<span class=bg_bpub_book_author>Тынянов Ю.Н.</span> <br>Кюхля

Тынянов Ю.Н.
Кюхля - Декабрь

(6 голосов4.0 из 5)

Оглавление

Декабрь

I

Александр I умер в Таганроге 19 ноября 1825 года.

Лейб-медик Тарасов вскрыл тело, опростал его, наполнил бальзамическими травами и ароматическими спиртами, положил в свинцовый гроб в особых подушечках лед, натянул на труп парадный мундир, на руки белые перчатки. В таком виде император мог сохраниться недели две, а то и месяц.

Уже несколько недель, как из Таганрога от Дибича и князя Волконского летели фельдъегери с эстафетами в Варшаву и в Петербург. В Варшаве сидели Константин и Михаил, в Петербурге – старая царица и Николай.

Уже девять лет, как Константин сидел безвыездно в Варшаве, он был наместником Царства Польского. В Варшаву упрятали Константина недаром. Он был страхом и поношением всей семьи. Александр еще десять лет назад с ужасом думал о том, как престол перейдет к Константину. Чуть не на глазах у всех совершилось убийство одной красивой француженки. За ней прискакала карета, человек выпрыгнул из кареты и сказал ей, что ее подруга умирает. Француженка села в карету, и ее умчали в Мраморный дворец – дворец Константина. Ее втащили по лестницам. Гвардейцы охраняли входы. Через три часа та же глухая карета примчала француженку к ее дому. Ее вынесли на руках два гайдука. Муж выбежал навстречу. Карета умчалась. Француженка сказала мужу: «Я обесчещена. Я умираю». Она была окровавлена. Она умерла тут же, на улице. Собрался народ. Назавтра французский консул посетил министра иностранных дел. Был арестован адъютант князя Константина, человек заведомо невинный. Александр рвал на себе волосы. Этот мешковатый, согбенный, с широким розовым лицом, со вздернутым отцовским носом Константин, цесаревич, наследник императорского престола, был явным убийцей.

Однажды у окна дворца императрицы Елизаветы был найден зарезанный молодой гвардейский полковник: пронеслись глухие слухи, что полковник был любовником Елизаветы и что убил его тот же Константин. Все от него отступились. Александр с отвращением и страхом разговаривал с братом. И Константина услали в Варшаву. Мать называла его в письмах «любезный Константин Павлович». Вскоре он начал дело о разводе – скандал, дотоле неслыханный в императорском доме. Мать долго не соглашалась. Наконец она согласилась на развод с тем, чтобы любезный Константин Павлович женился на одной из немецких принцесс. Константин сидел в Варшаве, посвистывал и сочинил непристойную песню, где приравнивал свой брак с немецкой принцессой пожару и наводнению. Он открыто издевался над семьей, к которой принадлежал. И у этого страшного человека был юмор. Он все-таки добился развода и тотчас же женился на Жанетте Грудзинской, польке. Он сел с ней в открытый кабриолет, взял вожжи в руки и, похлестывая бичом лошадей, проехал с ней сначала в православную церковь, а потом в костел. Скандал был снова публичный.

Годы шли. Он немного притих, взгляд его стал пустым и неуверенным, он еще больше сгорбился. В Варшаве он жил в будирующем одиночестве блудного сына. Бестужев и Рылеев прозвали его «чудодеем». Мария Федоровна и Александр были даже рады его браку. Это был предлог лишить престола убийцу, на которого все смотрели со страхом. Константин согласился отречься. Он хорошо помнил смерть отца. «Хорошая это была каша», – говаривал он об этой смерти. Но отречение его и распоряжение Александра о престолонаследии не было обнародовано. Подлинник царь отдал митрополиту Филарету, Филарет положил его в ковчежец московского Успенского собора, а три копии, довольно небрежные, лежали в Государственном совете, Сенате и Синоде. Когда Александра спрашивали о наследнике престола, он разводил руками и поднимал глаза к небу. Он не опубликовывал манифеста. Бумага об отречении Константина была завещанием царя. Он завещал Россию младшему, Николаю, как всякий помещик мог завещать свое имение второму брату, минуя старшего. Почему он медлил с опубликованием? Никто не знал. Быть может, потому, что Николая не любили еще больше, чем Константина.

Два года провел Николай в походах за границей, в третьем проскакал всю Европу и Россию и, возвратясь, начал командовать Измайловским полком. Он был необщителен, холоден и строг. Лицо его было белое, безотчетно суровое. В детстве он был трусоват, боялся выстрелов: когда кавалер учил его стрелять, прятался в беседку. Всюду стремился одолеть другого, быть первым в строю, в игре на бильярде, в каламбурах и фарсах. Александр, который всем говорил, что тяготится троном, боялся соперников. Он заставлял Николая играть жалкую и пустую роль бригадного и дивизионного командира; но Николай исполнял ее с необыкновенным усердием. Он был придирчивым командиром, невыносимым начальником бригады. Военный строй единственно был для него приятный строй жизни. В ранней молодости задали ему написать сочинение: «Доказать, что военная служба не есть единственная служба дворянина, но есть и другие занятия, для него столь же почтенные и полезные». Николай ничего не написал и подал кавалеру белый листок. На смотрах и парадах он отдыхал. «Здесь порядок, строгая и безусловная законность. Никакого всезнайства и противоречья», – говорил он. На всю жизнь запомнилось ему, как однажды какой-то офицер попался ему в статской одежде под военным плащом, – это было для Николая поступком невероятным. Все статское было подозрительно для него. Иногда, стоя на поле, он брал в руки ружье и делал ружейные приемы так хорошо, что вряд ли лучший ефрейтор мог с ним сравняться. Он показывал барабанщикам, как им надлежит бить в барабан. И все же он втайне завидовал брату Михаилу, он говорил, что в сравнении с Мишелем он ничего не знает. «Каков же должен быть сей?» – спрашивали офицеры друг друга.

Мишель, самый младший, иначе относился к строю и к остротам. Он любил играть в слова и в солдатики; каламбуры его имели успех. Он вовсе не стремился, как Николай, быть везде первым, но просто любил фарсы и фронт. Ровный фронт марширующих солдат приводил его в радостное исступление. Самое высокое понятие имел он о военном чине. Звание начальника полка, бригады, а тем паче корпуса, гораздо больше льстило его самолюбию, чем великокняжеский сан. Он не постигал, как все в России не идут на военную службу. Он был настоящим гвардейцем. Перед фронтом был беспощаден, одним своим видом наводил страх, но вне службы любил быть нараспашку, говорил каламбуры и ухаживал за фрейлинами. Николай, которому глубочайшие познания Мишеля относительно артикула и его каламбуры не давали спокойно спать, постепенно от него отдалялся. Константин же откровенно ненавидел Николая и издевался над ним. При проездах Николая через Варшаву он оказывал ему царские почести. Когда тот, выходя из себя, указывал ему на неприличие этого, Константин, хохоча, говорил: «Да это все оттого, что ты – Николай, царь Мирликийский». Остроты и каламбуры, «фарсы» были в ходу у всех трех братьев.

Об отречении Константина и о том, что наследником назначил Александр Николая, – Николай знал еще в 1819 году, а Михаил узнал в 21‑м.

Теперь Мишель жил в Варшаве у Константина в Бельведере. Покои его отделялись от покоев хозяев одной только комнатой. Уже несколько недель с Константином творилось что-то неладное. Он задумывался, серые щеки его вспыхивали, и часами он ходил, сгорбясь, по комнатам. Потом, точно отогнав навязчивую муху, он вскакивал, ерошил волосы и быстро уходил. Он даже часто не выходил к столу. Мишель иногда спрашивал:

– Что с тобой?

Константин отвечал неохотно, отрывисто:

– Нездоровится.

Потом Мишель начал замечать, что к брату все время приезжают фельдъегери из Таганрога.

– Что это значит? – спрашивал он брата озадаченный.

– Ничего важного, – отвечал Константин равнодушно. – Царь утвердил награды, которые я выпросил разным тут дворцовым чиновникам.

Константин Александра всегда называл в разговоре царем.

25 ноября, под вечер, Константин заперся у себя в комнате с только что приехавшим фельдъегерем. Потом дверь быстро, со стуком отворилась, и он закричал хриплым голосом:

– Мишель!

Мишель быстро накинул сюртук и побежал к брату. Тот стоял посреди комнаты сгорбившись, с мутными глазами. На лице его был серый румянец.

– Maman? – спросил Мишель, думая, что мать умерла.

– Нет, слава Богу, – сказал, приходя в себя, Константин, – царь умер.

Братья заперлись.

Константин, ходя по комнате широкими, угловатыми шагами, говорил отрывисто и смотрел на брата сурово.

Он свыкся с мыслью о том, что ему не быть на престоле, но в последнюю минуту ему было все-таки жаль от него отказаться. Власть пугала его и вместе манила.

Смотря пристально и осторожно на Мишеля мутными глазами, Константин говорил тихо:

– Все-таки надобно отказаться. Меня не любят. В гвардии брожение. Вот у меня рапорта лежат. Со мной отцовская история повторится. Лучше в Варшаве сидеть, по крайности спокойнее. Матушка притом же всегда была против меня.

Мишель сказал осторожно, прищурясь:

– А с отречением давнишним как обстоит?

Константин круто остановился перед ним.

– Ничего официального, – быстро и грубо сказал он. – Манифест не опубликован.

Тогда Мишель задумался.

– Отчего ты думаешь, что тебя не любят? – спросил он. – От тебя уже отвыкли в Петербурге.

Константин ходил по комнате. Потом, как бы очнувшись, он сказал со вздохом, не глядя на Мишеля, заученные слова:

– Нет, нет, я отрекся от престола, в намерениях моих ничего не переменилось. Воля моя – отречься от престола.

Мишель взвешивал, думал, соображал. Так прошла ночь. Было пять часов. Константин сел писать письма матери и Николаю. Два официальных и два простых, частных: матери длинное, Николаю короткая записка. Он писал, зачеркивал, придумывая наиболее осторожные слова и выражения. Мишель помогал ему. Над официальным письмом Николаю Константин надписал: «Его императорскому величеству». Письмо было уклончивое. Константин просил оставить его при прежде занимаемом месте и звании. А оставаться в звании генерал-инспектора всей кавалерии (таково было звание Константина) можно было, будучи и царем. Потом, поглядев на Мишеля, Константин сказал:

– Все-таки ты сам поезжай с этими письмами. Готовься сегодня же ехать.

Он вскинул на брата глаза.

– Ты посмотри там, – сказал он что-то неясно. – Ты отдай письма, – поправился он.

Наступило утро. Утром нужно было объявить о смерти царя. Константин сказал Мишелю нерешительно:

– О происшедшем знать в народе не должны. Свите сообщить должно.

Он созвал самых близких своих подчиненных. Они, впрочем, давно уже знали, в чем дело. Хитрый Новосильцев сказал деловито и как бы обмолвившись:

– Ваше величество, мы явились.

Константин притворился, что не слышит. Не глядя на свиту, сгорбленный, с румянцем на щеках от бессонной ночи, он начал говорить, запинаясь:

– Государь скончался. Я потерял в нем друга и благодетеля. Россия – отца своего.

Константин никогда не говорил об Александре: брат.

Потом он увлекся. Он начал выкрикивать одну за другой фразы, как бы не понимая слов:

– Кто нас поведет теперь к победам? Никто. Россия пропала! Россия пропала! – Последнюю фразу он заладил и повторил механически несколько раз.

Один свитский генерал задумал выслужиться.

Он выступил вперед и сказал с глубоким поклоном:

– Ваше императорское величество, Россия не пропала, а напротив, приветствует…

Константин затрясся и побагровел. Он испугался необычайно. Он бросился на остолбеневшего генерала, схватил его за грудь и закричал бешено:

– Да замолчите ли вы!.. Как вы осмелились выговорить эти слова!! Кто вам дал право предрешать дела, до вас не касающиеся?

И, отступив на шаг, он схватился за голову и начал бормотать:

– Вы знаете ли, чему вы подвергаетесь? Знаете ли, что за это в Сибирь, в кандалы сажают?! – И уже несколько отдышавшись: – Извольте идти под арест и отдайте вашу шпагу.

Мишель посмотрел выразительно на брата. Константин пристально вдруг всех оглядел и, согнув голову, прошел в свой кабинет. Мишель последовал за ним.

Граф Курута, хитрый грек, самый близкий к Константину придворный, сказал растерянному генералу:

– Да какое вам, мон шер, дело до этого? Россия пропала, ну Христос с ней. Пусть пропала! На словах все можно сказать, но к чему тут было возражать!

Кругом расхохотались.

В тот же день Мишель выехал в Петербург.

II

Рылеев лежал в постели бледный и сумрачный, с компрессом на горле. Он только что проснулся. К нему вбежал Якубович. Якубович не был похож на себя, брови его были сдвинуты, глаза дики.

– А, – закричал он, – ты еще спишь? Что ж, радуйся – царь умер. Это вы его вырвали у меня!

Рылеев вскочил с постели и спросил тихо:

– Кто сказал тебе?

– Бестужев, он знает от принца.

Якубович вытащил из бокового кармана полуистлевший приказ о нем по гвардии.

– Восемь лет носил я это на груди, восемь лет жаждал мщения. Все бесполезно. Он умер.

Он изорвал бумагу и убежал.

Рылеев заходил по комнате.

Все планы рушились.

12 марта 1826 года должен был быть двадцатипятилетний юбилей царствования Александра. К этому дню уже начинали готовиться, на этот день ожидался высочайший смотр войск третьего корпуса. В третий корпус Александр перебросил в двадцатом году семеновцев. Третий корпус был весь в руках у Пестеля. Александр должен был быть убит в день смотра. Были уже заготовлены две прокламации – одна к войску, другая к народу. Третий корпус должен был двинуться на Киев и на Москву. По пути к нему примкнут все войска, в которых кипел дух возмущения. В Москве восставшие войска потребуют от Сената преобразования государства. Остальная часть южного корпуса займет Киев и в нем утвердится. Он, Рылеев, с Трубецким в то время поднимут гвардию и флот, покончат со всей царской фамилией и предъявят вместе с третьим корпусом то же требование петербургскому Сенату. Смерть Александра все переворачивала вверх дном.

В дверь осторожно постучались.

Вошел Трубецкой, вкрадчиво и медлительно.

Он был тих и осторожен – два качества, которых не хватало Рылееву, и поэтому он казался Рылееву сильным.

– Ну, все кончено, государь не существует. Только что пропели херувимскую, начальник гвардейского штаба подошел к Николаю, шепнул ему что-то на ухо; Николай потихоньку вышел, и все за ним поехали во дворец. Теперь присягают Константину. Присяга пока что идет гладко.

Рылеев все еще прохаживался по комнате, приложив руку ко лбу.

Он ничего не говорил.

– Впрочем, это не беда, – медленно говорил Трубецкой, – вся сила у южных членов. Они подымутся, каждый день должно ожидать этого. По всему видите, что обстоятельства чрезвычайные и для наших видов решительные. Должно быть наготове.

Он быстро уехал.

Рылеев сидел на постели, облокотясь на колени и положив голову между рук.

Опять стук в дверь. Вошел Николай Бестужев.

Быстро, захлебываясь, Бестужев сказал Рылееву:

– Ну что ж, царь умер, а ты ничего не знаешь.

– Я знаю, – сказал с усилием Рылеев, – у меня только что Якубович и Трубецкой были.

Бестужев ходил по комнате, ломая руки.

– Хорош, да и мы все хороши. Царь умер, а мы это чуть не из манифеста узнаем. – Он схватился за голову: – Полная бездеятельность! Никто ничего не знает, никто ни о чем не заботится.

Рылеев все еще молчал. Потом он сказал медленно, раскачиваясь как бы от физической боли:

– Да, это обстоятельство дает нам понятие о нашем бессилии. Я обманулся сам. Ни установленного плана, ни мер никаких не принято, членов в Петербурге мало.

Потом, закусив губу и сморщив лоб, он начал соображать.

Наконец он встал и выпрямился.

– Мы должны действовать. Такого случая пропустить невозможно. Я еду собирать сведения.

Он провел рукой по лбу и пристально, почти спокойно посмотрел на Бестужева.

– Поезжайте немедленно в свои части. Уверьтесь в расположении умов в войске и народе.

Снова стук в дверь. Вошел Александр Бестужев.

– Прокламации, прокламации войскам писать, – сказал он, запыхавшись, едва кивнув всем и ни с кем не здороваясь.

Сели писать прокламации.

В тот же день Трубецкой был избран диктатором.

С этого утра дверь квартиры Рылеева не затворялась. В ней был главный штаб восстания.

III

Милорадович, генерал-губернатор С. – Петербурга, был серб, коренастый, седеющий, с быстрыми черными глазками, с хриплой, армейской скороговоркой. В эти дни двое распоряжались царским престолом: Мария Федоровна и он. С того дня, как задушили Павла, Мария Федоровна считала себя распорядительницею царского престола. Она по-прежнему отвергала Константина и считала, что общее мнение – Россия по праву принадлежит второму сыну ее, Николаю. Это было дело домашнее. Россия отходила по завещанию к тому, кого для этого считала подходящим семья. Милорадович думал иначе. Он явился к Николаю и заявил, спокойно глядя ему в лицо:

– Ваше высочество, гвардия вас не любит. Если вы станете императором, я ни за что не ручаюсь.

Николай побледнел:

– А вам известно распоряжение покойного государя?

Милорадович ответил спокойно:

– Распоряжение государя – дело домашнее. Россию нельзя завещать. Гвардии уже отдано распоряжение присягать законному наследнику престола.

В два часа дня 27 ноября собралось чрезвычайное заседание Государственного совета. Князь Голицын потребовал, чтобы завещание Александра было исполнено. Он настаивал. Он знал, что, если завещание Александра не будет исполнено, всех приближенных покойного царя ждет сомнительная участь. Поэтому он говорил, что неисполнение воли царской есть преступление государственное. Князь Лобанов-Ростовский сказал надменно:

– Les morts n’ont point volonte.[30]

Адмирал Шишков, глядя воспаленными глазами на собравшихся и тряся от старости огромной головой с шалашом седых волос, прошамкал:

– Немедля присягать. Империя ни одного мгновения не может быть без императора.

Тогда Милорадович встал и закричал хрипло:

– Николай Павлович торжественно отрекся от права, которое ему завещание дает. Государь русский не может располагать наследством престола по духовной.

Все замолчали. С человеком, у которого было шестьдесят тысяч штыков в кармане, нельзя было разговаривать.

Николай присягнул. Присягнуло правительство. С этого времени Милорадович был неотлучно при Николае. Он ходил за ним следом. Николай глядел на него с ненавистью, но Милорадович вел себя как всегда: пошучивал, хрипло хохотал и от его высочества не отставал. В эти дни он был оторван от своей любовницы, танцовщицы, и был невероятно рассеян. Он слишком полагался на шестьдесят тысяч штыков. Они, пожалуй, вовсе не были в его кармане. Тайная полиция его бездействовала. Секретными делами его заведовал очень дельный человек, Федор Глинка. Целый день сидел он, согнувшись над секретными распоряжениями, а к вечеру уходил на знакомую квартиру у Синего моста – в дом Российско-Американской торговой компании…

IV

Михаил скакал бешено. Он промчался, не останавливаясь, через Ковно и Шавли. До Митавы никто не знал о смерти Александра. В Олаа, пока перепрягали лошадей, адъютант сказал ему:

– Ваше высочество, здесь какой-то приезжий из Петербурга рассказывал, что его высочество Николай Павлович, все войска, правительство и город принесли присягу Константину.

Мишель раскрыл рот. Он машинально сжал в руках портфель с письмами Константина: «Что ж теперь будет, если нужна будет вторая присяга второму лицу?»

Мишель проделал весь путь в четыре дня.

Первого декабря в шесть часов утра он был уже во дворце. Он прошел торопливо к матери. Николай уже знал о приезде брата и выбежал навстречу, но двери в покой матери закрылись перед самым его носом. Он стиснул зубы и стал ждать – в передней.

– Хорошо же, mon cher frere.

Мишель вышел не скоро: лицо его было озабочено. Братья наскоро обнялись, и Николай повел его в свой кабинет. За ними двинулся неизменный Милорадович.

Перед ними шпалерами склонялись придворные, взгляды, которые они бросали на Мишеля, были быстры и пронзительны – по выражению его лица хотели угадать, что он такое привез. Мишель сделал каменное лицо.

– Здоров ли государь император? – спросил его вкрадчиво барон Альбедиль.

– Брат здоров, – сказал быстро Мишель.

– Скоро ли можно ожидать его величество? – заглянул ему в лицо Бенкендорф.

– О поездке ничего не слыхал, – отпарировал, не глядя на него, Мишель.

– Где теперь находится его величество? – пролепетал, любезно сюсюкая, граф Блудов.

– Оставил брата в Варшаве, – сухо сказал Мишель.

Они прошли в кабинет. Вместе с ними прошел Милорадович и уселся, звякнув шпорами, в кресла.

Мишель тоже уселся, пожал плечами и нахмурился:

– В какое ты меня положение поставил? Все говорят о Константине как об императоре. Что тут делать? Не понимаю.

Он посмотрел исподлобья на Милорадовича, достал, все еще хмурясь, из портфеля письмо Константина и подал Николаю.

Увидев надпись: «Его императорскому величеству», Николай побледнел. Он молча стал ходить по комнате. Потом он остановился перед Мишелем и спросил без выражения:

– Как поживает Константин?

Мишель искоса взглянул на Милорадовича.

– Он печален, но тверд, – сказал он, напирая на последнее слово.

– В чем тверд, ваше высочество? – спросил Милорадович, откинув голову назад.

– В своей воле, – ответил уклончиво Мишель.

В это время в комнату просунул голову Милорадовичев адъютант.

– Ваше превосходительство, – сказал он Милорадовичу, – в строениях Невского монастыря пожар большой, грозит перекинуться.

Милорадович с досадой крякнул, звякнул перед братьями шпорами и вышел.

Мишель посмотрел на Николая.

– Я тебя не понимаю. Существуют акты или не существуют?

– Существуют, – медленно ответил Николай.

– Но тогда, подчинившись гвардии, ты, mon cher frиre, произвел формальный coup d’etat.[31] Да, да, без всякого сомнения.

Николай усмехнулся и помолчал.

Потом он обратился к Мишелю, понизив голос:

– Константин твердо решил отречься?

Он серыми глазами щупал лицо брата.

Мишель ответил вопросом:

– А разве, по-твоему, Константин мог бы, несмотря на все эти акты, взойти на престол?

Николай ничего не отвечал и, сощурившись, смотрел в окно. Снег падал за окнами, кружился по площади, налипал на окна. Было очень спокойное, ленивое зимнее утро.

– Что же теперь будет при второй присяге, при отмене прежней? Чем это все кончится? – говорил Мишель и, разводя руками, недоумевал: – Когда производят штабс-капитана в капитаны – это в порядке вещей и никого не удивляет; но совсем иное дело, – Мишель поднял внушительно палец, – перешагнуть через чин и произвести в капитаны поручика.

В переводе на военный язык факт казался для него более ясным и значительным.

Николай зорко смотрел на брата:

– Так ты все же уверен, что Константин серьезно не желает?

Мишель пожал плечами:

– Его не любят.

Николай сказал нерешительно, не глядя на брата:

– Отчего тебя так вторая присяга пугает? В конце концов, это не так страшно. В сущности, все это сделка семейная.

Мишель развел руками деловито:

– Да вот поди ж ты, растолкуй каждому, в черни и в войске, что это сделка семейная и почему сделалось так, а не иначе.

Николай задумался.

– Все дело в этом, – сказал он тихо, – все дело в этом. Гвардия меня не любит.

– Канальство, – пробормотал Мишель, – любят – не любят. Они никого не любят.

Николай опять спросил, глядя в упор на Мишеля, по-французски (когда братья хотели быть откровенными, они говорили по-французски; русский язык был для них язык официальный):

– Ты полагаешь, Константин думает отречься серьезно?

Мишель, глядя в сторону, сделал какой-то жест рукой.

– Почем я знаю, он мне ничего не говорил. Видишь сам по письмам.

– Я ничего не вижу по письмам, – сказал, вздохнув и нахмурясь, Николай.

Мишель посидел, барабаня пальцами, потом подумал о себе и заговорил злобно:

– Черт возьми, в какое же ты меня положение поставил? Присягать Константину не могу, тебе тоже, отовсюду расспросы. Черт знает что такое!

Николай ему не ответил. Он сидел и писал письмо Константину.

Прошел день.

Придворные действительно начинали шептаться: ни Мишель, ни его свитские Константину не присягали. В этом было что-то неладное, что-то зловещее даже. От свиты Мишеля полз шепот к придворным, от придворных – из дворца во дворец. Он грозил перейти из дворцов на площади.

Фельдъегерь давно уже скакал в Варшаву к Константину с письмом Николая.

Николай умолял его императорское величество государя Константина приехать в Петербург. Мать писала его императорскому величеству несколько иначе: просила официального манифеста либо о вступлении на престол, либо об отречении. А ответа от Константина не было.

Утром 5 декабря Николай сказал Мишелю озабоченно (он только что имел разговор с Бенкендорфом):

– Твое пребывание здесь становится действительно неудобным. Константин молчит. Дольше ждать ни минуты нельзя, не то произойдет несчастье. Maman просит тебя ехать к Константину. Да или нет – либо пускай приезжает царствовать немедля, либо – официальный манифест об отречении. Этак дальше невозможно. Поезжай сегодня же. Останавливай по дороге курьеров и распечатывай депеши – чтобы не разъехаться с ответом. А теперь maman к себе просит.

Мишель поморщился и отправился к матери. Секретарь Марии Федоровны выдал ему удостоверение:

«Предъявитель сего открытого предписания его императорское высочество государь великий князь Михаил Павлович, любезнейший мой сын, уполномочен мной принимать моим именем и распечатывать все письма, пакеты и прочее, от государя императора Константина Павловича ко мне адресованные.

Мария».

Мать долго говорила с Мишелем. Потом она обняла его и сказала настойчиво, подняв указательный палец:

– Quand vous verrez Constantin, dites et repetez lui bien, que si l’on en a agi ainsi c’est parce qu’autrement le sang aurait coule.[32]

Мишель хмуро повел плечами и пробормотал:

– Il n’a pas coulе encore, mais il coulera.[33]

В тот же день он скакал обратно. Перед самой заставой он вдруг остановил коляску, велел остановиться двум свитским генералам, которые ехали с ним. Он соображал:

«Не вернуться ли?»

Потом махнул рукой и поехал.

V

Когда Вильгельм ушел от Рылеева, он почувствовал радость. Сердце билось по-другому, другой снег был под ногами. Навстречу шли люди, бежали извозчичьи кареты. Солнце лилось на снег. Проиграли куранты на Адмиралтействе – двенадцать часов. Полчаса назад Рылеев принял его в общество.

У окон книжного магазина Смирдина толпился народ. Вильгельм подошел к окнам. В одном окне висело два портрета: один изображал человека с горбатым носом и глубокими черными глазами, другой – юношу с откинутой назад головой.

«Риэго, Квирога, – с удивлением прошептал Вильгельм. – Что за странное совпадение». А в другом окне, главным образом привлекавшем внимание публики, был выставлен большой портрет Константина. Румяное лицо, широкое, скуластое, с крутыми белокурыми бачками, с непонятными светлыми глазами, смотрело с портрета непристойно весело. На портрете была надпись: «Его императорское величество самодержец всероссийский государь император Константин I».

– На папеньку будет похож, – говорил мещанин в синей поддевке. – Носик у них курносый, в небо смотрит.

– Вы, дяденька, на нос не смотрите, – сказал молодой купец. – И без носа люди могут управлять. Тут не нос, дяденька, нужен.

Офицер в меховой шинели покосился на них и улыбнулся.

– Для начала недурные разговоры, не правда ли? – спросил он быстро по-французски Вильгельма.

Вильгельм засмеялся, вздохнув полною грудью, и пошел дальше. Все было странным в этот день.

Прошел высокий гвардеец, бряцая шпорами, укутавшись в шинель. Он что-то быстро говорил человеку в бобрах. «Может быть, и они?» – Вильгельм улыбнулся блаженно.

Ему захотелось повидать Грибоедова сейчас же.

– Ах, Александр, Александр, – проговорил он вслух, не замечая, что слезы текут у него по лицу.

Почему здесь, на Невском, нет в этот час ни Грибоедова, ни Пушкина, ни Дуни?

Вильгельм взял извозчика и поехал к брату Мише. Только что он узнал от Рылеева, что Миша в обществе давно.

Он увидел его, пасмурного, молчаливого, деловитого, вспомнил на секунду отдаленно отца, сбросил шинель, подбежал, путаясь ногами, обнял брата и заплакал.

– Миша, брат, мы вместе до конца, – бормотал он.

Миша взглянул на него и застенчиво улыбнулся. Ему было чего-то стыдно, он избегал взгляда брата и спросил у него коротко, не договаривая, как бывало в детстве:

– Ты давно?

– Только что, – сказал, бессмысленно улыбаясь, Вильгельм.

Они помолчали. Говорить было трудно и, кажется, не нужно. Было весело, немного стыдно.

Миша спросил брата, улыбаясь:

– Хочешь завтракать?

Они высоко подняли стаканы и молча чокнулись.

– Я к тебе по поручению, – вспомнил Вильгельм. – Меня Рылеев прислал спросить, как дела идут.

Миша стал деловит.

– На Экипаж можно надеяться твердо. Сейчас ко мне должны прийти Дорофеев и Куроптев. Они все знают, поговори с ними.

Дорофеев и Куроптев были главными агитаторами среди матросов. Они были старыми знакомыми Вильгельма. Скоро они пришли. Миша спросил их весело:

– Ну что, как дела идут?

Дорофеев переминался с ноги на ногу, Куроптев посмотрел исподлобья.

– Можете все говорить, – сказал Миша, – брат знает.

Дорофеев улыбнулся широко.

– А ей-богу, ваше благородие, – сказал он Вильгельму, – как я посмотрю, весь народ нынче обижается. Про нас что говорить. Сами знаете, про нас как говорится: я отечества защита, а спина всегда избита; я отечеству ограда – в тычках-пинках вся награда; кто матроса больше бьет, и чины тот достает. (Дорофеев сказал песенку скороговоркой и был доволен, что это так, между прочим, удалось.) Вот матросы, известное дело, обижаются. А и остальным жителям, видать, не сладко. Всем другого хочется.

Вильгельм бросился к нему и пожал его руку. Дорофеев сконфузился и руку подал как дерево. Рука была мозолистая, жесткая.

Куроптев говорил Мише с самодовольством старого матроса:

– Будьте покойны. Я наш батальон как свои пять пальцев знаю. Все как есть в случае чего выйдем. Только придите и скомандуйте: так и так, братцы, на площадь шагом марш. Все пойдут в лучшем виде.

VI

Вернувшись к себе, Вильгельм застал Левушку Пушкина. Блёв мирно спал на диване, свернувшись калачиком. Саши дома не было. Вильгельм растолкал его и засмеялся сонному его виду.

– Левушка, друг дорогой. – Он поцеловал Левушку.

Какой человек прекрасный Левушка!

Левушка с удивлением осмотрелся – он ждал Вильгельма, кутил вчера и заснул на диване.

Потом вспомнил, зачем пришел, и равнодушно достал из кармана бумагу.

– Вильгельм Карлович, Александр прислал стихи – тут есть и до вас относящиеся. Просил вам передать.

Месяца полтора назад отпраздновал Вильгельм с Яковлевым, Дельвигом, Илличевским, Комовским и Корфом лицейскую годовщину, и все пили за здоровье Александра.

Паяс 200 номеров вспомнил старые свои проказы и паясничал – было весело.

Бумага, которую передал теперь Вильгельму Левушка, были стихи Александра на лицейскую годовщину.

Левушка уже давно ушел, а Вильгельм все сидел над листком.

Он прочитал протяжным голосом, тихо:

Служенье муз не терпит суеты;
Прекрасное должно быть величаво:
Но юность нам советует лукаво,
И шумные нас радуют мечты…
Опомнимся – но поздно! и уныло
Глядим назад, следов не видя там.
Скажи, Вильгельм, не то ль и с нами было,
Мой брат родной по музе, по судьбам?

Он замечал, как голос его переходил в шепот, а губы кривились; читал он с трудом и уже почти не понимая слов:

Пора, пора! душевных наших мук
Не стоит мир; оставим заблужденья!
Сокроем жизнь под сень уединенья!
Я жду тебя, мой запоздалый друг…

Он заплакал быстро, как ребенок, сразу утер слезы и заходил по комнате. Нет, нет, и это уже прошло. Не будет уединенья, не будет отдыха. Кончены расчеты с молодостью, прошла, пропала, разлетелась, один Пушкин от нее остался. Но его Вильгельм не забудет. Кончено.

Наступил вечер. Вошел Семен, зажег свечи.

VII

ПИСЬМО ВИЛЬГЕЛЬМА ДУНЕ

Моя любимая.

Вы пишете, что собираетесь к Рождеству в Закуп. Как Вы меня обрадовали. О, чего бы я не отдал, чтобы снова побыть с Вами, гулять в роще и кататься мимо Загусина. Но довольно. Судьба гнала меня до последнего времени, только теперь наступает для меня решительный срок.

Мы будем счастливы. Голова моя седеет, сердце полно Вами, и у каждого в жизни есть срок, когда он должен сказать словами старого Лютера: здесь стою я и не могу иначе.

Я так близок от счастья, как никогда. Вы – моя радость.

Ваш Вильгельм.

Что было до Вас, было только одно заблуждение.

VIII

Николай Иванович очень удивился, застав Вильгельма в неурочный час в своей типографии. Увидев Николая Ивановича, Вильгельм быстро спрятал какую-то корректуру в боковой карман. У метранпажа был смущенный вид.

Вильгельм пробормотал:

– Странное дело, Николай Иванович, затерял статью свою, прошлогоднюю, теперь понадобилось, корректуру ищу.

Николай Иванович пожал плечами:

– А разве не была напечатана?

– Нет, нет, не была напечатана, – быстро сказал Вильгельм.

Николай Иванович покосился на метранпажа, на Вильгельма, отвел Вильгельма в сторону и сказал шепотком:

– Ничего не видел, ничего не знаю, ни о чем не догадываюсь.

Вильгельм помотал головой и побежал вон.

Николай Иванович посмотрел пронзительными глазами ему вслед. В кармане Вильгельма лежала не корректура статьи, а прокламация. Греч спугнул его, и он не успел сговориться с метранпажем.

Вильгельм проводил теперь странные ночи. Рылеев, Александр и Николай Бестужевы рассказали как-то ему свой план: ночью говорить с солдатами, поднимать их. Они уже три ночи ходили по городу. Они останавливали каждого встречного солдата, разговаривали с каждым часовым. Вильгельм стал делать то же. Первую ночь он был робок, не потому, что боялся попасть на доносчика, а потому, что трудно было останавливать незнакомых людей и еще труднее говорить с ними.

Первым попался ему рослый гвардеец, судя по форме, Московского полка. Вильгельм остановил его:

– Куда, голубчик, идешь?

Они шли по Измайловской части.

– К Семеновскому мосту, в казармы, запоздал маленько, – сказал озабоченно солдат. – Как бы под штраф не угодить.

– Вот и отлично, нам по пути, – сказал Вильгельм, – вместе и пойдем. Как живется?

Солдат заглянул в лицо Вильгельму.

– Не сладко. – Он покачал головой и вздохнул. – Может, теперь легче будет, при новом императоре.

Вильгельм отрицательно покачал головой:

– Не будет.

– Почем знаете? – спросил гвардеец и посмотрел на Вильгельма искоса.

– Нового императора не хотят в Петербург пускать. Завещание покойного царя скрывают. А в завещании вашей службе срок на десять лет сбавлен.

Солдат жадно слушал.

– Все может быть, – сказал он.

Они прошли минут пять молча.

– Так даром не сойдет, – сказал солдат, вдруг остановившись. – Мыслимое ли дело от солдат такую бумагу прятать?

Он был красен как кумач.

– Вот своим и расскажи, – сказал Вильгельм. – Может, скоро правда обнаружится.

– Ну, спасибо, – сказал солдат. – Надо дело делать по справедливости. Нельзя от солдат бумагу прятать. – Он постоял некоторое время и быстро зашагал в темноту.

Они проходили мимо цейхгауза. Вильгельм подождал, пока солдат скрылся, потом подошел к часовому, попросил огня и тоже поговорил.

Так три зимние ночи солдаты то тут, то там встречали странных господ, один из них был высокий, нескладный и даже как будто по виду юродивый, но все они знали какую-то правду, которую другие от солдат прятали.

IX

Воскресенье, 13 декабря, полночь.

В Таганроге лейб-медик Тарасов с помощью двух караульных гвардейцев приподнимает тяжелую крышку свинцового гроба. Он внимательно смотрит на пустой труп. Он глядит на желтое лицо с посиневшими глазами и черными губами.

– Черт возьми, опять пятно! Дольше двух недель не ручаюсь.

Он берет губку, смачивает ароматической эссенцией и осторожно прикладывает к виску, на котором выступило черное пятнышко. Потом он заботливо смотрит на перчатки.

– Опять пожелтели!

Он стягивает с мертвых рук желтоватые, с какой-то пыльцой перчатки и медленно, не торопясь, напяливает на каменные пальцы белую лайку. Рука падает в гроб с деревянным стуком.

Мертвец спокоен, он может ждать еще две недели и три. Он подождет.

В двенадцать часов ночи Мишель с генералом Толем, свитой и задержанными им посланцами Николая скачут по пути от станции Неннааль к Петербургу.

На станции Неннааль, убогой, глухой, бревенчатой, Мишель просидел неделю. Он перехватывал фельдъегерей, распечатывал эстафеты и отправлял их под конвоем в Петербург. Но решительной эстафеты от Константина не было. Не обскакал ли его фельдъегерь?

Вместо фельдъегеря от Константина приезжали на станцию Неннааль петербургские и московские посланцы, их отсылал назад Константин. Ни с чем. Девятого числа приехал адъютант военного министра. Константин не принял бумаг, адресованных «его величеству»; он сказал, что адъютант не по тому адресу попал, он не государь.

В ночь с 11-го на 12‑е с тем же приехал посол принца Вюртембергского. Константин выходил к послам, мутным взглядом окидывал их и отделывался шуткой. Демидову, отъявленному игроку, которого прислал к нему князь Голицын, Константин сказал, прищурясь: «А вы чего пожаловали? Я уже давно в крепе не играю».

Всех их задерживал Мишель на станции Неннааль. Он, генерал Толь и адъютанты много ели и пили из походного погребца. В конце концов, почему бы и не отсидеться в этом эстонском местечке от обоих братьев, от расспросов придворных и невыносимо пустых петербургских площадей?

13 декабря перед обедом прискакал фельдъегерь из Петербурга и привез запоздалый приказ: явиться немедленно, к восьми часам вечера, на заседание Государственного совета, которое провозгласит императором Николая. Николай писал брату:

«Наконец все решено, и я должен принять на себя бремя государя. Брат наш Константин Павлович пишет ко мне письмо самое дружеское. Поспеши с генералом Толем прибыть сюда, все смирно, спокойно».

«Дружеское письмо» – стало быть, Константин так и не отрекся.

От Петербурга до Неннааля было 270 верст, фельдъегерь выехал накануне после шести часов, дорога была дурная, и приказ запоздал. Сели обедать. Мишель поговорил немного с генералом Толем. Толь был серьезен и холоден. Глядя на Мишеля чуть ли не с участием, он сказал:

– Поздравляю с важным для династии днем.

– Важным или тяжелым, Карл Федорович? – спросил Мишель. Они говорили по-французски.

Толь пожал плечами:

– Был один законный выход. Константина Павловича государем объявил Сенат. Государь должен был приехать в Петербург, формальным актом объявить, что Сенат поступил неправо, прочесть духовную покойного государя и объявить государем Николая Павловича. А то – никто ничего понять не в состоянии. Государь не отрекается, Сенат молчит.

Оба в медвежьих шинелях, укутанные с головой, сели в сани. Тройка зазвенела бубенцами, и кони рванулись. Мишель прятал зябкое лицо от морозного воздуха, он поеживался; отсидеться не удалось. Константин поступил умнее всех – сидит у себя в Бельведере, и горя ему мало. И зачем черт понес его везти Константиново письмо в Петербург. Что он за фельдъегерь для братьев!

Мишель соображал:

«Не удалось отсидеться, надо отыграться».

Он старался задремать, но дорога была дурная, их трясло, и заснуть он не мог.

В двенадцать часов ночи Аничковский дворец в Петербурге полон людьми. Никто не спит. Если пройти во внутренние покои, получится впечатление домашнего бивака. В кабинете у Николая на диване, подложив под голову подушку и укутавшись шалью, дремлет старая императрица. Рядом с нею, в креслах, сидит неподвижно, вытянувшись, как солдат, в пышном белом шелковом платье, Александра Федоровна, жена Николая, – через полчаса она будет императрицей. В соседней комнате дремлют, бродят, сидят в одиночку и тихо разговаривают кучки придворных: Альбедиль, Самарин, Новосильцев, Фридерици, доктор Рюль, Вилламов. Точно так ведут себя родственники и знакомые, когда ожидают в соседней комнате смерти больного, который болен давно и умирает трудно. Николай – в Государственном совете, который в это время, должно быть, уже провозгласил его императором. В три четверти первого он возвращается. Он затянут в парадный мундир, который делает его выше ростом, с лентой через плечо. Лицо его неживое, серое. Вчера прискакал фельдъегерь от Дибича и привез донос, поданный еще Александру: в России есть могущественное тайное общество; оно не упустит случая выступить в день его восшествия на престол. Гвардия заражена. А сегодня к нему явился один офицер, по фамилии Ростовцев, и подал письмо, в котором предупреждал Николая о том, что завтра будет восстание. И у Николая два чувства в эту ночь: одно – чувство генерала, который завтра даст решительное сражение врагу. Или он будет император, или – без дыхания. А другое чувство – странной неловкости и боязни, как перед смотром. Поэтому он стянут, неловок в движениях и больше всего следит за тем, чтобы не дрогнул ни один мускул на лице, чтобы был застегнут мундир, чтобы было все в порядке. Через несколько минут он выходит к придворным с женой. Впереди идет мать, старая императрица. Неестественно прямые стоят они перед низко склоняющимися седыми, лысыми, гладко припомаженными и завитыми головами.

Начинаются поздравления и приветствия.

Отвечает мать. Николай стоит, как бы забыв, кто он. Наконец он с усилием обводит всех глазами.

– Меня не с чем поздравлять, – говорит он деревянно, – обо мне сожалеть надо.

В двенадцать часов ночи в доме Американской компании на Мойке тоже не спят.

Густой дым стоит в комнате. Лица в свете ламп неверны, голоса охрипли, мундиры и сюртуки расстегнуты. Все говорят сразу, одни приходят, другие уходят.

Рылеев страшен, взгляда его черных глаз не выносит даже Якубович. Он сдвигает брови, когда Рылеев к нему обращается. От одной кучки к другой переходит быстро легкой, чужой походкой Рылеев. Он дает поручения, расспрашивает или просто жмет руку, говорит несколько слов. Лицо его мелькает, как луна среди черных волн, то тут, то там. С только что вошедшими Вильгельмом и Сашей никто не здоровается. Здесь приходят и уходят, не замечая друг друга, не обращая друг на друга внимания.

Вильгельм слышит, как Евгений Оболенский говорит, глядя на Александра Бестужева откровенными голубыми глазами:

– В случае неудачи не все потеряно, мы отведем войска на поселения. Все военные поселенцы к нам примкнут. А потом опять на Петербург.

Рылеев проходит мимо Вильгельма, который, ничего не видя вокруг себя, держит за руку Сашу Одоевского и, мимоходом, тихо касается его руки. Вильгельм мгновенно содрогается от этой ласки. Рылеев жмет руки Мише Бестужеву, который молча стоит в стороне с молоденьким гвардейским поручиком Сутгофом:

– Мир вам, люди дела, а не слова.

Миша Бестужев, штабс-капитан, серьезный и хмурый, говорит Рылееву:

– Мне Якубович не нравится. Он должен прийти с артиллерией и измайловцами ко мне, а потом уже вместе пойдем на площадь. Приведет ли?

Рылеев отвечает вопросом:

– На сколько рот ты считаешь?

Миша важно пожимает плечами, он чувствует себя перед первым делом.

– Солдаты рвутся в бой, а ротные командиры дали мне честное слово солдат не останавливать.

– А что у вас? – спрашивает Рылеев у Сутгофа, быстро наклоняясь корпусом вперед.

– За свою роту ручаюсь, – отвечает почтительно поручик, – возможно, что и другие пойдут.

Трубецкой чрезмерно возбужден, потирает руки, хрустит пальцами, слушает, что говорит ему Якубович, смотрящий куда-то поверх его и поверх всех, и говорит, собирая свои мысли:

– Значит, вы беретесь с Арбузовым занять дворец?

Якубович прерывает его жестом. Он кричит хрипло Трубецкому:

– Жребий, мечите жребий, кому убивать тирана.

– На плаху их! – кричит, багровея, Щепин.

Тогда Рылеев бросается к Каховскому и порывисто его обнимает.

– Любезный друг, – говорит он и смотрит с непонятной тоской в спокойное желтое лицо Каховского. – Ты сир на земле, ты должен пожертвовать собою для общества.

Все понимают, что это значит, и бросаются к Каховскому. Вильгельм пожимает руку, которая завтра должна убить Николая. Он окидывает взглядом всех. Сквозь табачный дым, при мерцающем свете, на него смотрят глаза, только глаза. Лиц он не видит. И он поднимает руку:

– Я! Я тоже. Вот моя рука!

Кто-то кладет ему руку на плечо. Он оборачивается: Пущин, раскрасневшийся, смотрит на него строгими глазами.

Он только 8‑го числа приехал из Москвы. Рылеев принял Вильгельма без него.

– Да, Жанно, – говорит Вильгельм тихо, – я тоже.

Саша смотрит на них обоих. В его глазах слезы. Он улыбается, и ямки обозначаются на его щеках.

Пущин сердито пожал плечами. Он прислушивается к разговору за столом.

– На кого же мы можем рассчитывать? – спрашивает второй раз с усилием Трубецкой, неизвестно от кого добиваясь ответа.

Корнилович, который только что приехал с юга, машет на него руками:

– В первой армии готово сто тысяч человек.

Пущин оборачивается к Трубецкому:

– Москва тотчас же присоединится.

Александр Бестужев громко хохочет в другом углу. В дверь входят Арбузов и еще три незнакомых Вильгельму офицера.

– План Зимнего дворца? – смеется Бестужев. – Царская фамилия не иголка, не спрячется, когда дело дойдет до ареста.

Рылеев ищет глазами Штейнгеля и видит, что Штейнгель сидит, обняв голову руками, и молчит.

Рылеев притрагивается рукой к его плечу. Штейнгель поднимает немолодое, измученное лицо и говорит глухо Рылееву:

– Боже, у нас ведь совсем нет сил. Неужели вы думаете действовать?

Все слушают и затихают.

– Действовать, непременно действовать, – отвечает Рылеев, и ноздри его раздуваются.

К Рылееву тянутся блуждающие зеленоватые глаза, глаза Трубецкого, у него дрожат губы.

– Может быть, подождать? Ведь у них артиллерия, ведь палить будут.

Рылеев становится белым и говорит медленно, смотря в упор в бегающие глаза:

– Мы на смерть обречены. Непременно действовать.

Он берет со стола бумагу – это копия с доноса Ростовцева – и говорит Трубецкому, раздув ноздри:

– Вы забыли, что нам изменили? Двор уже многое знает, но не все, а мы еще довольно сильны.

Он останавливается взглядом на спокойном Мише Бестужеве и говорит с внезапным спокойствием, твердо, почти тихо:

– Ножны изломаны. Сабли спрятать нельзя, умирать все равно. Завтра – к Сенату: он в семь часов для присяги собирается. Мы заставим его подчиниться.

Все сказано.

Время разойтись – до завтра.

Вильгельм и Саша тихо бредут домой. Прежде чем пройти к себе на Почтамтскую, они идут на Петровскую площадь, проходят мимо Сената к набережной. Беспокойное чувство влечет их на эту площадь.

Сенат белеет колоннами, мутнеет окнами, молчит. Площадь пуста. Черной, плоской, вырезанной картинкой кажется в темном воздухе памятник Петра. В ночном небе вдали еле обозначается игла Петропавловской крепости.

Ночь тепла. Снег подтаял.

Чугун спит, камни спят. Спокойно лежат в Петропавловской крепости ремонтные балки, из которых десять любых плотников могут стесать в одну ночь помост.


[30] У мертвых нет воли (фр.).

[31] Государственный переворот (фр.).

[32] Когда вы увидите Константина, скажите ему и растолкуйте, что если так поступили, то это потому, что иначе пролилась бы кровь (фр.).

[33] Она еще не пролилась, но она прольется (фр.).

Комментировать