• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
Иди ко мне (Современные были) — Нина Павлова Автор: Павлова Нина

Иди ко мне (Современные были) — Нина Павлова

(2 голоса: 5 из 5)

Боголюбивые читатели! Перед вами третья книга известной православной писательницы Нины Павловой. Это современные были о жизни православных людей в наше непростое время. В жизни нет ничего случайного. И если человек предаёт себя Промыслу Божию, он ведёт его по жизни, и не посрамит Господь молитвы уповающих на Него.

От автора

Земная слава бывает разная. И ко мне она пришла в такой удручающей форме: после выхода книг «Пасха красная» и «Михайлов день» к моему дому, расположенному возле Оптиной пустыни, вереницей потянулись паломники с просьбой разрешить их духовные проблемы. Одна девушка, например, спросила: что лучше — выйти замуж за Федю или уйти в монастырь? За доверие, конечно, спасибо. Но кто я такая, чтобы благословлять на монашество или замужество?

Рассказала о своих затруднениях батюшке, а он посоветовал запереть калитку на замок и честно рассказать о себе.

Попыткой такого объяснения с читателем было предисловие к книге «Михайлов день». А поскольку другой биографии у меня нет, то отчасти повторю его.

* * *

В университете мы сдавали экзамены по научному атеизму и жили, не зная Христа. Правда, к Церкви я всегда относилась с пиететом, поскольку любила древнерусскую литературу и иконы. Но как можно веровать в Бога в наш просвещённый век? Это было выше моего понимания.

Помню, на отпевании поэта Александра Тихомирова я познакомилась со священником отцом Константином и вдруг пожаловалась ему на необъяснимую тоску, настигающую меня в моменты победоносного земного успеха. Тут ликовать бы надо, а я, отчаиваясь, не могла понять: откуда это ощущение лживости и неправды жизни, если я хочу и стараюсь жить честно?

— Не будет у вас ни покоя, ни мира в душе, пока вы не придёте к Богу, — довольно жёстко сказал священник.

«У-у, какой злобный клерикал!» — подумалось в тот миг. А через семь лет этот добрейший отец Константин крестил меня. Привёл же меня к Богу такой случай. Была у меня знакомая семья, а точнее, как бы семья. В общем, двое голубков жили в состоянии «свободной любви», категорически не желали иметь детей и скандалили так часто, что я избегала бывать у них. Когда же годы спустя я навестила их, то поразилась переменам — благодатный дом с атмосферой особой нежности в семье, а в доме весёлые красивые дети.

— Ребята, почему вы такие хорошие? — спрашиваю знакомых.

— Мы православные, — признались они с осторожностью, ибо в те годы ещё преследовали за веру. — А что делают православные?

Расспросив знакомых, я составила для себя список из семи пунктов и озаглавила его «Жизнь православных». Оказывается, эти самые православные утром и вечером читают молитвенное правило, две кафизмы из Псалтири и Евангелие. А ещё они ходят в церковь, каются на исповеди и причащаются. Особенно подробно я записала про то, как постятся православные, ибо начинался Рождественский пост, и я решила поставить эксперимент — ровно месяц буду жить, как живут православные. А после этого поставлю точку, и всё.

С высокомерием атеистки я каждое утро «экспериментально» ходила в церковь. А через неделю пережила такое потрясение, какому нет объяснения на земном языке. Не в силах дождаться рассвета, я приходила теперь ночью к затворённым дверям храма и плакала здесь от счастья: Бог есть, Он любит нас! И как чувствуется в ночи дыхание моря, ещё сокрытого от глаз, так я чувствовала Божию любовь.

Вот так — с наивного списка под заглавием «Жизнь православных» — и начинались мои книжки. Я не решилась бы написать их, если бы старцы не настаивали: «Пиши!» Но какой из меня духовный писатель, если святые писали из опыта святости, а у меня лишь богатый опыт искушений?

— А ты пиши всё как есть, — сказал мне схиархимандрит Илий (Ноздрин).

Словом, вот уже четверть века живу в доме возле Оптиной пустыни и записываю те истории из жизни, где искушений у православных, конечно, хватает. И всё-таки мы счастливые люди, потому что хранит нас среди бед и скорбей милость Господа нашего Иисуса Христа и Его неотступная живая любовь.

Н. Павлова,
член Союза писателей России

Часть 1. «Трижды бывает дивен человек»

Степанида

Моя сибирская прабабушка Степанида умела лечить людей травами и, говорят, была прозорливой. Во всяком случае, рассказывали такое: везут к ней больного откуда-то издалека. До дома Степаниды ещё ехать и ехать, а она уже слёзно молит Богородицу: «Божья Матерь, смилуйся! Такого тяжёлого больного везут, его же семь седмиц надо выхаживать, а меня опять из дома выгонят!»

Степаниду, действительно, выселяли из избы в баню, когда к ней привозили больных. Кому нужен лазарет в доме? Вот и молила она Богородицу избавить её от этой участи — пусть, мол, больного везут к докторам, а она на лекарку не училась. Денег за лечение она никогда не брала, к докторам относилась с величайшим почтением и, считая себя невеждой, уповала не на свои целебные отвары и мази, а на помощь Пресвятой Богородицы. Молитвенницей была Степанида.

Рассказывали, что секретаря райкома комсомола она вылечила от бесплодия, а прокурора — от шизофрении. Комсомольский вожак после рождения сына на радостях подарил бабуле домашние тапочки. А прокурор явил величайшую милость: пообещал, что не посадит Степаниду как «религиозную контру», но иконы из дома велел убрать и больных не принимать.

Иконы убрали, а Степанида куда-то исчезла. Говорят, она жила тогда в таёжной охотничьей избушке, а охотница она была знатная. Но и тут нелады: получит Степанида деньги за пушнину и давай учёные книги покупать. «Зачем? — возмущались родные. — Книга тебе есть даст? Пить даст?» Возможно, через Степаниду мне передалась та неуёмная тяга к книгам, когда я влюбилась в своего будущего мужа потому, что он был книгочеем и библиотека в его доме была богатая.

Степаниду часто обличали: «Ишь, раскомандовалась! Где это видано — столько картошки выбрасывать?» А дело было так. У бабушки Марии, папиной мамы, на одном участке картошка уродилась здоровая, а на другом — поражённая картофельным раком. Эту раковую картошку Степанида велела выбросить. «Рехнулась бабка!» — говорили родные. Словом, ели больную картошку и нахваливали: «Вкусно!» А через несколько лет бабушка Мария умерла от рака. Возможно, это случайное совпадение, но однажды на лекции доктор сказал, что беременным не рекомендуется есть картошку, поражённую картофельным раком. Значит, такая картошка неполезна.

Совсем не помню лица Степаниды, но помню её руки. Вот она потрошит курицу и извлекает из куриного желудка ярко-жёлтую морщинистую шкурку. Такие шкурки обычно выбрасывают, а она их сушит и толчёт в порошок. Зачем? Ответ на этот вопрос пришёл десятилетия спустя. У мамы начались проблемы с желудком, и врач-гастроэнтеролог сказал: «Самые дорогие и лучшие лекарства готовят на основе энзимов, а шкурка куриного или бараньего желудка — всем энзимам энзим. Высушите шкурку, измельчите в порошок и давайте по неполной чайной ложечке маме». Маму такой порошок вылечил, и она вдруг рассказала, что к Степаниде перед смертью приезжали врачи из города и переписывали рецепты её отваров и мазей. Особенно хвалили её мазь от радикулита на основе змеиного яда. И тут я вспомнила раздвоенный на конце посох Степаниды. Я панически боюсь змей, а Степанида бесстрашно прижимала этим раздвоенным посохом змею к земле и сцеживала в склянку змеиный яд.

— Лечила она от радикулита так, — рассказывала мама. — Напарит в бане и массирует спину, все косточки переберёт. Потом намажет мазью со змеиным ядом и укутает в тепло до утра. А утром обязательно давала противоядие — отвар из свежей рыбы или ромашковый чай.

Сейчас в аптеках продают мази от радикулита на основе змеиного яда.

И всё же, честно говоря, Степанида была не в чести у родных. Тетрадками с её рецептами и выписками из Библии растапливали печь, и она была как инородное тело среди утративших веру людей.

Умерла Степанида в сто шесть лет. Никогда и ничем не болела, работала до последнего часа и умерла во сне с улыбкой на устах. Вот уж воистину блаженная кончина! Не зря в народе говорят: «Трижды бывает дивен человек: когда родится, венчается и умирает». А тут смерть — диво дивное.

— Неужели никогда не болела? — спрашиваю родню.

— А когда ей было болеть? В двадцать семь лет осталась вдовой с оравой ребятишек и с больными родителями на руках. А старики и дети часто болели, и тогда Степанида научилась лечить.

Замуж второй раз Степанида не вышла, хотя и сватались к ней. Вдовьего горя никак не выказывала. Тут особый талант — мужество жить. Даже, вспоминают, сказала как-то: «Эх, бабоньки, чего унывать? Если и русские бабы раскиснут, то России конец». Весёлой и работящей была моя прабабушка.

Однажды я рассказала батюшке о блаженной кончине Степаниды, а он велел записывать истории о смерти разных людей. Вот и записываю.

«Почему вы не отпускаете её?»

Рассказывает монахиня Ангелина из Марфо-Мариинской обители:

— Я была уже монахиней в тайном постриге, но по-прежнему работала медсестрой в неврологическом отделении 57-й больницы. Однажды ночью в моё дежурство к нам привезли умирающую онкологическую больную. Вместо груди — яма, переполненная зловонным гноем. Нога уже почернела от гангрены, и из неё капал на пол обильный и смрадный гной. Палата сразу же наполнилась зловонием, а к утру во всём отделении стоял такой невыносимый смрад, что врачи стали ругать меня:

— Ты зачем приняла её в наше отделение? Там болезней — букет, в любое отделение клади.

— А что поделаешь, — говорю, — если место было только в нашем отделении?

Конечно, мы принимали меры и, чтобы отбить запах, поставили возле постели тазики с раствором марганцовки и лотки с поваренной солью. Но ничто не помогало. Тело уже разлагалось заживо, и лицо женщины, лежавшей без сознания, было искажено от невыносимых мучений. А муж бегает вокруг неё и кричит на всё отделение: «Почему врачи не помогают? Врач обязан помочь!» Это были уже пожилые супруги, а муж так любил жену, что умолял её: «Не умирай! Я не могу без тебя!»

— Почему вы не отпускаете её? — говорю мужу. — Разве вы не видите, как она мучается и хочет уйти к Богу? Там ей будет лучше.

— Как это лучше? — не понял муж.

Человек он был нецерковный. И всё-таки мне удалось найти какие-то слова, и мы договорились так: вечером, когда врачи уйдут из отделения, мы помолимся у постели его жены. Он своими словами, а я по молитвослову.

И вот наступил вечер. Я возлила освящённый елей на раны больной, а муж стоял с горящей свечой у постели жены и говорил тихонько, что если его любимая хочет уйти к Богу, то пусть идёт в этот лучший мир. Я начала читать Канон на исход души. Но едва я прочла первую песнь, как женщина вздохнула с облегчением и ушла от нас в этот лучший мир.

— Как? Это всё? — удивился муж. — И всё так просто?

— Теперь вы сами видите, — говорю мужу, — как нас любит Господь, если услышал наши молитвы.

Самое поразительное было то, что сразу же исчезло зловоние, и муж почувствовал это. Я тоже почувствовала, но, не доверяя себе, велела санитарам из морга закутать в полиэтилен гноящуюся ногу, иначе закапаем гноем полы в коридоре, а люди уже и так настрадались от вони.

Везли мы каталку с усопшей до морга довольно долго — сначала в служебном лифте, потом по длинным подземным переходам. Но ни малейшего намёка на дурной запах не было. Было лишь чувство благоговения перед тем таинством, когда наши молитвы слышит Господь.

«Воссиял!»

— Скульптора Вячеслава Михайловича Клыкова родные перевезли из больницы домой, когда стало ясно, что он умирает и медицина бессильна помочь, — рассказывает медсестра монахиня Ангелина. — Ухаживала за ним на дому моя знакомая медсестра Лена. Мы часто созванивались, и однажды я попросила её поцеловать за меня руки великого скульптора, изваявшего для нашей Марфо-Мариинской обители дивный памятник преподобномученице Елизавете Фёдоровне.

Историю его болезни я узнала позже. Вячеславу Михайловичу благополучно удалили раковую опухоль, и он, увлёкшись работой, больше не показывался врачам. Последний год его жизни называли «болдинской осенью», и как же вдохновенно, вспоминают, он работал! Он торопился жить, успеть, завершить, а теперь умирал в мучительных страданиях. От обезболивающих средств Вячеслав Михайлович отказался, понимая, что они затуманивают сознание. А для исповеди требуется сосредоточенность, и он трижды исповедовался перед смертью. Между тем страдания нарастали. И однажды архимандрит Тихон (Шевкунов), духовник и друг семьи Клыковых, сказал медсестре, что надо давать больному хотя бы успокоительное, чтобы как-то облегчить страдания.

Словом, на праздник Вознесения Господня, 1 июня 2006 года, Лена позвонила мне и попросила привезти из больницы необходимые лекарства. Еду я с лекарствами к Клыкову и читаю в метро Акафист Божией Матери «Скоропослушнице». Помню, вошла в комнату к Вячеславу Михайловичу, и первое, что бросилось в глаза, — это большая икона «Скоропослушницы», обретённая Клыковым, как рассказали мне позже, сразу после воцерковления. Вячеслав Михайлович был совсем плох.

— Давно его причащали? — спрашиваю.

— Давно.

Я сразу послала Лену за священником в Марфо-Мариинскую обитель, благо, что она находится рядом. И вскоре со Святыми Дарами из обители пришёл наш духовник священник Виктор Богданов. Вячеслав Михайлович лежал с закрытыми глазами и был, казалось, без сознания. Как причащать такого человека?

— Вячеслав Михайлович, — говорю, — здесь Тело и Кровь Господа нашего Иисуса Христа. Вы хотите принять Тело и Кровь Христовы?

— Хочу, — твёрдо ответил он.

После Причастия спрашиваю:

— Вячеслав Михайлович, вы укрепились?

— Укрепился, — отвечает.

Позже больного пособоровал священник Дмитрий Рощин. И была долгая тревожная ночь — звонили друзья, звонил архимандрит Тихон (Шевкунов), благословив читать Канон на исход души. Мы прочитали его.

Медсестра Лена ушла отдыхать, а я выпроводила в спальню жену Клыкова Елену Сергеевну: пусть поспит хоть часок, а то измучилась уже. Всю ночь я молилась у постели Клыкова и часто осеняла его Иерусалимским крестом, с которым трижды прошли путь Христа на Голгофу. Вдруг почувствовала — Вячеслав Михайлович уходит, а опыт такого рода у меня есть. Перед кончиной он открыл глаза и посмотрел вдаль с таким просветлённо-счастливым лицом, что у меня здесь есть одно только слово — воссиял. Я бросилась в спальню:

— Елена Сергеевна, Вячеслав Михайлович уходит! Бегите скорей и поцелуйте его!

Жена успела поцеловать мужа и проститься с ним. А он лежал такой просветлённо-счастливый, что все соглашались со мной:

— Воссиял!

Это была кончина праведника.

Предчувствие

Один хитрован купил за бесценок полусгоревший дом возле Оптиной пустыни, обшил обугленные брёвна сайдингом и выставил на продажу в Интернете, назначив такую немыслимую цену, что за эти деньги можно купить особняк во Флориде. Тем не менее покупатель нашёлся. Созвонился он с продавцом и приехал в Оптину пустынь с большими деньгами, чтобы сразу же заключить сделку. Внешне дом выглядел нарядно. Но когда приезжий стал обследовать его, простукивая стены, то обнаружил, что за нарядным сайдингом скрываются пустоты с выгоревшими до угольков брёвнами.

— Да я лучше в монастырь деньги отдам, чем платить за обман! — возмутился приезжий.

Он действительно пожертвовал тогда в монастырь привезённые с собою деньги. Помолился в Оптиной пустыни, причастился, а на обратном пути разбился в ДТП.

Позже в Оптину пустынь приезжала его вдова и рассказывала:

— Муж позвонил мне из монастыря и говорит: «Знаешь, посмотрел я на этот горелый дом и вдруг понял: как же тленно всё на земле, а настоящее — лишь в Царствии Небесном! За деньги не переживай — всю нашу семью в монастыре записали на вечное поминовение. И меня теперь, представляешь, будут поминать вечно…» Видно, было у него какое-то предчувствие, если душа потянулась к вечности.

Вот ещё две истории о предчувствии или о тех поступках, когда душа хочет оставить добрый след на земле.

* * *

Мой сосед дядя Коля — живая иллюстрация к тезису «курение убивает». Выкуривал он две-три пачки в день, потом ноги почернели, и началась гангрена. Сколько операций он перенёс, точно не знаю, но в итоге ноги ампутировали сначала по колено, а потом и по самый пах. Гангрена между тем поднималась выше, а дядя Коля по-прежнему курил, сидя перед домом на самодельной тележке с колёсиками.

— Тебе же хирург категорически запретил курить! — кричала ему жена.

Причём кричала непременно издали, зная привычку своего благоверного швырять в неё различные предметы и распекать при этом:

— Заботишься, да? А кто детей против меня настраивает? И зачем я, дурень, на тебе женился? Ведь ни дня не любил, ни минуточки!

— Думаешь, я тебя любила? — победоносно восклицала жена. — Это родители уговорили: Коля — труженик, золотые руки. А Коля — тьфу, последняя дрянь!

В таких пререканиях они и прожили вместе долгую жизнь, не помышляя о разводе. Это в городе «муж» чаще имя прилагательное, и для мужских работ по дому приглашают сантехника, электрика и прочих мастеров. А деревенское хозяйство без мужика не поднять, тем более что Николай был действительно мастер золотые руки: плотник, каменщик, плиточник. И когда родились дети, Николай срубил замечательную новую баню и пристроил к дому дополнительные комнаты с нарядной и светлой верандой.

Крепкий был хозяин. А жена была хозяюшкой, каких поискать. Готовит — пальчики оближешь, в доме ни пылинки, а огород — загляденье. Особенно удавались ей помидоры, очень вкусные и такие обильные, что с двух-трёх кустов ведро наберёшь. Словом, это была семья — трудовой коллектив, а проще — союзники в битве за достаток. Дети тоже выросли людьми хозяйственными и хорошо зарабатывали, переехав в город. Правда, о родителях они вспоминали только тогда, когда требовались деньги на покупку мебели или новой машины.

— Вот умру, — предрекал Николай, — они дом продадут. И ни одна собака за меня в церкви свечку не поставит!

Почему он так говорил, непонятно: дядя Коля и его жена в церковь не ходили. Николай объяснял это так: «Откуда я знаю, есть загробная жизнь или нет? А если там пустота, то зачем всё?» Зато жена уверяла, что она верующая, просто некогда ей в церковь ходить: огород надо полоть, корову доить, а ещё подскочило давление.

Смерть приближалась, и Николай говорил: «Скорей бы отмучиться, опостылело всё!» Земная жизнь уже не манила его. А вот работать он любил и, не умея жить в праздности, томился без дела. Прохожу как-то мимо, а он буквально вцепился в меня:

— Александровна, дай поработать! У тебя есть хоть какая работа?

Как не быть? В минувшую зиму мы не вылезали из простуд, потому что из-под пола нещадно дуло. И тогда из монастыря нам привезли гипсокартон для теплоизоляции полов. Как настилают гипсокартон, никто из нас не знал. А тут приехал в гости инок Андрей и, обладая не столько умением, сколько решимостью, настелил гипсокартон в большой комнате. Честно говоря, вышло не очень, но мы радовались — не дует. Наш гость уехал, а надо было утеплить полы и в других комнатах.

— Я доделаю работу, я! — затрепетал Николай. — Не имеешь права отказывать!

От стыда хотелось провалиться сквозь землю: да разве можно позволять работать умирающему безногому инвалиду? Но Николай упрямо мчался за мной на своей самодельной тележке.

Ах, как он работал, как красиво работал! Гвозди вбивал с одного удара, а ту работу, над которой мы с решительным иноком пыхтели бы неделю, он закончил в считаные часы.

Николай даже обиделся, когда я предложила ему деньги:

— Думаешь, я ради денег к тебе пришёл? Ты лучше ответь — это правда, что есть загробная жизнь?

— Правда.

— Вот ты в церковь ходишь, свечки ставишь… — смущённо забормотал он и оборвал сам себя. — Прощай, соседка. Не поминай лихом, и прошу тебя — долго живи.

Николай умер в ту же ночь. Отпели его дома, и поминки были богатые. Позже дом действительно продали, но ни жена, ни дети в церковь так и не зашли.

И вдруг вспомнилось, как Николай, стесняясь, говорил про свечки в церкви. Вдруг и за него кто-то поставит свечу? За благодетелей, учит Церковь, надо молиться. И я поминаю на панихидах труженика Николая, затеплив в память о нём свечу.

* * *

Вторая история — про дрова. Опростоволосилась я с дровами. Умные люди покупают дрова с весны, чтобы просохли за лето. А у меня то денег не было, то были в продаже лишь осиновые дрова, а от них мало тепла. Короче, только в середине сентября рычащий самосвал вывалил перед домом семь кубометров отличных берёзовых дров, распиленных на метровки. Но метровое полено в печку не засунешь, а сентябрь выдался холодный. По утрам трава была в инее, шли проливные дожди, и мы мёрзли в сыром нетопленном доме.

Раньше проблем с дровами не было — в деревню часто приходили шабашники с бензопилой и спрашивали по домам, кому напилить дров. Теперь племя шабашников почему-то вымерло, и пилить дрова стало некому.

Наши соседи уже топили и сочувствовали нам. Вдруг прибегает соседка Ирина и говорит:

— У Володи Бокова шабашник дрова пилит. Беги скорей и зови к себе!

Прибегаю, а шабашник уже укладывает свою бензопилу в багажник джипа. Умоляю, обещаю заплатить втридорога и даже кашляю для наглядности, поскольку простужена уже всерьёз.

— Простите, но я не по этой части. Рад бы помочь, да времени нет, — ответил приезжий, но почему-то спросил: — Вам действительно некому помочь?

— Совсем некому.

На следующее утро просыпаюсь от звука бензопилы. Туман такой, что в двух шагах ничего не видно. Иду на звук бензопилы, а там вчерашний шабашник Степан и подсобный рабочий пилят мои дрова. Бензопила у Степана — заморская игрушечка и режет берёзу, как масло нож. Так быстро распиливает, что даже не верится, и рабочий едва успевает подкладывать на козлы очередную метровку.

— Не удержался, купил бензопилу в Швеции за тысячу долларов, — улыбнулся Степан. — Мы там их технологии изучали.

Оказалось, что Степан — предприниматель с маслозавода, входящего в объединение «Козельское молоко». А продукция этой фирмы такова, что москвичи, приезжающие в Оптину помолиться, буквально сметают её с прилавков. Моя московская подруга Марина затоваривается всегда под завязку и говорит так:

— Вы здесь живёте и своего счастья не знаете. У вас есть настоящее сливочное масло и живое, натуральное молоко. А у нас молоко — это порошок с консервантами, разведённый водой. И сливочное масло лишь по названию сливочное, а по сути — маргарин с добавлением очень дешёвых и вредных технических жиров. Бизнес, прибыль, а дети — аллергики! Вот и везу себе и соседям, сколько в силах увезти.

К сожалению, и у нас в городе козельское масло и молоко можно купить лишь до полудня, а ближе к вечеру — шаром покати. Нет, молочной продукции в магазинах полно, но после козельского молока другого не хочется.

— Знали бы вы, каким трудом всё давалось! — рассказывал Степан. — И дело ведь не только в новейших технологиях. Что корова ест, то в молоке и есть. А у нас заливные луга, трава богатая, сочная. Думаете, получится такое молоко, если давать корове комбикорм с химикатами? На Западе, чтобы выжить, приходится химичить. А у нас честное молоко.

Работа была уже закончена, когда перед началом литургии в монастыре ударили в колокола.

— Хорошо у вас в Оптиной, уезжать не хочется, — сказал Степан и вдруг спросил: — А вы каждый день ходите в храм?

— О, если бы! Не всегда получается.

— А я, к сожалению, редко хожу. Хочу ходить чаще, а не получается. Дел такой наворот, что не помнишь себя.

От денег Степан наотрез отказался, попросив, если можно, заплатить рабочему. Но и тот не взял деньги, сказал добродушно: «Мы ведь бесплатно, чтобы людям помочь».

В густом тумане колокольня была неразличима, и колокола звонили, казалось, уже не на земле, а откуда-то с неба — из вечности. Мы стояли, заслушавшись.

На другой день в машину Степана врезался КамАЗ. За его гробом, рассказывали, шли сотни людей, а на поминках говорили, что такие люди, как Степан, — это совесть России. Работал он много, трудно и честно. Жил скромнее своих рабочих, но щедро благотворил церквям и помогал многодетным семьям.

Мне же навсегда запомнилось то туманное утро, когда накануне смерти крайне занятый человек приехал пилить дрова незнакомым людям, потому что нам некому было помочь. Такое бывает, и я не раз наблюдала: душа что-то чувствует перед смертью и хочет утешить живых. Упокой, Господи, раба Твоего Степана и сотвори ему вечную память!

Заветное желание владыки Стефана

Однажды владыка Стефан (Никитин) узнал, что архиепископ Мелхисидек (Паевский) умер в храме на горнем месте во время чтения Апостола. И он возжелал: «Вот мне бы так умереть!» А рассказывала мне о владыке Стефане Елена Владимировна Апушкина, исповедница Христова, приговорённая в 1932 году к трём годам ссылки в Казахстан. В Москве мы жили в соседних домах, и я навещала уже ослепшую Елену Владимировну, чтобы почитать ей что-нибудь вслух. Помню, читала я по-церковнославянски с ошибками, и Елена Владимировна терпеливо поправляла меня, понимая, что я новичок в Церкви и лишь недавно крестилась. А уровень моего невежества в ту пору был таков, что когда Елена Владимировна рассказывала мне про Оптинских старцев, то я наивно полагала: старцы — это старички, очень умные, добрые и любимые дедулечки. Про мудрых дедушек всё было понятно, но что означает загадочное слово «Оптина»?

Будущее было неведомо, и я даже не догадывалась, что однажды куплю дом возле Оптиной пустыни и поселюсь здесь. Но будущее уже отбрасывало свою тень на настоящее, и рассказы Елены Владимировны исподволь вплетали мою жизнь в канву оптинских событий.

Вот рассказ о поездке будущего владыки, а тогда ещё молодого врача Сергея Алексеевича Никитина к преподобному Оптинскому старцу Нектарию († 1928). После окончания мединститута Сергей Алексеевич работал в клинике для умственно отсталых детей, был увлечён исследовательской работой и однажды встал перед выбором: посвятить ли свою жизнь науке или остаться практикующим врачом? С этим вопросом он и ехал к старцу. Поездка была долгой, трудной, опасной. После ареста и разгрома Оптиной в 1923 году старец жил под надзором в селе Холмищи, и ездили к нему тайно, под покровом ночи, иначе неприятностей было не избежать.

Как и было велено, отец Никон привёз Сергея Алексеевича в Холмищи уже в сумерках. В избе, где жил старец, заканчивали читать вечернее правило, а на отпуст из-за перегородки вышел отец Нектарий. Он уже доживал последние сроки земной жизни и ходил с трудом, шаркая ногами. Сергей Алексеевич был настолько ошеломлён, что даже счёл нелепым задавать старцу свой вопрос. «К кому я пришёл? — подумал он. — Ведь этот скорченный старикашка, должно быть, выжил из ума! Смешно». Будь его воля, он бы тут же ушёл. Но отец Никон уже уговорил старца принять молодого врача, поскольку на рассвете ему надо было уезжать, чтобы к сроку попасть на службу. И началась беседа:

— Молодой человек, — спросил отец Нектарий, — вы читали про потоп?

— Читал, — ответил Сергей Алексеевич.

— Представьте себе, — продолжал старец, — ведь теперь совершенно необоснованно считают, что эпоха, пережитая родом человеческим в предпотопное время, была безотрадно дикой и невежественной. На самом деле культура тогда была весьма высокой. Люди много что умели делать, предельно остроумное по замыслу и благолепное по виду. Только на это рукотворное достояние они тратили все силы тела и души. Все способности своей первобытной молодой ещё природы они сосредоточили в одном лишь направлении — всемерном удовлетворении телесных нужд. Беда их в том, что они «стали плотью». Вот Господь и решил исправить эту их однобокость. Он через Ноя объявил о потопе, и Ной сто лет звал людей к исправлению, проповедовал покаяние пред лицем гнева Божия, а в доказательство своих слов строил ковчег. И что же вы думаете? Людям того времени, привыкшим к изящной форме своей цивилизации, было очень странно видеть, как выживший из ума старикашка сколачивает в век великолепной культуры какой-то несуразный ящик громадных размеров да ещё проповедует от имени Бога о грядущем потопе. Смешно.

Тут Сергей Алексеевич покраснел от стыда, понимая, что старец прочёл его мысли о «старикашке». От изумления он даже забыл задать свой вопрос и уже не помнил о нём. Впрочем, беседа закончилась мирно:

— Небось, устали с дороги, а я вам про потоп, — сказал батюшка и предложил Сергею Алексеевичу прилечь на диване.

Усталый врач мгновенно уснул, а к концу ночи его разбудили — пора уезжать. Старец благословил Сергея Алексеевича в дорогу и, просияв по-детски чистой улыбкой, ответил на так и не заданный вопрос: «Врач-практик, врач-практик».

Это было больше, чем ответ на вопрос, потому что специальность врача-практика облегчила пребывание владыки в заточении. В 1931 году его арестовали в группе маросеевских прихожан и приговорили к трём годам заключения. Из Бутырской тюрьмы врача Никитина привезли в лагерь на Северном Урале и там назначили лагерным фельдшером. Теперь доктор проводил медосмотры заключённых и при тяжёлых заболеваниях рекомендовал назначить на лёгкие работы. Сергей Алексеевич старался облегчить участь заключённых, но в первые месяцы, рассказывала Елена Владимировна, ему пришлось нелегко. И здесь к рассказу Елены Владимировны добавлю фрагмент из воспоминаний покойного протоиерея Василия Евдокимова, дважды отбывавшего срок в лагерях:

— Самое тяжёлое в лагере, — рассказывал мне батюшка, — это тоска от одиночества среди неверующих людей. Но как найти единомышленников? Как опознать их, если все обриты наголо и в одинаковых тюремных робах? И Сергей Алексеевич вымолил у Господа дар — распознавать Божьих людей. Был такой случай: в лагерь пригнали новый этап, и в колонне зэков был архиепископ Казанский, к сожалению, запамятовал его имя. И вот идёт он, оборванный, обритый, оболганный, и вдруг слышит шёпот Сергея Алексеевича: «Благословите, владыко». У владыки даже слёзы из глаз брызнули: «Я думал, что попал в ад, а слышу ангельский голос».

Вскоре, рассказывала Елена Владимировна, врача Сергея Никитина назначили заведующим туберкулёзным отделением в лагерной больнице, и ему дали отдельную комнату. В этой комнате хранились Святые Дары и Евангелие, а по ночам тайно совершались богослужения. Срок трёхлетнего заключения Сергея Алексеевича уже подходил к концу, когда на врача написали донос. Фельдшерица подслушала, как начальник лагеря докладывал кому-то, что на Никитина заведено новое дело — теперь трёхлетним сроком он не отделается, и дадут ему не меньше десяти лет. Сергей Алексеевич расстроился, а медсестра говорит ему: «Доктор, в наших краях живёт блаженная Матрёнушка. Попросите её помочь, она всем помогает». — «Да, но как из лагеря добраться до блаженной?» — «А вы покличьте её, — посоветовала медсестра, — она и услышит». В тот же день Сергей Алексеевич вышел на берег реки и трижды прокричал: «Матрёнушка, помоги! Я в беде!» А дальше было вот что: начальника лагеря перевели служить в другое место, следственное дело куда-то исчезло, и вскоре доктор вышел на волю.

Сразу после освобождения Сергей Алексеевич поехал к блаженной Матрёнушке. Кто она такая, Елена Владимировна не знала. Но данные из архива ФСБ позволяют утверждать — это блаженная Матрона Анемнясевская, канонизированная в 2000 году Архиерейским Поместным Собором. Вот что рассказывал Сергей Алексеевич о той поездке. Отыскал он указанную ему избу — дверь открыта, а в доме никого. «Проходите, владыко», — услышал он голос из глубины комнаты. Там в коробе лежала женщина-инвалид ростом с семилетнего ребёнка. Из-за болезни и побоев её развитие остановилось в детском возрасте. Присматривать за лежачей больной было некому, и на весь день девочку относили в церковь. Так определилось главное дело её жизни — молитва.

Есть и другая версия этого рассказа. «Проходи, Серёженька, проходи!» — сказала блаженная Сергею Алексеевичу, сразу же назвав незнакомца по имени. Разночтения понятны, если учесть монашеское устроение великого пастыря, считавшего нескромным сообщать, что блаженная назвала его «владыкой». И это в ту пору, когда до хиротонии во епископа Можайского было ещё долгих двадцать шесть лет.

Здесь следовало бы перечислить, в какие годы и в каких епархиях служил владыка Стефан. Но сама Елена Владимировна мне об этом не рассказывала. Узнавалось всё позже — из книг. Вот почему отсылаю читателя к книгам, и особенно к публикациям Александры Никифоровой, собравшей интереснейшие воспоминания о владыке Стефане. Мне же представляется более существенным рассказать о последней встрече с Еленой Владимировной. Была она уже в преклонных годах, и позже в Оптиной пустыни я узнала: раба Божия Елена скончалась в девяносто восемь лет — 7 февраля 1999 года, в день памяти новомучеников и исповедников Российских. Вот и говорили мы в ту последнюю встречу о таинстве смерти и о кончине владыки Стефана.

* * *

9 апреля 1962 года с владыкой Стефаном случился инсульт, и он по болезни ушёл на покой. И всё же 19 июля 1962 года его назначили временно управляющим Калужской епархией. Это было время хрущёвских гонений, менее кровавых, чем прежние, но не менее жестоких. Закрывали и разрушали храмы и под разными предлогами сокращали число священнослужителей. Когда владыка Стефан узнал, что настоятель одного калужского храма в угоду властям написал в докладной, что ему не нужен второй священник, он пригрозил запретить его в служении. А вот неслыханный по тем временам факт — за годы хрущёвских гонений было закрыто и разрушено шесть тысяч церквей, а владыка Стефан открывает в Калужской епархии два новых храма. Из разных городов он собирает под своё крыло тех горящих духом священников, что способны ободрить народ в годы уныния от гонений.

Служить ему было трудно. В Калужском кафедральном соборе он обыкновенно служил в нижней церкви, потому что подняться на второй этаж уже не было сил. А Великим постом 1963 года начались такие невыносимые боли в сердце, когда до церкви было уже не дойти. Служил владыка Стефан только на Пасху и на Фоминой неделе. А свою последнюю литургию он отслужил в день памяти жён-мироносиц — 28 апреля 1963 года. Причастился владыка в алтаре и вышел с проповедью на амвон. Он говорил о той великой любви, что преодолевает страх, о том, как жёны-мироносицы бесстрашно шли за Христом во времена лютых гонений. Произнёс он проповедь целиком, не договорил лишь последние два слога. Вдруг покачнулся, умирая, и иподьякон успел подхватить его. Так сбылось заветное желание владыки — умереть в церкви Христовой и близ Христа.

Похоронили владыку Стефана в Подмосковье — возле алтаря Покровской церкви в селе Акулово. Среди сопровождавших гроб был зять Елены Владимировны инженер Валериан Кречетов, а ныне — протоиерей и настоятель храма Покрова Пресвятой Богородицы в селе Акулово. Когда-то, выйдя замуж за священника Константина Апушкина, матушка Елена молила Господа о даровании ей благочестивого потомства. И разросся её род, «яко древо, насаждённое при исходищих вод». У отца Валериана и матушки Натальи, дочери Елены Владимировны, тридцать четыре внука, а среди их сыновей есть уже священники. Милость Божия на претерпевших гонения и следовавших за Христом в тяжёлые времена.

* * *

С днём памяти владыки Стефана связано одно моё личное событие. 28 апреля я должна была приехать в оптинские края для оформления сделки на покупку дома. Наследников было четверо, жили они в разных городах, а потому сговорились съехаться вместе в точно назначенный день. Надо ехать, а у сына температура сорок. Ладно, думаю, днём оформлю сделку, а к ночи домой вернусь. Где там! Игумен Марк, а в ту пору инженер Миша Бойчук, сразу же разъяснил мне, что он мучается уже полгода с оформлением дома, а справку о приусадебном участке никак не достать. То есть сначала должна приехать комиссия из Калуги, перемерить землю, а потом уже сельсовет выпишет справку. Господи, помилуй! Что же делать? Вдруг вспоминаю: 28 апреля — день памяти Калужского владыки Стефана.Я на Калужской земле, и он — хозяин здесь. Ничтоже сумняшеся звоню в Акуловский храм и прошу: пусть отец Валериан помолится на могилке владыки Стефана, чтобы он вступился в моё дело. И отец Валериан помолился.

— Не может быть! — воскликнул отец Марк, узнав, что я за полдня оформила сделку.

Всё шло как по маслу, с необыкновенной лёгкостью. «Да ну, — сказали в сельсовете, — эту комиссию из Калуги до морковкина заговенья надо ждать!» И оформили справку по прежним замерам. Служивый народ уже гулял в преддверии праздников, и нас везде приглашали к столу: «Что вы стоите, как неродные? Вот картошка горячая, грибы, огурчики. Посевная скоро, набирайтесь сил». И была радостная весна.

Когда владыку Стефана перевели в Калугу, он обрадовался — рядом Оптина. Он не раз приезжал в разорённую Оптину, где всё порушено, искорёжено, а в храмах ещё стояли трактора. Здесь он молился на могилках Оптинских старцев, плакал и радовался: «Святая земля!» Ему дано было пронести через всю жизнь ту великую любовь к Церкви и её святыням, которую ничто не могло омрачить. А очернителей Церкви хватает. В акафисте иконе Божией Матери «Всех скорбящих Радость» есть такие слова: «Беды от врагов, беды от сродник, беды от лжебратии терпяще». Беды от врагов — это понятно. Беды от сродник — больно, но привычно. А беды от лжебратии — это нож в спину и предательство вместо любви. Тут и сильные, бывает, ломаются. Вот и владыка Стефан пишет в одном письме: «Меня предупреждал епископ, что буду терпеть от „лжебратии“, которая является главной язвой современного церковного общества». А претерпел он немало. Однажды против владыки взбунтовался хор и забастовал псаломщик, требуя, чтобы службы были коротенькими, но владыка не позволил их сокращать. В другой раз предшественником владыки по храму был сребролюбец, забросивший все церковные дела и взимавший дань с населения за исцеления какими-то «ковриками». А чего стоит история о закрытии Тихвинского женского монастыря в Днепропетровской епархии! О времени служения в этом монастыре владыка говорил «как о золотом яблочке, которое Господь посылает каждому человеку». Это была родная ему монашеская жизнь, где жили по уставу, а не по указаниям невежественной и властной церковной двадцатки. Благодатные были дни. А потом на Днепропетровскую кафедру пришёл епископ Иосаф (Лелюхин) — «волк в овечьей шкуре», как называли его верующие. Он не только не защитил монастырь от гонителей, ломавших и выбрасывавших иконы из храма, но даже весело сказал советским властям: «Давно надо было ликвидировать это кодло».

Как можно любить Церковь с такими лже-братьями? А владыка любил. В Курган-Тюбе, где служил владыка (в ту пору ещё отец Сергий), православных было мало, а однажды в церковь никто не пришёл. Владыка, как всегда, служил благоговейно, а в конце службы произнёс проповедь. «Батюшка, кому вы проповедь-то говорили?» — спросил его мальчик-прислужник. И услышал в ответ: «Вот когда в храме нет людей, присутствуют Ангелы».

Владыка любил эту Церковь, где служат Ангелы. Разве могут клеветники и лжебратия разрушить то, что создал Христос? Владыка чувствовал благодатную небесную природу Церкви и всю жизнь спешил в храм. Там Глава нашей Церкви Христос. Там Пречистая Богородица со святыми угодниками молят Бога о нас.

Однажды, уже больной, владыка Стефан пошёл в церковь, а келейница тётя Катя пыталась остановить его: «Владыко, вам отлежаться надо. Вы же умрёте!» — «Лучше умереть стоя, чем жить лёжа», — ответил он.

Эти слова владыки я часто вспоминала в ту пору, когда пришла неожиданно долгая болезнь и привела ко мне свою любимую подружку — саможаление. Жалко стало себя. И как мне, немощной, куда-то идти? Мне отлежаться надо! Сто причин, чтобы не ходить в церковь. Но владыка ходил, и я пойду!

Умер от голода

К сожалению, я так и не выполнила просьбу Елены Владимировны Апушкиной — записать и подготовить к печати её воспоминания об известном московском дьяконе Михаиле Астрове, служившем в Свято-Духовом храме на Пречистенке. Вскоре после революции храм закрыли и разрушили. Теперь на этом месте станция метро «Кропоткинская», названная так в честь революционера-анархиста Кропоткина. Осквернили богоборцы Москву, а следом начался голод.

Помню голос Елены Владимировны, ласково называющей дьякона Мишенькой:

— Голод был страшный. А Мишенька все пожертвованные ему продукты отдавал голодающим или нёс передачи в тюрьму.

В ту пору, сразу после крещения, мы с подружкой-неофиткой так ревностно соблюдали посты, что с подозрением относились даже к хлебу: вдруг там есть яйца или, не дай Бог, молоко? Вот почему задаю Елене Владимировне актуальнейший для меня вопрос: постился ли уважаемый дьякон в среду и пятницу, и вообще — соблюдал ли пост? Оказывается, не соблюдал. С разочарованием откладываю блокнот в сторону. Не буду записывать. Знаем мы «подвижников» такого рода, насмотрелись!

— При чём здесь пост? — не понимает меня Елена Владимировна. — Ведь Мишенька голодал. Ел совсем редко, когда угостят добрые люди. Но вот положат ему в гостях на тарелку котлету. Он отрежет от котлеты для себя малую крохотку, остальное завернёт и унесёт с собой: «Простите, — говорит, — там семья с детишками, деткам нечего есть».

Туберкулёз — болезнь голода. И в лагеря, их было несколько, дьякон Михаил Астров попал уже больной туберкулёзом в тяжёлой форме. В Темниковском лагере больного дьякона посылали на тяжёлые работы. Осилить дневную норму он от слабости не мог, а потому получал лишь урезанную пайку, исхудав до состояния дистрофика. А потом был лагерь на Северном Урале, где туберкулёзным отделением лагерной больницы заведовал будущий владыка Стефан, а тогда находившийся в заключении врач Сергей Алексеевич Никитин. Как же он старался помочь больному дьякону! Однажды доктор Никитин выписал отцу Михаилу килограмм сала, а тот отдал сало больным. «Я с таким трудом достал это сало для вас, — рассердился Сергей Алексеевич. — А вам что ни дай, вы всё раздаёте!» — «Простите, Серёжа, — каялся отец Михаил. — Только вы лучше для меня еду не доставайте. Я не могу не раздавать, когда рядом голодают».

— Мишенька был из образованной именитой семьи, дядя — градоначальник Москвы, — рассказывала Елена Владимировна. — А сам он был простой, как ребёнок, и так восторженно любил Христа, что жил, как велел Христос, — по Евангелию.

Умер дьякон Михаил Астров от туберкулёза. А честнее сказать, от голода, потому что он не мог не отдавать свою еду голодающим. Так Христос заповедал, и он исполнил заповедь: «Нет больше той любви, аще кто положит душу свою за друга своя».

А что сказать о нас, строго постящихся, но от избытка «праведности» горделиво осуждающих тех, кто нарушает пост? В общем, оцеживаем комара и поглощаем верблюда в немилосердном отношении к людям. Стыдно за прошлое, но его не вернёшь и уже не расспросишь Елену Владимировну о дьяконе-исповеднике Михаиле Астрове. Сохранились лишь скупые сведения о нём. Но в мартирологе новомучеников и исповедников Российских, составленном протопресвитером Михаилом Польским, есть такие примечательные строки: «Дьякон Михаил Астров. Умер от туберкулёза в ссылке в Каракалинске Семипалатинской области в 1936 году. Монахиня Серафима Наумова ухаживала за ним последние полтора года и видела Ангела при его смерти».

Зелёный мусор

Во дворе Захарихи пронзительно кричат: «Караул! Убивают! Убийца!» Спешу на крик, а навстречу — соседка Захарихи.

— Вы не знаете, — спрашиваю, — что происходит?

— А то происходит, что всегда происходит: Захариха с сыном долляры делят.

Победа в этой схватке достаётся, похоже, Захарихе, потому что со двора вдруг пулей вылетает её сын, здоровенный детина с подбитым глазом, а следом выскакивает Захариха с вилами и кричит ему вслед:

— Убью, если хоть пальцем мои долляры тронешь!

Захариха — мастер перевоплощений. Заметив нас, она тут же напускает на себя благочестивый вид и жалуется на несправедливость:

— Разве я для себя эти долляры собираю? После меня всё сыночку и внукам останется. Ради их счастья себя не жалею и последние копеечки для них с пенсии откладываю.

Соседка Захарихи еле сдерживается, чтобы не рассмеяться, потому что «пенсия» у Захарихи известная — она самогонщица. Раньше самогонку в деревне гнали многие, но чаще не на продажу, а для себя. Теперь с самогоноварением в наших местах покончено, и всё благодаря Захарихе: она написала в прокуратуру такое грозное письмо с обличением самогонщиков, что в гости к ним нагрянул ОМОН. И акция устрашения дала желанный результат — Захариха стала монополистом на рынке алкоголя. Правда, бывалые выпивохи утверждали, что Захариха подмешивает в самогонку такую химию, что от её зелья «глючит», как от наркотиков, нестерпимо болит печень, а вскоре всё — «аллес капут». Один мой приятель купил однажды самогон у Захарихи, а потом умирал в канаве возле её дома. Слава Богу, что его сразу нашли и выходили в реанимации. Но на пороге смерти он пережил такое, что с тех пор даже пива не пьёт.

И всё же выпивохи — народ не боязливый. Они работали на Захариху практически бесплатно — за тарелку супа в обед и бутыль самогона к ужину. Но мастерство, как говорится, не пропьёшь, и они выстроили во дворе Захарихи дом-гостиницу с современными удобствами. Цены в гостинице были высокие, зато кельи удобные, и богатые паломники охотно селились здесь. Именно эти владельцы валютных счетов объяснили Захарихе, что сбережения надо хранить в долларах, а то рубли при дефолте превращаются в прах. И Захариха стала копить доллары. Сколько скопила, никому неведомо. Но она радовалась, как дитя, зелёным бумажкам и чувствовала себя избранницей на празднике жизни. Счастье переполняло её, и во дворе Захарихи теперь часто жарили шашлыки и праздновали, праздновали, праздновали…

Однако снова вернусь в тот день, когда Захариха одержала победу в схватке за доллары. Через час встречаю её в деревенском магазинчике, где она торжественно объявляет:

— Долляры снова так подскочили в цене, что душа моя не нарадуется. Что хочу, то куплю!

А покупает она с размахом: виноград, апельсины, шоколад, шпроты. И при этом командует продавщице:

— Мне дешёвых конфет не надо. Дорогих давай, и побольше. Ещё вот этот ликёр возьму, я сладенькое люблю.

Худенькая паломница из Сибири даже ойкнула, взглянув на ценник:

— М-да, на этот ликёр моей зарплаты не хватит…

— Пусть нищеброды копейки считают, — засмеялась Захариха. — А душа моя праздника просит, веселиться хочу.

— Вот-вот, — не преминула заметить сибирячка, — в Евангелии один богач тоже расхвастался: ешь, пей, веселись, душа моя, нынче праздник жизни. И знаете, что с ним случилось?

— Что? — любопытствует Захариха.

— Умер.

— Больной был, наверное, — размышляет Захариха. — А у меня здоровье такое, мне доктор сказал, хоть в космос запускай!

Из магазина Захариха домой не дошла и умерла в той же канаве, где умирал когда-то мой приятель. Канава так густо заросла высоченной крапивой, что обнаружили несчастную женщину нескоро, уже окоченевшую и с трупными пятнами на лице.

А припрятанные Захарихой доллары её наследники так и не нашли. Впрочем, и искать их вскоре стало некому. Внуки пристрастились к наркотикам и скончались от передоза один за другим, а родители после смерти детей переехали в город. За домом теперь присматривала дальняя родственница. Однажды она убиралась в погребе и обнаружила за стеллажами короб с клочками зелёной бумаги, а среди вороха зелёного мусора жила крыса с выводком крысят. Эти бывшие доллары, измельчённые крысами, женщина сожгла во дворе, не подозревая, что сжигает то счастье Захарихи, за которое она билась всю жизнь.

Впрочем, что осуждать других, если мы сами — пленники земной суеты, не желающие помнить о вечном? Даже старея не можем опомниться. И не о нашей ли беспечности мудрый Оптинский старец преподобный Амвросий говорил так: «Вот смерть-то не за горами, а за плечами, а нам хоть кол на голове теши»?

Сиромаха

Сиромахи — это бродячие афонские монахи, не имеющие постоянного места пребывания. На праздники они приходят в тот или иной монастырь и, получив свою толику пропитания, опять отшельничают, спасаясь каким-то особенным и неведомым миру путём.

В Оптиной пустыни была своя сиромаха — почти девяностолетняя монахиня Варсонофия, неутомимо странствовавшая с посохом от монастыря к монастырю. Всё своё имущество — две торбы на перевязи через плечо и одну в руках — сиромаха носила с собой. И было то имущество, что называется, мышиным счастьем: на дне торбы — огрызки хлеба, а остальное — бумаги да поминальные записки, большей частью до того ветхие и дырявые на сгибах, будто их и вправду погрызли мыши. Приходила странница в Оптину пустынь обычно ближе к ночи и стучала посохом в окно: «Пустите ночевать!» Кто-то пускал её в дом, а бывало, и не пускали, зная привычку монахини не спать ночами и молиться на коленях до рассвета. Ладно бы сама не спала, а то ведь начинала среди ночи будить спящих:

— Что спишь, соня? Прими во уме Суд грядущий и встань помолиться!

Будила она, замечу, настойчиво, а потому и ночевала временами где-нибудь в сарайчике, пристроив в изголовье свои драгоценные торбы. Торбами она необычайно дорожила, а вот тёплые вещи, какие давали ей зимой, теряла или бросала где попало.

Мать Варсонофия была девицей, постриженной в монашество ещё в молодости, а почему она странствует, никто не знал. Не от бесприютности, это точно. Рассказывали, что отец наместник известной обители так возлюбил старенькую монахиню, что выделил ей келью в монастыре. Но мать Варсонофия в ней почти не жила — разве что в лютые морозы, а потом с лёгкостью птицы снова отправлялась в путь.

Раньше она бывала в Оптиной лишь периодами, и только в глубокой старости осела здесь. Годы всё же брали своё — маршруты странствий становились короче, и на службе монахиня теперь сидела. Впрочем, сидела она и не на службе. Как придёт в пять утра в церковь, сядет на лавочке, разложив вокруг себя бумаги из торбы, так и сидит здесь до закрытия храма, перебирая свои записки. В трапезную она не ходила, не интересуясь едой. Угостят её чем-то — она пожуёт, а то достанет из торбы огрызок хлеба, откусит кусочек и запасливо спрячет хлебушек обратно в суму.

Жила мать Варсонофия по-монашески скрытно и лишь молилась над своими бумагами, пребывая вне мира и не замечая никого. Но в какой-то момент богослужения она убирала бумаги в торбу, шла ставить свечи к иконам — и тогда слоняющимся по церкви говорливым людям лучше было не попадаться ей на глаза. Обличала она за разговоры так — ткнёт говоруна посохом и изречёт:

— Положих устом моим хранило!

Потом тычок посохом доставался следующему, и опять гремел её голос, обличая нечестие:

— Да постыдятся беззаконнующие вотще!

Смиренные в таких случаях смирялись. Благоразумные отмалчивались из уважения к старости. А вспыльчивые вскипали так, что однажды дежурный по храму сломал о колено её посох. Правда, потом дежурный покаялся, подарив монахине новый посох, и они сдружились так тесно, что стали уже сотаинниками. Словом, были в Оптиной люди, почитавшие монахиню как особенного Божьего человека. И всё-таки странница настолько не вписывалась в нынешнюю жизнь, что иногда на неё жаловались батюшкам. Пожаловалась однажды и я, увидев, как мать Варсонофия огрела по спине нахального юнца. За дело, конечно. Нахальство юнца выходило уже за те пределы, когда он мог даже в храме оскорбить мать. Проучить нахала хотелось тогда многим, но тут все дружно осудили рукоприкладство. Мы ведь гуманисты, точнее, жертвы того смердящего «гуманизма», когда наших балованных деточек не то что пальцем не тронь, но и слова поперёк не скажи — надерзят. Рассказала я про рукоприкладство своему духовнику и спросила:

— Что делать?

— Терпеть! — ответил батюшка.

А терпеть-то и не пришлось, ибо мать Варсонофия вскоре умерла. Перед смертью она молила каждого, кто приходил к ней проститься, взять себе её торбы, набитые синодиками с именами усопших и записками о упокоении, чтобы после её кончины их продолжали читать.

— Это великая добродетель христианина — поминать усопших! — говорила она умильно и с надеждой заглядывала каждому в глаза.

Но люди стыдливо смотрели в сторону, и взять её торбы не решился никто. Это же десять или пятнадцать килограммов записок о упокоении и тысячи тысяч имён! Говорят, что эти многотысячные синодики о упокоении мать Варсонофия знала наизусть. Память у неё была феноменальная, а убедилась я в этом так. После смерти мамы я раздавала в храме фрукты и сладости на молитвенную память о ней. Раздала уже всё, когда заметила молившуюся в уголке мать Варсонофию. В сумке обнаружились лишь две помидоринки. Отдала я их монахине с просьбой помянуть мою маму Анастасию, а через пять лет она окликнула меня во дворе монастыря и сказала:

— А твою маму Анастасию помню и поминаю всегда!

Вот так, всего за две помидорки, она пять лет вымаливала мою маму.

А ещё вспоминается история с городским кладбищем Козельска. В годы гонений, когда закрыли монастыри, здесь хоронили оптинских монахов и шамординских сестёр, но где чьи могилы — никто не знал. Архивы за давностью лет не уцелели, а надписи на могилах уничтожило время. И оптинские иеромонахи служили панихиды среди безымянных могил, поминая усопших словами «Господи, Ты веси их имена».

Однажды осенью приехали на кладбище отслужить панихиду. Листопад украсил могилы золотистыми листьями клёнов и намёл на аллее большой ворох листвы. Вдруг этот ворох зашевелился, и из-под листьев показалась тщедушная весёлая монахиня Варсонофия.

— Мать Варсонофия, — удивились все, — ты что, на кладбище ночуешь?

— А меня покойнички любят, — ответила монахиня и тут же повела братию по кладбищу, показывая, где кто лежит.

Потом иконописцы Оптиной пустыни ещё не раз приезжали на кладбище, восстанавливая по указанию монахини надписи на могилах и слушая её рассказы о дивных подвижниках благочестия, пострадавших в годы гонений. Она их помнила, знала, любила и молилась ночами за них. Спящей её редко кто видел.

— Мать Варсонофия, — допытывались мы, — да как же ты выдерживаешь без сна?

— Покойнички помогают! — радостно отвечала она.

Как помогают, она не уточняла. Но из истории известны примеры, когда павшие воины помогали живым в бою. В 1240 году на Русскую землю внезапно вторглось могучее шведское войско, а у благоверного князя Александра Невского была лишь небольшая дружина, и не было времени собрать ополчение. «Не в силе Бог, а в правде», — сказал князь перед боем своей малочисленной дружине. А на рассвете перед началом битвы дозорный Пелгусий увидел на реке судно, на котором поспешали на помощь князю Александру воины уже минувших веков во главе со святыми страстотерпцами Борисом и Глебом. Шведы были разбиты даже на том берегу реки, где не было ни одного русского воина.

А вот совсем недавняя история, рассказанная оптинским паломником военнослужащим Иваном. До армии Иван часто бывал в Оптиной и подружился здесь с будущим новомучеником иноком Трофимом (Татарниковым), убиенным на Пасху 1993 года. А потом на чеченской войне Иван с несколькими солдатами попал в засаду. Всех солдат расстреляли в упор, а Ивана боевики решили взять живьём, окружив его и подбираясь всё ближе. И тогда Иван сорвал чеку с гранаты, решив взорвать боевиков вместе с собой. Он уже возносил к Богу предсмертные молитвы: «Господи, прими дух мой», когда перед ним предстал новомученик Трофим и сказал, как живой:

— Иди за мной!

Как новомученик вывел его из кольца боевиков, этого Иван не понимает до сих пор. Очнулся он в безопасном месте и уже тут перепугался, увидев, что держит готовую взорваться гранату, и стал, торопясь, обезвреживать её.

Тайна участия усопших в жизни живых сокрыта от нас, но мать Варсонофия знала о ней. Во всяком случае, она советовала инокиням из разорённой обители непременно поминать на панихидах сестёр, умученных в годы гонений:

— Они помогут, ещё как помогут!

А теперь на панихидах в Оптиной поминают монахиню Варсонофию. Смерть странным образом преображает человека в нашем представлении о нём. И юные озорники, которым доставалось, бывало, от монахини за шум и возню в храме, теперь утверждают, что гоняла она их по справедливости, а вообще-то любила их. Наверное, любила.

И всё же усопших она любила больше живых — они ей были роднее и интереснее, потому что ТАМ уже всё НАСТОЯЩЕЕ. На земле душе тесно в суете сует, и давят заботы о тленном и преходящем. А там — душа вольная, там — жизнь духовная. Может, потому и странствовала она всю жизнь вне забот о тленном, забывая о житейских нуждах, как забывает взрослый человек о детских игрушках. А вера у монахини Варсонофии была, по сути, простая. Мы же просим на панихидах, поясняла она, чтобы наши усопшие молили Бога о нас. А это не пустые слова. Они действительно молятся о нас, помнят и любят. Всё земное перемелется, останется любовь.

Боюсь что-нибудь преувеличить, но монахиня с таким радостным воодушевлением относилась к усопшим, что после её кончины вспомнились строки, написанные моим другом поэтом Сашей Тихомировым. Умер он рано, а в предчувствии кончины писал:

Догадался по многим приметам,
Что идём мы на праздник большой:
Станем чистым и радостным светом,
Что у каждого есть за душой.

Что-то знала мать Варсонофия об этом свете. Похоже, знала.

Как за одну ночь построили храм

На Пасху 1993 года, 18 апреля, были убиты трое Оптинских братьев — иеромонах Василий, инок Трофим, инок Ферапонт. В 2005 году по благословению Святейшего Патриарха Алексия II была возведена часовня над их могилами, и люди из разных епархий автобусами едут сюда, чтобы отслужить панихиду у могил убиенных братьев, а помолившись, попросить их о помощи. Многие действительно получают помощь. Сведения о чудотворениях по молитвам Оптинских мучеников сейчас собирают в монастыре, готовя материалы к канонизации. Но некоторые из особо настойчивых паломников приходят ко мне в гости, благо что мой дом расположен у стен монастыря, и просят: «Запишите, пожалуйста». Вот некоторые рассказы моих гостей.

Паломница из Сочи Людмила Лучко попросила записать следующее:

— Моя сестра умирала от почечной недостаточности. То есть мы прошли все мыслимые и немыслимые курсы лечения, сестра подолгу лежала в больнице, подключённая к аппарату «Искусственная почка», пока врачи не вынесли приговор: «Если не сделать срочно пересадку почек, ваша сестра умрёт». Продали мы квартиру наших покойных родителей и обнаружили — денег на операцию в Америке или в Европе нам не хватает. И тогда врачи подсказали нам самый дешёвый вариант — надо лететь в Китай, тем более что по китайским законам для трансплантации используют органы казнённых преступников, а стало быть, операцию сделают быстро.

Прилетели мы в Пекин, оплатили операцию, в клинике сказали: «Ждите!» И потянулись даже не дни, а месяцы ожидания. К сожалению, мы в такой спешке улетали в Китай, что я не взяла из дома ни одной иконы. У меня была с собой только книга «Пасха красная», читаная и перечитаная уже настолько, что иеромонах Василий, инок Ферапонт, инок Трофим стали для меня родными людьми, и я постоянно просила их о помощи. Чтобы не молиться перед пустой стеной, я поставила в иконный угол «Пасху красную» — не икона, конечно, но всё же на обложке — Ангелы и пресветлые лики мучеников, пострадавших за Господа нашего Иисуса Христа. И если кто-то осудит меня за такую «икону», то могу сказать одно — не дай Бог кому-то пережить такой духовный голод, какой мы пережили за шесть месяцев жизни в стране драконов. Сначала я даже не поверила, что в огромном Пекине и во всём Китае нет ни одной православной церкви. Говорят, они позже появились. А тогда, как рассказали мне, последнего китайского православного священника отца Григория Чжу похоронили на кладбище мирским чином, ибо власти запретили пригласить на отпевание православного иерея из России.

Раньше я даже не представляла себе, как тяжело бывает на душе, когда не ходишь в храм и месяцами не исповедуешься и не причащаешься. Дома рядом был батюшка, и хотя моя сестра, к сожалению, была неверующей, но батюшка умел уговорить её исповедаться, причаститься. А после причастия сестре становилось легче, и она уже хотя бы изредка, но добровольно читала молитвы. В Китае исчезли даже эти слабые ростки веры, а Великим постом сестра пошла вразнос. Особенно её почему-то раздражало, что я обращаюсь за помощью к тричисленным Оптинским мученикам: «Да кто они такие? Нашла святых!» Ну, и так далее.

Я терпела, понимая, что моя сестрёнка в отчаянии: смерть при дверях, а в клинике уже полгода лишь обещают: «Ждите!» Живём мы между тем в убогой съёмной комнатушке, денег почти не осталось — всё уходит на медицинские услуги, и мы могли себе позволить питаться лишь самыми дешёвыми овощами.

В Страстную Пятницу сестра устроила мне скандал, потому что я расплакалась на молитве при мысли, что впервые за мою взрослую жизнь я не буду в церкви на Пасхальном богослужении и не услышу, как крестный ход со свечами многоголосо запоёт в ночи «Воскресение Твое, Христе Спасе, Ангели поют на небесех, и нас на земли сподоби чистым сердцем Тебе славити». Не славить мне на Пасху Христа в церкви! И я уже в голос взывала к отцу Василию, иноку Трофиму и иноку Ферапонту: «Вы же всегда так любили Пасху! Сделайте хоть что-нибудь. Я не могу без храма в Пасхальную ночь!» А сестра насмешливо комментировала: «Сейчас они тебе за одну ночь построят церковь. А как же?!» И говорила такие обидные слова, от которых ещё больнее сжималось сердце.

Наплакалась я и повела сестру обедать в китайскую столовую. Посты я всегда держала строго, но тут по безденежью постилась и сестра, благо что в Китае много дешёвых и очень вкусных овощей. Вдруг подходит к нам одна женщина, сидевшая за соседним столиком:

— Вы русские?

— Да.

— Я смотрю, вы поститесь Великим постом. Вы православные?

— Конечно.

— А хотите попасть на Пасху в церковь?

— Как?!

А женщина тут же вручила нам с сестрой два пригласительных билета, рассказав, что в наше российское посольство приехал священник с антиминсом, и сейчас гараж посольства уже начали переоборудовать в походный храм.

— Всю ночь будем трудиться и встретим Пасху в церкви, — сказала наша новая знакомая.

Господи, помилуй! Что за чудо было это Пасхальное богослужение в посольском гараже! Я бывала в знаменитых соборах, встречала Пасху в монастырях, но такого духовного подъёма, как тогда в Китае, я ещё не встречала. Люди плакали от радости, обнимая друг друга, а после службы никак не могли разойтись. Мы снова и снова пели «Христос воскресе из мертвых» на многих языках мира — по-русски, по-китайски, по-английски, по-корейски, по-гречески, и ещё на каких-то незнакомых мне языках. Христа в том гараже, казалось, славил весь мир. И было точное чувство — Христос посреди нас. Был, есть и будет! Помню, я взглянула на счастливое лицо сестры и увидела, что она тоже плачет от радости.

Сразу после Пасхи сестру прооперировали, и выздоровела она легко и быстро. А та Пасхальная ночь настолько перевернула ей душу, что сестрёнка с тех пор прилепилась к Церкви и любит рассказывать знакомым о том, как по молитвам тричисленных Оптинских мучеников в Китае за одну ночь построили храм.

Рассказывает паломник из Москвы, водитель автобуса, Игорь Шабуня:

— У моего маленького сына так сильно заболели уши, что ребёнок кричал от боли, и температура поднялась под сорок. Вызвали мы «скорую». И врач, утешая мальчика, рассказывал ему по дороге, что сейчас его отвезут в самую хорошую больницу, а там есть такой замечательный профессор, который обязательно вылечит его.

Оставил я жену с ребёнком в больнице и поехал на работу. Только приехал, как звонит жена и буквально рыдает в трубку. Оказывается, их выгоняют из больницы — мест, говорят, нет, больница не резиновая, и почему всех везут сюда? Более того, ребёнка, нуждающегося в срочной медицинской помощи, не только не лечат, но ещё и с важностью объясняют, что мы привезли сюда сына «незаконно», потому что сначала больного должен осмотреть участковый врач, выписать направление и так далее. Короче, жена плачет и просит: «Игорь, приезжай и забери нас отсюда. Нам в больнице поставили ультиматум, чтобы до шести вечера нашего духа здесь не было!»

Пошёл я было отпрашиваться с работы и вдруг вспомнил: сегодня наш участковый педиатр уже закончил приём, завтра принимает лишь во второй половине дня. И сколько же ещё мучиться ребёнку? А врач со «скорой помощи» предупредил нас, что такие обширные нагноения — это серьёзная опасность, и надо немедленно принимать меры.

И тут я отчаянно взмолился, призывая на помощь убиенного Оптинского иеромонаха Василия. До монастыря он тоже был Игорь, и я ему особенно доверял. Словом, минут пять я даже не молился, а «вопиял», взывая к отцу Василию и объясняя ему, что моему ребёнку нужна срочная медицинская помощь. Помню, я лишь повторял: «Срочно! Срочно! Срочно!»

Прошло минут двадцать, пока я договаривался на работе, чтобы меня подменили в рейсе. Вдруг опять звонит жена, а голос даже звенит от радости: «Представляешь, Игорь, нас поместили в отдельную палату! Пришёл профессор и назначил такое хорошее лечение, что сыночек уже не стонет, а сладко спит. Не понимаю, что случилось, — то нас гнали отсюда взашей, и вдруг принимают, как родных людей!» А случилось, я считаю, чудо.

Сын Игоря был тут же и играл с моей собакой. А услышав разговоры про чудо, с простодушием ребёнка сказал:

— А ничего особенного не случилось. Просто папа помолился, ещё кто-то помолился, и сразу стало всё хорошо.

А что? Нормально.

Рассказывает экскурсовод Оптиной пустыни и моя соседка Татьяна Козлова:

— «Вера есть удел людей благодарных», — писал святитель Иоанн Златоуст. И на экскурсиях часто встречаешь людей, приехавших в Оптину пустынь, чтобы поклониться могилкам иеромонаха Василия, инока Трофима, инока Ферапонта и поблагодарить их за молитвенную помощь. Таких случаев множество, но запоминается лишь самое яркое. Например, одна бабушка в часовне у могил новомучеников и в присутствии всей группы рассказала вот что. Её дочь с мужем уехала отдыхать и внука на время отпуска оставила бабушке. А любопытный внук отыскал где-то в доме бабушки бутылку с ядовитой химической смесью, выпил её и сжёг себе все внутренности. Когда внука на «скорой» доставили в реанимацию, то врачи сказали ей, что спасти ребёнка, к сожалению, вряд ли удастся, хотя они делают всё возможное. «Я сидела под дверьми реанимации, — рассказывала эта женщина, — молила о помощи отца Василия, инока Ферапонта, инока Трофима и почему-то знала: всё будет хорошо».

И действительно, к удивлению врачей, мальчик не просто выздоровел, но не осталось даже следов от страшных ожогов гортани и пищевода.

Вот другой случай. Паломников из Москвы часто привозит в монастырь экскурсовод Дарья Спивякина. Конечно, на работе, бывает, устаёшь, но после одной экскурсии Дарья вернулась буквально без сил. Оказывается, на этот раз с их группой приехала из Москвы пожилая паломница с костылём — еле-еле ходит. Ну то, что больной человек ходит с трудом, — это как раз вызывало сострадание. Но ведь паломница буквально застревала у всех святынь, подолгу молилась здесь, а нагнав наконец группу, просила экскурсовода повторить то, о чём она рассказывала в её отсутствие. Более того, как подосадовала Дарья, автобус давно пора отправлять в Москву — шофёр уже ругается, а хромая паломница с костылём пошла помолиться у могил убиенных Оптинских братьев, и неизвестно, когда вернётся.

Прошло некоторое время. Сижу я в нашем экскурсионном бюро одна. Вдруг входит пожилая женщина и начинает как-то демонстративно-радостно ходить мимо меня — туда-сюда, туда-сюда. Честно признаться, я опешила и даже подумала: «Всё ли с ней в порядке?» А чуть позже, и уже с помощью Дарьи, выяснилось — это была та самая хромая паломница, что приезжала в Оптину с костылём. А женщина рассказала, что после молитвы у могил Оптинских братьев в ноги вступила такая невыносимая боль, будто резали по живому. Еле-еле она добралась до дома и забылась от боли только во сне. А наутро она проснулась здоровой — ходит теперь легко и в костыле не нуждается. Между тем она болела с восемнадцати лет.

Вот ещё один, вероятно, незначительный случай, но протоиерей Александр Шаргунов почему-то очень обрадовался, когда я рассказала ему о нём. Дело было так. Перед Великим постом я дала себе зарок — не буду есть ничего вкусного, и даже фрукты не позволяла себе есть. А на третьей неделе Великого поста пришла рано утром помолиться у могил новомучеников. В часовне никого не было. И вдруг вижу — на могиле отца Василия лежит большое красное и такое сочное яблоко, что мне очень захотелось его съесть. Нет, думаю, я же зарок дала. А пока я молилась у могил инока Ферапонта и инока Трофима, яблоко исчезло. Иду я на работу в наше экскурсионное бюро, и так яблочка хочется… А вокруг безлюдье — дорожки ещё с вечера прочистили от снега, и за ночь их лишь слегка припорошило снежком. На снегу ни следочка, и лежит среди этого белоснежного покрова, ещё не тронутого человеком, большое жёлто-зелёное яблоко. Очень вкусное! Когда я рассказала моему духовнику отцу Никите, что, не утерпев, съела яблоко, он даже засмеялся: «Да как же не съесть яблоко, если тебе его сам отец Василий послал?» А ещё рассказ про яблоко очень порадовал протоиерея Александра Шаргунова, и он сказал: «Вот-вот — это то самое!» А «то самое», как я поняла, означает вот что: да, на могилах убиенных братьев, как и положено, служат панихиды, но множатся известия, что они уже прославлены у Господа.

Рассказывает экскурсовод из Калуги Вера Дьяченко:

— 18 мая моему любимому племяннику Алёше исполнилось восемнадцать лет, а вскоре после дня рождения он исчез, оставив записку: «Меня не ищите. Потом позвоню сам». Алёша учился тогда на первом курсе сельхозинститута и жил у моей сестры, его тётки, в Челябинске. Сначала сестра обзвонила друзей и знакомых Алёши в Челябинске, потом позвонила его маме в Алтайский край и мне в Калугу, но Алексей нигде не появлялся. Через три дня мы подали на розыск в милицию, понимая, что случилась беда. И, хотя в милиции нас уверяли, что для молодёжи это нынче обыкновенное дело — мол, погуляют и возвращаются, мы твёрдо знали: Алёша никогда бы не позволил себе трепать нервы родным. Он даже словом не смел никого обидеть — такой это был светлый и чистый юноша, и мы в Алёше не чаяли души.

Потянулись дни и недели ожидания. Мы были в ужасе. Моя мама, бабушка Алёши, наложила на себя суровый пост и сказала: «Не буду ни есть, ни пить, пока Алёша не найдётся». А я в ту пору часто бывала в Оптиной пустыни и буквально поливала слезами могилки отца Василия, инока Ферапонта, инока Трофима, умоляя их о помощи.

Алёша был мне как сын, и я чувствовала сердцем — Алёша в опасности.

Он действительно умирал в те июньские дни. Много позже, когда Алёша вышел из больницы и мог уже разговаривать, он рассказал нам, почему уехал из дома. Оказывается, его отчислили из института, потому что после зимней сессии он долго болел и пропустил много лекций. Алёша учился тогда на платном отделении института, и его замучила совесть — родители тянутся из последних сил и отказывают себе во многом, чтобы сын получил высшее образование, а он их так подвёл. И тут ему попалось на глаза объявление в газете, что в Екатеринбурге приглашают на работу молодых людей и обещают высокие заработки. Вот и решил он уехать на заработки, а уже из Екатеринбурга позвонить родным.

В Екатеринбург наш Алёша приехал ночью и заночевал на автовокзале. В зале ожидания было жарко, и он снял с себя куртку и свитер, оставшись в одной футболке. А наутро обнаружил — украли всё: куртку, свитер, сумку с документами, с деньгами и со всеми вещами. Обратился мой племянник в милицию, а там объяснили, что без документов его нигде на работу не возьмут, а вот задержать, как бродягу, могут. Так что выход один — возвращаться домой. И поехал наш Алёша домой — в одной футболке, без копейки денег и пересаживаясь «зайцем» с электрички на электричку.

В мае у нас на Урале ещё холодно, даже снег местами лежит. И без тёплых вещей Алексей простудился и заболел. К сожалению, он и дома болеет так, что при высокой температуре впадает в беспамятство и не может говорить. И его, безбилетного пассажира, милиционеры и контролёры принимали за наркомана — глаза мутные, больные, говорить не может и дрожит, как наркоман в ломке. Алёша потом даже не мог вспомнить, сколько раз его забирали в милицию или вышвыривали из электрички на снег. Смутно помнит — его били, и он стал бояться людей. Прятался ночами в пустых вагонах, а утром по шпалам шёл домой. Две недели он ничего не ел — просить стеснялся, а своровать бы не смог. Добирался он в Челябинск уже «на автопилоте» и, теряя сознание, старался запомнить — в каком направлении идти к дому.

В эти страшные дни вся наша семья молилась за Алёшу. В Челябинск прилетела мама Алёши, к сожалению, не крестившая сына в детстве, да и церкви в их местах в ту пору не было. И когда я передала ей слова нашего старца схиархимандрита Илия — пусть сразу же окрестит Алёшу, когда он вернётся домой, — то мама не только обещала всё исполнить, но и сама теперь не выходила из церкви.

О дальнейшем мне рассказывала сестра. Вернулись они однажды домой из церкви и увидели в прихожей кроссовки Алёши. Парень он был аккуратный и, возвращаясь домой, всегда снимал обувь. Обыскали всю квартиру — нет нигде Алёши. А он уже настолько боялся людей, что спрятался в шкафу и лежал там без сознания в позе эмбриона. Когда приехала «скорая», то врач, осмотрев уже холодеющего Алёшу, сказал: «Ещё бы три-четыре часа, и никто бы не вернул его с того света».

Алёша, действительно, вернулся к жизни почти с того света. И когда его выписали из больницы, то поехали из клиники не домой, а сразу в церковь, где и крестили раба Божьего Алексея.

Алёша вернулся домой 9 июня — это день памяти праведного Иоанна Русского и день Ангела Оптинского инока-мученика Ферапонта. Я чувствовала участие убиенных Оптинских братьев в судьбе Алёши, и хотелось как-то запечатлеть этот день. К сожалению, у нас в Калуге тогда не было ни одной иконы праведного Иоанна Русского, и многие мало знали о нём. И тогда по благословению протоиерея Андрея Богомолова я стала собирать деньги на икону. Везу куда-нибудь экскурсию и по дороге в автобусе рассказываю об этом удивительном святом. А люди так охотно и с любовью жертвовали деньги, что вскоре в Покровском соборе Калуги появилась икона праведного Иоанна Русского. Для меня эта икона не только дань любви к великому святому, но ещё и память о том, как по молитвам Оптинских новомучеников был спасён мой племянник Алёша.

Рассказывает жена бизнесмена из Брянской области, попросившая не называть её имя в печати:

— Я вышла замуж по любви, а вскоре обнаружила, что мой муж не просто атеист, но атеист беспощадный и яростный. И стоило ему обнаружить, что кто-то из его подчинённых ходит в церковь и молится Богу, как он немедленно увольнял такого человека с работы. Городок у нас маленький, с работой трудно, и найти себе место с приличной зарплатой нигде, кроме как на предприятиях мужа, практически невозможно.

Вот и жили мы, как некогда христиане в катакомбах, молились тайком и скрывали свою веру от ока «хозяина». Я прятала свои иконки и молитвослов в шкафу под бельём, а духовную литературу не смела дома держать и хранила её у православной подруги, работавшей на фабрике мужа.

Однажды муж собрался ехать в область по делам, предупредив меня, что вернётся лишь завтра. А тут как раз звонит моя подруга и говорит, что ей дали почитать книгу «Пасха красная» о трёх Оптинских братьях, убитых на Пасху. И так интересно про книгу рассказывает, что мне тоже захотелось её прочитать.

— Приходи, — прошу, — ко мне с книжкой. Вместе почитаем, а муж сегодня не вернётся домой.

В общем, как говорил позже мой муж, кот из дома — мыши в пляс. Достала я из шкафа свои иконки, помолились мы с подругой и только начали было читать «Пасху красную», как внезапно вернулся муж. Не знаю, по какой причине, но поездка сорвалась, и муж, что называется, поймал нас с поличным. Я, как человек тренированный, мигом спрятала иконы. А подруга заметалась с книжкой и не знает, куда её девать. Наконец положила книгу на холодильник и бегом в дверь. А муж схватил «Пасху красную» и кричит ей вслед:

— Так вот кто мою жену с толку сбивает! Завтра же вылетишь за это с работы!

На меня он даже взглянуть побрезговал. Хлопнул дверью и ушёл в кухню.

Всю ночь в кухне горел свет, а я не могла уснуть. Вспоминала, как верующая женщина, уволенная мужем, кричала мне, что я живу с «антихристом». И почему не подаю на развод? Правда, батюшка не благословлял разводиться и говорил, что неверующий муж верующей женой освящается. Да и что скрывать? Я любила мужа, а он очень любил меня и детей. Многие, наконец, уважали мужа, говоря, что вокруг разруха, а у него производство поставлено крепко. И всё же в ту ночь я твёрдо решила — уйду от мужа, если он выгонит подругу с фабрики. А ей без работы никак нельзя — растит без мужа двоих детей, а ещё содержит стариков-родителей.

Всю ночь я сочиняла в уме «ультиматум» и только на рассвете решилась войти в кухню. Смотрю, а мой муж уже дочитывает «Пасху красную» и заливается слезами.

— Поклонись, — говорит, — в ноги своей подруге за то, что принесла эту книгу в наш дом. Собирайся, прошу, поедем в монастырь к твоему батюшке. Я хочу креститься сегодня же.

Так состоялось обращение моего мужа. А сразу после крещения муж дал нам с подругой свою машину с водителем и отправил в Оптину пустынь — отвезти пожертвования в монастырь и поклониться с благодарностью могилам Оптинских мучеников.

Часть 2. «Поминайте наставников ваших»

Странное послушание

Сразу после того, как я крестилась, уехали мы с сыном на Великий пост в Псково-Печерский монастырь и сняли комнату у вдовца-эстонца. Отношения с хозяином были чудесные. Смущало лишь вот что — на фронтоне дома по прибалтийскому обычаю красовался змей, а на барельефах резных кроватей, на вензелях буфета, на керамической посуде и даже на дверцах печи кокетливо изгибали хвосты те самые рогатые обитатели преисподней, которых в народе зовут нечистыми.

Интерьер в стиле ада, разумеется, не был новостью. В те советские времена мы ещё не ездили отдыхать в Турцию. Нашей Турцией была Прибалтика — страна почти заграничных свобод. И то, что в омуте свободы черти водятся, знал отлично любой отпускник.

Найти другое жильё не получалось, а сон в интерьере свободы пропал. Ну каково это — проснуться ночью и увидеть столько рогатых рож?! И однажды, с трудом дождавшись рассвета, мы отправились за билетами на вокзал, отослав со знакомыми записку старцу Адриану (Кирсанову), что, мол, вынуждены уезжать.

Ответ от старца пришёл быстро. И едва мы вернулись с вокзала, как за нами приехал на машине будущий священник отец Игорь, а тогда ещё просто Игорь, и сказал, что батюшка благословил перевезти нас в его дом, а билеты велел сдать. Так мы поселились в доме Игоря, состоявшем из двух половин с отдельными входами. В меньшей половине жил Игорь с семьёй, а большую половину, состоявшую из двух просторных залов, хозяева предоставили нам, отказавшись взять хоть копейку. Это были именно залы, в которых прежний владелец дома, немец, говорят, устраивал «ассамблеи» и музыкальные вечера. Специально обращаю внимание на избыточные просторы дарованного нам жилья, ибо с ними-то и связана следующая история. Попросила я архимандрита Адриана, ещё игумена в ту пору, дать мне послушание, а старец с неожиданной горячностью сказал: «Вот тебе послушание на Великий пост — никого не пускай к себе. Христом Богом умоляю, умри, а не пускай!»

Не послушание, а недоразумение — хозяева к нам не заглядывали, и на постой не просился никто. Так в блаженном уединении среди лесов проходил тот Великий пост.

Дом Игоря был расположен в очень красивом месте — на опушке величественного соснового бора и уже за пределами Печор. Дальше шла речка, а через речку — мост, за которым начиналась Эстония. Граница тогда существовала лишь на бумаге, и эстонцев забавляла чисто советская манера охранять эту мифическую границу: то есть у моста стоял милиционер и лузгал семечки. Перед Пасхой к нему присоединились двое автоматчиков в камуфляже, и теперь они грызли семечки уже втроём. А к шести вечера то ли семечки кончались, то ли рабочий день, но они садились в машину и уезжали.

К концу Великого поста уединение уже приелось, тем более что за стеной у Игоря шла интересная жизнь. Приезжали с ночёвкой паломники с Афона, из Петербурга, из Киева, и молодёжь дискутировала о зилотах, об униатах, о… впрочем, о чём они дискутировали, не знаю. Меня туда не приглашали, и я тупо несла послушание собаки на сене, охраняя пустынные залы, куда не велено никого пускать.

К сожалению, это не преувеличение — о собаке на сене. Перед Страстной неделей в монастырь хлынул народ. У Игоря ночевало теперь столько паломников, что пол был буквально устлан матрасами, и от постоя был свободен лишь потолок. Более того, перед Вербным воскресеньем знакомая учительница привезла к Игорю полкласса «подвижников», то есть очень подвижных детей, тут же влетевших на мою половину с жизнерадостным воплем:

— О, какие пампасы! Отцы, впишемся!

«Подвижников» Игорь выдворил на сеновал, благо что жарко было по-летнему. А в ночь под Вербное воскресенье ударил мороз, и у школьников волосы примёрзли к сену. Игорь даже заглянул ко мне с вопросом: «Может, пустите деток погреться?» Но тут же решительно сказал: «Нет, нельзя, раз батюшка запретил».

На Вербное воскресенье шёл дождь со снегом, и из монастыря все вернулись озябшими. У Игоря загрипповали дети. Школьники кашляли. А я маялась от одиночества в жарко натопленных залах и кляла своё послушание собаки на сене: места полно, а никого не пускай? Бред! Нелепость! Театр абсурда! Душа уже пала и, уготовляя падение, искала лишь повода для него. И повод нашёлся.

Крайне смущённый Игорь привёл ко мне чернявую женщину в куртке и двух промокших под дождём малышей, почему-то одетых не по погоде — в летние маечки и сандалики на босу ногу. Мальчику было годика два, а девочке чуть больше, и она с трогательной заботливостью опекунши держала братика за руку.

Войдя в дом, детки перекрестились и молча встали возле икон — большеглазые, тихие маленькие христиане с серебряными крестиками на груди. Не знаю, что особенного было в этих детях, но меня вдруг пронзила такая ошеломляющая любовь к ним, что я почти не слушала чернявую женщину и Игоря, наперебой говоривших каждый своё. Чернявая тараторила что-то про брата, который приедет за ними вечером на машине. А Игорь, начав с просьбы приютить ненадолго мать с малышами, поскольку из-за гриппа он не вправе взять их к себе, вдруг стал, отчаянно краснея, говорить о послушании с рассуждением. Да о чём тут рассуждать, недоумевала я, когда всё ясно? Малышей, конечно же, надо приютить, а главное — немедленно переодеть в сухое. Девочке дам свитер — сойдёт за платье, а малыша укутаю в пушистое полотенце и сразу же — под одеяло в постель. В мыслях я уже блаженно баюкала младенца, а душа вдруг похолодела от непонятной опасности — смерть где-то рядом, и голос батюшки Адриана кричал: «Умри, а не пускай!» Трудно поверить, но я задохнулась в тот миг. Хотела сказать чернявой: «Располагайтесь», но, задохнувшись, крикнула хрипло: «Вон отсюда! Немедленно вон!» Помню побледневшее лицо Игоря и голос школьника, сказавшего тихо: «Тётенька, но мы же христиане». Потом они молча вышли из комнаты.

За окном шёл дождь со снегом, и в окно было видно, как устало бредут по дороге беззащитные малыши. Девочка сняла с себя косынку, укрывая братика, а женщина в куртке шла под зонтом. Да каким же надо быть треклятым чудовищем, чтобы выгнать из дома озябших малышей? Всё свершилось страшно и странно, будто действовала вовсе не я.

Это действительно была не я. Это молился о погибающих, похищенных детях старец Адриан, и рядом плакали навзрыд уже чёрные от горя родители. О похитителях было известно то немногое, что они уехали на машине с эстонским номером. И под видом бездельников, лузгающих семечки, их ждала у моста в Эстонию группа захвата. Преступники действительно примчались сюда, но, увидев остановленные для досмотра машины, незаметно скрылись, сговорившись так: похитительница с детьми пока спрячется в городе, а они будут ждать её в машине по ту сторону реки.

К сожалению, мне неизвестны детали преступления. Знаю только, что под видом богомолки с детьми преступница укрылась сначала в странноприимном доме. А на Вербное воскресенье к хозяйке дома пришла в гости паломница-литовка и, отозвав её на кухню, сказала: «Я знаю эту женщину. Она из литовского клуба ведьм. Говорят, они похищают детей для жертвоприношения или ещё для чего-то, не знаю. Давай проверим, чьи это дети — её собственные или нет?» А услышавшая их разговор похитительница уже выскользнула из дома с детьми и укрылась теперь у Игоря.

Из дома Игоря были видны как на ладони пост у реки и автомобиль за рекой. И помню, как чернявая гостья нервно поглядывала в ту сторону, дожидаясь сумерек, когда уйдут постовые. Ждать оставалось недолго. А потом всё свершилось бы просто. Стоит махнуть с крыльца рукой, как вмиг подъедет машина и исчезнет вместе с детьми.

Позже мне рассказывали, что в ту страшную минуту, когда я выгоняла из дома детей, старец Адриан сказал родителям: «Скорей на дорогу в Эстонию!» Дальше было вот что. Преступница, раздражённо волоча за собой малышей, вышла на дорогу. А наперерез ей уже мчалась патрульная машина, из которой выскочили разом милиционеры с родителями. Мать с отцом плача бежали к детям, а милиционеры бросились к похитительнице.

Мне же в этой истории отводилась роль соучастницы преступления, спрятавшей по «доброте» похитительницу у себя. Если бы это случилось, дети были бы обречены. Но, видно, дошёл до Неба слёзный вопль родителей. А будущий священник отец Игорь сказал об этой истории просто: «Батюшка помолился».

В очереди

«Сдай билет!»

Вот уже третий день пытаемся попасть на приём к старцу Адриану (Кирсанову), а только очереди к батюшке стоят такие, что не достояться никак. Словом, томимся в очереди и грешим, осуждая тех, кто терзает батюшку по пустякам. Судите сами — вместе с нами все эти дни стоят местные женщины, которым надо получить у батюшки благословение на сбор ягод в лесу.

— Давно бы сходили в лес и набрали ягод, — усмехается паломница из Москвы. — А то ведь скоро будут благословляться так: «Батюшка, благословите чихнуть!»

Но если сборщицы ягод вызывают скорее недоумение, то юной Лидочке из Петербурга достаётся уже по полной программе. Во-первых, Лидия прошла к отцу Адриану без очереди, потому что батюшка так благословил. Во-вторых, ей назначена генеральная исповедь, начиная с семилетнего возраста, а это, как известно, дело долгое. Через окно кельи было видно, как Лидочка достала из сумки толстую тетрадь и, капая на бумагу слезами, начала читать. Минут сорок читала. Наконец захлопнула тетрадь, и батюшка уже возложил на её голову епитрахиль, как девушка достала из сумки вторую тетрадь… потом третью, четвёртую. Или уже пятую?

— Мне уезжать надо, а она всё сидит! — нервничает паломница из Владивостока.

Наконец Лидия вышла из кельи, но тут же вернулась обратно:

— Ой, батюшка, я же забыла спросить…

И батюшка снова о чём-то говорит с исповедницей, называя её ласково Лидочкой.

— «Лидочка», «Лидочка»! — взрывается негодованием красавица Катя. — Без году неделя у батюшки, а уже «Лидочка»!

Катя явно ревнует Лидию к батюшке. А история у Кати такая — шесть лет назад она оставила жениха и приехала к старцу Адриану, требуя, чтобы он постриг её в монахини. Катя вся в подвигах. Например, этим Великим постом она ела, как кролик, лишь капустные листья, пригласив меня, кстати, присоединиться к ней. Я отказалась, сославшись на немощь.

— Ну, если вы даже такой малости не можете, — надменно сказала мне Катя, — то чего же доброго от вас ждать?

Правда, в отличие от кролика Катя после этого возненавидела капусту. И тем обиднее то, что батюшка не замечает Катиных подвигов и не благословляет её на постриг. Забегая вперёд, скажу, что, когда через десять лет я спросила знакомых, постриг ли батюшка Катю, они ответили:

— Не постриг. Но Катя у нас «железная леди»: «Всё равно, — говорит, — своего добьюсь».

Впрочем, Катя не единственная, кто приезжает к старцу добиваться своего. Мнение батюшки таким людям даже неинтересно, ибо старец просто обязан благословить чью-то вздорную идею, наши выдумки и самообман. В итоге желаемое выдают за действительное, и вот лишь один, но известный факт. Несколько лет назад якобы по благословению старца Адриана проходила акция Всенародного покаяния за убийство царя Николая II. Возле храмов стояли женщины с подписными листами и уговаривали прохожих поставить подпись, «а иначе Россию не спасти».

Ради спасения России подписывались многие, но тут один инок сказал:

— Простите, но вчера я был у батюшки Адриана и спросил его про эти подписные листы. А батюшка ответил: «Да разве мог я благословить такую глупость? Каяться надо в личных грехах, а покаяния за чужие грехи в Православии нет».

— А мы думали… — смутились женщины.

В общем, как говорил преподобный Оптинский старец Нектарий: «Кончайте „думать“ — начинайте мыслить».

* * *

Лидия наконец уходит от батюшки, и очередь теперь движется быстро. Славный всё-таки народ монахи, и по любви к старцу не тратят его время попусту — зайдут, кратко изложат свои нужды и уходят, благословясь.

— Глядишь, и мы попадём, — радуются старушки-паломницы из Москвы. — Нам всего на минутку к Алёшеньке — гостинцы вручить. Он ведь наш, заводской — с автозавода Лихачёва.

Старушки помнят старца ещё молодым, называя его прежним именем — Алёша. И был Алёша таким пригожим, что сохло по нему немало девчат.

— Зазываем Алёшу на танцы, — рассказывали москвички, — а он после работы лишь в церковь ходил. Обиделись мы на него, влюблённые дуры, и решили — раз ему плевать на девчат, то мы ему за это в банку со святой водой наплюём. Забрались к нему в общежитие и наплевали, а после этого все слегли. Температура сорок, мука мученическая — головы от подушки не поднять. Болеем, мучаемся, а догадались — это нам наказанье за грех. Написали записку Алёше, прощения просим и чтобы он помолился за нас. По его молитвам мы вмиг исцелились и, самое главное, к Богу пришли. С тех пор от батюшки ни на шаг. Сначала он служил в Троице-Сергиевой Лавре, и мы уже семьями ездили к нему. Перед 1 сентября всегда детей привозили. А батюшка помолится о школьниках, благословит ребятишек — и дети, глядишь, с усердием учатся и уважают старших и учителей. Молитвами батюшки мы горя не знали. А потом начались гонения на старца, и партийные власти распорядились удалить его из Лавры в 24 часа.

* * *

Но прежде чем рассказать о гонениях на старца Адриана, приведу некоторые факты, характеризующие духовную атмосферу тех лет. Недавно скончавшийся протоиерей Валерий из Козельска рассказывал, как нелегко было в те годы поступить в семинарию. Будущего священника тут же начинали таскать в КГБ, обещая показать небо в клеточку, если не откажется от своих намерений. А потом за дело принималась милиция. Абитуриента перехватывали на вокзале и задерживали на несколько суток, чтобы на экзамены он опоздал и в семинарию не попал. Поэтому тактика у семинаристов была такая — за месяц до экзаменов уезжали из дома и прятались в лесах близ Троице-Сергиевой Лавры. В день подачи документов высылали вперёд дозорного, и по его знаку — путь свободен — быстро бежали к монастырю, чтобы успеть подать документы в приёмную комиссию, пока не задержала милиция. Только после этого можно было чувствовать себя в относительной безопасности, ибо официально гонений на религию в СССР не было. И иностранцев приглашали убедиться — смотрите сами: храмы открыты, а студенты учатся в семинарии.

После окончания семинарии отцу Валерию предложили работу в оперном театре, голос у батюшки был дивный. Но он хотел быть священником, а в регистрации на приходе власти отказывали, и батюшка три года был безработным. А игумен Пётр (Барабан), узник Христов, отказавшийся сообщать в КГБ сведения, полученные на исповеди, после лагерей мыл привокзальные туалеты, потому что по указанию органов его больше нигде не брали на работу.

Словом, что бы ни говорили о священниках, служивших при советской власти и якобы «продавшихся» КГБ, это был всё-таки путь исповедничества. В те годы, как рассказал мне однажды архимандрит Адриан, он спал, подложив под голову череп, чтобы приучить себя к мысли о смерти и неизбежности страданий за Христа. И дал Господь Своему исповеднику дары старчества — дар прозорливости, дар помощи болящим и огненную молитву, попаляющую бесов. В Троице-Сергиевой Лавре у отца Адриана было послушание — отчитывать бесноватых. Исцелялись многие, и не только на отчитке. Люди, приговорённые, казалось бы, к пожизненной инвалидности, работали потом воспитательницами в детском саду, врачами в поликлинике и мастерами на производстве. А один партийный деятель после исцеления положил в райкоме партбилет на стол и стал открыто исповедовать Христа. Всё это вызывало негодование уполномоченного по делам религий, и не только у него.

Помню, как в Псково-Печерском монастыре один иерарх жаловался на отца Адриана:

— Вот иду я по монастырю, и вокруг тишь, благодать, благолепие. Но стоит выйти из кельи отцу Адриану, как сразу начинается скандал — кто-нибудь тут же завизжит, загавкает или захрюкает. Вы же сами видели это безобразие! А ведь в монастыре иностранцы бывают.

В Троице-Сергиевой Лавре иностранцы бывали особенно часто. Их привозили сюда, чтобы убедились — в СССР нет гонений на религию, и правда лишь то, о чём поётся в песне: «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек». Иностранцам, в свою очередь, было любопытно посмотреть на этот дикий, тёмный народ, что, в отличие от просвещённой Европы, всё ещё верует в Бога и, по слухам, ходит в лаптях.

Так вот, однажды в Троице-Сергиеву Лавру привезли американскую делегацию довольно высокого ранга, судя по тому, что её сопровождали руководящие лица из ЦК КПСС. Всё шло как обычно. Американцы с любопытством разглядывали монахов, как разглядывают в музее кости мамонтов: осколок прошлого, старина и уже отжившее свой век музейное православие. Но тут из кельи вышел отец Адриан. Он просто молча прошёл мимо, перебирая чётки. А руководящая американская леди вдруг забесновалась, завизжала, захрюкала и, не зная ни слова по-русски, стала материться площадным матом, выкрикивая при этом: «Поп Адриан, убью! Убить попа!»

Скандал был изрядный. И некий руководитель из ЦК КПСС распорядился в гневе: «Немедленно убрать Адриана из Лавры, и чтобы духа его здесь не было!» Официально это называлось — отца Адриана переводят в Псково-Печерский монастырь. Батюшка был тогда тяжело болен, но ему даже собраться толком не дали. А за батюшкой до электрички бежал народ, задавая вопросы и умоляя о помощи.

Так всегда — старца даже в болезни не оставляют в покое. Однажды, рассказывали москвички, к заболевшему старцу привезли умирающую женщину Нину: рак в четвёртой стадии, неизлечимый, и врачи предрекали скорую смерть. Нина была тогда далека от Церкви, и привело её к старцу отчаяние:

— Умираю я, батюшка, — заплакала она. — Скоро умру!

— Вот и давай готовиться к смерти, Нина, — посоветовал старец.

С тех пор прошло, наверное, лет тридцать, а Нина всё готовится к смерти. Говорят, она теперь монахиня в тайном постриге и подвижница во Христе. Тайну продлившейся жизни Нины трудно объяснить на языке земных понятий, но преподобный Ефрем Сирин утверждает: «Смерть боится приближаться к боящемуся Бога». А ещё в ободрение людям преподобный Оптинский старец Амвросий говорил: «Господь долготерпелив. Он тогда только прекращает жизнь человека, когда видит его готовым к переходу в вечность или же когда не видит никакой надежды на его исправление».

* * *

С годами архимандрит Адриан болеет всё чаще. Вот и сейчас по очереди проносится слух: у батюшки опять поднялась температура, и врач запретил продолжать приём. Очередь волнуется, и волнение усугубляется тем, что снова появляется Лидочка и просит пропустить её к старцу «на секундочку».

— Только через мой труп! — преграждает ей дорогу Катя.

— Мы из Сибири к старцу приехали и не можем попасть. А ты? — возмущаются сибиряки.

Но Лидочка не унимается и стучит в окно кельи:

— Батюшка, родненький, меня не пускают к вам!

— Чего тебе, Лидочка? — выходит на крыльцо отец Адриан.

— Батюшка, я взяла сейчас билет на автобус, а благословение на дорогу у вас не взяла.

— Сдай билет на автобус. Поедешь поездом.

— Нельзя мне поездом, — горячится Лидочка. — Поезд приходит в одиннадцать утра, я на работу опоздаю! Начальница меня живьём съест и…

— Поедешь поездом, — пресекает эту дискуссию батюшка и тут же отходит к местным женщинам, благословляя их на сбор ягод.

О сборщицах ягод я расскажу чуть позже, но сначала о Лидочке. Она действительно поехала поездом, по-детски доверяя опыту святых отцов, утверждающих: как авва благословил, так и надо поступать. И как хорошо, что есть это доверие, потому что наутро пришло страшное известие: в автобус, на котором собиралась ехать Лидия, врезался пьяный водитель КамАЗа, и было много крови и жертв.

— Приму лишь тех, кто уезжает завтра, — объявляет с крыльца отец Адриан, приглашая в келью почему-то и меня.

«Иди за ним!»

Заходим в келью впятером под шёпот келейника: «Заболел батюшка. Мы из Пскова уже „скорую“ вызвали, чтобы госпитализировать его. Не задерживайте батюшку, а?» Но и без слов келейника видно — батюшке плохо, и благословляющая рука обжигает огнём. Все стараются говорить кратко, и лишь один инок разливается соловьём:

— Ещё святитель Игнатий Брянчанинов писал, что истинных старцев уже не стало, и даже в монастырях не владеют Иисусовой молитвой.

— Покороче можно? — шепчет келейник.

— Ну, если вкратце, то ещё святые отцы утверждали: «Не все в монастыре спасаются, и не все в миру погибают». Вот у нас в монастыре не братия, а братва, и отец наместник — дракон.

— Значит, хочешь уйти из монастыря? — спрашивает батюшка. — А знаешь ли, брат, что монах, покинувший свой монастырь, приравнивается к самоубийце и даже лишается христианского погребения?

— Мама болеет, — сникает инок, — и просит вернуться домой.

— Вот и меня мама о том же просила. И была, брат, такая история…

Впрочем, эту историю я уже знаю от московских знакомых старца. А дело было так. Однажды отец Адриан получил от матери слёзное письмо, где сообщалось: сгорел их дом, живут теперь в землянке. А в землянке в дожди вода по колено, и тяжело заболела мать. Вот и умоляла мать сыночка хотя бы на время оставить монастырь, заработать денежку и построить им дом, ибо помощи ждать больше не от кого. Из монастыря отец Адриан тогда не ушёл, но денно и нощно молил святителя Николая Мирликийского помочь его больной матери.

Долго ли молил, не знаю, но вдруг приносят ему сумку с деньгами, а в сумке записка с просьбой передать эти деньги матери монаха, у которой сгорел дом. Кто прислал эти деньги — до сих пор неизвестно. Но когда, купив дом, мать отца Адриана стала осматривать его, то обнаружила на чердаке большую икону Николая Чудотворца, и Святитель улыбался ей.

— Тяжело тебе, брат, понимаю, — утешает батюшка инока и суёт ему в карман свёрток с деньгами. — Тут мне денежки передали, а ты матери их перешли, чтоб лекарства самые лучшие и питание хорошее. Главное, веруй — не оставит Господь!

— Погибаю я, батюшка, — плачет инок. — Хочу спастись, а осуждаю всех.

— А на это вот что скажу…

Но договорить им не дают — приехала «скорая». А батюшка всё силится продолжать приём, обращаясь теперь ко мне:

— Прошу, ответь на это письмо.

Беру у батюшки нераспечатанное письмо от знаменитой спортсменки-чемпионки, из которого позже узнаю: после травмы позвоночника её парализовало. Никакое лечение не помогает, но в Бога она верует, крещена ещё во младенчестве, и знакомый священник причащает её на дому.

— Напиши ей, — диктует ответ батюшка, — что она некрещёная. А что крестили её во младенчестве, она ошибается. Теперь многие ошибаются так. А после Крещения ей полегчает, и, глядишь, на поправку пойдёт.

— Батюшка, но вы же не прочитали письмо и даже не распечатали его! — недоумеваю я.

— Разве не прочёл? — удивляется старец и даёт последние наставления. — Без меня ходи к батюшке Иоанну (Крестьянкину). Он духовный, а я кто? Это раньше были великие старцы, а теперь остались одни старички.

Много позже архимандрит Иоанн (Крестьянкин) напишет мне в письме: «Отец Адриан — вот истинный старец, а я лишь душепопечитель». И слово в слово повторит сказанное отцом Адрианом о былых великих старцах и нынешних старичках, имея в виду самого себя.

Старцы иногда говорят одинаково, но они очень разные. У архимандрита Иоанна дар слова, и к нему часто ездили в ту пору именитые интеллектуалы, чтобы послушать богомудрые поучения старца. А к батюшке Адриану всё больше лепится тот горемычный народ, где жизнь — скорбь на скорби, и одолевают болезни.

— Да что вы ходите за мной толпами? — сокрушается батюшка. — Я же не Пантелеймон Целитель. Господи, покоя нет и помолиться не дают!

Покоя батюшке действительно нет. Вот и сейчас «скорую» облепил народ. Женщины плачут, жалея батюшку. А отец Адриан раздаёт им в утешение приготовленные в дорогу припасы, вручая пакет фруктов и мне.

— Батюшка, да полно у нас дома фруктов! — отказываюсь я. — Лучше дайте напоследок духовный совет.

— Ты о чём?

— О том, как жить.

— Как жить? — задумывается батюшка. И говорит проникновенно, как говорят о личном: — А ты живи просто. Смотри, куда ножки Христа идут, и иди за Ним.

«Скорая» увозит батюшку в больницу, а я вдруг понимаю — ножки Христа ведут на Голгофу. Это тесный путь, но иного нет.

При море Тивериадском

Со сборщицами ягод я познакомилась после отъезда батюшки. Оказалось, что они заготовители. Собранные ягоды сдают в приёмный пункт, а на заработанные деньги кормят семью и даже строят дома.

— Мы без благословения батюшки в лес не ходим, — рассказывали женщины. — А помолится батюшка, благословит нас, и мы сезон отработаем без устали и заработаем хорошо.

Однажды я попросила женщин взять меня с собою в лес. С 15 августа, как объявили по радио, разрешается собирать бруснику, и мы отправляемся за брусникой. Правда, женщины сразу предупредили — первую ягоду они берут не для себя, а для Бога, отдавая всё собранное в монастырь. Вместе с нами отец келарь отправляет в лес за грибами четырёх паломниц во главе с Катей, потому что в Успенский пост грибы особо нужны.

На опушке леса все молятся, а старшая женщина Валентина читает молитву священномученику Харалампию, великому страдальцу, которому перед казнью явился Господь и сказал:

— Проси у Меня чего хочешь, и Я дам тебе.

И старенький епископ (а было Харалампию сто тринадцать лет) стал молить Господа о людях, которые «суть плоть и кровь». И да дарует им Господь в память о его страданиях изобилие плодов земных, чтобы люди насыщались и славили Бога.

И было нам даровано в тот день такое изобилие земных плодов, что и не знаю, как рассказать. Застреваю у первой же брусничной поляны и ахаю от изумления: вся поляна так густо устлана ягодами, что уже не видно земли. Брусника крупная, как вишня, и растёт гроздьями. Тут не по ягодке берёшь, а сразу пригоршнями. Довольно быстро набираю ведёрко и иду к паломницам собирать грибы.

Но и тут диво дивное! В молодом ельнике стоят шеренгами крепкие, нарядные белые грибы, а по зелени мха стелятся рыжики. Все корзины уже переполнены. Но разве можно уйти от таких грибов? Снимаем с себя фартуки, платки и кофты, увязывая собранные грибы в узлы. Наконец с брусничника возвращаются женщины, и у каждой по два ведра брусники, а за спиной — полные ягод пестери. Они профессионалы, собирают ягоды сразу двумя руками, и при этом очень быстро и ловко.

Отдыхаем на опушке, перекусывая хлебом с помидорами, и всё не налюбуемся на эту дивную крупную бруснику.

— Такой красивой брусники, — говорю, — я сроду не видела.

— А я и не замечала, что брусника красива, — признаётся бывалая сборщица ягод Марина.

— Почему не замечала?

— Как объяснить? Муж с весны безработный, а трое детей. Я не ягоды собираю, а деньги считаю: вот на сотню набрала, ещё на полсотни. Спешу и не вижу вокруг ничего. А сегодня собираю бруснику бесплатно, и дух захватывает от красоты. Господи, думаю, я такая счастливая. Слава Тебе, Господи, слава Тебе!

— А правда, радость, будто праздник сегодня, — говорит Валентина и наставляет меня: — Ты первые огурчики и помидоры со своего огорода обязательно в церковь снеси. И будешь, поверь, всегда с урожаем.

— Выходит, дай Господу рубль, чтобы получить взамен сто? — обличает Валю красавица Катя. — Но это же корыстная торговля с Богом!

— Какая торговля? Не понимаю! — недоумевает Валентина.

Но, кажется, я понимаю её. За древним обычаем нести в церковь начатки урожая стоит привычка христиан святить свой быт и ставить на первое место Бога, а не свой достаток и горделивое «я».

За уличённую в корысти Валю вступается Марина:

— Послушай, Катюша, про моего брата. Работал он раньше в рыболовецкой артели. И был у рыбаков обычай — первый улов посвящали Богу и везли потом рыбу в монастырь и в детдом. И был тот первый улов, как при море Тивериадском, когда лишь чудом не порвались сети от множества рыб. Встречаем, бывало, рыбаков на берегу, а они ещё издали кричат от радости: «Божий улов! Божий улов!» Всю путину рыбка хорошо ловилась. А потом купил их рыболовецкое хозяйство какой-то богатей и сказал рыбакам: «Я не позволю раздавать рыбу на дармовщину. Наша цель — получить прибыль. И при чём тут Бог и Божий улов?» А без Бога рыбка перестала ловиться. Прогорел богатей, и разбежалась артель. Я понятно говорю, Катя?

— Куда уж понятней! — насмешничает Катя. — Дай Богу взятку, чтоб получить капитал!

— А я ещё понятней скажу, — невозмутимо продолжает Марина. — Живём мы, действительно, при море Тивериадском, но по воле Божией жить не хотим, батюшку не слушаемся и лишь добиваемся своего. И выходит у нас, Катя, как у тех рыбаков, что всю ночь ловили рыбу, устали, измучились, и не поймали они ничего. Тут хоть лоб расшиби, а ничего не получится, если нет воли Божией на то. Ты поняла меня, Катенька, а?

Катя отворачивается, и всем понятно, о чём речь. Катя не монашеского устроения, но вообразила себя однажды монахиней и с тех пор бьётся как рыба об лёд. Обличает всех, ссорится и живёт на деньги родителей, ставя себя превыше мира сего. Но на Катю не обижаются, понимая, что несчастна она. А ещё вспоминается история одного невесёлого геолога. Он два года поступал в геологический институт, чтобы, окончив его, понять, что перепутал геологию с туризмом. И сколько таких путаников на земле! По словам одного американского учёного, человечество лишь на пять процентов живёт реальностью, а на девяносто пять процентов — иллюзиями. Рано или поздно иллюзии рушатся, и несчастье — удел мечтателей, построивших свой дом на песке.

Но сегодня на нашем море Тивериадском праздник. Как в раю побывали, насладившись красотой и дивясь изобилию Божьего урожая. Уходить из леса совсем не хочется, но Валентина уже прилаживает на спину пестерь со словами:

— Отдохнули, и хватит. Пора, сёстры, в путь.

Великопостные пирожные

Это был первый Великий пост в моей жизни. Всё было ещё в новинку, и всё переживалось бурно. Долгие монастырские службы переполняли душу радостью, зато простая великопостная пища была для меня сущим наказанием. Иду однажды в трапезную монастыря и думаю с отвращением: «Опять эти каши, каши!» А я их с детства не выношу.

Задумалась я о ненавистных кашах и не заметила, как откуда-то сбоку подошёл архимандрит Иоанн (Крестьянкин) и говорит:

— А у меня слюнные железы, вероятно, так устроены, что я чёрный хлеб ем, как пирожные.

Благословил меня архимандрит и помолился, возложив руки на мою голову, забитую помыслами о кашах. Такой была моя первая встреча с великим старцем. Но с той поры и поныне я искренне каюсь Великим постом:

— Батюшка, я же не пощусь, а пирую. До чего всё вкусно!

«Молились бы вы святителю Спиридону Тримифунтскому»

Сейчас уже самой не верится: неужто было такое время, когда можно было подолгу сидеть «при ногу» старца, внимая богомудрым словам архимандрита Иоанна (Крестьянкина)? Правда, случалось это нечасто — старца всячески «оберегали» от посетителей. И картина обычно была такая — батюшка выходит из храма, а множество паломников, приехавших в монастырь на совет к старцу, бросаются к нему.

— Батюшка, — кричит через толпу какая-то женщина, — сын пропал месяц назад. Может, жив или убили его?

Старец оборачивается к плачущей женщине, но поговорить им не дают. Какие-то люди (охранники, что ли?) отпихивают женщину от старца, а его самого быстро-быстро ведут через толпу, профессионально подхватив под руки. Только женщина не унимается, бежит за старцем и кричит, захлёбываясь слезами:

— Батюшка, родненький! Сын единственный! Матерь Божия, спаси, помоги!

И тут батюшка как-то выворачивается из рук охранников и благословляет женщину, утешая её:

— Жив ваш сын и скоро вернётся!

Вот так и общались со старцем — на ходу, на бегу, чаще письменно, передавая свои вопросы через келейницу Татьяну Сергеевну и через неё же получая ответ. А сын той женщины уже наутро приехал домой.

Но всё же бывали и на нашей улице праздники, когда батюшка подолгу и подробно беседовал с людьми. Вот почему ярко помнится осень 1988 года в Псково-Печерском монастыре. Тепло, небо синее, а клёны светятся таким золотым сиянием, будто это не кроны, а нимбы над храмами. Монастырское начальство вызвали в Москву, и архимандрит Иоанн (Крестьянкин) говорит, выйдя из храма:

— Ну вот, начальство от нас уехало. Остались только мы, чёрные головешки.

Батюшку, как всегда, окружает народ, и короткая дорога до кельи превращается в двухчасовую беседу. Кто-то приносит батюшке стул, мы рассаживаемся у его ног на траве. И вопросы идут за вопросами:

— Батюшка, что такое перестройка?

— Перестройка? Перепалка-перестрелка.

— Батюшка, благословите нас с мамой переехать в Эстонию. Мы в Тапу хороший обмен нашли.

— Как в Эстонию? Вы что, за границей хотите жить?

Слушаю и недоумеваю: ну какая же Эстония заграница? А перестройка — это же… Это время митингов, восторга и опьянения свободой. Но каким же горьким было похмелье, когда обнищала и распалась великая держава! Эстония стала заграницей. А в горячих точках и у Белого дома вскоре пролилась большая кровь.

Но пока над головой синее небо, и застенчивая девица с румянцем во всю щёку спрашивает батюшку, как доить коров. Кто-то морщится, не скрывая насмешки: мол, с таким пустяком обращаться к архимандриту? Но для девицы это не пустяк — у неё в монастыре послушание доярки, а коровы, бывает, брыкаются и не даются доить. От смущения девица говорит шёпотом, а вот ответ батюшки слышен всем:

— Был у меня в детстве случай. Одна корова давала много молока и вдруг стала возвращаться с пастбища пустой. Начали следить за коровой и обнаружили, что на водопое у реки она всегда забредает в ту заводь, где, мы знали, водились сомы. Подплывают к ней сомики и пьют молоко. Губы у сомика мягкие, нежные, а корове нравится нежность. Поняла, как надо доить?

— Как сомик, — улыбается девица.

— Как сомик.

* * *

Разные вопросы задают старцу Иоанну (Крестьянкину), но главный вопрос — как жить?

— Батюшка, я недавно крестилась и хочу теперь бросить работу, чтобы жить возле монастыря и молиться Богу, — рассказывает паломница лет пятидесяти из Норильска, преподавательница музыки.

— Значит, вы хотите стать безработной? — уточняет старец. — А за электричество как будем платить?

— Как за электричество? — переспрашивает женщина и осекается, понимая, что даже в деревне надо оплачивать счета за электричество и на какие-то средства покупать хлеб. — Батюшка, подскажите, как же мне жить?

— Надо бы всё же доработать до пенсии. Пенсия нам крылышки даёт.

— Батюшка, — продолжает расспрашивать паломница, — а православным можно лечиться лекарствами?

— Почему же нельзя? Врачи от Бога.

Эту паломницу я знаю. Мы обе недавно крестились и познакомились в монастыре, попав под опеку строгих богомолок в чёрном, предрекающих скорое пришествие антихриста и уже чувствующих его присутствие в мире. Мне с моей новой знакомой это пока непонятно, и «богомолки-ревнительницы» просвещают нас: чай и кофе — напитки бесовские. Обувь на каблуке — тоже бесовская, ибо каблук на самом деле копыто, и понятно, чьё. Ну а про то, что в аптеках торгуют бесовской химией, а искусство — это зловонные миазмы преисподней, тут и говорить нечего. А ещё «ревнительницы» убеждают нас, что надо одеваться благочестиво, и вскоре преподавательница музыки появляется в храме, одетая, как они: чёрный платок «в нахмурку», повязанный по самые брови, кособокая сатиновая юбка до пят и грубые большие мужские башмаки. Смотреть на этот маскарад как-то неловко. Однако уже через неделю «ревнительницы» обряжают во всё чёрное и меня.

А дальше картина такая. Иду я через двор монастыря этакой маскарадной чёрной вороной, воображая себя благочестивой, а батюшка смотрит из окна своей кельи на моё «благочестие» и стучит по стеклу, пытаясь что-то сказать. Келья батюшки на втором этаже, окна уже заклеены к зиме, и что он говорит — никак не разобрать.

— Батюшка, не слышно! — отзываюсь я снизу.

И тогда архимандрит Иоанн (Крестьянкин) присылает ко мне своего письмоводителя Татьяну Сергеевну, чтобы передать, мол, батюшка просит вас не одеваться в чёрное.

Переоделась я в свою обычную одежду, и «ревнительницы» так запрезирали меня, что с той поры я лишилась ценной информации о бесовских свойствах чая, а также искусства. В общем, пью чай, читаю Тютчева, а ещё люблю хорошую живопись и дивной красоты павловопосадские платки. Платки — это тоже из той осени: на совет к старцу приехали художники, муж и жена. Оба пишут пейзажи и участвуют в выставках, а для заработка (семья многодетная) расписывают на фабрике платки. Жена, чуть стесняясь, достаёт из сумки и показывает их. А платки — чудо, праздник радости в красках! Но муж, похоже, смотрит на эту фабричную подёнку иначе, рассказав чуть позже, как его срамил некий «ревнитель», говоря, что надо расписывать храмы, а не бабье тряпьё. Словом, художники смиренно просят батюшку благословить их оставить мирское искусство, чтобы писать исключительно иконы. Помню ответ старца:

— Иконописцев и без вас хватает, а мир заболеет без красоты.

А ещё батюшка говорит нам про те «самодельные кресты», когда человек отвергает данный ему Господом путь ко спасению — не хочет нести крест кормильца многодетной семьи или ухаживать за больными родителями, но выдумывает для себя в горделивом мудровании особую «духовную» жизнь. Мы переглядываемся — это про нас. У каждого из нас своя подёнка, свои скорби и те тяготы жизни, от которых хочется сбежать в монастырь или уйти сгоряча из семьи. Сколько же семей, уже находившихся на грани развода, сохранилось тогда благодаря старцу! Но об этих семьях надо рассказывать особо. А пока скажу о главном уроке, полученном тогда от старца: с креста не сходят — с креста снимают, а бежать от креста — это бежать от Христа.

Но как же нелегко порою нести этот данный Господом крест! Помню, я пожаловалась тогда батюшке на свои скорби, а вскоре получила от него письменный ответ:

Дорогая моя многоскорбная Нина! А я ведь Вас позову к подвигу — идти дальше за Христом, идти по водам, одной верой преодолевая скорбные обстоятельства жизни своей. Уже многому научило вас страдание, многое приоткрыло из сокровенных тайн духовной жизни, а сколько их ещё впереди, но цена их — страдание.

А Вам, дорогая Нина, говорю не от себя, но от святых отцов: «Что успокаивает в лютые времена душевного бедствия, когда всякая помощь человеческая или бессильна, или невозможна? Успокаивает одно сознание себя рабом и созданием Божиим; одно это сознание имеет такую силу, что едва скажет человек молитвенно Богу от всего сердца: „Да свершится надо мною, Господь мой, воля Твоя!“ — как и утихает волнение сердечное от слов этих, произнесённых искренне, самые тяжкие скорби лишаются преобладания над человеком».

Это Вам на те дни, когда мгла застилает небо над головой и Господь, мнится, оставил создание Своё.

«Одно мне предписывает плоть, другое — заповедь. Одно — Бог, другое — завистник. Одно — время, другое — вечность. Горячие проливаю слёзы, но не выплакан с ними грех». И вот выплачем и спасёмся. Храни Вас Господь, а мы о том молиться будем. Божие благословение вам и О.

Архимандрит Иоанн (Крестьянкин).

Как же меня поддерживали в те трудные годы письма и молитвы архимандрита Иоанна! Батюшка-солнышко, батюшка-утешитель и батюшка с мученической судьбой. Из лагерей он вернулся с перебитыми пальцами на левой руке, но о годах заточения избегал говорить, пресекая все разговоры о том. И всё же однажды, не утерпев, я спросила:

— Батюшка, а страшно было в лагерях?

— Почему-то не помню ничего плохого, — ответил он. — Только помню: небо отверсто, и Ангелы поют в небесах.

Вот это и было главным при встречах со старцем — ощущение незримого Благодатного Света, льющегося на нас с небес, а с Богом и в скорби легко.

* * *

Однако вернусь снова в ту осень, когда архимандрит Иоанн (Крестьянкин) подолгу беседовал с людьми.

— Батюшка, — жалуется старушка, — полжизни стоим в очереди на жильё, а живём и доныне всемером в комнатушке. Теснота такая, что внуки спят на одной кровати валетом и друг другу подбородок ногой подпирают.

Следом за старушкой жалуется мужчина и почти кричит, рассказывая, как он десять лет отработал в горячем цеху ради обещанной заводом квартиры, но после перестройки завод приказал долго жить. И что теперь делать?

— Молились бы вы святителю Спиридону Тримифунтскому, — говорит батюшка, — и были бы давно с жильём.

Записываю на всякий случай имя святителя Спиридона Тримифунтского, хотя и не собираюсь молиться ему. Проблем с жильём у меня нет. Точнее, есть. Но после того как наша семья всего четверть века отстояла в очереди на двухкомнатную квартиру, получив в итоге однокомнатную, мы уже не ждём ничего от властей. Правда, с очереди нас не сняли, обещая дать положенное, но, судя по срокам, посмертно. Так что у нашей семьи теперь другие планы — купим дом возле монастыря в Печоpax, благо деньги для этого есть. Нет проблем, если ты при деньгах. Но вот что странно — позже я уже почти в безденежном состоянии купила дом возле Оптиной, а тут и с деньгами не получалось никак. Более того, каждый раз, как я отправлялась по объявлению о продаже дома, в ноги вступала такая боль, будто в пятки вонзили иголки. Доковыляю кое-как, а дом уже продали или раздумали продавать. Промучилась я полгода в поисках дома, а потом спросила архимандрита Иоанна (Крестьянкина):

— Батюшка, да почему же у меня никак не получается купить дом в Печорах?

— Потому что ваше место не здесь, а в Оптиной.

Прости, Господи, моё невежество, но ни о какой Оптиной пустыни я в ту пору и не слыхивала, усвоив из слов старца единственное: меня хотят изгнать из моих любимых Печор. Пришла я с этой обидой к моему духовному отцу архимандриту Адриану (Кирсанову), но и тот благословил съездить в Оптину. Съездила. Не понравилось. Руины храмов и горы мусора вокруг. Монастырь ещё только начинали восстанавливать, и мерзость запустения на святом месте поражала настолько, что я тут же отправилась к архимандриту Кириллу (Павлову) с жалобой на старцев, выселяющих меня непонятно куда.

Помню, как улыбался отец Кирилл, слушая мои причитания, а потом сказал, благословляя на переезд: «Благодатная Оптина, святая земля».

Как же благодарна я теперь Господу, поселившему меня на этой святой земле, но какой же трудной была дорога сюда!

— Мы у Господа тяжёлые хирургические больные, — говорила мне позже одна монахиня. — У каждого своя гордынька и своя корона на голове. А Господь жалеет нас, неразумных, и лечит уже хирургическим путём.

Словом, переезду в Оптину предшествовала та «хирургия», когда отсекалось всё, чем тщеславилась, бывало, душа. Сбережения съела инфляция. А то, что казалось прежде значительным — литературный успех, публикации, жизнь в кругу знаменитостей, — всё стало ненужным и уже немилым, когда тяжело заболел сын и умирала, казалось, мама… В квартире стоял тяжёлый запах лекарств, под окном ревело моторами московское шоссе, и в сизом тумане выхлопных газов было порою нечем дышать. Как же мы мечтали тогда о деревне и о глотке, хоть глотке свежего воздуха! Но пока я привередничала, не желая переезжать в Оптину, цены на здешние дома, стоившие прежде дешевле дров, возросли настолько, что были уже не по карману.

Вот так и свершилось то, о чём заранее предупреждал батюшка Иоанн (Крестьянкин): над головою чёрное небо в тучах и такая отчаянная беспросветность, что я уже даже не взмолилась, а возопила к святителю Спиридону Тримифунтскому, умоляя помочь. Помощь пришла незамедлительно, и я лишь твердила про себя: так не бывает. Но так было. И вскоре мы уже купили дом возле Оптиной, где и стали оживать, возвращаясь к жизни, мои родные. Помню, как сын, пролежавший в больнице четыре месяца, сначала неуверенно вышел в сад, а потом убежал купаться на реку, и вот уже мы, как в прежние времена, плаваем с ним наперегонки. И мама — снова прежняя мама. Вот она несёт с огорода редиску и радуется, что взошла морковь.

Особо любимых угодников Божиих много. Но святитель Спиридон Тримифунтский был в моей жизни первым святым, через которого открылась та бездна милости Божией, когда на опыте узнаёшь — Господь не даёт испытания свыше сил, но всё ко благу и всё промыслительно. И я так полюбила святителя Спиридона, что ежедневно читала ему тропарь: «Собора Перваго показался еси поборник и чудотворец, богоносе Спиридоне, отче наш. Темже мертву ты во гробе возгласив, и змию во злато претворил еси, и внегда пети тебе святые молитвы, Ангелы, сослужащия тебе, имел еси, священнейший. Слава Давшему тебе крепость, слава Венчавшему тя, слава Действующему тобою всем исцеления».

Помню, как в Оптину пустынь приехала на всё лето семья Воропаевых с детьми, а снять жильё не получалось никак. Пришли они ко мне грустные и говорят, что никто не берёт с детьми на квартиру, и придётся им отсюда уезжать.

— Давайте, — предлагаю, — читать тропарь святителю Спиридону Тримифунтскому.

Начала читать, а дети смотрят на меня с недоумением, не понимая слов тропаря. Вот и пришлось рассказывать им о святителе Спиридоне, ибо тропарь — это краткое его житие. Тут за каждой строкой — своя история, и особенно детям понравилось про то, как «змию во злато претворил еси». Было это во времена страшного голода. Пришёл к святителю Спиридону бедняк и заплакал, рассказывая, как просил у богача взаймы хлеба для своей голодающей семьи, а тот отказался дать что-либо без денег. Через сад в это время проползала змея, и святитель тронул её посохом, превратив незаметно для бедняка в слиток золота. Отдал он золото голодающему, велев выкупить его у богача обратно, когда будет хороший урожай. Потом голод миновал и был такой обильный урожай, что земледелец с лихвой расплатился с богачом за взятый взаймы хлеб и, выкупив слиток золота, вернул его святителю Спиридону. Святой отнёс золото в сад, и слиток по его молитве превратился обратно в змею, тут же ускользнувшую из сада. Всё это происходило на глазах изумлённого земледельца, дабы уверился и возблагодарил Господа, неизменно пекущегося о нас.

Святителя Спиридона Тримифунтского всегда почитали на Руси как покровителя бедных, бездомных, страдающих. В честь него возводили храмы и называли улицы — взять хотя бы знаменитую Спиридоновку в Москве. А в те трудные годы, когда восстанавливали разорённую Оптину и всё вокруг лежало в руинах, в монастыре ежедневно читали акафист святителю Спиридону Тримифунтскому.

Рассказала я детям, как дивно помогает святитель Спиридон, и мы уже с большим воодушевлением прочитали тропарь и акафист ему. Только закончили читать, как окликает меня с улицы соседка:

— Хочу сдать на лето садовый домик какой-нибудь семье. Нет ли у тебя таких знакомых?

— Есть! Есть! — закричали тут разом все Воропаевы.

С тех пор каждое лето они жили в этом «своём» домике.

* * *

Ровно год я читала ежедневно тропарь святителю Спиридону Тримифунтскому. Ничего не просила, но лишь благодарила от всей души. А через год пришла телеграмма с известием, что мне надо срочно выехать в Москву для получения двухкомнатной квартиры.

Приезжаю, а инспекторша по жилью смотрит на меня огнедышащим взором и говорит, задыхаясь от ярости:

— Всех блатных наизусть знаю, но такого блата, как у вас, ещё не видела!

Ничего не понимаю. Какой блат? Откуда? Постепенно выяснилось — никто не собирался мне ничего давать. Напротив, начальство распорядилось дать эту квартиру каким-то нужным людям. Дело было уже решённым, как вдруг квартиру по очереди предоставили мне. Разгорелся скандал: почему «упустили»? И теперь инспекторша жаловалась мне:

— Нет, я же ещё и виновата! Да я как лев против вас боролась! Я себе голову сломала, вычисляя ваши связи. Всех блатных вроде знаю, а тут — не пойму. Ну, хорошо, квартира ваша, но откройте секрет — кто за вами стоит?

— Святитель Спиридон, — отвечаю.

— Кто-кто? — не поняла инспекторша.

Но я уже не стала ничего уточнять. Впрочем, той квартирой мы владели недолго. Моя старенькая мама слабела с годами, а до монастыря было далековато ходить. Вот и обменяли мы престижную квартиру в центре на куда более дешёвую квартиру в зелёном «спальном» районе, чтобы купить новый дом возле Оптиной.

Место здесь дивное и всегда красиво. На Рождество искрится под звёздами снег, а весной всё бело от цветущих яблонь. Воздух гудит от благовеста колоколов, а мы всей семьёй идём в храм. Мама часто крестится на купола Оптиной, а сын, опережая нас, уходит вперёд. Сколько живу здесь, а всё удивляюсь: да за что ж мне такая милость? И всё чаще вспоминается старенький батюшка Иоанн (Крестьянкин), вразумляющий нас, неразумных: «Промысл Божий управляет миром и судьбами каждого из нас». Всё так. Но поверила я этому уже только в Оптиной.

Часть 3. Гости Божией Матери

Вместо предисловия

Это небольшая повесть, а точнее, несколько рассказов о тех временах, когда ещё только начинали восстанавливать Оптину пустынь, и была у нас тогда при монастыре православная община мирян. Начинать здесь, вероятно, следует с самого начала — дождливый ноябрь 1988 года, и автобус везёт нас из Москвы в монастырь.

Вскоре после Москвы цивилизация кончается. Дороги — девятый вал, и мы не столько едем, сколько толкаем сзади буксующий автобус, вызволяя его из вязкой грязи. В общем, выехали из Москвы в шесть вечера и только в полночь проехали Калугу, хотя езды здесь на два с небольшим часа.

После Калуги в автобусе остаётся лишь пятеро православных паломников. Шофёр с тоскою смотрит на нас и изрекает:

— Заночевал бы я без вас у тёщи в Калуге, а теперь вези богомолов в монастырь. Нет, не поеду — автобус сломатый!

Шофёр ругается, а везёт, хотя автобус действительно «сломатый»: у него отвалился глушитель, часто глохнет мотор и заводится с таким лязгом и скрежетом, что автобус трясётся и дребезжит. И всё же мы едем, рискуя не доехать и с трудом различая сквозь рёв мотора голос шофёра, вразумляющего нас: «Коммуняки здесь всё разорили, а богомолы сдуру едут сюда. И зачем едут? А чтобы понять, „есть ли жизнь на Марсе“. Но жизни нет, транспорта нет, и я хожу на работу двенадцать километров пешком. Сбежал бы отсюда, да трое детей».

Вдруг тишина, остановка, и весёлый голос шофёра:

— Не дрейфь, лягушка, болото будет наше! А вот, богомолы, ваш монастырь.

Автобус уезжает, озарив напоследок пространство фарами, и тут же всё погружается во мглу. Монастырь где-то рядом, но где? Темень такая, что мы не видим друг друга. Хоть бы звёздочка в небе или огонёк вдали, но чёрное небо сливается с чернотой под ногами. И «есть ли жизнь на Марсе», если вокруг глухая первобытная тьма?

Позже мы узнаем, откуда эта тотальная тьма, — города и деревни здесь отключали тогда на ночь от электричества. А годы спустя, когда начнут газифицировать Козельск и монастырь, вдруг обнаружится, что работу по газификации здесь начинали ещё тридцать лет назад и сюда уже тянули газопровод. Но газификации воспротивились местные большевички, решив, что народные деньги достойнее использовать на освоение космоса. Словом, не жизнь, а «марсианские хроники».

Но всё это мы узнаем гораздо позже. А пока в поисках монастыря идём наугад в непроглядной тьме и забредаем в какое-то болото. В сапогах тут же противно зачавкала жижа. Разуваемся, выливая воду из обуви. А будущий оптинский иконописец, пока ещё студент, говорит во тьме:

— Сними сапог с ноги твоей, здесь святая земля.

— Молиться надо, — откликается ему из темноты будущая монахиня и поёт «Богородице Дево, радуйся».

И вдруг даль откликается пением: «Богородице Дево, радуйся, благодатная Марие, Господь с Тобою». Что это — эхо или видение? Но нам навстречу идут люди с фонарём и иконами и поют, славословя Пречистую Деву.

— А мы вас встречаем, — говорят они.

— Почему, — не понимаем, — вы встречаете нас?

— Потому что вы гости Божией Матери. Здесь Её монастырь.

В монастыре нас действительно ждут. На печи упревает в чугунке пшённая каша, а в термосе приготовлен чай с мелиссой и таволгой.

— В два часа ночи, — предупреждают нас за чаем, — начнётся полунощница. Вам с дороги лучше поспать. Но если пойдёте, то не опаздывайте, потому что первой, по преданию, в храм входит Божия Матерь.

Так началась для нас, неофитов, та новая жизнь, где было много событий всяких и разных. Но, предваряя дальнейшее повествование, расскажу лишь о первой оптинской Пасхе.

Благодать такая, что даже после бессонной ночи невозможно уснуть, и мы с подругой уходим в лес. Над головою по-весеннему синее небо, а под соснами ещё лежит снег. В лесу кто-то есть — лось, наверно. На всякий случай прячемся в ельник. И, подсматривая из-за ёлок, видим, как по лесной дороге стремительно бежит послушник Игорь, будущий иеромонах Василий (Росляков). Через пять лет его убьют за Христа на Пасху. А пока ему только двадцать семь лет, он мастер спорта и чемпион Европы. И послушник даже не бежит, а летит над землёю в стремительном беге атлета и, вскинув руки в ликующем жесте, возглашает на весь лес небу и соснам:

— Христос воскресе! Христо-ос воскресе!

И вдруг происходит необъяснимое: смыкаются над головою века, возвращая нас в ту реальность, когда вот так же стремительно бегут ко гробу Спасителя молодые апостолы Иоанн и Пётр. «Они побежали оба вместе; но другой ученик бежал скорее Петра, и пришёл ко гробу первый» (Ин. 20:4). Первым, опережая Петра, бежит любимый ученик Христа Иоанн. А как иначе? Разве можно идти мерным старушечьим шагом, а не бежать что есть мочи, если воскрес Учитель? Христос воскрес! А ещё с вестью о Воскресении Христовом бегут по Иерусалиму Мария Магдалина и другая Мария: «они со страхом и радостью великою побежали возвестить ученикам Его» (Мф. 28:8). Как же молодо христианство в его истоках, и святые по-молодому на Пасху бегут!

Вот об этом молодом христианстве уже нынешнего века мне и хочется рассказать. Оговорюсь сразу — в новоначальных много наивного. И всё-таки это было то время, когда на Пасху хотелось бежать, возвещая встречным и каждому: «Христос воскрес!» А ещё мы подражали первым христианам, желая жить, как жили они. Попытка жить «аки древние» не удалась. Но такая попытка была, и мы были в ту пору самыми счастливыми людьми на земле.

«Сильные, вниз!»

Восстанавливать Оптину пустынь начинали строители Госреставрации. А это были люди того ещё — советского — закала, у которых суровые условия жизни выработали умение превращать любую стройку в безнадёжно-унылый долгострой. Впрочем, условия были действительно суровые — строителям платили мало, меньше других. А беспорядок, царивший на стройках, был способен деморализовать даже стойкого человека: вынужденные простои шли за простоями, чередуясь с перекурами под девизом: «Не послать ли нам гонца за бутылочкой винца?»

Не случайно самой страшной угрозой для школьника были в те годы слова учителя:

— Будешь плохо учиться — на стройку пойдёшь!

Правда, перед получкой строители устраивали аврал с известными последствиями спешки: на скорую руку — на долгую муку. В недоделках винили, конечно, строителей, а только они работали, как умели, и лучше работать просто не могли. К сожалению, годы безбожия оставили нам своё наследие — вырождение мастерства. О том, как работали в старину, рассказала мне однажды реставратор Любовь Ивановна Коварская, демонстрируя для наглядности вещи XVII века. Вот крестьянский сарафан из ситчика в яркий мелкий цветочек. Три века прошло, а краски не выцвели и не вылиняли, как это бывает нынче уже при первой стирке. А вот камзол с вышивкой на обшлагах, и вышивка что с лицевой стороны, что с изнанки одинаково безупречна. По мере износа камзол перелицовывали и оставляли эту нарядную одежду в наследство детям. Но больше всего меня поразили в квартире реставратора оконные рамы, подоконники, двери, сделанные, казалось, из идеально отполированного белого мрамора.

— Нет, — сказала Любовь Ивановна, — это деревянная столярка, покрашенная обыкновенной белой краской, но по старинной технологии. Мы же по сравнению с XVII веком просто опустившиеся люди — нормальной столярки для храма сделать не можем. Но ведь пророк Иеремия сказал: «Проклят всяк, творяй дело Господне с небрежением» (см.: Иер. 48:10).

Словом, возрождение монастыря было неосуществимо вне главного условия — возрождения мастерства. И тогда, отказавшись от услуг Госреставрации, монастырь стал приглашать на работу лучших мастеров России, предложив им высокую плату за труд. Конечно, высокой эта плата была лишь на фоне нашей бедности, однако тут же поползли слухи: монахи в золоте купаются и на золоте едят. А поскольку я работала тогда на послушании в трапезной, то расскажу, кто и что на этом «золоте» ел.

Первыми приглашали в трапезную мастеров-строителей, и чего только не было у них на столах: огурчики-помидорчики, жареная рыба, сыр, сметана, творог, а на десерт — пироги или блинчики с мёдом. Мастеров ценили, и было за что: они работали даже ночью при свете прожекторов. И работали так вдохновенно, что на глазах возрождался монастырь.

Стол для паломников и трудников был намного беднее, хотя это были те же добровольцы-строители, и порой высокой квалификации. Но они были «свои», работали во славу Христа и, зная о бедности монастыря, отказывались от платы за труд. Конечно, временами приходилось трудновато, а только жили по обычаю предков: «Лапти носили, а кресты золотили».

В последнюю очередь кормили монахов, и это был самый бедный стол. Когда в монастыре, случалось, не хватало хлеба, то хлеба не доставалось именно им.

«Сильные, вниз!» — писал скончавшийся в ссылке святитель Василий Кинешемский († 1945), подразумевая под этим вот что. В основание дома, в фундамент, всегда закладывают тяжёлые камни-валуны или бетонные блоки — иначе дому не устоять. Точно так же основой общества являются те духовно сильные люди, что несут на себе немощи немощных и главные тяготы жизни. Если же сильные господствуют над слабыми, добиваясь для себя барских привилегий, то это признак духовной болезни государства, общества или монастыря.

Впрочем, книги о монашестве и о сильных духом были прочитаны гораздо позже, а тогда об этом рассказывала сама жизнь. Монахи действительно несли на себе главные тяготы и работали намного больше других. Тяжелее всего было расчистить руины и вынести из монастыря буквально тонны мусора. Техники никакой — лопата да носилки. Бери больше — кидай дальше. Бывало, несёшь эти тяжеленные носилки, и сил уже нет: не могу, надоело, устала, брошу. Но тут у тебя перехватывает носилки будущий игумен, а тогда ещё студент-паломник.

— Отдохни, сестра, — говорит он, улыбаясь. — Знаешь, я иногда так изнемогаю на послушании, что решаю всё бросить и сбежать из монастыря. А потом говорю себе: нет, лучше умру на послушании. А как только решаюсь умереть, сразу оживаю — сил прибавляется или на лёгкое послушание вдруг переведут.

Вот тайна монастырского послушания: сначала горделиво думаешь — это мы, молодцы-герои, возрождаем монастырь. А потом понимаешь — это Господь возрождает наши души, исцеляя их от застарелых страстей. Тут не носилки тяжёлые, а груз грехов — лень, расслабленность, а главное, гордость: как это меня, кандидата наук, заставили выносить на носилках всякую дрянь? Сначала возропщешь, а изнемогая, помолишься: Господи, Ты был послушлив Отцу Небесному до самой смерти, а я на послушании у Тебя. Но я такая немощная, нетерпеливая, гневливая!

На послушании особенно остро ощущаешь свои немощи и грехи. А сила Божия в немощи совершается. Надо всего лишь выдержать лечение и немного потерпеть. И вдруг подхватывают тебя вместе с носилками некие сильные руки, и несёт уже ветер Божией благодати. Ради этих минут неземного счастья люди и живут в монастыре.

Все силы, рубли и копеечки были отданы тогда на возрождение монастыря. А монахи спали на полу в полуразрушенных кельях, где сквозили окна и стены и плохонькая печь почти не давала тепла. А потом выпал снег, и половина братии, простудившись, слегла. И тогда отец наместник распорядился выдать каждому монаху тёплое одеяло. Об одеялах надо сказать особо. Во времена «окопного» быта большинство паломников ночевало на полу в церкви. Одеял и матрасов хватало лишь на детей и старушек. А остальные ночевали так: одной половиной пальто укроешься, а другую постелешь под себя. Среди ночи просыпаешься от холода — вытопленная с вечера печь уже остыла, и вымораживает стены зима. И тут замечаешь движение в храме — один за другим входят монахи и укрывают спящих своими одеялами. Сквозь сон замечаю, как меня укрыл своим одеялом старец Илий, а потом начал растапливать печь. Спишь под тёплым одеялом, как у Христа за пазухой. И вдруг будит мысль: это мне тепло, а каково другим? Кто-то, согревшись, уже укрывает своим одеялом соседа, а тот чуть позже передаст одеяло другим.

Когда знакомые донимали меня потом вопросами, зачем я переехала из столицы в эту «дыру», я отвечала одним словом: «Одеяло». Был этот знак любви — одеяло.

Царский тулуп

Вот ещё история из тех же «окопных» времён. Автобус привозит в монастырь беженцев откуда-то с юга, где тогда полыхала война. То, что это беженцы, видно невооружённым глазом: на дворе зима, а они одеты по-летнему, и у детей в летних сандаликах синие от холода ноги. Женщины спешно срывают с себя пуховые шали и шубы, кутая в них малышей. Я тоже отдала своё пальто беженке в ситцевом платье, чтобы в итоге познать: живёт ли в моём сердце жадная жаба и рассуждает ли она по-жабьему — пальто единственное, в чём ходить зимой?

Но верен Христос в обетованиях, сказав, что неисчислимо больше получит тот, кто оставит родных ради Господа и, продав своё имение, раздаст всё нищим. Уже на следующий день благотворители завалили нас тёплыми вещами, а мне почему-то усиленно навязывали манто, подбитое мехом горностая. Чтобы соответствовать столь роскошному манто, надобно иметь «Мерседес», а не валенки с галошами. Отказалась я от манто, другие тоже отказались, и манто попало в итоге в Шамордино, в женский монастырь.

Но и там не знали, что делать с манто. Потом рассудили — всё-таки тёплая вещь, и отдали манто сторожихе Марусе. Подпоясалась она солдатским ремнём и сторожит ночами в манто монастырь. А жизнь у сторожихи была такая тяжёлая, что слаще пареной репы она, как говорится, ничего не ела. О цене манто она и не догадывалась. И когда архитектор объяснил ей, что манто, подбитое горностаем, раньше носили только цари, Мария, поразмыслив, сказала:

— У меня хороших вещей никогда не было. Вот и дал мне Господь царский тулуп.

Впрочем, царский тулуп Мария носила недолго. Вскоре она приняла монашеский постриг, и облачил её Царь Небесный уже в иные, но тоже царского достоинства одежды.

Новый год, Рождество и катамаран

— Как хорошо, что мы православные и не надо праздновать Новый год, — с нарочитой бодростью заявляет Татьяна и добавляет, сникнув: — Только кушать хочется, а?

Татьяну тянет на разговоры, а так хочется помолчать. Мы молча возвращаемся домой из Оптиной, переживая странное чувство: сегодня 31 декабря, и ночь воистину новогодняя — ярко сияют над головою звёзды, и искрится под звёздами снег. Через два часа куранты пробьют полночь. И чем ближе к заветному часу, тем больше смущается бедное сердце: как же так — не праздновать Новый год?

В монастыре такого смущения не было. После всенощной схиархимандрит Илий сказал в проповеди, что, конечно, наш праздник Рождество, но сегодня у нас в Отечестве отмечают Новый год, а мы тоже — граждане нашего Отечества. И старец предложил желающим остаться на молебен.

Остались все. В церкви полутемно, по-новогоднему мерцают разноцветные огоньки лампадок. Старец кладёт земные поклоны, испрашивая мир и благоденствие богохранимой стране нашей России, а следом за ним склоняется в земном поклоне вся церковь. Возглас, поклон, много поклонов. И сладко было молиться о нашем Отечестве и соотечественниках, ибо сердце таяло от любви.

Хорошо было в монастыре. Но чем ближе к дому, тем ощутимей стихия новогоднего праздника. Небо взрывается залпами салюта, бегают дети с бенгальскими огнями, и возле дома меня поджидает соседка Клава:

— Наконец-то, явилась! Идём ко мне. Шашлыков наготовила, а для кого? Молодые ушли в свою компанию, а дед включил телевизор и храпит.

— Шашлыки — это вкусно, а нельзя — пост.

— М-да, пост, — вздыхает Клава. — Тогда давай песни играть.

И Клава звонко дробит каблуками, выкрикивая частушку:

Я работала в колхозе,
Заработала пятак.
Мине глаз один закроют,
А второй оставят так.

Пятак — это про то, что по местному обычаю усопшим закрывают глаза, положив на веки два пятака. Но много ли заработаешь в колхозе? А Клава уже затягивает новую частушку, вызывая меня на перепляс. Клаве хочется праздника, а праздника нет. Вот и соседка зачем-то постится, вместо того, чтобы петь и плясать.

— Знаешь, Нина, чему я завидую? — говорит она грустно. — Вот вы, богомолы, все вместе и дружные. А я сорок лет живу в этой деревне, и ни одной подруженьки нет.

Не только Клава, но и все деревенские зовут нас именно так — богомолы. Присматриваются и дивятся — инопланетяне. Вот и сегодня богомолы учудили: все празднуют Новый год, а у них пост. Впрочем, чудаками нас считают не только деревенские. Помню, как позвонила моя однокурсница и, посмеиваясь, сообщила:

— Знаешь, что Сашка Морозов учудил? Продал свой ресторан, отдал деньги беженцам и теперь за три копейки работает псаломщиком в церкви. Нет, ты видела таких идиотов?

Видела — в зеркале и среди друзей. Но вопреки утешительному для атеистов мифу, будто к Богу приходят одни убогие неудачники, среди моих православных знакомых несостоявшихся людей практически нет. Почти все — с высшим образованием и чего-то достигли в своей профессии и в делах, иные даже весьма преуспели. А только помню горькие слова моего друга доцента, сказанные им после защиты диссертации и назначения на руководящий пост:

— Вот карабкаешься всю жизнь на высокую гору, а достигнешь вершины, и хочется ткнуться лицом в асфальт, чтобы больше уже не вставать.

На языке психологии это называется «синдром успеха»: цель достигнута, а радости нет. Успех — это смерть той мечты и надежды, когда так верилось и мечталось: вот добьёшься земного благополучия, и тогда преобразится вся твоя жизнь. А преображение не состоялось. И как же тоскует душа без Бога, даже если не знает Его!

Словом, есть эта оборотная сторона успеха — крах иллюзий и то тяжкое чувство опустошённости, когда кто-то пускает себе пулю в лоб, как это сделал знаменитый писатель Хемингуэй. А кто-то уподобляется евангельскому купцу, «который, найдя одну драгоценную жемчужину, пошёл и продал всё, что имел, и купил её» (Мф. 13:46).

Ради этой драгоценной жемчужины Господа нашего Иисуса Христа совсем не жаль оставить московскую квартиру, поселившись в кособокой избушке у монастыря. Трудностей в деревенской жизни было с избытком — убогий сельмаг с пустыми полками, а на улице непролазная грязь. Но мы часто говорили в те годы:

— Какие же мы счастливые, что живём здесь!

Некоторое представление об этой жизни, возможно, даст такой эпизод. В 1988 году Оптину пустынь ещё только начинали восстанавливать из руин. Размещать паломников было негде, и богомолы, купившие дома возле Оптиной, несли послушание странноприимства. Делалось это просто — в монастыре давали адрес и объясняли, что ключ от дома лежит под ковриком на крыльце, заходи и селись. Так вот, однажды в доме инженера Михаила Бойчука, ныне игумена Марка, поселились в его отсутствие молодые паломники. И так им понравилась наша Оптина, что они решили остаться здесь на лето, а возможно, и на всю жизнь. В общем, хозяйничают они в доме, достают из погреба и варят картошку, а также привечают вернувшегося из поездки Мишу, принимая его за одного из гостей:

— Ты чего, брат, такой застенчивый? Давай-ка, садись с нами обедать. Только учти, брат, у нас послушание — после обеда вымоешь посуду и подметёшь пол.

Некоторое время Миша жил в послушании у своих гостей, а потом, не выдержав, спросил у меня:

— Вы не знаете, случайно, что за люди живут у меня?

— Миша, — говорю, — вы же хозяин дома. Разве трудно спросить?

— Спросить-то нетрудно, а только совестно.

А чтобы понять, почему совестно, надо прежде понять самое главное — для нас, новокрещёных язычников, первый век христианства был роднее и ближе нынешнего. Это нам говорил Христос: «У кого две одежды, тот дай неимущему; и у кого есть пища, делай то же» (Лк. 3:11). Дух захватывало от любви, и хотелось жить именно так, как жили первые христиане: «Никто ничего из имения своего не называл своим, но всё у них было общее». И ещё: «Не было между ними никого нуждающегося; ибо все, которые владели землями или домами, продавая их, приносили цену проданного и полагали к ногам Апостолов; и каждому давалось, в чём кто имел нужду» (Деян. 4:32,34-35).

Правда, батюшки пресекали попытки продать квартиру или иное имение, называя это состоянием прелести. А только мучила совесть: ну какой же ты христианин, если у тебя стол ломится от изобилия, а рядом голодает многодетная семья? И как можно вопрошать с высокомерием собственника: это кто там поселился в МОЁМ доме и ест МОЮ картошку? А ведь у первых христиан всё было общее. Вот и старались следовать заповедям любви, понимая, что всё иное — ложь пред Богом.

Надо сказать, что Оптина в ту новоначальную пору была неприглядной на вид: единственный, ещё не восстановленный полностью храм, а вокруг — руины и мерзость запустения. Но сердца горели любовью к Богу, и любовь притягивала к монастырю даже неверующих людей. Помню, как на восстановлении храма работал полковник из спецназа. Каким ветром его занесло сюда, непонятно, ибо полковник сразу же заявил, что он коммунист и в «божественное» не верит. Тем не менее он усердно и бесплатно работал на стройке, а уезжая, благодарил:

— Хоть с порядочными людьми пообщался. А то ведь не жизнь, а тоска собачья — армию унижают и уничтожают, а Россию грабят по-чёрному. Спасибо за то, что вы русские люди, и совесть России ещё жива.

Правда, монастырь был не только русским, а скорее интернациональным по своему составу. Но даже на фоне этого интернационала выделялся молодой американец Джон. Он, как и полковник, был далёк от Православия. А привела его в монастырь та великая американская мечта, когда Америка как образец совершенства просто обязана объять своей заботой весь мир и помочь отсталым туземцам Африки и России. Так в монастыре появился мечтатель Джон, представ перед нами в белоснежных одеждах и благоухая таким замечательным американским парфюмом, что пробегавший мимо деревенский пёс остановился и замер от изумления. Однако кто к нам с парфюмом придёт, тот без парфюма и останется. В первый же банный день Джон обнаружил, что в общежительном монастыре всё общее, и его шампуни и прочие средства для мытья тут же пошли по рукам. Кстати, Джону понравилось, что в монастыре всё общее, ибо и ему перепадало от российских щедрот. Что же касается белоснежных одежд мечтателя, то они вскоре так пообтрепались и загрязнились на стройке, что даже после стирки напоминали наряд бомжа. Джон поневоле преобразился и стал похож на рязанского колхозника — курносый, круглолицый, и при этом в телогрейке и в кирзовых сапогах. Так в ту пору одевались все оптинцы. Правда, у архимандрита Евлогия, кроме рабочей телогрейки, была ещё телогрейка «парадная» — это для встречи высоких гостей.

Так вот, однажды ночью Джон перебудил весь монастырь. Бегал по кельям, стучал в двери и кричал, захлебываясь от восторга:

— Слушайте, слушайте — я православный!

Русского языка Джон не понимал, а потому пререкались с ним по-английски:

— Джон, тут все православные. Кончай орать!

Джон после этого крестился и, не понимая по-русски, исповедовался у батюшек, владеющих английским. Он навсегда остался в России, и теперь иногда приезжает в монастырь со своими детьми.

Кстати, людей со знанием иностранного языка в Оптиной было немало. В ту пору даже шутили, что в монастыре набирают уборщиц с образованием не ниже института иностранных языков. Во всяком случае, картина была такая — в храме моют полы женщины самого затрапезного вида, но вот появляются в храме иностранцы, и уборщицы отвечают на их вопросы по-гречески, по-испански, по-английски, по-итальянски.

А вот ещё загадка. Приехала в монастырь корреспондентка газеты «Коммерсантъ» и сообщила, что, оказывается, в Оптиной постригся в монахи бывший владелец нефтяной компании. Корреспондентке дали задание — написать о том, как сломался этот сильный человек и с горя или от несчастной любви ушёл в монастырь. Выслушали мы этот рассказ с недоумением. Во-первых, сломленный человек в монастыре не удержится — здесь такая нагрузка, что надо обладать немалым духовным мужеством, чтобы понести этот монашеский крест. А во-вторых, никто не знал, есть ли среди нас бывшие владельцы нефтяных компаний или нет. Да и кому это интересно? Вот так и жили, отметая, как сор, соблазны мира, чтобы обрести Христа.

* * *

Рассказать о духовной жизни тех первых лет почти невозможно. Тут тайна благодати, невыразимая в словах. А потому обозначу лишь внешние вехи — первый Новый год и первое Рождество в Оптиной.

Честно говоря, мы не то чтобы собирались или не собирались отмечать Новый год, но как-то было не до того. Шёл Рождественский пост с долгими монастырскими службами. Питались скудно, вставали рано, и уже в пятом часу утра шли на полунощницу. Земля ещё спит, всё тонет во мраке. Только вечные звёзды на небе, и «волсви со звездою путешествуют». Ноги шли в монастырь, а душа — в Вифлеем, где в хлеву, в нищете, в бесприютности предстояло родиться Христу. Младенца уже ищут, чтобы убить Его. Душа сострадала скорбям Божией Матери, и вспоминалось из Гумилёва:

«Как ни трудно мне приходится,
Но труднее было Богу моему,
А ещё труднее Богородице».

В голове не укладывалось: как можно устроить пирушку на самой строгой неделе поста? И Новый год обрушился на нас, как дефолт. На улице пляшут, поют и дерутся, а соседи стучат в окна, зазывая на пироги. Усидеть дома уже невозможно, и мы по какому-то инстинкту собираемся всей нашей православной общиной в доме у Миши. Татьяна предлагает поужинать вместе, раскладывая по тарелкам перловую кашу без масла. Глаза бы не видели эту «перлу»! Нет, до этого ели охотно и совсем не тяготились постом. Но сегодня в деревне праздник, и так упоительно пахнет шашлыком и пирогами, что — ох, искушение — пировать хочется.

— Ничего, на Рождество вкусненького поедим, — говорит Татьяна.

— Тань, а откуда возьмётся вкусненькое? — философски замечает Слон, он же раб Божий Вячеслав. — Денег нет, есть только картошка. И перед Рождеством Нина Александровна построит нас в две шеренги, заставит начистить два ведра картошки, и вспомним мы нашу родную армию и очень родного товарища сержанта.

«Сержант» — это я. Я старше этой беспечной молодёжи и привыкла готовить для семьи. Но где же наготовить одной на такую ораву? Вот и построю их перед праздником как миленьких, и Слон у меня будет чистить картошку и раскатывать тесто на пироги. А за «сержанта» насмешник ответит.

— Слоник, — говорю я вкрадчиво, — рассказать, как ты печку топил?

А дело было так. Наша община арендовала в деревне дом, поселив в нём молодых паломниц. А паломницы прехорошенькие, Слону любопытно. Вот и красуется он перед ними этаким павлином, предлагая протопить от сырости печь.

— Ты умеешь топить? — спрашиваю его.

— Да, мой генерал.

А потом из распахнутых окон дома повалил такой чёрный густой дым, что в деревне всполошились — пожар. Это Слон топил печь с закрытой заслонкой и при этом запихивал дрова в поддувало. Горожане в деревне — почти инопланетяне. Правда, вскоре научились топить. И всё-таки Слоник — наш общий любимец. Он большой и добрый, а поэтому Слон. Он пришёл в монастырь с компанией хиппи и был похож на индейца — длинные чёрные волосы, перетянутые алой банданкой, в ухе серьга и множество украшений в виде фенечек, бранзулеток и бус. По поводу недостойного внешнего вида Слону регулярно читали мораль. Но кто же в юности внемлет моралистам? И кто ещё в детстве не сделал выбор, полюбив весёлого Тома Сойера, а не примерного мальчика Сида, скучного и гнусного, как смертный грех? Но однажды наш «индеец» попался на глаза молодой игуменье Ксении (Зайцевой) из подмосковного монастыря, действовавшей явно по методу Тома Сойера.

— Махнёмся не глядя? — предложила она «индейцу».

— Махнёмся! — с восторгом согласился тот.

А игуменья «цап-цап» — и «сцапала» (это Слон так рассказывал) всю «индейскую» бижутерию Вячеслава, вручив взамен чётки, молитвослов и скуфью. В этой скуфейке он звонил потом на колокольне городского храма в Козельске, работая там звонарём. И всё-таки батюшке приходилось присматривать, чтобы звонарь не катался по перилам, как школьник, и не учил прихожанок танцевать степ.

Слон — это бьющая через край радость, и ему необходимо во что-то играть. Вот и сейчас он играет в официанта, принимающего заказы к рождественскому столу:

— Тэк-с, что будем заказывать?

— Мне осетрину холодного копчения и сыр «Дор Блю».

— А мне цыплёнка табака, а на десерт торт «Прага».

— А мы в Варшаве ели такие пирожные, просто тают во рту. Пожалуйста, доставьте пирожных из Польши.

Молодёжь веселится, предаваясь виртуальным гастрономическим утехам. А у меня полжизни прошло в очередях, и оживает в памяти былое. Перед Новым годом в магазинах всегда «выбрасывали» дефицит, и шла напряжённая битва за жизнь. Мне в этой битве намяли бока, зато удалось добыть мандарины, шпроты и даже шампанское. А с шампанским мне повезло. Зашла в магазин, а там объявление: «Шампанского нет». И вдруг крик с улицы: «Шампанское завезли!» Толпа притискивает меня к прилавку, давит, плющит, но я первая в этой битве, первая!

А потом мы волнуемся, встречая Новый год:

— Скорей, скорей открывайте шампанское! Сейчас двенадцать пробьёт. С Новым годом и с новым счастьем!

Душа обмирает в этот миг и верует: завтра начнётся новая светлая жизнь, и мы будем счастливы, будем. А назавтра наступает серенькое утро с грудой грязной посуды на столе.

— Нина Александровна, — пробуждает меня от наваждения голос Слоника, — а вы что заказываете на Рождество?

— Шампанское!

А потом была эта радостная долгожданная Рождественская ночь. Храм переполнен, и батюшка успевает предупредить на ходу, что паломников сегодня необычайно много, и надо как-то разместить их в наших домах. Возвращаемся с ночной литургии уже с толпой паломников, и все поют: «Дева днесь Пресущественнаго раждает, и земля вертеп Неприступному приносит; Ангели с пастырьми славословят…» А душа воистину славословит Бога, и мы идём среди ночи ликующей толпой.

В доме Миши уже накрыты столы. Главное блюдо, конечно, картошка, но уже со сметаной и с молоком. Я разогреваю на кухне пироги и слышу, как в комнате заходится от смеха Слоник. Оказывается, паломники доставили к рождественскому столу всё то, что «заказывали» в новогоднюю ночь: балыки осетрины холодного копчения, сыр «Дор Блю», торт «Прага» и гору цыплят табака. А ещё польские православные студенты привезли из Варшавы пирожные, и они действительно тают во рту.

Вячеслав, он же Слон, торжествует, но при этом поддразнивает меня:

— Некачественно вы ко мне относитесь, некачественно. Смотрите сами — все заказы выполнены. А где шампанское для сержанта? Тю-тю!

Но тут в дверях появляется будущая инокиня Нектария с двумя бутылками шампанского в руках:

— Родные мои, я не могла не приехать. Я люблю вас. Ура!

«Душа до старости лет в цыплячьем пуху», — говаривал, бывало, покойный писатель Виктор Астафьев. А для Господа мы — малые дети, и, совсем как в детстве на ёлке, Он одарял нас подарками на Рождество. А даровано было так много, что уже совестилась душа: Господи, Господи, мы же грешники, а Ты утешаешь и милуешь нас.

Господь был рядом и настолько близко, что слышал, казалось, каждый вздох или мысль. Вот едва успела подумать: «Господи, дров на зиму нет», как тут же стучится тракторист в окошко:

— Хозяйка, дрова привёз. Задёшево отдам. Возьмёшь?

Позже такого не было, а тогда молились и изумлялись: что ни попросишь, всё даёт Господь. Правда, просили не луну с неба, а что-то обычное, вроде дров. И всё-таки чудеса становились уже привычными, рождая горделивое чувство: вот как сильна наша молитва, если слышит её Господь. Во всяком случае, именно в таком духе наставлял паломниц один недавно постриженный инок:

— Каждое дело надо сначала промолитвить, и тогда всё будет тип-топ.

А через год этот инок уходил из монастыря.

— Ноги моей больше в монастыре не будет, — говорил он, швыряя в чемодан вещи. — Как я раньше молился, как я молился! В миру моя молитва до Неба шла, а теперь потеряно всё.

Мы сокрушались, уговаривая инока одуматься, а он лишь рассказывал опять и опять, каким великим молитвенником он был прежде. И когда он в очередной раз завёл рассказ о великом молитвеннике, я, не выдержав, заявила, что мой сын в таком случае — великий мореход, поскольку стал чемпионом в гонках на катамаране.

— При чём здесь катамаран? — удивился инок.

А при том, что мой сын не умеет управлять катамараном. Он яхтсмен, а катамаран и яхта — две большие разницы. Но перед самым стартом обнаружилось, что в программу регаты включены гонки на катамаранах. И тренеру пригрозили, что их яхт-клуб снимут с соревнований, если они не выставят команду по классу «катамаран». Тогда тренер спешно посадил на катамаран моего сына с товарищем, сказав новобранцам:

— Главное, не свалитесь за борт, и хоть на четвереньках, а доползите до финиша.

Говорят, при хорошем ветре катамаран развивает скорость до ста километров в час. Но на старте было затишье, хотя надвигалась гроза. А потом дунул такой штормовой ветер, что угрожающе затрещали крепления и хлёстко защёлкали паруса. Опытные спортсмены противостали шторму, меняли паруса, лавировали, откренивались. А двое неумех сидели на своём катамаране, как собаки на заборе, и не знали, что делать. Нет, сначала они попытались управлять катамараном, но по неопытности едва не опрокинулись. И тогда они сосредоточились на главной задаче — не свалиться за борт на опасно кренящемся судне. И пока другие команды демонстрировали высокий класс мастерства, неуправляемый катамаран на бешеной скорости примчался к финишу, и сыну вручили диплом чемпиона и медаль.

Когда я повесила этот диплом на стенку, сын снял его и сказал:

— Мама, какой же я победитель? Победил ветер, это ветер нас нёс.

Вот так же и нас в ту счастливую пору нёс ветер Божией благодати, а мы приписывали эту силу себе. Мы наивно полагали, что умеем молиться. А теперь, уже годы спустя, я прошу схиархимандрита Илия:

— Батюшка, научите меня молиться.

— Ну, это сразу не бывает, — отвечает старец. — Помнишь, как Господь исцелил слепого? Сначала Он вывел его из мира, за пределы селенья. И слепой не сразу прозрел. Сперва он видел неясные очертания и людей в виде движущихся деревьев. Душа исцеляется, пойми, постепенно. Разве можно сразу духовно прозреть?

Правда, когда я обратилась с такой же просьбой к архимандриту Иоанну (Крестьянкину), он ответил гораздо резче, сказав, что иные едва лишь взрыхлят грядку, как сразу ждут урожая, то есть дара молитвы и высокого духовного бесстрастия, почти недостижимого в наши дни.

* * *

Давно уже нет нашей общины, но интересны судьбы людей. Кто-то стал иеромонахом, кто-то — иеродиаконом, а большинство — простые монахи и иноки. Иные же избрали путь семейной жизни и теперь воспитывают в вере своих детей. Оптину пустынь все помнят и любят, а при случае бывают здесь. Иногда мы снова собираемся вместе и, радуясь, вспоминаем те времена, когда было бедно и трудно, но ликовала душа о Господе, так щедро одарявшем нас.

— Благодать была такая, что жили, как в раю, — вздыхает многозаботливый семейный человек Вячеслав, а в прошлом беспечный Слон.

— Хочется в рай, да грехи не пускают, — вторит ему Вадим. — А помните, что отец Василий говорил про рай?

Был такой разговор — про рай. Начал его бывший наркоман, уверявший, что во время приёма наркотиков он сподобился видения рая.

— А уж я каких райских видений сподоблялся, когда пребывал в состоянии прелести! — засмеялся молодой послушник.

А иеромонах Василий (Росляков) сказал:

— В рай ведь можно заглянуть воровски, украдкой, вот как подсматривают через забор. Душа ещё уязвлена грехами и не готова для рая, но подсмотрит она неземное что-то — и уже не хочет жить на земле.

Так вот, ещё раз о судьбах людей. Были в нашей общине и те, кто, пережив благодать в начале пути, отошли потом от Церкви или почти отошли. В храм они ходят редко и так томятся здесь, что вскоре покидают службу, обличая «безблагодатную» Церковь. А вот во времена общины была благодать, и как же окрылял этот дух любви!

— Почему не стало любви? — нападает на меня такая «обличительница».

— Потому что любовь — дар Духа Святого. А разве мы способны, как святые, подвизаться до крови: «Даждь кровь, и прими Дух»?

Честно говоря, я плохо понимаю таких людей, кажется, навсегда застрявших в том детстве, когда от жизни ждут только радостей, а Православие приемлют лишь как зону комфорта, где есть одна благодать, и нет скорбей. Люди, страдающие таким инфантилизмом, как правило, несчастны, и батюшка говорит, что надо молиться за них. Но молиться по-настоящему я до сих пор не умею, а потому и рассказываю историю про катамаран, хотя это мало кого убеждает.

«Иди ко мне!»

Сибирячка Евгения Барышникова приехала в Оптину пустынь едва ли не с грузовиком вещей — чемоданы, баулы, коробки с книгами и вдобавок стиральный бак. С такой поклажей в монастырь не ездят, но Женя радостно сказала в гостинице для паломников:

— Я ведь навсегда в монастырь приехала и даже квартиру в Сибири продала.

— А выгонят отсюда — где будешь жить?

«Выгонят» же означало вот что: после установленного срока проживания монастырь вправе попросить паломников покинуть гостиницу, чтобы освободить место для вновь прибывших богомольцев. Тем не менее многие живут и работают в монастыре годами — иконописцы, трапезники, златошвейки, прачки. И в круг этих присно оптинских трудников, казалось, прочно вписалась трудолюбивая сибирячка.

Словом, она уже долгое время трудилась в монастыре, когда её вдруг сняли со всех послушаний и попросили покинуть гостиницу. Разумеется, продав квартиру в Сибири, Женя надеялась купить жильё возле монастыря. Но цены на дома возле Оптиной исчислялись в таких немыслимых тысячах долларов, что на скромные деньги Евгении невозможно было купить хоть что-то. Короче, сибирячка оказалась теперь на улице — в прямом смысле слова. Стоит на лужайке возле груды вещей (чемоданы, баулы, гора коробок, а сверху — стиральный бак) и в растерянности спрашивает всех:

— Почему меня выгнали? Не понимаю… Разве я плохо работала?

Работала Женечка как раз замечательно. Помню, однажды мы вместе укладывали дрова под навес, и, пока ты несёшь к навесу охапку дров, Женя уже несколько раз сбегает за дровами, укладывая их в поленницу так быстро и ловко, что одна монахиня даже сказала:

— Женя у нас просто огонь — до чего же удалая!

Правда, потом та же монахиня жаловалась на неё:

— Батюшка, уберите от нас Евгению. Одно искушение с ней.

Искушение же заключалось в том, что Евгения, как и моя сибирская родня, имела привычку говорить правду в глаза. В книгах это достойное качество, а в жизни? Как раз в ту пору послушание гостиничной несла властная, грубая женщина, продавщица в прошлом. Сколько же натерпелись от неё паломники! Но все молчали, а Женя обличала её:

— Ты почему ябедничаешь на всех батюшке?

— Я не в осуждение, а в рассуждение, чтобы благочестие соблюсти, — ярилась та, тут же занося Евгению в список паломников, подлежащих выселению из гостиницы.

— Благочестие, как же! — не унималась сибирячка. — Лучше признайся, что не любишь людей. Поди, устала от них в магазине?

— Это правда — устала. Мне всю жизнь — «гав», я в ответ — «гав», и никто никогда меня не любил.

— Вот и меня в монастыре никто не любит, — вздыхала Евгения.

Кстати, когда позже грубую гостиничную удалили из монастыря, то защищала и утешала рыдающую продавщицу только одна Евгения.

И всё-таки было бы преувеличением сказать, что Евгению недолюбливали в монастыре, но её действительно осуждали за постоянные конфликты с батюшкой. Конфликты же были такие. Спросишь, бывало:

— Женя, не знаешь, будет ли батюшка исповедовать на всенощной?

— Не знаю и знать не хочу. У меня с ним кончено всё.

На всенощной же обнаруживалось, что Евгения стоит в очереди на исповедь к батюшке, а не достоявшись, бежит за ним, умоляя:

— Батюшка, возьмите меня на исповедь! У меня такой грех на душе!

А время уже за полночь, и батюшка отвечает:

— Утром придёшь, Евгения.

— Батюшка, я же ночь не усну. Мне всего на минуточку!

— Кому сказано? Завтра!

— Ах, так? Простите, но больше я к вам не подойду.

Утром Евгения первой стояла на исповедь и, опустившись на колени, каялась в слезах. Вот так она регулярно «уходила» от батюшки и горевала, заявляя:

— Я думала, монастырь — это любовь, а здесь даже от батюшки сочувствия не дождёшься.

Батюшка у нас строгий — и прогнать может. Но тут он говорил, пряча улыбку:

— Евгения, я же не виноват, что тебе достался такой духовный отец. Ты уж потерпи меня как-нибудь, а?

— Да как она смеет так относиться к батюшке! — возмущались особо благочестивые сёстры.

А батюшка однажды сказал с горечью, что среди множества людей, именующих его своим духовным отцом, настоящих духовных чад можно по пальцам перечесть. Евгения же была воистину духовным чадом батюшки, и он спрашивал с неё строже, чем с других. А с особо благочестивых что спрашивать? Там всё гладко — и грехов особенных нет, и духовного роста нет. Нет той особой духовной жажды, какая была у мятежной Евгении.

В Евгении чувствовался этот потаённый огонь и даже нетерпеливость в стремлении к Богу. Словом, тут шла такая духовная брань, что однажды, не выдержав, она пожаловалась на свои скорби схимонахине Сепфоре.

— Только не отходи никуда от Оптиной, — сказала ей схимонахиня, — а Божия Матерь тебя Сама до конца доведёт.

И Евгения приготовилась всё терпеть и смиряться, как вдруг её выселили из гостиницы под весьма недружелюбный комментарий.

— Мнози раны грешному, — изрекла одна особо благочестивая сестра, поясняя для окружающих, что Евгения воистину достойна изгнания из святой обители за столь беспардонное отношение к батюшке.

— Женька просто дура, — уточнила другая. — Только по глупости можно квартиру продать, чтобы потом бомжевать!

Словом, шёл некий шабаш, где особо усердствовали двое взрослых сыновей Евгении, тут же примчавшихся в монастырь на машине, чтобы увезти мать из Оптиной. Сыновья у Евгении — достойные люди, один даже депутат Думы, но они с такой яростью отрицали Бога, что было тягостно слушать их.

Сыновья теперь торжествовали: что, мол, хорошего в монастыре, если их любимая мама трудилась здесь, не щадя сил, а её вышвырнули вон, как кутёнка? Монастырь они ненавидели, а к маме относились с такой нежностью, что теперь по-детски спорили из-за неё:

— Маму я заберу к себе. Она меня больше любит!

— Нет, я заберу. Мама, умоляю, поедем ко мне?

Евгения плакала, не отвечая. Вещи уже погрузили в машину, когда она вдруг сказала решительно:

— Никуда я из Оптиной не уеду. Хоть под кустом, а останусь здесь.

— Как под кустом? — рассердились сыновья.

А Женя уже улыбалась сквозь слёзы и сказала, перекрестившись на купола Оптиной:

— Прости, Божия Матерь, моё малодушие. Да разве Ты, Пречистая, оставишь меня?

И Пречистая не оставила. К Евгении тут же подошёл местный житель и предложил ей купить у него квартиру, расположенную сразу за стеной монастыря, и при этом за те малые деньги, какие были у Жени. Таких смешных цен на жильё в природе уже не было. Более того, хозяин оставил Жене бесплатно всю мебель, холодильник, посуду, полный погреб картошки, моркови, а в квартире был сделан ремонт. Происходило некое чудо, и даже сыновья понимали, что тут не просто квартира, но дар свыше, и такой несомненный дар.

Как же чудесно устроено всё у Господа! Оказалось, что никакого изгнания из монастыря не было — надо было всего лишь погрузить вещи в машину, чтобы сразу перевезти их в благоустроенный дом. Под окнами новой квартиры был небольшой огород и сад, и сыновья бросились осматривать его, восклицая при виде находок:

— Мама, тут малины спелой полно, а ещё есть смородина и крыжовник. Давай посадим побольше клубники, а мы на клубнику приедем к тебе?

Сыновья теперь охотно навещали мать, радуясь этому клочку земли, где так интересно что-то сажать. Иногда из любопытства они заглядывали в храм, а потом стали задерживаться здесь, чувствуя необъяснимую словами благодать. Так начался их путь к Богу.

Мне очень понравилась новая квартира Жени. Это была бывшая монастырская келья с высокими сводчатыми потолками, где, кажется, всё ещё чувствовался дух прежних монахов-молитвенников.

— Ремонт надо делать, — вздохнула Женя.

— Зачем ремонт? — удивилась я. — Смотри, как чистенько всё побелено.

— Это чистенько? Да кто так белит? Завтра же перебелю потолки.

Переубеждать Женю было бесполезно — это я знаю по своей сибирской родне. Вымоешь дом перед их приездом, а они начинают тут же перемывать.

— У меня порядок такой, — объясняла двоюродная сестрица, — проведу ладонью по половицам, и, если налипнет какая соринка, тут же заново вымою пол. Это же легко, и одно удовольствие!

Словом, Женя была из той сибирской породы, где побелить потолки — удовольствие. Но побелить не получилось. Потолки в келье где-то под пять метров — не достать со стремянки. Женя поставила стремянку на стол, а та пошатнулась. Евгения упала и расшиблась так сильно, что потом долго ходила с забинтованной головой.

После этого случая Женя отстранилась от всех и будто ушла в затвор. Сёстры даже обижались — напрашиваются к ней в гости на чай, а Женя отвечает:

— Да некогда мне чаи распивать. Псалтирь опять не дочитала. Где время взять?

Она жила взахлёб, торопясь. На рассвете бежала на полунощницу, не пропуская ни одной службы и отводя лишь краткое время на сон. А через год она стала слабеть. Убирается в храме, чистит подсвечники — и вдруг в изнеможении присядет на скамью.

— Женя, тебе плохо? — спрашивали её.

— Хорошо мне! — отвечала она сердито и тут же с горячностью принималась за работу.

Так и работала Женечка в монастыре почти до самой смерти, пока её на «скорой» не увезли в больницу. Приговор врачей ошеломил всех — рак в последней стадии, печень уже разложилась, и началась предсмертная водянка. Некоторое время её держали в больнице, мучая бесполезными уже уколами и обольщая пустыми надеждами. Словом, шло то обычное лицедейство перед лицом смерти, когда врачи яснее ясного понимают — никакое лечение уже не поможет, и можно оказать человеку лишь последнюю милость, дав ему умереть дома, а не в казённых стенах. И батюшка увёз Евгению из больницы домой.

Сыновей немедленно известили телеграммой. Но когда они спешно приехали к матери, в келье уже шёл монашеский постриг. У сыновей, как они признавались потом, волосы дыбом встали — умирала их земная мать Евгения, но рождалась монахиня Вера.

Всего четырнадцать дней прожила на земле монахиня Вера. В келью к ней пускали теперь только по благословению батюшки, хотя многие стояли тогда под дверьми, предлагая помощь.

— Да что вы ходите к ней толпами? — говорил батюшка. — Дайте наконец человеку покой.

Меня тоже не пустили в келью, а повидались мы с монахиней Верой так. В келье мыли полы, и меня попросили посидеть с ней на лавочке у дома. В монашеском облачении я увидела её впервые и поразилась преображению: лицо её сияло такой неземной радостью, что источало, казалось, свет. Мы обнялись: «Прости меня, мать Вера». — «Это ты меня, родная, прости». Обнимались, понимая — прощаемся, и мать Вера сказала:

— Я ведь знаю — я скоро умру, но я почему-то такая счастливая! Какой у меня батюшка! И как меня все любят. Откуда, скажи мне, столько любви?

Происходило нечто необъяснимое, и я попросила:

— Мать Вера, расскажи о себе.

— Жизнь у меня была тяжёлая. Росла сиротой, горькая доля. A-а, грех роптать. Слава Богу за всё!

Не желая роптать, мать Вера многое недоговаривала. И я знаю о ней лишь то, что она рано лишилась мужа и осталась с маленькими детьми на руках. Жить было негде, ждать помощи — не от кого. И тогда она пошла путём тех отважных сибирячек, что уезжают на Крайний Север, где добывают нефть или газ. Зимой здесь морозы под пятьдесят градусов — птицы падают на лету, а в пургу можно заблудиться у дома. Но на Севере платят «северные», а на газовом месторождении, где работала Женя, хорошо доплачивали за вредность. Добытчики газа, бывало, пели частушку: «Химия, химия, вся мордёха синяя!» Но молодая мать дорожила этой вредной химией, позволяющей сытно кормить сыновей. Всю жизнь она, как марафонец, бежала к цели — получить квартиру, поставить на ноги детей. Бога она никогда не отрицала, а только не знала Его. И временами наваливалась такая тоска, что однажды она уснула в слезах. Во сне она увидела Божию Матерь — такой, как Её изображают на иконе «Спорительница хлебов». Женя даже проснулась от счастья, услышав Её голос:

— Иди ко Мне!

— Иду, иду! — воскликнула Женя, сама не зная, куда идти.

Но сон был для неё таким откровением, что Женя тут же взяла отпуск и поехала в Москву, чтобы отыскать здесь приснившуюся ей, как она считала, «картину». Обошла все музеи и допытывалась у экскурсоводов: может, кто видел такую картину?

— Возможно, вы ищете «Мадонну» Рафаэля? — спрашивали её. — Там тоже Дева парит в облаках.

— Нет, там внизу пшеничное поле и снопы стоят.

Годами она расспрашивала людей и искала свою «картину», став за это время верующим православным человеком. Однажды во время отпуска Женя гостила у подруги в Калуге, и та предложила ей съездить вместе в Оптину.

Когда Евгения увидела в монастыре икону «Спорительница хлебов», она обомлела — это была её «картина», и голос Божией Матери по-прежнему звал:

— Иди ко Мне!

— Иду! — откликнулась она с горячностью и, продав квартиру, тут же приехала в монастырь.

Доцветали последние осенние хризантемы, а мы с монахиней Верой сидели на лавочке, перебирая в памяти подробности её жизни.

— А помнишь, как ты белила потолок и упала?

— Да, расшиблась, казалось, насмерть. Лежу в крови на полу, не могу подняться. И только молю и прошу Божию Матерь, чтобы хоть кто-то пришёл на помощь. Тут входят в келью трое наших Оптинских братьев, убиенных на Пасху, — иеромонах Василий, инок Трофим, инок Ферапонт. Подняли меня и говорят…

— Что?

Но мать Вера лишь молча покачала головой, не решаясь говорить о сокровенном.

— А знаешь, — вспомнилось мне, — что они приходили к схимонахине Сепфоре за пять дней до её смерти? «Отец Василий, улыбаясь, в дверях стоит, — рассказывала она, — а отец Трофим и отец Ферапонт целуют меня — кто в носик, кто в лобик».

По монашескому обычаю на погребении лицо старицы Сепфоры было закрыто наличником, и, прощаясь, её целовали «кто в носик, кто в лобик».

— Да, я знаю, — сказала мать Вера, — они являются и помогают людям.

— И тебе помогают?

— Очень!

Она снова замолчала, вглядываясь в отрешённом спокойствии в ту неведомую даль, куда нет входа живым. «Мы ищем покоя в мнимом покое, — писал преподобный Макарий Оптинский, — а оный обретается в кресте».

И всё-таки это был тяжёлый крест. Медсестра, дежурившая у постели умирающей монахини Веры, рассказывала потом, что боли были невыносимые, никакие лекарства не помогали, но ни единой жалобы она от монахини не слышала. Губы закусывала от боли, да. А ещё шептала молитву: «Достойное по делам моим приемлю; помяни мя, Господи, во Царствии Твоем».

Батюшка исповедовал и причащал мать Веру ежедневно. А потом причащать стало невозможно — Вера не могла уже проглотить даже глоток воды. Однажды, измученная, она попросила:

— Отец, утешь!

— Мы монахи, мать Вера, — ответил батюшка, — и недостойны утешения.

И они снова рубились в два меча в той незримой духовной брани, где чем ближе спасение, тем яростней брань.

За несколько дней до смерти мать Вера взмолилась:

— Отец, изнемогаю. Благослови в путь!

— Подождём до воскресенья, мать Вера, — сказал, помолившись, батюшка.

В воскресенье был день Ангела батюшки и общий праздник для его духовных чад, дружно причастившихся в тот день. Мать Вера тоже вдруг беспрепятственно причастилась у себя дома, и батюшка трижды осенил её напрестольным крестом, благословляя в путь. После причастия боль исчезла, и душа обрела покой.

После литургии мы поздравляли батюшку и пели «Многая лета». А у меня вдруг заныло сердце:

— Батюшка, благословите сходить к матери Вере.

— Сходи.

И дано мне было увидеть воистину блаженную кончину монахини Веры. Посмотрела она, улыбаясь, на икону «Спорительница хлебов», сложила руки на груди, как для причастия, и вздохнула в последний раз.

— Я мёртвых боюсь, потрогай её, — прошептала монахиня, дежурившая в её келье. — Не пойму, она уснула или?..

А душа присноблаженной монахини Веры уже молнией летела в Небеса. Это дар — умереть, причастившись, и в особо праздничный день. Известили батюшку:

— Мать Вера отошла. Что делать?

— Читайте Псалтирь. Я сейчас подойду.

Говорят, на лица усопших монахов нельзя смотреть. Но пока переоблачали монахиню Веру, я всё глядела и не могла наглядеться на её прекрасное светоносное лицо. На монахиню надели клобук — шлем духовный, в руках чётки — меч разящий, и понималось уже без слов — это воин, одержавший победу в бою. Было такое ликующее чувство — победа, что я даже сказала:

— Батюшка, мне бы такую кончину.

— Такую кончину ещё надо заслужить, — ответил батюшка, прощаясь в слезах со своей мятежной, любимой и вынянченной духовной дочерью.

Преставилась монахиня Вера (Барышникова) 11 октября 1998 года и была погребена на монашеском кладбище в Шамордино. Крест на её могиле осеняет икона «Спорительница хлебов». А вскоре неподалёку от её могилы возник скит в честь иконы Божией Матери «Спорительница хлебов».

Во время болезни мать Вера часто смотрела в окно и молилась, перебирая чётки. Теперь напротив её окон, на хозяйственном дворе монастыря, воздвигнут храм в честь иконы Божией Матери «Спорительница хлебов». История возникновения этого храма довольно необычна. Однажды после всенощной в честь иконы Божией Матери «Спорительница хлебов» монахини Мария, Серафима и Екатерина шли на хоздвор. Было темно, моросил дождичек. И вдруг монахини замерли, поражённые сиянием над хоздвором. А в этом сиянии, источая лучи света, восседала на облаках Божия Матерь с воздетыми в молитве руками. Это была ожившая — и уже в полнеба — икона «Спорительница хлебов». Монахини обмерли и лишь кланялись до земли, восклицая: «Царица Небесная! Матерь Божия Пречистая!» А монахиня Екатерина сказала в духовной радости: «Божия Матерь пришла! И запомните, сёстры, будет на этом месте Её храм». Видение продолжалось минут десять при немалом стечении народа, а иконописец монахиня Мария потом по памяти зарисовала его.

По традиции пред иконой «Спорительница хлебов» молятся об изобилии плодов земных и о даровании урожая. Но есть у этой иконы ещё и особая духовная тайна, связанная с кончиной преподобного Оптинского старца Амвросия. За год до смерти старец благословил написать икону «Спорительница хлебов». За основу был взят образ Божией Матери с иконы «Всех святых», где Владычица мира сидит на облаках, подняв руки в благословляющем жесте. А внизу по указанию старца была написана нива, где среди цветов и травы лежат снопы. Нива — это иносказание, ибо апостол Павел говорил о Божием народе: «Вы Божия нива» (1Кор. 3:9). «Поле есть мир, — сказано в Евангелии от Матфея, — доброе семя — это сыны Царствия, а плевелы — сыны лукавого; враг, посеявший их, есть диавол; жатва есть кончина века, а жнецы суть Ангелы» (Мф. 13:38-39).

В келье умирающего старца Амвросия ежедневно служили молебны пред иконой «Спорительница хлебов», и старец говорил:

— Праведных ведёт в Царство Божие апостол Пётр, а грешных — Сама Царица Небесная.

Преподобному старцу Амвросию были уже открыты сроки его кончины, когда он назначил празднование иконе «Спорительница хлебов» на 15/28 октября — как выяснилось позже, на день своего погребения. В этот день шёл дождь, но свечи не гасли на ветру. И заново осмыслялась символика иконы — нива, жатва и слова Спасителя, сказанные о зерне: «Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав в землю, не умрёт, то останется одно; а если умрёт, то принесёт много плода» (Ин. 12:24).

Притча о зерне — это притча о самоотверженной любви, дающей дивные духовные плоды, а иначе пуста и бесплодна душа. «Настанет День Последний, — писал святитель Николай Сербский, — наступит и ликование для сатаны из-за жатвы обильной. А колосья-то все пусты… Но по глупости своей сатана меряет числом, а не полнотою. Один Твой колос, Господи, Победитель смерти, стоит всей жатвы сатанинской».

Об одном таком колосе на ниве Божией — о монахине Вере — я и пыталась рассказать. Как и многие из нас, она поздно пришла к Богу. Но с какой горячей безоглядной любовью она откликнулась на призыв Божией Матери: «Иди ко Мне!» Всех нас любит и зовёт к Себе Милостивая Заступница. Но как откликнуться на этот призыв, если мы ищем покоя в мнимом покое, и нет решимости идти путём любви — путём зерна?

Часть 4. Хождение по водам в эпоху бурь

Человек за бортом

«Любовь — это картошка»

Инициатива наказуема. И стоило мне организовать клуб для трудных подростков, как там появился бойкий молоденький журналист, решивший взять у меня интервью.

— Вы любите подростков? — спросил журналист.

— Нет.

— Не понял… Хорошо, спрошу иначе. Вот, допустим, навстречу вам по улице идёт подросток-правонарушитель со своей бедой. Как вы поступите в таком случае?

— Перейду на другую сторону улицы.

— Как? Вы бросите человека в беде?

— Я бы бросила, да не получается, потому что человек идёт следом за мной.

Журналист расстроился. Он уже выносил в душе ту пламенную концепцию, когда любовь, мол, спасает мир: и стоит окружить заботой этого юного уголовничка (отбил студенту почки, за что и отсидел по малолетке свой срок в колонии), как душа его расцветёт, словно райский сад.

— Вы имели когда-нибудь дело со шпаной? — спрашиваю журналиста. — Нет? Тогда я расскажу вам одну историю.

А история была такая. Поздним вечером я возвращалась домой по тёмной безлюдной улице, как вдруг услышала топот ног. Неразличимые в темноте тени окружали меня сбоку и сзади и по всем правилам волчьей охоты брали жертву в кольцо. Позже, уже в аспирантуре, я вычерчивала для диссертации схемы таких преступлений. Вот подвыпившие подростки идут по ночному городу, но на полицейского не нападают — он вооружён. Спортсменов и крепких мужчин не трогают — те могут дать сдачи. Им нужна тёмная улица (нет свидетелей) и та заведомо слабая жертва, над которой можно безнаказанно измываться, бить, калечить и втаптывать в грязь. Они наслаждаются, когда их боятся. И главный приз их ночной охоты — это ужас жертвы, позволяющий в горделивом превозношении осознавать свою «власть» над людьми.

Словом, мой случай вполне укладывался в классику жанра. Всё дальнейшее было предсказуемо — сейчас, думаю, ножичком будут угрожать. И действительно, в темноте щёлкнул нож-выкидушка, в лунном свете блеснуло лезвие. И тут, ослепнув от ярости, я пошла прямиком на нож, прошипев угрожающе: «Сдохну, а на колени перед мразью не встану!»

Фары машины, свернувшей в проулок, высветили на миг нашу компанию, а нападавшие вдруг попятились и, сдёрнув кепочки, закивали:

— Здрасьте, Нина Александровна!

Это были мои подопечные из клуба, и особенно угодливо кланялся Кошкин, ещё не успевший спрятать свой нож.

Господи, сколько же сил на них было потрачено! Мы ходили вместе в походы, устраивали диспуты и встречи с интересными людьми. Мы, наконец, читали умные книги. Но что миллион самых умных книг, если в тот миг стали реальностью разве что горькие слова поэта «Да, долго зверь таился в человеке!»

— Но ведь наверняка есть положительные сдвиги, — упорствовал журналист.

— Есть. Недавно Рома Авдеев огрел стулом Кошкина за то, что тот матерился при мне. Заступился за меня, понимаете, поскольку я мата не выношу.

Журналист ушёл недовольный, задиристо спросив на прощанье:

— Значит, вы не верите во всепобеждающую силу любви?

— Почему же, верю. Но, как говорит одна мудрая женщина, мать троих детей, «любовь — это картошка». То есть надо чистить картошку, готовить обеды, прощать обиды, стирать, убирать и нести свой крест.

Словом, у меня была своя «картошка». И хотя я клятвенно уверяла эту публику с ножичком, что не буду больше вызволять их из милиции и возить передачи в колонию, я всё-таки вызволяла, ездила в колонию и, как умела, боролась за них на суде. Впрочем, бороться порой было бесполезно. Например, Рома Авдеев приложил немало усилий, чтобы сесть, и при этом надолго. Когда адвокат заявил в своей речи, что его подзащитный глубоко раскаивается, Рома заорал со скамьи подсудимых:

— Мало я дал этой подлюге! Выйду и в клочья гниду порву!

— Авдеев, суд делает вам замечание! — прикрикнула на Романа судья.

А Авдеев в ответ:

— Да видал я вас всех в гробу в белых тапочках!

У Ромы отсутствовал инстинкт самосохранения. На нём, похоже, сбывалась пословица «У детей нет судьбы — у них есть родители». Семья же у Ромы была такая: папа — потомственный алкоголик, а по вероисповеданию богохульник. Мама, как утверждал Рома, работала геологом в Монголии, хотя на самом деле находилась в психиатрическом специнтернате для хроников, пребывая там в состоянии «овоща». Мама уже не помнила, что у неё есть сын Ромочка, но по-детски радовалась, когда он привозил ей конфеты. Мама была тайной болью нашего Ромки. И когда мажор Костя, сын главврача того самого интерната, насмешливо рассказал при всех, в какой Монголии по имени «дурка» находится мама нашего героя, Рома Авдеев ринулся в драку.

Драка как драка — мажоры и подростки из неблагополучных семей регулярно дрались. И не было бы никакого суда, но у Кости был папа — военный прокурор, свято верующий, что в силу высокого социального статуса его семья неприкасаема. А мама, главврач, даже в запальчивости заявила на суде: «Зря отменили расстрел для бандитов!»

Свидетели защиты, вызванные адвокатом, лишь усугубили дело. Инспектор детской комнаты милиции охарактеризовала подсудимого Авдеева как злостного хулигана, по которому давно плачет тюрьма. А классная руководительница Романа почему-то забыла, что она не на родительском собрании, и возмущённо потребовала «принять меры», поскольку Авдеев бросил школу и при этом нагрубил ей, педагогу.

Словом, тут вступил в действие тот самый бес крючкотворства, когда маститый адвокат как-то ловко перевёл гематомы (по-русски — синяки) невинно пострадавшего Кости в разряд тяжких телесных повреждений, а прокурор бархатным голосом потребовал для Авдеева восемь лет колонии строгого режима.

На судью откровенно и нещадно давили: звонили из военной прокуратуры, из министерства и даже из Администрации Президента. И я, признаться, не рассчитывала на успех, когда отправилась к судье хлопотать за Рому. А судья вдруг сказала:

— Молодец Авдеев — за мать заступился! Но почему никто не сказал об этом в суде? Потерпевший скрывает причины драки — это понятно. Тут уже лёгкая статья, чаще условная. Но сам-то Роман почему молчит?

— А Рома выступает в своём обычном жанре — гордость мехом наружу. Он, знаете, истово верует, что врачи вскоре вылечат мать, и считает болезнь случайностью.

— Жалко парня, — вздохнула судья. — А мы вот что сделаем: направим Авдеева на судебно-медицинскую экспертизу, а там, может, что-то смягчающее найдём. Нервы-то у парня совсем никудышные, и нервное истощение, похоже, налицо.

И тут у меня предательски защипало в глазах, потому что никто в этом мире никогда не жалел «отпетого» Ромку.

— Что, устали? — участливо поинтересовалась судья.

— Устала, — честно призналась я. — Сыну пуговицу к рубашке пришить некогда, а я всё с чужими бедами вожусь.

— Вот и я — возвращаюсь домой поздно вечером и валюсь от усталости. Муж пытается меня перевоспитывать, даже выписал из какой-то книги слова: «Ты разрушаешь дом свой в то самое время, как покушаешься устроить дом ближнего».

Позже я узнала, что это слова аввы Исаии Отшельника, но не сразу поняла их сокровенный смысл.

Шпион глубокого залегания

Первое посещение психиатрической больницы, куда отправили на экспертизу Романа Авдеева, было для меня схождением в ад. Какие-то неживые, мертвенно-бледные лица, ужимки, гримасы, стоны и смех. Сразу у входа меня атаковал юный татарин Камиль и обнял, восклицая:

— Мама пришла, моя мамочка! Дай пирожок!

Санитар по прозвищу Лёнька-садюга отшвырнул от меня новоявленного «сыночка» таким мощным ударом, что тот скорчился от боли.

— Как вы смеете бить человека? — возмутилась я.

— Кто человек? Он человек? — усмехнулся санитар. — Самый дебилистый дебил в отделении, и понимает одно слово — кулак!

Рома Авдеев, как выяснилось, лежал в боксе для буйных «на вязках», то есть привязанный ремнями к кровати, и так крепко, что распухли и побагровели кисти рук.

— Вы не боитесь, что начнётся некроз? — спросила я заведующую отделением и лечащего врача Ромы Галину Гурьевну.

— А что поделаешь? Буйный! В первый же день на санитара напал, — ответила докторша, велев, однако, развязать ремни.

Роман лежал, обездвиженный аминазином, но даже в этом беспомощном состоянии сопротивлялся из последних сил. И пока Лёнька-садюга с гаденькой усмешкой развязывал ремни, он хрипел ему в лицо: «Порву!»

— Сами видите — социально опасен, — сказала Галина Гурьевна. — Налицо агрессия, слабоумие, а картина дефектологии такова…

— Нельзя же так говорить при больных, — попробовала я остановить этот поток красноречия.

— Думаете, наши больные что-то понимают? Чурки! — даже как-то весело сказала завотделением. — Короче, с вашим протеже Авдеевым полная ясность: потомственный шизофреник. Похоже, закончит свою жизнь в состоянии «овоща», как и его сумасшедшая мать. К сожалению, шизофрения неизлечима, а я знакома, поверьте, с мировыми достижениями.

Рома плакал. Нет, он не хотел плакать и, стыдясь слёз, шумно дышал носом, а только слёзы сами катились из глаз. Вряд ли он плакал из жалости к себе. К своей участи этот рослый красивый парень был настолько равнодушен, что не видел особой разницы, есть в этом мире Рома или нет. И если что-то давало ему силы жить, то это была неистовая вера в скорое исцеление матери и надежда на новую хорошую жизнь. Теперь этой надежды не стало.

Не буду пересказывать дальнейший разговор с врачом, закончившийся гневным окриком Галины Гурьевны: «Дамочка, немедленно покиньте отделение! Я кандидат медицинских наук и не намерена выслушивать бред невежд!» Могучая рука санитара уже подталкивала меня к выходу, как вдруг всё переменилось в один миг.

— Галочка, стол накрыт. Празднуем! — величественно провозгласил Вадим Сергеевич, знаменитый киноактёр, выступавший некогда у нас в клубе.

— Как, вы здесь? — изумилась я, рассматривая больничную одежду кинозвезды.

— Т-сс, я шпион глубокого залегания, — отшутился Вадим Сергеевич и с ловкостью дамского угодника повёл нас с Галиной Гурьевной в ординаторскую, где уже был накрыт стол с шампанским и фруктами.

По пути Вадим Сергеевич успел внушить Галине Гурьевне, что я очень влиятельный человек и имею вес на телевидении (вот уж неправда, хотя и был печальный опыт работы, навсегда отвративший меня от тележурналистики). Но Галина Гурьевна растаяла и источала теперь медоточивые речи:

— О, оказывается, мы с вами коллеги! Поздравьте меня: с завтрашнего дня ухожу работать на телевидение. Вадимчик решил устроить для меня торжественные проводы. Тебе ведь жаль расставаться со мною, Вадим?

О том, как «жаль» расставаться с Галиной Дурьевной (так звали её все за глаза), Вадим Сергеевич рассказал мне позже, излагая историю своей болезни:

— В среду мне вручили Государственную премию, был роскошный банкет, а уже в четверг случился первый приступ болезни. Газеты называли меня тогда «флагманом кинематографа» и писали, что созданные мною образы киногероев позволяют воспитывать молодёжь на положительных примерах. А флагман, оказывается, — шизофреник со справкой и клинический идиот. Мою болезнь сочли верхом неприличия, и я превратился в шпиона глубокого залегания. То есть лечился исключительно тайно, уезжая якобы на охоту в Сибирь. Знали бы вы, как я намучился, пока не встретил врача от Бога Николая Ивановича.

Николай Иванович, старенький профессор, был в ту пору завотделением, а потом его «съела» Галина Гурьевна. Поводов для смещения Николая Ивановича было немало. Например, он мог воскликнуть на чествовании маститого академика, изобретателя диагноза «вялотекущая шизофрения», очень удобного для борьбы с диссидентами: «Вялотекущая шизофрения — это такая же чушь, как немножко беременная женщина. В мировой психиатрии такого диагноза нет!»

А ещё он говорил — правда, в узком кругу: «Все мы однажды придём на Страшный Суд Божий, и я ужасаюсь участи многих. А с наших пациентов Господь не спросит за грехи. Ну какие грехи у человека, не способного отвечать за себя? И работа психиатра — это служение Ангелам».

Словом, Вадим Сергеевич уже не первый год наблюдался у профессора, радуясь, что приступы случаются всё реже, пока не угодил к Галине Гурьевне.

— Это чудовище! — сказал он, и руки у него мелко затряслись. — Знаете, как она наслаждается своей властью? Галина тут же отменила все назначения профессора, и мне вкололи такую лошадиную дозу нейролептиков, что я угодил в реанимацию. Я умирал, а перед смертью почему-то напряжённо думал: жаловаться бесполезно, Галина непотопляема. Но, знаете, есть такой приём — ловушка для дурака. То есть надо вывести дурака на такой уровень общественной активности, когда его дурь станет очевидной для всех.

Как раз в ту пору на телевидении решили организовать цикл бесед с психиатром, и влиятельные друзья Вадима Сергеевича организовали «гениальной» Галине Гурьевне, такую рекламу, что её поставили во главе проекта и даже взяли в штат.

Первое и последнее выступление Галины Дурьевны в прямом эфире произвело столь неизгладимое впечатление, что продюсер выражался уже непечатно и орал на всю студию: «Эту дуру даже на порог не пускать!» Галина рыдала потом на плече у Вадима Сергеевича, но вскоре утешилась: вышла замуж за человека с еврейской фамилией — теперь в Израиле изучает иврит.

Однако расскажу о дальнейшей судьбе Ромы, сложившейся как раз по пословице «Серенькое утро — красный денёк».

* * *

Старенький профессор Николай Иванович не нашёл у Романа признаков психического заболевания, но всё же решил подержать его в больнице — подлечить нервишки и потянуть время, выжидая, пока утихнут страсти, ибо Роме грозил всё же серьёзный срок.

За тот месяц, что Роман находился в больнице, страсти не просто улеглись, но случилось неожиданное. Мажора Костю арестовали за торговлю наркотиками. Мама и папа отчаянно бились за освобождение сыночка. Суд над Романом Авдеевым с липовыми справками о «тяжких телесных повреждениях» мог разве что подлить масла в огонь. Короче, родители забрали заявление и дело закрыли.

И всё же судьба Ромы внушала опасения. Он мог снова с лёгкостью пустить в ход кулаки и постоянно угрожал Лёньке-садюге, тайком избивавшему больных.

— Рома, научись говорить «мяу», а не «гав», — шутливо наставлял его Вадим Сергеевич.

Но Рома по-прежнему «гавкал» и, главное, тосковал из-за крушения надежды на исцеление матери. Он даже из больницы никуда не рвался. А куда идти: домой, к вечно пьяному папе-матерщиннику, или к маме, уже забывшей, что у неё есть сын?

— Знаешь, Рома, — рассказывал ему Николай Иванович, — у меня в отделении лет десять назад лежал художник, и был он, что называется, овощ овощем. А когда он вдруг выздоровел, то оказалось, что душа его за это время возросла настолько, что из посредственного ремесленника он превратился в талантливого мастера. Может, и душа твоей мамы сейчас возрастает? А душа, пойми, вне болезни.

Про вечно живую душу, независимую от века сего и болезней, Рома не понял, но крепко задумался. А практичный Вадим Сергеевич сказал: «Нам главное — дотянуть Ромку до армии, а из армии многие выходят людьми». Как раз в тот год Роме исполнилось восемнадцать лет, день его рождения выпал на Страстную Субботу, и было решено отметить его застольем в Пасхальную ночь.

О пирожках и притчах Соломоновых

Прежде чем рассказать про ту Пасхальную ночь, опишу хотя бы вкратце обстановку в отделении и соседей Ромы по палате.

Рядом с Ромой лежал вечно голодный дистрофик Камиль, он постоянно клянчил у всех пирожок. Его никто не навещал, передач он не получал. И всё же Камилю везло, потому что на соседней кровати лежал Саша-суицидник. К Саше регулярно приходила мама-продавщица, приносила пакет пирожков для Камиля, сумку продуктов для сына и при этом нещадно ругала его:

— Вот гад — в петлю полез! Я пашу как трактор, семью обеспечиваю, а ему, ёшкин кот, не нравится жить! И что ж тебе, висельник поганый, не нравится?

А не нравилась Саше собственная внешность. Он считал себя уродом и в ужасе шарахался от зеркала. Кстати, ничего уродливого в его внешности не было, довольно приятное лицо. Но это типичный юношеский синдром — страх уродства, к счастью, проходящий с возрастом.

Однажды я услышала, как Вадим Сергеевич беседует с Сашей:

— Знаешь, Саша, был такой знаменитый французский певец и актёр Ив Монтан. Кумир миллионов! В семнадцать лет он хотел покончить с собой, считая себя уродом. Смешно?

— Не смешно, — буркнул Саша.

— А у Пушкина, — продолжал Вадим Сергеевич, — есть одно раннее стихотворение, написанное по-французски. Точнее, это записка девочке, с которой его решили познакомить друзья по лицею и назначили им свидание в парке. Но как узнать друг друга при встрече? И Пушкин описывает незнакомке свою внешность в таких выражениях: я похож на обезьяну, и руки у меня длиннее колен. А дальше гениальное: «Но таким сотворил меня Бог, и я не желал бы быть иным». Пушкин потому и велик, что желал быть таким, каким сотворил его Бог. А нам подавай силиконовые губы и… чего там ещё?

— Да не собираюсь я больше вешаться! — взмолился Александр.

— Тогда помоги покормить Алёшу. Хоть кому-нибудь помоги.

Это было выстраданное убеждение знаменитого артиста: когда тебе плохо — помогай бедствующим. А если сосредоточиться лишь на собственной боли, то вселенная сужается до размеров петли удавленника.

Самым тяжёлым больным в их палате был студент-пятикурсник Алёша. Кататоник — не кататоник (Николай Иванович очень сомневался в диагнозе), он лежал месяцами в позе эмбриона либо сидел неподвижно, застыв в ступоре. Студент не реагировал на людей, не разговаривал, а главное — ничего не ел. Алексея пытались кормить через шланг, но лишь расцарапали гортань. Каждое утро к студенту приходила его мама Ксения Георгиевна и пыталась накормить сына куриным бульоном и паровыми котлетами. Она часами уговаривала сына съесть хоть ложечку бульона, а потом уходила плакать в коридор. И тогда несколько насильственным способом студента пытались накормить Александр или Рома.

— У меня Лёха три ложки бульона съел! — хвастался потом Саша.

— A y меня почти целую котлету схомячил, — парировал Рома.

И всё же студент таял на глазах, балансируя между жизнью и смертью. Чего только не пробовал Николай Иванович: менял схемы лечения, даже доставал через своих друзей из Америки новейшие лекарства. Но ничего не помогало.

— Почему он не разговаривает? — допытывалась у профессора мама студента.

— Нет связи.

Мама не поняла, а профессор продолжал:

— Я был ещё юным врачом, когда начал охотиться на шизофрению. Составил и выпил смесь лекарств, вызывающих как бы искусственную шизофрению, и стал диктовать ассистенту свои впечатления: «Ощущение, будто говорю по телефону с перерезанным шнуром… Почему нет связи? Почему меня никто не слышит?» На этом записи ассистента прерывались, хотя я, помню, кричал, но, очевидно, про себя. Не знаю, как объяснить это состояние. Ну вот, допустим, человек за бортом, а на горизонте ни корабля, ни шлюпки — никакой связи с миром. Сначала человек пытается звать на помощь, а потом исходит немым криком душа. До сих пор помню то чувство ужаса, когда тебя никто не слышит, и страшнее этого одиночества ничего нет.

— Чем я могу помочь Алёшеньке? — заплакала мама.

— Разве что молитвой. Материнская молитва, говорят, со дна моря достаёт.

— Бога в тяжестях Его знаем, — говорила мне позже Ксения Георгиевна, признавшись, что крестилась она совсем недавно и со дна моря её молитва никого не достаёт.

Мы подружились, и однажды Ксения рассказала мне историю своей жизни:

— Я вышла замуж, что называется, с досады. Четыре года любила однокурсника, мы собирались пожениться. А после летних каникул он вернулся в институт с молодой женой. Моя гордость была настолько уязвлена, что я тут же выскочила замуж за своего давнего поклонника. Наш брак, естественно, оказался недолгим. И всё же после рождения сына я была несказанно счастлива. Знаете старый советский анекдот: «Что такое хорошая семья? Это мама и ребёнок. А что такое очень хорошая семья? Это мама, ребёнок и бабушка». И нам было так хорошо втроём, что я даже не помышляла о новом замужестве, хотя лестные предложения, не скрою, были. Бабушка, артистка кордебалета в прошлом, с детства таскала Алёшу по музеям, театрам, а уж пропустить интересный концерт в консерватории считалось моветоном. Вспоминаю наши семейные вечера: мягкий уютный свет настольной лампы, бабушка слушает Моцарта — мы были помешаны тогда на Моцарте. Алёша листает новенький, ещё пахнущий типографской краской томик Ахматовой. И вдруг начинает читать вслух:

Я к розам хочу, в тот единственный сад,
Где лучшая в мире стоит из оград…

Мы наслаждались этой великой прекрасной культурой и были призваны, казалось, на пир. Нет, мы никогда не отрицали Бога, исповедуя ту известную интеллигентную веру, когда «Бог в душе». Но опускаться до уровня церковного «обрядоверия» — это казалось нравственным падением. Особенно наша бабушка недолюбливала монахов: мол, сидят по кельям и от скуки гоняют чертей. Перед смертью она призналась, как оскорбил её в юности совет одного старца оставить сцену; старец даже говорил нечто о демонском влиянии. «У них повсюду, видите ли, демонская тьма, — сердилась она, — а для меня искусство — это свет и свет!» Но старец был прав: бабушка оказалась никудышной балериной и всю жизнь танцевала, что называется, шестнадцатого лебедя в последнем ряду. Её творческая жизнь, что скрывать, не состоялась. Но бабушка всегда говорила горделиво: «Главное — любить не себя в искусстве, а искусство в себе».

Словом, мы любили искусство, любили друг друга. И была та полнота счастливой и со вкусом устроенной жизни, когда потребности в Боге, по сути, нет. Возможно, этому способствовало и то, что мы оба с сыном программисты. К сожалению, виртуальный мир заманчивей и ярче реального, а работа по созданию новых информационных технологий — это такой азарт, когда утрачивается интерес ко всему иному. Правда, я — рядовой админ, а сын был настолько талантлив, что на четвёртом курсе его пригласили работать в Англию, оговорив возможность продолжения учёбы при финансовой поддержке фирмы. Мы размышляли, ехать или не ехать, как вдруг случилась беда.

Был день рождения Алёши, и ближе к полуночи явилась незваная гостья — Алиса, дочь наших прежних соседей по дому. Странная это была семейка. Папаша открыто изменял красавице-жене и при этом посвящал ей стихи: «Единственной ты никогда не будешь, но будешь первой среди всех». Он даже гордился своей распущенностью, и Алиса, похоже, пошла в папу. К тридцати двум годам она уже сменила нескольких мужей и сожителей, а теперь опять находилась в поиске. К несчастью, в тот день на столе было много спиртного, хотя наши друзья — такие «выпивохи», что одной бутылки вина нам хватало на Новый год и ещё оставалось на Рождество. Но тут кто-то из гостей принёс в подарок коньяк, а непьющий очкарик Славочка зачем-то купил водку.

— Нам по-русски — водочки! — провозгласила Алиса и, подсев к сыну, стала обхаживать его. — Это правда, что ты до сих пор девственник? У меня хобби — делать из мальчиков мужчин. Не хочешь попробовать?

Как ни странно, она не опьянела после бутылки водки и лишь победоносно поглядывала на нас — вульгарная, наглая и по-своему манкая. Когда же наша гостья принялась за коньяк, бабушка сделала ей замечание, а Алиса, закурив, пустила ей струю дыма в лицо и послала матом по известному адресу. День рождения перерастал в скандал. Я велела Алёше проводить Алису до стоянки такси возле дома и заплатить таксисту, попросив отвезти нашу гостью домой. Но едва захлопнулась за ними дверь, как гости разом вскочили с мест.

— Остановите Алёшу! — закричала однокурсница сына Катя. — Она же в койку его повела!

— Она у него в брюках, как потаскушка, шарилась! — возмутился бдительный очкарик Слава.

— Неужели вы всерьёз полагаете, — насмешливо сказала бабушка, — что наш Алёша польстится на столь вульгарную особь?

Польстился. Явился домой лишь под утро, соврав, что, проводив Алису до дома, опоздал на метро. Ну и так далее… Мы с бабушкой по наивности ни о чём не догадывались, но Алёшу как подменили. Он опустился, перестал ходить на занятия, а через два месяца ушёл из дома, крикнув в бешенстве нам с бабушкой: «Я никогда не прощу вас за то, что вы сделали с Алисой!» А что мы сделали?

Лишь через год мы случайно узнали от знакомых: Алиса вскоре бросила Алёшку ради богатого «папика», но сочинила при этом трогательную историю: мол, Алёша — её первая и последняя любовь, а только надо расстаться, потому что его мать пригрозила облить её серной кислотой, а бабушка насильно отвела на аборт, когда она ждала ребёнка от любимого Алёши. Существовала и иная версия: будто мы с бабушкой долго и тупо били её в переулке, пока у бедняжки не случился выкидыш. Она даже демонстрировала Алексею синяки, полученные в ту пору от «папика». Алиса была патологически лжива.

Я рвалась объяснить Алёше, что всё это наглая, бесстыдная ложь. Но бабушка сказала: «Молчи. Ночная кукушка всегда дневную перекукует, и Алёша пока не поверит ничему». Вся эта история так подкосила бабушку, что она съёжилась, сгорбилась, а через два года умерла от обширного инфаркта. Алёша даже на похороны не пришёл. Правда, он, оказывается, не знал о смерти бабушки, оборвав все связи с «убийцами» своего ребёнка. Только на третий день после похорон он, запыхавшись, примчался домой, крикнув в дверях: «Это правда, что бабушка умерла?» И заплакал, обнимая меня: «Мама, бабулечка, простите меня!»

Мы сидели, обнявшись, в тишине нашей опустевшей с уходом бабушки квартиры, как вдруг позвонила Алиса, чтобы по-соседски выразить соболезнование.

— Что ж ты, соседка, забыла про нас? — сказала я, включив громкую связь. — Мы с тобой два года не виделись и не общались. В первый раз за два года слышу твой голос, и ты, заметь, позвонила сама.

— Ну, сама, — вздохнула Алиса. — Тут проблема нарисовалась, надо где-то деньги занять.

— Про деньги потом. А сначала хочу выразить тебе соболезнование в связи с потерей ребёнка.

— Какого ребёнка? — опешила Алиса. — У меня нет и не может быть никаких детей. Я чайлд-фри! A-а, это Алёшка-придурок настучал! Но у меня, поймите, не было выхода. Тут такой роскошный кадр нарисовался, а этот кретин не пускает его в дом и хнычет про свою любовь. Вот и пришлось сочинить страшилку.

— А ещё говорят, что мы с бабушкой избили тебя в переулке.

— Шутка юмора была для вашего лоха! — рявкнула Алиса и бросила трубку.

Сын сидел ни жив ни мёртв. Всё было ясно. Теперь, казалось, он даже близко к Алисе не подойдёт. Как бы не так! Уже через день он раздобыл где-то деньги, отвёз их Алисе и был готов, как побитая собака, ползти по первому зову к её ногам. Он был теперь как наркоман, презирающий себя за пристрастие к наркотикам, но уже смертельно зависимый от них.

За месяц до больницы Алёша на несколько дней исчез из дома. Я обзвонила знакомых, морги, больницы. А Алёша, вернувшись, рассказал, что был в монастыре, крестился там и договорился, что его примут в монастырь трудником. Только позже я поняла, что это была его отчаянная попытка вырваться из унизительного плена. Но тогда я раскричалась: «Какой монастырь? У тебя диплом на носу!» — и сын, жалея меня, остался дома.

Господи, если бы знать всё наперёд!.. Вру, я знала. Перед тем как Алёша ушёл из дома, позвонила женщина и сказала, что она — мама бывшего мужа Алисы, что её сын покончил с собой. Все молодые люди, связанные с Алисой, рассказывала она, кончили плохо: один сошёл с ума, другой спился, а третий стал законченным наркоманом. Женщина откуда-то знала про связь моего сына с Алисой, умоляла остановить Алёшу и даже цитировала Библию: «Ноги блудницы ведут к смерти». Я прочитала потом это место: «Дом её ведёт к смерти, и стези её — к мертвецам; никто из вошедших к ней не возвращается и не вступает на путь жизни» (Прит. 2:18-19).

Почему-то я не поверила тогда этой женщине. Вероятно, из-за уверенности, что у моего сына и этой вульгарной хамки нет и не может быть ничего общего. А может, всё проще: мы не хотим слышать Господа, когда Он стучится в наш дом.

* * *

Позже, не называя имён, я рассказала Вадиму Сергеевичу о злоключениях Алёши и спросила:

— Это правда, что ноги блудницы ведут к смерти?

— Как вы сказали? — разволновался он. — Повторите, пожалуйста.

Я пересказала своими словами то, что прочитала в Притчах Соломоновых, а Вадим Сергеевич впал в такую задумчивость, что я смутилась:

— Простите, я, вероятно, сказала что-то не то?

— Да нет, то. Просто вспомнилось, как начиналась моя болезнь. Был банкет после вручения Государственной премии, а потом меня атаковали поклонницы — цветы, комплименты, просьбы дать автограф. Я переживал тогда, что старею и пора переходить на возрастные роли «отцов». А тут юная дева с сияющими тазами восторженно говорила мне, какой я талантливый, сильный, красивый. В общем, проснулись мы в одной постели. Я никогда не изменял жене, и было особенно стыдно, что я этой девчонке в отцы гожусь, а тут!.. Правда, при дневном свете обнаружилось, что девчонка — это профессионалка в возрасте, тут же предъявившая мне счёт за интимные услуги… Потом я долго мылся под душем и не мог избавиться от такого нестерпимого смрада, как будто меня закопали в кучу протухшей рыбы или с головой, простите, окунули в сортир. Позже я прочитал, что одному старцу являлся бес блуда в виде жирной смердящей негритянки. И у меня приступы всегда начинаются так: сначала нестерпимый смрад, а потом я перестаю быть человеком. Я ответил на ваш вопрос?

— Да.

«Христос среди нас!»

В Пасхальную ночь, когда мы отмечали день рождения Ромы, нам разрешили накрыть столы в столовой, но велели вести себя тише воды, ниже травы, а после одиннадцати верхний свет не включать, чтобы не было нареканий за нарушение режима. При свечах было даже интереснее. Полная луна за окном заливала всё ярким светом.

Медперсонал ушёл отмечать праздник в соседний корпус; в отделении было таинственно от мерцания свечей и тихо без окриков санитаров. Все понимали, что «нарушаем», и с осторожностью, тихими стопами собирались на нашу тайную вечерю. Все вели себя безукоризненно. С той поры во мне живёт мистическое чувство, что душа превыше болезни и откликается на благодать. Во всяком случае, в ту ночь вокруг меня были хорошие, добрые люди.

Решено было поститься до полуночи, разговляясь лишь на Пасху. А пока готовились к празднику — надували разноцветные воздушные шарики и украшали ими столовую, а доверенные лица во главе с Романом распаковывали коробки и расставляли по столам угощение. Это Вадим Сергеевич, человек денежный, сделал заранее заказ в ресторане — и каких только деликатесов не было у нас на столе! Тарталетки с красной и чёрной икрой, сёмга в кляре, виноград, киви, пирожные и нарядные куличи. Мы же с мамой студента, Ксенией Георгиевной, напекли гору пирожков и покрасили пасхальные яйца.

Пасху ждали так напряжённо, что угадали наступление полуночи даже не по часам, а по тому, как мощно вздрогнул воздух — ударили в колокола сорок сороков московских церквей. В небо брызнули залпы салюта, и вдруг стало слышно, как где-то вдали поют: «Христос воскресе из мертвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!»

— Христос воскресе! — воскликнул Вадим Сергеевич.

— Воистину воскресе! — дружно ответили все.

И был у нас на Пасху пир на весь мир. Все поздравляли Рому с днём рождения, надарив ему кучу подарков, а он растерянно дарил эти подарки другим. Больше всех волновался в ту ночь Камиль, увидев осуществление своей мечты: гора пирожков — бери не хочу. Он уже наелся, но не мог остановиться: хватал пирожок, надкусывал и убегал прятать его в свою постель под подушку. У Камиля была фобия — страх голода; из его постели регулярно выгребали уже заплесневелые остатки пищи. Камиль в таких случаях рыдал и пытался отнять эти подгнившие кусочки, спешно запихивая их себе в рот.

Словом, Камиль запасался пирожками на случай голодного будущего, ибо нечто подобное уже было в его прошлом. Говорят, что мачеха Камиля решила избавиться от дурачка-пасынка и, совсем как в сказке, отвезла его в дремучий лес. Но если в сказке сироту спасают добрые люди, то Камиля никто не спасал. Только через месяц он выбрался из леса и пришёл в отделение милиции. Участковый в это время пил чай и, ахнув при виде измождённого пришельца, дал ему пирожок. С той поры пирожки для Камиля были знаком воскрешения от смерти или чем-то очень важным, о чём знала его душа.

Камиля интриговали не только пирожки, но и то, что Алёша-студент сидел возле блюда с пирожками и по своему обыкновению ничего не ел. Ну что можно игнорировать тарталетки с икрой — это понятно: сам Камиль такого не ел. Но пирожки — это восторг! Камиль даже подвинул блюдо с пирожками поближе к студенту — никакого результата. Незрячий взгляд и какое-то безжизненное лицо, уже меченое, казалось, меткой смерти. И Камиль вдруг заплакал, убежал в свою палату и принёс оттуда обгрызенный, обмусоленный пирожок.

— Я тебя лублю, — сказал он студенту. — Съешь пирожок!

И Алёша вдруг обнял Камиля и сказал ему: «Христос среди нас!» Вот такое было пасхальное чудо, когда после той ночи Алёша стал разговаривать, кушать и возвращаться из небытия.

О том, как складывалась жизнь

Наступило время весеннего военного призыва. И Вадим Сергеевич (он уже выписался из больницы) загорелся идеей — устроить Рому в элитную десантную часть к тому самому знаменитому Бате, роль которого он однажды сыграл в сериале. Правда, в фильме командир десантников красиво погибал, заслонив собою от пуль молодого солдатика, а на самом деле он выжил и ещё не раз рисковал жизнью ради своих бойцов.

Устроить Рому в элитную часть оказалось непросто, но Вадим Сергеевич, любимец публики, позвонил какому-то маршалу. А дальше как в кино: однажды у нашей неприглядной «дурки» с грязными потёками на стенах лихо затормозил военный джип с красавцем-десантником за рулём.

— Прибыл в ваше распоряжение за допризывником Романом Авдеевым! — доложил десантник, сияя наградами на груди и золотыми аксельбантами парадной формы.

Обитатели дома скорби, ахнув, приникли к окнам, а санитар по прозвищу Лёнька-садюга даже вышел на крыльцо. Роман чинно направился к джипу, но не выдержал соблазна и схватил санитара за грудки:

— Я тебе покажу, как Камильку избивать!

Я было ринулась разнимать драку, но десантник уже взял санитара за палец и сказал ласково:

— Говорят, кто-то маленьких обижает? Нехорошо.

Непонятно, что сделал десантник, но могучий Лёнька вдруг осел на крыльце, задохнувшись от боли.

— Он больше не будет никого обижать, — философски заметил десантник, а Ромка преданно потрусил за ним, даже забыв попрощаться.

Гуд-бай, Рома, и спасибо за возможность наконец-то отдохнуть от тебя и полежать на диване с книжкой. Но не тут-то было! Минут через сорок зазвонил телефон:

— Вас беспокоят из двадцать шестого отделения милиции. Ваш знакомый Роман Авдеев разбил витрину и покалечил прохожего. Мы сейчас составляем протокол.

— Ничего не составляйте! — закричала я. — Мы с адвокатом уже едем к вам!

И тут из трубки послышался смех и голос ненаглядного Ромочки:

— Ловко я вас разыграл, а? Круто вышло, точно! Просто я вспомнил, что забыл попрощаться. Привет всем нашим, а Камильке особенно!

Ах, Рома, Рома — ни дня без приключений! К счастью, приключений в десанте хватало, и Рома писал хвастливые письма, что только армия — школа для настоящих мужчин. А слизняков, уклоняющихся от призыва, надо поздравлять с 8 марта и дарить им при этом женские колготки. В конце первого года службы Роман крестился, а крёстным стал знаменитый Батя, легенда спецназа. Роман навсегда полюбил армию и стал профессиональным военным. А через десять лет он погиб при освобождении заложников и был посмертно награждён орденом Мужества. У Ромы остались жена с ребёнком. Жить на военную пенсию им трудно, и Батя материально помогает вдове.

В сорок лет от тромбоэмболии умер Камиль.После больницы он долго жил в интернате для хроников, а потом его забрала оттуда дворничиха-татарка — крещёная, из кряшенов. Дворничиха окрестила Камиля с наречением имени в честь Николая Чудотворца и приохотила к своему ремеслу. На рассвете Коля-Камиль мёл улицы, а потом до ночи бродил по посёлку, собирая осколки битого стекла. Пили в их посёлке часто, и битых бутылок было много. А кто-то рассказал Николаю-Камилю, что битое стекло невредимо лежит в земле веками, и лет через двести на него может наступить и пораниться ребёнок. Коля-дворник жалел ребёночка, и после его смерти говорили: «Вот умер Коля-дурачок, и собирать стекло теперь некому. Божий был человек, светлая память!»

Новости о наших общих знакомых я узнаю в основном от Ксении, мамы Алёши. Мы переписываемся. Недавно Ксения сообщила, что бывший суицидник Саша стал, оказывается, лидером либеральной партии, получающей гранты от иностранных инвесторов за внедрение в России ювенальной юстиции, сексуального просвещения школьников и прочего передового маразма. Саша теперь разбогател, растолстел и даже заявил в интервью по телевидению, что пострадал от тоталитарного режима и был заточён в психушку как диссидент. «Раньше Саша хотел сменить лицо в клинике пластической хирургии, — написала Ксения, — а в итоге сменил личность».

После больницы Ксения Георгиевна обменяла их московскую квартиру на дом возле древнего монастыря, и Алёша наконец-то избавился от бессонницы, мучившей его в мегаполисе. А вот у самой Ксении со здоровьем проблемы. Её парализовало после инсульта. И она писала потом: «Что бы я делала без Алёши! Он буквально вытащил меня из болезни, сидел со мною ночами, варил протёртые супчики и привозил из поликлиники врача, а из монастыря — батюшку, причащавшего меня на дому. Помните, как я роптала на Господа из-за болезни Алёши и стыдилась признаться знакомым, что сыну назначили инвалидную пенсию? Но по милости Божией всё промыслительно. Вот у моих подруг дети обзавелись семьями, разлетелись по белу свету, и теперь в аптеку сходить некому, если прихватит болезнь. И Господь оставил со мною Алёшу — иначе я бы не выжила.

Слава Богу, уже хожу и копаюсь в огороде. Правда, сын запрещает мне работать и, опасаясь за моё здоровье, всё делает сам. Но когда он уходит в монастырь на послушание, я всё же иду прополоть клумбы и радуюсь бурным новостям весны — позавчера расцвели нарциссы, сегодня утром распустились крокусы. И уже неделю цветут роскошные голландские примулы — белые, розовые, лиловые.

Про Алису мы не вспоминаем. Что Алиса, если даже рядом с Христом был Иуда-предатель? Дело не в алисах или нынешних иудушках, а в незащищённости души перед злом.

Вспоминаю разговор со знакомым иеромонахом, в прошлом специалистом по компьютерам. Я призналась ему, что часами сижу в Интернете и буквально обжираюсь информацией.

— Зачем вам это? — спросил он.

— Кто владеет информацией, тот владеет миром, — процитировала я в ответ известную фразу Ротшильда.

А батюшка ответил мне словами Евангелия: „Какая польза человеку, если он приобретёт весь мир, а душе своей повредит? “(Мф. 16:26.) Иеромонах стал говорить о малодушии, а я подумала: это он о трусости, ведь малодушный человек — значит трусливый. Но иеромонах говорил об ином — на людей сегодня обрушивается буквально лавина информации, и человек уже настолько задавлен завалами этого дразнящего любопытство информационного мусора, что для духовной жизни не остаётся места, и еле жива его слабенькая душа. Малодушие — это духовная инвалидность, то есть маленькая беспомощная душа, уже не способная сопротивляться натиску зла.

Иеромонах говорил о наступлении эры малодушия, а я понимала: это про меня. Мы гордились образованностью нашей семьи и впихивали в Алёшу множество знаний. А душа моего сына оказалась беззащитной и не готовой к встрече с реальностью.

Бедные наши беззащитные дети! Недавно смотрела фильм про морских котиков, и меня поразила сцена, где старый самец-вожак избивает молоденького котика, прогоняя его с лежбища для брачных игр. Оказывается, до наступления зрелости молодым котикам запрещено появляться на лежбище для взрослых, ибо это, как пояснил диктор, срывает пружины инстинкта, а от преждевременного соития деградирует род. Даже морские котики защищают своих детей. А мы?»

* * *

Однажды Ксения Георгиевна сообщила, что в онкологической клинике в Германии умер Вадим Сергеевич, а позже мне переслали его предсмертное письмо:

«Хочу попрощаться. Или лучше сказать — до встречи в том будущем веке, где встанут рядом князи и нищие. Где обрящуся аз?

Вспоминаю, как после пасхального застолья в больнице вы благодарили меня за доставленную людям радость и растроганно сказали, что я добрый и щедрый человек. Не обольщайтесь! Хотя я и сам долго обольщался на свой счёт, пока не стал свидетелем одного случая в магазине.

Как раз перед отъездом в Германию я зашёл в магазин и засмотрелся на старую даму, явившуюся сюда определённо из прошлого века: старомодная шляпка, митенки и чулочки допотопного образца. По актёрской привычке я люблю наблюдать за людьми и подмечать детали, чтобы использовать их потом в работе. Дама радостно сообщила продавщице, что ей как ленинградской блокаднице увеличили пенсию, и теперь можно устроить пир. А для пира она купила пятьдесят граммов сыра, сто граммов карамелек, пачку чая и апельсин. А поскольку продавщица усиленно рекомендовала ей какие-то особенно вкусные сардельки, блокадница попросила взвесить ей килограмм, чтобы угостить и порадовать подружек. Когда же продавщица выбила чек, дама растерянно сказала, что таких больших денег у неё нет, и попросила взвесить всего две сардельки. Но и на этот раз не хватило нескольких рублей, и старушка долго и подслеповато пересчитывала мелочь, надеясь набрать нужную сумму.

— А ну, бабка, шевели колготками и не задерживай людей! — прикрикнул на неё стоявший сзади бритоголовый качок с золотой «голдой» на шее.

— Не смейте оскорблять блокадников! — вспылила молоденькая продавщица.

— Это ктой-то на меня тут пасть разевает? — угрожающе сказал ей качок и вдруг скомандовал: — Ложи обратно кило сарделек на весы, я за бабку сам заплачу!

Помню страдания старой дамы, готовой, кажется, провалиться от стыда сквозь землю, когда очень довольный собою качок крикнул ей на прощанье:

— Хавай, бабка, от пуза и вспоминай мою щедрость!

Нет, я никогда не надену на шею «голду» толщиною в собачью цепь, но в самодовольном качке из магазина я узнал вдруг себя, и нахлынули воспоминания о съёмках в нищей российской деревне. Там был величественный старинный храм с прохудившейся крышей и облупленными стенами. До сих пор не понимаю, на что жила семья священника с четырьмя детьми, ибо приход был очень бедный, а вокруг одни старухи, сами нуждающиеся в помощи. Правда, батюшка с матушкой уверяли меня, что Господь не оставляет их Своею милостью: у них отлично несутся три курочки, а к зиме накопали много картошки. И когда я пожертвовал деньги на ремонт кровли, батюшка от радости обнял меня, а матушка поклонилась благодетелю в ножки и пригласила на обед. Им так хотелось отблагодарить меня, что на обед зажарили одну из трёх курочек, а матушка заняла у соседки банку сметаны и творог.

„Господь не оставит вас за вашу щедрость!“ — не уставал радоваться священник и счастливо прикидывал, что если отремонтировать кровлю самим — никаких наёмных хапуг-шабашников! — то на сэкономленные деньги можно купить известь и наконец-то побелить храм.

Почему-то перед смертью вспоминается эта курочка и то, как потом в Испании я потратил почти миллион на покупку антиквариата и прочих игрушек для взрослых. Я был в ту пору по-настоящему богат. И, отщипнув от больших денег малую кроху для храма, я в умилении чувствовал себя добрым человеком, как тот щедрый качок из магазина, заплативший — надо же! — за килограмм сарделек.

Во мне никогда не было истинной христианской жертвенности, а к добрым делам примешивалось тщеславие. Тем не менее мне нравилось помогать незадачливым людям и на правах умудрённого мэтра давать советы и поучать. Словом, всегда интересней исправлять чужие недостатки, чем позаботиться о своих. А недавно я прочитал у аввы Исаии Отшельника: „Ты разрушаешь дом свой в то самое время, когда покушаешься устроить дом ближнего“. И как же горько сознавать теперь, что даже в добрых делах я лицедействовал перед Господом, а дом души моей пуст и „пался весь!“

Правда, батюшка сказал однажды, что нет безгрешных людей, но есть покаяние. О, если бы я умел искренне каяться! А я, как Адам после грехопадения, прятался от Господа и прикрывал свои постыдные дела словами лукавого самооправдания.

Простите, трудно писать — слабею. И хочется молиться словами самой нужной молитвы: „Господи, дару…“».

Письмо осталось недописанным, но я поняла, как молился мой друг перед смертью: «Господи, даруй мне прежде конца покаяние!» Это нужная молитва, и порой крайне нужная.

Крестная

Моя крёстная — красавица, трудоголик и шизофреничка. Никакой шизофрении, оговорюсь сразу, у неё и в помине не было, и историю этой мнимой болезни можно изложить словами классика: «москвичей испортил квартирный вопрос». А беда началась с того, что моя крёстная ещё студенткой унаследовала от своего деда, известного учёного и потомственного дворянина, квартиру в старинном особняке на тихой улочке Москвы. Квартира была огромная, с лепниной на потолке. И это бывшее дворянское гнездо чрезвычайно понравилось одной парочке, приехавшей из провинции завоёвывать Москву.

Хитрецы составили план: он обольстит юную студентку, женится на ней, а после развода потребует разделить квартиру, обеспечив себя и свою возлюбленную достойной жилплощадью в Москве. Надо сказать, что план сработал, но с некоторыми осложнениями. И когда через полгода после свадьбы хитрый муж развязно заявил беременной жене, что «любовь прошла, завяли помидоры», тёща насмешливо сказала ему: «Ах, любовь у него прошла! Но семья, голубчик, — это совсем иное». А поскольку взгляды тёщи Светланы Ивановны играют в этой истории важную роль, расскажу о них подробнее.

* * *

Светлана Ивановна, техник-смотритель Метростроя, была из «бывших» и тщательно скрывала своё дворянское происхождение. Но разве можно скрыть царственную осанку и совсем не пролетарские взгляды на жизнь? В частности, Светлана Ивановна не признавала разводов и крайне насмешливо относилась к тем «эмансипушкам-разведёнкам», что бросают своих недостойных мужей, мечтая встретить принца на белом коне. Годами мечтают, стареют и ищут. А только нет этих принцев. Есть надрыв одинокой разведённой женщины и песня: «Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано».

Впрочем, такое отношение к разводам было свойственно не только Светлане Ивановне, но и её знакомым из сословия «бывших». Помню, как меня пригласила на свою золотую свадьбу седовласая переводчица с уродливой фамилией Дэбова. Уродство же заключалось в том, что настоящая фамилия дамы была де Бовэ. Но когда в годы репрессий её исключили из института за дворянское происхождение, она уговорила знакомую паспортистку переписать все документы на Дэбову.

— До сих пор горюю, что не получила высшего образования и осталась неучем, — сетовала переводчица.

Между тем она переводила тексты не с языков, а на языки — английский, французский, немецкий. А по нынешним меркам, доказывала я ей, это фактически институт иностранных языков.

— Полноте, какой институт? — возражала моя собеседница. — Немецкий я знала с детства, у нас была бонна. Во Франции мы каждый год отдыхали у моря, и было бы стыдно не знать язык. Ну а английский — он же лёгкий.

Так я попала в ту среду, где владеют английским, потому что он лёгкий, а среди цветущей сирени на даче садится за стол большая семья: родители, дети, внуки. По случаю золотой свадьбы на дачу съезжались гости, и хозяйка тихонько рассказывала мне о них:

— А княжна Натали со своим генералом скоро отпразднуют бриллиантовую свадьбу.

Я умилилась этой любви, пронесённой через долгую жизнь.

— Не обольщайтесь, — сказала хозяйка. — Натали с голоду вышла за своего большевичка. Мы ужасались: такой мезальянс! Образования никакого, сморкается двумя пальцами, а когда ест, тянет голову к ложке. Но дворяне, знаете, практичный народ, и Натали своего супруга до ума довела. Он у неё не просто генерал, но ещё и доктор технических наук.

И всё же не укладывалось в голове, как, даже голодая, можно выйти замуж без любви.

— А что любовь? — усмехнулась седовласая дама. — Мы с моим Петром Кирилловичем по любви венчались, а он, признаюсь, изменял мне.

— И вы простили измены?

— С годами простила, когда внуки родились — у нас их пятеро. Мой Пётр Кириллович души в них не чает, а внуки буквально обожают его. Он дня прожить без семьи не может, а я любила Петрушу всю жизнь. Море слёз пролила из-за любви! И удерживало от разрыва вот что: у нас в роду никто не разводился, и даже мыслей об этом не было, хотя муж бабушки страдал запоями, а супруг прабабушки имение в карты проиграл. Видно, Господом так назначено — любить, страдать и вымаливать мужей. Нас так воспитали, и мы верили, что есть один Бог, одна Родина и один муж.

* * *

Вот об эти стародавние представления о семье и споткнулись мошенники, пожелавшие захватить чужую квартиру. Даже суд, состоявшийся после рождения дочери, отказал в разводе, защищая интересы ребёнка. И тогда жулики придумали новый план: надо упрятать жену в психушку, а потом, добившись опеки над ней, приступить к разделу имущества. Как же издевались над молодой женщиной эти проходимцы, поселившись вдвоём в её квартире и нарочито демонстрируя перед матерью с младенцем свою изощрённую постельную страсть! Для большего правдоподобия они завели «историю болезни», записывая в тетрадь с зелёной обложкой вычитанные из книг симптомы шизофрении: мания преследования, галлюцинации и агрессия (это о том, как они заперли молодую мать в ванной, не пуская её к плачущему младенцу, а она, прорываясь к ребёнку, выломала дверь). Потом эту зелёную тетрадь вручили заведующей отделением психиатрической клиники, подкрепив просьбу о госпитализации больной ценным подарком — бриллиантовыми серьгами, украденными у молодой мамы.

О месяце, проведённом в психиатрической больнице, крёстная не любила вспоминать. Под действием огромных доз аминазина и галоперидола, назначенных ей заведующей, она стала превращаться в подобие «овоща» и падала при попытке встать. Потом завотделением ушла в отпуск, и молоденький врач выпроводил крёстную из больницы, сказав:

— Уходите отсюда. Вы абсолютно здоровы, но я ничего не могу доказать.

А после больницы был суд, на котором этот лжемуж потребовал учредить опеку над тяжелобольной шизофреничкой, ибо она страдает агрессией в столь опасной форме, что это угрожает жизни ребёнка.

— Да-да, жизнь ребёнка в опасности, — подтвердила выступившая следом завотделением психиатрической клиники.

Зоркие глаза Светланы Ивановны приметили, что докторша вышла на свидетельское место в бриллиантовых серьгах её дочери и с хорошо знакомым ей старинным кольцом, переходившим в их семье из поколения в поколение. Ей стало понятно: всё схвачено, за всё заплачено. А жизнь ребёнка была действительно в опасности. За месяц до суда мошенники увезли девочку из дома и спрятали у каких-то пьющих людей. Ухаживать за грудным младенцем эти люди не собирались и кормили грудничка тем, чем закусывали водку. Ребёнок погибал. А шансы выиграть дело были невелики, тем более что молодая мать вела себя в суде «неадекватно». Она кричала, захлёбываясь от слёз:

— Где мой ребёнок? Верните дочку! Умоляю, скажите, она здорова?

— Да больна твоя уродка, больна! — мстительно крикнула с места сожительница мошенника. — И я тебе, идиотке, скажу…

Судья прервал этот крик, объявив перерыв. А в перерыве Светлана Ивановна властно взяла лжезятя за шиворот и сказала:

— Что хочешь в обмен на ребёнка?

— Квартиру! — нагло ответил тот.

В тот же день квартиру обменяли на ребёнка, составив дарственную у нотариуса. Знакомые возмущались и говорили, что надо бороться за квартиру. Но времени, чтобы бороться, уже не было — девочка была совсем плоха. Прогноз врачей был неутешительным. И всё-таки выходили, вымолили, спасли ребёнка. И, пережив немалые испытания, сказали по обыкновению православных: «Слава Богу за всё!»

* * *

Как протекала жизнь моей крёстной после столь горького и очень раннего замужества, я не знаю. Познакомились мы с ней во времена её земного благополучия: двое детей, муж — завотделом райкома партии, и отличная трёхкомнатная квартира в Москве. Мы были соседями по лестничной площадке и посторонними друг другу людьми, пока не встретились однажды в церкви.

Сблизила же нас такая история. Не догадываясь, что я некрещёная (а у нас в роду обязательно крестили детей), я исповедовалась, причащалась. Но недоумевала: почему после причастия я лежу пластом, будто только что разгрузила вагон угля? И однажды стало тревожно: вдруг меня не крестили в детстве? Выяснить этот вопрос у мамы никак не получалось. Она сразу начинала плакать, заявляя обидчиво:

— Значит, по-твоему, я вырастила нехристь?

Рассказала о своей тревоге соседке, но она как-то странно промолчала в ответ. Священник же посоветовал написать письмо архимандриту Иоанну (Крестьянкину), потому что разрешить мои сомнения может только старец. Кто такой этот старец, я в ту пору не знала, но рассудила — все монахи живут в монастыре и, должно быть, знают друг друга. И я поступила, как тот чеховский мальчик, что отправил письмо по адресу: «На деревню дедушке», — отнесла своё послание в ближайший от дома Свято-Данилов монастырь.

Тем не менее ответ от старца Иоанна пришёл незамедлительно. Уже на следующий день неожиданно приехала мама и с порога сказала в слезах:

— Да некрещёная ты, некрещёная! Где мне было тебя крестить, если у нас в Сибири тогда не было церквей?

Позже я узнала, что в год моего рождения на всю огромную Сибирь было только две кладбищенские церкви: одна под Красноярском, другая возле Новосибирска.

В тот же день, но уже поздно вечером в дверь позвонила моя соседка, только что вернувшаяся из Псково-Печерского монастыря, и сказала:

— Батюшка Иоанн (Крестьянкин) благословил вас креститься. Готовьтесь, утром идём в церковь, я вам уже крещальную рубашечку шью.

Так я крестилась по молитвам старца, а возможно, и по молитвам Маши, пятилетней дочери крёстной. Почему-то Машенька усиленно молилась обо мне, и с той поры сохранилась записка, написанная корявым детским почерком: «Помилуй Господи тётю Нину и кошачьку Муську». А это великое дело, когда о тебе молится старец, а ещё безгрешное дитя, жалеющее и кошечку, и соседку, и птичек в небе, и всех людей.

* * *

К архимандриту Иоанну (Крестьянкину) крёстная ездила не только из-за сомнений в моём крещении, но и потому, что стала рушиться её некогда счастливая семья. А ведь была такая большая любовь!

Они влюбились друг в друга на спортивном празднике. Он — комсорг завода и мастер спорта по боксу, она — хрупкая блондинка и мастер спорта по художественной гимнастике. Боксёр носил свою блондинку на руках. А потом была комсомольская свадьба с селёдкой «под шубой» и с подарком от завода комсоргу Ивану — ордером на квартиру в доме-новостройке. Влюблённую жену особенно тронуло, что Ванечка не просто удочерил её ребёнка от первого брака, но искренне считал малышку своей самой родной и любимой доченькой.

Потом родилась Машенька, и счастью, казалось, не будет конца, пока не начался стремительный номенклатурный рост Ивана. Сначала его взяли на работу в райком комсомола, а потом он быстро перешёл из разряда Хлестаковых комсомольского разлива (так называли тогда речистых комсомолят) в ранг ответственного партийного чиновника, ведающего распределением материальных благ, и в частности квартир.

Чтобы рассказать историю взлёта и падения моего соседа Вани, надо начать с рассказа о той подворотне на пролетарской окраине города, где подростки из неблагополучных семей сбивались в сплочённую стаю. Семейные истории этих начинающих уличных рэкетиров были однотипны и похожи на историю Ивана. Спился и рано умер отец, и мать стала приводить в их коммуналку каких-то временных пьющих сожителей. Настоящей семьёй для Ивана стала «стая», а потом и та номенклатурная команда, что жила, как ему казалось, по закону непобедимого мужского братства «один за всех, все за одного».

«Ах ты, Ваня-простота, купил лошадь без хвоста!» — говорю я годы спустя своему уже покойному соседу. Какое братство может быть в волчьей стае? Тем не менее успех криминальной революции и передел собственности в стране обеспечила та сплочённость завоевателей, когда молодые бойцы из подворотни умирали под пулями за интересы будущих олигархов, а прорабы перестройки вроде Ивана узаконивали незаконные сделки последних по захвату богатств России. Дельцы сколачивали капиталы, а только Ваня из подворотни был не из породы дельцов, и его лишь прикармливали, приглашая в рестораны и в сауны с девочками. Иван загулял и с упоением барина швырял щедрые чаевые официантам и стриптизёршам. Теперь он не только оставлял свою зарплату в ресторанах, но и повадился выгребать последние деньги из кошелька жены.

В ответ на робкие замечания крёстной, что ей нечем кормить детей, Ваня поступал так: писал заявление о разводе и вёл жену к судье. Тот, как водится, назначал срок для примирения, и дело кончалось ничем. Иван был доволен. Он не хотел разводиться, но ему нравилось, что жена панически боится развода, страшась попасть в разряд тех разведёнок, которым «замуж поздно, сдохнуть рано». Сосед даже гордился, что изобрёл ноу-хау — способ усмирить жену. И чем больше Иван кутил, тем величественнее угрожал жене разводом, пока, наконец, не надоел судье.

— Устал я от вас, — сказал судья при виде очередного заявления Ивана и спросил жену:

— Вы согласны на развод?

— Согласна, — вдруг ответила жена.

И судья мгновенно оформил развод. Иван опешил. Он не ожидал такого. Неделю, притихнув, он отсиживался у матери, ожидая, что с минуты на минуту прибежит жена и, валяясь у него в ногах, будет умолять вернуться обратно. Когда же этого не произошло, мастер спорта по боксу пришёл в бешенство. Явился в свой бывший дом, вышиб ногою дверь и стал смертным боем избивать жену, круша заодно мебель. Погромы продолжались два месяца, и это было страшно. Однажды на глазах у соседей боксёр едва не убил жену, швырнув её так, что она должна была упасть с балкона нашего шестнадцатого этажа. Но крёстная — мастер спорта всё же! — сумела сгруппироваться и успела приземлиться на балконе.

Теперь наш этаж не спал ночами. Кричали от ужаса дети крёстной, а соседи вызывали милицию. Но уже наутро по звонку «сверху» буяна освобождали из-под стражи, утверждая, что драки устраивает его жена-шизофреничка, наставив самой себе синяков.

От ночных погромов заболели дети. У старшей девочки в нервном тике передёргивалось лицо, а младшая стала заикаться и кричала во сне. Детей надо было спасать. И тогда архимандрит Иоанн (Крестьянкин) благословил крёстную подать в суд на буяна и, обняв её за плечи, сказал:

— Кто, как не мать, защитит своих детей? Как лев бросайся, как тигр сражайся. Но запомни: иди до конца.

И началась та издевательская судебная эпопея, когда Иван месяцами не являлся в суд. На первое судебное заседание пришла толпа возмущённых свидетелей, которые просидели в коридоре полдня, пока секретарша не сказала насмешливо:

— А чего вы тут расселись? Иван Александрович улетел на переговоры в Китай, и суд не вправе в его отсутствие рассматривать ваши клеветнические заявления.

В следующий раз наш Ваня улетел в Америку или, кажется, на переговоры с президентом Зимбабве. Да не всё ли равно, с кем велись переговоры, если Иван никуда не улетал, а его облечённая властью команда прессовала свидетелей. Людям угрожали увольнением с работы, лишением лицензии и прочими неприятностями. А крёстной было твёрдо обещано, что она сгниёт в «дурке», превратившись в «овощ», если не заберёт заявление из суда.

Это были не пустые угрозы — начальству крёстной позвонили откуда-то из министерства и сообщили, что их сотрудница, инженер-экономист, страдает тяжёлым психическим заболеванием, а потому не вправе занимать эту должность. В итоге крёстной пришлось уволиться, и теперь она мыла полы в подъезде. Тут, признаться, я дрогнула и, усомнившись в советах старца, произносила речи о том, что не судите, да не судимы будете, уговаривая крёстную забрать заявление из суда.

— Но ведь батюшка Иоанн велел идти до конца, — возразила она. — Разве можно не слушаться старца?

Послушная у меня крёстная, да и застенчивая к тому же. В итоге дело завершилось так: на последнее заседание суда никто из свидетелей уже не явился. Присутствовали только мы с крёстной, а суд длился всего семь минут. Маститый адвокат сразу же заявил, что Иван Александрович улетел на переговоры в Германию, но по поручению своего клиента он просит суд отправить на психиатрическую экспертизу его бывшую жену, ибо она страдает шизофренией в столь тяжёлой форме, когда её клеветническим заявлениям, разумеется, нельзя доверять.

— Тогда и его пусть отправят на экспертизу, — сказала, покраснев, крёстная.

А что толку отправлять на экспертизу пьющего боксёра, если на комиссию он явится трезвый и врачи не обнаружат присутствие алкоголя в крови? Крёстная, на мой взгляд, была обречена. Однажды в лесу я увидела, как лося преследует волчья стая. Лось был огромный, высокий, сильный, и всё-таки стая нагнала его и загрызла. То же самое происходило в обществе в те криминальные времена, когда сплочённые команды и «стаи» сметали всё на своём пути, и отдельным правдолюбцам было не выстоять.

* * *

По постановлению суда крёстную направили на экспертизу в ту самую психиатрическую больницу, где она когда-то лежала в юности. Под конвоем двух санитаров — опасная больная всё же — крёстную увели в отделение, и захлопнулась, заскрежетав замками, бронированная дверь. А потом четыре часа я металась под дверью, пытаясь проникнуть в отделение и поговорить с врачами. Специально для этого разговора я приготовила документы крёстной: отличные характеристики с работы и по месту жительства, дипломы за победы на чемпионатах и грамоты-благодарности за успехи в труде. Но в отделение меня не пустили. А за дверью кто-то так жутко кричал, что я ужаснулась участи крёстной. Неужели снова повторится то чудовищное преступление, когда здорового человека за взятку отправили в сумасшедший дом?

Но вот из отделения вышел председатель экспертной комиссии, и я стала в гневе рассказывать ему про взятку.

— Я помню эту взятку — бриллиантовые серьги, — прервал меня доктор и вдруг сказал, волнуясь: — Бог есть!

А потом, уже вместе с крёстной, мы сидели на лавочке в больничном парке, и доктор рассказывал нам, как он, выпускник мединститута, стал свидетелем того преступления, когда молодой здоровой женщине за взятку поставили диагноз «шизофрения». Он пробовал протестовать и даже ходил на приём к главврачу, но его жёстко поставили на место, указав, что не ему, вчерашнему студенту, оспаривать диагноз опытных психиатров. Медсестра же посоветовала доктору-правдоискателю обратить внимание на то, что некоторые, в отличие от него, приезжают на работу не на трамвае, а на роскошных иномарках, купленных явно не на зарплату врача.

— Я вырос в верующей семье, — рассказывал доктор, — а с годами утратил веру при виде наглого, торжествующего зла. И вдруг буквально на днях меня назначили председателем экспертной комиссии, и я уже мог разоблачить эту чудовищную ложь.

— Доктор, по-моему, вы волновались больше меня, — сказала крёстная.

— Я не то что волновался, а был ошеломлён, когда вдруг почувствовал: Бог есть, и это по Его повелению нужно распутать клубок лжи, чтобы восторжествовала правда.

Тут мы с крёстной заревели от счастья, потому что Бог есть, и надо было действительно идти до конца, чтобы ощутить Его живое присутствие.

После того как с крёстной сняли этот тяготивший её ложный диагноз, у неё началась иная жизнь. Через два года она стала владелицей фирмы и богатой женщиной. Но об этом я расскажу чуть позже, а пока завершу рассказ об Иване.

На экспертизе в его крови обнаружили наркотики, и следователям удалось доказать, что команда Ивана причастна к наркобизнесу. С помощью высоких покровителей дело замяли, но команда тут же выбросила за борт Ваньку-лоха, «засветившего» их. Ивану, что называется, перекрыли кислород. На руководящие должности его уже нигде не брали, и мастер спорта по боксу подрабатывал теперь вышибалой в баре. Здесь он быстро спился, а потом долго и мучительно умирал в больнице от цирроза печени.

И тут крёстная удивила всех. Она поместила этого, уже чужого ей, человека в лучшую клинику и вместе с детьми навещала его, стараясь облегчить страдания умирающего. К сожалению, даже на пороге смерти Иван не обратился к Богу и, отвергнув Причастие, хрипло кричал: «Дайте водки! Водки!» Умер он в таких адских мучениях, что одна наша соседка, всегда первой вызывавшая милицию из-за драк Ивана, не без удовлетворения сказала:

— Собаке — собачья смерть. Я одного не пойму: зачем к этому подлецу жена ходила в больницу, да ещё и приводила к нему детей?!

Ответа на этот вопрос крёстная не знала и, желая как-то объяснить своё поведение, дала мне прочитать рассказ из старинного журнала, найденного в библиотеке деда.

Рассказ был вот о чём. Одного офицера-дворянина за растрату казённых денег сослали на каторгу в Сибирь, лишив всех гражданских прав и состояния. В Сибирь переселилась и его жена с дочерью и прозябала там в нищете. Ещё в детстве дочь офицера дала обет: когда она вырастет, то подаст прошение императору о помиловании отца. И чтобы подать это прошение, девушка в 17 лет пошла пешком из Сибири в Петербург. В своё время эта история была довольно известной, о ней много писали в газетах, изумляясь подвигу девушки, которая ради спасения отца идёт пешком через тайгу. Дочь каторжанина вскоре стала знаменитой. Её подвозили теперь на лошадях и привечали, а в Петербурге сразу представили императору.

— За что был осуждён ваш отец? — спросил государь.

— Простите, Ваше Величество, но я ничего об этом не знаю.

— Как не знаете?

— Но ведь Господь учит нас почитать родителей, и не дело детей знать о грехах отцов.

И государь тут же начертал на прошении: «Помиловать!», сказав, что отец, воспитавший такую дочь, достоин милости Божией.

Вот об этом христианском почитании родителей и заботилась крёстная, когда в больнице вместе с детьми кормила умирающего с ложечки. Не дело детей знать о грехах отцов, повторяю я с той поры, но ведь нынешние дети знают, усвоив со слов ожесточённых матерей, что их папа был мерзавец, подонок, подлец. И дети презирают «отцов-подпецов», повторяя оскорбления взрослых. Вот примета наших дней или трагедия разводов: грех библейского Хама стал уже привычным для современных детей. Но как же несчастны потом эти дети!

Крёстная уберегла дочерей от цинизма. А дети быстро забывают зло, и Маше чаще вспоминается, как весело ей было с папой, когда он вёл её в зоопарк и покупал воздушные шарики. А ещё ей запомнились предсмертные слова отца:

— Машенька, передай маме, что она самая прекрасная женщина на земле. И лучшее, что было в моей жизни, — это семья и мои любимые дети.

Маша любит отца и горюет о нём. В семнадцать лет она решила постричься в монахини, чтобы подвигом жертвенной жизни облегчить участь своего несчастного неверующего папы. Пожила она некоторое время в монастыре, но потом влюбилась и вышла замуж.

* * *

«Всё умеют десять пальцев, если вынуть руки из карманов», — говорила крёстная в те времена, когда из-за безденежья не на что было обувать и одевать детей. И тогда она научилась чинить обувь и шить модную одежду. А ещё, распустив старые шерстяные вещи, она вязала дочкам красивые шапочки и свитера. К вязанию у неё был талант, и этот талант помог ей прокормить семью в ту горестную пору, когда Светлану Ивановну разбил паралич. Оставлять больную без присмотра было нельзя, и крёстная, уволившись с работы, сидела с мамой и вязала на продажу модные вещи.

По вечерам за бабушкой присматривали внучки, а крёстная уходила учиться на курсы художников-модельеров. Когда-то в юности она мечтала стать художницей и даже окончила художественную школу. Но практичная Светлана Ивановна рассудила, что профессия художника — не для жизни, и дочка стала экономистом. А теперь она будто вернулась в юность, создавая такие прекрасные художественные вещи, что от заказчиков не было отбоя. Крёстная увлечённо работала по 18 часов в сутки, экспериментируя с шерстью, кожей, тканями, вышивкой. Интересных идей было столько, что уже не хватало суток. И тогда крёстная наняла помощниц, создав свою фирму-ателье. Разработанные крёстной модели теперь помещают в журналах для женщин, а недавно прошла с успехом её персональная выставка.

Здесь бы следовало рассказать, как крёстная стала богатой женщиной, выстроила дачу в Подмосковье, купила квартиры своим уже замужним дочерям и много путешествовала по миру, побывав у великих христианских святынь. Но вот особенность этой скромной, трудолюбивой женщины: она никогда не прилеплялась к богатству, как и не опускала руки в беде. И когда один за другим стали рождаться внуки (у крёстной их четверо), она услышала от духовника: «Самый большой дефицит — это бабушки. Никто не хочет сидеть с внуками, и детей воспитывает подворотня». И она отказалась от своего прибыльного бизнеса ради того, чтобы внуки получили домашнее воспитание в семье.

Воспитывает она их так, как воспитывала её саму дворянка-мама и как воспитывали детей в императорской семье. Ранний подъём, молитва, гимнастика. Зимой — каток, а летом — теннис и плавание. По воскресеньям все обязательно идут в храм, а по будням усердно трудятся. Однажды я увидела, как крёстная учит внука зашивать порванную рубашку, рассказывая о том, что государь Николай II сам чинил свою одежду и был скромен в быту.

Внуки твёрдо убеждены: у них самая лучшая, необыкновенная бабушка. Однажды я услышала, как внук-первоклассник рассказывал сверстникам, что его бабушка может прокрутить тройное сальто и водит машину, как гонщик. А как-то раз, когда к оробевшим первоклашкам угрожающе приблизились хулиганы, мальчик на всякий случай сообщил им, что его бабушка на бандитов без ножа ходит.

Разумеется, внук прихвастнул. И всё же была такая история. Поздним вечером крёстная возвращалась на машине домой и вдруг увидела, как пятеро отморозков схватили на улице девочку-подростка и стали силой заталкивать её в свой джип. Девчонка отчаянно звала на помощь, но прохожие испуганно шарахались от бандитов, а молоденький милиционер на углу прикинулся звездочётом, изучающим небо над головой.

— Люди вы или нет?! — крикнула крёстная. — Ну, всё, иду на таран!

И она до отказа вдавила педаль, тараня джип бандитов.

— Сумасшедшая! — закричали громилы, удирая на джипе от грозной гонщицы.

А оробевший было милиционер вдруг вскочил в свою машину и тоже бросился в погоню за бандитами, передавая по рации всем постам, что похищена девочка и надо задержать преступников. В гонку тут же включились патрульные машины Москвы. С каким же удовольствием милиционеры выволакивали потом из джипа этих обнаглевших от безнаказанности преступников! И все так радовались освобождению девочки, что вдруг почувствовали себя какими-то родными людьми.

Трудно жить при виде наглого, торжествующего зла. И всё-таки бывают моменты той особенной радости, когда мужество одного человека вдохновляет и объединяет людей. И тогда, как это было в истории с крёстной, торжествует правда, а люди без слов понимают: мы многое можем, когда мы вместе. И чего нам бояться, если с нами Бог?

Скорбное житие инока Иова

Это потом в нашей деревне, прилегающей к монастырю, построили магазин. А сначала дважды в неделю приезжала автолавка и привозила хлеб, макароны, перловку и солёную кильку в бочках. Однажды в суровую снежную зиму автолавки две недели не было. Насиделись мы без хлебушка. И когда, буксуя в сугробах, автолавка наконец появилась в деревне, её встретили обещанием:

— Мы в Москву будем писать, если подобное безобразие повторится!

— Да хоть президенту пишите! — усмехнулся шофёр автолавки Шурик. — Автолавки гуд-бай, теперь отменяются, и приехал я к вам нынче в последний раз.

Автолавки в ту зиму действительно ликвидировали. Наступала эра душепагубных новаций, именуемых борьбой за прогресс. Народ в эти новации сначала не поверил, и всех возмутило в тот день иное — автолавка приехала пустой. Ни макарон, ни солёных килечек. Привезли только тридцать буханок хлеба. По одной на всех не хватит, тем более, что Люба по прозвищу Цыганка уже успела запихнуть в свой рюкзак сразу семь буханок.

— Любка, не нагличай! — закричали в очереди. — Больше двух буханок в руки не давать!

— По одной буханке в руки! — потребовала стоявшая последней бабушка Фрося.

— По одной, говоришь? — возмутилась многодетная молодуха Ирина. — Ты, баба Фрося, холостячкой живёшь, а у меня пять короедов на шее да муж. Привыкли есть, и никак не отвыкнут!

Словом, хлебный бунт был в самом разгаре, когда возле автолавки появился инок Иов из «Шаталовой пустыни» и сказал, возвысив голос:

— Вот они, признаки пришествия антихриста — даже хлебушка теперь не купить. А кто виноват? Кто с коммуняками царство антихриста строил и за партбилет душу дьяволу продавал?

Многодетная Ирина испуганно перекрестилась, а бабушка Фрося сказала рассудительно:

— Да кто ж нам, мил человек, партбилет этот даст? Красные книжечки — они у верхотуры, а мы простые колхозники.

— Кто делал аборты и убивал во чреве детей? — гремел обличитель. — О, иродово племя и христопродавцы, залившие кровью святую Русь!

«Христопродавцы» сначала ошеломленно притихли, а потом загомонили наперебой: «Сроду никаких абортов не делала!» — «Да чтобы я, чтобы я? Никогда!»

Стихийный митинг на этом закончился. Хлеб раскупили, а мороз уже так пробирал до костей, что все поспешили в тепло, по домам.

— Покайтесь, ибо приблизилось Царствие Небесное! — взывал им вслед инок Иов, но внимала оратору только Люба-Цыганка.

— А я, отче, хочу покаяться, — вздохнула она — Душа изболелась. Кому бы открыть? Вы сейчас, простите, куда путь держите?

— Иду из Дивеево на Валаам, — хрипло закашлялся простуженный инок.

— Да у вас, святой отец, похоже, бронхит, — всполошилась Люба, медсестра в прошлом. — Быстро садитесь в машину к Шурику. У меня банька как раз натоплена. Прогреетесь в баньке, отдохнёте с дороги, а потом и поговорим.

— Завяз коготок — всей птичке пропасть, — сказала вслед уезжавшему иноку бабушка Фрося, уточнив, что Любка — «гулящая», и горе монаху, угодившему в притон.

А дальше события развивались так — инок Иов действительно надолго задержался у Любы. Странная тут приключилась история и до того непонятная, что, вероятно, стоит начать издалека — с рассказа о том, как я познакомилась с будущим иноком Иовом, ещё юношей Петей в ту пору.

* * *

Наше знакомство состоялось во время скандала в междугороднем автобусе. Шофёр пытался высадить из автобуса безбилетника Петю, а тот надменно заявлял, что он едет в Оптину пустынь, и его обязаны везти бесплатно, как молитвенника за наш грешный род.

— Эй, молитвенник, в бубен дать? — развеселились подростки, сосавшие пиво из банок.

— Бога нет! — заорал подвыпивший дедок.

— Бог есть! — прикрикнула на него пожилая толстуха. — Но не у этих попов с «мерседесами». Я теперь принципиально в церковь не хожу!

И пошло-покатилось то поношение всего святого, что я, не выдержав, заплатила за безбилетника и сердито усадила с собою рядом, попросив:

«Молчи!» Но молчать пылкий юноша не умел и раздражал до крайности. Судите сами: на дворе май, снег давно растаял, а он в валенках, в овчинном тулупе до пят и с величественным посохом странника. Словом, цирк уехал — клоуны остались.

— Почему ты в мае в валенках ходишь? — спрашиваю Петю.

— Да я ещё в декабре из дома ушёл. Странствую с тех пор.

— А мама знает о твоих странствиях?

— Очень надо ей знать! — огрызнулся юнец.

Так, всё понятно — очередной беглец. В ту пору в почте монастыря встречались письма родителей, разыскивающих своих пропавших детей. Не письма — крик боли! Мама уже обзвонила все больницы и морги, плачет, болеет. А чадо, оказывается, скрывается в монастыре. Поводы для конфликтов с домашними чаще были пустячные. И всё же каково маме Пети, уже полгода не знающей, жив ли сын?

По поручению батюшки я в таких случаях связывалась с родителями. Но когда я попыталась узнать у Пети телефон его мамы, он буквально сбежал от меня.

— Да это же Петька из нашего подъезда, — сказала вдруг паломница Лена, работавшая по послушанию в Оптиной. — Телефон его мамочки я вам, конечно, дам, но с чего вы взяли, что эта Зайчиха разыскивает Петьку?

— Почему Зайчиха? — не поняла я.

— А у неё раздвоенная («заячья») губа, да ещё папа-алкоголик в детстве так разбил ей лицо, что изуродовал на всю жизнь.

И Лена рассказала ту горестную историю, когда изуродованная деревенская девушка сбежала от отца-алкоголика в Москву и устроилась здесь на чугунолитейный завод имени Войкова. Загазованность в цеху была такая, что в двух шагах ничего не видно. Москвичи на эту вредную низкооплачиваемую работу не шли. Выручали лимитчики — белые рабы города Москвы, которым было обещано, что через двадцать лет работы на вредном производстве они получат московскую прописку и жильё. Немногие выдерживали эту унизительно долгую борьбу за жилплощадь — заболевали, спивались, попадали в тюрьму. Самый высокий процент преступлений в столице давали именно лимитчики, и это была своего рода месть бесправных рабов надменной барыне Москве. А изуродованной девушке отступать было некуда. Она всё выдержала. В сорок лет получила однокомнатную квартиру в Москве и вышла замуж за молодого красавца, окружившего её несказанной любовью.

Опьянённая счастьем, она даже не поняла, почему муж тут же переоформил квартиру на себя, а потом повёл её к нотариусу, заставив подписать какие-то бумаги. Очнулась она лишь в тот страшный миг, когда, вернувшись из роддома, обнаружила — её квартира продана, и чужие люди уже живут в ней.

Слава Богу, что суд доказал факт мошенничества. Квартиру вернули, но какой ценой! На суде мошенник орал о сексуальных домогательствах вонючей лимитчицы, а его так тошнило от старой уродины, что он вправе рассчитывать на компенсацию. Это был опытный брачный аферист, а точнее хищник, наживающийся за счёт одиноких женщин, тоскующих о семье и любви.

Многое выдержала мужественная лимитчица, но этот суд, похоже, сломил её. И она так невзлюбила сына, рождённого от мошенника, что воспитывался Петя в казённых учреждениях. Сначала были круглосуточные ясли и садик, потом — школа-интернат, а после школы — общежитие сельхозучилища в Подмосковье.

— Жалко Петьку, — рассказывала Лена. — Представляете, Пасха, все празднуют, а Петя голодный дома сидит. Мы его на Пасху всегда к столу приглашали. И он с детства так полюбил Пасху, что, может, через это к Богу пришёл.

Позвонила я маме Пети, а та крикнула в ответ: «Ненавижу отродье подлого гада и даже слышать о нём не хочу!»

— Я же вас предупреждала, — сказала потом Лена. — Погодите, я вам сейчас Зайчиху в натуре покажу.

И Лена отыскала в мобильнике фотографию с первомайской демонстрации. Впереди с красным знаменем шагает женщина с заячьей губой и что-то кричит. Что кричит, неизвестно. Но рот оскален в таком надрывном крике, что Лена сказала: «А ведь только от боли так страшно кричат».

* * *

Кто и когда постриг Петра в иночество, точно не знаю. Но рассказывали следующее: одному маломощному монастырю отдали земли бывшего колхоза, а работать на них было некому, и паломника Петю, окончившего сельхозучилище, приняли в монастыре с распростёртыми объятиями. Он и на тракторе мог пахать, и в комбайнах разбирался. Паломника срочно постригли в иночество. А зря. Потому что уже через месяц новоиспечённый инок Иов заявил отцу наместнику, что, к величайшему стыду, никто из братии, включая наместника, не владеет Иисусовой молитвой и не стремится к духовному совершенству, но он берётся их подтянуть.

— Пшёл вон! — вскипел отец наместник и выгнал Иова из монастыря.

С тех пор и странствовал инок Иов, обличая «христопродавцев», а те, случалось, били его. В общем, настрадался отважный инок и так простудился, что двусторонняя пневмония перешла потом в хронический бронхит, осложнённый острой сердечной недостаточностью. Вот и застрял он по болезни у Любы, не в силах продолжать свой путь.

* * *

Прозвище Любы-Цыганки объяснялось просто — после смерти родителей в автокатастрофе сироту увезли в детдом, а она сбежала оттуда в цыганский табор. По малолетству девочка не годилась в гадалки, и ей определили профессию — собирать милостыню на базаре. Любе даже нравилось с цыганской дерзостью останавливать прохожих и сулить им за щедрость красивую жизнь, а за жадность — чёрную смерть.

— Девочка, тебе не стыдно побирушничать? — остановил её однажды на базаре начальник местной милиции.

Возле милиционера стоял синеглазый мальчик Вася, сын начальника. Девочка и мальчик взглянули друг на друга и влюбились на всю жизнь.

Отец категорически запретил Василию встречаться с нищенкой. А Люба ради синеглазого сына начальника ушла из табора, вернулась в детдом и, окончив школу, поступила в училище для медсестёр. Шли годы. Василий уехал учиться в областной центр, и встречались они теперь только на каникулах и тайком от отца — в лесу. Было у них здесь своё заветное место на горе под соснами. Внизу обрыв, а вокруг — даль необъятная.

На этом месте я и встретила Любу. Пришла за маслятами — их здесь всегда уйма — и ни грибочка не нахожу. А навстречу Люба с корзиной маслят.

— Кто рано встаёт, тому Бог подаёт, — засмеялась она и вдруг высыпала все маслята в мою корзину. — Бери!

— А ты-то как?

— Не ем я грибы. А сюда ради Васи моего прихожу.

Вот тогда и рассказала Люба ту историю, когда девочка на всю жизнь влюбилась в синеглазого мальчика, а тот обещал жениться на ней:

— Мы ведь с ним даже не целовались, потому что так обмирала душа, будто мы не на земле уже, а на небе — высоко-высоко и куда-то летим.

Пока влюблённые витали в облаках, на земле вершились свои события. Два царька местного разлива, начальник милиции и секретарь райкома партии, решили породниться, женив Василия на дочке секретаря Зинаиде. Правда, Зина была копией папы — то же мясистое грубое лицо с глазками-буравчиками. Но с лица не воду пить. Да и что молодые понимают в жизни, если нет ничего слаще той власти, когда подданные даже пикнуть не смеют, а хочешь жить и дышать — плати.

Была уже назначена дата свадьбы, когда Василий выдумал и зачем-то сказал, что Люба ждёт от него ребёнка, и он обязан жениться на ней. Мысль о женитьбе сына на «нищенке» привела начальника милиции в такое неистовство, что Любу тут же увезли в СИЗО и били так, что она лежала на полу в луже крови.

— Забили бы насмерть, я точно знаю, — рассказывала Люба. — А Вася узнал, что меня убивают, и согласился мой синеглазый на свадьбу, лишь бы я на свете жила. Собой он пожертвовал, как Христос.

Искалеченную восемнадцатилетнюю Любу потом долго лечили в больнице. Сломанные рёбра срослись, швы зарубцевались, но детей, как сообщили врачи, она уже не сможет иметь.

— Что было потом? — спрашиваю Любу.

— А потом ничего не было.

Много разных событий было впоследствии: замужество с пожилым московским бизнесменом, оставившим ей после смерти немалое состояние. Был свой ресторан, магазин на рынке. Много чего было, но ничего не было, потому что умерло что-то внутри. И Люба жила уже через силу, притворяясь деятельной и живой.

На московском асфальте Цыганка не прижилась и однажды вернулась в те края, где девочка полюбила синеглазого мальчика, а он обещал жениться на ней. Купила здесь за бесценок угодья бывшей сельскохозяйственной испытательной станции и построила близ усадьбы весьма прибыльный молокозавод. Не ради денег — их было с избытком, но ей хотелось продемонстрировать своё богатство и доказать своим властным обидчикам, что она не нищенка и побирушка с базара. Она теперь богаче и круче их. Проще сказать, ей хотелось мстить. А мстить оказалось некому. Секретарь райкома партии загодя, ещё до перестройки, купил дом в Карловых Варах и пил теперь там чешское пиво. А начальника милиции новые власти осудили за взятки, и после зоны он спился. Однажды Люба увидела у магазина жалкого пьяницу-попрошайку, бывшего некогда начальником милиции. Насмешливо подала начальнику милостыню, а тот не узнал её. «Мне отмщение, и Аз воздам», — говорит Господь, смиряя неразумных мстителей.

Тем не менее жила Люба шумно и напоказ. Устраивала пиры в банкетном зале при сауне, где, говорят, случались безобразные пьянки, и Цыганка с кем-то дралась. Впрочем, это всего лишь слухи. Но было и иное: Люба пожертвовала немалые средства, помогая восстановить полуразрушенный храм. Правда, с батюшкой они сначала разругались. Любе хотелось воздвигнуть храм во имя Василия Великого — Ангела-хранителя синеглазого Васеньки. А священник сказал, что как была здесь испокон века Никольская церковь, так тому и быть, но раба Божиего Василия будут тут поминать в алтаре.

Надеялась ли Любаша на возвращение Василия? На словах — нет. Даже сказала однажды:

— Вася благородный — детей не бросит. Да и я презираю тех подлых бабёнок, что уводят отцов из семьи.

Разумом всё понималось ясно. А только жила в ней та нерастраченная сила любви, что, как манок, окликала мужчин. Говорят, к Любе сватался один генерал и на коленях умолял о любви. А в нашей деревне рассказывали такую историю. Неряшливый и спивающийся конюх Степан, уже так крепко пропахший навозом, что люди сторонились его, увидел однажды Любу и обомлел от восторга.

— Ты бы, Стёпа, помылся, — сказала ему Люба.

Степан тут же опрокинул на себя ведро воды из колодца и, как заворожённый, пошёл вслед за Любашей. Год он батрачил у неё в усадьбе, являя чудеса трудолюбия. Не пил, мылся и щедро поливал себя одеколоном. Но когда он, такой благоуханный, предложил Любе «слиться навеки в объятьях счастья», то был изгнан прочь под насмешливый комментарий Цыганки:

— Нет мужика, и гад не говядина.

Поклонники были — любимого не было, и всё острее чувствовалась боль одиночества. Даже прибыль с молокозавода почему-то не радовала, но лишь усиливала тоску: а зачем всё это и для кого? Ни детей, ни семьи. Еда всухомятку, потому что тягостно и нелепо для себя одной варить борщ и печь пироги. Игра в успешную бизнес-леди вдруг утратила смысл, и обнажилась горькая правда: она одна-одинёшенька на белом свете, и никому не нужна. Отвращение к поддельной и чуждой ей жизни было так велико, что Люба продала свой молокозавод местному предпринимателю, разогнала любителей пировать на банкетах и отгородилась от людей уже настолько, что даже в церковь перестала ходить.

Однажды затворницу навестил батюшка и обратил внимание на пустующие квартиры, в которых жили когда-то сотрудники сельскохозяйственной станции. Для начала батюшка попросил Любу приютить у себя «ничейную» старуху, давно забывшую, кто она и откуда, и побиравшуюся по церквям. «Ничейная» бабушка была явно деревенской, потому что тут же посадила в огороде картошку, капусту и огурцы. Потом к усадьбе прибилась беженка Ираида, растившая без мужа слабоумного сына Ванечку. А ещё шофёр-дальнобойщик Игорь попросил Любу взять к себе на лето его старенькую маму Веру Игнатьевну, потому что он надолго уходит в рейсы, а у мамы бывают гипертонические кризы и ей опасно оставаться одной.

Наконец, Люба «усыновила», как она выразилась, инока Иова, сказав потом с досадой:

— Не было у бабы заботы, так купила она порося. Он телевизор запрещает смотреть! Совсем больной, уже еле дышит, а командует, как генерал: утреннее правило, вечернее правило. А ещё надумал собирать нас днём для чтения Псалтири. Тут мы все, кроме Ванечки, уходим в подполье — огородами, огородами и в партизаны.

Только Ванечка любил слушать Псалтирь. Сидит, притихнув, и глаз не сводит с инока.

— Даже ребёнок чувствует благодать! — возмущался Иов. — А вы?

Из-за этой благодати, как называл её Иов, он и попал поневоле в няньки к Ванечке. И когда мальчик начинал куролесить, со всех сторон раздавалось:

— Отец Иов, заберите Ванечку, а то сладу с ним нет!

К осени шофёр Игорь женился и увёз Веру Игнатьевну домой. Пожила она там недолго и вернулась обратно, объяснив при этом:

— Квартирка у нас крошечная, однокомнатная. Что я буду мешать молодым?

— Просто невестка вам не понравилась, — усмехнулась Ираида, изгнанная в своё время из дома агрессивной свекровью.

— Нет, хорошая девочка, но ей трудно со мной. А характер у меня такой тяжёлый, что до сих пор удивляюсь терпению моего покойного мужа.

Энергичная Вера Игнатьевна многое переменила в жизни усадьбы. Она была из той нормальной жизни, где обедают на скатерти с салфетками, по праздникам пекут пироги, а именинников поздравляют тортом со свечками. Бывший банкетный зал преобразовали в трапезную, там же отметили день рождения Иова и под пение «Многая лета» вручили ему торт со свечками. Инок даже растерялся, потому что прежде никто не поздравлял его с днём рождения. Торт ел с удовольствием, по привычке поучал: дескать, свечи надо ставить только перед иконами — всё остальное язычество. И «вааще» приличные женщины не ходят в платьях с декольте, как блудницы, и украшают себя не плетением волос, но молитвой. Это он о Любе, явившейся на праздник в вечернем платье и со сложной красивой причёской.

— Приличные люди, — сказала Вера Игнатьевна, глядя куда-то в сторону, — за обедом не тянут голову к ложке, но подносят ложку ко рту. А слова «вааще» в русском языке нет.

Инок Иов сначала не понял, что это про него, а потом густо покраснел. Позже Иову ещё не раз доставалось от Веры Игнатьевны, а он отбивался от неё словами:

— Мнози скорби праведным, и от всех избавит их Господь.

— Люди добрые, посмотрите на праведника! — ахала Вера Игнатьевна.

Конечно, кое-какие недостатки Иов у себя находил, но искренне считал, что это от пребывания в «бабьем болоте», где можно разве что деградировать. Он рвался в монастырь. Даже ездил по этому поводу на совет к старцу. А старец сказал:

— Живи, где живёшь. Это Господь привязал тебе брёвна к ногам, чтобы ты не бродяжничал, а спасался.

Но разве старец указ для Иова? Однажды утром он всё же отправился в монастырь. Дошёл до вокзала и упал от слабости. В больнице установили, что инок в дороге перенёс инфаркт, отсюда отёчность и вода в лёгких. После больницы Иова выхаживала Люба, и шла череда процедур: уколы, капельницы, диуретики. Вера Игнатьевна варила для Иова отвары петрушки, Ираида приносила из леса бруснику, тоже помогающую при отёках. А знакомая медсестра продала Любе секретную биодобавку «для космонавтов», способную воскрешать даже мёртвых. Цены на «секретное» зелье были, естественно, бешеные, и это так впечатляло, что Люба забыла, как ещё в медучилище профессор рассказывал им о мошенничестве в фармакологии и, предупреждая об опасности, сказал: «Лучшие из биодобавок те, что хотя бы не приносят вреда». Как же она каялась потом, потому что секретное зелье вызвало у инока аллергический шок. Это был классический отёк Квинке — шея раздулась, как шар, лицо полыхало красным пожаром, а дыхание пресекалось. Люба срочно вколола иноку супрастин и вызвала «скорую». Было сделано всё возможное. А врач, уезжая, сказал удручённо:

— Вчера от отёка Квинке умер ребёнок. Не смогли мы его спасти, и здесь, возможно, уже опоздали.

Иов умирал. И тут Люба, обычно предпочитавшая телевизор молитве, от всего сердца взмолилась Господу: «Иисусе, спаси и исцели Иова!» Всю ночь она плакала перед иконами и уговаривала Господа не забирать инока.

На рассвете Иов очнулся и улыбнулся Любе такой младенчески ясной улыбкой, что у неё дрогнуло сердце.

— Если бы мы с Васенькой тогда поженились, — призналась она потом, — был бы у меня сын в возрасте Иова. Пусть даже как Иов, с тараканами в голове. А у кого, скажите, их нет?

Болел Иов тяжело и долго. Все даже боялись: вдруг он умрёт? Но первой умерла Люба.

* * *

В последний раз я видела Любу за неделю до её смерти. Пришла на горку за грибами, хотя какие грибы при такой засухе?

Люба сидела на своём заветном месте и пыталась открыть бутылку коньяка.

— Хочу напиться, а не могу, — подосадовала она, отшвырнув бутылку в сторону.

— Что празднуем? — спрашиваю.

— Поминки. Васька приходил!

Она зло выругалась по-цыгански и сказала:

— Я двадцать лет ждала этой встречи — хоть увидеться на миг, хоть перемолвиться. А он пришёл пьяный, похабный, чужой. Завалил меня на кровать и матюкается: «Чё ломаешься, гопота детдомовская? Батя точно сказал — на таких, как ты, не женятся». Оказывается, я набивалась к нему в жёны и прикидывалась недотрогой, чтобы его распалить. Бьёт меня и зачем-то хвастается, что он ещё в школе с Зинкой жил, потом с Катькой и с её мамой… не могу говорить. Пойду.

Она уходила по тропинке какой-то шаткой походкой и, обернувшись, крикнула на прощанье:

— Эй, писательница, напиши, как одна дура Ваську за Христа принимала и молилась ему: «Ангел мой синеглазый». Ангел с рогами! Господи, как же я всё перепутала? Перепутала, перепутала…

В тот же день Любу с инсультом увезли в реанимацию.

* * *

Перед смертью батюшка исповедал и причастил рабу Божию Любовь. Говорили они долго, но о чём — тайна исповеди. На погребении батюшка всплакнул украдкой, а на поминках строго сказал:

— Господь что повелел? «Не сотвори себе кумира». А у нас кумиров не счесть: телевизор ненаглядный с его завирушками или, ах! Обожаемый Васька-прохвост. Вот ты, Ираида, о чём думала, когда за пьяницу замуж пошла? Он ни копейки не дал на сына и больного ребёнка смертным боем бил.

— Всякий может ошибиться, — поджала губы Ираида. — Вон Люба Ваську-поганца боготворила, хоть и умнее меня была.

Мне захотелось заступиться за Любу, и почему-то вспомнилась та история пушкинской Татьяны, о которой писал в своей книге протоиерей Вячеслав Резников. Странная, согласитесь, у неё была любовь. Татьяна фактически незнакома с Онегиным, видела его лишь мельком, да и то озабоченного своим пищеварением: «Боюсь: брусничная вода мне б не наделала вреда». Но она пишет незнакомцу:

Ты в сновиденьях мне являлся,
Незримый, ты мне был уж мил,
Твой чудный взгляд меня томил,
В душе твой голос раздавался.

Татьяна ищет Бога, это Его голос она слышит в душе. И каким же жестоким было разочарование, когда она находит в библиотеке Онегина антихристианские книги и однажды видит его во сне в окружении нечистой силы и повелителем в мире зла! «Татьяна — это я», — признавался Пушкин, излагая в сюжете о Татьяне историю своих духовных поисков, где было много обольщений. Но было то чистосердечное стремление к истине, что завершилось предсмертной исповедью с высокими словами о Христе.

Вот и Люба искала Бога. История её любви — это история того предчувствия юной души, когда душа откуда-то знает Незнаемое, слышит Его зов. Она ищет божество среди людей и томится той высокой духовной жаждой, какую не утоляет ничто земное. Нет душе покоя, пока не встретит Христа.

* * *

Перед смертью Люба вызвала нотариуса и завещала иноку Иову свой дом, усадьбу и счёт в банке с наказом помогать горемычным. Батюшка во исполнение завещания тут же подселил в усадьбу горемычную старушку, которую избивал внук-наркоман. Население приюта потихоньку множилось. А Иов хватался за голову и вспоминал, удивляясь: почему у Любы всё получалось? И горемычные, хворые, немощные люди, как родную, любили её. А у Иова что ни день, то напасть. Вчера ночью опять обмочилась «ничейная» старушка, страдающая циститом. А стиральная машина сломалась, и смены чистого белья нет. Сегодня слегла с радикулитом повариха Ираида, готовить некому. Иов вызвался сам приготовить обед, и у него подгорела не только каша, но и гороховый суп истлел в угольки. Страшнее всего была словоохотливость старух. Им почему-то надо было рассказать Иову, что ночью было совсем плохо, но к утру, слава Богу, прошло.

— Говорильня какая-то, помолиться некогда! — сетовал инок.

— Выслушай их. Там ведь горя вагон! — отвечал ему батюшка. — В монашестве главное — самоотречение.

И Иов учился самоотречению. Точнее, это Господь учил его, погрузив в то море забот, когда уже не до себя, и смиряется в напастях горделивое «я».

Слава Богу, что помогал Игорь, сын Веры Игнатьевны. Он привозил из города продукты, лекарства и памперсы для бабушки с циститом. Игорь тут же починил стиральную машину: «Нет проблем», — говорит. А ещё он возил старушек по святым местам.

Однажды он привёз их на экскурсию в Оптину пустынь. Старушки гуськом потянулись за экскурсоводом, а инок Иов сидел на скамейке у храма, грелся на солнышке и блаженствовал.

— А я маму к себе перевёз, — сообщил он радостно. — Она память потеряла, совсем беспомощная уже. А меня мама помнит и зовёт прежним именем: «Петенька милый, хороший мой Петенька».

А ещё мама помнила, как бабушка водила её маленькую за ручку в храм. Мама впала в детство, но в православное детство.

— Мама меня любит, — сказал застенчиво Иов.

Прибежал Ванечка, улыбнулся иноку, а тот обнял его.

— Я долго думал, — сказал Иов серьёзно, — и понял: в мире так много любви, что антихрист не пробьётся через этот заслон.

На том и закончим нашу историю, потому что мама любит сына, Иов любит Ванечку, а жизнерадостный Игорь любит всех. И пока жива в людях любовь, утверждает Иов, антихрист не пройдёт. Так-то!

Риелтор Ваня

С риелтором Ваней нас свели такие обстоятельства. Однажды в Оптиной пустыни мы провожали на лечение в московскую клинику схиархмандрита Илия (Ноздрина), и батюшка сказал мне на прощанье: «Продай квартиру в Москве, а то пропадёт». Сказал, сел в машину и тут же уехал. Стою в недоумении и ничегошеньки не понимаю: почему надо продать квартиру, иначе пропадёт? Обратилась с этим вопросом к игумену Антонию, а он велел нам с сыном ехать в Москву к нашему духовнику отцу Георгию, потому что продажа квартиры — дело серьёзное. Тут нельзя ошибиться, нужно взвесить всё.

Приезжаем мы с сыном в Москву к протоиерею Георгию. А протоиерей отвечает почти так же, как игумен: дескать, дело настолько серьёзное, что нам надо ехать в Псково-Печерский монастырь к архимандриту Адриану (Кирсанову).

Едем. А в Псково-Печерском монастыре выясняется, что отец Адриан болен и никого не принимает. Передали через келейницу письмо старцу и ходим ежедневно за ответом. А келейница каждый раз отвечает: «Батюшка молится о вас. Потерпите». Терпим, конечно, а только трудно терпеть: мы уже две недели в дороге, устали, измучились, простудились. Наконец через келейницу приходит ответ: «Поезжайте в Москву к отцу Георгию. Он духовный и знает, как поступить».

«Да что ж меня гоняют, как жучку, по кругу?» — возмущаюсь я, покидая монастырь. И тут же сталкиваюсь с отцом Георгием, только что приехавшим сюда к своему духовному отцу архимандриту Адриану. «Значит, мы поступим так, — весело сказал отец Георгий. — Вашу дорогую квартиру в центре надо продать и одновременно купить дешёвую «двушку» в зелёном спальном районе. И с квартирой будете, и с деньгами. А терять вам Москву нельзя». Благословил нас батюшка и сказал, прощаясь: «Только сначала найдите надёжного православного риелтора, а то время нынче опасное».

Уходим мы с сыном из монастыря, а нас нагоняет семейная пара:

— Простите, мы нечаянно слышали ваш разговор. И вот вам телефон замечательного православного риелтора Вани.

А дальше сплошные восторги: Ванечка солнышко, Ванечка умница, Ванечка выручил их из беды!

* * *

Ванечка оказался бывшим спецназовцем. Рост под два метра, а лицо такое по-детски добродушное, что хочется улыбаться.

Что же касается Православия, то тут у Ивана было всё по нулям. То есть крещён по обычаю в детстве, но в церковь не ходит, крестик не носит и задаёт, например, такие вопросы: «А что такое Евангелие?»

Биография же у Вани такая. После армии окончил строительный институт. Потом проработал всего месяц на стройке, как стройка обанкротилась и приказала долго жить. Государственные стройки тогда часто банкротили, чтобы потом «прихватизировать» их. Походил безработный Иван по Москве и устроился в риелторскую фирму, где перед началом работы надо было пройти курс обучения у психолога.

И вот сидит Иван на лекции и слушает наставления психолога, как работать с клиентами разных категорий. Старичков, владеющих квартирами в центре Москвы, надо выманивать на окраину, в такой-то район, с помощью страшилок: дескать, на Арбате радиация, как после атомной войны, а там лес, свежий воздух, и белые грибы шеренгой стоят. «Какие там грибы? — тоскливо думает Ваня. — Там мусорная свалка, помойка и вонь». Нехорошо на душе, а надо терпеть, потому что на иждивении у Вани две старенькие тётушки. Они вырастили Ваню после смерти родителей, и он обязан обеспечить им достойную жизнь.

Терпел, терпел Ваня и не вытерпел, когда лектор, похохатывая, стал объяснять, как обхитрить православных:

— Надо так задурить попа, чтобы он благословил «православнутых» на переезд. И тогда они, как бараны, переедут из роскошной квартиры в сарай под Рязанью. Попы у нас через одного придурки, а потому…

— Не смейте так говорить о батюшках! — прервал лектора наш спецназовец и в гневе покинул аудиторию.

Почему этот далёкий от Церкви человек заступился за иереев, он и сам не понимал, но откуда-то знал: про батюшек плохо говорить нельзя.

А дальше было вот что. Иван стал работать в одиночку. Дал объявление в газету, арендовал офис. Сидит он неделями в своём офисе, а ни одного клиента нет. И тут друг детства Вася — в прошлом бандит, а ныне банкир — собрал по случаю юбилея «пацанов» из их бывшего двора. Конечно, про их двор говорили нехорошее, дескать, шпана замоскворецкая. И всё же у них было по-своему счастливое детство, потому что каждый верил: друг никогда не предаст друга. И они бились насмерть с пришлыми уголовниками, ночами пили портвейн в подворотне и, подражая Высоцкому, хрипло пели под гитару «Ах, вы кони привередливые!» и что-то ещё про близкую смерть. Потом они ушли из этого двора — кто в тюрьму, кто в спецназ, кто в церковь. И лучший гитарист их двора Иннокентий стал известным московским дьяконом.

Жизнь надолго разлучила их, и теперь они радовались, собравшись вместе.

— Пацаны, — счастливо объявил Василий, — на днях покупаю особняк, бывший дворец князя Юсупова. Бабла придётся отвалить немерено, а мне не жалко. Хочу дворец!

— Какой дворец? — удивился Иван, зная, что по указанному Василием адресу был не дворец, а ночлежный дом XIX века. То есть строили особняк с величественными колоннами, но из-за плывуна под домом фундамент перекосило, в стенах зияли трещины, и селились в бомжатнике лишь бродяги и нищие. Власти давно собирались снести этот дом, да всё руки не доходили. И тут буквально за копейки бомжатник выкупили у властей хитроумные риелторы, замаскировали трещины в стенах обоями, повесили картины в золочёных рамах и теперь за миллионы продавали бомжатник Васе.

— Да я их на британский флаг порву! — вскипел Василий, узнав о мошенничестве.

С мошенниками, по словам Васи, «культурно поговорили», после чего они спешно выехали из Москвы на Дальний Восток. А потом риелтор Ваня купил другу Васе такие роскошные апартаменты, что тот растроганно сказал:

— Ванька, ты гений! Теперь все клиенты из братвы твои.

И потянулись к Ивану авторитеты из зоны, разбогатевшие и уверенные: они достойны жить в роскоши и в роскошном жилье. А потом банкир Василий привёз к Ване своего покровителя — генерала МВД. Генералу очень хотелось подарить дочке к свадьбе квартиру, но терзали сомнения: цены-то на жильё нынче кусачие, и потянет ли он? А когда Иван купил к свадьбе прекрасную квартиру по весьма умеренной цене, генерал сказал:

— Ваня, я твой должник. И если тебя хоть кто-то пальцем тронет, я сразу пришлю ОМОН.

Вмешательство ОМОНа в моём деле было бы не лишним, и вот почему. В ту пору мне хотелось жить «аки древние», а в древности христиане жили жертвенно и продавали свои имения, помогая бедным. Хотелось святости, и о моих подвигах той поры подруга украинка сказала насмешливо: «Коня кувае, а жаба лапу пидставляе». Короче, я сдала свою московскую квартиру молодому бизнесмену с женой по такой смехотворно низкой цене, что супруги решили: хозяйка явно больна на всю голову, и тут не грех квартиру отнять. Действовали они решительно — вывезли мою мебель на помойку, поставили железные двери и врезали в них свои замки. Нас с Иваном даже в квартиру не пустили. А в телефонных переговорах поставили условие: или я продаю им свою квартиру по цене сарая в Урюпинске, или моего сына встретят на улице нехорошие люди, и сами понимаете, что будет с ним.

Я затряслась. А Ванечка выпроводил меня из Москвы в наш деревенский дом и сказал: «Я сам разберусь». Почти месяц шла битва за квартиру, но что там происходило, не знаю. Иван, как обычно, был немногословен, а на вопросы отвечал философски: «А зачем, интересно, мне вас грузить?» Но с жильцами, похоже, «культурно поговорили», потому что, съезжая с квартиры, жена бизнесмена сказала надменно:

— Я давно говорила мужу: надо срочно валить из совка. Рашка — страна хамского бескультурья, тьфу!

Переехали они, кажется, в Англию. А Иван привёл к нам в квартиру покупателя, пригрозившего мне:

— Я стреляю с двух рук по-македонски, и за обман сразу пулю в лоб!

— Батюшка, — пожаловалась я отцу Георгию, — Иван к нам бандита привёл.

— А вы спросите у этого человека, — улыбнулся отец Георгий, — в каком банке лучше деньги хранить.

Оказалось, что наш покупатель, бывший опер с Петровки, служит начальником охраны в банке. «Кругом одно жульё!» — горевал бывший опер и, причисляя нас с Иваном к жуликам, регулярно демонстрировал свой пистолет.

Покупатель был нервный, такой и выстрелить может. И когда нам сообщили, что схиархимандрит Илий в Москве и сегодня служит в церкви на Арбате, мы с Иваном помчались туда. Успели только к концу службы. А батюшка Илий принял Ваню, как родного. Обнял его и радуется — не нарадуется, и у Ивана, смотрю, улыбка до ушей. Пошептались они о чём-то в сторонке, и отец Илий сказал:

— Вот наш Ваня помолится, и наступит мир.

Помолится он, как же! Ваня даже «Отче наш» не знает.

И всё же мир наступил, правда, не сразу. Сначала мы с нашим нервным покупателем оформили в нотариальной конторе сделку о продаже квартиры. А из документа с печатью явствовало, что квартира продана и деньги за неё получены, хотя нам не заплатили ещё ни рубля. Только после регистрации сделки в Росреестре на Звёздном бульваре хозяева получали деньги, а покупатель — документы на квартиру. Так было заведено. А пока деньги были отданы на сохранение диакону Иннокентию.

Приехали мы с Ваней на Звёздный бульвар, а там километровая очередь. Оказывается, компьютеры Росреестра уже две недели «висят». Обстановка, как на войне. Люди не расходятся даже ночью, жгут костры, чтобы согреться, и рассказывают, например, такие истории:

— Одна тётка отдала документы покупателю, а он ей вместо денег сунул дулю в нос. Тётка была толстая, но очень храбрая. Прыгнула она, как тигр, на кидалу, выхватила у него документы на квартиру, а потом сжевала и проглотила их.

Нервозность толпы исподволь заражала, и я уже была готова жевать бумагу и глотать.

— Пойдёмте отсюда, — уговаривал меня Ваня, считавший ниже своего риелторского достоинства стоять в очередях.

У него были везде свои «прикормленные» люди, готовые за определённую мзду оформить всё быстро и без очереди. А ещё постоянно звонил наш покупатель Андрей и жаловался на диакона Иннокентия, который, видите ли, ушёл на службу в церковь:

— Как можно оставить без присмотра квартиру, где такие деньжищи лежат? Умоляю, срочно оформляйте сделку. Дайте взятку, кому надо. Я всё оплачу!

Иван терпеливо объяснял Андрею, что никакая взятка не поможет, пока компьютеры «висят». А в ответ — стон измученного человека:

— Да когда же кончится эта пытка?!

Нас самих волновало: когда? Задали этот вопрос охраннику, дежурившему у входа в Росреестр, а он ответил:

— Сегодня точно приёма не будет. В шесть работа заканчивается, а уже полшестого.

Вдруг по очереди молнией пронёсся крик: «Компьютеры заработали!» И измученная наэлектризованная толпа ринулась в офис, сметая всё на своём пути и буквально втолкнув нас с Иваном туда. Сразу же откуда-то появились омоновцы и, охаживая всех дубинками, стали вытеснять толпу на улицу. Мы с Ваней спрятались за портьерой, затаились и ждём. Выглядываем из-за портьеры — тишина, возле окошка регистратуры всего двое очередников, и мы с Иваном пристроились третьими. Без пяти шесть подошла наша очередь. Подали документы в окошко, а регистраторша вышвырнула их обратно: «Рабочий день окончен. Я не железная, чтоб до ночи пахать!» Ваня пробовал умилостивить её конвертом с долларами, но вышло ещё хуже.

— Олигархи проклятые, — раскричалась женщина, — наворовали у народа! А мне как без мужа детей поднимать?

— Ванечка, — говорю, — поехали домой.

А Ваня замер на месте, лицо отрешённое, и вижу — что-то происходит с ним.

Регистраторша уже выходила из офиса. Вдруг резко остановилась, вернулась и сказала приветливо:

— Давайте, миленькие, свои документы. Жалко мне вас.

Щёлк-щёлк по клавишам компьютера, шлёп-шлёп печатью по бумагам, и сделка была зарегистрирована. Вышли мы с Ваней на улицу и молчим ошеломлённо.

— Ваня, — спрашиваю, — что это было?

— Я помолился.

— Как ты помолился?

— Я сказал: «Господи, если Ты есть, помоги!»

Это была та личная встреча с Богом, когда Иван в потрясении решил уйти в монастырь. О дальнейшем я расскажу чуть позже, а пока завершу рассказ о квартирной эпопее.

Новый владелец квартиры Андрей устроил на радостях пир на весь мир.

— Я люблю вас, ребята! — восклицал он в застолье. — Тут каждый день ждёшь выстрела в спину, а с вами радостно и легко. Я тоже буду ходить в церковь. Только, прошу, не бросайте меня.

Потом Иван и Андрей уединились на кухне, и, смотрю, рвут какие-то бумаги. Оказывается, Иван перед сделкой дал Андрею генеральную доверенность на продажу всего своего имущества, то есть квартиры и джипа.

— Ваня, зачем?! — возмутилась я.

— А как мне было его успокоить? У Андрея двое детей, жена ждёт третьего, а живут в одной комнатке с такой тёщей, что там живо с ума сойдёшь. Мужик был на грани нервного срыва, а хороший, поверьте, мужик.

Позже я узнала, что Иван стал крёстным отцом новорождённой дочки Андрея. В ту пору он часто приезжал в Оптину пустынь и работал здесь на послушании. А потом начались искушения. Батюшки завалили Ивана просьбами помочь с жильём тем или иным прихожанам, а ситуации бывали сложные. Например, один мой увлекающийся приятель увлёкся кассиршей из супермаркета, и благословились они у батюшки на такую достойную и красивую жизнь: купят они дачу возле монастыря, продав квартиру кассирши, и будут жить в благодати на благодатной земле. Все в восторге, я тоже, а Ваня ходит мрачнее тучи. Нашёл он покупателя на квартиру кассирши — и вдруг отказался продавать её. Примчался ко мне и объясняет:

— Не будут они жить вместе, поверьте. А на покупку дачи я дам вашему другу свои деньги. Вернёт — хорошо, а не вернёт — так мне и надо, но не могу я женщину без квартиры оставлять.

Дачу купили. Деньги вернули. А только этот увлекающийся человек вскоре увлёкся другой женщиной и женился на ней.

Раньше Иван хорошо зарабатывал, а теперь чаще тратился, помогая людям. А потом от Вани ушла жена Света, точнее, как бы жена. Пять лет они прожили вместе, а Света не только не хотела иметь детей, но и отказывалась зарегистрировать их отношения.

— Я достойна лучшего, — говорила она подругам, — и Ванька для меня — как вокзал, где я сижу и жду поезда счастья.

В общем, Ваня оставил свою квартиру Светлане и переехал жить к тётушкам.

— Почему, — удивлялся он, — как только я начал ходить в церковь, так начались искушения?

— Ванечка, — говорю, — да ведь ещё святыми отцами сказано: «Если кто приступает работать для Господа Бога, то пусть приготовит душу свою к искушениям».

Однажды специально для Вани я выписала цитату из святителя Игнатия (Брянчанинова): «Без искушений приблизиться к Богу нельзя. Неискушённая добродетель — не добродетель».

— Да какие у меня добродетели? — поморщился Ваня. — Весь в грехах как в шелках. Стыдоба!

Короче, монахом Ваня не стал и с риелторством покончил. Строит теперь коттеджи в Подмосковье. Пропадает на стройке днём и ночью, спит урывками, но такая работа ему по душе. А искушений опять вагон: на стройку наехали рэкетиры, требуя денег. И когда Иван отказался платить, они подожгли его квартиру. Слава Богу, что огонь сразу заметили и успели вовремя потушить. Потом рэкетиры разгромили офис Ивана и выгребли из сейфа все деньги. Платить рабочим теперь было нечем. И тогда Иван продал свой джип, чтобы строители не пострадали и вовремя получили зарплату. Рабочие стоят за Ивана горой. И когда однажды, рассказывал Ваня, рэкетиры явились на стройку с угрозами, то взревели и двинулись в атаку бульдозеры, а строители с лопатами и криком «ура» ринулись на отморозков, обратив их в бегство. «Может, больше не сунутся?» — надеется Иван.

Словом, был у Ванечки джип, теперь он ездит на старенькой «Ниве», но, как всегда, благодушествует:

— Машина надёжная и с отличным проигрывателем.

Ездить до работы ему далековато, и в дороге он слушает Псалтирь, измеряя расстояния так: четыре кафизмы туда, четыре — обратно.

Кстати, Света так и не дождалась своего поезда счастья. С работы её уволили, жить не на что, но Иван материально помогает ей. «Ванька, ты лох!» — негодует по этому поводу банкир Вася. А Иван рассуждает по-простому:

— Что женщины? Сосуд немощный, а немощным надо помогать.

Помогает он доныне и мне, но об этом, если получится, расскажу в другой раз.

Хождение по водам в эпоху бурь

— Ты уже поставила печать сатаны себе на лоб? — тычет пальцем мне в лицо рослая девица, и, не успей я увернуться, угодила бы в глаз.

Отвечаю девице нарочито резко, иначе истерику не унять.

— Матушка, вы же культурный человек, — стихает она от удивления. — Как вы можете так выражаться?

А как прикажете с ней разговаривать? Бегает по монастырю и запугивает всех скорым, на днях, приходом антихриста. Но какой с девицы спрос? Она всего лишь рупор идей своего «аввочки» — молодого самодельного «старца», поселившегося в отдалённой деревне и посвятившего свой досуг поношению священноначалия.

Первые злобные публикации самозваного «ав-вы», признаться, вызвали шок, а потом интерес к ним пропал. Стало очевидным — человек неадекватен, а в богословских вопросах наивен, как пионер.

Но если малограмотная злобная агрессия вызывает лишь чувство брезгливости, то наукообразные статьи, уничижающие православных подвижников, пользуются у кого-то доверием. Как правило, это богословский новодел, и феномен этого явления один седенький батюшка объяснял так:

— Знаете, как трудно писать сочинения в семинарии? И вот, бывает, человек перемучился, написал через пень-колоду с десяток сочинений и возомнил о себе: я богослов. Он уже учёный. И начинается превозношение с критикой вся и всех. Есть даже притча на эту тему. В одном монастыре монах признался отцу наместнику, что нынешней ночью он был восхищен в рай, но никого из братии там не увидел. В раю пребывал только он один.

Так вот, об одиночках в раю или об одном искушении, начавшемся для меня со звонка из Москвы. Звонит знакомая журналистка и спрашивает, а правда ли, что идёт деканонизация святых, пострадавших в годы гонений при советской власти?

— Не может быть! — говорю.

— А вы бы прочитали такие-то статьи.

Прочитала и наелась как жаба грязи. Подвиг новомучеников и исповедников Российских, казнённых, замученных и пострадавших в годы гонений на Церковь, представал здесь в столь неприглядном виде, что, будь это правдой, впору бы устыдиться и задаться вопросом: а с какой стати нам почитать этих подвижников с гнильцой? Например, один молодой автор утверждал, что среди пострадавших в годы гонений лишь единицы соответствуют идеалам святости и достойны канонизации, а остальные «извивались» на допросах, клеветали и доносили друг на друга. Ни тени сострадания даже к тем, кого расстреляли за веру в Господа нашего Иисуса Христа! Напротив, пафос обличения этих «падших» людей с предсказанием их незавидной посмертной участи.

Прошу прощения, что, возможно, пристрастна, но для моего поколения, ходившего в храмы в те годы, когда Церковь была ещё гонимой, история российской Голгофы была не «преданьем старины глубокой», но живым учебником жизни и ответом на многие вопросы. Как вести себя на допросах, если вызовут? А ведь вызывали. Как не угодить в сети и ловушки, проговорившись о нашей тайной христианской общине? Как жить, наконец, если за православную веру могут выгнать с работы, и чем тогда кормить детей? Не боялись «засветиться» только люди, эмигрировавшие вскоре на Запад. Тут даже требовалось «засветиться», чтобы предъявить потом на Западе свой «политический капитал».

Для нас, не мыслящих себе жизни вне Отечества, противоядием от страха были рассказы узников Христовых, вернувшихся тогда из лагерей. Помню, как однажды спросила протоиерея Василия Евдокимова († 1993): «Батюшка, а страшно было в лагерях?» И отец Василий ответил: «Страх, конечно, был, когда пробирались тайком на ночную литургию в лагере: вдруг поймают и набавят срок? А начнётся литургия — и Небо отверсто! Господи, думаешь, пусть срок набавят, но лишь бы подольше не наступал рассвет. Иногда мне даже казалось, что мы, узники Христовы, были свободнее тех, кто на воле». Это были уроки духовной свободы.

А вот урок о незлобии в мире зла. Архимандриту Иоанну (Крестьянкину) было известно, что он арестован и заточён в тюрьму по доносу священника из их храма. Однажды на допросе ему устроили очную ставку с этим священником. Батюшка по-братски обнял его, а тот упал в обморок, не выдержав евангельской любви. Это было то живое Евангелие в лицах, где «совершенная любовь изгоняет страх» (1Ин. 4:18).

Наивно, конечно, предполагать, что в пору гонений не было людей сломленных и отступивших от Христа «страха ради иудейска». И всё же помню то чувство ужаса, когда в 90-х годах мы узнали из статьи журналиста П., что почитаемый нами иерарх, оказывается, доносил на своих сподвижников и называл на допросах их имена. Потрясённые донельзя, приходим к батюшке, а он в ответ:

— Нашли чему верить! Это был монах высокого духа. Разве мог он кого-то предать?

Позже обнаружилось, что журналист сделал своё «открытие» на основе сфальсифицированных материалов. О технологии изготовления таких фальшивок пишет в своей книге «Милосердия двери» Алексей Петрович Арцыбушев — художник, писатель, алтарник, отсидевший десять лет в лагерях по делу церковников, а до этого восемь месяцев длилось следствие. На допросах Алексея пытали, например, таким образом: следователь зажимал ему дверью пальцы, требуя подписать признательные показания. Ничего он не подписал, всё равно посадили. «Как можно ставить вопрос — подписал, не подписал?» — пишет Алексей Петрович, полемизируя с новейшей инструкцией, согласно которой достойный канонизации «образцовый святой» не должен подписывать протокол, свидетельствующий о его неприязненном отношении к советской власти. Это, по мнению одного исследователя, «бросает тень на Церковь». Да, но как тогда быть с посланием Святейшего Патриарха Тихона, анафематствовашего большевиков в 1918 году?

К сожалению, многие материалы ФСБ до сих пор засекречены. И потому особенно ценно свидетельство Арцыбушева, опытно знающего реальность тех лет: «Разве можно доверять следственным протоколам?! Я прекрасно знаю, как их делали. Например, меня или кого-то подследственного в шесть часов вертухай увёз в камеру, а следователь остаётся работать, и у него куча бланков допросов. Он задаёт вопрос табуретке, на которой я сидел: «А что вы скажете об этом?» А табуретка отвечает: «Он антисоветского направления». Следователь задаёт вопрос табуретке, табуретка отвечает, а он записывает то, что нужно следствию. Однажды следователь мне признался: «Ты знаешь, мы легко лишаем всех этих расстрельных верующих возможности канонизации очень простым образом». А я говорю: «Каким?» — «Мы их обливаем таким говном, что они веками не отмоются». Следователю во что бы то ни стало нужно было обвинить и расстрелять человека, ведь было гонение на Церковь».

Для богоборцев естественно изучать православных через прицел пистолета. А виноваты они или нет — это неважно. Тут презумпцию невиновности замещает презумпция виновности. До 1983 года нечто подобное было у католиков, и на комиссии по беатификации обязательно выступал «адвокат дьявола», выискивающий грехи у предполагаемых святых. Православию всегда был чужд такой подход. А недавно на конференции весьма уважаемый профессор сказал о работе Комиссии по канонизации: «Меня как раз устраивает, что комиссия избрала принцип презумпции виновности».

На практике и в публикациях это выглядит так. Известный всей России старец протоиерей Николай Гурьянов в годы Великой Отечественной войны жил на оккупированной территории. А поскольку об этом периоде его жизни почти ничего неизвестно, то молодой, но бдительный автор как-то намёком даёт понять: а вдруг там что-нибудь было? Вдруг, например, он сотрудничал с немцами и выдавал им партизан? Нет, никаких обвинений не предъявлено — фактов нет. Всего лишь намёк: «А вдруг?» Но как же гадко потом на душе…

Вот ещё намёк: «А вдруг?» Почему это, рассуждает автор другой публикации, оптинского иеромонаха Тихона (Лебедева) выпустили из тюрьмы, в то время как арестованных вместе с ним монахинь посадили? Просто так, знаете ли, не выпускают! После этой публикации я, признаться, слегла, и душа изнемогала от страданий: да как же можно опорочить человека, не имея никаких доказательств? А поскольку в своё время я записывала воспоминания людей, знавших отца Тихона, то приведу хотя бы несколько фактов из жизни этого кроткого светоносного батюшки.

В Оптиной пустыни иеромонах Тихон пел на клиросе. Голос у батюшки был такой дивный, что приезжий московский митрополит забрал его с собою в столицу. А в столичном монастыре ели мясо, и нравы были вольготные. Отец Тихон сбежал оттуда. По дороге едва не утонул, провалившись под лёд, а в Оптиной на беглеца наложили епитимью, раздев до подрясника. Но отец Тихон был несказанно счастлив, потому что здесь, в его родном монастыре, было то благоговейное служение Господу, когда об оптинцах той поры говорили: «Они перед Богом на цыпочках ходят».

После разгрома Оптиной пустыни иеромонах Тихон три недели служил в церкви села Сабурово. Однажды Великим постом в храм вошли пятеро комсомольцев и, объявив о ликвидации церкви, повалили батюшку на пол и ногами жестоко избили его. Отец Тихон был красив от природы, и на фотографиях той поры можно увидеть его благообразное лицо с густой окладистой бородой. Так вот, комсомольцы-садисты выдрали батюшке бороду. То есть вытащили за бороду из храма и, издеваясь, таскали по двору, пока мясо не отделилось от костей. Потом полуживого священника дотащили волоком до железной дороги и забросили на платформу проходившего мимо товарняка.

Кроткий батюшка никогда не роптал и не рассказывал о своих мучениях. И когда монахиня Афанасия, родственница отца Тихона, удивилась, увидев его изуродованное лицо, он лишь отшутился: «А ты только что заметила, какой я урод? Да я ведь из-за этого не женился». А мучений на долю отца Тихона выпало немало. В 1928 году он настолько ослабел от голода, что уже не мог ходить. Было это в селе Дятьково Брянской области. И вдруг сынишка начальника милиции сказал отцу: «Папа, там такой хороший дедушка в сугробе лежит. А мальчишки издеваются над дедушкой и плюют на него. Души у людей нет!» А душа у людей есть. Приведу здесь высказывание одного старого монаха, заметившего однажды, что людям, верным Христу, Господь обязательно посылает своего Симона Киринеянина, помогающего нести неподъёмный крест. Так было и здесь. Начальник милиции выдал монаху-скитальцу паспорт и под видом родственника поселил у себя во дворе, в комнатке-пристройке к хлеву.

Храма в Дятьково не было, но была замусоренная обветшалая часовенка. Отец Тихон с двумя монахинями очистил часовню от мусора. И они уже начали служить здесь молебны, как их арестовали.

Тяжело больному иеромонаху Тихону было в ту пору семьдесят четыре года, и его выпустили из тюрьмы с формулировкой «по старости лет». Смею предположить, что начальник милиции заступился за своего жильца. Совестливый, похоже, был человек, потому что поселить у себя бездомного «попа», дать ему кров и пропитание — это был рискованный в те годы поступок, но люди совести были в России всегда.

* * *

Новые времена — новые песни. Боюсь ошибиться, но трагедии прошлого с годами утрачивают свою актуальность, и сострадание к жертвам репрессий исподволь сменяет тот «объективный подход», когда один православный журналист написал, например, что гонения на Церковь были исторически оправданы, потому что советская власть боролась против своих врагов — кулаков, капиталистов, дворян и духовенства. Всё так, если, конечно, не замечать того фарисейского спектакля, когда смиренных монахов, батюшек и мирян расстреливали за веру в Господа нашего Иисуса Христа, но ПОД ОФИЦИАЛЬНЫМ ПРЕДЛОГОМ — это государственные преступники, предатели и изменники Родины. «В СССР нет гонений на религию», — провозглашала на весь мир советская власть. И важно было убедить не только мировую общественность, но и собственный народ, что деревенского батюшку-простеца расстреляли не за веру Христову, а потому, что он враг народа и иностранный шпион. Расстреливали и отправляли в лагеря, как правило, по 58-й статье, вмещавшей в себя весь спектр преступлений против государства. И есть своё знамение в том, что в законодательном кодексе царской России 58-я статья — это чин венчания на Царство.

А под каким благородным предлогом уничтожали духовенство в годы изъятия церковных ценностей: в Поволжье голод, тысячи трупов лежат вдоль дорог, а зажравшиеся попы-миллиардеры не желают помочь! Не буду цитировать секретное, но уже широко известное письмо Ленина с требованием расстрелять как можно больше духовенства под предлогом борьбы с голодом, и при этом организовать пропагандистскую кампанию так, чтобы вызвать сочувствие народа к большевикам, пламенно радеющим о спасении голодающих. Достаточно посмотреть газеты тех лет, чтобы понять, как у народа-богоносца могли появиться дети вроде тех комсомольцев, что выдрали бороду старику-священнику. Рядом с фотографиями умирающих от голода детей непременно помещали карикатуры на зажравшихся и отвратительно жирных попов, а Святейшего Патриарха Тихона газеты называли «людоедом». Но вот факты, о которых умалчивали. После воззвания Святейшего Патриарха Тихона о помощи голодающим только с 19 по 23 февраля 1922 года (всего за пять дней!) Церковь собрала около девяти миллионов рублей, не говоря уже о вагонах продовольствия, отправленных в голодающие губернии. А вот итог многомесячной кровавой кампании по изъятию церковных ценностей: собрано 4650810 рублей 87 копеек. Никаких миллиардов у Церкви, естественно, не было, а в отправленных на переплавку окладах с икон главной ценностью было не дешёвое по тем временам серебро, но художественная работа мастеров. Сколько шедевров, как отмечают искусствоведы, тогда погибло! Из награбленных по храмам денег для помощи голодающим выделили всего миллион, остальное ушло на нужды партийной элиты. Особенно «трогательна», на мой взгляд, такая подробность: в сентябре 1921 года (в разгар голода!) ЦК РКП(б) выделил 1,8 миллиона рублей золотой валюты для закупки в Канаде кожаного обмундирования для чекистов. Возможно, именно в этих новых кожанках они и вершили то страшное дело, когда с 1921 по 1923 год было репрессировано 10 тысяч человек в основном духовного звания, а из них 2 тысячи человек — каждого пятого! — расстреляли.

* * *

«Не бойтесь убивающих тело, души же не могущих убить» (Мф. 10; 28). Так вот, об искушениях, убивающих душу и само желание жить. Прихожанин нашего храма чуваш Миша рассказал однажды о той трагедии, когда его предки-язычники уже утратили веру в языческих божков, но ещё не знали Христа. И жизнь во мраке безверия была настолько невыносима, что они уходили в лес, ложились на землю и добровольно умирали от голода. Чуваши выстрадали свою веру, как и многие из нас. И если я сознательно не называю имена авторов упомянутых здесь статей, то лишь потому, что это тоже тоска по святости и та ревность о благочестии, что принимает порой болезненный вид.

Путь ко Христу — всегда крестный путь. И я не раз наблюдала такое явление: живёт человек в грехе, не веруя в Бога, и живёт преспокойненько. А после крещения начинается такая духовная брань! Вот и на меня после крещения обрушились такие скорби, что временами казалось — я больше не выдержу. Рассказала я о своих бедах архимандриту Иоанну (Крестьянкину), и он написал мне в письме: «А я ведь вас призову к подвигу — идти дальше за Христом, идти по водам, одной верой преодолевая скорбные обстоятельства жизни своей». Признаться, мне показалось лестным сравнение с апостолом Петром, дерзнувшим ходить по водам. А недавно гостил у меня знакомый батюшка. Прочитал он письмо архимандрита Иоанна и вдруг сказал:

— Да, наше время — это хождение по водам в эпоху бурь. Мир напояет ныне душу таким ядом, что кто-то, вижу, отошёл от Церкви, кто-то тонет в пучине уныния. И мы уже не слышим голоса Иисуса Христа: «Маловерный! зачем ты усомнился?»

— Зато вас, батюшка, никто не видел унывающим.

— Бросьте. Такая скорбь порою в душе! На днях по просьбе владыки ездил разбираться с доносом на священника. А священник — золото: аскет, молитвенник. Горяч, конечно, по молодости лет, но ведь по делу. Там церковные активистки под водительством старосты так взвинтили цены на требы, что без больших денег и покойника не отпеть. Даже за Причастие деньги требуют: «Получил благодать? Плати!» Вот и обличил их батюшка словами: «Христос выгнал торговцев из храма, а вы выгоняете из церкви Христа». Обиделись насмерть! Своего пастыря, как могли, похулили. Зато себя расхвалили: мы, мол, жизни не щадили, восстанавливая церковь, мы не для себя — на нужды храма собираем. И такие они безгрешные праведники! Боюсь я этих безгрешных — им не нужен Спаситель. Почему, не понимаю, иные веруют, что спасает не Христос, а «идеальный поп» — с ангельскими крылышками желательно?

Уже после отъезда батюшки вспомнила историю. Где-то в Сибири есть безвестная могила шестидесяти восьми иереев, расстрелянных в годы красного террора. Говорят, их расстреливали так. Ставили на край могилы и задавали вопрос: «Ну что, поп, веруешь во Христа?» — «Верую», — отвечал тот и падал в могилу расстрелянный. А потом на его место становился следующий, чтобы тоже ответить: «Верую».

Я люблю этих наших батюшек, возможно, в чём-то по-человечески немощных, но способных отдать жизнь за веру свою.

* * *

На всю жизнь запомнился совет одного из подвижников древности: если кто-то хулит твоего духовного отца, то даже не отойди, а отскочи в сторону. Но на практике чаще бывает так. Пытаюсь остановить мою гостью-москвичку, весьма резко критикующую батюшку за несоответствие её идеалам, а она в ответ:

— Я не в осуждение, а в рассуждение. В нашей Церкви всё должно быть безукоризненно свято, и мы призваны бороться за чистоту рядов.

В годы моей юности была популярной поговорка «И будет такая борьба за мир, что камня на камне не останется». Вот и борьба «за чистоту рядов» несёт в себе такое разрушение, что кто-то с подозрением косится даже на новомучеников.

Но бывает и по-другому. Однажды в Оптиной пустыни паломница рассказала про назойливую старушку из их епархии. Старушка регулярно писала письма в епархию, добиваясь канонизации своего духовного отца, расстрелянного в годы гонений. Из Комиссии по канонизации приходили ответы, что поводов для прославления данного священника нет, и даже указывали на некоторые изъяны в его биографии. «Нет, мой батюшка святой», — возражала старушка и снова писала по инстанциям. Это была упорная борьба духовной дочери за своего любимого батюшку с хождением по водам бумажных морей. В итоге старушка, по словам паломницы, так «достала» всех, что создали специальную комиссию для рассмотрения её заявлений. Стали копать по архивам, и обнаружилось: оказывается, в годы гонений батюшка принял тайный монашеский постриг и уже канонизирован Русской Православной Церковью как архимандрит Борис.

Рассказ о том, как любовь духовной дочери преодолела все препоны, был напечатан, кажется, в журнале «Фома» — в точности паломница не помнила, но рассказ, вероятно, можно отыскать. Что сказать в завершение этой истории? Святые новомученики, молите Бога о нас, грешных.

Часть 5. Дребязги

Мелочи жизни

Польское слово «дребязги», в переводе «мелочи», врезалось мне в память мгновенно во время налёта польских таможенников на наш переполненный до отказа общий вагон. Разумеется, это был не налёт, но таможенный досмотр с обязательной проверкой: а не вывозят ли господа из Польши вещи, не указанные в налоговой декларации? Тем не менее всё происходило в форме погрома. Сначала погранцы с автоматами пинком распахнули дверь, а потом принялись пинать чемоданы, вышвыривая из них вещи. В воздухе замелькали упаковки колготок, футболок, шарфиков под многоголосый вопль пассажиров:

— Пан, то дребязги!

Оказывается, дребязги, то есть мелочи, не облагаются налогом, а везли чемоданами именно их.

Закончилось всё очень быстро и мирно. Владелец чемодана с дребязгами (триста пар колготок) тут же собрал дань с пассажиров, а таможенники поблагодарили и элегантно отдали честь.

Моим соседом по вагону был профессор-лингвист, владеющий многими европейскими языками и отчасти русским.

— Мы шпекулянты и едем на базар в Вену, — пояснил он. — Сейчас многие интеллигентные люди имеют свой маленький бизнес, потому что зарплата учёного — пшик.

Прощаясь, профессор сказал:

— Я учёный, а трачу время на дребязги! Но то, пани, жизнь. Реальная жизнь.

Вот и моя жизнь, как чемодан с дребязгами: вроде мелочи или что-то из прошлого, но иные истории помнятся годами, а потому расскажу их.

Про муравья

Стоят два маленьких братика в храме и видят — по полу ползёт муравей. Младший брат, пятилетний Витя, задумался, припоминая: собакам в церковь заходить нельзя. И муравьям, наверное, нельзя? Хотел убить муравья, замахнулся, но старший брат, шестилетний Ванечка, остановил его:

— Что ты делаешь? Ты разве не понял — муравей к Богу пришёл!

Разговоры

После литургии стоим у храма, дожидаясь схиархимандрита Илия (Ноздрина). Моя знакомая из Козельска говорит своей подруге:

— Как батюшка скажет, так и поступай. Иначе беда.

— Какая беда?

— Как с моим племянником Фёдором. Врач обнаружил у Феди язву желудка и велел ехать на операцию в Калугу. Привела я Федю к батюшке Илию за благословением на операцию, а тот говорит:

— Не езди в Калугу. Подлечишься здесь в поликлинике, и всё пройдёт.

Но ты Федю знаешь — он мужик с гонором.

— Я, — говорит, — не нищий, чтобы лечиться в нашем убогом райцентре. Я в Калугу поеду.

А батюшка чуть не плачет, уговаривая Федю:

— Прошу и молю, не езди туда. Ты из Калуги домой не вернёшься.

Тут Федя разъярился как бык и потом дома ругался:

— Только бабы-дуры верят попам, а у меня своя голова на плечах!

Поехал Федя в Калугу. А там перед операцией стали проталкивать зонд в желудок и проткнули что-то. Началось такое кровотечение, что Федю даже до операционной не довезли. Отпели мы Фёдора.

— Да, надо слушаться старца, — соглашается с рассказчицей подруга, но, выслушав батюшку, поступает по-своему.

* * *

История вторая. Многодетная мама в слезах рассказывает батюшке Илию, что её старшая дочь, пятнадцатилетняя Верочка, мыла окна и, оступившись, упала со второго этажа:

— С тех пор почти месяц не разговаривает. Психиатр выписал Верочке направление в «дурку», а муж запретил туда дочку везти.

— Хороший у тебя муж, — улыбается батюшка. — И зачем нам «дурка»? Это просто испуг, всё скоро пройдёт.

Через день вижу эту женщину в храме. Ставит свечи к иконам и сообщает радостно:

— Верочка наша уже разговаривает и весёлая, как прежде. Прав был муж. Повезло мне с ним.

Клубника

Рассказывает бабушка Ева, переехавшая из зоны Чернобыльской катастрофы к сыну в Москву:

— У нас после Чернобыля все овощи и фрукты были облучённые. Урожай сказочный, а есть нельзя. И вот принесла одна женщина в храм корзину клубники, да такой красивой и крупной, что глаз не отвести.

— Благословите, — просит, — батюшка, клубники поесть. А то исплакалась я, что пропадает всё.

Поднёс наш батюшка счётчик Гейгера к клубнике, а счётчик зашкалило, как от атомной бомбы.

— Нельзя, — говорит, — такие ягоды есть. Вы же сами слышите, как клубника «стучит».

Оставил он корзину на солее и ушёл в алтарь. Тут литургия началась. После литургии идёт батюшка мимо корзины, и почему-то потянуло его снова проверить клубнику на радиацию. А клубника уже чистая — не «стучит». Очень-очень хорошая клубника! Хотите, я вам адрес батюшки дам? Он подтвердит.

Забор

В 1966 году, и как раз в день моего рождения, в Москве открывался Международный конгресс психологов. В ту пору я училась в аспирантуре по специальности «Социология и социальная психология». И так велика была жажда знаний, что ради возможности попасть на конгресс я договорилась с «Литературной газетой», что буду их обозревателем на этом форуме учёных.

К открытию конгресса надо было написать статью на обязательную в таких случаях тему «Россия — родина слонов». То есть о том, что мы первыми полетели в космос, а успехи советской космической психологии намного превосходят достижения других стран в этой области. Кстати, это действительно так, и мы в ту пору опережали многих.

Неделю я пыталась взять интервью у известных учёных, но один в отъезде, другой недоступен. Короче, к утру надо сдать материал в редакцию, а у меня полный провал. И вдруг звонит корреспондент ТАСС Александр Мидлер и говорит:

— Хочешь подарок ко дню рождения? Сейчас мы с одним зарубежным спецкором едем брать интервью у профессора Фёдора Дмитриевича Горбова и можем взять тебя с собой. Ты хоть знаешь, кто такой Горбов?

Как не знать? Человек-легенда! В годы Великой Отечественной войны студент Горбов из мединститута ушёл добровольцем на фронт и был потом военврачом авиационного полка. Три ордена Красной Звезды и другие боевые награды и медали. Именно Горбов лично отбирал кандидатов для первого отряда космонавтов, и он же вычислил космонавта номер один — Юрия Гагарина.

И вот мы уже в «хрущобе» Горбова с весьма попорченными, изрисованными обоями. Это дети после смерти мамы стали рисовать на обоях, а папа-вдовец не только не препятствовал, но был убеждён: хорошо, когда дети радуются и рисуют. Сам Горбов мало похож на профессора — старый свитер грубой вязки и уже вытертые джинсы. Правда, на лекциях он появлялся в безукоризненно элегантном костюме и был, говорят, из дворян.

— Фёдор Дмитриевич, — спрашивает зарубежный спецкор, — а какой была психологическая подготовка Юрия Гагарина уже в предстартовые минуты?

— Я анекдоты Юре рассказывал — он так смеялся.

— Как анекдоты? — переспрашивает, недоумевая, спецкор, твердокаменный марксист, глубоко убеждённый, что в такие торжественные минуты надо говорить о роли великой Коммунистической партии и об ответственности человека перед ней.

Позже я узнала: одного космонавта перед стартом так застращали речами об ответственности перед Коммунистической партией, что у него подскочило давление, и в космос полетел его дублёр.

Взяли мы интервью у Горбова и помчались готовить материалы в печать. Перечитываю дома запись беседы и натыкаюсь на непонятное место про какой-то загадочный гомеостат. «Это важно», — подчеркнул Горбов. А что тут важного, не пойму. На часах уже девять вечера. И всё же хватаю такси и еду к Горбову:

— Фёдор Дмитриевич, простите, но что такое гомеостат?

Профессор почему-то обрадовался моему вопросу и стал подробно, на доходчивых примерах рассказывать про гомеостат. Объяснял он так: у них в авиационном полку была душевая на несколько кабинок, но со слабым напором воды. Хочется человеку сделать воду погорячее, и он начинает крутить краны. В итоге кого-то шпарит кипятком, а на кого-то льётся ледяная вода. Гомеостат — это, конечно, не душ, но основанное на том же принципе техническое устройство для проверки людей на совместимость. Как раз в ту пору формировали экипажи космонавтов для групповой работы в космосе. А при проверке на гомеостате иногда выяснялось: в таком составе их посылать в космос нельзя из-за несовместимости характеров. Зато как великолепно работал на гомеостате, рассказывал Горбов, главный конструктор страны Сергей Павлович Королёв. Он объединял людей и уживался с неуживчивыми, создав свою знаменитую команду покорителей космоса.

Кстати, когда на гомеостате проверяли уже не космонавтов, а школьников, то выяснилось: в группах с высоким уровнем сплочённости дети буквально расцветали, и былые «тупицы» становились отличниками. Словом, есть своё научное подтверждение сказанному в Псалтири: «Се что добро или красно, но еже жити братии купно». Купно — значит дружно, и как же окрыляет человека любовь!

Вернулась я от Горбова домой и опять наткнулась в тексте на ребус. Ничего не понимаю, и никакой разгадки к ребусу нет! На часах уже одиннадцать вечера. Сгораю от стыда и всё же звоню в квартиру Горбовых:

— Фёдор Дмитриевич, мне очень стыдно, но…

Договорить мне не дают — почему-то заливисто смеются дети, а Горбов весело спрашивает сына:

— Это кто тут говорил, что журналюги — безнадёжные снобы? А что показал эксперимент?

Оказывается, во время беседы Горбов тестировал «журналюг». Подкидывал нам очередной ребус без разгадки и спрашивал: «Вам понятно?» Мы кивали: «Понятно», не желая признаваться в своём невежестве. Всё-таки мы — пресса, интеллектуалы, элита, и тут принято держать фасон. А вот об этом «фасоне» преподобный Иоанн Лествичник писал так: «Гордость есть крайнее убожество души».

С тех пор мы подружились с Горбовым. Он даже взялся меня учить и не стеснялся самых резких выражений, обличая мою «дурь». Впрочем, резок он был не только со мной. Вот сценка из жизни. На учёном совете обсуждают вопрос: присуждать или не присуждать степень кандидата наук пожилому сотруднику В.? С одной стороны, диссертация В. — это образец бездарности и невежества. С другой стороны, В. уже двадцать лет преданно служит науке, правда, по-своему: достаёт для лабораторий оборудование, выбивает для сотрудников квартиры, международные гранты и льготные путёвки в санатории. Наконец, у В. больная жена и дети, а «остепенённым» сотрудникам платят больше, чем «неостепенённым». Вот и мучаются учёные мужи, сочиняя хоть какие-то положительные отзывы о диссертации и досадуя, что приходится врать. Горбов в это время сидит в сторонке и читает научный журнал.

— Фёдор Дмитриевич, а вы почему не участвуете в обсуждении? Вы «за» или «против»?

— А что тут обсуждать? — удивляется Горбов. — Диссертация, конечно, говно. Но кушать-то человеку надо. Я — «за»!

Лекции Горбова были настолько занимательны, что на них сбегались студенты с других факультетов. Например, одну лекцию он начал так: «Господа студенты, кто мне подскажет, как пьяному человеку попасть в метро, если надо ехать домой, а милиция и контролёр не пускают?» Студенты веселятся и из опыта своих похождений предлагают варианты, как перехитрить контролёра и скрыться от милиции в толпе. А правильный ответ такой: пьяному надо притвориться больным, потому что на больных стараются не обращать внимания. Чужие страдания — обуза для людей, и чужая боль — не наша беда. Так начиналась лекция об отношении к больным в условиях нарастающего равнодушия общества.

Однако вернусь к Международному конгрессу психологов, где самое интересное происходило не в зале заседаний, но во время доверительного общения учёных, и Горбов брал меня с собой на эти встречи. Собирались за чаем в гостиной пресс-центра и однажды засиделись здесь почти до утра. Всех поразил тогда поступок двух молодых американских учёных, сделавших важное открытие в науке и похоронивших это открытие под спудом. Открытие же заключалось в том, что с помощью специальных датчиков, прикреплённых к голове, можно с пульта, на расстоянии, управлять поведением человека, вызывая у него приступы агрессии. Открытием тут же заинтересовались военные, понимая его практическую значимость. Представляете, что это такое: агрессивные управляемые солдаты-зомби, готовые идти на смерть по сигналу с пульта? Учёным сулили большие деньги, но они отказались работать на войну, предпочитая сгинуть в безвестности.

Впрочем, управлять поведением человека можно и без помощи дистанционного пульта. Вот классика социальной психологии: в группе из десяти человек все, кроме одного, подсадные утки, обязанные утверждать, что белое — это чёрное, а сахар — это соль. Методы группового внушения, как правило, срабатывают, и человек под давлением группы начинал ощущать солёный вкус сахара и говорить, что белое — это чёрное. Толпа управляема, и как же за последние полвека усовершенствовались методы оболванивания людей!

— Самая большая подлость — это манипулирование людьми, — говорил ещё в те годы доктор медицинских наук полковник Горбов.

Фёдор Дмитриевич умер в 1977 году. А в 2014 году нам дано было увидеть то торжество подлости, когда украинские школьники, прыгая, скандировали: «Москаляку на гиляку! Хто не скаче, тот москаль!» Пожалейте этих детей — они жертвы манипуляций и хитрой, подлой информационной войны. И ведь наверняка есть среди них хотя бы один подросток из христианской семьи. Прыгает, как все, а душа плачет: нельзя, грех вешать людей… Тут своя беда — ум с сердцем не в ладу, и как же больно тебе сейчас, дитятко. Спаси, Господи, и помилуй обманутых детей!

А теперь расскажу про забор, напомнив о той ночи, когда мы засиделись в гостиной пресс-центра почти до утра. Всё это происходило в высотном здании МГУ на Ленинских горах, а за оградой университета нас ждали машины, развозившие участников конгресса по гостиницам и домам. И вот идём мы той ночью к машинам, а за ограду не выйти: проходная заперта, а на двери записка вахтёра: «Вернусь через 10 минут».

Ждём десять минут, пятнадцать, двадцать. Бесталанные чиновники от науки, получившие свои учёные степени за идеологические заслуги, тут же завели дежурные речи о необходимости «принять меры» и «поставить вопрос ребром». А профессор Юрий Александрович Бронфенбреннер, американец русского происхождения, влюблённый в Россию, вдруг оживлённо заметил:

— О, я вижу хороший дирка в заборе. Айда в дирку!

Профессора, академики, знаменитости тут же, не церемонясь, пролезли через дырку в ограде, радуясь возможности наконец-то уехать. Но не тут-то было. Чиновники даже не сдвинулись с места и осуждающе смотрели на легкомысленных учёных, не способных вести себя достойно. В общем, знаменитости вынуждены были ждать тех, кто остался за забором. А это были звёзды мировой величины — живые авторы учебников и монографий, первооткрыватели современных направлений психологии и такие лёгкие в общении моцарты науки.

Ждать пришлось долго. Уже всходило солнце, когда появился заспанный вахтёр, и чиновники степенно прошли через проходную к машинам.

Почему-то до сих пор ярко помнится этот забор, где по одну сторону стояли умы, а по другую — увы.

* * *

Социологи сегодня бьют тревогу: в мире нарастает разобщённость людей. Словом, всюду свои заборы, разделяющие людей по социальному статусу, по уровню доходов, по нациям и так далее. Слава Богу, что в Православии незначимо, кто академик, а кто — дворник, и заборов между людьми тут нет. В принципе нет, хотя всякое случается.

Вот одна история. Попросили меня как-то отредактировать брошюру совсем молоденького священника, ещё учившегося в семинарии. Юный священник бурлил идеями, полагая, что надо «осовременить» святых отцов и переписать их «художественно и по-русски», чтобы было понятно молодёжи. А писал он по-русски так: «Как садовник любовно окучивает яблони, так святые отцы взращивали свою паству».

— Батюшка, — говорю, — это картошку окучивают, а яблони окапывают.

— Да как вы, мирянка, смеете делать замечания священнику? — вспылил мой собеседник. — И запомните главное: только лица священного сана вправе писать о духовном!

«Да здравствует священный союз писателей!» — воскликнула я про себя, а вслух поблагодарила батюшку за то, что он отказался от моих услуг.

И всё-таки православным невозможно всерьёз поссориться, потому что перед Причастием надо примириться со всеми. И однажды молодой батюшка смиренно пал передо мной на колени, испрашивая прощения и признаваясь, что не получается у него писать. Стоим мы оба на коленях, каемся и радуемся непонятно чему. А ведь эта радость по сути проста: был забор — и нет больше забора. Господи, слава Тебе!

Корова и космос

Когда Юрий Гагарин, Герой Советского Союза и космонавт номер один, прилетел в Ташкент, меня включили в список сопровождающих его лиц и велели взять интервью у Героя. Но какое там интервью, если Гагарин с утра до ночи заседал на всевозможных торжествах и был недоступен?

Ездили в те дни на бешеной скорости. Трасса заранее очищена от транспорта, и правительственный кортеж с Гагариным мчит на скорости под двести или даже больше. И вот влетаем мы на такой скорости в распахнутые ворота секретного оборонного завода, куда и по пропуску трудно попасть. То есть, чтобы получить пропуск, надо месяцами проходить проверку на отсутствие шпионских связей. А тут встречающие стоят навытяжку, и все секреты общедоступны.

Помню, как дрогнуло лицо космонавта, когда он увидел на стапелях завода новый сверхсекретный истребитель. Быстро взбежал по лестнице, сел за штурвал, и лицо у него было такое, что я вдруг почувствовала: ему нельзя сейчас мешать, задавая вопросы. Это прирождённый боевой лётчик, и душа его тоскует по небу.

Сопровождающие не решились подняться на стапели — высоковато всё же, на уровне двухэтажного дома. А Юра тем временем уже взбегал по лестнице на третий этаж. Ходил он быстро, практически бегал. Сопровождающая свита не поспевала за ним, люди они властные, но пожилые и тучные. Я же в ту пору была ещё молодой и быстроногой. И вот бежим мы с Гагариным по третьему этажу, оставив свиту далеко позади. Вдруг Юра занырнул в какую-то комнату с кульманами, спрятался за дверью и просит: «Прикрой!» Всё понятно — устал человек, и душа, задыхаясь в тисках толпы, ищет уединения.

Бегу по коридору уже в одиночестве, но как бы вслед за Гагариным, а свита, пыхтя, поспешает за мной. Минут двадцать бегали, пока не появился Юра.

А дальше снова езда на бешеной скорости — в пионерлагерь. Это была своего рода иконография советских времён — «Вождь и дети», «Космонавт и дети». На детском празднике было всё, как у взрослых: доклад, речи плюс стихи про дедушку Ленина и про верных пионеров-ленинцев. В конце встречи космонавту подарили роскошный восточный палас. Сунул мне Юра палас в руки и шепнул: «Прикрой». Оказывается, ему надо было в то заведение, куда царь ходил пешком. Домик задумчивости был в конце аллеи. Я, прикрывая пути отхода, развернула палас и заговариваю зубы пионерам: «Обратите внимание на гармонию узоров. Древнее восточное искусство — это…» Зря старалась. Верные ленинцы, смотрю, бегут за Гагариным. Выстроились с букетами у входа в домик и вскинули руки в пионерском салюте. Смех и грех — торжественная встреча космонавта на фоне заведения с надписью «Туалет».

— Где бы спрятаться? — засмеялся Гагарин.

— Я вас спрячу, батыр! — сказал командир отряда Алишер.

Алишер по-узбекски что-то крикнул отряду, и пионеры побежали в зрительный зал якобы на встречу с космонавтом. А мы под руководством Алишера протиснулись сквозь заросли на ту уединённую поляну, где иная жизнь и иной мир. Тишина, запах мяты и чабреца. Гагарин и Алишер сидят, обнявшись, и следят, как высоко в небе плавно парит сокол-сапсан.

— Юра, — говорю, — мне ведь надо взять у тебя интервью.

— Напиши что хочешь. Я всё подпишу.

— Нет, лучше сам расскажи про что-нибудь любимое.

— Про любимое? — задумывается он и расцветает в улыбке. — Тогда про маму расскажу. В детстве мы жили в деревне, и была у нас корова. Мама очень любила её.

Но договорить нам не дают. Выследили нас всё-таки бдительные люди. И Юра снова в тисках толпы, и опять недоступен.

Легко говорить: пиши, что хочешь. Но о чём писать? Звоню в Смоленск моей подруге, писателю Нине Семёновой: может, ей что известно о семье Гагариных? Ведь они уроженцы Смоленской земли. Нина тут же поехала к родителям Гагарина, а потом рассказывала по телефону:

— Живут бедно, но честно. В избе иконы под рушниками. А как раз передо мной приезжал кто-то из райкома партии и велел убрать иконы. Алексей Иванович, это папа Гагарина, молча выслушал его, но иконы не убрал. Всех своих четверых детей, и Юру в том числе, крестили в здешнем храме. А потом уже Юрий приезжал сюда, чтобы втайне от властей окрестить дочку. Конечно, это не для печати, но я взяла интервью у мамы Гагарина и пересылаю его тебе.

А в интервью мама Гагарина, как и сын, тоже рассказывала про корову: «Какое же благородное животное корова! Ничего для себя, всё для людей: молоко, мясо. И даже шкура её потом на обувь людям идёт. Вот бы и нам так жить, чтобы всё для людей и чтоб по совести всё».

В ту пору в печати появилась наглая фраза, приписываемая Гагарину: «В космос летал, а Бога не видел».

— Не верь брехне, — сказал мой друг журналист. — Это Хрущёв так сказал, я лично слышал.

Оказывается, журналист присутствовал на приёме в Кремле по случаю первого полёта в космос. Хрущёв раздражённо говорил о необходимости усиления антирелигиозной пропаганды и приводил довод: «Вот Гагарин в космос летал, а Бога не видел». На приём был приглашён Святейший Патриарх всея Руси Алексий I. Юрий Гагарин увлечённо рассказывал Святейшему о состоянии невесомости. А потом к Патриарху подошла пожилая женщина и попросила у него благословения. Патриарх с особой радостью благословил её. А в охране закричали:

— Кто пустил сюда эту женщину? Гнать её вон!

Но разве можно выгнать с приёма в честь первого космонавта его маму Анну Тимофеевну?

Несмотря на помощь друзей, интервью у меня не получилось. «При чём здесь корова, — возмущался редактор, — если надо писать про космос?» Но мне и доныне кажется уместным упоминание о корове в истории той многодетной прекрасной семьи, где жили бедно, трудолюбиво и честно, а коровушка кормила их.

Кстати, отец Гагарина — плотник. И есть своё знамение в том, что первым в космос полетел сын плотника, рождённый в той сокровенной России, где даже в годы гонений люди молились пред ликом Христа.

«Державная»

2/15 марта, в день отречения от престола государя-страстотерпца Николая Александровича, в селе Коломенском — ныне это Москва — явила себя чудотворная икона Божией Матери «Державная». В «Сказании о явлении Державныя Божия Матери» говорится: «Зная исключительную силу веры и молитвы Царя-мученика Николая и его особенное благоговейное почитание Божией Матери (вспомним собор Феодоровской иконы Божией Матери в Царском Селе), мы можем предположить, что это он умолил Царицу Небесную взять на Себя Верховную Царскую власть над народом, отвергшим своего Царя-Помазанника. И Владычица пришла в уготованный Ей всей русской историей „Дом Богородицы“ в самый тяжкий момент жизни богоизбранного народа».

О Державной иконе Божией Матери уже написано так много, что, вероятно, не стоит повторять. А потому расскажу о фактах менее известных.

В Москве мы с сыном окормлялись у отца Георгия Таранушенко, ныне протоиерея и настоятеля храма Святых мучеников и страстотерпцев Бориса и Глеба в Дегунино. А в те годы он служил священником в Коломенском храме Казанской иконы Божией Матери. Подружились мы и с супругой отца Георгия матушкой Ириной, работавшей научным сотрудником в Историческом музее. Обстановка в музее была сложная, на «попадью», бывало, косились. Но когда матушка Ирина решила уволиться из музея, то духовник их семьи архимандрит Адриан (Кирсанов) не только не одобрил её решения, но как-то особенно значимо благословил её продолжать работать там. Благословение было не случайным, потому что именно матушке Ирине дано было отыскать в запасниках музея, казалось бы, утерянную «Державную» икону Божией Матери.

«Отреставрировали мы икону, — рассказывала матушка Ирина. — И тут её увидел митрополит Волоколамский и Юрьевский Питирим, возглавлявший тогда Издательский отдел Патриархии. А это было время того духовного голода, когда в Стране Советов запрещалось издавать православную литературу. Выходил только тоненький и искромсанный цензурой „Журнал Московской Патриархии “. Вот и попросил митрополит Питирим дать им на время чудотворную икону „Державную“, чтобы в домовом храме издательства они могли помолиться перед ней о духовном просвещении России. Святое дело, конечно. Отдали мы им икону и ждём, когда вернут. Полгода прошло, а икону нам не возвращают. Выждали мы ещё некоторое время и написали официальное письмо в Патриархию о необходимости вернуть икону в Коломенскую церковь — на место её исторического обретения. Подчеркну, именно в церковь, ибо иконе не место в музее, среди языческих экспонатов. В Патриархии одобрили наше решение.

Помню, ехали мы за иконой и очень волновались. Вот, думаю, сейчас там толпа журналистов, и телевизионщики приехали: ведь второе явление „ Державной“ — это воистину событие. Приезжаем, а в домовом храме никого нет. Вынесли нам из алтаря икону, и я ахнула: подменили „ Державную“! Вместо нашей яркой иконы — чёрная доска. Встала я на коленки, приложилась к иконе, а я там каждую трещинку знаю — нет, вижу, наша икона. Но почему она чёрная?»

О дальнейшем мне рассказывала не только матушка Ирина, но и другие очевидцы чуда. Когда «Державную» икону Божией Матери привезли в храм и начали служить перед нею молебен, то вдруг исчезла с неё чернота, и икона воссияла яркими первозданными красками. Обновление иконы было своего рода знамением, обозначившим ту связь времён, когда в 1917 году крестьянке Евдокии Адриановой было дано во сне повеление отыскать в Коломенской церкви «чёрную» икону и сделать её «красной». Тогда икону нашли в подвале и почти как нынче — в завале вещей. А потом дважды обновлялась чудотворная икона, и каждый раз в трудные, переломные времена.

Весть о возвращении «Державной» мигом облетела Россию, и боголюбивый народ хлынул в Коломенское. Люди плакали, радовались и обнимали друг друга: «Державная» вернулась, а это добрый знак!

* * *

А теперь расскажу о моём непререкаемом убеждении, что именно по милости Державной Божией Матери я куплю дом возле Оптиной пустыни. Но поскольку рассказывать о личном крайне неловко, то сошлюсь на такой пример. Однажды к преподобному Амвросию пришла заплаканная женщина и рассказала, что помещица наняла её ходить за индюшками, а они у неё почему-то дохнут. Кто-то посмеялся тогда над женщиной, а старец сказал, что в этих индюшках вся её жизнь.

Словом, жизнь есть жизнь, и, вероятно, у каждого есть свои «индюшки», от которых одно огорчение. Вот и у меня после того, как мне благословили купить дом возле Оптиной пустыни, начались своего рода мытарства. Всю осень я настойчиво искала дом. В дождь и в слякоть часами ходила по улицам, читала объявления, расспрашивала людей, а потом в унынии возвращалась в Москву. Зимой стало ещё хуже. Однажды в крещенские морозы я забрела на окраину Козельска и так отчаянно промёрзла, что, не выдержав, постучалась в ближайший дом и попросила пустить погреться.

— Кто же в лёгкой обуви по морозу ходит? — захлопотала хозяйка Валентина Ивановна. — Вот тебе валенки, переобуйся немедленно. И чайку горячего, сейчас же чайку!

За чаем Валентина Ивановна рассказала, что после смерти матери она вместе с братом унаследовала её дом. И после вступления в наследство — этой весной, 15 марта, — они будут продавать его. Тут мне стало даже жарко от радости: ведь 15 марта — это праздник в честь «Державной» иконы Божией Матери! Вот он, «знак», свидетельство о милости Царицы Небесной.

С деревенской простотой мы разрешили дело в тот же день: я отдала хозяевам деньги за дом, и они мне вручили ключи от него. А бумаги — дело десятое, оформим потом. И я начала обживать этот дом. Еду из Москвы и обязательно везу туда что-нибудь — шторы, скатерти, посуду.

— Зачем вы вещи в этот дом возите? — спросил меня однажды отец Георгий. — Вы его не купите. Да и дом ненадёжный, там одна стена потом начнёт заваливаться.

«Но какой может быть ненадёжный дом, — не поверила я, — если это — милость Царицы Небесной?!» Батюшка слушал мои восторженные речи, улыбался и почему-то говорил:

— Какой нам нужен дом? Маленький, тёпленький.

15 марта, в день празднования «Державной» иконы Божией Матери, двое наследников и я уже сидели в сельсовете. Секретарь деловито печатала договор о покупке дома, а я торжествовала в душе: ну что, батюшка, кто из нас прав — вы или я? Договор был почти напечатан, когда в кабинет влетела девица и зашептала секретарю на ухо, что в магазин завезли нечто, короче, дефицит.

— Меня срочно вызывают в мэрию, — ринулась к дверям секретарь. — Приходите после обеда.

Томиться на крыльце сельсовета ещё несколько часов не имело смысла, и мы отправились домой. Идём, а навстречу нам бежит запыхавшаяся Зоя, дочка Валентины Ивановны, и ещё издали кричит:

— Вы уже продали дом?

— Не успели пока. После обеда оформим.

А Зоя едва не танцует от радости, рассказывая, что к ним сейчас приходил «миллионщик» и предложил купить дом почти за миллион.

Позже схиархимандрит Илий (Ноздрин) сказал, что это бес приходил в обличье миллионера, чтобы обольстить людей, а только больше он не появится. Тем не менее обольщение состоялось. Валентина Ивановна вышвырнула в окно мою сумку с деньгами за дом, а её брат предал анафеме Москву, москвичей и меня.

От обиды хотелось плакать, но тут незнакомая женщина участливо сказала: «У нас ещё Мария дом продаёт. Пойдёмте, провожу вас к ней». В тот же день мы сговорились с Марией, и вскоре я купила тот самый дом, каким его описывал отец Георгий: маленький, тёпленький. Очень тёплый! И мы блаженствовали в нём зимой.

А бедная Валентина Ивановна ещё два месяца нервно дежурила у окон и ждала «миллионщика». Со мной она тогда не здоровалась и лишь много позже пожаловалась при встрече: «Уже год, как дом не могу продать. Я даже цену снизила — дешевле некуда, а покупателей нет и нет!»

Только через полтора года этот уже заметно подешевевший дом купил старенький больной игумен Пётр (Барабан), узник Христов, потерявший здоровье в лагерях, где он сидел за верность Господу нашему Иисусу Христу. Старый священник был опытным хозяйственником и сразу увидел дефекты купленного дома. Но где взять деньги на покупку дома получше, если батюшка жил на нищенскую пенсию и по-монашески отвергал приношения прихожан? Первое время отец Пётр надеялся подремонтировать дом, но вскоре выяснилось — дом не подлежит ремонту. За пленившими меня нарядными обоями скрывались трухлявые брёвна, уже настолько изъеденные шашелем, что надави на бревно — и останется вмятина. А потом одна стена с торца накренилась и на полметра отошла от сруба, через образовавшуюся дыру в дожди лило так, что не успевали подставлять тазы. А зимой в доме стоял такой леденящий холод, что даже при жарко натопленной печке батюшка не снимал с себя овчинного тулупа. Отец Пётр тогда тяжело заболел. И многочисленные духовные чада игумена наконец-то догадались купить тёплый дом больному священнику. Правда, игумен-исповедник и тут не изменил монашеским обетам нестяжания и переписал дом на храм Святого Духа, где он служил перед смертью.

Одно время я келейничала у отца Петра. И однажды проговорилась, что в тот памятный праздник «Державной» иконы Божией Матери я так ждала утешения от Царицы Небесной, а вместо этого — скандал и осадок в душе.

— Но ведь вам было дано утешение, — удивился отец Пётр. — В тот день вы нашли хороший дом, и номер у вашего дома — пятнадцать.

— При чём здесь пятнадцать? — не поняла я.

— Да ведь пятнадцатого числа мы величаем Державную!

Позже, когда в Москве сносили нашу пятиэтажку, нашу семью переселили в новую квартиру под номером пятнадцать. И у моего теперешнего дома у стен монастыря — тоже номер пятнадцать. Совпадение это или нечто большее, не берусь судить. Но вот то, что я знаю точно, — Божия Матерь не дала мне купить непригодный для жизни дом.

Много чудес было в моей жизни, и больше всего тех, когда Господь и Божия Матерь уберегали меня от опрометчивых и опасных поступков. Через священников остерегали. И однажды отец Георгий сказал: «Вот, бывает, ребёночек упадёт в грязную лужу, испачкается, а Божия Матерь пожалеет и вымоет его. Но ведь есть такие взрослые детки, которые сами лезут непонятно куда». Отец Георгий смотрит ласково и улыбается, но всё понятно — это про меня. Простите меня, батюшка.

Две свечи

— Моя мама Устинья Демьяновна Гайдукова умерла в девяносто лет, — рассказывает её дочь Людмила Гайдукова. — И сколько же горя ей пришлось пережить! Ушёл на войну и не вернулся наш папа. Мама одна поднимала пятерых детей. А пятого ребёнка, сестрёнку Валечку, мама родила прямо в окопе. Немцы тогда бомбили Козельск, а мама вырыла окопы в огороде и пряталась там вместе с детьми.

Наши отступали, а немцы уже входили в Козельск. Снаряды рвутся, и стрельба такая, что мы не высовывались из окопов. Вдруг видим — мимо нашего дома быстро идут солдаты с командиром. Немцы уже им в спину стреляют, а укрыться негде. И тогда они подожгли наш дом. Мама даже из окопа вылезла и говорит командиру:

— Что ж вы сами уходите да ещё наш дом подожгли?

— Где твой муж? — спрашивает командир.

— На фронте.

— Прости нас, мать, — говорит, — ни одного патрона в винтовках не осталось. Может, за дымом пожара укроемся, и хоть кто-то из солдатиков спасётся.

— Раз речь идёт о спасении людей, — сказала мама, — пусть горит мой дом, как свеча. Спаси, Господи, воинов!

Дым пожара укрыл командира с солдатами, и они успели скрыться в лесу. А папа, как узнали мы после Победы, был убит под Ленинградом в 1941 году. И особенно мама жалела, что он так и не увидел свою младшую дочку Валечку.

В конце войны вернулся из лагерей наш оптинский батюшка — отец Рафаил (Шейченко). Худющий как тень — одни глаза на лице. Встретил маму и говорит радостно: «Мы свои у Господа, Устинья, свои!» Строгий был батюшка, но справедливый и всегда говорил правду в глаза: здесь ты права, а вот здесь — нет. Только вернулся он ненадолго — в 1949 году его опять посадили на десять лет. Он написал после ареста: «Это последний аккорд хвалы моей Богу. А Ему слава за всё, за всё!»

И мама всегда благодарила Бога. Хотя за что, казалось бы, благодарить? Жили бедно и в тесноте. Комнатка десять квадратных метров, а нас в ней восемь человек. Мы детьми вместе с мамой поперёк кровати спали. Трудно жили. А мама своё: «Слава Богу за всё!»

Мощи преподобноисповедника Рафаила (Шейченко) сейчас покоятся в Преображенском храме Оптиной пустыни. Он был, действительно, своим у Бога, как и своей была для него раба Божия Устинья, сказавшая однажды: «Пусть горит мой дом, как свеча. Спаси, Господи, воинов!»

* * *

У архиепископа Иоанна (Шаховского) — в миру князя Дмитрия Алексеевича Шаховского — есть рассказ про горящий дом. Но здесь необходимы предварительные пояснения.

В 1932 году архиепископа Иоанна, ещё иеромонаха в ту пору, назначили настоятелем Свято-Владимирского храма в Берлине. И там ему было дано пережить весь ужас войны. В своей книге «Город в огне» он пишет: «На город со зловещим гудением шли волнами тысячи бомбардировщиков. Ночью налетали англичане, днём — американцы… Зарево горевших домов и улиц смывало с лиц людей чувство всякой их собственной весомости и значимости… Это было огненное очищение людей».

Во время первых налётов, замечает архиепископ, немцы вели себя весело и непринуждённо. В бомбоубежища они спускались с музыкальными инструментами и бутылками выпивки. А потом менялись лица людей. Кто-то, лишившись имущества, с ненавистью проклинал вся и всех, и огонь пожаров претворялся для него в огонь гееннский. Но для многих открывалась иная истина — мы заботимся о земном, а Господь о спасении наших душ. Мы живём в «хижинах», которые однажды разрушатся (см. 2 Кор. 5, 1), и Господь, лишая нас земных подпорок, уготовляет душу для вечности.

В ночь с 22 на 23 ноября 1943 года у отца Иоанна, как и у многих его прихожан, сгорело жилище. И он рассказывал в проповеди о некоем человеке, но, похоже, лично о себе: «У одного человека сгорел дом. Его при этом не было. Когда он подошёл к своему дому, то увидел, что его дом горит и сгорает. Но он увидел не только дом. Он увидел, что большая свеча этого мира горит пред Лицем Божиим. И человек поднял своё лицо к небу и сказал: „Господи, прими свечу мою. Твоя от Твоих — Тебе!“ И — тихо стало на сердце человека». И далее: «Горят города бескрайних просторов земли, море огня поднимается к небу. Господи, да будет это свечой, Тебе возжжённой, в покаяние за беззакония наши».

Храм во дни огненного очищения был переполнен людьми. Двери церкви не закрывались ни днём, ни ночью: «Ворота её открывались уже настежь в иной мир», — пишет архиепископ Иоанн, подразумевая — «в вечность».

Идеи литовского олигарха

«Дьявол — обезьяна Бога», — писал священномученик Ириней Лионский, поясняя, что лукавый в силу творческого бессилия неспособен созидать своё, а потому искажает сотворённое Богом и старается пристроить возле церкви свою нечестивую «часовенку».

Вот и на Красной площади в Москве близ величественного собора Василия Блаженного есть такая «часовенка» — мавзолей с трупом Ленина. В православных храмах есть мощи святых, и здесь тоже «мощи» — нарумяненная мумия «святого» вождя революции. Советских школьников в обязательном порядке водили в мавзолей, а после поклонения мумии они должны бьши написать в сочинении о величии вождя революции и воспеть его: «Ленин всегда живой, Ленин всегда со мной». Но дети есть дети, и один простодушный ребёнок написал в сочинении: «Ленин лежал в гробу, как пластмассовый». Сочинение сочли идеологической диверсией, и «диверсанту» крепко влетело сначала на педсовете, а потом дома. Словом, нас с детства учили врать.

Ленин был самым великим «святым» Страны Советов. Но, кроме него, были «святые подвижники» — у каждого поколения свои, но непременно окружённые тем ореолом «святости», когда их неустанно величали СМИ, шло всенародное прославление, а гражданам вменялось в обязанность подражать им. Таким было когда-то движение стахановцев, названное так в честь шахтёра Алексея Стаханова, выполнившего за смену 14 рабочих норм. Позже было движение гагановцев — это в честь героини тех лет Валентины Гагановой, которая добровольно перешла в отстающую бригаду и вывела её в передовые. В народе тогда пели частушку:

Брошу я хорошего,
Выйду за поганого.
Пусть все люди думают,
Будто я Гаганова.

В добровольно-принудительном порядке в гагановском движении участвовали все — рабочие, колхозники и даже школьники. В нашем классе на роль гагановки выдвинули робкую отличницу, обязав её подтянуть и перевоспитать злостного хулигана и двоечника Погосова. Перевоспитание завершилось тем, что хулиган научил отличницу курить, а потом они целовались в зарослях сирени.

Уточню сразу — я с большим уважением отношусь к Алексею Стаханову и к Валентине Гагановой. Самоотверженные были труженики. Речь идёт лишь о том феномене, когда во времена тотального атеизма советская власть облекала свои начинания в форму некой религии без Бога, внушая людям веру, что именно так можно построить на земле рай, то есть коммунизм. Вот и расскажу об опыте построения коммунизма в одном отдельно взятом литовском селе.

Знакомство с этим опытом состоялось так. Однажды по случаю очередного юбилея делегацию московских писателей и журналистов отправили в Литву, а там нам предложили ознакомиться с передовыми достижениями народного хозяйства. Короче, привезли нас в передовое село. Мои спутники, люди бывалые, сразу же устремились к конечной точке маршрута — в банкетный зал, где уже были накрыты столы с изысканными литовскими ликёрами. Мне же, как человеку непьющему и ничего не понимающему в ликёрах, было рекомендовано ознакомиться с достижениями.

Зрелище, признаюсь, было любопытное. Вместо привычной деревни — коттеджный посёлок, где у каждой семьи свой двухэтажный особняк с городскими удобствами: ванная, туалет, газ, телефон и централизованное отопление из общей котельной. К сожалению, рождаемость в Литве низкая, семьи немногочисленны. А потому предполагалось, что столь благодатные жилищные условия породят и ту благодать, когда в каждом особняке будет семеро по лавкам. Прогнозы были самые радужные, но рождаемость ещё больше пошла на спад.

Возле особняков были лишь узкие полоски земли, на которых росли цветы. И было что-то чужеродное в этой урбанизированной деревне, где возле домов нет огородов, нет хлева, где, пережёвывая сено, шумно вздыхает корова, а в курятнике клекочут куры.

— А зачем? — сказал сопровождавший меня парторг. — У нас, как при коммунизме, всё бесплатно.

Оказывается, они действительно жили как при коммунизме. И зачем ходить за коровой и горбиться в огороде, если можно подать заявку, и вам бесплатно привезут на дом всё необходимое — картошку, морковку, молоко или яйца?

— У людей толжен быть тосуг, — важно сказал парторг, выговаривая «д» как «т».

— А что делают, — интересуюсь, — люди на досуге?

— Пьют, — засмеялся он. — Владас звонит Петрасу и говорит: «Что ты делаешь?» — «Пью». — «И я пью. Давай выпьем вместе».

— Совсем спиваются мужики, — вмешалась в наш разговор бабуля, долго жившая в России и хорошо говорившая по-русски. — И без коровки стало скучно жить. Раньше придёшь в хлев расстроенная, а она дышит теплом тебе в ухо и слёзы слизывает со щёк. Очень ласковая у меня была коровка, а теперь я без ласки живу.

— Вам давно пора пообедать, — увёл меня от бабули парторг.

И вдруг я почувствовала, что ему до смерти надоело рассказывать байки про коммунистический рай. Мы взглянули друг на друга, улыбнулись и поняли без слов: в отношении к коммунизму мы одного поля ягоды. И что поделаешь, если советская власть устроила на Литовской земле «витрину коммунизма» для Запада и вбухивает в эту показуху миллионы, разумеется, российских рублей? Знакомиться дальше с показухой как-то расхотелось, и мы решили ограничиться посещением музея старого быта.

Это был даже не музей, а усадьба 40-х годов XX века, сохранённая в том первозданном виде, что даже казалось — хозяева всё ещё живут здесь или вышли отсюда на минуточку. Солнце золотило массивные брёвна старинного дома, построенного прочно, на века.

Дом осеняли зелёные кроны дубов, могучих, столетних и таких величественных, что вдруг вспомнились слова поэта: «Высокие деревья, как молитвы». Это была та Литва, в которую я влюбилась с первого взгляда. В памяти замелькали кадры из фильма — на красивых конях красиво скачут лесные воины, «мишкенайте», и воюют с большевиками за богатую вольную Литву. Конечно, в идейном смысле это были плохие «редиски», но сердце сочувствовало именно им.

А в доме, казалось, продолжалась жизнь. На громоздком деревянном ткацком станке хозяйка ткала ещё совсем недавно это толстое серое сукно, колючее на ощупь. Возле корыта с бельём — глиняный горшок с золой и мыльником (это трава такая). Мыло, оказывается, было слишком дорогим, и стирали такой вот смесью. На каганце — лучина для освещения дома. Но больше всего меня поразили самодельные спички. Да каким же надо обладать терпением, чтобы вытесать из дерева эти тонкие палочки! Уму непостижимо — на спичках экономят!

— Хозяин усадьбы был бедным человеком? — спрашиваю парторга.

— Это Йонас был бедный? — усмехнулся он. — Богаче Йонаса никого в округе не было. Олигарх был по-нынешнему. А потом пришла советская власть, и, как это сказать по-русски, взяли кота за ворота — и в тюрьму. Долго сидел, но вернулся довольным.

— Как — довольным?

— А вы сами с ним поговорите. Он рядом живёт.

Вот и не знаю, как рассказать о человеке, который вернулся из лагерей не то чтобы довольным, но благодарным жизни за её уроки. Однако по порядку.

Йонас очень обрадовался, когда парторг представил меня как писателя из Москвы, и тут же извлёк из сундука полсотни толстых тетрадей, исписанных таким мелким-премелким почерком, что стало понятно: он экономил бумагу.

— Я тоже пишу, — сказал он взволнованно. — Тут вся моя жизнь.

Парторг сразу заскучал при виде тетрадок и заторопился к гостям.

— Назовите любой год и любую дату, — торжественно объявил Йонас, — и я вам зачитаю, как прошёл этот день.

Я называла наугад годы и даты, а Йонас зачитывал летопись своей жизни: «15 мая. Восход солнца в 4.47». Это была удручающе однообразная летопись, где менялись дни и годы, время восхода и захода солнца, но неизменным оставалось одно — Йонас спал не больше четырёх часов в сутки, а остальное время неистово работал во исполнение любимого завета протестантов: «Трудолюбивые приобретают богатство» (Прит. 11:16.).

— Говорят, вы были самым богатым человеком в округе, — спрашиваю Йонаса, — и некоторые даже завидовали вам?

— Да, мне многие завидовали, — сказал он, приосанясь. — У меня был железный плуг, а не деревянная мотыга, как у прочих. Я имел вторые штаны — настоящие, из магазина, а не эти колючие, из самодельного сукна. И в кирху я приходил в сапогах. О, все оглядывались: «Он в сапогах!»

Правда, в кирху, признался Йонас, он шёл сначала босиком, — берёг сапоги. И только неподалёку от кирхи, вымыв ноги в ручье, надевал свою драгоценную обувь.

Миф о богатой Литве, которую потом разорила Москва, рушился на глазах. Позже я специально поинтересовалась статистикой: 80 процентов населения довоенной Литвы были заняты в сельском хозяйстве, из них только 2 процента имели кожаную обувь, а остальные ходили в деревянных башмаках. Вот цены тех лет в переводе на натуральные продукты: один костюм — 3 тысячи литров молока или 16 тысяч 700 яиц. Одно платье — 15 кур или 10–15 килограммов сливочного масла.

— Я так хотел купить велосипед, — вдруг как-то по-детски жалобно сказал Йонас, — но за него надо было отдать пять коров! Разве можно себе такое позволить?

На условия жизни в лагере он не жаловался, привыкнув ещё на воле вставать раньше, чем зэки, спать меньше заключённых, а работать он умел и любил. Наконец, в лагере, как считал Йонас, ему повезло — он работал на огородах при зоне. Когда-то, единственный во всей округе, он выписывал сельскохозяйственный журнал, знал в теории новинки сельхозтехники и передовые приёмы агротехники. Как он мечтал воплотить это на практике! Но удалось купить лишь железный плуг. Зато на зоне он развернулся и выращивал такие рекордно высокие урожаи, что начальство удивлялось неистовому литовцу, готовому работать даже при луне. Йонаса поощряли, разрешая ему посещать лагерную библиотеку.

— Я всегда хотел учиться, хотел читать! — восклицал он. — Я читал в лагере. Я читаю сейчас!

Йонас торопливо доставал из сундука подшивки каких-то старых журналов, учебники, и среди них — учебник «Астрономия».

— Я думал всю жизнь, — продолжал он, — и понял: главное зло — это богатство и зависть, самая чёрная зависть, если у кого-то чуть-чуть больше вещей. Я знаю, как правильно устроить жизнь. Запишите, пожалуйста. У меня всё продумано.

В изложении Йонаса план переустройства мира выглядел так. У всех людей должна быть одинаковая одежда и одинаковая еда. Ничего лишнего, чтобы не было зависти! Тогда наука и учёные будут править миром, а люди станут ходить в библиотеки и читать книги.

— Простите, но всё это похоже на зону, правда, без колючей проволоки, — возразила я Йонасу.

— А знаете, что страшнее зоны? — горько сказал он. — Это когда человек экономит на спичках и гробит жизнь ради вторых штанов. Правильно меня посадили, правильно. Таких сумасшедших надо сажать!

На том мы и расстались. Вернулась я в банкетный зал как раз к тому моменту, когда здесь, как во всяком приличном застолье, решали судьбы мира.

— У нас в центре России сёла без газа, а у вас к любой деревушке подведён газ. На чьи денежки, а? — наседал на парторга маститый писатель.

— Сами даёте, как тураки, — отбивался парторг. — Нет, турнее русских только мы, литовцы!

Закончились пререкания тем, что двое спорщиков обнялись и дружно исполнили международную русскую песню «Катюша».

* * *

С годами многое забывается. А недавно я снова вспомнила Йонаса, прочитав пророчество преподобного Серафима Вырицкого: «Придёт время, когда не гонения, а деньги и прелести мира сего отвратят людей от Бога, и погибнет куда больше душ, чем во времена открытого богоборчества».

Правда, мера богатства у каждого своя. По-настоящему богатых людей на планете не так много, и даже знаменитый список «Форбса» вполне исчерпаем. Основное население земли — люди среднего достатка. И однажды американские социологи провели эксперимент среди клерков среднего класса, подразделявшихся в свою очередь на клерков старших и младших. У старших были телефоны с особой кнопочкой-пупочкой, вешалки для одежды особенной формы и ещё какие-то специальные мелочи, позволяющие им чувствовать себя своего рода «генералами» среди серого офисного планктона. И вот приходят однажды старшие клеркина работу, а у них — обычные телефоны и вешалки, как у младших клерков. В деловом и материальном плане этих людей никак не утеснили, но с них, если так можно выразиться, сорвали погоны офисного генералитета. Кому-то стало дурно, кто-то в панике пил валерьянку, а одного клерка в тяжёлом состоянии увезли в реанимацию.

В том-то, вероятно, и заключается главная трагедия богоборчества, что здесь ничтожное превращается в великое, и люди веруют в значимость престижной тряпки, телефона с особой пупочкой или такой вешалки, какой у «серых» людей нет. И ради какой же ерунды гробится жизнь?!

Убедительная просьба

Проводила мама сына на учёбу в семинарию. Молится о нём, любит, тоскует и говорит о своём одиночестве так:

— Сегодня зашла в комнату сына, а разбросанных вещей там уже нет.

Помолчала и снова вздохнула:

— Как же грустно, когда в доме идеальный порядок!

Стоим мы с этой мамой на остановке, ждём маршрутку. А рядом две женщины говорят о своих домашних:

— За мужиками — сплошная уборка! Вот мой балбес, шестнадцать лет парню, а до сих пор бросает свои вещи где ни попадя.

— Мой муж ещё хуже. Так расшвыряет свои носки, что их потом парами не соберёшь.

— Убедительная просьба, — обратилась к ним мама семинариста, — не ругайте своих сыновей и мужей. Хуже, поверьте, тот идеальный порядок, когда вещи разбрасывать некому.

«Счастливый таксист»

Везу из больницы в монастырь знакомого иеромонаха, а молоденький таксист радуется, словно дитя:

— Вот мне свезло — батюшку везу! А я ведь, батюшка, дважды верующий.

— Это как?

— А так. Одна моя бабушка, русская, крестила меня в честь Александра Невского. Сашка я, Александр. А другая бабушка, татарка, позвала муллу, сделали мне обрезание и всё, что положено по мусульманской вере. Теперь куда ни приду — везде свой! Я счастливый человек, правда?

Договорить не получилось, мы уже приехали. Но позже батюшка не раз рассказывал мне истории под кодовым названием «счастливый таксист»:

— Пришёл ко мне на исповедь бизнесмен и говорит: «Сегодня по гороскопу мне надо причаститься. Я по таким важным вопросам всегда с гороскопом сверяюсь». — «А какой вы веры?» — спрашиваю. — «Православной». — «Нет, — говорю, — вы „счастливый таксист“!» И сколько же таких «счастливчиков» на земле! Вот недавно друзья уговорили меня почитать Улицкую: дескать, звезда мировой величины, лауреат Всероссийской премии, о Православии пишет. Начал я читать и ахнул — да это же просто «счастливая таксистка», и такая всеядная, что для всех и повсюду «своя»! Читал я и вспоминал историю про ту старушку, что у иконы Страшного Суда ставила две свечи: одну — Христу, другую — дьяволу, чтобы на всякий случай задобрить и его. Но старушка всё-таки малограмотная. А тут образованный человек и властитель дум. Как так?

«Кира, вернись!»

Кира — это сама элегантность. Одевается в лучших бутиках Европы, следующих традициям той высокой моды, что не допускает ничего кричащего, вульгарного и бьющего по глазам. Всё очень скромно, очень дорого и изысканно. А в Европу Кира ездит, как к себе домой, потому что папа у неё «шпион», то есть дипломат, и к тому же благородных дворянских кровей.

В Кире чувствуется дворянская выучка: прямая спинка, прекрасная чистая русская речь без новомодного сленга. А главное, та особого рода воспитанность, когда в ситуациях, где люди взрываются и кричат, Кира царственно спокойна. Помню, на именинах у Киры собрались её подружки с филфака, читающие английские книги в подлиннике, а Сервантеса — на испанском. Поздравить именинницу зашёл сосед, поэт-песенник Витя, известный своей способностью регулярно жениться на блондинках из той серии, когда одна блондинка спрашивает другую: «Как правильно пишется — Иран или Ирак?» В общем, поднял Витя тост в честь прекрасных дам и вдруг начал хамить:

— Ненавижу умных баб! И как с вами, умными, мужикам-то живётся?

— А как тебе, Витенька, живётся с неумными? — ласково спросила именинница.

Тут Витя густо покраснел, потому что его любимые жёны были настолько вульгарны, что поэт втайне стыдился их.

А ещё Кира — прекрасная рассказчица. Вот мы едем с ней из Москвы в Оптину пустынь, и Кира рассказывает мне истории, известные ей от бабушек: как в старину отмечали Рождество и Пасху, а на именины съезжалось множество гостей. Не день рождения, как сейчас, а именины считались тогда главным праздником, потому что люди благоговели перед своими Небесными покровителями, воздавая им славу и честь.

Дорога долгая, слишком долгая. Из-за ремонта моста через Оку прямые рейсы на Козельск отменили, и мы добираемся до монастыря кружным путём, пересаживаясь с автобуса на автобус.

— Хочу купить дом возле Оптиной пустыни, — говорит Кира. — У нас, у дворян, Православие в крови, но без той самой шарахнутости новоначальных.

«Шарахнутость» — это про меня. Кира, посмеиваясь, вспоминает, как после крещения я чистила свою домашнюю библиотеку. Стеллажи до потолка, сотни сотен книг, а авторов, возлюбивших Христа, — единицы. Как раз в ту пору я прочла у преподобного Иоанна Мосха сказание о праведном старце Кириаке. Однажды к келье аввы Кириака пришла Пресвятая Богородица, но отказалась войти внутрь, сказав, что в келье находится Её враг. Оказалось, что некий посетитель оставил в келье подвижника еретическую книгу.

Помню, как под впечатлением от этого сказания я хотела избавиться даже от моего любимого поэта Афанасия Фета, прослышав, что он покончил жизнь самоубийством. Слава Богу, что это не так: Фет умер от разрыва сердца, когда бежал в свой кабинет за пистолетом, решив застрелиться. Не добежал. Видно, помиловал Бог.

И всё же Кира не зря говорит про «шарахнутость». Вот и сейчас я некрасиво «шарахаюсь», когда Кира достаёт из сумки и предлагает мне почитать в дороге книгу известного оккультиста.

— У меня с этим автором, признаюсь, роман, — сообщает Кира. — Представляешь, человек жил в буддийском монастыре, великолепно знает Блаватскую и Рерихов, а на его лекциях зал всегда битком. Вот вернёмся из монастыря и вместе сходим на лекцию. Договорились?

— Нет.

— Что, боишься меня, б.? — басит и матерится Кира.

— Кира, не пойму, это ты сказала?

— Сама не пойму: я или не я?

Кира меняется. И чем ближе к Оптиной, тем заметнее перемены. В час ночи наконец-то добираемся до Оптиной. Монастырь уже рядом, надо только пройти через лес. А в лесу начинается ужас. Кира рычит, как зверь, и матерится так, что от этих жутких слов уже мороз по коже.

— Кира, милая моя, не надо!

Но уговаривать бесполезно. Это уже не Кира. Даже лицо другое: уродливое, страшное, странное. Лицо дёргается в нервном тике и бугрится шишками так, будто под кожей бегает зверь.

— Ненавижу монахов! — гнусаво воет некто в образе Киры. — Ненавижу, убью, сожгу!

И в криках — такая обжигающая ненависть, что, кажется, вспыхнет пожаром лес.

В два часа ночи засыпаем в монастырской гостинице, а в пять утра нас будят на полунощницу. Ни в гостинице, ни в монастыре Киры нет. Наконец нахожу Киру возле уличного канализационного люка. Шофёр ассенизаторской машины открывает люк, опуская туда шланг. А Кира отталкивает его от люка и, сунув водителю пачку долларов, истошно визжит:

— Вези меня отсюда! Гони! Скорей!

Ассенизатор, ахнув, смотрит на доллары — таких денег ему за год не заработать. И ассенизаторская машина вместе с Кирой мчится прочь от монастыря, волоча за собой неубранный шланг.

— Кира, вернись! — кричу я беспомощно и растерянно смотрю вслед.

— Нашла чему удивляться! — сказал мне потом знакомый монах, когда я рассказала ему о Кире. — Помнишь, как папа инока М. не мог войти в храм?

Как не помнить? Известная была история: родители инока М. часто приезжали в Оптину на своём стареньком «москвиче». Сергей Иванович, отец, довозил до ворот монастыря маму инока и тут же, как ошпаренный, мчался прочь. Он не то что в храм — в монастырь не мог зайти.

С тех пор прошли годы. Инок М. теперь иеродиакон, его мама — монахиня, а Сергей Иванович смиренно молится в церкви. Однажды я спросила его, почему он прежде не мог войти в храм.

— А доверяете ли вы, — ответил он вопросом на вопрос, — словам апостола Петра: «Трезвитесь, бодрствуйте, потому что противник ваш диавол ходит, как рыкающий лев, ища, кого поглотить»? Раньше я едко высмеивал людей, уверенных в существовании духов злобы поднебесной. Откуда, думаю, такое мракобесие, и это в наш просвещённый век? А лев рыкающий — реальность. Однажды он дохнул мне в лицо таким зловонием преисподней! Простите, не хочу вспоминать об этом, и монахи советуют: «Не оглядывайся назад».

Монахов Сергей Иванович называет бурлаками, поясняя, что как в старину бурлаки тащили баржу против течения, так монахи вытащили его из той зловонной трясины, где он погибал от такого уныния, что уже не хотелось жить.

* * *

Епископ Варнава (Беляев †1963), автор четырёхтомника «Основы искусства святости», хотел написать ещё один том по аскетике — о сатане и духах злобы поднебесной. Собрал богатый материал, начал работать над книгой. Но вдруг почувствовал духовную опасность и уничтожил рукопись, ибо прикосновение к скверне оскверняет.

И всё же расскажу ещё одну историю. Однажды в Оптину пустынь приехала из Москвы молодая художница, чем-то похожая на модницу Киру.

— Батюшка, подскажите, пожалуйста, — попросила она, — какая вера самая лучшая? Мой покойный папа-бизнесмен был наполовину татарин, наполовину еврей, а по убеждениям — атеист. Папа очень любил меня. Может, в память о папе мне принять ислам или иудаизм? А моя мама, русская, советует креститься в православной церкви. Как, по-вашему, батюшка, какую веру мне лучше избрать — иудаизм, Православие или ислам?

Батюшка поперхнулся от такого вопроса и посоветовал просто пожить в монастыре и присмотреться. А дальше случилось то, о чём говорится в житии святого равноапостольного князя Владимира. Приходили к нему послы мусульман, латинян, хазарских евреев и уговаривали принять их веру. И князь послал мудрых людей в разные страны, чтобы исследовать веру других народов. Когда же в Киев вернулись послы, побывавшие на византийском богослужении, то сказали они князю: «Не знали — на небе или на земле были мы, ибо нет на земле красоты такой, и не знаем, как и рассказать о том. Знаем только, что пребывает там Бог с людьми». Вот и я не знаю, как рассказать о том сокровенном, когда художница почувствовала живое присутствие Бога и полюбила Православие так, что крестилась с радостью и не ведая сомнений.

А после крещения начались странности. Жила тогда художница в доме своих друзей, уехавших на заработки в Европу. Дом был хороший, благоустроенный, неподалёку от монастыря. И вот каждую ночь молодая женщина мчалась, как угорелая, в Оптину пустынь и барабанила в запертую дверь монастырской гостиницы: «Пустите переночевать хоть на полу в коридоре! Ой, пустите меня скорей!» Иногда её пускали, иногда — нет. И тогда художница выпросила разрешение ночевать в монастырской кладовке среди веников, вёдер и швабр. Из монастыря она теперь не выходила и непрестанно молилась: прочитывала за день почти всю Псалтирь и какое-то множество канонов.

У святых обителей есть своя особенность. Иные люди благополучно живут в миру, не подозревая о своей тайной духовной болезни, похожей на вялотекущий грипп. А в монастыре тайное становится явным, как это было у Киры и папы инока М. Вот и московская художница удивляла людей. Странно всё-таки, согласитесь, — у молодой красивой женщины есть прекрасный дом, а она ночует, как мышь, в кладовке. Лишь много позже стало известно: в ту пору её воочию преследовал бес в виде звероподобного существа с клыками. Только монастырские стены и молитва обращали клыкастого в бегство. Тут шла жестокая духовная брань, но художница не сдавалась и самоотверженно билась с нечистью.

Через некоторое время её постригли в монахини. А после пострига мать открыла дочери семейную тайну: оказывается, их дедушка, священник, был зэком-мучеником, и его расстреляли за веру во Христа.

— Так вот кто меня отмолил! — обрадовалась монахиня.

Теперь эта монахиня помогает старцу отмаливать духовно больных людей. Пробовала и я отмаливать Киру, но батюшка сказал: «Не твоей это меры, надорвёшься». И велел молиться так: «Господи, верую и исповедаю, что Ты любишь рабу Божию Киру больше, нежели я умею любить. Возьми же её жизнь в Свою руку и сделай то, что я жажду сделать и не могу».

Читаю, как велел батюшка, эту молитву, и чем дольше молюсь, тем чаще вспоминается не та бесноватая, страшная Кира, но Кира радостная и нежная. Вот она весело наряжает меня на первое свидание с будущим мужем. Вот Кира привозит лекарства моему больному ребёнку и ласково утешает меня. Спаси и исцели её, Господи! Мне это не по силам, но всё может, я знаю, Твоя любовь.

Нездешние слова

— Мы ежедневно произносим в молитвах одни и те же слова, — задумчиво говорит медсестра Зоя. — И, будь это обычные слова, они бы давно надоели нам. А в молитве слова нездешние, и чем чаще молишься, тем слаще от них. Это потому, что с нами Бог, да?

Лжесвидетельство

Кажется, его звали отец Василий, но точно не знаю. Совсем старенький был батюшка, ветхий с виду. Прихожане говорили, что ему девяносто с чем-то лет, и долгие годы он сидел по тюрьмам и лагерям как исповедник Христов.

Видела я батюшку один-единственный раз в Коломенском храме Казанской иконы Божией Матери, но его проповедь, произнесённая в первый день Великого поста, помнится и ныне.

— Пост — это время духовной весны и время подвига, — говорил батюшка. — А подвиг, мои родные, требует сил. Вот я сегодня испёк в духовке две картошечки и очень сытно поел. И вы, мои хорошие, не измождайте себя постом. Вы кушайте, кушайте.

Каким же светлым надо быть человеком, чтобы так возвышенно думать о людях, полагая, что мы, как аскеты древности, будем измождать себя в подвигах поста. А мы и не изнуряли себя. Постились, конечно, строго по уставу, но со временем настолько преуспели в кулинарном искусстве, что постный обед превращался в пир.

Иногда это было полезно в педагогических целях. Помню, однажды студент-паломник попросил меня поговорить с его мамой, не раз плакавшей из-за того, что сын в посты не ест мяса, а без белков организм обречён на анемию. После великопостной воскресной службы пришли они с мамой к нам домой, а у нас в тот день на обед были чечевичные котлеты, внешне похожие на мясные.

— Как — вы мясо в пост едите? — удивилась мама, а распробовав, восхитилась: — Потрясающе вкусно, вкуснее мясных котлет! Как вы их готовите?

— Элементарно. Перемалываем в мясорубке отварную чечевицу, добавляем много лука, чеснока и чуточку хлеба. Можно добавить щепотку крахмала, чтобы котлеты не разваливались.

В общем, мама ушла от нас успокоенная, потому что чечевица — это тоже белки.

Но самый долгий кулинарный марафон мы пережили с верной женой Натальей, потратившей немало сил, чтобы привести в церковь своего любимого мужа Толика. Привела. Анатолий уверовал, но посты почему-то не признавал. Между тем это был блестяще образованный человек. В своё время Анатолий окончил философский факультет, но вскоре обнаружил, что в условиях рыночной экономики его философия никому не нужна. О своей жизни он рассказывал так: «Недавно прочитал в газете объявление: „Даю уроки математики, выгуливаю собак, а также лужу, паяю и клею обои“. Вот и я „лужу, паяю“ и хватаюсь за любую подработку».

Временами семья жила лишь на зарплату жены, хотя Анатолий старался как мог: подрабатывал репетиторством и писал диссертации за «хитрованов». Так он называл разбогатевших вороватых нуворишей, одержимых стремлением выглядеть в глазах общества утончёнными интеллектуалами.

Свою первую и неожиданно высокую зарплату Анатолий стал получать только тогда, когда его пригласили на работу в газету, призывающую доверчивых читателей лечиться исключительно силами природы. Это была «газета счастья», вселяющая в людей лучезарные надежды, потому что если приложить к больному месту лопух или выпить отвар какой-нибудь хламидомонады, то вам гарантировано исцеление от рака, бесплодия и даже от старости. Журналисты, не отходя от гонорарной кассы, сочиняли письма благодарных читателей, а также публиковали советы астрологов и модных ныне неоязычников, пишущих слово «Природа» с большой буквы, а «бог» — с маленькой. Газета, как нефтяная скважина, давала издателю хороший барыш. Но много денег не бывает, и однажды издатель обнаружил своё упущение — в церковь, оказывается, ходит уйма народа, а у него не охвачен православный электорат. И тогда он пригласил на работу Анатолия, поручив ему писать о Православии.

Первое время наш Толя летал на крыльях, и не только потому, что семья наконец-то выбилась из нужды. Самое главное — он нашёл дело своей жизни и настолько увлёкся богословием, что в поисках истины сидел ночами над книгами.

А поиски истины неизбежно приводят к тому, что душа вдруг начинает ощущать зловоние лжи. И вскоре Анатолия замутило от этой газетёнки, где фотографии православных храмов соседствовали с шаманскими амулетами и прочей бесовщиной. Теперь он говорил о себе словами Есенина: «Розу белую с чёрною жабой я хотел на земле повенчать». Но куда идти работать? Куда?

Как раз в ту пору знакомый иеродиакон пожаловался мне, что поручили ему издавать православный журнал, а только нет у него людей, понимающих хоть что-то в журнальном деле. Иеродиакон был человек с юмором и рассказывал:

— После армии я заведовал сельским клубом. И однажды на совещании культпросветработников министр Фурцева произнесла свою знаменитую фразу: «Культурки бы побольше нашим работникам культуры, а ведь так замечательные люди». Вот и вокруг меня одни замечательные люди. Понимаете?

Иеродиакон искал сотрудников для журнала, а Анатолий — работу. И Господь свёл их однажды в Оптиной пустыни. Иеродиакону понравились статьи Анатолия, и он пригласил его на работу в журнал, предупредив честно, что зарплата у них, к сожалению, мизерная.

— Я хочу свидетельствовать о Христе, — твёрдо сказал Анатолий.

Он даже начал поститься, но постоянно срывался и насмешливо говорил жене, что редька с квасом, конечно, — могучее средство для умножения добродетелей, но лучше без ханжества позавтракать яичницей.

— Толика надо переубедить! — взывала ко мне Наталья.

Словом, однажды Великим постом Наталья уговорила мужа и иеродиакона пожить неделю в монастыре, и я давала им в эти дни образцово-показательные постные обеды. Сами мы питаемся гораздо скромнее, а тут чего только не было на столе! Рассыпчатая отварная картошечка со свежим укропом, а к ней — грибной жульен, малосольные огурчики, очень сладкие помидоры, маринованные в соке красной смородины, домашняя капуста провансаль, плов с курагой и черносливом, соте из баклажанов, лобио по-грузински с орехами, щи по-валаамски с кислой капустой и грибами, запеканка из тыквы с изюмом — всего не перечислишь. А на десерт шли пироги — постный яблочный пирог с корицей, пирожки с курагой, с грибами, с фасолью и король поста — пирог «Луковник».

— Так я готов поститься каждый день, — сказал Анатолий и спросил иеродиакона: «Но всё-таки я до конца не пойму, а почему непременно надо поститься?»

— Потому что чревоугодие — это первый грех человечества. И когда Адам съел плод от древа познания добра и зла, человечество проиграло своё важнейшее сражение: люди, сотворённые Господом бессмертными, стали смертными.

— А почему нельзя вкушать плодов от древа познания добра и зла?

— Чтобы не возрастать в познании зла. А мы здесь уже так преуспели, что даже дети подчас отравлены скверной.

Вот один из уроков жизни — нельзя никого осуждать, ибо однажды сбывается сказанное: «Многие же будут первые последними, а последние первыми» (Мф. 19:30). Анатолий и Наталья теперь постились строго, по-монашески. Мы же, честно говоря, обходились без елея только в первую и последнюю седмицу Великого поста и выпросили благословение у батюшки, чтобы в остальные недели готовить всё же на постном масле.

— Можно прекрасно обойтись без елея, — наставляла меня Наталья. — Я, например, толку бруснику с чесноком, разбавляю водой с добавлением сахара. А отварная картошка с брусничным соусом — это вкусно и очень полезно.

Недавно Наталья привезла мне рецепт наивкуснейшего, по её словам, постного торта. Я нехотя переписывала рецепт слишком хлопотного в приготовлении лакомства. Анатолий с иеродиаконом в это время искали в Интернете какую-то нужную им статью и вдруг наткнулись на сообщение — умерла Марина Журинская, в крещении Анна. А Марина Андреевна — это целая эпоха в православной журналистике. Помолились мы о упокоении рабы Божией Анны, погоревали. А Анатолия потянуло заново перечитать её статьи. После смерти человека его слова и поступки обретают особенный смысл. И Анатолия поразило одно высказывание Марины Андреевны: «Мы должны свидетельствовать о Христе СВОЕЙ ЖИЗНЬЮ ВО ХРИСТЕ, — утверждала она. — Потому что свидетельство о Христе исключает лжесвидетельство. А когда мы говорим одно, а делаем другое — это и есть лжесвидетельство».

— Марина Андреевна свидетельствовала о Христе, а я лжесвидетель, — тихо сказал Анатолий и вдруг взорвался: «Как Великий пост, так великий жор! Постные тортики, пироги, вкуснятина! Осуждаем неверующих, угождающих чреву, а сами мы кто?»

Наталья, считающая своего мужа лучшим человеком планеты, бросилась было обелять его, но иеродиакон сказал:

— Брось, Наталья. Мы лжесвидетели. Господь сказал: «Вы — свет мира». А кого из нас светочем назовёшь?

Светочей среди нас не было. Конечно, мы привыкли считать себя грешными людьми. А кто без греха? Но было страшно от той правды, что грешная жизнь и есть лжесвидетельство. Все молчали, притихнув. Иеродиакон сосредоточенно молился по чёткам и вдруг сказал оживлённо:

— А я встречал тех людей, о которых воистину сказано, что они — свет мира.

Он рассказывал о нищем сельском священнике, в котором он увидел то сияние святости, что привело его потом в монастырь. А мне вспомнился аскет-проповедник из Коломенского храма, возлюбивший Христа той великой любовью, что привела его в лагеря. Эта любовь обнимала наш храм, и батюшка видел в нас воинов Христовых, не щадящих себя в подвигах Великого поста. Но воинам важно не ослабеть в битве, и он уговаривал нас: «Вы кушайте, кушайте».

Про лису и Вовчика

Захожу я однажды в курятник, а там куры мечутся и истерично квохчут, стараясь взлететь под потолок. Не пойму, что их так напугало? И вдруг вижу: на полу курятника лежат семь мёртвых лисят и умирающая лиса-чернобурка. То есть это в меховых магазинах она пушистая чернобурка, а тут — нечто облезлое, с клочьями шерсти, как это бывает при линьке. Лиса дёрнулась в предсмертной уже, кажется, судороге, а потом открыла глаза и умоляюще протянула ко мне лапку: дескать, плохо мне, умираю с голоду, подайте милостыню Христа ради!

— Не умирай, — говорю я лисоньке. — Я тебе сейчас поесть принесу.

Несу лисичке хлеб с котлетами, а её и след простыл. Только вижу издали, как по дороге к лесу мчат во всю прыть семеро лисят, а во главе — Лиса Патрикеевна с моей курицей в зубах. Не лиса, а комедиантка. И зачем я поверила ей?

Возвращаюсь домой, а там меня поджидает Вовчик, более известный по прозвищу Артист. На самом деле он Владимир, в прошлом прапорщик. Прослужил он семь лет в воинской части, а потом начались такие запои, что с армией пришлось проститься. Пропил он всё, даже квартиру, и с тех пор обитает то в Оптиной пустыни, то в близлежащих монастырях. Работать прапорщик умеет, руки у него золотые, а режим жизни такой: два или три месяца он усердно трудится в обители, потом снова срывается в запой.

А перед запоем Вовчик и превращается в хитрющего Артиста, умеющего выманить деньги у паломниц. Человек он начитанный, красноречивый. Подходит этот краснобай к одинокой даме и говорит вдохновенно:

— Благодать-то какая!

— Да, благодать, — соглашается та.

И Вовчик начинает увлечённо рассказывать об Оптинских старцах, об их высокой духовной жизни. А далее следует скромный рассказ о себе: как служил он снабженцем в воинской части. Всё имел, как сыр в масле катался. А только презрел он богатства мира сего, чтобы бессребреником работать Господу. Да и зачем в монастыре деньги? Кормят бесплатно, и неутолима лишь духовная жажда. Вот как бы ему хотелось купить, читать и перечитывать томик писем святителя Феофана Затворника, но, но… Короче, паломницы тут же доставали кошельки и даже радовались возможности помочь «святому» человеку.

Словом, и на этот раз Вовчик действовал в привычном для него жанре и сразу же заявил, что игумен Антоний, ныне архимандрит, благословил меня помочь ему материально для покупки пятого тома «Добротолюбия».

— Это того, что в бутылке и булькает? — уточняю у Вовчика.

— А для вас благословение игумена уже пустой звук? — негодует Артист.

— А рассказать тебе, Вовочка, про одно благословение?

Дело было так. Монастырь накосил на лугу много сена. Высушенное сено уже готовились перевезти в коровник, как на луг приехал мужик и стал грузить это сено себе в телегу.

— Ты почему монастырское сено воруешь? — спросил его игумен Антоний.

— Меня отец Антоний благословил!

— А ты знаком с отцом Антонием?

— Он мой лучший друг! — прихвастнул мужичок и вдруг осёкся, догадавшись, что именно отец Антоний и стоит перед ним. — Простите, батюшка. Семья, дети, сено не на что купить.

— Ладно, нагружай телегу сеном и увози. Только больше не воруй. Договорились?

Историю о краже сена Вовчик выслушал с показным равнодушием и даже не преминул заметить, что, в отличие от некоторых неблагочестивых людей, он всегда говорит правду и только правду. А вот это «благочестие» Артиста возмутило меня настолько, что я уже красочно и в лицах изобразила, как на моих глазах и весьма достоверно «умирала» лиса. Тут прапорщик расхохотался и вдруг признался, что никакого благословения игумена у него не было и нет. Просто очень хочется выпить.

— Думаете, мне самому не тошно от моих запоев? — сетовал он. — И вот что интересно: в армии я выкуривал по две пачки в день. А едва пришёл в церковь и попросил Господа, как привычку к курению отсекло в тот же день. А тут годами ставлю свечки к иконам и прошу об избавлении от пьянства. Даже ночью, поверьте, молюсь, а утром снова напьюсь, и, «яко свинья лежит в калу, тако и аз греху служу».

Надо сказать, что наш прапорщик брезглив от природы и аккуратен до педантичности. Обувь у него всегда начищена, рубашки отглажены. Своей внешностью Артист, похоже, гордится, а внешность у него благообразная — густые, ухоженные светлые волосы и курчавая бородка. С виду добрый молодец и почти Иван-царевич. А напившись, этот «почти Иван-царевич» лежит «в калу», как та самая свинья. То заночует в навозной куче у коровника, то валяется среди отходов у мусорных баков, а однажды угодил в выгребную яму. Более жуткого унижения для чистюли прапорщика трудно придумать. И он не однажды взывал в отчаянии: «Господи, избавь меня от запоев! Тошно мне среди нечистот!» И всё-таки Господь попускал эти оскорбительно грубые падения, и, возможно, для того, чтобы душа очнулась от самообмана и отринула от себя всякую ложь. Сам Вовчик, кажется, уже понял это. Во всяком случае, говорил так:

— Ещё в армии мне дали почитать книгу митрополита Антония Сурожского. И там меня поразила одна мысль: человек не может приблизиться к Богу, пока не сбросит с себя маску притворства, потому что ложь удаляет от Христа. Прочёл и подумал — это не про меня. Конечно, я стараюсь казаться лучше, чем есть. Но ведь все так живут, верно? Словом, жил я, как все, и вдруг догадался: между мной и лисицей в курятнике особой разницы нет. Изоврался я весь, и уже настолько, что люди зовут меня не по имени, а по кличке — Артист.

Хотелось бы сообщить, что Владимир «осознал» и наконец-то бросил пить. Как бы не так! Уже через день он напился до беспамятства, и сердобольный послушник прятал его в своей келье, чтобы не попался на глаза батюшкам, а то ведь выгонят из монастыря. Потом прапорщика отвезли в Ильинское, а там при храме есть приют, где стараются помочь наркоманам и таким запойным, как Вовчик. Прожил он в Ильинском несколько месяцев и на годы куда-то исчез.

А недавно из Брянской области вернулись мои друзья иконописцы и с восторгом рассказывали, как в лесной деревушке восстановили дивный старинный храм, и при храме есть даже иконописная мастерская. Батюшка с матушкой пишут иконы, а помогает им раб Божий Владимир. Делает киоты, левкасит доски для икон, и вообще мастер — золотые руки. По некоторым приметам угадывалось — это Вовчик-артист.

— Как он там? — спрашиваю. — Пьёт?

— Да вы что? Капли в рот не берёт. А когда его спрашивают, как он стал трезвенником, Володя почему-то смеётся и говорит: «Моей первой учительницей на этом пути была лисица в курятнике».

Для тех, кто не знает историю про лису-притворщицу, такое объяснение вряд ли понятно. А только отрадно думать, что от лисы, своровавшей курицу, всё-таки есть своя польза.

Часть 6. «Человек встроен Господом в историю»

Долгий путь из египетского плена

— Молодые люди, как, по-вашему, эта женщина красива? — спрашивает нас на занятиях в Третьяковской галерее наш преподаватель-искусствовед Елена Александровна Лебединская.

Молодые люди, то есть мы, студенты, рассматриваем женский портрет XVIII века и вразнобой, но восторженно восклицаем:

— Елена Александровна, она красавица. Да-да, очень красивая!

— Молодые люди, вы слепые — она уродлива. Обратите внимание на этот дегенеративно скошенный подбородок и на асимметрию лица. Перед нами портрет крупнейшей авантюристки, шпионки сразу двух государств, избравшей себе девиз «Важно не быть красивой, важно казаться ей». И она действительно умела пустить пыль в глаза, прослыв красавицей среди слепцов вроде вас.

Вот так почти на каждом занятии Елена Александровна находила повод укорить нас за слепоту.

Рассматриваем, например, натюрморт с персиками, а Елена Александровна вопрошает:

— Молодые люди, какой персик на этой картине самый спелый?

— Елена Александровна, но мы ж их не пробовали!

— Обратите внимание, мои слепенькие, на этот персик с поклёвышком, а ведь птица всегда выбирает самый спелый плод. Молодые люди, учитесь видеть!

Три года мы занимались в семинаре у Елены Александровны, и все эти три года она не допускала нас в зал древнерусского искусства — к иконам. Вернее, так. На самом первом занятии Елена Александровна привела нас к «Троице» Рублёва. Волнуясь, встала возле иконы, а мы деловито уткнулись в тетради, готовясь конспектировать лекцию.

— Господи, они же не на Рублёва, а в тетрадки смотрят! — ахнула Елена Александровна и изрекла сурово: «Молодые люди, покиньте зал. Всё равно вы пока ничего не увидите».

— Елена Александровна, но так же нельзя, — пробует протестовать Наташа, староста группы. — По программе мы должны сначала изучить древнее искусство, ну, весь этот примитив, вроде икон…

— «Примитив»? — вспыхнула Елена Александровна. — Для них «примитив»!

Через сорок лет наша Наташа, теперь уже Наталья Михайловна, станет старостой церкви в Подмосковье и однажды горестно скажет:

— Почему мы так поздно пришли к Богу и блуждали всю жизнь по пустыне, как те самые евреи из Египта? Я детей не крестила — и упустила, муж умер неверующим. Почему, не пойму, я не ходила в храм?

Сравнение с исходом евреев из Египта здесь не случайно, и опять же рождает вопрос: почему они так долго идут из Египта в страну обетованную? Посмотреть по карте — это короткий путь: его и за месяц можно пройти. Но понадобились долгие сорок лет странствий, прежде чем бывшие рабы египтян стали освобождаться от рабской психологии. А психология эта въедлива, и бывшие рабы ещё по-рабски ропщут, предпочитая свободе даже смерть «в земле Египетской, когда мы сидели у котлов с мясом, когда мы ели хлеб досыта!» (Исх. 16:3). Как же созвучны эти сетования с иными высказываниями наших времён:

— Я категорически не желаю жить при Сталине, когда моего деда расстреляли, — сказал один пенсионер, сторонник восстановления советской власти. — Но ведь при коммунистах котлеты были дешёвые. Шестьдесят копеек за десяток котлет!

Правда, эти котлеты были серые от избытка хлеба. А только жива ещё тоска по тому идеалу, когда кого-то (но ведь не всех!) расстреляют, зато мы сидели почти что у котлов с мясом, и было вдоволь серых хлебных котлет!

Но я не о котлетах, а о том долгом пути из египетского плена, когда многие люди моего поколения действительно поздно пришли к Богу. Дежурное объяснение здесь такое — нас не учили этому с детства, и что мы могли знать о Христе? Внешне всё так, но внутренние причины гораздо глубже, ибо одно дело — не знать чего-то, но совсем другое — не хотеть знать. И здесь опять вернусь к урокам Елены Александровны.

* * *

Однажды Елена Александровна сказала:

— Есть культура народная, есть культура дворянская, а посерёдке, между ними, — мещанская.

Мы были людьми той самой культуры «посерёдке», что не только не имеет исторических корней, но и не желает иметь их. Помню бурное студенческое собрание на нашем факультете журналистики МГУ, когда большинством голосов постановили и добились, чтобы из программы обучения был исключён курс церковнославянского языка.

— А зачем нам, передовой молодёжи, эта архаика и мертвечина веков? — геройствовала на том собрании наша староста Наташа.

Впрочем, что говорить о героях прошлого, если и ныне всё то же? «Образованщина», как охарактеризовал это явление Солженицын, неистребима, и вот один недавний разговор. Уговариваю журналиста-однокурсника, написавшего ядовитую антиправославную статью, для начала хоть что-то узнать о Православии и Евангелие прочитать.

— А зачем мне читать Евангелие? — усмехается он. — Чтобы стать святошей, как наша Наташка? Представляешь, возвращаюсь из Нью-Йорка с выставки Малевича и рассказываю Наталье, что вся Америка в восторге от его «Чёрного квадрата»: «выход в космос», «переворот в живописи», «философия супрематической глубины»! А Наташка в ответ заявляет, что «Чёрный квадрат» — это блеф и сказка про голого короля. Да что она понимает в супрематизме?

А вот в супрематизме Наталья как раз разбирается, и ещё в студенческие времена рассказывала нам про «Чёрный квадрат». Было это так. В Третьяковке проходила выставка Малевича с его знаменитым «Чёрным квадратом», и Наташа уговаривала Елену Александровну посвятить очередное занятие не живописи XIX века, а гению XX века Казимиру Малевичу.

— Так уж и гению? — иронизирует Елена Александровна и почему-то не хочет вести нас на выставку.

— Елена Александровна, — продолжает настаивать Наталья, — а можно, мы проведём самостоятельное занятие по Малевичу? Я лично берусь подготовить лекцию.

— Подготовьте, — соглашается преподавательница. — Но обязательно изучите первоисточники и начните с переписки Малевича с Александром Бенуа, кстати, очень интересным художником и выдающимся искусствоведом.

Две недели Наталья изучала первоисточники, но от лекции на выставке воздержалась — обстановка не та. В общем, висит на стене обыкновенный чёрный квадрат — удар мрака, пустышка и скука невыносимая. А вокруг этой пустышки стоит восторженная толпа и, скрывая неодолимую зевоту, натужно восхищается:

— Малевич — гений, философ будущего века!

— А вы знаете, что «Чёрный квадрат» — самая знаменитая и самая дорогая картина в мире?

Малевич в моде, и действие вершится, похоже, по Пушкину: «Лихая мода, наш тиран, недуг новейших россиян». Только один человек осмелился сказать, что «Чёрный квадрат» — это блеф, а Малевич был посредственным художником и малообразованным человеком.

— Вы из какой деревни в Москву приехали? — прикрикнула на него тут же величавая дама.

— Я коренной москвич и, кстати, художник.

— Вы «совок», а не художник, если не понимаете гения!

Мы, студенты, очевидно, тоже «совки», потому что от «Чёрного квадрата» почему-то подташнивает.

— И правильно подташнивает! — говорит наш несостоявшийся лектор Наталья и по дороге в университет просвещает нас. — Внимание, цитирую первоисточники. В 1916 году Малевич пишет Бенуа, что его «Чёрный квадрат» — это «голая икона». Он даже разместил его на выставке, как размещают иконы, — в красном углу. Дескать, молитесь, господа, теперь на чёрную дыру! А Бенуа пишет по этому поводу: «„Чёрный квадрат“ в белом окладе — это… один из актов самоутверждения того начала, которое имеет своим именем мерзость запустения и которое кичится тем, что оно через гордыню, через заносчивость, через попрание всего любовного и нежного приведёт всех к гибели».

А гибель, добавлю от себя, действительно близка, ибо за 1916 годом грядёт кровавый 1917 год, и его предваряет «Чёрный квадрат» — бой иконе.

Кстати, сама Елена Александровна упомянула о Малевиче лишь однажды, когда мы изучали Врубеля. Рассказала она нам, что, написав своего «Демона», Михаил Александрович Врубель сошёл с ума и всю оставшуюся жизнь пребывал в психиатрической больнице.

— Да и Малевич после «Чёрного квадрата» тяжело заболел, — добавила она. — Долгое время не мог ни спать, ни есть, потом стал видеть людей прямоугольными, а себя считал состоявшим из тридцати чёрных квадратов. Да, беда — квадратное безумие!

Наша седенькая Елена Александровна с грустью смотрит на нас и вдруг говорит:

— Молодые люди, запомните — нельзя пить из мутных источников и плохие книги нельзя читать.

Однажды Елену Александровну спросили, что такое красота, а она ответила:

— Не знаю. Но у меня тогда сильно бьётся сердце.

А ещё она подолгу задерживалась у картин великих художников и говорила при этом:

— Перед картиной надо стоять, как перед князем, а иначе рискуешь услышать лишь собственный голос.

Была ли Елена Александровна верующим, православным человеком? Не знаю. Но она привила нам любовь к Отечеству и к той православной культуре, без которой нет России. Она учила нас видеть и думать, а не поглощать с жадностью «образованщины» главное блюдо века — ложь. Рассказывала вроде бы о композиции и цвете, а мы понимали — это про жизнь.

Вот мы изучаем парадный портрет, во весь рост, князя Куракина работы Боровиковского. А у Боровиковского великолепна каждая деталь — сияет золотая парча мундира, переливается муар орденских лент и блестят бриллиантовые пуговицы. Драгоценностей так много, что Куракина даже называли «бриллиантовым князем». Князь смотрит на нас откуда-то сверху, с барской снисходительностью — свысока, и весь мир, похоже, у его ног.

— Портрет выполнен в так называемой лягушачьей композиции, — поясняет Елена Александровна.

А лягушачья композиция — это вот что. Глаза у лягушки расположены на темени, и когда она смотрит на мир снизу вверх, то былинка кажется деревом, а карлик — великаном. Именно в этой лягушачьей композиции были потом написаны портреты советских вождей и те статьи о великих мира сего, где нечто ничтожное, серенькое, пошлое объявлялось гениальным открытием. И ведь попробуй хоть что-то возразить, как тебя обвинят в дремучем невежестве! И здесь мне особенно жаль молодых. А в молодости так стыдно прослыть «дремучим», что легче поклоняться фальшивым кумирам и в странном бесчувствии жить, как все, уже не рискуя противиться пошлости. К сожалению, искренность в век пиара становится роскошью. И как же трудно научиться смотреть на мир глазами человека, а не глазами болотной лягушки!

Только через три года Елена Александровна повела нас, уже влюблённых в живопись, в зал древнерусского искусства — к иконам. Занятие было назначено на внеурочный час. Третьяковская галерея уже закрыта. В зале древнерусского искусства темно. Мы стоим со свечами у Владимирской иконы Божией Матери, а Елена Александровна вдруг властно командует:

— На колени!

И мы не то что опустились — мы рухнули на колени: это наше, родное. Это то, о чём давно тосковала душа. Почему с такой нежностью и состраданием смотрит на нас, ещё неверующих, Божия Матерь с Младенцем? Но сердце бьётся так сильно и радостно, что, кажется, выскочит из груди.

Сквозь годы доносится голос Елены Александровны, рассказывающей нам историю иконы. 1395 год — войско Тамерлана так стремительно движется к Москве, что нет уже времени собрать ополчение. Днём и ночью открыты все церкви, народ постится, кается, молится, а из Владимира несут в Москву чудотворную Владимирскую икону Божией Матери. Пятнадцать дней несут икону в Москву, и все эти пятнадцать дней мрачный хан не выходит из шатра, а его войско, бездействуя, стоит на месте. В день же встречи иконы в Москве, свидетельствует летопись, Тамерлану было такое ужасающее видение, что он в панике бежит с Русской земли. Вот как об этом сказано в летописи: «Устремися на бег, Божиимъ гневом и Пречистыа Богородици гонимъ».

Такое же чудо было в 1451 году при осаде Москвы войсками ногайского хана. А в 1480 году было то великое стояние на Угре, после которого Русь окончательно освободилась от татаро-монгольского ига.

— Впереди русского войска двое священников несут Владимирскую икону Божией Матери, — рассказывает Елена Александровна. — И если присмотреться к иконе сбоку, то можно увидеть заметные даже после реставрации следы выбоин — следы стрел. Ордынские лучники отличались меткостью и стреляли прямо в сердце человека. Но тут они стреляют в икону Божией Матери, потому что это — сердце Руси.

Сама лекция теперь уже помнится смутно, но запомнилось обжигающее чувство — в час смертельной опасности для родной земли мы пойдём умирать со святыми иконами, а не с «Чёрным квадратом» Малевича. Это наша земля, наше Отечество, и мы плоть от плоти его.

С этой лекции, прослушанной при свечах, любовь к иконам стала неодолимой.

* * *

К сожалению, наша студенческая юность пришлась на те хрущёвские времена, какие называют жизнерадостным словом «оттепель». В обществе оживление — разоблачён культ личности Сталина, и хотя бы изредка печатают запрещённые ранее книги. И одновременно оттепель была той трагедией для православных, когда за несколько лет взорвали и уничтожили свыше шести тысяч церквей. Репрессии жесточайшие — за нательный крестик выгоняли из института. А Хрущёв похвастался на весь мир, что в 1980 году он покажет по телевизору последнего попа.

Помню, как уезжала из райцентра и купила на вокзале у двух подвыпивших мужичков старинную Владимирскую икону Божией Матери. Икона была завёрнута в окровавленную тряпицу, и я спросила, откуда кровь.

— Дак сегодня ночью нашу церкву взорвали. Солдат нагнали, войска — оцепление. А Гришка-юродивый прорвался сквозь оцепление и побежал иконы спасать. Только выбежал из церкви с иконой, как взрыв страшенный, и юрода убило. Ну, мы икону потом подобрали. Говорят, чудотворная была. Мать, ты дашь нам за неё на бутылку, чтобы Гришу-мученика помянуть?

И сразу вспомнилось, как ночью в гостинице мы проснулись от взрыва и в страхе выбежали на улицу: «Что — война началась?»

Издалека плохо видно, но на месте взрыва так ярко светят прожектора, что вдруг увиделось, как взлетает в небо дивный Божий храм, а возле церкви падает на землю юродивый, прикрывая икону собой. Потом прожектора отключили, и стало слышно, как заплакали женщины.

С той поры в мой дом стали приходить иконы, свидетельствующие о страданиях Русской земли. За каждой иконой стояла своя история, и вот некоторые из них.

* * *

Ещё в университете я подрабатывала в редакции, и однажды поехала в командировку по такому письму. В сельской школе украли винтовку, и военрук обвинил в краже восьмиклассника Серёжу Конкина. Сергея тут же арестовали и увезли в областную тюрьму. Через неделю, правда, освободили за недостаточностью улик, а только по-прежнему утверждали, что винтовку украл он. С тех пор прошло десять лет. Сергей уже работал водителем автобуса в городе, когда встретил на улице своего одноклассника Яшу, и тот признался, что винтовку украл он. «У меня позавчера родился сын, — писал Сергей в редакцию. — И я хочу, чтобы пусть не для меня, но для сына установили правду: Конкины — фамилия честная, и у нас в роду никто никогда ничего не крал».

— Крал, не крал — кому это надо? — отговаривал меня от этой поездки редактор. — И кому интересен прошлогодний снег?

Дело Сергея действительно оказалось тем самым прошлогодним снегом, когда в областной прокуратуре на нас посмотрели с недоумением, а прокурор раздражённо сказал:

— Конкин, тебя же освободили. Какой ещё правды ты ищешь, мужик?

Только в родной деревне Сергея, куда он заставил приехать и Якова, обрадовались нашему приезду.

— Помню это дело, при мне это было, — сказал пожилой участковый Василий Андреевич. — Уж как я доказывал невиновность Серёжи! А что тут докажешь, если Яшкин отец работал в органах и такую сказочку сочинил — винтовка, банда, антисоветчина. Мало того, что деда Сергея расстреляли как церковного старосту, так ведь и парня могли подвести под расстрел. Надо, надо восстановить справедливость, и я немедленно сход созову.

До сих пор помню этот сход — мороз тридцать градусов, волосы в инее, а перед крыльцом сельсовета стоит серая толпа в серых залатанных телогрейках.

— Вот тут товарищ из Москвы приехала, чтобы совесть в нас разбудить, — сказал, открывая сход, участковый. — Ведь знали же все, что Сергей невиновный! Знали, молчали и боялись защитить. Одна баба Вера хлопотала за Сергея и даже до главного начальника дошла. А мы что? Мы молчим. Нам плюнь в глаза — всё Божья роса. Однако пробил час, чтобы проснулся стыд. Давай, Яков, выходи вперёд, говори!

Яков вышел на крыльцо, не только не смущаясь, но даже красуясь перед людьми. В городе он работал где-то в торговле и ужасно гордился, что приобрёл дублёнку и галстук немыслимой попугаистой красоты. В общем, с попугаями. Он даже специально распахнул дублёнку, чтобы земляки, конечно же, обмерли от зависти при виде его попугаев.

— Я чё? — хохотнул Яша. — Ну, спионерил винтовку. Пацанский юмор у меня был такой.

— Отец знал, что ты украл винтовку? — спросил милиционер.

— Потом узнал, когда винтовку нашёл.

— Знал и винил невиновного Сергея? — ахнули женщины и закричали наперебой: — Ах вы нехристи, Побирушкины! И гнилой у вас, Яшка, род! Твой отец иконы в храме расстреливал, а дед людей водил на расстрел!»

— А мне фиолетово, кто кого расстреливал! — взвизгнул Яша.

— Побирушкиным всё фиолетово! — крикнул кто-то из толпы, называя Яшкину родню не по фамилии, а по прозвищу — Побирушкины.

— Почему они Побирушкины? — спрашиваю стоявшую рядом со мной бабушку Веру, крёстную Сергея.

— Да ведь в наших краях полагалось после смерти родных, на сороковины, сорок дней нищих кормить. А где взять нищего? Все работящие, у всех хозяйства справные. Только у Побирушкиных ни курёнка, ни ягнёнка и одни тараканы в избе. Вот и везли им со всей округи яйца, сало, сметану, творог. Они и повадились жить, не работая. А потом: «Пролетарии, соединяйтесь!» — и Побирушкины к власти пришли. Ладно, дочка, пойдём греться, а то заморозил уже мороз.

Зашла я в избу бабушки Веры и ахнула — не дом, а церковь: все стены в иконах. Правда, большинство икон покалечено, а у некоторых изображений выстрелами выбиты глаза.

— Это Яшкин отец, — сказала баба Вера, — иконы расстреливал, а Николай, дед Серёжи, ночью иконы из церкви вынес и перед расстрелом мне завещал.

Я залюбовалась иконой святого Иоанна Предтечи — моя любимая новгородская школа и, похоже, XVIII век.

— Предтеча-мученик, глас вопиющего в пустыне, — вздохнула баба Вера. — Вот и я теперь вопию. Девяносто лет мне, дочка, умру я скоро. А иконы кому завещать? Народ-то ныне пошёл неверующий, и даже женщины загуляли и пьют.

На рассвете нас разбудил Серёжа — пора уезжать. На прощание бабушка Вера перекрестила меня и подала завёрнутую в холст икону Пророка, Предтечи и Крестителя Господня Иоанна:

— Сохрани, умоляю, икону. Совесть-то у людей, верю, проснётся, и тогда церкви начнут открывать. Я не доживу. Ты доживёшь и покажешь нашу икону батюшкам. Пусть хоть кто-то на земле вспомнит, что у нас Предтеченская церковь была.

* * *

Возвращаюсь из командировки в Москву, а Катя, моя подруга с филфака, говорит:

— Зря ты с нами не пошла в поход. Мы столько икон насобирали! Представляешь, там церковь взорвали, а иконы целёхонькие на снегу лежат. Ума не приложу, куда их девать? Возьми себе что-нибудь, если хочешь.

На балконе, укрытые полиэтиленом, стояли иконы — большие, тяжёлые, почти в рост человека.

Я выбрала для себя икону святого апостола и евангелиста Марка и повесила её дома на двери в прихожей. Хотелось, конечно, повесить в комнате, но гвозди никак не вбивались в бетон.

А Катя, как и мой муж, умерла некрещёной. Но стал священником её сын, любивший в детстве рассматривать иконы и по-своему молившийся у них.

* * *

В 1988 году на Прощёное воскресенье я крестилась, а в понедельник крёстная повела меня на исповедь в Свято-Данилов монастырь. На ранней литургии было малолюдно, а на исповедь — никого. Исповедовал игумен Серафим (Шлыков), но имени батюшки я тогда не знала и узнала лишь в 1991 году, когда отца Серафима зверски убили.

На исповеди я смутилась, назвала несколько грехов и замолчала. Я молчу, и батюшка молчит. Почти всю литургию молчали, а батюшка лишь, вздыхая, молился и вдруг даже не спросил, а обличил меня:

— Воруешь?!

— Как можно, батюшка? Да я никогда!

— Иди причащаться.

— Я не готовилась.

— Иди, говорю.

После причастия я две недели металась по квартире разъярённой тигрицей: что я украла и у кого? Отыскала только тарелку соседки, которую всё забывала вернуть. «Простите, батюшка, но вы неправы — не своровала я ничего». И вдруг ярко вспомнился — двадцать лет прошло — тот сельский сход из-за кражи винтовки, и голос бабушки Веры, сказавшей, что совесть у людей однажды проснётся, и тогда церкви начнут открывать: «Я не доживу. Ты доживёшь».

Все иконы в моём доме были из храмов, принадлежащие Церкви и написанные для неё. Погрузила я иконы в машину и повезла их, волнуясь, в Свято-Данилов монастырь. Влетаю во двор под колокольный звон, а навстречу идёт игумен Серафим, ризничий монастыря в ту пору.

— Батюшка, помните, как вы меня уличили в воровстве?

— Не помню.

— Я иконы привезла. Кому отдать?

— Пойдёмте в ризницу, я вас в список благотворителей занесу.

— Батюшка, я не дарительница, а хранительница, и иконы лишь временно хранились у меня.

Как же радуются иконы, возвращаясь к себе домой — в Божий храм! Здесь они преображаются, оживают, дышат. А я вспоминаю, как из взорванного храма выбегает юродивый и падает на землю, прикрывая собой уже окровавленную Владимирскую икону Божией Матери. А ещё в эту икону стреляют меткие ордынские лучники, целя прямо в сердце Руси.

У моего Отечества израненное сердце, но оно бьётся, болит и живёт.

* * *

Годы гонений породили неизвестное у нас прежде явление — рынок икон и церковных ценностей из разорённых храмов и монастырей. Продают не домашние, а монастырские иконы и при этом даже не осознают, что торгуют не личными вещами, а святынями, принадлежащими Церкви.

Вот один разговор по этому поводу. Зазвала меня в гости учительница-пенсионерка, достала из шкафа икону Божией Матери «Споручница грешных» и спросила:

— Почём эту икону можно продать?

Икона была старинная, дивная и, угадывалось, шамординского письма.

— Это из Шамордино, — спрашиваю, — икона?

— Да, из Шамордино, из монастыря. Её шамординская монахиня Александра после разгрома монастыря сохранила. Образованная была — из дворянок, а когда из лагеря освободилась, то у нас в коровнике жила.

— Даже зимой?

— Но ведь не в избу её пускать! Она же лагерница была, враг народа. Наш парторг даже кричал, что гнать её надо взашей. А зачем выгонять, если она работящая? За горсть пшена хлев до блеска вычистит, огород вскопает, и вся скотина на ней. А после работы наша дворянка обязательно занималась с детьми. Чувствуете, какая у меня интеллигентная, чистая речь? Меня русскому языку дворянка учила.

— Как умерла мать Александра?

— Спокойно. Доходяга была, а умирала радостно. Перед смертью велела передать икону в церковь и сказать, чтобы отпели её.

— Мать Александру отпели?

— Отпели, не отпели — какая разница? Я формализма не признаю. Надо жить не напоказ, а по заповедям Божиим. И я по заповедям живу: не убей, не воруй, не суди.

И тут я расплакалась, горюя о монахине, батрачившей на новых хозяев жизни всего лишь за горсть пшена.

— Может, я что-то не так сказала, — смутилась моя собеседница, — но я, поверьте, уважаю Церковь и даже свечку поставила, когда свекровь умерла.

Вот так же и мы, ещё неверующая молодёжь, захаживали в церковь из любопытства и свечки ставили иногда. Душа всегда радовалась иконам и церкви. Но затмевала истину та мещанская спесь, что в горделивом превозношении полагает: мы, современные, образованные люди, разумеется, выше «отсталых» батюшек и каких-то там «тёмных» старух.

Пишу эти строки и вспоминаю, как Иван Бунин в «Окаянных днях» охарактеризовал духовное состояние общества перед катастрофой 1917 года: захаживали в церковь в основном по случаю похорон и на отпевании выходили покурить на паперть. Изучайте историю — она повторяется, и тернист путь из плена домой.

«Чтобы без России и без Латвий»

Однажды в гости к моим знакомым зашёл патриот того разлива, про который одна интеллигентная старушка говорит, что зарплату им следует получать в ЦРУ. И завёл патриот свои патриотические речи про то, что только мы, русские, — чистая голубая кровь, а за границей живут одни жидомасоны, ну а кавказцы и азиаты — это понятно кто. Хозяева дома были люди деликатные и, не желая обижать гостя, уклонились от спора, сказав, что да, конечно, мы — русские и любим своё Отечество, но вот с чистотой крови у них в семье сложновато, потому что один их предок-гусар женился на красавице цыганке и даже дрался из-за неё на дуэли, а ещё был прадедушка еврей, правда, наполовину немец.

Дети в это время играли в соседней комнате, но, ушки на макушке, прислушивались к разговору взрослых. Мало что поняли, но кое-что услышали, и старший братик Ванечка тут же начал дразнить младшую сестрёнку:

— Танька-цыганка! Танька-еврейка!

— А ты, ты, — обиделась Таня, — ты жидомасон!

— Я кто? — не понял Ваня.

— Жидомасон!

— А кто такой… ну, жидомасон?

— А такой, такой, что откусит тебе ногу, и всё!

— Как откусит? — испугался Ванечка. — Вместе с ботинком?

— Да, вместе с твоим грязным ботинком!

Устами младенцев, говорят, глаголет истина.

А истина заключается в том, что мы живём во времена сотворения самых невероятных мифов по национальному вопросу, и упомянутый здесь разговор детей — ещё не худший вариант.

Всех мифов не перечесть. Да и стоит ли их перечислять, если большинство мифов варьируют на разные лады два основных сюжета. Сюжет первый — есть некая безгрешная благородная нация, которой подлый сосед нехорошей национальности хочет откусить ногу вместе с ботинком. Впрочем, неважно, что хочет сосед, но нужен образ врага, и появляется миф.

О сути второго сюжета доходчивее всего сказал Маяковский: «Чтобы без России и без Латвий жить единым человечьим общежитьем». Правда, по условиям политкорректности так теперь говорить нельзя. Но когда ныне провозглашают, что мы живём в постнациональную, то есть в после-национальную, эпоху, то это и означает то самое житие по Маяковскому — уже без Отечества и без наций, но во всемирном общежитии, где превыше всего — демократия, политкорректность и толерантность. Глобализация жёстко перекраивает мир. И если раньше человека, демонстрирующего детям гениталии, называли извращенцем, то теперь школьная учительница чувствует себя представителем самой передовой науки, показывая детям на уроке фильм про половой акт. Не стыдится, а даже гордится, ибо по-научному это называется «сексуальным просвещением». «Неразумные» родители, конечно, протестуют, но кто же будет прислушиваться к мнению этих «мракобесов» и «невежд»?

В том-то и заключается хитрость современного мифа, что он выступает под флагом защиты идеалов демократии и выдаёт себя за последнее достижение науки. А поскольку я тоже не чужда науке, то расскажу несколько почти научных историй.

* * *

Первую историю, вероятно, следует озаглавить так: «Как по решению ЦК КПСС меня исключали из партии, в которой я, правда, никогда не состояла». Впрочем, эта история нуждается в предисловии, ибо как Маяковский веровал в трамваи, полагая, что трамвайные пути проложат человечеству путь в светлое будущее, так и наше поколение веровало в науку. Социология и социальная психология были в ту пору полузапрещёнными науками, но кто же запретит человеку думать? И мы занимались нашей наукой на кухонных коллоквиумах, а ещё у нас был подвал на Песчаной улице, где профессор Юрий Александрович Левада читал свои блистательные лекции. Подвал был тёплый, но низкий, и прямо над головой нависали трубы канализационного коллектора, издававшие громкие звуки, когда где-то спускали воду. Словом, проблема помещения стояла остро, и одной группе социологов удалось внедриться в газету «Комсомольская правда» под видом отдела науки. Никакого отношения к журналистике мы не имели, но были по-своему полезны газете, создавая ей имидж солидного издания, занимающегося наукой. И когда в редакцию приезжали иностранцы, их вели беседовать и пить чай прежде всего в наш отдел. Представителям соцстран предлагали к чаю пирожные и бутерброды с докторской колбасой. А «капиталистам» полагался иной набор — чёрная икра, салями и мандарины.

Впрочем, бывали в отделе и иные посетители. Однажды заместитель редактора Виталий Игнатенко привёл ко мне «погорельца» из Туркмении, попросив хоть чем-то помочь. А посетитель действительно был «погорельцем» — его диссертацию, посвящённую дружбе народов, торжественно сожгли на костре, а его самого исключили из партии и выгнали из института, что называется, с волчьим билетом.

Нет-нет, никакого диссидентства или намёка на инакомыслие в его диссертации не было. Напротив, диссертант жил и действовал, «как надо», — вступил в партию и даже сменил национальность, умудрившись записаться туркменом, а в диссертации сделал вывод, что под мудрым руководством партии дружба народов окрепла навек. Криминал же заключался вот в чём — для диссертации требовалось провести научное исследование, и наш диссертант провёл опрос, позаимствовав анкету у казанских учёных и не заподозрив при этом, что они работают по американской методике. А любая грамотная социологическая методика обязательно включает в себя пакет контрольных вопросов. Например, когда американцев спрашивали, как они относятся к неграм, то они отвечали: «Хорошо», горделиво отмечая при этом, что Америка — страна свободы, равенства и братства. Но когда тому же американцу задавали вопрос, хочет ли он, чтобы его дочь вышла замуж за негра и родила ему чернокожих внучат, то ответ был чаще такой: «Да упаси Боже!» Словом, с помощью контрольных вопросов выяснилось, что средний американец, исповедующий идеалы братства, не хочет жить в негритянском квартале или по соседству с негритянской семьёй. А исследовав проблему, американцы приняли меры: например, переименовали негров в афроамериканцев, а Голливуду дали заказ — создать на экране образ обаятельного афроамериканца. С той поры на экране трогательно дружат чернокожие и белые американцы, а это по-своему влияет на жизнь и даёт свои добрые плоды.

После перестройки наши демократы с простотой деревенских старух стали внедрять у нас опыт Запада. Из паспортов и государственной лексики убрали всякое упоминание о нациях, а народы переименовали на американский манер: узбеки стали узбекистанцами, киргизы — киргизстанцами, а русских теперь как бы и нет — есть непонятные русскоязычные люди. Однако от слова «сахар» чай слаще не становится, и рецепты умиротворения, заимствованные у Запада, дали в наших условиях обратный эффект — взрыв межнациональных конфликтов. В общем, это только в деревне баба Дуня лечится «от живота» теми же таблетками, что помогают тёте Мане от гипертонии. Но люди, как известно, разные, а нации — тем более.

Однако вернусь к диссертанту из Туркмении. Криминальным в его работе было даже не то, что он провёл социологический опрос, включив в него два контрольных вопроса. Советские люди знали цену откровенности и на вопрос о межнациональных браках отвечали «правильно»: дескать, не всё ли равно, какого цвета будут у них дети — жёлтенькие, чёрненькие, да хоть синенькие, лишь бы не таскали в КГБ. Но уже сама попытка задавать подобные вопросы была признана идеологической диверсией: да как же можно усомниться в том, что советские люди жаждут слиться в единую массу, «чтобы без России и без Латвий»? Словом, позиция партийных органов была однозначной: «не должно сметь своё суждение иметь». А это возмутило меня настолько, что я от души постаралась, составляя экспертное заключение. Исписала кучу бумаги, цитируя известных учёных и доказывая, что контрольные вопросы — это азбука науки, и иначе проблему исследовать нельзя. Позже выяснилось, что наш диссертант получил ещё семь аналогичных отзывов у ведущих социологов Москвы и, окрылённый надеждой на успех, уехал домой.

Через несколько месяцев раздался странный телефонный звонок — ни «здравствуйте», ни «до свидания», а только приказ: «Явиться в шестнадцать ноль-ноль в отдел партийного контроля ЦК КПСС». Прихожу и понимаю, что какие-то враждебные силы, похоже, готовятся штурмовать нашу партийную цитадель, и цитадель приготовилась к отпору: у входа и выхода из лифта — автоматчики, в коридорах — тоже автоматчики, а в бюро пропусков — пуленепробиваемое стекло до потолка. Тётенька по ту сторону стекла встала на табурет и обозначила жестами, что паспорт надо подавать вот в это окошечко у потолка. Прыгала я, прыгала, и, наконец, подпрыгнув особенно ловко, закинула паспорт в предпотолочную щель.

В отделе партийного контроля меня ждали двое партийцев: какой-то неприметный человек и могучая женщина с плечами штангиста-тяжеловеса. Здороваться здесь, очевидно, было не принято. Я-то здороваюсь, а партийцы молчат. Среди комнаты стоял стул для допроса, и кивок могучей женщины обозначил, что мне надлежит сесть на этот стул. Дальше — снова игра в молчанку, только женщина нависает теперь над столом, изучая меня нехорошим тяжёлым взглядом. Сюжет показался странно знакомым — вот так же на улице к тебе подходит шпана и сначала многозначительно молчит, а потом начинает цедить сквозь зубы словечки типа «уроем». Действие развивалось как раз по этому сюжету — после угрожающе долгого молчания дама начала цедить слова, грозно грохая связкой ключей о стол. Первый вопрос звучал так:

— Так с кем вы (грох), товарищ Павлова, — с партией (грох) или нет (сильный грох)?

Попытки выяснить, в чём дело, пресекались ответом: «Здесь вопросы задаём мы». Дальнейшее даже скучно рассказывать: поток угроз типа «уроем», то есть исключим из партии, если я немедленно не покаюсь. Ну а в чём надлежит каяться, выяснилось лишь через час — мне зачитали письмо того самого «погорельца» из Туркмении. А письмо позволяло догадаться — защита московских учёных не только не помогла бедняге, напротив, за попытку сопротивления линии партии ему добавили уже по самое некуда. И теперь этот большой мальчик слезливо уверял в письме, что он глубоко раскаялся и давно осознал свои ошибки, но тут его «ввели в заблуждение тов. Павлова и другие». Это был донос, написанный по всем правилам политического доноса, но, пожалуй, излишне старательно. Зря он, кстати, старался, зря. Нас было восемь человек из разных научных организаций, но на допросах в отделе партийного контроля никто не изменил своего мнения, изложенного в экспертном заключении. Да и что там было менять, если речь шла об азбучных основах науки, и тут как ни крути, а дважды два — четыре? Ну а девятой инстанции, способной доказать, что дважды два — пять, в науке тогда не было. В общем, дело замяли, ограничившись указанием исключить меня из партии. Помню, как хохотал наш парторг, получив такое указание, а потом уважительно сказал, что я, похоже, не так уж глупа, если отказалась вступать в ряды КПСС. Впрочем, до крушения этих рядов КПСС оставались уже считаные дни.

* * *

Вторая история — тоже про науку, но теперь уже о моде на неё. Однажды в Доме журналистов собрали писательско-журналистскую элиту, решив устроить мозговой штурм на тему: как переделать нашу жизнь в духе прогресса и уже под руководством науки? Поучаствовать в этом форуме пригласили и меня, хотя первоначально планировалось, что выступать перед интеллигенцией будет мой профессор, доктор медицинских наук и психолог, работавший в области засекреченных космических наук. Пригласить «космического» профессора было, конечно, лестно, но тут обнаружилось, что этот учёный с мировым именем не верит в прогресс и даже выражается иногда так: «Ох уж эти наши меднолобые прогрессисты!» Мне, например, профессор советовал: «Как только увидишь, что началась борьба за прогресс, сразу уходи огородами в партизаны». Словом, он был консерватор, монархист и потомственный дворянин, свободно читавший на нескольких языках мира. И его взгляды на жизнь определяло простое правило: «Учёный должен работать шестнадцать часов в сутки». Каждый честный человек, считал профессор, должен самоотверженно работать на благо Отечества, и это единственный способ избежать той разрухи, когда все мятежно борются за чистоту улиц, и некому взять метлу и мести.

В общем, вместо профессора решили пригласить пускай и никому не известную серую мышь, но зато «прогрессистку», а я в ту пору ещё верила в прогресс. А поскольку это было время невероятной моды на науку, меня обязали выступить на форуме и сказать своё научное слово о прогрессе. Впрочем, о прогрессе на том форуме говорили все. И как первый оратор задал тон, объявив науку религией будущего, так и понеслось стремглав по накатанному. Короче, восторг и именины сердца: человек полетел в космос, а компьютер — это суперинтеллект человека на уровне гениального гения! А если ввести по всей стране автоматизированную систему управления (те самые знаменитые АСУ), то наступит эра такого экономического процветания, что!.. Тут, признаться, я пригнулась за кресло и постаралась казаться незаметной: ну, думаю, сейчас бить будут, и при этом за дело. От АСУ, как обнаружилось вскоре, особого толка не было. Но наука боролась за место под солнцем и «асучивала» страну. Первые компьютеры были громадными шкафами и часто «зависали», а то и подвирали из-за несовершенства программ. И вот представьте себе бедствующий бетонный заводик, который влезает в долги во имя прогресса и покупает такой дорогостоящий агрегат. Но это лишь начало затрат. К компьютеру прилагался штат научных сотрудников, которые ничего не понимали в бетоне, но обещали обследовать, обсчитать и вывести заводик в лидеры мирового производства. Дальше сюжет развивался так — либо заводик быстро шёл ко дну, либо ещё два года пытался перегнать Америку и опускался ко дну уже в замедленном темпе. Говорю «два года», потому что таков был средний срок научных экспериментов, поставленных вживую — на людях.

Многие иллюзии тех лет развеяло время. АСУ так и не стали панацеей от всех бед, но неплохо зарекомендовали себя, например, в информатике. Да и с компьютером теперь всё ясно — он всего лишь рабочий инструмент в руках человека. И тут уже от человека зависит, сотворить добро или зло.

Между тем наш форум кипел страстями, ораторы слагали гимны науке, и организаторы форума давали понять, что пора бы и мне присоединиться к общему гимну. Надо выступать, а что говорить? Нет, мы честно работали в своей науке по шестнадцать часов в сутки и, вероятно, чего-то достигли, если западногерманские социологи использовали потом именно нашу методику. Но вот особенность современной науки — учёный обречён быть сегодня узким специалистом в своей области, добывая уже не целостное знание о мире, но усечённое, фрагментарное.

— Мы пуговичники, — говорил по этому поводу мой профессор. — Вот изучаешь всю жизнь какую-нибудь пуговку, а потом обнаруживаешь — кафтана нет, пришивать не к чему.

Великолепных научных «пуговок» много, а с «кафтаном» — проблема. И как ни велики успехи наук, изучающих человека и общество, но мозг человека — это по-прежнему загадочный «чёрный ящик», душа человека — тайна, а общество и доныне являет собой материк со многими белыми пятнами. Серьёзные учёные всегда осторожны, избегая говорить о том, что находится вне компетенции науки. И верхоглядов, склонных тиражировать псевдонаучные мифы, на сленге тех лет называли НОД, то есть «Научно Образованный Дурак».

Но вот любопытный феномен — как только наука становится модной, сразу же появляется научная «попса», готовая ответить на все жгучие вопросы и повести за собой человечество в рай. Сейчас псевдонаучная «попса» главенствует в гламурных журналах. И мой профессор говорил об этом явлении так:

— Наука вышла на панель, потому что кушать хочется.

Собственно, под знаком этой «попсы» и началась перестройка, а точнее, строительство тех воздушных замков, из-под обломков которых мы выбираемся и поныне.

— Нас обманули, — зло и горько говорят люди сегодня.

А может, мы и сами повинны в обмане? Откуда эта готовность верить утопиям? И почему одичавшее от безбожия общество поставило на место Бога науку? Помню, как на том форуме в Доме журналистов известный писатель завершил своё выступление словами:

— Если мы хотим устроить нашу жизнь на основах разума, то вот наш девиз — мы должны прийти к учёному и сказать: «Ты и я одной крови».

А вот после этого девиза из сказки про Маугли меня и понесло выступать. Сейчас я смутно помню то выступление. Да это и неважно, ибо уже сама попытка указать на относительность научных знаний и необходимость осмотрительного отношения к новациям была воспринята как проявление дремучего невежества.

По случаю позднего времени моё выступление было последним, и защитники науки, оказывается, решили ответить мне публично. Разоблачению моего мракобесия был посвящён спецвыпуск журнала «Журналист». И у меня уже был шанс проснуться в одно утро знаменитой, когда перед отправкой вёрстки в печать редактор решил: прокомментировать моё антинаучное выступление должен кто-то из учёных. Обратились к профессору С., а тот, сославшись на занятость, порекомендовал обратиться ко мне и даже посоветовал опубликовать в журнале одну мою работу по психологии преступности.

— Как? — удивился редактор. — Она что — из ваших? Ну… в смысле работает в науке?

В итоге моё имя вымарали из журнала, а я наконец-то усвоила, что в некоторых случаях всё же лучше уходить в партизаны.

* * *

Много воды утекло с тех пор. А недавно меня навестил писатель К. и изложил свою теорию по национальному вопросу, сказав, что здесь он взял за основу мои слова о дистанции иммунитета, сказанные некогда на форуме в Доме журналиста.

При чём здесь национальный вопрос, я не сразу поняла. Но само понятие «дистанция иммунитета» означает вот что: человеку свойственно осмотрительное отношение к тому новому, что пока непонятно и чужеродно для него. Классический пример — знаменитые картофельные бунты во Франции, Германии и России, когда крестьяне отказывались сажать неведомую им «ядовитую» картошку. Случаи отравления, действительно, были, ибо клубни картошки сочли корнями растения и ели плоды, то есть шарики-семенники, содержащие ядовитый соланин. Словом, понадобилось не одно десятилетие, прежде чем картошка стала у нас любимым национальным блюдом.

А вот пример из моего личного опыта. Привезла я в подарок деревенским детишкам ананас и бананы, которые в те времена были редкостью даже в городе, а в деревне их и не пробовали. Вот, думаю, дети обрадуются. А малыши с опаской отвергли ананас и даже обстреляли его из игрушечного ружья. Да и бананы они полюбили лишь позже, убедившись на примере взрослых, что это лакомство неопасно для жизни.

Дети жизнелюбивы, а потому консервативны, защищаясь на свой лад от опасности. Любой жизнеспособный народ всегда консервативен в том отношении, что ревностно оберегает свои национальные святыни и традиции, позволившие ему выжить в лихолетье. Англичане, например, гордятся своим консерватизмом, и только у нас с лёгкой руки недалёких людей утвердился набор понятий: консерватизм — это отсталость, империя — тюрьма народов, а прогресс — это шаг вперёд, даже если отбрасывает нас назад.

Собственно, писателю К. потому и запомнились слова о духовном иммунитете, что причиной бед русского народа он считал тот иммунодефицит, когда, перечеркнув собственный опыт, мы стали безрассудно заимствовать чужое, и начался уже духовный СПИД. Дистанция иммунитета у современного человека порой действительно близка к нулю: сегодня охотно едят опасные для здоровья продукты и жадно перенимают те губительные новации, от которых надо бы бежать как от огня. Более того, писатель тонко подметил, что всевозможные революции и перестройки вершат люди «инкубаторского происхождения», презирающие опыт своих отцов и отметающие его, как хлам. У этих «новаторов из инкубаторов» своя роль в истории — они разрушают иммунитет народа, делая его лёгкой добычей для завоевателей.

Со многим, что говорил писатель, хотелось согласиться. Но тут наш разговор споткнулся о газетную сенсацию тех дней — судили скинхедов, жестоко избивших инородцев. Нет, писатель не оправдывал скинхедов, говоря, что это подло — поднять руку на человека. Но, осудив скинхедов, писатель стал говорить о том, что всё-таки можно понять этих русских мальчиков, вставших, пусть и неправедным образом, на защиту русского народа.

А вот по поводу «русских мальчиков» мы разошлись — для меня эти мальчики какие-то нерусские, хоть и воюют за идею «Россия — для русских». Но если такие мальчики, не дай Бог, однажды придут к власти, то горе бедной России, обречённой отныне на то жалкое прозябание, о котором писал поэт Городницкий:

Процесс невесёлый начат,
Дрожи, просвещённый мир,
Россия для русских — значит:
Башкирия — для башкир.
Не будет уже иначе —
Гори, мировой пожар.
Россия для русских — значит:
Татария — для татар.
Забыв об имперской славе,
Лишившись морей, как встарь,
Московией будет править
Уездный московский царь.
Конец богатырской славе,
Не видно в ночи ни зги.
Так кто же друзья России
И кто же — её враги?

Не знаю, будет ли Россия уездом Московией или снова возродится наша великая держава, а только русским никогда не было свойственно узкоплеменное сознание, замкнутое в затхлом болоте собственного гетто. Не могу объяснить эту особенность, а потому приведу пример: мой дед, сибирский охотник, учился в школе снайперов во Франции, а потом вёл школу снайперов у нас в России. А другой дед, Степан, был в германском плену во время Первой мировой войны. Пропадал там от голода, но зарисовывал детали немецких механизмов, чтобы усовершенствовать потом сеялку в своём сибирском селе. Тут всё сразу — самобытность характера, любовь к Отечеству и отвага мысли в исследовании опыта других народов.

Словом, «умом Россию не понять», и мы с писателем разошлись во мнениях в силу разного личного опыта. Молодость писателя пришлась на годы развала Советского Союза, и он настрадался от «чужебесия». А я выросла в многонациональной империи, и этот состав крови мне не дано изменить. Словом, однажды мне захотелось рассказать об этом «имперском» опыте, а точнее — о моей маме, проработавшей долгие годы в Узбекистане главным агрономом республиканского объединения «Сортсемовощ».

Национальный вопрос и моя мама

1. «Мен сени якши кураман» («Я тебя люблю»)

Урождённые сибиряки, мы оказались в Узбекистане из-за папы. Как и все мужчины в нашей семье, он ушёл добровольцем на фронт, а военкомат направил его охранять среднеазиатскую границу. Так и прослужил он всю жизнь в Узбекистане, выйдя в отставку уже подполковником.

Но если папа был всего лишь подполковником, то мама была у нас, пожалуй, матушкой-генеральшей. Проще сказать, она была из породы тех русских женщин, о которых сказано у Некрасова: «коня на скаку остановит, в горящую избу войдёт». Правда, про горящую избу я знаю лишь понаслышке. А вот история с конём была такая. Маме как агроному полагалась лошадь, чтобы объезжать поля. А потом всех лошадей забрали на нужды фронта, и остался лишь зверь-жеребец по кличке Мальчик. Мальчика хотели пристрелить — он нападал на людей, рвал их зубами и мог, опасались, убить. Как мама укротила жеребца, вкратце не расскажешь. Но конь был предан маме, как собака, и не однажды спасал ей жизнь — уносил от погони волчьей стаи и однажды перекалечил волков, когда стая настигла их. А ещё запомнилось, как в студёную сибирскую зиму мама заблудилась в буране и, замёрзнув, потеряла сознание. Конь привёз тогда домой среди ночи уже бесчувственную маму и бешено барабанил копытом в ворота, пока не разбудил домашних. Помню, как мама, очнувшись, дала коню хлеба с солью и похвалила его:

— Ты заработал свой хлеб.

Это была высшая похвала в её устах коню или человеку — он заработал свой хлеб. С детства, с первых звуков родной речи во мне живёт то мистическое отношение к хлебу, когда вот эту краюшку к обеду надо сначала заработать. От дармового хлеба, считалось, болеют. И худшее, что могли тогда сказать о человеке, это: «Он ест из чужой тарелки». Или: «Он на кусок хлеба себе не заработал». Правда, в Узбекистане говорили «на лепёшку».

Узбекский язык мама знала, но с достоинством матушки-генеральши говорила только по-русски. Приходит к ней, к примеру, Саид и начинает, естественно, с приветствия:

— Яхшимисан? Саломатмисан?

Восточное приветствие — это изысканная, долгая церемония, когда из учтивости надо расспросить про всех домашних, поинтересовавшись под конец и здоровьем ишака, если таковой имеется.

— Саидка, кончай, — обрывала его мама. — Муж, дети и кошка здоровы. А ты поч-чему не проверил семена на всхожесть?

Семена — это золотое дно. На всех базарах были тогда магазины «Семена», подчинённые непосредственно маме — главному агроному республиканского объединения «Сортсемовощ». Семена продавали из мешков — на развес. А элитные семена стоили настолько дороже обычных, что можно было сделать состояние, подмешивая в элиту низкосортицу. Так вот, мама говорила о своих продавцах:

— Саидка у меня спекулирует коврами, Алишер — шёлком. Все с торговли кормятся, но семенами не спекулирует никто.

Должность мамы — тоже золотое дно. В её руках рычаги управления богатством — семеноводческие хозяйства, селекционная станция и сеть магазинов «Семена». Маму не раз пытались подкупить, и ярко запомнился такой случай.

Послевоенные годы, всё по карточкам и очень голодно. Мама, уходя на работу, оставляет нам с братиком на обед три картофелины в мундире. Сама она ест только кожуру от картошки, уверяя, что это полезно: в кожуре много калия. Но дотерпеть до обеда мы с братом не в силах. Съели картошку ещё утром, а в обед шаримся по пустым кастрюлям. И вдруг — о, чудо! — нам привозят машину продуктов. Какие-то весёлые люди в тюбетейках заносят в кухню мешки риса, муки, ящики с тушёнкой и ещё с чем-то. Помню только золотистые балыки рыбы и название неведомой мне еды — бастурма. Я разглядываю неизвестную мне бастурму, а братик припадает к корзине с виноградом и быстро-быстро ест его. Но тут появляется разъярённая мама, и люди в тюбетейках почти бегом уносят мешки и ящики обратно в машину.

— Подумали бы о детях, уважаемая, — советует маме некто осанисто-важный.

— А я, Рашидка, о детях и думаю, — отвечает мама. — Не хочу, чтобы они попали в тюрьму.

Сказала мама, и как напророчила — через несколько лет Рашид действительно попал в тюрьму за хищение в особо крупных размерах. И всё-таки в детстве меня смущала манера мамы говорить «Рашидка», «Саидка». Однажды, наслушавшись глупых пропагандистских речей о великодержавном шовинизме, я даже заподозрила, что мама относится к узбекам как-то не так. Вот, например, картинка из прошлого, а точнее, старая фотография — на ковре, скрестив ноги и улыбаясь в объектив, сидят узбеки, а над ними возвышается мама — она всегда сидит на стуле, заявляя:

— Зачем, не пойму, ноги бубликом складывать, если на стуле удобней сидеть?

А ещё мама не признавала обычая спать на полу, и в кишлаках, где ей случалось ночевать, специально для мамы ставили кровать. А мне нравилось по-узбекски спать на полу. По моде века, увы, обрастаешь вещами, без которых, кажется, не обойтись. И всё же недостижимым идеалом для меня остаётся та узбекская комната без мебели, где быт не довлеет над человеком, а богатство не выставляют на вид. Одеяла, утварь и вещи здесь упрятаны в нишу за ковром. И это непорабощённое вещами пространство позволяет увидеть главное — цветущий урюк за окном, а выше урюка — синее небо, в котором, касаясь крылом солнца, плавно парит сокол-сапсан.

Восток тяготеет к созерцанию прекрасного, ибо здесь острее, чем в Европе, ощущают трагизм бытия. Узбеки читают Достоевского и говорят: «ширин» — «сладкий». А на Памире в горах есть опасная тропа над пропастью, где надо идти по вбитым в скалу кольям. Перил нет, под ногами — бездна, а над головой — выбитая в камне вязь арабских букв: «Путник, помни, что здесь, как и в жизни, ты словно слеза на ресницах». Жизнь — слеза на ресницах и тот миг перед вечностью, когда благоуханные алые розы вскоре станут бесцветным мусором, а нежная кожа ребёнка превратится в морщинистую плоть старика. Этот трагизм бытия, как ни странно, обостряет любовь к жизни. И мудрее не сетовать, а любоваться розами, пока они ещё царственно цветут для тебя. На Востоке благоговеют перед прекрасным и ценят поэзию, запечатлевшую тленную красоту мира в своих чеканных нетленных словах. Стихи здесь могут слушать часами. А знакомый этнограф рассказывал случай — в кишлак к каракалпакам приехал сказитель, и люди неделю без сна и отдыха слушали, замерев, сказание о Манасе.

Поэзия в Азии повседневна. Узбекская мать, укачивая младенца, читает ему стихи. А чайханщик, подавая лепёшку к чаю, вдруг положит рядом с лепёшкой цветущую ветку граната — и ты увидишь, как прекрасны деревья в цвету.

Впрочем, я пристрастна в любви к Востоку, но я выросла среди узбеков, усвоив с детства тот этикет Востока, который сложно понять европейцу. Помню, как я ужаснулась чудовищной невоспитанности людей, когда в семнадцать лет приехала в Москву, впервые увидев Россию. Мне казалось, что люди в Москве непрерывно скандалят, потому что разговаривают громко и как-то напористо. А ещё они невежливо смотрели друг другу в глаза. Восточный человек себе такого не позволит. На Востоке читают человека, как книгу, а по лицу можно многое прочитать. Помню, как зашёл в чайхану вполне благообразный узбек, выпил чаю и ушёл, зыркнув глазами по сторонам. А старики всполошились после его ухода: «Опасный человек приходил!» Это был, действительно, опасный преступник, которого вскоре задержала милиция.

Словом, я выросла «азиаткой». А мама была верна своим сибирским обычаям и одинакова — что с узбеками, что дома с детьми. Хвалила редко, а если провинишься, то мало никому не покажется. Но именно маму узбеки почитали за праведность и даже считали святой. В прямом смысле святой, то есть способной сотворить такое чудо, как исцеление бесплодной женщины. Никого мама, уточню, не исцеляла и не собиралась исцелять. Но бездетность на Востоке — это знак скверны и смерти, ибо «дом без детей — мазар (могила)». Бесплодную жену порой сживали со света такими попрёками, что мама возмущённо заявляла:

— Да как вы посмели оклеветать мою Розочку? Всё — забираю её от вас!

На сельскохозяйственной станции у мамы время от времени жили такие Розочки. Мама почему-то называла их так. Ласковые, как котята, они не отходили от мамы, а она радовалась, обнимая их. Честно признаться, я даже ревновала. Со мною мама была скупой на ласку и, помню, жаловалась на меня соседке:

— Не моей породы дочь, мудрёная больно. Вот как уткнулась в детстве носом в книжку, так до сих пор над книжками сидит.

Мама была талантливым агрономом-селекционером и, изумляясь моей бездарности в этой области, доверяла мне лишь грубую работу — разносить навоз и поливать. Словом, Розочки были ей роднее. Они, как и мама, любили землю и умели работать на ней. Их даже вечером с поля не выгонишь — хочется работать, нравится работать, и не отвести взор от земли, где всё роскошествует в изобилии — новые дивные сорта помидор и много-много изысканных селекционных роз.

Одной из подопечных мамы была знатная хлопкоробка юная Суюмбике, настолько заморённая работой на этих отравленных дустом полях, что она показалась мне сначала старушкой с иссохшей, пергаментной кожей. Суюмбике отказывалась от еды, считая, что ей, отвергнутой бесплодной жене, лучше умереть. Мама кормила её сначала едва ли не с ложечки. А через несколько месяцев Суюмбике расцвела, превратившись в белокожую смешливую красавицу. Однажды Суюмбике навестил её муж и восхищённо воскликнул, что вот, взошла, мол, на небо луна и затмила собою светила. Муж потребовал вернуть ему жену обратно, но был с позором изгнан мамой:

— Пошёл вон, шакал!

А муж уже изнемогал от любви. Опасаясь мамы, он прятался за дувалом и подкрадывался, как кот, поближе к жене. Однажды он бросил Суюмбике через забор розу и печально запел о том, как тоскует о розе соловей. В итоге Суюмбике сбежала к своему «соловью», и у них родились дети, потому что это — любовь. Так вот, мама никого не исцеляла, но она никогда не могла поверить, что земля и женщина могут быть бесплодными, и было дано ей по вере её.

По-узбекски «я тебя люблю» звучит так: «Мен сени якши кураман». Дословный перевод здесь такой: «Я тебя хорошо вижу», и любовь осмысляется уже как зрячая любовь.

Именно такая зрячая любовь была свойственна маме. Она никогда не считала ни одну нацию лучше или хуже другой, но говорила, бывало: «Все Адамовы детки, и безгрешные среди нас редки». Да, рассуждала мама, Саид спекулирует коврами, но он — единственный кормилец многодетной и очень бедной семьи — никогда не позволит себе спекулировать семенами, потому что совесть у человека есть. И мама от всего сердца почитала узбеков за это благоговейное отношение к земле и особую одарённость в земледелии.

Однажды мы отдыхали в Грузии, и я впервые увидела грузинский базар — яркий, шумный, весёлый. А мама хмуро рассматривает крючковатые огурцы с горькой кожицей, и вдруг тычет этим кривым огурцом в продавца, спрашивая в гневе:

— Эт-то что, отвечай, такое?!

Ну, думаю, сейчас мою матушку линчуют. Но грузины принесли маме стул и накрыли для неё в закутке стол с угощением. Они наперебой жаловались маме, что вот хочется купить элитные семена, и тут денег не жалко, а спекулянты под видом элиты продают нечто низкосортное. Всхожесть низкая, а сорта!.. Впрочем, я ничего не понимаю в сортах, и мне понятен лишь ответ мамы:

— Я такие сорта напрочь повывела. Да я их близко к Узбекистану не подпущу!

Когда мама рассказала своим продавцам-узбекам о положении с семенами в Грузии, они выслушали её рассказ как «ужастик». И потом они годами отправляли в Грузию посылки с семенами, а грузины радушно отдаривали их отборным дефицитным чаем.

Была и другая, но уже громкая история с семенами. Однажды в воскресенье к нам домой примчались на машине взволнованные узбеки и с порога объявили маме:

— Элиту увозят!

Элита в семеноводстве — это нечто вроде неприкосновенного золотого государственного запаса. Элитные семена нового сорта хранились у мамы под пломбой, и только она, главный агроном, имела право снять пломбу перед севом. Как раз в ту пору вывели новый сорт необыкновенно вкусных и сладких помидор. Первую партию семян передали для размножения семеноводческому совхозу. А когда помидоры созрели, некий узбекский вождь так восхитился их вкусом, что приказал отправить весь урожай в Москву, к столу «Большого вождя». Словом, первый «золотой» урожай элиты погрузили в вагон и уже объявили об отправлении поезда, когда на вокзал примчалась разъярённая мама. Она встала перед паровозом и приказала отцепить вагон с элитой, иначе поезд никуда не уйдёт. Отправление поезда задержали, а узбеки принесли маме стул и чай. Вот так она и сидела на рельсах с пиалой чая, пока помидоры не выгрузили из вагона.

Мама провела тогда двое суток в тюрьме, а потом её освободили под подписку о неразглашении государственной «помидорной» тайны. Мама «не разглашала» — многое приходилось тогда скрывать. Только в восемнадцать лет я узнала, что родной брат мамы Василий почти четверть века провёл в лагерях. Дядя Вася был «политический», а угодил в лагеря так. В первые дни войны он записался добровольцем на фронт, а на проводах в армию загадал загадку: «Почему Ленин ходил в штиблетах, а Сталин ходит всегда в сапогах?» Отгадка была приблизительно такая: Ленин, мол, шёл вперёд с осторожностью, а наш мудрый любимый товарищ Сталин идёт к победе всегда напрямик. Более глупую историю трудно придумать, но глупость — сестра большевизма. И «враг народа» Василий, арестованный в юности, вышел из лагеря уже стариком, с обрубками пальцев на сине-багровой руке.

До ареста брата мама была комсомолкой-активисткой, прыгала с парашютом и даже отошла от Церкви, сменив данное ей в крещении имя Анастасия на более модное — Таисия. После ареста брата мама отказалась вступать в партию и уже не питала иллюзий в отношении советской власти. Веровала ли она тогда в Бога? Не знаю. Лишь много позже, когда мама стала ходить в церковь, я обнаружила, что литургию она с детства знает наизусть. Но вот особенность безбожных времён — Православие как бы уничтожено, но оно живёт в этом выработанном веками укладе жизни, как живёт под золою и дышит жаром огонь. Во всяком случае, мама ходила всегда в платочке и главным злом жизни считала грех. А ещё она винила прежде всего себя, если что-то случалось не так.

— Да, — говорила она в таких случаях, — сама себя раба бьёт, коль нечисто жнёт.

Мне же, советской пионерке, было свойственно обличительное отношение к жизни, и главным злом на нашей планете для меня были проклятые капиталисты и второгодник Генка, огревший меня портфелем по голове.

— Не понимаю, — допытывалась я у мамы, — что такое грех?

— Посмотри на Насреддина, и поймёшь.

Насреддин работал у мамы и в подражание своему тёзке Ходже Насреддину постоянно старался шутить. Однажды Насреддин решил подшутить над своим другом Каримом, назначенным тогда директором продуктового магазина. Карим очень боялся попасть в тюрьму из-за недостачи в магазине. А как тут не быть недостаче, если поборы идут за поборами, и каждому начальнику надо преподнести бакшиш? И вот однажды в застолье Насреддин пошутил так:

— Слушайте, мне только что позвонили: у Карима в магазине была ревизия, и такую недостачу насчитали, вайдот!

Карим поверил шутке, убежал и повесился. У Насреддина тогда от ужаса вытекли глаза и, повиснув на связках, выкатились на щёки. До конца своей жизни Насреддин плакал и молчал, как молчат мёртвые.

С той поры запечатлелось в сознании, как же страшен грех, если от него мертвеет душа и ужасающе искажается лик. Греховная жизнь всегда накладывает свой отпечаток на облик человека, и эту неявственную порою печать греха хорошо видят старики-узбеки и опытные православные духовники.

Однажды мама удивила меня. Сторож дедушка Хабибулло совершал намаз, а мне наскучила игра с котёнком, и я стала играть в намаз, повторяя вслед за бабаем непонятные мне слова:

— Ла иллах ильлалах…

— Не смей! — оборвала меня мама, отвесив подзатыльник.

Я оторопела. Во-первых, мама никогда не поднимала на меня руку. А во-вторых, почему нельзя играть в намаз? Жизнь среди мусульман порождала немало таких «почему». Почему, например, можно пойти на день рождения в знакомую узбекскую семью и нельзя пойти в ту же семью на обрезание малыша Гулямчика, хотя нас усиленно зазывают в гости, обещая, что праздник возглавит имам? Мама никогда не ходила на мусульманские религиозные праздники, оставляя без ответа мои «почему».

Только став православной, я начала понимать маму, а жизнь уже на конкретных примерах отвечала на мои «почему». Запомнился один случай. Во время войны в Карабахе несколько прихожан из нашего храма работали волонтёрами в больнице, помогая выхаживать раненых азербайджанцев и армян. Тяжелее всех приходилось доктору, армянину из Карабаха, ибо даже у постели умирающих кто-то яростно проклинал ненавистных «армяшек» или не менее ненавистных «азеров».

— А ведь раньше мы жили в Карабахе дружно, — грустно сказал однажды доктор. — Одна сторона улицы — армянская, другая — азербайджанская. В гости друг к другу ходили и вели совместно дела. А бизнес успешен лишь при единстве партнёров, здесь разрыв отношений — крах. И стали говорить: какая разница, мусульманин ты или христианин? Бог один — общий, а Православие и ислам — это всего лишь тропинки к вершине горы, к Богу. Какая разница, какой дорогой идти? А потом от безразличия к вере никакой разницы действительно не стало, и от экуменизма началась война.

Вывод доктора из Карабаха поражал парадоксальностью. Нет, я не о том, что для православных неприемлем экуменизм и подмена веры. Здесь всё ясно. Но ведь в житейском плане экуменизм (от слова «ойкумена» — «вселенная») воплощает в себе, казалось бы, мечту человечества о том золотом веке, когда сольются в единую семью все народы земли, исчезнут войны и ненависть, и мирно возлягут рядышком ягнёнок и лев. Более сладкой мечты у человечества нет. Но вот реальное воплощение этой мечты: глобализация с её мощнейшими технологиями по выработке «нового мышления» и единых стандартов жизни неизбежно приводит к денационализму, а денационализм порождает агрессию национализма. Денационализм — это война. И погасить этот пожар национально-религиозных войн, как утверждают сторонники глобализации, способен лишь тот новый мировой порядок, когда человечество превратится в расу «кочевников», уже не страдающих привязанностью к своему Отечеству, но кочующих с кредитной карточкой по всему миру.

На бумаге всё гладко, а только человек противится денационализму и не хочет быть «кочевником», не помнящим своего родства. Почему? Своё объяснение этому феномену человеческого сознания дают богословы и психологи. Но вот ещё одно объяснение, данное писательницей Мэри Шелли в романе «Франкенштейн». Сюжет романа таков: молодой учёный Виктор Франкенштейн открывает тайну оживления трупов и мечтает сотворить новое человечество, одержавшее победу над смертью. Работа настолько увлекает учёного, что, покинув родных, он надолго забывает о них и даже не отвечает на письма отца и невесты, став бесчувственным к их страданиям. Наконец учёный оживляет искусственного человека, созданного из костей мертвецов, и в ужасе обнаруживает, что он сотворил чудовище. Монстр убивает его родных и угрожает истребить человечество. Погибает и сам учёный, а в предсмертной исповеди приходит к выводу: когда человек забывает о родных и близких, он сотворяет чудовище.

В литературе разных народов встречается образ опасного человека, утратившего память о своём роде и родине. Это манкурт, зомби или некий урод. А вице-губернатор Салтыков-Щедрин, более известный как писатель-сатирик, признавался в письмах, что он остерегается людей, не помнящих своего родства, и почитает за благо держаться от них подальше.

Есть тайная пуповина, связывающая человека с человечеством. И таинство данной нам Господом заповеди «чти отца твоего и матерь твою» заключается не только в том, что надо, конечно же, почитать родителей. Это ещё условие самосохранения человечества и данный нам от младенчества опыт соборности и любви. Неполнота такого опыта порой уродует жизнь. Помню, как в своё время меня поразила печальная закономерность статистики: дочери матерей-одиночек большей частью становились потом тоже матерями-одиночками, а мальчики, пережившие в детстве безотцовщину, чаще других разводились и бросали детей. Человек через свой род соединяется с человечеством, усваивая опыт ближних, как построить дом и семью, как защищать своё Отечество и как жить в мире с другими народами.

Вот, в частности, опыт нашего сибирского рода — мы всегда жили рядом с инородцами, и жили удивительно мирно. Вспоминаю своё сибирское детство и слышу голос бабушки, отчитывающей заезжего гостя:

— Турка ты, турка! Ты зачем поехал покупать корову без меня? И что теперь — дети без молока, а от коровы одна польза — навоз?

«Турка» — это по-сибирски «тюрк». Тюрки — великолепные наездники и знатоки лошадей, а вот в выборе коровы могут ошибиться. Они, наконец, легко становятся добычей тех ловких барышников, что умеют растопить сердце степняка ласковыми словами и всучить ему обманом негодную коровёнку. «Турку» надо выручать, и бабушка отправляется с ним на ярмарку, чтобы вернуть коровёнку барышнику и приискать что-нибудь получше. Возвращаются они с ярмарки с такой породистой коровой, что уже в первую дойку она даёт полтора ведра молока. «Турка» от восторга обнимает корову, а бабушка готовит ему чай по-бурятски, с молоком и маслом, продолжая отчитывать гостя за его привычку дарить мне, ещё ребёнку, серебряные украшения — «на свадьбу».

— Ты моей сопливке голову не морочь, — говорит ему бабушка. — Это у вас басурманский обычай — дитя ещё в люльке, а вы уже давай приданое собирать. И сколько же лет вы готовитесь к свадьбе?

— Всю жизнь, — смеётся гость.

Вспоминаю свою строгую бабушку и понимаю, что понятия нового мышления — политкорректность и толерантность — неприложимы к ней. Политкорректность — это по-русски вежливость и определённая дипломатичность отношений. И бабушка была подчёркнуто вежливой с неприятными ей людьми, но могла отругать меня — «сопливку» — и «турку», потому что любила нас. Не потому ли так трудно приживается политкорректность у нас в России, что за дипломатией слов всё же угадывается тот холодок, когда на языке мёд, а под языком лёд?

Ещё хуже обстояло у моей родни с толерантностью. Слово «толерантность» означает «терпимость», или, говоря языком психологии, невосприимчивость человека к тому, что представляется ему неважным. Например, мать ругает ребёнка за что-то, а тому как о стенку горох. Это значит, что ребёнок толерантен к словам матери, то есть не воспринимает их. «Толерантность, — писал Честертон, — это добродетель людей, которые ни во что не верят». Но такая добродетель не в чести у православных. Более того, во времена татаро-монгольского ига воинов Золотой Орды настолько поразила огненная вера православных и их готовность принять мученичество за Христа, что был издан указ, по которому за оскорбление православного священника полагалась смертная казнь даже монголу. А вот другой закон, усвоенный мною с детства, — не смей оскорблять чужую веру, пусть она даже неприемлема для тебя. Во всяком случае, надолго запомнилось, как мама отвесила мне подзатыльник, когда я забавлялась, играя в намаз, и слегка передразнивала старика Хабибулло.

Помню, как после крещения я сказала дедушке Хабибулло:

— Деда, я теперь православная.

— Якши, хорошо, — обрадовался старик.

Хотя, казалось бы, что тут хорошего для мусульманина? Разная вера разъединяет, но объединяет нас неприятие того цинизма, когда, говоря словами Достоевского, Бога нет, и, значит, всё дозволено. Одним из самых оскорбительных слов в узбекском языке является слово «кафир» — «неверующий». Кафиром может быть русский, узбек — кто угодно, но это тот, для которого Бога нет, а есть вседозволенность. А ещё в языках разных народов есть свои жёсткие слова для отступников, отрёкшихся от своего народа и веры отцов. В узбекском языке это «мушрик», то есть многобожник или идолопоклонник. А от ветхозаветных евреев в нашу жизнь пришло слово «мусер», в русском произношении «мусор». Именно так уголовники называют милиционеров. Знаменитый инквизитор Торквемада, отправивший на костёр несколько тысяч человек, был мусером. И хотя эти подробности потом забываются, народ хранит память о сути событий: во главе крупнейших злодеяний, принёсших немало бед человечеству, стоят кафир, мусер и мушрик.

«И, по причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь», — сказано в Евангелии (Мф. 24:12). Чем меньше любви, тем больше говорят о толерантности, и сегодня берётся под подозрение даже попытка рассказать об особенностях русского или, допустим, узбекского народа. Да какие там особенности и различия, если идеал цивилизации — вненациональное и уже нерелигиозное общество? Теперь этому учат даже школьников, воспитывая в них горделивое сознание людей новой расы, способной всё преодолеть.

Но не всё преодолимо. Есть трагизм бытия и одиночество людей в холодном от безверия мире. Есть несовместимость национально-религиозных обычаев. Вот, например, очевидная несовместимость: в Рамадан мусульмане постятся, принимая пищу лишь после захода солнца, а у православных — совсем другие посты. На сельскохозяйственной базе у мамы работали в основном узбеки, и в Рамадан они только ужинали, отказываясь от обеда. Готовить в Рамадан обеды — это напрасно переводить продукты. И мама отдаёт распоряжение повару, чтобы не готовил обеды, но лишь ужины для постников, а сама с несколькими русскими служащими перебивается в обед чаем с лепёшкой. Так проходит несколько дней. А потом повар начинает готовить обеды для русских, говоря, что люди ругаются и стыдят его: вот, мол, русские уважают наш пост, и что — оставлять их за это без обеда? Вот так и жили, уважая друг друга, а узбеки, замечу, чуткий народ.

Да, мама никогда не ходила на мусульманские праздники, связанные с исповеданием верности исламу, но она бывала на семейных торжествах. Больше всего мне нравилось ходить с мамой на хошар — это национальный обычай, когда вскоре после свадьбы вся махалля (квартал) выходит строить молодожёнам дом. Уже с утра торжественно трубят карнайчи, созывая людей на хошар. А потом музыканты ещё не раз сыграют на стройке, чтобы работалось веселей. А работа действительно кипит. Даже мы, дети — праздный народец, — тоже стараемся быть полезными и носим воду в летнюю кухню, где уже лепят манты и шинкуют для плова морковь. Это единственная обязанность хозяев — приготовить обед для махалли, а дом им всем миром построят бесплатно. Так закладываются основы будущей многодетной семьи: у молодых есть свой дом — полная чаша, ибо на свадьбу надарят столько всего необходимого для жизни, что нет нужды ходить в магазин. Всё же великое это дело — обычай народной взаимопомощи. Большинство семей в махалле небогаты, но с миру по нитке — голому рубашка, а молодым — совет да любовь.

К сожалению, у нас в России жизнь молодой семьи чаще всего начинается с проблем: негде жить, и надо снимать квартиру, а ещё нет ни ложки ни плошки. Помню, как у нас с мужем была сначала всего одна кастрюлька, в которой мы заваривали чай или готовили суп. Слава Богу, помогали родители. И всё же после свадьбы я мечтательно сказала маме:

— Хочу обратно в махаллю.

— А ты сможешь? — усмехнулась она.

Нет, не смогу. Да и махалля с её обычаем народной взаимопомощи постепенно уходит в прошлое. На месте былых кварталов с глинобитными дувалами и садами теперь высятся корпуса многоэтажек, где соседи порой не знают соседей. Дедушка Хабибулло живёт сейчас на шестом этаже панельного дома. И старик часами сидит на балконе, тоскливо глядя вниз, на асфальт. Где его сад с благоуханными розами? Где весёлый сосед из махалли, утешавший его, бывало, за чаем: «Э-э, дорогой, нет причины печалиться, если в твоём саду растёт шафран».

Нет теперь шафрана, есть асфальт.

2. Дегиш

Странная всё-таки была у нас империя, где «колонизатор» Россия жила беднее «колоний». Идеология в этой империи попирала экономику, и главенствовала идея братской помощи и миллионных дотаций национальным республикам, а также мятежным развивающимся странам. А потом империя рухнула, и наступили времена смуты, развала экономики и массового обнищания людей.

Это обнищание было столь неожиданным, что стихийные митинги той поры чаще всего сводились к вопросу: кто кого ограбил, если вдруг обеднел народ? Скинхеды на своих сходках в Подмосковье обвиняли во всём «чёрных», которые «понаехали» и «грабят» русских. А первое, что я увидела, приехав в командировку в Ташкент, была точно такая же молодёжная тусовка, где уже пылкий узбекский хлопец поносил «колонизаторов», которые «ограбили» и веками угнетали узбекский народ. Юнцы восторженно кричали: «Истикол (независимость)!» А в Ташкенте спешно меняли названия улиц, избавляясь от имён «угнетателей». Как ни смешно, но в число «угнетателей» узбекского народа попал Николай Васильевич Гоголь, и улицу Гоголя переименовали.

Именно на этой бывшей улице Гоголя я случайно встретила дедушку Хабибулло в его неизменном выцветшем ватном халате. Старик, как выяснилось, возвращался с митинга, где пытался выступить в защиту дружбы народов, но был удалён с трибуны сторонниками независимости.

— Что происходит? — спросила я старика о ситуации в республике, из которой наша семья уехала ещё до перестройки.

— Это дегиш, — ответил он, хватаясь за валидол. — Большой дегиш!

Узбекское слово «дегиш» означает то опасное бедствие, когда река вдруг меняет русло, и в воду рушатся деревья и прибрежные кишлаки. Однажды я видела последствия дегиша: по реке плыла детская люлька и огромная чинара рядом с ней. Всё происходит как бы внезапно, хотя река уже давно подтачивала берег, пролагая себе тайное подземное русло. Река трудилась, возможно, годами, чтобы обрушить потом в воду эти чинары, детскую люльку и кишлаки.

Вот так однажды рухнула наша империя, подточенная работой подземных вод. Сердце тогда разрывалось от боли — для кого-то империя, а для нас — Отечество и земля наших прадедов и отцов. Только заранее была обречена на крушение эта бесчеловечная, безбожная власть, ибо всё, построенное без Бога, однажды рухнет.

Впрочем, о Боге мало кто думал — искали виноватых. Иные люди слепли от ненависти, изобретая свой «образ врага». А только на Востоке говорят: ненависть — это выстрел в собственное сердце. Ненависть неразборчива по своей природе, и ей всё равно, на кого опорожнить злобу. Здесь только вначале обвиняют инородцев, а потом узбеки убивают узбеков, как это было во время кровавой бойни в Андижане в 2005 году. И точно так же русские стреляли в русских у горящего Белого дома в 1993 году.

Слава Богу, что жизнь постепенно налаживается, и наступает некоторое отрезвление. Отрезвляла прежде всего беда, и почему-то запомнилось, как возмущались некогда люди у пустых прилавков ташкентского гастронома. Толпа уже угрожающе вскипала гневом, когда продавщица сказала грозно:

— Кто кричал «истикол» («независимость»)? Вот и ешьте истикол!

А ещё помню, как мы сидели за дастарханом в доме дедушки Хабибулло, и его сын Юсуф умолял меня повлиять на старика, чтобы тот не ходил на митинги в надежде защитить «дустлик», то есть дружбу народов.

— Ота, пойми, — убеждал он отца, — все нормальные люди относятся к русским нормально. Это политики тащат нас в грязь!

Отец и сын спорили. Внук, не вникая в политические дрязги, невозмутимо щёлкал клавишами компьютера. А телевизор вещал: «Сегодня состоялось открытие новой чайханы на триста посадочных мест».

Тут мы с дедушкой Хабибулло разом поперхнулись чаем, ошеломлённо глядя в телевизор: официанты в псевдонациональной униформе. И оформление, рассчитанное на интуристов, в помпезном стиле «а-ля Восток». Только это уже не чайхана, а «Макдоналдс» и конвейер общепита. Разве такой была наша чайхана под чинарами, где душа отдыхала от суеты? Здесь неважно, кто директор фабрики, а кто сторож на ней. И неспешно беседуют старики, а кто-то, бывает, прочтёт стихи. Говорят, что учёный-математик Омар Хайям писал свои стихи для друзей из чайханы. Им были бы непонятны его математические выкладки, а чайхана — это некое единение людей и отрешение от суеты перед вечностью.

Раньше в Ташкенте было много людей в неповторимо прекрасной национальной одежде. А теперь, как и везде, преобладает стандарт — джинсы, топики, футболки с надписями и всё то, что носят в Москве. Ташкент сегодня — это практически европейский город, очень красивый, но уже незнакомый мне. А ещё в узбекском языке появилось неизвестное прежде слово — «гастарбайтеры».

С гастарбайтерами я познакомилась в провинции. Только приехала сюда, как меня окликнул у вокзала бывший шофёр мамы и увёз с собой на праздник в кишлак. Так я вернулась в страну своего детства, где за глинобитным дувалом серебрилась листвою джида и доцветали уже обожжённые заморозком последние хризантемы.

В отведённой мне для отдыха комнате были только ковёр и кровать, которую завели когда-то для моей русской мамы, неспособной спать на полу. Когда мама уехала, а потом начался и массовый отъезд русских из Узбекистана, кровать поставили в нишу на высокий постамент, и забираться на неё надо было уже по лестнице. Кровать на пьедестале ужасно напоминала памятник. Лезть на этот памятник совсем не хотелось, но хозяева так растроганно смотрели на меня — вот, мол, помним и любим вашу маму, оберегая её кровать, — что пришлось из учтивости залезть. Следом за мной на кровать вскарабкалось человек семь малышей. Первой залезла малышка Зухра и, обмусолив меня поцелуями, заявила:

— Когда я вырасту, я буду русской.

— А я, когда вырасту, — сказал серьёзный маленький мальчик, — буду немцем. Построю большую-большую фабрику, и у всех тогда будет работа.

Что ж, всё понятно — где-то неподалёку немцы строят фабрику, и безработные с нетерпением ждут, когда появятся рабочие места. Работы нет. А если есть, то в условиях обнищавшей провинции можно заработать не больше десяти долларов в месяц. Вот почему уже ранней весной почти всё мужское население кишлака уезжает работать на стройки в Россию, иначе не выжить. Летом на полях работают в основном женщины, и сиротливо в домах без мужчин. Но вот в России ударили морозы, и в кишлаке сегодня праздник — вернулись домой кормильцы-строители. Привезённый ими заработок потом экономно растянут на год. Но сегодня можно не экономить, и над кишлаком стоит сытный запах плова.

Наконец плов готов, и всех приглашают к столу. На самом почётном месте за дастарханом сидят строители. Дети виснут на них — соскучились. А женщины, радуясь, всё же тревожатся: в газетах пишут, что в России убивают азиатов, и теперь опасно ездить туда.

— Да не верьте вы этому вранью! — возмущается бригадир строителей Аброл. — В России работать гораздо лучше, чем в…

Тут Аброл осекается, не желая обличать своих братьев-мусульман. Но мне уже известна эта история. В первый раз гастарбайтеры поехали на заработки в соседнюю республику и попали фактически в рабство. Узбеков избивали, заставляя за копейки работать на износ, и запирали на ночь в сарае. А потом Абролу и его бригаде повезло — уехал в Россию директор их школы Владимир Иванович. Сначала бедствовал, как все переселенцы, а потом открыл в Подмосковье свою строительную фирму, предпочитая приглашать на работу своих земляков-узбеков — они трудолюбивы, не пьют и уважительно относятся к людям. Словом, директор школы по-прежнему опекает своих бывших учеников, хотя проблем, конечно, хватает.

— Милиция часто останавливает на улицах, — рассказывал Аброл о жизни в России. — Но посмотрят паспорт: «A-а, узбек!» — и отпускают. В России уже поняли, что мы мирный народ.

— Что, и «урюком» ни разу не обозвали? — задаю я неделикатный вопрос.

— Меня однажды обозвали, — признаётся самый юный их всех строителей, Баджи. — А что? Урюк — красивое дерево, и нет прекрасней его на земле. Вот у Омара Хайяма есть рубаи про урюк…

Но вспомнить рубаи про урюк у Баджи не получается, и вспоминается почему-то иное:

Покоя мало, тягот не избыть,
Растут заботы, всё мрачнее жить.
Хвала Творцу, что бед у нас хватает:
Хоть что-то не приходится просить.

Баджи смущается, понимая, что на празднике нет места печали, и, улыбнувшись, читает другое рубаи:

Брат, не требуй богатств — их не хватит на всех.
Не взирай со злорадством святоши на грех.
Есть над смертными Бог. Что ж до дел у соседа,
То в халате твоём ещё больше прорех.

Баджи всего семнадцать лет, и Омара Хайяма он знает, по-моему, наизусть. Говорят, он был самым одарённым учеником их школы, а потом умер отец, и в двенадцать лет Баджи пошёл работать. У Баджи цель — дать образование своим братьям и сёстрам. Один брат уже учится в колледже для программистов. Образование платное и, мягко говоря, семье не по карману. Но Баджи упорствует, утверждая: будущее узбеков — не за кетменём и мотыгой, но за профессионалами высокого класса. Баджи не покупает себе одежду и ходит в стареньком спортивном костюме. А по ночам ему снятся своды библиотек и аудитории университета. Очень хочется учиться! Но надо идти путём «урюка-гастарбайтера», а это — путь жертвенной, высокой любви.

* * *

По итогам той уже давней командировки в Узбекистан я написала статью о гастарбайтерах и рассказала в ней историю Баджи. Материал отвергли, сказав, что нужен негатив. Вот если бы Баджи избили или убили в России, это была бы отличная новость для первой полосы. А ещё лучше написать о том, как в Узбекистане нарушают «права человека». Неужели, иронизировал редактор, я не увидела в Узбекистане ничего плохого?

Конечно, увидела. Сейчас этой грязи везде полно. Но во времена торжествующего бесчестия особенно дороги встречи с людьми чести, а такими были дедушка Хабибулло, Аброл и Баджи.

Жизнь переменчива, и жить применительно к подлости всё же опасно, ибо первыми жертвами очередных «перестроек» становятся прежде всего временщики. Это они, говоря словами апостола, «безводные облака, носимые ветром» и «волны, пенящиеся срамотами своими» (Иуд. 1:1,12-13). Рано или поздно, но пена исчезает, и тогда люди снова удивляются, оглядываясь в прошлое: кому мы верили и чему поклонялись?

К счастью, история любого народа всегда шире сиюминутных политических дрязг. А для меня история узбекского народа началась с моей мамы. Вот мы приехали с ней к папе в Ташкент и стоим на привокзальной площади, ожидая машину. Ещё очень рано, едва светает, а площадь уже запружена повозками, запряжёнными осликами и лошадьми. Повозок много, но прибывают всё новые.

— Что происходит? — спрашивает мама.

— Сирот встречают, — объясняют ей.

А потом приходит поезд с сиротами из блокадного Ленинграда, и узбеки прямо у вагонов разбирают их по домам. Несут на руках истощённых детей, плачут, целуют и утешают их. А мама достаёт из баула хлеб и торопливо несёт его детям.

Когда-то в центре Ташкента стоял памятник семье Шамахмудовых, усыновившей в годы войны пятнадцать осиротевших российских детей. Когда весной 2008 года памятник снесли (позже его установили на окраине Ташкента), среднеазиатский Интернет взорвался посланиями молодёжи: «Пацаны, мы братья — русские, узбеки, таджики, все!» И долго ещё бушевал Интернет посланиями на сленге и иных языках: «Пацаны, дустлик!», «Братья, дустлик!»

В Ташкенте и доныне стоят дома с выложенными по кирпичу названиями российских городов, например, Новокузнецк или Нижний Тагил. Это дар России Ташкенту, разрушенному землетрясением 1966 года. Помню, как в цехах московских заводов и фабрик стояли тогда картонные коробки с надписью «Ташкент». И никто не проходил мимо, не внеся своей лепты в помощь пострадавшим. Коробки наполнялись быстро.

А вот ещё одно, правда, смутное воспоминание детства. В Ташкенте за Боткинским кладбищем было обширное селение каких-то странных нищих, ночевавших в убогих сараюшках и шалашах. У нас это место называли Шанхай. Взрослые запрещали детям приближаться к Шанхаю, говоря, что там живут опасные люди, и за общение с ними могут арестовать. Только из истории нашей Церкви мне стало известно — Шанхай был селением исповедников земли Российской. Их было более трёх тысяч — священников и монашествующих, обречённых на голод и лишения ссылки за верность Господу нашему Иисусу Христу. Но к православным ежедневно приходили мусульмане и приносили им лекарства и еду. Вот только один факт из истории гонений: когда последнюю настоятельницу Ташкентского Свято-Никольского монастыря монахиню Лидию (Нагорнову) приговорили к расстрелу, её спас от расстрела и спрятал у себя мусульманин Джура.

Не знаю, как сейчас, но свидетельствую о прошлом: узбеки всегда уважали «людей Книги», как называют здесь христиан. Это не случайно. Уже в III веке, когда Русь ещё поклонялась идолам, в Туркестане были общины христиан. Предание утверждает, что здесь проповедовал апостол Фома, когда шёл через Азию в Индию. А в пору расцвета халифата христиане занимали видное положение при дворе и были визирями, советниками и личными врачами халифа. История не знает сослагательного наклонения, но некоторые востоковеды полагают, что быть бы Туркестану православным краем, если бы не ересь несториан, превративших Православие в злобную карикатуру на него. Несториане крайне жестоко преследовали иноверцев, и это породило не менее жёсткий отпор.

Таковы актуальные и поныне уроки истории: там, где отсутствует истинная любовь к Богу и к людям, торжествует земная злоба. И тогда снова плывёт по реке детская люлька, и краснеют от крови воды реки.

* * *

Времена смуты — это ещё и времена тех постыдных фальсификаций, когда подлинную историю народа вытесняют политизированные мифы о ней. «Малое знание удаляет от Бога, а большое приближает к Нему», — писал протоиерей Глеб Каледа, профессор и доктор геологических наук. К сожалению, моему, ещё советскому, поколению было доступно лишь то «малое знание» истории, когда, например, отношения князя Александра Невского с Золотой Ордой укладывались в учебниках в простую схему: вот — униженный покорённый народ, а вот — наглые завоеватели. Но летописи свидетельствуют, с какой честью принимали князя в Орде. Хан Батый восхищался мудростью князя и однажды сказал приближённым: «Правду мне говорили о нём: нет князя, ему равного». Под влиянием Александра Невского в Орде была учреждена православная епархия, а сын хана Батыя Сартак принял христианство. На Волге и сейчас живут кряшены — крещёные татары, а мусульмане Поволжья почитают Александра Невского как святого. Именно эти мусульмане, потомки ордынцев, лучше нас помнят и охотно напоминают нам сегодня завет, оставленный благоверным князем Александром Невским: «Крепить оборону на Западе, а друзей искать на Востоке». Мы разной веры, но сердце просит любви.

Забытая верёвка

Человек встроен Господом в историю, и без понимания исторического смысла событий легко становится добычей самых низких политических страстей. Мой папа инстинктивно чувствовал это и всю жизнь создавал фотоисторию семьи. Все большие семейные сборы включали в себя праздничнопринудительный ритуал — мы фотографируемся, а потом любуемся фотодостижениями семьи: вот мы на фоне новой машины, а вот — в процессе поедания шашлыков. Молодёжь от фотолетописи шашлыков томилась и по-хитрому убегала из дома якобы на коллоквиум в университет.

Об исторических корнях нашего рода я знала немногое: по линии отца мы из обрусевших украинцев, переселившихся в Сибирь уже века назад. Родовая отцовская фамилия Деревянко давно русифицировалась в Деревянкиных, и ничего украинского в нашей семье не было. Правда, мама порой в сердцах говорила папе:

— Ну, хохол упрямый!

— Это вы — чалдоны, а я — русский человек! — отвечал боевито папа.

Но один случай перевернул его сознание. Однажды папа пошёл на перекличку очередников, стоявших за дефицитом по списку. И, когда выкликнули его фамилию, кто-то крикнул в толпе:

— Гей, Деревянко, выдь сюда!

Папа вышел и обомлел при виде генетического чуда — перед ним стоял его, казалось, брат-близнец, и они смотрели друг на друга, как в зеркало. А «близнец» уже восторженно кричал кому-то:

— Гей, Грицько, Опанас, побачьте — нашего Деревянку нашёл!

Как понимается теперь, папа был человеком внутренне одиноким, но в объятиях этих Грицько и Опанасов вдруг растаяло его сердце. Папа у нас даже пива не пьёт, но теперь он сидел на траве с новоявленными братьями и поднимал с ними тосты за «щиру ридну Украину» и, ура, «самостийную». «Самостийники» тискали папу в объятиях и от всего сердца жалели его:

— Сашко, родной ты наш Деревянко! Да як же ты в пленение к москалям попав?

В общем, потом дома папа смущённо объявил:

— Я, хм, украинец.

— Так и знала — хохол! — ахнула мама.

— Папа, — спросила я, — а ты хоть слово по-украински знаешь?

— Знаю. Кот — это «кит». Мне главное разобраться, как же я к москалям попал?

С папой не соскучишься. Но на моей родине, в Сибири, так много обрусевших украинцев, будто свершилось некогда великое переселение народов. Особенно это бросается в глаза, когда едешь на машине по Южному Забайкалью, где тянутся вдоль трассы сибирские сёла с глухими высокими заборами из брёвен и массивными воротами под навесом-кабаном. И вдруг возникнут на пути весёлые селенья чисто украинского вида — белёные хатки с мальвами в палисаднике. На обед в такой хатке вам подадут галушки в сметане, вареники с вишнями и знаменитый украинский борщ. По утверждению этнографов, национальность дольше всего сохраняется в пристрастии к национальной кухне. Но украинского языка в этих хатках не знают, считают себя русскими, а на вопрос, можно ли войти, отвечают чисто по-сибирски: «Ну!»

Тайна сибирских украинцев не давала мне покоя. Ведь не побегут же люди добровольно с родины в Сибирь! Но о причинах исторической трагедии, обусловившей массовый исход с Украины, нынешние потомки переселенцев смутно помнили одно:

— Из-за верёвки ушли.

Мол, напали на Украину некие захватчики и вешали в колодцах на верёвке детей.

— Кто вешал? — спрашиваю.

— Фашисты.

Такие объяснения, да ещё со ссылкой на фашистский рейх, казались недостоверными, тем более что демографическая статистика свидетельствует — полная утрата языка происходит лишь в третьем-четвёртом поколении переселенцев, а стало быть, исход с Украины свершился минимум три века назад.

Словом, я считала байки про верёвку местным фольклором, пока этнограф с Украины не пояснил: рассказы про верёвку — историческая правда, и при насильственном обращении украинцев в унию был действительно массовый исход. Обращали же в унию так. Спускали на верёвке в колодец младенца и ставили родителям условие: или они принимают унию, или ребёнка утопят. Украинцы в вере народ горячий и готовы были за Православие насмерть стоять. Но одно дело — самому принять мученический венец, и совсем другое дело — мученичество ребёнка. Вот тогда и побежали украинцы в Сибирь. Здесь они забыли родной язык, позабыв потом веру отцов, и запомнили только верёвку, на которой вешали детей.

А мне вспоминается, как умирал мой папа, и даже перед смертью, приникнув к транзистору, слушал новости с Украины. Ни кровиночки уже в лице, а всё печалится о своей милой родине:

— У нас на Украине опять плохо.

— Да, — говорю, — вот опять униаты…

— Детский подход! — перебивает папа, кадровый военный и подполковник в отставке, по-своему чётко понимавший расстановку сил. — Униаты, демократы, аты-баты — это всего лишь камуфляж для агрессии, а люди с родины опять побегут.

С Украины тогда действительно бежало немало народа. Уезжали на заработки в Россию или семьями переселялись сюда.

Помню, как приехал в Оптину автобус паломников с Украины во главе с протоиереем Александром. Из какой они были епархии, не знаю. Но запомнилась проповедь отца Александра, в которой он рассказывал о том, что замалчивалось в газетах:

— Нас убивают за православную веру, внедряя унию, и мы приехали сюда укрепиться, чтобы принять, если надо, мученичество за Христа.

В соборе стояла звенящая тишина, а батюшка рассказывал, как захватывают православные храмы. К церкви подъезжают автобусы с пьяными автоматчиками, и те врываются в храм, круша прикладами рёбра священнику с прихожанами. Алтарь они обязательно оскверняют, справляя здесь нужду или загасив сигареты о престол. Семинарию же, рассказывал батюшка, громили так — хватали за руки, за ноги семинаристов и, раскачав, выбрасывали со второго этажа спинами об асфальт.

А потом начался штурм епархиального дома. Молодого священника, преградившего вход к владыке, выволокли во двор и забили насмерть. Как же отчаянно кричала мать священника, пытаясь прикрыть сына своим телом!

— Мы позвонили в милицию, умоляя предотвратить убийство, — рассказывал отец Александр. — А из милиции с хохотом отвечают: «Вот когда убьют, приедем полюбоваться на труп».

Не желая напрасных жертв, владыка хотел выйти к погромщикам. Но верующие стеной преградили дорогу:

— Владыко, убьют пастыря — рассеются овцы.

Забаррикадировавшись в комнате верхнего этажа, они молились вместе с владыкой. Автоматчики уже крушили прикладами дверь, когда одна женщина сказала:

— Владыко, у меня есть молитва преподобному Амвросию Оптинскому. Благословите читать.

Они опустились на колени, умоляя о помощи преподобного Амвросия. И вдруг удивились — за дверью была тишина. Они выглянули в окно и увидели, как автоматчики, будто гонимые страхом, в панике бегут к автобусу. Один споткнулся, рассыпав доллары. А приглядевшись, они увидели, как и другие на бегу рассовывают доллары по карманам.

— Вот почему, — закончил свою проповедь отец Александр, — мы приехали к мощам преподобного Амвросия Оптинского, заступника и защитника православных христиан.

После проповеди ко мне подошла одна из прихожанок отца Александра. Подала свёрток с рушником и варежками и сказала по-украински певуче:

— Прими, будь ласка, на помин души.

— А кого поминать?

— Да меня — Марию.

— Как тебя? Ты ведь живая.

— Да убивают же нас за Христа. Вдруг всех забьют, а ты помянешь.

Шёл 1992 год. Готовилась к смерти украинка Мария, и по-сибирски спокойно умирал в больнице мой папа. Перед смертью он надел на себя православный крест и сказал, улыбнувшись по-детски:

— Вот освятился верой отцов.

После смерти папы я машинально продолжала выполнять данное им поручение — вырезать для него из газет материалы об Украине. Как же горько мне было от этих вырезок, где превозносилась уния — от века «истинная», «исконная» вера украинцев. Что ни издание, то многоголосый, хорошо оплаченный крик: «Свободу униатам!» А про верёвку забыли… Почему мы всё забываем?

Грузинский тост (Быль)

Это было в те времена, когда по радио часто передавали жизнерадостную песню «Мой адрес — не дом и не улица, мой адрес — Советский Союз». Потом Советского Союза не стало, и песня сделалась гимном бомжей. И всё-таки снова вернусь в те годы, когда мы искренне верили, что «Союз нерушимый республик свободных сплотила навеки великая Русь», и надо крепить эту сплочённость, потому что все люди — братья.

Мероприятий, посвящённых укреплению дружбы народов, было тогда великое множество — всевозможные фестивали, дни культуры братских республик в Москве и ответные визиты деятелей культуры в эти братские республики. Но приближалось время развала Советского Союза, давая о себе знать невнятным до поры подземным гулом. Сначала казалось странным, что вместо привычного «Россия», «Отечество» иные стали говорить «рашка», «совок» или «эта страна», а видные деятели культуры бросились укреплять дружбу с народами Америки и Израиля. Словом, кто-то уже паковал чемоданы, готовясь к переезду на Запад. А меня вдруг обязали укреплять дружбу народов СССР и отправили в командировку в Грузию, где проходил тогда смотр сельской художественной самодеятельности.

Сам смотр был настолько великолепен, что почему-то вдруг вспомнилось правило военных моряков: «Скорость эскадры определяется по скорости последнего корабля». И если простые чабаны и сборщицы чая поют так, будто учились у лучших мастеров консерватории, то это воистину великий народ с древней высокой культурой. Как же пели грузины, как они поют!

Что касается главной цели поездки — укрепления дружбы народов, то здесь процесс протекал так. После каждого концерта конферансье объявлял со сцены, что из России в Грузию приехала великая калбатоно («госпожа») Нина. В чём заключалось моё величие, до сих пор не знаю, ибо конферансье говорил по-грузински, но зал стоял и бурно аплодировал мне. Словом, приветствовали меня, как президента, после чего кортеж машин направлялся в закрытый для спецобслуживания ресторан, где уже были накрыты столы.

Забегая вперёд, скажу, что это были дни нескончаемых банкетов, утомлявших своим словоблудием. То есть сначала пили за нерушимую дружбу России и Грузии и витиевато-длинно клялись в верности, а потом потный толстячок, кагэбэшник, предлагал выпить за мою красоту, ибо в Грузию приехала такая красавица, что солнце от зависти скрылось за тучей, а звёзды от изумления попадали с неба. Мой молоденький переводчик студент Гиви невежливо хмыкал при этом в кулак, ибо на роль красавицы такого ранга я явно не тянула. Но это мелочи. Куда труднее переносилось другое — подвыпив, наш толстячок начинал «шалить». Помню, как побледнела известная актриса, когда, заныривая рукой под стол, этот сладострастник стал задирать ей юбку.

— Почему никто не заступится? — шепнула я Гиви.

— Нельзя, это КГБ, — ответил печальный Гиви. — У Верико сына арестовали. Надо сына спасать и терпеть.

Верико сидела, как истукан, побледнев уже до мертвенной бледности, а мужчины, притихнув, уткнулись в тарелки. И вдруг я увидела насмешливые глаза кагэбэшника, победоносно оглядывающего всех: что, есть желающие оспорить его власть и право творить беззаконие? Нет, тут являло себя даже не сладострастие. Тут действовал закон скверны, желающий осквернить всё и всех. И мужчины, не вступившиеся за честь женщины, чувствовали себя обесчещенными.

Много позже, уже после развала Советского Союза, бывший член ЦК компартии Грузии, а ныне москвич, вдруг стал обидчиво доказывать в застолье, что даже в те подлые времена он всегда поступал по совести, и ему нечего стыдиться — он честный человек.

— Это ты честный? — вспыхнул его друг, писатель-грузин. — Ты столько лет барахтался в вонючей помойке и хочешь, чтобы от тебя не воняло? Да будь оно проклято, то время, из которого все мы вышли замаранными!

Замаранной в этой истории оказалась и я, а выяснилось это так. Через несколько дней шалун-кагэбэшник решил приласкать и меня. Сопротивлялась, как умела. И однажды, вырываясь из объятий толстяка, едва не выскочила на ходу из машины, выкрикивая при этом, что раньше я уважала грузин и чтила ту Грузию, где жили Бараташвили и Пиросмани, а великий художник Ладо Гудиашвили с молитвой расписывал церкви.

— В церковь хочешь? — удивился толстяк. — Для дамы сердца — любой каприз!

И машина затормозила у Сионского собора. Мы с Гиви устремились в собор, куда следом за нами юркнул некто Гурам, ненавидевший меня, угадывалось, такой лютой ненавистью, что от его злобных взглядов было не по себе. Кто такой Гурам, я не знала. На банкетах он сидел где-то поодаль и был странен в компании холёного бомонда — этакий прокалённый солнцем крестьянин в дешёвом пиджаке и заправленных в сапоги брюках. Тем не менее в конце каждого банкета провозглашали тост за щедрое сердце Гурама, и да будет эта щедрость расти и возрастать.

В соборе после службы было тихо и малолюдно. Но вот в чём я убедилась, как убеждалась потом не раз, — переступая порог церкви, попадаешь в иной мир, где вместо купола неба — космос, и всё меняется, даже лица людей. Помню, что с удивлением оглянулась на Гурама — он со слезами прикладывался к иконам и даже как-то по-детски положил шоколадку у ног Младенца Христа.

Впрочем, тут было не до Гурама. Сердце ёкнуло и гулко ударило в рёбра при виде креста святой равноапостольной Нины. Позже я прочитала в книжках о том, как юной Нине явилась во сне Пресвятая Богородица и вручила ей крест из виноградной лозы, а она, проснувшись, отстригла прядь волос — так поступают при монашеском постриге — и обвила волосами крест, посвящая себя Богу. Многое я узнала потом о подвиге святой равноапостольной Нины, обратившей к Богу страну Иверскую и сокрушившей демонских идолов. А тогда, будучи ещё несведущей, я в благоговении стояла перед крестом моей небесной покровительницы и почему-то знала то, чего не могла знать, а только Дух дышит, где хочет, и сердце чувствует благодать.

Впрочем, минуты благоговения длились недолго, так как рядом разгорался скандал. Гурам в сопровождении любопытных тащил ко мне за рукав совсем молоденького батюшку, что-то гневно говорил по-грузински, а потом стал петушком наскакивать на меня:

— Соус («совесть») есть? Стыд хоть капелька есть? Батюшка, у неё же нет ни стыда ни соуса!

Я ничего не понимала, несмотря на дипломатичные пояснения батюшки. Но если отбросить в сторону дипломатию, то реальная картина была такой — толстяк и его свора от моего имени нещадно грабили сельскую Грузию, утверждая, что Москва прислала очередного сборщика дани, то есть меня. А это такой беспощадный мытарь, что быть беде, если не заплатить. В общем, Гурама обязали собирать деньги для московской хищницы, а также оплачивать банкеты и отгружать «для Москвы» ящики деликатесов, коньяка и марочных вин.

— Батюшка, людям уже нечего дать, а она требует всё больше! — горевал и сокрушался Гурам.

— Доченька, — погладила меня по плечу пожилая грузинка, — пожалей наш народ. Нам так трудно жить!

— Пожалеет она, как же! — вспыхнул гневом картинно красивый юноша. — У России большой рот и ненасытная утроба!

О, как же тщательно, как понимается теперь, готовился развал Советского Союза! Ложь всевала семена ненависти в сердца людей, и грузин, оказывается, ограбила я. Смысл этих подлых провокаций, когда народы науськивали друг на друга, открылся лишь позже, а тогда в ярости я выбежала из собора и пообещала кагэбэшнику, что напишу в газету и обращусь в прокуратуру, но его непременно посажу.

— Ты — меня? — развеселился кагэбэшник. — Это я тебя в тюрьму посажу!

— Фёдор Гургенович, — окликнул он майора из сопровождавшей нас милицейской машины, — поступила информация, что эта гнида из Москвы организовала наркотрафик кокаина в Грузию. Немедленно обыщите её номер в гостинице и арестуйте преступницу.

— Арестуем, арестуем, — пообещал Гургенович. — Только кокаина сейчас нет. Есть героин.

— Пусть будет героин! — величественно распорядился мой бывший «обожатель», и машины с мигалками умчались прочь.

Честно говоря, я не поверила в афёру с героином. Но Гурам сказал в тревоге и почему-то на сленге:

— Надо делать ноги, сестра.

Гурам был прав. Позже, когда однокурсник Гиви Арчил вёз нас в аэропорт на своей машине-развалюхе, выяснились подробности этой истории. Оказывается, Гурам позвонил в гостиницу знакомой горничной, и та вынесла мои вещи из номера за секунду до того, как туда ворвалась милиция. А ещё Гурам договорился с кассиром из аэропорта, чтобы меня отправили в Москву первым же рейсом.

— Тебе, сестра, теперь вся Грузия поможет, потому что ты заступилась за грузин, — сказал растроганно Гурам на прощание.

А вот здесь начинается то, ради чего мне захотелось рассказать о Грузии и о том, как меня провожали из Тбилиси.

* * *

Во-первых, Арчил и Гиви решили устроить для меня прощальный банкет. Студенты вытрясли из карманов последние копейки, сбегали в магазин и, расстелив на траве газету, накрыли стол: бутылка дешёвого вина, два плавленых сырка «Дружба» и гроздь винограда — специально для меня.

— Мы их сделали! — ликовал Гиви, провозглашая тост. — Тависуплеба («свобода»)!

— Какая свобода, если прогнило всё? — заметил Арчил и поинтересовался у меня: «Вот у вас в России, если дают квартиру, там есть двери?»

— Конечно.

— А у нас, если повезёт получить квартиру, то ничего, кроме стен, в ней нет. Ни дверей, ни сантехники — украдено всё. И воруют уже нагло — в открытую. Нет, надо валить на Запад.

Забегая вперёд, скажу, что Арчил действительно уехал потом на Запад и написал серию разоблачительных статей про высокопоставленных чиновников, мало чем отличавшихся от грабителей с большой дороги. Но статьи не опубликовали, ибо чиновники уже стали миллионерами, а в демократической Европе уважают деньги. «Эти демократы, — написал тогда Арчил в письме, — те же кагэбэшники, только сменившие знак плюс на знак минус».

Но всё это было потом. А тогда мы были молоды и со всей пылкостью молодых мечтателей верили в то ближайшее светлое будущее, когда мы, естественно, переделаем мир.

Переделать мир, конечно, хотелось, а улететь из Тбилиси не получалось никак. Кассир, пообещавший отправить меня в Москву первым же рейсом, виновато признался, что на ближайшую неделю билетов нет. Да и каково это — улететь из Грузии в курортный сезон, если отдыхающие уже в день приезда — заранее, за месяц — записывались в очередь на билеты? Но Гиви успокоил меня, сказав, что он уже позвонил своему деду Ираклию, а его дедушку уважает вся Грузия, и потому «из уважения» сделают всё.

До сих пор не знаю, кем был дедушка Ираклий — виноделом, пасечником или, кажется, кузнецом, но уже через полчаса этот стройный, как юноша, величественный старик вручил мне билет на самолёт.

— Э-э-э, разве так провожают дорогую гостью? — сказал он, оглядев нашу трапезу на газетке. — Гиви, помоги тёте Нане накрыть стол. А знаешь, Нана, в честь чего будет праздник? Калбатоно Нина разоблачила при всех нашего неприкасаемого варишвили («сына осла») из КГБ, и теперь вся Грузия смеётся над ним.

— Я бы этого ворюгу варишвили своими руками на тряпки порвала, — откликнулась Нана, сестра Ираклия, и весело пожелала мне: «Дай Бог тебе счастья, Нино!»

А потом был праздник. Тётя Нана расстелила палас на траве, Гиви притащил из машины дедушки корзины с угощеньем. И было у нас настоящее грузинское застолье с домашним вином и множеством яств: хачапури, сациви, фаршированные гогошары, зелень, соленья — не перечислишь всего.

— Сейчас мы выпьем за всё хорошее, — сказал наш тамада батоно Ираклий. — Но сначала я спрошу нашу гостью — тебя, я знаю, обидели в Грузии, и ты, наверно, думаешь теперь: грузины — они такие-сякие?

Я промолчала, смутившись, а будущий европеец Арчил сказал задиристо:

— А что, грузины не такие-сякие?

— Люди везде люди, сынок, — гордые, добрые, всякие. Но вот идёт такой гордый человек по жизни и вдруг, ослабев, падает в грязь. Кто-то скажет о нём: «Это грязное ничтожество». А кто-то знает уже — душа человека превыше грязи. Плачет душа, но помогает ей Бог и дарует человеку мудрость и силу. Знаешь, Арчил, что труднее всего в жизни? Научиться правильно думать и понимать людей. А потому вместо тоста расскажу притчу, которую мой дед ещё в юности слышал в горах от стариков.

Перескажу эту притчу, услышанную от дедушки Ираклия.

* * *

Однажды грузинскому царю приснился сон, будто стоят у него в изголовье семь тощих коров, а трава перед ними выжжена зноем. Встревожился царь и созвал мудрецов, чтобы разгадали его сон. А мудрецы только много учёных слов наговорили, но не разгадали они ничего. И повелел тогда царь глашатаям объявить по всему царству, что богатую награду получит тот, кто разгадает сон.

Жил в том царстве многодетный бедняк, и была у него сварливая, злая жена. Вытолкала она бедняка из дома и сказала: «Поезжай к царю и разгадай его сон. А не разгадаешь, пусть отрубит тебе голову, и я хотя бы отдохну от тебя».

Сел бедняк на коня и поехал через горы к царю. Едет и плачет: где ему, пастуху, разгадать царский сон, если даже учёные бессильны? Вдруг выползает из расщелины змея и говорит человеческим голосом:

— Эй, горемыка, а ты поделишься со мной наградой, если я разгадаю сон?

— Половину отдам, клянусь, — воскликнул бедняк, — только спаси меня!

И сказала змея: «Сон царя означает вот что — будет семь лет засухи и голода. Пусть царь немедленно повелит купцам, чтобы закупали зерно и припасы в разных странах, а иначе грузинам не выжить». Так всё и было. Трудными были семь засушливых лет, а только никто не умер от голода — столько припасов заготовили впрок. Ну а бедняк получил такую богатую награду, что арба едва вместила дары царя.

Возвращается бедняк домой уже богачом, и кипит его сердце от гнева: «А почему это я должен делиться со змеёй? Впереди голод, а у меня дети. Тьфу на змею, паршивая тварь!» Даже специально в объезд поехал, чтобы не встречаться со змеёй.

За семь лет истощил бедняк своё богатство. Обнищала семья. А тут снова царю приснился сон, будто висит у него в изголовье меч. Чувствует царь, что сон пророческий, но не под силу мудрецам разгадать его. И снова злая жена (а была доброй, пока водились денежки) выгоняет мужа из дома и велит ехать к царю разгадывать сон.

Сел бедняк на коня и приехал к тому месту, где повстречал змею. Пал на колени и молит в слезах, чтобы простила его змея и ради детей помогла ему.

— Ладно, прощаю, — сказала змея, выползая из расщелины. — Только на этот раз не обмани — ведь немного прошу. А царю скажи — сарацины готовят набег на его царство, чтобы разорить православные храмы, а Грузию стереть с лица земли.

Во дворце царя был пир, когда явился бедняк с вестью о войне. Вскочили тут на коней триста отважных грузинских юношей и впереди войска с мечами помчались на сарацин. Храбро бились грузины, и сарацины, не ожидавшие внезапного появления войска, с позором, трусливо бежали прочь. И опять царь щедро наградил бедняка и вручил в знак победы меч.

Едет бедняк домой, меч при бедре, и думает воинственно: «Покажу теперь жене, как не уважать мужа-воина. Прибью эту ведьму. И змею убью!» А змея уже ждёт его на тропинке.

— Прочь с дороги, презренная гадина! — закричал бедняк.

Выхватил меч, чтобы убить змею, но та уже юрко ускользнула в норку, и он успел отсечь лишь кончик хвоста.

А бедняку ни капли не совестно, что покалечил змею. Напротив, бахвалится своим богатством и радуется, что, заболев, присмирела жена. А только тленно земное богатство — деньги кончились, больная жена уже с постели не встаёт, но умоляет мужа, чтобы ехал к царю, которому опять приснился сон, будто стоят у него в изголовье семь тучных коров и райским цветом цветут долины.

Что поделаешь? Поехал снова бедняк на поклон к змее. Просит прощения и молит о помощи. Много хитрых слов наговорил, пока не сжалилась змея и объяснила сон:

— Скажи царю, что наступает время мира и процветания Грузии. Пусть строит храмы и университеты, да возрастает духом грузинский народ!

Говорят, царь так щедро наградил бедняка, что на три жизни хватит и ещё останется. Едет бедняк домой и не радуется — такой мрак у него на душе. Приехал он к расщелине, где жила змея, и заплакал горючими слезами:

— Прости меня, змея, что на добро отвечал только злом. Забери от меня это богатство, добытое коварством. Не хочу жить богатым обманщиком — человеком стать хочу!

Но не откликнулась змея, а человек всю ночь стоял на коленях, вспоминая свою грешную жизнь. Как слова ласкового не сказал ни разу жене. Как избегал ходить в церковь, утаивая от священника своё коварство и ложь. Давно он не молился, забыв о Боге, а тут со слезами взывал ко Творцу:

— Прости меня, Господи. Я ничтожный урод!

— Ты не урод, — откликнулась тут змея. — Ты таков, каков нынешний век. Во времена голода ты был лживым и жадным, ибо голод не ведает стыда. Во время войны ты хотел убивать и отсёк мне кончик хвоста. А теперь наступило благодатное время, и жаждет благодати твоя душа. Ступай домой, ничего мне от тебя не надо. Об одном лишь прошу — воздай благодарение Богу за то, что даровал тебе покаяние, и оживёт твоя душа.

* * *

Вот такую притчу рассказал старый грузин Ираклий и провозгласил тост:

— Так воздадим же благодарение Богу за Его многие дары и благодеяния, а главное — за дар покаяния, да возродится душой человек.

Говорят, что испокон века в грузинском застолье сначала воздавали благодарение Богу и лишь потом говорили о земном.

Проблема земного бытия больше всего волновала Арчила, борца за демократию и за преобразование Грузии по образцу европейских стран.

— Батоно Ираклий, — доказывал он, — никакое духовное возрождение невозможно в условиях чудовищного экономического застоя. Надо сначала насытить людей, а потом уже ждать от них покаяния.

— И что — от сытости совесть проснётся? А вдруг, превратившись в сытых свиней, мы уткнёмся каждый в свою кормушку и уже не поднимем голову к Небу?

Спор о сытости и совести восходил уже к онтологическим высотам, когда появилась диспетчер Вера и сказала сердито:

— Хорошо сидим, да? Мы из-за вас вылет самолёта задержали, а они тут винище пьют!

И мы побежали к самолёту через лётное поле. Лидировала в этом беге тётушка Нана, в прошлом спортсменка.

— Эй, Михо, погоди, — крикнула она ещё издали знакомому лётчику, уже отодвигавшему трап от самолёта. — Знаешь новость? Калбатоно из России пообещала посадить в тюрьму ворюгу N из КГБ.

— А он что?

— Позеленел от страха, и вся Грузия теперь смеётся над ним.

— Вайме, — обрадовался усатый лётчик, — неужели подул ветер перемен?

— Мы летим или нет? — раздался по радио голос диспетчера.

А потом, уже в самолёте, я услышала, как грузины возбуждённо обсуждают новость: говорят, что подул ветер перемен, и вымогателя N наконец-то посадили. Да, Грузия, похоже, — страна гипербол, а только ненавистного всем N вскоре действительно арестовали. А потом наступили перемены, но не такие, когда мечтали и верили: главное — добиться свободы, и тогда начнётся счастливая жизнь.

Эра демократии и свободы началась в 1991 году, когда распался Советский Союз. Аналитики называют это событие геополитической катастрофой. Но сама катастрофа происходила тогда на фоне довольно вялого общественного мнения, ибо народ независимых, свободных республик озабоченно бегал по магазинам в надежде раздобыть хоть какие-то продукты.

В России впервые с послевоенных времён ввели продуктовые карточки, а из продажи напрочь исчезли стиральные порошки и мыло. А как же бедствовала Грузия — в прошлом одна из самых богатых республик! Закрывались заводы и фабрики, а безработица достигла таких чудовищных размеров, что из независимой Грузии после перестройки уехало около миллиона грузин.

Быстрее других оправилась от кризиса Россия, и в российские города хлынул поток мигрантов с Кавказа и из Средней Азии. А эра демократии породила столько неведомых прежде межнациональных проблем, что и не знаю, как деликатнее о том рассказать.

* * *

Давно известно: чужие недостатки — не твоё достоинство. Но вот особенность постперестроечных времён — вошло в привычку возвеличивать себя за счёт унижения других наций, усматривая в них источники собственных бед. Стало модным «оскорбляться» по поводу и без повода и писать коллективные письма с требованием защитить права человека от… Не буду уточнять, от чего защитить, ибо читаешь иные коллективные письма, написанные, казалось бы, с благородным негодованием, и душно от лжи.

Если повода оскорбиться не было, его изобретали. И в этом отношении показательна история 1986 года, когда в журнале «Наш современник» был опубликован рассказ Виктора Астафьева «Ловля пескарей в Грузии». Рассказ как рассказ, и досталось там прежде всего русским. Вот, горевал Астафьев, в России могут завалить родники нечистотами и мусором, а для грузина родник — святое место. Здесь не распивают водку, не пишут матерных слов, и родники по всей Грузии ухожены и обложены красивым камнем.

Словом, не было бы никакой шумихи вокруг этого рядового по сути рассказа, если бы не желание партийных чиновников поставить на место непокорного Астафьева. Он не только не желал прогнуться перед властью — он буквально шокировал жирующую элиту, отказавшись от всех привилегий. А Астафьев был знаменит — депутат Верховного Совета СССР, фронтовик-орденоносец и Герой Социалистического Труда, а также лауреат множества литературных премий, в том числе двух Государственных премий СССР. Астафьеву предлагали квартиру в Москве, дачу и снабжение через закрытый распределитель с особыми «кремлёвскими пайками». Да и на Вологодчине, где писатель жил тогда в деревне, власти недоумевали: почему в условиях дефицита продуктов Астафьев отказался от таких завидных — мечта! — номенклатурных пайков.

— Зря вы, Виктор Петрович, — уговаривали его, — вам же положено. Вы у нас, что называется, совесть нации.

Но Астафьев не желал быть жирной, продажной «совестью нации». А жилось тогда семье писателя трудно, и вот некоторые личные воспоминания о том. Собралась я однажды в гости к Астафьеву и позвонила его жене Марии Семёновне с вопросом: что привезти из Москвы?

— Ничего не надо, не утруждайте себя, — ответила она.

— Мария Семёновна, а может, привезти вам московских конфет или хорошего кофе?

— Ну, если не трудно, — застеснялась она, — привезите хоть одну пачечку сливочного масла. А ещё в Москве, я видела, есть очень дешёвые котлеты.

Так, всё понятно. Мне хорошо был знаком нищий быт российских деревень, где на пустынных полках сельпо годами пылились разве что трёхлитровые банки солёных огурцов — жёлтых, переросших и огромных, как кабачки. В общем, затоварилась я тогда под завязку, и Астафьев при встрече шутливо сказал:

— Сразу видно — наша русская и до отказа гружённая продуктами баба. А то тут киношники едут стаями, и хоть бы кто догадался одну сосиску в тонваген положить.

Но вернусь к рассказу. Опорочить независимого Астафьева было сложно. И тогда грузинскому руководству намекнули, что Астафьев как-то нехорошо написал о Грузии, и не подрывает ли это, товарищи, священные основы дружбы народов? А дальше события развивались стихийно, но по хорошо известному всем провокаторам плану «из искры возгорится пламя».

Помню, как в три часа ночи из Тбилиси позвонил Гиви.

— Гиви, — спрашиваю, — ты на часы смотрел?

— Калбатоно Нина, как можно спать, если вся Грузия не спит? Ваш писатель Астафьев так оскорбил грузинский народ, что люди в ужасе, не спят и плачут.

После Гиви позвонила Манана, потом, в четыре часа ночи, — Отар. А на рассвете уже из Европы позвонил Арчил и со всей яростью борца-демократа прокричал в трубку, что этого русского писаку — «забыл фамилию» — он бы лично поставил к стенке.

Пикантность ситуации заключалась в том, что, в отличие от меня, никто из моих разгневанных собеседников рассказ Астафьева не читал, ибо журнал «Наш современник» был почти недоступен в Грузии. Правда, писатель Л. всё же отыскал журнал в библиотеке, после чего позвонил мне:

— Слушай, я два раза перечитал рассказ, но так и не понял: а что всех так оскорбило? По-моему, написано с любовью к Грузии, а описание монастыря в Гелати — это поэма.

Тем не менее кто-то тщательно готовил развал Советского Союза, раздувая из искры то пламя, когда 315 грузинских писателей сложили в коробку свои членские билеты Союза писателей СССР и отослали их посылкой в Москву, демонстративно обозначив разрыв с «врагами» великой Грузии. Было, естественно, антиастафьевское, а точнее, антироссийское письмо грузинской интеллигенции, под которым, к моему удивлению, подписался и тот самый Л. Когда же я спросила Л., почему он подписал это письмо, если прежде хвалил рассказ Астафьева, тот ответил запальчиво:

— Потому что грузины, а не вы для меня свои!

Как же всё это напоминало ту историю нашего московского двора, когда художнику с соседней улицы подарили породистую охотничью собаку. А поскольку ни зайцев, ни рябчиков в Москве не водилось, он стал тренировать собаку на бездомных кошках. То есть прикармливал кошек, отстригал им когти, а потом натравливал на них пса. Так появились у нас во дворе кошки-калеки с отгрызенными лапками и окровавленными боками. Наш двор возмущался, а друзья художника — нет, ибо это «наша собака», а там какие-то «чужие кошки».

Вот так и стали мы «чужими кошками» для прибалтов, кавказцев и прочих независимых. Впрочем, что винить других, если мы сами постепенно привыкли к тому нравственному одичанию, когда по улицам наших городов маршируют бритоголовые молодчики, скандируя лозунги «Россия — для русских, кавказцы — вон!» Раньше порядочные люди таким руки не подавали, а теперь почему-то не стыдно…

Не стыдно стало подписывать коллективные письма, даже если заведомо известно — это провокация и повод для разжигания той ненависти, когда в межнациональных конфликтах времён демократии было убито свыше ста тысяч человек.

Знаю именитых людей из разных республик, вынужденных ставить подписи под такими письмами, а иначе не выделят деньги на науку, на жизнь или на съёмки фильма. Словом, времена демократии и свободы обернулись той духовной несвободой, когда хочешь жить — умей прогнуться и играй исключительно за свою команду, понося и уничижая «чужих».

К чести для грузин, они первыми поняли смысл антиастафьевской кампании, ещё бушевавшей в ту пору в Прибалтике. Делегация грузинских писателей приехала тогда в Москву, чтобы повиниться перед Астафьевым. Виктора Петровича они в Москве не застали, и один из писателей поехал к Астафьеву, чтобы лично и в самых трогательных выражениях попросить у него прощения. Словом, «несть человек, иже поживёт и не согрешит», но грузины, в отличие от многих, умеют каяться искренне и сердечно.

К счастью, во времена смуты Господь увёл меня из Москвы, и, поселившись в доме возле Оптиной пустыни, я прожила эти годы в той православной среде, где «несть ни эллина, ни иудея», а на Пасху провозглашают «Христос воскресе!» на многих языках мира, в том числе и на грузинском: «Кристе ахсдга!»

* * *

Говорят, что монастырь обезображивает мир. Это правда. Из монастыря тяжело было ездить в Москву, ибо привычная некогда жизнь поражала теперь самодовольной вульгарностью. Москва менялась на глазах. Помню, как в девяностых годах я приехала в Москву и засиделась у друзей до закрытия метро. Ничего страшного — рядом Белорусский вокзал, а у вокзала всегда дежурят такси.

До сих пор помню эту неизвестную мне прежде и пугающую ночную Москву. На улицах — ни одного прохожего, перед вокзалом — ни одного такси, а навстречу мне шла компания пьяных отморозков, глумливо загоготавших при виде меня. Бежать было некуда — пьяные, забавляясь, преграждали путь. От страха забылись слова молитвы, и я лишь взывала:

— Божья Матерь, боюсь, помоги!

— Вы не подскажете, как проехать на Хорошевское шоссе? — затормозили вдруг рядом со мной «жигули».

— Да я живу на Хорошевском шоссе. Подвезите, молю, а я дорогу покажу.

За рулём сидел грузин в монашеской скуфье и подряснике, с удивлением спросивший:

— Калбатоно Нина? Вы не помните меня? Я Гиви, Георгий, внук деда Ираклия.

Оказывается, Георгий заблудился в Москве, и теперь говорил ликующе:

— Святой Георгий и святая Нина — покровители Грузии. Думаете, мы случайно встретились в Москве?

До моего дома было рукой подать. Я пригласила Георгия подняться ко мне в квартиру, потому что в шесть утра за мной должна была приехать машина из монастыря, а так хотелось поговорить по душам. Я поставила чай, а Георгий принёс из машины бутылку домашнего вина — мол, какое же это застолье, если нельзя произнести тост, изливая в нём свои надежды и скорби. А скорбей было много.

— Безработица у нас страшная, — вздыхал Георгий. — Дедушка Ираклий уже ругается: «Позор грузинам — живём, как побирушки. И уже назанимали у Запада столько, что внукам оставим только долги». Слава Богу, что помогают московские грузины, и завтра я повезу в Тбилиси их пожертвования для бедных семей.

— Георгий, ты монах?

— Нет, иподиакон. Хочу уйти в монастырь, да дедушка Ираклий не благословляет: «Какой, — говорит, — из тебя монах, если ты такой же, как нынешний век?» Это правда. Раньше я говорил про русских такое, что стыдно вспомнить. За многое стыдно теперь, сестра.

И Георгий провозгласил тот самый тост, каким меня провожал из Тбилиси старый грузин Ираклий:

— Так воздадим же благодарение Богу за Его многие дары и благодеяния, а главное — за дар покаяния, без которого мертвеет и глупеет душа.

— Это правда, — допытывалась я у Георгия, — что в грузинских ресторанах запрещают петь русские песни?

— Наоборот! То есть раньше немножечко было. А недавно, мне друг рассказывал, в ресторан вошли русские туристы, и им с соседних столов стали присылать в подарок бутылки вина. Меняются люди, но, конечно, не сразу. Вот у нас сосед был жутким националистом и кричал на всех митингах про козни Москвы. А теперь кричит на всю улицу: «Какой идиот поссорил нас с Россией и построил эту проклятую границу?» У него мандариновый сад в деревне. Раньше он продавал в Россию пятнадцать тонн мандаринов, а теперь с трудом продал три тонны в Турцию, и остальные мандарины гниют.

За окном уже алел рассвет, а мы вспоминали те времена, когда семьи из России ежегодно ездили отдыхать в Грузию, и было обычаем проводить отпуск у моря. Когда-то Грузия была всесоюзной здравницей. Почему так бездарно рухнуло всё?

— А может, и должна была рухнуть, — рассуждал Георгий, — эта безбожная советская вавилонская башня? И народы перестали понимать друг друга, потому что без Бога нет мира и любви на земле. И всё-таки верю — к нам вернётся мир.

— Почему ты так думаешь?

— Как объяснить? Я веду занятия со старшеклассниками в воскресной школе и постоянно удивляюсь — они другие, чем мы. Мы провозглашали себя православными и при этом редко ходили в храм. А они так искренне любят Христа, стараются жить по-христиански — помогают старикам и выхаживают больных. Они сострадательны к чужому горю, и им не надо объяснять, что грузины и русские — братья во Христе. Они это знают и чувствуют сердцем. Через молодых христиан к нам вернётся мир. А у вас молодёжь верует в Бога?

— Кто-то верует, а кто-то — нет.

По телефону сообщили, что у подъезда меня уже ждёт машина. А Георгий вдруг оживлённо сказал:

— Недавно я всё-таки прочитал тот самый рассказ Астафьева. И знаете, как кончается рассказ? Там один грузин произносит тост: «Если кто-то обидит русского в Грузии, того обидит Бог!»

Мне хотелось произнести ответный тост: «Если кто-то обидит грузина в России, того обидит Бог!» Но в машине меня ждал батюшка, и настала пора прощаться.

Часть 7. Рассказы о животных

Кошачий спецназ

Готовлюсь к худшим временам.
Боюсь, что истину предам,
как Пётр, что поневоле струшу.
Готовлюсь, укрепляю душу.

Москвич Александр Зорин написал эти строки после того, как «за религиозную пропаганду среди детей» (была такая статья в Конституции СССР) арестовали его друга Володю. А жена поэта Татьяна сказала на допросе в КГБ, что пусть её тоже сажают за решётку, но своих детей она воспитывала и будет воспитывать в православной вере. У Саши после этого уничтожили набор уже готовой к печати книги, и он потом долго подвизался на стройках Подмосковья. Впрочем, в те времена было не в диковинку встретить дворника или сторожа с университетским дипломом, а в нашем подъезде мыла полы учительница, лишённая права преподавать в школе за то, что водила в церковь своих детей.

Готовились к арестам и на случай гонений готовили убежища в дальних, глухих уголках России. Именно в ту пору Саша купил дом в глухомани на Валдае, но пожить в этом доме не пришлось, потому что дела держали в Москве, да и времена наступали такие, когда уже не преследовали за веру в Господа нашего Иисуса Христа.

Мысль о брошенном без присмотра доме тревожила Сашу, и он уговаривал меня поехать туда летом: «Места там райские, сама увидишь!» Уговорил. И я поселилась почти в раю. Сашин дом стоял на возвышенности на краю деревни, и отсюда открывался величественный вид на бескрайние леса, уходившие, казалось, уже в синь неба. А в лесах было такое изобилие малины, черники, брусники, клюквы, что бери сколько хочешь и сколько унесёшь. Правда, про грибы мне в деревне сказали: «Грибов нынче нет — одни лисички». Лисичками здесь пренебрегали, брали только белые и рыжики. Да и какой интерес искать грибы, радуясь находке, если лисичками так густо устланы просеки, что ногу негде поставить? Идёшь — и грибы хрупают под сапогами.

Даже звери в этом безлюдном краю были непуганые. На рассвете дорогу неспешно переходили кабаны. На краю деревни мышковала лиса с лисятами. А по ночам в огороде резвились зайцы и грызли морковку.

Всё бы хорошо, но уже в первую ночь я в ужасе сбежала из дома из-за жуткого нашествия крыс. Крысы были жёлто-серые, огромные, жирные. Они гремели сковородками и опрокидывали кастрюли. Швырнёшь в них поленом — ничего не боятся и, злобно щерясь, бросаются на тебя. В общем, неделю после этого я ночевала у соседки-фельдшерицы, пугавшей меня рассказами о том, как у одной новорождённой девочки крыса отгрызла щёку, и та осталась изуродованной на всю жизнь; как у них в больнице кому-то ампутировали ступню, потому что после укуса крысы ступня стала гнить. А ещё крысы разносят чуму и прочую заразу. Короче, через неделю я собрала вещи и зашла попрощаться с моей новой деревенской подружкой бабой Дуней.

— Ты что, как безбожница, жизни боишься? — насмешливо спросила баба Дуня и процитировала Псалтирь: — «Тамо убояшеся страха, идеже не бе страх». Крыс она испугалась! А кошки на что? Возьми себе мою Мурку. Только с котёнком бери, иначе сбежит.

Больше у фельдшерицы я не ночевала. Появилась в доме Мурка и извела крыс.

Позже, уже в Оптиной пустыни, ветеринар осмотрел мою Мурку с её потомством и сказал уважительно:

— Да, редкая порода — крысоловы. А сейчас из четырёх кошек ловит мышей только одна. Испортили их люди, избаловали, и превратился в дармоедов кошачий род.

Признаться, я тоже баловала Мурку, и однажды баба Дуня сказала:

— Когда будешь уезжать в Москву, позови Петьку-кошкодава, пусть удавит Мурку.

— За что?

— За то! Ты вон курочку сваришь и угощаешь кошку. Барыней стала теперь Мурка. Уже порченая она!

А далее последовал рассказ о деревенском коте Мурзике, которого выпросила у кого-то на лето москвичка-дачница. А после её отъезда кот, как выразилась баба Дуня, охамел: стал воровать по домам продукты, а главное, так полюбил курятину, что охотился теперь на цыплят.

— У меня трёх цыплят сожрал, ворюга, а у Марковны всех извёл, — повествовала рассказчица. — Всей деревней подлеца ловили, пока Петька-кошкодав не казнил его.

Позже, уже в другой деревне, я столкнулась с тем же неписаным правилом: если кот засматривался на птичек и цыплят, его сначала наказывали, а за кражу цыплят — казнили. Правда, однажды сердобольные люди спасли от казни такого кота. Увезли его на дачу к знакомым, и в дачном посёлке началось бедствие: были там прежде цыплята, да сплыли, став добычей помилованного кота.

Словом, в отличие от меня баба Дуня кормила Мурку скудно. Нальёт ей в миску молочка и скажет строго: «Что — мяса хочешь? Вон твоё мясо по сараям бегает». А однажды я увидела, как Мурка рыбачит. Сидит, замерев, у кромки озера. И вдруг цап — и закогтила лапой плотвичку. Поймала несколько рыбок и, обернувшись к кустам, нежно мурлыкнула. Тут же из зарослей выскочил котёнок, и мама с котёнком захрустели рыбкой.

«Кошка — это единственный домашний дикий зверь», — вычитала я однажды в английской книжке. И хотя баба Дуня английских книг не читала, но разделяла мнение англичан. Конечно, рассуждала она, кошка привыкла к человеку, но она — зверёк и часть той дикой природы, где зверь добывает пропитание сам. А если кошка не умеет охотиться и клянчит еду у людей, она уже порченая, ущербная, а от беспорядка в природе и людям ущерб.

Так в суровых условиях Севера воспитывали крысоловов — отважный и грозный кошачий спецназ.

Новая жизнь, где сытно кормят, повергла Мурку в такое изумление, что она пыталась хоть как-то отблагодарить. То принесёт для меня плотвичку с озера, то притащит окровавленный кусок крысы и положит эту гадость к моим ногам. Однажды я купалась в озере и отплыла уже далеко от берега, когда к озеру с воплем примчалась Мурка и бросилась в воду следом за мной. Я была для неё, догадалась я позже, Большим Котёнком. Глупым, конечно, — ну какая разумная кошка полезет в эту омерзительно мокрую воду? Но нет предела материнской жертвенности, и жизни не жалко, если Котёнка надо спасать.

Вот ещё случай. Выглянула на рассвете в окно и увидела, как Мурка преследует зайца-русака, пробравшегося на огород за морковкой. Русак был намного крупнее Мурки, а задние лапы такие мощные, что ударит с размаху — и кошке конец. Но в битвах побеждает не сила, а смелость, и кошка грозно преследовала зайца.

Чужаков в мои владения Мурка не допускала, а в итоге получилось вот что. Просыпаюсь среди ночи от неистовых криков и глазам своим не верю — по огороду мечутся охотники с карабинами. А Мурка с победоносно-гнусавым воем вцепилась в шевелюру самого толстого охотника и яростно выдирает клочья волос. Хорошо, что пострадавший оказался человеком необидчивым, хотя был чиновником высокого ранга, приехавшим в наши края из Москвы, чтобы, как говорили в те годы, «дать ОВЦУ», то есть Особо Важные Ценные Указания. Добра от таких визитов не ждали, а потому решено было отвести беду старинным способом — устроить для гостя охоту на кабанов, а там, как водится, напоить.

Руководить столь ответственным мероприятием поручили учёному егерю с академическим дипломом, великолепно знавшему охоту по книжкам, а лесные угодья — по слухам. И егерь-академик без тени сомнения привёл охотников на мой огород. Пришлось привечать незваных гостей, и два дня изба гудела от пьяных тостов и песен. А московский гость так разошёлся, что лихо танцевал «барыню» с местными дамами и в умилении восклицал: «Народ меня любит!» Народ, конечно, вежливо хвалил танцора, но при этом излагал свои нужды: автобусы в нашу глухомань не ходят, «скорая помощь» на вызовы не приезжает. И главное, нет сахара — ни чайку от души попить, ни вареньица сварить. Любимец народа тут же схватился за телефон и закричал в трубку: «Я покажу вам кузькину мать!» Что тут началось! Приехали сразу две «скорые помощи» и перемеряли всем давление. А потом завезли столько сахара, что его раскупали уже мешками.

Про автобусное сообщение гость сказал пренебрежительно, что автобусы — транспорт прошлого, и надо прорыть к деревне метро. Он даже торжественно предложил выпить за… За что, мы не поняли, потому что гость уснул на полуслове и был с почётом перенесён в машину. В общем, метро к нам не прорыли. А всё почему? Пить надо меньше, господа.

Мурка, поймавшая в огороде чиновника, стала в то лето местной знаменитостью. Нас даже провожали в Москву с наказом: пусть Мурка отловит в столице президента. Причёску портить не обязательно, но про нужды людей рассказать.

— Хоть бы кто из властей постыдился, что нашу церковь разрушили, — сказала баба Дуня. — А как мне без батюшки помирать?

От единственной на всю округу церкви остался лишь остов, поросший берёзками. Между тем раба Божия Евдокия готовилась к смерти. И готовилась так основательно, что заказала знакомому плотнику в городе крест на могилу и гроб. Родные — в слёзы: «Мама, это же дикость какая-то!»

— Так мы же бессмертные и никогда не умрём! — насмешливо отвечала упрямая старуха. — А в Псалтири что сказано? «Изыдет человек на дело своё и деланье своё до вечера». Я в восемьдесят два года в последний раз на покос ходила, и с тех пор не стало делов. Отработалась я — вечер уже.

По крестьянским понятиям праздность была для неё равносильна смерти. А умерла баба Дуня так. Ничем не болела, но вдруг почуяла что-то. Велела внуку-шофёру отвезти её в городскую больницу, а оттуда сразу отправилась в храм. Там она исповедалась, причастилась, а через день в той же церкви отпели её. Родные дивились, как же всё предусмотрено: и гроб готов, и крест на могилу. Даже место на кладбище давным-давно куплено, чтобы упокоиться возле родни. И ушла в последний путь мудрая бабушка, не обременяя никого.

Много лет спустя умерла моя уже старенькая кошка Мурка. Ветеринар сказал, что от старости не лечат, и бесполезно мучить кошку уколами. А Мурка, уже неделю лежавшая недвижимо, вдруг поднялась и ушла в лес. Шла и всё оглядывалась на меня — прощалась. Говорят, что точно так же, в одиночку, умирают слоны и перед смертью уходят куда-то в заросли, чтобы скрыть от живых свою боль.

Есть достоинство жизни и достоинство смерти.

* * *

После Мурки осталось многочисленное потомство, которое регулярно пополняли Муркины дочки — кошки Муся и Маня. Мои наивные надежды, что люди разберут котят-крысоловов, увы, не оправдались. Взяли только одного котёнка. И дом постепенно превращался в кошкодром.

Моя мама в ту пору уже не вставала с постели, и котята по-своему утешали её. Забирались на постель и грели, мурлыча, её больные ноги. Мама даже уверяла, что кошки «лечат». Потом один такой «лекарь» помочился на матрас, а следом ринулись загаживать постель и остальные. Мы меняли и выбрасывали матрасы, воевали с котятами, но они с каким-то неистовством устремлялись метить постель. И однажды терпение лопнуло. Слава Богу, что выручил батюшка и отвёз эту кошачью свору за сорок километров от дома — на дальнее подсобное хозяйство монастыря. А через две недели с подсобки вернулась Муська. Поскреблась на рассвете в окно — вся в репьях, истощённая и так шумно дышит, будто сорок километров бежала бегом. А Муська бросилась ко мне с такой радостью, что я устыдилась: нельзя выгонять кошку из дома, где она родилась и выросла.

Вот и жили у нас с тех пор кошка Муся и кот Мурок. Но жили недолго, потому что на крысоловов начался вдруг бешеный спрос. Это художники, взявшие у нас котёнка, восторженно рассказывали ближним и дальним, как молодой котик в первый же день задавил двух крыс и поймал тридцать мышей. Художники так вдохновенно описывали достоинства крысоловов, что люди загорались и озадаченно спрашивали: а как бы и мне крысолова достать? Вот и приезжали ко мне с вопросом:

— Это вы продаёте крысоловов?

— Никого я не продаю.

А однажды приехал фермер, беженец из Чечни, русский по матери и чеченец по отцу.

— У меня на ферме четыре кошки и кот, — рассказывал он. — Так крысы по ним пешком ходят. Моя доченька крыс боится, больная она.

Муська злобно зашипела на пришельца.

— Кошка-воин! — восхитился он. — Продайте её.

— Не могу, — призналась я честно, рассказав, как Муська сорок километров бежала до дома, и грех её снова из дома выдворять.

— Конечно, вы правы, — распрощался гость.

Вышел на крыльцо и вдруг устало сел на ступеньку с каким-то клёкотом в горле. Он рассказывал — это был не рассказ. Тут пульсировала боль, отвергая немыслимое. Ведь чеченцы — очень гостеприимные люди. Это правда. И сосед был гостеприимный. Да! Зазвал в гости его семилетнюю дочку и зверски изнасиловал её.

— Ребёнок ещё, немая с тех пор… теляток любит. Пришла на ферму, а крыса прыгнула на неё… опять этот крик, как тогда, и ужас. Страх и ужас, опять, как тогда! Милая моя доча, немая доченька, — хрипло бормотал он.

— Берите кошку, — сказала я тихо.

По народному поверью, как утверждал фермер, кошку надо «продать», иначе сбежит. Взяла я рубль у горюющего отца, а Муська с презрением отвернулась от меня, не прощая предательства. Больше она домой не возвращалась.

Потом из дома ушёл кот, протестуя против появления у нас собаки Бимки. Временного, как мы считали, появления. Потому что у собаки был хозяин — пожилой прапорщик в отставке. После смерти жены он привёл в дом молодую хозяйку, а та заявила: выбирай, дорогой, — собака или я. То ли у неё была аллергия на собак, то ли ещё что-то, а только Бимку выгнали, побив для острастки.

Но обо всём этом я узнала позже. А пока ходила на дачу к прапорщику и вешала на двери записки: «Ваша собака нашлась! Приходите за ней по адресу…» За ненужной собакой никто не пришёл.

А Бимка была сама любовь и преданность. Не раз сбегала от нас на дачу к прапорщику и даже ощенилась там. Прапорщик оторопел, увидев двенадцать щенков. Купил водку и позвал друга. И так они, видно, крепко выпили, что не нашли ничего лучшего, как на глазах у собаки закопать щенят на огородах соседей. Бимка потом месяц искала их.

Собака она крупная — помесь лайки с бультерьером. И вот люди посадили огурчики, помидорчики, а Бимка мощно, как бульдозер, перекапывает грядки в поисках зарытых щенят. Возмущённые дачники пришли к хозяину собаки, прапорщику. А тот вдруг заявил, что продал собаку в Оптину пустынь, а там такая безответственная дамочка, что взяла себе Бимку и не смотрит за ней. «Я здесь при чём?» — сказал он грозно, с опаской оглядываясь на молодую жену.

Правда, позже при встрече прапорщик заплакал: «Предал я Бимку и про вас соврал. Но поймите, жена не выносит собак, а я люблю её до безумия!» Словом, есть такое известное алиби — по-цыгански жгучая, как в сериалах, любовь.

О дальнейших событиях мне рассказала знакомая, купившая участок в том дачном кооперативе. Дескать, ходит по домам женщина и собирает подписи под коллективным письмом:

— А там такая грязь про монастырь и про вас! Я, конечно, свою подпись не поставила, но неприятности, предупреждаю, будут.

Ладно, личные неприятности — дело привычное. Но клевета на монастырь возмутила настолько, что я тут же отправилась на поиски Бимки.

Бимка с обрывком верёвки на шее ожесточённо рыла землю у дороги, а дачник в шортах целился в неё из ружья, крикнув предупредительно:

— Отойдите в сторонку. Я её пристрелю.

— Бимка, — говорю, — идём домой.

И собака устало пошла за мной.

После возвращения Бимки кот переселился к соседям и тоже, похоже, поставил ультиматум: выбирайте — собака или я. Я подлизывалась к коту, носила ему вкусненькое, а он отворачивался от меня. Сидит спиной, а хвост гневно подрагивает, выражая всю глубину возмущения: как можно променять благородного кота на такую дрянь, как собака? Крысоловы — звери с характером.

* * *

Бимка больше не щенилась. Старая была собака. В последний год она уже с трудом спускалась с крыльца на травку, а обратно её заносили на руках. Именно в эту пору ко мне стали возвращаться крысоловы, тем более что беглый кот Мурок облагодетельствовал многих бродячих кошек, и множилось племя кошачьих бомжей. Летом эти бомжи блаженствовали — паломники добрые, угостят обязательно. У некоторых даже были постоянные спонсоры. Рыжий кот Васька, бомж со стажем, ежедневно сытно обедал у моего соседа Ивана Сергеевича. Хорошо летом! А зимой многие, как Иван Сергеевич, уезжают в свои городские квартиры. В городе легче — огни, театры. А тут идёшь зимним вечером по улице — ни огонька. Безлюдно. А ноги по колено проваливаются в сугроб. Голодает Васька, и морозы под тридцать. Бежит Васька, проваливаясь в сугробы, — только голова из снега торчит. И орёт эта рыжая голова отчаянно, уже чуя свой смертный час. Пустить бы Ваську в тепло погреться, да Бимка с лаем бросается на кота. Правда, ветеринар заверил нас, что кот выживет даже в морозы, если кормить его. Мы кормили Ваську, и Васька выжил.

Весной, когда расцвели нарциссы, тихо, как уснула, умерла наша Бимка. А бомж Васька привёл к нам бомжиху Мурку, такую тощую и бестелесную, что я приняла её за котёнка. Между тем Васька имел на бомжиху виды.

— Вот бесстыжий кот — к котёнку пристаёт! — возмутилась я.

— Нет, это уже старая кошка, — сказала Люба, ветеринарный врач и моя подруга. — Просто у неё была трудная жизнь.

У меня тоже была трудная жизнь, и я стала кормить Мурку, тем более что селиться у нас она не собиралась — поест и уйдёт неизвестно куда. А в июне Мурка притащила на веранду пятерых прехорошеньких котят. Глазки уже открыты, играют, бегают. Нет, с меня хватит! Ежедневно я относила котят подальше от дома, а Мурка снова появлялась на веранде с очередным котёнком в зубах. Единоборство закончилось победой кошки и нашим общим решением: мы раздадим котят по знакомым. Только сначала надо подготовиться, чтобы было всё по совести, ведь у уличных кошек болезней полно. Тут и глисты, и блохи, и прочее. Словом, делали уколы, опрыскивали спреем и толкли в порошок таблетки, подмешивая их в молоко.

Котята между тем проходили курс молодого бойца. Мурка, обучая котят, приносила им полуживую мышь или крысёнка, и они азартно бросались на них. Потом стали охотиться самостоятельно. Первым поймал мышь белый с серой спинкой котёнок и стал, жадно урча, поедать её. Мышь была едва ли не крупнее котёнка, и мои гости с любопытством следили: доест он её или нет? Доел. Раздулся, как шар, и пошёл вперевалочку, смешно виляя задом в белых штанишках.

— В Бразилии все ходят в белых штанах, — процитировал кто-то Остапа Бендера.

И котёнок получил имя — Остап Бендер, в сокращении Ося. О, это был ещё тот Ося-бандося! Кошачье семейство обитало на веранде и с осторожностью дикарей остерегалось заходить в комнаты. На воле можно спастись бегством, а в помещении куда бежать? Но любопытный Ося проник в дом. А в комнатах ветер колышет шторы, и как же весело кататься на них, раздирая когтями шёлк! На столе — скатерть, на скатерти — ваза с цветами и старинное блюдо с испечённым к обеду пирогом. Пахнет вкусненько. Интересно, чем? Котёнок тут же повис на скатерти, стянув её на пол. Блюдо вдребезги, ваза тоже. И особенно жалко пирог.

Водился за Осей и другой грех. Однажды Мурка, обучая котят, принесла им задушенного скворца. И я так свирепо обрушилась на птицеедов с веником, что они после этого не заглядывались на птиц. А Ося заглядывался.

Весной, когда зацветает сирень, у нас ночами поют соловьи. Тревожно и сладко от соловьиных трелей, и будят они людей по ночам. Просыпаюсь и вижу в лунном сиянии Осю. Сидит на шаткой ветке сирени и слушает соловьёв с таким вожделением, что ясно — собрался охотиться на них. Бегу по мокрой траве с веником и кричу устрашающе: «Я тебе покажу! Так покажу!» Ося от испуга шмякнулся оземь и молниеносно умчался прочь. Больше на птиц он не охотился, но веник к утру разодрал. Пришлось купить новый — опять разодрал.

От Осиных бесчинств нас спасла икебана. Это приехала в гости знакомая и решила составить букет по всем правилам икебаны. Наломала веток лиственницы с шишечками, чтобы добавить их к лилиям. А Ося цап — и сорвал шишечку. С каким же упоением он играл с ней! Подпрыгивал на полтора метра, обрушивался сверху, как на добычу, гнал, охотился, ловил, настигал. Это были боевые танцы охотника-воина — дикие, древние и такие захватывающие, что глаз не отвести. Когда шишка потерялась, Ося завыл и не успокоился, пока шишечка не нашлась.

Сейчас Ося самый мирный и дружелюбный из всех моих котов. Бывает, коты лупят друг друга. Ося тут же становится между ними, трётся мордой о мордочку, будто целует, и от его дружелюбия утихает скандал.

* * *

На крысоловов был спрос. А толку? Однажды на смотрины котят пожаловала семья из Москвы. И все буквально в восторге от котика Рысика — настоящая рысь, правда, маленькая, но с рысьими кисточками на ушах. «Папа, берём!» — закричали дети. Папа ласково протянул ладони к котику, а тот так распорол ему руку, что из глубокой раны хлынула кровь. «Мы подумаем», — распрощались москвичи. Подумали и передумали.

— Что, Рысик, — говорю, — упустил свой шанс стать москвичом?

Точнее, это мы упустили тот переходный период, когда ласковые котятки вдруг превратились в хищный кошачий спецназ. Посторонних они теперь к себе не подпускали, даже нас порою дичились. Мне удалось лишь один-единственный раз погладить Рысика, когда он заболел и ослаб. Больше подобное не повторялось.

И всё-таки мы с Рысиком дружим. Ночами он забирается в мою спальню через форточку, но в отличие от Оси не лезет на постель. Лежит поодаль на ковре, смотрит на меня. И нам интересно друг на друга смотреть.

* * *

В сентябре Мурка принесла на веранду ещё пятерых котят. Мама родная, куда столько? Впрочем, пока котята жили на веранде, они нам с сыном не мешали. Бегают, играют — весёлый народец. Покормим их, и никаких забот.

На Покров выпал снег, и подморозило крепко. Котята простудились — из носа течёт, глазки гноятся. У одного котёнка больной глаз не открывался, а глазные капли почему-то не помогали. Одноглазый, но очень храбрый котёнок получил славное имя «Кутузов», сокращённое вскоре до обиходного «Кузя».

Как раз в ту пору я с трудом выживала после инфаркта и пребывала в том сонном оцепенении, когда не хочется что-либо делать и думать. Ничего не хочется. Это было то преддверие к смерти, когда первыми умирают желания.

Мир казался серым и скучным. Пытаюсь читать святых отцов, точнее, очередной «цитатник» с выдранными из текста изречениями. Цитаты назойливо однотипны: гордость — это плохо, а смирение — хорошо. Потом следующее: смирение — хорошо, а гордость — плохо. Выпотрошили святых отцов, умертвив тайну.

А рядом течёт таинственная жизнь. Одноглазый Кузя стоит на двух лапках и с удивлением рассматривает гроздь рябины. Жизнь для него — сплошные открытия. Вчера ещё он не умел ходить, а сегодня с лёгкостью взлетает на перила веранды, а оттуда ликующе прыгает ко мне. Больной-пребольной, но сколько радости в нём! И вдруг эта радость передаётся мне, а в памяти оживает то время, когда просыпаешься от непонятного счастья. И жизнь так захватывающе интересна, что уже торопишься жить. Мы ещё поживём, мой радостный Кузя! Мы доживём до весны, когда всё белым-бело от цветущих яблонь, а в храме поют «Христос воскресе из мёртвых, смертию смерть поправ и сущим во гробех живот даровав!»

И был мне дарован «живот», то есть жизнь. Вместе со мною выздоровел Кузя, когда мы пустили котят в тёплый дом. Огорчений с ними было немало, но сначала расскажу о радостном Кузе. В апреле он пропал. Неужели Кузю разорвали собаки? А в мае слышу разговор двух прихожанок у храма:

— Представляешь, Ириш, — говорит одна женщина другой, — мы, когда переезжаем из города на дачу, это просто ужас. Кругом мышиный помёт, вместо книг — бумажный мусор, и шторы изгрызены в лохмотья. А вчера приехали, и никаких мышей. Шторы целы, и книги тоже. А на диване спит, представляешь, котик. Просто милость Божия!

— Да, тебе повезло, — соглашается собеседница.

— Какой масти кот? — встреваю я в разговор.

— Серый с белой манишкой, а на лбу, как звёздочка, отметина.

Всё понятно — это наш Кузя. Коты иногда уходят из дома в поисках охотничьих угодий. Это их главная страсть — охота. Рысик уходит охотиться недели на две. А Кузя ушёл уже навсегда. Это беда, если в доме мыши. Как не помочь?

* * *

Через семь месяцев чёрная кошка-красавица Пантера принесла четырёх котят. Пантерка — дочь Мурки, но в отличие от неё — нерадивая мать. Пантере нравится жить на дереве. Распластается на ветке с ленивой грацией, а внизу завывают от страсти коты. В общем, из четырёх котят гулящей мамаши выжил лишь один. Зато какой! Он понимал слово «нельзя», а увидев впервые лоток-туалет, тут же грамотно присел на песок. Задрал хвостик, сделал своё дело и посмотрел вопросительно: дескать, правильно я поступил? Молодец, умница, просто отличник!

Отличника забрала у нас монахиня в тайном постриге, живущая в миру. Котёнок изрядно натерпелся в дороге и, войдя в дом, устремился к лотку с песком.

— Какой умный! — восхитилась монахиня.

Кот к тому же был ловчий и мышей извёл. Первое время, чтобы не сбежал, его не выпускали из дома. Потом он стал свободно гулять по двору. Нагуляется и стремглав мчится в дом, чтобы справить нужду на лотке. В общем, однажды стало понятно, почему дети недолюбливают иных отличников, угадывая в них людей схемы и закоснелых стереотипов. Впрочем, что осуждать котов, если и мы таковы? Закоснеем в чём-то — не переубедить!

* * *

За год Мурка принесла двадцать котят, и почти все при мне. «Ты безумная!» — говорили мне подруги. Безумная, точно. Купила икону Божией Матери «Прибавление ума». Не помогло. Ох, кошачьи дети, куда же вас дети?

В сельской местности мыши и крысы — почти повсеместное бедствие. Но люди говорят: «Вот ещё — возиться с кошками? Куда проще купить отраву, и нет проблем!» У них проблем нет, проблемы есть у других. Полуживых отравленных мышей, случается, поедают звери и птицы, а потом в лесу находят мёртвых сов и лисиц. У знакомых погибла породистая умная кошка, когда соседи травили мышей. Отравился тогда и рыжий кот Васька. Всё выдержал Васька — голод, морозы. Химии не выдержал.

Вот ещё случай — человек отравился капустой, что немудрено: капусту щедро опрыскивают химией от капустных бабочек, иначе ничего не вырастет. А в это лето мы почему-то забыли опрыскать, но капуста уродилась крупная, крепкая и без обычных, простите, экскрементов от гусениц. И вдруг вспомнилось, как котята всё лето ловили бабочек-капустниц. Им надо охотиться, а на кого? Мышей и кротов они давно переловили. А тут бабочки — как не поймать? А ещё котята приносят на веранду живых ящериц. Не для еды — из спортивного интереса. Поймают ящерку и отпустят. Они так запрограммированы — надо ловить.

— А ты, разумеется, не запрограммирована? — спрашивает, посмеиваясь, мой старинный друг.

Запрограммирована, и ещё как. Даже батюшке жалуюсь, что пишу каждый раз исповедь, а грехи — застаревшие, и всё те же. И зачем извожу столько бумаги? Честнее высечь эти грехи на камне, и с камнем на исповедь приходить. «Ладно, — говорит батюшка, — приходи с камнем».

* * *

Смех и грех — люди молятся о спасении души и растут духовно, а я надоедливо прошу: «Господи, пристрой котят!» Куда ни приду, везде спрашиваю:

— Вам не надо котёнка?

— Своих некуда девать. Вчера кошка опять окотилась.

— Ас котятами как поступаете?

— Берём грех на душу. Лишь одного оставляем.

Еду в такси и предлагаю таксисту котёнка. А он в ответ:

— У меня дома пятеро котов, да ещё котёнка недавно привёз из рейса. Выскочил он на трассу и орёт как оглашенный. Такой маленький и такой несчастный… Я пассажира к поезду вёз, торопился, но загадал почему-то — заберу беднягу, если дождётся меня. Возвращаюсь, а котёнок на том же месте сидит и ждёт меня, показалось. А вообще-то котов жена в дом принесла. Подберёт на улице больного котёнка, пожалеет и вылечит. Жена у меня врач. Краси-ивая!

Таксист счастливо смеётся, замолкает и вдруг говорит:

— Хотите, расскажу, как я женился? Ездил на свадьбу к другу в Москву. Увидел Люсю и всё — пропал. Полгода мучился, потом позвонил: «Люся, можно я к вам приеду?» — «Приезжайте», — говорит. Приоделся, взял кейс — ив Москву. А там — профессорская семья, лица добрые, хорошие, и меня потчуют, как родного. А я сижу за столом и горюю. Люся — врач, институт закончила. А я кто? Лётчик-вертолётчик. В боевых действиях, конечно, участвовал, а потом по ранению списали меня. Вот кручу баранку, дом есть в деревне. Как я москвичку в глушь повезу? Попрощался резко. Люся меня на электричку провожает. Поезд уже тронулся, а я с подножки кричу: «Люся, пойдёшь за меня замуж?» — «Пойду!» — кричит и бежит за поездом. Потом, когда первый сынок родился — у нас их трое, — Люся вдруг спрашивает:

— Помнишь, ты с кейсом приезжал свататься, даже из рук его не выпускал? Что было в кейсе?

— Пистолет.

— Зачем?

— Решил, — отшучиваюсь, — застрелиться, если откажешь мне.

Нет, никогда бы не застрелился — я в Бога верую. Но боевой офицер всё-таки, и привычка с войны — стоять насмерть и верить: прорвёмся.

Вот такой жених с пистолетом. Жалуюсь ему на бесчинства котов, а он даже, кажется, не понимает:

— Нет, наши коты — порядочные люди. Сидят на подоконнике, свесив хвосты, и смотрят в окно.

У порядочных людей и коты порядочные. А у меня? Чуть отвернёшься, и залезут на стол, воруя котлеты. Да разве у бабы Дуни, а потом у меня та валдайская Мурка по столам лазила? Голодать будет, а не тронет еду на столе. Негодую на котов и всё чаще вспоминаю ухоженный дом бабы Дуни и мирную жизнь в нём. В чём эта недоступная мне тайна порядка? А порядок там был такой — внучки ежедневно мыли полы у бабушки, а потом застилали их домоткаными нарядными половиками. Чистота идеальная, потому что в доме дети — сначала пятеро малышей Евдокии, потом внуки, теперь уже правнуки. Кошка знает своё место за печкой и не лезет на кровать или на стол. У всех своё место, а у бабушки — там, где иконный угол. Молится она за детей и особенно за внучек. Заневестились уже, а нравы-то нынче!..

Внучки-невесты обнимают бабушку и просят:

— Бабуль, расскажи про любовь.

— Про любовь? А про неё всё сказано — придут страсти-мордасти, приведут с собой напасти. И съедят тебя страсти, разорвут на части.

— Бабуль, да разве страшно любить? Ты сама-то любила?

— А то! Два года по Петьке-кошкодаву сохла. Рыдала! Нос распух, как свёкла, и цветом буряк. Мечта круглой дуры — стать женой кошкодава! А Петька потом раз пять женился. Все жёны разные, а дети одинаковые — матюкаются с пелёнок и по тюрьмам сидят.

— А дедушку нашего ты любила?

— Вот ещё! Это он, хитрец, так вскружил мне голову, что и не помню, как под венцом оказалась. А только жили мы с Иваном, как в сказке: и горько — пополам, и сладко — пополам. Я при нём смелая была, смешливая, а умер Иван — и не мил белый свет. Нет надо мной моего господаря, а моя голова кружится.

Про любовь к мужу Евдокия говорит неохотно. Тут тайна сердца, и всё сокровенное. А страсти-мордасти она высмеивает нещадно. Вон сколько их, обольстителей-кошкодавов! А девушки влюбчивы и не разбираются в людях. Спаси их, Господи, от срамных страстей!

А может, догадываюсь, всё дело в страстях? Воюю с кошками, разоряющими книжный шкаф, — забрались туда из любопытства и сталкивают книги на пол. Но разве я, как любопытная кошка, не лезу в те дебри Интернета, после которых так мерзко на душе? Что кошки, если «от юности моея мнози борют мя страсти»?

По учению святых отцов, страсти заразны, и мы заражаем ими других. В житие святителя Спиридона Тримифунтского описан такой случай. Святитель ехал на Вселенский собор, и сопровождавший его инок очень удивился, когда на постоялом дворе гостиницы лошадь не стала есть предложенную ей хозяином капусту. Отчего так?

— Оттого, — сказал святой, — что лошадь чувствует нестерпимый смрад, исходящий от капусты по той причине, что наш хозяин заражён страстью скупости.

А вот случай из жизни преподобного Амвросия Оптинского. Городской исправник хотел купить хорошую недорогую шубу, но старец отсоветовал, потому что шубу прежде носил человек, одержимый страстью гордыни. «У человека нечистого и страстного и вещи его заражены страстями, — писал преподобный Парфений Киевский. — Не прикасайся к ним, не употребляй их». А преподобный Иларион Великий велел выбрасывать овощи, которые приносили в монастырь люди, живущие в грехе.

Но куда нам до святых — при нашей-то немощи! И всё же от осознания этой немощи начинает смиряться душа.

* * *

Недавно услышала почти рекламный слоган: «Если вы хотите проверить качество продуктов, заведите в доме кошку». Помню, одна моя знакомая решила угостить котят импортной колбасой. Те обнюхали колбаску и не стали есть, учуяв в ней ту самую химию, что придаёт колбасе заманчивый вид.

— Да я же её за четыреста рублей покупала! — удивилась знакомая.

Но котята неграмотные и не разбираются в ценах, а дешёвую рыбку охотно едят.

Покупаю в магазине салаку и вижу рядом нотариуса Ингу Арнольдовну. А она закупила так много салаки, что нетрудно догадаться — для кошек.

— Сколько их у вас? — спрашиваю.

— Пятнадцать кошек. Каждый раз зарекаюсь брать, а увидишь на улице их, таких несчастных, и не выдержит сердце. Правда, в дом их не пускаю — живут на веранде. У меня хорошая утеплённая веранда.

— А с котятами как?

— Стерилизовала я кошек. Иначе спасу нет.

Но и пятнадцать кошек ещё не рекорд. Возле монастыря иногда стоит старая дама и держит перед собой картонку с надписью: «Подайте на пропитание кошек». У неё их тридцать с чем-то.

Интересуюсь, зачем столько. А дама рассказывает — она родилась и выросла в келье Оптиной пустыни. Монастырь уже был закрыт, а братские корпуса превратились в многонаселённые скандальные коммуналки. Зашёл однажды в монастырь монах и рассказал ей, ещё девочке, такую притчу. Умер грешник, пришёл на тот свет, а перед ним — адская огненная река. «Гореть мне в аду!» — думает грешник. А при жизни он, хотя и был бедным, кормил бездомных голодных кошек. И вдруг эти кошечки сцепились хвостами и образовали живой мост, по которому грешник перешёл через страшную реку. «Попал ли он в рай, то нам неведомо, — завершил свой рассказ монах. — А всё же была ему милость от Господа за верность заповеди: „Блажен, иже скоты милует“».

Вот и надеется старая дама на милость Божию, собирая больных и увечных кошек. У одной нет глаза, у другой — три ноги, а ещё соседи подбрасывают ей котят. Правда, другие соседи регулярно пишут жалобы: развела, мол, вонищу, а на её уродов неэстетично смотреть. А однажды, как узнала я позже, они отравили её кошек. Старая дама после этого слегла.

Оккультистам свойственна ненависть к кошкам. Из суеверия их массово убивали в пору Средневековья, полагая, что кошки — это ведьмы-оборотни. Впрочем, ненависти и нынче хватает. Вот недавний случай. Пришёл к нам домой незнакомый человек, почему-то решивший, что я должна записать и поведать всему миру историю о том, как он, бизнесмен, депутат и важная птица, стал православным. Правда, всего лишь месяц назад. Уговариваю гостя не оставлять туфли в прихожей, потому что котята могут — того…

— Да у меня такая сильная молитва, — говорит он, ликуя, — что не боюсь я сряща, котят и этих… ну, аспидов.

Гость старался говорить как бы по-старинному. Но когда, уходя, он обнаружил в туфлях пахучую лужицу, то сразу перешёл на родимый сленг: «Я эти шузы за триста баксов купил! Развели тут кошачью бандитскую мафию, я их лично убью!»

Ладно, бывает — погорячился человек. А насчёт «мафии» гость был прав. Конечно, котята со временем приучаются к лотку, но сколько обуви пришлось всё же выбросить! «Господи, — прошу я снова и снова, — пристрой котят. Ведь есть же добрые люди».

* * *

Молитвы исполняются, как говорили в старину, «с пожданием». А добрые люди на свете есть. Однажды приходит монастырская послушница Надежда и говорит: «Давайте я помогу вам раздать котят». После воскресной литургии Надя стоит с котятами у ворот монастыря и предлагает их желающим. Котиков берут, а кошек — нет. Одну кошечку так долго не удавалось пристроить, что Надя даже перестала носить её к воротам: а зачем? Всё равно не берут. И вдруг Надя звонит и почему-то волнуется: «Тут вашу ту самую кошечку спрашивают. Бегите скорей!» Сын на рысях помчался с котёнком к Наде. А там счастливые молодожёны — обнимают котёнка и говорят: «Это она, та самая кошечка. Она нам приснилась». Оказывается, перед венчанием им снились похожие сны — уютный дом, где много детей, а в доме — эта белая кошечка с рыжим узором на голове. Вот радости было!

— Поздравьте меня, — говорю подругам, — из двадцати кошаков осталось лишь пятеро. Три кота и две кошки.

— Поздравляю и гарантирую, — иронизирует подруга, — эти две кошки принесут тебе вскоре двадцать котят.

А другая подруга не поленилась отыскать журнал и зачитывает нам вслух: «Американские учёные подсчитали, что кошка и её потомство за семь лет могут произвести на свет 420 тысяч котят».

Послушница Надя, подруги, соседи уговаривают меня стерилизовать кошек — иначе не остановить кошачий конвейер. Как раз в ту пору в монастырь часто приезжала машина из калужской ветеринарной клиники. Забирали бездомных кошек, стерилизовали, а заодно и лечили. К сожалению, кошек-бомжей редко где лечат, а в итоге страдают дети. Одна первоклассница приласкала кошку с лишаями, а теперь мама втирает ей мазь в лысину на голове.

— У нас замечательные врачи, — убеждает меня Надя. — У них после операции кошки здоровые и уже бегают на третий день.

Всё понимаю, а не могу — душа возмущается. И вдруг одна бабушка сказала мне:

— Ты зачем, Александровна, обижаешь соседа? Он помидоры вон посадил, а твои котята переломали их. Человек он добрый — не попрекнёт тебя словом. А всё же грех обижать людей.

И тут я сдалась. Когда Пантерку и Мурку стерилизовали, я почувствовала себя кошачьим Гитлером. Рассказала о своих переживаниях врачу из клиники, а он рассердился:

— Да мы вашу старую кошку спасли! Там нутро настолько изношенное, что умерла бы вскоре. А теперь ещё поживёт. И почему вы так плохо кормите кошку? Она истощённая, с недостатком веса.

Кормила я Мурку как раз отменно, но её буквально высосали котята — не только новорождённые, но и те, что постарше. Тоже любят пить молочко.

После операции Мурка повеселела, поправилась и стала наконец похожа на кошку, а не на измождённое существо. У Пантерки тоже, кажется, всё нормально. Правда, теперь она отшвыривает от себя котов.

Внешне всё нормально и даже разумно. А только горько осознавать, что идол наших времён — комфорт, и ради него мы калечим животных.

* * *

Летом суетно от борьбы с сорняками: едва прополешь огород, как они снова растут. А осень утомляет чередой заготовок. «У зимы большой рот», — говорит батюшка. И мы солим, маринуем и консервируем многоразличную домашнюю снедь. Зато зима — время покоя и неспешного чтения. Перечитываю своих любимых святых отцов и вдруг поражаюсь — насколько же они, суровые постники, радостнее нас, изнеженных и благополучных. А тут такая несказанная радость, что от восторга немеет душа: «Вот, Господи, волны благодати Твоей заставили меня умолкнуть, — пишет преподобный Исаак Сирин, — и не осталось у меня мысли пред благодарностью к Тебе!» Всякое дыхание да хвалит Господа.

У зимы свои дары и своё богатство. Даже коты зимой благодушествуют и блаженно мурлычут во сне. А выскочат на улицу и купаются в снегу, веселясь, как малые дети. Коты чистюли, а снег чистит мех. Вдруг с улицы прибегает взволнованная Мурка и очень хочет рассказать о чём-то. Что случилось? Выхожу на крыльцо и вижу — коты яростно гонят прочь от дома приблудившуюся кошку.

Кошка не из местных — длинношёрстная барыня, и её, похоже, подбросили. А в монастырь подкидывают столько котят и кошек, что уму непостижимо. У моей подруги Люси, старшего лейтенанта-связиста в отста