Тайна старого леса

Тайна старого леса - Часть четвертая. Дневник Ксани

Чарская Лидия Алексеевна
(4 голоса5.0 из 5)

Часть четвертая. Дневник Ксани

Что в заведениях дети становятся не те уже — что делать? Время мудреное. При всем том нельзя думать, чтобы все внушаемое им пропадало или пропало. Все остается и в свое время принесет плод. Вы своего не оставляйте, чем можете содействуйте тому, чтобы они не совсем сбились с дороги; а успех все от Господа. Молитесь более, помогайте нуждающимся, более их молитве поверяя детей. Эта молитва сильна.

Молитвою усердною молитесь о детях, — и Бог сохранит в добрых порядках тех, кои хотят быть сохраненными и ищут сего.

Святитель Феофан,
затворник Вышенский (1815–1894)

Февраля… 190… года

Сон или действительность?

Право, иногда кажется, что все это сон. Пройдет он, минует, я открою глаза, и кончится эта лучезарная сказка. Снова увижу себя в скучном пансионе, в тесной клетке, в тюрьме. А цветы, восторги публики и аплодисменты окажутся лишь грезой.

Вчера был новый триумф. Ставили «Снегурочку» Островского. Милый, добрый Арбатов! Он заботится обо мне, как отец. Какие подходящие он дает мне роли. Опять на сцене был лес, вздымались деревья к небу, Снегурочка уходила от родного леса, от дедушки Мороза и матери Весны в шумное людское царство. И опять неистовствовала публика и театр дрожал от рукоплесканий, совсем как тогда… Пока мы с Зиночкой гримировались, за дощатой перегородкой Истомина беседовала с Кущиком, Гродовым-Радомским и Громовым.

— Немудрено, что эта девчонка недурна в ролях лесных дикобразок, — умышленно громко говорила она. — Она, говорят, из леса взята. Себя нетрудно изобразить. А вот попробуйте ей светскую роль дать — провалит.

— Как пить дать, с треском провалит, мамочка! — вторил ей Кущик.

— Куда ей за вами гнаться! — пробасил Громов.

— С ней трудно играть; несет, как дикая лошадь, — безапелляционно решил Гродов-Радомский.

Они льстят Истоминой, потому что у нее есть деньги, и она хозяйка театра. Они из кожи лезут, чтобы заслужить ее расположение. Вчера на репетиции Кущик с полчаса кудахтал курицей, чтобы доставить ей удовольствие. Миша Колюзин подошел к нему и спросил:

— А вы за такой выход сколько получаете?

Кущик взъерепенился, хотел броситься на Мишу с кулаками, да вовремя сообразил, что тот втрое сильнее.

Миша — славный. Он мне Виктора напоминает немного. Ах, где-то Виктор? Где Ларенька, Паня Старина, Катюша Игранова? Что-то поделывают они? Вспоминают ли меня или и думать позабыли?

Вчера Валя подошел ко мне, обнял и сказал:

— Я тебя люблю, тетя Китти, потому что ты всегда печальная и мне тебя жаль.

Разве я печальная? Не надо быть печальной.

Арбатов, Миша, Ликадиева и Зиночка столько раз просили не быть печальной. Печаль не идет актрисе. Надо улыбаться и радоваться.

Радоваться? Чему?

Февраля… 190… года

Сегодня новая интрига. Уже несколько дней Истомина ходит, словно именинница.

— Берегитесь, детка, она не зря это. Подкоп вам готовит, — предупредил меня Миша.

Какой подкоп?

Сегодня все разъяснилось.

Подходит она на репетиции и говорит:

— Вы, Корали, не откажете мне в товарищеской услуге — сыграть в мой бенефис роль светской барыни Реневой в пьесе «Светит, да не греет»?

Я была удивлена. Ренева ведь тридцатилетняя женщина, злая кокетка, бессердечная, почти злодейка. Роль совершенно для меня неподходящая. Истомина это отлично знала.

— Я не могу играть этой роли, — отвечала я.

— О, это не по-товарищески, Корали.

А сама смеется. И ее рыжие волосы смеются, и злые глаза ее. И тут же объясняет: эту роль хотела взять на себя Белая, но… вряд ли она приедет.

Белая — знаменитая актриса. Она гастролирует по провинциальным южным городам. Я слышала восторженные отзывы о ней от Сергея Сергеевича, Зиночки, Миши. По их словам, она великая актриса. Но что общего у меня с ней, зачем нам назначают одни роли? Понять не могу…

— Не берется играть, зная, что провалит роль. Куда ей! Узкое дарованьице на определенные роли, — съязвила Истомина.

Точно удар хлыста. Нет, я вам сыграю Реневу, нарочно сыграю, чтобы доказать им.

Того же дня ночью

Вечером сказала Зиночке, что передумала и согласна играть Реневу. Она, всплеснув руками, хотела протестовать и вдруг неожиданно улыбнулась.

— Ты сыграешь отлично, Корали! Ты им покажешь! О! Я верю в тебя!

Милая Зиночка!

С некоторых пор она говорит мне «ты» и ходит за мною, как паж за своей королевой. Если я умею чувствовать признательность, пусть эта признательность принадлежит ей, Арбатову и Мише.

Арбатов сказал: «Истинный талант должен проявиться во всем. Истомина отдает вам свою роль, думая погубить вас ею. Но… детка моя, наперекор всему вы сыграете эту роль так, как никто не ожидает».

— Жаль только, если «сама» лопнет от злости. Некому будет поручать тогда роли бабы-яги, — заметил Миша.

Хороший он. Мне передали, как он расправился с Полем в вечер моего дебюта.

Февраль… 190… года

Тот, Кто создал небо и землю, цветы и травы, горы и леса, Тому я говорю: «Ты великий, Ты дал мне сокровище, которым обладают немногие. Ты дал мне талант!.. Я не умею благодарить Тебя. Меня не учили Тебе молиться. И все-таки, когда я буду богата и знаменита, я поеду в родной лес, опущусь на зеленую лужайку среди мха и дикой гвоздики и скажу: «Ты Велик, и я на коленях перед Тобою благодарю Тебя!»

А ты, старый лес, ты знаешь ли мою радость, мое торжество? Ты не видел, так слушай. Все расскажу по порядку.

Был бенефис Истоминой. Театр переполнен. Много цветов и много огней. Публика ломилась в театр так, точно хотела его разнести. Приехал губернатор. Миша и Зиночка были в публике. И оба говорили потом, как были возмущены зрители распределением ролей.

— Помилуйте, — говорили в зрительном зале, — Корали, этот ребенок, играет кокетку, светскую львицу, тогда как Истомина, пожилая женщина, выходит в роли девочки Оли!

— Она думает, что достаточно молода для нее…

— Но это возмутительно!

И ничего возмутительного не увидела публика, напротив…

В моей гримерной были разложены платья, воздушные, нежные, с длинными шлейфами, очень дорогие. Зиночка и Арбатов недаром ходили по модисткам и портнихам. Я ничего подобного не видела.

Но больше всего поразил меня парик, каштаново-бронзовый и очень красивый. С помощью пышного капота, этого парика и особого грима Зиночка вполне преобразила меня.

Куда девался мой смуглый цвет лица, мои печальные глаза, мои полные губы? Незнакомая, белая как мрамор, с насмешливым, немного горьким выражением лица красавица глянула на меня из зеркальной рамы.

И тут только я впервые задумалась над тем, что Ренева, которую мне предложили играть, не злодейка, не светская львица, как ее изображают другие актрисы. Она просто одинокая, несчастная девушка, озлобленная на судьбу. Так именно я ее и сыграю.

— Белая в театре! — неожиданно пронеслось по кулисам, как раз в ту минуту, когда я уже была готова к выходу на сцену.

— Приехала с вечерним поездом. Старайтесь, братцы! Не ударьте в грязь лицом. Сама Белая смотреть будет! — просил Арбатов.

Я внимания не обратила на его слова. Тогда я думала только о роли. Для меня не существовало ни Белой, ни Истоминой, ни Зиночки, никого, кроме Реневой, которую я должна была сыграть…

Я вышла на сцену, взглянула на зрительный зал — и увидела сидевшую в губернаторской ложе даму. Тонкая, смуглая, стройная, с печальными черными глазами.

Где я видела эти глаза, эти волосы, эти точеные руки? Но припомнить не могла, хотя ее лицо показалось мне очень знакомым.

Через минуту и театр, и публика, и смуглая красавица в губернаторской ложе — все было забыто.

Я уже жила горестями и радостями Реневой… Я переживала одиночество и тоску богатой, скучающей от безделья девушки. Я вошла в роль.

Опустился занавес, и гулкое «браво», смешанное с аплодисментами, оглушило меня.

Дама из губернаторской ложи, перегнувшись через барьер, бросила мне цветок. Я поймала его на лету и незаметно сунула за корсаж платья. Почему? Не знаю сама. Но этот цветок, эта белая нежная лилия вдруг стала мне дорога.

В антракте прибежала Зиночка.

— Веришь ли, тебя никто не узнает! Сама слышала, как в публике говорили: «Но это не Корали играет, а какая-то новая талантливая артистка». Ах, Китти, Китти! Ты даже голос можешь переменять! Счастливица! А Белая… знаешь, что она сказала: «Где ты взял эту жемчужину, Арбатов?.. Я никогда не думала, что роли Реневой можно дать такое новое, такое свежее трактование…» Китти, душечка, как я рада за тебя!

Арбатов пришел следом за Зиночкой. Он не сказал обычного «спасибо», а только взглянул на меня. И чего-чего только не было в этом взгляде! И отцовская гордость, и глубокая признательность, и бесконечное счастье учителя за свою ученицу…

Этот взгляд окрылил меня.

А между тем по сцене металась карикатурно-толстая фигура Истоминой в коротеньком платье, со спущенной по-девичьи косой и густо нарумяненным лицом, не имевшим в себе не только ничего детского, но и молодого. Она была смешна и нелепа не в своей роли.

В последнем акте у Реневой самая сильная сцена. Я настолько была проникнута ею, что не заметила ехидной улыбки Поля, стоявшего у входной двери, через которую я должна была пройти.

Я сделала шаг и Поль наступил на шлейф моего платья. Воланы и кружева затрещали по швам и воздушный шлейф остался под ногой Поля.

— Простите… я нечаянно, — оправдывался Поль.

Отвечать ему было некогда, и я очутилась на сцене.

Где-то наверху, в райке, послышался сдержанный смех. Кто-то фыркнул внизу, в партере. И не знаю, что бы стало со мною, если бы совершенно ясно до моих ушей не долетел низкий грудной голос:

— Какая низость! Мужайтесь, Корали! Браво! Браво! Браво!

Это сказала дама из губернаторской ложи.

В меня верят… Мною восторгаются… Меня признали.

Кончился монолог Реневой. Кончилась моя роль. Я вышла раскланиваться к публике.

Публика стонала, публика безумствовала. Мое имя повторяли сотни голосов. Я взглянула в крайнюю ложу. Смуглой дамы не было.

В гримерной ждала Зиночка, а с ней высокая, стройная дама, в черном бархатном платье, с ласковым взглядом кротких, печальных глаз…

Лишь только я появилась, дама положила затянутые тонкой лайкой руки мне на плечи и заговорила:

— Дитя мое! Восторгаться вашим талантом, хвалить вас, говорить вам банальные фразы — пошлость. Скажу одно: спасибо за то, что вы меня, старую актрису, научили, как надо играть… К сожалению, я должна уехать сегодня. Но через два-три месяца я снова буду здесь, и тогда… тогда мы еще не раз увидим публику с этих подмосток, не правда ли, Корали? Я не забуду вас отныне и, если понадобится, разыщу на дне морском.

И, коснувшись моего лба губами, она исчезла, легкая и воздушная.

— Кто это? — спросила я Зиночку.

— Как, ты не знаешь? Ведь это Белая, наша знаменитость!

Февраля… 190… года

Последние дни февраля. Наступил пост. Дни такие мягкие, нежащие. Они уже дышат весною. Да, да, я уже чую весну. В эту пору такая прелесть в лесу. Снег нахохлился и потемнел. Лед в ручье тоже потемнел, надулся. Воздух стал хрустально прозрачным. Тает. В марте выглянут первые скромные головки подснежников. Никакой успех, никакие аплодисменты не вернут мне моего старого леса. О, если бы снова туда! А мы играем…

Поля нет с нами. Труппа потребовала его удаления из-за меня. Не вся труппа, конечно, а папа-Митя, тетя Лиза, Громов, Зиночка и другие. Арбатов подтвердил это требование, и Истоминой оставалось покориться. Безобразные выходки Поля возмутили всех. Он вышел из труппы, но не перестает жалить меня при встречах насмешками.

Говорят, Миша Колюзин больно прибил его тогда, после истории со шлейфом.

— Правда это, Миша? — спросила я его как-то, когда он завернул к нам с урока, который дополнял его скудный заработок в театре.

Он только тряхнул кудрями.

— Для Киттички и для Зиночки я не только этого маклака, а и самого Громова, если он когда-либо вас обидит, в бараний рог согну… И плакать не позволю, потому что Зиночке я по гроб жизни обязан, пригрела она меня, сироту, выручала нередко… а вы… Да за ваш талантище я вам в ножки поклонюсь, вот что, барышня!

Миша сирота. Он учился в университете, но неудержимая страсть к театру привела его сюда. Таланта особого у Миши нет. Он играет без разбору всякие роли, получает пустяки и, в помощь к скудному жалованью, дает уроки детям. Зиночка приняла в нем горячее участие, угадав, что под грубоватой внешностью бьется отзывчивое сердце.

Я, Зиночка и Миша почти неразлучны. Истомина с ненавистью поглядывает на нас и шипит что-то вслед при встречах. Она и прозвища дала нам всем троим: Миша — «мужик», я — «дутая знаменитость», Зиночка — «цыплячья смерть». Злая женщина! Не трогают нас ее нападки!

Марта 190… года

Вчера наша труппа впервые узнала мою тайну. До сих пор, кроме Арбатова, никто этого не знал, даже Зиночка. Согласно желанию Арбатова я хранила тайну и на все расспросы отвечала уклончиво.

Вечером вся наша дружная компания собралась у Зиночки. Папа Митя рассказывал сценки и анекдоты из своей актерской практики, тетя Лиза вязала нитяные митенки для лета, Миша возился с Валей и Жекой, Зиночка разливала чай. Арбатов ходил широкими шагами по столовой и почти не слушал нашего смеха и болтовни.

— Сережа, что с тобой? У тебя нос даже почернел как будто, — неожиданно рассмеялся папа-Славин, заметив «панихидное», как он выражался, лицо Арбатова.

— Тяжело мне что-то, друзья мои. Сердце ноет, а чего ноет, и сам не знаю, — отозвался тот. — Всего, кажется, достиг, чего хотел: нашел удивительную актрису, показал ее публике, показал этой бездарной Истоминой и ей подобным, что такое истинный талант. А между тем гложет меня что-то. Хорошо ли я сделал, что увез Ксаню… Китти то есть… из пансиона… я хотел сказать, из дома…

Он окончательно запутался и умолк, очевидно, взволнованный тем, что неосторожно проронил несколько слов.

Мне стало жаль его.

— Сергей Сергеевич, тут все свои, друзья. Какая же я Корали? Пусть хоть они знают, кто я на самом деле… Про Ксаню им расскажите. Они не выдадут…

— Рассказать?.. Ну да, конечно… Пусть они еще больше полюбят тебя, детка, одинокую, бездомную, обреченную на заточение.

И тут же он начал рассказывать, как жилось мне в пансионе и как ему удалось найти во мне талант и увезти оттуда.

— И вот я ни минуты не спокоен за будущность Ксани. Вдруг кто-либо из врагов узнает, что она здесь!

Все стихло в маленькой столовой, настолько, что можно было расслышать шорох в прихожей за дверью, примыкающей к комнате.

Зиночка первая опомнилась и пошла туда. Тотчас же из передней зазвенел гневный голос Долиной:

— Как вы смели явиться сюда?

Поль Светоносный дерзко ответил ей:

— Не хорохорьтесь, пожалуйста. Я пришел по желанию моей матери. Дверь была не заперта. Моя мать приглашает вас всех к себе ужинать, всех без исключения, и m-llе Ксению Марко тоже, — иронически поклонился он в мою сторону.

Поль стоял и улыбался дерзко, нагло. Все поняли, что от слова до слова он подслушал все, что говорилось здесь.

Смущение длилось недолго. Арбатов накинулся на него.

— Я отучу тебя подслушивать, бездельник! — загремел он на весь маленький домик Зиночки.

Миша Колюзин не дал ему договорить.

— Пошел вон, негодяй! — гаркнул он так, что тщедушный Поль враз очутился на улице.

— Ну, теперь он не скоро появится. — Колюзин поднял Валю и Жеку на руки и закружился с ними по комнате.

Марта… 190… года

Утром на репетиции Истомина все поглядывала на меня. Потом обратилась к Кущику, который все время, как паж, ходит за ее шлейфом. Кущик — гадкая личность: он занимает деньги, пьет на чужой счет и льстит Истоминой потому только, что она богата. У него нет ничего святого. Все его презирают, не меньше Поля, пожалуй.

Итак, Истомина сказала Кущику:

— А я совсем случайно узнала, Василий Иванович, что у одной из актрис нашей труппы есть очень интересное похождение в недавнем прошлом.

— Да что вы, божественная? Да может ли это быть? — подобострастно отвечал тот.

— Представьте себе, что это факт! Среди нас есть девочка-пансионерка, бежавшая из пансиона. Ее разыскивают всюду, но никак не могут напасть на ее след. А между тем необходимо водворить ее обратно…

Тут Истомина взглянула на меня.

— Что с вами, мамочка, уж не о вас ли речь? — лукаво подмигивая, спросил, обращаясь ко мне, Кущик. — Эге-ге-ге, барышня! Да у вас губа не дура, я вижу… Куда приятнее, я думаю, пожинать лавры на сценических подмостках, нежели учить географию и решать задачи…

Он опять подмигнул и добавил:

— А вот бы вас, красавица, водворить бы…

Перед ними очутился Арбатов.

— Послушайте. Кущик, и вы, Маргарита Артемьевна, если я еще раз узнаю или услышу про что-либо подобное, если вы еще раз позволите себе травлю этого ребенка, я… я… я выйду из состава труппы, вы никогда не увидите меня больше… А Светоносного я еще проучу за его шпионство.

Истомина отлично понимала, что только такой большой актер, как Арбатов, и такой опытный режиссер и антрепренер, как он, мог поддержать своим талантом, трудом и энергией театр.

Сладким голоском она заговорила:

— Ах, какой вы порох, Арбатов! Скажите, пожалуйста! Ну, можно ли так! Раз, два, и — вспыхнул. Ну, разумеется, я пошутила… Душечка Корали, я надеюсь, что вы поняли, что это была милая шутка, и только… Ну вот же, в доказательство моей симпатии и дружбы я вас поцелую.

И она действительно поцеловала меня, чуть коснувшись моей щеки своими холодными крашеными губами.

«Поцелуй Иуды!» — вспомнилось мне.

— Берегитесь, Корали, она откусит вам нос! — услышала я насмешливый голос Миши, невольно рассмеялась и… сразу осеклась.

Арбатов стоял, прижавшись к кулисе. Он держался за сердце и, казалось, очень страдал.

— Сергей Сергеевич, что с вами?

— Ничего… ничего… детка… Успокойтесь. Это не впервые… Сердце у меня пошаливает давно… Волнения запрещены… Ну, да все пустое… Не умру, не бойтесь… Не смею умирать, пока вы не займете прочного положения на сцене…

Его странная фраза запала глубоко в мое сердце.

В тот же день, после спектакля

Кто мог ожидать такого конца?

Как жестоко, как неожиданно разразилось это несчастье.

Его нет. Да полно! Так ли? Не здесь ли он, между нами? И не один лишь это кошмар, жуткий и ужасный кошмар?

Моя душа стонет, но, как ни тяжко, как ни мучительно горько писать эти строки, раз я решила и радости, и горести вписывать в эту тетрадь, я должна рассказать все по порядку, как это произошло.

Мы, то есть Арбатов, я и Кущик, играли в этот вечер одноактную драму перед длиннейшим и глупейшим фарсом.

Арбатов изображал в пьесе моего отца. В конце драмы он должен убить себя из револьвера, потому что он бывший каторжник, и это обстоятельство клеймит его дочь. Сергей Сергеевич играл великолепно.

Публика затаила дыхание.

В конце пьесы у Арбатова происходит трагикомическое объяснение с Кущиком, изображавшим пьяненького торговца, пришедшего отчитывать каторжника за его давнишнюю вину.

Кущик не мог не балаганить. Он «кренделил» вовсю: пересыпал свою речь гримасами и ужимками, стукнулся головой о печь, грохнулся со стула. Но тем не менее публика оставалась совершенно равнодушна. Все ждали драматической сцены финала. И вот она наступила. Кущик чуть ли не на четвереньках, изображая пьяного, убрался за кулисы под жидкие аплодисменты райка. Арбатов начал свой монолог, приблизившись к рампе. Я, ожидая своего выхода, находилась в первой кулисе, и мне хорошо было видно его…

Голос Арбатова креп с каждой минутой. Он говорил о том, что не стоит жить, когда вокруг него враги, люди-шакалы, готовые погубить. Он говорил, что готов расстаться с жизнью, что ему жаль его дочь, бедняжку Марусю, но что ей легче будет после его смерти, ибо люди простят ему мертвому то, что не прощали живому.

Слушая этот блестящий монолог, я позабыла и сцену, и рампу, и кулисы… Мне казалось теперь, что передо мною стоит не талантливый актер Сергей Сергеевич Арбатов, а глубоко несчастный, обездоленный человек.

Что случилось потом — никогда не забуду… Арбатов, или, вернее, Иван Кардулин (имя несчастного героя), вынул револьвер, приложил его к виску… и… раздался выстрел… Арбатов упал.

Я играла его дочь, Марусю.

— Папа! Папа! Что ты сделал, папа! — вскрикнула я из-за кулис и бросилась к нему. — Папа умер! Мой папа умер!

Занавес медленно пополз вниз.

Раздались аплодисменты, крики «браво, Арбатов, браво, Корали!».

— Сергей Сергеевич… Вставайте… Надо выходить на вызовы… — Я взяла его за руку.

— Сергей Сергеевич! Что же это? Не до шалости, батюшка, когда публика с ума сходит! — торопил помощник режиссера.

Но Арбатов продолжал по-прежнему лежать.

Кущик подскочил к нему, сильно рванул за руку и… вдруг его хриплый голос сорвался на фальцет:

— Он мертвый! Мертвый! Кто-нибудь помогите же!.. Арбатов умер!..

Арбатов умер. Умер вдруг, неожиданно, в расцвете своего таланта. По словам доктора, пришедшего констатировать печальный факт, смерть уже давно караулила намеченную жертву. У Арбатова был порок сердца. Жизнь артиста — сплошная цепь горя и восторга, счастья и неудач. Успех и поражение переносятся им одинаково остро.

Я привыкла к ударам судьбы, но этот удар ошеломил меня. Арбатов, как добрый отец, заботился обо мне, он умел дать мне цель и счастье жизни. Я его любила, как отца.

Но я не плакала, потому что не умею плакать…

Марта… 190… года

С той минуты как Арбатова унесли со сцены, я не нахожу себе покоя.

Этот человек сделал для меня так много.

Тело его трое суток стояло в городской часовне при соборе, увитое венками из живых цветов. Панихиды служились беспрерывно.

— Китти, бедная, дорогая Китти! Вот мы и остались сиротами с тобою! — плакала у меня на плече Зиночка, в то время как в моем сердце разрасталось мучительное ощущение горя, одиночества и тоски.

И папа-Славин, и Ликадиева, и Гродов-Радомский, и Миша — все оплакивали его.

Похороны Арбатова прошли торжественно. Его белый глазетовый гроб товарищи-актеры несли на руках до самой могилы…

Целый дождь цветов посыпался в яму, где суждено было лежать талантливому артисту. Яму зарыли, могильный холм обложили венками. Зазвучали речи. Выдающиеся лица города и труппы говорили о достоинствах покойного.

Истомина слушала и лила лицемерные слезы. Ее сын, Поль, юлил тут же.

Марта… 190… года

Третья неделя Великого поста. На улице грязно и скользко. Пахнет весною. Уже прошло четыре дня с похорон Арбатова. Четыре дня был траур в театре, и мы не играли. Сегодня был назначен первый спектакль после перерыва. Место Арбатова как режиссера заняла теперь Истомина, которая стала уже распоряжаться одна.

Зиночка спешно чинила что-то по костюмной части. Валя и Жека взгромоздились ко мне на колени. У бедных мальчуганов глазки припухли от слез. Еще бы! Они так горько плакали, когда узнали, что умер милый, ласковый дядя Сережа и что никогда, никогда он не будет сидеть с ними у самовара, рассказывать им сказки.

— Ах, как он умел рассказывать сказки, дядя Сережа! — с восторгом говорил Валя. — Не хуже тебя, тетя Китти, право, не хуже!

— Право, не хуже, — вторил ему Жека.

— Слушайте, я вам расскажу про лесную девочку еще раз. — И я начала рассказывать то, что раз десять уже рассказывала им. — Жила-была на свете маленькая-маленькая девочка, ее звали Ксаня Марко. Она жила в большом, старом лесу со своей мамой, с тетей, маминой подругой, с мужем тети и с их маленьким сыном Васей. Когда Ксане минуло три года, мама Ксани уехала куда-то, поручив дочку семье лесничего, то есть дяде Николаю и тете…

И слово за слово я разворачивала перед мальчуганами повесть моего детства.

Они слушали, затаив дыхание, несмотря на то, что знали мою сказку про девочку Ксаню наизусть.

Зиночка уехала в театр.

Я довела свой рассказ до того времени, как попала в усадьбу Розовое.

— А дальше неинтересно, и вам надо идти спать, милые мои!

Они уснули, а я в столовой села поджидать Зиночку.

На улице темнело. Редкие фонари скупо освещали окраину города.

Долго ли прождала я так у окна, не помню. Я услышала тихое, жалобное всхлипывание. Неужели Долина? Когда она успела приехать? Да, это была Зиночка. Слезы градом текли по ее щекам…

— Зиночка! Что с тобою?

— Выгнала… как собачонку выгнала из театра! И за что? «Мне, — говорит, — бездарности не нужны. Театр не богадельня и не странноприимный дом. Никто не виноват, что у вас двое детей и никаких средств после мужа… Очень грустно, но держать вас в труппе я и мой сын Поль не можем. Вы нам не нужны…» Так и сказала. Господи, да за что же? За что? Что я сделала ей? Бедные дети! Бедные Валя и Жека, что будет с ними!..

Дела театра шли превосходно, и не было никакой необходимости сокращать труппу. Если Зиночка и не обладала выдающимся талантом, она считалась все же очень прилежною артисткою и не раз выручала труппу, то играя за других, то исполняя самые ничтожные роли. И Арбатов очень ценил ее! Не то что новая наша директриса — Истомина. Она с первого же дня дала почувствовать Зиночке, что недовольна ею.

«Не надо унывать, — подумала я. — Не умрут с голоду Зиночка и ее дети, пока я служу в театре. Но не поступит ли Истомина так же и со мною? Нет, нет, ведь все в труппе знают, что публика меня любит, что меня принимают с восторгом, что я нужна для успеха театра. Поэтому, хотя Истомина меня и ненавидит, она все же будет меня терпеть. Ей просто невыгодно расстаться со мною. А моего жалованья вполне хватит на маленькую семью».

— Зиночка… успокойся… Не все еще потеряно. Мы с тобой друзья, а помощь друга не может быть помехой. Я же рада работать для тебя и твоих детей…

Она не дала мне договорить.

— Ты ангел, Корали! И Господь вознаградит тебя.

Марта… 190… года

Так вот оно что!

Как низко, как подло была разыграна вся эта гнусная история!

Сегодня суббота, и спектакля не было, зато Истомина назначила репетицию новой пьесы «Дикарка», предложенной для постановки еще покойным Арбатовым. В этой пьесе Сергей Сергеевич дал мне лучшую роль. Я работала над нею, заранее обдумывала каждое слово, каждый штрих, прошла ее раз пять с моим благодетелем и бесконечно радовалась, когда он хвалил мою читку.

Когда я пришла на репетицию, все были уже в сборе. Недоставало только Ликадиевой, папы-Славина и Миши. Я вспомнила, что они не заняты в пьесе.

— А-а, госпожа знаменитость! — встретила меня Истомина.

Такое обращение не предвещало добра.

Истомина долго и пристально смотрела на меня, прищурившись, и молчала. Потом заговорила:

— Послушайте, Корали, я должна серьезно сказать вам, перед тем как разрешить вам играть роль, которую поручил вам покойный Арбатов: боюсь, что вы не справитесь с нею. Обижать я вас не хочу, но и провала спектакля не могу допустить тоже, а поэтому, прежде чем приступить к репетиции, присядьте сюда и прочтите эту роль нам вслух… А мы все послушаем вас и решим, можно ли вам играть ее.

Что это? Экзамен?

Я хотела наговорить грубостей, швырнуть ей тетрадь в лицо…

А Зиночка и ее дети? Что будет с ними, если я уйду из труппы? Ведь отныне я единственная поддержка и кормилица маленькой семьи. Я развернула тетрадь и прочла первые фразы. Увы! мой голос дрожал, сердце сжималось от незаслуженного оскорбления… Я не могла сразу войти в роль.

— Ах, не то! Не то! Вы совсем не то делаете, что надо! — Лицо Истоминой приняло презрительно-недовольное выражение.

— Немудрено, — подхватил Кущик. — Эта роль не может быть исполнена госпожою Корали. У нее не хватит ни опыта, ни дарования. Нет, эта роль точно создана для вас, Маргарита Артемьевна! Для вас одной!

— Или, вернее, вы созданы для нее! — любезно поправил Гродов-Радомский.

О, низкие, низкие льстецы! Так вот чем они задумали доконать меня!

И снова мне захотелось швырнуть тетрадь с ролью и уйти, но опять я вспомнила о Зиночке и ее детях.

Истомина сухо приказала:

— Прочтите еще одну сцену, Корали.

И я снова принялась за чтение.

Они ненавидели меня, эти люди, они завидовали моему успеху, они готовы были уничтожить меня. И все-таки я решила бросить вызов.

Сделав над собою усилие, я продолжала читать слова моей роли, и порыв вдохновения неожиданно охватил меня.

— Ха-ха-ха! — услышала я вдруг. — Да вы уморить нас хотите, душенька! Разве так можно играть эту роль! Это чудище какое-то… Весь театр напугаете. Публика разбежится со страху. Да и вообще, я убедилась, что вы не можете играть ничего, кроме, пожалуй, феи Раутенделейн да Снегурочки, то есть роли, которые вам помог заучить Арбатов… Но нельзя же нам играть все одну фею Раутенделейн да Снегурочку. Арбатов относился очень снисходительно к вам, но без него вы никуда не годитесь. Вероятно, вы и сами это сознаете. Вы еще слишком неопытны, дитя мое. Вам надо поучиться. Когда подготовитесь вполне, мы вам дадим дебют на нашей сцене, а пока вам нечего делать у нас, Корали… и вы можете покинуть нас — вы свободны!

Тогда я поняла все. Она жестоко мстила мне за недавний мой успех, за мое торжество, за мой талант, за все разом. Ни пощады, ни великодушия от нее нечего было ждать.

У выхода со сцены мне попался Поль. Он был в новом модном пальто и в высоком цилиндре.

— M-lle Ксения Марко, вас постигла моя участь — удаление с позором. Да? А ведь из-за вас и меня лишили было места… Ха! Что вышло из этого? Вы очутились без заработка, я же… Я поступаю в труппу на место Арбатова… Желаю вам всего лучшего! Только вряд ли что-либо будет лучшее для вас впереди… Я слышал, что разыскивают беглую пансионерку… и кажется, напали на ее след… Жалея вас, я даже помог им в этом, послал письмо. Надеюсь, вы не рассердитесь за это на меня.

Я пришла домой.

— Все кончено, Зиночка, все кончено! Мне отказали!

— Ксаня! Бедная Ксаня!

Зиночка невольно назвала меня по имени.

— Мы нищие теперь, Зиночка.

— Стой, не все еще потеряно… ступай к папе-Славину и к Ликадиевой… Может быть, они помогут тебе и мне устроиться где-нибудь в другом городе, в другой труппе… Бог милостив, Ксаня! Ступай, ступай! А я позову Мишу, пусть придет, посоветует… Две головы хорошо, три лучше…

Она разом вернула мне надежду. Ну конечно, к Ликадиевой и к папе-Мите! Они научат, помогут, устроят… Ведь они верят в меня.

Марта… 190… года

Вот она, судьба!.. Думали ли мы с Зиночкой сутки тому назад, что все так случится?..

Я бросила вчера перо с тем, чтобы бежать за помощью к нашим друзьям. Теперь открываю мой дневник в чужом месте, в плохоньком номере гостиницы крошечного уездного городка.

Это настоящая дыра.

Но все по порядку.

Я вышла в тот вечер из дома с воскресшей было надеждой в душе.

На улицах стояла поздняя весенняя полумгла. Я вдруг заметила, что какие-то люди идут за мною.

Но вот и дом, где живет папа-Славин. Я вбежала в подъезд.

— Дома Дмитрий Павлович? — поспешно спросила я казачка-лакея.

— Только что в театр отъехали!

Мое смятение длилось недолго.

«К тете Лизе!.. К Ликадиевой надо теперь!..»

На повороте в глухой переулок двое неожиданно загородили мне дорогу.

— Ксения Марко! — услышала я хорошо знакомый голос. — Остановись! Тебе приказываю, остановись!

Улиткина в сопровождении Уленьки нежданно-негаданно появилась предо мною.

Я стояла, не веря своим глазам.

Но вот сладеньким голосом Уленька затянула:

— Ай, и стыдно же, девонька! Из пансиона бежали! Начальницу-благодетельницу сокрушаться заставили, беспокоиться, себя искавши… Слушайте, Ксанечка, ведь вы мне первый друг, девонька моя миленькая. Век не забуду вашу милость, как вы меня от лютой смерти спасли и с пожара вынесли. И вот что я вам скажу: нельзя так вот скрываться…

Я стрелою помчалась от них по узкому переулку.

Прибежала я к Зиночке, поджидавшей меня, и, захлебываясь, сообщила ей суть дела.

— Тебе, Ксаня, надо уезжать отсюда!.. Сегодня же, с ночным поездом… сию минуту! — заторопилась Зиночка. — А то они явятся сюда завтра утром и заберут тебя, чтобы поместить в пансион.

— Никогда! — выкрикнула я. — Никогда! Никогда! Никогда!

— Тогда надо ехать… Сейчас, ночью, непременно, — решила Зиночка. — Я иду собираться и будить детей.

— Как? Ты?.. Ты хочешь ехать со мною?

— Милая Ксаня, когда я очутилась без места с двумя детьми на руках, что ты сказала мне? Что ты будешь жить с нами и работать для нас. Теперь наши доли сравнялись. Мы обе нищие, Ксаня, и обязаны поддерживать друг друга.

— Но… но… как же… этот дом… прислуга?..

— Вздор… В этом доме нет ничего моего. Я снимала квартиру с мебелью и посудой от хозяев. Глаша же — племянница моего хозяина и после нашего отъезда вернется в дом дяди…

Зиночка уже спешно укладывала в дорожный сундук наши вещи.

До той минуты, пока мы не устроились на жестких скамьях вагона третьего класса и не уложили недоумевающих детей, ни я, ни Зиночка не могли вздохнуть спокойно…

Только когда локомотив пронзительно свистнул и поезд пополз вдоль платформы, мы взглянули друг на друга, и обе, не сговариваясь, в один голос произнесли:

— Наконец-то!

— А Мише-то, Мише мы ничего и не сообщили! — вдруг вспомнила Зиночка.

— Мы напишем ему с места, когда приедем, — успокоила я ее. — Кстати, а куда мы едем?

— В Канск. Это в восьми часах езды отсюда. Маленький городок, где, однако, есть театр. Мне на днях сказали, что там ищут актрис. Условия более чем скромные, но это ничего… Вот мы там устроимся непременно: ты в качестве знаменитой гастролерши Корали, я — в качестве скромной актрисы на вторые роли… А теперь спать, спать, спать.

Апреля… 190… года

Милый мой дневник, как давно я не беседовала с тобою! Но что же делать, если вся неделя прошла в хлопотах.

Тотчас по приезде в Канск я отправилась искать комнату. Увы! Только одну комнату и самую скромную на этот раз… У нас с Зиночкой оставалось всего десять рублей. Надо было экономить, чтобы этих денег хватило, пока я и моя подруга не устроимся в местной труппе. Я взялась найти такую комнату — и нашла. Она стоила только четыре рубля в месяц. Это была полутемная мансарда, вроде чердака, с единственным окном, выходящим на крышу. Внизу жил сапожник с женою и двумя взрослыми сыновьями, любителями выпить, о чем свидетельствовали их красные носы.

Зиночка пришла в ужас при виде мансарды.

— Но ведь это даже не комната, Ксаня, а какая-то конура!

— Голубка, это временное помещение… Вот устроимся в театре и найдем другое… Пока же надо довольствоваться этим. А детям и тут будет хорошо… Теперь весна, скоро лето… Они будут целые дни на дворе… Чего же лучше.

Мы водворились в нашей мансарде, к немалому удовольствию ребят, которым новое помещение показалось интересным. Они, недолго думая, влезли на окно, выходящее на крышу, и свели знакомство с голубями, которых там было великое множество. Поручив надзор за детьми старухе-хозяйке, мы пошли в театр.

— Где можно видеть господина директора труппы? — вежливо обратилась Зиночка к плохо одетому, мрачному субъекту с бритым лицом, вышедшему нам навстречу из деревянного здания, вернее сарая, над которым вывеска гласила: «Городской театр».

Он удивленно посмотрел на нас:

— Я антрепренер-директор. Что вам угодно?

Тогда Зиночка, смущаясь и краснея, стала излагать, что нам от него угодно.

— Мы… я то есть… и моя подруга… мы обе… актрисы и желали бы получить место у вас в труппе…

— Место в труппе?.. — переспросил директор. — Место в труппе?.. С голоду умереть хотите? Жизнь надоела, что ли? В кассе два рубля сбора… Публику в театр кнутом не загонишь… Труппе есть нечего… Три месяца жалованья не получали… А вы место просите!.. Нет, нет, никаких нам актрис не надо, сами голодаем…

Апреля… 190… года

Липы зацвели в хозяйском садике. Весна. Временами в прохладной мансарде душно. Ночи стали светлые.

Мы с Зиночкой часто не спим в эти ночи… Заботы о хлебе насущном не дают заснуть.

После того как наши надежды пристроиться в театре рухнули, наступили тяжелые дни. Найти какой-нибудь заработок в маленьком городишке было почти немыслимо. Мы не знали, что делать, что предпринять. А между тем наши средства истощились.

Вчера на обед истратили последний рубль. Кошелек Зиночки пуст, мой тоже. Детям дали молока с хлебом. Обед не из чего было варить.

— Давай я снесу наши платья на толкучку, — предложила я. — Рублей десять-пятнадцать, наверное, дадут. На несколько дней хватит… А там я наймусь куда-нибудь, ну хотя бы в поденщицы… Я, право, не знаю куда, но надо, надо работать…

Зина молча обняла меня.

— Бедная моя Ксаня!

Дети, должно быть, не подозревают, что наши дела так плохи. Их забавляет, что сегодня не варится обед и что им дадут колбасы, молока и хлеба.

— Куда ты несешь вещи, тетя Китти? — спрашивает Валя, когда я с узлами спускаюсь с лестницы.

— Вот к портнихе несу… переделать надо наши наряды…

— Зачем ты говоришь неправду, тетя Китти? Ты идешь на толкучку продавать вещи, потому что нам нечего кушать. Я слышал, как мама плакала ночью…

Бедный ребенок! Рано же пришлось тебе познакомиться с правдой жизни!

На рынке народ, лавчонки с товарами, крики торговцев, споры и брань — все смешалось. В ларьке сидит старьевщица. Я показываю ей вещи. Она долго разглядывает их, переворачивает из стороны в сторону, чуть ли не обнюхивает каждую тряпку. И вот, после получасового осмотра она изрекает:

— Пять рублей!

— Как пять рублей? Но ведь здесь на пятьдесят рублей одного товара, не считая работы!

— Так и убирайтесь вон с вашим товаром! — кричит она и грубо кидает вещи обратно в саквояж.

Мне вспоминается: несчастная Зиночка, голодные дети.

— Давайте пять рублей, все равно, да вот еще и саквояж возьмите.

— Полтинник за саквояж и ни копейки больше.

— Хорошо.

Тут же на толкучке я покупаю мясо и овощи и спешу домой. В сердце, несмотря ни на что, царит радость.

Слава Богу, сегодня дети не останутся голодными.

Мая… 190… года

Неужели я не писала почти целый месяц?

Вырученных денег хватило ненадолго. За платьями я снесла на толкучку постельное белье, за бельем — пальто и шляпы. У нас осталось лишь по одному костюму… Зато дети сыты, не испытывают нужды.

— Работать, работать надо… — повторяли мы с Зиночкой.

Но где найти работу?

Хозяйка, ее муж и сыновья подозрительно косятся на нас.

Я просила хозяйку рекомендовать меня в поденщицы. Она только презрительно смеется:

— Куда уж вам! Белоручки вы! Сидите уж дома.

Хорошо ей говорить это. Но кто же прокормит Зиночку и детей? Не Зиночке же работать! Она барышня, вдова офицера. А я умела справлять самую черную работу в доме лесничего.

Мая… 190… года

Последние гроши вышли. Не на что не только сварить обед, но и купить молока. Мне удалось достать в ближайшей лавочке весового хлеба для детей. Жека ничего не понимает, по-прежнему просит пряничка.

Валя смотрит на мать и крепится, чтобы не заплакать. Иногда подойдет ко мне, уткнется головкой в колени и молчит.

Какая пытка это молчание голодного ребенка.

Июня… 190… года

На улице лето, жарко. Природа ликует.

У нас в мансарде беда.

Дети напомнили о голоде; первый — Жека.

— Мама, дай хлебца… Я кушать хочу…

Валя уговаривал брата:

— Постой, Жечка, рано обедать!

— Но я кушать хочу! — настаивал ребенок.

Зиночка забилась в угол и беззвучно плачет.

Боже мой, как вынести эту пытку! И все из-за меня! Я одна во всем виновата. Ради меня мы в этом захолустье.

Я беру перо и пишу Мише Колюзину. Пишу на клочке бумаги, без марки. Молю сделать подписку среди артистов в театре и прислать нам денег, потому что мы нищие. И это пишу я, гордая Ксаня! Но я не для себя прошу: для Жеки, Вали…

Дети улеглись спать, поглодав корку черствого хлеба. Я сумела выпросить его у хозяйки. Она чуть ли не ежедневно напоминает нам, что сгонит с квартиры, потому что мы уже две недели не платим. Но сжалилась над детьми и швырнула этот черствый кусок.

Июня… 190… года

Утром я была поражена видом детей. Жека заплакал.

— Крошечку, мамочка… одну только крошечку хлебца!

Его слабенький голосок рвал душу.

Зиночка была в отчаянии:

— Я не могу… я не могу выносить больше этого, Ксаня… Уж лучше умереть всем сразу!..

Дети немного поели вчера, но у меня с Зиночкой двое суток не было во рту ни крошки.

Я — к хозяйке:

— Хлеба!.. Ради Бога!.. Хоть кусочек!.. Хоть крошку!..

Хозяйка бранится и… все-таки дает краюшку… Когда я, жадно схватив ее, иду к дверям, она кричит вдогонку:

— Эй, вы, дармоедка! Вот работу просили. Есть работа у меня: белье мне постирайте сегодня… Два гривенника заплачу.

— Белье?.. Да… да… хорошо… сейчас… сейчас.

Три пары глаз смотрят на хлеб, который я держу, как редкое сокровище, обеими руками. Я разламываю его… Одну половинку Вале, другую Жеке… Жека хватает свою порцию и быстро уписывает ее… Сухая корка хрустит на его зубах… О, этот хруст! Он нестерпим для моего голодного желудка…

Валя смотрит на свой кусок, потом на Зиночку, на меня.

— А тебе? А маме? Ведь и вы тоже хотите кушать. — Он разламывает скудную порцию на три части.

— Не надо! Не надо! Кушай сам… мы потом поедим, — отказываюсь и сообщаю новость: — Ты знаешь, мне предложили работу!.. Потерпи до вечера, мы будем сыты!

Июня… 190… года

Солнце палило вовсю. Я стояла на мостках, мылила белье и потом споласкивала его в зеленоватой воде пруда. Голова горела. Красные круги стояли в глазах. Все кружилось — и белье, и пруд, и старые ветлы на берегу. Я не ела почти трое суток… Не смогла дополоскать белье под палящими лучами солнца. Голова ноет все сильнее и сильнее… Зато я не чувствую голода.

Июня… 190… года

Я лежу. Голова болит нестерпимо. Зиночка сидит подле меня и кладет холодные компрессы… От компрессов не легче… Мой дневник под подушкой. Дневник и карандаш… Когда она отходит от меня к детям, я беру его и записываю… Зачем? Не знаю. Голова раскалывается от боли. Не могу писать…

Июня… 190… года

Не могу писать…

О Боже! Боже!

В глазах какие-то круги, все тело ноет, рука едва держит карандаш, в ушах — шум, голова точно свинцом налита.

Что это усталость, голод или смерть?

Боже, неужели смерть?..

Июня… 190… года

Как долго я болела — не знаю…

Сколько перемен. Господи, сколько перемен!.. Но надо написать все по порядку. А я так еще слаба!

Карандаш в моих руках. Зиночка подумала, что я заснула, взяла Валю и Жеку и пошла с ними в церковь.

Как все это случилось? А вот как.

Мне стало худо тогда на мостках. Я едва дотащилась до дома и упала на кровать. Сначала мне казалось, что это только от усталости и… голода. Я успела даже кое-что записать в дневник. Но потом, ночью, началась пытка. Я не могла заснуть, не могла забыться… Холодная тряпка на лбу казалась раскаленным железом… Я кричала от боли,

но иногда различала лицо Зиночки, склоненное надо мною.

— Тебе худо, Ксаня?

Я не отвечала. Язык плохо ворочался во рту. Губы ссохлись. Сил не было произнести хоть слово…

Зиночка уложила детей, а сама прилегла в ногах моей кровати. Она думала, что я сплю.

Но я не спала… Наступила ночь, все затихло в доме. Я лежала с открытыми глазами… Так прошла вся ночь.

Вдруг неожиданно внизу скрипнула калитка… Послышались голоса… Заскрипели ступени лестницы под чьими-то тяжелыми шагами, дверь нашей мансарды широко распахнулась, и вошли Уленька и начальница.

Они нашли меня, истерзанную голодом и болезнью. Они сказали, что гнев Божий посетил меня, что я наказана достаточно и они на меня не сердятся.

Июня… 190… года

Их опять нет, и я могу писать.

Они дали денег Зиночке, накормили детей и, как две добрые сиделки, чередовались у моей постели.

Ко мне позвали доктора. Мне заказали лекарства, купили вина…

Лекарство и вино, а главное, доктор сделали свое дело. Тиф только начинался. Теперь я буду жить.

Что ждет меня, одинокую сироту, в жизни?..

Да, теперь я знаю: впереди пансион. И Улиткина, и Уленька целыми часами говорят о том, что тяжелый крест посетил меня, что я свернула с истинного пути, уготованного мне Богом.

Что ж, они правы! Я вижу в этом промысл Божий. Не приди они вовремя, Зина и дети умерли бы с голода… А теперь…

Да, да!.. Надо каяться и молиться. Это решено.

Июня… 190… года

Когда они уходят в церковь, Зиночка садится на мою кровать и плачет надо мной, как над мертвой.

— Ты так молода, Ксаня, и в пансионе должна отказаться от жизни, от всех ее радостей.

— Зиночка, оставь! Оставь!

Прибегают Валя и Жека. Они очень переменились за эти несколько дней. Еще бы! Сытная еда что-нибудь да значит!

— Тетя Китти, мы поедем с тобою. Нам сказали, что, как только ты поправишься, тебя увезут. Правда? Мы все вместе поедем. Когда? Скоро?

— Голубчики мои… Я одна уеду… Тети берут только меня.

— Мы не хотим, мы не позволим, — говорит Жека в то время, как Валя молча сжимает кулачки.

— Тети спасли вас от голодной смерти, вы не должны забывать этого, — говорю я в то время, как мое сердце разрывается от тоски.

Почему не отвечает Миша Колюзин? Он должен сделать подписку среди артистов и собрать деньги в пользу Зиночки, иначе могу ли я спокойно уехать от них?

Июль… 190… года

Я встала впервые. Уленька успела сшить мне форменное платье. Улиткина купила платок. Я стала неузнаваема: худая, бледная, с огромными глазами, окруженными тенью, с волосами, погребенными под неуклюже спущенным платком.

Зиночка не может смотреть на меня без слез. Дети льнут ко мне.

Через неделю я уезжаю. Это уже окончательно решено.

Июля… 190… года

Завтра мы уезжаем.

Утром я ходила в церковь с Уленькой. На обратном пути я спросила:

— Уленька, почему вы отплачиваете мне злом за добро?.. Неужели вы забыли, что я спасла вашу жизнь когда-то…

— Что? Каким злом? Бог знает, чего вы выдумаете, девонька! — так и встрепенулась она. — Да неужто я вам зла желаю?

— Да! Вот разыскивали меня, а теперь помогаете Улиткиной запереть меня в пансион.

— Ксеничка! Девонька! Опомнись! Что вы говорите… Это дьявол смущает вас, девонька… Гоните, гоните его!

Что я могла возразить ей? У нее свои убеждения, свои взгляды. Она неисправимая фанатичка. Бог с нею! Отчего же волнуюсь я? Зиночкины дела устроятся, мне не страшно мое будущее, не страшно совсем…

Целый день мы провели вместе — я, Зиночка, Валя и Жека. Мальчики притихли. Даже малютка Жека перестал играть и смеяться и не отходил от меня. Валя приютился у моих ног.

Я рассказала им в последний раз сказку-быль про Ксаню.

Улиткина и Уленька ушли в церковь. Теперь они убеждены, что можно оставлять меня. Они уверены, что я не убегу от них больше. Они помогут Зиночке деньгами, а я уеду в пансион.

Моя душа спокойна. Чего же еще мне желать?

Печально прошел этот вечер.

Легли спать рано… Завтра надо встать с восходом… Поезд отходит в семь часов утра. Едва ли я засну. Ведь завтра решается моя судьба.

В ту же ночь под утро.

Улиткина и Уленька спят за ширмами.

В шесть часов их разбудят. В шесть часов поднимутся все, и начнется суматоха. Валя, свернувшись клубочком, тихо посапывает.

Бедняжка, как он горько наплакался вчера: «Ты уезжаешь, тетя Китти! Ты уезжаешь!»

Пять часов утра.

Багровое солнце встает. Последнее солнце моей свободы!

Через три-четыре дня я уже буду в неволе.

А что… если?..

Все спят… Никто не услышит, как я открою дверь и… убегу отсюда…

Решено… ухожу… ухожу на волю, на свободу… Умрет свободною Ксаня. Прощай, Зиночка!.. Прощайте, дети!..

Дети? А они не умрут с голоду разве, когда я уйду? Улиткина разгневается и не поможет Зине. Не поможет ни за что. Подумает, что та в сговоре со мною, и… они погибнут от голода и нужды. Нет, никогда не погублю я Зиночку и ее детей.

Страница дописана. Последняя страница!.. Солнце заливает мансарду… За ширмой проснулась Улиткина… Сейчас проснутся и все остальные.

Прощай, свобода, воля, радость жизни, Зиночка, дети, все прощайте!..

На этом обрывается дневник Ксани.

Комментировать