Развалистая печь дышит теплом. Все домочадцы слушают житие преподобного Савватия Соловецкого. Северный праздник. Но в эту поздне-осеннюю память святого угодника горожане, за морскими непогодами, не плавали на святый остров Соловец. Там в эту пору «снег, что белый пух, быстро кружится, подымает грудь море синее, и горами лёд ходит по морю». Одни иноческие соборы в монастыре и в скитах оставались «во отоке Окияна-моря» на долгие-долгие месяцы.

Суровый Север… Но как тепла, как согревала душу память родимых северных святых!..

У матери в спальне была древняя икона преподобных Соловецких. Зосима и Савватий возносят над бушующим морем обитель свою. Отец мой, моряк, счастливым почитал год, когда удавалось пристать в корабельном походе к святым островам и помолиться у гроба преподобных.

В осенние непогодливые ночи я, маленький, укладывался спать у матери в комнате. В старом доме водворялась тишина. В комнатах каждые четверть часа били часы своё «перечасье». Мать, помолившись, спит. Я знаю, что крепко молилась она об отце, который ещё не вернулся с Мурмана, хотя уже начались непогоды. «О плавающих, путешествующих отцах и братьях наших помолитеся угодники Божий, Зосима и Савватие!» — шептала мать.

И сколько раз, проснувшись в ночи, всегда я видел святые лики Зосимы и Савватия, озарённые кротким светом лампады, как вечное благословение возносящих над морем святую обитель.

8 октября 1947 г.

Дни стоят ясные, холодные. На ветру в зимней одеже не жарко. Уж и дубы лист доронивают. В липах, что через дорогу, на днях вороны с воробьями что-то делили. Видно, зимние ночлеги вороны-те присматривают.

Сегодня и галки прилетали. Покричали, улетели…

Сердце-то нищее моё; ознобило его несхожими ветрами, да так оно позяблое и осталось. И ум, озадаченный, отупел. Скорби да нужды одолевают.

Сердце-то бывало ли когда во спокое? И мысль не бывала без тревоги, без страха о завтрашнем дне: как будешь молиться, когда в уме двоится! И медведь в лесу не много бы нажил, ежели бы рогатина ему день и ночь претила.

А ведь есть, есть мир и тишина! Могут они придти на сердце. И не я унылый, а кто-то малознаемый мною, временем отчаянно зовёт и молит об этом мире.

Вишь, душа-та не хочет спать, и совесть не обманешь. (Чудно мне, что ещё есть она у меня, совесть-та!..)

Истинно, как изумелый брожу в жизни, как слепой: Голос расслушиваю, а Лица не вижу.

Возьмёшь перо, охота бы посветлее что письмом-то положить, но заботы с тревогами гонят светлую думу… Опять снежный облак накатило северными ветрами. В самое оконце моё лепят белые мухи. Не удосужились замазать окна, сидеть близ не можно: дует север.

13 октября 1947 г.

Зима будто и настоящая уже дня три стоит. Вечером, ближе к ночным часам, когда приутих город и по-обезлюдели переулки, вышел «ветра попроведать». И тишина ночи, тихость природы кладёт мир на сердце. Сильнее эта тихость всякой злобы и печали дня. Тишина коснулась печального и удручённого сердца. И опять чует и знает оно — есть радость.

Осеняет сердце предначатие этой радости. Ум ещё в ночи, но сердце знает несомненный рассвет. Мозг в потёмках, но в сердечных глубинах брезжит заря.

18 октября

Истинные учители жизни знали, что здоровье телесное управляется и зависит от силы духа. Подвижники, вкушавшие хлеб да воду, работали и были жизнерадостны нисколько не меньше питавшихся мясом, сладкою и жирною пищей.

Они не отрицали, что «в здоровом теле — здоровый дух». Но здоровье их тела не зависело от жирных обедов.

Мы же, ежели не позавтракаем, не пообедаем, не поужинаем «плотно», не напились кофе, не накурились табаку, то и духом упали, и настроенье мрачное, и белый свет не мил.

Мы называем себя «верующими», но «вера» для нас нечто вроде поэзии, которая

любезна,
приятна, сладостна, полезна,
как летом вкусный лимонад.

В тёплой квартире, закусив и напившись кофейку, приятно взять в руки «любимаго поэта». Ну, а если хлеб съели утром, в обед пустые щи, то нам не надо «любимых поэтов»!

Человечество тяжко болеет от «глада духовнаго». Мы, именующие себя «верующими», тяжко страдаем, страдаем вместе со всеми. Нам достоверно известны врачи, так сказать, опытнейшие профессора, единственнейшие специалисты по болезням, от которых мы страдаем. Они говорят нам: держитесь такой-то диеты, такого-то режима. Вам необходимо такое-то лекарство, такая-то операция, которая вас спасёт. Курс лечения, ввиду застарелости болезни, не лёгок и не скор. Но ведёт к оздоровленью несомненному… И вот мы в уважаемых нами специальных сборниках труды этих знаменитых и уважаемых нами врачей и профессоров читаем, на приём к этим врачам из года в год записываемся, лекции о методах их лечения посещаем и поздравленья ко дню именин им посылаем. Но лечиться у них не лечимся, указаний и требований врачебных не исполняем. Отнимаемся тем, что курс лечения долог, труден и в домашнее время даже невозможен…

Впрочем, в часы и дни, когда болезни наши отлегчат, мы опять хвалим и рекомендуем «наших» врачей. А когда снова почувствуем себя худо, ругаем наших врачей и в мрачности своей никому их не рекомендуем: «Что-де тому Богу молиться, который не милует»…

Но и телесное здравие являлось у подвижников делом десятым. Как раз обратное клалось в основу светлого душевного устроения. По той мере, как цветёт тело, истощается душа. И по мере истощания тела процветает душа.

30 октября

Худой рассудок, как нищий, бродит по уму, постучится в сердце, спросит у совести и — с пустой сумой идёт домой.

Ох, как горек путь опыта житейского! Давно я взял моду судить да рядить «век сей и мир сей». И вся моя «богословия» не что иное, как пустословие.

Как ни вертись, а к той же хаянной и перехаянной житухе надобно на выучку бежать: кошке в ножки падать.

Судьбы Божьи определили всякому человеку свой крест понести. Честно, радетельно, усердно должен человек всего-всего себя сюда положить.

Вот и мне положено возишко довезти. А я заместо того, чтобы всякой день по силе дело править, заместо того, чтобы всякой день положенное беремя дровишек домой свезти, я, забыв прямую дорогу, волочусь с возом-то.

Поэт, литератор, художник — люди, любящие эстетствовать, философствовать, разглагольствовать. Чудную, великую заповедь «Взыщите Бога» перенесли в салоны. Сидя на мягких пуфах, покуривая, побрякивая ложечкой в фарфоровой чашечке, балаболили о Боге, о Христе… Возможно, что и в этих «салонах» бывали люди искренние, последовательные, чувствовали поэтичность народного бытового православия.

Но бывали в народе и истинно, а не на словах «взыскающие Бога». Такие люди настоящие, они подвижнически вынашивали свои думы. Внешние перемены не явились для этих людей катастрофой. Зная, что вне Церкви нет спасения, они знают, что «Церковь не стены, не кровля, но вера и житие».

Человек «взыскающий» чувствует потребность поделиться своими думами с единомышленными людьми. Но где и с кем делиться? Неуверенность в себе велика, и выходит, что «мысль изречённая есть ложь». Чтобы научить, привести кого-нибудь к истинному свету, надобно, чтоб слово твоё, наученье твоё никогда ни в чём не расходилось с твоей жизнью, с твоим поведением.

И свои, и чужие только посмеются над тобой, ежели ты проповедуешь о высоком, о светлом, о любви, о добре, а живешь в слабостях.

Велика заповедь: «Друг друга тяготы носите». Попробуй понести тяготы и тех, кто не знает Бога.

Ведь ты знаешь, что святые учители привлекали и врачевали души человеческие, и умы, и сердца только долготерпением и любовью.

Мудрый, опытный врач душ человеческих старец Амвросий Оптинский, постоянно имея дело с людьми и предубежденными, и глупыми, и капризными, и слабыми, обращался с ними как любящий многотерпеливый отец с родными детьми. И ухаживал за ними нежно, бережливо, как за больными.

* * *

А я делал всегда лишь то, что мне нравилось и было приятно. И всякие такие отрадные минуты, под впечатлением ли понравившейся книги или встречи с хорошим человеком, были в большой мере прелестью.

Жал, где не сеял. А истинную, надёжную радость жнут только там, где сеяно слезами, где глубоко, глубоко вострым тяжким плугом пахано, где частой, вострой бороной боронено.

Чудное дело! Ведь уж писано-переписано, и указано, и положено, что без благословления и доброе дело зол плод принесёт. Видим и читаем в бесчисленных примерах, что без руководства непременно забредёшь в яму.

Нам необходимо в жизни пить чашу страданий. Только на дне её лежит радость. А погонишься за тем, что легко да приятно, и — останешься с пустой душой.

Может, и я со всеми ко дну пойду, не доплыв берега, но я знаю, знаю, где берег, где тихое пристанище, мне хорошо ведомо, куда надо плыть. А другие ведь и этого не знают.

И я барахтаюсь, и уж пузыри пуская [топят меня лохмотья слабостей, и груз болезней, и бремя застарелых грехов], выставляя ещё руку и рот из пучины, воплю и реву ко всем, рядом со мной барахтающимся и не ведущим, где твёрдый берег: «Вот там, вот в этой стороне, вон где маяк; туда плывите, там живы будете. Близок этот берег, близок маяк, приложите ещё силу, плывите, плывите туда»!

…Может, и утону я в море отчаяния и несчастий сего света, но вы, доплывшие спасительного берега, поминайте мою убогую душу.

6 Декабря

И по берегам лазурной Адриатики, и среди знойных скал Малой Азии, по берегам «Понта Евксинского» и в Поморий русского Севера, в ангельских рощах Италии и в седых тундрах Печоры, из-под вечно зелёных пальм христьянской Африки и из-под занесённых снегами дремучих елей Руси Святой — везде и отовсюду глядит благословенный лик «пресвятого и пречуднаго святителя Николая».

Египет, Сирия, Царьград, Афон говорят

Святитель Николай наш. Он был грек Он нашего рода и колена. Среди нас жил и творил.

Италия отвечает грекам:

Когда ваши страны разоряли неверные агаряне, мы послали целый флот на выручку святых мощей угодника Божия. Он сам пожелал покоиться на Западе и уже тысячу лет почивает под кровлею церкви латинской.

Ни с кем не спорит Святая Русь. Из века в век глядят её очи на чудный и любимый лик святителя. Из века в век шепчут её уста умилённую молитву: «Радуйся, Николае, наш скорый помощниче!».

В берёзовых лапотках, в образе странника неустанно ты ходишь по русским бескрайным дорогам, заступая слабых, угрожая сильным…

Ты в море плывущих
От смерти спасаешь.
От бед и напастей
Ты свет избавляешь.

Сколько храмов, сколько монастырей поставила Русь во имя святителя Николая. Сколько русских людей носит его святое имя.

Из сотни поморских кораблей семьдесят носили имя «Николай».

Из уст наших северных поморов неисчётно услышишь ты рассказов о явлениях Святителя Николы на плавающих льдинах, на гибнущих кораблях. «Скорый помощник» сидит у руля или, правя веслом, ведёт льдину с погибающими промышленниками к берегу.

29 Декабря

Надобно нам в закромах да сусеках сердца и разума пряник поискать. Вот тут-то и опромётывается наружу, что амбар наш душевный пуст. «В закромах ни зерна, ни снопа».

31 Декабря

«Век сей» виноватим; сквозняки-де, всё выдули…

Нет! Наши собственные похоти лукавые, наше нераденье, лень, малодушие учинили нас расслабленными, чужеумными.

Всё-то я печаль списываю… Но и это во мне есть, что де впереди лучше будет. Как-нибудь наладимся: опять заживём…

А нет-нет да и вспомню место автобиографии Аввакума Петрова: «Бредут они дни, и месяцы, и годы по ледяным бескрайним пустыням.

Протопопица упадёт и встать не может. И простонет:

— Петрович! Долго ли мука сия будет?!

— Марковна, до самыя смерти!.. И она улыбнется:

— Добро́, Петрович, ино́ ещё побредём»…


[58] Митрополит Филарет, в миру В. Дроздов.

[59] Правильно: «В ней всё гармония, всё диво…» (А.С. Пушкин).

Комментировать

1 Комментарий

  • Администратор, 07.12.2019

    Дмитрий, файл заменен, попробуйте еще раз.

    Ответить »