<span class=bg_bpub_book_author>прот. Андрей Ткачев</span> <br>Мы вечны! Даже если этого не хотим. Книга 2

прот. Андрей Ткачев
Мы вечны! Даже если этого не хотим. Книга 2 - У Бога нет мертвых

(49 голосов3.5 из 5)

Оглавление

У Бога нет мертвых

Что потом?

Что изменило для нас Воскресение Христово? Это величайшее событие взорвало всю жизнь человечества — и то, что после жизни. Мы получили надежду, смысл и радостный ответ на самые сложные вопросы.

Булгаков, известный многим по роману «Мастер и Маргарита», дружил с Ильфом, не менее известным благодаря «Двенадцати стульям». Однажды, когда Ильф был серьезно болен, Михаил Афанасьевич пришел развлечь и ободрить друга. Он много говорил, рассказывал истории, в частности, одну, случившуюся с ним в Грузии.

В каком-то министерстве с дикой аббревиатурой в названии Булгакову и его спутникам пообещали помощь с транспортом. Товарищ, обещавший содействие, попросил подождать его, а в это время к Булгакову подошел улыбающийся человек и спросил: «Как дела?» Булгаков говорит: «Нормально. Сейчас дадут машину, и поедем на вокзал». Товарищ, лучезарно улыбаясь, говорит: «А потом?» «Потом до порта и — на пароход». Тот опять: «А потом?» Булгаков, начиная смущаться: «Потом опять на поезд». «А потом?» «Потом с пересадками — до Москвы». «А потом?» Булгаков, совсем растерявшись: «Потом с утра — в редакцию, в театр, по делам, в общем». «А потом?»

«Уж не знаю, чем бы всё закончилось, — говорит Булгаков, — но подошел тот самый, обещавший содействие, товарищ и говорит: „Оставьте этого болвана. Он иностранец и по-нашему знает только две фразы»».

Булгаков засмеялся, ожидая такой же реакции от Ильфа. Но Ильф серьезно посмотрел на товарища и спросил: «А что потом, Миша?» Болезнь Ильфа была серьезной. Быть может, дыхание ангела смерти уже холодило ему затылок. Там, где легкомысленное сердце не замечало метафизики, для Ильфа уже звучали вечные вопросы. «Что потом?»

Милосердый Боже! Каким холодом веет от этого вопроса для тех, кто не верит в жизнь будущего века! Заставьте неверующего человека вслушаться сердцем в эти два слова: что потом? — и скрипач опустит смычок, водитель заглушит мотор, профессор захлопнет книгу. Переместите мысль о смерти с задворков сознания в центр, и в памяти оживут строчки Лермонтова: «И жизнь, как посмотришь с холодным вниманьем вокруг, такая пустая и глупая шутка».

Но что я слышу? Не все скрипачи опустили смычки. Кто-то продолжает играть струнный концерт Альбинони. Не все водители заглушили моторы. Кто-то, притормозив на секунду, бодро поехал дальше. Не все профессора покинули кафедры. Остались и те, кто окрепшим голосом продолжил чтение лекции.

Откуда у них эта сила и желание жить дальше, если два слова — что потом? — доведенные до сознания, должны были положить в гроб любой оптимизм и, словно двумя гвоздями, прибить над ним крышку?

О, уверяю вас, у них есть секрет. Не от бесчувствия и не от бессмыслия они продолжают привычный труд. Драма смерти внятна их сердцу более, чем многим другим. Но, остановившись на малое время, они произнесли волшебные слова и исцелились от страха. «Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ и сущим во гробех живот даровав», — вот что произнесли они, и, словно вурдалак при свете утренней зари, словно хандра при звоне колоколов, исчезла для них безмерная печаль и бессмыслица.

Христос воскрес, и апостолы, в день Распятия похожие на распуганных овец, лишившихся Пастыря, стали подобны львам. Царственным рыком бесстрашной проповеди они огласили Вселенную.

Христос воскрес, и мученики тысячами и десятками тысяч стали встречать смерть с улыбкой. Девушки спешили под меч радостнее, чем под венец, и дети опережали сильных мужчин в храбрости.

Христос воскрес, и реки премудрости потекли от уст святителей и проповедников, еще недавно живших во тьме греха и невежества, но омывшихся, но оправдавшихся, но освятившихся именем Иисуса Христа и Духом Бога нашего.

Пустыни заселились монахами, потому что Христос воскрес!

Погасли костры в демонских капищах, и сами капища превратились в храмы Божий, потому что Христос воскрес!

Женщина уравнялась с мужчиной, господин обнял слугу, личность стала важнее, чем народ и государство, потому что Христос воскрес!

Сверху донизу разорвалась завеса в Храме. Благодать Божия, не желая быть частной собственностью одного народа, и притом — неблагодарного, сообщила себя всем, кто полюбил воплощенную Истину.

Сверху донизу треснули стены ада, и несметные души, как птицы, влетели в Небесное Царство, куда раньше всех вошел спасенный верой и очищенный страданием благоразумный разбойник.

И я, без всякой нитки оказавшийся в лабиринте, потерявший сам себя и чувствующий себя никому не нужным, вдруг узнаю, что и я не забыт. Мало того, любим и известен Ему по имени. Во вселенской пасхальной оратории несколько нот предназначены и для моего голоса.

* * *

Жить — это значит жить вечно! И нет никакого страха в словах «что потом?»

Потом будет город… сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. Потом будет голос, говорящий: се, скиния Бога с человеками, и Он будет обитать с ними… И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. Потом узрят лице Его, и имя Его будет на челах их.

Вот что будет потом, и то, что будет это, так же несомненно, как то, что Бог — свят. Но не завтра это будет, и не наше дело — рассуждать о временах и сроках. Идти нужно по указанному пути. Песня дорожная у нас уже есть: «Христос воскресе из мертвых, смертью смерть поправ и сущим во гробех живот даровав».

Мы живы! Молитесь о нас!

Остались имена и даты на крестах Утех, кто в землю лег и ожидает Чуда. Какое имя будет на устах, Когда я буду уходить отсюда?

Неизвестный автор

«Любовь и слезы появляются в глазу, а западают в сердце» — примерно так можно перевести латинскую пословицу «Amor, ut lacrima, ab oculo oritur, in pectus cadit».

Нужно видеть, чтобы любить, и пословица «Глаз не видит — сердце не болит» в этом отношении оправданна. Но это не главный вид любви. Куда дороже чувство, не зависящее напрямую от зрения. С таким чувством связана вера. Мы не видели Христа телесными глазами, однако любим Его. Слово о Нем через слух вошло в наше сердце, и с тех пор наша жизнь самым серьезным образом изменилась. Глаза здесь ни при чем.

Это вполне относится к усопшим, к людям, которых мы не видим, но продолжаем любить. Для любящего человека умерший подобен уехавшему в далекую и длительную командировку. Ты не видишь его, но ведь сердце не обманешь. Оно чувствует, что любимый тобою жив. Оно зовет тебя молиться.

Мне всегда жутко думать о том, что миллионы людей, верующих во Христа, не молятся об усопших. Это протестанты. Они оправдывают свою позицию тем, что в Евангелии нет прямых повелений для такой молитвы. Как будто Христос имел целью строго регламентировать нашу жизнь. Как будто Он принес нам не Дух свободы, а новые законные требования, тысячу новых «можно» и «нельзя». Неужели Он Сам не сказал, что Бог же не есть Бог мертвых, но Бог живых. Ибо у Него все живы (Лк. 20:28). А если так, то разве есть запрет на молитву о живых?

Граница между живущими здесь и ушедшими «туда» протестантам представляется непреодолимой каменной стеной. Дескать, человек прожил свою жизнь, и теперь невозможно повлиять на его участь, бесполезно Богу о нем молиться.

На самом деле граница между нами и ими весьма прозрачна. Сквозь нее видно всё, что делается по обе стороны, если духовное зрение обладает достаточной остротой. Неумирающее чувство любви к усопшим заставляет молиться Богу, Который и Сам есть Любовь, о милости к закончившему земную жизнь человеку.

В духовном мире, кроме Христа и Богоматери, нет целых людей. Там есть только людские души. Душа без тела — это не человек, но лишь душа человека. И тело без души — всего лишь тело человека. Смерть разрывает нас на части, и целыми мы вновь станем не раньше, чем начнется Страшный Суд. Еще никто не выслушивал из уст Христовых окончательного слова. Никто не отослан в ад. Никто вполне не блаженствует. Только после воскресения тел вечность вступит в свои права, и одних людей обнимет огонь, а других встретит торжествующий голос ангельских хвалений.

До этого часа души предчувствуют и предвкушают, одни — радость, другие — муку. Молитва в это время нужна как никогда.

В Апокалипсисе Христос назван, кроме прочего, имеющим ключ Давидов. Если он затворит, то никто не отворит. И наоборот, отворенное Им никто не может затворить. Протестанты спешат затворить для усопших двери Божиего милосердия, хотя чаша долготерпения еще не полна, времена благодати продолжаются, и Сам Христос еще не сказал последнего слова о конкретном человеке.

Ладно бы речь шла о людях, не молящихся вообще. Их много таких, не могущих разлепить уста, чтобы сказать: «Господи, помилуй». Но в случае с протестантами речь идет о людях верующих. Они читают Писание, призывают Отца, стараются исполнять волю Сына.

Исключить же из своих молитв братьев и сестер, умерших раньше нас, — всё равно что выколоть себе глаз или отрезать руку. Тогда нужно перестать молиться о ком бы то ни было. Пусть каждый в полной мере отвечает за себя. Болеет человек — пусть болеет. Такова воля Божия, пусть страданием искупает грехи. Но ведь мы так не делаем. Мы научены носить тяготы друг друга и так исполнить закон Христов (см. Гал. 6:2). Мы научены вступаться друг за друга, и лучшим способом помочь, защитить, вмешаться всегда была молитва.

Церковь — это Тело. Живые и усопшие не видят один другого, как и волосы на голове не видят кожу на подошвах ног. Но всё тело, от темени до пят, питается одной и той же кровью. Церковь — это Лоза. Не все ягоды прикасаются друг к другу, но все питаются одним и тем же соком. Усопшие христиане — члены того же Тела Христова. Лишать их молитвы — то же, что отбирать хлеб у детей. Они и беспомощны, как дети. Их глаза, во много раз превосходящие количество звезд, сияющих на небе, из духовного мира с мольбой и ожиданием смотрят на нас.

Конечно, почившие люди потеряли возможность деятельного изменения. Для них прошло время трудов. Но их души не лишились способности впитывать благодать, и для них еще не настало время воздаяния.

До чего ты красива, кроткая и простая, не любящая много говорить, знающая толк в вещах самых главных, Святая Церковь Православная. Благодаря Тебе на Страшном Суде мы услышим признательность от всех тех, за кого с любовью молились. Мы и сами по смерти надеемся утешаться молитвами тех, кто нас любит и верит в Бога.

Впрочем, главная наша надежда на Иисуса Христа — Праведника, на Его Крест и Воскресение. А всё остальное — десерт на Его трапезе. Зато какой вкусный десерт, и до чего слепы те, кто не хочет есть сладкое из рук Великого Господина, приготовившего великий пир.

Оптимистическая трагедия

Ты спрашиваешь, почему я грущу? А когда ты видел меня веселым?

Понимаешь, у меня умер друг. Я и не думал, что он мне так дорог. А вот, позвонил ему, а детский голос отвечает: «Папа умер». Я, где стоял, там сел и заплакал. Валера умер! Не могу представить его бездвижным. Не могу представить гранитный памятник с его фотографией, на которой он улыбается.

Он был доктор. И в этом тоже есть какая-то доля издевательства. Он был хороший доктор, грамотный, внимательный, серьезный. Но доктора тоже умирают, а священники тоже грешат. Разве это не ужас? А ты все спрашиваешь, отчего я грущу.

Гепатит залез в его печень давно. Он рассказывал мне, что в болезнях много мистики. Вирусы ведут себя не просто как живые, а как живые и умные. Они приспосабливаются к лекарствам, изменяются, затаиваются. Они могут делать вид, что уже умерли, что побеждены, и человек успокаивается, начинает беспечно радоваться, нарушать режим… Потом болезнь вспыхивает вновь, но на этот раз очаги поражения глубже и опаснее, а старые лекарства уже не действуют. У Валеры был именно такой случай.

После первой опасной вспышки, когда специалисты говорили о двух-трех оставшихся годах, он прожил еще десять лет. В этот период мы и познакомились.

На его месте можно было, по-христиански, вымаливать у Бога здоровье или, как делают многие, по-язычески — ждать от безликого Космоса подачки в виде продления срока. Можно было истратить все деньги на новые лекарства. А можно было, сколько Бог пошлет, жить полной и красивой жизнью, радуясь каждому дню и, тем более, каждому прожитому году. Они с женой сумели заново влюбиться друг в друга и были так взаимно нежны и внимательны, что многие, быть может, им завидовали.

Валера на пару лет поехал в Ливан, в миротворческий контингент. Заработанных денег плюс сбережения хватило, чтобы улучшить жилищные условия. Слишком долго они с женой и двумя детьми мыкались по коммуналкам и съемным квартирам. Когда мы освящали эту новую квартиру, Валера сказал: «Ну вот, за это уже сердце не болит». Последние несколько лет он часто повторял эту или подобную фразу: «Уже сердце спокойно». «За это я не переживаю». Он говорил так, когда старший сын стал работать и, к тому же, познакомился с хорошей девочкой. Когда жена научилась водить машину. Когда удалось реорганизовать терапевтическую службу в округе. Время шло и постепенно его убивало. Печень уже не могла хорошо очищать кровь. Но, запрограммированная на честное исполнение своей работы, она и пропускать ее, неочищенную, не могла. Началась внутренняя интоксикация. Он мог бы вести дневник и, как доктор, фиксировать постепенное угасание своего организма. Но он стремился реализовать себя, воплотить мечты, обеспечить семью. И он продолжал быть собранным и серьезным на работе, веселым среди друзей.

* * *

Ты спрашиваешь, почему я улыбаюсь? Знал бы ты, как он умирал. Это была оптимистическая трагедия. Когда его на пешеходном переходе внезапно сбила машина и все разрушительные процессы в организме резко усилились, и Валера, и его жена поняли, что он вышел на финишную прямую. Они стали готовиться к расставанию с мужеством самурая, делающего с утра прическу и готового к вечеру умереть. За сорок семь дней от аварии до смерти они прожили вместе еще одну жизнь.

В больнице, где его знали все и он знал каждую трещинку на стенах, отбоя не было от посетителей. Целый театр лиц прошел перед их глазами: робких, искренних, испуганных, участливых. Он говорил со всеми, даже консультировал больных и давал советы коллегам. Только жену всё время держал за руку и скучал по ней, даже когда она отлучалась на полчаса за минералкой или лекарством.

В тот самый важный день, который еще называют последним, к нему в очередной раз пришел священник. Валера недавно причащался, а сейчас уже был без памяти. Поэтому его соборовали. Всё, что он сказал в тот день, — это фраза, обращенная утром к зареванной медсестре, менявшей капельницу. «Вы очень красивы сегодня», — сказал он ей. Потом он ничего не говорил и казался глубоко уснувшим. Но священник, совершавший соборование, обладал зычным басом. Совершивши Таинство, он громко произнес отпуст и этим, кажется, пробудил больного. Валера узнал священника. «Батюшка, благословите!» «Бог благословит», — священник широко перекрестил Валеру и положил ладонь ему на голову. Валера слабо, но очень тепло улыбнулся и закрыл глаза.

Священник снял облачение, сложил его в чемоданчик и успел дойти до двери, когда Балерина душа покинула вначале тело, затем больничную палату, а затем и вообще эту печальную землю.

Я вспоминаю о Валере, думаю о его смерти и радуюсь. Но эта радость не мешает мне ронять слезу, когда я представляю себе гранитный могильный памятник с фотографией, на которой Валера улыбается. Ты спрашиваешь, как это может быть? Как могут уживаться вместе и улыбка, и слезы? А по-моему, только та радость и есть настоящая, которая не мешает плакать. И только те слезы правильны, сквозь которые можно улыбаться.

Колокол, звонящий по всем

Эти блины с икрой и этот бокал вина с точки зрения будущей смерти восхитительны. Неправда, что мысль о смерти тяжела и холодна. Неправда, что она отравляет чувство момента и мешает жить. Она, напротив, творчески раскрашивает жизнь, и заставляет думать, и дает перспективу.

С одной стороны человек выходит на сцену жизни и жмурится в свете рамп, чтобы вскоре уйти со сцены в другую сторону. Туда, где темнота молчит за шевелящейся кулисой. Зал тоже прячется в темноте, и человек видит лишь первые несколько рядов да макушки музыкантов в оркестровой яме. Ничего больше полуослепший артист не видит.

Кто чаще всего думает об этом? Тот, кто чаще всех встречает очередного, отыгравшего свою роль человека на черте, отделяющей залитую светом сцену от закулисной тьмы. Это — доктор, могильщик и священник. Эти трое — мудрецы по призванию. Ловите горькие и скупые слова, слетающие с их уст. Это дорого стоит.

На искусно наложенный грим, на пыльные бутафорские костюмы и громкие заученные фразы они не обращают внимания. Пусть человек понятен для них не до конца, пусть не знают они его так, как знает его Бог. Но всё же знают они человека глубже других, и взгляд их на человека более прям и честен. Эти трое имеют больше возможности думать о сути, а не о деталях.

Доктор не всегда умен, как Чехов. Священник далеко не всегда свят. Что до работника кладбища, то и он не всегда способен, выкапывая могилу, произносить шекспировские монологи. И всё же грустное «не всегда» не совпадает с безжалостным «никогда».

* * *

Сердце сильнее всего уязвляется звуками. Плачем ребенка, голосом кукушки, скрипом двери в опустевшей квартире… Сердце Богоматери разрывалось от стука молотков, вгонявших гвозди в невинную плоть Ее Сына. Молоток, методично бьющий по шляпке гвоздя, разрывает миллионы человеческих сердец, когда рабочие на кладбище прибивают крышку к гробу. Священник тоже это слышит. Он читает Трисвятое и поет Вечную память. Он слышит стоны и всхлипы, крики и вздохи людей, которые пока остаются, но прощаются с тем, кто уже уходит. Каждый раз с кладбища священник возвращается поумневшим. Он с удивлением смотрит в тарелку с приготовленным обедом, а перед глазами у него всё еще стоят венки, кресты и раскрытый зев могилы. Новости по телевизору или голос певицы из радиоточки звучат для него кощунственно, оскорбительно. Ведь он только что слышал звон колокола, который звонил и по нем.

Настоящий поэт тоже немного священник. Он не может не писать о смерти.

Уж сколько их упало в эту бездну Разверстую вдали. Настанет день, когда и я исчезну С поверхности земли…

Мир для поэта щемяще красив и трагично сиюминутен.

* * *

У вас опять выборы, а у нас — вселенская панихида. У вас — презентация новых товаров и бойкий рапорт о последних успехах. А у нас — кадильный дым и светлая мысль о неизбежном.

Мысль трепещет, как птица в клетке, и рвется в Египет. Не в Шарм-эль-Шейх и не в Хургаду, а туда, во времена фараонов. Мысль рвется в те времена, когда для людей было очевидно: на земле мы живем миг, а вне земли — вечность. И люди почитали глупостью отдавать земле с ее суетой все свои силы и не готовиться к вечному и живому будущему.

Даже во время свадьбы, в разгар пира, посвященного торжеству жизни, эти люди вносили в комнаты с пирующими мумии умерших сродников. Неважно, для чего это делалось, для приобщения мертвых к радости живых или для напоминания живым об общем исходе. Важно, что это правильно. Правильно поступают и наши молодожены, когда в канун венчания идут помолиться на могилы почивших родственников.

* * *

Если я, будущий покойник, буду думать об этом чаще, я не буду злиться на соседа (тоже будущего покойника), громко включающего музыку по вечерам. И если сосед будет думать об этом хоть изредка, разве станет он включать с наступлением темноты свою рычащую аудиосистему? Мир станет тише и задумчивее, мир будет чуток и сострадателен. Я хочу жить в таком мире.

Как же вы говорите, что мысль о смерти тяжела и несносна?

* * *

Эти капли дождя, как шмели, гулко бьющиеся в стекла, и этот запах маттиолы, заплывающий в комнату из лоджии (жена — умничка), поистине восхитительны с точки зрения будущей смерти.

Как близко друг от друга —
Жизнь и Смерть…
Но Небо не поделится секретом:
Кто должен быстро
Путь свой одолеть,
Измученный болезнями при этом,
А кто по жизни счастливо пройдет,
И долгой будет легкая дорога…
Мы о себе не знаем наперед.
И только просим милости у Бога.

Андрей Дементьев

Безболезненная, непостыдная, мирная кончина жизни

Старушка, что называется, зажилась. До последнего у себя в селе вставала с петухами, возилась по дому и возле дома, и только с наступлением холодов позволяла внукам забирать себя на зиму в город. К концу поста городская квартира уже мучила ее, хотелось на воздух, к земле, к своей хатке, которую перед Пасхой нужно было и проветрить, и убрать, и украсить.

Но этой весной домой ее не отвезли. Ослабела бабушка. Ослабела вдруг сразу, как будто сила ушла из нее так, как уходит воздух из развязанного надувного шарика. Сначала она вставала и ходила по квартире, в основном до туалета и обратно. Затем и этот путь стал для нее непосильным. Маленькая и тихая, как больной ребенок, она лежала в отведенной для нее комнате. Внуки вставали рано и, попив чаю, уносились на работу и по делам. Правнук уходил в школу. Поэтому для старушки наняли сиделку, и та ухаживала за бабушкой. В ее комнате было чисто и тепло. Ела она мало, меньше младенца, и ежедневным занятием ее было смотреть в окно напротив и читать по памяти молитвы.

Такой я и увидел ее, высохшей, с заострившимися чертами лица, лежащей на спине и смотрящей прямо перед собой. Меня пригласили ее причастить. Зная по опыту, что люди часто зовут священника к больному, когда тот уже ни есть, ни говорить не может, то есть не может ни исповедоваться, ни причаститься, я спросил перед приходом, может ли она исповедоваться. «Она у нас очень набожная, и сейчас только и делает, что молится», — отвечала внучка. В условленный день меня забрали из церкви и привезли к старушке. По моей просьбе столик возле кровати застелили, поставили зажженную свечу и стакан, в котором на донышке была теплая вода — запить Причастие. Затем внучка с мужем и сиделкой вышли, и мы остались вдвоем.

«Вы слышите меня, бабушка?» — спросил я. В ответ она кивнула и губами сказала: «чую».

Теперь нужно было задавать вопросы, спрашивать о грехах, обо всем том море всевозможных ошибок, которые сознательно и несознательно совершаются людьми и которые, как цепи на рабах, висят на людских душах. Я задал один вопрос, другой… Старушка ничего не ответила. Она продолжала смотреть прямо перед собой, только руки сложила ладонями вместе так, как их складывают на западе, когда молятся. Это были руки, работавшие тяжело и всю жизнь. Я часто видел такие руки у стариков, перекрученные ревматизмом, худые, со вспухшими венами, и всегда мне хотелось их поцеловать. Историю XX века с его коллективизациями, трудоднями, войнами, бедностью, молчаливым терпением можно учить, не читая книг, только глядя на руки стариков, всё это переживших.

Бабушка вдруг зашевелила губами, и я склонился к ней, стараясь расслышать хотя бы слово. «За молитв святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй мене». Старушка молилась, молилась так, как ее учили родители или парох, с теми особыми выражениями, которые встречаются в старых молитвенниках, изданных где-то во времена Первой мировой. Она прочла Трисвятое, дошла до Отче наш и прочла Господню молитву отчетливо. Затем стала читать Символ веры. Я слушал. Там тоже попадались старые слова, сохранившиеся еще со времен Димитрия Ростовского. Вместо «нас ради» я услышал «нас диля человек и нашего диля спасения». Это было трогательно и красиво. Человек достиг заката земной жизни, готовился встретиться с Богом и уже не мог говорить, но всё еще мог молиться. Человек молился, повторяя слова, со времен детства повторенные уже не одну тысячу раз. Какие грехи она совершила? Какие из них оплакала и исповедала? За какие понесла очистительные скорби, хороня родных, болея, тяжко трудясь? Вряд ли я мог уже это узнать. Но нельзя было не причастить эту сухонькую и беспомощную женщину, лежавшую перед моими глазами и молившуюся, сложивши по-детски руки.

Не поворачивая головы и не меняя выражения лица, она приоткрыла рот, чтобы принять Святые Тайны. Затем покорно запила, два раза глотнув теплой воды из стакана, который я поднес к ее устам. Когда я стал читать «Ныне отпущаеши», старушка, словно закончив работу и собираясь отдыхать, закрыла глаза и опустила руки вдоль тела.

Уходя, я поговорил с внучкой о том, как поступать, «если что», и, отказавшись от чая, попросил отвезти меня в храм. Пока мы ехали по узким улицам перегруженного машинами города, мне хотелось думать о Марии Египетской, которая, перед тем как ее причастить, просила Зосиму прочесть молитву Господню и Символ Веры.

* * *

Бабушка отошла на Светлой седмице. Мы с псаломщиком пели над ней пасхальный канон, и казалось, что она вот-вот приоткроет уста и начнет шепотом повторять за нами: «Смерти празднуем умерщвление, адово разрушение, иного жития вечного начало, и, играющее, поем Виновного…»

На девятый день внучка с мужем и сыном была у нас в храме, и мы служили панихиду. Так же было и на сороковой. В сороковой день после молитвы я спросил у внучки, как их дела, как жизнь, как правнук отнесся к смерти старушки.

— Всё хорошо, отче, — ответила она, — только, кажется, будто кто-то отнял у нас что-то. Бабця (она назвала ее по-местному) не могла нам уже ничем помочь. Да мы и не хотели от нее никакой помощи. Но за те пару месяцев, что она у нас доживала, у нас так хорошо пошли все дела, и по бизнесу у меня, и у мужа на работе. А теперь как-то стало тяжелее, то тут проблемы, то там. Может, нам кто-то «поделал» какие-то пакости?

Мы поговорили с ней минут десять, и я попытался разубедить ее в чьем-то недоброжелательстве и возможной ворожбе. «У вас дома, — сказал я ей, — несколько месяцев была смиренная и непрестанная молитва. А теперь молитва прекратилась. Хотите помощи — начинайте молиться сами, как молилась она».

На том мы тогда и расстались. Я дал себе слово не забыть тот случай и непременно рассказать о нем прихожанам. Рассказать о том, как полезен бывает кажущийся бесполезным человек, и о том, что «безболезненная, непостыдная, мирная кончина жизни» есть, и мы не зря так часто о ней молимся.

У Бога нет мертвых

Мудрость народная предупреждает не зарекаться от сумы и тюрьмы. Кто знает, как жизнь сложится завтра. Кто знает, с кем столкнешься лоб в лоб, глубоко задумавшись и повернув за угол. Я тоже знать не знал, что целых три месяца своей жизни мне придется прятаться в чужом и незнакомом городе, а чтобы чем-то жить, работать грузчиком в овощном магазине и там же спать, получая еще полставки сторожа. От кого и в каком городе я прятался — сегодня уже неважно. Важна одна черта моей тамошней жизни, о которой хочется рассказать.

Через два квартала от нашего магазина располагалось старое городское кладбище. На нем по недостатку места уже давно никого не хоронили. Сквозь могильные плиты проросли деревья, всё кладбище утопало в зелени, и я ходил туда гулять в вечерние часы между закрытием магазина и наступлением темноты. Может быть, не в каждом городе мира найдется гражданин с фамилией Рабинович, но зато на большинстве кладбищ в нашей стране найдется еврейское поле. Шумный, неугомонный, упертый, пахнущий библейской древностью, красивый и отталкивающий одновременно, самый странный народ на земле разбрелся повсюду и везде оставил следы своего присутствия.

Та кладбищенская часть, где были похоронены евреи, находилась на самом краю, и туда я ходил чаще. Сначала меня привлекли надписи на могилах и портреты умерших. Там были похоронены евреи, служившие в Красной армии. Те, которые поверили в революцию, повылезали на свет из всех щелей российской провинции и стали под Красное знамя. Кого-то из них убили на войне, кто-то до чего-то дослужился. На их могилах надписи были сделаны по-русски, а на фотографиях они были запечатлены в гимнастерках и портупеях. Эти мне нравились меньше всего. Больше нравились старики со странными, иногда смешными для нашего уха именами. Нравились их грустные глаза и длинные бороды. Нравилось, что жены их лежат рядом, и чувствовалось, что при жизни они были нежны какой-то другой нежностью, которая редка среди славян. Там, где надписи были сделаны на иврите, к простому любопытству добавлялся священный интерес, и я подолгу ходил среди могил Корфункеров и Зильберманов, Коганов и Кацев. Как-то не было скучно и было о чем думать, хотя нельзя было предположить, что я додумаюсь до чего-то особенного. Однако додумался.

В каптерке, где я ночевал, было Евангелие. Я открывал его временами на любом месте и читал. Читал, не всё понимая, но с удовольствием. Когда чувствовал, что сыт и удовольствие закончилось, — закрывал. И вот однажды поразил меня рассказ о богаче и Лазаре.

Вы не смейтесь над тем, что сторож овощного магазина гуляет на кладбище и читает Евангелие. И Боже вас сохрани думать, что это неправда. Ведь я же не всегда был сторожем и сейчас им не являюсь. В тот период времени я скрывался, и было от кого. Значит, и дела у меня бывали поважнее, а образование и статус им соответствовали.

Так вот, в рассказе про Лазаря и богача меня тронула одна мысль, а именно: богач в аду переживает о братьях, оставшихся на земле. По опыту мне было известно, что когда в жизни человека наступает такой кошмар, который мы преждевременно называем адом, то можно перестать думать обо всех, даже самых близких. Тогда только воешь от душевной боли или дрожишь за шкуру. Богач, оказывается, был по-своему хорош. Он, даже попав в потустороннее пламя, сохранил в душе тревогу о родственниках. Трогательна была и просьба о том, чтобы Лазарь намочил перст в воде и прохладил ему язык. Удивило и то, что они за гробом друг друга узнали и что там могут быть длинные разговоры между святыми и грешными, между Авраамом и его потомками. С этими мыслями я и уснул в тот вечер, свернувшись в калачик, как я люблю, на вонючем одеяле синего цвета.

На следующий вечер я опять бродил среди христианских и еврейских могил, пробирался через ржавые и колючие ограды, раздвигал руками заросли папоротника и думал о своих проблемах. Мысль о том, что евреи, лежащие вот здесь, где я сейчас хожу, похожи на евангельского богача, а может быть, кто-то из них похож и на Лазаря, пришла ко мне тихо и незаметно. Как бы сама собой. Я даже не остановился, продолжил прогуливаться, но эта мысль вдруг раскрасила евангельский рассказ и даже посягнула на большее. Сильно верующим меня всегда назвать было трудно хотя бы потому, что в жизни этого не было видно. Но, наученный еще в институте Достоевским, я считал и считаю, что истина — Христос, а если истина — не Он, то лучше я буду со Христом, но без истины. То, что евреи в Иисуса Христа не поверили, казалось мне жуткой ошибкой и огромной трагедией. При этом никакой неприязни к этому народу у меня никогда не было.

И вот тут я подумал: ведь там, за гробом, все всех узнали. Увидели люди и Моисея, и Авраама. Увидели и Иисуса Христа, и только там поняли свою ошибку. Это ж, наверное, они теперь просят, чтобы омочил кто-то перст и прохладил им язык. Наверное, жалуются, что их неправильно научили, или они сами не хотели думать о важном, и вот так расплескали жизнь по горстям кто куда, а теперь мучаются… Мучаются, но о родственниках думать не перестают. Нас они, может, и терпеть не могут, но уж своих-то любить умеют. У нас дети поголовно то «тупицы», то «болваны», а у них «Ося всегда хороший мальчик». Так, по крайней мере, я тогда думал и решил следующее: пока жизнь моя непонятна, буду ходить сюда и читать мертвым евреям Евангелие.

С тех пор прошло уже достаточно лет, но я и по сей день удивляюсь тогдашней затее. Сегодня бы я этого уже не сделал. Или побоялся бы, или сам себя постыдился бы. Хотя теперь я знаю, что решил тогда правильно. Я много потом общался со священниками и читал разные книги. У Бога нет мертвых. Внимание души приковано к месту, где лежит тело, ведь там человек воскреснет. Чтение Евангелия — это один из высоких видов молитвы. И несомненно, покойные переживают о живых и хотят, чтобы те не повторяли их ошибки.

На работе всё было тихо и незаметно, а вот вокруг начало твориться разное всякое. Стало коротить проводку. В магазин повадились местные жулики-малолетки, и ночи перестали быть спокойными. Вдобавок у меня сильно разболелся желудок, и я перестал есть. Зато из дома сообщали, что дела решаются и скоро можно будет вернуться. Те, кто искал меня, сами стали скрываться. Мысль о доме тепло согревала.

На кладбище я продолжал ходить и читал там преимущественно Евангелие от Иоанна. Там много таких мест, где Господь обращался к обступавшим его и теснившим иудеям. Он иногда ругал их, иногда учил, иногда грозил и обличал, но они так ничего толком и не понимали. Головы их были напичканы какими-то своими мыслями. А вот черно-белые лица с надгробий смотрели так, как будто понимали всё, что я читал, и это меня одновременно и пугало, и радовало. Читал я вслух, но негромко. Находил удобное место, прочитывал главу, затем просил у покойников прощения за то, что потревожил, и отходил шагов на двадцать, на другое место.

Так продолжалось недели две. Я уже привык к ним, к тем, кого звали Шломо и Хацкель, к тем, на чьих могилах были написаны слова о скорби родных и выгравирован семисвечник. Как тут пришла новость о конце моих скитаний. Можно было пересчитать карманную мелочь и, даже не возвращаясь в каптерку, бежать на вокзал, чтобы электричками добираться домой. Так я и сделал. Напоследок пришел на кладбище, но уже ничего не читал (Евангелие было собственностью сторожки). Просто посидел под деревьями, но уже на христианской части. Было приятно смотреть на кресты, и было жалко, что они не стоят в той части кладбища…

* * *

Я забыл бы эту историю, как забыл сотни историй своей и чужих жизней. Но я вспомнил о ней, когда среди моих друзей всё чаще стали появляться евреи. Они не решали со мной гешефты, не делали шахер-махер и не готовили гефильте-фиш. Они вообще не делали со мной ничего еврейского, но появлялись ниоткуда, говорили со мной о Боге, о Христе, о Суде и потом уходили. Некоторые стали моими друзьями, многие крестились, иных я даже не помню по имени, но за несколько лет их было много.

И вот тут в мои тяжелые мозги пришло ясное понимание того, что глаза с надгробий смотрели на меня с пониманием не зря.

Евреи всё же умеют любить своих и переживать о них даже из ада.

Ты где и как умирать хочешь?

Чего ты глаза вытаращил, будто я сказал что-то неприличное? Ты что, умирать не собираешься? Или ты об этом думать не хочешь? А о чем тогда думать — о футболе, о женщинах, о деньгах?

Я, например, не хочу умирать в городе. Грязь, пыль, суета. Во многих высотных домах даже грузового лифта нет. Такое впечатление, что строители их спланировали для людей, у которых в жизни не бывает ни шкафов, ни гробов, ни пианино. Вот так умрешь на девятом этаже, тебя сносить замучаются. Те мужики, что поприличнее, сплошь лентяи и через одного — сердечники. Они гроб не понесут. Придется нанимать пролетариев за бутылку. Так они тебя, с матом пополам, и потащат. Не под «Святый Боже», говорю, потащат, а под матюги.

Потом, кладбища все далеко. Будут полдня тебя везти в ритуальном автобусе, будут в пробках стоять, будут рычать сцеплением и визжать тормозами. И не будет в этой фантасмагории ни тишины, ни умиления. И кадильного дыма не будет. Как намек на смрадную жизнь, смерть будет окутана выхлопными газами.

* * *

Ты не кривись и не соскальзывай с темы. Если не я сейчас, то кто и когда с тобой об этом поговорит? О смерти говорить надо. Она сама молчит, по пословице «Когда я ем, я глух и нем», молчит и в тишине пережевывает человечество. А люди должны нарушать эту тишину. Лучше всего — молитвой, а нет — так хотя бы разговором. Даже гробовых дел мастер Безенчук, который пьян с утра, имел для смерти множество имен. Раз люди по-разному живут, думал он, значит, по-разному умирают. Одни «приказывают долго жить», другие «упокоеваются», третьи «ласты склеивают» и так далее. «Гигнулся», «кончился», «зажмурился». Все-таки лучше, чем просто «сдох». Это уже как-то совсем по-скотски.

* * *

Ты как хочешь, «сдохнуть», или «окочуриться», или «Богу душу отдать»? Я, например, хочу «упокоиться». Как дьякон в церкви гудит: «Во блаже-е-нном успении ве-е-ечный покой…»

И надо, чтобы деревья росли у могилы или цветы вокруг. Все-таки на рай похоже. А если никакой лист над головой не шелестит и если каждый луч норовит пришедшему на могилу человеку лысину обжечь, то это истинная печаль и земля изгнания.

Ангелы за душой придут, придут, родимые. Заплаканные придут, потому что подопечный их скверно жил. Как-то всё для себя жил, к Богу спиной стоял, ближнему дулю показывал. Мелко жил, без полета, без настоящей радости. Как червяк жил, всё рыл и рыл хитрые ходы в беспросветной тьме. Вот, дорылся. Собственно, и не жил совсем. Разве это жизнь, когда перед смертью вспомнить нечего, а родственники, кроме как «сколько водки на стол поставить» и «сколько венков заказать», больше ни о чем думать не будут?

* * *

Страшно будет на себя со стороны смотреть. Они тебя моют, а ты на них со стороны смотришь. Они твои негнущиеся руки в новую рубаху запихивают, галстук тебе повязывают, туфли новые надевают, а ты смотришь. Смешно даже. Глянь, как туфли блестят. Отродясь в таких чистых не ходил. Засмеялся бы, если бы не Ангелы за спиной и не эти… чуть поодаль.

Эти придут, понимаешь? Ты понимаешь, бараньи твои глаза, эти придут! Те, которые с тобой до сих пор только через мысли общались. Они шептали, а ты гадости делал; они подзадоривали, а ты психовал без причин; ты грешил, а они твою совесть убаюкивали. Ух и страшные же они! Вот когда ты молиться начнешь… Хотя вряд ли. Не начнешь. Там начинать поздно. Там можно только продолжать то, что на земле начал.

* * *

Нет, пить не буду. И ты не пей. Не отвлекайся. Слушай.

Картину Мунка видел? «Крик» называется. Там человек на картине кричит, и его сначала слышно. Не веришь — найди и посмотри. Хоть и в Интернете. Сначала слышно. А потом крик таким пронзительным становится и до такой высокой ноты доходит, что его уже и не слышно.

Так души от страха кричат. Не приведи Господь, и ты так же кричать будешь, когда свое окаянство почувствуешь и этих увидишь. Самое страшное, что на тебя в это же время будут с трудом пиджак надевать и все мысли родни будут крутиться вокруг расходов на похороны и продуктов на поминки.

Опять же, время года какое будет, неизвестно. Летом страшно, что от жары вздуешься.

Мухи, вонь… Не приведи Господь. Поститься надо, чтоб сухоньким преставиться. Незачем червям пиршество устраивать. Хотя грешников и тощих вздувает…

Зимой зябко в холодную землю ложиться. И могилу копать тяжело. Гробовщикам больше платить надо. Почему тогда телу не зябко? Зябко. Оно же не навсегда мертвое. Воскреснет же. И чувство в нем не сразу погасает. Когда в крематорий, в печку, тело запихивают, так оно даже сжимается, как будто от страха. Наукой доказано.

Лучше, конечно, весной, но не ранней, когда слякоть, а после Пасхи. Если в Пасху умереть, то даже над гробом вместо простой панихиды будут петь торжественно, весело… «Да воскреснет Бог, и расточатся врази Его. Пасха-а священная нам днесь показа-а-ася: Пасха нова, святая…» Красота. Вечной жизнью жить хочется!

* * *

Как откуда я это знаю? У меня ж зять — батюшка. Я у него на приходе всю прошлую зиму прожил, по дому с внуками помогал, ремонт там мелкий всякий, и читать по книжкам старым научился. Я ведь книжки люблю, ты знаешь. У, брат, сколько лет без толку прожил, только под старость маленько прозрел. Сколько всего интересного зять мне понарассказывал, сколько я и сам потом прочитал!

И мне теперь как-то всё про смерть думается. Со страхом, конечно, но и с надеждой. И поговорить, поделиться хочется. А люди, как от чумного, от меня бегут. Говорят, мол, серьезный человек, полковник в запасе — и с ума сошел. Глупые.

Хорошо, что я тебя сегодня поймал. Не смотри на часы. Метро допоздна ходит.

Так ты где и как умирать собираешься?

Крещение перед смертью

Было время, когда христиане отсрочивали Крещение. Одни, как Василий Великий, хотели, чтобы Таинство совершилось в Иордане. Другие боялись согрешить после Крещения и из-за этого полусвященного-полусуеверного страха в течение многих лет покидали Литургию после слов «Оглашенные, изыдите». Были и такие, как император Константин. Тот крестился на смертном одре. Милость совершенно особая — омыться от всех грехов перед самой смертью. Но спланировать заранее это невозможно.

Когда мы были еще совсем юными и совсем глупыми, но уже почитывали всякие книжки, мой друг Серега сказал однажды, что знает, как «обмануть христианского Бога». «Нужно просто креститься перед смертью», — сказал он и был почти прав, допустив ошибку только в одном слове. Креститься перед смертью — это значит не «обмануть» Бога, а получить от Него самый дорогой подарок. Такие подарки не раздаются направо и налево. Там, где это случилось, должна быть какая-то важная предыстория.

* * *

Их вывели из камеры ночью. Лязгнул замок, и солдат, грязно выругавшись, приказал выходить по одному. Они вышли, шесть священников и один диакон. Целую неделю им, обвиненным в антисоветской пропаганде, пришлось провести вместе. То, что выйти из этой камеры придется только в одну сторону, знали все. Они уже отпели себя заранее и всё время заключения старались много молиться, вспоминали грехи, исповедовались друг другу. Это были большей частью маститые, в летах протоиереи. Только диакон был молодой, недавно женившийся и рукоположенный. Его жена должна была вот-вот родить первенца.

В ту ночь их всех расстреляли во дворе тюрьмы, побросали тела на машину и повезли хоронить в одной из общих могил, вряд ли найденной идо сих пор.

В морозном русском небе безучастно светила луна. На дворе стоял год двадцать первый со времени Октябрьской революции и, значит, тысяча девятьсот тридцать восьмой от Рождества Христова.

* * *

«Священник работает в пожарной команде, — говорил мне назидательным тоном один опытный батюшка. — Надо крестить — крести, надо причастить — причасти. Спал — не спал, ел — не ел, никого не касается. Делай свое дело. Богу служи, и Бог воздаст».

А мы так и делали. День за днем бегали с требы на требу, с погребения на свадьбу, со свадьбы на крестины. К концу дня, когда в душе болело, в ногах гудело, а горло не разговаривало, матушка просила: «Поговори со мной», — а батюшка знаками показывал, что не способен к общению.

В один из таких дней к нам в церковную канцелярию пришла женщина и попросила окрестить ее умирающую соседку. Я должен был куда-то бежать, кажется, в школу на беседу с учениками. Но никого больше из духовенства на тот момент в храме не было, дело отлагательства не терпело, и получалось, что идти должен был я. Хорошо было лишь то, что дом, указанный в адресе, располагался неподалеку. Я взял крестильный набор и даже взял Запасные Дары, и мы пошли.

В доме было бедно и неухоженно. Хозяйка была одинока. Она лежала на расстеленном диване у стены, и по всему ее виду было понятно, что надолго она в этом мире не задержится. Я спросил, желает ли она креститься. Женщина хриплым голосом тихо сказала «да». Раз пришел, делай дело правильно. Я совершил Крещение не «по скору», а полным чином. Затем причастил новообращенную христианку, поздравил с прощением всех ее грехов — и наконец побежал туда, где меня уже ждали.

Соседка пришла оформлять похороны уже на следующий день. Она была единственная, кто помогал одинокой женщине при жизни и кто мог взять на себя хлопоты, связанные с погребением. Она оказалась человеком верующим, и мы разговорились с ней, дескать, вот какая милость покойнице от Бога — перед самой смертью крестилась и причастилась! Не

может быть, чтобы это было случайно. Я стал интересоваться, не знает ли соседка о каких-то добрых делах усопшей.

— Она была простой женщиной. Прожила тяжелую жизнь. Работала на заводе. Муж ее бросил, детей не было. Родни тоже никакой не было. Родом откуда-то из России, из глубинки. Молчаливая такая, угрюмая даже. Редко когда что-то расскажет. Вот знаю только, что отец у нее был диакон. Его расстреляли за веру в тридцатых годах. Она тогда еще не родилась. Это ей мать потом рассказывала. Они ведь, знаете, не говорили нигде, что отец — диакон, скрывали. Кому охота быть родственниками врага народа? Говорили, что нет отца, потом — что на фронте погиб. Да-а-а, жизнь такая, что говорить. Вы сами всё понимаете. Вот, слава Богу, перед смертью хоть окрестили.

— А как отца ее звали? — спрашиваю.

— Она Ивановна. Значит, Иваном.

* * *

У нас такой закон был в соборе: ты перед смертью причастил, значит, ты и хоронишь. Было морозно, и первые комья земли, упавшие на гроб, били о деревянную крышку, как булыжники. Людей на кладбище было совсем мало. На последней молитве я помянул вслух и «убиенного диакона Иоанна».

Возвращались в город на том же автобусе-катафалке. Прислонившись к окну, я думал об отце-диаконе. Он теперь, после стольких лет, лицом к лицу увидит свою дочку, которую так и не увидел на земле. И на руках не носил, и в школу не водил, и косички не заплетал, зато вот вымолил теперь для нее Царство Небесное.

От этих мыслей было тепло и спокойно, и ехать хотелось долго, не останавливаясь.

О каких потерях плачут люди? Плачут о потерянной родине, об умерших родных, об украденных деньгах. Но разве всё это можно сравнить с потерей Рая? Богач, превратившийся в последнего нищего, — это бледная тень того изменения, которое произошло с нашими прародителями. С высоты легко упасть, но на высоту трудно подняться. И наши прародители, утратившие блаженство, стали так же жалки и беззащитны, как птенец, упавший из гнезда.

Они еще не знали, что это не последняя точка падения, что им придется падать еще, дальше, глубже, до самого ада. Их длинная жизнь, проведенная в ожидании спасения, подошла к концу, и они, отделившись душами от тел, сошли в мрачное и безрадостное место.

Шеол. Так называли евреи то царство теней, где души, потерявшие плоть, но сохранившие память и веру, ожидали Мессию. Там не было радости, песен, псалмов, но только тьма и долгое, тягостное ожидание. Лучшие из лучших тоже сходили туда. Моисей, с которым устами к устам разговаривал Бог, опустился во мрак. Самуил, Давид, Давидовы дети сходили туда же. Каждого вновь прибывшего встречали вопросом: Он пришел? Ты видел? Ты дождался?

— Нет, — отвечали один за одним нисходившие в ад и присоединялись к ждавшим.

Псалом 90-й заканчивается так: «Долготою дней исполню его и явлю ему спасение Мое». Эти слова исполнились на праведном Симеоне-Богоприимце. Он увидел Спасителя, он не умер раньше, чем произошло Его благословенное пришествие. И Симеон умер, как и было ему предсказано, с миром. Он, насыщенный днями, первый опустился в Шеол, чтобы сказать: «я видел». Его руки помнили тепло Иисусова тела, его глаза смотрели на Сына Божия. Бог явил ему «спасение Свое». Об этом узнали узники ада, и ждать стало легче.

Но время в Шеоле тянулось не так, как на земле. Там, где нечем развлечься, где нет никаких утешений, ожидание — это настоящая пытка. Долгих тридцать лет прошло до тех пор, пока не спустилась в ад чистая душа Предтечи, омытая кровью мучения. Его слова были еще радостнее.

— Мессия проповедует. Он исцеляет и воскрешает. То, что пророки говорили о Нем, исполняется. Спасение близко.

— Его убьют, — сказал Исайя. — Мне было открыто, и я говорил о Нем, что Он — «муж скорбей и изведавший болезни».

— И я в псалмах пел о том, что Ему пронзят руки и ноги, и что о Его одежде будут метать жребий, — сказал Давид.

— И мы с Ильей видели Его на Фаворской горе, — отозвался Моисей, — мы говорили с Ним о Его страданиях. Вы правы.

Голоса пророков раздавались громче и громче. Каждый из них что-то знал о Христе, каждому была открыта Духом Святым какая-то грань Его подвига.

Родился в Вифлееме, Мать Его непорочна, Он въедет в Иерусалим на осле, Его предадут за ничтожную сумму денег. Шеол никогда не слышал такого оживления. Как вдруг затворы адовы затрещали. Всё пришло в движение, и раздался голос: «Поднимитесь, двери вечные, и войдет Царь славы!» (см. Пс. 23).

«Кто сей Царь славы?» — спросили перепуганные адские стражники. «Господь сил, Он — Царь славы», — раздался ответ, и густая, вековая тьма озарилась ярчайшим светом. Господь, совершивший победу, грозный и милующий одновременно, сошел в преисподнюю. Его схождение вспороло аду брюхо так, как нож кухарки вспарывает брюхо пойманной рыбе, и теперь все, кто ждал его, — свободны. Но не толпой, а по порядку устремились праведники к Спасителю. Вначале они расступились, и Христос, внимательно всматриваясь вглубь, сказал слова, однажды уже звучавшие: Адам! Где ты?

— Я здесь, Царю мой и Боже мой, — сказал тот, кто в Раю говорил: «я наг и скрылся». Праотец с праматерью смотрели на Христа с трепетом, в любую секунду готовые опустить глаза. Ведь это они — виновники всемирной трагедии.

Господь протянул им руки и, когда их ладони встретились, с силой повлек их наверх. Их и их детей ждал рай. Уже не земной, но новый — небесный. И он уже не был пуст. Там уже был благоразумный разбойник, не отмычкой, но покаянием открывший себе двери в страну блаженства.

Комментировать