• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
Быстрая Молния — Джеймс Оливер Кервуд Автор: Кервуд Джеймс Оливер

Быстрая Молния — Джеймс Оливер Кервуд

(4 голоса: 5 из 5)

Наступил Ытутин — время постыдного страха в душах людей, когда самые могучие охотники не высовывают носа из своих иглу, словно в воздухе разлит смертельный яд, и шепотом передают друг другу: «Neswa kuche wuk» — «все три смерзлись вместе», — имея в виду землю, небо и воздух.
В такой мороз и путешествовали Быстрая Молния, волк, в чьих жилах текла капля крови собаки, и Светлячок, прекрасная юная шотландская овчарка.

Быстрая Молния

Глава 1. Быстрая Молния

I

Морозный воздух был полон таинственных и загадочных шорохов Полярной Ночи. Наступали сумерки — ранние сумерки перед долгими неделями и месяцами беспросветного мрака, быстро сгущавшегося над застывшей окраиной Северо-Американского континента за Полярным кругом. Снег, жесткий и мелкий, как кристаллы сахарного песка, лежал под ногами слоем в несколько дюймов, тогда как почва под ним промерзла на четыре фута. Мороз доходил до шестидесяти градусов ниже нуля.

На гребне ледяного тороса, откуда открывался вид на ровное белое пространство Бухты Нетопырей, неподвижно сидел Быстрая Молния, устремив взгляд в необозримую даль окружавшего его мира. Это была третья зима Быстрой Молнии, его третья Долгая Ночь. И сумерки, предвещавшие ее приход, возбуждали в нем странное беспокойство. Сумерки эти ничего общего не имеют с сумерками южных широт; они представляют собой необъятную безликую серую пустоту, которую взгляд пронзает насквозь, не останавливаясь ни на чем. Хуже ночи такой неверный сумеречный полумрак. Небо и земля, море и берег сливаются воедино. Нет ничего — ни облаков, ни горизонта, ни неба, ни солнца, ни луны, ни звезд. Спустя некоторое время на небе снова появятся звезды и луна, и тень Быстрой Молнии опять будет бежать рядом с ним наперегонки. Теперь же мир его был сплошной темной ямой. И яма эта наполнялась звуками, которых он всегда терпеть не мог и которые порой навевали на него тоску и странное ощущение одиночества. Ветра не было, но в сером хаосе, заполнившем пространство между небом и землей, блуждали неясные стоны и шепоты, и безостановочно лаяли маленькие белые лисички-песцы. Быстрая Молния не выносил этих лисичек. Он ненавидел их больше всего на свете. Их тявканье заражало его каким-то бредовым безумием. Ему хотелось разорвать их на куски, заткнуть им глотки, избавить землю от их бесконечного лая. Но они были увертливы, и их трудно было поймать. Практика и опыт помогли ему убедиться в этом.

Сидя на ледяном утесе, он оскалил зубы, обнажив молочно-белые клыки. Глухое ворчание нарастало в его груди. Он поднялся на ноги и выпрямился во весь свой внушительный рост. Это был великолепный зверь. Не более полудюжины волков между озерами Киуотин и Большим Медвежьим могли бы потягаться с ним ростом. Его стойка и осанка не имели ничего общего с волчьими. У него была широкая грудь, и свою крупную голову он держал гордо поднятой вверх. В нем не было ни намека на раболепствующую, трусливую настороженность, свойственную его собратьям. Он обладал прямым, открытым взглядом. У него была ровная спина, бедра, лишенные характерной волчьей вислозадости, и мягкая, гладкая шерсть, напоминавшая шкурку серого лесного кролика. Его глаза были более широко поставлены, чем у волка, голова массивнее, а челюсти тяжелее. И он никогда не поджимал хвост. Объяснялось это тем, что Быстрая Молния представлял собой яркий пример атавизма — атавизма, проявившегося спустя двадцать лет, через два десятка поколений волков. Ибо предком его в те далекие времена был пес. И пес этот был огромным чистокровным догом. В течение двух десятков лет кровь собаки текла в волчьих жилах, два десятка лет она смешивалась с кровью волков. Уже после пятого по счету выводка влияние дога, казалось, было полностью подавлено дикой волчьей наследственностью. И с тех пор целых пятнадцать лет подряд потомками его были волки — голодные, кровожадные волки бескрайних белых равнин, волки со свислыми ягодицами и бедрами, волки с поджатыми хвостами и узкими, близко поставленными глазами, волки, которые не ненавидели маленьких белых лисичек-песцов так, как ненавидел их Быстрая Молния и как ненавидел их его предок дог двадцать лет тому назад.

Стоя на ледяном утесе, Быстрая Молния так же мало знал о капле собачьей крови, которая была в нем, как и о загадочных причитаниях и стонах там, высоко вверху, в сумеречной мгле, нависшей между ним и небом. Он был волком. Стоя здесь, едва сдерживая рычание, рвущееся из глотки, оскалив длинные белые клыки на ненавистный лай песцов, он был волком, и только им. Но голос предка — Скагена, гигантского дога, скончавшегося почти четверть века тому назад, — пытался прорезаться в его дикой и первобытной душе, закаленной в борьбе за существование, в непрестанных тревогах и невзгодах, в битвах с голодом, холодом и с самой смертью.

И, как и много раз прежде, Быстрая Молния откликнулся на этот призыв. Не понимая причин, побуждающих его вслепую следовать непреодолимому инстинкту стремления к свету, он спустился с ледяной скалы на замерзшую поверхность моря.

«Морем» была Бухта Нетопырей. Так же, как залив Коронации — часть Северного Ледовитого океана, так и Бухта Нетопырей — часть залива Коронации. Широкая у устья, но сужающаяся до размеров детского мизинца, она проникает на двести миль в глубь территории Земли Маккензи, так что по ее льду можно проехать от лишенного растительности царства моржей и белых медведей до кустов можжевельника, берез и кедров, начинающихся за обширными пустошами бесплодных равнин. Это длинный и открытый путь, который ведет от Земли Принца Альберта на юг, к щедрым, гостеприимным и светлым лесам; шалость и причуда Арктики — прямая, как выстрел, дорога, связывающая эскимосские иглу пролива Мелвилла с началом цивилизации у старого Форта Надежды в пятистах милях к югу.

В сторону юга и повернул голову Быстрая Молния, тщательно исследуя запахи, носящиеся в воздухе. Рычание замерло в его глотке, превратившись в скулящее повизгивание. Он забыл о назойливых белых лисичках. Он пустился бежать — сначала мелкой рысью, но через одну восьмую мили помчался уже в полную силу. Все быстрее и быстрее двигалось его большое серое тело. Однажды на втором году его жизни индеец племени Кри и белый человек увидели его бегущим через перешеек плато, и индеец Кри сказал: «Weya mekow susku-wao!» — «Он быстр, как молния!» И сегодня Быстрая Молния, казалось, стремился оправдать данное ему имя. Бег не утомлял его, поскольку бег был его игрой, его радостью жизни. Он никого не преследовал. Перед ним не было добычи. Он не был голоден. И тем не менее дикое возбуждение охватывало его — возбуждение от быстроты проносящегося мимо пространства, от энергичной работы не знающих усталости могучих мышц, от ощущения великолепного здорового тела, безотказно повинующегося любому его желанию, как надежный механизм, отвечающий на любое прикосновение руки оператора. Подсознательно Быстрая Молния чувствовал в себе неисчерпаемые запасы этой силы. Больше всего он любил бежать под луной и звездами наперегонки с собственной тенью, единственным бегуном на всем Севере, которого ему не удавалось победить. В эту ночь — или в этот день, поскольку сейчас не было ни того, ни другого, — неистовый азарт скорости бушевал в его крови. Целых двадцать минут продолжал он свою гонку без соперника и наконец остановился. Бока его вздымались и опадали от учащенного дыхания, но он не устал и не запыхался. Голова его настороженно поднялась, глаза пристально вглядывались в сумеречную мглу перед ним, а мокрый черный нос усердно принюхивался к едва заметному легкому ветерку.

В этом ветерке было нечто, заставившее его повернуть под прямым углом к прежнему направлению, в редкий кустарниковый лесок, растущий здесь кое-где вдоль побережья. «Лес», в который вошел Быстрая Молния, состоял из скрюченных и искривленных карликовых деревьев, исковерканных и изуродованных до такой степени, что казалось, будто они, извиваясь в пароксизме агонии, были насмерть скованы морозом. Лес этот, живущий веками, никогда не вырастал выше защитной толщины снежного покрова. Ему могло быть сто, пятьсот или тысяча лет, но самое могучее его дерево, с руку человека в обхвате, едва достигало высоты спины Быстрой Молнии. Местами «лес» был даже довольно густым и порой служил кое-кому неплохим убежищем. Крупные полярные зайцы шныряли повсюду. Гигантская белая сова парила над ним. Дважды Быстрая Молния обнажал клыки, ловя увертливые тени маленьких шустрых песцов, но не издавал ни звука. Нечто большее, чем ненависть к песцам, овладело им сейчас, и он продолжал свой путь. Запах, витавший в воздухе, становился сильнее. Быстрая Молния решительно двигался прямо на него, не сворачивая и не замедляя бег по мере приближения к цели.

Через полмили он добежал до узкой ложбины — глубокого рубца, оставленного на поверхности земли грубым краем доисторического ледника. Она походила скорее на расселину, чем на долину, и Быстрой Молнии хватило бы дюжины добрых прыжков, чтобы пересечь ее от края и до края, если бы не ее глубина. Перед началом Долгой Ночи угрюмый мрак уже заполнял ее всю целиком. В ней рос лес — настоящий лес, ибо каждой зимой ветры с пустынных равнин до краев засыпали ложбину снегом, предохраняя от мороза деревья высотой в тридцать или сорок футов. Густой и мрачный, лес безмолвно лежал внизу, на дне долины, и Быстрая Молния знал, что там укрывается жизнь, если бы ему вдруг пришло в голову искать ее.

Он бежал вдоль гребня этой древней ледниковой расселины. Он был всего лишь серой тенью, частицей общего мрака. Но в глубине ущелья множество глаз, рожденных для темноты, следили за ним с дикой свирепой жестокостью. Полярные совы, словно большие белые призраки, бесшумно всплывали оттуда. Их огромные белые крылья мелькали над ним. Он слышал зловещее щелканье их смертоносных клювов. Он видел их, но это не останавливало и не пугало его. Лисица суетливо заметалась бы в поисках спасения. Даже волк, оскалясь, обернулся бы в попытке самообороны. Но Быстрая Молния не сделал пи того, ни другого. Он не боялся сов. Он не боялся даже гигантских белых медведей. Он знал, что не в состоянии убить Уопаска, снежного исполина, а Уопаск может раздавить его одним ударом своей огромной лапы. Но, даже зная это, он не боялся. Во всем мире лишь одно могло заставить его испытывать благоговейный страх и трепет, и это «нечто» размытой тенью внезапно возникло перед ним в окружающей полутьме.

Это была хижина — бревенчатый сруб, сложенный из молодых деревьев, которые росли в темной глубине ледниковой расселины. Над хижиной возвышалась труба, а из трубы шел дым. Вот этот-то запах дыма и почуял Быстрая Молния за целую милю от места его возникновения. Несколько минут он стоял неподвижно. Затем он медленно обошел вокруг хижины, пока не оказался с той стороны, где было окно.

Трижды в течение полугода он неизменно проделывал все это, садился перед хижиной и неподвижно глядел на окно. Дважды он приходил сюда ночью, а теперь пришел в сумерки. Всякий раз окно светилось огнем, который горел внутри хижины. Окно светилось и сейчас. Быстрая Молния смотрел на него, как на квадратный кусочек живого яркого солнца. Из него в ночную тьму — лилось таинственное бледно-желтое сияние. Быстрой Молнии был знаком огонь, но, пока он не набрел на хижину, он никогда не видел огня, подобного этому: огня без пламени. Казалось, мир погрузился во мрак по вине этой хижины, потому что в ней спряталось солнце.

Сердце затрепетало в его широкой груди и глаза засверкали странным блеском, когда он остановился, глядя на освещенное окно в сотне футов от него. Назад, через двадцать поколений волков, словно почтовый голубь домой, стремилась таившаяся в нем частица собаки — назад, к счастливым дням своих предков, которые спали у очага белого человека, ощущали прикосновение его руки, назад, к солнцу, к жизни, к теплу и любви, звучавшей в голосе хозяина. Призрак Скагена, гигантского дога, казалось, сидел рядом с ним, когда он смотрел на освещенное окно. Дух Скагена переполнял все его естество. И тень Скагена бежала с ним сквозь мрак, следуя запаху дыма из очага белого человека.

Ничего этого Быстрая Молния не понимал. Сидя неподвижно перед хижиной, он не сводил глаз с нее и со светлого квадрата в стене. Великая тоска и непреодолимое бесконечное одиночество проникали в его дикое сердце, хотя постичь причину этой тоски ему было не дано. Потому что он был волк. Плоть и кровь двадцати поколений волков тяготели над ним. И тем не менее призрак Скагена упорно продолжал оставаться рядом с ним, пока он молча глядел на светящееся окно.

В хижине на краю ледниковой расщелины ярко пылал можжевельник в раскаленной докрасна печурке. Спиной к ней сидел капрал Пеллетье из Королевской Северо-Западной конной полиции. Он вслух читал констеблю Сэнди О’Коннору приложение к своему официальному докладу, который он готовился часа через два отправить с оказией на попутных эскимосских нартах в Форт-Черчилль в семистах милях к югу. «Постскриптум» Пеллетье был адресован главному инспектору Старнсу, командующему дивизионом «М» в Черчилле, и говорилось в нем следующее:

«Прошу присоединить нижеследующие соображения об оленях-карибу и волках, как особо важное дополнение к моему докладу о реальной угрозе голода, который ожидается в Северных провинциях этой зимой. Большие стада оленей-карибу откочевывают на юг и на запад и к середине зимы уйдут все до единого. И уходят они не из-за отсутствия корма. Мох и лишайники в изобилии находятся на глубине фута под слоем снега. Я убежден, что разгоняют их волки. Они не просто охотятся отдельными группами, но собираются в огромные стаи. Пять раз мы с констеблем О’Коннором наблюдали стаи, насчитывавшие от пятидесяти до трехсот волков. Во время одного обхода мы на протяжении семи миль обнаружили кости двух сотен убитых карибу. Во время другого на расстоянии в девять миль мы насчитали их больше сотни. Стало обычным находить останки тридцати или сорока оленей, уничтоженных менее значительными группами хищников. Старые эскимосы говорят, что один раз в поколение волки подвергаются «кровавому бешенству», собираются в гигантские стаи и гонят всю дичь прочь из страны, убивая на ходу все живое, не успевшее скрыться. Эскимосы верят, что в такие годы духи зла торжествуют над добрыми духами земли, и нам из-за этих предрассудков очень трудно обеспечить их помощь и сотрудничество в крупных облавах на волков, которые мы могли бы организовать. Надеюсь, что более молодых эскимосов удастся переубедить, и мы с констеблем О’Коннором неустанно проводим работу в этом направлении.

Имею честь оставаться, сэр,
Вашим покорным слугой.

Франсуа Пеллетье, капрал дозорного патруля».

Пеллетье и О’Коннора разделял стол, сколоченный из расщепленных вдоль стволов молодых деревьев, и над столом висел жестяной масляный фонарь, бросавший свет на окно. В течение семи месяцев они несли свою службу на самой макушке земли и давно забыли, что такое бритва, а цивилизация для них была чрезвычайно отдаленным понятием. На карте мира было лишь одно место, где Закон распространялся еще дальше на север, и это место находилось у острова Гершеля. Но остров Гершеля с его добротными постройками, с относительным комфортом и прочей роскошью не шел ни в какое сравнение с этой лачугой на краю ледникового ущелья. Двое мужчин, сидевших здесь при тусклом свете жестяной лампы, были частью дикой природы, которую они охраняли. О’Коннор, широкоплечий, рыжеволосый и рыжебородый гигант, положив перед собой пудовые кулаки, улыбался через стол Пеллетье, чьи волосы и борода были настолько же черны, насколько у О’Коннора они были рыжими. И Пеллетье отвечал ему такой же, может быть слегка извиняющейся, улыбкой. Семь месяцев ледяного ада и предвкушение еще пяти месяцев впереди не нарушили их добрых, товарищеских взаимоотношений.

— Прекрасно! — заявил О’Коннор, не скрывая восхищения, светившегося в его голубых глазах. — Если бы я умел так писать, Пелли, я был бы сейчас на юге, а не здесь, — потому что Катлин давным-давно вышла бы за меня замуж! Но ты кое-что забыл, Пелли. Помнишь, я говорил тебе о вожаках этих стай? Ты ни слова не упомянул об этом!

Пеллетье покачал головой.

— Уж очень это странно звучит, — сказал он. — Уж очень как-то звучит… неблагоразумно, что ли…

О’Коннор поднялся на ноги и вытянулся во весь свой гигантский рост.

— Так черт бы побрал это благоразумие! — запротестовал он. — Послушай, разве в чем-нибудь здесь имеется хоть капля благоразумия, Пелли? Я говорю тебе: эти эскимосы с их индюшиным кудахтаньем правы! Если не сам дьявол предводительствует стаей, то я — черномазый негр, а не белый и зовут меня не Сэнди О’Коннор! И я буду доказывать это Главному, пока не почернею, вот что я буду делать! Если бы нам удалось отловить вожаков…

Он неожиданно замолк и повернулся к окну. И Пеллетье тоже замер на месте, прислушиваясь.

Скаген — дух Скагена, вселившийся в Быструю Молнию, — опять тоскливо выл возле хижины белого человека на краю ледникового ущелья. Из могучей пасти Быстрой Молнии вырывались плач, жалоба, далеко разносящиеся стенания, устремленные прямо вверх, в серую сумятицу неба, — зов, обращенный вспять сквозь двадцать поколений к давным-давно забытым и давно уже мертвым хозяевам. Ни один волк среди многочисленных стай не обладал таким глубоким и так далеко разносящимся голосом, как Быстрая Молния. Он начинался с низкой печальной ноты, наполненной неизъяснимой грустью, но неуклонно вырастал, набирая силу, пока в последнем вдохновении не переполнял, казалось, душу певца, и мир содрогался от властного превосходства, звучавшего в нем. Голос этот возвещал миру о жизни, но также и о смерти; он разносился повсюду: сквозь ветер, сквозь бурю и мрак, — единственный звук среди всех остальных, который внушал страх, покорность, воодушевление или благоговейный ужас. И мир дрожал, и пытался укрыться, спрятаться, бежать от него, — и настораживал широко раскрытые уши, чтобы его услышать.

Так выл Быстрая Молния возле маленькой хижины на краю ледниковой расселины. И прежде чем эхо этого воя замерло вдали над широкими снежными равнинами, дверь хижины отворилась и на ее освещенном фоне возникла фигура мужчины. Это был О’Коннор. Он вгляделся в полумрак, и внезапно руки его быстро поднесли к плечу какой-то предмет. До этой минуты Быстрая Молния дважды видел вспышку огня и слышал грохот необычного грома, которые следовали за движениями, подобными тем, что производил О’Коннор. Во второй раз что-то даже прожгло длинную борозду на его плече, черкнув по нему раскаленным металлом. И сейчас, как подсказал ему инстинкт, смерть прожужжала над самой его головой. Он повернулся, и отдаленный полумрак поглотил его. Но он не бежал. Он не был напуган. Нечто другое, чем страх смерти, боролось в дикой и первобытной его душе. То был дух Скагена, изо всех сил стремившийся к возрождению, но в конце концов подавленный и сокрушенный.

И когда Быстрая Молния, опять вернувшись в свой мир пустынных снежных равнин, серой тенью мчался сквозь мрак, призрак Скагена больше не бежал рядом с ним.

II

Выстрел — то смертоносное жужжание в воздухе, — и вновь горячая красная кровь волка разлилась по жилам Быстрой Молнии, подобно жидкому пламени. Исчез призрак Скагена. Исчезла таинственная притягательная сила белого человека. Подавленной, уничтоженной, поглощенной потоком первобытной дикости оказалась таившаяся в волке частица собаки. На несколько часов Быстрая Молния ускользнул из-под влияния своего рода, но затем вернулся к нему опять. Снова он был грубым, великолепным, бесстрашным пиратом бесплодных равнин, буканьером вечных снегов, «kakea iskootao» — дьявольски неутомимым преследователем и охотником. О’Коннор быстро вызвал в нем эту перемену — О’Коннор и его ружье.

Милю за милей белой пустыни оставлял за собой Быстрая Молния. Всего час тому назад он был одержим пылким стремлением приблизиться к хижине белого человека, упиваться таинственными запахами, витавшими в воздухе, глядеть на окно, освещенное отблесками желтого солнца. Теперь этого стремления словно и не бывало. В его мозгу не возникали причинно-следственные связи или тонкие цепочки логических рассуждений; однако благодаря величайшему из всех инстинктов — инстинкту самосохранения — он знал, что мягкое жужжание, пронесшееся так близко над его головой, было песней смерти. Но бежал он не потому, что испугался.

Он любил смерть, он сам творил смерть, ибо благодаря ей он жил, и никогда не бегал от страха перед ней. Тем не менее его инстинкты безошибочно оценивали новое знание, связанное с пулей О’Коннора. Это была смерть, с которой он был не в состоянии тягаться, смерть, с которой он не мог бороться на равных: в ней заключалось нечто предательское и бесчестное. А предательство он ненавидел. Такая ненависть была еще одним чувством, рожденным в нем без всяких причин. Ибо Скаген, его предок, был честен по отношению к людям и зверям до самой последней минуты, пока билось его благородное сердце. И Быстрая Молния унаследовал эту черту.

Новый порыв охватил его. Одиночество, которое влекло его к хижине, и голос далеких, давно умерших предков сменились новым, более увлекательным стремлением — стремлением вновь вернуться в свою стаю. Волшебные чары были развеяны. Он снова был волком, и только волком.

Ни на шаг не сворачивая с пути, словно некий компас указывал ему дорогу, несся он по пустынной равнине — пять миль, шесть, семь, почти десять. Затем он остановился и прислушался, наставив к ветру свои чуткие уши.

На протяжении последующих трех миль он трижды останавливался и прислушивался. На третий раз до него донесся слабый и далекий голос Балу, издававшего охотничий клич волчьей стаи, — Балу — Убийцы, Балу — Неутомимого Бегуна, чей гигантский рост, быстрота и огромная сила по нраву делали его вожаком. Быстрая Молния ответил на призыв. И он был не одинок, С юга, востока, севера и запада доносились отголоски ответных призывов волчьих стай. Балу был центром всего этого. Его зов был более продолжительным, более чистым, более выразительным, и те из волков, кто истосковался по свежей крови и парному мясу, направились в сторону этого зова. Поодиночке, по двое и по трое мелкой трусцой бежали они через замерзшие равнины. Ибо вот уже в течение семи дней и ночей — если считать но часам — никто нигде не устраивал большой резни, и острые клыки и налитые кровью глаза горели неистовым желанием — поскорее убить и ощутить вкус живой плоти.

Эта жажда убийства, нахлынувшая на самых диких волков, горячей волной затопила и Быструю Молнию. Много волков уже собрались в стаю и бежали сообща, когда он присоединился к ним. Они бежали молча, плечом к плечу — белое призрачное олицетворение свирепой жестокости, могучая сила челюстей, клыков и мышц, настроенная на смерть. Вначале их было около полусотни, и число их быстро росло — шестьдесят, восемьдесят, сотня. Во главе их бежал Балу. Во всей стае только один волк мог равняться с ним ростом и силой, и этим волком был Быстрая Молния. Из-за этого Балу ненавидел его. Царь и верховный владыка всех остальных, он чуял в Быстрой Молнии угрозу своему единовластию. Но они никогда не дрались между собой, — и опять-таки благодаря призраку Скагена. Потому что, подобно своему предку, Быстрая Молния, в отличие от любого волка, когда-либо родившегося на свет, никогда не домогался власти вожака. Радость, восторг, ощущение полноты жизни он черпал в своей молодости, силе, в личной отваге и в охотничьей сноровке. В течение многих дней и недель он охотился в одиночку и держался в стороне от стаи. В такие дни его голос не отвечал на ее зов. Он искал приключений один. Он скитался и бродяжничал один. Всегда один, — кроме тех минут, когда призрак Скагена бежал рядом с ним. Когда он возвращался, Балу смотрел на него пылающими — злобой, налитыми кровью глазами, и клыки его огромных челюстей обнажались в завистливой угрозе.

В свои три года Быстрая Молния, в полном расцвете молодости и сил, никогда не испытывал желания драться с себе подобными. Драки были, верно, но драки не ради унижения или подавления других, — во всяком случае, те, в которых он участвовал по собственному выбору И он никогда не убивал соперника, как это делал Балу. Множество мелких обид и оскорбительных укусов исподтишка сносил он от более низкорослых и слабых волков, не требуя сатисфакции, хотя его могучие челюсти и обеспечивали ему несомненное преимущество. И тем не менее в его душе иногда пылала багровая жажда убийства.

Так было и сейчас. Никогда еще страсть к убийству не овладевала им с такой силой, и поэтому он мало внимания обращал на Балу, с которым бежал почти бок о бок во главе стаи.

На Севере борьба за существование тяжелым бременем ложится на жизнь людей; в такой же степени это относится и к волкам. Балу и его стая бежали не так, как бегут лесные волки. Их возбуждение сдерживалось и подчинялось коллективному инстинкту, и стоило стае ступить на тропу преследования, как вся орда умолкала и из нее не вырывалось ни единого звука. Она являла собой сверхъестественное и призрачное многоголовое чудовище, безмолвно несущееся сквозь мрак, подобно волкам-оборотням из Бробдингнега, повинующимся ударам единого сердца. Молчание стаи было частью безмолвия, наступающего вместе с Долгой Ночью. Ее продвижение сопровождалось лишь мягким ритмичным топотом множества лап, тяжелым учащенным дыханием, щелканьем челюстей и жутким глухим подвыванием.

Вой клокотал и в горле у Быстрой Молнии. Охота была его наградой за существование, смыслом его жизни. Он не обращал внимания на юную волчицу, бежавшую подле него. Это была стройная хорошенькая самочка, все силы своего стремительного юного тела прилагавшая к тому, чтобы держаться с ним рядом, плечом к плечу. Быстрая Молния трижды слышал ее тяжелое дыхание у своего затылка и однажды даже обернулся мимоходом, так что слегка коснулся носом ее мягкой пушистой шерсти. Инстинкт более сильный, чем стремление убивать, прорезался у волчицы одновременно с неясным предчувствием ожидающего ее в скором времени материнства. Но у Быстрой Молнии он не вызвал ответного чувства: еще не пришло время и не наступил еще тот день и час. Сейчас одна лишь страсть обуревала его: настичь то, что было там, впереди, кусать и рвать, вонзая клыки в живую плоть и упиваясь горячей алой кровью.

Быстрая Молния первым из стаи ощутил запах стада оленей-карибу — то, что множество волчьих носов вынюхивали в воздухе. Через четверть мили ветер донес этот запах до всех, и Балу повернул свою орду на юго-запад. Скорость бега возросла, и чудовищная тень сотни мчащихся тел начала постепенно растягиваться и распадаться на отдельных волков. Никто не подавал никаких сигналов. Балу, вожак, не издал ни звука. Но со стороны могло бы показаться, будто какая-то неслышимая команда передавалась от волка к волку, и сотня животных повиновалась ей. При свете дня это было бы величественным зрелищем, невольно вызывающим тревожное предчувствие надвигающейся трагедии. Стая растянулась по фронту цепочкой длиной в одну восьмую мили. Самые сильные и проворные, словно призванные инстинктом к выполнению наиболее трудной задачи, находились по обоим концам наступающей боевой линии. До карибу оставалось менее одной мили.

Плотная серая мгла скрывала растянувшуюся дугой смертоносную цепь, и ветер дул от обреченного стада. Ничто — ни запах, ни зрение, ни слух — не предупреждало их об опасности.

Неожиданно Быстрая Молния рванулся вперед. Впервые за время охоты он продемонстрировал свою невероятную быстроту. Инстинкт стаи, закон лидерства, присутствие молодой волчицы, которая изо всех сил старалась не отстать, — все это больше не сдерживало его. Одним прыжком он настиг Балу. Затем обогнал его; Скорость, с которой он бежал, не уступала скорости самого ветра. За полмили он опередил стаю на значительное расстояние и очутился в одиночестве. Запах живого мяса щекотал его ноздри. Серые очертания маячили в ночи перед ним, и, словно выпущенная прямо в цель стрела, он стремглав метнулся к своим жертвам. В это мгновение до него донесся яростный волчий вой: безмолвная до сих пор, стая в момент атаки издала охотничий клич. Быстрая Молния подхватил его. Благодаря ветру клич этот был слышен на расстоянии пяти миль. Словно дикая орда лишенных жалости гуннов, волки набросились на карибу.

Стадо паслось, рассыпавшись на обширном пространстве. Плоскими разветвленными рогами карибу выкапывали из-под снега зеленый кудрявый мох, и нападение Быстрой Молнии было для них первым предупреждением. От него одного они моментально убежали бы без малейшего замешательства, но с приближением стаи ужас овладел ими, и по замерзшей равнине внезапно разнесся топот копыт, прозвучавший словно рокот отдаленного грома. Сбиваться в кучу в момент опасности — таков овечий инстинкт. Точно так же поступают северные олени-карибу.

Бросок Быстрой Молнии занес его на сотню ярдов внутрь расположения стада и его клыки уже были на горле молодого бычка, когда испуганные животные начали сбиваться в кучу. В толчее и тесноте они сдавили его со всех сторон. Всей тяжестью своих ста сорока фунтов он повис на яремной вене избранной им жертвы. Вокруг него раздавались тупые удары сталкивающихся тел, треск рогов и копыт, рычащая и воющая сумятица нападавшей стаи, но ни один звук не проникал из его плотно стиснутой пасти. Его собратья трудились по двое, но трое и даже вчетвером над одним карибу, но в обычае Быстрой Молнии было убивать свою жертву самостоятельно. Огромное стадо беспрерывно двигалось, и когда в самом его центре бычок со вцепившимся в него Быстрой Молнией рухнул на снег, но ним прошлась масса тел; копыта топтали их, скрип и треск рогов раздавались над ними, но Быстрая Молния ни на секунду не ослабил сжатия своих челюстей. Все глубже впивались его клыки. Он даже перестал дышать; могучие жизненные силы, таившиеся в нем, были предельно напряжены. Упершись передними лапами, он собрал мышцы тела в тугую пружину, рванул на себя — и кровь молодого карибу хлынула потоком на истоптанный копытами снег.

Два десятка оленей лежали бездыханными, когда Быстрая Молния оторвался от своей жертвы и, шатаясь, поднялся на ноги. Наиболее слабая часть стада была уничтожена. Тысяча крепких и сильных животных, составлявших основное ядро, были рассеяны и в беспорядке умчались на юг и на запад. Топот их копыт и треск рогов медленно перекатывающимся громом замирали в отдалении. Никакой голод не в состоянии преодолеть страсть волчьей стаи к убийству, и осатаневшие от крови алчные разбойники снежных пустынь бросали еще теплые тела убитых оленей, пускаясь в погоню за новыми. Лишь усталость и измождение могли остановить бойню. Пока челюсти не утомились, а ноги были в состоянии продолжать бег, волки висели на хвосте стада. Когда последний из хищников повернул обратно, в радиусе трех миль на запятнанном кровью снегу лежали шесть десятков мертвых карибу.

Пиршество началось над тушами тех животных, которые были убиты последними. Со вторым оленем Быстрой Молнии пришлось повозиться. Это была долгая и упорная битва. Его толкали, бодали, топтали копытами, и бой был бы для него намного тяжелее, если бы к нему не присоединилась еще одна пара челюстей. В мучительном напряжении борьбы Быстрая Молния краем глаза заметил стройное тело, мелькнувшее рядом с ним и вступившее в драку. До него донеслось свирепое рычание и яростные удары крепких зубов. И когда с жертвой было покончено, он увидел, что на помощь ему пришла молодая волчица. Челюсти ее были окровавлены, раны кровоточили; тяжело дыша, словно загнанная до изнеможения, но все же торжествующая и довольная, она приблизилась к Быстрой Молнии и встала рядом с ним.

Они убили! Они оба совершили это — Быстрая Молния и она! И здесь, на багровом поле смертельной жатвы, в душе Быстрой Молнии возникло нечто новое, чего он не знал еще час тому назад, когда Мюэкин, юная волчица, бежала рядом с ним. И на этом поле, залитом кровью и открытом всем ветрам, инстинкт ее пола подсказал Мюэкин, что она наконец победила.

С новым воодушевлением Быстрая Молния вырвал большую дыру в боку карибу, и Мюэкин терпеливо дожидалась, пока дыра будет достаточно велика, чтобы она могла присоединиться к нему. Затем, улегшись рядом друг с другом, они приступили к пиршеству. Горячее тело молодой волчицы тесно прижималось к Быстрой Молнии, переполняя его чувством обладателя и хозяина. Он ел без жадности и отрывал куски мяса так, чтобы Мюэкин было удобнее добираться до них. И когда мимо пробегали другие волки, сверкая клыками, или поблизости раздавалось их рычание, глаза Мюэкин ревниво следили за ними. Она первая заметила большую серую тень, которая возникла по ту сторону их карибу. Фигура остановилась, глядя на них сверху вниз сверкающими глазами. Быстрая Молния с набитой мясом пастью услышал предостерегающее рычание волчицы. Он не обратил на него внимания. Он не любил ссор. Дюжина волков могла бы лакомиться его карибу, не вызывая в нем никаких отрицательных эмоций. Но обильная добыча не смягчила инстинктов Мюэкин. Возбуждение от совместной охоты и чувство верности своему другу огнем пылали в ее крови. Большая серая тень оказалась вожаком стаи, Балу, который нагло втерся между ними и принялся бесцеремонно рвать куски от их общей добычи. В следующее мгновение Мюэкин бросилась на него, словно разъяренная мстительная фурия. Ее блестящие клыки цвета слоновой кости впились в его плечо, и Балу, свирепо зарычав от боли, быстро обернулся к ней.

Все это увидел Быстрая Молния, подняв голову над тушей карибу, и прыжок, который бросил его на Балу, был быстрее прыжка юной волчицы. Челюсти вожака уже сомкнулись на горле Мюэкин, когда он столкнулся с ним, и оба огромных зверя покатились по снегу, рыча и кусая друг друга. Быстрая Молния вскочил на ноги, на долю секунды опередив своего противника. Мюэкин ползла к нему на животе. Кровь струилась из ее разорванного горла, и дыхание вырывалось из груди со странными всхлипывающими звуками. До Быстрой Молнии доносился ее задыхающийся жалобный плач, пробуждая в нем снова — сильнее и настойчивее, чем когда-либо, — дух Скагена, его древнего предка. Призрак Скагена призывал его к отмщению; из туманного прошлого сердце собаки взывало не только о мести, но и о справедливости, о защите слабого, о том примитивном благородстве собаки, которое — в противоположность волкам — устанавливало первенство самки и требовало ее защиты. Для Балу не составляло разницы, кому он разорвал глотку, волчице или волку. Но на Быструю Молнию впервые в жизни нахлынуло слепое и страшное желание отомстить.

Балу вскочил на ноги и встал перед ним как раз в тот момент, когда предсмертный жалобный стон в горле Мюэкин перешел в мучительный приступ удушья. Медленно, шаг за шагом, не более дюйма за раз, принялись они кружить друг перед другом, и волки, которые находились поблизости, оставили пиршество и собрались в тесный кружок, внимательно наблюдая за соперниками налитыми кровью глазами. Uchu Nipoowiri — Круг Смерти! — из которого лишь один мог выйти живым. Балу, настоящий волк, двигался вокруг осторожными, крадущимися шагами. Уши его стояли торчком, но все тело было расслаблено, словно набирающая силу пружина, и его пушистый хвост волочился сзади по снегу. Быстрая Молния, хоть внешностью и напоминавший волка, держался иначе. Он весь напрягся от головы до кончика хвоста, словно натянутая тетива; каждая мышца в нем готова была к битве не на жизнь, а на смерть. Балу был в два раза старше его, что давало Быстрой Молнии преимущество в силе и выносливости. Но Балу всю жизнь был бойцом. Хитрый и коварный, он знал множество уловок и в искусстве боя был ловок и решителен, как лиса; внезапно он метнулся вперед, притворившись, будто собирается увильнуть в сторону, и этот выпад был таким неожиданным, что, прежде чем Быстрая Молния сумел увернуться или отразить его, клыки Балу вспороли на его бедре глубокую рану длиной в шесть дюймов.

Как ни ловко и умно была осуществлена атака старого бойца, его уход в защиту был выполнен еще более мастерски. Получив первый удар, Быстрая Молния немедленно бросился на соперника всей своей гигантской мощью. Но Балу снова поступил вопреки всяким предвидениям: вместо того чтобы отскочить вправо или влево, он неожиданно распластался на снегу, и Быстрая Молния по инерции перелетел через него, оставив противника под собой. Точно опытный боксер, который педантично использует малейшую удобную возможность, Балу сделал неуловимое для глаза движение головой в сторону и вверх, и зубы его, подобно ножам, вонзились в незащищенный живот врага. Это была глубокая рана, глубже, чем на бедре, и кровь обильно заструилась из нее. Еще каких-нибудь полдюйма, и внутренности Быстрой Молнии были бы выпущены наружу. Оба удара Балу нанес секунд за двадцать, не более, и в обычной волчьей драке на его стороне имелось бы неоспоримое преимущество, ибо волк, дважды напавший и оба раза потерпевший поражение, перестает быть смелым, уверенным в себе бойцом, но чувствует свою неполноценность и ищет спасения в защите, а не в нападении. Вот тут-то бойцовский характер, унаследованный от старого Скагена, позволил Выстрой Молнии объявить шах и мат триумфу и стратегии Балу. Вторично он прыгнул на врага и снова получил рану, теперь уже в плечо. На мгновение он даже потерял равновесие и упал, но его замешательство длилось не более полсекунды. Вскочив, он в третий раз напал на Валу, и клыки их впервые лязгнули друг о друга. Рычание клокотало в горле Быстрой Молнии. Зубы его со скрежетом вцепились в челюсть вожака, и тот рухнул на снег в безуспешных попытках освободиться. Почти четверть минуты челюсти их были сомкнуты вместе. Затем Балу вывернулся и вновь своим смертоносным боковым выпадом нанес Быстрой Молнии глубокую рану в грудь.

Кровь Быстрой Молнии уже окрасила в алый цвет окруженную волками арену, и запах ее наполнял воздух. Кровь также текла и из раненой челюсти Балу. Около сорока волков собрались в зловещий кружок вокруг бойцов, и другие присоединялись к ним, услышав шум или почуяв запах битвы. Мюэкин больше не двигалась с тех пор, как попыталась приблизиться к Быстрой Молнии. Лужа крови растекалась у нее под горлом, и глаза постепенно тускнели. Но она следила за противниками, стараясь не выпускать их из поля зрения, пока глаза ее еще способны были смотреть.

Теперь Быстрая Молния видел своего неуловимого врага сквозь огненную завесу слепой и бешеной ярости. Он не ощущал своих ран. Из далекого двадцатилетнего прошлого вновь возник Скаген, его предок, и теперь душа Скагена сражалась в могучем теле Быстрой Молнии. Он больше не отскакивал и не кружил по-волчьи. Его массивные плечи угрожающе напряглись, голова опустилась, уши тесно прижались к затылку, и ни один звук не вырвался из его горла, когда он бросился на Балу. На всем Севере не было пары волков, которые могли бы устоять против Скагена, а Скагеном теперь был Быстрая Молния. Снова и снова Балу кусал и рвал его тело, но сквозь эти укусы Быстрая Молния неотвратимо стремился к смертельному захвату. Дважды он почти поймал Балу. На третий раз он добился своего: клыки его сомкнулись на затылке врага. Это был чисто собачий захват. Он не терзал, не трепал и не душил противника. Его челюсти просто сжались, как сжались бы челюсти Скагена, и одновременно с нетерпеливо сузившимся кружком возбужденных волков позвоночник Балу хрустнул, и битва была окончена.

Прошла целая минута, прежде чем Быстрая Молния ослабил захват и, шатаясь, заковылял прочь. В ту же минуту ожидающая орда набросилась на Балу, разрывая на куски его мертвое тело. Таков был закон стаи, вековой волчий инстинкт надругательства над поверженным.

Быстрая Молния остался стоять в одиночестве у тела маленькой волчицы. Мюэкин тщетно пыталась поднять голову. Ее глаза затягивались смертельным туманом. Дважды она с трудом открыла их, и Быстрая Молния, жалобно скуля, коснулся носом ее носа. Мюэкин попыталась ответить, но ее усилия закончились странным всхлипывающим стоном. Затем внезапная сильная дрожь потрясла ее прекрасное юное тело. Последний вздох — и она уже больше не старалась дышать или открывать глаза.

Быстрая Молния стоял над ней, зная, что наступила смерть. Он подождал немного, словно отдавая скорбную дань погибшей, затем сел на окровавленный снег, поднял голову к небу, и волки, которые разрывали тело Балу, услышали и поняли все: властный клич превосходства, триумфа и господства над стаей вырвался из груди Быстрой Молнии. Но в этом победном кличе, далеко разнесшемся над белыми ледяными просторами, звучала скорбная и печальная нота.

Душа Скагена явилась через двадцать лет, чтобы принять власть над волками.

Глава 2. Голодная стая

I

Наступил Укинанис — Свет Семи Звезд. Но в небе вместо семи зажглись семь миллиардов звезд. Унылая сумеречная мгла миновала, и мир Севера, светлый и умиротворенный, лежал в объятиях Долгой Ночи. Высоко вверху, там, где в летнем небе юга должно было бы находиться полуденное солнце, равномерно серебрилось легкое свечение, словно тускло мерцающее перламутровое сердце самой Ночи, а вокруг этого серебристого сердца располагались звезды. Бесчисленные и бесстрастные, застывшие и безжизненные, вечно сверкающие в небе — без солнца, без луны, без дневного света, которые могли бы затмить их мерцание, — они освещали замерзший мир, подобно многочисленным неподвижным и завистливым очам, ревниво следящим за искрящимся и непревзойденным великолепием Северного Сияния. Этой ночью — или этим днем, ибо день и ночь должны следовать друг за другом по времени суток даже там, где нет ни солнца, ни луны, — Северное Сияние было подобно чародею в радужных и сверкающих одеждах. В течение двух часов Кесик Маниту — Небесная Богиня — давала волшебный спектакль и, словно не желая подчеркивать родственных связей с Северным полюсом, простирала свои таинственные чары и фосфоресцирующее великолепие в той стороне, где должен был находиться западный горизонт. В течение двух часов она развешивала по небосводу широчайшие полотнища бесконечно меняющихся разноцветных знамен; в течение двух часов она резвилась, забавляясь феерической игрой огня и света; она заставила плясать десятки тысяч призрачных танцоров, непревзойденных в гибкости и изяществе, она испещрила небо золотыми, пурпурными, оранжевыми и бриллиантово-голубыми дорожками и затем, словно утомившись от столь замысловатых развлечений, принялась окрашивать арену своих красочных игр в яркий и живой алый цвет В городах, селениях и на открытых просторах за две тысячи миль от ее владений множество людей этой ночью следили за шалостями Кесик Маниту и поражались таинственным и загадочным явлениям «там, у Северного полюса». Но здесь, под непосредственным воздействием ее волшебных чар, душа трепетала от восторга, и сверкающий лед замерзшего мира отражал ее сияние обратно в небесную высь, к звездам и к перламутровому Сердцу Неба.

Мир этот был мертв и скован морозом. Было ужасно холодно — настолько холодно, что в неподвижном, не потревоженном ни ветром, ни дыханием воздухе слышалось порой четкое и звонкое похрустывание. Время от времени со стороны нагромождения ледяных гор в заливе Коронации доносился гром, подобный грохоту выстрела из большого орудия, когда какой-нибудь ледяной исполин разрушался или раскалывался до самого основания. Эхо от этих грохочущих взрывов разносилось жалобными призрачными стонами вплоть до замерзшей глади Бухты Нетопырей, ибо столь же непонятными и загадочными, как само Северное Сияние, были причуды жгучего холода. Иногда казалось, будто в воздухе на звонкой стали проносится компания конькобежцев, и можно было даже различить шорох их одежд, звуки голосов и далекий звонкий смех. Впрочем, в меховой одежде с надвинутым капюшоном этот смертельный холод почти не ощущался, так как без ветра он терял остроту и жгучесть.

Возле бревенчатой хижины, построенной на краю большой ледниковой расщелины, стояли капрал Пеллетье и констебль О’Коннор из Королевской Северо-Западной конной полиции. Чуть поодаль и позади, рядом с санями и упряжкой из шести ездовых собак, стоял эскимос, закутанный в меха, с надвинутым на лицо капюшоном. Прошло уже полтора месяца с тех нор, как капрал Пеллетье отправил последнее донесение главному инспектору дивизиона «М» в Форт-Черчилль, предупреждая о предстоящих бедах: голоде, гибели и ущербе, наносимом волками.

Пеллетье, взглянув на яркий пурпурный всплеск Северного Сияния на западе, первым нарушил молчание.

— Сегодня Мику-Хао, — сказал он. Первая «Красная Ночь» за всю зиму. Нам повезло, О’Коннор. Эскимосам она предвещает большую кровь, а следовательно, и удачную охоту. Держу пари, что каждый шаман отсюда до залива Франклина трудится сейчас не покладая рук, отгоняя злых духов и вознося молитвы. Охотники с побережья, должно быть, уже в пути. Скоро они присоединятся к нам.

О’Коннор скептически пожал плечами. Он очень уважал Пеллетье. Он любил этого колоритного, закаленного бурями и невзгодами француза, прожившего полжизни на краю Полярного круга. Но у него было свое мнение о грандиозной охоте на волков, организовать и спланировать которую он добросовестно помогал Пеллетье. Целых две недели его неуклюжие пальцы заворачивали ядовитый стрихнин в шарики из жира карибу. В стрихнин он верил. Разбросанная по широким просторам ледяных пустынь, ядовитая приманка кое-кому, несомненно, принесет гибель. Но что касается охоты…

— Это наш единственный шанс, и их тоже, — продолжал Пеллетье, все еще глядя на окрашенное кровавым заревом небо. — Если нам удастся загнать крупную стаю в тупик и мы сумеем уничтожить ее хотя бы наполовину, мы спасем, по меньшей мере, тысяч пять карибу! И если Оле Джон не подведет нас со своими оленями, мы это сделаем! В случае удачи мы каждую зиму будем устраивать облавы на волков вдоль всего побережья, и если мы за это не получим нашивки сержанта и капрала… — Он с надеждой улыбнулся О’Коннору.

— …То, по крайней мере, у нас будет неплохое развлечение, — закончил за него ирландец. — Пошли, Пелли. Я полагаю, на градуснике сейчас где-то около шестидесяти. Эй, ты, Ум Глюк! Поехали! Давай сюда упряжку! Пошевеливайся! Пора в путь!

Закутанный в меха эскимос пришел в движение. Он что-то произнес резким гортанным голосом, длинный бич его развернулся над спинами собак, и шестеро маламутов в нетерпеливом возбуждении перед дорогой вскочили и выстроились в ровную рыжевато-коричневую цепочку, повизгивая и поскуливая, зевая и щелкая челюстями от страстного желания поскорее ощутить прелесть долгого стремительного бега под наливающимися багровым цветом небесами.

Этой ночью на протяжении многих миль вдоль дикого побережья залива Коронации и изрезанных берегов Бухты Нетопырей наблюдалось необычное движение. Жестокая десница голода нависла над страной, и движение это явилось результатом попыток Пеллетье разбудить обитателей иглу; оно было ответом на призыв Великого Белого Вождя, который собирался направить могучие чары против злых духов, переселившихся в бесчисленные стаи волков и изгоняющих всю дичь с окрестных равнин.

Становище рода Топек должно было служить местом сбора. Гонцы разносили известие о большой охоте на волков вдоль всего побережья, и сам Топек повсюду рассылал предостережения о том, что если волки не будут разогнаны или уничтожены, голод и смерть падут на несчастную землю. Он добросовестно повторял сообщение полиции, которую представляли капрал Пеллетье и констебль О’Коннор в маленькой хижине у ледниковой расщелины.

Под багрово-красными небесами люди возбужденно и с опаской собирались на призыв. Многие поколения обитателей пустынных берегов залива Коронации жили в святом убеждении, что зимой в тела кровожадных волков вселяются дьяволы, и поэтому на призыв Топека и полиции откликнулись лишь самые молодые и мужественные из всех. Одно дело объявить войну огромным белым медведям, а совсем другое — руками смертных бороться против злых духов. Тем не менее они собрались, и две сотни охотников направились к стойбищу Топека. Каждого из них предохраняло множество амулетов, и все они были вооружены разнообразным оружием. Немногие имели ружья, приобретенные у китобоев во времена изобилия; у некоторых были остроги, у других — копья наподобие африканских ассагаев, с которыми они охотились на тюленей. Дальше всех к западу жил Оле Джон, эскимос, женившийся но обычаям белого человека, и с ним вместе прибыли десять храбрейших охотников его стойбища, а также стадо из пятидесяти домашних оленей.

Северное Сияние потускнело, словно выгоревшая лампа, когда Пеллетье и О’Коннор прибыли на конечный пункт своего шестичасового путешествия. Они обменялись рукопожатиями с Топеком и чуть не расцеловали Оле Джона. В течение шести часов после этого охотники все еще продолжали прибывать. Вместе с последним из них с ледяных полей налетел ужасный ветер, наполненный снежной крупой, напоминавшей мелкую дробь. Он дочиста вымел бескрайние снежные просторы, засыпал все тропинки и стер все следы. После этой бури в стойбище Топека целых три дня и три ночи — по часам Пеллетье — наблюдалась усиленная активность. Охотники нашли подходящий тупик для загона и стали привабливать волков. Пять раз погонщики во главе с Топеком и Оле Джоном прогоняли туда стадо оленей, и пять раз возвращались назад — и люди, и животные на грани изнеможения. Но с оленьей троны ни разу не донесся волчий вой, и ни одна крупная стая не проследовала по ней. Сотни отравленных приманок были разбросаны по многочисленным следам оленьих копыт, однако ни один мертвый волк так и не был обнаружен.

На бесстрастных лицах молодых охотников-эскимосов начал появляться суеверный ужас. Правы были знахари и старики: в волков вселилась нечистая сила, и воевать с ними так же бессмысленно, как бороться с ветром. Даже Топек и Оле Джон потеряли уверенность, а в душе Пеллетье возникла постоянно растущая тревога, ибо неудача его затеи означала бы утрату с таким трудом завоеванного престижа полиции, но меньшей мере, наполовину.

В шестой, и последний, раз Топек и Оле Джон со стадом оленей отправились но своему проторенному пути, а в стойбище стали втихомолку поговаривать, что оскорбленные духи и дьяволы собираются наслать страшное проклятие на землю и море.

II

Тощие, с выпирающими ребрами, иссохшие от голода, с провислыми от многодневных бесплодных поисков добычи спинами и ляжками, Быстрая Молния и его громадная стая белых волков передвигались на север. Они не шли в едином тесном строю, как в те дни, месяц назад, когда стада карибу заполняли снежные равнины. Они рассеялись по большой территории, словно разбитая армия в отступлении. С той ночи, когда Быстрая Молния вступил в единоборство с Балу и победил его, завоевав таким образом первенство в стае, у них была лишь одна удачная охота. Затем пришла буря, длившаяся целую неделю, а после бури стада карибу пропали. На обширных просторах не осталось даже запаха их следов. В мире, где нет дорог и ограниченных пространств, они исчезли бесследно, словно и не существовали никогда. Быстрая Молния без труда обнаружил бы их в сорока милях к западу, куда они откочевали в поисках укрытия во впадинах и ложбинах прибрежных плоскогорий, и стая бы теперь жирела за счет остатков поредевших и разбросанных стад. Но после бури волки направились на восток и на юг, и голод последовал за ними.

Если бы глаза людей из стойбища Топека могли видеть возвращение стаи на свои прежние охотничьи угодья, мольбы о спасении и защите вознеслись бы ко всем эскимосским богам. Ибо то, что дьяволы вселились в тела волков, было не таким уж большим преувеличением. Они сами были дьяволами. Голодное бешенство пылало в их сердцах и в красных полуослепших глазах. У многих зверей голодная смерть наступает по извечным законам природы: животное отползает в сторону, забивается в укромный уголок и умирает. Для волка голод — мучительная пытка, жестокий и смертельный яд. Сто пятьдесят злобных тварей, составлявших стаю Быстрой Молнии, бесшумно скользили по снежной равнине под мириадами звезд, под серебристым мерцанием Небесного Сердца, с опаской и подозрением следя друг за другом. В сущности, сейчас они были истинными пиратами — пиратами, перессорившимися между собой, пиратами, подстерегающими малейшую возможность перерезать друг другу глотку. С налитыми кровью глазами, с побелевшими от замерзшей голодной слюны челюстями, они чутко прислушивались к раздававшимся изредка то тут, то там отрывистому рычанию и лязгу клыков, что означало гибель еще одного из их товарищей, павших жертвой слепой ярости и голодного безумия. Не было слышно ни воя, ни визга, ни жалобного стона, когда они пересекали равнину. Движущаяся призрачная орда обессилевших, голодных и изможденных теней, они молча прокладывали свой путь сквозь белое сияние ночи.

Быстрая Молния с каплей собачьей крови — двадцать поколений отделяло его от огромного дога, Скагена. который был его предком, — один сумел избежать голодного помешательства. Да. он был голоден. Он тоже погибал от истощения. Его могучее тело страшно исхудало. Глаза покраснели, и жгучее, страстное желание хоть чем-нибудь утолить постоянный мучительный голод владело всем его естеством. Но дух Скагена спасал его: он не впал в бешенство и не испытывал ненависти к себе подобным. Свойственное собакам отвращение к каннибализму сильно укоренилось в нем. Несколько раз он наблюдал, как стая ожесточенно дралась за кусок мяса во время чудовищного пиршества над трупом своего сородича. Он держался в стороне, только в горле его все чаще и чаще вместо насыщенного убийством и ненавистью грозного рычания слышалось тихое жалобно-скорбное повизгивание. И по мере того как стая приближалась к своим старым охотничьим местам, в нем все сильнее росли таинственные манящие чары хижины белого человека у края ледниковой расселины. Он не забыл то гудящее смертоносное нечто — пулю из ружья О’Коннора, которая пронеслась над его головой. Но инстинкт возобладал над страхом. Вновь он был Скагеном, собакой из далекого прошлого, подсознательно откликавшейся на тепло и свет желтого солнца внутри хижины, на запах дыма и на что-то такое еще. чего Быстрой Молнии, волку, не дано было понять.

Подавив в горле глухой жалобный вой. Быстрая Молния переместился в самую середину стаи, и безмолвные движущиеся тени замелькали вокруг него. Он был гигантом по сравнению с ними. Он не крался и не юлил трусливо на ходу, как большинство волков. Он слышал в белесом полумраке щелканье челюстей и сердитое рычание, встречавшие его, когда он слишком приближался к кому-нибудь из своих соплеменников. Он чувствовал смертельную угрозу в этих звуках, однако не ощущал взаимной враждебности. Очутившись в центре стаи, он решительно повернул на восток. В этом направлении находилась хижина. Не то чтобы его влекла туда какая-либо разумная причина. В хижине для него практически ничего но было, кроме запаха дыма и тусклого желтого света из окна. Смерть, пропевшая гибельную песню над самой его головой, вылетела из нее. И тем не менее он шел к ней; тело его двигалось механически, послушно отвечая импульсам, укоренившимся в мозгу. У границы стаи он остановился и проследил взглядом за последними из голодных теней, проскользнувших мимо него. Затем он повернул на север и на восток. Он ускорил бег. Это была не прежняя скорость Быстрой Молнии, когда он несколько педель тому назад мчался наперегонки с ветром по замерзшей поверхности Бухты Нетопырей. В ею движениях не было больше искренней радости и наслаждения бегом. Мышцы уже не отвечали, подобно живым струнам, на малейшее побуждение к действию. Лапы болели. Нудная, тягучая боль ощущалась между ребрами. Челюсти утратили былую силу и резкость, глаза — живость и наблюдательность, а дыхание уже через полмили быстрого бега стало коротким и поверхностным. Он остановился, задыхаясь. Некоторое время он стоял и прислушивался. Даже на краю голодной смерти он гордо и прямо держал свою могучую голову, и в свете звезд глаза его ярко блестели. Он глубоко вдохнул воздух, впитывая носившиеся в нем запахи. И снова к нему из дальнею прошлого, когда предки его еще знали белых хозяев, явился призрак Скагена. огромного дога, и в пурпурном потоке его дикой волчьей крови победоносно и торжествующе возобладала капля крови собаки. С бдительной осторожностью он проследил направление, в каком удалилась ею гибнущая стая. Он не хотел возвращаться к ней. — по крайней мере, сейчас, — и не хотел, чтобы она последовала за ним. Одиночество давало ему новое, необычное ощущение свободы. Стая удалилась, скрежет зубов и злобное рычание исчезли, и он был рад этому. Воздух был чист, ею больше не наполнял тяжелый и жаркий дух осатаневших от голода диких зверей. Звезды сияли ярко. Впереди лежала ночь, открытая и беспредельная, полная новых обещаний и надежд.

В чем могли выражаться эти обещания и надежды. Быстрая Молния не имел четкого представления. Больше всего он жаждал найти еду. а хижина на краю ледникового ущелья не обещала ему ничего, кроме запаха дыма, света и угрозы внезапной и загадочной смерти. И все же он опять повернул в ее сторону. В течение четверти часа он держался этого направления. Ветер был попутным, и Быстрая Молния дважды за это время останавливался на мгновение, чтобы свериться с ним. Во второй раз он задержался дольше, чем в первый. До него донесся слабый, едва ощутимый запах волка, и он сердито заворчал. Через полмили он снова остановился, и ворчание его на этот раз стало более сердитым и угрожающим. Запах ощущался сильнее, чем прежде, а ведь Быстрая Молния постоянно удалялся от стаи. Он прибавил скорости, и в нем начало расти гнетущее раздражение. Ветер был для него открытой книгой. Ветер содержал в себе все необходимые сведения, и он сообщил Быстрой Молнии о том, что там. в ночи, скрываясь от его глаз, кто-то настойчиво преследовал его.

Быстрая Молния остановился в четвертый раз, и ворчание его превратилось в угрюмое предупреждение. Запах еще усилился. Таинственный преследователь не только не отставал, но и опережал его. Теперь уже Быстрая Молния остался ждать; шерсть его вздыбилась и мускулы напряглись в ожидании драки. Прошло немного времени, прежде чем в неверном свете звезд он заметил безмолвную тень, осторожно крадущуюся к нему. Тень остановилась на расстоянии не более пятидесяти футов. Затем с опаской, шаг за шагом, она нерешительно стала приближаться, и Быстрая Молния собрался в комок, чтобы встретить врага. Почти на расстоянии прыжка тень остановилась опять, и на этот раз Быстрая Молния обнаружил, что это был не белый полярный, а громадный серый лесной волк, который присоединился к стае далеко отсюда в поросшей тощим кустарником лесотундре у южной окраины снежных равнин.

Мистик, бродячий волк больших лесов, по величине не уступал Быстрой Молнии, и обладал таким же темным окрасом. Рожденный в южных лесах, постигший неисповедимые пути белого человека, знакомый с ловушками и капканами, покрытый шрамами от многочисленных битв, Мистик-Бродяга отправился на север со стаей белых полярных волков. И сейчас, при свете звезд, оба могучих зверя молча, глаза в глаза, стояли друг перед другом. В этом неверном свете зловеще сверкали обнаженные клыки Быстрой Молнии, губы его оттянулись назад в жестком оскале, и он принялся медленно кружить, начиная смертельный круг. Мистик не шевельнулся. Неподвижные глаза его вопросительно уставились на Быструю Молнию. Он не скалил зубы, и во взгляде его не светился ответный боевой огонек. Он не ворчал и не рычал. Величественно и бесстрашно стоял он неподвижно в центре сужающегося Круга Смерти, не угрожая и не проявляя каких-либо признаков враждебности. Постепенно ворчание замерло в горле Быстрой Молнии. Сверкание его клыков потускнело, а прижатые к затылку уши выпрямились. И тут он услышал от Мистика, волка, тихий, гортанный и жалобный вой. Это был призыв к дружбе. Казалось, будто могучий волк, тоскующий по гостеприимному крову своих лесов, пытался рассказать ему, что он устал от голодного безумия гибнущей стаи; что он пришел не драться, а хочет подружиться с ним, чтобы вместе, вдвоем, охотиться при свете звезд. Быстрая Молния потянул носом. Напряженный до предела и все еще не избавившийся от подозрений, он вытянул голову к стоявшему перед ним волку. Снова он услыхал хриплое печальное подвывание, зародившееся в горле у Мистика, и на сей раз он ответил на него. Шаг за шагом, двигаясь но кругу, осторожно маневрируя, они приближались друг к другу, и в конце концов кончики их носов соприкоснулись. Глубокий вздох вырвался из груди Быстрой Молнии. Он почувствовал облегчение. Он был доволен. А Мистик проскулил снова, потерся о его плечо, и оба они уверенно взглянули прямо перед собой, в ночь, в этот первый час их только что родившейся дружбы.

Их совместный путь возглавил Быстрая Молния, избрав направление на северо-восток. Голова его поднялась еще выше, глаза еще ярче заблестели, а кровь более энергично горячим потоком заструилась по жилам. Он ощущал присутствие чего-то нового, не испытанного никогда в прежней жизни, — новый вид товарищества. Мистик не был волком снежных равнин. В нем не было вероломства, присущего белым, полярным волкам. Он не стремился к драке. В прикосновении его носа была гарантия братской дружбы, и Быстрая Молния впервые ощутил надежное плечо друга, когда они мчались бок о бок по залитой звездным светом снежной пустыне. Мистик бежал рядом с ним. Он бежал не так, как бегут полярные волки. Рожденный и выросший в лесах, он был более внимателен и осторожен. Взгляд Быстрой Молнии был направлен вперед, а взгляд Мистика — одновременно вперед и по сторонам. В обычае Быстрой Молнии было время от времени неожиданно останавливаться и обнюхивать оставленный позади путь; Мистик же, ритмично поводя головой по сторонам, на бегу успевал уловить запахи, возникавшие на проторенной ими тропе. Следуя его инстинктам, западни, волчьи ямы и прочие лесные хитрости вполне могли находиться повсюду; что же касается Быстрой Молнии, то для него открытые снежные равнины не таили в себе никаких предательских уловок или опасностей. В его понятии о природе вещей одна лишь волчья стая представляла собой смертельную угрозу. А здесь, под звездами, была истинная свобода и безопасность.

Если бы Пеллетье и О’Коннор видели их в этот момент, благородство и величие этих диких существ, несомненно, произвели бы на них неизгладимое впечатление. Если бы их глаза были глазами Ау, знахаря и шамана из стойбища Топека, то Ау поклялся бы всеми богами, что видел величайших на всем Севере дьяволов, мчавшихся по своим неприглядным делам. Высотой в холке оба гигантских зверя были одинаковы, дюйм в дюйм. По длине Мистик превосходил Быструю Молнию, однако по размерам челюстей и груди Быстрая Молния восполнял этот недостаток, так что в драке трудно было бы отдать предпочтение кому-либо из них. Но у Мистика в голове было много такого, чему Быстрой Молнии предстояло еще научиться. Ибо Мистик прокладывал свой жизненный путь в борьбе с миром белого человека. Его правая передняя лапа была деформирована укусом железных челюстей капкана. Он чуть не умер в страшных мучениях от сжигавшей его внутренности отравленной приманки. Он познал смертельную опасность западней и ловушек, и больше всего на свете он боялся белого человека.

Поэтому, когда они приблизились на достаточно близкое расстояние, чтобы запах хижины на краю ледниковой расселины коснулся их чувствительных ноздрей, Мистик рванулся назад, настороженно лязгнув зубами. Шерсть на загривке у него встала дыбом, уши прижались, и он закружил по ветру, но уже не гордо выпрямившись, а крадучись, с опаской и осторожностью преследователя и преследуемого. Быстрая Молния смотрел на окно. Нынче ночью в нем не было света, и в воздухе не пахло дымом. Он подошел ближе и услыхал за собой зловещий предостерегающий вой Мистика. Осторожно обойдя хижину, он тщательно исследовал все оттенки запахов, приносимые ветром. Запахи эти давно остыли. Совсем немного времени понадобилось ему, чтобы убедиться в том, что жизнь, свет и дым покинули это место. Хижина была мертва. Трепетное возбуждение, призывавшее сюда Быструю Молнию, покинуло его, и он отважно подошел к окну, ближе, чем когда-либо прежде. Здесь он уселся на снег и устремил взгляд туда, где он прежде наблюдал сияние маленького желтого солнца. В сотне ярдов позади него сидел Мистик, и в эти несколько секунд их обоюдного молчания между ними пролегла бездна, более широкая, чем сама снежная пустыня. Ибо в душе Выстрой Молнии медленно росло неукротимое желание закинуть голову к небу и завыть перед этим окном пустой хижины, точно так же, как он был не в силах сдержаться и тогда, когда здесь горел свет. Мистик, услышав его вой, отполз еще дальше назад, потому что он различил в нем встревожившие его нотки, те самые, которые он слышал когда-то на юге в печальном и стонущем вое собак. Он отползал все дальше, двигаясь но широкой дуге, пока не достиг границы ледникового ущелья в шестистах футах от хижины; здесь наконец и присоединился к нему Быстрая Молния.

В течение многих недель расселина, словно глубокая колея, накапливала в себе нанесенные ветром снежные сугробы и местами была переполнена почти до краев. Там, где это случилось, искривленные и перекрученные ветви древесных вершин лежали, неуклюже распростершись на снежной поверхности, подобно нелепым и уродливым лапам застывших в мучительной схватке чудовищ, погребенных внизу. В других местах проказы ветра оставили глубокие темные впадины, где совсем не было снега, и в эти провалы Мистик устремил взор своих глаз, пылающих, словно угли жаровни. Именно здесь, а не на открытых равнинах увидел он первую слабую надежду на добычу и бесшумной, крадущейся походкой лесного волка скользнул вниз, в самую темную и глубокую из всех впадин. Быстрая Молния последовал за ним. Он чувствовал, как у него над головой сомкнулась густая кровля из мохнатых сосновых и еловых лап. Сияние звезд померкло. Быстрая Молния двигался во мраке, который был ему не но нутру, и в этом мраке глаза Мистика светились красными и зелеными точками, когда тот оборачивался к нему. Дважды он слышал неподалеку щелканье могучих клювов полярных сов. Однажды Мистик совершил стремительный прыжок в сторону призрачной тени, которая пронеслась так близко над их головами, что они даже ощутили ее дыхание и услышали свистящий шорох крыльев. Из этой впадины они перебрались через огромный снежный занос в следующую и здесь также не обнаружили запаха дичи. После этого лидерство принял на себя Быстрая Молния. Он снова выкарабкался наверх, на равнину, и Мистик последовал за ним в сторону карликового леса, где несколько недель тому назад Быстрая Молния встречал множество больших белых зайцев.

Оба они уже не бежали. Усилия, с которыми они преодолевали рыхлые сугробы и непроходимый бурелом на дне снежных провалов, как нельзя лучше свидетельствовали об их слабости. Много часов тому назад они прошли через физические муки голода, но процесс голодного умирания продолжался и после стадии острых болей и терзающих мышечных спазм. Исчезла грызущая боль между ребрами. На ее место пришло все усиливающееся и подчас непреодолимое желание лечь. Недавно колдовские чары хижины побуждали Быструю Молнию напрягать остатки угасших сил. Теперь это был образ леса из кедров и сосен, выраставших не выше человеческого колена, и воображение Быстрой Молнии переполнялось танцующими видениями больших белых зайцев.

Они подошли к лесу и вошли в него. Большинство карликовых деревьев были погребены под снегом, полностью утонув в снежных заносах. Изредка попадались прогалины, где снег был начисто выметен ветром. За всю свою жизнь в густых и болотистых зарослях юга Мистик никогда не видел ничего, подобного этому нелепому уродливому лесу полярных широт. Его деревья, многим — из которых было по нескольку сотен лет, походили на распластанных осьминогов. Как некогда человек, преследуя свои корыстные цели, искусственно создавал людей-карликов, так и природа при помощи жестоких, пронизывающих холодов создала из можжевельников и кедров изуродованных и искалеченных горбунов. И здесь не пахло мясом. Исчезли даже маленькие белые лисички-песцы, которых так ненавидел Быстрая Молния. Голодная смерть наложила тяжелую костлявую лапу на карликовый лес так же, как и на окружающую равнину.

У Быстрой Молнии оставался один последний указующий и направляющий инстинкт — инстинкт, который гнал по снежной пустыне погибающую стаю. На месте прежних охот оставалось много костей. Теперь, кода мечты о белых зайцах исчезли, мясо перестало быть реальностью в его представлении о мире. Он видел кости. Он видел их, лежащие толстым слоем там, где когда-то снег обагрялся горячей кровью под невозмутимым сиянием звезд. Он бросился к ним, к спасительным костям, и Мистик — несокрушимый в своей вере, хотя его телесные силы постоянно угасали, — безропотно последовал за ним.

Спустя час они наткнулись на широкую тропу, по которой в шестой, и последний, раз Топек и Оле Джон со своим оленьим стадом проделали путь через открытую равнину. След был теплым, и воздух все еще был напоен густым запахом потных, горячих тел. Сердце Выстрой Молнии едва не выпрыгнуло из груди. На минуту он замер, весь дрожа от возбуждения. И Мистик дрожал рядом с ним. Все голодные вожделения вспыхнули в них с новой страстью, невыносимой и мучительной, как жажда в гибнущем от зноя человеке, перед которым возник мираж в виде текущей прохладной воды. Оба глубоко дышали и стояли неподвижно, пока их тела, словно механизмы, настраивающиеся на новую работу, накапливали энергию для последнего отчаянного рывка. Кровь быстрее заструилась в их жилах. Головы приподнялись. Изнуренные мышцы ног и плеч вновь окрепли, и позы их приобрели прежнюю живость, напряженность и готовность к действию. Они не только напали на след стада, но главное заключалось в том, что стадо находилось близко, почти рядом, и оба волка инстинктивно прислушивались, пытаясь уловить отдаленный топот копыт.

И тут Быстрая Молния сел посреди тропы, поднял к звездам большую темно-серую морду и послал в пустынные пространства страстный стонущий призыв стаи к охоте. И Мистик, усевшись рядом с ним, раскрыл огромную пасть и присоединил свой голос к этому призыву, так что они вдвоем распространили вдаль и вширь по безветренным равнинам оповещение о предстоящей охоте. С расстояния около мили пришел ответ. Еще один — с расстояния в две мили. Голос передавался один другому, пока застывший под мириадами звезд морозный мир не затрепетал от волнующего известия и изнуренные, с торчащими ребрами тени не начали торопливо сбегаться, как призраки из ночи, — голодная, дикая орда, безжалостная и не требующая жалости к себе, бич божий, гунны полярных широт, самые свирепые из всех бойцов за пищу во имя жизни.

И на этот раз путь, указанный им пустыми желудками, вел прямо в западню, устроенную белым человеком.

III

Там, где ранние атаки зимних бурь нагромоздили ледяные торосы на узкий перешеек между Северным проливом и Бухтой Нетопырей, находился тупик: огромная щель длиной в полмили между толстыми неровными стенами из плотно смерзшихся ледяных и снежных глыб, глубокая ледяная расселина с единственным проходом, западня, из которой был только один выход. У устья ширина ее достигала сотни ярдов, а в конце — менее двадцати.

В эту ловушку Топек с Оле Джоном и загнали своих оленей. Не единожды, но целых шесть раз прогоняли они стадо между ледяными стенами, и на шестой раз оставили оленей в своеобразной ледяной загородке посередине между входом в тупик и его противоположной стеной. План Пеллетье был прост и — если все пройдет гладко — абсолютно безотказен. Француз в своем воображении живо рисовал его успешное осуществление. По горячим следам оленей волки помчатся в тупик, и сотня охотников из своих укрытий у входа в расселину бросятся за ними, а возле ледяной загородки их будут ждать другие, чтобы защитить стадо Оле Джона от возможного ущерба. Стаю загонят в узкий конец тупика, и тут, по расчетам Пеллетье, и состоится грандиозная бойня.

Топек, выставив ухо из-под мехового капюшона, первым услыхал далекий ружейный выстрел, сигнализировавший о появлении волков. Мгновение спустя раздался второй выстрел, уже поближе, а за ним и третий — не далее мили от лагеря. И не успело замереть эхо этих выстрелов, как голоса Топека и Оле Джона уже громко повторяли быстрые команды Пеллетье и О’Коннора: Топек у входа в расщелину, а Оле Джон у оленьего загона. С первым находился Пеллетье, а с Оле Джоном — О’Коннор. В течение трех или четырех минут у устья и в центре ловушки происходила торопливая суета, пока охотники поудобнее устраивались в своих укрытиях; раздавалось приглушенное кудахтанье возбужденных эскимосских голосов, топот бегущих ног, треск раскалываемого льда и звон оружия. Затем наступила глубокая напряженная тишина.

В тупике царило мертвое спокойствие. Пеллетье дрожал в своих меховых одеждах, несмотря на то что кровь в тревожном ожидании горячо пульсировала в его жилах. Издалека до него донесся едва различимый, словно дуновение ветерка, скулящий голодный вой — отдаленный голос волчьей стаи. На неуловимую долю секунды сердце его защемило от этого звука, и он почувствовал угрызения совести и… сожаление. Подобно волку, француз сам всю жизнь боролся с тяготами и невзгодами Севера. «Волчья драка», — частенько говаривал он, когда ему предстояло выполнить тяжелое и рискованное задание. И теперь, в минуту торжества, мосле осуществления всех его замыслов и усилий, ему вдруг пришла в голову мысль о бесчестности его затеи. То, что он задумал, не было борьбой. Это не было даже состязанием в хитрости. Это было избиение голодных существ, которых он загнал в тупик, избиение пустых желудков, убийство созданий, стремящихся найти себе пищу. Осознание всеобщего равенства перед лицом голода охватило его, когда, повыше подняв капюшон, он прислушивался к нарастающим голосам волчьей стаи. Ибо он сам, Франсуа Пеллетье, не раз вступал в единоборство с этим диким миром ради того, чтобы ощутить вкус мяса и сохранить живую душу в собственном теле. И, приготовившись убивать, он задумался над вопросом: а имеют ли, в конце концов, эскимосы с их лживыми богами больше права на жизнь, чем рожденные в непорочной чистоте голодные волки?..

Во главе белой стаи мчался Быстрая Молния, и рядом с ним бежал Мистик, лесной волк. Стая опять сформировала охотничий строй, но не безмолвный, как месяц тому назад, когда они охотились на карибу. Теплый и густой олений запах в ноздрях возбуждал волков, словно само мясо, и полторы сотни жадных, алчных глоток подавали нетерпеливые голоса по мере того, как обезумевшая от голода орда проносилась по снежной равнине. Этот вопль, казалось, поднимался до звезд. Стенающий и дрожащий, он далеко, на целые мили, разносился над замерзшей пустыней. В стойбище Топека женщины, дети и старики прислушивались к нему и замирали от страха.

Расстояние в три мили отделяло стаю от входа в тупик — расстояние, которое быстро сократилось до двух, а затем и до одной мили. Голодный вой прекратился, сменившись тяжелым прерывистым дыханием, хриплой одышкой, пыхтением ста пятидесяти глоток, — и сто пятьдесят истощенных до предела хищников напрягли каждый нерв в последнем отчаянном усилии. Искра жизни едва теплилась в их телах. Более выносливые вырывались вперед, а слабые оставались позади. В самом хвосте стаи двигалась редкая цепочка изнуренных, выдохшихся животных; они из последних сил все еще стремились принять участие в общей резне и тихо угасали в призрачной звездной мгле снежных равнин.

Опередив своих ближайших последователей на добрую дюжину прыжков Быстрая Молния и Мистик возглавляли стаю убийц. Очертания ледяной горы неясно вырисовывались впереди, и теперь будь хоть по тысяче человек но обе стороны оленьего следа, стая бы не остановилась. Слепые, глухие и бесчувственные ко всему, кроме запаха мяса, который уже ощущался почти как вкус на языке и па зубах, умирающие от голода животные промчались в зияюще разверстую пасть ледяного ущелья. Впереди опять пронеслись Быстрая Молния с Мистиком — мимо сотни людей-забойщиков, притаившихся в ожидании момента, когда можно будет преградить им путь к отступлению, мимо горящих глаз, следивших за ними из-за ледяных торосов и снежных сугробов, — вперед, все вперед к загородке из нагроможденных ледяных глыб, за которыми укрывались олени, — и за ними по пятам мчалась лавина голодных зверей.

И тут, в тупике, под бесстрастным и всепроникающим блеском звезд, развернулся рукотворный ад. Послышался душераздирающий вопль — пронзительный вопль Оле Джона — и крики О’Коннора; за этими криками последовали визгливые возгласы сотен голосов, грохот ружейных выстрелов, треск острог и гарпунов, свист копий и дротиков, пролетавших в воздухе. Но весь этот шум перекрывал отчаянный вопль Оле Джона. Ибо Оле Джон прежде всех убедился в том, что замыслы людей провалились. Несмотря на непрерывную стрельбу и на толпу охотников, сбежавшихся, чтобы сразиться с волками врукопашную, доведенные голодом до отчаяния звери огромными прыжками перескакивали через ледяную загородку оленьего загона. Как умирающий от жажды готов на смерть ради капли воды, так и они забыли обо всем при виде живого мяса, и из-за высоких стен загона поднялся отчаянный топот копыт, тупые удары сталкивающихся тел, визг забитых рогами и копытами хищников. Смерть косила стаю безжалостно и молниеносно. Команда стрелков поливала ее свинцовым градом. Автоматическая винтовка О’Коннора выпускала непрерывные огненные трассы. Дротики вонзались в цель со смертельной точностью. И тем не менее лавина белых тел неудержимым потоком продолжала перелетать через вершину загона.

Внутри загона смерть расправлялась так же безжалостно, как и на утоптанном снегу снаружи. Овцеподобное стадо Оле Джона встретило здесь свою кончину. Быстрая Молния уже рвал глотку оленю. Мистик вцепился в другого. Все смешалось: разорванные глотки, запах и вкус крови, и голодные пасти, набитые мясом.

В рядах сражавшихся людей Оле Джон, пришедший в неистовство от ярости и отчаяния, дико вопил по-эскимосски, выкрикивая жалобы и стенания. Белые люди оказались лгунами! В волков действительно вселилась нечистая сила! Боги миссионеров показали себя фальшивыми и лживыми обманщиками, — ведь они допустили, чтобы его стадо было уничтожено на его собственных глазах!

В бешенстве, утратив всякое чувство осторожности и страха, он бросился с огромной дубиной на ползавших вокруг раненых зверей. Добрых два с половиной десятка волков валялись на снегу, и некоторые из них были все еще живы. Залитые пузырящейся пеной челюсти злобно лязгнули вслед О’Коннору, пытавшемуся пробиться к оленьему загону. Он заглянул в него сверху через край ледяной загородки. Он увидел там сплошную корчащуюся и кружащую массу, ужасную и бесформенную арену, где в свете звезд свирепствовала смерть. Он выпустил наугад полную обойму в самый центр загона, криками сзывая людей с копьями и ружьями. Стадо Оле Джона было обречено, оно уже валялось на снегу, и сто двадцать пар алчных челюстей рвали на куски мясо убитых животных, — но О’Коннор видел также, что ценой принесенного в жертву стада здесь можно было уничтожить большинство волков. Он обернулся, чтобы отдать распоряжения, но то, что он увидел, заставило его сердце подпрыгнуть и едва не застрять в глотке. Эскимосы повернули и убегали прочь! Даже самые храбрые из них выкрикивали, что ни один волк на свете не станет резать скотину и устраивать пиршество под прицелом ружей и копий, на глазах сотни сильных охотников! Это были дьяволы! Это были звери, в которых вселились черные души кровожадных чудовищ, и поэтому всем им следует бежать отсюда, пока эти чудовища не оставили мясо оленей и не набросились на них самих!

Напрасно О’Коннор кричал им вслед. Лишь Оле Джон заколебался было на мгновение, но затем последовал вдогонку за остальными. И тогда страх охватил О’Коннора. Не страх перед дьяволами — но страх перед живыми чудовищами, этими дикими тварями, когда они покончат со стадом и обнаружат его здесь одного.

Вслед за толпой перепуганных эскимосов мчался констебль О’Коннор, один из двух храбрейших мужчин, чья нога ступала когда-либо к северу от шестидесятой параллели, и Оле Джон, увидев его, принялся еще громче выкрикивать проклятия по адресу белых людей и белых богов и припустил так, что в конце концов возглавил толпу бегущих.

На полпути до выхода из тупика Топек, Пеллетье и отряд охотников встретили беглецов. Еще издали они услыхали дикие вопли перепуганных забойщиков, заклинавших своих товарищей немедленно бежать отсюда. Ночь звенела от возбужденных голосов, беспорядочно оравших о страшной трагедии и о дьявольском наваждении в ледяном загоне, и вторая линия охотников дрогнула и рассыпалась. С минуту Топек пытался навести порядок, но голос его потонул в общем хаосе, как и голос Пеллетье. А когда появился сам Оле Джон с дико выпученными глазами, выкрикивающий визгливые проклятия и богохульства, Топек тоже не выдержал и повернул в сторону стойбища. Затем прибежал О’Коннор, запыхавшийся, бранящийся сквозь одышку на чем свет стоит, и когда последний охотник исчез из вида, оба белых человека мрачно последовали за ними тропою позорного бегства в становище Топека-эскимоса.

Вот так случилось, что этой ночью в ледяном загоне коварной ловушки, придуманной белым человеком, состоялось грандиозное пиршество; и так же, как в часы своего кажущегося триумфа Франсуа Пеллетье терзался сомнениями и мучился над неразрешимыми вопросами, так и теперь, после поражения, он удивлялся глубокому скрытому смыслу всего того, что произошло, — тому, что судьба и Оле Джон должны были за пятьдесят миль пригнать сюда вдоль побережья стадо домашних оленей как раз вовремя, чтобы спасти от голодной смерти стаю белых полярных волков.

Глава 3. Одиночество Быстрой Молнии

Ужасна и беспощадна долгая полярная ночь: она погибель для всего, что стремится к жизни и свету, божья кара за ошибку, допущенную провидением, пагубное последствие неполадок в замысловатом механизме Солнечной системы, — ужасна и все же великолепна; беспощадна и вместе с тем порой бывает редчайшим из всех прекрасных явлений на земле. За долгие месяцы ее постылого мрака человек и зверь теряют рассудок, пытаясь пережить ее. Ранние сумерки предупреждают о ее приходе. И затем — kin-oosew tipiskow! — беда на пороге, и все злые демоны совершают нашествие на землю. Подобно тому как в деревенских хижинах и лесных избушках далеко на юге черноглазые потомки французских переселенцев продолжают верить в блуждающие огни и оборотней и рассказывают детям чудесные сказки о призрачной неуловимой галере — небесном Летучем Голландце и о том, как бесплотные духи поют песни древних странников, так и эскимосы во время наступления Полярной Ночи толкуют друг другу о бесчисленных скоплениях духов и о дьявольских чарах, которые закрыли солнечный лик. Затем в течение долгих томительных месяцев длится битва сильнейших за выживание. Мириады холодных звезд, и луна, и смешливое Северное Сияние смотрят вниз на борьбу жизни против смерти, и под небом, расписанным чудесными красками и украшенным широкими радужными полотнищами полярных сполохов изумительных расцветок, люди и звери охотятся, и голодают, и умирают. Беспредельно величие и красота в небесах, бесконечна борьба внизу, на земле. Нет предела замерзающему морю, нет предела вечному стремлению насытить голодный желудок, нет предела трагедиям, разыгрываемым в этом освещенном звездами и разукрашенном Северным Сиянием исполинском Колизее на краю земли, — нет предела до тех пор, пока не исчезнут злые духи и Земля опять не повернется к Солнцу. Тогда опять приходит весна, лето и изобилие Для тех, кто боролся и жил.

Однако и здесь иногда временами наступает так называемая pekoo-wao — «передышка». Кажется, будто высшим силам надоедает монотонность борьбы, и они предлагают развлечение. Температура быстро повышается. По сравнению с недавними холодами в воздухе как будто даже ощущается тепло. А при таких явлениях может произойти многое.

На третью ночь — если считать по часам — после кровавой расправы Быстрой Молнии и его стаи белых волков со стадом домашних оленей Оле Джона «pekoo-wao» пришла на побережье залива Коронации. Это была ночь, вибрирующая от электрических колебаний, ночь, дрожащая от величественных колдовских чар, ночь, наполненная бесчисленными таинственными и загадочными явлениями. Звезды высыпали на небо, яркие, словно точки белого огня. Месяц был живым существом. Северное Сияние, как гигантский чародей, вознесшийся на сотни миль над землей, простреливало небеса залпами электрических разрядов, которые принимали форму то раскрывающегося, то закрывающегося огромного многоцветного зонтика. Под этой выставкой сияющего великолепия свирепствовал ужасный ветер. Его стоны и завывания наполняли замерзший мир, пока в циклопической ярости он временами не возвышал голос до чудовищного рева. Но он проносился так высоко, что ни малейшее его дуновение не касалось поверхности земли, и этим объяснялось то чудо, что между небом и землей не было ни облачка. Для тех, кто слушал и наблюдал внизу, это была буря-призрак, и непонятное волнение и причудливые фантазии переполняли души очарованных наблюдателей.

Возбуждение охватило и Быструю Молнию. Три ночи тому назад он привел свою стаю из ста пятидесяти голодных волков в ледяной загон к оленям Оле Джона. С тех пор эскимосы, уверовав в злых демонов, поразивших сердца этой могучей стаи, больше не тревожили их. И волки пировали. Они продолжали пировать непрерывно, день и ночь. Еще с неделю они не оставят свою добычу, пока не будет разгрызена последняя кость, и последняя унция костного мозга не будет извлечена оттуда. Из всей стаи один лишь Быстрая Молния, с каплей крови собаки, связывавшей его через двадцать поколений волков со Скагеном, его предком, позволил себе уйти прочь от мяса пятидесяти мертвых оленей. В эту ночь прежнее стремление к одиночеству охватило его. Жалобный стон призрачной бури, которую он не мог ощутить, яркое сияние ночных огней, трепетные сполохи электрических разрядов в небесах разжигали кровь в его жилах, словно крепкое вино. На время, когда подобные настроения овладевали им, он переставал быть волком. Тогда он становился носителем наследия прошлого, и дух Скагена возникал в нем, деля с волком власть над его телом. Странные перемены происходили в нем; это была тоска по чему-то давно утраченному, чего он никогда не знал, — зов предков-собак, дошедший до него сквозь таинственную завесу лет.

Подобное наваждение охватило его и сейчас. Он выбежал из ледяного туника, где были зарезаны олени, и остановился в одиночестве среди замерзшей безжизненной равнины. Любой, увидев его. сказал бы, что это не волк, а пес, гигантский пес, огромный как по размерам, так и по физической силе. Он не был белым, как полярные волки, но унаследовал темно-серую шерсть своего предка, Скагена. И стоял он в позе собаки, прислушиваясь к завываниям ветра высоко над толовой. Именно ветер в большей степени, чем яркость звезд и луны или игра Северного Сияния, переполнял его чувства беспокойством и странным волнением. Ему хотелось мчаться под этим ветром, подобно собаке, ради наслаждения самим бегом, — и бежать одному! Инстинкт предводителя стаи исчез. На время он перестал быть волком. Но он не был и собакой. В его теле струилась алая кровь дикаря, рожденного волком. Призраки двадцатилетней давности взывали к нему, призраки, которые жили под надежными кровлями псарен, призраки, которые собирались у человеческих очагов, призраки, которые лаяли, а не выли, — и Быстрая Молния откликнулся на этот призыв, хоть и не понимая зачем и не рассуждая, почему на этот промежуток времени он стал изгоем в собственном мире.

Он бежал строго по ветру. Это противоречило осторожной предусмотрительности волка, но нынче ночью что-то заставляло Быструю Молнию бежать без всяких предосторожностей, ибо он не охотился и не опасался каких-либо угроз. Взрослый волк не затевает игры. Он живет жизнью мрачной и угрюмой. Но сегодня, поддавшись капельке собачьей крови, струившейся в потоке крови двадцати поколений волков, Быстрая Молния ощутил желание поиграть. И это желание само по себе было для него загадкой, ибо, подобно взрослому, у которого не было детства, он попросту не знал, как надо играть. Душа собаки нашептывала ему что-то на чужом языке. Он пытался понять, он силился ответить, но единственным откликом на потребность в игре, возникшую в нем спустя много поколений, была возможность бежать наперегонки! И поскольку у него не было живого товарища, который, воодушевленный этой же потребностью, составил бы ему компанию, он бежал наперегонки с ветром! Он всегда состязался с ветром, когда тот выл и стенал где-то между ним и звездами, не касаясь земли в своем полете. Ветер был его игрушкой. Быстрая Молния мог, напрягая все силы, состязаться с ним в беге, но никак не мог победить. Ветер подгонял его, издевался, насмехался над ним, — и он смеялся вместе с ветром. Сегодня ночью ветер был для Быстрой Молнии почти живым существом. Время от времени он поднимался так высоко, что Быстрой Молнии казалось, будто он уже совсем покинул его; затем внезапно ветер устремлялся вниз, едва не касаясь его спины, — причудливое игривое создание, распалявшее в нем бешеное стремление еще более увеличить скорость. В такие моменты Быстрая Молния издавал звуки, которые не издавал ни волк, ни маламут, ни лайка. Это был почти лай, хриплые вздохи, игривый вызов голосам, звучащим в ветре.

Миля за милей бежал он, поддерживая постоянную скорость. Язык его вывалился из пасти, дыхание участилось, и наконец он остановился в изнеможении. Он уселся на снег, вывесив язык чуть ли не на всю длину, пытаясь отдышаться. Сейчас он еще более, чем когда-либо, походил на собаку. Он смеялся! Однако, наряду с этой собачьей усмешкой и добродушно вываленным языком, было что-то извиняющееся и абсолютно не волчье в том, как у него виновато повисли уши. Ветер опять победил его, как это, впрочем, всегда случалось и прежде. Ветер настолько опередил его, что сюда от него больше не доносилось ни звука, и Быстрая Молния вопросительно посмотрел вверх, на звезды и на Северное Сияние, постоянно распахивающее и захлопывающее свой гигантский зонтик. В течение долгих минут в природе царили странная тишина и покой, к которым он прислушивался и присматривался. Потом вдруг опять послышалось завывание ветра, но теперь уже позади него! Уши Быстрой Молнии опустились еще ниже. Пасть его сомкнулась в удрученном признании поражения. Ветер не только победил его: он запросто обежал кругом и снова появился сзади, насмешливо приглашая его к очередной попытке.

Длинное серое тело зверя рванулось вперед, подобно сверкнувшей молнии. Лишь один или два раза в жизни мчался он так, как сейчас. И тем не менее стенающие и воющие голоса, которые носились в ветре, всегда опережали его, один за другим, причем каждый насмешливо окликал его, оставляя далеко позади. Когда Быстрая Молния остановился вторично, он успел покрыть расстояние в десять миль. Бег не утомил его. Огромная скорость, которую он поддерживал все время, просто вызывала у него небольшую одышку. Его тело все еще было насыщено мощными электрическими зарядами этой ночи. Но он больше не пускался наперегонки с ветром. Азарт, переполнявший его до краев, постепенно угас, и он не спеша потрусил сквозь яркий светящийся полумрак, прислушиваясь и присматриваясь, в ожидании встречи с чем-то новым и неизвестным. Он не представлял себе определенно, что это такое и как это может выглядеть. Он не искал дичи, поскольку не охотился и не имел к этому ни малейшего желания. Так бродит пес в звездную лунную ночь в тех краях, где существуют псарни и белые люди. Так бродили много лет тому назад предки Быстрой Молнии, пробегая мелкой трусцой под луной вдоль дорог, по полям и лугам, без всякой цели, невесть что выискивая и разнюхивая вокруг, радуясь и восторгаясь жизнью и ее Великой Загадкой. Подобным образом бежал и Быстрая Молния, выискивая Загадку перед собой — таинственное что-то, влекущее его через ночь.

Так он странствовал в течение двух часов, пока насмешливая проказница «pekoo-wao» — перемена погоды — не подбросила на его пути нечто совершенно неожиданное. Мистапус был крупным полярным зайцем, почтенным седобородым хитрецом, умудренным опытом и годами. На склоне равнинного плоскогорья, где под замерзшей поверхностью лежал мох, пышный и зеленый, Мистапус и два десятка его друзей — одни юные, другие пожилые — собрались, чтобы «встретить ветер». В бурю большие полярные зайцы всегда так поступают — встречают ветер, зажмурив глаза, принюхиваясь и прислушиваясь. Таков один из непреодолимых инстинктов, предохраняющих их от опасности, совсем как знаки: «Стоп — Оглянись — Внимание!» — предупреждают путешественников об угрозе проходящих поездов. Потому что волкам, лисам и полярным ласкам ничего не стоит подкрасться совершенно неожиданно и незаметно в суматохе и слепящих порывах штормового ветра. И нынче ночью Мистапус с компанией, мудрые во многих отношениях, но глупые именно в данном случае, решили, что разразилась буря. Буря должна быть, — рассудили они, если зайцы вообще рассуждают, — хоть они ее и не ощущают. Ведь голос ее звенел в их длинных ушах. Давно уже они прислушивались, как она стонет, и завывает, и проносится где-то высоко над их смешными лобастыми головами, — и давно уже они стоически сидели, повернувшись в ту сторону, откуда долетали эти звуки, закрыв глаза, тревожно распушив настороженные бакенбарды, развернув уши наискосок и напряженно ловя воздух чувствительными ноздрями. Они походили на большие взбитые белые подушки, разбросанные по площади в двести или триста квадратных футов. Мистапус весил, должно быт, около пятнадцати фунтов и, как и все его сородичи — независимо от достигнутого ими возраста, — был самым сочным, нежным и лакомым блюдом во всей снежной пустыне.

Случилось так, что Быстрая Молния натолкнулся на эту полоску равнины во время очередного короткого и бешеного спурта. Он больше не пытался перегнать ветер над головой, но он перегонял низовой ветер, поземку, и поэтому опережал свой собственный запах. Он бежал так быстро, что не успел заметить лакомую дичь, а Мистапус и его компания услыхали шум его шагов до того, как почуяли его запах. Глаза их внезапно распахнулись, подобно множеству фонарных заслонок, и в тот же миг они увидели перед собой Быструю Молнию. Быстрая Молния, в свою очередь, тоже впервые разглядел Мистапуса с толпой сородичей. Не было времени выбирать направление, и все двадцать жирных зайцев одновременно взметнулись в воздух, словно их подбросила спущенная пружина. Мистапус, праздничное имя которого было Lepus arcticus, совершил гигантский прыжок. Возможно, ему пришло в голову перескочить через Быструю Молнию, но он был тяжел, жирен и обременен годами и поэтому со всего размаху врезался, словно пушечное ядро, прямо в грудь Быстрой Молнии. Сила столкновения была настолько велика, что Быстрая Молния едва удержался на ногах. Мистапус шлепнулся с тупым громким стуком, потеряв от столкновения дыхание и весь здравый смысл. Его мощные задние ноги немедленно выпрямились снова наподобие сжатых пружин, и он совершил еще один прыжок — опять не тратя драгоценного времени на то, чтобы оглядеться. На сей раз он сломя голову врезался Быстрой Молнии в подреберье, и самый могучий из всех волков свалился, как кегля, сбитая пущенным шаром. С сердитым рычанием он вскочил на ноги, собравшись с силами, чтобы встретить неожиданного врага. Но Мистапус, или Lepus arcticus, уже исчез в ночи и гигантскими, двадцатифутовыми прыжками отсчитывал бесконечные мили бескрайних снежных равнин. Исчезли также все члены его компании.

Побежденный в состязании с ветром и сбитый с ног зайцем, Быстрая Молния на некоторое время почувствовал себя несколько обескураженным. Усевшись посреди аппетитно пахнувшего пространства, где Мистапус с сотоварищами переживали бурю, он искоса и подозрительно огляделся вокруг. Когда он отправился дальше, сама его смущенная поза, казалось, свидетельствовала о том, что он опасался, как бы кто из знакомых не видел его позорного поражения и не стал завтра распространять эту новость по всей округе. Одновременно в его сознании родилось и укрепилось твердое убеждение, что окружающий мир и различные явления в нем не всегда такие, какими кажутся. Возможно, те белые существа, с которыми он столкнулся, были вовсе не зайцами, а, скажем, полярными медведями. Ведь не Мистапус же, в конце концов, вышиб из него дух и свалил его с ног!

Хорошее настроение вернулось к нему, как только он продолжил свой путь. В течение следующего часа ночь опять изменилась. Ветер ушел из поднебесных высот. Северное Сияние в последний раз распахнуло и захлопнуло свой зонтик и собрало все краски в море слабого бледно-желтого свечения. Там, где царила буйная какофония звуков, теперь наступило беспредельное и нерушимое безмолвие. Низовой ветер, поземка, до сих пор едва ощутимый, переменился и потянул с северо-запада. Странствия Быстрой Молнии удалили его на двадцать миль от стаи и завели далеко в глубь полярной пустыни. Теперь он изменил свой курс в сторону, откуда дул слабый низовой ветерок, и направился к побережью. Пламя первых бурных радостей погасло, и все дикие инстинкты, четкие и настороженные, вернулись к нему опять. Его чувствительное обоняние тщательно ловило ночные запахи по мере того, как он продвигался вперед. Во всех его движениях сквозило ожидание, предвкушение необычного; однако в течение долгого времени ни намека на что-либо новое он не уловил. Он добрался до неровного, загроможденного ледяными завалами берега моря и пробежал вдоль него одну или две мили. Он очутился в новой, неизвестной стране, поэтому через каждые триста-четыреста ярдов он делал остановку, прислушивался и принюхивался к ветру, долетавшему со всех сторон. Затем перед ним внезапно открылась глубокая чашевидная впадина посреди равнины, полого спускавшаяся прямо к берегу замерзшего океана.

Едва он остановился на краю этой чаши, как в его мозгу, словно переданное беспроволочным телеграфом, пронеслось мгновенное известие. Там что-то было — в той тускло освещенной ложбине, — чего он не мог разглядеть. Дрожь возбуждения пронзила все его тело. Он замер в ожидании, неподвижный, как скала, отчаянно пытаясь перевести восприятия органов чувств в зрительный образ того, что находилось там, внизу, под тихим сиянием месяца и звезд. Ему это не удалось, и он принялся медленно спускаться вниз. Он делал это так осторожно, что прошло четверть часа, прежде чем он спустился в узкую долину, протянувшуюся вдоль берега. И тогда он увидел то, что было спрятано здесь под белым звездным туманом.

Это было эскимосское иглу. Он не впервые видел этот тип человеческого жилья. Он всегда избегал их, поскольку иглу сочетались в его сознании с дикими тварями в виде натренированных и натасканных собак-медвежатников и с людьми, готовыми к нападению. Иглу не обладали приманчивыми чарами, подобными тем, какими обладала хижина белого человека на краю далекой ледниковой расселины. Но сегодня что-то задержало его. Это что-то ощущалось в воздухе. Оно ощущалось в безмолвии. Оно было в пустой бесприютности узкой прибрежной долины. И это что-то неотвратимо влекло его все ближе и ближе к иглу.

Небольшое, построенное из ледяных блоков, смерзшегося снега и кусков плавника — прибитых к берегу останков кораблекрушений и морских трагедий, — иглу напоминало высокий сугроб или гигантский старомодный улей, выкрашенный в белый цвет. Дверь его была длиной около пятнадцати футов. В сущности, эта дверь представляла собою туннель изо льда и снега около трех футов в диаметре, сквозь который эскимосы-хозяева должны были ползком добираться до единственной большой комнаты в своем доме. Благодаря расположению дверного отверстия на расстоянии пятнадцати футов от этого жилого помещения основной холод удерживался снаружи, а тепло, выделяемое человеческими телами и фитилями из сухого мха, горевшими в тюленьем жире, сохранялось внутри. Такое устройство действовало наподобие примитивного термоса: когда температура в иглу повышалась до пятидесяти градусов и дверь была плотно завешена, то в нем становилось даже жарко, и тепло это сохранялось довольно долго, особенно если в иглу находились люди.

Завеса из невыдубленной тюленьей кожи сейчас была плотно затянута. Но все, чем руководствовался Быстрая Молния в своих поступках, говорило ему о том, что в иглу нет ни собак, ни людей. Их запах не ощущался в воздухе. Вокруг на снегу виднелось множество следов, но они были старыми. Быстрая Молния подошел еще ближе. Что-то притягивало его сюда вопреки всяким инстинктам и чувству предосторожности. Три, четыре, пять — много раз обходил он вокруг иглу и в конце концов остановился, почти уткнувшись носом в задернутую трехфутовую дверь в туннель. Он вытянул шею и принюхался к образовавшейся узкой щели. Густые запахи людей и животных нахлынули на него. И с этими запахами донесся звук, который заставил его отпрянуть и заскулить, запрокинув голову к небесам. В глазах у него появился странный, необычный блеск. Он отбежал на сотню шагов по своим прежним следам и снова вернулся к иглу. Опять он принюхался к запахам и снова услышал звук. Он задрожал. Он заскулил. Зубы его могучих челюстей застучали. Через двадцать поколений волков к нему воззвал голос — голос существа, которое доверяло ему, и играло с ним, и любило его в течение бесчисленных лет еще до Рождества Христова; голос живого создания, у чьих ног собаки замирали в благоговейном восторге, за кого они дрались и кого защищали во все времена. В темном иглу в конце туннеля плакал ребенок!

Это было нечто новое для Быстрой Молнии. Ему доводилось слышать писк новорожденных волчат. Он слышал, как они плачут. Но здесь было совсем другое. Каждый нерв в его теле отвечал странному голосу совершенно так же, как камертон отвечает звучанию рояльной струны. Это удивляло его и наполняло его душу непонятной тревогой. Он отбежал на сотню шагов, без устали нюхая воздух, пытаясь в окружающем пространстве обрести ответ на Великую Тайну. И в третий раз он вернулся назад. Он обнюхал все иглу кругом и снова остановился у дверной щели. Теперь там царило молчание. Он прислушивался целую минуту. И затем звук снова донесся до него. Этот звук способны узнавать матери во всем мире — матери с белой, коричневой или черной грудью, — голодный плач грудного ребенка. Здесь, под примитивным кровом первобытного жилища на самой суровой окраине земли, звучал все тот же плач, который раздается из крохотных уст голодных младенцев во дворцах миллионеров за две тысячи миль отсюда, — плач древний, как мир, плач, не изменившийся за десять тысячелетий существования племен и религий, плач, одинаковый на всех языках от Дальнего Востока до Крайнего Запада. Господь сделал этот плач понятным для любого сердца в мире; в его жалобе слышалось трепетное чувство материнства, домашнего очага, любви, — и Быстрая Молния со вновь обретенной душой собаки, пробившейся к нему сквозь годы от — Скагена, далекого предка, заскулил в ответ. Если бы здесь был Скаген — тот Скаген, кто хорошо знал и детей, и младенцев, — он вошел бы в иглу и лег бы там, в темноте, растянувшись во весь свой огромный рост рядом с зовущим маленьким существом, и трепетал бы от обожания и счастья, когда ручки ребенка гладили бы крошечными пальчиками его шерсть, и жалобные всхлипывания в голосе младенца сменились бы довольным воркованием от вновь обретенных покоя и утешения.

Когда Быстрая Молния стоял у закрытой двери в туннель, дух Скагена пребывал в его теле. Этот дух стремился войти. Спустя двадцать лет он снова жаждал ощутить прикосновения детских ручонок, услышать нежное щебетание, лечь еще раз рядом с маленьким беспомощным существом, предназначенным Высшим Судией быть его Хозяином и Божеством. Но дух этот боролся за свою мечту, будучи узником тела, которое создавалось двадцатью поколениями волков. И тело волка не могло откликнуться на его желания. Быстрая Молния, обремененный наследием прошлого, ощущал могучий прилив неодолимого влечения, по он был бессилен ответить на него. Для него откинуть занавеску из тюленьей шкуры, войти внутрь, как это сделал бы Скаген, означало бы родиться заново. Хоть зов предка-собаки все громче звучал в его душе, волчья кровь и волчьи инстинкты тем не менее являлись ведущей силой его физических движений и поступков. И в то время как что-то внутри него устремлялось туда, в темное пространство ледяной хижины, его крови, костям и мускулам недоставало того чудесного взаимного согласия, которое одно лишь могло изменить его в Скагена, того Скагена, кто двадцать лет тому назад был причиной его рождения среди волков. Так что, хоть душа собаки и влекла его внутрь, волчья плоть удерживала его снаружи.

Он без устали кружил по небольшому пространству вокруг иглу, время от времени возвращаясь ко входу в туннель. Наконец он не выдержал: он уже не мог больше слышать плач ребенка. Но и поддаться мимолетному порыву бросить все и продолжить свои бесцельные странствия он тоже не мог. Удивительно быстро в нем развился инстинкт собственника. Он пришел сюда, в эту ложбину посреди снежной пустоши, наполненную сиянием месяца и звезд, и нашел нечто значительно большее, чем хижина белого человека на краю далекой ледниковой расселины; нечто, удерживавшее его, рассеявшее его одиночество, взбудоражившее его до нервной дрожи. Это «нечто» не было воображаемым образом ребенка в иглу, ибо он никогда не видел ребенка. То был плач, древняя, как мир, мольба, содержавшаяся в нем, нотка беспомощности, горя, голода и нужды. Быстрая Молния не связывал этот звук с каким-либо образом. Он не придавал ему конкретную форму из плоти и крови. В нем таилась загадка, подобно тому, как загадка таилась и в почти человеческих голосах, что слышались в ветре, с которым он состязался наперегонки этой ночью. Но загадка, заключенная внутри иглу, была подобна электромагниту: она притягивала его к себе, вытащив из неведомой дали дикого примитивного бытия, и никак не хотела отпускать.

Бессчетное число раз бесцельно пересекал он узкое пространство Долины. Снег был утоптан следами ног людей и собак, но следы уже не хранили запахов. Человек с первого взгляда заподозрил бы здесь недоброе. Потому что температура внутри иглу с толстыми плотными стенами и с закрытой «дверью» упала до точки замерзания. И ребенок почти умирал от голода.

Быстрая Молния чувствовал, что происходит нечто важное, но не мог постичь сущность происходящего. Подобно тому как за час до встречи с иглу он предвидел возникновение необычных явлений, так и теперь его предчувствия стали еще более четкими и определенными. Он стал более наблюдательным. Он постоянно прислушивался. Он нюхал воздух в сотне различных направлений. Он вынюхивал остывшие следы. Вновь и вновь он возвращался к иглу, скулил и замирал в ожидании. Само иглу в его умственном восприятии было единственным реальным, хоть и не разгаданным до конца фактом. Он находил в его близости растущее удовлетворение. Не раз он бросался на снег рядом с ним, не для того, чтобы отдохнуть, но чтобы ждать — и наблюдать. Это было его иглу, и к тому же он остро ощущал опасность, угрожавшую этой его собственности. Он предвидел ее гибель и разрушение. Он предчувствовал неизбежность того, что должно произойти. И он готов был ко всему: к бегству — или к борьбе.

Наконец бесцельные поиски привели Быструю Молнию на край крутого ледяного откоса, возвышавшегося над замерзшим морем. Что-то подсказывало ему, что помеха должна появиться со стороны моря, и взгляд его недоверчиво и настороженно пронизывал рассеянный лунный и звездный свет. Ветер ему не благоприятствовал: он дул с запада. Дважды Быстрая Молния смутно уловил движение какой-то призрачной тени, которую он различил бы по запаху, если бы ветер дул с востока. Он даже задрожал от усилий, пытаясь распознать это нечто в третий раз. Но оно больше не появлялось, и он потрусил назад, к иглу.

Не прошло и десяти минут, как тень перевалила через ледяную гору, где только что стоял Быстрая Молния, и спустилась в узкую долину. Тень направлялась к иглу. Быстрая Молния увидел ее, когда она находилась от него всего в сотне ярдов, и вскочил, как подброшенный пружиной. Каждая мышца его тела напряглась, словно живая сталь, готовая распрямиться и включиться в действие. Тень приближалась, становясь все белее и белее в рассеянном ночном свете, пока наконец Быстрая Молния не разглядел опущенную вниз и медленно раскачивающуюся из стороны в сторону голову «джентльмена в белом сюртуке» — Уопаска, полярного медведя. На расстоянии в пятьдесят ярдов Уопаск остановился. Его огромная голова раскачивалась, подобно маятнику, и маленькие глазки хищно сверкали. Охота была для него неудачной, и он был голоден. Ему не впервой было навещать иглу. Дважды в этом голодном году он уже отведал человечьего мяса. Он был стар, страшен и беспощаден. Угрюмое рычание, приглушенное, словно отдаленный грохот ломающихся ледяных полей, зарокотало в его широкой груди, когда он увидел Быструю Молнию, стоявшего у стены иглу, которым он намеревался овладеть.

Для любого волка раскатов этого грома в груди Уопаска было бы достаточно, но сегодня ночью что-то новое родилось и окрепло в Душе Быстрой Молнии. Он не бросился бежать. Ответное рычание, злобное и свирепое, вырвалось из его горла. Он предчувствовал нападение. Он ожидал беду, и пришел Уопаск. Отсюда следовало, что Уопаск и был тем таинственным злом, появление которого предсказал ему инстинкт. Его разум не распространялся далеко за пределы этого совпадения. Уопаск был здесь, громадная голова его медленно раскачивалась из стороны в сторону, кровожадный рык доносился из его глотки, глаза сверкали. Быстрая Молния не мог знать, насколько обдуманно и с какими намерениями гигантский белый медведь явился сюда из-за ледяных торосов, но когда Уопаск очутился здесь, он понял, что самый смертельный и опасный из всех его врагов посягает на его собственность — на иглу и на то, что находится там, внутри. И он свирепым рычанием бросил вызов и предупреждение незваному гостю. Злобно оскалившись и обнажив длинные белые клыки, он отступил назад, к завешенному тюленьей шкурой входу в туннель.

Уопаск приближался не спеша. Мерзлый снег хрустел под его могучими лапами, острые кривые когти постукивали, словно кастаньеты, голова все еще раскачивалась из стороны в сторону, как маятник. Монотонные колебания головы Уопаска вселяли страх и ужас в сердца любых живых существ. И Быстрая Молния, впервые испытав это на себе, медленно отступал, прижимаясь все теснее к завесе из тюленьей шкуры. Деревянная защелка освободилась, и занавеска прогнулась внутрь. И тут Быстрая Молния опять услыхал знакомый волнующий звук изнутри иглу, явственно прозвучавший в туннеле. Ребенок снова заплакал. Звук донесся до Уопаска, стоявшего в двадцати шагах отсюда, и на какое-то время огромная голова медведя, казалось, перестала раскачиваться. Рычание в его груди понизилось до злобного рева, и он, словно медленная снежная лавина, двинулся на Быструю Молнию.

Быстрая Молния почувствовал ослабление завесы, и когда Уопаск совершил свой первый бросок, он отскочил назад, так что в значительной мере очутился внутри туннеля. Подобная позиция давала ему немалые преимущества. Массивная голова и плечи Уопаска заполняли весь проход, не оставляя могучему зверю свободного поля действия, и тут Быстрая Молния мгновенно осознал свои возможности. Он прыгнул на Уопаска. Клыки его рвали и полосовали, как ножи. Он распорол исполинскому медведю нос, и громоподобный рёв боли и ярости Уопаска потряс иглу. Но он не мог ничего противопоставить этим ужасным клыкам, кроме упрямого стремления продвигаться вперед, навстречу им. Он не умел драться при помощи одних лишь зубов, как это умел Быстрая Молния; ему необходимы были сильные лапы и тело, а их он не мог использовать в тесном пространстве узкого туннеля. Почти целую минуту подвергался он суровой и кровавой каре. Затем внезапно его могучее тело распрямилось в мощном толчке, и та часть туннеля, в которой он застрял, подалась и рухнула, засыпав его обломками льда и снега. Он сократил вход в иглу на одну треть.

Быстрая Молния чуть не попался во время этого обвала. Он отскочил еще дальше, внутрь туннеля, и Уопаск вторично втиснулся в проход. Так же как в бешеной ярости своей первой смертельной схватки за первенство в стае Быстрая Молния боролся с Балу, так он теперь боролся с полярным медведем. Он разорвал Уопаску морду и нос. Он оторвал захватчику пол-уха. Он прокусил насквозь огромную лапу Уопаска, которую тот протянул, пытаясь его ухватить, в результате чего один из пальцев этой лапы был начисто отделен от сустава. Рев медведя был слышен за полмили. Он снова поднатужился, и стены туннеля поддались на очередные пять футов. Он побеждал, несмотря на то, что пол в проходе был пропитан его собственной кровью. Еще одно усилие, один толчок его мощного тела, и он доберется до самого иглу.

Все еще стоя в туннеле передними лапами, но уже наполовину отступив внутрь ледяной хижины, Быстрая Молния ожидал последней победной атаки Уопаска. Он чувствовал близость конца. Он сознавал, что в таинственном пространстве, открывшемся за его спиной, он не сможет противостоять своему могучему противнику. И все же он не помышлял о бегстве. С головой внутри туннеля, упираясь широко расставленными лапами, он не только защищался от Уопаска — он нападал на него. И перед угрозой его свирепых клыков Уопаск на некоторое время заколебался, громогласно рыча и качая головой. Маленькие глазки его, привыкнув к темноте, заметили, что он почти достиг внутренней двери в иглу. Еще одно усилие — и битва будет закончена, и он будет есть мясо. Тем не менее в течение нескольких мгновений он колебался, зная, что ему придется еще раз столкнуться с неотвратимыми разящими ударами острых клыков Быстрой Молнии.

За эти драгоценные мгновения произошло нечто весьма существенное.

По сверкающему снежному насту равнины мчались три фигуры, закутанные в меха с ног до головы, — Нипа-эскимос, его жена и сын. Во время охоты на тюленей льдина унесла их в открытое море. Теперь они возвращались, и уже на значительном расстоянии услыхали рев Уопаска у своих дверей.

Медведь не слыхал их и не чуял их запаха. Все его помыслы были направлены на одну цель, и он в третий раз протиснулся в то, что оставалось от туннеля. Близость смерти остро и мучительно отражается на звере. И Быстрая Молния знал, что время его пришло. Он сконцентрировал каждый нерв и каждое сухожилие в последнем могучем усилии. Его атака была настолько свирепой, что Уопаск, опустив голову вниз, в течение нескольких секунд не в состоянии был упереться туловищем в бока туннеля. С полминуты было сэкономлено, прежде чем Уопаск всей своей массой навалился на стены. Как и до того, они не устояли перед натиском и рухнули; путь в иглу был открыт. Одновременно с тем, как глыбы льда и снега рассыпались по сторонам, пронзительный человеческий вопль расколол тишину ночи, и в ее неверном сиянии сверкнуло острие гарпуна. Острие вонзилось в плечо Уопаска. Существа в капюшонах орали и вопили, как демоны, и Быстрая Молния выскочил из снежных руин, где он был наполовину погребен в результате последней атаки Уопаска. Прыжок столкнул его лицом к лицу с женщиной — женщиной, ради ребенка которой он отстоял величайшую битву в своей жизни и ради которого готов был умереть. В руках у женщины было длинное копье для охоты на тюленей, и с яростным криком она метнула его в Быструю Молнию. Копье ударило его в бок. Он почувствовал жгучую боль от стального зазубренного острия и бросился бежать. Древко копья некоторое время волочилось за ним; затем он вырвал зазубренную колючку из тела. Уопаск тоже бежал — сломя голову, не разбирая дороги, ища спасения в своих родных ледяных полях.

На гребне склона, откуда он впервые взглянул на узкую полоску долины, Быстрая Молния на мгновение остановился, окровавленный и измученный. Но даже сейчас, когда он с трудом глотал воздух, чтобы отдышаться, странный тихий и жалобный вой вырастал у него в груди. Наконец-то тайна этой ночи сбросила свои покровы и предстала перед ним обнаженной, чтобы он сумел ее постичь. И, постигнув ее, он опять повернул в сторону замерзших бесплодных равнин, и ни дух Скагена, ни необъяснимая радость этой ночи больше не струились в его крови, когда он медленно брел назад, к своей стае белых волков и к убитым оленям Оле Джона.

И когда он возвращался, самой мучительной из всех его ран была рана, нанесенная рукой человека.

Глава 4. Единоборство стай

Один раз в течение каждого семилетнего цикла на поросшую чахлыми кустарниками ивняка тундру Великой Северной Пустыни, которая полого спускается к земной груди в Северный Ледовитый океан, приходит Noot Aku Tao — Великий Голод. Так утверждают эскимосы и живущие южнее индейцы, ссылаясь на всех своих богов, злых духов и на врожденное суеверие. Один раз в семь лет на кроликов — источник и основу существования на севере как для животных, так и для людей — нападает мор, который губит их миллионами; а с исчезновением кроликов рыси голодают и начинают пожирать собственное потомство; редеет численность ласок, куниц и норок, пустеют ловушки у трапперов, и неудачи преследуют охотников на их промысловой тропе. Там, где прежде эскимосы добывали себе пропитание, бесследно исчезают огромные стада карибу. Мускусные быки растворяются в непостижимой загадке Полярной Ночи. Белых медведей становится меньше, и даже маленькие белые лисички-песцы — многочисленные, как воробьи, когда кролики имеются в изобилии, — исчезают, словно попав в огромную ловчую сеть, которая сметает все подчистую на бескрайних просторах бесплодных равнин. Великий Голод всегда приходит во время Долгой Ночи. И тогда Голодная Смерть становится охотником, триумфально шествующим по земле.

Нынешний год был Седьмым. Стояла середина Долгой Ночи. Прошел месяц с тех пор, как стада карибу откочевали все дальше и дальше на юг и на запад. Сильные бури скрыли их уход, и волки, чьи миграционные инстинкты были менее острыми и чуткими, утратили след, который привел бы их в страну изобилия, к далеким берегам Большого Медвежьего озера. На пустынных равнинах они дрались, голодали и умирали, ибо закон выживания наиболее приспособленных распространялся на всей территории от берегов озера Киуотин до залива Франклина, — и рука об руку с ним среди всех существ, питающихся мясом и кровью, шествовал каннибализм. Быстрая Молния, до недавних пор предводитель могучей стаи белых полярных волков, сам превратился в тощую, голодную, Дикую тень, занятую постоянными поисками пищи. С той ночи, три недели тому назад, когда он привел своих волков на убийство стада домашних оленей Оле Джона, голод крепко прижал его, и оба приятеля — он и Мистик — поддерживали теперь искорку жизни в своих телах тем, что выкапывали из-под снега и поедали мерзлый зеленый мох. Мистик, серый лесной волк, который присоединился к белой стае далеко отсюда, на южной окраине бесплодной арктической пустыни, завязал дружбу с Быстрой Молнией, отдаленным на двадцать лет от своего предка, Скагена, огромного пса из породы догов.

Вот эта капля собачьей крови в его жилах и заставляла Быструю Молнию в страшные дни голода и смерти держаться вблизи побережья, рядом с дикими эскимосскими поселениями, разбросанными вдоль залива Коронации. Его стая, сто пятьдесят некогда сильных зверей, пришедшая из далекого кустарникового леса, распалась и исчезла. Оставшиеся в живых по одному, по двое разбрелись на все четыре стороны. Разрушенная голодом, рассеянная насущной необходимостью, белая орда больше не мчалась под яркими звездами, «гонимая дьяволами», с Быстрой Молнией, самым крупным из всех полярных волков, во главе. Над пустынной равниной больше не разносился охотничий клич, потому что если волку и удавалось найти добычу, то он убивал ее втихомолку, оставляя все мясо себе и ревностно охраняя его до последней косточки.

За целую неделю ни Быстрая Молния, ни большой лесной волк не сумели поймать ничего, что могло бы утолить голод. Последние три дня они раскапывали снег в укромных местах и поддерживали жизнь жестким кудрявым зеленым мхом, которым питаются карибу. И никогда они еще не охотились так усердно, как в эту неделю. Они обследовали границы пустынных равнин, побережье и окраины ледяных нолей. Несколько раз они натыкались на песцов, но маленькие белые лисички, словно блуждающие огоньки, легко терялись в хаосе ночи. Однажды Быстрая Молния напал на след тюленя, но эта незнакомая добыча ускользнула прежде, чем он успел найти, за что ее ухватить. Дважды видели больших белых медведей, слишком могучих, чтобы можно было даже помыслить о нападении. И за все время ни разу ни одного зайца там, где их должны были быть тысячи! Наконец их постигло последнее и наиболее крупное разочарование. В самый разгар бури они напали на след мускусных овцебыков и в течение всей этой снежной круговерти преследовали их, пока на далекой пустынной равнине следы их безнадежно не замело налетевшим бураном.

И вот теперь они лежали, распластавшись на узком ледниковом выступе высокой скалы, наблюдая за явлением, которое уже дважды возникало прямо перед ними в призрачном белом сиянии ночи. В течение четверти часа они не двигались, притаившись, словно замороженные насмерть. Ни одно случайное движение не выдавало их, пи один мускул не дрогнул. В пятнадцати футах скалистая стена поворачивала к морю, и они дважды наблюдали, как большая белая тень взлетала оттуда и снова возвращалась назад. И в третий раз их покрасневшие глаза заметили, как тень взлетела опять, на мгновение появилась в их поле зрения и исчезла.

Вопину, сова, не видела их. Она тоже голодала. С исчезновением больших белых зайцев пропала пища, и настал час, когда ее душа убийцы все более склонялась к каннибализму. Среди своих сородичей она была настоящим чудовищем. Крылья ее в размахе достигали пяти футов. Когти ее были подобны кинжалам и достаточно велики, чтобы выпотрошить волка, если бы для этого хватило сил. Ее могучий клюв способен был раздробить череп лисицы. И она тоже вела наблюдение. Но ее глаза, пылавшие огнем голодного бешенства, не останавливались на выступе, где лежали Быстрая Молния и Мистик. Сова пытливо вглядывалась в искрящийся звездным светом мрак Полярной Ночи. Она знала, что вскоре опять увидит то, что возникало там, впереди, и вновь исчезало Трижды это появлялось, и трижды она вылетала, но все никак не могла выбрать подходящий момент для стремительного броска. Смертельно опасная в своей предусмотрительной осторожности, Вопину выжидала. И на четвертый раз она приготовилась нанести удар.

Над крутым склоном скалистого обрыва в поисках дичи кружила в бесшумном полете чужая сова, с каждым разом приближаясь все ближе и ближе. В душе Вопину не было инстинкта страха. Всю свою жизнь она полагалась на собственную мощь. Ни одна сова до сих пор не побеждала ее в бою. Вопину либо прогоняла, либо убивала каждого незваного претендента на ее охотничью территорию и благодаря превосходству в силе и ощущению безнаказанности стала беззастенчивой грабительницей и задирой. Во время прошлого сезона, высиживая птенцов, она в припадке ярости уничтожила весь свой выводок, и теперь голод сделал ее еще более страшной и жестокой. Она выжидала не для того, чтобы определить размеры и степень отваги своей жертвы, но чтобы выбрать момент для более удобного нанесения удара. Она не принимала во внимание то, что Низпак, чужая сова, ни на йоту не уступала ей по величине; она не знала, что два дня тому назад Низпак убила полувзрослую лисицу и, стало быть, обладала большим запасом сил, и что в своих собственных охотничьих угодьях Низпак слыла еще более свирепым и кровожадным пиратом, чем она.

На четвертый раз, когда Низпак, выискивая горящими глазами добычу, бесшумно выплыла из-за скалы, Вопину метнулась вниз из своей засады наподобие большого белого ядра. Она не разила когтями или клювом, но, атаковав сверху и сбоку, умышленно ударила соперницу плечом. Это был сильный и хорошо направленный удар, и Низпак потеряла равновесие в полете, напоминая в воздухе споткнувшегося человека, который пытается удержаться на ногах. Вопину вторично нанесла удар, и две старые разбойницы с громким шумом чудовищных крыльев шлепнулись на мерзлый снег у подножия скалы. Преимущество Вопину было велико, и ее нападение очень скоро завершилось бы убийством соперницы, будь та обычной совой. Гигантские крылья словно дубиной колотили ошеломленную Низпак. С резким гортанным клекотом ярости и торжества Вопину вонзила когти в покрытую перьями грудь чужой совы, а мощным клювом изо всех сил долбила ее череп, стараясь пробить в нем дыру. Но Низпак была разбойницей, закаленной в борьбе. Свободным крылом она стала защищаться и наносить ответные удары. Никогда еще за всю свою кровавую жизнь не ощущала Вопину такой мощной силы, как от крыла своей противницы. Удары эти превзошли ее собственные, сшибли ее в сторону и заставили прекратить смертельную долбежку черепа Низпак. Но когти Вопину впивались все глубже. Они проникали сквозь перья, кожу, мышцы и кости и, однажды проникнув, сжимались и держали крепко, хотя Низпак и удалось в один из удобных моментов перевернуть врага на спину. Теперь уже клюв Низпак молотил череп соперницы. Он бил Вопину по голове, словно острым стальным долотом. Он выдолбил ей глаза и сквозь отверстия в черепе проник глубоко в мозг. Задолго до того как Низпак прекратила свою смертоносную работу, Вопину была мертва, и теперь — дергая, толкая и изворачиваясь — Низпак пыталась освободиться от вцепившихся ей в грудь когтей мертвой птицы.

По мере того как битва становилась все яростнее, Быстрая Молния и Мистик медленно и бесшумно подползали поближе. Они очутились в полусотне футов от обеих птиц, когда Низпак наконец удалось избавиться от цепкой хватки когтей мертвой Вопину. И «тогда их серые тела, быстрые, словно тени, метнулись в прыжке сквозь ночную мглу. Низпак заметила их и, хлопая крыльями, попыталась взлететь. Но глубокие раны в груди ослабили ее, и она поднималась медленно и с трудом. Она была всего в шести футах от земли, когда Быстрая Молния совершил могучий прыжок и его челюсти сомкнулись в плотном оперении птицы. В следующую секунду Низпак рухнула на землю, и острые зубы Быстрой Молнии сверкнули, освобождаясь от перьев. С коротким рычанием он метнулся к голове гигантской совы; хруст костей, и Низпак была мертва.

Мистик уже рвал жесткое мясо старой Вопину, и прежде чем крылья Низпак перестали трепетать, Быстрая Молния приступил к трапезе. Оба жадно принялись срывать перья с туловища своих жертв, — а Вопину и Низпак, несмотря на свирепость и силу, на девяносто процентов состояли из перьев. В каждой было, пожалуй, не более трех или четырех фунтов мяса и костей. И мясо было жестким от множества хрящей, сухожилий и связок. Но Быстрой Молнии и Мистику оно показалось слаще печени карибу в дни изобилия, и они проглотили его до последнего кусочка, завершив трапезу совиными головами, что явилось финальным триумфом их жевательных мышц.

Как еда и питье возвращают жизнь и надежду умирающему с голоду человеку, так и эта пища влила новые силы и бодрость в тела Быстрой Молнии и Мистика. Они попросту рассудили, — если способность рассуждать вообще присуща волкам, — что голодная пора миновала. Они нашли наконец мясо и съели его, а завтрашний день их не тревожил. Горячая кровь вновь энергично заструилась в их жилах, и их первым побуждением было увеличить достигнутые успехи, ибо их аппетит был лишь в малой степени успокоен, но вовсе не удовлетворен. Много раз большой лесной волк пытался склонить Быструю Молнию отправиться на юг, к пустынным просторам тундры, так как в том направлении — Мистик знал — расположены благословенные леса и полные дичи болота, которые он так опрометчиво покинул, связавшись с белой стаей. Теперь он смело и решительно повернул к югу, а Быстрая Молния, приободренный мясом, находившимся у него в желудке, и вдохновленный на новые и более захватывающие приключения, чем битва с совами, не протестовал.

Никогда еще звезды над ними не сияли так ярко. Сквозь толщу атмосферы, просветленной бурей и ветром, отдельные звезды приумножились, казалось, в целые созвездия, пока не украсили небо золочеными вставками вышивок на бесконечном фоне пурпурно-синего гобелена. Северное Сияние, словно устыдившись и заскромничав перед их чистым и строгим великолепием, прекратило чересчур красочный и пышный спектакль и засияло мягким серебристым светом. Быстрая Молния и Мистик за полмили могли бы разглядеть любой движущийся темный предмет. Но во всем этом белом и замерзшем мире не было других предметов, одушевленных или неодушевленных, столь же темных, как их собственная серая шерсть. Сама жизнь была белой — там, где она была. Огромные медведи были белыми, совы и зайцы были белыми, и даже окрас карибу и мускусных быков — более темных, так как в минуту опасности природа заставляла их искать спасения в быстром формировании стада, — обманчиво скрадывался рассеянным звездным светом и призрачной игрой ночных теней. Мистик, привыкший к лесам и болотам, в поисках добычи больше полагался на глаза и уши. Опыт научил Быструю Молнию, что присутствие мяса следует в первую очередь искать в воздухе. Мистик способен был расслышать звук на большем расстоянии, мог, пожалуй, и видеть немного дальше, но ветер приносил известия Выстрой Молнии задолго до звуков и зрительных образов.

Передвигаясь по снежной пустыне, каждый из них был по-своему настороже. Все охотничьи инстинкты опять пробудились в них, готовые к действию. Кровь разогревалась по мере того, как пища в их желудках начинала распространять по жилам свою живительную силу. Они шли прямо на юг, зорко присматриваясь ко всему, что шевелилось иод дуновением легкого ветерка. После бури температура повысилась, и мороз был не сильнее сорока трех или сорока четырех градусов. Стояла мертвая тишина, такая, что охотничий клич Выстрой Молнии мог бы разнестись по площади в двадцать квадратных миль открытого пространства. Невероятно, но не было слышно даже тявканья песцов. Всякая жизнь, казалось, прекратилась.

Тем не менее ни один из обоих охотников не ощущал опасений или страха перед голодной смертью. Еще раз довольно прилично подкрепившись, они продолжали ограничивать свои надежды ожиданием немедленных свершений, не затрудняя себя взглядыванием в туманное будущее. Они двигались вперед безостановочно, но ни на миг не теряли бдительности. Все их охотничьи инстинкты работали в полную силу. Однажды, пройдя первые полдюжины миль, Быстрая Молния внезапно замер на месте и издал короткое басовитое ворчание, заставившее Мистика остановиться. Он почуял в слабом ветре едва уловимый запах песца. Он не мог распознать, откуда доносится этот запах, который исчез через мгновение. Следующие полдюжины миль они бежали не сворачивая, пока наконец не приблизились к границе древнего катаклизма, где много столетий тому назад гигантский ледник решил немного поиграть с землей. Он вывернул ее наизнанку, разрыл и перекопал во всех направлениях, вытолкнул на поверхность скалистые холмы и утесы, прорезал глубокие долины и овраги. Бесплодная земля в этих местах словно оспой была испещрена впадинами и ложбинами и покрыта разбросанными повсюду огромными валунами и грядами накопленных ледником при своем движении каменистых отложений-морен. Не часто случалось, чтобы волки или лисы охотились здесь, но Быстрая Молния и Мистик храбро ступили в этот первобытный хаос. Для Мистика эта земля была полна ожиданий и надежд. Постоянная ровная гладь бесконечных открытых пространств наконец исчезла, а здесь было множество укрытий для всяких живых существ: овраги и лощины между грядами холмов и удобные пещеры из снега, льда и камней. И инстинкт говорил ему, что он движется по направлению к своим родным лесам, — а именно в этом направлении он и намеревался идти. Зачем ему эти белые волки и бесплодные пустоши без деревца и кустика, раз он может вернуться на свои родные охотничьи просторы!

Путь их пролегал по пересеченной тундре, в которую они успели углубиться на две или три мили, когда Быстрая Молния снова издал свое предупреждающее ворчание. Они остановились на гребне холма из вздыбленной земли и камня, и опять до Быстрой Молнии с ветром донесся запах. На сей раз запах не принадлежал ни песцу, ни зайцу и ни сове. Он свидетельствовал о близости крупной дичи, и дрожь возбуждения пробежала по телу Быстрой Молнии, когда очередной порыв ветра более отчетливо донес этот запах до его ноздрей. Теперь его уловил и Мистик. Это был острый, плотный запах шерсти Япао, мускусного овцебыка. Мистику подобный запах был незнаком: он не встречался в его лесах дальше к югу; неизвестный запах был тайной, и он принюхивался с любопытством и с предвкушением чего-то необычного. Быстрая Молния, со своей стороны, был возбужден до предела. Запах словно телеграфировал ему о том, что где-то поблизости находится самая крупная дичь из всех теплокровных млекопитающих, на которую охотятся белые волки. И дрожь его тела с одновременным глухим нетерпеливым ворчанием сообщили Мистику, что, кем бы ни были эти создания, они были мясом, с Которым его товарищ уже имел случай познакомиться.

Быстрая Молния возглавил спуск но склону в долину и там, внизу, быстро и бесшумно метнулся вперед. Его движения приобрели крадущиеся, осторожные волчьи повадки. И опять-таки инстинкт и безошибочный опыт заставляли его держаться строго по ветру, не сворачивая ни вправо, ни влево, ибо среди всех обитателей снежных равнин Япао отличался самым чутким обонянием и лучше всех умел по запаху почуять приближающуюся опасность. В то время как Быстрая Молния и Мистик подобно двум теням скользили между снежными сугробами и грудами камней, старый бык неподвижно стоял в центре узкой ровной полоски земли, которая, словно ободок у блюдца, изгибалась в трехстах ярдах к западу от них. Именно этот сдвиг к западу и дал ему возможность учуять первый едва уловимый запах врагов, так как Быстрая Молния и Мистик, двигаясь строго против южного ветра, проследовали на значительном расстоянии от вершины излучины, где стоял Япао. А еще в трехстах ярдах к югу, как раз в том направлении, куда стремились волки, по площади в несколько акров разбрелось его стадо — большие темные пятна, почти неподвижные в усердном добывании мха из-под снега.

Япао был самым старым и самым крупным в стаде из двенадцати животных. В ярком свете звезд он выглядел огромным и несуразным чудовищем. Высотой в холке не более четырех футов, он имел тем не менее восемь футов в длину, а его голова — обращенная под прямым углом к приближающейся опасности — напоминала гигантское стенобитное орудие, обшитое костяной броней. Природа предназначила ему быть самым северным из всех живых существ, ибо Полярный круг для него являлся южной, а не северной границей пастбищных угодий. Тело его имело округлую форму; ноги у него были исключительно короткими и мощными, шерсть густой и настолько длинной, что под брюхом волочилась по снегу. Под этой шерстью, надежно предохраняя тело от холода, находился слой мягкого пуха в два дюйма толщиной. Даже подошвы ног Япао поросли волосом, густым, как войлок, и единственным обнаженным местом на всем его туловище был кончик носа. Прикрывая верхнюю часть его крупной головы наподобие стального шлема, широкая костяная пластина изящно изгибалась позади глаз и заканчивалась с обеих сторон острыми, как два штыка, рогами. Это был его щит, его передняя линия обороны. С помощью этого щита он и сражался, ибо Япао, редко нападавший на своих врагов, предпочитал, чтобы они сами вышибали из себя дух об эту неприступную твердыню на его голове.

Всего несколько секунд Япао стоял молча. Затем из его горла вырвалось глухое низкое мычание. Пожалуй, оно скорее походило на овечье блеяние, чем на мычание, хоть и было более хриплым и глубоким, словно исходило из брюха Япао, а не из его груди. В великом безмолвии бесплодных пустошей оно прозвучало, как тревожный рокот барабана. Немедленно вслед за этим последовал топот копыт вспугнутых животных, и тут проявилось то, ради чего природа избрала более темный вариант окраски мускусных овцебыков, сделав его фактором жизни и смерти. Не обладая острым зрением, каждый овцебык тем не менее в любом случае мог различить своего соседа, который темным пятном выделялся на фоне остального белого мира. В противоположность многим другим животным, они не разбегались но сторонам в момент опасности, но сбегались вместе, и вторичное блеяние Япао заставило их броситься к нему. Он же сам в это время направился навстречу стаду. Подобно тому как пионеры далеких прерий выстраивали свои фургоны в тесный кружок против нападающих индейцев, так и Япао и его стадо медленно и неуклюже, но почти с человеческой тщательностью построились в защитный круг. Хвостами к общему центру, головами наружу, они стояли, так тесно прижавшись плечами друг к другу, что казалось, будто каждый из двенадцати овцебыков прошел специальную выучку в формировании именно этого строя. Опустив книзу тяжелые головы, они замерли в ожидании.

В пятидесяти футах от неподвижного круга больших темных животных появились Быстрая Молния и Мистик, причем лесной волк — несколько огорошенный таким устрашающим боевым порядком незнакомых существ — смущенно ожидал действий своего товарища. Трижды Быстрая Молния обошел круг, причем в третий раз на расстоянии не более десяти футов от склоненных голов. Мышцы его тела собирались для прыжка, и в начале четвертого обхода он выпрямился, как пружина, и метнулся прямо к горлу Япао. Однако Япао, несмотря на скверное зрение, разглядел его маневр: старый боец так искусно повернул свой щит, что Быстрая Молния врезался в него с силой, которая невольно заставила его завизжать, когда он кубарем покатился по истоптанному копытами снегу. В тот же миг послышался еще один глухой удар: Мистик испытал свое первое столкновение с черепом мускусного овцебыка. С яростным рычанием Быстрая Молния вскочил и прыгнул снова, и лесной волк из чувства солидарности последовал его примеру. В течение трех или четырех минут удары их тел напоминали приглушенную барабанную дробь, и для Япао и его соплеменников, обладай они чувством юмора, атаки этих волков могли бы послужить небезынтересной забавой. Но Япао и его угрюмое черноголовое стадо были так серьезны, как богословы на молебне.

Избитые, запыхавшиеся, с вываленными языками, Быстрая Молния и Мистик наконец отступили на несколько шагов, чтобы обдумать положение. Снова и снова кружили они вокруг Япао и его стада, но ни одна голова в оборонительном круге не отклонилась ни влево, ни вправо, и в конце концов сущность сложившейся ситуации начала постепенно доходить до Быстрой Молнии. До сего часа он не сознавал в полной мере необходимость стаи, — а именно стая была нужна ему сейчас, та самая стая, которую он вел на убийство карибу и впоследствии на резню домашних оленей Оле Джона. Понимание того, что сбор стаи являлся, пожалуй, единственным способом охоты на мускусных быков, не было результатом его рассуждений, как и все его действия не были проявлением его необычайной личной стратегии или сообразительности. Просто так же, как врожденная животная смекалка подсказала ему созвать стаю, когда он напал на след стада оленей, так и теперь та же смекалка побудила его как можно скорее подключить к действию дополнительных участников операции. Отбежав на сотню ярдов, он выбрал подходящую площадку на выступающем узком плато и завыл. Он выл, как никогда прежде, а Мистик, чье острое восприятие быстро постигло сущность маневра товарища, не прекращал нападать, огрызаться и ложными выпадами отвлекать внимание мускусных быков. Даже когда Быстрая Молния удалился настолько, что его голос стал едва различим, Мистик упорно продолжал оставаться на посту. И пока большой одинокий волк кружил вокруг стада, Япао и в голову не могло прийти разрушить свой боевой порядок.

В трех четвертях мили к западу узкая ровная полоска земли посреди вздыбленной и вывороченной тундры заканчивалась широким плато; к этой обширной площадке и направился Быстрая Молния, останавливаясь через каждые две-три сотни ярдов, чтобы издать призывный вой. Давно уже волчий вой, зовущий к охоте, не звучал в этих краях, и на расстоянии мили отсюда тощая белая фигура, шнырявшая под звездами в поисках пищи, замерла на месте, обернувшись в сторону этого призыва. Еще дальше второй волк уловил сигнал, а за ним и третий, — и так далее до тех пор, пока находились уши, чтобы слышать, и голоса, чтобы отвечать на зов, разносящийся в ночи. Во времена карибу этот зов собрал бы сотню волков; сейчас же — разбежавшиеся поодиночке, худые, красноглазые, подыхающие от голода — лишь двенадцать явились, чтобы присоединиться к Выстрой Молнии. С ними он повернул назад, на узкую изогнутую полоску посреди тундры, и здесь, на этой гладкой морщине среди ледниковых холмов и морен, волки впервые уловили запах мускусных быков. Мистик был по-прежнему занят своим делом, и Япао со стадом продолжал пребывать в стоическом ожидании, когда стая стремительно вырвалась из мрака.

Теперь в сиянии звезд разыгралось уже настоящее сражение. Имея перед собой на две головы превосходящего противника, Япао и его команда больше не стояли неподвижно, ожидая своей очереди для отражения атаки. Четырнадцать разящих, скачущих, осатаневших от голода зверей выступали против них, — и самыми свирепыми из всех были Быстрая Молния и Мистик. Снова и снова отлетали они, отброшенные костяными шлемами мускусных быков. Затем раздался первый скулящий визг звериной боли, когда один из белых убийц напоролся на кривые, острые, как штыки, рога самого Япао. Но атака не прерывалась ни на мгновение. Не успел Япао освободить рога от одного волка, как второй вонзил клыки в его нос и в тот же миг произошла одна из тех быстрых и непредвиденных случайностей, которые зачастую меняют исход сражений. Второй волк, перескочив через склоненную шею Япао, попал на кривые рога соседнего быка, и в этот короткий промежуток ни Япао, ни его сосед, обремененные тяжестью повисших на рогах врагов, не в состоянии были защищать свою часть оборонительного строя. Мгновенно оценив обстановку, с полдюжины волков метнулись в эту брешь. В могучем прыжке один из них перелетел через головы быков в середину стада. Второй последовал за ним, и подобная сфинксу невозмутимость защитного построения была нарушена. Центр его превратился в топочущую и мятущуюся массу смертоносных копыт и пытавшихся увернуться от них двух ловких изворотливых тел. За какие-нибудь две минуты с этими двумя волками было покончено, но их самопожертвование сломало неколебимый строй стада, и стая, норовя вцепиться быкам в нос или глотку, устремилась в самую его середину. И подобно овцам, быки дрогнули и разбежались. Сам Япао стоял на коленях; огромный белый волк вцепился ему в нос, а Мистик в горло. Быстрая Молния с двумя другими приканчивали второго. Лишенные поддержки стада, эти крупные животные теряют всякие бойцовские качества. Находясь в своем оборонительном строю, овцебыки представляют собой самую трудную и сложную добычу; но они становятся совершенно беспомощными, будучи предоставленными самим себе. Бегут они беспорядочно и неуклюже, а паника, охватывающая их, напоминает слепой и безоглядный ужас овечьего стада. Однако прикончить мускусного быка не так-то просто из-за его длинной шерсти и густого подшерстка; поэтому прошло почти полтора часа, прежде чем Япао и двое других из стада были мертвы. Из стаи Быстрой Молнии пятеро были убиты при штурме оборонительного — кольца, и девять оставшихся приступили к пиршеству, за которым могли бы до отвала набить свои желудки не менее полусотни голодных волков.

Молчаливый и таинственный шифр разведывательной информации, при помощи которого по всей территории мгновенно распространяются сведения об убийстве для любого пернатого или зубастого хищника, действовал уже в полную силу. Охотники — а охотники понимают толк в подобных делах — теряются в догадках, тщетно пытаясь найти объяснение быстроте и точности передачи подобных известий. Там, где Быстрая Молния и Мистик час назад не могли отыскать признака живого существа в окружающем их белом замерзшем мире, повсюду теперь возникали все новые проявления жизни. Сперва это был всего лишь осторожный и полумертвый от голода песец, выглядывающий из-за гребня ближайшего холма; затем сова, невесть откуда безмолвно проплывшая вверху над головами и снова исчезнувшая; а затем второй песец, и третий, и откуда ни возьмись — кровожадный и бесстрашный маленький горностай, складывающийся вдвое как пружина при каждом прыжке. Этих немногих мог привести сюда запах парного мяса. Но новость распространялась далеко за пределы этого узкого кружка. Живые существа, натыкавшиеся на след убегавших мускусных быков, с инстинктивным трепетом ощущали, что они спасаются от смерти; и крылатые существа, наблюдая это бегство, благодаря тому же инстинкту понимали, что позади бегущих животных лежит смерть. Все голодные создания снежных пустынь избегают волка, поскольку тот является убийцей; но тем не менее они следуют за ним по пятам, потому что волк — лучший охотник среди них и, двигаясь по его следу, каждый может надеяться на остатки его пиршества. И песец, и горностай, и даже сова различают, когда волк бежит просто так, а когда длинными прыжками преследует свою жертву; они умеют отличить голодный вой от зловещего и торжествующего призыва к убийству, — точно так же, как инстинкт призывает питающихся падалью лесных ворон слетаться и кружить над рощей или болотом, где раздался выстрел из ружья охотника. А в данном случае налицо были видны следы двенадцати волков, сбежавшихся вместе, и следы девяти овцебыков, которые разбегались прочь; и был также запах теплого мяса и крови, далеко разносящийся ветром.

И там, где не было ни малейшего признака жизни, теперь она торжествовала. Повсюду раздавалось ворчание и хриплый тявкающий лай, и круглоглазые совы, услышав это тявканье, взмывали вверх из удобных укрытий среди холмов и каменистых ледниковых морен и бесшумно плыли между землей и звездами, совершая разведывательный полет. Щелкая клювами и издавая при этом треск, который слышался за сотню ярдов, они возбудили у маленького изголодавшегося красноглазого горностая новый острый интерес к окружающим событиям, — так что не только с земли или с воздуха, но отовсюду, со всех сторон, быстро и жадно сбегались сюда шустрые и пронырливые существа, населявшие заснеженные пустоши, чтобы поживиться остатками волчьего пира.

Но сегодня никаких остатков не предвиделось. Подобно тому как крайний голод понуждает человека драться за собственную плоть и кровь даже в ущерб другим себе подобным, так и столь долго нависавшая угроза голодной смерти приглушила и заморозила инстинкты братства и бескорыстия у девяти волков; они были начеку и готовы вступить в бой с любым, кто посмел бы посягнуть на их добычу, включая и своих сородичей. Случай свел вместе этих девятерых волков и сделал их партнерами, и каждый признавал равные права другого, но любой чужак, который появился бы здесь, подвергся бы немедленному нападению и уничтожению. Впервые за много дней насытившись до отказа кровавым мясом, они не разбрелись, покончив с едой, но устроили себе лежбища из снега поблизости от добычи или у границы недалекой тундры. Первая сова, опустившаяся на одну из туш, встретила мгновенное противодействие и была разорвана на куски прежде, чем ее клюв коснулся мяса, а песцов, рискнувших подойти слишком близко, встречали злобные наскоки и рычащие предупреждения.

Если здесь и было исключение, то им являлся Мистик. Он тоже готов был сражаться за принадлежавшее ему мясо; но над этим стремлением преобладало более сильное, то, что постоянно росло в нем с тех пор, как он подружился с Быстрой Молнией, — стремление вернуться «домой». А «домом» для Мистика были большие леса и глубокие болота в благословенном краю далеко на юге. И он хотел, чтобы Быстрая Молния отправился туда вместе с ним. Много раз пытался он склонить его к этому. Сегодня ему особенно повезло, ибо, до того как они натолкнулись на стадо овцебыков, они двигались прямо на юг, — по крайней мере, настолько прямо, насколько это удавалось Мистику. И теперь, когда голод был утолен, красная стрелка указателя вновь запылала в мозгу серого лесного волка, и он захотел продолжить путь. Он скулил у плеча Быстрой Молнии, дюжину раз пересекал узкую полоску равнины и останавливался в ожидании, что тот последует за ним, пока наконец Быстрая Молния не оставил бдительное кольцо товарищей и не присоединился к нему. Вместе они направились к югу. Мистик возглавлял путь; он бежал быстрой трусцой; уши его беспечно торчали в разные стороны; он больше не прислушивался и не принюхивался в поисках добычи. Но у дальней границы перепаханной ледником тундры, когда обширные белые пустынные равнины раскинулись перед ними опять, суть происходящего наконец проникла в сознание Быстрой Молнии. Он остановился, полуобернувшись в том направлении, откуда они пришли, и заскулил; Мистик, стоя рядом с ним, ответил тем же, но обернувшись к югу. Там, на юге, таилась загадочная сила, которая влекла его к себе; позади оставалась сила, которая удерживала Быструю Молнию. И в то время как Мистик стремился к лесам, болотам и хитроумным ловушкам человека, в душе Быстрой Молнии вновь вырастала призрачная тоска Скагена, его далекого предка, — призыв, не раз заставлявший его поворачивать в сторону хижины на краю ледниковой расселины. Он снова последовал за Мистиком, но медленно и нерешительно, так что по истечении часа они удалились всего на три мили от полоски земли, где были убиты мускусные быки. Тем не менее промежутки между проявлениями его нерешительности становились все реже и короче. Еще час — и зов бесчисленных собачьих поколений, предшествовавших Скагену из двадцатилетнего прошлого, одержал бы победу. Он отправился бы в леса, в страну, где постоянно были солнце и луна, в страну «долгого лета, в страну деревьев, травы и цветов, теплых лугов и сверкающих рек. Но тут неведомый дух, что носится под белыми звездами Полярной Ночи, заявил на него свои права и через огромную снежную равнину донесся голос, останавливая Быструю Молнию, призывая его, требуя его назад.

Обернувшись опять на север, Быстрая Молния и Мистик прислушивались к этому голосу. То был зов волчьей стаи — старый охотничий зов, старый призыв к убийству, зов длинных белых клыков, приглашающий на карнавал кровавого пиршества и смерти. Он был едва различим, доносясь до них с севера и с запада.

И голос этот не был голосом семи волков, охранявших мясо в узкой долине между холмами и моренами перепаханной ледником тундры.

Там, на этой полоске равнины, семь волков расслышали приближающийся вой еще до того, как он достиг Быстрой Молнии и Мистика. И они больше не признавали в нем голос своих братьев по стае. Близкая смерть от великого голода, которой предшествовали недели долгого поста и недоедания, стерла инстинкт стаи, являвшийся частью их жизненного кодекса в пору изобилия. В настоящее время они больше не были существами, связанными общими интересами, но единоличниками с частной собственностью, ради защиты которой они готовы были сражаться с любыми незваными пришельцами, включая и тех, кто лишь недавно был их товарищами. Малочисленной группой собрались они вокруг растерзанных туш трех мускусных быков; клыки их сверкали, рычание клокотало в их глотках и глаза горели воинственным огнем, когда вновь прибывшая стая рассыпалась по узкому и тесному перешейку долины. Это была небольшая стая, но все же превосходившая их в отношении два к одному — преимущество, правда, несколько скомпенсированное благодаря полным желудкам у семерых защитников добычи.

Гвардия Быстрой Молнии не сдвинулась с места ни на шаг. Семь волков, составлявшие ее, застыли в ожидании. В сотне ярдов от них пришельцы остановились и, рассыпавшись по сторонам, начали медленно приближаться, скуля от голода и лязгая челюстями в предвкушении пищи. Они готовы были принять проявления гостеприимства, но в случае отказа от такового готовы были и на убийство. Семеро не подавали ни звука, ни знака, которые можно было бы принять за радушное приглашение. Они стояли молча, словно изваяния, под бесстрастным светом звезд, и они не считали врагов. Будь тех пятьдесят вместо четырнадцати, они все равно стали бы защищать принадлежащее им мясо. Подобное недвусмысленное предупреждение быстро дошло до сознания захватчиков, во главе которых стоял Громкоголосый Уйу. Именно его голос первым долетел до Быстрой Молнии и Мистика, именно он настойчивее всех остальных четырнадцати кружил у вожделенной пищи, и, в конце концов, именно он первым рванулся к одной из туш овцебыков. Ближайший из семерых мгновенно бросился на него, и не успели их тела столкнуться, как тринадцать чужаков устремились вперед, словно белые тени, увлекаемые бурей.

Оставшиеся шестеро из гвардии Быстрой Молнии встретили их клыком к клыку. В ярости и крови сражения никто не вспомнил о мясе. В истощенных и обессиленных существах чувство голода уступило место смертельной ненависти. Битва не на жизнь, а на смерть разыгралась над застывшими тушами мускусных быков. Уйу, прыгнувший первым, пал с разорванной яремной веной, так что его кровь залила остекленевшие глаза Япао, убитого короля стада. В первом свирепом натиске семеро — сытые и более сильные, чем их изголодавшиеся враги, — быстро открыли кровавый счет в свою пользу. Волк на волка, один на один, они были более чем равносильными противниками для нападавших. Но вскоре преимущество в численности начало давать себя знать. Пока их клыки смыкались на горле врага, чужие клыки грызли и рвали их собственное тело. Двое из семерых защитников и четверо их противников пали так близко от Япао, что их тела образовали вокруг него нечто вроде белого савана. Шестеро из стаи Уйу и трое из стаи Быстрой Молнии были мертвы, когда жестокая оборона неизбежно обернулась поражением. Израненные и окровавленные, — теперь уже четверо против восьми, — обороняющиеся постепенно сдавали позиции, сражаясь и огрызаясь с каждым футом, который они уступали врагу. Если бы дух Япао мог вернуться сюда, он насладился бы мщением в полной мере, ибо под ярким светом звезд поле битвы алело пятнами крови и было усеяно трупами.

В этот финальный кровавый момент потери всего, добытого с таким трудом, на краю узкой долины появились Быстрая Молния и Мистик. Оттуда, где они впервые услышали отдаленный вой стаи, они почуяли запах битвы и теперь примчались к заключительному акту трагедии — два демона, промелькнувшие через мертвенный лунный свет словно пули, выпущенные из ружья. Двенадцать волков смешались в крутящуюся, дерущуюся, давящуюся массу, и оба серых гиганта ворвались прямо в эту толпу с силой громового удара. Одним движением могучих челюстей Быстрая Молния сломал шею тощему белому зверю, вонзившему клыки в тело другого. Мистик, орудуя клыками как кинжалами, распорол горло следующему. Явись они минутой раньше, они спасли бы жизнь отважной четверке, которая боролась до последнего. А сейчас двое из четырех пали под натиском орды Уйу, и из горла третьего, хоть он и продолжал драться, ручьем текла кровь. Но и захватчикам пришлось заплатить немалую цену. Их осталось всего пятеро, когда Быстрая Молния обнаружил, что сражается один против двух. Его клыки были на горле одного волка, когда на него прыгнул второй. Сцепившись мертвой хваткой в смертельной дуэли, они втроем боролись и катались по снегу. Мистик убил еще одного и вместе с последним уцелевшим из семи участвовал в завершающем единоборстве с оставшимися двумя из стаи Уйу.

Быстрая Молния, изорванный и наполовину задохнувшийся, впервые почувствовал себя проигрывающим в схватке. Кровь его струилась по снегу. Пока он сжимал челюсти на горле врага, другой рвал его бока и бедра и, в конце концов, ухитрился схватить его сзади за шею. Это был не удушающий или разрывающий яремную вену захват. Это был «уыйитип» — дважды более опасный прием, если клыки как следует сомкнутся. Внезапная жуткая агония потрясла тело Быстрой Молнии. Казалось, лезвие ножа вонзилось в его мозг, и острая парализующая боль словно от раскаленного стального прута заставила его закрыть глаза и ослабить сжатые челюсти. Лежавший под ним волк, почувствовав ослабление смертельного захвата на своем горле, быстро поднял голову и схватил зубами Быструю Молнию за нижнюю челюсть. Быстрая Молния вложил все оставшиеся силы в последнюю титаническую попытку освободиться. Он катался, и изворачивался, и изгибал свое мощное тело, размахивая лапами в воздухе, пытаясь ухватить врага когтями, но челюсти его были беспомощны, и силы постепенно иссякали по мере того, как затуманивалось его сознание. Оба волка упорно висели на нем. Все глубже вонзались клыки в затылок Быстрой Молнии, и сама смерть находилась от него на расстоянии нескольких мгновений, когда до его умирающего слуха донеслось яростное рычание, толчок могучего тела, — и парализующая хватка у основания черепа исчезла. Воздух освежающей волной снова хлынул в его легкие. Зрение возвратилось его глазам. Сила вернулась к его челюстям, слух к ушам, — и он услыхал рычание, жуткий торжествующий рык Мистика, когда огромный лесной волк приканчивал врага, которого он оторвал от затылка Быстрой Молнии. И в эту минуту Мистик, бродячий волк из больших лесов, возвысился над всеми другими волками, когда-либо сражавшимися на белых снежных равнинах. Он не стал ждать последнего смертельного вздоха своего врага, но вернулся, и его окровавленные клыки глубоко вонзились во внутренности волка, вцепившегося в челюсть Быстрой Молнии.

И когда несколько секунд спустя Быстрая Молния, шатаясь, поднялся на ноги, лишь Мистик и последний из уцелевших семи храбрецов остались, чтобы составить ему компанию. Япао, король стада мускусных быков, был отомщен, ибо из стаи в четырнадцать и из стаи в девять все, кроме этих троих, валялись мертвыми на снегу. Мистик, стоя рядом с Быстрой Молнией, тихо заскулил, и посреди кровавой арены резни и убийства их носы коснулись снова, и таинственный дух, витавший под звездами, донес до сознания этих двух зверей смысл того, что для них в конечном счете означает товарищество.

Глава 5. Быстрая Молния находит подругу

Буря — страшная и безжалостная в своей ярости — неслась из Ледовитого океана; перелетая через дальние окраины земли, шипя и свистя над самим полюсом, она изломала и исковеркала все побережье залива Коронации, чтобы излить свою злобу над бескрайними снежными пустошами, которыми завершается северная оконечность Американского континента. С этой бурей мерзлая земля укуталась во мрак. Ночь длилась уже много недель, и не было ей ни конца ни края. Не было ни солнца, ни света, кроме мертвенного света луны, и звезд, и Северного Сияния, ибо Земля пересекла меридиан Долгой Ночи и наступили самые темные из всех темных часов. Нынче они стали и вовсе дьявольски мрачными. Над обширными ледяными полями, обрамляющими и загромождающими последние окраины земли, прокатывался и громыхал ветер, впитавший в себя колоссальную мощь. Он с бешеной силой проносился по снежным равнинам, суматошно метаясь над пустошами. Он подхватывал сугробы крохотных мерзлых частиц, похожих на мелкую дробь, которые здесь заменяли снег, и гонял их, словно шрапнель, выпущенную из пушки. Всякая жизнь забивалась в норы, пытаясь укрыться от ветра. Ибо встретиться лицом к лицу с его смертоносным напором и еще более смертоносным холодом в пятьдесят градусов ниже нуля означало гибель для любого живого существа. Эскимосы тесно прижимались друг к другу в своих иглу; песцы зарывались под снежный наст на равнинах; волки свертывались в клубок на своих лежках; мускусные быки и карибу сбивались в тесные кучки, ища в них тепла и спасения, и даже огромные белые совы с их надежной кирасой из защитных перьев искали для себя укрытия среди дюн и холмов безжизненных равнин.

Быстрая Молния, волк до мозга костей, — если не считать той капли собачьей крови, которая досталась ему от Скагена, — почти совсем не ощущал губительного неистовства разыгравшейся бури. После кровавой вакханалии убийств на узкой полоске равнины посреди исковерканной ледником тундры он в течение многих часов лежал под укромным выступом из камня и снега, страдая от боли и слабости. Его большое серое тело было искусано и изорвано клыками шайки белых волков, с которыми он сражался. Из раны у основания черепа распространялся пульсирующий жар лихорадки. Глаза были закрыты. И в его сознании стоны и вопли бури опять превращались в рычащую и воющую сумятицу схватки голодных пришельцев с его собственной стаей после убийства мускусных быков в тесной долине среди ледниковых холмов. Свирепый буран завывал над ним, хлеща снежными вихрями и разрываясь на длинные снежные заметы между глубокими оврагами, скалистыми кряжами и каменными наносами арктической тундры, а он снова продолжал сражаться в грандиозной битве, завершившейся много часов тому назад. Опять он бежал вместе с Мистиком, огромным серым лесным волком, который присоединился к стае белых полярных волков далеко на юге; опять — товарищи по долгим голодным дням — они вместе пировали над останками белых полярных сов и после этого со своей стаей хватали за горло мускусных быков в долине между холмами. Потом появление соперничающей стаи, их страшная неравная битва за защиту своей добычи — битва, из которой лишь он, Мистик, да еще один из их стаи остались в живых; битва смертельная, но победоносная. В больном воображении, терзавшем сейчас его воспаленный мозг, он вновь переживал эту эпическую драку. Челюсти его бессильно сжимались. Рычание затухало в горле. Мышцы напрягались. И ничего он не слышал о страшной буре, которая бесновалась во мраке ночи, наполняя и потрясая мир бешеной злобой и свирепым неистовством.

Рядом с ним, тесно прижавшись, лежал Мистик — огромный серый лесной волк. Далеко на север ушел он от своих родных лесов, и здесь, в финале сражения, он несколько часов тому назад спас жизнь Быстрой Молнии. Оба зверя укрылись в неглубокой пещерке под навесом из камня, земли и снега, всего в двадцати шагах от поля боя. Будь немного посветлее, Мистик мог бы разглядеть застывшие мерзлые трупы — три зарезанных мускусных быка и двадцать шесть растерзанных волков с разорванными глотками. Но сейчас в круговерти бури даже их запах не долетал до него.

Между этими двумя — Быстрой Молнией, самым могучим среди полярных волков, и Мистиком, волком из обширных южных лесов, — зарождалось нечто большее, нежели обычное промысловое сотрудничество хищных зверей. В Быстрой Молнии это чувство товарищества можно было бы связать с той каплей собачьей крови, что текла в его жилах, с наследием Скагена, гигантского дога. Оно постоянно присутствовало в нем. Временами оно вспыхивало настойчивым горячим пламенем и наполняло его странным томлением и тоской, которых он не понимал, и ощущением одиночества, которое загадочным образом влекло его к поселениям белого человека. В такие минуты рядом с ним бежал окрепший дух Скагена — того самого Скагена из двадцатилетней давности, кто благоговейно замирал у ног белых хозяев и спал в тепле от очага белого человека. Но в Мистике, лесном волке, что присоединился к стае белых волков, когда она рыскала далеко у южных границ бесплодных северных пустошей, не было этой капли собачьей крови. В первые дни голодного мора, поразившего нынче всю территорию, когда чудовищная белая стая Быстрой Молнии разделилась и рассеялась, Мистик последовал за ним потому, что Быстрая Молния из всех ста пятидесяти зверей стаи был единственным серым волком. А серым был цвет собратьев Мистика из южных лесов, и он тосковал по ним точно так же, как дух Скагена в крови Быстрой Молнии звал его сквозь двадцать миновавших поколений назад, к очагам белого человека.

Но леса Мистика находились рядом и были вполне реальными. Он покинул их всего лишь месяц тому назад, и менее двухсот миль бесплодной земли лежали между ним и их крайней границей. Теперь, когда он больше не ощущал мучительного голода, до отвала наевшись мяса мускусных быков, желание вернуться к. своим болотам и глухим лесным чащам с новой силой охватило его. Даже в бурю ему хотелось уйти. Однако некий внутренний голос подсказывал ему, что этот шторм отличался от множества бурь и непогод, во время которых он беспрепятственно ходил и охотился там, у себя на родине, и он продолжал неподвижно лежать в своем убежище, прислушиваясь к реву и стенанию ветра, ощущая в жадных рыскающих его порывах пульс того, чье имя было смерть. Не раз он пытался вывести Быструю Молнию из оцепенения, похожего на сон, но которое не было сном. Он толкал его носом. Он вставал и выглядывал из их убежища в черную сумятицу ночи, удивляясь, почему его товарищ не поднимается и не встает рядом с ним. Но Быстрая Молния не отвечал на настойчивые призывы и понукания, звучавшие в жалобном вое Мистика в периоды коротких передышек между порывами ветра. Одинокий в своем бодрствовании, Мистик простоял на страже все время в течение этих черных часов. Снежная буря угомонилась, вдоволь набедокурив и нахохотавшись. Раскаты грома над обширными ледяными полями постепенно затихли, завывания и стоны над пустынными равнинами становились все тише и уносились все дальше, пока наконец не превратились в едва различимый шепот в ночи. По одной, по две, а затем и целыми созвездиями на небо высыпали звезды. Мрак растворился в звездном свете, и перламутровое Сердце Неба начало разгораться в торжественной иллюминации. И Северное Сияние, словно празднуя прекращение бури, разметало по небу свои многоцветные знамена, как танцовщица, щеголяющая яркими нарядами перед глазами всего мира. Сжимаясь и распахиваясь, скручиваясь и извиваясь среди звезд в чудесной прелести замысловатых превращений, оно распускало ленты золотого, оранжевого и бледно-желтого огня, подобно сияющим локонам всемогущей богини, кокетничающей с невозмутимыми сиятельными хозяевами небесного свода. И Мистик, видя, что мир снова так поразительно меняется перед его глазами, еще настойчивее принялся скулить и тормошить Быструю Молнию. Наконец ему это наскучило, и он выбрался из их общего укрытия под навесом из снега и камня.

Быстрая Молния не пошел за ним. Мистик в одиночестве побрел к туше мускусного быка и принялся глодать мерзлое мясо. Третий волк, единственный оставшийся в живых из стаи Быстрой Молнии, присоединился к нему в полной тишине, которая наступила после бури. И этот волк, как все полярные волки, был белым. Мистик злобно оскалился, когда тот подошел слишком близко. После вчерашних кровавых событий он более чем когда-либо невзлюбил белых волков и не доверял им. Поев, он вернулся к Быстрой Молнии и опять принялся скулить и подталкивать его носом, пытаясь заставить его встать. Быстрая Молния, медленно приходя в себя из мрачных и непроницаемых теней небытия, куда ввергла его болезнь, сознавал, что где-то — далеко-далеко отсюда! — Мистик зовет его. Но Мистик не ощущал и не понимал его усилий в попытке ответить: едва заметную дрожь мышц тела, движение ушей, бесплодные старания приподнять голову. Он снова вышел из укрытия. В белом великолепии ночи ему казалось, что он почти различает запах лесов, и он уже видел их в своем воображении там, за линией звездного горизонта. В этом воображаемом расстоянии не было ни вех, ни измерений. Одна миля, десять или две сотни, — каждая клеточка в его теле призывала Мистика покинуть чужую, враждебную страну голодных белых волков ради своих собственных обширных лесов и болот, полных изобилия, где его собратья бегут серым плечом к серому плечу, а не белым к белому. Он медленно пересек узкую долину, не превышавшую трехсот ярдов в ширину. Дважды на этом расстоянии он останавливался и подавал голос, призывая Быструю Молнию. И в перепаханной древним ледником тундре он дважды замирал, ожидая. И наконец, на самой границе великой пустоши, раскинувшейся, подобно морю, на две сотни миль, Мистик уселся на холодный снежный наст и завыл, посылая назад, через тундру, свой последний тоскливый призыв к Быстрой Молнии. Он прислушался и затем, жалобно скуля, повернулся и снова направился к югу.

Не устрашенный расстоянием в две сотни миль, зная лишь, что его леса располагаются где-то там, за этим белым и загадочным снежным морем, Мистик возвращался домой.

Прошло целых полдня после ухода Мистика, когда лихорадка убрала жаркую ослепляющую ладонь с глаз Быстрой Молнии и он приподнял голову, пытаясь вновь ощутить свою причастность к жизни. Даже теперь ему с трудом удавалось постичь ее смысл и значение. Оставалась мучительная боль у основания черепа, там, где клыки белого волка оставили глубокую рану, и все туловище застыло и онемело так, словно было заморожено. Мало-помалу сознание возвращалось к нему. И прежде всего он осознал то, что большой серый волк ушел. Его первый призывный вой был адресован Мистику; ответ на него пришел от одинокого волка из стаи, охранявшего мясо на месте бойни. Быстрая Молния обнюхал место, где его товарищ лежал, тесно прижавшись к нему: оно было холодным — холодным уже в течение многих часов. Спустя некоторое время он, шатаясь, поднялся на ноги. Он спотыкался и хромал, выйдя из своего убежища на арену недавней битвы. Лишь одинокий белый волк находился здесь, рыча и набрасываясь на голодные создания, пытавшиеся поживиться за счет их добычи. Сейчас Быстрая Молния не питал никакого интереса к этим тощим существам. Он видел белых снежных сов, паривших, словно призраки, над тушами мускусных быков; он слышал зловещий треск их клювов; маленькие красноглазые горностаи выскакивали у него из-под ног; он видел шустрых, увертливых белых лисичек-песцов, появлявшихся и исчезавших, словно бесплотные духи; он слышал в отдалении сиплое тявканье других. Белый волк выбивался из сил в безуспешной войне с этими мародерствующими тунеядцами. Язык его давно вывалился из пасти. Задыхаясь, он взглянул на Быструю Молнию с надеждой на помощь и передышку. До его сознания не доходило, что в тушах трех мускусных быков и двадцати шести волков было достаточно пищи для всех. Не так давно Быстрая Молния и сам стал бы драться, как он сражался, защищая мясо от волков. Теперь ему было все безразлично. Он больше не жаждал мяса. Мир его переменился. Лихорадка и болезнь вызвали в нем более глубокие чувства одиночества и тоски, чем когда-либо прежде, и в течение многих минут его пытливые глаза настойчиво вглядывались в прозрачные сумерки белой ночи в поисках Мистика, лесного волка.

Он снова вернулся в пещерку и улегся, свернувшись клубком, на свое прежнее место. Никогда еще наследие Скагена не тяготело над ним так, как в эти часы его слабости и одиночества. Его жалобное подвывание было скорее поскуливанием собаки, а не волка, отделенного от собаки двадцатью поколениями. Ему хотелось, чтобы кто-то был рядом с ним во время его болезни, но единственный оставшийся в живых белый волк перестал быть тем, кто мог составить ему компанию. Капелька крови собаки была подобна могучему противоядию, оказывающему таинственное влияние на дикую алую струю, текущую в его жилах. Его не тревожило, что песцы, и горностаи, и белые совы собирались во множестве, чтобы кормиться у принадлежавшего ему мяса: когда в нем пребывал дух Скагена, он мог бы подружиться даже с маленькими снежными лисичками-песцами. Он не стал беспокоить их до тех пор, пока не почувствовал голод и не вышел поесть. Тут он обнаружил последний след Мистика и прошел по нему до границ развороченной тундры. Здесь он остановился и понюхал воздух. Он не завыл, ибо инстинкт подсказал ему, что произошло. След уже успел остыть, — значит, Мистик ушел. Быстрая Молния снова вернулся к своему лежбищу. Два дня и две ночи — если считать по часам — он не отходил далеко от этого места. Он проложил утоптанную дорожку из пещерки к мускусным быкам, чьим мясом питался. Он немного побродил по узкой долине, принюхиваясь к ветру в надежде, что тот донесет ему весточку о возвращении Мистика. Чувствительность его ран постепенно притупилась, исчезло оцепенение мускулов, и он больше не страдал от режущей боли в затылке. На третий день снова поднялся ветер, и след Мистика окончательно пропал, заметенный снегами белой пустыни. После этого Быстрая Молния больше не ходил к дальней окраине тундры, но в своих бесцельных скитаниях чаще склонялся в сторону побережья. Всякий раз, проголодавшись, он возвращался к полоске земли, которая словно лентой окаймляла вывороченный участок тундры, и воспоминания о муках голода выветрились из его памяти. Мясо вновь покрывало его ребра. Вернулась прежняя могучая сила. Но чувство одиночества не покидало его, и он все еще продолжал искать то, чего не мог понять и что не мог найти.

Затем дух, руководящий судьбами диких зверей, опять направил указующий перст на Быструю Молнию, и произошли странные вещи. Он возвращался после своих бессмысленных поисков, забредя миль на двадцать на север и на запад, и уже достиг границы того участка земли, где в самом центре перепаханной древним ледником тундры хранилось драгоценное сокровище из мороженого мяса, когда неожиданная перемена ветра заставила его замереть на месте. С этим ветром до него донесся запах и звук — запах, заставивший его вздрогнуть, и звук, вселивший новый прилив энергии в каждую каплю крови его тела. Запах был запахом человека. Звук был отдаленным лаем собак. Инстинктивно Быстрая Молния почувствовал Великую Опасность. Сердце его вновь бешено забилось, разгоняя по телу красное пламя волчьей крови. Густая жесткая шерсть на холке встала дыбом, в горле прокатилось зловещее рычание. Ибо запах и звук прямиком долетали со стороны мяса, которым он питался целую неделю и которое позволило ему окрепнуть. Он отправился в сторону ветра, поднялся на ледниковую морену и взглянул оттуда на узкую долину внизу.

В ярком свете звезд он не увидел больше ни одинокого белого волка, ни песцов, ни парящих белых сов. Совсем рядом с тем местом, где был Япао, мускусный овцебык, стояла упряжка собак и длинные сани-нарты; позади них была еще упряжка и еще одни нарты. А между этими двумя нартами быстро и сноровисто работали закутанные в меха фигуры с надвинутыми на лица капюшонами, и непрерывное стрекотание их возбужденных голосов явственно доносилось до Быстрой Молнии. Охотники-эскимосы обнаружили останки мертвых мускусных быков и мертвых волков. А в эту зиму костлявая рука Великого Голода терзала людей так же безжалостно, как и животных. Никогда еще охотникам не удавалось набрести на более счастливую находку. Три мускусных быка были съедены наполовину, и целая дюжина из двадцати шести мертвых волков практически не тронута. Упи, великий охотник своего стойбища, громко пел от радости, разрубая и разделывая мороженое мясо, и пятеро эскимосов вместе с ним работали, как дьяволы. Они отрывали от твердого наста примерзшие туши волков и грузили их на нарты; топором, который Упи приобрел этой зимой у капитана китобойного судна в обмен на собственную жену, они разрубали на куски туши овцебыков. Время от времени кто-нибудь из них останавливался и щелкал длинным бичом, зловеще свистевшим над головами беспокойных голодных и истощенных собак. Быстрая Молния находился в полной безопасности, так как ветер дул в его направлении. Припав к земле и почти не дыша, он молча наблюдал за грабежом мяса, оплаченного таким количеством жизней и едва ли не стоившего его собственной. Одинокий белый волк исчез. Совы и песцы пропали. Теперь здесь находились только люди и собаки.

Работа спорилась. Через полчаса даже разбросанные внутренности убитых животных были аккуратно собраны и уложены на одну из тяжело нагруженных нарт. После этого люди-грабители, крича и щелкая бичами, погнали свои упряжки через узкое устье долины. Долго Быстрая Молния лежал на животе, прислушиваясь к их удаляющимся голосам. Громкое щелканье их бичей уже замерло в отдалении, а до него все еще доносились их оживленные возгласы и грубые ликующие и торжествующие победные песни.

Лишь когда затих последний отзвук их голосов, Быстрая Молния спустился в долину, где прежде было мясо. Белый волк, откуда ни возьмись, присоединился к нему. Песцы опять прошмыгнули к границам долины, и большие белые совы снова парили над ней. Но, увы, на утоптанном многочисленными ногами снегу остались только осколки мороженого мяса, отлетевшие при разрубке туш топором. Этими скудными остатками Быстрая Молния подкрепился напоследок. Когда он закончил и одинокий белый волк подобрал последние стружки и крошки мяса, здесь ничего больше не оставалось для сов и песцов, кроме пропитанного кровью мерзлого снега.

После этого Быстрая Молния медленно и осторожно направился по следу эскимосов-охотников. Он не позвал с собой белою волка, и тот сам не последовал за ним. Ни определенное желание, ни конкретная цель не направляли шаги Быстрой Молнии. Он не ощущал волчьей ярости в связи с утратой. Следы собак не возбуждали в нем враждебного чувства. Он не рассчитывал вернуть обратно все то, что потерял, и никакие помыслы о мести людям или собакам не руководили его действиями. Сам след упряжки и саней хранил в себе нечто непонятное для него. Он притягивал его, но поскольку Быстрая Молния сознавал опасность, он был постоянно настороже. Чары санного следа гипнотизировали его, вынуждая бежать вдоль него вопреки инстинкту, настойчиво предупреждавшему, что он играет с огнем. Сознание Быстрой Молнии подталкивала и убеждала целая серия парадоксальных явлений; импульсы, которые побуждали его двигаться дальше, были намного сильнее тех, которые тянули его назад. В течение двадцати лет кровь Скагена текла в жилах волков, но во всех этих поколениях она дремала, словно безжизненный обломок кораблекрушения, выжидая своего часа, когда наступит день возрождения — когда из волчьей утробы неизбежно родится наследник далеких предков. И рождение это было ознаменовано переменами, происшедшими с Быстрой Молнией нынче ночью. Когда он бежал по следу эскимосов, он по многим своим качествам не был ни волком, ни собакой. Как среди людей бывают «рожденные не вовремя» или «прирожденные неудачники», так и Быстрая Молния не был предназначен для того мира, частью которого он являлся. Не так давно он находил острое наслаждение в беспричинном и бесцельном беге под мерцающими звездами и сполохами Северного Сияния. Радость эта исчезла. Нынче ночью он стал бы избегать стаю белых волков точно так же, как он избегал более тесных контактов с опасностью, исходящей от людей и собак. Никакая тонкая психология не смогла бы приоткрыть ему завесу тайны этих явлений, и только разум белого человека — наблюдавшего за ним и знающего историю его рождения — мог бы без труда разрешить необъяснимую загадку. Дух Скагена тяготел над Быстрой Молнией, и душа его тосковала по тому, чего он никогда не знал и чего он не мог понять.

Долгое время он бежал по санному следу, не оглядываясь, постоянно прислушиваясь и присматриваясь к тому, что происходило впереди. Время от времени он приближался настолько, что слышал завывания собак и крики людей. Много часов Упи со своим сокровищем путешествовал на северо-запад. Солнце успело бы взойти и снова сесть за горизонт, прежде чем он достиг стойбища. За полмили, на лысой вершине ледяной горы, Быстрая Молния слышал радостные крики и торжественные возгласы, приветствовавшие возвращение Упи домой. Ветер доносил запахи стойбища так же отчетливо, как и голоса. Запах был не по душе Быстрой Молнии. Это был запах людей, но он очень напоминал запах животных, заставляя недовольно морщиться его чувствительные ноздри и вызывая дурной привкус во рту, — этакое попурри из испарений, наполнявших воздух неприятными флюидами. Запах был непохож на тот, что исходил от хижины белого человека на краю ледниковой трещины, и он брезгливо отверг его, обойдя стойбище кругом и направившись к ледяным торосам замерзшего моря.

Дойдя до побережья, Быстрая Молния продолжал двигаться на запад. Взгляд его проникал на полмили в морозную даль над ровной поверхностью полярных льдов, и нечто загадочное в этой плоской равнине заставило его спуститься на зеркальную гладь залива. Огромные белоснежные ледяные поля лежали, мягко поблескивая под лучами месяца и звезд, отражая в небо их серебристое сияние, так что между морем и небом постоянно висел рассеянный световой туман. Было так тихо, что сухое постукивание когтей Быстрой Молнии во время бега звучало подобно кастаньетам. Периодически он останавливался и был немало озадачен постоянными переменами в дуновении ветра, что приводило его в замешательство. Через некоторое время он вовсе перестал следить за тем, чтобы держаться строго против ветра, и благодаря этому с ним случилось удивительное происшествие. На расстоянии шести миль от становища Упи и в миле от берега прямо перед ним посреди ночи неожиданно вырос призрак, о котором его чуткий нос не предупредил заранее. Призрак этот казался настолько неуловимым, расплываясь в серебристом искрящемся тумане, что, не успев еще даже обнаружить его, Быстрая Молния уже очутился совсем рядом с ним. Он замер от неожиданности, вздрогнув и щелкнув оскаленными челюстями. То, что он увидел, был корабль — призрачно-белый корабль, обросший льдом, с мачтами, простертыми к небесам, словно длинные сухие руки скелета. Никогда ничего подобного он не видел. Внезапный кратковременный штиль заставил его крадучись отползти назад, но вскоре он пришел в себя, обойдя корабль вместе с ветром по широкой разведывательной дуге. И тут возник запах. Глаза Быстрой Молнии засверкали странным блеском, ибо запах был запахом хижины белого человека на краю ледниковой расселины! Однако то, что он видел перед собой, не было хижиной. Это вообще не было похоже ни на что, виденное им прежде. И тогда произошло еще одно чудо: здесь был свет! Быстрая Молния снова увидел желтый, рожденный огнем солнечный свет — тот, что он видел в хижине белого человека. И он услышал звук: голос человека и визг собаки, отброшенной ударом сапога. Затем наступила тишина. На судне жизнь людей регламентировалась стрелками часов: была ночь и они все спали — все, кроме человека, пнувшего ногой собаку, а он был молчалив.

Трижды Быстрая Молния обошел вокруг судна, всякий раз подходя немного ближе; на третий раз он уселся на лед, откинул голову и издал свой тоскливый вопрошающий вой. В ночной тиши этот вой, казалось, поднимался до самых далеких звезд, и не успела последняя его рулада затихнуть в горле Быстрой Молнии, как на судне разразился кромешный ад. На зов откликнулась свора эскимосских собак-маламутов, а их вой мог пробудить не только спящих, но даже мертвых. Мужской голос прозвучал снова, ругаясь и сыпя проклятиями, — и в самый кульминационный момент весь этот собачий хор был нарушен отчаянным визгом и хлесткими ударами бича, разорвавшими тишину ночи подобно выстрелам из автоматической винтовки.

Словно осторожный песец, Быстрая Молния потрусил назад. Весь этот шум таил в себе угрозу — опасность, моментально выветрившую из его головы то, ради чего он поднял свой голос. Он бежал не торопясь, но отступал широкими кругами, далеко обегая замерзший корабль; и во время одного из таких кругов его нос почуял след. Он переступил было через него на шаг, но вдруг остановился, точно подстреленный. След отпечатался на мягком снегу, наметенном ветром под небольшой торос, и запах его был совершенно ясен. Это не был песец. Это не был волк. Это не была эскимосская собака. И тем не менее это была собака! Разница между вновь обнаруженным запахом и всеми другими, какие он только знал, взволновала Быструю Молнию так, как не мог взволновать его даже замерзший корабль. Тайна этого запаха заставила его застыть в неподвижности на много долгих минут. От тщательно принюхивался к нему. Он сунул нос в отпечаток лапы, издававший запах, и тело его внезапно затрепетало в неожиданном чудесном пробуждении. Здесь незадолго до него, в одиночестве, под холодными и сверкающими небесами в поисках чего-то неведомого пробежало незнакомое создание, чье существование сразу наполнило его душу новыми неясными желаниями и стремлениями. Это новое чувство подкралось к нему медленно, настойчиво, призывая его, подгоняя, вторгаясь в его душу чудесным ощущением понимания и познавания чего-то давно забытого, чего он никогда не знал. И он повиновался.

Следы повели его назад, к берегу. И там, в миле от корабля, перед ним выросла мрачная и угрюмая пирамида, сложенная из камней. К пирамиде была прикреплена свинцовая пластина, а на ней виднелась надпись. Если бы Быстрая Молния умел читать, он бы прочел:

СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ДЖОНА БРЕЙНА,

СОТРУДНИКА СМИТСОНОВСКОГО ИНСТИТУТА

УМЕР ЯНВАРЯ 4, 1915.

„Так сказал Господь Саваоф: обратите сердца вашина пути ваши».

Книга Прор. Аггея, Гл. I. 5, 7.

Но ни пирамида, ни свинцовая пластина ничего не значили для него. Он обратил на них внимание просто потому, что следы, по которым он шел, были здесь довольно многочисленны, а запах их ощущался сильнее. Снег был буквально испещрен ими. Тут и там виднелись гладкие проталины в тех местах, где Светлячок, шотландская овчарка, приходя сюда, подолгу лежала у могилы своего хозяина. Только этот хозяин, чьи сокровенные воспоминания умерли вместе с ним, мог рассказать, что означали для него имя и преданность собаки. Где-то, давным-давно и очень далеко от этого скованного морозом побережья застывшего моря, была женщина, которую он любил называть «своим Светлячком»; женщина подарила ему колли, шотландскую овчарку, и он перенес на нее всю свою нежность и дорогое имя; теперь женщина за много тысяч миль отсюда ждала и молилась о них — о той, которая осталась без хозяина, и о том, который был мертв.

Быстрая Молния заскулил. Он обошел вокруг надгробья, обнюхал его и, встав на задние лапы, уперся передними о пирамиду так, что смог прикоснуться носом к свинцовой пластине. И собака мертвого человека делала то же самое. Она поднималась к пластине множество раз, так что царапины от ее когтей виднелись на камнях и на снегу. Быстрая Молния нашел место, где она лежала подле своего хозяина в последний раз. На этом месте он обнаружил волоски желтой шерсти, и запах здесь по сравнению с другими местами был совсем свежий. Быстрая Молния медленно побрел по ее последнему следу, уходившему прочь от надгробья. След не вел обратно к судну, но уходил дальше вдоль побережья. В полумиле отсюда находилось утоптанное лапами место, где Светлячок долго стояла, словно в глубоком раздумье. Дважды от этого места след поворачивал так, как если бы она собиралась вернуться к кораблю, но всякий раз меняла свое решение. Она уходила все дальше и дальше, удаляясь и от корабля, и от могильного надгробья.

В течение часа Быстрая Молния шел по следу, не пытаясь догнать ее, хотя и чувствовал, что приближается. Это был блуждающий след. Он петлял тут и там между большими сугробами снега и нагромождениями льда и только на открытых пространствах шел прямо, без отклонений и колебаний, и всегда на запад. Часто его отмечали места с вытоптанным снегом, где Светлячок останавливалась и подолгу стояла в нерешительности. Охотник, узнав след собаки, определил бы сразу, что она либо потерялась, либо что-то ищет. И в самом деле: след этот был следом ищущим — след собаки, разыскивающей своего хозяина или свой дом. В трех или четырех милях от пирамиды, у края колоссального нагромождения прибрежного материкового льда, равнина заканчивалась. Быстрая Молния со своей осторожностью и инстинктивным недоверием к морю повернул бы в сторону твердой земли, но след овчарки свернул в противоположном направлении и привел его к самому краю замерзшего океана. И здесь он шел прямо на запад. Быстрая Молния ускорил преследование. Запах следов Светлячка, не успев остыть, ощущался теперь еще более отчетливо, и он пустился бежать мелкой рысцой, пристально вглядываясь в искрящийся мрак перед собой, с трудом сдерживая скулящее повизгивание в дрожащем от нетерпения горле.

И тут он внезапно увидел ее. Она стояла на вершине небольшого тороса из прозрачного льда не далее пятидесяти футов от того места, где он остановился. Сияние месяца и звезд, казалось, сконцентрировалось в яркий свет театральной рампы, направленный на нее, — свет еще более интенсивный благодаря окружавшему ее хрустальному льду. Она стояла, повернувшись боком к Быстрой Молнии, — стройное, прекрасное создание с длинной золотисто-желтой шерстью, придававшей ее телу шелковистый блеск. Голова ее — напряженная, вслушивающаяся, всматривающаяся, направленная в сторону моря — казалась камеей, вырезанной на фоне неба. Быстрая Молния замер, словно пораженный громом, внезапно оглохнув и окаменев. За всю свою жизнь не видел он ничего подобного этой собаке из дома женщины за две тысячи миль от, сюда. И запах ее отличался от всех других запахов, какие когда-либо будоражили его кровь. Не запах волка и не запах собаки из эскимосского иглу — это был новый и чудесный аромат для его ноздрей; и в то время как тело его оставалось неподвижным, словно высеченное из камня, томление его души, не удержавшись в груди, вылилось в глухом и негромком вое. Мгновенно Светлячок обернулась к нему. Он снова подал голос и шагнул к ней, медленно и нерешительно, словно испрашивая разрешения приблизиться. Светлячок на своей ледяной вершине ничего не ответила. Глаза ее сияли. Золотисто-желтая, мягко поблескивающая, она ждала, всей своей позой призывая его, очаровывая и соблазняя, но не издавая ни звука. Еще десять секунд, и Быстрая Молния стоял под ее ледяным троном; все инстинкты ухаживания вспыхнули в нем, переполнив его сердце до предела. Шерсть на затылке у него поднялась дыбом; он шел, как танцор на пуантах, с высоко поднятой гордой головой, подпевая себе низким глухим голосом; тело его, казалось, двигалось благодаря пружинам, а не мускулам. Его великолепие как бы бросало вызов стоявшему над ним прелестному существу, лишенному хозяина, и колли горящими глазами следила за каждым его движением. Затем Быстрая Молния услышал ее тихий ответный голос. Это был жалобный стон беспредельного одиночества, мольба о дружбе, ответ на его призыв.

Сердце Быстрой Молнии радостно затрепетало. Его и овчарку разделял крутой десятифутовый склон гладкого льда, и в своем возбуждении он предпринял героическую попытку вскарабкаться на него. Он энергично вонзил когти в неподатливый лед и фут за футом пополз наверх, пока не добрался почти до самой вершины. Но тут он поскользнулся, потерял равновесие и кубарем скатился к подножию, ударившись о лед с такой силой, что даже взвизгнул при падении. Он поднялся несколько обескураженно и с безразличным видом посмотрел в сторону от Светлячка: дескать, мол, ничего и не случилось. Затем он обежал вокруг ледяного холма и нашел место, где Светлячок сама вскарабкалась на свой пьедестал. Подъем не представлял никаких трудностей. Когда он достиг вершины, Светлячок ожидала его, лежа на животе, положив голову между передними лапами. Быстрая Молния с полминуты стоял над ней, ни разу не удостоив ее взгляда, но устремив свой взор далеко в открытое пространство замерзшего моря. Впрочем, он ничего не видел, так как ни на что не смотрел, глядя практически в никуда. Тело его почти ощутимо трепетало от восторга. Сейчас, в этот момент своего торжества, ему было невыносимо трудно сохранять достоинство: хотелось прыгать, лаять, кувыркаться и вообще валять дурака. Некоторое время стоял он так, не двигаясь, затем медленно опустил взгляд на колли. Сверкающие глаза Светлячка неотрывно следили за ним из уютной ложбинки между золотисто-желтыми передними лапами. Никогда не видел он у волков таких глаз, как у нее. Они не бегали, не прятались, не хитрили. Они смотрели на него прямо и твердо, — влажные озера, наполненные лунным светом. И в них было нечто такое, что говорило с ним о самом сокровенном и доселе неразгаданном. Он склонил голову. Его нос ощутил шелковистую мягкость длинной желтой шерсти на затылке овчарки и затем коснулся ее носа. Тихий и нежный голос задрожал в горле Светлячка. Ответом на него был голос Быстрой Молнии.

Через двадцать поколений волков Быстрая Молния встретил наконец родственную ему душу.

Спустя некоторое время, пройдя несколько миль все в том же западном направлении, Быстрая Молния и Светлячок достигли границ материкового льда. Они не торопились в своих скитаниях, и Быстрая Молния давно оставил мысль о главенстве в выборе дороги. Светлячок быстро отстранила его от этого занятия. С тактом и умением, свойственными в подобных ситуациях ее полу, она присвоила себе право в довольно широких пределах выбирать пути, которым должен был следовать ее новый приятель. И Быстрая Молния, переполненный счастьем от ощущения новой, только что зародившейся дружбы, сознавал, что было бы невежливо спорить с ней о таких пустяках в первые часы их медового месяца. Так что куда шла овчарка, туда следовал и он. Для него это было приятной переменой, хотя инстинктивно он чувствовал заключавшуюся в ней опасность. Ведь Светлячок была в такой же степени чужой в его диком и свирепом мире, как и он был бы на улицах большого города. Высокомерно и простодушно, она попросту не сознавала опасностей этого мира. Гладкая, лоснящаяся и прекрасная, она никогда не ощущала жестоких мук голода. Она не знала, что жизнь среди этого заброшенного мира снега и льда на каждом шагу требует постоянной настороженности охотника. На борту судна она знала лишь две опасности: угрозу со стороны диких собак-маламутов и от «джентльменов в белом» — полярных медведей. Однажды раненый медведь чуть не убил ее, и с тех пор овчарка запомнила белое чудовище как самое ужасное из всех, живущих на земле. Но медведь, как известно, приходит из моря, а здесь у нее под ногами была прочная и твердая опора.

Наконец овчарка решительно свернула ко входу в исполинскую трещину в стене ледяной горы, узким и глубоким ущельем уходившую в самые ее недра. Быстрая Молния сделал попытку отозвать ее. Инстинкт подсказывал ему необходимость избегать подобных ловушек. Но Светлячок, поколебавшись долю секунды, дала ему понять, что, если он не желает следовать за нею, она пойдет одна. Быстрая Молния добродушно потрусил за ней. Однако дурное предчувствие не покинуло его. Он насторожился и стал более внимательным. Основание трещины поднималось вверх наподобие крутой горной тропинки, и они упорно карабкались по ней, пока на высоте двух или трех сотен футов не остановились снова. Лунный свет наполнял ущелье. Он сверкал и искрился, отражаясь от ледяных стен, бесчисленных сосулек и гигантских ледяных утесов высоко над их головами. Его яркость среди этих мерцающих стен не уступала яркости бледного северного солнца, но Быстрая Молния был нечувствителен ко всему этому великолепию, безразличен к его чудесам. Пока они стояли здесь, его предчувствие уступило место подозрению, подозрение — ощущению медленно, но неотвратимо приближающейся реальности. Он почуял запах! Когда Светлячок сделала шаг, намереваясь продолжать путь, он тихо заскулил. В его голосе появилась новая нотка. Она удержала и остановила овчарку. Она заставила ее поднять голову и без каких-либо других объяснений, кроме магнетического контакта, возникшего между ней и Быстрой Молнией, подсказала ей, что сюда, в трещину, кто-то проник.

Целую минуту простояли они неподвижно, и в эту минуту до них донесся звук: клик, клик, клик, — как будто кто-то быстро постукивал по льду металлической палкой. Спустя еще несколько секунд в их поле зрения появился Уопаск, огромный полярный медведь. Пока Уопаск перебирался через крутой выступ у входа в трещину, обоняние Быстрой Молнии полностью ощутило его запах. Это был особый запах, запах, который Быстрая Молния не смог бы забыть никогда, — сильный мускусный дух медведя, того самого, с кем он дрался в эскимосском иглу много дней тому назад! И Светлячок, увидев Уопаска, узнала в нем существо, которого она боялась больше всего на свете!

Уопаск, почуяв так близко добычу, остановился. Дурной медведь, каннибал, чудовище, отведавшее вкус человеческого мяса задолго до того, как Быстрая Молния преградил ему дорогу в иглу, — сейчас он стал еще злее. Зазубренный наконечник эскимосского копья глубоко вонзился ему в плечо. Напрасно пытался он избавиться от него. Упрямая железная заноза заставила его хромать, сделала его еще более злобным и жестоким. И снова Быстрая Молния услышал глухое и зловещее рокотание грома в глотке медведя. Он ответил рычанием, и в унисон ему раздался жалобный и испуганный вой золотисто-желтой шотландской овчарки.

Она больше не была гордой и победоносной представительницей женского пола. Она дрожала. Она тесно прижималась к Быстрой Молнии, своему защитнику, своему господину, своему единственному другу в этот ужасный час.

Точно так же, как Быстрая Молния понимал бессмысленность открытой борьбы там, у иглу, так он сознавал это и теперь. Другого выхода не было. У них оставался единственный путь к возможному спасению: отступление дальше наверх, вдоль по сужающейся трещине. Он повернулся, но без панической поспешности. Толчком плеча он указал Светлячку направление, и она пустилась бежать мелкой рысцой, а когда он последовал за ней, — помчалась со всех ног. Сзади до них доносилось костяное постукивание длинных когтей Уопаска, и этот звук заставлял овчарку стрелой мчаться сквозь лунный свет. Трещина становилась все более узкой и неровной. И тут, совершенно неожиданно, они достигли ее конца. Казалось, будто они бежали вдоль гигантской ледяной бутылки и наконец добежали до ее дна. Вокруг с трех сторон ледяные стены возвышались на сотню футов вверх, обрывистые, крутые и гладкие. Быстрая Молния мгновенно оценил ситуацию. Он не был испуган, и все же он знал, что ему придется вновь встретиться лицом к лицу со смертью. Глаза его искали какую-нибудь трещину, выемку, ледяной выступ, из-за которого он мог бы защищать себя и Светлячка. И тут он увидел — у самой дальней стены «бутылки» — темную тень, вселившую в него надежду. Он бросился к ней; овчарка ни на шаг не отступала от него. Тень отбрасывал плоский выступ в ледяной стене на высоте около шести футов над дном ущелья. Этот выступ был их последней надеждой, — и последним убежищем.

Отступив на пятнадцать или двадцать шагов, Быстрая Молния разбежался и в могучем прыжке достиг узкой площадки. Это был единственный способ объяснить Светлячку, что она должна делать; и теперь он скулил сверху, умоляя ее, пока не поздно, последовать его примеру. Клацанье когтей Уопаска по льду слышалось совсем близко, и Светлячок сделала отчаянную попытку. Ей не хватило двух футов, и она упала вниз, скуля от боли и ужаса. Она прыгнула вторично и на этот раз достигла края выступа, так что одну-две секунды висела, зацепившись за него лапами, пытаясь вскарабкаться наверх. И вновь она сорвалась, и из груди Быстрой Молнии вырвался рычащий вопль ярости, когда он увидел огромную тушу Уопаска, быстро приближающуюся к ним. Он приготовился к прыжку. Еще двадцать секунд, и он схватится с медведем в последней великой битве. В эти секунды ужас и близость смерти влили в Светлячка новые силы, и она еще раз взметнулась в прыжке на ледяной выступ. Две трети туловища достигли его, и Быстрая Молния, проворно захватив зубами ее густую желтую шерсть, помог ей довершить остаток пути. И как раз вовремя. Чудовищная лапа ударила по тому месту, где только что находилось золотистое тело овчарки. Поднявшись на дыбы, Уопаск вытянулся во весь свой гигантский восьмифутовый рост, и его огромная голова и плечи появились над ледяной площадкой. Быстрая Молния, не мешкая, вцепился медведю прямо в нос, и тот издал такой страшный рев, полный невыносимой боли и бешеной злобы, что он сотнями эхо загромыхал между стенами ущелья и в пещерах ледяной горы. Прижавшись к отвесному ледяному обрыву, Светлячок наблюдала, как в десяти футах защищается ее друг и господин. В глазах ее появился новый блеск. Сейчас они напоминали сверкающие бриллианты. Избалованное и изнеженное создание, она никогда не участвовала в драках. Тем не менее в ней струилась доблестная воинственная кровь колли, шотландских овчарок. Совершенно неожиданно Быстрая Молния, и только Быстрая Молния, заполнил собою весь ее мир. Она видела, как движутся огромные белые лапы Уопаска, словно наделенные собственным разумом и волей. Одна из них внезапно вытянулась вперед, ухватила Быструю Молнию, изогнувшись вокруг его тела, — и овчарка без звука бросилась на эту белую изогнутую лапу, точно на живого врага. Зубы ее, острые, как иголки, впились в мякоть мохнатой лапы Уопаска; лапа выпрямилась, и рев, какого Уопаск никогда еще не издавал, вырвался из груди белого исполина. Ибо Светлячок, нападая в слепой ярости, нашла самое чувствительное место во всем его полуторатысячефунтовом теле.

Окровавленный и почти размозженный ударом огромной лапы, Быстрая Молния отскочил назад, и Светлячок последовала за ним. Клыки ее теперь сверкали — молочно-белые, прекрасные, как и вся она. Они отбежали к дальнему концу выступа, когда Уопаск, подтянувшись, вскарабкался на него, и здесь — их окончательное спасение! — обнаружили в ледяной горе трещину четырех футов шириной. Быстрая Молния втолкнул туда перед собой овчарку, и едва Уопаск добрался до входа в трещину, они находились уже в десяти футах от него. Трещина сужалась так стремительно, что еще через двадцать футов громоздкое тело медведя не в состоянии было продвинуться дальше, и рев его злобного разочарования потряс ледяную гору до самого подножия.

Все выше и выше сквозь узкую щель продолжали карабкаться Быстрая Молния и Светлячок, пока в конце концов не выбрались на обширное ледяное плато на вершине. Плато находилось высоко над морем и высоко над равниной. Вниз к бескрайней снежной пустоши сбегал обращенный в сторону материка пологий склон глетчера[1]. Мир вокруг лежал в великолепии лунного и звездного света. Быстрая Молния, глухо и жалобно заскулив, — что можно было с определенной долей воображения принять за благодарственную молитву во спасение, — устало опустился на брюхо у края ледяного обрыва и окинул взглядом открывшееся перед ним пространство. Кровавый след тянулся за ним из щели в ледяной горе. Раны его продолжали кровоточить, и Светлячок ощущала запах его крови; ее била мелкая дрожь, и в душе, которую дал ей Господь, она осознала свой долг и свою миссию. Она приблизилась к нему. Тесно прижавшись, она легла с ним рядом; низкий мягкий воркующий звук дрожал в ее горле, наполненный тайной познания, неясных обещаний и невысказанных надежд. И затем, нежно и осторожно, ее теплый язык принялся вылизывать кровоточащую рану на его плече.

И Быстрая Молния, все еще вглядываясь в пустынные снежные равнины, больше не замечал одиночества, пустоты и холодной заброшенности своего мира. Дух Скагена, Большого Дога, наконец восторжествовал. Чудо свершилось, и его мир изменился навсегда.

Глава 6. Быстрая Молния откликается на зов

I

Могущественнейшие из всех сил природы — могущественнее наводнений и штормов, — неутомимые углубители долин и выравниватели гор, скульпторы, высекающие очертания континентов, — Wuche Miskwame, Ледники. Их предназначения выполнены. Во времена далекой древности они ползли по поверхности земли, медленно, неумолимо, как движутся сферы по своим орбитам, формируя и моделируя подходящие просторы для ног человека. Они вырыли для него озера и реки; они разбивали, дробили и перемешивали земные напластования; они навечно установили направление течения вод, превосходно сыграв свою роль в заключительном грандиозном «творческом усилии» Господа в Его величественном подвиге Созидания. И теперь, завершив свою работу, — sisi-koot-up-mao! — они умирают.

На краю Северного моря, где его миссия сократилась нынче лишь до поставок каждое лето океану миллионов тонн айсбергов, лежит Ассисуи — Ледяной Скребок. Сколько себя помнят самые старые из эскимосов, этот огромный одинокий ледник всегда назывался Ледяным Скребком. Никогда не было у него другого имени. Возможно, лет этак тысяч пятьдесят тому назад его могли бы назвать «Землекопом». Теперь это была обширная, плоская, медленно двигающаяся ледяная гора, неохотно отдающая океану свои последние драгоценные секреты — дважды в течение трех лет гигантские мерзлые остовы мастодонтов.

Обращенный к морю склон Ассисуи разрушен, изборожден трещинами, покрыт многочисленными пещерами и глубокими промоинами; во время летних штормов прилив ревет в них громовыми голосами, и целые скалы и ледяные утесы откалываются от него с ужасным грохотом и уплывают в открытое море.

Но со стороны, противоположной этому неровному и выщербленному, беспокойному и воинственному морскому краю, а также на вершине, Ассисуи ровный, как стол.

Этой ночью ледяное плато сверкало и искрилось под зимней луной и звездами. Северное Сияние погасло. Прямо над головой светилось перламутровое Сердце Неба — отражение обширных ледовых полей. Температура повысилась, и мороз был не более двадцати градусов ниже нуля.

В самом центре плато, со вновь обретенной душой собаки, возрожденной в нем спустя двадцать поколений волков, стоял Быстрая Молния — до этой ночи предводитель стаи белых волков и самый могучий среди них всех. И рядом с ним, прижимаясь своим прекрасным золотистым телом, переливающимся шелковистым блеском при свете луны и звезд, стояла Светлячок, шотландская овчарка, которая ушла с обледенелого корабля, вмерзшего в ледяной припай за много миль отсюда. В течение нескольких часов в крови Быстрой Молнии совершились чудесные перемены — с тех самых пор, как он пошел по следу овчарки от корабля, догнав ее как раз вовремя, чтобы сразиться за нее с Уопаском, полярным медведем. Раны его перестали кровоточить; он больше не ощущал жгучей боли, ибо наконец душа Скагена из двадцатилетней дали полностью овладела им, и теперь его кровь знала лишь трепетную радость супружества. В нем, спустя двадцать поколений предков-волков, победила капля собачьей крови. На вершине Ассисуи он ощущал биение новой жизни. Она пульсировала в его великолепном сером теле — сером, тогда как все его собратья среди волков Арктики были белыми; она распаляла его кровь; она светилась новым огнем в его глазах. И Светлячок, едва ли понимая, что творится в его дикой душе, но зная, что в этом замерзшем мире она нашла своего супруга, тихонько поскуливала рядом с ним.

Быстрая Молния отвечал ласковым прикосновением носа к шелковистой желтой шерсти, такой густой на ее затылке. Затем он снова окинул взглядом мир с вершины Ассисуи, умирающего ледника. Со стороны моря лежали бескрайние ледяные поля. Со стороны материка тянулась огромная снежная пустыня, раскинувшись вплоть до холмистой и изрытой тундры, образующей порог Земли. Со дня своего рождения, почти три года назад, Быстрая Молния знал только этот мир. Он жил в нем, боролся в нем, вырос в нем до могучего сильного зверя, но в нем всегда таилось некое призрачное видение другой жизни, которую он никогда не знал и которую не мог понять, — его наследие от Скагена, собаки белого человека из двадцатилетнего прошлого.

И вот собака белого человека — белой женщину — стоит нынче ночью рядом с ним на вершине Ассисуи. Стройная, гибкая, прекрасная красотой чистой породы и тщательного генетического отбора, отраженных в каждой линии ее изящного тела, Светлячок являла собой живое олицетворение мечтаний и неясных стремлений, которые отличали Быструю Молнию от всех его собратьев по стае белых волков. Ее воспоминания все еще продолжали оставаться яркими и живыми. Казалось, всего лишь вчера она ощущала ласку мягких белых рук женщины в тысячах миль отсюда к югу, женщины, чье лицо выражало печаль и вместе с тем гордость, скорбь и вместе с тем любовь в тот день, когда хозяин забрал ее с собой на большой корабль. Они отправились на север — она и ее хозяин, — на север, в пустой и замерзший мир; и хозяин сменил ей имя на Светлячок, потому что именно так он ласково называл женщину. А теперь в нескольких милях от берега стояла большая пирамида из камней, под которой лежал ее мертвый хозяин, и женщина, хозяйка, которую она боготворила, находилась в тысячах миль отсюда, — надеясь, мечтая, молясь… — и ничего не знала. О женщине Светлячок вспоминала, как вспоминают лишь о великой мечте. О женщине живой, ожидающей, зовущей, — где-то там, далеко! Хозяин был мертв, и Светлячок знала, что он никогда не поднимется из-под каменной пирамиды и что она никогда не услышит его голос. Могильные камни разрушили и сломали ее мир. Много раз лежала она подле них в печали и одиночестве. Все чаще и чаще уходила она с корабля. А затем таинственная рука духа, направляющего судьбы животных, повела ее вдоль побережья в бесплодных поисках несбыточного; и по ее горячим следам пришел Быстрая Молния, воодушевленный другой неосуществимой надеждой; и они встретились и вместе дрались с Уопаском, полярным медведем, — и теперь на вершине Ассисуи они стоят бок о бок, наполненные теплой и живой радостью дружбы и супружества.

И тем не менее к трепетному чувству вновь возникшей нежности и преданности у Светлячка примешивался страх. Ведь прошло не более двух часов с тех пор, как они дрались с Уопаском, — там, внизу, у берега моря, — и спаслись, лишь вскарабкавшись по узкой трещине на вершину Ассисуи. Она дрожала, прижимаясь к плечу Быстрой Молнии. В жалобных нотках ее голоса был заключен вопрос и — растерянность. Нежные гортанные звуки, которые она издавала, заставляли Быструю Молнию напрягать мускулы до твердости стали. Это был его мир. Он понимал его. Он знал, что жить означает бороться. Всю жизнь он боролся и — убивал. И он жаждал снова сразиться с кем-нибудь — немедленно! Эта жажда кипела у него в крови. Он пылал героическим воодушевлением юного отважного кавалера, сопровождающего робкую и прекрасную девушку сквозь грубую толпу. В переполнявших его чувствах с первых часов их медового месяца он стремился показать себя. А в окружающем мире лучшим способом «показать себя» было либо победить кого-нибудь в поединке, либо убить в сражении. Он не был удовлетворен своей оборонительной битвой с Уопаском. Поэтому он отскочил на несколько ярдов от Светлячка, гордо подняв голову на вытянутой шее, вздыбил шерсть на загривке, словно щетку, и прошелся пружинистой, вызывающей походкой.

„Посмотри на меня хорошенько, Светлячок, — казалось, говорила вся его фигура. — Я не боюсь никого на свете, даже Уопаска! Я могу победить всякого волка, который когда-либо появлялся на свет! Я могу бежать быстрее и дальше любого волка в мире! Стоит тебе лишь сказать, и я вернусь и задам деру самому Уопаску!“

И Светлячок смотрела. Она была восхищена этим диким великолепным зверем, выступавшим здесь перед ней. Она подбежала к нему и одобрительно залаяла, глядя вместе с ним в никуда.

Кровь бурлила в жилах Быстрой Молнии до такой степени, что он почти готов был взорваться. Какого черта здесь не может подвернуться ничего подходящего? — думал он. Он отбежал назад, к щели, откуда они выкарабкались на вершину Ассисуи, и зарычал. Сейчас он готов был приветствовать появление здесь самого Уопаска. Но Уопаску в этот миг было не до него. В то самое время, когда Быстрая Молния и Светлячок стояли у края трещины, со стороны отдаленного конца Ассисуи донеслась дикая какофония звуков — лай и визг собак, крики людей и рев Уопаска. Несколько мгновений Быстрая Молния прислушивался. Затем, прижав уши к затылку, он мелкой рысцой побежал по склону в сторону звуков, голосом приглашая Светлячка следовать за собой. Они пробежали две или три сотни ярдов, пока поверхность Ледяного Скребка не стала круто изгибаться в сторону моря. По этому склону Быстрая Молния с большой осторожностью спустился к острому краю крутого обрыва высотой в пятьдесят или шестьдесят футов. Светлячок подошла к нему, и они выглянули через край вниз.

На залитом звездным и лунным светом ледовом амфитеатре под ними царила невероятная сумятица битвы. Сверху им отчетливо были видны сражавшиеся: огромная белая фигура медведя, дюжина собак и быстро перемещающиеся тени охотников-эскимосов. Инстинктивно позабыв о своем желании проявить собственную доблесть и удаль, Быстрая Молния неподвижно распластался на животе. Светлячок стояла рядом с ним, четко вырисовываясь на фоне светлого края вершины ледника, парализованная тем, что она увидела внизу. Там было три человека. Они кричали и вопили, прыгали взад и вперед среди нападавших собак-маламутов, и стальные острия их длинных копий мелькали, словно серебряные стрелы. Уопаск, прижавшись спиной к стене ледяной горы, вел отчаянную борьбу. Одну из собак он уже отбросил в сторону, выпустив из нее внутренности; вторая лежала, раздавленная его могучими передними лапами. В тот самый момент, когда Быстрая Молния и Светлячок посмотрели вниз, медведь схватил третью собаку, как терьер хватает крысу, и предсмертный вопль обреченной жертвы заморозил кровь в жилах красавицы овчарки. Воспользовавшись тем, что собаки отвлекли внимание Уопаска, вперед выскочил один из охотников, закутанный в меха, с надвинутым на голову капюшоном; копье сверкнуло, словно искра, и тут же погасло, глубоко вонзившись в грудь Уопаска. С ревом Уопаск рванулся к врагу, метнувшему копье, но тут подскочила вторая закутанная фигура, и еще более страшный удар поразил медведя в спину за лопатками. После этого удара Уопаск на мгновение скорчился и рухнул на лед. Девять оставшихся собак тут же набросились на него, а третий охотник подошел к медведю вплотную и обеими руками изо всех сил воткнул копье, едва не пронзив насквозь тело гиганта.

И все же старый медведь поднялся и отряхнул с себя собак. Он перестал реветь. Кашляющие, задыхающиеся звуки вырывались у него из горла. Возмездие наконец постигло его — убийцу, всю свою жизнь занимавшегося разбоем, бродягу и даже людоеда. Вооруженные новыми копьями эскимосы набросились на него, и Уопаск едва находил в себе силы, чтобы устало и словно нехотя, вслепую отмахиваться от них. Затем наступил момент, когда он больше не в состоянии был отряхивать с себя собак. Он опрокинулся навзничь, и глухие рокочущие стоны замерли в его горле. Используя древки копий в качестве дубинок, охотники отогнали от него покалеченных и окровавленных собак. Уопаск был мертв.

На протяжении всего этого эпического сражения, разыгравшегося внизу, Светлячок, казалось, вовсе не дышала. Видения и воспоминания о другом мире исчезли и растворились в мрачной действительности мира настоящего. Даже на корабле ее укрывали и ласкали, а сейчас она смотрела на смерть под звездами и луной и вдыхала запах горячей алой крови в запятнанной кровавыми потеками ледяной чаше Ассисуи. Запах становился все гуще. Трое охотников с ножами торопливо занялись Уопаском, пока тепло жизни не покинуло его. Они содрали с него шкуру. Они принялись разделывать его тушу, складывая куски мяса в кучу и швыряя жадным, прожорливым собакам обрезки в виде подачки. И тут, взглянув наверх, один из эскимосов увидел Светлячка, четким силуэтом выделявшуюся на фоне неба. В азарте и возбуждении даже собаки не заметили ее. Охотник замер; затем он привстал, медленно и осторожно протянул за спину руку и резко взмахнул ею. Трепещущее копье, похожее на ассагай абиссинских негров, свистнуло в воздухе. Стальное зазубренное острие ударилось о лед в нескольких дюймах от лап овчарки. Еще немного, и оно пронзило бы ее. Звон стали, падение древка и суматоха внизу немедленно возбудили в ней ощущение опасности, и Светлячок отскочила назад. В тот же миг Быстрая Молния присоединился к ней и легкой рысью увел ее прочь от жестокой сцены кровавой бойни.

Для него не было трагедией то, чему они явились свидетелями. Это было всего лишь убийство, событие, наиболее часто встречающееся в принадлежавшем ему мире. Он не разделял переживаний Светлячка, потому что не был ни испуган, ни потрясен. Он был разочарован. Состоялась битва, как раз такая, о какой он мечтал, а он не имел возможности в ней участвовать! Только это и огорчало его в гибели Уопаска. По мере того как обращенный к морю обрывистый склон Ассисуи оставался все дальше и дальше позади, стремление поразить очаровательную спутницу доказательствами своей выдающейся доблести и отваги опять начало распирать его. Если опуститься в этом вопросе до неприкрытой правды, то Быструю Молнию впервые в жизни обуяло желание позадаваться и пустить пыль в глаза. Как вино возбуждает разум, так и счастье пробудило его тщеславие, и он страстно искал любую возможность, чтобы проявить себя.

В подобном настроении он вел Светлячка к материковому краю Ассисуи. С этой стороны ледяная гора опускалась до уровня снежной равнины — длинный ровный холм из гладкого льда, футов трехсот или четырехсот от вершины до основания. При обычных обстоятельствах именно здесь Быстрая Молния проявил бы особую осторожность и осмотрительность. Но в эту ночь он был самим дьяволом в своем великолепном пренебрежении к возможным неприятностям и бежал по предательскому склону так гордо и беспечно, словно Ассисуи не смел сегодня сыграть с ним никакой скверной шутки. Для Светлячка мерцающий склон выглядел достаточно невинным. Ничего в нем не было такого, что могло бы ее встревожить. При свете луны и звезд он казался ей вполне легким и удобным для спуска.

И тут произошло непредвиденное. Быстрая Молния поскользнулся. Туловище его потеряла равновесие вместе с точкой опоры, и в течение нескольких секунд он висел, цепляясь за лед лишь когтями задних лап. Затем, дюйм за дюймом, когти его постепенно теряли опору, и перед испуганными и удивленными глазами Светлячка он начал свой малодостойный и не слишком элегантный спуск. Около дюжины ярдов он скользил, как на санях; затем ледяной выступ развернул его в сторону, и он окончательно утратил чувство равновесия. С этого момента он уже не представлял себе, что с ним происходит. Последнее, что он запомнил, была Светлячок, глядевшая на него сверху, с края обрыва Ассисуи. Три сотни футов он катился и кувыркался, набирая во время своего головоломного спуска все большую скорость. Он перелетал через рвы и канавы на ледяном склоне; дух окончательно был вышиблен из него; он скользил по склону то спиной, то носом, но чаще всего катился кубарем, совершая в воздухе неимоверные сальто-мортале. Когда он достиг подножия горы, он напоминал мешок с зерном, утративший форму от долгой тряски. Шатаясь, он с трудом поднялся на ноги. В голове шумело и кружилось. Внутренности в животе, казалось, спутались в клубок и теперь пытаются развернуться. Но он не ослеп, — и то, что он увидел, сразу привело его в чувство и побудило к немедленным, хоть и не совсем уверенным действиям. В результате акробатического спуска по склону Ассисуи он приземлился прямо посреди компании полярных зайцев. Большие белые создания были ошеломлены и парализованы его неожиданным появлением. Возможно, они приняли его за обломок льда. Прежде чем зайцы поняли свою ошибку, один из них уже оказался в зубах у Быстрой Молнии. Придушив зверька, он растянулся на животе, держа добычу между передними лапами, и перевел дух.

Он поймал зайца совершенно инстинктивно. Это получилось так, словно его тело, натренированное в определенном направлении, действовало как некое механическое устройство. Теперь, когда его сознание прояснилось, наличие мертвого зайца стало постепенно приобретать для него определенное значение. Он быстро сообразил, что зайца можно преподнести Светлячку в качестве оправдания своего неожиданного и не очень изящного спуска. Его гордость и достоинство были несколько унижены, но самообладание вернулось после того, как он более устойчиво утвердился на ногах, держа в зубах большого белого зайца. Он вернется к Светлячку с добычей. Он даст ей понять, что именно для этого он и совершил свой головокружительный спуск с ледника Ассисуи. Он рысцой побежал к краю ледяного склона и тут внезапно опять остановился. Вновь его планы потерпели катастрофу. Он услыхал визг и испуганное: «уай, уай, уай-и-и!..“

Заяц выпал у него из пасти. Он замер, словно сам превратился в лед. Он услышал овчарку задолго до того, как увидел, — ее испуганный лай, тупые звуки ударов и шарканье ее тела но льду, неистовый вой, когда она перелетала через первый из «ледяных каскадов». Потом он увидел ее. Она летела вниз, как огромный желтый шар в кегельбане, и когда она достигла подножия, пронесясь со свистом мимо него, Быстрая Молния подхватил зайца и подбежал к ней. Светлячок, с трудом поднявшись на ноги, шатаясь и прихрамывая кружилась на месте, как пьяная.

Быстрая Молния с независимым видом приблизился к наружной стороне этого круга. «Погляди-ка сюда, Светлячок, — казалось, говорил он. — Вот этот заяц и есть то, за чем я спустился сюда. Я поймал его для тебя!“

Светлячок остановилась, устремив на него свой взгляд, и он танцующей походкой подошел к ней. Следующая половина минуты была самой суматошной в его жизни. Не ожидая рассмотрения вопроса под различными другими углами зрения, кроме своего собственного, Светлячок неожиданно обрушилась на него со всем бесстрашием представительниц своего пола. За тридцать секунд Быстрая Молния получил вполне реальное представление о том, что происходит, когда тебя разрывают на мелкие куски. Впрочем, повреждения были не очень серьезными. Было выдрано всего несколько клочков шерсти: ведь трепка, полученная им от Светлячка, на девяносто девять процентов состояла из шума и скандала и лишь на один процент из укусов, — так что, когда экзекуция закончилась, у Быстрой Молнии осталось впечатление, будто он получил солидную взбучку, хотя и не чувствовал от нее никакой боли. Разумеется, он ни разу не пытался дать сдачи. Опешив от изумления и растерянности, он даже не выпустил зайца из зубов. Эти положительные факторы к концу тридцати секунд заставили Светлячка пересмотреть степень его вины. Она отошла в сторону и искоса взглянула на него. Быстрая Молния, держа в зубах большого зайца, беспомощно стоял перед ней. Рычание в горле Светлячка смягчилось. Она отвернулась от него, затем снова покосилась на виновника происшествия. Быстрая Молния завилял всем туловищем. Светлячок снизошла до того, что в ответ слегка качнула великолепном хвостом. Затем вдруг она бросилась к нему и прижалась носом к его затылку. С радостным повизгиванием Быстрая Молния уронил свое подношение к ее ногам. И они, позабыв о том, что случилось, приступили к совместному пиршеству, угощаясь свежим мясом Вапуса, полярного зайца.

II

В течение первых часов их дружбы в скитаниях Быстрой Молнии и Светлячка не было никакой системы. И лишь когда Светлячок начала уставать, определенные цели и стремления стали формироваться в ее мозгу. Она последовала за Быстрой Молнией далеко в глубь снежной пустыни, чуть ли не до самой дальней границы тундры. Огромные просторы снежных равнин волновали ее, и, когда бы она ни останавливалась, чтобы осмотреться и прислушаться, она оборачивалась не в сторону моря, но всегда только на юг, в направлении лесов, солнца, тепла, света и дома. Однако усталость изменила ее намерения, пробудила в ней воспоминания о доме, о близости пирамиды, сложенной из камней, и о вмерзшем в лед корабле.

Как только она направилась в их сторону, Быстрая Молния сразу почувствовал, что ему угрожает. Он знал, что пирамида и корабль имеют прямую связь с существованием Светлячка, и он ощущал к ним ревнивую неприязнь. Инстинкт предупредил его, что в этом направлении его подстерегает опасность, такая же смертельная, как опасность от Уопаска, полярного медведя. Но не осторожность и предусмотрительность удерживали его, а другое, подсознательное чувство, предрекавшее ему неизбежность потери Светлячка, если та вернется на корабль. Светлячок же, напротив, оценивала ситуацию совершенно с противоположной точки зрения. На судне были вещи, которых она не терпела прежде и невзлюбила еще сильнее теперь, когда умер ее хозяин. Особенно диких собак-маламутов. Но корабль в течение многих месяцев был ее домом. Там были пища и тепло, удобная подстилка и долгие часы безмятежного сна. И она не понимала, почему бы Быстрой Молнии не вернуться вместе с ней ко всем этим удобствам. Она не собиралась бросать его, но у нее был свой особый, женский метод убеждения. Иногда, когда Быстрая Молния отставал, она скулила и подвывала; в других случаях, когда ей не удавалось сдвинуть его с места при помощи лести и заигрываний, она решительно отправлялась одна, притворяясь, будто навсегда порывает с ним, и Быстрая Молния в панике очень скоро обгонял ее.

Наконец они подошли к пирамиде, сложенной из камней, на которой была свинцовая пластинка с вырезанной надписью:

СВЕТЛОЙ ПАМЯТИ ДЖОНА БРЕЙНА,
СОТРУДНИКА СМИТСОНОВСКОГО ИНСТИТУТА.
УМЕР ЯНВАРЯ 4, 1915,
„Так сказал Господь Саваоф:
обратите сердца ваши
на пути ваши».
Книга Прор. Аггея (Агг,1:5, 7).

Здесь Светлячок легла в одну из многочисленных ложбинок, протаянных еще накануне теплом ее тела. Из груди у нее вырвался тихий и сдавленный жалобный плач. Много раз призывала она своего хозяина встать из-под этой кучи нагроможденных камней, пока смысл свершившегося в конце концов не дошел до нее. Для нее смерть была чем-то таинственным и непостижимым. Прошло много времени, прежде чем она познала ее значение и безысходность. И она чувствовала это теперь. Она знала, что хозяин не встанет, что он никогда больше не ответит на ее зов, что мерзлые камни навечно погребли его под собой, — и в ее голосе звучали безнадежность и печаль. У животных, возможно, и нет разговорного языка, но есть инстинктивное понимание; и значение каменного обелиска посреди снежного безбрежья постепенно проникло в сознание Быстрой Молнии. Эта груда камней каким-то образом также была связана с кораблем и со Светлячком. И первобытное звериное чутье говорило ему о присутствии здесь невидимого мертвеца.

Он лег рядом со Светлячком. Ему казалось, что она прислушивается, будто ожидая услышать голос из-под надгробной пирамиды, и он тоже прислушался. Долго лежала она так, настороженная и внимательная. Затем она поднялась со своей лежки и рысцой потрусила к морю. Быстрая Молния последовал за нею до кромки льда и здесь остановился. Светлячок терпеливо и настойчиво, шаг за шагом, убеждала его продолжать путь. Он больше не был прежним Быстрой Молнией. Исчезла гордая и вызывающая поза, благородная и полная достоинства манера высоко держать голову; походка его утратила пружинистость, а тело — живую и неповторимую осанку. Светлячок возвращалась домой, на корабль, и он знал это. Не в состоянии осмыслить причину, он был настолько угнетен и подавлен этим фактом, что не имел сил бороться с переполнявшими его апатией и унынием. Наконец он остановился, слыша голоса людей, ощущая запахи, долетавшие с корабля, и резкий запах незнакомых собак. В последнем усилии Быстрая Молния попытался объяснить Светлячку, что здесь проходит граница, которую он не смеет переступить под страхом смерти. Но Светлячок не понимала. Она умоляла его. Трижды она решительно отбегала от него и трижды возвращалась к тому месту, где он лежал на снегу, положив голову между передними лапами, подобно высеченной из камня скульптуре. Раздосадованная его упрямством, она покинула его в четвертый раз и уже не вернулась.

А Быстрая Молния ждал — ждал до тех нор, пока его неподвижное тело не оцепенело от холода и последняя искорка надежды не погасла. Тогда он повернулся и медленно побрел к берегу. И вновь перед ним открылся его старый мир. Прелесть и радостное возбуждение этой ночи исчезли. Опять его окружал серый, пустой и унылый хаос, бесконечное пространство, наполненное сводящим с ума одиночеством. Никогда еще одиночество не давило на него так, как в эти часы, — подобно физической тяжести, подобно грузу, раздробившему, смявшему и уничтожившему всякую надежду и желание в его душе. Индейцы Кри, умудренные трагической историей своего племени, утверждают, что Бог поступил правильно, не дав животным силу рассудка, ибо в противном случае они вытеснили бы людей с лица земли. А именно рассудка и не хватало сейчас Быстрой Молнии. Завтра, послезавтра или день, следующий за ними, — все эти понятия не имели для него смысла, за исключением того лишь, что они существуют. Он жил в настоящем. А настоящее было окутано густым мраком безнадежности и отчаяния.

Быстрая Молния вернулся к пирамиде и улегся на место, которое недавно согревала Светлячок своим золотистым телом. Он устал, хотя в обществе Светлячка не ощущал этого. Он долго скитался, прежде чем набрести на корабль и на след овчарки, и долго после этого путешествовал с нею вдвоем. Более суток подряд его великолепные мускулы трудились без сна. Убаюкивающая летаргия неодолимой усталости постепенно охватила его. Он пытался бороться с ней, не желая поддаваться сонному наваждению. Разум его стремился оставаться бодрствующим, быть начеку, чтобы не прозевать Светлячка, если она вдруг вернется через прибрежный лед. Раз двенадцать он вздрагивал и стряхивал с себя сон, прежде чем впал наконец в беспокойную дрему. Сон его был наполнен тревожными и переменчивыми видениями. Снова он возглавлял огромную белую стаю длиннозубых волков, нападающую на стадо домашних оленей Оле Джона, бродил у края ледниковой расселины, где стояла хижина белого человека, бежал под луной и звездами с ветром наперегонки и погружался в круговерть пурги и мрак снежных буранов. Призрачные воспоминания проносились перед ним. Он их и видел, и ощущал. Если бы Джон Брейн воскрес под своей каменной пирамидой, он услышал бы печальный вой такого тоскливого одиночества, какого он сам не испытывал никогда. Ибо то, о чем грезил Быстрая Молния, больше не таило в себе ни радостного восторга, ни страстного желания. Над ним даже во сне тяготела пелена мрачного и неописуемо безнадежного отчаяния и пустоты.

Он проспал несколько часов. Когда он проснулся, над землей и морем опустился глубокий мрак. Звезды спрятались. Северное Сияние погасло. Перламутровое Сердце Неба уступило место черной бездне. Вокруг гребня пирамиды кружил и вздыхал слабый ветерок, словно душа женщины прилетела сюда, чтобы оплакать своего мертвого друга. Близость этого невидимого покойника Быстрая Молния очень явственно ощутил именно сейчас, поднявшись на ноги. Это чувство не отталкивало его. Напротив, оно заставило его приблизиться к каменной пирамиде. Под ней лежало нечто, принадлежащее Светлячку. Он тоскливо заскулил над могилой. Вслушиваясь, вглядываясь горящим взором в темноту, с сильно бьющимся сердцем и тревожным волнением крови стоял он, прижавшись плечом к черным камням. И рука Хозяина, холодная и неподвижная, протянулась из-под каменного надгробья и коснулась его души. Двадцать волчьих поколений были сметены без следа, и сейчас здесь стоял только пес белого человека. Почти физически ощущая эту руку, с волнением и трепетом, вызванными столь необычным ощущением, которое подавило в нем любые другие чувства, он снова сел у могилы и послал в черную бездну ночи долгий и протяжный вой. Новые, странные нотки звучали в нем. Дважды повторил он этот вой, прежде чем уйти во мрак, прочь от каменной пирамиды.

И вновь он направился к обледеневшему кораблю. На открытом пространстве ветер кружил низко над самой поверхностью гладких ледяных полей, жестоко жаля Быструю Молнию морозными иглами. Это был ветер, «перекатывающий снег», — ветер, который швырял ему в глаза и ноздри густые заряды мелких, как дробь, мерзлых частиц снега и льда, затрудняя видимость и обоняние. При таком ветре, игриво нагромождающем снежные сугробы и дюны, немыслимо идти по следу и бесполезно охотиться. Но для Быстрой Молнии ветер в эту ночь был сообщником и другом. Инстинкт говорил ему, что сейчас он может без особых опасений приблизиться к кораблю хоть вплотную, ибо инстинкт чувствует опасность лишь в пределах видимости, слышимости или обоняния. А Быстрая Молния, даже подойдя на двадцать шагов к вмерзшей в лед громаде корабля, с трудом сумел различить в окружающей мгле ее более темный силуэт.

Медленно, замирая через каждые несколько шагов, чтобы принюхаться и прислушаться, он обошел вокруг корабля и на противоположной стороне приблизился к «ледяному мосту» — искусственно намороженному откосу, который полого спускался с палубы, соединяя ее с поверхностью застывшего моря. Ноги всех членов команды китобойца, — как людей, так и животных, — передвигались вверх и вниз по этому «мосту»: вверх по его основательно утрамбованной поверхности втаскивали на борт мясо и шкуры убитых медведей и тюленей, вниз сходили охотник и торговец; по нему же они и возвращались. И как бы тщательно и энергично метла ночного ветра ни подметала ледяной мост, она не в состоянии была уничтожить все его запахи. Эти запахи впитывал в себя Быстрая Молния, словно дегустатор, смакуя их медленно, по глоточку. И в его первобытной душе, разрывающейся между инстинктами волка и собаки, постепенно начали происходить странные и загадочные превращения. Ему захотелось подняться. Ему захотелось пойти туда, куда ушла Светлячок. Ему захотелось подняться на самый верх этой искусственно созданной руками человека ледяной тропы, точно так же, как когда-то давно ему хотелось заглянуть внутрь хижины белого человека на краю ледниковой расселины.

Но в то самое время, когда он собрался было продвинуться еще на один шаг вперед, ветер, сонно вздохнув, внезапно утих, тучи над головой развеялись и полная луна, заливая светом всю округу, выкатилась на небосклон так неожиданно, что казалось, будто вспыхнул гигантский яркий светильник. Впереди и рядом с собой Быстрая Молния теперь мог разглядеть то, что резвые забавы шаловливого «перекатывающего снег» ветра до сих пор скрывали от него: огромный темный корпус, причудливое переплетение белых от инея мачт и снастей, призрачные ванты, покрытые прозрачным льдом, и одновременно с этим, — так близко, что удивление заставило замереть их обоих, — нечто живое!

Это «нечто» было человеком. Он стоял всего в двух хороших прыжках от Быстрой Молнии, глядя на него сверху вниз с верхушки «моста»; лицо его белело в лунном свете, глаза не мигая уставились на неожиданного гостя. Это был Бронсон, надсмотрщик за собаками на борту судна, — Бронсон, носивший кличку «белого эскимоса», потому что из своих сорока лет двадцать он провел в Арктике. За долю секунды он распознал в Быстрой Молнии настоящего волка — первого не белого волка, какого он видел когда-либо на льду полярного моря. Благодаря врожденным качествам и богатому опыту в нем выработался инстинкт ученого и охотника. Быстро и плавно, не делая резких движений, он отступил назад; затем повернулся и бегом помчался к — помещению для собак, выстроенному из снега и льда на дальнем конце судна, где содержались на цепи собаки-медвежатники.

Спрыгнув на лед, Быстрая Молния услышал слабое позвякивание мерзлой стали. Запахи и звуки теперь воспринимались им совершенно отчетливо. Он ощущал запах людей и собак. Он слышал возбужденную суматоху среди своры псов, и вместе с этой суматохой — клинк, клинк, клинк — звяканье цепей. Но он не бросился бежать. Он не боялся ни волков, ни собак, но в нем внезапно вспыхнуло жгучее пламя ненависти к существам, звеневшим цепями. В нем очень глубоко сидело врожденное чувство: «обладать и удерживать то, чем обладаешь», — закон стаи, стремление к сотрудничеству, к противоборству, к жутким и страшным дракам за обладание самкой; и в запахе собачьей своры он почуял причину того, что Светлячок его покинула. Его великое одиночество и желание приблизиться к тайне корабля несколько минут тому назад были подавлены яростной ненавистью, кипящей в нем. Он угрюмо отбежал на несколько сот ярдов от корабля. Затем он стал к нему по-волчьи боком и принялся ждать. Он знал, что они придут. Он слышал стук их когтей, когда они выскочили на мерзлый фальшборт, слышал, как они в суматошной спешке скатываются вниз по наклонному мосту изо льда. За исключением этого, они не издавали ни звука, эти охотничьи псы Бронсона. Но за ними звучал голос их хозяина, подбадривающий, поощряющий и побуждающий их к погоне.

Быстрая Молния неслышно, словно тень, повернулся и отбежал еще дальше на лед. Каждый волосок на его загривке стоял торчком. Горло его пересохло и стало шершавым, словно было набито щетиной. Он глухо рычал во время бега, и его смертоносные клыки блестели при свете луны. Он бежал не ради спасения, а чтобы отыскать удобное для себя поле битвы. Ему не нравился скользкий сверкающий лед или плотный, утрамбованный снег. Он остановился, лишь когда почувствовал под ногами его мягкую податливость.

Их было восемь, «медвежатников» Бронсона, спрыгнувших с ледяного моста, — восемь гибких, длинноногих, мордастых эрделей, приученных соблюдать тишину и повисать на ушах зверя без лая и визга. Им потребовалось около дюжины секунд, чтобы взять след Быстрой Молнии и осознать стоявшую перед ними задачу.

На краю снежного тороса Быстрая Молния лежал, распластавшись на животе. Менее двадцати футов отделяло его от несущейся своры, когда он метнулся вперед со скоростью стрелы, выпущенной из лука, нанося удар переднему псу, как он нанес бы удар карибу, сбивая его с ног. С силой стосорокафунтового пушечного ядра он врезался в плечо восьмидесятифунтового эрделя; в тот же миг челюсти его сжались, и лучший боец Бронсона не успел и взвизгнуть, как его затылок хрустнул под натиском первой слепой и бешеной ярости Быстрой Молнии. Некогда юная волчица заставила его драться насмерть с Балу, старым предводителем стаи; так и Светлячок теперь внесла в его сердце жажду терзать и рвать врага. В его представлении о порядке вещей врагом была стая, к которой она вернулась и которая не пускала ее к нему. Он не разделял стаю на отдельных членов, но воспринимал ее в целом, видя в ней посягательницу на его нрава; и в своих попытках потребовать удовлетворения от своры собак, как от единого целого, он был вынужден драться одновременно со всеми, чего никогда еще не случалось в его жизни. Через четверть минуты после первой смерти он очутился в центре яростной, рычащей, кусающейся и царапающейся своры. Вместо того чтобы драться с ним подобно эскимосским собакам или другим волкам, семеро эрделей навалились на него кучей, как они набросились бы на кошку. Соединенными усилиями и общей массой они свалили Быструю Молнию на снег, и благодаря их численности и весу, — поскольку все семь сгрудившихся тел вслепую пытались уничтожить его, мешая друг другу, — Быстрая Молния получил в драке колоссальное преимущество. Его челюсти смыкались на передних лапах, и те с хрустом ломались, словно сухие палки; его острые зубы разили вверх и в стороны, впиваясь в животы врагов; он катался и извивался под плотной массой собак и с каждым движением находил применение для своих клыков. Шум драки доносился до судна. Бронсон, вооруженный тюленьим копьем, бежал к месту побоища. Окно каюты осветилось изнутри от зажженного фонаря. Остальные собаки лаяли и выли на разные голоса, и несколько упряжных маламутов, крепко спавших в своих снежных норах, вскочили, отряхнулись и со всех ног помчались, чтобы принять участие в сражении.

Быстрой Молнии и в голову не приходило, что его личные дела приобрели более или менее важное значение для всего корабля. Он позабыл и о нем, и о людях. Он яростно дрался вслепую под тяжестью целой кучи навалившихся собак. Он ничего не видел, ничего не слышал, кроме хриплого рычания и лязга зубов. Горячие тела давили на него, и он впивался в них клыками. Собаки рвали его бедра, терзали его бока, дважды им даже удалось прокусить ему шею. Покрытый снегом лед был забрызган кровью, и над спинами дерущихся, подобно туману, поднимался легкий пар от разгоряченных тел. Вторая из собак Бронсона вышла из строя навсегда. Все остальные либо хромали, либо носили на себе отметины зубов Быстрой Молнии, — и он впился уже в грудь третьей, когда упряжка маламутов оживленно ворвалась в общую суматоху.

Нормальный маламут обожает драку так же, как ребенок любит игру. Он не нуждается в поощрении или науськивании в любом месте и в любое время. Он будет драться с собственным братом, с лучшим другом или со всеми родственниками. Так что, когда упряжка маламутов налетела на кучу дерущихся собак, характер всего представления круто изменился. Откуда им было знать, что законная жертва лежит в самом низу, под сворой собак? Первый маламут вцепился зубами в шею эрделя; второй присоединился, за ним третий, и через тридцать секунд уже все собаки дрались друг с другом, злобно рыча и катаясь по окровавленному снегу, независимо от пола и породы. Среди этой адской какофонии звуков до Быстрой Молнии смутно донесся голос человека. Голос принадлежал Бронсону: он орал и вопил, размахивая своим копьем. Со стороны корабля бежали другие фигуры, и когда Быстрая Молния выкатился наконец за пределы драки, полдюжины эскимосских бичей словно огнем обожгли кучу мятущихся тел. Конец одного из бичей задел Быструю Молнию по носу, когда он выбирался наружу. Второй развернулся над спиной и обвился вокруг его тела, когда он проскользнул между двумя фигурами и скрылся в ночи. Некоторое время он еще слышал рычание и вой собак, дикие крики людей и свист их бичей. Но когда он прибежал к пирамиде и, обернувшись к морю, улегся на свою старую лежку, буйную суматоху драки уже сменило глубокое безмолвие.

В этом безмолвии Быстрая Молния лежал и ждал; и пока он ждал, кровь капала из его ран на снег и тут же замерзала. Он не был побежден, и неравный бой, который он должен был вести, не вызывал в нем испуга. Но он больше не стремился отомстить существам, живущим на корабле. Мечта его была разрушена. Надежда, побуждавшая его к этому, исчезла. Дважды или трижды он обошел вокруг надгробной пирамиды, обнюхивая старые лежбища и отпечатки лап. Затем он повернул к югу. Множество раз прежде поворачивал он к югу и столько же раз не мог ответить на таинственный зов, доносившийся к нему оттуда. Но в эту ночь инстинкт дикой волчьей стаи больше не удерживал его. Скаген безраздельно царил в его душе, и сквозь беспросветный мрак печали и одиночества ему снова грезились странные видения о ярком солнце и о другом мире. И он медленно побрел к ним. Дважды на протяжении первых двух или трех сотен ярдов он останавливался и оглядывался назад. Затем он решительно повернулся в сторону тундры и уверенно побежал по направлению к ней.

Следующую остановку он сделал там, где Светлячок повернула к судну. То ли случай, то ли тоска по ней привели его к укрытой ложбине, где ветер не совсем замел снегом ее следы.

Он заскулил, обнюхав их. И обернулся, и прислушался, и сердце его затрепетало в последней надежде — надежде зверя, который не рассуждает. Тем не менее он преодолел искушение вернуться. Теперь юг призывал его к себе сильнее, чем все остальное.

Он перебрался через порог ледяного склона и, прежде чем продолжить путь, молча простоял некоторое время, глядя вниз на обширную чашу тундры, где Светлячок оставила свои Следы. И пока он глядел, какое-то живое существо появилось на дальнем ободке этой чаши и остановилось на мгновение, четким силуэтом выделяясь на фоне белесого морозного тумана, окутавшего небо. И Быстрая Молния не шевельнулся, внезапно застыв, как ледяное изваяние, ожидая, пока существо, которое двигалось по его следам, не спустится вниз, в долину, и затем поднимется к нему. Ибо он знал, что это был не песец, не волк и не один из воинственных псов с корабля, — это была Светлячок, его подруга.

Месяц и звезды заливали ее серебристым светом; они зажгли оживленные огоньки в ее глазах и окружили ее стройное прекрасное тело переливающимся золотистым сиянием, когда она медленно приближалась к нему по ледяному склону. Однако, встав рядом с Быстрой Молнией и прижав свой нежный мягкий нос к жесткой взлохмаченной шерсти на его спине, она не выражала этим ни восторга, ни извинений, а была всего лишь нежно и трепетно рада. Умей она говорить, она, возможно, сказала бы ему, что долго-долго спала, и что битва на льду заставила ее проснуться, и теперь она готова идти за ним, куда он пожелает. И в горле Быстрой Молнии неожиданно возник странный и непонятный звук, а еще через несколько мгновений он повернул на юг — прямо на юг.

И Светлячок, теперь уже без раздумий и колебаний, бежала рядом с ним.

Глава 7. Паводок

I

Наступил Ытутин — время постыдного страха в душах людей, когда самые могучие охотники не высовывают носа из своих иглу, словно в воздухе разлит смертельный яд, и шепотом передают друг другу: «Neswa kuche wuk» — «все три смерзлись вместе», — имея в виду землю, небо и воздух. Они творят глухие заклинания и сжигают на слабом огне коптилки, сделанной из мха и тюленьего жира, пучки человеческих волос, чтобы таким образом спасти жизнь своим родственникам и друзьям, внезапно застигнутым в пути этим зловещим явлением.

И действительно, в воздухе разлито нечто более страшное и не менее смертоносное, чем самый коварный яд. Термометр, возможно, и не отмечает опасность, поскольку человек не обязательно умирает при температуре в пятьдесят или шестьдесят градусов ниже нуля, и невероятные феномены арктического холода термометрами не регистрируются. Воздух сух, словно порох, и так неподвижен, что если бы кто-нибудь отважился смочить палец и выставить его наружу, он замерз бы одновременно и равномерно со всех сторон. Вот эта тишина, этот покой и предупреждают всех смертных о страшной угрозе. Слышимость настолько хороша, что ухо не в состоянии правильно оценить расстояние. Мили внезапно сокращаются до нескольких сотен ярдов. Шаги карибу по снежному насту слышны за милю, и на таком же расстоянии — человеческий кашель. Кажется, будто горизонт захлопнулся в обширный «шепчущий свод». На расстоянии пятисот ярдов отчетливо слышен обычный разговор, а ружейный выстрел заставляет вздрогнуть за десяток миль.

Ытутин наступает на исходе долгих пяти месяцев Полярной ночи в необозримых просторах тундры, раскинувшейся к югу от границ Северного Ледовитого океана. Ночь — и в то же время не ночь. Нет ни солнца, ни дневного света. Земля будет еще вращаться несколько миллиардов миль вокруг своей оси, прежде чем небесное светило озарит наконец первыми лучами горизонты замерзших ледяных пустынь. Но зато есть звезды и месяц и разлитое в воздухе мистическое свечение Сердца Неба. При их свете можно даже читать газету.

И все же ни одно человеческое существо не может жить при этом сиянии. Малейшие щелки в дверях-туннелях эскимосских иглу тщательно законопачиваются Внутри куполообразных жилищ из снега и льда горят крохотные светильники из мха и тюленьего жира, и люди едят — если у них есть мясо, — и ждут, и совершают странные жертвоприношения, и возносят молитвы языческим богам, чтобы пропавшие среди снегов благополучно вернулись живыми и здоровыми. Ибо в это время многие пропадают. Ытутин сваливается на людей неожиданно и быстро, как птица Множество охотников оказываются застигнутыми им врасплох Они выкапывают себе норы и ямы в снегу. В открытом море они делают маленькие пещерки из битого льда, затыкают все щели и живьем хоронят себя, чтобы спасти свои легкие. Потому что первыми страдают легкие, и ни один самый опытный охотник не может знать, «затронут» ли он, пока к нему не придет смерть. Таков безболезненный и ужасный укус Ытутина; безболезненный потому, что он неощутим; ужасный потому, что спустя немного времени обрывки отмороженных легких начинают выкашливаться с кровью.

Однако звери и при таком смертельном холоде продолжают жить и передвигаться, ибо природа дала им то, чего нет у человека. Воробей не погибает в самую холодную зимнюю ночь, потому что сердце его делает три удара в то время, как сердце человека — лишь два; и кровь ласточки, парящей в тысячах ярдов над землей, настолько горяча, что в жилах человека подобный жар означал бы смерть. Карибу и мускусный бык, песец и волк, гигантские совы и большие белые зайцы продолжают бродить в поисках добычи или пропитания, не боясь сухого мороза, потому что их легкие защищены дважды. Температура тела полярного песца и волка на шесть градусов выше температуры эскимоса, который боится дышать наружным воздухом, а температура тела совы на два градуса выше температуры песца и волка. В жилах карибу и мускусного быка температура равна ста двум градусам, тогда как в эскимосских иглу она едва достигает девяноста восьми и трех пятых[2]. А для более крупных существ имеется еще более надежная защита. Их ноздри и наружные дыхательные пути выделяют невероятное количество тепла. Они глубоко и свободно вдыхают мерзлый воздух, неминуемо гибельный для человека, потому что у них воздух прогревается прежде, чем попадет в легкие.

В такой мороз и путешествовали Быстрая Молния, волк, в чьих жилах текла капля крови собаки, и Светлячок, прекрасная юная шотландская овчарка, хозяин которой умер и которая оставила вмерзший в лед корабль с людьми, товарищами хозяина, избрав Быструю Молнию своим супругом. День и ночь — если считать по часам — они брели прямо к центру обширной бесплодной снежной равнины, раскинувшейся между перепаханной древним ледником тундрой Арктического побережья и первыми лесными массивами в сотнях миль к югу. За это время они прошли миль пятьдесят, и в стройном теле овчарки начала накапливаться неодолимая усталость. Временами случалось, что, ложась на снег отдохнуть, она тихонько скулила, тоскуя по кораблю, по теплой подстилке и вкусной еде — по всему тому, что она покинула ради своего дикого спутника, который однажды спас ее от Уопаска, полярного медведя, и потом дрался за нее с целой сворой корабельных собак.

У Быстрой Молнии усталость заменяло все увеличивающееся чувство восторга, растущая гордость и радость от сознания своей роли хозяина и покровителя. Утомление не коснулось его великолепного тела. Позади он не оставил ничего, о чем бы он жалел или тосковал. Он больше не желал мчаться сквозь ночь с волками, возглавляя огромные белые стаи. Сознание того, что он самый могучий из всех волков, больше не наполняло его горделивым трепетом. Он был подобен тому, кто наконец нашел путь избавления от всевозможных бед и неприятностей. Более чем когда-либо юг звал его к себе, к южным землям далеких предков, живших во псарнях, к южным землям Скагена, которого судьба забросила на север, чтобы даровать ему здесь жизнь среди волков. Не будь Светлячка, он шел бы туда не останавливаясь. Он покрывал бы сотни миль там, где вместе они едва пробегали и пятьдесят. Он бежал бы до тех пор, пока живот не ссохнется с позвоночником и глаза не покраснеют. Но Светлячок, собака белой женщины, случайно попавшая на север, где умер ее хозяин, сдерживала его. Малейшей ее жалобы было достаточно, чтобы Быстрая Молния оборачивался к ней с ответной успокаивающей ноткой в голосе. Ее нежные лапы, непривычные к грубому льду и снегу, вскоре начали кровоточить, и, когда бы они ни останавливались, Быстрая Молния вылизывал их своим красным горячим языком и ласково клал голову на ее золотисто-желтое плечо, как Светлячок сама когда-то частенько клала голову на колени своей хозяйки, которая жила за тысячи миль отсюда. Для колли забыть свою хозяйку было невозможно, как и хозяина, хоть он и был уже мертв. Они являлись составной частью ее жизни. Хозяин ее лежал под пирамидой из холодных серых камней на берегу, и теперь хозяйка — живая, дышащая, ждущая их обоих — звала ее; хозяйка, к которой, как подсказывало овчарке необъяснимое чудо инстинкта, вел ее теперь Быстрая Молния.

Несколько часов назад они покинули пределы развороченной ледником тундры и теперь находились в самом центре обширного пространства среди бескрайней и бесплодной равнины, причудливо освещенной светом небес. Во время бега пар от их учащенного дыхания превращался на жгучем арктическом морозе в прозрачный туман. и этот искрящийся шлейф тянулся за ними подобно призрачному вымпелу за четверть мили. Стадо бегущих карибу оставило бы за собой такой же призрачный след в воздухе на расстоянии, в пять раз большем. А запах их тел распространялся еще дальше. Он повисал в воздухе низко, плотно, отчетливо, долго не исчезая. В дни Ытутина острый запах стада карибу человеческое обоняние способно было ощутить на расстоянии в две мили, тогда как в обычную погоду его невозможно было бы распознать на расстоянии в три или четыре сотни ярдов. И вот этот запах, испарения, поднимающиеся над стадом карибу, неожиданно попали в ноздри Быстрой Молнии и Светлячка.

Быстрая Молния мгновенно остановился и обернулся в направлении запаха. Для Светлячка он мало что значил. Она была голодна. Последний раз она ела мясо зайца, убитого Быстрой Молнией, пятнадцать часов тому назад. Но запах, висевший в воздухе, не воодушевлял ее обещанием пищи. Запах напоминал испарения от коров или лошадей, а она была знакома с теми и другими. Они никогда не ассоциировались в ее сознании с пищей. Но в Быстрой Молнии запах вызвал напряженное и оживленное возбуждение. Он оставил южное направление и повернул к западу. Если в неподвижном воздухе и ощущалось какое-либо легчайшее дуновение, оно доносилось оттуда.

Светлячок последовала за ним, быстро постигнув тот факт, что в запахе таится некая загадка, взволновавшая ее спутника. Карибу находились в полутора милях к западу, за низким гребнем, вздымавшимся посреди снежной равнины. Случись это днем, над верхушкой гребня можно было бы заметить беловатый морозный туман — явление, вызванное испарениями, поднимающимися над телами животных по ту сторону гребня. Вскоре чуткие уши Быстрой Молнии и овчарки уловили специфический звук, доносившийся даже с расстояния в три четверти мили или около того. Стоя неподвижно, они явственно слышали, как карибу рогами разрывают смерзшийся снег в поисках плотного хрустящего зеленого мха-ягеля, а постукивание их копыт раздавалось так отчетливо, словно они находились не далее расстояния ружейного выстрела.

Из-за кажущейся близости Быстрая Молния двигался медленно и с большой осторожностью. Прошло полчаса, прежде чем он ступил на низкую гряду посреди равнины. Он вскарабкался наверх вместе с овчаркой, которая следовала за ним по пятам. На вершине гряды он распластался на животе, и Светлячок, быстро перенимая уроки своего наставника, улеглась рядом с ним. Внизу находились карибу. Их было около пятидесяти или шестидесяти в поле зрения, преимущественно самки и полугодовалые телята. Одно из этих молодых животных паслось как раз под Быстрой Молнией, и тому оставалось лишь прикинуть расстояние между ними, чтобы в следующий миг уже оказаться на своей жертве. Атака была настолько внезапной, что Светлячок осталась неподвижно лежать на животе, парализованная удивлением и неожиданностью. При ярком свете луны и звезд она наблюдала внизу поразительные сцены. Ей приходилось видеть, как Быстрая Молния дрался с Уопаском, полярным медведем, но то была оборонительная борьба. А теперь она впервые увидела его во всем величии его героической доблести и отваги. Она видела, как он вцепился в глотку существа, в три раза превышающего размеры его самого, и как они вместе свалились на снег. Ужас заставил кровь застыть в ее жилах, когда она услыхала внезапный гром сотен копыт: однако большие темные животные почему-то предпочли спасаться бегством, а не стали нападать на Быструю Молнию, как Уопаск в узкой расселине ледяной горы. Рычание Быстрой Молнии доносилось до нее снизу, и она осторожно выглянула из-за гребня. Там, у подножия гряды, Быстрая Молния и полугодовалый теленок катались и извивались в смертельной борьбе на изрытом копытами снегу. Неожиданно в крови у овчарки вспыхнула азартная страсть. В сиянии звезд сверкнули ее молочно-белые зубы. в глазах загорелись странные огоньки, и золотисто-желтое тело колли метнулось вниз со склона. Но она опоздала. Быстрая Молния справился без нее. Теленок карибу был почти мертв. Через несколько секунд борьба прекратилась, и Быстрая Молния поднялся на ноги. Сверкающие глаза прекрасной овчарки глядели на него. В эту минуту, наверное, ее переполняла великая гордость тех, кто провожал своего возлюбленного на смертный бой и встречал его победителем. Несколько мгновений она стояла, прижавшись мягким нежным носом к его плечу. А затем Быстрая Молния одним ударом клыков распорол живот молодого карибу и выпустил на снег его дымящиеся внутренности.

Они пировали вдвоем. После еды Светлячок легла рядом с теплой тушей теленка и погрузилась в глубокий сон, вызванный сытостью и утомлением.

Через некоторое время и Быстрая Молния задремал подле нее. Спустя час он поднялся и снова принялся отгрызать от туши наиболее лакомые кусочки. Туша замерзла и стала твердой как камень. Он разбудил Светлячка настойчивым повизгиванием, и она с трудом поднялась на ноги. Во всем ее теле было какое-то странное оцепенение. Под нижней челюстью от замерзшего дыхания образовались ледяные сосульки, и овчарка непрерывно выцарапывала их передними лапами.

Дорогу выбирал Быстрая Молния. Инстинкт подсказал ему, что им больше ни минуты нельзя спать на этом ужасном морозе. Предательскую хватку его он ощущал во всем теле. Сделав попытку перейти на рысь, Светлячок неуклюже запнулась и растянулась на снегу. Мороз стал еще крепче, — если это было возможно, — чем несколько часов тому назад. Дыхание их превращалось в белый иней, не успев вырваться из ноздрей. Тела, окоченевшие от сна на морозе, плохо повиновались. Но постепенно движение разогнало застывшую кровь. Окоченение прошло, и через четверть часа они уже уверенно и свободно бежали рысью на юг. Несмотря на то что Светлячок была значительно свежее благодаря пище и отдыху, Быстрая Молния не позволил себе ускорять бег. Он делал это не по каким-то особым причинам. Он не раздумывал над тонкими проблемами взаимосвязи жизни и смерти, но его делами и поступками, словно твердой рукой, уверенно управлял могучий сверхчеловеческий инстинкт. Он не только подсказывал ему, в какой стороне находится юг, — точно, как по компасу, — но также предупреждал, чтобы он не бежал слишком быстро, — как это он порой любил: мчаться сломя голову, — а поддерживал постоянную легкую рысь. Ибо быстрый бег вызывал учащенное дыхание открытой пастью, а это означало угрозу попасть в конце концов в лапы Ытутина, сухого мороза, и отморозить легкие. Час за часом они продолжали свой бег, и много раз во время этого бега Быстрая Молния останавливался и делал передышку. Трижды Светлячок ложилась на снег, но всякий раз ее непреклонный спутник, твердо и прямо стоя на ногах, не позволял ей залеживаться и снова поднимал ее, заставляя следовать за собой. Прошло сорок часов после того, как они покинули берег моря, прежде чем мороз начал спадать. Сначала температура повышалась постепенно; но затем — словно Ытутин внезапно сдался, почуяв, что ему переломили хребет, — можно было буквально видеть, как ртуть поднимается по шкале термометра. За два часа температура повысилась на двадцать градусов. До этого Быстрая Молния не разрешал Светлячку останавливаться на длительный отдых, в котором она так нуждалась. Но теперь они устроили себе лежку под прикрытием снежного сугроба, после чего погрузились в сон на много часов.

Продвигаясь все дальше к югу, ни Быстрая Молния, ни Светлячок не замечали медленных, но постоянно происходящих перемен в окружающем мире. Звезды, казалось, уменьшались числом и размерами и больше не сверкали, но светили тускло и неярко. Загадочное свечение Сердца Неба постепенно угасало; предметы казались не такими четкими, и зрение уже не проникало так далеко в глубь пространства, как прежде. Ибо Быстрая Молния и Светлячок вступили в пределы причудливого и таинственного «промежуточного мира» — той полоски вокруг затылка Земли, где долгая Полярная Ночь переходит в день, растворяясь в лучах далекого северного солнца. Каждый час прибавлял что-нибудь к переменам, словно звезды одна за другой гасли и исчезали. Дважды они снова делали привал, чтобы поспать, и затем наступило время, когда в небе не осталось ни одной звезды, а мир превратился в огромную серую и сумеречную пустоту, утратив свои реальные зримые черты.

Прошел еще один день и еще одна ночь, и Быстрая Молния со своей подругой пробудились от очередного, четвертого сна, чтобы наблюдать грандиозное и величественное явление. Над южной выпуклостью Земли выглянуло солнце.

Это был всего лишь слабый отблеск — бледно-малиновый мазок, — словно гигантский пожар осветил клочок неба за холмом где-то за много миль отсюда. Дрожа от возбуждения, с лихорадочно бьющимися сердцами глядели на это Быстрая Молния и Светлячок. Они знали. В течение коротких бесценных и волшебных минут они стояли молча, не шевелясь, пока малиновый свет становился все ярче и затем вдруг начал постепенно угасать и исчез так же неожиданно, как и появился. Какое-то время отблеск его еще лежал на небе, а в сердцах Быстрой Молнии и его подруги оставался великий трепет надежды. Они позабыли об усталости, об израненных лапах, о голоде. Они видели солнце! Впервые за много месяцев они увидели его, и их звериные души ликовали от неописуемой радости и счастья — счастья слепого, который внезапно прозрел. Это был их первый день, хоть длился он всего десять минут, за которыми вновь последовали двадцать три часа и пятьдесят минут ночи.

Они быстро и без устали бежали к тому месту, где исчезло солнце. Светлячок сама поймала большого белого кролика. Немного позже Быстрая Молния убил другого. Они подкрепились их мясом, но не остановились, чтобы лечь и поспать. Много часов бежали они сквозь ночь — ночь, не похожую на ту, что царила над краем замерзшего моря. Ибо звезды здесь были не так велики и не так близки, а луна находилась в десять раз дальше и постоянно пряталась за облаками. К концу тридцатой мили полное изнеможение заставило овчарку свалиться в снег, свернувшись клубком. Было не очень холодно. Температура держалась в пределах восьми или десяти градусов ниже нуля. И они заснули в пятый раз.

Странный вой Быстрой Молнии разбудил овчарку — вой настолько необычный, что ничего подобного ей никогда прежде не доводилось слышать от него; Светлячок проснулась, подняла голову и увидела солнце, светившее ей прямо в глаза. Теперь это было настоящее солнце. Оно еще не грело, если не считать тепла, которое зарождается в крови любого живого существа при одном лишь взгляде на его пылающее великолепие. Оно было похоже на громадный шар из тусклого пламени, шар чудовищной величины. Ни Быстрая Молния, ни Светлячок никогда не видели такого огромного солнца. Оно не поднималось полностью над изгибом земной поверхности, но в течение почти получаса была видна его часть, и даже после того, как огненный шар исчез, в небе еще оставалось его свечение, так что этот день длился целых полтора часа.

Кругом происходили разительные перемены. Равнина уже не была той бесплодной пустошью, как в пятидесяти милях ближе к побережью. Тут и там виднелись небольшие клочки хилого лесного подлеска. Можжевельник и низкорослые лиственницы уступили место сперва темным и голубым елям; эти вскоре перемешались с осиной и уродливыми сосенками, а затем и с купами березок и пихтачом. Когда Быстрая Молния и Светлячок в шестой раз остановились для отдыха и сна, они устроили лежку в чаще густых вечнозеленых зарослей. После этого каждая ночь становилась короче, а дни длиннее; и заросли кустарников превращались в то, что носит название misti-koos, или «чахлый лес»; и этот «чахлый лес» постоянно становился все выше и выше, пока наконец Быстрая Молния не осознал, что он попал в другой мир, отличный от того, который был известен ему прежде, и что мечты его частично осуществились.

Теперь, очутившись в стране лесов, им пришлось поменяться ролями: здесь уже Светлячок подбадривала Быструю Молнию и помогала ему обретать уверенность в себе в новой для него обстановке. Будучи всю свою жизнь обитателем бескрайних снежных открытых равнин, где нет ни леса, ни болотца, чтобы нарушить их беспредельное однообразие, он был буквально ошеломлен изобилием окружающих его неожиданностей и чудес. Все вокруг изумляло и озадачивало его и наполняло душу неподдельным любопытством. Для колли все это было знакомыми приметами дома, хотя многое здесь и ее ставило в тупик. Однажды они неожиданно наскочили на их первого лося — громадного быка с массивными рогами в пять футов шириной от конца левого отростка до правого, — и, разглядывая это чудовище, стоявшее в каких-нибудь двадцати шагах от них, Светлячок была не меньше потрясена, чем Быстрая Молния, который впервые в жизни обошел стороной существо с копытами. На мускусного быка с его бронированной головой он бы напал не раздумывая, но Мусва, старый лось, заставил его держаться на почтительном расстоянии.

Теперь они двигались медленно, потому что Быструю Молнию больше не манила к себе далекая и таинственная неизвестность. Дни слагались в недели. Они пришли в страну обширных лесов, пересекли реки и озера и проложили свой след через самое сердце великих болот. Необычность и острота новой жизни вызывали радостное оживление в душе Быстрой Молнии. Не раз он слышал голоса своих собратьев, но теперь это были серые лесные волки. И была пища — больше пищи, чем он когда-либо видел за всю свою жизнь. Болота просто кишели ею. Возле одного из них они прожили десять дней. Снег был утоптан бесчисленными следами кроликов. Шел Wapoos oo skow — «большой год» кроликов в этих местах, и их были здесь тысячи, десятки, сотни тысяч. Местами мягкие подушечки их лап так утрамбовали снег, что он стал твердым, как лед. Ночью, при свете звезд, постоянно слышалось: «тумп, тумп, тумп» — топот их ног, похожий на непрерывный глухой барабанный бой. Их было здесь великое множество. Охота на них перестала вызывать возбуждение. И по мере того как солнце с каждым днем все выше поднималось на небо, Быстрая Молния и Светлячок продолжали отъедаться и жиреть в обретенном ими раю.

Даже у колли не возникало теперь особого желания покинуть этот новый мир. Единственным ее стремлением было находиться рядом с Быстрой Молнией; а однажды, когда она случайно забрела слишком далеко, Быстрая Молния в тревоге издал такой дикий и отчаянный вой, что он вдаль и вширь разнесся по лесной чаще. Трижды они набредали на жилища людей и с дюжину раз пересекали следы их лыж и мокасин. В двух случаях из трех Светлячок делала попытки зайти в хижину, но Быстрая Молния удержал ее от подобного опрометчивого поступка. На третий раз, почувствовав по его осторожности, что здесь может крыться нечто для них нежелательное, она без колебаний последовала за ним, когда он поспешно увел ее назад, в заросли густого леса.

А потом пришла весна.

К этому времени Светлячок уже сама стала истинной обитательницей дикого леса. Ее золотистая шерсть удлинилась и огрубела. Она научилась пользоваться своими молочно-белыми клыками, чтобы убивать ради пищи, и в ее крови теперь пылало древнее азартное возбуждение погони. За три месяца странствий с Быстрой Молнией она познала и повидала столько, что другому бы хватило и на три года. Умерший хозяин не был забыт, но время, когда он жил, казалось ей чем-то давно прошедшим. Быстрая Молния целиком заполнял ее жизнь и ее мир. Но все же временами яркие и живые воспоминания посещали ее — воспоминания о мужчине, о женщине и обо всем другом, что она знала когда-то. И пока длились эти грезы, она тихонько скулила, и тогда Быстрая Молния клал голову ей на спину, как будто он все понимал…

II

Дни перед началом проливных дождей застали Быструю Молнию и Светлячка к юго-западу от Большого Невольничьего озера, в почти незнакомой местности посреди широкой излучины Скалистой реки, там, где в нее с востока впадает безымянный ручей. В верховьях этого ручья, который даже на официальных картах обозначался лишь пунктирной линией, они набрели на великолепные охотничьи угодья. Это была самая прекрасная страна, какую Быстрая Молния когда-либо видел, — пересеченная местность, изобилующая высокими холмами, глубокими оврагами, озерами, реками и превосходными лесами. Местами холмистые гряды вздымались настолько высоко, что напоминали небольшие горы; между ними пролегали таинственные долины, и из них вытекали тысячи маленьких ручейков, которые впадали в безымянную реку, текущую на запад. Никогда Быстрая Молния не видел такой зеленой, мягкой и густой травы под ногами и не вдыхал такого множества приятных запахов, насыщавших воздух. Ибо вся земля до краев переполнялась радостью жизни, цветения и весны. Снег исчез даже из затененных укромных уголков. Ели, кедры и пихты надели новый сверкающий наряд. Появились первые ранние цветы. Почки на тополях набухали и лопались, превращаясь в маленькие нежные листочки. Отовсюду доносились жужжание и треск, голоса, запахи и радостное ликование новой жизни. Черные медведи выходили кормиться на зеленые склоны холмов, куда прежде всего попадали солнечные лучи. По заросшим травой долинам меж холмов бродили лоси и карибу. Озера кишели дичью, и брачное пение птиц неумолчным хором разносилось над зарослями и болотами. И сопутствовал всему этому непрерывный монотонный музыкальный звук, неизменно стоявший в воздухе, звук, не менявший громкости и тембра ни днем ни ночью, — журчащая мелодия тысяч маленьких водяных потоков и ручейков, сбегавших по склонам холмов, весело струившихся между ними и деловито протекавших в долинах.

Быстрая Молния и Светлячок любили охотиться на берегах безымянной реки, которая представляла собой одну из нередко встречающихся на севере рек с очень широким руслом и множеством песчаных мелей и перекатов. Места здесь, дикие и живописные, обещали отличную охоту. Берега реки отлого спускались к воде, словно берега озера, и состояли из песка и мелкой и крупной гальки. Эти широкие пологие берега и бесчисленные песчаные наносы за много лет накопили на себе огромную массу всякого рода веток, поваленных деревьев, кустов и прочего плывущего по течению мусора. Местами такие высохшие и выцветшие до меловой белизны кучи достигали высоты десяти и даже пятнадцати футов. До наступления весенних паводков река была настолько мелкой, что Быстрая Молния и Светлячок не раз переправлялись через нее вброд или переплывали по мелководью от одной мели до другой. Дело в том, что гигантские нагромождения высохшего плавника на отмелях содержали в себе нечто весьма для них привлекательное и интригующее. Азарт и любопытство заставляли их карабкаться по этим речным завалам, исследуя их тайны и загадки.

В том месте, где река лениво и медленно текла по мелкому руслу шириной в одну восьмую мили, расположился Куаху, Великий Затор. С десяток лет тому назад бродячие охотники-индейцы, случайно очутившись в этих местах, окрестили его так. Прочно, словно якорями, уцепившись корнями и сучьями полузатопленных деревьев за песчаную мель посреди речного русла, он в течение многих лет бросал вызов всякого рода паводкам и наводнениям, успешно противоборствуя с ними. Около сотни футов в длину и дважды столько в ширину, он выглядел так, будто его построила армия могучих плотников специально для того, чтобы посмеяться над силами вод. Сотни и тысячи древесных стволов нагромоздились и сплелись воедино, такие же белые, как кости скелета, отбеленные солнцем пустыни.

В тот вечер Куаху — огромная речная запруда — лежал в малиновом свете заката, дремотно нежась под теплыми лучами вечернего солнца, когда Быстрая Молния и Светлячок отправились его навестить. Река здесь в самой широкой части русла была настолько мелкой, что они едва замочили холки, перебираясь сюда. Вершина запруды, которая возвышалась на пять или шесть футов над уровнем воды, оказалась еще более привлекательной, чем представлялось с берега. Гладкие, лишенные коры белые стволы и кряжи так тесно переплелись и спрессовались друг с другом, что напоминали искусственный настил, и в течение целого дня они впитывали в себя тепло солнечных лучей. На одном краю затора несколько бревен задрались вверх, упершись противоположными торцами в речное дно; они образовали такое уютное и удобное укрытие для двоих, какого Быстрая Молния и Светлячок еще не находили. Оно было особенно привлекательно тем, что в предыдущие годы воды паводков нанесли сюда несколько охапок речного тростника, высохшего и прогревшегося на солнце. Это был превосходный приют на ночь, и Светлячок выразила свое одобрение и желание остаться здесь, осторожно обнюхав весь тростник и потрогав его лапой, давая тем самым знать Быстрой Молнии, что он ей понравился.

Дотемна бродили они по белому деревянному настилу Куаху. Солнце в тот вечер погасло как-то внезапно. Едва оно зашло, с запада донесся отдаленный и глухой рокот грома, и вскоре вслед за этим сверкнула далекая молния. Быстрая Молния повел носом и почуял приближение грозы. Инстинкт, хоть и рожденный на краю замерзшего моря, предупредил его о необходимости немедленно вернуться на берег; но при первых раскатах грома Светлячок забилась в дальний конец своей деревянной пещерки на вершине Куаху. Она всегда ужасно боялась грома и молнии, и Быстрая Молния несколько раз бегал туда и обратно, возвращаясь к ней с края затора, зовя ее за собой. В сгущавшемся мраке глаза овчарки светились ровно и неизменно, но она не двигалась с места. Наконец Быстрая Молния забрался в пещерку между бревен и улегся рядом с ней, продолжая тихонько скулить от растущей тревоги. В ответ Светлячок глубоко и облегченно вздохнула и положила голову ему на плечо.

Буря стремительно налетела на лесной мир. Она примчалась во все усиливающихся раскатах грома, наполнив черные небеса электрическими разрядами. Вслед за этим донесся звук, похожий на рев ветра. Это был ливень. Он обрушился на Куаху в сверкании молний, и всякий раз, когда призрачные кости затора отчетливо проявлялись в их мертвенно-белом ослепительном свете, Светлячок теснее прижималась к Быстрой Молнии и прятала голову за его спиной. С верховьев реки шла паводковая буря. Десятки тысяч мелких струек между холмами внезапно превратились в такое же количество оживленных стремительных потоков, переполнивших ручейки в ложбинах и оврагах; вода из этих оврагов заполнила русла более крупных ручьев, а отсюда бурным потоком хлынула в мелкие речушки, которые впадали в безымянную реку. Ливень продолжался целый час, после чего превратился в непрерывный проливной дождь. Он шел всю ночь и продолжал идти с рассветом. Он был уже не таким сильным, как прежде, но шел с монотонным, назойливым постоянством, и небо оставалось серым и тусклым.

Ранним утром Быстрая Молния и Светлячок вышли из своего укрытия и под моросящим дождем по скользкому деревянному настилу Куаху подошли к воде. Слух их заполнило не вчерашнее ласковое журчание, а грозный и стремительный рев вздувшейся реки. Теплые песчаные мели и перекаты, через которые они перебирались вчера, исчезли. Между ними и берегом несся грохочущий поток. Они обошли Куаху по периметру со всех сторон и везде встретили то же самое. Они оказались отрезанными от мира в самом начале весеннего паводка, и Куаху был их единственным убежищем и спасением.

Вода в реке час за часом поднималась с невиданной быстротой. Дождь дважды в течение утра переходил в ливень, и к середине дня вода была уже в двух футах от вершины затора. Рев стоял оглушительный. Под могучим напором взбесившейся реки Куаху шатался и дрожал, но его потайные глубокие якоря держались крепко, как они держались и прежде в течение многих лет. Пораженные, хоть и не очень испуганные, Быстрая Молния и Светлячок наблюдали этот необычный спектакль. Леса, болота и песчаные отмели приносили в жертву ревущему потоку все что могло плыть и не сумело удержаться на твердой почве. Мимо них проплывали отдельные стволы и целые вереницы кустов и деревьев. Изредка какое-нибудь вывороченное с корнем чудовище со страшной силой налетало на Куаху и гигантский затор вздрагивал и трясся от удара но неизменно выстаивал, отбрасывая всякую мелочь и позволяя ей плыть дальше по потоку. Однажды мимо них совсем близко проплыло дерево, и на ветке этого своеобразного ковчега сидел дикобраз. Потом что-то тупо ударилось неподалеку о конец Куаху, и на сей раз Светлячок и Быстрая Молния увидели раздутый труп лося, прыгающий по волнам наподобие огромного волосатого шара Наконец стемнело, и в течение всей ночи дождь продолжал лить, не переставая. Буйство паводка усилилось Грохот несущегося потока возрастал и становился все более глухим и угрожающим. Кости Куаху тряслись и скрипели, но все еще держались крепко. Ни Быстрая Молния ни Светлячок не сомкнули глаз ни на минуту. Из своего укрытия они неотрывно следили за неистовством бури, нетерпеливо дожидаясь рассвета. Он наступил наконец, и они вышли наружу посмотреть на то, что осталось от Куаху. Часть затора была оторвана напрочь, и вода поднялась так высоко, что заливала его нижние края. Но тем не менее огромный массивный центральный участок его около сотни футов в поперечнике, сохранился.

На его наружной границе, расположенной против течения паводок нагромоздил новые кучи плавника, и Светлячок с Быстрой Молнией отправились исследовать их. Прошло почти сорок часов с тех пор, как они ели в последний раз и голод уже давал себя знать. Охотничий инстинкт подсказывал им, что вместе с плывущими деревьями и кустами сюда могла прибиться и какая-нибудь живность.

И это было действительно так. Огромный мохнатый зверь с горящими раскосыми глазами глядел на них, растянувшись плашмя на животе и положив голову между передними лапами. Здесь, в лесах, Быстрой Молнии не раз случалось видеть рысей, но никогда еще ему не встречалась такая громадная кошка, как та, которую выбросило течением на Куаху. По виду Пайсью, рыси, можно было судить, что она тоже страдает от голода. Она еще дольше, чем они, вынуждена была обходиться без пищи. Быстрая Молния осторожно обошел ее стороной. Из его горла вырвалось угрюмое рычание, на что Пайсью никак не ответила, лишь слегка сморщила нос, чуть оскалилась и ощетинила свои бакенбарды. Светлячок заскулила и подбежала к своему спутнику, умоляя его поскорее вернуться на их собственный конец затора.

И тут, так неожиданно и быстро, что никто из них не успел даже шевельнуться, произошло удивительное событие.

Вниз по стремнине разъяренного гремящего потока неслось самое хрупкое из всего того, что когда-либо разбивалось о Куаху, Великий Затор. Это было каноэ из березовой коры. В нем находились мужчина, женщина и тесно прижавшийся к ее груди ребенок. Лицо женщины было смертельно бледным, что ещё более подчеркивала густая масса блестящих черных волос, рассыпавшихся в беспорядке по ее мокрому лицу, плечам и шее. В лице мужчины также не было ни кровинки. Ибо за последние полчаса — с тех самых пор, как они вынуждены были покинуть свое разрушенное наводнением жилище и бороться за жизнь, ища спасения в этом утлом каноэ, — Гастон Руже ежеминутно видел перед собой смерть. Тщетно изо всех сил старался он приблизиться к берегу; единственное, что было пока в его силах, это держать нос своей лодчонки строго по течению взбесившейся реки.

А тут, прямо на его пути, лежал затор.

— Жанна, ma cherie,[3] теперь нечего бояться! — храбро окликнул он женщину, сидевшую перед ним на каноэ. — Это Куаху, и вода переливается через его край. Я направлю лодку прямо туда. Держи крепче маленькую Жаннет…

Светлячок, Быстрая Молния и Пайсью, огромная рысь, были свидетелями того, что случилось потом. Каноэ налетело на подводный край Куаху. От резкого удара оно развернулось боком, и женщина выпала из него, все еще прижимая к себе девочку. Гастон Руже бросился сломя голову за ними, борясь с потоком, словно у него вдруг выросло бесчисленное количество рук и ног. Он схватил женщину и ребенка, в отчаянии прижимая их к своей груди, в то время как облегченное каноэ рыбкой скользнуло через подводный край затора и унеслось прочь вместе с их съестными припасами, ружьем, одеялами и остальным скарбом, который им удалось спасти от наводнения.

Видя, как все это безвозвратно уплывает вниз по течению, Гастон крепче прижимал к себе своих любимых, и ужас, еще более сильный, чем прежде, проникал в его сердце. Только сейчас он понял, что отсюда, из этого последнего убежища, им не выбраться в течение многих дней, а вместе с каноэ исчезли хлеб и мясо и все то, что могло бы продлить им жизнь. Но тут, подняв голову, он увидел Пайсью, гигантскую кошку, притаившуюся на торчащем над водой суку, а позади нее, явственно различимые на светлом фоне затора, силуэты двух не то собак, не то волков — настороженных и готовых в любую минуту исчезнуть. Рука его инстинктивно потянулась к единственному оружию, которым он теперь обладал, — к ножу, висевшему на поясе; холодная дрожь оставила его, потому что в этих трех существах, попавших сюда до него, он увидел то, что считал невозвратимо утраченным: пищу и жизнь на много дней.

— Слава Всевышнему, — проговорил он, обращаясь к своей жене Жанне, но не сводя пристального взгляда охотника с кошки, собаки и волка. — Нам повезло, что нас выбросило на Куаху, моя Жанна! Нам здорово повезло!

III

В короткие мгновения драматических событий, только что разыгравшихся у них на глазах, чудо взаимопонимания быстро распространилось среди обитателей сидящего на мели огромного плота из принесенных паводком деревьев. За эти несколько минут причудливые хитросплетения случайных совпадений, именуемые судьбой, сменили для Светлячка и Быстрой Молнии предвкушение заманчивых приключений на еще более волнующее чувство надвигающейся трагедии.

Обнаружив Пайсью, гигантскую рысь, они сразу же распознали в ней смертельного врага; и огромная кошка, неотрывно следившая за ними с толстой ветки недавно прибитого течением дерева, в свою очередь дрожала от страстного и неодолимого желания добраться до горла колли, шотландской овчарки. В основе их инстинктов лежал голод. Сильнее всего он проявлялся в худой и тощей кошке. Быстрая Молния еще не страдал от него настолько, чтобы видеть в Пайсью лишь мясо, которое следует убить и пожрать; тем не менее присущее ему бесстрашие и пока еще неопределенное ощущение голода удерживало его на месте, когда Светлячок пыталась увести его прочь. Он в любой момент готов был сразиться с любым противником, кроме человека. А Пайсью, скорчившись на своем суку, ожидала, пока расстояние между ними сократится настолько, чтобы она могла сделать прыжок. И во время этого ожидания появился человек.

Присутствие существа, господствующего над всем животным миром, мгновенно влило в их жилы нечто совершенно иное, чем ненависть и жажда убийства. То был страх — вековой страх перед человеком. Пайсью еще теснее прижалась к бревну, стараясь стать незаметной. Быстрая Молния отпрянул назад, рыча, оскалясь и прижав уши к затылку. И лишь Светлячок, шотландская овчарка, не двинулась с места, широко раскрыв блестящие глаза, полные изумления от столь неожиданного и чудесною появления здесь мужчины, женщины и ребенка, глядевшего сейчас на нее, крепко уцепившись ручонкой за руку женщины. С не меньшим изумлением на овчарку уставился Гастон Руже. Ни за что в жизни среди волков не могло родиться подобное существо! Он прошептал это на ухо женщине, крепче сжимая в пальцах рукоять ножа. Собака! Он окликнул ее и сделал к ней несколько шагов, протягивая руку. Он окликнул ее на языке индейцев Кри, по-французски и по-английски, и, пока он подходил, Пайсью, крадучись, уползла назад, прячась в самую гущу веток и листьев своего плавучего жилища. Гастон успел подойти к овчарке на десять шагов, прежде чем Светлячок повернулась и отбежала к Быстрой Молнии.

Чувство опасности каким-то таинственным способом передавалось ей от Выстрой Молнии. Она стояла рядом с ним. Она ощущала дрожь его тела. Она видела его оскаленные клыки и слышала необычное рычание, вырвавшееся у него из горла. И тем не менее в эту минуту ей страстно хотелось подойти к людям, а особенно к женщине и ребенку. Казалось, будто ее хозяин восстал из небытия, хотя она отлично знала, что это не ее хозяин. Казалось, будто ее хозяйка явилась к ней, хотя она помнила, что это не ее хозяйка. Маленький ребенок был похож на детей, с которыми она играла давным-давно, хотя он не был тем ребенком. Мужчина понял. Лицо его осветилось улыбкой удовлетворения. Он обожал женщину с длинными блестящими волосами. Душа его была полна трепетной любви к маленькой Жаннет. Они лицом к лицу столкнулись со смертью; теперь же перед ними мелькнул проблеск жизни. В кармане у Гастона лежали спички. Под ногами было множество сухого дерева. На поясе у него висел нож. И он предвидел, что золотисто-желтую собаку, сбежавшую откуда-то с волками, нетрудно будет приманить и нетрудно убить. Они не погибнут от голода на Куаху. Le bon Dieu[4] смилостивился над ними, и теперь они выживут, дождутся, пока спадет вода, и переберутся на берег.

Под постоянным, непрерывно льющимся дождем мужчина вышел на середину бревенчатого затора, держа женщину за руку. Вода мелкими струйками стекала с ее длинных черных волос, и более светлые волосы маленькой Жаннет свисали мокрыми сосульками вокруг ее личика и шеи. Мужчина прежде всего подошел к бревнам, образовавшим сухое гнездышко, которое занимали Быстрая Молния и Светлячок; заглянув сюда, он издал радостное восклицание. Светлячок и ее спутник с небольшого расстояния наблюдали за действиями бесцеремонных захватчиков. Они видели, как те вошли в их деревянную пещерку, и в глухом рычании Быстрой Молнии явственно прозвучали мрачные угрожающие нотки. Внутри пещерки мужчина снял с ребенка мокрую одежду, а женщина собрала волосы в тугой комок и обеими руками принялась выжимать из них воду. Затем, совершенно неожиданно, она вдруг наклонилась, обняла обоих и поцеловала мужа. Гастон Руже тихо засмеялся и спустя некоторое время принялся ножом щепать лучину из сухого елового бревна. Вскоре после этого Быстрая Молния и Светлячок увидели прозрачную пелену серого дыма, поднимавшуюся из их захваченного жилища, а Пайсью, гигантская рысь, почуяла его запах в насыщенном влагой воздухе.

Весь этот день Куаху дрожал и трясся под могучим напором паводка, но его потайные якоря глубоко под водой держали прочно. Мужчина то и дело выходил из своего укрытия и пытался приблизиться к овчарке. Трижды вместе с ним выходила и женщина, и один раз Светлячок позволила ей подойти так близко, что та могла почти коснуться ее. В голосе женщины не было подозрительной и коварной интонации, как у Гастона, который свои намерения держал от жены в секрете. Глаза ее светились мягко и ласково. Голос звучал приветливо и нежно. В жесте ее протянутых рук чувствовалось желание обнять, приласкать и подружиться с овчаркой. Но, несмотря на это, Светлячок постоянно оставалась вне предела ее досягаемости, предупреждаемая грозным рычанием Быстрой Молнии. Из-за этих заигрываний со стороны захватчиков их жилища они несколько раз вынуждены были отступать к недавно прибившейся к затору свежей куче плавника, которую удерживала за собой Пайсью. Гигантская кошка следила за ними с голодным вожделением, и Быстрая Молния всякий раз был начеку и готов к битве.

Снова наступила ночь. Она была темной и непроглядной, хоть дождь и прекратился. Пайсью соскользнула со своего сука, и ее когти с голодной яростью впились в дерево под мягкими подушечками лап. Широко раскрыв глаза, светящиеся зеленоватыми огоньками, Быстрая Молния тревожно наблюдал, выжидая и с опаской принюхиваясь к ночному воздуху. В пещерке из бревен спали лишь женщина и ребенок. Мужчина бодрствовал, положив ладонь на крепкую дубину, которую он подобрал себе среди многочисленных сучков и поленьев затора. Маленькая Жаннет что-то жалобно пробормотала во сне. Гастон понял. Голод и здесь начинал давать о себе знать. Мужчина высунул голову наружу и прислушался. Грохот потока заглушал все остальные звуки, но он заметил блеск пары зеленоватых глаз и услышал нечто, похожее на царапанье когтей по дереву. Это была Первая ночь на мертвых костях Куаху, когда плоть возжаждала плоти. Мужчина с дубиной в руках выбрался из-под бревенчатого укрытия. Через некоторое время он вернулся. А еще позже в углублении между двумя бревнами, служившем ей в качестве ложа, Светлячок тихо заскулила про себя; в ней стала неукротимо расти непреодолимая тоска по женщине, по ее ласковым глазам и мягкому, нежному голосу.

Ранним утром, когда тьма сгустилась и стала еще более плотной, чем ночью, овчарка осторожно приблизилась к деревянной пещерке. Лежавший в десяти футах мужчина расслышал стук ее когтей по настилу; он отложил дубину, вынул нож и замер, выжидая. Все ближе и ближе подходила овчарка, — и в десяти шагах за ней следовал Быстрая Молния, сверкая глазами, тихим тревожным ворчанием призывая ее к благоразумию. Минуты, пока Светлячок подходила ко входу в пещерку, показались мужчине часами. Овчарка просунула в отверстие голову, и он услышал, как она фыркает, принюхиваясь. Затем появились шея и туловище, — даже в темноте он понял, что собака наполовину вошла в пещерку. Мужчина оперся на руку и осторожно, дюйм за дюймом, подтянулся, занеся над головой нож. В следующее мгновение он рванулся вперед — быстро, как сама Пайсью, — и его пальцы вцепились в густую мягкую шерсть. Нож пронзил угольный мрак и впился в тело и кость. Отчаянный визг овчарки, полный испуга и боли, предшествовал яростному щелканью клыков Быстрой Молнии, метнувшегося в пещерку. Женщина с криком проснулась, а Гастон еще дважды вслепую ударил ножом. Но Светлячок убежала, оставив в его руке пригоршню золотисто-желтых волос. Нож попал ей в лопатку, прорезав мышцы, и струйка крови из раны отметила ее путь на самый дальний конец Куаху, куда она отбежала, сопровождаемая Быстрой Молнией.

Через несколько минут после этого Пайсью, гигантская кошка, двинулась по теплому кровавому следу; ее большое тело подергивалось, лапы шаг за шагом, крадучись, бесшумно передвигались сквозь мрак, пока наконец, обогнув комель древесного ствола, она не встретилась глазами с Быстрой Молнией. Первым прыгнул предводитель волчьих стай. Посреди затора, разыскивая тяжело раненную — как он надеялся — собаку, Гастон Руже услыхал шум и суматоху драки, перекрывавшие даже грохот потока. В сердце его появилась новая надежда. Раненая собака уползла прочь, а волк и рысь подрались из-за права ее прикончить — так рассудил он. Осторожно, держа дубину в руке, он приблизился к месту, откуда доносился шум битвы. Подойдя к катающемуся и рычащему клубку, он дважды в темноте ударил дубиной наугад. Глаза Пайсью, обладающие ночным зрением, первыми заметили его, и рысь одним прыжком метнулась через затор и скрылась во мраке. Третий удар задел плечо Быстрой Молнии, и он тоже исчез. Став на четвереньки, Гастон пустился на поиски. Пальцы его нащупали теплую кровь. Но овчарки, мертвой или раненой, здесь не было. Она вместе с Быстрой Молнией притаилась у самой воды на нижнем уровне затора.

Мужчина вернулся в пещерку, где его ждали перепуганные Жанна и маленькая Жаннет. Пайсью снова вышла из своей берлоги на плавучем дереве и жадно принюхивалась к кровавым следам, оставленным Светлячком. Глаза Быстрой Молнии, чьи бока были до крови изодраны острыми когтями рыси, ощупывали мрак, словно зеленоватые прожекторы. Инстинкт, более могущественный, чем голод, владел всеми его помыслами. Это было страстное, неотвратимое стремление зверя защитить свою подругу. Светлячок тихонько поскуливала от боли. Он осторожно касался ее носом, утешая и успокаивая ее, но тело его оставалось твердым как сталь. Прежде чем наступил рассвет, он несколько раз видел в отдалении среди белых стволов Куаху зловещий фосфорический блеск глаз Пайсью.

Этот день прошел спокойно. Гастон Руже знал, что, хотя дождь и прекратился, паводок будет бурлить еще много дней. Сердце его упало, когда он увидел, что Светлячок жива и лишь слегка хромает, перебираясь по бревнам затора рядом с Быстрой Молнией.

Теперь даже женщина не смела приблизиться к овчарке. Она ни на шаг не отступала от плеча Быстрой Молнии.

В больших черных глазах старшей Жанны затаился растущий ужас, маленькая Жаннет плакала и все чаще просила еды. Гастон обнимал их обеих и весело хохотал, чтобы поднять их настроение. Весь день он бесцельно бродил по затору, не выпуская дубины из рук. Наконец, к вечеру, его осенила гениальная идея, когда он заметил три или четыре места, где Пайсью входила и выходила из своей берлоги среди кучи плавника. Гастон рассказал жене об этой идее, и Жанна со вновь вспыхнувшей надеждой проворно распустила тяжелый узел длинных густых волос, каждая блестящая прядь которых была для него бесценна. Тем не менее Гастон отрезал от них достаточно, чтобы сплести три силка, более прочных, чем веревка или проволока: и до наступления сумерек следующей ночи он поставил эти три силка на Пайсью, гигантскую рысь.

После наступления темноты он опять стал ждать, положив дубину поближе к себе. Маленькая Жаннет уснула беспокойным сном, убаюканная тихим и ласковым голосом матери. В эту ночь женщина тоже не сомкнула глаз, но сидела, склонив голову на плечо Гастона, всем сердцем молясь, чтобы произошло то, что он ей обещал.

Пайсью, рысь, прожила много лет и встречалась со множеством опасностей. Ей были знакомы запах человека и угроза, исходившая от него; и когда в темноте, не разбавленной ни луной, ни звездами, она натолкнулась на первую волосяную петлю, ее аромат заставил хищницу замереть на месте. Это был аромат, который так любил мужчина, — приятнее, чем запах полевых цветов, как не раз говорил он своей Жанне. Но для Пайсью он был отвратителен, поскольку таил в себе ядовитый привкус зловещей угрозы. Она обошла петлю и проделала себе новый выход сквозь спутанные ветки и листья плавучего дерева.

За эту ночь она еще более осунулась и похудела. Ее поступками и стремлениями руководил теперь не просто голод. Это было помешательство. Ее лапы с мягкими подушечками бесшумно ступали по бревнам, пока она не уловила ветер, который донес до нее запах овчарки. Целых полчаса лежала она неподвижно, распластавшись на животе. Затем осторожно, по нескольку дюймов за раз, она принялась подкрадываться к своей добыче. Жестокий голод придавал ей невероятную смелость. Она не боялась Быстрой Молнии; она не испугалась бы даже двух или трех Быстрых Молний. Острыми кривыми когтями задних лап она с одного удара распарывала брюхо карибу. Когда ей исполнилось два года, она убила волка. Она была великаншей среди своих сородичей, и она сходила с ума от голода.

Быстрая Молния не почуял запаха врага, поскольку ветер дул от него, но вовремя разглядел зеленоватые огоньки рысьих глаз, когда та все ближе и ближе подползала сквозь мрак. Если бы Пайсью умела соображать, она бы прикрыла глаза и, лишь приблизившись на расстояние прыжка, открыла бы их вновь. То, что ей видны были сдвоенные огоньки глаз Быстрой Молнии, отнюдь не подсказывало ей, что и ее собственные глаза также можно видеть и что ее приближение не осталось незамеченным. Подобные сопоставления были чужды примитивным инстинктам огромной кошки. Она подкрадывалась против ветра, и именно это было для Пайсью основной гарантией успеха.

Быстрая Молния не делал попыток избежать дальнейшего развития событий, которые, как он чувствовал, могли привести к большой трагедии. Испуганное поскуливание овчарки, тоже заметившей приближение пылающих глаз, прибавило ему твердой решимости выполнить то, что подсознательно сформировалось в его мозгу. Некая загадочная, непостижимая для человеческого разума сила снова воодушевляла и вдохновляла его на бой за свою подругу. Он не сдвинулся ни на дюйм, но Светлячок постепенно отползала все дальше и дальше назад по мере того, как зеленоватые глаза Пайсью становились все ближе. Из своей деревянной пещерки Гастон и Жанна тоже вглядывались в угольную черноту, напряженно прислушиваясь и ожидая. Они тоже заметили сверкание глаз, и мужчина шепотом объяснил жене смысл того, что сейчас произойдет и как это отразится на их дальнейшей судьбе. Предстояла смертельная битва, и от ее исхода зависело, будет ли у них мясо, чтобы прокормиться до тех пор, пока не спадет паводок.

Кровь горячей волной отхлынула от их сердец, когда до них донеслись первые отголоски грандиозной ночной дуэли, состоявшейся на погруженном во мрак Куаху, Великом Заторе. Женщина закрыла ушки маленькой Жаннет, чтобы та не проснулась от всего этого ужаса. Даже глаза овчарки не могли разглядеть, что случилось в первые мгновения жестокого побоища. Не дожидаясь нападения Пайсью, Быстрая Молния бросился, словно ракета, на большую кошку, когда та находилась в десяти шагах от него; у Пайсью едва хватило времени, чтобы принять боевую позу рысей, когда челюсти волка-собаки сомкнулись на ее горле. В течение двух или трех минут продолжалось это жуткое невидимое единоборство, и тут внезапно страх покинул сердце Светлячка, а в жилах ее вспыхнул воинственный огонь отважных колли, шотландских овчарок. Она не могла оставаться безучастной, когда Быстрая Молния, ее друг, сражался, и сражался за нее. Смысл происходящего задел ее за живое, и она, словно маленькая злобная фурия, кинулась в драку. Зубы у нее были острее, чем у Быстрой Молнии, хоть и не такие длинные. В первом яростном прыжке она вцепилась кошке в крестец. Зубы ее вонзились довольно глубоко, и злобное бешенство придало ей силы. Снова и снова нападала она, и подобно тому, как Быстрая Молния некогда спас ее от Уопаска, полярного медведя, так и Светлячок на сей раз спасла Быструю Молнию от Пайсью, громадной рыси. Ибо во мраке Быстрая Молния дрался с незнакомым противником, чьих способов и приемов борьбы он не знал. Атака Светлячка помогла ему — изорванному, окровавленному, с глубокими ранами, в двух или трех местах проникавшими чуть ли не до внутренностей, — справиться наконец с врагом. Воспользовавшись тем, что внимание рыси было отвлечено на мгновение, он уловил подходящий момент и схватил ее за загривок. В течение следующих двух минут Пайсью навеки простилась с жизнью.

Из темноты вышел человек с дубиной, и Быстрая Молния со Светлячком, оставив труп поверженного врага, убежали на дальний конец Куаху, где овчарка еще долгое время спустя продолжала зализывать мягким красным языком тяжелые раны своего друга.

Когда наступил день, женщина с черными блестящими волосами подошла к ним, — но не настолько, чтобы вызвать опасения, — и бросила им обрезки сырого мяса, к которым отважилась прикоснуться Светлячок. А мужчина, набожно перекрестившись, поклялся ни при каких обстоятельствах не причинять вреда этим двум зверям, подарившим им жизнь на Куаху, Великом Заторе, ибо — несомненно! — их в своей неизбывной милости послал сюда le bon Dieu, Всевышний Творец.

Еще через день Быстрая Молния ел мясо, сохранившее запах человеческих рук, и в течение следующих трех дней мясо Пайсью, рыси, справедливо распределялось между людьми и зверями. На седьмой день Быстрая Молния и Светлячок переплыли на берег; мужчина и женщина смотрели, как они уплывают, и Гастон прошептал, что завтра они тоже уйдут, а в черных глазах женщины появился подозрительный блеск — и слезы.

Глава 8. Тревоги и судьбы зверей

I

Трезор был однолюб по отношению к своему хозяину, а хозяин Трезора — однолюб по отношению к своей собаке; это следует понимать так, что Трезор никогда не знал другого хозяина, а его хозяин волею случая не имел другой собаки. Гастон Руже был его хозяином, Жанна с ее длинными, черными как вороново крыло волосами была его хозяйкой, а малютка Жаннет в счастливое и радостное четвертое лето ее жизни была его божеством, к чьим маленьким ножкам он склонялся в благоговейном обожании. После великого весеннего паводка, разрушившего жилище Гастона, когда тот едва спасся вместе со своими милыми Жаннетами, неунывающий француз срубил новую бревенчатую хижину в дикой лесной глуши к востоку от Большого Невольничьего озера. Но одновременно с радостью новоселья наступило время печали, ибо обитатели хижины не сомневались в том, что Трезор погиб во время наводнения, поскольку они не смогли взять его с собой в каноэ при поспешном бегстве из разваливающегося дома. Но Трезор не отдал так легко Богу душу, и в один прекрасный день, едва новая хижина была маломальски построена, он издалека услышал звон топора своего хозяина и явился к нему, голодный и довольный.

Трезор был великаном. Кровь, которая текла в его жилах, принадлежала в основном мастиффам. Пять лет тому назад, ранней зимой, Гастон и Жанна покинули зачумленный край и отправились дальше на север в поисках новых земель обетованных; все их пожитки тащил запряженный в сани Трезор. В черные и светлые дни, когда надежды расцветали в сердцах Жанны и Гастона и когда увядали, могучий Трезор ни разу ни на мгновение не подводил их, но, как и подобает верному слуге, делал все, чтобы они наконец достигли цели своего путешествия на Скалистой реке. И здесь, в торжественную и радостную пору их первой весны, родилась маленькая Жаннет.

И по той причине, что Трезор был однолюбом, принадлежащим одному человеку, одной женщине и одному ребенку, он не был похож на остальных собак этого лесного края. Дикий и грубый мир не научил его жестокости. Он убивал — но не из-за страсти к убийству. И он не бегал с волками, не убегал в пору брачного сезона, что для Гастона Руже было сущим чудом. В такие дни глубокое, томительное одиночество тяготило пса, а душа его наполнялась тоской по подруге и по радостям супружеской жизни.

И Гастон, понимая его, гладил его голову и приговаривал на мягком и красочном английском языке, которым он пользовался, когда не говорил по-французски:

— Ты монреальский собака, Трезор, а Монреаль чертовски далекий отсюда! Ты мечтаешь о монреальской собака-жена, а он никогда не придет! Tonnere,[5] зачем ты не слушаешь волки? Он воет! Он зовет! Он просит тебя приходить, и делать свадьба, и иметь дети, — и я говорю тебе: Монреаль чертовски далекий, и ты лучше иди и приходи назад, как хороший собака! Иди. Я скажу тебе: до свидания, и приходи назад, Трезор. Все дикие собаки делают так. Когда вокруг нет собака, они делают свадьба на волк. Зачем ждать монреальский жена? Он никогда не придет этот дикий место. Мы слишком чертовски далеко!

После этого Гастон хлопал Трезора по спине, как он похлопал бы своего приятеля-мужчину, и снова уговаривал его идти к волкам, — улыбаясь во весь рот при мысли о том, что сказала бы черноволосая Жанна, если бы услыхала его чудовищные советы.

Но Трезор никуда не уходил. Он одиноко бродил долгими лунными ночами и, когда до него доносились голоса диких волков, останавливался и прислушивался, и в глубине его мощного горла рождались жалобные и печальные нотки. Но он ни разу не ответил на призыв. Для него волчий вой был голосом немыслимо чуждым. Он знал, что воет не собака. И он ждал, как ждал вот уже почти пять лет в этом далеком диком краю, где ближайшая хижина находилась в тридцати милях от жилища Гастона Руже. И собаки в этой хижине более походили на волков, так что их компания никак не привлекала Трезора.

— Ты слишком чертовски много при-ве-ред-ливый, — доверительно объяснял ему Гастон, используя для выразительности самое длинное слово из своего несовершенного английского лексикона. — Волк-сквау, она очень хорош, совсем как жена-собака. Ты большая хорошая собака, Трезор, но ты очень много большая дурак!

А потом этот двуличный Гастон Руже, скрывая преступное сочувствие к Трезору, говорил на другом языке милой Жанне, своей жене:

— Нет другого такого пса, как Трезор, ma cherie. Разве не здорово я выдрессировал его, коль скоро он даже во время брачного сезона не убегает от нас к волкам или, скажем, к этим тощим дворовым шавкам Ле Дюка, — там, за кедровым распадком?

После чего Жанна ласково сжимала в объятиях огромную голову Трезора и вспоминала о менее уединенных лесах далеко на юге, где было много соседей, друзей и знакомых. Потому что, даже будучи счастливой обладательницей своего Гастона и маленькой Жаннет, она временами тоже чувствовала себя одинокой.

Но однажды настала ночь, полная лунного и звездного света, когда сквозь разлитое вокруг глубокое безмолвие до Трезора донесся далекий и едва различимый звук, какого он ни разу не слыхал прежде во всей этой дикой глуши. Это не был крик рыси. Это не был пронзительный вопль гагары. Это не было мычание лося. Это не был вой волка или тявканье лисы.

Это было то, о чем он мечтал и чего так упорно ждал, — это был лай собаки!

Более чем в миле отсюда с гребня распадка Светлячок лаяла на лося, пробиравшегося сквозь рассеянное золотисто-желтое мерцание в долине внизу. Рядом с ней стоял Быстрая Молния, ее супруг. Несмотря на весь богатый опыт и приключения, которые пережила колли, шотландская овчарка, после того как покинула корабль, людей и других собак, чтобы стать «сквау» могучего предводителя огромных волчьих стай бескрайних северных равнин, она не отучилась лаять на других божьих тварей, населявших лесную глушь, когда не была голодна и когда знала, что в добывании пищи нет нужды. И для Быстрой Молнии, рожденного среди полярных волков, но ведущего свою родословную от Скагена, гигантского пса белого человека, жившего двадцать лет тому назад, лай овчарки представлялся редкой и чудесной музыкой. Музыка эта не переставала волновать его, ибо она уводила его сквозь долгие годы назад, к псарням далеких прародителей, назад, к неясным грезам и смутным мечтам — мечтам, которые становились все более и более реальными по мере того, как проходили недели и месяцы их жизни здесь, в самом сердце дикого лесного края. Потому что Быстрая Молния и Светлячок находились теперь за много сотен миль от пустынных и бесплодных арктических равнин, где был рожден этот громадный полуволк, полусобака, и местность, окружавшая их, представляла собой роскошное великолепие лесов, рек и озер, высоких склонов и широких долин в охотничьем раю между Большим Невольничьим озером и Скалистой рекой.

На плоской, как стол, вершине распадка, освещенной огромной полной луной, сидели Светлячок и Быстрая Молния и глядели вниз, в долину, залитую морем мягкого золотистого света. Объекты внизу, видимые с гребня распадка, казались расплывчатыми и удаленными, потому что лучи звезд и луны, попав в чашу долины, создавали в ней нечто вроде светового тумана. Сквозь него прошел лось, огромный и Нелепый, и Светлячок лаяла на него до тех пор, пока каждый волосок ее золотисто-желтой шерсти не встал дыбом. А Быстрая Молния радостно слушал ее, радостно смотрел на нее, потому что для него Светлячок — его стройная и прекрасная подруга — была самым чудесным существом в мире. Он больше не был прежним убийцей, разбойником, демоном огромных волчьих стай, господином над себе подобными; он не рычал больше на ветер за то, что тот побеждает его в беге наперегонки, и не искал драки, чтобы утвердить свое господство. Он упал с больших высот, и счастье пришло к нему одновременно с этим падением. Там, где прежде он командовал, теперь он был подчиненным, — за исключением тех случаев, когда предстояло решать вопросы жизни и смерти. Подобно тому как огромный детина, грубиян, сотканный из мускулов, костей и могучих сухожилий, повинуется мановению пальчика беспомощной женщины, которую он обожает, так и Быстрая Молния очутился в рабстве у Светлячка. И Светлячок с лукавой проницательностью своего пола сознавала свою власть и пользовалась ею в мирные дни изобилия без ограничений. В эти дни Быстрая Молния должен был потакать всем ее разнообразным прихотям и желаниям. Если ей хотелось переплыть ручей, а Быстрая Молния считал это пустой затеей, они переплывали его. Если ей хотелось поспать, а Быстрая Молния считал необходимым поосмотреться вокруг, они спали. Если ей хотелось отправиться на восток, а Быстрая Молния считал, что идти следует на запад, они шли на восток. Впрочем, Быстрая Молния нисколько не противился этому приятному рабству. Он знал, что его день все равно наступит. Ибо когда голод вынуждал их заниматься охотой, Светлячок послушно бежала или рядом с ним, или позади него, внимательно следя за каждым его движением. И когда гремел гром и сверкала молния, чего она страшно боялась, она тесно прижималась к нему и старалась спрятать голову за его спиной. И когда она хотела спать, она ложилась рядом с ним, зная, что в его близости заключается ее безопасность. Но если опасность угрожала Быстрой Молнии, как в ту ночь, когда они победили Пайсью, гигантскую рысь, она забывала и о женственности, и о страхах и дралась за своего супруга, словно в нее вселился сам дьявол. Именно ее зубы помогли убить Пайсью много недель тому назад; а сегодня эти же молочно-белые зубки расцарапали плечо Быстрой Молнии только за то, что он завел ее в заросли кустарника, где древесный жук укусил ее в нос.

Нынче ночью крохотное плато на гребне распадка привлекло овчарку, и Быстрая Молния был вполне удовлетворен подобным выбором. Он мог бы пересечь это «плато» в дюжину прыжков. В сущности, «плато» представляло собой всего лишь маленькую площадку, не более пятисот или шестисот квадратных футов, поросшую густой и роскошной травой благодаря родничку, который пробивался в самом центре гребня. Они часто приходили к этому родничку, и здесь было очень приятно лежать после жаркого дня, когда прохладное дыхание ночи обвевало их, принося запахи и ароматы из расположенных под ними лесов. Но до этой ночи Светлячок ни разу не лаяла с вершины гребня, и никогда еще им не доводилось опускаться так далеко вниз по направлению к новой хижине Гастона Руже. Они ничего не знали об этой хижине. Они еще не почуяли запах дыма, не пересекли тропу человеческих следов, потому что, стараясь использовать каждый погожий летний день для завершения строительства, Гастон Руже не отходил далеко от дома. Их рай принадлежал им одним. Он был переполнен изобилием. Днем здесь светило солнце, а неизменные луна и звезды блестящей иллюминацией освещали небо ночью. И Светлячок, как и Быстрая Молния, была счастлива в этом мире, хотя в ее жилах не было ни капли дикой волчьей крови. Она полюбила охоту. Ей нравилось мчаться во весь дух рядом со своим рожденным среди дикой природы супругом. Она полюбила прохладные леса, глубокие мрачные болота, скрытые в чаще озера и вьющиеся реки со всеми их тайнами, приключениями и бесконечными сюрпризами и неожиданностями. И сегодня, после того как Айяпао, лось, уже ушел, Светлячок продолжала лаять на Луну просто от переполнявшей ее трепетной радости жизни; и поскольку она была его супругой, а мир был прекрасен, сердце в груди Быстрой Молнии билось восторженно и возбужденно.

Вот к этому возносящемуся к луне голосу «монреальской собаки» — собаки из южных стран, собаки, знакомой с цивилизацией больших городов, — и направился Трезор, гигантский мастифф. Брачный сезон был еще далеко, но это не имело значения для Трезора, охваченного бурной страстью, кипевшей у него в крови. Он слишком долго ждал и мечтал и поэтому готов был и зимой и летом ответить на призыв, принесенный ему ветром. Он продирался сквозь густую чащу. Он проложил Дорогу через почти непроходимый участок болота только для того, чтобы сократить путь. Если бы хозяин или хозяйка окликнули его, Трезор бы их даже не услышал или, услышав, был бы совершенно глух к их приказаниям. И, будь расстояние между ним и Светлячком не одна миля, а пятьдесят, он все равно направился бы к ней, если бы только расслышал ее голос. Наконец он подошел к подножию большого склона и остановился. Тщетно прислушиваясь, он с трудом подавлял в себе желание завыть. Но Светлячок больше не лаяла на залитую лунным светом долину, и Трезор стал медленно карабкаться вверх по склону, принюхиваясь к ветру, стараясь обонянием обнаружить то, чего не мог больше слышать. Дорога, которую он выбрал, была тропой Кэка, жирного и толстого дикобраза, ежедневно дважды поднимавшегося на гребень, чтобы напиться из родничка, орошавшего крохотный зеленый лужок на вершине склона.

Первой обнаружила приближение Трезора Светлячок. Она подошла к дальнему краю маленькой площадки, где кончалась тропа дикобраза, оставив Быструю Молнию лежать, вытянувшись, рядом с обрывистым краем «плато», возвышавшимся над распадком. Ветер дул в сторону от Светлячка, но за фут до края площадки он завихрялся в противоположном направлении, и в этом отраженном потоке воздуха возник запах Трезора; Быстрая Молния не мог его ощутить, зато он целиком заполнил ноздри его подруги. И в эту захватывающую минуту она тоже почуяла разницу. Это не был запах волка. Это не был запах полудиких, разящих рыбой собак, которых она терпеть не могла на борту китобойного судна — там, среди застывших волн ледяного моря. Это был запах тела ее отца, ее матери, запах маленьких братьев и сестричек, с которыми она играла и резвилась в те далекие, давно исчезнувшие из ее памяти дни. Запах этот заставил ее задрожать, как если бы мертвый хозяин, лежавший под пирамидой из камней далеко на севере, поднимался сейчас по склону сквозь лунный туман. Она не приблизилась, чтобы встретить его, но и не отступила, а притаилась, лежа на животе, и стала ждать. И Быстрая Молния, лениво глядя сверху на сонную долину, не заметил, что произошло потом. Трезор, весь дрожа от возбужденного напряжения, появился в десяти шагах от Светлячка. Он увидел ее, и все прочее перестало для него существовать. Глаза его сверкали при свете звезд, и Светлячок, — словно давая ему знать, где она находится, — снова поднялась на ноги и снова замерла, ожидая. Трезор медленно приближался. Они не издавали ни звука, но глаза их напоминали пылающие звезды, и если бы Гастон мог увидеть их, он бы воскликнул: «Черт бери, они оба — монреальская собака!“

Радостное и томительное поскуливание Трезора заставило Быструю Молнию поспешно обернуться. И он увидел их. Он увидел огромного зверя рядом с Светлячком, увидел сияющую морду овчарки, обнюхивающую это чудовище, и затем — в минуту, когда внезапно вся кровь, казалось, замерзла у него в жилах, — ему померещилось, будто Светлячок начинает прыгать и дурачиться, заигрывая с этим ужасным незнакомцем. На целых полминуты он замер, словно окаменев. Затем он медленно поднялся на ноги. Глаза его превратились в два ярких шара зеленого пламени, а из горла вырвалось глухое и мрачное рычание. В голосе его звучала смерть. Угроза была настолько недвусмысленной, что Светлячок тут же почуяла ее. Услышал ее и Трезор. Поджав хвост, овчарка отбежала на середину поляны и встала здесь, ожидая. Шаг за шагом, чувствуя, как сердце молотом стучит в его груди, Быстрая Молния на несгибающихся ногах медленно подошел к незнакомцу. Точно так же напрягались его мускулы, превращаясь в закаленную сталь, в ночь его великой битвы с Балу, вожаком стаи. По мере приближения Быстрой Молнии Трезор тоже приближался, так что через тридцать секунд между ними оставалось пространство всего в один прыжок. И здесь между ними стояла Светлячок, испуганная и дрожащая. И опять быстрая находчивость ее пола озарила овчарку. Она отбросила страх. Она игриво взмахнула головой. Она завиляла пушистым хвостом, вспыхнувшим золотисто-желтым сиянием в лунном свете, и вдруг неожиданно припала передними лапами к земле, отвлекая внимание соперников друг от друга. Затем она подбежала к Быстрой Молнии, игриво толкнув его носом, и быстро вернулась на прежнее место, опять припав к земле между ними. Для Быстрой Молнии все это было удивительно и необъяснимо. Он снова посмотрел на Трезора, но не увидел в его позе ни угрозы, ни вызова. Гигантский мастифф был даже крупнее Быстрой Молнии. Грудь его смахивала на объемистый бочонок, голова и челюсти по размерам не уступали львиным. Но в его глазах не пылала жажда драки. Скорее это была необъятная, удивительная растерянность. С такой пастью он мог бы перегрызть шею быка, но он не был бойцом. Он был собакой женщины, собакой одного человека. И он обожал маленького ребенка!

Быстрая Молния, готовый в неверном лунном сиянии к смертельному прыжку, увидел то, чего никогда не видел до сих пор. Когда-то, давным-давно, Мистик, большой серый волк, вот так же подошел к нему — и так же отказался от драки. Но тогда между ним и Мистиком не было самки, иначе они сцепились бы насмерть. Кровь Быстрой Молнии бешено циркулировала по жилам, красная и горячая. Рычание все еще вибрировало в горле. Но он начинал понимать. Незнакомец не был волком. Он не был и собакой — во всяком случае, такой, каких он знал там, у края Северного Ледовитого океана. Потому что запах Трезора был одновременно и запахом Светлячка, его подруги!

Ярость оставила Быструю Молнию. Зеленый огонь в глазах погас. Чудо инстинкта овладело им, и он больше не видел Светлячка, а только Трезора, гигантского мастиффа. И вновь к нему явился, прилетев из неимоверной дали двадцати прошедших поколений, призрак Скагена, Великодушного Большого Дога, который подарил жизнь его предкам среди волков. С этим призраком вернулись и прежние неясные желания, смутная тоска и далекие непонятные видения. Потому что у Быстрой Молнии в теле волка билось сердце собаки белого человека, — а Трезор, гигантский мастифф, пришел сюда как раз из мира белого человека, словно принеся ему оттуда привет. На некоторое время здесь, на гребне распадка, посреди маленькой зеленой полянки, возвышавшейся над двумя долинами, Быстрая Молния перестал быть Быстрой Молнией, а стал Скагеном из далекого прошлого. В его голосе зазвучали совершенно другие нотки, и шаг за шагом оба громадных зверя начали сходиться все ближе и ближе, пока луна и звезды, глядя сверху, не увидели их стоящими рядом, плечом к плечу. А золотисто-желтая колли, шотландская овчарка, лежа на траве, положив голову между передними лапами, глядела на них сияющими глазами, полными великого счастья.

II

В ту ночь Трезор не оставался долго на маленькой зеленой лужайке. Он был выращен и воспитан в совершенно иной школе звериной этики, чем Быстрая Молния; и поскольку он был собакой белого человека, родившись в мире, где ограда заднего двора отмечает общепризнанную границу частных владений, он сознавал, что здесь, на полянке у гребня распадка, право выступало против его притязаний. Приоритет и преимущества здесь были у Быстрой Молнии, и Светлячок была его подругой. Пара волков сходится на всю жизнь. Собаки же предпочитают полигамию. Но у Трезора за долголетнюю жизнь среди дикой природы выработались точка зрения и кодекс поведения диких животных, точно так же, как и Светлячок начала постигать эти азы за несколько коротких месяцев совместной жизни с Быстрой Молнией. Если бы у Трезора была подруга, он бы дрался за нее с соперником. И дрался бы насмерть. Но, как и у Быстрой Молнии, у гигантского мастиффа не было ни малейшего желания драться за чужую подругу. Это был закон моногамии, единобрачия, усвоенный им не от рождения, но благодаря присущей ему неортодоксальности и собственному одиночеству. Когда Трезор вернулся ночью в хижину, где его ждали хозяин и обе хозяйки, он был печален и подавлен, но в нем тем не менее сохранялась великая радость от своего открытия. Быстрая Молния и Светлячок составили ему компанию, проводив его вниз по склону и пробежав с ним немного вдоль долины. Но тут Быстрая Молния остановился, и Светлячок, видя, что он дальше не тронется с места, также остановилась. Она скулила и уговаривала его, но поскольку он оставался неподвижным, словно камень, глядя вслед удалявшемуся Трезору, она решила нынче не следовать своему обычаю поступать так, как ей заблагорассудится, наперекор ему, — потому что в ту ночь она тоже тонко ощущала щепетильность и неординарность ситуации.

В душе и в мозгу Быстрой Молнии продолжалась битва за постижение случившегося — единоборство между волком, который жил в нем, и кровью Скагена, Большого Дога. Вторично в своей жизни он осознал, что ему не только почему-то не хочется драться, но что уход Трезора навевает на него непонятную тоску и чувство утраты, как это было, когда Мистик, большой лесной волк, покинул его после долгих недель дружбы в снежных полярных пустошах. Но в то же время в крови у него сохранялось беспокойство, ощущение тревоги, страх, подспудно гнездившийся в нем еще с тех дней, когда таинственные соблазнительные чары людей и вмерзшего в лед корабля украли у него Светлячка. Это не был страх перед соперником из плоти и крови. С Трезором можно было бы выяснить отношения в драке, как он это делал неоднократно в подобных случаях с Балу и с собаками-медвежатниками с корабля. Но существовал более грозный соперник, с которым он не мог справиться при помощи зубов и клыков. И запах этого соперника явственно и ощутимо принес с собой Трезор — запах жилища белого человека, запах его рук, рук женщины и ребенка.

Весь остаток ночи Быстрая Молния провел в попытках увести Светлячка подальше от распадка и от следов, оставленных Трезором. Это удалось лишь частично, потому что с рассветом Светлячок ухитрилась так ловко направить их совместные передвижения, что оба они очутились не далее мили от прежнего места. Быстрая Молния немедленно ощутил перемену, возникшую в его спутнице. Она хотела вернуться. Время от времени она останавливалась и стояла долго, оглядываясь назад, словно ожидая и надеясь, что вслед за ними появится Трезор. Обычно после бессонной ночи они находили уютное местечко, хорошо прогретое утренним солнцем, и засыпали. Таков был волчий обычай, и Светлячок скоро научилась ему от Быстрой Молнии. Этим утром они легли возле большой скалы, и Светлячок почти сразу свернулась клубочком и прикрыла нос своим пушистым хвостом. Но у нее не было ни малейшего желания спать. В ее умной головке было тесно от волнующих ее неясных стремлений. Она еле сдерживала желание широко распахнуть притворно закрытые глаза. Но она лежала неподвижно, и через некоторое время Быстрой Молнии показалось, будто она заснула. Он немного успокоился; глубоко вздохнув, он улегся поудобнее и положил свою большую голову между вытянутыми передними лапами. Солнце наполняло воздух приятной теплотой, высушивая на его теле густую шерсть, влажную от обильной ночной росы. И он крепко уснул.

Солнце поднялось выше на два часа, когда он проснулся. Он быстро повернул голову в ту сторону, где должна была лежать Светлячок. Ее не было. Он некоторое время озирался, надеясь увидеть или услышать ее. Затем он подошел к месту, где она лежала, обнюхал его, — и голова его резко вздернулась кверху, а в глазах появились недоумение и тревога. Лежка овчарки давно остыла, и запах ее был едва различим. Она ушла уже порядочно времени тому назад.

Быстрая Молния заскулил, и челюсти его сомкнулись с каким-то странным и необычным звуком. Он обнаружил след Светлячка и пошел по нему. След недолго петлял и кружил; вскоре он выпрямился и повел прямо, как полет стрелы, назад, к маленькой зеленой лужайке на вершине гребня водораздела!

Великий страх охватил Быструю Молнию, когда он подошел к этому миниатюрному плато, — страх, перемежавшийся с надеждой, что он найдет здесь свою подругу. Но лужайка была пуста, за исключением Кэка, дикобраза, который как раз, глуповато пофыркивая, возвращался домой после утреннего водопоя. Вот тут-то нос Быстрой Молнии и совершил неожиданное — или ожидаемое? — открытие: здесь только что был Трезор. Запах, оставленный его огромными лапами, был еще теплым. След Светлячка тоже был теплым, — и опять тело Быстрой Молнии напряглось, как стальная пружина, и мрачное, зловещее рычание вырвалось из его груди. Он медленно пошел по их следам — шаг за шагом, настороженно и внимательно, — снова горя желанием по-своему отомстить сопернику. Светлячок и Трезор вместе спустились по утоптанной тропе Кэка. Затем они последовали вдоль склона водораздела за поворот и вступили в небольшое болотце. За болотцем местность постепенно повышалась, и здесь Светлячок довольно долго колебалась, прежде чем последовать дальше за Трезором. Она и дальше частенько останавливалась, словно в нерешительности. Но настойчивость Трезора неизменно брала над ней верх.

У Быстрой Молнии не было сомнений: Трезор похищал его подругу. В крови волка-собаки все жарче пылала жажда мщения. Это была не просто слепая ревнивая ярость, но страшное холодное бешенство, подобное тому, что охватило его во время смертельного поединка с Балу из-за юной волчицы. Медленно и осторожно шел он по следу беглецов. По странному свойству звериной логики он не чувствовал обиды на Светлячка. То, что подруга изменила ему, бросила ради другого, вовсе не отражалось в его первобытном сознании как преступление, за которое она должна поплатиться. Преступником был Трезор, и с Трезором он будет драться и убьет его, если сможет. То, что Светлячок с заранее обдуманным намерением убежала от него, пока он спал, не было воспринято им даже в качестве косвенного доказательства ее вины. Зато факт, что она в настоящий момент находится с Трезором, явился для Быстрой Молнии несомненным свидетельством того, что он должен иметь дело именно с Трезором, а не со Светлячком.

А затем произошло событие, которое вновь до основания потрясло его мир и разрушило его планы. Ветер дул от него, и Быстрая Молния вышел из зарослей кустов, практически не предвидя, что ожидает его на этом открытом пространстве. Здесь полого спускалась к реке зеленая, заросшая травой луговина, а в дальнем конце ее Гастон Руже выстроил свое новое жилище. Быстрая Молния довольно далеко прошел по открытому лугу, прежде чем поднялся на маленький холмик, откуда стал невольным свидетелем впечатляющей сцены. В трехстах или четырехстах ярдах отсюда, на полпути между ним и хижиной, стояли Светлячок и Трезор, а перед дверью хижины Гастон Руже, Жанна и маленькая Жаннет наблюдали любопытную драму, разыгравшуюся у них на глазах. Слепая ярость снова угасла в душе Быстрой Молнии, и внезапная дрожь потрясла его тело. В глазах его мгновенно вспыхнул прежний огонек понимания, отчаяния и безнадежности. Вместо хижины он снова увидел обледеневший корабль далеко на севере, серую пирамиду, сложенную из камней, — всесильное присутствие человека, однажды едва не сманившего от него Светлячка. А Трезор, огромный мастифф, являлся всего лишь частью этого присутствия. Во второй раз ненависть к нему исчезла без следа, сменившись ужасом, подавившим все прочие чувства. Он услышал зовущий женский голос, — и при звуках этого голоса новый приступ дрожи потряс его. То был голос длинноволосой женщины с исполинского речного затора Куаху! Голос женщины, бросавшей ему и Светлячку куски мяса Пайсью, гигантской рыси! Это была та женщина, которая…

Сердце замерло у него в груди. Светлячок шла прямо к ней! Он проглотил тугой комок, застрявший в горле. Овчарка приблизилась к Трезору, и Трезор повел ее дальше, а женщина медленно шла к ним навстречу, вытянув руки и окликая их таким нежным и тихим голосом, что Быстрая Молния едва мог расслышать ее. Затем овчарка остановилась, а Трезор опять вышел вперед, зовя ее следовать за собой. Вот тут и произошло нечто совершенно неожиданное. Малютка Жаннет вырвалась из рук мужчины, пробежала мимо своей матери и бросилась к Трезору. Светлячок не шарахнулась в сторону, но стояла, пожирая глазами ребенка, когда тот обнимал и ласкал огромного мастиффа. Теперь и мужчина сделал несколько шагов вперед, следуя за женщиной, также вытянув руки и тихонько окликая собак. На этот раз весь страх, казалось, сконцентрировался в горле у Быстрой Молнии. Он не забыл, как Гастон Руже в дни голода на гигантском речном заторе пытался убить Светлячка. И Светлячок не забыла. Шрам от ножа Гастона на всю жизнь остался на ее плече. Оцепенев от ужаса, Быстрая Молния с минуту стоял, ошеломленный увиденным. Затем внезапно он сбросил оцепенение, резко поднял голову, и из его груди вырвался глухой и тревожный предостерегающий вой.

Светлячок словно пробудилась от сна, услышав голос своего друга. В одно мгновение она повернулась В следующий миг она уже мчалась к нему, желто-золотистым пламенем мелькая в густой траве; Гастон, подойдя к жене, с удивлением указал на овчарку и воскликнул с благоговейным трепетом в голосе:

— Волк, ma cherie! Волк, тот самый, что убил рысь на Куаху, — волк и монреальский собака!

И пока они молча стояли и смотрели на эту загадочную пару зверей, Трезор спокойно повернулся и медленно потрусил вслед за Светлячком и Быстрой Молнией, которые в эту минуту как раз скрывались за деревьями на краю леса.

В лесу, под его густым и надежным покровом, все тревоги и страхи Быстрой Молнии обернулись бурной радостью. Светлячок, словно сознавая свою вину в том, что заставила его пережить неприятные минуты, скакала и прыгала вокруг него, аккомпанируя себе оживленным радостным лаем; и Быстрая Молния простил ее, ласково касаясь носом ее шелковистой шерсти. И тут, к его неописуемому удивлению, он вдруг увидел перед собой Трезора, стоявшего в нескольких шагах от них! Ничего угрожающего или враждебного не было в поведении огромного мастиффа. Вся его поза была совершенно дружелюбной и даже в чем-то виноватой. Он слегка вилял своим длинным стройным хвостом, что у мастиффов означает очень многое. И Быстрая Молния, встретившись в ним с глазу на глаз, снова почувствовал нечто подобное той старой дружбе, что существовала когда-то между ним и Мистиком, серым лесным волком. И он опять подошел к Трезору и обнюхал его от шеи до хвоста; и Трезор стоял спокойно, не выказывая ни страха, ни опасения, пока наконец оба огромных зверя опять, уже во второй раз, не встали рядом, плечом к плечу, обернувшись к Светлячку, шотландской овчарке, молча глядевшей на них.

III

Несмотря на дружбу с Трезором — дружбу, которую он не мог не ощущать, — Быстрая Молния в последовавшие за этим дни все больше и больше подпадал под влияние нарастающих угнетения и тревоги. Он не в состоянии был увести Светлячка на достаточно большое расстояние от хижины Руже, и редко выпадали такие дни и ночи, чтобы огромный мастифф не являлся к ним, принимая участие в их скитаниях по лесам и болотам. Быстрая Молния каким-то подсознательным чутьем понимал, что Светлячок с нетерпением ожидает прихода Трезора. Казалось, она постоянно высматривала его массивную фигуру среди кустов и нередко оставляла Быструю Молнию, чтобы сопровождать Трезора до хижины на такое близкое расстояние, куда бы он сам ни за что не рискнул приблизиться. В жизни животных ревность — весьма существенная вещь. Но в душе Быстрой Молнии она пока таилась, как скрытая, дремлющая болезнь, которой еще предстоит проявиться во всей своей остроте. Ибо он чувствовал, что ему угрожает нечто более опасное и сильное, чем клыки зверя. И это был вовсе не Трезор. Это была хижина — и люди, живущие в ней. Будь Трезор волком, вопрос был бы разрешен в смертельной схватке. Но Трезор был не только частью человеческого жилища. Он был родственником Светлячка по крови. Он был собакой. А Быстрая Молния временами чувствовал себя чужаком. Потому что наконец наступил день, когда Светлячок позволила и старшей Жанне, и малютке Жаннет прикоснуться к ней руками, и Быстрая Молния почуял запах этих рук. И это вселило великий страх и тяжелое предчувствие в его сердце. —

Возможно, это было чистым совпадением, а вовсе не острый и проницательный ум Светлячка прояснил для нее суть сложившейся ситуации. Для нее и Жанна, и ребенок, и Трезор, и хижина — все вместе олицетворяло дом, В конце концов, не так уж велика была разница между этой темноволосой женщиной с большими черными глазами и нежным голосом и светловолосой женщиной, которую Светлячок обожала и боготворила в далеком южном городе: и не было разницы между маленькой Жаннет и другими «Жаннетами», с которыми она играла в том городе. И Трезор, мастифф, был таким же, как собаки, гулявшие по улицам. Но Светлячок не могла заставить Быструю Молнию понять все это. Всем сердцем восприняла она его дикую жизнь в лесной глуши, но привлечь его волчью кровь к порогу цивилизации было ей не под силу. Тонкие нити, связывавшие ее с Трезором, были настолько сложны, что, вполне естественно, Быстрая Молния не в состоянии был постичь их дружбу в том виде, в каком она существовала в действительности. Поэтому, когда бы Трезор ни появлялся, овчарка относилась к нему неизменно ровно, но холодно и держала его в стороне. Она никогда не лаяла подле него, как она игриво лаяла, прыгая вокруг Быстрой Молнии. Когда они ложились отдыхать, она всегда сворачивалась клубочком на своем прежнем месте рядом с Быстрой Молнией. И Трезор выдерживал дистанцию. Дважды Светлячок явственно дала ему понять свое отношение. Дважды ее молочно-белые зубки оцарапали его плечо, и Трезор понял более ясно, чем когда-либо, что Светлячок принадлежит Быстрой Молнии и больше никому.

Случилось так, что ровно через неделю после первого визита Светлячка к хижине Быстрая Молния глубоко занозил лапу. Два или три дня он хромал, потом нашел себе прохладное, хорошо затененное местечко поблизости от водоема и забился туда, испытывая мучительную боль. Лапа распухла до такой степени, что стала в два раза толще своих прежних размеров; в крови постепенно начало разгораться томительное пламя лихорадки. В первый день болезни Светлячок оставалась с ним, вылизывая его лапу и глядя на него ясными встревоженными глазами. Пришел Трезор и некоторое время полежал с ними в тени. Когда он отправился домой, Светлячок не проявила желания сопровождать его. На второй день она пошла с ним, но вернулась через полчаса. Однако ночью, когда она охотилась при свете луны, Трезор охотился вместе с ней.

На четвертый день болезни Быстрая Молния пробудился от тяжелого сна вскоре после полудня и убедился, что овчарки нет рядом с ним. С трудом поднявшись на ноги, он заскулил, призывая ее, и, хромая, отправился к водоему. Немного полакав воду горячим языком, он постоял с минуту, прислушиваясь. Затем он снова лег, и в горле у него задрожали жалобные нотки тоскливого одиночества и печали. Но даже теперь у него не возникло желания отомстить Трезору. Прошел час, и внезапно он настороженно вскинул голову, заслышав шорох шагов мягких широких лап. Еще мгновение, и перед ним появился Трезор.

В глазах обоих зверей возник один и тот же вопрос. Где Светлячок? Быстрая Молния посмотрел за спину Трезора. Трезор принюхивался и выжидательно оглядывался, надеясь услышать или увидеть ее. Прошло, вероятно, больше минуты, прежде чем они поняли друг друга. Овчарки не было с Трезором. И не было ее с Быстрой Молнией. На вопросительный вой Быстрой Молнии ответный недоуменный вой вырвался из груди Трезора. Он принялся обнюхивать густой кустарник вокруг полянки, но там было столько следов Светлячка, что попытки обнаружить ее последний след оказались тщетными. Он вернулся к Быстрой Молнии и улегся рядом с ним, вытянувшись подле него всем своим могучим телом; и целых полчаса они оба ждали, замерев и не шевельнув ни одним мускулом.

Затем Трезор снова поднялся и, проскулив на прощание Быстрой Молнии, медленно потрусил в сторону леса по направлению к хижине Руже.

В миле отсюда, где один из рукавов Скалистой реки сворачивает на юг, Светлячок, притаившись, лежала в густом кустарнике, растянувшись на животе; глаза ее сверкали от возбуждения и любопытства. Не далее пятидесяти футов от нее тлел небольшой костер, у которого на корточках сидел индеец из племени Собачьих Ребер. Час тому назад Мия, индеец, вытащил на берег свое каноэ и разжег здесь костер. Он жарил на нем рыбу. И поскольку единственная живая душа рядом с ним пыталась стащить эту полусырую рыбу, он избил беднягу до полусмерти. Светлячок издалека услышала отчаянный визг и немного спустя, пробравшись сквозь заросли в самую густую чащу, впервые увидела перед собой Нарциссу. Ответственным за такое имя был белый человек, но индеец Мия из племени Собачьих Ребер, имевший свои собственные взгляды на этот цветок, сменил его на более, по его мнению, удобное для произношения имя Уопс. Уопс, если не самая уродливая, то во всяком случае вторая среди самых некрасивых собак в мире, пользовалась горячей любовью своего хозяина, бесспорным свидетельством чего являлся тот факт, что он назвал ее Нарциссой. Год тому назад кто-то украл ее у хозяина, и недавно она попала в руки индейца Мия. Мия невзлюбил Нарциссу, и сегодня он избил ее лишь немного сильнее обычного. Затем он съел свою рыбу и, завернувшись в одеяло, отошел ко сну. Еще долго после того, как Собачье Ребро приступил к послеобеденной сиесте, Светлячок лежала неподвижно. Что-то волновало ее, заставляло усиленно работать мозг. Два и два в ее сознании мучительно пытались сложиться в четыре, и ветер, доносивший до нее запах индейской стоянки, всякий раз возбуждал в ней все большее стремление привлечь к себе внимание этой странной собаки. Уопс была эрделем, ростом и размерами едва ли не вдвое меньше Светлячка. Шерсть ее была цвета линялой ржавчины и жесткая, как проволока. Природа наделила ее худым и угловатым телом с непропорционально большой по сравнению с туловищем головой, — поскольку Уопс, хоть и двух с лишним лет от роду, так и не сумела избавиться от физических недостатков младенческого возраста. Бакенбарды, торчавшие дыбом вокруг ее морды, были длинными и почти такими же жесткими, как иглы дикобраза, и сквозь эту щетку живые маленькие глазки спящего хозяина и на все, что ее окружало. Неожиданно неподалеку от себя она увидела стоявшую на полянке колли, шотландскую овчарку, которая виляла хвостом в такой манере, что никакая истинная собака не смогла бы ошибиться в оценке ее намерений. Через две минуты они уже обнюхивались, и узловатый хвостик Уопс неистово колотил воздух. Светлячку нетрудно было заставить ее понять себя. «Хочешь, я покажу тебе кое-что? — казалось, говорила она. — Пошли со мной!» И Уопс, избитая так, что все ее ребра мучительно болели, последовала за ней без колебаний.

Час спустя Жанна Руже, выглянув из дверей хижины, увидела нечто такое, что заставило ее тихонько окликнуть Гастона, своего мужа, мастерившего новые снегоступы для предстоящей зимы. Гастон подошел к двери и посмотрел через плечо жены; Жанна явственно уловила странный звук, словно он пытался проглотить тугой комок изумления, застрявший у него в горле. Потому что возле хижины сидели три собаки, и ни одна из них не была Быстрой Молнией. И Гастон, не отрывая глаз от Уопс, прошептал про себя:

— Tonnere, это монреальский собака с проволокой на лице! Я никогда не видел такая собака, как вот этот! Я говорю тебе…

— Тс-с-с! — прошептала Жанна.

Трезор обнюхивал эрделя, и каждая жесткая волосинка на теле Уопс, казалось, дрожала от радости и восторга в связи с этим вниманием. И тут Гастон увидел такое, чего прежде не видел никогда. Хвост Трезора вдруг неистово завилял в воздухе, и затем этот огромный пес принялся прыгать и скакать вокруг коротышки Уопс, как сумасшедший.

А Светлячок, словно осознав, что ее миссия окончена, повернулась и рысцой припустила в сторону леса по направлению к Быстрой Молнии. Уопс не последовала за ней. А Трезор на этот раз даже не заметил ее ухода. Гордо и величественно, как король, он торжественно вел Уопс к открытой настежь двери хижины, где стояли Жанна и Гастон, пораженные простым и незамысловатым чудом, которое жизнь разыграла у них на глазах.

Трезор наконец нашел себе подругу.

Глава 9. Возвращение к цивилизации

I

Великолепная, пышная весна северных стран, с ее бурно распускающейся жизнью и разнообразием звонких веселых голосов, пришла и ушла. Кончилось лето. Приближалась красная «индейская» осень.

Чудесно протекали все эти три времени года среди обширных, не отмеченных на карте диких и глухих областей между Большим Невольничьим озером и Скалистой рекой, в тысячах миль к северу от цивилизации. После обильных зимних снегопадов весна расцвела так пышно, что немногочисленные жители здешних лесов не видели прежде ничего подобного. И лето оказалось чрезвычайно обильным. Три месяца благословенная земля истекала молоком и медом, согретая ласковой улыбкой Создателя. Ветки кустов провисали под тяжестью ягод и плодов, сочных и сладких. В мягкой высокой траве, в глубоких болотах, даже на деревьях висели сокровища для консервирования и заготовок впрок. Дикая лесная земляника росла под ногами так густо, что пачкала красным сладким соком сапоги Гастона Руже и его миловидной супруги Жанны, когда они выходили собирать ее. Черная смородина, крупная, как виноград, свисала великолепными угольно-черными фестонами на материнских кустах; малина и ирга круглолистая просто усыпали землю спелыми ягодами там, где они росли, а красная рябина с ее рубиновыми гроздьями — изумительно вкусными при консервировании и почитаемыми за лакомство всеми дикими лесными обитателями — в солнечный день за полмили казалась объятой пламенем, и ветви ее ломились от непосильной ноши. В это время года казалось, будто Природа вдруг неожиданно стала расточительно-беспечной, за что, несомненно, ей предстоит расплачиваться ценой будущих лет, ибо мера была переполнена настолько, что битком набитые в нее сокровища буквально переливались через край.

И дикий мир, казалось, блаженствовал в довольстве и счастье. Немногочисленные люди, обитавшие тут и там в этой первозданной глуши, заполняли погреба и амбары, заготавливая впрок щедрые дары природы на предстоящую зиму. Все живые существа жили в беззаботной и сверхизбыточной роскоши. Черные медведи этим летом так разжирели, что длина их чуть ли не сравнялась с шириной. Все, кто имел когти, копыта или крылья, плодились и размножались в краю изобилия. Приближалась осень с ее первыми холодными ночами, и с ее приходом новая животворная струя влилась в кровь всех жителей лесных дебрей, словно тонизирующее средство, призванное расшевелить и разбудить их от ленивой апатии, обусловленной чрезмерной праздностью и перееданием. И леса, сначала незаметно, потихоньку, начали выдавать нежные и интимные голоса, которые вскоре протрубят в полную силу, провозглашая триумфальный приход сентября — «месяца, когда олень чешет рога», — ибо уже теперь, когда август еще не миновал, золотые и желтые заплатки с каждым прошедшим днем все в большем количестве начали появляться среди зеленой и пурпурной листвы лесов и болот. И однажды ночью, сидя под звездами перед своей бревенчатой хижиной, Гастон Руже и его темноволосая Жанна услыхали высоко над головой трубный клич гусей. Пальцы Гастона легли на струны его старой скрипки, и он тихонько запел песню, слова которой странно прозвучали здесь, на севере, далеко от страны Тимискаминг и Тимагами, где родилась черноволосая Жанна; мечтая об этой стране, она присоединила к нему свой еще более тихий и нежный голос:

Матросы сплавляют меха по реке,
и с ними надолго прощаемся мы;
мелькает весло в загорелой руке,
а мы остаемся в плену у зимы, —
вдали от долин
и горных стремнин,
где нежится между озер берегами
край Тимискаминг, страна Тимагами!
Хоть жить средь волков здесь приходится мне,
но сердцем туда улететь я готов,
где серые гуси плывут в вышине,
спасаясь от белых полярных ветров, —
в край милых долин
и горных стремнин,
где нежится между озер берегами
край Тимискаминг, страна Тимагами!

И тут, словно в ответ на их еле слышные голоса, из далекого леса, расположенного к югу, донесся долгий тоскливый вой. Рука Гастона нашла руку Жанны, и он произнес с ноткой благоговения в голосе:

— Это собака-волк, моя Жанна. Лето уже почти на исходе: вскоре он покинет нас окончательно и навсегда вернется в свои дикие края. Когда начнут собираться волчьи стаи, тогда он уйдет. И — tonnere! — мне очень жаль!

В двух милях отсюда Быстрая Молния пропел свою тоскливую песню. Один лишь раз, подняв голову к звездам, он попытался излить в голосе всю печаль своего одиночества. Затем он сел на краю желтой полянки — один как перст — и молча сидел, охваченный тягостным чувством, которое все сильнее угнетало его по мере приближения осенней поры. Ибо для него нынешнее лето вовсе не было раем, каким оно являлось для всех остальных диких обитателей леса. Пища — в изобилии. Приятные теплые дни и ночи. Яркое солнце и величественная луна. Но в течение всех этих роскошных летних дней скрытая тоска, словно зловещая раковая опухоль, разъедала его покой и его счастье.

Не то чтобы он тосковал по далекой северной стране, где он родился и где жил суровой, но полнокровной жизнью, возглавляя стаи белых волков. Не то чтобы он тосковал по мрачной и унылой тундре и бесплодным снежным равнинам арктического побережья, куда, двадцать поколений тому назад, судьба забросила Скагена, огромного дога, подарившего ему жизнь среди волков. Месяцы изобилия в южных лесах заставили его забыть многое из всего этого. Он больше не вспоминал о свирепых погонях под переливающимися многоцветными полотнищами Северного Сияния, о крови, обагряющей снег и лед, о великих битвах, в которых он участвовал, и о страшных дуэлях, в которых он побеждал за эти годы его жизни. Он больше не помнил Балу, огромного вожака стаи, с которым он дрался за первенство и которого убил; он забыл стадо домашних оленей Оле Джона и ледяной загон, где произошла кровавая резня; память не напоминала ему больше о днях, неделях и месяцах ужасного голода и борьбы за существование. В этом отношении Природа милостива к животным. Она не разрушает память о том, что прошло, но потихоньку усыпляет ее; и память спит, пока что-нибудь снова не пробудит ее к жизни, — возможно, даже годы спустя. Быстрая Молния, например, совершенно забыл ненавистный запах эскимосских собак, но если бы этот запах вдруг коснулся его ноздрей, он тут же вспомнил бы его и прежняя ненависть вспыхнула бы в нем. Уопаск, полярный медведь, стал теперь всего лишь призраком из прошлого, но если бы Быстрая Молния неожиданно встретил Уопаска в этих южных лесах, он тут же вспомнил бы ужасную битву в трещине ледяной горы, где он вступил в единоборство с медведем за Светлячка, свою подругу.

Именно Светлячок, дружба с прекрасной колли, шотландской овчаркой, заставляла бодрствовать его память, направляя ее в определенное русло; и из-за нее тоскливое чувство разъедало его изнутри, как злокачественная опухоль. Странное противоречие жило в его мозгу, постоянно, непрерывно, неизменно. И заключалось оно в его взаимоотношении с человеком. Все, что ни происходило между ним и человеком и между ним и Светлячком, составляло сущность и смысл его существования, пульсирующую память его жизни. Это в определенной мере происходило оттого, что спустя двадцать поколений волков кровь Скагена опять струилась в его жилах. Он был выходцем из прошлого. С душой собаки и с кровью, на девять десятых принадлежавшей дикому волку, он тосковал, как тосковал бы Скаген, по руке человека, женщины, ребенка; однако врожденное чувство упрямо твердило ему, что именно они — самые опасные из всех его врагов на земле.

И поэтому Светлячок, его подруга, не могла заставить его понять себя. И природа была бессильна помочь ему разобраться в том, что находилось за пределами его возможностей; иначе многие вещи и явления стали бы очевидными для него. Он бы понял, например, что Светлячок была собакой белого человека — белой женщины, которая послала ее охранять хозяина на корабле, очутившемся в ледяном плену студеного Полярного Моря. На борту корабля хозяин умер и был погребен под каменной пирамидой на берегу, и Светлячок, шотландская овчарка, часто приходила туда, чтобы полежать на снегу рядом с могилой и погрустить о мертвом. Этого Быстрая Молния не забыл, ибо все, что произошло между ним и Светлячком, явственно жило в его памяти: встреча с ней, начало их дружбы, ее верность, ее отвага; то, как она увлекала его на юг от ненавистного корабля, от ненавистных эскимосских собак и от всех прочих ненавистных предметов и обстоятельств — все дальше и дальше, пока они не пришли в страну роскошной весны, чудесных лесов и долгих недель безмятежного счастья, какого он не испытывал никогда за всю свою прежнюю жизнь.

И тут начались те тягостные, непонятные перемены, что терзали его изнутри, словно тяжелая болезнь. Светлячок, собака белого человека, белой женщины, собака из страны маленьких белых детей, обнаружила хижину, где жили Гастон Руже, Жанна Руже и малютка Жаннет со светлыми блестящими волосами. И в этой хижине жил Трезор, гигантский мастифф, а с Трезором — Уопс, его маленькая подружка из породы эрделей. И в хижине звучали песни и смех, играла скрипка, и большое счастье царило в ней. Все это доставляло Светлячку истинное удовлетворение и радость. Ибо она знала, что означает вновь ощутить ласку нежной женской руки, касающейся твоей головы, и она снова жила среди смеха и слез, детских игр и печалей.

И тем не менее, радуясь и веселясь, она все же оставалась подругой Быстрой Молнии. Она скулила, сидя перед хижиной. Она звала его. Она уходила к нему в глухие дебри. Верной и преданной, как все особи женского пола, была Светлячок в эти дни, когда приближалась красная «индейская» осень и когда последняя великая трагедия в жизни Быстрой Молнии неотвратимо нависла над ним.

А Быстрая Молния с волчьей кровью в жилах, которая боролась в нем, пытаясь обратить его вспять, к мраку и первобытной дикости, не понимал всего этого.

II

Человек. Вот в чем заключался корень зла. Человек, антропоид. Человек — разрушитель. Человек всемогущий, наводящий страх на всех остальных обитателей пустынь и лесов. Человек — приманка. Ибо Природа, разбавив волчью кровь Быстрой Молнии бунтарской и постоянно растущей каплей собачьей крови, поместила его между двух огней. Быстрая Молния не забыл ничего из того, что произошло когда-либо между ним и человеком. В то время как волчьи инстинкты заставляли его опасаться и избегать бога-человека, дух Скагена наполнял его тоской и стремлением к дружбе с ним. Эта тоска вела его к хижине белого человека на краю ледниковой расселины, где О’Коннор, белый человек, выстрелил в него из ружья. Это была та самая тоска, которая не раз приводила его к человеку, и человек неизменно встречал его как врага. Человек опалил жгучим огнем ружейного выстрела его плечо, человек вонзал в него тюленье копье, человек травил его собаками с корабля, и теперь люди — мужчина, женщина и ребенок — вписывали последнюю страницу в его истории по мере того, как приближались дни красной осени.

И никому из этих людей не дано было знать, что предки Быстрой Молнии много лет назад были рождены от собаки белого человека далеко на юге. Пожалуй, один лишь Гастон Руже начинал понемногу догадываться об истине.

И все же Природа каким-то чудесным образом сумела помочь Светлячку, прелестной юной колли, понять и оценить проблему. Не зря ведь она в течение всего лета храбро и упорно пыталась привести Быструю Молнию к жилищу Гастона Руже. Но ей так и не удалось заманить его дальше границы опушки, на которой стояла хижина. Не раз, затаив дыхание, мужчина и женщина наблюдали за ними, загадывая, не произойдет ли чудо и не перешагнет ли Быстрая Молния невидимую черту, отделяющую его от них. Ибо трогательная и верная дружба между чистокровной овчаркой и волком заронила в их сердца любовь к этому огромному серому зверю из диких лесов.

Если бы только Быстрая Молния мог знать все это…

И Светлячок никак не могла вразумить его. Ночь за ночью, день за днем она приходила к нему с Трезором, гигантским мастиффом, и с Уопс, его подружкой из породы эрделей; все четверо вместе бродили по лесу или бегали при свете луны, но в конце концов трое всегда возвращались в хижину, а Быстрая Молния оставался один. Так продолжалось много дней и ночей. И по мере приближения осени тоскливая горечь в эти часы одиночества все сильнее точила его изнутри. В последнем отчаянном усилии волк, таившийся в нем, все настойчивее предъявлял свои жестокие требования. И Быстрая Молния прислушивался к вою волков с тревожным и жадным любопытством, чего с ним не случалось до сих пор; по мере того как ночи становились прохладнее, а дни короче, пронзительнее звучали крики полярной гагары, решительнее и громче трубили лоси вызов своим соперникам, а волки начали собираться в стаи, он чаще замирал в каком-то странном оцепенении, стоя в нерешительности и растерянности, почти готовый сдаться и бросить все, что ему удалось завоевать.

В ту ночь, когда Быстрая Молния пропел свою единственную песню, он стоял у края небольшой полянки и ждал. Светлячок, спешившая на свидание с ним, молча замерла в глухом лесу, прислушиваясь к его голосу; какие-то странные дикие нотки, звучавшие в нем, заставили ее тихонько и жалобно заскулить, пробудив в ней неясный страх и ощущение нового, что она наконец начинала понимать.

Она пришла к нему одна. Этой ночью она убежала от Трезора и его маленькой подружки Уопс, и Быстрая Молния, убедившись, что их нет позади нее, выразил свое удовольствие негромким добродушным ворчанием. Они обнюхались, и тут его ноздри снова ощутили в шелковистой шерсти овчарки присутствие яда, который лишил его безмятежного счастья воистину блаженных дней перед паводком и перед тем, как они обнаружили хижину Гастона Руже. Потому что сегодня женщина гладила овчарку, и ребенок играл с ней, и Гастон нынче вечером перед ужином выбирал колючки репейника из ее шерсти, дымя своей большой черной трубкой. Запах этого яда смертельным фимиамом окутывал Светлячка. Для Быстрой Молнии человеческий дух — резкая горечь табачного дыма, запах рук мужчины, женщины и ребенка — стал олицетворением самого страшного зла из всех зол. Он был его проклятием. Он привлекал и одновременно отталкивал его. Не собака, но уже и не волк, он много раз откликался на его призыв, но человек неизменно либо причинял ему боль, либо пытался сделать это. И вот теперь он в конце концов лишил его подруги.

Глухое зловещее рычание нарастало в его горле, когда он обнюхивал золотисто-желтую шерсть овчарки. Не то чтобы он был зол или обижен на нее. Светлячок знала это. Виновником была хижина. Виноват был запах, который она принесла с собой. И овчарка растянулась на животе в своей любимой позе, положив голову между передними лапами, с тревогой глядя на него. Ибо подобно тому как Быстрая Молния ощущал, что хижина произвела огромные перемены в его подруге, так и Светлячок чувствовала неизбежность предстоящих перемен в Быстрой Молнии. Много недель он не уходил далеко от хижины. Овчарка всегда могла легко найти его, стоило ей только захотеть. Он преданно подавлял живущего в нем волка, чтобы быть поблизости от нее. Но сейчас, с наступлением осенних холодов, багровый огонь все чаще загорался в его глазах, и взгляд его все чаще блуждал где-то вдали Сущность происходящего постепенно начала проникать в ее сознание. Овчарка не связывала хижину или ревность к мужчине, женщине и ребенку с тем, что влекло его назад, в первобытную дикость двадцати поколений волчьих предков. Но то, что он уходит, что она мало-помалу теряет друга, который дрался, побеждал и жил для нее, вызывало в ней постоянно растущую тревогу.

Этой ночью Светлячок была другой. Целую неделю она не прыгала и не резвилась вокруг Быстрой Молнии. Но ежедневно и еженощно, возвращаясь в хижину, она пыталась увлечь его за собой. Сегодня, когда она лежала и глядела на него сквозь звездный туман, до нее донесся отдаленный волчий вой. Она увидела, как напряглось тело Быстрой Молнии, и тоскливо заскулила. Ревность к этому далекому зову проникла к ней в душу; она вскочила на ноги, продолжая скулить, и неожиданно Быстрая Молния успокоился и, совсем как в прежние счастливые дни, ткнулся носом в ее шею, позабыв о ядовитом запахе хижины и человека.

В эту ночь он, а не Светлячок выбирал путь. И путь их лежал прочь от хижины. Обычно всегда у отдаленного конца долины Светлячок останавливалась. На более значительное расстояние уходить от хижины она не желала. Но сейчас, когда Быстрая Молния скрылся в кустах между долиной и лесом, она последовала за ним. Странно, но Быстрой Молнии показалось, будто она уже не была той прежней, знакомой до мелочей, живой и веселой спутницей его скитаний. В ней крылась какая-то тайна, загадка, которая удерживала его, заставляла его бежать медленнее, заставляла его останавливаться, если останавливалась она. И когда он убедился, что Светлячок следует за ним в противоположную от хижины сторону, что она идет с ним туда, куда отказывалась идти прежде, его великолепная голова гордо выпрямилась, как в добрые старые времена, когда только он один мог заявлять какие-либо права на нее. И хоть много раз в течение последующих часов до них опять доносился волчий вой, Быстрая Молния не обращал на него ни малейшего внимания. Время от времени Светлячок останавливалась на отдых, а к исходу второго часа она легла у границы обширного бурелома, и Быстрая Молния не стал вынуждать ее продолжать путь.

Весь остаток ночи Светлячок была неподвижна. И на следующий день она отошла не далее берега крохотного ручейка в нескольких шагах от них и снова вернулась к бурелому, в глубине которого нашла себе укромное место для лежки. Быстрая Молния был озадачен. Он встревожился. Великая тайна будоражила его, хоть он так до конца и не постиг ее. И тем не менее счастье и радость прежних дней вернулись к нему. Опять Светлячок принадлежала лишь ему — ему одному. На вторую ночь она не сделала попытки вернуться в хижину, и в эту ночь Быстрая Молния так же мало обращал внимания на волчий вой, как если бы он звучал не ближе сотни миль отсюда. Он поохотился в одиночку. Свою добычу — двух кроликов — он принес и положил у ног Светлячка.

Серым рассветом третьего дня он снова вернулся с охоты из ближайших зарослей кустарников. Он недолго отсутствовал, но под буреломом произошли большие перемены. И когда он приблизился к месту лежки овчарки, глаза его загорелись и тело пронзила дрожь охватившего его нового чувства. Загадки пропали, тайны разрушились, и Великое Знание нахлынуло на него. Сквозь серенький предрассветный сумрак из-под поваленных ветром мертвых деревьев навстречу ему нежно и ласково сияли глаза Светлячка. Новая, радостная и одновременно жалобная нотка звучала в ее голосе, и перед великим чудом, свершившимся под буреломом, Быстрая Молния замер неподвижно, словно превратившись в фигуру, вырезанную из дерева.

Ибо Светлячок вступила в Царство Материнства. И щенки, которых она произвела на свет, были детьми Быстрой Молнии.

III

Одни лишь легкие ветерки, тихо перешептываясь в верхушках деревьев, воспевают материнство среди зверей в дремучих лесах; только нежно журчащая радость текущей воды в ручейках присоединяется к его торжеству; невидимые хоры земли славят его величие. И этим утром, когда родилось потомство Быстрой Молнии, весь мир, окружавший бурелом, казалось, уже знал о случившемся. Маленький лесной дрозд уже пел свою песенку у входа, приветствуя новую жизнь, да так, что его крохотное горлышко готово было вот-вот лопнуть. Над головой Светлячка, следя за ее завтраком с нависающей ветки, остановилась рыжая белка, чтобы протрещать свои поздравления наступающему дню. Солнце на востоке раскинуло нежные золотые и красные хоругви, и весь мир словно возликовал и возрадовался.

В уютном гнездышке под поваленным ветром мертвыми деревьями сердце Светлячка билось в унисон с ритмом чудесной и незнакомой победной пасни. Она впервые стала матерью. Новое и трепетное чувство материнства заставляло восторженно пульсировать каждую клеточку ее тела. И словно в ответ на этот трепет в душе огромного серого зверя, ставшего счастливым обладателем своей первой семьи, зазвучала странная вибрирующая и торжественная мелодия. Сначала это чувство ошеломило Быструю Молнию, а затем обеспокоило. В течение первого часа после своего удивительного открытия он, не находя себе места, бегал туда и обратно перед буреломом. Снова и снова подбегал он поближе к Светлячку и ощущал запах крохотной пищащей жизни, которую не мог разглядеть; и всякий раз, когда он опять отбегал от бурелома, голова его поднималась выше, шаг убыстрялся и глаза светились ярче. Ибо Быстрая Молния впервые в жизни ощутил себя отцом. А отцовство для него значило намного больше, чем для обычного пса, потому что Природа распорядилась так, что у волка из года в год должна быть всего лишь одна подруга. И для Быстрой Молнии, врожденного приверженца единобрачия, крохотные существа под поваленными бурей деревьями были плоть от плоти и кровь от крови его, и за них он готов был драться, готов был отдать свою жизнь, если понадобится, — так же, как был готов драться и умереть за мать, подарившую им жизнь. В этом смысле — в смысле морали — Быстрая Молния, волк, был намного выше собаки.

Очень скоро Быстрая Молния сообразил, что бурелом, где Светлячок укрывалась вместе со своим новорожденным потомством, является для него единственным священным местом в целом мире, местом, которое не может быть никем и ничем осквернено, местом, которое он обязан защищать. Таков был первый инстинкт, пробудившийся в нем, когда он в шестой раз отошел от уютного гнездышка под поваленными ветром деревьями. Он обошел вокруг всего бурелома, не прячась и не рыская по сторонам, но открыто и вызывающе. Эта огромная куча мертвых веток, листьев и бревен стала внезапно его собственностью, вне зависимости от того, кто или что населяло ее прежде; и он почти жаждал, чтобы кто-нибудь выступил против его владычества, дабы он мог отстоять его перед всеми живыми существами, как король, отстаивающий незыблемость своей монархии. Пожалуй, он вовсе не рассуждал таким образом, но идея была примерно такова, потому что, обходя вокруг бурелома, он готов был чуть ли не лопнуть от переполнявшей его жажды сразиться с любым противником. Но сражаться было не с кем, — разве только втянуть в конфликт болтливую рыжую белку; впрочем, зарычав на нее пару раз, он оставил это пустое занятие. С той первой золотой ночи, когда он давным-давно познакомился с овчаркой, он еще не чувствовал в себе такой неодолимой и непонятной жажды деятельности; наконец энергия эта нашла выход в тщательных поисках дичи в близлежащих кустах. И прежде чем день достиг своего апогея, он принес супруге трех крупных кроликов. Это опять-таки было в нем от волка, и Светлячок, хоть и не стала есть, дважды лизнула его морду своим красным язычком в знак понимания и благодарности. Будучи чистокровной собакой, выросшей и воспитанной не по-волчьи, она тем не менее сумела осознать преданность и галантность волка. И она не скалилась и не рычала на него, как это обычно делает любая собака-мать при вмешательстве посторонней собаки, будь она даже родным отцом ее детей. Всякий раз, когда Быстрая Молния появлялся под поваленными бурей деревьями, она приветствовала его горящими глазами, и ее золотисто-желтое тело дрожало от удовольствия, а в горле всегда звучала приветственная счастливая нотка.

И всякий раз Быстрая Молния все настойчивее пытался разглядеть, что же пряталось там, под буреломом.

Он знал, он слышал слабые нежные голоски, но — из-за полумрака и преграждающего проход тела Светлячка — он ничего не видел. Наконец он осмелился осторожно протиснуться поближе, и когда холодный кончик его носа впервые коснулся одного из крохотных комочков жизни, уютно устроившихся в теплой густой шерсти овчарки, он отпрянул назад, как если бы нос его коснулся раскаленного железа. Затем, в очередном непреодолимом приступе усердия, он выскочил из-под бурелома и охотился до тех пор, пока не убил четвертого кролика, которого добавил к нетронутым предыдущим подношениям в гнезде Светлячка.

Лишь перед вечером Светлячок вышла из-под поваленных бурей деревьев, и то только чтобы напиться из маленького ручейка поблизости. Следующий раз она вышла в сумерки. Всю эту ночь Быстрая Молния не отходил от бурелома. На следующее утро он снова принялся охотиться. Кроликов было такое изобилие, что для него не составляло труда ловить их, и он добавил еще две тушки к трем, уже лежавшим возле гнезда овчарки. Светлячок в этот день съела одного свежего кролика. Один из пяти означает четыре, но даже если бы Быстрая Молния и обладал начальными познаниями в арифметике, они бы не смогли уменьшить его энтузиазм. Снова чаша его счастья была переполнена и переливалась через край, а поскольку Светлячок не могла бегать и резвиться с ним, его энергия должна была искать разрядку. И он находил выход в охоте. Кролики продолжали накапливаться вокруг Светлячка, пока ее блестящие глаза не стали выглядывать из-за них, как из-за баррикады, всякий раз, когда Быстрая Молния входил в укрытие под поваленными бурей деревьями. Разумеется, за этим последовало неизбежное. Неприятный запах начал распространяться вокруг жилища Светлячка. Он становился все сильнее, пока на пятый день после поимки первого кролика Быстрая Молния явился домой с очередным ушастым трофеем в зубах и обнаружил супругу стыдливо занятой домашней уборкой. Одного за другим Светлячок вынесла девять дохлых кроликов и каждого из них закопала, присыпав опавшими листьями и рыхлой землей на расстоянии двадцати или тридцати шагов от бурелома. Затем, в первый раз за все время, она легла возле поваленных ветром деревьев и съела свежего кролика, которого только что принес Быстрая Молния.

В один прекрасный день вскоре после этого Светлячок приготовила очередной домашний сюрприз для супруга, когда тот вернулся с охоты. Она вывела своих щенят на полянку погреться на теплом солнышке, и здесь Быстрая Молния увидел их впервые, дрожащих у золотистого тела матери, — очаровательное зрелище для отцовских глаз. И должно быть, сердце его наполнилось новой гордостью и радостью, а сердце Светлячка, несомненно, пело у нее в груди, потому что Природа не проявила обескураживающей благосклонности ни к одному из членов их семьи: среди щенков были две крохотные дочки — светло-коричневая и желтая и два маленьких сына — серебристый и серый.

В последующие великолепные дни и ночи у Светлячка не было времени, чтобы вспоминать о хижине Гастона Руже и ее обитателях, ибо щенки — весьма резвые и беспокойные существа — требовали постоянной заботы и внимания. Обычная, в сущности, слабость всех матерей, балующих и потакающих всяким проказам своих первенцев, настолько охватила Светлячка, что она почти не отходила от своего потомства. Счастливый момент в ее жизни наступил, когда однажды это потомство, неуклюже переваливаясь на слабеньких ножках, последовало за ней к ручейку; а счастливейшими минутами в жизни Быстрой Молнии были те, когда после долгого и терпеливого ожидания это самое крошечное потомство выступало в роли юных каннибалов всякий раз, как только он приносил с охоты кролика. Разумеется, они не ели мяса, но им доставляло огромное удовольствие выдергивать из кролика шерсть. А в это самое время в хижине Гастона Руже все уже потеряли надежду, решив, что Светлячок и Быстрая Молния ушли от них навсегда. Трезор, огромный мастифф, и Уопс, его маленькая подружка из породы эрделей, уже не бродили так долго по лесу, а большую часть времени оставались дома, и Уопс начала катастрофически жиреть.

Но, невзирая на вновь приобретенное счастье, тоска по дому не умерла в душе Светлячка, а только уснула. И спустя некоторое время она постепенно начала пробуждаться, и желание привести свое маленькое семейство в хижину на поляне все настойчивее стучалось в сердце овчарки. Ибо ночи уже стали холодными. По утрам на траву ложился иней. А инстинкт требовал от нее найти для своих сосунков более теплое жилище, чем берлога под вывороченными бурей деревьями.

К чему бы это все могло привести впоследствии, трудно сказать. Возможно…

Однако зачем строить бессмысленные предположения? Всякое могло бы случиться. А случилось то, что Судьба попала в самую точку, выступив с финальным драматическим эпизодом в жизни Быстрой Молнии. И чтобы осуществить этот финал, она призвала на помощь Юутин Ветику.

Юутин Ветику не был ни красным, ни белым. Он не был существом из плоти и крови. Короче говоря, это был Демон Ветров. Он появлялся не так уж часто, не более одного раза за пять или шесть лет. Но когда он приходил, казалось, будто все злые духи земли взбесились, желая разнести в клочья подлунный мир. Для белого человека Юутин Ветику не являлся ни злым духом, ни какой бы то ни было таинственной силой. Это был смерч, который на юге называют торнадо. Прорвавшись где-то через Скалистые горы, он набрасывался на страну лесов. И всякий раз он оставлял здесь после себя множество руин и разрушений.

В этом году, несмотря на то что стоял уже поздний сентябрь, урагану предшествовала истинно дьявольская свистопляска с громом и молнией. Первое ворчание грозы донеслось с наступлением темноты. Температура менялась буквально на глазах. Воздух был тяжелый и теплый, а в чаще деревьев то и дело проносились внезапные порывы ветра, словно жаркое дыхание огромных пушек, громыхавших неподалеку. Спустя полчаса после этого над буреломом разразился настоящий потоп. Вырываясь из мрака на мгновения, небо представляло собой сплошное море ослепительных электрических разрядов, и земля дрожала от могучих атмосферных конвульсий, грохотавших высоко над верхушками деревьев.

Светлячок забилась в самый дальний угол своего гнездышка, и крохотные сосунки, пища, тесно прижались к ее теплому дрожащему телу. Быстрая Молния, словно намереваясь защищать свои владения даже от ярости бури, лег у самого входа в укрытие под буреломом, настороженно уставясь в ночь сверкающими при вспышках молнии глазами. Ливень длился не более четверти часа, после чего молния, дождь и гром быстро перенеслись к востоку и постепенно затихли вдали. Наступила мертвая гнетущая тишина среди жуткого и непроглядного черного мрака. В этой тишине Быстрая Молния отчетливо слышал Шум внезапно разлившегося ручейка и капель воды, стекавших с веток и листьев деревьев. А затем, откуда-то издалека, донесся еле слышный глухой стон.

Этот предвещавший беду печальный и унылый звук длился без перерыва. Он рос медленно и постоянно приближался, пока наконец не превратился в шум, напоминавший грозный гул водопада. И затем, словно лавина, он обрушился на лес. Быстрая Молния ничего не видел, но зато слышал такое, чего ему никогда в жизни не приходилось слышать во время самого свирепого шторма там, в полярных широтах. Пространство, по которому пронесся смерч, было не более полумили в ширину, но за пять миль отсюда Гастон Руже и Жанна с испугом прислушивались к его реву. На своем пути он ломал в щепки и с треском крушил деревья. Высокие кедры и ели вырывались с корнем, точно сорная трава. Дороги и тропы оказались перегороженными. Открытые пространства были внезапно завалены обломками некогда могучих деревьев. Время от времени вихрь словно исполинским кулаком стремительно наносил мощный удар сверху вниз, и все, что находилось на пути этого кулака, разметалось по сторонам, как гигантской метлой. Рев стоял ужасающий. Едва ли можно было расслышать выстрел из ружья над самым ухом. Казалось, будто на короткое время наступил конец света.

Один из страшных, разрушительных ударов смерча обрушился прямо на груду поваленных ветром деревьев, где нашла укрытие Светлячок со своим потомством. Ураган слегка изменил направление, зацепив самым краешком, словно костяшками пальцев, ту часть бурелома, где лежал Быстрая Молния. Среди этого взрыва ветра Быстрая Молния услыхал треск ломающихся вокруг бревен, веток и стволов деревьев. Край бурелома был разметан, разнесен и изломан в щепки, и тут внезапно из мрака на Быструю Молнию обрушилась огромная и сокрушительная тяжесть.

Гнездышко Светлячка всего в каких-нибудь десяти шагах отсюда оставалось почти нетронутым. Овчарка дрожала в нем, энергично облизывая своих малышей, когда торнадо с ревом промчался над нею и унесся прочь. Едва его шум, напоминавший гул водопада, замер вдали, как ветер, только что мчавшийся со скоростью экспресса, утих. Через некоторое время над просекой, проложенной смерчем сквозь лес, пролился короткий ливень. А еще через полчаса прежнее безмолвие, нарушаемое лишь случайным дуновением ветерка, воцарилось над опустошенным лесным краем.

Первым, что услыхала Светлячок в этой тишине, был странный голос Быстрой Молнии. Это не был лай. Это не был вой. Это не был отчаянный собачий визг. Ибо Быстрая Молния, когда дело касалось того, чтобы переносить боль, оставался волком; и сейчас, испытывая смертельные муки, он позволял себе лишь хрипло стонать. Но Светлячок услыхала этот стон. Она заскулила, и в ответ на ее голос послышался задыхающийся жалобный вздох. Через полминуты Светлячок пробралась к нему сквозь путаницу веток, листьев и древесных обломков. Быстрая Молния лежал в стороне от бурелома на открытом пространстве. А на нем, придавив его к земле, лежал ствол дерева толщиной в два человеческих туловища.

В изящной золотистой головке Светлячка скрывался разум колли, шотландской овчарки, разум, порой напоминающий человеческий; всю ночь напролет, не переставая, она рыла землю под своим супругом, пытаясь его спасти. Она чувствовала близость его смерти и полностью отдавалась этой своей задаче. После бури небо очистилось. Появился месяц и звезды. А она все копала. Ее малыши пищали и звали ее к себе. Но она продолжала копать. Она рвала землю зубами, царапала когтями, пока не упала от изнеможения и нежные лапы ее не покрылись кровавыми ссадинами. Но спасти Быструю Молнию было выше ее сил. Тело его было раздавлено. Одна из лап сломана. Жизнь медленно покидала его.

Лишь к утру Светлячок осознала всю тщетность своих стараний. В отчаянии от собственного бессилия она подняла морду к небу, и рыдающий тоскливый вой вырвался из ее груди. Одновременно с этим в мозгу овчарки возник некий образ, к которому всегда собаки обращались в роковую минуту и который неизменно приходил к ним на помощь. Образ человека! Не чувствуя боли в израненных лапах, Светлячок из последних сил бросилась бежать. Она прошла пять миль, отделявших хижину Гастона Руже от вывороченных бурей деревьев, и принялась неистово лаять и царапаться у входной двери. Полуодетые Гастон и Жанна выскочили посмотреть, что случилось. Рассвет уже окрасил небосклон в розовые тона, и оба они не смогли сдержать возгласов удивления при виде необычного зрелища, открывшегося их взорам. Измученная овчарка с полубезумными, налитыми кровью глазами, задыхаясь и едва держась на ногах, то и дело отбегала к опушке леса и возвращалась, хриплым лаем призывая Гастона Руже следовать за собой. И всякий раз на чисто вымытых и выскобленных ступенях крыльца оставались кровавые следы ее лап. Поняв наконец, что в лесу скрывается какая-то загадка, Гастон Руже торопливо оделся и, захватив с собой ружье, поспешил за овчаркой.

Солнце поднялось уже довольно высоко, и последние искры угасавшего сознания тускнели в подернутых смертельной пеленой глазах Быстрой Молнии, когда перед ним вдруг возникло странное видение. Он еще успел расслышать какие-то смутные звуки и затем погрузился в беспросветный мрак. А тем временем Гастон Руже, используя только что срубленный ствол молодой ели в качестве рычага, трудился как бешеный над толстой колодой, придавившей тело Быстрой Молнии. Два часа спустя он вернулся в хижину, неся на руках нечто тщательно закутанное в его собственную куртку.

Придя в себя, Быстрая Молния открыл глаза и сразу увидел множество чудес. Он был совершенно беспомощен. Он не владел ни единым мускулом, как если бы его разбил паралич. Гастон держал его сломанную лапу, аккуратно уложив ее на тщательно выструганную дощечку, а Жанна туго обматывала ее чистым полотняным бинтом. У Быстрой Молнии не хватило сил даже зарычать на них. А они беседовали с ним, и женщина, закончив перевязку, нежно погладила его голову теплой и мягкой ладонью. А потом он увидел маленькую Жаннет. Она стояла, глядя на него большими удивленными глазами, а на пороге застенчива переминались Трезор и Уопс, которых позвал Гастон. Раненого положили в углу на мягкую подстилку из сложенного вчетверо одеяла, и мужчина ушел, уводя с собой собак.

Быстрая Молния лежал неподвижно, наблюдая словно сквозь туман за женщиной и маленьким ребенком, который с любопытством, хоть и с опаской, норовил подобраться к нему поближе. Время от времени женщина подходила к нему, безбоязненно касалась его рукой и ставила перед ним свежее мясо и воду. Он ни к чему не прикасался, но молча и безучастно лежал и… ждал. Наконец, по прошествии долгого времени, вернулся мужчина, и перед замутненным взором Быстрой Молнии произошло очередное чудо: в распахнувшуюся дверь хижины вошла Светлячок, его подруга! Несмотря на усталость, она возбужденно запрыгала вокруг большой корзины, которую мужчина принес с собой. Тот открыл корзину, извлек оттуда одного за другим двоих маленьких сыновей и двух маленьких дочерей Быстрой Молнии и положил их возле него на одеяло.

Женщина и маленькая девочка смеялись и плакали от радости, и Светлячок присоединилась к ним, вся извиваясь и виляя хвостом от счастья; а потом она тоже легла рядом с Быстрой Молнией, тесно прижавшись к нему. И Быстрая Молния, подавленный и сокрушенный всеми этими чудесами, закрыл глаза и вздохнул.

Этот вздох был вздохом Скагена, Большого Дога. Ибо через двадцать лет дух собаки белого человека вступил во владение своей собственностью, и начало открытия Великой Тайны легло перед Быстрой Молнией — начало осуществления его загадочных и непостижимых снов. И никогда после этого он уже не будет опасаться запаха или прикосновения руки белого человека.

И Гастон, отвечая на невысказанный вопрос, застывший на губах у Жанны, пожал плечами и тихонько рассмеялся:

— Да, он будет жить, ma cherie. Пройдет много недель, прежде чем он снова начнет бегать, и хромота у него останется на всю жизнь, — но он будет жить, и, когда придет время, он уже не станет уходить далеко от нас. Non. У него глаза собаки, и он полюбит тебя. Не меня, Гастона Руже, огромного, черного и волосатого. Но тебя, моя Жанна! Oui,[6] он полюбит тебя, — par dessus la tete![7] — или я уже ничего не понимаю! Смотри, он опять глядит на тебя! Разве не так? Разве ты не видишь, как по-собачьи светятся его глаза? Мне кажется, он пришел домой — через много, много дней. И я говорю тебе: он никогда больше не уйдет далеко отсюда!

Долина Безмолвных Великанов (Легенда Страны Трех Рек)

До того как тонкие стальные нити железной дороги прогрызли себе путь через дикие пространства, поселок Пристань на Атабаске служил тем живописным порогом, лишь переступив который можно было попасть в таинственный и полный приключений мир Великого заснеженного Севера. До сих пор индейцы называют эту пристань Искватам, «Дверь»; за ней открывается путь к низовьям рек Атабаска, Невольничья и Маккензи. Пристань эту нелегко найти на карте, и все же она существует. Существует потому, что история ее, насчитывающая более ста сорока лет, полных романтики, приключений и трагедий, записана в сердцах людей. И забыть ее нелегко.

По старой тропе от Эдмонтона до Атабаски примерно сто пятьдесят миль. Железная дорога приблизила Пристань к этому очагу цивилизации, но дальше в лесах по-прежнему раздается звериный вой, как и тысячу лет назад, и реки, как и прежде, стекают с континента в Северный Ледовитый океан.

Не исключено, что прекрасная мечта торговцев недвижимостью когда-нибудь сбудется, потому что сюда съехались самые азартные из игроков, которых когда-либо знал мир, — охотники за богатством. Они прибыли по разбитой железной дороге, в поездах, спальные вагоны которых лишь изредка освещаются фонарями; с собой они привезли пишущие машинки, стенографисток, умение делать рекламу и еще золотое правило, которым руководствуются люди, продающие горсть земли доверчивым покупателям где-нибудь за тысячу миль от них: «Поступай с ближним так, как он поступил бы с тобой».

И с их приходом здесь воцарилось освященное законом ремесло натурального обмена и торговли, и те, кто занимался этим, наложили лапу на все сокровища Севера, что лежат между Великими Порогами Атабаски и побережьем полярных морей.

Но еще чудеснее, чем мечты о скором богатстве, легенды о том, что души погибших в глубине лесов уходят все дальше от железных дорог и локомотивов, изрыгающих пар. И если это правда, то, значит, нарушен покой тысяч Пьеров и Жаклин, чьи души покинули могилы на Атабаске и двинулись на Север в поисках успокоения.

Это те самые Пьер и Жаклин, Анри и Мари, Жак и его Жанна, чьи натруженные руки открывали «Дверь» целых сто сорок лет. И сегодня руки эти осваивают дикие просторы, что раскинулись на две тысячи миль за порогом-пристанью на Атабаске. А к югу от нее гудят паровозы, тянущие поезда с грузами, которые несколько месяцев назад прибыли к Пристани по реке.

И через этот порог взирают на все Пьер и Жаклин, Анри и Мари, Жак и его Жанна, и темные глаза их встречаются с глазами все разрушающей цивилизации, голубыми, серыми и иногда водянистыми. В этом месте странный крик сумасшедшего локомотива сливается с их вековечными речными напевами, угольная пыль оседает на их леса, хрип граммофона вторит le violon[8], а они — Пьер, Анри и Жак, приезжая сюда издалека с драгоценным грузом мехов, уже не чувствуют себя хозяевами земли. И больше не похваляются они своими похождениями, не горланят свои речные песни, сидя в старом кабаке, потому что в Атабаске теперь есть улицы и гостиницы, и школы, и законы, и правила поведения; и все это непривычно и пугает даже самых отчаянных бродяг Севера.

Кажется, еще вчера не было здесь железной дороги, и целый мир лежал между Пристанью и самой северной границей цивилизации. Но вот прошел слух, будто какая-то паровая штуковина прогрызается фут за футом через заболоченные и непроходимые торфяники. И слух этот разнесся на две тысячи миль вверх и вниз по реке и прозвучал как какая-то шутка, какой-то колоссальный розыгрыш, — ни Пьер, ни Анри, ни Жак за всю жизнь не слышали ничего смешнее. И когда Жак хотел выразить Пьеру недоверие, он, бывало, говорил: «Ну, мсье, уж это случится не раньше, чем сия паровая штуковина к нам придет или коровы будут пастись вместе с лосями, а мы станем добывать хлеб свой на болотах».

И пришла «паровая штуковина», и пастбища возникли там, где недавно паслись лоси, а хлеб и впрямь стали выращивать невдалеке от кромки болот. Вот так цивилизация пробила себе путь к поселку Пристань на Атабаске.

К северу от поселка на две тысячи миль простирались владения речников. А сам поселок с двумястами двадцатью семью душами (это до того, как построили железную дорогу) был своего рода «расчетной палатой» дикого Севера, которая утвердилась здесь в самом начале мира. Сюда с юга приходили все грузы, идущие на север. Здесь, на плоском берегу, строились баркасы, которые везли эти грузы на край земли. Отсюда уходили в свой долгий, полный приключений путь большие речные барки. Сюда, через год или даже больше, в барках поменьше или же в огромных каноэ привозили драгоценные меха — плату за грузы.

Так на протяжении почти полутора веков большие суда с длиннющими веслами и шумной командой уходили вниз но реке в сторону Северного Ледовитого океана, а суда поменьше с экипажем еще более отпетых молодцов поднимались вверх по реке к цивилизации. «Река», как ее называют обитатели Пристани, — это Атабаска, берущая начало далеко-далеко, в горах Британской Колумбии, где навеки остались два землепроходца — Баптист и Мак-Леод, которые когда-то давным-давно пожелали узнать, из какой колыбели вытекает эта река. И течет она, неторопливая и могучая, никуда не заворачивая, прямо в полярные воды. А по ней плывут на север барки. Для Пьера, Анри и Жака — это путешествие с одного конца земли на другой. Кончается Атабаска, и начинается Невольничья река, воды которой вливаются в великое Невольничье озеро, а потом через узкую протоку переходят в реку Маккензи и оттуда, через тысячу с лишним миль, — к морю.

На этом долгом водном пути многое можно увидеть и о многом услышать. Там — жизнь. Там — приключения. Тайны, романтика и Случай. Все истории, которые здесь можно услышать, не уместятся ни в одной книге. Они были запечатлены на лицах мужчин и женщин, могилы которых давно поросли лесом. Трагические повести о любви и битве за жизнь! Вместе с людьми уходят все дальше на север рассказы о случившемся некогда и меняются в пути так же, как люди.

Ибо меняются мир, и солнце, и люди. В июле на Пристани солнце светит семнадцать часов, в Форт-Чипевайане — восемнадцать, в Форт-Резольюшене, Форт-Симпсоне и Форт-Провиденсе — двадцать один час, а в Форт-Макферсоне, недалеко от океана, — целых двадцать два или двадцать три часа. И столько же времени продолжается в этих местах декабрьская ночь. С приходом тьмы или солнечного света меняются мужчины, меняются женщины, меняется сама жизнь. Пьер, Анри и Жак видят все это, но сами они не меняются — поют старые песни, лелеют память о былой любви, видят те же сны, поклоняются своим старым богам. Тысячи опасностей встречают они на своем пути, и в глазах их светится любовь к приключениям. Штормы на реке и рев порогов не пугают их. Не знают они и страха смерти. Они играют со смертью, весело вступая в борьбу с ней, и радуются, когда побеждают. Кровь у них густая и горячая. Сердца большие. Душа у них поет, и пение это возносится к небесам. При этом они бесхитростны, как дети, и страхи их — те же, что у детей. В их сердцах живут суеверия, а кровь, которая течет в их жилах, — возможно, королевская. Потому что принцы, и дети принцев, и французские аристократы были теми самыми авантюристами в кружевных манжетах, со шпагой на боку, что пришли сюда двести пятьдесят лет назад за мехами, которые стоили столько, как если бы они были из чистого золота.

И от их имени говорят сегодня их наследники — Пьер, Анри и Жак, а также Мари, Жанна и Жаклин. И рассказывают истории. Порой они рассказывают их шепотом, похожим на шелест ветерка, потому что бывают истории странные и загадочные, которые нельзя рассказывать громко. Истории эти не марают книжных страниц типографским шрифтом. Слушают их деревья, что растут вблизи ночного костерка. Одни истории стали песнями, другие так и переходят из поколения в поколение, от отца к сыну — своеобразные эпопеи дикого Севера. Каждый год очередная история передается из уст в уста, из одной хижины в другую, с нижнего течения Маккензи до северной Границы Мира, Пристани на Атабаске. Потому что эти три реки — вечный источник романтики, драмы и приключений. Разве можно забыть, как Фоллет и Ладусьер поплыли наперегонки через Пучину Смерти, чтобы завоевать любовь девушки, которая ждала победителя на другом берегу! Или как рыжеволосый гигант Кемпбелл О’Дун из Форт-Резольюшена бился с целой командой барки, когда пытался похитить дочь капитана.

И речники, хоть они и избили О’Дуна, все равно любили его, потому что на суровом Севере ценят смелость и удаль. Люди с суровыми лицами, в глазах которых светится пламя неистребимой веры в чудеса, не устают рассказывать легенды об исчезнувшей барже, которая якобы прямо у них на глазах поднялась в воздух и унеслась в небеса. Взволнованно рассказывают они странную и невероятную историю о Хартсхоупе, блестящем английском аристократе с моноклем, который отправился с каким-то невероятным багажом на Север, связался с индейцами, стал вождем племени Собачьих Ребер и женился на темноглазой индейской красавице с блестящими волосами, которая теперь нянчит его детей.

Но самое глубокое волнение вызывают рассказы о длинной руке Закона, которая протянулась на две тысячи миль от Пристани на Атабаске до ледового океана; рука эта — Королевская Северо-Западная конная полиция.

Одну из таких историй — о Джиме Кенте — мы и собираемся рассказать; о Джиме Кенте и о Маретт, прекрасной маленькой богине Долины Безмолвных Великанов. В жилах ее, должно быть, текла кровь воинов и… королев старых времен. История эта из времени до железной дороги.

Глава 1

И тени сомнения не оставалось в душе Джеймса Гренфелла Кента, сержанта Королевской Северо-Западной конной полиции. Он знал, что умирает. Своему другу хирургу Кардигану Кент верил абсолютно, а Кардиган сказал, что время, которое ему отпущено, измеряется уже не часами, а, видимо, минутами, если не секундами. Случай был необычный. Из пятидесяти шансов один был за то, что он проживет два или три дня, и ни одного за то, что проживет больше. С каждым вздохом мог наступить конец. Медицина знала подобные случаи, и исход можно было предсказать.

Сам Кент не ощущал себя умирающим. Зрение его не ослабло, мозг работал. Боли он не испытывал, и лишь изредка у него повышалась температура. Говорил он нормальным, спокойным голосом.

Когда Кардиган сообщил ему, что его ожидает, он только недоверчиво улыбнулся. Из слов Кардигана следовало, что пуля, которую пустил в него две недели назад пьяный метис, пробила грудь и задела дугу аорты, что вызвало аневризму. Все это звучало совсем не страшно и даже неубедительно. «Аорта», «аневризма» — слова эти значили для него не больше, чем «перихондрий» и «стиломастоид», которые также произносил Кардиган. Но у Кента была страсть докапываться во всем до сути, ничего не оставлять непонятым, — свойство, которое и помогло ему завоевать репутацию лучшего сыщика во всей северо-западной службе. Он пристал к Кардигану, и тот объяснил ему все подробно.

Кент узнал, что аорта — это главный кровеносный сосуд, который выходит из сердца, огибая его сверху. Задев аорту, пуля ослабила ее внешнюю стенку, так что образовалось вздутие, как у автомобильной камеры, если пробить покрышку.

— И когда этот мешочек лопнет, — объяснил Кардиган, прищелкнув для наглядности пальцами, — тут тебе и конец.

После такого объяснения поверить значило просто проявить здравый смысл. И теперь, зная наверняка, что умирает, Кент принял решение. Он сделал это совершенно осознанно, прекрасно понимая, какую ужасную память оставит о себе миру или, по крайней мере, той его части, которая сохранит память о нем. О том, насколько трагическим было это решение, Кент не задумывался. За свою жизнь он сотни раз убеждался в том, что смешное и трагическое теснейшим образом связаны между собой, что порой они на волосок отстоят друг от друга. Много раз ему приходилось видеть, как смех переходит в слезы, а слезы — в смех.

Сцена, которая имела место сейчас, здесь, у его скорбного ложа, даже забавляла Кента. Юмор довольно мрачный, но и сейчас, в эти последние отпущенные ему часы, Кент сумел оценить его. И раньше жизнь представлялась ему, в известном смысле, шуткой, очень серьезной, но все-таки шуткой, этаким капризом Великого Судии, который решил разыграть все человечество. И в эту мрачную и трагическую минуту счет, который выставила Кенту жизнь, покидая его, был самой большой шуткой, выпавшей на его долю. Изумление на лицах людей, которые взирали на него, недоверие, которое сквозило в их глазах, ужас, скрываемый, но все же прорывающийся временами, напряженные взгляды, плотно сжатые губы — все это еще более усиливало то, что в других обстоятельствах называлось бы «драматическим эффектом» его последнего большого приключения.

Он не холодел при мысли о смерти; она не вселяла в него страх, не вызывала дрожи в голосе. За все тридцать шесть лет Кенту ни разу не довелось испытать ужаса от сознания, что однажды ему придется расстаться с обычной человеческой привычкой — дышать. За эти годы, значительную часть которых он провел в местах далеких от цивилизации, Кент создал свою собственную философию, выработал собственный взгляд на вещи, который он держал при себе, не пытаясь навязать другим людям. По мнению Кента, на земле не было ничего дешевле жизни. Все прочее было отпущено в ограниченном количестве.

Так много кругом воды и суши, так много гор и равнин, достаточно квадратных футов земли, на которой нам жить и в которой нас похоронят. Все можно измерить, посчитать, учесть — кроме жизни.

— Дайте им время, — говорил он, — и одна пара человеческих особей расплодится на всю вселенную.

А так как нет ничего дешевле жизни, то по его философии выходило, что и расставаться с ней в случае надобности легче легкого.

Все это говорится только для того, чтобы лишний раз подчеркнуть, что ни в этот момент, ни когда-либо ранее Кент не испытывал страха смерти. Не следует, однако, думать, что он дорожил жизнью меньше, чем человек в соседней палате, которому за пару дней до того ампутировали гангренозный палец, и он бился, как сумасшедший, пока не уснул под наркозом. Никто так не любил жизнь, как Кент. Никто не был к ней ближе, чем он.

Он любил ее страстно. Мечтатель, вечно ждущий чего-то — неважно, сбывались его мечты или нет, — он был оптимистом, он любил солнце, луну и звезды, поклонялся лесам и горам. И все же этот человек, любивший жизнь и не боявшийся сражаться за нее, готов был без вздоха расстаться с жизнью, когда судьбе угодно будет потребовать ее назад.

Кент сидел в постели, окруженный подушками, и совсем не походил на человека, совершившего злодеяние, в котором он только что сознался. Болезнь почти не изменила его. Слегка померк бронзовый загар на резко очерченных скулах, но кожа на них была навеки выдублена ветром, и солнцем, и дымом костра. Разве что взор голубых глаз слегка потускнел в предвидении близкой смерти. Кент не выглядел на тридцать шесть лет, хотя на виске в светлых волосах его виднелась полоска седых волос, унаследованная им от покойной матери. Глядя на него, видя, как губы его спокойно произносят слова признания в том, чему нет ни сочувствия, ни прощения, нельзя было поверить, что этот человек — преступник.

Кент смотрел в окно на серебрящуюся воду Атабаски, великой реки, направляющейся к Ледовитому океану. Светило солнце. За рекой виднелись прохладные заросли елей и кедров, холмы и горные кряжи, вздымающиеся над дикой равниной, а ветерок, дующий в открытое окно, приносил в комнату сладкий аромат лесов, которые на протяжении многих лет так любил Кент.

— Это — мои лучшие друзья, — сказал он Кардигану. — И я хочу, чтобы они были со мной, когда случится эта неприятность, которую вы мне пообещали, старина.

А кровать его стояла рядом с окном.

Ближе всех к Кенту сидел Кардиган. В лице его, более чем у других, читалось недоверие. Инспектор Кедсти, заменяющий на время бессрочного отпуска командира Н-ского дивизиона Королевской Северо-Западной конной полиции, был еще бледнее девушки-стенографистки, которая дрожащими пальцами торопливо записывала каждое слово, произносимое людьми, находящимися в палате. Сержант О’Коннор сидел как громом пораженный. Низенький, щуплый, гладко выбритый католический миссионер, присутствия которого в качестве свидетеля потребовал Кент, сидел, крепко сцепив тонкие пальцы, и молча размышлял о том, что вот еще одну трагедию поведал ему Север. Все они были друзьями Кента, самыми близкими друзьями, — все, кроме девушки, которую Кедсти пригласил специально. С маленьким миссионером Кент провел много вечеров, обмениваясь рассказами о странных и загадочных происшествиях, случающихся в лесной чаще, и о Дальнем Севере, который лежит за этими лесами. С О’Коннором их связывала дружба, взращенная на лесной тропе. Это в паре с ним Кент отловил в устье Маккензи двух эскимосов-убийц, которых они потом доставили в Атабаску. Кент любил О’Коннора, краснорожего, рыжеволосого человека с большим и добрым сердцем. И самое неприятное для него во всей этой истории было то, что дружбе их придет сейчас конец.

Но больше всех поразил Кента инспектор Кедсти, командир Н-ского дивизиона, самого большого и необузданного на всем Севере. Волнение, которое Кент испытал при виде Кедсти, оказалось даже сильнее ожидания разрыва сердца, который, по словам хирурга, мог произойти каждую минуту. Даже на смертном одре Кент не утратил способности анализировать. Но Кедсти, едва он появился в комнате, озадачил Кента. Командир Н-ского дивизиона был человеком необычным. Шестидесяти лет, седые со стальным отливом волосы, почти бесцветные глаза, в которых долго пришлось бы искать даже проблеск милосердия или страха, и железные нервы (Кент ни разу не видел, чтобы он хоть на мгновение сорвался). Именно такой, железный, человек и нужен был, чтобы держать Н-ский дивизион в повиновении. В ведении подразделения находилась территория площадью шестьсот двадцать тысяч квадратных миль самой необжитой части Северной Америки, простирающаяся более чем на две тысячи миль к северу от семидесятой параллели; крайняя точка ее находилась на полградуса севернее Полярного круги. Иными словами, полиция должна была поддерживать порядок на территории в четырнадцать раз большей, чем штат Огайо. Кроме Кедсти, это не удавалось никому.

И все же Кедсти нервничал. Причем гораздо больше остальных. Лицо его было пепельно-серым. Кент обратил внимание, что голос, его временами срывается. Он видел, как руки инспектора сжимают подлокотники кресла, так что выступают синие жилы, которые, казалось, вот-вот лопнут. Никогда еще он не видел на лице Кедсти испарины. Дважды инспектор вытирал пот со лба. Это был уже не Минисак — «скала» — как называли его индейцы племени кри. Панцирь, до сих пор непроницаемый, как будто сполз с него. Это был уже не тот Кедсти, самый грозный сыщик на всем Севере. Он нервничал, и Кент видел, как он старается взять себя в руки.

— Вы знаете, что это значит для нашей службы, — произнес он тихим, но твердым голосом. — Это означает…

— Позор, — кивнул Кент. — Да, я понимаю. Черное пятно на белоснежном мундире Н-ского дивизиона. Но ничего не поделаешь. Я убил Джона Баркли. Человек, которого вы держите в арестантской и собираетесь повесить, невиновен. Я понимаю, не очень-то будет приятно, когда выяснится, что сержант конной полиции Его Величества — просто обыкновенный убийца, но…

— Не просто убийца, — прервал его Кедсти. — Судя по вашим словам, преступление было преднамеренным, отличалось крайней жестокостью, и ему нет никакого оправдания. Вы не действовали в состоянии аффекта. Вы мучили свою жертву. Уму непостижимо!

— И тем не менее это так, — заметил Кент.

Он наблюдал за тем, как тонкие пальцы стенографистки фиксируют каждое слово, произнесенное им для Кедсти. Солнечный луч скользнул по ее склоненной голове и заиграл в золотистых волосах. Кент перевел взгляд на О’Коннора, но в этот момент командир Н-ского дивизиона склонился над ним и, почти касаясь его лица, произнес так тихо, что остальным было его не слышно:

— Кент! Вы лжете.

— Нет, я не лгу, — возразил Кент.

Кедсти откинулся в кресле и снова вытер испарину со лба.

— Я убил Баркли, — продолжал Кент. — Я все продумал заранее. Я хотел, чтобы он помучился. А вот чего я вам не скажу, — так это почему я его убил. Но на то были свои причины.

Он видел, как дрожь пробежала но плечам девушки, записывающей эти убийственные показания.

— Значит, вы отказываетесь раскрыть мотив преступления?

— Категорически! Могу только сказать: то, что он мне сделал, заслуживало смерти.

— И вы признаетесь в этом, зная, что умираете?

Улыбка мелькнула на губах Кента. Он взглянул на О’Коннора, и на мгновение глаза того осветились воспоминанием об их былой дружбе.

— Да. Мне сказал об этом доктор Кардиган. Иначе я дал бы вам повесить того арестанта. Просто эта чертова пуля смешала мои карты, а его спасла.

Кедсти обернулся к стенографистке. В течение получаса она читала показания, потом Кент расписался на последней странице. После этого Кедсти поднялся со своего места.

— Мы закончили, джентльмены, — сказал он.

Все направились к выходу. Стенографистка первой поспешила покинуть палату, не в силах больше сносить эту пытку: каждый нерв ее был как натянутая струна. Командир Н-ского дивизиона выходил последним. Кардиган, шедший перед ним, остановился, видимо желая задержаться, но Кедсти знаком попросил его уйти. Кедсти сам закрыл дверь. На секунду их глаза встретились, и Кенту почудилось, что в глазах инспектора он видит что-то такое, чего не замечал раньше, пока тот допрашивал его. Это было как удар током, и Кедсти, видимо, заметил, как изменилось его лицо; он быстро отвернулся и закрыл дверь. То, что Кент увидел в глазах инспектора, нельзя было назвать просто ужасом от услышанного. Кент готов был поклясться, что это — страх. Кедсти боялся чего-то.

Момент был неподходящий, но Кент улыбнулся. Шок прошел. Он знал, что, действуя даже сейчас в соответствии с уголовным кодексом, Кедсти дает инструкции сержанту О’Коннору, назначенному охранять дверь его палаты. Какое дело Закону до того, что в любую минуту он может отдать концы? А Кедсти всегда придерживался буквы закона. Через закрытую дверь доносились плохо различимые голоса. Затем послышались шаги, и все стихло. После этого он услышал тяжелую походку О’Коннора. О’Коннор всегда ступал так, даже когда преследовал преступника.

Дверь бесшумно приоткрылась, и в палате появился отец Лайон, маленький миссионер. Кент ожидал его появления: священник не был знаком с уголовным кодексом и признавал только те законы, которые соединяли сердца людей на этих диких просторах. Он вернулся, сел у постели Кента, взял его руку и крепко держал так. Ладони у него были не мягкие и гладкие, как бывает у духовных пастырей, а сильные и натруженные, но в то же время добрые и нежные, как у человека, исполненного состраданием к ближнему. Он любил Кента вчера, когда тот был чист перед Богом и людьми, и продолжал любить его сегодня, когда на душе его лежало пятно, смыть которое он мог лишь ценой собственной жизни.

— Мне жаль вас, приятель, — сказал он. — Мне очень вас жаль.

Кент ощутил комок в горле, и это была не кровь, которая с самого утра постоянно выступала у него на губах. Рука его ответила на пожатие ладоней миссионера. Затем он указал на окно, за которым открывалась панорама сверкающей реки и зеленых лесов.

— Трудно расстаться со всем этим, mon pere[9], — произнес он. — Но, если не возражаете, я бы предпочел не говорить об этом. Это не страх. И стоит ли так убиваться из-за того, что жить осталось совсем немного? Оглянешься назад: ведь совсем недавно был еще ребенком, просто маленьким мальчиком.

— Время бежит быстро, даже очень быстро.

— Ведь правда, как будто только вчера… или совсем недавно?

— Да, как будто… совсем недавно.

Лицо Кента осветила озорная улыбка, которая давным-давно завоевала сердце маленького миссионера.

— Я на это так смотрю, mon pere. В жизни у нас — сколько ни живи — есть только вчера, сегодня и завтра. Поэтому все равно, когда оглядываться, в семьдесят или в тридцать шесть. Конечно, если смотреть назад, а не вперед. Как вы думаете, они теперь освободят Сэнди Мак-Триггера?

— Не сомневаюсь. Ваше заявление было воспринято как признание умирающего.

В отличие от Кента маленький миссионер явно нервничал.

— Есть кое-какие дела, сын мой… дела, которые я бы хотел обсудить с вами. Не можем ли мы поговорить о них?

— Вы говорите…

— … Прежде всего о ваших близких. Помнится, вы как-то говорили, что у вас никого не осталось. Но ведь, наверное, кто-то все же есть еще где-нибудь?

Кент покачал головой.

— Нет, никого нету. Последние десять лет эти леса были мне отцом, матерью и домом.

— Тогда, может быть, какие-то дела, которые вы хотели бы препоручить кому-то… Может быть, мне?

Лицо Кента прояснилось, и на мгновение в глазах его заиграли веселые огоньки.

— Забавно, — хохотнул он. — Раз уж вы заговорили об этом, mon pere, самое время подумать о завещании. Я купил здесь несколько клочков земли. Сейчас, когда дорога от Эдмонтона доходит почти до нас, цена на них подскочила с восьмисот долларов — столько я за них уплатил — почти до десяти тысяч. Продайте их, а деньги употребите на ваше дело. Сколько возможно, потратьте на индейцев. Они всегда были мне как добрые братья. И давайте обойдемся без бумаг и подписей.

Глаза отца Лайона потеплели.

— Бог да благословит вас, Джимми, — произнес он, называя Кента, как и раньше, уменьшительным именем. — И я думаю, Господь многое простит вам, если у вас достанет духа просить его об этом.

— Я уже прощен, — отозвался Кент, глядя в окно. — Я это чувствую. Я знаю это, mon pere.

Миссионер беззвучно молился. Он знал, что Кент принадлежит. другой вере, и не предлагал ему того, что предложил бы своему единоверцу. Минуту спустя миссионер встал со стула и взглянул на Кента. Он увидел перед собой открытое лицо человека, которого знал много лет, привычный взгляд серых глаз, без тени страха в них, и улыбку, такую же, как прежде.

— Я хочу просить вас о серьезной услуге, mon pere, — обратился Кент к миссионеру. — Если мне суждено прожить еще день, то пусть в этот день никто не напоминает мне, что я умираю. Если у меня еще остались друзья, пусть они навестят меня, поговорят со мной, пошутят. Я хотел бы выкурить мою трубку. Не худо было бы, если бы вы прислали мне коробочку сигар. Кардиган не станет возражать. Можете вы это устроить? Вас послушают. И, пожалуйста, пока вы не ушли, попросите, чтобы мою кровать подвинули поближе к окну.

В тишине отец Лайон закончил свою молитву. Затем, не в силах больше сдерживать душевный порыв и непреодолимое желание испросить у своего Бога немного милости к умирающему, он произнес:

— Скажите, мальчик мой, вы ведь жалеете о содеянном? Вы раскаиваетесь, что убили Джона Баркли?

— Мне не в чем раскаиваться, — ответил Кент. — Что сделано, то сделано. Не забудьте про сигары, mon pere.

— Не забуду, конечно, — ответил маленький миссионер и пошел к выходу.

Когда дверь за ним закрылась, улыбка вновь заиграла на лице Кента. Он тихо рассмеялся, и тут же предательские капельки крови выступили у него на губах. Игра сыграна! Самое забавное, что никто никогда не будет знать правды. Кроме него… и, может быть, еще одного человека.

Глава 2

За окном была весна, потрясающая северная весна. Кент упивался ею, несмотря на неослабевающую хватку смерти в груди. Взором своим он пытался окинуть обширные пространства лежащего за окном мира, который еще совсем недавно принадлежал ему.

Кент вспомнил, что именно он предложил Кардигану построить «его больницу» на этом пригорке. Отсюда открывался вид и на реку, и на поселок. Больница представляла собой грубое некрашеное строение, сложенное из неструганых бревен, которые все еще источали приятный запах ели. Аромат этот вселял в людей радость и надежду. Серебристые сучковатые стены, на которых местами выступила золотисто-коричневая смола, свидетельствовали о том, что жизнь продолжается: прилетали дятлы и долбили бревна, которые как бы оставались частью леса; рыжие белки резвились на крыше, легко перебегая с места на место на своих мягких лапках.

— Жалко мне человека, который решится умереть среди этой красоты, — говорил годом раньше Кент, когда они с Кардиганом задумали строить здесь больницу. — А если и умрет, когда такое перед глазами, значит, туда ему и дорога, — смеялся он.

Сейчас этим человеком был он; он умирал здесь, взирая на величие окружающего мира.

Взгляд его скользнул на юг, слегка переместился на запад, потом на восток — повсюду лесу не было ни конца ни края. Казалось, будто огромное разноцветное море вздымает свои бурные валы на много миль вокруг, до самого горизонта, сливаясь вдалеке с голубизной небес. Не раз сердце его сжималось при мысли о двух полосках стали, которые ползут сюда из Эдмонтона фут за футом, собираясь покрыть расстояние в сто пятьдесят миль. Это казалось ему святотатством, преступлением против природы, убийством любимых его просторов! Ибо душа его воспринимала эти просторы не просто как еловые, кедровые и пихтовые леса, березняки и тополя, не просто как огромный необжитой мир рек, озер и болот. Мир этот был для него существом одушевленным. Кент любил его больше, чем людей. Это был его Бог, его тайная вера. Она притягивала к себе крепче, чем любая религия на свете, она позволяла ему проникать к себе в душу все глубже и глубже, поверяла ему свои тайны, столь бережно хранимые, одну за другой, и перелистывала — страницу за страницей — самую великую на свете книгу. И какое чудо, что сейчас этот мир рядом с ним, так близко, и окружает его, и обнимает, и для него играют под солнцем все его краски, и он может слышать тихое его дыхание, и с ним разговаривает этот мир, и ему кивает с вершины каждого холма! Каким-то непонятным счастьем одаривал его этот мир в последние часы, когда он знал, что умирает.

Его взгляд остановился на поселке, который пристроился вдоль берега сверкающей реки, в четверти мили от больницы. В дни, когда железная дорога еще не пришла сюда, поселок тоже был частью этого мира. Яд спекуляции уже проник сюда, но еще не погубил его. Пристань на Атабаске по-прежнему оставалась дверью, которая открывает путь на Великий Север и впускает путников обратно. Дома в поселке были редкие и немногочисленные, построены они были из бревен и неструганых досок. И сейчас до него доносился однообразный шум лесопилки, которая лениво крутила свои колеса где-то вдалеке. Совсем рядом истрепанный британский флаг развевался над факторией Компании Гудзонова залива, через которую вот уже более ста лет шла вся торговля с Севером. Все эти годы биение жизни в поселке Пристань на Атабаске шло в унисон с биением сердец сильных и мужественных людей, взращенных на этих просторах. Сюда, по реке или на собаках, прибывали с юга грузы, за которые на еще более далеком севере давали еще более драгоценные меха. И сегодня в поселке происходило все то же, что происходило ежедневно год за годом на протяжении целого века. Вышли на стремнину несколько барок. Еще раньше Кент наблюдал, как их грузят товарами, а сейчас он смотрел, как они медленно отходят от берега, видел, как солнце играет в капельках воды, стекающих с длинных весел, слышал нестройное пение речников, которые горланили свою любимую Chanson des voyageurs, песню бродяг Севера, и лица их были устремлены на полный опасности Север.

Кент почувствовал, как к горлу его поднимается комок, который он попытался загнать обратно, но который все же вырвался и слетел с его губ тихим вскриком, почти рыданием. Вдалеке он слышал пение, дикое и свободное, как здешние леса, и ему захотелось высунуться из окна, чтобы крикнуть последнее «прости». Один из караванов Компании, тех, чьи команды вот уже двести пятьдесят лет горланили свои песни на всем протяжении реки, отправлялся на север. И он знал, куда они плывут, — на север и снова на север, все дальше и дальше, сто миль, потом еще пятьсот, тысячу, пока последняя барка не освободится от своего драгоценного груза. И худощавые загорелые люди будут в течение многих месяцев вести под открытым небом жизнь чистую и радостную. Сердце Кента заныло; он откинулся на подушку и закрыл глаза.

На мгновение он вдруг явственно ощутил, что он теряет. Завтра или послезавтра он умрет, а караваны будут по-прежнему двигаться на север, в сторону Великих Порогов Атабаски, Прорываясь через Пучину Смерти, лихо обходя скалы и стремнины Большого Каскада, водовороты Дьяволовой Пасти, рев и кипение вод в Черных Порогах; они пройдут всю Атабаску, войдут в Невольничью реку, потом в Маккензи и будут плыть, пока даже те, кто напрочь лишен обоняния, не услышат запах прилива. Северный Ледовитый океан! А его, Джеймса Кента, уже не будет.

Он снова открыл глаза, и бледная улыбка скользнула по его губам. В караване было шестнадцать барок. Самой большой командовал Пьер Россан. Кент представил себе, как вздымается кадык на красном горле Пьера, который во всю мочь горланит песню, предвкушая встречу с женой, ожидающей его за тысячу миль отсюда. Течение подхватило барки, и Кент вдруг представил себе, что это последние беглецы, спасающиеся от стальных чудовищ, которые идут сюда. Почти бессознательно он протянул руки в сторону барок, и душа его возопила, посылая вослед им свой прощальный привет; но ни звука не было произнесено.

Он испытал радость, когда барки скрылись из вида и не стало слышно более песни гребцов. Вновь слушал он ленивое гудение лесопилки, и беспечный беличий писк, и шуршание бархатистых лапок на крыше больницы. Лес возвратился к нему. Золотистый солнечный луч упал на койку. Мощное дыхание леса, отягченное запахом кедра и смолы, ворвалось в комнату. Когда Кардиган вошел в комнату, перед ним лежал прежний Кент.

Ни в голосе, ни в манерах Кардигана, когда он приветствовал Кента, нельзя было заметить никакой перемены. Только в лице его было какое-то напряжение, которое не удавалось скрыть. Он принес Кенту его трубку и табак. Положив все это на стол, он наклонился к Кенту, вслушиваясь в шумы и биение крови в мешке аневризмы.

— По-моему, я временами уже сам слышу, как она пульсирует, — сказал Кент. — Что, хуже стало?

Кардиган кивнул.

— Курение может ускорить процесс, — произнес он. — Хотя, если очень хочется…

Кент протянул руку и взял трубку и кисет.

— Оно того стоит. Спасибо, старина.

Он набил трубку, и Кардиган чиркнул спичкой. В первый раз за две недели губы Кента приоткрылись для того, чтобы выпустить клуб дыма.

— Барки пошли на север, — промолвил он.

— Да, в основном на Маккензи, — ответил Кардиган. — Путь неблизкий.

— Зато самый приятный на всем Севере. Три года назад мы с О’Коннором прошли этим путем в команде Фоллетта. Помните Фоллетта?.. И Ладусьера… Они любили одну девушку. Но дружили крепко. И условились, что решат дело в честной борьбе — пустятся вплавь через Пучину Смерти. Кто первый приплывет, тот и выиграл. Боже ж ты мой, Кардиган, чего только не бывает на свете! Фоллетт приплыл первым, но уже мертвый. Разбился о камень. А Ладусьер и по сей день не женился на ней. Говорит, что Фоллетт победил и что его дух или чего там еще станет преследовать его за нечестную игру. Чудно!

Он замолк и прислушался. За дверью раздались шаги: эту поступь Кент узнавал безошибочно.

— О’Коннор, — произнес он.

Кардиган пошел к двери и открыл ее прежде, чем О’Коннор успел постучать. Когда дверь вновь закрылась, в комнате кроме Кента был только сержант. В одной своей огромной ручище он нес коробку сигар, в другой — букет только что сорванных ярко-красных цветов.

— Мне это все всучил отец Лайон; он узнал, что я иду к тебе, — пояснил сержант, складывая подарки на стол. — А я… я решил нарушить устав и пришел кое-что тебе сказать, Джимми. Я тебя никогда не называл лжецом, но сейчас назову!

Руки Кента сдавило могучее дружеское пожатие, от которого можно было лишиться жизни. Кент зажмурился, но не от боли, а от радости. Он так боялся, что О’Коннор отвернется от него, как это сделал Кедсти. Затем он обратил внимание, что в выражений лица О’Коннора, в его глазах появилось что-то непривычное. Не так легко было вывести сержанта из равновесия, но сейчас он явно нервничал.

— Не знаю, о чем они все думали, когда ты делал это свое признание, Кент. Может, я тебя знаю лучше — все же провел с тобой полтора года на тропе. Все ты наврал. Что за игру ты затеял, старина?

Кент застонал.

— Ну неужели нужно начинать все сначала? — взмолился он.

О’Коннор принялся мерить комнату шагами, взад-вперед. Кенту случалось иногда видеть его в таком состоянии, где-нибудь на привале, когда предстояло распутать какую-то нелегкую головоломку.

— Ты не убивал Джона Баркли, — настаивал О’Коннор. — Я не могу в это поверить, и инспектор Кедсти тоже. Странно только…

— Что?

— Что Кедсти с такой готовностью принял твое признание. Я не думаю, что он просто придерживается правил. Вряд ли дело только в уставе. Но так он вроде и действует. А я хочу знать только одно, и с самого начала хотел: ты убил Баркли?

— Слушай, О’Коннор, если ты не веришь умирающему, значит, у тебя никакого уважения к смерти совсем не осталось.

— Это все теории. Закон на них и держится. Только не всегда по совести получается. Ну его к черту! Скажи мне лучше, ты убил?

— Да.

О’Коннор сел и кончиком ногтя открыл коробку с сигарами.

— Не возражаешь, если я закурю? — спросил он. — Не могу терпеть. Слишком много на меня свалилось сегодня утром. Можно, я тебя спрошу про девушку?

— Какую еще девушку? — воскликнул Кент. Он выпрямился, уставившись на О’Коннора.

Глаза сержанта впились в Кента.

— Понятно. Ты ее не знаешь, — произнес он, закуривая. — Я тоже. Ни разу ее не встречал. Поэтому Кедсти меня и удивил. Говорю тебе, неспроста все это. Утром он тебе не поверил, но задергался. Велел мне проводить его до дому. Весь напряжен был, жилы на шее — с мой мизинец. Потом вдруг передумал и повернул к участку. Мы пошли по дороге мимо тополевой рощи. Там мы ее и встретили. Ты знаешь, Кент, я не охотник до женщин. Не стану позориться и тебе ее описывать. В общем, мы ее встретили. Стоит на тропинке, футах в десяти впереди нас. И как я ее увидел, прямо замер, точно она меня пулей пробила. И Кедсти остановился. И даже вскрикнул, странно так, будто его ударили. Не могу сейчас сказать, во что она была одета; но лица такого я никогда не видел, и глаз, и волос; уставился на нее, как громом пораженный. Она меня, по-моему, и не заметила, будто я прозрачный, будто дух какой!

Смотрела она на Кедсти, глаз не отрывала. Потом прошла мимо нас. Ничего, заметь, не сказала. Прошла так близко, что я мог бы ее рукой коснуться, и тут только отвела взгляд от Кедсти и посмотрела на меня. И уже когда она ушла совсем, я подумал: что же мы за идиоты, уставились, словно никогда в жизни красивой девушки не видели. Хотел так нашему старику и сказать, только гляжу…

Наклоняясь к Кенту, О’Коннор от волнения даже перекусил свою сигару пополам.

— Говорю тебе, Кент, Кедсти был. белый как мел. Ни кровинки в лице. Смотрит прямо перед собой, как будто девушка еще там, а потом снова вскрикнул, но не так, как обычно, ради смеха, а словно его душат. И говорит: «Сержант, я там кое-что забыл. Придется мне вернуться к доктору Кардигану. А вам я поручаю немедленно выпустить Мак-Триггера».

О’Коннор замолчал, словно ожидая, что Кент как-то выразит ему недоверие. Но Кент молчал. Тогда он сам спросил:

— Разве это по закону? А, Кент?

— Не то чтобы… Но приказание исходило от командира дивизиона. Это и есть закон.

— И я ему повиновался, — буркнул сержант. — Видел бы ты этого Мак-Триггера! Когда я ему сказал, что он свободен, и открыл камеру, он шел спотыкаясь, как слепой. И дошел только до участка. Потом сказал, что подождет Кедсти.

— Ну, а Кедсти?

О’Коннор вскочил со стула и снова принялся ходить взад-вперед по комнате.

— Пошел за девушкой, — выпалил он. — В этом нет никакого сомнения. Про Кардигана он мне наврал. Это было бы неудивительно, не будь ему шестьдесят, а ей меньше двадцати. Прелестная девушка! Но не от красоты ее он побледнел там, на тропинке. Нет, совсем не в красоте дело! Слушай, он за эти десять секунд на десять лет постарел. Что-то было у нее во взгляде такое, страшнее пистолета. А он, только взглянул на нее, сразу вспомнил про Мак-Триггера, того самого, что ты спас от виселицы. Странно это, Кент. Все странно. А самое странное — это твое признание.

— Да, забавно получилось, — согласился Кент. — Знаешь, старина, я сам не устаю удивляться. Представляешь, пулька какая-то — взяла и все карты спутала. Потому что, если бы не пуля, — я тебе точно говорю — ни за что не получил бы от меня Кедсти никакого признания. И повесили бы ни в чем не повинного человека. Понятно, Кедсти сам не свой. В первый раз кто-то замарал дивную его Службу, и кто? Человек из его же подразделения! Расстроишься тут. А что до девушки… — Он пожал плечами и попытался улыбнуться. — Может, она просто приехала на барке с верховьев сегодня утром и пошла прогуляться, — предположил он. — Ты что, никогда не замечал, О’Коннор, иногда под тополями свет так падает, что лицо просто жутким делается?

— Замечал, замечал, Джимми. Но это, когда деревья все в листьях, а не когда почки только раскрываются. Тут все дело в девушке. Ее глаза его по нервам саданули. И он мне сразу же приказал освободить Мак-Триггера и стал врать про Кардигана. Ты бы видел, как она на меня глянула! Глаза у нее такие синие-синие, как лесные фиалки, а в глазах — огонь. Бывают такие черные глаза, но чтобы синие так загорелись, этого я никогда не видел. Кедсти от этого огня прямо засох на месте. В этом, я точно знаю, и кроется причина, почему он сразу вспомнил про человека в камере!

— Ты только меня сюда не впутывай, — произнес Кент. — Но вообще что-то в этом есть. Есть какая-то связь между этой блондинкой и…

— Никакая она не блондинка! — перебил его О’Коннор. — И никуда я тебя не впутываю. Я в жизни не видел ничего чернее, чем. ее волосы. Такие красивые! Девушку эту раз увидишь, потом всю жизнь помнить будешь. Здесь она никогда не была раньше, и нигде поблизости тоже. Мы бы о ней знали. Она специально приехала, с какой-то целью. И цели своей достигла, когда Кедсти приказал мне выпустить Мак-Триггера.

— Не исключено, и даже вполне вероятно, — согласился Кент. — Я всегда говорил, что во всем подразделении никто не мог собрать улики лучше тебя, Баки. Не понимаю только, при чем здесь я.

О’Коннор мрачно улыбнулся.

— Не понимаешь? Ладно. Может, я слепой или дурак, или и то и другое. Может, нервы у меня не в порядке. Только когда Кедсти взглянул на девушку, он как-то очень заторопился выпустить Мак-Триггера, а тебя вместо него повесить. Слишком он как-то заторопился, Кент.

Ситуация была забавная и вызвала улыбку на губах Кента. Он потянулся л коробке с сигарами.

— Закурю-ка я после трубки сигарку, — произнес он, откусывая кончик. — Ты забыл, что никто меня не собирается вешать, Баки. Кардиган дал мне сроку до завтрашнего вечера. Ну, до утра послезавтра. Ты видел, как уходит Россанова флотилия. Она мне напомнила о том, что было три года назад.

О’Коннор снова сжал его руку. Рука была такая холодная, что холод дошел до самого сердца сержанта. Он поднялся, встал на цыпочки и, задрав голову, стал смотреть в окно, так чтобы Кент не увидел, как заходил у него от волнения кадык. Затем направился к двери.

— Я зайду завтра, — сказал он. — И если что-то еще узнаю про девушку, расскажу тебе.

Он попытался засмеяться, но голос его задрожал, и смех так и не получился.

Кент слышал, как тяжелые шаги О’Коннора протопали и стихли за дверью.

Глава 3

Мир, который лежал за окном, снова вернулся к Кенту. Но стоило О’Коннору уйти, как мир этот начал меняться. Несмотря на твердое решение держать себя в руках, Кент чувствовал, как вместе с переменой, происходящей в мире, в нем самом поднимается что-то тяжелое и гнетущее. Как быстро изменилось звучание леса, перекатывающего вдалеке свои волны, каким темным он стал в ожидании близящейся бури! Не смеялись уже холмы и горные цепи. Мрачными стали ели, кедры и пихты, на которых совсем недавно играло солнце. Березы и тополя, переливавшиеся серебром и золотом, слились в безжизненную серую массу и как будто растворились в ней, став почти невидимыми. Зловещий сгущающийся мрак закрыл — будто покрывалом — реку, которая еще минуту назад переносила величавое сияние солнца на смуглые лица речников. И с приближением мрака все отчетливее доносились глухие раскаты грома.

Впервые за все время, прошедшее с того момента, как Кент сделал свое признание, возбуждение, вызванное этим его поступком, сменилось чувством ужасающего одиночества. Как и раньше, он не боялся смерти, но философия его кое-что утратила. Как-никак, совсем не просто умирать одному! Он чувствовал, что давление в груди заметно усилилось за последние два часа, и подумал, как ужасно будет, если «взрыв» произойдет после того, как зайдет солнце. Ему захотелось вернуть О’Коннора. Или вызвать Кардигана. С какой радостью приветствовал бы он сейчас появление отца Лайона! И все же больше всего Кенту хотелось, чтобы в эту минуту отчаяния рядом с ним была женщина. Именно сейчас, когда буря приблизилась и уже навалилась на землю всей своей тяжестью, наполнив все вокруг тоской и отчаянием, и обширные пространства неожиданно слились в сознании Кента в единое целое, он вдруг почувствовал, что остался один на один со всем тем, что уже никогда не сбудется.

Прежде он никогда не задумывался о том, какая пропасть отделяет полную беспомощность от ничем не скованной свободы, и душа его возопила. Она жаждала не приключении, но нового всплеска жизни — нет! — ему лишь хотелось, чтобы рядом был кто-то еще более слабый, чем он сам, но в чьем ласковом прикосновении заключалась вся сила, все могущество Человека.

Кент не сдавался. Он припомнил, что доктор Кардиган предупреждал о глубокой депрессии, которую ему предстоит испытывать время от времени, и пытался сбросить с себя ее жестокую хватку. Рядом висел колокольчик, но Кент не стал звонить, считая, что это было бы проявлением трусости. Сигара его погасла, и он вновь раскурил ее. Он попытался мысленно вернуться к О’Коннору, к тому, что тот рассказывал о загадочной девушке, о Кедсти. Попытался представить Мак-Триггера, человека, которого он спас от виселицы и который сидел сейчас в казарме, ожидая Кедсти. Воображение его рисовало девушку, про которую рассказывал О’Коннор, — ее черные волосы, фиалковые глаза… Но тут разразилась буря.

Разверзлись небеса, и хлынул дождь. Не успели первые его капли упасть па землю, как в комнату поспешно вошел Кардиган и закрыл окно. Кардиган оставался с Кентом полчаса, а после его ухода Кента регулярно навещал молодой Мерсер, один из двух помощников Кардигана. К вечеру, когда погода начала исправляться, появился отец Лайон с бумагами, которые Кенту нужно было только подписать. Он просидел с Кентом до захода солнца и ушел, когда Мерсер принес ужин.

После ужина Кент обратил внимание на беспокойство, которое начал проявлять доктор Кардиган. До десяти часов он четыре раза приходил в палату и прикладывал свой стетоскоп к груди Кента. Когда же тот решился задать вопрос, который сам собой напрашивался, врач отрицательно покачал головой:

— Нет, Кент, хуже не стало. Я думаю, сегодня это не произойдет.

Несмотря на заверения врача, Кент видел, что в поведении Кардигана появилась какая-то озабоченность, которой не было раньше. Вывод был ясен: Кардиган идет на профессиональную ложь, желая скрасить последние минуты больного.

Спать не хотелось. Лампа едва светила, и, поскольку погода окончательно исправилась, окно вновь открыли. Никогда еще воздух не казался Кенту таким сладким. Когда колокольчик в его часах прозвенел одиннадцать раз, Кент услышал, как в другом конце больницы Кардиган в последний раз закрыл за собой дверь. Все стихло. Кент придвинулся поближе к окну, так что можно было даже слегка высунуться из него, облокотясь на подоконник. Какая чудесная ночь! Его всегда манила и притягивала таинственная тьма этих ночных часов, когда весь мир спит. Ночь была его другом. Как много своих тайн открыла она ему! Как часто бродил он рука об руку с ней, постигая ее дух, проникая в самое ее сердце, узнавая ее жизнь, вслушиваясь в звучание ее языка, в шепот, рождающийся «по ту сторону жизни»и как будто боящийся перейти в эту жизнь и вздохнуть, сейчас, когда солнце давно уже погасло. Кент любил ночь гораздо больше, чем день.

Нынешняя ночь, которая простиралась за его окном, была особенно хороша. Буря промыла пространство между землей и небом, и Кенту казалось, что золотистые созвездия спустились пониже и приблизились к любимым его лесам. Луна в эту ночь появилась поздно, и Кент смотрел, как небо все больше окрашивается ее красноватым светом, по мере того как она поднимается над лесами — прекрасная королева, восходящая на трон, приготовленный ее любящими подданными. Не было больше ни страха, ни подавленности. С каждым вдохом ночной воздух все более заполнял его легкие, и Кент упивался им, и новая сила, казалось, рождалась в нем с каждым новым вдохом. Глаза его были широко открыты, слух обострен.

Поселок спал, и лишь несколько огоньков слабо мерцали вдоль берега реки, да ленивые звуки доносились оттуда время от времени — поскрипывание якорной цепи, лай собаки, пение петуха. Кент невольно улыбнулся. Этот глупый петух старика Дьопроу вечно срывал голос, начиная кукарекать, как только взойдет луна. Невдалеке, прямо перед окном, виднелись две обуглившиеся от удара молнии ели, похожие на привидения. В одной из них поселилась пара сов, и сейчас Кент слышал, как они любезничают, ухая по-своему там в дупле, или шумят крыльями, вылетая время от времени наружу и резвясь перед самым его окном. Вдруг он услышал, как резко щелкнули их клювы: враг был рядом, и совы предупреждали друг друга об опасности. Кенту показалось, что он слышит шаги. Еще через минуту он уже не сомневался в этом. Кто-то крался к его окну с другой стороны здания. Кент перевесился через подоконник и оказался лицом к лицу с О’Коннором.

— Чертовы ножищи! — буркнул сержант. — Ты спал, Кент?

— Как те совы, — ответил Кент.

О’Коннор подошел поближе.

— Я увидел свет у тебя в окне и подумал, что ты не спишь, — пояснил он. — Хотел убедиться, что Кардигана у тебя нет. Не хочу, чтобы он знал, что я здесь. И, если можно, выключи свет. Кедсти ведь тоже не спит; он — что твои совы.

Кент протянул руку к лампе, и комната погрузилась во тьму; лишь луна и звезды освещали ее теперь. К тому же большую часть окна закрывала фигура О’Коннора, лицо которого едва вырисовывалось в темноте.

— То, что я к тебе пришел по секрету, — это должностное преступление, — начал он, перейдя на шепот. — Но я не мог иначе. У меня осталась последняя возможность. Я знаю, что-то здесь не так. Кедсти решил убрать меня подальше — я ведь был с ним там, у тополей, когда мы повстречали эту девушку. Поэтому он отсылает меня с заданием в Форт-Симпсон. Две тысячи миль по реке, ни больше ни меньше! Иначе говоря, полгода-год. На рассвете мы отправляемся на моторке и должны догнать барки Россана. Поэтому другой возможности повидаться с тобой у меня не будет. Я ждал, пока не убедился, что в комнате, кроме тебя, никого.

— Я рад, что ты пришел, — тепло отозвался Кент. — И — Боже ж ты мой! — с какой радостью я бы отправился с тобой, Баки, если бы не эта штука у меня в груди! Она раздувается и вот-вот лопнет.

— Тогда и я никуда бы не поехал, — шепотом прервал его О’Коннор. — Будь ты на ногах, Кент, многого бы не случилось. На Кедсти с утра нашло что-то совсем непонятное. Это не тот Кедсти, что был вчера или десять лет назад. Нервничает и кого-то все время выглядывает, лопни мои глаза! И меня опасается. Я точно знаю. Он опасается меня, потому что я видел, как он струхнул, когда повстречал ту девушку. Форт-Симпсон — просто предлог, чтобы услать меня на время. Он пытался подсластить пилюлю и пообещал, что через год я буду инспектором. Это было сегодня, прямо перед грозой. А потом…

О’Коннор повернул голову, и луна на мгновение осветила его лицо.

— Потом я стал потихоньку следить за девушкой и Сэнди Мак-Триггером, — продолжал он. — Но они исчезли, Кент. Я думаю, Мак-Триггер просто дернул в лес. А вот с девушкой — совсем непонятно. Я расспросил всех шкиперов с барок. Облазал все места, где могли дать стол и крышу. Сунул в лапу старику Муи, трапперу, чтобы он поискал в лесу. Дело даже не в том, что она исчезла. Самое невероятное, никто в Атабаске ее и в глаза не видел! Невероятно, да? И тут меня осенило. Ты помнить, Кент, мы всегда рассчитывали на то, что нас в конце концов осенит. Так и случилось! Я, кажется, знаю, где она.

Позабыв о своем собственном смертном приговоре, Кент не отрываясь слушал О’Коннора. Загадочная история захватила его. Он попытался представить себе, что же произошло. Им не раз приходилось вместе ломать голову над подобными загадками, и сержант сразу увидел знакомый блеск, которым загорелись глаза Кента. Кент же снова ощутил дрожь, известную ему по игре «охота на человека», и радостно рассмеялся.

— Кедсти — холостяк, — начал он. — Он даже не смотрит на женщин. Но любит домашний уют…

— И построил себе бревенчатую хижину за городом, — добавил О’Коннор.

— И китаец, который готовит ему и следит за домом, уехал.

— И хижина на замке, или все думают, что она на замке.

— До самого вечера, когда Кедсти приходит ночевать.

О’Коннор сжал руку Кента.

— Джимми, в Н-ском дивизионе еще никому не удавалось нас переиграть. Девушка прячется у Кедсти!

— Но почему прячется? — поинтересовался Кент. — Она что, преступница?

Некоторое время О’Коннор молчал. Кент слышал, как он набивает трубку.

— Вот то-то и оно! — буркнул он. — Об этом я и думаю все время, Кент. И не могу ничего придумать. С чего бы…

Он зажег спичку, прикрывая огонек ладонями, и Кент смог рассмотреть его лицо. В мужественных, резко обозначенных чертах его сквозила явная растерянность.

— Понимаешь, когда я сегодня ушел от тебя, я снова пошел к тополям, — продолжал О’Коннор. — Я нашел ее следы. Она сошла с тропинки, и местами они очень четко отпечатались. На ней были туфли на высоких каблуках, такие, знаешь, Кент, модные французские, и, ей-богу, ноги у нее, как у ребенка! Я нашел то место, где Кедсти нагнал ее, — мох там был вытоптан. Он вернулся тополевой рощей, а девушка дошла до ельника. Там ее след теряется. Если она пошла через ельник, то вполне могла выйти к хижине Кедсти и остаться при этом незамеченной. Нелегко же ей, должно быть, было идти в туфельках с половину моей ладони, да на каблуках в два дюйма! Я еще подумал: чего бы ей было не надеть башмаки или мокасины.

— Потому что она приехала с юга, а не с севера, — предположил Кент. — Может быть, из Эдмонтона.

— Точно! А Кедсти её не ждал, так? Если бы ждал, то не задергался бы так, как только ее увидел. Об этом-то я все время и думаю, Кент. Как только он ее увидел, он стал сам не свой. И отношение его к тебе переменилось мгновенно. Сейчас он бы и мизинцем не двинул, чтобы тебя спасти, просто потому, что ему нужен предлог, чтобы выпустить Мак-Триггера. Твое признание было как нельзя кстати. Там, у тополей, девушка молча потребовала, чтобы Кедсти освободил его, и подкрепила свое требование какой-то угрозой, которую Кедсти понял и до смерти перепугался. С Мак-Триггером они потом виделись, потому что тот ждал Кедсти в участке. Я не знаю, что между ними произошло. Констебль Дойл говорит, что они полчаса беседовали наедине. Потом Мак-Триггер вышел из казармы, и больше его не видели. Все это странно. Чрезвычайно странно! А самое странное — то, что меня вдруг усылают в Форт-Симпсон.

Кент откинулся на подушку. Перехватило дыхание; он зашелся сухим отрывистым кашлем. В сиянии луны О’Коннор увидел, что лицо Кента стало вдруг изможденным и состарившимся. Он перегнулся через подоконник и обеими руками пожал руку больного.

— Я утомил тебя, Джимми, — произнес он хрипло. — Давай, старина, я, я…

Он смешался, потом взял себя в руки и, уже не колеблясь, солгал:

— Схожу еще разок к дому Кедсти. На это уйдет полчаса, не больше. На обратном пути зайду. Если будешь спать…

— Я не буду спать, — сказал Кент.

О’Коннор еще крепче сжал его руку.

— Прощай, Джимми.

— Прощай.

И потом, когда ночь уже почти поглотила О’Коннора, тихий голос Кента нагнал его:

— Я буду с тобой, Баки. На всем пути. Береги себя… всегда.

В ответ послышалось сдавленное рыдание. Рыдания подступили к горлу О’Коннора и душили его, словно огромный кулак, и глаза его наполнились слезами, которые обжигали и затмевали свет звезд и луны. Он не пошел к дому Кедсти, а направился, тяжело ступая, к реке, потому что знал, что это Кент заставил его солгать и что они простились в последний раз.

Глава 4

После ухода О’Коннора Кент еще долго не мог уснуть. Сон его был тяжелым и беспокойным; сознание Кента изо всех сил боролось с усталостью, стремясь отдалить неизбежный конец. Кенту казалось, что какой-то неведомый дух подхватил его и понес через прожитые годы, назад, в детство. Он несся, перепрыгивая с гребня на гребень, а внизу быстро проносились видения: долины, а в них то, что когда-то произошло и почти забыто, то, что померкло или почти выветрилось из памяти. Видения его ожили и наполнились призраками; когда дух, несший Кента, приблизился к ним, они стали меняться, оживать, и вот уж настоящая горячая кровь забилась в них! Кент увидел себя мальчиком, играющим перед небольшим кирпичным зданием школы, в полутора милях от фермы, где он родился и где умерла его мать.

А вот Скини Хилл. Он уже давно умер, а когда-то они вместе играли в лапту. Старина Скини, со своей вечной ухмылкой! И как всегда, от него пахнет луком, самым лучшим в Огайо. Иногда за обедом он выменивал у Скини лук на маринованные огурчики, которые давала ему мать, — две луковицы за огурчик, только так! А вот он снова играет с матерью в домино и собирает вместе с ней чернику в лесу. Вот он опять убивает змею, которую забил палкой больше двадцати лет назад; мама тогда с криком бросилась бежать, а потом села на землю и заплакала.

Как он любил ее! Но дух не позволил ему посмотреть вниз, в ту долину, где она покоилась рядом с отцом под небольшим белым камнем на деревенском кладбище за тысячу миль отсюда. И все же ему позволено было ощутить легкий трепет от воспоминаний о днях, проведенных в колледже. А потом был Север, любимый его Север.

На несколько часов эти дикие просторы завладели Кентом. Он беспокойно метался и, казалось, вот-вот проснется, но опять попадал в объятия лесов, которые вновь погружали его в сон. Снова он на тропе. Начало зимы. Холод. Горит костер, и мерцание его подобно нимбу, загоревшемуся в самом сердце ночи. В свете костра рядом с Кентом — О’Коннор. А вот он уже на санях, запряженных собаками, пробивается сквозь снежную бурю; вот темная беспокойная рябь бежит за бортом его каноэ — это он на Большой реке, и снова рядом с ним О’Коннор. Потом вдруг в руке у него оказывается револьвер, из дула которого вырывается пламя, — это они с О’Коннором стоят спина к спине, а перед ними — разъяренный Мак-Коу со своей кровожадной шайкой контрабандистов. Стрельба чуть было не пробудила его, но за ней последовали воспоминания более приятные: гудение ветра в верхушках елей, журчание разлившихся ручьев весной, пение птиц и сладостное дыхание жизни, великолепной жизни, которую он прожил; он и О’Коннор. В конце концов, когда он уже не спал, но еще и не проснулся, что-то очень тяжелое навалилось ему на грудь. Он попытался вырваться, чувствуя тяжесть и испытывая ужасные муки; нечто подобное он однажды уже испытал в долине реки Джэкфиш, когда его придавило упавшим деревом. Потом он почувствовал, что проваливается в темноту, но неожиданно увидел свет. Он открыл глаза. Свет падал из окна, а груди его слегка касался стетоскоп доктора Кардигана.

Несмотря на физическое напряжение, рожденное ночными кошмарами в мозгу Кента, пробуждение его было таким тихим, что Кардиган заметил это лишь после того, как Кент открыл глаза. Во взгляде врача таилось нечто такое, что он попытался скрыть, но что все-таки успел заметить Кент. У Кардигана были круги под глазами, и выглядел он усталым, как после бессонной ночи. Кент сел, жмурясь на солнце, и виновато улыбнулся. Он проспал все утро и…

Внезапно лицо Кента исказила гримаса боли. Что-то горячее, обжигающее пронзило его грудь словно нож. Рот его приоткрылся. Он попробовал вздохнуть. Но это уже не стетоскоп давил ему на грудь. Давило изнутри и по-настоящему.

Кардиган стоял над ним и делал вид, что все в порядке.

— Наглотались свежего воздуха за ночь, — пояснил он. — Скоро пройдет.

Кенту показалось, будто Кардиган произнес слово «скоро» как-то по-особенному, но он не стал задавать ему вопросов. Он был уверен в ответе и знал, что Кардигану нелегко будет дать его. Кент нащупал под подушкой часы и взглянул на них. Девять. Кардиган, двигаясь несколько неловко, приводил в порядок стол и поправлял занавески на окне. Потом замер на мгновение и стоял так, не двигаясь, спиной к Кенту. Затем, повернувшись, спросил:

— Чего бы вы хотели, Кент, — умыться и позавтракать или принять посетителя?

— Я не голоден, да и вода и мыло меня сейчас не очень привлекают. А что за посетитель? Отец Лайон? Кедсти?

— Ни тот, ни другой. Это дама.

— Тогда воды и мыла! Но скажите на милость, что за дама?

Кардиган покачал головой.

— Я не знаю. Никогда ее не видел. Пришла сегодня утром — я был еще в пижаме — и так и сидит. Я предложил ей зайти попозже, но она решила ждать, пока вы не проснетесь. Сидит терпеливо уже два часа.

Кент вздрогнул и даже не попытался скрыть этого.

— Молодая женщина? — спросил он взволнованно. — Роскошные черные волосы, темно-синие глаза, туфли на высоких каблуках, размер — с половину вашей ладони, и очень красивая?

— Все так и есть, — закивал Кардиган. — Я тоже обратил внимание на туфли. Очень красивая молодая женщина!

— Пожалуйста, впустите ее, — попросил Кент. — Вчера Мерсер выскреб мне щеки, так что я вполне могу ее принять. А щетину на подбородке она простит. За то, что вы заставляете ее ждать, я извинюсь. Как ее зовут?

— Я спрашивал, но она сделала вид, будто не слышит. Потом Мерсер спросил, но она так посмотрела на него, что он прямо застыл. А сейчас она читает моего Плутарха. Взаправду читает, не просто страницы переворачивает.

Когда Кардиган вышел, Кент устроился повыше и стал смотреть на дверь. Все, что говорил ему О’Коннор, мгновенно всплыло в сознании: девушка, Кедсти, загадка. Зачем она пришла? Что ей нужно? Поблагодарить его за признание, которое спасло Сэнди Мак-Триггера? О’Коннор прав. Она крепко замешана в этом деле и пришла выразить ему свою признательность. Он прислушался. Послышался отдаленный звук шагов. Вот он приблизился и замер у двери. Он разобрал голос Кардигана, затем его удаляющиеся шаги. Никогда еще Кенту не приходилось испытывать такого волнения из-за такой малости!

Глава 5

Медленно повернулась дверная ручка, и тут же раздался тихий стук.

— Войдите, — произнес Кент.

В следующее мгновение он поднял голову. Девушка вошла и закрыла за собой дверь. Картина, нарисованная О’Коннором, во плоти и крови! Взгляды их встретились. Глаза девушки действительно были как две роскошные фиалки, но все же не такие, как представлял себе Кент по описанию О’Коннора. Они были широко открыты и светились любопытством, как у ребенка. По описанию О’Коннора он представлял себе озера застывшего пламени, но здесь было нечто прямо противоположное. Единственное чувство, которое они отражали, — это всепоглощающее любопытство. Глаза эти явно не видели в нем умирающего; они взирали на него как на что-то чрезвычайно занятное. Вместо ожидаемой благодарности он увидел в них непреодолимое желание спросить его о чем-то — и ни тени смущения! На мгновение Кенту показалось, что он не видит ничего, кроме этих прекрасных и бесстрастных глаз. Затем он разглядел ее целиком — удивительные волосы, бледное тонкое лицо, грациозную, стройную фигуру. А она стояла, прислонясь к косяку, и пальцы ее по-прежнему лежали на ручке двери.

Кент никогда не встречал такой красоты. Лет ей могло быть восемнадцать или двадцать, а может быть, двадцать два. Ее блестящие бархатистые волосы, убранные на затылке и уложенные вокруг головы наподобие короны, поразили его так же, как ранее О’Коннора. Невероятно! Как нимб вокруг головы, от которого она казалась высокой, несмотря на свой маленький рост; а ее стройность и изящество еще усиливали это впечатление.

А потом — в еще большем замешательстве — он перевел взгляд на ее ноги. И тут О’Коннор оказался прав: крохотные ступни, туфельки на высоких каблуках, аккуратные щиколотки, до которых доходила юбка из какой-то ворсистой коричневой материи…

Чувствуя неловкость, Кент покраснел. На губах девушки появилось некое подобие улыбки. Она взглянула на Кента, и впервые он разглядел то, на что обратил внимание О’Коннор: солнечные блики, как будто застывшие в ее волосах.

Кент попытался что-то произнести, но не успел; девушка уже взяла стул и села у его кровати.

— А я вас дожидаюсь, — сказала она. — Вы ведь Джеймс Кент?

— Да, Джим Кент. Я сожалею, что доктор Кардиган заставил вас ждать. Если бы я знал…

Самообладание понемногу возвращалось к нему, и он даже смог улыбнуться девушке. Он обратил внимание, какие у нее длинные ресницы, но фиалковые глаза, которые они закрывали, не улыбнулись в ответ. Этот спокойный взгляд приводил Кента в замешательство. Создавалось впечатление, что девушка просто еще не решила, что сказать ему, и размышляет о месте, которое этот экспонат должен занять в ее паноптикуме.

— Зря он не разбудил меня, — продолжал Кент, стараясь на этот раз говорить твердо. — Невежливо заставлять даму ждать.

Синие глаза дали понять, что его улыбка получилась кисловатой.

— Да, я вас не таким себе представляла.

Она говорила тихо, как будто сама с собой.

— Я затем и пришла — посмотреть, какой вы. Вы умираете?

— О Боже! Ну да. Я умираю. — Кент прямо поперхнулся. — Доктор Кардиган говорит, что я могу в любую минуту отправиться к праотцам. Вам не страшно сидеть рядом с человеком, который может помереть у вас на глазах?

Впервые за все это время выражение ее глаз изменилось. Она отвернулась от окна, и тем не менее глаза ее были полны светом, как будто солнечные блики играли в них — добрые, искрящиеся смешинки.

— Нет, совсем не страшно, — уверила она его. — Мне всегда хотелось увидеть смерть, не мгновенную, как когда тонут или умирают от пули, а медленную, по дюйму в минуту. Но мне не хотелось бы, чтобы умерли вы.

— Очень рад, — выдавил из себя Кент. — Весьма вам за это признателен.

— Но если бы вы и умерли, я бы не очень испугалась.

— Да?!

Кент подоткнул под себя подушки и устроился повыше. В каких только передрягах он не бывал! И какие потрясения ему пришлось пережить! Но с таким он сталкивался впервые. Он не мог оторвать взгляда от темно-синих глаз незнакомки; язык его онемел, мысли путались. Глаза эти, спокойные и прекрасные, не выражали никакого волнения. И Кент понял, что девушка говорит правду. Даже роскошные ресницы ее не дрогнули бы, отдай он Богу душу тут же, прямо у нее на глазах. Это было убийственно.

На какую-то долю секунды потрясенное его сознание испытало что-то похожее на неприязнь, но это чувство быстро прошло. В следующее мгновение он подумал, что это, в сущности, его собственная философия жизни, что девушка просто демонстрирует ему, какая это малость — жизнь, и как дешево она стоит, и не нужно грустить, глядя на догорающую свечу. Это не было ее философией, просто — очаровательная детская непосредственность.

Неожиданно, как будто под влиянием минутного порыва, так плохо согласующегося с ее безразличием к нему, девушка протянула руку и положила ее на лоб Кенту. Новое потрясение! Это не был жест врача, но легкое прикосновение мягкой прохладной ладони, от которого по телу его пробежала приятная дрожь, принесшая успокоение. Прикосновение было мгновенным, после чего, сцепив тонкие пальцы, девушка опустила руки на колени.

— Жара нет, — сказала она. — Почему вы решили, что умираете?

Кент объяснил, что происходит у него внутри. Он был совершенно сбит с толку: все выходило совсем не так, как он предполагал вначале. Казалось естественным, что он и его посетительница начнут с того, что представятся друг другу, после чего Кенту будет отведена роль благожелательного дознавателя. Несмотря на все рассказы О’Коннора, Кент не ожидал, что девушка окажется такой красивой. Он не думал, что глаза ее так прекрасны, ресницы — такие длинные, а прикосновение ее руки вызывает такое приятное волнение. И теперь, вместо того чтобы спросить как ее зовут, и осведомиться о цели ее визита, он, как идиот, разъяснял ей тонкости анатомии, рассуждая об аорте и мешке аневризмы. Кент закончил свои объяснения раньше, чем до него дошла вся абсурдность ситуации. Ему стало смешно. Даже находясь при смерти, Кент не утратил способности видеть смешную сторону вещей. Это поразило его не менее, чем красота девушки или ее наивная непосредственность.

Она смотрела на Кента, и в глазах ее светился все тот же загадочный невысказанный вопрос. Вдруг она увидела, что Кент смеется прямо ей в лицо.

— Как забавно! Просто чрезвычайно! Мисс… мисс…

— Маретт, — закончила она, видя, что он замялся.

— Как это забавно, мисс Маретт.

— Не мисс Маретт, — поправила девушка. — Просто Маретт.

— Я говорю, смешно, — снова начал Кент. — Понимаете, помирать здесь вовсе не так приятно, как вам, может быть, кажется. Я вот вчера как раз подумал, что хорошо было бы, если бы тут, рядом со мной, была женщина, чтобы она мне посочувствовала как-нибудь, знаете, попробовала облегчить мое положение, сказала бы, что ли, что ей меня жаль. И вот Господь услышал меня и пришли вы. Только все выглядит так, будто вы тут сами себе назначили свидание и желаете посмотреть, как это бывает, когда человек отдает концы.

И снова искорка блеснула в темно-синих глазах девушки. Она, видимо, уже закончила изучать его, и Кент видел, что на лице ее, прежде бледном, начал появляться румянец.

— Я знаю, как это бывает, — заверила она Кента. — Несколько человек умерли на моих глазах, но я никогда особенно не убивалась. Я даже зверей жалею больше, чем людей. Но вашу смерть я совсем не хотела бы видеть. Это вас утешит? Я похожа на ту женщину, о которой вы молили Бога?

— Да, спасибо, — выдавил из себя Кент. — Но какого черта, мисс Маретт…

— Маретт, — снова поправила она.

— Да, Маретт! Так какого черта вы явились сюда в тот самый момент, когда я готовлюсь отдать концы? Кстати, как ваше второе имя, сколько вам лет и вообще что вам от меня нужно?

— Второго имени у меня нет, лет мне двадцать, а пришла я с вами познакомиться и посмотреть, что вы за человек.

— Браво! — воскликнул Кент. — Дело подвигается. Но зачем все-таки вы пришли?

Девушка чуть-чуть придвинула стул к его кровати. Кенту вдруг показалось, что сейчас ее прекрасные губы растянутся в улыбку.

— Потому что вы так прекрасно лгали, спасая жизнь другого человека, которому грозила смерть.

— Et tu, Brute![10] — вздохнул Кент, откидываясь на подушку. — Неужели порядочному человеку нельзя совершить убийство и признаться в нем без того, чтобы прослыть лжецом? Почему все думают, что я вру?

— Никто так не думает, — возразила девушка. — Все вам верят… сейчас верят. Вы с такими подробностями описали это убийство, что никто теперь не сомневается. Жалко, если вы не умрете — вас обязательно повесят. Ложь ваша звучит, как чистая правда. Но я-то знаю, что это ложь. Вы не убивали Джона Баркли.

— В чем же причина вашей уверенности?..

Почти полминуты глаза девушки смотрели, не отрываясь, прямо на Кента. Снова казалось, что эти глаза пронзают его насквозь и проникают в самые сокровенные мысли.

— В том, что я знаю человека, который совершил это убийство, — ответила она спокойно. — И этот человек — не вы.

Кенту потребовалось усилие, чтобы сохранить самообладание. Он протянул руку к коробке, которую оставил Кардиган, взял сигару и откусил кончик ее.

— Что, кто-то еще признался? — спросил он.

Она только слегка покачала головой.

— Так вы видели, э-э, джентльмена, который убил Джона Баркли? — продолжал свои расспросы Кент.

— Нет.

— Тогда я могу только повторить то, что уже говорил однажды: Джона Баркли убил я. Если вы подозреваете кого-то другого, вы ошибаетесь.

— Какой потрясающий лжец! — прошелестел голосок девушки. — Вы не верите в Бога?

Кент недоуменно сощурился.

— В широком смысле — конечно, — ответил он. — Я верю, например, в того Бога, который открывается нам, когда мы взираем на живое, цветущее великолепие за этим окном. Мы стали добрыми приятелями с матерью-природой, и, признаюсь, вместо Бога я создал себе прекрасную богиню и ей поклоняюсь. Звучит кощунственно, допускаю, но временами от этого делается легче жить. Впрочем, вы ведь не о религии пришли говорить?

Очаровательная головка склонилась над ним. Он почувствовал сильное желание протянуть руку и коснуться ее блестящих волос как раз в тот момент, когда ее рука легла ему на лоб.

— Я знаю, кто убил Джона Баркли, — настаивала девушка. — Я знаю, как, когда и за что его убили. Пожалуйста, скажите мне правду. Я хочу знать. Почему вы сознались в преступлении, которого не совершали?

Кент тянул время, раскуривая сигару. Девушка смотрела на него пристально, почти умоляюще.

— Может, я с ума сошел, — произнес Кент. — Бывает. человек сойдет с ума и сам не догадывается. Странная такая особенность у сумасшествия. Но если я не сумасшедший, то Баркли убил я. Конечно, если я его не убивал, тогда я определенно сумасшедший, потому что я-то наверняка знаю, что убил. Или вы сумасшедшая. Подозреваю, что так оно и есть. Разве станет нормальный человек ходить здесь в обуви на таких каблучищах? — Он укоризненно кивнул на ее туфли.

Впервые за все это время девушка улыбнулась — искренне, открыто, радостно. В какой-то момент казалось, что сердце ее рвется из груди навстречу ему. Мгновение, и улыбка исчезла — как будто туча набежала на солнце.

— Вы смелый человек, — произнесла девушка. — Я восхищаюсь вами. Ненавижу мужчин, но, случись вам выжить, я бы наверное полюбила вас. Я поверю, что это вы убили Баркли. Вы заставили меня поверить. Вы сделали это признание, когда узнали, что умираете. Вы хотели спасти невинного. Так?

Кент слабо кивнул.

— Именно. Противно это сознавать, но, видимо, так и было. Я признался, потому что знал, что умираю. В противном случае я бы, конечно, предпочел, чтобы другой выпил эту микстуру вместо меня. По-вашему, я грубое животное? —

— Все мужчины — грубые животные, — быстро согласилась девушка. — Но вы… Вы — животное немножко иной породы. Вы мне нравитесь. Если бы можно было, я бы стала сражаться за вас. Я это умею.

Она протянула к нему свои маленькие ладошки и слегка улыбнулась.

— Не этим! — воскликнул Кент. — Я думаю, ваше оружие — глаза. О’Коннор рассказал мне, как они чуть не укокошили Кедсти, когда вы с ним встретились вчера под тополями.

Кент надеялся, что упоминание о Кедсти приведет девушку в замешательство. Ничуть не бывало. Во всяком случае, внешне.

— О’Коннор — это тот большой человек с красным лицом, что был с мистером Кедсти?

— Да, он мой напарник. Он вчера приходил сюда, распинался насчет ваших глаз. Они и правда красивые. Я никогда таких красивых глаз не видел прежде. Но не это поразило Баки, а то, какое впечатление они произвели на Кедсти. О’Коннор сказал, что у Кедсти все поджилки затряслись, а Кедсти не из тех, кого легко напугать. И самое странное: как только вы ушли, он тут же велел О’Коннору выпустить Мак-Триггера, а сам повернулся и пошел за вами. Весь тот день О’Коннор пытался что-нибудь разузнать о вас в поселке. Ни черта… То есть, простите, ничего ему никто не сказал. Мы прикинули и решили, что — неясно Почему — прячетесь вы в хижине у Кедсти. Вы не сердитесь, что я все это болтаю, — простите умирающего.

Ему стало несколько не по себе от собственной откровенности. Он отдал бы все свое любопытство вместе с подозрениями О’Коннора за то, чтобы ее рука еще хоть на миг прикоснулась к его лбу. Но сказанного не вернешь, и он ждал, что ответит девушка.

Она опустила глаза и перебирала пальцами бахрому на подоле платья, а Кент мысленно прикидывал длину ее ресниц, представляя, что меряет их линейкой. Они были великолепны, и донельзя восхищенный Кент готов был поклясться, что длиной они не меньше дюйма. Внезапно девушка подняла глаза и успела заметить блеск в его взгляде и краску, выступившую из-под загара. Лицо девушки тоже зарделось.

— А если вы не умрете? — спросила она, упорно делая вид, что не слышала ни слова из того, что он говорил о Кедсти. — Что тогда?

— Я умру.

— А если нет?

Кент пожал плечами:

— Ну что ж, тогда придется пить эту микстуру самому. Вы еще побудете здесь?

Она выпрямилась, сидя на самом краешке стула.

— Нет, я пойду. Мои глаза, боюсь, опасны. Вдруг я взгляну на вас, как на Кедсти, — тут вам и конец. А я не хочу присутствовать при вашей смерти.

Кент различил легкий смешок в ее голосе и похолодел. Прелестная кровожадная бестия! Он смотрел «па ее склоненную голову, на завитки блестящих волос. Если их распустить, они закроют ее всю. А какие мягкие и теплые! Ему снова захотелось коснуться их. Она была прекрасна, но явно бессердечна. Что-то дьявольское было в ее пренебрежении к тому, что он умирает. И никакого сострадания во взгляде этих прелестных глаз! Шутить над тем, что его вот-вот не станет!

Девушка встала и впервые за все время оглядела комнату. Затем взглянула в окно. Она была похожа на прекрасную молодую иву, склонившуюся над ручьем, — изящная, тонкая и сильная. Он мог бы взять ее на руки, как ребенка, но он видел в то же время, что в этом прекрасном теле таится сила, которая позволит ему долго сохранять свою красоту. Небрежная посадка ее головы совершенно очаровала его. За такую головку, за волосы, которые венчали ее, добрая половина всех женщин на земле отдали бы несколько лет жизни.

Не оборачиваясь, девушка вдруг произнесла:

— Когда я буду умирать, мне хотелось бы, чтобы это произошло в такой же комнате.

— Надеюсь, вы никогда не умрете, — сказал Кент вполне искренне.

Она вновь подошла к его постели и ненадолго остановилась около нее.

— Я прекрасно провела время, — сказала она, как будто он занимался тем, что развлекал ее. — Как жаль, что вы умираете! Я уверена, что мы бы подружились. А вы как думаете?

— Да, конечно, приди вы пораньше…

— Обещаю отличать вас от прочих животных из мужского стада, — прервала его девушка. — Я, правда, не хочу видеть, как вы умрете. Я хочу уйти до того. Можно, я вас поцелую?

На мгновение Кенту показалось, что его аорта вот-вот не выдержит.

— Можно, конечно, — хрипло отозвался он.

— Тогда закройте, пожалуйста, глаза.

Кент повиновался. Девушка склонилась над ним. Кент почувствовал легкое прикосновение рук и на мгновение ощутил аромат ее кожи и волос. А потом ее трепетные губы, мягкие и теплые, прижались к его губам.

Когда он вновь взглянул на нее, она не смутилась, не покраснела. Будто младенца поцеловала, а теперь любуется его красненьким личиком.

— До вас я целовалась только с тремя мужчинами, — призналась она. — Как интересно! Никогда не думала, что снова поцелую кого-нибудь. Теперь прощайте.

Она быстро пошла к двери.

— Подождите! — крикнул он жалобно. — Пожалуйста! Я хочу знать, как вас зовут. Маретт…

— Рэдиссон, — закончила она. — Маретт Рэдиссон. Я живу очень далеко отсюда. Мы называем это место Долиной Безмолвных Великанов.

Она указала на север.

— На севере! — изумился Кент.

— Да, далеко на севере. Очень далеко.

Она взялась за ручку двери. Дверь начала медленно отворяться.

— Подождите! — снова взмолился Кент. — Останьтесь.

— Нельзя. Я слишком долго пробыла у вас. Напрасно я вас поцеловала. Не нужно было этого делать. Но никак не удержаться было — вы так прелестно лжете.

Дверь открылась и мгновенно закрылась за девушкой. Он слышал, как она почти бежит через холл, тот самый, где совсем недавно звучали шаги О’Коннора.

Затем наступила тишина, в которой ему слышались ее слова. Они стучали в его мозгу, как маленькие молоточки:

— Вы так прелестно лжете!

Глава 6

Наряду с прочими качествами, положительными и отрицательными, Джеймс Кент обладал редким даром весьма критично относиться к своим недостаткам. Однако никогда еще он не падал так низко в собственных глазах, как в тот момент, когда захлопнулась дверь за таинственной девушкой, о которой ему было известно лишь то, что ее зовут Маретт Рэдиссон. Сознание несомненного превосходства ее, казалось бы, полудетского ума охватило его с такой силой, что он, оставшись лежать в одиночестве на своей койке, покраснел до корней волос, прислушиваясь к быстрым удаляющимся шагам в коридоре.

Он, сержант Кент, самый хладнокровный после инспектора Кедсти полицейский офицер во всем дивизионе, чьи допросы приводили в ужас отпетых преступников, кто по праву заслужил свою репутацию тем, что умел спокойно и с невозмутимым самообладанием глядеть в лицо смертельной опасности, оказался побежденным — окончательно и бесповоротно! — неизвестной молоденькой девушкой, почти ребенком! И все же, несмотря на горечь поражения, беспристрастная оценка ситуации, хоть и не лишенной в чем-то доли комизма, вынуждала его отдавать должное победительнице. Весь позор заключался в признании того факта, что с ним сыграли предательскую шутку привлекательность и обаяние девушки. Кент подтрунивал над О’Коннором, когда могучий штабс-сержант описывал эффект воздействия девичьих глаз на инспектора Кедсти. А теперь? Знал бы О’Коннор, что случилось здесь…

Впрочем, спасительное чувство юмора вскоре взяло верх. Кент поймал себя на том, что губы его неожиданно начинают расплываться в улыбку, а пунцовые от стыда щеки постепенно приобретают нормальную окраску. Его посетительница пришла и ушла, и он знал о ней сейчас ровно столько, сколько и до ее прихода, если не считать того, что у нее оказалось очень красивое имя — Маретт Рэдиссон. Кент принялся придумывать вопросы, которые ему хотелось бы задать ей, — дюжину, полсотни вопросов; например, следовало более подробно поинтересоваться, кто она такая, каким образом и с какой целью прибыла сюда, на Пристань; чем вызван ее интерес к Сэнди Мак-Триггеру; что за таинственные связи существуют между ней и инспектором Кедсти, — а в том, что они существуют, у Кента не было ни малейшего сомнения! — и, главное, каковы истинные причины, которые привели ее к нему, когда она узнала, что он умирает. Кент пытался утешить задетое самолюбие, убеждая себя в том, что обязательно выведал бы у нее все, если бы она не покинула его так неожиданно. Он просто не был к этому готов…

Кент не мог избавиться от навязчивого вопроса: зачем она приходила? В конце концов, это могло оказаться всего лишь проявлением любопытства. Но таковы ли отношения между ней и Сэнди Мак-Триггером, что только любопытство побудило ее взглянуть на человека, который его спас? Вряд. ли ее визит к нему обусловлен и чувством благодарности, поскольку она не пыталась выразить ее ни в какой форме. Она попросту насмехалась над ним у его смертного одра. Не могла она явиться и по поручению Мак-Триггера, иначе она доставила бы от него хотя бы записку. Кент даже начал сомневаться, знакома ли девушка вообще с этим человеком, хотя странные события, свидетелем которых был О’Коннор, казалось, говорили сами за себя. Зато с Кедсти она несомненно знакома. Девушка не ответила на полуобвинение в том, что она скрывается в. доме инспектора. Кент нарочно употребил это слово — » скрывается «. А она так безразлично отнеслась к нему, словно и не слышала вовсе, хотя он отлично знал, что девушка слышала его вполне отчетливо! Вот тут-то она и продемонстрировала ему очаровательный трюк со своими удивительно длинными ресницами, широко распахнувшимися, когда она наивно поинтересовалась:

— А что, если вы не умрете?

Кента даже бросило в жар при этом воспоминании, свидетельствующем о недюжинном интеллекте и почти гениальной гибкости и тонкости ее ума. И вместе с тем он ощутил, что приблизился к разгадке более глубокого смысла всего происшедшего. Ему показалось, что он понял, почему странная посетительница покинула его так неожиданно. Просто девушка почувствовала себя чересчур близко от критической черты, переступать которую не намеревалась и не желала. Она не хотела, чтобы Кент знал определенные вещи или выспрашивал о них, и его дерзкий намек на то, что она скрывается в доме Кедсти, предупредил ее об опасности. А может, Кедсти сам и подослал ее в силу каких-то своих соображений, о чем Кент даже догадаться не мог? Одно можно было сказать с уверенностью: девушка приходила не из-за Мак-Триггера, человека, которого он спас. Иначе она хоть поблагодарила бы его каким-нибудь способом. Вряд ли она демонстрировала бы такое невозмутимое хладнокровие и очаровательное безразличие к тому незначительному факту, что находится у постели умирающего. Если бы свобода Мак-Триггера что-нибудь значила для нее, она по меньшей мере могла бы выразить Кенту хоть немного сочувствия. А ее самым большим комплиментом, если не считать поцелуя, было утверждение, что он великолепный лжец!

Кент недовольно поморщился и глубоко вздохнул, чувствуя тяжесть в груди. Почему все складывается так, что ему никто не верит? Почему даже эта таинственная девушка, которую он никогда не видел, вежливо обозвала его лжецом, когда он уверял ее, будто убил Джона Баркли? Неужели, для того чтобы ему поверили, необходимо носить на себе явное клеймо убийцы? Если так, то он никогда не замечал ничего подобного у других. Кое-кто из отъявленных преступников, которых он доставлял сюда из их укромных убежищ в низовьях реки, выглядел даже весьма привлекательно. Например, Хорригэн, семь долгих тоскливых недель поддерживавший в нем хорошее настроение благодаря своим неистощимым шуткам и юмору, хотя ему отлично было известно, что Кент везет его на виселицу. А были еще Мак-Тэб, и le Be e Noire — Черная Бестия, — весьма добродушный бродяга, несмотря на тянувшийся за ним длинный список всяких неблаговидных дел, и Le Beau[11], джентльмен-грабитель почтовых дилижансов, и с полдюжины других, кого он мог бы вспомнить без малейшего усилия. Никто не обзывал их лжецами, когда, видя, что игра проиграна, они признавались в своих преступлениях, как и подобает настоящим мужчинам. Все они встретили смерть мужественно и достойно отправились в лучший мир; Кент уважал за это их память. А вот он умирает, — так его даже эта странная девица обзывает лжецом! Хотя ни одно дело не было более бесспорным, чем его собственное. Он безжалостно и дотошно перечислил уличающие его детали и обстоятельства. Все было аккуратно записано в протокол, черным по белому, и скреплено его собственноручной подписью. А ему по-прежнему не верят! Ну не странно ли это? Просто смешно, право! — думал Кент.

Пока юный Мерсер не открыл дверь и не вошел с поздним завтраком, Кент совсем забыл, что по-настоящему проголодался уже тогда, когда проснулся от прикосновения стетоскопа Кардигана к своей груди. Сперва Мерсер забавлял его. Розовощекий юный англичанин, только что прибывший с берегов» старой родины «, не умел скрывать своих чувств, и на лице его явственно читалось, что всякий раз, входя в комнату Кента, он попадает в общество висельника. Как он признался Кардигану, его» зверски потрясла» эта история. Вынужденная необходимость кормить и умывать человека, который непременно умрет, но если выживет, то будет обязательно повешен, переполняла его особыми и порой весьма своеобразными эмоциями. Он словно прислуживал живому мертвецу, если нечто подобное можно было себе представить. А Мерсер именно так и представлял себе это. Причем его чувства тут же отражались на его физиономии и на манерах. Эта особенность Мерсера способствовала тому, что Кент постепенно научился использовать его в качестве барометра, определяющего настроение Кардигана и выдающего его секреты. Он ничего не говорил Кардигану, но пользовался своими наблюдениями просто ради развлечения и любопытства.

Нынче утром физиономия Мерсера была менее розовой, а выцветшие глаза стали еще менее выразительными, отметил про себя Кент. Кроме того, юный англичанин усердно принялся посыпать его яичницу сахаром вместо соли.

Кент расхохотался и схватил его за руку.

— Будешь подслащивать мою яичницу после моей смерти, Мерсер, — сказал он. — Но пока я жив, я предпочитаю, чтобы она была соленой! Знаешь, юноша, ты что-то плохо выглядишь сегодня утром! Неужели потому, что это мой последний завтрак?

— Что вы, нет, сэр, надеюсь, что нет, — поторопился возразить Мерсер. — Более того, я надеюсь, что вы будете жить, сэр!

— Благодарю, — сухо оборвал его Кент. — Где Кардиган?

— Инспектор прислал за ним нарочного, сэр. По-моему, доктор отправился к нему с визитом. Яичница хорошо прожарилась, сэр?

— Мерсер, если тебе когда-нибудь приходилось «служить лакеем в буфетной, забудь об этом сейчас, во имя неба! — взорвался Кент. — Я хочу, чтобы ты мне выложил кое-что прямиком и без всяких твоих реверансов. Сколько мне еще осталось?

Мерсер с минуту суетливо поерзал в замешательстве, и лицо его утратило еще несколько оттенков розового цвета.

— Не могу сказать, сэр. Доктор Кардиган мне не говорил. Но думаю, не слишком долго, сэр. Доктор Кардиган с самого утра весь вне себя. И отец Лайон готов навестить вас, сэр, в любой момент.

— Весьма признателен, — кивнул Кент, спокойно принимаясь за второе яйцо. — Да, кстати, а что ты думаешь о юной леди?

— Потрясающе, воистину потрясающе! — воскликнул Мерсер.

— В самую точку попал, — согласился Кент. — Действительно потрясающе. А ты случайно не знаешь, где она остановилась или зачем прибыла на Пристань?

Он понимал, что задает глупый вопрос, и вовсе не ожидал от Мерсера ответа; поэтому его удивило, когда тот сказал:

— Я слышал, как доктор Кардиган спрашивал ее, не окажет ли она нам честь еще одним визитом, и она ответила, что это невозможно, так как уплывает сегодня с ночным баркасом на север. В Форт-Симпсон, кажется, — так она сказала, сэр!

— Пусть тебе черти кажутся! — Кент едва не поперхнулся кофе, вздрогнув от неожиданного известия и пролив на салфетку немного ароматного напитка. — Постой-ка, да ведь туда посылают штабс-сержанта О’Коннора?

— Так и доктор Кардиган сказал ей, я слышал. Но она ничего не ответила на это. Просто повернулась и ушла. Если вы не против небольшой шутки в вашем теперешнем состоянии, сэр, я бы сказал, что доктор Кардиган был буквально вне себя от нее. Чертовски хорошенькая девушка, сэр, чертовски! По-моему, он влюбился с первого взгляда!

— Вот теперь ты заговорил по-человечески, Мерсер! Так говоришь, она была хорошенькая?

— Э-э… изумительно хороша, мистер Кент, — согласился Мерсер, внезапно покраснев до корней волос. — Не скрою, появление ее здесь, в таком неподходящем месте, было весьма ошеломляющим.

— Согласен с тобой, дружище Мерсер, — кивнул Кент. — Она и меня ошеломила. И — послушай-ка, старина! — не окажешь ли ты бедному умирающему самую большую услугу, о которой он когда-либо просил в своей жизни?

— Я был бы весьма счастлив, сэр, весьма!

— В таком случае, — сказал Кент, — мне хотелось бы узнать, действительно ли девушка уплывает на баркасе вниз по реке сегодня ночью? Если к завтрашнему утру я буду еще жив, ты сообщишь мне об этом, ладно?

— Я сделаю все, что смогу, сэр.

— Отлично. Это просто глупая прихоть умирающего, Мерсер. Но мне хотелось бы потешить свое любопытство. Только, видишь ли… я очень застенчивый… да ты и сам такой, так что вполне меня поймешь. Не надо, чтобы Кардиган знал о моей просьбе. Есть тут один старый индеец по имени Муи; он живет в лачуге за лесопилкой. Дай ему десять долларов и скажи, что столько же он получит, если справится с заданием и обо всем по порядку доложит тебе, — ну и, конечно, если не будет потом болтать. Вот — возьми деньги у меня под подушкой.

Кент вытащил бумажник и вручил Мерсеру пятьдесят долларов.

— На остальные купишь себе сигар, старина. Мне деньги больше ни к чему. А та безделица, которую ты готов устроить для меня, этого стоит. Можешь считать, что я решил прокутить свои деньги напоследок!

— Спасибо, сэр. Это очень любезно с вашей стороны!

Мерсер принадлежал к классу» бродячих англичан «, типичных для Канадского Запада, тех самых, что порой заставляют истинных канадцев удивляться, почему огромная и прекрасная страна вроде их собственной должна цепляться за метрополию и оставаться верной» доброй старой родине «. Льстивый и заискивающий, неизменно приторно вежливый, он производил впечатление отлично вышколенного слуги, но если бы ему намекнули на это, он был бы в высшей степени возмущен. Кент прекрасно изучил характеры и повадки людей подобного сорта. Он встречал их в разных местах, ибо одним из необъяснимых качеств, характеризующих их, было безрассудство и явное отсутствие самокритичности. Мерсеру, например, скорее пристало бы занимать какую-нибудь мелкую чиновничью должность в городе, а он тут, в самом центре лесной глуши, выполняет роль сиделки!

После того как Мерсер ушел, унося посуду и деньги, Кент перебрал в памяти кое-какие из его отличительных черт. Он знал, что у подобных типов под внешней оболочкой кажущейся услужливости скрываются наглость и дерзость, нуждающиеся лишь в соответствующем стимуле, чтобы пробудиться. А пробудившись, они делают этих людей чрезвычайно активными, особенно в сомнительных, плутовских и подпольных аферах. Такие люди ни за что не встанут открыто под дуло пистолета, отстаивая честное и правое дело. Но они проползут на брюхе под прицелом орудий темной ночью, когда их никто не видит. И Кент был уверен, что его полсотни долларов принесут ему ожидаемый результат, — если он доживет до этой минуты.

Зачем ему понадобились сведения, за которыми он решил поохотиться, Кент и сам бы не смог себе объяснить. Любимым афоризмом его и О’Коннора было утверждение, что» они добиваются успеха собственным горбом»[12]. И его предложение Мерсеру было сделано экспромтом в порыве вдохновения, основанного именно на практике, добытой «горбом». Утро принесло ему неожиданный сюрприз, вызвавший в нем необычное волнение, и теперь он лежал, откинувшись на подушки, пытаясь осмыслить его и не думать по мере возможности о том печальном событии, что ждет его в ближайшие несколько часов. Но он не мог избавиться от ощущения тупого давления в груди. Казалось, оно постоянно нарастало и усиливалось. Время от времени Кент должен был прилагать существенные усилия, чтобы наполнить легкие достаточным количеством воздуха.

Он поймал себя на том, что прикидывает, насколько реальна возможность возвращения девушки. Он долго лежал, размышляя о ней, и в конце концов ему пришла в голову потрясающая мысль, что судьба сыграла с ним нелепую шутку весьма дурного вкуса, оставив подобное приключение на конец его жизни. Встреть он девушку месяцев шесть тому назад — или даже три, — и кто знает, возможно, она так изменила бы течение его жизни, что он не получил бы в грудь роковую пулю метиса-полукровки. Кент признал это, даже не краснея. Место женщины в его жизни заняли дикие просторы и лесные дебри. Они овладели им целиком, душой и телом. Ему не нужно было ничего, кроме их дикой свободы и бесконечного калейдоскопа неповторимых случайностей. Он мечтал, как мечтает любой мужчина, — но не мечты, а реальная действительность являлась живительной силой его существования, И тем не менее, если бы девушка появилась раньше…

Кент вновь и вновь рисовал в памяти ее волосы и глаза, ее тонкую фигуру, стоящую у окна, ее независимую осанку, гордую посадку головы, — и вновь он ощущал трепет ее рук и еще более восхитительный трепет губ, теплых и нежных, прижавшихся к его собственным губам.

И она была родом с Севера! Именно эта мысль особенно потрясла Кента. Он не смел даже заподозрить ее в том, что она могла сказать ему неправду. Он был уверен, что если доживет до завтрашнего дня, то Мерсер подтвердит его веру в нее. Ему никогда не приходилось слышать о местности под названием «Долина Безмолвных Великанов», но страна, в которой он жил, была огромной, и Форт-Симпсон с расположенными на его территории постом Компании Гудзонова залива и полудюжиной барачных строений находился в тысячах миль от Пристани на Атабаске. Кент не был уверен, что такое место, как эта долина, действительно существует. Легче было поверить, что родной дом девушки находится в Форт-Провиденсе, в Форт-Симпсоне, в Форт-Гуд-Хопе или даже в Форт-Макферсоне. Ему совсем нетрудно было вообразить ее дочерью какого-нибудь северного богача, хозяина фактории. Впрочем, это предположение он отбросил как безрассудное. Слово «форт» не означало здесь «поселение», и, пожалуй, на всех постах между Большим Невольничьим озером и Северным проливом не набралось бы и полусотни белых людей. Девушка не была одной из них, иначе об этом знали бы здесь, в Пристани на Атабаске.

Не могла она быть и дочерью речника, ибо трудно было себе представить, чтобы какой-нибудь речник или охотник отправил дочку учиться уму-разуму в цивилизованные края, где девушка, несомненно, побывала. Именно последний пункт главным образом интриговал Кента. Девушка была не только красивой и обаятельной. Она обучалась в школах, где преподаватели отнюдь не туземные миссионеры. Кенту показалось, будто в ней он увидел очарование и дикую свободу лесных просторов, словно она явилась к нему из самых недр старой аристократии, зародившейся почти две сотни лет тому назад в древних городах Квебеке и Монреале.

Память его сделала скачок на пару десятилетий назад; он вспомнил время, когда сам исследовал каждый уголок и каждую щель древнего города Квебека и стоял над могилами двухсотлетней давности, в глубине души завидуя той жизни, которую прожили погребенные здесь мертвые. В ряду прочих городов Квебек всегда виделся ему куском редкого, пожелтевшего от времени старинного кружева, — древнее сердце Нового Света, все еще бьющееся, все еще нашептывающее легенды о своем прежнем могуществе, все еще живущее воспоминаниями о своих приглушенных временем романтических историях, о своих почти позабытых трагедиях, — призрак, который все еще живет, который все еще дерзко и вызывающе отражает разрушительное наступление модернизма, оскверняющего его святыни. Кенту приятно было думать о Маретт Рэдиссон как о живой душе этого города, стремящейся на север, все дальше на север, — в то время как некая нечестивая душа из Пристани на Атабаске готовится покинуть земную юдоль, чтобы отправиться в еще более далекие странствия…

Чувствуя, что благодаря этим мыслям предстоящий путь стал для него наконец значительно проще и ярче, Кент улыбнулся сверкающему великолепию роскошного дня и тихо прошептал, словно девушка находилась рядом, подслушивая его:

— Если бы я был жив… я назвал бы вас… мой маленький Квебек. Оно прекрасно, это имя. Оно многого стоит. Так же, как и вы…

А за дверью в коридоре, пока Кент шептал эти слова, молча и неподвижно стоял отец Лайон; в лице его не было ни кровинки, чего с ним никогда не случалось при столь будничном для него событии, как встреча с предстоящей смертью. Подле него стоял Кардиган, постаревший лет на десять с тех пор, как сегодня утром приставил стетоскоп к груди Кента. За ними хмурился Кедсти с серым, словно каменным лицом, и замыкал группу юный Мерсер, в чьих выпученных глазах отражался страх перед тем, чего он еще не в состоянии был до конца уразуметь. Кардиган попытался заговорить, но не смог. Кедсти стер пот со лба, точно так же, как в то утро, когда Кент давал свои показания. А отец Лайон, направляясь к двери в палату Кента, тихонько шептал про себя молитву.

Глава 7

Кент оторвался от окна, от созерцания великолепного солнечного дня снаружи, от образа Маретт Рэдиссон, который он нарисовал в своем воображении, и обернулся на звук медленно отворяющейся двери. Он ожидал этого. Юный Мерсер был для него открытой книгой. По тому, как тот нервничал, да еще по усиливавшемуся давлению в груди Кент догадывался, что его время наступило. Это должно было случиться очень скоро, а следовательно, к нему уже идет отец Лайон. Кент попытался улыбнуться, чтобы мужественно и приветливо встретить своего друга по диким лесным краям. Но улыбка замерла у него на губах, когда дверь отворилась и он увидел стоявшего на пороге миссионера. Не раз он сопровождал отца Лайона в места, где властвует смерть, но никогда прежде не замечал в лице маленького священника того, что увидел сейчас. Кент пристально взглянул на него. Миссионер продолжал стоять в дверях, словно колебался, как будто великий страх в последний момент удерживал его от решительного шага. Некоторое время оба мужчины в напряженном молчании смотрели друг на друга. Затем отец Лайон неторопливо вошел в комнату и прикрыл за собой дверь.

Кент облегченно вздохнул и попытался улыбнуться.

— Вы пробудили меня ото сна, — сказал он. — Сон наяву. У меня была очень приятная встреча сегодня утром.

— Кое-кто уже пытался сообщить мне об этом, Джимми, — ответил коротышка миссионер, силясь изобразить на лице ответную улыбку.

— Мерсер?

— Да. И под большим секретом. Бедняга, очевидно, влюбился не на шутку в некую юную особу.

— И я тоже, mon pere. Могу вам в этом исповедаться. Кстати, я даже весьма рад этому. Если бы Кардиган не внес меня в списки приговоренных к смерти…

— Джимми, — внезапно охрипнув, прервал его миссионер, — а не задумывались ли вы когда-нибудь над тем, что доктор Кардиган может ошибиться?

Он взял Кента за руку и крепко сжал ее. Пожатие его ладоней постепенно усиливалось, так что в конце концов стало даже больно. И, глядя в глаза священнику, Кент вдруг почувствовал, что его сознание, словно унылое мрачное помещение, внезапно осветилось ослепительной вспышкой света. Капля по капле кровь отливала от его лица, пока оно не стало еще белее, чем лицо отца Лайона.

— Вы… вы не… хотите сказать…

— Да, да, мой мальчик, я именно это и хочу сказать, — странным, не похожим на обычный голосом проговорил миссионер. — Вы не умрете, Джимми! Вы будете жить!

— Жить! — Кент в изнеможении откинулся на подушки. — Жить!..

Губы его шептали это единственное слово.

Он на секунду закрыл глаза, и ему почудилось, будто весь мир вспыхнул ярким огнем. И он опять беззвучно, одними губами, повторял заветное слово: «Жить!» Его нервы, напряженные до предела в ожидании смертного часа, начали сдавать, не в силах справиться с чудовищным потрясением. На мгновение Кент почувствовал сильную тошноту и головокружение. Он открыл глаза и увидел лишь сплошную туманную зеленую мглу там, где в окне должен был находиться весь мир. Но голос отца Лайона он слышал. Казалось, он долетал откуда-то издалека, хотя был очень ясен и разборчив. Доктор Кардиган допустил ошибку, говорил голос. И доктор Кардиган из-за этой ошибки переживает так, словно у него отняли сердце. Тем не менее ошибка его простительна… Если бы здесь имелась рентгеновская установка… Но нет здесь ничего подобного! И доктор Кардиган поставил тот диагноз, на котором остановились бы девять из десяти лучших хирургов. То, что он принял за кровоток в аневризме, оказалось усиленным сердечным шумом, а нараставшее внутригрудное давление было всего лишь осложнением, легким бронхитом, вызванным незначительной простудой. Очень жаль, что произошла ошибка. Но он не должен слишком строго винить доктора Кардигана!..

Он не должен винить Кардигана! Эти последние слова, точно бесконечные вереницы мелких волн, разбивающихся о береговой песок, непрерывно наплывали и откатывались от сознания Кента. Он не должен винить Кардигана! Кент расхохотался — расхохотался прежде, чем его оглушенные чувства пришли в норму, прежде чем мир в окне снова приобрел свои незыблемые формы. Во всяком случае, ему показалось, что он расхохотался. Он… не… должен… винить… Кардигана! Какую забавную глупость сморозил отец Лайон! Винить Кардигана в том, что он вернул ему жизнь? Винить его за радость сознания, что он не приговорен к смерти? Винить его за…

Ситуация начала проясняться. Словно затвор винтовки, легко скользнувший на свое место, мысли в мозгу Кента вновь обрели прежний порядок и четкость. Он снова видел отца Лайона, его белое, напряженное лицо и глаза, глядевшие на него все с тем же выражением страха и растерянности, которое он заметил еще в дверях. И только теперь Кент полностью осознал всю правду.

— Я… я понимаю, — проговорил он. — Вы с Кардиганом решили, что было бы лучше, если бы я умер?

Миссионер все еще держал в руке его ладонь.

— Не знаю, Джимми. Не знаю! То, что случилось, — невероятно, чудовищно!

— Но не так чудовищно, как смерть! — воскликнул Кент, внезапно выпрямляясь на подушках. — Великий Боже, mon pere, я хочу жить! О!..

Он выдернул ладонь из цепких пальцев священника и протянул обе руки к распахнутому окну.

— Взгляните сюда! Этот мир снова мой! Он опять принадлежит мне! И я хочу вернуться к нему. Теперь он в десять раз более дорог для меня, чем прежде. Зачем мне винить Кардигана? Mon pere, mon pere… послушайте меня. Теперь я могу это сказать, потому что имею на это право. Я солгал. Я не убивал Джона Баркли!

Странный возглас сорвался с губ отца Лайона. Это был сдавленный крик — не ликующий возглас радости или облегчения, но скорее стон острой, мучительной скорби и боли:

— Джимми!..

— Я клянусь! Святые небеса, mon pere, неужели вы мне не верите?

Миссионер поднялся со стула. В его глазах и лице появилось другое выражение. Казалось, будто за всю свою жизнь он ни разу прежде не видел Джима Кента. Это было выражение, рожденное внезапным потрясением — потрясением от изумления, от недоверия, от новой разновидности овладевшего им кошмара. Затем выражение его лица снова быстро переменилось, и он положил ладонь на голову Кента.

— Господь да простит вас, Джимми, — произнес священник, — и да поможет Он вам!

Если за несколько секунд до того Кент ощущал пламенный восторг переполнявшей его радости, то теперь его сердце застыло от той странной перемены, что он почувствовал в голосе отца Лайона и увидел в его лице и глазах. Он увидел не просто абсолютное недоверие. Он увидел нечто более безнадежное.

— Вы мне не верите! — в отчаянии воскликнул он.

— Для того и существует религия, чтобы верить, Джимми, — мягко возразил отец Лайон, обретя прежнее спокойствие. — Я должен верить ради вас же самих. Но речь идет теперь не о человеческих чувствах, мой мальчик. Речь идет о Законе! Какие бы чувства я ни питал по отношению к вам, это ничего не даст. Вы теперь… — Он запнулся, не решаясь произнести слово, висевшее у него на кончике языка.

Только тут Кент наконец полностью и с предельной ясностью увидел всю чудовищную нелепость ситуации. Не Сразу он уяснил себе все до конца. Несколько мгновений тому назад он тоже довольно отчетливо представлял себе положение в общих чертах; теперь же, деталь за деталью, роковое кольцо обстоятельств окончательно замкнулось вокруг него. Мышцы Кента напряглись, и отец Лайон увидел, как заиграли желваки на его скулах и стиснулись в кулаки пальцы рук. Смерть удалилась. Но ее насмешка, мрачное ликование и торжество в связи с удавшейся коварной шуткой, которую она с ним сыграла, адским хохотом звучали, казалось, в его ушах. И тем не менее он намерен жить! Таков был единственный реальный факт, возвышавшийся над всем остальным! Неважно, что случится с ним через месяц или через полгода, но сегодня он умирать не собирается. Он будет жить, и Мерсер принесет ему ожидаемые известия. Он будет жить, чтобы иметь возможность снова встать на ноги и бороться за жизнь, от которой он так опрометчиво отказался. Кент был, помимо всего прочего, прирожденным борцом. Эту черту характера он получил в наследство от предков, и вся его жизнь, полная тревог и невзгод, еще более укрепила и закалила его. У Кента вошло в привычку бороться не столько против своих единокровных братьев-людей, сколько против превосходящих сил Судьбы, Случая, Приключения. И сейчас он участвовал в самой опасной из всех азартных игр. Он видел это. Он чувствовал это. Противник зажал его мертвой хваткой. Закон, частью которого еще так недавно был он сам, считал его убийцей. А в провинции Альберта наказанием за убийство была смертная казнь через повешение!

Мысли об этом почему-то не наполняли страхом его душу, и Кент подумал: а сознает ли он в полной мере сложившуюся ситуацию? Впрочем, он был уверен, что сознает. В сущности, реагировать на все тем или иным образом зависит просто от свойства характера. Смерть, как он полагал, являлась установленным и предрешенным фактом. Еще недавно Кент не сомневался, что жить ему оставалось всего несколько часов. А теперь жизнь ему возвращена по меньшей мере на несколько месяцев. Великолепная отсрочка и замечательный подарок!..

Внезапно сердце его замерло, вздрогнув от неожиданно промелькнувшей у него мысли. Маретт Рэдиссон знала, что он не умрет! Она ведь намекала на это, а он, как последний болван, не сумел разгадать смысл ее слов и поступков! Она не выражала ему своего сочувствия, не сожалела, а смеялась, почти издевалась над ним — не потому, что была такой жестокой, а просто потому, что знала: он будет жить!

Кент резко обернулся к отцу Лайону.

— Мне поверят! — закричал он в отчаянии. — Я заставлю их поверить мне! Mon pere, я лгал! Я лгал, чтобы спасти Сэнди Мак-Триггера, и я объясню почему. Если. доктор Кардиган не совершил другой профессиональной ошибки, я хочу, чтобы все они снова собрались здесь. Вы сможете это устроить?

— Инспектор Кедсти ожидает за дверью, — спокойно ответил отец Лайон. — Но я не стал бы действовать второпях, Джимми. Я бы подождал. Я бы подумал… поразмыслил…

— Вы хотите сказать, чтобы оттянуть время и придумать более или менее правдоподобную версию, mon pere? Так у меня уже есть она. У меня есть такая история! И все же… — Кент грустно и немного растерянно улыбнулся. — Ведь я уже однажды сделал официальное заявление, подробно и основательно признавшись во всем, не так ли, отец мой?

— Ваша исповедь была весьма убедительна, Джимми. В ней вы так тщательно вдавались в детали, что эти детали в совокупности с тем, что именно вас видели у Джона Баркли перед вечером и что спустя несколько часов именно вы заявили о его убийстве…

— Что ж, обвинения довольно серьезные, — согласился Кент. — В сущности, я действительно был у Баркли, чтобы взглянуть на старую карту местности под названием «Страна Дикобразов»; он снял кроки этой карты когда-то, давным-давно. Но карта куда-то запропастилась, и при мне он так и не смог ее отыскать. А потом он сообщил, что карта нашлась. Я вернулся и обнаружил его мертвым…

Коротышка священник молча кивнул, не сказав ни слова.

— Конечно, все получилось довольно некрасиво и нелепо, — продолжал Кент. — Но, похоже, мне придется пройти через это. Не по-спортивному: струсил — ив кусты! Когда проигрываешь, не к лицу хныкать и поднимать вой. Я понимаю, что, согласно правилам игры, мне следовало бы помалкивать и без всяких помех позволить себя повесить. Как говорится, жребий брошен, и обратного пути нет. Все верно. Но есть и другая точка зрения. Моя бедная шея неплохо служила мне до сих пор. Она целиком зависит от меня и всегда была предана мне. Она даже добросовестно проглотила яичницу сегодня утром, хоть и не сомневалась в том, что умрет вместе со мной. И я поступил бы дурно и негуманно, если бы не позаботился сейчас о ней. Мне хочется как следует отблагодарить мою шею за все. Я хочу спасти ее. И я сделаю это — если смогу!

Несмотря на тягостную напряженность, царившую в доме, отца Лайона немного утешило то, что прежний юмор вернулся к его старому другу. Многолетняя привязанность священника к этому решительному и отчаянному авантюристу была стойкой и неизменной. Он мог скорбеть о Джеймсе Кенте, он мог молиться о спасении его души, он мог поверить в его вину, во в душе он все равно питал к нему искренние и теплые чувства, пустившие слишком глубокие корни, чтобы их можно было вырвать насильно или благодаря капризу случая. Поэтому прежняя ободряющая улыбка вновь появилась на лице маленького священника, и он сказал:

— Бороться за свою жизнь — это право, которое Господь предоставляет каждому человеку, Джимми. Когда я направлялся к вам, я был в ужасе. Мне казалось, что лучше бы вам умереть. Теперь я вижу, в чем моя ошибка, хотя борьба вам предстоит не из легких. Если вам повезет, я буду счастлив. Если нет — что ж, я уверен, что вы мужественно встретите свое поражение. Кто знает, возможно, вы правы и вам действительно лучше встретиться с инспектором Кедсти до того, как у вас будет время и возможность как следует поразмыслить над всем этим. Тут может сыграть роль чисто психологический эффект. Сказать ему, что вы готовы его принять?

Кент кивнул:

— Да. Сейчас же!

Отец Лайон направился к выходу. Подойдя к двери, он, казалось, заколебался, остановившись на мгновение, словно опять решил предложить Кенту передумать. Затем он отворил дверь и вышел из комнаты.

Кент ожидал с нетерпением. Рука его, машинально перебирая края одеяла, случайно наткнулась на салфетку, которой он вытирал губы, и он неожиданно обратил внимание на то, что на ней давно уже не появлялись свежие пятна крови. Давление в груди теперь, когда он знал, что это не смертельно, казалось ему неудобным и неприятным. Кенту захотелось встать и встретить своих посетителей стоя. Каждый нерв в его теле требовал действия, и минуты тишины, последовавшие за тем, как миссионер скрылся в дверях, были тягостными и томительными. Прошло четверть часа, прежде чем он услышал в коридоре приближающиеся шаги, и по их звуку Кент определил, что Кедсти идет не один. Вероятно, с ним возвращался le pere. И возможно, с ними был также и Кардиган.

То, что произошло в течение последующих нескольких секунд, было для Кента неожиданным потрясением. Первым вошел отец Лайон, за ним инспектор Кедсти. Взгляд Кента пробежал по лицу командира Н-ского дивизиона. Его было трудно узнать. Едва заметный кивок, который вряд ли можно было назвать приветствием, был ответом на салют и поклон Кента. Он никогда прежде не видел Кедсти замкнутым настолько, что лицо его походило на маску бесчувственного сфинкса. Но больше всего Кента взволновали люди, присутствия которых здесь он никак не ожидал. Позади Кедсти стоял Мак-Дугал, мировой судья, а вслед за Мак-Дугалом в палату вошли констебли Пелли и Брант, подтянутые и собранные, явно при исполнении служебных обязанностей. Кардиган, бледный и растерянный, вошел последним вместе со стенографисткой. Когда все они собрались в комнате, констебль Пелли произнес официальную формулу предупреждения, предписываемую Уголовным кодексом Королевской Северо-Западной конной полиции, и с этой минуты Кент юридически оказался под арестом.

Он не ожидал этого. Разумеется, он знал, что процесс расследования будет идти своим чередом, но он никак не предвидел подобной бессердечной поспешности. Он рассчитывал прежде всего на то, что они с Кедсти переговорят с глазу на глаз, как мужчина с мужчиной. Но — закон есть закон. Кент понял это, когда взгляд его перебегал с каменного лица Кедсти на безучастные и неподвижные лица его прежних друзей, констеблей Пелли и Бранта. Если у них и таилась где-то глубоко в душе малая толика сочувствия к нему, то они ее весьма умело скрывали. В противоположность им, ничего подобного нельзя было сказать ни о Кардигане, ни об отце Лайоне. И Кент, всего несколько минут назад преисполненный ликующей надежды, почувствовал, как отяжелело его сердце в ожидании момента, когда ему придется вступить в борьбу за возвращение себе жизни и свободы, которые он потерял.

Глава 8

После того как двери в комнату Кента затворились за мрачной процессией представителей Закона, юный Мерсер остался в прихожей, размышляя наедине о том, не наступило ли подходящее для него время действия. Решив наконец, что наступило, он с пятьюдесятью долларами Кента в кармане направился к хижине старого проводника и следопыта, индейца Муи. Через час он вернулся, как раз вовремя, потому что в эту минуту дверь в палату Кента отворилась снова. Доктор Кардиган и отец Лайон вышли первыми, за ними последовали поочередно блондинка-стенографистка, мировой судья и констебли Брант и Пелли. Затем дверь закрылась.

В комнате, мокрый и вспотевший после только что перенесенной суровой процедуры, сидел Кент, опираясь на подушки, глядя в лицо Кедсти потемневшими от негодования глазами.

— Я просил вас остаться со мной на несколько минут с глазу на глаз, Кедсти, потому что хотел поговорить с вами как с человеком, а не как со старшим офицером. Судя по всему, я уже не служу в полиции. В таком случае, я не обязан оказывать вам больше уважения, чем любому другому человеку. И я рад, что благодаря этому имею величайшее удовольствие назвать вас проклятым негодяем!

Лицо Кедсти пылало, но по мере того как пальцы его рук медленно сжимались в кулаки, оно становилось все багровее. Прежде чем он смог выговорить слово, Кент продолжал:

— Вы не проявили по отношению ко мне ни такта, ни элементарной снисходительности, ни сочувствия, в котором вы не отказываете даже худшим преступникам и закоренелым негодяям! Вы удивили каждого из тех, кто присутствовал здесь, в этой комнате, потому что в свое время — если не сейчас — все они были моими друзьями. Их поразило не то, что вы говорили, но то, как вы это говорили. Едва только они начинали склоняться на мою сторону, вы глушили эти намерения, но не честно и открыто, а не оставляя мне ни малейшего шанса. Как только вы замечали, что я начинаю побеждать, вы тут же сворачивали все на букву закона. А ведь вы не верите, что я убил Джона Баркли. Я это знаю. Вы обозвали меня лжецом в тот день, когда я дал свои дурацкие показания. Вы и сейчас продолжаете думать, что я солгал. И мне пришлось подождать, пока мы останемся вдвоем, чтобы спросить вас кое о чем, потому что в отличие от вас во мне еще осталось немного порядочности. В чем дело? В чем смысл этой вашей игры? Что заставило вас так перемениться? Или…

Непроизвольно стиснув правую руку в кулак, так, что побелели суставы пальцев, Кент наклонился к Кедсти:

— Или виной тому девушка, скрывающаяся в вашем доме?..

В самый напряженный момент, едва сдерживая в себе желание ударить сидевшего перед ним человека, Кент не мог не отдать должное каменной выдержке и неуязвимости Кедсти. Ему ни разу не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь посмел обозвать Кедсти подлецом или негодяем. И тем не менее, хотя лицо инспектора становилось все более багровым, он был так же невозмутимо спокоен, как всегда. Даже намек Кента на какую-то нечистую игру, которую ведет инспектор, и прямое обвинение в том, что он скрывает Маретт Рэдиссон в своем доме, казалось, не произвели на Кедсти сколько-нибудь заметного впечатления. Некоторое время инспектор всматривался в Кента, словно оценивая образ мыслей своего собеседника. Когда он заговорил, голос его был настолько спокоен и ровен, что Кент с удивлением взглянул на него.

— Я не виню вас, Кент, — сказал инспектор. — Можете обзывать меня негодяем или как там еще вам взбредет в голову. Я не в претензии. Думаю, я и сам бы вел себя так, будь я на вашем месте. Вам кажется невероятным, что наши прежние товарищеские связи не вынуждают меня бросить все и пуститься во все тяжкие ради вашего спасения. Но я бы так и поступил, если бы считал вас невиновным. Только я так не считаю. Я верю в вашу виновность. Я не вижу ни малейшей прорехи в доказательствах, свидетельствующих против вас, тем более что они изложены в вашем собственном признании. К тому же, любезнейший, если бы даже я смог помочь доказать вашу невиновность в убийстве Джона Баркли…

Он смолк и, отвернувшись к окну, задумчиво покрутил в пальцах седой ус.

— Даже если бы я сделал это, — продолжал он, — вам все равно грозило бы двадцатилетнее тюремное заключение за тяжелейший подлог, за ложную клятву, официально принесенную вами в то время, когда вы были уверены, что умираете! Вы виновны, Кент. Если не в одном, то в другом преступлении. И я ни в какие игры не играю. А что касается девушки, — никаких девиц в моем доме нет.

Инспектор направился к двери, и Кент не стал его удерживать. Мысли теснились в голове у больного, невысказанные слова замирали на губах, и некоторое время после ухода Кедсти он молча глядел на зеленый лесной мир за окном, ничего не видя перед собой. Инспектор Кедсти спокойно и хладнокровно произнес слова, которые в пух и прах разнесли все его надежды. Потому что, даже избежав петли палача, он все равно оставался преступником — уголовником самого низкого пошиба, хуже которого, пожалуй, бывают только убийцы. Если он докажет, что не убивал Джона Баркли, он тут же обвинит самого себя в том, что принес ложную клятву на смертном — как он полагал — одре. А это означало верных двадцать лет Эдмонтонской тюрьмы! В лучшем случае — десять; на меньшее вряд ли стоит рассчитывать. Десять лет… Двадцать лет… За решеткой!.. Либо тюрьма, либо виселица!

Крупные капли пота выступили на лице Кента. Он больше не проклинал Кедсти. Гнев и раздражение его исчезли. Кедсти видел с самого начала то, о чем он сам, как последний дурак, даже не подумал. Неважно, что чувствовал инспектор в глубине своей скрытной души; иначе поступить он просто не мог. Он, Джеймс Кент, ненавидевший ложь больше всего на свете, стал самым презренным лжецом из всех, человеком, солгавшим перед лицом смерти!

За такую ложь предусматривалось суровое наказание. У Закона свои глаза. Закон — улица с односторонним движением и с односторонним взглядом на вещи и события. Закон не обращает внимания на то, что творится справа или слева. Он не потерпит никаких оправданий, которые Кент мог бы найти для себя. Он солгал, чтобы спасти человеческую жизнь, но именно эту жизнь и требовал Закон! Таким образом, он одновременно и ограбил, и надругался над Законом, хотя и избавился чудом от смерти — величайшего наказания из всех!

Тяжесть собственной вины угнетала Кента. Для него словно впервые открылось окно, и он наконец увидел то, что для Кедсти было очевидно уже давно. Однако по мере того как проходили минуты, бойцовский характер постепенно снова пробуждался в нем. Кент был не из тех, кто сдается просто так, без борьбы. Опасность всегда будоражила и встряхивала его до самых глубин, а ему никогда еще не доводилось сталкиваться с большей опасностью, чем та, которая грозила ему сейчас. Речь шла не о том, чтобы в надлежащий момент отскочить в нужную сторону. Десять лет он тренировался в охоте на людей, и психология человека была его сильным пунктом. Разыскивая очередного преступника, он всегда пытался сначала поставить себя на его место, понять и проникнуться его душевными переживаниями. Делая первый ход в захватывающей игре, Кент всегда старался проанализировать, как при определенных обстоятельствах и в определенном окружении станет действовать человек вне закона в зависимости от собственных расовых и национальных особенностей. Он выработал для себя важнейшие общие правила охоты, но всегда разрабатывал их с преимущественной точки зрения охотника. Теперь же приходилось ставить все с ног на голову. Он, Джеймс Кент, больше не охотник, а дичь, и все уловки и приемы, придуманные им, должны теперь применяться в обратном направлении. Его профессионализм, его хитрость, все досконально изученные тонкости охоты в одиночку, друг против друга, мало чем помогут ему, если дело дойдет до скамьи подсудимых и суда.

Открытое окно вдохновило его на блестящую идею. Рискованные авантюры и любовь к приключениям всегда были смыслом его жизни. И там, за зелеными массивами лесов, уходящими вдаль подобно океанским волнам, лежало самое грандиозное приключение из всех, какие когда-либо ему приходилось переживать. В этих милых его сердцу лесах, покрывающих почти половину континента, он хотел бы умереть, если мир нанесет ему поражение. Он уже видел себя в роли преследуемого, играющего эту роль так, как никто никогда еще не играл ее прежде. Дайте ему лишь ружье и свободу, и пусть тогда весь мир подстерегает его…

Нетерпение, блестевшее в его глазах, постепенно угасло. Открытое окно, в сущности, было всего лишь насмешкой. Кент боком скатился с кровати и, с трудом удерживая равновесие, попытался подняться на ноги. Это усилие вызвало в нем тошнотворное ощущение слабости и головокружение. Он усомнился в том, что сможет пройти и сотню ярдов, выбравшись из окна. Внезапно другая идея возникла в его сознании. Голова медленно прояснялась. Шатаясь, он проковылял по комнате туда и обратно, впервые поднявшись на ноги после того, как его свалила пуля метиса-полукровки. Он обманет Кардигана. Он обманет Кедсти. Он вернет себе былую силу, но будет держать это в секрете от всех. Он будет притворяться больным до самой последней минуты, когда выберет подходящую ночь и воспользуется наконец открытым окном!

Эта мысль взволновала его так, как ничто в мире не волновало его прежде. В первый раз он ощутил огромную разницу между охотником и предметом охоты, между человеком, который играет в жизнь и смерть в одиночку, на свой страх и риск, и тем, кто играет в эту игру, опираясь на поддержку Закона со всей его могучей силой и властью. Охота — захватывающее занятие, но быть тем, на кого охотятся, — ощущение более волнующее. Каждый крохотный нерв в теле Кента трепетал от напряжения. Разнообразные мысли, отличные от прежних, теснились в его голове. Он был зверем, загнанным в тупик. А охотились за ним теперь другие.

Кент снова подошел к окну и, облокотившись на подоконник, выглянул наружу. Он смотрел на лес и видел его новыми глазами. Отблеск медленно текущей реки имел для него теперь новый, сокровенный смысл, которого прежде он никогда не замечал. Если бы доктор Кардиган увидел его сейчас, он бы поклялся, что лихорадка снова вернулась к его пациенту. В глазах Кента светился дремотный, мечтательный огонек. Лицо пылало. В эти минуты Кент не думал о смерти. Он не думал о железных решетках тюрьмы. Кровь его пульсировала исключительно под воздействием взволновавшего его предвидения Великого Приключения, которое лежало перед ним. Он, лучший охотник за двуногой дичью на всей двухтысячемильной территории обширных лесных пространств, сам победит любого охотника, который вздумает охотиться за ним! Охотничий пес превратился в лису, и эта лиса отлично знает все уловки как охотника, так и добычи. Он победит! Широкий мир поманил его, и он проберется к самому сердцу этого мира. В его памяти уже мелькали места, где он сможет навсегда обрести безопасность и свободу. Ни один человек среди жителей бескрайних Северных территорий не знал всех их потаенных и укромных уголков так, как знал их он, — не отмеченные на карте и неисследованные места, далекие и таинственные белые пятна terrae incognitae[13], где солнце всходит и заходит без санкции Закона, и Создатель смеется так же беспечно, как и в те дни, когда доисторические чудовища объедали листья с верхушек деревьев, которые по высоте не превосходили их самих. Выбраться из окна, достаточно окрепнуть для длительного путешествия — и Закон может потом искать его хоть сотню лет без всякой для себя пользы!

Не пустое хвастовство и не напускная бравада возбуждали в Кенте эти мысли. Они не были также вызваны паникой или нездоровым нервным перевозбуждением. Кент трезво прикидывал и оценивал все идеи по мере того, как они приходили ему в голову. Он спустится вниз по реке, по направлению к Полярному кругу. И он разыщет Маретт Рэдиссон. Именно так! Пусть даже она живет в барачных постройках Форт-Симпсона, он все равно найдет ее! А что потом? Этот вопрос затмил все остальные проблемы в его сознании. Впрочем, ответов на него у Кента было великое множество.

Понимая, что если его увидят на ногах, то результаты могут серьезно повредить его замыслам, Кент вернулся в постель. Румянец от перенесенного нервного и физического напряжения все еще сохранялся на его щеках, когда полчаса спустя к нему пришел доктор Кардиган.

В течение последующих нескольких минут Кенту удалось воздействовать на душевное спокойствие доктора более успешно, чем за все предшествовавшие сутки. Кент уверял хирурга, что, в конечном счете, чем он больше думает о его пресловутой врачебной ошибке, тем чувствует себя счастливее. Сначала известие о том, что он останется в живых, вводило его в панику, и он это признавал. Но теперь вся история видится ему в совершенно ином свете. Как только он достаточно окрепнет, он начнет искать подтверждения своего алиби, и совершенно уверен, что сумеет доказать свою непричастность к убийству Джона Баркли. Да, он признавал неизбежность десятилетнего заключения в Эдмонтонской тюрьме. Но что такое десять лет по сравнению с перспективой провести вечность под могильным дерном? Кент едва не вывихнул руку Кардигану, сердечно пожимая ее. Он благодарил доктора за великолепный уход, который тот ему обеспечил. Ведь не кто иной, как он, Кардиган, спас его от могилы, заявил счастливый пациент, и Кардиган буквально помолодел у него на глазах.

— Я думал, вы иначе отнесетесь к этому, Кент, — сказал доктор, облегченно вздохнув. — Бог мой, когда я понял, что совершил ошибку…

— … Вы вообразили, будто передаете меня в руки палача, — засмеялся Кент. — Конечно, я не стал бы выступать со своими признаниями, старина, если бы не ставил вас где-то рядом со Всемогущим Богом, когда речь заходит о решении вопроса, жить ли человеку или умереть. Но мы все совершаем ошибки. Сколько я их натворил! И нечего вам извиняться. Может, в будущем, когда я стану отбывать каникулы в Эдмонтоне, вы согласитесь время от времени присылать мне коробку хороших сигар, а иногда и навещать меня, чтобы вместе покурить и поболтать о том, что нового на реке. Только боюсь, старый дружище, что я еще немного обеспокою вас здесь. Как-то мне не по себе сегодня, словно внутри у меня не все в порядке. Вот будет потеха, если какое-нибудь новое осложнение свалится на меня и снова нас одурачит, верно?

Кент отлично видел, какое впечатление он произвел на Кардигана. Снова его вера в психологию разума нашла свое абсолютное подтверждение. Кардиган, неожиданно вознесенный из трясины депрессии и уныния на гребень волны благодарностей тем же человеком, от которого он ожидал одних лишь проклятий, стал с этой минуты благодаря естественному душевному порыву самым горячим и преданным сторонником своего пациента. Когда наконец он покинул комнату, Кент в глубине души был вполне удовлетворен результатами врачебного осмотра. Ибо Кардиган сказал, что должно пройти некоторое время, прежде чем Кент достаточно окрепнет, чтобы встать на ноги.

Мерсер не появлялся весь остаток дня. Кардиган лично принес Кенту обед и ужин и помог ему перед отходом ко сну. Кент попросил, чтобы его больше не тревожили, сославшись на усталость и дурное самочувствие. У его двери снаружи теперь день и ночь дежурил полицейский.

Кардиган недовольно поморщился, когда делился с Кентом этой новостью. Прибегать к таким глупым мерам предосторожности было явной нелепостью со стороны Кедсти. Но он, доктор Кардиган, выдаст охраннику туфли на резиновой подошве и распорядится не шуметь и не издавать громких звуков, чтобы не тревожить пациента. Кент поблагодарил доктора и проводил его торжествующей улыбкой.

Он подождал, пока время на его часах подошло к десяти, прежде чем начать упражнения, которые он себе прописал. Бесшумно он скатился с кровати. На сей раз, когда он поднялся на ноги, ощущение тошноты и головокружения отсутствовало. Голова была совершенно ясная, как стеклышко. Кент принялся экспериментировать, делая глубокие вдохи и напрягая мышцы груди.

Вопреки ожиданиям он не почувствовал боли. Кент чуть не заплакал от радости. Одну за другой он поднял вверх вытянутые руки. Он согнулся в пояснице, пока пальцы рук не коснулись пола. Он сгибал колени, наклонялся в стороны, менял одну позицию за другой, удивляясь силе и гибкости своего тела. Двадцать раз он прошагал из угла в угол, прежде чем вернуться в постель.

Сон не приходил. Лежа на спине, опираясь затылком о подушки, Кент смотрел в окно на звездное небо, любуясь первым бледным сиянием восходящей луны и снова прислушиваясь к крикам сов, устроивших себе гнездо на разбитом молнией дереве. Через час он возобновил свои упражнения.

Кент был на ногах, когда услышал за окном шум приближающихся голосов и вслед за голосами топот бегущих ног. Через мгновение кто-то забарабанил в дверь больницы, и громкий голос позвал доктора Кардигана. Кент осторожно подкрался поближе к окну. Луна поднялась, и он увидел две фигуры, медленно приближающиеся, словно обремененные солидным грузом. Прежде чем они скрылись из поля зрения, Кент разглядел двоих мужчин, которые несли какой-то продолговатый предмет. Затем открылась дверь, послышались другие возбужденные голоса, после чего щелкнул замок и снова наступила тишина.

Кент вернулся в постель, размышляя, кем может быть новый пациент доктора Кардигана.

После физических нагрузок дышать стало значительно легче. Кент снова почувствовал себя здоровым, давление в груди исчезло, и вера в осуществление задуманного принесла ему радость и хорошее настроение. Его охватило чувство беспредельного оптимизма. Заснул он уже перед рассветом и спал долго.

Разбудил Кента приход Мерсера. Юный помощник Лекаря вошел в комнату тихо, осторожно прикрыв за собой дверь; тем не менее Кент все равно услышал его. Не успев раскрыть глаза, Кент уже знал, что Мерсеру не терпится сообщить ему новости и что с молодым англичанином происходит к тому же нечто из ряда вон выходящее, так как он был заметно возбужден и взволнован.

— Прошу прощения за то, что разбудил вас, сэр, — сказал Мерсер, близко наклонившись к Кенту, словно опасаясь, что часовой может подслушивать за дверью. — Но я полагаю, что вам будет лучше узнать про индейца, сэр.

— Про индейца?

— Да, сэр, — Муи, сэр. Я очень встревожен, мистер Кент. Вчера он сказал мне, что обнаружил баркас, на котором девушка собирается отправиться вниз по реке. Он сказал, что баркас спрятан в бухте Кимс Бэй.

— Кимс Бэй! Отличное укромное местечко, Мерсер!

— Действительно, очень хорошее место для укрытия, вы правы, сэр. Как только стемнело, Муи вернулся, чтобы продолжать наблюдения. Что с ним произошло потом, я не смог полностью установить, сэр. Но незадолго перед полуночью он еле живой приполз к дому Кроссенов, весь в крови и почти без сознания. Те доставили его сюда, и я большую часть ночи присматривал за ним. Ему якобы удалось проследить, как девушка поднялась на борт баркаса и тот отплыл вниз по реке на север. Вот и все сведения, какие я смог из него вытянуть, сэр. Он бормочет что-то на своем варварском наречии, и мне никак его не понять. Кроссен уверяет, что это язык индейцев кри и что старый Муи твердит о каких-то чертях с дубинками, которые напали на него там, у Кимс Бэй. Конечно, это были люди. Я не верю в чертей старого Муи, сэр.

— И я тоже, — согласился Кент, ощущая необъяснимый и беспокойный зуд в крови. — Просто это означает, Мерсер, что кто-то поумнее старого Муи шел по тому же следу.

С комичным выражением предельной бдительности на напряженном лице Мерсер осторожно оглянулся на дверь. Затем он еще ниже наклонился к Кенту:

— Пока он бормотал в беспамятстве, я был с ним наедине, сэр. И я слышал, как он произносил одно имя. Много раз, сэр… Он постоянно называл… имя Кедсти!

Пальцы Кента судорожно вцепились в руку англичанина.

— Ты действительно это слышал, Мерсер?

— Я уверен, что не мог ошибиться, сэр. Он повторил его несколько раз.

Кент откинулся на подушки. Мысли его работали четко и быстро. Он знал, что под маской напускного спокойствия Мерсер был чрезвычайно встревожен тем, что случилось.

— Нельзя, чтобы кто-нибудь узнал об индейце, Мерсер, — быстро и решительно проговорил Кент. — Если Муи серьезно ранен, — если он умрет, к примеру, — и дознаются о том, что вы и я…

Кент знал, что сказанного было вполне достаточно, чтобы придать словам угрожающий смысл. Он даже не взглянул на Мерсера.

— Следи за ним тщательно, старина, и докладывай мне обо всем. Разузнай побольше о Кедсти, если можешь. Я буду давать тебе советы, как действовать. Видишь ли, складывается довольно щекотливое положение… и, сам понимаешь, — в большей степени для тебя. Да, — улыбнулся он Мерсеру, — я что-то необычно проголодался сегодня утром. Добавь-ка еще одно яйцо к моей яичнице, ладно, Мерсер? Три вместо двух, и парочку дополнительных ломтиков хлеба. И смотри не проболтайся никому о моем разгулявшемся аппетите. Так будет лучше для нас обоих — особенно если Муи, не дай Бог, умрет. Понял, старина?

— Я… мне кажется, да, сэр, — ответил Мерсер, бледнея под холодным насмешливым взглядом Кента. — Я буду поступать так, как вы скажете, сэр!

Когда порядком напуганный молодой англичанин удалился, Кент понял, что правильно определил его сущность. Следуя повадкам людей своего сорта, Мерсер многое сделает за пятьдесят долларов… если это надо сделать исподтишка. Для открытых, прямых, честных действий такие люди слишком трусливы. И Кент знал цену подобным типам при определенных обстоятельствах. Нынешняя ситуация как раз и являлась одним из таких обстоятельств. С сегодняшнего дня Мерсер будет неоценимым подспорьем в его замыслах, направленных на поиски путей к спасению.

Глава 9

В это утро Кент проглотил завтрак, который поверг бы в изумление доктора Кардигана и возбудил бы серьезную настороженность у инспектора Кедсти, если бы слухи о нем дошли до них. Во время еды Кент постарался укрепить связи, уже возникшие между ним и Мерсером. Он притворился чрезвычайно озабоченным состоянием здоровья Муи — состоянием, кстати, вовсе не вызывающим особых опасений, поскольку, по словам самого Мерсера, у старого индейца не было обнаружено даже переломов. Но в случае смерти индейца, сказал он Мерсеру, они могут попасть в чертовски скверную историю, если станет известно об их участии в этом деле. Что касается его, Кента, то ему безразлично, как на нем отразится подобный финал, ибо ему, в принципе, ничто уже повредить не сможет. Но он не потерпит, чтобы хороший друг попал в беду по его вине!

Мерсер был тронут. Он был ужасно напуган и чувствовал себя чуть ли не пособником в убийстве. Даже в случае благоприятного исхода, продолжал убеждать его Кент, они ведь брали и давали взятки, а это может обернуться крупными неприятностями, если Муи не станет держать язык за зубами. И если индейцу известно что-нибудь о Кедсти, чрезвычайно важно, чтобы он, Мерсер, разузнал об этом все, до мельчайших подробностей, потому что подобные сведения могут оказаться для них козырной картой в случае конфликта с инспектором полиции. Для соблюдения формальностей Мерсер измерил Кенту температуру. Она была совершенно нормальной, но Кенту ничего не стоило убедить юного помощника доктора Кардигана сделать отметку в температурном графике на градус выше.

— Пусть лучше они продолжают думать, будто я все еще очень болен и слаб, — убеждал он Мерсера. — Тогда ни у кого не возникнет подозрений, что между нами что-то есть.

Мерсер так сочувственно отнесся к данной идее, что предложил добавить еще полградуса.

День выдался просто великолепным. Кент с каждым часом ощущал прилив новых сил. Тем не менее за целый день он ни разу не встал с постели, боясь разоблачения. Кардиган навестил его дважды, и температурная карта Мерсера не вызвала в нем никаких подозрений. Он перевязал рапу Кента, найдя состояние ее вполне удовлетворительным. Его немного смущала и тревожила лихорадка. Должно быть, предположил он, в организме имеются какие-то внутренние нарушения, которые вскоре пройдут сами собой. За исключением «повышенной температуры», никакой другой особой причины, препятствовавшей Кенту вставать с постели, доктор не обнаружил. Он виновато улыбнулся.

— Странно говорить такое, когда еще совсем недавно я уверял вас в неизбежной близости смерти, — сказал он на прощание.

После десяти часов вечера Кент приступил к тренировкам и в течение ночи четырежды повторил все свои установленные упражнения. Быстрота, с которой силы возвращались к нему, поразила его даже больше, чем в предыдущую ночь. Не раз маленькие нетерпеливые бесенята будоражили его, искушая немедленно, не откладывая, выбраться из окна.

В течение последующих трех дней и ночей Кент тщательно хранил свою тайну и накапливал силы. В промежутках доктор Кардиган периодически осматривал его. Регулярно каждый день Кента навещал и отец Лайон. Наиболее частым посетителем был Мерсер. На третий день произошли два события, вызвавшие у Кента легкую тревогу. Доктор Кардиган на четыре дня уехал в поселок в пятидесяти милях к югу, оставив Мерсера своим заместителем, и тут неожиданно Муи очнулся от лихорадки и снова пришел в себя. Первое событие наполнило Кента радостью. В отсутствие Кардигана угроза разоблачения симуляции его болезни сводилась к минимуму. Но исцеление Муи, оправившегося от полученного им удара по голове, весьма обрадовало Мерсера. Он торжествовал. С присущей ему быстротой реакции на угрозу он злорадно сообщил Кенту, что причины для страхов у него больше нет, поскольку Муи находится вне опасности. С этого момента поведение юного англичанина стало таким, что Кенту не раз с огромным трудом приходилось сдерживаться, чтобы не вышвырнуть его из комнаты. И вдобавок с того дня, как Мерсер стал замещать доктора Кардигана, его начало буквально распирать от сознания собственной важности и значимости. Кент сразу заметил новую опасность и попытался ее устранить, всячески обхаживая Мерсера. Он льстил ему. Он уверял его, что Кардиган недооценивает молодого помощника лекаря и должен стыдиться, раз до сих пор не предложил ему партнерство во врачебной практике. Ведь Мерсер давно заслужил это. И по чистой справедливости Мерсеру следует потребовать партнерства от Кардигана, когда тот вернется. Он, Кент, переговорит с отцом Лайоном, и миссионер, конечно же, согласится с ним и прочтет соответствующую проповедь среди влиятельных прихожан Пристани на Атабаске. В течение двух дней Кент играл с Мерсером, как удильщик играет с хитрой и изворотливой рыбой. Он пытался заставить Мерсера узнать у Муи побольше о том, что тому известно о Кедсти, но старый индеец замкнулся в себе, точно устрица.

— Когда я сказал ему, что слышал, как он что-то болтал об инспекторе, — докладывал Мерсер, — он страшно перепугался и сейчас все отрицает. Он только и делает, что качает головой: нет, нет и нет! Не видел он Кедсти. Ничего о нем не знает. И я ничего не могу с ним поделать, Кент.

Он оставил свои прежние постоянные «сэр»и лакейскую услужливость. Он курил сигары своего подопечного с бесцеремонностью законного владельца и с оскорбительной вольностью называл его Кентом. Инспектора он величал не иначе, как Кедсти, а об отце Лайоне говорил исключительно как о «маленьком миссионере». Спесь переполняла его через край, и Кент понимал, что с каждым часом растущее зазнайство Мерсера усугубляло его и без того угрожающее положение.

Кент подозревал, что Мерсер не умеет держать язык за зубами. Несколько раз в день ему приходилось слышать, как тот беседует в коридоре с охраной. К тому же Мерсер частенько стал пропадать в поселке, куда отправлялся, с важным видом поигрывая франтоватой тросточкой, которой он не смел пользоваться раньше. У него вошло в привычку небрежно высказывать свои мнения и замечания и нехотя, с видом превосходства, снабжать Кента скудной информацией. На четвертый день пришло известие, что доктор Кардиган задержится еще на сорок восемь часов, и Мерсер, не краснея, беззастенчиво намекнул, что, когда доктор вернется, он найдет здесь немало важных перемен. Затем глупое самодовольство заставило его проговориться:

— Кедсти стал очень доверять мне, Кент. Он вообще-то толковый старикан, если его правильно поймешь. Затащил меня к себе сегодня после обеда, и мы с ним выкурили по сигаре. Когда я сказал ему, что прошлой ночью заглянул к вам в окно и увидел, как вы проделываете целую кучу физических упражнений, он так и подскочил, словно в него воткнули булавку. «Как! — закричал он. — А я думал, что он болен; серьезно болен!»Я дал ему понять, что существуют куда лучшие способы, чтобы поставить больного человека, на ноги, чем методы доктора Кардигана. «Давайте ему много еды, — говорю я. — Обеспечьте ему нормальную жизнь, — доказываю я. — Взгляните на Кета, например, — толкую я ему. — Он целую неделю ест, как медведь, и зато может в любой момент крутить сальто через голову!» Тут ему уже и крыть было нечем. Конечно, Кент, я предвидел, что он немного удивится, когда узнает, что я могу сделать то, чего не сумел Кардиган. Он принялся ходить взад и вперед, черный, как шляпа, — размышляя о Кардигане, я полагаю. Затем он вызвал тамошнего парня Пелли и передал ему что-то, написанное на клочке бумаги. После этого он пожал мне руку, хлопнул меня по плечу, — весьма фамильярно, должен заметить, — и дал мне еще одну сигару. О, он тонкий и проницательный старый хитрец! Ему достаточно одной пары глаз, чтобы увидеть, какого прогресса мне удалось достичь с тех пор, как уехал Кардиган!

Если когда-нибудь Кент испытывал зуд в руках от желания схватить за глотку представителя человеческого рода, то сейчас пальцы его просто конвульсивно сжимались, не в силах совладать с обуревавшей его яростью. В тот самый момент, когда он уже готов действовать, Мерсер предает его Кедсти! Кент даже отвернулся, чтобы Мерсер не заметил выражения его глаз. Руки, сжатые в кулаки, он спрятал под собой, чтобы их не было видно. Он пытался перебороть в себе бешеное стремление, яростно пылавшее в его крови, — стремление броситься на Мерсера и убить его. Если бы Кардиган докладывал Кедсти о состоянии его здоровья, то этим он выполнял бы свой профессиональный долг и обязанности врача. Кент и воспринимал бы подобные доклады совершенно иначе. Но Мерсер — козел надутый, ничтожество, законченный подонок, готовый продать собственного друга, напыщенный дурак, осел проклятый…

Несколько минут Кент сидел, отвернувшись от Мерсера, еле сдерживая себя, неподвижный и жесткий, как каменный истукан. Наконец здравый смысл победил. Кент понимал, что сейчас последний его шанс зависит от его хладнокровия. И Мерсер невольно помог ему побороть необузданную ярость, так как вскоре покинул комнату, прикарманив тайком по пути пару его сигар. Целые две или три минуты затем Кент слышал, как он болтает с часовым за дверью.

Кент сел на кровати. Было пять часов пополудни. Как давно Мерсер виделся с Кедсти? Что содержалось в приказе, который инспектор написал на листе бумаги для констебля Пелли? Просто предупреждение, чтобы за Кентом тщательнее наблюдали, или распоряжение перевести его в одну из тюремных камер в здании полиции? Если последнее, то все его планы и надежды рухнули. Кент мысленно представил себе эти камеры.

В поселке Пристань на Атабаске не было ни тюрьмы, ни даже гауптвахты, хотя полицейские чиновники иногда называли так отдельные камеры, отгороженные железной решеткой от коридора, расположенного позади служебного кабинета инспектора Кедсти. Камеры были сооружены из бетона, и Кент сам помогал их планировать. Однако в данную минуту его заботила не столько ирония судьбы, сколько мысль о том, что ни одному из узников еще не удавалось бежать из этих бетонных клетушек. Если до шести часов никаких действий по отношению к нему не будет предпринято, то можно считать, что его оставили в покое до следующего утра. Возможно, приказ Кедсти заключал в себе просто распоряжение приготовить для Кента одну из клеток. В глубине души Кент горячо молился, чтобы это было именно так. Если бы они дали ему еще ночь — только одну ночь!

Часы его прозвонили половину шестого. Потом без четверти. Потом шесть. Кровь Кента кипела, как в лихорадке, невзирая на то, что он обладал репутацией самого хладнокровного человека в Н-ском дивизионе. Он взял последнюю сигару и курил ее не спеша, чтобы не выдать какому-нибудь случайному посетителю то тревожное напряжение, которое было написано на его лице. Ужин ему приносили в семь часов. В восемь начинало смеркаться. Луна всходила с каждой ночью все позже, и, значит, она не появится над лесом раньше одиннадцати. Он выберется из окна в десять. Мысль Кента энергично и четко работала над деталями его ночного побега. Возле дома Кроссенов всегда находилось несколько лодок. Он отправится вниз по реке на одной из них, и к тому времени, когда Мерсер обнаружит его исчезновение, он уже будет далеко, милях в сорока, па пути к свободе. Затем он либо бросит лодку, пустив ее по течению, либо спрячет ее, а сам отправится в лесную глушь, пока его следы окончательно не затеряются в чаще. Где-нибудь и каким-нибудь способом он раздобудет себе оружие и пищу. Ему повезло, что он не отдал Мерсеру вторую бумажку в пятьдесят долларов, хранящуюся под подушкой.

В семь часов явился Мерсер и принес ужин. Легкое разочарование и досада промелькнули в его бесцветных глазах, когда он обнаружил, что последняя сигара в коробке исчезла. Кент заметил его выражение и попытался добродушно усмехнуться.

— Я собираюсь попросить отца Лайона принести. мне утром еще одну коробку, Мерсер, — сказал он. — То есть, конечно, если я сумею с ним повидаться!

— Сумеете, сумеете! — отрезал Мерсер. — Он живет недалеко от казарменных бараков, а вас именно туда и переводят. Я получил распоряжение приготовить вас к переезду завтра утром.

Кровь Кента, казалось, превратилась на мгновение в живое пламя. Он отпил добрую половину кофе из чашки и лишь после этого заметил, пожав плечами:

— Слава Богу! Я рад этому, Мерсер. Мне уже надоела канитель, которую они развели тут вокруг моего дела. Чем скорее меня переведут, тем скорее начнется разбирательство. И я ничуть не тревожусь относительно его исхода. Я обязательно выиграю, вот увидишь! У них нет и одного шанса на сотню, чтобы засудить меня!

Выждав немного, он добавил:

— И я собираюсь прислать тебе коробку сигар, Мерсер. Я очень тебе благодарен за великолепный уход и лечение, которые ты мне обеспечил!

Не успел Мерсер выйти, унося с собой посуду, как Кент яростно погрозил кулаком ему вслед.

— Господи, как я хотел бы встретиться с тобой в лесу… наедине… всего на часок! — произнес он.

Пробило восемь часов, потом девять. Дважды или трижды Кент слышал голоса в коридоре; возможно, Мерсер беседовал с охранником. Один раз ему показалось, будто он слышит отдаленные раскаты грома, и его сердце радостно забилось. Никогда еще он так не приветствовал бы грозу, как сегодня ночью. Но небо оставалось безоблачным. Не только небо, но и звезды, начинавшие появляться в вышине, казались ему более блестящими, чем когда-либо. И было очень тихо. Позвякивание лодочных цепей у причала слышалось так отчетливо, будто река находилась не далее сотни ярдов от раскрытого окна больничной палаты. Издалека донесся собачий вой, и Кент сразу определил, что это воет за лесопилкой одна из собак индейца Муи. Ночные совы, пролетая мимо окна, казалось, издавали клювами более громкий треск, чем обычно. Несколько раз Кенту чудилось, будто он слышит журчащий голос реки, которая скоро понесет его навстречу свободе.

Река! Все его мечты и стремления отразились в этом слове. Вниз по реке к северу отправилась Маретт Рэдиссон. И где-то на этой реке, или на второй, или на третьей, последующей за той второй, он обязательно сыщет ее. Во время долгого, напряженного ожидания между девятью и десятью часами он снова мысленно представил себе, как девушка стояла тогда перед ним здесь, в больничной палате. Он припомнил каждый жест, каждое движение, каждое слово, произнесенное ею. Он ощущал на лбу трепет ее ладони, ее поцелуй, и в памяти его вновь и вновь звучал ее нежный голос:

— Мне кажется, если бы вы прожили долгую жизнь, я бы полюбила вас…

А ведь, произнося эти слова, она знала, что он не умрет!

Зачем же тогда она уехала отсюда? Зная, что он будет жить, почему она не осталась, чтобы помочь ему выкарабкаться из западни? Либо сказанное было произнесено в шутку, либо…

Новая мысль сверкнула у него в мозгу. Кент с трудом удержался, чтобы не закричать во весь голос. Мысль эта сорвала его с постели, заставив замереть с сильно бьющимся сердцем. Действительно ли она уехала? Разве не могла она тоже вести свою игру, притворяясь, будто отбывает к низовьям реки на спрятанном баркасе? Разве нельзя предположить, что она затевает какую-то интригу против Кедсти? Картина, четкая, словно звезды на ясном небе, начала вырисовываться перед умственным взором Кента. Теперь было ясно, что означало бормотание индейца Муи о Кедсти. Кедсти провожал Маретт до лодки. Муи видел его и проговорился об этом в бреду. Потом, правда, он прикусил язык, побаиваясь «Большого белого отца», распоряжающегося Законом. Но почему его там чуть не убили? Старик Муи — абсолютно безобидное существо. У него не было врагов.

В поселке Пристань на Атабаске не было никого, кто бы мог обидеть старого проводника и следопыта, чьи волосы побелели, как снега на вершинах гор. Никого, кроме самого Кедсти — Кедсти, загнанного в тупик, Кедсти, приведенного в ярость. Даже в это трудно было поверить. Однако, каковы бы ни были мотивы нападения и кто бы его ни совершил, Муи, несомненно, видел инспектора полиции, сопровождавшего Маретт Рэдиссон к речному заливу. И вопрос, на который Кент не нашел ответа, со всей остротой встал перед ним: действительно ли Маретт Рэдиссон уплыла с баркасом к низовьям реки?

С чувством, похожим на разочарование, он пришел к выводу, что она могла и остаться. Ему хотелось, чтобы она плыла по реке. Ему хотелось, чтобы она удалялась все дальше и дальше па север. Мысль о том, что девушка замешана в какую-то аферу с Кедсти, была ему неприятна. Если она все еще находилась в поселке или неподалеку от него, то это уже не могло быть связано с делом Сэнди Мак-Триггера, человека, которого он спас своими показаниями. В глубине души Кент надеялся, что девушка уже спустилась далеко вниз по Атабаске, ибо только там, и больше нигде, он сможет увидеть ее снова. И самым большим его желанием, почти таким же, как жажда свободы, было отыскать ее. Тут не было смысла лукавить перед самим собой. Более того: он знал, что не пройдет ни дня, ни ночи, когда бы он не думал или не мечтал о Маретт Рэдиссон. Необъяснимое чудо, связанное с ней, росло и становилось более живым с каждым прожитым днем, и он очень пожалел, что не посмел коснуться ее волос. Она бы не обиделась, ибо она даже поцеловала его…

И тут маленький колокольчик в его часах прозвонил десять. Вздрогнув, Кент сел на кровати. В коридоре за стеной не было слышно ни звука. Дюйм за дюймом он осторожно поднимался с кровати, пока не встал на ноги. Его одежда висела на крюке, вбитом в стену, и он ощупью пробрался к ней в темноте так тихо, что если бы даже кто-нибудь и подслушивал за дверью, то не услыхал бы его шагов. Кент торопливо оделся. Затем он прокрался к окну, выглянул наружу и прислушался.

В ярком мерцании звезд он не увидел ничего, кроме двух белых пней от разбитых молнией деревьев, в дуплах которых жили совы. Кругом царила безмятежная тишина. Свежий ветерок нежно касался его лица. В легком дуновении ветра Кент ощутил слабый запах далеких кедров и пихт. Мир, чудесный в своем ночном безмолвии, ожидал его. Просто невозможно было представить себе неудачу или гибель надежд и стремлений. Нереальной и пустой затеей казались попытки Правосудия удержать его здесь, когда роскошный мир раскрывал перед ним свои объятия и звал к себе.

Удостоверившись, что настала пора действовать, Кент поспешно приступил к выполнению своего плана. В следующие десять секунд он уже был за окном, ощутив под ногами упругую податливость почвы. Некоторое время он стоял в полный рост, залитый светом звезд. Затем он торопливо метнулся к углу дома и укрылся в тени. Быстрота движений не вызывала у него никаких неприятных последствий или болезненных реакций, и он готов был плясать от ощущения земли под ногами и от сознания того, что рана, очевидно, зажила даже более надежно, чем он предполагал. Дикое ликование охватило его. Он свободен! Теперь ему видна была река, искрящаяся, сверкающая и переговаривающаяся с ним при свете звезд, торопящая его, нашептывающая ему, что совсем недавно еще один человек отправился на Север по широкому лону ее вод, и если он поторопится, то она поможет ему настичь этого человека. Кент ощутил во всем теле пульсацию новой жизни. Его глаза странно блестели в полумраке светом ожидания и надежды.

Ему казалось, что Маретт уехала только вчера. И даже сейчас она не могла еще уплыть слишком далеко. В эти мгновения, опьяненный дыханием свободы, он ощущал торжественное и ликующее начало новой жизни, и девушка представлялась ему совсем не такой, какою он увидел ее впервые. Теперь он воспринимал ее как часть себя самого. Он не мог думать о побеге, не думая одновременно о ней. В эти драгоценные моменты она стала живой душой его любимых диких и непроходимых чащоб. Им овладела уверенность в том, что где-то в низовьях реки девушка думает о нем, ожидает его, надеется увидеться с ним. Он тут же твердо решил, что не станет избавляться от лодки; днем он будет скрываться, а ночью плыть по течению, пока в конце концов не отыщет Маретт Рэдиссон. Тогда он объяснит ей, почему он прибыл к ней. А потом…

Кент посмотрел в сторону дома Кроссенов. Он направился прямо туда, открыто, как человек, идущий с каким-то серьезным поручением и которому нечего прятаться. Если повезет и Кроссен будет уже в постели, Кент окажется на реке через пятнадцать минут. Кровь энергичнее заструилась по его кровеносным сосудам, когда он сделал первый шаг в залитое звездным светом открытое пространство. В пятидесяти ярдах перед ним темнело строение. которое Кардиган использовал как дровяной сарай. Зайдя за этот сарай, Кент мог быть уверен в том, что ни одна душа не увидит его из окон больницы. Он быстро направился в сторону сарая. Двадцать шагов, тридцать, сорок, — и тут он вдруг замер, как и тогда, несколько недель назад, когда его остановила пуля метиса-полукровки. Из-за угла дровяного сарая Кардигана появилась темная фигура. Это был Мерсер. Он небрежно вращал свою тросточку и двигался совершенно бесшумно, словно кот. Хотя их разделяло не более десяти футов, Кент не расслышал его шагов.

Мерсер замер. Тросточка выпала из его руки. Даже при свете звезд Кент заметил, как побледнело его лицо.

— Ни звука, Мерсер, — понизив голос, предупредил его Кент. — Я решил немного прогуляться по свежему воздуху. Только пискни, и я убью тебя!

Он продолжал идти медленно, стараясь говорить негромко, чтобы его не могли услышать из окон больницы, расположенной за его спиной. И тут произошло то, что буквально заставило кровь застыть в его жилах. Кенту знакомы были разнообразные дикие крики и визги различных животных, населяющих Великие Леса, но такого вопля, который сорвался с губ Мерсера, он не слышал никогда. Это не был крик человека. Это не был призыв о помощи. Для Кента это был голос дьявола, олицетворения зла. И пока ужасный, дикий вопль вылетал изо рта Мерсера, Кент видел, как, аккомпанируя его крику, раздувалась от напряжения шея и едва не вылезали на лоб ничего не видящие выпученные глаза. Все вместе напомнило ему кобру, очковую змею.

Холод в крови сменился у Кента жгучим, неистовым пламенем смертельной злобы. Он забыл обо всем, кроме того, что на его пути опять появился проклятый гнусный змееныш. Уже дважды он переползал ему дорогу. И Кент возненавидел его так. яростно, что в своей ненависти был способен на все. Ни тяга к свободе, ни угроза тюрьмы не могли сейчас удержать Кента.

Без звука он схватил Мерсера за горло, и апокалиптический вопль англичанина оборвался в сдавленном хрипе. Пальцы Кента впивались в податливую плоть, и крепко стиснутый кулак снова и снова с силой опускался на лицо Мерсера.

Они оба свалились на землю, и Кент давил и ломал под собой всей тяжестью своего тела этого двуногого гада. Он продолжал бить и душить его, как никогда еще никого не бил и не душил до сих пор. Все остальные мысли и чувства его были подвластны единственному бешеному и страстному желанию разорвать на куски, уничтожить проклятую змею в облике человека, слишком гнусную и мерзкую, чтобы существовать на земле.

Он продолжал бить — даже после того, как путь между ним и рекой снова стал свободным.

Глава 10

Поднявшись над распростертым телом Мерсера, Кент понял, какому ужасному и непростительному безумию он поддался. Никогда прежде его мозг не воспламенялся такой бешеной жаждой мщения. Сперва ему показалось, будто он убил Мерсера. Однако отнюдь не сожаление и, не жалость привели его в чувство. Мерсер, трус и предатель, фискал и доносчик самого низкого пошиба, не был достоин права на существование. Мысль о том, что он упустил возможность добраться до реки, прояснила его сознание, когда он, пошатываясь, стоял над Мерсером.

Он слышал топот бегущих ног. Он видел фигуры, быстро приближающиеся к нему сквозь рассеянный свет звезд. Но он был слишком слаб, чтобы сопротивляться или бежать. Немного сил, которые он накопил и на которые рассчитывал во время бегства, иссякли. Рана, не зажившая как следует, недели, проведенные в постели, мышцы, отвыкшие от таких чрезмерных перегрузок, как расправа с Мерсером, — все это послужило причиной того, что он сейчас стоял, шатаясь от изнеможения, с трудом ловя ртом воздух, вслушиваясь в приближающиеся шаги бегущих людей.

Голова кружилась. Отвратительная тошнота подступала к горлу, и в первые моменты этой обессиливающей тошноты, когда, казалось, вся кровь прихлынула к его мозгу, Кент совершенно утратил способность оценивать окружающее. Он не отдавал себе отчета в увиденном, не понимал, где он и что с ним; он знал лишь, что где-то внутри него что-то сломалось, приведя его в состояние полной беспомощности. Он переусердствовал в своей ярости и надорвал силы. Но и сейчас он импульсивно пытался, шатаясь, достичь распростертого тела бездыханного Мерсера и еще раз ударить его ногой. Чьи-то руки ухватили его и крепко держали, не позволяя двигаться. Послышался удивленный возглас, затем другой, — и что-то твердое и холодное сомкнулось на запястьях Кента, словно пара беззубых челюстей.

Первым он узнал констебля Картера, помощника инспектора Кедсти, его правую руку по надзору за порядком в казармах. Затем появился старый Сэндс, управляющий домом Кардигана. Сознание вернулось к Кенту так же мгновенно, как и только что неожиданно навалившаяся одуряющая тошнота, и кровь снова равномерно распределилась по его телу. Он поднял руки. Картер ловко надел на него наручники, и свет звезд тускло заблестел на полированной стали. Сэндс склонился над Мерсером, а Картер тихо произнес:

— Плохо дело, Кент. Но, сам понимаешь, иначе я поступить не могу. Я заметил тебя из окна как раз тогда, когда Мерсер завопил. Какого черта тебе надо было останавливаться ради этого подонка?

С помощью Сэндса Мерсер с трудом поднялся на ноги. Он повернул опухшее, ничего не видящее лицо к Картеру и Кенту. Он что-то бормотал и ныл, словно прося пощады, опасаясь, что Кент еще не рассчитался с ним окончательно. Картер оттащил Кента в сторону.

— Мне остается только одно, — сказал он. — Не очень-то приятная обязанность, по правде сказать. Но по закону я должен отвести тебя в казарму.

Кент опять ясно видел звезды на небе, и его легкие впитывали в себя прохладный воздух, как и в те чудесные мгновения перед встречей с Мерсером.

Он проиграл. И в его проигрыше виновен именно Мерсер. Картер, ведя Кента перед собой, положив ему руку на плечо, ощутил, как внезапно напряглись его мускулы. Сцепив зубы, Кент за всю дорогу не проронил ни слова, если не считать странных звуков, которые расслышал Картер в груди своего пленника, — звуков, напоминающих сдавленные рыдания.

Картер тоже относился к людям, в чьих жилах текла алая кровь Севера, и поэтому он понимал, что творится в душе Кента. Ибо Кент был буквально на волосок от успешного осуществления задуманного побега.

Дежурным в казарме был Пелли; он и запер Кента в одной из трех камер, расположенных позади официальных служебных помещений. Когда Пелли ушел, Кент сел на край тюремных нар и в первый раз позволил себе излить мучительную агонию отчаяния в глухих и сдавленных стонах, вырывавшихся из его полураскрытых губ. Полчаса тому назад весь мир распахивал перед ним свои объятия, и в ответ на его призывы он рванулся к нему лишь затем, чтобы на него, как дамоклов меч, обрушилась самая мрачная трагедия всей его жизни. Ибо то, что произошло, было истинной трагедией. Теперь уже не оставалось никаких надежд. Щупальца Закона цепко ухватили его, и он не мог даже и мечтать о спасении.

Невыносимой, чудовищной была мысль о том, что именно он, Джим Кент, осуществлял надзор за постройкой тюремных камер. Знакомый со всеми уловками и хитростями заключенных, пытающихся вырваться на свободу, он не оставил ни единого слабого пункта в конструкции бетонных клеток. Он опять сжал руки в кулаки и еще раз проклял в душе Мерсера, подойдя к крохотному зарешеченному окну камеры, выходившему на реку. Теперь река была от него совсем близко. Он слышал журчание и плеск ее вод. Он видел нескончаемое движение ее волн, сверкающих и переливающихся под светом звезд, и ему казалось, будто река корчится в пароксизме тихого, почти беззвучного хохота, насмехаясь и издеваясь над его глупостью.

Кент вернулся к нарам и в отчаянии закрыл лицо руками. В течение получаса он сидел неподвижно, не поднимая головы. Впервые в жизни он почувствовал себя побежденным, причем побежденным настолько основательно, что у него не было больше желания продолжать борьбу, а в душе его царил сплошной мрак вперемешку с сумятицей мыслей о том, чего он лишился.

Наконец он открыл глаза в темноту своей тюрьмы, словно для того, чтобы увидеть чудесное явление. Мрак его камеры прорезал столб неяркого золотистого света. То был свет восходящей луны, проникавшей сквозь маленькое окно с решеткой. Он представился Кенту живым существом, которое украдкой пробралось в его тюремную клетку. Кент с удивлением и восторгом глядел на него. Глаза его проследили путь светового луча до маленького квадратного отверстия в стене, и там, за ним, — огромная, красная и торжественная, — сама луна вставала над лесом, заливая своим призрачным светом весь мир. Некоторое время Кент не видел ничего, кроме этой луны, заполнившей собою всю оконную раму. Поднявшись на ноги и подставив лицо потоку лунного света, он вдруг почувствовал, как где-то в глубине души возрождаются тени его былых надежд. Одна за другой воскресали они и возвращались к жизни. Кент протянул ладони, словно наполняя их пьющимся светом; сердце его забилось энергичнее, когда он, стоя в немом благоговении, наблюдал величественный лунный восход. Насмешливое бормотание реки снова сменилось песней надежды, пальцы его крепче сжались вокруг прутьев железной решетки, и дух бойца опять возродился в нем. По мере того как этот дух приобретал силу и, окрепнув, подавлял отчаяние и гнал прочь мрачные мысли, Кент следил за тем, как луна поднималась все выше и выше, меняя цвет от красного у самого горизонта до золотисто-желтого ближе к зениту. Он удивлялся и восторгался чудесным зрелищем волшебных изменений окраски ночного светила, которое никогда не переставало восхищать его.

И тут он засмеялся. Если бы Пелли и Картер услышали его, они бы решили, что он сошел с ума. Впрочем, это и было своеобразным безумием — безумием возвращенной уверенности, безграничной веры, оптимизма и твердого намерения осуществить свои мечты. Кент снова выглянул за решетку окна. Мир никуда не исчез, он продолжал оставаться на своем месте; и река, и все то, ради чего стоило бороться. Каким образом — он даже не пытался представить себе сейчас. Он опять засмеялся, негромко и немного печально, ибо усмотрел мрачноватый юмор в том факте, что он, выходит, сам построил для себя тюрьму.

Кент снова сел на нары, и насмешливая мысль пришла ему в голову: должно быть, все те, кого он доставлял сюда и чьим первым наказанием была отсидка здесь, в душе смеются над ним. Перед его мысленным взором столпилась целая галерея лиц — темных и светлых, лиц, наполненных ненавистью и отчаянием, лиц мужественных, оживленных надеждой, и лиц, бледных от страха смерти. Среди призраков жертв его доблестной охоты на людей выплыло лицо Антона Фурнэ и осталось с ним. Потому что он доставил Антона в эту самую камеру — Антона, огромного француза, черноволосого, бородатого, с веселым, искренним раскатистым смехом, от которого даже в те дни, когда он ожидал исполнения смертного приговора, дрожало пресс-папье на письменном столе инспектора Кедсти.

Сейчас Антон предстал перед Кентом, словно мифический герой. Он убил человека и, как подобает мужчине, не отрицал этого. Несмотря па то что в его огромном теле таилось сердце трепетное и ласковое, как у девушки, Антон гордился своим убийством. Во все дни тюремного заключения он пел песни, прославлявшие мужество и благородство, толкнувшие его на такой поступок. Он убил белого человека из Чипевайана, похитившего жену у его соседа. Не его жену, но жену соседа! Ибо кредо Антона гласило: поступай с другими так, как ты желал бы, чтобы они поступали с тобой. Он любил своего соседа великой любовью простых людей, живущих в лесной глуши. Сосед был слабоват, а Антон здоров и силен как бык, так что, когда настала пора, пришлось Антону принимать меры по защите его поруганной чести. Когда Кент привел его сюда, гигант прежде всего расхохотался над крошечными размерами камеры, затем над ее неожиданной прочностью, а потом ежедневно смеялся и горланил громкие, раскатистые песни о краткости жизни, которая выпала на его долю. Когда он умер, на его лице сохранилась удовлетворенная улыбка человека, уплатившего ничтожную цену за то, что покарал великое зло.

Кент знал, что никогда не забудет Антона Фурнэ. Он никогда не переставал сожалеть, что именно ему не повезло и он вынужден был доставить сюда Антона; и всегда в трудные минуты воспоминание об Антоне, гордом чело веке с отважным сердцем, возвращало ему мужество и стойкость. Он никогда не сможет стать таким, как Антон Фурнэ, — говорил он себе много раз. Никогда его сердце не достигнет такого величия и способности к самопожертвованию, ибо хотя Закон и приговорил Антона к повешению, но история свидетельствует, что Антон Фурнэ в жизни нс обидел ни мужчины, ни женщины, ни ребенка до тех пор, пока не уничтожил гнусного гада в человеческом обличье, за что Закон безжалостно раздавил его своей железной пятой.

И в эту ночь Антон Фурнэ снова явился в камеру и уселся рядом с Кентом на нарах, где он спал много ночей; и призраки его смеха и песен звучали в ушах Кента, и его несгибаемое мужество наполнило залитую лунным светом тюремную камеру, так что, когда Кент наконец растянулся на жестком ложе, отправляясь ко сну, он был уверен, что душа этого героического мертвеца придала ему такие силы, которых невозможно добиться от живых. Ибо Антон Фурнэ умер смеясь, хохоча, распевая песни, — а именно Антона Фурнэ он увидел во сне. И в этом же сне выплыл образ другого человека — человека, которого в округе звали Дерти Фингерс[14]. А вместе с ним пришло и вдохновение!

Глава 11

Там, где участок огромной реки загибается внутрь наподобие языка добродушной собаки, лижущей берег у Пристани на Атабаске, все еще сохранялся так называемый «Квартал Фингерса» — девять старых, разваленных, дряхлых, потрепанных непогодой и Бог знает из чего и как построенных лачуг, которые поставил здесь эксцентричный гений, предвидевший резкий подъем деловой активности в здешних местах за десять лет до того, как это действительно случилось. Пятой лачуге — считая с какого угодно конца — ее владелец, сам Дерти Фингерс, присвоил неожиданно громкое имя: Добрая Старая Королева Бесс. Лачуга была покрыта черным толем и имела два окна, которые выходили на реку и, словно два квадратных глаза, что-то постоянно настороженно высматривали в ней. К фасаду лачуги Дерти Фингерс пристроил навес, чтобы защитить себя от дождя в весеннее время, от солнца летом и от снега зимой. Ибо здесь Дерти Фингерс просиживал всю ту часть своей жизни, которую не тратил па сон.

Дерти Фингерса знали все, от мала до велика, на всем двухтысячемильном протяжении Долины Трех Рек, причем наиболее суеверные полагали, что всевозможные боги и черти различных рангов и мастей частенько собираются у него, чтобы посидеть с ним под навесом перед лачугой с толевой крышей и покалякать о том о сем. На всей реке не было никого, кто мог бы сравняться с ним мудростью, не было никого, кто не согласился бы многое отдать ради обладания лишь малой толикой того, что таилось под черепной коробкой Дерти Фингерса. Глядя на него, сидящего под навесом у своей Доброй Старой Королевы Бесс, трудно было заподозрить выдающиеся способности его недюжинного мозга. Дерти Фингерс представлял собой огромную дряблую тушу, гигантскую груду мяса и жира, принявшую человеческий облик. Сидя в старом, вытертом до блеска деревянном кресле, он казался какой-то расплывшейся, почти бесформенной глыбой. При огромной голове с длинными редкими и давно не стриженными волосами, лицо его было гладким, как у ребенка, толстым, как у херувима, и так же лишенным всякого выражения, как спелое яблоко. Его сложенные руки всегда покоились на исполинском животе, бросающиеся в глаза размеры которого еще более подчеркивались колоссальной цепочкой для часов, сделанной из расплющенных самородков клондайкского золота. Большой и указательный пальцы Дерти Фингерса постоянно перебирали эту цепочку. При каких обстоятельствах он получил свое прозвище, когда его настоящее имя было Топпет, никто ничего определенного сказать не мог, разве что только виною этому был его постоянный довольно неопрятный вид немытого и нечесаного толстяка.

Но что бы ни представляли собой двести сорок с небольшим фунтов жирного мяса, составлявшие тело Дерти Фингерса, люди относились к нему с чувством благоговейного почтения из-за качества его мозгов. Ибо Дерти Фингерс был адвокатом — адвокатом диких необитаемых уголков, лесным судьей, юрисконсультом звериных троп, лесных просторов и речных перекатов.

Собранные и рассортированные по порядку, в его мозгу хранились все правила и законы справедливости и обычного права Великой Северной страны. Он изучил все законы, существовавшие здесь в течение двух сотен лет. Он знал, что закон сам по себе не умирает от возраста, и из заплесневелого прошлого он откапывал и тщательно сохранял каждую уловку и каждый трюк своей профессии. У него не было юридической литературы, справочников и толстых сводов законов. Вся его библиотека размещалась у него в голове, и все факты хранились в штабелях, исписанных убористым почерком и покрытых пылью бумаг в его жилище. Он не ездил но судам, как прочие адвокаты, и в Эдмонтоне многие его коллеги были ему за это благодарны.

Ветхая лачуга Дерти Фингерса была истинным храмом правосудия. Он восседал здесь, сложив руки на животе, и изрекал свои суждения, свои советы, свои решения. Он мог сидеть здесь так долго, что любой другой сошел бы с ума. С утра до ночи, вставая лишь затем, чтобы перекусить или спастись от жары или непогоды, он представлял собой неотделимую принадлежность навеса подле своей Доброй Старой Королевы Бесс. Целыми часами он мог сидеть, уставясь на реку и, кажется, даже не мигая веками своих бесцветных глаз. Целыми часами мог он сидеть без движения, не произнося ни единого слова. У него был только один постоянный компаньон — пес, жирный, безразличный, ленивый, как и его хозяин. Пес этот постоянно спал у его ног или устало плелся за ним, когда Дерти Фингерс выбирал время, чтобы совершить путешествие в местную лавчонку, где он закупал продукты и прочие необходимые мелочи.

Первым, кто пришел утром навестить Кента Б его камере после неудавшейся попытки побега, был отец Лайон. Ровно через час тот же отец Лайон шествовал по протоптанной тропе к двери жилища Дерти Фингерса. Если выражение удовольствия когда-либо и появлялось на лице толстяка, то это обычно случалось, когда его время от времени навещал маленький миссионер. Вот тогда у Фингерса развязывался язык, и они могли до поздней ночи беседовать о многих вещах и явлениях, о которых прочим людям не дано было знать. Сегодня утром отец Лайон зашел не случайно, но с непреклонной решимостью обсудить одно важное дело. Когда Дерти Фингерс узнал, в чем это дело заключалось, он печально покачал головой, теснее сложил руки на животе и констатировал полнейшую несостоятельность идеи о том, чтобы он пошел навестить Кента. Такое было не в его обычаях. Люди должны приходить к нему. И он не любит ходить пешком. Ведь от его лачуги до казармы целая треть, а может, даже целых полмили! И дорога все время идет в гору. Вот если бы Кента можно было доставить к нему, сюда…

Кент ждал в своей тюремной клетке. Он без труда различал голоса в помещении полицейского участка, если дверь в него не была закрыта, и поэтому знал, что инспектор Кедсти не появлялся в казарме до того, как коротышка миссионер отправился со своей миссией к Дерти Фингерсу. Обычно Кедсти приходил часом раньше. Кент не строил догадок о причинах его запоздания, но заметил, что после прибытия инспектора между его служебным кабинетом и территорией, окружавшей казарму, возникло более оживленное движение, чем обычно. Один раз он с уверенностью мог сказать, что различил голос доктора Кардигана, затем с такой же степенью уверенности распознал голос Мерсера. При звуках этого голоса он усмехнулся. Несомненно, он ошибался, ибо Мерсер едва ли будет в состоянии разговаривать в течение еще нескольких дней. Кент был доволен, что угол стены в коридоре загораживал дверь в контору полицейского участка, благодаря чему все три камеры размещались в глубине своеобразной ниши, что избавляло его от любопытных взглядов досужих зевак. Он также был рад тому, что у него не было товарища по камере. В его положении предпочтительнее было оставаться в одиночестве. Для плана, который складывался в его мозгу, одиночество было так же необходимо, как и сотрудничество с Александром Топпетом Фингерсом.

Проблема, стоявшая перед ним сейчас, как раз и заключалась в том, в какой мере он мог рассчитывать на это сотрудничество, и Кент с нетерпением ожидал возвращения отца Лайона, стараясь распознать звук его шагов во внешнем коридоре. В конце концов, если та вдохновляющая идея, что возникла у него прошлой ночью, ни к чему не приведет, если Фингерс не оправдает его надежд…

Кент пожал плечами. Если это случится, то другого шанса у него не будет. Ему придется подчиниться и сполна принять лекарство из рук правосудия. Но если Фингерс согласится ему подыграть…

Он снова взглянул из окошка на реку, и опять ему показалось, будто река ему ответила. Если Фингерс согласится сыграть на его стороне, они побьют Кедсти и весь Н-ский дивизион! И в качестве выигрыша он добьется успешного завершения величайшего психологического опыта, который он когда-либо посмел поставить. Величие этой философской проблемы, когда он задумывался над ней, немного пугало его, но и вера его в идею была настолько же велика. Он вовсе не считал свою философию основанной на чем-то сверхъестественном, непостижимом человеческому уму. Он старался приблизить ее к уровню обычного, рядового интеллекта. Он считал, что в каждом мужчине и женщине таятся подсознательные факторы, влияющие на их поведение и образ мышления. И факторы эти можно развить до невероятных размеров, стоит только подобрать правильный психологический ключ к каждому отдельному замочку. Кент полагал, что у него имеется такой ключик, который подойдет к глубоко зарытому и далеко запрятанному замочку к незаурядным умственным способностям Дерти Фингерса. Он верил в подобного рода метафизику, почерпнутую не из Аристотеля, и поэтому был убежден, что Фингерс подтвердит его выводы о реальности спасения. Кент ощущал в себе необычное приподнятое настроение. Он чувствовал себя значительно лучше физически, чем прошлой ночью. Несколько минут напряженных усилий, в результате которых он едва не прикончил Мерсера, были для него отличной проверкой, — сказал он себе. Они не оставили после себя никаких вредных последствий и осложнений, так что ему больше нечего было бояться, что рана его снова откроется.

Раз двенадцать до него доносился скрип открываемой и запираемой наружной двери. Вот она отворилась снова, и спустя несколько мгновений послышался специфический звук, который вызвал у Кента приглушенный возглас удовлетворения. Дерти Фингерс из-за своей чрезмерной тучности и отсутствия физических упражнений страдал, как он говорил, «астматической дыхалкой», и напряженная работа его легких заблаговременно дала Кенту знать о его приближении. Пес Фингерса страдал тем же и по таким же причинам, так что, когда они вместе брели по дороге, между ними возникало своеобразное состязание в музыкальных свистах и хрипах.

— Слава Богу, у нас обоих чертовски мало осталось от дыхалки, — говаривал иногда Дерти Фингерс. — И это хорошо; иначе, если бы у нас было ее больше, мы бы прогуливались вместе, а мы чертовски не любим гулять пешком!

Пес и на сей раз неотступно плелся позади Фингерса, которого сопровождали также отец Лайон и Пелли. Пелли отворил дверную решетку камеры, затем запер ее снова после того, как Фингерс с собакой вошли внутрь. С ободряющим кивком и надеждой во взгляде миссионер последовал за Пелли в дежурное помещение. Фингерс вытер багровое лицо огромным носовым платком, с трудом ловя ртом воздух в попытках отдышаться. Тогс, достойный пес своего хозяина, тоже дышал так, словно только что закончил отчаянную гонку, ставкой в которой была его жизнь.

— Ну и подъем! — прохрипел Фингерс. — Чертовски трудный подъем!

Он уселся на единственном стуле в камере, расплывшись наподобие гигантского мешка со студнем, и принялся обмахиваться шляпой вместо веера. Кент уже успел оценить ситуацию. В выражении пылающего всеми оттенками красного цвета лица Фингерса и в его почти бесцветных глазках он заметил легкое любопытство и заинтересованность, которые толстяк изо всех сил пытался скрыть. Кент догадался, в чем тут дело. Отец Лайон счел необходимым сыграть ва-банк. Чтобы выманить Фингерса из хижины и заставить подняться на холм, он намекнул ему о наличии у Кента кое-каких сведений, способных его заинтересовать. Психологический ключик уже начал действовать.

Кент сел на нарах и сочувственно улыбнулся.

— Не всегда так было, верно, Фингерс? — произнес он, немного наклонившись вперед и внезапно понизив голос, что придало его словам неожиданную значительность и серьезность. — Было время, лет двадцать тому назад, когда вы не пыхтели, поднимаясь в гору. Да, двадцать лет иногда здорово меняют человека!

— Верно, иногда, — соглашаясь, хриплым голосом произнес Фингерс, со свистом вдыхая и выдыхая воздух.

— Двадцать лет тому назад вы были бойцом!

Кенту показалось, что за те несколько секунд, которые последовали за его словами, в тусклых глазах Фингерса возник более глубокий оттенок.

— Да, бойцом, — повторил Кент. — Большинство мужчин были бойцами в те дни золотой лихорадки, не так ли, Фингерс? Мне в моих странствиях доводилось слышать о них немало всякого; от некоторых воспоминаний меня порой просто в дрожь бросало. Смерть не страшила этих людей. И среди них много было честных и порядочных, когда дело доходило до развязки. Таким были и вы, Фингерс. Однажды зимой, далеко на Севере, мне рассказали вашу историю. Я держал ее при себе, так как мне почему-то казалось, будто вы против того, чтобы о ней распространялись; иначе все узнали бы ее от. вас самих. Из-за этого я и просил вас прийти ко мне, Фингерс. Ситуация вам ясна. Либо петля, либо тюрьма — вот и весь выбор для меня. Естественно, каждый в моем положении старался бы найти помощь и поддержку среди тех, кто считался его друзьями. Но только не я; простая дружба вряд ли сможет меня спасти, во всяком случае, не теперешняя дружба. Разумеется, я не имею в виду отца Лайона. Вот почему я и послал за вами. Не подумайте, будто я сую нос в ваши секреты, в святая святых вашей души, Фингерс. Видит Бог, у меня этого и в мыслях нет. Но прежде чем вы сможете меня понять, я должен рассказать; вам одну историю, которая случилась давным-давно. Ведь вы не забыли… — да вы никогда не забудете! — Бена Татмэна?

Когда Кент произнес это имя — имя, которое Дерти Фингерс ни разу за двадцать пять лет не слышал из чьих-либо уст, кроме своих собственных, — странная и могучая сила внезапно овладела толстым и обрюзгшим лесным законником. Она словно электрическим током пронзила его рыхлое и дряблое тело, делая его упругим, превращая то, что казалось жиром, в твердые мускулы, медленно сжимая его пальцы в могучие кулаки. Свистящие звуки исчезли из его дыхания, и голос, которым он обратился к Кенту, был голосом совершенно другого человека:

— Вы… вы слышали о Бене Татмэне?

— Да. Я слышал о нем далеко на Севере, в местности под названием «Страна Дикобразов». Говорят, случилась эта история лет двадцать или больше тому назад. Татмэн, как мне рассказывали, был молодой, зеленый новичок из Сан-Франциско — банковский клерк, кажется, — который прибыл в страну золота и притащил с собой свою жену. Они оба были по уши полны надежд и отваги, и, говорят, каждый боготворил землю, по которой ступала нога другого. Маленькая храбрая женщина настояла на том, чтобы разделить с мужем поровну все его трудности и приключения. Разумеется, никто из них даже не представлял себе, что ожидает их впереди.

Потом пришла та знаменитая смертоносная зима в Затерянном Городе. Вам лучше меня известно, что за законы были в те дни, Фингерс. Продовольствие не поступало. Снег выпал слишком рано, температура за целых три месяца ни разу не поднялась выше пятидесяти градусов ниже нуля, и Затерянный Город превратился в сплошной ад, где царили голод и смерть. В ту пору можно было просто убить человека, и скорее всего это сошло бы с рук. Но если бы вы стащили корку хлеба или одну-единственную фасолину, вас бы привели к границе лагеря и просто выгнали вон. А это означало верную смерть — смерть от голода и холода, более мучительную, чем смерть от пули или веревки, — и именно поэтому такова была расплата за воровство.

Татмэн не был вором. Но ежедневно и ежечасно видеть, как медленно умирает от голода его молодая жена, сходить с ума от ужаса при мысли о том, что она станет жертвой цинги, которая поразила ужо многих вокруг, было выше его сил. Глухой, темной ночью он проник в одну из хижин и украл две банки консервированных бобов и сковородку картошки — в тысячу раз более ценные сокровища, чем равное им по весу количество золота. И его поймали. Конечна, все понимали, что речь шла о его жене. Но то были дни, когда женщина не могла спасти мужчину, будь она хоть самой что ни на есть раскрасавицей. Татмэна привели к границе лагеря, дали ему ружье и заплечный мешок, но ни грамма еды. И женщина, готовая в путь, закутанная в меха и обутая, тоже была рядом с ним, потому что решила умереть вместе с мужем. Ради нее Татмэн лгал до последней минуты, отрицая свою виновность.

Но бобы и картофель обнаружили в их хижине, и этого было достаточно для приговора. И вот тут-то, когда они совсем уже было собрались уйти в мрачную круговерть снежного бурана, что означало бы неизбежную смерть в течение нескольких часов, тут-то и…

Кент поднялся с нар и подошел к маленькому окошку, глядя на открывавшийся за ним кусочек свободного мира.

— Фингерс, на земле время от времени рождается сверхчеловек. И сверхчеловек как раз и оказался в той толпе погибающих от голода, озлобленных и раздраженных людей. В последние мгновения он выступил вперед и громко заявил, что Татмэн невиновен, а кражу совершил он сам. Без тени страха и сомнения он признался в высшей степени удивительном и необычном поступке. Оказывается, он украл бобы и картофель и подсунул их в хижину Татмэнов, когда те спали. Зачем? Потому что хотел спасти женщину от голода. Да, конечно, он лгал, Фингерс. Он лгал, потому что любил жену другого, — лгал, потому что в нем билось самое верное и прекрасное сердце из всех, какие Господь когда-либо создавал на Земле! Он лгал! И его ложь была великим подвигом. Он ушел в тот снежный буран, поддерживаемый любовью, которая была сильнее страха смерти, и больше в лагере никто ничего о нем не слышал. Татмэн и его жена вернулись к себе домой и остались жить. Фингерс… — Кент внезапно резким движением обернулся от окошка. — Фингерс…

Фингерс, подобно сфинксу, сидел, молча уставясь на Кента.

— Вы были тем человеком, — продолжал Кент, приближаясь к нему. — Вы солгали, потому что любили ту женщину, и вы шагнули прямо в пасть смерти из-за нее. Люди в Затерянном Городе не знали этого, Фингерс. Муж не имел об этом ни малейшего понятия. А жене его — той женщине, которую вы втайне боготворили и обожали, — это даже в голову не приходило! Но такова правда, и вы знаете ее, скрывая от всех в глубине души. Вы пробились сквозь бурю, мрак, холод и голод. Вы выжили! И все эти годы, вон там, под вашим навесом, вы мечтаете о женщине, ради которой когда-то, давным-давно, вы пошли на смерть. Разве я не прав, Фингерс? И если я прав, вы позволите мне пожать вашу руку?

Фингерс медленно поднялся со стула. Глаза его больше не были тусклыми и безжизненными, но светились пламенем, которое Кент снова зажег в них спустя много лет. Он протянул руку и схватил ладонь Кента, продолжая глядеть на него, словно к нему внезапно вернулось нечто давным-давно умершее и похороненное.

— Я благодарен вам, Кент, за ваше мнение об этом человеке, — сказал он. — Сам не знаю почему, но вы не заставили меня… покраснеть. Видите ли, от того человека, который заменил собою Татмэна, оста