- Часть первая. В усадьбе Розовое
- Глава 1. Смертельная опасность. Выстрел. После грозы
- Глава 2. Обитатели лесной сторожки. Что рассказал старый лес
- Глава 3. Тайна разоблачена. Так должно было случиться
- Глава 4. Золотая неволя. Первые тернии. Новая жизнь. Враг
- Глава 5. Пытка. Близнецы. Урок танцев. Досада Наты. Сюрприз графини
- Глава 6. Неудавшаяся интрига. Замысел Ксани. Печальная неожиданность. Последняя греза
- Глава 7. Бриллиантовая бабочка. В заключении. Василиса торжествует. Необычный посетитель
- Часть вторая. В пансионе
- Глава 1. Госпожа Улиткина и ее воспитанницы. История с курицей. Уленька
- Глава 2. Неожиданное явление. Двенадцатая. Недруг. Чужая вина
- Глава 3. В «холодной». Близкие воспоминания. Секлетея. Потайная комната
- Глава 4. Горные хребты. Выходка. Виноватая. Два письма. Неожиданный результат
- Глава 5. Не виновата! Необычайный трубочист. Горе Королевы. Рассказ Маркизы
- Глава 6. Последняя соломинка. Маскарад. Спасена. Громы и молнии. Печальный конец
- Глава 7. Муки совести. Опять Секлетея. На репетиции. Паника. Героиня
- Глава 8. Спектакль. Дверь распахнулась
- Часть третья. На сцене
- Глава 1. Новые впечатления. Маленькое гнездышко и его птенцы
- Глава 2. Первые шаги. Тучи сгущаются. Новая жизнь
- Глава 3. Фея Раутенделейн. Триумф
- Часть четвертая. Дневник Ксани
- Часть пятая. На пороге новой жизни
- Глава 1. На вокзале. Неожиданная встреча
- Глава 2. Вернулась!
Часть вторая. В пансионе
В школьное воспитание допущены нехристианские начала, которые портят юношество; в общество вошли нехристианские обычаи, которые развращают его по выходе из школы. И не дивно, что, если по слову Божию и всегда мало избранных, то в наше время оказывается их еще меньше: таков уж дух века — противохристианский! Что дальше будет? Если не изменят у нас образа воспитания и обычаев общества, то будет все больше и больше слабеть истинное христианство, а наконец, и совсем кончится; останется только имя христианское, а духа христианского не будет. Всех преисполнит дух мира. Что же делать? Молиться…
Святитель Феофан,
затворник Вышенский (1815–1894)
Глава 1. Госпожа Улиткина и ее воспитанницы. История с курицей. Уленька
— На колени! На колени сию же минуту! Все на колени!
Госпожа Улиткина появилась на пороге классной комнаты.
Одиннадцать девочек от двенадцати до шестнадцати лет, одетые одинаково в черные люстриновые халатики и коричневые тиковые передники, в белых косыночках на головах, покорно и бесшумно опустились на колени.
— Так!.. Теперь поем гимн пансиона.
Голос Улиткиной звучит зловеще и торжественно. Она, высокая, костлявая, в длинном черном платье, напоминает какую-то страшную птицу.
Ее высохшее, желтое, как пергамент, лицо, злые, серые, немигающие глаза и бескровные, плотно сжатые губы наводят трепет на пансионерок.
Тонкая черноглазая красавица лет шестнадцати, с золотисто-белокурыми косами, струившимися из-под скромной белой косынки, задала тон своим мягким грудным голосом. Она самая старшая из пансионерок, Лариса Ливанская, богатая сирота, прозванная подругами Королевой за красоту и какую-то чарующую, властную пленительность в каждом движении, в поступи, в речи.
Десять остальных девочек подхватили ноту Ларисы, и стройная мелодия понеслась под сводчатым потолком огромной классной комнаты.
Особенно усердно пели стоявшие в стороне в углу классной три девочки: Машенька Косолапова, дочь богатого купца и городского головы, прозванная Головихой, — толстая, приземистая, с сытым и самодовольным лицом; Зоя Дар — тоненькая, изящная, гибкая, прозванная Змейкой, с плутоватыми зелеными глазами, хорошенькая, лукавая и подвижная, и, наконец, Катюша Игранова, бойкая четырнадцатилетняя сорвиголова, или Мальчишка, отчаянная, бесшабашно-смелая и дерзкая, но предобрая девочка, предмет искреннего негодования пансионного начальства.
Громче всех и как-то задорнее звучал голос последней.
Коротко остриженная, вихрастая, Игранова вполне оправдывала данное ей прозвище Мальчишки. Несмотря на строжайшую дисциплину, царившую в пансионе, быстроглазая Катюша успевала-таки бедокурить и проказить под самым носом начальницы. В пансионе Катюшу терпели только из-за ее отца, занимавшего какой-то важный пост в городе и не скупившегося на подарки Улиткиной и ее помощницам, лишь бы они вывели в люди его Мальчишку.
Улиткина, отличавшаяся строгостью нрава и суровостью, решила, что у нее педагогические способности. И вот она открыла пансион для девочек, нуждающихся в особо строгом воспитании и не имеющих возможности получить его дома. По ее мнению, такого не могли дать никакие институты, гимназии и другие подобные учебные заведения.
Открывая свой пансион, она была твердо убеждена, что родителей, которые пожелают доверить ей своих дочерей, будет много. Но она уже наперед твердо решила ограничить прием двенадцатью воспитанницами.
Подруга молодости Улиткиной, Агния, добровольно предложила ей себя в помощницы; жившая в том же городе княгиня, жена одного из важных сановников, приняла деятельное участие в устройстве пансиона и взяла на себя обязанности попечительницы пансионерок, как прозвали воспитанниц.
Большинство их принадлежало к числу таких девочек, которые, по мнению их родителей, нуждались в особой опеке, и пансион Улиткиной считался для них как бы исправительным заведением. Но были в пансионе и добрые, прилежные и смирные воспитанницы, родители которых находили систему воспитания Улиткиной вообще образцовой. Были, наконец, и круглые сироты, которым пансион должен был заменять родительский дом.
Жизнь пансиона ограничивалась строго определенными рамками.
Вставали в шесть часов утра и спешили в класс, где воспитанницы занимались хоровым пением. К девяти возвращались, наскоро пили чай, постный по средам и пятницам, разбавленный жидким молоком — в другие дни недели, с неизменным ломтем серого ситного.
До двенадцати часов шли уроки. В полдень подавали скромный обед, состоявший в постные дни из водянистой похлебки, картофеля, каши, в остальные же дни — из рыбных блюд, и только по воскресным и праздничным дням допускались мясные блюда. После обеда воспитанницы гуляли в пансионском саду, тенистом и роскошном в летнее время и застланном белым саваном снега — в зимнюю пору. После прогулки опять учились, до ужина, который добродушная, толстая кухарка Секлетея, друг пансионерок, приготовляла к шести часам вечера. В девятом часу, после чашки жидкого чая с ситным, день в пансионе заканчивался, и девочки ложились спать на своих узких, неудобных постелях.
Жесткие, с тощими матрацами постели и еда впроголодь, по мнению Улиткиной, как нельзя лучше способствовали воспитанию вверенных ей девочек.
По мрачным, неприветливым комнатам бродили, как тени, пансионерки, в белых косыночках и тиковых передниках. Из-под косынок выглядывали юные, но уже изможденные личики с не детски затаенной думой в глазах. Правда, бывали и исключения. Звонко раскатывался порой под сводами пансиона серебристый смех Катюши Играновой, но другие девочки тотчас же начинали шикать на нее:
— Что ты! Что ты! Улиткина услышит!
И смолкала, хоть и ненадолго, резвая девочка.
Скупое ноябрьское солнце, прорезав тучу кружившихся за окном снежинок, заглянуло в классную. Одиннадцать юных пансионерок, склонив черненькие, белокурые и русые головки под белыми косынками, тщательно выводили тонкими голосами гимн пансиона.
Игранова, Косолапова и Дар стояли в стороне. Бледный луч солнца скользнул по белокурой головке Дар и шаловливо позолотил ее.
Но вот окончился гимн.
Красавица Лариса Ливанская, управлявшая хором, встала первая с колен.
— Что изволите еще приказать? — несмело прозвучал ее низкий, красивый голос.
— Вы закончили? А я начинаю! — значительно проронила Улиткина. — Госпожа Агния, расскажите, как было дело! — обратилась она к своей помощнице.
Агния, маленькая, худенькая, длинноносая, за колкий язык прозванная пансионерками Скорпионшей, торопливо заговорила:
— Да как же, сами посудите: иду это я по коридору намедни мимо кухни и вдруг — запах жареной курицы мне почудился. Вхожу. «Ты что, Секлетея, жаришь?» А она как в ноги бух: «Не погубите, не выдайте!» Ну, тут я в класс отправилась и заявляю, что Секлетею-де вон надо, потому что она нарушила правило. Иду, говорю, донести начальнице. А они, вот эти негодницы, — тут сестра Агния ехидно скосила глаза на трех «преступниц», — Игранову, Косолапову и Дар, — а они тут и говорят: «Мы виноваты, не гоните Секлетею, мы за курой ее посылали, проголодались, она ни при чем». Так-таки и отчеканили, негодницы! Стыда у них нет!
И Агния укоризненно закачала головой.
Класс затих.
И тут раздался звонкий голос Кати Играновой:
— Госпожа Улиткина! Не гневайтесь. Не скрываемся мы. Мочи не было, поесть захотелось, ну и послали за курицей…
— А… а… послали!.. Есть захотелось! — воскликнула начальница и стремительно приблизилась, волоча свой длинный черный шлейф по полу, к Катюше, схватила ее за плечи и грозно добавила, сдвигая брови:
— Слышите, что выдумала! Голодно ей! Да зачем ты здесь? Ради того, чтобы плоть свою тешить, живот яствами всякими набивать? Сегодня останешься без ужина.
Улиткина величественно поплыла из классной. За нею, мягко шурша по полу, поплыл длинный черный шлейф ее платья. За шлейфом мелкими шажками засеменила Агния.
Стало темнеть. Редкое осеннее солнце скрылось, и сумерки окутали мало-помалу угрюмую сводчатую классную. Из соседней комнаты доносился звон тарелок и лязг вилок и ножей.
— Ужин накрывают, — определила Игранова, и ее черненькая головка смело вскинулась на худеньких плечах. — Врет Скорпионша. Небось не она на курицу наткнулась, а эта галка-фискалка, Уленька, ей опять на хвосте сплетню принесла. Уж подожди у меня ты, Уленька!
— Тс! Тс! Катюша! Что ты!
Инна Кесарева, милая девочка, лет четырнадцати, дернула расшумевшуюся Катю за платье.
Инна Кесарева была седая с детства. Ее серебряная головка, не детски серьезное личико и грустный, в себя ушедший взгляд производили на окружающих необычайное впечатление. Подруги любили Инну, прозвали ее «маркизой» за серебряную, несмотря на юность, головку и нежно заботились о ней. Чуткие детские сердца как бы желали вознаградить своею дружбою и заботами Инну за тяжелую драму, пережитую ею в детстве.
— Тише, тише, Катюша! Неровен час, услышит Уленька и опять донесет начальнице, — предупредила она Катю.
— А пусть ее доносит! — беззаботно тряхнув черненькой кудрявой головкой, произнесла та. — Пусть доносит!
— Катя! Катя! — послышалось со всех сторон.
— Что Катя? Родилась Катей и умру Катей! — закричала Игранова, и ее живые, черные глаза заискрились. — Довольно нам терпеть от галки-сплетницы! Пора проучить ее. Все на длинном хвосте Улиткиной носит…
— Ты проучишь, что ли? — И высокая черноволосая Юлия Мирская, некрасивая девочка лет шестнадцати, надменная, гордая, нелюбимая всеми за ее дружбу с тою же злополучной Аленькой, злобно взглянула на разошедшегося Мальчишку — Катю Игранову.
— Вы, Мирская, молчали бы и свой длинный нос не совали куда не следует! — резко ответила Игранова. — Вы девушка-чернавка при царице Уленьке, и вам о ней говорить не стоит.
— Допрыгаешься ты когда-нибудь, Игранова! — огрызнулась Мирская.
— И правда допрыгаешься, Катя… Молчи! — подтвердила красавица Королева.
— Ради вас, Ларенька, ради вас, королева моя, будет молчать Игранова! — улыбнулась Катя.
Она давно боготворила Ларису. Пылкую, впечатлительную девочку прежде всего поражала и очаровывала красота Ливанской. Ларенька Ливанская казалась ей каким-то неземным существом. Ее дивные золотистые волосы, плавная поступь и белые, удивительной красоты руки, ее не то молчащие о чем-то неведомом, не то над кем-то таинственно подсмеивающиеся глаза — все это резко отличало Ливанскую от прочих пансионерок. И не одна только Игранова преклонялась перед Королевой. О Ларисе говорили. Ей подражали в манере держать себя. Ее голос имел значение среди воспитанниц пансиона.
Но горячее и восторженное поклонение Играновой, отчаяннейшей и смелой до дерзости девочки, особенно тешило красавицу Ларису. Златокудрая Королева относилась с чуть заметной насмешливой ласковостью к бедовому Мальчишке, беспрекословно подчиняющемуся ей во всем.
Катя притихла, но ненадолго.
— Вот трусихи-то! — захохотала Катя. — Соберемся в кружок да обдумаем хорошенько, как сделать, чтобы Секлетею не прогнали за нашу куру несчастную, а то еще, чего доброго, из-за этой мерзкой Ульки влетит Секле…
Дружное «тсс!» десятка девочек, не позволило договорить Кате.
На пороге класса в надвинувшихся сумерках стояла Уленька.
— Никак испугала? Простите меня, девоньки милые! — сладеньким голоском пропела вошедшая.
Чиркнула спичка, и через минуту две небольшие стенные лампы, зажженные Уленькой, осветили классную. Уленька, племянница Улиткиной, года полтора назад поселилась у своей благодетельницы, как она называла начальницу.
Уленька была «очами» и «ушами» настоятельницы пансиона. Все, что видела и слышала среди пансионерок Уленька, она доносила ей. За это девочки платили самою чистосердечною ненавистью Уленьке, — все, кроме Юлии Мирской, дружившей с ней.
Худенькая, изжелта-бледная, со старообразным птичьим лицом, Уленька одной своей внешностью внушала невольное отвращение.
Уленька косила с детства, и это еще больше подчеркивало безобразие ее и без того некрасивого лица. То приторно-слащавая, то ехидно-язвящая, Уленька вполне оправдывала свои прозвища «галки-сплетницы» и «язвы», данные ей пансионерками.
Ее лисий носик словно вынюхивал, а рысьи глазки так и бегали по сторонам.
— Никак опять наказаны, девоньки? — после минутного молчания снова запела Уленька.
Невысокая сероглазая девочка очутилась подле Уленьки и, грубо схватив ее за руку, взволнованно бросила ей в лицо:
— Подло притворяться! Подло лгать и наушничать! Ты донесла на Секлетею… Из-за тебя наказаны! Убирайся отсюда! Вон убирайся, гадкая сплетница! Язва! Переносчица! Лгунья!
Уленька отшатнулась. Ее раскосые глазки сердито впились в лицо девочки.
— Оленька Линсарова, неправду вы говорите, девонька! — с трудом подавляя в себе порыв злобы, возразила Уленька. — Неправду вы говорите, де…
— Лжешь! Ольга всегда одну правду говорит… Она честная! Неподкупная! — крикнула Игранова и встала подле Ольги.
Уленька растерялась.
Белокурая, голубоглазая, хрупкая Раечка Соболева, болезненная и робкая, самая маленькая и слабенькая из всех пансионерок, жалась к Ларисе.
— Довольно, Уленька! Довольно! — произнесла повелительным голосом Лариса.
— Довольно! Да, довольно! — повторили за ней остальные девочки.
Сдержанный ропот негодования пронесся по классной. Ненавистная Уленька своим притворством переполнила, казалось, чашу общего терпения.
Уленька поежилась.
— Ларенька… что вы? За что на меня этак-то, царевна моя распрекрасная?.. И вы все на меня… — затянула она плаксиво. — За что такая немилость, за что?
— Ты спрашиваешь, за что?! — так и вскинулась на нее Игранова. — А за то, гадкая сплетница, что ты нас своими мерзкими доносами с ума свела! Убирайся ты вон отсюда. Фальшивая! Доносчица! Лгунья! Вон! Вон отсюда!
— Доносчица! Лгунья! Вон! Вон отсюда! — подхватили остальные. — Сию же минуту вон!
Растерянная Уленька стояла посреди классной.
Но вот она словно очнулась, выпрямилась. Алой краской залило изжелта-бледные, веснушчатые щеки. Глаза засверкали.
— Ага!.. Так-то вы!.. — разом сбросив с себя приторную слащавость, зашипела она. — За мою любовь к вам, за то, что забочусь о вас, вы бунтовать вздумали! Кого к себе подпускаете?.. Близок он, нечистый господин ваш, окаянный повелитель. Идет, приближается к вам… Чую его приближение, смрадное, страшное. Чую! Чую!
Голос Уленьки становился все громче. Раскосые глаза горели. Лицо подергивалось судорогой. При последних словах она грозно подняла худой бледный палец кверху и застыла в этой позе. В ней было что-то жуткое в эту минуту. Этот ужас передался пансионеркам. Казалось, эта безобразная девушка овладела робкой, взволнованной и насмерть испуганной детской толпой.
В углу раздались истерические всхлипывания. Маленькая Соболева, вне себя от страха, рыдая, кинулась к Уленьке, простирая руки вперед:
— Не надо! Перестань! Не надо! Молчи! Молчи! — залепетала она испуганно.
Даже Лариса побледнела. В насмешливых до этого глазах Королевы отразился испуг.
— Молчи! Молчи! — неслось по классной.
И только две девочки из одиннадцати, взявшись за руки, стояли сбитые с толку, но смелые и бесстрашные, как всегда.
Ольга Линсарова и Маркиза, Инна Кесарева, не поддались влиянию Уленьки. Но и их смелые сердца дрогнули, когда Уленька, в каком-то порыве безумия, оттолкнув маленькую Соболеву, с широко распростертыми руками двинулась, закрыв глаза, по направлению к двери, выкрикивая:
— Чую его! Здесь он! Близится нечистый! Вижу!.. Он близко!.. Он уже здесь!.. Прочь! Прочь! Прочь! — И она со страшным криком отпрянула назад от внезапно открывшейся двери.
На пороге классной стоял… нечистый.
Глава 2. Неожиданное явление. Двенадцатая. Недруг. Чужая вина
Большие черные глаза, блестящие черные крупные кольца кудрей, запушенные снегом, сросшиеся брови, темный широкий плащ, закрывающий до самых пят плотную фигуру, — вот облик явившегося на пороге классной.
— Уйди, нечистый! — взвизгнула Уленька в приступе отчаянного страха.
И сломя голову она бросилась бежать, диким визгом оглашая классную, отталкивая всех, кто попадался навстречу. Раечка Соболева упала в обморок.
Девочки сбились в кучу. Перепуганные глаза устремились на неожиданно появившееся в дверях существо. Оно шагнуло при гробовом молчании к бесчувственной Раечке, нагнулось и… легко подняло ее с пола.
— Девочке дурно, — произнесло существо приятным голосом, в котором не было ничего зловещего, — куда ее отнести?
Но никто не ответил.
Прошло несколько томительных минут полного молчания.
Ольга Линсарова и Маркиза опомнились первые. Инна Кесарева бесстрашно приблизилась к странному существу и спросила:
— Кто вы?
— Я — Марко.
— А-а, Марко! — облегченно воскликнули все девочки.
Вот кого Уленька приняла за нечистого — Ксению Марко, новую, двенадцатую воспитанницу. Марко, о поступлении которой в пансион им уже было известно! Ту самую Марко, которую граф Хвалынский решил отдать на исправление в их пансион! Ту самую, выросшую на воле в лесу девочку, про которую всезнающая и всюду поспевавшая со своим длинным носом Уленька распускала слухи, будто она украла какую-то драгоценность у своей благодетельницы-графини! Ксению Марко, прибытия которой пансионерки ждали с нетерпением, в особенности, когда узнали, что ее называют лесовичкою!
Это прозвище передала им тоже Уленька, успевшая подслушать разговор Улиткиной с графской домоправительницей.
«Дикая, грубая, своевольная, упрямая, и воровка притом… Да и нечиста душой. Ведьмина дочка, как говорят», — сообщала Василиса начальнице.
Улиткина долго покачивала головой, слушая Василису Матвеевну.
Вовремя подвернувшаяся рука графской домоправительницы с объемистой суммой, вкладом в пансион от графа и графини Хвалынских и обещанная, кроме того, награда за будущее исправление девушки окончательно рассеяли сомнение начальницы и решили дело: Ксения Марко была принята в число пансионерок.
И вот она здесь.
— Как вы сюда попали? — внезапно набравшись храбрости, обратилась к Ксане зеленоглазая Дар.
Ксаня спокойно взглянула на грациозно-тонкую девочку и ответила:
— Меня графская экономка оставила у дверей пансиона… Она не могла зайти… торопилась обратно… на поезд… Сторож спал в прихожей… мне было некого спросить, как и куда пройти… Увидела свет, и вот вошла сюда… Но скажите мне, что делать с этой девочкой?
И Ксаня без труда приподняла лежавшую на ее руках Соболеву.
— Однако вы сильная! Живительно сильная, — восхитилась Лариса.
Ксаня усмехнулась, но глаза ее оставались печальными.
— Положите девочку на лавку… вот так… Отлично… Это с ней не первый раз. Мы намочим ей водой виски, и она очнется. Игранова, принеси графин, — тоном, не допускающим возражений, приказала Ливанская.
— Слушаю вас, моя королева!
И Катюша в один миг исполнила поручение.
Лариса намочила носовой платок и обтерла им виски упавшей в обморок девочки.
Через минуту-другую Соболева открыла глаза. Увидев склоненное над нею незнакомое смуглое лицо с огромными глазами, она было испугалась снова и прильнула к своей покровительнице Королеве.
— Не бойся, это Ксения Марко, «двенадцатая» — успела сообщить ей старшая подруга. И слабенькая Раечка успокоилась. Она смотрела в черные глаза «лесовички» робко, неуверенно.
«Так вот она какова, эта лесная фея, о поступлении которой толковали за последнее время в пансионе!»
— Ах, простите, что я вас испугалась. Но это Уленька виновата… Кричит «нечистый!», и я поверила… — призналась Раечка. — Вы Ксения Марко? Да? И вас считали лесовичкою, не правда ли? Я знаю. И знаю, что про вас уже насплетничали, будто вы… Но нет, это все ложь. Я это вижу по вашим глазам, по вашему лицу. Воровки и лесовички не бывают такие. Вы честная, добрая… и, — прибавила она тихо, — верно, несчастная, очень несчастная…
И прежде чем, кто-либо мог опомниться, Раиса поцеловала лесовичку.
Ксаня растерялась.
Голубоглазая, милая девочка поняла ее. По одним ее мрачным глазам и печальному виду поняла, угадала ее больную, надломленную душу!
Странное, не испытанное еще чувство охватило Ксаню. Ее черные глаза увлажнились…
То мягкое и кроткое, что от поцелуя Раечки вошло в душу не привыкшей к ласкам девочки, растворялось в ней все больше и больше… Оно могучей, теплой волной заливало ее озлобленное, исстрадавшееся сердце. Злоба уходила, исчезала… Лицо из угрюмого стало ласковым и приветливым.
Ксаня рассматривала своих новых подруг. Вокруг участливо и добро сияли черные, голубые, серые и зеленые глаза.
«Мы верим тебе… ты честная… ты хорошая… Только слишком угрюмая… слишком печальная!» — казалось, говорили они.
— Милая, — Лариса Ливанская протягивала к ней обе руки, — давайте будем друзьями… Мы будем любить вас… Мы уже знаем, почему вас отдали в пансион, но мы сразу не поверили сплетням, мы верим, что вы честная. Нам это говорят ваши глаза. Да, да! Раечка верно сказала… Ах, если бы вы знали, как все мы вам рады. Ведь вы из леса, с воли… А мы здесь дня Божьего не видим. Давайте вашу руку, и будем друзьями.
— И нам, и с нами! — откликнулись все девочки.
Даже Юлия Мирская, и та не посмела противостоять желанию своих однокашниц и протягивала вместе с остальными руку Ксении.
Ксаня доверчиво смотрела на обращенные к ней юные лица, и ей казалось, что она снова попала в лес, к друзьям.
А пансионерки еще ближе придвинулись к ней.
— Мы будем как сестры с тобою! — неожиданно прозвенел серебряный голосок Раечки.
— Я покажу тебе, что надо выучить на завтра! — серьезно и грустно, по своему обыкновению, сказала серебряная маркиза.
— Вы не по форме причесаны, дайте я причешу вас! — грудным чарующим голосом произнесла Кесарева.
Вмиг заработали ее ловкие руки, и Ксаня окуталась иссиня-черной сетью своих великолепных кудрей.
Девочки замерли от восторга, глядя на Ксаню.
— Какие у вас чудные волосы! — вскричала Игранова, с восторгом глядя на распущенные косы Ксани, живописно обрамляющие ее прелестное лицо.
— Удивительно! — вторила ее неизменная подруга Ольга Линсарова. — Живительно!
Змейка Дар, сверкая своими зелеными глазами, протиснулась вперед.
— Вы такая душечка! Такая прелесть! Я вас выучу, выучу непременно своему искусству.
— Искусству? Какому искусству? — удивилась Ксаня.
— О, вы не знаете? Она не знает! — с явным сожалением подхватило несколько голосов разом.
Лариса, наклонившись к уху Ксани, произнесла таинственно:
— Змейка умеет делать сальто в воздухе…
Ксаня с изумлением взглянула на Ларису: «Делать сальто? Что это такое?» Если бы ей сообщили сейчас, что эта, в пепельных кудряшках, с трудом уложенных в две тугие косички, девочка умеет дрессировать волков или барсов, она удивилась бы не больше. Она хотела спросить, что означают странные слова, но спросить не пришлось. Легкий шорох послышался за дверьми классной, и появилась мадам Улиткина.
* * *
— Ты — Марко? — направляясь к Ксане, спросила начальница и сурово взглянула на девочку.
— Да, я — Марко, — спокойно отвечала Ксаня.
— Что значат эти распущенные волосы? Почему ты сидишь такой растрепой?
— Это я виновата… — послышался тихий голос Ларисы. — Мне хотелось по «нашему» причесать новенькую.
— Не верьте ей, мадам. Просто заступается Ларенька, — вмешалась невесть откуда появившаяся Уленька, бросая на Ксению враждебные взгляды. — Новенькая не больно-то позволит подойти к себе. Глядите, благодетельница, как глазищами-то ворочает.
— Молчи! — сурово прервала ее Улиткина и снова обратилась к Ксении:
— Почему ты не явилась сначала ко мне?
— Я не знала дороги, — отвечала та.
— А сюда нашла дорогу?..
— Нашла.
— Ох, благодетельница, и напугала же она нас! — суетливо сообщала Уленька.
Но Улиткина досадливо махнула на нее рукой, потом повернула Ксаню лицом к столпившимся на середине классной девочкам:
— Девицы, вот новый член нашей семьи. Не светлым, добродетельным существом является Ксения Марко. Тяжелое пятно лежит у нее на душе. Я запрещаю вам дружить с Ксенией Марко, разговаривать с нею, проводить с ней свободное от уроков время. Пусть будет она одна, покуда я не найду нужным разрешить вашу дружбу с нею.
Улиткина окончила свою речь и поникла головою, как бы отягощенная тяжелой думой о вверенной ей неисправимой девице.
Уленька, напротив, подняла глаза к потолку и зашевелила бледными губами:
— Мы постараемся наставить ее на путь исправления…
И вдруг неистово взвизгнула на всю классную.
В ту же секунду Катюша Игранова отскочила от Уленьки.
— Что с тобой? Что ты? — испуганно вскинув глаза на Уленьку, вскрикнула начальница.
— О… хо… хо… благодетельница!.. Охо… хо… хо… милостивица! Щиплются они!.. Аки змии жалятся! — взвыла Уленька в то время, как глаза ее злобно и подозрительно покосились в сторону девочек.
— Щипаться! Кто смел щипаться? Это еще что за новости!.. — Улиткина грозным взором обвела присутствующих. — Кто посмел тронуть Уленьку?
Девочки притихли.
Они знали, что строгое наказание постигнет виновную. Уленька стояла вся в слезах.
— Я ли не тружусь для них, я ли не стараюсь! А наградою мне одна брань да щипки… Коли недовольны мною, благодетельница, прогоните меня, коли не хороша я, не пригодна служба моя…
— Молчи! Не скули! Нужна мне и ты, и твоя служба, — осадила ее Улиткина. — Кто посмел тронуть Уленьку?
Девочки молчали по-прежнему.
На точно окаменевшем личце Играновой, виновницы происшедшего, царило самое безмятежное спокойствие. Казалось, что она была далека от мысли обидеть эту противную, слащавую Уленьку.
Одна Ксаня стояла, высоко подняв голову и устремив на своих новых подруг пристальный, немигающий взор. Что ей было за дело до гнева Улиткиной? Она была чужда страха и волнения, испытываемого этими девочками.
Милые, бедные девочки, думала она. Они приняли ее как сестру. Они впервые открыли ей, что значит дружеская ласка. Чем она отплатит им?
Быстрым движением отбросила Ксаня за плечи свои черные косы и, шагнув к Улиткиной, сказала твердо и громко на весь класс:
— Они не виноваты. Я, Марко, задела ту, косенькую.
И она, не привыкшая лгать, потупила голову.
— Ты! — не слушая разом зашумевших девочек, глухо заволновавшихся от этих слов, начальница схватила за руку Ксаню и, не говоря ни слова, потащила ее из класса.
Глава 3. В «холодной». Близкие воспоминания. Секлетея. Потайная комната
Какая-то дверь, волна сырого, холодного, как в леднике, воздуха — и Улиткина втолкнула Ксаню в маленькую каморку, бывшую когда-то пансионской кладовой, теперь же приноровленную для иных целей.
Зашуршало что-то… Чиркнула спичка и слабо осветила внутренность клетушки. Улиткина зажгла найденную на столе свечу. Слабый, трепетный огонек осветил каморку.
Единственный табурет у простого некрашеного стола, пучок соломы в углу — вот и все убранство «холодной», куда запирали на хлеб и на воду провинившихся учениц.
— Ты будешь здесь сидеть до тех пор, пока дух лжи, притворства, злобы и бранчливости не покинет тебя, — смерив взором с головы до ног Ксению, сурово произнесла начальница, грозя худым, длинным пальцем перед ее лицом. — А ежели не смиришься, негодница, придумаю я тебе наказание иное… Смотри, не доведи меня до крайности! Ой, не доведи!
Задвижка щелкнула за нею, и Ксаня осталась одна.
Смутно было у нее на душе… Последние события ее коротенькой жизни словно совсем выбили девочку из колеи.
Судьба вертела, точно игрушкою, бедной, понукаемой всеми «лесовичкою», превратив ее в «барышню», подругу графини Наты, и любимицу графини Марьи Владимировны — живую модель для ее картины…
Правда, невесело жилось Ксане в золоченой клетке графов Хвалынских. Для нее, привыкшей к свободной жизни, усадьба Розовое, где следили за каждым ее шагом, где каждое слово, каждое движение, каждый жест приходилось обдумывать, чтобы не стать смешною, была хуже тюрьмы. А навязчивая дружба Наты тяготила ее. Слишком резко расходились обе девушки и характерами, и вкусами, и воспитанием, и образованием, чтобы простая «лесовичка» могла стать подругою молодой графини. Притворяться же Ксаня не умела, и, сознавая в душе, что Ната ее спасительница, она все же оставалась равнодушною к ней.
Но если скверно жилось Ксане в Розовом, когда она еще считалась живой игрушкой Наты, то после злополучной пропажи брошки и вслед затем отъезда Наты жизнь ее в графской усадьбе стала совершенно невыносимой. Вопреки словам Василисы, ее не отправили на следующий же день в город, а продолжали держать под строгим надзором в усадьбе, не позволяя отлучаться ни на шаг. Тут-то начались для нее самые мучительные дни. Все смотрели на нее как на отверженную, как на преступницу, а Василиса и другие слуги допекали ее своими колкими замечаниями и насмешками, которые она должна была выносить молча. Ведь она считалась воровкой!..
В это время граф с графинею советовались, как поступить с преступницей.
Ни граф, ни графиня не находили нужным проверить признание Ксани, несмотря на слова Виктора, твердо стоявшего на том, что Ксаня не брала брошки, что она нарочно оклеветала себя. Тщетно Виктор умолял графиню допросить еще раз наедине Ксаню, тщетно просил позволить ему самому поговорить с ней. Графиня не могла не верить Василисе, утверждавшей, что она «сама видела», как Ксаня прятала злополучную брошку. Как же не поверить старой, испытанной экономке? Не станет же она напрасно клеветать! И графиня не только не захотела говорить с Ксаней, но даже запретила ей показываться на глаза.
Воспользовавшись случаем с брошкою, графиня охотно прогнала бы Ксаню «на все четыре стороны», как говорила Василиса. Девочка успела надоесть графине, уже искавшей другое развлечение после неудачных опытов с картиной «Лесная фея». Но прогнать Ксаню было неловко. Что скажут люди, что скажут знакомые, перед которыми и граф, и графиня разыгрывали роль добрых, сердобольных, сострадательных людей, занявшихся судьбою странной дикарки, спасенной их дочерью? Особенно неловко после того праздника, на котором Ксаня так очаровала всех. Нужно было сыграть роль добрых опекунов до конца.
И вот, после долгих совещаний, в которых приняли участие и отец Виктора, и даже Василиса, решено было поместить Ксаню «на исправление» в пансион мадам Ушткиной.
Как раз к этому времени окончились летние каникулы и наступило время отправить Виктора в гимназию, находившуюся в том же городе, где и пансион. Граф воспользовался случаем, поехал вместе с ним, побывал у мадам Улиткиной и условился относительно приема Ксани в пансион, причем еще прибавил, что он рассчитывает на особенно строгое отношение к девушке.
По возвращении графа Василисе велено было немедленно собрать все вещи Ксани, отвезти ее в пансион и передать в руки начальнице.
Нечего и говорить, с какою радостью принялась Василиса за исполнение этого приказания.
Граф и графиня отпустили вчерашнюю любимицу не простившись, не напутствовав на дорогу. Но мало того: как Ксаня убедилась в первый же час своего пребывания в пансионе, ее представили как воровку, как самое испорченное и потерянное существо.
Но это все еще ничего в сравнении с тем, что потеряла Ксаня.
Умер Василий… Умер ее единственный, верный, преданный друг, такой же жалкий, бедный сирота, как и она.
Едва-едва удалось Ксане упросить, чтобы отпустили ее на похороны. Наконец отпустили, но не одну, а под строгим надзором Василисы. Она успела вовремя. Вася лежал в гробу. Сжатые губы как будто говорили: «Ксаня! Бедная! Я верю тебе! Я один тебе верю! Ты чистая! Ты царевна лесная… Не нужны царевнам ни золото, ни драгоценные камни! Вся лесная радость, все цветы и бабочки, — все их. Ты не могла украсть! Ты не воровка!»
Прямо с похорон ее снова увезли в усадьбу, где она спустя неделю узнала новость: Норов оставил место, уехал навсегда, и новый лесничий поселился в лесной сторожке… А еще через месяц Ксаню отослали сюда, в пансион.
Воспоминания о недавнем прошлом так захватили ее, что она не заметила, как щелкнула задвижка. Ксаня очнулась, когда перед ней предстала маленькая, худенькая, седая женщина в темном, с белыми горошинками платье.
— Здравствуй, Христово дитятко! — произнес мягкий, ласковый голос, и маленькая худая рука легла на плечо Ксани.
Девочка подняла голову.
Перед ней стояла старушка с добрым-предобрым морщинистым лицом.
— Кто вы?
— Секлетея я. Не бойся, Христово дитятко… — отвечала старушка и, неожиданно наклонившись к Ксане, поцеловала ее в лоб.
Пораженная девочка отпрянула в сторону, а старушка снова заговорила, поглаживая по ее черной как смоль головке:
— Не серчай, не серчай, Христово дитятко, на меня, старуху… Всех-то я люблю вас, Божьих деточек, всех люблю… Потому вы, как цветики, безгрешные… Серчает, вишь, на вас начальница с Агнией да Уленькой. Наказывают вас. А по мне, не наказывать надо, а ласкать да нежить душу ласкою. Озлобить нетрудно… Приручить, да пригреть, да душеньку растопить на добро — куда труднее… Не верю я, чтобы вы, деточки, худые были. Добрые вы, только доброту вашу иной порой прячете, потому стыдлива она, эта доброта… Ах, Христово дитятко, печется о вас всех Господь Милосердный, ох, печется! Много от Него, Милостивца, видим добра!
— Я не видела еще добра, а зла в жизни много видела! — возразила Ксаня.
— Ох, ох! Не гневи же Господа! Припомни хорошенько! Небось, Господь-то тебе не раз помогал в трудную минуту…
— Не помога… — хотела было возразить девочка и вдруг осеклась. Словно въявь предстала перед ней розовская лужайка, подгулявшая толпа крестьян, огромная, огнедышащая пасть раскаленной докрасна печи, и она, одна-одинешенька, преследуемая, толкаемая на гибель разъяренной толпой… Тогда — о, это Ксаня хорошо помнит! — она подняла глаза к небу, вспомнила мать, вскрикнула невольно «мама!» и нежно, неопределенно послала туда, к небу, мольбу о спасении… И точно чудо, как раз вовремя подоспело спасение: когда, казалось, наступил уже последний ее час, когда неоткуда было ждать помощи, вдруг явилась графиня Ната Хвалынская и спасла беспомощную девочку от ужасной смерти… Не подумала тогда Ксаня, откуда пришло это неожиданное спасение, не подумала, что кто-то Могучий и Милостивый направил графинюшку в то место, где пьяные мужики хотели учинить расправу над ней… Простые, бесхитростные слова старушки напомнили Ксане о пережитом, напомнили, что и она испытала милость и добро Господа…
Старушка молча смотрела на девочку. Казалось, она видела насквозь все происходившее в ее душе. Молча гладила она черненькую головку и с материнской нежностью смотрела в ее глаза.
— А теперь, Христово дитятко, подкрепи себя, — после долгого молчания зазвучал в каморке мягкий голос старушки. — Глянько-сь, что принесла я тебе… Кушай, деточка, кушай досыта… Небось не догадались накормить тебя наши длинноносые после долгой-то дороги. Небось, с утра не ела ничего?
— Не ела, бабушка, — согласилась Ксаня, сейчас только почувствовавшая голод.
Ласковый тон старушки, ее материнская заботливость пробуждали чувство доверия в озлобленной и одинокой душе Ксани.
Между тем Секлетея вынула из-под платка теплый горшочек с похлебкой и большой ломоть картофельного пирога.
— Кушай, Христово дитятко! Кушай, болезная! — приговаривала она, пока девочка с жадностью глотала похлебку.
Потом Секлетея, внимательно глянув в смуглое, красивое личико девочки, произнесла, покачивая головой:
— Ой, вижу, трудно здесь тебе будет, красавица… Ой, трудно! Не в нашенских ты девочек. Наши уж пообвыкли, попокорнели, а ты, гордая, ндравная да вольная, не усидишь, пожалуй, в клетке… Вижу, девонька. Ну, Христос с тобой. Христос со всеми вами… Любит вас всех старая Секлетея. Давно бы ушла отселе, кабы не вы. Оттого и приросла, как гриб, к месту, оттого и дорожу этим местом, чтобы вас тешить, Христовы деточки, чтобы горькую участь вашу облегчить. Так-то, девонька! Так-то! А теперь пойду. Спи со Христом! Хошь, сенца еще принесу на подстилку?
— Не надо. Я привыкла…
— То-то привыкла… Говорю и то… вольная ты. В лесу росла… В лес и потянет… Ой, потянет, деточка… А ты крепись! Как звать-то тебя?
— Ксения.
— Ну, Господь с тобой, Ксенюшка! Спи… А утречком колокол разбудит. В церковь пойдешь.
И старуха широко перекрестила Ксаню.
Сладка и приятна была Ксане эта забота старухи. Никто еще в жизни не крестил ее так. Может быть, мать. Но этого не помнила Ксаня. Что-то помимо воли обожгло глаза: не то слеза, не то влага… Хотелось крикнуть на весь дом громко и пронзительно, хотелось упасть на пол и застонать от боли и счастья, от острого познания искренней ласки, которой почти не знала угрюмая душа…
Секлетея ушла так же тихо, как и появилась, унося с собою остатки ужина. Снова щелкнула задвижка, и Ксаня повалилась на разложенную на полу солому.
* * *
Едва лишь успела Ксаня закрыть глаза, как на нее будто повеяло лесной прохладой. Холодная каморка точно исчезла. Стены раздвинулись, ушли куда-то, и их место заняли зеленые вершины, разубранные по-летнему. И шумят, шумят без конца… Какое счастье! Она опять в лесу, в знакомом, старом, дорогом лесу, о котором она часто грезила последнее время!.. А шум становится все сильнее и сильнее. Ксаня знает этот шум. Это трещат кузнечики в траве… Но почему их голоса так грубы и резки и звучат глухо и жутко, как брань? И почему они заглушают шум леса и стон дубравы?
Ах, что это? Это уже не лес шумит… другое, совсем другое…
Остатки забытья соскользнули с отуманенной головы Ксани. Сон улетел… она встала со своей соломенной подстилки и, прижав ухо к стене, стала прислушиваться. Там, за стеною, раздавались какие-то странные голоса: один — грозный и резкий, другой — тихий, плачущий, как будто молящий о пощаде.
Слов нельзя было разобрать. Они были заглушены стеною. Но смутный гул их доносился до ушей Ксани.
И вдруг грозный голос загремел рокочущей волною. Следом за этим раздался короткий трескучий звук, и громкий вопль огласил тишину спящего здания.
Затем все стихло… Только кто-то рыдал неудержимо и горько.
Болезненно сжалось сердце Ксани. Не помня себя, она кинулась вперед, забыв совершенно, что толстые, глухие стены окружают ее.
В своем порыве девочка толкнула подсвечник, он с грохотом полетел на пол. Свеча потухла.
Ксаня вдруг различила острую, яркую, как змейка, полоску света внизу стены.
— Дверь! — радостно вскрикнула девочка. И изо всех сил толкнула ее.
Чуть уловимый скрип, и Ксаня очутилась в полутемной комнатке.
Комнатка была очень невелика, немногим больше разве той каморки, куда запирали провинившихся пансионерок. Все стены ее, не исключая и двери, через которую проникла сюда Ксаня, были увешаны бархатными коврами, так что ни один звук не долетал сюда извне.
Посреди комнаты лежала девушка. Ксаня неслышно приблизилась.
— Кто вы? И о чем плачете?
Девушка отпрянула от холодных каменных плит. Ксаня сразу узнала в несчастной красавицу Ларису Ливанскую, Королеву.
— О! Вы слышали… ты… слышала… Она ударила меня… била меня!..
— Дарила?! Била?! Тебя?!
— Да, она била меня!.. Улиткина била меня по щеке! Понимаешь, била! Видишь ли, — продолжала, всхлипывая, Лариса, — Улиткиной понадобилась новая помощница… Выбор пал на меня… Сегодня она опять позвала меня к себе, когда все спали, подняла с постели, привела сюда и потребовала у меня клятвы… что я останусь в пансионе ее помощницей. Но я не соглашалась похоронить мою молодость в пансионе… У меня есть другие цели, другие желания… Ксения Марко, слушай. Тебе я поверю мою тайну… Хотя я совсем не знаю тебя, но я уверена, ты не выдашь меня… Ты одна не выдашь и поймешь…
И Лариса начала рассказывать:
— У меня есть жених. Нас обручили еще в детстве наши родители. Он живет у своей бабушки и моей бабушки тоже, потому что мы родственники, и он мой троюродный брат… Он мне сказал, когда меня отвозили в пансион: «Учись, Лариса! Я буду ждать, когда ты окончишь учение, и мы вместе будем приносить пользу человечеству. Ты богата и можешь открывать больницы и школы. Я буду всеми силами помогать тебе»… Он ученый, мой Николай! Он смелый, и я люблю его! Да, я люблю его… Милая Ксаня, пойми меня ради Бога! Пойми, что Улиткина хочет отнять меня у него… Хочет запереть в четырех стенах, где я зачахну, как цветок… Понимаешь?
— И она настаивала?
— Да, настаивала и даже била меня за то, что я не соглашалась… Она не понимает, что не для меня пансион… А утром она придет и, может быть, будет бить меня снова, и никто не в состоянии помочь мне…
— Тебя надо спасти! — сказала Ксаня.
— Спасти! О, это невозможно! — простонала Лариса.
— Как знать! Придумаем что-нибудь!
— О, милая, дорогая, подумай, подумай. — Несчастная Королева бросилась на шею Ксани. — Не знаю почему, но твои слова сразу вернули мне надежду… Ты чуткая! Добрая! Про тебя лгали, выставляя тебя зверем и воровкой! Ты мне поможешь… Да, да, я это чувствую… Знаешь ли ты, все наши поражены твоим великодушным поступком, все в восторге от тебя!.. Ты хороший товарищ, Марко! Но Катюша Игранова не вытерпела: вечером, узнав, что тебя заперли в «холодную», побежала к начальнице покаяться в своей вине и просила освободить тебя. Ухиткина обещала. Завтра ты снова будешь с нами.
— А Игранова? Ей достанется?
— Ах, та привыкла, чтобы ей доставалось. С нее все как с гуся вода… Но спеши. Неровен час, Агния заметит тебя. Сейчас она делает свой ночной обход.
— Прощай… Не отчаивайся. Все будет хорошо! — Ксаня быстрой тенью скользнула к потайной двери.
Глава 4. Горные хребты. Выходка. Виноватая. Два письма. Неожиданный результат
Утро. Десятый час. Пансионерки только что вернулись, разрумяненные морозом, из городского собора. Сегодня ранняя обедня затянулась почему-то, и они, наскоро проглотив по кружке чаю, вошли в классную, когда там уже поджидала их учительница географии Анна Захаровна Погонина. На ее желтом сердитом лице было написано явное недовольство и раздражение.
— Прохлаждайтесь, душеньки, прохлаждайтесь! Можно было бы и поторопиться. Да-с! — заскрипела она, нервно подергивая уголками рта, что бывало с нею в минуты гнева.
Погонина заняла свое место на кафедре.
— Дежурная, что задано?
Встала Маркиза.
— Горные хребты заданы, Анна Захаровна. Только… только мы не выучили их.
— Почему не выучили? — Паза Погониной округлились.
— Совсем сова, — шепнула Ливанская, сидевшая рядом с Ксенией.
С той злополучной ночи, когда несчастная Королева рыдала на холодном полу, прошел целый месяц пребывания Ксении в пансионе. Месяц постоянных окриков, утомительных высиживаний за уроками, к которым с трудом привыкала вольная девочка. Быстро промелькнул месяц дружбы с Ларенькой, Королевой, «маленькой Раечкой», как прозвали малютку Соболеву, и отчасти с Мальчишкой — Играновой.
Все четыре девочки сидели поблизости одна от другой в классе и ночевали рядом в неуютной, как казарма, спальне.
Ларенька, Королева, была старше всех этих милых, но наивных и немного смешных вследствие их замкнутой жизни девочек. Красивая, умная, гордая, она покровительственно относилась к Раечке, балуя ее, как мать ребенка, хотя иногда шутливо и ревновала ее к восторгавшейся ею «рыцарю» — Катюше Играновой. Но вряд ли ту и другую могла любить эта златокудрая, мечтательная Ларенька. Одну Маркизу разве, не детски серьезную, грустную и печальную Инну, она бы приблизила к себе.
Но Инна всегда держала себя в стороне от прочих. Набожная и молчаливая, она или проводила время в молитвах и чтении священных книг, или часами сидела одна-одинешенька, поникнув серебряной головкой и устремив вдаль свои печальные глаза…
У Лареньки в один год умерли отец с матерью. Богатая сирота осталась на попечении бабушки. Но бабушка была, как она сама про себя говорила, «ветхая старушка» и сознавала, что не воспитать ей как следует своей внучки. Думала-думала старушка, куда послать на воспитание внучку и решила, что лучше всего в пансион Ушткиной, о котором она слышала от знакомых. «Побудет там года три-четыре внучка, — размышляла бабушка, — да потом, если Бог даст, доживу, прямо оттуда и замуж ее выдам за Николая».
Николай Денисов окончил университет в Петербурге. Он был лет на шесть старше Ларисы. В тишине пансионских стен Ларенька не раз мечтала о милом, добром и честном юноше, вопреки желанию Улиткиной старавшейся во что бы то ни стало подарить пансиону эту молодую, богатую сироту.
Просьбы, мольбы и угрозы начальницы мучили Ларису. И не с кем было поделиться своим горем.
Но появилась эта смуглая, черноокая Ксаня, с таинственным прошлым, и белокурую Ларису потянуло к необыкновенной девушке.
* * *
— Почему не выучены горные хребты? — снова раздался нетерпеливый вопрос.
— Мы пели вчера до одиннадцати гимн… Начальница приказали, — почтительно отвечала Маркиза.
— Это не оправдание! — вскинулась Погонина. — Это не оправдание! А утро на что?
— Утром мы в соборе были, Анна Захаровна.
— А до собора? — выкрикнула та. — До собора! Небось, нежились в постелях? О небесных миндалях мечтали? А?
— Что же, нам в пять часов вставать, что ли! И так уж в шесть будят!
Круглые и без того глаза Погониной округлились еще больше.
— Кто это сказал? Игранова, ты? — визжала она.
— А хоть бы и я!
— Дерзкая! Ну хорошо! Мне нет дела, почему вы все не выучили. Вы обязаны были выучить! Игранова, выходи к доске, отвечай хребты.
Игранова поднялась с деревянной скамьи, за которыми сидели пансионерки во время уроков, и, не торопясь, подошла к карте Европы, повешенной на классной доске.
— Отвечай, какие есть хребты.
Девочки замерли в ожидании какой-нибудь выходки, на которые была великая выдумщица их общая любимица.
С последней скамьи тянулась Паня Старина, дочь труженицы-прачки, бесконечно старательная в учении девочка и первая ученица.
— Катя, Бога ради, не выкинь чего-нибудь… Молчи лучше! — советовала она чуть слышно Мальчишке.
— Старина, уймись! — крикнула учительница, и багровые пятна зажглись на ее прыгающих от гнева щеках.
— Игранова, отвечай, какие знаешь хребты!
Катюша, как бы собираясь с силами, вздохнула и выпалила, делая невинное лицо:
— Я знаю хребты спинные, человеческие, коровьи, лошадиные, собачьи…
— Что-о-о?
— Кошачьи, крысьи…
— Молчать!
— Лисьи, волчьи…
— Дерзкая! Стой!
— Свиные, поросячьи…
— Тебе говорят, молчать!
— Молчу!
Пансионерки давятся от хохота. Даже на лице Ксении улыбка.
— Игранова, на колени! — зеленая от гнева, командует учительница.
— Стою!
И Игранова, точно деревянная кукла, опускается на пол, вновь вызывая смех всего класса.
— Это уж чересчур! — орет учительница. — Игранова, вон! Из класса вон!
— Ухожу!
Катюша, как автомат, поворачивается к двери и деревянной походкой, какою ходят заводные солдаты на прилавках игрушечного магазина, направляется к порогу.
Гнев учительницы не имеет границ.
— Она думает… она думает… что… у нее отец полицмейстер и ей… все спускаться будет!..
Погонина соскакивает с кафедры и выталкивает за дверь Катюшу. Та сначала упирается. Это выходит смешно. Затем, с умышленной поспешностью, Катюша выходит за дверь. Погонина, багровая от злости, оборачивается к классу.
— Кто смеет смеяться? Кто смеет смеяться?! — кричит она и, заметив улыбку на лице Марко, закипает новым приливом гнева.
— А-а! Так-то! Новенькая! На колени!
Ксаня удивленно подняла голову. Ее черные глаза спрашивали, казалось: «Почему должна я встать на колени?»
— Молчать, и сейчас же на середину класса на колени! Слышала?!
Ксаня не двигалась.
— За что? За что? — послышались негодующие голоса.
— За то, что эта дерзкая осмелилась смеяться, — кричала учительница.
— Мы все смеялись… Все… Не одна Марко! Всех ставьте на колени, Анна Захаровна, всех!
— Нет, не все… Я видела… Она одна только… Да будешь ли ты слушаться меня, наконец? — обратилась Погонина к Ксане.
Ксаня по-прежнему сидела. Ее руки были скрещены на груди.
Погонина подошла к ней почти вплотную.
— Дрянная, вконец испорченная девчонка! Я буду жаловаться начальнице. Другая бы на твоем месте старалась загладить свою вину…
— Какую вину? — Ксаня медленно поднялась из-за парты.
Погонина невольно подалась назад. Что-то жуткое почудилось ей в лице этой девушки.
— К начальнице! Сию же минуту к ней! Вы все от рук отбились… Вы… вы… — И, широко размахивая руками, Погонина вылетела из классной.
* * *
Гулкий звон, раздавшийся по всему зданию пансиона, возвестил об окончании урока.
Одновременно с ним вернулась в класс лукавая Катюша.
— Что, ушел этот идол?
— Катя… Катюша… Мальчишка!.. Что ты наделала?! — зашумели девочки.
— Что я наделала, а? Ничего! Просто ничего!
— Да ведь тебя к начальнице, пожалуй, еще потащут! Ведь ужас-то какой! Надерзила сове нашей!
— Ну, это дудки! Не потащат.
— Почему? — так и всколыхнулись девочки.
— А так! — рассмеялась Катя. — Вот из-за этого письма.
Пансионерки окружили всеобщую любимицу.
— Говори! Говори, Катя! Что такое?
— А то, что я из нашей тюрьмы на волю ухожу.
— Как так? Что ты врешь, Катерина! Неужто на волю?
— Да, на волю!
И Катя звонко и протяжно свистнула таким лихим, молодецким посвистом, что ей позавидовал бы любой уличный мальчишка. Она сделала небольшую паузу и отчеканила:
— Меня, девочки, папаша отсюда в институт переводит.
— В институт?
В глазах пансионерок отразилось самое искреннее удивление.
В пансионе еще не было такого случая. Девочки уходили в фельдшерицы или в учительницы, — но в другое учебное заведение, в институт, не попадал никто.
И вдруг Катя — в институт!
— Счастливица! Счастливица!
— В институте, я слышала, пирожки слоеные по праздникам повар делает! — произнесла, облизываясь, Маша Косолапова.
— Вот глупая, чему завидует! Пирожкам!.. Учат там всему… Хорошо учат… Ученые барышни из него выходят! — произнесла с восторгом Паня Старина.
— Ив «холодную» не сажают… — ввернула Линсарова.
— А одевают их там, девочки, в зеленое с белым… Красиво! И косынками головы не обвязывают! И стихи там по-французски и по-немецки проходят!
Мечтательные глаза Королевы засияли.
— Да не врет ли она, девицы? С чего бы ее отсюда, а? — грубо нарушила общее очарование Юлия Мирская.
— Я вру?! Я — вру?! — возмутилась Игранова. — Юлька, очухайся! Что мне врать! Это вы с твоей Уленькой так заврались, что уж друг друга не понимаете… А мне что? Хочешь, письмо прочитаю?.. Папашино письмо. Папаша пишет, что отдал меня на исправление, а взамен того я будто, будто… еще хуже избаловалась… Возьмут меня отсюда, из тюрьмы нашей… Ура!
Катя так закричала, что вошедший в класс учитель русского языка, Лобинов, даже вздрогнул от неожиданности.
— Девица Игранова, пощадите мои уши! — с комическим отчаянием воскликнул он.
Это был молодой человек, симпатичный и добрый, с умными глазами.
Единственный учитель в пансионе, пользовавшийся среди девушек большой симпатией, Лобинов не разделял педагогических приемов начальницы, но его считали лучшим словесником и, главное, его рекомендовал сам князь-попечитель. Поэтому Улиткина и не решалась заменить его другим преподавателем, хотя и жаловалась иногда, что он не подходит для ее пансиона и учит тому, чего воспитанницам и вовсе знать бы не следовало.
— В чем дело, девица Игранова? — спросил мягко Лобинов.
— Ах, Василий Николаевич, — отвечала Катюша, — виновата, не заметила, как вы вошли.
— Да чему же вы радуетесь?
— Ухожу я отсюда, Василий Николаевич… Ну, как узнала, что ухожу и все равно взятки гладки с меня, взяла да Сову и извела.
— Какую сову?
— А Погонину!
— Анну Захаровну? И вам не стыдно, Игранова?
— Ах, не стыдно, милый Василий Николаевич. Ведь она злая, идол она, чучело… Мы ее терпеть не можем… Мучает она нас…
— Эдак и меня, может, не терпите? — лукаво усмехнулся Лобинов.
— Ах, нет! Нет! Мы вас обожаем… Вы такой умный! Добрый! Прелесть! — раздались голоса со всех скамеек класса.
— Пощадите, девицы… Совсем, можно сказать, неожиданное объяснение в любви!
И добрый Лобинов сам весело рассмеялся.
Он по-отечески нежно любил всех этих смешных и наивных девочек, охотно делил с ними их радости и невзгоды, горой стоял за них на учительских советах перед начальницей.
Жаль ему было расстаться с Катюшей Играновой. Он первый и, пожалуй, единственный угадал в отчаянной проказнице способную ученицу.
«Жаль, жаль, что уходит девочка, — думал он. — Украшением пансиона могла бы стать. Все на лету быстро схватывала, училась, когда без лени, прямо-таки блестяще. И такая прямая, независимая, бесстрашная! Жаль. Но ей лучше там будет!..»
И, стряхнув с себя легкий налет печали, Лобинов снова весело заговорил:
— Институтка, значит, будете… Два пальца при встречах подавать нам станете. Заважничаете, поди…
— Ах, что вы, Василий Николаевич!.. Никогда! Ведь я Королеву и вас больше всего люблю в мире, — призналась Катя.
— Вот тебе раз! И еще объяснение! Ну да ладно, девицы. Будет болтать по-пустому. Урок зря проходит. А урок сегодня будет особенный. Вот что, барышни: хочу я знать, как вы слогом владеете. Сочинения вы писали, и что одна у другой скатывала, я голову даю свою на отсечение. Но теперь иное сочинение будет: словесное. Я вам тему задам, а вы мне ее распишете, но не пером, а языком, с вашего позволения. Импровизацией это называется.
Девочки притихли. Это было нечто новое.
— Даю вам тему: «Что я более всего люблю в мире». Ну и рассказывайте мне толково про то, что любит каждая из вас… Начнем со слабейших по классу. Госпожа Косолапова, начните… Десять минут на размышление и — alle!
Головиха поднялась тяжело и неохотно со своего места. Ее красное лицо лоснилось. Губы беспокойно двигались. Потянулись минуты.
Лобинов посмотрел на часы:
— Ну, пора… Рассказывайте, барышня.
Но барышня только переминалась и тяжело пыхтела.
— М-м-м… — мычала Машенька, — м-м-м…
— Точно жвачку жует корова, — сердито шепнула ее соседка Линсарова. — Отвечай… Только злишь его!..
— Я, Василий Николаевич… — мямлила Машенька, — я много чего люблю… А больше всего пирог люблю с капустой…
— Ха-ха-ха! — веселым взрывом пронеслось по классу. — Отличилась Головиха наша!
— Что смеетесь? — заворчала Машенька. — Очень это вкусно, если еще с лучком да поджарить корочку…
— Довольно, девица Косолапова! Я вижу, вкусы у нас разные, — остановил ее Лобинов. — Я не про еду просил говорить.
И он махнул рукой ничуть не растерявшейся Машеньке.
— Девица Старина!
Паня встала.
— Я маму мою люблю, Василий Николаевич. Бедная у меня мама. Она прачка, день и ночь стирает, на морозе полощет белье… чужое белье… За шестьдесят копеек в день мозолит себе руки. Придет усталая, разбитая домой: «Вот, Панюша, — говорит, — гляди, деточка, как работает мама… Честно, хорошо работает день-деньской для дочки своей. Хочу дочку в люди вывести, хочу ей образование дать!» А сама плачет, и я плачу и заскорузлые руки ее целую… И хочется мне труд ее разделить и облегчить ее участь… А разве я смогу? Маленькая я еще… А раз прихварывала мама. Работы не было. И денег не было тоже… Позвали татарина, продали кое-что из платья и белья, купили хлеба. На неделю хватило, потом голод опять. Последний кусок мама мне отдала… А сама отвернулась, чтобы мне не показать, что голодна она, милая. Отвернулась, а сама говорит: «Кушай, Панюшка, кушай. Я не хочу есть»… Но мне кусок поперек горла стал. Не смогла притронуться к нему. И тут же слово дала, ради нее, мамы, учиться так, чтобы ей подмогой стать. Чудная, добрая, святая она у меня! Ее и люблю больше всего в мире. Да и как не любить? — закончила Паня свой рассказ.
— Да, как не любить-то? — отозвался Лобинов, и светлою влагой наполнились его добрые глаза.
И не одни его глаза наполнились слезами.
Долго молчали они, глядя на маленькую Паню Старину. Ее дрожащий голосок, ее просветленное лицо во время рассказа поразили всех.
Лобинов очнулся первый:
— Девица Игранова, вы!
Катюша встала, привычным движением поправила косынку. Окинув лукавым взором притихших девочек и удерживая свой взор на Ларисе, она заговорила:
— Я уеду скоро… Скоро уеду… И все самое дорогое оставляю здесь… Это самое для меня дорогое — она… Она — фея. У нее золотые волосы, как спелый колос ржи, и глаза — черные, как темнота ночи… Она — фея… Она вся радостная; вся созданная для песен и счастья… Золотая царица веселья избрала ее своей подругой… Но ее делают печальной, ее делают грустной — и это платье, и эти серые стены, и вся окружающая ее жизнь. Если бы я была рыцарем, я бы примчалась за ней на моем коне и увезла ее в страну солнца и роз, в страну веселья и радости, туда, где счастливо живут люди… далеко от жареной трески и картошки с луком! — под общий хохот заключила шалунья, улыбаясь королеве.
— Игранова, вы — поэт! До картошки с луком — поэт настоящий! — одобрил ее Лобинов и вдруг поймал внимательный взгляд Ксани.
— Девица Марко, очередь за вами!
Ксаня не шелохнулась… Пока девочки импровизировали то весело, то грустно, она была далеко от них и от этой классной, и от пансиона… Мысли унесли ее в лес, в родной лес, пышный, зеленокудрый, он снова был перед ее глазами. Он стоял и шептал ей что-то ласково и кротко, милый старый лес…
Слова Лобинова прервали эти мечты. Несколько секунд Ксаня сидела молча, потом встала:
— У меня нет никого… Некого мне любить… Мать — без вести пропала, умерла, должно быть. А других родных и близких у меня нет и не было… Он один оставался… Когда мне было печально, я шла к нему. Я ложилась на его мшистое ложе и давала кузнечикам убаюкать меня. Дикие лесные цветы — его цветы — слали мне свой аромат… Венчики гвоздики раскрывались в улыбку, ландыш кивал… а он шумел… он говорил… Чудные сказки рассказывал он, и от этих сказок я чувствовала себя царицей леса. И было мне хорошо… В это зеленое царство уходила моя душа, летела мысль, быстрая, как птица… И поднималась я тогда, как на крыльях, вольная, гордая, могучая дочь леса. Я забывалась на ложе из мха и цветов… Я была горда и счастлива, как царица. Ведь он был мой и все его было мое!.. Приходили маленькие, забавные лесные зверьки, обнюхивали меня доверчиво, ложились подле меня, и их глаза говорили без слов: «Ты добрая лесная царица, не тронешь ты нас!..»
Ксаня ничего не слышала и не видела, кроме тех дивных образов, что представлялись ей. И она не заметила, как тихо растворилась дверь классной и, шелестя своим черным шлейфом, вошла Улиткина с письмом в руках. Вошла и, сделав знак заметившим ее пансионеркам и учителю не выдавать ее присутствия, остановилась у порога.
Ксаня продолжала. Ее голос то носился мощной волной по классу, то звучал жалобно и тоскливо:
— И меня, вольную, силой отняли от него… Люди взяли и увели от леса его дочку. Думать и говорить запретили о нем… Мечтать запретили… Отняли, от милого, любимого отца — старого леса! Отняли, заперли, оклеветали, замучили… Замучили ложью, подозрением!.. Но любви к нему, к зеленому, кудрявому, родному моему они не вырвали. И не вырвут… Любить тебя буду всегда, буду вечно, и видеть не видя, и слушать всегда твои песни и шепот твоих сказок, старый, зеленый мой, ласковый лес!..
С последними словами, Ксаня уронила голову на парту, плача без слез…
Кое-кто заплакал тоже, поддавшись впечатлению неизжитого горя… Маленькая Соболева тихо всхлипывала, приткнувшись к плечу Королевы…
Учитель сидел безмолвно, неподвижно. Улиткина исподлобья смотрела на Ксению.
Наконец Лобинов сказал:
— Марко! Если бы мы жили во времена Греции и Олимпийских игр, я первый возложил бы лавровый венок на вашу головку! Марко, вы слышите меня?
Она не слыхала его. Она не слыхала и того, как подошла к ней начальница и, положив ей на голову свою костлявую руку, другой протянула ей письмо.
— Вот, девочка, возьми, тут твое оправдание!
И обернувшись лицом к классу, громко добавила:
— Дети! Ксения Марко не виновна в пропаже броши у графов Хвалынских. Преступница нашлась.
Глава 5. Не виновата! Необычайный трубочист. Горе Королевы. Рассказ Маркизы
«Милая моя Ксаня!
Нет слов выразить тебе то смятение, которое произошло у нас в доме. Моя бедная дорогая девочка! Моя милая маленькая дикарочка! Простишь ли ты нас, Ксаня?! Три дня тому назад Василису поразил удар. О, это страшное, судорогами сведенное лицо! Этот перекосившийся рот! Я их никогда не забуду… Старуха потребовала меня к себе и поведала мне, что она оклеветала тебя… Она выставила тебя воровкой, чтобы избавиться от тебя, чтобы выгнать тебя из нашего дома. Бог знает, за что возненавидела тебя старуха, возненавидела всей душой. Но перед смертью она покаялась во всем. Покаялась, что унесла и спрятала бриллиантовую бабочку и оклеветала тебя, невинную. Я сначала не хотела ей верить. Но она настояла на том, чтобы открыли ее сундук. И что же? О, милая, бедная моя, прекрасная Ксаня! Пропавшая бриллиантовая бабочка была там!.. Что было с нами, ты не можешь себе представить! Граф даже заплакал… Он! Мужчина! А обо мне нечего и говорить! Теперь молю тебя об одном: вернись к нам, Ксеня! Я окружу тебя роскошью, довольством. Я воспитаю тебя наравне с Налем и Верой, как свое собственное дитя. Вернись только, Ксаня! Сними грех с души. Буду ждать с нетерпением ответа от тебя, моя милая, родная, честная девочка. Все целуют тебя, а я крепче и сильнее всех.
Твоя Мария Хвалынская.
Р.S. Василиса скончалась сегодня утром. Помяни ее грешную душу.
Жду со жгучим нетерпением твоего ответа».
Ксаня в десятый раз перечитала строки письма. Три дня уже прошло, как она его получила, и все не верится, что она чиста теперь перед людьми, что снята с нее клевета, мешавшая ей жить и дышать свободно.
Она шла по дорожке большого пансионского сада, окутанного белыми сугробами, нанесенными сюда волшебником декабрем.
Снег скрипел под ногами Ксани. С садовой площадки неслись веселые голоса развеселившихся на зимнем морозном воздухе пансионерок.
Деревья кругом казались невестами под серебристо-белыми, ослепительными, запушенными инеем вершинами.
«Точно в лесу!» — почудилось Ксане.
Она шла по узенькой боковой дорожке, почти тропинке, по которой им строго воспрещалось ходить. Дорожка вела в угол сада к полуразвалившейся небольшой беседке, служившей складом, где были свалены старые статуи, скамейки и разная рухлядь. Беседка примыкала к полуразрушенному забору, отделявшему пансионский сад от огромного пустыря, где летом паслись стада, а зимою лежали холодные и мертвые снеговые сугробы. Пустырь, так же? как и пансион, находился в самой глухой части города, почти на его окраине. Беседка, или «белая руина» (прозванная так пансионерками), имела особое значение в пансионской жизни. Говорили, что там появляется тень самоубийцы-дворника Герасима, покончившего с собою года четыре тому назад после смерти любимой жены. Маленькая, протоптанная, очевидно, сторожем тропинка вела к беседке.
«Белой руины» боялись ужасно. Настолько боялись, что даже не гуляли в той стороне сада, где мутно-серым пятном выглядывала она среди снега и инея деревьев. Но Ксаня не боялась «белой руины» и нередко ходила туда, когда хотелось остаться одной, вдали от подруг. И теперь Ксаня направилась, думая о письме.
Итак, позорное пятно смыто. Графиня зовет ее к себе, просит вернуться. Обещает любить и лелеять, как родную дочь… Ее враг Василиса лежит в земле. Значит, все хорошо! Но почему же так тяжело ей, так смутно на душе?
Погруженная в свои мысли, Ксаня подошла к «белой руине» и толкнула маленькую дверцу. Она жалобно запела на ржавых петлях, и Ксаня очутилась среди всевозможного хлама в холодной, как ледник, конуре, где было темно, сыро и неуютно. У самого входа стояла высокая статуя Венеры с отбитым носом, жалобно, казалось, поглядывавшая на нее. Ксаня, все еще погруженная в свои думы, опустилась на садовую скамью, нашедшую вместе с прочим хламом пристанище здесь в беседке, и… через минуту была уже далеко и от руины, и от Венеры, и от пансионского сада, и думала лишь о том, что произошло за последние дни.
Пятно смыто. Ушткина сама обелила перед всеми пансионерками ни в чем не повинную Ксаню. «Теперь, девочка, — сказала она на следующий день, — тебя ждут почести и богатство. Не возгордись среди них. Не забывай тех, кто сир и голоден».
Ксаня вспоминает, какое впечатление произвели на нее эти слова, вспоминает, что чувствовала тогда. Радость? Нет, не радость. Признание ее невиновности пришло слишком поздно. Она слишком долго жила оклеветанная, и новость потеряла для нее теперь смысл…
Ксаня поникла головою.
Начинало темнеть. Декабрьский день короток. Край неба заалел пожаром заката. Голоса на площадке утихли. «Четыре часа, — сообразила Ксения. — Сегодня отец Вадим не пришел, и поэтому они с трех до четырех гуляют. Уже час гуляют. Стало быть четыре. Ее хватились, поди… Пусть! Головы не снимут. А такое счастье — побыть наедине со своими думами — выпадает не часто…»
Сумерки сгустились. Ударил колокол, возвещающий начало следующего урока.
— Пора! — произнесла Ксаня. — Не то попадет дежурной за то, что не позвала.
Она решительно подняла голову и сейчас же вскрикнула:
— Ах!
Из-за белой Венеры торчала чья-то черная голова. Черный же человек выглядывал из-за спины мраморной богини. Рядом с ослепительно-белой статуей она казалась еще чернее.
Голова зашевелилась. За нею зашевелилась рука, тоже черная, как сажа.
Первою мыслью Ксани было бежать.
Теперь черный человек стоял в двух шагах перед нею.
Если бы она протянула руку, то коснулась бы его.
Вдруг его рука поднялась, и он обратился к девочке:
— Милая барышня, не бойтесь ничего! Я — только трубочист.
И тут же сквозь смех громко воскликнул:
— Ксанька! Да как же ты не узнаешь старых друзей?
Примостившаяся было на кусту у входа голодная ворона испуганно рванулась вверх.
— Виктор! — обрадовалась Ксаня.
— Он самый! Честь имею явиться!
Трубочист галантно расшаркался перед нею.
— Викторинька, милый! Да как же ты попал сюда?
— Нет, ты лучше спроси, как я не пропал, не замерз в этой проклятой дыре! И угораздило же вам в этакую глушь забраться! Я ведь с час сижу в этой крысьей норе в обществе какого-то мифологического обрубка!
Мнимый трубочист довольно бесцеремонно щелкнул мраморную Венеру по отбитому носу.
— Ведь пойми, узнал я, что пансионерки в час дня на променаж изволят выползать. А они, перекати их телеги, в три выползли!
— Да у нас урок был пустой, — оправдывалась Ксаня.
— А мне какое дело до вашего пустого урока, когда у меня в животе так пусто, что хоть весь ваш пансион туда умещай!
— Как же ты попал сюда, Викторинька?
— А так и попал. Взял у нашего гимназического трубочиста амуницию напрокат за «рупь целковый», лицо сажей вымазал, как видишь, добросовестно — и через пустошь да через забор сюда махнул… Сначала, конечно, разузнал все ваши порядки, когда в саду гуляют «ваши», из-за забора подглядел, как ты сюда, в этот ледник-беседку заходишь, подглядел, что ты тут частенько посиживаешь. Вот и решил явиться. Ничего, вышло все удачно, ни на кого не напоролся. Только вот ждать-то здесь, бррр, холодно было… Пальто я, видишь, не прихватил. Теплую тужурку поддел, да она не греет на тройку с минусом даже. А в своем виде нельзя было явиться. Еще трубочистом туда-сюда. Спросят меня: «Вы кто?» — «А я трубы почистить». — «А-а! Ну, чисти, голубчик».
— Да ты зачем же сюда-то? — недоумевала Ксаня.
— Для тебя! — Виктор скорчил невероятную физиономию, потом встряхнулся и как подкошенный упал к ногам Ксани.
— Прости! Прости! В жизни ни у кого в ногах не валялся, а тебя земно молю: прости ты меня! Отпусти душу на покаяние!
Ксаня вскочила.
— Что ты? Шутишь? Смеешься? Что с тобой?
Виктор схватил ее руку и прежде, нежели она успела отдернуть, почтительно, почти благоговейно приложился к ней губами.
— Вот! — произнес он торжествующе. — В жизни моей ни у одной девчонки рук не лизал, а у тебя целую! Ксаня! Хочу этим прощение у тебя заслужить за то, что вместе с другими чуть было не поверил Василисе и в воровстве тебя заподозрил… Правда, я усомнился сразу, но все же не так уж чтобы совсем, грешный. Во всяком случае недостаточно тебя защищал.
— Ага… ты это про бриллиантовую бабочку?
— Да. Ксаня, накажи ты меня как-нибудь. Мне тогда будет легче. Ну вот что, возьми ты эту почтенную даму, что Венерой зовется, и тресни ею меня по-хорошему.
— Полно, Виктор. Я уж забыла! — Ксаня махнула рукою.
— Забыла! — Он быстро вскочил с колен. — Неужели забыла? Значит, простила и меня, и графиню, и Нату, и… всех, кто причинил тебе столько горя? Значит, вернешься? Да, вернешься и будешь снова с нами… Друг ты! Настоящий друг!
Но чем оживленнее становился Виктор, тем мрачнее была Ксаня.
— Вот и отлично, вот и отлично! — повторял Виктор. — Вместе поедем на рождественские каникулы в Розовое… Отец за мной приедет, и тебя захватим… Ах, славно, Ксаня, славно! А теперь айда в гимназию! Ведь я удрал, попросту удрал. Что еще будет-то! Ведь не суббота сегодня! В субботу я к знакомым в отпуск хожу. Как-нибудь и к тебе приду. Только не в своем виде, конечно… В своем-то нельзя: тебя подведу. Ваша Ухиткина ведь мужского духа не терпит. Правда?
— Правда. Мужчинам в наш пансион вход воспрещен.
— Ну, вот видишь. Ты, Ксаня, когда что понадобится, записку мне черкни и сюда, в беседку, под мышку этой мраморной Венере и сунь. Я раз в неделю забегать буду… А ты к Святкам готовься. Ведь там, в Розовом, бал будет. Mademoiselle, позвольте вас тогда пригласить на все кадрили, польки, вальсы и всякие полонезы.
Он учтиво склонил голову.
— Так едем, Ксаня, едем?
— Нет, Виктор, я останусь здесь.
— Почему?
— Там у вас поверили небылице, что украла я… А тут, тут… Викторинька! Пойми, тут девочки, в первый раз увидевшие меня, поняли, что не воровка я, не преступница, и сердечно, дружески отнеслись ко мне. Так мне и оставаться, стало быть, с ними… мне и жить здесь… А в Розовое к вам и вообще никуда я не поеду… Так и скажи там графам твоим… А тебе спасибо, что пришел. Спасибо, Викторинька!
И она выбежала из беседки.
— Когда понадобится, записку сюда доставь! — крикнул ей вдогонку Виктор, в то время как она то появлялась, то исчезала среди сугробов.
* * *
— Девицы! Радость! Начальница после обеда в город снаряжается!
Ольга Линсарова пробудила подруг от унылой задумчивости.
Если бы радостную весть им принесла другая пансионерка, они бы не поверили. Но Ольга Линсарова была воплощением истины. Ольге верили, каждому ее слову.
— Да неужто уедет? — боясь радоваться неожиданному счастью, переговаривались девочки. — Вот-то радость! Скорпионша в отпуске. В Новгород укатила к сестре. Улиткина сегодня уедет. Остается Уленька. Но Уленька не так страшна! Донесет, правда, но пока донесет, сколько дел наделать можно…
— Девочки, и пир же мы устроим нынче! Косолапихе отец пропасть всякой снеди прислал… Поделимся? — Игранова мячиком подкатилась к толстушке Маше.
— Поделюсь, девочки! Тятенька, Бог ему здоровья пошли, целую лавку доставил сюда с нашими молодцами! — заключила она, облизываясь.
— И мне отец с денщиком посылку прислал, у сторожа в передней стоит, — объявила Игранова.
— И ты, институтка, поделишься?
Катюшу иначе не называли, узнав о ее переводе из пансиона в институт.
— Конечно, — радостно согласилась Катюша.
— Ко всенощной! Стройтесь, девочки! — словно из-под земли выросла Уленька. — Начальница торопит. Бурнусы велела новые ради праздника надеть.
— Ладно, знаем!
И девочки охотнее, чем когда-либо, выстроились в пары. Еще бы! Целые сутки впереди — без надзора двух ничего не прощающих воспитательниц.
Бодро шли они по знакомой дороге к городскому собору. Снег хрустел под ногами. Крещенский морозец пощипывал щеки. Вызвездившее небо сияло золотыми, чуть мигающими очами. Собор, освещенный по-праздничному, казался особенно торжественным в Рождественский сочельник. И суровые лики святых, и светлые ризы священников — все сегодня несло особый, светлый отпечаток. Девушки пели на клиросе. Казалось, ангелы спустились на землю, чтобы голосами их приветствовать родившегося в дальнем Вифлееме Младенца Христа…
После всенощной они, несмотря на усталость, шли по городским улицам окрыленные. В пансионе их встретила с подогнутым подолом Секлетея, мывшая полы. Сторож Нахимов, ветхий белобородый старик, накрыл стол, поставил кутью, рис с медом, пироги с вязигой и заливное. Вифлеемская звезда глядела в окно. Пост окончился.
Поужинав и получив напутствие от уезжавшей начальницы, девочки пришли в спальню. Одну Ливанскую Улиткина задержала.
Охотно и быстро укладывались воспитанницы в этот вечер. Они знали, что лишь потушит лампу Уленька и уйдет в свою комнату, отстоящую далеко от их спальни, как все встанут со своих жестких постелей. И начнется тогда пир горой. Будут лакомиться домашними яствами, будут рассказывать истории в эту таинственную святочную ночь… Хорошо будет! Ах, хорошо!
Уже одиннадцать девочек покорно, по первому сигналу Уленьки, улеглись, скрестив на груди руки, как это требовалось пансионским уставом. Уже рука Уленьки протянулась к лампе, чтобы завернуть в ней свет, как неожиданно в спальню вошла Лариса.
— Что с тобой? Ливанская! Королева! Ларенька! Что случилось?
Лариса не могла совладать с собою. С распущенными вдоль спины косами она бросилась на постель.
Растерянные, девочки стояли вокруг любимой подруги.
— Ларенька, милая, да скажи ты, что с тобой, Ларенька!..
Она была не в силах произнести ни слова.
Но вот к ней подошла Уленька.
— Полно убиваться… Грешно плакать так-то, девонька… Начальница, можно сказать, из целого сонма выбрала… а вы так неистовствуете, красавица вы моя! Опомнитесь, Ларенька, опомнитесь, краля моя писаная…
— Не хочу оставаться в пансионе! Не хочу! Умру лучше! Так пусть и знают!
— Что вы, Ларенька, что вы, царевна моя распрекрасная, что вы раскричались так? — Уленька вдруг осеклась.
На нее смотрели пансионерки. Она запуталась, смолкла, поспешно юркнула за дверь.
— Ушла! — облегченно вздохнули девочки. — Теперь, Лариса, говори.
Маркиза Соболева подошла к Королеве и смотрела ей в лицо полными участия глазами. Верный рыцарь — Игранова — поместилась у ног Ларисы. Остальные девочки придвинулись плотнее.
— Говори, Ларя, говори.
— Да что говорить, девочки, что говорить-то! Позвала она меня сейчас и спрашивает: «Знаешь, зачем я в город еду?» Не знаю, говорю, а у самой сердце екнуло. А она ухмыльнулась, да и процедила: «Готовься быть моей помощницей по пансиону». Все кончено теперь! — заключила Лариса.
Примолкли девочки. Горе было велико.
Мраком и безнадежным отчаянием наполнились детские души.
— Ларенька, милая! Не отчаивайся, Ларенька! — утешала маленькая Соболева.
— Маркиза, молчи! Не рви душу… И без того тошно… О, если бы только силу мне! — И Мальчишка довольно недвусмысленно погрозила кому-то кулаком в пространство.
— Бодливой коровке Бог рог не дает, — съехидничала Юлия Мирская.
— Юлька, молчи, девушка-чернавка! А то кусаться буду… Убирайся к своей Уленьке… Вы с ней пара! — крикнула Игранова.
— Сама убирайся к уличным мальчишкам, там твоя компания! — огрызнулась Юлия.
— Девицы, не ссорьтесь! Тут надо думать, как Лареньке помочь, а они грызутся! — вмешалась Паня Старина.
— Да как помочь? Как помочь-то! Если написать Ларисиной бабушке письмо, начальница перехватит… а отправить нет возможности. Затворницы мы тюремные! Заживо погребены от людей! — Ольга Линсарова ударила кулачком по ночному столику.
— Ничего не поделаешь! Смириться надо, Ларенька! — Серебряная голова маркизы прилегла на плечо Ливанской.
— Тише! Горю можно помочь!
Вмиг поднялись опущенные головки и лица девушек обратились в ту сторону, откуда послышалась смелая речь.
— Ксаня! Что ты придумала?
— Ей бежать надо, Ларисе… К бабушке… в Петербург… просто бежать, — сказала Ксаня.
— Да как бежать-то? Как бежать, скажи! — спрашивали девочки. — Ведь мы на замке день и ночь… За нами следят: Назимов в передней, внизу дворник у ворот, в черных сенях мальчишки на побегушках. Как бежать-то?
— Через сад надо. Мимо «белой руины», через забор, а там ей помогут и к бабушке добраться… — объясняла Ксаня.
— Кто поможет?
— У меня есть знакомый гимназист… Он к тому времени вернется в город и поможет. Только письмо надо, письмо. В руину… Да… Да… А письмо я напишу сейчас же.
Ксаня вдруг обернулась и неожиданно схватила за руку Мирскую.
— Если ты выдашь, если проболтаешься своей Уленьке, берегись тогда!
Юлия испуганно заверила, что будет молчать.
— Хорошо! — сказала Ксаня, — а ты, Ларенька, не горюй. Переправят тебя к бабушке и к жениху.
Та благодарно взглянула на нее.
— А теперь, девоньки, пировать давайте! — пригласила Машенька Косолапова. — Смерть есть хочется, живот подвело.
— Спасется Ларенька, славно будет; не спасется — нагорюемся, наплачемся после… А пока не будем портить праздника, — заключила Линсарова.
— И правда, пировать пойдемте! — подхватила Игранова.
Составили несколько столиков рядом, покрыли их салфеткой, расставили яства, и пир начался.
— Девочки, милые! А ночь-то сегодня какая!
— Эта ночь великая! В эту ночь Христос родился! — певуче произнесла Соболева.
— В эту ночь страхи рассказывать принято, — отозвалась Паня Старина.
— И то, девочки, давайте рассказывать… — предложила Королева.
— Давайте, давайте! А только кому начинать? — оживились девочки, большие охотницы до всяких историй.
— Маркиза пусть начинает! Начинай, Иннуша! Что это ты от всех удаляешься? Расскажи! Ты рассказывать хорошо умеешь, как взрослая… — просили девочки.
Всегда тихая, задумчивая Маркиза и теперь осталась верна себе. Отделившись незаметно от подруг, она прильнула к окну и смотрела на небо, на яркие звезды.
— Расскажи! Расскажи, Маркиза! — не унимались девочки.
— Да что же рассказать вам, душеньки? Лучше о княгинином спектакле да о елке поговорим. Ведь не за горами то и другое. Вот заставят нас роли учить, поведут нас на репетиции… Наступит вечер… Елку у княгини зажгут, гости съедутся… И мы играть будем опять то, что княгиня выдума-ет…
— Ну, да это после узнаем. Лучше ты что-нибудь расскажи нам, Инночка.
Маркиза задумалась.
— Хорошо, расскажу вам, слушайте.
Рассказ Маркизы
Мама с маленькой Инночкой жила на самом краю города, там, где кончались последние ряды базара и тянулись сараи, когда-то служившие для склада дров, теперь обветшалые, старые, никому не нужные. Отец Инны был сторожем прилегавших к этим сараям провиантских магазинов. Жили они втроем: папа, мама и Инночка. Папа служил раньше в управляющих у одного помещика, но тот разорился, и ему предложили место сторожа. Он согласился. Давало ему это место небольшой домик на самом краю города, состоящий из двух комнат: одной наверху и одной внизу, с прилегающей к ним крошечной кухней. В версте от домика шумел лес. До города было тоже с версту, если не больше. Домик стоял в глухом месте, и люди часто говорили, что надо покинуть сторожу это жилье, что неспокойно в лесу, что там «пошаливают». Но сторож все не решался оставить теплую избушку и перевезти больную жену (мать Инночки давно страдала ревматизмом) в какое-нибудь сырое подвальное помещение в городе. На более удобное у них не хватало средств. Маленькая семья жила тихо, мирно и уютно. У них были накоплены кой-какие деньжонки, и они не терпели нужды.
Был сочельник. На дворе гулял крещенский мороз. Папа еще засветло уехал в город за покупками и заранее предупредил жену и дочь, что заночует там, а рано утром вернется. Караулить за себя попросил своего кума. Кум взял ружье и пошел обходом. Но наступающий ли праздник соблазнил его или просто стужа прогнала, только он к десяти часам очутился в городском трактире.
В маленьком домике и не подозревали этого.
Мама и Инночка мечтали о том, какие подарки, какую елочку принесет из города папа. Больная мама лежала в постели, десятилетняя Инночка приютилась у нее в ногах, и обе тихонько разговаривали в маленькой комнате второго этажа. Потом мама задремала. Инночка, почувствовав голод, спустилась в кухню.
Вдруг легкий шорох привлек ее внимание. Инночка прислушалась.
«Неужели папа из города?»
В сенях раздались шаги. Кто-то разговаривал. Но это были не шаги отца, не его голос. Инночка замерла, вся обратившись в слух. У отца был ключ от входной двери прямо в кухню через маленькие сени, которые не замыкались, а только притворялись на ночь. Если б это был отец, он просто вложил бы ключ в замок и вошел. Но те, что шептались за дверью, как видно, не имели ключа. Значит, это были чужие. Может быть, воры, разбойники, что «шалили» в ближнем лесу. При одной мысли об этом кровь леденела в жилах…
Заскрежетал замок. Инночка в ужасе схватилась за голову. Сейчас они ворвутся сюда, найдут — и конец!.. Смерть ей и маме! — Она кинулась было из кухни предупредить мать об опасности. Но в ту же минуту щелкнул замок, и дверь с грохотом отворилась. Девочка едва успела юркнуть за широкую кадку, стоявшую в углу кухни… Их было двое. У обоих огромные ножи в руках. Одежда и порочные лица обличали в них вечных бродяг.
— Ну, Кнопка, ты ищи в соседней комнате, там, видал я в окно, стоят у них сундуки с одеждой и деньгами, а я здесь пошарю. А после поднимемся наверх, — скомандовал один из бродяг.
«Наверху мама… Они убьют маму!» — Инночка неосторожно пошевелилась.
Стон отчаяния вырвался из ее груди.
— Никак здесь есть кто-то! — разбойники насторожились.
— Ты бы пошарил по углам, дядя Семен! — посоветовал Кнопка.
— И то пошарю! — откликнулся тот и стал обходить кухню, заглядывая во все углы и не выпуская ножа из рук.
Сердце Инночки колотилось. Голова туманилась от ужаса. Вот он приближается к ее кадке…
Ей хорошо видны из темного угла его страшные глаза.
Вот он ближе… ближе… Вот наклонился над кадкой…
— Ага! Девчонка! Нашел-таки! — вскричал он, выволакивая из-за кадки обезумевшую от страха девочку. В руке у него заблестел нож…
В это время влетел в кухню вбежал Кнопка.
— Дядя Семен! Спасайся! — сдавленно крикнул он, прижимая к груди ворох награбленных вещей. — Идет кто-то!
В два прыжка оба разбойника скрылись за дверью.
А Инночка так и осталась стоять на месте, не веря своему чудесному избавлению от ножа убийцы. Это отец вернулся раньше времени из города. Увидел он Инночку и не узнал: из черноволосой девочка стала седой…
С последними словами Инна склонила серебряную головку. Девочки затихли разом. О веселье не было и помину. Все поняли, что не выдуманную историю рассказала Маркиза…
Глава 6. Последняя соломинка. Маскарад. Спасена. Громы и молнии. Печальный конец
Прошла неделя.
Пансионерок водили в собор, укутанных до глаз в теплые байковые платки. В холодной классной топился камин. В сад не выходили. И все же по едва протоптанной боковой дорожке, ведущей к «белой руине», бежала Ксаня, скрываясь от бдительных воспитательниц.
Уже давно положила Ксаня под руку безносой каменной Венеры письмо Виктору, в котором умоляла спасти Лареньку от пансиона. Каждый день она прибегала узнать, не взята ли записка. Очевидно, Виктор еще не возвратился с рождественских каникул.
Что делать, если Виктор еще в Розовом? Ведь послезавтра последний срок. Послезавтра начальница официально сделает своей помощницей Лареньку. Бедняжка Лариса не осушала слез. Спасения неоткуда было ждать. Бабушка жила в Петербурге, ничего не подозревая. Письма Лареньки к бабушке старательно контролировались Агнией, и девушка не могла сообщить о намерении Улиткиной. А сама Агния красноречиво писала бабушке, что Ларенька всем довольна. Бабушке и в голову не приходило, что ее милая внучка всей душой рвется на волю.
«Завтра последний срок! Последний день Лариной свободы! — Ксаня, как заяц, прыгала меж сугробов, подвигаясь к «белой руине». — Если и сегодня не откликнется Виктор, пропала Ларенька!»
Был вечер. Снова вызвездило небо. Снова ласково глядело серебряными очами на нее. Ксаня торопилась. Она знала, что в неуютной классной ее ждут одиннадцать девочек, и что они боятся за Лареньку, и, наконец, что у всех подруг одно желание в сердцах, одна дума: не вошла бы ненароком в класс Улиткина, не хватилась бы исчезнувшей Ксани.
Торопится Ксаня. Трудно ей пробираться среди снежных сугробов. Но вот и «белая руина». Месяц и звезды озаряют ее.
«Господи, помилуй! Лишь бы ответ!»
Ксаня с трудом открыла заваленную снегом дверь. Ура! Под мышкой у Венеры письмо — не белая записка, оставленная шесть дней тому назад Ксаней, а серый конверт.
Чиркнула спичка, зажжен крошечный огарок, предусмотрительно выпрошенный у Секлетеи, и Ксаня, прильнув к мраморной статуе, быстро пробегает письмо.
«Лесная царевна, здравствуй! — читает Ксаня. — Рад служить тебе, чем могу. Твою Лареньку вызволим, не беспокойся, — но не через забор, как вы придумали, милые затворницы (не очень-то прилично, чтобы благовоспитанная девица через забор, как галка, скакала), а совсем иным способом. Сама бабушка пришлет за Ларенькой свою служанку. И деньги на дорогу свои дам, а когда Ларенька будет в Петербурге, пускай вышлет немедленно. Завтра вечером ждите избавления.
Прощай, царевна! Твой верный раб Виктор.
Р.S.
- Ксанька, это ли не дружба? На что лезу-то ради тебя!!!
- Письмо сожги.
- Ох, и рад же я буду натянуть нос всем вашим длиннохвостым сорокам!
- Только гляди, чтобы и с вашей стороны все чисто было. А то знаю я девчонок: сейчас «ах!» и в обморок бух! Чтобы ни-ни, не смели этого!
- Если бы ты знала, какие длинные носы были у наших графят, когда они узнали, что ты не вернешься! Благодетели!!!»
Ксаня прочла письмо до последней строчки, потом медленно поднесла к свечному огарку.
* * *
— Ларенька! Ларенька, Королева! Тебя к начальнице зовут! Уленьку за тобой прислали! — вбегая в класс, кричала маленькая Соболева.
Следом за нею бочком протиснулась в классную и Уленька.
— Ступайте к начальнице, девонька!
Лариса поспешила к Улиткиной.
Уленька побежала за ней.
Когда Ларенька, чуть живая от волнения, вошла к начальнице, она почувствовала запах герани, смешанный с лампадным маслом. Улиткина сидела прямая и строгая в своем кресле и читала какое-то письмо.
Высокая, закутанная в платок девушка стояла у двери в теплом пальто и валенках.
Ее бойкие серые глаза косились на Лареньку. Эти глаза, кончик носа и часть разрумяненной морозом щеки только и видны были из-под теплого платка.
— Вот, Лариса, — начальница встала из-за стола, — письмо от твоего родственника. Бабушка твоя занемогла серьезно…
— Ах! — вырвалось из груди Королевы, и она едва устояла на ногах.
— Если вам дорога ваша свобода, то молчите! — услышала она шепот из-под платка. — Ваша бабушка здорова и невредима, и, пожалуйста, без обмороков только…
Эти слова разом вернули Ларисе присутствие духа. Она благодарно взглянула на незнакомку.
— Вот, видишь ли, — продолжала Улиткина, не замечая происходившего у нее под самым носом, — тебе надо ехать к бабушке. Твой родственник пишет, что она очень плоха.
— Очень плоха! — тоненько вторила начальнице девушка.
— Да, — подтвердила начальница, — и надо собираться сейчас же!
— Сейчас же! — эхом отозвалась незнакомка. — Поезд отходит ровно в восемь. Значит, через полчаса.
— Ты поедешь с Аннушкой, горничной твоей бабушки… И завтра она привезет тебя обратно, — отрывисто приказала Улиткина.
— Привезу обратно! — пискнула из-под своих платков Аннушка.
Начальница медленно подошла к Ларисе:
— Завтра к вечеру будь дома.
— Слушаю, мадам! — покорно ответила Лариса.
— Береги барышню, Аннушка! — напутствовала Улиткина.
— Буду беречь! — И блеснувшие было радостью серые глаза скромно потупились долу.
Аннушка широко распахнула дверь, и они с Ларисой вышли. В коридоре уже ждали подруги. Уленьке показались странными их возбужденные лица.
— Прощай, Ларенька! Прощай, родная! — бросилась к ней на шею Раечка.
— Всего лучшего, Лариса! — Ольга Линсарова горячо пожала руку Ливанской.
— Прощай, моя королева Ларя! Прощай, милая! — И Катюша заключила уезжавшую в объятья.
«Чудно как, — медленно соображала Уленька. — Прощаются-то, словно навек расстаются! Ой, не к добру это! Добежать бы до начальницы, оповестить бы… А еще, как на грех, Агния запропастилась!»
Усилиями подруг Лариса была одета. Теплый бурнус, капор, огромный платок на голове. Из-под платка выглядывают испуганные глаза. Эти глаза отыскали в толпе Ксаню.
— Спасибо, милая, век не забуду!
Казалось бы, никто, кроме Ксани, не должен был услышать тех слов, но нет: услыхала Уленька.
Взволнованная от охвативших ее подозрений, она высунулась вперед.
— Стой! Чего не забудешь? А? Говори! Сознавайся! Сейчас скажу начальнице, — зашипела она, крепко ухватив за рукав Ларису.
Но тут выступила Аннушка.
— Что ты? Аль рехнулась, родимая! Что тебе привиделось-то? Что ты мою барышню держишь? А? Опоздаем из-за тебя на поезд! Пусти, что ли!
— Не пущу! — и Уленька закричала отчаянно на весь пансион:
— Мадам! Благодетельница! Сюда! Сюда! Неладно что-то! Скорее! Караул… Кара…
— Молчи, несчастная!
Тяжелая рука легла на рот Уленьки, не дав ей докончить. Желая освободиться, та рванулась, зацепила платок, покрывавший голову Аннушки, и лицо ее открылось.
— Ай, мужчина! — взвизгнула Уленька и со страху присела на пол.
Девочки кинулись к Уленьке, загораживая собою путь к начальнице.
Тем временем Виктор быстро накинул на голову платок, схватил обезумевшую от страха Ларису и кинулся с ней через темную прихожую мимо изумленного сторожа Назимова на крыльцо.
Входная дверь захлопнулась за ними.
Одновременно с ней захлопали и другие двери. Начальница, Агния и Секлетея — все устремились к голосившей Уленьке.
В суматохе кричали все — и Улиткина, и девочки, и Агния, и сторож. Кричали о разбойниках, о похищении и еще о чем-то так, что невозможно было разобрать.
Эта общая, нарочно затеянная пансионерками сутолока помогла делу.
Когда все утихло, и грозная начальница потребовала объяснения, Лариса Ливанская, вместе с мнимою прислугою ее бабушки, была уже далеко.
* * *
Все видели, как ошарашенная Уленька вошла к начальнице и как долго оставалась дверь закрытой на ключ.
— Ну, теперь донесет на всех! Будет ужо всем на орехи! — шушукались девочки.
— Вот бы ее за это, доносчицу, язву, кляузницу!
— Свое получит! Не останется без гостинца!
— А все же ловко выхватили Лареньку!
— Что и говорить!
— Небось, уж на вокзале теперь!
— Какое! Катит!
— Неужто в поезде?
— А ты думала как?
— Слава Богу!
Девочки крестились и поздравляли друг друга. Но, несмотря на сознание, что Лариса находится теперь вне всякой опасности, где-то в глубине детских душ таилась тревога.
Все знали, что доносчица Уленька вместе с Агнией больше двух часов пробыли у матушки в келье, что позвали туда Секлетею и сторожа Назимова и что наконец после пансионского ужина в кабинет Улиткиной пришел инспектор, приглашенный письмом от начальницы.
«Ну, будет теперь потеха!» — говорили девочки.
Когда они на следующее утро появились в классной, то увидели там инспектора из города.
Едва пансионерки заняли свои места, как вошла начальница в сопровождении Уленьки.
— Вот, господин инспектор, перед вами великие изменницы, — слегка кивнув в ответ на почтительные поклоны девочек, начала Улиткина. — Это они устроили Ларисе Ливанской побег. Пусть же та, кто сделала это, сознается в своем злодеянии.
— Пусть облегчит душу! — строго посоветовал инспектор.
Его тонкие пальцы нервно пощипывали редкую бородку. Небольшие, холодные, серые глаза сурово оглядывали притихших девочек.
И, помолчав немного, инспектор продолжил, отчеканивая каждое слово:
— Парасковия Старина, ты ли виновна в поступке Ларисы, ты ли знала о нем?
— Знала и виновна, господин инспектор! — отозвалась та.
— Встань и подойди сюда!
Паня покорно поднялась со своего места и вышла на середину классной.
— Раиса Соболева!
— И я!
Соболева присоединилась к Пане.
— Ольга Линсарова, Ксения Марко, Юлия Мирская, Зоя Дар! — вызывал по очереди инспектор.
Названные девочки вставали и выходили на середину классной:
— Виновны!
Наконец две последние пансионерки, сестрицы Сомовы, Даша и Саша, прозванные сиамскими близнецами за их постоянную, неразлучную дружбу, по примеру других вышли на середину. За ними последовали и остальные.
Но вот к ним подошла Уленька. Ее раскосые глаза косили больше, чем обычно.
— Неправда, девоньки, неверно, милые! Клевещете вы на себя! — запела-затянула она по своему обычаю. — Клевещут они на себя! Виновна одна, а вину ее на себя другие приняли… Вот кто виновен!
Уленька направила на Ксаню свой костлявый палец.
— Виновата она, Ксения Марко! — торжествующе повторила Уленька.
* * *
— На твоей совести страшное преступление… Ты помогла Ларисе бежать, — выговаривала начальница Ксане в своем кабинете. — Ты должна искупить эту вину. Не хотела ты, чтобы Лариса осталась в пансионе, так сама вместо нее должна остаться. Понимаешь?.. Впрочем, для тебя это будет великою благодатью. Ты покинутая всеми сирота. Что ждет тебя на воле по окончании пансиона? Ты ведь одна-одинешенька! И впредь такою же останешься. Но это еще ничто. Смутила ты Ларису, помогла ей вырваться на волю праздной, суетной жизни, и совесть твоя заест тебя за это и не будет тебе нигде покоя… Одно для тебя теперь спасение — пансион.
Ксаня стояла молча, устремив взор в окно.
«Ты одна-одинешенька… куда ты пойдешь?» Начальница права. Куда идти ей по окончании пансиона? В лес? Да ведь не к кому… К графам Хвалынским? Нет, ни за что! Искать какое-нибудь занятие, место? Но тогда придется подчиняться во всем чужой воле, чужим капризам, а она, Ксаня, какая-то странная, особенная, ей не ужиться с другими. Для одинокой Ксани лучше всего остаться здесь, в пансионе. Он ей домом будет… Помощницу начальницы не оскорбят, не оклевещут, оставят в покое с ее мыслями и думами, без расопросов докучных, без дружбы томительной и ненужной…
И Ксаня согласилась:
— Вы правы — идти мне некуда. Я буду вашей помощницей.
* * *
На дворе свирепствовала вьюга. Свист ветра, его завывание в трубах и дикая пляска метелицы заставили людей прятаться по домам.
В пансионе все спали. Только в комнате Уленьки горела свеча. Без обычной повязки на голове Уленька казалась еще непригляднее: худое, желтое лицо, длинная жилистая шея и жиденькая, мочального цвета косичка, торчащая на затылке.
Уленька сидела за столом с карандашом в руке. Перед нею лежала маленькая тетрадка, испещренная фамилиями пансионерок. Против каждой фамилии было проставлено число и заметка.
«26 декабря. Паня Старина в глаза назвала меня язвой, а начальницу-благодетельницу всячески поносила заглазно.
28 декабря. Катя Игранова швырнула тарелку с винегретом, сказав, что эту дрянь есть не намерена.
29 декабря. Маша Косолапова пустила мне в лицо дуру.
30 декабря. Ксения Марко разорвала передник.
31 декабря. Шушукались о чем-то, а когда я подошла, стали ругаться.
1 января. Встречали Новый год в спальне, без разрешения на то начальницы.
3 января. Помогли увезти Лареньку. Приезжал за ней юнец с усиками, переодетый девушкой.
4-го января. Ксения Марко мне кулаком пригрозила, а Катя Игранова начальницу-благодетельницу вкупе с Агнией козами обозвала».
Уленька помусолила карандаш и приписала:
«4 же января, вечером. Катя Игранова кричала в раздевалке: “Что вы думаете? Очень мы вас боимся! И тебя, доносчица! Постой еще, удружим тебе — будешь нас долго помнить!”»
Уленька тщательно перечитала записи. На сегодня довольно. Завтра отнесет она эти записи начальнице, и все виновные будут строго наказаны. Уленька заранее потирала руки при мысли о том, что ждет ее врагов.
Она ничего не забывала, ничего не прощала. За неприязнь к ней пансионерок она платила двойной неприязнью и ненавистью. Свои записи она вела с каким-то наслаждением, ощущая особую прелесть отомстить девочкам.
Покончив с делом, Уленька убрала со стола тетрадь и карандаш в ящик и подошла к небольшому шкафику, приютившемуся в углу ее крошечной комнатки.
В этом шкафике хранились все сокровища Уленьки.
Нужно сказать, что у нее была еще одна радость в жизни, помимо радости мстить ненавистным ей пансионеркам: она любила полакомиться потихоньку от всех. Улиткина частенько посылала Уленьку за необходимыми покупками, и всегда она умела оттянуть пятачок-другой от покупки в свою пользу. Из копеек скоро составились гривенники и пятиалтынные, из гривенников и пятиалтынных — рубли. На эти рубли Уленька тайком покупала дешевые лакомства и, спрятав их в свой шкафик, по вечерам, когда все укладывались спать, с наслаждением предавалась «радости объедения».
Она распахнула дверцу шкафа и некоторое время любовалась расставленными на нижней полке в строгом порядке коробочками с карамелью, жестянками с леденцами, слитками халвы, пряниками, воздушными пирожными. Потом с жадностью схватила ближайший к ней пирожок со взбитыми сливками и принялась за него.
В трубе завывал ветер. Свистела вьюга, распевала метелица на тысячу пронзительных голосов, а в душе Уленьки пели птицы. Все радости земные, все земное благополучие ее покоилось на сладком куске.
И все-таки смутно, внутри нее, звучал чей-то голос: «Бойся, Уленька! Неладное ты делаешь теперь! Близок к тебе враг рода человеческого!»
И эти странные, беззвучные речи сеяли в ее душе смутный страх.
— Господи помилуй! — прошептала Уленька, и разом все лакомства потеряли для нее свою заманчивую прелесть.
Тяжелое, острое чувство страха все мучительнее и мучительнее вползало в душу. Ей вдруг стало страшно одной, со всеми этими коробками сластей.
Вой метели за окном и мертвая, сонная тишина пансиона навеяли необъяснимый трепет на Уленьку.
«Враг человеческий близок! Он здесь! Он рядом с тобою, грешница!» — звучал внутри ее назойливо-властный голос.
В ту же минуту ветер дико завыл в трубе. Огарок свечи с треском потух, и Уленька очутилась в полутьме, освещенная лишь неровным мерцанием лампады.
«Закрою шкаф… Лягу скорее… Буду молиться, пока не усну, буду призывать имя Господне…»
Но тот же непонятный страх мешал ей отойти от шкафа. Ноги отказывались служить. Несколько минут простояла Уленька, прислушиваясь и глядя в темный угол комнаты.
В это время с легким скрипом отворилась дверь и кто-то вошел, страшный, грозный. Уленька чувствовала, что вошел он, враг рода человеческого, пришедший казнить ее.
Смутные, страшные догадки обуревали ее, но двинуться с места она не смела, не могла… А шаги приближались, и кровь незримыми молоточками ударяла ей в голову, холод мурашками пробегал по всему телу, пот выступил на лбу.
Он был уже близок… Краем глаза Уленька видела что-то жуткое, необычайное.
Отчаяние придало ей силы. Точно кто толкнул ее и заставил поднять глаза…
— А!.. а-а!.. а! — завопила Уленька.
Перед ней стояла огромная белая глыба необъятной величины.
Глыба подняла белую руку, и огромный палец медленно погрозил Уленьке… Та охнула и тяжело рухнула на пол.
Глава 7. Муки совести. Опять Секлетея. На репетиции. Паника. Героиня
Переполох царил в пансионе на следующее утро. Входная дверь постоянно хлопала. Мальчишку Сеньку, дежурившего в черных сенях, то и дело усылали куда-то. Какой-то незнакомый господин в сопровождении начальницы прошел в комнату Уленьки и пробыл там часа два.
Девочки едва-едва сидели на уроках и поминутно поглядывали на дверь. Все было необычно: и беготня, и суета, и таинственное шушуканье в коридоре, и то, что вместо обычно дежурившей во время уроков Уленьки в классной сидела Агния.
— Что бы это значило? — недоумевали пансионерки.
— Уленька при смерти! Уленька умирает! — объявила Агния, когда они, празднично одетые, чинно сидели в спальне, ожидая экипажей от княгини. Сегодня их должны были везти на репетицию спектакля в княжеский дом.
Пансионерки расспрашивали Агнию:
— Что?! Как умирает?! Почему умирает? Вчера еще была здорова?! Что случилось с Уленькой?
Уленьку не любили всем пансионом, ей никогда не желали добра. Но смерти ее никто не хотел.
И детские сердца, чуткие, добрые и отзывчивые даже к врагам, забили тревогу.
— Как умирает? Неужели умирает Уленька?
— Да, дети… Что-то случилось с Уленькой в эту ночь. Она была сильно испугана, потрясена. Ее нашли распростертой на полу без чувств… Может быть, ее умышленно напугал кто-нибудь из вас? О, как это жестоко! Господь не простит такого греха…
И Агния поспешила в комнату больной.
Долгое молчание воцарилось в спальне. Первой очнулась Маркиза.
— Умирает!
— И почему бы? — отозвалась Раиса.
— Испугали, говорят. Но кто, кто? — спрашивала подруг Ольга Линсарова.
— Жестоко! — подхватила Паня Старина. — Это жестоко!
— Я… я виновата… в болезни Уленьки… в ее смерти, быть может… — сквозь слезы призналась Катюша Игранова.
— Мальчишка, милый, что с тобою? — обступили Игранову монастырки. — О чем ты, Катя?
— Девочки… голубушки… золотенькие!.. Ох, Господи! Ужас какой!.. Не знала я, что этим кончится… Я пошутить и… отомстить хотела Уленьке за ее доносы… и… решила ее напугать… взяла простыню, щетку половую и сорочку набила тряпьем… Пальцы бумагой обернула, трубочками, как когти, и к ней, к Уленьке, ночью… тихонько вошла… щетку высоко подняла… Вышло высокое чудище… Уленька испугалась, закричала… упала, а… я… я убежала… Грешница я, девицы, великая грешница, и нет мне прощенья!..
Девочки оторопелые, испуганные, не знали, как утешить, успокоить несчастного Мальчишку. Первой заговорила Маркиза.
— Не плачь, Катюша, ведь ты не хотела этого… ведь ты пошалила только, — ласково утешала она всхлипывающую Катю.
— Не хотела, не хотела она! — подхватили остальные. — Не плачь! Не плачь, Катюша!
— Нет, пусть плачет! Пусть плачет, Христовы дитятки! Пусть плачет, бесталанная, такие слезы покаяния угодны Господу, — неожиданно услышали девочки. — Пусть облегчит себе душу раскаянием! Плачь, дитятко! Плачь, болезное! Плачь, и над тобою смилуется Господь! И, увидя чистые слезы, Господь вернет Уленьке здоровье, а тебе — душевное спокойствие!
— Секлетеюшка! Милая! — оправдывалась Катюша. — Я не хотела этого… Бог видит, не хотела!..
— Верю! Верю, что не хотела! Господь простит… Вот помолиться надо бы за здоровье рабы Божией Иулиании.
Едва успела договорить Секлетея, как одиннадцать девочек опустились на колени и нестройно, но горячо стали молиться:
— Господи! Спаси Уленьку! Помоги Уленьке! Исцели ее, Господи! Ты милосерден, кроток и могуществен! Спаси Уленьку, Милосердный Господь!
Позади всех стояла Секлетея. Ее старчески слезящиеся глаза были устремлены на икону.
— Боже! Будь милостив к сим юницам… Не ведают бо, что творят…
Когда Агния вошла в спальню, чтобы оповестить детей о приезде за ними экипажей от княгини, она замерла.
Старая Секлетея и одиннадцать пансионерок горячо молились о здравии болящей рабы Божией Иулиании.
И что-то мягкое и ласковое впервые засветилось в строгом лице Агнии…
* * *
— Здравствуйте! Здравствуйте, дорогие мои… Добро пожаловать, душечки! Да какие же они все худенькие у вас… Можно подумать, что вы их одним воздухом питаете, госпожа Улиткина… А это кто? Верно, новенькая? Какая красавица! Ну, здравствуй, здравствуй, милая. А Лареньки нет? Жаль… Ах, что за глаза у новенькой! Чудо! Чудо! А вот и Катюша… Милая чернушечка… И ты, серебряная головка… Великолепно, душечки!..
Лишь только они переступили порог роскошно обставленной комнаты, навстречу им поднялась полненькая, невысокая женщина, вся, как облаком, окутанная розовым кружевом.
Лицо княгини сияло радостью. Она тормошила и целовала пансионерок и одновременно тонко, по-светски, льстила мадам Улиткиной. Странною казалась эта нарядная, жизнерадостная молодая женщина рядом с невзрачно одетыми пансионерками, которые ощущали постоянно строгий взор Улиткиной и держали себя степенно, как подобает воспитанницам благородного пансиона.
Княгиня, наговорившись вдоволь, распорядилась:
— Чаю! Чаю! Дайте нам чаю! Я совсем забыла…
Она повернулась к двери и прибавила:
— Ах, это ты, Поль! И вы, Арбатов… Посмотрите, что за милочки… Особенно эта…
Княгиня пошла навстречу новым гостям и зашепталась с ними, то и дело оглядываясь на Ксаню. Одного из вошедших пансионерки знали. Это был муж княгини, важный сановник, раза три-четыре в год, посещавший их вместе с женою и считавшийся усердным покровителем пансиона мадам Улиткиной.
Рядом с ним стоял мужчина в наглухо застегнутом, безукоризненно сшитом сюртуке, с тщательно выбритым лицом. Полное отсутствие бороды и усов придавало ему почти мальчишеский вид, хотя в густой каштановой шевелюре уже заметно серебрилась седина. Молодо, горячо и как-то по-детски восторженно глядели на мир его большие голубые глаза.
Чай был подан в гостиной.
Пансионерки в огромном княжеском доме, среди ковров, бронзы, прекрасной, дорогой мебели, нарядных гобеленов и картин, чувствовали себя неловко. Они пили чай, обжигаясь от смущения, отказывались от сладостей и мучительно краснели при каждом слове.
Одна Ксаня казалась равнодушной. Она привыкла к подобной роскоши в усадьбе Розовое, и ни гобелены, ни картины, ни серебряная сервировка стола не могли удивить ее.
После чая княгиня Елизавета Алексеевна, или просто княгиня Лиз, как называли ее многочисленные приятельницы, раздала пансионеркам голубые мелко исписанные листки. От них пахло так же, как и от самой княгини: крепкими, несколько приторными духами. На голубых листках были написаны роли сценок из Священного Писания, которые ставила сама княгиня Лиз и которые разыгрывались ежегодно пансионерками на большом вечере с елкой в доме попечительницы.
Хотя тексты, выбранные княгиней из Священного Писания и облеченные в драматические этюды, были совсем коротенькие, но каждая из пансионерок могла проявить в них способность к игре и декламации. На разучивание же роли требовалось не более часа.
— Пройдем в залу. Не будем терять драгоценного времени, — пригласила княгиня, когда девочки, подучив тексты, объявили, что они готовы.
Часть большой залы занимала сцена. Богато разукрашенный занавес падал тяжелыми бархатными складками.
На сцене девочек уже ждал тот самый бритый ясноглазый мужчина, который пришел вместе с князем.
— Ну-с, милые мои девицы, не робеть, читать ясно и четко! Кто из вас не понял роли, говорите сразу, потом поздно будет. У нас только одна репетиция, спектакль через два дня. Прошу это помнить.
— Сергей Сергеевич, нельзя ли еще одну репетичку, малюсенькую… — попросила княгиня.
— Княгинюшка, матушка, нельзя. Ведь вечером после спектакля я уезжаю, а дел у меня еще пропасть! Вы ведь знаете, княгиня, путь мне долгий предстоит.
— Знаю! Знаю! Вы, милый Арбатов, зря не откажете! — засмеялась княгиня.
Арбатов? Где она слышала это имя? Ксаня постаралась припомнить.
Арбатов — это тот знаменитый актер из городского театра, про которого не раз говорили за столом у графов Хвалынских и которым так восторгался Виктор. И не один только Виктор: по его словам, Арбатову подражали, ему завидовали.
«Что за молодчинище этот Арбатов! Играет великолепно!» — не раз говорил Виктор, отдававший свои последние карманные деньги за билет в театр, чтобы увидеть Арбатова.
Так вот он каков — Арбатов, который заставляет смеяться и плакать зрителей, который даже Виктора очаровал своею игрою!
Но куда же и зачем он уезжает?
И снова вспомнила Ксаня рассказы Виктора. Арбатов — не только актер, но и выдающийся режиссер — решил сам стать во главе театра и уехать в маленький южный город, где у него уже набрана своя труппа. С этой труппой он решил совершить турне по всей России.
— Не так! Не так! — Сейчас режиссер объяснял роль Ольге Линсаровой, которая никак не могла изобразить жену Лота, превратившуюся в соляной столб.
Сыграть ужас, охвативший оглянувшуюся на гибель Содома и Гоморры жену Лота и тем, обрекшую себя на смерть окаменения, никак не выходило у Ольги. Она вскидывала руки, страшно выпучивала глаза, но это было смешно. Арбатов наконец рассердился.
— Нет, так нельзя! — безнадежно развел он руками. — M-lle Линсарова решительно не годится на роль жены Лота. — И тут взгляд его встретился с черными глазами Ксани.
— Ага, идея! Попробуйте вы, барышня, заменить вашу подругу.
Ксаня покорно поднялась со своего места и взошла на подмостки. Ольга Линсарова охотно передала ей свой листок, она и сама сознавала, что для трагической роли жены Лота не годится.
Красивая, сильная, порывистая, Ксаня сразу вжилась в роль.
А когда ее низкий грудной голос произнес первые слова сцены: «О Лот, я чувствую, что гибель там, за нами», — Арбатов подпрыгнул от восторга.
— Вот это я понимаю! Продолжайте, продолжайте, детка! Хорошо!
— Содом и Гоморра гибнут, и тысячи грешников гибнут вместе с ними! — продолжала Ксаня. — Ты слышишь, Лот, как рушатся дома!
— Браво! Браво! — зааплодировал Арбатов.
Инстинкт актера подсказал ему, что перед ним недюжинное дарование.
— Браво! Браво! Продолжайте!
Юлия Мирская, игравшая Лота, читала:
— Жена, берегись смотреть назад. Ангел предупредил меня, что Господь строго запретил это.
— О Лот! Душа моя трепещет!.. Я чую, что кто-то гонится за нами… Сера и дым слепят мне очи… А там, сзади, гибнут друзья наши! Я никогда не увижу их больше, Лот! — уверенно читала Ксаня.
— Берегись, жена, берегись оглянуться! Пламень и пепел сожгут тебя!
— Один лишь взгляд, Лот!.. Один-единственный взгляд!..
— Берегись, мать! Берегись! — взывали Раечка и Катюша, которые должны были изображать дочерей Лота.
— Не могу! Не могу! Я должна увидеть гибель тех, что остались за нами! Я должна увидеть наш дом! — Ксаня, оглянулась и — с беззвучным криком застыла.
Прошла минута, другая, третья… Никто не шелохнулся в огромной зале. Пансионерки замерли, изумленные, потрясенные.
— Да ведь это актриса, настоящая актриса! — обрадовался Арбатов. — Где вы раздобыли эту прелесть, мадам Улиткина?
Ксаня не слышала, что отвечала начальница, не слышала, что творилось на сцене, не слышала, как маленькая Соболева трогательно прочла слова Иосифа, проданного в рабство, как дочь фараона, в лице Пани Стариной, произнесла монолог над корзиной с малюткой Моисеем, точнее, над огромной куклой из папье-маше. Она опомнилась лишь тогда, когда Арбатов усадил ее подле себя:
— Мадам Улиткина, и вы, княгиня, ручаюсь, что эта барышня будет украшением ваших представлений. Только она еще не тверда в тексте, и в то время, как прочие играли у вас уже в прошлые годы, сия девица выступает впервые… Такому самородку-таланту должна быть придана надлежащая оправа, а посему я хочу подготовить барышню и порепетировать с нею недолго. Потом мы ее отошлем в пансион с горничной княгини… А пока, если позволите, оставим ее здесь.
— Отлично! Отлично! — согласилась княгиня, увлекая Улиткину и пансионерок в столовую, где был подан завтрак. — Не надо им мешать! Не надо… Ну, поздравляю вас, мадам, у вашей воспитанницы недюжинный артистический талант!
— Не следовало бы, в сущности, допускать все эти представления, и только ради вас, матушка-благодетельница, ваше сиятельство, ради вас допускаю девочек тешиться светскими забавами… Только ради вас, благодетельница наша, — заключила Улиткина.
В это время на подмостках наскоро сколоченной сцены Арбатов спрашивал:
— Слушайте! Где вы играли раньше?
— Нигде!
— Не может быть! А я был твердо уверен, что вы уже играли… Вы замечательно владеете вашим голосом. Детка моя, слушайте. Вы видите, я гожусь вам в отцы. У меня была дочь, но она умерла. Клянусь моей покойной крошкой, что вы талант. Вы такой талант, какого я не видывал. Это вы доказали только что исполненною вами сценою. Да, да!.. И если правда, что вы до сих пор действительно никогда не играли, никогда не выступали на сцене, то вы совершенно исключительный талант! Я много видел на своем веку начинающих артистов и говорю это на основании многолетнего опыта…
Голос Арбатова звучал теперь вдохновенно, горячо.
— Конечно, вам надо еще много поработать над собою, надо постигнуть тайны сценического искусства, ибо в искусстве, как и в жизни, без ученья нет уменья… Я уверен, что из вас выйдет большая, знаменитая актриса.
Ксаня смутно понимала, что значит «быть актрисой». Никогда ей в голову не приходило, что она когда-нибудь будет выступать на сцене.
Арбатов давно мечтал о новом, свежем, молодом таланте, который мог бы украсить составленную им труппу, — и вдруг неожиданно перед ним предстала девушка, которая без малейшей подготовки отыграла сцену так, что многие опытные актрисы могли бы ей позавидовать. И даже внешность Ксани такова, будто сама судьба предназначила ее в актрисы: лицо прекрасное, юное, полное какой-то трагической тайны, удивительные глаза, энергичные жесты и, вдобавок ко всему, низкий и прекрасный голос настоящей актрисы!..
«Откуда, откуда у этой девушки, воспитанницы пансиона в провинции, вдруг такое артистическое дарование? Откуда у нее эти плавные, изящные жесты, это умение держать себя на сцене, этот чудный голос и способность владеть им?» — думал Арбатов.
— Кто вы, детка? — спросил он. — Кто вы, кто ваша мать… ваш отец?
— Мама, должно быть, умерла… Я ее почти не знаю… Приемный отец уехал… тетя и Василий, названый брат, умерли тоже… Я жила в лесу, была в усадьбе у графов, теперь в пансионе…
— Дитя из леса! — восторженно произнес Арбатов. — Лесная — как фея Раутенделейн из дивной гауптмановской сказки… Странно, я давно ищу актрису, которая сумела бы изобразить фею Раутенделейн!.. Но — увы! — мне не удалось найти такую. Детка, у меня появилась мысль: не хотите ли вы посвятить себя сцене, искусству, театру, стать актрисой? Нескольких фраз, которые вы произнесли, нескольких жестов, которые вы сделали, достаточно, чтобы признать, вы — актриса. Я сочту за великую честь и за великую за слугу перед искусством стать вашим руководителем, вашим учителем. Слушайте, детка: доверьтесь старому, опытному актеру, искренно любящему театр, — продолжал Арбатов, волнуясь все больше и больше. — Я приглашаю вас в мою труппу. Первая пьеса, которую я поставлю в моем театре, будет чудный «Потонувший колокол» Гауптмана, и вы выступите в нем феей Раутенделейн. В вашем успехе я заранее уверен. Да! да!.. Я надеюсь вас подготовить быстро. Вы будете великолепной феей Раутенделейн! Ведь вы как будто созданы для этой роли.
Ксаня была как во сне. Отечески-ласковый голос говорил ей такие заманчивые, такие светлые речи, что от них приятно кружилась голова и сердце билось острым желанием вырваться на свободу, доказать, что у нее действительно талант.
Фея… лесная сказка… О, как это все сродни ей, Ксане, которую зовет на новое поприще этот добрый человек с детскими глазами.
И в то же время внутренний голос говорил ей: «А твое обещание! А слово, данное Улиткиной? Нет! Тысячу раз нет! Ты не должна быть обманщицей!»
— Нет!.. Я не могу!.. Я не поеду!.. — ответила Ксаня. — Я дала обещание…
— Я не верю… этого не может быть, — волновался Арбатов, — это обещание у вас вырвано, вероятно, силою… О, я знаю вашу начальницу, знаю ее проделки!.. Поймите вы, что это положительно грех — не использовать своего таланта. Нет, нет, вы должны согласиться ехать со мною, чтобы яркой звездой засиять на русской сцене! Да, феей Раутенделейн появитесь вы в первый раз на подмостках и этой чудною лесною сказкой ознаменуете ваш дебют сначала в маленькой труппе провинциального городка, а оттуда — кто знает, — быть может, впоследствии прославитесь на всю Россию, на всю Европу, весь мир…
— Не уговаривайте меня!.. — отвечала Ксаня. — Я не могу… я дала обещание… я должна…
Она не успела договорить.
Княгиня Лиз подошла и обняла Ксаню.
— Прелесть моя, тебе пора ехать! Я бы охотно оставила тебя здесь, но… пора.
Ксаня простилась и поспешила из залы.
— Не правда ли, прелесть? — спросила княгиня.
— Она настоящая фея Раутенделейн! — восторженно произнес Арбатов.
— Кто? — не поняла княгиня.
— Фея Раутенделейн из гауптмановской сказки «Потонувший колокол». Маленькая лесная нимфа, ушедшая к людям из темного леса разделить их судьбу…
— Вы правы, назвав ее так, Арбатов! Ее жизнь — это нечто удивительное!
Княгиня Лиз тут же, на подмостках сцены, рассказала актеру историю Ксани.
Утром Секлетея принесла в классную радостную весть. «Уленьке лучше… Уленька выживет…»
Итак, молитва пансионерок была услышана. Уленька была вне опасности.
Точно праздник Светлой Пасхи наступил для присмиревших пансионерок. Уленька-язва, Уленька-сплетница была забыта. Помнили о страждущей, болящей и несчастной Уленьке и взялись помогать сиделке, приглашенной к больной. Потом вспомнили о Лареньке: «Что-то она? Как доехала?»
— Надо бы узнать… в «белую руину» сбегать… Верно, уж лежит там письмо от Ларенькиного спасителя, — предложил Ксане кто-то из девочек.
Из-за крещенских морозов девочек гулять не водили, и потому Ксане пришлось снова прыгать зайцем среди сугробов.
Под мышкой мраморной Венеры лежало письмо.
«Царевна лесная! Сим доношу, что довез вашу беглянку до вокзала и посадил в поезд, — писал Виктор. — Она вам кланяется. Сейчас получил от нее длинную телеграмму. Извещает, что благополучно доехала до своей бабушки и что бабушка в пансион ее больше не отпустит. Как видишь, царевна, все устроилось отлично. Лариса обещала прислать обо всем подробное письмо, которое я в свое время исправно тебе доставлю. Ну а когда же я увижу твою милость? В субботу отпрошусь в отпуск к товарищу и приду в эту разлюбезную собачью конуру. Может быть, увижу тебя или найду от тебя записку. Прощай, друже! Рад, что сослужил тебе службу. В сущности, ведь ты славный малый, Ксанька, хотя и не хочешь знать ни меня, ни розовых графов. Ну, пока до свидания.
Искренно преданный — Виктор».
* * *
Острый удушливый запах наполнил спальню.
— Горим! Спасайтесь! — крикнула Ксаня.
Девочки метались, не зная, за что схватиться, что спасать. Они громко взывали о помощи.
Мимо Ксани пронеслась вихрем маленькая Соболева.
— Куда?
— Туда, в пламя! Все равно не спастись! — истерически взвизгнула девочка.
Сильные руки Ксани остановили ее.
— Ни с места! Там смерть!
Высоким, чужим голосом Юля Мирская читала молитву.
Змейка Дар стояла на ночном столике и старалась перекричать стоны и вопли:
— Девоньки! Молитесь! Молитесь! Девоньки!
В это время в спальне стало светло, как днем. Деревянный дом горел как свеча. Стоны, крики, плач стали громче.
— Одеваться скорее! Вынуть салопы и платки! И вниз… на улицу!.. Медлить нельзя!
Властный окрик Ксани отрезвил всех.
Когда Улиткина, Агния и прислуга появились в спальне, девочки были уже готовы к выходу.
— Вниз!.. вниз!.. На крыльцо!.. На улицу!.. — командовала настоятельница, и пансионерки бросились к лестнице.
И как раз вовремя. Пожар охватил все здание.
По улице в это время, тяжело громыхая, катили пожарные. Прямо к девочкам летела княжеская коляска. Князь махал рукою и кричал:
— К нам! К нам!.. Забирайте девочек и к нам!.. Княгиня ждет!.. Ее предупредили!..
А пламя, раздуваемое ветром, свирепствовало все больше. Черный дым застилал все вокруг. Балки здания рушились одна за другой… О спасении пансиона не было и речи. Надо было отстаивать другие, ближние здания.
Крики пожарных сливались с криками людей, собравшихся густою толпою на улице.
Князь продолжал кричать:
— К нам, к нам везите девочек!.. Берите коляску и отправьте в четыре приема!.. Места всем хватит!..
На крыльце пансиона показалась сиделка в сером платке и белом переднике.
— Больную… больную забыли!
— Уленьку забыли! Уленька сгорит! — закричали девочки.
— Спасите больную! Спасите больную! — гудела толпа.
— Не спасти все едино!.. Ишь огнище-то!
— Рискнуть надо!
— Братцы, идем!
В ту же минуту с грохотом обвалилась горящая балка.
Толпа откатилась назад.
— Поздно теперь, шабаш! — выкрикнул кто-то.
Вдруг одна девушка отделилась от толпы и, прежде чем кто-либо мог остановить ее, ринулась в самое море огня.
* * *
Что-то толкало Ксаню вперед. Она летела как на крыльях среди огненного бушующего моря.
«Больная… Ульяна!.. Надо спасти!.. Вытащить!..»
Вот коридор… вот класс… Дальше, дальше… Огонь гуляет по обоям и мебели… Вот и комната Уленьки…
Черный дым наполнял комнату, выбиваясь клубами в коридор… Он слепил глаза Ксани, туманил голову.
Рядом пылает приемная пансиона. Уленька лежит на кровати с закрытыми глазами.
Ксаня прикладывает ухо к ее сердцу.
— Жива! Слава Богу, сердце бьется!
Ксаня поднимает Уленьку. Больная мала и худа, гораздо меньше ее, Ксани. Но в обмороке она тяжело повисла на руках своей спасительницы.
Ватное одеяло тянется за ней, мешая ступать, путается в ногах. Ксаня вскидывает свою ношу выше…
Огненные языки тянутся к ней, как красные чудовища, со зверским желанием лизнуть, поглотить, уничтожить…
Уленька стонет в забытьи:
— Душно! Душно! Воды!
— Сейчас! Сейчас! Потерпи немного!
Коридор миновали… Спальню тоже… Вот и лестница… Сейчас, сейчас спасенье… Но лестница уже горит. Остатки обгоревших ступеней исчезли в огне.
Кончено! Путь отрезан. Ксаня метнулась к окну.
— Спасите!..
Люди внизу жестикулировали, кричали ей что-то, но ничего нельзя было разобрать.
А пламя приближалось. Оно касалось ее волос, одежды… Сейчас оно охватит их, и они с Уленькой сгорят в бушующем пламени. Пока пожарные приставят лестницу и доберутся до них, все уже будет кончено…
Ксаня подняла глаза к небу, как тогда, в тот вечер, около усадьбы Розовое, когда угрожала ей такая же гибель от огня.
— Христос! — молила Ксаня, — Ты Спаситель мира — спаси нас!
— Прыгай, прыгай! — послышались голоса.
Ксаня наклонилась — третий этаж, высоко. Внизу несколько человек держали огромную сеть под самыми окнами дома.
«Спасены!» — Ксаня осторожно положила Уленьку на край окна, обернула ее одеялом и столкнула вниз.
Бесшумно упала на сеть Уленька.
Ее бережно переложили на носилки.
— Прыгай! Прыгай! — кричали снизу.
Ксаня ринулась вниз…
Глава 8. Спектакль. Дверь распахнулась
Было семь часов вечера, когда первые зрители появились в «театральной» зале княжеского дома. Встречала их княгиня Лиз, смеющаяся и розовая, как летнее утро.
— В двенадцать ночи набат… крики и зарево!.. Ах, это было ужасно. Раи! зовет камердинера… Пансион горит!.. Я потеряла голову… Эти милые девушки и вдруг… Раи! скачет на пожар, привозит их всех… Я узнаю, что одна из них — героиня!.. Да, да, героиня! Вынесла больную из пламени… Разве это не подвиг! И это была та самая новенькая, о которой я вам говорила. Вы ее увидите скоро. Замечательная девушка…
— Но пансионерки? Как они могут играть после такого потрясения? — интересовались гости.
— Ах, их надо развлечь. Этот спектакль отвлечет их. Слава Богу, что все еще так кончилось. Ведь весь пансион сгорел дотла… Я пока приютила их у себя. А завтра их переведут в новое помещение. Я уже приказала нанять тут неподалеку.
За сценой Арбатов давал последние распоряжения.
— Так нельзя! Нужно живее! — тормошил он Юлию Мирскую, изображавшую Лота с самым возмутительно-равнодушным лицом. — Ведь за вами гибнет Содом и Гоморра, все ваши родственники и друзья!
— И вы тоже неверный тон взяли, — наседал он на Машеньку Косолапову, которая спокойно перелистывала тетрадку с ролью.
— Вот вы, малютка, хорошо, очень хорошо! — одобрил он Соболеву, покорно и трогательно изображающую Иосифа, проданного братьями в неволю.
Арбатов так любил сцену, театр, что даже к постановке маленьких духовных пьес, сочиненных княгиней, отнесся с присущим ему вниманием и серьезностью.
Режиссерская жилка заговорила в старом актере, и он непременно хотел, чтобы даже нелепые пьески княгини-писательницы, собранные из кусочков, диалогов и отдельных эпизодов, были поставлены безукоризненно.
Но особенно волновал Арбатова предстоящий дебют «будущей знаменитости», как он мысленно называл Ксаню, несмотря на ее заявление, что она не желает посвятить себя сцене.
Ему хотелось показать зрителям новый талант с самой выгодной стороны. Гримируя девочек, наклеивая на лица одних длинные бороды или покрывая пудрой и румянами щеки других, Арбатов поглядывал на Ксаню.
В театральном костюме, с распущенными волнистыми волосами, Ксаня выглядела настоящей красавицей. К тому же Арбатов сделал тушью два-три неуловимых штриха, и глаза ее стали глубокими, томными и дивно-прекрасными.
Ксаня удивленно посматривала на себя в зеркало, узнавая и не узнавая свое лицо, странно преобразившееся благодаря гриму.
Она читала вполголоса свою роль, предполагая, что никто не обращает на нее внимания. Но ошиблась: Арбатов прислушивался — и на лице его заметно было одобрение, когда Ксаня произносила целые монологи, с выражением, отчетливо, ясно.
— Детка моя, — заговорил Арбатов, когда все пансионерки были готовы и поспешили на сцену, — детка моя, теперь я все больше убеждаюсь в вашем успехе. Вы буквально родились актрисой. Вспомните, что я вам говорил и… решайтесь поступать в мою труппу. Я все устрою, нужно только ваше согласие.
Резкий звонок прервал его. Наскоро шепнув Ксане: «Подумайте! Решайтесь, пока не поздно!» — Арбатов исчез в кулисах.
* * *
В зале собралась публика. Из-за тяжелого бархатного занавеса долетала французская речь, смех, восклицания.
Затем все стихло, как по мановению волшебного жезла.
Из-за кулис послышались чарующие звуки сонаты Бетховена, и занавес тихо пополз кверху.
Звуки сонаты сменились иными, чуть слышными, еще более чарующими звуками. Точно кто-то неведомый и печальный тихо плакал, сетуя и жалуясь на судьбу… И под эту чарующую музыку юная Раечка — Иосиф, с закованными, как у невольника, руками и ногами, рассказывала, как тяжело Иосифу расстаться с милым отцом, родиной и любимым братом Вениамином. Ее голосок брал за сердце, а нежное лицо было так трогательно-прелестно, что по окончании сцены ее наградили бурными, долго не смолкающими аплодисментами.
Прекрасный Иосиф удалился со сцены. Его сменили Руфь и Вооз.
Эта сцена не обошлась без приключения. У Вооза отклеилась борода. Нимало не смущаясь, Машенька Косолапова оторвала ее совсем и положила в карман под оглушительный хохот зрительного зала. Катюша Игранова — Руфь фыркнула при виде безбородого Вооза и, позабыв роль, понесла какую-то чепуху.
Но и этих двух девочек наградили поощрительными аплодисментами.
Прочтен наконец длинный монолог Ольги Линсаровой над корзиной с Моисеем, и бархатный занавес опустился под дружные аплодисменты зрительного зала.
Снова послышались чарующие звуки невидимой музыки, и снова тяжелый занавес поднялся.
Одобрительный шепот пронесся по залу. На сцене, рядом с Лотом и его дочерьми, которых играли Мирская, Игранова и Соболева, появилась черноокая красавица.
— О Лот, я чувствую, что гибель там, за нами!
Первая же фраза Ксани захватила зрителей.
В зале стало тихо.
Арбатов нервно потирал руки. Его глаза, казалось, говорили: «Ага! Каково?!»
С каждой новой фразой Ксаня все больше и больше входила в роль.
Публика едва дышала, боясь пропустить хоть один звук.
— О Лот, я гибну!.. Смерть пахнула мне в очи!.. Сковала и руки, и ступни… Я гибну!.. Смерть!.. Я обращаюсь в камень!.. — закончила монолог Ксаня.
Занавес опустился.
Звенящая тишина воцарилась в зале, но только на миг, после чего раздался гром восторженных рукоплесканий.
Арбатов встретил Ксаню за кулисами:
— Детка, я думаю, теперь вы убедились, что ваша стихия — сцена.
Едва Ксаня появилась в гостиной, ее тотчас же окружил целый сонм нарядных дам и блестящих мужчин в орденах и лентах.
Ее спрашивали о чем-то, одаривали улыбками, ласковыми взглядами и похвалами, похвалами без конца.
Что-то яркое, прекрасное наполняло Ксаню.
— Дорогу! Дорогу княгине!
— Вот твои лавры!.. Это только скромная дань твоему огромному таланту! — И княгиня Лиз возложила на голову Ксани венок из душистых пурпуровых роз…
* * *
После представления в зале зажгли елку. Она была разукрашена по-царски. Изящные безделушки, сласти, свечи — все это играло и горело в переливах электрических фонарей.
За деревом стоит Ксаня. Ее лицо пылает. О, этот успех! Он кружит голову, дурманит мысль. Он так дивно сладок и хорош, он так приятно и радостно ласкает сердце.
Ей было слишком хорошо от всех этих похвал. Вот почему она скрылась за эту зеленую, пестро разукрашенную ель.
Здесь, в укромном уголке, никто не мешает ей грезить…
О, как сладки эти грезы… Что ей сказал Арбатов, когда ввел ее в зал? Ах да: «Царевне лесной не место в клетке!»
Ксаня разыскала Арбатова.
— Возьмите меня с собою… к вам… в театр…
— Детка, неужели? О, я знал, что вы не могли поступить иначе… Скорее же, скорее!
Он взял ее за руку, и они сбежали вниз, в швейцарскую, где высокий гайдук-казак помог одеться Ксане, накинул нарядную бобровую шинель на плечи Арбатова и распахнул перед ними дверь.
«Честно ли я поступила?» — подумала Ксаня, когда острый морозный воздух дохнул ей в лицо.
У подъезда уже стоял экипаж княгини, который должен был везти Арбатова на вокзал. Он усадил Ксаню и велел кучеру ехать как можно скорее. Ксаня не слышала, что говорил ей Арбатов. Ее мысли были далеко.
Вот они на вокзале. Арбатов послал носильщика купить билеты, а сам побежал дать телеграмму своей труппе с извещением о предстоящем приезде и о том, что везет с собою дебютантку.
Раздался звонок, и Арбатов с Ксаней вошли в вагон.
— Слава Богу! А ведь чуть было не опоздали. Фея Раутенделейн, прошу вас, располагайтесь.
Комментировать