- Нина Павлова
- Национальный вопрос и моя мама
- Иерей Александр Дьяченко
- «Возлюби ближнего своего»
- Страсти–мордасти
- Еврейский вопрос
- Священник Ярослав Шипов
- Разве мальчик виноват?..
- Мусульманин
- Далеко от Венеции
- Мария Сараджишвили
- О разрешении межнациональных конфликтов
- Огнетушитель для ненависти
- Инопланетянка
- Талисман
- Иеродиакон Никон (Муртазов)
- Отец Карп
- Протоиерей Андрей Ткачев
- Случай в бакалейной лавке
- Маленький городок на границе
- У Бога нет мертвых
- Об авторах
- Примечания
Иерей Александр Дьяченко
«Возлюби ближнего своего»
— Когда мне исполнился 21 год, я был на войне… Это не шутка. Сейчас в сто раз лучше, понимаешь?
— Да. — Керн повернулся. — И лучше жить так, как мы живем, чем вообще не жить, я знаю.
Эрих Мария Ремарк. «Возлюби ближнего своего»
Не знаю, читает ли сегодня кто–нибудь Ремарка? Не удивлюсь, если о нем уже забыли, молодежь не очень–то любит читать. Раньше я еще как–то интересовался у своих студентов, известно ли им это имя, теперь уже не спрашиваю. Хотя, что упрекать мальчишек. Недавно в Москве познакомился и разговорился с одним немецким дипломатом, классически образован, умница, полиглот — свободно говорит на семи языках, удивительно, но и он ничего не слышал, как пишут, «об одном из самых известных немецких писателей XX века».
Когда–то, очень давно, Ремарк мне многое объяснил. Как раз началась война в Афганистане, и кто–то из моих товарищей успел на ней побывать. Возвращаясь, они становились какими–то Другими, и я не понимал, что с ними происходит, пока кто–то не подсунул мне его книжку «На западном фронте без перемен». Потом искал и другие его романы.
Помню, читал «Возлюби ближнего своего». Предвоенная Европа, сытая и равнодушная. И на фоне этого сытого равнодушия трагедия людей, вышвырнутых из Германии, уже знающих, что такое концлагерь, лишенных родины и даже паспортов.
Читал, как гнали этих несчастных из одной страны в другую, как, словно на зверей, устраивали на них облавы и сажали в кутузку.
Я удивлялся, что талантливые люди, способные в жизни на многое, за радость почитали, если их не обманывали, и после тяжелой физической работы расплачивались куском хлеба. Было понятно, что автор на собственном опыте испытал то, о чем пишет. Читал и думал: «Как хорошо, что у меня есть моя родина, паспорт, мне нет нужды куда–то бежать, где–то скрываться. Что вокруг живут нормальные люди, и у них растут хорошие дети».
Впервые за еду я работал в армии. Прошло уже месяца два после призыва, и мы, недавние маменькины сынки, пребывали в постоянном желании что–нибудь съесть. Еще и кормили отвратительно — из всего того, что нам полагалось, съедобен был только хлеб. Есть хотелось и днем, и ночью. Нас так и называли: «желудки». Помню, будучи в наряде по столовой, после приема пищи сметал со столов, и там, где были места стариков, солдат, прослуживших на два призыва больше нашего, нашел шкурку от соленого сала. Увидел, и так мне ее съесть захотелось, даже зубы от желания свело. И сразу мысль: «Какой–то пижон ел сало, отгрыз шкурку и выбросил, а ты, как собака на помойке, нашел и хочешь ее сожрать.
Не забывай: ты человек, а это звучит гордо, не опускайся на дно с высоты человеческого достоинства». Подумал так, по сторонам огляделся, никто не наблюдает? Вздохнул и, презирая себя, съел эту кожицу. Вкус ее помню до сих пор.
Правда, с того времени не осуждаю бомжей, копающихся в помойках в поисках съедобного, потому что сам побывал в их шкуре.
Сержант из наших, белорусов, подходит и предлагает:
— Поработать не хочешь? Нужно в столовой, в военном городке картошку в подвалы спустить. После работы обещали цивильно покормить.
И вот мы, четверо «желудков», по неудобным трапам часа за два перетаскали на своем горбу в подвалы всю эту картошку. Потом нам позволили принять душ, мы переоделись в чистую одежду и сели за стол. Помню ту жареную колбасу с яичницей, сметану, булочку с чаем. Помню, как ем яичницу, а перед глазами герои Ремарка, люди без паспорта и без родины. Нет, что ни говори, для усвоения преподанных знаний мало о чем–то просто прочитать, это что–то полезно еще и на собственном опыте испытать, запоминается хорошо, можно сказать, на всю оставшуюся жизнь.
Кто тогда из нас думал, что придет час, и от нашей большой страны, объединяющей в себе пятнадцать дружных республик, ничего не останется? Кто представлял, что появятся беженцы, люди без паспортов, нелегалы, готовые за тот же кусок хлеба работать на хозяина, и быть ему безмерно благодарным, что вообще что–то дал, не обманул, не прогнал.
В нашей местности начали останавливаться предприятия, людей в массовом порядке не то что бы увольняли… нет, им перестали платить зарплату. Работать работали, а денег не получали. Даже анекдот такой появился.
Один директор завода другому:
— Я им месяц за работу не плачу, они ходят, два не плачу — все равно идут. Не знаю уже, что с ними и делать.
Другой советует:
— А ты сам попробуй с них деньги стрясти. Хочешь работать? Плати!
В свое время мне повезло устроиться рабочим на железную дорогу. Работа была тяжелой, но платили неплохо и зарплату никогда не задерживали. В это время к нам на горку пришел на должность дежурного врач из нашей же железнодорожной поликлиники. Высокий, сутулый и худой, в очках с большим числом диоптрий.
Вообще–то он был патологоанатомом, работал на полставки, а у нас просто подрабатывал. Патологоанатом, человек флегматичный, с замедленной реакцией, трудно приживался на горке. От дежурного требуется быстрая реакция и хорошее зрение, а он ни тем, ни другим похвастать не мог, потому и допускал много брака. Его непосредственный начальник, Володя Мамонов, маленького роста, холерик, с ума сходил от такого подчиненного. Поначалу он себя еще как–то сдерживал, но потом эмоции взяли–таки верх, и он стал орать:
— Ну, удружили, дали помощничка! Мало того, что реакции на нуле, так он еще и слепой! Рохля, оглобля, не соображающая в железнодорожном деле! Да лучше бы я один работал!
Врач, бедняга, человек интеллигентный и очень тактичный, волей обстоятельств заброшенный на железную дорогу, терпел, сколько мог, оскорбления в свой адрес. Но Володя, что говорится, его «достал», и доктор попытался защищаться:
— А вы, Владимир, тоже, знаете ли, ничего не смыслите!
Первый дежурный даже подпрыгнул от возмущения:
— Это кто не смыслит?! Я не смыслю? Специалист с высшим специальным образованием? В чем же это, я по–твоему, не смыслю, а, трубка ты клистерная?!
— Зато вы, Владимир, ничего не смыслите в трупах, а я, к вашему сведению, патологоанатом, и с огромным опытом!
Здесь Володе крыть было нечем, он действительно не смыслил в трупах. Спор прекратился. Доктор вскоре от нас ушел, зато с тех пор Вовкиной любимой присказкой стало: «Ты сперва иди в трупах научись разбираться, а потом меня уже будешь учить».
Тогда многие занимались не своим делом. У меня на кухне клал плитку узбек–гастарбайтер по имени Амин, человек уже немолодой и тоже очень интеллигентный. Матушка его кормила, хоть это и не было оговорено «контрактом», а тот извинялся и просил, чтобы мы не смотрели, как он будет есть. Амин — кандидат искусствоведения, всю жизнь изучавший древний Хорезм, одно время работал в Турции, шил обувь на маленькой фабрике, до тех пор пока турецкие власти не выслали его из страны.
Потом, перебравшись в Москву, переквалифицировался в строителя и клал плитку у меня на кухне. Увлекаясь, Амин мог часами в подробностях рассказывать о строительных секретах Лревних мастеров, но в реальности плитку класть не умел, и мне приходилось подсказывать ему, что нужно делать. Конечно, в таком случае было бы проще самому сделать эту работу, но я видел, с какой жадностью ел Амин, вспоминал героев Ремарка и — не мог его прогнать.
Из моего окна виден дом. Строился он очень долго. Лет восемь простоял во дворе цоколь со стенами первого этажа, пока один бизнесмен не выкупил его и не продолжил строительство за свой счет. Мы были не в курсе, что строительство дома продолжится, и очень удивились, когда увидели, что на стройку, непонятно откуда, высадился десант из молодых смуглых каменщиков. Всего человек пятнадцать, самому старшему, бригадиру, можно было дать лет двадцать пять, остальным и того меньше. На дворе стояло лето. Строители, раздевшись по пояс, загорали во время работы, я тогда еще обратил внимание, что никто из них не носил крестов. На азиатов они были не похожи, а потом кто–то узнал, что все они мусульмане, гагаузы из Молдавии. Самый юг этой маленькой страны населяют гагаузы и болгары, вот оттуда они к нам и прибыли.
Интересно было наблюдать за этими мальчишками. Казалось, что всю работу они проделывали под неслышную окружающим музыку. Когда привозили кирпич, ребята выстраивались в три цепочки и моментально разгружали огромные грузовики. Потом, практически не отдыхая, возвращались на стены, мешали раствор, подавая его непосредственно каменщикам, а те, в свою очередь, словно строители из мультфильмов, весело и будто пританцовывая укладывали кирпичи. Я наблюдал за ними из окна, поэтому сам и додумывал, что там за музыка у них звучит. Она не могла не звучать, так ритмично они совершали движения.
Но самое замечательное — это был их обед. Чем занимается человек в обеденное время? Он заправляется едой, и еще норовит немного прикорнуть, набраться сил перед дальнейшей работой. Так поступают все разумные люди, но эта гагаузская молодежь словно и не слышала о такой полезной традиции. Как раз в эти дни проходил чемпионат мира по футболу, все знали результаты матчей, поскольку наша команда тоже участвовала в чемпионате. По–быстрому перекусив, строители преображались в футболистов. Они доставали мячик, разбивались на две команды и начинался матч. Ребята носились по двору, выкладываясь и стараясь загнать друг другу мячик в ворота. Наблюдая за ними, я всегда удивлялся, откуда у них столько сил, ведь внешне они никак не производили вид тренированных суперменов. Молодость требует движения.
Так, играючи, ребята гагаузы возвели стены второго этажа. В одно прекрасное утро выглядываю во двор и чувствую, чего–то во дворе не хватает, а чего, понять не могу. Потом доходит, да стройка стоит, и пацанов этих нет. Гастарбайтеры, как правило, договариваются об оплате за какой–то проделанный объем работ. По идее, расчет состоялся по окончании второго этажа, а потом молодые каменщики должны были бы дальше класть коробку, но к работе никто так и не приступил. Стройка остановилась.
Потом в разговоре с одним человеком, вспоминая ту веселую молодежь, посетовал, что привык уже к ребятам, без них во дворе скучно.
— Наверно, в цене не сошлись, раз я их больше не вижу.
А мой собеседник задумчиво так размышляет:
— Может и не сошлись, а может, их того, просто кинули? Ты знаешь, как сегодня рассчитываются с гастарбайтерами? Ночью к ним в общежитие подъезжают дюжие ребята. Загоняют перепуганных работяг в машину и везут в неизвестном направлении километров за сто. Потом высаживают где–нибудь в поле, и, как особая милость, возвращают паспорта и «по–хорошему» советуют им больше в тех местах не появляться. Такая форма «расчета» много дешевле, потому, я слышал, в те годы ее практиковали повсеместно.
По странному совпадению хозяин стройки умер буквально через пару месяцев после исчезновения строителей гагаузов. А еще через год, в день смерти известного человека, я служил панихиду на его могиле перед помпезным памятником с цепями, мраморными вазочками и шарами в окружении большого числа родственников и друзей. Служил и думал, а что если то, о чем рассказывал тот человек, правда? Наверно, страшно умирать с такими грехами. И какие памятники потом не возводи, душе этим уже не поможешь.
Закончил панихиду, и перед тем как народу разъехаться, чтобы потом вновь собраться помянуть усопшего, уловив минутку, успел сказать:
— Господь велел нам, если мы христиане, конечно, возлюбить ближних своих. Когда у тебя есть возможность любить не только на словах, но и делом, то чего бы ни возлюбить, а, братья?
Братья стояли, и молча смотрели в мою сторону, потом, все так же, не проронив ни слова, расселись по машинам и уехали. Вместе с ними уехали и те, кто пригласили и привезли меня на кладбище, наверно, просто забыли про меня. Бывает, я не обижаюсь, собрался и пошел на автобус.
Все лето, начиная еще с мая месяца, у нас в храме трудились узбеки во главе с Хасаном, их бригадиром. В то время еще никто не требовал, чтобы иностранцы получали разрешение на работу, и получалось, что все тогда работали нелегально. Дела под руководством мудрого пожилого Хасана продвигалась так споро, что иногда мы не успевали с ними расплачиваться, выбиваясь из предварительно оговоренных сроков. Однажды, помню, все, крайний срок платить, а денег нет, еще не наработали. Можно, конечно, прерваться, да погода на дворе стояла замечательная, жалко терять такие деньки.
— Хасан, — говорю бригадиру, — не успеваю я с оплатой, что делать будем?
— Как что, — удивляется тот, — работать будем, погода хорошая.
— А с деньгами как, потерпите?
— Не волнуйся, отец, мы тебе верим, ты же священник.
Окончательный расчет со строителями мы готовили в конце сентября, по окончанию сезона работ. А буквально за несколько дней подошел ко мне один знакомый. В тот момент я находился на территории, а узбеки что–то доделывали на куполе. Мужчина поздоровался и начался обычный разговор ни о чем, и потом он меня спрашивает:
— Батюшка, а какие у вас расценки на работы?
Прикинул он, сколько это всего выходит, и говорит:
— Не слишком ли много получается?
— Так ты высотность учитывай, на такой высоте работать страшно, наших штукатуров найти не удалось, а эти соглашаются.
— Все равно много, батюшка, но если хочешь, мы можем тебе помочь.
Я обрадовался:
— Неужто деньгами?
— Не то чтобы деньгами, но помочь, — и он рассказал мне уже известный прием с ночным захватом и вывозом работяг за пределы области. — Храму поможем бесплатно, это я тебе гарантирую.
Он был очень удивлен, когда я отказался от его «помощи», и, по–моему, даже немного обиделся.
— Ты пойми, добрый человек, — пытаюсь его вразумить, — соглашаясь работать, эти люди заранее допускают, что их могут обмануть, и если их обманет предприниматель, чиновник, милиционер, поплачут и простят. Но если их обманет священник, то это все, конец. Тогда все мы, весь наш народ в их глазах станет бесчестным. Мы их с тобой обманем и выкинем, у нас получится, не сомневаюсь. Ответить они нам не смогут, здесь нас больше. Но потом они уедут домой к своим голодным семьям и скажут, что русский «имам» их обманул, и тогда они получат полное моральное право мстить тем русским, кто еще остался и живет с ними. А кто остался? Старики да бедняки. Они в чем виноваты? Не может священник никого обманывать, права такого не имеет. По нам судят обо всем нашем народе, даже если сам народ так не считает.
После расчета с бригадиром в храм влетает моя староста:
— Батюшка, узбеки молятся прямо у нас на территории! Я им говорю: прекращайте, а они не прекращают. Пойдите, скажите им, вас они послушают.
Моя Нина — законник в последней инстанции. Запретив мусульманам молиться в пределах храмовой ограды, она внимательно следила за исполнением своего требования. Выхожу из храма и вижу: действительно, стоят наши рабочие кружком, с поднятыми вверх руками и хором что–то произносят.
Подхожу ближе, с одной стороны, мне неудобно прерывать молитву, пускай и мусульманскую, а с другой стороны, в прямом смысле этого слова, моя негодующая староста. Стоило нам подойти, те молиться прекратили.
— Хасан, — показываю на свою помощницу, — был договор Аллаху здесь не молиться.
— Отец, мы не нарушаем, мы Иисусу молились, благодарили Его, что нас не обманули.
У Хасана шестеро человек детей, и по специальности он садовод. Стройка стройкой, но при любых обстоятельствах он находил возможность зайти к нашим соседям, посмотреть на деревья, что–то хозяевам посоветовать. С деревьями поговорит и счастлив, день прошел не зря. Одно время он работал на подворье одного богатого человека, тот решил посадить большой сад. Трудился с удовольствием, при встречах все норовил рассказать, как он востребован, как хорошо к нему относится хозяин. Но идиллия длилась недолго — видимо, последний счел, что держать у себя агронома на ставке ему невыгодно, и решил рассчитать Хасана. Приходит тот за деньгами, а хозяин ему объявляет:
— Мне доложили, что после тебя пропал ценный инструмент. Сказали, что ты его украл, следовательно, и расчет тебе не положен.
И вытолкали старика взашей. Он приходил потом, пытался с хозяином объясниться, мол, не вор он, не брал того инструмента. Да охрана всякий раз прогоняла.
Хасан нашел меня и рассказывает о своей беде. Так, мол, и так, нет возможности с хозяином объясниться, тот ведь думает, что это я украл. Он уже чуть не плачет:
— Как же мне дальше жить, если такой уважаемый человек считает меня вором? На следующий год сына с собой хочу привезти, вдруг до него слухи дойдут, что отец его вор? Что делать? Может, ты поговоришь с ним?
Слушаю его и думаю, как же мне это тебе объяснить, человече, что слово гастарбайтер правильнее было бы произносить «гастербайтер», от «гастер» — «желудок»? А если ты «желудок» и нелегально работаешь в чужой стране, то и забудь о таких понятиях: «честь» «совесть». Это когда-то ты учился в Тимирязевке, получал грамоты за хорошую работу, родил шестерых детей, а теперь ты никто, «желудок», человек без права на собственное достоинство, и оскорбить, обмануть тебя, не заплатив за работу, уже считается чем–то само собой разумеющимся. Но говорить ему этого не стал, а сказал только:
— Не расстраивайся, Хасан, я ему обязательно расскажу, какой ты на самом деле порядочный человек.
Нужно было видеть, как его глаза засияли от радости.
Узбеки давно уже у нас не работают. Хасан и его команда на законных основаниях трудятся в строительной фирме, но связи не потерялись. По старой памяти, они, бывает, приходят к нам помочь по хозяйству и покушать домашней еды. Но если для молодых это скорее развлечение, то для старика бригадира такие походы в храм стали уже чем–то большим. Иногда он приходит на воскресные службы, после которых вместе со всеми целует крест, и всякий раз, прощаясь, просит молиться о нем и о его пацанах. А тут звонит и срывающимся от волнения голосом просит молиться о его дочери:
— Отец, моя Фаиза умирает.
Когда Хасан вернулся после похорон и пришел в храм, я его не узнал. Того прежнего Хасана не было, передо мной стоял плачущий, раздавленный горем старик.
— Я любил ее больше остальных детей, и она любила меня. Между нами со дня ее рождения сразу же возникла какая–то необъяснимая связь. В детстве она от меня просто не отходила.
Еще находясь в колыбельке, завидев отца, ребенок радовался, как другие дети радуются появлению матери.
— Дочка всякий раз так хотела видеть меня, словно от этого целиком зависела вся ее жизнь. Потом, когда Фаиза стала взрослой, вышла замуж, оказалось, что она не должна иметь детей, а ребенок, если он у нее родится, погубит мать. Я следил за ней и не позволял беременеть, а она мечтала о ребенке, мечтала родить девочку, только более счастливую, чем она сама. Когда мне пришлось уехать на заработки, дочка, несмотря на все мои просьбы, забеременела и долго таилась. Фаиза родила девочку, как и хотела. Назвала ее тоже Фаизой, и через двадцать дней умерла. Когда меня вызвали, она еще была жива, а я не успел. Вот, — он достал из бумажника вчетверо сложенный клочок бумаги и протянул его мне, — почитай, это от нее.
На листке из тетрадки в клеточку было написано несколько строк по–узбекски.
— Ах, да, — сказал Хасан, — ты этого не поймешь, — и стал переводить.
«Отец, прости меня. Твоя дочь оказалась непослушной. Ты знаешь о моей мечте стать матерью, хотя бы ненадолго. Я женщина, и мое предназначение — дарить жизнь. Не сердись на меня, отец. Свою доченьку я назвала Фаизой, пускай она станет тебе дочерью вместо меня. Прости, что заставляю тебя страдать».
— Мне очень больно, — плачет Хасан, — не могу найти успокоения.
— А ты приходи к нам на панихиды, мы служим их по субботам. Будешь молиться вместе с нами. Молитва тебе обязательно поможет.
Помню, как он пришел в первый раз на панихиду. Как все, написал записочку об упокоении и отдал ее за ящик. Дежурная прочитала имя в записке и, вопросительно посмотрев в мою сторону, хотела уже было что–то сказать, но я, понимая, что она мне сейчас скажет, глазами попросил ее не отказывать.
Во время панихиды листок с именем Фаизы лежал передо мной отдельно. Церковь не молится об усопшем человеке иной веры, но Церковь молится «о всех и за вся», и я просил о Хасане, чтобы Господь дал покой ему и его дочери, и чтобы маленькая внучка и старик так же полюбили друг друга.
Сегодня я уже редко захожу в книжные магазины, это раньше книги были великой ценностью, а сейчас все больше читают, чтобы развлечься или отвлечься. Иду по городу, смотрю, прямо на улице лоточник торгует печатной продукцией. Чего тут только нет, множество книжек в твердых красочных переплетах, женские романы, фэнтези, и среди этого яркого книжного изобилия где–то сбоку приютился какой–то скромный серый томик. Взял посмотреть: Ремарк, третий том, «Возлюби ближнего своего», издан еще 17 лет назад.
— Интересуетесь, — говорит продавец, — если решите купить, продам дешево.
— Откуда у вас такая древность, 1993 год, и где остальные тома?
— Сам не пойму, скорее всего, на базе старый неликвид подсунули.
— А что, Ремарк сегодня спросом уже не пользуется?
— Да кому нужен этот депресняк, и название такое чудное. Сейчас вот «Как стать богатым» хит продаж, не желаете?
Но я все–таки купил томик Ремарка. Купил, перечитал и заметил, что, читая даже одни и те же строки, в пятьдесят плачешь куда как чаще, чем в двадцать. Помилуй Бог, а что будет со мной в семьдесят? Хотя до семидесяти еще нужно дожить, и эта мысль утешает.
Думаешь, почему человек плачет, может, мужчине это непозволительно? Но вот читаю все у того же Ремарка: «Не пытайся скрыть своей печали, мальчик, — сказал Штайнер, — это твое право. Древние греческие герои плакали больше, чем какая–нибудь сентиментальная дура наших дней. Они знали, что заглушить в себе этого нельзя… Грусти, давай выход чувствам, и тогда ты скорее от них избавишься».
Подвозил меня как–то один человек на Порше Кайен с немецкими номерами. Узнав, что я священник, он рассказал мне историю своей эмиграции. Как уезжали они всей семьей, и как потом он эту семью потерял. Он никого не винил, просто ему нужно было выговориться, а попробуй найди собеседника, способного слушать тебя и молчать.
Человек говорил со мной, вел машину и плакал. На улице было темно, но я понял это по движению его руки, вытирающей слезы с глаз. Ему не хотелось, чтобы кто–то видел, что он плачет, но ничего не мог с собою поделать.
— Сперва я остался без родины, а потом и без семьи. Одиночество невыносимо, и в этом я не одинок, — он улыбнулся получившемуся каламбуру. — Здесь навестил своего друга, такого же эмигранта, он сейчас живет во Франции. Так вот, друг мне сказал: «Я уехал из России 15 лет назад. За эти годы много было и хорошего, и плохого, и знаешь, какой я сделал вывод: как известно, человек на 98 процентов состоит из воды, вот из этой, — и он показал на свое тело, — а еще, оказывается, на два процента — из той, — и дотронулся рукою до глаз».
Задумаешься, почему с нами все это произошло? Зачем было нужно, чтобы этот человек уехал жить в Германию, а его друг — во Францию? Чтобы узнать, что человек на два процента состоит из слез? А Хасан? Для чего было отрывать его от детей и гнать на чужбину на старости лет?
Несколько недель подряд Хасан приходил в храм на панихиды, он перестал плакать, а потом сказал:
— Спасибо вам всем, я нашел мир, и мне сейчас хорошо, но я еще похожу на службы, хочется побыть с вами.
— Конечно, приходи.
Он снова стал бывать на литургиях, а однажды, это уже перед самым его отъездом, смотрю, сложил руки на груди крестом и идет со всеми на причастие.
— Хасан, прости, но я не могу тебя причастить, для этого ты должен стать христианином, покаяться и принять Крещение.
Он извинился и отошел.
Потом староста рассказывает:
— Выхожу из храма — в притворе Хасан, снова плачет. Я ему:
— Хасан, ведь ты же уже не плакал, смирился.
А он отвечает:
— Нет–нет, я не о дочке. Мне обидно, батюшка не стал меня причащать, а мне так хочется быть с вами, быть таким же, как вы.
Моя староста, кроме всего прочего, еще и утешитель в высшей инстанции, каждому нужное слово найдет:
— Хасан, ты вот что, едешь сейчас домой, поезжай. А вернешься, мы с тобой к батюшке подойдем и обязательно с ним на эту тему поговорим. Хочешь, я буду у тебя крестной?
И он уже улыбается:
— Спасибо тебе, мы обязательно об этом поговорим.
Быть может, именно ради этого?
Страсти–мордасти
Во–первых, мы все смертны, и это не секрет. Потом, они (нечистые) могут прозревать недалекое будущее.
И главное (в самом начале я пишу, что многие ситуации ставили меня в тупик), смысл рассказика очень простой: «не греши, иначе погибнешь для вечности», а уж как там у них, у той бесовской иерархии все устроено, лучше даже и не интересоваться…
Описываемые мною события имели место в одном маленьком периферийном городке много лет тому назад. Правда, в мелочах я что–то, может, и путаю, вы уж меня за это простите, много воды с тех пор утекло. Меня тогда только–только рукоположили, и я служил в храме вторым священником. Опыта служения еще не было почти никакого, поэтому некоторые события, с которыми пришлось столкнуться, откровенно ставили меня в тупик. И на многие вопросы я не находил ответа.
Однажды, а дело было летом, в один из будних дней, я, как и полагается второму священнику, бегал по требам. Именно бегал, городок хоть и небольшой, но заявок на освящение домов, на Причастие и Соборование людей, больных и старых, было много. Кстати, это свидетельство того, что храм в городе почти не закрывался, и обычай приглашать священника на дом считается у тамошнего населения чем–то само собой разумеющимся. В новых городках и поселках, где церквей никогда раньше не было, нет и такого обычая.
Машины я тогда еще не имел, потому ходить приходилось много. Во время одного такого моего похода меня остановила женщина средних лет. И хотя одета она была как цыганка, и повадки, жесты, само обращение ко мне были похожи на цыганские, тем не менее женщина оказалась русской.
— Просто я долго живу среди цыган, вот и внешне стала на них походить, и даже говорю с их акцентом. Слушай–ка, батюшка, мне здесь сестра недавно позвонила, говорит, что видела меня во сне очень плохо. А потому и велит мне немедленно освятить квартиру. А тут еще и мать вчера тоже звонит, беспокоится: «Дочка, у вас там все в порядке? В последнее время я все почему-то о тебе думаю, места себе не нахожу, ты уж, пожалуйста, будь осторожна». Раз я с тобой встретилась, значит это знак, мне тебя Бог послал. Вот мой адрес, прошу тебя, освяти мне квартиру. Только я по выходным дням в Москве работаю, так что давай встретимся на буднях, лучше всего в ближайшую среду часика в два.
В назначенный день в два часа дня я уже стоял перед дверью ее квартиры и вовсю жал на кнопку звонка. Но, как ни странно, мне никто так и не открыл. Я снова звонил, прислушивался к тому, что происходит за дверью, но ничего не слышал. Такое со мной случилось в первый раз, чтобы люди пригласили священника на дом, а сами, забыв об этом, ушли.
— Ладно, — думаю, — ушла, ну и ушла, в конце концов это не мне, это тебе нужно.
Уже в храме, незадолго до вечерней службы, я не утерпел и позвонил своей знакомой, она жила в том же доме по соседству с квартирой, куда меня приглашали, и попросил ее снова сходить позвонить в указанную мною дверь.
— Знаешь, мне почему–то тревожно, человек так просил к ней придти, время назначил, а потом вдруг взял и обо всем забыл? Что–то здесь не так.
Минут через пятнадцать меня зовут к телефону:
— Отче, хозяйка у себя дома, только она тебя наверно приглашала не дом освятить, а на отпевание. Ты понимаешь, звоню ей в дверь, никто не отзывается. Я взяла и толкнула дверь рукой, та и открылась. Захожу, никого нет, зову, никто не отзывается, прохожу в комнату, а она в гробу лежит на столе. Наверняка ты сам что–то спутал, видимо, она просила ее отпеть.
— Ты в своем уме?! — я почти кричу в трубку. — Как может человек, будучи живым, пригласить священника к себе на отпевание в определенный день, к определенному часу?
И только на следующий день мы узнали, что накануне, в соседнем с нами районе, на обратном пути из столицы, попав в аварию, погибли несколько цыганок, а вместе с ними и моя новая знакомая. С тех пор не перестаю удивляться женской способности к предвидению. Ведь и у сестры, и у матери погибшей было предчувствие, что их близкому человеку грозит беда.
Понятно, как взволновалась наша цыганская община. Они вообще очень трепетно относятся к самому факту похорон кого–либо из цыган, а здесь сразу несколько покойников.
Отпевали погибших женщин порознь в течение нескольких дней, и каждые похороны превращались в демонстрации из плачущих родственников. Я отпевал одну из погибших, и мое отпевание было последним в этой череде погребений. В храм на отпевание набилось множество цыганского народу. Поначалу все шло как обычно, громко плакала мать, ее утешали родные, вокруг носились дети и выходили периодически покурить мужики.
Внезапно я услышал, как недовольный ропот прокатился среди тех, кто находился в церкви. Поворачиваюсь к двери и замечаю небольшую группу цыган, только что вошедших. Они прошли вглубь и встали особняком поодаль от всех остальных. А остальные, явно возмущенные их появлением, стали возбужденно переговариваться между собой, громко и резко что–то выкрикивая на своем языке. Потом один цыган решительным шагом подошел ко вновь вошедшим и резко толкнул в плечо одного из них, юношу, почти еще мальчика, хотя там были и взрослые мужчины. Стало понятно, что назревает конфликт, и я подумал, надо что–то делать, не хватало, чтобы они еще и подрались у нас в храме.
И, прервав молитву, предупредил:
— Драться будете на улице, и пока хулиган, ударивший юношу, не выйдет из храма, отпевать не стану.
И тут же почти все мужчины, а за ними и мальчики повалили на улицу, сперва были слышны только громкие выкрики, а потом я различил и шум от взаимного обмена ударами. Ладно, — думаю, — пускай сами разбираются, это их личное дело, и продолжил отпевание.
Конечно, мне было любопытно, из–за чего эти люди так разругались, что даже похороны не помешали хотя бы временному перемирию. Если уж цыгане решили выяснять отношения в храме, значит, кто–то кого–то действительно допек. Да только кто же из них об этом расскажет, цыгане не любят посвящать в свои дела посторонних.
Но уже через несколько дней, буквально в течение следующей недели, я вновь увидел в церкви тех недавних возмутителей, чье присутствие на похоронах не потерпели остальные. Среди этих людей был и мальчик лет пятнадцати, именно его тогда толкнули в плечо. Мальчик стоял напротив и рассматривал меня с нескрываемым любопытством. В его глазах было столько детской непосредственности, что я решил заговорить с ним и выяснить, чем этот забавный на вид мальчишка мог насолить такому числу взрослых серьезных цыган. А тот, словно ждал моего вопроса, и стоило только с ним заговорить, как и он в свою очередь излил на меня целый поток вопросов, от самых простых и смешных до таких, ответить на которые можно только имея богословскую подготовку.
Метя, так звали мальчика, рассказал, что их семья, будучи родственной с местными цыганами, жила в одном из городов соседней с нами области. В их семье некоторое время назад покончил с собой молодой мужчина. Его привезли к нам и похоронили на старом городском кладбище. Понятно, что отпевать его никто не отпевал, так как руки он наложил на себя сам, да еще и по пьяному делу, а пьянство причина только усугубляющая. Время шло, и о нем пора было бы уже и забыть, да не тут–то было.
Где–то по прошествии полугола стал он являться во снах к местным цыганам. А явившись, всякий раз предупреждал:
— На днях один из вас умрет, — и он называл имя жертвы.
Непонятно каким образом, но и Метя, независимо от других, узнавал о предстоящей кому-то из цыган кончине, и ни разу не ошибся. Кстати, Метя знал и о близкой смерти женщин, что разбились в той аварии. Но самое страшное, чуть ли не в день их гибели, удавленник снова явился и указал уже на девочку–подростка, единственного ребенка в одной из семей…
Здесь уже цыгане не выдержали и взорвались, поставив Метиным родственникам ультиматум: или они всеми правдами и неправдами добиваются разрешения на отпевание самоубийцы, или цыгане сами выкопают его тело и сожгут где-нибудь за городом. Короче, достал он их своими предсказаниями, и не просто достал, но и окончательно запугал.
Родственник, даже если он и самоубийца, не перестает быть родным человеком, и никому не хочется, чтобы его тело сожгли, словно упыря какого.
— Батюшка, — спрашивают меня Метины сродники, — что нужно для того, чтобы ты отпел нашего самоубийцу? Давай так, мы дадим тебе много денег, а ты отпоешь его нам без всякой суеты.
Разумеется, я отказался. И не потому, что знаю: если цыган тебе обещает много денег, — значит, гарантированно обманет, а из–за того, что никакой священник не станет отпевать самоубийцу. И вопрос о деньгах, сколько бы их ни сулили, в таком случае вообще никем даже рассматриваться не будет.
— Цыгане, вы должны ехать в епархиальное управление той епархии, к которой формально принадлежал ваш самоубийца и привезти разрешение на его заочное отпевание, а дадут его вам только в том случае, если вы будете иметь на руках справки от врачей, что ваш сродник был психически болен.
Будучи уверенным, что такого разрешения им никак не добиться, я уже стал было забывать об этой истории. И забыл бы, если недели через две передо мной не стоял бы Метя с группой сродников и не размахивал перед моим носом самым что ни на есть настоящим разрешением на отпевание с оттиском печати управления соседней с нами епархией.
— Цыгане, как вам это удалось?
— О, батюшка, — явно гордясь собою, заговорил юноша, — сперва мы съездили в нашу городскую психушку, там познакомились с одним хорошим человеком, и он нам помог (за небольшие деньги). Так что мы за тобой, собирайся и едем на кладбище.
Метя, откровенно рассказывая мне о своем прохиндействе, даже и допустить не мог, что я, узнав об обмане, отпевать самоубийцу все одно не стану, и никакая бумажка для меня в таком случае не авторитет.
Только спорить с цыганами и доказывать им, что они неправы в таком случае, — дело совершенно бесперспективное. Бумага на руках и, чувствуя свою формальную правоту, они тебя и из постели выдернут. Потому я не стал спорить, и согласился ехать на старое кладбище. Еду, а сам еще толком не знаю, что буду делать. То, что не стану отпевать, это понятно, но и проблему несчастной семьи нужно было как–то решать. Обстоятельства загнали людей в угол, и без моего участия им уже было не обойтись.
Ехал и молился, а когда приехали и подошли к могиле, то я вдруг с радостью обнаружил, что буквально рядом похоронен человек с точно таким же именем, что и несчастный самоубийца. И я с полным правом послужил заупокойную литию по его приснопоминаемому соседу, а потом придал земле цыганское погребение, кстати, это я бы мог сделать и без специального разрешения. Метя с компанией были счастливы, теперь им уже не стоило опасаться посягательств на бренные останки их бедного сродника.
Прошло еще месяцев восемь, и вновь Метя, наш добрый друг, с сияющей улыбкой на устах, посетил наш храм. Ко мне он подошел, уже как к старому знакомому:
— Батюшка, я к тебе по делу, нам нужно отца отпеть!
Отмечая несоответствие его сияющего радостью лица и трагичности события, я поначалу даже не мог сообразить, как мне себя вести, выразить юноше соболезнование, или порадоваться за него. Наученный горьким опытом Метиного семейства, сразу поинтересовался:
— Надеюсь, не самоубийца?
— Нет, батюшка, — и его рот растягивается уже в совершенно счастливую улыбку, — на машине доездился. Я его всегда предупреждал, не кури травку, если за руль садишься. А он любитель был за рулем покурить. Машина, короче, вдребезги, и себе шею свернул.
Может, мальчик и радовался тому, что хоть с папкой у него не будет проблем, и хоронить его можно по–человечески?
Вот что–что, а хоронить цыгане умеют. Во-первых, покупается, как правило, очень дорогой гроб. Семья выкладывается полностью, в долги залезает, но гроб и все такое прочее — будут на высоте!
Ладно, договорились мы о времени отпевания, а рано утром в назначенный день находит меня посланец от Мети с просьбой после отпевания возглавить траурное шествие по городу. Я представил, как пойду через весь город до кладбища с крестом и кадилом перед траурной колонной родственников и со счастливым Метей, и мне стало не по себе.
Традиция православного погребения действительно подразумевала провожать тело усопшего православного христианина священником до места его последнего упокоения. Но, во–первых, сегодня эта традиция практически уже не поддерживается, особенно в городах. А во–вторых, если и идти — так не перед гробом же великовозрастного хулигана, обкурившегося, а потому и свернувшего себе шею!
После моего отказа, все утро меня находили все новые и новые парламентеры с просьбой обязательно проводить в последний путь «уважаемого человека». Может, в моем присутствии на похоронах Метя видел гарантию того, что к этому покойнику из их семьи у единокровников уже точно не возникнет никаких подозрений.
Настоятель в то время был в отпуске, и мне не с кем было посоветоваться, как поступить в такой ситуации. Подхожу к старосте:
— Петровна, что делать, цыгане измором берут, сил уже нет сопротивляться.
— А ты, батюшка, пойди на хитрость, назначь им за сопровождение какую–нибудь высоченную плату, назови цифру, пускай самую шальную, невозможную! Тогда только отстанут, по–другому не отобьешься.
Следуя совету старосты, я и назначил очередному ходоку такую «невозможную», на мой взгляд, сумму. Но то, что мне, вчерашнему работяге с железной дороги, казалось невозможным, для Метиной семьи, видимо, были карманными деньгами, — мне тут же их и вручили.
После отпевания, с видом мученика выхожу из церкви и молюсь, чтобы Господь, сжалившись надо мной, излил в этот момент на город тонны воды или обрушил бы град величиной с куриное яйцо, только бы не участвовать мне в этом крестном ходу. Но оказалось, что милостивый Господь пожалел меня еще до того, как я стал просить Его об этом. Видимо, это мой Ангел Хранитель надоумил кого–то из оргкомитета похорон Метиного папы заказать духовой оркестр.
Сегодня духовой оркестр, сопровождающий траурную процессию, уже не встретить, а когда-то, в советские времена, без такого сопровождения хоронить было немыслимо. Это все равно что если бы сегодня невеста не стала бы надевать на свадьбу белое платье или номера машин свадебного кортежа не заклеить какой–нибудь ерундой, типа «мы гуляем». Тогда, в описываемые мною годы, время духовых оркестров уже прошло, но, как оказалось, не для всех. Мой Ангел Хранитель подсказал цыганам, где можно разыскать этот анахронизм и привез музыкантов на похороны. Хоронить так хоронить, — и с попом, и с оркестром!
Вот за этих музыкантов, словно за соломинку, я и ухватился:
— Метя, разве ты не знаешь, что православные похороны исключают присутствие духового оркестра? Это раньше, когда людей принципиально отказывались отпевать, хоронили под революционные мелодии. Так что вот ваши деньги, и я пошел.
Но не тут–то было. Метя, действительно, обладал недюжинной сообразительностью. Слышу, кричит мне в спину:
— Батюшка, не надо деньги. Делаем так, ты садишься в машину и едешь с нами до кладбища, в это время играет оркестр, а как приедем, музыканты замолкают и продолжаем уже по–христиански!
Это было спасение. Внутренне ликуя, но внешне оставаясь спокойным, сажусь к ним в машину.
И только там, в машине, я понял, чему так радовался Метя. Он признался, что от общения со мной у него немедленно поднимается настроение, и тогда чувствует он себя превосходно. А потому с удовольствием прокатится со мной в одном автомобиле. За это время любопытный юноша успел задать мне множество вопросов. Ему было интересно — как живут священники, что пьют и что едят, и еще много–много чего другого. Я предложил ему:
— Метя, начинай ходить в храм, ты многое поймешь, а потом, глядишь, и учиться поедешь. Сам священником станешь, и цыганам о Христе будешь проповедовать.
Юноша смеется, он очень доволен, но мои слова воспринимает как шутку.
Наконец процессия приблизилась к кладбищенским воротам и остановилась. Пришла пора сменить музыкантов, и те, закончив работу, стали укладывать инструменты. Все, кто ехал, вышли из машин, и дальше шли пешком. Я хотел было уже запеть «Святый Боже…», но в этот момент душераздирающим криком закричала вдова. Поразительная метаморфоза: только что женщина ехала с нами, спокойно участвуя в общем разговоре, и тут на тебе, так закричать. Метя сразу же меня успокоил:
— Ничего–ничего, не пугайся, у нас так принято.
Мы подошли к могиле, а вернее, к склепу. Цыгане хоронят своих покойников не так, как остальные. Они выкладывают могилу изнутри кирпичом, ставят в нее гроб и сверху кладут бетонную плиту. В склеп вместе с останками усопшего могут, словно в Древнем Египте, класть какие–то вещи, ковры, бутылки с вином. Гроб поставили на возвышение, вдова стоит на коленях и продолжает вопить душераздирающим криком:
— Кормилец, на кого ты нас оставил?!
Хотя у цыган чаще всего именно женщины являются кормильцами, а не мужики, как у нас. Правда, в последнее время и в наших семьях все больше зарабатывают женщины, так что уже и не поймешь, кто кого кормит. А если муж дармоед, то чего по нему убиваться? Наклоняюсь к женщине и тихонько спрашиваю:
— Ты еще долго? Мне бы послужить.
Крик на мгновение прекращается, и я слышу в ответ: «Еще минуты полторы». Ладно, подождем.
Крик оборвался так же внезапно, как и начался. Вдова быстро и по–деловому уложила в гроб несколько свертков. В одном, как мне показалось по форме, было спиртное, а что в других, я так и не разобрал.
Наконец послужил, и гроб стали опускать в склеп, а я, оставшись без дела, отошел в сторонку, а потом, чувствуя себя совершенно лишним, решил вернуться в храм.
Собрав в саквояж свои пожитки, уже было пошел пешком, и в этот момент меня отыскал Метя:
— Хорошо, что я тебя нашел, батюшка. Мы тебя сейчас отвезем. Ты уж извини, если что не так. Очень уж мне хотелось, чтобы наши видели тебя на кладбище, а то, не дай Бог, получится как с тем нашим родственником–самоубийцей.
Я спросил:
— А, кстати, чем кончилась история с его похождениями с того света? Никого он больше не забирает?
— А он, батюшка, никого и не забирал. Я стал о нем молиться, как ты меня научил, он пришел ко мне во сне и сказал:
— Метя, передай им, пускай они меня не боятся, я здесь совершенно ни при чем. Это их бес за грехи забирает. Так и передай, Метя, «за грехи». Не будут грешить — перестанут бояться!
Юноша простился со мной и побежал к своим, а я смотрел ему вслед и удивлялся, как милостивый Господь, пытаясь докричаться до каждого из нас, предупреждает об опасности греха, даже и таким необычайным образом.
Пошла ли эта наука на пользу Метиному семейству, не знаю, только самого Метю с тех пор я больше не видел.
Еврейский вопрос
Мой друг отец Виктор решил помыть машину. Дело было в Москве, заехал он на какую–то мойку, загнал машину на яму, а сам устроился в комнате ожидания. С собой у него были очень важные для любого священника документы. Чтобы во время мытья они, не дай Бог, не пропали, батюшка решил для сохранности взять их с собой. Пока ждал, ответил на несколько звонков, сам кому–то позвонил, и, уходя, оставил пакет с бумагами благополучно висеть на спинке стула.
Спохватился уже поздно вечером и помчался на мойку. Бумаг, разумеется, никто не видел. Убитый случившимся, возвращается домой и думает: «Как же я их теперь стану восстанавливать?!» А главное — когда, если завтра надо представить их начальству? И тут звонок:
— Батюшка, я такой–то такой–то, раввин московской синагоги. Заехал помыть машину и нашел на мойке ваши документы. На всякий случай, чтобы не пропали, я взял бумаги с собой и хочу их вам вернуть.
Отец Виктор рассказывает мне по телефону об этом случае, и в моей памяти, словно в переполненном информацией компьютере, появляется временное окошечко: мое детство — конец 60‑х — начало 70‑х годов прошлого столетия, — совпавшее с началом массового отъезда наших евреев на землю обетованную. В те годы советское руководство, уподобившись древнему фараону, дало «добро», и потянулись бывшие советские граждане, словно перелетные птицы, в сторону южную. Ну, потянулись и потянулись, мне до них не было никакого дела. Мальчика девяти лет не волнуют проблемы геополитики, у него другие интересы. И все было бы хорошо, я бы и дальше оставался в стороне от всяких политических дел, продолжая жить в счастливом мире маленького ребенка, если бы не пресловутый «еврейский вопрос».
Возможно, по причине наличия в моих жилах примеси то ли болгарской, то ли цыганской крови, делавшей меня внешне непохожим на других ребят в классе, и еще из–за нерусской фамилии в те дни я впервые услышал в свой адрес это «устойчивое выражение»: «Ты, жидовская морда! Убирайся в свой Израиль!».
Вернувшись домой из школы, я спросил маму, что значит «жидовская морда»? Мама родилась в белорусской деревне. Ее родители — мои дед с бабкой, — спасаясь от голода и гражданской войны, забрали детей и уехали из Подмосковья на родину к деду. Позднее, когда уже стала налаживаться мирная жизнь, они вернулись в Павловский Посад, откуда была родом моя бабушка. Воспитанная в интернациональных рабочих традициях, мама и меня учила не разделять людей по национальному признаку.
— Жидами, — просветила меня мамочка, — называют евреев, но ты так никого не называй, это обидные слова.
— Мама, — поинтересовался я на всякий случай, — а мы евреи?
— Нет, — успокоила она меня.
Мне хотелось спросить, почему же тогда мальчишки называют меня «жидовской мордой», но я не стал спрашивать, почему–то подумал, что мама от этого может расстроиться. А я любил своих родителей и на все оскорбления упорно отвечал: «Я не еврей!» Дети видели, что меня это обижает, и заводились все больше, а поскольку я не сдавался и не плакал, бывало, еще и били.
В это время появилось множество еврейских анекдотов и смешных песенок. Думаю, все это делалось целенаправленно, может, для того чтобы те уезжали, не знаю. Но своего они добились, слово «еврей» стало синонимом предательства, а я, сын фронтовика, мечтающий сам стать офицером и героем, не хотел быть предателем, все мое нутро маленького человечка противилось этому. Тем более что на Ближнем Востоке уже шла война, а наши офицеры, в том числе и из нашей части, ехали на эту войну в качестве советников.
Вспоминаю то время и вижу, как много ошибок делали наши педагоги. Не знаю, кому было нужно, для какой отчетности, но какая–то умная голова вставила в классный журнал страницу, где указывалась национальная принадлежность ученика. И каждую четверть, словно за это время что–то могло кардинально измениться, классный руководитель заставлял каждого из нас громко на весь класс объявлять свою национальность.
Как правило, на классном часу учительница открывала нужную страницу в журнале и устраивала перекличку. В нашем классе учились две Девочки еврейки — Люда Баран и Циля Дейчман. Список учеников начинался с имени Люды. До сих пор стоит перед глазами, как она вставала, хотя этого и не требовалось, гордо поднимала головку и звонко на весь класс только что не кричала: «Я еврейка!». Удивительно, но никого из девочек не преследовали, почему–то доставалось мне одному. Стоило только мне быстро скороговоркой произнести: «Украинец», как немедленно по всему классу раздавалось несколько голосов, сливающихся в выкрике: «Жид! Жид!».
Учительница с вечно огромной стопкой тетрадей на столе никому не делала замечаний, устало продолжая перекличку. И такую экзекуцию в ее присутствии мне устраивали каждую четверть. Думаю, в ее поведении все же не было злого умысла, просто ей было все равно, да и ненависти к евреям в нашей среде тоже не было, иначе моим одноклассницам пришлось бы туго. Сейчас понимаю: скорее всего детьми управляла невидимая взрослая рука кого–то из подчиненных моего отца. Нет, уже который раз убеждаюсь, нельзя сыну командира учиться среди детей его подчиненных. А дети не виноваты в том, что они по натуре беспощадны и любят играть в жестокие игры. После, став взрослыми, мы с одноклассниками сохранили хорошие отношения.
Знаете, как говорят: если человека все время называть свиньей, то он в конце концов захрюкает. Меня так долго обзывали «жидом», что со временем я уже и сам начал ассоциировать себя с евреями, и все, что касалось их, стало в той или иной мере касаться и меня. Так «еврейский вопрос» стал и моим вопросом. Не знаю, зачем Господь попустил мне все это пережить, может для того, чтобы испытав на собственной шкуре, что значит быть гонимым, самому не стать гонителем?..
Через несколько лет мои родители все–таки поняли, что допущенную в свое время ошибку необходимо как можно быстрее исправлять, и меня перевели в другую школу. Мне повезло, в новой школе «еврейский вопрос» на повестке дня не стоял вовсе. Среди моих одноклассников не нашлось никого, кто хотя бы раз в продолжение всего срока нашего совместного обучения додумался бы бросить в мою сторону это обидное: «Жид!». Мне, как нечто само собой разумеющееся, без всякого осуждения, рассказали, что, оказывается, наш Женька Пухович до пятого класса считался евреем по папе и носил фамилию Гемельсон, а в пятом он стал белорусом по маме. Ребята даже хвалили его родителей за сообразительность: «Ты ведь знаешь, как сегодня трудно быть евреем!..». Наверное, трудно, — соглашался я, зная это хотя и не по Женькиному, но, по крайней мере, по своему собственному опыту. Говорят, глаза — зеркало души, так вот в его душе вместо привычной вселенской еврейской грусти обитало столько веселого задора, что на грусть в ней места уже просто не оставалось.
Ну, скажу я вам, Жека был кадр! Такого шкодливого пацаненка еще нужно поискать. Маленького роста, с ушами, расположенными строго перпендикулярно к голове, он походил на гигантского Микки Мауса, разве что без хвоста. Как только появлялась возможность сачкануть, сбежав с уроков или с какого–нибудь общественно значимого мероприятия, — здесь он был первым. Женька был выдающимся лодырем, учился из рук вон плохо, постоянно списывал контрольные работы, но по натуре своей это был человек легкий, веселый, постоянно сыплющий анекдотами и шутками. Невозможно представить, чтобы Женька совершил подлый поступок, кого–нибудь оговорил или подставил. И еще он никогда не жадничал.
Помню, как по окончании восьмого класса мы сдавали экзамен по русскому языку. Даже те, кто неплохо успевал по этому предмету, дрожали подобно осиновому листочку. Боялись не экзамена, боялись Марьиванну. Понятно, что такому лодырю как Пухович, «ловить» на устном экзамене было нечего. Получая свои вымученные тройки, мы, потные, с дрожащими руками вылетали из кабинета, словно пробки, не веря своему счастью, активно жестикулируя и обсуждая пережитое. Делясь впечатлениями, мы и не заметили, как в школьном коридоре появился некто загадочный в совершенно белом костюме, белом галстуке и белых башмаках. Этот некто шел, улыбаясь во весь рот, и держал в руках грандиозный букет цветов. И только когда этот шикарный мачо подошел к дверям кабинета, мы узнали в нем Женьку Пуховича.
Этот шикарный букет цветов, собирая который Женька облазил все окружающие дачи, потряс даже Марьиванну и разбил холодный лед ее сердца. Добавьте к цветам его кипенно–белый костюм, и вы поймете, что для получения тройки Жеке достаточно было просто придти на экзамен. А уж после того как он со слезой в голосе признался, что русский язык его любимый предмет, четверка ему была обеспечена. Да, он рисковал, но, как известно, кто не рискует, тот и не знает победного вкуса шампанского.
Окончив школу, мы вместе с Женькой плавно перетекли в один и тот же институт и даже учились на одном факультете. Правда, попали мы с ним в разные группы и пересекались только на лекциях. Мой приятель моментально сбросил с себя пуританский вид и стал одеваться по последней джинсовой моде. Купил себе шикарную по тем временам чешскую «Яву» и подъезжал к институту с таким же шиком, как, наверно, знаменитый Чкалов пролетал в свое время над толпами зевак.
Не могу забыть, как, будучи профоргом группы, я побывал на стипендиальной комиссии, которую возглавлял наш замдекана. Встал вопрос, кому дать последнюю стипендию: девочке сироте или нашему Женьке? Оба отвратительно сдали экзамены, но замдекана неожиданно начал активно защищать моего бывшего одноклассника. В результате обсуждения решили эту стипендию поделить на них обоих. «Евгений старается, — все не унимался замдекана, — и учится в меру своих способностей!..»
Я не знаю меры Женькиных способностей, наверняка он мог учиться приличнее, если бы видел в этом смысл. Но смысла–то как раз и не было. Потому что моему приятелю повезло родиться под счастливой звездой: его папа был если не самым, то одним из самых известных адвокатов в нашем городе, а мама — полковником милиции, следователем по особо важным делам.
Но время безжалостно, настал и наш день платить по счетам. Окончив институт и получив приятно пахнущий краской диплом о высшем образовании, мы засобирались в армию. Провеселившись пять лет по ресторанам, Женька как и все остальные, пошел стричься «под ноль». Думаю, что, имея таких родителей, да еще и с такими связями, мальчик вполне мог бы остаться на гражданке, продолжая строить мирную жизнь, но тогда «косить» от армии считалось неприличным.
Через полтора года, отслужив положенный срок и вернувшись домой, мы с ним случайно встретились в нашем любимом городе Гродно. За время службы он вытянулся, и мы сравнялись ростом. С ним под руку шла красивая молоденькая брюнетка.
— Шура! — окликнул он меня. — Как я рад тебя видеть! Познакомьтесь… — он представил меня своей спутнице. — Мы с Ирочкой собираемся пожениться, — доложился Женька, и они так посмотрели друг на друга, такими глазами, что я даже невольно позавидовал: вот бы и на меня кто–нибудь тоже так посмотрел!
Это была наша последняя встреча.
— Ты куда собираешься? — поинтересовался он моими дальнейшими планами на жизнь.
— Еще не знаю, — ответил я и пожал плечами. — А ты?
— Предки устраивают меня в аппарат областного совета депутатов трудящихся.
Женька сделал акцент на слове «трудящихся», намекая на то, что кто не работает, тот как раз–то и ест. В тот момент мне почему–то стало страшно за будущее областного совета и вообще за судьбу всей советской власти в целом. И не напрасно. Я как в воду глядел: через несколько лет Советский Союз не устоял и рухнул.
В тяжелые времена безвременья, когда каждый спасался или тонул в одиночку, Женька вспомнил о своем еврейском прошлом, и его потянуло-таки на землю обетованную. Откуда он вылетал? Может, из Москвы? Если бы я знал, обязательно приехал бы проводить. Хотя мы и не были с ним большими друзьями, но я любил его за веселый характер, доброе и немного ироничное отношение ко всему окружающему миру, за то, что он никогда не унывал.
Долгие годы я не знал, что с ним стало, а тут как–то захожу в «Одноклассники» и наталкиваюсь на его довольную физиономию. Он таки обрел свою вторую родину — его обетованная земля находится в Калифорнии, а если точнее, то в Лос—Анджелесе, ее столице. Соединенные Штаты, расчувствовавшись, приняли Жеку в качестве яркого представителя вечно гонимого племени. Теперь он живет на американское пособие, имеет множество льгот и выставляет свои фотки, на которых непременно с кем–нибудь обнимается. Причем не с людьми, — может, от одиночества или они ему уже не интересны, — а почему–то с памятниками, кустами и даже с огромной рыбиной на берегу океана. Сам губернатор Терминатор желает Женьке по вечерам спокойной ночи и будит по утрам своим нежным «Жека, ай уил би бэк».
Я написал ему: «Женька, вижу, тебе повезло, ты счастлив там на своей новой родине», — но он почему–то мне так ничего и не ответил. И все равно, я рад за моего друга, хотя иногда бывает обидно: «жидовской мордой» обзывали меня, а колыбельная от Терминатора и дружба со здоровенной рыбиной достались Женьке. Ну а если серьезно, мне бы хотелось официально предупредить американское руководство: ради всего святого, не заставляйте Жеку работать и, умоляю, ничего ему не поручайте! Пускай всю оставшуюся жизнь он загорает у океана и удит рыбу. Хватит с нас развала и одной супердержавы.
* * *
Узнав, что раввин вернул отцу Виктору потерянные им документы и тем самым выручил его из большой беды, я очень захотел расспросить батюшку о встрече с этим самым раввином. Интересно, какой он? Ведь все, что я о них знаю, почерпнуто исключительно из анекдотов. А тут такая возможность!
— Бать, — прошу при встрече с моим другом, — расскажи, как съездил к раввину, о чем вы с ним говорили, и вообще, какой он?
Чувствую, ставлю его этим вопросом в тупик.
— Какой?.. Да самый обыкновенный, нормальный человек. Посидели с ним, чайку попили, посмеялись, мол, ситуация, как в том анекдоте. А потом, мне же не впервой общаться с раввином. В свое время я чуть ли не год был прихожанином одной московской синагоги.
У меня челюсть отвисла:
— Как синагоги, бать?! Ты что же, еврей?!
Отец Виктор отхлебывает чай из своей большой кружки:
— Нет, чистокровный белорус. Но тем не менее почти год провел среди евреев. Когда в Москву переехал, так у меня здесь даже никого из знакомых не было. Представляешь, вокруг такое множество людей, а ты среди них один. В свое время, еще когда в Бобруйске в техникуме учился, познакомился с одной девушкой, оказалось, что у нее отец известный еврейский писатель. Как–то иду по центру Москвы, и вдруг почему–то захотелось мне зайти в дверь одного дома. Это оказалась синагога. Людей внутри почти не было, ко мне подошел какой–то человек и спросил, кто я такой и чего хочу. Я сказал, что приехал из Бобруйска и знаю тамошнего известного еврейского писателя. Этот служитель был практически первым, кто за все это время поговорил со мной по–человечески и пригласил приходить еще.
Никто от меня ничего не требовал, я просто иногда приходил к ним, сидел на службах. Они напомнили мне моего дядю Цыбу.
— Какого дядю Цыбу?
— Моего родного еврейского дядю.
— Погоди, только что ты сказал, что ты белорус, а сейчас говоришь, что твой родной дядя еврей. Бать, ты меня совсем запутал!
Отец Виктор смеется:
— Прости, я задурил тебе голову. Дядя Цыба стал нам родным в годы войны. Их семья жила в нашей деревне. Немцы пришли слишком быстро, и его родителям пришлось, бросив все, уходить вместе с нашими войсками.
Мне было понятно все то, о чем рассказывал отец Виктор. Помню, еще мальчиком лет десяти моя мама возила меня на родину дедушки. Это деревня недалеко от Минска. Деда уже не было на свете, зато нас встречала его родная сестра, бабушка Люба. Мы прогостили у них два дня, и бабушка Люба решила угостить нас грибным супом. Я вызвался пойти вместе с ней в лес. Мы ходили недалеко от деревни. Грибов почти не было, мы долго искали, но собрали совсем немного, и вдруг, представляете, выхожу на большую поляну, а на ней грибы, много грибов! Я, тогдашний увлекающийся мальчик, с радостью бросаюсь их собирать, но бабушка обнимает меня сзади за плечи:
— Не надо, Сашенька, не надо. Здесь никто ничего не собирает.
— Бабушка Люба, почему?
— Во время войны через наше село однажды вели большую колонну минских евреев, потом их привели на это место и закопали. В них даже не стреляли, просто закопали и все. Земля стонала несколько дней и ходила ходуном, а каратели никого не подпускали к могиле.
Я на всю жизнь запомнил ту поляну и грибы, во множестве растущие на ней.
— Не знаю, по какой причине, — продолжал батюшка Виктор, — но маленький еврейский мальчик остался в деревне один, скорее всего, родители уходили так спешно, что не успели его забрать. Я расспрашивал дядю о тех временах, он совсем ничего не помнит. У моей бабушки было шестеро своих детей, а она пожалела и взяла к себе еще и брошенного младенчика. Правда, его пришлось постоянно прятать от немцев. В доме у бабушки под печкой было небольшое углубление, вот там малыш и сидел. Иногда думаю: попробуй моего четырехлетнего Никитку засунь в какой–нибудь шкаф хотя бы на час, так он и пяти минут не просидит, стучать начнет! А этот сидел… Дети, что ли, тогда были другие, или понимали что–то?..
У нас в деревне на реке стояла мельница, на ней до войны мололи зерно. Немцы тоже ей пользовались. Если к мельнице подкрасться со стороны реки, то можно незаметно добраться до жерновов и пособирать с них остатки муки. Бабушкина семья всем составом периодически ходила по ночам на мельницу за мукой. Однажды их выследил часовой и стал стрелять. Он загнал детей на середину реки и расстрелял четверых старших. Бабушка, спрятавшись в кустах, зажала руками рты двум оставшимся малышам, прижала их к себе и смотрела, как тела ее убитых детей плывут по реке.
Война продолжалась, немцы дошли было до Москвы, но после наши заставили их отойти назад к границе. В деревне периодически стояли немецкие военные гарнизоны, а одно время и часть войск СС. Бабушка была красивой женщиной, и в наш дом повадился заходить один эсэсовский офицер. Он всегда приносил какую–нибудь кашу. Может, человек вспоминал свою семью, может, по какой–то другой причине, но каждый раз он, приходя, ставил принесенную еду на стол, садился и смотрел, как едят дети. Бабушка всякий раз боялась, чтобы немец случайно не застал в доме третьего младенца, маленького чернявого Цыбу, резко отличавшегося от голубоглазых ребятишек с соломенного цвета головками.
Однажды офицер зашел к ним поздно вечером:
— Мать, я знаю, ты прячешь в доме еврейского ребенка.
Та начала было возражать, но эсэсовец перебил:
— Поступил донос. Завтра тебя сожгут вместе с детьми, у вас есть время до утра, чтобы скрыться.
Бабушка собрала своих детей, маленького Цыбу и немедля ушла в лес. В большой воронке из–под бомбы она устроила землянку, которая на несколько лет стала их домом.
После войны только в 1947 году им удалось вернуться в деревню и построить маленькую деревянную избушку. Цыба прожил вместе со своей приемной матерью еще несколько лет, пока в начале пятидесятых не вернулась в деревню его родная мать. Где она была и почему так поздно вернулась — отец Виктор не знает, он только помнит, как эта уже пожилая женщина приходила к ним домой. Она курила трубку, и запах табака очень нравился маленькому Вите. С помощью соседей Цыбе и его маме построили дом, где они и поселились.
Витина бабушка всю жизнь молилась Богу. Будучи неграмотной, она помнила наизусть всю Псалтирь и еще знала множество народных «кантов», которые могла петь чуть ли не часами. Их деревню окружало большое озеро, а бабушка перевозила по этому озеру людей на лодке. В восемьдесят лет она еще была способна вплавь переплыть озеро туда и обратно.
В ночь на Рождество она брала ведро, насыпала в него зерно, вставляла большую самодельную свечу и вручала его детям. Те семенили впереди, а мать с иконой святой великомученицы Варвары шла за ними и всю дорогу пела: «Богородице Лево, радуйся…» Так они обходили вокруг деревни и ближайшего к ней поселка. Маленький Цыба ходил вместе со всеми, хотя бабушка не стала крестить мальчика еврея. Она говорила: «Пускай сперва вырастет, тогда сам и решает».
Кстати, эту традицию ночного крестного хода на Рождество вокруг села застал еще и маленький Витя. Вместе с братом они носили в ведре свечу, а за ними шли человек пятнадцать женщин все с той же иконой святой Варвары — наверно, потому что эта икона была единственной сохранившейся после войны святыней в их доме.
— Когда местные власти решили бороться с религиозным дурманом, — продолжал свой рассказ отец Виктор, — они послали участкового разобраться с молитвенниками. К нам пришел наш сосед через дом. Когда–то бабушка присматривала за всеми соседскими детьми, пока их родители работали в поле, участковый и был одним из тех бывших ее воспитанников. Он пришел к нам в дом, сел за стол и принялся было составлять протокол:
— Так, Мария Николаевна, — с важным видом начал милиционер, — до каких пор будете народ смущать вашим Богом? Разве вы не знаете, что Бога нет?
Бабушка в это время терла тряпкой большой казан на печи.
— Что ты сказал?! — встрепенулась старушка. — Бога няма?!! И тэта ты мне говоришь, забыв, поганец, как я тебе … вытирала?!
И тряпкой, что была в ее руке, давай хлестать участкового! Тот, уворачиваясь от ударов, мухой вылетел из хаты.
— Баб Маш, — извиняющимся тоном начал парень, — я что? Я ничего. Это начальство распорядилось, а я ничего, баб Маш, не сердись.
На Пасху бабушка красила яйца, пекла кулич и за три дня до праздника шла пешком в Могилев. Возвращаясь домой, одаривала детей крашенками и куском освященного кулича. Как–то мы с братом расшалились и стали кидать в бабушку пасхальными яйцами, а она села на стул, смотрит на нас и говорит с такой болью: «Што же ж тэта з вас вырастет, хлопчики?..»
Дядя Цыба к этому времени, похоронив мать, женился и работал приемщиком стеклянных бутылок и прочего вторсырья. Отстроил себе большой каменный дом и жил зажиточно. А у нас случилась беда, ночью загорелся дом. Помню, как отец выхватил нас, спящих, из кровати, посадил верхом на коника, ударил того ладонью, и коник помчал вперед, вынося нас с братом на себе из огня. Все сгорело, страшное это дело, пожар. Дядя Цыба пришел на пепелище и забрал всех нас в свой дом, а сам с женой и недавно родившимся маленьким сыном перебрался жить в баньку. Так этот дом за нами и остался. И вообще он нас никогда не забывал, постоянно помогал деньгами, учил, лечил.
Ты знаешь, батя, мне и воевать пришлось, и в органах служить, сколько смертей повидал, но никогда не видел, чтобы кто–нибудь умирал, как моя бабушка. Как сейчас помню, 28 февраля, снегу намело видимо–невидимо. Бабушка просыпается утром и объявляет: «Сегодня я умру, собирайте всех родных». Нагрела воды, помылась. «Надо почтальенку, — говорит, — дождаться, пенсию получить. На нее меня и похороните». Дождалась, расписалась за полученные деньги, пошла, легла на кровать и велела всем к ней подойти. «Теперь просите у меня прощения». Мы попросили. «Бог простит, — ответила она, — и меня простите». Велела пригласить деда Михася, его у нас звали «дьячком». Они с бабушкой ходили по домам петь по покойникам. Тот пришел сразу же с Псалтирью. Потом она подозвала меня и сделала знак, чтобы я к ней наклонился: «Внучек, молись обо мне, я знаю, ты еще батюшкой станешь, только характер тебе надо менять». Перекрестила всех нас и умерла. Вздрогнула так немного, выдохнула — и все.
На похороны непонятно откуда съехалось множество людей. Оказалось, бабушка молилась об очень и очень многих, и в наших местах ее почитали как праведницу.
— Слушай, бать, а твой дядя Цыба в церковь не ходил, не помнишь?
— Нет, он не ходил, но веровал по–своему, пост держал, в субботу старался не работать, а вот его сын, тот крестился, даже ездил для этого в Могилев. У нас там в наших местах немало евреев, и замечаю, что многие потихоньку идут в Православие. Уже даже священников встречал. А вообще, бать, я им даже немного завидую.
— Не понял, это кому ты завидуешь, евреям что ли?
— Вот именно, им и завидую. Помнишь, как сказано в Евангелии от Иоанна: «И от полноты Его все мы приняли и благодать на благодать». По Апостолу, бать, мы с тобой дикая ветвь, привитая к единому корню, их Господь отверг ради нашего спасения, чтобы и нам с тобой хватило места за брачным столом (см.: Рим. 11,17–18). А теперь вижу, многие из них приходят в Церковь, видать, время такое пришло во исполнение пророчеств.
Из всей когда–то большой бабушкиной семьи осталась только одна ее дочь — мама нашего отца Виктора. Всю жизнь проработала учительницей и в храм не ходила, но доставшийся от матери образ святой Варвары великомученицы держит на почетном месте над телевизором. Говорит, начала, мол, молиться.
Нет уже и дяди Цыбы, смерть разлучила их, всех похоронили на разных кладбищах: кого на православном, кого — на еврейском. Батюшка приезжает к себе на родину и идет служить на дорогие ему могилки. Сперва отправляется к православным и служит на могилках у бабушки, отца, братьев. Потом — к дяде Цыбе, на еврейское, и служит там.
— Бать, — обращается он ко мне, — ты не осуждаешь меня, что я, православный священник, служу и там и там?
Я ему отвечаю:
— Ты священник, отец Виктор, и твое дело — молиться, в том числе и о своих близких. А война, брат, такая штука, которая людей разной веры и крови, порой независимо от их желания, соединяет в одну семью и делает родными. Как же тебе не помянуть своего еврейского дядю? Молись, бать, я тебя не осуждаю.
Отец Виктор рассказывает мне о том, как уже было отчаялся найти пропавшие документы, а я вот о чем в этот момент подумал. В Москве служат всего чуть больше тысячи православных священников, один из них заезжает помыть машину на одну из бесчисленных автомоек столицы. По рассеянности он оставляет на спинке стула пакет с важными бумагами, а находит его не кто иной, как заехавший следом за батюшкой на ту же самую мойку раввин, число которых в Москве вообще ничтожно мало. Если бы я был математиком, то даже для интереса высчитал бы вероятность такого совпадения.
А может, это и не совпадение, может, по молитвам бабушки и дяди Цыбы и произошло это чудо, когда в таком огромном мегаполисе одного попавшего в большую–большую беду православного батюшку выручил один еврейский раввин?
Комментировать