<span class=bg_bpub_book_author>Зелинская Е.К.</span> <br>На реках Вавилонских

Зелинская Е.К.
На реках Вавилонских - Глава 4. Конь блед

(15 голосов4.3 из 5)

Оглавление

Глава 4. Конь блед

1

Река Донец

Массивное, построенное «покоем» еще в аракчеевские времена для штаба военных поселений, здание Чугуевского училища крепостью возвышалось над тихим заштатным городком, речкой Донцом и обильными яблоневыми садами. В «вечногарнизонном» Чугуеве, расположенном в 10 верстах от Харькова, кроме знаменитого юнкерского училища, стоял Ингерманландский гусарский полк и две конные батареи, входящие в состав 10-ой Кавалерийской дивизии. Все достопримечательности пыльного городка составляли три мощеные улицы, каменный Покровский собор, манеж, гостиный двор в несколько арок, двухэтажное офицерское собрание и Царский Путевой дворец, построенный специально для императора Александра I, любившего приезжать в Чугуев на смотры войск. Крышу училища венчала башенка со старинными часами и звоном: в 12 часов пополудни в них открывалась дверь с одной стороны, и выходили фигуры, изображавшие кирасира, гусара, улана, драгуна и других родов войск солдат, маршировавших и уходивших в другую дверь. Однако об этом представлении чугуевцы слышали только от старожилов: с замиранием жизни аракчеевского поселения заглохли и часы, на памяти юнкеров последних выпусков неизменно показывали половину первого.

Григорий Трофимович Магдебург поселился в трехоконном белом домике, в котором, впрочем, бывал редко.

Тактика и фортификация, теория стрельбы, изучение уставов, практика пулеметного дела, инструментальной и глазомерной съемок, строевые занятия, экзамены. «Так происходила подготовка будущих офицеров, пока революционные силы не стали разлагать русскую армию», – вспоминал капитан Борис Сырцов, курсовой командир училища, попавший в Чугуев тем же порядком, что и Магдебург.

Приказом № 1 от 1 марта 1917 года Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов ломает структуру армии: солдаты выводятся из подчинения офицерам, оружие передается в распоряжение солдатских комитетов, «вставание во фронт и обязательное отдание чести отменяются». Армия фактически превращена в ополчение. 10 марта 1917 года Временное правительство законодательно упраздняет политическую и криминальную полицию. Городскую милицию наполняют студентами, присяжными поверенными, социалистами.

Две железные скобы, которые, по-существу, скрепляют общественный порядок, сняты, и остановить катастрофу некому.

На грунтовом плацу перед Чугуевским училищем на перевернутый ящик взгромоздился студент в линялой тужурке учительского института. Тряся зажатой в кулачок фуражкой с отрезанной кокардой, он кричал, надсаживаясь, кашляя и хватаясь поминутно за впалую грудь: «Вся власть советам!». Сгрудившиеся вкруг него чугуевские обыватели – рябая тетка в калошах на босу ногу, фабричные, круглые веснушчатые гимназистки, солдат в длинной шинели с разрезом назади – безучастно лузгали семечки и плевали на сухую траву. Из дверей училища, придерживая на ходу шашку, выскочил фельдфебель. Он бежал, слегка припадая на левую ногу, и кричал еще издали срывающимся от натуги голосом: «Кто на плац допустил? Марш все живо отсюда! Дежурны-ы-ый!» Заметив внимание к своей персоне, худосочный агитатор широко откинул правую руку с драной фуражкой и воззвал к бегущему через поле разъяренному фельдфебелю:

– Товарищ, сбрось буржуазные оковы! Долой войну! Углубляй революцию!

– Я тебе сейчас углублю, – завопил фельдфебель, багровея до самой шеи, – мать родную не узнаешь!

Обыватели, довольные бесплатным развлечением, отступили, однако, ближе к дороге. На крыльце училища появились юнкера в наброшенных шинелях и дежурный офицер. Студент, продолжая выкрикивать лозунги, ретировался в сторону железнодорожной станции.

– Что за шум, Геннадий Борисович?

– Да опять агитаторы, Ваше благородие. Каженный день повадились! То какие-то дашнаки, то анархисты, то металлисты… дьявол их разбери. Третьего дня, не поверите, Григорий Трофимович, баба агитировать притащилась: «Я, – мол, – от Союза домашних работниц». Подол, говорю, подбери, дура, да дуй отсюда.

Москаленко перевел дух и проворчал:

– У них революция, у нас – фортификация.

– Ты, брат, все-таки аккуратней с мирным населением, – заметил полковник.

– Какое же оно, Ваше благородие, мирное? – жидовня одна! – проворчал унтер-офицер. – Повылезали изо всех углов! Кому теперь разгонять? – ни городового, ни квартального. Милиция у них теперь – студентишки, повязки нацепили и ходят, как на танцы. Шашки у городовых отобрали – да они не знают, за какой конец ее взять-то, шашку!

Фельдфебель поморщился и растер тыльной стороной ладони спину – осталась у него такая привычка после привалов в Карпатских горах, где им с полковником случалось ночевать на промерзшей земле, завернувшись в шинели. Помявшись, Москаленко отвел глаза и спросил неровным, неуверенным голосом:

– Григорий Трофимыч, вчера с Харькова солдаты приезжали. Правду говорят, что теперь офицерам честь отдавать не требуется?

Полковник поднял подбородок, повернулся в сторону училища и внимательно посмотрел, изучающе, долго, как будто искал ответ в окнах старой аракчеевской крепости:

– Не хотят отдавать честь русским офицерам, будут отдавать немецким.

Не помолодел Григорий к сорока пяти годам. Высокими залысинами поднялся лоб. Похудел. Напрягся. Стал жёсток и неразговорчив. Всякий, кто смотрел в его и всегда-то глубоко посаженные, а теперь и вовсе ввалившиеся светлые глаза, понимал, что если скажет что-нибудь полковник, скупо разжав рот, укрытый широкими казацкими усами, то иначе быть не только не может, но и не должно.

Кабинет генерала Враского чист и лаконичен. Под обширной картой Российской империи, на дубовом столе, на безукоризненном зеленом сукне, растянутом между рядами бронзовых заклепок, под стеклянным куполом лампы аккуратно, как на плацу, стоял малахитовый чернильный прибор с витиеватой надписью «Генерал-майору от сослуживцев», подаренный при отбытии из Владивостока. На книжных полках, под Святым Георгием в резном ореховом окладе, газеты: «Новое время», «Русский инвалид», журналы «Разведчик» и «Нива», книги, учебники, уставы, расставленные по ранжиру с немецкой педантичностью. С этой же педантичностью вел Враский и училищное хозяйство. В 1914 году, будучи только назначен командовать одним из старейших военных заведений, незамедлительно же взял на заметку все военные здания, казармы в городе и быстро наполнил их юнкерами, вчетверо увеличив набор. Понял сразу, раньше многих, что военная необходимость потребует большего и скорейшего обучения молодых офицеров.

Немецких кровей был генерал, предки его переселились на юг Украины при матушке Екатерине. Потомственный военный, Враский с малых чинов служил на Дальнем Востоке, воевал в японскую. При начале военных действий с Германией поддался общепатриотическому настрою и подал прошение о перемене своей родовой фамилии Фенстер на старинное русское имя матери, графини Враской.

Григорий Магдебург, вместе с другими фронтовиками направленный с театра военных действий под начало Враского, кроме общих немецких корней и фронтовой горечи разделял с генералом его взгляды, взвешенный дипломатический подход, его тревогу за будущность армии и страны. Поддержал он генерала, когда тот предложил переименовать вверенное ему заведение в «Военное Ордена Св. Георгия Победоносца училище» и сформировать георгиевские полки; поддержал, когда Иеремия Яковлевич перевел чугуевцев в подчинение Украинской Народной Республике, в которой генерал и старшие офицеры видели зачатки хоть какой-то государственности; будет поддерживать и воевать с ним и дальше, до последнего дня своей службы.

Враский стоял у раскрытого окна, заложив руки за спину и слегка ссутулив могучие плечи, туго обтянутые тонким генеральским сукном. Был генерал лыс, бородой окладист. Тяжелые, чуть кавказские и потому чуть трагические, глаза. Статен, с породной потомственной армейской выучкой. Иеремия Яковлевич наблюдал, как на плацу бравый, бронзовый от загара фельдфебель зычно командовал: «Левое плечо вперед. Ша-гом-а-арш!» Роты двигались по плацу развернутым строем. Самый большой выпуск в этом году – 1600 человек, еще четыре месяца назад – беспорядочная толпа вчерашних гимназистов, студентов, семинаристов, поступивших на ускоренные курсы, а сегодня под команды командира перед окном начальника проходила последняя боеспособная часть распадающейся на всем юге армии.

– Иеремия Яковлевич, – позвал, просунув голову в дверь, адъютант училища, штабс-капитан Любарский, – из штаба округа звонят.

Генерал принял трубку и процедил: «Здравия желаю». Связь на удивление работала бесперебойно, и голос командующего военным округом, который захлебывался, заикался и путался в словах, был слышен так, как будто тот орал, сидя на соседнем стуле.

– В Бахмуте запасный пехотный полк взбунтовался! Третий день бесчинствуют! Винный завод разгромили! Посылали учебные команды, два отряда красной гвардии – все спились! Поезда проходящие останавливаются: от пассажира до машиниста – все пьяные! Ради Бога, выручайте, Иеремия Яковлевич. По всей губернии магазины громят, кондитерские, аптеки! Только на вас надежда.

Враский слушал, отведя орущую трубку подальше от уха – брезгливо. Неотрывно смотрел, как шагают по плацу ровные шеренги пыльно-коричневых гимнастерок. Положив трубку, постоял с минуту, размышляя, и, не поворачиваясь, по-прежнему стоя спиной к Любарскому, коротко произнес:

– Полковника Магдебурга ко мне.

…Охваченные революционным пылом солдаты выносили со склада 10-литровые бутыли водки, так называемых «гусей», и тут же их распивали. Вслед за военными к заводу потянулись обыватели: весть о даровом алкоголе облетела окрестности быстрее телеграфа. Город представлял собою жуткую картину разгула.

Первый батальон полковника Магдебурга отправился поездом в Екатеринославскую губернию с приказом военного министра разоружить запасный полк, в котором насчитывалось около пяти тысяч солдат, и в случае неповиновения открыть огонь. Имея многократное превосходство в силе, бунтовщики оружие сдавать не пожелали. Юнкера взяли под охрану винный завод, казармы запасного полка, городскую администрацию. Капитан Сырцов вспоминает: «Еще чуть-чуть, и братья по оружию могли броситься друг на друга». Крепко держа под контролем город, генерал Враский, прибывший следом за батальоном, убедил комитет запасного полка, вернее, тех из них, кто еще был в состоянии связать два слова, подчиниться приказу и сдать оружие.

Начальником гарнизона города Бахмута был назначен полковник Магдебург.

Через две недели Временное правительство вернуло оружие протрезвевшим бунтовщикам, а большевикам стало ясно, что чугуевский «очаг контрреволюции» является реальной угрозой.

Осенью 1917 года на юге бушует гуманитарная катастрофа. Забастовки. Остановка железнодорожного транспорта. Войска нестройным потоком возвращаются с фронта, города забиты людьми, которым нечем заняться. Оружие не сдают, бродят по загаженным площадям, слушают многочисленных агитаторов конкурирующих, враждующих друг с другом партий, ненавидящих всех, кто пытается сохранить порядок и общий ход жизни. Беспорядки в Украине, Новороссии, на Северном Кавказе приобретают особенный характер – повальное пьянство. Толпа захватывает винные склады в Луганске, в Харькове крушат еврейские магазины, в Херсонской губернии в пьяных бунтах участвует милиция и казаки. В Феодосии разъяренные толпы врываются в дома в поисках укрытого продовольствия. Вялотекущая пьянка перерастает в пьяный солдатский бунт. Марина Цветаева пишет в письме Сергею Эфрону из Феодосии: «Город насквозь пропах. Все дни выпускают вино».

2

Река Нева

За спиной гудел Николаевский вокзал. 26 октября 1917 года гардемарин Евгений Долинский прибыл в Петроград; протолкался сквозь толпу и вышел на Невский. Знакомый, непохожий на сухие сибирские вьюги, влажный, солоноватый балтийский ветер мел по безлюдному проспекту, трепал полосатые парусиновые тенты над закрытыми магазинами, надувал парусом привязанный к балконной решетке плакат, на котором можно было прочесть только одно слово: «Долой!»

Евгений с тщательной морской аккуратностью одернул помятый бушлат и ребром ладони проверил, ровно ли легла кокарда. Блестят якорьки на погонах, золотые буковки на ленточках, в треугольнике ворота рябят полоски тельняшки. Кортик. Маленький кожаный рундучок – предмет особой гордости гардемарина.

Походка чуть вразвалочку – привычка еще не сложилась, но уже не терпится идти, как морскому волку – покачиваясь, словно по палубе. Юношеская угловатость, узкие плечи, тонкое, сухощавое лицо. Порода.

В переулках жмутся редкие прохожие, гулко топоча, пробегают и исчезают во дворах-колодцах солдаты; у Мойки проспект пересек казачий разъезд. На тротуаре валяются ручные ящики из-под патронов, брошенные пулеметные щиты блестят, покрытые утренней изморозью, на боку сваленной тумбы бьется обрывок газеты.

Распахнутые, зияют ворота Зимнего; словно вынесенные девятым валом обломки кораблекрушения, разбросаны перед ним пустые бутылки, матросы, безобразно раскинувшие руки – то ли мертвые, то ли пьяные; деревянные брусья, как сломанные мачты; юнкерские фуражки, гильзы. Мелькают странные, не виданные прежде у дворца лица – наглые, развязные, вороватые; суетятся, волокут канделябры, вырванные из рам картины, козетку с изогнутыми ножками и в серых габардиновых розах.

Нева поднялась, серая волна бьется выше ординара, у самых ступенек, спускающихся с парапета к воде, заливает щербатый гранит. Мутная, с желтоватыми подтеками пена выкидывает и снова уносит банки, окурки, мокрую шапку, клочки афиш, опутанные тиной красные банты.

«Разрушайте, разрушайте до основания…»

3

27 октября вечерние газеты вышли без раздела «По телеграфу», чему дано было разъяснение на первых полосах: «Петроградское телеграфное агентство уведомляет, что, будучи занято комиссаром военно-революционного комитета, оно лишено возможности передавать сведения о происходящих событиях».

Были, видно, в Тотемском уезде Вологодской губернии свои источники информации, помимо занятого под революционные нужды телеграфа – уже 28 октября крестьянин Замораев демонстрирует полную осведомленность: «В Петрограде было выступление большевиков. Керенский идет на усмирение разных советов. Чья возьмет, неизвестно. Жалко России, вся истерзана, разорена. Кругом смута и анархия».

«12 ноября. В Петрограде, говорят, неспокойно. Большевики сгубили все дело. Везде бунты и голод».

4

Денщик толкнул плечом дверь и, ловко балансируя подносом с подстаканниками, вошел в зал. Офицеры сидели, сдвинув кресла к столу, за которым начальник училища хмуро перебирал бумаги. Генерал Зыбин, седой, тяжелый, с широкой, полгруди закрывающей бородой, задумчиво стучал по краю пепельницы вишневой трубкой, выбивая табак, который уже давно лежал коричнево-сизой горкой на сером мраморе. Сырцов ходил по залу, поминутно выглядывая в окно; опираясь на спинку кресла, склонялся, взволнованно и горячо шептал что-то Шмидту.

– Расставляй, – скомандовал Магдебург, расположившийся, по фронтовой привычке, лицом ко входу, и принял в ладонь горячее обжигающее серебро.

– Капитан, – приказал Враский, повернувшись к Любарскому, – доложите собранию последние телефонограммы.

– Вчера, 29-го октября, в Москве полковник Рябцев захватил Кремль. Юнкера разоружили большевицких солдат и удерживают практически весь центр города. Укрепились в Александровском, Алексеевском военных училищах, штабе Московского военного округа, в Лефортове, в здании Лицея и продовольственных складах на углу Крымской площади и Остоженки, в 5‑ой школе прапорщиков в Смоленском переулке и в 6‑ой школе прапорщиков в Крутицких казармах. Большевики отрезаны от всех районов города. – Любарский прервался, прокашлялся, словно ища новый голос, убедительный и злой. – К Москве подтягиваются красногвардейские части. Железнодорожный Военно-революционный комитет организовал охрану железных дорог Московского узла. Пропускают только те поезда, которые везут подкрепление бунтовщикам. Вокруг Кремля идут ожесточенные бои.

– Если немедленно погрузимся, к утру будем в Москве. Генерал, это исторический шанс! Мы должны переломить шею большевицкой гадине! – Сырцов резал воздух ладонью прямо перед носом начальника.

– Капитан, извольте присесть. Я не меньше вашего понимаю, что без нашей поддержки московские юнкера захлебнутся в крови, – отодвигаясь, сказал Враский. – Тарас Михайлович, – обратился он к капитану Протозанову, – какова обстановка в Харькове?

– Беспорядки. Самое дурное, что железнодорожные рабочие поддержали большевистский путч в Петрограде. Полагаю, главная трудность возникнет с отправкой эшелонов из Харькова.

– Как настроение в училище?

– Жалеют, что танцкласс отменили, – усмехнулся капитан Шмидт, кивнув в сторону Любарского, который вел уроки танцев и традиционно назначался распорядителем знаменитых георгиевских балов.

Любарский страдальчески изогнул бровь.

– А ты, Григорий Трофимович, что скажешь? – обратился Иеремия Яковлевич к полковнику, который, пристроив на колене блокнот, что-то писал, подчеркивал остро отточенным карандашом.

– Специальный поезд надо требовать. В арсенале у нас полторы тысячи винтовок, шесть ящиков гранат, четыре станковых пулемета.

Враский пожевал губами, что-то считая про себя, опершись руками на стол, грузно поднялся и скомандовал:

– Адъютант, юнкеров в сборный зал на митинг.

Желтый походный саквояж вмещал немного: бритвенный прибор, кое-какой запас белья, полевой бинокль в чехле, пару книг, документы и шершавый почтовый пакет с фотографиями. Дети играют в серсо. Женечка в свадебной фате с круглыми изумленными глазами. В парадном мундире выпрямился на стуле, уперев руки в колени, отец, за его несогнутой мощной спиной шестеро сыновей: золотые эполеты, витые шнуры аксельбантов, саперные серебряные галуны, зеленые юнкерские погоны. Александра. Бело-молочный силуэт в широкой шелковой шляпе, кофейная коляска у низкого крыльца. Не было на самом деле платье белым; многоцветье мелькало и кружилось перед глазами, когда он вспоминал, как первый раз привез семью в нежинское гнездо: неяркое, чуть насмешливое, нежное лицо жены, надменная посадка головы, отягощенной узлом каштановых волос, пятнистые тени под яблонями, невесомая рука в длинной перчатке с неровными жемчужными пуговками на его локте и сладостный запах вербены.

Два часа спустя Магдебург и Враский в походных шинелях поднялись на смотровую площадку училища. Облокотившись на балюстраду, они смотрели на высокий обрыв Донца, гостиные ряды на Никитской, кишащие торговым людом, Царский сад с походными палатками, паперть Покровского собора с облепившими ее инвалидами и попрошайкам. Перед входом в училище сновали юнкера, ловко и сноровисто, ухватывая по двое ящики с патронами, закидывали оружие в подводу.

– Посмотрите, генерал, на наших молодцов, – Григорий показал биноклем на белые платки, продетые под красные юнкерские погоны.

– Что это обозначает? – удивился Враский.

– Псковские кадеты обычай новый ввели. Так они демонстрируют преданность монархии.

Два батальона всю ночь простояли на перроне с винтовками за плечами и патронами в подсумках, готовые к бою. Харьковский совет отправил рабочие отряды разобрать железнодорожные рельсы, ведущие к Чугуеву. Специальный поезд не прибыл. Вместо него появились парламентеры. В переговоры вступил командующий войсками Харьковского района, которому формально подчинялось училище. Дискуссия между представителем уже несуществующего Временного правительства и харьковскими большевиками быстро переросла в сговор. Офицеры яростно требовали немедленно выступить походом на Харьков, захватить вокзал и вместе с бронеавтомобильными частями харьковского гарнизона идти на Москву. Уже потом, много лет спустя, в эмиграции, в Белграде, Париже и Буэнос-Айресе они будут перебирать каждый час этого дня и ужасаться, как военная привычка к подчинению не позволила им арестовать предателя, сознательно тянувшего время и бежавшего к красногвардейцам, как только стало известно о поражении московских юнкеров…

5

Лето 1918

В окно деревянной ротонды Офицерского собрания было видно, как над плавным изгибом Донца клубится пар и охристой громадой лежит Печенежский лес.

– Что Репин находил в этих ландшафтах? – серо, мрачно, скучно, – раздраженно сказал Барбович и заткнул за ворот салфетку. В центре круглого стола стояло огромное керамическое блюдо, на котором сверкали красными блестящими панцирями горячие раки.

– Еле доехал, – продолжал он, ловко вытаскивая из этой груды самую крупную особь, – дорогу от Харькова совершенно развезло, грязь непроходимая.

– Чего из напитков изволите, ваши высокоблагородия? – склонился над столиком официант.

– Подай пива. Иван Гаврилович, удалось с командиром дивизии встретиться? – спросил Григорий, разрезая щипчиками податливую клешню.

– С Федором Артуровичем Келлером виделись. Мы с Федором Артуровичем, – язвительно подчеркнул второй раз Барбович, – теперь частные лица.[4]

…В мае 1917 года развращенный тыловыми агитаторами полковой комитет выразил «недоверие» своему командиру, полковнику Барбовичу. В феврале 1918 года после демобилизации 10-го гусарского Ингерманландского полка, «бывший командир» был направлен в распоряжение Харьковского военного округа. Генерал Келлер, командир 10-ой Кавалерийской дивизии, в состав которой входили ингерманландцы, отказался присягать Временному Правительству и с апреля 1917 года, находясь в резерве чинов Киевского военного округа, жил в Харькове.

В дверях собрания появился полковник Васецкий. Швырнул гардеробщику фуражку, стряхивая дождевую пыль с плеч, нашел глазами столик, сел и подвинул к себе тарелку с раками.

Официант, не спрашивая, поставил перед ним кружку с пивом. Сеточка пены пузырилась и лопалась, тоненькими ручейками стекая по запотевшему стеклу.

Барбович неторопливо и тщательно вытер пальцы салфеткой, вынул из кармана кителя сложенный вчетверо лист бумаги и протянул Васецкому:

– Читай.

«Прикажи Царь, придем и защитим Тебя».[5]

– Понятно, – сказал Васецкий.

– Что тебе понятно? – рассердился Барбович.

– Понятно, какой ответ ты привез от Келлера. Корнилов для него – предатель и отступник. К Добровольческой Армии граф не примкнет и на Дон не поедет.[6]

– Отказ генерала Келлера повлияет на ваше решение? – поинтересовался Григорий.

– На рассвете мы подымаем полковой штандарт.

Дождь усилился, крупные круглые градины застучали о стекло, как пулеметная дробь.

– А ты чего в Чугуеве дожидаешься, Григорий? – спросил Васецкий.

– Я – не частное лицо. Меня никто не демобилизовывал. Я обязан воевать в рядах Русской Армии.

– Русская Армия – на Юге, – сказал «бывший командир».[7]

…Конный отряд из 74 гусар выступил походным порядком из Чугуева в Добровольческую армию, ведя по пути бои с махновцами, постоянно увеличиваясь за счет новых добровольцев. Достигнув Мариуполя, отряд соединился с покинувшими Чугуев несколько ранее однополчанами. Вновь сформированный Ингерманладский гусарский дивизион Добровольческой Армии во главе с генералом Барбовичем был переброшен с Кубани в Таврическую губернию.[8]

6

«Боевым сидением» назовет генерал Враский полтора месяца, когда училище, находясь в полной изоляции, искало союзников. Положение было невероятным: боеспособное, вооруженное, полностью укомплектованное военное подразделение оказалось никому не нужным.

В ноябре ударные отряды, сформированные ставкой верховного командования, покинули Могилев. Главкомверх генерал Духонин, оставшийся даже без конвоя, был арестован и растерзан красногвардейцами. Русской армии больше не существовало.

После жарких обсуждений чугуевские офицеры посылают гонца к атаману Донского войска Каледину. Капитан Шмидт вернулся через неделю, измотанный, осунувшийся, посеревший:

– Отказал атаман. Училище, говорит, морально поддерживает Харьковский район, и как только оно двинется с места, коммунистическая волна захлестнет весь край. Каледин, – горько пересказывал Шмидт офицерам, собравшимся в кабинете Враского, – благороднейший человек, но не только я, никто не может понять, какую Россию он собирается защищать. А самое главное, казаки за пределами своих станиц воевать не хотят, так что поддержки у него никакой от казачества нет, а даже, я вам скажу, враждебность. Многим, конечно, соблазнительно большевистское вранье про счастливую жизнь с общими бабами. Я даже не разочарован, – закончил капитан, – что мы с ним не воссоединились.

– Неужели казаки на большевицкую ерунду клюнут?

– На ерунду не клюнут, а воевать не пойдут.

Враский невесело улыбнулся, вздохнул, достал из шкапчика узкую янтарную бутылку, низенький граненый стаканчик. Налил, подвинул Шмидту.

– С дороги, капитан.

Подумал, вынул второй. Выпил, вытер ладонью усы.

– Со штабными поговорил, обстановку прозондировал? – спросил Зыбин.

Шмидт стукнул стаканом о столешницу.

– На Дон уходить надо. В Ростове Корнилов добровольцев собирает. К нему со всего юга офицеры стягиваются.

– Уходить? – побагровев, рявкнул генерал. – А Чугуев мы на кого оставим? На Аракчеева? Правду сказал Каледин – кроме нас, здесь других сил нет и не предвидится. На кирпичном заводе большевички рабочих распропагандировали, черт знает что в городе происходит. Рано нам еще отступать. К тому же, господа, мы получили положительный ответ из Киева. Грушевский заверяет, что Центральная Рада готова не только принять училище под свою власть, но и в случае необходимости оказать вооруженную поддержку.

– Воля ваша, Иеремия Яковлевич, но я русский офицер и воевать под флагом иностранного государства не намерен, – капитан Шмидт щелкнул каблуками, демонстративно взял под козырек и вышел, почти выбежал из кабинета.

Враский побелевшей рукой оттянул край тугого воротничка, как будто ему вдруг стало тяжело дышать. Обвел взглядом напряженные лица своих офицеров и прервал тягостное молчание дрогнувшим, негенеральским голосом:

– Господа! Предлагаю каждому принять решение в добровольном порядке.

До тусклой осенней зари 2‑ой батальон полковника Кравченко в полной боевой выкладке покинул училище и двинулся к Дону.

Защищать Чугуев и весь харьковский район «от коммунистической волны» осталось 600 штыков.

7

На подступах к Чугуеву ранним утром 15 декабря 1917 года конными дозорными юнкерами были замечены три эшелона. Впереди шел локомотив с прожекторами и пулеметами, на платформах громоздилось два броневика и батарея трехдюймовых орудий. В вагонах – около тысячи балтийских матросов, рабочие харьковских заводов и энтузиасты-доброхоты с берданками. Возглавляли банду кронштадтский матрос Николай Ховрин, уже прославившийся к тому времени зверской расправой над офицерами крейсера «Алмаз», и Анатолий Железняков, вошедший позже в советскую пропаганду как «матрос Железняк». Чугуевцы были подняты по тревоге. Роты вышли на окраины и заняли позиции, за ними залегли пулеметные команды.

Батальон полковника Магдебурга принял бой у железнодорожного вокзала. Цепи молча поднимались, наклонившись, уворачиваясь от бьющей в глаза метели, бежали по насыпи, падали навзничь в сугробы, отстреливались. Убитых оттаскивали к семафорному столбу, и снег белым крылом заносил ставшие колом обледенелые полы шинелей и тихие розовые лица. Полковник по короткой чердачной лестнице взобрался на крышу станционного сарая, приспособленного под командный пункт. Вглядываясь сквозь снежную пыль в полевой бинокль, увидел, как обмотанные пулеметными лентами матросы сгружают с платформы трехдюймовку.

Обойдя с фланга растянувшийся на пять верст фронт чугуевцев, большевики вкатили орудия в город. На прямых, вычерченных петербургскими архитекторами улицах военного поселения загремела канонада. Один из снарядов ударил по фасаду училища и, отскочив от крепостной стены, как горох, взорвался в Царском саду. Другие беспорядочно ложились близ домов мирных обывателей.

В зале собраний Чугуевской городской думы беспрерывно идет экстренное заседание. Большевики взяли в заложники депутатов и угрожают сравнять город с землей. Чиновники, думцы, земские, купечество – вся городская общественность, сбившаяся в белоколонном особнячке, растерянная, испуганная обстрелом, умоляет генерала Враского прекратить сопротивление. Иеремия Яковлевич соглашается сложить оружие при условии, что офицеры и юнкера смогут беспрепятственно разъехаться по домам. «Но обещанная большевиками свобода личности, – свидетельствует капитан Сырцов, – продолжалась недолго: оставшиеся в городе офицеры были арестованы и отправлены под конвоем: часть – в Харьков, часть – в Москву».

Анатолий Железняков вернется в Петроград, где через двадцать дней навсегда прекратит работу Всероссийского Учредительного, прервав первое же его заседание словами: «Караул устал. Очистить помещение!»

Москаленко шел впереди, прихрамывая больше обычного. Он держался вместе с полковником с той минуты, когда Григорий Трофимович принял решение ехать в Екатеринослав: иного пути, как вернуться в свой полк, к феодосийцам, оба не видели. Принес со склада две неновые солдатские шинели, набил провиантом вещевые мешки и на самые уши натянул фуражку с картинно сломанным козырьком.

Снежный ветер студил спину. Геннадий Борисович на ходу раскурил цигарку и покосился на полковника. Сколь бы ни был близок фельдфебель к офицеру, но разделявшую их дистанцию прекрасно понимал. Магдебург резко мотнул головой. Позади, над Донцом, на крутом обрыве, башенные часы белой аракчеевской крепости ударили полночь.

В проходящий харьковский втиснулись с боем. В купе лежали, сидели, кутаясь в башлыки, выбегали на станциях за кипятком с десяток солдат, возвращающихся с фронта. Григорий, бегло взглянув на сосредоточенные молчаливые лица соседей, узнал своих, фронтовых офицеров, прибегнувших к такому же спасительному маскараду, и только коротко кивнул, когда Москаленко, вдруг охнув, зашептал ему в ухо:

– Смотрите, Ваше благородие, они же все белая кость.

Железнодорожная ЧК обыскивала дважды и дважды не заметила револьвер, который полковник, не таясь соседей по купе, сунул на спину за ремень.

На третьи сутки добрались к Екатеринославу. Спрыгнули с подножки, не доезжая до города, на железнодорожном переезде; окраинами, не заворачивая на пустые неосвещенные улицы, двинулись к дому. Свернули на Жуковского, к голому, остекленному морозом вишневому палисаднику. Москаленко, перегнувшись через изгородь, открыл скрипнувшую калитку. Григорий подошел к окну, рукавом шинели протер изморозь и заглянул внутрь.

Александра с дочерью сидели за маленьким столиком, склонившись над шитьем. Две одинаковые каштановые головки сближались, что-то высматривая на бледно-желтых в неверном электрическом свете лоскутах, губы беззвучно шевелились, улыбались, смешно вытягиваясь уточкой, влажнили нитку; под розовой бахромой абажура, забравшись на стул с ногами и высунув от усердия язык, Валера оборачивал в фольгу грецкий орех. Маленькая серебряная горка уже лежала, как пушечные ядра, под хвойной веткой, угнездившейся в низкой фаянсовой вазе. В глубине дома хлопнула дверь. Александра ладонью подхватила ослабевший, распадающийся узел, ловко вставила гребень и подняла лицо.

8

Казначей уровнял рукой сложенные рядами пачки денег и опустил крышку саквояжа. Из банки, заплывшей твердыми шоколадными полосками, вылил сургуч и с силой вдавил училищную печать. Зыбин, Колпаков и Враский поочередно расписались под актом.

– Спасибо, Николай Николаевич, можете идти.

Быстрыми убористыми движениями казначей прибрал бумаги в портфель, подхватил шинель и исчез за дверью.

– Иннокентий Андреевич, вы твердо решили остаться? Повторяю, у меня в коляске два свободных места.

– Екатерина Дормидонтовна не согласится дом без присмотра оставить. А кто будет моего пони выезжать?

– Неподходящий момент для шуток, Зыбин.

– Не шучу. Пока эта банда занята грабежами, им не до нас. Чугуев городок богатый, сытый – меньше, чем за три дня, не управятся. Я за это время успею приготовить для всех документы, отпускные свидетельства и уничтожить архив.

Враский угрюмо поднялся, и резким, устраняющим движением махнул рукой, словно отталкивая от себя неизбежность:

– Училищную кассу я оставляю на ваше усмотрение, генерал Зыбин. Укроете, где сочтете возможным.

– Я могу идти, Иеремия Яковлевич? – спросил Колпаков и потянулся за брошенной на стул шинелью.

– Погодите, капитан. Есть еще одно дело. – Враский протянул руку и скользнул ладонью по гладкому древку укрепленного у стены знамени. – У вас в роте есть доверенный юнкер из местных, чугуевских?

Когда капитан Колпаков вернулся со стриженным «под ноль» высоким юнкером с ясным малороссийским лицом, белое шелковое полотнище, уже свернутое, лежало в железном ящике из-под денежной кассы.

– Господа, – Враский обратился к стоящим вокруг него усталым мужчинам в шинелях со споротыми погонами. – Обстоятельства, вам известные, вынуждают нас покинуть училище, но наше знамя не должно попасть в руки противника, – он опустил крышку и плотно завинтил замки. – Юнкер Левченко, ты один будешь знать, где находится знамя. Храни тебя Святой Георгий.

Юнкер негнущимися руками поднял холодный металлический ящик, медленно, глядя неотрывно в глаза генералу, стал отступать к двери. Правой рукой упирая в себя острый край, левой он нащупал холодную латунь ручки, нажал. Их разделил порог; дверь пружинно закрылась сама, нарушив почти осязаемую связанность взглядов.

Левченко бежал мимо сложенных костром винтовок, груды сломанных штыков и развороченных пулеметов, по заледенелому скользкому плацу к Царскому саду. Стрельба, визг, звуки какой-то гнусной возни неслись со стороны Никитской – видно, грабили торговые ряды. Он вышел к обрыву. Голый мерзлый кустарник террасами спускался к реке. Туман висел над Донцом, и только справа черным неровным контуром виднелась Майорская гора.

«Знамя есть священная хоругвь, под которой собираются все верные своему долгу воины и с которою они следуют в бой с врагом. Знамя должно напоминать солдату, что он присягал служить Государю и Родине до потери самой жизни…»

Так холодно ему не было никогда. Небо побелело и выпрямилось перед ним, узкие снежные облака нависли низко и грузно, как шелковые складки. Линия, разделяющая небо и гору, напряглась, сдвинулась, обрела форму, наполнилась снегом, светом и темнотой. Сверкающий конь с всадником оттолкнулся копытом и по ровной дуге взлетел над замерзшим Донцом. Левченко стащил фуражку со стриженой головы, стиснул в кулаке и до боли вдавил ее в грудь.

«Обещаюсь и клянусь Всемогущим Богом, пред Святым Его Евангелием, в том: от команды и знамя, где принадлежу, хотя в поле, обозе или гарнизоне, никогда не отлучаться, но за оным, пока жив, следовать буду…»

9

Генерал Зыбин, автор классического учебника по военной топографии, руководитель союза чугуевских офицеров в эмиграции, оказался прав в своих расчетах: три дня понадобилось красным, чтобы растащить все, что было накоплено за полувековую историю училища. Особенно налегали они на огромные склады с оружием, обмундированием, провиантом. Вместе с местными борцами за светлое будущее тащили мебель из классов, кровати, подушки из госпиталя, посуду из столовой, разворовали даже книги из библиотеки – вероятно, на растопку. Отправив в Харьков 62 подводы с добычей, принялись за сытый городок Чугуев – островок благополучия в дочиста ограбленной округе. Угоревшая от безнаказанности, даровой жратвы и выпивки толпа, наскучив мародерством, требовала «пустить буржуям кровь».

Несколько десятков офицеров-чугуевцев, избежав первых арестов, задержались в городе. Юнкера из местных, особенно те, у кого в Чугуеве оставались семьи, похоронив убитых и замерзших в ночь после боя, прятались по крестьянским избам в окрестных селах.

…Город замер, притаился за ставнями. По Никитинской в широченных клешах и женской донской шубе бежал, спотыкаясь, матрос и истошно орал: «Казаки! Драпай, братва!»

Из леса на противоположном берегу Донца высыпала казачья лава и с пиками «к бою» ринулась в атаку на город.

Драпали, роняя на мостовые мешки, меховые шапки, свернутые в трубочку ковры, драпали, даже не отстреливаясь, драпали к вокзалу, к эшелону, запрыгивали в вагоны, по-товарищески расталкивая друг друга локтями. Лязгнули буфера. Влетев на перрон, казаки проводили уходящий поезд винтовочными выстрелами.

Их было всего двадцать два. Неоседланные крестьянские лошадки, вырубленное в утреннем лесу «оружие», а под полушубками – пыльно-коричневые гимнастерки с ввинченными насмерть чугуевскими значками: на белом фоне всадник в красном плаще и с черной, огненной пикой.

Маленький отряд развернулся и рысью, как на параде, поскакал к училищу. Левченко спрыгнул с коня, обмотал поводья за перила и взбежал по каменным ступенькам.

Сжигаемые стыдом, шли офицеры по оскверненному дому.

10

Совет Народных Комиссаров принимает декрет «О введении в Российской республике западноевропейского календаря». Согласно ему, после 31 января 1918 года следует считать не 1 февраля, а 14‑е. Во избежание путаницы предписывается после числа каждого дня, указанного по новому стилю, в скобках писать число по старому. Население, ошеломленное беспощадной действительностью и райскими коммунистическими перспективами, сбито с толку и теряет счет времени.

Река Днестр

Развал русских вооруженных сил отдал в руки румын Бессарабию. Расширяя оккупационную зону, пехота Королевы Марии неуклонно приближалась к Днестру. Кишинев, кроме небольших частей старой армии, прорвавшихся из Румынии и осевших в районе Бендер, защищать было некому.

Оставаться под румынами Зинаида Людвиговна боялась. Она, надо сказать, совсем растерялась: наскоро заколов пушистые волосы, лихорадочно ездила с визитами, пытаясь уловить смысл из разноголосицы слухов и ахов таких же перепуганных знакомых; зашивала в подол небогатые колечки; рассчитала прислугу – белолицая толстая гагаузка Матрена, забрав жалованье за месяц вперед и набив зиночкиным батистовым бельем фанерный чемодан, растворилась в сыром январском утре; поминутно честила дворничиху, нанимаемую теперь на черные работы, а вечерами, прижав к вискам тонкими длинными пальцами смоченный уксусом платок, падала в кресла и сердилась на мужа:

– Надо перебираться, Аркадий! Как мы будем жить в иностранном государстве? Какое образование Коля получит, румынское?

Аркадий Нелюбов сам неважно понимал, как уберечь семью, когда рушился, уходил из-под ног привычный мир, и от этого раздражался еще больше.

– Куда же прикажешь перебираться?

– Как куда? В Петербург. У меня там братья, у тебя – семья, отец, в конце концов.

– Большевики в Петербурге, Зина.

– Большевики ненадолго. Ну, на неделю-другую. Может быть, на месяц.

– Зина! Что ты несешь?! – Аркадий, обхватив голову руками так, что жесткие волосы торчали между пальцами как щетки, вскакивал из-за стола и длинными шагами мерил комнату от окна к креслу, где, надув губы, ежилась жена. – Я – потомственный дворянин, в Петербурге мне дорога от вокзала до первой стенки!

– Тогда я сама с детьми поеду.

– Что, Зиночка, отыгрываешься? Детей меня лишить хочешь?

Зинаида рыдала. Мучительные разговоры с упреками, нюхательными солями и реминисценциями о пропавшей в сибирских снегах молодости, после которых Зина, истощив обидный запас, укрывалась в детской, а Аркадий досиживал ночь в опустевшем кресле, до рези в глазах вчитываясь в потерявшие смысл и значение бумаги – этот, давно выматывающий их обоих надрыв, завершился неожиданно быстро.

Зинаида Людвиговна с сыном отправились в столицу, а Аркадий с десятилетней Женечкой остались в Бессарабии. Расстались горько. Зина плакала не скрываясь. Дети, насупленные, оглушенные невиданной круговертью, жались друг к другу, а отец гладил Колю по голове, как маленького, и сам, как маленький, жмурил глаза и бормотал: «Все образуется, все образуется».

…Не образуется. Зинаида, милая и своевольная красавица Зинаида, как и предсказывал муж, едет на смерть: она погибнет в 1919 году от сыпного тифа. Блокадной зимой 1942 их сын, Николай Нелюбов, истощенный голодом, не удержится – выпьет олифу и умрет в цехе завода «Электросила».

Аркадий Нелюбов с дочерью исчезнут, растворятся в боярской Румынии.

11

3 марта (16 февраля) в Бресте большевики заключили мир со странами Четверного союза: Германией, Австро-Венгрией, Болгарией и Турцией. По договору Советская Россия уступала территории с населением 50 миллионов человек. Отторгнуты Польша, Прибалтика, Финляндия, Украина, часть Белоруссии, кроме того, Турция аннексировала часть земель в Закавказье.

Река Нева

Вернулся из Пскова Александр. Явился домой в шинели с красным бантом, обнял Шурочку:

– Революция! Начинается счастливая жизнь!

– Подожди, еще покажут тебе большевички. – Шурочка опустилась на крутящийся стулик у рояля и отвела взгляд. – Ты друга своего, Володю Герда, уже навестил?

Учителя, студенты педагогических семинарий и институтов, гимназисты-старшеклассники, политизированные и энергичные, втягивались во все модные революционные преобразования: записывались в отряды милиции (боялись, правда, темноты и циркулировали только по центральным улицам), разъезжали пропагандистами по фронтовым частям и деревням, руководили бесчисленными комитетами и ячейками. Но даже они, с их идеалистической широтой и горючим энтузиазмом, были отрезвлены Октябрьским переворотом. Учительский Союз, где одним из главных идеологов состоял Владимир Герд, влился в разношерстую антибольшевистскую демонстрацию сторонников Учредительного собрания. Пестрая лента, извиваясь, тянулась по Невскому проспекту к Смольному; взлохмаченная голова Герда виднелась в первых рядах; ни на минуту не ослабев рукой, он нес знамя Учительского союза, не выпустил его и когда застрекотали пулеметы, когда толпа, содрогнувшись, как единый человек, отхлынула и брызнула в переулки.

На залитом липкими пятнами тротуаре, из-под бегущих ног вырывая раненых, покалеченных учителей, оттаскивая их по одному, по два в подворотню, заслоняя плечом от напирающей толпы; опускаясь на колени над белым до синевы личиком курсистки, преподавательницы французского языка, которую он сам утром привел на это чертово шествие и которая лежала теперь перед ним в безобразно разорванной блузке, с неестественно вывернутой шеей, Герд понял: все кончилось, навсегда, бесповоротно.

Весной 1918 года Учительский Союз объявляет забастовку по всей стране. Школы закрыты, дети от души радуются наступившим раньше летних дней каникулам. Школьная система и без того дышит на ладан. Герд ездит из Петербурга в Москву, в другие города с тем, чтобы, пользуясь своим безусловным профессиональным авторитетом, убедить учителей возобновить занятия. Руководить Путиловским училищем он оставляет своего коллегу и друга Александра Савича.

По школам разослали правительственное постановление: «В целях облегчения широким массам усвоения русской грамоты и освобождения школы от непроизводительного труда при изучении правописания, Совет Народных Комиссаров постановляет: все издания, документы и бумаги должны с 15 октября 1918 года печататься по новому правописанию».

– Реформа назрела давно. Пришли решительные люди и претворили ее в жизнь. Расставили точки над i! – обрадовался Александр.

– Над чем, Саша? – усмехнулся старший брат. – Нет больше «i с точкой». Пять букв из кириллицы изъяли. Что следующее? – Кирилла с Мефодием отменить?

– Ты напрасно преувеличиваешь, Миша. Кроме того, ясно сказано: «При проведении реформы не допускается принудительное переучивание тех, кто уже усвоил прежние правила».

– Они какие-нибудь другие меры, кроме принудительных, знают? – пожал плечами Михаил.

На следующий день силами матросских патрулей в столичных типографиях из наборных касс были изъяты приговоренные буквы. Типографы в нужных местах, даже в столь любимом реформаторами слове «съезд», вместо разделительного твердого знака начали ставить апостроф. Так и писали: «об’явление».

«ОБ’ЯВЛЕНИЕ. Учебное заведение именуется Единой трудовой школой 2‑х ступеней», – прочел декабрьским утром 1918 года Михаил Людвигович на листке, вывешенном на дверях 3‑ей гимназии.

Теперь он добирался в школу на Гагаринской пешком: по Каменноостровскому, через Троицкий мост, Марсово поле, мимо Летнего сада – трамвайное движение исчезло еще раньше буквы «ять».

Зима, как нарочно, как всегда случается при больших российских бедах, выдалась морозной.

Ученики ломали брошенные и опустевшие деревянные дома, тащили на плечах обломки и доски на Гагаринскую, чтобы немного согреть холодные классы.

Мор, голод, террор.

С декабря 1917 года по август 1920 общая численность населения в Петрограде сократилась с 1 миллиона 900 тысяч человек до 722 тысяч. Топливный кризис, закрытые заводы, неосвещенные улицы, брошенные дома. Петроград совсем обезлюдел.

Печальные спутники социальных катаклизмов: эпидемии тифа, дизентерии, холеры – навалились на город: с ними не справлялись ни больницы, ни кладбища.

Заболела и умерла Зинаида Людвиговна, Зиночка. Никакие старания Евгении Трофимовны удержать детей в чистоте не уберегли Тамару от заражения тифом. В больницу девочку везти отказались: тифозные бараки были так переполнены, что больных укладывали прямо на пол, да и лекарств все равно не было. Михаил Людвигович сутками сидел у Томиной кроватки, меняя на ее разгоряченном лбу мокрое полотенце, а Евгения Трофимовна жгла в буржуйке завшивленное белье.

Эпидемия захватила Путиловское училище, ученики выбывали из классных журналов, как будто их имена стирались с доски нетерпеливой рукой дежурного; состояние Юлии Герд, которая несколько дней металась в жесточайшем жару и бредила, вынудило Александра Людвиговича вызвать ее мужа из Москвы.

По городу шлялись вооруженные солдаты и матросы с расширенными от кокаина зрачками; уголовники, выпущенные новой властью навстречу светлым идеалам, вламывались в квартиры, даже не прикрывая бубнового туза на арестантских куртках: «Конфискуем в пользу революции!», и рассовывали по карманам серебряные ложки. Каждый день в ГОП (Городское общество призрения) свозили тысячи беспризорников – ничтожную частицу чумазых стай, облепивших ночные костры на знаменитых питерских проспектах.

«В самые тяжелые моменты голодного существования учительство не ушло из школы, вывезло ее», – напишет позже Александр Савич. В 20‑е годы в Петрограде педагогам не до новых идей. Не оставляя занятий в обычных гимназиях, теперь переименованных в школы, они спасают беспризорников – собирают их в детские дома, трудовые колонии, сельскохозяйственные школы. Александр Савич при Путиловском открывает детскую колонию, детский сад, теперь училище принимает детей от 3 до 18 лет. Петр Герман создает трудовую колонию «Новь» и при ней школу с сельскохозяйственным уклоном. Его дочь, Вера Герман, отмывает сирот в детском приемнике-распределителе. Виктор Сорока-Росинский формирует ставшую впоследствии знаменитой благодаря ее талантливым выпускникам «Республику ШКИД». Михаил Савич преподает в детском доме для дефективных детей.

В опустелом, пропахшем воблою Петербурге, исхудалые, в истрепанных пиджаках и дырявых штиблетах, они приходили в класс, брали в руки указку, раскрывали классные журналы, читали с выражением басни Крылова, делали гимнастику, искали на глобусе Канин нос, растолковывали правило буравчика озябшим питерским ребятишкам.

12

Ранним вечером Евгения Трофимовна копошилась на кухне, разжигая острой, занозистой щепой буржуйку. Горело плохо, обмороженные дрова шипели, едкий дым ел глаза. Насторожившись, она подняла голову и различила слабый, осторожный стук в дверь черного хода.

Павел! Ни следа былого лоска. Засаленный, перевязанный кушаком, как у извозчика, тулуп, обвислый шарф обмотан вкруг поднятого воротника, низко надвинута на лоб войлочная шапка. Осунувшийся, беспокойный.

– Женечка, пришел прощаться: полковник Магдебург отбывает из Петрограда.

– Господи, Павел! Куда же ты собрался? На Украину, к братьям?

– Я слышал, Чугуевское училище разгромлено. Бог весть, жив ли Григорий.

– Ни от кого из родных вестей нет. Последнее письмо от Володи получила в ноябре, сразу после переворота. Сядь, Паша, поешь горячего кулеша – помнишь, мама варила.

Евгения Трофимовна открывала дверцы буфета, искала там, шаря рукой по полупустым полкам, заворачивала в платок и совала в карман затрапезного тулупа какую-то снедь; достала и снова засунула в жестяную банку никому теперь не нужные керенки, принесла вязаные варежки и опустилась, наконец, на стул рядом с братом, положив ласковую ладонь на его спину с острой, выпирающей сквозь гимнастерку дугой позвонков.

– Паша, где Лора?

– Не спрашивай, Женя, не спрашивай. – Павел вздрогнул всем телом и ткнулся лбом в теплое плечо сестры. – Нет больше Лоры.

…Павлу Трофимовичу рассказала дворничиха, сбивчиво и боязливо шепча через цепочку в едва приотворенную дверь, когда он добрался до Петрограда с остатками своего полка. Мне – моя бабушка. Я, молодая вертихвостка, ничего из ее рассказов не записывала, но сейчас, перебирая бумаги со стертыми краями и крестами сгибов посредине, вижу, как бывшие со мной, ясные, проявленные памятью картины.

…Спотыкаясь, скользя по мокрой булыжной мостовой, по бурым, набухшим дождевой водой и слякотью листьям, бежит Лора; золотые волосы сыпятся из-под сползшего платка, липнут ко лбу, лезут в глаза; бежит, вжав в себя розовый плачущий кулек, обхватив его окоченевшими руками, закрывая плечами, ключицами, онемевшим лицом. Пьяная матросня улюлюкает и палит ей в спину.

– Куда же ты теперь, Павел?

– На Дон, к Корнилову.

На приграничных с Донской областью станциях с декабря были установлены прочные заслоны, бдительный контроль. Офицеров-добровольцев, которые со всей России стеклись к Ростову и Новочеркасску, задерживали, арестовывали, убивали. Выправленные правдами и неправдами фальшивые документы не помогали: осанка, жесткий взгляд, образованная речь – все это резко отличало их от тех, кто заполнял в то сумбурное время вагоны, теплушки, железнодорожные станции. Патрули, бегущие с фронта солдаты, красногвардейцы, классовым чутьем безошибочно выделив «золотопогонника», выкидывали его с поезда на полном ходу. Тысячи и тысячи офицеров, растерзанные толпой на полустанках, изувеченные, с выколотыми на плечах погонами, погибали, не доехав до своих, до Дона…

Нам неизвестна судьба Павла Трофимовича Магдебурга. Не знаем и о его старших братьях – Василии, Якове и Константине. Их имен нет среди галлиополийцев, не встретили мы фамилию Магдебургов и среди многочисленных союзов русских офицеров в эмиграции, нет их и в тех списках, в которых обнаружили мы имя Григория Трофимовича…

13

Украина казалась оазисом, убежищем, неиссякаемым рогом изобилия. Кругом хлопотали о выезде. Затравленные петербуржцы неожиданно находили в себе украинскую кровь, нити, связи. Савичам искать не приходилось. Связи, нити, кровь, живые и теплые, не прерывались никогда.

Глядя на заострившиеся личики детей, усталую, померкшую жену, Михаил Савич решил отправить семейство в Белую Церковь – небольшой городок на берегу реки Рось, от Киева примерно в 80 километрах, где когда-то служил его отец, Людвиг Федорович. О столичном образовании для детей сожалеть уже не приходилось: «Трудовая школа (б. Ларинская гимназия) удостоверяет, что ученик Савич Борис занимался трудом по переноске и установке парт, столов и проч. предметов школы.

Временно заведующий Трудовой школой Н. Добычин».

На стол временного Добычина легло прошение «от преподавателя Трудовой школы, б. 3‑ей гимназии М. Л. Савича»: «Ввиду семейных обстоятельств и болезни прошу дать отпуск сыну моему Борису для оздоровления».

Собирались впопыхах, спешили. Особенно ничего и не нажили на Гатчинской, но все, что Женечка привезла из родительского дома, вышитые красными петухами полотенца и даже кишиневскую шкатулку, пришлось бросить. В чемодан, который Женя могла поднять без мужниной помощи, едва уместились детские вещи. Евгения Трофимовна начала было перекладывать в саквояж пачки с письмами.

– Женечка, подумай, куда тебе лишняя тяжесть?

– Лишняя? – Женечка подавила вздох, и, перебрав по одной, переложила фотографии из шкатулки в жестяную коробку от конфет «Жорж Борман».

Муж промолчал.

Билет удалось достать, дежуря несколько дней у касс Николаевского вокзала, в вагон второго класса. Едва выехали за пределы Петербургской губернии, как поезд остановился. Пассажиры со всем скарбом высыпали на платформу. К вечеру подогнали другой поезд, набитый народом до отказа. Евгения Трофимовна затолкнула детей на верхнюю полку, сама же так и просидела, стиснутая между теткой-мешочницей, ни разу не размотавшей пухового козьего платка, и приличного вида господином в пальто с потертым бархатным воротником и новых, даже щеголеватых, валенках. Выбегала на остановках, суетливо оглядывалась, тревожась, что поезд отправят без объявления, металась по вокзальным буфетам, вымогая, выпрашивая, выменивая то кусок булки, то сушеную рыбу, то битые яблоки.

На украинской границе трясли и требовали каких-то бумаг. Она снова бегала по станции, хлопотала, плакала, уговаривала, отчаянно тыча рукой в окно, где на перроне, нахохлившись, караулили чемоданы стриженные наголо дети.

Наконец, забились в товарный вагон. Устроившись на чемоданах, вместе с невеселым «табором» петербургских актеров, тоже бежавших в Киев, смотрели в полуоткрытую дверь вагона на мелькающие мимо пустые станции с наскоро приколоченными украинскими надписями.

14

Река Рось

Ничего не скажешь, тихое местечко выбрал Михаил Людвигович для своей семьи, чтобы пересидеть гражданскую войну: власть в Белой Церкви переходила из рук в руки 16 раз.

Телеграмма начальника оперативного управления Украинского фронта: «Нами 21 февраля 1919 года занята Белая Церковь» означает, что Красная армия выбила из города петлюровцев.

Из сводок губернского комитета КП(б)У: «16 мая. В Белой Церкви при исполкоме открылись курсы инструкторов-организаторов Советской власти на местах».

«31 июля. Список предприятий, национализированных на сегодняшний день в Белой Церкви:

1. Завод Менцеля

2. Мельница Ниренштейна

3. Мельница Айзенштейна».

Инструкторы-организаторы продержались не особенно длительное время: 30 августа в Белую Церковь вошли подразделения Добровольческой армии Деникина. 15 октября вернулись красные. 20 ноября – снова добровольцы.

Из сводок губернского комитета КП(б)У: «25 декабря. В районе Белой Церкви восставшие крестьяне образовали революционный отряд численностью до 3000 чел. при большом количестве орудий и пулеметов. В связи с этим белые очищают Белую Церковь».

Следующая сводка: «В ночь на 26 декабря красными войсками взята Белая Церковь. Захвачено 11 паровозов, около 1000 груженых вагонов и масса других трофеев, не поддающихся пока учету».

Учет и прочие мероприятия большевики смогли проводить только четыре с небольшим месяца: 6 мая 1920 года им пришлось уступить Белую Церковь польским легионерам. Июньская сводка губернского комитета уже гласит: «В Белой Церкви производится перерегистрация членов профсоюзов. Началась работа среди женщин и молодежи. Польская оккупация подготовила хорошую почву для агитации, и везде царит воодушевление».

«Луна спокойно с высоты
Над Белой Церковью сияет…»

А. С. Пушкин, «Полтава»

15

Маркизова лужа

Кронштадт – больше символ флота, чем даже Санкт-Петербург, твердыня и оплот Империи на северных морях. Не яхты и лодочки качались на рейдах, а миноносцы и крейсеры в серо-голубой броне. По обманчивой глади сновали к гранитной пристани катера линейных кораблей. Морской собор, купол которого был виден в ясную погоду чуть ли не с Невского, и утром и вечером наполняли щегольские кители, голубые гюйсы, фуражки на сгибе локтя и белые перчатки на золотом эфесе кортика.

…Отсюда, из тяжелой броневой скорлупы, из тесного пространства башен, адских кочегарок, сырых и скученных кубриков, отсеков, заставленных тысячами стальных приборов, – сойдут на берег, как пираты с захваченных у испанцев галионов на безмятежный остров в Карибском море, балтийские матросы. «Мы из Кронштадта» – ошалевшие от долгих сидений в дрейфе, от гнусной мужской жизни, от муштровки и боцманских свистков, обученные убивать и полуграмотные. С цигаркой в зубах: «нас мало, но мы в тельняшках» – они будут выкидывать за борт офицеров, перед которыми вытягивались во фрунт и драили палубу, врываться в лазареты и колоть штыками раненых, глумиться над сестрами милосердия – станут убойной силой революции, ее олицетворением. Они даже не обольщались – пиратам не нужны были обещанные большевиками мир и земля. Вседозволенности хватало выше головы.

Земли и мира, которые сулили красные «посульщики», ждали крестьяне. Ради этих тщетных надежд они бросили фронт, жгли помещичьи усадьбы, избегали мобилизации в Белую Армию. К 1921 году деревня вместо «вечной крестьянской мечты» о собственной земле и мире без начальства получила военный коммунизм, продразверстку и комиссаров с их фирменными приемами: маузером и голодом.

Кронштадтский гарнизон, который к этому времени состоял из вновь мобилизованных крестьян, подымает восстание. С фронта снимают карательные войска, которые берут штурмом мятежную крепость. Оставшиеся в живых моряки и горожане ночью, волоча на себе детей и тележки с жалким скарбом, по льду уходят в Финляндию, в Терийоки.

В каменные казематы Петропавловской крепости с маленькими, на уровне невской воды, оконцами запихивают всех, кто имеет призрачное отношение к восстанию; Терийоки пока далеко – приходится хватать родственников, крестьян со схожими фамилиями, моряков, флотских офицеров, гардемаринов.

…Евгений Долинский, освобожденный в конце 1922 года, подняв до ушей воротник побуревшего, провонявшего нечистотой и нечистотами бушлата, брел по заплеванной брусчатке Петропавловки; тяжелые ворота с неровным пятном на месте сорванного герба закрылись за ним, оставив позади Трубецкой бастион и год жизни в камере, забитой измученными людьми.

Беспощадно подавив мятеж кронштадтцев, большевики объявили новую экономическую политику – после расстрела оставшихся в живых участников восстания, после массового выселения из города жителей и арестов «зачинщиков», непременно с позиции силы: ни в коем случае не могли они продемонстрировать, что отказались от террора под влиянием народных восстаний.

21 марта газеты опубликовали решение X съезда ВКП(б). Крестьянам позволили торговать, разрешили мелкое частное предпринимательство.

16

– Миша, ты знаешь, я сам – сторонник прогрессивных идей. До переворота с Министерством просвещения бесконечно спорили. Сейчас, смотри, в наборе этого года во всех ступенях одни только дети рабочих. Казалось бы, «свобода, равенство, братство» – почему нам работать не дают? За что Герда травят? Володя спас училище! Если бы не он, просто померли бы все за эти годы. Питательные пункты, учебники бесплатные, дрова для учителей – это же все его заслуга. Учебный процесс ни на день не остановили! Да что там говорить! – Александр махнул в расстройстве рукой и полез в карман за папиросой.

– Меня, Саша, убеждать не надо, я Владимира Александровича знаю и ценю много лет. Успокойся и расскажи толком, что в училище происходит.

– Началось с того, что уволили алкоголика-коммуниста. Помнишь, я упоминал как-то – пьянствовал, дебоширил в учительской. РОНО, конечно, приняло его сторону.

– У вас, насколько я знаю, хорошие отношения в Наркомпросе – Лялина, Крупская, сам Луначарский вас поддерживает.

– Жалует царь, да не балует псарь, – вздохнул Александр. – Наше РОНО, я уж не говорю про ГПУ, оказалось посильнее, чем московские «гуманисты». Ко всему прочему, ты знаешь, повсеместно организуются комсомольские ячейки.

– Знаю, конечно, – кивнул старший брат. – К вам тоже кого-то прислали?

– Два активиста из старшеклассников сами вызвались. Двоечники, прогульщики, мутят коллектив, отвлекают от учебы. Самогон приволокли на занятия, младшеклассников втянули. Все им с рук сходит. На свои комсомольские собрания учителей не пускают. Герд заявил на заседании РОНО, что не позволит выделять кого-то из учеников, что даже в царские времена в Путиловском училище соблюдался принцип равенства.

– Они уверены в полной безнаказанности, у них за спиной РОНО, ГПУ, Смольный. А что педсовет решил?

– Отстранил от учебы, как по уставу. Эти двое попытались подбить учеников на забастовку: листовки рассовывали по партам, двери школьные заперли. Правда, фабричных ребят сбить с толку трудно, они учиться хотят. Вот такие дела, брат, – заключил Александр. – Все наши «прогрессивные школы» либо закрыты, либо перепрофилированы…

– Добро бы взамен что-нибудь путное предложили… – подхватил Михаил. – Пришло распоряжение из РОНО: в детдомах ввести самоуправление. Детишки по три, по четыре года прожили по притонам, среди нищих и сутенеров. Ложку держать разучились. Отмыть, белье чистое постелить, грамоте научить, книжку в руки дать! Нет! – в первую очередь самоуправление. К чему это приводит? К созданию воровских шаек. Авторитет для них – не учитель, а главарь.

Так, невесело перебирая свои тревоги, братья прогулочным шагом шли по весенней Гатчинской. Сквозь редкую листву просвечивало скромное петербургское солнышко.

– Мне, Михаил, твой совет нужен. В подмосковном Болшево открывают трудовую колонию. Признаюсь, меня приглашают туда директором.

Михаил Людвигович расстегнул, доверясь обманчивому апрельскому теплу, верхнюю пуговицу, которая тут же повисла уныло на черной суровой нитке и раскачивалась, как маятник под циферблатом, в такт его шагам.

– Езжай, Саша, спасай семью. Путиловское училище явно у них на заметке.

– Доведу выпуск и поеду. Торжества намечаются: спектакль по Эсхилу, марш перед школой, – не могу ребят бросить. А согласие дам прямо сейчас.

Через 15 дней после торжественного выпуска с Эсхилом Владимир Герд был арестован. Шесть недель его продержат в тюрьме на Гороховой, в одной комнате с шестьюдесятью другими арестованными. Без возможности вымыться, без прогулок, без свежего воздуха. У него начнется цинга. 1 сентября 1923 года его перевезут на Лубянку. ОГПУ приговорит его к двум годам ссылки в Краснодар. Дзержинский объяснял мотивы высылки так: «Мы не можем обвинить Герда в чем-то определенном, но нам ясно, что он наш противник, и поэтому он будет мешать нам, если он останется там, где он пользуется влиянием».

Владимир Александрович умер в Краснодаре в 1926 году от разрыва сердца.

…Арест Герда был предвестником судьбы преподавателей, к кругу которых он принадлежал. К 1930 году многие деятели образования или полностью отошли от дел, или были арестованы.

Петру Александровичу Герману повезло. Он скончался в 1925 году после тяжелой продолжительной болезни на руках любящих родственников. Его дочери Вере Петровне, сослуживице Александра Людвиговича, инкриминируют связь с белыми эмигрантами и наличие у ее отца до революции земли в Пензенской губернии. Веру Герман сошлют на Соловки, где она встретит будущего мужа Николая Фурсея, выдающегося северного художника; Николай будет арестован дважды. В 1942 году военный трибунал НКВД приговорит его к расстрелу: «восхвалял вражескую культуру, немецких композиторов. Баха, Бетховена, Моцарта называл гениями». Вера скончается в том же году от сыпного тифа…

…Семь лет возглавлял Александр Людвигович Болшевскую школу № 1, преподавал на летних курсах, занимался переподготовкой учителей, писал научные статьи…

17

«Удостоверение об увольнении. Выдано преподавателю 8‑й Советской трудовой школы (бывшая 3‑я гимназия, меняя имена, успела за это время еще и 33-ей трудовой побывать) Савичу М.Л. ввиду настоятельной необходимости поехать на Украину в Киев к находящейся там в бедственном положении его больной жене с детьми».

Билет куплен в один конец. Поживет, как получится по обстоятельствам, в Белой Церкви, отдохнет, придет в чувство. Кашель с зимы 1919 года так и не проходил, только усиливался, и сердце стало пошаливать.

В своих мемуарах бывший ученик единой трудовой Борис Окунев напишет: «Русский язык в нашем классе вел Михаил Людвигович Савич. Недолго пробыл этот чудный человек у нас; обстоятельства заставили его покинуть Петроград; он уехал на юг, к себе на родину. Помнится, с какой болью в сердце провожали мы его от себя; помнится, как много теплых, задушевных слов было сказано с той и другой стороны. Едва сдерживая слезы, простились мы с человеком, который сумел вдохнуть какие-то неуловимо прелестные образы и глубокие мысли в скучные былины и народные песни, сумел сделать так, что ни один человек в классе, во всем классе от первых парт и до камчатки, не смел пошевельнуться на уроке: затаив дыхание, каждый слушал, как очарованный, простые, идущие прямо от души, проникнутые горячей любовью к нам, слова Михаила Людвиговича».

Спустившись с саквояжем по черной лестнице – парадный вход был давно заколочен, Михаил Савич обернулся на закопченный дом с облупленной штукатуркой и вышел на пыльную улицу. Повернув к каналу, столкнулся с сухопарым господином, кажется, смутно знакомым. Лицо желтое, лихорадочное. На всякий случай Савич поклонился. Тот машинально ответил поклоном, явно не узнавая.

Уже в вагоне сообразил: Александр Блок! Женя упоминала: живет на углу Декабристов и набережной Пряжки.

«Рожденные в года глухие, Пути не помнят. не знают». Нет, забыл. Ну ладно…

Река Рось

Среди бумаг Глеба Иосифовича Погребцова долго хранился рисунок: на белом ватмане карандашом – легкая ротонда, за ней – заросшая аллея, вязы, двумя линиями – быстрое движение воды в речке.

…Через сад графини Браницкой спешил Глеб Погребцов в летней гимназической шинели с серебряными пуговицами на уроки, которые давал ему недавно приехавший в Белую Церковь столичный преподаватель Михаил Людвигович Савич. После занятий Глеб укреплял на скалистом берегу Роси мольберт, долго примериваясь, смешивал выдавленные из тюбика краски, а Тамара восхищенно качала головой и смеялась: «А меня, безрукую, хоть расстреляй, – ни за что похоже не нарисую»…

В Петроград Савичи вернулись весной 1924 года.


[4] Федор Артурович с 1915 г. был в действительности командиром 3‑го конного корпуса. Выборным командиром дивизии с ноября 1917 г. был Барбович. Он украинизировал дивизию и к описываемому моменту находился на службе в армии Украинской державы гетмана Скоропадского. Был начальником кадров 10-ой кавдивизии, штаб которой находился в Чугуеве

[5] Цитата из телеграммы Келлера царю в феврале 1917 г. Данную цитату приводит один из эмигрантов-мемуаристов, описывая выступление Келлера перед строем корпуса после отправки телеграммы.

[6] Переговоры о вступлении графа Келлера в Добрармию неоднократно вел начальник Харьковского Главного центра Добровольческой армии полковник Штейфон.

[7] Генерал-хорунжий Барбович служил в Украинской армии, во время антигетманского восстания выступил за соединение с добровольцами. Полковник Васецкий с другими офицерами и гусарами получили у полковника Штейфона документы и проездные деньги, выкрали ночью из полковой церкви старый Петровский штандарт полка и отправились на Дон еще летом 1918 г.

[8] Ингерманландским дивизионом командовал полковник Тихонравов. В дивизион влился отряд Барбовича, который был назначен командиром 2‑го конного офицерского полка.

Комментировать

*

Размер шрифта: A- 15 A+
Тёмная тема:
Цвета
Цвет фона:
Цвет текста:
Цвет ссылок:
Цвет акцентов
Цвет полей
Фон подложек
Заголовки:
Текст:
Выравнивание:
Боковая панель:
Сбросить настройки