Глава 7
У меня нет будущего. Звучит парадоксально, и я даже шокировал таким высказыванием одну собеседницу, но это факт. Разумеется, я не достиг своего потолка, но могу твердо сказать, что президентом России уже не стану. У меня все в прошлом — академик, профессор, лауреат, — я все прошел и сейчас могу двигаться только «вбок» — влево, вправо, растекаться мыслию по древу, «ответвляться». «Вбок» — тоже движение, и в этом смысле я могу устремляться довольно далеко, но вверх, вперед, ура-ура — этого уже нет.
Привычка к «ответвлению» вырабатывалась у меня в детстве, в юношеские годы, в зрелости, я всегда действовал немножко «вбок». Вопрос, которым я в свое время задался: можно ли управлять космический кораблем по экрану и соответствует ли то, что космонавт видит на экране, тому, что происходит в действительности, — а это все было связано с перспективой, — впрямую имел отношение к работе в космосе, а «вбок» я пошел, написав книги о теории перспективы в изобразительной искусстве. Занимался чисто космическими делами, а результатом стали книги по теории перспективы. В дополнение, конечно, к основному результату.
Позволю себе повториться, но мое желание работать, условно говоря, над второстепенной задачей в науке, за которую до меня никто не брался, продиктовано, по моему убеждению, моей патологической ленью. Я не в силах читать всего, что написано по проблеме, которой мне предстоит заниматься, мне легче взять другую проблему, пусть и второстепенную, где почти нет литературы. Железная логика, не правда ли?
Начинал-то я как все: приступая к работе в какой-то области, знакомился с литературой, с источниками, то есть в молодости пытался все делать по правилам. И испытывал такую скуку, такую тоску! Заставлял себя, чертыхался, плевался — и не мог читать чужих работ! Я, знаете ли, следовал анекдоту о чукче, который стал писать романы, и когда его спросили: чукча, ты все пишешь романы, а хоть один прочитал? Он ответил: чукча не читатель, чукча писатель. Так и я — на первой же странице какого-нибудь ученого трактата умираю от скуки и засыпаю, и в результате ничего не знаю, кроме того, что выдумал сам.
Я, конечно, имею в виду работу так называемого классического типа. Восторгаюсь тем, как молодой ученый зарывается в груду научной периодики, прилежно ее изучает, но сам так не могу. Восторгаюсь, что молодой ученый в курсе всей мировой литературы, он знает, что по этому поводу написано в прошлом году в Англии и в позапрошлом в Америке, что у нас говорилось на последней научной конференции, назубок цитирует интереснейший доклад какого-то там Кубышкина — а я ничего не знаю, потому что меня это совершенно не интересует. И из него получится настоящий ученый, я же — не настоящий, а, скажем так, «боковой» ученый. Условно говоря, я делал то, что никому в голову не приходило делать. И это, на мой взгляд, единственно возможный для меня способ жить в науке, я не притворяюсь, я делаю свое, они делают свое — и слава Богу.
Сейчас, когда у меня возникли проблемы со здоровьем и я в состоянии писать только эту книгу, то есть вспоминать жизнь, то, что было, я прохожу период своеобразного окукливания. В какой-то момент из куколки вылетит бабочка, тогда посмотрим, что получится. А пока классическая наука, которой я занимался раньше, для меня в прошлом. Тот, кто работает сейчас, кто «в процессе», лучше меня разбирается во всех вопросах. Я мог бы сейчас консультировать только тех, кто в этих вопросах не разбирается — киностудию, например, которая хочет поставить фильм о космосе, — но в космической фирме себя консультантом не вижу. Многое изменилось с тех пор, как я работал. Поэтому сейчас я как бы окончательно ушел «вбок». Если в юности мне всегда хотелось прыгнуть влево-вправо и посмотреть, что там, там и там, то это диктовалось естественным желанием молодости уйти от занудства, царившего в школьных и в институтских устоявшихся учебных курсах. Ограничиваясь только ими, становишься односторонним, а хочется знать гораздо больше. Если меня, скажем, учат чему-то мне не интересному, я кое-как отбрехиваюсь, ну их к черту, а если предмет меня заинтересовал, то, конечно, стоит тратить время, уходить влево-вправо от него и там обнаруживать всякие интересные неожиданности.
Всегда, и в школе, и в институте, и дальше, у меня было что-то «боковое», почему-то меня интересовавшее. Если бы не эта черта, я бы вообще ничего в жизни не добился как ученый, не потому, что стал бы уходить от науки, а потому, что свойство уходить вправо-влево делало меня желанным сотрудником тех, кому нужны были именно эти «влево» или «вправо», а не «прямо», которое все знают.
Думаю, таково свойство моего характера. Академик Кнунянц занимался реставрацией старинных живописных полотен, академик Мигдал — скульптурой. Я в свое время задумался о математических аспектах кровообращения в человеческом организме, о сущности троичности, о перспективе… Интересная это штука, развитие «вбок». Зачем, собственно говоря, мне нужен был Китай? Я не собирался заниматься им профессионально, он не входил в мои планы, но увлекся совершенно неожиданно для себя самого. Китай стал моим развитием «вбок», защечными мешками, в которые что-то откладывается про запас. Причем совершенно бескорыстно. Ничего мне впереди не светило, интересовало даже не содержание китайских романов, а то, пойму ли я в конце концов, что у китайцев в характере главное. И мне, по-моему, открылось это главное.
Когда я принялся за средневековые китайские романы, сначала просто заставляя себя их читать, как на каторгу шел, с трудом одолевал текст. Конечно, я мог избрать путь полегче, ведь китайцы работали в разных литературных жанрах. Очень хороши их новеллы, особенно эпохи Тан, это примерно тысячу лет назад; читать их легко и приятно, хотя по содержанию они странные для нас, европейцев: лисы какие-то расхаживают, беседуют друг с другом (китайцы считают, что лиса иногда принимает облик человека, а человек — облик лисы). Но в конце все становится понятно, новеллы вполне элементарны. А вот романы!..
Все пять классических романов я прочел от корки до корки, один, правда, не полностью — он недопереведен. Убил на это кучу времени. И стал понимать китайцев. Что-то у меня забрезжило, замаячило перед внутренним взором — смысл их перевоплощений, воскрешений, умираний. И теперь могу сказать: китайцы для меня очень понятные люди. Понятные по поведению — они предсказуемы.
Отмечу в скобках, что китайские средневековые романы для европейца нестерпимо скучны, он начинает получать от них удовольствие, прочтя примерно тысячу страниц, если, конечно, не бросит на полдороге. И только тогда он вживается в этот мир, и этот мир начинает ему нравиться, захватывает, вбирает в себя: китайская культура имеет свою внутреннюю логику. Но первую тысячу страниц можно преодолеть только усилием воли и нудной настырностью: плюешься, но читаешь. Не потому, что литература плохая, она другая, не европейская. Совершенно по-иному построена, должен признаться, кое в чем вначале омерзительна, но зато потом… Недаром говорится, что сначала надо узнать, потом — полюбить.
Если танские новеллы можно читать без всякой подготовки, в общем литературном ряду, то в романах предполагается, что читающий знает историю Китая. Например, написано, что когда Лу Си увидел Му Си, он поступил так-то, я, ничего не зная о предыстории, ничего не понимаю, а китайцу все понятно. Когда у нас Пушкин едет свататься к Натали, нам все понятно, а рядовому китайскому читателю это ничего не говорит; несмотря на всю предсказуемость, у китайцев есть понятия, в которые они вкладывают совершенно обратный нам смысл. У них, например, непонятное мне, честно говоря, отношение к старшему, невероятное уважение — когда-то, в пору расцвета наших добрых отношений, они называли Советский Союз «старшим братом», и эти слова имели особый смысл по сравнению с тем, что мы в них вкладываем.
Приведу такой пример из классического китайского романа: к китайскому императору приходит боевой армейский офицер с донесением с поля боя, у них, офицера и императора, выражаясь по-нашему, одинаковые фамилии. Начинается выяснение, не являются ли они родственниками, и обнаруживается, что пришедший офицер «пятнадцатиюродный» дядя императора! И тут же, сойдя с трона, император отдает ему поклон как старшему. Поэтому когда китайцы называют кого-то «старший брат», то для нас это звучит обыкновенно, а для них по-особому.
Конечно, все это происходило в средневековом Китае, сейчас вряд ли сохранился такой пиетет по отношению к старшему, ну, может быть, в деревнях, в народе, а так подчеркнутое уважение к старшим вряд ли кто испытывает, они все-таки прошли через «культурную революцию» и через все, что за ней последовало…
Начитавшись китайской прозы, я встретился с крупным нашим китаеведом, настоящим знатоком этой страны А.П. Рогачевым, к сожалению, он уже умер. Алексей Петрович долгое время жил там, много лет читал в Московском университете лекции по Китаю, положив всю свою жизнь на то, чтобы перевести на русский язык, донести до нашего читателя бесподобную китайскую прозу. Конечно, как всякий автор или переводчик — здесь это неважно, — он интересовался, воспринимаются ли эти произведения читающей публикой, и все его знакомые, которых он опрашивая, говорили ему: «Да, очень любопытно, очень мило, с удовольствием прочитал!», — хотя на самом деле книгу и не открывали. Читать такие романы — своего рода подвиг, и если кто-то их не одолел, нельзя его осуждать. Я-то прочитал, но прочитал, считаю, из какого-то дурацкого упрямства.
Встречаемся, значит, мы с Рогачевым, заводим разговор о романах, и я у него спрашиваю как у специалиста-китаеведа о каких-то непонятных мне местах. Он вяло отвечает: «Да-да, я вам все объясню», — подозревая, что это очередная любезность по отношению к нему как к переводчику. И я начинаю задавать вопросы: почему этот китаец сказал тому китайцу такую вот фразу? Потом задаю еще один вопрос, еще один… В руках у меня Рогачев видит длинный список вопросов, штук пятнадцать, и понимает вдруг, может быть, впервые в жизни, что перед ним человек, который на самом деле добросовестно прочитал все его переводы, да еще и вопросы задает по тексту. Он так поразился, что на следующий день прислал мне учебник китайского языка! Как всякий профессионал, одержимый своим любимый делом, Алексей Петрович искренне полагал, что если я уж так заинтересовался Китаем, то должен учить китайский язык. Кто-нибудь, возможно, здесь улыбнется, но признаюсь: иероглифы я начал одолевать, даже сейчас могу написать по-китайски «Срединное государство», что означает — «Китай». Оказывается, не так это трудно, любой человек может постичь «китайскую грамоту», если его притягивает Восток.
А я тогда очень увлекся Китаем и всем китайским. После войны — я имею в виду Великую Отечественную — у нас наладились с этой страной очень хорошие отношения, и многие русские, даже родившиеся там, в эмиграции, вернулись в Россию, в Москву. И к нашей соседке по коммунальной квартире тоже приехали родственники из Китая, которые там родились и выросли, и подарили моей жене красивую недорогого серебра брошь-заколку в виде иероглифа. Я перерыл массу словарей, пока не расшифровал иероглиф, он означал «счастье» или «долголетие». Но не в этом дело. В рассказах приезжих китайцев, брата и сестры, которые были наполовину русские, наполовину грузины, меня поразило то, что развитие и даже своеобразие русского языка в группе наших соотечественников, живших в эмиграции и, казалось бы, полностью отрезанных от нас, — мы ведь в те годы были очень обособленной страной, — шло в том же русле, что и у нас, включало те же термины и сленговые обороты. Например, словечко «железно», бывшее тогда у нас в большой ходу, донеслось до них, они употребляли его, подражали нам во всем, судорожно подражали метрополии. Это закономерно, люди, живущие вдали от отечества, всегда пытаются от него не отстать. И если мы можем плюнуть на какое-то словцо и забыть его, то они все подхватят и выучат…
Вспоминается любопытная история с игрой, называемой у нас «маджонг», по-китайски «мадзян». Игре этой я научился в одном пансионате, познакомился там с человеком, который привез «мадзян» с собой и приохотил меня к ней. Не могу передать, как она меня захватила: вернувшись домой, я обегал все комиссионки, пока не купил все-таки «мадзян», и научил игре всю семью. Мы и до сих пор в нее играем. А главное, я купил «мадзян», сделанный не для европейцев, а для китайцев: в нем одна из мастей — китайские цифры от единицы до девятки. Когда игра делается для европейцев, то на косточке вырезается дополнительная арабская цифра, понятная игроку; у моего «мадзяна», к моей радости, этого не было, он настоящий, не приспособленный для европейцев.
«Маджонг» — английское произношение «мадзян», которое привилось и у нас. Игра очень хорошая, смесь домино и шахмат, если хотите, она и внешне похожа на домино, потому что надо складывать, приставлять друг к другу косточки, очень красиво сделанные: нижняя часть косточки из дерева (бамбука), верхняя — из слоновой кости, и по верхней части нанесен рисунок — обозначение масти и цифра. Для того чтобы играть в нее, нам пришлось выучить правила и запомнить все китайские обозначения. Руководство к игре было написано на английском языке, так что здесь мне не пришлось даже искать иероглифы, когда я составляя шпаргалку для начинающих.
Откуда, спрашивается, у нас такой интерес ко всему восточному?
Особенность России в том, что она смесь Востока и Запада, смесь, иногда не очень приятная на вкус. Восток, в старых российских представлениях, был олицетворением коварства, лени, продажности, некоторой даже пакостности, а Запад — европейской культуры. Хотя можно все поменять местами, и это тоже будет соответствовать истине, ибо что такое коварство одного народа в понимании его другим народом? Просто несовпадение понятий «хорошо» и «плохо», о чем я уже неоднократно говорил. Бальзак писал: «То, что в Европе вызывает восторг, в Азии карается». Россию всегда тянуло на две стороны. Хотим мы этого или не хотим, но татаро-монгольское иго многому научило русский народ, внедрилось во многие сферы его жизни. Даже в русской языке до сих пор торчат слова монгольского происхождения, слово «лошадь» например (по-русски «кобыла»), но мы уже не замечаем этого, мы его уже переварили и сделали русским.
Сейчас полный ходом идет всеобщее переваривание, перелопачивание, нивелировка отдельных национальных культур, их слияние в некую мировую культуру. Не хочу утверждать, что это плохо, не хочу утверждать, что хорошо. Но нивелировка идет, и очень четкая. Утрачиваются нюансы, которые до сих пор сохранялись в национальных культурах, они теряются в большой «всеобщей» культуре, там берет верх вселенское начало. Может быть, это и правильно. Если человечество не вымрет к тому времени, оно будет единым, все постепенно сольется, но на этом этапе пока еще ничего не слилось. Говоря о Китае, надо отметить: да, некая нивелировка происходит и там, но Китай, как ни одна страна в мире, сохранил в себе, будто в коконе, все лучшее, свойственное только ему. Средневековье сидит в китайцах генетически.
С удовольствием написал бы о Китае книгу, но нельзя: слишком хорошо знаю Китай, чтобы понимать — никогда ничего написать о нем не смогу. Именно потому, что много о нем знаю. Если бы не знал, то написал бы: «Ах, Китай, как интересно!» Но я знаю, поэтому у меня ничего не выйдет, слишком своеобразная и загадочная страна. Китай серьезная вещь, вещь в себе. Когда я побывал там, то еще лучше это понял, хотя и до поездки знал многое. Китай нельзя взять наскоком. Ну что вы хотите, культура, и, может быть, единственная в мире, которая не прерывалась несколько тысячелетий. Египет был и умер. Древняя Греция была и умерла. Древний Рим был и умер. Потом наступила эпоха германских вторжений, эпоха Возрождения, и так далее… Но у европейцев не наблюдалось непрерывной линии развития, как у китайцев. В Китае одна императорская династия сменяла другую, но в культурном плане они практически ничем не отличались. Шло медленное естественное развитие страны без всяких резких поворотов, и главным было сохранить то, что важно, традиционно и удобно. Все это сознавали и заранее знали, что для этого надо и чего не надо делать, все было расписано наперед.
У нас в Европе не существовало такой непрерывности прямой линии, такой логики развития, Европа безумствовала в войнах. Может быть, это дало некоторый толчок развитию ее структуры, ей противопоказана неподвижность, когда ничего не происходит. И у нас всегда что-то происходило, браковалось и отбрасывалось плохое, оставлялось хорошее, с какой-то точки зрения. Шло движение вперед. Неудивительно, что в Европе началось развитие естествознания, техники. А Китай все время жил на свой лад. И возьмись я сейчас писать о Китае книгу, получится развесистая клюква или банальность. А ни клюквы, ни банальности не хочется.
Да, Китай был и остался. Не понимаю, в чем секрет такой живучести, как это получилось — из-за оторванности Китая от всего остального мира, что ли? Как выразился Пушкин: «До стен недвижного Китая…»! Мир не знает ничего похожего, не меняющегося тысячелетиями. Может быть, такова психология народа, может быть, положение страны на «окраине» мира, мировых процессов. Китаю там, на «окраине», никто не мешал, никто не подавлял его, ничего там не происходило экстраординарного, кроме, конечно, династийных междоусобиц. Никто не вмешивался со стороны. Китай был отделен, к примеру, от России, ближайшей к нему страны, огромными географическими пространствами, и какие-нибудь марко поло могли туда проникнуть лишь однажды, на второе путешествие их жизни уже не хватило бы.
Все-таки Восток очень мало двигается во времени, и это дает совершенно поразительный результат сохранения в народе чего-то невероятно ценного, нетленного для самого народа и, таким образом, для мира. Это, я сказал бы, непрерывное самоутверждение. Весь мир в области искусства перешел на некий ширпотреб, а в Китае до сих пор сохранилось искусство штучное, многое там делают ручным, то есть уникальным способом. Может быть, это объясняется тем, что в Китае очень много народа и надо каждому дать работу.
Не стоит только думать, что Китай, сохраняющий свои древние традиции, отстал от современного мира. Не отказываясь от старых способов производства, сугубо ручных, идущих из глубины веков, Китай прекрасно производит сегодня и автоматическую аппаратуру, и компьютеры, и все прочее, что характеризует высшее развитие техники XX века. Но техника всегда вещь вспомогательная. Как, например, пистолет, который в руках полицейского защищает нас от бандитов, а в руках бандитов убивает нас. Не техника определяет все, а люди, ею пользующиеся…
При высоком уровне развития техники, например, в Японии, где существуют народные промыслы вроде нашей хохломы, можно было бы, конечно, заставить машины гнать потоком подобную продукцию, очень умело выдавая ее за народные промыслы. Но это уже совсем не то. Наверное, желание иметь подлинник, авторский экземпляр, не воспроизведенный десятки тысяч раз, и позволяет на Востоке существовать огромному числу кустарей, у которых покупают их изделия, потому что они подлинные, сделанные вручную. Когда шедевр, изваянный великим кудесником, точно повторят машинным способом в десяти тысячах экземпляров, он просто потеряет свою уникальность.
Перестав быть художественными произведениями, изделия стали дешевыми. Это в какой-то мере нормально. Раньше чашку, расписанную художником от руки, мог позволить себе купить очень богатый человек, а сейчас такую чашку, произведенную ширпотребовским способом, может приобрести любой и разбить ее без сожаления. В этом есть свои плюсы и минусы: мы теперь производим, но не создаем, или создаем очень редко.
В Китае еще сохранилась культура изготовления национальной одежды, очень своеобразной, требующей творческого подхода при ее сотворении. И хотя национальная и европейская одежда равноценны в повседневной жизни, традиционный китайский наряд, который выкристаллизовывался веками, особый, необыкновенно красочный — конечно, с точки зрения европейца, — привычен и носится народом естественно. Китайцы эту яркость считают вполне уместной, как вполне уместны до сих пор в стране «китайские церемонии».
Кстати, само выражение пришло в русский язык именно из Китая, из китайских манер. У них оно бытует со времен Конфуция, который считал, что церемонии — очень важный обряд для народа, потому что учит вести себя подобающим образом в соответствующей обстановке. Я этих церемоний, к сожалению, не видел, в частности, знаменитой чайной церемонии, но много читал о них, и они мне кажутся несколько скучноватыми: заранее все известно — кто как сядет, что скажет, как прокомментирует висящую на стене картину. Но для китайцев церемонии продолжают оставаться очень важной частью бытия. Может быть, это некая разрядка в современной жизни, отдохновение души. Раньше это было натуральной жизнью, а сейчас носит характер «оттяжки» от сумасшедшего дома, в который превратился весь мир: посидеть, как в старину, с древней чашечкой в руке, из которой пил далекий предок, не просто пить чай, как мы пьем его утром, встав с постели, а получая огромное удовольствие и соблюдая все правила. В китайских церемониях не только чашка и чай, но и кисточка для заваривания чая, все окружающие предметы имеют значение. Все должно быть старинное, — то, к чему прикасались руки предков, известных, а может быть, и знаменитых людей.
Лично для меня это незнакомое и странное ощущение, но очень привлекательное. И то, что на Востоке умеют уйти от суеты жизни, расслабиться, и то, что там хранят древние традиции, меня почему-то радует. В Японии до сих пор, например, существует специальная профессия для женщины, которая угощает вас чаем, — гейша. Многие думают, что гейша — это проститутка. Грубая ошибка! На Востоке тоже есть проститутки, но они называются иначе. У гейши совершенно другие задачи, девочки для этой профессии воспитываются с раннего детства, изучают философию, литературу. Они должны уметь вести ученый разговор, остроумный и занимательный, сделать пребывание в скучной компании веселым и интересным. Гейша — хозяйка, принимающая гостей, она разливает чай, оказывает вам внимание, но ее главная задача — опираясь на свое исключительное образование (а у гейши образование такое, что многим университетским профессорам и не снилось), поддерживать тонкую интеллектуальную беседу об искусстве, литературе, политике.
К сожалению, мне не пришлось бывать в таких местах, в семьях, например, где китайская женщина могла проявить себя в полном блеске. Я видел китаянок на разных приемах, но там все проходило вполне по-европейски, там ничто не напоминало об их особой женственности — ни семенящей походки, ни языка жестов, свойственных восточной женщине с древности; все — в европейских платьях, туфельках на высоком каблуке — какая уж тут семенящая походка!
Пытаясь как можно глубже вжиться в китайскую жизнь, я ходил обедать не в ресторан, как все, а в столовые, куда забегают китайцы во время обеденного перерыва. Мне показали такие забегаловки, и во время моего пребывания в Китае я ел настоящую китайскую пищу, а не приготовленные для европейцев блюда «а lа Китай», рядом со мной сидели китайцы и ели то же самое.
Именно там я понял, почему у китайцев суп подают последним, а не как у нас, первым блюдом. Обычай этот соблюдается даже в маленьких забегаловках, в каких я и кормился: вторых, по-нашему, блюд очень много, десять-пятнадцать, и берут каждого понемножку, буквально по чайной ложке, чтобы попробовать все. Но блюда сильно перченые, и после десяти-пятнадцати проб во рту такой пожар, что его нужно чем-то залить, вот и заливают бульоном, по-нашему супом. То есть у них все наоборот по сравнению с русской кухней: сначала едят второе, а запивают первым.
Свое отношение у китайцев и к алкоголю, тоже идущее из старых времен. Один знаменитый древнекитайский поэт считал — чтобы создать стихотворение, нужно быть немножко хмельным. Это было принято не только у китайцев, но и у персов. Омар Хайям, например, прямо писал в своих стихах: «…с утра до вечера не расставайся с чашей». На Востоке полагали, что некоторое дополнительное возбуждение полезно для творчества. Наверное, правильно, я лично не знаю. Но это, конечно, не пьянство в том смысле, когда люди напиваются до положения риз и выясняют: ты меня уважаешь или ты меня не уважаешь? Просто небольшая порция вина, которая чуть-чуть возбуждает. Хайям явно перебарщивал, а может быть, прославление хмельного было его поэтической задачей.
По мнению восточных специалистов, поэту необходимо легкое возбуждение, легкое обострение всех сфер человеческой души, но ни в коем случае не пьянство. Если у нас считается шикарным пройтись пьяным по деревне, даже изрядно преувеличивая степень опьянения: вот, мол, я «гуляю»! — то в Китае показаться на улице подвыпившим считается страшный позором. Поэтому если китайцы и пьют, то только дома, тихо и незаметно для посторонних.
Возвращаясь к китайской поэзии, отмечу еще одну ее особенность. У китайцев считается, что поэт выражает суть написанного не только словами, но и их начертанием, потому что иероглифы — это в каком-то смысле рисунки, и передают они столько же, сколько слова. Поэтому когда знаменитый китайский древний поэт, кажется Ду Фу, в легком подпитии написал одно из своих знаменитых стихотворений (его знает каждый образованный китаец, я его, конечно, не знаю), то оно было увековечено в камне, иероглифы повторены точно так, как их начертал автор, со всеми кляксами и особенностями почерка.
Вот такая культура, очень зрительная, воспринимаемая не только на слух. У нас поэзия воспринимается только на слух, а там — и на слух, и в зрительно-графической передаче, которая не менее важна. Поэтому у китайцев графика текста столь же значительна, сколь у нас иллюстрация. У нас иллюстрации часто помещают на отдельных вкладках, там это совершенно немыслимо, книга в Китае — своего рода живопись, как же можно отрывать рисунок от текста! Иероглифы могут быть изысканно красивыми, иногда совершенными по исполнению — не зря в Китае существуют разные школы иероглифа. Я далек от того, чтобы это комментировать, но, повторяю, китайцы убеждены, что графическое выражение слова не менее важно, чем его смысл.
Китайцы утверждают, что душа человека существует после его смерти тысячу лет, и в это можно поверить, вчитавшись в их классическую средневековую прозу, всмотревшись в их живопись, ознакомившись с историей Китая. Загадочность Востока, в частности Китая, всегда притягивала и притягивает европейцев. Почему в начале нашего века, да и раньше, издавна, восточные редкости пользовались невероятной модой в Европе, в Англии, всюду? Изделия из лака, нефрита, сандала… Шелка, пряности… Я думаю, это было традиционно. В древности поездка в дальние страны проходила не так, как сейчас — сел в самолет и полетел на край света, — это всегда было большое путешествие, с риском для жизни. Поэтому все привезенное из немыслимой дали ценилось очень высоко. И пристрастие к восточным редкостям, наверное, след древности, потому что редкости эти заморские, странные, таинственные.
Таинственной была и живопись Востока, где сохранилось особое отношение к пейзажу, своего рода благоговение перед ним. Пейзаж вообще играл большую роль в жизни Китая, Японии, стран Востока. Для того чтобы объяснить это, надо хорошо знать историю искусства пейзажа — и естественного, природного, и пейзажа в живописи, в рисунках. Не рискую, опять-таки, что-либо комментировать здесь, потому что специально никогда не занимался подобными вопросами, но должен сказать: китайское изобразительное искусство, особенно периода начала нашей эры (то есть трехсотый, четырехсотый, пятисотый годы вплоть до тысячного — это очень существенно), его пейзажная живопись поразительны. Я имею в виду не хорошо известные нам свитки — длинные полосы с изображением, а альбомные листы, действительно потрясающие, они нам ближе, потому что в Европе тоже рисуют на отдельных листах. Китайские альбомные пейзажи того времени изумительны, там есть все — и перспектива, и воздушная перспектива, и светотень. Позже в искусстве ничего нового, в принципе, не придумали.
Пейзажная живопись китайцев начала нашей эры настолько невероятна по своему совершенству, что лучше сделать невозможно. Художники разных стран повторяют ее в разных вариантах, но китайцы в то время достигли всего, что сейчас приписывают эпохе Возрождения. В эпоху Возрождения развитие шло независимо от Китая, Леонардо да Винчи не знал китайцев и их живописи, в частности альбомных листов, но пришел к этому же результату. Собственно говоря, все художники мира, независимо друг от друга, приходили к одинаковому результату. Однако у китайцев не было математической теории перспективы, с которой были знакомы европейцы. Вернее, они ею пользовались интуитивно, рисовали далекое — маленьким, близкое — крупным, это же очевидно, не надо быть большими умниками, чтобы понять такие вещи. Они очень хорошо передавали свое зрительное впечатление, причем одновременно умели тонко передать и настроение. У китайцев это умение, по-моему, выше, чем у европейских мастеров, которые в погоне за фабулой или за чем-нибудь еще часто упускают настроение.
В Китае и в Японии умудряются передать все оттенки состояния и настроения не только природы, но и человеческой души, причем как в живописи, так и в поэзии:
Все дальше за собою
Страну ту оставляешь, —
и все милей она.
О, как завидно мне волнам тем,
Что вспять идут.
Вот типичное пятистишие, танка, в переводе с японского Николая Иосифовича Конрада, нашего известного востоковеда, академика. Дана картина природы, чувствуется настроение автора, есть философский подтекст, который всегда в подобных пятистишиях и трехстишиях, хокку, слегка выпирает. Потому что поэзия на Востоке — это философия. Хорошая поэзия, я имею в виду, которая вошла в историю.
В детстве у меня было две мечты, очень меня увлекавшие: Древний Египет и Космос. Я выбрал Космос, потому что это было реально, а Древний Египет — нереально. Ну кто бы меня пустил в Египет, в особенности в советское время?
Почему Египет и Космос? Может быть, потому, что и то, и другое недостижимо — раскопки, углубление в забытые пласты Земли и полет человека к звездным мирам? Вспоминая себя в детстве, боюсь, что интерес к Египту у меня возник по случайной причине. Когда мне было лет шесть-семь, кто-то (не помню даже кто, не родственник, а случайный знакомый) то ли забыл у нас книжку, то ли подарил ее мне — элементарную, как я сейчас понимаю, книгу о Древнем Египте, не очень толстую, с большим количеством картинок, естественно, египетских. Она меня заинтересовала, я все время ее рассматривал, потому что тогда еще толком не читал.
Детское удивление египетским искусством, необычностью изображения как бы врезалось в меня, и я стал мечтать о том, что хорошо бы туда поехать, увидеть все своими глазами, покопать там и найти что-нибудь… Я думал не о туристических вояжах, а представлял себе настоящие раскопки, проникновение в пирамиду, в гробницу фараона — ну о чем ребенок может мечтать, конечно же не о созерцании, а о том, чтобы что-нибудь найти, раскопать, расковырять, даже украсть! Ребенок всегда в действии, а не в каких-то несбыточных замыслах, но действия мои были совершенно исключены. И я, сохраняя до сих пор нежные чувства к Египту, все-таки не стал заниматься им профессионально. Однако настолько им увлекся, что помню даже сон, виденный мною несколько раз, что уже говорит о многом.
Помню, как я, египтянин, выхожу из дома под яркое утреннее солнышко во внутренний дворик, греюсь под его лучами, все еще спят, солнце только взошло… Эта сцена, совершенно живая, стоит у меня перед глазами. Я даже подумал, что она из моей прошлой жизни, в которой я был египтянином — так явственно и четко, так детально мне все запомнилось. В любой момент могу вызвать в себе это стопроцентное ощущение — вот я выхожу из дома, знаю, что вся семья спит на циновках, и думаю: они спят, а солнце уже взошло, начинает пригревать, низкое еще солнце, воздух еще не успел раскалиться, потому что раннее утро, а я стою и любуюсь миром. Больше ничего не помню. Вот такое всепоглощающее переживание, может быть, даже не во сне, а в полусонном состоянии, но навязчивое, неоднократно повторяющееся, значит, достойное внимания.
Когда я хотел быть египтологом, то стремился выкапывать что-то из Земли. Когда меня захватил Космос, я как бы устремился в небесные выси. Казалось бы, полярные стремления, но они полярные только внешне, а по сути одно и то же — желание двинуться в неизвестное. Неважно куда — вверх, вниз, влево, вправо. Не имеет значения, что там — сферы небесные, а здесь — твердь земная. Важно, что и то, и другое неизведанно. А неизведанное всегда интересно.
Логично было бы спросить, почему я не увлекся, скажем, сравнительным языкознанием? Потому что Египет просто понятие, что-то общее, чем может увлекаться шестилетний мальчик; сравнительным языкознанием он увлекаться не может, это довольно глубокое проникновение в уже существующую науку, другой уровень. И я не мог заниматься сравнительным языкознанием, потому что ничего в нем не смыслил, а Египтом мог интересоваться чисто платонически.
Я им и до сих пор интересуюсь, поэтому читаю все, что издается у нас о Древнем Египте. Ничего особенного, правда, сейчас не публикуется, и книги, как правило, повторяются. Литература о Египте, вышедшая в двадцатые годы и сегодня, практически ничем не отличается, разве что по манере изложения, форме и оформлению. А по сути все то же самое. Все популярные книжки я читал. Ну не все, это слишком сильно сказано, а те, которые до меня доходили и доходят. Я не бегаю специально и не ищу их, но если увижу на прилавке книгу о Египте, тут же ее куплю.
Мое увлечение было довольно сильным. Смешно сейчас прозвучит, что я скажу, но это факт: в последние месяцы Отечественной войны, или, вернее, в первые месяцы мира, когда я жил в Нижнем Тагиле на спецпоселении после лагеря, в Нижнетагильском краеведческом музее устраивалась какая-то выставка, включающая в себя раздел по Египту, и музейные работники пригласили меня как эксперта проверить, не допустили ли они какой-нибудь глупости. Я, конечно, пошел, осмотрел, все было сделано правильно, потому что они работали по книгам, по источникам, но ведь и мое знакомство с Египтом ограничивалось только книгами и статьями. Самое интересное во всей этой истории то, что они обратились ко мне как к специалисту, а я в Египте никогда не был, не повезло. Вообще я много ездил по миру, и мне очень хотелось попасть в Египет, но только не в жаркое время года, я не переношу жару. Понимаю, что сегодняшний Каир — современный город со всеми достоинствами и недостатками, присущими современным городам: те же машины, как и во всем мире, те же развлечения. Но мне хотелось бы посмотреть на пирамиды, поболтаться в пустыне, а не в современном городе. Конечно, и пирамиды уже не те, из-за выхлопных газов и прочей дряни в воздухе образовалась ядовитая смесь, которая разрушает, разъедает и пирамиды, и памятники Древнего Рима, еще уцелевшие до наших дней; смешиваясь с влагой, химия губительно действует на камень, на металл.
А человек все выдерживает, настолько он живуч.
Свое образование по Египту я начинал с классических работ Милицы Эдвиновны Матье, известного искусствоведа, знатока Древнего Египта, сотрудницы Эрмитажа. Эрмитаж в какой-то мере всегда делал уклон в изобразительное искусство, а меня оно в данном случае особенно интересовало. Мне очень нравится манера древнеегипетских художников, скажем точнее, рисовальщиков, изображать предметы. Я даже написал об этом статью в журнал «Геттингенские заметки», посвященный только Древнему Египту. Мне хотелось показать в этой статье, что вся искусствоведческая литература по Древнему Египту в известной мере ахинея. Потому что наши современные искусствоведы пытаются объяснить его искусство с точки зрения эпохи Возрождения: тогда, мол, все делали правильно, а вот египтяне рисуют неверно: у них ноги не так развернуты, головы не так повернуты. И объясняют, как надо рисовать, глупцы!
Египетское искусство — вершина, и лучше сделать нельзя. Оно не хуже Возрождения, оно другое. Искусство эпохи Возрождения передает видимую картину мира, мы так привыкли, однако это же не обязательно. А египетское искусство передает истинную картину мира; скажем, предмет круглый, а наши художники рисуют его овальным, потому что смотрят сбоку, а египтянин посмотрел сверху: круглый!
(Он и на самом-то деле круглый.) И египтянину безразлично, как видит предмет тот или иной человек, он рисует его таким, каков он в объективной мире. Это очень трудно, у нас так работают только инженеры, когда делают чертежи, и поэтому я назвал древнеегипетское искусство художественным черчением. И тогда все становится на место. Как показывает современное черчение, лучше, чем сделано в Египте, сделать нельзя. Это вершина, а не этап развития искусства. Возрождение еще одна вершина, но другая. Это разные вещи, их нельзя смешивать, как нельзя смешивать бифштекс и компот.
Древних египтян совершенно не интересовало, как выглядит предмет, потому что он выглядит по-разному: посмотришь на него сверху — он один, посмотришь сбоку — другой, посмотришь спереди — он третий. Ребенок видит мир снизу, взрослый человек сверху. Как для них выглядит стол? По-разному. А вот каким его изобразить? А таким, каков он на самом деле, и тогда для всех будет он одинаково понятен — вот точка зрения древних египтян. Они передавали объективное пространство, а эпоха Возрождения передает пространство зрительного восприятия. В объективном пространстве рельсы параллельны, а в зрительном восприятии они сходятся на горизонте. Это нельзя путать.
Некоторые современные искусствоведы совершают величайшую оплошность — и я поражаюсь их некомпетентности в этом вопросе, — рассматривая все искусство с точки зрения эпохи Возрождения. Во времена Возрождения параллели рисовали сходящимися на горизонте, значит, так надо. Значит, все другие художники были или недоумками, или примитивными и не понимали, как надо рисовать, не умели этого делать. Но разве примитивны современные инженеры, когда рисуют рельсы параллельными и строят их параллельными? Египетское искусство вовсе не примитивно или наивно по сравнению с современным, это просто другое искусство, ставящее перед собой задачу передать объективную реальность. Египетское искусство будет передавать реальные формы, которыми на самом деле обладают предметы, а наше — видимые формы. Но, повторяю, видимые формы меняются от того, каким образом человек на них смотрит. Поэтому наша точка зрения довольно сомнительна, у нас все будет по-разному, а у художника-египтянина одинаково, ему важно показать незыблемую сущность вещей.
Такова моя точка зрения. Не хочу сказать, что она лучше или хуже других, она просто иная. И говорить, что древнеегипетское искусство является первой ступенью к Возрождению, несерьезно, оно уже вершина, столь же высокая, как Возрождение. Но соседняя.
Об этом-то я и написал для «Геттингенских заметок», издающихся в Мюнхене. Вернее, сделал статью на основе своего выступления перед египтологами в Мюнхене в девяносто пятом году. Собралось тогда, как ни странно, очень много народа — во-первых, в Мюнхене прекрасный музей древнеегипетского искусства, и послушать мой доклад собрались сотрудники музея: профессор из Москвы будет рассказывать о Египте! Во-вторых, пришли искусствоведы, студенты, собралась интеллектуальная элита города. Я выступая около двух часов — сам удивился. Меня, как говорится, понесло, час проговорил, потом еще час, чувствую, надо кончать, уже сам спотыкаюсь, а они сидят, никто не уходит! Более того, все время задают вопросы, так их заинтересовала моя лекция о живописи Древнего Египта, да еще сопровождаемая диапозитивами из их же музея. Так что я не только рассказывал, но и показывая: нарисовано так потому-то и потому-то, то есть проиллюстрировал лекцию. Читал я ее не широкой публике, а специалистам, которые понимали с полуслова и после лекции сказали, что они послушали бы еще, им понравилось, поскольку я говорил вещи им непривычные и необычные.
Так называемую знаковую живопись, то есть рисунки древнеегипетского алфавита, я не включил в лекцию, специалисты знают о ней лучше меня. Кое-что и я об этом знаю, но не берусь толковать, потому что я не египтолог. Много читал о знаковой живописи, много размышляя, но ничего не могу прибавить к уже сказанному. А говорить о вещах, к которым не могу прибавить ничего своего, я не люблю.
Первоначально древнеегипетская живопись и письменность были едины, египтяне работали на камне, высекали на нем свои рисунки, потом писали на папирусе, можно сказать, на бумаге. К тому времени у них уже существовала буквенная система, то есть алфавитное письмо, буквы соединялись в слова. Смысл слов у них имели и некоторые иероглифы: для того чтобы отличить в тексте имена собственные, они обводили их, ставя знак, что это имя собственное. Но все это относилось именно к письменности, а не к живописи, которая расцветала отдельно.
После Петра I, европеизировавшего Россию, у нас все азиатское считалось плохим, Восток стал для России азиатчиной в дурном смысле этого слова, чем-то отсталым, косным, темным. Подчеркиваю: я говорю о старинном русской понятии Востока, Азии. На самом деле Азия часто стоит выше Европы. Часто. И я сам люблю Азию, люблю в том смысле, что мне нравится почти все, что там делалось. Умнее делалось, чем у нас. Для нас — своеобразно, для них — нормально. Они своеобразны для нас, мы своеобразны для них. Не совпадаем. И Петр I здесь ни при чем.
Комментировать