Не убивай меня мама

Не убивай меня мама

Вера Приселкова
(14 голосов4.5 из 5)

По благословению епископа Тираспольского и Дубоссарского Юстиниана

Часть 1

Глава 1. История моего рождения — обыкновенное и примечательное

Обстоятельства появления на свет моего ребенка, были для своего времени, вполне обычными. Рассказать о них придется по двум причинам: по причине их обыкновенности и типичности, а также и потому, что обстоятельства эти имеют самое непосредственное отношение к предмету повествования.

Предметом же повествования, является, выражаясь юридически, право на жизнь, иначе говоря, это вполне законное право всякой зародившийся души появиться на свет, и самой решать, рада она этому или нет. Крохотные существа, чуть поменьше мизинца, не имеют возможности бороться за это право. Сидя во тьме материнского трубы, они лишь могут надеяться, изо всех сил на то, что у мамы и папы хватит смелости оставить своему ребенку жизнь.

Теперешние времена любят называть последними, с этим определением можно согласиться, как подумаешь о том, что мама и папа любого, только что зачатого младенца, имеют законное юридическое право на его уничтожение. Никто этих родители не засудит и не осудит. Не осудит и автор этого правдивого повествования, потому что…. Впрочем, об этом потом. Итак, обратимся сначала к истории моего рождения.

Моя мама родилась перед самой войной, в семье кроме неё, было еще двое детей — мальчик и девочка. Их отец, а мой дед, погиб на Курской дуге. Как удалось, моей рано овдовевшей бабушке, в одиночку поднять троих детей, для меня до сих пор остается загадкой. На мои вопросы она отвечает: — Я была как все. «Как все» — это нищета и голод военных лет, самодельная одежда, тесная комнатушка, суп из картофельных очисток, налеты… да мне не рассказывать? Я там ни была, но представьте, и мне порой всё это снится. А потом была ни с чем несравнимая радость Победы, и снова бедность на грани нищеты.

Поэтому, когда моя мамочка окончила школу с золотой медалью, она поступила на заочное отделение педагогического института. Учиться не работая, было бы преступной роскошью. Устроилась мама в школу старшей пионервожатой, что казалось ей счастьем невероятным, так как в Заводском поселке, где жила семья, с работой было туго.

Надо заметить, что мама моя была замечательно хороша собой, но держала себя строго, если не сказать неприступно. Единственная вольность, которая она позволяла себе, были субботние танцы в заводском клубе, а танцевали в ту пору вальс, танго, падеспань и краковяк. Всё это мама умела плясать превосходно. Особенно отличаясь в вальсе, для которого не вдруг можно было найти подходящего кавалера. Заводские ребята в танцевальном искусстве, особым умением не блистали, потому все поселковые девушки радовались, когда в клуб являлись молодые офицеры из близлежащей военной части. Те показывали себя гораздо более лихими танцорами.

Но один был особенно хорош, особенно в сложном вальсе бостоне, неяркий внешне, но стройный и легкий, он преображался в танце. За это, да еще за умение ладно носить офицерскую форму, и как-то грустно и значительно молчать, местные девушки прозвали его Андреем Болконским.

Болконский сразу отличил мою маму. Она прекрасно танцевала, очаровательно улыбалась и не дрожала от желания поскорее выйти замуж. Не исключено, что именно последнее обстоятельство, побудило в молодом офицере неукротимое стремление сделать независимую, и тем более желанную девицу, своей женой. Ухаживал он красиво, упорно и неотступно. Стоит ли удивляться, что, не протанцевав с пылким поклонником и полугода, мама согласилась стать его женой.

На свадьбу, мой будущий отец, явился при кортике, взятом у друга на прокат, и при своей матери, приехавшей, ради великого события, с далекого Урала. О моей бабушки по отцу, Анне Васильевне, стоит сказать особо. Маленькая, чрезвычайно стройная и осанистая, что называется без возраста, она курила папиросы, отличалась властным характером и неукротимым нравом. Будучи завзятой атеисткой, Анна Васильевна, тем не менее, гордилась и даже бравировала тем, что она поповна, дочь репрессированного священника.

Отец Василий до революции, а также и после неё, настоятельствовал в храме Уральского городка R. Священник он был, по всей видимости, хороший. Прихожане любили батюшку настолько, что после его ареста в 1924 году, взяли на свое попечение его дочь. Анечка выросла у чужих людей, ни разу не почувствовав себя приживалкой и лишним ртом. Когда и где был расстрелян отец Василий, мне неизвестно, но мысль о том, что мой прадед принадлежит к сонму новомучеников, поддерживает меня в трудные минуты. Забегая вперёд замечу, что его молитвенная помощь много, как мне кажется, объясняет в моём непростом, не прямом, во многом чудесном жизненном пути.

В пятидесятых годах, отец Василий, как большинство невинно осужденных, был реабилитирован. Анне Васильевне даже вернули серебряный наперсный крест отца и извлечённые сделанные фотографии, на которой батюшка запечатлён в красивой муаровой рясе с тем же наперстным крестом и тонким бледным лицом, неуловимо сходным, с ликом Иоанна Кронштадтского.

Теперь, оглядываясь на историю моей семьи, я не перестаю удивляться прихотливости жизни и пестроте судеб. Но главное не это. Отдельные судьбы, частные семейные истории, словно для пущей наглядности, отразили в себе судьбу и историю нашей многострадальной родины.

Тогда же, когда мои родители только поженились, и мама узнала свою будущую свекровь, то ее комсомолку, далекую от церкви, поразил какой-то вызывающие атеизм Анны Васильевны. О том, что враг с особенным усердием, нападает на священнические семьи, мамочка моя тогда ещё не ведала, ведь и она в ту пору, еще не верила ни в Бога, ни в черта. Однако же званной, как я понимаю, она была уже тогда, ибо в тайне восхищалась судьбой отца своей свекрови.

Между тем, Анна Васильевна, вдовая и одинокая, изъявила желание жить одной семьей с сыном и невесткой, нимало не смутясь тем, что лейтенантская коммунальная котенка с трудом вмещала двоих. Бабушка поселилась с молодыми и взяла свои энергичные руки бразды правления. Невестка была молода и робка, ей и в голову не пришло протестовать против такого распределения ролей. Едва выйдя из дома матери, которой привыкла подчиняться беспрекословно, она попала под новую, но далеко не такую любящую опеку.

Молодой муж, привычный к армейской дисциплине и обожавший мать, принял устав Анны Васильевны как должный. Так жили они в строгой иерархии: свекровь, муж, жена, где у жены, по традиции, роль оказалась самой подчиненной.

Неизвестно как долго продолжалась бы такая жизнь, если бы в один прекрасный день моя мама не поняла, что беременна. Она не успела задуматься о радости грядущего материнства, ибо думать в семье было привилегией Анны Васильевны.

Известие, о возможном рождения внука или внучки, не привело властную даму в восторг. Она выпила лаврово-вишнёвых капель, отдышалась и порешила: — Аборт. Тебе 19 лет, ты студентка 2 курса, — кричала Анна Васильевна на оробевшую невестку. Какой ребёнок?! Оглянись! Куда ты его приткнешь! Подумай о муже, ему нужно поступать в академию? Или вы всю жизнь станете торчать в гарнизоне?! Да и я достаточно хлебнула лиха, подумай обо мне! Набросилась она на сына: — Заслужила я обеспеченную старость или нет?

Прекословить свекрови мама не решилась. На другой же день она отправилась к местному хирургу Ивану Борисовичу, который, между делом, занимался абортами. А дел у Ивана Борисовича было хоть отбавляй. Фигура по-своему легендарная. Он был хирургом милостью Божьей, такие врачи на редкость в русской провинции. Медицинскую науку он постигал на войне в полевом госпитале, и теперь, своими грубыми на вид руками истинного виртуоза, не только стриг индексы и правил переломы. Иван Борисович не знал слова «невозможно» и в своей поселковой операционной делал сложнейшие операции.

Пошучивая и попивая спирт, к которому питал чрезмерное пристрастие, провинциальный доктор спас немало жизней. Но немало и загубил, потому что абортировать нежданных, нежеланных младенцев, к чудо-хирургу шли женщины со всей округи. К нему-то, трепеща от волнения, явилась и моя девятнадцатилетняя мама. Иван Борисович глянул на нее, через очки своим насмешливыми глазами и спросил:

— Что девица не хочешь мамашей становиться? Не реви, всё ясно, молодая ещё, денег нет, муж ребенка не хочет, а сама ты вообще не знаешь, чего твоя душа требует.

— Свекровь, — всхлипнула мама.

— Ага, свекровь — своя кровь, — будто пропел Иван Борисович. — А бесплодие, после первого аборта, штука тебе известная? Вот что девица, рожай-ка пока молодая, пока силы есть, родишь, а там видно будет, всё устроится, свекровь пошли к такой-то бабушке, не буду тебя аборт делать точка!

Так я уцелела. Долгие годы потом я говорила, что Иван Борисович спас меня от смерти, сколько на его счету таких спасённых? Одному Богу известно. Память наш поселковый хирург оставил по себе самую добрую. Когда умер от неизлечимой болезни сердца, за гробом его шло несметное количество народу. Ни до, ни после не было в нашем посёлке таких многолюдных похорон. Как бабушка Анна Васильевна пережила неповиновение невестке, о том семейная хроника умалчивает. Знаю только, что вскоре она вернулась на Урал и оттуда еще долго пыталась руководить сыном. Старания ее увенчались успехом, мои родители разошлись, когда мне было чуть больше года. Мама моя, разумеется, никогда не пожалела, что решилась оставить ребенка, как не жалела о том, что первый ее брак оказался столь кратковременным. Мать-одиночка, студентка-заочница, она хлебнула лиха в полной мере. Но сложилось по слову старого мудрого врача — как-то всё устроилось. Дочь росла, учеба шла прямо-таки отлично, с красным дипломом, аспирантурой. Там же в аспирантуре, мама познакомилась со своим будущим мужем, навсегда заменившим мне отца.

Глава 2. Уцелевшие

О существовании психологического термина «уцелевшие» я узнала много позже, так называют детей, которые хоть и родились на свет, но только после долгих или коротких колебаний родителей. Первые внутриутробные недели, жизни этих детей висит на волоске. Приговоренные к казни, они ждут помилования надеясь и трепеща. «Сказки и чушь» недавно сказала мне одна дама, «что может понимать какая-то клетка, зародыш, это даже не человек».

Человек то или куколка шелкопряда спорить на эту тему мы повременим. Как бы там ни было куколка трепещет, ожидая приговора, это потом всё забывается, но всё ли? Остаётся смутное странное ощущение, что избежал опасности, чувство непонятной вины, словно своим существованием на свете, ты помешал кому-то, обделил, ущемил чьи то права. Уцелевшим свойствен комплекс вины, как будто необъяснимый, никак не навязанный извне.

Помню, что в детстве сверстникам ничего не стоило вызвать во мне этот комплекс, каким-нибудь взглядом или словом. Ничто так легко не давалось мне, как признание себя виновной, до слез до невыносимых тайных мучений. Когда мама стала преподавать в институте, и мы переехали в Москву меня панический пугал большой город, опасность, неизъяснимое и ужасное мерещилась за каждым углом: на многолюдной светлой улице, в уютном переулке.… Иные скажут, что это естественно для ребенка со сценическим сложением. Что верно-то верно, но я была девочкой крепкой, сложение скорее атлетического, много и охотно занимавшейся спортом.

Если что и свело практически на нет мои комплексы, то это строгая, но всегда ощутимая любовь матери и нежная привязанность отчима, которого я считала родным отцом.

Настоящим испытанием на прочность стала для меня рождения брата. Я видела как родители ждали и заранее любили его. Мое тогдашнее чувства нельзя назвать ревностью в прямом смысле слова. Это было нечто другое, в ту пору для меня непостижимое. Я словно бы сравнивала себя с еще не родившимся ребенком, из тайных глубин памяти всплывало необъяснимо тревожное чувство. Мне хотелось, чтобы он родился и одновременно я панически боялась за него, как будто над его хрупким существование занесен невидимый меч. Казалось, что если он почему-либо не родится, то вместе с ним, пресечётся и моя жизнь.

Когда же братик, наконец, появился на свет, я испытала нечто, похожее на страдание, которое могу назвать отчасти завистью, а отчасти торжеством, сходным с торжеством победы. «Всё это психология» — скажете вы и будете правы, но правда, мне думается, и в том, что психологию нам не сбросить иначе, как вместе со слабым и бренным телом.

Глава 3. Первая любовь

Минуя пору вполне безоблачного отрочества, перехожу к годам моей юности, имеющим непосредственное отношение к течению моего рассказа. Вплоть до поступления в институт, я чувствовала себя, как любят выражаться язычники, поцелованной Богом — росла в любящей и дружной семье, хорошо училась в школе, занималась тем, что мне было интересно. Родители охотно шли навстречу моим увлечением. Одно из них – архитектуру, я выбрала своей специальностью, и с первого захода поступила в Московский архитектурный институт.

Началась весёлая, в меру беспечная в меру трудовая студенческая жизнь, с ее непередаваемым сочетанием молодости и взрослости. Я дружила со всем своим курсом, но особенно с Мишей, и Миша явно отличал меня, что льстило мне безмерно. Миша был старше всех на 2 года, он был хорош собой, остроумен, легок в общении даже с педагогами и победительно обаятельный. Словом, мне не нужно было выбирать героя, пришла пора и я влюбилась.

Самым замечательным в моей любви, как я тогда полагала, была взаимность. Детские комплексы ещё потаенные доживали во мне, и рассчитывать на любовь такого блестящего молодого человека я бы не решилась, если бы он сам не оказывал мне явные и неопровержимые знаки внимания.

Мои институтские друзья часто бывали у нас в доме, где им неизменно оказывался самый радушный приём. Бывал, разумеется, и Миша. Помню отец, всегда ровно и хорошо относившийся к моим сокурсникам, сказал про моего возлюбленного: — Хороший парень надеюсь не в папочку. Такая фраза, в устах моего сдержанного отца, что-нибудь да значило. Мишин папа был замминистра, неважно какого министерства, это не имеет значения для нашей истории, и мой отец отдалённо, по касательной, имел с ним дело. Больше мой папа тогда ничего не сказал, потому, как не любил сплетен. Вообще конечно, он был приветлив, из чего я заключила, что мой возлюбленный вполне им одобрен.

Первая любовь со свиданиями, расставаньям и трепетом и первыми поцелуями давно написано перьями посильнее моего и пережита всеми без исключения. Замечу только, что у Миши, в отличие от большинства советских юношей тех лет, возможности для ухаживания были пошире и поэкстравагантнее. Он водил меня в рестораны, на генеральные репетиции модных спектаклей в лучшие театры столицы, на закрытые просмотры дома кино. Словом, то была не жизнь, а сказка.

Но больше всего меня потрясла поездка на дачу Мишиных родителей. Огромную пустую дачу, с участком заросшими соснами, с большой библиотекой кабинетом, в котором уютно горел камин. Как романтично было смотреть на живой огонь, пить подогретое вино и слушать Шопена. Миша просто обожал Шопена. Именно там, на даче и случилось как говорится, непоправимое. Сказать, что я испугалась, ужаснулась содеянного, не могу, это было бы неправдой, была некая смесь страха и радости, но совершенно не было ощущения греха.

Дома мне не внушали «береги честь смолоду». Моим чистым и наивным родителям, бесконечно доверявшим своей благоразумной дочери, и в голову не приходило, что ей нужно предостерегать от чего-то такого. Они выросли в другое время. И то, что произошло со мной, находилась вне сферы их жизненного опыта. Когда отчим женился на моей маме, он вначале сделал ей предложение и получил согласие, зарегистрировался, а потом уже они стали жить как муж и жена. Их опыт я бессознательно перенесла на свой. Став с возлюбленным близко не только душевно, но и физически я решила, что нас соединили узы, прочней которых не может быть, потому что не может быть никогда. Естественный девичий стыд покрывала моя безоглядная любовь. Штамп в паспорте, свадьба казались неизбежными после таинства телесного соития, что теперь неразрывно связали нас. Поездки на дачу продолжались, а я с трепетом ждала официального предложения, которое, мнилось мне, должно произойти на глазах моих и Мишиных родителей.

Как мои мама и папа не догадались ни о чём, когда моя тайна была написана, что называется, у меня на лбу? Не знаю. Быть может, они списали всё на мою влюбленность. Возможно, они чрезмерно были заняты братом, ставшим, к тому времени, подростком с вашими фокусами. Так или иначе мое тайное не стала для них явным. Незамеченным прошло для них и то, что меня стало тошнить по утрам и потянуло на соленое и острое. Я же, к тому времени, в определенном смысле, образованная, сразу поняла, что беременна. Это открытие сделало меня несказанно счастливой.

Нежность к человечку, зародившемуся во мне, затопило всё моё существо. Для полноты блаженства не хватало одного — поделиться радостью с отцом ребенка. На первом же свидании сообщая Мише радостную весть, я ждала чего угодно, растерянности, волнения, извинения предложения руки и сердца, но только не того что увидела. Мой возлюбленный буквально спал с лица, он молчал. Но мне не требовалось слов, мысли и эмоции менялись на его лице как кадры в диапозитиве: страх, отвращение, ужас, ненависть. Теперь с уверенностью могу сказать, что в те минуты я взрослела с той же стремительностью, с какой седеют люди пережившие внезапное и огромное горе. В несколько мгновений рухнули воздушные замки, громоздившиеся в моём воображении.

Почему меня не насторожила тайность нашей связи, скрытые поездки на дачу? Как, наконец, не приняла я, наивная дурочка, в расчёт, что мальчики Мишиного круга придерживается сословных предрассудков, и женятся только по принципу слияние банковского капитала с промышленным. Всё это пронеслось в моей голове со скоростью ветра. Я почувствовала себя старой, умудренной и циничной. Это шутка, сказала я, проверка на вшивость. Повернулась и пошла домой, получив в спину: — Ну и стерва же ты.

Свое горе я перемалывала в одиночку. Поделиться с родителями казалась верхом идиотизма и жестокости. Сама заварила сама и расхлебывай, решила я в сердцах. Доверенным лицом я избрала ближайшую подругу, с ней вместе мы перебирали варианты решений. Рассказать родителям ни за что! Уехать к бабушке на Урал и там родить – бред. Просто уехать куда глаза глядят, устроиться на работу и самой растить ребенка? Не сдюжу. Оставалось одно — самое простое, самое гадкое – аборт, на том и порешили. Последней каплей стал Миша, который с независимым видом подошел ко мне в институте и сказал

— Вот деньги, здесь много, надеюсь, хватит, врача ищи сама.

— Москва слезам не верит, — процитировала я только, что вышедший фильм, но деньги не взяла. Я смотрела, как он уходит своей спортивный походкой сводившей меня с ума, и ненавидела также сильно как любила. В эти мгновения я до невыносимости отчётливо понимала, что первая любовь уходит от меня навсегда.

Меньше всего тогда я думала о ребенке, который жил во мне, и которого я собиралась убить. Слово «убить» мне просто не приходило в голову. Нужно было избавиться от проблемы, быстро тайно, чтобы всё было шито-крыто. Аборт представлялся мне неприятной точкой в конце тяжёлой истории.

Глава 4. Входящие оставьте упованье

Визит гинекологу оставил чувства гадливости и унижения. Усталая пожилая доктор, осмотрев меня, констатировала беременность и безразличным тоном спросила, — Будете сохранять? Я подготовила длинный перечень трудностей, не позволяющих мне оставить ребенка. Но к моему удивлению объяснении не понадобилось. Врач, не отрываясь от каких-то своих записей, сердито и привычно произнесла: — Аборт при первой беременности — большая вероятность бесплодия в дальнейшем. Я молчала. — А потом ходите, ноете, почему забеременеть не могу, — продолжала она, всё также, не поднимая головы. Я вспомнила от кого-то услышанное утверждение, что у гинекологов часто не бывает своих детей и посмотрела на доктора злорадной насмешкой. Впрочем, она моей усмешки не заметила, выписала направление на аборт, и крикнула, – Следующий!

Помню, в тот момент меня больше всего волновала проблема, как всё это сохранить втайне от знакомых и близких, и в первую очередь от родителей. Круг посвящённых, в мои темные делишки, был узок. Кто-то ведь должен был меня прикрывать. Моими поверенными стали три девочки однокурсницы, которые разработали план прикрытия для детей.

Начинались весенние каникулы и мы придумали несуществующую поездку в Ленинград. На глазах ни о чём не подозревавших мамы и папы, я собрала необходимое: халат, ночную сорочку, тапочки и прочее, что может оказаться нужно в любом казенном месте, от гостиницы до больницы. Родители пожелали мне приятно провести время, и я с тяжелым сердцем направилась в районную клинику.

Больница советской поры были одинаковы — атмосфера несчастья, словно пропитавшего невнятно серые стены, коричневые полы, облупившиеся умывальные комнаты и потолки, не знавшие ремонта от самого их сотворения. Длинные коридоры и душные палаты на 20 коек по сей день снятся мне в тягостных и тревожных снах напоминающих надпись над вратами Дантова ада «входящие оставьте упованье»

В такую больницу я и пришла. Оставив в гардеробе носильные вещи, пройдя ряд унизительных процедур и опросов и поспешив за ворчливой санитаркой в палату. Я легла на свободную кровать, стараясь не смотреть по сторонам, от чего-то мне было ужасно стыдно, словно девятнадцать женщин, одновременно посмотревших на меня, в один голос должны были закричать. — Позор!

Но никто не закричал, напротив, все помолчали, бегло переглянувшись, вернулись к своим делам. Кто-то читал, кто-то спал, иные тихо разговаривали или громко смеясь рассказывали анекдоты. Две женщины присев на край кровати играли в карты. Оглядевшись, я расположилась на свободной кровати.

— Школьница,- вдруг спросил у меня соседка справа.

— Почему? студентка, — нехотя ответила я.

— Выглядишь, лет на пятнадцать, я думаю, ты блатная.

— Почему блатная? — я чуть не подскочила от обиды.

— Потому что малолеткам аборт делают только по блату, значит студентка, — продолжала размышлять моя соседка. На вид ей было лет сорок – пятьдесят, полная, простая, круглолицая она располагала к себе, несмотря на неуместное, как мне казалось, любопытство.

— Муж бросил, родители не в курсе, — с проницательностью гадалки продолжала она.

— Почему вы так думаете? — наигранно удивилась я.

— А потому мы так думаем, — смеясь, продолжала она, — Что фруктов и колбаски нет, когда родные собирают — полную сумку напихивают. Тем временем, почти вся палата прислушивалась к нашему разговору. Женщины со знанием дела принялись обсуждать мою ситуацию.

— Поматросил значит и забросил, все они мужики такие! Сладку ягоду рвали вместе, а горьку, любимая, кушай одна. Да ты не волнуйся, это в первый раз страшно, а потом как на курорт.

— Ладно тебе нашла курорт! Говорят, в прошлом году наркоз кончился, в операционной рев стоял, как на бойне.

— Не пугайте вы девку! Есть наркоз, я своими ушами слышала. Завтра Лёва дежурит, такой анестезиолог, ничего не почувствуешь!

От этих разговоров мне стало сильно не по себе. Чтобы отвлечься, я обратилась к соседке:

— А вы в первый раз?

— Я то?! — она захохотала так, что кровать затряслась.

— И считать то забыла! У меня детей трое, старший в армии, хватит, отрожалась. А муж наломается на работе, придет и под бочок ко мне моститься. Тут она понесла такое, что не только лицо, но, кажется, и всё тело, до самых пальцев ног у меня покраснело. Избавление явилось в лице соседки слева, на вид, почти моя ровесница.

— Пойдем в коридоре погуляем, душно здесь, — предложила она. Девушку эту, точнее женщину, звали Олей, она была из Сочи, год как замужем за человеком старше неё десятью годами.

— Мы так хотели ребеночка! — рассказывала хорошенькая, и с виду очень благополучная Оля, — А у меня последний курс, гос. экзамены, мы с мужем решили предохраняться, я пила противозачаточные и всё равно залетела. Пришла к врачу, а он «Не за что поручится, не могу, ребенок может родиться ненормальным» мы с мужем так плакали! Он девочку хочет, бантики ей завязывать.

Оля с ее гос. экзаменами и плачущим взрослым мужем, вызывала во мне жгучую зависть, ее хорошенькое, ухоженное личико, золотое кольцо на безымянном пальце, даже складки красивого аккуратного халатика несли на себе печать уютного семейного счастья. Кем была я рядом с ней? Мною побрезговал мальчик из высокопоставленный семьи. Никому не нужная, всеми забытая, одинокая. Мать – одиночка б-р-р! Я сама себе была противна.

Вечером, когда в палате зажегся свет, и женщины разложили на тумбочках свою снедь, стало как-то по-домашнему уютно. Меня заботливо угощали бутербродами, сырками, яблоками говоря — Наедайся получше, завтра силы будут нужны. Оля читала книжку «по направлению к Свану» и сосала шоколадку. Соседка справа, сопела, укрывшись одеялом. Женщины вели тихие спокойные беседы о доме, детях, о лете, которое не за горами. Потом пришла нянечка, погасила свет и всё стихло. Я лежала глядя в темноту и думала. – Завтра.

Глава 5. Если ад существует, то он такой

Наутро, соседки по палате меня учили: — Иди первой, самое трудное ждать, и врачи в начале операции еще бодренькие, добренькие. Я слушала как в тумане. Страх боли и неизвестности, которые хуже боли, лишали способности думать. Честно говоря, мне хотелось одного: оттянуть как можно дальше ужасную неизбежность. Перед операционной стояла очередь. Меня потрясло безрассудное мужество людей, стремившихся поскорее скрыться за страшными дверями, от которых мне хотелось бежать на край света, а там хоть трава не расти.

Женщины, стоявшие в очереди, пытались шутить. — Не рожает чай, пять минут и готово дело. — Они снимали халатики и заходили туда, где раздавались гулкие, как бы не здешние, голоса врачей, звон инструментов и странное жужжание, казавшиеся особенно жутким. Я отошла подальше от оперблока и прислонилась к стене. Звуки стали затихать… в глазах у меня потемнело, накатила дурнота и ничего не стало.

Очнулась я на полу, смутно увидела склоненные лица, — припадочная что ли?

— Да нет, сомлела от страха. Остро запахло нашатырем, меня подняли и повели к палате.

– Куда?! — Раздался зычный голос, — Давай в операционную, последнюю кончаем. — В операционной стояло несколько кресел, на одном из которых, раскинув ноги, лежала женщина, врач что-то делал над ней. Я прошла, стараясь не глядеть. – Сюда, сюда! — Позвал меня грубый женский голос.

С трудом взобравшись на свободное кресло, не гнущимися пальцами пыталась завязать бахилы.

— Скорее время полвторого, — Торопила врач со злым красноватым лицом. — Ложись не дергайся, что ай?! Я сказала не дергайся, а то матку проколю! – Страшная, никогда ранее неизведанная боль, пронзила низ живота и стала нарастать, хотя казалось, что больнее быть уже не может. Я закричала, одновременно стыдясь своего крика и не имея сил молча носить страшную боль.

— Не ори! — Командовала врач. — Расслабься, расслабься, тебе говорят!

— Я не могу терпеть! дайте наркоз! Врач буквально зашлась от ярости.

— Я тебе дам наркоз! умная какая! Раньше нужно было идти, пока анестезиолог не ушел, а теперь терпи! Я тебя нарочно в живую скоблю, чтобы ты этот аборт навсегда запомнила! У самой молоко на губах не обсохло, а туда же! Ну скоро, скоро, еще кусочек остался от твоего сыночка.

— Почему сыночка? — Рыдая спросила я.

— Потому! — Отрезала врач и добавила, — Всё свободна! До палаты дойдешь или довести? Эй, давайте каталку! И крикнула вслед, — Чтобы я тебя больше здесь не видела!

В палате моё появление вызвало град восклицаний.

– Бедняга, ты что так орала? От страха? Без наркоза делали? Ну звери!

— Это Семёнова, она самая злая, свою бы дочь так!

— Да нет у неё детей!

— Не знаешь, не говори, у неё сын инвалид детства, роды были трудные, он ногами вперёд шёл.

— Да не у неё это!

— Нет у неё!

Я лежала в своей кровати с холодной грелкой на животе и с облегчением ощущала, как отпускает боль. Но что же она сказала это Семёновна? Сыночек? Почему сыночек?

Меня разбудил голос санитарки.

— Ну что разлеглись, хоть бы в палате прибрали!

— Почему вы так с нами говорите?! — возмутилась Оля, мы всё-таки больные! — Какие вы больные? — С невыразимым презрением ответила санитарка, — Вы абортницы! — Стоило ей выйти, как женщины возмущенно загалдели.

— Видали? абортницы мы! Это что же не больные что ли? Операция и есть операция!

— Презирает нас, видите ли, а кто сейчас абортов не делает? Законом разрешено! И сколько рожать? Каждую беременность что ли? А вырастить их как? Няней и кухарок содержать не можем. Ты работай и детей расти.

— Подадимся мы бабы в матери-героини, у них льготы!

— На всех героинь у государства льгот не наберется. Тут с одним то в ясли настоишься в очереди. А квартира? Вот у меня двушка, мы в ней втроём еле помещаемся, а здоровье откуда? У меня вон двое все зубы сожрали, и вены на ногах как канаты. На меня муж и смотреть не хочет.

— Не хочет смотреть, а ребенка тебе спроворил, все они днём смотреть не хотят, зато ночью!

— Так ночью то на ощупь! Женщины посмеялись, потом затихли, и тут голос подала Оля.

— Вы как хотите, а я чувствую, что убила собственного ребёнка. — Палата вновь всполошилась.

— Ты это брось! Никого мы не убили! Искусственные роды — другое дело, там уже на пятом месяце у ребёночка и ручки, ножки глазки, носик, а на седьмой восьмой неделях ничего еще нет. Так, головастик, без человеческих признаков. Они на этом сроке, еще ничего не чувствует, потому и разрешен аборт официально, никакое это не убийство. — Я слушала дискуссию в пол-уха. Мысли об убийстве не особенно волновали меня, напротив я испытывала облегчение. Всё самое страшное позади, объясняться с родителями не надо, унизительная участь матери-одиночки меня тоже миновала. Я была свободна. Свободна, вот что самое главное, можно жить дальше, как будто ничего не было. По-настоящему тягостными оставались лишь мысли о Мише. Казалось, его предательство я не переживу никогда. О как страдала моя гордость от того, что он пренебрег мной, не почему-либо, а потому, что я не его круга. Что делает он сейчас? Расслабляется на даче? А если не один? А с какой-нибудь дочерью министра или посла? Обида жгла до слез, до боли в груди. Что такое боль? Думалось мне. Сегодня в операционной я орала, умирала от разрывающий тело боли, и где она это боль? Забылась, прошла, как не было её, а то, что жгёт сейчас, самую душу, вот именно душу, это ничем не залечишь. Хоть плачь хоть на стену бросайся, а она всё будет болеть, болеть.… От мрачных мыслей меня оторвали слова неожиданно, и как мне показалось, неуместно раздавшиеся в палате.

— Нечего бабы себя обманывать, всё они чувствуют.

— То есть как? Почему это? — Наперебой заговорили женщины. Та, которая произнесла несуразицу, лежала в больнице уже около месяца, лечила какое-то мудреное воспаление.

— Я не в упрек вам, — Продолжала она, — Тоже аборты делала, от них, кстати говоря, здоровья тоже не очень прибавляется, но дело не в этом. У меня мама верующая и бабка, и дед все были верующие. Сама я не то чтобы очень, иной раз в церковь зайду, свечку поставлю, молитвы и кое-какие знаю. Однако живу как все, и грешу я бабы, без меры. Только точно знаю что грешу. Мне ещё бабка моя говорила, а она от попа знает — У младенчиков, от материнской утробы с первых дней есть душа, а значит всё он чувствует, и страх, и радость и боль и когда его убивают абортом, он тоже всё чувствует. — Несколько секунд в палате висела тяжелая тишина, а потом пошел такой крик, про попов и душу, что разобрать ничего было невозможно. Не знаю, куда бы женщин завел этот диспут, только пришла медсестра делать уколы. Неприятный разговор пресёкся сам с собою.

Около больницы меня встречала подруга, у которой я должна была отлежаться три дня, чтобы вернуться домой, отдохнувшей, посвежевшей и полной впечатлений от поездки в Питер. Подруга ахнула, увидев меня.

— У тебя такой вид, как будто ты из концлагеря вернулась.

— А ты знаешь, какими приходят оттуда? — Мрачно спросила я.

— Не знаю, но догадываюсь, очень противно было? Больно, расскажи?

— Потом когда-нибудь, одно могу сказать — если ад существует то он такой. Меньше всего, в тот момент, мне хотелось делиться подробностями перенесённых мучений.

Глава 6. Делаю выводы

Три дня в доме у моей приятельницы я была предоставлена себе и своим горьким мыслям. Листая альбомы с видами Петербурга и каталоги Русского музея и Эрмитажа, я по большей частью, носилась мыслями к недавно пережитому. Не могу со всей определенностью сказать, что сильнее занимало мое воображение: воспоминания унизительной операции, произведенной надо мной, или муки уязвленной гордости. Я радовалась и одновременно уязвлялась известием о том, что Миша как-то использовав возможности своего отца, перевелся в МГИМО. «Хорошо, что не буду его видеть», думала я, и ужасно, что не смогу ему отомстить. Чем?

Я предавалась мечтам он невозможной и изощренной мести, которая также больно уязвила бы гордость неверного возлюбленного, как он уязвил мою. В бесконечных грезах я видела себя окруженной толпой поклонников, своих родителей, внезапно повысившимися по службе, а Мишиного отца низвергнутого с вершин благополучия. И чем больше я так мечтала, тем больнее было падать в постылую реальность, где всё оставалось как есть. Для чего именно я должна была пройти этим мучением? — Думалось мне. — Почему этот мир устроен так гадко и несправедливо? Разве я виновата в том, что полюбила этого человека? Всюду, всюду несправедливость, мерзость, ложь. Закон этой жизни естественный отбор и борьба за существование. Побеждает не тот, кто лучше, добрее и умнее, а тот, кому просто повезло. Нет, ещё хуже, счастлив тот, кто не задумываясь делает несчастными других. Я, одна я пережила последствия того, что мы делали вместе, а он счастлив, весел, беспечен. Быть может, встречается с другой девушкой. Почему так? Справедливости нет, думала я, нет закона в этой жизни, кроме юридического. Но ведь это смешно, сильные мира сего, всегда смогут повернуть, так называемый закон, к своей пользе. Вздумай я жаловаться на Мишу, тянуть его в суд, принуждать к женитьбе или признанию отцовства, кем бы я стала? Посмешищем для всех, и для Миши в первую очередь. Нет такого закона, который бы рассудил нас, нет силы которая прекратит мои душевные муки. Говорят время лучший лекарь, а сколько времени мне понадобится, чтобы забыть? И так по кругу без конца.

Те три дня одиноких размышлений в квартире подруги, были далеко не лучшими в моей жизни. Они положили начало периоду, который по сей день вспоминаю с раскаянием.

Рассказывать об этом времени неинтересно. Хотя там было много всего: весёлые компании, кавалеры, которых я назло всему белому свету меняла как перчатки. Мне доставляло мстительное удовольствие мучить ни в чём не повинных молодых людей, видеть на их лицах боль, обиду, бессильную злость. Иногда, какой-то внутренний голос спрашивал меня: Зачем ты это делаешь? Я мучилась, так пусть и они мучаются, таков закон жизни. Стоит расслабиться, пожалеть, а то, не дай Бог полюбить, как тут же, не успев моргнув глазом, станешь жертвой, и сама будешь страдать. Так отвечала я своему внутреннему голосу и посылала его подальше.

В ту пору, в большой моде были гороскопы. Я увлеклась ими, вероятно потому, что они давали какую-то видимость упорядоченности мира. С их помощью можно было выявить закономерности, что-то прочитать, обезопасив себя от безрассудных и самоубийственных шагов. А если случатся неудачи, то они неизбежны, и их нужно просто пережить. Гороскопы объясняли людей, достаточно было узнать дату рождения человека, чтобы представить его характер, наклонности, а главное понять, подходит он тебе или нет. Система казалась настолько стройной, да еще время от времени, находила свое подтверждение в людях и жизни, что как говорится, грех было ей не воспользоваться.

Но в какой-то момент гороскопов мне показалось мало, они не давали картины моего личного индивидуального будущего. Это незнание тяготило меня. Словно бы, вспомнились детские страхи, ужас неведомого и смертельно опасного, ждущего тебя за каждым углом и поворотом. Я должна узнать, что ждет меня, чтобы быть ко всему готовой, решила я тогда.

Именно в этот момент мне подвернулся человек: странный и привлекательный в своей загадочности. Он экстравагантно одевался, отрицал вредные привычки, курение, наркотики, алкоголь, занимался каратэ, йогой и ходить в церковь, что по тем временам, было вещью гораздо более экзотичной, чем йога и каратэ.

Мы сошлись с ним на пристрастие к астрологии, в которой он называл себя асом, а меня любителем не без способностей.

— Ты школяр, — говорил он мне, — а я мистик высокого уровня посвященности. Мне знакомы люди, которым тебе нельзя приблизиться без опасения за жизнь. Но никого лучше и умнее их я не знаю, это священники, которые одним мановением руки могут вызвать прямо к окну дома летающую тарелку и поговорить с существами из других миров, я видел это собственными глазами!

— Не может быть! Ты меня разыгрываешь! — Сомневалась я.

— Вот тебе крест! — Отвечал мистик высокого посвящения и перекрестился бедняга. С ним-то я и поделилась своим желанием попытать судьбу, узнать свое будущее.

— Это знать, не дано никому, — ответил Мистик, — Во всяком случае, простым смертным, но я тебя познакомлю с людьми, которым открыты особые знания. Встретимся завтра у метро, я отведу тебя в один дом, будь готова ко всему, быть может, тебя и не захотят принять, но попробовать стоит.

Идя домой, после этого разговора, я чувствовала не столько интерес и решимость, сколько страх и тревогу. А ночью мне приснился странный сон: я разговаривала со своим приятелем мистиком, как вдруг, его лицо неузнаваемо переменилось, оно превратилась в харю невыносимо — омерзительного чудовища — с клыков падала пена, а из отверстия пасти раздался жуткий рык. Я пробудилась в холодном поту. Темнота давила, и я, включив свет, схватила детскую книжку — верное средство от ночных кошмаров и неотвязных мыслей. Читала я до рассвета, потом уснула и спала без сновидений.

На встречу с мистиком я не пошла и больше никогда его не видела. Лишь много лет спустя, услышала его фамилию в радиопередаче посвящённой конгрессу магов и колдунов.

После ночного кошмара, жизнь моя как то незаметно переменилась. Я разочаровалась в гороскопах, да на это уже и не было времени, нужно было основательно браться за учебу, которую я сильно запустила: наверстывать пройденное, ликвидировать хвосты. Большую часть свободного времени я проводила дома с родителями и братом. Пожалуй, здесь можно было бы завершить рассказ об этом периоде моей жизни, однако, нужно поделиться одним воспоминанием, которое живо во мне до сих пор. И хотя прошли многие годы, оно памятно мне, так, как будто, это случилось вчера.

Я лежала на диване, делая вид что читаю, мыслей не было, не было ничего, кроме острого ощущения данной минуты жизни. Из кухни доносился тихий разговор мамы и папы, брат, молча сам с собою играл в шахматы. Был ранний час весеннего вечера, в окно глядели лучи заходящего солнца, вода в баночке с цветами мать-и-мачехой, стоявший на подоконнике, радужно светилась и от неё, как от витража, разноцветно сияла вся комната. Я вдруг почувствовала удивительную внутреннюю тишину и покой. Что прошло, то прошло, думалось мне, но я принимаю всё. Всё что будет со мной, горе и радость, страдания и боль, всё, что не пошлет мне судьба, принимаю с готовностью и благодарностью. То была лишь минута, и она прошла, но память о ней освещала мою дальнейшую жизнь.

Часть 2

Глава 1. У меня появляется друг

С Алёшей Числовым мы учились в одной группе. На первом курсе у нас были добрые приятельские отношения, не более того, ведь голова моя была занята Мишей. С Алёшей было интересно общаться, он был самым умным на нашем курсе. Меня всегда потрясала легкость, с которой он сдавал, ненавистные мне, марксистско-ленинские дисциплины.

В отличие от большинства студентов, Лёша читал первоисточники, и делал из них свои выводы, а на экзамене давал точные и сжатые ответы, восхищавшие педагогов конкретностью знания предмета. Надо сказать, что мы студенты семидесятых, были ужасными фрондерами. Тех, кто тщательно скрывал неприятие Советской власти, презирали, считая трусами и карьеристами. Мы любили собраться у кого-нибудь на кухне, и со вкусом ругать правительство, идиотизм системы и маразматика Брежнева, о котором, тогда ходило множество анекдотов. Числов неизменно принимал участие в этих беседах, но в отличие от прочих, не захлебывался эмоциями. Как-то Лёша в два счёта объяснил нам, в чём конкретно заключается бредовость политэкономии социализма, все пришли в неописуемый восторг, и тут же дружно стали хвалить капитализм. Числов слушал нас с улыбкой, как малых детей. Когда же очередной оратор воззвал к нему, ища поддержки, Лёша, как всегда, четко и ясно продемонстрировал жесткость и тупиковость западной системы. Капитализм в Россию еще придет, заявил он под общие крики протеста, и вы ребятишки, на себе убедитесь, какая это неприятная вещь. Мы сочли его слова дешевым эпатажем, но Лёша, только усмехался и повторял – Дети, дети читайте серьезные книги.

— Это Маркса что-ли пошутил кто-то.

— Зачем Маркса, — пожал плечами Лёша, — Ильина, Франка. Именно эта Алёшина насмешливость пугала и отталкивала меня. Я очевидно, нравилась ему, но и меня он не щадил, ловя на незнании элементарных вещей. Стыдно матушка, мог сказать он с невыносимой насмешкой в голосе. Это я читал еще в средней школе. «Этим» могли оказаться: Сократ, Томас Манн или Сумароков. Лёша был энциклопедически образован и знал самые неожиданные вещи. К нашей специальности — архитектуре, он тоже относился как-то снисходительно и утверждал, что всё самое интересное придумали греки. Это не мешало ему с легкостью проектировать современные многоэтажки, при этом всегда отступая от общепринятых норм, в сторону чрезмерной, по мнению педагогов, заботе о благе потребителя. Ты Моцарт, гений, сам того не зная, говорил педагог, ставя Числову тройку, за недобросовестное отношение к экономии стройматериалов. Словом, Лёша был замечательной личностью. Когда бы ни его неизменная ирония, я с большей благосклонностью отнеслась бы к его явной влюблённости в меня. Но я была молода, глупа и хотела, чтобы мной восхищались. Так что общение с Алёшей я свела к минимуму, особенно в смутную пору моей жизни, когда ловила на себе, его грустный, и как бы сожалеющий взгляд. Казалось, он читает в моей душе, как в раскрытой книге. Это то и было неприятно, но когда мне понадобилось выкарабкиваться, именно Лёша пришел на помощь. Помощь его была неназойлива и внешне небрежна, он просто советовал: это пропусти, а на то обрати внимание, сопромат учи наизусть, политэкономию сдавай по моим конспектам. Благодаря ему, я снова стала учиться вполне прилично. Пожалуй, это и помогло нам сдружиться теснее. Лёшина забота и моя ему благодарность. В нашем доме он скоро стал своим человеком, особенно сблизившись с моим отцом на почве общей, для обоев страсти библиофилии. Они могли часами беседовать о левых ходах в букинистические магазины. А том, где можно раздобыть Флоренского практически даром, и где Розанова не найдешь днем с огнем, зато бывают прижизненные издания Лескова и дневники Достоевского без купюр. Мама поила Лёшу чаем, о чём ты с ним беседовала и смеялась, хотя вообще-то была человеком закрытым. Словом, Лёша стал чуть ли не членом семьи. А я перестала болезненно реагировать на его насмешки.

Готовясь к защите диплома, Лёша собрался в двухмесячную практику на Крайний Север, чтобы изучить особенности закладки фундамента в условиях Северный мерзлоты. Перед отъездом, он зашел попрощаться, мы поговорили о том, о сём, уже стоя на пороге, он вдруг сказал.

— У тебя есть два месяца на размышление.

— О чём? — сразу напряглась я, ожидая очередной интеллектуальный каверзы. — О том, станешь ли ты, наконец, моей женой или нет, — ответил Лёша и тут же ушел, оставив меня наедине со смятением.

Первые недели, я честно ломала голову над непосильным решением. Мне только двадцать два года, замужества с Алёшей, которого я знаю с первого курса, представлялось мне чем-то пресным и не романтичным. Словно кто-то ставил жирную точку, в самом начале интересного приключения под названием «жизнь». Я тогда и минуты не думала о том, кто ставит в нашей жизни точки и двоеточия. Лишь интуиция тогда подсказывала мне: не пропусти момент, никакая это не точка. Тебе предлагают наилучший, из возможных, выходов. Можно выбрать свободу, но что ты станешь делать с ней? Снова искать методом проб и ошибок? И многому ли научили тебя былые ошибки? Как бы выразиться по точнее? Это был диалог с кем-то в не меня, кто-то задавал вопросы, а я. Я молчала в растерянности, не зная, что ответить. Но чем ближе становилось возвращение Алеши, тем сильнее брала меня тоска. Как ни странно, я тосковала о нем, буквально считая дни, оставшиеся до встречи. Родители молчали, всё понимая, но воздерживались от советов. То, что они за Лёшу, было ясно и без слов. Накануне его возвращения я проснулась с готовым решением, мы встретились в институте на пустынной лестнице. Я стояла на самом верху, Лёша внизу. Он почему-то, не спешил подойти, и через весь лестничный пролет спросил:

— Ну что?

— Ничего! глупо ответила я, волнуюсь до головокружения.

— Этого и следовало ожидать, — сказал Лёша мгновенно помрачнел. «Дура» подумала я, и слух добавила.

— Ничего в смысле ничего нового, я согласна.

Глава 2. Жизнь после смерти

Лёшина бабушка сделала нам на свадьбу царский подарок — отдала свою однокомнатную квартирку на окраине Москвы, а сама переехала к дочери и зятю. Поближе к заботе, объяснила бабушка, бывшая вполне крепкой старушкой, так что, кто о ком должен заботиться, осталось невыясненным. Мы с мужем рассудили, что бабушка позаботилась о нас.

Дом стоял на отшибе, из окна был виден лес и купол полуразрушенного храма. Все стены единственной комнаты, Лёша застроил стеллажами, и густо уставил их книгами, что делало наше жилье, особенно уютным. На кухне часто собирались гости, всё те же друзья студенческой поры, и продолжались диспуты о жизни, идиотизмы заживо гниющего строя, об архитектуре, в которой на словах все мечтали создать нечто новое, на деле же проектировали все те же типовушки для спальных районов.

Муж мой принимал в этих словопрениях всё менее активное участие. Он казался самым взрослым и зрелым в нашей компании. Книги, которые он читал, становились, на мой взгляд, всё более экзотичными, Флоровский, Леонтьев, Сергий Булгаков — эти имена ничего не говорили мне, но Лёша не просто читал, а глотал их томимый какой-то непонятной мне жаждой.

В аспирантуре он учился между делом, умудряясь, почти без труда, получать пятёрки. Тему диссертации, муж избрал нечто сложное, связанное с реставрацией архитектурных памятников. И почему-то купол разрушенной церкви, маячившей и в нашем окне, всегда наводил меня на мысль о Лёшиной работе.

Сама я очень удачно распределилась в НИИ, где мы с коллегами всё больше курили, восхищаясь архитектурой Барселоны и русским модерном, бесконечно далеким от наших скучных разработок по обновлению Москвы, которые нам самим казалось ужасающим варварством.

Однажды, мне дали на одну только ночь, самиздатовскую копию книги Моуди «Жизнь после смерти» пользовавшуюся, в интеллигентных кругах, большим успехом. Хорошо помню чувство необыкновенного счастья, испытанной мною при чтении полуслепых машинописных строк. Вот оно! На свете смерти нет, есть только явь и свет, ни тьмы, ни смерти нет на этом свете…. Наконец-то любимые мною строки Арсения Тарковского нашли подтверждение, и никакое-то голословное, построенные на интуитивных догадках, а опытное.

Люди, побывавшие там, свидетельствовали о смерти, как об окончательном и прекрасном освобождении. Сам Бог говорил с ними, утешая, обещая вечное блаженство и даже шутя. Остроумие Бога, мне особенно понравилось. Читая, я чувствовала, как по телу пробегает весёлая щекотка, словно электризующая всё моё существо. Казалось, подпрыгни и зависнешь в воздухе, как Булгаковская Маргарита перед своим ведьмовским полетом.

Наутро, я выплеснула свои восторги на мужа. Он посмотрел на меня насмешливо и спросил:

— А послесловие ты прочла?

— Какое еще послесловие? А! Это чушь про святых отцов? Нет, оно мне не нравится, я в это не верю.

— Еще бы! — Засмеялся Лёша, — так неприятно! Адские муки, чудовищные бесы расплата за грехи, куда уютней верить, что там нас ждет веселый дед Мороз с подарками. Спорить с ним я не решилась, и поспешила сменить тему, так как знала, Лёше ничего не стоит разбить мою новую веру. По дороге на работу, думая о книге Моуди, я вдруг вспомнила про свой аборт, про споры, вспыхнувшие в нашей палате. А если та женщина, которая верила в душу, была права? Наверняка права, ведь Моуди пишет о бессмертии души. Но когда именно у человека появляется душа? Наверное, всё-таки в момент рождения? Или позже, когда он начинает осознавать окружающее? Мне вспомнилось, каким был мой новорождённый брат. В нём, определённо, уже было нечто осмысленное, живое, не такое как у волны или дерева, а, несомненно, человеческое. Конечно же, душа появляется при рождении, оправдав себя такими приятными мыслями, я весело вошла в институт.

Несколько дней спустя, муж сказал: — Вот тебе книга, ознакомься для общего развития. Он дал мне старенький, черный том, с почти полностью стершемся крестом на обложке. На желтоватом титульном листе, четким старым шрифтом, с ятями было напечатано: «Новый Завет Господа нашего Иисуса Христа». Это Евангелие? — Почему-то шепотом спросила я. Лёша кивнул, и вернулся к своим чертежам. Поэзия книги, вот первое, что обычно бросается в глаза интеллигентному, то есть начитанному человеку, впервые взявшему в руки Евангелие.

С первых слов, всё в нём показалось таким красивым, таким невыразимо поэтичным, что хотелось читать вслух. Второе, что поразило меня в Евангелии, это фразы, а то и целые стихи, давно знакомые по классической литературе. Ведь эти самые, или очень похожие слова, я встречала у Пушкина, Толстого, Достоевского у Диккенса и Шекспира. Значит всё лучшее, что есть в мировой литературе, созданное титанами и гениями, всё родилось из этой небольшой по объему книги, как из источника рождается река, чтобы потом стать океаном.

Несколько дней я носилась со своим открытием, как курица с яйцом, но странно, мне не хотелось этим делиться ни с кем. Что-то, по-видимому гордость, подсказывало, моё открытие о Евангелии, как первоисточнике культуры, это велосипед, давно известный всем образованным людям. Поэтому я, молча и потаенно радовалась своему велосипеду, довольная уже тем, что открыла его для себя самостоятельно. Третье, наиболее важное открытие, я сделала, читая нагорную проповедь. Красота слов, по-прежнему волновала меня до слез. Но не это было главным. Я всё это знаю давным-давно, более того знала всегда. Всю мою жизнь, я несла в себе это знание, задвинув его в самую дальнюю глубину мыслей. Но я знаю это, так же как то, что я человек, что лес это лес, а земля эта земля. Но про человека, лес и землю мне было кем-то и когда-то объяснено и показано. Откуда же я могу знать, что то, что говорил Христос, стоя на горе, перед множеством народа, совершенная абсолютная, правда. Никто и никогда не объяснял мне этих истин, а я их знаю, откуда? Значит Иисус Христос не просто историческое лицо и тогда то, что он сын Божий, Бог — это, несомненно. Следовательно, он властен своей волей, вложить знание истины в каждого человека от рождения. А само рождение, это не простое стечение обстоятельств, но закономерность. Получается, что мои мать и отец встретились, чтобы произвести на свет меня, и все дальнейшие ссоры, развод, уже не имеет значения для того, чтобы я продолжала быть и знать.

Эти мысли приходили и уходили, но без Евангелия стало невозможно жить. Я везде носила его с собой и открывала при каждом удобном случае, на первой попавшейся странице. Привыкнув думать литературными цитатами, я открывала книгу, мысленно говоря, от жажды умираю над ручьем. Как-то в час-пик, стоя в вагоне метро, перечитывая нагорную проповедь, я заметила, что человек, стоящий рядом, силится читать, глядя через моё плечо, повернув книгу так, чтобы попутчику было виднее, я радовалась тому, что нас двое. Мы с незнакомцем словно составляли тайное братство, он стал дорог мне, как давний и близкий друг. Если бы Евангелие не было бы такой редкостью, я не задумываясь, отдала бы книгу незнакомцу, а так, он лишь с сожалением вздохнул, когда я закрыла его, собираясь выходить. Вот человек, тоже умирающий от жажды, думалось мне. И сколько таких?!

Глава 3. Алёшин путь

Муж ни о чём не спрашивал меня, хотя я и ждала от него вопросов о впечатлении, произведённым Евангелием. Ждала и боялась, но не насмешки, как прежде, тут было другое. Как я догадалась позже, Алёша прекрасно понимал, что со мной происходит, ведь он уже прошел через это, и знал, такое нужно пережить в тишине, наедине с собою. Сама же я, быть может, впервые в жизни, осознала, как трудно сказать. Не просто болтать словами и цитатами, а членораздельно выразить невыразимое. Душа ждала, нет, жаждала какого-то реального шага. Ну и тогда не раз была прочитано Евангелие от Матфея, а, следовательно, и первые слова Иоанна Крестителя. Но в тот момент, для меня они были поэзией, метафорой, не больше. Да, я пила Евангелие как воду, и в этих первых жадных глотках, было много эмоций, восторгов, страстности, и всё же, под воздействием великой книги, что-то зрело во мне.

Как-то ночью, я открыла Евангелие от Иоанна и стала читать беседу с самарянкой. «Кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать вовек; но вода, которую Я дам ему, сделается в нем источником воды, текущей в жизнь вечную.» Раскрытая книга лежала передо мной, прочитано на современном русском языке, внезапно зазвучала по-другому, «аз есьм вода живая». Из какой прапамяти, явился мне этот удивительный язык, почти незнакомый и сладкий как мёд. Я плакала, сама того не замечая, и думала с невероятным облегчением: пора, мне пора домой, всё здесь кончено, бессмысленно и неинтересно.

Проснулся муж, и с удивлением, молча смотрел на меня, потом спросил: куда тебе пора? Оказывается, я говорила вслух. — Мне пора креститься, — Ответила я. — Однако темпы! — Сказал Лёша и засмеялся, но совсем не обидно, у меня между первым прочтением Евангелия и таким решением прошло 15 лет. — Так ты, наверное, прочел его ещё в первом классе? — Парировала я. — Нет в пятом, — Серьезно ответил Лёша.

Старое прабабушкино Евангелие, он нашел как-то летом на чердаке деревянного дома. Зная, что родители не верят в Бога, и только посмеются над ним, десятилетний мальчик читал книгу тайком, всё там же на чердаке. Родители думали, что он играет, и не мешали ему. Алёша всё лето читал Евангелие, Деяния и Послания Апостолов. Откровение Святого Иоанна Богослова, произвело на него огромное впечатление. Вечерами засыпая, он повторял про себя: ангелу ефесской церкви напиши: так говорит держащий семь звёзд в деснице своей, ходящий посреди семи золотых светильников. Ночью ему снились звуки ангельских труб, таинственные видения апокалипсиса.

Поговорить с бабушкой, сомневался Алёша, нет, не буду, еще скажет, что всё это поповские сказки. Идти в церковь, в соседнюю деревню, Алёша не решился. Его отсутствие могло быть замечено старшими, пришлось бы сознаваться, а уж тогда.… Нет, мальчик ни с кем из близких не хотел делиться своим новым знанием. Там же на чердаке в сундучке, под почерневшими иконами, Алёша нашёл медный нательный крестик. Мальчик забрал его с собой в город, и тайком носил в кармане. Во время школьных занятий, он незаметно доставал крест и любовался им. Но постепенно увлечение прошло, крестик затерялся в глубинах письменного стола.

Алёша стал читать Сократа, Платона, Монтеня. Родители приходили в ужас, от такого недетского круга интересов, а сын нарочно, подразнивая их, цитировал Толстова «Монтень пошл». Миновало время подростковой бравады, Лёша увлекся архитектурой, чем немало утешил родителей. Теперь они охотно давали ему деньги на необходимую литературу. Лёша бродил по букинистическим магазинам и чёрным рынкам, выискивая книги, дававшие пищу его пытливому и ненасытному уму. То были труды, по преимуществу, русских философов начала века, опасно родственные богословию, но и они не удаляли жажды новых и более широких знаний. Алеша мечтал поступить в духовную семинарию, где как он знал, давалось лучшее и недоступное другим, гуманитарным ВУЗам образование. И всё же, на это он не решился, пожалел родителей, работавших на закрытом предприятии. Сын семинарист мог испортить им биографию.

Крестился Лёша уже, будучи женатым, я ничего не знала, когда вопроса «есть ли Бог» для него не осталось. Бог не только был, он заповедал креститься всем, он основал церковь, вне которой нет, и не может быть спасения. Всё это, для аспиранта Числова было ясно и определенно, когда он, сильно рискуя, была середина восьмидесятых, отправился в деревенскую церковь, чтобы побеседовать со священником и принять крещение.

Глава 4. Первый шаг

Всё это муж рассказал мне в электричке, пока мы ехали в деревенский храм к отцу Севастьяну, у которого крестился Лёша. Я попросила мужа подождать меня около церкви, хотелось всё сделать самой. Служба недавно кончилась, последние прихожане покидали храм. Довольно большой снаружи, внутри он оказался неожиданно маленьким и по-деревенски уютным. На дощатых, свежеокрашенных полах, сияли отблески солнца. Лучи солнечного света наискось пронизывали храм, оставляя в тени иконостас. Играя, на ярко начищенных подсвечниках и преломляясь в больших банках с цветами, что стояли у аналоя с праздничной иконой. В этом, как нарочно, подстроенном световом эффекте, было что-то радостно – знакомое, приветливое и успокаивающее. Было пусто и тихо, только из алтаря доносились шаги и покашливание.

Я неумело и робко перекрестилась, когда вдруг, из боковой дверцы алтаря, вышел невысокий седой священник, в черном подряснике.

— Здравствуйте отец Севастьян, — Сказала я. Он быстро подошел, посмотрел строго и спросил.

— Желаете поговорить?

— Очень желаю!

— Тогда сядем, — Батюшка повел меня к скамеечке углу храма. Я представлюсь.

— А! Так – так! Мужа вашего знаю, серьезный человек, но не очень усердный прихожанин. Так что же? — Теперь или никогда, решила я, и заговорила. Спеша и запинаясь о своих впечатлениях от Евангелия, о Самарянке, и «Аз есмь вода живая…» о желании креститься, и даже о книжке Моуди.

— Полезная книга, — Неожиданно сказал отец Севастьян. Я только рот открыла, — Годится на растопку, горит хорошо, — Сказал батюшка и засмеялся, обнаружив недостаток двух зубов, от чего стал похож на простого деревенского деда. Лишь время спустя, получив представление о священнической жизни, я в полной мере, смогла оценить терпение и такт отца Севастьяна, и собственную бестактность, свойственную, впрочем, и многим церковным людям.

Целый час, он уставший после службы, и наверняка сильно хотевший есть, слушал меня, не проявив и тени нетерпения. Только когда в животе у него неожиданно громко заурчало, батюшка заметив моё смущение, весело сказал: брюхо говорит — обедать пора. Он поднялся с лавочки, велел прийти через неделю с новой белой рубашкой и нательным крестиком.

Он уже выходил из храма, когда я спросила:

— Батюшка, аборт это убийство? Отец Севастьян резко повернулся, и как мне показалось, став выше на целую голову, уронил весомо и строго:

— Убийство. Он быстро прошел к священному ящику, порылся в книгах, взял одну и протянул мне. На серенькой невзрачной обложке значилось: «акафист покаянный жен, загубивших младенцев во утробе своей». Батюшка, простившись, поспешил к домику с пышными и гераньками в окнах. Я стояла в церковном дворе, смотрела на обложку и твердила: жен загубивших… жен загубивших.… Неужели это обо мне? Подошел муж, и я быстро спрятала книжечку в сумку.

Так получилось, что первый акафист, который мне довелось прочесть, оказался покаянным. В каждом его икосе, вместо обычного акафистного припева «Радуйся» повторялась: «Помилуй мя». Ещё не знавшая церковнославянского, я не многое поняла в прочитанном. Впереди была благодать крещения, первая радостная пора церковной жизни.

Глава 5. Бесплодная смоковница

Венчались мы вскоре после моего крещения. Когда батюшка читал молитвы о сынах сынов, мысль моя невольно задерживалась на этих словах со смущением, и даже страхом. Нет, я не боялась увидеть множество детей окрест трапезы нашей, опасение было противоположного характера, ведь нашему браку скоро три года, а детей нет – как – нет. Словно угадав мое сомнение, отец Севастьян сказал в напутственном слове, о том, что брак благословленный церковью, а значит Богом, благословится и рождением деток, если даже доселе, в невенчанном браке деток не было.

На время эта мысль утешила меня, но шли месяцы, и я оставалась праздной. Не помню уж, в какой момент горьких размышлений на эту тему, я вспомнила врача, направлявшего меня на аборт. Что-то об опасности бесплодия после насильственного прерывания первой беременности. И тут же память угодливо подсказала примеры двух знакомых женщин, благополучно родивших не только после одного, но после нескольких абортов. Что-то здесь от лотереи, думала я, одним везет, другим не очень. А вдруг, я попала в число невезучих? Нет, чепуха! Кто верит в случайности, тот не верит в Бога.

Я, как большинство неофитов, с легкостью разложила всё по полочкам. Грех детоубийства смыт таинством крещения, брак узаконен в Церкви, и теперь Господь благословит меня ребёнком. Не сразу, конечно, нужно помытарится, подождать.

Этими рассуждениями я поделилась с отцом Севастьяном. Он помолчал, повздыхал, и посоветовал молиться купно с мужем Спасителю и Божией Матери о подании детей, читать покаянный акафист жен загубивших младенцев. На моё радостное: — Я так и думала, — Батюшка неожиданно добавил — Проверься у врача, бесплодие нужно лечить. — В первый момент мирской характер совета потряс меня, трудно предположить, куда бы меня завели гордые и своевольные мысли, если бы не безусловное доверие священнику, сорок лет ведшего паству, через препятствия, рядом с которыми моя проблема была просто смешной. И всё же, червь сомнения точил мою душу. Странные советы дает священник, что могут какие-то врачи, против воли Божией? Спасла меня простая мысль о послушании, как духовник велел, так и делай, а там будет видно, всё узнается по плодам.

Так начались мои долгие мытарства по больницам, где в общей сложности, мне пришлось провести около года. Обследования, лечения, снова обследования. Госпитальный период растянулся на несколько лет. Обстановка клиник, с их обветшалостью, бедностью, плохими условиями и постылой казенкой, очень скоро стало привычной, и как кажется, во мне на всю жизнь выработалось смирение, перед внешними неудобствами, людской скученностью, неприятным больничным запахом, разнообразными, зачастую весьма неудобными, характерами медперсонала.

Но там я узнала и оценила многих врачей и медсестёр, не только профессионалов но и подвижников своего дела. Опыт, его не приобретешь дома среди уютных книжных стеллажей, даже в храме почти каждый прихожанин со своими сильными и слабыми сторонами, знаком удобен тебе уже в силу привычки. В храме, куда приходишь, как в дом родной, и тебе отведено в привычное и уютное местечко. Быть своим, как это легко, как расслабляюще приятно. Когда в первый раз я легла в больницу, то не скрывала своих религиозных взглядов, как бы слегка бравировала ими. На тумбочке иконка, Евангелие, молитвослов. То было начало перестройки, и скрываться не было необходимости, позволялось вполне безнаказанно носить крест, читать правила на виду у всей палаты, (хватило ума делать это не вслух, а про себя) открыто говорить о своей вере, рассказывать о Церкви.

Женщины, лежавшие со мной в одной палате, реагировали на это по-разному. Находились такие, что открыто смеялись и шутили над моим чудачеством. — Молодая, красивая, замужняя, и что ты дурью маешься? — Удивлялись они. А я повторяла про себя, «блаженны, егда есте поносят вас» и совершенно всерьез думала об этих, таких же как я, бедолагах, как о своих гонителях, терпела, видите ли, за веру. С этими я в споры не вступала, кротко снося поношения. Хотя кротость моя была внешняя, в душе же, порою, бушевали бури и желания являлись далеко не христианские. А не честнее было бы отбросить их острым словцом, которые иногда так и просились на язык?

Были и другие, с которыми я вполне могла ощутить себя, если не светом миру, то хотя бы рядовым воином Христовым. Ведь у неофитской поры, есть свое объективное преимущество – благодать, которую Господь щедро одаривает всех новоначальных. Вот это та благодать давала силы и разум отвечать на пытливые расспросы женщин. Большинство вопросов, задаваемых мне тогда, ныне поставили бы меня в тупик, а на ту пору, откуда силы и слова брались? Умственное зрение, по благодати, тогда было ясным. И видно было далеко, во все концы света.

Но и совопростницы встречались всякие, иные впитывали жадно как губки, другие слушали с интересом, словно занимательную историю, благо больничного времени девать некуда, а послушать про чудесное, Божественное неотмирный русский человек всегда охоч. Третьи, разгорячаясь, вступали в споры, и как радостно было победить и убедить. Не моего ума дело, но иной раз подумаешь, хоть одну душу привели к Богу бесконечные те дискуссии, между тяжелыми процедурами в долгие часы лежания и сидения на продавленных больничных койках. Кто знает, главное, чтобы навсегда отвратившихся соблазненных неверным, и поспешным словом, среди моих слушательниц, не оказалось.

Новоначальные, зачастую рубят сплеча, сердцеведец из него никакой, а вот раздражитель очень даже хороший. Как то одна из соседок по палате, подошла ко мне в коридоре и стала расспрашивать о том, что волнует не всех, но многих: что считать грехом? Совершенно не помню, что я ей отвечала, скорее всего, популярно изложила ветхозаветные заповеди. Это и советскому человеку, было в какой-то мере знакомо, недаром большевики догадались влить свою идеологию в крепкие мехи Божьего закона, но когда речь пошла о Завете Новом, тут у нас с соседкой по палате вышел разлад. То ли скверные и нечистые уста мои, не должны были дерзать произнесением Христовых слов, или напротив, велика была благодатная сила, исходившая от самих этих слов, даже через посредство такого худого носители как я, но реакция женщины потрясла меня и запомнилась надолго. Лицо ее, обычно спокойное и красивое, вдруг страшно изменилось на моих глазах. Оно багрово покраснело, глаза как-то скосились, рот хищно и некрасиво искривился, из него полилась хула на Церковь, Бога, на сытых и лживых попов… Я стояла, онемев, добила меня самая безобидная фраза: — Да кто ты такая? Но обида прошла быстро, на смену ей пришло рассуждение. Всю ночь я не спала и, ворочаясь в неудобной больничной кровати думала: Действительно, кто я такая? Кто дал мне право получать людей, которых я совсем не знаю? Может быть, все эти женщины гораздо лучше меня, ведь не моя заслуга, что Бог дал мне умного мужа, подтолкнувшего на верный путь. Не я пришла, а Господь привел меня в свою церковь. Дал духовного отца, одарил благодатью, которую, ещё неизвестно, сумею ли удержать. Разве вера моя испытана, закалена в страданиях? Хоть один ухаб встретился на моём коротком церковном пути? Мне ли говорить со властью? Нет во мне власти, и никакой я не свет миру, лучшее, что могу, но могу ли сделать? Это быть примером тихого богобоязненного жития. Стяжи дух мирен, и около тебя спасутся тысячи. Вот задача, но она по силам святым, а я то куда? Не знаю, чего было больше в тех ночных размышлениях: мучение смиряемой гордости, или едва уловимое дуновение покаянного чувства. Как бы там ни было, но на утро не замедлил результат. Женщина, кричавшая на меня накануне, заметно смягчилась, и даже стала ко мне немного дружественнее и ближе, чем прежде.

Простились мы полюбовно. Она выписалась из больницы раньше меня. Даже расцеловались на прощание, и она шепнула: не сердись на меня, спасибо тебе за всё. Внутри я сгорела от стыда, и осталась с отчетливым чувством вины. Больница, давая драгоценный опыт общения, учила меня. Не знаю, кто как, а я на собственных ошибках поняла, что благодатью нельзя разбрасываться, не то чтобы бисер рассыпать перед свиньями, хотя отчасти бывало и такое, но дар знаний истинный, ничем своим не подкрепленный, не выстраданный не политый потом и кровью души. Стоило хранить молчание, так же как в самом начале пути, я сохраняла сокровище евангельских слов. А тут не удержалась, стала бросать обеими горстями направо и налево нимало не заботьтесь о том, что опустошаю свою душу. Быть может, отчасти, поэтому для меня быстрей, чем для многих моих ровесников по жизни духовной, настала пора уныния, и пришло ощущение богооставленности.

Не раз, лежа в больнице, я испытала малодушный страх, холодное отчаяние. Не раз, со слезами мысленно кричала: Господи почему ты оставил меня? Да и объективных причин было к тому хоть отбавляй. Обследования давали путаные результаты, врачи бились надо мной, подвергая болезненным процедурам. Медсёстры сокрушались: — Зоя ты наша Космодемьянская, все вены в дырках, живого места нет, ну куда прикажешь тебя колоть? — И кололи в ладони, ступни, словом туда, где оказывалось ещё больнее и труднее вытерпеть. Не раз я задумывалась над тем, какой прок во всех этих обследованиях и лечениях, результата нет – как – нет. Бесплодная смоковница оставалась, как и была, бесплодной.

Глава 6. За что Господи?

Не стану грешить на себя, я очень скоро поняла за что терплю. Детоубийство страшный грех, всей жизни не хватит чтобы искупить его. Что по сравнению с этим, мои мучением? Раз мне даже пришлось перенести чистку — операцию сходную с абортом. Делали ее под местным наркозом, и всё равно было очень больно. Я сжала кулаки так, что ногти впились в ладони, но молчала как партизан. Медсестра стоявшая рядом, смотрела на меня с неподдельным сочувствием. Врач, закончив операцию, сказал одобрительно: Молодец, на редкость терпеливая женщина. Я едва не просияла от гордости. Но как только прошла боль, и мысли упорядочились, устыдилась этой гордости. Симметричность преступления и наказания было слишком очевидной, знаю, за что терплю, тоже мне Жанна Д’Арк! То ли дело другие, искренне не понимавшие за что. Иногда по ночам, мы просыпались от криков доносившиеся из операционной. По опыту знали, что привезли очередную бедолагу с кровотечением, и теперь чистят под местным наркозом, а то и по живому. Анестезиолог в ночной бригаде не дежурил, препаратов для местного наркоза, порой, в больнице не случалось, крики постепенно стихали и мы засыпали.

Одну из таких ночных страдалец, после чистки поместили в нашу палату, она плакала и твердила: — Господи за что? За что мне такие мучения? — Сердобольные соседки по палате утешали её, как могли, у кого-то нашлось успокоительное лекарство. Женщина, всхлипывала всё реже, затихала.

А мне вспомнилась беседа с батюшкой, что — то допыталась я у него о мучении детей, или просто хороших людей. Ответил он просто: — По справедливости. Всем смертная казнь, по Божьему милосердию, только страдания, да о чём ты говоришь? Он взял меня за плечи и резко повернул к голгофе, большому потемневшему распятию. Что здесь скажешь, сам Господь лучший и безгрешнейший висел на кресте, обливаясь пречистой своей кровью. Для меня вопросов больше не было.

В больнице, глядя на бесконечную череду женщин с их кровотечениями, болями, от которых иные криком кричали, на сестер своих по бесплодию и хроническим женским недугам, глядя на них, и хорошо понимая, что страждут все по своим грехам, я молчала. Кое-чему и меня научила жизнь, указывать на грехи имеет право только священник, да и от него не всякий примет и выдержит обличение. А мирянин, просто не имеет права указывать и обличать. Кто ты такая? Вот именно, кто ты? И так, я наблюдала, слушала, сочувствовала, порою даже плакала, вместе с ними, потому как от иных истории и камень бы зарыдал, а историй насмотрелась и наслушалась я в больницах, что называется, выше головы.

Сколько судеб прошло предо мной, какие несчастья, какие уроки. Постепенно высвобождаясь из зацикленности на своих проблемах из самодовольства моего прямолинейного ведения истины, училась я всматриваться в жизнь. Не ради ли этих не навязчивых, из потока житейского, бравшихся уроков нравственного богословия, провела я в больницах столько времени. Может быть, и совершенно бесполезно с медицинской точки зрения.

— Лечат, лечат — ворчала нянечка, усердно намывая полы в нашей палате, и вдруг с грохотом бросив швабру изрекла: — Не в лечении смысл!

— А в чём? — Хором спросили заинтригованные женщины.

— Я здесь тридцать лет трусь и вижу, что толку ни в чём этом нету, а как Бог даст. — Отвечала няня.

Не знаю, была ли она верующей, или просто повторяла то, что народ говорит сотни лет, кто с верой кто с суеверием, а кто и автоматически, по привычке. Была та нянечка странная, как бы блаженная в своей открытости и доверчивости даже к тем, кто явно над ней насмехался. Я любила слушать её, она рассказывала смешно и выразительно, обладая очевидным талантом устного рассказа. Одну из няниных истории, впрочем, совсем не смешную, позволю себе пересказать, поскольку в моём правдивом повествовании она более чем уместна.

Глава 7. Ника, детка моя

Нянечка жила тогда, как она выражалась, на поселке, в частном доме, который ее семья делила с семьей директора местного завода. У директора была жена, позволявшая себе редкую, по тем временам, роскошь не работать, а сидя дома воспитывать единственную дочь Веронику.

Ника была поздним ребенком, родители тряслись над нею, как над сокровищем, главной радостью жизни. Девочка росла умной, красивой, покладистой. В школе была первой ученицей, и к великой гордости родителей, окончил десятилетку с золотой медалью, единственной на весь поселок. По словам нянечки, Вероника поступила в какой-то мудреный институт, в который все срезались, а Ника хоть бы что, на одни пятёрки.

Закончив первый курс с отличием, она уехала отдыхать на море, и познакомилась с молодым человеком, тоже студентом, а зимой вышла за него замуж. В браке Вероника была счастлива, муж, по примеру Никиных родителей, буквально молился на жену, сдувая с неё пылинки. Вскоре Ника забеременела, чем привела маму и папу в ужас. Учиться ещё и учиться, какие дети? Родители настояли на аборте, и буквально за руку отвели дочь в больницу. Позиция зятя, видимо не бралось в расчёт. Впрочем, няня ничего об этом не рассказывала.

Ника продолжала учиться, радуя родителей своими успехами. В посёлке много говорили о блестящем будущем директорской дочки. Вторая беременность случилась, когда Вероника поступила в аспирантуру, и снова, слезы матери, уговоры сделать аборт, освободить себя ради будущего. В этот раз, как и в первый, Вероника пыталась сопротивляться, уговаривала мать, обещала перейти на заочное отделение, учиться несмотря ни на что. И снова мать победила, Вероника сделала аборт, опять восторженные рассказы родителей об отличной учебе в аспирантуре, планы на будущее, диссертация, успешная карьера. И уже писалась диссертация, когда Ника, снова некстати, забеременела. Тут уж она сама поняла, либо – либо, доверилась соседям Вероникина мать.

— Сами знаете, рассказывала нянечка, как оно в жизни бывает, первая колом вторая соколом, а уж потом мелкими пташечками. От очередной беременности Ника отказалась, когда ей засветила выгодная заграничная командировка. Вероника с мужем прожили за рубежом несколько лет, и вернулись оттуда, что называется, материально обеспеченными. Купили кооперативную квартиру, обставили её, и наконец, решили, что можно и ребёнком обзавестись.

Постаревшие родители, тоже вдруг замечтали о внуках. Дочери шел двадцать восьмой год, и беременность, впервые желанная для всех, протекала в атмосфере всеобщей заботы о будущей матери.

Вокруг Вероники ходили на цыпочках, спеша удовлетворить всякое желание и всякие каприз. Муж загодя исхлопотал место в одном из лучших роддомов Москвы. Ника легла туда за месяц до родов, мало ли что. Она находилась под неусыпным наблюдением врачей, всё шло хорошо, ребёнок в утробе вел себя примерно, в нужный момент перевернулся вниз головкой, пуповиной не обмотался. Подходил срок родов, когда у Вероники поднялась температура. Сделали анализы – сепсис. Что? Откуда? Врачи решали что делать, а Вероника умирала. Температура за сорок, отключённое сознание, бред. Родителей впустили в палату к умирающей, где отец рыдал как ребёнок, а мать мерно билась головой о стену, повторяя – Ника, доченька моя! Так и умерла, с ребеночком в животе, — Рассказывала нянечка, так и похоронили.

На родителей жалостно было смотреть, всё потом ходили на могилку вдвоём, самой ухоженной и красивой могилка была на кладбище. Памятник большущий поставили, отовсюду видно: «незабвенной, любимой дочери и внуку» что-то такое, стихи ещё.

Нянечка закончила свой рассказ, и в палате повисла тягостная тишина, которую неожиданно нарушила Гуля, самая молодая из нас, она пятый месяц лежала не вставая, сохраняла беременность.

— Вот я и думаю, — Сказала Гуля лежим мы все здесь, мучаемся, сначала чтобы забеременеть, потом чтобы сохраняться, родим, наконец, и после всех этих мытарств возьмем и задушим собственных детей родительской любовью. Гулина реплика, вызвала обычной, в таких случаях, спор, женщины разделились на два лагеря, одни утверждали, что аборты к страшной Вероникиной кончине никакого отношения не имеют, другие, их было меньшинство, стояли за то, что причина именно в абортах. Первый лагерь, многоголосно напирал на второй:

— Значит это Божья кара? И, по-вашему, Бог такой жестокий?

— Бог или Бог, — Отвечали им, а в жизни всегда так, рано или поздно приходит расплата. Неизвестно насколько затянулось бы дискуссия о расплате, которая одних настигает, а других почему-то нет, как в неё вклинилась одна из женщин с рассказом о своей подруге.

Подруга эта, назовем её Таней, тоже студентка и вышла замуж, поселилась в доме супруга. Со свекровью Таня ладила, мужа любила, всё шло хорошо до той поры, пока свекровь не узнала что Таня на четвертом месяце беременности. Вопрос она поставила ребром: либо делаешь аборт, либо выметаешься отсюда, а мальчику моему, портить жизнь не позволю. В том, что свекровь сумеет развести её с сыном, Таня чего-то не сомневалась, слишком была молода и влюблена в мужа, чтобы здраво рассуждать, а тем более вступать в борьбу с женщиной, от которой чувствовала себя зависимой. Свекровь же требовала не только немедленного прерывания беременности, она пожелала проделать это втайне от сына – Зачем де зря травмировать мальчика! Для бедной запуганной невестки, все были жребии равны.

Таня согласилась на все условия. Аборт на таком большом сроке, разумеется, по блату был сделан, мужу сказали, что случился выкидыш, а через несколько лет, они всё-таки развелись. Тогда муж, расставаясь с Таней, упрекнул её за бездетность. Она лишь молча сглотнула обиду, что сделано того не воротишь, а вбивать клин между матерью и сыном сочла неблагородным. Вскоре Таня вышла замуж, второй брак оказался и удачным, и прочным, вот только детей не было. Таня пыталась лечиться, но диагноз — закупорка обеих труб, не оставлял надежды, и она смирилась с неизбежным.

Однажды ей позвонил бывший муж, он просил прощения за свои жестокие слова, жаловался, что детей у него нет и в новом браке.

— Наверное, дело во мне, сказал он, имеет в виду физиологическую сторону дела.

— Наверное, в тебе, отвечала Таня, имея в виду совсем другое.

Глава 8. Полина

Надо заметить, что лечиться и обследоваться мне приходилось в разных клиниках. В первый раз я лежала в обычной районной больнице, со всеми возможными неудобствами: палата на десять человек, туалет в конце длинного коридора, душевая, работавшая два часа в сутки, и так далее и тому подобное. Но всё это, искупалось, так сказать, человеческим фактором. Персонал в обхождении с больными, был, может быть, слишком прост, но зато и душевен, и сострадателен. Соседки по палате, сколько их не менялась на моих глазах, вели себя по-дружески и жили как бы одной семьей. В такой атмосфере нетрудно было мириться со всякого рода бытовыми неустройствами, и больница через день-другой, уже казалась родным домом.

Но вот, мужу удалось неплохо, по нашим с ним понятиям, заработать. Большую часть средств, Лёша решил потратить на самое главное — моё обследование. Он устроил меня в платное отделение, при одном из самых престижных родильных домов Москвы, с оборудованием по последнему слову медицинской науки и условиями прямо-таки царскими.

Всё здесь блистало чистотой, в коридорах лежали ковры и стояли цветы. Палаты были устроены по принципу боксов: на четыре — пять человек, со всеми удобствами. Врачи и медсёстры, облаченные в заграничную форму, были деловиты, сдержаны, отделены от больных как бы невидимой стеной. Эта западная деловитость, придавало персоналу вид солидный и значительный. И вселяла в пациентах некоторый священный трепет. Мысль о палате на четверых, радовала меня до той минуты, пока я в эту палату не вступила. Женщины встретили меня холодной отчуждённостью вплоть до того, что первые два дня мне отвечали только «да» и «нет», разговора не принимали, держа тоже, как бы за невидимой стеной. В тот момент мой больничный опыт был невелик, и я страдала весьма распространенным синдромом уныния, вызываемым, обычно всякого рода казенными заведениями в людях нервно — неустойчивых и слабых духом.

Атмосфера палаты подействовала на меня угнетающе. Когда я пожаловалась на этом мужу, пришедшему навестить меня, он ответил, — Да дорогая, мы вступили в холодный мир капитала, впрочем, если хочешь, я тебя сегодня же отсюда заберу. Но я устыдилась своего малодушия и решила остаться. Действительно, всюду жизнь, как любил говорить один мой коллега. Потерпев с недельку, я ощутила, что ледок отчуждения таит. Общая проблема – бездетность, и общее стремление иметь детей, как-никак объединяло всех нас. Меня — жену простого строителя – реставратора, пижон — предпринимателей, нового, едва народившегося в постсоветской России класса.

Вскоре, мы уже знали друг о друге много, болтали, смеялись и делились вкусненьким, которое получали от родных сверх всякой меры. Но странно: в районной больнице, с её многолюдными палатами, я ни разу не ощутила стремление избавиться от общества. Вынужденное многолюдство, ни мало не стесняло меня. Здесь же, где нас было так немного, в просторной и удобной палате, я как никогда, жаждала уединения и искала его. Уходила в пустой холл, где часами сидела, читая или предаваясь немудреным мыслям.

Здесь-то я и познакомилась с Полиной, тоже искавшей уединения. Поначалу, мы лишь кивали друг другу с улыбкой понимания, словно говоря: Что брат, тяжело с людьми? — Потом стали обмениваться репликами и вопросами, — Давно ли здесь, с чем лежишь?

Полина лечилась от мастопатии и радовалась, что у неё не нашли предполагавшегося онкологического заболевания. По-настоящему, мы разговорились после одной её фразы:

— Когда у меня обнаружили рак груди, я совсем не удивилась, потому что давно ждала чего-то такого.

— Почему ждала? — Удивилась я. Полина немного помолчала, а потом ответила неожиданно страшно:

— Я человека убила. — После некоторых разъяснений, я поняла, о чём речь. Но продолжала смотреть на Полину с почти неприличным изумлением. Впервые мне встретился абсолютно не церковный человек с таким острым покаянным чувством.

Её история начиналась вполне обыкновенно: в семнадцать лет первая любовь, интимное сближение с полной, как выразилась Полина, отключкой мозгов. Она жила в маленьком военном городке, где все знали друг друга. Родители — школьные учителя, дорожили своей репутацией, дочерей растили, держа дистанцию, в строгости чрезмерной. Ни о каких задушевных беседах с отцом и матерью речи быть не могло, поэтому свою влюбленность Полина от них тщательно скрывала. Об интимных отношениях женщины с мужчиной она не имела представления настолько, что в семнадцать лет едва догадывалась, откуда берутся дети. О том, что беременна, она узнала в месяце на втором, когда поделилась с ближайшей подругой своими странными ощущениями.

— Представь себе, рассказывала Полина, гарнизон в тайге, ближайший город за двести километров, без родителей я никуда и никогда не ездила, что делать? Куда податься?

Возлюбленный, узнав о беременности Полины, тут же дал стрекача в город под видом поисков работы. Полина осталась наедине со своей страшной тайной. Пойти в гарнизонную поликлинику ей и в голову не пришло, это означало стопроцентную, немедленную огласку. Жизнь в городке была не богата событиями, а внебрачная беременность учительской дочки, могла дать пищу для разговоров на целый год, а то и больше. Поразмыслив, Полина решилась открыться самому близкому человеку – матери. Та обозвала дочь сволочью и непотребной женщиной, разрыдалась, надавала Полине по щекам и приказала держать случившееся в строжайшей тайне от отца. Что люди скажут? От этой страшной мысли Полинина мать в одну ночь состарилась на десять лет. Беременность решено было скрывать ото всех и изводить домашними средствами. Мать парила Полину в горчичной в ванне, поила молоком с йодом, отваром пижмы, заставляла прыгать со шкафа, но ребёнок держался крепко и развивался нормально, несмотря на все усилия своей обезумевший от страха бабушки.

Мать билась над несчастной, напуганной дочерью два месяца, живот у Полины заметно округлился, она каждый день туго обматывалась полотенцем. Ребёнок, такой нежеланный, такой ненавистный, продолжал в ней жить и расти. Шел пятый месяц беременности, когда Полинина мать решилась-таки поделиться тайной с мужем. Его от ужаса чуть не хватил инфаркт, но будучи мужчиной, а значит человеком действия, Полинин отец, едва придя в чувство, разработал стратегический план.

Решено было увезти позорницу подальше от городка, не в ближайший город, а в столицу края, где знакомых случится, никак не могло. Отец снял со сберкнижки свои сбережения, и снабдив ими жену, велел обратиться в роддом и всеми правдами и неправдами добиться согласия врачей на искусственные роды. Дальнейшее Полина помнила смутно: как ехали в автобусе и поезде, как поселились в гостинице, как мать уходила куда-то оставляя дочь лежащей в пустом номере и тупо смотрящей в стену. Обойдя несколько родильных домов, мать нашла-таки сговорчивого заведующего, который охотно взял деньги и пообещал решить проблему в ближайшие дни.

Отупевшую от страха и горя Полину, приняли в роддом. С порога ей дали понять, кто она и на какой обхождение здесь может рассчитывать. — Ты знаешь, сказала Полина, посмотрев на меня каким-то мертвым взглядом, у меня такое чувство, что я побывала в тюрьме или концлагере, так они обращались со мной. Все эти няньки, медсестры смотрели на меня, как на падаль. Казалось, они упиваются собственной добродетелью, сравнивая себя со мною. Впрочем, нет, наверное, я клевещу на них, ничем они не упивались, просто не скрывали своего презрения, вполне кстати объяснимого. Но тогда я всё видела именно так, я плакала и просила: — Не сердитесь на меня, мне ведь только семнадцать! А одна акушерка вполне резонно ответила, — Я в твои годы родила без мужа, плюнула на всё и родила, и ты могла бы. Мне ставили капельницы, чем-то кололи а роды всё не начинались. Врачи нервничали, злились, намекая, что дело криминальное.

Всё происходило в каком-то пустом, холодном помещении, подальше от посторонних глаз, потом отошли воды и начались схватки. Боль была страшная, но на меня шипели: — Не ори, — А я орала, просто не могла терпеть. Наверное, у меня в глазах лопнули сосуды, я видела всё в каком-то кровавом свете: акушерку, врача, а потом ребёнка. Я видела его совсем немного, несколько секунд, это был мальчик с темными волосиками на голове. Мне кажется, он был жив, но его унесли тут же и что сделали с ним, я не знаю. Потом меня волокли по полу почему-то на простыне, наверное, каталки не было, и всё твердили — Не реви! весь роддом разбудишь!

А вокруг всё было красным, потом многие годы я видела это во сне. Моего сына, окровавленного и живого, его черноволосую головку, я просыпалась в слезах, и ещё долго не могла унять рыданий, которые просто разрывали грудь. Через год я поступила на работу в геологическую партию, не для романтики, а просто чтобы уйти из дома. Не могла простить своих родителей за это, поверь, очень тяжёлое чувство. Замуж я вышла рано, мне не было и двадцати, человеку, за которого выходила, всё рассказала до свадьбы и спросила: — Возьмешь меня такую? — Взял, как видишь, и ни разу не попрекнул. Только он дурак, поначалу не хотел детей, говорил, — Успеем молодые, — Я его не сильно слушала, мне казалось, что если рожу, то всё забудется, и не знаю, кто, судьба или какой-то высший разум простит ли меня за это убийство.

Удивительная вещь, я поняла, что беременна в первые даже не дни, а часы. Всю ночь я сидела в ванной, плакала, держась за живот, и повторяла — Маленький мой, любимый, никому тебя не отдам. — А уж когда врач подтвердил мою беременность, я чуть на голове от радости не ходила. Муж даже не пикнул, только очень трясся надо мной, наверное я его заразила своим страстным ожиданием ребенка. Беременность была тяжёлой, бывает такое, когда ранний токсикоз плавно переходит в поздний. Меня выворачивало от любой еды, кроме гречневой каши, я столько ее съела, что до сих пор видеть не могу. Муж меня жалел, а я думала, разве есть такая мука, которую я недостойна? Подумаешь токсикоз!

В общем, родила богатыря, четыре килограмма! В роддоме, когда сына уносили, я рыдала и просила его беречь, акушерки смеялись, откуда им было чего я боюсь. Успокоилась только, когда из роддома выписалась. Тогда я дала себе слово: рожать столько раз, сколько забеременею. Однако не пришлось мне забеременеть больше, сыну уже 10 лет, но тот, первый всё ещё мне снится. Не так часто как в первые годы, но по-прежнему отчётливо. Знаешь, я во сне иногда кричу, муж до сих пор не привык, пугается: — Что с тобой? — Слышать не могу эту фразу из Годунова «и мальчики кровавые в глазах» неожиданно закончила Полина. Мы с ней виделись ещё несколько раз, но говорили всё больше о чём-нибудь нейтральном. Однажды, я решила задать Полине вопрос, который вертелся у меня на языке: — Ты сказала, что не удивилась тому ужасному диагнозу, почему? — А, это насчёт рака? Да как тебе сказать… когда Митька родился у меня появился страх за него, понимаешь, я чувствовала себя преступницей, и точно знала, что преступление не может остаться безнаказанным. Но опасалась одного, что судьба отплатит мне через сына, ведь серьезнее и страшнее такого наказания не может быть. Я до ужаса боялась потерять его, вот тогда и стала молиться, сама не знаю кому. Пусть я сама расплачусь за всё, как угодно, но только мальчика моего пощади! В этом страхе я долго жила, а потом как-то расслабилась. Когда врачи сказали, что не исключена возможность раковой опухоли, я сразу подумала: — Вот оно, дождалась. Я готова была принять такой исход, но понимаешь, сын еще маленький, страшно оставлять его сиротой. Конечно, меня радует перемена участи, радует очень сильно, хотя я понимаю, что сильно радоваться нельзя, всё равно, что судьбу искушать. Но ничего не бывает просто так, я это точно знаю, мне этим диагнозом просто дали по башке, чтобы не забывала, кто я и что сделала. И всё же у меня такое чувство, что первый звонок прозвенел. Мне бы только Митьку вырастить, а там ничего страшного.

— А родителей ты так и не простила?

— Что ты, конечно, простила, они такие старые и жалкие, внуков у них четверо, но моего Митьку они любят почему-то сильнее, чем всех остальных.

Это был мой последний разговор и последняя встреча с Полиной. Её выписали на следующий день, я была на процедурах и даже не смогла с ней попрощаться.

Глава 9. Мы виноваты, но мы не виноваты

Как я уже заметила, лёд в нашей маленькой компании, был давно сломан. Сословные предрассудки в наших обстоятельствах были совершенно неуместны. Женщины, во сто крат больше чем я обеспеченные, мои соседки, прекрасно понимали, что за деньги купить можно далеко не всё, и в том числе и счастье материнства. Им были доступны эта клиника, дорогостоящие лекарства и операции, но опыт показывал, что и клиника и лекарства и операций, даже входившие тогда в моду «подсадка», попросту искусственное осеменение, всё это не панацея. Готовность биться до победного конца, соседствовали с постоянным страхом — ничего не получится, сколько бы они не бодрились, тоска то и дело появлялась в их глазах, а среди веселья вдруг накладывало уныние. Всем нам странно было думать, что существуют женщины, которые могут просто забеременеть и просто родить. Для всех нас нормальная беременность и благополучные роды равнялись чуду.

В клинике сняли карантин, и посетителям разрешилось заходить в палату. К одной из моих соседок пришла подруга. Загорелая, весёлая, оживлённая, она рассказывала о своем отдыхе на Канарах. Бледные и унылые наши лица, серенький ноябрьский день за окном, с Канарами сочетались очень плохо. Контраст был разителен до смешного, когда посетительница ушла, мы пошутили по поводу этого несоответствия. Но той, к которой приходила канарская пташка, было не смешно. У неё ребенок полугодовалый, сердцем сказала она, да если бы у меня был грудной младенец, я бы не то, что на неделю, на день бы его не оставила. Провались эти Канары, ничего не нужно. Да, всем нам казалось, что материнство самое главное в жизни, отчасти и потому, что оно было нам недоступно. Впрочем, слово «никогда» считалось запретным, все мы жили надеждой. Порою сокрушались о грехах в молодости, кто-то делал аборты, кто-то глотал противозачаточные таблетки или пользовался спиралями. Население палаты на моих глазах сменилось, люди приходили другие а проблемы оставались те же. Бесплодие и выкидыши в настоящем, аборты и противозачаточные в прошлом, и так почти у всех. Все женщины ругали себя за прежнее легкомыслие, понимали, что нынешней бедой расплачивается за прошлое. Иные даже пошли так далеко, что признавали: между абортами и прочими средствами нет особой разницы, но, разумеется, почти все находили себе оправдание, и никто из них не назвал аборт убийством. Что аборты и спирали ведут к бесплодию и выкидышам, это признавалось, но исключительно с медицинской точки зрения. Слушая несчастных моих соседок, я вспоминала реплику из популярной комедии: «я виноват, но я не виноват». Осуждать их, превознося себя, было бы просто глупо, логика этих женщин была мне понятна. Я легко могла поставить себя на место каждой из них, не случись в моей жизни счастливого поворота, я рассуждала бы точно так же.

У меня не было другого выхода, аборт я сделала на раннем сроке, когда ребёнок был еще не человек, а просто эмбрион. Теперь вот расплачиваюсь, потому что мне не повезло. Многим делавшим повезло, а мне нет, злиться из-за этого на судьбу? Нет-нет! Судьба обидчива, рассердится, и не даст мне ребёнка. Но думаю, одна простая мысль хоть на минуту приходила, если не ко всем, только многим. Да, это был не человек, а зародыш без чувств и ощущений, но развиваясь во мне, он мог стать человеком, мог родиться, жить, расти, словом он мог жить, а я ему не позволила, потому что.… Почему? Да просто заботилась только о себе, о своих трудностях, о неудобствах, о поломанной жизни, о том, наконец, что люди скажут, всё очень просто. Но думать об этом слишком неприятно, неудобно, и даже больно. Посему, прочь тяжёлые мысли, прошлого не исправишь, а жить-то надо.

Примерно такая же логика, рассуждала я, отталкивает людей от веры в Бога от Церкви с её требованиями, от священников, которым почему-то нужно поверять свои грехи. Человеком движет простой инстинкт самосохранения, инстинкт говорит, не ищи трудностей, беги их и ты будешь весел и покоен. Но и совесть есть в каждом человеке, иногда она поднимает свой голос, который особенно хорошо слышен в ночной тишине, в уединении, в болезни, в горе. Совесть говорит неприятные истины о тебе самом, а иногда она говорит, что Бог есть. Вот и прекрасно! Соглашается человек, очень хорошо, что есть Бог, он добр и всепрощающ, он милостив, значит и меня простит за то добро, которое я иногда делаю. Да почему же иногда? Я часто делаю добро, никого не обижаю, во всяком случае намерено. Хороший Бог, я его люблю а того Бога, который якобы живет в Церкви, мне не нужно, он требователен и суров он хочет от меня слишком многого. А дальше аргумент, против которого, как против лома нет приёма, — Чем церковные люди лучше нас? Да ничем! Также грешат, если не открыто, то потихоньку, если бы не грешили, в чём тогда каются?

Люди, и не только неверующие, любят кивать на других, на себя посмотри, другие же делают. В отношении аборта, легко не только кивнуть на других, здесь на твоей стороне закон, право матери на выбор, ребёнок, зародыш, эмбрион — сторона на это право посягающая. Лет сто, да что там, пятьдесят назад, это прозвучало бы как бред сумасшедшего, а теперь возведено в ранг закона.

Есть мнение, а оно распространено весьма широко, что узаконить также следует наркоторговлю и проституцию. Как-то даже вполне логично доказывается, что в узаконенном в виде, всё это не будет иметь такого широкого распространения. В этих доказательствах, есть нечто от ловко проделанного карточного фокуса, понимаешь, что тебя обдурили. Но как? где? На каком витке этих логических построений? Почему узаконенное зло должно привести к уменьшению самого этого зла. Обыкновенный здравый смысл, казалось бы, должен восстать против такой странной логики, но не восстаёт. Люди разучились видеть очевидное, так почему они должны делать исключения для абортов?

Незадолго до моей выписки, в нашей четырёхместной палате, где лежали женщины, мечтавшие о материнстве как о высшем счастье, появилась новая соседка. Клиника была переполнена, и к нам лечившимся от бесплодия, положили беременную женщину с трудом сохранявшую плод. Четвертый месяц она лежала в почти полной неподвижности. Возраст её что-то около сорока, делал картину еще более безнадежной и жалостной. Соседки мои сочувствовали бедняге изо всех сил. Пока она не сказала, что имеет троих детей. В палате повисла тягостная тишина. Зато за ужином в столовой, где новенькая не могла их слышать, женщины дали волю эмоциям. И она так мучается имея троих детей? Троих? Делать ей нечего, с ума сошла! Ты попробуй одного то по-человечески вырастить, а четверых? Нет, она точно не в своем уме!

Новость о сумасшедшей, с трудами и мучениями сохранявшей четвертого ребенка, быстро разнеслась по столовой. Судили и рядили все, в общем гаме чувствовалось единодушие, с той только разницей, что одни осуждали, а другие просто удивлялись таком упорству. Я выходила из столовой, что называется, в растрепанных чувствах, смятено пытаясь подсчитать, скольких детей мы с Лёшей могли бы поставить на ноги. Тут меня и настигла Ирина из соседней палаты.

Мы были с ней едва знакомы, но сейчас она видимо была уверена, что я ее пойму. — Глупые бабы! — сказала Ира с присущей ей грубоватой прямотой, — Сразу видно, что мало хлебнули, видно жизнь по-настоящему к борту не прижимала. У меня первый ребенок умер во время родов, вот тогда я себе дала слово, что буду рожать столько сколько Бог даст. Теперь вот третьего сохраняю, признаться им? Ира кивнула в сторону разгоряченно спорящих женщин, — Психиатра вызовут. Нет, кто детей не терял, тот меня не поймет. — Я не стала возражать ей, но мне вспомнилась Катя. С ней я познакомилась еще в районной больнице, где в одной палате лежали лечившиеся от бесплодия и сохранявшие драгоценную беременность, и тех кто пришёл делать аборт. До сих пор, стоит перед моими глазами, ее почти детское заплаканное лицо. Катя рассказывала, как потеряла первого ребенка. Он простудился в роддоме, заболел пневмонией и умер, прожив всего три дня. Катя так горько плакала, вспоминая своего первого малыша. Немного успокоившись, она сказала, что у неё есть трехлетняя дочка. Катя была тоненькая, нервная и очень боялась боли, она легла в больницу, чтобы сделать аборт.

Глава 10. Ров

Из платной клиники я выписалась по причине вполне прозаической, у моего мужа не оставалось средств, чтобы и дальше оплачивать дорогостоящее лечение. Не без радости я вырвалась на свободу домой. Лечащий врач напутствовал меня пожеланием обследоваться у эндокринолога. Какое-то время я блаженствовала, позволив себе просто жить, не думая о лечении, врачах, диагнозах и порядком надоевшей больничной атмосфере.

В институте меня радостно приветствовали, и я, соскучившись по делу, с наслаждением погрузилась в работу. Потекла обычная будничная жизнь, вытеснившая мечты о материнстве. Да, признаться, я устала бороться, тело и душа просили отдыха от напряженной этой борьбы.

Трудно сказать насколько бы затянулся этот отдых, если бы в нашем приходе не началась эпидемия родов. Недавно венчавшиеся молодые женщины, ждали первенцев, пары постарше тоже, как сговорившись, выполняли свои семьи кто третьим, а кто и четвёртым младенцем. Нас с мужем, то и дело, звали на крестины, так, что сретенский тропарь «Радуйся Благодатная Богородице Дево» прочно засел в моей памяти. С ним я засыпала и просыпалась, его тихонько напевала, склоняясь над чертежами. Но не в тропаре дело, он был лишь обрамлением того чувства, которое знакомо многим женщинам, это даже не зависть — скорее инстинкт. Не одна я испытала властный его зов при виде новорождённых детишек, и той тихой и светлой радости, которая освещает лица их матерей. И мне хотелось пережить это удивительное чувство, знакомое только по снам, в которых я становилась матерью, видела своего ребёнка, прижимала его тебе, и была невыразимо пронзительно счастлива.

Разум подсказывал, что в сновидениях чувства обостряются чрезмерно, понимая это, я всё же говорила себе, — Пусть реальное счастье материнства в сто раз слабее того, которое я испытываю во сне, всё равно оно огромно ни с кем не сравнимо, и я хочу его испытать. Тогда, без особой, впрочем, надежды на помощь, я отправилась к эндокринологу. Сделаю всё от меня зависящее, а там уж, что Бог даст, — решила я.

Но именно эта попытка, которую я считала безнадежной, и предприняла лишь для очистки совести, принесла мне внятный результат. Диагноз не давал особых оснований для радости, это были неполадки в щитовидной железе, но он объяснял многое. Теперь у меня появилась конкретная цель, я знала, что нужно лечить. Главное — это правильное и планомерное лечение, думала я. Родители и муж, поначалу расстроенное диагнозом, вскоре успокоились, так заразительно было моё воодушевление. Но никто не подозревал о блудливой мыслишке, поселившейся в моём сознании. А мыслишка была такая — аборт здесь не причём, всё дело в щитовидке. Я чувствовала себя человеком, помилованным накануне казни, тягостные думы о вине, о грехе, совершенным по молодости и неведению, последняя формулировка особенно нравилось мне, всё это можно сбросить, как камень с плеч, задвинув подальше в темные закоулки памяти. Освобождённая, я летала, как на крыльях, диагноз представлялся мне ответом Бога на все мои к нему вопли и слезные просьбы.

Так оно, вероятно, и было, почему бы нет? Но не так на этот ответ стоило реагировать. Кто знает, случись это в благодатную пору неофитства, когда я хоть как-то могла отрезвиться, и следить за своими помыслами, может быть и не позволила луковой мысли овладеть мною. Но теперь, на новом этапе духовной жизни, когда благодать уже не давалась так просто, когда нужно было вкушать твердую пищу, испытания моей воли и веры, теперь я расслабилась. И свою расслабленность назвала освобождением, как безвольный человек, долго сидевший на вынужденной диете, набрасывается на еду без разбора и меры, так я обрушилась в расслабленность и упивалась ею.

Внешне я оставалась прежней, церковной, исполняющей правила, бесстрашно приступавшей к таинствам, но внутри я перерождалась, мне стало легко оправдывать себя во всём, в чём ещё недавно судила себя строго а порой и беспощадно. Мои исповеди стали кратки, как отчёты о допущенных ошибках. Отец Севастьян пенял мне на это, я кивала, — Да-да батюшка, есть такой грех, — И тут же забывала о его словах.

Как-то раз, исповедовавшись также коротко и деловито, я приехала домой и почувствовала себя очень плохо. Похоже, начинается грипп, решила я, и с трудом добравшись до постели, легла, и ты уже погрузилась зыбкий сон, сходный с тем, какой случается при высокой температуре.

Как бы в бреду, когда явь путается со сновидением, я кружила по мрачной местности, без солнечного света, без растительности, среди серых камней. Самым мучительным в этом сновидений был звук, металлический, скрежещущий наподобие музыки, но какая-то была музыка — без гармонии, словно вывернутая наизнанку, издевательская, злобно – торжествующая.

Больше всего мне хотелось избавиться от этих звуков, хотя местность, по которой я шла, была не менее отвратительной, чем звуки. Это материальное отражение звуков, думала я, музыка и голая серая материя за одно. Они сговорились мучить меня. Мне хотелось кричать, звать на помощь, но язык и губы высохли, окаменели. Тогда раздался голос, никакой, без красок и интонации. Голос сказал:

— Всё это моё, слушай… музыка стала превращаться во что-то знакомое, и тем самым, более мучительное, механический, жужжащий, монотонный звук, прерываемый отвратительными всасывающими всхлипами. От него было больно, определённо больно где то внизу живота. И снова раздался тот же голос:

— Перемололи… разорвали на части… порезали… перемололи… разорвали на части… порезали….

— О чём это? Зачем? — Мысленно кричала я.

— Мальчика твоего… ребеночка… хорошенького мальчика… голубые глазки… льняные волосики… розовое тельце… перемололи… порезали… разорвали на части…

— Нет! Нет! Всё также беззвучно кричала я, грудь болела от немых рыданий, это сон, это обыкновенный кошмар, сейчас я из него выберусь, как всегда выбиралась. Но как это делается? Я забыла. Теперь я шла вдоль длинного темного рва, в котором угадывалось что-то живое. Смотреть было страшно, и всё же я подошла к самому краю и заглянула — дети, их было много, так много, что это слово «много» по отношению к такому количеству, не значило ничего. Бесконечное число младенческих лиц, виднелись на дне рва. Далеко-далеко, сколько хватало взгляда, были младенческие лица, с прикрытыми глазками, полуоткрытыми ротиками, я силилась найти среди них своего мальчика, но не могла. Их были сотни, тысячи, миллионы. Младенцы были живые, и в тоже время, казались погребёнными заживо. Последним усилием попыталась я крикнуть, позвать, в надежде, что мой ребёнок узнает голос и отзовётся, но голоса не было, и я оставалась по-прежнему немой. Теперь слышалось лишь дыхание тысяч крошечных ртов. Что-то нужно сделать, что-то сказать, но что? Господи! Прости! Прости нас! Господи! И тогда я вспомнила заветные спасительные слова: — Отче наш иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет Царствие Твое…. И пока я кричала слова молитвы, как делала это всегда, во время кошмарных сновидений, ров стал отдаляться. Он отдалялся, отдалялся, и стал трещиной на обоях, на стене, около моей кровати.

Я проснулась физически здоровой, от предполагаемого гриппа не осталось и следа, но впечатление сна или видения, оставались со мной еще некоторое время. Он дал другое направление моим мыслям: покаяние и смирение перед Божьей волей. «Грех мой предо мною есть выну» — вот что важнее всех лечений и диагнозов. Из этого не следует, что не нужно лечиться, ибо покуда надеюсь — действую по обстоятельствам. Но не стоит придавать обстоятельствам значение окончательное. Рожают безнадежные, забракованные и приговорённый врачами в бесплодию. Но бывает и так, что втуне труждаются ими же обнадёженные.

Преступление — детоубийство совершено мною и очень может быть, что моя нынешняя бездетность, наказание за него. Окончательный ли такой приговор? Не знаю, однако ничто не мешает мне надеяться на его отмену. Отмена — по милости Божией и только. Остаётся одно — смиренно ждать любого решения судьи. В конце концов, не так уж важно, что мешает мне стать матерью, — Думала я. Гормональный дисбаланс или воспаление пяточного нерва, любой диагноз, даже такой страшный как рак, может быть поставлен сегодня и отменён через несколько месяцев, и никто по-настоящему не будет знать, что это было: ошибка врачей или чудо — исцеление совершённое Богом. Но в конечном итоге, всё зависит от него.

Примерно так я тогда размышляла, не могу судить, насколько глубоким была моё смирение, но ждать и терпеть я приготовилась долго, гораздо дольше, чем пришлось. С того дня, как мне приснился ров, прошло что-то около полугода. Хорошо помню то декабрьское утро, я была одна дома, Лёша уехал по работе в Псков. Проснувшись, первым делом взглянула на календарь, по давней привычке считать дни до приезда мужа, но в тот же момент, другая мысль медленно прошла в моём сознании. Еще не надеюсь верить ей, я снова посмотрела в календарь. Через несколько часов, я выходила из кабинета врача со смешанным чувством сумасшедший радости и страха — я была беременна, но мне не гарантировали, что я смогу выносить ребенка.

Часть 3

Глава 1. Цивилизация

Снова больничный стационар. На этот раз, не мудрствуя лукаво, я легла в районную клинику, поближе к дому. Ветхие стены старой больницы стали чуть ли не родными. Врачи и медсёстры встретили меня с искренним сочувствием, — Надо же! Удалось-таки! А мы что говорили? В этом деле главное упорство!

Теперь я перешла в категорию сохраняющих. Цель была проста и ясна не только для меня, но и для тех кто назначил мне лечение, делал уколы и ставил капельницы. До сих пор с теплым чувством, вспоминаю медиков боровшихся за моего ребёнка вместе со мной. Это было нечто вроде фронтового братства, когда на всех нужна одна победа. Как объяснить это ощущение перехода от почти полной безнадежности к осязаемой надежде? Тут и ликование, и даже гордость, могу! Но новое это состояние, принесло с собой и новые искушения. Душа, как маятник, раскачивалась от уныния к надежде и обратно. Каждый день сохраненной беременности был залогом победы и рождал надежду. Но малость срока вызывала уныние. Я была уверена, пока ребёнок не зашевелится, не будет мне ни минуты покоя.

Просыпаясь ночами в холодном поту, я лихорадочно прислушивалась к себе, а вдруг началось? Кто-то уже просветил меня, что выкидыши, как правило, случаются ночью. Какое смирение перед Божьей волей! Я трепетала как лист, как трость ветром колеблемая, а голос инстинкта, ставший вдруг очень громким и напористым, твердил одно: — Сохранить! Во что бы то ни стало сохранить!

А между тем, через нашу палату чередой проходили абортницы. Потому что лишь часть койко-мест в ней отдано было тем, кто лечился и сохранял беременность, а другая часть тем, кто ложился на два дня, чтобы избавиться от ребенка. На нас приходящие смотрели с искренним сочувствием: — Надо же! Мы не знаем, как избавиться, а вы не знаете, как сохранить! — Это фраза повторялась в разных вариациях женщинами, приходившими на аборт.

Выслушав в очередной раз эту не мудрящую мысль, я вдруг поймала себя на том, что не вижу большой разницы между абортницами и собой, вернее разница была, но она заключалась в том, что я, вцепившись свою беременность обеими руками, мысленно кричала Богу: — Отдай! Моё! А эти женщины, как бы говорили: — Забери! Не надо! — В сущности, и они, и я дерзили Богу без всякого страха перед ним, только другие дерзили по неведению, а я по недоумию и маловерию. Суть не в том, кто виноват больше, я или те другие, суть в том, что все мы смотрели на жизнь, затеплившуюся внутри нас, как на свою собственность. Я тряслась над своей собственностью, как скряга над сокровищем. А они готовы были уничтожить и выбросить её. Те же самые женщины, которые сейчас пришли убить одних детей, когда-то с радостью и готовностью вынашивали других. Вот в чём было наше сходство. Все мы присвоили себе право решать — жить или не жить нашим детям. Своеволие, несмирение и безверие с одинаковой силой двигала нами.

Сказать, что после того как меня посетила эта мысль я тут же смирилась и успокоилась, значило бы погрешить против правды. Успокоиться было трудно еще и потому, что в больнице приходилось видеть и слышать многое, видеть тех, у кого случались выкидыши на ранних сроках, слышать о тех, у кого желанная беременность прервалась на пятом или шестом месяце. Видя и слыша всё это, мы сохранявшие поневоле задавались вопросом: — Откуда взялась такая прорва женщин, не способных нормально выносить и родить. Причины отыскивали всякие: плохая экология, физическое вырождение, и опять плохая экология.

А тем временем, через нашу палату все тянулась бесконечная череда абортниц, они все повторяли: — Надо же! мы не знаем как… и так далее. И женщины с желанной, но трудно сохраняемой беременностью отвечали: — Действительно! Надо же! — Одна моя знакомая, в сильном негодовании, возмущалась, — Аборт это варварство! Мол, есть всевозможные способы предохранения, и доводить дело до аборта, просто дичь!

Подумать только, какая интересная формулировка: «аборт это варварство». На ней не стоило бы задерживать внимание, когда бы она, не имела довольно широкого распространения. Между тем, как это очевидное искажение понятий. Ведь как раз варвары и дикари, знать не знали, что такое аборт. Им бы и в голову не пришло избавляться от беременности. При всей дикости обычаев и кровавости нравов, при том, что могли принести в жертву животное или человека, они не способны были подняться на высоты цивилизации. Не теснота пещеры, не трудности пропитания, не голод и холод не породили в их дремучих головах мысли, облегчить свое существование путем абортирования собственных детей. Аборт — завоевание цивилизации, наша жизнь слишком комфортабельна, а мы сами слишком изнеженны и умны для того, чтобы без конца плодить себе подобных. Доводить до родов каждую беременность, вот что мы в глубине души считаем варварством. Дикари сходились на битвы, крушат друг друга дубинками и в этом, что не говори, были и смелость и воинская доблесть. Цивилизованные люди, сидя в кресле, нажимают кнопку и уничтожают целые города. Они же не видят ничего страшного в том, что в какой-нибудь захудалой больничке, в течение месяца уничтожается население небольшого города. Цивилизованный человек знает, что уничтожаемый одно и двухмесячный зародыш не человек, а начальная стадии эволюции, клетка, инфузория, личинка.

Ради того, чтобы думать так и жить с максимальным душевным и физическим комфортом, цивилизованный человек согласился вести свое родословие от обезьяны. Полагаю, он согласится числить своей прародительницей мокрицу, а прародителем червя — опарыша, если это оправдает какую-нибудь новую подлость. То есть… что это я? Оправдает очередное завоевание прогресса.

Впрочем, не будем клеветать на цивилизованного человека, он гуманист и, несмотря на обезьянье происхождение, уважает в себе человека. Неспроста он поставил себе на службу науку со всеми её достижениями, которые готов возводить в бесконечную степень. Аборт — варварство и пережиток, скоро цивилизованный человек с негодованием отвергнет этот неудобный и болезненный способ уничтожения своих зародышей. Он уже придумал таблетки от беременности, контрацептивы и спирали. Правда все эти средства не дают стопроцентной гарантии, но цивилизованный гуманист придумает что-нибудь более надежное.

Одна только мысль не дает мне покоя: — Почему цивилизованный человек так упорно держится за дикарское, первобытное, варварское наслаждение соития. Он готов отказаться от вкусной обильной еды, питаться птичьим кормом и суррогатами мяса и хлеба. Он изнуряет свое тело многочасовыми физическими упражнениями, свой дух бесконечным блуждаем в виртуальных пространствах. Он отказался от всех простых и древних человеческих радостей кроме одной, радости секса. Когда он не придаётся этой радости непосредственно, то говорит о ней или копирует её изображение в фильмах и непристойных картинках, и кажется, что мысль о соитии, ни на минуту не оставляет цивилизованного человека. Почему же с таким упорством он держится за эту мысль и эту радость? Я слишком преувеличу, если скажу что секс это бог цивилизованного человека. Повторяю, он гуманист и «человек» для него, что-нибудь да значит, и в тоже время, он теряет навыки общения с себе подобными, теряет навыки душевного общения, о духовном нечего и говорить, ибо смысл слова давно утерян и перепутал с душевным и интеллектуальным. Он не пишет писем, не поёт под окнами серенад, и не совершает смешных и бесполезных подвигов ради другого человека. Он утратил навык беседы, и уж тем более, не представляет, чем наполнить свое молчание. Но потребность в близости с другим человеком осталась, как атавизм или наследственная болезнь. Что взять с потомка обезьяны? Ему осталась одна форма сближения, к тому же сопряженная с наслаждением. Поэтому он судорожно цепляется за эту последнюю простую радость, за эту предельную степень сближения, доступную даже животным.

Поэтому же цивилизованный человек допускает частичное воспроизводство и даже держится за явно устарелый институт семьи, ведь он человек, в конце-то концов, и должен с кем-то делить и умножать блага цивилизации. Но есть одна вещь, которую цивилизованный человек боится больше чем одиночество, это смерть. Для него смерть конечная точка бытия. Бытие, по его мнению, есть только земная жизнь. Верующие придумали сказку о загробной жизни, — Утверждает цивилизованный человек. Для меня жизнью является лишь то, что я могу осязать и чувствовать телесно. Мне противна сама мысль о Боге, особенно о Боге православном, я готов кое-как помириться с Богом католическим или протестантским, так как он готов к диалогу со мной. Его церкви снисходительны, они становятся мирскими, на всех парах поспешая за современной цивилизацией. А дремучее православие держится за свои устарелые средневековые ценности. Оно твердит: — Помни о часе смертном, брр! Какой ужас! Какое варварство! Какое неуважение к моему праву на сиюминутный и на повсечасный комфорт! Не хочу думать о такой неприятной вещи, и делаю всё, чтобы продлить свою земную жизнь.

Не хочу вашего ада, да и вашего рая тоже не хочу. Потому что его радости мне чужды и непонятны, ещё более чужды и неприятны эти ваши идеи о расплате за содеянные грехи, в моей единственной земной жизни. Не верю я в ваши загробные мытарства, а потому не желаю терпеть и признавать мытарств в жизни временной, и отстаньте от меня со своей средневековой мыслью о ценности страдания, со своим диким грехом и покаянием. Вы живете глядя в небо а для меня она давно пусто. Желаю видеть только землю, на ней я расчистил себе место и её обустраиваю так, как удобно и надобно мне. Так, или примерно так, мыслит цивилизованный человек. И от того, что ему чужда идея о грехе и расплате за него, как чужда вообще духовная реальность, он никогда не связывает в единое явление, очевидно связанные.

Цивилизованный человек не допускает даже того, что если он много убивает, то его тоже начнут убивать. Он бомбит города и страны, и очень удивляется, когда однажды кто-то прилетает и бомбит его. Казалось бы простая логика, древняя как Ветхий Завет: «око за око, зуб за зуб». Но даже её, цивилизованный человек готов осмыслить лишь в свою пользу. Твоё око за моё, это ещё, куда ни шло, а иначе я не играю. Где же ему узреть невидимую и руками неосязаемую духовную связь явлений.

Цивилизованный человек дает женщинам право на аборт, а в том, что последующие поколения разучиваются рожать, конечно же, не видит никакой связи с абортами. Да что там последующие поколения, он не видит этой связи даже внутри одной судьбы. Три аборта, никак не связаны для него с последующим бесплодием. Он не хочет в это верить даже с медицинской точки зрения, не говоря уже о духовной. Почему? Всё очень просто. Просто до того, что хоть смейся, хоть плач. Эти мысли дис-ком-форт-ны! Неприятны, от них за версту несет ненавистным православием с его гадким и нетерпимым «помни о часе смертном». В православии как раз всё логично: допустил понятие греха, значит думай о смерти. Нет, на эту удочку цивилизованный человек ловиться не хочет. Он своё удобство знает туго: земные радости и никаких смертей. Отсюда же и мысль о бесчувствии зародышей: — Смотри Дарвина! Начальная стадия эволюции, не человек, даже не зверёк а так, инфузория. Отсосал эту инфузорию вакуумной трубкой на четвертой недели беременности, тебе не больно, инфузории тоже, идешь себе и посвистываешь.

Вот она цивилизация, в полный рост, убил и свободен. Какие такие грехи? Знать ничего не знаю! Через нашу палату тянулась череда абортниц, и не сами они, не женщины, с трудом сохранявшие беременность, не могли увидеть бросающегося в глаза смысла этой вполне наглядной агитации и пропаганды, доступного всеобщему пониманию закона «не убий».

Глава 2. Надежда

С Надеждой я познакомилась при следующих обстоятельствах: ко мне в больницу пришёл отец Севастьян чтобы исповедать меня и причастить. Появление священника вызывало в отделении некоторый переполох, дежурный врач даже предоставил для беседы свой кабинет. Батюшка развертывал эпитрахиль, когда в дверь постучали. Это была женщина из соседней палаты, она привычно подошла под благословение и попросила исповедать её. Впервые, за всё время пребывания в больнице, я встретила церковного человека. Хотите, верьте, хотите, нет, но такое случилось в первый раз.

Неудивительно, что мы с Надеждой немедленно подружились. Поначалу, мы всё больше говорили о приходской жизни, о наших храмах, о знакомых священниках, радуюсь тому, как тесен мир. Надя понаслышке знала отца Севастьяна, а мне приходилось слушать богословские лекции её духовника, известного московского священника. Словом, мы чувствовали себя как родственники, встретившиеся после долгой разлуки. Между прочим, выяснилось, что Надежда поправляется после операции, что имеет двухлетнюю дочь. Здесь разговор свернул на тему близкую большинству женщин — как рожала. Об этом захватывающем предмете можно говорить часами, но Надина история показалась мне особенно примечательной.

Выйдя замуж, в двадцать пять лет, Надя первым делом забыла обо всём, что произошло с ней до этого момента. Брак по любви, удачный и счастливый, стал для неё чистым листом, с которого началась новая жизнь. — Я словно бы вышла из темноты на солнечный свет, и прошлое перестало иметь для меня хоть какое-то значение, — Рассказывала она. С мужем они жили весело, дружно. Когда Надя поняла, что беременна и сказала об этом мужу, он очень обрадовался.

Радовалась и Надя, уверенно и спокойно вынашивая желанное чадо. Лишь незадолго до родов, появилась некоторая тревога — ребёнок принял неправильное положение и врачи говорили о нежелательности естественных родов. После недолгих колебаний, Надя смирилась с мыслью о кесаревом сечении, тем более что операцию эту умеют делать в каждом роддоме. Пожалуй даже и лучше, чем по старинке принимать роды. Хорошую акушерку не вдруг встретишь, зато мастерски кесарящих хирургов, хоть пруд пруди.

За неделю до примерного срока родов, Надежда легла в роддом, чтобы подготовиться к операции. Однако человек предполагает, а Бог располагает. За несколько дней до плановой операции, Надя почувствовала себя нехорошо, а ночью проснулась от странного ощущения. Дежурная сестра, бегло осмотрев её, сказала, что отошли воды. Явились врачи из родильного отделения, тоже осмотрели и заявили, что нужна срочная операция. Но не это напугало надежду, а то, что врачи, подолгу прикладывавшие стетоскоп к её животу, как-то мрачно переглядывались и пожимали плечами.

— Что случилось? — Спросила Надя.

— Сердцебиение не прослушивается, — Ответил доктор, Надя заплакала, что вызвало, в уставших после ночного дежурства врачах, профессиональное раздражение.

— Почему вы плачете? С трудом сдерживая слезы, Надя прошептала,

— Ребёнка жалко, он ведь умер.

— Нам тоже жалко, — Строго сказали врачи, и добавили, — Операция нужна в любом случае, идите готовиться.

Подготовка к операции, пояснила Надя, это в общей сложности часа три: очистка кишечника, душ, кровь для анализа и прочие процедуры, во время которых я была предоставлена собственным мыслям.

После первого взрыва отчаяния, пришло отупение, но потом… потом я стала думать, почему это произошло со мной? Позднее я поняла, что эти часы одиноких размышлений, стали важным и решающим рубежом в моей жизни. За что? Почему? Я стала разматывать клубок прожитых лет, тогда-то я, впервые за долгое время, решила вернуться в прошлое, о котором предпочитала не вспоминать. Раньше мне не хотелось сделать это из чувства самосохранения, а то вдруг я поняла всей душой, что нельзя корчить из себя жертву. Ребёнок, которого мы с мужем хотели и ждали, которого я вынашивала с такой любовью и радостью – умер. Это было так страшно, и в то же время значительно, как всякая смерть. И всё же, не как всякая. Он умер во мне, вот что показалось мне важно. Умер он, а не я, всякая мать понимает, собственная смерть ничто по сравнению со смертью ребенка.

Я смутно понимала, что в этом страшном событии есть логика, что это не случайность. Еще, не будучи верующей, я впервые пережила потребность в покаянии. Это был самый ужасный момент в моей жизни, и именно в этот момент, я не захотела винить никого, кроме себя. Я сделала над собой страшные усилия и заставила себя оглянуться.

Передо мной встала череда лет моей ранней юности, и всё, в этом молодом полном физических сил и здоровья времени, было черно. Тогда я жила как одурманенная, легко сходилась с мужчинами, чтобы вскоре расстаться. Беременела, приходила от этого в ужас, и шла делать аборт. А вскоре, как запойная пьяница, кидалась в очередной роман, и всё повторялось: беременность, ужас, аборт. Теперь я пыталась сосчитать, сколько абортов сделала, и сбивалась со счёта: четыре или пять? Пять убийств! То, что аборты убийство, я со всей отчетливостью поняла именно теперь, когда во мне лежал мертвый ребёнок, которого я хотела и ждала.

Я плакала, стоя больничном душе, слезы смешались с водой, и всё было ясно как никогда. Впервые всё было так мучительно ясно: «Мне возмездие и Аз воздам» эти знакомые по литературе слова, приобрели отчётливый смысл, внятный, как мне тогда казалось, до последней буквы. Но вот, что удивительно: я не роптала, и не думала о Том, Кто произнес эти слова как о злой и беспощадной силе. Я склонила перед ним свою повинную голову и определённо знала, что он не торжествует и не злорадствует надо мной. Торжествовали и злорадствовали те, в чьи руки я бездумно предала себя в юности, добровольно отдавшись им на растерзание, не потому ли мне так хотелось забыть то смутное и хмельное время, что всё оно было во власти тьмы. А еще я поняла, что когда убивала сама, я была безмерно, бесконечно одинока и беззащитна, теперь же, когда я поневоле теряла самое любимое существо, чувствовалась безмерная грусть, но одиночества не было.

Нет, я не слышала голосов и не видела видений, но незримо и безмолвно Он присутствовал рядом со мной в эти страшные часы. Более того, я знала, что он плачет со мной. Тогда я в первый, а может быть единственный раз в жизни, почувствовала, что можно одновременно очень сильно скорбеть и радоваться. Что это была за странная радость? Видимо, сродни той, которую испытывает сильно провинившийся ребёнок, признавший свою вину и со стыдом и облегчением рыдающий на груди отца.

До операции оставалось немного времени. Надю позвали на последнюю процедуру — ультразвуковое исследование. Бездумно и покорно она легла на кушетку, отрешённо слушала врача, что-то говорившего о плаценте, о весе, о росте ребенка.

— Сердцебиение нормальное, — Перечисленным тоном продолжала врач.

— Чьё сердцебиение? — Очнулась Надя.

— Ребёнка конечно, — Спокойно и несколько удивлённо сказал врач.

— Он жив?! — Почти закричала Надя.

— Жив, то есть жива, это девочка, а почему бы ей не быть живой? – Надежда, не помнившая себя от счастья, вскочила с кушетки.

— Жива! жива! — Она помчалась на операцию как на праздник.

— Куда?! — Крикнули ей вслед медсёстры, ложись на каталку, ишь разбежалась! Надя, сияя как именинница, улеглась на каталку. Коридор, лифт, снова коридор, белые двери операционной. Хирург и сестры смотрели на счастливую Надю насмешливо и удивлённо. — Посмотрите на неё, у нас все дрожат от страха, а она радуется! — Толстый приветливый анестезиолог, склонился над ней. — Давай мамочка поработаем кулачком, где у нас венка? Вот она! Теперь: раз, два, три, полетели! И счастливая Надя полетела в темноту, сон без сновидений, без времени и тревог. Через два часа она очнулась в палате и услышала звонкий и разноголосый плач младенцев, было время обеда и детишек везли к мамам кормить.

Через сорок дней Надя крестила дочку, а вскоре крестилась сама,

— И снова жизнь началась для меня с чистого листа, — Рассказывала она, — Но теперь уж, я не могла жить так, как будто, в моём прошлом ничего не было. Кто верит в случайности, тот не верит в Бога. И то, что я могла бы назвать ошибкой врачей, наполнилось для меня особым смыслом.

Господь попустил эту ошибку перед рождением моей дочери, чтобы в столь важный и ответственный этап моего земного существования, я смогла войти не бездумно, не бессознательно, а омывшись слезами покаяния. Теперь, я понимаю, что не могло быть лучшей подготовки к таинству крещения, чем часы моего покаяния и смирения перед Божьей волей. В те три часа, когда я считала своего ребенка умершим, а себя, и только себя, виновной в его смерти. И долгое время, даже радость материнства, не застилала глаза моей души. Кормя и пеленая дочь, баюкая её на руках, не забывала я о тех детях, которые могли точно также жить, плакать, улыбаться мне и агукать. Где они теперь? Эта мысль не давала мне покоя, одно я знала точно, чтобы хоть как-то облегчить свою посмертную участь, страшную участь матери — убийцы я должна заботиться не только о своей дочери, но я всех детках, которых Господь поставит на моём жизненном пути.

Пока я сидела дома с грудным ребенком, о помощи другим детям могла то мечтать и строить на этот счёт разнообразные планы. Но что я, инженер по профессии, могла сделать? Бросить свою работу и наняться в сиротский приют хотя бы нянечкой? Устроиться в дом малютки или в детский дом, а может быть в нерабочее время ходить по женским консультациям и уговаривает женщин не делать аборты, но возможно ли это? По своему опыту я хорошо знала, что на пресечение беременности, идут не то чтобы с выношенным решением, а с решимостью не допускающий других путей.

Ни разу мне не приходилось видеть в абортариях женщин сомневающихся или готовых к диалогу. Я представляла себя в коридорах больницы, произносящей противоабортные речи, и мне становилось смешно и страшно. В лучшем случае меня бы не стали слушать, в худшем, вывели бы под белы руки сами врачи. Ведь если я скажу матерям — Не будьте убийцами! — То я тем самым обвиню в убийствах и врачей, но далеко не всякий согласится смиренно принять такое обвинение. Так я и металась между пылкими мечтами и горьким скепсисом, пока не поняла, что то и другое грех — «суета и томление духа». Оставалось одно — смиренно и неотступно молить Бога о том, чтобы он наставил меня на путь, и научил что делать. И Господь не оставил меня без ответа, дочери было около двух лет, когда она заболела воспалением лёгких и я оказалась с ней в больнице. В палате, кроме меня и дочки, было несколько девочек от семи до десяти лет. Пока моей дочери было плохо, я не видела никого кроме неё, но вот она пошла на поправку, мне полегчало, я стала больше общаться с девочками.

То были радостные, хорошие дни, точнее вечера. Девочки часами могли слушать, а я охотно пересказывала им даже не сказки, они видели, что я читаю Чехова, попросили рассказать своими словами, и, затаив дыхание, слушали мои пересказы: «Палата номер шесть», «Попрыгунья» «Письма», «Студент»… Девочки впитывали всё как губки, а я только диву давалась, что эти взрослые рассказы, да ещё в моём переложении, вызывали у них такой неподдельный, жадный интерес.

Как хорошо, как благодатно с детьми, думала я, и уже было решила, что во мне дремлет педагогический талант. В соседней палате лечилась девочка лет трех, она лежала в больнице одна, без мамы, которая тоже болела и даже не могла навестить дочь. Девочка ходила растрёпанный, иной раз писала в штанишки, и часто плакала от тоски по маме. Жалко было смотреть на неё, я легко представляла свою дочь на месте этой девочки.

Когда она заходила в нашу палату, я угощала её конфетами и пряниками, давала игрушки и книжки. Малышка льнула к доброй тете всё чаще и неотступнее. А я, уставшая от больницы и тревог за своего ребёнка, всё больше тяготилась назойливыми просьбами девочки. Как-то она, мне показалась, некстати зашла в нашу палату, и плача, стала просить поменять ей мокрые штанишки на сухие. В это время моей дочери ставили банки, она тоже нюнила, и о чём-то просила. Я стала быстро и нервно переодевать чужую девочку, вот тут-то у меня и вырвалось, — Навязалась ты на мою голову! А девочка испуганно и покорно смотрела на добрую тетю, мокрыми от слез глазами. Кажется, сколько буду жить, не забуду этой минуты. Стыд и жалость переполняли сердце, мне захотелось обнять чужую девочку, прижать её к себе и просить прощения, но она уже ушла. Я села рядом со своей дочерью, и не плакала только потому, что боялась напугать её, и стеснялась маленьких соседок по палате.

Все мои мечты о помощи бедным сиротам, эти гордые, смешные и нелепые мечты в один миг разбились о беспощадную реальность. Единственный ребёнок, который просил у меня помощи — живой, не вымышленный, не абстрактный вызвал у меня злобу и раздражение. — Господи! — Думала я, какое у меня холодное сердце, как мало в нём любви, терпения, доброты, да и есть ли они? Ничто не проходит даром, разве можно убивать и не омертветь при этом самой? Нет, так не бывает. Если и были в моей душе крупицы любви, то не я ли сама уничтожила их, равнодушно, тупо и планомерно. Грех разрушает, я знала это теоретически, из книг и проповедей, а теперь убедилась на своём опыте. Бог повернул мои глаза зрачками в душу, я увидела там мерзость запустения, жестокость, кое-как прикрытую чувствительностью.

Вы знаете о чём я часто думаю? О том что мы называем любовью к детям, мне нравится приходить в школу за племянником – первоклашкой, или гулять с дочкой на детской площадке. В детях есть что-то удивительное, они, как бы это поточнее сказать, врачуют самим своим присутствием. Смотришь на них, слушаешь их голоса, и словно накипь смывается с души, они как солнце: дают тепло и свет, а мы нежимся в этом тепле и свете. Нам часто кажется, что общаясь с детьми, мы что-то даем им. Отчасти это так, но только в лучшем случае, и лишь отчасти. Мы не замечаем, как не замечаем солнца и воздуха, того, что дети дают нам. А дают они неизмеримо больше чем получают. Мы делимся знаниями, учим, и не всегда понимаем, что в эти моменты, нас нежит и омывает, ни с чем на земле несравнимые: любовь, доверчивость, искренность, и естественное, как дыхание, благодарность, «ибо таковых есть Царство Небесное».

Облагодатствованные, удостоенные, избранные, они не ведают этого. Смотрят на нас, как на больших, умных, надежных. Подумайте, дети всегда смотрят на нас снизу вверх, это на нас-то, которые думали оставить или не оставить?

Раньше палачи жили на отшибе и все чурались как чумных, а теперь почти каждая мама палач, почти каждая «Ирод» своим собственным детям. И ведь говорим, что любим наших детей. Но разве может одна и та же душа, и любить, и приговаривать к смерти? Однако унывать не только грешно, на этой и время тратить нельзя, когда дети наши здесь на земле болеют, мы спешим лечить их, потому что страдания детей нам невыносимо больше, чем собственные. Если же убитые нами младенцы, действительно находятся в местах тёмных, то они страдают во сто крат сильнее, чем мы и наши дети страждем здесь телесно. Меня мучает мысль, что я не помогаю им, как должна, своим покаянием, умягчением сердца, добрыми делами. Да, можно утешиться тем, что умерев, я займу место моих нерождённых детей, а они пойдут в Царство небесное, но когда это будет? Да и утешение ли это? Надо спешить, спешить, как спешим мы для рождённых детей, ведь убитые так же живы для нас, веривших в бессмертие души.

Глава 3. Устами еще не родившегося ребенка

Однажды я встал, не знаю, как это объяснить, кто-то, чьего имени я не знал, позвал меня. — Да будешь. — И я не посмел ослушаться, разве можно было ему не повиноваться. Я понимал, что я уже есть и радовался этому. Лишь иногда к моей радости, перемешивалась необъяснимая скорбь и тревога. Место, в которое я пришел, было наполнено чьим-то страхом и отчаянием, и в стенах моего убежища, как эхо, едва слышно хранился и звучал чей-то крик и плач. Душа моя готова была зарыдать, но я вспомнил призыв: «Да будешь». И возликовал. Всякий раз, когда эхо давнего чего-то крика тревожило и повергала меня в скорбь, кто-то невидимый омывал меня своей любовью и я успокаивался. Я дремал в темноте и тишине, а потом у меня стало появляться тело. Оно давало чувство уязвимости и силы. Можно было дышать, двигаться, хотя мои руки и пальцы и крошечные ноги были слабы, тело нежилось в тёплых волнах, и мне было очень хорошо. Я привык к моему убежищу оно было добрым, родным, оно любила меня, я понял это однажды, когда мне передалась чья-то радость, подобно яркой вспышки. Невидимые руки обнимали меня, и смутно знакомый голос говорил, — Ты жив, ты есть, о как это хорошо! — Волны, которые омывали моё тело, были пропитаны любовью. Я уже знал любовь того, наполнявшую душу ликованием, пением и страхом смешанным с радостью.

Теперь я узнал другую любовь, трепещущую, неясную, тревожную. Вместе с волнами этой любви, я поднимался и опадал. Это было томительно и сладко, мне хотелось плакать и смеяться. Ине грезилось, что я нахожусь внутри чего-то живого, оно могло двигаться, говорить, петь. Оно тревожилось, и тогда тревожился я, оно радовалось, и я радовался, когда оно засыпало, засыпал и я. Иногда во сне я слышал всё тот же чей-то отчаянный, полный ужаса крик, и просыпался от страха.

Потом я понял одну очень важную вещь, моё убежище, как-то связано с Тем, Кто приказал мне быть. Случилось это так: мне опять приснился кто-то такой же маленький как я, не снился его крик его страх и трепет, я проснулся рыдая, я тоже хотел закричать, — Нет! Не надо, не убивай меня! И вдруг, я услышал разговор, моё убежище говорило с Ним, голос убежища был слаб, робок и подобен пламени свечи, колеблемому ветром. Кажется тогда, именно тогда, я понял, что моё убежище носит очень красивое имя – Мама. А может быть я сам придумал это имя? Потому что оно легко произносится и запоминается сразу? Мама говорило? Говорил? Нет. Говорила! С Ним, а меня наполняла радость и покой, а ещё я подслушал его имя, точнее имена, их было много: Отче, Царь, Господь, Творец и множество других. Мне понравились все, но самым понятным было – Творец, ведь он сотворил меня, моё убежище, моя мама была заодно с творцом, мама тоже хотела, чтобы я был. От радости я зашевелился, но мама не почувствовала этого.

Больше всего мне нравилось когда мама ходила, особенно когда она шла долго и мерно, тогда мне особенно легко дышалось, и я засыпал покачиваясь, как в лодке. Иногда мы с ней оказывались в каком-то удивительном месте, тогда за стенами моего убежища, слышалось отдалённое пение многих голосов. Я понимал, что голоса поют для Него и о Нём, мне нравилось пение невидимого хора, а еще тот голос, который звучал низко и гулко, словно колокол, торжественно и громко, как победное пение трубы. Но особенно я любил этот голос за то, что он приводил ко мне Ангела, Льва, Тельца и Орла.

Душа моя ликовала, когда я слушал Ангела и Льва, плакала от слов Тельца и парила вместе с Орлом. И было это прекрасно, а потом, потом я видел престол, окруженный светозарной толпой ангелов, на престоле сияла чаша и ангелы, трепеща и ликуя, молили о преосуществлении, — Аминь, Аминь, Аминь! — Вздыхали сотни голосов, и ангелы закрывались крылами, и я переставал видеть, ибо происходящее над чашей, оставалась в тайне, недоступной моему уму. Одно я знал точно, сейчас наступит то главное, ради чего моя мама приходила в это чудесное место, моё убежище наполнялась ярким светом и дивным благоуханием. Если бы я мог, то засмеялся бы от счастья и блаженства. Но можно ли было смеяться? Нет, я замирал, боясь дышать, и несколько сладких и страшных мгновений видел, или мне казалось, что видел, невыносимо прекрасный лик Самого Царя.

Нет слов в человеческом языке, чтобы передать то, что переживал я в эти мгновения. Я чувствовал себя бесконечно маленьким и бесконечно большим и думал, трепеща, — Чем стало моё тело? Неужели оно наполнилась Им. О, как я дерзок и как счастлив! А потом засыпал сладким, сладким сном.

Так жил я в моём убежище, делаясь всё более сильным, подвижным и гибким. Мне становилось всё более тесно, и я ударял в стену пяткой или локтём. Я научился хорошо слышать голос мамы и чувствовать тепло ее рук снаружи обнимавших моё убежище. Признаюсь, я нарочно стучал в стены, чтобы послушать её голос, нежный как воркование голубки. Смешная! Она давала мне множество ласковых прозвищ, а я жмурился от удовольствия и вертелся и стучал. Ведь на самом деле мне хотелось крикнуть, — Ещё! Ещё! Говори мне свои нежные слова, пой мне свои простые милые баю-баю, люби меня, обнимай меня крепче! Если бы я мог, то обнял бы тебя со всей силой моих маленьких рук, смотрел бы в твоё не знакомое, но такое родное лицо. Но только не убивай меня! Слышишь! Не убивай меня, мама! Не знаю, откуда приходил ко мне этот страх, и эти мысли, они были не мои а того другого. Я чувствовал, что мне повезло, что меня почему-то избрали, позволив жить. Хотя когда-то, в стенах моего убежища, совершилось страшное злодейство, я знал это, но всё же не мог поверить, что моя добрая, лучшая на свете мама, могла причинить вред живому и беззащитному существу — моему брату, который когда-то, задолго до меня, поселился здесь. Да, только эта страшная тайна, омрачала мою жизнь в убежище, заставляя рыдать во сне и просыпаться в слезах.

И вот, наступил день, когда я понял, что далее не могу оставаться здесь, мне стало невыносимо тесно и душно. Не то, чтобы я не мог дышать или повернуться, но душа моя томилась, она томилась по большому миру, который, я знал, существует за стенами моего маленького королевства, в котором я был и владыкой, и единственным жителем. Я возмутился, да помилует сотворивший меня мою дерзкую душу! Сколько я могу сидеть в потемках, отторженный от всего мира стенами тесной обители. Пустите меня, я хочу видеть то, что снаружи. Хочу увидеть маму, хочу закричать, заплакать, засмеяться. Я хочу видеть всех, кто был для меня только голосами. Я хочу распрямиться, открыть глаза. Мне надоело сосать только свой собственный пальчик, я знаю что есть вещи повкуснее. И тогда ко мне пришли Ангел и Орел и сказали, что я вижу их в последний раз. Они так же сказали мне, что мир предстанет предо мной в большом многообразии. Но в нём не будет видимым то, что так ясно видим мы теперь. Душа моя наполнилась великой скорбью, но ангел утешал меня, говоря, что когда-то даже Он, наш Царь и Творец, пришел в Мир почти тем же путем. Я смирился и возликовал, но ангел сказал мне, что мир это «юдоль скорби и плача». Он спросил, готов ли я страдать?

— Готов. Ответил я, и подумав ещё немного добавил, — Да. Да. Да. И Ангел обещал, что он и Орёл и Телец и Лев и даже сам Царь невидимый, всегда будут рядом. Орел и Ангел ушли, а я стал готовиться к великой битве. Завтра.

Завтра я отправлюсь в свой страшный, радостный путь. Нужно предупредить маму, я трижды стучу в стену моего убежища, теперь нужно перевернуться поудобнее… слышу её взволнованный голос, — Уже? Пора? Она испугалась и обрадовалась, и я испугался и обрадовался вместе с ней. Теперь надо полежать тихо-тихо, собираясь с силами. Да не волнуйся ты так мама, я иду, иду, иду…

Конечно мне, как и большинству обыкновенных людей, не дано было знать, что думает чувствует и видит еще не родившийся младенец, я понимала лишь то, что ношу в себе великую тайну, тайну становящейся жизни, и свободной самостоятельной души. Одно я знала точно, с первых дней своего возникновения, мой ребёнок был не просто клеткой живой, не бездушной материей.

Думаю даже, что известная сентиментальность беременных женщин, явления не только физиологическое. Мы становимся чувствилищем, мы острее и болезненней, реагируем на всё потому, что человеку очень трудно нести такое бремя, бремя ещё одной души. Немощная плоть наша, становится домом живого существа, невозможно думать об этом спокойно, невозможно не плакать, и не волноваться от всякого пустяка. Попробуйте-ка быть вместилищем новой жизни. Когда ребёнок впервые ощутимо зашевелился во мне, толкнулся там поначалу так слабо и робко, как котенок лапкой, я испытала счастье, ни с чем несравнимое дотоле не испытанное. Казалось, что до сей поры я не жила в полном смысле этого слова, что до сей поры, я и примерно не знала, что значит любить, растворяясь без остатка, в другом существе. Я носила свое бесценное сокровище, плавясь от счастья. Я была так полна им, что все помыслы были сосредоточены на жизни, жительствовавшей внутри меня. И тогда я придумала эту сказку – быль. Сколько в ней объективной правды, мне неведомо, но субъективно — правда всё. Таким было для меня моё дитя, таким я его представляла и чувствовала. Конечно, конечно, всё это сантименты, я знаю. На самом деле всё, а как всё на самом деле не знает никто, один только Бог.

Глава четвертая и последняя. От автора

Здесь звучат живые голоса, и рассказываются подлинные истории. Я никогда бы не дерзнула придумать страшные повести об убийствах, не родившихся детей, и это самое ужасное, детей и вправду убивают каждый день, да что там, каждую минуту. Меня мучает моё собственное бессилие перед этой вселенской бойней. Если люди не слышат Господнего «не убий», если глас Божий вопиет в пустыне, то что может значить слабый человеческий голос?

Миллионы крошечных уст кричат по всей земле, — Не убивай меня мама! Но даже если бы этот неслышный вопль прогремел как труба Архангела, изменилось ли бы что-нибудь на нашей грешной земле? Мы бредем по колено в детской крови, но имеем бессовестность спрашивать, — Почему наша жизнь такая трудная и плохая, почему она полна скорбей и болезней, почему не прекращаются войны, и зло так уверенно торжествует победу, почему? Почему? Почему? Люди сердятся на Бога за то, что Он злой. Он видите ли, попускает зло, и не карает немедленной смертью всех убийц, а если бы покарал? Что осталось бы от человечества? Горстка? Но «злой» Бог без конца продлевает наше время, Он верит в нас так, как мы сами в себя не верим. Он ждет, Он терпит, это мы не терпим ничего, даже собственных детей. Мы не можем их прокормить, одеть, воспитать и поэтому убиваем.

Человек не может отказаться от минут судороги, которую называет наслаждением, но может легко пресечь жизнь, возникшую вследствие этого наслаждения. Вот моё «почему». Я спрашиваю, почему человек стал примитивнее кроманьонца? Примитивнее зверя? Примитивнее простейшего организма? Не дает ответа…

Дорогой читатель, я слишком долго — целый год, думала об убийствах, я перебирала жизни и смерти, вспоминала страшные повести о матерях, убивших своих детей, это очень тяжелая ноша. Но прежде чем её скинуть со своих плеч, хочу вспомнить старый добрый обычай. Это виньетки, маленькие гравюры, которые помещались в конце глав и целого повествование. Мою книгу я тоже хочу окончить виньеткой, мне хотелось сделать её приятной и умиротворяющей, но боюсь, что она в моей книге будет не слишком уместна. Мы с тобой, дорогой читатель, не заслужили покоя, потому что живем в мире, лежащим во зле. А в этом есть доля и нашей с тобой вины, поэтому виньетка будет такой: таз наполненный кровью, а в ней кусочки крошечных детских тел. Эти кусочки пойдут на лекарства. Я не хочу тебя пугать и повергать смертельный грех уныния, просто помни об этом, помни всегда…

Комментировать