- Часть I
- Глава первая
- Глава вторая
- Глава третья
- Глава четвертая
- Глава пятая
- Глава шестая
- Глава седьмая
- Глава восьмая
- Глава девятая
- Глава десятая
- Глава одиннадцатая
- Глава двенадцатая
- Глава тринадцатая
- Глава четырнадцатая
- Глава пятнадцатая
- Часть II
- Глава шестнадцатая
- Глава семнадцатая
- Глава восемнадцатая
- Глава девятнадцатая
- Глава двадцатая
- Глава двадцать первая
- Глава двадцать вторая
- Глава двадцать третья
- Глава двадцать четвертая
- Глава двадцать пятая
- Глава двадцать шестая
- Глава двадцать седьмая
- Глава двадцать восьмая
- Глава двадцать девятая
- Глава тридцатая
- Часть III
- Глава тридцать первая
- Глава тридцать вторая
- Глава тридцать третья
- Глава тридцать четвертая
- Глава тридцать пятая
- Глава тридцать шестая
- Глава тридцать седьмая
- Глава тридцать восьмая
- Глава тридцать девятая
- Глава сороковая
- Глава сорок первая
- Глава сорок вторая
- Глава сорок третья
- Глава сорок четвертая
- Глава сорок пятая
- От автора
Часть III
Глава тридцать первая
Маловероятно, что Селиванова была знакома с высказыванием Вертинского, человека скорее изысканного, нежели мудрого, о том, что русские женщины любят переделывать мужчин. В той ситуации, в какой она оказалась, Юля могла бы поставить под сомнение это высказывание. Во-первых, если уж на то пошло, мужчин любят переделывать все женщины независимо от их национальности. А во-вторых… Все то время, что четверка в белом «Саабе» моталась по шоссейным и проселочным дорогам России, Юля пыталась приспособиться к характерам своих спутников, прежде всего Гнилого и Бугая. Но это было очень трудно. От обоих исходила какая-то животная, первобытная сила, которая заставляла молодую женщину цепенеть от ужаса. Юлю многое поражало в этих «братках»: быстрая смена настроения, внезапная агрессивность, которая могла возникнуть буквально на пустом месте. И в то же время и Гнилому, и особенно Бугаю была присуща какая-то совершенно детская непосредственность. Оказалось, что Бугай просто обожал мультфильмы, причем, если мультик был смешной, он смеялся заразительнее любого ребенка. Словно ребенок Бугай вел себя и тогда, когда проигрывал в карты Гнилому. От природы наблюдательная, Юля научилась пользоваться такими моментами. Карнеги был бы доволен такой ученицей. Когда это требовалось, Селиванова смеялась, хотя смеяться ей не хотелось, когда Бугаю или Гнилому требовалось сочувствие, она сочувствовала, даже если про себя говорила: «Так вам и надо, гаденыши». Точно так же действовал и Шурик. Особенно это стало заметно, когда на мобильник Шурика позвонили из Москвы и сообщили, что Кузьмича во Владимире взяли. Подробностей они не узнали, но Шурик предположил, что хитрый Кузьмич сам все подстроил: надежнее зоны места отсидеться нет — годик-другой. Гнилой резонно возразил, что, похоже, Кузьмича действительно «замели»: в последнее время их босс потерял всякую осторожность. Да и конкуренты могли подставить. Как бы то ни было, но ситуация резко менялась. Вот уже три недели они искали Киреева. Юля поражалась той поистине охотничьей страсти, которой были охвачены ее спутники. С каждым новым неудачным днем для них словно вырастали ставки. Хотя сама Юля уже была готова сидеть в Старгороде и ждать Киреева там. Более того, она все чаще и чаще корила себя за то, что заварила всю эту кашу. Но кому-то надо было ее расхлебывать. Между прочим, в Старгороде они тоже побывали: Киреев туда еще не приходил. Гнилой уже ничего не обещал, Бугай не строил планы, Шурик не командовал. Несколько раз казалось, удача наконец им улыбнулась. В Черни им сказали, что в сторону Плавска прошел какой-то бородач с рюкзаком. Они, действительно, нашли того бородача. Но оказалось, что радовались рано: семидесятилетний дед с двумя флажками — российским и украинским совершал переход от Черного моря до Белого, который посвятил российско- украинской дружбе. Нашу «четверку» турист принял за корреспондентов и уже готов был дать Юле интервью… Тульскую область Юля теперь знала, как свою квартиру. Один Одоев они проезжали пять раз. В минуты очередной неудачи Селиванова, которая как женщина больше всех страдала от кочевой жизни на колесах, старалась отвлекать своих компаньонов. К примеру, из Москвы она взяла несколько кассет со своими любимыми песнями. Гнилому и Бугаю понравились записи автора и исполнителя Тимура Шаова. Когда Юля чувствовала, что тучи сгущаются, она ставила эту кассету. Бугаю особенно нравилась песня «Идея всеобщего братства». Вслед за бардом он пел, прихлопывая себе в такт рукой:
Вот стоят, неземной красоты,
Наши меньшие братья — менты.
Как завижу фуражки,
Тотчас становлюсь мизантропом.
Будут бить меня по голове,
Если я не прописан в Москве,
И станцуют на мне:
Два прихлопа, четыре притопа.
Но иду к ним, любовью объятый,
А на лбу проступают стигматы,
И, дубиной сражен, я паду на газон
К сапогам мной любимого брата.
И Бугай, уже забыв о своем гневе, обращался к Селивановой:
— Слушай, Юль, классная вещь. В Москве достанешь мне такую же?
— Конечно. У Шаова несколько кассет вышли.
— Только словечки попадаются непонятные.
— Например?
— Да хотя бы мизантроп какой-то.
— Мизантроп — это вроде дурачка блаженного, — с умным видом пояснил Гнилой. Юля не спорила.
— Да? — удивлялся Бугай. — А стимгады, тьфу, стигматы — это что за хреновина? На этот раз Гнилой молчал. И лишь после этого Юля очень мягко поясняла:
— Точно не знаю сама. Кажется, так называется кровавый пот.
— Кровавый пот? — еще больше удивлялся Бугай.
— Вот ты бежишь, бежишь, взмок, как после бани, и вдруг, бац: получаешь по голове. И крови полно, и пота, — довольный, подколол приятеля Гнилой.
— Не совсем так, — голос Юли звучал почти нежно. — Среди католиков есть люди, у которых выступает кровь в тех местах, за которые Христа прибивали гвоздями к кресту. Эти выступления и называются стигматами.
Бугай слушал, открыв рот… Теперь перед Кузьмичем не надо было держать отчета. Да и в Москве, заявил категорично Гнилой, пока лучше не показываться.
— Не знаю, как вам, мне к тому же западло будет ехать назад пустым. Меня еще никогда таким дураком не выставляли.
Ему никто не возразил. Юля смотрела на Шурика, но он молчал, опустив голову.
— Ну вот и лады, — подвел черту под разговором Гнилой. — Лучше давайте кумекать, как искать этого стервеца дальше. И, кстати, как эта дыра называется? — Он показал рукой на окружающие их строения.
— Сосновка, поселок городского типа, — подсказал Шурик. Юля отметила про себя: подсказал быстро и угодливо.
— Значит, так, ребята, — приказал Гнилой, — пойдем перекусим что-нибудь, а заодно осмотримся. Все послушно вышли из машины. Переход власти из рук в руки прошел мирным путем.
* * *
Дорога меняла Киреева, а он отвечал ей тем же. Всегда находился повод повернуть в сторону от старгородского направления. В одном месте жил его старинный друг, в окрестностях другого много лет назад Киреев будучи студентом помогал колхозникам собирать урожай. Само собой, не мог он пройти сначала Бежин луг, а затем Куликово поле, Ясную Поляну, дворец графа Бобринского в Богородицке, древнюю Епифань. А бывало и так: в каком-нибудь селе его спрашивали: «У нас километрах в двадцати отсюда святой источник имеется. Не хотите сходить туда?» Разумеется, он хотел. Вот и получалось, что Киреев к середине июня мог не только дойти до Старгорода, но и вернуться обратно в Болхов или даже подходить к Москве. А он, шагая проселочными и полевыми дорогами, избегая оживленных трасс и больших городов, все дальше и дальше уходил от Старгорода, не говоря уже о Москве. Психоаналитик, помешанный на Фрейде, сказал бы, что Киреевым движет подсознательный страх смерти, а потому и желает он оттянуть свой приход в то место, где ждет его кончина. Вряд ли Михаил стал бы с ним спорить: Киреев уже давно ни с кем не спорил и ничего никому не доказывал. Даже самому себе. Он просто шел — и радовался. Радовался тому, что может идти, дышать этим воздухом, купаться в чистых речках. За очередным поворотом дороги он открывал для себя новые места, новых людей. И все-таки, может, прав был тот «продвинутый» психоаналитик? Бог весть.
С каждым днем Киреев все дальше углублялся в лесостепь — преддверие древнего Дикого поля. Как форпост на границе леса и степи почти четыре столетия стоял Сосновск, давно, впрочем, ставший поселком городского типа Сосновкой. Здесь жил хороший приятель Михаила Слава Никонов. Здание редакции, где работал друг Киреева, найти было несложно. Впрочем, слово «здание» не очень подходило к одноэтажному деревянному дому с высоким крыльцом. Симпатичная девушка, диктовавшая что-то машинистке, сказала, что «Вячеслав Павлович здесь, но сейчас у него посетитель. Если хотите, подождите здесь, пожалуйста». Киреев, поблагодарив, сел в видавшее виды кресло и осмотрелся. Сразу вспомнились офисы некоторых изданий в Москве. Он улыбнулся: небо и земля. Поневоле прислушался к тому, что диктовала девушка: «…не хлебом единым жив человек, считает Анна Павловна. Наверное, поэтому с такой охотой… Нет, Зиночка, лучше пусть будет с радостью… с такой радостью приходят сюда сосновцы. Для каждого из них, будь это взрослый или ребенок, у Анны Павловны находится и доброе, приветливое слово, и…» Киреев опять улыбнулся. Как все знакомо — он будто вернулся в свою молодость. А девушку можно было назвать даже красивой. Забавно: на тоненькой ее шейке пульсировала жилка. Как у Сони. Девушка, словно почувствовав на себе пристальный взгляд Киреева, смутилась. «Боже мой, — подумал Михаил, — в мире еще есть место, где девушки — краснеют, вместо компьютеров — стучит машинка, а от половых досок пахнет настоящим деревом». Девушка посмотрела на него:
— Простите, — сказала она, — вы, видно, с дороги, а я вам не предложила чая. Машинистка, оторвавшись от клавиш, подала голос:
— Касатка, а ты спроси: есть у нас чай? Как, впрочем, и сахар.
— Так я же сама неделю назад покупала!
— Неделю. Славик его литрами глушит. Дома не жрет ничего, прости, Господи, вот он твоим чаем и сыт.
— Нет, нет, спасибо, — запротестовал Киреев. — Мне бы Славика дождаться, и все.
— Вы с ним знакомы… если так называете? — полюбопытствовала девушка.
— Есть такой грех, — улыбнулся Киреев.
— Почему грех? Вячеслав Павлович очень хороший. Машинистка, пышногрудая блондинка с ярко накрашенным ртом, полуласково, полуснисходительно погладила девушку по руке:
— Касатка, человек же пошутил. Ты у нас удивительная: каждое слово на веру берешь.
— А как же иначе, Зина?
«И ведь по сути она права, — подумал Киреев. — Если вдуматься в то, как я ответил на ее вопрос…»
— Простите, — он решил сменить тему разговора, — я краем уха услышал, как вы диктуете. Можно вас спросить: кто такая Анна Павловна и где так рады всем сосновцам? Девушка внимательно посмотрела на незнакомца. Не заметив усмешки, ответила:
— В библиотеке. Анна Павловна Дегтярь заведует сосновской библиотекой. Вы знаете, это такой чудесный человек.
— У тебя все чудесные люди. — Зина была явно рада немного передохнуть.
— Не все, — девушка зарделась и стала чудо как хороша. Один локон упрямо закрывал ей глаз, и она все время отводила его в сторону. — А вот Анна Павловна — чудесный.
— Да не спорю я. Только ответь мне, касатка, почему вы, журналисты, все так благостно описываете. Почитаешь вашу писанину — и будто сказку читаешь.
— Зина, — девушка загорячилась, — я же правду пишу. Или нет?
— У нее дома корова, телок, поросенок, тридцать соток огорода и муж алкаш. Ты бы посмотрела на Павловну к концу рабочего дня, особенно когда кочегар Толик в запой уходит и в библиотеке холоднее, чем на улице.
— Но я же о другом пишу, Зина. Как ты не понимаешь?
— А я согласен с вашей подругой, — вступил в разговор Киреев. — Вы об этом тоже в своем очерке напишите. Про корову, огород. О муже не надо, пожалуй, а вот о том, как вашей Анне Павловне дается ее доброта, напишите.
— Да я бы рада, но главный, — девушка показала на дверь, на которой висела табличка: «Никонов Вячеслав Павлович, главный редактор газеты «Вести Сосновки»», — он не пропустит. — И посмотрела на машинистку, ища у той поддержки.
Но Зина не успела ответить. В эту минуту дверь открылась. Никонов, едва попрощавшись с посетителем, стал выговаривать женщинам:
— Мирей, Зина, у меня еще вся первая полоса пустая, а вы здесь лясы точите. — Наконец он заметил и Киреева: — Вы ко мне, гражданин?
— К вам, — Михаил улыбнулся.
— Я где-то вас… Кира, ты?! — Главный редактор, человек весьма солидной комплекции, подпрыгнул, словно шарик. — Кира! Какими судьбами?! Девчата, вы знаете, кто это? Вячеславу явно было тесно в комнате. Он то обнимал Михаила, то, отскакивая на несколько шагов в сторону, оглядывал гостя, как любитель живописи оценивает картину. Слова никто вставить не мог. Говорил только Никонов:
— Девчата, это же мой друг, Михаил Киреев. Мирей, помнишь, я тебе его статьи показывал? Как ты у нас очутился? Рюкзак твой? Впрочем, после, после. Зина, сгоняй в магазин. Чай, тортик… Короче, сама знаешь. Нет, пошли Галину Петровну. Ты печатай. Кирееву начинало казаться, что перед ним не один, а как минимум три маленьких Славика. Только через десять минут Михаил смог объяснить, каким образом он оказался в Сосновке. Последовал новый взрыв эмоций.
— Интервью. Ты дашь нам интервью. Мирей, тащи диктофон. Ты сейчас… нет, я сам возьму интервью, а ты садись рядом и учись.
Киреев пытался протестовать, но тщетно. Никонов не хотел слушать возражений:
— Мы же коллеги, Кира. Где же твоя солидарность? Тема — пальчики оближешь. Человек идет пешком по России, приходит к нам, в Сосновку. Завтра я тебя с нашим мэром познакомлю. Сегодня он в отъезде.
— Слава, — мягко, но настойчиво произнес Киреев, — я не буду давать тебе интервью. Ничего особенного не произошло, тысячи людей путешествуют. Вот если появится в ваших краях Федор Конюхов — это другое дело…
Мирей и Никонов переглянулись.
— Хорошо, хорошо, — сбавил обороты главный редактор. Сев напротив Киреева, он заговорил медленно, стараясь быть как можно более убедительным: — Миша, ты, сам того не понимая, наступил мне на больную мозоль. Конюхов ведь был в прошлом году в Сосновке и дал интервью — другой газете.
— В Сосновке есть еще одна газета? — не поверил своим ушам Киреев, знавший, что в этом поселке живет от силы семь тысяч человек.
— Представь себе, есть. «Сосновский курьер» называется. Ее Адыгов учредил, наш местный водочный король. Он в мэры через год будет выдвигаться, вот и решил себе плацдарм заранее готовить. По тиражу в Сосновке они нас почти догнали, мы за счет села держимся.
— Лучше, значит, работают. Или есть другие причины?
— Вот именно, другие. Мы — газета администрации. Сам понимаешь, не маленький, какая у нас цензура сверху. Того нельзя писать, этого. Тьфу! А эти… адыговцы изгаляются в своем критиканстве, да еще деньги за это хорошие гребут. Туда от меня пять человек ушли. Вот, — Никонов показал на Мирей, — совсем зеленых набираю. Выручай, Кира, — Никонов просяще смотрел в глаза Михаила. — Мне интересные материалы вот как нужны! Сейчас подписка на второе полугодие идет… Он замолчал.
— Даже не знаю, — неуверенно произнес Киреев. — С Конюховым мне не сравниться, да и одним материалом дело не поправишь. И о чем говорить — тоже не знаю. А с другой стороны… мне помочь тебе хочется.
— И славненько! — повеселел Никонов. — А о чем говорить, не беспокойся: мне фактура нужна, а уж я потом все живописую. На первой полосе снимок твой поставим.
— Вот уж этого не надо! Пиши, что хочешь, а фотографироваться я не буду, — Киреев запротестовал так энергично, что Никонов решил не искушать судьбу.
— Ну, хорошо, как знаешь. Так, мой первый вопрос… Они начали беседовать. Мирей сидела в сторонке и наблюдала за ними. Вячеслав Павлович ей все время говорил, что высший журналистский пилотаж — разговорить собеседника так, чтобы он рассказал о самом сокровенном. Но у него самого это пока не получалось. Приезжий мужчина отвечал односложно, не вдаваясь в детали.
— Кира, объясни мне, а зачем ты вот взял — и пошел? Ведь не просто так? Михаил надолго задумался. Наконец произнес:
— «Мысль изреченная есть ложь» — так кажется? Ты же обещал все живописать. Напиши, не мне тебя учить, что Россию хочу увидеть вблизи, что… одним словом, ты меня понял.
— Не совсем, Кира. Это что-то очень личное и ты не хочешь об этом писать в газете? Тогда только для меня скажи, чтобы я понял.
Михаил улыбнулся, а затем вдруг стал декламировать:
Я знаю, что с судьбою вдруг
Я встречусь где-то в облаках.
Защитник тех, кому не друг,
Противник тех, кому не враг.
Я взвесил все и рассудил,
Что мне отныне не суметь
Бесцельно жить, как прежде жил,
Какая жизнь — такая смерть.
— Чьи это стихи? — спросил Никонов.
— Это Йетс, — ответила за Михаила Мирей. И покраснела. Киреев, с удивлением и одновременно уважением посмотрев на нее, произнес:
— Правильно, Йетс. А кстати, почему у вас такое странное имя? Вместо девушки ответил Вячеслав Павлович:
— Мама у Мирей, Вера Васильевна Назарова, — очень уважаемый в районе человек. Она в нашей больнице заведует инфекционным отделением. А папа… Ты уж извини меня, Мирей, но Платон мне друг, а истина дороже. Папа еще тот тип был.
— Он что, умер? — Киреев сочувственно посмотрел на смущенную девушку.
— Как же, умер! — опять за нее ответил Никонов. — Я ведь и с Верой Васильевной, и с ним, Петькой Назаровым, в одном классе учился. Сумасброд был, прости, Господи. Что она в нем нашла… В голове
— ветер, все по верхушкам бегал. Семью он бросил, когда Мирей годика три было. Сейчас, говорят, где-то в Германии посуду моет.
— И вовсе нет, — запротестовала девушка. — У него ресторанный бизнес, кафе свое. Там артисты выступают…
— Артисты-пародисты, — засмеялся Никонов. — Брешет твой фатер. Если у него бизнес, почему он вам с матерью помочь не может? Не знает, как мы здесь живем? Мама ему не написала, что у них в больнице еще за прошлую зиму денег не дали?
— Мама ему вообще не пишет.
— Послушайте, — вмешался в их разговор Киреев. — Но почему все-таки Мирей?
— Забыл, — стукнул себя по лбу Вячеслав Павлович. — Сейчас объясню. Когда Мирей родилась, тогда в Москву певица французская приезжала, Мирей Матье. Очень уж она Петрухе понравилась. Пошел в поссовет и записал дочь под таким именем. Вера, помню, наревелась тогда досыта. И в самом деле, это надо же додуматься: Мирей Петровна Назарова. Но Петька ничего слышать не хотел: будет Мирей — и все!
— Ничего, — ободряюще улыбнулся девушке Михаил. — Главное, чтобы человек был хороший. Да и поправимо все это.
— Поправимо? — удивилась Мирей.
— Вы крещены?
— Нет. Мама говорит, дедушка не разрешил.
— Да, — согласился Никонов. — Покойный Андрей Ильич Успенский крутого нрава был человек, крепкой партийной закалки, но честен и справедлив — таких сейчас нет.
— Ты, Славик, как на митинге заговорил, — вновь улыбнулся Киреев. — Еще полюбопытствую: Мирей, когда у вас день рождения?
— Семнадцатого июля. Я — Рак.
— В каком смысле?
— По гороскопу.
— Тогда, скорее, ракушка… Значит, семнадцатого июля. — Киреев что-то пытался вспомнить, но не вспомнил и, извинившись, полез в свой рюкзак. Вскоре он достал какую-то тетрадь. — Так, семнадцатое июля. Память преподобного Андрея Рублева, святителя Андрея, архиепископа Критского… Вот, — обрадованно воскликнул Михаил, — преподобной Марфы, матери Симеона Дивногорца. Марфа Петровна Назарова, по-моему, звучит. А вы как считаете?
— Не понимаю, — честно призналась пока еще Мирей.
— Очень просто: креститесь семнадцатого июля и становитесь в крещении Марфой. Мирей — такого имени в русских святцах нет.
— Разумеется, нет, — согласился Вячеслав. Потом встрепенулся: — Слушайте, ребятки, — взмолился он, — у меня еще дел по горло. Давайте вернемся к нашим баранам, то бишь к тебе, Кира.
— Премного благодарен.
— Шутка. Но давай закончим интервью. Скажи, как к тебе люди во время путешествия относились?
— Хорошо относились.
— Я серьезно.
— Я тоже.
— Ну а случаи смешные были?
— Почему именно смешные?
— Читатель любит, когда его развлекают, — с важным видом пояснил Никонов. — Может, истории какие забавные в дороге услышал?
— Не знаю, будет ли это смешно… В одной деревне мне домик показали. В нем уже никто не жил. Крыльцо перекосилось, крыша вся в дырах, от оконных стекол и воспоминаний не осталось. А показывали мне его с такой гордостью, будто в нем человек какой великий родился. А так и есть, говорят. Великий, не великий, но память о Полине Матвеевне Тарасовой — она же бабка Поля, она же Тарасиха — всегда будет жить в наших сердцах. Чем же, спрашиваю, была знаменита Полина Матвеевна? Рассказали мне об этой славной женщине, и я понял, как рождаются мифы и легенды. Бабка Поля отличалась очень веселым, даже озорным нравом. На выдумки была просто неистощима. Этакий русский Ходжа Насреддин в юбке. Причем, когда я начинал сомневаться в правдивости тех историй, которые мне рассказывали, люди божились, что все — чистая правда. Одна такая история мне особенно запомнилась. Я бы не возражал, Слава, если бы ты ее записал вместо рассказа обо мне. Бабка Поля как-то сидела у окошка и грустила. За окном весь день шел дождь. Октябрь, одним словом. Все серо и тоскливо. И вдруг говорит она своей родной сестре, с которой много лет жила под одной крышей:
— Нюра, я вот представила, что умерла и вы меня хороните. Вот здесь на лавках гроб поставили.
— Ну а как же иначе, Полюшка? Что мы, нешто не люди.
— Аксинья Безрукова псалтырь надо мной читать станет…
— Все как положено, сестрица. А к чему ты это все?
— Да уж больно мне хочется все это увидеть: и вас, и плачущих, и себя в гробу.
— Что ты такое говоришь? — Нюра перекрестилась. — Зачем тебе это все надо?
— Так интересно же!
— Вот сверху на себя и посмотришь. Говорят, что… Тарасиха перебила сестру:
— А если брешут? Если эти… как их… атми…
— Кто-кто?
— Атмисты… в общем, те, кто в Бога не верует, правы? Умру я — и все, темнота. Нюра перекрестилась опять:
— Ты что мелешь?!
— Да ладно, молчу я. Но все одно, больно посмотреть на себя хочется. А надо сказать, что еще года за три до этого бабка Поля приобрела себе гроб. Колхозный столяр Михалыч уважил старуху за две бутылки самогона и шмат сала. В деревне, привыкшей к чудачествам Тарасихи, не удивились. С тех пор гроб стоял в маленьком летнем домике — в тех местах такие домики называют кизяковками.
Если бабке Поле что-то входило в голову, то выбить это оттуда было просто невозможно. Так было и на этот раз. Уже на следующий день во всем послушная старшей сестре Нюра отвезла в районный дом быта заявку на фотосъемку. Это сейчас почти в каждом доме имеется «мыльница», а тогда профессия фотографа была очень даже востребованной.
И вот в один прекрасный день в деревне, где жила бабка Поля, остановился рейсовый автобус. Из него вышел энергичный молодой человек. На плече у фотографа, а это был он, висел видавший виды кофр. Дом Тарасихи приезжий нашел быстро. Зайдя в комнату, где на лавках стоял гроб, он даже не снял кепку. Кроме Нюры, сидевшей у изголовья сестры, никого в комнате не было.
— Анна Матвеевна Сомова — это вы? — спросил он с порога.
— Я, миленький, я.
— А что народу так мало? — удивился приезжий. — Впрочем, это не мое дело. Когда покойницу выносить будут?
— Сынок, мы одинокие, — сказала Нюра, — откуда народу взяться? Выносить будут, подойдут люди. Но ты, миленький, только в гробу голубушку мою сними, а боле ничего не надо.
— Мне еще лучше.
Фотограф приступил к работе. Сначала он сделал общий план.
— Кстати, — обратился приезжий к Нюре, — вы хотя бы поплачьте. Вас я тоже сфотографирую.
— И меня тоже? — И Нюра заголосила: — Ох, и дура же ты, Поля, ох, и дура… Да что же ты наделала…
Фотограф пожал плечами:
— Сколько работаю, но никогда не слыхал, чтобы покойников дураками обзывали. Плохо жили, что ли?
— Хорошо жи-и-ли! — голосила Нюра. — Ой, как хорошо. Наконец фотограф приступил к самой ответственной части съемок. Он решил взять лицо покойницы крупным планом. Навел резкость, прицелился, замерев… И вдруг «мертвая», не открывая глаз, произнесла:
— Только вы уж постарайтесь, чтобы все хорошо получилось. …Люди еще долго вспоминали, как по деревне бежал в направлении города молодой человек с перекошенным от ужаса лицом. Позже в народе прошел слух, что фотограф получил вторую группу по инвалидности и «завязал» навсегда со своей профессией… Смеялась только Мирей. Никонов развел руками:
— Ты предлагаешь мне это опубликовать?
— Почему бы нет? По-моему, забавно. Ведь читатель любит, когда его развлекают.
— Ладно, подумаю. Скажи, а…
— Простите, Вячеслав Павлович, — перебила своего начальника девушка, — можно мне спросить Кирилла…
— Меня зовут Михаилом Прокофьевичем. Кира — от фамилии Киреев.
— Простите, — смутилась Мирей.
— Ничего, спрашивайте.
— А куда вы хотите придти в конце концов?
— В конце концов? Как здорово звучит… Сказать честно?
— А разве можно иначе? — удивилась девушка.
— Вы очень редкий человек, Мирей. — Киреев опять посмотрел на молодую журналистку с уважением. — А нужна читателям вашей газеты моя честность?
— Честность всем нужна, — девушка стояла на своем.
— Сдаюсь, — улыбнулся Киреев. — Если честно, то я иду в Старгород. Вы слышали о таком городке?
— Конечно. Но ведь он находится в другой стороне.
— Но я сказал вам правду. Я туда иду. — Киреев уже не улыбался. Словно тень легла на его лицо. Мирей на какой-то миг показалось, будто перед ней сидит очень древний человек. — Всю жизнь иду…
— Я… я, кажется, понимаю вас, — пролепетала девушка. В глазах Киреева сверкнул голубой огонек.
— Правда? В комнате наступила тишина. Было слышно, как за окном ласкал зелень деревьев теплый летний дождик.
— Да ну вас, — наконец заговорил Никонов. — Так ты, Кира, сейчас пойдешь на Богородицк, а потом…
— Не знаю, я еще не решил. — Киреев словно не замечал своего старого друга и смотрел только на девушку. Ответил, словно отмахнулся. Зато сказал, обращаясь к Мирей: — А еще я хочу найти одну реку…
— Реку? — переспросила девушка.
— Речку, речушку. Одну-единственную. Я ее видел во сне.
— А если ее… не существует?
— Это было бы очень… печально.
— А вы знаете, в наших краях столько красивых рек. Вы на Олыме были?
— Нет.
— А Сосну, Любовшу, Зушу или Фошню видели?
— Фошню?
— Она в Сосну впадает.
— У нас Мирей заядлая туристка, — пояснил Вячеслав Павлович.
— И вовсе нет, — горячо запротестовала девушка. — Просто мы с мамой очень любили путешествовать по незнакомым местам.
— Значит, говорите, в ваших краях много рек?
— Много, — сказала девушка. И тихо добавила: — Может, одна из них — ваша? Киреев ничего не ответил. Потом улыбнулся, тень исчезла с лица, потухли голубые искорки в глазах.
— Говорите — Сосна? А что, это мысль. На Сосне, кажется, Елец стоит?
— Точно, — подтвердил Вячеслав Павлович. — А как же Старгород? Думавший о чем-то своем, Киреев словно не услышал вопроса.
— Сосна… Если бы еще знак был…
В этот момент дверь открылась и в комнату вошла сияющая Зина:
— Вячеслав Павлович, из третьего магазина звонили. Им елецкой колбасы привезли, говорят, вкусная и дешевле, чем арсеньевская. Спрашивают, вы будете брать? Киреев засмеялся, довольный:
— А вот и знак. Зина, передайте, что Вячеслав Павлович обязательно возьмет елецкой колбаски. Правда, Никон?
Глава тридцать вторая
Ира Боброва вот уже несколько недель находилась в каком-то странном, противоречивом состоянии. Раньше, в долгие месяцы и годы болезни Лизы, когда наступали периоды отчаяния и страшная усталость обрушивалась на ее хрупкие плечи, она упрямо твердила себе: «Я должна взять себя в руки» или «Мы победим, обязательно победим эту проклятую болезнь». Твердила как заклинание до тех пор, пока не возвращались силы и вновь не рождалась надежда. А сейчас, с появлением в их жизни сначала Натальи, потом Михаила Киреева и, наконец, Мещерской и Вороновой, Ира получила то, чего была лишена раньше, — помощь друзей. Стало гораздо легче материально. Виктор по протекции Вороновой занял хорошее место в одной строительной фирме. Софья… Удивительная девушка! Ира и Виктор просто не знали, как благодарить ее за все то, что она делала для их семьи. Если Мещерская заглядывала к ним по воскресеньям, Наталья — через день, то Софья приходила к Бобровым каждый вечер. Она очень подружилась с Лизой. Особенно сблизила их «эпопея», как говорил Виктор, с выставкой. Воронова сдержала свое слово, и на следующий день у девочки было все, что нужно для работы. Более того, Софья договорилась, чтобы два хороших художника, Юрий Георгиевич Мешенков и Александр Владимирович Куманьков, помогали Лизе практическими советами. Мешенков приходил по четным дням, Куманьков — по нечетным. Оба буквально восторженно относились к природе, могли часами говорить о живописи, так что общение с ними очень много дало Лизоньке. Уроки длились недолго, по двадцать-тридцать минут, но Ира не могла не видеть, как жадно впитывала ее дочь услышанное. Правда, после первого прихода Юрия Георгиевича Боброва пришла в ужас:
— Сонечка, это же, наверное, стоит уйму денег. Я не смогу рассчитаться с тобой. Хитрая Софья сначала делала вид, что не понимает, о чем идет речь, а потом отвечала с улыбкой:
— Тебе не о чем беспокоиться. Это мои друзья, я с ними сама обо всем договорюсь. — А потом вдруг добавила серьезно: — Пустяки это все, Ира. Понимаешь, пустяки по сравнению с тем, что они могут дать Лизе… Впрочем, ты сама скоро все поймешь. Через неделю Куманьков скажет Ире слова, которые ей еще никто не говорил:
— У вас очень талантливая дочь, очень. Я поражаюсь, как Лиза чувствует, как впитывает услышанное. У девочки большое будущее. Я еще буду гордиться, что давал ей уроки. Вот. Это было самое главное. Все вроде складывалось как нельзя лучше. Помощь друзей, слова Александра Владимировича, от которых Ира испытала необыкновенную гордость: да, Лиза, ее Лиза не только красивый, не только мужественный человечек. Она еще и талантлива. А с каким воодушевлением, даже упоением рисовала дочка своих птиц! Казалось, Ире надо было только радоваться, но… Будущее, будущее — теперь она страшилась его. Раньше — измотанная, одинокая, плакавшая по ночам на кухне — не страшилась, а теперь — страшилась. Занозой в сердце сидели те слова Лизы, после которых пришел в душу страх. Нет, никому Ира об этом не говорила, даже Виктору. Муж переживал душевный подъем, связанный не только с тем, что после трехлетнего стояния на барахолке он вновь почувствовал, что его голова, руки, знания востребованы. Была счастлива дочь — был счастлив и Виктор. Может быть, впервые за много месяцев. А Ира… Она даже не передала ему тот разговор с дочерью. И когда Виктор возвращался домой, его встречала всегда улыбчивая и приветливая жена…
А еще Ира успела заметить, что когда ее дочь и Воронова общались между собой, обе много говорили о Михаиле Кирееве. Причем обеим это доставляло удовольствие. С Лизой было все понятно, а Софья… Вначале Боброва думала, что все дело в добром сердце девушки. Она и сама часто вспоминала этого удивительного человека, так круто изменившего жизнь их семейства. Но вот однажды Виктор принес корреспонденцию, которая поступила по прежнему адресу Михаила, — такова была у них договоренность с Киреевым. Более того, Михаил просил Бобровых обязательно прочитывать адресованные ему письма и при возможности отвечать от его имени на самые важные. А для Софьи это оказалось новостью. Ире показалось, что Воронова ревниво отнеслась к тому доверию, какое им оказал Киреев.
— А ты разве об этом не знала? — сделал удивленные глаза Виктор. — Точно! Вот дурак! — И он хлопнул себя по лбу. — Забыл совсем.
— Что забыл? — спросила Софья. — Ну, давай сочиняй дальше.
— Почему — сочиняй? Михаил сказал: я бы Софью попросил, но как к такой красавице подступиться? Представляешь, говорит, такая девушка — и из моего обшарпанного подъезда будет письма брать. То есть письма в ящике почтовом брать, но ящик, сама понимаешь, где висит.
— Так и сказал — такая девушка?
— Вот именно. А потому попросил меня: ты, говорит, парень простой, рабоче-крестьянский, уважь старика, ну и так далее.
— Артист, настоящий артист, — засмеялась Софья. Потом добавила, стараясь выглядеть равнодушной: — А мне при чтении писем можно остаться? Ира обняла Софью:
— Софья Николаевна, друг ты наш сердечный, зачем ты обижаешь нас? Витька и впрямь артист, но он правду сказал. Вот в Старгороде встретитесь — сама и спроси его обо всем. Ира заметила, что после ее слов Софья смутилась.
— Вообще-то, я понимаю все, ребята. Замнем, — желая поскорее закрыть тему, попросила Воронова. А писем было два. Плюс одна записка. В ней некий Арсений Гусев сообщал, что желает Михаилу спасения, а сам уезжает в мужской Санаксарский монастырь, надеясь остаться там навсегда.
— А где это — Санаксар? — спросил Виктор. Никто не знал. Стали читать письма. Одно, совсем короткое, отпечатанное на хорошей бумаге: «Уважаемый Михаил Прокофьевич! Поздравляем Вас: компьютер выбрал Вас из множества претендентов, и теперь Вы получили уникальный шанс выиграть…»
— Выбрасывай, — скомандовала мужу Ирина. — Все ясно. Читай дальше. А вот письмо из тамбовской деревни оказалось интересным. Тетка Елена, видимо, родственница Киреева, вначале передавала ему привет от множества людей, потом сообщала о том, что «сестра, слава Богу, выздоровела. Мне это радость великая, Мишенька. Иван много работает, много пьет, а денег ему вовсе не платют». А в заключение, уже попрощавшись и пригласив Михаила «отдохнуть у нас месячишко, попить молочка парного», написала: «Да, Мишенька, чуть не забыла. Помнишь, ты в церкву ходил, к отцу Георгию? Так он на Троицу помер. Народ сказывал, что тихо батюшка к Богу отошел, во сне. А когда его хоронить стали, я тоже на похоронах была, спасибо Ивану, довез до Пальновки, не поверишь — откуда только народ не приехал. С Тамбова, Мичуринска, Моршанска и даже с самой Рязани. Оказалось, что батюшка наш святой жизни был человек. И всю жизнь кому-то помогал. Вот они и приехали его проводить в последний путь. Те, кому он помог, плакали, Мишенька, крепко. А как «Вечную память» запели, у меня аж мурашки по спине пробежали. Представляешь, толпа агромадная — мне пальновские потом говорили, что у них в деревне отродясь столько людей не собиралось. Тихо так, солнышко светит. И вдруг: «Вечная память». Все поют. Очень хорошо это было, Мишенька. На сердце будто светлее стало…»
* * *
— Счастливый ты, Кира! В Москве живешь. Я бы там развернулся. А здесь, в этой дыре — разве это жизнь?
Друзья сидели в квартире Никонова. Михаил с огорчением смотрел, как Славик пьет стакан за стаканом, почти ничем не закусывая.
— Ты хоть закусывай, Славик.
— А ты и не пьешь, и не ешь. Чего так?
— Устал с дороги.
— Скажи, Кира, а ты на футбол ходишь?
— Давно не был.
— А помнишь, как мы в молодости кричали: «Где «Торпедо» — там победа». А здесь молодняк весь за «Спартак» болеет, ну а нашим с тобой ровесникам, за редким исключением, кроме водки ни до чего нет дела… Я один здесь торпедон. Неужели не ходишь на футбол?
— К сожалению, как-то не получалось.
— Ну а на концерты, в музеи, на митинги — ходишь? Киреев покачал головой.
— Что же ты там делаешь?
— Хороший вопрос. Что-то делал.
— Я как посмотрю по телеку, аж зависть берет. Ночь, а у вас там светло, как в Париже, люди гуляют, в кафешках сидят. А у нас, — Никонов встал и подошел к окну, — смотри, Кира: девяти часов еще нет, а Сосновка словно вымерла. Все у телевизора сидят. Скукотища. Ты в кафе давно был?
— Перед самым отъездом из Москвы одна знакомая пригласила. Попил кофейку. Хороший кофе — двести рублей чашка.
— Сколько?! — подумав, что ослышался, переспросил Слава.
— Двести.
— Ну и ну! Это что за кофе такой?
— Повторяю: хороший. Сваренный по-турецки.
— А хоть по-китайски, мне этого не понять.
— Мне тоже.
Помолчали. Киреев все хотел спросить про Лену, жену Никонова, но не решался, боясь оказаться бестактным. Если Слава захочет, расскажет сам.
— Слушай, Кира, что я тебе сейчас расскажу.
— Слушаю.
— Мне, кстати, твой совет нужен. Мы здесь в Сосновке союз организовали. СССР называется.
— СССР?
Никонов был явно доволен тем эффектом, что произвели на Киреева его слова.
— СССР: сосновский союз свободных россиян. Что скажешь? Михаил молчал, затем, стараясь тщательно подбирать слова, ответил:
— В силу ряда причин я сейчас отошел от политики. Но если у тебя и твоих друзей есть душевная потребность заняться этим… Почему нет?
— Я тоже так считаю. А с чего бы ты начал? Как думаешь: сначала провести организационное собрание и на нем выработать устав, программу, или — наоборот?
— Знаешь, я бы сначала изучил опыт тех организаций, которые уже существуют. Попытался бы понять, почему их — сотни, а их влияние на общество так ничтожно мало. Почему подчас в таких партиях-организациях не больше десятка партийцев.
— Правильно, зришь в корень, Кира. Разобщены мы, понимаешь, разобщены. Мы и хотим на объединение русских людей работать.
— Российских, — поправил его Киреев. — Вы же — «свободные россияне».
— Не подкалывай, пожалуйста. Это моя боль. Конечно, «русских» звучит лучше. Но у нас из восьми членов учредительного совета семь русских, а один, Дамир Фахрутдинов — татарин. Классный парень, обижать его не захотелось, вот и решили стать россиянами… А вообще у нас хорошие подбираются ребята. Все люди в Сосновке уважаемые. Есть депутат, директор хлебозавода. Короче, будем людям глаза открывать.
— Глаза? Никон, прости, если не в свое дело лезу, но…
— Говори, говори, не стесняйся.
— Ты же в газете работаешь и даже ее возглавляешь. Очень многое можешь. Нужно ли для этого создавать союз? Ты моего совета спрашивал, я сказал тебе про опыт других организаций… Никонов перебил его:
— Кира, мы же не совсем деревня. Газеты читаем. Понимаешь, не обижайся, конечно, но то, что есть,
— нас не устраивает.
— Что не устраивает?
— Позиция этих партий. В одних «Боже, царя храни» поют. В других коммунистическим духом несет. Третьи в игру «казачки» играют. У нас один такой деятель нашелся. В школе учителем истории работает. «Казачью управу» организовал. Смехота. Нацепили штаны с лампасами — тьфу! Казаки, твою мать.
— А сколько у него в управе человек?
— Не человек, а идиотов. Пять.
— А если вам с ними объединиться? Ведь в чем-то ваши взгляды совпадают?
— Объединиться? Ты шутишь?
— Нет. Ты же сам очень хорошо сказал, что хочешь на объединение русских людей работать. Этот учитель истории — не русский? Почему ты не хочешь с ним объединиться?
— Потому, что он всех людей на две категории делит: казаков и не казаков.
— Но ведь и тебе монархисты с коммунистами не нравятся. Тогда — кто? Демократы?
— Издеваешься? Я просто русский человек.
— Российский.
— Ну российский. Мы предлагаем объединиться не по идеологии…
— Неужели по вере?
— А вот это ни в коем случае! Свободный человек вправе выбирать себе любую веру. По мне, пусть он хоть Христу, хоть Будде, хоть черту поклоняется — лишь бы любил Россию.
— Мне кажется, поклоняться черту и одновременно любить Россию — нельзя, — тихо сказал Киреев.
— Я образно выразился. Ты меня понял.
И Никонов стал увлеченно рассказывать о том, как он видит будущее своей организации. Михаил сидел, опустив голову.
— Ты не уснул? — спросил его Вячеслав. — Прости, я забыл, что ты с дороги. Давай будем укладываться.
— Нет-нет, я просто думаю. И грущу.
— О чем?
— Не знаю… Один из самых почитаемых русских святых, преподобный Серафим Саровский сказал слова, о которых я все время думаю. Давай подумаем над ними вместе.
— Давай. И что это за слова?
— Он сказал: спасись сам и вокруг тебя спасутся тысячи.
— Ты знаешь, это из области религии. Мне не интересно. Не обижайся.
— Все нормально. Вот ты сегодня днем спрашивал меня о впечатлениях…
— И ты, хрен моржовый, ничего мне не рассказал.
— Сейчас расскажу. Опубликуешь?
— Что за вопрос?
— У вас в районе есть деревня. Соболево называется.
— Есть. Там, кстати, пруд хороший имеется. Мы в нем карпов ловим…
— Остановился я в этой деревеньке с людьми поговорить, дорогу дальше спросить. Смотрю, от крайнего домика дорога резко вверх уходит. Сбоку от нее — то ли сад старый, то ли школа. Из кустов этих человек выходит и медленно спускается по дороге. Ближе, ближе. Уже различаю: старуха. Простенький халатик в цветочек — такие в наших больницах выдают. Еле-еле идет. Руки, голова трясутся… Прошла мимо нас (я разговаривал с местной жительницей) — даже не посмотрела.
— Горемычная, — вздохнула женщина, с которой я разговаривал. — У нас здесь дом престарелых находится. Прошлой осенью его закрыли — говорят, у бюджета нет денег на его содержание. Почти всех больных разобрали, а человек пять-шесть остались. Некому их было забирать. Вот и остались они здесь, никому не нужные. Как эти старики зиму пережили — ума не приложу. Мы их, конечно, подкармливаем, но…
Вот такие впечатления, Славик. Ну как, опубликуешь? Никонов сидел мрачный.
— Ты же не ребенок, Кира. У меня администрация района — учредитель газеты. Завтра опубликую, послезавтра выгонят.
— Понятно.
— Что понятно?
— Что собираться за бутылочкой и обсуждать устав и комфортнее и безопаснее. Не обижайся.
— Нет, я обиделся, Кира. Да, я слышал об этом доме. А чем я могу помочь этим старикам? Молчишь? Ты, чувствую, стал сторонником теории малых дел? Помнишь, в институте нам рассказывали об одном из «отцов» этой теории — Каутском? И о лозунге его: «Конечная цель — ничто, движение — все». Не забыл, как Каутского называли — оппортунист. Киреев горько улыбнулся:
— Славно у тебя, Никоныч, получается. Всем ярлыки повесил?
— Ничего я не вешал.
— Как же, историк ваш и его сторонники — идиоты, я — оппортунист. Я не обижаюсь, Славик. А вот за стариков обидно. Ну какое же это малое дело — шесть человеческих душ от смерти спасти?
— Как? Ты ответь — как?
— Друг мой, а как же быть с уважаемыми людьми из СССР? Даже депутат есть. Что, нельзя было выбить у вашего главы администрации одну палату для них в больнице, чтобы люди не мерзли, забытые всеми в руинах своего дома? Жители Соболево смогли накормить этих несчастных, а целый район не может? Вот если бы этим ваш СССР занялся — ты бы стольких людей в свои ряды привлек.
— Погоди, я тебе скажу…
— Нет, дай я скажу, а потом говори, что хочешь. Тебе не интересны слова преподобного Серафима. Жаль. Знаешь, как их можно перефразировать? Хочешь сделать людей свободными — сначала освободись сам. Хочешь, чтобы тебя полюбили, — полюби сначала сам. Хочешь что-то получить — отдай сначала свое. Ты не думай, что я тебя учу жить, — избави Бог. Меня бы самого кто научил. Просто я хочу, чтобы ты не повторял моих ошибок. Надеюсь, у тебя будет время это понять. — Киреев замолчал.
— Говоришь, спасись сам? Кира, ты что молчишь?
— Все силы со словами ушли. Шучу.
— Слушай, а ты, случаем, не болеешь?
— Нет. Сказал же — устал немного. Да, спасись сам.
— И с чего мне начать свое спасение?
— Считай, что я не заметил твоей иронии. Для начала спасите всем миром этих стариков. Они все еще в деревне, а осень и зима не за горами. Пошли в Соболево Назарову… Попроси учителя-казака связаться со своими коллегами в соболевской школе.
— Этого…
— Да-да, идиота, как ты его назвал. Мне кажется, он парень энергичный.
— Точно.
— Вот и воспользуйся этим. Напомни ему о казацких обычаях, о милосердии. Да что я тебе говорю, ты все сделаешь, как надо.
— Есть кое-какие идеи.
— Вот и хорошо… Кстати, все-таки спрошу. Заранее извиняюсь, если буду бестактным. Где Лена?
— Вопрос, конечно, интересный. Сейчас расскажу. Выпью еще одну рюмочку и расскажу.
— Но она жива, здорова?
— А что с ней сделается? Ушла от меня Ленка. На соседней улице живет. Слушай, брат Кира, мою печальную повесть. И ты поймешь, почему я столько пью.
— Почему?
— А потому, что все бабы — стервы.
— И Ленка тоже?
— Она — в первую очередь. В Тулу я уезжал на неделю, по делам. Вернулся на день раньше. Думал, сюрприз будет.
— Неужели…
— Да, почти как в анекдоте.
— Ленка… Не верю.
— А зря. Нет, в постели они с тем хорьком не лежали. Захожу, вижу: сидят голубки на кухне. Бутылочка вина на столе, сырок порезан. Лена вскочила, когда я в прихожую вошел, глаза сверкают, красная вся. А мужик тот, что с ней сидел, засуетился. Как здорово, что вы приехали, Вячеслав Павлович, у нас на работе событие — решили отметить. Какое, спрашиваю, событие может быть в санэпидемстанции? У сосновских школьников всех вшей вывели? Не дождетесь. Пока у нас, говорю, каждая гнида мечтает стать вошью — такому не бывать. Ты понял мой намек, Кира? Ленка завелась. Как ты смеешь оскорблять честного человека? Ардальон Казимирович порядочный, но очень одинокий
— и дальше в том же духе. Представляешь — Ардальон. Ну и имечко Казимир своему сыночку дал.
— И она ушла?
— Что ты! Мы вроде как помирились. Я даже перед этим… извинился. Представляешь? Конечно, гнида — это резковато.
— Резковато. А что было дальше?
— Да ничего. Как выпью — будто бес в меня вселяется. Фантазия начинает работать. Представляю, как Ардальон Ленку мою на кухне лапал…
— А если не лапал?
— Я же говорю — воображение. Завожусь. Начинаю с Ленкой отношения выяснять. Однажды возьми да скажи ей: «Этот Ардальон-шампиньон хоть целоваться умеет?» Знаешь, что она мне сказала?
— Догадываюсь.
— Вряд ли. В отличие от тебя, говорит, у него не только язык работает. Ну я и вмочил ей… Она повернулась и ушла.
— К сыну Казимира?
— К кому? Нет, к своей матери. Ну, давай, говори, что я свинья, что сам спровоцировал женщину. Давай. Ты же всегда любил на темы морали писать… А с другой стороны, — почти уже кричал Никонов, — она своим ответом фактически во всем призналась.
— Кто ты — решать тебе самому. А я тебе лучше стихи почитаю.
— Стихи?!
— Я, когда стихи читаю, всегда успокаиваюсь.
— Валяй, если это не очень длинно, — сказал озадаченный Никонов.
«Простить, это значит — забыть» —
Я слышал такое однажды.
Забыть… Будто гвоздик забить —
Так просто, так сложно, так важно.
«Прощаю», — скажу не солгу,
Лишь душу сомненьем наполню:
Простил — то есть я не напомню,
А вот позабыть не смогу.
— Здорово. В самую точку. Ты сочинил?
— Смеешься?
— Евтушенко?
— Игорь Козлов.
— Не слыхал такого.
— Хороший поэт. Водит в море корабли и пишет стихи. Они помолчали.
— И что ты будешь делать дальше? — спросил наконец Михаил друга.
— Понятия не имею. Но к ней на поклон не пойду. Я человек тоже гордый. Я не прав?
— Откуда я знаю? Тебе ответишь — опять оппортунистом назовешь. Или гнидой. У тебя, Никон, не заржавеет.
— А мне, представь себе, не смешно. Козлов, в отличие от тебя, правильно все говорит: не могу забыть — и все тут. Какие могут быть здесь советы?
— Слава, — думая о чем-то своем, спросил Киреев, — детей, кажется, у вас не было?
— Не дал Господь, слава Богу.
— Не говори так… И все-таки, можно я дам тебе совет?
— Валяй. Заранее знаю, что скажешь: иди — мирись. А шиш ей с маслом, пусть сама придет.
— Не ходи.
— Ты это серьезно?
— Вполне.
— Интересно. Что же ты посоветуешь?
— Уже.
— Что?
— Посоветовал. И пока сидишь дома, представь, что все твои фантазии — верны. Ленка тебе изменила. И не раз, не два, а все дни, пока ты в Туле находился. Представил?
— То есть как это все дни?
— А вот так. Все мы люди, все мы слабы. Ардальон Казимирович, видно, опытный сердцеед. Ты в последнее время много жене внимания уделял? То посевная, то уборка, то опять посевная.
— Постой-постой. Зачем ты все это мне говоришь? Ты что, оправдываешь ее?
— Нет, я просто ее не сужу.
— Но она же не имела права… пока я там… вот здесь, в моем доме.
— А где ей это делать? Ей же не семнадцать лет.
— Слушай, Кира, ты… ты…
— Говори, не бойся.
— Нельзя же таким циником быть. Ты меня поражаешь. «Все мы люди, все мы слабы». А долг? А верность? Просто слова?
— Славик, только без патетики. Мы же не на обсуждении устава СССР. А когда ты пять лет назад ко мне в Москве со «старой знакомой» пришел и попросил меня на пару часиков комнату вам предоставить — это как? Или что положено Юпитеру, то не положено быку?
— Ой-ой-ой, вспомнил. Скажешь, ты перед своей Галиной чист?
— Не скажу. Просто очень хочу, чтобы ты понял: за все в жизни надо платить. Я заплатил. Галя теперь жена другого человека.
— Да ты что?! — не поверил своим ушам Никонов.
— Увы. Правда, если Галя будет с ним счастлива, тогда я только пожалею, что она не ушла от меня раньше…
— Кир, послушай, а может, у Ленки с этим… сыном Казимира ничего не было?
— Думаю, ничего.
— Тогда я есть последняя скотина? Только, знаешь, гордость — страшная вещь. Я ведь первым шаг не сделаю.
— Это ты точно сказал: страшная вещь. Скажи, где мой рюкзак?
— Я его в прихожей оставил. А зачем он тебе?
— Меня Мирей Петровна пригласила в гости. Сказала, что ее мама очень любит интересных людей. Ведь я — интересный человек?
— Да, интересный, — растерянно произнес Никонов.
— А еще она сказала, что у них осталось вишневое варенье без косточек. Это — моя слабость. А ты позвони ей, пожалуйста, скажи, что я уже иду.
— Но почему? Тебе разве у меня плохо?
— И еще одна просьба, — будто не слыша друга, продолжал Михаил. — Дай мне адрес матери Лены… …Через десять минут он стучал в двери одноэтажного дома по улице Урицкого. Киреев не знал, что он скажет Лене. Почему-то в этот момент его занимала мысль: отчего в каждом русском городе есть улица Урицкого? Дверь открыла Лена.
— Простите, вам кого?
— Вас, Елена Станиславовна.
— Миша, ты?! Проходи. Вот встреча!
— Не могу. Спешу. Увидимся и поговорим завтра.
— Хоть на минутку зайти — я тебя целый век не видела. Куда спешишь?
— В дом, где меня ждет вишневое варенье без косточек. К сожалению, твой благоверный смог предложить мне только сало, елецкую колбасу и много водки. Бр-р, это ужасно.
— Мой благоверный? Да пошел он…
— Зачем же так, Елена Станиславовна? У меня, кстати, просьба к тебе.
— Какая? Что это я? Говори, конечно. Если в моих силах будет…
— В твоих. За несколько последних лет я не сделал ни одного доброго дела. Представляешь? Неужели ты не дашь мне шанса?
— Какого шанса, Миша? — Лена ничего не понимала.
— Помнишь фильм «Морозко»? Мужик с медвежьей мордой ходил и кричал: «Кому сделать доброе дело?» Это про меня… — И потом, на секунду замолчав, Киреев, посмотрев прямо в глаза Лене, сказал тихо, но очень твердо: — Возвращайся к Никонову.
— Когда? — только и нашлась что спросить Лена.
— Прямо сейчас. Слава, конечно, порядочная скотина — это его слова, но ты ему нужна. А он — тебе. И, не дождавшись ответа, Киреев повернулся и шагнул в темноту. Спустя несколько секунд уже из-за калитки до Лены донеслось:
— А Казимирычу не верь. Это я как старый бабник тебе говорю.
— Почему не верить, Миша? Он честный и…
— Одинокий? Поэтому-то и не верь. Если мужик хочет, чтобы его пожалели, — он хочет этого не бескорыстно.
Глава тридцать третья
Легкие шаги и шепот: «Не беспокойся, мамочка, я его не отпущу, пока ты не вернешься… Он такой необыкновенный… Пока».
Киреев открыл глаза. За окном вовсю сияло солнце, его лучи играли на стене, книжной полке, репродукции шишкинской картины «Рожь». С Михаилом так бывало и раньше: просыпаясь в новом для себя месте, он не сразу мог вспомнить, где находится. Так и на этот раз. Только через несколько мгновений Киреев осознал, где он. За дверью шептались дочь и мама Назаровы. Он сладко потянулся. Хорошо! Чувствовал себя Михаил просто здорово.
— Мирей, сколько времени? — крикнул Киреев. Почти мгновенно открылась дверь и в ней показалось сияющее лицо девушки. Видимо, Мирей была все время рядом.
— Половина одиннадцатого, Михаил Прокофьевич. С добрым утром!
— С добрым утром! Ничего себе, из-за меня вы на работу не пошли? Увы мне! Простите.
— Что вы! — замахала руками Мирей. — Сегодня же суббота! Выходной. Вставайте, будем завтракать. Из кухни запахло блинчиками.
— Вы говорите — суббота? А я и не знал. Это… блинчиками так чудесно пахнет?
— Блинчиками, — засмеялась Мирей. — Вишневое варенье уже на столе.
— Без косточек?
— Конечно. Да, вам Вячеслав Павлович звонил. Он так вас благодарил.
— За что? — удивился Киреев.
— Как же? У него вчера ночью медовый месяц по-новому начался. К Никонову Елена вернулась. Представляете?
— Представляю.
— Вы… вы просто волшебник! — Из глаз девушки буквально лились на Киреева солнечные лучики. — Только вчера к нам пришли и…
— И что?
— У нас будто изменилось все. В кои веки мне мой редактор сказал: «Голубушка Мирей». Обычно: «Назарова, с тебя еще сто строк. Поторопись!» Нет, правда, вы — волшебник.
— Я не волшебник, а только учусь, — Киреев был явно смущен восторгом девушки. Мирей накрыла завтрак в большой комнате. Такие дома, как тот, в котором жили мать и дочь Назаровы, в народе называют «финскими»: частный дом на двух хозяев. Киреев успел осмотреться. Все уютно, красиво, но без излишеств. Много книг. Повсюду висели изделия из макраме.
— Я раньше увлекалась, — заметив его взгляд, пояснила девушка. — Михаил Прокофьевич, мы сейчас позавтракаем, а к обеду подойдет мама. Ее в больницу вызвали.
— Да я не хотел вас обременять столь долго…
— Обременять?! Мама обидится, если вы уйдете. Она бы не пошла на работу, да там у нее грудничок лежит…
— Кто?
— Грудничок. Малыш. У него венок нет. Точнее, их трудно найти. Капельницу в головку ставят. Медсестры наши боятся, что не попадут, вот мама и ходит капельницы ставить.
— Это, наверное, очень трудно?
— Ой, и не говорите! Я бы точно не смогла. А вы не стесняйтесь, кушайте… Вам чай или кофе?
— Мирей, а я не покажусь вам слишком… привередливым, если…
— Вы утром молоко пьете? Я к соседке сбегаю. Киреев был искренне тронут таким гостеприимством.
— Спасибо, не надо молока. — При смущении он прибегал к самоиронии. Так было и на этот раз: — Вам это покажется странным, но нам, волшебникам, нельзя ни кофе, ни чая, ни тем более молока. От этого магическая сила уменьшается.
— Что же вы пьете, — выразительные карие глаза Мирей, казалось, занимали уже пол-лица девушки,
— простую воду?
— Зачем же? Есть одна травка, называется магикус мокрицитос.
— Магикус мокрицитос? — удивлению девушки не было предела. — А где же ее взять?
— У вас на огороде. Пойдемте, я сорву несколько листочков и буду счастлив. Огород у Назаровых был чист и ухожен, но Киреев без труда нашел то, что искал.
— Так это же мокрица! — засмеялась Мирей. — А мы ее вырываем и курам даем… Простите. Киреев еле сдержался, чтобы не засмеяться. Он сделал важное лицо:
— Пятый пункт устава волшебников гласит: «Старое золото редко блестит». Вы меня, конечно же, понимаете?
Мирей была явно сбита с толку. Она не понимала, шутит Киреев или говорит серьезно:
— Вы говорите: магикус мокрицитос?
Потом они пили — девушка чай, Киреев отвар мокрицы. Отвар горчил, но с вишневым вареньем это было в самый раз. Говорила в основном Мирей. О своей работе в редакции, о жизни в Сосновке. Михаил, маленькими глотками отхлебывая из чашки отвар, внимательно смотрел на нее. Смотрел — и будто по-другому видел, иначе, чем вчера или полчаса назад. Неожиданно для себя он заметил, что на девушке — короткий халатик, под которым проступали очень даже не маленькие формы. Девушку нельзя было назвать полной, скорее о таких говорят: «широкая кость». Огромные карие глаза, тонко очерченные брови, чувственный рот. Когда она вдруг наклонилась, чтобы взять сахар, Кирееву неожиданно открылась ее грудь. Если бы Михаил был эстетом, он наверняка отметил бы удивительную красоту этой груди. И пышной и изящной одновременно. Но у него просто перехватило дыхание, и желание, внезапное, жаркое, охватило Киреева. Такого с ним не было много месяцев. Мирей поймала взгляд Михаила и покраснела. Ее рука интуитивно потянулась к вороту халатика.
— А хотите… я музыку поставлю? У меня кассеты хорошие есть. «Иван Купала», кельтская музыка…
— Кельтская? — внезапно охрипшим голосом переспросил Киреев. — Поставьте. Пока Мирей ставила кассету, он мог со спины рассмотреть девушку. Михаил представил, что под халатиком больше ничего нет. И… горячая волна захлестнула его всего. Лицо Киреева пылало. Зазвучала музыка. Флейта. Жалобный, зовущий голос. Словно откликаясь на него, запела девушка. Пела она на незнакомом, древнем языке. Удивительно, как и с птицами, Киреев, не зная языка, вдруг стал понимать, о чем пела девушка. Звуки флейты, тихое пение незнакомой ирландки словно обволокли всю комнату. Девушка пела о разлуке с любимым, о зеленых холмах, которые осиротели без него. А когда-то эти холмы дарили им свою нежность. Любимый собирал на их склонах цветы, а девушка плела венки. И когда звуки волынки звали деревенских девчат и парней в хоровод, никого не было красивее ее в белом платье и в венке из майских цветов. Киреева била дрожь. Из последних сил он старался скрыть ее. Мирей села на место, точнее, захотела сесть и, оступившись, покачнулась. Он подхватил девушку, и они оба упали в кресло.
— Какая я неловкая, — засмеялась Мирей. Но Киреев вместо ответа поцеловал пульсирующую жилку на ее шее. Девушка на секунду замерла, напрягшись, как тетива. Рука Михаила скользнула под ее одежду, и вот уже пышная большая грудь Мирей — в его руках. И вдруг девушка как-то обмякла, будто вошла в него вся, от волос на голове до розового мизинца на ноге. Рот полуоткрылся, глаза покрылись туманной пеленой. Солнечные лучики погасли и превратились в туманные звездочки.
— Михаил Проко… не надо… — Мирей сделала последнюю слабую попытку остановить Киреева. Но он, осыпая поцелуями ее рот, шею, глаза, грудь, уже обнажил девушку до пояса. Михаил раскалялся все сильнее и сильнее. Его руки теперь ласкали бедра девушки, сжимали ее ягодицы. Кирееву стало тесно в своей одежде — немного отодвинув от себя Мирей, он снял с себя футболку. А девушка в его руках стала подобной воску. Неожиданно в его мозгу, воспаленном похотью, мелькнула невесть откуда взявшаяся мысль: «А как же ее мама? Она ушла из дома, спокойная за дочь». Но другой голос резко перебил эту, только что родившуюся мысль: «Ты же не насильник! Посмотри, она хочет тебя. Посмотри на себя: в кои веки в тебе проснулся мужчина. Не сомневайся, ты сделаешь ее счастливой, ты не причинишь девушке зла…» И вот уже девичьи трусики оказались на полу. Киреев не давал опомниться ни себе, ни Мирей. Его губы скользили по ее животу, устремляясь все ниже и ниже. И опять неожиданно перед ним, словно живая, встала Софья. Московское кафе. Их столик в самом углу. Он тогда был так озабочен своим уходом, что не заметил, сколько жалости и нежности было в ее глазах. Синих-синих. А у Мирей они другие… Его автобус отходит, он, важный от сознания необычности происходящего, не замечает, как рука девушки пытается подняться в прощальном приветствии, но… Девушка стесняется, и рука замирает. И вновь сердитый голос: «Это она-то стесняется? Забудь эту чопорную красавицу. Посмотри, в твоих руках такое роскошное тело. Неужели ты думаешь, что Софья ведет себя, как монашенка? Не будь смешным. Не останавливайся, докажи, что ты — настоящий мужик…»
Нет, похоть не отступила, но Киреев уже смог увидеть себя со стороны. Причем увидеть буквально. В стеклах книжного шкафа отражались и он, и Мирей. Михаил увидел бородатого, тощего субъекта, который словно безумный целовал роскошное девичье тело. Вот именно — тело, ибо Мирей будто умерла, точнее, оцепенела. Закрытые глаза, полуоткрытый рот, висящие плетьми руки. И еще Михаил вспомнил вдруг Волжский бульвар, кошелек, который он нашел там. «Глупый, и ты считал это искушением? Вот оно — искушение». Боже, как ему хотелось войти в это тело, как хотелось выплеснуть в него весь свой пламень. А может, у него еще могут быть дети… И вот тут Киреев окончательно очнулся. Он с трудом оторвал губы от девичьего лона.
— Я… хочу… тебя, — шепнула Мирей.
Он уже готов был остановиться, но… Оттолкнуть сейчас девушку означало бы нанести ей очень сильный удар. Женщина может простить мужчине все, включая измену, но она никогда не простит пренебрежения к себе. И спустя годы Мирей будет помнить с обидой человека, оттолкнувшего ее в такой момент. Что же делать? Киреев вновь вспомнил о парадоксах: зачем они нужны, если годятся только для развлечения скучающего ума? Неожиданно для себя Михаил выскользнул из-под Мирей, оставив ее одну в кресле и снял с себя всю одежду. Напротив стоял диван с тремя небольшими подушечками. На подушечках было что-то вышито, но что — в этот момент Киреев не мог разобрать. Он подхватил на руки Мирей и перенес ее на диван. Сам же пристроился немного сбоку.
— Мирей, — позвал Киреев, — посмотри на меня. Она открыла глаза. Мерцающие звездочки в тумане. А грудь мерно вздымается, словно морская волна. Утонуть бы в этой волне, забыв обо всем. Себя, родимого, взгляды свои старорежимные, Софью с ее пульсирующей на шее жилкой и синими глазами. Но Киреев уже знал, что будет делать. Он расскажет Мирей о себе, о том, что ему завтра уходить. Что дорога зовет его, зовет настойчиво и маняще, и он уже не в силах противиться этому зову. А в Сосновку ему уже не вернуться. Никогда. Еще он расскажет, что вдвое старше ее, что неизлечимо болен, а она — юна и прекрасна. И Михаил стал говорить, говорить, говорить, при этом не произнося ни слова. Говорили его глаза и руки. Мужчина и девушка лежали, тесно прижавшись друг к другу. Его руки гладили ее плечи, руки, грудь. И девушка все поняла. Туман в ее глазах стал таять. Мирей вдруг стало стыдно своей наготы, но она быстро успокоилась, оценив то доверие, какое он оказал ей. Киреев тоже лежал нагой, и Мирей стала рассказывать ему о себе. Глазами и руками. Сердце Михаила бешено билось, и девушка, словно стараясь успокоить его, приложилась к грудной клетке своими губами. Она рассказывала Кирееву о своих мечтах, о Кольке Некрасове, которого проводила в армию и которому отдалась здесь же, на диване. Отдалась из жалости, как-то впопыхах, даже не осознав толком, что произошло. Было чувство неловкости и утраты, будто прощалась она с чем-то светлым и прекрасным. А вот сейчас все было по-другому. И еще Мирей рассказала Кирееву, что оценила и то желание, которое она вызвала у него, и ту бережную нежность, с какой он отнесся к ней. Она пыталась спросить Михаила подробнее о его болезни, но Киреев ответил глазами: «Не бери в голову, чем скорее ты меня забудешь, тем будет лучше». Мирей села. Теперь уже Киреев лежал с закрытыми глазами. Девушка провела двумя пальцами — указательным и средним — по всему телу Михаила, от лба до кончиков ног.
— Говорят, что мужчине… бывает плохо… если он не… — смущенная, она пыталась найти нужные слова. — Хочешь, я помогу тебе?
Киреев открыл глаза и удивленно посмотрел на нее. На него смотрела юная Женщина, древняя, как мир, впитавшая опыт тысяч поколений, живших на Земле до нее. Он ничего не ответил… Когда его тело сотрясала судорога, Мирей, прижав к себе голову Михаила, шептала со всей нежностью, на которую была способна ее девятнадцатилетняя душа: «Маленький мой, маленький… Все хорошо, хорошо».
* * *
— А у вас хорошая библиотека, — Киреев стоял у книжного шкафа и смотрел на корешки книг. — Паустовский, Грин, о, даже Кобликов есть.
— Ты читал его? — Мирей, уже переодевшись, неслышно подошла к Кирееву сзади и, прижавшись подбородком к его спине, обняла Михаила.
— Очень давно. Хороший писатель, жаль — рано ушел из жизни.
— А еще печально, что он почти не известен.
— Он при жизни был почти никому не известен, а сейчас совершенно забыт.
— Грустно.
— Да.
— А хочешь, я покажу тебе свою любимую книгу?
— Хочу.
Девушка достала из шкафа книгу в бордовом переплете.
— Интересно. «Мастер и Маргарита»?
— Я не поверю, что тебе не нравится эта книга.
— Как тебе сказать… Первый раз я прочитал ее буквально запоем.
— Я тоже.
— А вот недавно попробовал перечитать…
— И что же?
— Не пошло.
— Почему?
— Не знаю. И восхищение куда-то исчезло. И автора стало жаль. Еще больше, чем Кобликова.
— Про автора ничего не скажу, наверное, у всех настоящих писателей горькая доля. — Девушка явно не ожидала, что Киреев, которого она уже считала близким для себя человеком, не поддержит ее. — Но книгой этой, по-моему, не восхищаться просто нельзя. Михаил ничего не сказал, только взял книгу, нашел нужную страницу и стал читать вслух: «Волшебные черные кони и те утомились и несли своих всадников медленно, и неизбежная ночь стала их догонять. Чуя ее за своею спиной, притих даже неугомонный Бегемот и, вцепившись в седло когтями, летел молчаливый и серьезный, распушив свой хвост». Голос Киреева звучал глухо, Мирей вновь показалось, будто тень коснулась его лица, а голубые холодные огоньки только подчеркивали эту сумеречность киреевского облика. Он продолжал читать: «Вряд ли теперь узнали бы Коровьева- Фагота, самозваного переводчика при таинственном и не нуждающемся ни в каких переводах консультанте, в том, кто теперь летел непосредственно рядом с Воландом по правую руку подруги мастера. На месте того, кто в драной цирковой одежде покинул Воробьевы горы под именем Коровьева-Фагота, теперь скакал, тихо звеня золотою цепью повода, темно-фиолетовый рыцарь с мрачнейшим и никогда не улыбающимся лицом…»
— Разве это не прекрасно? — прервала Киреева девушка. — Кто из современных писателей так может написать?
— Да, он чертовски талантлив, — согласился Михаил. — Только… Скажи мне, Мирей: прочтя этот роман, ты не захотела, чтобы в твою жизнь вошли Бегемот, Фагот, наконец, сам Воланд? Вошли, и если не стали бы друзьями, то, по крайней мере, отнеслись к тебе с уважением? Девушка задумалась, потом ответила не очень уверенно:
— Наверное, скорее — да.
— А ты знаешь, кто они?
— Конечно. Свита Воланда.
— То есть сатаны.
— Ты хочешь сказать…
— Я хочу сказать, что зло на самом деле так ужасно и отвратительно, что если бы человек взглянул ему в «лицо», то ужаснулся бы. Понимаешь? Поэтому злу нужен туман, который скрывает его очертания… Когда я сказал, что мне жаль автора, я имел в виду нечто другое, чем ты.
— Что же?
— Мне хочется, чтобы ты сама ответила когда-нибудь на этот вопрос. Девушка заглянула ему в лицо и улыбнулась.
— Сама так сама. Знаешь, я не задумывалась раньше над такими вещами. Ну, пусть даже свита. Они же все карают зло, показывают негодяев. А мастер получает Маргариту и покой. Дай мне книгу. Вот. И теперь уже Мирей, найдя нужное место, стала читать: «- Он прочитал сочинение мастера, — заговорил Левий Матвей, — и просит тебя, чтобы ты взял с собою мастера и наградил его покоем. Неужели это трудно тебе сделать, дух зла?
— Мне ничего не трудно сделать, — ответил Воланд, — и тебе это хорошо известно. — Он помолчал и добавил: — А что же вы не берете его к себе, в свет?
— Он не заслужил света, он заслужил покой, — печальным голосом проговорил Левий».
— Ну как? — спросила Мирей, закрывая книгу. Киреев молчал. Долго молчал, потом тихо сказал, глядя в сторону и будто обращаясь к кому-то третьему:
— Покой в вечном мраке в царстве сатаны — по-моему, это ужасно.
— Ты хочешь сказать… — Мирей начала понимать Киреева, — что он его обманул?
— Воланд мастера? — притворился непонимающим Михаил.
— Воланд Булгакова.
Киреев кивнул.
— Похоже. Ведь не зря же в Евангелии сатана назван «отцом лжи». Без света покоя не бывает.
— А почему… почему мастер или Булгаков, я совсем запуталась, кто есть кто, поверил, что Бог не возьмет его с собой?
— Ты спрашиваешь меня? Я могу ошибаться, но не очень сильно. Искать не будем, попробую вспомнить по памяти. В этой книге сказано, что самый большой грех — это трусость. Это тоже неправда. Самый большой грех — отчаяние. Мне кажется, оно охватило Булгакова, если он посредником между Богом и собой считал Воланда…
— Постой, Михаил, — прервала его Мирей. — Но хоть Маргариту ты согласен признать… — она подбирала точное слово, — достойной уважения?
— Не могу. Знаешь, когда я первый раз книгу читал, то обратил внимание на такие слова… прости, если не точно процитирую: «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца», или: «Никогда ничего не просите! Никогда и ничего, и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут!»
— А разве это не так? Разве плохо сказано?
— Не берусь судить. Просто, когда я читал книгу второй раз, запоминались другие места.
— Какие?
— Как Маргарита Воланду поклонилась.
— Поклонилась?
— Помнишь, на балу, что она кричала по адресу сатаны?
— Помню. «Всесилен, всесилен!»
— А потом несчастному Алоизию Могарычу в лицо вцепилась: «Знай ведьму, знай».
— Она же из-за любви к мастеру…
Мирей не успела договорить, а Киреев ответить, как входная дверь скрипнула. Это пришла Вера Васильевна Назарова.
…Через два дня Киреев покидал Сосновку. Мирей проводила его до последнего дома самой крайней улицы. Накануне девушка крестилась, а ее крестным отцом стал Киреев. Священник нарек ее Марфой. И когда теперь Михаил называл ее новым именем, с непривычки она вздрагивала. Прощание было недолгим.
— У меня появилось такое ощущение, что тебя я, в отличие от Сосновки, еще увижу.
— И у меня тоже.
— Тогда — до свидания?
— До свидания, — Марфа протянула ему маленькую ладонь. Михаил бережно взял ее в свою руку.
— И береги себя, мой странник.
Слово «мой» девушка произнесла чуть слышно, но он услышал его.
— Обещаю. Если я себя, любимого, не буду беречь, тогда кто же? Да, чуть не забыл. Передай привет Никонову, пусть не обижается на меня: я ведь его так больше и не увидел. Скажи ему: Кирееву так ваш дом понравился, что он поленился из него выходить. Тем более, как ты сказала, у Славы теперь второй медовый месяц наступил. И передай, пусть пишет про меня, что хочет.
— Хорошо, передам.
— И еще. Тема есть одна. Я Никонову уже говорил. В Соболево живут несколько стариков из богадельни — их просто забыли.
— Я слышала об этом. Но ведь Никонов побоится это опубликовать. Он каждую строчку бегает в администрацию утверждать. Вот потому его и держат, хотя нас уже читать никто не хочет…
— Марфа, не суди человека, тем более заранее. Теперь ты моя крестница, имею право тебя уму- разуму учить. Будем считать, что мы с тобой даем ему шанс. Напишешь?
— А если не опубликует?
— В областном центре есть газеты?
— И не одна.
— Что же ты спрашиваешь? Когда через пять минут Киреев оглянулся назад, крошечная фигурка в светлом платьице еще стояла на том месте, где они прощались. Ему стало немножко грустно. Михаил взмахнул рукой. Девушка увидела — и подняла в ответ свою. Киреев вздохнул. Еще один парадокс, подумалось ему. Чтобы найти — надо обязательно потерять. Пока не потеряешь, не поймешь, что имел. Впрочем, это было немного заумно. А впереди, то весело петляя, то убегая вверх-вниз, лежала перед ним дорога. Его любимая дорога — не покрытая асфальтом, поросшая спорышом, с зарослями донника по сторонам и озорными трясогузками, которые даже в самые одинокие дни странствий делили с Киреевым тяготы пути. Странно, но, отдохнув три дня в Сосновке, Михаил почувствовал, что ему уже не хватает всего этого и особенно серой бесконечной дороги, убегавшей за горизонт.
Глава тридцать четвертая
— Ух ты! — сидевший на заднем сидении «Сааба» Шурик нарушил молчание слишком, пожалуй, эмоционально для себя.
Юля удивленно посмотрела на него. Шурик читал местную газету, купленную в киоске. Компания обедала.
— На, прочти вот здесь, — протянул Бугаю газету Шурик.
— Не-а, — со смаком пережевывая колбасу, замотал тот головой. — Я уже пять лет газет не читаю.
— Даже спортивные? — спросил друга Гнилой.
— Даже. Раньше астрологические прогнозы читал, потом бросил.
— Разуверился?
— Ага. — Бугай наконец пережевал кусок. — Дураком был, думал, раз в газете написано, значит, правда.
— И вправду дурак, — поддакнул Гнилой.
— Зато теперь ученым стал. После случая одного. Рассказать?
— Ты сначала прочитай, что в этой газете написано, — попросил Шурик.
— Да подожди ты, братан. Я же сказал тебе: не беру эту гадость в руки. Принципиально. Так вот, читаю однажды в прогнозе про свой знак. Неделя, мол, для вас будет просто сказочная. Вы буквально не узнаете себя. Все, абсолютно все будет получаться. А в выходные вас ждет любовное приключение, результатом которого будет… большая любовь, одним словом. На самом же деле неделя выдалась обыкновенной. Ничего, думаю, выходные еще не наступили. И точно: в субботу такую телку клею. Помнишь, — обратился Бугай к Гнилому, — кабачок неподалеку от Белорусского? Мы там еще двух ребят наших поминали…
— Помню. Рассказывай дальше.
— А чего рассказывать? Поехал к ней домой, на Сходню…
— Это там тебя так отделали, что ты потом с неделю на китайца похожий ходил?
— И ничего смешного, между прочим…
— Так что же ты на прогноз обижаешься? — перебил Бугая Гнилой. — Тебе сказали: буквально не узнаешь себя. Тебя бы и мать родная в тот момент не узнала.
— Юля, может, ты прочитаешь? — не выдержал Шурик.
— С удовольствием, — совершенно искренне ответила Селиванова: эстеткой она себя не считала, но привыкнуть к чавканью жующего Бугая ей так и не удалось. — Где читать?
— Вот здесь.
— Так. Статья называется «Дороги, которые мы выбираем». Послушай, где-то я уже это слышала.
— Не важно. Читай с самого начала.
— Ребят, а может, музыку послушаем, а? — попросил Бугай. Но Юля уже начала читать.
— «Ежедневно к нам в редакцию приходят десятки людей. Приходят за помощью или просто пообщаться, приходят, чтобы подсказать темы для новых статей и репортажей. Мы рады каждому. Но в тот день нас ждал самый настоящий сюрприз. Когда этот пропыленный, загорелый человек вошел в здание редакции, показалось, что вместе с ним ворвался ветер дальних странствий, романтика путешествий…» Слушай, Шурик, давай, действительно, послушаем музыку.
— Юля, пожалуйста, еще несколько строк.
— Только ради тебя. «Впрочем, я не буду больше заинтриговывать читателей. К нам в гости пришел известный московский журналист, уроженец нашей области Михаил Киреев, совершающий большое пешеходное…» Киреев? — словно не веря прочитанному, спросила Юля.
— Киреев, — торжественно ответил Шурик. Он чувствовал себя героем. Бугай и Гнилой перестали жевать. Дальнейшее чтение статьи прошло при полной тишине.
— Поразительно, — когда статья была прочитана, прокомментировал Гнилой, — как можно при таком количестве слов дать столько мало информации. Хотя…
— Ты прав, — Шурик всегда отличался умением понять собеседника буквально с одного слова. — Спасибо этому В. Никонову и за то, что написал статью. Думаю, нам надо сейчас пойти к В. Никонову и выразить ему нашу горячую благодарность. Юля, есть идея?
— Обязательно.
Когда Марфа Назарова пришла в редакцию, ее встретила Зина.
— Где ты была? Тебя Славик с утра ищет.
— Я же ему говорила, что в Соболево поеду. Неужели забыл?
— Не знаю. Впрочем, ему сейчас не до тебя.
— Случилось что?
— Гости у него. Три мужика и баба. Говорят, что киношники.
— Киношники?
— Говорят. Только б видела ты рожи этих мужиков! Не такими я представляла… Дверь открылась. Первым вышел Никонов, за ним его гости. Все улыбались и были явно довольны друг другом. Проводив своих посетителей, Вячеслав Павлович заметил Марфу.
— Где ты с утра пропадала?
— В Соболево ездила. Он нахмурился:
— Не слишком ли спешишь?
— Но вы же Кирееву обещали…
— Обещал? Он, наверное, не так меня понял. Григорий Иванович, — и Никонов многозначительно поднял указательный палец вверх, — вряд ли будет в восторге. Я обещал помочь этим старикам, но для этого есть много путей, не обязательно надо статью писать.
— А я думала, что…
— Думать я буду, Назарова. Но об этом потом. Ты, кстати, видела людей, которые ко мне приходили?
— Видела.
— Из Москвы приехали. Члены киногруппы одного известного кинорежиссера, правда, фамилию просили не говорить.
— Почему? — удивилась девушка.
— Шумихи лишней боятся. Они пока всего лишь места для натурных съемок ищут. Я им кое-что посоветовал поглядеть.
— Надо же. Зина считает, что они не очень на киношников похожи.
— Много понимает твоя Зина. Они профессионалы, сразу видно. Конкретные, четкие люди. И, между прочим, очень им наша газета понравилась. Сказали, что много по России колесят, а таких интересных газет они мало встречали.
Марфа почувствовала, что в ней растет раздражение.
— Вячеслав Павлович, встречают людей, а газеты читают.
— Да, ослабил я дисциплину. Одна полдня мотается где-то, другая по телефону…
— Я не мотаюсь…
— Не перебивай. Глупости Зинкины повторяешь. «На киношников не похожи». Да для нее киношники — это Марецкая и Орлова, а на самом деле — это целая индустрия, понимаешь, ин-дус- три-я! Не хотел говорить, но скажу: если они выберут места для съемок в нашем районе и Михалков это утвердит, я у них консультантом буду. Зарплата — в долларах. Так-то!
— Так это Михалков снимать будет? А я читала, что он сейчас уже снимает фильм…
— Тьфу ты! Фома-невера. Снимет тот, другой начнет.
— А вы хоть документы у них попросили показать?
— Иди отсюда. С тебя двести строк и подпись к фотографии доярок.
— Хорошо. Только скажите, пожалуйста, что киношники эти у вас еще спрашивали? Никонов задумался.
— Что еще? Статью мою про Киреева хвалили. Жалели, что он уже ушел из Сосновки.
— Почему?
— А эта девушка, она у них вроде как главная, его хорошо знает, они в Москве несколько раз встречались. Разумеется, я подсказал, как его можно найти.
— Вы про Елец рассказали?
— Конечно. Хорошие люди должны помогать друг другу, Мирей. Запомни это.
— Меня Марфой теперь зовут, Вячеслав Павлович.
— Не смеши. У человека может быть только одно имя, которым его при рождении нарекли… Ну все, хватит трепаться. Иди, работай.
— Странно это все, Зина, — говорила вечером Марфа машинистке, закончив диктовать статью.
— Ты о чем, касатка?
— Ну как же? Михалков собирается снимать фильм у нас. Положим, красивые места найти под Сосновкой можно, только гостиницу единственную год назад закрыли. До областного центра три часа на машине по бездорожью… Обещают Никонову должность консультанта.
— А что он будет консультировать?
— Если бы я знала. Женщина эта знает Михаила…
— Кого?
— Киреева, журналиста московского. Так радуются статье, что готовы его найти и едут ради этого в Елец.
— И правда, странно.
— Зина, у нас сегодня какой день?
— Четверг.
— Он в понедельник ушел… Они сегодня пришли… Зина, а вдруг они Михаила искали?
— Зачем, касатка?
— Не знаю… А если они действительно не киношники вовсе?
— А может, они охранники? Хотя… трое одну бабу охраняют? Нет, тут что-то другое. Да не бери ты в голову, касатка. Какое тебе дело до Киреева этого? Пришел — ушел. Забудь. Тебе еще подпись под фотографией делать.
Но Марфа не слышала ее. Чистые души — наивны. Зло для них нечто абстрактное и очень далекое. А вот так — лицом к лицу… Да, много странного было в приезде этих киношников. Однако предположить что-то плохое для Киреева Марфа просто не могла. Но тревога, смутная и неясная, коснулась сердца девушки.
* * *
Когда свеча догорает, когда светить ей остается буквально несколько секунд, на какой-то миг, краткий и еле уловимый, она вдруг вспыхивает — трепетно и ярко — и угасает. Навсегда. Вот так же случилось и с Лизой. Ее работа над «птичьими картинами», работа увлекательная, почти азартная, захватившая девочку с головой, оказалась той самой последней вспышкой свечи. Когда Вороновой рано утром в субботу позвонила Наталья и сообщила, что у Лизы наступило резкое ухудшение состояния и что скорая помощь дважды за ночь приезжала к Бобровым, Софья не могла в это поверить:
— Как же так? Я от них уехала вчера в девятом часу. Лиза была бодрой, мы с ней… нет, этого не может быть!
— К сожалению, может, Сонечка. Такая это болезнь. Страшная. И коварная. Думаешь, что она отступила, а на самом деле просто затаилась.
— Что же теперь, Наташа?
— Я боюсь худшего, — в этих словах Софья услышала: «это конец». Котеночкина, пообещав держать Софью в курсе событий, попросила ее пока что не приезжать и не беспокоить Бобровых. И Софья согласилась с подругой, которой она полностью доверяла. Но ни в субботу, ни в воскресенье вестей от Наташи не было, как, впрочем, и в понедельник тоже. И только во вторник вечером Воронова услышала в телефонной трубке голос Ирины. Она с трудом узнала его: голос был какой-то безжизненный и, как показалось Софье, сухой:
— Соня, Лиза умирает. Только что приходил отец Борис, священник храма, куда мы ходим… Он причастил ее… Если сможешь, приезжай… Лиза хочет с тобой проститься. — И Ирина положила трубку.
Через тридцать минут Софья уже была у Бобровых. У нее перед глазами все стояло смеющееся лицо Лизы, когда они расставались в пятницу. Девочка тогда сказала:
— А коноплянку начну завтра. Только тебе я ее пока не буду показывать…
— Почему?
— Не понимаешь? Это же я себя рисую. Считай, что стесняюсь… Лиза умирает? Поверить в это Софья не могла. До той минуты, пока не переступила порог квартиры Бобровых. Сильнее обычного пахло лекарствами и еще ладаном. На кухне, обхватив руками голову, сидел в одиночестве Виктор. Увидев Софью, он коротко кивнул ей — Воронова только успела разглядеть, что глаза его были воспалены, — и вновь опустил голову. Из комнаты Бобренка вышла маленькая девочка, которую Софья видела впервые.
— Это подружка нашей Лизы, — объяснила Вороновой незаметно подошедшая Наталья.
— А где Ира?
— Вышла на улицу покурить. Ты ее не встретила?
— Нет.
— Она молодец. Держится. А Витя… Витя совсем раскис.
— Тяжело ему.
— Да.
— А это действительно… конец? — Софья понимала всю наивность своего вопроса, но… Ей не хотелось верить в неизбежное.
— Тут вчера консилиум был… Впрочем, ты сама все увидишь. И только в этот момент Софья заметила, как осунулась Наташа. Все три дня она провела в квартире Бобровых.
— Делали все, что могли. Но… Уходит она, Софья, уходит. После незнакомой девочки к Лизе зашла мама Виктора — полная круглолицая старушка с добрыми подслеповатыми глазами. Вслед за ней наступила очередь Софьи. Увидев Лизу, она с трудом сдержалась, чтобы не вскрикнуть, — так изменилась девочка. Осунулось лицо, стали острее его черты. Вокруг губ появилась белая кромка. Побледнел и сам рот. Дыхание было тяжелым и прерывистым. Увидев Соню, больная улыбнулась. Худенькая, почти прозрачная ручка приподнялась в приветствии.
— Садись… ближе… Я так рада, что ты… пришла. — Было заметно, что девочка очень устала и говорит с трудом.
Софья собрала в кулак всю свою волю и постаралась говорить как можно спокойнее:
— Разве я могла не прийти? Только тебе, солнышко, надо беречь силы. Вот увидишь, все будет хорошо.
— Я бы… не поверила, что так… тяжело говорить. Но я должна сказать… самое главное… Я очень тебя полюбила, Соня…
Девочка сказала это так тихо и так просто, а внутри Софьи все мигом будто перевернулось. Ей стало стыдно перед этим маленьким мужественным человечком, стоящим на пороге вечности, за свою игру, бодрый голос. Слезы полились из глаз Софьи.
— И я… тебя… Не умирай, Лизонька, прошу, не покидай нас, — последние слова вырвались у Софьи помимо ее воли.
— Не плачь, Соня, не плачь… Поверь… мне хорошо… Правда, хорошо. А боли совсем нет. Даже странно. Только слабость… и все время спать хочется… Не плачь. Софья стояла на коленях перед кроваткой девочки. Та пыталась гладить Соню по голове.
— Вчера… отец Борис сказал… Для Бога нет живых и мертвых… Понимаешь?
— Понимаю, — шмыгая носом, прошептала Воронова.
— Нет, пока не понимаешь. А я… понимаю…. Не плачь, а то мне жалко себя становится.
— Не буду, солнышко…
— Я должна тебе еще… сказать перед расставанием. Я раньше маму с папой… просила подарить мне сестренку… Или братика. Вот… А ты мне стала сестренкой… Старшей. Правда?
— Правда, — и Софья поцеловала Лизу в щеку и, не отрывая губ, прошептала: — Сестренка моя.
— Как хорошо… Вот только коноплянку не успела нарисовать. Прости…
— Ну что ты говоришь?!
— Сестренка… Спать очень хочется… Дай мне руку… Только не уходи, хорошо? Лиза положила голову на ладони Софьи и закрыла глаза. Соне было очень неудобно находиться в таком положении, но она боялась пошевелиться. Дыхание девочки вдруг стало тихим, почти неслышным. В комнату вошла Наталья, за ней Ира. Обе встали по другую сторону кровати. Было непонятно, спит девочка или просто лежит, не двигаясь. Ира тоже опустилась на колени и осталась в ногах у Лизы, а Наташа внимательно всматривалась в лицо девочки. Все молчали. Только с кухни доносились всхлипывания — это плакал Виктор… Дыхание вновь изменилось. Оно стало еще тише, с мягким и низким звуком. Наташа вздрогнула и, повернувшись, почти бегом вышла из комнаты. Вскоре Софья услышала ее голос, обращенный к отцу Лизы:
— Витя, возьми себя в руки. Иди к дочери. Голова девочки, оторвавшись от ладоней Софьи, несколько раз будто потянулась вверх, ища воздуха. Воронова поднялась с колен и отошла назад. Ира взяла дочь за одну руку, Виктор за другую. Вздох… Еще один, последний. Наступила тишина. Самая страшная в жизни Сони… Лиза умерла. Через два дня ее отпевали, здесь же, в квартире, только в большой комнате. Оба этих дня Соня проплакала. Мещерская и Котеночкина помогали Бобровым, что-то организовывали, покупали, а Соня сидела дома и плакала. Двух близких людей до этого похоронила она — отца и дядю. Но еще никогда у нее не было такого чувства горькой и невосполнимой потери, как сейчас. А ведь Софья была знакома с Лизой от силы два месяца. Впрочем, разве было важно, сколько времени она знала эту удивительную девочку? И Софья плакала. Ей было бы легче, займись она, как ее подруги, организацией похорон, но Соня отчего-то решила, что должен позвонить Киреев. В последние недели он будто пропал — перестал присылать телеграммы. Ей очень хотелось, чтобы Михаил позвонил. Соня даже представила, как Кира позвонит, как она расскажет о постигшем их горе. Но Киреев не позвонил.
А потом были похороны. Сначала пришел священник, все тот же отец Борис. Молодой, но очень серьезный. Он был искренне печален — и это понравилось Софье. Проводить Лизу в последний путь пришло немного людей — десять-пятнадцать человек. Софья скромно стояла в самом дальнем углу комнаты. Но перед тем как началась панихида, она подошла к гробу. Лиза вновь изменилась. Исчезла та предсмертная бледность, так поразившая Софью. Лицо девочки было полно покоя. А рядом с гробом стояла на столе большая фотография, на которой была изображена Лиза Боброва в возрасте шести лет. Огромные глаза, пушистые ресницы, распущенные по плечам волосы. «Какая красавица была», — произнес кто-то. И это слово «была» словно ножом полоснуло Софью по сердцу. Вновь откуда-то из самой глубины души поднялась обида — на всех и на вся, на несправедливость этого мира — жестокого и равнодушного. Почему Лиза уходит, а мы, собравшиеся здесь, остаемся? Только не надо говорить, что Бог забирает лучших — это слишком неправдоподобно звучит, чтобы стать правдой… Но ее раздумья прервал высокий голос отца Бориса:
— Благословен Бог наш…
Впервые в жизни Воронова присутствовала на панихиде. Вначале она почти не слушала слов, произносимых священником. Больше смотрела на Лизу, на тех, кто входил в комнату. Последней вошла Мещерская. Она встала рядом с Софьей, поздоровавшись с подругой легким прикосновением руки.
Воронова догадывалась и раньше, что Бобровы были усердными прихожанами соседнего храма. Она видела, что Виктор, Ирина, а также две подруги Бобровой, с которыми Софья не была знакома, хорошо знали молитвы, которые читал священник. Потихоньку и Соня стала прислушиваться к тому, что он говорил.
— Боже духов, и всякия плоти, — неспешно, с чувством читал отец Борис, — смерть поправый, и диавола упразднивый, и живот миру твоему даровавый: сам, Господи, упокой душу усопшия рабы твоея Елизаветы, в месте светле, в месте злачне, в месте покойне, отнюдуже отбеже болезнь, печаль, и воздыхание…
Эти слова хоть и не были просты, но постепенно доходили не только до сознания, но и до сердца Софьи. Ей опять вспомнились последние слова девочки: «Для Бога нет живых и мертвых». А священник продолжал:
— Святых лик обрете источник жизни, и дверь райскую, да обрящу и аз путь покаянием, погибшее овча аз есмь, воззови мя, Спасе, и спаси мя. Софья не совсем поняла, что означают эти слова и почему священник как бы говорит о себе — «и спаси мя», но с этого момента это было уже и не столь важно для нее: Софья перестала быть просто слушательницей. Незаметно для себя, опять-таки впервые в жизни, в те моменты, когда все крестились, стала креститься и она. Пусть не очень уверенно и умело, как, впрочем, и стоявшая рядом Мещерская, но крестилась.
И вновь вспомнилась Лиза, точнее, ее слова: «Нет, пока не понимаешь… А я понимаю». Что хотела ей сказать девочка? Что стало ей понятным на пороге вечности? Собственно говоря, все эти мысли пронеслись в голове Софьи буквально в доли секунды. И не мысли даже, а словно отблески от них. Сейчас она чувствовала сердцем, и только сердцем. И незаметно для себя повторяла вслед за отцом Борисом:
— Во царствии твоем, егда приидеши, помяни нас, Господи. Блажени нищии духом, яко тех есть царство небесное. Блажени плачущии, яко тии утешатся. Блажени кротцыи, яко тии наследят землю. Блажени алчущии, и жаждущии правды, яко тии насытятся. Блажени милостивии, яко тии помилованы будут. Разбойника Рая Христе жителя, на кресте тебе возопивша, помяни мя, предсодеял еси покаянием его, и мене сподоби недостойного. Блажени чистые сердцем, яко тии Бога узрят. «Чистая сердцем — это про Лизу», — вновь промелькнуло в голове Софьи. Вслед за взмахами кадила в руке священника она сама словно входила в какой-то новый для себя ритм, новое измерение. Сейчас ей уже не надо было ничего объяснять. Священник молился и о Лизе, и о себе, и о каждом стоящем в этой комнате. То же делала и Софья. Она молилась — о Лизе, о себе, о священнике. И Лиза… она, наверное, тоже… молилась. И мысль эта не смутила, не удивила Софью. А когда отец Борис стал читать отрывок из Евангелия, Воронова уже не сомневалась, что маленькая девочка, названая сестренка, тоже слышит эти слова, как слышат их Ира, Виктор, Наташа, Софья Мещерская, как слышит их она, Соня:
— Братие, не хощу вас не ведети о умерших, да не скорбите, якоже и прочии не имущии упования. Аще бо веруем, яко Иисус умре и воскресе, тако и Бог умершая о Иисусе, приведет с Ним. Сие бо вам глаголем словом Господним, яко мы живущии оставшии в пришествии Господне, не имамы предварити умерших. Яко сам Господь в повелении во гласе архангелов, и в трубе Божии снидет с небесе, и мертвии о Христе воскреснут первее. Потом же мы, живущии оставшии, купно с ними восхищени будем на облацех, в сретение Господне на воздусе, и тако всегда с Господем будем. Затем пели «Вечную память». Отец Борис сказал несколько слов от себя, сказал просто, но очень сердечно. Впрочем, Софья запомнила только первые слова священника:
— Почти каждый день, братья и сестры, мне приходится исповедовать умирающих, служить панихиды… И скажу вам, что никогда доселе и ни у кого не видел я столько веры, сколько было ее у усопшей Елизаветы… Лизы.
А через час на Митинском кладбище появилась свежая могилка. Вокруг холмика земли были аккуратно поставлены венки. А еще фотография, с которой широко открытыми глазами на мир доверчиво смотрела красивая девочка. А под фотографией подпись: «Боброва Елизавета Викторовна. 1.05.1989 — 21.07.1998 гг.»
Глава тридцать пятая
— Йес, йес! Мы сделали их! — кричал какой-то прыщавый подросток. По телевизору шло молодежное шоу. А еще в спальне у Софьи на полную мощь работал магнитофон. Сама она сидела на полу и разбирала рисунки Лизы. Ни музыка, ни телевизор ей были не нужны, но после смерти Бобренка, после той страшной минуты, когда Лиза ушла из жизни, Воронова неожиданно для себя стала бояться тишины. Всякий раз, когда она оставалась одна, когда все стихало вокруг, ей вспоминалась та минута. Вспоминалась — и острая тоска входила в сердце. Конечно, это было наивно — спастись от страхов, окружив себя звуками, телефонными разговорами, погрузившись с головой в дела. О Лизе напоминало все. Будь ее воля, Софья бросила бы сейчас Москву и уехала в Старгород. К тому же смерть Бобренка заставила Софью признаться себе самой в том, что Киреев занимает в ее жизни значительно больше места, чем она думала. Вороновой вдруг захотелось приехать в свой родной город и ждать возвращения Киреева. Больше того, в своих фантазиях она ясно представляла себе такую картину: по грунтовой дороге, резко ведущей вверх на том самом месте, где начинаются первые дома Старгорода, идет усталый путник. Это Киреев. А она, Софья, встречает его в самом центре Старгорода, там, где когда-то стоял Соборный храм города… И он счастлив видеть ее. Но Михаил исчез где-то во глубине России. Даже ближайшие друзья Вороновой не знали, что по ее поручению в Старгород наведывался доверенный человек Софьи. Он привез неутешительные вести: Михаил в Старгороде не появлялся, его сестра и зять обустроили маленький домик на окраине городка, но в нем никто не жил. Исчезла и Юля Селиванова. Какое-то внутреннее чувство подсказывало Софье, что Кира жив. Да и Лиза, маленькая мудрая девочка, ни на секунду — это Софья хорошо видела — не сомневалась в том, что ее старший друг жив и по-прежнему идет, как говорила Бобренок, «к себе».
Москва, изрядно опустевшая в эти летние месяцы и еще не успевшая узнать страшного слова «дефолт», все равно раздражала Софью. Раздражала своим беззаботным весельем, бурлеском ночной жизни, неоном площадей и проспектов. Софья понимала, что раздражение это несправедливо, но, что поделать, — ее названая сестренка, необыкновенно светлый человечек, ушла из жизни, а огромный город вокруг нее гулял, танцевал, веселился, совершенно не заметив этого ухода. Схожие чувства, наверное, переживал каждый, кто терял близкого человека. В эти дни Софья часто вспоминала свою первую встречу с Киреевым на дне рождения Аллы Петровой. Теперь она понимала, почему он, смертельно больной, буквально бежал из Москвы. Большие города — равнодушны. В огромном скоплении людей не чувствуется боли отдельно взятого человека… Итак, Софья с радостью уехала бы в Старгород, но она помнила о своем обещании организовать выставку «птичьих работ» Лизы. На следующий день после похорон Ира передала их Соне:
— Возьми, может, пригодятся.
Но по выражению глаз Бобровой Софья поняла, что мама Лизы тоже помнит обещание Вороновой. А еще Ира передала Софье подарки от дочери — ей и Михаилу. Оказывается, Лиза приготовила своим ближайшим друзьям подарки — об этом знала только Ира. Софье девочка подарила маленькую иконку, на которой были изображены Вера, Надежда, Любовь и мать их Софья, а Кирееву предназначался озорной фарфоровый волчонок.
— Ира, почему ты отдаешь его мне? — удивилась Софья.
— Это просьба Лизы. Ты же ее знаешь, то есть помнишь, — поправилась Ира, — особо моя дочь в объяснения не вдавалась. Передай, говорит, Софье — для дяди Миши. Он все поймет. А потом добавила: пусть этот тамбовский волчонок будет ему товарищем.
— Тамбовский волчонок?
— Что-то он, видимо, ей рассказал. Лиза любила его слушать… — Ира замолчала, что-то вспомнив… И вот Софья сидела на полу, окруженная работами Лизы. И чем больше смотрела она на них, тем больше ей нравились картины. Девочка не копировала фотографии птиц из книги. Это были скорее работы-фантазии, в которых красками была передана вся тоска маленькой девочки по той жизни, которая была ей недоступна. Тоска по небу, по просторам полей, прохладе тенистых лесов, журчанию родниковых струй… Не менее интересным для Сони стал и выбор Лизой своих «героев»: два пеликана, плавающих по синим водам озера, славка-черноголовка, поющая на кусте цветущего шиповника, коростель, шагающий по луговой траве, погоныш, что-то ищущий среди болотной топи, — «прототипы» этих птиц Софье были известны из разговора с Лизой. А вот кто для девочки являлся источником вдохновения, когда она рисовала зарянку и лесного конька, скворца и жаворонка, чибиса, трясогузку и крапивника, — Воронова не знала. Всего было одиннадцать работ. Многое отдала бы Софья, чтобы перед ней лежала сейчас еще одна. Но коноплянку Лиза не успела написать. Хотя… Может, в том, что девочка не смогла этого сделать, был свой смысл, «знак», как сказал бы Киреев, — пока ей, Софье, недоступный? Девушка вздохнула и хотела было продолжить работу, но совершенно неожиданно поднялась и подошла к книжному шкафу. Когда-то в ранней юности ей нравилось гадать по книгам — загадать или просто открыть наугад страницу книги. Сейчас ей гадать не хотелось. Видимо, у Софьи возникла потребность облечь свои переживания в символическо-поэтическую форму
— так сказал бы психолог. Не будем спорить, а просто отметим, что Софья взяла с полки книгу японского поэта Такубоку. Поэт прожил совсем мало — всего двадцать семь лет. Очень давно Воронова не доставала эту книгу, а вот сейчас взяла и открыла на загаданной семьдесят седьмой странице. Почему именно семьдесят седьмой — Софья не смогла бы объяснить. Наверху был напечатан заголовок к циклу стихов: «Те, которых мне не забыть». А чуть ниже стихотворение — традиционная японская танка:
На северном берегу,
Где ветер, дыша прибоем,
Летит над грядою дюн,
Цветешь ли ты, как бывало,
Шиповник, и в этом году?
* * *
Прошло немногим больше недели, как Михаил покинул Сосновку, а ему казалось, что и с Марфой, и с Никоновым он простился очень давно. Новые встречи, новые деревни и города, новые реки вытеснили сосновские впечатления. Вот и Елец с его огромным собором и Аргамачьей горой, на которой, по преданию, великому завоевателю Тамерлану явилась Богородица, остался позади. Киреев покинул город рано утром и, шагая вдоль железной дороги, то и дело оглядывался назад. Вот уже зелень деревьев скрыла дома, ставшие неразличимыми, а собор все возвышался горделиво, как русский богатырь на былинном поле. Опять вспомнилось сказание о взятии Ельца Тамерланом. Неожиданно для всех восточный деспот не пошел на Москву, в глубь России, а повернул обратно. Народ говорил, что видение Святой Девы так напугало бесстрашного Тамерлана. «Кто знает, — подумалось Кирееву,
— может быть, обратно войско иноземцев отходило из Ельца теми же самыми полями, по которым иду я?» Откуда-то из самой глубины памяти пришло четверостишие — отрывок из стихотворения, прочитанного им в детстве. Забылось имя автора, забылись остальные строки, а вот эти вдруг отчетливо вспомнились:
Доселе в памяти народной
Живет то чудо из чудес;
И славит сын Руси свободной
Царицу светлую небес.
Шагалось на удивление легко. А заметив на краю неба небольшие облачка и поняв, что ближе к вечеру вероятен дождь, Михаил смог даже прибавить шагу. Так незаметно он дошел до деревни Галичья Гора. Деревня была небольшая, вида довольно унылого, если не сказать — убогого. Вчерашний проливной дождь превратил ее единственную улицу в сплошное месиво. До темноты оставалось время, и Киреев решил идти дальше, хотя до Задонска с его прославленным монастырем надо было пройти еще немало. Но только он вышел из деревни, как увидел какой-то указатель. На указателе было написано: «Заповедник Галичья гора, 500 метров». Киреев даже растерялся. Кругом унылое ровное поле — почему-то в ненастье русские селения и русский пейзаж становятся унылыми — откуда здесь взяться заповеднику? С детства Михаил при слове «заповедник» представлял дремучий лес, редких зверей и птиц. Впрочем, пятьсот метров — это не пять километров, почему бы не свернуть с дороги в сторону и не увидеть все своими глазами? Так он и сделал. Вдалеке показались кусты. И еще одна табличка, гласившая: «Вход в заповедник «Галичья гора» только по специальным пропускам». Это становилось уже интересным. Киреев подошел к кустам, раздвинул их и… ахнул. На самом деле ахнул, увидев потрясающей красоты картину. Он стоял на самом верху горы, а внизу не очень широкой серо-голубой лентой протекал Дон. Высока была круча, и река казалась такой, какой ее, наверное, видят птицы с высоты своего полета. Но это было еще не все. Вершина горы состояла из огромных камней, валунов, пещер; где-то внизу летали ласточки — это так контрастировало с полем, которое находилось в полсотне шагов отсюда, с грязной деревенькой, что Киреев позабыл обо всем на свете. С мальчишеским азартом он залезал в пещеры, прыгал с камня на камень. А вокруг цвели растения, которых он никогда раньше не видел. Будто кто-то перенес его в другое время, в совершенно иную местность.
Забегая вперед, скажем, что несколько месяцев спустя в библиотеке маленького городка Кирееву с гордостью покажут старинную книгу по географии, и он с удивлением обнаружит в ней подробнейшее описание Галичьей горы. И Михаил позавидует своим предкам, которых географии родной страны учили гораздо обстоятельнее и серьезнее, чем его. Много ли людей в России знают о прекрасной, захватывающе красивой Галичьей горе? Киреев помнил, как они в школе зубрили экономические районы чуть ли не всего мира, всевозможные природные зоны, а о том, что находилось рядом — не знали. А в книге XIX века неизвестный автор подробно, не без дотошности, чуть суховато сообщал: «Мы заметим, что Среднерусская возвышенность вообще удобно разделяется на три части. Северо- западная носила в старину характерное название Оковского леса. Две другие части Среднерусской возвышенности разделяются между собой линией, проведенной по верхнему течению Оки от Белева к ее истокам, а с истоков Оки на реку Тускорь до Курска, затем вверх по Сейму до ее истока. Часть Среднерусской возвышенности, лежащая к западу от этой условной линии, именуется Северской, к востоку — Муравской стороной, по имени пролегавшего здесь в старину Муравского шляха. С востока эта часть Среднерусской возвышенности ограничивается линией, идущей вверх по течению реки Осетр от его устья до Серебряных Прудов, отсюда на верхнее течение Прони, далее на реки Мокрая Табола и Дон, а затем Доном до самой границы области в Богучарском уезде Воронежской губернии. Линия эта резко очерчена благодаря большей частью обрывистым западным берегам названных рек, состоящим на Осетре и Проне из пород юрской и каменноугольной систем, на Мокрой Таболе и отчасти на верхнем Дону — из девонских известняков. На этой пограничной линии Среднерусской возвышенности известно немало высот и обрывов подчас очень внушительных и живописных, как, например, Осиновая гора в Данковском уезде Рязанской губернии, обрыв при г. Лебедяни Тамбовской губернии, Галичья гора на границе Елецкого уезда Орловской и Задонского уезда Воронежской губернии, Дивныя или Дивьи горы Коротояцкого уезда Воронежской губернии и пр. Да, немного уцелело в Центре России мест, где первобытная, существовавшая в доисторические времена ея растительность осталась неприкосновенной. Таких мест нужно искать в особенности на не всегда доступных для земледельческой эксплуатации более или менее крутых скатах возвышенностей, обойденных ледяными полями ледниковой эпохи. К таким местностям относится, например, Галичья гора. Растительность, встречаемая на этой горе, носит на себе характер «реликтовый», то есть состоит из таких растений, которыя вероятно унаследованы еще от третичного периода и ныне представляют вообще редко встречающиеся и по-видимому вымирающие формы. Так Potentilla tanaitica встречается только кое-где в субальпийской зоне Кавказского хребта…» Но тогда Киреев еще не держал в руках старинной книги и не подозревал, что срывал незнакомые цветы Potentilla tanaitica или мял подошвами своих кроссовок редчайшую Artemigia setacea на пару с Onosma simplicissimum. И не видел он фотографии из той книги: на вершине Галичьей горы группа людей — дети, несколько молодых женщин, мужчины. Одежда выдавала в них образованных, зажиточных людей. Мужчины прыгали по камням, как это делал сейчас Киреев, женщины сидели, явно позируя фотографу. Один подросток забрался на дерево… Если бы Михаил увидел тогда этот старый снимок, он обязательно бы еще и взгрустнул, как всегда грустил, когда смотрел на старые фотографии и думал о том, что людей, которых он видит, больше нет на земле… Нажал на кнопку фотограф, вылетела «птичка» — и остановилось мгновение. Смотрят на него из глубины времени, из мрака люди со старых фотографий. А он прыгает по камням, как до него прыгали они, кричит что-то
— и эхо разносит его голос далеко-далеко. Сидевший внизу рыбак поднял голову. Рыбак был величиной с большого рыжего муравья. Поднял голову и вновь уткнулся на поплавок. А Киреев сел и, замерев, словно изваяние, просидел несколько часов, глядя на камни, реку, безбрежные дали… Когда за Доном загорелись первые огоньки, он нехотя поднялся. Киреев с удовольствием остался бы здесь, да начал накрапывать мелкий дождичек, вестник большого ненастья. И вновь он в Галичьей Горе, только уже деревне. Ночевать его пустили в покосившуюся избу, в которой жили сезонные рабочие — Иван и Андрей.
— А ночуй, нам не жалко, — сказали они. Оба были хохлами откуда-то из-под Донецка. После того великолепия, что Киреев увидел на горе, контраст был просто ужасающим. Похоже, пол в этой избе не мыли никогда. В углу, не стесняясь людей, скреблись мыши. Кругом грязь, вонь, какие-то тряпки. Михаил пытался разговорить своих хозяев, но они отвечали неохотно и односложно, больше озабоченные тем, даст им в долг самогонки местная винокурщица или нет. «Да, с Украины. Да, плохо там — простые люди бедно живут. Да, приехали заработать, но — работы полно, а денег платят маловато. Не обижают ли местные? А за что нас обижать? Мы люди тихие, мирные. Кстати, а вы поели чего-нибудь? У нас только хлеб и лук, если захотите — кушайте, нэ стэсняйтыся». Уставший Киреев отказался, поблагодарив, и лег, не раздеваясь, на постель, предварительно накрыв подушку своим полотенцем — защита от вшей не ахти какая, но все-таки. Разумеется, вшей могло в доме и не быть, и не факт, что мыши будут бегать ночью по комнате, но кто знает… Впрочем, постепенно более серьезные опасения овладели Киреевым. Иван и Андрей казались ему все более подозрительными. Иван, который был постарше, явно о тюрьме знает не понаслышке. Татуировка на руке, бритый, глаза бегают. И Андрей не лучше. Поди догадайся, что у них на уме. Уснешь, а они тебя ночью возьмут и зарежут. Или задушат. О чем они там шепчутся? А ведь и на самом деле: ты к ним пришел, когда уже стемнело, тебя никто не видел… Постепенно опасения переросли в самый настоящий страх. Его не ослабил даже сияющий вид Андрея, вернувшегося с бутылкой самогона и приличным куском сала. Ну, выпьют они эту бутылку, подумал Киреев, но что для таких бугаев одна бутылка? Разминка. Кстати, хохлы предложили и ему присоединиться к их компании, но он опять-таки отказался. Иван с Андреем, впрочем, особо не настаивали. Может, их остановит святая икона, подумал Михаил. Он достал икону и поставил ее у изголовья кровати. А заодно, будто ненароком, обмолвился о том, что идет завтра в задонский монастырь, к преподобному Тихону.
— Дело хорошее, — вот и вся реакция хохлов на его слова. Киреев долго боролся со сном, но в конце концов усталость и позднее время взяли свое. Когда он засыпал, Иван и Андрей сидели за столом и о чем-то оживленно разговаривали. Проснулся Михаил рано. На своем месте стояла икона, мирно спали Иван и Андрей. Стараясь не шуметь, Киреев быстро собрался и вышел на улицу. Деревня просыпалась. Хозяйки выгоняли на улицу коров. Дом, в котором ночевал Михаил, находился на краю деревни, а потому уже через несколько минут Киреев стоял возле знакомого указателя с надписью: «Заповедник «Галичья гора», 500 метров». Сходить бы, попрощаться с горой, да надо было идти в Задонск. В этот городок можно было попасть двумя путями: либо по автотрассе, перейдя через Дон, либо шагая поймой вдоль правого берега былинной русской реки. Оба пути проходили по живописной местности, но Киреев выбрал второй: километров на семь короче, да и идти не по асфальту. Часа через полтора он уже проходил Липовку — потом Михаил жалел, что не задержался в этом селе. Оказывается, именно здесь родился преподобный Тихон Задонский. От вчерашней непогоды не осталось и следа. Донская пойма благоухала ароматом душицы. Ее голубые соцветия словно отражали лазурь июльского неба. На пути Киреева после Липовки встретились две деревни с одинаковым названием — Колодезное, а также их родственница, село Невежеколодезное. Но Михаилу было не до размышлений на топонимистические темы. Угрызения совести стали расти в его душе, подобно снежному кому. Он даже не остановился на традиционный свой привал, торопясь в Задонск, надеясь, что в монастыре обретет душевное равновесие. В последнем Колодезном добрая крестьянка угостила его вишней. Из ее двора он мог видеть монастырские купола Задонска, а через час Киреев уже шагал тихими улочками городка, по которым спокойно гуляли козы и бегали белобрысые ребятишки. Все располагало к умиротворению. Но душевное спокойствие так и не приходило. Михаил быстро нашел монастырь и хотел было уже войти в его ограду, но остановился. Пришло решение. Да, он должен вернуться. Немедленно вернуться в ту деревню, где сегодня ночевал. Вернуться, чтобы извиниться перед Иваном и Андреем. В своих мыслях он представил их чуть ли не убийцами. А они его приютили, предложили хлеб-соль… Да, свинья ты, Киреев, порядочная свинья. Иконой, как щитом, закрылся. Надеялся совесть в них разбудить, а о своей не подумал.
— Скажите, где у вас автостанция? — спросил он прохожего.
— А вот по центральной улице вверх пройдете, там и увидите автостанцию.
— Спасибо. И еще один вопрос. Как до деревни Галичья Гора добраться?
— До Галичьей Горы? Садитесь в автобус, который в Донское идет, на липецкой дороге сойдете, а там до нее рукой подать.
— Благодарю вас.
— Да не за что. Постойте. Вам и на липецком автобусе можно. Быстро уедете. Прохожий оказался прав: в автобус Киреев сел быстро. Михаил не думал о том, где будет сегодня ночевать, не думал о напрасно пройденных километрах, не знал, что скажет хохлам. Но он знал, что должен вернуться и извиниться перед этими людьми. Впервые за все время своего пути Киреев ехал, а не шел. В другое время он поразмышлял бы и на эту тему, но сейчас все его мысли были в Галичьей Горе.
* * *
— Ну и дыра! — других слов Бугай для этой деревни не нашел. — Неужели еще такие есть? Галочья Гора, говорите, называется?
— Галичья, — поправила Юля.
— Один хрен.
— Неужели ты думаешь, что он здесь? — Из машины последним вышел Гнилой и, сощурив глаза, осмотрелся кругом.
— Чувствую, что здесь, — ответил за Селиванову Шурик. — Юля правильно скумекала: этот парень любит особенные места.
— Так что же здесь особенного? — удивился Бугай.
— Как что? Заповедник. Ты же не пошел вчера в краеведческий музей.
— А что я там забыл? Мы с Гнилым пивка попили…
— Ладно, хватит трепаться, — перебил друга Гнилой. — Давайте работать. Мимо шла старуха. На секунду остановившись, подозрительно посмотрела в их сторону.
— Не бойся, мамаша, — обратился к ней Бугай, — мы люди мирные.
— А кто вас знает. Может, чеченцы какие…
— Неужто похожи, мамаша? Чеченцы же другие с виду.
— А откуда я знаю, какие они?
— Ладно, ладно. Скажи лучше, в деревню вашу вчера или позавчера человек не приходил? Такой… вроде туриста. С рюкзаком.
— Бородатый? Среднего роста? В волосах вроде ленты или ремня?
— Точно!
— Вчера приходил. У хохлов заночевал. Может, и сейчас там. Что, знакомый ваш?
— Хохлы? А где они живут? — подскочил к старухе Гнилой, от апатии которого не осталось и следа.
— Так вы напротив их дома стоите.
Они с трудом вошли в маленькую дверь. Последним шел Бугай. То ли от волнения, то ли от излишнего возбуждения он все время говорил:
— Ребята, неужели мы его нашли? Ребята, неужели отмучились?
— Да помолчи ты, — цыкнул на него Гнилой. Он шел впереди, а потому первым увидел двух мужчин, сидевших за столом. — Здорово, мужики.
— Здравствуйте, — ответили оба, удивленно разглядывая нежданных гостей.
— А где постоялец ваш?
— Кто?
— Дед пихто! — Из-за спины Гнилого вышел Бугай. Разумеется, он выразился несколько иначе, упомянув «кожаное пальто». Но, как вы поняли, в целях приличия Бугая и Гнилого нельзя цитировать дословно. — Человек ночевал у вас, где он?
— А зачем он вам? — спросил Иван. — И вообще, входите без стука, грубите. Извините, нам сейчас на работу идти.
— Вот что, братья-хохлы, не надо учить нас правилам поведения. — На этот раз вперед вышел Шурик. — Я мирный человек и не хочу, чтобы у вас были неприятности.
— Неприятности? — переспросил Андрей. — Почему?
— Потому, что не вы должны вопросы задавать. Где постоялец ваш? Хохлы переглянулись. Заговорил Иван:
— Да, заночевал у нас один человек. Но мы утром встали, его уже не было. Ушел, наверное. Пока он говорил, Гнилой ходил из одной комнаты в другую.
— Точно, нету. Скотина! — И он ударил что есть силы ногой по табурету.
— Зачем хулиганите, мужики? — возмутился Андрей. — Вам же ответили, а вы мебель ломаете.
— Ты кого учишь, щенок? — Гнилой схватил парня за ворот. — Куда гость ваш пошел? Только не ври, что не знаешь.
— Я не знаю…
— Оставьте его, ребята. Откуда нам знать, куда по… Удар ногой в живот не дал Ивану договорить. Бугай рассвирепел не на шутку.
— Может, они правда не знают, — попыталась заступиться за хохлов Юля. — Поедем, а вдруг перехватим его по дороге.
— Перехватим. По дороге. По какой? — заорал Гнилой. — Ты сама вчера сказала, что здесь развилка, Киреев и на Липецк мог пойти, и на Задонск, и еще хрен знает куда! Я что, опять буду как ненормальный по всем дорогам его ловить? Пожалела, твою мать! Ты мне все скажешь, — повернулся он к скорчившемуся от боли Ивану. — Слышишь, дружок? Все!
— Я не знаю… ничего. Уходите, а не то… Новый удар. Потом еще и еще. Только в кино бывают красивые драки. В жизни все наоборот. Нет ничего ужаснее картины, когда люди бьют друг друга. Юля, воспитанная на фильмах Сталлоне и Шварценеггера, не подозревала, что это так ужасно. Тем более, когда это не драка, а избиение. После третьего или четвертого удара тщедушный Иван упал на пол. Андрей попытался броситься на выручку другу, но его крепко держал за ворот Бугай. А Гнилой словно озверел.
— Пожалей приятеля, браток. — Шурик, как всегда, был невозмутим. — Скажи, куда пошел бородатый, будет жить твой друг, а то ведь прибьют его.
— Не говори, — неожиданно простонал Иван. — Нелюди это…
— Ах, я не человек?! — взревел Гнилой.
То, что произошло дальше, потрясло Юлю. Гнилой схватил табуретку и с озверением стал бить ею по голове Ивана. Один раз, другой, третий. Стук ударяющегося дерева по человеческой голове — это было что-то страшное. Юля бросилась прочь из дома, но Гнилой, будто у него глаза были и на затылке, настиг ее у дверей.
— Нет, сука, смотри! Чистенькой хочешь остаться? Лицо, руки, рубаха Гнилого были забрызганы кровью несчастного мужика, который не подавал признаков жизни. Второй хохол, совсем еще молодой парень, плакал.
— Что вы сделали? — всхлипывал он. — Мы же славяне. Братья.
— Братан нашелся… — сплюнул Бугай. — Надеюсь, ты не будешь таким упрямым?
— Слышишь, что тебе говорят, славянин? — подошел к Андрею Гнилой.
— Я не знаю, куда пошел этот человек. Мы пустили его переночевать — вот и все.
— И все?
— Да. Места, что ли, жалко? Не убивайте меня, пожалуйста, — всхлипнул паренек. Ему было страшно.
— Бугай, оставь его, он же сказал, что не знает. — Шурик понял, что дело зашло слишком далеко.
— А я ему не верю.
— И я тоже. — Гнилой взял со стола нож, которым еще вчера резали сало. — Салом пахнет. Бугай, ты видел, как режут поросенка?
— Обижаешь. Я сам резал.
— Ну и как?
— Что человек, что свинья — какая разница?
— И то правда. Слышишь, парень? Я последний раз спрашиваю: куда пошел тот человек? У тебя десять секунд. Шурик, считай вслух.
— Десять, девять, восемь, семь…
— Ребята, не надо! — закричала Юля. — Пожалуйста! Но на нее никто не обращал внимания, а Шурик считал, как автомат:
— Шесть, пять, четыре, три…
— Я прошу вас! Он просто не знает!
— Два, один…
Гнилой подошел вплотную к Андрею. Тот зажмурился.
— Я не знаю… — Это были последние слова Андрея в жизни. Юля закрыла глаза и заткнула уши. А когда открыла, молодой хохол уже лежал на полу, неестественно поджав ноги. Юлю начало тошнить. Она выскочила из дома.
— Слушай, Гнилой, — спросил Шурик, — а может, он вправду не знал, куда пошел Киреев?
— Может, и не знал. Что же, по-твоему, его надо было в живых оставлять? Ладно, поехали, пора сматываться.
В машине на заднем сидении плакала Юля. Бугай и Гнилой молчали. Шурик пытался разрядить обстановку:
— Ладно, Юлька, успокойся. Это жизнь. А его мы найдем. В конце концов, я думаю, у Киреева два пути, а еще вернее — один. В Задонск. Ты же сама говорила, что он особые места ищет. А там монастырь.
— Так куда едем? — повернулся к ним Гнилой. — Прямо — на Липецк дорога, направо — в Задонск. И хватит реветь, тошнит.
— А меня от тебя тошнит. Зверюга! Он же просил тебя, я просила… Как свинью… Сволочь!
— Лучше замолчи, деваха, а то хуже будет. — Гнилой стал угрожающе спокоен.
— И впрямь, Юлька, не дури. Ребята разозлились. Посуди сама, третий месяц как проклятые по этой глуши мотаемся. А тут… вот он, рядом, и опять ушел. Обидно.
— Но зачем людей убивать, зачем? Высадите меня, я домой поеду.
— Домой, говоришь? — Гнилой нажал на тормоза. — Давайте-ка, ребятки, выйдем из машины. Все вышли. В это время мимо проехал рейсовый автобус. В нем сидел Киреев. Он рассеянно смотрел в окно. На обочине стояла белая иномарка, возле которой, сильно жестикулируя, что-то выясняли друг с другом трое мужчин и женщина. Автобус проехал мимо, и тут только до сознания Киреева дошло, что одного мужчину из этой группы он где-то видел. У Михаила была хорошая зрительная память, но вначале он засомневался: встретить знакомого, здесь? Наверное, похож на кого-нибудь. Тогда на кого? И вдруг он вспомнил: Кузнецкий мост, маленькое кафе, человека с пошехонским лицом…
— На липецком повороте будет кто выходить? — крикнул шофер.
— Будет! — Киреев, поблагодарив водителя, вышел на дорогу. До группы у белой иномарки было метров сто. Киреев не успел еще решить, что делать дальше, как возле него затормозил грузовик.
— Тебя куда, земляк?
— Вообще-то в Галичью Гору.
— Я так и подумал. Садись, подвезу. Через десять минут Киреев стучался в дом, который покинул сегодня утром. Никто не ответил. Он оперся на дверь и чуть не упал: дверь с грохотом открылась. Михаил шагнул через порог… Обратно Киреев почти бежал. Бежал туда, на липецкий поворот, где он увидел «пошехонца». Ему все стало ясно. Не думая о последствиях, Михаил спешил к тем людям. То, что они ищут его, что это они убили двух несчастных хохлов, Киреев не сомневался. Почему, зачем — это ему хотелось узнать. Но когда он добежал до поворота, «Сааба» уже не было. Михаил растерянно остановился, не зная, что делать дальше. Перед глазами стояла страшная картина, увиденная в домике Ивана и Андрея: два тела на полу, лужи крови…
И вновь знакомый грузовик. Веселый парнишка, который недавно довез его до Галичьей Горы, высунулся из окошка:
— Ну ты даешь, земляк! Уже посмотрел гору? Киреев молча кивнул.
— А теперь в какие края? Только сейчас до Михаила дошло, что к нему обращаются.
— Скажите, — обратился он к незнакомцу, — вы белую иномарку не видели?
— Белую? Не видел. Потеряли, что ль, кого?
— Вроде этого. А сейчас… куда едете?
— Вообще-то мне в Хлевное надо.
— А это где?
— От Задонска километров двадцать пять.
— От Задонска? Вас, простите, как зовут?
— Федором.
— Скажите, Федор, а до Задонска подбросите?
— Да ради Бога! Садитесь.
Но Киреев колебался. А вдруг белая иномарка поехала в сторону Липецка? Он с тоской посмотрел по сторонам. В сторону Липецка одна за другой мчались машины. Незнакомец поймал его взгляд.
— Так вам куда надо? В Липецк, что ли?
Вдаваться в объяснения Кирееву не хотелось. На развилку дороги присела трясогузка. Она сначала посидела на макушке донника, росшего на обочине, а потом весело поскакала по дороге, озорно покачивая своим хвостиком. Поскакала на юг, в сторону Задонска.
— Вот и знак.
— Что? — не понял водитель грузовика.
— Поехали в Задонск, земляк.
Глава тридцать шестая
— Миленькие мои, да вы что — одурели?! Рядом в деревне — два трупа, а мы стоим здесь, у всех на виду, митингуем, — Шурик почти кричал. — До Задонска — пятнадцать минут езды. Вы это понимаете?! Он будет вечером там. Там! Господи! Ну и что вы бычитесь? Бугай, скажи им!
— И правда, ребята, — не очень уверенно поддержал Шурика Бугай, глядя на Гнилого. — Может, того, закончим?
Но Юля и Гнилой молчали, с ненавистью глядя друг на друга. Шурик сделал еще одну попытку их примирить:
— Я согласен, Гнилой погорячился… не надо было убивать этих хохлов. Согласись с этим, — обратился Шурик к Гнилому. — Но и ты должна, Юлька, понять: за три месяца у человека нервы ни к черту стали. Да еще тот мужик спровоцировал Гнилого. Хамил… А теперь — поехали! Нутром чую — в Задонск он пошел. Поехали…
— И то дело, — неожиданно сказал Гнилой. — Поехали.
— Я останусь, — упрямо твердила Селиванова. Юлю трясло. Перед ее глазами стоял молодой украинец, его взгляд, полный страха, его слезы и мольба: «Не убивайте меня, пожалуйста». — Я не поеду с этой свиньей.
— Снова — здорово, — Шурик, обессиленный, плюхнулся на заднее сиденье. — Слушай, Юлька, давай договоримся. Если Киреева мы сегодня не встретим в Задонске, завтра ты уедешь. Хорошо? Юля пожала плечами и села в машину.
— Вот и славненько, — сказал Шурик, когда «Сааб» рванул по направлению к Задонску. — Бугай, поставь что-нибудь повеселее.
— Сейчас, — с готовностью отозвался тот. — Слушай, — обратился он к Гнилому, — я тебя понимаю, но Шурик все-таки прав: поймаем этого Киреева, и все будет о’кей. Пока не поймали гада — вот и шалят нервишки.
— Что будет о’кей? Я перестану быть свиньей? Эта сука вновь зауважает меня? — В отличие от Бугая, к которому вернулось хорошее настроение, Гнилой крутил баранку с мрачным лицом. — Молчишь? Вот сиди и молчи дальше.
— А я что? — обиделся Бугай. — Я же сказал, что с тобой тоже согласен, но… успокоиться надо… Кстати, когда в Москву вернемся, тачку на техосмотр поставь. По таким дорогам, сам понимаешь… Гнилой не поддержал разговор. Он смотрел вперед, желваки ходили без устали. Если бы не звучащая музыка, наступившее молчание стало бы тягостным. Юлю продолжало трясти. Шурик осторожно, чтобы не видели впереди сидящие, успокаивающе гладил ее по руке. Его взгляд будто говорил: «Все понимаю. Но потерпи еще немного».
«Сааб» миновал большое село. Пара-тройка километров — и началась лесная зона. Местность была очень живописная, но пассажирам «Сааба» было не до красот природы. То и дело от основной дороги отходили ответвления, в основном в сторону Дона. На одном из поворотов Гнилой резко затормозил. Юля мгновенно все поняла. На дороге под указателем «Турбаза» стояли люди. Скорость машины стала минимальной, и Селиванова решила выпрыгнуть на ходу — это был ее последний шанс. Она открыла дверь, но ставшая неожиданно жесткой рука Шурика удержала Юлю.
— Пусти, пусти! — закричала Юля. — Он же убьет меня. Ты еще не понял? Гнилой расхохотался:
— Молодец, Шурик! Настоящий пацан. Не променял нас на бабу. Тебе это зачтется. Последним, как обычно, все понял Бугай.
— Правильно, Гнилой. Наказать суку надо. Раздухарилась — сил нет. Права качает. Трахнем Юлечку? Что, ты и порешить ее решил? Думаешь, заложит после? Тоже верно.
— Скажите, в вас что-то человеческое есть? — Страха у Юли, как ни странно, не было. Предательство Шурика, какая-то потрясающая обыденность, с которой Бугай говорил о ее предполагаемой смерти, — просто не укладывались в Юлиной голове. — Мы же все тяготы вместе делили. Я друзьями вас считала… За что убивать меня, Бугай?
Тот посмотрел на Гнилого:
— Ведешь ты себя неправильно. Да, Гнилой?
— Даже когда курицу убивают, ее жалко, но я же человек, живой человек.
— Пока живой, — хмыкнул Бугай.
Шурик сидел, опустив голову. «Сааб», съехав с дороги, остановился на небольшой лесной опушке.
— Выходи, — приказал Юле Гнилой.
Странно, он, похоже, не особенно заботился о маскировке: машину можно увидеть с дороги. Впрочем, место было довольно безлюдное. Все вышли из машины. Испуганный, взлетел с ветки вяза дрозд и затрещал на всю округу. Другие птицы в глубине леса подхватили крик. Страх не приходил, хотя Юля хорошо понимала, что ее ждет. А вот окружающий мир вдруг изменился. Все стало происходить словно в замедленной съемке. Вот медленно взлетел с ветки дрозд, вот шмель, будто сошедший из мультфильма, пролетел возле ее ног. Забавно, оказывается, шмель — это не просто то, что жужжит. Он — красивый. Темная головка, желтый воротничок, золотистая полоска опоясывает брюшко, а внизу пушистые оранжевые штанишки. Будто откуда-то сверху сошло на нее спокойствие. Вспомнилось, как она всего три месяца назад — Боже, как давно это было — планировала убить домработницу Вороновой. В лесу. А сейчас будут убивать ее. Все правильно и справедливо. Зло обязательно возвращается к тому, кто его породил. Глупая, все разбогатеть мечтала, верила, что только тогда и начнется настоящая жизнь… Вспомнился Киреев. Неужели эти подонки все-таки встретятся с ним? «Еще один мой грех», — думала Юля, глядя на шмеля. Смотреть на рожи своих спутников не хотелось. Кто-то говорит, кажется, Гнилой. Точно, он.
— …потому что ты примитивен, Бугай. Трахнуть, убить — ты что, маньяк?
— Скажешь еще. Тоже мне, нашел Чикатилу!
— К этому же привыкаешь. Интересно ломать человека. Вот, посмотри на эту сучку. Гордая, нас презирает. А через десять минут ты, Бугай, увидишь другую Юлю, готовую выполнить любую твою прихоть. Скажем, захочешь ты, чтобы она стала белкой — станет.
— Как это?
— Сама засунет себе в задницу, к примеру, ветку — это ее хвостом будет — и полезет, голая, на дерево.
— Ух ты! Здорово. Я даже возбуждаться стал.
— То-то и оно, браток. Я всегда возбуждаюсь, когда человек ломается. Помнишь, как мы из двух деловых «бабки» выбивали? Друзья были, со студенческих лет вместе, одним делом занимались.
— Помню, — радостно заржал Бугай. — Ты еще им сказал, что у одного из них есть шанс выжить.
— Точно. Как они за жизнь свою боролись? Как один замочил друга своего, а потом лизал нам сапоги?
— Но ты был не прав тогда, братан.
— Почему?
— Ты же его пристрелил все равно.
— Дурак, я его пожалел. Как бы он с такими угрызениями совести жил? Они же любят о совести говорить, о милосердии. А как смерть почуют, только о шкуре своей и думают.
— Я хочу прощения попросить, — подала голос Юля.
— О-ой, как рано, — разочарованно протянул Гнилой. — Не думал, что ты такая слабачка.
— Я хочу у свиньи прощения попросить. Полезное животное, да и не виновато оно в том, что люди ее именем друг друга называют. Ты не животное, Гнилой.
— Вот как? Кто же?
— Не знаю. Честно, не знаю. А имечко у тебя — в самый раз. Хороший, сразу видно, человек тебя им окрестил. А теперь делай, что хочешь. — И Юля устало опустилась на траву.
— Встань, падла, когда я с тобой разговариваю, — заорал Гнилой. Он явно не ожидал от Селивановой такого.
Юля улыбнулась:
— Уже начал возбуждаться? Шурик, ты тоже будешь ломать меня? Растерянный Шурик беспомощно взмахнул руками:
— Ребята, дурь какая-то получается. Пошутили — и будет. Гнилой, я поговорю с ней, дай мне десять минут. Она извинится перед тобой.
— Заткнись! — рявкнул на него бандит. — Слизняк!
— Первый раз соглашаюсь с тобой, Гниль, — почти с радостью поддержала его Юля. В эту секунду подошедший сзади Бугай со всей силы ударил ее по спине в район правой почки. Селиванова, вскрикнув, упала.
— Одну опустили! Ну-ка, пошути теперь.
— Только не очень старайся, Бугай, — попридержал дружка Гнилой. — Мне отбивная котлета не нужна.
— Обижаешь, я свое дело знаю. Неожиданно Юля заплакала. Из закрытых глаз потекли слезы:
— Я не переношу боли. Не бейте!
— Бугай, подними ее. Так. Теперь давай по левой почке. Тот все выполнил точно, и Юля вновь упала на землю. Шурик отвернулся, чтобы не видеть этого.
— Нет, ты смотри, — приказал ему Гнилой. — А не то больно будет и тебе… Так, а теперь, друг мой Бугайчик, сделай так, чтобы у мадам искорки из глаз посыпались, а то темнеет что-то.
— Понял, — ответил Бугай и что есть силы открытой ладонью ударил Юлю по лицу.
— Не бейте, — заскулила та, по-прежнему не открывая глаз.
— А где волшебное слово?
— Пожалуйста.
— Видишь, не одна ты у нас с юмором.
— Гнилой, а когда она белкой станет? — подал голос Бугай.
— Скоро, скоро, не спеши. Думаешь, она уже готова?
— А то, — с гордостью произнес Бугай. — И не таких ломал.
— А мы проверим сейчас. — И Гнилой скомандовал, обращаясь к Юле: — На четвереньки, сучка. Ползи к моим ногам.
Девушка встала на четвереньки и поползла.
— Повторяй за мной: я сучка.
— Я сучка…
— Я виновата перед тобой, Владик.
— Я виновата перед тобой, Владик.
— А кто такой Владик? — спросил Бугай.
— Дурак, меня Владиславом зовут.
— Понял, а меня Серегой. Скажи: и перед тобой, Серега.
— И перед тобой, Серега, — словно робот повторила Юля.
— И ты, Шурик, прости меня, засранку, — подсказывал Гнилой.
— И ты, Шурик, прости меня.
— Засранку!
— Засранку.
— Я сделаю все, что вы прикажете.
— Все, что вы.
— Я сделаю!
— Я сделаю все, что вы прикажете.
— Приказывайте, пожалуйста.
— Приказывайте, пожалуйста.
— Пусть голой на дерево лезет, — не унимался Бугай.
— Подожди, — цыкнул на него Гнилой. — Это после. И вообще, пока не встревай. Итак, что же тебе приказать, сучка? У тебя нет никаких мыслей, Шурик? А у меня появилась одна. — И вновь Юле: — Повторяй. Мальчики, не будете ли вы так добры расстегнуть свои ширинки. У меня рабочий рот, и он готов доставить вам радость.
Юля повторила и это.
— Слушай, а и впрямь заводит. Лучше порнухи. — Бугай был в восторге. — А можно и я ей кое-что прикажу повторить?
— Можно, — великодушно разрешил Гнилой. У Бугая оказалась очень богатая фантазия, только чересчур уж грязная. Такой мерзости Юля даже не слышала раньше, а теперь вынуждена была все это повторять.
— Все, я готов! — радостно сообщил Бугай. — С кого она начнет?
— Не обижайтесь, ребятки, но главный хозяин у этой сучки я. — Глаза Гнилого блестели. — Ближе, — приказал он Юле, приспуская штаны. — И старайся, старайся, шалава. Если мне понравится, ты можешь рассчитывать на мою доброту… Э, нет. Ты глазки-то открой, люблю, когда сосут и смотрят на меня снизу.
Юля открыла глаза. Взглянув в них, Гнилой понял, почему она их не открывала все это время, понял, что совершил роковую ошибку: он не сломал Юлю. Но было уже поздно. Селиванова перехитрила его. Лесную тишину прорезал жуткий, нечеловеческий вопль:
— Су-у-ка-а-а!
А потом крик прервался: видимо, болевой шок был таким сильным, что на какое-то мгновение Гнилой потерял сознание. Шурик стоял как завороженный, а Бугай не сразу понял, что произошло, а поняв, растерялся. Подбежал к Гнилому и Юле и пытался разжать ей зубы. Но у него ничего не получалось. Всю свою ненависть к Гнилому вложила Селиванова в этот укус. Бугай бил ее по голове, хватал за горло — бесполезно.
— Что стоишь, — заорал он на Шурика, — помоги оторвать ее. Шурик подошел и спокойно нажал двумя пальцами чуть ниже ушей. Зубы девушки разомкнулись.
— Я убью тебя, стерва, убью! — орал Бугай. Он только сейчас вспомнил, что в кармане куртки у него всегда лежит нож. Но то, что он увидел, заставило его забыть о Селивановой и о мести. Из Гнилого хлестала кровь, словно из зарезанного кабана. Шок прошел, Гнилой открыл глаза и, увидев, что сделала с ним Юля, завыл. Бугай пришел в себя:
— Слушайте, он еще держится… Надо в больницу… скорей.
— Скорей, вези в больницу, — скулил Гнилой. — А эту… прикончи. Но Бугай не мог разорваться на части. Дорога была каждая минута. Весь низ живота любителя ломать других стал красным от крови. И хоть Бугая природа не обделила силушкой, в Гнилом было килограммов сто. Машина стояла рядом, и Бугай потащил к ней дружка, точнее, поволок по траве. Гнилой не мог ему помогать, держа двумя руками остатки былого достоинства.
— Терпи, браток, терпи. Все будет хорошо, вот увидишь.
— Быстрее, быстрее. Тише, не дергай так! — И вновь начинал выть.
— Шурик, — закричал красный от натуги Бугай, — заводи машину и прирежь эту гадину. Шурик завел машину и стал помогать бандиту тащить Гнилого.
— Без тебя управлюсь. Иди, кончай девку.
— Может, лучше ты? А я потащу Гнилого.
— Твою мать! Я сказал, хлюпик, кончай ее. Или я тебя сейчас кончу. Было видно, что в Шурике шла борьба.
— А где пистолет?
— Какой пистолет? Сдурел?! Он без глушителя. Хочешь, чтобы нас повязали? Давай ножом! Около машины кряхтели и стонали бандиты, а Юля лежала на траве, спокойно глядя в высокое небо. Подошел Шурик.
— Прости меня, Юля. В этом мире каждый сам за себя. Я одинокий волк, который спасает свою шкуру. Я признаю это. Если бы ты знала, как я…
— Какой ты волк? Ты скунс, вонючка, — тихо отвечала Юля. — И вообще, отойди, не загораживай мне небо.
Шурик опустился на колени сбоку от Юли.
— Как ты его…
— Тебе же сказали: кончай девку. Вот и делай, что велели. Шурик заплакал.
— Мне еще тридцати нет, Юля. В Москве семья осталась, ребенок этой осенью в школу пойдет…
— Слушай, я не священник…
— Прости.
— Дурак! Как ты это себе представляешь? Я тебя прощаю, Шурик, режь меня спокойно?
— Закрой глаза. Пожалуйста!
— И не подумаю. Скунс. Юля читала, что в последние мгновения жизни перед человеком предстает вся его жизнь. Но ничего перед ней не представало. Только пришел на память князь Андрей Болконский из «Войны и мира», который, умирая, лежал после битвы и смотрел на небо. Но ей, в отличие от князя, никаких высоких мыслей в голову не приходило. Вот что значит не голубых кровей, усмехнулась она. Зато было легко и спокойно. И как, оказывается, здорово в лесу. Ну и глупая же она была: за столько лет жизни в Москве всего два раза выбиралась на шашлыки в Битцевский парк. Впрочем, там было не до шмелей и цветов…
Угомонились дрозды, и только шмель гудел и гудел, перелетая с одной кашки на другую. Высоко- высоко в небе парила незнакомая птица. Наверное, ястребок. Интересно, видит ли он сверху ее, Юлю?..
Засигналила машина.
— Ты что возишься, поскребыш? Считаю до десяти, а то и ты — покойник тоже, — орал Бугай. — И почему только Кузьмич тебя привечал?
Холодное лезвие ножа обожгло шею.
— Прошу тебя, закрой глаза.
Ей не захотелось даже отвечать этому человеку, а тем более закрывать глаза. Пусть ястребок, птица, парящая высоко в небе, станет последним существом, которое она увидит в жизни. Бугай еще не успел досчитать до десяти, как Шурик, всхлипнув и отвернувшись, наугад ткнул лезвием ножа в Юлькин живот. Она думала, что будет больнее. Только что-то теплое и липкое стало растекаться по платью. Наверное, кровь, успела подумать она — и потеряла сознание. Она уже не видела, как вскочил с колен Шурик, как машина, рванув с места, в несколько секунд исчезла за кустами ирги. А ястребок не видел Юльки. Ему и белый «Сааб» казался чуть больше муравья, бегущего по пыльной дороге и оставлявшего после себя облако пыли.
* * *
— У нас здесь райские места. Все есть — рыбалка, грибы, свежий воздух. Зачем куда-то за три моря отдыхать ехать? — Водитель грузовика оказался словоохотливым человеком. — Я один раз с семьей в Анапу съездил и чуть от тоски не помер. Конечно, море есть море, только… Вот гад! Куда ж ты летишь, собака бешеная?
Водитель успел нажать на тормоза, и Киреев со всего маху ударился лбом о стекло. Красивая белая иномарка на огромной скорости вылетела на дорогу откуда-то из леска и помчалась в сторону Задонска.
— Крутые, леший тебя забери! Нажрутся, а потом людей вот так давят. И никто у них права не отнимет…
— Прости, друг, — перебил его Киреев, — ты не заметил, сколько в машине пассажиров было?
— Кажись, трое.
— Как тебя зовут?
— Федор.
— Я вижу, ты очень хороший человек, Федор, и не могу просить тебя ни о чем — ты и так со мной возишься.
— О чем просить? Вы скажите, может, я помогу вам.
— Вот эта дорога, откуда белая машина выскочила, куда она ведет?
— В лагерь пионерский. Еще дальше — турбаза. Впрочем, какие сейчас пионеры? Да и от турбазы одно название осталось.
— Тебе когда в Хлевное попасть надо?
— Да вообще-то, желательно сегодня, — засмеялся Федор. — Ты скажи, надо что? — непринужденно перешел на «ты» шофер.
— Понимаешь, я и сам не могу все объяснить… Одни предчувствия. Давай проедемся потихоньку по этой дороге? Хорошо?
— Странно все. Впрочем, до лагеря всего два километра, давай проедем. Они поехали. С левой стороны было поле, с правой — лес.
— А что ищем, Михаил?
— После, Федя. Боюсь, мы за разговором прозеваем… Что это?
— Где?
— Вон там, на опушке?
— Может, платье кто оставил? Деревенские сюда девчат испокон веку водили, может, одна и забыла… Шутка. И впрямь, что это? Тормознем? Киреев так привык к своему рюкзаку, что не расставался с ним нигде и никогда. И пока он стаскивал его на землю, Федор ушел вперед.
— Господи, — услышал Михаил. — Женщина, вроде убитая! А крови, крови-то… Киреев побежал на крики Федора. С первого взгляда он узнал женщину, стоявшую час с небольшим назад у белой машины на липецкой дороге. Незнакомка застонала.
— Живая! — закричал Федор. — Что делать будем?
— У тебя в аптечке бинт есть? Надо кровь приостановить, а то не довезем ее до больницы.
— Сейчас посмотрю. — И Федор рванул к машине. Вскоре раздался его голос: — Только йод и валериановые таблетки.
— Что же делать? — Киреев открыл рюкзак и стал лихорадочно рыться в нем в поисках какой-нибудь тряпки. Тут он вспомнил, что еще месяц назад, когда целлофановый пакет порвался, он завернул икону в чистый льняной мешочек. Достав икону и развернув ее, Михаил бросился с мешочком к девушке. Но даже в столь сильном волнении и спешке он бережно положил святую реликвию на рюкзак.
— Федя, ты разбираешься в ранениях?
— Откуда?
— Как бы нам забинтовать ей рану?
— А может, просто держать этот мешок у нее на животе?
— Хотя бы так. Давай, понесем ее к машине. Сначала Юля услышала голоса. И первое, что она увидела, открыв глаза, сначала сквозь туманную пелену, затем все четче и четче — была икона. Она сразу узнала ее. «Наверное, я умерла, — подумала Юля, — и мне показывают икону. Судить будут за то, что украсть ее хотела…» Но вот Юлю подхватили чьи-то руки, и она почувствовала сильную боль в животе. Да и на небо, как, впрочем, и преисподнюю, это место не походило. Сознание медленно, но верно возвращалось к ней. Заросли ирги, боль в животе… Но голоса принадлежали не Бугаю и Шурику.
— Вроде бы худенькая на вид, а какая тяжелая, — произнес один голос. — Михаил, ты руку от ее живота не отрывай.
— Да что толку? — откликнулся второй голос. — Мешок уже мокрый весь. Боюсь, мы ее не довезем.
— Икона, — прошептала Юля.
— О чем она? — спросил Федор.
— Заботливая. Боится, чтобы я икону с рюкзаком не оставил.
— Надо же. Странный народ эти женщины.
Пока Федор усаживал незнакомку в кабину, Михаил вернулся за иконой, уложил ее в рюкзак и полез в кузов.
— Не надо в кузов. Мы все в кабине уместимся. Да и держать ее надо, а то будет рулить мешать.
— Хорошо. А теперь гони, Федя, что есть мочи. Если Бог дал этой девушке шанс, мы не должны его упустить.
— Понял. Гонки «Формулы-1» видел? Так вот, это детский сад по сравнению с тем, что сейчас произойдет.
— Федя, много слов!
— Понял. Как говорил Юрий Алексеевич, поехали!
— Какой Юрий Алексеевич?
— А еще интеллигентный человек. Темнота. Гагарин, вот кто!
* * *
Любое событие или явление можно объяснить несколькими причинами, подчас прямо противоположными. Исходя из своего опыта, возраста, воспитания и даже предрассудков, мы делаем свой выбор, останавливаясь на том или ином объяснении. Смею предложить читателю, как говорится, на выбор, две версии произошедшего на задонской дороге ранним июльским вечером дорожно- транспортного происшествия — так на языке работников ГИБДД именуют то, что в народе проще и короче называют аварией. Вот первое объяснение. Бугай, давно не имевший водительской практики, да еще после перенесенного стресса, гнал «Сааб» по извилистой дороге со скоростью, превышающей сто километров в час. За Домом инвалидов дорога делает особенно крутой вираж. По случайному совпадению именно в этот момент Бугай обернулся назад посмотреть, как дела у Гнилого, который причитал всю дорогу:
— Быстрее, быстрее. Не хочу остаться евнухом! И опять-таки именно в этот момент коза Анчутка, гроза местных садов, воспользовавшись тем, что ее хозяйка тетя Маша заболталась с соседкой, решила перебраться через дорогу.
— Смотри на доро… — только и успел сказать Шурик. Бугай нажал на тормоза, и машина вылетела за обочину. Анчутка отделалась легким испугом, а «Сааб», перевернувшись, впервые на своем веку оказался на земле вверх колесами. Впрочем, шведы делают действительно хорошие машины, заботясь о безопасности пассажиров. Все три наших героя остались если и не совсем целы, то, по крайней мере, живы. Тетя Маша, охнув, бросилась за своей козой, а ее соседка с перепугу потеряла дар речи. Больше на дороге и возле нее никого не было… Да, «Сааб» — отличная машина, даже магнитола не перестала работать, но кто мог предположить, что после его трехмесячных мучений по русским дорогам совсем разболтается аккумулятор, который и выпал после удара. Пока пассажиры стучали по стеклам и звали на помощь, потек бензин. Видимо, вспыхнула искра, и… Не прошло и тридцати секунд, как огромный столб пламени, охватив блестящее белое тело машины, поднялся в воздух.
Очнулась от оцепенения соседка бабы Маши, бежал к машине водитель проезжавшего мимо «Запорожца» — все это уже не имело значения… А вот другое объяснение случившемуся, которого, признаться, придерживается и автор. Земля не захотела больше носить Гнилого и его приятелей. Юля была права: зло всегда возвращается к тому, кто его породил. Раньше или позже. Возомнившие себя вершителями чужих судеб, Владислав Семенович Марцевич и Сергей Александрович Булатов не знали, да и не хотели знать, что существует другая сила — терпеливая, милосердная, но одновременно и суровая, справедливо воздающая всем по заслугам. Видимо, кровь невинно убиенных Ивана и Андрея, страдания Юли стали последней каплей… Земной путь Гнилого, Бугая и Шурика был закончен. А баба Маша, ее соседка и водитель «Запорожца» с ужасом наблюдали, как кричали люди в машине, горя заживо. И только коза Анчутка невозмутимо жевала придорожную траву. Животное, что с него возьмешь… Жаль, что среди свидетелей последних секунд жизни Бугая, Гнилого и Шурика не оказалось никого, кто обладал бы философским мышлением. А то бы он оценил горькую усмешку судьбы: когда крики стали стихать, можно было расслышать песню, которая звучала из магнитолы. Хорошие магнитолы делают в Южной Корее. Пел любимый певец Юли Селивановой. Пел под музыку, стилизованную в стиле старинного менуэта:
Господа хорошие и господа плохие,
Выливайте водку, разряжайте пистолет,
Предлагаю позабыть про времена лихие,
Выходите строем, потанцуем менуэт.
Просвещенья жаждет человечия натура,
Мы пойдем на выставку, мы сходим на балет.
Есть такая штука, называется — культура…
А чёй-то вы хватаетесь опять за пистолет?
К красоте душа стремится,
Дай, товарищ, мне совет:
То ль пойти опохмелиться,
То ль сходить нам на балет…
А может, все же на балет?
Глава тридцать седьмая
— Я же вам вчера русским языком объяснил. — Громкий голос, раздававшийся из-за двери, разбудил Юлю. — Она еще очень слаба, никакие показания дать вам не может… Я не кричу, вы еще не слышали, как я кричу… Да хоть майор!.. Нет, меня это совершенно не волнует… Да, да. — Видимо, человек разговаривал по телефону.
Юля окончательно пришла в себя и осмотрелась. Похоже на больничную палату. Рядом стояла еще одна койка. Пустая. Что находилось на противоположном конце комнаты, она увидеть не могла — почему-то не хватало сил приподняться, а подушка была совсем низкой. И еще Юля поняла, что человек в коридоре говорил с кем-то о ней.
— Я хирург, понимаете? Вам что-нибудь такое имя — Гиппократ — говорит? Слава Богу. Я оперирую человека, а не фамилию… Вот сейчас вы правильно сказали: надо, видимо, подождать. Сколько дней? Дня через три позвоните, хорошо… Нет, я не обижаюсь. Да. Конечно, конечно. До свидания. Раздались звуки шагов, дверь в палату открылась, и в комнату стремительно вошел высокий полноватый человек в белом халате. «Это больница», — окончательно догадалась Юля, но ничего вспомнить не смогла. Вошедший заговорил, но с кем-то другим. Юля наконец-то смогла приподнять голову и увидела, что в палате кроме нее находится еще один человек. Он сидел на стуле у окна и при появлении хирурга поднялся.
— Михаил Прокофьевич, сейчас мне позвонили…
— Я все слышал, Вадим Алексеевич.
— Я действительно так громко разговаривал? Но этот капитан тоже хорош: стал мне лекцию читать.
— Спасибо вам.
— Бросьте! Ей действительно надо набраться сил.
— А ничего, что она третий день спит?
— Наоборот, хорошо. Человек, уважаемый Михаил Прокофьевич, во время сна и сил набирается, и выздоравливает.
— Вы ей даете что-нибудь снотворное?
— А вот это вас, уважаемый Михаил Прокофьевич, касаться не должно. Не обижайтесь. Лучше скажите: вы и вправду не знаете, как зовут эту счастливицу?
— Честное слово. А почему счастливица, Вадим Алексеевич?
— А как же иначе? Во-первых, тот, кто ее, пардон, убивал, был либо очень пьян, либо делал это впервые.
— Вот как?
— Да. Внутренние органы практически были не повреждены — такое ощущение, что нож, пардон, пыряли — другого слова не подберу — наугад. Это, как говорит моя внучка, раз. Быстро вы ее подобрали — два. Крови она, конечно, много потеряла, но учитывая то, что вы ее в грузовике везли, да по нашим дорогам — одним словом, три…
— Есть что-то еще? Хирург на секунду-другую задумался. Наконец ответил:
— Если честно, есть. Только я вам сразу скажу, что в чудеса не верю.
— Я это учту, Вадим Алексеевич.
— Не надо смеяться, уважаемый Михаил Прокофьевич. Мой покойный учитель Альбин Францевич Калиновский любил говорить, что самое большое чудо — это врач, который за долгие годы своей практики с чудом ни разу не встречался.
— Он как-то мудрено выражался, этот ваш учитель.
— Не смейтесь. Он же не был журналистом, зато хирургом — от Бога.
— От Бога?
— Да не ловите меня на слове, — рассердился Вадим Алексеевич, — так говорят. Калиновский просто хотел сказать тем самым, что в жизни всегда есть и будут случаи, которые не поддаются логическому объяснению. Вот и в истории с девушкой, что сейчас мирно спит перед нами, мне… не все понятно.
— То есть?
— Когда ее положили на операционный стол, рана не кровоточила. Будто крови совсем не осталось.
— А такого быть, как я понимаю, не могло?
— Не могло, — желчно ответил хирург. — Вы ведь не перевязывали ее?
— Да что вы! С детства крови боюсь. Я только взял мешочек… и приложил.
— О чем вы задумались, уважаемый Михаил Прокофьевич?
— Да так… Вспомнил, что в мешочке этом одна древняя икона завернута была. Мешочек быстро кровью пропитался, покуда мы везли девушку. Признаюсь, я сильно растерялся. К тому же у нее что- то вроде бреда началось. О каком-то гнилом Шурике все вспоминала, про шмеля говорила. А потом стала икону просить. Я подумал, может, верующая. Кто знает, о чем человеку перед смертью думается.
— Вы же сказали, что она бредила.
— А вдруг это не бред был, а какое-то переживание? Говорю же, растерялся я тогда. Достал икону, а она прижала ее к себе, плачет, у кого-то прощения просит.
— И к чему вы это мне все рассказали?
— Вы же не понимаете, почему рана перестала кровоточить.
— Хотите сказать, это икона кровь остановила?
— Не знаю. Честно, не знаю. Но то, что она икону к себе прижимала…
— Бросьте, уважаемый Михаил Прокофьевич. Свои сказки для бабушек оставьте… Они не договорили. С кровати, где лежала девушка, раздался слабый голос:
— Скажите, вы — Киреев?
Мужчины дружно повернулись в ее сторону.
— Киреев. Но вам вроде как нельзя разговаривать.
— Вас… убить хотят, Михаил Прокофьевич.
— Вы даже имя мое знаете?
— Это не важно… это потом. Вас убьют.
— Милочка, — вступил в разговор хирург, — вы еще успеете наговориться, а пока поберегите силы.
— Вы же сказали, что я счастливая… Мне хорошо. А вот Михаила Прокофьевича… убить могут. Хирург посмотрел на Киреева.
— Так вы знакомы?
— Нет, уважаемый Вадим Алексеевич. Как оказывается, есть общие знакомые. И, наверное, общие интересы.
Михаил взял стул и поднес его к кровати Юли.
— Вообще-то, ей отдыхать надо. — Было видно, что хирург колеблется. — Ну, хорошо. Сегодня даю вам пятнадцать… нет, десять минут. И ни минуты больше. Если я буду нужен, Михаил Прокофьевич, спросите меня в ординаторской.
— Спасибо, — ответил Киреев. — За все спасибо.
— На здоровье. Кстати, я так и не спросил: вы где остановились? В гостинице?
— Сначала в гостинице. Даже одну ночь в ней переночевал. А потом меня оттуда забрал Федор Новиков, тот шофер… Славный человек.
— Понятно. Сегодня я ночью дежурю, а завтра вечером — милости прошу ко мне в гости.
— Вообще-то, я завтра уходить из Задонска собирался.
— Уйдете послезавтра. У меня есть альбом старых фотографий о Воронеже — пальчики оближете. Я же оттуда родом. А заодно и про Вейнингера договорим. У меня из его работ только «Пол и характер имеется». Вчера перечитал, но той мысли не нашел.
— Какой мысли, Вадим Алексеевич? — не понял Киреев.
— Да вы сами цитировали: никогда человек не бывает в такой степени самим собой, как тогда, когда он любит. Прекрасно сказано, но я — товарищ дотошный, все проверять люблю, а этой мысли, повторяю, не нашел…
— А, вот в чем дело, — догадался Михаил. — Это цитата из его работы «Пер Гюнт» и Ибсен».
— Вот оно что. Не читал.
— А у вас хорошая память, Вадим Алексеевич.
— Не жалуюсь. Ну, ладно. Значит, договорились?
— Спасибо, я с удовольствием к вам зайду.
— Я говорю сейчас о десяти минутах, уважаемый Михаил Прокофьевич. Ровно через десять минут сюда придет Маргарита Петровна, наша старшая медсестра, — и я не завидую вам, если вы вовремя отсюда не ретируетесь.
— Понял. Юля с трудом дождалась, когда словоохотливый хирург уйдет. Ей было не понятно, почему Киреев так спокойно реагирует на ее предупреждения.
— Он страшный человек… берегитесь.
— Кто?
— Гнилой.
— Гнилой Шурик?
— Просто Гнилой. Шурик — это другой. А еще Бугай… Они убьют вас.
— Это ваши друзья? — спросил Селиванову Киреев, глядя ей прямо в глаза. — Вы хотели… забрать у меня икону?
— Раньше хотела. — Юля не отвела взгляда. — Теперь — нет… И разве друзья могут так… поступить, как они со мной?
— Не могут.
— Они не люди. Особенно Гнилой. Я… я покалечила его.
— Покалечили? — удивился Киреев.
— Это… не важно. Вы самое главное услышать не хотите. Они убьют вас, а икону заберут. А что я покалечила его, так он от этого еще злей станет. Киреев взял ее руку в свою.
— Зовут вас как? Впрочем, давай лучше на ты. Похоже, икона слишком сильно нас связала.
— Юля. Селиванова Юля. Но я не могу вам на «ты».
— Как знаешь, а мне так легче. Опростился я в дороге — всем подряд «тыкаю». — А потом добавил:
— Ничего, Юленька, прорвемся. Все будет хорошо. Вот и Вадим Алексеевич, кстати, классный мужик, это он тебя оперировал, говорит, что ты счастливая.
— Как кобыла сивая.
— Ну, если юмор вернулся, значит, точно скоро выздоровеешь. Июль — твой месяц.
— Почему?
— Так он в честь тебя назван. Кстати, надо будет спросить, какое сегодня число… Так вот, Юля, — продолжал Киреев, — никого Гнилой больше не убьет. Ни он, ни дружки его. — И замолчал. Глаза, ставшие вдруг незрячими, уставились куда-то поверх Юли. Потом Михаил словно очнулся: — Иван с Андреем последними их жертвами стали… Ты, слава Богу, выжила.
— Это те… из Галичьей Горы?
Киреев едва заметно кивнул.
— Я… не могла их остановить. Хотела, но не могла. Поверьте, Михаил Прокофьевич.
— Давай лучше по имени? А то пока мое отчество произнесешь — последние силы потеряешь. Да и время уходит, нам с тобой отведенное.
— Вы сказали, что Гнилой никого не убьет. Почему? Их задержали?
— Его уже нет. А ты и правда ничего не помнишь? Юля удивленно посмотрела на Киреева.
— Когда мы на грузовике тебя везли, смотрим, машина кверху колесами лежит. И пылает.
— Белый «Сааб»? — Юля боялась поверить своим ушам.
— Ты знаешь, я даже «Москвича» от «Жигулей» не отличаю. Но точно — иномарка. И когда-то была белой.
— А они?
— Сгорели. Жуткая смерть. Федор считает, что, когда машина перевернулась, они еще живы были.
— Есть Бог! Есть! — неожиданно воскликнула Юля. — Спасибо тебе, Господи!
— Юля, они, конечно, подонками были, но нельзя радоваться смерти…
— Подонки? Нет, это мягко сказано, — перебила Киреева Юля. — Считайте меня тоже кем угодно, но сегодня — лучший день в моей жизни. Сгорел! Сгорел! Киреев не стал с ней спорить. В конце концов, он не знает, что довелось пережить этой девушке. Мысль о том, что именно Юля навела бандитов на икону, а значит, и на него, особых эмоций у Михаила не вызывала. А вот себя он не переставал винить за гибель Ивана и Андрея.
— Знаешь, Юленька, наше время, похоже, истекло. Завтра, я надеюсь, мы поговорим побольше и обо всем договоримся.
— Обо всем?
— Да. Тут по твою душу местная милиция прийти желает. С таким покровителем, как Вадим Алексеевич, нам пока бояться нечего. Так что отдыхай, а я кое-какие вопросы постараюсь решить. Не скучай.
— Вы правда придете? Не бросайте меня, пожалуйста.
— Самое плохое осталось позади, девочка. Все будет хорошо, вот увидишь.
— Михаил, постойте.
Уже в дверях Киреев остановился.
— Да?
— Вы сможете… меня простить? Когда-нибудь?
— Как сказал тогда Федор Новиков: женщины — странный народ. Вас, как Россию, умом не понять.
* * *
У дверей вороновской квартиры Наталья столкнулась с домработницей Софьи. Спросила:
— Хозяйка дома?
— Софья Николаевна? Вторую неделю сиднем сидит. Проходите, она вам рада будет. А я пойду на рынок сбегаю.
Наталья тихо вошла в прихожую, затем заглянула в комнату. Босая, одетая только в длинную клетчатую рубаху, Софья сидела на полу. Играла тихая музыка, голова девушки была запрокинута назад и лежала на диване, глаза закрыты. Воронова что-то говорила, но, как успела заметить Котеночкина, больше никого в комнате не было. Наталья прислушалась — Софья читала стихи:
Ответа нет… Живые
Не так приходят к нам.
Их поступь тяжелее,
И руки у живых
Грубее и теплее
Незримых рук твоих.
— Где ты была? — Ответа
Не слышу на вопрос.
Быть может, сон мой — это.
Невнятный стук колес
Там, на мосту, за речкой,
Где светится звезда.
И кануло колечко
В криницу навсегда.
— Ты думаешь, его уже нет в живых?
Софья вздрогнула.
— Наташа? Молодец, что зашла. Ты давно здесь стоишь?
— Душевно ты стихи читаешь… — Увидев, что смутила Софью, Наталья решила пошутить: — Только не подумай, отмычками не пользуюсь. Даша впустила.
— Проходи, — тихо сказала Софья.
«Какая она нежная стала, — невольно любуясь Софьей, подумала Наташа. — Неужто и вправду влюбилась?»
— Спасибо. Кстати, а можно я тоже на пол сяду?
— Ради Бога. Пить что-нибудь будешь?
— Мне еще к моим бабушкам ехать. Так что — увы. Но ты на мой вопрос так и не ответила. Софья пристально посмотрела на Котеночкину, потом улыбнулась:
— Знаешь, чем вы с Киреевым схожи?
— Чем же?
— О чем думаете, о том и говорите.
— Разве это плохо?
— Не знаю, — ответила Софья и почти без паузы продолжила: — Если б от моих думок что зависело… Надеюсь, жив он.
— Знаешь, я тоже, только… Не знаю, как сказать. — Было видно, что Наталья смущена. Софья обняла подругу:
— Я тебя поняла, Котик. Ты у нас сердцевед.
— Я права? Ты его любишь?
— Я когда-то читала, что в середине века рыцари и благородные дамы влюблялись друг в друга заочно, по портретам. Забавно, правда?
— Забавно.
— У меня получилось еще смешнее. Когда я увидела Киреева в первый раз, он мне показался ужасно нелепым. Затем этот человек стал меня все время удивлять. А когда он ушел в свое странствие… — Софья умолкла, подбирая слова. — Не знаю, любовь ли это, но мне не хватает его голоса, глаз, улыбки. И еще я очень волнуюсь за него. Если что-то с ним случится — я себе никогда этого не прощу.
— Почему? — удивилась Наташа. — Ведь это был его выбор — идти пешком по России.
— Ты не знаешь всего, Котик. И я не уверена, должна ли…
— Разве мы не подруги? Разве мне Михаил не друг?
— Вот поэтому я ничего тебе и не рассказывала. Расскажу, а ты после этого меня не захочешь больше видеть.
— Обещаю: такому никогда не бывать, — торжественно произнесла Наталья.
— Ой, не зарекайся. Хорошо, слушай мою печальную повесть. И Софья рассказала Наташе о своем покойном дяде, о Юлии Селивановой, о том, как икона оказалась у Киреева. Закончив рассказывать, Соня замолчала. Они будто поменялись местами. Теперь Котеночкина обняла подругу:
— Сонечка, родная моя! Знаешь, что?
— Что?
— У тебя есть коньяк?
— Армянский, французский?
— Вот вы, аристократы, всегда так. Вечно в неловкое положение ставите.
— Кто это — мы?
— Шучу. А какой лучше?
— А кому как.
— Тогда давай французский. Завтра на работе буду хвастаться. Когда подруги пригубили ароматного напитка, Наталья сказала:
— Ты заметила, что мы с Киреевым о чем думаем, о том и говорим. Знаешь, это не всегда так. Есть такие вещи, о которых я не могу говорить. Господи, какое косноязычие! А когда выпьешь, вроде легче. И язык вроде как без тормозов.
— Я слушаю, Наташа. Мне тебя всегда интересно слушать. Ты среди нас самая умная.
— Ну, спасибо. Мне кажется, не важно то, каким ты был, важно, каким ты стал… Ты много плохого говорила о той Софье, с которой я не знакома. Я знаю другую Софью.
— А если эта Софья — не настоящая? Та, которая сейчас перед тобой?
— Если бы эта Софья была не настоящая — она вряд ли ждала бы возвращения Киреева. И ее вряд ли бы назвала сестрой Лиза.
— Спасибо.
— Еще по одной?
Выпив, помолчали немного.
— Странная это штука — любовь, — наконец произнесла Наталья. — Иной раз думаешь, все — влюбилась. А через год встречаешь предмет своей любви и не понимаешь, что ты в нем раньше могла находить.
— К чему ты это?
— Просто так.
— А ты своего мужа любила?
— Почему любила? Люблю до сих пор.
— А Киреев?
— Киреев?
— У меня все время было такое чувство, что ты относишься ко мне с каким-то пристрастием. Из-за него?
— Если честно, возник момент, когда мне по-бабьи стало ужасно жаль его. Мой муж умер мгновенно, может, даже не поняв, что произошло, а Киреева, представила я тогда, ждет долгая мучительная смерть. И никого рядом.
— И что?
— А ничего. Минутная вспышка — он все понял. А потом нашел слова, для меня в тот момент самые нужные… Почему не спрашиваешь — какие?
— Какие?
— Он вспомнил Сент-Экзюпери: «Мы в ответе за тех, кого приручаем». А потом добавил: «Не приручайся до конца, а то мне будет больно уходить…» Я знаю, Сонечка, тебе не понравится то, что я скажу сейчас. Но я твоя подруга, а потому скажу. Ты сильная, это так. Но… подумай еще. Пока есть время.
— Подумать? О чем?
— Не приручайся до конца. Дядя, Лиза, а теперь вот Киреев. Пусть ему легче будет… в общем, ты понимаешь.
— Почему ты его хоронишь, Наташенька?
— Потому, что я не верю в чудеса. Ушла Лиза, уйдет и Киреев.
— Не говори так.
— Я знаю, что Киреев согласился бы со мной, Соня.
— А разве воля или разум помогут мне разлюбить? Ты сказала, что по-прежнему любишь мужа. Разлюби его!
— Зачем?
— Его же нет рядом, он же покинул тебя.
— Он со мной, Соня, — тихо ответила Наташа. — Я знаю, звучит слишком книжно…
— Нормально звучит, — перебила ее Софья. — Нормально. Только видишь — советовать всегда легче.
— Я поняла: ты уже приручена. Прости. Софья улыбнулась:
— Бог любит Троицу?
— Не откажусь. Выгонят меня, Сонечка, с работы.
— Таких, как ты, нельзя выгонять. Пусть только попробуют.
— Слушай, — неожиданно засмеялась Котеночкина, — и впрямь — забавно. Любви с первого взгляда у тебя не было. Встречались вы от силы три раза, потом Михаил исчез. Все-таки ты не средневековая дама, тебя окружают столько реальных мужчин — молодых, богатых, красивых. Нет, я ничего не понимаю.
— А я тебя не понимаю. Сама ты чего хочешь?
— Чтобы тебе было хорошо.
— А Кирееву? Предположим, ты права. И ему осталось жить совсем немного. Кира будет уходить в муках и одиночестве… Рядом — никого не будет. Твоя вспышка прошла, а моя — нет. Наталья опустила голову.
— Прости, я не подумала об этом. Я очень хочу, чтобы Миша вылечился, но, повторяю, я не верю в чудеса. Понимаешь, не верю.
Софья молчала. Молчала и Наталья. Наконец, Котеночкина попыталась подняться:
— Мне пора.
— Постой, Котик. Пожалуйста. Посиди еще, а я попробую вспомнить.
— Что — вспомнить?
— Когда он меня приручил.
— Хорошо, — согласилась уже не очень трезвая Наталья. — Пока ты будешь вспоминать… Хороший коньяк.
— Поняла.
— А себе? Хотя бы символически.
— Уговорила.
— Ты вспомнила?
— Наверное, это было, когда он мне Тарковского читал. У него в квартире, мы собирали вещи. С каким восторгом он про отца моего говорил… Нет, наверное, в кафетерии. Кстати, он тогда меня искренне удивил. Знаешь чем?
— Чем?
— Я до знакомства с Киреевым была убеждена, что каждый интеллигентный человек обязан любить кофе и разбираться в нем. А этот тип не понял разницы между дешевым баночным кофе и сваренным из элитных сортов. Вот. И в той кафешке он вдруг стал рассказывать мне, что можно видеть и «видеть». Я возьми и спроси его, какой он «видит» меня. Любой из моих прежних знакомых, ты только не подумай, я не хвастаюсь, стал бы мне… ну, да не будем об этом.
— А он?
— Он сказал, что видит маленькую заблудившуюся девочку. Очень одинокую, которой кажется, что, коллекционируя игрушки, одушевленные и неодушевленные, она заглушит тревогу, возникающую в душе. Но девочка ошибается. А потом добавил, что девочка эта — добрая и застенчивая, нежная и верная…
Софья замолчала. Потом, поднимаясь, сказала:
— Спасибо, что выслушала. Приходи почаще.
— Приду. Только коньяк больше не предлагай.
— Почему?
— Сопьюсь.
— Не успеешь. И Боброву приводи.
— Хорошо, что напомнила. Ты не могла бы ей работу подыскать? Вообще-то Ира по образованию учитель начальных классов — с этой работой проблем нет…
— Понимаю. Ей тяжело будет видеть весь день ровесников дочери?
— Да.
— У меня есть знакомая, уже третий или четвертый магазин открывает. Что-то из этой области Иру устроит?
— Спасибо. Думаю, устроит. Ей отвлечься надо. Да и деньги не помешают. Тем более что Виктор…
— Что с ним?
— Не знаю, стоит ли говорить…
— Стоит.
— Раскис он после смерти Лизы совсем.
— Пьет?
— Пьет, козленок. Ему с работы звонили. Он просился в отпуск, а они его послали далеко-далеко. Лето, говорят, на дворе, работы полно, ты у нас и трех месяцев еще не числишься.
— Понятно. Попросить за него?
— Не надо. Он мужик, сам о себе должен позаботиться. А вот Ире помоги, если можешь.
— Договорились.
Уже у двери Котеночкина остановилась.
— Самое главное забыла спросить. Как выставка?
— Мешенков на днях приступит к монтажу экспозиции. Плакаты я уже заказала. Прессу предупредила. Все нормально.
— Когда хочешь ее открыть?
— Двадцать девятого августа.
— Почему именно двадцать девятого?
— Лизе сорок дней исполнится. Да и, как сказал бы Киреев, знак хороший.
— Какой знак?
— Я посмотрела по календарю: двадцать восьмого — Успение Богоматери, а двадцать девятого — Нерукотворный Спас.
— Кажется, я понимаю… Счастливая ты, Соня.
— Почему? — искренне удивилась Воронова.
— Ты еще веришь в чудеса.
— Обещаю, что и ты будешь верить, Котик.
— Ты и впрямь еще маленькая девочка… Слушай, а от меня сильно пахнет?
— Совсем не пахнет.
— К одной бабушке я все-таки схожу. Обещала, ждет, наверное, бабуля. Побегу. И Софья вновь осталась одна.
Глава тридцать восьмая
— Говори правду — и все будет нормально, — ответил Киреев Юле на вопрос, что ей говорить в милиции.
— То есть как — правду? — удивилась Селиванова. Она уже рассказала Михаилу свою сагу, начиная с того самого дня, когда к ней домой пришел Гришаня, и заканчивая событиями в Галичьей Горе и на лесной поляне под Задонском. — Рассказать, как они… как мы вас убить хотели? Меня же посадят. Несмотря на то, что на душе у Киреева было очень тяжело, он не мог сдержать улыбки:
— Юлечка, в нашей земной жизни любая правда относительна. Я благодарен тебе за искренность, но история с иконой касается тебя, меня и Софьи. Зачем оперуполномоченному Редькину или Петькину это все знать? Знаешь, мне порой кажется, что это не я несу икону, а она ведет меня.
— И меня тоже?
— Наверное.
— Когда меня Шурик… ножом, я подумала, что все, это конец. А потом открываю глаза, а рядом икона. Знаете, я даже сначала подумала, что ее мне на том свете показывают.
— А потом пришли два ангела и потащили тебя куда-то, — вновь засмеялся Киреев. — Тебе рановато о том свете думать. Кстати, Вадим Алексеевич сказал, что тебя завтра в общую палату переведут. Больно быстро на поправку идешь.
— Михаил, так что мне этому Редькину говорить?
— Повторяю, правду. Ту, которая касается его. Назовешь свое имя и фамилию. Они по своим каналам проверят. Здесь тебе, надеюсь, нет резона врать?
— Конечно. Пусть проверяют.
— И проверят, не беспокойся. Тебя эти бандиты убить хотели? Хотели. Ограбили?
— Нет.
— А где же твоя сумочка и прочие вещи?
— В машине. Вместе с ними уехали.
— Почему же тогда — нет? Это все в машине сгорело?
— Вместе с документами и деньгами.
— Но ты же не поручала им свои вещи? Получается, ты потерпевшая, с какой стороны ни подойди.
— А если спросят, знала ли я их раньше?
— Интересный вопрос. Скажи мне, как их звали?
— Бугай, Гнилой, Шурик.
— Бугай. Хорошо. А как его фамилия? Где он работал, где жил?
— Не знаю.
— Вот и отвечай: не знакома я с ними.
— Здорово получается. «Что же тогда ты в их машине делала?» — спросит меня Редькин.
— Опять повторяю: правду говори. Хотела до Задонска доехать.
— Спросят: зачем?
— Ты думаешь, это Редькину будет интересно? Хорошо, скажешь, что увлекаешься автостопом, решила таким образом до Черного моря добираться. Из Ельца тебя до липецкого поворота хороший человек довез, но ему нужно было в сторону Липецка, а тебе… Пришла пора рассмеяться Юле.
— Михаил, вы знаете, как в наше время называют девушек, которые стоят на дорогах и путешествуют автостопом?
— Я об этом не подумал. А что ты на меня так торжествующе смотришь?
— А мне интересно, как бы вы в такой ситуации правду стали Редькину говорить? Оторвались от жизни, Михаил Прокофьевич. А еще журналист.
— Бывший, Юля, бывший. Послушай, а ты кроме массажа, маникюра для дам чем еще в жизни занималась?
— Легче сказать, чем не занималась. Два года в Строгановку поступала — без толку, матрешки разрисовывала и на Арбате их продавала, потом…
— Стоп. Так ты рисовать умеешь?
— Михаил Прокофьевич, в нашей земной жизни любые знания и умения относительны. Когда изостудию при Дворце пионеров закончила, наш преподаватель был уверен, что из меня вторая Галина Серебрякова получится, на худой конец — Ангелика Кауфман или Маргарита Жерар. Но экзаменационная комиссия в Строгановке с этим, увы, не согласилась.
— А почему ты в третий раз поступать не стала?
— А жить на что? У нас с Софьей Николаевной Вороновой оказались разные стартовые возможности.
— Понятно, — хмыкнул Киреев, — у вас с Вороновой еще и идеологические противоречия.
— А разве справедливо, когда одним в руки все само плывет, другие пашут, как проклятые, а пробиться все равно не могут. Скажите, это справедливо?
— Юля, в нашей земной жизни любая справедливость — относительна. Они рассмеялись.
— Я не знаю, какая ты была прежде, но, похоже, чувство юмора к тебе вернулось окончательно. Это хороший признак.
— Если честно, я и сама этому рада. В обществе Гнилого себя постоянно чувствуешь кроликом, на которого смотрит удав… Ну, да ладно. Вернемся к Редькину.
— Вернемся. Поскольку мы пришли к выводу, что все в мире относительно, ты скажешь, что, готовясь поступать в Строгановское училище…
— Но я же не собиралась.
— Откуда ты знаешь? Еще не поздно. А вот мне кажется, что поступишь — Бог любит Троицу, и станешь Галиной, Ангеликой и Маргаритой в одном лице. И Воронова сочтет за честь в своей галерее иметь твои работы. Не спорь. Об этом достаточно. Места здесь красивые. Впрочем, почему только здесь? Ты же и Елец видела, и Сосновку, и Одоев, и Болхов.
— А где же мои зарисовки, альбомы, этюдник?
— Сгорели, милая. Сгорели. Вместе с машиной. И вообще, это хороший знак.
— Знак?
— Да. Не падал тот, кто никогда не ходил. Считай, что вместе с паспортом сгорела и та часть твоей жизни, о которой тебе вспоминать стыдно. Начинай жить.
— С чистого листа?
— Зачем же? Все светлое, доброе, что было в твоей жизни, оставь. А пока… Мне сейчас надо уходить.
— Киреев поднялся и протянул Юле конверт. — Загостился я в Задонске.
— Куда вы теперь?
— А Гнилому не расскажешь? Шутка. К тому же неудачная. Прости. В этом пакете адрес моей сестры в Новоюрьевске. Адрес и телефон Софьи ты знаешь.
— Софьи?
— Ты хорошая актриса, но сейчас переигрываешь. Станет получше, позвони ей. Расскажи обо всем. От меня… привет передавай. Или не передавай. Как хочешь.
— Хорошо. А зачем деньги? Господи, и столько много! Нет, я не возьму.
— Они теперь твои и делай с ними что хочешь. Тут неподалеку женский монастырь есть. Я договорился с настоятельницей.
— О чем?
— Что ты поживешь там после больницы, пока не окрепнешь.
— Я и монастырь — понятия несовместимые, — не без гордости сказала Юля.
— Обожаю парадоксы. Будем считать, что я присутствую на рождении еще одного… А между прочим, как ты относишься к Блоку?
— К блоку НАТО?
— К поэту Блоку.
— «Ты, право, пьяное чудовище, я знаю, истина — в вине». Это помню. А еще про улицу, фонарь и аптеку.
— А мне у него одно стихотворение очень нравится. Вот пообщался с тобой — и вспомнил его.
— Прочитайте, пожалуйста.
— Лучше я попрошу Вадима Алексеевича тебе томик Блока принести и то стихотворение отмечу, а то я в последнее время профессиональным декламатором становлюсь… Да, прости, я на твой вопрос не ответил. Рассказали мне про один монастырь в Курской области. Маленький монастырь, еще до конца не восстановили его, но там настоятель — архимандрит Илларион. Говорят, удивительный старец. Хочу с живым старцем поговорить.
— А сил дойти хватит?
— Не знаю. Но вот пока здесь живу, ничего вроде не болело. Наверное, некогда было. Только душа болит.
— Почему?
— Ты же говорила, что не можешь забыть, как тех мужиков в Галичьей Горе убивали. Вот и я не могу.
— Но вы же…
— Ладно, не будем об этом. Выздоравливай. Вадим Алексеевич и Федор тебя не бросят и никому в обиду не дадут.
— Спасибо. За все — спасибо. Деньги я отдам. Заработаю и отдам. — Юля пыталась приподняться. — А Софье Николаевне я обязательно позвоню. Удачи вам. Киреев улыбнулся в ответ.
— А еще одну просьбу можно? — вдруг спросила Юля.
— Ну если только последнюю.
— Икона у вас?
— Понял.
Киреев снял рюкзак. Он бережно достал икону и передал ее Юле. Девушка так же бережно взяла ее в руки.
— Не тяжело?
— Нет. — И вдруг неожиданно для Михаила Селиванова поцеловала образ. Киреев пристально посмотрел на девушку. Перед ним была другая Юля. Откуда только взялись эти одухотворенные глаза, в которых можно было разглядеть и благодарность, и трепет, и печальную нежность.
— Спасибо, — тихо прошептала Юля, возвращая Кирееву икону. И добавила еще тише: — Берегите себя.
Михаил в ответ тихо пожал ей руку, взял рюкзак и уже направился к выходу, но вдруг повернулся и, облокотившись на спинку кровати, стал декламировать:
Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у царских врат,
Причастный тайнам, — плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
И, поклонившись низко-низко, Киреев вышел.
«А ведь, действительно, вся жизнь — сплошной парадокс, — думала Юля. — Кто бы мог подумать, что Киреев спасет мне жизнь, которая будет висеть на волоске после удара Шурика, которого я считала своим другом. Шурика больше нет — и мне совсем не жалко его. Киреев ушел дальше вместе с иконой, и так хочется, чтобы он остался жив. Чтобы… как это он читал сейчас: «усталые люди светлую жизнь себе обрели».
В палату вошел Вадим Алексеевич:
— Проводила друга?
Юля сначала хотела возразить, что Киреев ей не друг, но потом подумала: «А кто же он мне тогда?» И ответила:
— Проводила.
— Тут вот какое дело, уважаемая Юленька. По твою душу пришли.
— Редькин?
— Не понял? Какой Редькин?
— Да так, собирательный образ. Милиция пришла?
— Она, родимая. Вроде допрашивать тебя собирается. Договоримся: как только устанешь, зови меня
— Я их мигом вытурю. Не хватало еще, чтобы у тебя проблемы возникли.
— Вадим Алексеевич, в нашей земной жизни любые проблемы относительны. Так что зовите вашего Редькина.
* * *
В детстве Кирееву очень нравилось, как образно, но лаконично описывались странствия героев: «долго ли, коротко ли», «за тридевять земель, в тридевятом царстве, в тридесятом государстве», «за семью горами, за семью долами, за синими реками». Вот так и он, долго ли, коротко ли, шагая бесконечной дорогой, пришел в Древлянск. Позади остались Ливны с их собором, о котором писал отец Сергий Булгаков, вспоминая в эмиграции, в Париже свои детские годы; очень тихие, даже для провинции, Колпны; пыльные Щигры и Льгов, почему-то обозначенный на карте как Льгов I, Льгов II и Льгов III и запомнившийся Михаилу приветливостью его жителей. Древлянск как-то сразу не показался Кирееву. Была ли тому причиной страшная жара — торопясь поскорее попасть в монастырь, он пренебрег в тот день традиционным дневным отдыхом, а потому входил в город еле волоча ноги, или виной всему стало воскресенье — у нашего странника сложилось впечатление, что весь Древлянск
— это один большой рынок. Среди продавцов преобладали украинцы — сказывалась близость границы. Почти час плелся Киреев до монастыря, расположившегося в одной из пригородных слобод Древлянска у слияния двух рек. В отличие от Троице-Сергиевой лавры или Оптиной пустыни, где всегда многолюдно, Свято-Николаевский монастырь поразил его патриархальной тишиной и безлюдностью. Большинство строений находилось в полуразрушенном состоянии. Вместо ухоженных дорожек из асфальта или плитки, привычных в известных монастырях, здесь было настоящее раздолье для травы. На вечерней службе присутствовало, не считая трех монахов, поющих на клиросе, три или четыре человека. Служба была длинная, в конце ее Киреев мечтал только об одном
— поскорее упасть на кровать и уснуть.
Иеромонах Гавриил, встретивший Михаила у монастырских ворот, после окончания службы отвел Киреева в келью к отцу Иллариону, который в тот день немного занемог. Он оказался еще не очень старым человеком. Отец Илларион внимательно посмотрел на вошедшего в келью гостя умными, добрыми глазами, а затем сказал:
— Брат Варлаам покажет вам монастырь, а потом отдыхайте. И все. Аудиенция закончилась, не успев начаться. Киреев был слегка разочарован, но в то же время и благодарен настоятелю монастыря, который, в отличие от эмоционального брата Гавриила, сразу потащившего его на службу, увидел, как Михаил устал. Иеромонах Варлаам, к которому подвели Киреева, воспринял поручение старца без ропота, но, как показалось Михаилу, и без особой радости. Это был высокий мужчина лет тридцати, с очень тихим голосом и мягкими манерами. «Кроткий» — почему-то назвал его про себя Киреев. Отец Варлаам неспешно, приноравливаясь к шагу гостя, водил Михаила по монастырю и его ближайшим окрестностям, произнося словно экскурсовод хорошо заученный текст:
— Наш монастырь во имя Святителя Николая Чудотворца возник еще в конце XIV века, но первое историческое упоминание относится к 1614 году. В 1615 году обитель была сожжена польско- литовскими войсками Лжедмитрия, идущими на Москву, и лишь с начала XVIII века на месте стоявших ранее деревянных храмов были выстроены новые каменные храмы. Их сейчас в монастыре три: Никольский, Воздвиженский и Троицкий. Никольский храм — двухэтажный с нижним зимним этажом в честь иконы Божией Матери «Знамение Курская-Коренная». Двадцать лет этот храм строила семья знаменитого древлянина и великого деятеля России Шелехова. Воздвиженский храм наиболее ярко подчеркивает своими формами умело выполненную копию в камне прежнего деревянного храма. На средства помещицы Забелиной был построен третий храм. К сожалению, не уцелел Тихвинский храм с прилегающим к нему больничным корпусом. Завершает ряд монастырских строений шестиярусная колокольня. В 1926 году обитель была закрыта и являлась воинской частью до середины пятидесятых годов. Затем использовалась различными хозяйственными учреждениями города и района, что привело замечательный памятник духовной и национальной культуры в жалкое запустение. Большей частью сохранились массивная каменная ограда с угловыми башнями. Уцелели и до сих пор используются игуменский и братский корпуса. Как и все строения в обители, они требуют срочного капитального ремонта. Лишь в 1991 году монастырь был возвращен Епархии и с Божией помощью и посильными усилиями христиан в нижнем храме Никольского собора совершаются богослужения и теплится Лампада у Престола Божия. Возле монастыря находится целебный источник Святителя Николая Чудотворца, который издавна являлся местом многочисленного паломничества притекающих к нему верующих, и в наше время получающих здесь исцеление… Произнося последние слова, иеромонах впервые за все время посмотрел в глаза Кирееву, будто желая сказать: «С вас довольно или еще будут вопросы?» Вопросы у Михаила были, но отец Варлаам отвечал на них односложно, скупо роняя слова. И тогда Киреев прибегнул к своему старому испытанному приему. Еще будучи журналистом, он из всех газетных жанров больше всего не любил интервью. С одной стороны, неудобно лезть в душу человека, а с другой — не хотелось отделываться общими, стандартными вопросами типа: «Расскажите о ваших новых творческих планах». Но если не взять интервью было нельзя, он при знакомстве с новым для себя человеком использовал прием, который сам называл «шоковой терапией наоборот». Киреев буквально выворачивал свою душу наизнанку. Разумеется, собеседник мог подумать, что перед ним болтун либо что у Киреева «не все дома». Но чаще посторонний человек в ответ на искренность странного журналиста отвечал доверием и в свою очередь становился искренним.
И вот когда Михаил с отцом Варлаамом стояли у источника, Киреев стал рассказывать иеромонаху о себе. О своей болезни, странствиях, о том, что случилось с ним в деревне Галичья Гора. Впрочем, это не было холодным расчетом, да и само слово «прием» здесь явно не подходило. Кирееву захотелось, чтобы этот человек не относился к нему как к очередному туристу, волею судеб занесенному в эти места, чтобы хотя бы кто-то понял, как болит мучаемая угрызениями совести его душа.
— Вы правильно сделали, что пришли к отцу Иллариону. Он — удивительный, необыкновенный старец. — От былой сухости иеромонаха не осталось и следа. Оказалось, что отец Варлаам — прекрасный рассказчик, и когда он говорил о своем настоятеле, становился таким же восторженным, как и отец Гавриил. — Вы про старца Иоанна Крестьянкина слышали? Это духовный друг нашего старца. Восемнадцать лет отец Илларион пробыл на Афоне. Я в свое время во многих святых местах побывал, у мудрых людей совета о том, как жить, искал. А с отцом Илларионом поговорил — и бросил все: работу в «ящике», свой родной город Жуковский, друзей, прежние привычки и уклад жизни — и остался здесь. Я сначала послушником был. Нас здесь всего шесть или семь человек тогда подвизались. Сказать, что трудно пришлось, значит, ничего не сказать. Без помощи Божией и без окормления старца… — Иеромонах задумался, подбирая слово, но так и не найдя его, сказал: — Вы понимаете меня?
— Понимаю.
— Народ в этих местах непростой очень. Колдунов много, хулиганистый люд тоже не в диковинку. К нам приходили с ножами, грабили нас, хотя что у монахов можно было взять? Мы думали, что убьют нас. Бежим, помню, к старцу, а он спокойно так говорит: «Чего вы боитесь? Если убьют нас — станем мучениками. Только достойны ли мы этого? Давайте будем уповать на Господа, и Он все образует». И что же вы думаете? Те лихие люди вроде стали тише, а потом и вовсе оставили нас в покое. А один из них теперь нашим братом стал. А колдуны… Тянет их нечистая сила к святому месту, тянет что-то пакостное сделать. Так тянет, что ломает их. А старец нам вновь говорит: «Уповайте на Господа, и не оставит Он нас». Вы сегодня в храме не обратили внимание на темное пятно на полу?
— Нет.
— Завтра обязательно посмотрите. — И, сделав приличествующую в таких случаях паузу, иеромонах продолжил: — У меня послушание — я чтец. В тот день, как сейчас помню, читаю, как обычно, на службе, народу мало. Женщина какая-то стоит. Вся в черном. Не крестится, но ведь народ разный приходит. Бесноватые к отцу Иллариону издалека приезжают. Он их вот здесь на источнике отчитывает. Одним словом, стоит женщина, я на нее мельком посмотрел и читаю дальше. И вдруг она из сумки какую-то банку выхватывает и кидает ее что есть силы, — тут отец Варлаам перекрестился, — прости нас, Господи, грешных, в чудотворную икону Божией Матери. Мы сначала замерли все. Потом братья, кто пел на клиросе, бросились к этой женщине. Она кричит что-то бессвязное, руками машет. В воздухе чем-то едко- кислым запахло. Все, думаем, святотатство свершилось, да еще на наших глазах. И что же вы думаете? Стекло на иконе вдребезги, пузырек тот тоже, а на икону ни капельки не пролилось. Чудо, настоящее чудо! — Отец Варлаам опять перекрестился. Это же совершенно непроизвольно для себя сделал и Киреев. — Ведь что колдунья задумала? Мы же то пятно с пола так смыть и не смогли, а запах несколько дней стоял. До сих пор не знаем, что за жидкость в банке была.
— Отец Варлаам, — спросил Киреев, — а почему вы думаете, что та женщина колдунья?
— А кто же она еще? — удивился иеромонах. — Нормальный человек, хоть он и неверующий, разве сделает такое? А над колдунами дьявол силу огромную имеет. Говорю вам, она даже выла — так не хотела это черное дело делать, а сделала…
Они вернулись в монастырь. По дороге отец Варлаам еще много рассказывал о монастыре и старце. Но Киреев заметил, что его спутник устал. Ему стало совестно так долго злоупотреблять добротой этого человека. Напоследок иеромонах показал Кирееву свою келью. Внутри все было по-военному просто и по-монашески скромно: кровать, иконы, несколько книг. Больше ничего.
— Вы, наверное, устали, отец Варлаам, — сказал, прощаясь, Киреев. — Отдыхайте. Только… Можно вопрос напоследок?
— Конечно.
— Вы ни разу не пожалели, что оставили прежнюю жизнь?
— Ни разу, — без раздумья ответил иеромонах.
— А как же близкие люди? О них не грустите?
— Из близких одна мама в живых осталась. Она… она поняла меня. А здесь хорошо. Правда, хорошо. Кстати, когда мы с вами поднимались сюда, не обратили внимания на семинариста, который нам повстречался?
— Честно говоря, не обратил.
— Приехал он сюда просто так, из любопытства — это Александр сам рассказывал. А с отцом Илларионом поговорил — и уже третий год в семинарии учится.
— Как-то просто все получается.
— А знаете, что сказал братии отец Илларион, когда этот мальчик после первого визита сюда уехал?
— будто не услышав реплики Киреева, продолжал иеромонах. — Что придет время, и он будет нашим настоятелем… Прозорлив батюшка. Так что обязательно поговорите с ним. Да хранит вас Господь!
— Постойте, отец Варлаам. Еще один вопрос. Самый последний. Скажите… вам не скучно? Вот вы придете сейчас в свою келью… — Киреев, как недавно его собеседник, не мог сформулировать свою мысль.
Отец Варлаам улыбнулся:
— Скучно? Что вы, Господь с вами! Я же молюсь, когда мне скучать?
— А молиться… это трудно?
— Это такая сладость. Бывает, что к молитве с нуждением приступаешь, бывает, что леность вдруг нападет. Лукавый ведь не дремлет и не спит никогда. В отличие от нас. Но Господь помогает. А сладость от молитвы остается. Вы можете не поверить мне, Михаил, и, не дай Бог, подумаете, что я хвастаюсь, но вижу, что вы — из новоначальных, а потому скажу: я всегда жду, когда останусь один и смогу молиться…
— А сколько нужно молиться?
— Спросите у старца. По мне, так весь день, все двадцать четыре часа.
— А как же спать? — наивно спросил Киреев.
— Извините, но вы говорили о последнем вопросе, — мягко произнес отец Варлаам. Поклонившись Кирееву и вновь повторив: «Да хранит вас Господь», он распрощался с гостем. Оставшись один, Михаил вдруг почувствовал острую боль в желудке — видимо, сказывался тяжелый день. Ложиться уже не хотелось, и Киреев вышел на улицу. Вечер принес долгожданную прохладу. Возвращались с поля и фермы монахи, имевшие хозяйственные послушания. Молодая женщина мыла посуду, оставшуюся от ужина. Приветливо поздоровалась с Михаилом и предложила ему потрапезничать. Он отказался, но разговор с женщиной завязался. Ее звали Надеждой. Она оказалась москвичкой, работала программистом в одном из научных институтов. В монастырь приехала на время отпуска, уже третий год подряд. Ее послушание — помогать братии на кухне.
— Работы здесь для монахов много. И монастырь восстанавливать надо, и хозяйство монастырское поднимать. А мы, несколько женщин, которые к старцу приезжают, стараемся на кухне им помогать. Местные тоже помогают, но все-таки здесь к монастырю пока еще настороженно относятся. Вот мы и стараемся так время рассчитать, чтобы все время кто-то здесь был. Через неделю я уеду, меня Елена Петровна сменит. Жаль, мало времени могу в монастыре находиться. Работа, сами понимаете, семья. А вы кваску холодного не выпьете? — Все это Надежда проговорила на одном дыхании, продолжая мыть миски и тарелки.
— С удовольствием. Скажите, Надежда, а вам не жаль весь отпуск проводить вот так? — И Киреев показал глазами на гору посуды.
— Вовсе нет. У каждого свое послушание. А для молитвы время всегда остается, да и службы здесь каждый день. А самое главное, к старцу близко. Он окормляет нас. — И, взяв кружку, женщина направилась в столовую, но вернулась оттуда явно огорченной.
— Надо же, выпили все. Да и понятно: жара-то какая!
— Ничего страшного. Я в святом источнике водицы набрал.
— Ее для обратной дороги, для дома поберегите. Постойте, — вдруг вспомнила она, — у меня в погребе должен еще квас оставаться.
И, не слушая возражений Киреева, взяв ключ, Надежда направилась к погребу, который был неподалеку. Но если не везет, то не везет во всем. Замок не хотел открываться.
— Катерина! — громко позвала Надежда. — Катерина, где тебя носит? На ее зов прибежала белобрысая загорелая девчушка лет девяти. Судя по всему, дочка Надежды.
— Молись, — приказала ей мать. Приказала вроде бы строго, но было видно, что этот тон идет скорее от желания как-то приструнить Катерину, вертевшуюся как волчок. Да и любви в этих словах было больше, чем строгости.
— Мам, я с дядей Иовом к коровам пойду? Лады?
— Пойдешь, — сдерживая улыбку, сказала мать. — А сейчас помолись. Девочка замерла у дверей погребка, закрыв глаза и что-то шепча губами. Надежда еще раз вставила ключ в замок — он открылся. Заметив нескрываемое удивление Киреева, женщина, дождавшись, когда Катерина умчалась, пояснила:
— Отец Илларион говорит, что детская молитва — самая чистая и не зря ведь Господь сказал: «Будьте, как дети». Когда у кого-то что-то не ладится, все зовут мою дочь. Она, конечно, шалунья порядочная, но свято верит, что Господь любую молитву исполнит.
— Любую?
— Конечно. Надо только веру иметь, хотя бы с горчичное зерно. Вот у Катерины моей такая вера есть
— это не я, как отец Илларион сказал.
Квас оказался холодным и очень вкусным. Киреев сделал глоток, второй… От страшной боли его буквально скрючило.
— Вам плохо? — испугалась Надежда.
— Не беспо… не беспо… койтесь, — с трудом выдохнул Михаил. — Хронический гастрит… не ел весь день… бывает. — Он постарался выпрямиться. Боль стала чуть тише.
— Я же не знала… Квас-то на хрене, по старинному монастырскому рецепту.
— Ядреный квасок, однако.
— Еще бы! Жаль, нет Елены Петровны. Она врачом работает. Да здесь и без врача ясно: с гастритом разве можно весь день ничего не есть?
— Ничего, ничего. Пойду прилягу.
— Вас проводить? — И Надежда, не слушая возражений Киреева, позвала на помощь. Из двери братского корпуса показался тот самый семинарист, о котором говорил отец Варлаам. Михаил сначала хотел отвергнуть предложенную помощь, но боль была все еще сильной, да и комнату, где его поселили, он мог не найти. И еще Киреев подумал, медленно поднимаясь по высоким ступеням братского корпуса: «А ведь это хороший знак, если разобраться: будущий настоятель меня до места ночлега провожает». В том, что этот семинарист когда-то станет настоятелем Свято- Николаевского монастыря города Древлянска, Киреев не сомневался: отцу Иллариону он уже сейчас, до разговора со старцем, верил больше, чем себе.
Глава тридцать девятая
«Работайте Господеви в веселии, внидите пред Ним в радости» — сквозь дрему услышал Киреев. Только-только успокоилась боль, и он наконец-то уснул, а его соседи, в основном послушники, поднимались на работу. Старик Пахомыч, чья кровать стояла рядом, молился перед старенькой картонной иконкой Спасителя, стоящей на подоконнике. Это его голос слышал Киреев. Удивительно, но старик, внешне похожий на крестьянина прошлого века, без молитвослова произносил наизусть слова псалма: «Уведите, яко Господь той есть Бог наш: Той сотвори нас, а не мы, мы же людие Его и овцы пажити Его». Кажется, девяносто девятый псалом, подумал изумленный Киреев. Но изумлялся он недолго: глаза слипались сами собой. Посплю еще немного, решил Михаил, и проснулся, когда солнце уже высоко поднялось над крышами Древлянска. В комнате никого не было. Михаил вскочил, как ошпаренный. И кто это сказал, что утро вечера мудренее? Вчерашнее спокойствие в душе, радость от предстоящей встречи, предстоящего разговора с отцом Илларионом сменились беспокойством и неуверенностью. Служба заканчивается, хорош же он будет, когда заявится в храм к самому концу литургии! И все-таки это была отговорка. Какая-то неясная сила гнала Киреева из монастыря. «А если старец спросит: ты хоть раз в жизни исповедовался? Что я скажу ему: нет и не собираюсь пока? А о чем мне спрашивать старца? Спрошу, как мне успокоить совесть? Сколько осталось жить? Или попросить его дать богословское определение искушению?» Михаил оделся, взял рюкзак и, стараясь остаться незамеченным, покинул братский корпус. Со стороны это напоминало бегство. Но видеть Киреева, с малодушной поспешностью покидающего монастырь, могла только рыжая дворняга, в одиночестве слонявшаяся по пустынному двору. Что за сила гнала Киреева из монастыря — этого он не мог объяснить, да и не искал Михаил в этот момент никаких объяснений. Зато чувство собственной ничтожности перед людьми, живущими здесь, перед силой их веры, чувство, появившееся совершенно внезапно, захватило Киреева целиком. Он подошел к воротам монастыря, последний раз обернулся назад… «Господи, как легко поучать других! Помнишь, как ты говорил Марфе: самый большой грех — отчаяние. И куда ты пойдешь сейчас, с унынием на сердце и отчаянием в душе? Учитель мудрости, ядрена вошь!» Киреев резким движением снял рюкзак, положил его здесь же и пошел к храму. В конце концов, неужели у него не хватит мужества и силы воли приложиться к той иконе, о которой рассказывал вчера отец Варлаам, попрощаться со старцем и братией, сказать им спасибо за приют. Но чем ближе подходил Михаил к дверям храма, тем меньше походил он на волевого человека. Все та же неведомая сила тянула его назад. Но Киреев все-таки вошел внутрь храма, пусть робко, стараясь не привлекать к себе внимания, но вошел.
Поразительно, подумал Михаил, окинув взглядом храм, верующих перед алтарем на этот раз не было. Если вчера стояли человек пять-семь, сегодня — никого! Но литургия, тем не менее, шла своим привычным чередом, подходя к концу. На клиросе — три монаха, среди которых Киреев заметил и отца Варлаама. Вел службу отец Гавриил. Михаил перекрестился и пошел в центр храма: деваться ему было некуда, все равно он один перед алтарем. Впрочем, Киреев ошибался. У дальней стены на маленьком табурете сидел отец Илларион. В руках четки, лицо опущено вниз, будто старец дремал. В отдельных местах службы он поднимался с табурета, потом опять садился. Вот уже хор запел «Отче наш…». Михаил знал, что обычно эту молитву поет весь народ, присутствующий на службе. И потихоньку вслед за монахами на клиросе тоже запел: «…да святится имя Твое, да приидет царствие Твое, да будет воля Твоя». Куда-то исчезла робость, и та сила, что вела его прочь, словно отступила, затаясь… Молитва закончилась. Положив перед Святым Престолом земной поклон, отец Гавриил обратился лицом к народу, то есть в данном случае к нему, Кирееву, благословил Михаила, произнеся: «Мир всем». Хор ответил: «И духови твоему». При этих словах Киреев поклонился отцу Гавриилу. Сейчас перед ним был не вчерашний эмоциональный и, как показалось Михаилу, несколько легкомысленный человек, а священник, внутри которого будто кто-то зажег светильник. Киреев почувствовал трепет, исходивший от иеромонаха, и трепет этот словно передался ему. Он даже забыл посмотреть на знаменитое пятно на полу. Хор запел: «Един Свят. Един Господь Иисус Христос, во славу Бога Отца. Аминь. Хвалите Господа с небес, хвалите Его в вышних». В этот момент кто-то прошептал Кирееву сзади: «Извините, вас просит подойти батюшка». Обернувшись, Михаил увидел невесть откуда взявшегося послушника Александра. Старец сидел в прежней позе, перебирая четки. Киреев подошел к отцу Иллариону и остановился в нерешительности, не зная, как себя вести.
— Причаститься хотите? — вдруг спросил старец.
— Да, — неожиданно для себя ответил Киреев. — Но я ни разу не исповедовался.
— Не беда, — спокойно ответил отец Илларион. — Вот сегодня и начнете. — Старец всем своим видом показал, что слушает Михаила.
Так, наверное, щенка бросают в воду. Киреев словно упал с разбега в холодную реку. Перехватило дыхание. И он стал говорить, говорить, говорить. Вспоминал те или иные поступки, повторяя услышанное или прочитанное раньше: «грешен, батюшка». Но волновался и говорил скороговоркой Михаил еще и по другой причине: краем глаза он видел, что отец Гавриил уже шел с Чашей и ждал. Ждал его, как ждали Киреева и монахи. А у Михаила с детских лет было три «пунктика», если можно так выразиться: он терял самообладание и контроль над собой, когда при нем унижали человека, мучили животных, а еще когда он заставлял других ждать себя.
— Успокойтесь, — вдруг мягко сказал старец, — не надо волноваться. Вы еще не сказали… — И к огромному удивлению Киреева, батюшка напомнил ему один эпизод из прошлого, за который Михаилу всегда было стыдно. Затем второй, третий.
Кирееву оставалось соглашаться и каяться в своих прошлых деяниях и поступках. Так дошли они
— вместе с батюшкой — до дней совсем недавних. Михаил только начал рассказывать о том, что произошло в деревне Галичья Гора, заново переживая случившееся, но старец остановил его:
— Не надо так подробно… Вы теперь поняли, что важно не богословское или литературное определение искушения, а нечто совсем иное?
— Да, — ответил уже переставший чему-либо удивляться Киреев.
— Вы раскаиваетесь в том, что мысленно осудили людей, которые за вас потом свои души положили, как за брата своего?
Киреев заплакал.
— Да, — прошептал он.
— Хорошо, — ободряюще сказал батюшка, неожиданно улыбнувшись, правда, одними глазами. — Никогда и ни в чем не надейтесь на себя — и Бог избавит вас от любого искушения. А если оно все же придет — даст вам силы выстоять в борьбе. Но для начала привыкните осуждать только одного человека — самого себя. И тогда Бог вас не осудит. А не осудит Бог — не страшны будут искушения.
— А они еще… будут… у меня? — Слезы буквально душили Киреева. Впервые за все время исповеди отец Илларион посмотрел Кирееву прямо в глаза.
— Не правда ли, — будто не услышав вопроса, спросил Михаила старец, — не пойти к экстрасенсу, узнав, что у тебя рак, оказалось легче, чем вернуть найденные деньги? А победить похоть оказалось еще труднее. А еще труднее обуздать свой язык, осуждающий брата своего… Киреев опустил голову.
— Вы все правильно про меня говорите.
— Нет, я простой и грешный монах. Это Господь — сердцевед. Будут ли у вас еще искушения? — вновь улыбнулся старец, на этот раз не только глазами. — Так ведь дорога ваша еще продолжается. Вы отныне православный человек и, значит, должны знать: чем дольше будете идти, тем больше будете понимать, что путь на самом деле бесконечен, а вы только в самом его начале.
— Зачем же тогда… отправляться в дорогу?
— Помните, своим ученикам Господь говорит, что только милостью Божией может спастись человек. Вот вам и ответ. Милость — это дар любви. Любви Бога к нам, грешным и недостойным. Он и взывает к нам ежечасно и ежеминутно: «Приидите ко Мне вси труждающиеся и обремененные и Аз упокою вы». Если Он зовет нас, то как же не идти? Легким и сладостным был бы наш путь, если бы не гордость и себялюбие, что живет в сердце каждого из нас.
— Но ведь были же святые люди, батюшка.
— Един Бог свят. Вот скажите, почему вы так осуждали тех деревенских людей, хотя они последний кусок хлеба вам предложили и приютили на ночь? Почему заранее приписали им дурное?
— Сам не знаю. Но я пытаюсь бороться со своей гордыней, если она — причина моих дурных поступков.
— Это хорошо, но без Него мы не можем ничесоже. Вот и очищает Он сердца наши скорбями и болезнями. И вам великая милость была дана — через страдания искупить прежние грехи свои. Нужно ли спрашивать: идти мне или не идти? Не спрашивайте — идите. Носите в сердце упование на Него — и идите. А если покажется вам, что вы уже пришли, что вы уже спасены и теперь вокруг вас спасаются тысячи — значит, шли вы совсем в другую сторону.
— Простите, батюшка, но разве преподобный Серафим…
— Нет, он не совсем так об этом говорил. «Радость моя, — сказал преподобный одному человеку,
— молю тебя, стяжи дух мирен, и тогда тысячи душ спасутся около тебя». Мирный дух — это признак того, что мы идем к Богу, а не бежим от него, что мы со смирением принимаем все, посылаемое Им… Все, — как-то устало произнес старец, — давайте я отпущу ваши грехи и идите — причащайтесь… Теперь целуйте крест, Евангелие… Давайте я благословлю вас. Вы хотели спросить меня о своей болезни?
— Да, батюшка. — Киреев чувствовал себя открытой книгой, которую легко читает этот удивительный человек.
— Господь еще не призывает вас.
— Я еще… не очистил… сердце? Поэтому я… буду жить? — Киреев не верил своим ушам.
— Правда странно? Вот вам еще один парадокс, раз вы их так любите. Недавно вы были бы счастливы, узнав, что еще будете жить и что близкая смерть вам не грозит, а сейчас вы даже разочарованы.
— Разочарован? Да, похоже на это, батюшка. Один человек… еще тогда сказал, что завидует мне…
— Пути Господни неисповедимы… Да и молился кто-то о вашем телесном здравии, сильно молился и продолжает молиться. Вы видели вчера маленькую девочку? Вот у нее нам всем учиться надо. Бог внимает чистым сердцам, особенно если они уже предстоят перед Ним.
— Лиза… умерла? — спросил Киреев, хотя он уже все понял. Старец помолчал, затем ответил:
— Умереть — не очень… верное слово. Еще один парадокс, согласитесь: многие хорошие слова для нас приобрели противоположное значение, и наоборот. Слово «прелесть», то есть «обман, ложь», стало похвалой… Да… Раньше на Руси говорили «преставился». Понимаете? Человека как бы переставили. Он в другом измерении, но он стоит, он жив… А еще есть такое слово — «успение».
— Какое-то соединение «сна» и «уснуть».
— Так оно и есть. Успеть спастись… Она вымолила вас, эта девочка… — были последние слова, которые Киреев услышал от отца Иллариона.
Может быть, от того, что огорошила его весть, полученная через старца, но само причастие запомнилось ему гораздо меньше исповеди. Нет, он с волнением и трепетом подходил к Чаше, но внешне ничего особенного в его душе не произошло. Михаил отныне ни на секунду не сомневался, что Лиза по-прежнему жива, только находится в другом измерении. Земной путь ее был завершен. Но от сознания того, что он никогда не увидит свою дорогую коноплянку, Кирееву стало невыносимо грустно.
Подошедший после окончания службы отец Варлаам поздравил Михаила с принятием причастия и подарил большую просфору. Простившись с ним и другими монахами, Киреев отправился к воротам, где все на том же месте лежал его рюкзак.
— Куда теперь пойдете? — спросила Михаила подошедшая Надежда. — А то бы остались…
— Старец пока не звал. А после будет видно… Куда пойду сейчас? Городок такой есть — Бобров называется. Не слыхали?
— Нет.
— А оттуда уже точно — в Старгород, — скорее себе, чем женщине ответил Михаил.
— Тоже не слышала.
— Вот теперь будете знать.
— Ангела-хранителя вам в дорогу. А старец будет молиться за вас. И вы его тоже не забывайте!
— Что вы!
— А то оставайтесь. Я для вас без хрена квас сделаю.
— Надо идти. Спасибо.
— Я вот тут вам хлебушка и огурчиков малосольных положила. Идите с Богом! Киреев вновь прошел через весь Древлянск. Но теперь город показался ему совсем другим — тихим, сонным и очень уютным. Он зашел на почту и хотел позвонить в Москву. Отстоял длинную очередь — единственная телефонистка работала очень медленно, а потом Киреев передумал звонить. Что он скажет Ире и Виктору? И Михаил послал Бобровым телеграмму, в которой было всего пять слов: «Я плачу вместе с вами».
* * *
Киреев оказался прав. Оперуполномоченный не усомнился в показаниях Юли, а Вадим Алексеевич и Федор не оставили девушку в одиночестве. Хирург вообще-то здорово помучил ее. Он заставлял Селиванову много ходить — сначала по палате, потом по коридору и, наконец, по маленькому больничному парку. Разумеется, Юле это не нравилось: лежать в постели было гораздо комфортнее, при ходьбе же начинались боли. Но с каждым новым днем девушка ходила все увереннее и увереннее. При выписке Голубев дал Юле, как он сам выразился, ЦУ — ценные указания и обязал ее каждый день приходить на перевязки.
— Вадим Алексеевич, — спросила она хирурга, — я у вас в неоплатном долгу, но ответьте мне: почему вы так заботитесь обо мне?
— По многим причинам, уважаемая Юля.
— Киреев — одна из них?
Голубев на секунду-другую задумался. Потом ответил:
— Он — редкий человек.
— Потому что ходит пешком?
— Потому что неделю просидел возле твоей постели и ни разу не попросил меня, хирурга, посмотреть его самого. Думаешь, я не понял, чем он болен? А вообще, — Вадим Алексеевич улыбнулся, — уважаемая Юля, разве чувство приязни, дружбы всегда логически объяснимо? Хотя, не спорю, мне было приятно, как большому поклоннику Канта, встретить в нашей жизни единомышленника.
— Михаил Прокофьевич вам сам сказал, что любит Канта?
— Зачем? Когда тебя привезли в приемный покой, то я позволил себе процитировать Иммануила: «Удел женщины — владычествовать, удел мужчины — царить…» А Михаил Прокофьевич неожиданно
— для меня, разумеется — закончил мысль Канта: «…потому что владычествует страсть, а правит ум». Юля возмутилась:
— Вас, что, на такие глубокие мысли навело мое распростертое тело?
— Не обижайтесь, уважаемая Юля. У женщин мысли рождаются из переживания, а у мужчин переживания из мыслей…
— Это тоже сказал Кант?
— Нет, это сказал хирург Голубев… Мне трудно объяснить женщине ход своих мыслей, но, поверьте, и Киреев, и я, и тот молодой человек, кажется, его зовут Федор, все мы переживали за вас.
— Я это знаю и благодарна вам всем. Но все-таки, что в моем тогдашнем положении вызвало в вашей памяти эту цитату?
— Вы не понимаете?
— Не понимаю. А Киреев понял вас или только показал свою эрудицию?
— Как у вас глазки заблестели! Вот вам и ответ. Если бы миром правил ум, а не страсть!
— Получается, что во всем виноваты женщины?
— Да нет же! Разве настоящий мужчина мог так поступить с вами? Все перемешалось в этом мире… — Голубев громко вздохнул. — Вы умирали тогда. На лице ни кровинки, зато в крови обе руки. Это правда, что все хирурги в той или иной степени являются циниками. Но не потому, что они бессердечны. Это защита организма, если хотите. И все равно, когда умирают дети или молодые люди
— к этому, уважаемая Юля, невозможно привыкнуть… — Голубев замолчал.
— Кант — это форма самозащиты? — спросила Юля.
— Вот видите, столько я слов потратил, а вы одной фразой объяснили, — улыбнулся Вадим Алексеевич. — А можно сказать несколько иначе: я в тот момент призвал себя к бесстрастию.
— Зачем?
— Чтобы у вас стало больше шансов выжить. А вот Федор Новиков не вел с Юлей философских разговоров. Он приходил, приносил козье молоко — «подарок от тещи», свежие ягоды и фрукты. Сидел молча, не зная куда деть свои большие руки. Сначала Юля чувствовала себя не очень ловко, особенно когда Федор стал продолжать навещать ее в монастырской комнатке, где она поселилась, выписавшись из больницы. В жизни Селиванова твердо усвоила правило: если тебе оказывают внимание, значит, от тебя что-то хотят. Первым исключением из правила оказался Киреев. Неужели Федор будет вторым?
— Вы, я думаю, образцовый муж, Федор, — сказала однажды Новикову Юля.
— Почему так думаете?
— Вы заботливый. Хозяйственный. Немногословный. Наверное, руки у вас золотые. Федор засмущался:
— Скажете еще! Вам Михаил расскажет. Он тогда на меня прикрикнул даже: много, мол, говоришь.
— Вы удивили меня. А я думала, что вы — молчун.
— Да я сам себе удивляюсь. А вот про то, что хозяйственный… У нас иначе нельзя. Жить-то надо.
— А чем вы занимаетесь?
— Да всем. Фермерствовать пробовал. Когда за солярку пришлось весь собранный урожай отдать, а налогами меня просто задушили, понял, что с фермерством завязывать надо. Кое-что продал — грузовичок старенький купил. Однажды решил мясным бизнесменом заделаться.
— Каким?
— Мясным. Объездил окрестные деревни, мяса скупил и поехал в Москву продавать. Наивный.
— Почему наивный?
— Пока ехал, на одном посту ГИБДД остановили — пришлось дать гаишникам мяса, на втором, третьем… А в Москве на рынке подошли три…
— Бугая?
— Да, здоровые ребята. И сказали, по какой цене я должен мясом торговать. Я даже бензин не смог окупить. Прогорел, одним словом. Никудышным оказался бизнесменом.
— А чем сейчас занимаетесь?
— Чем придется. Дрова и уголь бабкам вожу, сено. Ничего, жить можно. Нам двоим хватает.
— Простите, у вас нет детей?
— Есть. Павлик.
— А почему вы говорите — вдвоем?
— Вдвоем. Я не женат.
— А как же… теща? — растерялась Юля.
— Обыкновенно. Мать жены — теща. Жены не стало — теща осталась. Анна Алексеевна — хорошая женщина. Не знаю, в кого только моя Настя пошла.
— Настя — это жена?
— Бывшая. Мы развелись с ней. Пока я землю пахал, она… короче, недоглядел я за Настюшкой. По-черному она загуляла.
— Что же вы не уследили?
— А как уследишь? Она в магазине работала. Там и пить начала… Я и так с ней пробовал разговаривать, и сяк. И хоть она из меня посмешище делала, ради Пашки терпел. Но когда с очередным хахалем в Липецк на полгода уехала, даже матери об этом не сказав и с сыном не попрощавшись… Короче, не интересно это, — горестно махнул рукой Федор. — Анну Алексеевну жалко. Одна у нее Настя была.
— Почему была?
— Когда она из Липецка приехала, ее никто узнать не мог. Будто лет на десять постарела. Да разве такая жизнь красит? Два дня Настя у матери пожила и опять пропала. То в Ельце ее видели, то в Ефремове, говорят, на вокзале бутылки собирала. А потом исчезла… будто не было. Федор умолк. Молчала и Юля, не зная, что сказать. Неожиданно Новиков встрепенулся:
— Только, ради Бога, не подумайте, что я вас разжалобить хочу или что клинья к вам подбиваю. Я же понимаю, кто вы, а кто я…
Юля даже поперхнулась от таких слов:
— Федор, вы о чем говорите? Я такой же человек, как и вы. Разве не так? Только… вы совсем не знаете меня.
— Юля, я же сказал, что у меня плохих мыслей в голове не было и нет. Да вы пейте молоко, пока оно теплое. Оно целебное. Поправитесь — и в Москву, я же понимаю.
— Послушайте, Федор. Все совсем наоборот. Я… Господи, ну как это сказать… Вы — хороший, добрый человек. Только в одном я ошиблась: думала, что вы молчун…
— А оказался болтуном?
— Нет, просто общительным человеком. А молчали, видно, из робости?
— Есть немного, — совсем по-детски улыбнулся Федор.
— Вы и вправду славный. Даже жену свою… бывшую Настей называете.
— А как же иначе? Не шлюхой же, простите. Она же мать Павлика, да и жалко ее. Настя не плохая была. Просто — слабая.
Юля с удивлением смотрела на этого рыжеватого парня с пронзительно-серыми глазами. Раньше, когда ее бросал очередной любовник, Юля говорила себе: «Все мужики — сволочи», хотя на самом деле в это не верила. И когда появлялся какой-нибудь Гришаня, она открывала ему двери, в глубине души надеясь, что вот этот окажется настоящим. Странно, а Федору открыла бы она двери своего дома?
— Понимаете, Федя, я очень дурная женщина. Вы думаете, порядочная девушка окажется в такой ситуации, в которой я оказалась сейчас? Поверьте, кое в чем я могу дать фору вашей жене.
— Бывшей жене.
— Да, бывшей жене. И за многие поступки, что я делала, мне очень стыдно. И перед теми людьми, что так заботливы ко мне, — стыдно.
— Послушайте, Юля, зачем вы наговариваете на себя?
— Наговариваю?
— Конечно. Всякого человека по глазам видно — хороший он или плохой… И зря вы смеетесь.
— А Настя была хорошей?
— Да. Но слабой. Я с ней развелся не потому, что меня ребята знакомые рогоносцем называли…
— А почему?
— Потому, что ей Пашка не нужен был.
— А зачем мне наговаривать на себя?
— Не знаю, — пожал плечами Новиков. — Засиделся я. Пора мне. Завтра заехать не смогу, а послезавтра обязательно буду.
— А я думала, что мужчин в женский монастырь не пускают, — пошутила Юля, стараясь скрыть легкую досаду: ей отчего- то захотелось услышать от Федора ответ на свой вопрос.
— Да, матушка-настоятельница — человек хороший, но строгих правил. — Новиков, похоже, не почувствовал шутливой нотки в голосе Юли. — Но мы с ней ладим. Я им на грузовике то уголька подвезу, то дровец… Только не подумайте, что за деньги — монастырь все-таки.
— Приходите, — вдруг сказала Юля. — Я буду рада. И еще. Мне помощь ваша нужна будет.
— Говорите, — с готовностью откликнулся Федор.
— Позвонить надо в Москву. Городок ваш хоть и маленький, но мне еще трудно ходить.
— Довезу. Могу и в Елец, могу в Липецк — там связь лучше работает.
— Спасибо. Меня Задонск вполне устраивает. Кстати, а сколько из Москвы до вашего городка на машине ехать?
— На хорошей машине?
— На очень хорошей.
— Часов пять.
— Понятно.
— Ну, я пошел?
— Спасибо… тебе.
Но Федор топтался на месте и все не уходил. Потом еще раз сказав: «Я пошел», закрыл за собой дверь.
Когда он ехал на своем грузовике в Хлевное, где ждал его семилетний Пашка, то всю дорогу думал о том, что скоро эта необыкновенная девушка уедет в свою Москву и забудет его, такого нелепого со своими яблоками, козьим молоком и грязными от угля руками. А Юля представила себя в роли жены Федора, доящей коз, окучивающей картофель, варящей щи на русской печке. Нелепая получалась картина. Но смеяться почему-то не хотелось… Между прочим, настоятельница была действительно женщиной строгих правил. Однажды она сказала Юле, что праздность — мать всех пороков. Затем, немного помолчав, добавила:
— По-моему, залежалась ты, дочка. Это пусть мужики над тобой пчелками порхают, у нас все- таки монастырь.
— Гоните, значит? — без обиняков спросила Юля.
— Упаси Господь! Вижу, что ты еще не совсем здорова. У нас сестры трудятся в меру своих сил. Вот я и пытаюсь узнать твою меру.
— Отжиматься от пола еще не могу, а на ногах уже стою.
— Ну и славно. В хоре пела когда-нибудь?
— В музыкальной школе пела. Правда, давно это было…
— Вот и помоги сестре Евфимии. Приказывать я тебе не могу, тем более знаю, что скоро ты в Москву уедешь. Но сейчас праздников много наступает, а хор у нас маловат. Да и слабоват, надо признать.
Юля сначала едва не рассмеялась, потом, поняв, что это будет невежливо, решила культурно отказаться. И вдруг неожиданно вспомнила, как Михаил читал ей стихотворение Блока…
— Но я не пела в церкви… никогда. Вдруг — не получится?
— Ты думаешь, я всю жизнь настоятельницей была?
— А на вас посмотришь, матушка Валентина, и кажется, что всю.
— Язык у тебя… — засмеялась настоятельница. — Я пятнадцать лет бухгалтером на фабрике отработала.
— А как же…
— Так же. Призвал Господь — и пошла. Не обо мне речь. Так поможешь сестре Евфимии?
— Сестре и не помочь? Только я сутану вашу черную не одену.
— Сутану? — опять засмеялась матушка Валентина. — В чем сейчас ходишь, в том и пой. Между прочим, одежду и белье Юле купила на задонском рынке Ирина Васильевна, жена Голубева. Покупала «на глаз», а потому Селиванова не очень ловко себя чувствовала в этой одежде.
— Только краситься не надо и не забывай платком голову покрывать. Считай, это будет твое послушание, — добавила матушка.
— Хорошо, — Юля даже растерялась от того, что обычно суровая и неулыбчивая настоятельница так озорно рассмеялась.
Селиванова вообще переступила порог монастыря с огромным количеством накопленных ранее предубеждений. Например, ей казалось, что в монастырь идут либо пожилые, либо жизнью обиженные люди. А если Юле и доводилось что-либо читать или слышать о монастыре, то это сводилось в основном к рассказам о якобы прорываемых между мужскими и женскими монастырями подземных ходах. С какой целью прорываемых, объяснять, надеюсь, не надо. Разумеется, подземного хода она не обнаружила. А вот среди сестер обители увидела и пожилых, и действительно обиженных жизнью, но также и молодых, и даже красивых девушек. Это еще больше озадачило Юлю. Смущали, правда, вечно опущенные долу глаза некоторых монашек и осуждающие взгляды, направленные в ее сторону. Но когда Селиванова стала ходить на спевки небольшого монастырского хора, когда она почувствовала, с каким терпением и тактом относятся и к ее шуткам, не всегда безобидным, и к ее ошибкам на репетициях, а они в свою очередь поняли, насколько искренна и добра эта девушка, то отчуждение растаяло, как льдинка на мартовском припеке. Юля перестала разгадывать психологические загадки, а приняла этих людей, называвших друг друга сестрами, а ее — Юленькой, такими, какие они есть. Когда же она первый раз спела на службе вместе с сестрами Трисвятое: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас», когда увидела глаза двенадцатилетней Вареньки, девочки-сироты, нашедшей приют в обители, в которых отражался отблеск свечей, когда услышала проповедь тихого батюшки Сергия, в которой говорилось о том, что Господь преобразился на горе Фавор, а мы тоже должны преобразить свои жизни, — Юля перестала чувствовать себя здесь чужой. Она не могла, да и не собиралась идти по пути матушки Валентины, сестры Евфимии, других девушек, ставших монахинями или послушницами, но теперь Юля открыла новый для себя мир. И поняла, что будучи лишенной этих тихих молитв, колокольного звона, зовущего к вечерне, пения, от которого у нее в некоторых местах мурашки бежали по спине, — она была лишена чего-то очень родного и светлого…
Юля отказалась от того, чтобы ей носили еду в комнату, а с разрешения настоятельницы ходила в трапезную. Во время трапезы кто-нибудь из сестер обязательно читал — обычно это были выборочные места из житий святых. Однажды матушка Валентина попросила почитать Юлю. Все посмотрели на нее. Неожиданно для себя Юля смутилась:
— Я не умею по церковно-славянскому.
— Жаль. А какие-нибудь приличествующие для этого места стихи ты знаешь?
— Стихи?
Юля на секунду задумалась, а потом стала читать — про девушку, которая пела в церковном хоре, о радости, которая обязательно будет, об усталых людях, мечтающих обрести покой… Последний раз она читала стихи на пионерском сборе в седьмом классе, а потому от волнения не заметила, что никто во время ее чтения за столом не ел… Кроме глухой древней старушки, которую все звали сестрой Клавдией. Клавдия доедала пустые щи и бормотала про себя: «Добрые щи, но укропчику можно было побольше положить».
Глава сороковая
Если и оставалось темное облако на Юлькином жизненном небосклоне в эти августовские дни, то это было невыполненное обещание, данное в больнице Кирееву. Она так и не позвонила Софье. Когда «мой угольщик верный», как Селиванова за глаза называла Федора, напоминал Юле о просьбе довезти ее до телеграфа, она, ссылаясь на занятость (Новиков при этих словах удивленно поднимал свои белесые брови), говорила: давай лучше завтра. Завтра все повторялось вновь. На самом же деле Юля каждый вечер проговаривала этот разговор. Она хотела и боялась его. В конце концов Селиванова не выдержала и пошла за советом к настоятельнице.
— Да ты у нас и впрямь настоящей православной становишься! — искренне удивилась матушка Валентина. — Вот уже совета спрашиваешь.
— А что, быть православным, значит, обязательно советоваться надо? — Все-таки Селиванова не была бы собой, не задай она этого вопроса.
Настоятельница внимательно посмотрела на нее.
— Да как тебе сказать? И в этом тоже. Если же ты будешь слушать других еще и со смирением — будет вообще хорошо, — ответила матушка Валентина. Потом добавила мягче: — Зачем, дочка, задаешь такие вопросы, ответы на которые еще не готова услышать? Юля смутилась.
— Извините, пожалуйста. Мне действительно ваш совет нужен. Вы — мудрая женщина…
— Остановись. Кто я — ни мне самой, ни тебе не известно. Вопрос задавай, а льстить мне не надо. Мой совет на сердце не ляжет — пойдешь к отцу Сергию. А что касается мудрости… Она, дочка, состоит не в том, чтобы говорить, а в том, чтобы знать время, когда стоит говорить.
— Вы только не подумайте, что я вам льстю… льщу, но это вы хорошо сказали. У вас в Задонске одни философы, наверное, живут.
Настоятельница вновь не выдержала и засмеялась:
— Это не я сказала, а авва Исайя.
— У меня есть друг, впрочем, вы его знаете — Михаил Прокофьевич Киреев. Вот бы им поговорить втроем.
— Кому им?
— Исайе, Кирееву и врачу вашему, Голубеву. Тот, когда меня увидел раненую, так сразу Канта стал цитировать, а Киреев ему помогал. Им бы авва сказал, что иной раз лучше помолчать. Матушка Валентина смотрела на Юлю и с радостью про себя отмечала, что девочка оттаяла. И это сочетание своеобразного юмора, по старой привычке еще направленного на то, чтобы «подколоть» собеседника, но в то же время уже незлого — с наивностью, присущей натурам чистым, создавало забавную «смесь». Разговаривать с этой девушкой было радостно, но, будучи опытной настоятельницей, матушка опять приняла строгий вид.
— Интересная мысль. Но, вообще-то, авва Исайя жил на Синае еще до того, как Русь христианство приняла. А теперь давай, выкладывай, с чем пришла… Уже через два часа Юля ждала, когда ее соединят с Москвой.
— Третья кабина, Москва на связи, — громко объявила телефонистка по селектору. В эту минуту раздался телефонный звонок и в квартире Софьи Вороновой. Вообще-то, Софья забежала домой на минутку — взять кое-какие документы для Иванова. Москва в эти дни словно обезумела. Ранее незнакомое слово «дефолт» повторялось всеми с утра до ночи. Софья могла себе позволить относиться к панике, охватившей людей, спокойно. Давний друг ее дяди, банкир с редкой для этой профессии фамилией Иванов, заранее предупредил ее о готовящемся обвале. И в знак уважения к памяти Владимира Николаевича взял на себя все необходимые хлопоты, чтобы деньги, вложенные Вороновой в его банк, не пропали. К тому же Софья хорошо помнила слова дяди о том, что золото, земля и предметы искусства никогда не подлежат инфляции. Земли у нее не было, а все остальное она имела.
А вот для той же Аллы наступили черные дни. Этим летом она расширяла свой бизнес и взяла приличную сумму в кредит. Разумеется, в долларах. Теперь Петрова ежедневно звонила и плакалась Софье, сетуя на несправедливость судьбы. Воронова сочувствовала подруге, но, если честно, ее гораздо больше занимала выставка работ Лизы, открывшаяся в «Белой розе» двадцать девятого августа. Когда-то один старый художник рассказывал ей о своем несчастье: его единственная выставка в Москве совпала с проведением в городе Олимпийских игр, а потому осталась незамеченной. Осталась незамеченной и выставка Лизы Бобровой. Так вначале думала Софья. Сославшись на непредвиденные обстоятельства, не пришли знакомые журналисты. Плакаты, с которых на людей смотрела красивая маленькая девочка, не привлекли внимание москвичей: их в эти дни занимали совсем другие проблемы. «Кто услышит коноплянку?» — так решила назвать Софья выставку. «Никто не услышит», — переживала она, видя, как за несколько минут до открытия выставки оставался пустым зал, где висели работы Лизоньки. Но и впрямь, что Бог ни делает- все к лучшему. Собрались те, кто знал и любил девочку. Пришли несколько робеющие Ира и Виктор, Софья Мещерская привела всю свою семью. Разумеется, первой помощницей Вороновой была Наталья Михайловна. С ней пришли сотрудники хосписа, в котором Котеночкина работала. К радости Иры, подошли и несколько девочек, подружек Лизы. Странное дело, будто не сговариваясь, все — от старика Мещерского до семилетней девочки Вероники — принесли с собой по две белых розы. Они клали их к большому портрету Лизы. Речей, разрезания ленточек не было. Забежавшая было на «огонек» юная журналистка, узнав, что фуршета не будет, быстренько удалилась. Из магнитофона звучали трели птиц, записанные на пленку. А в кабинете Софьи стояли стаканы с ананасовым соком — любимым соком Бобренка. А потом вдруг стали приходить посетители. Входили тихо, читали написанную Вороновой аннотацию к выставке, смотрели на картины. Софья заметила, что, обойдя выставку, они опять подходили к портрету Лизы и долго всматривались в ее лицо… А на следующий день ко входу в галерею подъехал автобус. Привезли детей из какого-то подмосковного санатория. Видимо, элитного. Дети были нарядные, шумные, веселые. Но потом и они стали вести так же, как вчера вели себя взрослые. Стихал смех, дети вполголоса спрашивали друг друга, какая «птица» им понравилась больше, а потом подходили к портрету девочки, которая была их ровесницей. И долго смотрели в ее лицо. Молодцом оказалась Женя, секретарь Софьи. Она обо всем позаботилась заранее и вынесла детям стаканы с ананасовым соком, когда те собирались уже уезжать.
Минуло еще несколько дней. В огромной вазе, стоявшей на полу, все больше появлялось белых роз. Кто-то принес свечи и несколько иконок. Женя предположила, что это дети из воскресной церковной школы, приходившие вместе со своими учителями. А в книге отзывов появлялось все больше и больше записей. В конце каждого дня Софья прочитывала их. Иногда одна, иногда вместе с Ирой и Натальей, которые почти целыми днями находились в галерее. Читала и поражалась, какие теплые и задушевные слова находили люди… Некоторые даже писали стихи. Одна девочка, подписавшаяся «Маша из Химок», написала:
Коноплянку тот услышит,
К людям кто любовью дышит.
Она петь для тех согласна,
Кто живет легко и ясно.
Единственное, что огорчало Софью, — так это отсутствие Киреева. Она даже почувствовала что-то вроде легкой обиды на него. Ей казалось, уж Михаилу никак нельзя было не прийти в этот зал, где на самом видном месте висел киреевский двойник — коростель. И в то же время Софья очень хотела, чтобы Киреев оценил и ее работу — саму выставку. Вороновой было важно доказать Кире, что она — не праздная богатая и легкомысленная дамочка, не скучающая филантропка, а…
— Задонск на линии, — услышала Софья вместо ожидаемого ею всхлипа Аллы. — Говорите.
— Какой Задонск? — удивилась Воронова.
Но на том конце провода уже молчали. Затем — щелчок, и откуда-то издалека, словно из-под земли, раздался голос:
— Здравствуйте, Софья Николаевна.
— Здравствуйте.
— Вы не узнали меня?
— Извините, не узна… Юля? — От неожиданности Воронова растерялась, что с ней происходило крайне редко. По определению, как выражалась Мещерская.
— Ты где? — только и могла спросить Софья.
— В монастыре, — не менее глубокомысленно изрекла Юля. Будучи более готовой к разговору, она решила взять инициативу в свои руки: — Плохо слышно. Вы удивлены, я понимаю… Мне хочется у вас попросить прощения… за все…
— Что с Киреевым? — перебила ее Воронова, понявшая слова Юли по-своему.
— Он привет вам передает. Жив он, жив. И даже успел меня спасти. Он сейчас… Голос Селивановой пропал совсем. Но то, что Киреев жив, это Софья расслышала.
— Говори громче!
— Не могу, я и так на весь телеграф ору. Софья Николаевна, у меня к вам есть предложение. До Задонска пять часов езды. Приезжайте!
— Когда?
— Если сейчас выедете, будете у нас к вечерней трапезе. Матушка Валентина благословила, чтобы вы приехали.
— Матушка… благословила… Это что, розыгрыш? Какая матушка, какой монастырь? Ты меня вообще за абсолютную идиотку принимаешь?
— О, Господи! Почему, когда врешь, тебе верят, а когда правду… Одним словом, мне есть что вам рассказать. О том, что произошло, о Михаиле Прокофьевиче. Приезжайте. Прокричав адрес монастыря и сказав: «Жду вас», Юля повесила трубку. В конце концов, она выполнила все, что обещала — себе и Кирееву. Извинилась, передала привет от Михаила, пригласила приехать. Почему-то Селивановой казалось, что Софья не приедет.
— Куда мне ехать? — спрашивала сама себя Воронова, продолжая держать в руке телефонную трубку. Но она этого не замечала, как не замечала и того, что разговаривала вслух сама с собой. — Я что, ненормальная? Они, наверное, Киреева не смогли найти и теперь хотят, чтобы я… Но зачем для этого надо ехать в Задонск? Или они перехватят меня на дороге… Господи, какая каша в голове! Надо позвонить Мещерской и посоветоваться…
Поскольку мысли в голове Софьи роились подобно встревоженному пчелиному рою, она не договаривала до конца фразы. Наконец ей удалось прийти в себя. Только тут Софья заметила, что лихорадочно листает Атлас автомобильных дорог… Хорошо, что Мещерская оказалась дома.
— Славка-черноголовка, привет! Ты можешь спросить у своих мужиков, по какой дороге в Задонск надо ехать?
— Что случилось, насмешливая моя? Кстати, как выставка проходит?
— После, после, Сонечка. Приеду, все расскажу. Если приеду.
— Да ты что?! Жди меня, я сейчас к тебе бегу — все расскажешь, тогда и решим, куда тебе…
— Мещерская! Не буди во мне зверя! Я уезжаю сейчас, немедленно. — Но, почувствовав, что на том конце провода обиженно задышали, Воронова сказала так мягко, как только могла в этот момент: — Сонечка, милая моя! Я тебе все расскажу, я еще надоем тебе, вот увидишь, но сейчас я должна ехать. Поверь мне.
— Верно, сумасшедшая. Про Задонск я тебе и сама скажу. В Воронеже была когда-нибудь?
— Нет.
— Короче, по Каширскому шоссе шпарь до Ельца, а там и Задонск. Главное, не сворачивай с трассы никуда. Ферштейн?
— Натюрлих. Передавай своим ребятишкам привет. Я приеду — позвоню.
— Когда тебя ждать?.. Трубку положила. И правда — сумасшедшая. Вот что любовь с людьми делает.
— С какими людьми, солнце мое? — спросил Мещерскую муж.
— В данном случае с твоей любимой Софьей Николаевной.
— А ты не ошибаешься? — скептически хмыкнул Илья Ильич.
— Если у Софьи выставка Лизы проходит, а она все бросает и в Задонск мчится, что это означает, по- твоему?
— Что?
— Только одно: похоже, этот таинственный Киреев нашелся. Ну и хорошо, а то совсем девчонка издергалась.
— Похоже, солнце мое, ты не рада этому.
— Почему?
Мещерский показал в сторону соседней комнаты:
— Думаешь, я не догадывался, как ты хотела нашего Ферапонтика и Софью…
— Оставь! — неожиданно сердито перебила мужа Мещерская. — Самое печальное, что эта любовь для Софьи — большое горе. Говорю тебе не как мать твоего сына, а как ее подруга.
— Почему? — Пришла пора удивляться Илье Ильичу.
— Когда находишь, а потом теряешь — это грустно? — вопросом на вопрос ответила Софья. — Можешь не отвечать.
— А почему ты думаешь, что она должна потерять этого человека?
— Это слишком грустная история, мой месяц ясный, чтобы я могла ею разбередить твое нежное и ранимое сердце. Лучше пойди — завари кофейку.
* * *
От Древлянска до Боброва те же пять часов езды. Ну, пусть семь-восемь, учитывая, что дороги в тех краях — не чета Каширскому шоссе. Сколько дней шагал до воронежского городка полевыми дорожками да лесными тропами Киреев — один Бог знает. Близилась осень. Ее приближение днем не чувствовалось, даже наоборот, казалось, что до осенней поры еще очень далеко. Местные жители говорили, что последний раз такая жара в этих местах стояла лет двадцать пять тому назад. Киреев знал, что онкологическим больным такая погода не на пользу, но, к своему удивлению, он чувствовал себя гораздо лучше, чем в начале и середине своего путешествия. А вот ночи стали холодными. Если в июне и июле Михаил, ночуя в поле или лесу, мог позволить себе не влезать в спальник, то теперь он все чаще и чаще просыпался по ночам от холода, даже свернувшись калачиком в спальнике. Проснувшись, Киреев смотрел в огромное ночное небо, усыпанное крупными звездами. Смотрел и не мог насмотреться. Вообще- то, Михаил старался в такие минуты ни о чем не думать. Постепенно сон опять брал свое, глаза смыкались. И так хорошо ему было в такие минуты, что он даже забывал о своей боли, о растертых в кровь ногах. И почти в бессознательном состоянии Михаил шептал строки стихов, что сами приходили к нему. Странно, но все чаще и чаще это были стихи Никитина. Впрочем, сам Киреев этому и не удивлялся, объясняя все приближением к воронежской земле, чьим уроженцем был поэт. Видимо, вечно живут не только души, но и мысли, тем более те, что когда-то облагались в поэтическую форму.
«Вот уж песнь заводит
Песенник лихой,
Из кружка выходит
Парень молодой.
Шапку вверх кидает,
Ловит — не глядит,
Пляшет — приседает,
Соловьем свистит.
Песне отвечает
Коростель в лугах,
Песня замирает
Далеко в полях…
Звезды над полями.
Глушь да камыши…
Так и льются сами
Звуки из души…»
— шептал Киреев и незаметно засыпал. Через час-другой Михаил просыпался вновь — и все повторялось. Прошло время, когда он чувствовал себя чужаком в мире полей, звезд, ручьев и птиц. В этом мире уже не было прежней таинственной загадочности, но теперь Киреев восхищался им еще больше и больше. То, что раньше казалось хаосом, — теперь изумляло своей гармонией и мудростью. Взять тех же птиц: казавшиеся Кирееву раньше чуть ли не олицетворением того самого хаоса, они стали для Михаила эталоном организованности и порядка. Например, оказалось, что благодаря птицам можно легко определять время. Если, просыпаясь, заводила свою песенку горихвостка, Михаил знал, что времени — половина второго ночи. Ровно в два часа вслед за горихвосткой начинали славить новый приход солнца иволга, кукушка, малиновка. А самыми сонными, как ни странно, оказались воробьи. Если Киреев, просыпаясь, слышал их веселое и задиристое чириканье, он понимал, что пора подниматься и готовиться в дорогу…
Впрочем, боюсь, я не очень удачно выразился, написав, что Киреев «к своему удивлению, чувствовал себя гораздо лучше, чем в начале и середине своего путешествия». Все на свете относительно. Гораздо — это все же перебор. Бывали дни, когда Киреев буквально еле волочил ноги, мечтая даже не об отдыхе, а о тени над головой. Бешенно лупило сердце, огнем горела гортань, кружилась голова. В такие минуты Михаил негромко произносил молитву, которой научил его старец Илларион. Молитовка была короткой — всего восемь слов. Старец велел произносить ее вслух, начиная с тридцати трех раз в день, с каждым днем все увеличивая это число. Сразу прошу прощения у читателя: не считаю себя вправе передавать то, что сказано втайне одним человеком другому. Хотя, с другой стороны, эта молитва — не собственность старца и Киреева. Эти восемь слов православный народ громко, шепотом или одним сердцем произносил и сто, и тысячу лет назад. Давайте поэтому поступим так: молитва, которую шептал идущий по жаре Киреев, зашифрована в этой книге, причем зашифрована просто, чисто символически. Прочитав книгу до конца, читатель легко прочитает и молитву.
Однако вернемся к нашему страннику. Киреев заметил, что когда он произносит молитву, будучи, как Михаил говорил, «при силах», ранним утром, в начале пути или после дневного отдыха, его ум с поразительной быстротой убегал от смысла молитвы. Губы произносили слова, а думал он о чем- нибудь другом. Или о ком-нибудь. Например, о Софье. Михаил чувствовал, что об этой девушке он думает иначе, чем о Наталье, Юле, Марфе и даже о своей бывшей жене. Признаться себе в том, что Софья теперь для него не просто знакомая, случайно встреченная им в бесконечной суете московской жизни, не только землячка и владелица иконы, которую Киреев должен принести в Старгород, а человек, при воспоминании о котором в душе неспроста рождалось что-то очень нежное, давно забытое, — «особливый человек», как любила говорить его бабушка, — признаться в этом даже себе самому Михаил пока не мог.
А вот когда сердце вот-вот было готово вырваться из груди, когда приходили мысли о том, что в этом поле, на этой дороге наступит последнее мгновение его земной жизни, слова молитвы вместе с дыханием словно входили сначала в его сознание, затем — в сердце. Однажды Михаила так увлекла эта молитва, что, перестав перебирать шарики на четках, подаренных ему отцом Илларионом, он лишний час прошагал по изнуряющей жаре…
…До Боброва оставалось не больше четырех дней пути. Киреев перешел Дон в районе Павловска и шел вдоль реки Осередь по направлению к знаменитому Шипову лесу — зеленому островку в степи, оставшемуся от некогда громадного леса, росшего здесь в былинные времена. Самой реки Михаил не видел — она была скрыта за домами длинных-предлинных сел, коими так богата воронежская земля. Села в пять, десять и даже пятнадцать километров в тех краях не редкость. Причем иной раз было не ясно, где заканчивается одно село, а начинается другое. Вот и в тот день Киреев не заметил, когда, пройдя Александровку, он очутился в Воронцовке. Именно там и произошло то, что Михаил после называл «воронцовским чудом» или «осередской сказкой». Он дошел уже до середины этого старинного села, в котором в конце XIX века на десять тысяч человек населения приходилось три церкви, три школы, богодельня, больница, множество лавок, одна паровая, пятьдесят ветряных мельниц, пять небольших заводиков, три еженедельных базара и четыре ярмарки, — как дорога резко повернула влево. Кирееву оставалось перейти мост, и он входил бы в ту часть Воронцовки, которая непосредственно вдавалась в Шипов лес. Мостик был небольшой, как, впрочем, и речка, через которую его перекинули. Сколько раз Михаил с надеждой всматривался в речные воды, лелея в глубине души мечту увидеть прекрасную реку своего любимого сна. А сейчас он спешил под спасительную сень огромных вязов и дубов, которыми так славен Шипов лес. Дома, дома, дома — десятки, сотни домов так утомили глаза Михаила, что он, забыв о реке, не чаял поскорее увидеть зелень вековечного леса. Дойдя до середины моста, Киреев рассеянно посмотрел налево и… замер, пораженный. Если бы сейчас перед ним приземлилась летающая тарелка и из нее дружной толпой вышли зеленые человечки в шлемах — он удивился бы меньше. Киреев увидел речку. Не широкую — от одного берега до другого шагов пятнадцать, не больше. Огромные и спокойные ивы росли вдоль берегов, образуя что-то вроде зеленой крыши, сквозь которую пробивались солнечные блики. Блики играли на темной воде — не быстрой и не медленной, по крайней мере, рано упавшие желтые листья ив, похожие на остроконечные лодочки, плыли по речке не медленно и не быстро. Листья не вертелись в водовороте, а плавно покачивали своими острыми носиками. С моста казалось, что листья не плыли, а неспешно парили в воздухе. Вода чудилась темной, даже черной от густой тени вековых ив, на самом деле она была удивительно прозрачной. Всмотревшись, Киреев без труда разглядел белые камешки в крапинку, усеявшие дно реки. Вот промелькнула крошечная рыбка, ловко проплыв меж гибких и тонких стеблей редких, но очень крупных кувшинок. К левому, более высокому берегу реки вплотную примыкали сады и огороды. От каждого к воде вели земляные ступеньки, по которым можно было спуститься к маленькому мостику. Некоторые из мостиков почти утонули в воде… Киреевский сон стал явью. Шипов лес мог подождать — Михаил забыл обо всем на свете. Так и не перейдя мост, он, облюбовав один из деревянных маленьких мостков, положил на него рюкзак, разделся и, даже не остыв, бросился в речные струи…
…Сначала Киреева будто обожгло. Вода ли была холодной или кожу так нагрело солнце, но вначале Михаилу показалось, что у него на какое-то мгновение остановилось сердце. А потом забилось — быстро-быстро. И — радостно. Вдруг задышалось — легко-легко. Счастливый путник лег на спину, раскинув руки и ноги, и поплыл, отдав себя на волю реке. Солнечные блики играли на его коже, он ловил, а потом опять отпускал «на волю» бурые, желтые и зеленые листья-лодочки. Неожиданно течение вынесло Киреева на очень мелкое место. Листья понеслись дальше, а Михаил, встав на ноги, пошел обратно. Затем повторил все снова. И вновь — обжигающая ласка речных струй, игра солнечных зайчиков на коже, плывущие листья… Вдруг прямо перед Киреевым вынырнула водяная крыса. Мордочка у зверька, оторопевшего от неожиданной встречи, была презабавнейшая. Михаил перевернулся на живот и, протянув к крысе руку, весело закричал: «Привет, микротус террестрис! Как жизнь?» Но микротус террестрис, она же крыса водяная, видимо, не совсем правильно поняв плавающего человека, предпочла исчезнуть под огромной корягой. Киреев потерял счет времени. Он вновь и вновь бросался в прозрачные струи Осереди и сливался с рекой, небом, солнцем, ивами, даже с этим забавным зверьком, сидевшим сейчас в своей норке под корягой. Время от времени Михаил что-то кричал, пел, декламировал. Удивительно, но пока Киреев купался в Осереди, он не увидел ни одного человека. Где-то далеко, будто в другом измерении, шумели моторы проезжающих машин, лаяли собаки, но до сознания Михаила эти звуки не доходили. Только река, небо, деревья и солнце. И еще — необыкновенная, какая-то изначальная, древняя, как Шипов лес, а может, еще старше, тишина. Не та тишина, наступающая, когда умолкают звуки и голоса, а другая, для которой совсем не важны ни голоса, ни звуки. Киреев услышал ее и… На мостик выходил из Осереди совсем другой человек. Не вытираясь, Киреев быстро оделся и покинул берег реки, которую он уносил в своем сердце. Перейдя мост, Михаил последний раз обернулся назад и скрылся в древнем лесу.
До наступления осени оставалось три дня.
* * *
— …так я и оказалась здесь. — Это были последние слова почти двухчасового Юлькиного рассказа. В комнате стало тихо-тихо. Юля сидела на кровати, ее гостья — на единственном стуле. Неожиданно Софья поднялась, села рядом с Юлей и обняла ее. Так они и сидели, обнявшись. В этом порыве Вороновой были и жалость, желание утешить, и благодарность. Селиванова, вспоминая события последних месяцев, не обеляла себя. Она рассказала Софье то, что не узнали ни Киреев, ни матушка Валентина. Чем могла ответить Юле Софья? Какие могла найти слова, что оказались бы способны утешить, поддержать, выразить признательность за искренность, от которой у Софьи мурашки бежали по коже, особенно тогда, когда Юля рассказывала о том, как ломал ее Гнилой. Воронова слушала и пыталась представить себя на месте этой девушки. И не могла представить. Но оказалось, что не всегда слова нужны. И когда Софья обняла Юлю, она тем самым сказала Селивановой все. Юля, опустошенная и признательная, затихла на груди у Софьи.
— Я… так боялась, — сказала наконец Юля.
— Чего? — удивилась Софья.
— Простите ли вы меня.
— Слушай, а ведь мы, кажется, ровесницы?
— Поняла, — шмыгнув носом, ответила Селиванова. — Слава Богу.
— Ты, видно, с Киреевым от души наобщалась. Загадками говорить стала. Что — слава Богу? Что мы будем отныне на «ты»?
— Понимаете… понимаешь, слезы у меня полились. Не от страха, обиды или зависти, а хорошие. Впервые за много лет.
— Хорошие?
— Хорошие. Плачешь, а с души твоей будто кто камень снимает. Слушай, — спохватилась Юля, — ты же еще ничего о себе не рассказала. Киреев, кстати, о девочке говорил… Кажется, ее Лизой зовут? Как ее дела?
— Умерла Лиза, — тихо ответила Софья. Девушки вновь замолчали.
— Я тебя завтра заберу, Юля.
— У меня даже ключа от своей квартиры не осталось. Как, впрочем, и паспорта. Киреев говорит, что мне ужасно повезло — жизнь начинаю как бы заново… Кстати, а ты о нем не хочешь спросить? Не интересно?
— Интересно. Только что толку в моем интересе? — грустно улыбнулась Софья. — Лучше скажи, что за парень у тебя в комнате сидел?
— Федор Новиков, — неожиданно смутилась Юля, — водитель грузовика.
— Понятно.
— Знаешь, Соня, я, с одной стороны, по Москве соскучилась, а с другой…
— Что — с другой?
— Федор, матушка Валентина, сестры… Люди здесь хорошие, Соня. Сердечные. Федор мне каждый день молоко носит. Разве обо мне кто так в Москве будет заботиться?
— Может, не поедешь тогда? — Софья пристально посмотрела на девушку.
— Поеду, — Юля о чем-то задумалась, потом очнулась: — Они другие. Думаешь, я не вижу, какими глазами на меня Федор смотрит?
— А как ты на него?
— Ты представляешь меня хозяйкой тридцати соток, коровы, двух поросят и дюжины кур?
— Не очень. Хотя… В жизни ведь все бывает.
— Это точно. Только поеду-ка я завтра в родную златоглавую.
— Опять — массаж, маникюр?
— Все профессии важны, все профессии нужны. Так, кажется? А эта кормит. На хлеб с маслом себе заработаю. — Юля засмеялась. — Я Кирееву рассказала о том, что два года подряд в Строгановку поступала.
— В Строгановку? — удивилась Софья.
— Не похоже? А он мне сказал, что Бог Троицу любит. Обязательно, говорит, в третий раз поступишь. Только я не поняла, куда.
— А ты мне покажешь что-нибудь из своих работ?
— Ой, до этого дожить надо! Сейчас меня волнует, как я домой попаду.
— Попадешь, — улыбнулась Софья. — Впрочем, завтра мы обо всем в дороге поговорим. И о Кирееве ты мне расскажешь, как миленькая. Кстати, а где находится Древлянск? Впрочем, вряд ли он там нас дожидаться будет… Юля, а теперь я бы поспала часиков так десять.
— Десять не обещаю, Софья Николаевна, а восемь гарантирую, если сами не захотите раньше встать.
— Зачем?
— На службу сходить.
— А ты пойдешь?
— Конечно, я ведь последний раз на клиросе петь буду… Представила, что уеду — и даже грустно стало…
— Тогда возьми и меня на службу.
— Хорошо. — Юля посмотрела на часы. — Но тогда отправляйтесь… отправляйся в свою комнату. Если сейчас уснешь, то часика четыре поспишь.
— Гарантируешь?
— Гарантирую. Девушки громко рассмеялись, но, вспомнив, где они находятся, смолкли. Потом Юля еще долго ворочалась с боку на бок, заново переживая утреннюю беседу с матушкой, свой телефонный разговор с Софьей, приезд Вороновой в монастырь. А Соня, едва ее голова коснулась подушки, уснула, как убитая. И уже не слышала, как в монастырском саду запела свою песню, встречая новый день, горихвостка…
Глава сорок первая
Шипов лес тоже остался позади. Как и Бобров — маленький, симпатичный городок на удивительно красивой реке Битюг. Киреев долго ходил по улицам Боброва и думал о Бобренке. И много позже, когда речь заходила об этом городке на Битюге, он вспоминал только Лизу и название одной из улиц Боброва — Ранняя Весна. Затем дорога привела его в райцентр с удивительным названием Анна. Так и шел Киреев по серой и бурой, пыльной и грязной, веселой и грустной дороге. Теперь он понял — ей нет конца, как нет и начала. Пройдя воронежскую землю, разве мог Михаил не пройти по Тамбовщине
— краю своих предков? Когда бабье лето было уже на исходе, Михаил, дошедший до Шацка, резко повернул на запад. Теперь он уже спешил, чтобы попасть в Старгород до холодов и осеннего ненастья. После Осереди Киреев забыл о боли и тошноте. В день он проходил до тридцати верст. Его странствия заканчивались. Но не кончалась дорога. То петляющая, как змейка, то прямая, как стрела, вела она Киреева по России.
Россия… Что Михаил, русский по крови и, как ему казалось, по духу, знал о России? Как оказалось
— ничего. Уже в первые дни своего пути Киреев понял, что жил раньше мифами о стране под названием Россия, мифами, почерпнутыми из книг, газет, телепередач, своего московского бытия. А когда Киреев сбил уже вторую пару кроссовок, когда ностальгия по прежней городской привычной жизни навсегда оставила Михаила, еще один парадокс потряс его. «Для того, чтобы увидеть, как прекрасна моя Россия, какие удивительные люди живут в ней, я должен был заболеть смертельной болезнью», — думал он. И только теперь дошел до него смысл бунинских строк:
За все Тебя, Господь, благодарю,
Ты после дня тревоги и печали
Даруешь мне вечернюю зарю,
Простор полей и кротость синей дали.
Да, чем дольше Киреев шел, тем глубже в самую его душу входило убеждение: нет на свете более прекрасной земли, чем Россия. Ему было обидно: почему-то в каждой области, где он побывал, самые живописные места называли «русской Швейцарией». В какой стране, в какой Швейцарии есть место, подобное Дивогорью? Представьте себе: на большой горе стоят Дивы — огромные меловые столбы, которым за многие века ветер и дожди придали самые удивительные формы. В самой горе, у основания Див, приютилась пещерная церковь. Когда-то здесь на вершине стояла хазарская крепость. Поднявшись на гору, Киреев огляделся вокруг — и у него остановилось дыхание. Он не был восторженным человеком, но то, что увидел, стоя на остром «зубе» одной из Див, заставило его замереть. Стоял тихий летний день. Внизу тоненькой серебряной змейкой протекала Тихая Сосна. В высокой речной траве, в синих струях купалось августовское рыжее солнце. И далеко-далеко, во все стороны горизонта — Россия. Михаил видел и безбрежную степь, и могучий лес, стоявший стеной за Доном. На заливных лугах паслись мирные стада. Пастухов он не смог разглядеть — так было высоко. Под ногами пролетали птицы… Он плакал, и на память приходили слова, написанные неизвестным русским человеком в 1237 году, когда Русь опустошило монгольское нашествие: «О светло светлая и украсно украшена земля Руськая! и многими красотами удивлена еси: озеры многыми удивлена еси, реками и кладязьми месточестными, горами крутыми, холми высокими, дубравоми чистыми, польми дивными, зверьми различными, птицами бещислеными, городы великыми, селы дивными, винограды обительными, домы церковьными, и князьми грозными, бояры честными, вельможами многами. Всего еси испольнена земля Руськая, а прававерная вера християньская!» «Светло светлая», — шептал Киреев. Как часто, сидя на кухне с друзьями, он тоже «хоронил» «свою» Россию. Но ведь и тот безвестный русский человек прощался со своей «землей Руськой». А она жива. И в зное августовского дня, в стрекотне кузнечиков, песне жаворонка он не слышал погребального звона. «Светло светлая»
— и хотелось жить дальше, жить и благодарить Бога за то, что Он сделал его частичкой этой великой прекрасной земли под названием Россия. Стоя здесь, на Диве, Михаил как никогда понимал чувства великого Суворова, однажды воскликнувшего: «Какое счастье! С нами Бог, мы — русские!» Конечно, места, подобные Дивогорью, встречались ему не часто. Но с таким же трепетом стал относиться Киреев и к тихим рощицам, и к полям, бескрайним, как сама Россия. Что уж говорить о его самой большой любви — к русским рекам. Его записная тетрадь хранила названия рек, речек, речушек, в которых Киреев купался, умывался, на берегах которых сидел долгими летними вечерами, ловя в их водах последние отблески вечерней зари. Названия рек звучали для него как ангельская музыка. Благодаря им он и Россию стал представлять себе чем-то одушевленным. Если дороги — это нервные узлы, сухожилия Руси, то реки — ее кровеносные сосуды. Мистика — скажет кто-то. А пусть и так! Но после Осереди мог ли Киреев не стать мистиком? Он шел по любимой своей России, а в записной книжке все меньше и меньше оставалось свободного места: Польной Воронеж, Ламочка, Осетр, Мостья, Ранова, Красивая Меча, Непрядва, Вырка, Иста, Снежедь, Кудесна, Гусь, Любошевка, Колпенка, Рать, Большая Курица, Гаврило, Данило, Проня, Мошка, Ворона, Улыбыш, Скнига, Орлик, Дубрава, Крапивенка, Ягодная Ряса, Ястреб… А были реки, чьи названия так и оставались тайной для Киреева — ведь ушли в небытие древние народы, некогда жившие на их берегах. И только реки сохраняли отголоски почти мертвых языков. Почти — потому что другой народ, русский, принял как наследство эти названия: Дандур, Никур, Нинор, Насмир, Судогда, Шиворонь, Клязьма, Мокшур, Ирмес, Нугрь, Кермись, Войнинга… Можно даже сказать, что по рекам Киреев стал самым настоящим специалистом, если так можно выразиться. Это только на первый и к тому же поверхностный взгляд реки отличаются шириной и глубиной. У каждой реки свой характер, свои особенности. В отличие от северных, реки центра России более древние — на них нет порогов, которые сгладило бесконечное время. Только на Зуше под Новосилью встретил Киреев пороги. А еще он узнал, как начинаются реки
— совсем не с голубого ручейка, как поется в детской песенке. Рождение русской реки практически нельзя проследить. Обычно начало реки — это один или два сухих лога в поле, покрытых луговой травой. Старики могут показать вам место, где когда-то, во времена почти былинные, вытекал ручеек. Но сейчас на десятки метров — сухо. Но вот через версту — несколько логов сливаются в один, большой. Если неподалеку находится деревня, в ней обязательно вы увидите первый искусственный пруд, но и он еще не источник реки — его наполняет таяние снегов и легкие паводки. Вы идете дальше — и вот уже перед вами «ржавцы» — лужицы сначала стоячей и ржавой воды, а затем все более чистой. Вокруг — заросли осоки и другой болотной травы. Близ следующей запруды обыкновенно можно видеть очертания первых речных берегов, хотя настоящие ключи, бьющие, как правило, из обнаженных глин или известняков, появятся ниже. Ключей все больше и больше, из них бьется хрустальная ледяная вода. Но бьется тонкой слабой струйкой, не достигающей поверхности. И только из самого последнего ключа бежит маленький ручеек и сливается с таким же. Люди такое место и считают истоком реки, хотя без сухих логов, ржавцев ее не было бы… Нрав, характер реки Киреев определял сразу же, с первого взгляда. Не любитель классификаций, более от нечего делать, он разделил тем не менее реки тех мест, где проходил, на шесть видов. Первый: река течет в широкой и глубокой долине. Правый берег — высокие глиняные и песчаные обрывы с множеством оползней. Левый, низкий берег с обширными заливными лугами и многочисленными старицами. Дно у таких рек песчаное, вода чистая, ровная и прохладная. Много мелей. Самая известная из рек такого типа — Ока. Второй вид: река течет в более узкой, но и более глубокой долине. По берегам, часто болотистым, много ключей. Дно глинистое, вязкое. Вода мутная, вверху — теплая, а внизу — ледяная из-за обилия ключей. На таких реках много омутов, в одном из которых Киреев едва не утонул. Течение слабое, а потому река часто цветет. Это Упа и ее притоки. Третий вид: ленивая река, течение медленное, берега низкие, почти без долины. Дно — сплошной ил, зато кувшинок — изобилие. Вода прозрачная и очень теплая. Дно от самого берега глубокое, мелей нет. Таких рек особенно много на границе Рязанской и Тамбовской областей, где они называются Рясами. Есть Ягодная Ряса, Становая Ряса… Четвертый вид: крутые берега, узкая, прихотливо вьющаяся речная долина, каменистое дно. Вода холодная, течение быстрое. В половодье такие реки разливаются не в ширину, а вышину. Это Красивая Меча, Зуша, Дон в пределах Среднерусской возвышенности. Пятый вид, очень редкий: глубокая и широкая долина. На низменном берегу — прекрасные пойменные луга и старицы. Вдоль реки тянутся то ли рощи, то ли леса, их еще называют уремами: корни деревьев часто растут в воде. Дно песчаное, вода чистая и ровная, с одинаковой температурой на дне и наверху. Много мелей, течение среднее. Это Ворона. И, наконец, последний вид, к которому относятся Псел или Оскол: среднее течение, теплая и чистая вода, песчаное дно, много мелей, пойменный левый берег.
Быть может, читатель несколько утомился от подобных подробностей. Пригодится ли все это ему
— не знаю. Автор просто хотел показать, насколько глубоко и серьезно увлекся наш странник реками. А вот озер на его пути попадалось очень мало, а потому Киреев до сих пор относится к ним равнодушно. «Не зацепило», как любил говорить он сам. А люди… Люди, встреченные им в пути, «зацепили». Случай в деревне Галичья Гора стал для Михаила переломным. Но и до него он другими глазами уже смотрел на многое. Во время странствий и после Киреева часто спрашивали: вам не страшно одному в наше время ходить, да еще пешком? Михаилу только и оставалось, что пожимать плечами. В самом деле: страшно ему не было, но это, согласитесь, не повод ни для хвастовства, ни для восторгов. Везло ли ему, Господь или чьи-то молитвы хранили, но так получалось, что Кирееву встречались сердечные и хорошие люди. А в конце странствий он уже мог с гордостью сказать, что знает русских людей не понаслышке, не по телепередачам или книгам классиков. Киреев легко находил общий язык и с пожилыми крестьянками, имеющими четыре класса образования, и с профессорами высших учебных заведений, и с юными школьницами, и убеленными сединами монахами. Правда, особой своей заслуги в этом Михаил не видел. Он сумел понять одну простую истину: хочешь открыть сердце другого человека — открой сначала свое. А это было сделать труднее, чем изучить все созвездия на небе или научиться бесшумно ходить по сухим веткам. Для начала Кирееву предстояло стать одним из этих людей и в то же время остаться самим собой. А еще суметь смирять собственную гордыню, признавая за другими достоинства, которых не было у него, не впадая, однако, в мнимую смиренность, от которой за версту пахнет ханжеством и еще большей гордыней. Михаил в дороге учился не только обходиться без часов и спичек. Он учился прощать и просить прощения, учился, разговаривая с человеком, не только слушать, но и слышать. Оказалось, что даже найти ночлег — это целая наука. Нет, еще были заповедные места, например, Мещора, где в глухих лесных деревнях люди спорили за право взять себе на ночлег пришлого человека. Но потому такие места и называют заповедными, что они редки. Чаще Киреев сам искал, где остановиться на ночь, если была такая необходимость. Все-таки обычно Михаил предпочитал, никого не беспокоя, спокойно расположиться на ночлег где-нибудь в поле или старом саду. Но ведь дожди в наших краях не редки, да и после 14 сентября начинаются заморозки. Так вот, если подойти к первому встречному и попроситься на ночлег, как бы добр и милосерден тот человек ни был, он почти наверняка откажет, ибо в душе у него родится вопрос: «Почему из всех обратились ко мне?» Затем он подумает: «Как бы чего не вышло». И в мыслях таких нет ничего обидного. Опыт, который дала Кирееву дорога, научил его тому, что, просясь на ночлег, надо прежде всего… не проситься на ночлег. Исходя из своей любимой теории парадоксов, Михаил пришел к выводу, что чем сильнее чего-то хочешь, тем у тебя меньше будет шансов это получить. Не жди многого от людей, а будь благодарен им за улыбку, приветствие, доброе слово, разговор. Киреев знал, что Бог в любом случае не даст ему пропасть, а потому совершенно спокойно, не думая о том, где сегодня он будет ночевать, говорил с человеком о его деревне, видах на урожай, наиболее короткой дороге или о том, какой гриб для посола лучше — белый или свинух. Проходило какое-то время — и между двумя людьми (это было похоже на таинство) вдруг возникала невидимая связь, интерес, симпатия. И Киреев не удивлялся, когда встреченный им человек неожиданно спрашивал его: «А где вы будете ночевать?» — «Не знаю», — совершенно искренне отвечал Михаил. И благодарил, если его приглашали в дом. И не роптал, и не обижался, если оставался без ночлега, если в деревне или селе ни один дом не открывал перед ним свои двери. Вот это была вторая истина, которую он постиг: мало
— просто не обижаться, надо благодарить Бога, других людей даже за тот отрицательный опыт, который выпадает на твою долю. Попадались ли ему явно плохие люди? Все в мире относительно. Язык не повернется назвать хорошими Гнилого и Бугая. Однако сам Киреев так и не повстречался с ними. Однажды в тамбовской деревне Юрловка Киреева буквально выгнал, нет, не из общежития, где он остановился, а из деревни председатель местного колхоза. Этот мужик орал на Киреева, обещал спустить на него собак, бил себя в грудь: «Я здесь хозяин, моя воля — закон». Рядом, в комнате, испуганно вжавшись в свои стулья, сидели то ли украинцы, то ли молдаване, работавшие в колхозе по найму. Киреев спокойно выслушал председателя, пожал руку людям, которые хотели приютить его, и ушел из деревни. Испугался ли он хама-председателя? Нет. Мог ли, воспользовавшись наличием разных журналистских «корочек», отомстить за себя? Безусловно. Для этого надо было попасть в райцентр и начать добиваться справедливости. Да, ему пообещали бы прилюдно наказать зарвавшегося «нового колхозника», а потом просто пожурили бы юрловского владыку, посоветовав ему быть в следующий раз умнее. Разумеется, можно было потешить собственное самолюбие и написать статью в газету. Но Киреев почувствовал не гнев, а только жалость к бесправным жителям Юрловки, по году не получающим зарплату, к молдаванам, которых обирал председатель, и к самому председателю. Не удивляйтесь. Этот мужик орал на него, размахивая руками, а Киреев видел бегающие глазки, в которых был нескрываемый страх. Председатель боялся, что люди все расскажут приезжему журналисту, а тот захочет поинтересоваться, откуда у председателя колхоза, где все развалено-переразвалено, — такой прекрасный коттедж. Если бы хоть один человек в Юрловке осмелился поднять голос в защиту Киреева, ведь такое дикое нарушение законов гостеприимства явно противоречило всем обычаям русского народа, — он бы остался, дабы поддержать их. Они смолчали. Но Михаил знал, что завтра в любом случае ему идти дальше, а этим людям здесь жить. Другой вопрос, надо ли так жить? Но это, как говорится, уже совсем другая история. Киреев вечером того же дня пришел в село Туровское, где познакомился с чудесными людьми, супругами Туровскими, их многочисленными детьми и внуками. А заночуй он в Юрловке — этого знакомства просто не было бы… И головы Конфуция будет недостаточно, чтобы разобраться во всем этом, думал Киреев. Ведь выходило, что он должен был сказать спасибо председателю за то, что встретил Туровских. А больше… больше, пожалуй, Киреев и не мог вспомнить ничего плохого. Более того, не раз и не два его до глубины души, до слез трогало гостеприимство русских людей, их радушие, щедрость… Было это под Бобровом. Дорога шла через лес. Надвигалась ночь, а до города еще предстояло идти и идти. Судя по карте, деревень в этих местах не должно было быть. И вдруг в просвете среди деревьев — огонек. Киреев не поверил своим глазам. Но глаза его не обманули. Посреди зеленого луга, окруженного сплошным лесом, стоял домик — последнее напоминание о деревне Зеленый Луг, некогда находившейся здесь. В домике с недостроенной крышей, без электричества жил переселенец из Киргизии Александр Лебедев. Ради жены и двух дочерей-школьниц бросил он трехкомнатную квартиру, хорошую должность и вернулся на родину предков.
— Понимаете, — говорил Александр Кирееву, — и в Киргизии, и в Казахстане у русскоязычных, на мой взгляд, нет будущего. Там забыли, кто учил их элементарной грамоте. Теперь же они все делают для того, чтобы мои девочки стали людьми второго сорта. Здесь, в России, я дам им образование, чего бы мне это ни стоило. Конечно, нам тяжело, но я стараюсь не раскисать. И вообще, я по природе оптимист, но порой сидишь под этим прекрасным звездным небом и думаешь: «Почему мы никому не нужны?» Чиновники в Боброве спрашивают, зачем, мол, вы приехали. Работы фактически нет. Продали все, старенькую машину не продаю только потому, что иначе дочки за десять верст в школу не доберутся, особенно зимой.
Долгим был этот грустный монолог. Александр действительно держался с достоинством. Не без гордости он рассказал Михаилу о том, что пусть и влез в долги, но купил корову. Теперь она их кормилица. Сам Александр сторожит поля сельхозтехникума, недостроенный дом принадлежит той же организации. Получает мало. Когда последний раз ел мясо, он и не помнит, сахара купить не на что.
— Я готов работать. И день, и ночь. Но в Боброве своих безработных много. Тут мне директор сельхозтехникума говорит: мы озеро за твоим домом выкопали, гусей будем в него запускать. Выращивай, мол, тебе тоже прибыль будет. Какая прибыль?! Да, озеро выкопали, гусей запустили, а построить ограду — денег не хватило. Вокруг лес, лисиц — полным-полно. Я — с одной стороны озера, эти рыжие бестии — с другой. Короче, теперь я в долгах, как в шелках. Утром Киреев проснулся от шепота хозяев. Встав, он понял все: Ольга, жена Александра, собрав последние остатки муки, испекла ему на дорогу блинов. Ему, которого они никогда больше не увидят, для кого Зеленый Луг — только короткая остановка на пути… Когда все завтракали, маленькая восьмилетняя Ира проговорилась: «Мам, а говорила, что блинов испечешь только на мой день рождения…»
Киреев шел к большаку, а Лебедевы стояли у своего домика и махали ему вслед: Саша, Оля, Олеся и Ирочка…
…А в Лихвине он ночевал у супругов Иконописцевых. На центральной площади своего родного городка, самого маленького в России, Георгий Алексеевич Иконописцев развел прекрасный яблоневый сад. Развел не по приказу, не ради денег или славы, а просто ради того, чтобы Лихвин стал еще уютнее и краше.
Они сидели за богато накрытым столом — Иконописцев, его жена Евдокия Даниловна и Киреев. Георгий Алексеевич — маленький, очень живой, супруга же наоборот — большая, спокойная, молчаливая.
— Понимаете, — говорил Иконописцев, — человек для чего ведь должен жить? Для того, чтобы земля, на которую он приходит, стала хоть чуточку красивее. Я знаю, надо мной многие смеются. И когда я специально в Киев ездил, чтобы привезти оттуда черенки плакучей ивы и посадить их на могиле нашего героя Саши Чекалина, — тоже смеялись. А сейчас всем нравятся мои северные ивушки. И сад мой нравится. Брат мой родной по тому же пути решил пойти: у пожарной каланчи грушевый сад разбил.
А потом супруги пели песни, которые сочинил сам Георгий Алексеевич. Пели, как жили и работали, — душевно. Только муж заводил высоким голосом, а жена Евдокия Даниловна подпевала низким, грудным.
Совсем другие песни пели Кирееву в курской деревеньке Курносовка Софья Ивановна Мордвинова и ее дочь Валентина Григорьевна. Эти песни сочиняли старушки-богомолицы, странствующие монахи, которых в хрущевские времена прятали по домам набожные люди. И совсем другая Русь вставала перед Михаилом в тех песнях. Особенно запомнилась ему одна песня-молитва, которую сочинил слепой странствующий монах Валентин.
Крест тяжелый, крест тяжелый,
Нету сил его поднять,
А нести его ведь надо —
В нем Господня благодать.
Крест тяжелый, путь далекий,
Кто поможет донести?
Помоги мене, Спаситель,
Здесь на жизненном пути!
Крест тяжелый, крест тяжелый,
Сам Господь его поднял,
Нес Он с трудностью великой,
Посреди пути упал.
И упал с крестом Спаситель,
Никто руку не подал…
Это была долгая песня, описывающая крестные часы жизни Спасителя. Напев простой, немного заунывный, но никогда с Киреевым такого раньше не было: каждая строка песни сразу запоминалась, будто заученная наизусть. Так кирпич подгоняется к кирпичу, когда каменщик кладет стенку. А заканчивалась эта песня словами:
Если будешь раб ты верный,
То ты дальше крест неси,
Ороси свой след слезами,
В путь за Господом иди.
И Царицу, Мать небесную,
Ты на помощь призывай,
Помогать Она тебе будет,
Только ты не унывай.
И когда потом в пути Кирееву приходилось несладко, он вспоминал эти строки: «Только ты не унывай».
Каких только людей не встречал Михаил в пути! С кем-то и поговорить удавалось с минуту, а теплое чувство, оставшееся после разговора, еще долго держалось в душе. В Судогде он спросил дорогу у девушки, оказавшейся медсестрой, идущей домой с ночного дежурства. Они поговорили — и пошли в разные стороны. А потом, пройдя с десяток метров, вдруг обернулись одновременно. Обернулись и улыбнулись смущенно. И во взгляде каждого была грусть. Может быть, о чем-то несбывшемся? Киреев так и не узнает никогда, как зовут эту медсестру из Судогды. Как не узнает имени чудного мужичка, упорно хотевшего затащить Михаила в свою избу, чтобы показать изобретенную им машину с вечным двигателем, над которой он работал пятнадцать лет. Не спросил Киреев и как зовут бабушку, бросившуюся ему на помощь, когда огромная уличная собака, сорвавшись с цепи, кинулась на Михаила.
— Ах ты, отродье, ах ты, бестия, зачем на человека кидаешься, злыдина? — храбро отбивала бабушка его от собаки. А потом сказала Кирееву: — Пойдемте, я вас до конца деревни провожу. У этой зверюги жуткие зубы, она всех прохожих перекусала.
Не надо думать, что Киреев смотрел на Россию, на русских людей как бы сквозь розовые очки. Нет, он видел и жуткое пьянство, и грязь, и нищету, и хамство, и беззаконие, и покорность этому беззаконию, и потакание хамству… Но Михаил любил эту страну, этих людей. Нельзя человеку говорить все время: «Ты свинья, свинья, свинья» — он и в самом деле тогда захрюкает. Ему даже пьяненькие, жадненькие и грязненькие люди виделись другими. И для них у него находилось доброе и искреннее слово. Киреев даже образ придумал: лежит на земле алмаз. И засыпан алмаз навозом, грязью, мусором. Не поленись, разгреби мусор, выброси грязь — и в твоих руках засверкает алмаз. Боишься испачкать руки, говоришь — не может быть в этой земле алмаза? Бог тебе судья… После странствий по всем этим проселкам, дубравам, затерянным в глуши деревушкам, после посещения городов, сонно смотрящих окнами старых домов в спокойные воды рек, у Киреева уже не проходило ощущение, что он прикоснулся к чему-то чистому-чистому, светлому-светлому. С горькой усмешкой вспоминал он теперь «мудрецов», живущих в столицах, делящих людей на элиту и толпу, определяющих, кто есть совесть нации, кто достоин звания первого интеллигента, а кто — второго и так далее — по ранжиру. Вспоминал их эмоциональную надрывность, страсть к позе, любовь к патетике, громкой фразе. А здесь, в глубинке, были другие люди. Они мало говорили, внимательно слушали, никогда не спешили с выводами. Но если открывали другому душу, то открывали без утайки, до донышка. И разве было зазорно учиться у них? Когда в одной тульской деревеньке Николай Петрович Дацков, бывший колхозный конюх, говорил с Михаилом о жизни, тот только диву давался мудрой живописности языка этого человека. По телевизору в этот момент говорили, что «всем нам так не хватает терпимости». Старик, услышав это, буквально взорвался:
— Ты понимаешь, Прокофьич, куда этот сукин сын клонит? — спросил он Киреева.
— Куда?
— Знаешь, как в России называли публичные дома?
— Не знаю.
— Домами терпимости. А теперь хотят всю страну сделать… Тьфу, — старик даже плюнул.
— Николай Петрович, но этот, как вы сказали, сукин сын вроде бы добра всем нам хочет…
— Не верь, Прокофьич, не верь. Терпимости в России, видишь, мало. А вот Господь приказывал быть кроткими, чистыми сердцем, жаждать правды — разве не так?
— Блажени, милостивии, яко тии помилованы будут, — неожиданно произнесла доселе безмолвно сидевшая Елизавета Петровна, вдовая сестра хозяина дома.
— Вот! — обрадовался подсказке Дацков. — Правильно! Милосердными быть надо. А о терпимости ничего не сказано. Знаешь, Прокофьич, почему?
— Почему?
— Если человек терпим — значит, не любит никого.
— Ну ты загнул, братик, — вновь подала голос Елизавета Петровна.
— Не любит! Они теплохладные — все эти терпимые. Когда мою внучку будут убивать… ладно, ладно,
— поправился старик, — не убивать — жизнь ей портить станут, соблазнять… Не знаю, кто — сектанты, наркоманы, человек какой плохой, да кто угодно, — я смогу относиться к этому терпимо? А где-то сейчас, в Туле или Москве, с внучкой, дочерью или сыном другого человека происходит такое. Соблазняют, душу поганят, ядом сладким сердце отравляют. Меня это вроде не касается. И, знаешь, мне легко быть терпимым, когда меня это не касается.
— Но ты же не такой, Николай. Что на себя наговариваешь?
— И слава Богу, сестра, что не такой. Пойми, Прокофьич, все эти слова о терпимости — сладкий яд. Зло сначала всегда в меньшинстве. А потом живешь, живешь, и тебе кажется, что оно, зло, — везде. Кругом одно зло. Почему? А ты представление имеешь, как действует любое меньшинство?
— Какое меньшинство, Петрович? — спросил сельского философа Киреев.
— Любое. Сначала оно, меньшинство, скулит: не бейте, пощадите. Пощадили. Вот такие терпимые, как те. — И старик показал на экран телевизора, где уже все в студии убеждали друг друга в том, что Россия никогда не станет цивилизованной страной, пока у нас так мало терпимости. — Меньшинство уже без скуления просить начнет: да, мы другие, но почему вы за это презираете нас? Хорошо, такие так такие. И вдруг резкий окрик. Это меньшинство уже требует у большинства: не кажется ли вам, господа хорошие, что пора нам местами меняться? И меняются они, Прокофьич, местами, меняются! И запомни меня, старика: как только меньшинство становится большинством, оно тут же забывает о терпимости…
— Ты о голубых, что ли, говоришь? — спросила Елизавета Петровна.
— Я про все цвета радуги объяснял, — парировал Николай Петрович. — Дело не в цвете — он для удобства дается, дело в сущности. Почему не спрашиваешь, Прокофьич, о какой я сущности говорю?
— И то правда, о какой? — послушно откликнулся Киреев.
— А о той самой. Дело ведь не в том, кого больше и насколько. Завтра, предположим, все терпимыми станут, а я все равно буду себя большинством считать.
— При Хрущеве это культом личности называли, — сестра философа явно была не обделена чувством юмора.
— Ты только о Никите мне ничего не говори, — вскипел старший брат. — А то я здесь такого наговорю. Я потому буду большинством, что знаю: я за Добро против Зла. Не перебивай, сестра! Да, надо мной можно посмеяться, мол, возомнил о себе, да и откуда мне знать, за Добро ли я на самом деле. За Добро. Потому что хочу быть милосердным, жаждать правды и быть кротким.
— А можно быть кротким и нетерпимым одновременно? — спросил Киреев.
— И можно, и нужно! Получается не всегда, но нужно. Тут нам давеча священник наш про Марка и про Унию рассказывал. Как его бишь звали…
— Эфесский? — подсказал Киреев. — Если про Унию, то это Марк Эфесский.
— Точно! Ведь все тогда эту треклятую Унию с Римом приняли, даже епископы. А он один остался или почти один. Его уговаривают: смотри, мол, какие люди согласились, не чета тебе. Соглашайся и ты. И знаешь, Прокофьич, что Марк им сказал? — Хороший рассказчик, старик сделал эффектную паузу. — «А хоть весь мир согласится, а я все равно не изменю Богу». Богу! Вот кого держаться надо! Никогда я с Ним не буду в меньшинстве, понимаешь, Прокофьич?
— Понимаю, Николай Петрович. Мне один очень мудрый… нет, не так… Очень святой жизни человек сказал: люби Бога — и делай, что хочешь.
— Правильно. Вот мы и дошли до сути. Вспомним, как сказано: возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем разумением твоим…
— …и возлюби ближнего твоего, как самого себя, — закончила цитату Елизавета Петровна.
— Точно. Возлюби ближнего, а возлюбишь по-настоящему — и уйдет вся твоя терпимость в тартарары.
А потом Киреев просто перестал удивляться, так много повстречал он в дороге философов, изобретателей и поэтов, хоть по жизни числились все они конюхами, рабочими, учителями, библиотекарями. Ведь важно не кто ты, а что у тебя в голове и сердце. Впрочем, один раз Киреева все-таки удивили. В маленьком городке Тишанске, меньше которого в России разве что Лихвин, он заночевал у местного краеведа, в прошлом учителя истории Олега Игоревича Толстикова. В свое время Киреев читал речь Достоевского на открытии памятника Пушкину в Москве, в которой Федор Михайлович написал о всемирной отзывчивости нашего русского гения, о том, что именно Пушкин разделяет с народом нашим эту способность. Главнейшую способность нашей национальности — подчеркивал Достоевский. Но все равно, то, что увидел Киреев в захудалом городке, поразило его. Оказывается, на квартире Толстикова каждую неделю собирался кружок любителей английской поэзии. Правда, входило в него всего шесть человек. Но представьте себе: Тишанск, древний городок, потерявший даже статус районного центра. Из предприятий работает только хлебозавод. По вечерам отключают свет. Зарплату и пенсии задерживают по полгода и больше. И вот именно здесь Кирееву посчастливилось поприсутствовать на заседании кружка любителей английской поэзии. Опять отключили свет, начавшаяся осень бросала в окно маленького домика на улице Урицкого желтые листья. На столе самовар. Встречаемый бурными аплодисментами хозяин ставит керосиновую лампу на стол. Аплодисменты предназначались лампе, но Толстиков все равно кланяется. Он и открывает очередное заседание кружка, на котором обсуждался всего один вопрос: чей перевод стихотворения Джона Китса «Кузнечик и сверчок» лучше — Маршака, Пастернака, Сухарева, Спендиаровой, Покидова, Новиковой или Чухонцева. Вежливости ради специально для гостя Олег Игоревич прочитал сначала стихотворение на английском, а затем в маршаковском переводе, считающемся классическим, чтобы Кирееву было понятно, о чем идет речь.
Вовеки не замрет, не прекратится
Поэзия земли. Когда в листве,
От зноя ослабев, умолкнут птицы,
Мы слышим голос в скошенной траве
Кузнечика. Спешит он насладиться
Своим участьем в летнем торжестве,
То зазвенит, то снова притаится
И помолчит минуту или две.
Поэзия земли не знает смерти.
Пришла зима. В полях метет метель,
Но вы покою мертвому не верьте.
Трещит сверчок, забившись где-то в щель,
И в ласковом тепле нагретых печек
Нам кажется: в траве звенит кузнечик.
Олег Игоревич читал, а Киреев вспоминал дом матери на Тихоновской горе. За окном завывал осенний ветер, пусть еще не злой, ноябрьский, но все равно сердитый. До Старгорода оставалось идти еще неделю. «Я хорошо походил, — думал Киреев, — сколько кузнечиков пели мне свои песни. Пора послушать сверчка…»
А дискуссия в комнате шла не шуточная. Михаил смотрел на этих людей и окончательно — раз и навсегда — понял всю мудрость тютчевских строк: «Умом Россию не понять». И он верил в Россию, как и Тютчев, как миллионы живых или уже ушедших в мир иной русских людей, верил, что рано хоронить страну, где есть такие городки, как Тишанск, а в этих городках — вот такие кружки. Подошел к концу вечер. Стали голосовать. Два голоса получил Маршак, два — Пастернак и два — Спендиарова.
— Надо же, — огорченно вздохнул единственный ветврач Тишанска Егор Юрьевич Юрьев, — опять ничья. Говорил вам, надо нам седьмого искать. И вдруг все разом посмотрели на Киреева. Его первой мыслью было: «Мне бы ваши заботы», второй: «Ну, если просят», третьей: «Вообще-то, мне и Маршака перевод нравится, и Спендиаровой. А за кого голосовал Олег Игоревич?» И неожиданно даже для себя стал читать перевод Спендиаровой, за который проголосовал и Толстиков:
Поэзии в природе нет конца:
Когда в жару на ветках деревца
Притихнут птицы, из травы нагретой
Раздастся голос нового певца.
Кузнечика. В великолепьи лета
Блаженствует он, опьянев от света,
Звенит, стрекочет, а найдет ленца,
На миг замолкнет, притаившись где-то.
Всегда жива поэзия земли:
За теплой печкой, в зимний вечер вьюжный,
В глухую пору, с тишиною дружный
Невидимый сверчок поет в щели.
И чудится в дремотном сновиденье
Кузнечика полуденное пенье.
Читал Киреев в удивленной тишине, а когда закончил читать — вдруг раздались аплодисменты. Михаил смутился, но ему было приятно признание этих людей. «Наш человек», — сказал ветеринар Юрьев, и эти слова стали едва ли не самой дорогой похвалой, которую Михаил Прокофьевич Киреев слышал в своей жизни…
А еще Киреев открыл для себя, что более поэтического народа, чем наш, русский, на земле не существует. А в качестве доказательства Михаил теперь готов был привести… названия рек, а также деревень, сел, городов, где он побывал. Даже когда Киреев жил в Москве, его просто выводили из себя местечковые юмористы, осмеивавшие по телевизору и с концертных эстрад все и вся. И когда один из них произносил в монологе слова: «В Лондоне тепло, а в деревне Гадюкино опять идут дожди», а зал покатывался со смеху, Киреев свирепел: «Над кем смеетесь? Над собой смеетесь». Только младенец не мог бы понять, какую символику несла в себе деревня под названием Гадюкино, где в отличие от всей планеты всегда идут дожди, всегда грязно, холодно и сыро. Но, выросший на некрасовских «Кому на Руси жить хорошо» и помня все эти деревни Неурожайки, о которых писал поэт, Киреев тогда молчал. С классиком не поспоришь, думал раньше он. Но вот прошагал Михаил русскими путями-дорогами — и не встретил деревни Гадюкино — ни в прямом, ни в переносном смысле. Зато побывал в десятках Березовок, Липок, Ольховок, Сосновок. Имя много говорит не только о человеке. Принимая то или иное название, деревня, город словно выбирает себе судьбу. Десятками исчислялись и встреченные Киреевым села Троицкие, Спасские, Петровские, Никольские, Архангельские, Успенские… Встречались и Дураковки, Хмелевки — куда же без них, но их было мало. Зато однажды на Тамбовщине пришлось проходить ему деревню Альдию. Оказалось, что когда-то один помещик, похоронив любимую арабскую кобылу, так назвал в честь нее свою деревню. А в Тульской области он ночевал в деревне под названием Кинь-Грусть. Славное название, не правда ли? Вот и захотелось мне напоследок перечислить хотя бы названия части тех сел, деревень и городов, через которые вела дорога Киреева. Не сомневайтесь, все они есть на карте России. Степь, Троица, Летогоще, Орловка, Соколово, Желанное, Боголюбовка, Сестрички, Пески, Большие Голубочки, Поляны, Ясенки, Дубрава, Майское, Серебряные Ключи, Благодать, Ласково, Малиновка, Рябиновка, Мирный, Травнино, Муромцево, Натальинка, Загорье, Калиновка, Горки, Щегловка, Ольгинка, Сретенка, Луговка, Лермонтово, Грунин Воргол, Галичья Гора, Задонск, Сапожок, Бобров, Анна, Свобода, Беломостье, Горностаевка, Вязовик, Красное, Стрелецкое, Казачье, Дивогорье, Пухово, Колодезное, Зеленый Луг, Марьино, Софьинка, Соловьи, Коноплянка, Красивка, Соболево, Серебряное, Карион, Богословка, Свечино, Дубки, Вишневое, Варваринка, Лужки, Ухорь, Ясное, Дворяниново, Лев Толстой, Лебедянь, Перемышль, Суворов, Крапивна, Богородицк, Тюртень, Раево, Шарик, Завидное, Золотая Поляна, Зеленый Бор, Иконки, Александро-Невский, Дикое Поле, Златоустово, Солнцево, Луна, Восток, Заря, Сумерки, Рассвет, Большая Дорога, Невеличка, Казачка, Бабенка, Казачий Дюк, Красный Уголок, Наша, Соловьи, Гоголь, Баранчик, Ясная Поляна, Гоголь, Бежин Луг, Новый Свет, Мыс Доброй Надежды, Сново-Здорово…
Глава сорок вторая
— Надейся на Бога, нас не забывай. В престольные праздники старайся приезжать — мы будем рады.
Служба закончилась, и матушка Валентина вместе с сестрами вышла проводить Юлю к воротам монастыря. Софья скромно стояла в сторонке. Все-таки прав Кира, думала она, наблюдая за ревущей Юлей, прощавшейся с настоятельницей и сестрами монастыря. В этом мире парадоксально все. Полгода не прошло, как познакомилась она с этой девушкой. Алчная, расчетливая, жестокая, готовая ради достижения цели пойти на что угодно — такой до вчерашнего дня представляла Софья Селиванову. Ту самую Селиванову, которая, как ребенок, сейчас размазывает слезы на щеках, повторяя все время только одну фразу: «Спасибо вам, миленькие мои! Спасибо вам, миленькие мои!» Почему Юля так переменилась? Или была такой всегда, просто Софья раньше не смогла «увидеть» ее, как сказал бы Киреев? Зашмыгали носами и сестрички. Они подарили Юле скромные подарки — обшитые бисером иконки, книгу, банку варенья. Какая-то юная послушница, совсем еще девочка, сказала сквозь слезы: «Ангела- хранителя вам в дорогу». Эти слова подхватили и остальные.
— Можно по городу ехать потише? — уже в машине попросила Юля Софью.
— Ты думаешь, он еще должен появиться?
— Вряд ли, — потихоньку прекращая плакать, ответила Селиванова. — Наверное, у Федора срочная работа. А так бы он приехал… проститься.
— Может, заедем к нему?
— Не стоит. Ты и так со мной столько времени потеряла.
— Не говори глупостей.
— Нет, правда. Я очень тебе благодарна. Да и не знаю я, где он живет. Теща у него в Хлевном, а где это Хлевное, Бог один знает.
— Не грусти, Юля, — очень тихо сказала Софья. — Понимаю, тебе тяжело…
— Нет, Сонечка, совсем не тяжело. Мне здесь хорошо было. Больше нигде так не будет. А с Федором у нас все равно ничего бы не получилось… Ладно, давай о чем-нибудь веселом.
— Давай.
— Кстати, а у тебя еще есть время?
— Говорю же тебе, что есть. Куда нам надо заехать?
— Заедем на минутку в больницу, а потом поедем в Москву по донской дороге, если ты не возражаешь.
Софья сразу поняла Юлю. Девушка, с одной стороны, хотела на прощание увидеть те места, где так круто изменилась ее жизнь, а с другой — отблагодарить Воронову: Юля чувствовала, что любое упоминание о Кирееве будет приятно для Софьи. В больнице Селиванова действительно задержалась всего на несколько минут, и вот уже Софьин «БМВ» вез подруг по той самой дороге. Вез не спеша, чем вызвал недовольство своих менее «породистых» родичей, которые, сигналя что есть силы, обгоняли «иностранца». Впрочем, самим девушкам это, похоже, было абсолютно безразлично. Юля словно вела экскурсию:
— Видишь, обгорелая трава — там, слева? Туда братки кувыркнулись. И сгорели… А вот тот самый поворот.
— Хочешь, заедем туда?
— Не надо! Сплю я спокойно, но лучше не надо.
— Про шмеля ты красиво вчера рассказывала. И про птицу.
— Смешно.
— Ты о чем?
— Я тогда смерти ждала, а жалела только о том, что за несколько лет в настоящем лесу ни разу не была. Прав Киреев, в этом мире…
— Все парадоксально? — подхватила Софья. Подруги рассмеялись.
— А вот эта самая развилка. Михаил здесь из автобуса вышел, а мы чуть подальше стояли…
— Федор Киру здесь подобрал?
— Два раза… Представляешь, а если бы они разминулись? Я сейчас подумала об этом — и мне страшно стало.
— А там, я понимаю, — показала Софья направо, — знаменитая Галичья гора. Давай заедем туда?
— В деревню? — испугалась Юля. — Ни за что на свете.
— Нет, на гору. Ты мне сама рассказ Михаила передавала, как он на горе полдня просидел, обо всем позабыв. Поедем?
И вот Софья и Юля стоят на вершине огромной кручи. Обе молчат, каждая думает о своем. Легкий ветерок ласково играет с волосами девушек, перепрыгивая на кусты, деревья — и бросается вниз с обрыва. Но не падает в реку, а поиграв с ней и вызвав легкую рябь, вновь развевает волосы девушек.
— Такой песчинкой себя чувствуешь, — первой нарушила молчание Софья.
— Я тоже об этом подумала. И еще знаешь о чем?
— Знаю, — улыбнулась Воронова. — Потому что я тоже хочу.
— Что — хочешь? — удивленно посмотрела на подругу Юля.
— Быть птицей. Расправить крылья, то есть руки, — и полететь. Над морями, над лесами, над зелеными лугами.
— Нет, лучше просто парить. Как тот ястребок или сокол — я не разбираюсь. Представляешь, Соня, он высоко-высоко. И будто висит в воздухе. Не шелохнется.
— А потом ка-ак бросится вниз, на добычу. — Софья неожиданно схватила Юлю за плечи.
— Напугала, сумасшедшая! — охнула Селиванова. — Так и заикой можно сделать… А о Кирееве неужели сейчас не думала?
— Юленька, ты помнишь, что сказал Александр Сергеевич? Чем меньше мужиков мы любим, тем больше нравимся мы им. Вот! Отсюда надо делать соответствующие выводы.
— Ну ты даешь! Он наоборот все написал.
— А мы переделали. Ты хочешь что-то спросить? По глазам вижу, что хочешь.
— Опять читаешь мысли? Хочу. Как ты думаешь, у меня получится?
— Что?
— Начать жизнь набело?
— Поживем — увидим. Но ты же ведь не это хотела спросить. Правильно ли ты сделала, что уехала из Задонска? Так?
Юля кивнула и с какой-то верностью и надеждой посмотрела в глаза Софье. Воронова поняла, что шуткой здесь не отделаться.
— Маленького принца помнишь?
— Кто тебя выдумал, звездная страна, — пропела Юля.
— Снится мне издавна… Да. О том, что мы в ответе за тех, кого приручаем, — помнишь?
— Помню. Думаешь, я его приручила?
— Думаю — да. А он тебя?
— Честно? Не знаю.
— Вот ты и ответила сама на свой вопрос. Когда поймешь, тебе не понадобятся мои советы. Давай я тебе лучше стихи почитаю.
Стихи она читала нараспев, голос девушки звучал нежно. Соня слегка раскачивалась в такт стихам:
В полях под снегом и дождем,
Мой милый друг, мой бедный друг,
Тебя укрыл бы я плащом
От зимних вьюг, от зимних вьюг,
И если мука суждена
Тебе судьбой, тебе судьбой,
Готов я скорбь твою до дна
Делить с тобой, делить с тобой.
Пускай сойду я в мрачный дол,
Где ночь кругом, где тьма кругом,
Во тьме я солнце бы нашел
С тобой вдвоем, с тобой вдвоем.
И если б дали мне в удел
Весь шар земной, весь шар земной,
С каким бы счастьем я владел
Тобой одной, тобой одной.
— Вы с ним как две половинки одного целого, — после некоторого молчания сказала Селиванова.
— Ты ошибаешься, Юленька.
— Он мне тоже стихи читал.
— Какие?
— О девушке, которая пела в церковном хоре.
— Помню.
— А ты чьи стихи сейчас читала? Градский такую песню пел.
— Бернса. Роберта Бернса. Когда он умирал, очень тяжело умирал, за ним ухаживала простая девушка. Вот Бернс и решил отблагодарить ее… Софья заплакала, глядя вдаль.
— Соня…
— Что?
— Ты его приручила.
— Думаешь?
— Я это поняла. Не у тебя одной интуиция.
— Ладно, поедем, пора уже.
— Мне сон сегодня под утро приснился. Говорят, надо над тянущей водой его рассказать, чтобы он не сбылся.
— Не сбылся? Плохой был сон?
— А может, и не сон вовсе, а видение. Кстати, однажды при мне Михаил с Голубевым, хирургом, о снах спорили. Киреев говорил, что есть сны пустые — они забываются сразу, как встал, а есть вещие.
— Так что тебе снилось?
— Что Кузьмич в Москву приехал. И превратился в огромную серую крысу. И ищет эта серая мерзость меня. Я сижу на кровати, сжалась вся, хочется невидимой стать, а крыса по комнате ходит, ходит, принюхивается, принюхивается, а потом как поднимет морду — и видит меня. Я даже закричала. Проснулась в поту вся.
— А если он и правда в Москве? Будет он тебя искать?
— Наверное, будет. Три его гарных хлопца куда-то делись — как не искать?
— Слушай, — встревожилась Софья, — а если это серьезно? Юля пожала плечами.
Неожиданно маленький камешек скатился вниз. Стукнул раз, другой — и полетел вниз.
— Это знак! — сказали обе и засмеялись.
— У меня идея! Ты не поедешь в Москву!
— А куда же я поеду? — растерялась Юля.
— В Старгород. К моей тетке. Мировая женщина. Верой Ивановной Григорьевой зовут. Будешь жить у нее.
— В Старгород? — Юля растерялась еще больше. — А как же московская моя квартира, паспорт? На что я буду в Старгороде жить?
— Ты же говорила, что тебе Киреев много денег дал.
— Но мне же ему их отдавать…
— Забудь. Он все равно не возьмет. С квартирой и паспортом все уладим.
— Как у тебя все легко и просто.
— Не все. Кузьмич — это не просто. Я не говорила тебе, что Гришаня повесился?
— Не может быть! — Юля машинально схватилась за сердце.
— Может. Ты веришь, что он мог на себя наложить руки?
— Нет, не мог. Не такой это был человек. Любил парниша жизнь.
— И я думаю, что не мог. Поедем. Старгород от ростовской трассы в десяти минутах езды. От Москвы Старгород в двух часах. Я буду тебя проведывать. А ситуация успокоится — вернешься. Если захочешь.
— Как-то неожиданно все, — неуверенно сказала Юля.
— Не переживай. Ты раньше о Задонске вряд ли слышала, а как с ним прощалась…
— Софья, ты думаешь, смерть Гришани с твоим дядей связана?
— Вообще-то, Гришаня говорил, что…
— Он врал. Я все расскажу. Он у меня был тогда. И…
— По дороге расскажешь, — перебила ее Воронова. Юля будто не услышала Софью.
— Но тогда и тебе нельзя в Москве быть.
— Мне можно.
— Почему?
— Я богатая и красивая, — засмеялась Софья. — Шучу. Мне нельзя сейчас, Юлечка, из Москвы уезжать. Поедем. Слышишь, какая-то машина приехала? Здесь заповедник, сейчас разгонят нас…
— Слава Богу, застал! Так и думал, что вы сюда заедете, — раздался откуда-то сверху мужской голос.
— Федор! — удивлению и радости Юли не было предела.
— Собственной персоной. Только у нас проездом в Бердичев великий и ужасный Федор Федорович Новиков!
Соня заметила, как Юля словно засветилась изнутри. Было видно, что забыла она вмиг о Гришане, Кузьмиче, обо всем.
А Федор, стараясь скрыть смущение, говорил и говорил.
— Не смог утром проводить. Свояк просил доски из лесничества привезти. Потом за молоком к теще заехал. Боюсь, прокиснет молоко. Приезжаю в монастырь, а вас и след простыл. Сначала я расстроился, а потом подумал, что на гору вы эту попасть захотите. Угадал!
— А говорила — молчун, — засмеялась Софья. — Слушайте, ребята, у меня предложение есть. Молоко и в самом деле прокиснуть может. Как думаешь, Федор Федорович?
— Запросто, Софья Николаевна.
— А где мы еще такого молока попьем, Юля? Вот давайте здесь роскошный прощальный обед и устроим.
— А ты мне на дорогу только молока привез? — уже придя в себя от радости, спросила Юля.
— Не только. Огурчиков, яиц, хлеба домашнего. Софья даже зажмурилась.
— Домашний хлеб с молоком… Это что-то! Неси гостинцы, Федор Федорович. А мы тебе заодно и про наши планы расскажем.
— Зачем? — засмущалась вдруг Юля.
— Вот тебе раз! Как гостинчиков — так что привез, а о том, как дальше собираешься жить, — человек, выходит, не обязан знать?
Федор с благодарностью посмотрел на Софью.
— Эх, Софья Николаевна, не умею красиво говорить, а то сказал бы.
— Представь, что умеешь. Говори.
— Говорить? Хороший вы человек. Спасибо. А теперь я пойду за гостинцами.
* * *
Новоюрьевск поздним вечером производил впечатление покинутого города. Киреев шел по пустынным улицам, и только полная луна на темном небе сопровождала одинокого путника. Михаил нежно любил этот город, где ему был знаком каждый дом, каждое дерево. Когда Киреев, где бы он ни находился, слышал первые аккорды песни «Где-то есть город, тихий, как сон», в памяти вставал Новоюрьевск. В детстве ему все здесь казалось огромным — двух- и трехэтажные дома, вязы и тополя на широких улицах…
Где-то есть город, тихий, как сон,
Пылью тягучей по грудь занесен…
А ведь были времена, когда по сравнению со своим ближайшим соседом — стариком Старгородом
— Новоюрьевск казался молодым, полным сил человеком. Работали шахты, заводы, фабрики, ради которых на месте бывшего рудника и был построен Новоюрьевск. Постепенно из Старгорода перешли сюда все учреждения и организации. На улицах всегда было полным-полно молодежи, детей. Телевизоры тогда были редкостью, а потому вечерний досуг старались проводить «на людях». Мужики резались в домино, играла гармошка, кипели футбольные и волейбольные баталии. Билеты на вечерний сеанс в местный дом культуры невозможно было достать. Бок о бок жили русские, украинцы, немцы, татары. Свадьбы, похороны, проводы становились событием не только одной семьи, а всего двора.
Постарел Новоюрьевск. А может, это Киреев постарел? Двухэтажные дома показались маленькими и какими-то беззащитными. Или это он, беззащитный и маленький, ищет спасения в детстве? Так, наверное, бывает у всех, кто не в ладах с настоящим и ничего не ждет от будущего. Киреев вздохнул. Попытался пошутить: «Вход в город великого путешественника оказался не замеченным сидящими у телевизоров новоюрьевцами». Захотелось выкинуть какую-нибудь шутку. Как в студенческую пору, когда он, подвыпив, кричал по ночам: «Люди, вставайте, я солнце!» Но вместо этого Михаил вполголоса запел ту песню:
В медленной речке вода, как стекло,
В мире есть город, в котором тепло,
Наше далекое детство там прошло…
Но сестра, ее муж и их семилетний сын встретили его так тепло, так радушно, что грусть улетучилась, будто ее и не было вовсе.
— Бог мой, и даже тушеный кролик! Откуда?
— Володя от своей мамы привез. Картошку помогал выкапывать и привез, — пояснила Женя.
— И что-нибудь к кролику… в смысле выпить — имеется?
— Обязательно, — гордо сказал Володя.
— Так тебе разве можно? — Все-таки сказывалось, что младшая сестра Киреева работала в школе. В голосе слышался металл.
— Женечка, — мягкий Володя умел быть убедительным, — во-первых, такая встреча. Во-вторых, мы понемножку. А в-третьих, это же не магазинное. Миша, ты попробуешь и скажешь, пил ли что- нибудь подобное раньше. Двойная перегонка, на травах настоянная. Пятьдесят градусов, а пьется легко-легко.
— Да там и сорока нет, — фыркнула, собирая стол, Женя.
— Вот видишь, ты пила и не заметила градусов. Согласен, пятидесяти нет, но сорок пять — точно. А белобрысый Илюша и вовсе не отходил от дяди. Он притащил из своей комнаты маленький рюкзак, перешитый из холщовой сумки, и стоял молча, ожидая, когда на него обратят внимание.
— Вот, дядя Миша, мы к походу готовы. Илюша, расскажи, как ты тренировался? — попросила сына Женя.
— Зубы чистил.
— Это очень важно. Молодец, — похвалил племянника Киреев.
— А еще я мышей не боюсь!
— Замечательно, а я вот до сих пор их боюсь. Представляешь, в одном доме меня на чердак спать положили. Сено свежее, запах чудесный, мягко — благодать, одним словом. Только засыпать стал — вокруг меня что-то зашуршало. В одном углу, в другом, потом, чувствую, и подо мной что-то шевелится. Бр-р!
— А ты? — Глаза у Ильи стали абсолютно круглыми.
— Дал деру.
— Чего дал?
— Убежал с чердака, одним словом. А хозяева уже спят, будить их не хочется. Что же делать?
— Обратно на чердак лезть! — подсказал Илюша. Все рассмеялись.
— Нет, я же не герой, как ты. Постелил прямо на земле спальник, благо, трава была мягкая, густая — спорыш называется, — так и уснул.
Племянник недоверчиво смотрел на дядю. Рассказ явно не вязался с героическим обликом, который был уже нарисован в воображении ребенка.
— А еще чего ты боишься?
— Больше ничего, — спохватившись, что завтра у родителей возникнет проблема с чисткой зубов сына, сказал Киреев.
— Даже волков? — обрадованный Илья добивал свои последние сомнения.
— Откуда в наше время волки? — вмешалась в их разговор Женя. — Пойдемте к столу, все остывает.
— Это ты напрасно, сестренка. Я про волков, а не про стол. Их очень даже много развелось. А в Шиповом лесу с целой семьей волков нос к носу столкнулся. Точнее, у меня один, а у них четыре носа.
— И что?
— Пришлось всю ночь на вершине сосны сидеть. Шучу… Володя не хвастал. Его напитки и впрямь оказались просто божественными. Уставший Киреев явно воспрял духом, да и силенок будто прибавилось. От него требовали рассказа о путешествии, поэтому сорокапятиградусная настойка на чабреце оказалась как нельзя кстати.
— А про волков ты пошутил? — спросила Женя.
— Нет. Раза четыре встречался. Кабанов и лосей много стало, деревни обезлюдели, вот и волков стало много.
— Страшно было, когда в лесу на них набрел?
— Если скажу, что нет — не поверите. Хотя страха не было. Пять месяцев лесной жизни кое-что значат. Главное не показать, что ты их боишься. В глаза не надо им смотреть. Когда волк один — смотри, сколько хочешь, все-таки человека они боятся. А тут три взрослых и детеныш.
— А у тебя ружье было, дядя Миша? — Илью попросили сидеть за столом молча, но он не смог удержаться.
— Не было, — засмеялся Киреев. — Я с ними поздоровался, объяснил, что не могу, к сожалению, пообщаться подольше, и спросил, правильно ли я иду на Ергышевку.
— Дядя Миша, а они?
— Сказали, что иду правильно, только посоветовали быть поосторожнее. В поле за Ергышевкой по ночам семья кабанья ходит кормиться. Кабан, говорят, уж больно горяч, настоящий неврастеник.
— Да ну тебя! — возмутилась Женя. — Трепешься.
— Не верить твое право.
— И как же ты с ними разговаривал? Выл, что ли?
— Зачем же? С волками и без вытья можно. По-человечески. И, представляете, не обманули — кабанов я действительно повстречал. Красивое, я вам скажу, зрелище. Ночь, луна — огромная- огромная. Поле. С трех сторон — лес стеной стоит. И они идут.
— Кабаны?
— Кабаны, племяш, кабаны. Клином. Я раньше смотрел фильм «Александр Невский» и не понимал, почему князь говорил, что немцы клином, «свиньей» идут. А тогда за Ергышевкой понял. Клин самый настоящий. А впереди этот неврастеник. Идут, сопят.
— Ну и что, с ними тоже пообщался? — съехидничала Женя. — Или сразу деру дал, как с чердака?
— Не веришь, а зря. И разве со свиньями можно разговаривать? Тебе об этом еще две тысячи лет сказано: «Не мечи бисер перед свиньями». А поскольку вежливо с ними нельзя говорить, то лучше молчать. Так я и сделал.
— А они?
— Прошли мимо. Там посадка маленькая была, я представил себе, что превратился в молоденький дубок. А ветер с их стороны дул. Все просто. Они и прошли, даже не заметив меня. Все хорошее когда-нибудь заканчивается. Закончился и этот вечер. Оставшись один, Киреев долго не мог уснуть. Затем встал и подошел к книжной полке. Свет луны был таким ярким, что он без труда мог прочитать названия книг. Да в этом и не было необходимости — многие из них он помнил с детства. Как этот томик Бернса. Киреев вспомнил, что в годы первой влюбленности он гадал на стихах. Открывал наугад страницу книги, думая о конкретном человеке. Сейчас Михаил думал о Софье. Когда-то он мог с ней спокойно общаться, разговаривать — и думать совсем о других вещах. Глупый, неужели ты ничего тогда не замечал? А сейчас, сейчас, сколько бы отдал Киреев, чтобы вновь услышать ее голос. Как менялась ее интонация! Иронично- колкая, когда Софья отчитывала Киреева: «Меня всегда бесит мудрость, идущая от возраста, а не от ума». А когда она вспоминала о детстве, об отце, то в голосе были грусть и нежность: «Мне тоже нравится. Сразу что-то давнее вспоминается, русское. Деревянный домик, печурка… Папа любил все это. Даже ложки деревянные собирал». И ее последние слова при расставании: «До свидания, вестник…»
Киреев взял с полки книгу Бернса и открыл ее наугад. Подошел к окну, чтобы лучше было видно, ткнул в страницу пальцем. Палец показывал на две строки:
Во тьме я солнце бы нашел
С тобой вдвоем, с тобой вдвоем.
— Да… — усмехнулся Киреев, — у Бернса мудрость шла не от возраста, как у некоторых, а от ума. И писал он эти стихи, кажется, перед смертью. Что ж, славно погадал. Но когда дряхлеющие силы, дорогой Роберт, царство тебе небесное, нас начинают покидать, мы все чаще повторяем слово из двух букв — «бы». И у тебя было так, и у меня: укрыл бы плащом, солнце нашел бы, и если бы дали в удел весь шар земной, тогда владел бы…
Грустно. В дверь постучали. Раздался голос Жени:
— Миша, ты с кем разговариваешь?
— С Робертом Бернсом.
— О, Господи! Говорила, не пей.
— Вот и он тоже советует.
— Кто?
— Бернс. Говорит, у пьяных старых мальчиков мечтательность появляется, а это вредно.
— Да ну тебя! Ложись, спи.
— И то верно.
* * *
В половине двенадцатого с северо-запада, со стороны деревни Вдовинки, в Старгород вошел еще не старый человек лет сорока. Он так долго ждал этого дня — ждал и боялся его, так долго представлял свое возвращение, что даже не поверил в реальность происходящего. Человек, а это, как вы догадались, был Киреев, перейдя через Хлыновский ручей, пройдя уже убранное поле и поднявшись на Тихоновскую гору, все ждал чего-то. Ведь должно что-то произойти. Но не гремел гром средь ясного дня, как, впрочем, не происходило и других стихийных явлений. Поскольку шел Киреев больше задворками, то и людей он практически не видел, а те, кого видел, — не замечали его. И только девочка лет шести, игравшая возле кирпичного дома с зеленой крышей, вдруг подошла к нему и, глядя на Киреева снизу вверх, спросила:
— Дядя, а вы откуда?
— Отсюда.
— А почему я раньше вас не видела?
— Почему? Как зовут тебя, любопытная?
— Маша Иванова. Мне шесть лет.
— Ну, ладно, Маша Иванова, счастливо оставаться. Мне пора домой. Обещаю, мы еще увидимся.
— А вы, наверное, устали, пока на гору поднимались?
— Устал.
— Мне дедушка Вася говорит, что на гору всегда тяжело подниматься, а вниз идти — легко.
— Умный твой дедушка. Вниз легко, особенно кубарем. А мне вверх надо. Пока, Маша Иванова. Киреев не сделал еще и десяти шагов, как девочка вновь окликнула его. В руках Маши Ивановой было яблоко. Большое, красивое, почти прозрачное от наливавшегося сока.
— Возьмите, — сказала она и убежала.
— Спасибо. — Киреев долго смотрел ей вслед… А вот и Белое озеро. Сердце от волнения, а может, просто от того, что Тихоновская гора со стороны северо-запада была крутовата, забилось сильнее. Знакомая улочка. Дед Сидор Потапыч в неизменном треухе сидит на скамейке перед своим домом. Сколько ему сейчас лет? Наверное, далеко за восемьдесят.
— Здорово, мил человек. «Надо же, — подумал Киреев, — глаза у деда еще видят» и поздоровался в свою очередь. Потом спросил у Сидора Потапыча:
— А что, отец, невесты у вас в городе есть?
— Кому и кобыла невеста.
Михаил засмеялся:
— За что я тебя всегда уважал, Сидор Потапыч, так за начитанность твою. Классику помнишь.
— Никак Михал Прокопыч? Сын Марьи Алексеевны?
— Собственной персоной.
— Вернулся? А к кому, прости за любопытство? Дом-то твой пустой стоит, почитай, лет пятнадцать.
— Стоял. К себе я вернулся, понимаешь?.. Но окончательно сразил Киреева Григорий Иванович Печников. Этот хозяйственный и пронырливый мужик в отличие от деда Сидора в молодые годы увлекался не книгами, а более материальными вещами. Печников что-то мастерил во дворе. Когда Киреев подходил к своему дому, Григорий Иванович приподнял голову и спросил:
— Домой, Прокопыч?
— Домой, Иваныч.
— И то дело. — И стал продолжать работу. Спросил так, будто не виделись они несколько часов, а не пятнадцать лет.
Глава сорок третья
Осеннее небо,
Пустое от края до края…
Ни тени не видно на нем.
Как ты одиноко, небо!
Хоть ворон бы пролетел.
Эти строчки японского поэта Такубоку Кирееву часто приходили на ум не потому, что наступила поздняя осень. И одиноким он себя не чувствовал. Одиночество страшно тому, кто его боится. Такубоку его боялся, иначе бы не написал:
Сверчок звенит в траве,
Сижу один
На камне придорожном.
Смеясь и плача,
Сам с собою говорю.
Да и о каком одиночестве Киреева можно было говорить, когда в маленьком его домике иной раз целыми днями на закрывались двери. Кроме Васильковых, время от времени заглядывали старые новоюрьевские друзья — молва о том, что в Старгород вернулся Киреев, быстро облетела округу. Приходили поболтать соседи. Часто на огонек к Михаилу заходила Юля Селиванова, поселившаяся у Веры Ивановны Григорьевой, тети Софьи Вороновой. Воронова. Даже фамилия эта стала носить для Киреева особый смысл.
Хоть бы ворон пролетел.
Но вот что интересно. Юля, с которой Михаил очень подружился, много раз пыталась завести с ним разговор о Софье. Но всякий раз, когда шуткой, когда молчанием, он обрывал его. И однажды Юля не выдержала:
— Что вы за человек? Вроде бы мы с вами не чужие люди. Я вам про себя все рассказываю, письма Федора показываю, а вы…
— Прости, Юля, но мне нечего показывать — не пишет никто.
— Не собьете. Я все скажу. Гордые вы оба. Одна там, в Москве, переживает, другой здесь… Вы хоть поговорите о Софье — легче будет. А вы меня в душу не пускаете.
— Ты не права, победительница гнилых Шуриков.
— Почему?
— Я тебя давно уже пустил. В душу. А почему не говорю? Один святой старец сказал: «Молчание — таинство будущего века».
— Вы о ней — молчите?
— Нет, говорю молча. А вот про гордость — это ты напрасно.
— Что же это — трусость?
— Опять не то. Когда вырастешь — поймешь.
— Что — пойму?
— Что любить — это не обладать, не завоевывать, а отдавать. И чем больше ты любишь человека, тем… тем…
— Тем больше хочешь ему отдать?
— Разумеется, но я не то хотел сказать. Попробую с другого конца. Один замечательный поэт, звали его Николай Рубцов, однажды написал:
Улетели листья с тополей
Повторилась в мире неизбежность…
Не жалей ты листья, не жалей,
А жалей любовь мою и нежность!
Пусть деревья голые стоят,
Не кляни ты шумные метели.
Разве в этом кто-то виноват,
Что с деревьев листья улетели?
— И что все это значит? Стихи-то хорошие, но они как раз о другом говорят.
— Нет, о том же. Много любви, Юлек, и нежности много. Только на моем календаре ноябрь. Листья уже облетели. Пока все тихо, но вот-вот зашумят метели…
— А на Софьином календаре?
— Май, Юлек, май… Чудесная пора: ласточка с весною в сени к нам летит, лазурь небесная смеется, сыплет черемуха снегом…
— Вас пугает разница в возрасте? — неожиданно спросила Селиванова, стараясь не обращать внимания на шутливый тон Киреева.
— Опять не то. Хорошо, хоть не люблю слова я эти цветастые, но скажу: если бы я чувствовал в себе силы, умение, возможность отдать Софье все то, что она заслуживает, я бы давно… ты понимаешь меня?
— Да.
— Иной раз я думаю: будь она некрасива, случись что-нибудь с нею — слепота, авария, болезнь — я помчался бы к Софье и не отходил от нее. Но так бывает только в женских романах, а в жизни… Мне нечего ей дать, а быть старым вьюном, сосущим соки из молодой розы, я не хочу.
— Может, я действительно молода и глупа… С одной стороны, вы вроде бы правы. Любить — отдавать, вьюн — роза. А с другой…
— Хочешь сказать, что это все-таки трусость?
— Именно так и хочу сказать. Когда вы все бросили и больной ушли в неизвестность — разве это, исходя из логики, из здравого смысла, не было безумием? Киреев пожал плечами.
— Наверное.
— Вот вы сейчас здесь. Кроме вашей еще и моя жизнь круто изменилась. А если она должна измениться и у Софьи? Она же вас вестником назвала. Но теперь вы с точки зрения здравого смысла заговорили.
— Постой…
— Нет, это вы постойте. Я гляжу на вас обоих — вы будто две половинки одного целого. Я Софье это уже говорила, а вот теперь вам говорю. Если судьба свела вас или Бог — почему вы противитесь? Гордость, Михаил Прокофьевич, гордость.
— Она-то здесь при чем?
— А при том, что вы Рубцова цитируете, а в мыслях и разницу в годах держите, и ее положение, и свой домик старенький, и ее иномарку. Держите, держите. И она тоже гордая, но Соня хоть женщина. Вы позовете ее — вмиг примчится, бросит все и примчится. Я знаю. Но вы трус.
— Ты разошлась не на шутку.
— Не нравится? А правда никому не нравится, между прочим. Еще вы боитесь, что поживет Софья у вас — да и вернется в Москву. Боитесь, боитесь. Но если любите, чего бояться? Даже если уедет — пожелайте ей счастья и сидите до старости с этим дедом, что неподалеку от вас живет. Такую же шапку купите — и сидите, про политику рассуждайте. Неужели для этого вы из Москвы уехали? Юля замолчала. Киреев сидел, опустив голову. Потом грустно улыбнулся:
— Я сдаюсь. Жаль, что ты вчера не пришла.
— А что было вчера?
— Письмо от Софьи.
— Письмо? Что же вы молчали?
— Не успел сказать… Длинное письмо. Софья все новости сообщила. У Аллы Петровой дела опять в гору пошли. У нее теперь в магазине Ира Боброва работает. С Витей они хотят разводиться — он пьет. Наталья вся в работе, впрочем, ты ее не знаешь. Пишет, что ты можешь приезжать — она тебя на какие-то курсы устроила, после которых можно куда угодно поступить, даже в Строгановку. Кузьмич, оказывается, на тот свет отправился, так что смело в Москву поезжай. Да, икону просила оставить и самому решить, что с ней делать. А в конце письма — несколько строк. Голос Киреева стал глухим, взгляд отсутствующим, устремленным куда-то далеко-далеко:
— О чем я? Да, несколько строк. Соня написала, что… любит, и спрашивает… — Михаил опять замолчал.
— Что спрашивает?
— Как-то неловко обо всем этом говорить. Спрашивает, можно ли ей сюда приехать?
— А вы?
— Я? Сел и написал два письма. Одно получилось очень красивым. Можно сказать, художественное получилось письмо. Я написал, в сущности, о том, о чем говорила ты. О разнице в возрасте, о том, что «она его за муки полюбила, а он ее за состраданье к ним», о том, что здесь другая жизнь и «БМВ» у моего забора будет выглядеть так же, как сотовый телефон в руках Потапыча. Короче, прочитал ей мораль по полной программе. А закончил стихами Арсения Тарковского. «Помнишь, — пишу я ей, — при нашей первой встрече я читал тебе его стихи? Давай закончим стихами Арсения наш последний разговор…» И написал эти строки.
— Какие это были стихи?
— Тебе интересно?
— Иначе бы не спросила.
— Хорошо, прочту:
Я свеча, я сгорел на ветру,
Соберите мой воск поутру,
И подскажет вам эта страница,
Как вам плакать, и чем вам гордиться.
Как веселья последнюю треть
Раздарить и легко умереть.
И под сенью случайного крова
Загореться посмертно, как слово.
— А потом, — продолжал Киреев, — я написал второе письмо. В нем было всего два слова: «Люблю. Приезжай».
— Михаил, не томите. Дальше что?
— Пошел на почту. Стою у почтового ящика и не знаю, какое из двух писем опустить в него. По привычке жду знака, а его все нет и нет. Вдруг, смотрю, идет какой-то человек. Немного пьяненький, пошатывается. Мил человек, говорю, возьми любое из этих писем и порви. Он не понял сначала, потом попросил на пиво и порвал. А другое я опустил в почтовый ящик.
— И он порвал…
— Да, короткое.
— Эх, Михаил Прокофьевич! Разве можно свое счастье отдавать в чужие руки, тем более что при этих руках была не очень трезвая голова. Хорош знак… Послушайте, Михаил, — вдруг оживилась Юля, — а вы в Москву поезжайте, быстрее письма у Софьи окажетесь. Сами будете ответом. Киреев покачал головой.
— Я не правду тебе сказал… Письмо от Софьи пятнадцатого ноября пришло. А сегодня…
— Знаю, тридцатое, — печально произнесла Юля.
— Честно признаться, я так захандрил после этого, что даже к Вере Ивановне не сходил и не передал слова Софьи, предназначавшиеся тебе. Прости.
— Ладно, что там. Я тоже не поеду. Ко мне через неделю Федор приезжает.
— Вот здорово!
— Можно он у вас поживет?
— О чем речь? Конечно.
— Он ненадолго. Хочет осмотреться, узнать, сколько здесь жилье стоит.
— В Задонск не возвратишься?
— Мне нравится здесь. Москва близко, Тула. Да и у него больше возможности работу хорошую найти. А в Задонск будем ездить в гости. Как на праздник — он к бывшей теще, друзьям, я к матушке Валентине, сестрам.
— Постой-постой. Честным пиром да за свадебку? Юля засмущалась.
— Он хороший. Надежный. Меня любит. Всю жизнь я кого-то любила, впервые полюбили меня.
— А ты его не любишь, что ли?
— Я очень Федора уважаю. Надеюсь, у нас еще будет время и я его полюблю. Вот увидите.
— А как же Строгановка?
— Разве на ней свет клином сошелся?
— Думаю, что не сошелся.
— Мне захотелось иконы писать. Говорят, специальные мастерские появились, где этому учат. Федор одобрил. А вы как считаете?
— Тебе важен совет трусливого гордеца?
— Вы обиделись? Я же переживаю за вас. Вы… — Юля осеклась, — вы как старший брат мне. И еще друг.
— Спасибо. Я не обиделся. Мне один человек сказал мудрые слова, я не перестаю их всем повторять. Больше ничего не говорю, не учу других уму-разуму — хватит, отучил. А эти слова повторяю: люби Бога и делай, что хочешь.
— А если человек не верующий? Вы ему тоже это говорите?
— Ты это про себя?
— Нет, я верую.
— Неверующих людей, Юля, не бывает. Только не все об этом знают. Но тем, кто и знать не хочет, я говорю немножко по-другому.
— Что говорите?
— Живи сердцем.
— И все?
— А разве этого мало? Учись на моем горьком опыте. Видишь, как получается? Подчас два слова скажут больше, чем сотни самых правильных и мудрых слов. Такой вот парадокс.
* * *
Новый год Софья встречала на даче у Мещерских, заранее попросив подругу:
— Старшая, только можно я не одна приду?
— Киреев приехал, тезка? — Мещерская спросила об этом чересчур спокойно, чтобы в это можно было поверить.
— Нет, — просто и спокойно ответила Воронова. Так, как умела отвечать только она, — и собеседник больше не хотел задавать вопросов. — Я хочу с Наташей Котеночкиной к вам прийти.
— Конечно, о чем речь? Будем только рады.
— Спасибо. Она одна, я одна — вот мы и скооперировались, как говорил Смок.
— А Ира? Может, ее тоже… В смысле, пригласить?
— Старшая, у тебя и так полон дом гостей будет. Да и уехала Ира на праздники в Вышний Волочок, к маме.
— Что, Виктор пьет?
— Наташа говорит, что да. Но мне кажется, это не главное. Сломался он после смерти Лизы. Ирочка всю жизнь тростинкой была, гнуло ее, гнуло, она до земли сгибалась, но так и не сломилась. Алла на нее нарадоваться сейчас не может — благодарит меня чуть ли не каждый день. А Витя как дуб — не шелохнется. Крепко стоял. Он в семье как солнышко был — домой приходил, Ира расцветала сразу, Коноплянка петь начинала.
— Ты о Лизе, тезка? — тихо спросила Мещерская.
— Да… А когда дочери не стало, он и рухнул сразу. Каждый день на кладбище ходит, часами у могилки сидит… Так что я не осуждаю его.
— И правильно делаешь. Ну, ладно. Я вас жду. Праздник получился на славу. Впрочем, у Мещерских по-другому и не бывало. В полночь к елочке, росшей у дома, которую всегда наряжали, вышла даже не очень хорошо чувствовавшая себя Аглая Серафимовна и пригубила шампанского. Народу под елкой собралось много, после двенадцати часов подошли и некоторые из соседей. Один из них, высокий рано полысевший блондин с тихим вкрадчивым голосом, будто ненароком все время оказывался возле Вороновой. Софья раньше несколько раз видела его у Мещерских, старшая говорила, что этот человек покупал картины Ильи Ильича и что работает он «где-то высоко» — как выражалась Мещерская. Когда вернулись в дом, блондин пригласил Воронову на танец. Мещерская, танцевавшая с кем-то из гостей, подмигнула подруге:
— Держись, тезка, Аркадий Ревазович у нас знаменитый сердцеед.
— Хочешь сказать, что Аркадий Ревазович каннибал? — Мысль о том, что Мещерская специально устроила эту встречу-смотрины, была Софье неприятна, но она быстро отогнала ее. В прошлом блондин засмеялся:
— У вас замечательное чувство юмора. Мне нравятся такие женщины. «По ходу сюжета я должна, видимо, спросить, почему у него такое редкое сочетание имени и отчества», — подумала Софья. И, разумеется, продолжала молчать.
— Не правда ли, редкое сочетание имени и отчества? — спросил, наконец, Софью Аркадий Ревазович.
— Чье?
— Мое. Все обычно спрашивают.
Воронова пожала плечами. У нее было отличное настроение, однако ее бесили типы, самоуверенные сверх всякой меры. Но она умела и с ними разговаривать. В этом конкретном случае надо было просто сбивать собеседника с размеренного, много раз успешно до этого опробованного ритуала знакомства и ухаживания.
— Нормальное сочетание. Отец — русский еврей, мать — грузинская еврейка. Тут главное не комплексовать.
Софьин партнер издал нервный смешок.
— Да я и не собирался. У меня много кровей намешано. Бабушка по отцу из старинной казацкой семьи, а прадед по материнской — из древнего грузинского рода. Представляете, какая смесь получилась?
— Представляю. В старости ваш внук будет пиликать на скрипке, жена готовить вам сациви, а вы, играя в шахматы, будете мурлыкать под нос песню: «По Дону гуляет казак молодой». Закончилась музыка, Аркадий Ревазович, несколько ошарашенный, все-таки галантно проводил Софью до места и шепнул ей на ухо: «Пообещайте, что сегодня вы танцуете только со мной». Софья пристально посмотрела ему в глаза. От парня почему-то сильно пахло козлом. Наверное, вспотел сильно. Но как блестят глазки!
Аркадий Ревазович не отвел глаза. Он по-своему истолковал молчание девушки и еще более томно сказал: «Я очень прошу вас», делая ударение на слове «очень». Затем взял руку Софьи и поцеловал ее.
— Я не люблю однообразия, Аркадий. Но так и быть…
— Благодарю.
— Обещаю вам еще один танец. Потом опять пили, ели, пели, опять пили. У Аркадия оказался недурной голос, несильный, но приятный. Софья понимала, что ее продолжают обольщать. «Недавний блондин», так она про себя стала называть нового знакомого, Аркадий пел с чувством, время от времени бросая на Софью короткие, но очень выразительные взгляды:
— Тьмою здесь все занавешено
И тишина, как на дне,
Ваше величество женщина,
Как вы решились ко мне…
Большая компания разбилась на несколько групп. От Вороновой старалась не отходить Наташа, несколько робевшая в новой для себя обстановке. К ним подошла Мещерская:
— Наташенька, вам не нравится у нас?
— Что вы, Софья. Все чудесно. Правда. И семья у вас замечательная. И друзья.
— Спасибо. Тезка, а как тебе Коваленко?
— Кто?
— Аркадий Ревазович.
— Мы с тобой еще поговорим на эту тему, старшая. После.
— Соня, думаешь, я специально его звала? Он тебя у нас весной видел, все спрашивал, кто ты да где. Я сегодня его не приглашала.
— Так выгони.
— У нас так не принято.
— Извини. А на другом конце стола Коваленко подчеркнуто громко рассказывал Илье Ильичу:
— Страна дураков — вот вам весь мой ответ. Ну не любят у нас умных, сжирают сразу. Когда Кириенко пригласили в Кремль, я ему сразу сказал: «Сережа, подумай. Наше время еще не пришло. Скушают тебя. Или подставят». Он же умница, светлая голова…
— Ты поняла, с кем за одним столом сидишь? — спросила Воронова Наталью.
— С кем? — простодушно спросила Наталья.
— Потом расскажу. Кстати, старшая, — Софья решила похулиганить, — а кем этот козел работает?
— Тезка, разве так можно?
— Соня, действительно, разве так можно? — поддержала хозяйку Наташа.
— Девочки, но от него, правда, козлом пахнет. Сейчас подойдет на танец меня приглашать — принюхайтесь.
Все трое засмеялись.
— Тезка, фи!
— Молчу и каюсь. Только… плохо мне без Лизы и Киры. С ними не надо было притворяться. Эх, вы, девушки из высшего общества!
Подошел Аркадий. Галантно поклонился: «Разрешите?» Было заметно, что он уже явно навеселе. В танце попытался сократить дистанцию. Софья покачала головой: «Нет».
— Но мы же не пионеры, Сонечка.
— Аркадий Ревазович, мое имя еще более обыкновенное, чем ваше: Софья Николаевна.
— Меня весь вечер один вопрос мучает, Софья Николаевна. Вы не обидитесь, если я его задам вам?
— Чтобы потом мучилась я?
— Я серьезно. Вы такая… красивая… Нет, совсем не то я говорю.
— То есть некрасивая?
— Вы необыкновенная! Я никогда таких не встречал. И вдруг — одна. В такой праздник. С замиранием жду вашего ответа: у вас есть… любимый человек?
— Есть. — Софья вдруг отчетливо представила сначала Лизу, потом Киреева. Имеет ли она право обвинять подруг в неискренности, если сама, в сущности, ломает весь вечер комедию. И вновь повторила тихим голосом: — Есть.
— А где же он? Нет, я не верю вам.
— Ваше право, Аркадий Ревазович.
— Но Софья мне сказала…
— Что сказала?
— Только не выдавайте меня, хорошо? Сказала, что он отказался от вас, хотя, если честно, он действительно странный: как можно отказаться от такой девушки?
— Про странность тоже Софья сказала?
— Что-то в этом роде.
— Аркадий Ревазович, вы спросили, есть ли у меня любимый человек. Так?
— Да.
— Я вам честно ответила: есть. Если б даже он от меня отказался, я не перестала бы его любить. Но мой любимый человек не отказывался от меня.
— А что же он сделал?
— Отпустил. Как птицу из клетки.
— Почему?
— Потому что любит.
— Не понимаю. Так не бывает.
— Бывает, Аркадий Ревазович. Ему сейчас очень тяжело. Моему любимому оставили жизнь…
— Оставили? Кто?
— Неважно. Он считает даже, что незаслуженно подарили. И он растерялся, не зная, что ему делать дальше. Вы всегда знаете, что нужно делать дальше?
— Сначала все взвешиваю, анализирую и… В общем, знаю.
— А он действительно странный человек, живет сердцем. Знака ждет. Думает, что если метели зашумели, то это навсегда. Простите, я запутала вас. Это слишком лично… и сложно.
— Зачем вы все время хотите меня обидеть? Я не глупый человек.
— Извините, — неожиданно мягко сказала Софья, — я вовсе не хотела вас обидеть. Просто — это жизнь другого человека, и чтобы понять ее, одного ума мало.
— И все равно, Софья Николаевна. У нас есть общие друзья. Валерий Каза…
— Не надо. Верю. Продолжайте мысль, Аркадий Ревазович.
— Хорошо. Они много рассказывали о вас, говорили, что вы — душа общества, обаятельны, умны…
— Любвеобильна, доступна.
— Любве… Простите, я не то хотел сказать.
— Не смущайтесь, продолжайте.
— И вдруг вас словно подменили. Владик Хабилава даже предположил, что вы решили пойти в монастырь. Нельзя же так жить!
— А это кто сказал, что нельзя — Владик или вы?
— Все ваши друзья и я.
— И всем моим друзьям нравилось, как я жила раньше?
— Так и надо жить!
— Может, вы правы.
— Конечно!
— И когда начнем так жить? Сегодня? Кстати, вы женаты? Коваленко растерялся. Он не понимал, шутит эта девушка или говорит серьезно. И чем дольше он общался с ней, чем больше не понимал, тем сильнее его тянуло к ней. Хабилава хвастался, что был ее любовником, Казаков тоже говорил об этом. Но сейчас Аркадий Ревазович плевать хотел на все их разговоры. Он потерял голову.
— Я очень одинок, Соня.
— Софья Николаевна.
— Очень. Но не подумайте, ради Бога, не подумайте, что у меня… Я очень, очень серьезно…
— Аркадий Ревазович, вы четыре раза сказали слово «очень». Кстати, и музыка закончилась. Спасибо вам за танец. И за то, что я еще раз вспомнила прежнюю жизнь. Не обижайтесь, но мне моя нынешняя нравится больше. Как и мои нынешние друзья. Прощайте.
— Постойте, Софья Николаевна. Вы меня плохо знаете. Я преследовать вас буду, я вас розами засыплю. Я хочу сказать…
— Вы много выпили, Аркадий Ревазович, остыньте.
— Он что, околдовал вас, этот ненормальный? Софья сначала хотела обидеться за «ненормального», но подумала, что в сущности слово-то не обидное. Если Киреев другой, то для Аркадия Ревазовича он действительно ненормальный. Воронова засмеялась.
— Вы правы. Он действительно колдун. Или мистический странник. Посмотрел мне в глаза и дал установку. Прощайте, Аркадий Ревазович.
* * *
Наступил Рождественский сочельник. Киреев жил тихо, можно сказать, незаметно. Сначала его часто приглашали в гости, но он вежливо отказывался. И приглашать перестали. Соседи за глаза называли его Бирюком. Женя и Володя тоже взяли перерыв до весны — на занесенную снегами Тихоновскую гору забраться, да еще вместе с Илюшей, было очень трудно. И только верная Юля каждый день, обутая в валенки, торила тропинку через всю Воронью слободку. Впрочем, в доме Киреева появилось два постояльца. Сверчок и лисенок. Сверчка Михаил назвал Домовенком. Оставлял ему крошки хлеба и был очень доволен, когда под шум вьюги Домовенок заводил свою песню. А вот лисенка Кирееву принес знакомый охотник еще в ноябре. По его словам, лисенок был «позднышом», оставшимся без матери.
— Возьми себе, Прокопыч. Жалко мне его. У меня собаки, куры — нельзя лисе жить. А у тебя голый двор. И сад какой. Возьми.
Глаза-пуговки лисенка глядели на Киреева со страхом и надеждой. Тощее тельце била дрожь.
— Чем хоть кормить его, Георгий Петрович?
— Что сам ешь, то и ему давай. Только понемногу корми. А то изголодался он дюже. Киреев сначала захотел назвать лисенка Рыжиком, потом Чубайсом, но вовремя вспомнил, что на его улице есть два кота с такими кличками. В этот момент затянул свою песню Домовенок.
— Это «знак». Быть тебе Сверчком, дружище. Сверчок оказался очень смышленым зверьком, быстро приручился. Когда к Кирееву зачем-то зашел Печников, то обомлел:
— Так это ж лиса, Михал Прокопыч! Она всех кур задушит, а потом все равно в лес убежит. Или ты на шапку ее вырастить хочешь?
— Я всегда знал, Григорий Иванович, что душевный ты человек. Только ведь не лиса это.
— Не лиса?
— Карликовая колли. Шелти называется. Кур на дух не переносит. Зато слушается! — И Михаил скомандовал гонявшемуся за собственным хвостом лисенку: — Сверчок, к ноге! Зверек послушно подбежал.
— Лежать! Лег.
— А теперь иди отсюда. Убежал.
— Чудны дела твои, Господи! — только и смог сказать Печников. Потом добавил: — Эх, доверчивый ты человек, Михал Прокопыч. Обманули тебя. Вместо Коли этого лису подсунули. Сколько заплатил?
— Триста.
— Рублев?
— А то чего же? Слов у Григория Ивановича не нашлось. И вот тут это случилось — в первый раз. Посмотрев на старика, Михаил неожиданно почувствовал, что из того места, где у человека располагаются почки, от Григория Ивановича исходит тусклый, немножко мутный свет. Свет усилился, а затем будто на экране перед Киреевым предстал образ почек старика.
— Иваныч, — сказал неожиданно Михаил, — камешков много в почках. В левой четыре, в правой три. Пьешь что-нибудь?
Дед, забыв о Сверчке, уставился на Киреева.
— Потаскаю чего-нибудь, прихватывает… А ты откель знаешь, что камни? Да еще посчитал…
— Да так, — уклонился от ответа Киреев. А потом добавил: — Есть такая трава — марена красильная называется. Да где ж ее тебе достать? Вот что: попей осиновой коры. Найдешь?
— Да у нас осин, как у греков апельсин.
— А пока будешь пить, собирай от куриных желудочков пленку. Высушивай их. Когда соберешь сорок штук — придешь ко мне, я тебя научу, что дальше делать. Всю ночь у Киреева жутко болела голова. К утру боль немного улеглась, только черные мушки летали перед глазами.
А утром пришла жена Печникова, тетя Дуся. Пожаловалась, что сильно печень болит. Киреев сначала хотел послать старушку куда подальше, но вдруг словно на экране вновь увидел образ. Это был какой-то человек, очень похожий на одного из местных жителей.
— И будет болеть, — опять совершенно неожиданно строгим голосом сказал Киреев. Неожиданно прежде всего для себя. Будто какая-то сила вкладывала эти слова ему в уста. — В церковь ходишь?
— Хожу, — испуганно пролепетала бабка.
— Причащаешься?
— А как же иначе?
— А ты знаешь, что, подходя к причастию, надо всем прощать, раз Бог тебе все прощает? Почему ты зло на… — и он назвал имя, — столько лет носишь? Вот тебе зло печень и разрушает. Печень на себя всю злобу нашу принимает.
Бабка, завыв, выскочила из избы. Все. И началось. Молва о том, что Киреев способен определить не только болезнь, но и назвать ее причину, вмиг облетела Старгород и окрестности, а потом шагнула дальше. К нему уже ехали из дальних мест. Он сердился, не хотел принимать, ему предлагали деньги, плакали. И Киреев сдавался. Нет, денег он не брал, но слез не мог выносить. Потом потянулись те, кого, по их словам, он вылечил. Началось просто безумие. Поскольку изба Михаила была мала, он упросил соседей помочь ему — пустить к себе людей, чтобы они не мерзли, ожидая своей очереди. Киреев страшно исхудал, по ночам у него жутко болела голова, но, странное дело, ему все это начинало нравиться. Во-первых, он помогал людям, но главное было в другом. Когда Михаил появлялся среди людей, то слышал за собой шепот. Постоянно подбегали, кланяясь, какие-то бабки, за что-то благодарили… Киреев пытался говорить, что не он лечит, а Бог, но его будто не слышали. Молва приписывала ему уже просто удивительные деяния. Будто он предсказал одной матери, что ее дочери не надо готовиться к свадьбе
— у нее будет другой жених. И через неделю девушка умерла. Что способен он и бесов изгонять, только какой-то старец запретил ему это делать, пока Киреев не примет монашество. Он улыбался, слыша это, — и не спорил. Теперь Михаил понимал, что есть на свете то, что сильнее денег, — духовная власть над людьми. Сам Киреев считал свой открывшийся внезапно дар следствием целого ряда причин. «Наверное, Бог, — думал Михаил, — хочет, чтобы я, как перенесший сам болезнь, помогал другим». Денег, продуктов за помощь и лечение Киреев не брал. Иногда за день через его дом проходили десятки людей. Михаил буквально падал от изнеможения. Ночью приходили боли. И он уже чувствовал себя почти что мучеником, ради людей несущим непосильный крест. Но в один день все рухнуло. Он запомнил число — двадцать девятое марта. Киреев принял тогда очень много людей. Сначала приехавших издалека — до него добирались уже из соседних областей, затем из дальних мест района, а потом уже страждущих из Новоюрьевска и Старгорода. Почувствовав, что силы на исходе, Киреев вышел на улицу и извинился:
— Простите, люди добрые, не могу я вас принять. Очень устал. Приходите завтра. Никто поначалу не взроптал. Люди вздохнули: что же делать, понимаем.
— Завтра вы будете первыми, я обещаю… И вдруг из толпы вышел человек. Киреев узнал его, это был местный житель.
— Принимай сегодня. Или деньги вертай обратно. Киреев похолодел. Внутри все оборвалось.
— Какие деньги?
— Да ладно из себя святошу строить! С меня сто рублей взяли, вот с них тоже. Скажите, — обратился мужик к толпе, — что не вру я.
— Взяли, — отозвались в толпе.
— Кто взял?
На Киреева было страшно смотреть. Люди притихли, а мужик попятился назад. Михаил все понял. Несколько соседей, у которых больные дожидались очереди, объединившись, похоже, устроили нечто вроде «акционерного общества». Больным говорили, что Киреев не берет денег, но мечтает построить храм на Тихоновской горе. Была установлена и минимальная такса для пожертвований — сто рублей. Только теперь понял Киреев, почему так зачастили к родителям дети некоторых его соседей, почему появилось столько желающих помочь ему с приемом приезжих… И вспомнился ему старец Илларион, вспомнились напутственные слова перед уходом из монастыря.
— Вам сейчас отдадут деньги. Возьмите и скажите всем, что Киреев больше никого не будет принимать. — Повернулся и ушел.
Когда вечером пришла Юля и постучала, то не услышала привычного «открыто». Вошла. Ее встретил Сверчок.
— Привет, рыжий. А где твой хозяин? — И вдруг она услышала плач. Михаил лежал на постели и плакал. На столе стояла икона. Юля была потрясена:
— Михаил Про.. Мишенька, что вы, что вы? Не надо!
— Я же добра им всем хотел, Юля! За что они меня так? Богом себя возомнил, сквозь людей смотрел, камни в почках и опухоли видел, а тех, кто был рядом, не разглядел.
— Не надо, не надо. Ты стольким помог, не плачь, — как ребенка, уговаривала Киреева Юля. Он и был сейчас ребенком, у которого отняли любимую игрушку или который узнал, что в мире есть не только добрые люди.
— Старец мне говорил… про искушения… говорил, а я… — не слушая девушку плакал Киреев. Кто-то кашлянул. Юля и Михаил подняли головы. В дверях стоял Сидор Потапыч.
— Стучу — не открывают. Можно войтить?
— Входи, отец. — Киреев поднялся и пошел на кухню умыться. Потом вернулся. — Говори, Потапыч, зачем пришел. Только покороче, будь ласков.
— А ты не торопи меня, не торопи. Я к тебе вроде как уполномоченный. От обчества.
— От какого общества?
— Знамо какого, старгородского. Я тут слышал про твои слова. И вот что тебе скажу, Михал Прокопыч. Ты ведь про всех плохо не думай. В любом стаде есть паршивая овца. Мы, тутошние, от Новоюрьевска до Камышевки, знаем, что к чему. А чрез нас другие узнают. Те, кому ты помог, я в том числе, благодарят тебя. И кланяются. — Неожиданно старик встал и отвесил земной поклон. Юля посмотрела на Михаила. У него не дрогнул ни один мускул. Сидел, почерневший, и смотрел в пол. Старик сел и продолжил:
— А вот что Богом себя возомнил — то плохо. В том кайся. Ты, Михал Прокопыч, про искушения говорил… Не знаю, о чем ты, но вот что я думаю, хоть и не монах, а простой деревенский дурачок, над которым всю жизнь смеялись. Ежели ты сейчас на весь мир озлобишься, если ненароком людей презирать будешь — тогда все. Не выдержал ты… Ну вот я и все тебе сказал. Прощевай. И ты, барышня, прощевай тоже.
— Спасибо тебе, старик. — Киреев поднялся. — Ты прав. Я знаю, что мне теперь делать. Ранним утром Киреев вышел из дома и пошел за церковные развалины в сторону поля. Прошел Поповскую посадку, миновал Дьякон — маленькое озерцо, где по преданию утонул пьяный дьяк. Идти становилось все труднее. Кончились тропы, снег доходил до пояса, но Киреев упрямо шел и шел вперед. Через час он дошел до места, которое в народе называли Долиной четырех дорог. Когда-то в старину здесь сходились несколько дорог. Если встать на перепутьи и пойти на юг, то можно было прийти в Чернигов и Киев, на север — в Тулу и Москву, на восток — в Муром и Владимир, на запад — в Козельск и Смоленск. Сейчас от этих дорог не осталось и следа, и только в том месте, куда пришел Киреев, можно было увидеть их фрагменты. Встав на перекресток, Киреев повернулся лицом на восток. Снял шапку. Поднималось солнце. Уже не студеный, но еще и не теплый ветер играл в волосах.
— Господи! — Михаил опустился на колени. — Если этот дар — от Тебя, оставь его. Я помогу всем, кто ко мне придет. Если не от Тебя — пусть его не будет. Господи, услышь меня. — Киреев молился, как молилась Катерина в монастыре, не сомневаясь нисколько, что его слышат. Молился он долго, а потом по своим следам пошел домой. Перед домом на пути повстречалась хозяйка одного из тех домов, где с людей брали деньги. Женщина бросилась испуганно в сторону, но Михаил спокойно поздоровался и прошел мимо.
Вечером он позвал Юлю.
— Будь добра, встань к окну.
Юля не спорила. Встав, спросила:
— Мне раздеться? Или как?
— Как хочешь, но вообще-то не обязательно. Надо бы лучше Сидора Потапыча позвать, у тебя болячек, наверное, и так нет.
— Ты, чай, не извращенец, Михал Прокопыч? — сказала Юля, подражая интонации старика Потапыча.
— Не разговаривай. Все. Нет тусклого света. Экрана тоже нет. Потом он подошел к иконе и, опустившись на колени, произнес: «Спасибо, Господи! Владычица Небесная — слава Тебе!»
Встал и, обернувшись, улыбнулся Юле. На нее смотрел прежний Киреев.
— Ты как насчет картошки в мундире? И стаканчика молочка?
— А два стаканчика?
— Хоть три. Сегодня гуляем, Юля… Кстати, а кто у тебя на свадьбе подружкой будет?
— Софья.
— А другом жениха?
— Вы. Мы с Федором уже решили. И не надо на меня так смотреть.
Глава сорок четвертая
Гусиная стая, возвращавшаяся с далекого юга к родным северным озерам, над этим огромным скоплением домов, труб, машин и людей старалась пролететь как можно быстрее. Гуси летели сосредоточенно и безмолвно.
Киреев проснулся. Увидев, что часы показывали уже восемь утра, вскочил с постели.
— Надо же, что только не приснилось! Какие-то гуси, дороги, иконы… Жаль, все остальное забылось, что-то любопытное было, — с недавних пор у Михаила Прокофьевича Киреева выработалась привычка говорить вслух. — К чему снятся птицы? Надо посмотреть сонник. А икона? И тут он вспомнил, что не время разговаривать, а пора бежать в больницу, на консультацию. Михаил Прокофьевич изрядно нервничал, но что-то подсказывало ему: все будет хорошо. Ждал он недолго. Заранее записался в числе первых, так как сегодня у Киреева было множество дел. Самое главное — рандеву с банкиром Хайкиным. Дай Бог, чтобы все задуманное получилось, дай Бог.
— Киреев! — Это вызывали его.
— Раздевайтесь до пояса и ложитесь на кушетку. Молодой врач, судя по табличке — Кравчук Владислав Игоревич, осматривал Киреева долго и внимательно.
— Вот здесь больно?
— Да, немножко. И левее еще. Угу, вот тут. Что-то серьезное, как вы думаете? Взгляд врача упал на пиджак Киреева, висевший на спинке стула. Точнее, на значок, приколотый к лацкану: «Торпедо».
— Вы торпедовец, Михаил Прокофьевич? — неожиданно спросил врач.
— Да, — удивленно ответил Киреев. — Почти тридцать лет болею. Еще когда Стрельцов играл. Тогда у нас команда была! Великая команда!
— Я вообще-то за «Спартак» всю жизнь болею. Но «Торпедо» уважаю. Наши, конечно, опять первыми будут, а ваши, думаю, за третье место поборются.
— Да я надеюсь. У них вроде тренер новый. А что у меня, Владислав Игоревич? Что-то серьезное?
— Пустяки. Ваша Марина Петровна перестраховщица. Банальный гастродуоденит. Сейчас я рецептик вам выпишу. А так — порежимьте с месяц, поменьше волнений — и все будет нормально. Они простились как лучшие друзья. С плеч будто гора свалилась. В вестибюле у Киреева сработал мобильный телефон.
— Ты где пропадаешь? — его старый друг свободный журналист Костя Веничкин чуть ли не орал в трубку. — Быстро в банк поезжай.
— Все, еду. Я из больницы. У меня все хорошо.
— Ты даже не знаешь, как у тебя хорошо. Иоська тебя ждет.
— Что, согласен дать интервью?
— Не угадал! Гони бутылку, что это я, — ящик коньяка: тебя на работу в банк берут.
— Кем? — опешил Киреев.
— Замом Хайкина. Будешь курировать связь с общественностью.
— Слушай, сегодня не первое апреля, а седьмое.
— Да не шучу я, старик. Сам в трансе. Ему твои статьи показали, досье на тебя.
— Досье?
— Милый мой, это же крупнейший банк, государство в государстве. Но он статьи и читать не стал, на морду твою посмотрел и как отрезал: берем, говорит.
— Почему?
— Политика, брат. Сам посуди: ты у нас блондинистый, глаза голубые, добрые. На тебя посмотришь
— и тебе верить хочется. Скумекал, наконец?
— Да. То есть нет.
— У них раньше на твоем месте некий Рябинин работал…
— Фамилия мне ни о чем не говорит.
— Старик, фамилия говорит только тогда, когда твою фамилию все знают. А это — уровень Хайкина и выше. Так вот, на этого Рябинина только посмотришь — сразу видно: жулик. А ты — честный человек.
— Откуда ты знаешь?
— По крайней мере, на данном этапе. Да еще и с внешностью аборигенской нации. Я же тебе сказал
— это политика. Скумекал, наконец?
— Кажется, да. Что я должен сейчас делать?
— Одеть лучший костюм.
— Уже.
— Одел уже? Лучший? На котором значок «Торпедо»? — Вздох в трубке. — Если это лучший… Ничего, скоро прибарахлишься. Только «Торпедо» сними, а вдруг он за «Динамо» болеет? И мчись сюда. Что есть духу.
Когда вечером немного пьяный и очень счастливый Киреев пришел домой, дверь, к его удивлению, была открыта. На кухне, как ни в чем не бывало, суетилась Галина.
— Ты что здесь делаешь? — опешил Михаил Прокофьевич.
— Котик! — И Галина бросилась на шею мужа.
— Постой, постой. А как же этот, Павлов?
— Ну вот, я думала, он обрадуется…
— Я обрадовался, но ты же к нему ушла.
— Да дурак этот твой Павлов.
— Мой?
— Не придирайся к словам. Ты сам просил меня вернуться. Ну все, все. Обними меня. Вот так. Хороший мой. Кстати, а это правда, что ты у Хайкина будешь работать? …Киреев вскочил, как ужаленный. Где сон, а где явь? Он осмотрелся. Это не московская квартира. На столе стоит икона, под ногами, свернувшись калачиком, спит Сверчок. Как же хорошо стало сразу Кирееву!
— Вставай, рыжий, а еще зверь называешься, — тихонько толкнул Михаил ногой Сверчка. — Хоть с тобой поделюсь радостью. Просыпайся, кому я сказал! Представляешь, вот парадокс так парадокс. У меня во сне сбылось все, о чем я мечтал год назад. И как мечтал, рыжий! А сейчас я проснулся в холодном поту. Но к чему этот сон? Так, часов у нас нет, календаря тоже. Когда вчера я брал молоко у Потапыча, он сказал… Что же он сказал? Вспомнил: к нему завтра, то есть сегодня, придут дом страховать. Обещали, говорит, двадцать девятого апреля. Теперь все понятно! То, что его сегодняшний сон не случаен, Киреев Сверчку рассказывать не собирался. Но теперь и сам все понял окончательно: первого мая — день рождения Лизы. А он ни на могилке ее не был ни разу, ни родителей девочки не видел. Да и вообще, не слишком ли долго он отходит после мартовского стресса? То необычно ранняя Пасха, то хлопоты с переездом в Старгород Федора. Парень — умница, купил дом совсем недалеко от киреевского и сейчас обустраивает его. Домик запущен немного, но Федор обещается к июлю — они с Юлей решили сыграть свадьбу в день своей необыкновенной встречи, в конце июля, — все справить. Михаил в меру своих сил помогал и помогает Новикову. Потихонечку принимает больных — два раза в неделю приходит в старгородскую поликлинику, где его друг, главврач Владимир Петрович Онежский, выделил ему кабинет. Приходят к Кирееву с уже поставленным диагнозом, и он просто рекомендует больным те или иные травы. Владимир Павлович сам упросил об этом Михаила. Бюджет практически не выделяет больше средств, даже йода и бинтов купить не на что. Онежский замыслил, что с весны несколько его санитарок будут собирать по окрестным полям и рощам травы, которые потом больные смогут купить по цене более дешевой, чем в обычной аптеке. Понятно, что ключевой фигурой в этой цепочке становился Киреев, который должен рекомендовать, какие травы надо больному пить. Михаил долго сомневался, но из уважения к другу и после благословения местного священника отца Николая согласился. Поставив, правда, два условия: Онежский не должен платить ему денег, а только обязан был приставить к нему молодого врача, который должен или должна будет потихоньку перенимать эту науку. Друзья ударили по рукам. Киреев быстро собрался в дорогу. Отдал Юле Сверчка — и уже вечером того же дня был в Москве. Москва показалась ему похорошевшей и более светлой. Но все равно, в первопрестольной Киреев чувствовал себя гостем. Ночевал он у старинного приятеля, впрочем, особо ему не надоедал: утром уходил, приходил вечером. Съездил в Коломенское, побродил по тем местам в центре города, где любил ходить в молодости. Было у Киреева огромное желание съездить на прием к Кравчуку. Да, это было бы очень эффектно, зайти к нему и небрежно бросить: «Хок эрат ин фатис» — «Так было суждено». Но правы те же древние: «Альтисима квэкэ флюмина минима сону лябунтур» — «Самые глубокие реки текут с наименьшим шумом». Эффектно, но глупо. Что можно сказать этим приходом? Что Кравчук Владислав Игоревич ошибся, заранее похоронив его? Так не ошибается тот, кто ничего не делает. Сказать, мол, передайте вашим больным, чтобы никогда не теряли надежды? Но ведь его случай действительно очень редок. А надеяться надо всегда. Одним словом, в больницу Киреев не пошел, зато сходил на футбол. Ему было интересно рядом с молодыми ребятами в черно-белых торпедовских шарфах. Киреев купил себе такой же, а потом прокричал от души полтора часа на трибуне «Лужников». Получив дозу адреналина, поехал к маме одного своего друга, увы, уже ушедшего. К своему стыду, за три года, как умер Коля Канищев, Киреев ни разу так и не побывал у Клавдии Сергеевны, его мамы… Не менее насыщенно прошел и второй день. Наступило первое мая.
* * *
Ира решила так: кому дорога память о Лизе — тому ничего не надо напоминать, а потому никого в этот день она не звала. Раньше всех, в десять утра, пришел Виктор.
— Давай я тебе помогу.
Он уже три месяца жил у своих друзей в ближнем Подмосковье. Ира подала заявление на развод, но не хватало, как ей объяснили, судей, и их дело все никак не могли рассмотреть. Сегодня Ира не стала ругаться. Спросила:
— Деньги есть?
— Немного.
— Возьми в обычном месте, в шкафу, сбегай в магазин, я не все купила.
— Хорошо, давай сумку.
— Уже забыл, где сумки лежат?
— Не забыл, но не хозяин я теперь здесь. Может, кто другой появился? — Видимо, этот вопрос волновал Боброва.
— Не болтай ерунды. Когда появится — узнаешь первым. Обещаю. Еще через час пришла Наташа. Они теперь виделись очень редко. Узнав, что Котеночкина часто бывает у Вороновой, Ира вначале даже немного ревновала, но потом смирилась. Наверное, все-таки их больше объединяла Лиза. А сегодня Наташа прямо с порога предложила:
— Говори, что делать надо. Я специально пораньше пришла, чтобы помочь. Когда еще через некоторое время пришла Софья Воронова и тут же, не раздеваясь, попросила:
— Ирочка, давай мне фронт работы, — то Боброва не выдержала и рассмеялась:
— Уже все готово, помощники. Как сговорились. Впрочем, много гостей Ира и не ждала. Ее две подруги уехали на свои дачи, друзей мужа она не видела давно. Последней подъехала Мещерская. Воронова удивилась:
— Я думала, ты на даче.
После встречи Нового года отношения между подругами заметно охладели. Инициатором стала Софья- младшая. Заверения Мещерской, что, приглашая Коваленко, она действовала из лучших побуждений, только усугубили положение. И хотя внешне мало что изменилось и обе Софьи перезванивались друг с другом, прежней сердечности в их отношениях уже не было. Но сейчас Воронова была искренне благодарна Мещерской за то, что она, отказавшись от традиционного семейного праздника на даче, осталась в Москве, чтобы помянуть Бобренка.
Впрочем, Ира сразу же сказала, когда пять человек уселись за стол:
— Дорогие мои друзья! Сегодня у нас не поминки. Сегодня — день рождения моей… нашей Лизы. Если буду плакать… вы уж простите. Ровно год назад мы отмечали ее девятилетие. Из тех, кто сейчас находится здесь, на нем были мы с Витей и Наташа. Это был замечательный день рождения. Другого такого у Лизы… — Ира заплакала.
— Ира, сядь, успокойся. — Виктор обнял жену за плечи.
— Я спокойна. Ничего. Просто… теперь я понимаю, что самое страшное на свете — пережить своего ребенка… Мы с Витей это пережили, а может, и не пережили… Я обещаю, что больше сегодня плакать не буду… Лиза была светлым человечком. Наверное, Бог ее и взял к себе потому, чтобы вся эта грязь, которой так много в нынешней жизни, ее не касалась. Она была светлой и очень жизнерадостной девочкой. А потому давайте представим, что она здесь, рядом с нами… Господи, ведь обещала… рядом с нами и… Не умею я говорить, но, надеюсь, вы меня поняли.
— Поняли, Ирочка, — сказала Наташа, которую поддержали и другие.
— Я еще последнее хочу сказать. Сегодня я… сегодня мы с Виктором никого не звали. Никому не напоминали о том, что у Лизы первого мая день рождения. Вы пришли по зову сердца. Спасибо вам. Всех вас Лиза очень любила. Жаль, нет еще одного человека — вы знаете, о ком я говорю. Значит, он не смог приехать… Помню, как она готовила вам свои прощальные подарки… Для меня это было самым тяжелым. Мам, говорит мне она… — Тут Ира разрыдалась. Поднялся Виктор.
— Ира, все, отдохни. Ты правильно все говоришь, а потом реветь начинаешь. Лиза бы огорчилась… Давайте помянем… мою дочку и… — заплакал и он.
— А ну вас, — рассердилась Наташа. — Я беру власть в свои руки… Они выпили. Потихоньку завязался разговор. Уже более спокойный, без слез. Неожиданно в дверь позвонили. Наташа посмотрела на Воронову, та на Котеночкину. Вошел, смущаясь, отец Борис.
— Извините, опоздал. Можно я присоединюсь к столь достойным людям?
— Проходите, батюшка, — захлопотала обрадованная Ира. Виктор побежал в кухню за стулом.
— Ты думала, что он приедет? — тихо спросила у Софьи понявшая все Мещерская.
— В глубине души надеялась, но не то чтобы очень.
— Младшая?
— Что?
— Аркадий Ревазович от тебя отстал?
— Пока нет. Как и обещал, я по уши в его розах.
— Куда их ставишь?
— Даша их в мусоросборник выносит.
— А ты не принимай их.
— Спасибо за совет. Он розы через посыльных передает. Звонок — вам букет — распишитесь.
— Прости меня, — вдруг сказала Мещерская.
— Да что уж там. Ты ведь и правда хотела как лучше. Слушай, ты еще хлюпать будешь!
— Подожди. Ты еще не знаешь всего. Я…
— Знаю, — улыбнулась Воронова. — У тебя замысел коварный был. Бабник Коваленко пудрит мне мозги, я перестаю думать о Кирееве, но тут появляется Ферапонтик.
— Ты меня презираешь?
— Да люблю я тебя, хотя не знаю, за что. Дело ведь не в Кирееве, старшая.
— А в ком?
— Во мне. Я другая стала, понимаешь? И благодаря Бобренку тоже. Мещерская пожала под столом руку Софьи.
— Спасибо. Я отошью этого Аркадия.
— Я сама справлюсь.
— Кстати, мы давно с тобой сердечно не общались. Недавно Ферапонт девушку домой приводил знакомиться. Нам с Ильей понравилась. На тебя чем-то похожа.
— Я рада. Правда, старшая, очень рада. Вот только жаль, пойдут внуки — забудешь ты меня совсем. Мещерская не успела ответить. Воронова, взяв бокал и поднявшись, попросила:
— Если позволите, я хотела бы сказать несколько слов. Все замолчали.
— Я здесь младше всех и не имею, наверное, права говорить прежде Наташи, которая столько лет была для Бобровых надеждой и опорой.
— Перестань, — засмущалась Котеночкина.
— Отец Борис должен бы как священник говорить прежде меня. Да и Софья Мещерская, с легкой руки Лизы ее все стали называть старшей, тоже — она все-таки создала тот фонд, о котором мы так мечтали в прошлом году. Я отошла от участия в этом деле, Наташа, загруженная сверх меры, — тоже, а Софья не сдалась.
Пришла пора смущаться и Мещерской:
— Ничего я особенного и не сделала.
— И все-таки, почему я взяла слово и именно сейчас? Хочу сказать вам то, что еще никому не говорила. Во время моего прощания с Лизой мы… В русском языке есть слово «побрататься», то есть стать братьями. Мы стали сестрами. И получается, Ирочка и Витя, я стала вашей названой дочерью, хотя понимаю, что по возрасту не намного младше вас. То, что я скажу сейчас, считайте, говорю и по поручению Лизы.
В этот момент от цветка одной из белых роз, стоявших перед портретом Лизы, упал лепесток.
— Странно, свежие вроде розы, — сказала Наталья.
— Не странно, Котик, это знак. Лиза подтверждает мои полномочия. Так вот, Ира и Витя. Витя и Ира. Если вы расстанетесь, если распадется ваша семья, знайте, вы предадите память о своей… о нашей Лизе. Вот. — Софья села и заплакала.
— Одна я сегодня не ревела… Но я поддерживаю каждое слово моей подруги, — сказала Котеночкина.
Ира и Виктор сидели, опустив головы. Боброва теребила пальцем краешек стола.
— Поскольку, как сказали, я была надеждой и опорой, то я скажу тоже, — продолжила Наташа.
— Если о нас, то не надо больше ничего говорить, — глухо произнес Виктор. — Это я во всем виноват. Ира здесь не при чем. Ей нужна была в тот момент моя помощь, а я раскис… Ира посмотрела на Виктора.
— Нет, я тоже… виновата. И ты прости меня. Вновь раздался шорох. Еще один лепесток упал.
— Ну ты смотри! А сказали, свежие, — стала сокрушаться Наташа.
— Тебе же объяснили, — Мещерская кивнула в сторону Софьи, — это знак.
— Это красиво, конечно, но в эти знаки верят только два ненормальных человека — Софья Николаевна и сама знаешь кто. Не будь, старшая, третьей. Не советую.
— Не кипятись, Наташенька, — попросила Котеночкину Ира.
— Да нет, я просто знаю, что это совпадение. Игра. Спросите православного священника, он вам скажет. Скажите им, батюшка.
И таким забавным получился у Наташи переход от главной тирады к «скажите им, батюшка», что все рассмеялись.
— А я в это верю, — тихо сказал священник. — У меня не большой стаж работы, если можно, конечно, назвать работой то, чем я занимаюсь, но, поверьте, мог бы рассказать вам много удивительного. Один случай запомнился. Я ходил и продолжаю ходить в очень достойную семью. Муж и жена — верующие люди. Их сын был летчиком-испытателем, служил где-то под Мурманском. Однажды я зашел к ним в гости. Стали пить чай. А на стене висел портрет их сына. На нем — молодой, красивый парень. Портрет большой, под стеклом в рамке. Чуть левее часы висели. Старинные, с боем. Зазвенели часы, я посмотрел — три часа дня. И вдруг фотография падает — стекло вдребезги, рамка ломается… А потом оказалось, что в этот же день, в это же мгновение их сын погиб. Самолет разбился… Такая история. Но я хочу сейчас присоединиться к тому, что здесь сказали.
— И отец Борис обратился к Бобровым: — Вы люди венчанные, перед Богом обет давали. «Не Богу ли повинется душа моя? От Того бо спасение мое».
— «Ибо Той Бог мой и Спас мой, Заступник мой, не подвижуся наипаче», — продолжил другой человек.
Все обернулись на голос. В дверях стоял никем доселе не замеченный Киреев. Священник впервые видел этого мужчину, но отец Борис понял — его здесь ждали. Понял по той реакции, которую вызвало появление незнакомца. Ира быстро встала и бросилась к Михаилу. Они обнялись.
— Миша! Пришел! Вот видишь, похоронили мы звездочку нашу. Ира плакала, а Киреев молча гладил ее по голове. Потом подал руку Виктору. Всем остальным низко поклонился.
Мещерская с любопытством смотрела на вошедшего, тоже поняв, кто пришел. Наталья во все глаза смотрела на Михаила. Вроде он, а вроде не он. И дело не в тесемке из бересты на лбу, которой раньше не было. Изменилось все — осанка, жесты, взгляд. И говорить он стал по-другому: не быстро, не медленно, как-то веско, с паузами между фразами. И тут только Наташа вспомнила про Софью. Воронова сначала побледнела, но в целом держалась уверенно. На поклон Киреева ответила кивком головы, что-то спросила у Мещерской.
Ира представила Михаилу отца Бориса и Софью Мещерскую. Два легких поклона. Стул Кирееву поставили на углу стола, между Ирой и Наташей. Когда Виктор налил Михаилу в рюмку водки, Киреев вдруг спросил:
— Можно, я чуть позже? Мне хочется пока быть трезвым. Абсолютно.
— С одной рюмки разве опьянеешь? — спросил его Виктор.
— Я немного волнуюсь, а когда волнуюсь — мне лучше не пить. Вот получится то, что задумал, — тогда напьюсь вдребезги, — улыбнулся Киреев. Потом попросил Боброва: — Виктор, можно мне обратиться к народу?
— Так не я здесь главный, — сказал Виктор, выразительно посмотрев на Наталью.
— Понятно. — Киреев был серьезен, но глаза его улыбались. — Стоило мне уйти ненадолго, и все — никакого порядка. Объяснитесь, Наталья Михайловна. Котеночкина растерялась, она не понимала, шутит Киреев или говорит серьезно.
— В чем? Ты бы видел, какие здесь слезы лились, вот я и взяла власть. Но я ее отдаю. Пожалуйста.
— Здравствуй, Наташа, — вдруг тихо сказал Киреев. — Я рад тебя видеть.
— И я.
— Я очень скучал по тебе.
— И я.
— Не думал, что мы еще свидимся.
— И я.
— Только одно огорчает: пока меня не было, твой словарный запас сократился до двух слов, да и то самых коротких.
Все засмеялись.
— Ну вот, пришел и сразу осмеял. Спасибо, Михаил Прокофьевич.
— Не обижайся, солнышко. Смеяться над собой — признак душевного здоровья.
— Так что же ты надо мной смеешься, а не над собой?
— Над собой я смеюсь без устали, тем паче представив то, что я сейчас буду говорить.
— А ты хочешь говорить? — спросил Виктор.
— Привет, а для чего я тебе власть возвращал?
— Для чего?
— Чтобы ты дал мне слово, и я мог обратиться к широким трудящимся массам. Витя, не тормози. Мещерской с каждой минутой все больше нравился этот человек. Его ирония была какой-то доброй, даже грустной. Но, наблюдая за тем, с какой радостью общались с Киреевым Бобровы и Наталья, Мещерская не могла понять, почему Михаил ни слова не сказал Вороновой и даже не посмотрел в ее сторону.
Наконец, Киреев получил от Виктора слово.
— Родные мои, за то время, что мы не виделись, не было дня, когда бы я не вспомнил тех, с кем простился почти год назад. И вот я вернулся. Ненадолго — завтра уезжаю. Но мне есть что вам сказать, а потому, увы, я вынужден быть многословным… Я уходил, прощаясь с жизнью. Оказалось, что я только-только начинал учиться тому, как надо жить. И меня оставили здесь, с вами. Один мудрый человек, встреченный мною на пути, я ему верю теперь больше, чем себе, сказал, что меня вымолила одна маленькая девочка, которая предстала пред Господом. Я сразу же понял, о ком идет речь…
…Я знал, что именно сегодня я увижу всех вас, очень близких мне людей… Во время странствий мне удалось понять простую — теперь я это понимаю — в сущности вещь. Любить — значит быть ответственным за тех, кого любишь… Не думайте, что перескакиваю с мысли на мысль, просто я хочу сказать о самом главном. А главное для меня — и Лиза, и вы, и Россия. Не говорю сейчас о Боге, но я нахожусь среди тех людей, которые понимают друг друга с полуслова, они, знаю это, поймут и меня… Я очень счастливый человек. Одна девушка благословила меня в дорогу, дав мне на хранение икону. Оказалось, что эта икона стала хранить меня, точнее, Та, чей образ был на ней запечатлен. Впервые глаза Софьи и Михаила встретились.
— Я рада, что ты сегодня с нами, Кира… Он ничего не ответил Соне. Только тихо улыбнулся. Одними глазами.
— И вот еще о чем я хочу вам сказать. Нас за этим столом — семь человек. Не ошибусь, если скажу, что все мы — русские. Я мог бы долго вам говорить, как прекрасна наша страна, но не хочу сейчас доказывать это. Детям не надо доказывать, что их мать — лучшая на свете. Другой вопрос, довольна ли мать своими сыновьями.
— Ты говоришь о матери вообще или о России? — спросил Бобров.
— Не сбивай меня, брат Виктор, я и сам собьюсь. Ты же все понял.
— Прости.
— Нет, это я должен просить у вас прощения, если вам покажется, что я читаю вам лекцию.
— Мы так не считаем, Кира, — сказала Наталья.
— Спасибо. Странную особенность я мог наблюдать в пути. В России живет много народов, я уважаю каждый из них. Меня принимали к себе на постой татары, армяне, белорусы. Два украинца отдали за меня… Нет, об этом я пока не могу говорить… Но что я заметил? Если встречаются два армянина, или еврея, или татарина, или осетина — они могут не любить друг друга, но они всегда помнят, что это — не просто человек, а его соплеменник — армянин, еврей, татарин, осетин. Почему-то у нас, русских, этого нет. Куда-то ушло чувство родства.
— Может, не осталось нас, русских? И не русские мы уже? — задумчиво спросил, скорее, самого себя Виктор.
— Тогда кто мы? Граждане мира? Вселенной? Почему нас не осталось? Я — русский. Понимаешь, Витя? И ты — тоже… Есть такое слово — род. От него — Родина, родители, родиться… Мы в России живем словно соседи, которых волею судьбы свело жить в один большой дом. Но вот парадокс: я буду двадцать лет жить, тридцать — и не узнаю, как зовут соседа на другом этаже. У вас здесь, в Москве, спорят, как обустроить Россию. Не надо ее обустраивать. До нас мудрые люди, жившие тысячу, пятьсот, двести лет назад, ее обустроили.
— Надо все восстановить? А как? — перебила Михаила Мещерская. — Каждый из нас — хороший человек. У каждого — свое дело, которое он делает честно. Вот мой муж рисует картины. О России. Очень хорошие, поверьте, картины — Софья не даст мне соврать. Но есть вопросы, которые решаются за нас там, наверху. Что мы можем сделать?
— Я же не зря говорю о роде. Мы ждем хороших законов, мудрых правителей. Но проблема — в нас самих. Вот два чудесных человека, — Киреев показал на Бобровых. — Взяли и решили разбежаться. Стать сначала соседями, потом — чужими людьми. Но вы, собравшись здесь все вместе, нашли слова и вразумили их. А они вас послушали, ибо любят вас, видя в вас не соседей, а близких людей — родичей.
— Откуда ты все знаешь? — удивилась Наташа.
— По вашим глазам, — уклончиво ответил Михаил. — Но не сведи вас сегодня вместе Лиза — и все, свершилось бы непоправимое. А ведь еще год назад я любовался этими людьми, их отношением друг к другу. Всего один год прошел…
Бобровы сидели, как ученики, которых ругает учитель. Но — и это заметили все — Виктор взял руку Иры в свою, а она не отняла ее. Киреев продолжил:
— Недавно мне приснился сон. Будто я возвратился на год назад, в тот день, когда узнал, что у меня рак. Но во сне у меня болезни не оказалось. Все, о чем я мечтал тогда, — сбылось. Я проснулся — и чуть не заплакал от радости, что это только сон. Какое счастье, думал я, проснувшись, что то, о чем я мечтал, — не сбылось. Это — мой опыт. Но я хочу, чтобы он стал и вашим. А опыт Виктора — моим, ибо он испытал то, что не испытывал я… Вот я подошел к самой сути. Вы меня можете спросить: если бы Бобровы были, скажем, не Бобровыми, а Бобрикянами, изменилось ли бы мое отношение к ним, к Лизе? Наверное, нет. Но это была бы уже и не Лиза, не Ира, не Виктор. И не я. И если Бог захотел, чтобы я родился русским, чтобы я встретил вас всех и полюбил, — значит, у Него был для этого свой умысел? В Старгороде я не могу сказать своим соседям: живите вот так или так. Они спросят меня: почему ты должен нас учить жить? Но я не учить их хочу! Мне больно, когда они, трудолюбивые, добрые, вдруг… Одно слово — соседи. Эх, трудно мне передать все то, что чувствую… — Он замолчал.
— Мы понимаем тебя, — сказала Ира. — Правда, понимаем. Ты хочешь, чтобы мы все поехали в Старгород?
— И жили так, чтобы твои соседи увидели, как надо жить? — подхватила Наташа. Киреев кивнул.
— Но это же не реально, Миша, — мягко, стараясь не обидеть Киреева, сказала Ира.
— Почему? — Киреев пристально посмотрел на Боброву.
— Бросить Москву и уехать?
— Да, бросить и уехать.
— Но что мы будем там делать?
— Наташа уже сказала. Я добавлю: будем восстанавливать Россию. Мы все прошли через страдания, они сделали нас чуточку мудрее. И тем, что мы приобрели, — мы обязаны поделиться с другими. А еще мы будем трудиться. Люди сейчас словам не верят.
— Начнем с меня. У меня здесь работа, любимая работа, — сказала Наташа.
— Ты уедешь, твой хоспис развалится?
— Нет, конечно, но…
— А у нас в районе сотни онкобольных, среди них много детей. Что такое хоспис и с чем его «едят», никто не знает. Есть у меня друг, главврач больницы, Владимир Петрович, бьется в одиночку как может, но что он может один? А у тебя такие знания, такой опыт. О квартире не беспокойся. Москву на наши края обменяешь в один день. В Старгороде и Новоюрьевске хорошие условия: газ, вода, ванна — все есть. Цены на жилье с вашими несопоставимы. Поезжай. Владимир Петрович тебя уже ждет.
— Как это ждет? — опешила Котеночкина.
— А так. Кстати, он вдовец, на пять лет старше тебя. И такой же зануда, как и ты. Славная будет парочка.
— Кира, ты меня поражаешь, — засмущалась Наташа. — Ты что говоришь такое?
— Даю шанс, Наташенька. Точнее, я же вестник, это через меня тебе дают шанс.
— А мы что там будем делать? — одновременно спросили Бобровы.
— Подожди, Ира, я скажу, — сказал Виктор. — Мы за квартиру не держимся. Здесь могилка Лизы, работа, друзья, столько лет прожито.
— Ты работаешь? — неожиданно резко спросил его Киреев.
— Нет, но я…
— О могилке не беспокойся. Захотите, мы Лизин гробик перевезем. Но вообще-то до Москвы от нас чуть больше двух часов езды… Друзья? Опять прошу прощения за резкость: если друзья те, кто пил с тобой, так не волнуйся — пить перестанешь, ты им будешь не нужен. Теперь о работе. Раньше в Старгороде было восемь церквей, сейчас ни одной. То же в Новоюрьевске. Есть маленькая церквушка в окрестной деревеньке — и все. Там, где я живу, раньше храм стоял, в котором икона Божьей матери находилась. Та самая, которую мне Соня передала. Вот мы и будем строить храм. Но я в строительстве — полный профан, а ты — мастер. И помощник у тебя славный будет — жена. Она у Петровой хорошую школу прошла.
— А на какие деньги мы будем строить? — удивился Виктор.
— Господу будет угодно — все найдется. Главное, было бы кому молиться — и Господь не оставит нас. Найдутся деньги для храма.
— Ты должен понимать, это все не так просто. Землеотвод, деньги, организация работ, — не сдавался Бобров.
— Вот мы и будем вам помощниками, а вы с Ирой — нашими командирами. Бобры, говорят, славные строители. А развернуться, Виктор, там есть где. Гора высокая — на ней раньше древний славянский город стоял. С нее далеко все видно. Красота!
— А большой храм будем строить? — спросил Виктор.
— Ты посмотри, уже загорелся! — встрепенулась Ира.
— Сейчас и ты загоришься, солнышко, — улыбнулся Киреев. — Большой ли будет храм или маленький — там видно будет. Если получится так, как я задумал, то храм мы посвятим Софьиной иконе — Одигитрии.
— Почему моей? — спросила, вздрогнув, Софья.
— Хорошо, нашей. И будет два придела. Один — посвященный Николаю Угоднику — в древности в Старгороде стоял Никольский храм, а второй, — Киреев посмотрел на Иру, — чудотворице Елисавете. Пока построим, у нас свой иконописец появится.
— Кто? — тоном заинтересованного человека спросил Виктор.
— Это Юля Селиванова. Впрочем, ее из присутствующих только Софья знает.
— И я тоже, — сказала Мещерская.
— И я, — подхватила Котеночкина. И сама же первая засмеялась. — Да ну вас.
— Хотя, — опять заговорил Киреев, — скоро, надеюсь, она станет Новиковой. Для тех, кто не знает, Федор Новиков — очень славный парень. Из Задонска. Он Юлю, собственно, и спас. У него, кстати, есть свой грузовик.
— Это хорошо, — сказал Бобров. — Нам машина нужна будет.
— Не спорю. Но, если честно, я рассчитывал на Федора как на фермера.
— А когда построим церковь Елисаветы, — спросила Ира, — нам же священник будет нужен? И все посмотрели на отца Бориса. Тот смутился:
— Во-первых, как я понимаю, это будет не церковь Елисаветы, в честь чудотворицы у нас будет придел.
— Я понимаю, — поправилась Ира. — В честь иконы будет храм.
— А во-вторых, я согласен!
— Вот это слова не мальчика, а мужа, — одобрил отца Бориса Киреев.
— Нет, правда, нас в храме пять священников. Мы с матушкой давно хотели куда-нибудь в глубинку уехать. Богу везде служить можно. Конечно, надо будет с владыкой договориться. Но, думаю, это реально.
— Вас я не зову, Софья, — обратился Михаил к Мещерской.
— Я уже поняла.
— Нет, мы не бросаем вас. Вы будете нашим чрезвычайным и полномочным представителем в Москве. Посол Старгорода в столице. А летом пусть ваш муж приезжает на этюды, а когда построим храм — ждем и сына: Юле его помощь пригодится.
— А что делать со мной, товарищ генерал? Или режиссер? — В голосе Вороновой звучала обида. — До меня есть кому-нибудь дело?
Все посмотрели на Киреева.
— Не то и не другое. Просто — Кира. Не обижайся, Соня. Во-первых, эта икона все-таки твоя, во- вторых, только для нас с тобой Старгород — родной город, тебе сам Бог велел туда возвращаться.
— Вот как? А в-третьих?
— А в-третьих, ты не обидишься, если я тебя попрошу на пять минут перейти в другую комнату?
— Это — шутка?
— Нет. Чтобы не было скучно, возьми с собой тезку.
— Может, мне все это снится? — подала голос Ира. — Михаил, ты ворвался, все запутал. Народ куда- то ехать собрался.
— Народ состоит из отдельно взятого человека. Из тебя, меня, Натальи. Я не заставляю, Ира, я даю вам шанс. Нас, кстати, там уже трое. А еще вот-вот подъедет из Сосновки девочка одна. Марфа. Журналистка. Я втравил ее в одну историю… Марфу теперь вместе с матерью в районе подвергли обструкции.
— Что за история? — поинтересовался Виктор.
— Марфа статью опубликовала в областной газете про стариков брошеных. Мой друг… бывший друг с подачи районного начальства девочку выгнал… Короче, я ее с матерью в Старгород позвал. Кстати, Наташа, мать Марфы — классный инфекционист. Так что мы живем!
— Только учителей не хватает, — сказала Котеночкина.
— Есть учителя. Моя сестра с мужем. Да и Ира, когда построим храм, может вернуться к родной профессии. Молодец, Наташа, ты мыслишь стратегически: школа, больница, храм — это самое главное, — похвалил Кира Котеночкину.
— Ира, — подала голос Софья, — этот друг вас опять заговорил. Ты что-то пыталась в мою защиту сказать? Или мне показалось?
— А ты напрасно еще здесь сидишь, — Киреев уже полностью владел обстановкой.
— Я что, вовсе бесправная? Виктор, ты же хозяин!
— Виктор, скажи Софье Николаевне, что ее права будут соблюдены. Я обещаю.
— Сонечка, Киреев обещает.
Обе Софьи вышли в другую комнату.
— Друзья мои, — обратился к тем, кто остался, Михаил. — Поскольку я редко выбираюсь в Москву, то решил сделать сразу несколько дел.
— Например? — задала вопрос Котеночкина.
— Например, жениться.
— На ком? — изумилась Ира. — Вообще-то, глупый вопрос.
— Вот с этого тебе и надо было начинать, — Наталья даже подпрыгнула от радости.
— Котик, ты помнишь, что Мюллер сказал Штирлицу?
— Нет, — честно призналась Наталья.
— Он сказал: мне лучше знать, с чего начинать.
— Поняла. От нас что требуется?
— Очень мне хочется, чтобы все по традициям народным происходило. Как некогда в России. Кто- нибудь знает, как происходило в старину сватовство? Виктор стал чесать затылок.
— Я помню немного…
— Откуда? — удивилась Ира.
— Из кино, кажется. Что-то про князя… Ага, вспомнил, у вас князь, нету у нас князя, а кто же у вас?
— Приехали, — подвела итог Котеночкина. — А у вас в квартире газ.
— Ты прав, Миша, — вдруг сказала Ира. — Какие мы, к чертям собачьим, русские. Своего друга сосватать не можем.
— А почему, думаешь, я не сосватаю? — возразил ей Виктор.
— Ты же обряда не знаешь.
— А инстинкт на что?
— Какой инстинкт?
— В генах который. Национальный. Значит так. Пойдемте все, кроме батюшки. Ты, Миша, тоже сиди здесь. Позовем.
— Давайте я сначала благословлю вас, — отозвался священник. Все подошли под благословение.
— Интересный ты какой, а что нам говорить? — Ира продолжала переругиваться с мужем. — Или бесплатными приложениями возле тебя стоять?
— Если тебе Михаил друг, найдешь, что сказать. Пошли. Обе Софьи сидели на маленьком диванчике. Когда вошли сваты, они переглянулись.
— Что случилось, ребята? — спросила Софья.
— Соня, мы вообще-то не с тобой должны разговаривать, — сказала Ира, толкая мужа в бок. — А с матерью твоей.
— Ты что, Ира? Ну, у Киреева крыша поехала, ты-то что с ума сходишь? У меня мать умерла. Очень давно.
— Слушай, Софья, да не придуряйся ты тоже, — не выдержала Наталья. — Сваты мы, понимаешь, сваты! А сватаются к родителям. У тебя их нет. Вот Софья-старшая за мать будет. Будешь за мать, Софья?
— Буду, — с готовностью согласилась Мещерская.
— Вот. Ну, говори, Виктор, — стала толкать Боброва уже и Наталья.
— Говорю. У вас лебедушка, у нас князь. Короче, вижу, мать, согласна ты. Выходи из комнаты, пусть они сами промеж себя поговорят.
Но Мещерская, осадив Виктора, стала, нахваливая «дочь», требовать доказательств, что князь «не ударит лицом в грязь». В шутливых препирательствах прошло еще несколько минут, которые показались Кирееву вечностью.
* * *
Михаил тихо вошел в комнату. Встал у двери. Софья сидела на диванчике, опустив голову.
— Глупо все получилось? — спросил он.
— Если честно, то есть немного.
— Прости. Но вообще-то, молодцы ребята, старались очень…
— И Софья-старшая тоже молодчина, — подхватила Воронова. А потом вдруг неожиданно спросила: — Кира, а ты не поторопился всех их в Старгород звать? Если что не получится, вряд ли ты своим «прости» отделаешься.
— Они давно были готовы ехать в Старгород, Соня. Нужен был кто-то, кто бы сказал: поехали, ребята, на сборы вам — десять минут. Это как на перекрестке. Можешь поехать налево, направо, а можешь повернуть назад. У них есть еще время подумать и отказаться.
— Целых десять минут. А у меня?
— Ты про поездку или женитьбу?
— Про женитьбу я еще ничего от тебя не слышала.
— Разве? Прости.
— Зачем ты косишь под интеллигента, Кира?
— Действительно, зачем? Больше не косю, то есть кошу. Надо же, не скажешь, как надо. Короче, с сей минуты я торжественно отказываюсь называться интеллигентом.
— Между прочим, Кира, мне за последние четыре месяца уже пять предложений руки и сердца поступило.
— Шесть.
— Что — шесть?
— Шесть предложений. Я тоже предлагаю. Руку и сердце. Наверное, будь я на твоем месте, то послал бы меня, то есть себя, куда подальше, но я сейчас на своем месте и прошу тебя: окажи мне честь, стань моей женой.
— Сколько мне дается времени на раздумье?
— А сколько давали те пятеро?
— Я им сразу отказала.
— Вот видишь, у тебя есть опыт.
— Я согласна взять твое сердце и твою руку. Кира, что ты стоишь?
— А что я должен делать?
— Наверное, поцеловать меня.
— Слушай, может, я поспешил? Я даже не знаю, умеешь ли ты целоваться?
— Скажи, а обратно согласие можно взять?
— Не имеешь права. На тебя весь русский народ обидится.
— При чем здесь русский народ?
— А при том. Ты же на его традиции начихать хочешь.
— Ты вообще-то можешь быть серьезным?
— Поживем — увидим. Вообще-то, сейчас я серьезен, как Джордано Бруно перед повешением.
— Кажется, его сожгли…
— Разве? Тем более…
— Кира, у меня к тебе еще один вопрос. Ты каждому предложил работу в Старгороде. А я что буду там делать? Говорить всем, что я — хозяйка иконы? И что мой отец здесь родился?
— Но ведь и ты там родилась. Родная земля что-нибудь тебе обязательно подскажет.
— Например?
— Например, слабо нам с тобой сделать на горе, рядом с церковью, музей русской культуры, в котором будет все — от гончарной посуды до картин Ильи Мещерского, других твоих… наших друзей? Представляешь, на горе — музей, а через дорогу — храм. Еще несколько шагов в сторону — озеро. Наше Белое озеро. Кстати, его чистить надо, а то оно заросло совсем. Детишки будут на гору приезжать целыми классами. А один зал мы отведем для картин Лизы.
— Поняла. Не слабо. Четыре года.
— Что — четыре года?
— Через четыре года там будет музей и сад. Представляешь, огромный сад, в котором будут расти яблони, вишни, груши.
— Заросли сирени, черемухи, малины… А ведь неплохо! Есть ради чего жить… Ты теперь довольна?
— Вполне. А то Наталью весь район ждет…
— А тебя я…
Вдруг они оба замолчали.
— Ты не знаешь, почему мы так много болтаем? — спросила наконец Софья.
— Знаю. От смущения. Это бывает.
И он провел ладонью по ее волосам. Софья закрыла глаза. Жилка на тонкой шее пульсировала сильнее обычного. Киреев поцеловал Соню — сначала в шею, потом в подбородок. И только после этого — в губы. Поцелуй был долгим-долгим. Глаза они открыли одновременно.
— Я буду хорошей женой, Кира, вот увидишь. Михаил сначала хотел ответить: «А кто бы сомневался», но, увидев, какая нежность была разлита в ее глазах, убил иронию в зародыше. И только сказал:
— А я тебе обещаю, что у нас будет много полей, снега, дождя, солнца, травы…
— И ты укроешь меня от дождя и снега своим плащом? — улыбнулась Софья.
— Укрою. И буду владеть тобой одной.
— Ты забыл сказать: с каким же счастьем…
— С каким же счастьем…
— Без этого дурацкого «бы». Да?
— Без него.
— Поцелуй меня еще раз.
— Нельзя. Нас ждут. Пять человек.
— Шесть. Ты о Лизе забыл. В этот момент дверь платяного шкафа со скрипом отворилась, и с полки упал белый платочек Лизы. Они переглянулись.
— Это знак, Кира?
— Знак.
— А Натка не верит.
— Ничего. У нее еще есть время исправиться.
Глава сорок пятая
От маленького окошка через полумрак комнаты пробегал солнечный луч. Лежащая на диване молодая женщина, не открывая глаз, следила за игрой света. На ее груди безмятежно спал голенький младенец. Одной рукой женщина бережно придерживала ребенка, а другая ее рука чертила в воздухе какие-то иероглифы или руны. На самом деле Софья Киреева пыталась повторить прихотливую игру пылинок в луче. Молодая женщина так увлеклась, что не заметила, как в комнату тихо вошел мужчина. Вошел и замер, очарованный увиденным. На мужчине была дорожная белая куртка и видавшие виды черные джинсы. Он стоял долго, любуясь красотой женщины, слушая дыхание ребенка. Наконец мужчина чуть слышно постучал по косяку двери, и Софья заметила его.
— Пришел? — улыбнувшись, спросила она.
Всего одно слово, но столько вместило оно любви, заботы, нежности и радости, что Киреев почувствовал комок, подступивший к горлу. Может быть, поэтому Михаил смог только кивнуть головой.
— Кира, — прошептала Соня, боясь разбудить ребенка, — вчера приходили Виктор и Ирина. Очень довольные: какой-то человек на свои деньги купил машину кирпича, а у Натки проблема, горсовет не хочет…
Киреев приложил палец к губам:
— Тс-с. Потом, все потом. Бери Лизу, пойдем, я вам что-то покажу.
— Мишенька, она недавно уснула, — все так же шепотом отвечала Соня. — Наверное, зубки резаться начали. Спасибо Домовенку: когда он пел, она его слушала и успокаивалась немного. Даже улыбалась.
— Нет, моя хорошая. Зубкам резаться еще рановато. Ночью был сильный ветер, груднички его чувствуют. Пойдем, можем не успеть.
— Не успеть? Кира, может, я оставлю ее здесь? Мы же быстро вернемся? Лиза ведь все равно ничего не поймет.
Но Киреев был неумолим.
— Мы теряем время. Говорю тебе, можем не успеть. А Лизу ты зря недооцениваешь. Она все услышит, все поймет.
— Каким образом? — улыбнулась Софья. Бережно подняв ребенка, она вышла за Михаилом из комнаты.
— Через дыхание, — то ли пошутил, то ли серьезно ответил Кира. — И это останется в крови навсегда.
Они вышли во двор, завернули за угол дома, прошли мимо подросшего Сверчка, увлеченно гонявшегося за соседским котом Чубайсом, и вступили под сени старого сада. Пора цветения уже миновала, и лепестки цветков яблонь и груш покрывали землю. Михаил шел немного впереди, готовый в любую секунду поддержать жену и ребенка. Софья шла босая. Бархатистая трава ласкала ее ноги. Тропинка резко нырнула вниз. Софья поняла, что Михаил вел их к самому дальнему уголку сада, туда, где прямо за зарослями черемухи и жасмина протекал небольшой ручей. В прошлом году они с Кирой придумывали названия для своих владений. Этот уголок сада Софья назвала куртиной Восточного ветерка. Ей очень понравилось встреченное в словаре старых русских слов именно вот это слово — куртина, обозначавшее уголок, часть сада. Когда поднимался восточный ветер, то верхушки лип и черемух, кусты жасмина начинали тихо шелестеть. Софья любила приходить сюда и слушать, как шорох деревьев сливается со звоном ручья, названного Михаилом Златоструем. Но сейчас к этому звону примешивался другой, пока еще непонятный для Сони.
— Тише! — предупредил Кира. — Смотри туда. — И он указал на куст жасмина. — Видишь ее?
— Кого? — Как ни всматривалась Соня в куст, она так ничего и не увидела. Зато услышала нежное птичье пение.
— Коноплянку. На самом верху куста.
— Да, — обрадовалась Софья, — теперь вижу. Маленькая, чуть меньше воробья птичка самозабвенно пела, не замечая никого вокруг себя.
— Давай подойдем ближе, — предложил Кира. Они прошли еще несколько шагов по траве, стараясь идти как можно тише. Лиза спала как убитая, забавно приоткрыв ротик.
До куста жасмина осталось не более десяти шагов. Коноплянка умолкла, замерли и они, скрываемые только кустами черемухи. Теперь Софья могла разглядеть птичку. Спинка у коноплянки была скорее буроватого, чем серого цвета, а вот бока и брюшко белесые. Над клювом — небольшое малиновое пятнышко, зато грудка выделялась ярким карминным пятном.
— Самец, — шепотом пояснил Кира. — Самочки у них попроще, серенькие. У птиц красота — удел самцов, я хотел сказать — мужчин. Видишь, как он перед ней старается? Ну, пой же, пой, голубчик, почему замолчал? — чуть ли не взмолился Михаил. То ли из-за мужской солидарности, то ли потому, что птичка успокоилась, но почти сразу после слов Киры коноплянка запела, поворачиваясь из стороны в сторону и приподняв хохолок. И даже ветер замер, словно внимая певцу. Чистые и нежные мелодичные свисты и трели уносились в небо, долетали до самых дальних уголков сада. Но этого коноплянке, видимо, было мало. Она неожиданно вспорхнула с ветки высоко-высоко и сделала несколько кругов в воздухе, будто стараясь, чтобы эту песню радости, песню любви и весны услышал весь окрестный мир. Затем, медленно спланировав, коноплянка опустилась на прежнее место и продолжила пение. Михаил обернулся к Софье, чтобы сказать ей что-то, но слова замерли на его губах. Молодая женщина плакала. Слезы, светлые и чистые, как песнь коноплянки, текли по щекам, пока одна, затем вторая капля не упали на лицо ребенка. Лиза открыла глазки. Ребенок удивленно смотрел, ничего не понимая. Затем узнал маму и улыбнулся. Михаил взял у жены дочь и повернул ее лицом к жасминовому кусту.
— Смотри, маленькая моя, смотри — это коноплянка, — не переставая плакать, шептала Софья, обняв мужа и дочь.
Так и стояли они, обнявшись, а коноплянка, не умолкая, все пела и пела свою песню. Что слышалось им в этом пении? О чем или о ком вспоминали они, стоя на крошечном пятачке зеленого луга? Впрочем, на все ли вопросы нам надо знать ответы, дорогой мой читатель? Давай оставим этих троих в старом саду у Златоструя. Они нашли друг друга на беспокойной дороге жизни, нашли свой ручей, свою поляну под тенистыми кронами деревьев. А еще услышали пение маленькой птички коноплянки. Поверь мне, читатель, всего этого вполне достаточно, чтобы быть счастливым. Услышишь ли ее ты? Если твое сердце принадлежит родной земле, а душа стремится к небу, как птица, — обязательно услышишь. Даю тебе слово.
Комментировать