Кто услышит коноплянку?

Кто услышит коноплянку? - Часть II

Лихачёв Виктор Васильевич
(109 голосов4.0 из 5)

Часть II

Глава шестнадцатая

«И еще один день Ты мне даришь. Спасибо», — после поездки на Тамбовщину Киреев говорил эти слова каждое утро. Засыпая, он тоже благодарил Его. Михаил Прокофьевич еще не молился по книге

— стеснялся. От смущения подшучивал над собой время от времени. Однажды даже записал в дневнике: «Я на старости лет в игрушки стал играть». Но продолжал каждое утро и каждый вечер говорить слова благодарности. Оказалось, что благодарить — приятно, как и быть благодарным. А вот просить он еще не решался. Вера Киреева, хрупкая и нежная, как паутинка, сотканная крошечным пауком в сентябрьском лесу, не смогла бы выдержать Его неудачи. Ведь о чем просить Кирееву у Бога? Только об исцелении. Он просто верил в свое исцеление. И эта вера, такая же хрупкая, как вера в Бога, росла в душе и сознании Киреева с каждым днем. А если еще точнее: обе эти веры — в Бога и собственное исцеление — слились в Кирееве в одну. От этого обе становились сильнее. Вот почему Михаил Прокофьевич предпочитал только уповать на Него, не вмешиваясь в Его Божественный промысел. Как было сказано в том стихотворении:

Все круче поднимаются ступени,
Ни на одной нам не найти покоя,
Мы вылеплены Божьею рукою
Для долгих странствий, не для косной жизни…

Его дело — карабкаться по ступенькам все выше и выше. А куда он доберется — так ли это важно? Вот почему Наталья Михайловна была не права. Киреев вовсе не безалаберно относился к своей болезни. Нет. Просто ему хватило мужества без обиды принять случившееся с ним, и некая сила словно давала ему волю и силу жить без страха. Киреев жил с какой-то детской доверчивостью и верой. Со стороны могло показаться, что он и впрямь впадает в детство. Вместо того, чтобы пить лекарства, лечиться, он часами что-то писал, ездил в Коломенское, читал. И, главное, Киреев не убивал время, ему действительно нравилось так жить. Он только жалел, что в сутках его мало. А вчера, после разговора с Галиной, ему пришла в голову совершенно сумасшедшая мысль: продать квартиру и уехать в Старгород, туда, где на Тихоновской горе у озера стоял маленький домик, оставленный ему матерью. В конце концов, для счастья, он теперь понимал это, нужно совсем немного: клочок луга, кусочек неба, журчащий ручеек и чтобы было куда прислонить голову. И чем больше Киреев думал об этом, тем менее сумасшедшей казалась ему эта идея. У Галины сейчас замечательная пятикомнатная квартира, дача под Дмитровом. Зачем ей цепляться за их однокомнатную? В принципе, можно деньги от продажи квартиры разделить. А в Старгороде родная сестра живет. Кладбище, где близкие лежат, рядом. Совсем худо станет — есть кому водички подать… О самом плохом в эти майские дни думать не хотелось. Жаль, конечно, что ни в Старгороде, ни в его окрестностях не было ничего похожего на ту речку из сна. Но ему после снился еще один интересный сон: совершенно чудесная деревенька в глухом лесу, и как он шел куда-то по лесной тропинке и приходил в незнакомый город. В городе шел теплый синий дождь, Киреев стоял под его струями — и не намокал. А другой раз ему снилось поле, бескрайнее-бескрайнее. И вновь тропинка, и вновь речка

— он уже купается в ней. Киреев не пытался разгадать значение своих снов — ему просто было достаточно того, что после них долго не проходило ощущение радости. Огорчала только невозможность поделиться этой радостью с другими. Пару раз Киреев пытался пересказать свои сны

— и ничего не получалось. Абсолютно ничего. Вместо очаровательной пленительной картины — скучное, под стать изложению, написанному троечником, описание. Вместо передачи необыкновенных ощущений у Киреева получался сбивчивый, бестолковый рассказ ни о чем. Так что сны эти можно будет смотреть и в старгородском домике. Сестра писала: дом в нормальном состоянии, не хватает только человеческого духа. Ну-ка, как там у Арсения Тарковского… Киреев встал с постели и, на ходу одеваясь, пошел рыться в книжном шкафу. Пора было думать о подарке для Лизы, себя неплохо бы в порядок привести, но он, как старьевщик в рухляди, рылся в книгах. Наконец-то:

Живите в доме — и не рухнет дом.
Я вызову любое из столетий,
Войду в него и дом построю в нем.
Вот почему со мною ваши дети
И жены ваши за одним столом, —
А стол один и прадеду и внуку:
Грядущее свершается сейчас…

«Вот оно, главное: грядущее свершается сейчас. Письмо тетки Лены сорвало меня в дорогу — и оказалось, что не зря. Почему меня кто-то должен опять звать в дорогу? Неужели не ясно — я должен уехать из этого города. Уехать, обязательно уехать!» И Киреев бросился к телефону — звонить Галине.

* * *

День рождения Лизы получился на славу. Народу собралось немного — дети к имениннице приходили днем. Киреев из собравшихся знал только маму Лизы и Котеночкину. Но приняли его так тепло и сердечно, что Михаил Прокофьевич совершенно не чувствовал никакой неловкости. Понравился Кирееву и папа Лизы. Высокий, с длинными волосами, заправленными в хвостик. Выглядел он моложе жены. Вначале Киреев связал это с нагрузкой, прежде всего психологической, выпадающей на плечи Ирины. Но сама она как-то очень просто призналась в том, что на пять лет старше мужа: «Женила на себе молоденького». Виктор ответил в тон ей:

— Не слушайте Иру. Женила… Мне всегда нравились пожилые женщины.

— Какие?! — возмутилась его жена. Но была видна наигранность этого «возмущения».

— Пожилые, пожилые. Это у нас в семье наследственное.

— Наталья Михайловна, Вика, Надя, — воззвала Ира к сидящим за столом женщинам. — Скажите этому длинноволосому наглецу, что это мы всегда выбираем, кто станет нашим спутником по жизни.

— Мы, мы, Витенька, — откликнулась Вика.

— Наивные, — только и мог выдохнуть Бобров, понимая, что всех женщин он не переспорит. Кирееву нравилось, что в таком шутливом «подкалывании» обе стороны — и Ира, и Виктор — не скрывали нежного отношения друг к другу. И все-таки больше всех в этот вечер очаровала его Лиза. Каждый подарок она принимала с восторгом, словно ничего лучше в жизни ей видеть не приходилось. Киреев подарил Лизе роскошный, богато иллюстрированный атлас птиц и, к своему вящему удовольствию, он видел, что девочка забыла о куклах, игрушечных домиках и с головой ушла в рассматривание атласа. А еще Михаил Прокофьевич принес Лизе десятка полтора значков с гербами городов, которые он нашел у себя по сусекам. Так что им было о чем поговорить. И когда взрослые дружно затянули под гитару «Виноградную косточку в теплую землю зарою», он потихоньку ушел в комнату Лизы.

— Дядя Миша, мне папа сказал, что сейчас такие кассеты продаются — с голосами птиц. Он мне купит, и я буду слушать и смотреть на картинки.

— Правильно.

— А вы, наверное, всех птиц знаете.

— Что ты! Обыкновенных, вроде галки или воробья, конечно, знаю. Соловья слышал. Красиво поет.

— А я вот ни разу не слышала.

— Еще успеешь.

Они замолчали.

— Посмотрите, — опять заговорила девочка, — какое название у птички красивое. Коноплянка. И сама она милая такая.

— Коноплянка? Дай посмотрю. Да, коноплянка. И по латыни ее имя красиво звучит — кардуэлис каннабина.

— Здорово. Кардуэлис каннабина. А все равно, коноплянка лучше. На капельку похоже. А она поет?

— Ты знаешь, по-моему, еще как поет. У нас в Старгороде сад был яблоневый. До сих пор помню: май, тихий-тихий вечер, яблони цветут, будто в снегу утопают. И вдруг откуда-то из глубины сада раздается пение. Нежное-нежное. И весь мир затихает и слушает этого маленького певца. Я в это время в саду сидел. Дай, думаю, посмотрю, кто это поет.

— Увидели?

— С трудом, но увидел. Смотрю, птичка — маленькая такая, с воробышка. Сидит на яблоневой ветке, головку приподняла — и ну давай свои коленца выводить.

— Почему коленца?

— Нет, это не от слова колени. Так говорят про пение птиц, — пояснил Киреев и продолжил свой рассказ: — Зрение у меня тогда орлиное было, да и сумерки еще не сгустились — разглядел я, одним словом, певца. Над клювиком пятнышко темномалиновое, еще одно — на грудке. Верх у него буровато-коричневый, низ чуть светлее. На соловья вроде не похожа птичка эта, а о других певчих птицах я и не слыхивал. Сижу, пением наслаждаюсь. Так хорошо от него на душе сделалось. Да подошел отец — спугнул птичку. Коноплянку, спрашивает, слушаешь? Так я узнал, что за певец пел в саду. Жаль, что больше не приходилось с коноплянкой встречаться.

— Так ни разу, ни разу не слыхали коноплянку?

— А где? В городе она не живет. Здесь одни вороны да воробьи… Лиза о чем-то задумалась.

— О чем думаешь? — спросил ее Киреев.

— Даже не знаю. Есть, наверное, счастливые люди. Они по свету ходят, птиц слушают, разные новые места видят, в речках купаются… Приключения с ними всякие происходят… Я обязательно по вашей книге всех птиц изучу, а если вырасту…

— Почему — если, Лиза? — бодрым голосом спросил Киреев.

— А потому что всегда надо говорить «если» или «дай Бог». Меня так девочка одна в больнице научила. Иначе сглазить можно.

— Сглазить?

— Ну да. У нас в больнице девочка лежала, ее Катей звали. Она все лета ждала, мечтала к бабушке в деревню поехать. Не получилось.

— Почему?

— Умерла, — вздохнула Лиза. — Вот я с тех пор всегда и говорю: «если» и «дай Бог». И вы, дядя Миша, тоже так говорите.

— Хорошо, — у Киреева было ощущение, что эта маленькая девочка гораздо старше и мудрее его. Было видно, как Лиза загрустила. Видно, воспоминания разбередили девочке душу. Она отложила атлас в сторону.

— Дядя Миша, а хотите, я вам секрет открою?

— Секрет? Очень люблю секреты.

— Я серьезно. Я могу научить вас, как можно жить — и ни на кого не сердиться.

— Разве это возможно?

— Меня как раз Катя и научила. Вернее, то, что с ней случилось…

— Ее смерть?

— Мы ведь поругались с ней… так, из-за пустяка. Я больше была не права. Но тогда по-другому считала. Ну вот, а когда Катя умерла… я поплакала, но уже…

— Уже ничего нельзя было вернуть?

— Да.

— Грустно. А секрет в чем заключается?

— Как, вы не поняли разве?

— Нет.

— Вы когда захотите на кого-нибудь рассердиться или поругаться с кем-то, представьте, что должны умереть…

— Я?

— И вы, и тот человек. И вам сразу легче станет и совсем не захочется сердиться.

— Спасибо за секрет. Думаю, он мне пригодится. Только тебе не кажется, что мы все о грустном да о грустном?

В комнату вошла Ира.

— Дочка, иди попрощайся с гостями, да пора тебе баиньки.

— Сегодня же день рождения, — взмолилась Лиза. — Сегодня можно.

— Ты и так позднее обычного ляжешь. — Потом Ира мягко добавила: — Надо, доченька. Мы же с тобой…

— Знаю, режимщики.

— Точно.

— А пусть мне дядя Миша что-нибудь расскажет.

— Бессовестная, дяде Мише больше делать нечего. Он и так весь вечер у тебя просидел.

— А мы не наговорились.

— Приглашай дядю Мишу, пусть к нам чаще заходит.

— Обязательно, — подал голос Киреев. Потом неожиданно спросил Лизу: — А ты интересные истории любишь?

— Еще спрашиваете!

— Тогда иди со всеми попрощайся, а я тебя подожду здесь.

— А не обманете?

— Лиза… — укоризненно протянула Ира. — Как тебе не совестно так говорить.

— Простите, простите. Пошли прощаться… У Киреева своих детей никогда не было. Но он помнил, как в молодости, будучи вожатым в пионерском лагере, рассказывал своим воспитанникам разные страшилки. Детям они нравились. Лиза немного младше, чем были его ребята, но… «Что-нибудь расскажу», — решил Киреев. Тему подсказала сама Лиза:

— Дядя Миша, а вы куда-то уезжали. Мы вам звонили, никто не отвечал.

— Да, я уезжал. У меня под Тамбовом две чудесные тетушки живут, я к ним в гости и ездил.

— Тамбов? А мы недавно фильм смотрели, там один дядя другому говорил: «Тамбовский волк тебе товарищ». Папе очень понравилось. В Тамбове что, волков много?

— А вот слушай. Только не побоишься, если немножко страшно будет?

— Ой, я люблю, когда страшно. Только я тогда со светом засыпать буду.

— Хорошо, слушай очень страшную историю. Мне ее мой папа рассказывал. Когда он был маленьким, шла война. Почти всех мужчин взяли на фронт, в армию. Остались одни старики да женщины с малыми ребятками. А надо тебе сказать, что вокруг той деревни, где жил мой отец, простирались во все стороны поля. Ровные, бескрайние. Ни леса, ни озерца. Только глухие лощины.

— Лощины?

— Это такие овраги, поросшие кустарниками, деревьями. В тех лощинах и поселились волки. И столько их развелось, что житья от них не стало.

— А охотники?

— Какие охотники? Я же сказал, все мужчины в армии. Не до волков. А те обнаглели. Особенно зимой лютовали. Приходили в деревню…

— Днем?!

— Ночью, слава Богу, но все равно, представляешь: то овцу утащат, то собаку… Вот с той поры и пошла такая поговорка: «тамбовский волк». Еще, правда, брянские волки были, но наши, тамбовские, покрупнее.

— Почему?

— Наверное, потому что степные. А может, я так из чувства патриотизма говорю.

— А-а. Дядя Миша, а как же они овец крали?

— По-разному. В нашей семье волки тоже однажды убили овцу. Крыши в сараях из соломы были. Вот волки дыру сделали в крыше и через нее овцу унесли.

— У них такая силища была?

— Подумаешь, овца. Если человек в поле припозднится — все, волки и лошадь, и человека…

— Разорвут?

— Конечно. Но когда война закончилась, с фронта мужики вернулись, с волками разделались…

— И никто спастись не мог… если в поле? — Лиза была потрясена услышанным.

— Да нет, одна девушка, ей лет двадцать было, спаслась.

— Расскажите, дядя Миша.

— Она ревизором работала. Короче, проверяла, честно ли работают в магазине или палатке. И приехала она как-то в деревню, где жил мой папа. Проверила магазин, и оказалось, что директор этого магазина, как бы это проще сказать…

— Проворовался? — подсказала Лиза.

— Точно. Проворовался. Составила она акт, в котором все отметила. Директор магазина ее сначала подкупить хотел, а она твердая оказалась, рассердилась на него. Директор ей предложил остаться переночевать, но девушка отказалась наотрез. А до райцентра, откуда она приехала, было далеко.

— И она ночью поехала?

— Поехала. На грузовой машине. А директор-жулик сговорился с шофером и… — Опытный рассказчик, Киреев сделал паузу.

Глазенки у Лизы горели. Она будто живыми видела и девушку-ревизора, и директора, но, самое главное, Лиза очень отчетливо представляла бескрайнее зимнее поле и голодных, злых и очень страшных волков.

— Что? — шепотом произнесла она.

— Едут они по дороге. Уже темнеет. Вдруг вроде как мотор у машины глохнет. Просит шофер девушку помочь: выйти из машины и повертеть рычаг. Раньше машины можно было такими рукоятками заводить. Девушка, ни о чем не подозревая, вышла. Шоферу это и надо было: он на газ — и в обратную сторону рванул.

— А она?

— Она осталась в поле. Что обратно до деревни, что до райцентра — несколько часов идти. Над головой звезды. Ночь. Снег блестит. Красиво, а у девушки слезы текут — поняла она все. И вскоре слышит — вой.

— Вой?

— Да, волки на охоту вышли. Поняла девушка — это конец. Растерзают ее волки.

— А что, других машин разве нет? Попутных?

— Лиза, это военные годы. Самый глухой район глухой области. Какие машины! Днем одна в час проедет. А ночью… Короче, прощается девушка с жизнью. А шофер уже в деревню приехал. Они с тем директором бутылку достали, пьют на радостях.

— Неужели им ее не жалко?

— Понимаешь, тогда законы были такие суровые, что жулика этого по головке вряд ли в милиции погладили бы. Он за себя и перепугался, а на девушку ему было наплевать. Но рано директор радовался. На великое счастье девушки, возвращался в деревню из райцентра председатель колхоза. Ехал он в санях, лошадь несла его во весь опор. Увидел тот человек девушку, без слов понял, что беда с ней приключилась. Но было не до расспросов.

— Садись, — вскричал, — видишь, волки близко! И действительно — вой все ближе. Огоньки зеленые заблестели — глаза волчьи. Захрапела лошадь от страха, а мужчина кнутом лупит ее.

— Зачем кнутом?

— Глупенькая, чтобы бежала быстрее. Девушка ни жива, ни мертва сидит в санях, мамочку вспоминает. «Ничего, — кричит мужчина. — Не зря я, выходит, так поздно домой поехал. Живую душу спас. Ну-ка, Зорька, выноси!» А лошади и кнута не надо. Умное животное, понимает, что от волков ей лучше убежать. А эти серые бестии все ближе, ближе. Самый крупный, видно, вожак, вот-вот на лошадь прыгнет… «Эх, жаль, ружья нет, — сокрушается мужик. — Кнута они не больно боятся. Давай, Зорька, еще немного осталось».

И точно. Показались огоньки. Это была деревня. Это было спасение. Волки отстали.

— А что дальше?

— Дальше? Все закончилось хорошо. Представляешь, какие лица были у тех негодяев, когда за ними пришли?

— Кто пришел?

— Милиция, конечно.

Оказалось, что в комнате стояла Наталья Михайловна и улыбалась.

— Меня за вами прислали, сказали, что вы, граждане, припозднились.

— Свет оставить? — спросил Киреев Лизу.

— Нет, совсем не страшно было. Да и закончилось все отлично. Спасибо за историю. В следующий раз еще что-нибудь расскажете?

— Даю слово. Спокойной ночи, именинница.

— А вот и нет. Именинник — это когда у человека день ангела. А у меня сегодня день рождения. А день ангела, между прочим, у меня седьмого мая. Придете?

— Надо же, а я всю жизнь думал, что день рождения и именины — это одно и то же. А придти — приду. Получается, я ни разу на именинах не был.

— Признайтесь, Миша, — спросила его Наталья, когда они выходили вместе из комнаты девочки,

— придумали историю от начала до конца?

— Нет, более правдивой истории на свете еще не было.

— И про погоню — правда?

— Вот здесь сочинил немного. Но — самую малость.

— Самую?

— Честное слово, — улыбнулся Киреев. — Главное, Лизе понравилось.

— И мне тоже.

Глава семнадцатая

— Слушай, Кира, ты сдурел? — Галина на том конце провода гремела и бушевала. — Прости, конечно, но зачем тебе московской прописки лишаться? Нужны деньги — скажи, мы дадим. Нет проблемы. Ты слышишь меня?

— Слышу.

— Что — слышу? Ты пойми, дело не во мне. Ну хочешь уехать — сдавай квартиру, получай за это денежки. Продавать-то зачем?! Куда возвращаться будешь? Что ты молчишь?

— Я тебя слушаю.

— И что?

— Мне уже нет возврата. Прости. Я переживал, что… Короче, я рад.

— Чему?

— Что квартирный вопрос тебя не волнует. Помнишь, в одной книге написано, как он всех портит.

— Ты мне зубы не заговаривай. Делай с квартирой, что хочешь…

— Спасибо.

— Почему, ну почему ты не слышишь меня? Кира, ведь ты локти потом будешь кусать.

— Если достану.

— И голос такой спокойный. Слушай, может, ты в секту какую попал? Они тебя охмурили, да?

— Родная, при чем здесь секта? Просто я ухожу. А я слаб, понимаешь, надо налегке идти.

— Ты про какой уход говоришь, Кира? Ты правда сдурел, прости за грубость. Тоже мне Лев Толстой нашелся.

— Он уходил, а я возвращаюсь… Галин, если мне надо будет, я тебя найду. Хорошо? Всего доброго тебе.

— Кира, я…

— Пока, родная. Целую.

Неожиданно все быстро закружилось. Как и в случае с гаражом, Кирееву практически ничего не нужно было делать. Ему только пришлось сначала дождаться хорошей дельной мысли, а дальше все пошло как бы само собой. Михаил Прокофьевич вспомнил, что Алла Петрова, чьи деньги он нашел, говорила, будто ее муж занимается обменом и продажей квартир. Слава Богу, что в кармане куртки Киреев нашел бумагу с ее телефоном — Алла сама написала его. Тогда он взял ее телефон из вежливости, оказалось — пригодилось.

Алла ответила «нет проблем» и даже пообещала, что сама проследит, чтобы все было «в лучшем виде». Полюбопытствовала, в связи с чем он продает квартиру. Киреев коротко объяснил, что переезжает в Старгород.

Еще через день к нему пришли покупатели, мужчина и женщина кавказского вида. Женщина скромно стояла у порога, мужчина деловито осматривал квартиру. В какой-то момент Киреев почувствовал, что внутри у него растет раздражение. С одной стороны, было ощущение, что это его, Киреева, оценивает кавказец. С другой, он вдруг ощутил родство со своей маленькой, но такой уютной квартиркой, бывшей свидетельницей его счастливых и горьких минут. А может, права Галина: сдать квартиру — и получать за нее деньги? Киреев отогнал эти мысли. Уходя — уходи. После дня рождения Лизы, после разговора с девочкой он, возвратившись домой, вдруг в один момент, буквально в один момент — в этих словах нет преувеличения — решил не просто уехать из Москвы, а отправиться по России пешком. С какого-нибудь красивого места пойти к Старгороду. Вдоль речек, полевыми дорогами. Пойти по России, которую, оказывается, он не знал. Толпа в подземке, вереница машин на улицах, новости по телевизору — такая для него была Россия. В этот момент Киреев даже не думал о том, сможет ли он пройти пешком хотя бы пять километров, что будет делать, когда с ним случится приступ. Это было явное, очевидное сумасбродство, глупость, ребячество или блажь — называйте как хотите. Но мысль уже засела в голове Киреева крепко- накрепко. И он не хотел отказываться от нее. Вот почему, когда во время осмотра квартиры покупателем у него неожиданно возникли сомнения, Киреев вспомнил Лизу, затем ее секрет. Правда, представить себя покойником ему труда не составило, а вот этого красавца и здоровяка — как-то не очень. Киреев вышел из комнаты и встретился взглядом с женщиной. Она ответила улыбкой, застенчивой и виноватой. Киреев подумал: интересно, а какой эта женщина была в детстве, скажем, в возрасте Лизы? И, неожиданно для себя, представил. Отчетливо и ясно. Большие карие глаза на смуглом личике, множество мелких косичек… И раздражение ушло, будто его и не было. Киреев, улыбнувшись, спросил:

— Откуда приехали?

— Из Шемаха.

— Шемахи? Это в Азербайджане, кажется? Женщина кивнула. Она была совсем молодая, муж мог сойти за ее отца.

— Не маловата для вас будет квартира?

— Пока денег мало. В Москве все дорого. Их разговор прервал кавказец. Он что-то сердито стал выговаривать своей жене, которая, не оправдываясь, опустила голову. Потом мужчина заговорил с Киреевым:

— Неплохой квартира, но дорогой. Уступишь?

— Нет, родной. Если дорого, зачем пришел? До свиданья.

— Зачем рассердился сразу? Не хочу — «до свиданья». Они обговорили детали. Назначили примерный день, когда Киреев освободит жилье. Покупатели ушли, а Киреев еще не мог понять, что он продал свою квартиру. Неожиданно ему пришло в голову, что совершенно забыл о мебели, посуде. Кирееву стало смешно. Месяца не прошло, как он готов был считать каждую копейку, а вот сейчас умудрился ни разу не вспомнить о своей утвари и прочих домашних вещах. «Надо же, я только сейчас понимаю, какой смысл азербайджанец вкладывал в слова «освободить жилье». Киреев думал, что ему достаточно будет отдать ключи от дома, взять рюкзак и уйти: «Надо будет позвонить сестре, а затем опять обратиться к Алле Ивановне. Она, даст Бог, поможет с перевозкой вещей».

Киреев продолжал смеяться, набирая номер Петровой. Но вдруг леденящий холод реальности охватил его всего. Туман, окутавший его мозги, иллюзии словно исчезли в один момент. Чувство одиночества, такое памятное в первые дни болезни и уже забытое, вернулось к нему. Откуда Киреев мог знать, что в этот самый момент в Москве еще один человек думал о нем. И чем больше думал, тем решительнее связывал с Михаилом Прокофьевичем свои чаяния и планы. А Кирееву оставалось ждать ночи — и нового сна, новой радости, новой надежды.

* * *

Мой дом — моя крепость. Софья с полным правом могла так сказать о своей квартире. Но беспокойство за икону, да и за себя тоже, не проходило. С другой стороны, все чаще и чаще стал беспокоить эксперт-музейщик. Надо было предпринимать что-то решительное. Когда позвонила Алла и сообщила новости о том человеке, который нашел ее деньги, Софья выслушала их в пол-уха. Продает свою квартиру, уезжает куда-то в глубинку. Да мало ли вокруг чудаков? Чудак — он и в Африке чудак. Алла говорила о том, что внешний вид Михаила ей ужасно не понравился. Видно, болеет человек. Алка же просто добрая тетка, она когда-то и Петровича пригрела — тогда тоже бедного и больного. А сейчас этот Петрович зубки уже кажет. Но когда Алла сообщила, что этот человек уезжает жить в Старгород, равнодушие Софьи исчезло вмиг:

— Куда? В Старгород?

А ведь это идея! Эврика! Софья, как с ней бывало в минуты наивысшего довольства собой, отложила трубку в сторону и сделала в комнате «колесо». Вернувшись, продолжала слушать щебетание подруги, но ее мысли уже были далеко-далеко. «Старгород. Вот оно! Как же я раньше о тетушке-то не вспомнила? А чудак этот, оказывается, мой земляк. Ему я отдаю икону, он везет ее в Старгород. Затем я приглашаю для массажа или маникюра Юлечку, организую звонок и при ней расскажу, какая я добрая, как с одним человеком решила передать икону, ну, скажем, в монастырь. Поверит? А куда ей деваться, иконы дома уже не будет. А потом я Олю Кремер привезу к тетушке, и моя Вера Ивановна, как бы расчувствовавшись, «подарит» икону соотечественнице, волею судеб оказавшейся за границей. Можно сделать еще лучше. Пригласить Киреева и отдать ему икону при Юле, чтобы у нее… Нет, рискованно, рискованно. Но как все славно получается, как в кино: мы с этим Киреевым земляки. Может, он даже родителей знал. Тогда у Аллы я неожиданно для себя рванула вслед за Киреевым. Выходит, не напрасно. В нем было что-то такое… таинственное. Это всегда притягивает. Получается, родство душ? Или общая старгородская аура?»

Тут же у Аллы Софья узнала телефон своего земляка, а потом позвонила ему. Киреев был дома. Приглашению встретиться, судя по голосу, удивился. И согласился — без особой охоты. Софья не стала говорить, что они земляки. Сказала, что для нее эта встреча очень важна. Невнимание Киреева покоробило ее, но виду Воронова не подала. Сначала она хотела назначить встречу в каком-нибудь ресторанчике, но, вспомнив, как он отреагировал на ее иномарку, предложила ему самому выбрать место, где они могли бы встретиться.

— А приходите ко мне домой, — неожиданно предложил он. Но никаких намеков, многозначительности за этими словами не скрывалось. Как на работу позвал. Так оно и оказалось. — Мне вещи в Старгород отправить надо. Буду в узлы и коробки все прятать. Заодно и поможете. Шучу. Приходите.

Воронова согласилась, но растерялась. Софья было представила привычную для себя картину: уютный ресторан или кафе, хорошая музыка, она, обворожительная и неотразимая, и мужчина — из которого уже через час можно вить веревки или, как говорила Ольга Кремер: «Он тает, тает — и растекается, как мороженое». И вот — все по-другому. Вместо музыки и ресторанного интима — комната, из которой переезжают. «И ведь это тебе, дорогая, нужна эта встреча. Придется идти. Но — игра стоит свеч. Ты был прав, Смок: «Чем больше жертвы, тем приятнее побеждать». Я ему все книги соберу, все ложки перемою, но он все сделает, что мне нужно».

* * *

Киреев чувствовал, что становится нарасхват. Только он поговорил с Котеночкиной, с тревогой спрашивающей, правда ли, что он уезжает из Москвы, как позвонила девушка, которую он вспомнил сразу — она подвозила его до метро на своей машине. Красивая, помнится, девушка. Сказала, что у нее важное дело. Где ты, родная, годик назад была? Киреев усмехнулся: предложи ему тогда такая девушка встречу… Разве что землю бы носом не рыл. А если бы тогда он с девушкой в иномарке — да мимо Галины — медленно так проехался… О, за это он все отдал бы. А сейчас? Сейчас ему надо быстрее собраться и уйти из Москвы. Какой-то внутренний голос подсказывал, что уход из этого огромного города — его шанс. Девушка же, даже такая красивая, ему вряд ли теперь интересна. Киреев с удивлением отметил про себя, что это женское внимание ему даже не льстит. С Натальей Михайловной он договорился встретиться у Лизы на именинах. С девушкой, ее звали Софья, — завтра у него дома. Он поначалу стал гадать, что от него понадобилось этой девушке, но ему опять звонили: заботливая Алла Ивановна сообщала, что она договорилась и с контейнером, и с грузчиками: «У нас в магазине это не проблема, даже и не благодарите». А затем ему позвонил человечек, который в последнее время стал для него очень близким:

— Ты не забыл, у меня день ангела послезавтра, — услышал он голосок Лизы.

— Разве такое забывается? — Интересно, кажется, в последний раз она говорила ему «вы».

— Придешь?

— Обижаешь. Обязательно приду.

— А я про птиц читаю.

— Подряд или выборочно?

— Выборочно. Сначала в оглавлении интересное имя встречаю, а потом читаю про эту птицу.

— Много прочитала?

— Пока не очень. А сейчас про коростеля читаю.

— Про коростеля?

— Он забавный такой. Кричит: «Крэкс, крэкс». Почти как Карабас Барабас из фильма. А еще коростель не летает, а пешком ходит. И на гнездовье, домой к себе, пешком из дальних стран приходит.

— Действительно, забавно. Все летят со скоростью ветра, а этот бедолага знай идет себе — за плечами котомка, города обходит, села тоже, днем отсыпается…

— Котомка? Здорово! Но его жаль немножко…

— Честно говоря, мне тоже. Но получается, доля у него такая — пешком на родину возвращаться. Но ведь возвращается, не остается на чужбине, в теплых краях. Получается, его не жалеть, а уважать надо. И никакой не Карабас он вовсе, а просто старый ворчун? Совсем как я. Алло, Лиза, ты меня слышишь?

— Слышу.

— Или случилось что?

— Дядя Миша, Наталья Михайловна сказала, что ты от нас уезжаешь. Я тебя седьмого мая последний раз увижу?

Киреев растерялся. Он не знал, что ответить ребенку. Соврать бодреньким голосом? Стыдно.

— Лиза, я тебе вот что скажу. Мы обязательно должны увидеться. И вот еще что. Я в свой Старгород, как коростель, пешком пойду. Правда, вместо котомки рюкзак у меня будет, и пойду я днем, а не по ночам, а в остальном похоже.

— Как — пешком? — удивилась Лиза.

— Я ведь тоже, как и ты, мечтал всю жизнь по полям да лугам ходить, вдоль речек, да через синие леса. Может, до Старгорода сил хватит дойти. Только, чур: об этом знаешь только ты.

— Какой ты молодец! И мне с тобой захотелось. Я никому не скажу.

— Подрасти сначала, хорошо?

— Дядя Миша, а как я узнаю, где ты будешь находиться?

— А тебе это важно?

— Конечно.

— Тогда сделаем вот так. Из самых красивых мест, куда меня занесет нелегкая…

— Кто занесет?

— Это говорят так. Торжественно обещаю, я буду тебе письма оттуда посылать с подарками.

— Какими подарками?

— Например, цветок сорву с луга. Или листок с дерева. Идет?

— Идет!

— Ну вот и славно. А сейчас тебе спать пора. Передавай привет своим бобрам.

— Передам. А коноплянку ты встретишь?

— Все. Спать, — и он положил трубку.

Глава восемнадцатая

— Тяжко, — это первое, что сказал Софье Киреев. Он сидел на полу, окруженный горой вещей, и, кажется, был близок к отчаянию. — Ничего не получается.

— А это потому, что у вас системы нет. Кстати, здравствуйте. Плащ куда повесить?

— Спасибо, не надо. Тьфу ты! — Они оба засмеялись. — Здравствуйте. Плащ на вешалку. Я в том смысле, что помогать мне не надо. Управлюсь. Вы садитесь, а я пока кофе соображу.

— Вернемся к системе. Коробки у вас есть? Веревки? Хорошо. Я займусь посудой, вы — книгами, потом одеждой. Кстати, вещей-то у вас и не очень много.

— И слава Богу.

— Я слышала, Алла вам очень помогла.

— Не то слово. Спасибо ей. Что в этом мире без добрых людей делать? После этого они приступили к работе. Работали молча. Готовую коробку вдвоем относили в коридор. Софья обратила внимание, что лоб у Киреева быстро покрылся испариной.

— Михаил, а вы не обидитесь, если я вас спрошу?

— Как можно в наше время что-то обещать? Но я постараюсь.

— Зачем вы квартиру продаете? Если желаете из Москвы временно выехать — ради Бога. Сдайте квартиру, получайте деньги. Извините, конечно, если я не в свои дела лезу.

— Все нормально. Моя прежняя жена тоже так рассуждает. Наверное, вы обе правы. Скажу по- другому: это ваша правда. У меня другая.

— Другая?

— Не лучше вашей, не хуже, но моя.

— Я не понимаю. Это — здравый смысл, только и всего. Из него и следует исходить.

— Здравый смысл?

— Ну да.

— Я болен, Софья Николаевна.

— Лучше просто Софья… Больны? Тем более, нужны деньги на лечение. Я не понимаю.

— Мне остается в лучшем случае год. Рак, — он продолжал собирать книги, но было видно, что объяснение дается Кирееву с большим трудом.

— Ох, Господи, — эти слова вырвались у Софьи машинально. — Но ведь сейчас есть институты, клиники. А хотите, я помогу вам к профессору Бельту на операцию попасть? Он у меня картины покупает. Вы делали операцию?

Киреев словно не услышал ее вопроса.

— Софья, что мы все о грустном? Вы мне что-то рассказать хотели. А пока мыслями собираетесь, я историю одну смешную расскажу. Про операцию. Есть у меня два друга. Один врач, другой… другой просто хороший человек. В данном случае его профессия роли не играет. И вот приходит он как-то к другу-врачу, тот дежурил как раз, и говорит: проблема у меня — ногти на ногах закругляются и в кожу врастают. Врач отвечает, что пустяки все это. «Пойдем в процедурную, и я все тебе быстренько исправлю». — «Нет, — отвечает мой второй приятель (давайте для простоты называть его Больной), — боли я очень боюсь. Мне даже заморозка не помогает. А вот под наркозом — сделаешь?» А дело в районной больнице происходило, замечу я вам. Больных вроде бы нет. Махнул рукой тот мой приятель, которого мы будем называть Врач: пошли, была не была! Привел он Больного в операционную. Положил его, ноги чем надо обработал, дал определенную дозу наркоза, и только собрался к делу приступать, смотрит — синеет Больной. Почему, отчего — не понятно. Он растерялся, анестезиолога рядом нет, а сердце у Больного возьми да остановись. Волосы у врача встали дыбом. Орет на всю операционную, а сам массаж сердца делает. А Больной уже Богу душу отдает. Вот тебе и ногти! Прибежали еще один хирург и медсестра. Решают прямой массаж сердца делать. Режут, одним словом, Больному грудную клетку, массаж делают и… забилось сердечко, представляете? Суматоха, они втроем вокруг Больного носятся. Тут возьми и выключись свет. Медсестра с полного лета на каталку с Больным налетела, тот возьми да свались с нее на пол. Потом оказалось, что ногу сломал и ключицу. Можете представить, какая у этих бедолаг ночка была. Да… А утром Больной проснулся. Сначала ничего понять не может. Рядом Врач сидит, дремлет. Знаете, что первым делом спросил Больной?

— Почему ему так трудно дышать?

— Нет. Не угадали.

— Почему нога забинтована?

— Опять мимо. Сдаетесь? Он спросил: «Теперь у меня нормальные ногти?»

— И после этих слов у Врача началась истерика?

— Разумеется. О ногтях он же совершенно забыл.

— Смешно. Я запомню эту историю, хотя на анекдот смахивает.

— Чтоб я провалился на месте, все так и было. Я с обоими до сих пор дружу.

— Только зачем вы ее мне рассказали?

— Чтоб вам весело стало. У меня получилось?

— Темните. У вас тоже сердце слабое?

— Вы настоящая женщина: во всем ищете практический смысл… Слабое, сильное… И про операцию давайте больше не будем говорить.

— Хорошо. Кто-то должен быть рядом с вами. Жена…

— Мы на днях разводимся. Нет-нет, не спешите осуждать ее. Галина была готова переехать сюда жить. Мне это не нужно. Ушла она от меня, когда я еще был здоров. Аки бык. Смотрите, а мы с вами много уже сделали. Боюсь, я у вас в неоплатном долгу.

— Михаил, вот бумаги какие-то. Стихи. С ними что делать?

— Поскольку я не Пушкин, то можно со спокойной совестью рвать и выбрасывать в мусоропровод. Это баловство мое юношеское.

— А вот что-то детское.

— Нет, это взрослые стихи.

— Тут что-то про Занзибар, про школу. Я подумала… Киреев пристально посмотрел на Софью. Она не опустила глаз. Но ни насмешки, ни иронии Михаил Прокофьевич в них не увидел.

— Не обижайтесь. Это частичка жизни. Моей жизни. Маленький городок. Школа. Зима. Женщина, которую я любил, работала учительницей. Я встречал ее после работы. Вот как-то в ожидании и родились эти строчки. Шутейные.

— Прочитайте.

— Не знаю, стоит ли, — Киреев колебался. — Ну, хорошо.

Весь день вы в школе провели,

Как трудно вам — я понимаю,

А где-то персики цвели, —

Не здесь, конечно, в Занзибаре.

А где-то солнце есть. И зной

Пылает в дебрях Амазонки.

У нас зима, и не со мной

Во сне плывете вы на джонке.

Вот старый, важный какаду

Лениво дремлет у болота,

Признаюсь, — на мою беду,

И мне туда попасть охота.

Нет, не в болото, а на юг,

Где звери, зной и ананасы.

Вы улыбаетесь, мой друг?

И даже сердитесь? Напрасно!

Все сны. Мечты. И дребедень.

На улице — пурге неймется,

Без вас прошел мой серый день,

А вечер быстро пронесется.

Пустой автобус повезет

Меня сквозь ночь, и как в бреду

Мне сонным глазом подмигнет

Ленивый старый какаду.

Он замолчал. Софья спросила:

— И вы с ней разводитесь?

— Опять практичный женский вопрос.

— Я серьезно спрашиваю.

— Нет, не с ней. Та женщина так и не стала моей женой.

— Почему?

— Я думал, что в жизни много красивых девушек и что самую красивую я пока не встретил. А еще у этой девушки был ребенок. Не мой, разумеется.

— Ну и как, встретили потом самую красивую?

— Не знаю.

— «Мне сонным глазом подмигнет ленивый старый какаду». По-моему, неплохо. А вообще, вы стихи всерьез писать не пробовали?

— У нас ведь в России как? Есть Пушкин. Гений. Рядом никто не стоял и не стоит. Читаешь, думаешь: просто как, наверное, и я так смогу написать. Ну а дальше кому как повезет.

— В каком смысле?

— В прямом. Я стихи одного поэта прочитал. Не гения, но хорошего поэта. Я их прочитал — и все. Понял, мне так никогда не написать.

— А вы их запомнили?

— У нас сегодня что-то вроде вечера поэзии?

— Разве это плохо? Признаюсь, я давно стихи не слушала. А вы хорошо читаете.

— Опять смеетесь.

— Нисколько. Вы не хотите, чтобы ваше чтение понравилось — потому и неплохо читаете. Правда, прочтите то стихотворение. Вы же сказали, что в долгу неоплатном. Вот и расплатитесь.

— Считайте, что уговорили. Так, сейчас вспомню, как оно начинается. Киреев замолчал, собираясь с мыслями. Затем будто вспомнил что-то хорошее: бледное лицо его порозовело, оживилось. Но он молчал. Софья сидела на полу по-турецки и смотрела на этого странного человека. Поздний вечер, пустая комната, романтики никакой. Вместо шампанского — совершенно жуткий кофе из банки, вместо свечей — голая лампочка. Она говорила себе, что ей жаль, искренне жаль этого человека, что к нему у нее важное дело, цена которого не только многие тысячи, а может, даже десятки и сотни тысяч долларов и ее жизнь и спокойствие. Но было что-то еще. И в этом Софья никогда бы себе не призналась. Киреев не был похож ни на кого из ее знакомых. И сейчас она искренне хотела узнать, после каких строчек и какого именно поэта Михаил перестал писать стихи. А он словно очнулся от сна и стал читать.

Мне в черный день приснится

Высокая звезда,

Глубокая криница,

Студеная вода

И крестики сирени

В росе у самых глаз.

И тени спрячут нас.

И если вышли двое

На волю из тюрьмы,

То это мы с тобою,

Одни на свете мы,

И мы уже не дети,

И разве я не прав,

Когда всего на свете

Светлее твой рукав.

Что с нами ни случится,

В мой самый черный день,

Мне в черный день приснится

Криница и сирень,

И тонкое колечко,

И твой простой наряд,

И на мосту за речкой

Колеса простучат.

На свете все проходит,

И даже эта ночь

Проходит и уводит

Тебя из сада прочь.

И разве в нашей власти

Вернуть свою зарю?

На собственное счастье

Я как слепой смотрю.

Стучат. Кто там? — Мария.

Отворишь дверь: — Кто там?

Ответа нет. Живые

Не так приходят к нам.

Их поступь тяжелее,

И руки у живых

Грубее и теплее

Незримых рук твоих.

— Где ты была? — Ответа

Не слышу на вопрос.

Быть может, сон мой — это

Невнятный стук колес

Там, на мосту, за речкой,

Где светится звезда,

И кануло колечко

В криницу навсегда.

— Арсений Тарковский? — после недолгого молчания спросила Софья.

— Вы знаете? — пришла пора удивляться Кирееву. — Мне казалось, что современная молодежь не интересуется поэзией. А знать Арсения Тарковского — это сродни подвигу.

— Напрасно иронизируете.

— И не собирался. Простите, если услышали иронию. Это искреннее удивление. Правда. Может, мне не везло, но я еще не встречал среди вашего брата тех, кто читал Арсения Тарковского… Вы первая.

— «Ваш брат» — это кто?

— Вообще-то, молодежь.

— Между прочим, мне двадцать четыре года.

— Ну и что? В вашем понимании молодежь — это семнадцать-восемнадцать лет?

— А разве нет?

— Для меня все, кому меньше тридцати, — молодежь. А семнадцать лет — и вовсе дети. Впрочем, понимание этого приходит с годами.

— Михаил, однако странно получается…

— То есть?

— Вы себя молодым считаете?

— Нет. Сорок лет — какая молодость?

— Но ведь для шестидесятилетнего человека вы чуть ли не зеленый паренек.

— Зеленый, говорите? А к чему вы клоните?

— Не обидитесь?

— Нет.

— Меня всегда бесит мудрость, идущая от возраста, а не от ума. Я вам на простом примере показала, что в определенной ситуации очень снисходительно могут отнестись и к вам лично, как вы относитесь ко мне только на том основании, что я моложе вас. Киреев понял, что девушка рассердилась не на шутку. Он сначала хотел убедить ее в том, что она ошибается, но вынужден был в конце концов согласиться с ней. К тому же Михаил Прокофьевич вспомнил слова незнакомого старца: «Укоряют — не укоряй, гонят — терпи, хулят — хвали. Осуждай себя, так Бог не осудит». Он не хотел обидеть девушку, которая поздним вечером помогает ему собирать вещи, неизвестно даже с какой стати. Но обидел. Зачем спорить?

— Простите меня, пожалуйста, — только и сказал. Софья увидела, как смутился Михаил и виновато опустил глаза. Поднявшееся раздражение так же быстро погасло, как и вспыхнуло.

— А говорили, что не будете обижаться… Мир? Киреев поднял глаза. Улыбнулся.

— Разве была война?

— Не было. Так, инцидент на границе.

— Прекрасная формулировка.

— Так вот, об Арсении Тарковском. Мой папа читал это стихотворение маме. Не только это, но Тарковского-отца он очень любил. Когда мы с ним гуляли в окрестных рощах, он мне рассказывал о маме, читал стихи. Говорил, что хорошие поэты должны быть не только нашими учителями или советниками, но и просто друзьями. И меня так воспитал…

— Его… нет? Простите, но вы говорите о нем в прошедшем времени.

— Его нет. Хотя… Только в последнее время я стала понимать, сколько он мне дал. Да и думаю я о папе все чаще и чаще. Впрочем, вы его, наверное, знали. И маму.

— Я?!

Глава девятнадцатая

— Если вы, конечно, родом из Старгорода.

— Я родом из Новоюрьевска, но Старгород совсем близко. Через Хлыновский ручей перейдешь, минуешь небольшое поле — вот тебе и Старгород. А после моя мама вообще туда переехала. Сейчас там ее домик стоит. Пока пустой.

— А в какой части Старгорода жила ваша мама?

— В Вороньей слободке, у Белого озера.

— Там, кажется, улица Урицкого.

— Точно.

— А мы на Емельяна Ярославского жили. Там тупик еще, помните?

— Подождите-подождите. Тупик?

— Да, старые амбары. Стена кирпичная.

— А за ней Веневская дорога. Мы по ней на Оленью речку купаться ходили.

— Мы тоже.

— Признаюсь, я заинтригован.

— Воронов Николай Николаевич. Это мой папа.

— Воронов, Воронов… Да в Старгороде половина Вороньей слободки и Пугачевки — Вороновы.

— Он литературу в школе преподавал.

— Николай Николаевич?! Вы его дочь?! Радость Киреева была столь бурной, что Софья даже растерялась поначалу. Впрочем, ей это польстило. Все шло как нельзя лучше.

— Надо же! Вот так встреча. Удивительный человек был ваш папа, удивительный. Да и маму вашу вспоминаю. Григорьева Маша, правильно?

— Да.

— Я в классе седьмом учился, а Николай институт закончил. Точно, он в школе работал. Мне не забыть, как он однажды организовал факельное шествие, посвященное 9 Мая. У вашего папы друг был, он у нас в школе историком работал. Славную штуку они придумали. Если помните, мемориальный сквер у нас находится как раз между Новоюрьевском и Старгородом. Из старгородской школы вышла одна колонна, из нашей школы — другая. Мы тогда всем классом факелы делали. Представьте себе картину. Поздний вечер, часов одиннадцать. Две огненные реки движутся навстречу друг другу, затем они сливаются. Возле памятника Неизвестному солдату образуется огромный огненный круг. А потом мы все пели. Без приказа, без репетиций, просто взяли — и запели. «Катюшу», «Темную ночь», «Землянку»… А потом ваш отец опустился на одно колено, и мы все за ним. Наступила тишина — минута молчания. Только искры с треском уносятся в темноту. У меня тогда комок в горле стоял…

— Папа рассказывал, что ему за это выговор объявили. И из комсомола едва не исключили — нашлись люди, которые сказали, что это шествие — пропаганда фашизма.

— Дураки у нас неистребимы.

— Папа тоже так говорил. А мой дядя, его старший брат, как-то сказал, что только в нашей стране могла родиться мудрая мысль о сверчке, который должен знать свой шесток.

— Но ведь ваш папа таким сверчком не был.

— Не был, — Софья вдруг засмеялась. — Впрочем, как сказать. Мама его сверчком звала.

— Это вам Николай Николаевич говорил?

— Нет, конечно. Со мной о маме он мало говорил. Это тетя Вера вспоминала.

— Сверчок, — задумчиво протянул Михаил Прокофьевич. — Хорошо. Правда, хорошо.

— Мне тоже нравится. Сразу что-то давнее вспоминается. Русское. Деревянный домик, печурка…

— За окном вьюга. И сверчок поет свою песню.

— Точно. Папа любил все это. Даже ложки деревянные собирал, посуду старую. Тетя Вера только кувшинами папиными пользуется, другие вещи на ее чердаке лежат.

— Теперь я понимаю, почему вы Маслова любите. И даже вижу…

— Что — видите?

— Так, не важно. Значит, Николай Николаевич — ваш отец? Правду говорят, что жизнь интереснее любой книги… Когда ваш папа умер, я из Старгорода уже уехал. Мой друг, Володя Тихонов — он у нас внештатным фотокорреспондентом в газете подрабатывал — снимал тогда… на похоронах. Рассказывал, что много людей пришло проститься с Николаем Николаевичем.

— Спасибо.

— За что?

— За то, что вспомнили папу.

Они замолчали. «У Софьи ко мне просьба какая-то была, — вспомнил Киреев. — Может, спросить самому? Стесняется, наверное».

— Софья, у вас было ко мне дело? Я же не настолько наивен, чтобы поверить в то, что вы пришли мне помочь собрать вещи.

— Вы не верите в бескорыстность? — улыбнулась Воронова.

— Верю, — серьезно ответил Михаил Прокофьевич. — Но и дело ко мне у вас есть. Или я ошибаюсь?

— Не ошибаетесь. И мне теперь будет легче изложить мою просьбу.

— Слушаю вас.

— А слабо нам больше друг другу не «выкать»?

— Если это и есть ваша… твоя просьба, то мне ее легко будет исполнить.

— Нет, это предисловие. А дело мое вот какое. Я, к сожалению, очень занятой человек. В Старгороде много лет не была. Тетя Вера зовет, я обещаю, но вместо Старгорода то в Германию, то во Францию летаю. Это не оправдание, Михаил, просто констатация факта. А совсем недавно погиб мой дядя, брат отца. Ему я очень многим обязана, очень многим, если не всем. Перед смертью дядя принес мне икону — это наша семейная реликвия. Надо сказать, что у папиного брата ни жены, ни детей не было — я, так получилось, его единственная наследница. И вот икона. Сейчас она для меня — и память о родителях и дяде, и ниточка, связывающая меня с родиной. Я намеревалась держать икону дома, но с недавних пор мне захотелось… захотелось…

— Говорите. Говори, я пойму.

— Я очень на это надеюсь. Поэтому и пришла скорее за советом, — Софья импровизировала на ходу, но спроси ее кто-нибудь сейчас, правду говорит она или нет, Воронова затруднилась бы с ответом. — Продолжу, не возражаешь? Я словно почувствовала, что иконе хочется вернуться в Старгород. Это, верно, звучит странно…

— Совсем наоборот. Если бы вы… ты знала, с каким удовольствием я слушаю. Мне сейчас о подобном много приходится думать.

— Да? Тем лучше для меня. Признаться, я боюсь выглядеть в глазах других людей смешной… Многие годы, что годы — века, наверное, икона находилась в Старгороде. Я не могу, не умею молиться, хотя иной раз, поверь, мне этого хочется. Она стоит в моей комнате, как сирота. А с другой стороны, я от нее и отказаться не могу. Не имею права. Что же мне делать?

— Софья, ты говори. Ведь ты решила уже что-то. Так?

— В общем, да. Я хочу на какое-то время отвезти икону в Старгород. Мне кажется, что в домике моей тети ей будет как-то… сподручнее. Ты не согласен?

— Это твое решение, Софья. В любом случае, я рад, что для тебя икона уже нечто большее, чем доска и краски. А все остальное не важно.

— Не важно, что я чувствую?

— Важно, очень важно. И то, что ты чувствуешь, и что собираешься делать. Просто… как бы это точнее сказать… То, что порой нам кажется собственным решением…

— Решено за нас?

— Нет, я неправильно выразился… Что делать с иконой — решать тебе. И кому-то очень важно, что ты решишь, как отнесешься к ней. Но ты думаешь, сама икона у тебя оказалась случайно? Случайно я нашел те деньги и пришел к твоей подруге?

— И мы оказались родом из одного города…

— И ты пришла именно меня просить отвезти икону в Старгород. А я должен решать, как мне быть. И что все это значит?..

— Что? Но, прости, ты или усложняешь все, или…

— Да. Я тебя хочу просить: разве трудно передать икону…

— С кем-нибудь другим? А с кем? Тетя Вера из Старгорода не выезжает, больше ни родственников, ни знакомых у меня там нет… Передать с шофером новоюрьевского автобуса? А разумно ли это?

— Соня… Мне действительно нетрудно. Но я почему обо всем этом заговорил? Еще час назад я думал, что о моих истинных намерениях будет знать во всем белом свете лишь один человек — маленькая девочка, которую зовут Лиза.

— Истинных? Девочка? — искренне удивилась Софья.

— И вот теперь я должен выбирать: либо мне сказать тебе правду, либо…

— Признаюсь, Михаил, я заинтригована. Ты едешь не в Старгород?

— Не еду, а вроде еду. Господи, ерунда какая-то получается. А все куда как проще.

— Ты мне, кажется, кофе предлагал. Я бы не отказалась. Киреев молчал. Было видно, что внутри него шла борьба.

— Я женщина, следовательно, любопытна. Мы чайник уже упаковали?

— Какой чайник? Ах, чайник! Сейчас я согрею воду. — И бормоча: «Сам я чайник», Киреев отправился на кухню.

— Михаил, а как тебя в школе звали? — спросила вдогонку Софья.

— Кир, Кира — и в школе, и в институте, и когда в районной газете работал. Кстати, меня недавно об этом кто-то спрашивал… Лиза или Наталья Михайловна?

— Боже мой, одни женщины. И опять эта таинственная Лиза. Кто она?

— Лиза Боброва. Чудесный маленький человечек. А еще Лиза — мой учитель.

— Учитель?

— Да, я не шучу. У Лизы лейкемия. Нас познакомил один хороший человек… врач. Та самая Наталья Михайловна. Еще один мой учитель.

— А чему они учат тебя?

— Очень разным вещам. Например, Лиза учит, как жить с болезнью…

— Жить с болезнью?

— Вернее, жить вопреки болезни. Громковато сказано?

— В самый раз.

— Спасибо. Как кофе?

— Честно?

— Понял.

— Не обижайся, он же растворимый.

— И не из лучших. Виноват.

— В районе Кузнецкого есть кофейня. Я приглашаю и угощаю. Там мне как постоянному клиенту сварят чудесный кофе по-турецки.

— За приглашение — спасибо, но в этом городе у меня завтра останется только одно дело — сходить на именины к Лизе. У нее дома я и переночую. — Неожиданно Киреев хлопнул в ладоши: — Идея! Мы икону — в контейнер. Утром подвезете, могу я подъехать. В Новоюрьевске контейнер встретят моя сестра и зять.

— Значит, говорить не хочешь. Дело твое. Что ж, за кофе спасибо, мне пора.

— Софья, не обижайся. Пожалуйста.

Самое интересное, что для Вороновой отправка иконы в контейнере была выходом. Но… Софья была обижена. Ей показалось, что постепенно в течение вечера между ними родилось что-то, чему трудно дать определение. Точнее, все это можно было бы определить как доверие. Несмотря на обилие друзей, приятелей, просто знакомых, в жизни Софья доверяла единицам. И вот сегодня, сейчас, когда доверие рождалось, как нечто трепетное, живое… Воронова направилась к входным дверям.

— Вот дурацкая ситуация. Софья, послушай, да остановись же!

— Кричать-то зачем? Ладно, надо действительно остыть. Я даже забыла, что ты серьезно болен.

— Вот только без жалости, хорошо?

— Хорошо. Только, согласись, мы так много говорили сегодня о чем-то иррациональном и вдруг — икону в контейнер…

— Согласен, некрасиво. А как тебе такой вариант: я послезавтра беру икону, но…

— Продолжай.

— Я просто не знаю, что будет дальше.

— То есть?

— Я хочу пойти в Старгород пешком.

— Пешком? А откуда?

— Честно говоря, пока не знаю. Собирался отправиться на центральный автовокзал. В каком автобусе любого направления от Москвы, кроме северного, будут места, туда и поеду.

— Прости, а зачем тебе это? Все, молчу, — Софья вдруг поняла, что вопрос этот лишний. А еще она поняла другое: — Ты можешь не дойти. Да? Михаил пожал плечами:

— Я надеюсь на лучшее, но… Смутно все в голове. Что-то зовет в дорогу…

— Или кто-то?

— Верно. — После некоторого молчания спросил: — Ну что, доверишь икону?

— Конечно. — Софья взяла плащ. — Ты обязательно дойдешь, слышишь? Про кофейню я говорила?

— Говорила.

— Знаешь, где это?

— Найду.

— Когда встречаемся?

— Часов в десять утра. Нормально?

— Рановато, но я поставлю будильник.

— Понимаю, богема должна просыпаться поздно.

— Как остроумно. По-моему, тебе пора отдохнуть.

— Заметно?

— Есть немножко. А Лизе от меня привет. И Наталье Михайловне. Надеюсь, ты нас познакомишь. Через несколько минут они расстались: Софья мчалась на своей машине по ночной Москве, а Киреев спал прямо на полу, укрывшись пледом. Вместо подушки в его изголовье лежала связка книг.

Глава двадцатая

«Спешка нужна при ловле блох», — покойный Владимир Николаевич Воронов не только часто повторял эту расхожую мудрость, но и сам предпочитал жить без спешки. Софья, многому научившись у дяди, разумеется, умом понимала, что делать торопливые шаги в данной ситуации ей не следует, но… Ей ведь не было еще двадцати четырех лет. Опыт Смока, настоянный на долгих годах жизни, для Софьи, при всем ее уважении к Воронову-старшему, являлся чужим опытом. А Софье так хотелось насладиться своей победой. С другой стороны, хотелось поскорее почувствовать себя в полной безопасности. Вороновой бы подождать еще день-другой, проводить Киреева, а уж после… Впрочем, легко быть умными задним числом. А если ты еще и молодая современная женщина, привыкшая проводить значительную часть своей жизни у телефона… Одним словом, примем все это во внимание и не осудим Софью за то, что на следующий день в телефонном разговоре с Аллой она поведала подруге о болезни Михаила, о том, что он надумал идти пешком в Старгород. Алла охала и ахала: «жаль мужика», «он и впрямь ненормальный», давала Софье советы: «у тебя же есть связи, помоги ему». Соня не призналась бы даже себе, однако то, что Алла, пусть косвенно, но как-то связывала ее с Киреевым, рождало в душе неведомые ранее ощущения. Кто он был ей? Никто. Так, мимолетный знакомый, коих у Софьи — «вагон и маленькая тележка», как любила говорить тетя Вера. Но послушай кто разговор Софьи с Аллой, наверняка подумал бы другое.

— А разве я ему не говорила? — горячилась Воронова. — Говорит, операция бесполезна. Сердце у него слабое.

— Слушай, — в конце концов не выдержала Петрова, — ты, часом, не влюбилась, подруженька?

— С чего ты взяла? — неожиданно для себя Софья смутилась. — Сама говорила, жалко мужика. Он, оказывается, отца моего знал, так тепло его вспоминал, я даже растрогалась.

— Да шучу я. А какое у тебя дело к нему было?

— Так, ничего особенного. Узнала, что он из Старгорода, захотелось кое-что из прежней жизни уточнить.

— Понятно. Он мне звонил где-то около часа назад. Поблагодарил за контейнер. Сказал, что все нормально, осталось только ключи передать новым хозяевам… А потом был звонок к Селивановой.

— Юля? Добрый день, — Софья не говорила — ворковала. Когда-то Смок говорил, что в ней погибла великая актриса, на что она скромно отвечала: «Почему погибла? Живет и здравствует, просто ей подмостков не надо». — Как мои дела? Спасибо. Вашими молитвами. Уже у четверых человек по моим адресам были? Прекрасно. Нет, не стоит меня благодарить. Да, да. Мне это ничего не стоило… Юля, мне совет ваш нужен. Любой массажист, наверное, всегда еще немножко врач. Что случилось? Не пойму, то ли шею надуло, то ли повернулась неудачно… Да, болит. Остеохондроз? Не рано ли? Нет, вроде и на тренажеры хожу, и в бассейн. Может, и надуло, понимаю. Какая больница? Вторую неделю — праздники. Понимаю. Нет, Юлечка, это неудобно. Ну, если не трудно. Я буду очень благодарна. Хорошо, через полчаса жду.

Все складывается как нельзя лучше, думала Софья. Икону она сначала завернула в целлофан, а затем положила в пакет. Софья была очень довольна собой: по ее замыслу икона должна все время находиться в комнате во время ее беседы с Селивановой. Если блефовать, так красиво и до конца. Юля была точна, как фрейлина королевы. Звонок в прихожей раздался ровно через тридцать минут. Пока Даша открывала дверь, пока гостья раздевалась, Софья взяла мобильник и легла на диван. Пакет с иконой лежал рядом.

— Можно? — В двери появилось улыбающееся лицо Юлии. — Здравствуйте, Софья Николаевна. Что, так плохо?

— Здравствуйте, Юлечка. Проходите, пожалуйста. Вы готовьтесь, хорошо? Я сейчас халат сниму. Мне из Германии звонят, я договорю сейчас, — произнесла Софья почти шепотом. — Ладно?

— Конечно, конечно, Софья Николаевна, делайте, что вам надо. Юля вымыла руки, достала из сумочки крем. Разумеется, она успела заметить, что иконы на месте не было. Все оставалось на своих местах: картины, фарфор, даже эта маленькая изящная вазочка на столике — иконы не было. «Спокойно, Юлек, спокойно. Улыбайся и не дергайся. Икону могли перенести в другую комнату? Вполне. Сейчас все выясню. Судя по всему, у Софьи Николаевны настроение неплохое».

А Софья, сняв халат, лежала на диване в одном белье. Даже думая о другом, Юля тем не менее оценила его. Ей частенько приходилось льстить своим клиенткам — уроки Карнеги усвоены были хорошо, но Воронова на самом деле нравилась ей. Нравилось то, как Софья одевается, нравилась обстановка и убранство квартиры. Завидовала ли она ей? Конечно. И Юля от этого не стала бы открещиваться. А вот признаться в том, что, подружись с ней эта синеглазая красотка с лицом будто с обложки модного журнала, привлеки к себе — и более счастливого человека, чем она, не было бы на свете, — Юля не могла даже себе. И поэтому ей просто до жути, до боли сердечной хотелось сделать Вороновой какую-нибудь пакость. Вариант с иконой был просто идеальный — моральное удовлетворение сочеталось с огромной материальной выгодой. Кузьмич нашелся быстро. Кстати, жил он уже с другой телкой. Дело его заинтересовало. Сошлись на пятидесяти процентах. И хотя Юлька была одна, а Кузьмич с ребятами, он не спорил. Он понимал, что идея, наводка, да и разработка операции, а потом и сбыт краденой вещи стоили пятидесяти процентов. К тому же Селиванова понимала, чем рискует. Но даже в такой ситуации она приняла решение не трогать Воронову. Юля знала, что Кузьмичу и его орлам без разницы — оторвать голову голубю или убить человека, но ей-то было не все равно. Своих подельников она убедила в том, что убивать хозяйку, человека известного, означает дополнительный риск и ничего, кроме головной боли, это не дает. На самом деле причина была в другом. Морально победить можно только живого врага. К тому же план, предложенный Юлей, в самом деле был хорош. Главным действующим лицом в нем становилась домработница Даша — не очень далекая хохлушка лет тридцати, приехавшая в Москву на заработки. Впрочем, план уже вовсю воплощался в жизнь. С домработницей будто совершенно случайно познакомился один из людей Кузьмича, здоровенный парень, которого все звали Бугай. Он один раз проводил деваху до дома, где она жила, а потом сводил ее в кино. Женщина приняла ухаживания Бугая за чистую монету. Идея была до гениальности проста: кража должна совпасть с поездкой Бугая вместе с домработницей куда-нибудь под Шатуру или Зарайск на шашлыки. Разумеется, вернуться оттуда он должен был один. Одновременная пропажа иконы и других ценных вещей и исчезновение прислуги любого следователя наведет на определенные выводы. Будут ли искать в огромном городе живущую без прописки гражданку другого государства — тот еще вопрос. Параллельно велось наблюдение за Вороновой. Этим занимался Шурик, человек, пользующийся особым доверием Кузьмича. Шурик имел абсолютно неприметную внешность и очень умело этим пользовался. Он обожал детективы и шпионские романы, но в жизни никогда не употреблял такие традиционные реквизиты их героев, как очки, шляпы, плащи с поднятыми воротниками. Курносый нос, серые глаза, небольшие залысины, рост не высокий и не низкий — таких людей вокруг тысячи. Добродушная улыбка располагала к себе. А вместо шляпы и плаща — кроссовки, спортивные штаны с надписью «Adidas», видавший виды свитер. Шурик умудрялся весь день находиться за спиной человека, а тот даже в ус не дул. Через день он должен был принести полный график дня Вороновой. И вдруг этот неожиданный звонок.

Софья, продолжая болтать, сняла бюстгальтер, небрежно бросила его на стул и подставила Юле спину, показывая жестами, мол, начинай. Селиванова решила, что сначала она похвалит белье Вороновой, а затем как-нибудь «вырулит» на икону, когда Софья размякнет не только от ее рук, но и лести. Юля очень нежно намазывала спину хозяйки дома кремом, дожидаясь, когда та закончит болтать по телефону. Неожиданно в разговоре промелькнуло слово «икона». Селиванова вздрогнула и стала прислушиваться.

— Что-то случилось, Юлечка? — прислонив руку к аппарату, спросила Софья массажистку.

— Нет, все нормально.

— Мне показалось, что ты вздрогнула. Ну, хорошо. Олечка, ты не расстроилась? — Воронова говорила уже в трубку. — Я понимаю, что эта икона тебе очень понравилась. А мне, думаешь, нет? Но так получилось. Хочешь, назови это сентиментальностью, но ведь не все в жизни определяется деньгами, верно? Что случилось? Приехал ко мне в гости человек, друг отца. Проездом был в Москве, зашел в гости. Рассказал о папе. Я, признаюсь, всплакнула даже. Слово за слово, оказалось, что они где-то в глубинке монастырь восстанавливают. Иконы для службы откуда могут собирают. А Одигитрия, представляешь, рядом стоит. Совпало все — и рассказ его, и мои воспоминания — отдала я икону. Нет, не жалею. Но, представляешь, будто пусто в доме стало. Надо будет себе другую икону купить. Что, такой не будет больше? А ты знаешь, я соглашусь с тобой, Олечка. Вещь удивительная была. Мастер ее писал великолепный. А это сочетание цветов на омофоре и хитоне — с ума сойти. Согласна, согласна. Слушай, не береди душу. У вас там икон больше, чем у нас. По Кельну походи, что-нибудь себе подыщешь…

У Юли потемнело в глазах. Ее руки гладили бархатную кожу Софьи, а буквально в нескольких сантиметрах на тонкой шее пульсировала тонкая синяя жилка. Боже, как захотелось несчастной заговорщице вцепиться — зубами, ногтями — в эту пульсирующую жилку, в эту смуглую тонкую шею… «Стерва, стерва, стерва, стерва… Как ты могла, как ты смела… сучка… мою икону, мою, мою… Почему, почему я не могу задушить тебя? Стерва… Не все определяется деньгами, а чем же еще? У тебя они есть — и ты все имеешь».

— Вам не очень больно, Софья Николаевна? — спросила Юля. — Если будет какое неудобство, скажите.

— И я тебя целую. Пока. Привет Гюнтеру… Все отлично, Юленька. У тебя волшебные руки.

— Спасибо. Просто я этим делом с семнадцати лет занимаюсь.

— А сколько тебе сейчас, если не секрет?

— Какое секрет? Через два месяца будет двадцать четыре.

— Надо же, мы, оказывается, ровесники. У тебя какого числа день рождения?

— Двадцать седьмого июля.

— А у меня второго августа.

— Получается, мы обе Львы.

— Точнее, львицы. У тебя сильная воля, Юля.

— Вы это по гороскопу судите?

— Нет, по жизни.

— Почему так думаете?

— Мне так кажется. И, думаю, я не ошибаюсь. Софья как победительница могла позволить себе быть великодушной. Она собственной кожей почувствовала, как напряглись руки Селивановой. Но на ее лице, которое Софья могла видеть в зеркале напротив, не дрогнул ни один мускул. И что она сказала? «Вам не очень больно, Софья Николаевна?» Нет, надо признать, ты молодец, Юлия Антоновна. И, кто знает, сложись по-другому обстоятельства, мы могли бы подружиться.

Так думала Воронова, продолжая разговаривать с Селивановой о чем-то пустяковом.

— Ты меня просто вернула к жизни, — эти слова Софья сказала Юле в самом конце сеанса. Одна рука у нее была опущена к полу. Указательный палец рисовал какие-то знаки на полиэтиленовом пакете, стоявшем около дивана. Наверное, там лежала какая-нибудь толстая книга по искусству, подумала Юля.

Через час она сидела в своей любимой пивной. Напротив нее потихонечку тянул пиво Шурик, которого она позвала с собой, чуть ли не силой заставив покинуть пост наблюдения. Шурик долго не мог понять, что произошло:

— То есть как — отдала икону?

— Еще один житель Виллабаджо. В последний раз объясняю: пришел к ней друг ее отца.

— Нет, это я понял. Но если друг, значит, не пацан. Так?

— Я не поняла, ты это к чему?

— А к тому, что последние дней пять, что я ее пасу, около этой девахи из мужиков в основном юнцы крутились. Максимум — лет тридцать.

— Продолжай.

— Я свое дело знаю. Не думай, что хвастаю. И еще. Когда она дома была, из ее подъезда никто икону не выносил.

— Сказал, — фыркнула Юля. — А мужик тот, по-твоему, должен ее перед собой нести, как на крестном ходе?

— Если он верующий человек, как ты говоришь, он ее в полиэтиленовом пакете не потащит.

— В полиэтиленовом пакете, говоришь?

— Вот именно.

— Какой вывод?

Польщенный вниманием Юлии, Шурик не торопился с ответом. Он не спеша отхлебнул из кружки пива и лишь потом произнес:

— Понимаешь, здесь без логического мышления не обойтись. У вас, баб, с этим туго, сама понимаешь.

— Слушай, Шурик, ты свой лобик в зеркало видел?

— Нормальный лоб.

— Это тебе так кажется. Начитался детективов, мать твою!

— Ладно, не горячись. Шучу я. Будем считать, что ты — редкое исключение. Итак, делаем выводы.

— Постой-постой. Кажется, понимаю. Тот разговор, ну, по телефону, — для меня был? Икону она спрятала куда-то, а мужика придумала.

— Или не придумала.

— То есть?

— Два в одном флаконе. Правильно, разговор для тебя предназначался. А почему ей на самом деле не воспользоваться помощью верного человека и не спрятать икону в надежное место? Пока ты с ее горизонта не слиняешь?

— Но ты же сам сказал, что никого из…

— Правильно, сказал. Только сдается мне, что поторопилась она.

— То есть?

— Если мужика не было, то он должен появиться. Значит, не все еще потеряно. Если же я проворонил его, тогда…

— Тогда я должна узнать, откуда он приезжал.

— Правильно. Но это невозможно: дурой ведь ты ее не считаешь? Если она поняла, что ты к ней заявилась не ради ее ноготков, а ради иконы, то…

— Ради Бога, только не надо хвалить ее. Дурой я Воронову никогда не считала. Я другим путем пойду, как Владимир Ильич завещал.

— Какой Владимир Ильич? Ленин?

— Он самый.

— Каким путем?

— А ты логическое мышление поднапряги.

— Да ладно тебе. Говори.

— Если мужик тот — друг ее отца, надо просто узнать, откуда она родом. Оттуда и мужик приехал. Не зря она про воспоминания говорила.

— Слабовато, но сойдет. Только кто тебе скажет, откуда Воронова родом?

— А она мне дала несколько телефонов своих подруг. У троих я побывала… — Юля на секунду задумалась. — Точно. Вот с нее и начнем.

— С кого?

— Алла Ивановна Петрова. Не слыхал о такой?

— Смеешься.

— Да нет. Общительная тетка, ее многие знают. От Вороновой без ума. Она мне все и расскажет.

— А как ты к ней подъедешь?

— Это уже мои проблемы. Шура, у тебя есть мобильник?

— Оружие пролетариата. Вот.

— Дай, позвоню. Так, сейчас номерок найду. Слушай, Шура, просьба у меня будет.

— Я понятливый. Еще несколько деньков ее попасу.

— А как с Кузьмичом быть?

— Это не твоя печаль. Я ему сегодня все объясню. Мы с ним ладим, а на тебя он и осерчать может. Если икона с концами. Понимаешь?

— Как не понять. Спасибо. Ты помнишь, что я тебе про твой лоб говорила? Забудь. У тебя лбище, Шурик. И вообще, ты голова… Это квартира Петровой? Аллу Ивановну, пожалуйста. Алла Ивановна, вас Юля Селиванова беспокоит. Юля. Помните, я маникюр вам делала… Алла Ивановна, я вас беспокою вот в какой связи. Подруга ко мне приехала. Два года с мужем в Сингапуре жила. Он у нее бизнесмен. Привезла косметику. Один крем — просто чудо. Подруга говорит, это последний крик, до нас он не дошел еще. Крем делают из цветка, который растет только на острове Ява, в Индонезии. Увы, крем немного не для моей кожи, скажем так. А для вас то что надо. Сколько стоит? Ну о чем вы говорите, Алла Ивановна? Мне крем подарили, почему я должна им торговать? Я хочу вам его подарить. Почему вам? Я умею помнить добро… Могу и сегодня подвезти. Нет, не трудно. Сегодня вечером крем и испробуете.

— Ну вот, — возвращая телефон, сказала Юля. — Теперь мне Алла Ивановна всю родословную расскажет — и свою, и Софьи Николаевны.

— А какое она добро тебе сделала?

— Никакого.

— Что ж ты тогда сказала…

— Наивный. Ты бы вместо детективов Карнеги читал.

— И что он такого умного написал?

— Он написал, что в сердце льстец всегда отыщет уголок.

— Ха-ха, это дедушка Крылов написал.

— Не важно. Скажи я, что всем в жизни ей обязана, эта дура, думаешь, не поверила бы? Так человек устроен, мой дорогой Шурик. Ладно, мне пора. Надо еще крем этот чудодейственный достать.

— Ну даешь, — Шурик был в восхищении. — Ты мне нравишься.

— Честно говоря, ты мне тоже.

— Опять Карнеги?

— Да нет, в отличие от того же Гришани у тебя мозги работают. К тому же ты Крылова читал — в наши дни это редкость. А за идею спасибо.

— Не за что, — скромно ответил Шурик. — Можно еще один вопрос? Напоследок.

— Можно.

— У тебя… есть кто? В смысле мужика.

— Шурик, у тебя началось головокружение от успехов. Не так быстро, хорошо? Об этом в следующий раз.

— Я подожду. Я терпеливый. Но Юля этих слов уже не слышала. Она спешила: Алла Ивановна ждала чудодейственный крем.

Глава двадцать первая

«Ынторсура-Бузэулуй. Ынторсура-Бузэулуй» — из головы почему-то не выходило странное название городка из Атласа мира. Вчера Киреев весь вечер вместе с Лизой смотрел атлас. Фантазировали, где можно побывать, какие города посмотреть. Там они и нашли этот городок — то ли румынский, то ли болгарский. Лизу название рассмешило, а ее папа сразу сочинил:

Ынторсура-Бузэулуй:

Раз приехал — не балуй.

В игру включились все, даже Наталья Михайловна:

В городке Ынторсура

Дорогая микстура.

Но все это было вчера. Вчера, а значит, в прошлом остались и теплый свет ночника, и негромкий перебор гитары, и какой-то по-детски открытый смех Натальи. Сегодня Киреев стоял у дверей кофейни. У него уже не было дома, не было угла, который он мог бы назвать своим. Киреев уезжал, сам не зная куда. Мимо него проходили нарядно и со вкусом одетые люди. Михаил Прокофьевич в неизменном свитере чувствовал себя среди них не очень ловко. Видавший виды рюкзак, в котором лежал сухой паек, смена одежды и несколько книг, только усиливал картину. Ему стало казаться, что все смотрят только на него. Софьи еще не было, и Киреев уже всерьез подумывал над тем, чтобы повернуться и уйти. Чтобы как-то занять себя, он достал записную книжку, вырвал из нее листок. Листок был чистый, розового цвета. Так и захотелось что-то написать на нем. Чтобы не мешать прохожим, Киреев отступил к самой стене дома. Сначала он написал большое «Я». Ему стало вдруг безразлично, смотрят ли на него, что думают, кем считают. Время тоже потеряло над ним власть: Киреев думал, что прошло несколько минут, на самом же деле полчаса прошло от первой написанной буквы «Я» до последнего слова — «Бога». А все стихотворение получилось вот каким:

Я уйду в неясный день,

Там в долине плачет птица.

Может, это — коростель?

Может, это только снится?

Или ночью, в час глухой

Я уйду, забыв потери,

И оставлю за собой

Старый дом и скрипы двери.

Этот скрип — вздох обо мне —

Ничего уже не значит,

Засмеется дочь во сне,

Под подушкой крестик пряча.

Только должен я уйти

В час любой, в пургу и слякоть,

Будут грозы на пути,

Будет в ивах ветер плакать.

Или это коростель

Все зовет меня в дорогу?

Я уйду в неясный день,

Чтоб найти себя и Бога.

Кто-то тронул Киреева за рукав.

— Можно вас отвлечь? Перед ним стояла, улыбаясь, Софья. Просто стояла и улыбалась, а ему показалось… Впрочем, он и себе не решился бы сказать о том, что ему показалось в это мгновение.

— А я уж испугался, что не придешь.

— Правда? Извини, попала в «пробку». Что, пойдем? Неожиданно улыбка сошла с его лица. Он как-то неуверенно затоптался на месте.

— Михаил, что-то случилось?

— Даже не знаю, как сказать… Посмотрел на нас со стороны…

— Знаешь, а мне понравилось, с каким достоинством ты вел себя тогда у Аллы. Хотя… Белая куртка с серым свитером — это, прости, нечто. Хорошо, что ты ее сейчас не взял.

— Она в рюкзаке лежит.

— Понятно.

— С достоинством, говоришь? Я и сейчас весь одно сплошное достоинство. Разве не заметно?

— Почему же стесняешься тогда? Мы ведь не на прием к английской королеве пришли.

— Я не стесняюсь. Просто вдруг подумал, что тебе неловко будет со мной. Софья посмотрела на Киреева долгим взглядом. Он успел заметить, что, когда что-то привлекало ее внимание, взгляд становился долгим-долгим.

— Глупости, — наконец сказала Воронова. — И вообще, я сегодня поднялась в такую рань, что мне пора выпить хорошего кофе.

— А где икона? Софья молча показала ему на пакет, который она держала в руке.

— Здесь? Я и не подумал.

— Почему?

— Не знаю.

— А в чем ее надо носить? Он промолчал.

— Вот и я не знаю. Пошли? Через несколько минут они уже сидели за столиком и пили кофе.

— Как кофе, нравится?

— Нормально.

— Слушай, я ведь и обидеться могу. Нормально!

— Почему? Ведь не ты же кофе варила.

— Но я тебя сюда привела.

— Понял. Я в жизни не пил ничего вкуснее. Только чашки маленькие очень.

— А ты привык кружками свой растворимый хлебать.

— Слушай, я ведь и обидеться могу. Хлебать. Я русский человек. Мне надо всего много.

— Русский человек, мне можно задать тебе вопрос?

— Когда спрашивают разрешения, я начинаю волноваться. А мне это вредно.

— Я серьезно.

— Тогда задавай.

— Ты очень странный. Вот идешь, сам не зная куда. Квартиру продал. Вместо того чтобы лежать в больнице и лечиться — ходишь по каким-то дням ангела к маленьким девочкам…

— Прости, что перебиваю. Это — вопрос или речь прокурора?

— Я всю жизнь была эстеткой. Мне нравились ухоженные, смазливые мальчики, от которых хорошо пахнет и которых удобно забыть на следующий день. Мне нравилось быть сильной и одинокой. Скажи, мне просто по-бабьи жаль тебя? Или ты притягиваешь своей странностью?

— Я думаю, все проще, — очень серьезно сказал Киреев.

— Вот как?

— Отвечу так: во мне бездна ума, красоты и обаяния, ты как неглупая девушка, да еще эстетка, не могла пройти мимо этого.

Софья засмеялась:

— Понимаю, Кира. Вопрос странный. Могу пояснить. Мой дядя приучил меня к тому, что во всем есть своя логика. Четкая и жесткая. В мыслях, поступках. Я не понимаю тебя, но…

— Тебе это нравится?

— Не скажу, чтобы очень, но нравится. Даже не так. Ты что-то разбередил в душе. Но вот сейчас ты уйдешь, все успокоится, все войдет в норму. Почему ты молчишь?

— Твой дядя был не прав.

— Смок не прав? Этого не может быть.

— Мир парадоксален. Говоришь, логика — четкая и жесткая? Это мы пытаемся построить окружающий нас мир по каким- то законам, которые придумываем сами. А в один прекрасный момент мир, такой четкий, удобный, рушится — и все. Вроде бы конец. А это тоже парадокс — конца не существует.

— Парадокс? Им можно объяснить мое отношение к тебе?

— Понимаешь… Голый парадокс — это та же безумная логика. Все равно, самое главное — это человек. Его душа. Его умение «видеть».

— Как это — «видеть»?

— Для меня самого многое еще смутно, а объяснить другому… Парадокс — это… инструмент. С его помощью могу объяснить твое отношение ко мне, мое к тебе, нас обоих — к миру. Парадокс — это… парадокс. Но главное — в тебе самой…

— Я совсем запуталась. Давай еще кофе.

— С удовольствием. Только теперь я угощаю

— Итак, что зависит от меня? — после небольшой паузы спросила Софья.

— Все. Ты любишь исторические анекдоты?

— Не знаю.

— Послушай. В XVIII веке один генерал русской армии, все свои чины выслуживший на балах в столице, отправился на военную кампанию. Все у него было как полагается — отдельная палатка, денщики, ординарцы, личный повар. Вышел он как-то вечером прогуляться. Смотрит, сидят солдаты у костра, ужинают. Подошел. «Здорово, — говорит, — братки. Ни разу каши солдатской не ел, дайте-ка отведаю». Попробовал: вкуснотища! «Не понимаю, почему солдатики от нее нос воротят?» — рассказывает он позже своему другу министру.

— А что дальше?

— Все.

— Значит, после разносолов каша хорошо пошла?

— Да, в охотку, один разок.

— Хочешь сказать, я — генерал, ты — каша? Я пресытилась, потянуло на простенькое?

— Может, так, может, нет. Это — не мое «видение». Только схема.

— А какой ты считаешь меня?

— Это уже другой вопрос.

— Почему же? Тот же самый.

— Другой. Ты сказала, что в душе твоей что-то разбередилось. Уже поэтому Софья Воронова не может быть генералом-гурманом, а Михаил Киреев кашей. Какая ты? Для меня одна, для Аллы — другая.

— Любопытно. У Аллы я еще спрошу. А какая для тебя? Киреев на секунду задумался. Потом заговорил, но как-то глухо, чуть слышно:

— Я вижу маленькую заблудившуюся девочку. Очень одинокую. Ей кажется, что, коллекционируя игрушки, одушевленные и неодушевленные, она заглушит возникающую в душе непонятную тревогу, но девочка ошибается. Один человек, которому она верила, ушел очень рано. Другой сказал ей, что жизнь — это большой пир, лучшие места на котором достаются сильным и смелым. Девочка убедила себя в том, что так оно и есть. Поверила и настолько вошла в роль, что и другие уже не сомневаются: дерзость, заносчивость и даже высокомерие — суть этой девочки…

— А какая она на самом деле?

— Очень добрая и застенчивая. А еще нежная и верная. Такой я тебя «увидел» — и ты это почувствовала…

— Все очень красиво. И все — неправда.

— Не буду спорить. Я тебе не навязываю своего «видения». Это тоже, кстати, парадокс. Люди всегда себя представляют другими, чем они есть на самом деле.

— А если ты придумал меня… такую?

— Думают — головой, а «видят» — сердцем. Софья задумалась.

— Говоришь, сердцем? А ты кто для меня?

— Может быть, вестник. Может быть, кто-то еще. Я не знаю, — очень просто сказал он. Наступило молчание.

— И все-таки ты очень странный.

— Спасибо. В твоих устах это звучит как похвала.

— Кира.

— Да?

— Если я попрошу взять икону, но не смотреть ее здесь — это будет очень невежливо?

— А если я попрошу разрешения посмотреть на нее в автобусе…

— Это будет нормально.

— Тогда все в порядке.

— Поедем?

— Еще минуточку. У меня тоже будет просьба… — С этими словами Киреев полез в рюкзак. — Вот. — В руках он держал пакет. — Я продал квартиру. Здесь деньги.

— Я в курсе.

— Здесь половина вырученных от нее денег. У меня в Москве остался друг. Я тебе говорил… Лиза, Лиза Боброва. Бобренок. Девочке нужна операция. Я вчера был у нее дома, но не отдал. Почувствовал, что от меня не возьмут. Понимаешь?

— Понимаю.

— Передай им эти деньги, пожалуйста.

— А что я скажу этим людям?

— Что ты из фонда «Дети и здоровье» или «Детство без рака»… Придумай что-нибудь. Скажи, что Лиза включена в специальную программу. Передашь?

— Конечно. А если я… добавлю сюда своих денег?

— Спасибо, — впервые за время их знакомства Киреев прикоснулся к ее руке. — Спасибо. А это тебе в благодарность от меня. Пятнадцать лет стихи не писал. Это первые. — И Киреев вместе с пакетом протянул Софье розовый листок.

Пока она читала, он осматривался по сторонам. Опять долгий взгляд Софьи (Киреев про себя называл его «синяя вспышка»).

— У тебя есть дочь?

— Нет. Ни дочери, ни сына.

— А почему тогда ты это написал?

— Сам не знаю. Пришли строки — все.

— Мне очень понравилось. Правда. Ты меня слышишь?

— Что? Конечно, слышу. Соня, ты ничего не замечаешь странного?

— Странного?

— Ну да. Вон в том углу, посмотри незаметно, сидит мужчина.

— В коричневой куртке? Серенький такой.

— Как ты о людях… Скорее, неприметный.

— Вижу. А что?

— Сам не знаю. У меня такое ощущение, что он думает о нас.

— Ты телепат?

— Вроде нет.

— Вообще-то, Михаил Прокофьевич, это вы с высоты своего возраста во мне только маленькую девочку видите. Другие, представьте себе, красивую женщину. У человека просто есть вкус.

— Во-первых, я красивую женщину называю девочкой именно с высоты своих лет, а во-вторых, Соня, здесь что-то другое. Не могу объяснить…

Неожиданно он встал и направился в сторону столика, где сидел мужчина. Софья видела, что они перекинулись несколькими фразами. Киреев вернулся к столику.

— Поехали?

— Ну что? — спросила Соня уже в машине. — Предчувствия его не обманули?

— Ты знаешь, он вздрогнул, когда я подошел.

— Не удивительно: задумался человек, а к нему подошли, вот и вздрогнул. Кстати, о чем ты его спросил?

— О чем? Спросил, не мог ли я видеть его в Пошехонье-Володарском два года назад.

— А это где?

— За Ярославлем.

— Почему именно там?

— Не знаю. Лицо у него пошехонское.

— А какие лица у пошехонцев?

— Как у него.

— Понятно. Признайся, ты очень любишь детективы?

— Сдаюсь. Будем считать, что мне показалось. Минут через двадцать они приехали на Щелковский автовокзал.

— У тебя есть билет? — спросила Софья.

— Нет.

— А если билетов не будет? Надо было заранее заказать. Мог бы мне сказать. Киреев промолчал.

— Нам в какую кассу?

— Ты будешь смеяться, но я не знаю. Пока не решил.

— Я думала, что уже ничему больше не удивлюсь. Ошиблась. Они стояли около огромного табло с расписанием рейсов автобусов.

— Теперь я понимаю, почему от тебя ушла жена.

— Не понимаешь. Я тогда был другим.

— Ой ли?

— Да. Жил строго по расписанию. Как скорый поезд.

— Зато сейчас ты отрываешься по полной программе.

— Точно.

— Что думаешь делать?

— В Одоев бы поехал, там у меня друг живет. Но шесть часов ждать неохота. Кашин — хороший город, но он в другую сторону от Старгорода.

— Михаил, а если поехать в Новоюрьевск?

— Не искушай меня, женщина. Я и так слаб еси.

— И как же ты будешь выбирать себе рейс?

— Буду ждать знака. Ты спешишь? Давай прощаться.

— Не лишай меня, пожалуйста, такого удовольствия. Нет, не права Кремер. Жить надо в России.

— Кто это?

— Так, подруга моя, в Германии живет. Будет ей о чем рассказать. Я раньше с мистиками не была знакома.

— Ну и как?

— Впечатляет.

В это время раздался голос дежурной по вокзалу:

— Внимание! От двенадцатой платформы в 11.45 отходит автобус на Болхов.

— Соня, сколько времени?

— 11.42.

— Как я понимаю, в Ынторсура-Бузэулуй отсюда автобусы все равно не ходят…

— Куда не ходят? — переспросила Софья.

— Ынторсура-Бузэулуй. Подробности тебе Лиза расскажет. Пойдем, если одно место в автобусе будет

— вот мне и знак.

— А если больше, чем одно?

— Тогда это не знак. Кстати, Болхов — не в Орловской области?

— Спроси что-нибудь полегче. Я не знала, что есть такой город. Они подошли к автобусу. Шофер уже принес путевку.

— Земляк, — спросил его Киреев, — местечко до Болхова есть?

— Как раз одно, — крикнул кто-то из пассажиров.

— Садись быстрее, — бросил шофер.

— Спасибо, — Киреев поднялся на две ступеньки и обернулся. — А проститься времени не осталось. Прощай, девочка Соня.

— До свидания, вестник.

— Если доберусь до Старгорода, то…

Двери закрылись. Автобус медленно отошел от платформы. Софья полезла в сумочку за ключами от машины. Мимо нее сновали люди, много людей. Но почему-то ее внимание привлекло коричневое пятно, которое она могла видеть боковым зрением. Софья обернулась. Это был «пошехонец», человек из кофейни. Воронова вздрогнула, не веря своим глазам. Посмотрела в ту сторону — коричневого пятна уже не было.

Только что она видела действие киреевской мистики. Недавно она смеялась и над его, как она считала, подозрительностью.

— Это вж-ж — неспроста, — процитировала Софья свою любимую детскую книжку. Но ей не хотелось смеяться. На душе было скверно.

Глава двадцать вторая

«Наконец-то свободен!» — произнес Киреев, когда автобус миновал последние московские строения. Однако слова прозвучали явно фальшиво. И чем дальше от Москвы увозил автобус Михаила Прокофьевича, тем сквернее становилось у него на душе. Всю последнюю неделю он прожил на эмоциональном подъеме, вызванном готовящимся отъездом. И вот отъезд уже реальность. А что дальше? Смешно сказать, но только сейчас Киреев подумал о том, что в дороге его может застать дождь, что ему надо где-то спать. Он положил в рюкзак томики любимых поэтов — Пушкина, Тютчева и Баратынского, взял Библию на русском языке, но не догадался взять в дорогу плащ и спальник.

В голове возник мотив песни из фильма «Обыкновенное чудо». Ее пел Андрей Миронов. Слова Киреев знал плохо — только немного вначале, но сама мелодия, удивительно грустная и светлая, как нельзя лучше подходила под его теперешнее настроение:

Давайте негромко, давайте вполголоса,

Давайте простимся светло.

Минута, другая, и все успокоится,

Что было, то было — прошло.

Впрочем, Михаил Прокофьевич не был уверен в правильности слов, которые он тихо напевал, закрыв глаза. Но окончательно уйти в себя не удалось. Сосед Киреева, мужчина средних лет, читал журнал. В журнале было мало текста, но много фотографий. У соседа оказалась, по всей видимости, забавная, но не всегда безобидная привычка: он комментировал только что прочитанное вслух. Сквозь монотонный шум мотора Киреев мог слышать: «У Мадонны родился сын… Шерон Стоун перенесла операцию… Мина Сувари вышла замуж… Наши звезды предпочитают итальянскую сантехнику…»

— Твою мать, — чертыхнулся человек и повернулся к Кирееву. — Только и остается что материться. Сейчас приеду домой, там у меня печное отопление и удобства на улице, а они мне показывают, на каких толчках все эти певцы и певички сидят. Разве это справедливо: всю жизнь вкалывал, а нормальных бытовых условий не заслужил, и вот, смотрите, звезда эта — блин, слово-то какое придумали — одну песенку спела — и уже звезда, — может себе позволить эту, как ее… — И мужчина прочитал по слогам: — Джа-ку-зи. Мне скоро полтинник стукнет, и не знаю, что это такое, а у нее есть.

И он смачно выругался, найдя рифму к слову «звезда».

— Нет, в самом деле, зачем они людей дразнят?

— Вы меня спрашиваете? — отозвался Киреев.

— Но вы что-то об этом думаете?

— Я не понимаю: зачем тогда надо было покупать этот журнал?

— Как зачем? А что семь часов в дороге делать? Да и программу здесь печатают.

— И все-таки, вы же этот журнал выбрали. Вам интересно, сколько платьев осталось от принцессы Дианы? Вы поклонник творчества Мины Сувари?

— Я не то что Мину, я и бомбы никакой не знаю.

— Тем более.

Оказалось, что их разговор слышали другие. Первой в него вступила женщина, сидевшая напротив Киреева. Спортивная одежда, бодрый вид, тележка у ног — все выдавало в ней любительницу активного отдыха и заядлую дачницу.

— Это все из Америки к нам пришло. Желтая пресса. Оболванивает людям мозги…

— У нас чуть что — во всем Америка виновата, — перебил женщину уже ее сосед — мужчина лет тридцати. — Ругаем ее, ругаем, а телевизоры давно американские смотрим, хлеб у них покупаем, про их артистов читаем, за их команды в хоккей болеем. Вы посмотрите, этот журнал у половины автобуса в руках.

Начался спор. Общественное мнение склонилось в пользу женщины. Народ пришел к выводу, что Америка живет хорошо только благодаря тому, что на нее работает практически весь мир, что их культура — дешевка, и только из-за предательства власти наша страна становится слабым и беспомощным придатком в мировой системе.

Кирееву стало смешно. От «дачницы» не укрылась усмешка Михаила Прокофьевича:

— Вы не согласны?

— Почему же? Я всегда и со всеми соглашаюсь.

— То есть вам все равно?

Киреев на секунду задумался. Потом сказал:

— Хорошо. Представьте себе: на берег водного потока выходят трое. Один говорит: какая огромная река, мне ее не переплыть. Придется поворачивать обратно. Второй обрадовался: надо же, ручеек! Можно попить водички. А третий ничего не заметил — перед ним расстилалась бескрайняя, безводная саванна. Первый из этих трех был муравей, второй — шакал, а третий — слон.

— И что эта басня означает?

— Наверное, только то, что каждый из этих трех был по-своему прав. Вот для вас Америка — зло, для вашего соседа, наоборот, страна для подражания. А для меня без разницы — есть эта Америка или нет.

— Не поверю.

— Ваше право. Телевизор я стараюсь не смотреть, журналы про красивую жизнь не читаю… И еще. Если я скажу, что мне нет дела до страны Буркина-Фассо, вы мне поверите?

— Но вам не все равно, как вы живете, — вступил в разговор сосед Киреева.

— Простите, а это зависит от Америки?

— Это зависит от многих причин. И от Америки тоже.

— Помните, с чего начался наш разговор? Вам не нравится, о чем пишет журнал, но вот что интересно: через неделю вы опять купите его.

— Да это все жена, она просит…

— Не лукавьте, пожалуйста. Все дело в вас самом. Легче всего придумать страшилку и все свои беды сваливать на нее. Труднее всего сделать что-то самому.

— А что я могу?

— Для начала не покупайте этот журнал. Вы спокойно проживете, не узнав, сколько детей у Мадонны и сколько было любовников у принцессы Дианы. А программу телевидения можно и в своей районной газете прочитать.

— Вы и впрямь считаете, что этого достаточно? — насмешливо спросила Киреева «дачница».

— Я считаю, это лучше, чем сотрясать воздух в проклятиях врагу, придуманному себе в оправдание.

— Себе в оправдание?

— Конечно. У меня есть знакомый. Его сыну лет четырнадцать — на западной музыке, западных фильмах просто помешан. Отец, разумеется, ругает Америку. Я возьми и спроси его, когда он читал с сыном что-нибудь отечественное, когда сына куда-нибудь свозил: в Суздаль или Плес — у него машина есть. Знаете, что он мне ответил? Когда вырастет — пусть тогда и ездит, мне надо деньги зарабатывать, а не по суздалям мотаться. А читать… Пусть с ним в школе читают, за это учителям деньги платят.

— Ваш приятель не прав, конечно. Но как вы не понимаете, что разрушительные силы — огромны. Они бьют по нашей культуре, традициям…

— Вы все верно говорите, но что проку от ваших слов? Демонизируя врага, вы тем самым делаете его сильнее, а себя слабее. Правильно сказал ваш сосед: журнал этот у половины автобуса. А издание, которое пишет о традициях и культуре, в момент прогорает. Знаете почему?

— Почему?

— Потому что все это притягивает, — Киреев ткнул пальцем в журнал, — подсматривать за кем-то в замочную скважину. Это действует не на духовную сферу, а совсем на другие точки. Но разве себя, родного, будешь осуждать за это? Ни за что. Америка, жена, кто угодно виноват, но только не я.

— Как вы ловко все перевернули, — возмутился мужчина. — Это я же виноватым и оказался. Хорошо, выброшу я этот журнал, дался он вам. Он что, перестанет выходить, другие прекратят его читать?

— Какое вам дело до других, как и до Америки? Как мне журнал, так вам она далась. Мне кажется, нации — как люди. У всех разный возраст. Есть нации древние, например, китайцы. Посмотрите, как они относятся к еде, здоровью, природе — на самом деле, пожилые люди, да и только. Американцы — нация- подросток. Представьте себе 15-16-летнего паренька или девушку — и все поймете об американцах. Они жизнерадостны, непосредственны — если вы увидите где-нибудь в музее старичков с голыми петушиными ногами, равно как и старушек в шортах — не сомневайтесь, это американцы. Вы посмотрите, кто у них любимые национальные герои: супермены, Микки-Маус, человек- летучая мышь. Читают они в основном комиксы — серьезные книги не для них.

— Я слышала, что они из «Анны Карениной» комикс сделали…

— Правильно. Едешь в машине по прекрасной дороге и слушаешь пересказ толстовской книги… Что еще вспомним? У детей есть такая страсть: они, к примеру, фильм посмотрят и не успокоятся, пока взрослым его не перескажут. А когда те сами будут фильм смотреть, все норовят комментировать действия. Это — американцы. Они что-либо узнают, во что-то поверят — и не успокоятся, пока других в свою веру не обратят. Им не важно, в чем надо убеждать — в пользе биодобавки или необходимости уверовать в Христа.

— Причем я читала, они из религии шоу делают…

— Так оно и есть. Они же подростки. Это мы на кухнях мировые проблемы обсуждаем. Тайсон, их чемпион по боксу, кому-то ухо откусил — они это всей своей страной месяц обсуждали.

— И какой же из всего этого вывод? — спросила женщина, которая в данный момент полностью была согласна с Киреевым.

— Делайте его сами. Для меня он очевиден: если одно стихотворение Пушкина для меня значит больше всего того, что они там насочиняли и написали, почему я должен бояться их культурной экспансии? Согласитесь: если вы пойдете во двор играть с маленькими девочками в «классики» — это будет смешно.

— А какая, простите, связь?

— Самая прямая. Будьте верны своей культуре, своим традициям, воспитайте в них своих детей и внуков, помните, откуда мы, кто мы, какая духовная глыбина стоит за каждым из нас — и неужели одного Микки-Мауса не одолеем?

— Вы утрируете…

— Безусловно, но самую малость…

— Легко сказать — воспитайте. А как?

— Разумеется, не словами. Делами. Живите в той культуре, к которой принадлежите.

— Я стараюсь, но моих, например, детей все равно тянет на все заморское.

— Не беда, просто у них возраст такой — он соответствует пока американской культуре. Потом вырастут.

— Вы оптимист. Кстати, если речь зашла о возрасте наций, сколько нам лет?

— Сколько лет? Около сорока. Средовек, как говорили в старину.

— Самый кризисный возраст, — заметил сосед Киреева.

— Правильно. Сомневаешься во всем: в себе, в других. Растерян, кидаешься от одного к другому, пытаешься понять, зачем ты живешь.

— Вам не кажется, что этот период у нас затянулся?

— Это не для моего ума вопрос. Я только знаю, что силы и отдельный человек, и нация должны черпать из прошлого — своего прошлого. Применительно к нации — это и есть те традиции, о которых мы говорили. Забудем их окончательно — русской нации на Земле больше не будет.

— Но вы же сами говорили, что нам не страшна американская культура?

— Американская культура не страшна, страшно собственное беспамятство.

— И все начинается вот с этого журнала? — сосед Киреева не успокаивался. Киреев выдержал его насмешливый взгляд:

— Им может все закончиться. Сосед отвел глаза:

— Давайте спать. Ни к чему хорошему такие разговоры не приводят.

— Ваша правда, — согласился Киреев.

Он был недоволен собой. Получилось как всегда: то, что хотел сказать, — сказать не получилось. Одни высокопарные фразы. Только других людей обидел. А они… они все равно останутся при своем мнении. Духовность, традиции, память прошлого — у человека удобства на улице, а у юной певички есть джакузи, о котором этот человек и не слыхивал. Для него это главное, а не какая-то абстрактная культура. А у того парня, напротив, отношение к Америке совсем другое. Он знает, что такое джакузи, и еще надеется успеть заработать на него. И заработает — наш человек настойчив — была бы цель поставлена. И времени побольше. Жаль только, что цель — из области сантехники. Киреев закрыл глаза. Американцы, джакузи, неведомая Мина Сувари — все закружилось в голове хороводом из чьих-то лиц, цветовых пятен, обрывков фраз. И он провалился в сон.

* * *

В комнате стоял дым коромыслом, на столе — гора бутылок: пустых, начатых, полных. Полчаса назад Юле позвонил Кузьмич и приказал явиться по этому адресу. Она ехала сюда и готовила себя к худшему. Что являлось этим худшим — Юля не знала. От Кузьмича можно было ждать всего. Сейчас «зачитает приговор»: за понесенные моральные и материальные убытки пустить эту дуру, то бишь ее, Селиванову Юлию Антоновну, «по кругу». Бр-р. Она представила себе «ребятишек» Кузьмича, особенно двух громил, которых все звали Боб и Доб — сокращенно от Бобчинского и Добчинского. Говорят, так назвал эту неразлучную пару — Бориса и Николая — их шеф, Кузьмич. Забавно, но пьеса Гоголя «Ревизор» была у Кузьмича любимой. По крайней мере, он любил ее цитировать. Когда к нему нужно было кого-нибудь доставить, Кузьмич обычно говорил: «А подать-ка мне Тяпкина- Ляпкина». Вот сейчас этой «Тяпкиной-Ляпкиной» была она. Однако ее встретили приветливо. Шурик сразу подвинул к ней пивную бутылку. Это был хороший знак.

— Мы тут кой-какой баланс пытаемся свести, — после короткого приветствия обратился к Юле Кузьмич. — Мне надо будет на недельку-другую отъехать. Есть дела поважнее вашей иконы, но и ее упускать не хочется. Значит, уплыла иконка, а?

— Кузьмич, я все объясню…

— Не надо. Мне Шурик уже все рассказал, а я ему как себе верю. Если он говорит, что давно такой смышленой телки, как ты, не встречал, значит, так оно и есть. Кто не работал, тот не прокалывался. Понимаешь меня?

— Понимаю.

— А коли понимаешь, давай-ка своей смышленой головой кумекай. Я, девочка, не люблю проигрывать. Икона эта должна быть у нас. Понимаешь меня? Юля не успела ответить. Вмешался Шурик:

— Не заводись, Кузьмич. Зачем пугаешь человека? Думаешь, она сама не хотела эту икону получить? Другое дело, что Воронова непростой штучкой оказалась.

— А ты не учи меня жить. Я не пугаю. Ты что, не знаешь, как я на самом деле могу пугнуть? Я проигрывать не умею, понимаешь меня? И если ты радуешься, что какая-то Воронова тебя вокруг пальца обвела, то я другой человек.

— Не радуюсь я. Мы с Юлькой поэтому сложа руки не сидели. Но ты — начальник, тебе решать, что дальше делать.

— Вот это другой разговор. — Кузьмич отхлебнул пива. — Ты Гоголя что-нибудь читала? — неожиданно спросил он Юлю.

— Читала. «Ревизор», «Мертвые души»…

— Про души ничего не скажу, а вот Городничий правильно говорил: «Я всех в бараний рог скручу» — и всю губернию в руках держал. Поэтому империя и пала, что таких людей дураками выставляли. Он с понятием был человек. Понимаешь меня?

— Понимаю.

— А ни хрена ты не понимаешь. Устроили, бля буду, слежку. За каким, спрашивается? Домработницу в лес везти. Тьфу! Нет, говоришь, больше иконы?

— «Я как будто предчувствовала: сегодня мне всю ночь снились какие-то две необыкновенные крысы. Пришли, понюхали и пошли прочь», — неожиданно процитировала Гоголя Юля.

— Чего-чего?! — Кузьмич пришел в восторг. — Слушай, ты мне нравишься. Приятно встретить начитанных людей. Мои придурки, наверное, только «Филиппка» из школы помнят.

— Это про дельфина, что ли? — спросил доселе молчавший Доб. — Я по видику смотрел. Только ты путаешь, его Флиппером звали.

— Кого?

— Дельфина, кого же еще?

— Филиппок — это крестьянский мальчик, понял? Учиться он очень хотел. Вот про него Толстой и написал.

— А дельфин здесь при чем?

— Слушай, я сейчас зарыдаю. Не позорь ты меня. Путаешь, говорит он мне. Умереть, не встать. Эта деваха сейчас из «Ревизора» сцену читала. Учись! Ладно, кто из вас начнет? — обратился, наконец, Кузьмич к Шурику и Юле.

Селиванова ответила:

— Пожалуй, я. У Вороновой подруга есть…

— Воронова, Воронова… Скажи, а у нее отца не Владимиром Николаевичем звали? Хотя, сколько в Москве Вороновых…

— Это дядя ее.

— Дядя? Что же ты мне сразу не сказала? Нет, ребята, эту девку мы трогать не будем. Я уважал покойного Воронова. Дружить не дружил, врать не буду, но уважал. Шурик явно поскучнел.

— Все, деваха, можешь идти. Шурику телефончик оставь — ты ему приглянулась, а про это дело я, считай, забыл.

— Ты какой-то чудной сегодня, Кузьмич, — переглянувшись с Юлей, заговорил Шурик. — Наверное, «Мертвые души» начал читать.

— Давно по морде не получал, шутничок?

— Давно. Юлька тебе с самого начала говорила, чтобы девку эту не трогать. А икону мы сейчас не у нее брать будем. Она отдала ее.

Юля сразу поняла хитрость Шурика. Она без его перемигивания уже знала, о чем надо говорить Кузьмичу, а о чем промолчать.

— Как отдала? — переспросил Кузьмич.

— Дело вот в чем, — подключилась к разговору Юля. — Софья Воронова сирота, ее дядя воспитал. А когда Воронова того… убили, ей, видимо, мысли всякие в голову полезли.

— Продолжай, пока не очень понимаю.

— Пришел к ней как-то земляк ее, поговорили они о родных местах, вот Воронова и расчувствовалась. Отдала, короче, она икону. То есть не ее это теперь икона. И мы забудем о Вороновой. Все, нет ее для нас.

— А кому отдала, мы знаем.

— Вот это самое главное. Я ведь с этого и начала. У Вороновой есть подруга. Я к ней подъехала. Короче, она мне все про этого типа рассказала. Он больной…

— Кто больной, тип этот?

— Да, у него рак.

— Господи, с вами не соскучишься. Рассказывай дальше.

— Ему вроде бы мало осталось жить. Вот он и продал свою квартиру, взял икону и отправился на родину.

— Ничего не понимаю, уехал, что ли? Тогда куда уехал?

— В том-то и дело, что в никуда. Родом он, как и Воронова, из Старгорода.

— Это где?

— Под Тулой. Километров сорок к югу, я на карте смотрел, — вставил фразу Шурик.

— Так вот, может, у него от болезни с головой что, но он решил до Старгорода пешком идти. Как странник.

— Век живу, а о таком не слыхал. Итак, что мы имеем?

— Смертельно больного человека, которому осталось жить не больше года, а то и того меньше, и икону, которая лежит у него в рюкзаке. Спрашивается, нужна ему икона? И сам он нужен кому?

— Молодец, — похвалил Кузьмич, — правильно поставленный вопрос — считай, уже наполовину решен. Значит, говоришь, чудак этот на букву «м» никому не нужен?

— Абсолютно.

— Мы знаем, куда он придет, так?

— Куда должен был придти…

— А ты и впрямь смышленая. Только вот откуда он должен выйти?

— Это уже по моей части, — взял слово Шурик. — Не буду долго говорить, короче, он поехал в Болхов.

— Доб или Боб, принесите карту, — приказал Кузьмич. — В бардачке моей машины лежит. Юля убрала со стола бутылки, Шурик взял у Боба карту и расстелил ее перед Кузьмичем. Все сгрудились за его спиной. Шурик показывал пальцем:

— Вот Старгород — это Тульская область. Вот Болхов — Орловская. По прямой не больше ста пятидесяти километров. Но он пешком пойдет.

— И не слишком скоро — болезнь у него не шуточная.

— Правильно, Юлька. К тому же он из тех мест, журналист. Где-то будет задерживаться, где-то передохнуть захочет. Правда, не исключена возможность, что он после первого дня окочурится или плюнет на все и рванет в Старгород на колесах.

— Предлагаю ждать его в этом… Старгороде. Видать, это большая деревня, все друг друга знают. Сделаем дело, возьмем икону — и готово, — открыл рот Доб. Юля хотела съязвить, но передумала:

— Правильно. Как вариант, думаю, сгодится. Но когда все на виду — это же и минус. И еще. А если он окочурится, как сказал Шурик, где-нибудь в поле? Кому тогда икона достанется? Милиции? Грибникам?

— А что же, ты предлагаешь с ним в прятки играть?

— Зачем в прятки? — опять взял слово Шурик. — Смотрим сюда. Из Болхова в Старгород два пути. Один через Мценск, другой, более окружной, через Белев. Я думаю, он на Мценск пойдет. А теперь посудите сами: человек идет с рюкзаком. Странствует. Ну?

— Что — ну?

— Это нормально в наше время? Ты пойдешь, Боб, пешком с рюкзаком?

— Я что, придурок? У меня тачка есть.

— И я к тому же. Посмотри: до Мценска из Болхова всего одна дорога. Это не Москва. Дня два-три ему пути. Завтра мы его встретим. А дальше — дело техники.

— А если в другую сторону пойдет, на Белев?

— Повторяю, он пешком, мы на машине. Мы десять раз от Болхова до Белева и до Мценска доедем, пока он ковылять будет. Что скажешь, босс?

— Значит, сегодня он ночует в Болхове?

— Я думаю, что в ночь он не пойдет.

— Есть в твоем плане слабое место.

— Какое?

— Ты можешь дать гарантию, что он сегодня где-нибудь по дороге не выйдет? — Кузьмич опять посмотрел в карту. — В том же Мценске, к примеру.

— Не могу, но…

— То-то и оно. Значит, сделаем так. Не получится с вариантом «дорога» — наведаемся в Старгород. Второй вариант назовем «деревня». Но это плохой вариант, деваха права. Если он быстро отдаст икону в церковь или монастырь, она, сами понимаете, засветится. Я завтра уеду, с собой возьму Боба и Доба. Вам даю Гнилого и Бугая. Все.

— Четверым что делать, шеф? — возразил Боб. — Шурик с Бугаем вдвоем управятся.

— Я думаю, ты бы с ним и один управился. А смог ли бы найти этого странника — сомневаюсь. Главным будет Шурик. Юлька не помешает — голова у нее варит. А затем Кузьмич одной фразой подвел итог разговора:

— Итак, сроку вам даю — неделю. В Старгород он придти не должен. Понятно?

— Понятно.

— За два дня ребята управятся, босс, — пообещал Доб.

— А ты что скажешь? — обратился Кузьмич к Шурику.

— Куда ему деться? Днем больше, днем меньше. Верное дело. Нутром чую.

— А я вот не доверяю даже себе. Короче, неделю меня не беспокоить. Не управитесь, звоните. Будем решать, что дальше делать. Теперь другой вопрос… Шурик пошел проводить Селиванову до двери.

— Спасибо тебе за доброе слово. Говоришь, сроду такой смышленой не видел? А ты молодец, я думала, мы не узнаем, куда он поедет, — сказала Юля.

— И ты молодец, раскрутила тетку. Ты извиняй, мне еще посидеть надо. Завтра в семь выезжаем. Мы за тобой заедем. В дороге все и обговорим.

— Поедем через Мценск?

— Разумеется. Не доезжая до Болхова мы с ним и встретимся. Кстати, я сегодня немного приборзел.

— В смысле?

— Да я решился их в самом кафе пасти.

— И что?

— Они трепались, трепались, а потом он вдруг встал и подошел ко мне.

— Что же ты мне раньше не сказал?

— Когда? У Кузьмича? Сейчас рассказываю. Подошел и спросил, не встречались ли мы с ним раньше в каком-то Пошехонске. Ошибаетесь, говорю. Он извинился и отошел.

— Думаешь, заподозрил что?

— Не знаю. Вряд ли.

— А дальше что?

— Все. Ну, почти все. Когда он в автобус сел, я сослепу табличку с названием города прочитать не смог. Подошел совсем близко. Одним словом, показалось мне, что увидела она меня.

— Воронова?

— Да. Я, разумеется, вмиг слинял, но…

— Показалось или увидела?

— Увидела.

— Что будем делать?

— Разберемся с этим мужиком, а с Вороновой будем по ситуации действовать.

— Испортил ты мне все настроение.

— Не переживай.

— Шурик, ты что, проститься не можешь? — донесся из комнаты голос Кузьмича. — Я жду.

— Иду! Знаешь, я ведь зря трепаться не буду. Сказал не переживай, значит, не переживай. У Кузьмича много дел. Сегодня он есть, завтра нет. Я в его замах не числюсь, но ребята меня уважают. Что попрошу — сделают.

— Не хочу я, чтобы ее Боб или Доб пришили.

— Не хочешь — и не надо. Пусть живет. Только как можно тише… Ну, ладно, до завтра.

— До завтра.

Юле совсем не хотелось ехать куда-то в Тмутаракань. Но она знала: приказы Кузьмича не обсуждались. К тому же хотелось к минимуму свести вариант, при котором ее могли бы просто «кинуть». А Шурик и вправду оказался сентиментальным человеком. Он не стал огорчать Юлю и говорить, что пакет с иконой Воронова передала бородачу в самый последний момент. Шурик решил не добивать свою новую напарницу: получалось, что когда Юля простилась с иконой, та лежала в пакете прямо у ее ног.

Глава двадцать третья

Если вначале Софья хотела сразу же звонить Юле, то затем чуть поостыла. «А что я ей скажу? Что в кафе и на автовокзале видела какого-то парня? Кстати, это еще вопрос, видела ли я его. Видимо, в Кирееве столько мистического, что это все передалось и мне. Или позвонить? Попытаться прощупать, узнать, что она хочет делать? А мне это нужно? В конце концов, главного удалось добиться: я вне опасности, икона, надеюсь, тоже. Если даже за нами кто-то и следил, то в автобус сел только Михаил. Поди теперь, ищи ветра в поле. Нет, я дергаться не буду. Думаю, Юля мне сама позвонит». Софья успокоилась. А вечером ее закружили дела. Она умудрилась побывать на двух выставках, посидела с друзьями в уютном кафе, назначила несколько встреч на послезавтра — завтра День Победы. Сразу несколько знакомых позвонили ей и предложили отдохнуть за городом. Она приняла приглашение Мещерских.

Это была семья художников в трех поколениях. Удивительные люди — очень гостеприимные, несколько старомодные. Старшие Мещерские — Илья Ферапонтович и Аглая Серафимовна почти безвыездно жили на даче под Звенигородом. Их по праздникам навещали сын Илья, его жена Соня и сын Ильи Ильича Ферапонт. В прошлом году Воронова в своей галерее организовала выставку работ Мещерских — отца, сына и Ферапонта. Внук Ильи Ферапонтовича был самым талантливым в династии. Успех выставки был оглушительным. Именно тогда Софья поняла, что в этой жизни она не только племянница Воронова. С той поры она еще больше сблизилась с этим удивительным семейством, в котором дед читал наизусть Гумилева, плавал зимой в проруби; его сын дарил каждый день цветы своей жене, удивительно красивой женщине, будто сошедшей с полотен прерафаэлитов. А Ферапонт… Ферапонт был влюблен в нее, Софью. Он был моложе Вороновой на пять лет, а потому серьезно к нему Софья отнестись не могла, чем очень обижала юношу. Когда прошла выставка, он прислал ей большое письмо — очень трогательное и милое. В тот вечер Софья позвонила ему по телефону и мягко, но одновременно решительно попросила его выбросить из головы глупости.

— Это не глупости, Софья. И вы очень несправедливы ко мне.

— Почему несправедлива?

— Потому что считаете меня юнцом. А между прочим, к Борису Кравченко вы так не относились, а он мой ровесник.

— Ферапонтик, а откуда ты знаешь, как я к нему относилась? Разговор приобретал интересный оборот.

— Он мне сам… я знаю, — растерялся юный Мещерский. Боря Кравченко был не очень способным художником, зато очень смазливым мальчиком. Его Софья бросила быстро, отплатив за нежность покупкой двух работ Бориса.

— Ты на что намекаешь, мальчик? — В голосе Вороновой появились металлические нотки.

— Я, я… Софья, простите меня, я не имел в виду ничего плохого. Но ведь Борис вам нравился, значит, и я мог бы.

— Нет, не мог бы, Ферапонт. Я сама выбираю — друзей, любовников, деловых партнеров. Ты — сын и внук моих очень добрых друзей, для меня этого достаточно. Иначе будет перебор.

— Ну почему, Софья? — Мальчик чуть не плакал.

— А ты спроси Бориса, как быстро я его бросила.

— У нас все будет серьезно, вот увидите. Вы сами говорили, что я талантлив.

— Я и сейчас так думаю…

После того разговора на какое-то время Ферапонт исчез из ее жизни. И вот сегодня позвонили Илья и Софья. Если всем другим звонившим Воронова отвечала: «Спасибо, я подумаю», то им ответила: «Спасибо, я постараюсь». И они поняли, что Софья приедет. О Кирееве Воронова не вспоминала. Ну, если и вспоминала, то самую малость. Когда в кафе Владик Хабилава, арбатский плейбой, шутя назвал ее бессердечной пожирательницей мужских сердец, Софья смеясь ответила ему:

— Не знаю, не знаю. А один человек, между прочим, сегодня утром назвал меня застенчивой и доброй. А еще нежной и верной.

— Радость моя, надеюсь, эту чушь он шептал тебе не в постели?

— Нет, солнце мое, не в постели. А ты с этими словами не согласен?

— Застенчивая, верная? Сонечка, ты же умная женщина. Такая грубая лесть — и ты поверила? Это был обычный треп, но слова Владика задели Софью. Даже не слова, а то, с каким искренним смехом и чувством веселого недоумения переспрашивал: «Застенчивая, верная?» Вспомнился Смок: «Как с цепи сорвалась… Богема твоя хренова». А ведь, похоже, он был прав. То, что мужчине ставится в достоинство, женщинам не прощается. Глаза Владика, масляно смотревшие на нее, были красноречивее любых слов.

А еще раз она подумала о Кирееве, когда, расплачиваясь, вспомнила о деньгах, которые надо передать родителям девочки, от которой Михаил был, похоже, без ума. «Ничего, до послезавтра подождет», — решила Софья.

Но поздно вечером, уже дома, ей вновь пришлось вспомнить Киреева. Позвонила Алла:

— Хочу спросить, Сонечка, а как ты планируешь провести завтрашний день?

— Хочешь пригласить меня на дачу?

— А как ты догадалась?

— Я сегодня просто на разрыв. Никогда не думала, что Софья Воронова настолько популярная личность.

— И что скажешь?

— Скажу большое спасибо. Увы, уже обещала.

— Жаль, а кому, если не секрет?

— Не секрет. Мещерским.

— Понятно. Куда нам, рабоче-крестьянским, до этих аристократов.

— Глупости не говори. Я же не виновата, что они раньше меня позвали.

— А я разве виновата, что до тебя дозвониться невозможно? Шучу. Мы увидимся после праздника?

— Конечно.

— Да, я тебя поблагодарить хотела.

— За что?

— По жизни как-то получается, что ты мне всегда только доброе делаешь.

— Заинтриговала, не спорю. И что же я тебе такого доброго в последний раз сделала?

— А ты не иронизируй. Это же ты мне Юлю Селиванову порекомендовала.

— Юлю?

— Массажистку. Она мне вчера косметику принесла. Обалденную просто. Софья насторожилась:

— Подарила косметику? А в честь чего?

— Ты меня обижаешь, подруженька. Юле привезли крем откуда-то из Азии, ей он не подошел, вот она про меня и вспомнила.

— Про тебя? И денег не взяла?

— А она, между прочим, о тебе взахлеб говорила. На душе у Софьи опять стало тревожно.

— Взахлеб?

— Без преувеличения. Мы с ней так славно поболтали.

— О чем?

— Да разве я припомню все?

— Тогда скажи, про Киреева, Михаила, она спрашивала?

— Ну, спрашивала. Что с тобой, Сонечка, у тебя даже голос изменился?

— Алла, говори, что ты ей рассказала.

— Ладно, скажу, а что такого? Как он мне деньги принес, про болезнь его…

— Что Киреев идет пешком в Старгород — тоже говорила?

— Не помню. Кажется, да.

— Кажется или да?

— Да. Что случилось, ты мне скажешь? Это что, был секрет?

— Какое это теперь имеет значение? Эх, Алка, Алка.

— Что — Алка?

— Ничего. Это я — дура. Ладно, давай прощаться.

— Соня, постой. Я что-то плохое сделала?

— Не знаю, ты или я. Неужели ты не понимаешь, что косметику она тебе подарила не ради глаз твоих красивых.

— А почему? — почти по-детски спросила Петрова.

— Потому что язык у тебя без костей. Киреев ей был нужен, понимаешь? Пока. Софья бросила трубку. Теперь она все поняла. Михаил был прав: тот «пошехонец» следил за ними. Он знает, куда поехал Киреев. В том, что незнакомец как-то связан с Селивановой, Софья не сомневалась. Прощаясь, Михаил крикнул ей: «Если доберусь до Старгорода». Какой смысл он вкладывал в эти слова — узнает ли об этом Софья? Получалось, из-за нее человеку, который не сделал ей ничего плохого, человеку, и без того переносящему физические страдания, грозила смертельная беда. Опять пришел на память Смок. Уж на что дядя был смел, умен и, как раньше думала Софья, всесилен, но и его убили. Безжалостно, размозжив голову почти средь бела дня в двух шагах от дверей собственной квартиры. И вот теперь Киреев. Странный человек с грустными глазами. На нее что-то нашло тогда, во время их последней встречи. Другой бы ее расспросы воспринял как флирт, а этот говорил о парадоксальности мира, о том, что можно смотреть, а можно «видеть». А потом он уехал — в никуда, обещав через Лизу подавать о себе весточки. Почему-то отчетливо представилась картина: Михаил идет по дороге, навстречу движется автомобиль. Киреев проходит мимо, ничего не подозревая, а машина останавливается, из нее выходят люди… Софье стало страшно. Она бросилась искать номер телефона Селивановой. Гудок, второй, третий… Софья еще не знала, что она скажет этой женщине… четвертый, пятый, шестой — но обязательно скажет.

— Я слушаю. Алло, говорите. Я слушаю вас.

— Вот и хорошо, что слушаешь. Это Воронова.

* * *

В автобусе на икону Киреев смотреть не решился — не хотелось привлекать внимания. В Болхов приехали в семь часов вечера. Михаил Прокофьевич вышел из салона последним — он словно оттягивал встречу с неизбежным. Единственный из всех пассажиров, кто сказал водителю «спасибо», Киреев шагнул в свою новую жизнь. В смутных мечтах она виделась ему яркой и загадочной. Что оказалось на деле? Убогое здание вокзальчика, пустая торговая площадь, неказистые серые домики. Два «человека», два антагониста внутри Киреева завели привычный спор — так случалось всегда, когда Михаила Прокофьевича охватывала нерешительность. Первый: «По-моему, все нормально. Помнишь примету? Все, что плохо начинается — хорошо заканчивается…» Второй: «Утешил. С каких таких пор ты стал в приметы верить? А по-моему, дрянь дело. Это надо же

— гостиница в городе работает два дня в неделю, когда белорусы приезжают торговать. А торговать они приезжают по субботам и воскресеньям. Сегодня хоть и праздничный день, но — четверг. Ау, белорусы, где вы? Нету. Так куда мы пойдем, где голову приклоним?» Первый: «Надо пройтись по городу, осмотреться. В конце концов, до темноты еще далеко. Можно, конечно, плакать по уютной московской квартире, но стоит ли? Неужели правы Галина и Наталья, советовавшие… ты сам знаешь, что они советовали». Второй: «А ты на самолюбие не дави. Уметь признавать свои ошибки — это признак мудрости. По московской квартире плакать поздно, а вот на орловский автобус успеть еще можно. В Орле с гостиницей проблем, уверен, не будет. Город посмотришь, а потом — до Тулы. Оттуда — в Старгород».

Первый: «Трус несчастный. Чего испугался? Шести-семи ночных часов? Что ночлега не найдем? Забыл народную мудрость: «Май — под каждым кустом рай»? Придумаем что-нибудь…»

— Заткнитесь вы оба! — Киреев произнес это вслух. Проходившие мимо старички, видимо муж и жена, испуганно оглянулись и убыстрили шаг. Михаил Прокофьевич вздохнул виновато — и пошел потихонечку мимо серых домов по дороге, бравшей резко в гору. Это были первые метры его странствия. Он говорил себе: «С этого момента я все начинаю с нуля, с самого начала. Я, как старый хлам, выброшу весь этот груз, что будет мешать мне идти вперед. Я начинаю учиться, учиться заново. У людей, зверей, птиц. Каждый день может стать последним в моей земной судьбе, каждая встреча — последней. Значит, сегодняшний день — самый важный в моей жизни, завтрашнего может просто не быть. Люди, которых я встречу, — самые важные, ибо других, вполне возможно, мне не суждено увидеть».

Боюсь, мысли Киреева покажутся кому-то несколько театральными. Но за их искренность я ручаюсь. Он намеревался, начав с нуля, с первого пройденного метра, сбросить весь тот «груз», что был им накоплен за сорок лет жизни. Но легче снять с себя кожу, чем избавиться от привычек, накопленных за долгие годы. Тем паче, когда они становятся твоим вторым «я». Киреев чувствовал, что, вступая в разговор помимо своей воли, он становился похожим на шар, из которого вышел весь воздух. Но научить свой внутренний «голос» говорить просто, без изыска и громких фраз, наш герой так пока и не сумел. Ему очень хотелось обрести внутреннюю тишину, хотелось даже, чтобы голос вообще умолк, но…

Минут через пятнадцать-двадцать Киреев добрался до центра города: небольшая площадь с неизменным памятником Ленину упиралась одним концом в два больших храма, другим — переходила в центральную улицу. Михаил Прокофьевич сначала прошелся по одной ее стороне. Когда двухэтажные дома сменились частными одноэтажными домиками и стало ясно, что еще сотня-другая метров и город кончится, Киреев перешел на другую сторону и пошел обратно. Ему было интересно, он внимательно смотрел на дома, построенные, судя по всему, на рубеже XIX-XX веков. Типичные дома типичного уездного городка. Многочисленные вывески на них говорили о том, что большинство учреждений и всевозможных организаций Болхова размещались именно в этих домах. Но сегодня, в праздничный вечер, центральная улица словно вымерла. Однако безлюдье только радовало Киреева, еще не очень уверенно чувствовавшего себя в таком виде с рюкзаком за плечами. Чего-то не хватало. Какой-то теплоты, сердечности. Он обходил, словно турист, город, нагружая глаза и ум, но не душу. Душа грустила о Москве. Вернее, о прежней жизни, в которую не было возврата. Что же делать? Киреев остановился около одного из домов. «Завтра сюда придут люди… Нет, не то, не о том ты думаешь. У них, наверное, туалет на улице. Не то. Понятно, что жизнь в Болхове по сравнению с московской внешне убога — это ясно. Будто в другой век попал. Но сейчас, чувствую, я должен понять что-то другое. Не внешнее, так легко бросающееся в глаза». И вдруг Киреев представил, причем представил очень отчетливо, что этот маленький, убогий, серый Болхов — город, в котором он родился. Представил, что по этим улицам, мимо этих домов он бегал в детстве с друзьями.

И все изменилось. Нет, Болхов не стал больше, не осветилась неоновыми огнями его центральная улица, наступавшие сумерки не могли скрыть обшарпанности домов и заборов. Изменилось что-то в самом Кирееве. Он вдруг «увидел» этот город. Любящее сердце мудрее равнодушного. Теперь по городу шел не праздный турист, а возвратившийся к отчему порогу человек. И сразу же уютом и спокойствием, а не нищетой и угрюмостью повеяло от этих строений, деревьев и даже памятника. Раздался мелодичный перезвон. От неожиданности Киреев вздрогнул.

— Что это? — спросил он проходившую мимо девчушку.

— Куранты.

— Куранты?

— А что вы удивляетесь? — в голосе девочки послышалась гордость за свой город. — Наши мастера установили их на храме. Каждый вторник один из мастеров поднимается по лестнице на колокольню и заводит куранты…

— Ты так здорово рассказываешь. Наверное, очень хорошо учишься?

— Нормально учусь. Просто обидно. Все приезжие считают, что раз в Болхове всего десять тысяч жителей, то это — деревня и в нем нет ничего интересного.

— Прости, тебя как зовут?

— Маша.

— Машенька, честное слово, я не считаю Болхов деревней. Скажи, а как же на церкви могут… находиться куранты?

— А она не действующая. И рядом с ней еще одна — она тоже не работает. Жалко, красивая очень. В ней Иван Грозный венчался.

— Не может быть! — искренне удивился Михаил Прокофьевич.

— Правда, мы по истории проходили. А если хотите в церковь на службу попасть — вот как раз отсюда в тот проулок пройти, там церковь действующая. Тоже, между прочим, очень древняя.

— Надо же, какой знатный ваш город, ежели сам Иоанн Васильевич здесь венчаться решил.

— Это он раньше знатным был. Нам учитель рассказывал, что в середине XIX века в Болхове очень много купцов жило. Это были их дома, — и девочка сделала широкий жест рукой.

— Спасибо тебе, Маша. Просветила меня.

— Пожалуйста, — серьезно ответила сероглазая русоволосая девочка и пошла по своим делам, поминутно оглядываясь на странного незнакомца. А незнакомец направился к двум храмам, от которых некогда и начиналась центральная улица славного уездного города Болхова.

Огромный собор середины XIX века, на колокольне которого размещались куранты, был закрыт. Зато в другой храм, на стене которого висела доска, гласившая, что памятник культуры XVI века охраняется государством, попасть можно было без труда — через огромные проломы в человеческий рост. Внутри царило запустение. На земляном полу — горы кирпича и прочего мусора. Надписи на стенах, бутылки, остатки пищи. Киреев пытался представить государя всея Руси, венчавшегося здесь, представить красочную торжественную службу, сотни нарядно одетых людей — и не мог. Послышалось воркование. Киреев поднял голову: вверху, под самыми сводами, на балке сидел голубь и смотрел на него. Странно, но это был не привычный сизарь, а белый голубь. Последние лучи заходящего солнца осветили старые кирпичи, земляной пол, кроткого голубя. Грусть стала нестерпимой. Через пролом Киреев выбрался на воздух, сел на траву. На ум пришли строки любимого поэта:

С моста идет дорога в гору.

А на горе — какая грусть! —

Лежат развалины собора,

Как будто спит былая Русь…

Какая жизнь отликовала,

Отгоревала, отошла!

И все ж я слышу с перевала,

Как веет здесь, чем Русь жила.

А еще он вспомнил где-то прочитанное, что у каждой церкви есть свой ангел-хранитель, приставленный к ней. И даже если церковь разрушают — ангел остается до второго пришествия, до судных дней. Киреев не имел понятия, способны ли ангелы чувствовать одиночество, оскорбляет ли их подобная «мерзость запустения», но ему стало жалко ангела этого храма, видевшего его лучшие дни. Оплакивает ли ангел только разрушенные стены или скорбит о нас? Потомки тех, кто сотни лет назад кричали русскому царю: «Многие лета!», пили здесь водку. Говорят, ангелов нельзя видеть. А вдруг этот голубь — ангел разрушенной церкви? Грустный, одинокий ангел, принявший птичий облик, чтобы хоть один человек на Земле смог услышать боль ангельского сердца…

Глава двадцать четвертая

«Быть может, я успею на конец службы в действующий храм», — подумал Киреев. Маша говорила, что он близко отсюда. И, взвалив рюкзак на спину, поспешил в указанную девочкой сторону.

* * *

— Софья Николаевна, вы? — голос Юли говорил, что его владелица просто счастлива слышать Воронову. Селиванова с бульшим на то основанием, чем Нерон, могла воскликнуть: «Какая великая актриса во мне умирает». И следующие слова она произнесла почти с нежностью:

— Что-нибудь случилось, Софья Николаевна? Ой, да не молчите же, а то я начинаю волноваться. А Софья замолчала, ибо поняла в эти несколько секунд простую, но в то же время очень верную тактику Селивановой. Перестраиваться надо было на ходу.

— Случилось, Юлечка, — теперь уже заворковала Софья. — Друг у меня есть. Очень хороший человек. Михаилом Киреевым зовут. Не слыхала о таком?

— Киреев Михаил? Постойте-постойте. Это не тот художник, что к вам приходил, — высокий такой, обрит наголо?

— Нет, другой. О нем тебе Алла Петрова буквально вчера рассказывала.

— Ах, да! Вспомнила. Странный такой человек, куда-то пешком собрался. Алла Ивановна говорила, что он болен очень. Бедняга, — и Воронова услышала тяжелый вздох.

— Ты все верно вспомнила. Так вот, боюсь, беда с ним может случиться…

— Конечно, может! Софья Николаевна, если он ваш друг, я бы на вашем месте никуда чудака этого не отпустила. С такой болезнью надо дома сидеть. В дороге всякое может случиться.

— Видишь, ты правильно все понимаешь. Люди ведь разные на свете есть.

— И не говорите. Но все равно, это же ведь его выбор. Он взрослый человек. В конце концов, вам он не брат и не муж. Или… я ошибаюсь?

— Не ошибаешься. Он мне… просто друг. Но ведь и это не мало? Или я ошибаюсь? Юля молчала. Софья слышала в трубке только ее дыхание.

— Софья Николаевна, я не совсем понимаю…

— Зачем я звоню? Сама не знаю. Может, потому, что между нами дружба начинала завязываться… Одним словом, поделиться захотелось. Мы ведь друг друга еще не очень хорошо знаем. И если моих друзей обижают, особенно таких… странных — ты ведь так сказала? — я на многое пойду, чтобы их защитить.

— Это с хорошей стороны вас характеризует, Софья Николаевна…

— Не надо иронизировать, Юлечка. Мы же друг друга поняли, не правда ли?

— Вы слишком хорошо обо мне думаете. Я всю жизнь руками работаю, а голова, как говорится, отдыхает. Не совсем я вас понимаю.

— Ты все понимаешь, Юлечка, — голос Вороновой стал жестким. Воркование закончилось. — Если твои дружки что-нибудь сделают с Киреевым, плохо будет тебе.

— Вы не нервничайте, Софья Николаевна, я слышала, эти дни бури магнитные на солнце…

— Вот и хорошо, что поняла. Пока. — И Софья положила трубку, не дожидаясь ответа. Юле оставалось несколько часов, чтобы обдумать услышанное и принять решение. Воронова ясно дала ей понять, что она все знает. Но в конце концов природный оптимизм Селивановой взял верх: «Только ведь труп еще найти надо. А вдруг Киреев в монахи решит постричься? Или в пьяной драке… Или сердце… Врете, Софья Николаевна, ничего-то вы не докажете. Ни-че-го!» И когда к «хрущевке» на Кузьминской улице подъехал белый «Сааб», у подъезда его уже ждала девушка в джинсах и ярко-красной куртке. Это была Юлия Селиванова.

* * *

Внутри храм оказался гораздо больше, чем казался снаружи. Множество икон в позолоте, расписные стены, пол просто блестит чистотой. Молящихся немного — от силы человек десять. Киреев, положив у входа рюкзак, скромно встал почти у самой двери. На него обернулись, посмотрели с интересом, кто бегло, а кто пристальней. «Надо, наверное, свечей купить», — подумал Киреев. Далеко, у алтаря, в сумраке храма появился священник — коренастый, чернобородый мужчина примерно одних лет с Михаилом Прокофьевичем. Что-то неразборчиво читала женщина сбоку от алтаря. В него опять вошел священник. Наконец Киреев услышал знакомые в чтении слова: женщина читала «Отче наш». Только закончила, как из алтаря донеслось: «Яко Твое есть Царство и сила, и слава, Отца и Сына и Святаго Духа, ныне и присно и во веки веков». Голос был не сильный, высокий. Чтица ответила: «Аминь». «Видимо, служба заканчивается», — подумал Киреев. Кто-то тронул его за рукав. Он обернулся. Позже Михаил Прокофьевич пытался восстановить в памяти это мгновение, но вспоминал только лицо пожилой женщины, будто выплывшее откуда-то из сумрака:

— Возьми. Сходи к нему. Обязательно.

Лицо вновь исчезло, а в руках у Киреева была фотография. Ничего не понимая, Михаил Прокофьевич посмотрел на снимок. На нем был изображен пожилой священник. Старенькая, видавшая виды ряса, на голове камилавка. Крупные черты лица. Глаза смотрят пристально из-под густых седых бровей. Большая борода с проседью, огромный крест на груди добавляли человеку, изображенному на снимке, величия. Внизу стояла подпись: «Коссов Георгий Алексеевич. 1858-1928 гг.». Киреев ничего не понимал. Кто этот человек? Куда ему надо идти? Служба вскоре закончилась. Присутствовавшие на ней люди разошлись, но той женщины Киреев так и не увидел. Не зная, что делать дальше, решил дождаться на улице священника. Тот вскоре появился: закрывая дверь, давал какие- то указания чтице.

— Вы меня ждете? — Явный украинский акцент выдавал в священнике хохла. — Негде переночевать?

— Негде, — признался Киреев. — Но я хотел кое о чем вас спросить. Признаюсь, что несколько озадачен. — И Михаил Прокофьевич протянул священнику фотографию.

— Работайте Господеви со страхом и радуйтеся Ему с трепетом, — произнес священник, показывая всем своим видом, что он все понял. Потом добавил: — Блажени вси надеющиеся Нань. Берите рюкзак, вон мой дом. Пока матушка будет ужин готовить, я вам все расскажу. А заодно кое-что покажу. — И не дожидаясь ответной реакции собеседника, неожиданно резво для своей комплекции пошел к кирпичному домику под белой крышей, стоявшему метрах в ста от церкви. Так Киреев познакомился с отцом Владимиром Дроздом, настоятелем храма Николая Мирликийского.

— Подождите меня здесь, я на минутку, — отец Владимир взял у Киреева рюкзак, сам отнес его в дом. Вскоре оттуда раздались голоса. Все происходило так быстро, что Михаил Прокофьевич даже не понимал, радоваться ему или огорчаться. Впрочем, про огорчение он подумал ради красивого словца, если так можно сказать. Еще тридцать минут назад он не знал, где заночует этой ночью. Пять минут назад он не знал о существовании отца Владимира… А священник вышел из дома так же стремительно, как и вошел в него:

— Пойдемте, здесь рядом.

Они прошли мимо церкви. Улица вела вниз. Отличия от деревни не было никакого. Сразу за церковью закончилась щебенка, заменявшая асфальт. Маленькие домики за невысокими заборами. У одного из домов стоял столик — здесь вовсю шла игра в домино. Играли и мужчины, и женщины. Они дружно поздоровались с отцом Владимиром. Тот поклонился. Потом заметил Кирееву:

— Хорошие люди, а в церковь не ходят. Будут лучше в «козла» до темноты резаться… Да услышит их Господь в день печали…

Еще метров пятьдесят — и они свернули в какие-то заросли. Тропинка шла мимо картофельного участка, кучи мусора, становясь все более покатой. Наконец они вышли на открытую поляну — и Киреев ахнул. Отец Владимир был явно доволен произведенным на гостя впечатлением. Попробуем описать то, что увидел Михаил Прокофьевич. Они стояли на вершине огромной кручи. Внизу серебрела Нугрь — небольшая река, на которой стоял Болхов. В этом месте Нугрь делала резкий поворот. Получалось, что Киреев и священник стояли на выступе, с которого можно было видеть весь город, по обе стороны. А за рекой уходили в бесконечную даль поля, рощи, дороги. И в том месте, где они соединялись с горизонтом, садилось солнце. Большая часть солнечного диска уже скрылась, но последние лучи бросали свой малиновый отблеск на реку, деревья, купола храмов — их Киреев тоже видел отсюда. Нельзя сказать, что в воздухе царила тишина. Перекликались друг с другом ребятишки, ловившие рыбу. Их белесые головки можно было с трудом, но все-таки различить внизу. Где-то работала бензопила. За густыми ветвями ив слышались голоса спорящих друг с другом людей. Надрывно мычала корова на лугу за рекой — беднягу не спешили вести домой. Но такое умиротворение витало вокруг, растворяясь во всем: в воздухе, солнечных лучах, серебристо- малиновых бликах воды, что у Киреева навернулись слезы на глаза. Внутренний монолог прекратился

— не надо было ничего объяснять. Священник сочувственно смотрел на него, затем нарушил молчание:

— Я каждый вечер прихожу на это место. А те, кто попадают сюда впервые, — эхма. — Отец Владимир не нашел нужного слова. — Красотища, правда? И каков контраст, заметили? Вот шли мы с вами — грязная улица, мат-перемат, помойка. И вдруг — это… — Священник опять не нашел нужного слова. — Может, вы смеяться будете… — Он посмотрел на Киреева.

— Не буду, — тихо ответил Михаил Прокофьевич.

— Мне от восторга своими словами говорить не хочется. В такие моменты слова святого Псалмопевца на ум приходят.

— А какие сейчас пришли?

— Сейчас? — Отец Владимир на секунду задумался, а потом торжественно продекламировал: — «Глас Господень свершающий елени, и открыет дубравы, и в храме Его всякий глаголет славу». Скажите мне, Михаил, разве вот этот чудесный мир — не храм Господа?

— Отец Владимир, простите, я не очень силен в церковно- славянском. А как будет по-русски то, что вы сейчас сказали?

— По-русски будет не так красиво, но тоже не плохо. Это двадцать восьмой псалом. «Глас Господа разрешает от бремени ланей и обнажает леса, и во храме Его все возвещает о Его славе».

— Ну и память у вас.

— А у меня батюшка родной священником был. По псалтыри я и читать учился.

— Мы вроде с вами ровесники, где вы могли грамоту по псалтыри изучать?

— В Ровенской области. Я сам оттуда. В наших местах пустых храмов не было никогда, да и к священникам там отношение другое. — Отец Владимир умолк, видимо, вспомнив о чем-то невеселом. Потом словно очнулся: — Да, памятью меня Господь не обделил… Надо же, я ведь еще кое-что забыл вам показать. Пойдемте.

Но идти пришлось не более двадцати шагов. Священник показал на землю: «Видите?» В быстро наступающих сумерках не сразу разглядел Киреев среди молодой травы куст розы, огороженный крошечным частоколом из сухих веток.

— Это от коз, — пояснил отец Владимир.

— Вы посадили?

— В том-то и дело, что не знаю — кто. Понимаете, как красота на людей действует? Не в своем саду, а вот здесь взял добрый человек и посадил розу. Самое удивительное — сколько дней прошло, а еще никто не сломал куст. Больше того, коз своих стали от розы подальше привязывать. Представляете?

— С трудом.

— Вот и я тоже. Ну, ладно, если не боитесь простудиться, давайте присядем на траву. Мы проводим солнце, а я заодно расскажу вам об отце Егоре.

— О ком?

— Об отце Георгии Коссове, его в народе отцом Егором звали, а еще чекряковским батюшкой. Это его фотографию вам дали.

Они сели.

— Михаил, — нарушил молчание отец Владимир, — можно спросить вас?

— Конечно.

— Вы человек воцерковленный?

— Не знаю, что вам ответить. Темный я еще, — Киреев попытался отшутиться, но отец Вадим был серьезен.

— Темный? Не понимаю.

— Спросили бы вы меня — верую ли я в Бога…

— Веруете ли вы в Бога?

Киреев задумался:

— Я не знаю, что ответить. Вот вы меня на это место привели…

— А какая связь?

— Разве место это для вас не очень личное? Вы словно душу мне приоткрыли. Вот и я хочу быть перед вами искренним. — И Киреев стал рассказывать. О своей болезни, о страшной ночи в своей квартире, Арсении Гусеве, Лизе Бобровой, о том, что он чувствовал в пальновской церкви. Только о Боге говорить не хотелось.

Отец Владимир слушал, не перебивая, а когда Киреев закончил свой рассказ, произнес:

— Интересно, кто к вам мог подойти? Нашей старосты, Евдокии Алексеевны, сегодня на службе не было. У нее рак крови врачи определили. Тоже крест на ней вроде как поставили… Кто же это мог быть?

— И как же она выжила? — Киреева заинтересовало это, а не то, кто к нему подошел. Священник ответил коротко:

— Милость Божья, да отец Егор. Опять отец Егор. Кирееву уже не терпелось скорее узнать об этом человеке. А священник все размышлял вслух:

— Надежда Петровна? Она в Орел уехала к сестре… Говорите, сказала, что к отцу Егору идти надо? Удивительно. А коли так, идите.

— Куда идти? Отец Владимир порывисто встал.

— Хозяйка моя, небось, ругается. Пойдемте отужинаем. А после ужина спрашивайте, что хотите — обо всем расскажу.

От ужина Киреев хотел отказаться, но, чтобы не обижать гостеприимных хозяев, съел немного вареной картошки с рыбой, выпил чая. После ужина пришла пора рассказывать отцу Владимиру. Было видно, что это доставляет ему удовольствие. Когда Киреев остался один в отведенной ему комнатке, он так и не смог уснуть. Слишком много впечатлений принес этот день. Встав с постели, Михаил Прокофьевич включил свет и полез в рюкзак. Сначала достал чистую тетрадь, ручку, затем пакет с иконой. Хотел развернуть. В дверь постучали.

— Миша, вы не спите? — это отец Владимир.

— Нет. Заходите, батюшка.

— Вы ведь икону мне так и не показали, — словно оправдываясь, сказал священник, входя в комнату.

— Не поверите, но я сам ее еще не видел. — Киреев показал на пакет. Несколько секунд — и он уже держал в руках икону.

Отец Владимир перекрестился. В комнате наступила тишина, и каждый из двух мужчин боялся ее нарушить.

— Одигитрия, — произнес наконец Киреев.

— Не имамы иныя помощи, не имамы иныя надежды, разве Тебе, Пречистая Дево. Ты нам помози, на Тебя надеемся, и Тобою хвалимся, Твои бо есмы рабы, да не постыдимся, — то ли молился, то ли отвечал священник.

Потом он поднял глаза на Михаила Прокофьевича:

— А вы знаете, как переводится это название — Одигитрия? Киреев знал, но ему хотелось сделать приятное этому хорошему человеку, и он соврал:

— Нет, не знаю.

— Путеводительница, — отец Владимир многозначительно поднял палец вверх. Вышло это у него несколько комично. — Вы понимаете, что все это — милость Божья?

— Что? — не сдавался Киреев.

— Как это — что? — начал горячиться отец Владимир. — Такая икона в вашем рюкзаке, женщина, которая дарит вам карточку отца Егора… Неужели не понятно? Потом неожиданно также быстро успокоился, посмотрел прямо в глаза своему гостю и тихо, но твердо сказал:

— Аще и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мною еси, жезл Твой и палица Твоя, та мя утешиста…

Затем, будто стряхивая пелену с глаз, слегка мотнул головой и еще тише произнес:

— Перевести на русский?

Побледневший Киреев, глядя на священника расширившимися глазами, с трудом выдавил из себя:

— Не надо. Не все понятно, но не надо. Как это вы… как это сказано: не убоюся зла, яко Ты со мною еси?

— … жезл Твой и палица Твоя… Вы по-прежнему хотите идти на Мценск?

— А Спас-Чекряк не на этой дороге находится? — с надеждой спросил Киреев. Он только отходил от потрясения, которое вызвали у него слова священника. Отец Владимир, обычно при всяком удобном случае вставлявший в свою речь слова из Писания, похоже, тоже был растерян. Будто кто-то взял и воспользовался им, как инструментом, для того, чтобы этот человек, о котором еще час назад он ничего не знал, услышал эти слова. Оба теперь говорили тихо и печально.

— Нет, совсем в другой стороне.

— И не на Белевской?

— На другой.

— У вас есть другие дороги? — улыбнулся Киреев.

— Шутите. По ней писатель Нилус и ехал когда-то к отцу Егору. Впрочем, вы правы. И тогда это была глушь, и сейчас. В Орловской губернии жителей нашего уезда дулебами звали — деревенщиной, одним словом. Редкие деревушки, унылые поля, глубокие овраги, рощицы — жалкие остатки былых лесов. Все — как сто лет назад… Ну так как — поедете к отцу Егору?

— А я из Спас-Чекряка выберусь куда-нибудь? Сами говорите — глухомань.

— А вы хотели Россию узнать, идя по автострадам? Вас Господь не в глухомань зовет, а к отцу Егору. Между прочим, Спас-Чекряка уже давно нет.

— Что же тогда есть и куда мне идти?

— Дойдете до деревни, которая называется Герасимова.

— Герасимовка?

— Нет, в наших краях деревни называют Герасимова, Шпилева, Кудинова… Так вот, дойдете до Герасимова. Чуть-чуть не доходя до крайнего дома, свернете по полевой дороге налево, пройдете мимо фермы, никуда не сворачивайте — и минут через десять вы окажетесь на поляне… Когда осмотритесь, увидите церковный фундамент, остатки строений и, наконец, могилку отца Егора. Вот и все, что осталось от Спас-Чекряка. Впрочем, школа работает до сих пор.

— Деревни нет, а школа есть?

— Из окрестных деревень детишки ходят… А если от могилки спуститесь по тропе в лесок, мимо еще одной поляны — там когда-то приют для девочек стоял, который отец Егор построил и содержал, то попадете к роднику, воду которого наша Евдокия Алексеевна пила. К сожалению, купальни там пока нет. Стоит небольшой сарайчик, который Игорь построил. Игорь — это механизатор из тех мест. Его дочка после операции заражение получила, врачи сказали, шансов нет, а люди добрые ему подсказали, чтобы давал дочке воду из родника отца Егора пить. Девочка выздоровела, а отец ее из благодарности и соорудил это строение.

— А как же купаться можно?

— Купаться, пожалуй, нельзя. А вот обмыться святой водой — пожалуйста. Ну, ладно, — спохватился отец Владимир, — вам завтра в путь. Отдыхайте.

— Я рад, что встретил вас, батюшка. Спасибо вам за все.

— Да за что — спасибо? — искренне удивился хозяин дома. — А встрече и я рад, тем более что каждая встреча — от Бога. — И он, приветственно махнув рукой, направился к двери. Но затем опять остановился: — Ох, дурной я человек, никак не угомонюсь. Вот мы о глухомани с вами говорили, я из жизни отца Егора случай очень важный вспомнил. Не возражаете, если расскажу его вам?

— Конечно, не возражаю.

— Я быстро. Впрочем, боюсь увлечься. Дайте-ка я лучше по книге прочитаю. Отец Владимир снял с полки книгу, быстро нашел нужную страницу и стал читать. Читал он очень выразительно, в самых, по его мнению, важных местах поднимая указательный палец вверх: «Много, много лет тому назад отец Егор был назначен приходским священником в село Спас- Чекряк. Приход был очень бедный, всего 14 дворов; так себе, хуторок маленький. Церкви там настоящей не было, а стояла ветхая, покосившаяся часовенка, где и справлялось богослужение, и так в ней было холодно, что даже Святые Дары в Чаше замерзали… Семья у отца Егора была большая, а прокормиться было нечем… И милостыни было подать некому… Вот и взмолился батюшка Егор к Богу и поплелся пешком в Оптину пустынь, к великому старцу Амвросию Оптинскому, с жалобой на свою горемычную жизнь и за благословением переменить приход. Старец Амвросий выслушал отца Егора, долго смотрел на него, а потом как замахнется на него палкой, да как ударит ею по спине отца Егора, так тот чуть без оглядки не убежал от него… «Беги, беги назад! — кричал Амвросий, — беги, слепой… На тебе вот какая благодать Божия почивает, а ты вздумал бежать от прихода… За тобою скоро будут бегать люди, а не тебе бежать от людей…»

Вернулся отец Егор домой и затворился в своей убогой церковке, и денно и нощно взывал к Царице Небесной, Матери Божией, о помощи… И скоро прошла о нем молва по всей Русской Земле как об Угоднике Божьем, великом прозорливце и молитвеннике… И потянулись к отцу Егору и простолюдин, и знатный, и богач, и бедняк, и простец, и ученый… А вместо ветхой церковки стоял уже храм величиною с нашего Исаакия, а вокруг него каменные корпуса… И чего там только не было… И гостиницы для приезжающих, и богадельни для стариков, и всякого рода ремесленные мастерские, и школы для детей; да и село разрослось так, что вместо 14 дворов стало уже больше сотни… Свыше трех миллионов было затрачено на все эти постройки, как мне говорили. И не было дня, чтобы к отцу Егору не приезжали со всех концов России. Простой народ приходил к нему пешком чуть ли не из Сибири».

— Пожалуй, хватит, — отец Владимир закрыл книгу. Лицо его раскраснелось, глаза блестели. Чувствовалось, что к отцу Егору Коссову у него было особое отношение. Когда он ушел, Киреев рядом с иконой поставил фотокарточку отца Егора. С нее на Михаила Прокофьевича смотрели серьезные умные глаза.

— Вот ты каким был, батюшка Георгий. Не знаю, к добру или нет, но я завтра пойду к тебе. Если это действительно ты меня позвал…

Засыпая, Киреев слышал, как за стеной молился хозяин дома.

Глава двадцать пятая

— Он тебе совсем не нравится, тезка? — Софья Мещерская показала одними глазами на Ферапонтика. Ее сын и муж с мальчишеским азартом гоняли мяч на лужайке. Третьим в этой игре был сенбернар Джек. — Прости, прости, это не мое дело, но, даю тебе слово, ни у кого на свете не было бы такой классной свекрови.

Женщины сидели на поваленном стволе огромного дерева. Только что под смех и веселые разговоры был съеден вкусный шашлык, приготовленный Ильей Вторым. Но пиво еще не кончилось, и обе женщины, потягивая его из пластиковых стаканчиков, наслаждались и самым древним хмельным напитком, и этим весенним воздухом, настоянным на свежести майского дня, запахе сосен, окружавших, словно былинные часовые, дачу Мещерских, и ароматом остывающих углей. Обе Софьи совершенно искренне наслаждались природой, а также обществом друг друга. Мещерская одной рукой поглаживала плечо Софьи, в другой держала стакан.

— Ты не смейся. Крепость брака знаешь от кого зависит?

— Знаю. От мужа и жены.

— Не-а. От двух женщин — свекрови и тещи. Вот сейчас я тебе признаюсь: моему Илюше, откровенно говоря, с тещей не очень повезло. Не будь Аглаи Серафимовны, наш брак давно бы распался…

— Софья, а могу я задать тебе откровенный вопрос? — спросила Воронова подругу.

— Разумеется.

— А на кой ляд тебе такая невестка? Подожди, не отвечай сразу. Ты очень близкий мне человек. Скажу больше: я просто любуюсь, как ты ходишь, общаешься с людьми, разговариваешь. А твои фирменные слова: не-а, тады ой…

— Еще добавь: на кой ляд. Плагиатщица! — И Мещерская засмеялась.

— Нет, тезка, не плагиатщица — верная ученица… А стану я твоей невесткой…

— Думаешь, что-то в наших отношениях изменится?

— Уверена. Я же плохая буду невестка, а Ферапонт — твой сын. Единственный… У меня друг один есть, он на мир через призму парадокса смотрит. Так вот, он бы это тебе лучше объяснил.

— Что объяснил?

— Да это я так, к слову. Кстати, а ты помнишь, как мы познакомились?

— Через Илюшу? Это когда он тебе картину за полцены продал?

— И ты со мной разбираться пришла. И не за полцены, кстати.

— Я же потом покаялась.

— Сонечка, это я к тому только говорю, что дружба начиналась, скажем так, с конфликта.

— Ты боишься, что она закончится твоим браком с Ферапошей?

— Боюсь. Да и посмотри на него. Он же еще ребенок.

— Ты потом поймешь, что мужчины остаются мальчишками до седых волос.

— Я не о том. Пусть он по миру поездит, поработает от души, не отвлекаясь на быт. А лет через пять привезет он тебе какую- нибудь герцогиню из Шотландии, будут у тебя внуки с голубой кровью.

— Герцогиньку? Глупенькая. Да разве лучше нас, русских баб, есть в мире женщины? — Софья- старшая притянула к себе Софью-младшую. — Не принимай мои слова близко к сердцу. Но пойми и меня. Я же мать. Вот будешь матерью взрослого сына или дочери — вспомнишь меня. Хочется, чтобы у чада твоего все в жизни было хорошо — от здоровья до жены.

— Тады ой.

Женщины засмеялись.

— Кстати, а твой друг, ну, который весь из себя парадоксальный, не тот, о котором ты рассказывала утром? — с равнодушным видом спросила Мещерская.

— Он самый.

— Вы вроде недавно познакомились? Ты уже другом его называешь…

— Разве? — Софья растерялась. — Ну я… в смысле знакомый. Или человек.

— Знакомый? Ох, темнишь, тезка. И задумчивая ты у нас какая-то.

— Есть проблемы.

— Я могу помочь? — встревожилась Мещерская.

— Вряд ли. Да и проблемы — не у меня…

— У твоего друга?

Софья кивнула:

— Но из-за меня, понимаешь?

— Пока не очень. Расскажешь?

* * *

Уже больше часа белый «Сааб» мчался по Симферопольскому шоссе, все дальше и дальше оставляя за собой Москву. Настроение у мужчин было явно приподнятое, словно они собрались на увеселительную прогулку. Юля, наоборот, сидела мрачная. Вчерашний подъем сменился какими-то предчувствиями. Может, отчасти причиной ее плохого настроения стал Шурик. У бензоколонки Юля спросила его о Гнилом и Бугае, с которыми она познакомилась в машине, а он ответил в своей невозмутимой манере: «Вообще-то, отморозки. А так ребята как ребята. Сама увидишь». Но в машине Шурик чувствовал себя явно комфортно в компании с «быками» Кузьмича. Они по очереди травили анекдоты, ничуть не стесняясь Юли.

— Ты что грустная такая? — где-то за Серпуховом впервые обратился к ней сидевший за рулем Гнилой.

— Зато вы очень веселые. Будто на праздник едем.

— А то нет? — вмешался в разговор Шурик. — И не веселье это вовсе, Юлек. Ты просто не представляешь, что для мужика означает охота. Адреналина в крови — до черта и больше. Азарт. Люди на уток охотятся, на кабанов.

— А мы на людей, — поддакнул Гнилой.

— Азарт, говоришь? — Юля не скрывала раздражения. — Разве к охоте можно легкомысленно относиться?

— Нельзя, — согласился Шурик.

— С чего ты, деваха, взяла, что мы не серьезно относимся? — подал голос Бугай. — Это работа наша. Босс приказал — мы выполним.

— С чего взяла? Мы в жуткую глухомань едем. А на такой машине…

— А на какой же, блин, нам ехать надо? — возмутился Бугай. — Может, на «Запорожце»?

— Нет, лучше на велосипедах, — вставил словечко Гнилой. Все трое засмеялись.

— А еще лучше — с Каланчевки доехать на электричке до Тулы, потом опять электричкой до Мценска, оттуда автобусом до Болхова… — После этих слов Шурика опять дружный гогот.

— Я не предлагаю электричкой. Но на такой машине тоже нельзя.

— Это почему же?

— Я же говорю, в глухомань едем. Кто там «Москвича» или «Ладу» запомнит? А такую машину…

— Нам Кузьмич говорил, что у тебя мозги работают, — отсмеявшись, сказал Гнилой, — но запомни: во-первых, я сам из такой же глухомани, как ты говоришь. Думаешь, у нас крутых пацанов не было? У них тачки такие… Скажи, Бугай?

— Точно, братан.

— А во-вторых, никто ничего не заметит. Ни машины, ни мужика того. Вы только с Шуриком по сторонам лучше смотрите — и все. Лады?

— Не заводись, друг. Юлька ведь за дело болеет.

— А я не люблю, когда мне баба мозги начинает вправлять. До Тулы Шурик рассказал еще несколько анекдотов, и Гнилой отошел. Но Юля извлекла урок из этого разговора. Она еще раз вспомнила слова Шурика: «Вообще-то, отморозки. А так ребята как ребята. Сама увидишь». Увидела. И впервые за все последнее время Селиванова задумалась, а правильно ли она сделала, что ввязалась в эту историю? Ей вдруг захотелось, чтобы вернулся тот вечер, когда к ней домой постучал глупый, но, в сущности, не злой Гришаня. Послала бы она его на все буквы русского алфавита и ничего бы не узнала — ни о Вороновой, ни о Кирееве, ни об иконе. Но было поздно. За деревней Подберезово «Сааб» съехал с магистральной дороги и минут через десять въезжал во Мценск. Еще полчаса, и они все четверо стояли у обочины дороги, ведущей из Мценска в Болхов.

— Ну что, с Богом, ребятки. — Шурик обвел всех взглядом. — Теперь командовать парадом буду я — такова воля Кузьмича. Никакой болтовни. Едем тихо. Выходим и спрашиваем в каждой деревне.

— А что спрашиваем? — подал голос Бугай.

— Ты — ничего. У тебя будет другая работа.

— Понятное дело.

— Спрашивать будем я и Юля. Про мужчину, нашего друга, о котором мы очень волнуемся.

— Может, сказать, что он нам должен? — не унимался Бугай.

— Нет, Павлик. Повторяю, он наш друг. Он очень тяжело заболел, но не хочет лечиться. А ты, Юля, его неутешная супруга.

— Я?

— Ты, ты. Весна… У людей обостряются болезни. Особенно с головой связанные. Понимаете? И рванул человек, бросив семью и детей, странствовать.

— А если мы его без расспросов этих увидим? — спросил Гнилой Шурика.

— Тогда это будет идеальным вариантом. Но ведь он может в каком-нибудь доме деревенском сидеть, чай пить. Обидно будет, если проследим. Ну, ладно. Инструктаж закончен. Поехали.

* * *

Проснувшись и посмотрев на часы, Киреев не поверил своим глазам: часы показывали полдень. Ну и дал же он храпака! Видно, добрые хозяева не решились будить его, вот он и проспал за здорово живешь до середины дня. Михаил Прокофьевич быстро оделся. Отец Владимир и его домочадцы пытались заставить Киреева пообедать на дорожку, но он согласился только попить чаю. Слишком долго Киреев представлял себе этот день, чтобы смириться с тем, как бездарно он проходит. Надо было торопиться. Уже выйдя на улицу, Михаил Прокофьевич поклонился хозяевам. Жена священника пожелала ему счастливого пути, а отец Владимир даже немного проводил его. День выдался прохладным, но солнечным. Улочка, на которой стоял дом священника, была совершенно безлюдна.

— Кто на работе, а кто на огороде, — пояснил отец Владимир. После недолгого молчания он спросил Киреева: — Решились, в какую сторону идти?

— Вроде бы решился.

— Ну и…

— К отцу Егору. Отец Владимир просиял:

— Вот и правильно, вот и хорошо. А я молился за вас, — сказал он просто-просто, будто произнеся: «А я утром в магазин успел сходить».

— Спасибо. И за молитвы, и за приют, и за рассказы ваши интересные. Отец Владимир молча кивнул в ответ. Он явно думал о чем-то для него важном.

— Михаил, можно я вас спрошу? Есть у меня сомнение одно, я все не решался его высказать.

— Даю слово, отец Владимир, что я не обижусь.

— Ну и хорошо. Яко Бог судия есть: сего смиряет и сего возносит… Так вот, не совсем я все-таки понимаю, зачем вы пешком отправляетесь Россию посмотреть? А она везде — Россия. Эта улочка, которой мы идем, — это тоже Россия. И если Бог захотел, чтобы я здесь нес свой крест, я его буду нести здесь… Вы тяжко больны…

— Отец Владимир, простите, что перебиваю, я все понял. Очень может быть, что ваши сомнения верны, а может — нет. Не знаю. Пусть мне и вам на этот вопрос ответит дорога. Мне один хороший человек тетрадку дал с цитатами из святых отцов. Есть там слова Тихона Задонского, уж больно они мне на сердце легли: «Всяк человек, живущий на земле, есть путник».

— Правильно.

— А я… считайте, что глупый человек, все принимаю еще и буквально. Вот мы вчера с вами на высоком берегу Нугри сидели, закат чудесный видели. Вы поверите мне, если я скажу, что последний раз закат солнца видел лет пятнадцать тому назад?

— Не может быть! А что, в Москве разве нет закатов? — простодушно спросил священник.

— Есть, конечно. Только квартира моя находилась на втором этаже, а перед моим домом стоит громада в четырнадцать этажей. Вот ее я и видел — и утром, и вечером.

— Вот как…

— Да. Вы сказали, что везде можно крест свой нести…

— Везде.

— Тем более, не мне выбирать. Но хочется найти место, где я буду закат видеть, хоть совсем недолгое время — год или месяц, но все-таки видеть.

— Понимаю вас, понимаю. Но сейчас время такое… непростое. Киреев улыбнулся. Они уже стояли на центральной улице Болхова, и Михаилу Прокофьевичу не терпелось начать свое путешествие.

— Я запомнил, как вы сказали мне вчера: «Аще и пойду посреде сени смертныя, не убоюся зла, яко Ты со мною еси, жезл твой и палица Твоя, та мя утешиста».

— Это не я сказал.

— Не вы?

— Я только повторил эти слова. В том-то все и дело: их легче повторить, нежели жить по ним. Они веры требуют, огромной веры — хотя бы в горчичное зерно. Вчера я увидел святую икону и… воодушевился. А ночью… молился я, одним словом. И сомнения меня обуяли. Получается, что это я вас в путь, ну, подтолкнул как бы. А я не знаю силы веры вашей. Киреев молчал. Отец Владимир встрепенулся:

— Вы обиделись на меня? Михаилу Прокофьевичу захотелось обнять этого чудесного человека. Но он постеснялся своего порыва.

— Нисколько, отец Владимир… батюшка. Вы все правильно сказали, а разве на правду обижаются? Слаба моя вера, но… — и Киреев вдруг неожиданно повторил с каким-то мальчишеским упрямством:

— «Не убоюся зла, яко Ты со мною еси».

Отец Владимир обнял его — порывисто и неуклюже:

— Вот и славненько… Но если будет трудно сверх меры — возвращайтесь без стыда, я буду вас ждать. Побываете у отца Егора — и возвращайтесь. А сейчас давайте я благословлю вас на дорожку. Киреев смутился:

— Я не знаю, как это.

— Очень просто: левую руку корабликом сюда, правую на нее… во имя Отца и Сына и Святаго Духа да благословит тебе, раб Божий Михаил, Господь в сей час и грядущий. Впервые в жизни Киреев получил благословение у священника, впервые поцеловал у него руку.

— Еще раз спасибо вам, батюшка. Просьбу одну можно?

— Говорите.

— Нет, это вы скажите мне на дорожку что-нибудь из Псалтыря. Красиво — и к месту все получается…

— Не хвалите. Не моя это мудрость, заемная… Что же сказать? — Отец Владимир принял важный вид, поднял указательный палец кверху и произнес: — «Заповедь Господня светла, просвещающая очи. Страх Господень чист, пребываяй в век века: судьбы Господни истинны, оправданы вкупе, вожделенны паче злата и камене честня многа и слаждшая паче меда и сота». Перевести?

— Не надо. Прощайте, батюшка.

— Ангела-хранителя вам в дорогу. Таким и запомнился Кирееву отец Владимир Дрозд. Когда шагов через тридцать Михаил Прокофьевич обернулся, священника он не увидел.

Первые пять километров Киреев прошел в хорошем темпе и самом веселом расположении духа. Шел он по узкой бетонке. Плиты бетонные были уложены безобразно: дорога больше подходила для испытания машин на прочность, нежели для обыкновенной езды. Впрочем, Киреева это мало касалось: он в основном шел по земляной обочине и смотрел по сторонам. Может, Киреев что-то и не понимал, но, вспомнив слова священника: «Редкие деревушки, унылые поля, глубокие овраги, рощицы — жалкие остатки былых лесов», не согласился с ними. Да, редкие деревушки, овраги, поля и рощи. Но почему унылые? Дорога то спускалась вниз, к очередному ручью или речушке, то поднималась вверх, пусть не круто, но все-таки ощутимо для Киреева. Мысленно он сравнивал красоту этих мест России с лицом девушки, не красавицы, но очень милой. И чем добрее и скромнее девушка, тем она обаятельнее. Киреев понимал, что сравнение банально, но ему оно понравилось. И на самом деле, не уныние, а радость вызывали у Михаила Прокофьевича слегка тронутые первой зеленью леса и рощи, а деревушки, казалось, так уютно расположились вдоль ручьев и речушек, что не уныние, а умиление царило в сердце нашего путника.

Но постепенно идти становилось все труднее и труднее. Боль в желудке, сначала тупая и ноющая, становилась все острее и сильнее. В руках и ногах появилась какая-то вялость. Дыхание стало прерывистым. К горлу подступила тошнота. Боль из области желудка распространилась на пах, поясницу и даже почки. «Неужели это метастазы?» — подумал Киреев, и уже забытый страх тихо-тихо вполз в его сердце. Тошнота стала нестерпимой. Он отошел в придорожные кусты. Пытался вызвать рвоту — ничего не получилось. Надев рюкзак, Киреев поплелся дальше. До Спас- Чекряка было еще шагать и шагать, а у него вдобавок ко всем несчастьям стала кружиться голова. Только сейчас до Киреева дошел весь ужас его положения, все безумие его поступка. Сердце, как молот, лупило по грудной клетке, и в каждом ударе Михаил Прокофьевич слышал: «Романтик хренов. Романтик хренов». А затем: «Вернись! Вернись!» Он вспомнил слова отца Владимира: «Но если будет трудно сверх меры — возвращайтесь без стыда». Вот сейчас — трудно сверх меры или просто трудно? А боль, словно услышав его сомнения, стала жуткой. Киреев остановился, глотая воздух. Чтобы как-то отвлечься, он достал карту. Дорога в очередной раз спускалась к речушке. Судя по карте, это была (или был) Машок, а деревушка называлась Бабенка. До Спас-Чекряка оставалось километров восемь- десять. Может, доехать? Но дорога стала совсем безлюдной, и машины если и попадались, то навстречу.

Кое-как дойдя до деревни, Киреев перешел мост и свернул к речке. Сбросил рюкзак, снял кроссовки и носки. Подвернув штанины брюк, вступил в холодную воду. Дно речки было каменистое, струи прозрачны. Летали стрекозы, лягушки, совершенно не боясь, глядели на него. Ноги горели, и потому вначале обжигающий холод воды был даже приятен, но потом ноги буквально свело. Выйдя на берег, Киреев понял, почему так холодна вода. Под самым пролетом моста с небольшого пригорка в речку впадал родник. Михаил Прокофьевич вновь пожалел, что не взял с собой ни спальника, ни одеяла. Молодая травка еще не была густой, земля еще не прогрелась. А ему так хотелось свернуться калачиком и уснуть. И чтобы все это: боль, тошнота, жуткая слабость — все осталось по ту сторону сна… Но Киреев мог только сесть на рюкзак, согнувшись от боли пополам. Журчал родник, плескались в речке лягушки, изредка в сторону Болхова проезжали машины, а он все сидел, согнувшись. Сидел час, второй, третий… Неожиданно остановилась машина. Из нее вышел мужчина с пустой бутылкой в руках. Уверенно — видно, местный — направился к роднику. Увидел Киреева:

— Турист?

— Вроде того.

— В какие края путь держишь?

Кирееву стоило немалого труда отвечать незнакомцу, но быть невежливым не хотелось:

— Да так, ищу, где места красивее.

— Понятно.

— А вы в Болхов едете?

— Туда. Могу вас подвезти. Вот только сейчас Киреев понял, что такое настоящее искушение. «Возвращайтесь без стыда». Минут через сорок он будет в уютном доме отца Владимира, они сходят на берег Нугри, попьют чая. Завтра можно найти машину до Спас-Чекряка, набрать святой воды, опять вернуться и поехать во Мценск. Оттуда ходит электричка до Тулы. Контейнер уже пришел, можно будет заняться обустройством дома на Тихоновской горе.

— Ну так что, поехали?

— Спасибо вам. Правда, спасибо. Но я хотел сегодня в Спас- Чекряк попасть.

— К отцу Егору? И то дело. Ну, в добрый час. Идти вам недалеко осталось — километров шесть. Человек так же быстро исчез, как появился. Легко сказать, недолго идти осталось. Киреев с тоской смотрел, как легковушка поднималась вверх на гору. Смотрел долго, покуда она не исчезла из виду. Неожиданно ему вспомнились слова Экзюпери о том, что действие спасает от голода, холода и даже смерти. Что он сидит, согнувшись? Киреев достал из рюкзака тетрадь и стал писать. Еще в Москве он решил вести в пути дневник. Михаил Прокофьевич стал писать, не заботясь о красоте стиля, не подбирая слова. Писал о дороге до Болхова, о храме, где венчался Иоанн Грозный, о девочке Маше и отце Владимире. И еще о розовом кусте на берегу Нугри… Незаметно он увлекся. И даже записал рассказ священника о том, как к отцу Егору пришла бедная женщина, пришла за помощью, ибо он, как мог, помогал страждущим людям. Киреев писал: «Бросилась женщина в ноги к отцу Егору: «Помоги, детей кормить нечем!» Богачом отец Георгий Коссов так и не стал, а деньги ему приносили — кто жертвовал на храм, кто просил молиться за свою душу. Он протянул женщине двадцать рублей: «Возьми, купи себе корову, прокормишь детишек». Женщина с благодарностью взяла деньги, хотя и сомнение вдруг родилось: неужели батюшка не знает, что корову за такие деньги не купить? Только вышла от священника, навстречу — мужик, гонит на веревке корову. Оказалось, ведет он ее продавать: коров в хозяйстве три, а сена мало приготовил. «А за сколько продашь?» — спрашивает женщина. Мужик отвечает: «Да хоть за двадцать рублей отдам, чем в город за семнадцать верст сейчас идти». Короче, сладились они. Женщина приходит домой, а вскоре вся деревня знала о том, что с ней случилось. И одна соседка позавидовала ей и хотя имела уже двух коров в хозяйстве, но все равно пошла к старцу с той же просьбой, мол, дай денег, нечем детей кормить. Отец Егор помолчал- помолчал, затем достал восемнадцать рублей: «Возьми, сдашь шкуры от своих двух коров, добавишь эти деньги — и справишь себе коровенку». Та удивилась: какие шкуры? — коровы живые-здоровые в стойле стоят, но деньги взяла. А пришла домой, бежит дочь навстречу: «Мама, коровы наши околели». Люди качали головами: «Наказал Бог за жадность». Близился вечер. Боль не утихала, но вновь сосредоточилась только в желудке. Привыкнуть к ней нельзя, научиться терпеть, оказывается, можно. Да и привал пошел на пользу. Медленно Киреев поплелся в гору…

Когда он дошел до Герасимова, на поля уже ложились сумерки. Не доходя до первого дома свернул в сторону. Хорошая полевая дорога минут через двадцать привела его на поляну. Вокруг — то ли лес, то ли старый сад, то ли околица деревни. Могилку он увидел сразу. На памятнике та же фотография, что и у него. Киреев поклонился могилке, посидел возле нее с десяток минут, а потом решил поискать родник. Над миром уже блестели своим равнодушным и прекрасным светом звезды. Где-то лаяли собаки, кричала сова. Михаил Прокофьевич растерялся. Он то натыкался на стену прошлогодней сухой травы, то упирался в какие-то развалины. Стало ясно, что найти родник самому — затея бесполезная. Вдруг он увидел огонек. Сил будто прибавилось. Не разбирая пути, он добрался до маленького домика. Откуда-то из кустов на Киреева бросилась собака. Все попытки утихомирить ее приводили собаку в еще большую ярость. Когда он подошел к двери и постучался, псина хватанула его кроссовку. Дверь открылась. На пороге появился высокий седой старик.

— Вам кого?

— Сейчас скажу, собаку сначала отгоните. Дед так же невозмутимо бросил:

— Шарик, на место. Шарик мигом прекратил лаять, но, отойдя в сторону, продолжал рычать.

— Так вам кого? — вновь спросил старик.

— Не подскажете, как мне найти родник отца Егора?

— Подождите, я только возьму фуфайку и сапоги обую. Так Киреев познакомился с бывшим директором чекряковской школы Сергеем Сергеевичем.

Глава двадцать шестая

Жизнь штука презабавная. Не зря наши предки сложили пословицу: «Мы предполагаем, а Бог располагает». Как легко люди строят планы, ставят перед собой задачи, заранее предвкушая благоприятный для себя результат. Когда же нас настигает неудача, мы начинаем искать виновных. Среди «подозреваемых» — кто угодно, только не мы сами… Киреев, решивший извлекать уроки из нового своего бытия, быстро пришел в душевное равновесие после злоключений первого дня пути. Он понял, что был слишком самонадеян. Во всем, начиная с подготовки своего путешествия, заканчивая последним разговором с отцом Владимиром. А поразмыслив, Михаил с благодарностью принял итоги первого дня пути: и то, что он в конце концов дошел до Спас-Чекряка, и то, что нашел могилку отца Егора и святой источник. Он был счастлив, что утихла, пусть немного, боль. Но теперь Киреев знал: нельзя ни себе, ни другим говорить о том, как ты поступишь в той или иной ситуации, что будешь делать завтра. Взять, к примеру, боль. Готовясь к путешествию, Киреев исходил из того состояния, в котором находился. Да, оно было не блестяще, да, его мучили тошнота и приступы ноющей боли. Но с чего он взял, что так будет завтра? Еще у моста Михаил вспомнил про книгу о хосписе, которую ему как-то дала Наталья. В книге описывалось состояние онкобольных в последней стадии: без помощи других они не могли даже есть. Если это ждет его, то надо спешить. И с благодарностью принять все, в том числе и боль. Ведь те двадцать два километра, что он одолел, — это пусть маленькая, но победа… Позже в «Новом Завете» Михаил наткнется на слова из послания апостола Иакова, которые настолько впечатлят его, что он выпишет их в свою тетрадь: «Теперь послушайте вы, говорящие: «Сегодня или завтра отправимся в такой-то город, и проживем там один год, и будем торговать и получать прибыль». Вы, которые не знаете, что случится завтра: ибо что такое жизнь наша? Пар, являющийся на малое время, а потом исчезающий. Вместо того, чтобы вам говорить: «Если угодно будет Господу и живы будем, то сделаем то или другое», вы, по своей надменности, тщеславитесь: всякое такое тщеславие есть зло. Итак, кто разумеет делать добро и не делает, тому грех». Совсем другое настроение было у компании в «Саабе». Сначала Юля и ее новые друзья спокойно относились к тому, что о бородатом страннике никто не слыхал, но чем ближе они подъезжали к Болхову, тем сильнее нарастали раздражение и нетерпение.

— Мне эти деревни сниться будут. Наизусть выучил, — пожаловался Шурик. — Слышь, Юль, проверяй по карте: Глазуново, Карандаково, Тулянский, Тельчье, Белый Колодец, Лыкова. <;;;br /> — Вознесенский пропустил.

— Вознесенский, Лыкова, Однолуки.

— Молодец.

— А сейчас проезжаем Васькова, — обернулся к ним Гнилой.

— А почему не Васьково? — полюбопытствовал Бугай. — Так вроде правильнее. Может, ошибка?

— А почему Лыкова, а не Лыково? Ладно, выходим. — С этими словами Шурик открыл дверцу. Но и в этой деревеньке о Кирееве никто ничего не слыхал. Впереди уже виднелись пригородные слободы Болхова. После небольшого совещания было решено, проскочив этот городишко, километров 20-25 проехать по белевской дороге. Больше, резонно решили охотники за иконой, Кирееву за день не одолеть. Так они и сделали, даже перевыполнив план, и доехали до Белева. Будто в воду канул бородач. В Болхов «Сааб» вернулся, когда уже стемнело.

— Хорошо, что хоть гостиница в этом паршивом городишке есть, — заметила Селиванова.

— Повезло, — процедил сквозь зубы Бугай. Но оказалось, что им действительно повезло. Завтра должен был открыться рынок, а потому гостиница работала, в отличие от будних дней недели. Когда же дежурная, которую Юльке удалось разговорить, сказала, что в городе видели бородатого незнакомца с рюкзаком, настроение у компании сменилось на противоположное. Юлька даже узнала, что приезжий ночевал у местного священника, отца Владимира.

— Шурик, — позвала Селиванова напарника. — У меня плитка шоколада лежит, тащи ее сюда. Я тетку до конца раскалывать буду, а вы устраивайтесь.

— Молодец, — похвалил Шурик, — работай. А то, может, рванем к священнику? Вдруг этот еще у попа?

— Это паршивый, маленький, но все же город. Если они приезд одного человека заметили, то наш тем более.

— Понял, — хмыкнул одобрительно Шурик. — Брать в поле будем. Особенно обрадовался известию о том, что Киреев был, а возможно, еще находится в Болхове, Гнилой.

— Это же настоящая охота, сафари. Когда добыча тебе сама в руки лезет — неинтересно. А я азарт люблю. Чтоб добыча хитрая была, сильная.

— Думаешь, он такой? — выпивая очередной стакан «Русской», спросил Бугай.

— Не знаю. Но уже интересно становится. Мы думали, он нам сам в рученьки придет, нате, мол, берите меня, а мужика поискать надо.

— Завтра возьмем.

— Думаешь? — переспросил Гнилой. — Во мне уже охотник сидит. Чую: у мужика логики нет. Мы его на одной дороге ищем, на другой, а он…

— А он на третьей, — закончила за Гнилого фразу вошедшая в номер Юля.

— Неужели в Орел пошел? — спросил Шурик. — В обратную сторону?

— Ну-ка, мальчики, налейте мне немного, по-моему, я заслужила.

— Узнала что? — Бугай быстро выполнил просьбу Селивановой.

— Достаточно, а то опьянею.

— Так это же хорошо, — ухмыльнулся Бугай.

— А ну не расслабляться, — неожиданно цыкнул на него Шурик. — Говори, что узнала.

— Ух, хорошо! — Юлька явно выдерживала паузу. И лишь положив в рот кусочек ветчины, начала рассказывать: — Мы с дежурной уже заканчивали разговаривать, как из какой-то подсобки бабка вышла. Местная, зачем уж заходила, не знаю.

— Ты без подробностей, — буркнул Гнилой.

— А может, мне они удовольствие доставляют? Так вот, бабка эта к разговору нашему подключилась. И оказалось, что в церковь она местную ходит. У них в приходе говорили, что какого-то странника священник благословил к отцу Егору идти.

— К кому? — одновременно спросили все трое.

— К отцу Егору. Он вроде святого у них, в деревне одной могила его находится… Дайте карту. Вот, смотрите, мы на Белев поехали, а он влево свернул.

— А как деревня называется?

— Ее даже на такой карте нет. Зато есть… сейчас посмотрю. Ага — Герасимова. Где-то здесь. Гнилой потянулся:

— Славненькая будет охота. Это почище, чем пентбол, это хлеще, чем в подъезде бизнесняру свалить. Быстро привыкаешь. А такого у меня еще не было. Надо же, мы его весь день в одном месте ищем, а он спокойненько в другое топает. Слово даю: если за три дня мы этого Киреева не найдем, я в благодарность за доставленное удовольствие его без мучений порешу.

— Типун тебе на язык, — перебил друга Бугай. — Три дня — сказал же! Я завтра надеюсь в Москве быть. Хотя… Моя бабка говорила: «Все, что Бог ни делает, — к лучшему».

— Ты это к чему? — спросил Шурик.

— Юлька же говорит, что могила попа этого совсем в глухомани. Все-таки сегодня по мценской дороге много машин моталось. Глядишь, заметил бы кто случайно. А здесь… — Бугай подбирал нужное слово. — Короче, вы сами понимаете.

— Понимаем, — подвел итог Шурик. — Значит, так. Завтра встаем в пять утра, чтобы в шесть быть там, пока Киреев в постельке дрыхнет. Вопросы, предложения будут? Ну и правильно. Отбой, мальчики. И девушки тоже.

* * *

Киреев думал, что будет спать как праведник, но, видно, до праведности ему было далеко. Еще два часа назад он стоял на крошечной поляне в лесу. Сергей Сергеевич чуть поодаль освещал родник фонарем. Киреев набирал святую воду. Вода текла тоненьким ручейком из дыры в бетонном кольце, которым был огорожен родник. И хотя в небе мерцали звезды, ничего вокруг, кроме сплошной стены леса, Михаил не видел. Ни купальни, построенной отцом выздоровевшей девочки, ни даже лица старика-учителя. У Киреева была фляжка и две пустые бутылки из-под газированной воды. Набрал он их быстро.

— А чем это пахнет? — спросил Михаил Сергея Сергеевича.

— Газ, наверное, какой-то. Сейчас про отца Егора многие знают. Целыми автобусами приезжают — из Орла и Тулы. Вот воду до дна и вычерпали. Потому газом и пахнет.

— А вы сами отца Егора помните?

— Нет, я приехал сюда, когда он уже умер. Здесь совсем рядом поселок есть — пять домов. Пробуждение называется. Там старик живет, Иваном Павловичем Мироновым зовут. Девяносто лет старику. Вот он, говорят, отца Егора помнит. Сходите к нему завтра, может, что вспомнит. Крепкий дед, в памяти еще…

Всю ночь пролежал Киреев с открытыми глазами. По тому, как сильно стучало сердце, он понимал, что нагрузка, выпавшая на него вчера, была чрезмерной. Но разве он имел выбор? Полная луна, светившая в маленькое окошко, хорошо освещала уютную горницу в доме Сергея Сергеевича, где Михаил нашел приют на ночь. Решив не терять даром времени, раз уж все равно не спалось, Киреев достал из рюкзака карту. Надо было выбрать, куда завтра идти. Обратно в Болхов не хотелось. Вперед? А куда именно? В Герасимове бетонка кончалась, дальше шли только полевые и лесные дороги и дорожки. По идее, надо было бы двигаться на восток, в сторону Черни, но всего в тридцати верстах — старинный Белев. Где-то в его окрестностях находились усадьбы братьев Киреевских, поэта Жуковского. Киреевские — почти его однофамильцы, были из среды почитаемых Киреевым славянофилов. Стихи Жуковского он любил с юных лет… Изучая карту, Михаил увлекся. Можно, конечно, рвануть и в Калужскую область — неподалеку находилась и знаменитая Оптина пустынь, но прошедший день всерьез встревожил Киреева. Придя сюда, он уже удалился от своей конечной цели

— Старгорода. Так куда же идти? Опять искать знак? И вдруг Михаил заметил на карте маленькую речушку под названием Бобрик. Сразу вспомнилась Лиза. Речка впадала в Оку. Отсюда до Бобрика не больше десяти километров. Обозначен мост… А дальше — большая, судя по карте, деревня Зайцево, оттуда прямая дорога до Мишенского, родовой усадьбы Жуковского, а там до Белева рукой подать. И на трассу можно не выходить. До Мишенского, конечно, вряд ли удастся дойти за день, но это уже не важно. Главное, решение было принято. И когда в пять утра хозяйка загремела ведрами, а хозяин пошел выгонять корову, Киреев был готов идти. Сергей Сергеевич удивился, увидев уже одетого гостя.

— Рано вы, однако. Куда теперь путь ваш лежит?

— Сначала на Зайцево, потом на Белев.

Старый учитель покачал головой:

— Может, вам лучше до Болхова на попутке доехать, а оттуда автобусом до Белева?

— Нет, я пешком хочу.

— Пешком-то пешком, да не знаю, пройдете ли вы до Зайцева. Киреев встревожился:

— А в чем дело?

— Ну, до Выгоновского дорога хорошая, хоть и без асфальта, а дальше… Люди давно там не ходят. Зайцево уже в другой области, что нашим бабкам там делать? Боюсь, не пройдете вы… Что ж, разговор явно «обнадеживал».

— Поезжайте, Михаил, в Болхов и не мудрите, — закончил разговор Сергей Сергеевич. — Послушайте старика. Ладно бы автобусы не ходили, а не знамо чего ради пешком идти… Киреев ничего не ответил и только попросил рассказать, как попасть в поселок Пробуждение.

— С Иваном Павловичем поговорить? Вот это правильно. Он рано встает, будет рад с хорошим человеком поговорить.

От могилы отца Егора были видны крыши домов поселка. Шел он туда не больше десяти минут. Народ в Пробуждении уже пробудился. Старик Миронов встретил Киреева приветливо:

— Спрашивай, что тебе интересно. Тут недавно ко мне человек один из Орла приезжал. Ты сам не из Орла будешь? Нет? Тот человек хочет про отца Егория книгу написать. Они разговаривали на терраске маленького, но очень симпатичного домика. Иван Павлович, действительно, оказался бодрым стариком.

— Помню ли я отца Егория? Конечно, помню. Я же с его младшим сыном, Алешкой, в одном классе учился. Да. Мать мне рассказывала, что было время, когда народ к нашему батюшке со всей России ехал. Но в то время, когда я учился, церковь уже закрыли. Его то арестовывали, то опять выпускали. Помню, за ним из Болхова солдаты придут, народ сбежится, бабки плакать начнут, а он спокойно так говорит всем: «Не печальтесь, на все воля Божья». А так обычно сидел отец Егорий возле своего домика — болел он уже, — приветливо здоровался со всеми проходящими. Правда, иной раз молодежь наша деревенская — тогда в деревнях народа было!.. — Старик махнул рукой. — Знаете, какие деревни были?

— Догадываюсь.

— Сейчас умирает деревня. Мы вот помрем — и некому будет здесь жить, — старик замолк, будто вспомнил о чем-то своем.

— Иван Павлович, вы про отца Егора говорили. Про молодежь вашу…

— Конечно. Молодежь, она ведь глупая, иной раз не со зла обидное может сделать. Увидят они отца Егория и давай какую- нибудь обидную частушку про попа петь.

— А что же он?

— Улыбнется — и все. Не обижался на людей. Мудрый был человек. Сейчас таких нету, вот потому и живем так.

— Таких — мудрых? Старик ничего не ответил, а только предложил попробовать его меда. Но Киреев спешил. Поблагодарив старика за рассказ и терпение, он пошел обратно той же дорогой. У могилы отца Егора стояла иномарка. Михаил хотел зайти к Сергею Сергеевичу и еще раз поблагодарить его за помощь и приют, но передумал. Наверное, к учителю кто-то приехал или он повел других паломников к роднику, подумал Киреев. Михаил поклонился напоследок отцу Егорию и поспешил в путь. Откуда ему было знать, что он буквально на минуты разминулся со своими преследователями. И когда Киреев стоял у могилы, Юля вела разговор с Сергеем Сергеевичем.

— Говорите, болен? А я ничего не заметил.

— А разве не странно — пешком по миру ходить? И это в наше время! А болезнь… Она особая у него. Приступами находит. Я жена его…

— Из дома убежал, что ли?

— Мне не до смеха. Ему лечиться надо, а он по лесам решил пройтись. Дома дети.

— Понимаю. Мне он хорошим человеком показался.

— А кто же спорит? Вот, друзья наши, — Юля показала на стоящих чуть в стороне трех своих спутников, — все бросили и помчались ему на помощь.

— Похвально. В Зайцево он пошел, оттуда в Белев прямиком через лес, речку идти.

— Отец, а может, мы проедем? — подал голос Шурик.

— Будь у вас вездеход, тогда, может, и проехали бы. Да вам не стоит переживать. Через час с небольшим вы в Зайцево будете. А ему, дай Бог, туда часа три-четыре идти.

— Почему?

— Там и местные сейчас заплутаются… Что это я, чуть не забыл! — по-женски охнул Сергей Сергеевич. — Вы его еще застать можете. Он к Ивану Павловичу в гости пошел. Об отце Егоре расспросить захотел…

Учитель заметил, что эта новость привела незнакомцев в чрезвычайное возбуждение. «Соскучились, наверное, по другу», — подумал учитель. Он проводил гостей до могилы отца Егора и показал им дорогу на Пробуждение. Если бы хоть кто-нибудь посмотрел чуть левее, то увидел бы идущую в сторону Герасимова фигурку человека с рюкзаком. На счастье Киреева, не посмотрел никто. Минут через пять Юля пыталась втолковать Ивану Павловичу Миронову, что ей от него нужно.

— У вас муж мой? Бородатый такой… Михаилом зовут.

— Не слышу, дочка. Как, говоришь, деревня называется? Пробуждение. Миронов был старым человеком, много повидавшим на своем веку. Едва он посмотрел на двух коротко остриженных, крепко сбитых парней, на девицу, как понял, что его недавнему гостю ничего хорошего встреча с этими людьми не предвещает. Может, Михаил и провинился в чем, но не его стариковское дело лезть в чужие дела. Тем более что Михаил ему понравился. Вот почему Иван Павлович резко «оглох».

— Да что ты с этим глухим пнем разговариваешь? — Гнилой поднялся на крыльцо, отодвинул старика и прошел в дом.

Старик от неожиданности и возмущения даже не нашелся что сказать…

— Нет никого. — Гнилой быстро вернулся обратно.

— Судя по всему, он сразу на Зайцево пошел, — предположил Шурик.

— Дед, — рявкнул Гнилой, — у тебя сегодня, сейчас, был кто? Говори, а то не доживешь до своих ста лет.

— Что вы, сынки, ко мне только почтальонша из Герасимова ходит, хлеб мне носит. Я давно никого не видел.

— Ты прав, Шурик. У Киреева этого семь пятниц на неделе. Сразу, видать, на Зайцево пошел.

— Я так и не понял, сынки, вы заблудились, что ли?

— Я сейчас тебе заблужусь, коммуняка старый, — взорвался Бугай.

— Успокойся, — осадил его Шурик. — Не видишь — совсем глухой старик. Рвем в Зайцево, там мы Киреева тепленьким брать будем.

* * *

Софью Мещерскую рассказ Вороновой встревожил не на шутку.

— Не нравится мне все это, — сказала она.

— Думаешь, мне нравится?

— Мне не нравится в первую очередь твое легкомыслие. У тебя что, на охранника денег нет?

— У моего дяди охранников чуть ли не с десяток человек было. Толку что? Да и опасность сейчас не мне грозит, а Кирееву.

— Так Киреева завтра-послезавтра в живых уже может не быть.

— Что ты говоришь такое, Софья? — возмутилась Воронова.

— Так они — профессионалы, киллеры эти. Зачем, скажи, ты Селивановой этой грозила? Доказать, тут она права, ты ничего не сможешь. Не придет Киреев в срок в Старгород, что будешь делать?

— Не знаю, — честно призналась Соня.

— Ты уверена, что они за тебя после не примутся?

— Спасибо, дорогая, успокоила.

— Не дрейфь, прорвемся.

— А я не дрейфлю.

— Правильно. Для начала надо войти в контакт с людьми Киреева. Ну, с друзьями его, коллегами. Может, он им весточки будет посылать с дороги?

— Весточки? Спасибо, напомнила: Лиза Боброва. Мне ей деньги передать надо. Кстати, предлагаю тебе пойти к ней вместе со мной.

Коротко объяснив Мещерской суть дела и получив ее согласие, Софья немножко повеселела. К тому же она почему-то была уверена, что ей опасность больше не грозит. Но Кирееву она действительно должна помочь.

Через два дня обе Софьи пришли в дом Бобровых. На них пахнуло запахом лекарств. Супруги Бобровы, молодые еще ребята, приняли подруг немного смущенно, но приветливо. В коридоре разговаривать отказались, пригласили в комнату. Когда-то Воронова прочитала книгу, в которой излагалась теория здоровой жизни. Автор всерьез утверждал, что для укрепления собственного здоровья необходимо как можно чаще смотреть на цветущих людей, избегая общения с больными. Впрочем, Софья предпочитала избегать такого общения по другой причине: по ее представлениям, неизлечимо больной в доме — это не только запах лекарств, которым пропитываются и предметы, и люди, не только общение шепотом и слезы украдкой, но и фальшь, пропитывающая атмосферу в доме сильнее всяких лекарств. Фальшь — это и улыбки через силу, и необходимость постоянно лгать больному, себе, другим. Пока Софья входила в комнату, она уже заранее примеряла на себя умилительно-жалостливую улыбку, противную ей самой. Сейчас они с Мещерской будут, как две наседки, ахать и охать вокруг постели ребенка, сочувственно вздыхать, слушая горестный рассказ родителей на кухне… В комнате на диване сидела обложенная подушками девочка. Ее огромные глаза сначала сделались еще больше, а потом превратились в щелки: девочка смеялась. Смех был тихий, но чистый-чистый, как звон колокольчика. Не ожидавшие это услышать, обе Софьи переглянулись, жалостливые улыбки сползли с их лиц.

— Лиза, перестань! Веди себя прилично. — И все-таки в голосе Иры было больше нежности, чем строгости.

— Простите, — девочка попыталась сделать серьезное лицо, но опять рассмеялась.

— Опять птицы? — спросила Ира дочь. Та кивнула. Мещерская и Воронова вообще перестали что-то понимать.

Глава двадцать седьмая

Ира обратилась к женщинам:

— Вы уж не обижайтесь на Лизу. Садитесь, пожалуйста. Просто один наш знакомый…

— Друг, — поправила девочка маму.

— Конечно, друг. Подарил ей книгу о птицах. Вот она игру и изобрела. Говорит, каждый человек похож на какую-то птицу. Наверное, и вас кем-то представила. Гостьи оживились:

— Это интересно. Мещерская и Воронова были явно заинтригованы.

— А нам расскажешь, кто мы?

— Это не вы, — поправила девочка. — Это только мое представление о вас. Правильно мама сказала, что это игра.

Теперь уже широко раскрытыми глазами смотрела на Лизу Софья Воронова.

— Ты только думай, что будешь говорить, — вступил в разговор Виктор.

— Хорошо, я буду молчать, — притворно-послушно прощебетала Лиза. Мещерская даже подпрыгнула:

— Как это — молчать? Обещаю не обидеться. И Софья обещает. Правда, Соня?

— Правда. Скажи еще, Лиза, а этот друг… Его фамилия — Киреев?

— Да.

— Она его вообще коростелем назвала, — сказала Ира.

— Коростелем? — изумилась Воронова.

Ире опять пришлось давать пояснения:

— С этого-то все и началось. Он ей что-то вроде сказки рассказал о том, как коростель берет в руки котомку и из теплых стран, где зимовал, возвращается на родину. А потом Михаил взял да и пошел сам пешком.

— Я его еще раньше коростелем назвала, — возразила Лиза.

— Ой-ой, прозорливица нашлась, — засмеялась Ира. Потом повернулась к гостям. — Нас она вообще парой пеликанов величает.

— Пеликанов?

— А мне нравится, — сказал Виктор. — Всю жизнь бобром называли, а тут в птицу переименовали. Правда, клювики у этих птичек — ого-го какие! Но ведь это пустяки. Чувствую, за другое Лиза нас так перекрестила. Так, дочка?

Лиза кивнула:

— Про пеликанов в древности мифы ходили, что они ради своих птенцов крови своей не жалеют. Вот и они у меня такие — ничего для меня не жалеют. Воронова вспомнила слова Киреева о том, как необыкновенна эта девочка. Что ж, он оказался прав. Вспомнила Софья и о стихах, которые просил передать Лизе Михаил. Она достала из сумочки листок:

— Вот, Лиза, это нам с тобой дядя Миша написал перед самым отъездом. Стихи стали читать вслух. Бобровы так бурно выражали восторг, так благодарили Софью, что она вдруг почувствовала радость от сознания своей причастности к Михаилу, к этим удивительным людям. Только Софья Мещерская не успокаивалась. Но и она стала той Софьей, которую так любила Воронова:

— Эй, народ, так нечестно! Мне в конце концов скажут, на кого я и вот эта девушка похожи?

— А если тебе скажут, что на курицу — тебе станет легче? — отозвалась Воронова.

— Между прочим, я слыхала, что курица — не птица… Лиза как-то странно посмотрела на подруг.

— Если вам правда интересно… Вы, — обратилась она к Мещерской, — славка-черноголовка. От неожиданности Мещерская рассмеялась:

— Я такой птицы даже не знаю. Может, просто славка? И почему именно черноголовка? Потому, что я темной масти?

— Нет, — ответила девочка, — славок много видов. Черноголовка — один из самых лучших певцов в наших местах. — Чувствовалось, что Лизе было приятно пересказывать прочитанное. — Мне кажется, вы все делаете красиво.

— Ты права, Лиза, — поддержала девочку Воронова. — Софья Михайловна действительно все в жизни делает красиво. А уж поет она и впрямь чудесно.

— Вы меня в краску ввели, — запротестовала Мещерская. — А что ты скажешь о Софье Николаевне? Кстати, ты уже поняла, что мы обе — Софьи. Третьей не будешь?

— Нет, меня зовут Лиза, — улыбнулась девочка. Затем показала на родителей. — Ирина Александровна, Виктор Иванович. Вот мы и познакомились. — Затем продолжила: — В первую секунду, когда я увидела вас, вы мне показались иволгой — вы такая же яркая и красивая. А потом…

— Лиза вдруг засмущалась, — я увидела другую птичку — погоныша. Это болотная курочка.

— Я так и знала, все-таки курица, — притворно стала сокрушаться Воронова. Хотя не совсем и притворно. Иволга ей понравилась больше.

Мещерская сочувственно посмотрела на подругу:

— Да, родная, а имя-то какое — погоныш. Замени второе «о» на первую букву алфавита… Пришло время обижаться Лизе. Заметив это, Мещерская погладила девочку по руке:

— Мы же шутим, Елизавета Викторовна.

— Так меня еще никто не называл, — улыбнулась девочка. — А погоныш — замечательная птичка. Она тоже… всегда возвращается… На родину. И тоже пешком. — Лиза умолкла.

— Любопытно, — нарушил молчание Виктор, — у нашей дочери явная слабость к птицам, возвращающимся домой, и все больше пешком.

Воронова спросила Лизу:

— А почему ты смеялась, когда мы входили? Виктор опять пошутил:

— А как бы вы поступили на ее месте, Софья Николаевна? Представляете, дверь открывается, и к Лизе в комнату заходят сначала славка-черноголовка, а потом болотная курочка — погоныш. Все засмеялись.

— Не поэтому, — отсмеявшись, ответила Лиза. — Просто… Просто… Нет, это секрет.

* * *

Есть особая, притягательная магия в вечерних огнях окон. В огромном городе их миллионы. За каждым окном — своя жизнь. Появляясь на мгновение в их свете, люди исчезают в глубине квартир, но свет окна продолжает хранить… Что именно? Нечто неуловимое, необъяснимое. Вы не замечали — люди редко подходят к окнам. Посмотреть, какая погода на улице, полюбопытствовать, кто там бранится во дворе… Окна словно границы между нашим внутренним миром и внешним. Их одинаковый свет скрывает тоже разные миры, миры наших душ. Вот почему подсматривать в чужие окна — такой же грех, как лезть без спроса в чужую душу. Но что мне остается делать, если дверь на первом этаже панельного пятиэтажного дома по улице Нагорной была закрыта на ключ? Только в горевшем окне квартиры No 22 можно было видеть грузную фигуру еще молодого человека, висевшую в дальнем углу комнаты. Там находилось что-то вроде спортивного мини-городка: шведская стенка, штанга, тренажер. На верхней перекладине стенки и была привязана веревка, на которой висел человек. Через несколько часов выездная бригада милиции установит факт смерти гражданина Иванова Григория Романовича, наступившей в результате повешения.

— Самоубийство, — сказал много повидавший на своем веку старлей. — Ясно, как божий день. Все согласились. В самом деле, выпил человек и полез в петлю. Сколько сейчас таких? И никто не заметил крохотного следа слезинки на щеке покойного. Гришаня не хотел умирать.

* * *

А день обещал быть славным! Под стать яркому солнечному утру было и настроение Киреева. Вчера Михаил был весь зациклен на своей боли, на мыслях о том, дойдет ли он до Спас-Чекряка или нет, а сейчас просто шел. Шел и видел изумрудную чистоту первой зелени, лазурную глубину небес. Выпив воды из святого источника, Киреев бодро шагал полевой дорогой. Скорее, ее можно было назвать широкой тропой. Вот уже минул час, как он оставил за спиной дом Ивана Павловича. Дорога шла мимо небольших веселых рощиц, вдоль бескрайних полей. Приходя в очередную деревню, Михаил спрашивал, как дойти до следующей. Труднее стало, когда он вошел в так называемую «ничейную зону», так Киреев будет позже называть местность на границе двух или трех областей. Орловские деревни закончились, тульские еще не начались. Наивный, он думал, что в поле невозможно заблудиться. Вот по узкой ленте дороги Михаил поднимается на возвышенность. Вид, открывающийся отсюда, — словно бальзам для его сентиментального сердца, долгие годы томившегося в городском плену. Позади еще видны крыши домов — это Голиково, маленькая деревушка, где какой-то старик объяснил, как ему идти дальше. Слева — полоса леса. Сначала узкая, она, уходя на север, становится все шире — это все, что осталось от огромного леса, некогда раскинувшегося здесь. Где-то впереди должен быть поселок Выгоновский — последний на территории Орловщины. Но где он? Впереди — бескрайнее поле. И — три дорожки, уходящие в разные стороны. По какой пойти? Как в древней были: налево пойдешь — коня потеряешь… Прямо пойдешь — счастье найдешь… Позже придет к Кирееву дорожная мудрость, позже он, не стесняясь, в минуты раздумий, выбора будет просить помощи у Бога, Богородицы, Николая Угодника, но это придет не сразу. А пока Михаил выбрал самую широкую и торную дорогу, уверенно пошел по ней, но когда дорога резко стала сворачивать налево, понял, что ее проложили те, кто засевал это поле. Пришлось возвращаться назад, но Киреев особо не огорчился. Он ведь никуда не спешил. Пригодилось Михаилу и то, что его память хранила огромное количество стихов. Он очень любил стихи, но раньше читать их вслух стеснялся. Единственный раз за многие годы — той девушке, Софье, которая приходила к нему домой. Здесь, в поле, Киреев был совершенно один, если не считать жаворонка, где-то в вышине певшего свою радостную оду жизни. Киреев шел и читал стихи. Когда сил было много — на ум приходили бодрые, жизнерадостные строчки. Наступала усталость, спадал темп — и стихи, соответственно, читались другие. Когда же становилось еще тяжелее, помогала какая- нибудь мелодия, приходившая в тот момент на ум. Разумеется, когда сил не оставалось — тогда Кирееву было не до песен и не до стихов. Но все это войдет в систему позже. Позже он узнает: случаются в жизни такие ситуации, когда не то что идти, петь или декламировать стихи не хочется — нет сил даже лечь и умереть — и тогда остается только надеяться на чудо… Повторяю, обо всем этом Киреев узнает позже, а пока он возвратился на возвышенность и пошел по другой дорожке. Более узкой, но оказавшейся верной. Еще час — и уже Выгоновский остался в прошлом. Михаил шел и удивлялся: всего две ночи провел он вне Москвы, всего лишь второй день идет по России, а скольких хороших людей уже встретил, сколько имен, фамилий, названий деревень в его записной книжке. И не поймешь, чего пока в этой дороге больше — радости или грусти. Расставаясь с людьми, он прощался с ними навсегда. А эти села и деревушки! Вчера он зашел в одну из них, она называлась Дьячье. Долго шел мимо бывших крестьянских усадеб, разрушенных хозяйственных построек. Сразу было видно, что некогда в Дьячьем жило сотни людей. Киреев долго сидел у церкви, точнее, у церковных развалин. Неслышно подошел человек. Назвался Сергеем. Оказалось, что в селе остался всего лишь один жилой дом, в нем Сергей жил с матерью. Сергею на вид было около сорока. Он оказался словоохотливым, рассказал и о том, какая красивая церковь раньше была в их селе, и о том, что не женат. Уехал бы в город, да мать бросать не хочется, а она хочет умереть здесь. Неожиданно в голову Киреева пришла мысль, которая поразила его.

— Послушайте, Сергей, — сказал он мужчине, — а ведь может сложиться так, что вы станете последним жителем Дьячьего. Представляете, сколько веков стояло ваше село, сколько людей, живших здесь, лежит вот на этом погосте. И вот вы — последний в этой цепочке. Сергей, до этого оживленно болтавший с незнакомцем, задумался. Потом сказал:

— Правда. Даже не по себе как-то стало. Получается, меня не станет — и конец Дьячьему? Они молчали. В проросшей на битых кирпичах траве беззаботно стрекотали кузнечики, да во дворе дома Сергея голосил петух. Все остальное — тишина. И показалось Кирееву, что сидит он на поминках. Но похоронили не человека, нет, а что-то очень большое-большое, чему даже названия не подберешь.

Но Дьячье тоже уже осталось в прошлом. Сейчас Михаил думал о том, как дойти до речки Бобрик. Дорога вошла в лес, становясь все уже и уже, превращаясь в едва заметную тропу. Чтобы в сердце не вошла тревога — ведь если в поле он умудрился заплутать, что же можно ждать от леса, — Киреев стал вслух читать стихи, пришедшие на память. Не смейтесь, но это были стихи из детской книги «Хоббит» английского писателя и ученого Толкиена, которую Киреев очень любил.

Дорога вдаль и вдаль ведет,

Через вершины серых скал —

К норе, где солнце не сверкнет,

К ручью, что моря не видал.

По снегу зимних холодов

И по цветам июньских дней,

По шелку травяных ковров

И по суровости камней.

Дорога вдаль и вдаль ведет,

Под солнцем или под луной,

Но голос сердца позовет —

И возвращаешься домой.

Молчишь, глядишь, глядишь кругом,

И на лугу увидишь ты

Знакомый с детства отчий дом,

Холмы, деревья и цветы.

Вначале Киреев собирался дойти до деревни Зайцево и там отдохнуть, но когда он вышел из леса и оказался на берегу крошечной речушки, а это и был Бобрик, силы оставили его. Ласково светило солнце, ветерок почти утих, еле слышно порхая только по верхушкам берез. Комариная пора еще не наступила, а потому Кирееву никто не досаждал. Огромная стрекоза пролетела над ним. Села на лист рогоза и уставилась на него своими огромными глазищами. К ней подлетела другая стрекоза, они кружились в воздухе… Было так тихо — только журчание воды и трепет этих крылышек. Михаил, засыпая, подумал о том, что это не стрекозы, а эльфы из сказки Толкиена. Это они, маленькие прекрасные создания, навевают ему сон, смежают веки… Проснулся Киреев также тихо, как уснул. Всего лишь открыл глаза — та же река, та же чистая молодая зелень леса. Даже стрекозы продолжали кружиться над водой. Только что-то темнее стало. Киреев посмотрел на часы и ахнул: половина седьмого! Он умудрился проспать больше шести часов. Странно, но впервые за многие недели даже захотелось есть. Михаил поспешно закинул рюкзак за спину и быстро зашагал вперед. В смелых утренних планах он видел себя вечером в Мишенском. Теперь это было утопией — вот тебе, Кира, еще один урок. Но коррективы в своем маршруте Киреев сделал: сокращая путь, он миновал Зайцево. Встретившийся пастух сказал ему, что «вот ентим путем вы, товарищ, прямками в Бакину и упретися, а оттудова идите на Лентево. Хорошая дорога, товарищ. А уж с Лентево вам подскажут, как до Мишенскаго дойтить». Киреев посмотрел на карту. Точно, и Бакино есть, и Леонтьево, а там до родины Василия Андреевича Жуковского совсем близко. Разумеется, дойти он не успеет, но нужно сделать так, чтобы завтра можно было бы спокойно посмотреть усадьбу поэта и дойти до Белева. Он поблагодарил пастуха: «Спасибо вам, товарищ», и поспешил вслед за убегающей серой лентой дороги. Откуда ему было знать, что в Зайцево его весь день прождали четверо людей? Откуда ему было знать, что через Бобрик в Зайцево ведут две дороги и что само Зайцево — это как бы два населенных пункта, разделенных ручьем: небольшая деревня и большой поселок. Идя по лесу и оказавшись очередной раз перед раздвоением пути, Киреев второй раз ошибся и умудрился выйти к дороге, по которой почти никто не ездил. Впрочем, ошибся ли он — вот вопрос. В этом случае Его Величество Парадокс вновь доказывал свое всесилие.

А Шурик и компания, взяв в Болхове много пива, сначала сидели весело, наслаждаясь пивом, хорошим днем и предвкушая окончание дела. Но чем дольше они сидели, тем больше злился Гнилой, мрачнел Бугай, беспокойнее становилось на душе у Юли. Только Шурик, казалось, оставался так же спокоен. Откуда им всем было знать, что стоит пройти вверх по речушке, по хорошему, не болотистому берегу с километр, как можно придти к другому мосту, недалеко от которого безмятежно спал человек, которого они так хотели увидеть… Когда же Киреев был уже на полпути в Бакино, компаньоны переругались. Бугай предлагал двоим ждать здесь, а двоим идти пешком в сторону Герасимова дорогой, по которой должен был проходить «этот гад». Шурик, в свою очередь, хотел, чтобы двое ждали здесь, а двое в Зайцево. Гнилой советовал продолжать «сидеть здесь и не рыпаться». И только Юля молчала…

* * *

— Алло, тезка, ты что делаешь? — Это была Мещерская.

— Собираюсь ложиться спать. Кое-что почитать взяла.

— Случайно не атлас птиц? — засмеялась Софья.

— Да. А откуда…

— Я, представь, тоже достала. Ну и как?

— Уж лучше бы она меня иволгой обозвала. Я посмотрела на фотографию этого погоныша — что- то среднее между курицей и куликом.

— Ладно, не буду тебя особо травить. У меня получше снимочек будет. И, действительно, пишут, что поет эта славка-черноголовка здорово.

— Зато про меня написано: «Свист резкий: уить-уить».

— Как?

— Уить… Слушай, я обиделась. Еще смеется…

— Не обижайся, я шутя. Кстати, тезка, помнишь, когда мы с Бобровыми прощались, ты еще спросила Лизу, кем она себя представляет? Она сказала — коноплянкой, помнишь? Мне показалось, что ты вздрогнула.

— Разве?

— Значит, показалось.

— Софья, ты… Ну, не совсем показалось…

— Если не хочешь, не говори.

— Да и говорить нечего. Я бы на такие вещи раньше внимания не обратила, а как с Киреевым познакомилась… Короче, ты помнишь моего дядю?

— Обижаешь. Конечно, помню.

— Когда из Германии я вернулась, его уже убили. Он мне на автоответчик… Одним словом, про коноплянку были его последние слова, с которыми он ко мне обращался. А тут, оказывается, Михаил с Лизой тоже о коноплянке перед уходом Киреева говорили…

— Наверное, случайность?

— Как говорит Киреев, кто верит в случайность, тот не верит в Бога.

— Ты уже его цитировать начала? Раньше больше дядю… Молчу. Это нормально. Я всегда говорила: мужики должны быть умнее нас, баб. Ты меня слышишь, Соня? Что замолчала?

— Вспомнилось все. Дядя, Киреев — леший его дери.

— Это уже ты меня цитируешь.

— Надо же, не скажи ничего. Скоро будут на выражения авторское право требовать. Шучу. Ну так вот. А сегодня девочка эта… Лиза.

— Мне они очень все понравились. Я о Бобрах говорю. А девочка — чудо.

— Да. Только помогут ли ей эти деньги?

— По крайней мере, с ними у нее больше шансов. Кстати, тебе не показалось, что Бобровы не очень поверили в эту организацию — «Женщины культуры против лейкоза»?

— Это была Киреева идея. А мне показалось, что поверили. Между прочим, нам никто не мешает создать такое общество.

— Ну ты и голова, Воронова. Завтра обсудим, идея хорошая. Только название поскромнее надо придумать. Спокойной ночи, тезка.

— Спокойной ночи. И — спасибо тебе.

— Это тебе спасибо. Знаешь, думаю: а невестка все же звучит лучше тезки? Как ты считаешь?

— Все, иди дрыхнуть, свекровушка.

Когда Соня легла в постель, она еще долго листала атлас. Странный какой-то. Про коростеля в нем ничего не было. У Лизы, наверное, был более подробный атлас.

Глава двадцать восьмая

— Йод, вата, иголка, даже булавка есть, а спички не взял. Идиот! — Киреев досадовал на себя и был прав.

Положим, спальник он купит завтра в Белеве, но спички можно было попросить в любой деревне. Ночь застала его в пути. Не очень далеко, километрах в двух, светились огоньки. Наверное, деревня. Но дорогу было уже трудно разобрать. Да и сил осталось мало. Впрочем, Киреев понимал, что обманывает сам себя. И по ночной дороге можно идти, тем более вокруг было поле, а не лес. И силенки еще не все вышли. Он просто стеснялся входить в уснувшую деревню и стучать в дома, будить людей. Вот и решил Михаил заночевать в поле. Судя по звездам, густо высыпавшим на ночном небе, дождя не предвиделось. И это успокаивало. Киреев выбрал место на бугорке, откуда хорошо просматривалась местность. Точнее, могла просматриваться в светлую пору. Пока же Михаил видел огромное черное пространство; казалось, весь мир — это огромная, кромешная мгла, черная пустыня. И только редкие огоньки напоминали о том, что мир заселен людьми.

Сначала Киреев радовался, что не будет дождя, потом этого уже стало мало для радости. Похолодало. Все-таки на дворе была середина мая. Вот тут Киреев и вспомнил о спичках. Есть не хотелось — с усталостью чувство голода прошло, а вот погреться у костра… Он с энтузиазмом стал искать сухие ветки, валежник, но потом вспомнил, что все это надо будет еще умудриться зажечь. Для успокоения совести Киреев перетряхнул рюкзак — напрасно. Что ж, придется обойтись без костра. Все выше и выше над миром поднималась полная луна. Ее светло-серебристый свет пролился на землю — на поля, леса, реки и ручьи, на крыши далеких домов… Странно, Киреев, ожидавший повторения той памятной ночи в его бывшей московской квартире или возвращения чувства одиночества, посетившего его в Болхове, был удивительно покоен. Именно так: не спокоен в обычном понимании этого слова, а покоен. Будто серебристый свет луны разлился и в его, киреевской душе, умиротворяя и врачуя ее. Час-другой назад Михаил переживал, будет ли дождь, волновался о том, как он будет спать, и даже немного боялся — сгущавшиеся сумерки, незнакомость местности, собственная богатая фантазия делали свое дело. Но сейчас он был покоен. «Может, это и есть благодать? — подумал Киреев. — Я жутко устал: ноги как деревянные, боль перестала отпускать даже на минуту, весь день во рту не было макового зернышка. Наконец, я просто-напросто замерзаю — а мне хорошо… Почему так?»

Впрочем, ответ Киреев знал давно, с той самой ночи, когда пил горькую на кухне в обществе таракана. Чувство одиночества, оставленности возникает при наличии особой значимости, которую обычно придает себе человек, выделяя себя, видимо, из всего мира. Это и была гордыня, как понимал ее Киреев. Пережив ужас ожидания смерти, терпя боль физическую, он на своей маленькой кухоньке сделал единственно правильный выбор: смирился. Нет, не с болезнью своей страшной, не с болью, рвавшей его тело, он смирился с тем, что не является центром этого мира. Смирение принесло примирение. На кухне Киреев был готов увидеть брата своего в таракане… И вот сейчас Михаил пожинал плоды той ночи. Он ощущал себя частью этой огромной пустыни, раскинувшейся вокруг. Такой же важной и изначальной, как лягушки в невидимом пруду, упоительно и громко певшие свои брачные песни; как сова, бесшумной тенью пролетевшая над его головой; как эта луна, величавая и спокойная, лившая серебристый свет и на каждую травинку-былинку, и на него. От нахлынувшего умиления слезы выступили на глазах. «Почему так, — думал Киреев, — луне не жалко своего света, лягушкам — дарить свои ликующие песни всему миру, а мы всю жизнь что-то считаем, рассчитываем, копим. Помним, кто нас обидел, с удовольствием вспоминая свои добрые дела, забываем о делах плохих или даже оправдываем их. Взвешиваем, прикидываем, умножаем, а надо просто… как эта луна: струить свет. И благодарить, благодарить, благодарить. За то, что мы живем, за то, что мы часть этого прекрасного, величественного, удивительного мира. Благодарить Творца». В эту минуту Киреев ни на секунду не сомневался: такой прекрасный и удивительный мир не мог возникнуть сам по себе. Хаос не может породить гармонию, душа — страдающая и ликующая, ранимая и мятущаяся — существует. И его мучения, сомнения, его любовь и ненависть не могут быть результатом физиологических процессов, происходящих внутри организма. Вот сейчас ему так хорошо, хотя тело продолжает страдать. Так кому тогда хорошо? Душе! Именно она, его душа, и ощутила на себе то, что называется благодатью.

И Киреев продолжал делать открытия. Он полулежал, облокотившись на рюкзак и надев на себя все, что у него было. Михаил был одновременно и частичкой, крошечной, почти невидимой, этого мира, и его созерцателем. Тихим и благодарным. Оказалось, что ночная жизнь не менее насыщенна, чем дневная. Никак не хотели угомониться лягушки. Вот из рощи на поляну вышла лиса. Она то бесшумно бежала по серебристой траве, то останавливалась, прислушиваясь и принюхиваясь. Зверек прошел буквально в десяти шагах от Киреева — и не заметил его! Киреев был счастлив, как ребенок. Он любовался и грацией нежданного гостя, и красотой его шкурки, но, самое главное, Михаил понял, как надо существовать в этом мире, понял в одну секунду, в один миг: тихо и бережно, прикасаясь к нему, как к сосуду из самого хрупкого хрусталя, как к только что родившемуся ребенку. Вот сейчас ему меньше всего хотелось бы напугать этого чудесного зверька. Киреев словно окаменел, даже сердце стало биться тише. И лиса не заметила его, не почувствовала своим звериным чутьем. Будь Киреев охотником, он мог легко убить зверька, но сейчас сама мысль об убийстве показалась бы ему чудовищной. Лиса побежала дальше, так и не узнав, что только что повстречалась с человеком. А человек вспоминал, как вслушивалась лиса, как она бесшумно шла по траве, вспоминал эти движения и даже попытался повторить кое-что: Киреев часто-часто задышал носом, будто принюхиваясь. Он это делал так старательно, что у него закружилась голова. Но зато минут через пять ему показалось, что он почувствовал сырость, исходившую справа от него. Что там — влажный луг? Болотце? Ручей? И в этот момент оттуда донеслось скрипуче-ворчливое «крэкс! крэкс! крэкс!» Надо же, коростель! Значит, дошел, бродяга, до родных мест? Или тебе идти еще дальше на север? Сразу вспомнилась Лиза. И Софья. Воспоминание доставило Кирееву удовольствие. Он даже смутился: красивая девушка с густыми темными волосами, голубыми глазами и тонкой шеей с пульсирующей жилкой, наверное, давно забыла его. А вдруг нет? Тогда, в пустой квартире, ему было легко и просто с ней общаться. А сейчас девушка будила в душе Михаила какие-то неведомые чувства. Или прав Александр Грин: над каждым из нас сильна власть несбывшегося. Власть крепкая и печальная. Могла ли при других обстоятельствах Софья Воронова стать для него больше, чем просто знакомой? «Фантазии несбывшегося» — Киреев вздохнул. А коростель не унимался. И теперь в раскатистое и звонкое тысячеголосое лягушачье «ква» вливалось скрипучее и меланхоличное: «крэкс», «крэкс», «крэкс».

Сон не приходил, видимо, слишком долго Киреев спал сегодня днем. Впрочем, не сегодня, а уже вчера. Михаил достал карту. И хотя названия деревень были набраны очень мелким шрифтом, лунный свет позволял читать карту без усилия. Итак, он находится где-то вот здесь. До Мишенского часа полтора-два ходу, дальше Белев. От него, по логике, через Манаенки и Арсеньево надо было идти домой. Болхов остался позади. «Неужели еще позавчера утром я беседовал с отцом Владимиром, — думал Киреев. — А кажется, это происходило неделю назад». И прошел он прилично. Киреев продолжал внимательно изучать карту. На юго-западе находилась знаменитая Оптина пустынь. Заманчиво, конечно, но слишком уж в сторону. Но почему-то и на Манаенки поворачивать после Белева не хотелось. Что, вошел во вкус дороги? Или он в глубине души боялся, что возвращение в Старгород будет началом конца? Киреев перевернул несколько страниц. Что там к северу от Белева? Чекалин, бывший Лихвин. Киреев знал, что это — самый маленький город в России. Очень древний город. Никогда раньше Михаилу не доводилось бывать в тех местах. Решение пришло будто само собой. От Белева до Лихвина не больше двух дней пути, почему не сходить? А оттуда можно идти через Одоев — еще один старинный город. Можно будет зайти к Ивану Васильевичу Папунену, директору местного музея, очень хорошему человеку… Киреев даже испугался своих планов: как он, однако, осмелел! «Не больше двух дней пути, почему не сходить?» Не слишком ли ты, друг, быстро вошел во вкус? Гляди, как бы не пожалеть. Но ведь он действительно прошел более сорока километров — разве это мало? Болхов вон там, сзади, где-то за горизонтом — и он, Киреев, прошел этот путь пешком. Нет, гордости не было — только удовлетворение от сознания того, что работа сделана хорошо. Его, Киреева, работа… Один мудрый человек говорил, что каждый поступок имеет силу. Особенно, если совершать его так, как будто это — последний поступок в жизни. Эта дорога может быть последней дорогой Киреева в жизни… На востоке, на самом краю лазурью засветилась тонкая полоска неба. Через час начнется восход. Надо хоть немного поспать. Михаил отложил карту и лег на землю, сложив руки на груди, как покойник. Замер. Сквозь слипающиеся веки мерцали огоньки дальней деревеньки. Ему завтра туда предстоит идти. Опять ошибка… Не завтра — сегодня. Огоньки то сливались, то рассыпались звездочками. Холодно. Засыпая, Киреев представил, что эти огоньки — напоминание для него о том, что где-то есть люди, есть уютное человеческое жилье. А еще огоньки — маячки для путников, сбившихся с пути. Наверное, там, в этих жилищах, живут славные, добрые люди… Они отдыхают после трудового дня… Пусть им будет хорошо… Чьи это стихи… про огонек? Рубцова?

Спасибо, скромный русский огонек,

За то, что ты в предчувствии тревожном

Горишь для тех, кто в поле бездорожном

От всех друзей отчаянно далек,

За то, что, с доброй верою дружа,

Среди тревог великих и разбоя

Горишь, горишь, как добрая душа,

Горишь во мгле…

Киреев спал и не слышал, как рыжий зверек, возвращавшийся с охоты, осторожно подошел к нему и принюхался. Лиса с опаской посмотрела на человека, в любой момент готовая дать стрекача. Но человек либо крепко спал, либо умер. Зверек постоял еще немного — и не спеша побежал в рощу.

* * *

Первой проснулась Юля. Надо бы разбудить ребят, но она не решилась. Юля боялась. Московские знакомые вряд ли бы узнали в сжавшейся в автомобильном сиденье и нахохлившейся, словно птица, женщине прежнюю Юльку. От Гнилого и Бугая исходила какая-то давящая сила. Не раз и не два она ловила их недвусмысленные взгляды. Пока ее защищал Шурик, пока их сближало общее дело. А если Киреев ускользнул от них, как он делал все эти дни? Кто будет крайним в неудаче, кого сделают козлом отпущения? Или, правильнее, козой? Юля не хотела об этом думать. Шурик? Селиванова не могла не видеть, как он подобострастно смеется тупым шуткам Гнилого, как всячески выказывает ему уважение. Почему? Странный: еще вчера в Болхове он вел себя по-другому. Сегодня же Шурик вскользь намекнул ей, что эти «быки» не доверяют ему и только покровительство Кузьмича спасает его от ревнивого недружелюбия Гнилого, считающего Юлькиного друга незаслуженно высоко стоящим в иерархии банды, а себя, наоборот, столь же незаслуженно обойденным… Бугай, случайно или нет, вдруг рассказал о том, как снимался в порнухе где-то в Подмосковье. По сценарию он, одетый в маску свиньи, должен был убивать водителя сломавшейся в лесу легковушки, а затем насиловать и убивать его спутницу. Только все в том фильме было по-настоящему. Бугай рассказывал, смакуя подробности. Гнилой хохотал, Шурик все спрашивал, обращаясь к Бугаю: «А ты?» Юля же представила, что должна была чувствовать женщина, пусть даже она была проституткой, промышлявшей на Ленинградском шоссе, когда ей перерезали горло…

Селиванова вспомнила, с какой легкостью она разрабатывала план ограбления квартиры Вороновой. Ее домработницу должны были увезти в лес и убить. Кстати, предполагалось, что «лесную» работу сделает Бугай… Юля поежилась. Почему это не казалось ей чем-то страшным? Потому, что важен был конечный результат? Или потому, что в одной компании с Бугаем теперь оказалась она сама? Постепенно проснулись все. Гнилой включил радио. Передавали новости. Диктор скороговоркой говорила о войне на Балканах, о работе Госдумы, сообщала, что Ельцин отправится сегодня на плановое обследование в Центральную клиническую больницу.

— Вот президента выбрали, твою мать, — выругался Бугай. — День работает, потом неделю лечится, а потом еще месяц отдыхает… Потом по новой: день работает…

— Тебе-то какое дело? — перебил его Гнилой.

— Как это — какое? — обиделся Бугай. — Это же президент. В других странах…

— Дурак ты и имя твое матом. Подумай башкой своей тупой: если бы не Ельцин, кем бы ты был?

— Не понял.

— Хорошо, объясняю. Ты откуда родом?

— Город Щигры Курской области.

— Понятно, из деревни.

— Это город, — Бугай обиделся еще больше. — У нас завод там большой.

— Да ты не обижайся, я сам из такой же деревни. Завод, говоришь? Ну так и вкалывал бы ты при Советах на этом заводе за свои 120 рэ или трактористом работал в соседнем колхозе. С утра до ночи в говне и мазуте. Разве не так?

— Так, наверное, — согласился Бугай.

— А если б тебя Бог умом не обидел, поступил бы в институт. И стал бы инженером. И опять — на родной завод. Только уже за 110 рэ. Лет через десять получил бы квартиру. Через двадцать — купил «Москвич». Наплодил бы пару-тройку бугаят. По вечерам жена таскала бы тебя на дачу… Что, я не так говорю?

— Так, наверное.

— А теперь посмотри на себя. Уважаемый пацан, состоишь в солидном деле. Машин ты уже сколько сменил?

— Сколько… Одну только.

— Хорошо, одну. Зато сейчас у тебя классный джип.

— Так я же не новую тачку брал, в отличие от некоторых.

— Ну ты и жлоб. Как мы быстро к хорошему привыкаем. Лет тебе сколько?

— Двадцать пять.

— У тебя при советской власти мог быть джип, пусть даже подержанный? Я уж не говорю о девочках, которые к тебе на шею сами кидаются.

— Ты прав, братан. В натуре, прав, — согласился Бугай.

— То-то. Ельцин ему, видите ли, не нравится.

— Слушай, — обратился к Гнилому Бугай. Им уже целиком завладела новая мысль. — Ну почему так в жизни бывает: все хорошо, но что-нибудь обязательно плохо?

— Ты о чем?

— Да все о том же. Правильно ты все говоришь, но, смотри: Мишку Титова уже год как похоронили. Так? На похоронах народу сколько было! Толпа! А теперь считай, из той братвы, что с нами Мишку хоронили: Хромика убили, Вязю убили, Серого тоже убили.

— Ну и что из этого?

— Как что? На кой хрен мне бабы эти, джип, если меня завтра вперед ногами понесут? Гнилой смерил Бугая взглядом:

— Братан, а ты думаешь жить вечно?

— Не вечно, но…

— Все равно подохнешь. Да, из «быков» до тридцати-сорока мало кто доживает. Но по мне это лучше, чем за гроши вкалывать на чужого дядю до пенсии. Ты вспомни, как того же Мишку хоронили.

— Круто было.

— А памятник ему какой поставили? Не зря жил человек.

— Ты прав. Между прочим, — впервые за все время разговора Бугай обернулся назад, в сторону Юли и Шурика, — у меня тоже место приготовлено.

— Где? — наивно спросила Юля, до этого молча слушавшая разговор мужчин.

— В… На кладбище, где же еще? И памятник будет. Я, — Бугай неожиданно засмущался, — стихи сочинил. Ну, не совсем я, с друганом одним…

— Прочти, — попросила Юля.

Остальные поддержали ее. Откашлявшись, Бугай стал декламировать: Допейте мой стакан, братки,

И докурите сигарету. А если вдруг кто спросит обо мне,

Скажите: его больше нету.

— Ну как? — обвел он взглядом честную компанию.

— Здорово! — сказал Шурик.

— Мне понравилось, — явно лукавя, высказала свою оценку Юля.

— А для меня напишешь что-нибудь такое? — неожиданно попросил Гнилой.

— Для тебя — конечно, — Бугай был явно польщен.

— Все, кончаем базар, — поставил точку в разговоре Гнилой. — Давайте лучше будем решать, что делать дальше.

— Смотрите, — опять подал голос Бугай, — стадо.

— Ты что, коров никогда не видел? Я ему о деле, а он то стихи читает, то коровами любуется. — Гнилой стал «заводиться».

Юля заметила, что делал он это с пол-оборота.

— При чем здесь коровы? — Утро только начиналось, а Бугай обиделся уже в третий раз. — Коров пастухи гоняют. Весь день. Соображаете?

— А это идея, — одобрил Шурик. — Юля, пойдем поговорим с людьми. Одобрил Бугая и его напарник:

— Только, братки, разговаривать на этот раз буду я. Впрочем, пастух, невысокий шустрый старик в телогрейке, уже сам шел к машине.

— Дорогие товарищи, здравия желаю. У вас, случай, закурить не найдется?

— Найдется, батя, найдется.

Гнилой первым вышел из машины. За ним последовали другие.

— Может, и на бутылочку заработаешь. Только ты учти, я товарищей не люблю.

— В смысле, одиночество предпочитаете?

— В смысле, ты сам знаешь, кого товарищами называли.

— Кого?

— Ты бестолковый, дед? Лучше скажи, никто из чужих здесь не проходил?

— А закурить?

— Бугай, дай ему закурить. Дед не спеша и с удовольствием затянулся. Потом спросил:

— А что вы имеете в виду, това… добрые люди?

— Ну вот вчера ты весь день, наверное, коров своих гонял. Видел человека…

— С бородкой? Русый такой? С рюкзаком?

— Он! — вырвалось у всех четверых одновременно. Дед был доволен тем эффектом, который произвели его слова.

— Вежливый такой, культурный товарищ, одним словом. Только видно, что квелый весь из себя. Друг, что ль, вам?

— Что такое квелый? — спросила Юля старика.

— Слабый то есть. Видно, что болеет.

— Ты прав, батя, — зыркнув глазами на Селиванову, заговорил Гнилой. — Дружок он наш. А бледный потому, что совесть его мучает. Чужую вещицу присвоил, а отдавать не хочет.

— Вот оно что, — задумчиво протянул старик.

— А почему мы его не видели? — продолжал спрашивать Гнилой. — Весь день то в Зайцево, то здесь сидели.

— А в каком Зайцеве вы сидели, добрые люди?

— Издеваешься, что ли? У вас их что, как собак нерезаных?

— Два. Одно большое, другое маленькое. И моста через Бобрик два.

— Два? — Шурик полез за картой. — Смотри дед, откуда здесь два моста?

— Мил человек, я без очков не вижу, хотя… Да разве это карта?

— А что же это, по-твоему?

— Для езды она хороша, а чтоб вот пешком… У друга вашего подробней все изображено… Значит, так. Вверх по речке, чуть боле километра, еще один мост имеется. Совсем худой мосток, но человек пройтить может. Друг ваш сказывал, что он шесть часов возле этого моста спал. Притомился очень.

— Шесть часов?! Шесть часов?! — взревел Гнилой. — В километре отсюда? Батя, а может, он спрашивал тебя…

— Как куды пройтить? — понимающе закончил фразу пастух.

— Да, как куды… Тьфу!

— Спрашивал. Я ему и дорогу короткую показал. Ее даже на карте вашего друга не было.

— Куда он пошел? Батя, ты не на пузырь, ты на два пузыря заработать можешь.

— Спасибочки. Два — еще лучше. Вечером мы с Петровичем еще доберемся.

— Дед, кончай трепаться. Показывай, куда он пошел.

— Значит, так. Пока, ребята, вы здесь друга вашего ждали, он спал. Даже терпеливого Бугая передернуло:

— Если знаешь, говори быстрее. Мы без тебя знаем, что он спал.

— Зря вы набычились, товарищ. И как бы вы без меня узнали, что он спал? Потом пошел он в Зайцево, а я говорю ему: зачем? Если вам, говорю, на Луну, так лучше сверток сделать…

— Все, братаны, у старика крыша поехала. — У Бугая начиналась истерика. — На какую Луну, какой сверток?

— Сверток — это по-нашему поворот. Свернуть то есть надо. И в Зайцево не заходить. Крюк лишний. А Луна — это деревня такая у нас есть. За ней Николаевка, Бобрики. А вы что, про Луну — небесное светило подумали?

— Бобрики на карте есть, — подал голос Шурик. — Так он в сторону Оки пошел?

— Туда. В ту сторону, говорит, пойду. Посмотрю, говорит, на великую русскую реку.

— Все правильно, хлопцы. — Шурик повернулся к Бугаю и Гнилому. — Смотрите. Он, наверное, такими тропами до Манаенок пойдет, оттуда на Арсеньево — и прямиком до Старгорода.

— Что будем делать? — спросил Гнилой. — Мы мимо этих Лун сможем проехать?

— А то нет, — опять подал голос старик. — Только вот догоните ли вы его?

— Не твоя печаль, батя. — Гнилого уже не интересовал пастух. — Значит, в Бобрики сейчас, Шурик?

— Да. Но боюсь, он там сегодня заночевал и теперь уже к Оке подходит.

— Что же делать?

— Попытаемся его до Оки перехватить, если не получится, сворачиваем на Белев и на Манаенки. Он их не минует. Лес кругом большой. Точно, ему только на Манаенки идти. Если вниз, на Чернь, то это крюк.

— Правильно говорите, товарищ, — напомнил о себе дед. — А как насчет бутылочки, люди добрые? Гнилой посмотрел на деда, будто первый раз увидел:

— Тебе закурить дали? Дали. Возьми еще одну сигарету и давай — иди, паси коров.

— Понятно, — вздохнул пастух. — Диви я знал, что вы так слово свое нарушите, я бы того человека вам не выдал.

— Ты сейчас договоришься. Поехали, братки.

— Народ пошел, — недружелюбно оглядывая старика, проворчал Бугай. — Два слова сказал — гони ему бутылку. Простой, твою мать!

— Так вы же обещали.

— Утром вредно начинать пить, дедушка, — миролюбиво произнесла Юля. — И, кстати, что такое «диви»? Дивиться, что ли?

— Почему начинать? Мы бы продолжили, — ответил старик. — А диви — это по-нашему «если бы»… Они уже сели в машину, когда старик обратился к Гнилому:

— Мил человек, дюже ты мне по нраву пришелся. Хочешь, я тебе анекдот расскажу?

— Валяй, только быстрее, — разогревая мотор машины, ответил Гнилой. — Забавный дед.

— Стоят в загоне три быка.

— Три кого? — переспросил Бугай.

— Быка.

— В смысле с рогами?

— А в каком же еще? — искренне удивился старик. — Стоят, значит, спокойно, пока не узнают, что председатель колхоза нового быка привезти хочет. Разволновались бычары. Первый говорит: «Я уже пять лет свое дело делаю. Пятьдесят коров — мои, ни с кем я делиться не намерен. Пусть этот новенький только подойдет». Второй поддерживает: «Я здесь четыре года. Тридцать коров — мои, законные. Пусть только новенький подойдет». Третий, самый молодой, тоже права качает: «Я здесь два года живу. Три коровы — мои. До победы буду за них драться». Говорили они, говорили, а тут и новенького привезли. Смотрят, выгружают из грузовика такого здоровенного быка, какого свет не видывал. Бугай, одним словом.

— Как ты сказал, дед? — опять перебил пастуха Бугай. — Повтори.

— Господи, и откуда вы такие взялись? Совсем русских слов не понимаете. Бугай — это значит здоровый очень.

Впервые за три дня Юле стало весело.

— А, ты в том смысле, — примирительно сказал Бугай. — Продолжай, интересно.

— Увидели они бугая этого, первый бык и говорит: «Зачем мне столько коров? И вообще, я притомился, надо отдохнуть малость». Второй тоже на усталость жалуется, мол, четыре года без роздыха тружусь, пущай новый поработает. И только третий бык, молодой самый, голову нагнул, копытом землю бить начал, сопит вовсю. Товарищи говорят ему: «Опомнись! Что тебе дороже, жизнь или бабы, то есть коровы эти?» А он им в ответ: «Я и не думаю драться, я просто хочу, чтобы он сразу понял, что я бык». Ну, ладно, прощевайте, товарищи. Машина тронулась под громкий смех Гнилого, Бугая и Шурика. Юля молчала. Ей почему-то смеяться не хотелось.

— Иван Леонтьевич, — к старику подошел помощник. — Кто это были?

— Бандюки.

— И чего они хотели?

— Чтоб я грех на душу взял.

— Ну и как, взял? Старик строго посмотрел на своего помощника:

— Ерунду говоришь, Петрович. Ты лучше подумай, где нам бутылек раздобыть.

* * *

Проснулся Киреев от холода. Уже рассвело. Место, где он остановился, изменилось удивительным образом. Все вокруг заволокло туманом. И тишина стояла как при сотворении мира. Единственный шанс согреться — это отправиться в дорогу. Быстро собравшись, Киреев на прощание оглядел то место, где провел ночь:

— Спасибо, Господи. Мне было здесь хорошо. Странно, но на память пришел мультфильм из детства. Кажется, он назывался «Паровозик из Ромашково». Там симпатичный паровозик то убегал в лес за ландышами, то встречал рассвет, то слушал соловьев. Возмущенному пассажиру, который боялся опоздать, паровозик отвечал так: «Но если мы не услышим соловья, мы опоздаем на целый год». Неожиданно для себя Киреев произнес фразу, которую впоследствии он будет повторять очень часто: «Если я не увижу Лихвин, я опоздаю на целую жизнь».

Глава двадцать девятая

После знакомства с Лизой и ее родителями жизнь Софьи круто изменилась. Отошли на второй план картины, хотя Воронова по-прежнему много времени уделяла своей «Белой розе». Сказать точнее, изменилась она сама. В каких-то сорок дней уместились смерть Смока, знакомство с Киреевым, все эти страсти по иконе. Наконец, встреча с Лизой. Софье было все труднее и труднее повторять свои слова заклинания: «Я счастлива. Жизнь прекрасна и удивительна». Сразу приходили на память последние слова Воронова. А еще вспоминались глаза Иры Бобровой. Любовь, страх, надежда — все было в этом взгляде. И — благодарность, когда Софья передавала Бобровым деньги. До сих пор Вороновой было неудобно за эту благодарность, за суетливость в движениях, которая вдруг появилась у Виктора. Милые, добрые люди — за что им такая беда? И она, Софья — холеная, довольная собой, считавшая несчастьем отсутствие в доме горячей воды в течение нескольких часов… За что Бобровым благодарить ее? За то, что к деньгам Киреева приплюсовала энную сумму от щедрот своих? Но больше всего поразила Софью эта маленькая девочка. Наталья Михайловна, с которой Воронова познакомилась немного позже, обстоятельно рассказала Софье о болезни Лизы. Котеночкину обе Софьи привлекли к осуществлению своих замыслов. Мещерская занималась бумажными делами, Софья взяла на себя роль пропагандиста, Наталья — просветителя. Ежедневно два-три часа Воронова и Котеночкина проводили вместе. То Наталья водила свою новую знакомую в хосписы, клиники, то Софья вела ее к «нужным» людям, от которых, как верила Воронова, многое зависело. К своему огорчению, она поняла, какая огромная разница между словами одобрения и сочувствия, которые они с Натальей Михайловной слышали с лихвой, и конкретными делами. Еще более неприятно поразили Софью многие ее подруги, жены состоятельных людей или сами занимавшиеся бизнесом. Они охотно покупали картины за сумасшедшие деньги, летали в Париж, чтобы заказать себе новый наряд, но когда Софья рассказывала им о Лизе, о больных детях, ей отвечали примерно так: «Все эти фонды… Разворуют ведь деньги. Пусть этим занимается государство». Или: «Я уже помогаю одному фонду», хотя по глазам было видно, что не помогает. Воронова расстраивалась, а Наталья успокаивала ее:

— Софья Николаевна, не принимайте все так близко к сердцу.

— Почему?

— Добрые дела надо делать с крепким сердцем. А то и другим не поможете, и себе здоровье испортите.

— Наталья Михайловна, я же знаю, какие деньги эти люди на ветер бросают… Мы стольким бы детям помогли…

Наталья Михайловна погладила Софью по руке. Улыбнулась.

— «О сколько нам открытий чудных готовит просвещенья дух»… Вы еще много открытий сделаете. Как правило, отдают те, кто отдает последнее.

— Почему так? Вы извините меня, Наталья Михайловна, за слезы. Я, наивная, после первой встречи с Лизой думала, что стольким детям помочь могу. Киру, то есть Киреева, увижу, похвастаюсь. А в результате… Фонд создаем, а что толку?

— Вы… как бы это мягче сказать… в красивой золотой клетке жили. И продолжаете жить, только дверца открылась, и вы можете то вылетать из клетки, то возвращаться обратно. Я и сейчас не знаю…

— Стоит ли мне вылетать?

— Да. Вот вы про своих знакомых говорили, что на пустяки они деньги тратят. Но ведь и среди «новых русских», простите, люди разные бывают.

— Почему — простите?

— Но вы же… из них.

— Понятно.

— Не обижайтесь, Софья Николаевна. Люди на самом деле разные. Я одного бизнесмена, помню, к девушке больной привела. Олей Хлебниковой звали, рак костей у нее был. Десять минут поговорил, после молча взял и подписал чек. Когда Оля умерла, на похороны приходил… А про него говорили, что он за рубль удавится… Чужая душа потемки.

— Но таких ведь меньшинство, да?

Котеночкина кивнула:

— Разумеется. Только выводы из этого надо делать осторожно. Вон и Киреев — он ведь в хоспис пришел, только когда узнал, что у него самого рак. Моя мама любит говорить, что пока гром не грянет, мужик не перекрестится… У каждого свои заботы, свои дела. Чужая боль — не своя. Правда же? Все, не будем об этом. Я вам лучше историю смешную расскажу. Еду вчера в маршрутке. Заходят новые пассажиры. Среди них — кавказец лет сорока. Весь из себя, в коже. Его «Мерседес» сломался, вот он и сел с нами, грешными. Все отдают деньги водителю, по три рубля. Водитель говорит: один человек не отдал деньги. Пока не отдаст — не поеду. Я вижу, что это кавказец деньги не отдал. Три рубля, представляете? А я опаздываю. Смотрю на него, а он хоть бы бровью повел. Водитель плюнул и поехал. Каково? Может, это объясняет неудачу со сбором денег?

— Смок, мой покойный дядя, объяснил бы это просто. Знаете, о чем этот кавказец в тот момент думал?

— О чем?

— Пусть лохи платят. Он не лох.

— Выходит, я лох?

— Я же только сказала, о чем ваш кавказец думал.

— А Киреев бы из этого какой-нибудь парадокс вывел.

— Это точно.

— Вы часто вспоминаете его?

— А вы?

— Очень часто. Я таких странных людей раньше не встречала.

— Я, признаюсь, тоже.

Обе засмеялись. Ничего обидного в этом смехе для Киреева не было. Так смеются, когда вспоминают что-то очень хорошее и светлое.

— Кстати, Софья Николаевна, вы давно не были у Бобровых?

— Недели две назад, а может, и больше.

— Что так? Софья замялась:

— Боюсь надоедливой быть. У них без меня забот полно.

— Напрасно. Вы Лизе очень понравились. Слышала, она вас с Михаилом породнила? Воронова посмотрела прямо в глаза Котеночкиной. Наталья их не отвела. Ни насмешки, ни вызова в ее взгляде Софья не увидела.

— В каком смысле?

— Он же у нее коростель, пешком ходит, вы из этого же отряда…

— Точно. Погонышем обозвала. Курочкой болотной.

— Она любя.

— Да я и не обижаюсь.

— Вот и пойдемте к ним. Утром звонила Ира, говорит, Лизка захандрила.

— Захандрила?

— С ней это бывает. Ира говорит, что глаза у девочки оживают, только когда весточки от Михаила приходят.

— Какие весточки?

— А вы не знали? Он ей телеграммы шлет. В стихах. Лиза их складывает в свою шкатулку, где у нее все «драгоценности» собраны: картинки переводные, бижутерия, игрушки из «киндер-сюрпризов».

— Нет, я не знала ничего.

Софье даже стало немного обидно. По вечерам, когда она приходила в свою уютную квартиру, включала неяркий вечерний свет, ставила диск с хорошей музыкой — обычно это был Вивальди или струнные концерты Моцарта, — заваривала крепкий кофе; когда Софья брала в руки книгу или перелистывала альбом с репродукциями — ей все чаще вспоминался этот странный, не похожий ни на кого человек. Фантазия рисовала темные чащи, бескрайние поля, злых людей — и его, бредущего под солнцем и дождем до Старгорода, ночующего на голой земле под открытым небом. А однажды Киреев ей даже приснился. Кто-то постучал в дверь, и на пороге стоял Михаил. Забавно, но она хотела броситься ему на шею, однако Киреев как-то странно улыбнулся — и, помахав ей рукой, исчез. Словно растаял в воздухе. Когда Софья проснулась, в душе еще долго оставалось чувство потери. Неужели с ним что-то случилось? Помнится, когда Смок осторожно расспрашивал Софью о ее планах на будущее, намекая на семейную жизнь, она, смеясь, отвечала, что мужчине надо очень постараться, чтобы вызвать ее интерес. Влюбиться же, по ее словам, она могла при наличии трех условий. Мужчина должен вызывать у нее: а) удивление; б) восхищение; в) жалость. Честно говоря, Софья немного дурачилась, произнося это и эффектно загибая пальцы: а, б, в. Смок, как любой человек в возрасте за пятьдесят, шутить особо не любил и все принимал за чистую монету.

— Ну, удивлять, восхищать — понимаю. А почему жалеть?

— Не знаю. Вот ты, Смок, отвечаешь всем моим требованиям, но мы же с тобой в некотором роде родственники.

— Почему в некотором? Ах, она смеется, негодница! И все- таки не все у тебя сходится. Как можно одновременно восхищаться и жалеть? Вот на моем примере объясни, пожалуйста.

— Хорошо. Не восхищаться тобой нельзя, согласен?

— Слушай, говори серьезно.

— Я очень даже серьезно. А как не жалеть? Работаешь дни и ночи напролет, все бегом. — Потом добавила тихо: — Тебе наследник нужен, Смок. Твоя копия. Ворон No 2. Сказала — и пожалела, что сказала. Поняла, что наступила на больное. Тогда Воронов замял разговор и быстро ушел. И вот теперь Киреев. С первого дня их знакомства Михаил не переставал удивлять ее. Когда же Софья узнала о его болезни, пришла и жалость. И, представляя его в пути, рисуя себе все невзгоды Киреева, Софья чувствовала, что жалость эта крепла с каждым днем. А восхищение? Его еще не было — Воронова считала поступок Михаила безрассудным и потому не могла им восхищаться. Но кто знает, что могло быть завтра?

Наталья Михайловна о чем-то переспросила ее.

— Простите, Наташа. Что вы сказали?

— Я говорю: пойдемте к Бобровым. Вы почитаете телеграммы, заодно расшевелим Лизу, успокоим Иру.

— А удобно будет?

— В самый раз. Показались — и исчезли. Негоже так… Ира обрадовалась их визиту, но было видно, что она чем-то расстроена. Лиза спала, и женщины, стараясь двигаться как можно тише, прошли на кухню.

— Слушай, Ирэн, у тебя есть что выпить? — неожиданно спросила Наталья хозяйку квартиры. Та даже растерялась:

— Есть. Водка. А что?

— А то, что нам пришла пора расслабиться.

— Нет, если вы хотите… — растерянная Ира полезла в холодильник.

— Что значит «если вы хотите»? Это и тебе, дорогая, надо. Посмотри на себя, одни глаза на лице остались. Софье Николаевне тоже расслабиться не помешает.

— Мне? — пришло время удивляться Вороновой.

— Как говорил наш общий друг Киреев, дай ему Бог выздороветь, случайных встреч не бывает. Мы, трое, — встретились. Разве за это не стоит выпить? Во-вторых, хватит нам, Софья Николаевна, друг другу выкать. Правильно, Ира?

Ира пожала плечами:

— Как удобно Софье Николаевне.

— Ир, ты не смотри, что она крутая такая. Мы с ней пять дней бегали по Москве, то я ее к больным водила, то она меня с кем-то знакомила. Хороший она человек. Сегодня всплакнула даже. Пока Наталья говорила, Ира достала бутылку, соленые огурцы, быстро нарезала колбасы.

— Извините, обед мы съели, а ужин я еще не готовила.

— Ирочка, тебе ли извиняться? Ну что, девоньки, за дружбу? Они выпили.

— Давно я водки не пила. Витя ругаться будет, — первой нарушила молчание Ира.

— Не бери в голову. Мы ведь не железные, правда? Он у тебя классный мужик. Понимает, что современной женщине без расслабления не выжить.

— А я и не спорю. Честно скажу, нервы ни к черту стали.

— И никакая я не крутая, — подала голос Софья.

— Крутая, крутая, — не сдавалась Наталья.

— Не крутая. Вот дядя у меня — это да. Крут был. А зато отца моего весь Старгород уважал. Софья весь день ничего не ела. В голове после первой рюмки зашумело. Ей было просто и хорошо с этими женщинами, но хотелось, чтобы и они уважали ее, как она уважает их. Уважали не за машину, красивое лицо, одежду, связи, а за то, что есть у нее в душе. Но первая мысль, что пришла в голову, была об отце.

— Да, мне Михаил о нем рассказывал, — сказала Ира. — Говорил, что они земляки.

— Девчат, это все хорошо, но между первой и второй перерывчик небольшой. Мой муж так любил говорить… Он тоже хороший был человек. Давайте, девочки, помянем наших близких. Помянули. И только тут Софья вспомнила:

— Ох, ненормальная я.

— А в чем дело, Соня?

— Я же на машине. Как теперь поеду?

— А зачем ехать? — Голос Иры звучал теперь куда увереннее. — Витя сегодня на шабашку в один подмосковный поселок поехал. На выходные. Места хватит. Я, правда, не знаю, может, тебя кто дома ждет?

— Нет, никто. — Софья явно не ожидала такого предложения и растерялась. — А это будет удобно?

— Конечно, удобно.

— Хорошо, я только сейчас домработнице позвоню…

— А говорит, не крутая, — подмигнула Наталья Ире.

— Михайловна, что ты к человеку пристала?

— Это я из зависти. Я тоже хочу остаться здесь ночевать.

— Здорово, — по-детски обрадовалась Ира. — И с Лизой пообщаетесь, и мы наговоримся.

— А у меня тост, — вдруг сказала Софья. — Есть еще водка?

— Есть, но если надо, мы еще сбегаем, — разливая, заметила Наталья.

— Ох, и заводная ты, — восхитилась Ира. — Говорите… говори, Софья.

— Наташа, Ирочка. Вы очень хорошие. Если вы подружитесь со мной — я буду счастлива. Если вы позволите хоть немножко быть вам полезной, помогать вам, делить с вами горе и радость — это было бы честью для меня. Простите за сумбур, за громкие слова, но я действительно рада, что Бог меня свел с вами, с Лизой, Михаилом Киреевым. Раньше для меня жизнь была одним большим наслаждением. Вот ты, Наташа, сказала, что я крутая…

— Соня, солнышко, я пошутила…

— Нет, нет, ты все правильно сказала. Только это не крутость была, а глупость. Я на людей как на вещи смотрела. Красивые в одну сторону, некрасивые — в другую. А красивое чаще оказывалось пустым блеском. Как от стекляшки. Порхала я, одним словом, свет этот стекольный искала. Теперь понимаю: главное то, что в душе у человека.

— Правильно, Соня. Умница, — одобрили ее Ира и Наташа.

— Я знаю, это очень банальные слова, но они искренние. Теперь о самом главном. Там, в комнате, спит Лиза. Где-то идет по проселочным дорогам Михаил. Я знаю, каждый из них борется как может. Я хочу выпить за то, чтобы они поправились. Чтобы мы помогли им в их борьбе. Ира заплакала. Опустила голову Наталья. Затем встала и поцеловала Соню. И сказала почти одними губами:

— Ты — человек. Ира, вытирая слезы, тоже подошла и поцеловала Воронову. Все трое обнялись.

— Все-таки мы, русские, слишком сдержанны в проявлении своих чувств. Когда трезвые. Поэтому пить нам надо обязательно, — стараясь скрыть смущение, сказала Наталья. Она и Ира выпили свои рюмки, Соня осталась стоять, словно замерев.

— Сонечка, такой тост хороший, что ты не пьешь? — спросила Ира.

— Можно я одно стихотворение прочитаю? Это будет как вторая часть тоста.

— Что ж ты нам не сказала? Ира, давай еще по маленькой.

— Не много ли? — слабо запротестовала Боброва. Но Наталья, словно не услышав ее, разлила остатки бутылки по рюмкам.

— Вот, как раз.

Соня стала читать:

Я пью за здоровье не многих,

Не многих, но верных друзей,

Друзей неуклончиво строгих

В соблазнах изменчивых дней.

Я пью за здоровье далеких,

Далеких, но милых друзей,

Друзей, как и я, одиноких

Средь чуждых сердцам их людей.

В мой кубок с вином льются слезы,

Но сладок и чист их поток,

Так с алыми — черные розы

Вплелись в мой застольный венок.

Мой кубок за здравье не многих,

Не многих, но верных друзей,

Друзей неуклончиво строгих

В соблазнах изменчивых дней.

За здравье и ближних далеких,

Далеких, но сердцу родных,

И в память друзей одиноких,

Почивших в могилах немых.

Потом они долго-долго говорили. Наталья рассказала о том, как погибли ее муж и сын. Боброва и Воронова внимательно слушали подругу. Когда Наталья умолкла, заговорила Ира:

— Теперь мой черед о своей беде говорить. Наверное, хорошо, что вы пришли, что мы посидели так душевно. Мне легче стало. Правда, легче. А теперь слушайте. Прихожу утром в комнату Лизы, хотела кое-что взять для стирки. А она не спит. Сидит на кровати, мишку своего плюшевого гладит, а глаза грустные- грустные. Мне улыбнулась и опять мишку гладит. Чувствую, не то что-то. Когда ты, Соня, нам деньги принесла, когда мы об операции заговорили, у Лизы вроде как подъем начался. Даже в том году, когда у нее резкое обострение произошло, она лучше нас держалась. Соня, это ведь отдельная история, как Наташа на нас вышла, вернее, мы на нее. О хосписе у нас речи не заходило. Ты правильно сказала: мы боремся. И, надеюсь, победим эту болезнь проклятую.

— Ирочка, может, ты преувеличиваешь? И у тебя самой нервы сдали? — перебила ее Наталья. — О хосписе действительно нет речи.

— Я же мать, Наташа. Я своего ребенка… да что там говорить! Ну, вот, я ей — что-то бодренькое, а она вдруг возьми да скажи:

— Мама, надо те деньги, что нам Софья Николаевна принесла, отдать.

— Кому отдать, дочка?

— Другим детям, кому нужнее.

— Что ты говоришь, Лиза? А как же операция? Вот мы этим летом окрепнем, Софья Николаевна обещала тебя в Германию повезти. Представляешь?

— Представляю, — как-то равнодушно сказала Лиза. — Но я… Ты только не огорчайся, мамуля, но… Я не доживу до осени…

Вы не представляете, девочки, что со мной сделалось. Она тихо так сказала, а во мне все будто оборвалось.

— Лиза, — говорю, — ты почему меня пугаешь? Не говори так больше. И с чего ты это себе в голову взяла?

— Мне сказали.

— Сказали? Кто?

Она ничего не ответила. Вот такие у нас дела. Ира замолчала, опустив голову. Наталья и Софья переглянулись. В это время из комнаты донеслось:

— Мамочка, кто к нам пришел?

Вечером никто ни словом не обмолвился, не спросил Лизу о ее утренних словах в разговоре с мамой. И сама девочка вела себя так, будто ничего не случилось. Она показала Софье и Наталье телеграммы. Смеху было предостаточно. Лиза достала карту, на ней разноцветными кружочками были отмечены те места, где побывал Киреев.

— Первая была вот эта, — Лиза протянула Соне телеграмму. Воронова прочитала:

Жизнь прекрасна, право слово.

Я в восторге от Белева.

Лихвин — словно в сказку двери.

Я люблю всех вас. Киреев.

— Правда, здорово? Потом пришла вот эта. Читайте, пожалуйста.

Как вы там, бобры, здоровы?

Я уже прошел Волово.

А сейчас, набравшись духа,

В городок иду Обухов.

— Ничего не понимаю. Сначала он почти в Калужскую область попал. Вот, смотрите. Лихвин — это же Чекалин. Так? Калуга совсем рядом. Затем он почему-то в Волово попадает. Старгород ведь левее. Наташа, посмотри сама. А Обухов — это же он уже к Липецкой области шагает. Он уже мог дойти до Старгорода.

— А если он просто тянет время? — тихо предположила Наталья.

— Зачем? — вопросом на вопрос ответила Софья.

— Может, прощается с чем-то. Или с кем-то. А может…

— Ничего вы не понимаете, — неожиданно вмешалась в их разговор Лиза. — Разве он в Старгород идет?

— А куда же еще? Лиза загадочно улыбнулась:

— К себе.

— Домой?

— К себе, — не сдавалась девочка.

— А разве его дом не в Старгороде?

Лиза молча протянула Софье, удивленно слушавшей диалог девочки и Натальи, еще один листок.

— Потом была эта телеграмма.

Софья послушно прочитала:

Уже конец мая. В Ефремове я.

Как там поживает Бобровых семья?

— А два дня назад нам передали вот эту телеграмму:

Как в дороге без сноровки?

Я в Дорожене с рассветом,

А сегодня я в Сосновке —

Интервью даю газете.

— И вот последняя, самая короткая. Я, правда, кружок не успела приклеить. Соня прочитала:

Ай да Миша, молодец,

Он вчера пришел в Елец.

— Похоже, у него хорошее настроение, — по-врачебному кратко подвела итог Котеночкина.

— Я, признаюсь, в растерянности, — Вороновой было уже не до смеха. — Куда он идет? Вообще-то, там, где Киреев, — там здравого смысла искать не следует. Мистика сплошная. Он то знак ждет, то «видит» что-то. Ну куда он пошел? Елец — это уже Липецкая область. Он дальше от Старгорода, чем был три недели назад.

— А почему вы удивляетесь, что он «видит», тетя Соня? — спросила Лиза. — И вы тоже будете «видеть». И «слышать».

— А не отвести ли мне вас к психиатру? — вступила в разговор Наталья. — Сначала тебя, Лизок, а потом твоего друга бородатого. Они, видите ли, «видят», а другие, видите ли, нет. Я тоже кое-что вижу.

— Например?

— Что права тетя Соня. Один Бог знает, куда Киреев идет, хорошо, что хоть телеграммы шлет. Ты вот тоже маму пугаешь.

— Я не пугаю.

— Давай договоримся: все будет хорошо. Слышишь, девочка моя? Лиза опустила голову. Потом сказала чуть слышно:

— Хорошо. Я не буду спорить. Только деньги все равно отдайте.

Глава тридцатая

Он сначала считал дни своих странствий, отмечал в особом блокноте количество пройденных километров. Затем это ему просто стало неинтересно. Киреев не лукавил с собой, решив учиться заново многим вещам. Разумеется, нельзя начать жить с чистого листа. Но, поскольку ему нечем было гордиться в прошлой жизни, он не вспоминал о ней, оставив в памяти только дорогие имена да строки любимых стихов. Даже имя свое вспоминал все реже. В разговорах представлялся: «просто странник» или «прохожий». Раньше Михаил охотно строил планы, любил посвящать в них и знакомых, и малознакомых людей. Теперь же он понял: главное — итог, пока же идешь к нему — молчи! Раньше Киреев обожал первому встречному рассказывать о своей жизни, теперь он слушал других, предпочитая о себе помалкивать.

В начале пути он старательно записывал: пройдено 20 километров, пройдено 25… Через неделю Михаил сложил цифры, но, когда понял, что полученная сумма наполнила его гордостью, задумался: «Ну хорошо, прошел я 150 километров, что из этого? Как говорил мой дед, для бешеной собаки сорок верст — не крюк. Разве это главное?» И он не стал ничего считать. Просто шел. Каждый день, под синим звонким небом и под дождем, под солнцем и под луной, по шелку травяных ковров мая и по цветам июньских лугов. И произошло удивительное. Каждый отдельно взятый день пролетал незаметно, но два, три, пять дней, неделя, другая растягивались для Киреева в длинные месяцы. Это было поразительно. Ему казалось, что он вышел из Болхова очень давно, а на самом деле еще не прошло и месяца. Там, «в городе», как стал называть Москву сам Михаил, все было с точностью до наоборот. Трудовой день тянулся долго-долго, а недели, месяцы, дни летели как угорелые. Что-то начало меняться еще в Москве, но по-настоящему только в дороге Киреев сумел понять смысл выражения «относительность времени». Ему это очень понравилось. А где-то за Ефремовом, растроганный сердечностью приютивших его в дождливую ночь людей, он подарил хозяину дома свои часы. Жест получился символическим: Киреев словно переходил в безвременье, точнее, во вневременное пространство.

— А как же вы? — спросил Михаила хозяин дома.

— Мне они ни к чему, — честно ответил Киреев. Он, действительно, многому учился. Каждый день, каждую минуту проходила учеба. Только это не было зубрежкой прописных истин или грызением «гранита науки». В пору студенческой юности Киреев с друзьями любил шутить: «Только сдали экзамен — и все забыли». Сейчас никто не ставил Михаилу отметки. Все было будничней и проще: он должен был выжить в дороге и дойти, своими ногами дойти, до Старгорода. Кое-что ему советовали люди, многое Киреев брал из того, что видел вокруг себя. Запомнив, как шла лиса, которую он увидел в свою первую ночевку под открытым небом, Киреев по пять, а потом по десять минут утром и вечером дышал часто-часто через нос. Конечно, прежние знакомые подняли бы его на смех. Но, хотите верьте, хотите нет, обоняние его на самом деле значительно обострилось. Как, впрочем, и слух, для улучшения которого Киреев тоже использовал упражнения, подсмотренные им «у природы». Но легче всего было делать упражнения для глаз: когда Михаил шел по дороге, то время от времени переводил взгляд с ближних предметов на линию горизонта. И все. Но эффект получился неплохим. До многого Киреев доходил чисто интуитивно. Так, когда начались жаркие дни, его совсем замучила жажда. Только выпьет воды, а через десять минут пить еще больше хочется. Да еще все лицо и одежда становились мокрыми от пота. А потом пришло простое решение. Утром, встав, Михаил напивался, как говорится, «досыта». Пил только ключевую, родниковую или колодезную воду. Многие источники, встречавшиеся ему на пути, в народе считались святыми, как источник у могилы отца Егория. (Кстати, набранную там воду Киреев потратил очень быстро, в два-три дня: последнюю бутылку он отдал одной больной женщине в Одоеве.) Одним словом, проблем с водой не было. Весь день Михаил не пил ни грамма, а вечером вновь пил столько, сколько ему хотелось. И жажда отступала.

Еще одна привычка, которую Киреев приобрел в пути: дневной сон. Как только солнце поднималось в зенит, как только полуденный зной заставлял утихомириваться даже крикливое воробьиное братство, а ноги наливались свинцовой тяжестью, Киреев выбирал тенистое укромное местечко и отдыхал несколько часов. Читал, писал, спал. Будучи по природе своей консерватором, Михаил старался каждое действо превращать в своего рода обряд. Обряд, повторяемый изо дня в день, становился традицией. Так и с полуденным отдыхом.

Нормальному городскому человеку (впрочем, сельскому тоже) многие действия нашего странника показались бы странными. Придирчивостью при выборе места Киреев не отличался: немножко тени, немножко травы и поменьше посторонних взоров. Людских, разумеется. Раньше ему доводилось читать, что, мол, есть деревья, отдающие свою энергию, например, дуб, береза. А есть отнимающие ее у человека — осина, тополь, черемуха. Киреев пришел к выводу: все это глупость. Живое живому не должно причинять зла — так он считал.

Итак, Киреев находил место для отдыха, расстилал на земле спальник так, чтобы голова была обращена на север, доставал икону и бережно ставил ее у изголовья, прислонив к стволу ближайшего дерева. Крестил выбранное место с четырех сторон, затем несколько минут тратил на то, чтобы познакомиться с окрестностями. Возвратившись, начинал разговаривать, как он выражался, с «окружающей средой». Киреев верил, что пусть у растений, животных, птиц, травы нет души, но зато они живые. А живой с живым должны «обмениваться любовью» — еще одно выражение Киреева. Михаил был убежден: важно не то, что «говорить» деревьям, траве, цветам, а как. Со стороны это выглядело забавно. Почему-то особенно любил Киреев слово «ребята».

— Ну что, ребята, — ласково начинал он разговор, — будем живы, не помрем? Вы не возражаете, если я здесь часика три отдохну? Ну и хорошо… А когда он, накинув на плечи рюкзак, собирался идти дальше, обязательно прощался:

— Хорошо здесь у вас. Спасибо. Даст Бог, еще свидимся… Нет, игры со стороны Киреева не было. Ложась на землю, он закрывал глаза. Замирал — и слушал. Ему казалось, что он четко слышит, как тревожный трепет листвы постепенно затихает, затихает, становясь тихим лепетом. Роща или дубрава, полянка или старый заброшенный сад словно говорили: «Наш, наш. Не бойтесь его». И прежде закрытая книга природы страница за страницей приоткрывалась перед ним. Да и в прежней, городской жизни он знал, что есть воробьи и вороны, галки и синицы. В детстве Михаил любил читать книги натуралистов, мог отличить основные травы и цветы. Но стоило ему раньше на час-другой выбраться в лес, как он тотчас терялся перед хаосом звуков, морем зелени, мрачностью болотных равнин. Сейчас же Киреев чувствовал себя частью этого мира, совсем не хаотичного, не мрачного, а простого и ясного в своей чистоте и правде. Познание этого мира происходило очень естественно и спокойно. Взять хотя бы птиц. Сначала в огромном многоголосом хоре Киреев стал слышать отдельные партии, самые простые или знакомые с детства: трель соловья, забавное перепелиное «спать пора», печальное кукушкино «ку-ку», смешливое: «чечевицу-видел? чечевицу-видел?» чечевицы. Он не стремился выслеживать, высматривать невидимых певцов, справедливо считая, что если птицы захотят, то они сами прилетят к нему. Оказалось, что сколько существует видов птиц — столько и характеров. Крошечный крапивник, птичка-гномик, которую в народе зовут еще «орешек», словно сам просился в компанию. А вот дятла-желну он так ни разу и не увидел. И только старый лесник Никодимыч, встреченный Михаилом в одном из заказников, рассказал, кому принадлежат таинственные крики, раздававшиеся в сумеречных ельниках. Одни птицы — дрозды, зяблики — попадались на пути Киреева почти ежедневно, встреча с другими была как праздник. Он радовался как ребенок, когда впервые увидел осторожного речного сверчка — милую птичку с глазами- бусинками. Раньше он только слышал, как над утренним лугом неслось стрекотание, похожее на пение кузнечика: «зер-зер-зер». Постепенно приходила искушенность. Так, сначала он с трудом различал птичью «мелкоту» — славок, пеночек, овсянок, зарянок, коньков, мухоловок. Другое дело иволга или удод, сойка или вальдшнеп. (Любопытно, но всю свою предыдущую жизнь Киреев считал, что вальдшнеп живет на открытых болотах, не догадываясь, что это лесной обитатель.) Добавьте сюда, что вся эта мелкота делится на подвиды: пять или шесть видов славок, столько же пеночек, а есть еще пуночки. Оказалось, различать их в условиях почти постоянного пребывания в поле и лесу не очень сложно. Помогло опять-таки птичье пение. Надо было только уметь слушать. И если Киреев слышал: «тень-тинь-тянь-тень», он знал, что это пела свою песенку пеночка-пеньковка. Ее сестра, пеночка-трещотка, пела по-другому: «син-син-син-син-синррррр». А песенка пеночки-веснички похожа на песню зяблика; но если зяблик, как подметил Киреев, от начала до конца поет громко и заканчивает песню четким росчерком-точкой, то песня веснички к концу становится все тише, тише, а в самом конце замирает. Месяца через два он приступил к изучению следующей главы той «книги», которая доселе была для Михаила написана непонятными знаками. Михаил, к примеру, узнал, что весничку он встретит на светлых опушках, полянах, а из всех видов славок только черноголовка живет в лесу, причем только в том, где есть темный подлесок. А вечернюю песню зарянки можно услышать в еловом лесу… Среди пернатых певцов появились у него свои любимцы: овсянка, жаворонок, соловей, славка-черноголовка, но особенно полюбил он пение дрозда. Певчего дрозда. Его всегда умиляло, как стараются петь свои песни соловей или зяблик. А крапивник, тот вообще при пении вел себя презабавно: время от времени начинал кланяться, как настоящий артист. А вот дрозды… Вообще-то, этих птиц Киреев не особенно жаловал: стоит им только заметить человека, как начинают поднимать тревогу по всему лесу. Но Михаил забывал обо всем, когда… Вот дрозд занят своим обычным делом — то непоседлив, то воинственен, то шумлив. И вдруг он запел. Спокойно, без усилия, будто и не стараясь вовсе. Сидит на вершине дерева — и поет. Льется над миром песня дрозда — и будто сам мир начинает меняться. Поет маленький певец и… Киреев как-то попробовал записать «колена» этой песни, пробовал записать свои ощущения от нее. Не получилось. Слова показались пресными, серыми и лишними. А в душе что-то переворачивалось. Но вот заканчивалась песня, дрозд слетал с вершины — и вновь превращался в шумного и непоседливого озорника.

— Жить, наверное, надо так, — думал Киреев, — как поет этот дрозд. Спокойно и не стараясь, без усилий и без желания поразить мир своим «голосом». А еще познание мира птиц, зверей и растений помогало Кирееву и в практическом плане. Если он утром слышал звонкую песню жаворонка в высоком небе, то мог спокойно идти весь день, не опасаясь дождя. В бывшем доме в Москве у него были книги, в которых подробно рассказывалось о народных приметах. Он их читал, восхищался народной мудростью — и благополучно забывал прочитанное через несколько минут. А вот сказал ему старик- пастух, которого Киреев встретил у реки Бобрик: «Дубовый лист раскроется — отойдет земелька» — и остались слова эти в памяти навсегда, хотя он тогда еще не совсем понял, что означает «отойдет». И теперь Михаил знал то, что в прежней жизни ему вряд ли бы понадобилось. Киреев узнал, что каждая птица просыпается в одно и то же время, что комары начинают свои кровавые подвиги 26 мая — день мученицы Гликерии-девы, в народе Лукерьи. Что июньскую росу можно не бояться и по ней смело ходить босиком. В отличие от росы августовской. У него не было с собой компаса, но он без труда определял стороны света. Разумеется, пришлось отказываться и от былых заблуждений. Когда прежде он буквально дурел от московской жары, от бензиновых испарений и засасывающего ритма толпы, Киреев как о сказке, как о немыслимом чуде мечтал о ночевке у костра. И чтобы ночь была звездная, а в нескольких шагах от костра плескалось озеро или река, и, как часовые, стояли в поле стога сена. Но вот однажды, в один из июньских дней, точнее, вечеров своего странствия Михаил повстречал именно такое место — красивое озеро и словно часовые — стога сена у тихой воды. И ночь как по заказу — глубокая, звездная. Он выкупался, посидел у воды, любуясь отражением звезд в озере, а потом захотел уснуть. И не уснул: всю ночь его люто «жрали» комары. Несколько часов Киреев то отчаянно воевал с ними, то сдавался на милость победителей. Но милости не было… С тех пор он никогда не останавливался на ночлег у воды или в низких местах.

Все чаще, лежа под огромным звездным куполом, Михаил с жалостью думал о людях, которые живут и не знают, какие сокровища рассыпаны у них над головами. Золото, бриллианты, драгоценные камни — для чего они нужны, если мириады алмазов на небе почти всегда в нашем распоряжении. Лишь бы только ночь была ясная. Киреев больше не умничал и не пытался записывать свои ощущения. Когда он смотрел на звездное небо, ему было достаточно двух ломоносовских строк:

Открылась бездна, звезд полна;

Звездам числа нет, бездне дна.

Самое главное, что понял Киреев: мир Божий гармоничен и прекрасен. Но это понимание рождалось из хаоса. Вначале хаотичным слышалось Михаилу многоголосие птиц в утреннем лесу, хаос видел он и на звездном небе. К стыду своему, из всех созвездий Михаил знал одну Большую Медведицу да еще умел находить Полярную звезду. И вот в одной из заброшенных сельских библиотек под Одоевом среди уцелевших книг и журналов нашел он «Сокровища звездного неба» Зигеля. Главы, где говорилось о парсеках или рисовались какие-то заумные графики, Киреев пропускал. Читал только о созвездиях. Читал, сверяя написанное с натурой. И постепенно хаотичный мир звезд становился ясным и понятным, как улыбка ребенка, как песня зарянки на вечерней заре. Теперь он знал, что ранней ночью над северными широтами плывет Лебедь, парит Орел, звучит Лира, бежит, спасаясь от Стрелы, Лисичка, ныряет в черную бездну Дельфин, заново переживают свои земные жизни Персей и Андромеда, Кассиопея и Геркулес. И горят, горят неземным своим огнем Стожары — это русское название нравилось Михаилу больше, чем греческое — Плеяды. А если он просыпался под самое утро, то видел, как эти созвездия уходили за горизонт и на смену им появлялся охотник- великан Орион со своей свитой — Малым и Большим Псом, гнавшими Зайца. И ждала его возвращения с охоты Дева. Названия звезд звучали для него, как музыка: Альтаир, Сириус, Денеб, Вега, Спика, Арктур… От мысли, что он видит свет, который «сбежал» от звезды сотни лет назад, и что самой звезды, быть может, больше нет, Кирееву становилось не по себе. Вот это расстояния! Куда ему со своими пройденными 250 километрами. Но столько в звездном небе было спокойного и простого величия, что не чувствовал себя наш странник маленькой пылинкой в бескрайней Вселенной. И вновь он открывал Библию на самой первой странице, и вновь читал, как создал Бог небо и звезды, птиц, рыб и зверей. И его — человека.

Удивительно, но Киреев изменился и внешне. И дело было не только в его болезни. Как раз наоборот: болезнь не отступила, но словно остановилась, удивленная необычным поведением этого человека. Исчезла шаркающая киреевская походка. Поднимаясь вверх на холмы, спускаясь в долины, шагая узкими лесными тропами, он приобрел другую походку. И на землю он теперь ступал осторожно, бережно — Михаил помнил уроки лисы, встреченной им за Бобриком. Киреев с удивлением обнаружил, что сладости, которые он так любил, особенно шоколад, вызывали у него теперь отвращение. Как и жирное мясо, животное и растительное масло, сало. Зато любую зелень, будь то укроп или салат, он ел охотно, не говоря уже о ягодах, которых Михаил мог съесть в любом количестве — этого требовал организм. А однажды случилось совсем удивительное: в одной деревушке он остановился, чтобы спросить дорогу. Пожилая женщина, работавшая в огороде, отвечала на вопросы охотно. Киреев поблагодарил ее и собрался уже идти дальше, как вдруг его взгляд упал на траву, которая лежала в сторонке.

— Простите, это что? — спросил он женщину.

— Как — что? — удивилась она. — Сор. Силушки моей больше не осталось: неделю назад вырывала, а он вновь вырос, проклятый.

— Я понимаю. Как трава эта называется?

— Какая? Ах, вот эта! У нас мокрицей зовут. Куры ее хорошо едят.

— Мокрица?

— Она самая. Хорошо, что хоть не колючая, как осот, но растет — страсть как.

— А можно… можно мне взять… мокрицу эту?

— Берите, мне не жалко. — Женщина уже подозрительно смотрела на этого чудака. А Киреев не мог объяснить, что с ним происходило. Его просто трясло. Едва отойдя за угол дома, он, слегка вымыв мокрицу, стал есть ее. Трава оказалась немного горьковатой, что, впрочем, не остановило Михаила. С этого дня Киреев везде искал мокрицу. Впрочем, искать особо и не приходилось: этой травы было полно на любом дачном участке. Киреев съедал ее в свежем виде, заваривал, как чай. Никто его этому не учил. Организм, забывший вкус прежней пищи, словно проснулся и потребовал то, что ему было нужно. Странно, но боли стали чуть тише. А однажды случилось невероятное: Киреев захотел есть. Произошло это так. Вечером Михаила приютили рыбаки на Дону. В тех местах Дон еще не широкий и совсем не тихий, как об этом поется в песнях. Рыбаки были местными жителями, в тот день улов у них выдался не очень богатый, из него они варили уху. А рыбу, пойманную раньше и уже хорошо просоленную, Серега, парень лет двадцати пяти, коптил здесь же, на берегу. Было видно, что сам процесс доставлял ему огромное удовольствие. Работал он споро, можно сказать, красиво. Просортировал рыбу, нарубил деревьев для костра. Через несколько минут языки пламени уже взлетали в сумеречное июльское небо.

— Сергей, скажите, — чтобы понять сущность процесса, спросил Киреев, — а хворост можно брать любой?

— Что вы! Любой — как можно? Здесь был раньше старый барский сад, я сливу притащил. От нее цвет красивый — золотистый.

— Чей цвет?

— Известно, чей. Рыбы. А еще вишню можно использовать. Ольха тоже хороша. Я в этом деле кое-что понимаю, не думайте, что хвастаю. Вот сейчас попробуете сами. Когда Киреев останавливался где-нибудь на ночлег и хозяева угощали его, Михаил, чтобы не обидеть их, хоть немного, пусть без охоты, но ел предложенную ему еду. А здесь… То ли запах копченой рыбы сделал свое дело, то ли так аппетитна была золотистая корочка, но… Сначала друг Сергея Максим Максимыч достал из прибрежных кустов бутылку самогона, затем на листья лопуха, которые служили тарелками, положили по рыбе — и пир начался. «Представляю, как тебя вывернет наружу завтра, Кира», — подумал Михаил. Но завтра — это завтра, а сегодня — это сегодня — сия глубокая мысль многие тысячи лет помогала безвольным людям. Принадлежал ли к их числу Киреев? Бог весть, но вот что интересно: весь следующий день он чувствовал себя хорошо. Надо ли говорить, каким праздником стал для Михаила тот день? Впрочем, абсолютное большинство людей, для которых завтрак, обед и ужин — пусть приятное и полезное, но все-таки привычное занятие, вряд ли поймут ощущения Киреева. Было время, когда он ел, буквально заставляя себя, — для того, чтобы поддержать силы: Михаил постепенно терял чувство вкуса. Потом начались мучения — боль, тошнота и рвота. Киреев практически перестал есть. Он, действительно, буквально наступал на себя, когда в домах, где останавливался на ночлег, ел предложенную ему еду. Другой бы на его месте отказался — Киреев не мог. А потом вставал, выходил ночью на улицу и… Впрочем, обойдемся без подробностей. И вот впервые за много недель здесь, на берегу Дона, в компании простых, но очень сердечных людей он почувствовал желание съесть свежекопченую рыбу. От предложенной ухи Киреев отказался, а копченой рыбы захотел так сильно, что не удержался, и пусть немного, но поел. Любой диетолог скажет вам, что такое копченая пища для онкобольных. Когда Михаил засыпал на рассвете, он ожидал скорого подъема. Но ни сильной боли, ни тошноты в то утро, а позже днем не было. Разумеется, вскоре все вернулось на круги своя, но «чудо на Доне» осталось в его памяти. И часто идя по дороге или останавливаясь на привал, Киреев старался воскресить в памяти ощущения, что почувствовал тем вечером. Позже, вспоминая те дни, он будет называть себя больным волком. Животные, когда заболеют, перестают есть и питаются травкой, которую находят сами. Так и Киреев в основном только пил, а как и почему его тело потребовало мокрицы — он и сам не понял. Но ведь потребовало — и Михаил поверил ему. Удивительно! А когда понял, что не ошибся, по крайней мере, тошнота и боль немножко отступали, еще больше стал уважать братьев наших меньших, которые в отличие от нас, людей, не растеряли той мудрости тела, которая так им помогает.

* * *

У Лизы началось воспаление легких, и ее положили в больницу. Когда встревоженная Софья с недоумением спросила Котеночкину, как девочка могла заболеть, когда на улице такая жара, Наталья грустно ответила:

— Все дело в иммунитете. У Лизы он практически отсутствует. Это же лейкемия. Много ли больному ребенку надо — достаточно одного сквозняка… Недели через три Лизу выписали. Когда обе Софьи, Мещерская и Воронова, пришли к Бобровым, они не узнали девочки — так малышка изменилась. Вот тогда и вспомнились им слова Лизы, что не доживет она до осени. Но печали своей никто не показал: девочке устроили такую встречу, что даже Ира ахнула:

— Столько подарков! Зачем вы так тратитесь?! Наташа, скажи им. Лиза была счастлива вернуться домой, но ее рассказы о больнице были грустны. На лестничной площадке, куда взрослые вышли покурить, Ира, совсем недавно пристрастившаяся к этой привычке (Виктор не одобрял жену, но и не запрещал ей курить), рассказала о том, что на Лизу очень гнетущее впечатление произвела смерть двенадцатилетней девочки из их палаты. К сожалению, Лизу нельзя было в тот момент вынести из палаты, и она слышала плач умирающей девочки: «Мамочка, мамочка, я не хочу умирать, спаси меня. Сделай что-нибудь, мамочка! Спаси меня».

— Надо отвлечь как-то Бобренка, — предложила Мещерская.

— А как? — Наталья была явно огорчена. — Говорила я тебе, Ира, надо было к нам, в хоспис вам лечь. А так… Палата на шесть человек, умирающая девочка. Посмотрите, какие у Лизы глаза сейчас.

— Наташенька, милая, я все понимаю, — вскинулась Ира. — Только и нас с Виктором пойми: там уже Лизу знают, врачам мы доверяем, а хоспис… — Она замолчала.

— Ну, договаривай.

— Это же все, конец, — полувопросительно-полуутвердительно произнесла Ира. Наступила тишина. Все посмотрели на Наталью Михайловну. Та растерялась:

— Ну что вы смотрите? Я же говорю только о том, что в хосписе все по-другому немного. Отдельная палата, особый уход…

Воронова вдруг поняла, что надо помочь Наташе:

— Стоп. Каждый хочет как лучше. Так? Так. Ситуация действительно неординарная. Так? Так. И все-таки Лизу подлечили. Вспомним, с чего мы начали разговор. Ее нужно отвлечь…

— Так ты придумала что-то? — перебила ее Мещерская.

— Придумала, — соврала Софья. Она еще ничего не придумала и говорила, скорее, по наитию: — Наташа, помнишь, Лиза нам свой рисунок показала, я еще сказала тебе, что у девочки талант есть?

— Талант — это громко сказано, — возразил Виктор. — Все дети рисуют.

— Рисуют все, но получается не у всех одинаково. Я не лукавила, у Лизы действительно есть способности — назову это так, если вам слово «талант» не нравится… — Софья взяла паузу, она еще не знала, что сказать дальше.

— Предлагаешь ты что? — Мещерская не унималась.

— А вот что. — Софья смерила подругу взглядом, в котором было мало дружелюбия. И вдруг ее осенило. — Она ведь книгу Михаила всю прочитала?

— От корки до корки, — не без гордости подтвердил Виктор. — Теперь Лиза у нас настоящий орнитолог.

— Ну ты уж скажешь, — неожиданно засмущалась Ира.

— Ребята, не спорьте, сейчас речь о другом, — теперь Софья знала, что она скажет. — Давайте предложим Лизе нарисовать картины. Пусть рисует, чем хочет — красками, углем, карандашами…

— Что рисует? — не понял Виктор.

— Птиц! Понимаете, птиц! Каких захочет.

— Точно! — подхватила Мещерская. — Мир природы глазами ребенка. Умница, Сонька!

— Это еще не все, — Софья почувствовала вдохновение. — Пусть это будет пятнадцать, двадцать, пусть тридцать рисунков. В «Белой розе» мы устроим ее персональную выставку. Ну как?

Наталья сразу одобрила идею. Бобровы переглянулись.

— Вас что-то смущает? — обратилась к ним Воронова.

— Нет, идея и впрямь хороша, — неуверенно начал Виктор.

— Так в чем дело? О красках, кисточках, бумаге не беспокойтесь, — поддержала подругу Мещерская. — Соня выставки регулярно проводит и делает это классно, вы уж поверьте мне.

— Девочки, мы верим, — эстафету у мужа подхватила Ира. — Только сколько на свете детей поталантливее Лизы, а для нас — персональную выставку.

— Почему для вас? Ира, ты не обижайся, но это для Лизы.

— Я понимаю, Соня…

— Прости, Ирочка, но мне кажется, ты не понимаешь, — Воронова старалась быть как можно убедительней. — Ну откуда у вас такая скромность? В конце концов, это моя личная галерея, слышишь? И выставляю я там тех, кого хочу. Но Лиза… — Софья замолчала, а потом тихо произнесла:

— Если она это не заслужила, тогда кто? Виктор полуобнял жену:

— Ира не совсем то хотела сказать. Вы и так нам много помогаете… Лиза предложение Софьи приняла сразу. Только спросила:

— А птиц любых можно рисовать?

— Каких захочешь, радость моя.

— А когда можно начинать?

— Завтра я тебе все что надо принесу — вот и начнешь завтра.

— И моих птиц другие люди увидят?

— Обязательно.

— И дядя Миша тоже?

— Конечно. Из Старгорода в гости к нам… к тебе приедет, мы его и сводим на твою выставку. А если хочешь, мы дождемся приезда дяди Миши и откроем выставку.

— Откроем?

— Да. Это целый ритуал, то есть обряд — выставки открывать. Приглашаются гости — друзья, журналисты, другие художники. Герой торжества выступает перед ними с речью.

— Я буду выступать?

— А почему нет?

— Ой, я вспомнила. Это как в мультфильме про крокодила Гену и Чебурашку. Пап, помнишь?

— Не очень, дочка. Там разве выставку открывали?

— Там дом построили. И Чебурашке слово дали.

— Припоминаю, — засмеялся Виктор. — Он тогда…

— Нет, папа, я сама расскажу. Чебурашка сказал: «Мы строили, строили и наконец построили. Ура!»

— «Ура» не было.

— Нет, было.

— Витя, ты как ребенок, — укоризненно покачала головой Ира. Обе Софьи и Наталья с радостью смотрели, как ожили глаза Лизы.

— Вот видишь, — обратилась к девочке Мещерская, — если Чебурашка речь осилил, ты тем более не оплошаешь.

— Страшно. Да и картины надо сначала нарисовать.

— Вот это правильно, — поддержала девочку Наталья.

— А если у меня не получится?

— Получится! — хором ответили все взрослые.

— Обязательно получится. — Воронова положила свою руку на ладошку Лизы. — И вообще, я читала где-то, что бобры очень настойчивые и трудолюбивые животные. Так что, Бобренок, соответствуй фамилии.

Комментировать

 

8 комментариев

  • Георгий, 31.01.2014
    Такая художественная литература явно не во вред, стоит почитать, очень увлкательно.
    Ответить »
  • Татиана, 12.08.2016
    Царствиe Нeбeсноe Виктору! Читаю второй раз. Благодаря этой книге вернулся душевный покой, самообладание, здержанность, которые растеряла за годы хаоса сегодняшнего Киева. Слава Богу, за автора и книгу!!!
    Ответить »
  • Ольга, 08.01.2019
    Зачем автору было затрагивать православные чувства, если в книге описал просто похабщину. Либо уже для верующих, либо для любителей остренького, надо было определиться. читать второй раз или покупать для своей библиотеки не буду- однозначно.
    Ответить »
    • Андрей, 18.03.2019

      Книга действительно «затрагивает». Но, согласен, после разумного, доброго, вечного — ушат помоев на голову, честно. Почти отшвырнул в сторону ридер.

      Ответить »
    • Василий, 08.01.2019
      Вы  не советуете читать данную книгу?
      Ответить »
      • Ольга, 27.01.2019
        Василий, читать или не читать- это самостоятельное решение. Сколько нас людей, столько и предпочтений.Я про себя не могу сказать, что точно мне нравится. Вот например, я предпочитаю прозу, историческую литературу, никогда даже не смотрела в сторону «боевиков». Но однажды мне пришлось посмотреть фильм «Бандитский Петербург». Фильм почти достоверно описывает все, что происходило во всей нашей стране в то время и в моем городе. С тех пор я считаю этот фильм историческим, снятым по произведениям А. Константинова.И это произведение я не поставлю на полку, только потому, что многое в моей жизни сломалось и исчезло в то лихое время, которое я вспоминать не хочу. Но это честное произведение.
        Ответить »
  • Евгений, 15.08.2019

    Так смешать, и доброе-светлое и похабщину, это конечно не хорошо. Я не сужу, но тогда разделяйте, пожалуйста, на категории кому это можно читать, а кому нет. Ведь ужасы нашей жизни и болезни можно было показать по другому, зачем смаковать эпизоды. Тем кто не хочет действительно залезть в грязь не читайте, я если честно дочитать не смог. Может там конечно и бриллиант на дне всего этого, но искать его не очень хочется. Упокой Господи душу усопшего раба Виктора, и прости ему вся согрешения вольная или не вольная…

    Ответить »
  • Георгий, 10.10.2019

    Прочёл книгу во второй раз с 12-и летним перерывом. Стих о прощении выучил ещё тогда, когда читал первый раз. Замечательная книга и превосходный автор, Царство ему Небесное. Книга для взрослых, особенно для тех, кто хочет научиться «слышать» и «видеть». Рекомендую!

    Ответить »