Исповемся Тебе, Господи, всем сердцем моим, повем все чудеса Твоя!»
Жизнь моя близится к концу, сил мало, хотя мне еще нет 65 лет. Не могу, не смею уйти, не оставив письменной записи о совершившихся в моей жизни судьбах Промысла Божия и Его чудесах, которыми Он благоволил так обильно одарить мой земной путь.
Родителям моим: Сергию и Александре
и брату Борису с дочерью его Ларисой
Не ослабевайте, братие, упованием на Бога!
Слова из хартии в руках прп. Трифона на иконе его, найденной мною чудесно во дни моей юности.
Отец мой, Сергей Петрович И́говский, был воспитан с шести лет без Церкви, но мать его была высоконравственной жизни. Имя ее – Елизавета. Отца у него не было, об этом не нужно подробно писать.
Будучи юношей, отец мой случайно попал в монастырь на Днепре, называемый «Святые горы», и познакомился там со старцем, который полюбил его и уговаривал у него остаться, но юноша Сергей не захотел. Уже в средних годах папа по своей службе был в имении Рыковка у богатого владельца. В то время по приглашению хозяина в Рыковку приехал о. Иоанн Кронштадтский. Несметное множество народа собралось туда видеть праведника. В толпе был и папа. О. Иоанн увидел его, хотя папа стоял далеко в народе, и взглядом подозвал его и сказал: «Сергий! И ты пришел?.. Поздно, но придешь». Папа это сам мне рассказывал.
Родилась я в Петербурге. Отец мой был мелкий служащий – смотритель городского обоза по очистке. Мама моя была учительницей с высшим образованием. Оба они, каждый своим путем, давно отошли от Христовой веры. Папа был заинтересован житейскими заботами и, отчасти, искусством, а мама пыталась философией утолить голод своей возвышенной души.
Помню я себя с трех лет. Впрочем, первое воспоминание относится к лету 1910 года, когда мне было два года восемь месяцев. Тогда я в первый раз осознала свое «я» и запомнила маленькое происшествие, случившееся на даче. У нас были соседи. Их девочка Люся была старше меня года на три. И почему-то мама и папа однажды решили предложить мне, чтобы я подарила ей деревянный грибок.
Я сидела на песке… Предложение родителей страшно возмутило меня: зачем я буду отдавать грибок такой противной девчонке как Люся?! Не помню, что я отвечала родителям, но я попыталась объяснить им, что я не хочу, чтобы мой грибок был у противной Люси. Гриб остался у меня!
Других событий этого лета я не помню. И вообще не помнила. Но начиная с трех лет, с осени того года я стала запоминать всё, и лет до девяти-десяти могла рассказать до мелочей каждый месяц нашей жизни за те годы!
До четырех лет я удивляла родителей своим кротким нравом. Никаких капризов, плача, требований от меня не слыхали. Ни к чему не проявляла я и особенного желания. Все как-то насильно мне, малютке, навязывали. Чувствовала я лет до шести, что всё окружающее какое-то «ненастоящее», и никакая «красивость» меня совершенно не восхищала, кроме природы. Помню, однажды папа с восторгом показывал мне какие-то колонны, а я, смотря на них, думала: «Какие они тяжелые, некрасивые, разве похожи они на «ту» красоту? Чем папа восхищается? Это всё не то, не такое…» И мне представлялась, но неясно, виденная мною настоящая красота. Но где я ее видела, я не знала…
В одно лето, когда мне еще не было четырех лет, мы жили не на своей даче на станции Лахта, а у знакомых близ города Двинска. Кроме меня и мамы были две старушки – хозяйки дачи. Я любила ото всех уходить вглубь сада и проводила там целые часы, разговаривая с Кем-то Невидимым, Которого я ощущала как Огонь и Любовь, и видела светлый пламень, как облако, посещавший меня и зажигавший в моем детском сердце невыразимую ответную любовь и ненасытное желание пребывать в этом сладостном состоянии.
Мать свою я очень любила, но когда она приходила в мой уголок сада, разыскав меня, я огорчалась ее приходом и жалела, что она нарушает мое счастье, поделиться которым я не могла ни с кем, даже с ней.
В этом саду был кран-колонка, из которого брали воду. И случилось вот что: мало-помалу мои чувства от Невидимого Посетителя каким-то непонятным образом перенеслись на этот неодушевленный предмет, к которому я стала испытывать чувство влюбленности, подобное чувствам идолопоклонника к своему божку. Обожание это я испытывала приблизительно в течение двух месяцев. Причем моя непонятная, восторженная «любовь» была замечена даже взрослыми.
В это лето я опять заболела дизентерией и снова была при смерти. Помню, что мне ничего уже не хотелось, даже ласки мамы. Мне хотелось, чтобы меня оставили в покое, дали уйти от всего… Жить я осталась каким-то чудом.
Когда мы вернулись в Петербург, я была уже совсем здорова. В сентябре мне исполнилось четыре года. Моя необыкновенная серьезность и понимание всего были так заметны родителям, что они стали обращаться ко мне за решением своих разногласий, и мой голос был для них обоих непререкаемым, авторитетным.
Но в начале зимы со мною произошло следующее происшествие. Мы с мамой гуляли. Настал час завтрака, и, как обычно, я послушно шла с нею домой. Но в этот раз мне очень хотелось еще погулять, и было очень жаль, что мама уводит меня домой. Я шла неохотно, но покорно. Когда мы поднялись на высокое крыльцо и вошли в подъезд нашего дома, вдруг на подоконнике выходившего во двор окна лестничной площадки первого этажа я увидела странное существо, в шляпе и сюртуке, маленького роста, вроде обезьяны, прыгающее по подоконнику. Это существо обратилось ко мне, – не знаю, слова ли это были или, скорее, передавшаяся мне мысль: «Зачем ты ее слушаешься, вот возьми и закричи, затопай ногами, ведь ты же не хочешь идти, как она смеет тебя уводить!». Я попросту испугалась этого совета, этой мысли протеста против воли матери, которая была для меня неоспорима. Но существо, прыгая по подоконнику, продолжало убеждать меня. Это продолжалось три-четыре секунды… Вдруг меня охватила бешеная ярость. Я закричала не своим голосом и затопала ногами… Злобное существо сейчас же исчезло, а я… с тех пор перестала быть тем замечательным ребенком, чудом кротости и послушания, и стала проявлять капризы и злость. Помню и не смогу забыть испуга и страшного огорчения, в какое поверг мою высоконравственную мать мой первый каприз, как она назвала мое падение. С тех пор «самость» не по дням, а по часам стала во мне развиваться, а в душу закралось чувство постоянной скуки, тоски и неудовлетворенности. Хорошо помню и то, что в совести я чувствовала, что сделала что-то ужасное, и испытывала сильное огорчение, нарушая этот голос совести.
В детстве, и до и после «грехопадения», я не любила общество детей. Они мне казались маленькими и глупыми. Да и действительно своим внутренним миром я не могла делиться с ними, а внешняя жизнь для меня почти не существовала долгое время. Игр обычных я тоже очень долго не любила. Отрадой, единственным любимым уголком моей детской жизни были прогулки с мамой, а иногда и с папой, в Александро-Невскую Лавру. Тихие кладбища со старинными памятниками и крестами, природа, тишина, какое-то особенное настроение, всегда царящее на кладбищах, давали мне огромное удовлетворение, почти счастливой я себя там чувствовала.
Можно сказать, что я выросла в Лавре. Перед большим собором были аллеи старых лип. Узнав из волшебной сказки о гномах, я убедила себя, что в дуплах старых лип живут гномики. И вместе с мамой мы часами проводили время в этих аллеях. Причем я рассказывала маме о жизни гномиков, придумывала разные занятия, которые мне представлялись у них происходящими, а иногда и мама что-нибудь мне сочиняла. Как хорошо было нам с ней! Но когда я стала постарше, мамочка решила, что неполезно мне гулять только в Лавре и на Лаврских трех кладбищах. (В храмы мама меня не вводила, считая в то время Православную веру неистинной). Ей представлялось, что маленькой Анечке нужно бывать и среди детей, в общественном месте. И был установлен такой порядок: один день мы гуляли в Лавре, а другой – в Овсянниковском саду, тоже поблизости от нашего дома.
Мне были очень тяжелы прогулки в этом сквере, но мама была неумолима! Впрочем, я и там находила для себя утешение в рассматривании зелени, травок, смотрела на небо, на большие деревья, и камушки на дороге меня тоже интересовали. Ни с кем из детишек я не знакомилась; мы ходили с мамой как два неразлучных друга.
До пятилетнего возраста я еще раз воочию видела беса. Он прыгал по спинке дивана и по валикам в виде маленькой обезьяны и всё советовал мне толкнуть мать в живот. «Будет смешно, – говорил он, – надо обязательно так сделать», – настойчиво предлагал мне лукавый. Я приходила в ужас и отвращенье от этого совета, но он продолжал настаивать, чтобы я «попробовала». Тогда я отчаялась и крепко ткнула ногой в ботинке маму в живот. Мама вскрикнула от боли и неожиданности… Мерзкая обезьяна исчезла, а мама всю жизнь с тех пор мучилась болями в почках. Я ей ушибла почки!
Когда мне было около пяти лет, на даче во время грозы в тучах я увидела отвратительную рожу, которая оскалилась и сказала мне без слов, одной передачей мысли: «Я тебя ненавижу и всё равно не дам тебе покоя, я буду мучить тебя всю жизнь, до самой смерти». Я не испугалась, но рассказать об этом маме как-то не смогла, хотя делилась с ней каждой мыслью. Но гроза на меня с тех пор очень долго производила гнетущее впечатление.
До пяти лет я испытала еще одно сильное чувство. Это была любовь. Я полюбила девушку лет двадцати четырех, дочь соседей по даче, – немку Ирмгард. Чувство это захватило меня всецело. Я бросила игрушки, и все прежние занятия перестали меня интересовать. Я ни о чем не могла думать, кроме нее. Девушка была не очень красивой, но в лице ее, не очень красивом и всегда задумчивом, светилась редкая доброта. Видя мое страдание, мама объяснила, видимо, что-то милой Ирме, и та однажды пришла ко мне. Надо отдать справедливость, моя гостья проявила ко мне исключительное внимание, теплоту, чуткость, и краткое время ее посещения было для меня настоящим, глубоким, неописуемым счастьем. Но вскоре я ощутила, что моя любовь к Ирме исчезла, и я даже возненавидела ее подарок – бусы.
Через некоторое время после этого посещения, переживая снова и снова это сильное, пламенное чувство, я однажды, стоя в детской, раздумалась: чего я хочу вообще? И вот пятилетняя крошка так ответила себе: «Я хочу найти и полюбить Кого-то и умереть за Него».
Надо сказать, что в семье нашей о Боге речей не было. Ни отец, ни мать не молились никогда; Церковь совершенно отрицали. Веры Христианской я совсем не знала. Даже не слышала, что жил на земле Христос.
Как мне хочется описать еще нечто, бывшее в раннем моем детстве до шести лет. Это было весной… Мы стали гулять с мамой в той части Лавры, где не бывали раньше. Там были деревья, кусты и лужайки. Я помню, как было уединенно в глубине за зданием старой семинарии, никого, кроме нас, там не бывало.
Помню, как первый раз мы пришли туда весной, когда только появилась трава. Я тогда была поражена этой картиной, этим чудом появления новой жизни, разнообразных поразительно-прекрасных травинок… Я сидела на земле, на мамином пальто, и, захлебываясь от какого-то несравнимого ни с чем восторга, рассматривала каждую травку, каждый листочек, впитывая в себя упоительный весенний воздух и испытывая такое счастье и волнение, что даже теперь не могу подобрать слов к описанию моего состояния!.. Мне, помню, не верилось, что это действительно есть, что я – здесь, в этом невыразимом, непостижимом даже, блаженстве… Вероятно, нечто подобное испытывали Адам и Ева в раю…
Еще одна черточка, близкая по внутреннему смыслу к моему райскому блаженству в саду Семинарии.
Папочка мой рассказывал, что на второй день моего рождения, т.е. 11 сентября ст. стиля, он упросил показать ему меня в роддоме. В тот день меня только что крестили; видимо, в часовне папе и пришлось меня увидеть. Он был поражен необычайной красотой младенца и говорил после: «Ты была как принцесса, что-то царственное было в этом личике, никогда я не видел ничего подобного».
В дополнение картины моего детства хочу рассказать про следующее. У папы над его письменным столом всегда висела маленькая старинная икона Божией Матери в ризочке и киотике – «Казанская». Перед иконой этой папа иногда зажигал лампадку – темно-темно-красную. Я всегда с большим интересом смотрела, как он это делает. На мои вопросы: «Зачем он это делает?», папа отвечал, что «Казанская» его мамы, и что она любила зажигать эту красную лампадку. Но Кто на иконе, он мне не объяснял. Когда я стала постарше, папа строго мне говорил, что так веровать, как наша прислуга – глупо, что крайне возмущало маму, желанием которой было, чтобы я сама избрала себе образ мыслей в будущем. Впрочем, и мама с особым, как бы сострадальческим чувством хранила и несколько раз показывала мне две очень старинных иконы Божией Матери, которые достались ей: одна – от ее любимой бабушки в благословение; а другая бабушка благословила тогда же мамину (покойную) сестру Анну, умершую девушкой.
В ту зиму, когда мне пошел шестой год, я спросила однажды маму: «Что такое Бог?». Я ведь всё время слышала от нашей прислуги «Бог», «Господь» и тому подобное.
Мама села в свое кресло и, обняв меня, с величайшим старанием и даже благоговением начала в высоко-философском духе объяснять мне о «Мировом Начале», о высшем Добре и т.д. Впоследствии я подобное читала в философско-религиозных рассуждениях Л. Толстого.
Я слушала ее внимательно, а сама думала: «А все-таки она неправильно объясняет, на самом деле вот как…». В это время, на самом деле, я вместо потолка увидела светлое пространство, но не обыкновенное небо, а как бы струящийся эфир, и в нем сотни головок, вроде детских, плывущих в этом эфире. Волны чего-то голубовато-розового колебались над ними, и среди этого колебания – эти чудные личики. Видение продолжалось минуты три, и всё скрылось, но сказать об этом маме я не решилась.
Злобная угроза «обезьяны» в грозовых облаках начала исполняться в то лето, когда мне кончался шестой год. Из города в поселок Сестрорецк стали проводить высоковольтную электролинию. Провода тянули на столбах, и на каждом столбе был нарисован человеческий череп и две скрещенные кости. Это изображение наводило на меня панический ужас; я чувствовала присутствие живой силы в каждом столбе – живой и ненавидящей меня. Прогулки по берегу залива, где всегда мы гуляли, были отравлены. В это время я уже начала любить игры с детьми, и это несколько отвлекало меня от страшных столбов. Я даже рассказала маме о своем мучении, и она посоветовала мне не ходить на берег, а гулять за задним двором в луговой части поселка. Но память о страшилищах на берегу не оставляла меня и там, и наполняла душу тоской… Меня против моей воли притягивали к себе и к воспоминаниям о них эта ужасные столбы!
Вторым моим мучением сделались комары. Когда мне было уже почти восемь лет, на Лахтинском проспекте – мы жили на самом его краю, на прибрежной полосе – поздно вечером загорелась дача. Было уже темно. Все высыпали на луг за домами – смотреть на пожар.
Черный дым клубами – лето было сухое, – дача горела как порох, и вырывались языки пламени. Эта картина ужаснула мое детское сердце.
На другой день папа повел меня посмотреть погорелье. От большой дачи почти ничего не осталось, – несколько обгорелых бревен и куча угольно-черных досок. Зрелище привело меня в ужас. Но я не сумела ничего сказать папе. Еще через день мы пошли с папой к пожарной части. Папа всюду брал меня с собой. На площади стоял гроб – перед зданием части – и было много народа. Говорили речи. А в гробу лежал в полной форме немолодой пожарный, который позавчера бросился в огонь, чтобы спасти девочку, которую родители не успели вытащить вовремя. Девочку он вынес на руках, а сам умер в тот же час. Потом гроб с покойным героем понесли в церковь свв. Петра и Павла, но в церковь папа меня не повел, – это у нас в семье было запретным…
С того злополучного времени я заболела психическим расстройством: не могла видеть спокойно дымов, даже из фабричных труб, которые через узкий край залива были в Лахте видны из города. Это было хуже столбов. Я как загипнотизированная целые дни смотрела в ту сторону города, отвлекаясь поневоле только на еду в урочный строго определенный час, – смотрела, из трубы ли идет дым или это… о, ужас! – пожар?
Шло второе лето войны с Германией. Ночью я совсем не могла спать целых три недели. Я говорила маме, что не сплю, но, видимо, она не совсем верила мне. А я ночи напролет не спала из страха, что где-то начался пожар. Я не боялась, что загорится у нас, нет. Я просто изнемогала от ужаса, что где-то горит и совершается «страшное». Через три недели Господь сжалился надо мной, и я стала спать по ночам. Но целые дни смотрела на город, и чуть замечу дым не из трубы, лечу к маме:
– Мама, там пожар!
Третьим моим мучением были утопленники. С шестилетнего возраста. А тонули здесь многие, хотя и неглубоко было. Но рассказы взрослых об этом доводили меня до ужаса.
* * *
Брат мой родился в Великий Четверг в 1913 году, когда мне было пять с половиной лет. Я уже умела читать и писать. Маму я любила безраздельно и просто всецело. Появление маленького брата я встретила спокойно и даже доброжелательно. Но когда я увидела, что мама отдает ему много времени и тех чувств, которые прежде принадлежали только мне, я возненавидела маленького Борю, а матери твердо решила отомстить за ее измену и перестала быть с нею откровенной, замкнулась в себе и вообще стала относиться к ней нехорошо, не слушаясь, мучила ее сознательно. Такое мое поведение и, главным образом, замкнутость моя длились долго, лет до одиннадцати. Ненависть же к брату прекратилась очень скоро, и наоборот, я его любила и даже чувствовала к нему особую нежность. Мальчик он был трогательный и по характеру, и по душевной красоте.
С течением месяцев и лет я привыкла и начала привязываться к «земле». Постепенно во мне стали развиваться любовь к вещам, пожелание красивых игрушек, хотелось быть нарядно одетой. А мама не позволяла никаких нарядов. И я в глубине души, молча, злилась на ее строгость.
Появилась у меня и любовь к коллективной игре, но во всем я ото всех отставала: не могла ни быстро бегать, ни ловко спрятаться, ни метко ударить крокетный шар и т.д. Впрочем, меня это мало огорчало: в основном я жила в мире книг, т.к. в шесть лет я уже читала быстро, как взрослая.
О Господе Иисусе Христе я услышала первый раз лет шести от своей дорогой мамы, которая как ни заблуждалась, но христианские чувства таились в глубине души ее. Я болела ветрянкой и всё порывалась расчесывать свои болячки. Зуд был страшный, а мама не давала мне их чесать. И вот в пример терпения в страданиях она привела мне Спасителя. Рассказала с большим волнением и как бы с внутренними слезами о Его страданиях.
Рассказ этот поразил меня неимоверно. Что-то неизъяснимо-сладкое и могучее проникло в меня и охватило мое грешное себялюбивое сердце. И с тех пор я ни разу не почесалась! Надо сказать, что зуд стал вскоре проходить, и я стала очень быстро поправляться.
Но прошла болезнь, прошло несколько времени, и впечатление от рассказа без поддержки и подогрева ослабело, потускнело, почти стерлось. Я продолжала жить в вечных исканиях «кого полюбить». И нигде не находила предмета для обожания, и в книгах не находилось такого существа.
В поисках такого «объекта любви» и проходили мои первые отроческие годы. В школу я долго не ходила, была очень слабенькой. И только в девять лет родители решились отдать меня в частную школу, которую основали и преподавали в ней моя крестная Елизавета Александровна и крестная брата Варвара Павловна – мамины подруги с молодых лет, передовые женщины того времени.
Но и тут всё шло не по-обычному. Школа была очень далеко, ездила я туда с прислугой три раза в неделю, а остальные уроки, задаваемые на дом, узнавались по телефону. В обществе сверстников мне было нелегко. Я подвергалась насмешкам, различным болезненным уколам, особенно в виду моего необычного положения в классе и посещения уроков. Ко всем предметам школьного курса я проявляла большие способности. Это меня, собственно, и спасало. Не давалась мне только арифметика. Я не могла решить ни одной задачи, и правила никак не хотели укладываться в моей голове. Дело доходило до того, что, измучившись со мной, папа ударил меня по голове задачником!
Какая-то гнетущая тяжесть легла на меня с поступлением в школу, и исхода не виделось.
Я училась в третьем классе. Исход дало Провидение. В России разразилась революция. Из-за беспорядков в городе и прочего поездки в школу стали невозможны с марта. Я ликовала!
Я всем своим существом ощущала что-то грядущее, великое, которое входило в жизнь. Мама моя, демократически настроенная, также и волновалась, и ждала нового, настоящего…
Весна была особенно хороша; всё время стояла солнечная погода. Я впивала в себя весенние запахи. Почти целые дни мы с Борей, с которым я уже стала дружить, – ему было четыре года – проводили во дворе или среди рабочих, строивших рядом дом.
Лето мы провели на своей даче, но настроение было уже совсем новое. Только и разговоров было, что о революции, о партиях, читались с волнением газеты. В середине лета появились недостатки с продуктами, другие трудности.
И тогда мамины подруги Варя и Лиля решили эвакуироваться со своей школой на юг, в город Анапу, где имел дачу богатый родственник их третьей участницы по руководству школой О.М.С., попросту, Ляли. И друзья предложили взять нас – т.е. маму с детьми – с собой, чтобы в тихом и сытном уголке переждать, пока уляжется жизнь в новые нормы. Предложение было решено принять. Папа оставался в Петрограде на своей работе. Мы пораньше приехали с дачи, и начались сборы в Анапу.
14 сентября 1917 года мы выезжали в двух специально предоставленных школе вагонах, прицепленных к поезду. Родителями моими было замечено, что наш отъезд совпал с праздником Воздвиженья Креста. И хотя Церкви они не признавали, но день этот был суеверно замечен, и я хорошо запомнила разговоры папы и мамы об этом совпадении.
И действительно, вскоре над нашей темной жизнью засиял Крест Христов.
Уже в дороге (мы ехали десять дней из-за неполадок с ж/д транспортом вообще) я почувствовала совершенно новое: жизнь ощутилась как радость, как безграничное сокровище наслаждений и света.
Первая встреча с Анапой была неожиданной. Я при въезде в город «вспомнила» это место! Я тут была, я здесь жила, наслаждалась чем-то… Когда? Не знаю. Но место это было мне вполне известно и связано с какими-то забытыми, но незабвенными до самых глубин души воспоминаниями. До сих пор не могу объяснить этого явления.
Жизнь в Анапе у моря, которое каждый день было другое и давало нам с братом постоянно новое что-то, на берегу, полном захватывающе интересного, всего, каждой неживой и живой части огромного целого, каждого камушка и раковины! И вообще, вся природа, совершенно отличная от Лахты, Петербурга, дала нам, детям, столько радости и новых впечатлений, что не могу и описать, как мы с Борей были счастливы.
Отсутствие папы, последние пять лет постоянно находившимся под гнетом уныния и раздражения, тоже очень облегчало жизнь. И мама успокоилась и ожила. Но ненадолго. Папа вскоре взял отпуск и приехал. Впрочем, около года мы прожили без него безмятежно. Я училась в четвертом классе нашей школы, как и всегда на одни пятерки по всем предметам и на тройки с двойками по арифметике.
В следующем учебном году, с осени, приехал папа и почему-то решил, что мне надо «отдохнуть» от школы (?). И я целый год провела, болтаясь без дела. Как ни было мамочке неприятно такое решение, но на этот раз он сумел поставить на своем!
Свободная от всего, бездельничая целые дни, я подружилась с дочерью таких же, как мы эвакуированных, дети которых учились в нашей школе, с Ноэми Л. Они были евреи. Он – инженер, а жена его сидела дома и потихоньку, но очень успешно занималась торговлей.
Постепенно я так привязалась к Ноэми, что влюбилась в нее! Перед этим очень сильное чувство я испытала и к мальчику. Нам обоим было по 11 лет, мы учились в одном классе, и когда я отстала, он оказался классом старше. Чувство мое было так сильно, что я не вытерпела своего долгого с мамой отчуждения и однажды на берегу моря открыла ей всю свою душу, всю силу моего чувства к Глебу. И мамочка так тонко и глубоко сумела подойти ко мне, поняла и не осудила меня, что лед окончательно растаял. И с тех пор мама до последних дней жизни своей снова стала моим близким, дорогим другом.
К моему счастью, Глеб с матерью скоро уехали за границу, и я очень скоро забыла его. Тогда мы уже дружили с Ноэми, и эта дружба отвлекла меня от воспоминаний об уехавших.
Через год я опять пошла в школу, и опять, еще резче, проявились мои редкие ко всему способности (в то время я, кроме школы, училась в художественных группах одного эвакуированного художника – Чахрова; рисовала я вообще с трех лет, и очень этим увлекалась) и полная неспособность к математике. Двойки получала нередко. Но учительница нередко жалела меня и часто, хотя я и заслуживала «пару», ставила мне тройку, поскольку знала о моих пятерках по всем остальным предметам. Сочинения я писала без черновика, вполне языком взрослого. Впрочем, я с детства и говорила как взрослая, постоянно находясь в обществе взрослых.
С Ноэми мы рассказывали бесконечные рассказы; инициатором была я. Многое я и записывала. У нас были огромные тетради с этими рассказами. Ноэми была спокойная, уравновешенная девочка, но со мной ей было интересно, и она ни с кем более не дружила. Это было тем более возможно, что дети, ученики нашей школы (обучение было совместное) не особенно были расположены к евреям вообще. Дружба наша тянулась два с половиной года, и очень крепко я полюбила Ноэми. Без нее я даже не мыслила жизни. Под конец у меня к ней появилась даже чувственная влюбленность. Мне было уже около тринадцати лет.
В то время папа окончательно уволился с работы в Петрограде и в 1920 году перебрался к своей безмерно любимой «маме» и детям…
Любил он и мучил маму, да и нам доставалось всячески, главным образом, душевно. Мы уже стали жить на казенной квартире. В Анапу весной двадцатого года пришла советская власть или, как тогда называли, «красные», и папа вскоре устроился заведующим кинематографом. Там дали ему комнату без мебели. Мы спали на четырех топчанах. Стола я не помню. И вообще с утечкой распроданных и выменянных на продукты вещей мы стали терпеть большую нужду. Тогда друзья мамы (уже лишившиеся своей школы) стали ежедневно звать меня с братом обедать к ним. Это очень поддержало нас, детей. Но душевно я не сближалась ни с Бориной крестной Варварой Павловной, ни с Елизаветой Александровной – моей крестной. Один только факт в их жизни летом 1920 года глубоко поразил меня. У Варвары Павловны была приемная дочь (сама Варя не выходила замуж), и у этой дочери в 1918 году родилась девочка. Ее назвали Ириночкой. В двадцатом году чудная, необыкновенного личика, малютка заболела и умерла. Вот ее похороны и запомнились мне. В церковь я не ходила, а мы с мамой сразу пошли на кладбище. Оно было довольно далеко, на высоком обрывистом берегу около маяка – над морем. Все кресты были деревянные, только один памятник из белого мрамора поразил меня. Это была фигура молящегося Ангела. На кладбище было замечательно хорошо: пахло полынью и нежным ароматом степных бессмертников.
Принесли маленький гробик. В нем лежала Ириночка, которая еще так недавно сидела в детской коляске и как большая отвечала на вопросы. Варвара Павловна – тут только я узнала, что она верующая, – молилась и крестилась. Что-то пели… Слезы градом лились по худенькому смугловатому лицу нашей крестной. Когда гробик опустили в землю и стали забрасывать землей, мама-Варя стала на колени. Головой она припала к земле, рыдая, а левой рукой продолжала бросать, вернее, нагребать землю, сухую и горячую от южного солнца, на маленький холмик. И что-то меня тогда поразило. Вот это выражение всей фигуры скорбящей Варвары Павловны, великая скорбь, безутешное горе и великая покорность Кому-то, Кого я не знала, но Кто был с ней и сейчас – в этом горе!
После похорон Ириночки я несколько дней не хотела, не могла встречаться с Ноэми. Мне она была не нужна. Мне было так хорошо – отчего, я не знала. А в подруге – это я знала – сочувствия этому «чему-то» я не найду.
В начале осени 1920 года родители Ноэми уехали из Анапы, так как отец ее устроился в областном центре. Разлука эта была для меня большим событием, но переписка явилась утешением. Я писала Ноэми каждые три-четыре дня, она отвечала реже, поскольку была занята по хозяйству; мать ее тоже устроилась на работу. А с 1 сентября началась школа, и ей не хватало времени на частые письма.
Пошла в школу и я, в новообразованную «единую трудовую школу» – советскую. Но что это было – описать трудно! Никакого порядка, отсутствие всякой дисциплины. Мальчишки хулиганили, даже стреляли из револьверов в окна, выбивали стекла камнями. Учителя не только не могли остановить эти безобразия, но и сами боялись разошедшихся «детей свободы». С наступлением осенне-зимних ветров – норд-остов – в нетопленых классах замерзали чернила! С полгода я помучилась и… заявила родителям, что в такую школу я ходить не буду. И даже мама не протестовала…
Весной мне выдали удостоверение об окончании шестого класса. Я была очень маленького роста, тщедушная, и руководство школы понимало мое положение.
Но обращусь к самому главному.
Осенью 1920 года мне исполнилось 13 лет. И тогда же на меня напала тоска. И даже не в связи с разлукой с Ноэми, нет. Это было что-то громадное, такое большое, что закрыло в моем сознании весь внешний мир. Даже море меня не утешало. Я стала задавать себе вопрос за вопросом: будет ли что-то после смерти? Зачем мы живем? И приходила к выводу, что если жизнь кончается со смертью, то жить нет смысла! Жить, зная, что меня совсем не будет! Да зачем эта комедия? Зачем жить в постоянном сознании, что обязательно наступит конец! Я брошусь в море с огромного утеса, где всегда так дует ветер, и разобьюсь о камни…
Но… ведь некоторые говорят, что есть Бог, и будет вечная жизнь… И вот однажды, в звездный холодный вечер я, стоя под небом и смотря на звезды, вдруг помолилась: «Боже, если Ты есть, то дай мне узнать, зачем мы живем, и для чего жить… Я назначаю Тебе время… Если я полгода не узнаю истину, я покончу с собой». Помолилась, и мне стало совсем спокойно… Я почувствовала, что Он, Неведомый и Сильный, услышал меня…
В начале весны 1921 года мой папа, слыша мои жалобы на одиночество, однажды, конечно, движимый высшей Волей, предложил мне для разрядки моей скуки и томленья пойти поговорить с Варварой Павловной о прочитанных мною книгах. Да, несомненно, папа сказал мне это, не зная сам, почему именно такая мысль пришла ему в голову. Идти мне не хотелось: мы с Борей и так бывали часто у «друзей», как в столовой. Но все же страшная пустота или, вернее, тоска по чему-то повлекла меня к «маме Варе».
Придя, я нашла Варвару Павловну не совсем здоровою, – она болела сердцем часто. Но приветливо меня встретила. Я объяснила цель моего прихода, и мы стали говорить о последней прочитанной мною книге «Война и мир» Л. Толстого. По ходу разговора коснулись личности княжны Марьи. Тут-то для Варвары Павловны и выяснилось, какое отношение к христианству имеет в 13 лет дочь ее подруги Саши – «Шуриньки (т.е. моей мамы). С негодованием, вся трепеща от протеста, я заявила, что смирение это унижение, и что «вообще идеалы христианства мне не по душе». Варя немного сказала мне в ответ на мои патетические высказывания. Немного напомнила о Личности Самого Христа – Кроткого и Смиренного.
К тому времени я уже много знала из области Священной истории, так как в школе Варвары Павловны ее изучали. Новый Завет даже преподавал священник, и иногда его заменяла сама Варвара Павловна. Но до конца земной жизни Спасителя мы в пятом классе еще не успели дойти, как пришли «красные» и закрыли школу. Притчи же Господни и чудеса Его почему-то «проходили мимо» меня, хотя уроки я отвечала, как обычно, на пятерки.
Слова мамы-Вари и то чувство, которое разгоралось в ее собственной
ПРОПУЩЕНА СТР. 14 ОРИГИНАЛА
На пятой неделе Великого Поста мне была послана книга, окончательно утвердившая и веру мою, и решимость жить только для Христа. Книга эта была «Камо грядеши» Г. Сенкевича. До ее получения (кажется, папа ее и принес, ничего не зная о моем новом настроении) я узнала житие св. великомуч. Варвары, – мне дала его прочесть моя наставница. После прочтения этого жития я решила никогда не выходить замуж.
Страстная седмица 1921 года. Я читаю, захлебываясь, чудную повесть о первых христианах. В Великий Четверг мама-Варя предлагает мне пойти с ней завтра на вынос Плащаницы. «Отпустит ли папа?» – волнуюсь я.
Все устраивается. И к трем часам дня Великой Пятницы я иду с Варварой Павловной в церковь. Это мой первый вход в христианский храм не как в музей (мы бывали с папой в Исаакиевском и Казанском соборах), – а как в «дом молитвы». Некоторое разочарование мое было в том, что я ожидала увидеть не изображение лежащего во гробе Господа, а Его фигуру-статую. Это было бы для меня сильнее. Но всё в церкви мне понравилось, я точно всегда и бывала в ней, так всё сразу почувствовалось своим. Придя домой, я рассказала маме, как хорошо в церкви и что я хочу пойти на Погребение, которое будет завтра в 5 часов утра Мамочка вдруг заплакала и сказала: «Мы пойдем вместе с тобой». Папа удивился, но ничего не сказал. Мы с мамой встали в пятом часу и пошли в церковь. Эта служба еще больше мне понравилась. Я, вернувшись домой, объявила, что пойду ночью к Заутрене с Варварой Павловной и Ольгой Михайловной (Лидой). Моя крестная Елизавета Александровна в церковь не ходила, так как приняла за истину проповедь баптистов.
Папа и мама не протестовали, но к ночи разразилась страшная гроза, и меня категорически не пустил папа. Я очень горевала, но уснула под раскаты грома и шум ливня.
Утро первого дня Пасхи было изумительное. Солнце восходило над обмытой дождем зеленью и цветущей акацией. Я встала прежде всех и вышла на улицу. Ни души нигде не было. Перед тем, проснувшись, я сразу дочитала последнюю главу «Камо грядеши». До этого момента у меня все-таки было сомнение: Бог ли – Христос или только Великий Учитель, как мне вбивали в голову с детства. Но тут, в это утро Воскресения я как-то не умом, а всем существом поняла, что Он воскрес и, значит, Он – истинный Бог. Меня охватило неописуемое счастье. Я торжествовала. Я ликовала. Я готова была влезть на крышу от неудержимой радости.
Днем мы пошли в гости к «друзьям» с мамой и Бобой. Мама-Варя сильно обрадовалась, что на Погребение ходила и мама, а меня утешила в моем огорчении, что я не попала к Заутрене, тем, что можно каждую субботу и воскресенье ходить в церковь. Я и решила последовать ее совету, уже не думая о получении на это папиного разрешения.
В пояснение духовного состояния моей мамы надо сказать, что Варвара Павловна занялась не только моим просвещением, но, узнав о ее глубоком отходе от веры Христовой, дала ей читать сочинение русского философа Владимира Соловьева. Это чтение и подготовило в мамочке поворот к вере и Церкви.
А в следующую субботу в церковь мы пошли вместе с мамой и братом. Папе всё это очень не нравилось, но он первое время молчал. Когда же я продолжала неопустительно ходить в храм каждую субботу и воскресенье, его взорвало (мама не всегда успевала сходить вместе со мной). И он в сильном гневе один раз заявил, что больше в церковь меня не пустит. Я настаивала, что пойду. Тогда он взял большую толстую палку и сказал, что ударит меня, если я посмею пойти. Я пошла к дверям. Он ударил меня, но не очень сильно. И запер двери. Тогда, оставшись одна в комнате, я вылезла в окно и, спустившись по трубе, убежала ко всенощной. Вообще-то я была очень неловкая, но мне помогал Бог!
После этого случая папа больше не препятствовал моему хождению в церковь. Я стала вникать в службу и все более и горячее любить ее.
В это время мама списалась со своей сестрой Лизой, давно уехавшей в Польшу, где было имение покойного деда. И было решено к осени уехать из Анапы, добраться до Москвы, получить там через польское посольство право выезда из Совдепии и уехать в «Замалинне». Вызов тетя Лиза должна была выслать на посольство в Москву.
В середине мая со мной произошло следующее искушение. В комнатах при здании кинематографа останавливались летом наезжавшие в Анапу на гастроли артисты. В это лето приехал и поселился молодой актер, еврей по национальности, очень красивый. Я почувствовала к нему сильное влечение. Церкви и чтения Нового Завета я не оставляла, но мне страшно захотелось выйти за него замуж. Ко мне он относился снисходительно-ласково, и это еще больше затягивало в чувство влюбленности. Слава Богу, сезон скоро кончился, и артист К. уехал. Интересно, что я о нем сейчас не забыла.
Надвигалось более серьезное: предстоял отъезд. Мы должны были выехать в середине августа. Меня удручала разлука с мамой-Варей: я просто не могла представить себе, как буду жить без нее! Но еще более страшен был вообще отъезд, выезд из России в католическую Польшу. Из писем тети я уже знала, что православной церкви поблизости от нее там нет. Я была настолько охвачена огнем любви к Православию (мы с мамой много читали и всё более убеждались в истине Св. Церкви), что я и думать не могла о разлуке с Ней.
Однажды, взяв свечку и Новый Завет, я потихоньку забралась в один из пустых номеров-комнат, зажгла свечку и отдалась пламенной молитве. Я просила Всемогущего Бога, Отца, Господа нашего Иисуса Христа разрушить намерения моих родителей и не допустить нашего выезда из «Святой Руси». Сгорела свечка, и я, спокойная и торжествующая, вышла из своего убежища, уверенная, не сомневаясь, что молитва моя услышана и мы останемся в России.
Впоследствии так и получилось, а в настоящем предстояла разлука с мамой-Варей и с морем. Я в последний раз выкупалась в Малой Бухте, хотя было уже сильное волнение. Вода была желтоватого цвета от размытой волнами береговой полосы глинистого сланца. А вечером мы пошли на пристань на пароход, который должен был довезти нас до Новороссийска. Мама-Варя и Ляля провожали нас. Волнение на море всё усиливалось, но откладывать поездку было нельзя, поскольку мы ехали бесплатно с эшелоном возвращавшихся на родину эвакуированных. Наступила быстрая южная ночь. Ветер крепчал. Я тряслась в летнем платье и курточке. Мама-Варя сняла с себя пуховую белую шаль и закутала меня (брат был одет теплее).
Последние минуты, поцелуи, пожелания… Мама-Варя перекрестила меня, я прижалась к ее груди. «Как я буду жить… без тебя», – пролепетала я. Со слезами на глазах моя наставница поручала меня Христу и утешала надеждой на Его помощь. Мы пошли по сходням…
Маленький пароходик качало вовсю. Раздался гудок, и заработал двигатель. Пристань стала отдаляться от наших взоров. Долго еще были видны фигуры провожавших. Но вот мы вышли в открытое море. Стало совсем темно. Буря усиливалась. Скоро мама и брат начали страдать от морской болезни и спустились в трюм, а я и папа героически держались на палубе. Я вообще была выносливая. И страха никакого перед бурей не испытывала. Я знала, что ничего со мной не может случиться. Я чувствовала Его Всесильную руку. И хотя волны окатывали палубу, я держалась за мачту и держала наш чемодан. Другие вещи сберегал папа. На одну минуту я выпустила чемодан из рук, и он покатился к самому борту. Смело побежала и успела схватить его, не боясь пенящейся бездны. Это было не от храбрости; я просто «знала», что со мной ничего не может случиться.
Наконец шквал стал стихать и, когда наш катерок входил в новороссийский порт, настала абсолютная тишина, и на глубине более 25 метров был виден каждый камешек на дне!
В Новороссийске мы довольно долго сидели на эвакопункте, кормили нас сытно, и мы с братом целые дни гуляли. Ему было уже 8 лет. Набрели на часовню. Она была закрыта, но через стекло было очень хорошо видно Распятие. Я стала туда часто приходить и подолгу молилась, прижавшись носом к стеклу. Ходили мы к этой часовне и с мамой. Она жарко молилась.
Наконец нас посадили на поезд и повезли. С железной дорогой была большая неурядица, и в Краснодаре мы простояли на путях три недели. Но кормили сытно – «шрапнелью», т.е. круто сваренной перловой крупой. Давали и хлеб. Своего у нас уже ничего не было. Везли только мамину швейную машину да корзину с носильным бельем.
Вот и Москва! В осенний теплый день нас высадили где-то на товарной станции, и папа поехал в город разыскивать своего друга, отца Ноэми. Когда мы дождались папу, то пошли на трамвай.
Москва мне сразу и как-то необычайно понравилась. Она была совсем непохожа на прямолинейный голландско-немецкий Петербург. Она была – русская.
Но останавливаться нам пришлось не у Ноэми. Они сами жили в ужасной тесноте. Папе Бог помог разыскать того пожилого художника (папа мой был тоже пожилого возраста, как и мама – они поженились поздно; папе было уже сорок лет, мама была моложе немного) Чахрова, у которого я училась три года в Анапе в художественной группе. Эти добрейшие люди, сами живущие в подвале в Обыденском переулке, с радушием приняли нас. Был октябрь 1921 года. Везде был голод. Мы питались таким образом: сварим 16 штук картошин, на всех четверых по 4 картошки, и это – на весь день! Более месяца мы прожили у Чахровых. Папа спал на столе, я – в старом кресле, брат с мамой – на какой-то постели. Так, сидя, я поспала 30 ночей, и ничего! Выносливая была.
Никаких документов в Польской миссии на нашу фамилию не было. Зато я бывала за службой в огромном величественном соборе – Храме Христа Спасителя. И однажды попала на всенощную, которую служил Патриарх Тихон! О нем мы слышали еще в Анапе, что он истинный столп Русской Церкви и страж Православия. Восторженное чувство охватило меня тогда сразу, и уезжать в Польшу мне особенно не хотелось потому, что я не могла представить себе уехать «от Патриарха». И вот Господь привел мне его увидеть! За время нашего пребывания в Москве я еще два раза бывала за его служением, оба раза за Литургией. Впечатление было очень сильное.
Во время нашего пребывания в Москве у Чахровых мама пошла раз искать свою старинную подругу, вернее, подругу своей любимой покойной сестры Анечки – Лелю Р. Пожилая дева очень участливо отнеслась к бедственному положению нашей семьи. Мы стали бывать у нее, а я – и ночевать. Жила она близко от Обыденского. Помогала нам кое-какими продуктами. Очень верующая, старинного благочестивого воспитания, тетя Леля оказывала на меня самое благотворное влияние. В комнате ее был сущий рай – в моем представлении. Жила она в старинном особнячке своих предков, с огромным, просто похожим на парк садом. Эта т. Леля предложила папе устроить его на работу, пока мы в ожидании документов из Польши будем жить в Москве. Папа принял ее предложение с большой радостью, и через несколько дней мы переехали из ужасного подвала в светлую сухую комнату, т.к. папина работа в ГУКОНЕ была с казенной квартирой. Я и мама с братом продолжали бывать у тети Лели, хотя и далеко это стало. У нее я познакомилась с удивительной старой девой, медсестрой прежних времен, Наталией Николаевной. Это знакомство очень много мне дало духовной пищи. Тетя Леля ходила в маленькую церковь во дворе Зачатьевского монастыря, где служил необыкновенный священник, отец Владимир Быков. Он был из недавно обратившихся к вере из интеллигентского безбожия. В храме в алтаре находился за престолом огромнейший образ Распятия Христова дивной живописи. Он приковывал к себе взор каждого. Я не отрывалась от Него, хотела бы никогда не уходить из этой чудной церкви. Что-то было необычайное в службе о. Быкова.
Я часто бывала там с тетей Лелей. И ночевала у нее по две ночи. Тетя подарила мне иконочку «Умиления» из Дивеева, – она бывала там и, конечно, в Сарове. Но мне очень хотелось иметь еще иконочку Св. Николая. Я не говорила никому о своем желании. Однажды пошли мы с тетей в гости к Наталии Николаевне. Приходим, у нее на камине стоит отдельно от всех икон маленькая иконка святителя Николая. В разговоре выяснилось, что этот образок Н.Н. приготовила для меня, хотя о моем желании никогда не слышала! Впоследствии, уже в Ленинграде, папа устроил мне этот образок в чудесный маленький киотик.
У тети Лели мне привелось прочесть замечательную книгу «Царь из рода Давидова». Эту книгу я читала уже весной 1921 года, в саду. И так этот старый сад был свидетелем моих самых пламенных чувств к Христу Спасителю. (Тетя Леля подарила мне и изображение Спасителя).
С мамой мы ходили молиться в храм св. Василия Кесарийского на Тверской, который был близко к нашей квартире. Там я и видела еще раз Патриарха Тихона. И в третий раз – в Зачатьевском соборе.
Мама очень углубилась в веру и в молитву. Хорошо нам было тогда, хотя мы жили впроголодь! Зато на душе расцветала весна!
Чтобы немного заработать денег, шили тряпочных куколок и продавали их на улице.
С Ноэми мы разошлись совершенно. Бывая у них с папой, видясь с Ноэми, я не могла умолчать о своих новых убеждениях. Ноэми принимала эту мою перемену более чем несочувственно и с насмешкой высказала мысль, что хотя мы, русские, и держимся за христианскую веру, а в Кремле-то русском теперь правят государством евреи. Сказано это было совершенно откровенно, с такой победной радостью, что я больше никогда не бывала в их доме.
В конце весны 1922 года начальник папы попал под суд и потянул за собой всю организацию. Можно представить себе ужас папы, в жизни не сделавшего никогда даже самой крошечной нечестности! Мама только держалась за почти непрестанную молитву. Суд всех приговорил к разным мерам наказания, один папа был оправдан совершенно. Но всё это так потрясло его, что сказалось вскоре самым тяжелым заболеванием – психическим. А пока… пока мы решили вернуться в Петроград и отложить мысль о Польше.
Представляете себе мою радость?!
Папа списался со своими бывшими сослуживцами, и ему обещали работу и квартиру. Мы продали мамину швейную машину – нашу последнюю «вещь» – и взяли билеты в Петроград. Жаль мне было Москвы, жаль тети Лели, но юность любит перемены и ждет радостей.
По прибытии в Петроград мы остановились у бывшего сослуживца папы, Ивана Яковлевича, на Херсонской. Жили они теперь в нашей бывшей квартире, в которой мы приютились теперь из милости. Есть нам было нечего, и семья Ивана Яковлевича садила нас за стол с собой. Люди они были верующие, высоконравственной жизни. Но, к сожалению, их наставник уклонился от послушания Св. Церкви и завел своих почитателей в дебри сектантства. Это обстоятельство сильно омрачало наше пребывание у Ивана Яковлевича. Пытались они и меня завлечь в свое «согласие», но безуспешно. Ничего в мире не могло отвратить меня от Православной Церкви!
Кто-то из окружающих посоветовал маме пойти в церковь на Стремянной улице, где «очень хорошая служба». Мы с мамой пошли. Церковь оказалась расписанной в васнецовском стиле. Я уже хорошо знала Васнецова по Третьяковке, где мы не один раз бывали с папочкой, что привело меня сразу в восторг. Служба там действительно была замечательная… настоятель – редкий проповедник, дьякон – высокой духовной настроенности. Мы с мамочкой вскоре познакомились с о. Иоанном. Но об этом после.
В ту осень мне исполнилось 15 лет, но я еще ни разу не причащалась. В Москве как-то это проскользнуло мимо внимания тети Лели, а я… я трепетала этого Таинства и всё еще не чувствовала себя «в силах» подойти к нему. Но на Стремянной эта решимость созрела.
Тем временем выяснилась новая папина болезнь – безотчетный, неодолимый страх, что его опять будут судить, и он не решался поступить на работу. Впрочем, месяца два он пытался работать, но не смог. Врачи сняли его.
Через полтора месяца в этом же доме в подвальном помещении освободилась комната с кухней, и бывшие папины сослуживцы сумели устроить так, что нам предоставили эту «квартиру», и 29 сентября 1922 года мы поселились в нашем подвале, очень сухом и солнечном, с большими окнами.
В день моего рождения 10 (23) сентября мама ходила в церковь на Стремянной. Там был удивительный полутемный уголок, спускаться туда надо было на две ступеньки. Там была «Голгофа». И там прекрасно, изумительно был изображен и Распятый Христос, и Богоматерь с Иоанном, что я нигде более не видела ничего лучшего. Лики и фигуры были написаны не в ярких, бьющих в глаза тонах, а в полутемных. Христос был изображен не слишком светловолосым и не рыжеватым, как пишут иногда художники, и тем более не брюнетом. Он был написан таким, каким Он был. И в ликах Богоматери и Иоанна не было той драматической патетичности, которая так неприятно режет глаза и коробит душу. Лики были прекрасны, глубоко-скорбны, и изображенные на них воспринимались погруженными в безмолвное страдание. А Лик Христа… но я не найду сейчас слов описать Его… Он приковывал к Себе своей мукой и Своей любовью.
В часовне при этой церкви на Стремянной (она была во имя Св. Троицы) мама однажды купила небольшой образок прп. Серафима, в ризочке. Как помню, за 1 рубль (тогда были другие цены). И когда она принесла его домой и показала папе, с ним вдруг что-то случилось. Он замычал так жутко, упал на пол, изо рта у него появилась пена. (Но мама не испугалась). Он довольно долго так пролежал на полу в кухне, глухо мыча, потом вдруг как будто уснул, а проснувшись ничего не помнил. Мама повесила образок над своей постелью, и больше об этом случае у нас не вспоминали.
Жили мы в чрезвычайной бедности, описывать не берусь ее. Но нам многие помогали, многие приносили что-то. Потом папа и мама стали давать уроки, заниматься с отстающими детьми (по соседству), и мы как-то были сыты, хотя и очень неважно одеты.
Вскоре после того, как мы поселились в нашем подвале, в один воскресный день мама подвела меня к о. Иоанну и попросила меня исповедать. Батюшка очень взволновался, узнав, что я никогда не причащалась, и с большим вниманием отнесся ко мне. Я причастилась со страхом и, пожалуй, с любовью. Во всяком случае, влечение к Св. Евхаристии началось и никогда не остывало с того дня. Когда мы с мамой вернулись домой, папа, ожидая меня (он не знал, что я буду причащаться), сварил мне какао. Мы иногда получали посылки «АРА» от разных знакомых, попавших после 1917 года за границу. Он подал мне большую чашку какао и с глухой ненавистью сказал вдруг: «А я… знаю, знаю… что вы причащались… ну и что ж…». С тех пор я поняла, что в папе обитает злой дух.
Мама списалась опять со своей сестрой Лизой, и они с мужем еще раз послали нам вызов, уже в Петроград. Но и на этот раз документы исчезли. Много лет спустя неожиданно я узнала, что по нашему вызову в Польшу в 1923 году выехала из Петрограда какая-то еврейская семья!
В эту же осень 1922 г. со мной произошел следующий случай, вернее, чудо. Я поехала в гости к папиному другу, художнику и астроному, Александру Андреевичу Чикину. Я бывала у них часто. А впоследствии вскоре он стал заниматься со мною рисованием, учил меня.
Приехала я к Чикиным и, как обычно, пошла с черного хода. Жили они в одноэтажном деревянном домике. Подходя ко входу, я, как и всегда это делала, переняв от одной старушки, перекрестилась и сказала, как она учила меня: «Господи, благослови, Христос!» И, шагнув к двери… сразу упала в дыру между разобранными половицами!.. оказалось, у них делали ремонт и, не докончив, ушли. Но Крест спас меня. Я как-то уцепилась левой рукой (физически неразвитая и неловкая) за край доски, а кто-то меня снизу точно подтолкнул и помог, и я вылезла без помощи людей, докричаться до которых я бы не смогла, т.к. от черного хода до каждого помещения надо было пройти несколько совсем необитаемых комнат, а во дворе никого не было. Высота подвала была метра 4 или 5, и весь пол был усыпан, как я впоследствии рассмотрела, битой посудой и всяким железным хламом. Выбравшись из дыры, я, прихрамывая, пошла звонить с парадного. Можно было себе представить ужас Александра Андреевича и особенно его дочери, когда они узнали, что со мной было! «Мы забыли забить этот ход…» – в ужасе лепетала Тася. Удивленью их о моем спасении не было границ.
Я очень тосковала, не находя ни в ком из молодежи веры сознательной и глубокой любви к Господу. Думала уже, что таких теперь и нет. Бывая у Чикина на уроках рисования, я однажды очень глубоко и откровенно поговорила с ним именно об этом, и он понял меня! Он был очень молчаливый и суровый с виду человек, но души большой. В церковь он не ходил, но по-своему признавал Бога. И он сказал мне: «Не горюй, Аня, ты встретишь такую же, как и ты, и жизнь твоя расцветет большой радостью». И подарил мне литографию с иконы «Милующей» Божией Матери. Эти его слова сбылись и вскоре, но прежде мне надо рассказать, как я пережила первую любовь и как была избавлена от этого «плена».
Брат мой уже учился в школе, а я не захотела больше терпеть такого позора из-за неспособности к математике. Да и вообще в современную школу я не только не хотела, но, пожалуй, и не могла идти. Дома я занималась с мамой французским и немецким, а учебники остальные проходила сама. Так что образование имею приблизительно за 10 классов.
К молодежи я уже не стремилась, но порой испытывала большие упадки религиозного чувства – «отливы». Все христианское мне делалось далеким, словно скрывалось за густым туманом. Хотелось нарядов, красивой обстановки и т.д. В такие периоды я бросала молиться, не брала в руки Нового Завета, т.к. с «раздвоенным сердцем» приближаться к Господу не могла и бороться с этими «отливами» не умела и не понимала, что надо делать. Мама же боялась оказывать на мена какое-то давление.
В один из таких «отливов» меня пригласила к себе одна сотрудница той организации, которая находилась в доме, где мы жили. Она сказала, что у нее три сына и часто собирается много культурной молодежи. Мне не хотелось идти, но я пошла, влекомая странным притяжением и сном, виденным в одну ночь. Я видела юношу, и его личность влекла меня.
В доме этой особы в тот же вечер я познакомилась с одним оригинальным молодым человеком, студентом-путейцем. И сразу и безрассудно предалась чувству к нему – влюбилась. Вся эта история длилась почти полтора года. Причем я совершенно перестала бывать в церкви, к величайшему огорчению моей мамы. Перестала потому, что ходить в Храм Того, Кому я изменила, я не могла.
Мне шел семнадцатый год, я поступила в художественную студию им. Герцена, где показала такие быстрые успехи, что меня очень скоро перевели в класс масляной живописи. Но купить масляные краски было не на что. Папа попытался сварить мне медовые, но у него ничего не вышло, и мне приходилось уходить из студии. Может быть, был бы и другой исход: можно было похлопотать, мне могли бы приобрести краски на средства студии, но я тогда этого ничего не умела, всех стеснялась, а главное – меня мучила тоска, что всё это не то. А как прорваться к живой, настоящей жизни, я не знала дороги.
Незадолго до ухода из студии я познакомилась там с очень непохожей на всех девушкой. Она выглядела даже совсем девочкой. Звали ее Наташа. Она ходила в шапке с длинными ушами, очень хорошо рисовала и не обращала внимания на свою внешность.
Когда я объявила Наташе, никак не думая, что это ее так затронет, что я ухожу из студии, она взволновалась, но, сдержанная вообще, смолчала и только предложила мне проводить меня. Я с охотой согласилась. Было 6 апреля 1924 года, 6 часов вечера. Во всех церквах города зазвонили в колокола. До этого момента о религии Наташа со мной не говорила, и я никак не предполагала, что в этой тумбообразной девочке с голубыми глазами таится неведомое сокровище веры и любви. Но тут я сама заговорила о том, что я верующая с 13 лет, что я больше всего люблю ходить в церковь.
Наташа поддержала разговор с неожиданным мною сочувствием, и, когда заметила, что уже очень далеко проводила меня, со всех ног побежала, чтобы не подпасть гневу своей родительницы за опоздание из студии! Наташа была моей сверстницей, на месяц старше меня.
А я на другой день слегла в жестокой малярии. (Укус комара я получила в Лавре на кладбище). И в церковь я, конечно, не ходила ни в тот вечер, ни утром – я была в «отливе» и не могла там бывать!
Малярия продержала меня в постели недели две, и встала я, чувствуя большую слабость. Лежа в постели я прочитала акафист страстям Христовым, который мама принесла от Анастасии Петровны, и он так поразил меня, что у меня сразу сделался «прилив». Я, еще совсем больная, с трудом великим списала его весь, а встав с постели, сразу пошла в церковь. Было воскресенье пятой недели Великого Поста, и я попала… на акафист Страстям Христовым. Это было в церкви Рождества. Еще я сходила на этот акафист и в следующее воскресенье, на этот раз в Александро-Невскую Лавру, где я почти никогда не бывала, но мы слышали, что там замечательное пение. И действительно, так, как пели там этот акафист, я больше нигде не слыхала!
Ко всенощной под Вербное воскресенье с пошла с одной девушкой, Таней, которую узнала недавно. Но когда мы выходили с ней из церкви по окончании службы и я заговорила с ней о «настоящем», милая и воспитанная неглупая девочка была крайне удивлена такой темой разговора; ее больше интересовало платье, которое ей шили к Пасхе. Больше я с этой девочкой решила не встречаться.
На Страстной меня опять одолела малярия, и я пролежала опять дней десять. Встала на Пасхальной совсем слабая. Тут меня стала упрекать совесть, – зачем я так резко порвала с домом Н. Ал. (где я встретила Бориса Т.) – и я решила сходить поздравить ее с Праздником. Мама одобрила мое намерение.
Поднимаюсь по лестнице: они жили на третьем этаже. Не хочется мне идти, но я иду, как по обязанности. Вдруг на площадке второго этажа в промежутке между окном и стеной соседнего дома я слышу совершенно ясно чей-то голос: «Христос воскресе!» И что я делаю? Чуть не опрометью спускаюсь вниз с непоколебимым решением: больше никогда и на улицу эту не ступать ногой! Так я и не бывала там лет 15.
Так закончилась моя первая любовь. Но надо сказать, что юноша этот был очень целомудрен со мой, и мы даже не поцеловались. Он, наоборот, говорил мне, что ему видится, что я не создана для обычной житейской сферы, и однажды он посоветовал мне вдуматься, к какой жизни и деятельности есть у меня настоящее призвание…
Итак, я вернулась домой, объяснив маме причину такого скорого возвращения. Она мне cказала, что это был голос моего Ангела-Хранителя, предостерегающего меня от опасности впасть снова в это увлечение, а может быть, и в грех.
И снова я болела этой малярией, а т.к. мы к врачам не обращались – не доверяли им мои родители – то я никак не могла побороть (без акрихина хотя бы) эту болезнь. Сидела дома, много лежала, молилась, читала Новый Завет, духовные книги, в основном жития святых и подвижников, акафисты. (Я достала и акафист св. Варваре и списала его).
Об иконе св. великомученицы Варвары я обязательно должна написать. Я продолжала очень чтить эту святую и просить ее помочь мне остаться девушкой. В это время мамочка моя познакомилась с одной пожилой особой, акушеркой, глубоко верующей вдовой. У нее было двое детей: сын постарше меня и дочь – года на 4 помоложе. У Анастасии Петровны была масса духовных книг, и я ими невозбранно пользовалась. Кроме книг мне много давали и рассказы Анастасии Петровны. Она знала о. Иоанна Кронштадтского, бывала не раз в Сарове и Дивееве. У нее было много чудных икон, и среди них – маленькая иконочка в золоченой ризе, в киотике – св. великомученицы Варвары. Я несколько раз говорила при хозяйке, т.е. Анастасии Петровне, о том, как бы я хотела достать иконочку св. Варвары, втайне думая, что она мне поможет в этом, но никак не ожидала того, что свершилось однажды. Анастасия Петровна сняла со стены киотик с иконой св. вмч. и осенила меня ею! Не помня себя от радости, я несла домой свое сокровище! Но… не могу умолчать… Прошли годы, я увлеклась внешним оформлением своего иконного уголка, и киот мне показался не симметричен висящему по другую сторону образу св. Николая в очень маленьком киотике. Я дерзнула вынуть святую из киота, хотя и чувствовала, что делаю неладно.
Прошло еще несколько лет, и меня посетило возмездие! К нам в квартиру попала одна беспокойная душа в дни блокады и, не застав меня дома, вообразила, что я уже, вероятно, умерла с голоду. И по своему выбору выбрала из моего уголка некоторые иконы. Среди них и св. Варвару – без киота она была очень портативна. Горе мое было ужасно, неутешно. Кроме иконы св. вмч. она взяла еще несколько икон. Среди них и святителя и чудотворца Николая в киотике и благословение моего духовного отца, речь о котором будет ниже, – образок святителя Феодосия Черниговского, которого я стала чтить с тех пор, как он приснился нашему папе и сказал ему во сне: «Мне тебя жаль…».
Я чувствовала большую тоску и тягость одиночества, вернее, жизни без единомысленных сверстников. Родители очень жалели меня, но все наши знакомые были люди пожилые или старенькие, и детей у них, моего возраста, не было, а только взрослые. Да и верующими были очень немногие из наших прежних знакомых. Всё это были люди, отравленные предреволюционными, толстовскими или просто «нигилистическими» тенденциями… Я говорю о наших знакомых до 1917 года. Анастасия Петровна, Нина Александровна – горячо верующая старушка, были новыми друзьями мамы после маминого обращения.
И вот однажды папа, видя меня изнывающей от своего положения, дал мне такой совет: «Ты бы пошла к той девочке, которая тебе понравилась в студии, с ней у тебя, может быть, и дружба получится».
Адреса Наташи я не знала, но совет папы запал мне в самое сердце. Я, одолевая физическую слабость, дошла до студии, – нет там Наташи. Мне объяснили, что «девочка в шапке с длинными ушами» тоже ушла оттуда. Фамилии ее я не знала. Знала только, что она живет на улице Каляева (бывшая Захарьевская), и что мать ее работает управдомом там, где они живут. Номер дома тоже не знала, но, движимая неодолимой и непонятной мне силой, я пошла искать Наташу по улице Каляева, решив заходить в каждый дом. Начала с № 1. В доме № 7 во дворе мне сказали, что у них работает управдомом женщина и что у нее есть дочь Наташа. Можно себе представить мою радость!
Я с большим трудом, обливаясь потом от слабости, поднялась на четвертый этаж. Звонила, звонила, но никто мне не отворял. Наконец, выглянула на площадку женщина, похожая на прислугу, и сказала, что Наташа куда-то ушла, а Т.В. нет дома. Ведь уже в церквах шла всенощная, под Вознесение, пока я ходила. Тогда я сообразила, что, наверное, Наташа в церкви. Жили они совсем рядом с собором прп. Сергия, что был на Литейном. Я пошла туда. Народа было очень много, но всё же я заметила Наташу. Она была в голубеньком платьице и белой панамке. И хотя я ее видеть могла только со спины и немножко сбоку, я отлично ее узнала… но не посмела к ней подойти, сама не знаю почему. Отстояла я половину всенощной и почувствовала такую слабость и усталость, что ушла. Еле добралась я до дому: на трамвай-то денег не было, да и не умела я ориентироваться еще в незнакомом районе. Пришла домой совсем изнемогшая и опять неделю или даже больше пролежала с новым приступом малярии.
Но в Троицын день, часа в три дня, я поднялась и заявила, что иду к Наташе.
Я не шла, я летела… Куда делась болезнь? Звоню… Топот ног, и дверь открывается… Мне открывает Наташа… Мы не сказали друг другу ни одного слова, кроме: «Наташа!» – «Ася!» (я так назвала себя в студии, – папа меня так любил называть), и… бросились друг другу на шею…
Наташа повела меня к себе. У нее была своя отдельная комната. Мы сели. Я рассказала о своих поисках, а Наташа о том, как часами сидела на своем подоконнике, думая об одном – о зеленоглазой Асе, которая ушла, скрылась, как ей казалось, навсегда от нее.
До дома она ведь меня тогда не проводила, поспешила к своей строгой матери, и где я живу, не знала… Только приготовила мне к Пасхе, нарисовала чудное яйцо с вылетающим из него Ангелочком, похожим на эльфа.
В разговоре мы провели вместе часа три. Выяснилось многое. Я увидела это и наглядно. Над постелью у Наташи висела картина «Благовещение», в углу – старинная икона, перед которой горела темно-красная лампада, и еще было несколько маленьких иконок. Наташа рассказала мне, что у нее есть брат Николай, постарше ее, комсомолец. И что ей шестнадцать с половиной лет. Мама ее изредка ходит в церковь, но «всё у нее по-своему». Я чутьем догадалась, что ее мать «не просвещенная» и взяла это себе на заметку. Почуяло моё сердечко, что дружба наша ей не понравится.
Договорились, что во вторник 27 июня мы увидимся на кладбище Александро-Невской Лавры, где похоронен (на Никольском) ее папа. Решили, что о свидании со мной она маме не скажет, а попросится убирать папину могилку.
Я вернулась домой на крыльях. Наташа провожала меня почти до дома.
Встречать меня Наташа должна была в 11 утра на Лаврской площади у ворот Лавры.
Вот и утро. Слава Богу, чудная погода! Иду.
Наташа была в каком-то страшно толстом шерстяном платье, чему я ужаснулась. Потом выяснилось, что у нее другого лучшего не было.
Радость свидания. Мы пошли на Никольское кладбище. И тут-то до конца узнала я историю души моей новой подруги. Оказывается, она совсем недавно обратилась к Господу, только осенью 1923 года. До тех пор томилась, ждала чего-то.
Кто наставит, приведет
и струею благотворною
силы новые вольет…
Узнала, что у Наташи есть маленькая подружка, девочка лет девяти – Ольга, или попросту Люшка, с которой Наташа занимается и получает маленькое вознаграждение. Родители Люшки – богатые евреи. Узнала, что они вместе только что прочли «Камо грядеши». Тут передо мной вполне раскрылась Наташина душа, полная любви, веры и желания служить Единому. Я захлебнулась от счастья соприкосновения с духовной красотой и богатством, открывшимся предо мной. Мы слились в одном чувстве.
Я вернулась домой часа в три дня или в четыре, не чуя под собою ног от счастья! И что интересно – малярия моя бесследно прошла от такого всеохватывающего мое существо огромного счастья!
Мы договорились встретиться в следующий вторник. Наташа решила попроситься у матери еще раз доубрать папину могилку. На могилке мы и говорили, а Наташа делала, что нужно.
А 26 июня, в день моего Ангела я ходила в церковь. Стремянная давно уже была обновленческой. О. Иоанн не служил нигде, не захотел в «красные». И мы ходили в маленькую церковь «Всех скорбящих Радости» надвратную в Лавре, где служили не монахи, а некий о. Александр, очень рачительный батюшка. В Лавру меня не тянуло, хотя я там один раз была еще до «полного обращения», была осенью 1923 года на служении еп. Мануила, которого прислал Патриарх Тихон на борьбу с обновленчеством.
Служба Владыки Мануила сильно поразила меня, привела в восхищение. Сила его духовная, мощь повлекли было и меня за ним. Но родителя меня тогда еще не пускали ездить в церкви далеко от дома. И кроме Александро-Невской Лавры я побывала еще только один раз на его служении – в приходском храме Бориса и Глеба. Обычно мы, т.е. мама и я, в этом храме не бывали. Мама после Стремянной стала ходить на 2-ю Рождественскую к «Скоропослушнице» или в «надвратную» Лавры, а я почти нигде не бывала до весны и акафистов Страстям.
А 24 июля умер мой учитель рисования, папин друг, Александр Андреевич Чикин. Похоронили его на Смоленском кладбище, 27 июля. Мы с папой были на похоронах. Мне было очень жаль моего добрейшего учителя рисования, и я думала о том, что предсказание его сбылось, и друга-девушку я нашла.
Один раз мы рискнули, чтобы я пришла к Наташе при ее маме. Это было в июле месяце, вечером. Мама ее – солидная и очень интеллигентная дама, очень светская, приняла меня любезно, но после Наташа мне сказала, что я очень не понравилась ее матери, и мы решили видеться тайком. Мы встречались на кладбище, иногда я приходила молиться в Сергиевский Собор, и после службы мы встречались. Приходила я и домой к Наташе тогда, когда знала, что матери не застану.
«Люшка» на лето уехала на дачу в Детское, и Наташа частенько к ней ездила. Наконец, родители решили, что и я поеду с ней, но т.к. неудобно было знакомить меня с родителями Люшки, то решено было, что мы возьмем с собой еды, и я буду весь день в арке, а они будут туда приходить на прогулку. Так и сделали. Люшка была очень славная, доверчивая и уже горячо верующая девочка. Я ей очень понравилась, и мы решили повторять эти поездки. Деньги на поезд мне давала Наташа, у которой всегда были свои деньги за уроки с Люшкой. О, если б знали родители, что это были за уроки, и чему училась их дочь.
Особенною была наша поездка 6 августа. Мы совершенно утопали весь день в сладости чувства любви к Богу, забывали все земное. Наташа достала в каком-то старом журнале изображение Спасителя, воскресшего, стоящего и в глубокой мысли Божественной смотрящего на искупленный Им мир. Картина называлась «Утро воскресения». Наташа раскрасила ее в своих любимых тонах, и мы умирали от любви к Воскресшему над этой картиной. Наташа возила ее всегда с собой в Детское.
Вот какие стихи написала в те дни Наташа в одинокий вечер у себя в комнатке, проводя целые часы над этой картиной:
Я сижу в тишине и смотрю
на Твой образ вечерней порой…
И любовью великой горю,
и томлюсь непонятной тоской…
Как прекрасен и кроток Твой Лик,
как пронзенные руки нежны…
И склоняюсь я, точно тростник
на брегах быстролетной волны…
И, приникнув к Небесной Руке,
Твое Имя в волненьи шепчу,
И в вечерней туманной тоске
лишь к Тебе, Тебя видеть хочу!..
Солнце! Дай Тебя вечно любить,
лишь Тебя, во весь жизненный путь.
Дай всей жизнью Тебе послужить
и с дороги прямой не свернуть!
Помоги мне на скользком пути,
будь всегда и навеки со мной.
Дай к Тебе в Царство Света придти
и увидеть Твой Образ живой!
Такими мыслями и чувствами мы были воодушевлены.
Возвращались мы поздно, уже темнело. За окном поезда белыми клубами, тонкими, воздушными, как оторванными от белоснежной одежды, проносился и исчезал в темнеющем воздухе августовского вечера паровозный пар. И нам обеим казалось, что это обрывки белой одежды нашего воскресшего Солнца, и мы нисколько не удивились бы, если бы увидели среди низких, убегающих от поезда кустарников стройную фигуру в белоснежном хитоне с ветвью пальмы в руке, – как изобразил Его на нашей любимой картине художник.
Ту ночь я не спала, – первую в жизни. Не от страха, не от болезни, а от счастья. Может быть, следует назвать это состояние истинным предвкушением блаженства будущего века. Ночь мне показалась не длиннее одного часа. Дух мой носился в Океане Вечности, душа наслаждалась счастьем разделенной до конца, до глубочайших тайников духа, любви к Единому, и неизреченной радостью любить в Нём, и быть любимой взаимно. Под утро я написала большое письмо Наташе. Мы с ней вообще часто писали друг другу, т.к. нас совершенно не удовлетворяли еженедельные, казавшиеся такими редкими, свидания.
Весь день, я хорошо помню, я не чувствовала никакой слабости, сонливости; наоборот, я была вся какая-то воздушная и в то же время наполненная до упругости чем-то Сильнейшим всего.
Но… увы, мне приходится перейти к описанию того, как мы потеряли Рай. В этом злополучии главная вина была моя.
Рассказала мне Наташа еще в начале лета, что обращение ее к Господу совершилось под влиянием личности и проповедей Владыки Мануила, на службе которого она бывала много более, чем я, т.к. жила близ храма, где часто служил Владыка – храма Косьмы и Дамиана, где, как мы узнали потом, и находилось организованное им еще в 1919 году Братство и братский хор.
Я увлеклась рассказами Наташи. И у ней, конечно, было сильное чувство к человеку, открывшему ей смысл и цель жизни, показавшему Свет, научившему любить Христа и отвергнуться мира безбожного и себялюбивого, слепого в своей гордости. Но у меня, более страстной и не умеющей себя подчинять рассудку, загорелось к «вождю», как Наташа называла Владыку, такое огненное чувство, что Наташа сначала испугалась его, но… и поддаваться ему стала.
В конце сентября уже мы обе утратили ощущение близости к нам Господа и упражнялись в писании воспоминаний о служениях Владыки Мануила и в бесконечных разговорах о нем. А сам Владыка Мануил сидел в предварительном заключении на улице Шпалерной (Воинова) – прямо напротив дома, где жила Наташа!
В состоянии постоянной напряженной мысли о страдающем в доме предварительного заключения епископе я накануне осеннего праздника преп. Сергия отправилась в Сергиевский Собор. Уже сильно стемнело, моросил мелкий, как из тонкого сита, осенний дождик. Я опаздывала к вечерне и ждала трамвая на остановке недалеко от Греческой церкви. Вдруг около трамвайного столба заструился свет. На остановке не было ни души. В снопе этого света я видела ясно моросивший дождь. Вскоре свет усилился, и в нем завиднелась фигура епископа в белоснежном облачении, с крестом в руке. Лицо и, особенно, глаза его сияли нестерпимым светом. Мои глаза ломило от этого света. Это видение продолжалось долго, минут пять, и было прервано появлением показавшегося вдали трамвая. Но свет уже побледнел, и фигура епископа с крестом начала таять в темноте осеннего вечера.
В собор я приехала к шестопсалмию, из глаз все время выступали слезы – так сильно было действие того необычайного, ослепляющего света. Наташе я рассказала о своем видении после всенощной.
Зима, после того как «вождь» был отправлен в соловецкую ссылку, проходила в смутном, недобром состоянии. Мы начала посещать с Наташей почти все архиерейские службы по всему городу. Наташа подрабатывала уроками с Ольгой и делилась со мной. Мама усердно ходила в церковь и много молилась дома и давала уроки. Папа вел хозяйство и также занимался с отстающими первых четырех классов. Брат ходил в школу и с мамой часто бывал в церкви. Папа очень смягчился; зажигал в мое отсутствие мою лампадку и свою у Казанской Божией Матери. (У меня был свой уголок, а в другом переднем углу висела папина «Казанская». Она дождалась нас в Петрограде у одного папиного сослуживца, и даже лампадка уцелела, бордового цвета). У меня был большой образ Господа Иисуса Христа дивной работы художника Иванова. Мы купили его с Наташей на Александровском рынке вскладчину, – случилось, что тогда у меня были деньги: мне прислала из Швейцарии наша знакомая по Анапе, которая, как и Варя с Лилей и Лялей, эмигрировала за границу через Черное море.
Ах, зачем я все это пишу? Как трудно мне всё это писать! Так больно… но и сладко.
Итак, шла зима. В январе или конце декабря я простудила живот, молилась на снегу на могилке матери преосв. Мануила, на Никольском кладбище в Лавре, и заболела брюшным тифом.
Наташу мать заставила учиться, и она ходила на курсы немецкого и английского языков. Впрочем, это давало ей больше свободы, и она ежедневно навещала меня больную. Любила я ее всё больше. А от мамы отошла. Но не потому, что мама перестала мне быть близкой, нет. Это я делала нарочно, потому что мне было тяжело, что у Наташи мама ей совсем чужая, а мне хотелось, чтобы у нас всё было одинаково! Наконец, я выздоровела. И опять начались бесконечные хождения по архиерейским службам. Дома я ничего не делала, только два раза в месяц стирала на всех. Мамочка начала слабеть и уже не могла стирать.
Обе мы не причащались в этот период. Это был 1925 год.
Чем дальше, тем сильней мне хотелось, чтобы Наташа освободилась от «гнета» своей полуневерующей матери, и мы бы обе смогли «служить Церкви». Как служить, очень туманно нам представлялось, но и Наташе этого очень хотелось.
Перед Вознесением я задумала такое «мероприятие»… (Пишу, смеюсь). Уйти нам с Наташей из дому и начать самостоятельную жизнь! Я убедила Наташу, что всё у нас очень хорошо получится. И накануне Вознесения Господня я, составив дома письмо, что «ухожу служить Церкви», забрала с собой иконочку «Умиление» – благословение тети Лели московской – и образок Спасителя, сидящего в темнице; сняла шляпку из морской травы, надела платок и… ушла.
Мы встретились с Наташей в назначенном месте. Наташа тоже надела платочек, а с собою взяла Евангелие и образок Божией Матери.
Куда идти? Что делать? Мы отстояли большую всенощную в Измайловско-Троицком соборе и вышли, не зная куда направиться на ночлег. Решили идти в Сергиеву Пустынь, что близ Ленинграда, по дороге в Стрельну.
Ночь застала нас около станции Лигово. Мы совершенно выбились из сил и заночевали в кустах. Но спать нам не удалось – нас заедали комары. Выпала сильная роса и нас смочило, как дождем. Когда рассвело, мы кое-как поплелись в Пустынь. Но там нас ничего отрадного не встретило. Мы купили хлеба и после обедни, поев, пешком пошли в город.
Пытались найти квартиру. Но на нас смотрели с величайшим подозрением, и ничего мы не нашли. Наконец, одна особа на Малой Охте с удовольствием согласилась нас принять, но из ее тона и некоторых слов мы догадались, что она приняла нас за девиц легкого поведения и хотела помочь нам в этом направлении. С ужасом мы убежали подальше от этого домишки.
Следующую ночь мы попытались переночевать в здании Московского вокзала, но нас оттуда выставили, т.к. у нас не было билетов на поезд. Мы пошли на Охту, за кладбище, на речку. Тогда там не было еще никаких зданий и царило полное безлюдье. Но комары и там не дали нам покоя! И следующую ночь, а за ней еще и еще мы не спали. Только забудешься, начинается пытка. Днем ходили как тени, не зная, где найти выход. Молиться уже не было сил. Деньги кончались, хотя покупали только один хлеб. Наташа начала унывать, но меня не оставляла бодрость. Я была уверена, что всё это каким-то образом кончится очень хорошо. Одну ночь мы провели в Лавре в коридоре собора. Но на плитах пола было нестерпимо холодно и при этом мы боялись сторожей и тоже не уснули.
Помню одну ночь, вероятно, вторую, на речке Охте. Мы пытались хотя бы дремать, но комары ели немилосердно. В начале рассвета Наташа вроде задремала, а я… я погрузилась в свое чувство беспредельной любви к епископу. Это была уже не земная любовь-пристрастие. Это было надмирное влечение духа и души к Центру. И хотя «центром» стоял как будто человек, но в сущности это было стремление твари к Богу. Как в фокусе, в стремлении к святой личности собиралась сила любить, заложенная в меня. И в этот предутренний час я почувствовала Вечность. Ясно осознала, что «Это» кончиться не может, и что время исчезло. Я утонула в Океане без дна и конца. Видимо, душа моя в горении любви и преклонения слилась с Самим Источником Жизни и упивалась сладостью Духа Святого… Длилось такое состояние недолго, но никогда я не испытывала подобного, опытного знания Вечности и Предвечности!
Удивительно то, что в эти минуты я почувствовала полное слияние моего духа с… папой моим, и это еще умножило блаженство и любовь. Думаю, что папа молился за меня в этот час.
Надо сказать, что родителей своих я повергла своим уходом в неописуемое горе.
В один из дней, слоняясь по городу, мы встретили мою маму. Она нас увидела, конечно, – мы сошлись навстречу друг другу на Суворовском проспекте. Но я (о, безумие!) решила, что необходимо сделать так, что я ее не узнала. Однако, моя Наташа с ней поздоровалась… и мы разошлись. Лицо мамы выражало радость и безграничное страдание в эти минуты.
Шел восьмой день нашего ухода. Обе мы совершенно выбились из сил без сна. На восьмой день пришли днем в Александро-Невскую Лавру и сели (или легли) на площадке между могил перед собором. Наташа, молчаливо переносившая все злоключения этих дней, тут заговорила. Она прямо сказала, что так жить она более не может и что лучше утопиться, чем так скитаться. Тут моя умная голова наконец поняла, что затея моя – безумие, и сразу всё предстало передо мной в другом свете. Я предложила бедненькой Наташе вернуться по домам! Наташа сначала испугалась этой мысли, но я ее уверила, что надо попытаться; может быть, мать ее примет. А мои папа и мама… да они меня всегда примут, они рады будут, даже осчастливлю я их возвращением.
Конечно, мама приняла «блудную дочь». Она бросилась на шею Наташе с криком: «Туся!..» – а я с горечью в душе, но не без внутреннего глубокого успокоения направилась на Херсонскую, 37.
Через час чистая, вымывшись с ног до головы, я сидела в нашей кухне и ела малороссийское сало с хлебом. Маме и папе я рассказала всё как было.
Надо сказать, что последнюю ночь перед окончанием нашего странствия по Ленинграду мы ночевали у старушки Нины Александровны на Конной улице (около Херсонской), наврав ей, почему мы не ночуем дома. Добрая Нина Александровна приняла нас, дала поужинать, уложила спать на широком диване. Только утром она удивилась, почему мы никак не выспимся. И в 9 часов, наконец, подняла нас! А ведь мы спали первую ночь после семи бессонных суток!
Безвозвратной была одна утрата: во время странствий я поставила «для сохранности» свой маленький образок «Умиления» монастырской чудной работы на уголок какой-то большой иконы в киоте в часовне Леушинского подворья, а когда через три дня пришла за ним, его там, конечно, не было!
Вернулись мы домой в Родительскую Субботу перед Троицей. Расставаясь с Наташей, договорились, что в Троицын день она отпросится у матери к обедне, и мы встретимся с ней в храме Воскресения на Крови, куда иногда и мать ее ходила. И идя в храм, далекий от моего местожительства, она не возбудит подозрений матери, что идет ко мне.
В Троицын день, действительно, Наташу отпустили, и мы увиделись. В порыве страшного горя, что теперь наша дружба почти невозможна, я упала на тротуаре за алтарем храма (где мы стояли и говорили после службы) на ноги Наташи в новых красивых туфлях и исступленно целовала их.
Началась новая жизнь в тихом хождении в храмы поблизости, переписывании акафистов, чтении Житий Святых и постоянной молитве о Владыке и о Наташе. Но не сразу душа улеглась в эти рамки. Было еще смутно. Однажды я пошла (мы с Наташей часто там бывали) в часовню «Всех скорбящих Радости», что около Стеклянного завода. За молебном я горячо молилась, иначе я и не молилась никогда вообще, – чувства были всегда. И вот, как в сердце, мне Кто-то сказал: «Живи в послушании маме своей, во всем, за это Я устрою твою жизнь. Сама буду твоей Домоустроительницей».
Придя домой, я несказанно обрадовала мою праведницу-маму слышанным мною у чудотворной иконы Владычицы и моим решением это повеление с этого дня исполнять. До самой смерти мамы я и прожила, как умела, но от всего сердца старалась слушаться мать, как свою «старицу». С Наташей мы изредка виделись; то в какой-нибудь церкви, то на кладбище Александро-Невской Лавры, то в Детском.
В конце осени, вернее в начале зимы, я была в храме свв. Бориса и Глеба в подвальной церкви препп. Сергия и Германа. Там Владыка Иннокентий (один из викариев М-та) служил всенощную и литургию в день памяти святителя Иннокентия Иркутского. Пел хор Братства б. Крестовой церкви и хор из храма Косьмы и Дамиана, – певчие братства св. Николая, организованного вл. Мануилом.
Теперь, как я узнала, они устроились при церкви Успения Божией Матери, т.к. храм Бессребреников каким-то образом опять захватили обновленцы. Уставное пение и необыкновенная атмосфера, окружающая вл. Иннокентия, дух истинного Православия и ревности о спасении, к тому же и братской любви и общительности между членами обоих хоров, глубоко подействовали на мою впечатлительную и чуткую натуру. Вот где дышит веяние первых веков! Я немножко могла и петь и уже порядочно знала службу. В тот вечер стояла около клироса. Вдруг меня охватило огненное желание быть принятой в хор нашего сосланного «вождя». Ведь я буду тогда с его самыми близкими людьми! Но как это осуществить? В хор новых не принимали, как я узнала, а тем более незнакомых. Но тут Господь послал мне увидеть в церкви одну знакомую по Лавре, к которой я и обратилась с просьбой поговорить с регентшей Спасского (теперь Успенского) хора, Лидией Ефимовной М. обо мне, т.к. я заметила, что они дружески беседовали. К моему удивлению, эта особа сразу согласилась на мою просьбу и представила меня Лидии Ефимовне. И та, опять-таки сверх моего ожидания, сразу согласилась поговорить с кем следует о принятии меня в хор. За ответом я должна была прийти на Жуковскую (в церковь Успения) в праздник Ап. Андрея Первозванного и получить отказ или согласие. Как раз в день Апостола Владыка Иннокентий намеревался служить Литургию в Успенской церкви.
Назавтра был праздник иконы «Знамение». Я пошла в церковь, где находилась Ее чудотворная икона (у Московского вокзала) и с жаркой мольбой, всю службу не снижая напряжения, вымаливала у Царицы Небесной великую милость – быть принятой в хор. И почувствовала, что молитва моя услышана.
12 декабря вечером я пошла ко всенощной на улицу Жуковскую (мама очень одобряла мое желание), а в день св. ап. Андрея причастилась Св. Тайн. После Литургии я совершенно спокойно подошла к Лидии М. за ответом и услышала: «Приходи, Ася, сегодня вечером на клирос».
Какими словами можно описать мою благодарность Царице Небесной?
Для меня началась новая жизнь в рамках подлинной церковности. Я ходила на клирос каждый вечер, а к ранней вставала в праздники. Наш хор пел ранние ежедневно, а поздние бывали только в воскресенья и большие праздники. Но я не «вмещала» Литургию так часто, и даже в голову мне не приходило, чтобы это было «для меня». Это восприятие Евхаристии осталось у меня на всю жизнь, и попытки некоторых духовных отцов поставить иначе, кончались «срывом» вообще моей жизни внутренней, отупением и сверхпереутомлением.
Дома жизнь шла потихоньку. Мама была счастлива моим жизненным устроением, папа тоже был доволен. С некоторых пор я заметила за собой (уже будучи членом братского хора), что я недостаточно люблю папу; даже и совсем не люблю. Он очень много огорчал маму в прежние годы и был резок и груб с братом, раздражался на него чрезмерно. Но теперь, видя кругом в нашем братстве пример истинной христианкой жизни, и сама возгоревшись желанием служить Христу и исполнять Его волю, осудила в себе свою холодность и равнодушие к папе. И решила начать исправление такого своего поведения. Я уже начала читать серьезные духовные книги и многое начала стараться претворять в жизнь. Мне открылся великий закон самопринуждения. И вот его-то я и решила применить в моих отношениях к папе. Я с большой настойчивостью года два заставляла себя так говорить и поступать с ним, с моим папой, как будто я его горячо люблю. И что же?.. Не знаю как, но через некоторое время эта «роль» стала доставлять величайшую радость, т.к. я видела, что папа невыразимо утешается моим новым к нему отношением. А года через два я и сама почувствовала, что сильно, глубоко и нежно полюбила его. Таким мое чувство к нему и осталось навсегда, постепенно усиливаясь и углубляясь.
Переменился очень и папа: стал кроток, терпелив, нежен к брату, а меня полюбил такою любовью… что… но об этом впоследствии расскажу.
Ходя в церковь на Жуковской, я часто встречала одетую не по-модному девочку лет шестнадцати, с большой белой косой, гуляющую с маленьким мальчиком. Я подошла к ней однажды и познакомилась с ней. Девочку звали Лида; она была из пригорода, из поселка Гатчина и жила в нянях. Я подружилась с ней, и эта дружба несколько ослабляла мое постоянное страдание об Наташе.
Приближался праздник Рождества Христова 1926 года. Я готовилась к причастию. За ранней обедней я причастилась; и трудно описать, какие сильные чувства переполнили мое сердце! Это было и сознание своей страшной виновности, своей измены Христу из пристрастия к еп. Мануилу, и ощущение безмерной любви и всепрощения Господа… Мы вышли из храма вдвоем с одной певчей, Валей, немного постарше меня. Еще было темновато, зимой ранняя кончалась в темноте. Валя тоже была причастницей. Это была серьезная, тихая, углубленная в себя и очень культурная девушка. Я уважала ее. И вдруг молчаливая Валя в порыве духовного восторга воскликнула: «Какое счастье, мой Христос во мне!» Я поняла ее… и услышала ясно в сердце тихий голос: «Придите ко Мне вси…», т.е. и такие отъявленные грешники, как я.
В этот день Рождества Христова я поехала к Лиде в гости в Гатчину. Она на несколько дней отпросилась у хозяев на праздники домой. У нее я ночевала, в их простой крестьянской семье, и на другой день после обедни мы пошли к Лидиной духовной матери, известной многим в то время, болящей монахине Марии. Потрясающее впечатление произвела на меня парализованная, вся иссохшая до роста 7-9-летнего ребенка, страдалица. Только лицо ее не изменилось: оно было даже полное, белое и очень красивое. Мирское имя ее было Лидия.
Я открыла матушке всю мою душу и получила от нее большую пользу и еще большее желание жизни духовной. На крыльях вернулась я домой из Гатчины.
Впоследствии я еще несколько раз, с Лидой и одна бывала у болящей м. Марии.
В начале Великого Поста я узнала адрес находившегося в Соловецком лагере владыки Мануила. И с благословения своего духовного отца (о. Василия, бывшего духовником братства) вместе с мамой (одна я не смела!), трепеща от благоговения и чувства своего недостоинства, написала общее к нему письмо, в котором просила его молитв за нашу семью и ответов на некоторые духовные вопросы.
На пятой неделе поста я получила ответ… первые строчки дорогой, бесценной рукой, написанные фиолетовыми чернилами. Письмо начиналось словами, запомнившимися мне на всю жизнь. Вот они: «Христос, всех нас умиротворяющий и призывающий к Себе чрез крестные страдания, да пребудет в нас и в вас, – верные чада Церкви Его».
И я, и мама получили невыразимое духовное утешение от письма владыки. И с тех пор, получив его согласие быть моим заочным духовным отцом, я начала с ним довольно интенсивную переписку. В это время мы с Наташей частенько виделись в церкви Успения, где она стала бывать. И она удивлялась моему дерзновению.
В следующем, 1927 году владыка должен был осенью вернуться, а пока я, выполняя его совет, усердно посещала могилы подвижников, похороненных в Александро-Невской Лавре, на Тихвинском кладбище, рисовала иконки, даже продавала кое-кому, пела на клиросе, читала духовные книги и постепенно развивалась и заводила новые знакомства. Последнее мне всегда удавалось с необычайной легкостью. Дома бывала мало, но контакт с мамой держала крепко, и с папой у меня уже была тесная дружба.
Брат мой Боря после операции грыжи лет в 13 заболел на нервной почве. У него развилась та же болезнь, которая была у нашего отца до того, как он смягчился под влиянием благодати, обитавшей в нашем убогом подвале, и, главным образом, под светлым влиянием нашей мамы, проводившей вполне подвижническую жизнь. С братом стало очень трудно жить, и сам он очень мучился. Всё передумывал, всё боялся какой-то ошибки, очень волновался, раздражался, изводил отца и мать. И вот я решила ежедневно утром и вечером читать за него молитву Божией Матери «Под Твою милость прибегаем».
Однажды, крайне уставшая, пришла домой и, прочтя эту молитву, легла. Вдруг забываюсь сном и вижу Матерь Божию, как Ее пишут на иконе «Боголюбской» – во весь рост, в чудной короне, с благоволением взирающей на меня, грешную. Божия Матерь стояла около моего изголовья с правой стороны.
Приблизительно в то же время я увидела вот какое необычайное явление. Я тоже пришла из церкви в полном изнеможении и от физической усталости, и от борьбы с помыслами вражеского страха, и ничком упала на свою постель лицом в подушку. Вдруг мне стало необыкновенно легко, и я тогда увидела лежащую на кровати как бы малоизвестную мне фигуру, затылок и толстую косу на затылке, а себя почувствовала совсем бодрой и легкой, в великом удивлении стоящей около кровати и рассматривающей эту лежащую фигуру, т.е. свое собственно тело. Это состояние продолжалось минуты две, и я опять очутилась с измученной головой и ощущением нестерпимой усталости и головной боли.
В ту же весну 1927 года, на первой неделе Великого Поста я увидела чудный сон. Мне снилось, как будто я спустилась в глубокое подземелье и очутилась в каком-то необыкновенном помещении, куда было убрано множество снопов спелых колосьев. В одном конце этой подземной житницы я увидела очень большую икону Божией Матери, напоминающую изображение «Державной», от Которой истекал благоухающий елей. Мне сильно захотелось остаться тут, но Матерь Божия на мое внутреннее желание вдруг сказала мне голосом от иконы Своей следующее: «Когда острые серпы пожнут спелые плоды, я позову тебя в Мою житницу». И я стала подниматься наверх, на землю, и вскоре проснулась. Этот сон я увидела в четверг первой седмицы Великого Поста. Уснула я днем, часа в четыре, в ночь не спала совсем.
Летой 1927 года от постоянного напряжения в ожидании освобождения владыки Мануила, которое должно было последовать в конце сентября, и при острых непонятных мне – мысленных и при общении с другими – кознях врага, у меня началась со дня именин владыки и длилась всё лето неимоверная головная боль. Был момент улучшения, но враг опять что-то подстроил, опять толчок в мозг – «шок», и боль вернулась… Только я проснусь, через пять-шесть минут она начиналась и длилась пока я не усну. Но я продолжала обычный образ жизни: ходила на клирос, рисовала, читала, стирала на всех, улавливала где-то повидать Наташу. Но силы таяли.
В то лето, а именно 6 августа, со мной произошло необыкновенное событие. Я перед тем на неделю уезжала в Б. Загвоздку (предместье Гатчины) к новой знакомой и приехала домой перед всенощной 5 августа, когда начинался праздник нашей церкви приходской свв. Бориса и Глеба. Я поспешила туда. Служил там вл. Иннокентий, которого все мы чтили и любили. На следующий день, т.е. 6-го, после архиерейской обедни я, наконец, вырвалась на свое излюбленное Тихвинское кладбище Лавры в домик, т.е. часовенку, устроенную благочестивыми верующими людьми из бывшей сторожки. Прихожу и узнаю, что вчера здесь «у Пафнутия» (часовня была обустроена около его могилы, накрытой каменной плитой с изображение костей и черепа), которого я так чтила по завету владыки, раздавали иконки, принесенные каким-то боголюбцем. Горе мое, что я не получила благословение Старца, было неописуемо. Белый свет померк в моих глазах. Как пьяная от огорчения, я, не видя дороги, направилась к выходу с кладбища. Идя по знакомой дорожке, которая вела к главной, вдруг вижу с правой стороны мостков, прислоненная к чугунной ограде стародавней могилы, стоит… бумажная довольно большая иконка… (Иконы раздавали бумажные, как мне сказали в «домике»). Я поняла, что св. старец оставил для меня одну иконочку! С трепетом я взяла, поцеловала, положила на грудь свое сокровище и, ликуя, пошла домой. Вхожу в ворота дома своего, проверяю, тут ли образок? И по дороге десять раз проверяла, трепеща проверять его. Тут! Вхожу в нашу комнату, – дома один папа. В восторге я рассказываю ему о своей находке. Папа всей душой рад за меня. Лезу за пазуху… там ничего нет! В ужасе я похолодела, бросаюсь к подворотне… Нигде ничего нет! И никто не проходил! Папа идет за мной, мы ищем везде! Ведь 1-2 минуты назад она, эта иконка св. прп. Трифона-просветителя лопарей – была, я ее держала! Не помня себя от горя, иду обратно по дороге в Лавру, дошла до первого угла… Нет, зачем идти, – ведь я видела на груди мою иконку уже в воротах дома! Значит, я ее недостойна! Иду домой… Опять вхожу в калитку ворот, иду под аркой подворотни, и у спуска в наш подвал, на мощенной булыжником земле лежит образ преп. Трифона!
Много лет прошло с тех пор. Икона эта, чудом сохранившаяся в годы моего отсутствия в Ленинграде, и сейчас у меня.
Я подняла образ, поцеловала его десятки раз и принесла папе. Мы радовались вместе, и оба объяснили происшедшее знамением Божиим. Пришла мама и приняла самое горячее участие в нашей радости.
В конце осени меня настолько замучила моя головная боль, что я обратилась к частному врачу, Ф.Р. Гептнеру, который неизменно лечил меня в детстве. Он отнесся ко мне с большим вниманием, но диагноз поставил неутешительный – «белокровие мозга» – и сказал мне, что вряд ли я проживу долее нескольких месяцев. Впоследствии я поняла, что почтенный доктор сказал это неискренно, а желая напугать меня и испытать (зная, что я уверовала), как я буду реагировать на такой приговор. Но я была совершенно спокойна; внутреннее чувство подсказывало мне, что я не умру.
В первых числа октября в наш храм на Жуковской принесли откуда-то чудотворную икону св. Николая. Она у нас пробыла в церкви три дня. 6 октября я горячо молилась в храме нашем, просила святителя об исцелении, т.к. земной врач не помог мне. Тут, когда я склонилась ниц в укромном уголке, где стояла икона Симеона Богоприимца, вдруг как бы молния упала мне в темя и прошла через всё тело в пояс и ниже… И я моментально почувствовала себя исцеленной. И головная боль с той секунды прошла, и я очень быстро поправилась. В поправке мне помог рецепт одной… Марии Викторовны – кушать три раза в день, кроме обычной пищи, густую овсянку-геркулес с подсолнечным маслом. Эта овсянка подняла меня за короткое время.
В скором времени меня постигло новое потрясение: владыку арестовали, когда он, освободившись из заключения, садился на пароход, по доносу одного человека из заключенных. На суд повезли его в Москву. Все на Жуковской были в величайшем горе, а я – в безмерном…
Вскоре пришла радостная весть. В феврале 1928 года владыка был оправдан. И митрополит Сергий поручил ему Серпуховскую кафедру. Но пока мы дождались этой радости, пришлось мне много перестрадать. Некоторым утешением было для меня знакомство с семьей сестры владыки – Марии Викторовны. Я довольно часто бывала у них. У Марии Викторовны хранилась главная святыня владыки – икона Абалацкой Божией Матери, от которой было много чудес там, где владыка трудился миссионером, – в Киргизской миссии.
Перед Рождеством Христовым 1928 года в конце декабря мамочка моя заболела брюшным тифом. После болезни у нее открылась водянка. И она не поднималась. Особенно плохо ей было в дни Рождества.
На 3-е января 1928 года я увидела знаменательный сон. Снилось мне, что я иду с горьким плачем по нашей улице, плачу о маме, т.к. надежды на выздоровление почти не было. И слышу, кто-то говорит мне: «За твои слезы и детскую любовь к маме оставляем еще твою мать с тобою на восемь лет, но помни, что ей уготовано». И тут я увидела чудный сад, весь из кустов белых роз. Сад этот был огромен, и я шла километра два мимо него вдоль железной дороги, а он всё не кончался. Розы были осыпаны росой; разнообразие их – притом, что каждая была белою – меня несказанно удивляло. И опять чей-то голос мне сказал: «Вот место вечного пребывания твоей матери, уготованного ей за ее многострадальную, многотерпеливую жизнь».
Заболела я своею мучительною нервною болезнью таким образом. Зимой того же 1928 года мне взбрела в голову мысль переменить духовника, оставить нашего «братского» о. Василия и пойти к одному известному своей духовностью иеромонаху Афонского подворья.
Но прежде чем описывать свою беду, и более того, тяжкий грех свой, должна описать, каким образом получила моя мама исцеление от водянки.
Владыка Мануил уже был в Москве, жил в Данилове, и я ему туда написала о болезни мамы. Он разрешил мне на неделю взять к нам домой чудотворную икону «Знамения»-Абалацкой от своей сестры.
Я сама и принесла ее в наш убогий подвал. (Полы мы никогда не мыли, никто из нас не умел этого делать, также и не белили потолка, только обметали пыль один раз в год и вытирали стены тряпкой).
Мама всё смотрела, лежа, очень слабая и опухшая, на образ Владычицы. А на шестой день пребывания у нас святой иконы вдруг поднялась, оделась и с тех пор стала здоровой. Только силы уже стали не те; она перестала ходить по урокам и постепенно таяла. А когда наш подвал залило жидкостью из уборных верхних двух этажей, и мы года два жили в невероятной сырости и зловонии, у нее начал развиваться туберкулез бедренной кости, который и свел ее в могилу.
Брат мой в это время закончил 8 классов и пошел работать на химзавод, чтобы попасть на рабфак, а потом в вуз, т.к. ему, как юноше нерабочего происхождения и сыну какого-то старика, который никогда не работал при советском строе, иной дороги туда не было. Тяжело приходилось подростку, но желание стать геологом было куда сильнее всех трудностей!
Но возвращаюсь к моему заболеванию. Мне ужасно хотелось стать духовной дочерью Афонского старца, но т.к. без маминого совета я ничего не делала, я спросила ее. Мама посоветовала мне о. Василия не оставлять. Я послушалась ее и говеть к празднику Сретения Господня пошла в свою церковь. В братстве у нас говели почти все – и я – ежемесячно. Исповедовалась я у о. Василия очень хорошо, как и всегда. Он очень подходил ко мне, и всякое слово его было для меня понятно, просто и в высшей степени полезно для спасения.
В праздник Сретения я приобщилась Св. Тайн и, как обычно, ощущая неизъяснимую сладость и близость Сладчайшего Господа, шла от обедни.
Вдруг по пути с насилием, с тем ужасным приближением врага, известном мне с детства, напал на меня вражеский помысл: «Передумай, и пойди со следующего раза к другому духовнику. Пусть мать не дала тебе на это одобрения, и ты приобщилась… а все равно вот возьми и передумай по-своему, только скажи в себе: сделаю по-своему». И я дерзнула попробовать передумать…
Мгновенно произошло что-то, не поддающееся описанию: Господь сразу, в мгновение ока, отошел от соблудившего сердца, и со страшным насилием, совершенно реально, пока ногами я продолжала идти, стал в сердце залезать кто-то чужой и злобный, страшно отвратительный для души. Влез и вцепился в сердце зубами, давая ощущать свое присутствие в почти полном параличе моей воли. Я должна была как раз переходить большую площадь, а новый гость, вцепляясь в сердце, вдруг вложил чувство страха, нерешительности; боюсь переходить, будто мне нельзя переходить, нельзя ничего самостоятельно сделать, я не смею решать ничего, даже пустяка. Я – пленник, я парализована – воли нет! Едва-едва я перешла на другую сторону площади (у церкви Скоропослушницы, где произошло то страшное событие).
Мучаясь оставлением меня Господом, тоской и томлением этого страшного плена, и чувством, ощущением явного присутствия в сердце врага, я еле-еле, как тяжелобольная, доплелась до дома. Сдавила сердце неутешная тоска по отошедшему Господу, по Его сладкой любви.
С тех пор и началась моя мука: каждый шаг, каждое слово, движение, мысль, вздох молитвенный мне приходилось «вырывать» у моего «чуждого посетителя», из его зубов… А он долго сидел во мне.
«Болезнь» ослабевала постепенно: годами борьбы и частым причащением медленно освобождалось сердце, а с ним и воля от гнездившегося в нем насильника. И все-таки я продолжала «духовную жизнь» и вообще «жизнь», хотя моментами бывала близка к помешательству. Маме я открыла всё, и она поняла, что со мной произошло, и стала моей главной опорой в борьбе.
Однажды я не прочла в урочный час порученную мне кафизму (у нас Псалтирь была разделена по часам на всех членов братства, кто мог), и не помянула усопших, чьи имена были в братском Синодике. Ночью, только что я уснула, вижу кладбище и множество вставших из могил мертвых. Впереди – покойный Святейший Патриарх Тихон. Умершие наступали на меня почти с гневом, с упреками: «Зачем ты бросила Псалтирь, – мы на тот час не имели покоя». Я в трепете проснулась, поняла, что, видимо, их покой или лишение его несравнимы с земными понятиями и мерами, т.е. что для них всё несравненно гораздо сильнее.
Однажды, приблизительно в те же годы, я увидела другой сон. Вижу, что кормлю отвратительное животное, вроде огромного жука черного цвета, отдавая ему лучшие кусочки пищи. Проснувшись, я поняла, что это мое самолюбие.
Через некоторое время я увидела опять, что кормлю отвратительного мясистого черного кролика или зайца, жрущего с такой жадностью эти куски, что мне даже во сне было противно. Я сразу же поняла, что это мое чревоугодничество, которое с годами начало у меня развиваться.
В субботу Фоминой седмицы я приобщалась. Я очень любила причащаться, и служба Фоминой седмицы была для меня особым духовным пиршеством. Правда, о. Василий не очень охотно разрешил мне этот раз приступать к Св. Тайнам, но дал благословение. И я причащалась, как всегда, ощущая Таинство в великой силе.
В тот же день среди дня я узнаю, что Владыка приехал и пошел на могилку родителей своих в Невскую Лавру. Я полетела туда. Необычайное волнение охватывало меня при мысли о первой встрече с моим заочным руководителем. И вот… я вижу его. Он идет от часовни блж. Матвея с группой сопровождающих его духовных детей. Трепеща, я подхожу к нему, прошу благословения и называю себя. Вместе идем на могилку Веры Ивановны. Начинается панихида, а для меня начинается сильнейшая внутренняя борьба: сидеть ли внутри себя и там молиться Господу, Которого я совершенно реально ощущаю в своем сердце – сегодня ведь я причастница, – или… смотреть, упиваясь, на лицо моего возлюбленного «вождя», которое мне казалось с каждой минутой все красивее. И победила страсть. Я внутренне сказала себе: «Хотя и причащалась я и знаю, что не надо смотреть так, но буду, потому что я люблю его».
Горе мне! Сейчас же Христос ушел из моего сердца, оставив меня смятенной, опустевшей, больной. Не помню, как я вернулась домой; всё было холодным и не моим. Мама заметила мое состояние, но я ей ничего не сказала.
Всенощную служить у нас на Успение должен был Владыка. Я пошла, пытаясь убедить саму себя, что всё хорошо. Но не тут-то было. Ничего я не чувствовала. Только когда запели «Тебе Одеющегося…», я поняла, что согрешила непростительно.
На другой день Владыка был у нас. Четыре часа он слушал меня, и тут я, правда, большое духовное счастье ощущала, изливая ему свои чаяния и описывая жизнь свою. Владыка освятил мною написанные иконочки и Распятие, которое я нарисовала еще до дружбы с Наташей. Оно и сейчас у меня.
Наташе было очень трудно выбираться из дому, т.к. у нее смертельно болел брат. Но всё же раза три она повидала Владыку, и я познакомила их. 4 мая нам удалось привести к нему в часовню при нашей Успенской церкви и маленькую Люшку (Ольгу Р.). Владыка благословил нас одинаковыми иконочками «Знамения» Божией Матери Абалацкой, медными (свою я сумела отдать впоследствии…) и архиерейским благословением, соединяя меня и Наташу навсегда. Ольгу он благословил отдельно, – одной правой рукой, и предсказал ей отход от духовной жизни и возвращение к Церкви под новым именем «София». Первая половина его предсказания сбылась вскоре, а о второй не знаю: Ольгу я потеряла из виду перед началом войны.
13 мая 1928 года я пошла в музей, который помещался на углу б. Михайловской площади. Там находились мощи св. Феодосия Черниговского, которого я так теперь чтила. Взяла билет и пошла к мощам. Тут я увидела потрясшее меня зрелище. Тело Святого было совершенно целым, только святой лик его был оббит, носа не было… Цвет мощей был темно-коричневый, руки сохранились от изуверства ученых-безбожников. Тонкие пальцы длинные. Видно, что из рук Святого вынули св. крест: в таком движении сжимающего крест была рука. Тело было ничем не прикрыто: совершенно обнаженное, в большом стеклянном ящике. Я долго молилась у мощей и целовала руки через толстое стекло.
В тот день умер брат Наташи.
25 мая я поехала в Москву, предварительно списавшись с тетей Лелей, что остановлюсь у нее. Приехала я перед Неделей свв. Отцов I Вселенского Собора, и ко всенощной мы поехали в Данилов монастырь.
О, блаженное, ни с чем не сравнимое духовное наслаждение! Дивная служба в Данилове; уставная, полная, с монашеским пением. И совсем особенный аромат Даниловского ладана. Я чувствовала себя на небе – не на земле. И мощи св. кн. Даниила, не поруганные, а во славе и почитании. Почувствовала я сразу, что князь Даниил принял меня под свое покровительство. И вскоре я увидела чудный сон. Вся Москва, вернее, вся земля, на которой она стоит, снилась мне полная проложенных неких труб, по которым растекается, пронизывая город, Благодать от мощей преп. кн. Даниила.
У тети мне было замечательно хорошо, но свидания с Владыкой меня теперь тревожили как-то, разбивали что-то, лишали покоя; т.к. страстное к нему отношение продолжалось и как-то нехорошо опутывало всё в душе. Особенно плохое состояние мне запомнилось, когда я поехала к нему в гости в Серпухов и в таком смятении приступала к Св. Тайнам в день всех святых, думая не о Чаше Христовой, а о том, кто меня приобщает. Владыка Мануил подарил мне много «безделушек», как я теперь их дерзаю назвать, четок и пр. Я, конечно, была вне себя от «счастья». Благословил он меня и иконкой прекрасной живописи св. Феодосия, о любви моей и вере к которому я рассказывала. За грехи мои впоследствии эта иконка была взята из моего иконного угла той же В.Д. вместе с иконой св. Николая.
Отгостив в Москве, я уезжала сразу после Недели всех Святых, в первые дни поста. Владыка Мануил дал мне письмо к своей сестре с благословением отдать мне хранившуюся у нее с его приезда в апреле-мае личную его икону св. кн. Даниила, написанную даниловским иеромонахом о. Тихоном на досочке. Икона эта чудом осталась никому не отданной, и сейчас у меня. В годы моего отсутствия она была на сохранении в одном доме в Ленинграде, и ее не отдали.
В бытность мою в Серпухове я видела чудный сон. Тогда почти все, и я в том числе, сомневались в правильности церковной линии, взятой владыкой митрополитом Сергием. Вижу – осаждаемая крепость. Защищают ее огнем из орудий – не помогает. Тогда кто-то, – как я узнаю, Владыка Сергий – повелевает громоздить глыбы льда и таким образом защищать крепость. И враги не смогли тогда ничего сделать, и крепость была укреплена и осталась непобедима. Сон этот я тогда сразу рассказала Владыке Мануилу и, вернувшись в Ленинград, также некоторым из друзей моих.
В это лето 1928 года по возвращении из Москвы я сильно заболела глазами. Читать от рези совершенно не могла, сливались все буквы и строчки. В таком состоянии я пробыла недели три, и никакие глазные капли нисколько не помогали. И вот однажды я увидела себя в дорогой моей Москве, в неизвестной мне церкви. Стою я будто где-то на хорах, где на стене живописью изображены два Святителя. В одном из них я сразу узнала святителя Алексия, Митрополита Московского, а другого приняла за Святителя Николая. Святитель Алексий говорит мне: «Мы тебя исцелим. 11 лет не будут болеть глаза совсем, зрением будешь крепче, чем была. А потом будешь опять больна глазами, но недолго». На утро, действительно, стало моим глазам лучше, а дня через три и совсем они поправились. Я достала где-то образ Святителя Алексия и всегда ему с великой благодарностью молилась.
Прошло более года. Осенью 1929 года опять я приезжаю в Москву. Иду осматривать храм (теперь уже музей) Василия Блаженного. Поднимаюсь с экскурсией на хоры. Вижу на стене знакомый по прошлогоднему сну образ двух Святителей. Я в трепете, – читаю надписи: «Св. Петр, Митрополит Московский и Св. Алексий, Митрополит Московский». Так вот кто был второй из Святителей, а я думала, что Св. Николай.
И вот что замечательно: после того сна я ровно 11 лет не болела глазами – год в год, месяц в месяц. А на 12-й год заболела очень сильно, но ненадолго.
Много-много раз Господь сохранял меня от внезапной смерти. Однажды меня чуть не зашибло оглоблей, но тайный голос в сердце, хотя я не могла предвидеть никакой опасности, сказал: скорее наклонись. И оглобля пролетела над моей головой.
Однажды мальчишки из нашего дома, не любившие меня, залезли на ворота и оттуда из корзины обсыпали меня всяким мусором и хламом, но мне даже в глаз ничего не попало.
Бросили в меня булыжником, и он упал в двух сантиметрах от ноги, а мена не задел.
Гнался раз за мною пьяный. Уже были сумерки, и в переулке никого не было. А он, крича что-то страшное, бежал за мной очень быстро. Но я позвала на помощь Святителя Феодосия Черниговского, и тогда мой преследователь внезапно поскользнулся и упал, и я успела выиграть время и убежать от него.
Также однажды я была в опасности быть задавленной трамваем, который на кольце у Стремянной улицы давал задний ход в туманный вечер, когда в двух шагах ничего не было видно, а вожатый даже не звонил. Четверть секунды промедления – и меня бы раздавило, как мышонка. Я только за спиной увидела зад вагона, буквально в шаге от себя!!! Я переходила рельсы.
Два раза в пище чуть не съела острые предметы. Один раз в леденце – острое, как лезвие бритвы, стеклышко. Но мне Ангел, видимо, сказал: выплюнь на ладонь. Я послушалась. Смотрю, а там уже одно стекло почти, конфетка уже обсосана. Второй раз в булке кусочек пилы от хлебного ножа. И тут кто-то сказал: не глотай, выплюнь что во рту. Опять нашла острое.
В начале моего заочного знакомства с Владыкой Мануилом он послал меня, как к духовной руководительнице, к монахине Серафиме. Она с сестрицами жила около церкви Скорбящей Божией Матери. С матушкой Серафимой ничего у меня не получилось, но у них я познакомилась с инокиней Таисией, духовной дочерью Владыки, когда он был братским руководителем. Прежде ее звали Татьяна Митрофановна. Она была болящая, но двигалась немного и ходила в церковь. У нее от болезни сердца была водянка – огромный живот. Души она была кристально-чистой и детской веры. Любовь ее к Господу была пламенная. Она творила почти непрестанно Иисусову молитву и очень часто приобщалась. Я с ней сразу и навсегда сблизилась. Впоследствии, когда их общинку выгнали из церковного дома, а дом был передан государству, сестры поселились в Александро-Невской Лавре, в помещении Митрополичьей Крестовой церкви. В помещении б. алтаря жила игуменья Серафима, а в самой церкви, разделенной ширмами, – сестры. К тому времени они были все уже пострижены в мантию, и им были даны имена жен-мироносиц. И м. Таисия получила имя Иоанны – в честь жены Хузы.
Я очень часто ходила к матушке в ее темный уголок за ширмой. Матушке не нужно было окна. Свет солнечный ей заменяла чудная копия с Владыкиной Абалацкой иконы – Владычица с воздетыми руками. Распятие Господа чудной работы – второе сокровище, и кипарисный крест, с которым ее постригали – вот жизнь и радость матушки Иоанны. Из святых она особенно прибегала к Святителю Николаю, а я сподобилась ей подарить древний образ Иоанна-воина, в ризе (его достал у своих многочисленных знакомых мой папа). Матушка очень полюбила этот образ и всегда молилась святому мученику.
У нас в церкви Успения по вторникам после вечерней службы читался акафист Страстям Христовым. Я всегда ходила в этот вечер, у меня было обещание так делать. Но вот однажды я очень устала днем и решила было на этот раз остаться дома. Правда, мне удалось немного отдохнуть к моменту моего решения, и силы на то, чтобы сходить, нашлись бы. Поборов себя, я пошла. И так хорошо помолилась. Возвращаюсь домой, и что же? Вижу на постели моей на самой подушке грудка мусора и кирпич огромный. Свалился, как только я ушла в церковь, из отверстия, которое перед тем пробивали от соседей в наш «боров»-дымоход. Мама нарочно не убирала ничего, чтобы я посмотрела, от какой беды избавил меня Господь, т.к. я собиралась пролежать весь вечер. Слава Милосердному Господу и Святому Ангелу-Хранителю моему, уведшему меня, грешную, в церковь!
Поступив в братский хор, я вскоре стала принимать участие в братской жизни. У нас были подопечные больные в Доме хроников (около б. Смольного). Мне поручили посещать троих. Одну больную раком, Анну Федоровну; одну слепую, Полю и больную туберкулезом – Веру. Большой школой были для меня эти посещения… и нелегкой. Но Господь помогал мне… дивно помогал.
Особенно тяжела была обстановка в раковом отделении. Там стоял невыносимый смердящий запах, о котором нельзя и вспоминать без ужаса.
Помню, когда я в первый раз пошла разыскивать порученную мне больную, проходила я по коридору отделения, задыхаясь, ища палату № 4. Вдруг вижу, на столе у дверей в одну из палат, прислоненная как будто к стоявшей на столе неубранной посуде, стоит небольшая иконочка на дереве Божией Матери Скорбящей, вернее «Всех скорбящих Радости». Я крайне изумилась: откуда здесь, в советской больнице может оказаться на столе с посудой святая икона? Но в ту же минуту мне пришла мысль, что это Сама Божия Матерь пришла в этот ад человеческого безнадежного страдания. Прошла шагов 5-6, вижу, дальше другие номера палат, возвращаюсь, иду… на столе стоит, как и стояла, посуда от обеда больных, а чудесной иконы нет.
В Доме хроников под Смольным в раковом отделении лежала Анна Федоровна Дельзих. К ней меня привела верующая из Спас-Преображенского собора, Александра Павловна. Я полюбила Анну Федоровну: скорбела, что не могу приносить ей то, в чем она нуждалась, т.к. у нас дома всё делилось на четыре части и ничего лишнего никогда не было. А урезывать себя – мне не приходило это в голову!.. Я всегда сама хотела есть.
Анна Федоровна страдала терпеливо, и Господь утешал ее. Однажды она видела во сне райские луга с множеством прекрасных цветов и ходила посреди них. Я старалась приучить милую мою Анну к молитве Иисусовой; она старалась, – может быть, в угоду мне, творить ее и трогательно называла ее «молитва Иисуса».
У Анны Федоровны были черные глаза удивительной красоты.
Я дала Анне Федоровне маленькие янтарные четки, очень старинные, которые мне отдал Владыка Мануил в начале нашего знакомства весною 1928 года. Дала я их временно, а Ане они очень большим утешением были, – я это замечала.
Смерть Ани произошла не от рака. Случилось, что она внезапно упала, встав по какой-то своей нужде, и со всего размаха ударилась головой… и больше не поднялась. Ее подняли, положили… ей было совсем плохо.
В тот момент, когда это случилось, у меня в моем уголке без всякого толчка или сотрясения упала с этажерки мастиковая (католическая) статуэтка Христа с пылающим сердцем, и сразу отлетела головка Спасителя. Я очень дорожила этой статуэткой, как символом сердечной молитвы Иисусовой, мне так она ассоциировалась с этою молитвой. Сильно жалела я и сейчас ж приклеила головку.
В тот день была среда, пропускной день, – я поехала к моей Анне Федоровне и застала ее в тяжелом состоянии. На другое утро я отправилась на Старо-Афонское подворье, где мне Господь помог найти иеромонаха, который согласился пойти со мною в Дом хроников – причастить умирающую. Не забуду я его: тихого, страшно смиренного и какого-то неземного. Исповедовал он и причастил Анночку. Она была в полном сознании и говорила ясно, но с величайшим трудом. И вот тут я согрешила. Когда ушел иеромонах, а Аня забылась, как будто уснула, я дерзнула снять у нее с шеи свои четки, боясь, что их снимут другие с мертвой, когда меня здесь не будет. Она почувствовала, что я снимаю их, и неописуемое огорчение отразилось на бледном лице умирающей. Я почувствовала, что сделала грех… но не утерпела, не надела снова четки на больную, а увезла их! Ночью Аня умерла. Хоронили ее мы – б. братчицы Спасские. А четок я все-таки лишилась через 10 лет, и навсегда. С ними похоронили в блокаду мою подругу Люсю. Или, может быть, сняли с нее мертвой? Я их давала опять «на время» и забыла взять в мой последний приезд 7 декабря 1941 года.
Однажды я увидела во сне, что матушка Иоанна позволила мне прилечь у нее. И вижу я себя на какой-то другой кровати, и келья не темная (как у нее – без окна), а очень светлая, и я лежу под Абалацкой иконой Владычицы Пресвятой Богородицы. Вскорости этот сон сбылся.
По благословению своего старца, иеромонаха Серафима (Лаврского) матушка сняла с помощью своей мирской сестры Н.М. маленькую дачку – одну комнату с сенями – на ст. Удельная близ Ленинграда и предложила мне поехать к ней на месяц.
Папа и мама с радостью согласились, т.к. я вообще была «заморышем» и не имела возможности теперь бывать за городом. 1 июня 1929 года с папочкой (он нес вещи) мы, т.е. я и матушка, переехали в Удельную.
Рядом была и церковь – чудная церковь при Радоницком подворье, с чудотворной иконой Холмской Божией Матери. Размещаясь в маленькой комнатке, мы устроились так, что моя коечка (вернее, огромный сундук) пришлась под иконой Абалацкой, а матушка поместилась у противоположной стены, устроив над своим изголовьем Распятие.
Интересно, что перед тем мне кто-то подарил изображение Холмской Божией Матери и описание чудес от этой иконы.
Мое пребывание на Удельной было одною из самых светлых страниц моей жизни. Ежедневно я ходила в церковь к вечерней службе, а к Литургии – в праздники, конечно, и небольшие. Матушка Афанасия, премудрая игуменья Радоницкого монастыря одобрила такой порядок, т.к. для молодых, по ее мнению, ежедневное хождение к Литургии не полезно.
Утра я проводила среди природы, в парке поблизости, ходила и в дальний парк в Коломяги. Всё цвело… Цвели и сосны. Какой аромат, какое блаженство после подвала на Херсонской. Папа приезжал ко мне раза два, и один раз – мама. В Вознесение я причащалась и ощутила необычайное нечто: как тварь хвалит Творца и Искупителя и соучаствует в Празднике Господнем. Мне чувствовалось, что каждое дерево, каждая травка поет «аллилуйя». Но в тот день я опять сумела потерять Дар.
На Удельной я познакомилась с некоторыми монахинями. Одна из них – мать Екатерина, или попросту – Аня Полозова, впоследствии спасла мою жизнь в страшные годы войны и блокады. Много я получила пользы от старицы матушки Игнатии, тоже упражнявшейся в молитве Иисусовой. С матушкой Иоанной мое единение крепло и углублялось. А Наташа в то время уже работала на заводе «Электросила» чертежницей.
Но как ни сладок был отдых и молитва, мысль о Владыке Мануиле и переписка с ним не прекращались. Не уходила от меня и постоянная мысль снова поехать в Москву, о чем я постоянно писала своему «старцу».
Однажды я уснула и вижу сон. Мне в сердце падает как бы луч или, вернее, «ток» из Москвы, и кто-то говорит: «В Москве ждут тебя великие скорби, т.к. владыка твой совсем другим будет к тебе». Сон сей сбылся в точности.
Владыка разрешил мне приехать и выслал на билет, и осенью 1929 года, на другой день после Успения я выехала в Москву.
Первая неделя в Москве у тети Лели и в Данилове прошла как чудный светлый отблеск рая. Но вот 6 сентября я поехала на первое свидание со своим возлюбленным «отцом» в храм, где-то в Замоскворечье. Шла Литургия, и я горячо, как всегда, молилась. Вдруг взгляд мой упал на клирос правый, и там я увидела… некоего монаха с совершенно чудным и недобрым лицом, очень рыжего. Кто это?.. О, ужас, я узнаю… владыку Мануила… Свидание было соответственным удивившему меня первому впечатлению. Владыка был переутомлен, загружен сотнями новых духовных чад (только что умер тогда московский старец – иеромонах Аристоклий, и все его чада перешли к владыке Мануилу) и увлечен не совсем хорошо своей новой ролью… Ни о каком «подходе» ко мне – совершенно больной и борющейся с бесовским вселением – не было и речи. В результате к концу месяца я совершенно растерялась, началась у меня неутолимая головная боль, усилившаяся от страшной простуды в поезде, когда я ехала 4 часа на сквозняке из Серпухова в Москву 1 октября перед самым отъездом в Ленинград.
Не знаю, как я собралась в обратный путь. Тетя подарила мне большой животворный образ Христа в терновом венце… Задыхаясь от боли в голове и челюстях, ничего не понимая, потеряв во владыке отца, я вернулась в Ленинград, по выражению папочки, встречавшего меня на вокзале, «как снятая с креста».
Восемь лет я болела этой невралгией и потеряла один за другим половину зубов.
Но всё же древняя красота и благодать храмов Московских так запечатлелись, так сильно на меня подействовали, что я совершенно не могла теперь удовлетвориться службой, которая совершалась в маленькой церковке Успения. Бог и тут дал мне Свою помощь. Мамочка вдруг неожиданно под день четырех Московских святителей (17 октября) посоветовала мне сходить ко всенощной на Феодоровское подворье, близ Полтавской улицы, недалеко от нашей Херсонской. Я послушалась – и была вознаграждена. Меня встретила и красота древнерусского храма, и чудная уставная служба, дух Братства, который совсем же иссяк на Жуковской, и дух монашества, к которому я тянулась всегда. Я решила совсем уйти из церкви Успения, т.к. на клиросе меня еле терпели все эти годы. У меня был совсем плохой слух, и хотя я прекрасно запоминала и повторяла мотивы, держать свой голос я так и не научилась и страшно всем мешала. Мама вполне одобрила мое решение.
На Феодоровском подворье я стала исповедоваться у очень мудрого и духовного иеромонаха Алипия – он был из Александро-Свирского монастыря. С ним мне было просто и хорошо; но беда в том, что я кидалась в трудные моменты – а их было великое множество – и к другим известным своей духовностью руководителям, чем только вредила себе. И не знаю, что бы со мною было, если бы не мама.
Я частенько ездила в Удельную, ночевала там у матушки Елены, которая оказалась близко знакомой с владыкой Манулом и очень его любила, как, впрочем, и все его духовные дети. Матушка была немного душевнобольная, но это не мешало нашей дружбе; может быть, даже помогало ей. Ведь и я не была здоровым человеком.
Бывала я и в Коломягах, у тети Кати, сестры покойного о. Николая Грачева, который был тем самым «отроком Николаем», которого первого исцелила Владычица от Своей новоявленной чудотворной иконы «Всех скорбящих Радости, с копеечками». Мать Катя была совсем особенного духовного пути – жизнь ее была посвящена детям. Очень с ней я не сближалась, но уважала ее безгранично.
Однажды, когда я возвращалась от нее и шла по пустынной улице поселка, напала на меня собака. Очень большая и, видимо, очень злая. Никого на улице не было. Лая, и рыча, и скаля морду, собака преследовала меня очень долго, – то приступая близко, то немного отступая, вот-вот готовая броситься на меня. Что ее удерживало и что возбудило в ней такое желание меня разорвать?! Ведь я шла посредине дороги (улицы) именно из-за опасения дворовых собак. Не две ли силы, всегда боровшиеся в мире? Я молилась отчаянно Царице Небесной, вспоминая Ее чудотворную Шамординскую икону и призывая на помощь Оптинского старца иеросхимонаха Амвросия.
От собаки я все-таки благополучно ушла, но к вечеру того же дня, вернувшись в город, перетерпела еще вторичное нападение. Я входила во двор Феодоровского подворья перед вечерней службой по какому-то делу к живущей там сторожихе. Как вдруг внезапно поднялся вихрь и, сорвав с крыши лист железа, понес его по воздуху. Листом этим чуть-чуть не задело меня, – около самой головы пролетел! Я была бы им или убита, или страшно искалечена. Так я запомнила этот день навсегда.
Когда я запуталась в духовной жизни, следуя неумело и взявшись не по силам за молитву, я совсем было потеряла себя и свое место, вижу во сне следующее. Как будто выстроено здание или, вернее, иконостас, венчаемый иконой Святой Троицы, но если подойти близко, как я сделала во сне, становится видно, что это – декорация, как бы макет иконостаса из картона. Проснувшись, я обрадовалась, что, видно, вся эта «высота» и непосильные требования, которые так мучают меня, что я просто с ума схожу от этих непосильных напряжений и молитв – не настоящие, что всё это поддельное, не истинный храм души, где будет обитать Святая Троица, и что мне надо уходить от этой непосильной чужой духовности. Что я и сделала – и опять нашла свое место.
На Троицу 1930 года я ездила к матушке Елене, и там у монахини услышала о Макарьевской пустыни (120 километров от Ленинграда), в которой праздник бывает на «всех Святых». Я и раньше о ней слыхала, но тут описание святыни и благодати того места зажгли во мне неодолимое желание там побывать. Но как? С кем? Я думала об этом всю неделю. И вот в пятницу случайно узнаю, что утром в субботу со станции Любань пройдет крестный ход в Макарьевскую. Радости моей не было границ. Одно только омрачало ее: что моя дорогая Наташа не может участвовать в этом путешествии.
С первым поездом я выехала в субботу в Любань и попала в церковь к концу обедни. Сразу вышел крестный ход, и я пошла с народом. Идти 20 километров дело нелегкое, но Господь мне помогал! В дороге пели молитвы. На полпути (на 12-ом километре) сделали привал в селе Пельгора. Там на горушке стоял белый храм Святой Параскевы, и вокруг немалое село. Хорошо было! В селе нас напоили чаем с чудесным сотовым медом, но уснуть хоть на 10 минут, что было мне необходимо, не удалось, – народ русский выносливый, все сразу поднялись – и в путь! Оставалось 8 километров. Видно, преподобный сам мне помогал; я довольно легко дошла до обители и была вознаграждена за весь труд!
…Дивная Пустынь, окруженная непроходимыми болотами, встретила меня Ликом Преподобного в часовне за километр от монастыря. Я припала к ногам святого и ощутила его живым. Он сам встречал нас. В монастыре был древний храм Успения (около 300 лет), деревянный, в котором посредине находилась рака и вериги преп. Макария. Но святые мощи лежали под спудом, в земле – рака была пустая. Но это ничего не умаляло.
До всенощной мне удалось немного уснуть, и я бодро выдержала бдение в 6 часов вчера до половины 12 ночи. Пели все монахи. И как пели! За Литургией все богомольцы были причастниками Св. Таин, и я тоже. Затем нас кормили в братской трапезной. Я удивилась, – как вкусен был суп, сваренный (по бедности крайней, царившей в обители) из всего вместе: макарон, круп разных, селедок и тому подобного. Никогда и нигде я не ела ничего вкуснее! Так же вкусен был и братский хлеб – почти из одной картошки и такой черной муки, что я никогда такого черного хлеба не видела. Зато и вкусного такого никогда не ела нигде! И вода в монастыре была необычайно вкусна!
Весною 1930 года я ездила в Макарьевскую в первый раз, на день всех святых. И тут меня постигло великое огорчение. Я необдуманно уговорилась с некоторыми богомольцами идти сразу после праздника, т.е. утром в понедельник. Рано утром узнаю, что будет торжественная служба на островке в честь всех Святых Отцев и матерей. Но нарушить слово я почему-то не решилась, и, чуть не плача, пошла из святой обители. По пути, а особенно в поезде, я раздумалась еще глубже над своим поступком и поняла, какой великой благодати я лишилась. Готова я была рвать на себе волосы. Приехав домой, побежала к чудотворной иконе Божией Матери Скоропослушницы и, рыдая, изливала свое горе… Долго я не могла утешиться!
Здесь же по аналогии хочу поместить похожий на рассказанный случай, хотя было это немного раньше, насколько помню – в 1930 году.
На день св. Марии Магдалины я в тот год ездила в Павловск, где храм Святой, и там три ночи ночевала у одной боголюбицы. В день св. Марии я, конечно, причащалась. Днем со мною произошло какое-то искушение, и я приняла вражеский помысл. Благодать Св. Причащения я чувствовала всегда очень сильно, и тут было так же. Согрешив, я от великого горя, что я так посмела опечалить Господа, не знала, что и делать… Когда на другой день я пришла к Литургии в ту же Павловскую церковь, то в порыве непосильного горя, упав ниц перед Распятием, вдруг почувствовала себя, физически, как бы в жгучем пламени. Когда поднялась приложиться к ногам Распятого Христа, то увидела себя всю осыпанную жестокой крапивницей! Так сильно, нечеловечески я страдала от раскаяния и горя об утрате близости с Возлюбленным!..
Лето 1930 года прошло обычно. Хотя я и знала, что следующий праздник в Пустыни – день Петра и Павла, но не смогла поехать: и не с кем было, и я болела что-то. А Наташа уже переехала с матерью в Детское и ездила на работу поездом.
Весь Успенский пост в том году лил ежедневно дождь. Я очень скорбела, что такая погода не пустит меня к Празднику в Макарьевскую. Но 26 августа в день св. Тихона дождь перестал, и рано утром 27-го я выехала в Любань. Там в церкви я нашла несколько женщин, собиравшихся в Пустынь, и присоединилась к ним. Дорога была очень трудная. Луга и дороги были залиты водой, и мы шли большей частью по воде. Местами было так глубоко, что одна из богомолиц, очень высокая ростом, Анна, брала меня на руки и переносила через воду!
От Анны я узнала много чудесного, связанного с Пустынью при Макарии. Особенно меня поразило чудо спасения двух богомолок, шедших в Пустынь не от Любани, а лесами прямо из Ленинграда, пешком в осенне-зимнюю распутицу к празднику второго монастырского храма в честь Архангела Михаила. Естественно, праздник был храмовый (6) 19 сентября на «Чудо в Хонех», но народ больше знал и собирался на (8) 21 ноября. Женщины потеряли в воде со снегом дорогу и зашли в болото уже по грудь. Им явился сам великий Архистратиг в одежде охотника, причем он был так высок ростом, что в воде, где им было чуть ли не по шею, он шел и не зачерпывал воды сапогами. Явившийся вывел их на верную дорогу и стал невидим. Одной из спасенных была сама Анна – рассказчица чуда.
В этот раз я пробыла в обители 9 дней и настолько вошла в благодатный дух тамошней жизни, что забыла дом и любовь к родителям, даже к маме! Господь и Матерь Божия ощущались не на Небе, а живущими реально в святой обители. Третьего чувствовала – Преподобного.
Большое значение имела и личность настоятеля монастыря, праведного и уже пострадавшего за Христа схиепископа, владыки Макария. Он часто служил раннюю Литургию в священнических ризах, но в омофоре. И что это была за служба! Поистине – небо спускалось на землю, а пению монахов за открытыми окнами алтаря неумолчно вторили лесные птицы!
Удивительнейший уголок был еще за 3 километра от обители. Назывался он «островок». Во дни жития преп. Макария св. игумен удалялся туда по временам на безмолвие. Это было небольшое возвышение среди огромного, на сотни верст тянувшегося болота. На островке росла одна-единственная во всей окрестности громадная, высокая сосна, а по болоту росло мелколесье, в основном – осинник. Рядом с сосной в начале ХХ столетия вырос храм с колокольней во имя «всех Святых Отцев и матерей в посте и подвизе просиявших». Но службу там я не сподобилась слышать, о чем уже рассказала.
Жил на островке один монах – старый и совершенно слепой. С ним жил его келейник – юноша, подвижнически настроенный.
Дорога на «островок» шла через болото по настланной гати. Кругом, сколько глаз мог охватить – бесконечные болота. Сильный запах багульника, которым поросло все болото. И полное безлюдье. Только птицы… Весною куковала кукушка, а теперь, осенью, совсем тихо стало над болотом. На островке был колодец. Вода из него никогда не портилась и была чистая, как кристалл, а в самой обители воду брали из речки Левни, или Гревни (может быть, от слова Левый). Вода в ней текла очень быстро, только цвет был желтоватый.
Вернулась я из Макарьевской под Отдание Успения. На обратном пути враг нанес мне сильное искушение. Я уснула и, утомленная до предела спешной ходьбой (мы торопились на поезд) – а меня по глупости, желая дать мне место лечь, разбудили. Я уснула сидя, склонившись на палку, с которой шла. Сон ушел, и я, совершенно разбитая, больная вернулась домой. А надо было всё убрать и скорее на Федоровское – ведь служба Отданию. Впрочем, всё уже было не то и не тем: у меня был отнят отдых, а с ним и «жизнь»…
Вот настал 1931 год. Дома всё шло по-старому. Брат работал и учился, мама таяла, папа вел хозяйство и немного давал уроки. Отчего, может быть, спросит кто-то, я не работала? Я не могла найти работу по силам, а работать художником было небезопасно, т. к. тогда требовалось от нас – художников – участие в антирелигиозной пропаганде карандашом и кистью. Мы не голодали, но одеты были более чем скромно. Я, например, за всю жизнь не могла сшить себе костюм и до войны проходила весною и летом в старенькой курточке, которую мне кто-то дал в начале моего «церковного» жития.
К Петрову дню 1931 года, т.е. 11 июля, я опять поехала в Макарьевскую. Со мною в купе села немного мне знакомая в лицо особа – девушка лет 35-ти. Я заметила, что ей хочется со мною заговорить, и мы быстро познакомились. Имя ее было Ольга. Она ехала в Пустынь в двухнедельный отпуск. Я узнала, что она духовная дочь о. Варлаама, которого я очень хорошо знала. Когда мама болела, он ежемесячно приходил в наш подвал приобщать ее. Был он тогда иеромонахом и служил на Творожковском подворье. Был он из «Братских» отцов.
За всенощной под праздник левого придела (во имя свв. Апостолов) я заметила очень молоденькую девушку, почти девочку, в белой панамке и светлом платье. Она стояла впереди, почти у клироса и очень усердно молилась. В городе, в храмах я ее никогда не встречала.
За ранней я причащалась. За поздней причащалась и замеченная мною юная христианка. Она чем-то напоминала христиан первых веков. После причащения я увидела, что глаза ее засияли; они были голубые, очень большие, а тут они стали огненными, горящими, как свечи. Тогда я поняла, что девушка эта – особенная, и стала просить свв. Апостолов, чтоб с ней познакомиться. Вскоре мое желание исполнилось…
О. Варлаам тоже приезжал на праздники. Он и все его чада, и я – как хорошо ему знакомая – были приглашены после поздней Литургии на именинный обед к о. архимандриту Симону. В числе гостей оказалась и заинтересовавшая меня девушка. После трапезы мы, молодые, остались помочь вымыть посуду. Осталась я и еще, кажется, двое. Из них одна – Нина: я тут же узнала ее имя, и мы с ней разговорились. Я увидала в ней новообращенную душу, жаждущую точнее узнать «путь» Господень – и начала «просвещать» ее… Нина упивалась, слушая меня. Посуда уже была вымыта, в храме еще шла службы, видимо, Повечерие, но мы с Ниной не пошли в церковь. Мы задумали вдвоем, пока еще не стемнело, сходить на «островок» помолиться. Сказано – сделано. Мы пошли, продолжая беседу.
На островке мы помолились, сорвали травинок и направились обратно. Темнело, но мы ничего не боялись. Мы чувствовали, как над нами в сумерках июльского вечера плывет Покров Пресвятой и Преподобного…
А в обители нас хватились, и слух о нашем исчезновении дошел до самого схиигумена, владыки Макария. Когда мы явились, нас к нему позвали, и нам попало за самовольное путешествие.
Впоследствии я несколько раз встречалась в городе на Охтинском кладбище с владыкой Макарием. Он с любовью благословлял меня и всегда называл «больные глазки»… ему многое было открыто Богом…
Нина, как оказалось, приехала в Ленинград из Пскова поступать куда-то учиться. В церкви (она была воспитана не только глубоко верующей, но и монашески настроенной мамой) она познакомилась с одной из Братства духовной дочерью о. Варлаама и потому попала к ним на богомолье в Макарьевскую Пустынь. У этой братчицы Нина и стала пока жить в ожидании осенних экзаменов.
Мать Нины умерла незадолго до отъезда девочки из Пскова. Умерла совсем молодая еще, и перед смертью благословила Нину Казанской иконой Божией Матери, и велела ей ехать в Ленинград учиться дальше. Тогда Нине было 16 лет, а теперь уже 18-й.
Ей посоветовали пойти учиться на медсестру, и она поступила на курсы сестер. Но до этого мы успели еще раз съездить в Макарьевскую, Успенским постом перед праздником и пробыли там дней шесть.
Я часто ездила к Нине, всё лето и начало осени 1931 года, на квартиру к Ал. Евт-не, у которой она жила. Наши духовные разговоры, ревность Ниночки к делу спасения давали мне часы незабываемой духовной радости. Но лично моя духовная жизнь шла все-таки не ровно, и борьба с «нервной болезнью», как я ее называла, в сердце всё время не утихала. В начале 1932 года я имела глупость опять броситься за решением своих вопросов к одному архимандриту, но его ответы и советы произвели обратное действие. Я совсем потеряла точку опоры. Это было в начале февраля. Помню, как тяжелы были эти дни, и мамочкин авторитет был бессилен успокоить меня. Не помогала и Тамбовская Наташа. В таком тяжелом состоянии, не зная, что делать, я легла спать 17 февраля 1932 года. В день памяти святителя Феодосия я пошла в Лавру к обедне. Там я узнала, что ночью всё «черное» духовенство и все монахини и чернички города – все арестованы. И архимандрит, не сумевший понять меня, – тоже. Я – странно писать! – почувствовала огромное облегчение. Я поняла, что Богу не угодно, чтобы мне следовать непонятному и непосильному. Возблагодарила пламенно Господа и стала жить просто – «по-своему».
В начале 1931 года я увидела сон: приснилась мне икона святителя Питирима Тамбовского, и слышала я голос от нее: «Мне тебя жаль…» А мне и действительно было очень трудно и духовно, и душевно, и физически. Наутро я пошла в домик Патермуфия и, увидев там принесенную кем-то маленькую иконку святителя Питирима, выпросила ее у р. Б., наблюдавшей в часовне за горением лампад и вообще за порядком.
Прошло очень немного времени, и в Великий Четверг за чтением 12-ти Евангелий я заметила, вернее, решилась к ней подойти, – девушку, черненькую, смуглую, с серьезным одухотворенным лицом, моего возраста, молившуюся очень усердно. Мы вместе вышли из храма и познакомились. Стали видеться в храме и после службы. И в простых, но мудрых словах и советах Наташи К. из Тамбова я нашла и свет духовного разума, и опору, и огромное успокоение. Вскоре я познакомила у себя в уголке моем Наташу-новую с моей первой Наташей и с Ниной, и у нас образовался духовный кружок, который постепенно расширялся.
Чем глубже я входила в духовную жизнь и чем горячее делалась молитва в церкви и вообще, тем сильнейшие искушения наводил на меня враг нашего спасения. Особенно он нападал на меня в дни Страстной и Пасхи.
В том году на Страстной седмице со мною произошло вот что. Я очень переживала эти дни всегда, и в этом году мне захотелось в течение Страстной есть так, как будто я не чувствую вкус пищи – ради Христа. Я продержалась так один день – понедельник, а во вторник на меня напало искушение бросить задуманное и есть так, как я всегда ела – с огромным наслаждением, хотя бы это была самая простая, постная и даже нищенская пища. Я поддалась искушению… и благодать Божия отошла сразу от меня. На Пасхе или в конце Страстной мне стало лучше, но… уже улетевшего не было. Пасхальную неделю меня, как и все последние годы, мучила в десять раз сильнее моя нервная болезнь и всяческие тонкие духовные страхи. Особенно я боялась «прелести», т.к. на молитве испытывала почти всегда очень сильные чувства и мысли о Боге.
В это время был голод в Поволжье, и в Ленинграде ввели карточную систему. Нигде не работая, я не могла получить карточку. Тогда моя «первая» Наташа, уже опытная чертежница, взялась подучить меня этому делу. Недели две или три я с нею занималась после ее рабочего дня. Она уже часто бывала у меня, и вообще получила от матери почти полную свободу. Занятия шли успешно. Надо сказать, что перед началом этих уроков я съездила к блаженной Ксении, которую очень чтил мой папа.
Давным-давно, приехав в Петербург с Украины, папа очень долго не мог найти работу. Ему посоветовали съездить к блаженной. Он послушался, – помолился, отстоял панихиду. Возвращается на квартиру, где он останавливался у товарища, а его там ждут – приглашают на место очень подходящее и с казенной квартирой.
Молилась и я усердно, просила помощи, чтобы научиться чертежному шрифту и кое-каким основным правилам, я смогла бы найти работу, где это понадобится.
Надо упомянуть, что моя матушка Иоанна была арестована со всеми монахинями в ночь на 16 февраля 1932 года, и сестра ее взяла из опустевшей и незапертой квартиры ее благодатную икону Абалацкую и вообще всё, принадлежавшее матушке.
В воскресение «о расслабленном» я причащалась Св. Таин, как всегда, с большим чувством, но и массой духовной путаницы. Мне было в тот день особенно трудно. Днем же ко мне внезапно пришла девица Ольга Львовна, у которых теперь уже с год жила на квартире моя Нина, и предложила мне поступить к ним на работу. Это было совсем близко от нас, в 10 минутах ходьбы. Ольга Львовна работала там архитектором. Организация эта называлась «Мясохладострой» и занималась проектированием холодильников. Это предложение было совершенно неожиданным и последовало в Николин день, который в 1932 году приходился на неделю «о расслабленном». Организовалась в те дни новая должность – секретарей отделов – и Ольге Львовне было поручено подыскать девушку в строительный отдел, т.к. в архитектурном уже был человек.
Мама и папа, конечно, были дома. Я посоветовалась, они горячо одобрили, и я дала согласие, внутренне скрепя сердце, – мне очень тяжело было идти в безбожный «мир».
На другой день, 23 мая я пошла на Полтавскую, 12, и меня сразу оформили. «Мясохладострой» помещался в огромном зале б. Калашниковской биржи, и в громадные окна зала, где работали все отделы, была как на ладони видна Александро-Невская Лавра! Это большим утешением служило для меня первые месяцы, пока я не свыклась с пребыванием в обстановке современной, нерелигиозной.
Вышла на работу я 25 мая, в среду Преполовения. Вечером Наташа С., уже осведомленная о моем поступлении на работу и радовавшаяся моему устройству, привезла мне букет цветов. А я… я чувствовала себя как попавшая в тюрьму, страдала, но понимала и даже ощущала всю необходимость для меня этой перемены; не только в материальном смысле, т.к. я получила сразу хлебную карточку, но более того – в духовном направлении. Мне была необходима «разрядка», я более не могла жить только в кругу духовных чувств, мыслей и напряжений.
Незадолго до поступления на работу со мною было два аналогичных происшествия. Первое на Никольском кладбище в Лавре. Я нашла в одной старой, заброшенной часовне очень большое, на холсте, художественное Распятие и стала посещать эту часовню, убирать в ней и даже иногда зажигала принесенную из дома лампадку.
Однажды в будний день я пошла к «моему» Распятию. (Теперь его называют «Марусиным», а я зову «Ниночкиным»). Немного помолилась и… вдруг вижу: из пролома в стене на кладбище заходит, один за другим, ватага «крючников», – рядом были мучные склады, и грузчики там работали. У некоторых из них были и ножи. Увидев меня, все повалили к часовне. Я поняла, в какой я страшной опасности, но не поколебалась верою ни на йоту, что буду спасена. Старший из ватаги спрашивает: «Девушка, что ты здесь делаешь?». Я говорю: «Вот, убираю могилку своих родителей, в часовне они похоронены». Отвечает: «Ну, счастье твое, что здесь твои родители, – уж около их могилы не будем этого делать, благодари Бога, – а то бы мы из тебя сделали…». И вся ватага повернула обратно. Я, благодаря Бога и св. Николая, к которому взывала, опрометью бросилась к выходу с кладбища, – а часовня была в самом глухом месте и очень далеко от ворот.
Вскоре я рассказала Нине эту историю (я уже работала), и со своими подругами – ее всегда окружала молодежь помладше нее – она унесла с кладбища дивное Распятие, т.к. все непосещаемые часовни был приказ увозить на лом. И водрузила его в своем уголке в квартире Б. (семьи Ольги Львовны – ее матери и сестер).
На Новодевичьем кладбище я очень почитала могилку архиепископа Илариона Троицкого и часто туда ездила. Однажды, помню, я была причастницей и испытала, сидя около могилы владыки Илариона, необычайное чувство. Дело было на Пасхе, и я взяла с собой очень вкусного печенья, которым кто-то нас угостил. Поехала я сразу из церкви и ничего еще не ела. Прошло довольно много времени, но есть мне не хотелось, что для меня было необычным явлением… Я и ощущала нечто необыкновенное: такую духовную сладость и близость Бога, в которой исчезало всё. Прошло еще с полчаса в этом блаженном состоянии. Я чувствовала Вечность почти наступившей для меня… Но всё же благоразумие (я всегда очень следила за всем последние годы, чтобы ничем не увлечься чересчур) заставило меня начать есть. Я взяла в рот первое печенье и… изумилась. Я не ощутила его вкусности – оно показалось мне совсем безвкусным… настолько я была погружена в сладость Надмирную…
Съев все-таки три печенья, я пошла к выходу – пора было возвращаться домой. Остановилась у одной большой часовни, где было тоже Распятие и куда я всегда заходила. Стала молиться. Вдруг вижу, приближается группа хулиганов. Я замерла… и слышу в сердце голос: «Если хочешь, через час или скорее будешь в вечном блаженстве… или длинный путь скорбей, бед и болезней – лет 80 жить тебе». И я возопила: «Господи! Не надо… лучше пусть будет длинный путь…» И шайка, не увидев меня, свернула в боковую тропинку.
Вскоре я поступила на работу.
Первое время я очень страдала на работе от атеистической атмосферы, которую, будучи восприимчивой предельно, очень остро ощущала, и от невозможности лечь после обеденного перерыва (еды), что для меня стало необходимостью уже несколько лет.
Утешением моим была панорама Лавры. Можно сказать, что я только этим и держалась.
В выходные дни я ездила в Детское, и мы устраивали секретные свидания с Наташей. Мать ее об этом не знала, и вообще мое имя у них никогда не произносилось, хотя, вероятно, мать и подозревала, что мы видимся. Причащалась я часто, раз в месяц обязательно, а бывало и чаще.
Нервная болезнь или засевший в сердце «кто-то» не оставлял меня, но я боролась, хотя и со страшными мигренями от страха ошибки, который меня держал в цепях, – побеждала… и шла дальше… в борьбе.
В доме у нас все шло однообразно. Брат учился на рабфаке. Папа нес свои обязанности. Мамочка, что могла – делала.
Борис увлекся минералогией, прочтя книгу «О чем говорят камни». Собирал коллекции, ездил в разные пригороды, везде искал и находил интересные минералы, посещал Горный музей. Вскоре он сдружился с сыном академика А.Е. Ферсмана и стал чуть не своим в их семье. Ферсман брал его с собой в экспедиции в Хибины и Карелию. Жизнь Бори стала очень интересной. Не оставлял брат и церковь; конечно, много реже бывал, чем в дни своего детства, но веру хранил крепко, читал исторические книги в дореволюционном духе, дома всегда молился, носил крест и любил читать Святое Евангелие.
Мои маленькие знания по черчению очень пригодились: мне поручали сверку калек и «белком», кое-какие мелкие работы. Но все же на первых порах я делала ошибки, и вообще не удавалось мне всегда угодить начальнику строительного отдела – очень раздражительному инженеру.
Но Бог покрывал меня… меня извиняли и терпели.
Летом 1932 года мои недавние знакомые собрались в день преп. Сергия к старцу, иеросхимонаху о. Серафиму (бывщему из Александро-Невской Лавры), живущему уже года два в поселке Вырица по Витебской железной дороге. Старец много помогал приезжающим к нему и советом, и молитвой своей. С ними, пользуясь выходным 18 числа, поехала и я. Впечатление мое было очень светлое, умиротворенное, но поговорить лично мне не пришлось. Вдруг старец сказал: «А ты, Анна, приезжай ко мне в следующий раз, вот 24-о можно». Я так и сделала. И в Ольгин день с раннего утра поехала в Вырицу одна. Старец принял меня с исключительной любовью и вниманием. Меня кормили, потом о. Серафиму вынесли кресло (он не мог ни лежать, ни стоять, а только сидеть – он и ночью спал, сидя в кресле) под большой куст сирени, и началась наша незабвенная на всю мою последующую жизнь беседа. Много я рассказала о себе, много утешения было в каждом слове смиренного старца. Между прочим, я высказала о. Серафиму, что «невыразимо» люблю владыку Мануила. Лицо старца переменилось, и он каким-то совсем другим голосом ответил на мои горячие высказывания: «Да разве это любовь? Вот потом какая у вас любовь с ним будет!..». Я пришла в восхищение, поняв, что впоследствии мы так сблизимся с владыкой, что у нас образуется необычайная духовная любовь взаимная. Но… старец предсказывал совсем другое. И уже в последний осенний приезд владыки к нам невозможность найти в нем понимание моих немощей и болезни нервной уже начали определять дальнейшее.. Но тогда я ничего не поняла, ослепленная восторженной влюбленностью своей.
В конце беседы о. Серафим спросил меня неожиданно: «Хочешь быть игуменьей?». Я опешила, испугалась даже и запротестовала: «Да что вы, батюшка, разве я могу быть игуменьей? Там нужно разные официальные дела вести, а я ничего этого не могу». – «Ну, хорошо, – согласился о. Серафим, – а казначеей будешь; во всем будешь игуменье помогать?». Я страшно удивилась такому предсказанию, т.к. ничего подобного у меня в мыслях никогда не было, но внутренне покорилась Воле Божией, зная, что о. Серафим имеет дар прозорливости.
Впоследствии я еще неоднократно бывала у старца Серафима. Однажды – с моей Наташей и еще раз – с Ниночкой. Наташа Тамбовская всегда была занята больше всех, особенно с тех пор, как из Тамбова приехала ее мать – очень крутого характера. И с нами она редко участвовала в каких-то предприятиях. Наташа работала фармацевтом в аптеке, где-то очень далеко от местожительства, и невероятно уставала. Нина кончила курсы сестер и работала в детской больнице имени Раухфуса.
Так прошли лето и осень 1932 года. В ноябре в Ленинград на месяц приехал в гости владыка Мануил. Тут произошло нечто совсем неожиданное. При каждом свидании с ним или попытке простоять совершаемую им службу со мной делалось полуобморочное состояние, сопровождающееся неимоверной тошнотой, так что я вынуждена бывала сразу уходить, а потом и вовсе не приезжала на его службы.
Я обратилась к врачу, очень славному невропатологу с интересной фамилией Старцева. Она отнеслась ко мне очень сочувственно, дала бюллетень, и я две недели отдыхала дома.
И вот однажды я все-таки поехала в один дом повидать владыку, разрешить множество накопившихся вопросов, т.к. несмотря на полное разочарование и ужасные мучения от его непонимания в 1929 году я продолжала считать его своим руководителем! В этот раз меня не тошнило, но случилось худшее… Среди вопросов был и вопрос о том, что я согрешила на Страстной, не отказав себе в наслаждении едой (вкусом ее). Владыка сразу «разобрался» в моем вопросе и приказал мне вообще принимать пищу, запрещая себе услаждаться ее вкусом!
Я обомлела, т.к. это было абсолютно невыполнимое указание… Жить всегда в таком сверхчеловеческом напряжении я, безусловно, не могла. Шатаясь от ужаса и душевной боли, я поехала домой к маме.
Мама взяла на себя «снятие» с меня такого абсурдного повеления, но… каких усилий стоило мне отгонять «ужас, что я не слушаюсь старца»…
В результате от усилий глотать пищу, позволяя чувствовать ее вкус (!), я заболела острым катаром желудка. Сначала и рвота бывала – от страха.
Я написала владыке, что мама позволила мне «есть просто». Он не протестовал. Но психоз лет пять держал меня в своих лапах! Да, так опасно, не зная меры человека, смело давать «старческие» приказания!
Осенью, в день Ангела своей сестры, наша болящая матушка Иоанна неожиданно вернулась домой из ДПЗ. Ее привезли, т.к. она ходить не могла. Всех увезли в лагеря – освободили двоих: слепую, расслабленную матушку N и нашу матушку Иоанну. Радость общая была велика, а как радовалась ее сестра!
Я упомянула немного о жизни Бори, но надо добавить, что болезнь его – нервно-психическое расстройство – не проходила, а раздражительность прогрессировала. Он, несмотря на такую интересную жизнь, часто был в тягость себе и нам. Особенно он раздражался на отца и был к нему даже жесток.
Осенью 1931 года, помню, в октябре, в нашем Феодоровском подворье я услышала проповедь: о. Лев, настоятель, говорил о Вселенских Соборах и упомянул, что верование всеобщее, что Св. Николай был участником I Вселенского Собора – ошибочно, т.к. его имени нет в исторических документах. (Теперь версию о неучастии Св. Николая на I Вселенском Соборе отвергли и разбили). Сообщение это поразило меня… По наивности моей у меня поползли сомнения: а может быть, и другие наши верования – ошибочны? Враг не скупился подкладывать мысли одна другой страшнее (а теперь скажу – нелепее) и разрушительнее… Дошла до сомнения в Боге: как Он может допускать существование зла; и тому подобные сверхтрудные вопросы.
В начале 1932 года был день, когда во мне всё заколебалось… Приезжаю в ужасном состоянии к своим друзьям (с которыми я после ездила к о. Серафиму) и почти в отчаянии беру в руки книгу архимандрита Феодора (Бухарева), известного своим оригинальным мышлением в разбирательстве чересчур сложных проблем философии и богословия… Книга открывается на фразу, сразу и до конца уничтожающей мое последнее сомнение о существовании зла. В восторге веры и благодарности я обращаюсь к Богу с горячей молитвой, до глубины души пораженная премудрым и всеблагим Его промышлением о моей бедной душе. С тех пор я всегда молилась об упокоении души несчастного Феодора Бухарева, отрекшегося от монашества и жалким образом скончавшегося от нужды и болезни около женщины…
Но помыслы разные и сомнения все-таки меня долго не оставляли, и лет семь я тяжко страдала от них. Даже временами мне днем казалась черная, непроглядная ночь.
В первых числах декабря 1932 года наша дорогая Ольга Львовна, устроившая меня в «Мясохладстрой», от переутомления взятой на дом архитектурной работой (она была очень слабого здоровья) заболела воспалением мозговой оболочки и 15 декабря, напутствованная Св. Тайнами, скончалась. Горе ее матери и двух сестер (тоже незамужних) было неописуемо. Отпевали ее 18 декабря, накануне Николина дня в Спас-Преображенском соборе. Многие из сотрудников были на отпевании; среди них и моя новая начальница – Эсфирь Исаевна, зав. Архивом и технической библиотекой, помощницей которой я была переведена из секретарей.
Вскоре после смерти девицы Ольги (до 40 дней) вижу я сон: будто я в ее комнате и хочу посмотреть ее вещи на этажерке, которые она при жизни нам, т.е. мне, Нине и нашей компании, не показывала. Кажется, у нее там четки были. Захожу во сне в эту узенькую комнату и вдруг вижу: по комнате летает птичка, желтенькая такая, чудная, да так недовольно и строго на меня смотрит. Так я вещей Ольги и не посмотрела во сне, не посмела.
В начале 1933 года нашу Ниночку арестовали. Опять прошла полоса арестов. Но мы, ее подруги, продолжали посещать ее уголок. Он был без окна, за ширмой, очень темный, но там всегда горели одна или две лампадки. Висело большое Распятие с Лаврского кладбища, большая икона Казанской с лампадой – благословение материнское – и много других икон, из которых я запомнила только две: св. Нину, очень изящно написанную, и «кончину о. Серафима» на лубочной бумаге, большую, которую Ниночка привезла из Пскова. Встречалась я и с Наташей в этом темном укромном уголке. Мы читали иногда там наш любимый акафист Страстям Христовым, а в день кончины преп. Серафима – в тот год исполнилось ее __-летие, – помню, приехала Наташа на Кирочную после работы. Пришла и я. И мы с ней прочли акафист преп. Серафиму. Чтение это в такой знаменательный день навсегда мне запомнилось.
В этом году был забран и владыка Мануил и пробыл в заключении четыре года.
Наша Ниночка пробыла в тюрьме не особенно долго; ее выпустили – редчайший случай, – пораженные ее невероятно смелыми ответами и не скрываемым горячим желанием пострадать за Христа. Отчасти помог и ее юный возраст.
Очередной свой отпуск за 1933 год я по безрассудству своему использовала вперед – зимой 1932 года и на Пасху оказалась в ужасном положении, так как не могла совмещать великие Страстные службы (частью ночные) с работой. В первый день Пасхи, помню, 16 апреля, я падала от желания спать и слабости сердца и ложилась на подоконнике вонючей уборной. Оттянув день, я не могла более и двигаться, и даже есть, и не пошла, в первый раз в жизни, к «золотой» вечерне! Потом всё вошло в обычную колею, и любовь друзей и родителей целительным бальзамом радовали и бодрили слабую Асю.
На шестой неделе Великого Поста 1934 года я взяла отпуск. Очень я утомилась и ослабела, но решила пост не нарушать, – спасаться подсолнечным маслом и сахаром, да овсянкой. Настроение у меня было правильное, направленное в должную сторону, светлое, ясное.
В Лазареву субботу я провела утро с московской Наташей, которая в этот день причащалась. Обеим нам было неизобразимо хорошо на Никольском кладбище Александро-Невской Лавры.
В Вербное воскресенье причащалась я и чувствовала себя на земном небе. Впереди две недели, величайшие в году, с Господом, и свободные от работы!!!
В Великий понедельник я поехала в Детское к Преждеосвященной. В поезде, едучи туда, меня охватило необычайное чувство какой-то младенческой радости и ясности…
И вдруг мне шепнул кто-то, ненавидящий меня: «Это у тебя прелесть…». Я невыразимо испугалась. Лукавый стал раздувать этот страх, всё у меня потемнело, смешалось. В церкви мне то удавалось победить этот испуг, и мне делалось чудно хорошо, и с великой силой я ощущала Благодать, а то снова черная пелена бесовского испуга заволакивала душевное небо.
Домой я вернулась смятенная. Рассказала маме; она сразу поняла козни вражии и велела мне ничего не бояться. Я будто успокоилась.
В Великий Вторник мы были с папой в Лавре. Господь расположил его, никогда в жизни не причащавшегося, на этой неделе, в среду или четверг – причаститься. Я говорила с папой, и он всё-всё понимал, все глубины веры нашей!
Но враг не дремал! В Среду он навел на меня такой ужас, что я в прелести, что я не выдержала и, идя с папой в церковь, поделилась с ним этим. Папа смутился, потемнел… и объявил, что не будет причащаться! Пораженная горем от такого результата, я просто готова была разбить себе голову об стену, но держалась…
В Великий Четверг я даже не могла быть в церкви – у меня всё смешивалось, и от головной боли мутился ум. В Пятницу я была на всех службах, но вся разбитая. В Субботу было Благовещенье. Со мной творилось невесть что. То, отогнав страх, я тонула в море Благодати, то спускалась в бездну муки, снова поверив коварному бесу.
В ночь Пасхи я решила причаститься, бес как будто отступил от меня, голова прояснилась, я ожила. Мама, страдая всю седмицу вместе со мной, возлагала на Господа всю надежду. Пасхальная Литургия в подвальном храме Борисо-Глебской (во имя препп. Сергия и Германа Валаамских) прошла как откровение Вечной Жизни и Торжества Веры! Как пир Веры… Воистину я переживала то, что и просим мы в начале Великого Поста: «Да снесется нами Агнец Божий в светоносной нощи Воскресения…» И когда я пошла домой совершенно одна по темной пустой Калашниковской набережной, я почувствовала, что это пение не может никогда умолкнуть. Я почувствовала ВЕЧНОСТЬ.
Почти всю ночь я не спала и не хотела спать. Я сидела за папиным письменным столом и читала жизнь старца Амвросия. Мама и брат спали, а папа смотрел на меня со своей постели из темного угла за железной круглой печкой.
На второй день Пасхи снова началась бешеная атака врага: «Ты в прелести». Я боролась из последних сил, цепляясь за маму, но ничего не помогало. Я снова и снова поддавалась паническому ужасу, наводимому бесом. Наконец, я потеряла благодать и осталась одна. Совершенно разбитая духовно и физически. И в таком виде закончились дни отпуска. И в понедельник Фоминой недели, как выжатый лимон, я явилась в архив (в новой фетровой шляпе), испугав своим видом свою начальницу Эсфирь Исаевну, приписавшую всё непомерному посту и очень меня за это побранившую. Что я могла ей говорить?!
Но когда я осталась одна в архиве у стеллажей с кальками чертежей, то, согнувшись в дугу от душевной боли и муки, в горе утраты Возлюбленного моего Христа, как зверь зарычала-завыла и вспомнила слова Давида: «рыках от воздыхания сердца моего…».
Я рассказала обеим Наташам и Нине о моем переживании, но исцелить мою рану ни одна не смогла. Тогда я решила поехать в Детское Село к духовному отцу Нины – о. Александру и просить у него помощи. Примечательно то, что я давненько чувствовала, что мне надо к нему обратиться, но где-то в тайниках сердца мне не хотелось подчинить себя кому-то, и я решила отпраздновать отпуск по-своему, а уж тогда поехать к о. Александру. Вот и отпраздновала…
2 мая 1934 года я поехала рано утром в г. Пушкин с намерением исповедоваться у о. Александра и причаститься Св. Таин. Состояние мое психическое было очень неважное. Моментами я чувствовала, что просто схожу с ума. Но Сила Господня держала меня.
О. Александр принял меня с глубочайшим вниманием на исповеди. Мне было легко с ним говорить. Полчаса уделил мне добрый пастырь и, дав мне разрешительную молитву, сказал: «Господь поможет, всё исправится, и будете душой и умом здоровы». Глубокая тишина сошла на мою исстрадавшуюся душу. Я причастилась и, почти совсем исцеленная, вернулась в Ленинград.
Всё лето того года я редкий выходной не бывала в Пушкине. Беседовала с о. Александром и на его квартире. Он жил с родителями, был еще не стар, лет 40. Жизнь вел строгую, аскетическую, пищу вкушал однажды в день. Говорили, что он тайно носит вериги. Был он с высшим образованием. Лицо его чем-то напоминало Лик Христа на известной картине Гофмана «Моление о чаше». Но примечательно, что ни малейшего пристрастия я к нему не имела и искала только духовной помощи и совета. В очень скором времени исчезли все следы моего душевного потрясения, и вообще я как-то стала твердо на верные духовные рельсы.
Так прошло светлое лето 1934 года. Я приобщалась всегда в Екатерининском соборе, где служил о. Александр, – ежемесячно, но не чаще. Последний раз Господь привел меня исповедоваться у дорогого батюшки 30 сентября, и на другой день его по наветам злых языков перевели в глушь, в какую-то Уторгош Новгородской губернии. Но и там недолго он побыл. Его вскоре арестовали, и более его никто никогда не видел.
А болезнь – катар желудка – у меня всё ухудшалась. О. Александр, узнав об этом еще летом, в августе посылал меня к врачу-гомеопату, Марии Михайловне Сорокиной, но я всё медлила. Наконец, когда уже батюшка уехал, 2 ноября я с папой поехала к Сорокиной. По рекомендации о. Александра меня приняла она как знакомую, выписала два лекарства, и через три недели я совсем другая стала. Прошло и жжение страшное, и отрыжка, и рвоты. Правда, помощью этих лекарств я долго пользовалась, но желудок наладился отлично и очень быстро.
Из Уторгоши о. Александр прислал мне подарок. Письма он не написал. Да оно мне и не нужно было. Он уже всё сказал мне. А подарок его был – «Моление о чаше», то именно, какое я увидела у него над письменным столом и когда-то летом дерзнула спросить, нет ли у него такого же поменьше. Прислал он обычного размера почтовой открытки. Я берегу его копию как святыню и теперь (оригинал остался в КПЗ).
До закрытия церкви Скоропослушницы однажды, в день св. князя Владимира, я была у иконы Скоропослушницы в этом храме и, подходя прикладываться к иконе Ее, заметила перекинутый через металлический огораживающий прут, который служил для вешания приносимых к Св. Иконе лент, полотенец и т.п. – поясок синего цвета с вытканной на нем белыми нитками молитвой. Подойдя ближе, я успела заметить, что вышита на нем молитва Св. Иоасафа Белгородского «Буди благословенен день и час, в оньже…» Мне страшно захотелось его иметь, т.к. я с первых лет своего воцерковления очень любила святителя Иоасафа. Я вторично подошла к иконе, прося Владычицу мира дать мне этот поясок. Прикладываюсь и, пораженная, вижу, что поясок как бы прилип к груди к моему пальто. Но я хорошо заметила, что он не за пуговицу зацепился, т.к. застежка у меня была внутренняя, но как будто кто его мне положил на грудь, и он не падает. Я этого не ожидала, что так чудесно исполнится моя молитва, поразилась милости Богоматери, подошла к служившему молебен священнику, рассказала ему всё, и он разрешил мне взять поясок. Сохранив его даже в «одиночке» в Тарской тюрьме, я по небрежению своему завязала им кулек со своим грязным бельем, сдавая его в прачечную Атакского лагеря! Прачки его мне не вернули, сколько я ни спрашивала и не молила их!
Горе прельщению, невниманию и нечувствию твоему, окаянная душа моя!
Однажды, придя с работы, это было в начале поста 1935 года, я нашла маму свою в необычном состоянии и очень печальной. На столе, за которым она всегда читала и работала (чинила и шила нам), лежала финифтяная овальная иконочка Божией Матери «Всех Скорбящх радость», что «с копеечками». Мама рассказала мне, что за час перед моим приходом к нам вдруг постучалась нищая. Мама была дома одна. Оделив женщину чем могла, мама стала ее провожать, а нищая вынула эту иконочку, дала ей и сказала, что Матерь Божия поможет ей. «Это она мне смерть предсказывала, – говорит мне мама, – скоро я умру». Я очень опечалилась и испугалась, видя маму сильно огорченной, но не вспомнила, что предсказанные мне во сне 8 лет отсрочки маминой кончины истекают в конце этого года. Прошло недели три, и мама, давно хворавшая гнойниками на ногах от щиколотки до колен, стала жаловаться на сильную боль в бедре и правой ноге у берцовой кости. Еще через две недели ей стало хуже. Боль усиливалась. Мамочка почти совсем не могла ходить.
Я страшно горевала. В Вербную субботу, превозмогая жестокую боль, мама в последний раз сходила в Лавру к праздничной всенощной. За этой всенощной произошло событие, поразившее маму. Венок, вернее гирлянда на Распятии (в Духовской церкви), перед которым стояла мамочка всегда или сидела (она носила с собой складной стульчик), вдруг вспыхнула и вся сгорела с невероятной быстротой. «Больше мне в церкви не бывать», – сказала нам мама, и наутро она не только не смогла пойти в церковь, но и не встала. У нее оказался очаг туберкулеза в бедровой кости. Болезнь быстро развивалась. Скоро мама не смогла лежать даже на спине, а только на левом боку. И ногу, и весь корпус тела ее стало сгибать. Боли усиливались, и спать она могла только с морфием или пантопоном. Эти средства мне удавалось доставать через знакомую врача-еврейку. Так шло тяжелейшее лето 1933 года.
В августе в Ленинград приехала подруга Наташи по Тамбову – Маруся. Это совершенно исключительная личность. В школе она состояла в бойскаутах, искала Правды и служения Ей. И под влиянием Наташи всецело обратилась ко Христу и Церкви и начала подвизаться на этом поприще. Огневая душа, не привязанная ни к чему земному. Впрочем, у нее были и родители, и сестры, которых она по-своему очень любила, но вся она принадлежала Богу. Наташа К. (тамбовская) привела Марусю в наш подвал, чтоб познакомить со мной, т.к. я почти нигде не бывала ввиду такой болезни мамы. О Марусе я уже узнала, но личное впечатление превзошло все ожидания. Я увидела в склонившейся над моей мамой с невыразимым состраданием, похожую более на ангела, чем на человека, чудную девушку с голубыми глазами и мужественным выражением нежного лица, в очень красивой шапочке из синих и белых бархатных тесемок, и вообще одетую изящно, строго, с большим вкусом.
Все сразу и навсегда безгранично полюбили Марусю. Особенно она сблизилась с нашей Ниной, впоследствии же с моей Наташей С. – «Незабудкой Солнца».
А маме делалось всё хуже. И уход за ней, и бессонные ночи (мы дежурили с папой по очереди) совершенно изматывали мой слабый, надорванный организм. И порою в сердце закрадывалось отчаяние: как я дотерплю? И протест, протест против этой пытки: не спать, не работать! Ведь с работы я уйти не могла – теперь я кормила всю семью, т.к. брат Боря хотя и получал стипендию, но тратил эти гроши, поневоле, может быть, только на себя.
В эту пору я увидела такой сон: вижу я своё сердце, как бы проросшее сотнею щупальцев гигантского белого рака или спрута, сидящего в центре моего сердца. Тогда я поняла, что это – мой эгоизм, мое себялюбие громадное. И стала терпеть всё более твердо.
Летом того же 1935 года в соседней организации на Полтавской улице, 12 я познакомилась с необыкновенной девушкой: хромой, с палкой, в больших круглых очках – Натой. Ей тогда было всего 18 лет – она на 10 лет моложе меня. Ната в десятилетнем возрасте заболела костным туберкулезом и восемь лет пролежала и просидела в кресле. Ногу вытягивали, лечили, и на 18-ом году Ната стала подниматься на костылях, а в 1935 году поступила на работу, кажется, картотетчицей. Мы сразу во всем сошлись. Ната мне понравилась своей религиозностью, правда, не сознательно приобретенной, а насажденной домашним воспитанием; своим умом и полным отрешением, в начале может быть, и невольным от всего мирского, языческого. Ната вошла в наш кружок, и многие из нас стали бывать у ней, в их старинной барской квартире около Смольного. Покойный отец Наты был генералом царской армии. Ната была единственная дочь его, родившаяся после 14 лет бесплодного супружества. Умер он от ранения, полученного в первую мировую войну.
Мама Наты была старинная, очень воспитанная и добродетельная особа, уже немолодая. К новым друзьям дочери она отнеслась очень тепло, но отпускать Нату с нами куда-либо очень не любила и вообще старалась держать дочь около своей юбки, чем вызывала во мне сильное негодование. Но чтобы не испортить дела совсем, я помалкивала. Полное имя Наты было Анастасия.
Упомяну еще об одном в отношении моей новой приятельницы. Я почувствовала, что ее сердечко всецело отдалось мне, но в себе таких чувств не могла найти, т.к. любила я таким образом только первую мою Наташу. Но мне хотелось давать Нате то, что искала ее душа, чего жаждало ее сердечко. И тогда я, вспомнив опыт с родным отцом, которого я заставила себя полюбить по-настоящему и который стал мне чуть не дороже мамы, стала вести себя так, как бы она для меня драгоценна и необходима. И что же? Очень скоро, может быть года через два, я и полюбила ее так, как хотела – ради нее. Впоследствии, когда воля Божия разлучила меня с Наташенькой, в лице Наты я уже имела настоящего, близкого и горячо меня любящего друга – «заместителя» Наташи.
А мама умирала, медленно и в мучениях. Приобщали ее часто; приходил священник от б. Храма Скоропослушницы – о. Василий. Может быть, за это доброе дело – он приходил совершенно бесплатно – Господь простил ему грехи его.
Мамочка переносила тяжелейшую болезнь совершенно безропотно, ни на что не жаловалась, только однажды – уже начиналась зима – с непередаваемой скорбью сказала как-то всем нам: «Верно, и травки уже никогда не увижу и по земле… не пойду…». В ноябре маму соборовали. При этом присутствовала каким-то чудесным стечением ее возможностей моя Наташа. Она пламенно молилась об исцелении мамы моей и, когда узнала, что маме не лучше, очень огорчилась. Но ничто не могло изменить назначенное свыше…
1 января 1936 года мама, часто бывшая в полузабытьи, вдруг попросила свое Евангелие. Папа или я – не помню – подали ей. Был поздний вечер, часов 11, но брата дома не было. Мама долго держала Св. Книгу в руках, но не открывала… положила себе на голову, сняла… и вдруг осенила нас Евангелием. Лицо ее сделалось совсем другим. И потом сказала: «Возьмите». Папа взял Св. Книгу и положил на место. Мы поняли, что Мама благословила нас на жизнь без нее.
Утром 3-го я пошла на работу в свой архив, но в 2 часа дня за мной прибежал кто-то из нашего дома № 37: «Александра Ивановна умирает». Меня отпустили, и я побежала. Было 3 часа дня. Мама была в сознании. «Мамочка, мамочка… – пролепетала я, – это я пришла, твоя Ася». «Ну, и что же…» – с величайшим усилием выговорила мама. Я осеклась и почувствовала всё свое ничтожество и весь свой эгоизм. Мама стала водить рукой около сердца. Ей было больно… очень – мы это видели. Дома были все трое: папа, я и брат. Потом она закрыла глаза. Прозвучал фабричный гудок – половина четвертого, и мамы не стало с нами… Она скончалась даже без последнего вздоха, уснула навеки.
Мы никто не плакали. Это было, т.е. смерть нашей мамы – она и для папы давно была «мамой» – слишком громадно для слез.
Когда тело усопшей пришлось положить, чтобы обмыть, на пол (другого места не было) и стали выпрямлять ногу, что-то в ноге хрустнуло, и из открывшегося отверстия полился гной в таком огромном количестве, что его набрали более таза большого.
Надеть на маму в гроб было нечего. У нее при жизни была одна-единственная юбка, которую она носила много лет и дома, и в храм и две теплых кофточки в виде курточек из байки: одна для дома, другая для церкви. Но прибежала Анастасии Петровна – приятельница мамы с Херсонской улицы, 23 (та, что подарила мне образ св. Варвары) – и, увидев нашу беду, сбегала домой за платьем. Так на маму и надели платье это.
Гроб занести в наш подвал не сумели почему-то, и мамино тело отвезли на лошади без гроба – его приобрели на кладбище – и внесли маму в церковь. Это было 5 января 1936 года часа в 4 дня. На отпевание приехала моя Наташа, отпросившаяся с завода, пришла Наташа Тамбовская, и уже к концу отпевания примчалась Нина с гирляндой из елки и розовых цветов.
Когда маму опускали в могилу, я содрогнулась, заметив в земле труп какого-то животного, но смолчала… Над могилой стояли шесть человек: папа, Боря, я и три моих самых близких подруги. С Натой я тогда была еще не очень близка.
Вечер зимнего дня развел всех по домам…
Накануне папа купил елочку. Мы ее поставили на мамину кровать, и от этого нам стало как-то легче, закрывалось ужасно трудное чувство пустоты. Так она простояла ровно 40 дней.
Моё горе, большое, огромное, смягчало необычайное чувство близости ко мне и к нашей комнате – мамы. Я 40 дней почти не ощущала разлуки; особенно близка мама была ко мне в часы молитвы; я ощущала ее совершенно рядом, даже более… Но враг и тут обокрал меня! На 39-ом дне он внушил мне страх, что это чувство ее близости – прелесть. Я поверила на несколько времени, может быть на полчаса, потом отогнала страх, но светлое чувство больше никогда не возвращалось!..
Интересно, что на третий день или на четвертый маминых похорон внезапно умер двухлетний крошечка, внук Анастасии Петровны, Димочка. Она воспитывала его, т.к. маму его, дочь Анастасии Петровны, Мусю задавил автобус, когда Димочке было 7 или 8 месяцев. Анастасия Петровна сразу сказала: «Ну, Александра Ивановна забрала Димочку».
20 января закрыли без предупреждения Духовскую церковь Лавры, и в тот же день моя Наташа-вторая уехала с матерью жить в Москву. Мы все очень скорбели, но надеялись на свидания. Наташа обещала приезжать в Ленинград как можно чаще.
Через два месяца после смерти мамы я увидела ее во сне. Будто она, преодолев непостижимое пространство, явилась к нам. Я видела, как она промелькнула мимо окон, выходивших во двор. И прошла через закрытые двери к нам, в нашу комнату. Вся просветленная, но в той одежде я ее увидела, в какой она жила с нами. Благословила нас с отцом и сказала: «Мне очень далеко к вам приходить, не зовите меня, но я с вами во всех делах рук ваших».
Брат мой уже в это время учился в Горном институте, учился блестяще, но нервное его состояние ухудшалось.
Однажды шла я с кладбища с могилки матери накануне дня ее именин, т.е. 18 ноября в седьмом часу вечера. Было уже темно. Я пошла пешком через Охтинский мост и далее вниз к нашим краям. Шла по рельсам трамвайного пути маршрута № 12. Шла, глубоко сосредоточившись, читая (сочиняя в уме, как обычно делала под все праздники, под которые не иду в храм) Канон св. мученице Александре. Незаметно для себя зашла с середины между рельсами на самые рельсы, а трамвай на всем ходу шел, спустившись с Охтинского моста. Я не видела и не слышала. Вдруг мне как бы в сердце кто-то сказал: «Скорое, направо, в сторону». Я отскочила, а в двух-трех шагах – «морда трамвая», а вагоновожатый даже и не думает звонить! Так спас меня Господь!
В 1935 году в наш круг вошла очень незаурядная личность, но очень странного, тяжелого склада – Вера Д. Она пришла к вере из комсомола. Попала под арест, но была освобождена по хлопотам своего отчима, старого партийца. Вера не могла установиться никак в должном и при налетах враждебных чувств и мыслей неудержимо поддавалась им. Кроме того, воспитанная очень свободно и, видимо, избалованная, она и от нас всех требовала предельного внимания к себе, не считаясь ни с обстоятельствами, ни с переживаниями, ни с усталостью любой из нас. Но в моменты просветления ее чувства к Богу и всему истинному были так чарующе свежи, так сильны, что невольно заставляли относиться ней как к «солнечному» человеку, хотя обычное ее состояние было мрачным и часто отступническим.
Перед Пасхой 1936 года я не брала отпуска, т.к. это было невозможно по обстоятельствам работы. Но т.к. Пасха в этом году приходилась на выходной день, я поехала с вечера Великой субботы в г. Пушкин, и за Литургией Пасхи мы вместе с моей Наташей приобщились. Ночевала я у духовной дочери о. Александра – старушки Веры.
В 1937 году Страстную и Пасху я тоже не была в отпуске. Мы все уже переключились на Охту, где пела наша Ниночка. И, кроме Н.С., приобщались; все в белых платьях (у Нины было много подопечных юных девчат) в ночь Пасхи. Приобщалась и Вера, но не в белом платье. По пути из храма ночью (мы шли все к Нине разговляться) изводила нас своими безбожными мыслями и вообще всем тем мраком, которого отогнать она не умела и не пыталась.
На Пасхе 1937 года все мы ездили в Пушкин в выходной день. Была поздняя Пасха, и было уже очень тепло и пышная трава. Наша Нина что-то мало участвовала в общих разговорах, пении, любовании природой. Она всё ложилась и приговаривала: «Как бы я уснула». В таком болезненном состоянии она поехала в Москву к Марусе. Вернулась 30 мая совсем больная, с трудом отработала одну смену и слегла. Вызвали врача, нашли брюшной тиф. Соседи в квартире потребовали отправить ее в больницу, боясь заразиться.
6 июня 1937 года увезли нашу Ниночку в больницу, где-то на Новодевичьем. Все собрались провожать ее. Нина назначила, кому она оставляет свои самые дорогие вещи: Распятие – Марусе, икону Казанской – Вере Д., крестик – Наташе Московской. Мне и Н.С. она ничего почему-то не назначила. Каждую перекрестила, и увезли ее… увезли навсегда…
Наши дежурили по очереди у Ниночки. Меня не допускали, т.к. знали мою немощь и непригодность к такому подвигу. И все-таки Нину в больнице угораздились простудить! У ней сделалось двустороннее воспаление легких, и организм не выдержал.
В день смерти, за несколько часов до нее Ниночку удалось причастить. Причастие ей пронесла по благословению настоятеля Охтинского храма о. Феодора – девица Клавдия из певчих. После причастия Нина пробыла час в великой духовной радости, а потом вскоре потеряла сознание и тихо скончалась при той же Клавочке.
Весть об ее кончине очень быстро облетела всех, т.к. она умерла накануне Великой Родительской Субботы; и все собрались в церковь к Парастасу. И я узнала об этом на Охте. Вечером пришла телеграмма, что Маруся выехала в Ленинград. Мне, как бывшей в отпуске, досталась печальная честь встречать Марусю наутро, и с ней мы съездили в покойницкую больницы, где нашли Нинино тело совсем без одежды, и Маруся устроила ее одеть во что-то.
Была очень жаркая погода, и похороны нельзя было откладывать. Отпевали Нину в Троицу, после Великой Троицкой вечерни. Одели ее в голубое платье, единственное парадное, в котором она всегда причащалась. Маруся положила ей на грудь образок Спасителя, который привезла, надеясь обрадовать ее живую… Образ св. Нины в цветах лежал на аналое, и вся усопшая утопала в цветах. Все девочки надели те же белые платья, даже я была в белом с черными точками, только моя Наташа еле-еле вырвавшаяся с завода на отпевание, была в темно-синем с белыми крапинками. Все сгруппировались, в слезах, вокруг Маруси, которая, несмотря на всю нагрузку, причащалась за Троицкой Литургией.
На отпевание приехал и мой папа и был до самого конца. Похоронили нашу Нину за алтарем Охтинского храма в могиле, приготовленной о. Феодором для себя. «Вряд ли я здесь смог бы лечь», – сказал старец-настоятель, закончив последнюю Литию на свежей могилке. И действительно, его вскоре арестовали (помните 37-й год?), и он умер где-то в тюрьме или в лагере, как в воду канул…
На кресте Нины сделана была надпись: «Сия победа, победившая мир, есть вера наша».
В Духов День вечером мы все собрались у Веры Д., и я выразила свою просьбу, чтоб Маруся, как старшая, дала мне что-то на память из уголка Нины, и попросила образ «Положение во гроб» Спасителя, называющийся «Не рыдай мене, Мати», и барельеф Антокольского «Последний вздох Христа» – из бледно-зеленоватого вещества, сделанный в Париже, который Великим Постом подарила Нине моя знакомая, генеральша Александра Александровна Левашова. Маруся и все с любовью согласились на мою просьбу. Наташеньке С. отдали Нинин образ Спасителя, живописный, на досочке, завещанный ею Московской Наташе, которая не смогла, как ни рвалась, приехать на похороны.
Нину я увидела во сне вскоре после ее смерти, поющей на незнакомом клиросе. Я спросила: «Как здесь тебе?», – она ответила: «Теперь почти хорошо, а было трудно».
После сорокового дня я ее увидела второй раз. Но сначала издали. Она приблизилась ко мне, я перешла через неглубокую канавку, сухую, поросшую осенней травой, и Нина повела меня на огромное кладбище-сад, которому не было конца. Мы долго ходили с ней, она рассказывала мне, как они там живут. Между прочим сказала, что их утешение состоит и в том, чтоб узнавать все новые и новые души, друг друга – боголюбивые души. Это одно я только и запомнила из всего ею сказанного. Сон длился очень долго, часа четыре. Наконец Нина сказала; «Пора расстаться нам». И привела меня к той же сухой канавке. Мы поцеловались, и я заметила, что губы у нее как лед холодные. «До свидания», – сказала Нина, и я проснулась.
В конце 1936 г. в наш кружок вошла Зоя. Ей было только 20 лет. В юности она видела сон, призывающий ее в монастырь, но потом забыла о нем и собралась замуж. Узнала она нас через Надю, девушку с завода «Электросила», с которой работала Наташа. И Зоя работала одно время там. Встреча с Ниной повернула сразу жизнь Зои в другое русло. Она отказала своему жениху, отдала своей сестре все платья, оставив себе одно – темное, и предалась хожденью в церковь. Вскоре через меня Зоя узнала матушку Иоанну, всем сердцем привязалась к ней, ушла от матери и поселилась в большой комнате, где жила матушка со своей сестрой – старой девой постарше ее.
О Зое я упоминаю поподробнее потому, что впоследствии она давала мне у себя приют. Но об этом позже.
Как я уже упоминала, я очень любила и почитала святителя Христова Иоасафа Белгородского. В 1937 году незадолго до его осеннего праздника, в день Усекновения главы Иоанна Предтечи утром на работе в своем архиве (наша организация уже перешла на Мытнинскую улицу) я молитвенно попросила угодника Божия св. Иоасафа, если есть где близ Ленинграда храм, в котором правится полная служба святителю, то чтобы он на день прославления святых мощей его указал бы мне, каким он сам знает путем, где этот храм находится. Попросила об этом и Предтечу Господня. На другой день – выходной. В 3 или 4 часа дня прихожу к матушке Иоанне, и она мне рассказывает, что сейчас только что вернулась из загородной церкви… во имя святителя Иоасафа (30 километров от города в сторону Парголова) в селе Михайловка. Об этой церкви ей кто-то рассказал 11 сентября, то есть только вчера, именно тогда, когда я просила святителя указать мне храм, где чтится его память. Матушка в восторге от этого храма и сказала мне: «Какая там благодать, какие иконы св. Иоасафа и живое ощущение присутствия самого святителя». Я возблагодарила угодника Божия и ко всенощной под его праздник, 16 сентября поехала вместе с Зоей и Верой Д. С тех пор до закрытия этого храма я ездила туда; но и после закрытия, однажды, под зимний праздник святителя мы ездили к закрытой церкви с моей Наташей и в темноте зимнего вечера, стоя на сугробах снега, потихоньку отпели вдвоем всенощную. Была удивительно мягкая погода, и лучше этого вечера под беззвездным темным небом трудно что-либо представить.
Вообще святитель Христов Иоасаф много мне оказывал знаков своей милости. Накануне своих праздников, осеннего и зимнего, он всегда напоминал мне каким-либо образом о себе. В том же 37-ом году я совсем забыла, что завтра (10) 23 декабря – день кончины святителя. И вдруг (9) 22-го по прочтении утренних молитв какая-то сила ставит меня на колени, и я вдруг начинаю читать тропарь «Святителю, Христу Богу возлюбленне…» и вспоминаю, что сегодня вечером всенощная в с. Михайлове.
Днем начинается страшная метель. Ехать так далеко, и за город будет нельзя! Печальная иду домой с работы, и вдруг за полчаса до начала службы наступает абсолютная тишина! Я бросаюсь на один автобус, потом успеваю быстро на второй, идущий в Шувалово-Парголово, и к Шестопсалмию попадаю в чудную церковь святителя! (Она построена князем Жеваховым – почитателем святителя. Он же составил и акафист ему).
О многих из друзей и знаемых мной я не имею возможности написать подробно, но так хочется воздать всем долг благодарности!
В 1936 году в день святителя Иоасафа в обеденный перерыв на Полтавской я познакомилась с идущей из церкви р.Б. Надеждой, жизнь и обращение которой мне напоминают путь Марии Египетской. С тех пор я стала довольно часто бывать в их доме, и Надя сделалась моим другом.
Немного ранее, на Пасхе, вернее, в дни Пятидесятницы (в Николин день) 1936 года в утешение мое мне было послано через мою Наташу знакомство со слепой Верой, живущей с родителями, братом и сестрой Надей (сотрудницей Н.С. по заводу) в поселке Лигово. Вера – избранная душа, пришедшая к вере после физической слепоты. Господь сохранил ей 1% зрения, и, поднося книгу к самому глазу, она – о, чудо! – могла читать Библию. В ее обращении участвовали свв. Апостолы Петр и Павел (в сновидении). Поездки в Лигово были и отрадой, и отдыхом.
О, как многих я еще знала, и все они уже ушли Домой, давно. А я всё еще в пути!
Однажды вечером я шла с маминой могилы. Была осень. Будничная служба в кладбищенском храме уже отошла, и уже начинались сумерки. Вышла я из ворот на улицу и иду. Вижу – нищая сидит на земле, еще не старая. Было холодно, и начинал моросить дождь. Я вынула из кошелька всю мелочь, оставила себе 15 копеек на трамвай и отдала ей остальное. Нищая вскочила и начала меня так благодарить, что мне стало даже неудобно это слушать за такой пустяк. А она подняла руку к небу и говорила: «Дай Бог тебе счастья, только не здесь, а там, там!..» Содрогнулась тогда душа моя… Малодушие охватило: только «там»… а здесь, здесь?! И я пошла, глубоко потрясенная, к остановке трамвая.
Маруся и Наташа Московская приезжали к нам в 1938 году. Марусин приезд (этот и потом ежегодные) давал нам огромную духовную радость, подъем, оживление. Маруся сблизилась глубоко с моей Наташей С., и они даже обменялись нательными крестиками. Для меня было грустно, что Наташа во мне уже не находит того, что душа ее жаждет, но, сознавая свое ничтожество и грехи, я нисколько не ревновала и продолжала любить горячо обеих, смотря уже и на Наташу снизу вверх!
В свой приезд в июле 1938 года Маруся осенила (благословила) меня иконой св. Апостола Андрея Первозванного. Икону эту принес мне от своих знакомых незадолго перед этим мой папочка.
Весной 1938 года во время Великого Поста ликвидировался «Мясохладстрой». Для меня это было концом моей «рабочей» жизни. Правда, я попыталась работать в «Котлотурбине» в архиве, но объем работы и условия там были для меня непосильны. Я скоро взяла отпуск (к Пасхе) и не вернулась из отпуска.
Устраивали меня еще в Исторический архив, но, проработав там три месяца, я более не выдержала по 7 часов сидеть в жуткой столетней пыли и копаться в полуистлевших бумагах. Да и работа эта была далеко от меня, и я уволилась. Стала жить с папой на те средства, которые мы имели от помощи добрых людей, и немного подрабатывала продажей своих художественных изделий.
А психическое состояние брата все ухудшалось, злоба на папу росла, и папочка стал изнемогать от нападок и истязаний, которым подвергал его брат, в мое отсутствие особенно. А я, грешная, часто не бывала дома, свыкшаяся, как с необходимостью, с «общественной» жизнью. Горе мне! Но иначе жить я не умела…
Осенью 1938 года 3 сентября в больнице скончалась моя дорогая матушка Иоанна от водянки, после очередного выкачивания воды, вздувавшей ее живот как гору. Уверенная, что хоронить матушку будут в воскресенье, в общий выходной 6 сентября, вздумала я поехать за город в Мурино к моим друзьям Семеновым 5 сентября на целый день. Я очень хорошо провела его, отдохнула. И вдруг вечером из города приезжает с работы дочь Надежды Евгеньевны и сообщает, что она в городе услышала, что сегодня на Охте похороны были, похоронили м. Иоанну-схимницу.
Я зашаталась… Что делать?! Взяла Псалтирь и в горе раскаяния в непоправимом читала до ночи «Непорочны…» Так я за грехи мои не сподобилась и попрощаться с телом моей дорогой матушки!
Я могла только утром на другой день прямо из Мурино поехать на ее свежую могилу и мучиться поздним раскаянием. Так мой эгоизм начал уже давать свои горькие плоды!
Матушка иногда, хотя и очень уже больная, любила петь старинное стихотворение «Мира Заступнице, Матерь Всепетая, я пред Тобою с мольбой…». Пела она очень высоким и тонким голосом, конечно, очень слабым, и пение ее производило необычайно трогательное впечатление: хотелось плакать, слушая, как с великим трудом больная, отягченная водянкой, с большим, как гора, животом, умиленно звала к себе на помощь, страдающая, но всегда радостная мать Иоанна Божию Матерь: «в трудный час жизни, в минуту страдания Ты мне, молю, помоги!».
В начале августа 1939 года я поехала на три недели в Москву по приглашению Маруси к ней в Лосинку – поселок недалеко от Москвы, где она жила с родителями.
Невозможно описать моей радости, но она была несколько омрачена грандиозным скандалом, который закатил нам с бедным папочкой брат накануне моего отъезда.
В Москве было очень хорошо, сил еще было много, и я иной раз по два раза в день ездила из Лосинки в Москву к церковным службам. В этот приезд я узнала церкви: Знамения, где была икона с частицей мощей св. мученика Трифона; храм Иоанна-воина на Якиманке; и бывала у св. пророка Илии в Обыденском, который я знала по прежним приездам в Москву.
В середине своего пребывания у друзей я навестила свою «тетю» Лелю. Наше свидание было тягостным для обеих. Надо сказать, что по какому-то ожесточению и бесчувствию по отношению к ней, напавшему на меня в 1929 году, я десять лет ей не писала. Кажется, только сообщила о смерти мамы. Тетя Леля была сама в тяжелом духовном состоянии, похожем на мое после разрыва взаимоотношений с владыкой Мануилом. Произошло это у нее с ее духовным отцом из Данилова. Теперь она не хотела и слышать ни о чем «монашеском» и ходила в свою приходскую церковь в Хамовники, где икона «Споручица грешных». С ней и я туда сходила, а потом одна стала ездить из Лосинки. Икона эта привлекла мою душу благодатью великой, от Нее изливающейся на всех, к Ней с верою и упованием прибегающих. С Марусенькой мы съездили в Хотьково, а в Загорск так она и не выбралась со мной съездить. Но Хотьково дало мне особенное чувство близости с родителями преп. Сергия.
Святыни всегда давали мне громадное счастье, я забывала и болезнь свою, и жизненные постоянные невзгоды, и тяжесть домашней обстановки с братом, и постоянную тоску о «настоящей» жизни…
Перед отъездом из Москвы мне пришло в сердце сильное желание иметь очень старинную, древнего письма икону Божией Матери. Я собралась искать такую в московских храмах, нет ли где-нибудь принесенных, ненужных для церкви икон, с намерением выпросить подходящую себе. Думая об этом, однажды я стояла на остановке и смотрела на звездное августовское небо. Просила Владычицу послать мне такую икону. И вдруг слышу, как в сердце мне Кто-то сказал: «Не ищи, дома, в своем городе такую, как хотела, получишь».
И что же? Приезжаю в Ленинград и вскоре, через месяца полтора недавняя знакомая Леночка предлагает мне оставшуюся после ее умершей тети-монахини древнюю икону Божией Матери неизвестного названия. Когда-то ее тетушка нашла эту икону во дворе разграбленного особняка князей Х. Богоматерь изображена сидящей на херувимах зеленого цвета и окружена огненными серафимами. Но коленах Богоматери Предвечный Младенец в царской одежде. Так же изображена и Богоматерь – Оба с державами и скипетрами в коронах. Вся икона почти черная – рисунок чуть-чуть виден. Венцы с Ликов Богоматери и Ее Сына – сорваны (верно, были золотые). Я пришла в благоговейный восторг. 22 октября того года я съездила за иконой и с ней в руках отстояла во Владимирском соборе, около которого жила эта девушка, Леночка С., Божественную Литургию.
Пришла я к Херувимской с Нею. Папа с величайшей радостью встретил икону Владычицы и стал Ее особенно почитать и окружил благоговением и любовью. У нас неугасимо горела лампада перед ней, подаренная мне В. Нелидовой перед тем за несколько лет.
Икона Владычицы впоследствии стала постепенно светлеть и уже после отъезда моего (эвакуации) совсем обновилась. Но об этом после.
Дома все сгущалась атмосфера. От постоянных скандалов и крика и моральных истязаний бедного брата Бориса здоровье папы таяло. У него на нервной почве стал сначала всегда дергаться палец. С милой детской улыбкой он показывал мне его и говорил: «Пытаюсь удержать… нет! Не могу!» Таяли его силенки. Измучилась и я. Ведь часть скандалов почти ежедневных происходила и при мне. Наша Леночка частенько посещала нас и была единственным, после меня, утешением страдальца-папочки. Брат учился уже на филологическом отделении университета и сам занимался стихотворчеством в духе Гумилева и, отчасти, Есенина.
С папой я сблизилась настолько, что мы с ним почти сливались в одно целое, а папочка так полюбил меня, что называл «третьей мамой»…
Слышишь, папа, что я пишу? И что кругом меня?!
В 1940 году брат мой познакомился с одной продавщицей из булочной уже совсем не молодой, со сломанной ногой, белокурой и не очень развитой и решил на ней жениться. В феврале в наш подвал вошла девушка Надя. Перед ее приходом брат решил сжечь все старые газеты, лежавшие на столе нашем и в течение более полутора десятков лет скопившиеся невероятной толщей! Он затеял сжечь их сразу и так раскалил нашу круглую железную печь, что папа чуть не умер от непомерного жара (как уцелели мои иконы недалеко от печи?), да и сама печь чуть не лопнула от температуры такого нагрева! Меня не было дома в тот день и ночь.
Такою и вся жизнь брата была, и все его поступки и чувства потеряли простоту и чувство меры! Тяжело было с ним молодой жене, а мне с папой еще тяжелее, т.к. Боря не успокоился после брака (с Надей он венчался 12 февраля 1940 года на Охте). Продолжалось то же самое, та же пытка для 74-летнего старика! Неудобно было и то, что брат спал с Надей тут же, в трех шагах от моего угла и ширмы… О, как тяжел был этот год!
Осенью 1940 года приезжала опять Маруся к именинам Веры Д. и всех Вер и Надежд. Мне сильно захотелось подарить Вере Д. иконочку св. Иоасафа, в храм которого мы вместе ездили. У меня была такая, кроме висевшей в иконном углу; в акафисте она лежала, но года за три перед тем я ее там не нашла. Очень удивилась, обыскала всё в своем углу – нигде нет! Так и отложила о ней мысль, подумав, что, вероятно, отдала ее нечаянно кому-нибудь в какой-то книге. Накануне 30 сентября без всякой надежды и без разумного основания надеяться ее там найти, открываю – изображение святителя Иоасафа лежит на том же самом месте, где его три года назад не было. Это явное чудо святителя! Образок этот через много лет вернулся ко мне; Вера отдала его, забыв, что он был ей мною когда-то подарен.
Моя последняя перед войной поездка в Москву длилась почти месяц. Уехала я 8 января по благословению духовного отца Московской Веры, с которой я познакомилась в 1939 году. И с ее сестрой двоюродной, Леночкой, имеющей двух сыновей. Вера и Лена были еврейки, принявшие святое крещение взрослыми. Муж Лены был еврей совсем неверующий, она вышла за него до принятия крещения. У Веры мне было невыразимо хорошо, я немного поправилась, отъелась после нашего скудного питания, и духовно было очень хорошо. Правда, накануне праздника Крещения Господня я имела свидание с Московской Наташей, собиравшейся в то время… выйти замуж! Об этом ее решении я уже знала с осени 1940 года, и эта весть поставила меня «на голову», как я тогда выразилась. Свидание наше произошло в квартире Наташиной сестры Тани. Был там и Александр Михайлович – пожилой мужчина, тоже из Тамбова. Держал он себя при мне и Тане странно: меня смущала и оскорбляла его несдержанность, с какой выражал он всячески страсть к Наташе. Во мне это всё подняло никогда не изведанное половое возбуждение, и по грехам моим я не сумела победить его. Но 27-го, в день св. Нины я опять причастилась и уехала на весь остаток дня и на ночь в Лосинку к Марусе, и тут всё отошло – скверное. В этот приезд я узнала дивную церковь, во имя святителя Филиппа, митрополита Московского, поразительную по архитектуре и утешавшую верующих людей прекрасной одухотворенной службой. В этой церкви Бог помог мне выпросить необыкновенно прекрасный древнего, но светлого письма образ Христа-Спасителя. Его я и увезла 6 февраля в Ленинград.
Папочке я писала почти каждый день, и он часто писал мне. Время моего отсутствия, вероятно, по молитвам старца Веры, Лены и Маруси о. Серафима, у нас в доме на Херсонской проходило очень мирно. Папочка отдышался даже и писал тихие трогательные письма. Без меня, 15 января у брата с женой родилась девочка, ее назвали Ларочкой. Папа писал мне, что она всё время сосет свою ручку, как медвежонок лапку.
Носил крестить Ларочку Боря уже при мне – 12 февраля 1841 года – в день своей свадьбы, годовщину. Но к чему я приближаюсь в своем описании? Я приближаюсь к роковому Дню, положившему «водораздел» моей жизни и унесшему в числе стольких жизней и жизнь брата моего…
У меня была знакомая, обратившаяся из евангельских христиан к Церкви. Звали ее Елена Ивановна. Прежде, в 20-х годах она была членом партии и очень активной. Однажды ее послали в командировку куда-то на периферию, и там она заболела сыпным тифом. К тому времени дети ее, две дочери, маленькие, уже умерли, и никого у нее не было. Лежала она в тифозном бараке, никто ее не навещал, да и городок незнакомый.
Лежала и… умерла. Видит он себя вышедшей из тела, а тело унесли в мертвецкую. И вот стала лететь ее душа в бездну… и закричала она (сама мне это рассказывала): «Христос». И взмолилась о прощении… И вот остановилось ее падение, и душа ее оказалась около своего трупа. Ноги у него почернели. Ей было предложено войти в свое тело. В мертвецкую кто-то вошел… и увидел поднимающегося покойника. Сделался страшный переполох. Елену Ивановну отнесли обратно в палату, и она начала быстро поправляться. В палате оказался кто-то из баптистов (или евангельских христиан), и ее, душою рвавшуюся к Господу, наставил в духе этой секты. Так она и приняла веру святую – в сектантском понимании.
Потом, выздоровев и вернувшись в Ленинград, она вышла из партии и стала работать в больнице. Встретилась с духовными детьми просвещенного миссионера Православия о. Гурия (почившего митрополитом), и они с ним ее познакомили. Елена Ивановна присоединилась к Православной Церкви и трогательно слушалась во всем о. Гурия. В таком настроении я ее и узнала. Жизнь она вела подвижническую и очень часто приобщалась Св. Таин. Елена Ивановна частенько бывала у нас, и кроме того я с нею встречалась в квартире, где прежде жила Нина, а теперь остались две верующих души: старушка Мария Ивановна, которая жила еще у Биркиных, и Ядя, молодая особа, обратившаяся к вере под влиянием всех, особенно Нины. Прежде Ядвига была партийная и даже член Ленсовета. Работала она в аптеке и после обращения посвятила себя молитве и добрым делам. К ним, вернее у них, собирались мы все после смерти Ниночки.
За год до начала войны, под Вознесение 1940 года, ночуя у одних знакомых, я увидела под утро удивительный сон. Снилось мне, что я ушла из дома Божией Матери… Ушла потому, что мне там мешало множество разнообразного народа, и вообще царила неприятная для меня атмосфера общей оживленной суеты, тяготящей мою утомленную, истерзанную многим непосильным или излишним душу. Вот я и ушла – другими, задними воротами. Передо мной была пустынная дорога, и я пошла одна среди очень красивой природы. Долго длился мой одинокий путь, как вдруг я увидела, что со мной сошлась на пути наша Вера Д.! Оказалось, что и она ушла из Дома Пречистой. Вместе с нею я подошла с другой стороны к огороженному белой каменной стеной Дому Божией Матери, к другим, в него ведущим, воротам. Увидев эти узкие воротца, я сильно обрадовалась и с радостью, покорно согнувшись и склонив голову, пошла в них. И, входя, заметила, что над узенькими низкими воротами находится образ Иверской Божией Матери – очень большой… И проснулась! Вошла ли за мной Вера, я не успела заметить.
В 1940-41 годах владыка Мануил томился в Москве в тюрьме. Полгода его морили голодом. В это время я увидела его во сне, в камере, завешенного черным, и он говорит: «Хотя бы 500 грамм хлеба мне кто-нибудь принес!». А ему не позволяли получать передачи. Я рассказала сон свой Наташе, и мы вместе страдали за нашего возлюбленного епископа-отца. Впоследствии сон мой подтвердился его письмом из лагеря.
В Великую Субботу я ездила причащаться в Коломяги с иконой Скоропослушницы на груди; Она дала мне сил, и я легко всё перенесла.
Пасху 1941 года я встречала тоже в Коломягах. В городе уже не было почти храмов, а в имевшихся было невозможно от тесноты простоять эту службу. С большим трудом я там простояла и не почувствовала праздника. Было слишком тесно и суетно, а у меня не было терпения на это. Чудом я вернулась оттуда, т. к. трамваи уже не ходили. Папа ждал меня, приготовил мне какао (Боря был у родителей жены), и я с каким-то необычайным умилением и почти с трепетом принимала его нежную, «папину» заботу – может быть, чувствовала, что последнюю Пасху мы с ним… И это – последнее какао «дома». Как он его сберег?!
В Страстную Пятницу я после 12 Евангелий на Охте поехала ночевать к Зое, которая жила после смерти матушки Иоанны и ее сестры, вскоре за ней ушедшей, в их большой комнате на Знаменской, 15. Утром я не поехала к Часам, а стала читать службу по Триоди у Зои. Во всей квартире я осталась одна. Стоя на коленях, положив книгу на кровать покойной матушки, я вспомнила о том, что мне не досталось от м. Иоанны ни одной маленькой иконочки (мне отдали большую – Нерукотворный образ – копия с Петровского образа, известного всем петербуржцам). Мне захотелось иметь такую, чтобы я всегда могла носить ее с собой. При жизни матери Иоанны мне всегда нравилась маленькая иконочка в древнем стиле «Скоропослушница». Она прежде принадлежала Наталье Митрофановне, а теперь стояла в главном углу на киоте с иконой Спасителя благословляющего. Думая об этом, я продолжала стоять на коленях у постели и стала было снова продолжать чтение. Вдруг раздался резкий стук, будто что-то упало. Никакого сотрясения не было. Я встала, перекрестилась, и не без трепета подошла к иконному углу, где был звук падения. Смотрю – облюбованная мною иконка лежит на полу ликом вверх. Я подняла ее, приложилась и поставила на место, а когда Зоя пришла с работы, рассказала ей всё бывшее, и она, конечно, разрешила мне взять иконочку себе. Ликуя, я поехала с ней домой, к папе, и опять мы радовались. Но увы мне, не сберегла я ту иконочку…
Я с трепетом подхожу к описанию событий страшных военных годов – 1941 и 1942, положивших грань между моей жизнью дома в окружении духовных друзей и одиноким существованием.
Перед войной 1941 года я в течение ровно целого года, с весны 1940, каждую ночь без исключения видела во сне военные действия, огонь пожаров, слышала сперва глухую и отдаленную, а потом близкую артиллерийскую канонаду. Даже во время месячного пребывания в Москве в январе 1941 года и начале февраля сны эти продолжались неуклонно каждую ночь.
Также часто я стала видеть себя одиноко идущей среди очень красивых, но совершенно пустынных лесов, с ощущением нестерпимой тоски одиночества, к которому я совершенно не привыкла. Эти сны мои сбылись в точности в моих странствованиях от села к селу, от деревни к деревне по Знаменскому району Омской области.
В ночь на 22 июня 1941 года я ночевала у Наты, плохо спала и крепко уснула под утро. И увидела необыкновенный сон. Как будто к нам во двор на Херсонской улице заехали одетые в броню кони, и правящие ими темные люди забирали в домах у всех всё съестное. А у нас в квартире они забрали еще и все наши семейные фотографии и портреты в рамах. Опустошив наше жилище, они исчезли. А я – сон продолжался – увидела себя в Москве, летающей над Кремлем. Утренние розоватые облака. На часах 4 часа 45 минут утра… И чей-то голос справа от меня говорит: «Довольно…» Видно, Господу угодно было допустить до нас Грядущее.
Когда я приехала домой и сказала папе: «Война!» – он произнес последние слова мамы на земле: «Ну и что ж…».
Первая воздушная тревога была в день рождения папы и моих именин, 26 июня. Папа был совсем спокоен, а я в душе боялась, и крепко. И вот что со мной случилось: у меня в один миг, как завыла сирена, исчезли все те плотские похотливые движения, начавшиеся в Москве после увиденного в квартире Тани К., с которыми я не так, как должно, боролась, попускала часто услаждение ими. Тут всё как рукой сняло на много-много лет.
Описывать тяжело начинающийся острый недостаток в пище, терзанья папы от скандалов брата, мученья Бориной жены, мое томленье… С Наташей в последний раз увиделись 18 июня в четвертую годовщину смерти Нины на ее могилке. Я во многом обвиняла Наташу: в невнимании ко мне и т. д. Она смиренно, нежно, трогательно просила прощенья, обещала исправиться, хотя ни в чем (потом я поняла, и скоро) виновата не была. Мы попрощались, а через четыре дня началась война.
Наташа дежурила ночами на заводе, даже редко попадала домой в Пушкин. Кольцо блокады начало сжиматься с 1 августа.
Папа таял… Наташа изредка мне писала.
30 июля я причащалась Св. Таин, как всегда, с особым умилением и ощущением Благодати.. Близость наша с папой росла. Он внутренне участвовал во всем моем и переживал всё со мною. Жена брата почти не бывала у нас; жила большей частью у своих, и ребенок с нею.
Причастившись Св. Таин (я не причащалась довольно долго, вероятно, с Великой Субботы), я почувствовала большое укрепление духовных сил, и страх во время воздушных тревог почти совсем отошел…
В ночь на 2 августа, на Ильин день, я попросилась у папы переночевать у Зои (в комнате покойной матушки). Спала я одна: Зою угнали на рытье никому не понадобившихся окопов за Кирпичным. А второй ключ был у меня всегда.
Около 12 часов ночи я увидела дивный сон. Вижу себя лежащей на полу, как я и в действительности лежала, а в воздухе передо мной, в ногах стоит не то икона, не то живая Владычица Богородица, как Ее пишут на иконе Знамения: в одежде светло-красного цвета, необычайного оттенка, подобного пурпурной заре. Божия Матерь держит в руках некую бумагу (положение рук Ее в этот момент изменилось: они уже не были воздетыми) и говорит: «Подали Мне прошение, а Я ведь уже дала ответ…». Когда Она сказала эти слова, Лик Ее осветился чудною, хотелось бы назвать – пасхально-радостною улыбкой. Нежная, невыразимая божественная любовь светилась в Ее Материнском взоре… А внизу, на площади (как бы в окно, которое в ту сторону и было) у вокзала, вернее, где была взорванная за три недели до войны церковь Знамения (кому она помешала?), я увидела несметную толпу народа в разных позах, но всех молитвенно обращенных к Богоматери.
Долго я не могла уснуть после этого видения.
Должна добавить, что когда Храм Знамения Владычицы взорвали (в ночь под Вознесенье, поздно вечером, в среду отдания Пасхи), то я утром проезжала на трамвае из дому в Никольский собор к обедне мимо свежих руин и увидела, что из всех стен храма уцелела только небольшая часть алтарной абсиды с образом (он был снаружи) Знамения Божией Матери. По бокам Ее образа до взрыва были две иконы: св. Варвара и св. Мария Магдалина. Иконы эти не уцелели. Стояла одна Пречистая, воздевая за нас Богоносные руки Свои! Многие в трамвае крестились, видя чудо в сохранении Лица Богоматери. Кто-то прослезился… А когда я ехала к обедне в воскресенье свв. Отцов, то увидела такую картину: бригада комсомольцев какими-то железными палками скалывали с оставшейся абсиды Лик Пречистой!.. Ужас и негодование объяли многих. А окна кругом площади были все накрест заклеены полосками бумаги для сохранности от бывшего взрыва. Вскоре и весь город был так украшен, но уже из страха вражеской бомбежки и обстрела… Много терпел Ты, Господи, но этого надругательства над Силой Твоей, сохранившей Лик Тебя Рождшей – не потерпел!
Жизнь в городе всё ухудшалась, но еще хлеб продавался почти свободно. Помню вечер под праздник свв. Апостолов Петра и Павла. Я по обычаю днем 11-го была у знакомых на Петроградской, без особой нужды, просто мне было трудно сидеть дома. Потом хотела пойти ко всенощной во Владимирский собор – знакомые эти (Лапины) жили почти рядом. Была чудесная погода… Вспомнила я наши уставные службы в ныне давно закрытых храмах… и не захотелось мне идти в «приходскую» церковь с ее сокращенной донельзя и изуродованной отвратительным театральным пением службой. Я села где-то на полянке, на пустыре и стала «править» службу сама… Многое я помнила наизусть, многое импровизировала. Это мне всегда удавалось так, что мои стихиры ничем нельзя было отличить от церковных!.. Я очень глубоко и давно вошла в дух церковного песнотворчества, память у меня была богатейшая, и все сокровища нашего богослужения я носила в памяти и в сердце… Но всё же через час или немного более меня охватило смущенье, что я позволяю себе то, что отцы нам не благословили, т.е. уклоняюсь от Церкви, и побежала в собор. Пришла к «Хвалите…», простояла до конца канона и скоро поехала к бедненькому, томящемуся папе…
Воздушные тревоги были часто, но город не бомбили, только появлялись вражеские самолеты. Так прошел еще месяц.
13 августа 1941 года я поехала ко всенощной в Коломяги. Перед тем 9 августа в последний раз (в день целителя Пантелеимона) я побывала в Лиговской церкви и побыла у слепой Веры в их уютном домике. Не думала я, что мы видимся с ними, т.е. с ее отцом и матерью, да и с Верой, в последний раз. Когда я ехала туда в трамвае, по дороге слышала, что перед тем немцы обстреливали идущие в Стрельну (мимо Лигово) трамваи. Но как-то не представлялась еще вся серьезность положения. Однако 12 августа, в день св. мч. Иоанна-воина я не решилась ехать в Лигово, хотя это были именины знакомого мне тамошнего настоятеля, и меня ждали. Я боялась волновать папу, т. к. он уже услышал об обстреле загородных трамваев. В сторону Коломяги ехать было безопасно, и папочка радостно отпустил меня на вынос Креста.
За всенощной там оказалась и Вера Д. После службы я сильно торопилась домой, но она со свойственной ей предельной настойчивостью задерживала меня какими-то сверх-трагическими излияниями и довела до того, что я совершенно изнемогла. И совершив акт эгоизма, не смогла доехать до дому, а заехала переночевать к Нате и ее маме (жили они, как и Вера Д., около Смольного). А когда я явилась домой утром – застала ужасное… Брат закатил слабенькому уже (75 лет) папочке обычную «истерию», и с папой что-то случилось. Он потерял язык, что-то бормотал и писал… писал мне записки, из которых я сразу заметила, что на мозг его и на психику так повлияла эта последняя капля, переполнившая чашу нечеловеческого терпения Сергея Петровича, что он стал… ненормальным… После этого я никуда уже почти не уезжала из дома… И брат более не скандалил. Понял, что доконал отца.
Такое ненормальное состояние у папочки и постоянное писание странных записок продолжалось дня 4-5. С Преображения к нему вернулась речь, но он часто и много писал, уже в виде дневника. Общее состояние продолжало быть очень слабым. Меня назначили дежурить на чердаке по ночам (тушить зажигательные бомбы), хотя все тревоги были «холостые».
20-го, в день чтимого папочкой святителя Митрофана Воронежского, с разрешения папы я съездила на Волково кладбище, причастилась, т. к. в Преображенье не смогла, отдежурив ночь на чердаке. (Через ночь дежурила, но недолго). Папа очень торжествовал в день моего причащения. Конечно, и я была осчастливленною; о, сколько я получала в дни принятия Благодати!
Папочка и я чтили и утешались древнею иконою «на Херувимах».
В Успенье папе стало хуже, он стал с трудом двигаться по комнате. Написал свое завещание: он завещал меня – свое единственное богатство – Божией Матери, – трогательная была написанная им к Ней обо мне отеческая молитва! Он написал ее в своем «альманахе». (При аресте его у меня отобрали).
Вскоре папа окончательно слег: у него началась водянка. Брат дома почти не бывал или забегал на полчаса. Ночевал или у родителей жены, или в университете. Он уже был на пятом курсе, и поэтому не попал на фронт… На душе его было тяжело. С женой они почти расходились уже; да и естественно: «горшок котлу не товарищ» – бедная Надя совершенно не могла подойти или стать другом человека из интеллигенции, да еще с таким уклоном душевным во все «заумное», каким увлекся бедный Борис последние годы.
Елена Ивановна бывала у нас несколько раз в это первое лето войны и очень скорбела, что папа мой так плох, а причаститься не хочет. Однажды, 6 сентября, она опять пришла к нам и долго беседовала с папой на эту тему. Часа три она у нас просидела и, наконец, папа согласился, чтобы я завтра, 7 сентября, съездила за священником. Надо сказать, что разговор свой с папой Елена Ивановна несколько раз прерывала, уходя в мой уголок для молитвы. Она горячо просила, чтобы Господь склонил сердце отца моего на согласие. И Бог победил!
Папа уже не вставал. Вечером 6 сентября я легла спать часов в 11, в начале 12-го. Мы потушили свет. Папа на кровати лежал напротив меня. Без 15 минут 12 ночи мы услышали свист летящей фугасной бомбы. Это была первая бомба. Воздушной тревоги не было. Через секунды две вдруг покачнулись стены дома и фундамент. Это разорвалась бомба… С трудом я опять уснула. Рано утром встаю ехать за батюшкой во Владимирский собор (там был хороший иеромонах игумен о. Тихон) – тревога за тревогой. Едва добралась до Петроградской станции и до собора. По дороге узнала, что бомба, намеченная на Московский вокзал, невероятной величины, попала в дом на углу Полтавской и Гончарной и от пятиэтажного дома почти ничего не осталось. Сколько погибло людей!!!
Я нашла о. Тихона и объяснила ему кто больной, к которому я его зову. Праведный старец-иерей, несмотря на большую опасность, поехал со мной.
Долго шла исповедь. Папа принял Св. Тайны, и в дом наш сошел Мир Божий. О. Тихон, когда я провожала его до ворот, сказал мне, что исповедь раба Божиего Сергия была необыкновенная, «он исповедовал все грехи с самого младенчества своего», – так сказал мне о. Тихон. Вечная тебе благодарность и вечная память, Иерей Божий!
А воздушные тревоги, бомбежка ночью и артиллерийские обстрелы днем не прекращались, бомбы зажигательные и фугасные засыпали город. Люди прятались в бомбоубежищах, но папочка мне сказал: «Никогда не прячься в них, – и, указав на икону «Сидящей на Херувимах», с непоколебимой верой добавил: – Вот твое Убежище»… И ко мне собирались многие жители домов 37 и 35, и я читала во время тревоги какой-нибудь акафист Божией Матери. И никто не боялся.
Мальчишки наших двух дворов, которые раньше дразнили меня монашкой, а однажды даже обсыпали мусором с помойки, забравшись на ворота, когда я куда-то шла, – теперь повыпросили у меня крестиков и иконок и надели на грудь.
13 сентября я получила с завода последнее письмо от моей Наташи, полное состраданья и любви. Она сообщила, что едет в Пушкин к маме, т.к. немцы уже под их городком, и она боится быть отрезанной от матери, вернее, оставить старенькую мать одну.
17-го немцы разбомбили Пушкин, и Наташа с матерью и приятельницей Наташей Киттер попали в плен. Об этом я узнала в 1946 году только… Так я рассталась за мои грехи на всю жизнь с моей «солнечной» Наташей.
В ночь на 19 сентября 1941 года видели мы с покойным ныне братом Борисом (он сильно смягчился) и с одной доброй женщиной Серафимой Абрамовной и ее детьми удивительное небесное явление, похожее несколько на северное сияние, но в южной части неба. Лучи колеблющегося света исходили из одного центра в самом почти зените. Лучи огромной величины, причем один из лучей зашел за западный горизонт. Центр, откуда исходили лучи, казался то лежащим наклонно Крестом, то Всевидящим Оком. Явление это началось около 9 часов вечера и длилось, меняя силу и постепенно ослабевая (с 12 ночи), до 3 часов пополуночи.
Много раз выходили мы во двор и с трепетом созерцали дивное явление. Наутро весь город говорил о «знамении с неба», а в газете напечатали, что… это было обыкновенное северное сияние! Но никто не верил газете.
А папе становилось все хуже. У постели его (я перевела его в свой уголок) дежурила ночами со мной добрая женщина из нашего дома Серафима Абрамовна. Вечная ей память!
Вырица уже давно была отрезана от Ленинграда, а к 20 сентября немцы были уже за 3 километра от Средней Рогатки (Московское шоссе, по дороге в Пушкин).
Старец Серафим остался в Вырице, не имея возможности по своей болезни двинуться с места. Последний раз его видели в начале августа, и он предсказывал, что в страшной войне победит Россия, и победа будет славою и Церкви Русской.
В день Рождества Пресвятой Богородицы мне, изнемогающей от недосыпания, пришла мысль устроить папу в больницу, о чем я имела жестокость и малодушие ему сказать. Он принял это с агнчей кротостью и еле слышным голосом подтверждал: «Конечно… ты устала.. в больницу, значит в больницу…» Но к вечеру того дня я поняла, что на это нет воли Божией Матери…
Прошло 22-е… Папа слабел… Утром 23-го в 8 часов он проснулся и, с величайшим трудом выговаривая каждый слог, сказал: «Поздравляю…» – «С чем, папочка?» – «С днем рождения!» Это были его последние слова на земле. Я приготовила ему его любимый чай и дала зелененький леденчик. Но он, сделав несколько глотков, показал рукой, чтобы я взяла стакан и с усилием выплюнул конфетку (я ее потом доела)…
Скоро началась агония, и так, страдая, он к вечеру потерял сознание. Мы с Серафимой обе сидели над ним. И около 4 часов утра 24 сентября мой драгоценный папочка скончался.
Незадолго перед смертью папа предупреждал, что в наш дом попадут зажигательные бомбы и будет пожар, но его потушат. Так и сбылось.
Наутро пришел брат Боря и взял на себя все хлопоты по организации похорон. Всё это было уже нелегко, но благодаря тому, что в нашем парке по очистке было еще несколько лошадей, – дали лошадь. Хоронили папочку накануне Великого Воздвиженья. За гробом шла я, брат, Елена Ивановна и старый сослуживец папы – Иван Яковлевич с женой Катериной Григорьевной. Был погожий день и, что удивительно: весь день не было ни одной воздушной тревоги!
Единственный день за всю осень прошел так, как будто нет войны.
Примечательно, что 23-го, когда папа умирал, луч солнца, упав в зеркало, озарил лицо и грудь умирающего семью цветами радуги; как я верю, – в знамение совершенного примирения Господа Бога с душою уходившего в вечность, поздно обретенного раба Своего, смиренного Сергия…
«Знамение» было и на кладбище. У ворот нас встречала Вера Д. со своей матерью. Они купили папе крест, и несли его сами до могилы. Я предполагала похоронить папу, конечно, рядом с мамой, но брат воспротивился этому: так сильна в нем была старая обида и злоба на отца. Папа бил его маленького. Я покорилась, хотя все провожавшие расстроились таким странным протестом брата. Понесли гроб по другой дорожке. Далеко шли, устали и сказали: «Отдохнем немного, тогда понесем дальше». Поставили гроб с телом на землю, и тут… я первая заметила, что принесли усопшего к могиле мамочки. Все поразились. Брат смирился, и начали копать могилу рядом с Александрой Ивановной. Так и похоронили папочку рядом с мамой и поставили крест.
Перед смертью папочка говорил: «Я оттуда буду на тебя смотреть каждую секундочку». И называл меня последние месяцы своей жизни «третьей мамой». Плохая мама…
Вечером 29-го, под Веру, Надежду и Любовь я еле добралась с Охты из церкви до дому – такая была бомбежка! И в начале десятого на наш чердак попало несколько зажигательных бомб. А кругом всё пылало! Я взяла на руки Ларочку – Надя оставила ее и ушла на работу, – Распятие и малый образ Знамения и вышла во двор, не зная, куда бежать. Рядом горели деревянные здания, как костер, да и наш дом был деревянный. Но мальчишки бросились на чердак, когда все взрослые, большей частью женщины, растерялись, и песком затушили начавшийся пожар. Вскоре прибежала Надя и унесла ребенка к матери на Курскую улицу. Так сбылось предсказание папы о пожаре.
Мы стали сближаться с братом; он стал гораздо мягче. Много светлых часов провели мы с ним в октябре. Но в конце месяца дал себя чувствовать голод. Хлеба стали давать по 250 граммов. Продукты абсолютно исчезли, а запасов у нас лично не было. Я не могла сидеть дома, изнывая от голода, ходила по знакомым в надежде, что у кого-нибудь поем. И кое-где мне перепадало; конечно, малое, но как оно было драгоценно! Брат целые дни был в университете; занятий не было, но ему, очевидно, было легче на людях. Да был у него там один друг, Коля Кузин, жена которого работала в столовой, и Борю иногда они кормили. Жил Кузин на Васильевском острове.
В последнее лето жизни в подвале дома нашего брат принес откуда-то котика. Он был совсем маленький и спал на мне. Очень был веселый, всё прыгал. Когда брат являлся домой, котенок раздражал его, и в середине лета брат его занес и выпустил на набережной Васильевского острова. После брат сам мне рассказывал, что котик так кричал и молил его не бросать: «И я чувствовал, что делаю грех большой». В дни зимы и голода вспоминал брат свою жестокость к беспомощному существу, когда, качаясь от голода, не раз шел по этой набережной.
За время бомбежек я подвергалась не раз страшной опасности. В октябре бросили фугасную бомбу на угол Херсонской и Исполкомовской, где за три минуты до этого проходила я из хлебного магазина с пайкой своей. Я шла медленно, но кто-то внушил мне ускорить шаги. Я почти побежала и только вошла в наши ворота, как раздался звук разрыва бомбы. Отбило угол у дома и разворотило тротуар, где я проходила. Если б я шла тише…
Второй случай спасения был под день Введения во храм Пресвятой Богородицы. Я ночевала в квартире, где прежде жила Ниночка, у Яди. Их квартирантка накормила меня вареньем, правда, без хлеба, но все же я почувствовала огромное облегчение и только погрузилась в сладкий блаженный сон, как… раздался неимоверный звук. Качнулись стены пятиэтажного дома, и со звоном вылетели стекла огромного окна! Мы вскочили… Мы были целы, но, Боже мой, что было рядом! Фугасная бомба попала в соседний семиэтажный дом и пробила пять этажей. До утра только были слышны сигналы машин «скорой помощи». Мы никто не уснули. Помню, я читала акафист Божией Матери «Избавительнице»… мы говорили, говорили… и так я дождалась утра и ушла домой после бессонной ночи. Дома 4 декабря встретилась с Борей. Он убеждал меня сидеть дома, но голод гнал меня к людям, хотя уже никто ничего не давал.
Перед тем как начаться голоду в осажденном городе, вижу я сон. Вышла будто я в путь. Идти мне надо по совершенно пустынному берегу моря. На море поднимается шторм. Дорога не широкая, не более метра шириной, идет у самого края берега. Я иду одна, а справа, но невидимая, идет моя дорогая покойная мама и ободряет меня: «Иди. Не бойся!» Я пошла. Вскоре путь-дорожка стала вдвое уже, а волнение на море стало усиливаться. А мама всё идет справа и ободряет меня, грешную. Вдруг дорога сузилась еще вдвое, и с правой стороны от меня выросла высокая деревянная стена. Я иду и говорю: «Злые люди. И так узкая дорога, и волны подходят совсем близко, а они еще стену сделали, чтобы некуда было податься, да еще острым щебнем взяли да усыпали путь!». Но я все-таки продолжала идти вперед, несмотря на свирепые черные волны, которые разбивались совсем у моих ног, но удивительно, что туфли мои оказывались даже почти не забрызганными. Мама справа шла и ободряла меня по-прежнему. Вдруг стена передо мной образовала тупик, завернув налево, прямо в бушующее море. Я остановилась в ужасе. «Иди», – сказала мама. «Но куда же идти, тут нет выхода!» – отвечала я в великом смущении. «Люди говорят, что нет выхода – выход есть», – отвечала мама. Я сделала несколько шагов, и вдруг Кто-то Сильный взял меня за шиворот и перебросил через деревянную стену. Перебросил в свет, тепло и любовь друзей, которых я сразу почувствовала с собою опять вместе…
С половины ноября нас перевели на 125 граммов хлеба, и страдания человеческие усилились. А радио кричало и играло на Невском. О чем?
Из всех моих друзей и приятельниц легче было положение Веры Д. Отчим ее умер в декабре, а она с матерью спасалась запасами крупы и прочего, которые заблаговременно сделала Мария Ивановна, и чего никто из моих знакомых не догадался сделать. Два раза они звали меня на обед. Суп, о, какое это было блаженство!
Между тем начиналась зима, и стало еще тяжелее. А бомбежки не прекращались. Впрочем, люди, голодные и ослабевшие, в ноябре уже не так реагировали на опасность: всё притупилось.
Встал вопрос о холоде и передо мной. Топить у нас было нечем, и я приняла приглашение одной приятельницы, жившей на Невском, Марии Клочковой – пожить у нее.
Последнюю ночь дома я переночевала под Николин день. Сладко спала я последний раз на своем соломенном тюфяке поверх досок, под старым одеялом. Просила святителя Николая простить меня, что я ухожу. На столе я оставила брату записку с адресом Клочковой.
7 декабря прекратилось трамвайное движение, – город погрузился в давящую тишину. Вскоре и электростанция, дающая свет, замолчала. Настала тьма..
13 декабря в день Апостола Андрея в последний раз, собрав всю свою энергию, я сходила пешком в Никольский собор причаститься (ночевала у Клочковой). В этот день брат поймал крысу, и я ела бульон. Мяса я не ела, его съел брат, а я выпила только полстакана безвкусного бульона.
А 19-го, как я уже упоминала, я ушла жить, т.е. ночевать, не приходя домой, к Марии Клочковой на Невский.
Жила она вдвоем со снохой, и кое-чем они протапливали печку. Голод всё усиливался. Уже становилось трудно ходить… Всё чаще и чаще на улице попадались закаменевшие фигуры не дошедших до дома, изголодавшихся людей. В подворотнях часто можно было видеть завернутого в простыню мертвеца. Не имея сил куда-нибудь нести умершего, его, завернув во что-нибудь, попросту сталкивали с лестницы… Я почти нигде уже не бывала, и мы терпели все муки голода втроем. А становилось все тяжелее терпеть. В ночь на 1 января 1942 года я чуть не помешалась от голода, как уцелела только? Многие сошли с ума.
В конце декабря бомбежки прекратились. Над городом царил один властелин – голод…
5 января, изнывая от мук голода, я сидела в комнате М. Кл. Вдруг стучат: звонки не работали. Сноха Маруси открывает: мой брат! В руках – сверток… Сам с величайшим трудом поднялся на четвертый этаж. Тяжело дышит. Объясняет, что Коля Кузин к Рождеству Христову прислал мясо и крупы немножко. Я обезумела от радости, но сразу сообразила, что придется делиться с двумя… 7-го мы сварили это мясо, засыпали крошечный кулечек крупы. В огромной кастрюле, в которой варили это мясо, крупа была почти незаметна. Но я была вынуждена молчать! Поделилась с ними и мясом, правда, себе взяла кусок побольше. Они были недовольны, но иначе я не могла сделать, т. к. они бульон сделали бесполезным.
Прошло два дня… Я заметила, что отношение снохи ко мне изменилось резко, и на Марусю я уже не могла опираться. От голода она стала какая-то странная. Я поняла, что далее оставаться мне у них нельзя и надо искать другое пристанище.
10-го утром я ушла от них и потащилась на Херсонскую. Здесь меня ждала неприятная неожиданность. Замок на двери (маленький замок) оказался вырванным с пробоем и беспомощно болтался. Открыла я дверь, шагнула в свой угол… и в глазах у меня потемнело… Кто-то у нас был. Из икон были некоторые взяты – на выбор. Исчез св. Николай – моя первая икона – св. Варвара и еще другие. И богослужебная книга Октоих I часть. Взяты были и кое-какие вещи поценнее.
Но долго рассматривать, что взято, было невозможно. В квартире стоял злой мороз, а силы надо было беречь. Я пошла к Н. Евг. – проситься к ним. Далеко они жили, но безвыходность положения придала мне сил. Согласие я сразу получила, но… тут вспомнила, что у них всегда масса клопов и спать мне будет невозможно. Пришлось, поблагодарив, уйти. Вернулась опять на Херсонскую. Куда идти? В доме, казалось, никого уже не было. Я вышла на улицу, и отчаяние подступило к моему сердцу… Мороз был 25-30 градусов. Я теряла последние силы. Но знала, что нельзя допускать отчаяния, что есть у нас последнее Прибежище. И я взмолилась Ей, Взысканию погибающих. И в эти минуты увидела идущую жену одного из бывших папиных сослуживцев – Женю. Она шла домой. Мы поздоровались, и Женя спросила меня, куда я иду. Я объясняю ей, что мне некуда идти, что в подвале нашем мороз и нечем топить. «Так идемте ко мне, – сказала Женя, – у нас есть дрова, да и работаю я в столовой, иногда приношу супа»… Я вцепилась в мою спасительницу и через пять минут была в той квартире дома 37, где прошло мое беззаботное детство.
«Яков умер, – сказала Женя, – и Ваня (брат) тоже умер. Я с сыновьями». В теплой комнате я быстро ожила и… так и осталась у Жени. Внизу, в подвале на папином столе я оставила записку брату – где я. И стала ждать его, зная, что он придет. И действительно, он пришел, – смирившийся, совсем другой и очень слабый от голода, – в день преп. Серафима Саровского, которого и он, научившись от мамы, чтил особенно. Пришел… и мы обнялись. Борис поставил, вынув из кармана, маленькую иконку Преподобного на подоконник и сказал: «Теперь я буду жить с тобой, Аня…».
Борис, напрягая последние силы, переносил все наши вещи на верхний этаж в квартиру Жени Орловой и Зверевых. Это был огромный труд. В основном это были иконы и книги, да еще его коллекция минералов. Книг и икон у нас было очень много. Но брат на этом не остановился: он перетаскал наверх всю свою коллекцию минералов – весьма тяжелую ношу – и окончательно надорвал сердце. Впрочем, он еще держался, хотя его заедали вши. Однажды он не вытерпел, разделся в нетопленой комнате и подозвал меня: «Посмотри». Вши покрывали его тело сплошным живым слоем. В наших условиях уже ничего нельзя было сделать. Я молча ужаснулась. Были вши и у меня, но не так много, и я их старалась на себе уничтожать. Белье иногда меняла, пока оно всё не загрязнилось. Воды не было. Таяли снег в кружечке, зажигая в печке бумажки. Тревог уже не было. Город погрузился в полусмерть.
В День Крещенья брат подверг меня испытанию: он сказал мне, что… потерял хлебные карточки. Он, вероятно, ждал взрыва ужаса и гнева на него, но Господь дал мне такое чувство веры несокрушимой, что я совершенно спокойно сказала: «Бог силен спасти наши жизни и без карточек». Тогда брат умилился и стал просить у меня прощения за этот обман.
В конце января Боря несколько раз ходил на Васильевский остров в университет за каким-то документом. Были страшные морозы, и походы эти можно было отложить, но он меня не слушался. Ходьба по сорокаградусному морозу при таком истощении окончательно надломила организм, – последний раз он едва дотащился до Херсонской, 37, и у него через несколько дней парализовало ногу. С тех пор он все время лежал.
А кругом все умирали. У соседей – Зверевых – открылся дистрофический понос, и оба – и Клавдия, и Василий, а за ними и двое мальчиков умерли. Осталась в живых Надя – сестра Клавдии – и один из сыновей Зверевых – Коля.
С Женей я имела мало общения. Они как-то изолировались, и большей частью их не было дома. В квартире остались лишь мы четверо. В доме 37 вообще почти все умерли или исчезли куда-то. Однажды приходили сыновья Жени.
7 февраля, в день праздника Божией Матери «Утоли моя печали» я стала читать вслух акафист Владычице. Читать было очень трудно от голодной слабости. Брат лежал на стульях и слушал. И когда я в изнеможении перестала, он сказал: «Вот это я бы всегда слушал, чтобы никогда не переставало…».
11-го Боря сделал последнюю попытку спасения – написал письмо-записку одному человеку, который мог доставать лошадиные головы, и я сходила, отнесла эту записку (она цела у меня до сих пор), но кого-то не было, а кто-то очень сурово выпроводил меня. Брат угасал…
Под 12 февраля он лег на пол на ночь, а я ночевала на стульях. Страшно мучил голод, но я все-таки, лежа, «правила» всенощную. Было около 11 часов вечера. Я даже спела «Хвалите…» Брат спал или был в забытьи. Утром я сходила за хлебом и принесла наши пайки. Предлагаю брату. «Потом, Аня, мне так спать хочется». Я съела свои 250 граммов и села у окна. Медленно тянулись минуты, время приближалось к 12 часам дня. Вдруг меня как будто кто-то толкнул; я встала и наклонилась над Борисом. Он лежал на спине, глаза его были широко раскрыты и казались огненными. Он созерцал что-то, он видел Свет Незаходимый… Несколько минут я стояла над ним, впиваясь в эти огненные, чудные, зрящие Нечто глаза, а потом поняла, что он кончается, или уже скончался. Но глаз он не закрыл, и долго они еще оставались открытыми, отражающими Свет Невечерний. Жаль было их закрывать…
И вдруг стук в дверь. Входит Коля Кузин, приятель брата, – с целой ношей продуктов. Я бросилась ему на шею: «Коля, вы опоздали!..».
А лежал брат лицом в углу, где висела огромная икона Троицы. Когда еще были живы Зверевы, они мне рассказывали, что икону эту они принесли из подвальной церкви храма Скоропослушницы, когда увозили после его закрытия иконы, вероятно для сожжения…
Под этой иконой и умер так мой Боричка…
Перед смертью брат говорил: «Я был жесток к отцу».
Коля побыл немного и ушел, обещав подбросить еще продуктов, чтобы спасти хотя бы меня.
Хоронить, в обычном понимании этого слова, Борю не пришлось. Я могла только нанять за его пайку (за два дня) Надю, сестру умершей Зверевой, чтобы она отвезла на санках тело Бориса к собору б. Александро-Невской Лавры, где «сгружали» всех мертвецов нашего района. Так и было… Я глядела в окно, как Надя и уцелевший сын Зверевых, Коля, надрываясь, тащили санки с телом… Так и увезли его в пальто; мы ведь сидели в пальто, топки не было… Только шапку его я взяла себе. Он и умер без шапки, на ней он лежал…
Будущий читатель! Поверь мне, как мне трудно это и сейчас писать! Но да будет воля Твоя, Господи, в этом, как и во всем!
Благословен еси, Господи!
Вторую половину февраля я спасалась двойной пайкой… Да, перед смертью, дня за два брат говорил: «Я за отца наказан, я был жесток с ним, я должен умереть, а ты, Анюша, живи…».
Вот я и жила… Коля Кузин еще раз принес продуктов, правда, немножко у меня украли, но великодушно… Я этим и ожила. В марте стало опять тяжело очень. На углу Херсонской и Александро-Невской открылась столовая. Но туда надо было сдавать «крупяные» талоны из продовольственной карточки.
Страшная атмосфера голодной смерти, на которую были обречены все мы, царила в этой столовой. Суп – почти одна мутноватая вода, а вырезали за одну тарелку 6-8 талонов. Раза два я туда сходила и больше не пошла. Спасали меня другие супы. В праздники одна старушка, у которой были запасы круп и прочего, дала мне милостивое разрешение приходить к ней обедать раз в неделю. О, какое это было неописуемое блаженство! В теплой комнате большая полная тарелка густого-прегустого супа!!! Но это было один раз в неделю!
У меня начиналась цинга… Шел март и приближался к концу. Однажды я, изнемогая от мук голода, просила св. пророка Илию о милости, и вдруг мне и Наде Зверевой пришла мысль полезть в дымоход печи в покинутой комнате Орловых. И о, чудо! Великое чудо! Я вытаскиваю оттуда мешочек сухарей! Мы разделили их с Надей и Колей. Их было немного, но восторг от чуда пророка поднял мне силы и укрепил уверенность в том, что я все-таки выживу.
Весной 1942 года, когда восстановилось трамвайное движение, я стала опять ездить к друзьям и знакомым, везде, конечно, надеясь чем-нибудь поддержаться… В таких мыслях в мае 1942 года я зашла в один знакомый дом в одном из переулков Знаменской улицы. Мать семейства, старушку, я уже не застала – она умерла, а дочь ее и еще родственницу нашла живыми, но страшно голодными. Перекинувшись несколькими фразами со мной, эти особы отошли в сторону и начали тихо о чем-то советоваться. Я почуяла недоброе и моментально, сколько было сил, бросилась наутек. Квартира и коридор были длинные, но я быстро бежала к выходу, и мне удалось открыть французский замок и выскочить на лестницу. За собой я слышала топот этих голодных женщин и их голоса, останавливающие меня, но Бог помог мне, и прежде чем они выскочили на площадку, я уже была на нижнем марше лестницы и выбежала на улицу, где шли несколько прохожих, и я уже была вне опасности.
В Великую субботу ко мне пришла одна близкая знакомая и передала приглашение нашей общей знакомой Елены Т. придти к ней с вечера на ночь Пасхи (т.к. службу Пасхальную власть разрешила только с 6 часов утра), чтобы от нее пойти на Охту в храм. Я так и сделала.
В то время на мне развелось уже очень много вшей, и когда Е.Т. меня покормила (у нее кое-что было), вши подняли такое беспокойство, что я всю ночь ни на секунду не могла уснуть. И так поползла через лед Невы в Больше-Охтенскую кладбищенскую нашу церковь.
Службу я почти не могла воспринимать. Мне казалось, что ничего нет, ни службы, ни пения – один царь – ГОЛОД… Но всё же я старалась, стояла, не чувствуя ничего, вслушиваясь. Наконец служба кончилась, и я как во сне, как в опьянении двинулась в обратный путь.
Тут мы на льду Невы (было 5 апреля – ранняя Пасха) встретились с моей Натой. Встреча оживила меня, обрадовала: я страшно любила своих друзей, и мы поддерживали немного друг друга. Ната дала мне кусочек сахару, который ей положила в карман ее мама. Та уже не могла ходить. И я съела его. Кажется, и Ната ела второй кусочек.
На Пасхе меня окончательно разобрала цинга; иногда поднималась высокая температура. А изменений никаких не было. Только с наступлением весны, с 16 апреля пошли трамваи, и я ездила кое к кому в надежде чем-нибудь поживиться. Ездила и в церковь на большие праздники, но воспринять уже ничего не могла. Объезжая знакомых, узнала о смерти некоторых из них. Иногда я обращалась к Коле Кузину, и он однажды даже пригласил к себе и накормил. Но от сытного ужина подняли возню вши, которые уже не только в одежде, но и в порах кожи поселились, и я ночь не спала совершенно.
Так проходил май. Люди варили супы из травы и пухли с этого. Несколько раз сварила и я себе, но почувствовала, что это – гибель, и бросила. Впрочем, пухнуть начала и я. Становилось всё тяжелее. В день Св. Троицы я ощущала неистовый голод и еле держалась… Я говорю о сохранении полной преданности Богу и надежды на спасение.
В день Всех Святых все-таки я поехала к обедне; я стала тогда ездить во Владимирский собор, сама не зная, почему. Отстояла как во сне обедню, ничего не понимая или, вернее, не воспринимая, и когда запели запричастный, решила уходить… Сил-то не было.
Вышла я на паперть – немного качало – и вдруг увидела свою старую знакомую медсестру Анну Васильевну Полозову. «Асинька!» – «Аня!» – обменялись мы. Я узнала, что Анна Васильевна недавно в Ленинграде, самолетом через кольцо, на подкрепление медперсонала в городе. Узнав, да и увидев мое состояние, Аня пообещала мне постараться устроить меня в стационар для дистрофиков. Попасть туда было очень трудно. «Через неделю приезжай сюда, на Владимирский, я за это время похлопочу и дам ответ. Бог поможет, – добавила Аня, – устроим».
Через неделю, уже очень ослабевшая и распухшая я приехала в собор, Аня уже была там на условном месте и радостно сообщила, что всё удалось и только нужны необходимые формальности. Тот день я провела у Ани, и ночь. Но лечь я уже не могла, водянка душила меня. Была летняя белая ночь, и я всю ее просидела в кресле, смотря на чудный образ св. Иоанна Златоуста, который от кого-то, видимо, умершего попал к Ане. Жила она тогда на Васильевском острове.
От вшей я к тому времени избавилась – открыли бани, и вши ушли из тела.
…Понедельник, вторник… наконец, все улажено, и в половине дня 10 июня 1942 года я была принята в стационар, вымыта в ванне и положена в маленькую палату, где было 2-3 человека. Мне дали есть и лекарство для отгона воды из организма. Поставили около кровати большой ночной горшок. Скоро он наполнился, а я уже могла лежать и… спать, спать… Дня через два опухоли как не бывало, и я вновь обратилась в иссохшее, но очень живое существо. Кормили три раза в день, неплохо и давали по 500 граммов хлеба. Можете себе представить мое блаженство? А радость избавления от смерти! Ведь мне было 34 года, и я ждала большой и плодотворной жизни, служения Богу!
Вскоре меня перевели в большую общую палату, и я пробыла в ней почти два месяца – всё лето! С наступлением светлых теплых дней возобновились обстрелы из артиллерийских орудий, но бомбежек не было. В больнице мне было очень хорошо, в саду мы гуляли каждый день сколько хотели. Я познакомилась с глубоко верующей немолодой девушкой из интеллигентного общества, Елизаветой Николаевной и много времени проводила с ней. Службы праздникам, как обычно, я все справляла по памяти.
В день Тихвинской Божией Матери наш врач (имя его я запомнила – Сергей) предложил мне записать меня на эвакуацию. Я крепко помолилась Владычице и приняла совет его – эвакуироваться, т. к. Сергей (отчество не помню) настойчиво убеждал меня соглашаться, т. к. находил меня непригодной для продолжения жизни в блокаде. Он был, конечно, вполне прав. Меня записали.
10 августа, в день Смоленской я была выписана и вернулась в совсем опустелый дом на Херсонской. В квартире я нашла на столе записку Жени: «Мы эвакуировались, помоги Вам Бог» и икону Божией Матери «Всех скорбящих Радости». Я побывала у всех оставшихся друзей и попросила взять мои иконы и книги на сохранение. Ната с мамой уже были в больнице. Их чудом подобрали на улице, они обе упали. После мне писали, что несколько месяцев они обе были в состоянии полупомешательства, но потом пришли в норму. Из моих друзей прийти за вещами смогли только Вера Д. и Ядя. Большую часть взяла Вера, она вполне сохранила силы. Я, отдавая ей свои сокровища, не знала, что она уже имеет часть моих вещей, взятых в январе без меня. Об ее зимнем поступке я узнала через 23 года…
15 августа, в день Василия Блаженного, я съездила в Никольский и причастилась Св. Таин перед отъездом.
18-го я окончательно оформилась в эшелон – в Башкирию, и утром 19-го меня проводила моя дорогая Надежда Евгеньевна. Она тоже взяла часть вещей и обещала постепенно приходить и забирать всё, что сможет, на хранение. Я села на трамвай № 7 и доехала до вокзала. Провожала меня еще Серафима Абрамовна – она тоже осталась жива (это та, что помогала мне ухаживать за папой). Вот и вокзал… На вокзале нам, записанным в эшелон, выдали по полтора килограмма хлеба (кое-кто съел его сразу, а к ночи его не было уже и у меня), и мы ждали отправки весь день. Я часто пела потихоньку «Преобразился еси на горе, Христе Боже…» и кондак Праздника. У одних нашлась вода в большом чайнике, я имела с собой кружку и попросила воды у этих людей.
Наконец, нас посадили в вагоны, но и так мы долго стояли. Я начала всенощную Святителю Митрофанию. Папа чтил этого святого, и я прибегала к угоднику Божию с чувством дочери-сироты, папиной дочери и… дочери Святителя.
Сердце мое трепетало, но дух был тверд и спокоен.
Наконец, уже в густых сумерках, наш поезд тронулся. Ехали до станции Борисова Грива, – далее не было пути железной дороги. Стояли вражеские войска. Всю ночь мы очень медленно ехали с долгими непонятными остановками. Со мной было два узла, вернее, зашитые в материю больших пакета с одеждой: двумя пальто, подушкой и одеялом, – и немного святых вещей. Часа в 4 утра мы приехали. Станции не было – ее разбомбили; поезд остановился в лесу около. Нас стали грузить на автомашины битком в каждой и помчали по коряжистой лесной дороге к Ладожскому озеру. Трясло так, что подкидывало, у многих выскочили вещи. Конечно, для них машин не останавливали, т.к. мы неслись через кольцо вражеских войск.
Через два часа «скачки» мы оказались на берегу озера. Но весь день мы промучились почему-то без еды, только часов в семь нас накормили по-царски. Был выдан даже шоколад. Ночь мы просидели на берегу. Я достала из мешка-пакета одеяло и, завернувшись в него, полусидя, крепко и сладко проспала холодную росистую ночь. Утром нам опять дали паек и горячую пищу и вскоре посадили в теплушки, и поезд без свистка отошел…
Нас повезли на Тихвин, Вологду и далее на Уфу. Кормили великолепно, и ежедневно мы получали американский шоколад. После Вологды пришла радиограмма: направить поезд в Сибирь, т. к. в Башкирию двинули поток эвакуируемых с юга. Немцы забирали Украину и Северный Кавказ.
Нас повернули на Свердловск. Начиная с Урала питание ухудшилось. Эшелон шел на Новосибирск.
В дороге я под праздник Успения сильно застыла, где-то около тогда называвшегося Молотова, в очереди за пайком, и вспыхнула цинга. Ноги у меня были в еле затянувшихся ранах. Поднялась высокая температура, и я потеряла сознание…
Слава Богу, все были заняты собой, и никто этого не заметил, а у меня из жизни вылетели сутки! Я с удивлением узнала, что уже не 30-е, а 31-е августа.
В Тюмени уже совсем неважно кормили. И поэтому, когда начальник эшелона дал разрешение в Омске желающим – остаться, я решила дальше не ехать. Взяв в руки маленький образ Святителя Николая, я осенила им на все четыре стороны Омскую область и просила великого угодника направить меня в такое место, какое мне будет полезно.
Из нашего вагона в Омске остались 19 человек. Мы выбрали себе бригадира – одного пожилого мужчину по фамилии Савельев. В Ленинграде он жил на Знаменской улице. Когда ему представили на выбор для его «бригады» множество районов, он выбрал Знаменский. Этому выбору я очень обрадовалась. – попасть под кров Знамения Царицы Небесной! Что могло быть более утешительным для меня?
С вокзала мы наняли машины. Содрали с нас ужасно: у меня едва хватило денег, которые мне дали на дорогу друзья. При отъезде мне много помогли деньгами Анастасия Петровна, которая когда-то хоронила нашу маму. Довезли нас до пристани, и там мы 6 дней под открытым небом ждали парохода вниз по Иртышу. Хорошо, что не было дождей, а от ветра спасало одеяло.
Наконец пришел пароход «Ленинград» (!), и мы погрузились. Через двое суток мы уже причалили у пристани «Знаменка» и расположились на берегу (это было в день Усекновения главы Иоанна Предтечи) в ожидании, пока колхозы вышлют за нами лошадей. Ждать пришлось три дня. Нам давали хлеб, и кое-что мы стали выменивать в соседней деревне Солдатское.
Меня и еще одну немку, Анну, повезли в деревню Пушкарево – это было 14 сентября, в день начала Индикта.
Привезли. Деревня довольно большая, есть сельсовет. Но ни одна живая душа не хотела взять меня на квартиру, видя мой жалкий больной вид и малое количество вещей. Я долго стояла с вещами на улице и молилась про себя. Наконец одна женщина, Дуня, вышла из хаты и позвала меня: «Айдате, что ж на улице-то стоять». Со слезами я благодарила мою избавительницу. Избушка у Дуни была крошечная. В углу висели иконы, на полу ползал ребенок. Муж Дуни был в Армии. У этой Дуни я прожила дней девять. Примечательно, что через 5 дней после того, как Дуня взяла меня, неожиданно приехал с фронта ее муж, не очень тяжело раненный, но от службы освобожденный. Велика была радость Дуни!
Познакомившись с людьми, я нашла себе другую квартиру: в доме Юртаевой Федоры. Дом был двухкомнатный, и меня поместили в горнице – светлой и сравнительно чистой. Дали мне кровать. У Дуни я спала на полу, у нее не было кровати, сама она спала с ребенком на печке.
Достойно внимания то, что когда нас распределяли по колхозам, я попала в Пушкарево, где была древняя деревянная часовня во имя Святителя Николая. Прежде в ней стоял его образ, который почитали чудотворным. Он в давние времена приплыл к селу по реке Айову, и тогда соорудили часовню. Так великий святитель показал, что он заметил мою мольбу к нему и осенение его образом Омских пределов.
Расселив нас по колхозам, государство назначило нам крохотный паек мукой и предложило работать в колхозе! Измученные блокадой, мы никто почти не смогли сразу работать. Нас выручали вещи, которые мы обменивали на продукты. Была осень, много овощей, молоко, и я за свои жалкие тряпочки питалась довольно сытно. Хлеба ни у кого не было в Пушкареве, но была картошка.
Когда я немного окрепла, то решила зарабатывать себе пропитание карандашом и кисточкой. Сначала рисовала венчики на умерших: их с большой охотой брали пожилые, а в деревне и были только старики и бабы. Потом начала рисовать маленькие иконки для ношения на груди, обшивая их бархатом или другой хорошей материей; лоскутов я с собой привезла разных. Это мастерство и дало мне возможность кормиться, т.к. мои ничтожные вещи я через два месяца продала.
Хочу описать чудо милости Божией ко мне. Было это в день преп. Сергия, 8 октября. Я выменяла сметаны и, забыв свою обычную осторожность, переела ее. В начале ночи со мной сделалось что-то ужасное, очевидно, воспаление желудка. В животе, кроме рези, жгло, как огнем, нестерпимая боль и температура во всем теле. Я умирала… Тогда в раскаянии и ужасе обратилась я к св. Апостолу Иоанну Богослову, умоляя его испросить у Господа мне прощение. И что же? Вдруг как будто в горло мне вложил кто-то холодок, в животе всё стихло, жар прекратился, и я, благодаря великого Апостола и Преподобного Сергия, уснула сладким сном. После этого случая я очень долго береглась.
Тут осенью натворила и другое, очень плохое. Я отдала хозяйке постирать свое белье и кофточки с юбками (2-3), и вязанку; скрыв от нее, что белье вшивое (я увезла его, не стирая, конечно), и его надо бы было после стирки прожарить под потолком в бане, как это делают. Но я не знала о таком способе, да и стыдилась сказать правду. Вот это-то белье и наделало бед. Развелись на мне вши, переползли на детей хозяйки (у нее было их восемь), и когда моя вина открылась, много я потерпела упреков заслуженных.
На первых порах мне было трудно жить одной среди людей совсем другого склада, чем мое общество на родине. Господь, видя мое страдание, послал мне утешительный сон.
Вижу, будто у дороги, где я иду, сидит старец – на вид нищий. Я во сне почему-то считаю его Сергием; не то великим угодником Божьим, не то своим покойным отцом Сергеем. Старичок предлагает мне купить носки, такие славные, белые шерстяные и отдает их всего за 20 копеек! Я взяла во сне носки и проснулась утешенная. С тех пор я стала веселее и смелее ходить и обращаться среди деревенских людей.
В скором времени после этого сна я увидела во сне папу очень ясно. Я спросила его: «Папа, как тебе тут?» А он отвечает: «Как мне спокойно тут, как я отдыхаю. Мне здесь все доверяют». И я вижу, что он в каком-то помещении, как хранитель всего, что там находится; вижу много полок с вещами. И во сне понимаю и знаю, что это за его безупречно честную до полного самоотвержения жизнь и работу на земле ему даровано Господом.
Стала я ходить и в соседние деревни и поселки со своим мастерством. Сначала в близкие, а потом и подальше. Меня везде принимали как слугу Господню, и я не только рисовала по избам, но и читала Псалтирь, акафисты и рассказывала крестьянам понятное для них из моего громадного умственного и духовного багажа.
Между тем в Пушкареве и во всех окрестных селах и деревнях начался голод. Уже началась зима, а картошка в подполах гнила, ничем не могли спасти. У многих же многодетных, как у моей хозяюшки, ее давно уже и не было – съели. В декабре и январе спасала конина. Падали от бескормицы лошади, и колхозники делили их трупы и несли домой, варили. Приносила и Федора и уделила мне немало. Сытное было блюдо!
Ходила я и в богатую деревню Белово, где кое у кого еще была картошка – там она не подвергалась гниению; даже у некоторых был хлеб, и мне за работу кое-что удавалось доставать и поесть с хлебом, что казалось почти сказкой!
В начале апреля 1943 года я была в одном селе и заночевала у наших эвакуированных. Одна из них – Анна – была больна сыпным тифом, но я не побоялась и проспала ночь на полу в комнате, где она лежала. У меня были вши, очевидно, они ночью побывали на больной и, вернувшись ко мне, принесли мне бациллу тифа. Несколько дней после этого я ничего не чувствовала, но случилось следующее.
В день Благовещения я задумала уехать совсем из Пушкарево в городок Тару, километров за 50 отсюда, т. к. очень мне наскучила жизнь в деревне, и я воображала, что в Таре, наверное, есть уже церковь. Я слышала, что кое-где открывают храмы. Ничего не узнав, я от сильного нетерпения переменить жизнь задумала ехать в Тару не откладывая. В тот же вечер, чувствуя какое-то недоброе возбуждение, я наговорила дерзостей хозяйке, чем-то меня задевшей, и, не помирившись с ней, легла спать в очень тяжелом душевном состоянии. И забыла проверить, хорошо ли закрыта форточка. Ночью форточка открылась, а я спала как убитая, только во сне видела себя во льду. Одеяло у меня свалилось набок, и я проснулась утром вся окоченевшая. Бацилла тифа тут и взяла меня в страшный плен.
С хозяйкой я утром помирилась, просила у нее прощения.
Но я заболела… Долго билась на ногах, еще попыталась сходить в соседнее село «на промысел», но уже меня жар сваливал с ног, и сознание мутилось. Из Кондрашина меня на руках принесла племянница Федоры, Пана. И когда я села на койку и сняла с себя пимы, то увидела… пятна тифозной сыпи на ногах! Вскоре я потеряла сознание… Лежала я на койке в кухне. Была Страстная седмица. Очнулась я 27 апреля, в первый день Пасхи… никаких сил не было не только встать, но и приподняться. Мой паек – полтора килограмма муки – я обнаружила исчезнувшим из-под подушки. Так 21 день пролежала я безо всякой врачебной помощи и почти без пищи. Голод кругом был ужасный. Спасала меня только одна моя Федора: она раза два, а иногда и три в день давала мне по полкружечки супа из крапивы, чуть забеленного молоком. Хлебного или чего-нибудь вообще твердого или густого я за эти три недели не видела. Жар очень мучил меня ночами, и спать я не могла. Но Ангел-Хранитель спасал меня от нестерпимого страдания, влагая мысль рассказывать себе самой о первых христианах в последние дни Помпеи. Двадцать одну ночь болезни! Днем я лежала, не имея сил даже поднять голову. Иногда были дни легче, иногда я мало сознавала время… И все-таки я поправилась! 15 мая я с помощью Федоры (им надоело подкладывать под меня глиняную плошку) слезла с кровати. Но на ногах я не устояла… Пришлось выползти во двор для естественной нужды на четвереньках. И потом дня четыре или больше я только таким образом – ползком – могла передвигаться.
Голод неимоверно терзал; я была готова сцарапывать со стены известку и есть! Вот и начала я ползком просить милостыню под окнами… Приподнимусь на одной руке, а другой постучу в стекло окна. Ни у кого почти ничего не было, но мой отчаянный вид вызывал такое чувство, что кое-кто подавал: кто-то дал лепешку из чего-то, кто-то дал горсть каких-то зерен, которые я сварила, доползя уже совершенно изнемогшая до хаты Федоры. Несколько дней я таким путем, ползая по улице под окнами, что-то добывала, а потом Господь вернул мне возможность вставать на ноги, и мне стало легче передвигаться.
Наросла крапива, и хозяюшка стала варить крапиву. До тех пор варила она конский щавель. Крапивные супы вызывали у меня, с детства страдавшей крапивницей, эту болезнь, и я вся покрывалась сыпью. Продолжали грызть, разумеется, и вши. Тяжко было.
В ночь под 18 мая я вдруг почувствовала такой упадок сил, что думала – это смерть… Положила на грудь маленькую иконочку на перламутре св. великомуч. Варвары, данную мне в благословение на путь одной девой – М.Н. Шиловой, и… через несколько минут сладко уснула. И с тех пор стала быстро поправляться.
Только… есть-то было нечего, а крапивные супы мне пришлось оставить, т. к. однажды ночью (помню, это было под весенний праздник Апостола Иоанна Богослова) я от неимоверного зуда всю ночь металась по избе, по двору и даже по улице. В таком страдании, – ночь была светлая, как белая ночь в Петербурге, – я дошла до церковки св. Николая и, рыдая, молила его о помощи.
К этой часовенке меня вообще всегда тянуло, и я еще до болезни часто подходила к ней помолиться моему великому покровителю.
От слабости зрения рисовать я не могла, я совсем не видела мелкого и читать почти не могла: все у меня сливалось в глазах. Не могла я поэтому и зарабатывать ничего. Плохи были мои дела!
27 мая, в день праздника иконы Божией Матери Понетаевской, которую я очень чтила, и дома у меня осталось Ее изображение, написанное монахинями этого монастыря, я днем, изнемогая от слабости и голода, походив «по миру» по селу, присела у часовни Святителя Николая на крылечке. Вид у меня был никуда не краше, чем в Ленинграде перед больницей. Волосы пришлось обрить, т.к. после тифа они падали прядями. И вот села я на крылечке у часовни и взмолилась Божией Матери спасти меня от гибели. Просила и великого Николая. В этот момент мимо старой часовни проезжал военный в форме МВД. Заметив мою жалкую фигуру, он остановился и спросил: кто я и что тут делаю. Я объяснила, что я – эвакуированная и от слабости после тифа, не имею никаких средств к существованию. «Вы можете дойти до Знаменки?» – участливо спросил Садовский – такая была его фамилия. Я ответила, что постараюсь. Садовский объяснил мне, куда там обратиться и добавил: «А я там всё устрою. Вы получите помощь. Приходите завтра». С великим трудом я на другой день добралась до нашего райцентра: меня довез сливкоотделитель; и получила 3 килограмма муки и 250 граммов сливочного масла. Масло меня спасло, – ко мне вернулась возможность рисовать! Всю последующую жизнь я не забывала моего благодетеля.
Через 3-4 дня я уже опять пошла с кисточкой и красками, Евангелием и маленькой Псалтирью в заплечном мешке по деревням и селам Знаменского района. Было начало июня 1943 года.
В то лето в селе Кондрашино со мной было следующее приключение. Я шла в жаркий полдень по совсем пустынной деревенской улице. Вдруг из ворот одного дома выскочила огромная свинья и со злобным хрюканьем бросилась вдогонку за мной. Я поняла, что нахожусь в большой опасности и побежала, как могла быстро, но разъяренное животное уже догоняло меня. На мое счастье калитка ближнего дома оказалась незапертой, я успела юркнуть в нее и заложить засов в ту минуту, когда свинья уже нагнала меня. Из избы вышел хозяин-старик и, узнав, в чем дело, взял вилы и отогнал от ворот зверя, бившего рылом в калитку. «Не сдобровать бы тебе, кабы я запер калитку, да вот на твое счастье – нынче позабыл, – сказала дедушка. – Разорвала бы она тебя…».
Помню и комаров в Грязновском лесу – они меня чуть не съели. Никогда я ни до этого, ни после не попадала в такое положение… Не помню, как я вышла из этого сырого ужасного леса.
Накануне Родительской субботы я пришла в Белово и попала на поминки в один дом, где у хозяев было всё. Такого изобилия я ни у кого не видала за все мои странствования! Приняли меня как посланницу Неба. У этих хозяев я пробыла и великий праздник Троицы, справив, как смогла, великую службу. Удивилась я такому невероятному количеству пищи, которое я смогла усвоить; но это, очевидно, было ниспослано мне Богом, т.к. после двух дней усиленного питания я совершенно обновилась физически, а хорошая баня избавила меня от вшей, и прожар всей моей одежды и белья – от гнид.
Накануне преп. Сергия Радонежского, 17 июля, я ходила в Кондрашино и на тракте повстречалась с кучкой женщин. Мы разговорились, и я узнала, что они идут очень далеко, за Иртыш, в село Ново-Ягодное. Вдруг меня озарило какое-то вдохновение, и я почувствовала, что есть воля Божия и мне идти с ними..
…Путь был нелегким – 50 километров, – но я шла бодро, чувствуя, что благодать Божия укрепляет мои силы, и шла с молитвой Преподобному, – как на богомолье к нему. Ночевали мы в селе Семицком, откуда еще было километров 10 до цели.
В Ново-Ягодном я прежде всего увидела церковь. Удивилась я красоте местоположения ее – на обрывистом берегу лесной речки. Спросила я стариков, во имя кого эта церковь была. Мне сказала, что у них был храм во имя великомученика Пантелеимона. В селе нашлось много работы, и я прожила там с неделю. Была и в соседней деревне Айлинке. И там была масса заказов, и кормили и тут, и там великолепно. О голоде здесь и помину не было. Правда, жили без хлеба, но картошки, молочных продуктов и овощей было изобилие. Пожив здесь, я вернулась ненадолго в Пушкарево, т.к. была там прописана. Выписываться я не спешила, но взяла свои вещи: подушку и одеяло. Кто и как мне их довез до Ново-Ягодного, я не помню, но они были со мной.
Шел уже август. Перед самым Успенским постом я пошла опять в Ново-Ягодное. В Семицкой я заночевала. Через Иртыш перевоз был в лодке. Перевозил старик-лодочник. В этот раз я опять заночевала у очень хорошей женщины, которая рассказала мне, что за несколько дней перед тем у нее останавливалась Ольга Ивановна, шедшая пешком из заключения в лагере домой, в Ново-Ягодное, и посоветовала мне обязательно с ней познакомиться, т.к. Ольга Ивановна «духовный человек». Сердцем я почувствовала, что в мою жизнь входит что-то новое, особенное.
На другой день к вечеру я подходила к Ново-Ягодному. Был канун Первого Спаса. Моя семицкая знакомая объяснила мне, что дом Тюменцевых первый с левого краю. Вечерело… Я подошла к хорошо построенному новому домику и постучалась в окно. Сейчас же выглянула молодая худенькая женщина с интеллигентным лицом и большими голубыми глазами. Я сказала, что я от Марии Карповны. Хозяйка просияла и стала просить меня в хату. Вышла мне навстречу. Я сразу сказала ей, что я верующая одинокая девушка из Ленинграда и хожу по селам, рисую иконки… Трудно описать восторг Ольги Ивановны! Мы обнялись как родные сестры, и я вошла в хату.
За большим длинным столом сидело очень много детей. Все они были похожи друг на друга и на Ольгу Ивановну. Посадили ужинать и меня. Суп был из утки, много мяса, и ели с хлебом. Ольга Ивановна оставила меня ночевать и положила в спальне на кровати одного из детей.
Так началось наше знакомство, которое завело меня впоследствии так далеко…
В Ново-Ягодном я решила остаться до Успения. Работала по домам, ходила и в Айлинку. День Преображения я провели у Оли. Мы вместе ходили после длительной общей молитвы и обеда на кладбище, где был похоронен недавно умерший сын ее, Ваня. Ольга Ивановна рассказала мне, что в этом селе живет очень хорошая пожилая женщина, Татьяна Сергеевна, и советовала с ней познакомиться.
В Успенье я пошла к ней и была крайне удивлена, застав ее копающей картошку. Я немедленно выразила ей свое изумление (в деревне верующие люди очень строго придерживаются, чтобы не работать в праздники). Татьяна Сергеевна вдруг заплакала, бросила лопату и повела меня в хату. «Я заблудилась, совсем заблудилась…» – плача, говорила она. В хате не было никого, и мы долго говорили. Татьяна Сергеевна рассказала мне всю свою жизнь, и я многое рассказала ей о христианском благочестии, да и о себе немного. Мы сблизились сразу. И что удивительно, «баба Таня» совсем переменила свою жизнь, стала молиться, читать священные книги, каяться в грехах, строго почитать праздники. Мы очень сблизились, и вскоре я переселилась к ней жить совсем. Но до тех пор я сходила в отдаленную деревню Крутинку, где жили еще сытнее, и где меня буквально завалили заказами, «требами» и закормили. В том краю люди жили свободнее, и мне было там по-царски хорошо. Меня там прославили «монашкой» и, раскрыв рты, слушали всё, что я говорила.
Но жить я решила все-таки в Ново-Ягодном, около церкви, хоть и закрытой. В первых числах сентября я пошла в Пушкарево, чтоб выписаться из сельсовета.
Возвращалась я, помню, 10 октября. Вечерело, когда я подошла к Иртышу, чтобы переправиться на другую сторону. Дул сильный ветер, и река волновалась. По небу мчались разорванные седые тучи, и стая диких гусей с криком неслась на юг, освещаемая последними лучами заходящего солнца Лодка была на той стороне. Кроме меня, ждала переправы маленькая девочка из села Шухово, которое в 1-2 километрах от реки. Начинало смеркаться, мы не знали, что делать. Возвращаться в Шухово? У меня ноги были так стерты, что я почти не могла ходить. Наконец перевозчик увидел нас, и мы с огромной радостью заметили, что он влез в лодку и поплыл к нашему берегу. Вот он и здесь. Мы уселись в лодку и поплыли. Между тем волнение усиливалось с каждой минутой, и плавание становилось опасным. Я всё время молилась, особенно просила святителя Николая сохранить нас и довести до берега. Уже недалеко до него оставалось, как вдруг старик вскричал: «Держись!» На нас шел большой вал. Девочка заплакала от страха. Мы вцепились в скамейки лодки. Секунда… Нас окатило холодной водой, но лодка выскочила в прибрежную, сравнительно тихую полосу. «Уцелели, – сказал старик, крестясь. – быть бы нам сейчас на дне». Я громко благодарила Святителя Николая, расплатилась с дедушкой, и мы с девочкой пошли к семицким хатам. Мария Карповна была поражена – как мы переправились в такую бурю, – а я рассказала, что нас спас св. Николай.
Но прежде, чем продолжать повесть о моей жизни в Ново-Ягодном, мне придется вернуться назад и описать еще два моих путешествия в Крутинку, замечательных по своим обстоятельствам.
Первое из них было еще в теплые дни золотой осени. 26 сентября я пошла в третий уже раз совсем одна в этот дальний путь (34 километра). До поселка Куксинка на речке того же названия я дошла (12 километров) к вечеру и там заночевала, справив «всенощную» Честному Кресту, насколько я это могла, не имея богослужебных книг. Утром я решила продолжать путь. Но хозяева мне не советовали идти сегодня, т.к. по их понятиям в Воздвижение в лес ходить нельзя. Я все же пошла, не придавая значения их суеверию. Дошла очень быстро до разветвления дороги и… пошла не по той, которая вела в Крутинку. Впоследствии я узнала, что эта дорога ведет к лесничеству, очень глухая. Пройдя километров пять, я убедилась, что идут, не зная куда. Ужас охватил меня. Лес вокруг был совсем дремучий, столетние лиственницы, вывороченные бурями колоссальные пни, – казалось мне, вот-вот появится и медведь. Кстати, они здесь водились. От страха я чуть не потеряла рассудительности и уже готова была свернуть на боковую тропинку. Тут бы и была моя погибель, но я повернула назад, к Куксе. Часа в три дня, совершенно измученная, я подошла к рыбацкой деревушке и постучалась к тем добрым людям, у которых ночевала. Можно себе представить, как я была встречена. Меня и жалели, и бранили… Пришлось провести остаток дня в отдыхе и чтении (со мной были Евангелие и Псалтирь), и в благочестивых беседах, а на другое утро я благополучно дошла до развилки дороги и сразу увидела нужную дорогу, даже узнала некоторые деревья! И радостно пошла крутинской дорогой, удивляясь соизволению Божию к непонятному мне суеверию.
Какие это были глухие места! Особенно та часть дороги, которая шла через мелкий осинник. Иногда дорога поднималась на невысокие пригорки, и оттуда, остановившись, я с восторгом могла охватить взором безбрежные колеблющиеся просторы, вершины сосен и лиственниц до синеющей на горизонте дымки…
Не доходя 7 километров до Крутинки, к дороге близко подступала возвышенность. Из обнаженного откоса породы сочилась родниковая, чистая, как кристалл, вода и струйками сбегала к дороге. Эти леса местные жители называют урманом.
В следующем моем путешествии в Крутинку (я уже была прописана в Ново-Ягодном сельсовете) было нечто необычайное в моем возвращении.
Туда я отправилась в самый Покров и пробыла там почти неделю. Уже наступили холода, и когда я шла от Куксы, шел снег, а я так стерла ноги в дороге, что в обуви идти было невозможно. Я сняла свои «баретки» и… пошла босиком, вернее, в чулках прямо по выпавшем снегу! И Бог хранил меня – я не простудилась, даже насморка не было!
Тогда я еще не жила у «бабы Тани», а находилась на квартире у очень многодетной женщины, в весьма неудобных условиях. По возвращении же моем из третьего путешествия баба Таня взяла меня к себе. У нее была однокомнатная избушка, очень теплая (я спала на полу). С ней жили сын-подросток и сноха, жена ушедшего на фронт одного из старших сыновей. У бабы Тани я жила, как у родной, и почти у нее и питалась.
Впрочем, я и зимой кое-куда ходила работать. И даже один раз побывала в моей возлюбленной Крутинке.
Так прошли зима, Пост и Пасха, которую я встречала с бабой Таней в духовном подъеме. С бабой Таней мы сблизились, как совершенно родные.
Весной, еще до Троицы, я работала в деревне Аргаис (где родилась баба Таня) и жила там дней пять. Вдруг пришла туда печальная весть: баба Таня получила похоронную, погиб ее сын Георгий – сгорел в танке. Я всё бросила и пошла через лес (13 километров) домой.
Рыдая, баба Таня показала мне похоронную. Горько плакала и Маня, молодая жена погибшего. Как могла, я утешала безутешную мать. Старший сын Татьяны Сергеевны – Сергей – умер на Дальнем Востоке, тоже в Армии; простудился, и с ним умерла его жена Зина, заразившаяся от него туберкулезом. Теперь у Татьяны Сергеевны остались только мальчик Витя и старшая дочь замужем в Знаменке.
Весною 1944 года, стоя в очереди за пайком (мукой), который выдавали эвакуированным, в помещении сельпо я внезапно, как проснувшись от долгого сна, вспомнила адрес маминой сестры тети Лизы, которая была давно выслана в Казахстан из Польши по присоединении в 1939 году этой территории, прежде русской, к СССР.
Еще при папочке, в декабре 1940 года я отправила тете со станции Чудово (в городе продовольственных посылок никуда не принимали) большую посылку, но с началом войны переписка наша оборвалась, и я насмерть забыла адрес тети. И вдруг я его вспомнила. Немедленно я написала ей в Акмолинскую область, и скоро получила ответ полный радости о моем «обретении». Мы стали писать друг другу, а я затаила в душе мысль поехать к тете, проведать ее и утешить чем смогу, когда будут у меня деньги.
Однако на месте мне не сиделось. В мае того же года меня охватило неодолимое желание перемены, и я решила оставить Ново-Ягодное и мое мирное и обеспеченное картошкой житье у бабы Тани и поехать в Омск. К кому, как, без денег? Я об этом не думала. Добрейшая Татьяна Сергеевна дала мне денег на билет на пароход. Распрощались, и «заяц» отправился на станцию Усть-Шишь, где останавливался пароход «Ленинград».
В ожидании парохода я попросилась к кому-то в хату, и мне сразу заказали что-то нарисовать. Кроме иконок для ношения на груди я рисовала и образа побольше.
Стало вечереть… На низкий болотистый берег Иртыша сошел туман. Сильно пахло травами. Я ходила по берегу и ждала парохода. Вот вдали в наступающей темноте завиднелись огни идущего судна. И вдруг неимоверная тоска охватила меня. Я почувствовала, что делаю страшную, непоправимую глупость. И скорее бежать с пристани. Вернулась к тем людям, у которых рисовала, и объяснила им, что раздумала ехать. Они очень одобрили мое новое решение. Я переночевала в Шише и, чуть засияло солнце, пошла в Ново-Ягодную, где была встречена с удивлением и большой радостью, и решила оставаться в Ново-Ягодном до окончания войны.
Обо мне за лето 1944 года прошла слава по всем окружным селам, что я – монахиня и чуть ли не прозорливая. Это последнее мнение было вызвано моими предсказаниями об открытии повсюду церквей, чего я сама ждала и во что пламенно верила. Начальству не понравилась моя «деятельность», и меня несколько раз предупреждали, чтобы я прекратила свои путешествия, но… мне хотелось вкусно и сытно есть, а у бабы Тани этого обилия не было, и я продолжала – правда, осторожно, но посещать другие деревни.
Дружба моя с Ольгой Ивановной продолжалась. И как и в прошлом году, мы провели в молитве и духовных беседах светлый день Преображения.
Вдруг Ольга Ивановна сильно заболела; врачей не было, и мы не знали, что с ней. По моему мнению, у нее была сильная малярия.
Ольга Ивановна с мужем жили плохо, он изменял ей, много пил и оскорблял ее и слушать не хотел ее упреков. А она была с ним очень резка, даже больше. Я убеждала ее, когда она лежала больная, изменить свое отношение к мужу, быть мягче или разойтись с ним, но мои слова ей были не по сердцу. И вот я увидела сон. Будто лежит моя Оля на постели в кухне, а в ногах у нее сидит на корточках ее смерть… Вдруг всё исчезло, – передо мной оказалась высокая гора, поросшая необычайно зеленой травой. Мы с Ольгой Ивановной начали восхождение по этой горе. Впереди шла Ольга, шла сравнительно легко, а за нею с великим трудом поднималась и я. Вскоре Ольга Ив. Поднялась на вершину горы и совсем скрылась из виду. Я же довольно долго одна продолжала трудное восхождение.
Так я и проснулась. Сон я Оле рассказала, когда она уже вдруг стала быстро поправляться. Но в Успение они с мужем опять страшно поссорились и даже подрались. Я об этом узнала от деревенских. После этой ссоры Яков Иванович сделал донос на свою жену, что она вместе со мной занимается антисоветской пропагандой. И сначала с меня взяли подписку о невыезде (я собиралась как раз ехать к тете!), а недели через две нас обеих арестовали. Сначала Ольгу Ивановну, а 10 сентября и меня, грешную.
Так я и пошла в путь тяжелый…
Последнее время я была изгнана снохой т. Тани, как личность подозрительная. И она же заставила меня взять на другую квартиру все мои вещи, которые и были взяты следователем (он же и арестовал меня) и погибли. Уцелело только папино благословение, крошечная иконочка Божией Матери «на двух мечах», которую мне удалось в КПЗ зашить в подушку!
За свое невоздержание в пище последнее время и главным образом за нарушение Успенского поста, в который я, не довольствуясь молоком и картошкой (хлеба не было), ела топленое масло, я и была предана различным невыносимо трудным положениям. Но сознавая свои грехи, терпела, как заслуженное наказание.
В Знаменской КПЗ я провела почти две недели. Всего было… но все же голод был терпимый. Под праздник Воздвиженья я увидела удивительный сон, как будто пришла ко мне моя первая Наташа и говорит мне о неизреченной любви к нам Господа Иисуса Христа. «Он так любит каждого из нас, каждую душу, как будто именно за нее принял крестные муки, страдания и смерть». Во сне я «вкушала», если можно так выразиться, неизреченную любовь распятого за нас Сладчайшего Господа и весь день тот пробыла в необычайном состоянии духа и почти не видела окружающей меня обстановки.
Через две недели, закончив следствие (Ольга Ивановна сидела в камере рядом, и мы перестукивались с ней) нас отправили с этапом в тюрьму в город Тару. Это 50 километров от Знаменки. В первый день нас гнали без отдыха по ужасной жаре. В Сибири это бывает, такая жара в конце сентября. Я буквально умирала от жажды и узнала, что это за мука. Ночевать остановили в деревне Петровой. Я попала (с конвоем, конечно) к очень хорошим людям (человек 10 нас в этой хате ночевало). Они были ко мне очень милостивы. Им я отдала свой большой крест с распятием, который носила на себе. За эти тяжелые дни ареста я поняла, как дерзновенно и недостойно позволила себе в 1939 году надеть на себя такой крест (похожий на иерейский), и как правосудно Господь показал мне мое окаянство и заставил саму с себя его снять. Я знала, что не сумею его спрятать, а над ним могли надругаться! Отдала я и обручальное кольцо брата, которое берегла как святыню.
На другой день мы прошли 10 километров (только!) и достигли Тары.
В тюрьме нас посадили с Олей в одну камеру. Камера была огромная, с окном под потолком. Кормили ужасно плохо, я буквально умирала от голода. У меня опять открылись цинготные раны на ногах. Текла сукровица и гной. Но все-таки мы были вдвоем и утешали друг друга беседами. Я рассказала Оле постепенно всю книгу Сенкевича «Камо грядеши». Но рассказывать – от сильного голода я ослабела быстро – было трудно.
Через 25 дней нас перевели в крохотную камеру, в которой совсем не было воздуха. Я задыхалась. Оля, крепкая, как кремень, переносила и это легче. Сидеть я не могла, лежала навзничь день и ночь – от удушья. Если бы нас еще продержали в этой камере без воздуха и света денька два-три, я бы кончилась, наверное. Но Владычица сжалилась надо мной, и в день Казанской Божией Матери нас вздумали этапировать (до суда) в ближайший лагерь – Атаку. Ослабленная до крайности тюремным заключением, я с великим трудом могла идти. Подушку мою несла одна из идущих с нами девчат. Не знаю, за что ее посадили. Ольга с трудом несла свой мешок. День был очень холодный. Я была в рваных валенках, кто-то мне их дал, и ступала ногами в чулке прямо по ледяной застывшей земле. Подошвы под конец пути совсем отлетели. Последние 3-4 километра меня девчонки вели под руки. Я уже не могла и двигать ногами, сердце останавливалось. Я висела на руках тащивших меня девчат. Оля, стиснув зубы, тащилась без слез и вздоха…
Но вот, наконец, и лагерь. Пока принимали этап, мы стояли полтора часа у ворот, коченея на морозном ветру. Я окончательно застыла, и прямо от ворот добрый старик-врач (кажется, немец) распорядился положить меня в больницу. Это было моим спасением, т.к. в бараке я бы получала всего 300 граммов хлеба. На тамошние работы (например, вылавливание бревен в воде из Иртыша) я была совсем не способна, так же как и на перетаскивание леса и складывание его в штабеля!
В больнице я немного отдышалась: всё же покой, постель, в которой я согревалась, 500 граммов хлеба и сносный суп. На общем столе суп представлял собой одну чуть мутноватую воду, а горох со дна котла доставался только «придуркам», т.е. хоз. обслуге, выражаясь общепонятным языком. В больнице я пробыла до отправки на суд в Знаменку. Врач исходатайствовал для меня лошадь. Была уже суровая зима, 28 ноября.
Ольгу повели на суд пешком раньше.
Повезли меня на суд в ветреный зимний день, с одним конвоиром, да кучер на возке. Я взяла с собой ватное одеяло, которое уже спасало меня не раз в сибирских дорогах, закуталась в него с голой, как в палатку, и ехала просто как в теплой комнате. Даже немного вспотела. Так доехали до Тары. Уже вечерело; короткий зимний день близился к концу. Вдруг моему конвоиру пришла в голову злобная мысль: он внезапно пришел в ярость, приказал мне вылезти из-под моего укрытия и… идти пешком. Все мои убеждения и мольбы были напрасны! В возок он даже не сел, ехал на козлах рядом с кучером. На мое счастье в Таре захватили еще трех подсудимых, один из них был пожилой мужчина. Идти я почти не могла (в пальто) и через 2-3 километра выбилась из сил. Я не знаю, что бы со мной сделал наущенный лукавым солдат, если бы этот мужчина не сжалился надо мной: он позволил мне уцепиться за свою руку, и так, держась за него, я шагала, обдуваемая ветром; мороз был около 35 градусов! Согретое в «палатке» (одеяле) лицо быстро пострадало от мороза, растирать его было невозможно, гнали нас быстро. Нос у меня скоро потерял чувствительность и левая щека тоже. Чулок в левой ноги как-то спустился, и мне леденило колено. Но руки уже так застыли, что я не могла поднять и подвязать чулок. А мороз лютый делал свое дело. Почти в бессознательном состоянии я дошла до деревни Юрлатино. Добрый мужчина последние километры почти тащил меня.
Когда мы вошли в избу… нет слов, – все ужаснулись! Нос мой представлял собой красный колпак, а колено, огромное, раздувшееся, сразу лопнуло, и потекла из него жидкость… Сделалось три раны. Много лет эти страшные рубцы были видны, да и сейчас еще есть… Всю ночь я не спала ни секунды от страшной боли, но не стонала. И злобы на моего мучителя-конвоира у меня не было. Я ему прощала всё. Ведь он творил в неведении, искренно считая меня врагом народа.
Ольгу увезли на суд раньше меня, и она благополучно достигла Знаменки, выносливая, в меховом полушубке и шали. Господь покрыл ее от того ужаса, который приняла я.
Наутро меня посадили в возок и привезли в Знаменку в ужасном виде. Я попала в знакомую КПЗ. Вскоре нос мой почернел, и долго-долго этот черный колпачок сидел на нем. Потом отвалился через два месяца. Вероятно, и нос мой стал с тех пор гораздо тоньше. Несколько ночей я, конечно, не спала, а 1 декабря под вечер в таком виде вывели меня в залу суда.
Судила меня выездная сессия областного суда, как опасного преступника, и прокурор (женщина, молодая) требовала расстрела. В ожидании приговора меня и Олю свели вниз, в старую знакомую КПЗ. Тут я громко закричала: «Папа, мамочка!..» Но Ольга цыкнула на меня, и я замолчала.
Суд приговорил меня к восьми годам заключения. Ольгу – как менее виновную – к пяти годам. Проводившего следствие и подготовившего осуждение постиг Божий суд: жена его умерла в родах. Вероятно, его не радовало повышение, которое он получил за наше осуждение.
В Атаке мы и начали отбывать свой срок. Увезли нас обеих туда на той же лошади. Так начался новый период моей жизни, впрочем, это было продолжение уже начавшегося. К душевным страданиям моим присоединилась и боль сердечная за тетю Лизу, которая ждала меня по моим письмам этой осенью к себе в Вишневку Акмолинской области.
Вернувшись из Знаменки, я попала в общий барак. Первым моим желанием и старанием было достать нательный крест – всё это время я поневоле была без него. Молилась об этом, спрашивала у женщин, – нет ли у кого лишнего. И вот у одной молодой полячки оказалось два крестика. Она мне предложила на выбор: один был из металла, второй – вырезанный из кости. Я решила взять второй, т.к. он напомнил мне смерть, от которой я избавилась. С великой радостью я надела его на себя.
Но дни начались тяжелые: неимоверный голод; правда, из-за моей ноги и носа на работу меня не гоняли. Ольга тоже редко ходила на работу – болела. Голодала и она. Наконец ей привезли передачу – старшая дочь Нина, и мы немного ожили. Но хватило очень ненадолго, конечно.
Тут со мной произошло следующее. Я отдала свое «белье» в прачечную, по безрассудству и невниманию к святыне завязав его тем священным пояском, который некогда сам снялся и дался мне с образа Божией Матери Скоропослушницы. Белье мне выстирали, поговорили со мной о Боге, Церкви и т.д., но пояска мне не вернули, несмотря на мои мольбы! В то же время я потеряла последнюю и единственную мамину работу – воротничок, вышитый ею для меня в очень ранние годы моей юности! Горе мне!
А голод брал свое. Я продала с себя всё, что могла, – выменяла на хлеб даже верх от зимнего пальто, зная, что ватник (телогрейку) мне выдадут. Больше выменивать было нечего, осталось умирать с голоду. Ноги мои, раны гнили, силы падали. Прошло и Рождество. Я так ослабела, что не поднималась с нар. А сколько умирало кругом женщин! Каждый день выносили по несколько мертвых тел из барака!
15 января, в день преп. Серафима Саровского, я лежала, как обычно, на нарах, съев утром свою крошечную паечку хлеба. Лежала и вдруг заплакала, вспомнив преподобного Серафима, мои молитвы к нему, мою молодость и весь «наш» дивный мир. А дня за два до этого видела я сон: ввели меня в полутемный храм, и я хожу по нему и под каждой иконой нахожу по несколько штук различных карандашей. 17 января вдруг в наш барак входит начальник культурно-воспитательной части, некто Тарновский. Все встали, но я продолжала лежать. И вдруг слышу: здесь Иговская? Я приподнялась и ответила, что здесь. «Вставайте, мне нужно с вами поговорить». Я довольно быстро спустилась, инстинктом почувствовав спасение. Тарновский взял меня в маленький кабинетик КВЧ и стал расспрашивать: ленинградка ли я и как попала в лагеря? Я рассказала вкратце свою судьбу. «Я сам ленинградец и хочу спасти вас, – сказал Тарновский. – Вы умеете рисовать и писать шрифтом?» – «Да, я – художница и немного чертежник». – «Вы будете работать в КВЧ». – «Но я умираю от голода и не смогу сразу ничего».
Через день Тарновский принес мне хлеба, огромный кусок, граммов 700, и дал кухне распоряжение – кормить меня «со дна» котла. Через неделю я была неузнаваема. Молодость быстро восстанавливается при питании, хотя бы и таком, как получила: хлеб (500 граммов) и горох два раза в день. Стала я выполнять задания своего начальника. Уделяла Оле из своей «большой» пайки.
Тете Лизе, попав в КВЧ и имея бумагу и чернила, я сразу написала письмо и вскоре получила от нее ответ. Бедная старушка была потрясена моим сообщением. Ждать восемь лет! Но… о, героизм духа ее, она ободряла меня и надеялась дождаться. А ей было уже 76 лет!!!
Так как в КВЧ при условиях в Атаке было очень мало работы, то Тарновский придумал для меня новое занятие: он организовал вместе с другим начальником маленькую деревообделочную мастерскую, в которой я раскрашивала деревянные пеналы для школьников. Этим я занималась за зоной, выходя на свою работу вместе с бригадой, работавшей на штабелевке бревен.
Работа меня страшно увлекала, а т.к. я всегда перевыполняла норму, то получала по 900 граммов хлеба на день. И суп – правда, неважный, – но два раза в день. Давали его и утром, но я не брала его в этот раз.
Окрыленная своими успехами, не знаю почему, я ощутила в себе что-то новое, совсем не духовное… Меня потянуло к земной любви, и стали сами собой напеваться какие-то слова романса. Я чувствовала себя в эти минуты как во сне и не имела сил и желания отгонять это странное состояние.
Так прошла весна 1945 года. Пасху – в Егорьев день я провела на берегу Иртыша. Тогда мастерская еще не открылась, и меня гоняли на общие работы. Но начальник смены, некто Рысев (по имени Николай) щадил меня и поручал мне… стеречь телогрейки, пока бедные женщины и девчонки, надрываясь, таскали тяжелые бревна! Я сидела, как сторож, на груде телогреек и бушлатов и думала… и молилась…
В день Победы, когда эта весть достигла Атаки, мы были тоже на берегу, но нас сразу вернули в зону, и был объявлен праздник…
И так шла весна 1945 года. Накануне Николина дня внезапно сделали на объекте выкличку, и в число вызванных – на этап – попала и я! Можно себе представить мой ужас! Я только три недели проработала в мастерской, а этап – это самое страшное в заключении – это неизвестность! Со мною стало плохо от потрясения… Привели нас, вызванных, в зону. Я бросилась в КВЧ к Тарновскому. Но добрый начальник объяснил мне, что этап в Омск, и это – мое спасение, т.к. колония ликвидируется, и остальные, в том числе и Оля, попадают в Тевриз – на лесоповал. «А в омских колониях вы будете работать в КВЧ», – успокаивал меня Тарновский.
Мы попрощались с Олей утром в Николин день. Ее повели с бригадой на объект, а нас – этапируемых – тоже на берег Иртыша, но на пароход. Это был тот же пароход «Ленинград», на котором я приехала в Знаменку осенью 1942 года. Но теперь я ехала в трюме и не видела ничего: ни берегов, ни реки, ни неба… И впереди меня ждала Неизвестность…
Должна упомянуть, что на протяжении всех этих лет борьба с «нервной болезнью» или, вернее, с бесовским наваждением страха «ошибки» продолжалась, ослабевая при самых тяжелых положениях и усиливаясь при более благополучной обстановке. И часто не удавалось мне оттолкнуть злобный напор мысли, прежде чем успевала начаться сильнейшая иногда мигрень.
Привезли нас в Омск, высадили на пристани и погнали через весь город в колонию. Это было ужасное место, в бараках заедали клопы, буквально осыпая спящих. Чтобы спасись, я ложилась на пол, под нары и спала. Но и туда они проникали, только в меньшем количестве. О каком-нибудь «устройстве» не могло быть и речи… Гоняли нас на объект. По милости Божией начальник смены был не зверем, и я что-то делала, сколько и что могла. Голод был ужасный, но на объекте удавалось иногда выпросить сухого творогу (объект был рядом с заводом, где творог делали), почти несъедобного, но я и его ела – очень твердый.
В лагере было в сто раз хуже. Во-первых, не было воды! В палящий летний день, придя с объекта, после девятичасового рабочего дня, мы – заключенные – не находили капли воды! Единственный на всю колонию колодец к вечеру был уже весь вычерпан! Изнемогая от жажды, заключенные по веревке спускались на дно колодца и кружечкой черпали немного мутной, с землей воды! Иногда и мне доставалось несколько глотков.. Но для меня хуже было то, что я не могла выполнять норму и получала 300 граммов хлеба!
В первых числах июля я заболела дизентерией, видимо, от грязной воды. На работу меня не гнали, но ни малейшего внимания на меня никто не обращал, и никакой медицинской помощи я не получала! Выжила я только волей Божией! Когда понос у меня, наконец, прекратился, я ничего не могла есть несколько дней. Я чувствовала, что мне необходимо кислое молоко, простокваша, и тогда я стану поправляться. Но где его достать? И кто мне его принесет? И вот лежу я на нарах (днем клопы не ели), и вдруг входит одна заключенная и говорит мне: «Я слышала, вы очень сильно болеете; может быть, вы хотите?» Со слезами на глазах я взяла простоквашу у этой женщины (молодой), съела пол-литра и… пошла на поправку.
Тут вскоре приехал в колонию нашу (ее номер – 11) Тарновский и едва узнал меня, так меня изменила болезнь. Но помочь мне он не смог. Помог мне Бог…
В середине июля объявили амнистию по случаю победы над фашистской Германией. Всех заключенных собрали во дворе колонии и зачитывали, кого и как отпускают или снижают срок. Нас – «государственных преступников» – амнистия не коснулась. Я знала об этом, слышала и не ждала помилования. Господь дал мне внутренние силы не только не роптать, но даже радоваться за тех, кто шел на волю.
Иной образ «избавления» был дарован мне. 18 июля, в день папиных именин, я попала в список на этап – недалеко, тут же в Омске, в ИТК-6.
Все почему-то радовались этому этапу. Впрочем, это и понятно. Хуже 11-й колонии нельзя было ничего себе представить. Впоследствии я слышала, что администрация этой ИТК вся попала под суд за отношение к заключенным.
Дня три мы, назначенные на этап, не были посылаемы на работу. Наконец, в половине дня 20 июля нас повели. Шли мы очень долго – часа 3-4 – так велик город Омск, и так далеко было до ИТК-6.
Был летний жаркий день. Бог послал мне добрую душу – она несла мне подушку (вшей у меня уже не было совсем). Звали ее Шура. Вечерело, когда нас подвели к ограде ИТК-6.
Нас очень быстро приняли, и я сразу заметила большую разницу в отношении начальства к заключенным: чем-то человеческим повеяло. В зоне нас встретило множество заключенных, которые, как было видно, чувствовали себя довольно свободно. Сразу стали знакомиться друг с другом. Лица встречавших выражали радушие и материальное довольство.
Когда нас спрашивал начальник производства о специальности (чего не было в ИТК-3 и 11), я сказала, что я чертежница и художник. Потом нас накормили неплохим супом и разместили в чистых и просторных секциях. Утомленная до крайности долгой ходьбой, я спала очень долго… Солнце было уже очень высоко, было часов 11, когда меня разбудил вызов по фамилии. Разбужена я была в удивительном сне. Я видела служение Патриарха в Московском Богоявленском соборе. Он молился, молился за всю Россию. Это был день Казанской иконы Божией Матери. И молитва его – во сне – представлялась мне в виде растекающегося во все концы Русской земли, варенья, достигавшего своими потоками каждого, кто мог принять. И я, грешная, взяла маленькую беленькую фарфоровую чашечку и набрала этого благодатного чудного варенья.
Меня вызвали в культурно-воспитательную часть к начальнице. Симпатичная средних лет дама несколько минут поговорила со мной и потом вызвала некоего Петрова – проверить мои художественные способности. Я очень волновалась, но чувствовала всем существом, что меня не «забракуют». Пришел средних лет и приятной наружности человек, худощавый и интеллигентный, как я почувствовала сразу. Он с большой мягкостью и добротой дал мне что-то нарисовать, одобрил мой рисунок (очень слабый), и я была назначена в помощь художнику КВЧ – простоватому парню по имени Гоша. Поселили меня в маленькой ячейке при мастерской и помещении сцены самодеятельного театра заключенных. Здесь я начала работать и… отъедаться. Ох, как меня кормил старший повар, грузин – дядя Лева, узнав, что я – рисую. Кое-что я ему сразу и нарисовала.
Но в лагерях резче, чем в жизни вообще, видна переменчивость судьбы. В сентябре начальница КВЧ ушла, ей заменила еврейка Софья Петровна Т., и меня, как «лишний хлам» списали… в замочный цех.
Тут опять начались трудные дни. Работа была нудная, утомительная – кто собирал, кто красил замки. В цехе был страшный холод, а тут началась зима… Ноги в ботинках примерзали к подошвам. У меня начался сильный ревматизм. Уставала я до края, и спать пришлось в общем бараке. Да еще у меня украли Борину шапку.
Так прошла нелегкая зима 45-46 годов. Друзья мне писали, посылали понемножку деньги. Писала и тетя, пораженная горем.
Весной, великим Постом, мое положение изменилось еще к худшему. Меня сунули в кроватный цех, где нестерпимый запах эмалевой (ацетоновой) краски был в 50 раз сильнее из-за объема изделий. Это было ужасно. И тут я обратилась к врачу – начальнице санчасти, прекрасному человеку.
Меня положили в стационар, и две недели я отдыхала. После больницы, видимо, по ходатайству Александры Никаноровны (так звали эту женщину) я была переведена в швейный цех. Там было посильно, хотя я и очень уставала. Я вообще не могла производить однообразную работу подолгу – с юных дет. Но главная беда – это ночные смены.
Перед 1 мая меня вызвали поработать в КВЧ, и тут я познакомилась с Петровым. Он оказался москвич, гравер по специальности, художник и… артист! В ИТК-6 он руководил художественной самодеятельностью. Работая шесть дней вместе, я заметила в себе сильное душевное влечение к этому человеку и решила избегать его. Я могла остаться и после 1 мая в художественной мастерской, т.к. в то время начальник производства благоволил ко мне, но я… побоялась искушения и ушла в швейный цех.
На праздник Троицы (был выходной) я уединилась на поляне за бараком и, импровизируя, читала три великих коленопреклоненных молитвы, добавив свое личное к Богу прошение: послать мне человека, которого я могла бы любить. Конечно, я мыслила о духовной любви, – о друге, о спутнице во Христе.
Тут надо упомянуть бывшее со мной на Страстной неделе согрешение. Работая в ту неделю в ночь, я сидела со своей работой в дальнем углу огромного цеха и читала молитву Иисусову. Была ночь под Великий Вторник. А в другом конце цеха, где топилась печка и скопились все работающие, один из работник, электромонтер и мастер по швейным машинам, будучи не занят, стал читать вслух книгу – что-то из военных лет, увлекательную. Я не утерпела и, хотя совесть запрещала мне это, подсела к общему кружку и стала слушать чтение, оставив память о Господе. В книге попались как раз любовные сцены по ходу повести, и на меня они произвели потрясающее впечатление… мне показалось это прекрасным. Однако, к утру я осознала свой грех. Но, о, окаянство! В следующую ночь я продолжала слушать это чтение, т.е. под Великую среду. Книгу дочитали, и я вернулась к Евангельским воспоминаниям; как будто всё встало на свое место.
Шло лето. Прошел день Петра и Павла. Ночь на 13 июля я работала в швейном. С каждым днем мне всё тяжелее было работать по ночам, т.к. днем я совсем не высыпалась. Даже есть я стала с трудом. Когда начало светать, изнемогая от недосыпания, я вышла из цеха и остановилась близ дверей. В это время мимо проходил начальник производства. Наше начальство имело обыкновение и ночью бывать на территории ИТК. Он заметил меня и спросил: «Почему вы здесь?» Я ответила, что, закончив работу к 1 мая, я сочла себя обязанной вернуться в цех. «Вам найдется работа в “художке”, с завтрашнего дня идите к Петрову». Я испугалась, но протестовать не смела. Днем я сладко спала. С трудом поднялась я и поплелась в “художку”. Михаил Иванович Петров обласкал меня и послал спать… но я не уснула больше до ночи.
На следующий день вышла на работу в мастерскую.. Работы там было немного. Михаил Иванович больше упражнялся в репетициях, занимался частной граверной работой, которой у него была уйма.
В колонии многие, очень многие жили великолепно: имели своих «жен», прекрасно подрабатывали и занимались чем хотели, выполняя для колонии какие-либо специальные работы, – или будучи мастерами в цехах, начальниками цехов, работая в санчасти, в каптерке и тому подобное.
Мое влечение к Петрову продолжалось, но я держалась крепко с полмесяца.
1 августа он не вышел на работу. Мне было и скучно без него и жалко его: чем он заболел, бедный… Но у меня было строгое правило – в мужские бараки не входить. Ангел-Хранитель останавливал меня. У меня была очень интересная работа, и даже масляными красками, но меня как магнитом тянуло вон из мастерской. Горе мне! Я поддалась соблазну и вышла на залитый солнцем двор. «Вернись!» – шептал мне Ангел. Но нет! Ворота в зону мужчин влекли меня, как легонькую иголочку огромный магнит… «Нет, я не могу не пойти… Я должна навестить больного…» И я пошла!.. Горе мне!
В бараке не было никого, кроме Михаила Петрова и еще какого-то больного. Но Михаил оказался не болен: просто ему не хотелось идти и он валялся на своей койке. Моему приходу он чрезвычайно обрадовался; вероятно, он и не явился в мастерскую с мыслью испытать меня: как я на это буду реагировать. А я… я опьянела от его близости в «домашней обстановке» и совершенно потеряла голову.
Ушла… Вернулась в мастерскую, села за рисование. Вскоре Петров явился… и тут… нет, это ужасно, невероятно описывать… Тут я сама бросилась к нему на шею и… объяснилась ему в любви… Он не удивился (женщинам он вообще нравился очень) и принял это чуть ли не как должное…
И я потеряла свою невинность: начались объятия, поцелуи и т.д. Я была как в огне, – увы, увы душе моя!
Последние месяцы характеризовались страшной внутренней борьбой. Я то решалась отречься от земной любви, то снова впадала в ее обольстительный плен… Борьба эта была так сильна, что я даже слегла в больницу.
Михаил совершенно не мог понять происходящего со мной и, наконец, вывел заключение, что я «дразню» его, и ожесточился на меня. Я пошла к начальнице КВЧ Софье Петровне и открыла ей всё, прося перевести меня в другое место. Та отнеслась ко мне очень тепло и предоставила мне для художественных работ пустующую залу в одном из бараков. Там я и проработала с осени до 14 декабря.
В тот день, не знаю, как, Михаил вдруг смягчился, и я, хоть и против внутреннего голоса, решилась сойтись с ним и уступить ему свое девство.
Зима и весна 1947 года прошли в чаду новой моей «супружеской» жизни… Когда я жила с Мишей в ИТК-6 и подчинялась ему во всем, нарушая закон Божий и попирая требования духа своего, увидела однажды сон. Будто я в голубом платье в полоску в том, в котором ходила в дни жизни дома, вышла на улицу на ветер, и будто страшная пыль, и даже мелкие кусочки камешков разные ветер поднимает и забрасывает меня пылью и мусором. А я стою, будто так и надо, а папа мой с великой скорбью и неудовольствием на это смотрит… Так оно, конечно, и было.
Также видела я перед тем, как сошлась с Михаилом, во время Рождественского поста, во сне врага в виде льва в штанах, бегающего по зоне и, видно, ищущего – кого поглотить!
В письме, законченном 6 мая, в день моего покровителя и заступника св. великомученика, я воскликнула: «Что мы творим!» (о гулянках в День Воскресения Христова).
Исповедую, что я тяжко согрешила Господу в лагере еще, в первый день Пасхи вечером, когда Христос явился Апостолам в первый раз по воскресении, я стала ласкаться к Михаилу и этим вызвала его на… большее, и мы осквернили Пасху, Христа Бога и погубили свой труд (пост провели строго). Но горе мне, окаянной…
Впрочем, я не думала, что этим кончится, а ласкалась как ребенок…
Летом 1947 года я стала замечать в Михаиле охлаждение ко мне. Я ему наскучила. Однако, видя мою к нему неимоверную привязанность, по доброте сердечной он не бросал меня, но искал предлога.
Однажды, придравшись к хорошему отношению ко мне одного рабочего из механического цеха, толстого и грубого, но простодушного человека, Михаил устроил мне скандал, упрекая меня в сожительстве с этим обломом! Это так потрясло меня, перед тем досыта поевшую очень сырого черного хлеба, что у меня сделался заворот кишок! Меня, ползающую от боли по земле, ночью снарядили везти с конвоиром на операцию в ОЛП-9, где была больница. Это было под Петров день.
Я молилась о помощи свыше… и получила ее! Внезапно у меня стали отделяться газы. Местный врач распорядился задержать мою отправку. Мне делалось все легче и легче, кишки расправились, и вскоре я освободилась от груза в них и от всякой опасности…
Однако придирки Михаила не прекращались. Одно время он даже жил с одной особой из его «труппы»! Впрочем, таких сцен больше не было.
Прошла осень и наступила зима 1948 года. В ИТК-6 произошло потрясающее событие. По зависти некоторых наш добрый, глубоко человечный начальник Борис Осипович Окс (еврей) был оклеветан перед высшим Управлением МВД, и его сняли. На его место был поставлен жестокий и равнодушный к страданиям людским – некто Л-в. «Новая метла чисто метет». Л-в задумал сдать на этап очень многих, показавшихся ему здесь лишними. В их число попала и я. Этап был дальний: куда – никто не знал. Я страдала невыразимо более всего от разлуки со своими «Медведиком». Конечно, и предстоящие страдания не могли не угнетать меня.
Был февраль месяц. 8 февраля, в день именин Московской Маруси нас выгнали из прижитого угла и погнали на распределительный пункт.
Прощание с Мишей было во дворе. Никого не пускали в зону, где собрали этапируемых, но он сумел прорваться. Я не плакала, только твердила: «Миша. Миша…» Добый по душе, как умел, он успокаивал меня: «Все будет хорошо, не волнуйся!» И так мы расстались, – как он думал навсегда, и в душе не был огорчен за себя. Я молилась…
Мне шел 41-й год, здоровье мое, как всегда, было некрепкое. Но живучесть моя и способность организма быстро восстанавливаться меня спасали везде.
На пересылке я чуть не утратила свой деревянный чемоданчик, т.к. все чемоданы у заключенных поотбирали. В дальний этап разрешались только мешки. К моему избавлению и сохранению красок и художественных принадлежностей послужило знакомство с двумя охранниками, которым я кое-что уже рисовала. Они спрятали у себя на время обыска мое сокровище.
Из пересылки мы почему-то попали в ОЛП-9, там меня увидела начальница КВЧ (ее тоже от нас перевели). Она ужаснулась, что я еду в этап в курточке и беретке. У меня даже платка не было. Но ничем мне не помогла, а отхлопотала от этапа свою любимую Надю К., которая участвовала в ИТК в самодеятельности.
Так и погнали меня с шеренгой к вокзалу. Выходя из ворот 9-й колонии, заключенные пели:
В нашей жизни всякое бывает.
Налетает туча и гроза…
Тучи уплывают, ветер утихает,
И опять синеют небеса…
В слова этой песни я молча вкладывала всю силу моей молитвы.
В Омске у меня оставался человек, который казался мне дороже всего на свете. Но воле Божией, как всегда, я покорялась безропотно, повторяя слова из «Песни о Гайавате»:
Отец, мы все бродим во мраке,
Отец, – для нас все непонятно…
Но да будет воля Твоя…
И когда нас еще раз пересчитали за воротами и окружили охраной служебных собак. Вдруг все запели:
До встречи, до встречи,
До полной победы,
До вечера после войны…
И я почувствовала, что Бог обещает мне встречу с Михаилом. Она и произошла через несколько лет у этих самых ворот.
Дорога в безвестный край в теплушках была бы не так тяжела (в них были печки), если бы нас чаще кормили! Но еда – очень густой, правда, суп – нам подавалась один раз в сутки! Я изнемогала. К концу пути у меня открылась снова ленинградская цинга.
После Новосибирска мы узнали как-то, что нас везут на станцию Невер, и далее вглубь Якутии уже на автомашинах поедем. Около станции Иркутск наш поезд очень долго стоял на путях ночью. И вот под утро я вижу во сне голубое озеро, очень большое, а по нему плывет плот. Правит плотом наш Ладожский епископ – владыка Иннокентий, в то время, как я узнала впоследствии, уже умерший в лагерях. На плоту много верующего народа. В бодрственном состоянии я как-то неясно представляла себе внешность владыки, хотя помнила о нем всегда. А тут во сне он предстал как живой, со своими бездонными голубыми очами… Мы с Наташей моей всегда сравнивали их с двумя голубыми озерами.
На станции Невер нас высадили в холодный хмурый мартовский день. Было очень холодно и ветрено. На станции как-то ощущалась безысходная тоска, и никогда в жизни мне не было так трудно покориться своей судьбе – быть где-то тут, среди серых невысоких сопок, вдали от всего, что мне дорого…
Нас посадили на машины и повезли. Труден, тяжек неимоверно был этот путь – 800 километров в открытых грузовиках! Везли в этом этапе и мою бедную Олю, незадолго до этих событий привезенную из Тевриза в 6-ю колонию. Но ехали мы в разных вагонах и в разных машинах. Особенно труден был перевал через Саянский хребет. Я испытывала буквально адские муки в своей продувной вязаной бордовой беретке и курточке из шинели. К тому же я попала в машину с завзятыми «урками», и, желая поудобнее усесться в кузове машины, они чуть насмерть меня не раздавили. Спасла меня опять рука Божия. Одна из них, уже пожилая и уважаемая в своей среде «воровайка» Дуся вступилась за меня: «Не сметь трогать Иговскую. Попробуйте только…» – «Прости, Дуська, мы не знали…». Меня миром оставили в покое и дали сидеть, как только было нужно мне. С Дусей мы подружились. Я много говорила с ней о Боге и о Церкви. В дальнейшем Дуся оставила общество воров, прилежно трудилась и, уходя на свободу, была уже совсем другим, новым человеком. Благодарение Господу!
Нас провезли через Алдан, но направили немного дальше: в ОЛП-6. Да, этот «6» был очень не похож на ИТЛ-6 в Омске. Здесь опять пришлось вспоминать Атаку, первый мой лагерь, к которому очень шло его наименование. Правда, суп здесь был гуще, чем в Атаке, но работы – шахта и лес – для меня непосильные обе. И очень плохие условия вообще.
Меня спас мой ящичек, мое умение рисовать. Много ведь я подучилась у М. Петрова и могла теперь исполнять такие задания, которые до совместной работы с ним мне были совершенно недоступны! Вечная ему благодарность! Я рисовала кое-что начальству, и меня не спешили «гнать» на работу за зону, – на шахту и лесоповал, куда и попала вскоре в тайгу моя Оля.
В это время приближался юбилей «золотого Алдана».И вот по инициативе одного сочувственно ко мне относящегося начальника (некто Ляхов), я была отправлена (сам Ляхов и вез меня вместо конвоира) в ОЛП-1 в город Алдан работать по оформлению юбилейных торжеств. Пробыла я там месяца полтора, была расконвоирована и работала с несколькими молодыми художниками в городском клубе.
В самом лагере условия были вполне сносные, а мне Господь послал там и особую помощь. Фельдшер санчасти, заключенный, пожалел меня, изнемогавшую от цинги, и сумел уделить мне около литра чудесного рыбьего жира из осетровых рыб Дальнего Востока. Жир этот спас меня, и цинга меня оставила. Через полтора месяца работа в клубе кончилась, и меня мирно отправили в ОЛП-6. Здесь культоргом в то время был поставлен некто Седых, заключенный, человек добрый и умный, имевший авторитет у начальства. Он сразу сумел поставить меня в КВЧ и даже устроить жить в комнатке рядом. Это были райские дни!
Я много рисовала, много читала, много делала для заключенных того, что могла: писала кассации, прошения о помиловании, письма… Заведовала библиотекой.
Конечно, я тосковала о Михаиле и писала ему письмо за письмом, но ответа не было.
Но наконец я была утешена письмом от Миши: он ответил мне, наконец, на мое тринадцатое письмо, и с тех пор мы стали аккуратно переписываться.
В августе того же года по усердному желанию начальника ОЛП-6 Ковалева выжать из каждого заключенного всё, что можно, мне кроме работы в КВЧ было приказано топить ночью титан, чтобы к 6 часам утра был готов для бригад кипяток. В переводе на язык фактической жизни я должна была не спать всю ночь, т.к. огромнейший титан для того, чтобы вскипеть, требовал топки в продолжении четырех часов. Ночи я проводить должна была на лагерном дворе.
На мое счастье погода была замечательная, правда, ночи становились холоднее и холоднее. Рядом с титаном, за углом какой-то избушки стоял верстак. На нем я и спала урывками. Впрочем, я вскоре изнемогла от такого образа жизни (весь день я была занята в КВЧ) и, чтобы спастись, стала спать больше, не доводя воды в титане до кипения. Я осенила титан крестом и просила Всемогущего, чтоб горячая вода, но не вскипевшая, никому не повредила бы. И Бог исполнил просьбу мою. Никто в ОЛП не заболел желудком!
Так пришла осень 1948 года. В день Рождества Богородицы со мною вечером у титана долго сидела одна заключенная. Мария Федоровна – с далекого Кавказа. С нею я уже давно сблизилась. Это была не совсем обыкновенная женщина. Всё она понимала, и ум ее поражал меня. На воле она работала завскладом где-то в Майкопе, как помнится. Попала она в заключение по проискам своего начальника, желание которого иметь ее она не захотела исполнить. Муж ее умер незадолго до этого. Так вот, сидя у титана, моя «Муха», как я ее любя называла, вдруг в порыве непонятного для меня вдохновения начала говорить мне о моем будущем. Она знала от меня, что я надеюсь по окончании срока жить с художником Михаилом. «Ты недолго, Аня, проживешь с ним. Он скоро умрет». Я затрепетала: «Отчего, как?» – «Он будет болеть… и умрет… а ты, ты будешь жить опять такою жизнью, как жила прежде на Родине, окруженная такими же, как ты…» Я замолчала. Я поняла, что Марии открылась тайна моего будущего.
Летом этого же года я во сне получила и прочитала письмо от владыки Мануила. Я думала, что он в заключении, но потом узнала, что в это время он был архиереем в Оренбурге. В этом «ночном» письме было много назиданий, но, проснувшись, я не могла ничего вспомнить, кроме фразы: «Время суровой борьбы и труда проходит незаметно», и еще одного изречения: «труд – алмаз»…
Под праздники и воскресенья я часто видела себя во сне в церкви, видела службу, особенно Литургию, слышала колокольный голос. А сама накануне всех праздников старалась прочесть и, если удавалось, спеть все главные песнопения всенощной, импровизируя стихиры, а иногда и Канон, а утром читала на память Часы.
Видела я во сне и письма московской Маруси. Сколько в этих «ночных» письмах было любви, нежности, мудрости и утешения, какое ободряющее действие они на меня имели. Но дословно я никогда ни одну фразу не могла запомнить. Эти сны я продолжала иногда видеть и по освобождении моем из лагерей.
Свою жестокую сердечную боль от разлуки с Мишей я переносила покорно, находя в этом заслуженное наказание за непослушание голосу Ангела-Хранителя 1 августа 1946 года.
Однажды, еще не имея ни одного ответа на мои письма, я увидела во сне у себя в руках цветы бессмертника, увядшие, т.е. с вялыми листьями и беспомощно опустившими вниз свои невянущие головки. И вдруг – тут же в моих руках оживающие и поднимающиеся. После этого почти сразу я получила первое письмо из ИТК-6, и началась наша переписка задушевная.
В наш ОЛП частенько привозили кино и показывали в столовой. Я большей частью ходила на картины, т.к. находила в этом отраду в тяжелой лагерной жизни. Особенно меня укрепляли в терпении картины из военных лет, вроде фильма «Зоя» и тому подобное.
С наступлением зимы топка титана была перенесена в помещение бани. Заведовала баней очень неприятная особа, и отношение ее ко мне сразу показало ее внутренние качества. Она начала козни с целью вытеснить меня, но Господь меня миловал до времени.
В Крещенский сочельник я тяжко согрешила. В нашем бараке все ушли на работу, а часть – в кино (кто работал в ночь). В бараке остались дневальная и я. Бог давал мне возможность как следует помолиться. Но мне вдруг нестерпимо захотелось увидеть ту картину, которая шла в зале лагеря; я о ней слышала, что она замечательная. Катина была на любовную тему. Я не выдержала и пошла. Сидя в зале клуба-столовой, я чувствовала себя преступницей, а придя в барак, когда кино кончилось, – душу свою несчастною и голодною… Вскоре я увидела сон, напомнивший мне тот, который я видела в Омске перед этапом. Тогда мне приснился человек, разматывающий рулоны черного толя, чуть присыпанного снегом. И такою оказалась дорога в Якутию: голая, черная земля, чуть кое-где посыпанная снегом. Теперь опять этот темный человек с ужасным грохотом разматывал листы железа.
Я очень смутилась этим сном, старалась объяснить его себе в хорошую сторону, но через два дня из-за ложного доноса заведующей баней я попала в немилость начальнику и была отправлена «на разрез», т.е. разработку подземной шахты горной породы, которая в дальнейшем с наступлением лета шла на промывку для получения золота.
Тут я попала в невыносимые, поистине «железные» тиски. Неумолимое отношение ко мне начальства, полная невозможность выполнять хотя бы половину требуемого, даже на подсобных работах! На меня легла тяжесть небывалая еще в жизни! Ходьба с бригадой, вставание в 4 утра. Есть я так рано не умела, да и суп был почти одна вода в тот год! Ужасная дорога! Невозможность выполнять работу. Постоянная угроза, что я попаду в «карцер», где совсем не топили. Какое изнеможенье, какие мучения голода, когда кусок хлеба, который я получала, был ничем при такой трате сил, и почти постоянное лишение сна, т.к. две смены, жившие в одном бараке, не давали спать одна другой. Меня выгнали на разрез в самые лютые морозы февральские, когда температура падала до 65 градусов ниже нуля!
Ночная смена! Как были страшны эти длинные, казавшиеся бесконечными, якутские ночи, когда камни трескаются в горах от мороза! Обогреваться пускают один раз в смену (за 10 часов!), а держать кирку в руках уже нет сил! Бросаешь ее, огромную «кайлу», и только ходишь, ходишь по трапам безостановочно, чтоб не замерзнуть насмерть, да смотришь туда, в черное, как смола, небо, где звезды, кажется, висят над нами, совсем близко, – огромные и безжалостные. Но я не роптала, а только два раза попросила смиренно смерти-избавительницы!
Пришла весна, вернее, более теплое время: март, апрель… Снег лежит здесь до конца мая, но днем есть затайки.
Когда я находилась временно на работах по оформлению стенгазеты казармы завода, подошли дни Страстной недели. И вот под Великий Четверг вижу я сон: будто я в какой-то неизвестной церкви и подхожу к Св. Тайнам. Причастие приняла прямо из Чаши – трижды. Особенно ярко я запомнила блаженное ощущение Благодати во время пения «видехом свет истинный, прияхом Духа Небесного, обретехом веру истинную… кстати, нельзя не заметить, что наяву я забыла это песнопение и никак не могла вспомнить дословно несколько лет. А во сне услышала! Проснулась я в такой духовной радости, что описать ее не берусь… Проснулась и сразу вспомнила, что сегодня Великий Четверг, что я нахожусь в лагере, в тайге, среди гор и что меня через полчаса вызовут за зону, на работу в казарму.
Но на работу меня не вызвали ни в этот день, ни в Великую Пятницу, ни в Великую Субботу. Обо мне точно все забыли… Нарядчик как будто не видел меня, сидящую в бараке, а в охране, вероятно, думали, что я почему-то послана на объект, и по воле Божией все обо мне молчали. А я провела три дня в неразвлеченной молитве, в почти пустом бараке, отдохнула душою и телом и в радости духовной встретила Святую Пасху! И этот день был днем отдыха – в воскресенья на работу тогда уже не гоняли.
Закончилась работа во взводе и опять начались мои мучения в разрезе. От истощения и быстрой работы внаклон – меня заставили подметать засыпаемые поминутно мчащимися тачками трапы, – у меня стало резко падать зрение, пухнуть веки, а сердце ослабевало.
Немного поддержала меня посылка от моей Наты. Это была вторая продуктовая, полученная в лагерях. Первая пришла от Наты с Ядей в ИТК-6 во время моих бедствий в ночную смену.
Бог хранил меня и среди тяжелых испытаний! Однажды, я еще стояла в забое, получился обвал, сверху упал огромный камень. Как я успела отскочить, не знаю. Работавшей со мной Кате К. перебило обе ноги!!! В другой раз спас меня Святитель Николай от потери кисти правой руки (я всегда призывала его в помощь и брала с собою его иконку, мною и нарисованную). Я что-то вычищала между досок трапа… и вдруг они сомкнулись. Менее секунды, и всё – я бы осталась калекой на всю жизнь… Счастье мое, что летом я могла выспаться – придя с работы я спасалась на чердаке одного барака, куда залезть мне всегда помогали девчата. Они же и снимали меня оттуда.
Так прошло трудное лето. 1 сентября 1949 года я увидела сон. Наш начальник КВЧ Бирюков дает мне связку папок и связку карандашей. В тот день меня вернули с развода в барак и заставили работать по оформлению зоны. Я проработала недели две, и хотя вторую половину сентября снова ходила «на разрез», но мне было удивительно легко на душе, как будто я не на работу хожу, а на экскурсию.
В начале октября – в тот год осень была долгая и теплая, – мой гонитель (начальник ОЛП Ковалев Николай) был переведен за хорошую работу на повышение. Новый начальник отнесся ко мне как настоящий отец и с первых дней поставил художником КВЧ и зав. библиотекой. Он вызвал меня в день своего вступления в должность. Фамилия его была Гребенюк. Вечная ему память!
Надо упомянуть, что оклеветавшая меня зимой Анна Сергеевна чем-то вскоре прогневала начальника и попала на тот же разрез, где мучилась я. Все оказывали ей всевозможное презрение, а я – ради заповеди Христа, наоборот, старалась проявить к ней внимание и дружеское участие. Вскоре ее и совсем перевели, отправили в другой ОЛП на лесоповал, куда попала за год перед тем и моя сострадалица Ольга Ивановна. Это была последняя чаша ее страдания в лагерях. 21 сентября она освободилась, отбыв свой срок – пять лет, и 22-го пришла ко мне проститься. Бесчеловечный Ковалев не разрешил нам свидания, но на «вышках» стояли хорошие девчата-самоохранницы, и они не препятствовали нам поговорить с полчаса через щели забора!
В ту же осень, уже оставленная в зоне, я увидела сон. Все ушли на работу, а я, как это редко со мной бывало, снова уснула. Вижу себя на балконе у флигеля КВЧ. Летает голубь белоснежный, и я чувствую, что это не простой голубь. Вдруг он на минуту опустился на мою грешную голову, а кто-то мне говорит: «Только на тех, кто полон смирения и миролюбия…» О, какое блаженство я испытывала в это краткое мгновение!
В описываемое время, ввиду строгого разделения лагерей на мужские и женские, нашего культорга Седых Николая отправили в ОЛП-1, а на его место поставили некую Любовь Федоровну, очень много о себе думающую и капризно-избалованную особу – жительницу Алдана. С нею мне и пришлось работать. Придирки ее – мы и жили при КВЧ с нею вместе – особенно в отношении чистоты, были просто мучительны. Я, исполняя почти всю работу КВЧ, была поставлена каким-то образом в необходимость нести и обязанности уборщицы: зимою топила и печку. Но все же с помощью Божией, сохраняя кротость и молчание, я постепенно завоевала ее расположение, а за обучение меня настоящей аккуратности я до сих пор ей благодарна.
Так шло время… Осенью 1950 года, 11 сентября я в уединенном уголке КВЧ на коленях помолилась о нашем с Михаилом будущем счастье и просила Господа, Владычицу и свв. мучч. Адриана и Наталью помочь мне привести моего возлюбленного к вере. В этот самый день, а, вероятно, и в этот самый час мой Михаил за четыре с половиной тысячи километров писал мне свое последнее и самое теплое письмо, в котором изложил свои мечты о совместной жизни до гроба, в которой мы взаимно дополняли бы друг друга. Письмо это я получила в день Воздвиженья Креста Господня, и радости моей не было границ.
Но Великий Хозяин Неба и Земли предначертал и допустил случиться другому. Через 10 дней после отправки этого юношески светлого письма с Михаилом произошел тот ужасный случай, о котором я узнала только в декабре. Мишу оклеветал облагодетельствованный им пожилой еврей перед оперуполномоченным, и хотели начать новое дело по обвинению его в политической неблагонадежности. Подробности всего я узнала только через полтора года, а 14 декабря было краткое письмо от его товарища, написавшего мне, что Михаил помешался и находится в больнице при ОЛП-9 в Омске.
В это время привезли новых людей с этапом из Казани. В их числе была молодая еще, очень культурная особа из Москвы, инженер-строитель по специальности, попавшая в заключение по доносу за какой-то невероятный пустяк. Тут же вскоре Люба досрочно освободилась по кассации (она была женой сотрудника МВД на Алдане), и на ее место сейчас же поставили Юлию Дмитриевну. Мне, бедной, с нею пришлось еще труднее, чем с Любовью Жемполух! Придирок, капризов, «иголок» я получала ежедневно на добрую порцию. Узнав, что я – верующая, моя начальница, Юлия Дм. Буквально истязала меня, «на всех фронтах» требуя от меня сверхвыполняемости, постоянно ровного и веселого настроения, и всегда находила причину для выговора или замечания. С нею я проработала до моего освобождения. Надо отдать Юлии Дм. должное: перед начальством она стояла за меня горой, сумела выхлопотать мне большие зачеты, благодаря которым я освободилась на год раньше и успела выйти на волю к сроку освобождения бедного Миши Петрова, ждавшего меня, как единственного близкого человека. Родных у него не было, а старушка-мать умерла в 1948 году.
Однажды Юлия Дм. оказала мне и еще одну громадную помощь. Шайка вороваек, заподозрив меня в оперативной работе, задумала меня убить! Юленька, рискуя жизнью, пошла в их барак и своими добрыми и умными речами сумела убедить возмущенную компанию и даже вернуть мне их обычное расположение.
Не помню точно, но, вероятно, это было в 1949 году. Был день Преполовения, столь любимый мной на воле. И в этот день в том году особенно хотелось причаститься этого Света, этой благодати. Мне было тяжело… У нас стаял снег, но около нашей КВЧ откуда-то вдоль дорожки струился маленький, чуть заметный ручеек воды. Я шла вдоль бегущих струек и вдруг… я ощутила в течении тихих струй Благодать. Они бежали, чистые и не относящиеся ничем к греху и грязи лагеря, и журчанием своим говорили о Вечности, куда, как в беспредельный океан, текут воды Времени, и где утолена будет жажда душ наших…». Кто жаждет, да идет ко мне и да пиет…» И я глубоко и надолго освежилась и укрепилась внутренне.
Люба Жемполух изумила меня. Недели через две после своего освобождения она приехала в Орто-Салу (так называлась горная речка, около которой расположен был наш лагерь) – приехала с передачей лично ко мне… Конечно, нам дали свидание, немало мы поговорили. И я одобрила решение Любы не искать благосклонности мужа, стеснявшегося ее судимости, а лучше уехать с дочерью (у нее была дочь лет 12) в Сибирь к матери. Больше я о ней не слыхала ничего, но всегда долго молилась о ней.
Прежде чем перейти к последнему периоду моей жизни в заключении, который начался в ОЛП-4 – «Укулан» иначе, по поселку рядом с лагерем, я должна рассказать о моей встрече с нашей ленинградской уроженкой, жившей до войны в Ленинграде. Звали ее Людмила Валентиновна. Была она лет на 8 моложе меня, но внешне мы казались сверстницами. Я была всегда очень моложава. Срок у Людмилы был огромный – 25 лет по ст. 58, I.
Как она попала в немецкую оккупацию, и чем она там занималась, она мне не рассказывала, но вообще говорила со мной откровенно. Единственное, что я от нее узнала о жизни в оккупации – это то, что она любила немецкого офицера и была им любима… Бог весть ее душу!.. Рассказывала она о своей юности, об отце своем – интеллигентном строгом старике «старого закала». Жили они на Васильевском острове до войны. Однажды Люся увидела сон будучи уже в оккупации, будто она идет по Среднему проспекту Васильевского острова мимо немецкой кирхи, и внезапно, оторвавшись от статуи на крыше, на нее падает каменная рука и валит ее с ног, и ложится всей тяжестью на голову и на плечи. После этого сна, как она поняла, она и попала в заключение. Я не очень сближалась с Людмилой, но не могла не замечать ее удивительного мужества и душевной выносливости в страданиях. Заключенные ее страшно не любили, просто ненавидели; к физической работе она была, как и я, совершенно непригодна, и ее посадили чинить одежду и рукавицы для бригад. Относилась ко мне Люда очень хорошо, но вот случилось ужасное. У нее при обыске – часто делают их в лагерях – нашли золотые часы и портрет немца-офицера. Поднялось что-то невообразимое. Ей грозило не знаю что… В эти дни мы опять встретились в зоне. Видя ее в предельном страдании, всю согнувшуюся, я почувствовала к ней острую жалость. Но – о, человек! – вместо того, чтобы или незаметно отойти, или сказать ей, что я понимаю ее состояние и положение, я – о, человеческая испорченность! – начала читать ей нотацию, что ей не следовало себя так вести с начальством. Люся возмутилась, а я… я, окаянная, с каким-то до сих пор непонятным мне притворством, и в то же время удивляясь тому, что я говорю, стала выхваляться перед ней своей солидарностью с начальством! Люся еще сильнее согнулась и прошипела: «так вот ты кто… поняла…». И быстро-быстро отошла от меня. А я осталась на месте, сама не веря тому, что я наделала!.. Ведь я лгала, я оболгала сама себя; ведь я никогда не сделала ни одной подлости, никому не повредила и, если могла, то пользовалась расположением начальства для помощи и улучшения положения каждого!!!
С тех пор мы больше не видались. Ее отправили на лесоповал в ИТК-3. Не знаю, жива ли она. Вряд ли… Много лет прошло с тех пор, 23 года. Но совесть свою я не могу успокоить: что я в такой момент подорвала в ней веру в единственного человека, которого она считала сочувствующей и верующей.
Люся была мало верующая, нецерковная, а обо мне знала, что я – православная, от всей души верующая во всё, чему учит нас Св. Церковь. Да. Вот сейчас понимаю, – я сильно огорчилась, что Люся непоправимо погубила свою лагерную судьбу, и обозлилась на нее за это, за ее неумение жить и смиряться, потому так у меня и получилось. Но она поняла иначе.
(Людмила была небольшого роста. С бледным, приятным, умным лицом).
В феврале 1950 года ОЛП-6 ликвидировали, и нас, всех заключенных развезли по другим лагерям. Вместе с Юлией Дм. я попала на самый лучший участок – № 4. Туда посылали вообще больных, беременных и т.п. Работы там были только огородные, климат мягче, чем где-либо на Алдане, т.к. Укулан защищен с севера горами. Лагерь расположен на самом берегу реки Алдан, в живописной местности.
Сначала я попала в ужасный барак, просто настоящий вертеп! Я к тому же простудилась в дороге в открытой машине и провела в жару тяжелую ночь в обществе воровок. Под утро вижу сон: мне дает девушка прекрасный букет цветов и кусок масла. Через 15 минут меня, уснувшую было, опять разбудили. За мной пришла, узнав, что я прибыла с этапом, Люся С., которую я узнала в первый год жизни в Якутии. Теперь она была здесь зав. складом. Люся сразу взяла меня в барак, где жила хоз. обслуга – пожилые степенные женщины, и я свободно прожила там, поддерживаемая доброй Люсей, до своего освобождения, т.е. полтора года.
Юлия Дм. устроилась жить в другом бараке, где жили медсестры лагерной больницы, бухгалтерия и еще кое-кто из лагерной «верхушки». Работала я по-прежнему помощницей Юлии Дм. – она и здесь сразу была поставлена культоргом. КВЧ помещалась над самой рекой Алдан, и всегда перед моими глазами была красота гористого, обрывистого противоположного берега реки, напоминавшая пейзаж на реке Лене. – знаменитые «щеки» – берега реки.
Жилось мне неплохо, и к радости моей и «Муха» моя, т.е. Мария Федоровна Нецвет – к тому времени полный инвалид – оказалась на Укулане. Много помогала я, как и в ОЛП-6, в постановке спектаклей, как художник, и вместе с Юлией Дм. мы много потрудились для заключенных. А я и в другом отношении – как верующая – была кое для кого очень полезной.
Так прошло более года. И внезапно, 11 июля 1951 года, накануне Петрова дня я была поставлена одним из начальников в крайне затруднительное положение, но исполнить его поручение в том роде, как он хотел, – значило попрать совесть; не исполнить – я могла получить очень большие неприятности, и, во всяком случае, потерять зачеты… Я обратилась к Богу с горячей молитвой и решила исполнить дело так, как велит мне моя совесть, но трепетала… До освобождения оставалось всего два с половиной месяца. Уснула. наконец, в ту ночь и увидела сон. Вижу цветущее померанцевое деревце, озаренное лучами утренней зари. И поняла, что беда минует. Так и было – всё без всяких дальнейших расспросов миновало.
Во время моего пребывания в ОЛП-6 на Орто-Сале со мной случилось следующее происшествие. В бараках был ремонт, и заключенные ночевали и отдыхали на чердаке. А я и когда закончился ремонт лазала на чердак, т.к. там было спокойнее днем отдыхать. Однажды я по обычаю полезла по приставной лестнице. Вдруг мне пришла мысль: а что если перекладина обломится? я насторожилась, но все же продолжала подъем. И что же? Подо мной ломается ветхая перекладина и летит вниз… Я держусь только на руках (вообще, я неловкая в гимнастике) и вспоминаю… Что?.. Сашу – героя повести Каверина «Два капитана». Что бы он сделал? Он бы не растерялся и спустился бы на руках до первой целой перекладины. И вот я в каком-то необычайном вдохновении (повесть эта сильно на меня вообще подействовала) сделала в свои 44 года то же самое… и благополучно спустилась на землю. После все страшно удивлялись: как я сумела это сделать, зная мою «ловкость» в физических упражнениях! Пролет был очень длинный – ступеньки редкие. конечно, я призвала помощь Божию.
Последние две недели перед выходом на волю я была освобождена от всяческих работ, т.к. срок кончился, а из-за осеннего наводнения нельзя было выбраться, и целые дни проводила на солнышке с моей «Мухой», сидя в затишье за бараком и впивая осеннее сентябрьское нежгучее тепло.
Освободилась я в день св. апостола и евангелиста Иоанна Богослова в 195 году. Уже начиналась зима и в Укулане. Провожала меня Юлия Дм. Она долго стояла на высоком крыльце КВЧ и смотрела, как я сажусь на катер.
Дул сильный ветер, и река волновалась. Обливаемые волнами части катера сразу покрывались льдом. Господь помог мне, – я получила паспорт на другой же день, – успела до отъезда паспортного стола для проверки паспортов по якутским станам на месяц.
До станции Невер от Томмота – 800 километров. Я наняла машину, вернее, заплатила за проезд в кабине, пока до Алдана (100 километров). За ночь выпал снег. Мороз в пути уже чувствовался, а я… я была в холодных кожаных ботинках! Приехали в Алдан – 20 градусов мороза. Ноги мои коченеют. Вдруг мой шофер, с которым я прощалась уже до завтра, лезет в кузов и вытаскивает превосходные, точно на мою ногу, черные валенки. «возьмите, тут одна гражданка со мной ехала вчера, да села в мокрых валенках и сняла их, да и оставила в машине. Мне, – говорит, – они не нужны». Я зашла в диспетчерскую. где нашлись добрая женщина и добрый дед. Они дали мне горячей воды. Я отмыла от грязи свое, посланное с Неба, сокровище (я знаю, знаю, кто их мне послал – св. Николай), и за ночь великолепно просушила их! В диспетчерской я и выспалась как заяц!
Наутро мне мой благодетель нашел машину до самого Невера, и мы поехали… Ехали лесом, дорогу расчистил трактор, а по обеим сторонам ее – снег стеной лежал, выше человеческого роста! В середине пути мотор загорелся. Мой водитель еле затушил огонь; взрыва не произошло, но на всякий случай я вылезла на дорогу. С большим трудом Володя наладил немного работу мотора, и мы доехали до первой автостанции. Ехать далее на такой машине было нельзя. Ночь я проспала в тепле, а наутро Владимир меня препоручил другому шоферу – Кузьме.
Вот с ним-то мы и поехали в дальнейший путь. Путь был опасный: по узкой дорожке, прижимающейся местами совсем к стене горы над пропастью. Внизу – взглянешь из окна кабины – видны только тихо покачивающиеся вершины сосен и елей, где-то в глубине они качаются. Тряска была так сильна, что моих силенок мне бы не хватило, разбила бы голову о потолок, так подбрасывало. Но в самом начале этой дороги в кабину попросился какой-то мужчина, и сели мы рядом. Вскоре я стала за него цепляться, а потом, обессилев совершенно, свалилась ему на грудь (о, чудо! он не противился) и, охраняемая его могучими руками, целехонька проехала эту ужасную часть дороги. Далее дорога стала ровнее. но мужчина как раз слез – доехал до своего места.
Всю ночь мы ехали без отдыха. На второй день тоже ехали до полуночи. И тут мы чуть не полетели в пропасть, т.к. Кузьма был выпивши и задремал (да и не спал он две ночи). Мне велел не спать. Я и заметила, что одно переднее колесо наполовину повисло над бездной. Но Кузьма успел повернуть руль. Далее дорога стала спокойной – по равнине.
В 15 километрах от станции Невер Кузьма сделал привал. В поселке жила его «жена». Я проспала часа полтора, и опять в путь!
Вскоре я услышала отдаленные гудки паровозов и зарыдала; Кузьма молчал, он понимал меня… Вот и клубы паровозного дыма. а через несколько минут – и станция. Мы распрощались с Кузьмой, как с родным, т.к. он оказался верующим.
В вокзале мне удалось хорошо выспаться, но сесть на следующий день в поезд оказалось задачей нелегкой. Желающих ехать было так много, что я пропустила поезд или два и, наконец, взмолилась Николаю Чудотворцу, села на третий, уже на второй день. И как?! Чья-то добрая душа взяла мои вещи через головы осаждавших вагон, а кто-то еще, уже на ходу, подсалил меня. Знаю я, знаю, отче Николай, великую, чудесную помощь твою!
Так доехала я до Иркутска. Там я решила сделать остановку, побывать в храме Богородицы, где прежде находились св. мощи Сибирского угодника Иннокентия, и по приглашению заехать к Люсе К., уже с год как освободившейся и жившей с матерью и сыном в Иркутске…
Из Большого Невера я послала телеграмму тете… Но тут надо вернуться назад. За время моего заключения я получила от тети еще в Омске письмо, что она была тяжело больна желтухой и теперь даже не знает, поправится ли. Я почему-то «почувствовала, что она умрет, ответила ей и… больше не писала, и совсем больше не собиралась писать, как вдруг в Орто-Сале получаю письмо от двоюродной сестры из Пинска, что ее мать (моя вторая тетка – Наталья) умерла, и что мой адрес она узнала от тети Лизы, которая живет по-прежнему в Казахстане, но писем от меня не получает! Я сильно устыдилась, и с тех пор аккуратно стала писать, удивляясь ошибке в моем «предчувствии». Я вообще очень верила себе – увы! Не знаю как, верно, в опьянении от чувства свободы, я написала в тексте телеграммы, что еду через Омск к ней. Между тем как я отлично знала, что у меня денег едва хватит до Омска, и что там меня ждет больной Миша, оставить которого я никогда не смогу, а сможем ли мы, и на какие средства приехать к ней в Акмолинскую область, я совершенно себе не представляла! Вот голова!.. Вот безответственность! Недаром папа мой, рассердившись, называл меня «балдой»…
Перед Иркутском очень ранним утром я наблюдала восход солнца над Байкалом. Эта красота и по сей день стоит в глазах моих: бледно-голубое небо, огненная заря, остроконечные черноватые верхушки гор, окружающих синий Байкал, и огромное, победное солнце, выкатывающееся как ослепляющий шар огня из-за синеющей горной цепи. А в руках у меня был байкальский омуль – самая вкусная рыба земного шара – и кусок хлеба. Как радостно было есть его на воле!
До Иркутска я доехала в очень тесном и душном вагоне на верхней полке и крайне устала. У Люси меня приняла ее старушка-мать очень хорошо, но я была так грязна и измучена, что пойти в церковь ко всенощной, хотя была суббота, не смогла. Пошла в баню и, поужинав со старушкой, легла. Но спать мне не дала Люся, приехавшая с работы из Ангарска ночью. И я всё воскресенье провела как в угаре полусна. Горько мне было, но много меня ждало впереди таких дней и ночей…
Пошла я утром к обедне. Жили они от бывшего монастыря недалеко. Службу застала архиерейскую. Девять лет с месяцами я не была телом в церкви, но т.к. неопустительно справляла службы по памяти, то у меня не было чувства, что я так давно не бывала в храме. Наоборот! Я ощущала себя никогда не расстававшейся с ним! В храм я приехала еще до начала службы; купила крестик, иконочку Спасителя и еще кое-что.
В то же воскресенье часа в три дня мы пошли с Люсей к знакомым ей монахиням Воскресенского монастыря, и я у них получила бесценные подарки: образ святителя Иннокентия, Св. Евангелие и Псалтирь – точно такую же и даже в таком темно-зеленом переплете, как у меня из нашей комнаты в подвале в Ленинграде взяла вместе с другими вещами моя «дикая» Вера. Но я страшно хотела спать и была вся в тумане.
Наутро в понедельник мне пришлось уезжать. На этот раз я села очень хорошо и доехала до Омска как барыня! Ночь провела в гостинице, а утром 25 октября пошла на поиски ОЛП-9, где находился Михаил. В Омске была еще прекрасная теплая погода, и я даже подкрепилась хлебом и купленным где-то яблоком в каком-то саду или парке. Чувство Родины после природы Якутии очень сильно охватывало душу, и… я забывала даже, что через несколько часов, может быть и скорее, увижу «моего» Мишу. Я просто наслаждалась счастьем возвращения с «края ойкумены» домой.
Но Сибирь – не Русь. Через два часа, пока я искала ОЛП-9, задул холодный ветер, и я изрядно продрогла, ожидая у вахты лагеря (вроде проходной) пока, наконец, сначала мне в свидании отказали, только взяли передачу – по ходатайству главврача, лично знавшего Мишу и очень ценившего его и жалевшего, ко мне в помещение вахты вывели больного Михаила.
Он был неузнаваем: левая рука, как плеть, лицо шизофреника с неприятными жуткими ужимками, бритая голова… Мы сели рядом, и я, стараясь не показывать своего впечатления, стала бодро и с нежностью говорить с бедным Михаилом. Через полчаса темы разговора были исчерпаны, а к нам как раз вышел главврач, познакомился со мной, и я ему объяснила, что я поеду с разрешения Омского МВД в город Калачинск, постараюсь там устроиться и приеду за ним.
Да, я забыла сказать, что с утра я еще побывала в Управлении, где мне добрый работник МВД сразу переправил в документе место назначения с села Знаменского на село Калачинск, которое было близко от Омска и где жили многие из заключенных – из омичей. До Знаменки мне было ехать и не на что, и очень далеко; я тогда потеряла бы Мишу. Там же в Управлении я встретилась с бывшей нашей начальницей санчасти из ИТК-6. Александрой Никаноровной, и она пригласила меня переночевать у нее, дала адрес.
Итак, после горького свидания на вахте, где три с половиной года назад я с надеждой ловила слова песни «До встречи, до встречи…», теперь, сбиваемая с ног ветром и осыпаемая порывами холодного дождя, я шла без копейки денег разыскивать улицу и дом, где меня ждала крыша и, конечно, покормят. Уже сильно вечерело. В душе моей почти не было борьбы. Я не могла оставить несчастного страдальца, но поняла сразу, что надежды на «жизнь» с ним быть не может. Меня ждет только терпение и горе; но я склонялась, как всегда, безропотно перед волей Провидения.
Ночь у добрейшей Александры Никаноровны и ее родителей – благочестивых стариков – я почти не смогла спать от страшной зубной боли, – так я накануне простудила дырявые зубы. Спасала только теплая печка, к которой я прижималась щекой. Утром я пошла на вокзал, хотя было воскресенье и день Иверской. Я не имела сил душевных от бессонной ночи на молитву и не поехала в церковь.
То обстоятельство, что у меня оставалось не более рубля (10 копеек нынешних), я не посмела открыть Александре Никаноровне и, взяв в гостинице оставленные на хранение мои «вещи» – мешок и деревянный чемоданчик с художественными принадлежностями (теперь к ним присоединились и священные Книги), явилась на перрон. Но… у меня билета не было, и ни один проводник не брал меня до Калачинска (75 километров) «зайцем». Дело было плохое… Тогда я сдала вещи в камеру хранения и… поехала в церковь… грешница!
Литургия уже кончилась, кончался и молебен… Я упала на колени перед иконой Божией Матери «Утоли моя печали» и умоляла Владычицу смягчить чье-то сердце – взять меня в какой-либо поезд, идущий через Калачинск. Подошла к свечному ящику, попросила помочь мне. Но так много проходимцев привыкло просить «на билет», что мне дали… копеек 50…
ПРОПУЩЕНА СТР. 138 ОРИГИНАЛА
… каменная красивая. Только священник мне не очень понравился – на цыгана похож. Ночевала в церковной сторожке, тут же и квартира священника.
И исповедовалась и причащалась в великой духовной радости я уже только на Казанскую. Начала понемногу рисовать. Кое-что Вере Владимировне, кое-что – соседям. Вдруг в день Скоропослушницы (накануне я опять ходила в церковь) приходит молодая особа к нам и предлагает мне пойти к ней – нянчить девочку восьми месяцев и жить у нее. Мне очень не хотелось лишаться свободы, но Вера Владимировна усердно мне советовала идти к ним, и я в тот же день пошла.
Прожила я у них недели две и сразу почувствовала, что окрепла – пища у них была сытная, а девочка спокойная. Я не только нянчила ребенка, но и готовила на всех. У Дуси был муж – вот и вся семья.
Было 29 ноября. Вдруг прибегает Вова – сын Мосоловой: «Анна Сергеевна, идите к нам, Мишу вашего привезли». Хозяйка, получив мои объяснения, сразу отпустила меня, она в тот день почему-то случилась дома. Побежали с Вовкой… Сидит Миша, согнувшись, в кухне. Медсестра, привезшая его, – тут же. Я расписалась за больного, что беру его на свою ответственность, и провожатая уехала.
Что мне было делать? Сказала Мише, чтобы он шел со мной, где я у людей живу няней. Он подчинился. Добрая Дуся разрешила и ему жить на кухне, где я спала. Спал он на полу, т.к. вдвоем спать я никогда не могла ни с кем. А иногда он ложился на койку, а я на пол. Так мы прожили более месяца.
Я стала учить Мишу рисовать иконы. Он с большой охотой взялся за это и удивлял меня своей чуткостью. Довольно мне было словами описать облик и характер какого-либо святого и главные черты его по внутреннему человеку, как Михаил с замечательным проникновением изображал его лик.
Жили мы хорошо, тихо, пока я не поддалась его желанию плотского со мной общения. А ведь был Рождественский пост, и я только что причастилась 2 декабря. 4 было, кажется, 6-е или 7-е. Я чувствовала, что прогневлю Господа согласием… но уступила и увидела во сне себя в рваной рубашке с огромной дырой. Наказание последовало скоро. Дуся и ее муж заметили мое поведение и уволили меня. Забрали мы свои пожитки и два чемодана – мой маленький и побольше – Мишин, тоже с художественными принадлежностями – и потащились… Куда? К Мосоловым, к кому еще!
Это был день Рождества Христова. Добрейшая Вера Владимировна приняла нас обоих. Началась жизнь «в тесноте, да не в обиде». В церковь я ходила во все праздники, а Миша целые дни рисовал. Многое и Мосоловым нарисовал, кое-что – соседям. Мы питались отдельно от хозяев. Иногда Вера Владимировна угощала нас. И вообще, мы чувствовали себя у ней, как под крылом наседки.
По моей просьбе Миша начал писать маслом на холсте для меня большую икону Божией Матери. Я хотела воскресить утраченную мною Ее икону (без Богомладенца) дивной работы! – оставленную в дни блокады у Люси и Муси на Московском проспекте и после зимы мною там же обретенную, т.к. Люся умерла от голода, Муся эвакуировалась. Икона начала ему так удаваться, что даже маловерующая старшая дочь Веры Владимировны изумлялась и часто подолгу глаз не сводила с дивного Лика, рождающегося на холсте!
Несмотря на мою нежность, заботу, постоянную работу вместе и доброе отношение хозяйки и ее семьи, Михаила всё время мучил страх, что его должны забрать и подвергнуть страшным пыткам. Переубедить его было невозможно, и он постоянно делал мелкие попытки самоубийства: то гвоздь проглотит, то еще что-нибудь. Наконец, в конце марта 1952 года он вышел вечером, когда уже все легли, и я раздевалась, на двор и воткнул себе в левую сторону груди половину разъемных ножниц, которую не знаю где раздобыл. Видя, что он долго не идет со двора, я заподозрила беду, накинула пальто и бросилась к уборной. Он стоял, нагнувшись, у двери и пока я бежала к нему, упал. Но я видела, что он жив, и только торчит из расстегнутой на груди одежды половина ножниц. Я выдернула ее и побежала в дом. Вера Владимировна и старшие дети выбежали на место несчастья и сразу отпустили Костю бежать со мной вызвать врача. Больница была близко, квартала четыре. Врач не поехал, было 11 часов вечера, а дал возок (уже сильно таяло), чтоб привезти пострадавшего в больницу. Кое-как мы все втащили полубесчувственного Михаила на дрожки, и я поехала с ним и с Костей. Сдали мы его и пошли глубокой ночью с добрым мальчиком домой…
Миша остался жив, орудие не задело важных сосудов! Я навещала его очень часто и, как раз получив набор масляных красок посылкою из Ленинграда, старалась всем, чем могла, заинтересовать его. К Пасхе его выписали, но… куда его взять? Дочери Мосоловой, особенно вторая – Валя, категорически заявила, что больше не желает видеть такого в доме…
Был Великий Четверг. В отчаянии я еще раз обратилась к Вере Владимировне со своим безвыходным горем. Денег снять где-то комнату у меня, конечно, не было. И вот, – святая душа! – добрая Вера Владимировна не выдержала и сказала: «Веди его сюда, а если Вальке не нравится, пусть ищет себе квартиру»… Так и привела я моего страдальца «домой» в Великую Пятницу. О протесте девушек, конечно, я ему не говорила.
На ночь Пасхи я пошла с вечера в Воскресенку, но в этот год силы мои сдали, и я почти всю службу в большой тесноте еле-еле выдержала, сидя на полу на корточках и на коленях.
Пришла домой, по пути чувствуя с Михаилом дома бесов, и легла, но спать мешали. Наконец, удалось уснуть и тогда только я почувствовала Праздник! На второй день Пасхи я пошла и причастилась, т.к. в дни Страстной была занята с выпиской Миши. В тот же день получила еще посылку из Ленинграда. С москвичами у меня связи не было, адреса Натальи К. никто не знал, а Маруся сама была в лагерях уже 5 или 6 лет.
Когда Михаил немного поправился, и мы опять жили вместе на квартире у Мосоловых на Кировской улице, на Пасхальной неделе я увидела во сне, как по наружной стене землянки, где мы жили, крадется отвратительная, белесая, костлявая, чуть желтоватого цвета кости в такой же одежде женщина или вообще фигура в длинной одежде с сильною злобою. И мне передались не слова. а та настойчивость, с которою это существо ищет и будет искать его смерти, пока не добьется своего…
В церкви на Пасхальной неделе случилось необыкновенное происшествие. Священник («цыган» тогда уже куда-то уехал, и был назначен кроткий о. Александр, средних лет), совершив чин погребения какого-то старика, пошел в алтарь и вдруг почувствовал себя плохо, сел в алтаре у стены на стул и… тихо скончался.
В Вознесение службы полной не было; старики и старухи спели кое-что и разошлись. Ждали священника к Троице.
Случилось так, что я была на вокзале, когда он приехал. Я частенько ходила на вокзал: то купить что-нибудь, то и денег попросить у проезжающих… И как-то получилось так, что я с батюшкой о. Иоанном тут же сразу познакомилась. Он очень заинтересовался двумя художниками. Попросил, чтобы и Михаил пришел обязательно в Троицу в церковь. Я всегда звала его, но он страшно боялся церкви, уверяя, что его там «заберут». Думаю, что его не допускал туда злой дух, ища его погибели. Но в Троицкую субботу мы пошли в Воскресенку вдвоем. Его, видимо, очень обрадовало и польстило ему приглашение нового священника. В церкви Миша все-таки не стоял, сидел в саду около храма, но зато я наслаждалась службой. Ночевали мы у одного благочестивого семейства.
После праздника началась наша работа в храме по реставрации икон. Это было лучшее время нашей совместной жизни, и материально – самое обеспеченное. так мы проработали до Ильина дня. В этот день батюшка назначил нам венчание, т.е. в день преп. Серафима Саровского. Мы в ту ночь, с 31 июля на 1 августа спали в ограде церкви на дворе. Была тихая, теплая, звездная ночь. Под утро я увидела удивительный сон. Будто лежу я одетая во все черное, а на голове у меня шапочка из бархата, вроде скуфьи. Надо мной звездное небо, а кругом снег, снег. (К утру стало прохладно, и очень…). Кругом меня мои подруги, все мои дорогие во Христе, и они поют и окружают меня теплотой своей любви. А я чувствую себя во сне так, как будто я умерла для всего того, чем теперь живу наяву.
Так и случилось. Венчание не состоялось, т.к. бедный Михаил спрятался в кустах, когда священник хотел начинать таинство. И ничем нельзя было его оттуда вызвать… А зимой, когда было много-много снега, на столе в мертвецкой лежал Миша, а я умерла для всего земного, плотского…
Осенью, 2 сентября мне удалось снять отдельный домик, вернее, баньку во дворе хозяйского дома на другой улице. И там мы прожили очень дружно, почти радостно, три месяца. Этот отдых был дан мне, может быть, от милосердия Божия… Хорошо было у нас в том домике. Икона Божией Матери была уже Михаилом окончена, а в день Одигитрии Смоленской и Умиления-Дивеевской освящена на престоле нашей Покровской церкви. Перед ней в нашей маленькой хатке я уже устроила неугасимую лампаду.
Написал Миша и еще мне несколько икон: святого Апостола и Евангелиста Иоанна Богослова, святителя Николая, св. Варвару и другие. Все их батюшка о. Иоанн с усердием освятил. У нас появилось достаточно заказов, и мы жили и, казалось, так и будем жить…
Но с наступлением настоящих холодов жить в избушке-бане стало невыносимо, а угля у нас не было. Топка дровами была недостаточна. Возик дров мы сожгли за месяц, а на второй денег не было. Я стала опять искать квартиру. Нашла на той улице, где жили Мосоловы. Мише очень не хотелось уходить из «своего» угла, а я, уж раз надо – подчинилась безмолвно, не медлила с переездом. Миша заподозрил меня в чем-то грязном, усмотрев по своей подозрительности во мне желание перейти на квартиру к тете Дусе.
Переехали 26 ноября, вернее, перенесли наш ничтожный багаж. Кровать и столик перевез сын Дуси. Поместились в горнице. На кровати спал Михаил, а я – на сундуке хозяйки. Над собой я устроила икону Владычицы с лампадой.
Ожесточение против меня, как и в прошлом году, у Михаила началось перед Великим Постом. Но в этом году оно было тяжелее прошлогоднего. Он просто задыхался от ярости. Дело в том, что он приревновал меня – сорокапятилетнюю – к мальчишке лет 15-ти – старшему из двух сыновей хозяйки, Евдокии Ивановны. Ревность бессмысленная, ни на чем не основанная, душила его, отнимала у него всякую возможность успокоиться, хоть на короткое время. Как я догадывалась, да это было и нетрудно понять, была и попытка, – он неоднократно хотел убить меня, а затем и себя, конечно. Но Господь Бог не допускал его – за молитвы святых.
Особенно страшным был праздник Сретения, в который к вечеру мы в доме остались вдвоем с Михаилом одни. Дуся ушла в гости, мальчишки – к товарищам. Жизнь моя висела на волоске… Вид моего бедного друга был ужасен. Я всем существом чувствовала смертельную опасность и умоляла св. Варвару отвести от меня ужасную смерть без покаяния… И неизвестно, чем бы кончилось наше пребывание наедине, но внезапно сыновья хозяйки вернулись домой, хотя, уходя, говорили, что пошли к товарищу на весь вечер. Но почему-то им показалось не по себе в гостях и они явились ранее, чем я была убита. Удивилась я силе заступничества святой великомученицы.
Все-таки мне было в последующие дни очень страшно. Тут я увидела во сне иконку св. великомученика Георгия на коне, побеждающего дракона, вырезанную на серебряном металле на черенке ложки, которой я ела всегда. Он сказал мне: «я с тобой – на твоей правой руке». И с той поры я стала смелее.
Вспоминаю, что еще на прежней квартире я видела во сне, что в хату вошел человек, незнакомый мне, мирской по одежде, с котомкой за плечами, и говорит мне: «Проспишь Мишу». Так и получилось.
За две недели до своей ужасной смерти Миша лег вечером, особенно зол на меня. От злобы он не спал, по-видимому, совсем ту ночь. Я, намаявшись за день, спала на сундуке как убитая. Во сне видела, как тысячи пауков всё время опускаются, как дождь, на меня, но медленно. Столько в них злобы, – кажется, они железные и вопьются в тело, как крючья удочки, но, садясь на кожу, они мгновенно таяли, как снежинки! А я продолжала крепко и сладко спать, и во сне попала в наш старый, давно закрытый и снесенный с лица земли храм свв. бессребреников Космы и Дамиана и нашла на полу маленькую иконочку св. мученика, как мне во сне показалось, Гурия. Я от радости просыпаюсь и слышу – лежит мой страдалец, ругается ужасными словами и весь задыхается от злобы на меня!
Начался Великий Пост. Всю неделю я строго постилась и стирала. Михаил притих. В воскресенье Православия, 22 февраля должны были состояться выборы. Он очень боялся этого дня, и мысли ревнивые заменились бессмысленным страхом, что в этот день его «заберут» и предадут пыткам. В субботу 21 февраля я пошла в церковь, в село Воскресенское причащаться. Я не причащалась давненько, с осени, с Воздвиженья Великого Креста. С особенным чувством я исповедовалась и просила святых молитв батюшки о. Иоанна за меня грешную, рассказав, конечно, что мне грозит быть убитой. Обратно я шла степью, медленно, ощущая нестерпимую жажду «настоящей жизни», т.е. духовной, свободной. Снег подтаял уже. Кое-где были и лужицы. В порыве величайшего желания этой настоящей жизни я встала на колени и вознесла к Небу жаркую молитву. О чем? «Господи, возьми от меня Михаила, только верни мне… мою «Триодь постную»…». Молитва облегчила меня, и я, спокойно и бодро вернувшись домой, начала обычные дела.
Перед тем дня за три я видела сон: какие-то темные люди унесли от меня на носилках Михаила. Унесли куда-то в темноту, и я во сне поняла, что это навсегда. Также снилось мне, что Михаил весь оброс шерстью рыжей, косматой. Вдруг входит к нам медсестра – делать уколы. Сделала ему, у него все эти волосы исчезли. Смотрю, а у меня черными волосами обросла ладонь! Сестра сделала на левой руке надрез, и эти волосы выпали.
Вечером 21-го у Миши был просвет в отношении ко мне. Было что-то, никогда не бывшее. Он вдруг щекой прижался к моей щеке и, как малый ребенок, пролепетал: «Молись… потом… молись обо мне… О душе молись!».
В ночь на 22-е я спала очень плохо, т.к. Миша поминутно то вставал, то ложился, то выходил во двор. Заговорить с ним я не смела, т.к. ночами он бывал особенно зол. Наконец, часа в три я заснула крепко и увидела во сне владыку Мануила. Он смотрел на меня с укоризною и печалью и как бы неохотно, но благословил. Проснулась в половине пятого и опять легла. Михаил лежал, будто спал. Голова у меня болела ужасно. Я завернула крепко голову полотенцами, чтобы заглушить боль. Не успела уснуть, как вдруг услышала страшные хрипы и звук: кап-кап-кап… Я вскочила и сразу поняла – всё… Откинула с него одеяло… он был еще жив, сделал последнее движение правой руки, державшей огромную старинную бритву – отбросив руку и выронив орудие своей смерти. Оставалось мне одно – разбудить хозяйку и бежать в милицию заявлять о случившемся. Он перерезал себе шею почти до затылочной части…
В милицию тетя Дуся послала со мной своего старшего сына. Я шаталась, но сила принятых вчера Св. Таин держала меня. Милиция приехала вместе с нами. Сразу поняли всё, да о ней и знал весь Калачинск. Явились санитары с носилками, вызванные милицией, и унесли бездыханное тело. Светало…
На вторую ночь ко мне пришли по сибирскому обычаю «сидеть» сердобольные женщины. Их было две: старушка Феоктиста и пожилая вдова Ольга, дочь ст. (старца – ред.) Сергия. Я с часок уснула, пока они читали Псалтирь. Часа в два ночи свет погас. Добрые женщины уговорили меня еще лечь спать. Я легла, глаза закрыла, а вижу – другими глазами – на углу нашего столика-шкапчика что-то горит неярким светом, но таким отрадным в этой беспросветной темноте. Я ощущала не столько физическую темноту, сколько ужасную тьму духовную, которая сейчас окружает дорогую мне душу. Открываю глаза – никакого светильника нет, темно… Сидят мои голубушки на углу сундука, на котором лежу я, и потихоньку говорят о чем-то. Закрываю опять глаза и вдруг совершенно ясно чувствую: бьется около меня и льнет к груди моей как бы птица, – я ощущаю трепетание ее «тела», если можно так сказать о душе, и тепло ее чувства ко мне; чувствую его, Михаила душу знакомую, близкую, сливающуюся столько раз с моей, нежную, прекрасную… Эта душа прижимается к груди моей, как трепещущая птица, и мне передается всё, что она уже без слов говорит мне. О том, что ищет она помощи моей, что тяжко ей, что прощается она со мной и уходит от меня, и мучителен ей этот насильственный уход…
Минута, другая… о, как мне тяжело! И нет уже со мной моей дорогой птицы, я одна, опять одна, в темноте, как я считаю себя должною – быть одной – навсегда…
Проходит немного времени. Я пытаюсь спать, но не могу. Слышу, как шепотком говорят Феоктиста с Лелей, и вдруг вижу в полной темноте, что к стаканчику из пластмассы, в котором стоят наши карандаши и кисточки, протягивается рука… хочет взять знакомый ей карандаш в рейсфедере, который столько раз она держала свободно, но уже не может. Мне передается нестерпимое страдание того, кто уже не может высказать мне, передать свои мысли, свою муку хотя бы на бумаге. Я знаю, кто это, и мне так больно за него, как будто это я сама страдаю. Но встаю, нет сил сидеть, но уснуть невозможно. Ночь тянется, как вечный мрак, как будто уже не будет утра…
Боже, помилуй душу раба Твоего, помилуй!..
Вдруг я вижу другим зрением, под печкой в пустоте, внутри фундамента русской печи сидит существо, голова спрятана в колени, и всё тело свернулось в клубок. Это существо в таком неописуемом томлении и страхе, что я, чувствуя отчасти его состояние, содрогаюсь. Я не знаю, кто это, но что-то во мне – самое большое– оно знает, что это он или, вернее, она – страдающая душа его… А какие-то небольшие, как человечки, стараются чем-то вроде кочережек достать эту, в ужасе свернувшуюся в клубок, душу, но что-то им мешает. Они не могут. Почему? – думаю я. Слышу, как молятся тетя Леля и бабушка. Вот, кто им мешает – молитва…
«Господи, помилуй и упокой душу новопреставленного раба Твоего, Михаила»…
Со следующей недели начались мои мучения. изгнавшие меня из дома. Каждую ночь в час и минуту его самоубийства раздавался стук в дверь, и после этого в кухню врывался и пролетал в комнату холодный вихрь. Однажды я легла, как и все ночи, на печке с т. Лелей, – она пришла ко мне. Мишино тело лежало в морге калачинской больницы. Я уснула на несколько минут и слышу во сне – весь дом полон какого-то шума; и вижу – всё наполнено какими-то существами отвратительными, вроде «малых отроков», ростом, как описываются явления бесов в житиях свв. отцов. Ох, нет пустого места в нашем домике. И тут я услышала такой визг, вой и вопли, что буквально кровь во мне остановилась от ужаса… тишина… но разве здесь могла быть тишина?..
С тех пор я стала уходить ночевать к тете Леле. У нее было тоже много детей, как и у Мосоловой, и был еще жив отец, старец Сергий – благочестивый, строгой жизни, занимающийся немного сапожным делом, а более – перепиской служб и акафистов. В его домике я спала, как малое дитя. Правда, слышала, как бегали бесы вокруг хаты, но стучать и врываться не смели. Так под кровом дедушки Сергия я и проспала все ночи до моего отъезда из Калачинска.
Похоронить Михаила мне удалось только на шестой день. Не было денег на гроб, а хоронить завернутого в простыню не разрешали. Я написала друзьям о его смерти, и вот 26-го телеграфом пришли деньги – 100 рублей (старыми деньгами), и я заказала. наконец, гроб. В мастерской я подобрала хороший кусочек фанеры и, обтянув его полотном и проклеив масляными красками, после похорон начала большую работу в память умершего – образ Распятия Христова. Карандашом он был сделан Мишей, а я увеличила его по клеткам, как он меня научил делать, и к «сороковому» дню написала большое и очень похожее на оригинал изображение.
Отпевание было заочное. Грустное и тяжелое воспоминание этого дня. Крест я привезла на санках только к 40-му дню, – сделали его мне добрые люди, которым Миша написал лик св. Николая, – соседи Мосоловых, – и прибила на нем тот образок медный Святителя Николая, который мною был устроен в изголовье кровати Миши. Накануне своего ужасного поступка он его снял, ссылаясь на то… что завтра «выбора»… Не мог этого сделать при Лике Угодника Божия!
У дедушки Сергия я видела себя во сне идущей по дороге… А ветер свищет. Я спускаюсь вниз с горы. И вдруг вижу – слева пещера, и около ней стоит образ великомученика Георгия. Я беру его в руки в несказанной радости, и сразу ветер утихает, и я просыпаюсь. Светает…
Еще до 9-го дня видела Душу Михаила в виде одинокой, сидящей отдельно от всех, как не имеющей места, нахохлившейся темной птицы… Такая печальная!
Потом стала часто видеть его спящим, а я будто мощу дорогу. И знаю, что мне надо долго-долго мостить, и что земная радость для меня умерла.
Написала я тете о своем горе и приглашала ее приехать в Калачинск. Она мне сразу написала, что «пока не может». Я поняла, что это ей просто уже непосильно, и крепко помолившись, после Пасхи решила ехать к ней в Вишневку в Казахскую ССР.
40-й день пришелся на великую Среду. В Великий Четверг я в неизреченной радости (!) духовного «освобождения», хотя земное горе было огромно, причащалась Св. Таин, Св. Чаши и Тела Господа моего Иисуса Христа – и получила в тот же день посылкой тот большой образ Спасителя, который мы некогда купили с Наташей С. на наши детские сбережения. Со слезами я припала к Пречистой Руке, умоляя Безгрешного простить мою блудную жизнь и благословить на новую.
Ночь Погребения я провела у бабушки Евфимии. А на ночь Пасхи не добралась до церкви из-за распутицы, но и молиться почти не могла… Без сна не было и молитвы…
Последнее мое путешествие в Воскресенку было на «Фомино». Дорога стала сносной. Я списала службу на «Неделю Фоме». Попрощалась с о. Иоанном и взяла благословение на путь в Казахстан.
Перед отъездом я видела еще такие сны:
Будто мы (кто не помню) в церкви Скорбящей Божией Матери в Петрограде, и там очень много слепых, хромых и больных, и мы посреди них. Священник всех окропляет водой святой. Проснулась и уже начала сознавать реальную действительность и вдруг сознаю, что около меня было и напряженно вглядывалось в меня с жадностью какое-то существо, не то собачка, не то слизняк. А как я стала просыпаться, с такою неохотою медленно стало удаляться.
Видела еще: на иконном угольнике стоит приготовленная мне огромная как хлеб, в килограмм весом просфора и громадная икона, как целая скатерть, на холсте изображение святителя и чудотворца Николая.
Кроме упомянутой мною неоднократно иконы «Умиления» Мишенька нарисовал мне еще такую же большую картину «Отрок Иисус» по своему собственному желанию. И получилась она так замечательно, и написана с таким искусством, в особой манере живописной, что ни у одного из прославленных художников я нигде не нашла ничего равного. Говорю это совершенно беспристрастно, только скорбя о гибели безвременной такого великого таланта!
Демон неоднократно голосом без звука, но ясно делал мне предложение, – войти в общение с его помощью с душою умершего Миши, но как я ни тосковала, прелесть дьявольскую беспощадно отвергала.
Также я постановила законом: ничего плотского, бывшего между нами, никогда не вспоминать и вообще память о Мише хранить только как о брате по душе.
Я дождалась в Калачинске Радоницы и в час дня села в поезд «Новосибирск – Алма-Ата». В поезде обслугой были большей частью похожие весьма на якутов – казахи. Больно сделалось мое сердце: куда я еду? Опять в страну изгнания…
В Вишневку я приехала утром 16 апреля 1953 года. Остановка – 1 минута. Я едва успела выбросить вещи – узел и одеяло с подушкой в тряпке – и выскочить сама. Краски я завязала в узел, а ящичек оставила в Калачинске.
Вишневка встретила меня неприветливо. Дул пронзительный ветер, донося иногда порывы холодного дождя. По перрону он гнал оторванный кустик «перекати-поля». О, как мне стало тяжело на душе. Куда я приехала? Апрель – а я дрожу в своем стареньком зимнем пальто, которое мне прислали из Ленинграда. С дождем летят и снежинки. Куда идти с вещами? Я не могу их взять за раз! Недалеко видны домики станционного поселка. Но как дойти до них? И я коченею на ветру…
Стала, как всегда в беде, молиться. Минуты через две ко мне подошли две женщины, проходившие по станции, узнали, в чем я нуждаюсь, и понесли мои вещи к поселку. Привели меня к некоей Беловой. Спасибо добрым женщинам и хозяюшке! Она довольно скоро нашла для меня подводу до самого села – 3 километра степью – и я поехала со своими пожитками.
Тетю я нашла очень старою (84 года) на вид и согбенною пополам. Оказывается, ее переехала, года за два до того, бричка и сломала ей позвоночник. Немцы, у которых в кухне ютилась тетя, суровые люди, не хотели ее даром держать у себя, а собирать кизяк или шить она уже не могла. Я приехала вовремя. Правда, у меня оставалось после расплаты с подводой только 3 рубля на старые деньги (30 копеек), но я была еще молода и полна энергии и желания трудиться и спасти тетю.
Сходство тети с мамой умилило меня до глубины души. Тетя была и очень рада мне, и имела при этом настороженный вид. Хозяева чем-то меня все-таки покормили, и я, усталая, легла у них в комнате. На душе у меня была какая-то скорбь. Ни деревьев, ни кустов на улице села, невылазная грязь, а кругом степь, степь и невысокие сопки, удивительно напомнившие мне якутские. Ох, куда я заехала! А ветер свистел и бросал в стекла крошечных окошечек порывы дождя… Я задремала.
И увидела я во сне икону Знамения Пресвятой Богородицы, стоящую над моим изголовьем. Лик Ее был светел и благостен. Я мгновенно проснулась, утешенная и ободренная. И тут полились на меня милости Божии день за днем. Исправилась и погода, и я заметила в палисадниках кое-какие деревца и кустики.
Тетя направила меня к своим добрым приятелям Зызниковым (белорусам, как и жители села), и там я прожила с неделю, подкормилась, отпоила меня молоком добрая тетя Прасковья, и… взялись за перевоз тети.
Сняла я маленькую баньку у одних людей, и мы туда переехали. Тетя была на седьмом небе от радости.
Начала я рисовать еще у Зызниковых, сначала хозяевам, а потом заказы полились на меня. Я начала вскоре рисовать и ковры. Благодаря хорошим отношениям тети с райфо (она прежде обшивала все начальство), меня не трогали, и я рисовала без страха целые дни, буквально с утра до вечера.
Вскоре мне удалось найти более удобное помещение: комнатку с кухней и сараем, – туда мы переехали после Вознесения. С тетей мне было очень хорошо, легко, а некоторые ее старческие странности я с Божией помощью терпеливо сносила.
В середине лета 1954 года, т.е. через год и три месяца, через тетину знакомую в райисполкоме мне удалось устроиться и на работу – преподавательницей рисования и лепки в Вишневском Доме пионеров. Мы стали жить совсем без нужды, и тетя стала оживать.
В Вишневке близ нас протекала река Ишим. Это приток реки Иртыш, она впадает в него в Омске. На реку я ходила за водой. По берегу тянулись огороды сельчан. За рекой рос «тал», ива по-русски, и за ним заросли шиповника. На нашем берегу были красивые обнажения, слоями, красной горной породы. Дальше, вверх по реке, была возвышенность, с которой открывался чудный вид на окрестности. Чтобы давать отдых моим слабым глазам, я ходила на дальние чудные прогулки. Ни хулиганов, ни преступников здесь не было. Еще держалась патриархальная старая жизнь. Дети подчинялись безусловно родителям.
В соседстве с нами жил ссыльный священник о. Николай. Он и помог нам переехать на новую квартиру. Сам впрягся в телегу и перевез наше имущество. Был он сильный, высокого роста, полный, осанистый. Но духом он мне показался немощным: все жаловался, ныл, я утешала его, как умела. Отдала ему присланную мне драгоценную для меня икону Корсунской Божией Матери (постепенно друзья мои возвращали мне посылками хранимые у них мои вещи. Скоропослушница, некогда чудесно полученная мною от м. Иоанны, погибла при аресте с другими иконами). Рисовала ему. Он часто стал приходить к нам. Был он вдовый с молодых лет и очень тяготился своим безбрачным состоянием, но к Богу имел теплые чувства, особенно любил святителя Николая.
Когда мы еще жили в бане у Будовских (наша первая квартира), я несколько раз видела во сне бескрылую птицу, бегающую у нас по земляному полу, и знала, что это я вижу душу Миши. Однажды под утро вижу его, в каком он был образе в жизни, и он мне говорит: «Купи мне батюшку». Я сейчас же стала рисовать икону Распятия и подарила о. Николаю с просьбой поминать за упокой Михаила.
В то же лето однажды, на берегу Ишима я очень тосковала о Мише и молилась. И вдруг слышу в сердце как будто его голос: будь доброй ко всем. Это я приняла как его завещание и усилила свои старания утешать и успокаивать, помогать всем, с кем встречалась по пути жизни.
Верующие люди из Вишневки ездили в церковь в город Акмолинск, километров за 70 от нас. Под Троицу поехала и я. Церковь там далеко от вокзала, ехать надо автобусом. Храм деревянный, в уменьшенном виде копия Алма-Атинского. Иконы прекрасные – работы художника Серебряковского, ученика знаменитого Васнецова. Он расписывал храм в Алма-Ате и там же, сам живя в Алма-Ате, сделал образа для иконостаса и «Голгофу», прекрасно исполненные для Акмолы.
Отстояла я праздничную всенощную, а ночевать мне негде. Я обратилась к церковнице, но она и слушать меня не хотела. Мои мольбы услышала м. алтарница, ныне почившая уже, монахиня Гавриила и познакомила меня с одной благочинной дамой моих лет и тоже Анной Сергеевной. И та с великим усердием взяла меня с собой ночевать. С тех пор домик ее стал моим прибежищем и постоянной бесплатной гостиницей.
Интересная судьба: Анна Сергеевна только что лишилась мужа, покончившего с собой в состоянии запоя. Он не был отпет в церкви и поминать его было нельзя, только подавать милостыню, в чем Анна Сергеевна и усердствовала.
О. Николай также ездил молиться в Акмолинск и бывал дружески принимаем вторым священником, иеромонахом о. Евстафием в его доме. О. Евстафий жил одиноко, со своей родной тетушкой очень преклонных лет и был очень уважаем всеми.
Между тем стуки в стены, не дававшие мне покоя в Калачинске, начались и в Вишневке еще у Будовских. И тетя слышала их. Я рассказала об этом о. Николаю. Он пришел к нам с требником, прочел положенные заклинательные молитвы на сей случай, и всё совсем прекратилось.
Посещения о. Николая, – он очень подружился с тетей, – учащались, и настало время, когда он стал намекать мне на свое желание сожительствовать со мной. Я пришла в ужас и омерзение, стала избегать его, и когда он прямо предложил мне, однажды придя «к тете», такое беззаконие, я ему ответила тоже прямо, что он – священник, и такой страшный грех делать недопустимо. И чтобы больше отвратить его, сказала, что я свято буду беречь свое «вдовство», и после человека, которому я отдала свое девство, другие мужчины для меня не существуют. Но о. Николай не успокоился. Однажды, совсем пьяный, он стал ломиться к нам. Он вообще постоянно выпивал потихонечку. Я рассказала тете тогда, в чем дело, и тетя вышла на переулок и прогнала его с моей помощью, и мы заперлись.
Начался Успенский пост, и я поехала к Успению поговеть в Акмолинск. Причастилась я, как помнится, в предпразднество и, как всегда, в великой силе ощутила благодать Св. Таин. Вдруг, я еще не ушла из храма, ко мне подошел второй священник о. Евстафий и очень любезно пригласил меня к себе. Он был образованным человеком, немец по национальности, из интеллигенции. Началась беседа о том, о сем… Потом о. Евстафий свел разговор на печальное положение о. Николая, на его одиночество и… предложил мне совет: согласиться на его желание и жить с ним, как с мужем. «Это ничего, – оправдывал свои слова безумный монах, – это во все времена бывало и есть… все мы люди…». Я, хранимая силой Христа. Тело и Кровь Которого я приняла, нашла в себе силы не выразить всего своего гнева, и только строго сказала о. Евстафию, что я на такой грех никогда не пойду, и ничем оправдать такое беззаконие нельзя. Разговор сам собой закончился, и я, не взяв благословения, поспешила уйти…
Помню, был чудный солнечный день. Я пошла мимо церкви, и тут меня охватило такое пламенное чувство любви к Господу Иисусу, что сам собой начал читаться канон Иисусу Сладчайшему.
С тех пор бедный о. Николай прекратил свои ухаживания, да и посещения его стали редкими. О беседе с о. Евстафием я тете не рассказала, да и вообще никто об этом не знает.
Так шло время, настала зима. Квартира наша оказалась очень холодной. Мы сжигали уйму кизяка (я ходила собирать его тоже, как когда-то своим хозяевам тетя), покупали его у чечен (их было несколько семей, ссыльных), но нагреть нашу хатку было невозможно. Мы узнали вскоре, что она сложена из камня, а не из самана, а такие помещения очень холодные. Натерпелись мы с тетей за зиму.
Однажды я поехала в церковь в декабре и задержалась на лишние сутки (опоздала на поезд), а были большие сугробы. Вижу во сне: в Акмолинске огромнейший сугроб, а к нему прижалась маленькая, хорошенькая птичка и покорно смотрит, и как бы надеется на защиту. Проснувшись, я сразу поняла, что это моя тетя – ее детски нежная душа, тоскующая и покорно ожидающая меня в заваленной сугробами Вишневке.
Однажды, в начале зимы 1953-54 гг., идя в темноте, часов в шесть вечера из Дома пионеров, я пошла через площадь к мосту, ведущему в «нижнюю» Вишневку, где мы жили. Начинался буран. Слепил глаза несущийся снег. Я с площади как-то свернула не к мосту, а вбок и потеряла дорогу. Шла с трудом. Буран усилился. Никого нигде не было. Я уже довольно далеко прошла по ошибочной дороге, как Господь послал мне навстречу женщину-чеченку. «Куда идешь?» – задала она вопрос. «Домой», – отвечала я. «Ты на кладбище идешь, тут домов больше нет, наш дом последний». В ужасе я заметила тогда, что действительно дома уже кончились и дальше – степь. Поблагодарила добрую чеченку, кое-как вернувшись, нашла мост и, вся засыпанная снегом, пришла домой.
Для пояснения дальнейших событий надо сказать несколько слов о моей тете. В юные годы она была искренне и просто верующей, как и была воспитана в семье и в Институте благородных девиц – как тогда называлось такое закрытое женское учебное заведение. В молодости с ней произошел очень тяжелый случай, оскорбивший ее религиозность, и она совсем отошла от Церкви. Дальнейшая жизнь в обезверившейся среде русских интеллигентов дополнила ее отчуждение от всего святого. К моменту нашего соединения она уже 60 лет не причащалась.
В годы жизни в Польше она научилась гаданию, по-особому, с призыванием в помощь «поднебесных духов». Наивное дитя, до моего приезда она не понимала, кого она призывает, и считала своих «помощников» за особый вид Ангелов Божиих, это и были «ангелы», но не Божии.
Гадать к ней ходила вся Вишневка. Я прекратила это сразу, но с большой борьбой. И карты свои (я не смотрела) какие-то особенные она мне не отдала. Я хотела их сжечь.
Под моим влиянием тетя задумалась над духовными вопросами, стала смягчаться, многое прочитала, начала молиться Богу… но крест на себя надеть никак не могла – ее душил шнурок или цепочка. Я очень скорбела, купила ей тоненькую цепочку, она надела на нее крест, поносила дня два и… сняла… спрятала…
Но причастилась она хорошо. Св. Дары привез ей священник из Акмолинска. Вскоре после этого я стала страдать от того, что тетя, засыпая, да и во сне начала как-то странно сопеть и невероятно мешала мне спать. А ведь для меня сон всю жизнь – главное для физического состояния и работоспособности. Я очень мучилась, но ничего нельзя было поделать: у нее получалось непроизвольно
Однажды, когда я приехала из очередной поездки в Акмолинск, она мне рассказала следующее: без меня к ней ночью (через запертые двери сеней и комнаты) вошла какая-то толпа. На ее вопрос со сна: кто это? явившиеся ответили: «Это мы». А на другой день она днем вдруг увидела у себя на груди два странных существа с отвратительными рожами. Потом они исчезли.
В другой раз, когда я пошла к соседям за вечерним молоком, в окне показалась черная рука, как в варежке, и погрозила ей кулаком.
Однажды она шла из аптеки (тете постоянно были нужны разные лекарства), и какой-то мальчишка вдруг выстрелил в нее из рогатки. Попал в висок. Чудом глаз уцелел!
Видела я во сне не раз Михаила: он лежит на кровати, под одеялом, и говорит мне, что ему хорошо, что теперь он отдыхает, что позвал бы он и меня к себе. «Но ты не захочешь, – сказала он и добавил: – Ну, придешь в 10 часов». И мне стало как-то жутко…
На 30 декабря 1954 года видела я во сне, что получила я письмо от Михаила и чувствую одновременно, что он – около меня, даже надо мной, над постелью… В письмо он называет меня дорогой и родной и благодарит за то, что я ему делала. (Я, кроме поминовения в церкви и молитвы личной, кому и как могла подавала за него милостыню). Пишет, что теперь он получил место вместе со многими «такими, как я, а до этого не мог даже с последнейшими и презреннейшими беседовать». «А теперь всех узнаю и всем наслаждаюсь, что нам здесь (в этой комнате) дано». Вижу эту палату, вроде больничной, издали и в ней множество людей, одни мужчины, по виду своему, окончившие жизнь плачевно. И у Михаила там своя койка, и у каждого так.
После этого сна вот уже 20 лет скоро, я так больше во сне Михаила не видела. Да и не хочу видеть…
В начале лета 1955 года на день причащения однажды (я уже ездила часто молиться в село Осокаровку – ближе Акмолинска) слышала во сне чей-то голос: «Когда мы причащаемся, то погружаемся в язвы Господа, исполненные безмерной любви Его к нам».
В конце 1954 года видела, что из алтаря какой-то неизвестной мне церкви вынесли и отдали мне множество Богородичных просфор.
Видела и отца своего Сергия, однажды, утешающего меня великой милостью Божией к страждущим…
Между тем я стала замечать, что моя духовная жизнь, бывшая много лет, с 1934 года ясной и светлой, стала омрачаться нападающими духами злобы на самые глубины мои. Стал он колебать основы моего благочестия и пути внутреннего, доводя разными искушениями до чрезвычайных проявлений волнения. Делалось это и через людей, и через лишение сна, особенно во время ночевок «не дома». У меня однажды сделалось вроде истерики, и я напугала хозяев. Расстроила меня их жиличка, вмешавшись в мою внутреннюю жизнь. С тех пор я стала чувствовать постоянную охоту за собой духа зла.
В конце февраля 1955 года я из письма Яди узнала, что владыка Мануил должен скоро освободиться и быть в Ленинграде. (Он уже в четвертый раз был в лагерях, и уже со сроком 10 лет). Можно представить, как я захотела в это время попасть в Ленинград, куда я и вообще обязательно хотела поехать, забрать остальные свои святые вещи. В эти дни, упорно молясь о помощи, о материальных средствах на поездку, внезапно получила письмо и 300 рублей (старыми деньгами) от иерея Вадима, бывшего регента Братского хора, и его супруги из Ташкента, где они жили после войны. Адрес мой они узнали от одной общей знакомой. Глубоко поразила меня скорость ответа на мою мольбу о средствах.
Взяла я месячный отпуск в Доме пионеров и быстро собралась в путь. Тетю я поручила попечению добрых соседей.
И вот вышла я со своей сумкой туго набитой за черту села, на дорогу. До станции подвезти меня было некому. Шла я радостно, как на крыльях, и как всегда мои мысли не отходили от памяти Божией. Так жить я привыкла с 18-ти лет. Вдруг с правой стороны дороги на снегу я увидела лежащий обрывок какого-то журнала. На обрывке была страшная рожа и один злобный огненный глаз. И он показался мне устремленным прямо на меня с невероятною злобой. Тут я вспомнила о том, что случилось перед самым моим отъездом.
Я шла в Дом пионеров не через мост, а по рву, бывшему руслу высохшей речки, и мне надо было выйти из него на крутой берег через узкое ущелье. И я, и все вообще часто ходили этой сокращенной дорогой. Но в этот раз какой-то тайный голос предупредил меня, чтобы я подождала входить в ущелье. Я приостановилась, и через несколько секунд из ущелья вырвался лыжник, несшийся с горы с ужасной скоростью. Войди я в узкий проход-подъем, я была бы неминуемой сбита им и, вероятно, или убита, или искалечена. Выскочив, подросток со злым смехом промчался далее по дну рва-русла. Я опять стою, не решаюсь идти… И что же? Выскакивает второй, а за ним третий… Я горячо возблагодарила Господа и Ангела моего Хранителя за спасение и, прождав еще минут пять, начала подниматься вверх.
Вспомнила и сон: видела я во сне папу – дня за два до отъезда – он перенес меня на руках через мелкую, но очень бурную воду…
Перекрестившись, я отбросила изображение мерзкой рожи подальше от дороги и пошла в свой путь – к станции. Был Великий пост, третья седмица. Уезжая, я договорилась с тетей, что заеду в Москву, а в Ленинграде проведу Пасху и тогда поеду обратно.
О моем путешествии писать подробно не стоит. Враг строил мне различные козни, лишая сна, и тем делая меня не способной ни радоваться встречам с друзьями (в большинстве случаев), ни их порадовать.
Побывала я в Москве в двух-трех храмах. Погода была неважная, и я много не охватила.
В Петербурге больше успела и разыскала двух Вер: Веру Д., у которой я оставила большинство своих вещей, и слепую Веру с сестрой. И Вера Д., и две сестрички потеряли за годы войны остальных друзей, и получилось так, что через меня они вошли «в наш круг».
Вера отдала мне не все вещи: часть икон она самовольно раздарила и даже отнесла часть на Охту на могилки на кладбище. Фотографии почти все сожгла, о чем хвалилась ранее Нате. Ее адрес она узнала, и они виделись изредка, но свой запретила мне давать, и я нашла ее через адресное бюро. Впрочем, они с матерью, а особенно Мария Ивановна приняли меня любезно, и даже Вера «вцепилась» в меня. Хорошо, что уже был взят билет, – сил на общенье с ней подобно довоенным моим блужданиям с ней по улицам, у меня уже не было. Книги мои она все, как я предполагаю, раздарила или отдала м-ту Чукову (б.о. Николаю); во всяком случае, ни одной богослужебной книги она мне не возвратила, и из всей моей порядочной духовной библиотеки уцелел только Лествичник по-славянски и том сочинений святителя Тихона! Но я молчала, боясь раздражать ее. Смилостивившись, во второй мой приход 3 апреля она отдала еще кое-что: четки розовые и камушковые и несколько моих маленьких иконочек.
Так я уехала через Москву домой в Вишневку, не дождавшись Пасхи, так как ни на одно мое письмо от тети не было ответа! Я сильно встревожилась и решила добраться к Страстному Четвергу до Акмолинска, пробыть там дня три-четыре и скорее ехать домой. Благовещение я пробыла в Москве, и Вербное.
В Ленинграде я узнала чудную церковь при Академии, и там замечательно исповедовалась у одного иеромонаха духовной жизни, – как я сразу поняла.
Узнала впоследствии, что владыка Мануил, освободившись, уехал в Куйбышев вместо Ленинграда.
Искушения продолжались до конца, и я изнемогла совершенно от недосыпов и переутомления, т.к. несмотря на ужасные физические мучения, я выполняла свой предначертанный план. Побывала у всех святынь и у всех друзей по нескольку раз; только могилок родителей я не смогла найти: в тот год снег был огромный, и все старые боковые дорожки кладбища представляли собой сплошной массив вместе с крестами и памятниками. Я почувствовала, что это – за грехи мои с Михаилом, которыми я огорчила их.
В Москве я остановилась у Юлии Дмитриевны, уже давно освободившейся. При встрече и угощении обнаружился во всей трудности ее капризный и ревнивый характер, и она просто замучила меня.
Побывала я в Загорске, причастилась в Лазареву субботу в Донском, и в Вербное Воскресение была там.
В понедельник Страстной седмицы я выехала на поезде «Москва-Караганда» вся больная и разбитая физически, претерпев в день отъезда ужасный скандал моей Юленьки, вызванный ее ревностью к моим друзьям.
На обратном пути на меня напала та же самая плотская брань, которая одолевала меня после довоенной зимней побывки в Москве от несдержанного поведения Наташиного «рыцаря» при мне. Теперь она была вызвана кознями диавола. Я много согрешила в дороге, прислушиваясь и даже услаждаясь плотскими движениями, и была за это наказана.
Поезд опоздал, и я не успела в Акмолинск, как рассчитывала, к 12-ти Евангелиям. Приехала в середине ночи и промучилась без сна до утра пятницы. Сдала сумку и чемодан с иконами и вещами в камеру хранения и, падая от желания спать, попала в церковь к Часам Великой Пятницы.
Несмотря на бессонную ночь в поезде и на вокзале, я простояла с горящим сердцем всю службу Часов и вечерни с выносом Плащаницы и службу Погребения. Ночевала у знакомой монахини. Большую Литургию Великой Субботы тоже отстояла и причастилась. Службу в ночь Пасхи почти всю просидела, скорчившись на полу, в состоянии между действительностью и забытьем, а не в духовной радости, обычной после Причастия, – так и просидела на полу у Распятия.
Разговляться пошла к м. Анне; чуть-чуть поела и скорее легла. Легла и всё. Я лежала на полу. Очень скоро сладкий блаженный сон сошел на меня. Но… не тут-то было! Кошка м. Анны почти через 2-3 минуты, как я уснула, вскочила мне на голову! Меня ошеломило. Враг! Нас лежало на полу шесть человек. Все спали… В себе я не чувствовала никаких сил к бодрствованию, а заснуть вторично при моей нервной системе после такой внезапности – нечего было и думать… Меня охватило отчаяние; я стала рыдать, быть себя по лицу и рвать на себе волосы. Хозяйка – м. Анна – сразу проснулась, бедняжка, и не знала, чем меня успокоить… До утра я промучилась без сна. То, что я съела ночью, не усвоилось, разболелся желудок… Не помню уж, как я стояла Вечерню Золотую – ничего до меня не доходило, я только хотела спать и испытывала страшные муки раскаяния: как я – причастница – и так вела себя?!
В утешение м. Анна подарила мне свои четки, и я немного ободрилась духом.
На следующее утро пришлось сразу ехать на вокзал, поезда тогда еще ходили не часто. В камере хранения меня ждал ужасно неприятный сюрприз: в сумке моей оказались разбитыми две банки с клубничным вареньем от мамы Веры Д. и бутылка с вазелиновым маслом из Москвы от Наташи К., работавшей, как всегда, в аптеке. То и другое перемешалось между собой и со стеклами и испортило бывший в сумке ватник. Пришлось всё выбросить в уборную во время хода поезда по пути в Вишневку. Чемодан мой, подаренный мне в Ленинграде, был очень тяжел, и мне пришлось на станции нанимать опять подводу. Потрясла меня лошадка по неровной грязной дороге. И опять подгонял ветер сухие клубки-кустики «перекати-поля»…
«Дома» меня встретила тетя – сухая и совершенно чужая. Я сначала поняла, что ей было тяжело без меня, укоряла себя и приняла все меры, чтобы смягчить ее. Это мне скоро удалось; тетя оттаяла и вскоре призналась мне, что не писала в ответ на мои многочисленные письма потому, что ее вишневские приятели и знакомые убедили ее, что все мои письма, полные заботы и ласки, – ложь, и что я «конечно» (!) никогда не вернусь. Бестолковые люди не знали того, что за оставшимися в Вишневке иконами моими и картинами и святыми книгами я поехала бы на край света и вернулась бы с любой точки земного шара; не говоря уже о том, что бросить тетю я не могла никогда! Вот что сделали злые языки! Но, Господи, что ждало меня от «языков» впереди!!!
В описываемое время о. Николай уже не жил давненько в Вишневке. Он был освобожден от ссылки и назначен настоятелем в Акмолинск. Теперь он был не одинок. К нему еще в Вишневку приехала его прежняя прихожанка, старушка, тетя Поля, и ему стало легче. Приезжая в Акмолинск, я иногда останавливалась у них.
В Осокаровке я тоже познакомилась с тамошним священником, избрала его за благочестие своим духовным отцом и останавливалась у них с матушкой.
Уезжая из Ленинграда, я очень скорбела о том, что живу все-таки очень далеко от храма Божия и пропускаю много служб. Я просила иеромонаха, у которого исповедовалась в храме Академии, помолиться обо мне, чтобы Господь устроил мою жизнь поблизости какой-нибудь церкви. Переехать в Акмолинск у меня не было материальных средств, да и работу там такую я вряд ли могла бы найти. В Осокаровке службы были только по воскресеньям и в двунадесятые праздники.
В душе у меня была уверенность, что мое желание исполнится, тем более, что повидавшись в Ленинграде с м. Екатериной (моей спасительницей от голодной смерти в 1942 году), я получила от нее такой совет, почти предсказанье. Дала мне открытку, изображающую св. пророка Самуила-отрока, говорящего на зов таинственного голоса: «Вот я, Господи!», она сказала: «Вот и ты, пока живи там, как живешь, а как услышишь голос Господа, призывающий тебя на путь другой, всё отбрось, не отказываясь, иди за Ним».
После смерти Миши я снова вернулась к надежде на исполнение предсказания старца Серафима о моей будущности в монастыре, но пока что, пока жива тетя, я осуществить свое стремление никак не считала возможным.
Во время пребывания моего в Ленинграде я с Ядей 4 апреля навестила престарелую монахиню, принявшую постриг келейно, Марию Д. Прежде она пела на клиросе в церкви на Жуковской, была из Братства о. Мануила, со Спасской. Я любила ее и дерзаю думать, что немного и она – меня. Попросила я у матушки какую-нибудь иконочку в благословение; подумавши, м. Мария сказала: «Разве что этой иконкой тебя благословить?» – и осенила меня изображением преп. Тихона Калужского у дуба, в котором он жил. Так предзнаменовала мне сия икона мое скорое будущее в орбите последнего старца Калужских пределов, преемника Оптинских старцев о. Севастиана.
Летом 1955 года был случай спасения меня от злой лошади. Я шла на работу в клуб. Кроме Дома пионеров я еще оформляла клубную стенгазету и ко дням государственных праздников писала лозунги. Дело было днем. На лужайке около клуба паслись лошади, неблизко от дороги. Но почему-то я почувствовала большую тревогу и опасность. Остановилась у хаты на углу, не переходя лужайку, и вдруг… одна из лошадей как по чьему-то повелению, галопом бросилась ко мне. Но я успела открыть калитку (жили там хорошие знакомые тети) и спрятаться. Что бы было, не предупреди меня об опасности мой Ангел-Хранитель, – понятно без слов. Я просидела у знакомых минут пять и в окно увидела, как пришел хозяин лошадей и отогнал от хаты злую лошадь. Вышла я, заговорила с этим мужчиной, и он сказал, что эта лошадь очень злая и рвет зубами.
Одно время по возвращении из Ленинграда я очень увлеклась мыслями об одежде. Увлечение одеждой началось с лета 1953 года и очень усилилось в 1955. Перебирала неоднократно свой чемодан, соображая, что надо еще приобрести, что можно перешить и тому подобное. Ночью вижу сон: на полу, посередине комнаты стоит мой чемодан, а в чемодане, как в гробу, – лежу я! И какой-то голос мне говорит: «Вот… смотри, что с тобою получается, – ты ведь вся тут…» Во сне мне стало страшно, и, проснувшись, я на некоторое время совсем отбросила мысли о тряпках. К сожалению, только на некоторое время..
Итак, вернувшись в Вишневку, я жила по-прежнему. Наступал праздник Вознесения, и я поехала накануне в Осокаровку, как всегда, исповедовалась, причастилась и после Литургии пошла к своему духовному отцу Афанасию подкрепиться и отдохнуть. За обедом батюшка внезапно спросил меня: «А вы бывали в Караганде у о. Севастиана?». Я смутилась, т.к. слышала о нем от многих, да и моя приятельница Лариса, с которой мы списались, о нем мне с восторгом писала еще год назад. Но… я боялась ехать к нему, слыша о его прозорливости. Так я откровенно и объяснила о. Афанасию. «Да и дорога туда мне не по карману». – «Нет, нет, вы должны обязательно побывать у него. Вот после Всех Святых мы с матушкой поедем к нему говеть, в Володиной машине (сына их) и вас захватим. Приезжайте ко Всем Святым, и Владимир подъедет за нами, и мы покатим».
Мне не хотелось ехать, но в словах приглашения я почувствовала приказание Божие и сразу согласилась.
В Троицу я ездила в Акмолинск и там, как во все великие праздники, причастилась. Ночевала у своей Анны Сергеевны и провела там, конечно, и день Св. Духа.
Вскоре я увидела замечательные два сна. В первом мне приснилась могила известного своей подвижнической жизнью архиепископа Казанского Сергия. На кресте его я прочла такую надпись: «Для того, чтобы последовать за Христом, надо отвергнуться себя и тогда последовать за Ним»…
Во втором сне мне подали бумагу в виде письма, на листке которого я прочла следующие слова: «Пусть весь мир для тебя станет чрезвычайным аббатством Христовым». В этом сне я ощутила необычайную сладость духовную. А первый сон меня, эгоистку, смутил своей строгостью.
Так подошел День Всех Святых. Накануне я поехала в Осокаровку. После обедни, нисколько не отдыхая, поехали на «Победе» с батюшкой и матушкой в Караганду. Дорога, около 400 километров, страшно утомила меня, т.к. в пути почти не отдыхали. Приехали в Караганду к вечеру, и я легла в полном изнеможении в доме гостеприимной семьи сына о. Афанасия, в комнате их внучки Аллы. Утром я не в силах была подняться рано, и к обедне опоздала. Матушка – старенькая и больная – и совсем не смогла встать.
Пошла я с опозданием и еще долго проискала церковь. Много раз я проходила мимо нее, но на ней не было никаких знаков отличия от простых домов, а крестик над входом за забором я не увидела. Наконец, кто-то из прохожих указал мне ее…
Низенькая, более похожая на комнату, чем на храм, но обставленная прекрасными иконами. Литургия уже кончилась. Пели просительную Ектению перед «Отче наш». Я невольно встала на колени, ощутив благодать великую. Когда же вышел служивший обедню иерей с Чашей, я поражена была его внешностью – он мне чем-то очень напомнил изображением Св. Иоанна Златоуста. И бороды у него тоже почти не было. Лоб высокий, как у мыслителя. Голос слабый, но полный искренней веры и глубочайшего благоговения.
Я отстояла до конца, увидела о. Афанасия, и он подвел меня к настоятелю (он же и основатель храма) о. Севастиану. Он благословил меня, спеша куда-то, но узнав от стоявшего тут же о. Афанасия, что я – дальняя, приезжая, батюшка пригласил меня в сторожку.
Я сказала, что я из Братства о. Мануила. Мне он не особенно понравился; обращение у него было резкое, а я этого не любила никогда. Но к доверию к нему всё в нём располагало. Мы присели в комнате, где ночевали священники, и я вкратце рассказала старцу свою жизнь, открыла ему и свое согрешение – сожительство – с нарушением девичьего моего обета не выходить замуж. На это батюшка сказал: «Господь это забыл, и ты забудь». Узнав, что я пела в Братстве и была близка с владыкой Мануилом, о. Севастиан стал относиться ко мне с большим вниманием. Но ждала машина, батюшка куда-то должен был ехать, – и беседа закончена была очень скоро.
Днем должно было быть соборование, приблизительно в 12 часов дня. Я готовилась к этому, а пока пошла пешком в дом сына о. Афанасия. Мы позавтракали очень постно и с матушкой пошли к соборованию. Совершал соборование о. Александр. В первый раз в жизни я видела это таинство не над больным в постели, а в церкви. Принимающих его было около 30-40 человек, всё больше женщины. Соборовался и сам батюшка, о. Севастиан, уже успевший вернуться откуда-то. Я этому еще больше удивилась и заметила необыкновенное его смирение. Таинство совершенно воскресило меня. Я почувствовала себя родившейся вновь.
Вторник я прожила у родных о. Афанасия, а в среду мы с матушкой причастились. Служил о. Севастиан, а исповедовалась я у о. Александра, и он мне еще больше показался близким по всему. Я решила, что если попаду сюда, – всегда буду у него исповедоваться. Человек он культурный, с высшим образованием; в священники пошел из агрономов по благословению старца недавно.
В ту же среду мне пришлось уезжать, т.к. занятия в Доме пионеров были по четвергам и воскресеньям, и я уже одно пропустила. На дорогу денег мне дал о. Афанасий, а они с матушкой еще остались денька на два в Караганде.
Ехала я в Вишневку, как из рая на землю возвращаясь. Все в новой церкви мне казалось верхом совершенства, а певчие в белых платочках напомнили мне наше «сестричество»…
Вернулась я домой и начала прежнюю жизнь, но мысль о дивной Карагандинской церкви не покидала меня. В Петров день я поехала в Осокаровку и узнала большую новость: моего духовника переводят в Караганду, в церковь св. Михаила Архангела (в другую), и у них я застала сборы.
Мысль о переезде в Караганду озарила меня. 6 августа я поездом поехала туда. Заночевала у родных о. Афанасия (они жили в Б. Михайловке, очень близко от церкви) и утром, после обедни подошла к о. Севастиану с просьбой уделить мне несколько минут на беседу. Он очень внимательно меня сразу позвал в келью в сторожке. Я упала на колени и высказала ему свое желание – переехать в Караганду. «Ну, что ж, – сказал батюшка, – переезжай, куда тебя денешь». – «А как же я довезу тетю?» – объяснила я свое состояние. «Ничего, довезешь…» – «А как на работе?» – «Увольняйся!» Я почувствовала себя на седьмом небе… Скорее на вокзал и на поезд. Шла я от станции степью и пела «Пасху». Мне казалось, что и степь пела со мною.
Тетя с большим неудовольствием приняла мое решение о переезде. Но еще до него батюшка мне благословил приехать недели на две поработать в церкви на реставрации икон и подработать на переезд. Ведь надо было нанимать машину, т.к. иначе транспортировать тетю было нельзя.
9 августа я уволилась, а 13-го утром выехала в Караганду, забрав с собою краски, кисти и прочее. Накануне вечером во мне поднялась сильная борьба – всё во мне поднималось против переезда в Караганду, и предстоящая жизнь представлялась неимоверно трудной. В душевном борении я открыла Святое Евангелие, и мне открылись следующие слова: «Иди, продай имение свое и раздай нищим… и приходи, и следуй за Мной…» Колебания мои кончились, сопротивляться повелению Самого Господа я не могла.
Приехала я в Караганду в 4 часа дня – веселая и энергичная, но тут меня постигло искушение. Я села не на тот автобус, не зная, что в Караганде две Михайловки. И меня увезли на станцию Михайловка вместо села Михайловка. По пути я догадалась, что не туда еду, расспросила людей, и пришлось слезть и ехать обратно! Пока это происходило, в церкви началась всенощная, и когда я вошла, уже начали петь «Свете Тихий!» Я разрывалась от огорчения!
Со мной рядом всю службу стояла одна женщина, и мне несколько раз являлась мысль – попроситься к ней ночевать. Я это и сделала, когда кончалась всенощная; объяснила, кто я и зачем приехала. И тетя Дуся с радостью меня пригласила. У этой доброй женщины я провела всё время моей работы при храме. У нее было мне хорошо. Я спасалась от помех сну на чердаке и даже днем ходила из церкви (довольно далеко) пообедать и отдохнуть у нее необходимых мне полчаса.
В церкви моя работа проходила довольно благополучно, и батюшка был мною, пожалуй, доволен. Но вот помню два случая: девчата, думая, что я не слышу, стали в сторожке высмеивать мою работу, сравнивая ее с здешней иконописицы, монахини Агнии, обучавшейся в молодости в Шамординской иконописной мастерской. Мне стало очень тяжело. Как будто я приехала с ней конкурировать? Не поняли они меня, и сразу – недоброе отношение.
Второй случай был перед отъездом. Я, крайне утомленная, закончив реставрацию большого образа «Моление о Чаше», выложив все силенки, легла отдохнуть, и они, или такие как они, трудящиеся при храме девушки, безжалостно меня подняли. Я просто в тумане «дотащилась» до ночи…
Такую же историю враг подстроил мне и в день моего отъезда в Вишневку. Я причастилась 18 августа и 23-го собралась домой. Ночевала у Дуси, и тут она меня с вечера разбудила, оказала медвежью услугу – что-то принесла на чердак. Потеряв первый сон, я всю ночь ни на минуту не забылась даже, и в таком состоянии должна была стоять за билетом и ехать в переполненном до отказа душном вагоне. Однако, место на верхней полке мне нашлось. А работа врага начиналась снова, еще более ожесточенная и сильная.
По благословению батюшки, я к Успению собралась в Акмолинск, чтобы проститься со всеми. «Там и причащусь», – сказала я. Он запротестовал: «Ты уже причащалась в этом посту – довольно». Я обомлела, – как же не причащаться в Успение? О. Севастиан и слушать не хотел. Я, еще храня некоторую силу Святого Причастия, в предпразднество Преображения, «переварила» это… эту… и поехала в Акмолу 16-го прощаться. Там я поняла, чего я лишена… Бунтовали дух и душа моя.
Ночь я почти не спала… Весь день 27-го бродила по церковному садику около сторожки; пыталась уснуть, но на дворе мешали то тот, то другой. Всенощную стояла как в тумане, ничего не воспринимая. Исповедовалась, ибо грех бунта неимоверно тяготил меня. О. Николай брал на себя, чтобы я причащалась на следующий день, но я не дерзала нарушить запрет старца и рыдала всю Литургию в Успенье, особенно, когда бесчисленные верующие походили к Св. Чаше. Я была в чине «отлученных»!..
Днем я постепенно смирилась со своим положением, пробыла еще службу Спасову Образу и Погребение Божией Матери. 30-го вернулась в Вишневку, и начались сборы. Тетя очень страдала; ей было жаль Вишневки, где она прожила четырнадцать лет и по-своему была многим и многим утешена. Конечно, мне было тяжело смотреть на нее в эти дни, но решение не могло быть изменено.
Машину нанять удалось, благодаря знакомству моему с невестой одного шофера. И 3 сентября, провожаемые всеми соседями, мы выехали. Вещи – в кузове, я с тетей и ее швейная машина, чемодан с иконами – в кабине. Тетя, прощаясь с нашим жилищем, долго смотрела в пол. Вид ее разрывал мое сердце.
Не успели мы проехать и 10 километров, как на одном перекрестке нас чуть не сбила машина. Ехали мы быстро, а встречная – сбоку летела на полной скорости. Столкнись мы – от обеих машин остались бы щепки, а от людей… На волосок не задела нас эта мчавшаяся машина. Водитель сказал: «Ну, отделались, не быть бы никому живым»… Я только благодарила Господа, да чувствовала сильную молитву за нас батюшки о. Сеевастиана.
Дорого чрезвычайно утомила и меня, а бедненькая тетя уже не знаю как крепилась последние километры и, приехав на место (квартиру я сняла во время работы в церкви, близехонько от храма), она упала на сложенные на полу наши постели и около двух суток не поднималась и не говорила, не пила и не ела…
Я тоже едва держалась на ногах, да у меня и беда случилась. Шофер, торопясь, выкидывал из кузова вещи, как будто они просто мешки с глиной, и разбил мой дорогой ящик с красками чуть ли не вдребезги. С трудом я его собрала. Но все же была суббота, и я пошла ко всенощной. Стоять не могла, всю службу сидела на полу, но чувствовала огромное удовлетворение – я здесь, я теперь здешняя. Но второе оказалось не так – здешней я так и не стала. А всё же что-то в этой церкви было особенным.
В день Успения (возвращаюсь назад) о. Николай познакомил меня в церкви с необыкновенной очень молоденькой девушкой Ниной. Она недавно обратилась к Богу и стала ходить в церковь. В церкви она стояла с постоянно напряженным выражением личика и со скрещенными на груди руками, как подходят к Причастию. Училась она в строительном училище в Караганде. Я чрезвычайно обрадовалась этому, предполагая, что я ее встречу в нашей церкви. Девочка некрасивая, но глаза, большие, глубокие, были прекрасны. Ей было 19 лет.
Под праздник Иверской иконы Божией Матери я увидела в церкви Нину, обрадовалась и, узнав, что она пойдет ночевать по такой темноте глухой дорогой в общежитие, пригласила ее к нам. Она с радостью согласилась. И с того дня под все праздники она ночевала у нас.
Наталья Николаевна, наша хозяйка, очень радушно приняла ее и, кажется, сразу полюбила. Да ее и нельзя было не полюбить. Что-то Ангельское было в этой серьезной, тихой, ко всем расположенной состраданием и участием кроткой девочке! Ниночка вскоре стала все воскресные дни проводить у нас, а потом и совсем к нам переселилась.
На праздник Казанской я поехала к обедне в церковь Михаила Архангела на 2-й рудник, где уже служил и жил мой о. Афанасий. Церковь большая, высокая; стены украшены живописью. О. Афанасий и его супруга хорошо приняли меня, и еда у них была вкусная, чего я в Михайловке не могла иметь: мы впали с тетей в большую нужду, т.к. заработка у меня не было, и заказов тоже почти не находилось.
В то утро был сильный туман. После обедни я, выйдя из церкви, долго стояла на боковом крыльце и молила Пресвятую о милости и о том, чтобы найти моего старца, т.е. отца Мануила и уехать из этой горькой Караганды. К батюшке я духом так и не могла расположиться никак, а о. Александр не имел здесь своей воли.
Вернулась я 5-го вечером, весь день проплакала у о. Афанасия, и он посоветовал мне открыть всё старцу. Так я и сделала. Накануне Скорбящей в великом горе пораньше пришла в нашу церковь и сразу попала к батюшке, вернее, смогла к нему подойти. Дело было в старой панихидной. Плача, я рассказала батюшке все свои мысли, и то чувство отчуждения, которое было в отношении ко мне, и полное одиночество, и нежелание м. Агнии хоть немного помочь мне или поддержать меня и облегчить мою беспомощность. Батюшка с глубоким состраданием выслушал меня и долго, как бы вглядываясь в одному ему видную даль времени (смотрел он в темное окно, а иногда взглядывал на образ Распятия Христа, висевший над панихидным столом), сказал: «Я бы отпустил тебя, Аннушка, – и продолжал с глубокою нежностью, – но место твое еще не готово. Когда оно будет готово, ты поедешь». На этом я как-то чудесно и чудотворно вся из глубины успокоилась и решила до времени, назначенного Богом, терпеть всё. А терпеть приходилось многое.
Наша квартирная хозяйка, не совсем нормальная пожилая женщина лет 66-ти, под влиянием духа злобы вскоре после нашего переселения начала истязать меня, не давая мне спать, включая радио днем и ночью. Она ходила в церковь, но недавно, и навыки у нее были мирские.
Пожаловалась я батюшке, он сказал: «Ничего, ты ее обломаешь». И действительно, кротостью я достигала смягчения ее озлобленного сердца, вымещавшего на мне все оскорбления и горечь своей неудачной жизни.
В начале зимы Наталья Михайловна взяла к себе от брата, жившего в другом конце Михайловки, своего престарелого отца. Но не сумела за ним ухаживать: он простудился, сидя в болезни ночами, спустив ноги с постели на холодный пол, а она спала и не могла к нему вставать, сама нервно-больная. Он получил воспаление легких (квартира была очень холодная – настоящий ледник) и умер 29 декабря 1955 года. В момент смерти его мы обе с Н.Н. не спали, и я увидела страшное, потрясшее меня: умирающий старик вдруг увидел что-то или кого-то в ногах своей постели. Неизобразимый ужас отразился в глазах его… Прошла минута, и он стал кончаться. Что он увидел в момент своей смерти? Жизни он был хорошей, во время болезни его приходил причащать о. Александр.
После смерти его тетя Наташа очень изменилась, стала много мягче, совершенно сняла радио и стала часто молиться. А на опустевшую кровать мы взяли Нину. Так нас стало в доме четверо.
С предпразднества Преображения Господня я не причащалась всю осень и даже к Введенью почему-то, может быть из-за тесноты в такой праздник, не говела. Мне это было и скорбно, и в то же время я думала, что я делаю хорошо, подчиняясь здешнему Уставу. Батюшка мне, правда, разрешил причащаться ежемесячно, так как я ему объяснила, что так я наставлена духовными отцами моими с юных лет. Но… пользоваться его разрешением при всеобщем неодобрении я просто не могла. Наконец, я подошла к о. Севастиану уже после Введения и спросила благословения причащаться в праздник Знамения. Он благословил меня очень охотно, с какою-то особой радостью.
В ночь на 10 декабря сделалась оттепель: снег сначала подвергся обледенению, и все дороги и пути превратились в каток! Затем полил проливной дождь! Когда я вышла из № 42 по улице Крылова, где мы жили, идти уже было невозможно. Но я, вернувшись, взяла тетину палку и в сапогах (не помню, чьих – своих не было!) двинулась в страдной путь…Каждый шаг приходилось делать с предельной осторожностью, чтобы не поскользнуться на подводном льду. Все улицы представляли собой почти сплошное озеро; местами мельче, кое-где – глубже! Это было страшно трудно, да еще в абсолютной темноте! Я покрывалась потом от напряжения, изнемогала, останавливалась и шла снова. Всю дорогу я просила св. муч. Иакова, которого в этот день праздновала Церковь, помочь мне, и главное, не дать упасть, т.к. я была в чистом платье и белье – к Причастию.
Дорога – десятиминутная обычно, – заняла целый час. Но я вышла очень рано и даже не опоздала. Правда, все силы выложила и была очень слабой. Но Господь дал мне сил выстоять еще длиннейшую службу и не потерять возможности воспринять Главное. Домой идти было легче: было светло, да и стало совсем тепло, и лед под водою значительно растаял.
Постепенно я втянулась, с болью, конечно, не иметь радости причащения во все праздники великие. Но это было трудно и давало моей молитве особую окраску – постоянной скорби и неудовлетворенной жажды. И за несколько лет невероятно измотало душевные мои силы…
В нашем проходном дворе дома № 42 жила боголюбная вдовушка, читавшая Псалтирь по усопшим. Моих лет, деревенская женщина из Вологодского края. Я с ней быстро познакомилась, и т.к. она была чрезвычайно словоохотлива, и я – тоже, мы виделись чуть не ежедневно и беседовали обо всем. Я рассказывала ей откровенно о себе, о тете, делилась и своими искушениями. В свою очередь, и она от меня ничего не скрывала. Бывала и она у нас. Портниха по специальности, Анна Ивановна многое шила мне, а когда к нам переселилась Нина, то и ей.
Еще в Осокаровке в церкви я разговорилась с одной непохожей на всех интеллигентной особой, недавно освободившейся из лагеря близ Караганды. Заметив вскоре ее неустойчивый нрав, я решила прекратить всякое с ней знакомство. Но каково было мое удивление, когда я увидела Людмилу Александровну в нашей церкви! Оказалось, что она живет где-то в Старом Городе. Очень старалась Л.А. ко мне в дом попасть, но я адрес свой не давала, отговариваясь болезнью и тяжелым характером хозяюшки своей. Но настойчивая Людмила сумела меня найти и заявилась к нам в один зимний день. С тех пор ее посещения стали нередкими, и ничего поделать с ней я не сумела.
В начале Великого Поста 1956 года в Караганде гостила матушка Анна из Акмолинска. Она получила разрешение на возвращение на родину в Орел и в Караганде была проездом из Алма-Аты, где более двух месяцев прожила у своего духовного отца и проводила его в вечность. Узнав от меня, что я перед тем получила из Ленинграда адрес «моего» старца – владыки Мануила, матушка усиленно убеждала меня попросить у него в письме благословения поехать к нему. В то время владыка был епископом Чебоксарским и Чувашским. Я уже писала ему несколько раз и получила от него самый теплый ответ. И ежемесячно он присылал мне 10-20 рублей, чем вывел нас с тетей из крайней нужды. Удивительно, что о. Севастиан, раздававший без счета деньги, мне (в то время) ни одной копейки не давал. С «благословения» м. Анны, не спросив такового у батюшки или у о. Александра, вскоре я написала, по ее совету, о своем пламенном желании повидаться с «дедушкой» и получила обещание в угодное время вызвать меня к себе.
Тут наша хозяйка внезапно собралась и уехала в Киргизию – на могилу умершей там лет 10 назад своей матери. У т. Наташи был очень большой поросенок, и уход за ним был поручен мне. Помещение, в котором его держали – сарай – было большое и очень холодное. В феврале бедное животное получило ужасную простуду и заболело каким-то видом вирусного гриппа, бывающего у животных. Я от него заразилась… была, кажется, масленая неделя. Поросенок сдох. А грипп продержал меня дома до вторника первой седмицы. А в этот день вот что случилось недоброе.
Тетя уже некоторое время начала меня ревновать к Нине, хотя я никаких поводов к тому не подавала. В этот день она была особенно возбуждена и даже отказалась обедать. Нины и не было дома, но настроение у тети было очень трудное. На меня, слабую после тяжелого гриппа, сильно повлияло, тем более, что я сварила суп с большим трудом, т.к. в добавление к слабости моей меня отвлекали и довольно долго (по делу) люди. Расстроенная несправедливым гневом тети, я, совсем почти голодная, слабая пошла в церковь. День был ветреный, холодный, служба долгая, утомительная. Меня прохватило по дороге очень сильно, и вернулась я домой совсем больная. Вернулся грипп; получилось опасное осложнение на лобные пазухи. У меня сделалось что-то вроде внутреннего нарыва. Боль была неимоверная, – спасало только держание у головы горячего утюга. Делалось мне с каждым днем хуже. С Ниной я передала батюшке и о. Александру письмо. С просьбой молиться обо мне. В следующую ночь я почему-то спала в кухне, вероятно потому, что там было теплее. В глубокую ночь я увидела сон: будто у меня в мозгу громадный червь или личинка беловатого цвета, и медленно двигаясь, выползает из головы моей… Просыпаюсь, чувствую – уже лучше. Поставила градусник – температура упала. Я опять легла и сладко уснула с сердцем, преисполненным благодарности. Умолили о мне Бога отцы наши! Пришла я в церковь только на второй неделе поста и была встречена батюшкой с такой радостью и лаской, что сердце мое растаяло как воск от теплоты этой!
Однажды я видела во сне большой каменный храм, очень высокий. Я стояла внизу, на полу, а вверху, на воздухе, под самым куполом храма стоял батюшка, а сзади него, тоже на воздухе, все его духовные дети. Батюшка запевал, а все подхватывали… Я во сне чувствовала силу его молитвы и высоту той жизни, которой он учил свое верное стадо.
Так прошел Великий Пост, и на Страстной вернулась хозяюшка из Киргизии. А в Вербное Воскресенье к моему большой испытанию ушла от нас Нина, по своему желанию, решила жить у одной парализованной женщины, еще молодой, и ухаживать за ней. Батюшка с большой неохотой разрешил ей переезд к такой тяжелой больной, а я просто изнывала от тревоги, как хрупкая девочка справится с такой задачей, притом она кончала техникум, и надо было усиленно заниматься…
Пасха 1956 года была последней, в которую я пошла к ночной службе, вернее, к Заутрене. Но т.к. мне люди не дали хоть полчаса вздремнуть перед уходом в храм, то у меня там ничего не получилось… Давка, даже и во дворе, где служилась одновременно вторая служба; и мучительное желание спать, спать… Началась от этого тошнота, я была вынуждена пойти и прилечь в сторожке на чьих-то пальто, и забылась тяжелым полусном.
Хозяйка приехала очень кроткая и мирная. На второй день Пасхи она пошла на кладбище, на могилку отца и, как после рассказывала, долго лежала ничком, плача и причитая, на еще мерзлой земле и простудилась. Заболела она тяжелым гриппом, и мы с тетей ухаживали за ней вместе. С той болезни наша т. Наташа стала совсем не той, что была. Есть стала очень мало и то только по принуждению, стала всех бояться, никуда (даже в церковь) не ходить, и целые дни лежала на койке, почти безразличная ко всему; кроме нас она ни с кем не стала разговаривать.
В великий праздник Вознесения Господня, который батюшка о. Севастиан чтил по примеру старца Паисия Величковского более всех праздников, я купила себе большой образ Вознесения и с ним подошла с просьбой благословить меня им. Батюшка с великой охотой исполнил это, отвечая на мою мольбу – «помолитесь, чтобы Господь меня освободил от моего всегдашнего мучения – насилия злого духа, страха, вызванного мигренью», сказал: «Освободит Христос, постепенно». Так и было. Но много лет прошло в борьбе и помощи.
В Караганде тетя стала причащаться каждый пост. Приходил к нам всегда о. Александр. Тетя с расположением к нему относилась. В ее внутренней жизни постепенно происходило изменение, обращение к Господу, пробуждение теплоты к Нему, к Божией Матери, к некоторым святым. Особенно сосредотачивалась мысль ее на страданиях Спасителя. Она доставала многое из того, что я доставала у о. Александра, даже делала себе выписки, стала молиться, но крест никак не могла на себе носить.
С помощью переводов от «дедушки» Мануила мы стали жить безбедно. Я рисовала – кое-какие заказы все-таки были, – большей частью не членам нашей церкви, а другим. Так шло время. Много волнений приносили с собой приходы и разговоры Людмилы. Она поселилась в Михайловке, квартиру нашла ей я, видя ее почти на улице. С друзьями шла обычная постоянная переписка. Получала я и посылки, и денежную небольшую помощь. Чаще всего присылала Ната, и писала она мне больше всех, продолжая быть «заместительницей» моей Наташи. Иногда забегала к нам Нина, ревность свою тетя отложила и с большой теплотой встречала ее. А я бывала чуть не ежедневно у них, т.е. у той расслабленной женщины, ее звали Рая, у которой теперь жила наша Ниночка. Успевала я везде и всё: вставала в 6 часов, ложилась в половине 11-го. Днем два раза ложилась, – это т.е. необходимость дважды в день лежать, вернее вздремывать, началась у меня в Караганде, т.к. я очень уставала от почти ежедневного бывания у обедни, что было мне трудно и неполезно.
Чтение давало мне много. У о. Александра оказалась большая библиотека, и мне удалось за годы моего пребывания в Караганде перечитать множество полезных книг и постоянно следить за Церковной жизнью по журналам Московской Патриархии. Это чтение расширило мой кругозор, на многое я стала смотреть иными глазами. Незаметно для самой себя я перевоспиталась за книгами. Из всех святоотеческих и назидательных книг я делала с помощью батюшки подробные выписки, и это чтение привело меня к монашескому образу мышления. Конечно, это приходило постепенно. С духовными детьми о. Севастиана я так ни с кем и не смогла сблизиться. Я чувствовала себя ненужной здесь. Единственной моей постоянной собеседницей была Анна Ивановна с нашего двора дома 42.
Я очень полюбила Анну Ивановну и всячески старалась ей помочь материально. Даже однажды видела во сне мою покойную маму, несущую Анне Ивановне молоко, и с тех пор стала еще больше о ней заботиться. Анна Ивановна любила выдумывать и рассказывать что-то ей известное, как будто это происходило с ней или с ее матерью. Однажды я ее поймала на такой выдумке. Рассказанный ею чудесный случай с ее матерью был прочитан мною со всеми подробностями в одном старинном журнале! С любовью, но прямо я обличила мою дорогую Анну во лжи. Ей пришлось сознаться и, видя мою искренность, она призналась мне, что никак не может отстать от этой привычки сочинять и приписывать себе бывшее с другими: «Сколько раз на исповеди говорила, а всё отстать не могу». Я, конечно, убеждала ее бороться с этим страхом.
Два необыкновенных явления.
Я легла отдохнуть, как всегда после обеда. Мы поели вкусно и сытно, и мирно было в нашем доме. Вдруг в полусне я ощущаю и вижу, что подходит ко мне пожилая женщина, добрая, но я не сразу узнаю, кто она… Медленно соображаю, что это старая немка Лидия, католичка, умершая от рака в Калачинске в 1953 году после моего отъезда. И она мне говорит, но слов я не слышу, одна лишь мысль ее мне передается: «Я рада, что ты живешь так спокойно, хорошо… Я рада… живи так… Я помолюсь… ты еще лучше будешь жить». И тут я осознала, что никого нет около меня, и что это всё было во сне, и проснулась совсем.
Второе видение было наяву. Была тихая, теплая, необычайно светлая лунная ночь в июле месяце. Луна светила в полнолунии, и за окном казалось полусветло, не похоже на ночь. Я никогда, вставая ночью, не смотрю в окна, но в этот раз меня неодолимо потянуло взглянуть в окно. Я взглянула… и перекрестилась сразу. Вот что я увидела: в левом конце узкого дворика перед нашими тремя окнами в пустом углу за большим ящиком для угля стоит фигура женщины. Женщина была одета во всё черное или очень темное старинного покроя. На голове у нее был черный шарф; голова странной женщины, бесшумно двигавшейся вплотную к стене, была замотана им кругом. И вот, сделав на моих глазах несколько шагов и наклонившись к земле у стены дома (барака, бывшей конюшни!) напротив наших окон, что-то стала искать… Мне передалось ее состояние, – ей было тяжело. Я не спускала в нее глаз и увидела как с трудом, как бы подавленная невозможностью найти то, что ей нужно, странная фигура прошла мимо скамейки и вдруг как-то мгновенно исчезла из глаз.
Впоследствии, спрашивая дочерей умершей здесь хозяйки дома и конюшен, как одевалась при жизни их мать, я услышала точное описание явившейся.
Знакомство мое с Людмилой привело ко мне 17 августа 1956 года мою ленинградскую знакомую Ларису Шт. Я, кажется, упоминала о ней в начале этого повествования. Это дочь моей приятельницы, состоявшая в юности в религиозном кружке, где особенно почитали Казанскую икону Божией Матери. В дальнейшем кружок девиц-подруг Ларисы и она сама подпали под влияние какого-то изменника – служителя Церкви, поврежденного неправильными взглядами. Он даже дерзал учить об Евхаристии согласно учению Лютера и Кальвина. В таком состоянии Лариса с компанией (большинство из них) попали в заключение. В лагерях Лариса познакомилась в простой русской девицей Анной, много облегчившей ей тяготы лагерных условий.
Обе к описываемому периоду жили в Темир-Тау, городке в 40 километрах от Караганды. В Вишневку Лара мне писала и с восхищением отзывалась об о. Севастиане, назвав его «зорким»-прозорливым, и усердно призывая побывать в церкви, где он служит. От ее приглашения до моего переселения в Караганду прошло более года. За это время Лара успела познакомиться с сектантами-пятидесятниками, и им удалось сманить ее в свою секту. Об этом я узнала стороной, и боясь общения с еретиками, как я ни любила Ларочку (в Ленинграде) и как ни жаждала общения с интеллигентными верующими людьми, в Темир-Тау я не поехала и о своем поселении в Караганде ей не сообщала. Но Людмила как-то, бывая в Темир-Тау, с ней познакомилась и дала ей мой адрес. Вот 17 августа Лариса и явилась к нам, как снег на голову. Внешне она мало изменилась. Глаза ее по-прежнему сияли лучезарным светом. Я в ужасе спрашивала ее, как она могла оставить Церковь. Лара, трогательная в своей искренности, уверила, что на нее сошёл Св. Дух, и она теперь получила всё на свете… Много я говорила против, но тщетно. Впрочем, о Божией Матери, почитать Которую ее новые единомышленники отрицали, Лара выражалась так: «Я никогда не забуду Ее, я всегда буду помнить, как пять лет в лагере прожила совсем незаметно под Ее покровом, не чувствуя даже заключения. И хотя наши Ее не почитают, я всегда буду Ее чтить, любить и помнить Ее благодеяния».
После этого посещения я не утерпела и, скрыв от батюшки свои планы, взяла благословение у о. Александра поехать к ней в Темир-Тау и убеждать ее вернуться к Церкви. Добрая, простая Аня долго не сдавалась на отказ от Церкви и Веры; ее в ужас приводили новые Ларисины установки, но всё же, наконец, Лара убедила свою простодушную подругу, и бедная Аня отреклась от своего Святого, и на нее также «сошел» Св. Дух.
Я много раз ездила к Ларисе, хотя вполне ясно видела, что ее мне не переубедить. Зачем? Сама не знаю… Может быть, потому, что я сильно, влюбленно даже, любила ее всегда. Я даже раза два была на их собраниях, но ничего привлекательного у них не заметила. Скучища страшная и холод, холод. Одна пустота и мечтательное обольщение. Обычное сектантское собрание-беседа, похожее на наших петербургских «чуриковцев» и на баптистов. То же самое! Последыши Лютера и К?! Правда, на утренние собрания, когда на них «сходит» Св. Дух, непосвященных не пускают, да я и боялась такой бесовщины.
В конце концов, – забегаю вперед, – я доездилась к Ларе до самой осени следующего года, немало нагрешив с ней осуждением некоего лица, о котором я, как чадо Церкви, не имела права рассуждать в таком тоне, тем более с сектанткой. Тяги к ним у меня не было ни секунды, но жалость и боль за Лару – огромны. Плохо было одно: главным образом во время молитвы и чтения на меня стали нападать мысли сомнения в Вере и бесконечно вспоминаться лютеранские принципы и ложь на Истину. Много, много лет я мучилась этими нападениями помыслов.
Через год Лара отреклась и от своей Покровительницы, и когда я напомнила ей ее же слова, она… отказалась почти сердито от своих слов: «Я никогда такого не говорила». С тех пор глаза ее потухли, стали просто темными и тусклыми, как у всех старух… (Лара немного старше меня, года на четыре).
Мучимая нападениями сомнений, я во всем созналась о. Севастиану, каясь в своем лукавстве перед ним и в своеволии. Батюшка простил меня с ангельской любовью и дал заповедь: никогда не бывать у Ларисы, а она, если хочет, пусть ездит ко мне. «Писать ей можно», – добавил старец. Так я и стала держаться и держусь до сих пор. В помощь же моей слабости Господь послал мне в одной статье в ЖМП прочитать удивительную и глубочайшую мысль, что в сущности, лютеранство есть начало отрицания вообще, и, будучи доведено логически до конца, приводит человеческий ум к полному атеизму. Приняв это, я значительно окрепла в мыслях и в вере утвердилась. Только еще больше мне стало жаль потерявших Истину, Святую Веру древней неразделенной Церкви, во всей чистоте сохранившуюся в Церкви Восточной, именуемой Православной!
С течением времени, имея постоянно, небольшие хотя, деньги, я увлеклась опять вопросами о своем и Нинином туалете. Хотя она жила у Раи, я не переставала всячески опекать ее. Одеванье вскоре заняло большое место в моем сердце и мешало молиться и думать о Главном. Почва, на которой я прозябала в это время, была крайне удобна и тучна для увлечения одеванием, т.к. здесь, в Церкви, этому придавалось большое значение, и к каждому празднику большому девицам полагалось иметь туалет особого цвета и, по возможности, и качества. У некоторых количество платьев доходило до 20 и более.
И вот увидела я сон. Хожу я средь лесов, по поселкам, по дорогам и стучусь в дома. Но… как я одета! На мне рубашка без рукавов и нижняя юбка… а в голове – десятки платьев, юбок, вязанок, платков, косынок и т.д. Проснувшись, я поняла сразу значение сна и стала одергивать и пресекать себя в своих мечтаниях насчет туалета. Но много надо было мне здесь пережить, чтобы разлюбить душой эту мирскую прелесть.
В первых числа сентября 1956 года я получила, наконец, приглашение после 15-го быть у Дедушки в Чебоксарах. Радости моей не было границ. 11-го вечером я выехала, с большим трудом достав по знакомству билет. Тетя отпустила меня спокойно, теперь уже уверенная во мне. Описывать дорогу нет надобности – трудная была дорога, со многими пересадками. Я устала до края, да и мне было уже 49 лет, хотя душа и чувствовала себя 19-летней!
Первая встреча после 17-летней разлуки. Первую неделю Дедушка относился ко мне чрезвычайно хорошо, даже как-то излишне. Я понемногу отдохнула от тяжелой дороги, а на прекрасном питании начала понемножечку поправляться. (Дома я большей частью сыта никогда не бывала. Не было сил и времени готовить хотя бы второе на обед, и вкусно готовить, да и денег на это бы не хватило).
В день моего рождения я, имея эту возможность, решила, как и все свои прежние годы, причаститься. Но враг не дремал. Накануне этого дня к владыке приехал незваный гость, какой-то подозрительный семинарист. Ввиду этого владыка не решился сам меня исповедовать, и мне пришлось исповедоваться у о. Иоанна – его келейника. Неопытная, я была на исповеди слишком откровенна. Молодой иеромонах не понял меня и тут же, до Литургии передал мою исповедь владыке, видимо, в преувеличенном виде и тоне. Отношение владыки ко мне резко изменилось. Привыкший к «обучению» или, точнее, к «истязанию» своих духовных чад, Дедушка начал со мной губительную «игру»… Не буду всего рассказывать… не могу! В конце концов, все кончилось ужасно. напугав меня неприемлемой дилеммой, владыка Мануил довел до… истерики. Я рыдала, билась на полу. После этой истории (случилось это под конец) я долго и через не могу несла все его «уроки», которые хочется назвать «каверзами». Например, почти не умевшую уже сразу засыпать, при малейшей помехе теряющую сон, приказывал будить (!), если ему казалось, что мне хватит спать… А я и не спала большей частью, а только старалась уснуть, чтобы набрать сил на труды. Ведь мне почти не приходилось отдыхать! Это с моим-то состоянием и зрением! Тут я свалилась почти, а главное, психическое потрясение было так сильно, срыв отдыха для изголодавшегося немолодого организма, только начинавшего поправку, так страшен, что я в полубессознательном состоянии была «провожена» на вокзал, посажена в поезд и… (Дедушка ничего не понял и только был недоволен мною, может быть, более, чем недоволен. Но конечно, он сдерживался). И я поехала… ничего не понимая, вся разбитая, потрясенная, почти лишенная точки опоры… одна в толпе чужой.
В таком ужасном состоянии я ехала, сделав пересадку в Москве. Поезд проходил мимо Загорска. В голове у меня все мешалось, плохо мне было. Тут я взмолилась Преподобному Сергию, и сразу в голове всё прояснилось, появилась бодрость, вернулась моя обычная энергия… тут я вспомнила сон, который я видела в Чебоксарах на день памяти Преподобного.
Снилось, будто я иду по какому-то небольшому городку или поселку, как будто в дачной местности. Иду быстро-быстро по деревянным тротуарам и во сне с удивлением соображаю, что я иду по Загорску, что ведь это дорога к Лавре…
Надо сказать, что до «истории» в день Иоанна Богослова я твердо держала решение – на обратном пути в Москву не заезжать. И только усиливавшееся плохое совсем самочувствие заставило меня изменить решение и дать в Москву Наташе К. телеграмму, чтобы меня встречали. И вот теперь я поняла, как неправильно было мое первоначальное решение.
В Москве меня встретили настоящие «родные»… Правда, не обошлось и тут без искушений, но сестринская любовь всё как-то покрывала. Я пробыла в Москве около пяти дней, немного успокоилась, съездила в Лавру, причастилась накануне отъезда в храме «Всех Скорбящих Радости» на Ордынке и 21-го октября Леночка с Павой проводили меня на поезд «Москва-Караганда». Это было мое последнее свидание с близкими. В этот приезд я ночевала у Верочки и очень сблизилась с ней, даже и неожиданно. На обратном пути до Караганды я всё время рисовала Кресты; один с Распятием, сохранился и до сих пор. На бумаге сбоку я написала одно слово: «прости…» Я просила, душа моя просила прощенья у владыки Мануила за причиненное ему огорчение и неприятность. Но не только в этом было мое желание прощения от него, я хотела сказать ему, что я расстаюсь с ним как со своим «старцем» – навсегда…
Караганда встретила меня 25-го октября сильной «исландской» бурей-штормом. Ветер нес снег – сухой и колючий. С трудом я достала в половине шестого утра такси и, изнемогая от почти бессонной ночи (мы приехали в 4 часа утра), добралась домой. Обняла свою крошечную старушку, хозяюшку расцеловала и легла на свою маленькую кроватку (тетя спала на очень широкой кровати, которую ей подарили соседки здесь). Но уснуть не могла, как ни тихо вели себя мои две «тети».
Вернувшись из Чебоксар и Москвы, в силе Причастия, принятого перед отъездом, я чувствовала, что от тети необходимо скрыть мои тяжелые переживания в Чебоксарах с Дедушкой, и первое время держалась, как ни трудно мне было молчать.
Вечером 25-го была всенощная под праздник Иверской, и я пошла в церковь. И вот я увидела батюшку, стоящего на пороге панихидной. Я бросилась к нему. Он ласково благословил, что-то спросил, а я… захлебнулась слезами и кое-как сумела сказать только одно – что у меня нет ни копейки денег! Действительно, Дедушка не дал мне на дорогу ничего (на такси мне дали, видимо, Вера и Лена). Батюшка взволновался, вынул пять рублей (старыми деньгами) и сказал: «Что ж ты раньше не пришла, не сказала?». Я объяснила, что я приехала только сегодня утром, и путешествие мое было не очень удачно.
С тех пор я сильно почувствовала, как батюшка приблизил меня к себе.
Однако, мое нервное или, вернее, психическое состояние было весьма неважное. Так, ночью на 29 октября я была в таком состоянии, что едва не лишилась ума. Головная боль была в самом мозгу, все мысли помутились… Это от сомнений, от страха моего, привязавшегося к факту моего отхода от чебоксарского старца. Конец! Схожу с ума! Легла на спину… Что делать… Может быть, такова воля Бога обо мне – помешаться? И вдруг, как спасительная веревка – приходит мысль: «Обращусь к папе, дело мое плохо». И как с живым, заговорила с ним. Удушье сразу прекратилось, огонь в мозгу погас, голова освободилась от странного прилива крови, мысли перестали путаться. Я начала считать до десяти и уснула.
Сбылось предсказание о. Серафима Вырицкого: разве это любовь? (у тебя к владыке Мануилу)… какая у вас потом-то любовь будет??? (Враг всё подстроил. Владыка совсем невзлюбил меня).
На 17 декабря 1956 года заболела тетя. В ее болезни была виновата я, расстроила ее своим жестоким характером – уже не помню, в чем было дело. Но я отчаянно молилась св. великомученице Варваре, и тетя сразу поправилась.
На второй день Рождества, 8 января 1957 года я увидела необычайный сон. Крест с Распятием лег на меня и так плотно был прижат ко мне, как будто был слит со мною. И сразу я почувствовала, что это воля Господа обо мне.
На 13-е мая того же года во сне кто-то говорит, и я знаю, что это говорят о какой-то скорбящей и темной девушке: «Ее одели тогда в одежду Царского сына…». Не о моей ли душе это сказано было?
На пятницу 17-го мая видела сон: здешний о. Николай, иеромонах, дал мне множество маленьких просфор и столько же для тети Лизы. Потом накрыл меня епитрахилью и прочитал разрешительную молитву. Во сне это происходило перед Царскими вратами.
Видела однажды во сне ящик большой плоский и в нем удивительное схимническое одеяние сиреневого шелка для о. Севастиана. Нину в те же дни видела в сиреневом платье необыкновенной красоты – материал и шитье. Странное совпадение цвета!
На Троицын день видела опять Нину: она казалась девочкой лет пяти-шести, одета в белое газовое платье. И во сне у меня мысль: она такая по душе своей и есть.
В реальной же жизни у нее произошло в мое отсутствие следующее. Она, сдав экзамены, съездила в гости к отцу и мачехе. И после того ей невыносимой показалась жизнь у больной Раи, женщины не только тяжело больной, но и с невыносимым характером и очень требовательной. Не говоря уже о том, что Ниночке руками приходилось вынимать из под нее испражнения, и приподнимать ее было крайне трудно, т.к. Рая была грузная телом.
На время своего отъезда Нине удалось устроить Раю в больницу, но по возвращении она обещала взять ее домой, а это уже показалось Нине слишком тяжелым. Тогда Нина схитрила. Не послушавшись батюшку и о. Александра (последний, имея большие знакомства, хотел устроить ее на работу в городе), Нинуся согласилась, чтобы избежать обязанности жить с Раей, на место за городом.
Так она и попала осенью 1956 года в эту Чубай-Нуру, в очень трудные условия, где не только зрение, но и сердце надорвала, т.к. ей пришлось жить на квартире очень далеко от места работы, и ходьба требовала 12 километров ежедневно – скорого шага (в оба конца!). Так она мучилась за свое своеволие – против желания батюшки ушла к Рае, и вторично – поехала работать против его благословения и желания за город!
С течением времени при постоянных неудачах со сном в дни причащения – теперь такие редкие! – в состоянии нервного и физического изнеможения невозможность ощущать духовное утешение, я стала завидовать Нине и страдать от этой богопротивной страсти. Завидовала и ее дарованиям: терпению, кротости и особенной жалостливости. Впрочем, с чувством своим я боролась, и любовь к необыкновенной девочке у меня нисколько не ослабевала. Наоборот, я, замечая за собой пристрастие к ней, как умела обрывала себя, запрещала себе.
Летом 1957 года больную Раю потребовали в больнице выписать или должны были отправить ее, как неизлечимо больную, в дом инвалидов. Продержали ее одиннадцать месяцев. Узнав об этом, я взяла у батюшки благословение похлопотать о месте для Раечки в Караганде, т.к. от больницы ее должны были увезти очень далеко: в Кар-Каралинск, куда бы никто из нас, церковных людей, не мог бы поехать и ее навестить (400 километров). С благословения старца я начала хлопотать. В Облпрофсоюзе главный начальник мне категорически отказал дать направление в Тихоновский дом (в Караганде) и охотно давал в Кар-Каралинск. Но я не взяла направления и продолжала упрашивать сурового председателя. «Если А-в согласится, – сказал наконец начальник, – то пожалуйста». В этот момент в кабинет постучали и… входит заведующий домом инвалидов в Тихоновке А-нов! Я обомлела, увидев замешательство батюшки, и бросилась к А-ву. «Ну, что ж, место найдем, – сказал добрый казах, – давайте ей направление для ее больной». И через пять минут я, торжествуя, уже вышла на улицу с желанным направлением в руках. Интересно, что А-нов приехал из Тихоновки именно в этот момент в облсоюз!
Сама я и увезла Раю в Тихоновку. Между прочим, Нину грызла совесть за ее измену Рае, но уже ничего нельзя было поделать. Нина работала в Чубай-Нуре.
Однажды я увидела во сне в то же лето 1957 года под утро батюшку о. Севастиана. Он сказал: «вот всем на праздник раздал платочки (это было под праздник Б. Матери) и тебе, на, вот возьми!, – и подал ситцевый платочек белый с рисунком.
В том же году весной 1957 г. я получила исцеление. У меня больше года болел правый глаз на почве мигреней в правой половине лба. Врачи находили болезненные изменения глазного дна. Из глаза часто бежала слеза. Пришла я к иеромонаху Николаю по какому-то делу (он был из Оптинских краев). У него был образ Спасителя в терновом венце из Иерусалима. О. Николай посоветовал мне помолиться перед этим образом. Я помолилась и со страхом приложилась к нему. Тут о. Николай достал пузырек с маслом из Святого Града и помазал мне сначала лоб, а потом пальцем, обмакнув его в елей горящей лампады, как-то быстро и с духовной силой очертил кругом больной глаз и сказал: «Будешь здорова». Я сразу почувствовала смягчение боли и рези, как бы все внутри сглаживалось, и вскоре я не отличала больной глаз от здорового!
И еще, помню, от сильнейшей мигрени получила я облегчения через помазание тем же св. елеем из Иерусалима; и долго после этого головная боль не возвращалась.
Однажды в минуты глубокой скорби и тоски от моего положения в здешнем церковном мирке я воззвала к Преподобному Серафиму и, взяв в руки его жизнеописание, открываю, и взор мой падает на слова: «Не так ты думаешь, радость моя, не так; Промысл Божий вверяет тебе…»
В июне 1957 года очень крепко я помолилась целителю Пантелеимону о своем больном сердце и просила его ходатайствовать перед Господом обо мне. Через два дня приходит вдруг мысль попробовать теофедрин, которым «жила» тетя. Принимаю половинку таблетки и через 15 минут чувствую, будто бы мне вставили новое сердце. Сила этого действия продолжалась более суток, организму был дан толчок, и сердце стало работать совершенно нормально безо всяких дальнейших приемов лекарства.
В Журнале Московской Патриархии я прочитала в начале того же лета поразившие меня изречения Афонского старца о. Силуана и узнала, что есть целая книга о нем и все его писания. Как достать ее в нашей казахстанской глуши? Но я просила старца, чтобы он «там» помолился за меня, и это бы свершилось. Проходит месяц, не более, и я узнаю, что о. Александру нашему прислали эту книгу, перепечатанную на машинке, из Алма-Аты. Он прочел ее, и 1 июля, в день Боголюбивой Божией Матери, я ее получаю!
Мне очень трудно переходить к описанию последних недель жизни моей тети, т.к. я оказалась косвенно виновницей ее внезапной ужасной болезни и смерти.
В конце августа 1957 года тетя вдруг получила посылку и письмо от своей сестры Веры Ивановны (моей тетки) из Польши. Через кого-то она (В. Ив.) узнала наш адрес. Посылка была богатая: два отреза, шоколад, конфеты и другие лакомства. Радости тети не было границ! Сияя, она радовалась, как малый ребенок, и написала т. Вере сама большое письмо. Но я не рискнула отправить его за границу, и мне пришлось написать другое, якобы тетя Лиза уже не может писать и диктует мне.
В сентябре день моего рождения. Тетя заранее дарит мне один из отрезов – розовато-апельсинного цвета крепдешин – и в восторженной радости говорит: «Ну, нынче мы по-настоящему отпразднуем день твоего рождения!». В тот момент я была в очень скверном настроении и не учла, как может повлиять на 88-летнюю старушку мой нижеследующий ответ: «А я совсем и не буду праздновать в этом году своего рождения!» (Мне должно было исполниться 50 лет). Видели бы, что сделалось с моей крошечной, согнутой тетей! Она вся как бы осела, совсем съежилась и жалким голосом что-то залепетала… Но я и тут не поняла, что я должна сделать, и в том же тоне продолжала нытье и жалобы на мою «неудачную» жизнь в Караганде!..
Читатель, поверь мне… прошло 15 лет, но та мука, с которой я пишу эти строки, может быть названа кровавой, и кровью написаны они в позднем раскаянии. Впрочем, вскоре я будто успокоила бедняжку мою, и она с неизъяснимой радостью продолжала угощать меня лакомствами из своей посылки, и мы совершенно забыли о моей выходке. Однако, Кто-то ее не забыл!
Перед своей внезапной смертельной болезнью тете пришло желание исповедаться у батюшки о. Севастиана. «Позови ко мне «старика» вашего, я должна исповедоваться ему, только ему». Батюшка как-то весь обрадовался приглашению и на другой день приехал со Св. Дарами. Тетя исповедовалась не очень долго, но когда о. Севастиан хотел ее причастить, она с детской настойчивостью убеждала его, что она хочет причаститься в церкви, «по-настоящему». Мудрый старец не смутился такой странностью – наоборот, обещал прислать за ней свою машину. После его отъезда тетя и мне рассказала то, что исповедовала батюшке – грех своей молодости.
Я не заслужила Милости!.. В первых числах сентября я чем-то опять расстроила тетю. Она в холодное казахстанское утро ушла в сердцах на двор и простудила там мочевой пузырь. Когда это случилось, я страшно перепугалась, и Бог помог мне избавить тетю разными средствами.
Так подошло роковое число – 7 сентября. В ночь на этот день мне не давали спать каким-то шумом соседи, и я стала проситься у хозяюшки переспать ночь в кладовке. Дело было около двух часов ночи. Тетя Наташа не спала в это время. Я умоляла ее дать мне ключ и пустить в кладовку. Тщетно! Сумасшедшая старуха никоим образом не соглашалась. Бессильная ярость охватила меня! Я почувствовала в себе желание задушить упрямую тетку, и еле удержала себя. Придя в комнату, где мы жили с тетей, я металась как зверь, а за стеной продолжался шум, пение и т.д. Не зная, что делать (когда я очень хотела спать, я не могла ни читать, ни молиться), я – о, горе мне! – разбудила сладко спавшую тетю, – «чтоб и она не спала, раз я так мучаюсь». Бедняжка, наслушавшись моих жалоб на хозяйку, тоже больше не уснула. Утром, перед шестью часами я немного, минут на 10 забылась и увидела во сне свой детский угол, где были мои игрушки и жили куклы. В этом углу я увидела… расцветшие лилии.
В 7 часов я помчалась в церковь исповедовать о. Александру свой грех – желание задушить тетю Наташу и то, что я разбудила больную тетю. Исповедалась и тут же попросила о. Александра (к батюшке попасть не всегда мне было возможно) спросить у батюшки благословения: съездить мне к моим друзьям (по Ленинграду) в Ташкент, поправить свое здоровье, покушать фруктов и отоспаться (о последнем я только думала в сердце). О. Александр, сострадая мне, сразу же пошел к батюшке и «вынес» мне благословение на поездку. Но я духом почувствовала, что батюшке это не нравится. Однако пошла домой в намерении после воскресения собираться. Была суббота. Мне было надо по делу поехать на мелькомбинат, т.е. в тот район Караганды, где жило большинство духовных детей батюшки. Спать мне хотелось неимоверно. Я медленно шла по улице Седова к домику Натальи Николаевны. Вдруг слышу, за мной кто-то бежит. Оглядываюсь, Катя, церковная девушка, с арбузом в руках! О. Александр надумал дать мне арбуз, но я уже ушла, и он вдогонку послал Катю! Я взяла арбуз… и понесла домой.
Тетя уже завтракала – обычный ее завтрак: кофе с молоком. Вид после бессонной ночи у нее был очень неважный. Я просто качалась а ногах, но не легла, т.к. меня ждали по делу. В таком состоянии я даже не стала есть и не обратила внимания, что тетя сразу после молочной пищи отрезала кусок арбуза и ест его.
Я уехала… Приезжаю. Тетя корчится от боли, объясняет мне, что ее распучило. Имея прекрасное средство от газов, я о нем забываю… Даю укроп сухой, – бедняжка уже лежит, жадными губами хватает с ложки бесполезные семечки, – а я, я не знаю, чем ей помочь… в отчаянии.
Бедняжке становилось с каждой минутой хуже. От боли, несмотря на свое поразительное терпение, она кричала. В 6 часов вечера я, видя, что ей всё хуже, побежала в церковь за о. Александром, чтоб причастить тетю. Он сразу приехал, но та ничего не могла воспринять (чувствами) от страшной боли. Вскоре открылся понос, чем-то жидким, черным. Полное разложение в желудке и в кишках! Вызвала я хорошего (знакомого) врача, но он помочь ничем не мог. Тетя день и ночь не спала, только просила пить. Сердце отказывало. Так шли дни – 8, 9, 10, 11 сентября. Нина была в Чубай-Нуре и ни о чем не знала. Сидеть по ночам над тетей мне никто не помогал. Вышеупомянутая Анна Ивановна пришла один раз, и то уснула в кухне. В ночь на 12-е, она потом уверяла, что слышала, как больная говорила: «Духи, духи, как вас много». И еще: «Нет, еще подожди, мне еще душа нужна, я еще душой дышу». Эти слова я и сама слышала, первые же были выдуманы, как я после поняла.
Накануне я с вечера убедила тетю еще раз причаститься; она приняла это с какой-то внезапной неожиданной радостью и подъемом. Чувствовалось, что она готовится к соединению с Господом, готовится к духовному торжеству. Несмотря на полный упадок сил, она озаботилась, чтобы я ей достала чистый платочек и обязательно беленький. И так ждала утра. Ночью я на несколько минут вздремнула и чувствую – надо мной, над постелью душа покойной Ниночки, умершей за 20 лет перед тем в Ленинграде. В 5-м часу Анна Ивановна ушла, и я села около тети. Слышу, она говорит: «Ангел, ангел! – (с какой-то нежностью, смотря и на меня, и не на меня)… – ангел, я сейчас пойду, пойдем сейчас». И вдруг ручкой начала с невыразимой нежностью гладить меня по лбу и по волосам надо лбом (она никогда при жизни меня не ласкала) и сказала: «Ты ничего не потеряешь, – ты такая…» – как будто обещая мне нечто великое.
В 6 часов утра я помчалась за священником. Но было 12-е сентября – день именин о. Александра, и он не согласился ехать, т.к. служил. Я обратилась к о. Серафиму, третьему священнику нашего храма, но сердитый на меня за одно дело (я была тогда не виновата, он меня тогда не понял) о. Серафим отказался ехать, поставив условием, чтобы я наняла такси. Была четверть седьмого утра. Я бросилась на шоссейку. Ни души, ни машины! Я начала молиться, зная, что вечное спасение и мирный исход тети Лизы зависят от того, причастится ли она, жаждущая Христа.
Я молилась. Я думаю, что за всю свою жизнь я второй раз так молилась. Я умоляла Владычицу. Я знала, что дорога каждая минута, что тетя может не дождаться!.. И появилось в конце проспекта такси на шоссе. Я подняла руку, продолжая усиленно просить о том, чтобы шофер остановился. И он остановился!.. Пожилой, вежливый, он понял всё. Мы повернули в переулок, ведущий к церкви, забрали о. Серафима с Дарами и помчались на улицу Крылова. Тетя была жива, в полном сознании. Она очень хорошо, проникновенно исповедовалась и с благоговением и любовью (да, именно так) приняла Св. Тайны. Я со слезами благодарила о. Серафима. О том, как я благодарила шофера, нет нужды рассказывать.
После причастия тетя попросила чаю, выпила два глотка и стихла совсем. Причастилась она в 7 утра с минутами. Я присела в кухне с хозяюшкой. Была половина одиннадцатого. Вдруг мы обе услышали вопль дикий, не человеческий. Вбегаем в комнату, где лежит тетя… второй вопль короткий, не человеческий и не звериный… Подбегаю к умирающей. Она еще дышит или только что последний раз вздохнула. Слеза медленно выкатилась из правого глаза, а те, кто мучил ее, сидел в ней столько лет – два беса уже покинули поневоле свое жилище…
Это была пятая смерть близкого на моих глазах… Я осталась круглой сиротой во всем земном мире!
Перед своей кончиной, часа за два, тетя вдруг спросила меня, что написано над головой Распятого. Я прочла: IНЦI (картина висела у тети над кроватью). «Нет, – твердым и сильным голосом сказала умирающая, – Там написано: ЛИЛИИ».
Читать над тетей я пригласила безрукую, так называемую «убогую» Марию. Настала ночь с 12-го на 13-е сентября. Я легла у т. Наташи в кухне, изнемогая, пытаясь уснуть. И только я начала погружаться в сон, вторично в жизни услышала тот «концерт», который впервые слышала в первую ночь после кончины страшной Михаила, лежа с хозяйкой т. Дусей на печке. Эти вопли, не передаваемые человеческим языком, эта ярость бесовского полчища, у которого отнимали их «законную» добычу! Так я в ту ночь до утра и не спала. А днем все хлопотала по похоронам, все хлопоты – на мне одной! Со мной, было, сделался сердечный приступ от пересиливания себя, но тут Господь сжалился: я уснула на 10 минут и этим продержалась до вечера, когда тело усопшей увезли в церковь. Но и эту ночь дома спать мне было невозможно: только я легла, поднялся шум, сначала хождения по всей квартире мужскими шагами, а затем общий невообразимый топот сотни ног. И я в ужасе убежала к Анне Ивановне, где и выспалась до позднего утра, до самой обедни.
Чудом мне удалось достать справку на право захоронения, т.к. врача из поликлиники я не догадалась вызвать ни разу за шесть дней болезни тети! Помогло мне знакомство с зам. главврача, с которой я познакомилась во время моих хлопот по устройству болящей Раисы в Дом инвалидов.
Тетю похоронили в очень хорошем месте кладбища на средства церкви (они сделали и гроб, и крест). И впоследствии могила праведного старца о. Севастиана оказалась очень недалеко от ее могилки.
На великий праздник Воздвиженья Креста Господня я спала дома на полу (50 дней я так спала, боясь лечь на свою кровать, откуда я шесть дней видела умирающую тетю). Вижу под самое утро на исходе шестого часа во сне умершую тетю. Она лежит в кровати, но не в этом доме. Лежит, до подбородка закрытая теплым одеялом, но не своим. И говорит мне: «Как ты поздно приходишь из церкви и так поздно затапливаешь. Поздно очень меня кормишь. Надо как-то уладить с этим, пораньше меня кормить. Ты знаешь, какой у меня теперь голод, ведь не так, как это раньше было. Мне очень тяжело стало ждать так долго. Пока у меня была еще манная крупа, я еще обходилась, а теперь невыносимо». Я с ужасной тревогой во сне слушаю ее и удивляюсь: ведь я рано встаю и рано из церкви прихожу. Вглядываюсь в ее страдальчески сморщенное родное лицо и вдруг замечаю, что в ноздрях у нее черно, как уголь, черные ямки ноздрей. И в ту же секунду просыпаюсь.
После этого сна по совету Анны Ивановны я раздала еще порядочно тетиных вещей, почти ничего себе не оставив. И вот вижу другой сон. Огромный храм, очень светлый и страшно высокий. На правой стороне в постели спит спокойно моя дорогая тетя, но я уже вижу ее только издали.
Горе моё о моём «Ежике», безвременно от меня ушедшем, было огромно, и именно потому, что я была в этом целиком виновата. Я написала всем правду об ее смерти, вернее, страшном происшествии с арбузом, погубившем ее, но никто мне не поверил! Все усиленно оправдывали меня, не желая вникнуть в суть событий. Этим на меня, всегда борющуюся с помыслами смущения и передумывания – до мигрени, – накладывалась почти неодолимая для моей психики трудность – наперекор всем каяться, позволять себе каяться и терзаться за свой грех. Ведь этим терзанием я только и могла «жить» это время, утолять свою сердечную муку! И этого-то единственного исхода меня мои добрые и умные друзья лишали! Однако, повинуясь внутреннему голосу, я действовала наперекор и этим совершенно физически надорвала свое сердце.
Духовное же утешение верное я получала от Бога. Был вечер, помню, в минуту ужасного горя открываю Евангелие, с молитвой к Божией Матери и читаю: «…весь долг тот Я простил тебе, потому что ты упросил Меня».
В день Казанской я проснулась в 4 утра в состоянии духовного великого позыва к молитве. Спала я уже на тетиной постели с благословения батюшки, давненько, а кровать мою вынесли и поставили нечто вроде диванчика, на котором я отдыхала днем. Я начала горячо и сильно молиться, но не тут-то было! Враг нагнал на меня невероятный панический страх «ошибки», якобы я «в прелести». Началась борьба и продолжалась до обедни и всю обедню и далее до половины дня. Я изнемогла совершенно, но зов к молитве не уходил, а при попытке молиться нападал бесовский безумный страх. Я почти теряла сознание… Наконец, возможность молиться сменилась адской головной болью (сильно болела голова во время борьбы, но я не уступала!) и отупением. Я свалилась, как ком живой, и всё ушло…
В день Космы и Дамиана всё повторилось, хотя и короче, но у меня вдруг сделалось что-то вроде мозгового «удара». Обратиться к батюшке я не знала как, не находя слов, которыми могла бы объяснить ему свою старую болезнь и вообще свои «глубины», а о. Александр мне не мог никак помочь.
Наконец, 24 ноября я упала в церкви в обморок во время «Верую» от нечеловеческой борьбы со страхом «прелести». Меня отвезли домой в церковной машине. И… начались приступы сердечные, сопровождающиеся состоянием почти полного прекращения пульса, посинением конечностей и смертной спазмой (иногда) в горле. По 16-18 приступов в день!
Вызывали «скорую» – всё бесполезно. Я умирала. Нина же, ни о чем опять не зная, страдала на работе, изнемогая окончательно в своей Чубай-Нуре.
(Интересно, что писать об этом мне приходится как раз 24 ноября, но через 15 лет! В тот же день преп. Феодора Студита).
26-го меня приобщил на дому о. Александр. Не помню, кто ходил за ним, вероятно, Анна Ивановна. Мне стало гораздо легче и, может быть, я бы пошла на поправку, но… моя т. Наташа сумела нашуметь, когда я уснула после Причастия, и приступы возобновились. Я страдала душою и телом. На другой день, 27-го, в темноте зимнего утра из последних сил я написала завещание о своих главных вещах и просьбу надеть на меня в гроб самое плохое платье, чтоб зря не пропадали вещи, которые могут пригодиться живым. И стала ждать смерти. Чувствовала, что жизнь во мне кончается. Взяла в руки Распятие и икону «Умиления» и как-то силою изнутри оттолкнулась от всего земного. Дожить до соборования, назначенного на следующий день, 28 ноября я уже перестала надеяться.
Было уже совсем темно. Тускло горела под потолком маленькая электрическая лампочка. Я тихо лежала, ожидая конца. И вдруг ясно услышала в сердце голос, полный доброты и власти… Но это была не наша человеческая «доброта», это было нечто неизреченное, никаким словом непередаваемое… Голос Его сказал: «Ты будешь жить». И я поняла, что Сказавший есть «Ей» и «Аминь»…
Но приступы продолжались, и очень тяжелые и частые.
На другой день ко мне забежала м. Екатерина, монахиня из общины матушки Серафимы Голубевой, из той, где жила моя мать Иоанна; принесла мне громадный апельсин, который подкрепил меня перенести страшно длинный чин соборования. Впрочем, я изнемогла под конец совершенно, т.к. ведь все понимала и не могла не воспринимать!
И вот уехал о. Александр, и я лежу с посиневшими руками, еле дыша. И вдруг приезжает батюшка старец. Он приезжал на нашу улицу причащать больного и заехал ко мне. Я и встать к нему навстречу не могла. Спрашивает батюшка: «Ну, как здоровье?» Я говорю: «Вот, руки немеют, кончаюсь я…». Батюшка взял мои руки в свои, подержал их минут пять, а потом говорит: «Нет, ты не умрешь, за тебя мно-о-го молитв…». После отъезда батюшки я почувствовала себя гораздо крепче, и хотя приступы продолжались, но уже не так часто, и вскоре появился обычный мой аппетит. Впрочем, вставать сил у меня не было, и одну ночь у меня подежурила одна церковная женщина. Но утром она решила встать пораньше и разбудила этим меня, и я стала рыдать от того страдания, в которое меня поверг ее неразумный поступок. После этого я все ночи проводила одна. Тетя Наташа к вечеру больше ничего не могла и в 8 часов ложилась. А я оставалась одна до 9-ти утра. Раньше встать она не могла.
В этой болезни я перестала засыпать и училась часами, рассказывая себе большей частью о преп. Серафиме и умоляя его дать мне сон. Ночь я спала, но около 5 часов утра каждый день со мной делался такой упадок пульса, что я прощаться была готова с жизнью. Так прошли дни до праздника Введения по храм Пресвятой Богородицы.
Под Введение после тяжелого приступа во время всенощной я забылась и вижу сон. Огромный собор, несколько похожий на собор Александро-Невской Лавры. Множество священников с пением «входного» «Достойно есть»… встречают маленькую чудную Девочку, идущую от западных врат храма к алтарю. Удивительно, что во сне я не понимала, что это я вижу Б. Матерь, и только проснувшись, в состоянии страшной слабости, с трудом это, наконец, сообразила.
Видела в те дни во мне – выше всех моих икон, над моим изголовьем икона Покрова Пресвятой Богородицы, и такое чувство, что мы с бедной т. Наташей, изнемогающей со мной – не одни, но что с нами неотступно Пречистая…
Вижу и такой сон: незнакомый священник благословляет меня и еще кого-то и говорит, что дал Господь тому лицу терпение… жить со мной.
Еще однажды вижу, дали мне две порции гвоздиков в руку. Сон этот вскоре и стал сбываться. Но об этом позже расскажу.
Это было утром 1 декабря в воскресный день. Я лежала совсем слабая, но уже не спала. Было около 8 часов утра. И вдруг я опять вздремнула, сидя в подушках. Вижу, входит тетя Лиза, но не так сгорбленная, как при жизни, а только немного сутулая. Увидела я ее вошедшую в дверь из кухни и остановившуюся у окна, у которого она всегда сидела и работала. Там стояла на столике ее драгоценность – маленькая швейная машина. Долго она рассматривала подоконник, и окно, и то пустое место, где прежде стоял ее столик. Но ни огорчения, ни досады на эту перестановку я не увидела. Постояв долго у окна, она медленно пошла мимо моего стола, перед вторым окном и, миновав угол с иконами, немного постояла у столика со своей машинкой (на месте унесенной моей коечки), подошла очень близко к своей кровати, на которой теперь лежала я, но как будто меня не увидела или, заметив спящей, не потревожила. Повернувшись ко мне спиной, тихонечко пошла дальше вокруг комнаты и, вернувшись к своему окну, удовлетворенно произнесла: «Ну вот, я и побыла у вас» и пошла в кухню к койке, на которой крепко спала тетя Наташа. Через полминуты я проснулась и как уходила тетя Лиза – не видела…
Поправляться, т.е. вставать я начала с 10 декабря, со дня Знамения Пресвятой Богородицы. Накануне к нам приехала, наконец, Ниночка из Чубай-Нуры и довольно долго просидела около меня, доставив мне неизреченную радость. Огорчило меня только ее признание, что она долго не была потому, что ей трудно быть со мной и не хотелось…
В первый раз после болезни я попала в церковь 24 декабря – ровно через месяц после того, как я упала во время Литургии. Те дни у нас гостил и служил архиепископ Иосиф, наш Владыка. 22-го он наградил батюшку саном архимандрита. Я порывалась в тот день пойти в церковь, но дошла до старой, закрытой давным-давно церкви Пресвятой Богородицы, совсем рядом с нашим домиком и далее идти не рискнула – ноги не шли, как пудовые, и сердце замирало. 24-го я доползла к концу архиерейской обедни, – но и тем несказанно утешилась.
В сочельник Рождества Христова я смогла причаститься в церкви, несмотря на то, что и служба длиннейшая, и масса народа. Правда, ко всенощной я уже не ходила и, вернувшись домой, к удивлению т. Наташи почти сразу разделась и легла в постель… Это и спасло меня, восстановились вскоре силы, и на Рождество Христово я ходила вечером в храм почти совсем обычная. В тот раз Причащение прошло без постоянного теперь искушения со сном, без срывов сна, и я смогла сохранить Благодать… И радость…
Здоровье мое, вернее, силы понемногу восстанавливались, но приступы бывали очень часто, раза два-три на неделе и очень пугали меня; особенно, когда делалась эта спазма страшная с горле.
Приближался Великий Пост 1958 года. На масленице внезапно появилась к нам Нина со своим чемоданом и узлом. И тут я узнала всё ее своеволие. Оказалось, что наша «послушница», не взяв у батюшки благословения, уволилась с работы и ей негде жить. Мы с т. Наташей с любовью взяли ее, конечно, опять к себе. Но на что ей жить? Я решила делить с ней то, что получаю от «Дедушки», и иногда моя старая Ната вышлет. (Дедушка мне продолжал ежемесячно и очень порядочно присылать – рублей 30).
В тот же день Нина сходила к старцу и во всем ему созналась. Батюшка был даже доволен, просил ее петь на клиросе (там немного платили). Когда Нина объявила об этом мне, я пришла в ужас, т.к. здоровье Нины было после двух лет непосильного напряжения и лишения нужного ей сна (она нуждалась в сне 10-11 часов в сутки) совсем расшаталось. Однако, пришлось покориться…
Начался тут пост, и Нина сидела на клиросе все службы. Но на настроение ее это назначение очень благоприятно подействовало. Жила Нина в кухне, хотя я и освободила свою (т.е. тетину) койку, а сама устроилась снова на маленькой кроватке, вынесенной было в сарай. Но ей спокойнее было с т. Наташей. Так мы и стали втроем жить да поживать…
В Пасху я уже не ходила к заутрене, но батюшка меня благословил сходить на Ночь Погребения. Я очень расстроилась, т.к не чувствовала в себе на это сил. Вдобавок, по действию вражескому в тот вечер т. Наташа так натопила плиту, что в комнате дышать было нечем! И я не смогла даже на минуту забыться. Совсем же без сна я оказалась ни на что не годной и почти всю службу просидела на полу в раздевалке, чуть не плача от разбитого внутреннего состояния… По пути в церковь я даже злилась на батюшку. Конечно, теперь я это вижу, батюшка не понимал моих сил и моего устроения! Впоследствии его непонимание моего «я» подтвердилось еще более резким примером. Но об этом после. Всю же ночь Пасхи я была дома, поспала сколько мне необходимо для того, чтобы что-нибудь воспринимать, и попела-помолилась с умилением в одиночестве.
Нине очень тяжело было (мы шли к Погребению вместе) видеть мое смущение и мысли негодования, которые я выражала вслух за батюшку. И это сознание, что я соблазняю ее, еще больще усиливало мои душевные муки.
Однажды, в том же году я удивительно ярко ощутила свою родную, прекрасную маму: ее душу, богатую и близкую, полную веры, разума и любви. Она как бы с силою вошла в мою скорбную комнату и напомнила мне тот наш мир, о котором я внутренне всегда тосковала.
А в другой раз я почувствовала около себя две души, полны доброты и любви ко мне. Думаю, что это были мама и тетя Лиза.
Один раз в великой скорби (с наложенным батюшкой на Нину совершенно непосильном правиле) возопила я ко Господу Богу и к Матери Божией, и вдруг батюшка отменяет свое повеление.
Между тем, страсть к нарядам, – особенно к наряживанию Нины, – не ослабевала, и мысли о тряпках занимали большое место в моей жизни. И хотя я осознавала неправду моего сердца, но никак не могла от них отказаться, т.к. не могла… разлюбить их!
Весной 1958 года я познакомилась с новой девочкой, появившейся в те дни на горизонте нашего храма. Ее звали тоже Нина. Она была сирота, и батюшка благословил ее жить у м. Ан. – при церкви. Мне она чрезвычайно понравилась и внешне, и своим удивительно вежливым и кротким обращением. Одевалась она хоть бедно, но со вкусом. Происхождение ее смешанное: мать – дочь богатых кубанских казаков, отец – русский. Личико Нины-второй, одухотворенное светом познанной ею духовной жизни (она только что приняла крещение), было просто обаятельно-хорошо. Глаза – как две вишни, темно-золотистые волосы, правильные черты лица. И даже очки ее не портили нисколько.
Нина-вторая работала в бухгалтерии большой больницы совсем недалеко от нас, и я предложила ей приходить к нам обедать в перерыв. Пока она кушала, я читала вслух жития Святых. Так тихо и радостно началось наше знакомство. И Нине-первой Нина-вторая очень понравилась.
Но по мере сближенья я стала узнавать от новой Нины неприятные горькие жалобы на церковных девчат. Даже до того она уверила меня, что ее считают «шпионкой», нарочно подосланной и т.д. Зная неважные нравы нашей церковной молодежи и предполагая, что, может быть, у них такое отношение из опасения, как бы новенькая не вытеснила кого из них у батюшки, не заняла бы чье-то место (она очень нравилась и самому старцу), я полнее поверила жалобам своей «протеже» и всячески старалась ее утешить. Взяла на себя и заботу пополнить ее бедный туалет. У нее даже не было зимнего пальто, т.к. она продала свое, чтобы вернуться в Караганду из Абхазии, куда ездила перед тем, как узнала нашу церковь. Там жили ее тетки, родные сестры ее умершей 10 лет назад матери. Нина уверила меня в том, что она не осталось у них из-за плохого к ней отношения, хотя они устроили ее там на работу. Батюшка купил ей зимнее пальто по моей просьбе. Шаль купила она сама, вернее, на свои деньги, но скопила их ей я. Впрочем, о пальто и шали я упомянула заранее; их купили уже поздней осенью.
Так шла наша жизнь. В июле месяце произошло другое немаловажное событие. 3-го числа вдруг явились из Акмолинска Нинина мачеха и крестная (т.е. Нины-певчей) со строгим приказом от отца – ехать с ними домой. Отец узнал, что Нина уволилась с работы и живет со мной. Обе мы крепко испугались. Пока Нина занималась с нежданными гостями, я бросилась в церковь к старцу, но его там не оказалось, он уехал на мелькомбинат. Ночь прошла в тревоге. Гостьи поехали ночевать в гостиницу, т.к. у нас их негде было положить. Утром я помчалась в церковь, но застала только о. Александра, которому и рассказала, что Нину насильно увозят, а сама поехала на мелькомбинат (адрес, где можно найти батюшку, мне дал о. Александр). Можно представить себе мое волнение!.. Когда я объявилась в незнакомом доме и объяснила, что меня послал о. Александр, меня провели в залу, где происходили поминки. Я подошла к батюшке и всё рассказала – при всех. Были только «свои». Батюшка посоветовал пока уговорить приехавших спокойно возвращаться в Акмолинск, т.к. Нина поговеет и сама туда поедет. За молитвы старцы это удалось. Наши гостьи укатили, а Нина осталась в Караганде. 7-го июля, в день Рождества Иоанна Предтечи, она приобщилась, и батюшка благословил ее пока никуда не ехать. «Поедешь с А.С. (т.е. со мной), – сказал он, – попозже». Я побывала у батюшки и взяла благословение ехать с Ниной после Петрова дня. Он очень одобрил.
Роль моя, в которой я должна была появиться у Нининого отца, была дипломатическая. Я должна была убедить его в невозможности для Нины расстаться с Карагандой. Конечно, по-человечески, не было никакой надежды убедить ее сурового и неверующего отца в необходимости для его дочери жить при церкви! Но я уповала на св. молитвы богоугодного старца и бестрепетно готовилась к своей миссии.
14-го мы выехали вечером. Всю ночь в поезде – 6 часов езды – я не спала. Внизу сели мужчины и, не утихая, говорили при игре в карты. Было невыносимо тяжело. Нина спала спокойно, не просыпаясь!
С великим трудом, утопая в невылазной грязи (в то лето ежедневно был дождь, и даже некоторые хаты размыло), мы добрались до дома ее отца. Встреча была довольно любезной, – отец вообразил, что Нина приехала насовсем. Но время шло, мои силы окончательно таяли, мне было нужно спастись куда-нибудь, где я смогу лечь спать, и, призвав на помощь старца, я осторожно приступила к объяснению. Гнев отца был страшен… На столе стояла огромная бутылка из-под портвейна, и я подумывала, что П. Ив. сейчас ударит меня ею по голове. (Он все время хватал ее в руки). Но Бог хранил меня, и я ушла «из берлоги медведя» невредимой. (После он сознался, что хотел меня ударить).
А с Ниной мы договорились увидеться в церкви. Батюшка благословил меня пожить несколько дней здесь.
Всё окончилось тем, что было угодно Богу. Я превосходно провела 4 дня у знакомых, ходила в церковь, наслаждалась вдохновенной службой «молодого» о. Николая, дружески беседовала со «старым» о. Николаем и 20-го вернулась в Караганду. А после праздника Казанской приехала и Нина. Дома у нее всё умиротворилось как будто.
За время моего отсутствия Нина-вторая, которая ежедневно обедала у нас при мне, по словам т. Наташи, была раза два и больше не приходила. В церкви я ее встретила и с большим огорчением спросила, почему она перестала у нас обедать. Ответ ее показался мне странным; она заявила, что… мы не хотим, чтобы она приходила… Впрочем, мне удалось убедить ее в противном, и она снова стала бывать у нас. Но странности, подозрительность беспричинную я стала за ней замечать. Бесконечны и крайне утомительны были разговоры с ней; попытки ее успокоить, поставить на верную дорогу. Ее обуревали бесконечные подозрения и нелепые предположения обо всём и обо всех… Уходило у меня много сил, и зря.
Духовное состояние Нины-первой тоже стало неутешительным. У нее перекинулся центр от Господа на батюшку. Совесть ее мучила, духовную радость она совсем потерял и жила как во сне. Вместе с нею ее мукой страдала и я; бессильны были мои старания указать ей, помочь ей вернуться на верный путь. Здоровье мое совсем расстроилось, а личная духовная жизнь была разбита из-за частого лишения необходимого мне Причащения. Жила я одной надеждой, – что откроется Дивеев, мы втроем туда уедем, и матушка-игуменья сумеет дать моим питомицам нужное, чего я не могу.
Утешали, конечно, немного и письма из Ленинграда и из Москвы. Особенно поддерживала переписка с доброй до бесконечности, сострадательной, всё приемлющей Верочкой Московской. Писала я ей очень часто и, чем далее, тем чаще. И ответы были не редки.
Здесь следует упомянуть, что батюшка наложил на меня обет: по выздоровлении моем от смертельной болезни зимою до конца дней моих, в благодарность Богу – не есть мясного. Я крепко держала слово старца, но помню, однажды, т. Наташа стала уговаривать меня, чтобы я по слабости хотя бы бульон употребляла мясной. Я стала склоняться к ее совету, но увидела во сне, вернее услышала: «Если будешь есть мясное, умрешь плохою смертью…». С тех пор я не слушала ничьих советов!
По приезде из Акмолинска я стала задыхаться от неподходящего для меня вообще карагандинского воздуха и, помучившись так с неделю, с верою в силу благодати, почивающей на батюшке о. Севастиане, поела на кухне в сторожке (где жили батюшка большей частью и о. Александр) черного хлеба с луком и выпила сырой воды, и как рукой сняло мое удушье.
В сентябре того же года однажды я жаловалась батюшке на сильную слабость и упадок сердечной деятельности; он велел остаться на поминки и поесть селедки. Я съела и с того дня пошла на поправку. К тому же мне Ангел-Хранитель за молитвы старца вложил мысль – есть яблоки. Тут же мне неожиданно прислали денег, купила себе яблок и окрепла заметно.
Видела во сне в то же время, осенью 1958 года, себя в какой-то незнакомой церкви и целовала ноги Распятого Спасителя с великим горем, что люди причащаются, а мне, видно, по грехам моим, нет возможности.
Я никак не могла пользоваться неохотным разрешением батюшки на ежемесячное причащение, главным образом из-за всеобщего неодобрения этого.
Дело было зимой. Меня послали из храма в сторожку: очень спешное было дело. Я выбежала как была – в платье и косынке. Был мороз и сильный ветер. Шла, бежала, рискуя, только надеясь, что буду покрыта и не простужусь, на молитвы батюшки. И, о чудо! – в двух шагах от дверей храма лежит на дворе большая теплая шаль! Я накрылась ею и, исполнив поручение, возвращаюсь в церковь. А по церкви уже бегает юродивая м. Анастасия и везде ищет свою шаль, которая спасла меня от простуды!
С матушкой Екатериной (Анной Васильевной П.) я поддерживала очень интенсивную переписку и немало получила утешения «во стране чуждей» среди не понимавших меня здешних церковных людей, – в теплых и умных письмах матушки. Писала она мне очень часто, отвечала немедля на каждое письмо.
С м. Екатериной или (в мантии) Гермогеной (из Ленинграда), живущей у знакомого по церкви столяра Василия Ивановича, я виделась не часто. Она, правда, тоже томилась одиночеством и тяготилась общим отчуждением всего здешнего… не найду слова… ну, назову – «узко-кастового» церковного мирка, но и со мной, кроме некоторых воспоминаний об общине м. Серафимы Голубевой, у нас общего не находилось: слишком я была еще слабая в духовном и слишком развитая в общем смысле. Впрочем, при встречах со мной м. Гермогена всегда что-нибудь рассказывала из прошлого, а я с наслаждением слушала.
В этот период, однажды, на границе сна и бодрствования я увидела необыкновенное почти видение. На стене около подушки оказалась висящей иконочка Божией Матери «Всех скорбящих Радости». Иконка эта у меня есть, но увиденная мной в этом полусне была не моя. С молитвой о помощи я приложилась к Ней и почувствовала такую сладкую близость к Владычице… Еще несколько мгновений, которые проходят в определении себя, в том же состоянии полусна, на труд дня я вдруг… оказалась уже не в своей комнате… Не знаю, где я, но я слышу несказанно-сладкий голос и каким-то внутренним зрением созерцаю Ее, Владычицу… Она одета так смиренно и просто, как, наверное, одевалась во дни своей земной жизни. Выше среднего роста. Но голос, голос! Эта нежность, эта безграничная любовь к нам… «Мы ждем вас, великим желанием ждем…» – говорила Она. Тогда я поняла, что Она стояла на границе двух миров. Она сделала жест рукой, как бы показывая мне тот ожидающий нас мир. Я взглянула… И почувствовала, что там живет неомрачаемая ничем, совершенная радость, такое богатство радости, безбрежное море ликования, бесконечное и не могущее иметь конца, потому что оно есть Жизнь. Я увидела луг: высокая трава, среди которой синели васильки и еще какие-то розоватые цветы. Но я боялась туда долго смотреть и сосредоточилась на одном ощущении – наслаждении близостью и благостию Пречистой Девы… И вдруг, – о, горе! – проснулась… ощутила свое скорченное под одеялом тело и увидела нашу полутемную комнату… Но душа была полна ощущением явления Владычицы, и сердце мое таяло в сладости любви к Ней – Матери скорбного мира…
Необычайна близость и скоропослушничество Бога: только попросишь вразумления, сразу получаешь!
Осенью 1958 года Нина-первая, она же и певчая, пошла хлопотать себе пенсию, и в ноябре ей дали по зрению пожизненно III группу, и она стала получать небольшую пенсию.
А вторая Нина продолжала работать счетоводом в I горбольнице и жить у одной церковной вдовы, пожилой, бывшей учительницы. И постоянно мне на нее жаловалась.
Я частенько переедала, особенно на ночь мне стало необходимо есть очень мало, а сильно хотелось или побеждалось вкусом пищи. Бывали ужасные вздутия и даже рвоты. Я ползала от боли по полу. И все-таки снова впадала в ту же ошибку.
Однажды на кухне во сне т. Наташа начала стонать, а я только стала забываться сном и… потеряла его. Только утихла она, во сне дико закричала спящая кошка. Враг напугал и ее. А я осталась без сна и ощущала в ту тяжкую ночь внутри себя такую злобу и тьму, что при попытке читать «Богородицу» в сердце слагаются какие-то фразы из хульных слов.
В церкви я познакомилась с одной девой, пожилой, но не старой, много в жизни видевшей, и тонкого духовного устроения. Дружба с ней много скрашивала мою несладкую жизнь и духовное одиночество. Но, о горе! Моя Татьяна заболела раком и умерла.
В Духов день 1959 года был 40-й день. После обедни я долго сидела во дворе дома и пела панихиду. Потом вернулась домой и после завтрака уснула. Заснула я каким-то необычайным сном, ничто внешнее не мешало мне. Я была в каком-то необычно-сладостном состоянии. Мгновениями виделось что-то. Легок был этот сон и не было в нем тяжести обычного сна, уводящего душу в плен. Все было необычайно. И вдруг я вижу себя на нашем церковном дворе. И из задних дверей храма выходит священник. Высокого роста. Я подумала: «Надо под благословение подойти… Кто же он?» Он не похож ни одного из наших батюшек. В светло-серой одежде (рясе). И так легко от того, что Он вышел и сейчас благословит… Это был, наверное, Господь. Но мой «цапун» в мозгу не дал досмотреть этого дивного сна!
В конце июля 1959 года Нина-певчая поехала проведать отца, погостила у них дней 10 и вернулась в первых числах августа. Меня дома не было, вероятно я была в церкви. Было очень жарко, пекло неимоверно. Потная, прямо с вокзала, наша Нина нашла в сенях холодное молоко, выпила с поллитра и… простудилась. Дальше – хуже. Она совсем свалилась. Сделали снимок рентгена, вызвали на дом врача. Рентген показал пятна, а врач мне казала, что положение очень тяжелое, дала лекарства и говорила о питании.
Я побежала к батюшке, рассказала всё. Батюшка достал деньги и дал мне 3000 (старыми деньгами) на питание Нины. Потрясенная его щедростью, я полетела домой. Но на этом забота о заболевшей не остановилась. Батюшка вызвал меня и сказал, чтоб я нашла другую квартиру, солнечную.
Как раз в это время в нашем дворе (по улице Крылова, 42) продавалась солнечная комнатка с сараем. Батюшка, узнав об этом от меня, благословил договариваться. И в день Смоленской Б. М. мы стали владельцами чудесной комнатки, куда я и перевела больную. Батюшка думал, что я смогу с ней там и поселиться, но я совершенно не имела сил на постоянное напряжение да еще и физический труд при больном человеке. Мне пришла в голову мысль – взять к Нине Нину-вторую. Батюшка несколько смутился моим проектом, т.к. Нина-вторая жила у пожилой особы и обслуживала ее, но ввиду безвыходного положения пришлось перевести Нину-вторую к тяжелобольной. Все это совершилось за 2-3 дня. И мои «девочки» поселились вдвоем. Вторая Нина по-прежнему работала в бухгалтерии горбольницы. Деньги за комнату с сараем по своему усердному желанию дал о. Александр.
Нине в это время шел двадцать третий год. Через несколько месяцев на исключительном питании (деньги все шли на нее) при усердных молитвах батюшки и о. Александра Нина поправилась. Рентген показал вполне чистые легкие. Только осталась чрезвычайная простужаемость. Довольно было пустяка, чтобы она схватила или грипп, или ангину, или обе болезни вместе. Духовное же ее состояние оставалось спутанным, тяжелым. В дни Причащения она часто весь день проводила в бесполезных слезах, и я никак не могла ей помочь вернуться к прежнему устремлению ее к Единому Господу. Любовь к батюшке кружила ее голову и сердце. В таком же состоянии вскоре, но своим личным путем, оказалась и Нина-вторая, с добавлением постоянных, выдуманных ею (я это уже узнала) преследований со стороны духовных чад батюшки.
Так прошел год. Дружба моя с Анной Ивановной продолжалась. Машину тетину я ей продала за очень минимальную цену – 7 рублей. Много вещей тети перешло к ней, прекрасное осеннее пальто. Но здоровье моей Ани меня пугало. Иногда она, заснув с вечера, просыпалась в 7 утра вся каменная, с еле работающим сердцем.
В сентябре 1960 года мне приснилась голодною моя мама. «Я только молочком живу», – говорила она. С этого дня я стала следить, чтобы у Анны Ивановны всегда было молоко (я покупала ей), и моя приятельница стала заметно крепнуть.
В ту же осень, в начале зимы я увидела во сне двоюродную сестру мою Анну, умершую в Париже. Она прислала мне письмо и живую астру, просила продолжать поминать ее и писала, что любит меня. Я ее тоже очень любила, когда была маленькой девочкой, а ей было лет 20.
Я упустила из виду еще одну черту нашей жизни. Дело в том, что в Караганде оказалась чрезвычайно невкусная, даже отвратительная вода. Ею никогда нельзя было утолить жажду из-за каких-то минеральных солей. Лет семь мучилась я этим недостатком.
Кроме противного вкуса вода эта имела еще одно качество очень вредное. Она многим закупоривала мочеточники, и очень многие пострадали и умерли в больницах от этой болезни.
Попала и я в эту беду! Это было в 1960 году приблизительно. Однажды я встала, а пописать не могу! Идет время, резь усиливается, а моча не отделяется. Я поняла, что и я заболела этой закупоркой – значит, мне конец! Но мне вместо безнадежности пришла светлая мысль: у меня есть вода из источника Преподобного Сергия – я привезла ее в 1955 году из Лавры. Взмолилась я Преподобному, чтоб вода его растворила каменнообразные отложения вредной воды и спасла меня. И что же? Через 15 минут я немного смогла помочиться, чуть-чуть, но уже стало легче, а через полчаса я была уже совершенно избавлена Преподобным от ужасной смерти. Ведь хотя и делают операции, но почти никто не выживает… «Дивен Бог во Святых Своих, Бог Израилев» – воистину!
Я очень заботилась и о духовном состоянии моей Ани – Анны Ивановны. И когда ее дочь родила девочку, была поражена намерением А.И. поехать в совхоз, где временно жила ее дочь, – нянчить ребенка. Я настояла, чтобы прежде А.И. спросила совета старца. Моя подруга побывала у о. Севастиана, но… скрыла от него свое намерение уехать на год или больше, а взяла благословение поехать на месяц. Дело было за месяц до Великого Поста, но моя Аннушка, обещая вернуться по благословению батюшки к Посту, забрала с собой всё летнее (кроме зимнего). Видя эти сборы, я возмутилась этим неправдивым отношением к слову «отца», но А.И. очень хладнокровно к этому отнеслась и отвечала мне изворотами. Своих кур она поручила моим заботам. Зять приехал за ней и увез ее.
Прошел пост, и Пасха прошла, а моя Аннушка и не думала возвращаться. В августе она приехала на несколько дней, отдала кур своей сестре и объявила, что будет жить у Ольги «пока Ирка не подрастет и не пойдет в детсад». Можете представить себе мое негодование! Между тем, многие, видя, что хата Ани пустует, просили меня взять разрешение у хозяйки продать ее. Анна позволила.
Весной 1961 года нашлись покупатели: муж с женой, только что освободившиеся из заключения. Мне очень понравился муж-немец, и я рискнула продать хату в рассрочку, не спросив старца, можно ли продать в рассрочку. Новые граждане заплатили мне за два месяца (договорились платить ежемесячно) и… разошлись. Муж ушел, не вытерпев поведения своей сожительницы, а нечестная женщина отказалась платить за хату!!! Договора мы не делали, и судом взять было нельзя. Так я подвела Анну Ивановну, лишив ее хаты и денег за нее.
Через три года А.И. ушла от дочери и оказалась без крыши над головой. Много помучившись по квартирам, она, конечно, затаила в сердце на меня справедливую обиду. Впрочем, Господь не оставил ее: ей отказал хату, умирая, один благочестивый старик, она и до сих пор живет в ней.
Однажды я занялась не вовремя и против внутреннего голоса уборкой и, вешая икону Вознесения Господня высоко, вдруг чувствую, что она летит вниз. Я инстинктивно подняла руки и головой попыталась задержать ее падение, и, о, чудо, – икона упала прямо на мою грешную голову, и мне удалось с двух сторон схватить ее руками и спасти стекло в рамке от расколки его вдребезги!
Вообще я очень удивлялась своему внутреннему голосу, – что это такое и следует ли его безусловно слушаться. Я открыла своё смущение батюшке, и он благословил меня всегда его слушаться и, благословляя, положил свою руку на голову мою; не только кисть руки, но до половины локтя.
Один удар грома – и больше не было, когда я хотела ехать против решения внутреннего голоса по делу в Новый город. Осталась – и после поехала с благословения батюшки, и совершилось чудо, – выручилась из одной оплошности, сделанной перед тем. Сверх всякой человеческой надежды.
В 1960 году на день свв. мучеников Гурия, Самона и Авива было у нас следующее происшествие. Как обычно, я вечерком побыла у девочек и иду домой. Вдруг вспомнила, что забыла им что-то отнести и, не заперев за собой нашу входную дверь, стала брать то, что вспомнила… Вдруг слышу мужские голоса. Подходят к дверям. Я бросилась запереть их, но было поздно. Вваливается ватага хулиганов, лица страшные, одеты кто во что, впереди атаман гигантского роста. Вижу, поняла: всё, погибли! «Открывай! Милиция!» – очень громко заговорил атаман. Я попятилась. Они стали входить в сени, а начальник шайки уже в кухню вошел, где сидит на койке, обомлев от ужаса, т. Наташа. Он сделал два шага. Не помню, что я думала; кажется, вот оно, непоправимое… И вдруг он попятился. Он увидел лампадку, ярко горевшую перед Ликом Пречистой Девы «Умиление», написанный художником Петровым.
Нечто неожиданное и невыразимое отразилось на лице страшного главаря… «Э, ребята, мы не туда попали, – закричал он, – это семейный дом. Пошли!» И вся ватага потянулась на двор, и через минуту никого уже не было.
После я узнала, что они приходили еще к одним жителям домиков под № 42, хотели там устроить пьянку, были вооружены (некоторые) ножами. Но и тех людей Господь Бог помиловал. Они не сделали вреда и им, хотя там была старуха и двое детей.
Так подошла весна 1961 года. Нинуша взяла отпуск на Страстную и Пасхальную, но толка уже ни от чего не было ей. Она бегала взад и вперед, из церкви домой и обратно, все время рвалась к батюшке, чтобы выяснить с ним волновавшие ее вопросы, в основном – подозрения, но ни его словами, ни моими неимоверными стараниями не успокаивалась. Кончился отпуск – еще хуже стало. Вскоре она бросила работу, бегала по проспекту Сакена в холодную погоду в одном платьи. Ее уговаривали и на работе, но тщетно! Перевели на более спокойную и не утомляющую мозг работу, но ей чудилось везде ужасное, и она убегала. По отношению ко мне сделались также подозрения и даже ожесточение. А тут Нина уехала в гости к отцу, и я мучилась с несчастной девочкой совсем одна.
Наконец, 12 мая рано утром, видя ее бегающей без платка и в одном платьи, проходившие на работу люди заметили ее состояние и вызвали «скорую помощь». Батюшка и сам говорил, что следует ее отправить в больницу, и я благодарила Бога, что это устроилось, т.к. мне организовать это было невозможно. Бедная девочка дралась насмерть с гражданкой, сажавшей ее в машину «скорой помощи»!
17 мая я поехала на поезде в поселок Компанейская, где находилась психбольница. Описывать все не буду, это лишнее. Скажу только, что всегда был очень силен контраст – страдания больных, которых приходится видеть, и удивительная красота природы весенней расцветающей степи. Тогда еще степь не была кругом распахана.
Нинуше скоро стало гораздо лучше, она начала отлично кушать, и к августу расцвела, как роза. Но врачи находили ее состояние ненадежным. Так оно и было. Но все же по доверию, в которое я вошла у врачей, 25 августа Нину выписали, и я увезла ее домой. Ездила я к ней всегда два раза в неделю, ездила со мною раза два и старшая Нина.
Первое время Нинуша вела себя отлично: безусловно меня слушалась, прекрасно ела, но странности в ней не проходили. Пришлось хлопотать ей пенсию, что повлияло на больную в плохую сторону. Но жить на что же?
Так кончался 1961 год. Осенью, когда взяла Нину из больницы, видела во сне на стене следы снятого с креста (крест на стене) тела Христова, и мне, знаю, нужно их целовать…
В октябре того же года была в смертельной опасности от вихлявшей машины. И в тот же день в нашем магазине меня чуть не изувечили ящиком.
В декабре видела т. Лизу: она дала мне книгу «Моя жизнь во Христе», портрет о. Иоанна Кронштадского и два изображения Спасителя: «Призыв труждающихся и обремененных» и «Моление о чаше».
30 декабря видела сон днем. Выносят мне из алтаря икону, а я жду, что это будет икона Владычицы, но выносят и хотят дать мне икону… Усекновения Главы Иоанна Предтечи…
В том же году, однажды, пожалела, что дала Нинам крупных яиц – «лучше бы мелких дала» – и разбила, уронила в подпол корзинку, все крупные – 30 штук.
В сентябре 61-го чуть не подавилась рыбной костью, чудом выхаркнула.
Однажды, при сильном давлении вражеского помысла увидела, что стоит около некто; он безобразен, с раздутой, как огромный огурец, головой и гигантского роста, а за ним еще, но тех не вижу.
Приснилось, что у нашей церкви теперь другая ограда, как бывали вокруг монастыря и ворота такие, и храм с пятью главами, а кто-то говорит: «._ с. 195 __ Лавра о Севастиана»…
Весною, когда Нинуша была уже в больнице, увидела я во сне огромный храм: глава его упиралась в небо, купол осыпан звездами. Необыкновенной красоты архитектура! А рядом – огромное деревянное Распятие и около – лестница. Мне будто надо взбираться наверх. Ступени довольно широкие, удобные, только последняя лестничная часть – марш – винтовая, как в куполе Исаакиевского собора и у нас в Петрограде. И я во сне думаю: вот по ней как мне трудно подниматься-то будет…» А некий голос твердит: «Помощь будет особая тогда»…
В мае был случай. Я очень старательно сварила суп. В то время Нина ела у нас, т.к. Нинуша уже ничего не помогала. Нина съела его и вдруг говорит: «На этот раз суп был слишком кисел» (из молодого щавеля). У меня в сердце поднялась такая ярость от ее тона, что захотелось ударить изо всех сил ложкой по столу. Но я удержалась.
Помню еще такой случай. Я готовилась причащаться в день своего Ангела. Всю ночь мне не дали спать разные помехи и бесы. И меня, как обычно в таких случаях, раздуло как бочонок от неусвоения всего съеденного за день. Боли были ужасны. Часа в два ночи мне пришлось принять гомеопатический порошок, спускавший газы. Я уснула на 10-15 минут. И все-таки пошла в церковь – без надежды причащаться, т.к. прием лекарства был после полуночи. В калитке церковного двора вдруг пронесли в мозгу слова: «очи всех на Тя, Господи, уповают, и Ты даешь им пищу…» Я ощутила какую-то не то надежду, не то радость. И ликуя духом, я причащалась в самом будничном платье – но мне это было совершенно безразлично.
После Причащения я часто чувствовала полное обновление ума, воли, чувств, даже внешних восприятий, даже быстрая езда в транспорте совсем не ошеломляет, как это обычно бывало после болезни 1957 года.
Видела себя во сне причащающейся (1960-61 гг.) и сознаю, что живу другою жизнью, что у меня великий труд, какая-то работа, захватывающая все мои силы. Состояние собранности и самоотверженности.
В 61-ом году снилась тетя Лиза. Будто живет она в прекрасной квартире, две комнаты у нее, около большой церкви во имя ап. и евангелиста Матфея (в жизни в Петербурге она жила на Матвеевской улице близ храма ап. Матфея). И говорит мне, что рядом теперь построили еще маленькую церковь Преображения Господня. И еще сказала: «Что ты так долго не была?»
На день Ангела м. Екатерины вижу во сне: наш батюшка благословляет м. Екатерину образком в. Варвары.
Время от времени с 1960 года стала я видеть во сне старинные иконы, будто бы принадлежавшие мне, но долгое время бывшие не у меня. Которые мне возвращены. И я хочу устанавливать свой «настоящий» иконный угол.
Однажды я испытала удивительную милость и чудо спасения. Я несла икону Божией Матери – ставить ее в киот – к столяру Василию Ивановичу, и на меня чуть не наехала лошадь, идущая по тротуару, как это здесь обычно делают. И только я прошла шагов 50, как на этом же месте упал со страшным треском оборвавшийся провод, и я издали увидела облако искр. Могла быть убита!
Перед Рождеством 1962 года я была у батюшки в маленькой его комнатке и жаловалась на истязающие меня помехи сну. В ответ на это батюшка сказал: «Надо вам соединиться всем трем под одной крышей. Ищи хатку, купим и будете жить вместе». Я и обрадовалась, и испугалась. Все же жить с Н.Н. мне, немощной, легче, чем с двумя больными девицами, но воля батюшки священна! Волнение, охватившее меня ввиду открывшейся перспективы, было громадно, и мне стоило величайших усилий сосредоточиться на приготовлении к Причащению и сохранению себя внутри с Господом после него.
Дорогому нашему батюшке и в голову не приходило, какую чрезмерную задачу он «загнул» бедной Аннушке!.. Но все же Господь помог мне Своей силой. Только я невероятно переутомилась.
23 января мы заключили договор на поместительный домик на той же улице Крылова, но подальше от шоссе, а ближе к парку. Три комнаты, кухонька, маленькие сени и очень большой коридор. Деньги заплатил батюшка.
К тому времени у Нины-первой появилась подружка, рыжая веснушчатая девушка, много старше нее. Мне она сразу очень не понравилась (звали ее тоже Нина), что-то в ней было отталкивающее. Но батюшка благословил их дружбу, и я заставила себя полюбить третью Нину. У нее была и мать – такая же антипатичная и тоже с рыжинкой, с ужасно некрасивыми руками. У дочери руки был не похожи на материны, но тоже неприятные. Ведь по форме рук многое можно узнать о характере человека, и даже по форме ногтей. Кстати сказать, и у Нины-первой руки и ноготки тоже не очень приятные.
Новая Нина-третья оказала незаменимую помощь в транспортировании нашей «семьи» в дом 64-ф. Впрочем, мы нанимали и фургон для перевозки крупных вещей. Иконы, их было уже много и большинство – в киотах, три Нины перенесли на руках. Между прочим, домик этот, вернее, хату нашла по объявлению Нина-вторая – больная душевно!
5 февраля мы переехали. Наталья Николаевна отказалась пойти со мной. В ее представлении это была бы обида брату, хотя разлука с нами, главным образом со мною, для нее была тяжела, очень тяжела. Очень и я горевала расставаться с т. Наташей – как похоронила ее и лишилась последнего в жизни любящего человека. Но Нина-первая радовалась этому ее несогласию, боясь трудностей для себя в жизни со старушкой… Напрасно! Ведь тетя Наташа была уже кроткой овцой, и ее даже не было слышно.
Брат забрал т. Наташу к себе раньше, чем я уехала на новое место. Две ночи я спала совершенно одна, но я давно научилась не бояться ничего. Первую ночь я спала хорошо, хотя и слышала какую-то возню, но на вторую ночь в 5 часов меня разбудил бес, крикнув над моим лицом – спящей. Это был день переезда. О, как он мне был тяжек, недоспавшей, – я просто качалась на ногах, а отложить нельзя было, – была нанята и машина-фургон.
Первую ночь на новом месте я спала тоже плохо: в коридоре поднялся топот, как будто десятки ног с шумом что-то тащили. Я подумала на крыс; они иногда очень сильно шумят и похоже на шаги людей. Но на следующую ночь шаги были еще сильнее, и приглушенные голоса. Я поняла, кто это, и что наше «соединение под одной крышей» сну моему не поможет. Наоборот: редкую ночь я высыпалась, такая возня бывала почти каждую ночь!
Поселилась я в пристройке, чтоб мне была возможность уединиться, а не всегда быть на глазах у «девочек», но сени были общие. Одна комната, самая маленькая, в основной хате пустовала. Девочки поселились вместе в самой большой комнате с окнами на юг. Моя комната была темная, только до 11 часов можно было рисовать. Кухня была маленькая, в ней и обедали обе Нины, а я брала еду к себе. Готовила Нина-вторая.
Так мы стали жить да поживать, а третья Нина почти безвылазно была у нас и даже привезла кое-какие свои вещи. Ночевала в пустующей комнатушке с одним окном на запад и боковым на север.
Пасху мы встретили мирно, и я выспалась, так что могла ощущать Праздник. Но Страстную я всю вынуждена была просидеть в своей полутемной комнате и молиться по памяти. Дело в том, что при церкви комнату ночной сторожихи, откуда я слушала все службы, присоединили к церкви, и там образовалась такая неимоверная теснота! С того года ни одну всенощную, ни одну обедню праздничную, никаких «особенных» служб многолюдных я более не слыхала в храме зимою. Летом при хорошей погоде я приходила в церковный садик сбоку церкви и слушала с улицы службы через открытые окна. Если Пасха была поздняя, являлась возможность и некоторые службы Страстной седмицы слушать со двора. И на Пасхе я года два приходила ночью (в 4 часа) ко второй ночной обедне. Потом и этого не смогла. Но я забегаю вперед.
На Пасхе, вероятно, на Мироносицкой неделе Нина поехала в Акмолинск погостить, и т.к. Нинуша боялась одна в хате, на это время я переселилась в маленькую комнатку рядом с кухней.
Бочарникова часто ночевала у нас, как обычно. 27 мая она явилась странно взволнованная и объявила, что их улица (район 2-й шахты) идет на слом, а квартиры не дают. Моя тогдашняя житейская неопытность позволила этому поверить. Нина Б. от своего имени и от имени своей матери попросила временно на 1-2 месяца, а может быть и меньше пустить их в пристройку, пока они подыщут хатку где-нибудь поблизости.
Я побежала спрашивать батюшку. Увидеть его мне удалось на ходу – он шел в алтарь и спешил. Я объяснила просьбу Бочарниковых. Сознаюсь, мне очень хотелось, чтобы батюшка разрешил взять их, мне было их так жаль! Выслушав меня, батюшка каким-то недовольным тоном ответил: «Бери, бери…» Я смутилась. Но перед тем как раз я слышала, что каким бы голосом ни говорилось слово старца, его надо безусловно принимать. И я бодро побежала домой сообщить третьей Нине, что батюшка благословил. 30 мая рыжая пара переехала в дом 64-а… и на следующий день т. Маня начала высмеивать перед Нинушей мои распоряжения по хозяйству, мою непрактичность, даже в тех случаях, когда я была вполне права.
На психически больную девочку эта «политика» повлияла ужасно. Она заметалась. Т. Маня свободно ей приказывала, что ей вздумается. А она не знала, кого слушаться.
Вернулась Нина и, как я заметила, была очень недовольна вторжением Бочарниковых. Время шло. Хаты они и не думали искать, и мы с Ниной догадались, что они просто схитрили, чтобы залезть в дом. Мое плохое здоровье, частые сердечные приступы подавали им надежду, что в непродолжительном времени они останутся полными хозяевами большого дома с большим огородом и прекрасным колодцем.
Между тем, сердечные приступы у меня продолжались. Во время них синели руки, ноги, я вся холодела, почти умирала. Иногда приходила из своей комнаты ко мне в такие моменты наша т. Маня и, став надо мной, начинала причитать: «Ох, пора, пора… скоро в сырую земельку, скоро отдашь Богу душеньку» и т.д. Я только удивлялась, нисколько не тревожась. Я знала, что я еще должна быть в мире, и поэтому смерть моя далеко.
Так бывало довольно часто, все первое лето под одной крышей с Бочарниковыми.
Свое разлагающее влияние мать и дочь оказывали и на певчую Нину. Она стала чуждаться меня, редко кушала со мной и Нинушей. Всё у «них» казалось ей лучше…
И вот на 27 июня, причастившись в день Ангела 26 июня, я увидела такой сон. Океан без края, за горизонтом – как бы второй горизонт. Тихий бесконечный простор. А на высоком берегу, где стоим мы втроем, свищет и рвется ветер, но нас не сбрасывает, мы держимся!
Вскоре выяснился и тот обман, что улица в районе шахты №2 вовсе на слом не назначена, и все живут на своих местах. А свою хату там хитрые люди, очевидно, кому-то продали.
В том 1962 году летом чудом я спаслась от машины, внезапно свернувшей в переулок. А также был такой случай. Машина-бензовоз около дома нашей знакомой нарочно стала теснить меня к стене, как бы намереваясь задавить; но милостью Божией я не потеряла присутствия духа и, заметив в стене низенькую дверь, видимо, в дровяной сарай, юркнула туда. Она оказалось промыслом Божьим не запертой.
Подобный случай был еще со мной и Ниной-второй. Мы шли вместе из церкви. Было около 8 часов вечера, зимою. На площади перед зданием почты на нас старалась наехать машина, как мы от нее ни уворачивались. К счастью, случился близко телеграфный столб, и мы за него спрятались, а шофер с диким хохотом промчался мимо.
Поверишь этому? Поверь! Век ХХ.
Видела во сне однажды летом того года папу и маму. Папа с помощью какой-то женщины обсаживал зелеными кустарниками мои окна, а мама на это смотрела.
А однажды вижу его вот так. Я бросаюсь к нему, а он и смотреть на меня не хочет. Заходит в магазин, получает пайку хлеба и говорит (не мне): «Если бы на одном своем сидеть, я бы погиб от голода, но мне дают вот здесь ежедневно дополнительную пайку».
В день св. равноап. Ольги, в тот день, когда 30 лет назад я выслушала предсказание ст. о. Серафима о моем будущем, внезапно и от кого не ожидала получила портрет старца. Много лет добивалась, чтоб мне прислали из Ленинграда, но тщетно!
Батюшка, как-то побывав у нас однажды, решил снять земляной настил и поставить двускатную крышу. В августе по его благословению церковные мужики стали ставить такую крышу. Работа огромная! Одной земли с дома, сарая, погреба – все это под одной кровлей – сбросили около 20 возов! Более всех помогала, и месила глину, и подтаскивала кирпичи, и передавала раствор – Нина-вторая. Она трудилась неимоверно, до упаду, т.к. руководителем работ был торопыга Егор Петрович и буквально загонял всех! Я мало или почти не могла быть полезной. Пищу рабочим варила т. Маня, я немного помогала ей.
В этот период Нина-певчая нисколько ни в чем не участвовала: она выносила постель в огород и лежала там целые дни. Ее личико выражало душевное отупение и… страдание. Мне тяжело было на нее смотреть. Она ни о чем не говорила со мной, кроме: «Я пасть хочу».
Так прошли трудные дни ремонта. Хату подняли по благословению батюшки на 5 кирпичей.
Спали мы вповалку в большой пристройке или в темной комнате. Егор Петрович поднимал нас в 6 часов. Уходили работники тоже в 6 вечера, а нам работы оставалось до 11 ночи. Только один день мы отдыхали – Успенье. А на второй день Е.П. заставил работать. Работали они не безвозмездно: батюшка заплатил, сколько потребовал Е.П. Посторонние говорили, что он взял бессовестно дорого.
Наконец эта пытка окончилась. Над хатой появилась высокая крыша. И тете Мане еще нестерпимее захотелось завладеть домом. Во время этой пертурбации т. Маня кое-что у нас присвоила. Попыталась утаить и новые резиновые сапоги второй Нины, но Господь помог мне нечаянно обнаружить их спрятанными в шкафу. Я забрала сапоги и с тех пор поняла, с кем мы живем. О мелочах не стоит упоминать.
После ремонта и побелки все поселились на своих местах, и обычная жизнь, т.е. постоянное вмешательство Бочарниковых в нашу жизнь, – пошла своим чередом.
Накануне зимнего Николина дня я, случайно выйдя во двор, услышала голоса т. Мани и ее дочери, возвращающихся от всенощной. Я услышала восторженный выклик т. Мани: «Ну, теперь только договор у нее забрать и все в порядке!» Дочь окликнула: «Молчи, мамка!» Но было уже поздно. Святитель и чудотворец Николай предупредил меня…
Наутро они стали просить договор, якобы он нужен для прописки. Но я отказала! Они, конечно, без него прописались, но им не удалось сделать то, что они хотели. Впоследствии я узнала, что т. Маня по секрету договорилась, очернив меня, с участковым милиционером, чтоб уничтожить договор, а он сделает дом записанным на т. Маню, якобы он ею был куплен. Здорово?
Между тем поведение певчей Нины становилось все более и более подозрительным. Она начала целыми днями читать Псалтирь. Впрочем, ее день начинался часа в два; хотя она и не спала, но и не вставала. Сон у нее стал очень чутким, и живущая с ней Нина-вторая, вставая по здешнему правилу в 6 часов, невольно будила ее. И таким образом, не выспавшись, она тщетно пыталась уснуть. А кругом шла жизнь – и всё ей мешало. Никакого участия в трудах домашних она не принимала.
Видела я в 62-ом году во сне батюшку. Он сидел в панихидной, с открытой головой, и дал мне от свечи, которую он держал в руках, зажечь свою свечку. И часто мне ощущалось в то трудное время, будто кто-то добрый и старший со мной, но не батюшка, а кто-то близкий мне.
Еще вот такой сон в том же 62-ом году запомнился. Батюшка нам благословил воду в водосвятной чаше, и я пила… Вода имела вкус слез…
В том же году был такой случай. Я входила в булочную, и никого не было на ступеньках; выхожу, и мне чуть не отрубила ноги уборщица топором, которым она с большой силой стала скалывать лед со ступенек. Удар пришелся на 1 сантиметр около моей ноги, шагнувшей на ступеньку. Чудо было явное.
Днем в полудремоте видела осеняющую меня крестом девушку, не молодую, в мирском платьи, очень худенькую, но не узнала ее – кто она, но знаю, что это гостья из мира усопших.
28 октября 1962 года первый раз за долгие годы помянула в церкви папиного друга Ефима Савича (в день его Ангела). И на следующий день ночью вижу во сне его. Пришел он ко мне и говорит, что папе шьют все новое и дадут шикарный серый костюм. Интересно, что перед смертью папа видел себя именно в таком. С тех пор я стала ежегодно поминать Е.С.
В том же году зимою ясно почувствовала, что Владычица мною недовольна за мирскую печаль и, отбросив силою молитвы к Ней эти недолжные чувства, ощутила душу свою крылатой.
Видела во сне лукавого; рожи не помню, но лапы с когтями подняты, и ждет только, чтобы я возроптала – и схватит меня!
Чувствовала и Ангела-Хранителя. Очи его благие, глубина добра в них.
Видела в том же году душевными очами беса. Он – ум и злоба неукротимая, и весь – ложь и гордость. Он страшен. Он заглянул в очи души моей; но Креста и молитвы боится ужасно, хотя и шепчет уму: «Не боюсь», – но как дым исчезает.
В феврале 1962 года я получила последнее письмо от моей «бабы Тани» из Знаменки. Она уже не жила в Ново-Ягодном, а жила у своей дочери. Писала мне частенько, но никак не находила времени съездить в Омск и поговеть, о чем я постоянно ей напоминала.
В конце февраля она попала в больницу с гриппом. Грипп прошел. Баба Таня собиралась выписываться. И вдруг с ней случилось что-то непонятное. Утром 6 марта она встала веселая, пошла, умылась, и только начала вытираться, как вдруг, как будто увидев что-то страшное, всплеснула руками и повалилась назад, на спину, на койку и предала душу Ангелу смерти, пришедшему за ней…
Узнала я об ее кончине сразу, моя Ольга из Сибири прислала мне телеграмму в тот же день, как сама узнала… И вот вижу я через несколько месяцев во сне мою милую бабу Таню. Стоит она у бездонного глубокого колодца и крепко сжимает в руках наволочку от подушки. Наволочка почти пустая, только в одном уголке осталось немного пуха. И крепко сжимая эту малость, она смотрит и говорит: «Вот только что осталось… всё, всё упустила в колодец…» И такое безмерное горе на лице ее!
Проснувшись, я поняла, что баба Таня упустила время, данное ей, в житейской суете. И это – невозвратная потеря. Впрочем, я написала ее дочери об этом сне и советовала ей раздать за усопшую, не жалея, милостыню – по возможности, все вещи, которые от нее остались.
Маня, дочь ее так и сделала. С тех пор я больше тетю Таню во сне не видела.
Между тем у меня стали бывать какие-то мозговые приступы: кровь наполняла до полного нагнетания левое полушарие мозга, и тому подобное.
Новый, 1963 год начался страшным сном. Я была во сне в ограде Акмолинской церкви. Ночь, темнота… И вижу: из этого мрака торчат кругом и скалят пасти волчьи морды…
А на 3 января увидела во сне, что мои «девочки» сшили мне белоснежную рубашку.
28 января, выведенная из терпения, а более испуганная неестественным поведением Нины-первой, я пошла к батюшке просить совета. Но меня к нему не пустили. Может быть, так было надо, чтобы совершилось то, что было попущено претерпеть. Я передала с келейником, что с Ниной-певчей плохо, что она душевно больна. Парень передал не то. Батюшка выслал ответ: «Пусть полечит ее, если больна». Я, хотя и поняла, что мои слова переиначили, но решила принять сказанное, как разрешение самой ввязаться в духовную болезнь Нины.
Вернулась домой. Она, как всегда, сидя, читает Псалтирь, а Нинуша одна стирает в кухне. Я подошла к прельщенной и тихо, но решительно велела ей оставить чтение (целодневное) и хотя немного помочь Нинуше. Нина молча продолжала чтение…
Меня охватила ярость, а т.к. мне было разрешено «лечить», я взялась за «битьё». Била ее по шее трусами довольно сильно. Она не издала ни звука и не вставала со стула. Я бросила свою «учебу» и в изнеможении упала на койку. Со мной стало плохо. Дело было к вечеру. Вечером Нина пришла ко мне в мою комнату и изъявила сострадание (я уже просила у нее прощения). Предложила почитать мне Псалтирь. Иногда она это делала, когда я не могла уснуть, и мне это помогало. Немного почитала – я вскоре уснула – и была совершенно спокойна в отношении случившегося моего выступления.
20 января Нина, как обычно, бесконечно не вставала. Уже стало смеркаться, а она еще с ночи не поднималась и не ела. Наконец, она встала. С особой лаской я предложила ей покушать. Она села за стол в кухне, но… не стала есть, а, взяв в руки кусочек селедки, уронила его, сделала какое-то неестественное, как бы спящее лицо и склонилась на стол. Я подумала, что ей дурно – испугалась. Позвала тетю Маню. Нина стала падать с табуретки. Ее отнесли на кровать… и началось…
Боже мой! Что началось! Она принялась визжать, вопить, выкрикивать (больше против меня). Все мы решили, что она помешалась. Я побежала в церковь к батюшке. Меня он не принял. На ночь по его благословению пришла дежурить медсестра Валя. Нина продолжала свою роль: выбивала из рук медсестры чашечку со святой водой, снова вопила, требовала мою картину «Богоматерь» Васнецова, немного ела и опять бесновалась. Никто не спал почти всю ночь.
30-го приходили девочки-певчие, и при них она продолжала разыгрывать из себя бесноватую.
Потом она созналась во всем: и мне, и на исповеди. Но я верила без сомнений, что она помешалась, а я подтолкнула заболевание своим битьем, и переживала страшные муки совести. Это была моя казнь Божия.
Но… всё было притворством, – с целью отомстить мне и проявить себя тем, чем она уже себя считала – святой, юродивой и т.д.!..
На следующий день, 31 января Нина продолжала все то же и даже хуже. Поздно вечером вызвали второго врача (знакомая врачиха была уже раза два) и «скорую». Повезли нашу Нину в 10 часов вечера в психбольницу. Ее визг, как поросенка, которого режут, казалось, еще стоял в воздухе. Бедная Нинуша совершенно потеряла равновесие, да и я едва держалась.
С Ниной поехали двое церковных, т.к. из нашего дома никто не мог этого. В 12 часов я кое-как забылась. И только сон взял меня, как стук в двери! Боже! Что такое? Ночь ведь! Оказывается, Владимир и Мария вернулись на какой-то машине, чтобы сообщить, в какую больницу положили Нину. Как будто мы не могли узнать об этом утром! Для меня настала ночь мук, – больше я не могла уснуть… Но вот что удивительно: когда они входили в кухню, я наяву услышала голос: «…за жестокосердечие твое…» И в действительности, я внутри еще была эгоистична всегда.
Теперь мне предстояло избавиться от этого.
Как мне представлялось, родители Нины должны были узнать раньше или позже об этой ее болезни, и весь гнев их должен был обрушиться на меня. Я решилась уехать на время в Москву, взяв с собой Нинушу. Пошла за благословением к батюшке. К моему изумлению, он совсем не находил положение мое опасным и говорил только: «Всё перейдет, все мимо пройдет». Я все же не верила ему и пошла к о. Александру. Тот, наоборот, не только одобрил отъезд, но и давал денег на дорогу нам обеим. Пошла опять к батюшке и объяснила, что думает о. Александр. «Ну, что же, если дает денег – поезжайте». Я домой – собираться. Сложили мы с Нинушей чемоданы. Кот наш в отчаянии смотрит, понимает, что-то для него ужасное. Вот уже и за билетами посылаю Нинушу.
Вдруг она садится на плиту и начинает неудержимо смеяться. «Что с тобой?» – в ужасе спрашиваю я. «Мне смешно». И тогда я поняла, что ехать с ней нельзя. «Мы не поедем». Вижу, – она даже этому обрадовалась. Разложили чемоданы.
Но все-таки спать в комнате, где помешалась Нина (мы все – и врачи – думали, что она помешалась), бедная Нинушка боялась. Что делать? Я решила уступить ей свою маленькую комнату, уйти в темную, а Бочарниковых временно пустить в большую, где прежде жили девочки.
12 февраля, в день смерти брата я переехала. «И бе видети», как повествуется в славянских Четьи-Минеях, радость и торжество обеих Бочарниковых: они получают доминирующее положение в доме! Мне было всё безразлично, лишь бы уцелеть и спасти бедную Нинушку.
Но ей жить в одной квартире с нашими «хозяевами», каковыми фактически стали мать и дочь, оказалось при ее болезни подозрения просто невыносимо. А они продолжали восстанавливать беднягу против меня – единственного человека, которому она верила, и словом которого как-то держалась! Ужасно трудное положение!
Нинуша буквально замучила меня, поминутно прибегая ко мне в «темную» комнату (она же и пристройка) с жалобами на выходки обеих «бочарушек».
Деньги, данные на билеты, я о. Александру на следующий день возвратила до рубля.
В праздник Сретения у меня сделался такой сердечный приступ, что я никак не могла надеяться на жизнь: руки посинели и т.д. Но я ожила и даже так бодро себя почувствовала, что решилась в воскресенье 17 февраля поехать в больницу к Нине. Она находилась в пригородной больнице на станции Компанейская.
В больнице оказался карантин, и даже погреться меня не пустили. Мы покричали друг другу в окно. Нина выглядела прекрасно, и как я узнала, подружилась там с одной девушкой, которую привлекла к вере. Обе девицы увлекались своими религиозными мечтами, но мне очень не понравилась их настроенность. Ее видно было и из немногих слов и движений – через стекла большого окна.
Но и я повела себя неправильно. Я с унижением (вставала на колени) просила Ниночку простить меня, считая все-таки себя виновницей ее окончательного заболевания. С царственным величием наша Нина соизволила дать мне свое прощение, и я, замерзшая, потащилась на полустанок – пост 517… Да, мне вспомнилась шутка: «поезд 500 – веселый…» Горькая…
Вернувшись, я начала ежедневно молить Божию Матерь об исцелении Нины, читать Ее акафист, который читается перед иконой «Всех скорбящих Радости». Это было мое единственное утешение и укрепление. Вскоре Божия матерь благоволила дать мне знамение, что моя молитва Ею благоутробно приемлется. Я получила по почте из Польши очень большой образ в красках с золотом, под ризой изображение Ченстоховской Божией матери, чтимой и католиками, и православными. И в Ее пришествии усмотрела знак Ее милости ко мне, окаянной, и подкрепление моей веры в исцеление Нины.
Тетя Маня также (и даже чаще меня) ездила к Нине. А на меня помаленьку продолжала доносы батюшке, всячески стараясь выставить себя с самой лучшей стороны, а меня всячески очернить, унизить, осмеять даже. Батюшка начал поддаваться «обработке», по слову отеческому, вернее, премудрого Сына Сирахова – «незлобливый емлет веру всякому словеси»…
Перед Пасхой тетя Маня, торжествуя, выписала Нину из больницы. Нина опять стала ходить на клирос. Между тем в церкви обо мне распространился темный страшный слух. пустила его – кто? – моя любимая приятельница, наша Анна Ивановна из дома №42. Сначала она поделилась с всегда стоящей рядом с нею в церкви некоей Т. Поделилась своими «сведениями» о том, что моя тетя была ведьма-колдунья и никак не могла умереть (болела 6 дней!) пока не «передала» кому-то своих «знаний» и своего служения злому духу, нечистой силе. «Как же она все-таки умерла?» – «Она передала свои знания Анне Сергеевне, и вот почему обе девочки больны психически. Она их испортила!..»
Злой слух с молниеносной быстротой разнесся по церкви. Кто-то и в лицо меня обличал; другие только шарахались от меня в сторону, читали вслух «воскресную» молитву, закрещивали меня и тому подобное. До о. Александра дошли, конечно, эти слухи. И 15 мая он вызвал меня к себе и стал спрашивать, нет ли на душе моей какого-нибудь страшного греха, не училась ли я колдовству и т.д. Тут у меня вся келья его повернулась в глазах. На мои отрицания он как будто поверил мне, но слух креп с каждым днем. Мое положение в церкви становилось невыносимым. До батюшки дошли эти речи и не только дошли, но все его чада хором убеждали его в несомненности моего преступного, черного жития. Еще бы! Ведь по мнению всех, Анна Ивановна была очевидицей всего! Тетя Маня с дочерью с восторгом подхватили общую молву, и моя жизнь дома сделалась еще тяжелее, а бедная Нина-вторая совсем не знала, кому ей верить.
Однако батюшка никак не соглашался с общественным мнением и защищал меня долго, очень долго, года два или около того…
Приехав из больницы, Нина поселилась в своем прежнем углу, а прежний уголок Нинуши занимали Бочарниковы. Впрочем, после зимнего сумасшествия Нины Нина Бочарникова мало жила дома, почти все время ночуя и находясь у своей тетки в районе шахты №20, где она работала. Эта история страшно потрясла ее, и она даже полгода не работала по временной инвалидности по психическому состоянию на почве испуга.
На Пасхе тетя Маня стала особенно стараться уловить что-то такое в нашей жизни, что можно было бы поставить мне в вину, дать повод отвратить от меня совсем старца-батюшку. Она даже позволяла себе, когда смеркалось, прокрадываться под нашими окнами и, засев под окном Нины, слушать, что мы говорим, и что я делаю с ней. Однажды Нина разбудила меня уже часов в 10 вечера, и я резко выговорила ей. Она мне ответила грубо, я ей – еще резче и подняла голос. Это услышала залегшая в палисаднике «тигрица» и наутро полетела к батюшке с донесением. А мы с Ниной быстро помирились. И обе увидели, как наша т. Манюшка вылезает из своей засады! А батюшка был очень мной недоволен, т.к. доносчица представила дело в желанных для нее красках.
В Фомино Воскресенье дочь ее опять нажаловалась на меня, и батюшка сильно на меня разгневался. Едва мне удалось его смягчить и вымолить прощенье. Оправдать же себя не было возможности.
Такт прошли апрель и май. Я заметила, что Нина стала агрессивной. … Иногда она проявляла разные, как я считала, болезненные деяния: швыряла на пол вещи – тазы, тарелки, чашки (небьющиеся), покрикивала на т. Маню и на меня иногда, и тому подобное. Моя скорбь и тревога об ней росли. В июне ее поведение стало еще хуже. И мы все стали замечать, что она почти совсем не спит.
В таком состоянии ее навестили о. Александр и о. Николай – молодой иерей из Акмолинска, весьма почитавший батюшку, живший безбрачно. И тут наша Нина открылась им во всем! Господь дал ей покаяние. Она рассказала и том, как притворилась зимой и чем занимается теперь. Отцы иереи наставили ее, как могли, и уехали, а Нина с собой не могла справиться. Теперь она действительно почти помешалась: ей представлялось невесть что, и из состояния прелести выпутаться не хватило ни силы воли, ни силы ума.
В таком тяжелом состоянии 1 июля т. Маня отправила ее в больницу. Опять она попала в неделю, когда принимала загородная психбольница.
Перед тем, как Нина запуталась и стала терять разум, я увидела во сне ее угол, полный икон: все больше иконы разных святых, и множество горящих лампад перед ними. А в центре угла – лично ей принадлежащий образ (на яву), образ-картина Спасителя в терновом венце, в той самой черной рамке, как он и в действительности. И перед Ним тоже горит лампадка. Это снилось мне перед посещением ее.
Съездила я в Компанейск с Нине через два дня после ее отправки. Нашла ее в буйном отделении, бритую и беспомощную. В мозгу у нее быль и небылицы разные смешивались в одно, но она покаялась теперь и мне в своей зимней проделке и, видимо, ждала помощи. Мои слова и разъяснения она принимала с полным доверием, как растрескавшаяся от зноя земля благодатный дождь! Я приехала в следующий приемный день. Нина была уже в IV отделении, где была немного более сносная обстановка, но ее состояние было неважным. Снова и снова брали ее в плен обольстительные или ужасные мысли и ощущения. … Но свежая струйка, как она сама выражалась, еще бежала в мозгу посреди хаоса заблуждений. И мои убеждения помогали этой светлой струйке.
Заметив это, я взяла у батюшки благословение выхлопотать разрешение у врача посещать кроме среды и воскресенья еще и в пятницу Ниночку. За его молитвы врач с большой сердечной теплотой отнеслась ко мне, и я начала ездить три раза в неделю. Нина встречала меня как ангела Божия! Незабвенные дни!
Поездки мои, правда, были очень трудны. Было страшно знойное лето, июль месяц. Асфальт плавился по дорогам под лучами палящего солнца! А какая духота и теснота была в автобусах! Иногда со мной делались в дороге сердечные приступы, но Господь спасал меня везде и всюду, и я продолжала свои поездки.
Пришлось пережить и большое волнение: Нину чуть не отправили в Акмолинскую психбольницу, узнав, что там (в Целинограде) живет ее отец. Но за батюшкины молитвы гроза миновала.
Нине делалось все лучше. Она уже была в отделении выздоравливающих. И, наконец, 7 августа 1963 года я смогла выписать ее и привезти домой.
Два дня Нина держалась, но когда пошла в церковь вечером 8-го и увидела батюшку… ___ стр. 209 ___…что я испугалась, да как! Меня охватило сомнение, смогу ли я быть ей полезной, смогу ли удержать ее в рамках?!
На следующий день, и особенно 10-го и 11-го августа, Нина казалась совсем обезумевшей и готовой на малейшее противоречие начать активные действия. Рано утром 12-го, в день св. Иоанна-воина я пошла на станцию «скорой помощи», объяснила положение. И дали уже машину – забирать больную и опять везти в больницу. Села я в машину, неуверенная в правильности своего поступка, в сильнейшем душевном страдании, беспрестанно призывая в помощь св. мучеников и молитвы батюшки. Посоветоваться с ним было нельзя – он заболел и меня к нему не пустили.
Когда мы выехали на шоссе, совершилось вот что: водителя остановил какой-то его знакомый и попросил подвезти его на работу, т.к. он опаздывает. Врач – молодой человек охотно согласился, и вместо того, чтобы ехать на ул. Крылова, мы поехали куда-то на Строительную. Я молилась и верила, что эта задержка знаменует неблаговоление Божие к отправке Нины снова в больницу. Когда машина доехала до нашего дома, Нины уже не оказалось – она ушла в церковь. Врач предложил, что он приедет вечером. Я охотно согласилась, чувствуя, что Бог творит Свою волю.
Нина вернулась из церкви кроткая и просветленная: она пособоровалась. К вечеру, часов в 5 приехал юноша-врач; я сказала Нине, что это проверка из больницы. Врач поговорил с ней, нашел ее спокойной, рассуждающей здраво, и мирно уехал.
Как же я благодарила Господа, оставившего мое предприятие и иным, благодатным путем утвердившего Нину на пути добра! С того дня она начала поправляться, слушаться меня и бороться с подступами своего психоза с успехом.
В августе, в начале Успенского поста я увидела во сне, будто некий иеромонах по усердной моей просьбе постриг меня в рясофор, и ощутила обновление всего существа.
И еще удивительный сон приснился мне. Голубь вдруг откуда-то слетел и сел на меня, а я лежу на боку, и он сел на бок; и такой он добрый, кроткий, невыразимо приятный и прижимается ко мне с такою кроткою настойчивостью, а я тихо радуюсь ему и во сне думаю: вот такою мне и надо быть, кроткою, серьезною, любящею. И чувствую, что Он мне как-то поможет быть такою.
Еще видела сон. Батюшка рядом и благословляет меня… Спрашивает: «есть ли у тебя деньги?» Сосчитав в уме, я отвечаю: «Есть рублей пятнадцать…» – «Хорошо, я дам тебе денег», – и выходит куда-то и долго-долго не возвращается. Наконец, вернулся и протягивает мне аккуратно сложенные бумажки, как показалось мне – три по 50 рублей. Я хочу поцеловать его руку и целую… воздух. Рассматриваю: что же дал мне батюшка? Точно, три бумажки по 50 рублей и книжечку тоненькую в синем переплете. Заглавие черными буквами: «Смирение». автор внизу – Никандр. Вот, что мне нужно, значит.
А еще во сне принесли мне и поставили в угол огромный образ св. Апостола Иоанна Богослова.
В этом же году получила исцеление от вирусного гриппа, почти мгновенное, от помазания елеем от нашей иконы (в церкви) Скоропослушницы.
Между тем, т. Маня никак не хотела возвращаться в пристройку, где жила я. Нам было очень неудобно, т.к. мы стали опять питаться с Ниной вместе; да и вообще, присутствие т. Мани в комнате Нины было совсем излишним. Однако, она упрямо оставалась там, не взирая на указания батюшки вернуться в свою комнату!
В это время нас выручило вот какое обстоятельство. Я сблизилась внезапно как-то с оригинальной личностью, в церкви. Ее звали Лидия. Лет ей было 40; у нее была дочь лет 12-ти – Лариса. Они жили в одном доме, принадлежащем церкви, и Лида печатала кое-что: акафисты и т.п. Лара училась в 6-ом классе. Обстановка в доме, где Нои жили, по словам Лиды была неблагоприятная, и у меня явилась мысль – пригласить Лиду жить к нам в пристройку, т.к. т. Маня получила приглашение поселиться в маленькой хате за нашим огородом, хозяева которой завербовались на 6 лет. Но она туда не шла, цепляясь за наш дом…
Лидия быстро сумела все сделать, и тетя Маня выехала от нас. За 1 час все перенесли в хатку за огородом, а через несколько дней к нам переехала вторая «пара» – мать и дочь! Нинуша вернулась в комнату Нины, а я – в свою маленькую. И начался трехлетний период «новой» совместной жизни.
Трудно о нем писать. Это должна получиться картина, скорее, не мой жизни, но удивительного образа взглядов, быта и необычайной смеси большого добра с немалым злом в душе и жизни Лиды, что и отражалось на ее воспитании своей дочери…
По своему подходу к жизни и неумению жить Лида привыкла сквозь пальцы смотреть на поведение дочки – паразитически привыкшую жить за счет тех, кто был помягче…
Вскоре получилось так, что Лара питалась исключительно у нас. Дошло до того, что она стала спрашивать и требовать вкуснее пищи. Обе были почти раздеты и разуты, хотя Лида работала в больнице санитаркой. Пришлось мне заняться их экипировкой, но и тут проявились многие странности, доходившие порой до абсурдности, до дикости. Получилось вскоре так, что они сочли меня (и Лида это доказывала идеологически) обязанной отдавать им все лучшее, что мне присылали, и мне даже приходилось кое-что прятать от них.
Лара целые дни торчала у меня, – конечно, сильно меня утомляя. За три года я совершенно извелась, тем более это было трудно, что с Ларой было очень трудно ладить и к ней применяться. Впрочем, она меня полюбила, и если бы Лида не мешала, я могла бы иметь на нее большое воспитательное влияние и даже перевоспитать ее. Но Лида, влезая к нам, ломала всё, на нет сводя в один час все мои труды громадные. Это очень огорчало меня и в конце концов я поняла бесполезность всех моих усилий. Лида и ревновала дочь ко мне, чем еще больше разжигала ее неудовольствие на мои разумные и правильные слова и советы. Что это была за жизнь, описать трудно, трудно и поверить тем фактам гнева, презренья, вымогательства, небреженья о моем здоровье (я таяла на глазах), которыми Лида доводила меня до полусмерти.
В последний раз она сумела расположить к себе Нинушу и повлиять на нее в таком роде, что девочка отвернулась от меня, стала меня презирать… С Ниной они не сошлись. Лида страшно завидовала внешности Нины, ее певческому дарованию, любви к ней старца и… большому ассортименту ее туалета, собранному моими усилиями и не без помощи моих посылок за годы ее жизни со мной. Впрочем, я и Лиде (и еще более Ларе) очень много сделала и отдала. Нинуша также была одета очень неплохо, и я старалась во всем с Ниной одевать ее равно, чтоб не могло возникнуть обиды или зависти.
На день Успения 1964 года видела сон. После многих блужданий и поисков вышла я на ровную дорогу, где вдали оказалось искомое мною кладбище. И как-то неожиданно появилась маленькая белая старинная церковка с одним большим куполом.
Летом 1963 года от рака печени умерла моя приятельница и спутница по страдному пути сибирскому – Ольга Ивановна. Я получила телеграмму от Гали (ее дочери_ в тот день и час, когда ее опускали в могилу. Вскоре после ее кончины вижу во сне, будто она в своей черной шубке-борчатке из овчины, вся обвешанная какими-то узелками и узлами, одна голова видна. Глаза темно-голубые, страдальческие; вид донельзя измученный. А какой-то старый строгий старик должен вести ее в дальний путь пешком. И будто зима, ночь морозная, звездная, и ей так трудно идти, но пощады ей нет – ведут!
После этого сна через полгода увидела ее в некоем большом здании вроде больницы. И ей там неплохо, но одета она не совсем хорошо: в одном белье, и рубашка на ней короткая. Много там людей, в том здании.
Приблизительно в то же время видела сон, что дала я Ольге Ивановне денег, но очень мало, а она так кротко говорит: «Мне ведь очень их мало…»
С дочерью ее, Галей, я начала аккуратную переписку и старалась, что возможно, из приходивших мне вещей (я получала немало) отсылать ей. И Бог помогал мне в этом деле: ежегодно я отправляла ей по три-четыре посылки, иногда очень большие. Давала мне и Лида вещи, т.к. ей многие дарили многое, большей частью для Лары, а годилось им не всё. Лида вскоре стала одевать Лару только модно, – конечно, питанием они были обеспечены у нас. Галиным же детям (их было у нее 9 человек) годилось всё.
Однажды, в Духов день услышала я за окном: «Мир тебе и духови твоему! Крепись, спасайся о Господе!»
Меня очень звала Маруся приехать к ней погостить. Это было лето 1964 года. Мне очень хотелось поехать, хотя я и чувствовала себя физически не довольно крепкой для путешествия. Но главным образом я боялась оставить девочек одних, чтоб им, т.е. нам чего-нибудь не натворили, т.к. Бочарниковы жили тут же под носом, и т. Маня продолжала держать мечту вернуться в дом хозяйкой. Я тревожилась и боролась сама с собой: очень мне хотелось съездить к близким, милым, дорогим…
В таких размышлениях я проводила часть дня на кровати под деревьями у забора между нашим огородом и поместьем соседей (дома 66 и 66а). Там я и читала, и писала письма, на старой кровати, на которой умерла моя дорогая тетя. Но мне часто мешал там собачий лай уснуть: у обоих соседей были большие громогласные псы. И после еды, когда мне необходимо уснуть, я иногда уходила в дом на свою кровать, где было тихо.
И вот увидела я сон. Сначала мне показался летящий с юго-востока большой самолет. Но когда он приблизился, я увидела, что это большой металлический крест с выпуклым, как изваяние, изображением Распятия. Лик Господа я хорошо рассмотреть смогла: Он полон неизреченной любви. Крест проплывал надо мной очень медленно. Потолок исчез. Господь с невыразимой нежностью, почти с улыбкой долго смотрел на меня. И крест медленно пошел на запад. И я услышала в сердце: «Так твой крест в свое время перейдет на запад…» И я поняла, что никаких поездок в гости совершать не следует.
Комментировать