- Лекарство от уныния
- Лекарство от уныния
- Поездка к отцу
- Санькина доля
- Боже, ущедри и благослови
- Молитва Веры
- Радости Надежды
- Посреди сени смертныя
- Непонятная книга
- Другой человек
- Кто мой ближний?
- Кто такая Магдалина
- Рязанская подвижница
- Истории отца Бориса
- Молитва священника
- Путь к Богу
- Есть у нас ещё дома дела
- Катя-попрошайка
- Дорожные были
- Рыбный пирог для детей
- Отец Борис и свидетели Иеговы
- Истории отца Валериана
- Пельмени для Витальки
- Чужое послушание
- Ленитесь, братия, ленитесь!
- Как отец Валериан с осуждением боролся
- Жареная картошка на зиму
- Отец Валериан, Петенька-здоровяк и умиление
- Раздражительный Виталька
- Где мой Мишенька?
- Сей род ищущих Господа
- Один день священника
- Неплодная смоковница
- Сей род ищущих Господа... или Дороги, которые мы выбираем
- Короткая история о недолгой жизни Славы-чеха
- Бронь в монастырской гостинице
- Особенный день
- Глас хлада тонка
- Небесные уроки
- Афонские истории
- Афон — это духовная школа
- Первая ночь на Афоне
- Афонские старцы
- Пешком по Афону
- Страшные Карули
- Отец Стефан
- Камушек из пещеры
- Гостеприимная встреча
- Внутренние Карули
- Скит Святой Анны
- Келья пустынника
- Сердце человека обдумывает свой путь
- В предвкушении подъема
- Дорога к вершине
- Страхования
- Скит Панагии
- На вершине
- Мы заблудились
- Ночлег в келье святого Иоанна Предтечи и урок любви Христовой
- Послушание от Бога
- Афонские послушания
- Афонское искушение
- Пасхальная радость
- Святыни Афона
- Встречи
- Урок отца Ионы
- Сорок минут
- О старом серванте
- Родственные души
- И никаких таблеток!
- Превентивный удар
- Лешка-тюфяк
- Живый в помощи Вышняго
- Любовь к жизни. Почти по Джеку Лондону
- Права человека
- Сорок минут
Сей род ищущих Господа
Один день священника
Телефон зазвонил неожиданно. Отец Савватий поморщился и с трудом поднялся с кресла. Он очень устал за прошедшую неделю: подходил к концу Великий пост с его долгими службами, длинными очередями на исповедь. Высокий, мощный батюшка похудел, и лицо его сегодня, после длинной службы, было особенно бледным, с синевой под глазами. Несмотря на довольно молодой возраст (отцу Савватию было сорок пять), в его черных волосах все заметнее сверкали белые прядки. На вопросы о ранней седине он обычно шутил, что у священников год службы можно считать за два.
Рукоположен отец Савватий был совсем молодым — в двадцать один год, сначала целибатом, потом, по благословению старца, принял постриг и стал иеромонахом. А затем игуменом, строителем и духовником монастыря. И теперь, когда за плечами было почти двадцать пять лет священнической хиротонии, ему казалось, что прошла целая жизнь. Так много было пережито за эти годы, так много людей нуждалось в его помощи и молитве. Когда начинал служить, гулким эхом отдавались возгласы в пустом, отдаленном от областного центра храме. А сейчас вот на службе, как говорится, яблоку негде упасть, так плотно стоит народ.
Этим утром, правда, прихожан на службе было меньше, чем обычно: лед на реке Чусовой стал слишком тонок. Чусовая отделяла старинную церковь Всех Святых от небольшого уральского поселка Г., и теперь, пока не пройдет лед по реке, никто из поселка не сможет добраться до храма.
Батюшка взял трубку. Поднес к уху, а потом немного отодвинул, оглушенный женским рыданием. Терпеливо подождал, потом твердо сказал:
— Клавдия, ты? Так. Делаем глубокий вдох! Вдохнула? Выдыхаем… Еще раз… Еще… Теперь рассказывай. Что случилось?
Клавдия, постоянная прихожанка храма, судорожно всхлипывая, наконец выговорила:
— Нюра помирает! Помирает, вот совсем прям помирает! Ой, батюшка, да помоги же! Дак как же она помрет-то без исповеди да без причастия!
— Клавдия, так ведь ты сама знаешь, что сестра твоя старшая и в храм не хаживала, и к таинствам не приступала. Чего же теперь-то?
— Батюшка, так ей как плохо стало, я и говорю: вот ведь, Нюр, ведь уйдешь ты навеки, а душа-то твоя, что с душой-то будет? Может, хоть перед смертью батюшку к тебе позовем?
— И что она?
— Так согласилась же, батюшка, согласилась! Я и сама не ожидала! А сейчас лежит, хрипит! Скорая приехала, медсестра сказала, дескать, бабка ваша помирает, в больницу не повезем, она у вас только что из больницы. Вколола ей что-то, вроде для поддержания сердечной деятельности. Сказала, что к вечеру все равно помрет, сердечко-то останавливается уже. Износилось сердечко у моей Нюрочки!
И Клавдия опять зарыдала.
Батюшка тяжело вздохнул и сказал твердо:
— Клавдия, успокойся! Иди к сестре! Садись рядом, молись! Сейчас я приду.
— Батюшка, дак как же ты придешь?! Нету дороги уже, нету!
— Ничего, вчера ходили еще. С Божией помощью… Иди к Нюре, молись.
Отец Савватий положил трубку и нахмурился. Да, вот так же и ему сказал кардиолог из областного центра. Дескать, сердечко у вас, батюшка, сильно износилось, не по возрасту. Видно, все близко к сердцу принимаете. Надо, дескать, вам поберечь себя, не волноваться, не переживать. Вести спокойный и размеренный образ жизни. У вас в последнее время никаких стрессов не было?
Он тогда задумался. Стрессы… Вот только что молился за одну прихожанку, Марию, попавшую в аварию. А до этого молился полночи за сторожа Федора. Инфаркт у него приключился, у сторожа-то. А еще на неделе привозили девочку больную, Настю, температура держалась у нее высокая целый месяц. Диагноз поставить не могли, и ребенок погибал. Отслужили молебен, искупали Настю в источнике Казанской Божией Матери. Тоже молился за нее отец Савватий. Один, ночью, в своей келье. Привычная ночная молитва. Господь милосерден, пошла девочка на поправку. Когда молился, то слезы текли по щекам и ныло сердце уже привычной застарелой болью. Стресс это или не стресс?
— Так были у вас какие-то стрессы? — не дождавшись ответа, переспросил пожилой врач.
— Нет, пожалуй. Не было. Обычная жизнь священника. Все как всегда, — ответил батюшка.
— Как всегда! — отчего-то рассердился врач. — У вас сердце изношенное, как у шестидесятилетнего старика, а вам еще только сорок. Так вы долго не протянете!
Да, врач попался въедливый. Навыписывал кучу лекарств…
Одеваясь, отец Савватий приостановился, на секунду задумался, потом положил в карман пузырек с таблетками. Зашел в храм за Дарами, взял все необходимое для исповеди и причастия и быстро, чтобы никто не успел окликнуть, спустился вниз с горы.
Спускаясь, охватил взглядом простиравшуюся равнину, леса, поля, Чусовую, готовую вскрыться. Апрельское солнце ласкало лицо, небо было высоким, весенним, ярко-голубым. Таял снег, а вокруг журчали ручейки и щебетали птицы.
Пока шел к реке, думал о сестрах, Клавдии и Нюре. Клавдии было за пятьдесят, а Нюре, наверное, под семьдесят. Когда-то это была большая семья.
Отец Савватий знал от Клавдии, что было у них с сестрой еще два младших брата. Они и сейчас приезжали в гости и почитали старшую, Нюру, за мать. А взрослые дети Клавдии называли Нюру своей бабушкой. Старшей в семье она стала давно. Была тогда Нюра девушкой на выданье, но после трагической гибели родителей под колесами грузовика пьяного совхозного шофера замуж она так и не вышла. Заменила родителей сестренке и братишкам. В детдом не отдала, вырастила, воспитала, на ноги поставила. Клавдия очень любила старшую сестру и часто рассказывала о ней батюшке.
По ее словам, Нюра была труженицей. Строгой. Слова лишнего не скажет. В храм она, невзирая на все просьбы младшей сестры, не ходила. Но Клаву отпускала. Сама в огороде да со скотиной, а сестру младшую отпустит. Скажет только: «Помолишься там за себя и за меня».
Отец Савватий вдруг вспомнил, как зимой Клавдия подошла к нему после службы расстроенная. Рассказала о том, как придумала читать сестре Евангелие, пока та вязала носки да варежки на всех родных. Клава начала с самого первого евангелиста, Матфея. И Нюра даже слушала ее внимательно. Но когда дошли до главы про бесплодную смоковницу, возникла загвоздка. Клава прочитала с выражением, как Господь увидел при дороге смоковницу, как подошел к ней, искал плоды и, ничего не найдя, кроме листьев, сказал ей: да не будет же впредь от тебя плода вовек. И смоковница тотчас засохла (Мф. 21, 19).
На этом месте спокойно вязавшая носок Нюра встрепенулась:
— Это что еще за смоковница такая?
— Деревце такое, ну, инжир, — неуверенно ответила Клава.
— А почему плодов не было?
— Так еще не время было собирать плоды…
— Так, значит, она не виновата была?!
— Кто, Нюр?
— Да смоковница же эта! Не виновата! А засохла…
Нюра встала и, бросив вязание, ушла на кухню.
Завозилась, задвигала кастрюлями. Клава услышала, как старшая сестра вроде бы всхлипнула. Это было так непохоже на строгую и всегда уравновешенную Нюру, что Клава бросилась на кухню узнать, что же случилось. Но та отворачивалась и молчала.
Отец Савватий вспомнил, как тогда, после исповеди, Клавдия спрашивала у него про эту самую смоковницу, отчего, дескать, вот засохла смоковница, хоть и не виновата была. Просто не время для плодов. А он, отец Савватий, растерялся и не нашелся сразу, что ответить. А потом так и забыл об этом вопросе. Вот сейчас только и вспомнил, когда шел к умирающей Нюре.
Задумавшись, батюшка и не заметил, как вышел к Чусовой. Река в этом месте была широкой, метров четыреста, не меньше. Дорога из бревен, которую в этих краях называли лежневкой, была почти залита водой. Темная вода бурлила и по краям лежневки, выплескивалась на лед через проталины, промоины. Отец Савватий оглянулся назад, посмотрел на свой храм, перекрестился и ступил на лежневку. Пошел сначала медленно, стараясь не упасть, а потом убыстряя шаг. На середине дороги он шел уже почти по колено в воде и громко, вслух молился, но почти не слышал звуков своего голоса, заглушаемого шумом воды, скрипом и каким-то далеким потрескиванием.
Избушка Клавдии была крайней, почти у берега. Когда батюшка вошел в дом, сидящая у постели сестры Клавдия плакала. А лежавшая на постели пожилая женщина была бледной и неподвижной. Умерла? Не успел? А может — еще жива?
Отец Савватий раскрыл Требник и, встав на колени, стал читать почему-то канон о тяжелоболящем:
— Дщерь Иаирову уже умершу, яко Бог оживил еси, и ныне возведи, Христе Боже, от врат смертных болящую Анну, Ты бо еси путь и живот всем…
Рядом стояла на коленях и плакала Клавдия.
Когда он закончил и воцарилась тишина, батюшка смутился и поник: вот, канон за болящего читал, а тут надо было на исход души, наверное… Господи, прости мою дерзость!
— Батюшка… Это вы ко мне пришли?
Отец Савватий поднял голову, а Клавдия перестала плакать. Нюра открыла глаза и внимательно смотрела на них. И глаза эти были умные и добрые. Только очень страдающие. Батюшка прокашлялся и только тогда смог ответить:
— К вам, Анна. Может быть, вы захотите исповедаться и причаститься…
— Хочу. Хочу, батюшка, исповедаться. А причаститься, наверное, недостойная я… И еще я хочу, чтобы Клава осталась. Потому что мне нужно ее прощение…
— Нюрочка моя родная, да какое же тебе от меня прощение?! Да ты же… ты же… — всплеснула руками Клавдия.
— Подожди. Тяжело мне говорить. А сказать нужно…
Нюра помолчала, а потом продолжила еле слышным голосом:
— Когда родители наши погибли, я старшая осталась в семье. А я тогда любила очень одного паренька. Сергеем звали его. Да… И он меня любил… А как осталась я с вами, с малышами, он еще ходил ко мне пару месяцев, а потом сказал мне… Сказал, дескать, я тебя люблю так сильно, жениться хотел, но только детишек, вас то есть, Клава, с малыми, надо в детдом отдать. Не потянем, дескать, мы с тобой, Нюрочка, детишек. А мы с тобой своих нарожаем. Понимаешь? Своих собственных! Вот встанем на ноги, выучимся и нарожаем!
А я ему говорю: так ведь и эти-то мои. А он и ушел. А я очень плакала тогда. Сильно плакала я, Клавочка! А потом роптала я очень! И на Бога роптала… А как-то малые, Коля с Мишенькой, кораблики делали. Вот так же, в апреле. А я осердилась. Не так уж они и намусорили… А я осерчала отчего-то сильно… И ремнем их обоих, ремнем! А Мишенька совсем еще маленький был, в рубашонке одной бегал, а пяточки голенькие. Маленькие такие пяточки, розовенькие… Так я и его пару раз хлестнула. А потом села на пол и чего-то стала рыдать… Они притихли, а потом Коля-то подошел ко мне и как взрослый по голове погладил. А Мишенька сел рядом и тоже гладит меня по лицу, гладит. И говорит мне: «Мамася, мамася…»
Тихий голос Нюры задрожал:
— Я их ремнем, а они меня пожалели. А еще по ночам были у меня мысли. Про Сергея. Про кудри его черные. Про то, что, может, правда, сдать детишек в детский дом… Очень я любила его. И хотелось мне замуж-το выйти… А они, детишки-то, и не знали про мысли мои черные… Отпусти ты мне этот грех, батюшка! Господи помилуй меня, грешную! Клава, прости меня…
И еще много грехов у меня. Воровка я, батюшка. Воровка. Я с фермы малым молоко воровала. И потом еще картошку совхозную. А она вон, Клава-то, все в церковь меня звала… А я все думала, куда мне с грехами моими… Пусть уж хоть Клава ходит…
И еще есть у меня обида тайная. На соседку нашу. Галину. Очень обижаюсь я на нее… Я ей про сына сказала, что пьяный он забор наш сломал мотоциклеткой своей. А она мне крикнула: «Ты вообще молчи, своих то не нарожала, дескать, смоковница ты неплодная!» А я и не поняла сначала про смоковницу-то. Потом вот Клава мне прочитала про нее. Каюсь я, батюшка, чего там обижаться-то?! Как есть я смоковница неплодная…
Клавдия бросилась к сестре и заплакала:
— Нюрочка, милая, да какая же ты смоковница неплодная?! Да ты же нам, троим, мать и отца заменила! Да ты же вырастила нас троих! А и сейчас всем помогаешь! И моим детям как бабушка! А Миша с Колей за мать тебя почитают! Нюрочка наша, не умирай, а? Не бросай нас, пожалуйста! Ну пожалуйста!
И еще долго сидел батюшка в этом маленьком уютном домике, исповедал, потом причастил Нюру. Когда уходил, она, обессиленная, закрыла глаза, и лицо покрыла восковая смертельная бледность.
В коридоре пошептались с Клавой про заочное отпевание, чтоб позвонила, значит, когда отойдет Анна.
Обратная дорога в памяти почти не задержалась, как-то быстро вернулся отец Савватий все по той же лежневке. Сердце привычно уже ныло, а сырые ноги совсем застыли. В гору поднимался тяжело, и непонятно было, то ли это сзади доносился гул, то ли в ушах стучало от быстрой ходьбы. И он не сразу обратил внимание на собравшуюся на горе кучку своих прихожан. Они показывали руками туда, откуда он только что пришел. И батюшка обернулся назад.
А там, где он только что прошел, все было совсем другим. Над Чусовой несся сильный треск, он все нарастал, а потом вдруг прогремел мощно, как взрыв. На реке все задвигалось, раскололось, льдины полезли друг на друга, а затем хлынула темная вода, разметав бревна лежневки в разные стороны. Огромные бревна летели в разные стороны так легко, будто какой-то великан играл с ними. Как детишки в кубики. «Ледоход», — как-то вяло подумал батюшка.
Люди, собравшиеся на горе, обступили его, наперебой брали благословение, спрашивали, откуда он идет.
— Гулял, природой любовался, — уклончиво ответил отец Савватий и пошел в дом. Он внезапно почувствовал сильную слабость. С трудом, непослушными руками стянул в прихожей сапоги и пошел в комнату, оставляя ледяными ногами мокрый след на полу. Нужно было готовиться к вечерней службе.
Неплодная смоковница
Приближалась Пасха. Но встретить ее отец Савватий не успел. На Страстной неделе ему стало плохо, и его прямо с вечерней службы увезли в больницу с подозрением на инфаркт.
Он, видимо, потерял сознание, потому что помнил все какими-то урывками. Боль в сердце нарастала и не давала вздохнуть, а воздуху не хватало. Он уже не мог больше терпеть эту острую боль, а она все росла. И вдруг боль отпустила и он почувствовал свое тело легким и воздушным. Этой страшной боли больше не было, а он сам летел куда-то. Скорость полета все увеличивалась, его затягивало в тоннель, и он летел по этому тоннелю к ослепительному свету все быстрее и быстрее.
«Я умираю, — подумал батюшка, — или уже умер… И ничего не успел… Покаяться толком не успел. О чадах своих и пастве толком позаботиться не успел… И вот хотел еще ремонт в храме сделать… Тоже не успел…»
Внезапно скорость замедлилась. Что-то мешало его стремительному полету. И вот он парил где-то там, близко к этому ослепительному свету. Он всмотрелся. Что не пускает его? Какие-то люди. Он плохо видел их силуэты, а вот лица можно было разглядеть. Это были знакомые лица. Его чада и прихожане. Они что-то говорили ему. И смотрели на него с любовью.
Вот они, его чада, его постриженники. А вот Федор, сторож, и та самая прихожанка, Мария, которая чуть не погибла в аварии. И девочка Настя. Вот Клавдия, по щекам текут слезы. И еще много других. Некоторые лица только мелькали, другие словно задерживались. Дольше всех рядом с ним была старушка, лицо которой казалось очень знакомым. Он никак не мог вспомнить, кто это. Потом вспомнил: Нюра, старшая сестра Клавдии, которая умерла недавно. Или не умерла? Нюра не отходила от него, и губы ее настойчиво повторяли одни и те же слова, но он никак не мог их разобрать. И эта ее настойчивость и взгляд, полный любви, удерживали его, не отпускали.
Потом он почувствовал, что теряет легкость, а ослепительный свет начал отдаляться. Он ощущал нарастающую тяжесть и внезапно услышал свой собственный стон. С трудом открыл налившиеся свинцовой тяжестью веки.
— Он жив! Очнулся! — послышался звонкий женский голос. Потом отец Савватий увидел белый потолок и склоненные над ним лица. Одним из них было уже знакомое лицо пожилого кардиолога. Потом батюшку долго мучили и теребили, без конца присоединяя и отсоединяя какие-то проводки и прочую технику.
После обследования кардиолог сел рядом с ним, посидел молча, а потом медленно сказал:
— Отец ты наш дорогой! А я думал: все, потеряли мы тебя. Но ты, отче, меня не перестаешь удивлять. Вот вчера вечером я видел, что у тебя был тяжелый инфаркт. А сегодня с утра, по результатам обследования, — не было у тебя никакого инфаркта! Понимаешь, чудо какое! Не было! Я тебя смотрел несколько месяцев назад, у тебя сердечко…
— Помню, помню, — не выдержал отец Савватий, — изношенное…
— А вот сейчас оно у тебя каким-то чудом работает как совершенно здоровое… Не знаю, что и думать… Значит, так… Я полагаю, что ты у нас полежишь недельку, понаблюдаем тебя.
— Простите, а можно меня потом понаблюдать, после Пасхи?
В Великую Субботу отец Савватий служил литургию Василия Великого, и вместо Херувимской звучало песнопение, которое поется только раз в году: «Да молчит всякая плоть человеча, и да стоит со страхом и трепетом, и ничтоже земное в себе да помышляет; Царь бо царствующих и Господь господствующих приходит заклатися и датися в снедь верным».
Храм был полон. Из поселка окружным путем приехал целый автобус его прихожан, сделав крюк в двести километров. Настроение у всех было предпраздничное. Еще немного…
После службы, когда народ отправился в трапезную, к отцу Савватию подошли две женщины — Клавдия и живая и здоровая сестра ее, Нюра. Они присели втроем на скамейку в притворе, и батюшка сказал им, как он рад видеть их обеих в храме. Спросил у Нюры о самочувствии. Оказалось, что после исповеди и причастия она уснула и спала сутки, после чего встала и отправилась хлопотать по дому. Как будто и не собиралась помирать. А Клава сказала:
— Батюшка, мы так испугались за тебя! Так переживали, когда нам сказали, что со службы тебя увезли в больницу. Молились всем поселком! И мы с Нюрой молились! Нюра спросила у меня, как молиться нужно. А я так расстроена была, что только и вымолвила, вставай, дескать, со мной рядом на колени на коврик да говори: «Господи, исцели нашего батюшку!» Сама читала акафист целителю Пантелеймону. Читала- читала, и не заметила, как тут же на коврике и уснула. Просыпаюсь я, батюшка, светает уже. Смотрю, а Нюра наша так и стоит на коленях. Поклоны бьет да изредка что-то бормочет. Я прислушалась, а она, оказывается, повторяет одно и то же: «Господи, исцели нашего батюшку! Пожалуйста, Господи, исцели нашего батюшку!» Всю ночь молилась!
— Чего ты там выдумываешь-то! — с неудовольствием перебила ее покрасневшая Нюра. — Какую там всю ночь, ты проснулась, еще и четырех утра не было! Еще и ночь-то не кончилась! Какая из меня молитвенница, батюшка, не слушайте ее!
У отца Савватия перехватило дыхание. Он откашлялся и, стараясь говорить спокойно и весело, сказал:
— Спаси вас Господи, дорогие мои! Пойдем-ка подкрепимся немножко!
А когда они встали, чтобы идти в трапезную, Нюра задержалась и тихонько сказала отцу Савватию:
— Батюшка, я вот тут думала все. И не знаю, правильно ли я думала… Я вот как думала, не время было той смоковнице-то… Ну, неплодной… А Господь сказал, значит, дал ей силы. Бог — Он ведь все может, так? И мертвого воскресить, и по воде аки посуху… А она заупрямилась — дескать, то да се, дескать, раз не сезон, так я и не обязана… Правильно я поняла, батюшка?
Отец Савватий улыбнулся:
— Да, в общем, правильно… Кто слишком рьяно защищает право смокв на «их» время, тот, пожалуй, и в своем ежедневнике не найдет времени для встречи с Богом. Господь зовет нас, а мы ссылаемся на то, что плодоносить рано, утомительно или просто не хочется. Господь готов сотворить, если надо, чудо, а мы стоим, бесчувственные, как то дерево. Она упрямая была, видно, смоковница та…
— Ага, упертая…
— Понимаете, Господь где захочет, то побеждается и естества чин. Понимаете, Анна?
— Понимаю, батюшка. Вы только не болейте больше, ладно?
Сей род ищущих Господа… или Дороги, которые мы выбираем
Из капитанской рубки раздавались и неслись над Чусовой крики и брань. Хлипкая дверца рубки ходила ходуном от завязавшейся потасовки, и было непонятно, чем закончится эта переправа на другой берег. Отец Савватий тяжело вздохнул. А начинался день прекрасно.
С утра он на этом же пароме быстро пересек Чусовую и навестил свою прихожанку, заболевшую Нюру: пособоровал, исповедал, причастил. После причастия больной стало ощутимо легче, и Нюра даже встала с кровати, с которой не поднималась уже несколько недель. И не только встала, а еще и разогрела грибную похлебку, сваренную заботливой соседкой Татьяной. И они с батюшкой сели за стол и не спеша хлебали ароматную грибную похлебку и жмурились на весеннее солнышко, заглянувшее в избу. А потом еще и чаевничали, и за спиной уютно трещала печь, и серая кошка Муся ласково терлась о ноги хозяйки, радуясь, что та наконец встала.
Нюра, поглядывая в солнечное окно, отчего-то стала вспоминать свою молодость: как после гибели родителей осталась она в семье за старшую, вырастила троих.
Отец Савватий слушал, не перебивая, и радовался, что легкий румянец смущения сменил восковую смертельную бледность ее лица. Думал про себя: «Бог милостив, поживет еще наша Нюра!»
И вот теперь батюшка возвращался с затянувшейся требы. Шел по дороге к парому, и ласковое солнце приятно грело спину, но ветер был еще холодным, полным весенней свежести. Этот порывистый ветер поднимал рябью серые волны на только что освободившейся ото льда Чусовой, и река наконец смогла вздохнуть полной грудью и выросла, разлилась весенним паводком. Но воды ее глядели еще неприветливо, холодной сыростью дышали берега. А жаворонок уже заливался высокой трелью над весенними просторами, и набухали почки, и набирали силу первые клейкие зеленые листочки на деревьях. Весна —жажда жизни, высокое голубое небо, и журчание ручьев, и аромат черемухи!
Отец Савватий не спешил. До парома было целых полтора часа, да потом сам паром минут сорок, не меньше, тянулся, боролся с волнами, плыл на другой берег Чусовой, туда, где на Митейной горе золотом сверкали купола белоснежного монастырского храма. Игумен Савватий был духовником и строителем этого монастыря, а Митейная или иначе Святая гора за двадцать пять лет стала родным домом.
И отчего-то, подобно Нюре, он вдруг стал вспоминать прошедшие дни. Шел по улице, знакомой до каждого кустика на обочине, вдыхал полной грудью пьянящий весенний воздух, а в голове теснились воспоминания, наплывали волнами, подобными быстрым волнам текущей вдоль дороги Чусовой.
Иногда так бывает: ты долго не вспоминаешь о прошлом, а потом — в пути или перед сном — вдруг нахлынут воспоминания и наполнят сердце своей остротой и свежестью — так, как будто вчера это было… Разбередят душу и потом уже долго не отступят, и ты заново переживаешь боль и радость минувших дней.
Как он, горожанин, оказался в этой глуши? Когда ступил на путь, который привел его на эту гору, продуваемую всеми ветрами?
В храм он ходил с раннего детства с любимой бабушкой… Продолжал ходить в школе. Учителя-атеисты настраивали класс против верующего мальчишки, но он не обращал внимания на насмешки и издевательства, даже побои… Потом был строительный техникум, где тоже не скрывал своей веры. Отец, работавший на военном заводе, бросался на него с кулаками, ругался, жаловался властям, призывая их помочь «спасти сына, заблудшего в сетях религиозного дурмана».
На практике в чужом городе, после занятий, сразу же нашел церковь, и священник, увидев среди толпы бабушек пятнадцатилетнего паренька, пригласил его через дьякона в алтарь, предложил стать алтарником. Так он обрел первого духовного наставника.
Практика уже давно закончилась, а он жил в семье у этого священника, отца Виктора, и помогал в храме как пономарь. И готов был не уходить из церкви — так явственно слышал призывающий его глас Божий. У протоиерея Виктора было двое детей, и спать приходилось в детской комнате, на полу, рядом с кроватками малышей. Так прошло два года.
А потом они с отцом Виктором сослужили приехавшему в город архиепископу Афанасию, и в конце службы, когда все подходили к владыке под его архиерейское благословение, он благословил юного пономаря приехать в областной город, в кафедральный собор, чтобы помогать в качестве иподьякона.
Да, вот так дорога его жизни сделала крутой поворот, неожиданный, но, в общем-то, закономерный. У него было чувство, будто Господь, как любящий отец, Сам ведет его…
Отец Савватий улыбнулся, вспомнив себя, восемнадцатилетнего иподьякона. Он так старался! Владыка относился к нему как к сыну, но бывало, что и смирял, учил терпению, кротости.
Как-то он сопровождал архиепископа в рабочей поездке. Стояла летняя жара, и когда поезд тронулся, владыка попросил своего иподьякона:
— Сережа, дай водички попить.
Сергей не догадался взять с собой воды, а в вагоне был только кипяток. И помрачневший владыка грозно отчитал его:
— Вот так ты заботишься о своем архиерее?! Даже бутылку с водой не догадался взять?!
Сережа не обиделся. Он только очень расстроился и всю дорогу, пока ехали до Кирова — ближайшей остановки, переживал, что старенький владыка страдает от жажды, а он не догадался позаботиться о воде. В тот момент он и не чувствовал, что самого мучит жажда, готов был ее терпеть сколько угодно…
На остановке резво соскочил с подножки, бросился по перрону, купил пару бутылок с водой, мороженое, и опрометью — назад, к своему наставнику.
А тот только ласково улыбнулся:
— Испей сам, сынок, водицы! А потом уж и я… И мороженое давай сам ешь!
И Сережа, успокоенный, только тогда ощутил сильную жажду. И пил прохладную воду большими глотками. А потом, радостный, что владыка простил его и больше не сердится, ел мороженое. У него было такое чувство, как будто не он сам только что купил это мороженое, а получил в подарок от своего наставника… И каким же оно было вкусным, то мороженое! Каким же счастливым он себя чувствовал!
Сколько было потом радостей и скорбей, а вот эта радость — она помнится так ярко, как будто произошла вчера!
Случались и другие уроки: как будто проходил он духовную школу перед пастырским служением. Эти уроки порой бывали очень болезненными, но он всегда чувствовал, что это не отец Афанасий его наказывает или благословляет, а делает это архиерей своей апостольской властью.
В кафедральном соборе служили другие иподьяконы, дьяконы, священники. Все они знали, как строг владыка к сослужащим, как любит, чтобы чинно и торжественно проходила литургия. Но все-таки молодежь иногда перебрасывалась какими-то фразами, случалось, и шутили. Сам Сережа никогда не разговаривал — он себя на службе чувствовал как на небесах. Не до разговоров было.
А прихожанами в кафедральном соборе в начале восьмидесятых в основном были бабушки — белые платочки. И все они почему-то очень полюбили Сережу. Что они тогда увидели в нем? Может, почувствовали, как он любил когда-то свою бабушку — неутомимую молитвенницу? Может, зорко углядели будущего заботливого пастыря? Бабушки — они жизнь прожили, их не проведешь…
И вот как-то раз юный иподьякон получил суровый урок. Владыка совершал каждение в алтаре на полиелей, а он выходил с трикирием. И в этот момент с клироса зашептали:
— Сереженька, а у бабушки Вали сегодня день ангела!
И он повернул голову к сияющей старушке, постоянной клирошанке, и сказал тихо:
— С днем ангела, баба Валя!
Поздравил бабушку. И повернувшись обратно, встретился с разгневанным взглядом архиерея. А когда закрылись святые врата, в полном клириков алтаре воцарилась глубокая тишина, как перед бурей. Затем разразилась гроза.
Владыка сел в кресло, подозвал к себе и грозно прогремел:
— Ты все время разговариваешь во время литургии!
И он лишил своего иподьякона службы, запретил входить в алтарь, отлучил от себя. Осталось только клиросное послушание — на клиросе среди бабушек. А они, напуганные наказанием своего любимца, боялись на него даже глаза поднять. Бедная баба Валя рыдала после службы в голос:
— Из-за меня, окаянной, нашего Сереженьку запретили!
И он чувствовал себя так, как будто, изгнав из алтаря, его изгнали из рая. Кроме сочувствующих находились и недоброжелатели. Откровенно злорадствовали парочка иподьяконов, которых привела сюда не то чтобы глубокая вера, а скорее родные отцы-протоиереи. Они и раньше завидовали: как же так, сам по себе, без влиятельных отцов, стал иподьяконом у архиерея! Случалось, наговаривали на него владыке. Но тот был человеком духовным, обладал духовным опытом, интуицией и хорошо разбирался в людях. Не слушал завистников.
Тогда еще Сережа понял, что церковность — не гарантия праведности. Хотя совестливых и просто порядочных людей среди верующих гораздо больше, чем среди атеистов. Может, потому что совестливые рано или поздно обязательно приходят к Богу?
Владыка, строго наказав, наблюдал за ним, как будет вести себя наказанный… А у него не было уныния, а было какое-то очень благодатное состояние: как будто парят в бане, и жарко, и невмоготу уже, а тебе все легче — будто с тебя грязь очищают, и ты такой чистый и легкий становишься…
Прошло два месяца. Во время архиерейской службы он стоял на клиросе с бабушками, и вдруг боковая дверь алтаря открылась и один из его недоброжелателей грубо сказал:
— Иди, что ли! Архиерей тебя зовет!
Сразу же мелькнула мысль: что я еще наделал? Зашел, совершил три метания — три земных поклона в сторону престола, подошел к владыке, сидящему в кресле, и встал перед ним на колени. Владыка положил свою большую теплую ладонь на его голову, и души коснулось такое умиление, что захотелось плакать, не обращая внимания на всех, кто в алтаре. Слезы текли сами, так сильна была эта пастырская благодать владыки…
Много лет спустя у игумена Савватия появился новый прихожанин. Всю жизнь он был атеистом- коммунистом, а на старости лет пришел к Богу и принес с собой в церковь все, что накопилось в душе за долгие годы. Новоначальный ревнитель благочестия полюбил после службы заводить с батюшкой разговоры о недостатках в Церкви. О том, что нужно все реорганизовать, о плохих епископах… И отец Савватий как-то, не выдержав, ответил:
— Что вы знаете о епископах?! Что вы знаете об их апостольской благодати?!
Прихожанин удивился:
— Вы же простой священник! Трудовой, так сказать, элемент! Вы что — хорошо относитесь к этим высокопоставленным карьеристам-начальникам?!
И отец Савватий уже сдержанно сказал:
— Господь нам оставил много заповедей: благовествовать Евангелие, посещать больных и заключенных, помогать сирым и вдовам… Вот только, простите, заповеди злословить начальствующих я не упомню…
И разочарованный ревнитель отошел от батюшки с негодованием…
Да… А тогда владыка сказал:
— Дайте ему стихарь!
Все в алтаре забегали, принесли самый лучший стихарь. И вот открываются Царские врата, выходят архиерей и сослужащие ему. И прощенный иподьякон в самом лучшем стихаре выходит с трикирием и становится, как обычно, справа от владыки.
Все прихожане ахнули — радостный шум волной прошел по храму:
— Владыка Сереженьку нашего простил!
А когда владыка собирался рукоположить его в диаконы, уполномоченный предупреждал, что не даст регистрацию. Отец писал жалобы властям, и уполномоченный требовал, чтобы «молодого человека вернули в светскую среду». Тогда архиепископ Афанасий сделал ход конем: пригласил уполномоченного на свой день ангела 18 февраля, выделил ему место на хорах и, прямо в его присутствии, рукоположил духовное чадо в дьяконы. Уполномоченному ничего не оставалось делать, как смириться…
Через пару месяцев, после Троицы, на Духов день, дьякона Сергия рукоположили в священники и через неделю отправили сюда, на Митейную гору, на берег суровой уральской Чусовой.
Он получил регистрацию, собрал свои нехитрые пожитки. Чемодан получился очень тяжелым, в основном из-за книг. А вот пошить рясу денег не было, и он нашел в кафедральном соборе какую-то старую, изъеденную молью, которая к тому же была ему велика.
Два часа он ехал на дребезжащей электричке, а потом нужно было пройти много километров пешком… И он шел по этой дороге, как сейчас. Только стоял июнь и солнце было жарким, воздух — горячим, а дорога — такой сухой и пыльной!
Он шел в неизвестность, и некому было встретить молодого священника. Когда-то, при жизни протоиерея Николая Рагозина, известного в России старца, на горе, в храме Всех Святых, был многочисленный и дружный приход. Но отец Николай умер. Новые священники в этой глуши как-то не приживались, и теперь в храме никто не служил. Приход фактически распался.
Только что рукоположенный батюшка шел по той же самой дороге и был очень взволнован… Если бы тот юнец знал о ждущих его испытаниях, об искушениях, и скорбях, и предстоящей боли — смог бы он тогда так смело выйти из последнего вагона старой электрички и радостно пойти по этой пыльной дороге навстречу будущему? А тогда он шел — и сердце пело: это пастырь шел к своему первому приходу, к своим первым прихожанам. И огонь веры горел так ярко и ровно. И ничто нечистое не могло коснуться души.
Можно ли сохранить в себе этот огонь веры, жажду служения Богу и ближним, пронести через годы? Сохранились ли они сейчас в его душе? Не обтерлась ли душа, не загрубела ли на долгом пути? Отец Савватий задумался.
Владыка Афанасий, благословивший его рукоположение целибатным священником, а потом на монашеский постриг, говорил:
— Подумай, сынок… Ты так молод… Отдаешь ли себе отчет, что сейчас ты, двадцатилетний юноша, принимаешь решение за будущего тридцатилетнего, сорокалетнего мужчину, за пожилого человека? Будет ли тот, зрелый мужчина согласен с юным Сережей? Не осудит ли он его за то, что выбрал такой крутой путь? Лишил тихих семейных радостей, детей и внуков, женской любви? Сможет ли он полностью отдать себя на служение Богу и пастве? Не свернуть с пути? Не бросить свой крест на полдороге?
И он не знал, что ответить. Как он мог ответить за того, кем не был, кого не знал? Он знал только себя — нынешнего, который весь горел и рвался на подвиг, таял от благодати Божией.
А потом — да, благодать отступала. Промыслительно отступала. Чтобы он знал: без Мене не можете творити ничесоже (Ин. 15,5). Тяжелые искушения и лютая плотская брань. Ах, какой лютой она была порой! И каждый раз, когда молился за паству, знал, что злая сила ненавидит эту молитву. И чем горячее молился, тем сильнее были нападения! Господь защищал, не позволяя врагу ударить в полную силу, покрывал Своей благодатью. Но и того, что доставалось, — было много! Много и больно, порой очень больно… Враг нападал через людей, через искушения, причиняя болезни, нанося раны телесные и душевные.
Да… А тогда он шел так долго и так устал идти по этой пыльной дороге, а попуток все не было. Путь его был полон символов, был как бы прообразом будущего. Но понял он это гораздо позднее. Храм на горе представлялся как рай, к которому стремишься в течение жизни. И вот он шел, и пот катился по лицу и спине, и он уже сомневался, что сможет дойти сам. А тут еще у чемодана оборвалась ручка. Он пытался нести его, обхватив руками, но так стало гораздо тяжелее.
Он остановился и понял, что забыл о главном. И стал молиться. Горячо молиться.
И пришел ответ на молитву: так Господь в его духовном младенчестве утешал и подавал помощь мгновенно. Несколько часов дорога была пустынной, и вдруг из-за поворота показался мотоцикл с коляской, который притормозил, не дожидаясь, пока отец Савватий сможет поднять руку.
Мотоциклист довез его до парома. И переправа через реку тоже была символом — обратного пути нет. А когда поднялся на высокую гору к старому запущенному храму, его, как два ангела, встретили первые прихожанки — две бабушки. Они так искренне радовались, что наконец-то будет служба в храме, и сюда снова придут люди, и оживет древняя Митейная гора…
Рядом с храмом стояла старая избушка. В ней жил еще протоиерей Николай Рагозин и две бабушки. Одну бабушку звали Валентиной, она была псаломщицей, а другую звали Дарьей. Ей было уже девяносто пять лет, и все эти годы она провела на Митейной горе, никуда не уезжая. Святость этого места притягивала и удерживала. Ведь в этих местах когда-то подвизался святой Трифон Вятский, а потом молился на горе блаженный Митейка. Еще Дарья много лет была келейницей старца, отца Николая.
Бабушки плакали, встречая его. Они постарались подготовить для него комнатку в старой избушке, создать какой-то уют. И два колченогих стула, скрипучая кровать, казалось, тоже радовались своему новому хозяину…
Отец Савватий замедлил шаг. Время странным образом плавилось под ярким весенним солнцем, казалось, сейчас он обернется — и увидит себя. Того, юного…
За воспоминаниями и не заметил, как подошел к парому. Вот такие они, эти воспоминания: за полчаса несколько десятилетий проживаешь! До отправления парома еще было время, и отец Савватий сел на скамейку, укрывшись от весеннего ветра. Здесь солнышко пригревало не на шутку, и он закрыл глаза.
Ему показалось, что на минуту он задремал. Разбудили его голоса из рубки: разговаривали капитан и помощник. Помощник говорил негромко, а капитан, видимо, специально возвышал голос, чтобы он, отец Савватий, хорошо слышал:
— Катается туда-сюда, дармоед! Терпеть не могу этих попов! Вот, извольте радоваться, опять его вези! Сидит там на этой горе, на кладбище, как сыч! Вот ты мне скажи: разве нормальный человек будет жить на кладбище?! Вот то-то!
Отец Савватий улыбнулся. Да уж… Когда он приехал на Митейную гору из города, все казалось необычным: старый заброшенный храм, покосившаяся избушка. Печка плохо держала тепло и к утру выстывала, вода в рукомойнике замерзала. Не было удобств, не было людей. На службу подтягивались старушки, переправляясь на пароме. Когда же кончалась навигация, гора становилась почти отрезанной от остального мира. Зимой ходили через Чусовую по льду.
А вокруг храма действительно было кладбище. Причем очень старинное. Настолько старинное, что при похоронах не замечали старых могилок, сровнявшихся с землей, а уже копая яму, натыкались на старые косточки. Иногда их просто выбрасывали в сторону, заботясь только о своем покойнике.
И он тогда чувствовал себя как в сказке. Как будто попал в вечера на хуторе близ Диканьки. Или в фильм, где «мертвые с косами стоят». Они с бабушками даже собирали эти косточки и предавали погребению. Потом ему рассказали, что в подполе его избушки — тоже покойник. Когда мужики делали погреб для отца Николая, нашли человеческие кости. Сколько лет было этой могилке? Сто? Двести? Они просто зарыли косточки в углу подпола и спокойно продолжали копать дальше.
Местные привозили усопших, и он отпевал, служил панихиды. К нему подходили какие-то страшные взлохмаченные мужики и басом спрашивали, не страшно ли здесь молодому батюшке. А он отвечал: «Чего мертвых бояться? Я за них молюсь».
Отец Николай когда-то отчитывал бесноватых, старец был духовным воином. После его смерти здесь пытались служить два священника, но не выдержали этой глуши, страхований, отсутствия нормальной жизни, людей, удобств, да много чего. Были и у него страхования. Спасался молитвой. Когда становилось совсем тяжело — надевал рясу отца Николая. Так и служил.
В капитанской рубке ненадолго замолчали, а потом возмущенный голос пробурчал:
— Насобирал возле себя баб! Монастырь там у него женский, видите ли!
Второй голос стал громче:
— Ну, ты еще скажи, что он специально монахом стал, потому что бабник!
— Все равно — чего он там, как в малиннике… И-ишь какой!
— А тебе что, завидно, да?!
Отец Савватий снова улыбнулся. Да, монастырь у него женский. Вот уж никогда бы тот молодой отец Сергий не представил себе, что станет духовником и строителем женского монастыря… А все начиналось с бабушек. Молодежь была к храму не приучена, а вот бабушки потянулись на службы, и храм ожил. Многие были чадами протоиерея Николая.
Приняли они молодого священника не сразу, сначала не доверяли. Боялись, что сбежит. Спорили, когда пытался говорить о неосуждении, о духовной жизни.
— Вот батюшка Николай, он был старцем! А ты совсем молоденький! Внучок ты наш! Мы ведь жизнь прожили, мы все сами знам. Какая-такая духовная борьба?! Нет, мы уж старенькие… Осуждали? Не… Это мы и не осуждаем вовсе — это мы так, покалякали между собой…
И они спорили с ним, не слушались, а он был хоть и молодой, но священник. Он говорил им что-то духовное, а они смеялись, перечили, вредничали.
Пару раз они его так доводили, что он собирал свой чемодан и, украдкой смахивая слезы, уходил на паром, чтобы вернуться в родной город.
В первый раз, когда сидел на пристани в ожидании парома, полный решимости уехать, к нему подступила лукавая мысль: вот, бросил ты свою паству… Вот, видишь, как жизнь твоя закончилась? Жить тебе больше незачем — а ты бросайся в воду, утопись! Пусть они потом тебя оплачут, раз довели!
И он понял мгновенно, что эти навязчивые, такие убедительные помыслы — бесовские. И в страхе от этого лукавого нападения тут же подхватил свой чемодан и отправился обратно — на свое место, к своему кресту. Быстро прибежал домой, зашел в избушку и увидел такую картину: стоят его бабушки на коленях и за него акафист читают.
Был еще случай, когда он решился уехать. В полном унынии уже переехал на другой берег и пошел на вокзал. Навстречу ему попалась староста храма Анна Дмитриевна:
— А вы куда это, батюшка?!
— Я от вас уезжаю.
— Нет, давайте ко мне зайдем, хоть чайку попьем…
Когда зашли в дом, она стала греть похлебку и чай, а ему достала с полки старинные Четьи-Минеи в кожаном переплете. Отец Савватий открыл книгу на первой попавшейся странице, стал читать. И это было прямо о нем — о его жизни. Ситуация один к одному. Только в книге святой человек, которому досаждали, всех простил и никуда не уехал.
И у него появилось четкое осознание того, что Господь Сам его вразумляет, и вся обида тут же исчезла. Пришло внутреннее решение вернуться, и он понял, что никуда уже не уедет.
Позднее пришло еще одно искушение, но теперь оно было уже не внутренним, а внешним. Когда в очередной раз по делам прихода приехал в епархию к владыке, тот посмотрел на него испытующе и предложил:
— Я могу тебя перевести в другое место, где храм побольше, и народу тоже побольше, и удобства есть — там тебе получше будет служить. Что скажешь?
И у него было чувство, как будто его лишают чего- то самого ценного — его бабушек. Его первых чад. А ведь они говорили:
— Ты уж нас не бросай, уж схорони нас сначала — а тогда и уедешь, коли захочешь… А то без тебя-то и храм по щепочкам разберут!
И он отказался от перевода. Остался на горе со своими бабушками. А потом уже врос в это место, душа прилепилась к Митейной горе над суровой уральской Чусовой. И он чувствовал молитвенную помощь старца Николая, который благословил это место, предсказал строительство монастыря и даже описал будущим бабушкам, а тогда полным сил прихожанкам своего храма внешность своего преемника.
И, по словам бабушек, описывал старец точь-в-точь его, отца Савватия.
Он слушал их недоверчиво: разве мог старец видеть его, когда он еще в школе учился?! И не тянет он на преемника: так себе, самый обычный, ничем не примечательный священник… А спустя десять лет — выросли постройки монастырские в тех самых местах, на которые указывал отец Николай.
Отец Савватий вздрогнул от неожиданного гудка: на паром въезжал здоровенный камаз, сигналил паре легковушек: берегитесь! С тех пор, как сделали дорогу до областного города, мимо Святой горы изредка проезжали машины. Из рубки доносился звон посуды. Батюшка посмотрел на часы: через двадцать минут паром должен отправиться. Река играла холодными серыми волнами, и они бились, рассыпаясь о борт парома. О чем это он? Да, как появился монастырь…
Постепенно отношения с бабушками полностью наладились: он научился молиться за них от всего сердца, покрывать их немощи своей любовью, осознавая, какую тяжелую жизнь они прожили. Вот удивительно: ведь он стал ненамного старше, но теперь бабушки слушались его и доверяли, чувствовали его пастырскую заботу и пастырскую же власть. И он стал для них не «внучком», а отцом. Любимым батюшкой.
Следующие года два служил спокойно. А потом все стало опять меняться, как меняется во время путешествия рельеф местности. Видимо, какой-то отрезок его пути закончился. Так бывает: мы идем то в гору, то с горы, то по ровной дороге, а то — одни ухабы… И вот его собственная дорога, ненадолго выровнявшись и дав ему передышку, опять стала уходить в гору, и идти становилось все труднее и труднее.
Началось с того, что как-то после службы он остался один в своей избушке. Смотрел в окно на расстилавшуюся под горой равнину, леса, поля, красавицу Чусовую и думал: «Как хорошо! Красота-то какая!» А потом почувствовал, что перестал так уставать, как раньше, что все идет хорошо у него на приходе. Вроде бы даже стал появляться избыток сил. И он подумал тогда: «Вот отцы: один семейный, другой — миссионер, третий — проповедник. А я отслужил себе и свободен…»
Появилось какое-то внутреннее беспокойство, неудовлетворенность собой. И он встал на колени и от всей души помолился:
— Господи, как мне быть? Дай мне какое-то дело, какое-то служение, кроме того, что я сейчас делаю!
И Господь услышал молитву. Только отец Савватий сначала не понял, что это именно ответ на молитву. На исповеди одна бабушка попросила:
— Батюшка, возьми меня к себе! Я ведь одна совсем… Ты уж меня и похоронишь, и отпоешь, и за упокой души моей помолишься!
И все его бабушки как будто сговорились. Как придет к какой-то старушке на требу, так она и просится: возьми да возьми меня к себе!
Они все незаметно постарели и стали нуждаться в помощи, уходе. Как-то приехал к одной своей бабушке на пароме, смотрит: домик у нее рядом с Чусовой, весной река разлилась, и вот на полу избушки сантиметров на тридцать — вода. Сама старушка лежит на кровати, нога распухла, ходить не может. Лежит в нетопленной избе и дров не может принести. Вот умри она — и ей даже глаза никто не закроет…
Он шел от старушки печальный и размышлял. Что делать? Ездить к ней и всем нуждающимся в помощи каждый день на пароме он не сможет. Просто не успеет. Шел себе уставший — в этот день было много треб — и пытался понять, что он должен сделать, как помочь. И вдруг увидел двух своих стареньких прихожанок, Агафью и Татьяну. Он их хорошо знал. А тут увидел как в первый раз. Наблюдал, как они шли — одна наполовину парализована, рука висит, нога приволакивается, а другая — слепая. Одна не видит, другая идти почти не может. И вот идут себе еле-еле, крепко держась друг за друга. У обеих котомки-сидоры за спиной, в сапогах кирзовых. И составляют вместе как бы одного человека. А пошли они в магазин, купить себе продукты.
Обе были одинокими: в послевоенную пору многие женщины оставались одинокими. И Агафья с Татьяной странствовали по монастырям и старились потихоньку, пока не осели здесь, рядом со Святой горой.
И вот при виде этих двух старушек у него больно сжалось сердце. Они ковыляли себе тихонько по пыльной дороге, полной ухабов, и ему казалось, что они сошли с картины Репина или Сурикова, а он сам оказался в далеком прошлом.
Он ведь рос хоть и верующим, но обычным парнишкой: ходил в школу, ездил в лагерь, на дачу. А тут, на Митейной горе, Господь открыл ему то, чего он никогда раньше не видел, а может, видел, да не замечал. Раньше все эти беды людские, нищета, заброшенность ютились в другом мире, а теперь оказались совсем рядом.
И он понял, что это Господь открывает ему по его же молитве этих бедных Лазарей, которых часто просто не замечают, просто проходят мимо. И он принял это послушание — заботиться о них — как из рук Божиих. Мгновенно пришло решение: он действительно возьмет старушек к себе. А для этого построит им дом. Богадельню. Прямо рядом со своей избушкой и храмом, на Митейной горе.
Из того, как разворачивались дальнейшие события, он понял, что действительно это его послушание, и пришло оно по воле Божией. У него не было денег для строительства даже баньки, не то что избы. И как только он решил взять к себе бабушек, ему пожертвовали две тысячи. Таких денег он раньше и в руках не держал!
Вот когда пригодилось строительное образование! Он закупил строительные материалы, нанял рабочих и начал строить свой первый деревянный дом на восемь келий: четыре небольших комнаты- кельи на первом этаже и четыре на втором. В каждой келье, по его расчетам, могли жить один-два человека. Еще не была построена эта избушка, как он уже забрал к себе ту самую бабушку, которая не могла ходить.
Стройматериалы стали подходить к концу, а его домик не был возведен под крышу. И он подумал: вот и все… Сейчас деньги кончатся, и останется изба недостроенной. Но как только деньги кончились, пришли новые, и их было достаточно для оплаты рабочим и продолжения строительства. А когда дом был достроен полностью, деньги перестали приходить в таком количестве, и их опять стало мало: свечки поставить, еду купить.
Отец Савватий поселил в этом доме старушек, и стали они жить вместе. Он служил в храме, ездил на требы и ухаживал за бабушками. Была одна боевая старушка, которая помогала ему. Потом Господь послал им старушку помоложе, а чуть позже пришли совсем молодые сестры — будущие монахиня Тамара и монахиня Ксения. Теперь они ухаживали за бабушками, а он служил, потому что треб становилось все больше. И новые прихожане искали пастырского окормления.
Его авторитет священника рос незаметно для него самого. И на горе появилась молодежь: парни, девушки. Теперь его община состояла не только из старушек. Молодые искали подвига, монашеской подвижнической жизни. И он поехал с ними к старцу, архимандриту Иоанну (Крестьянкину), который уже несколько лет был его духовным отцом. По пути эти славные ребята, на которых он, сам еще молодой, все-таки смотрел уже как старший, как отец-наставник, спорили до хрипоты:
— У нас будет женский монастырь!
— Нет, мужской!
— А вот у старца спросим, как он благословит, так и будет!
Отец Иоанн встретил их ласково, но с юношами почти не разговаривал, так они и простояли у стенки. Он сразу же обратился к девушкам и стал наставлять их. Говорил о том, какими должны быть монахини, каким должен быть настоящий монастырь. Дал им напутствие и благословение на монашескую жизнь, на основание женского монастыря.
Так и случилось. Те юноши, что ездили с ним, как- то незаметно разъехались: кто женился, кто стал дьяконом, семейным священником. А матушки остались.
Из рубки загремело опять:
— Давай, наливай еще по маленькой!
— Может, хватит? Мы ж на работе… Скоро уж пора трогаться…
— Наливай, говорю! Все обрыдло! Жизнь тяжелая, несуразная! Никакой радости… А он вон сидит, улыбается! Так бы подошел да и ударил бы чем-нибудь тяжелым!
— Ага, он тебе ударит… Вон здоровый какой мужик, мощный… Силищи, наверное, немеряно! А и вообще — чего ты привязался-то к нему?! Поп как поп…
— Да я и сам, слушай, не знаю… Просто вот как гляну на него — такая злость в душе просыпается…
Отец Савватий грустно вздохнул. Он старался не смотреть в сторону рубки, чтобы не вызвать лишнего гнева, но и передвигаться на небольшом пароме, уже занятом машинами, было особенно некуда. Скамейка по другую сторону рубки была занята пассажирами легковушек, водители же большей частью оставались в машинах. Была еще маленькая скамеечка на корме, но там тоже кто-то сидел. Батюшка всмотрелся: это был один из местных жителей, Толян.
Толян отличался высоким ростом и недюжинной физической силой. Говорили, что он служил в какой- то горячей точке, был контужен, отчего и повредился и даже был выведен на инвалидность. Трезвый Толян вел себя смирно, выпив же, частенько впадал в ярость, и тогда усмирить его могла только его мать, баба Валя, высокая худая старушка. Баба Валя отличалась кротостью и добротой, но сына держала крепко, а он отчего-то робел перед матерью и слушался беспрекословно. Толян, то есть Анатолий, поправил сам себя батюшка, даже ходил с бабой Валей в церковь и всегда с восторгом смотрел на него, отца Савватия, особенно когда он обходил храм с кадилом.
Сейчас Анатолий сидел спокойно, похоже, дремал, и не обращал внимания на громкие бранные слова, доносящиеся из капитанской рубки. Батюшка тоже отвернулся от этой рубки. Да, и раньше приходилось ему встречаться с людской злобой и ненавистью. Часто они были вызваны просто тем, что он — священник, служитель Божий. Духи зла ведь не дремлют — настраивают людей, особенно тех, кто не защищен таинством Крещения, лишен благодати причастия, исповеди. Бывают и одержимые. Они порой готовы просто броситься на тебя, как дикие звери.
Иногда он был готов к ударам и молился, тогда благодать молитвы покрывала, защищала. А иногда удары наносились внезапно… Один раз он на себе испытал очень сильную злобу, причем, что любопытно, злость была примерно одинаковой у неграмотной болящей старухи и у высокопоставленной начальницы из райисполкома.
А дело было так. Еще в двадцатые годы храм Всех Святых на Митейной горе обезглавили — снесли купола, разбили колокола и превратили в спичечную фабрику. В сорок шестом, правда, вернули верующим, но колоколов уже не было. Почти семьдесят лет не слышали эти места радостного колокольного звона.
И он думал: купол — как свеча перед Богом. И сердце разрывалось от боли при виде обезглавленного храма. Когда разрушили звонницу, кирпичи побросали у церкви, и они лежали там грудой, поросли травой и были уже никуда, конечно, не годными.
Батюшка долго собирал деньги и, наконец, накопил на небольшие колокольчики и поставил свою первую звонницу. Он сам поднимался на нее, звонил в эти небольшие колокола, и такой прекрасный, нежный звон разливался над просторами Чусовой, что сердца прихожан пели и умилялись.
И вот как-то раз, когда он, переполненный радости, спускался по крутой лестнице, только что отзвонив, из темного угла раздалось злое шипение:
— Приехал сюда… молодой… в колокола он звонит… сейчас последние времена настали… уж и в церковь нельзя больше ходить… а он звонит… антихриста встречать будет своими колоколами…
Эти злые, несправедливые слова были так неожиданны и ударили, как ножом, прямо в сердце. Интересно, что сама болящая старушка потом вспомнить не могла, с чего она вдруг испытала такую сильную ярость и чем именно ярость эта была вызвана.
Зато все хорошо помнила и осознавала руководительница райисполкома—убежденная атеистка. Обычно спокойно-надменная, холеная, она совершенно изменилась при разговоре о колоколах. Ей донесли про молодого активного священника, и она, вызвав его к себе, кричала, покраснев от гнева, срываясь на визг:
— Как вы посмели?! Кто вам позволил?! Вы мешаете вашими колоколами детскому саду, и школе, и местному населению! Эти отвратительные звуки нарушают общественный покой — вы об этом подумали?! Почему вы не пришли ко мне за разрешением?!
А райсполком находился в районном городе, в пятидесяти километрах от Митейной горы. Он спокойно ответил разбушевавшейся начальнице, что ни детский сад, ни школа, никто не жалуется на колокольный звон. Сказал:
— Кому мы можем мешать, ведь все эти учреждения находятся довольно далеко — за Чусовой.
И тут она завизжала от ярости:
— Мне!!! Мне вы мешаете!!!
Лицо ее страшно исказилось, и ярость эта была уже какая-то нечеловеческая.
Да… так что он привык к ударам, в том числе неожиданным.
А колокола он потом поменял на большие, и сейчас матушки научились звонить так красиво… Он опять улыбнулся.
В рубке зашлись от негодования:
— Не, ты смотри, он опять улыбается себе! И-ишь, дармоед, привык на бабках наживаться!
— Да ладно тебе! Чего ты сегодня так разошелся- то?!
— Не, ну обидно же! Мы тут живем — пашем как проклятые, а он там, в своем монастыре, — живет себе в свое удовольствие! И словечки-то какие напридумывали: все там у них — искушения, утешения. Тьфу! Слушать противно!
— Ну, все, успокойся уже! Давай заводи — пора отчаливать. Время!
Тяжело заработал мотор. Паром вздрогнул, качнулся и стал медленно отплывать от пристани.
Бабки… «Не бабки, а бабушки» — хотелось ему поправить. Хотелось сказать о них ласково, помянуть их всех добром, потому что из тех, его первых бабушек, уже никого не осталось. Никого… Окончилась их многотрудная и скорбная жизнь. Всех их он довел до конца и по очереди проводил в вечность: исповедал, причастил, отпел… Ате молоденькие сестры, что первые пришли ухаживать за старушками, уже давно не молоды. Как и он сам…
И теперь не то чтобы настало время подводить итоги, а так — понять, осознать, наверное, правильно ли идет он по выбранной когда-то дороге, не заблудился ли в перипетиях жизненных, не сбился ли с пути ненароком? Может, поэтому так много воспоминаний нахлынуло сегодня?
А что насчет утешений… Были у него и утешения… Да еще какие! Паром медленно набирал ход, его шум заглушал голоса в рубке. И он закрыл глаза, чтобы мысленно перебрать в памяти этот драгоценный бисер.
Да, утешений было много, незаслуженно много! От людей и от Господа… Епископ Афанасий и протоиерей Виктор, отец Николай и архимандрит Иоанн (Крестьянкин) — чем заслужил он эту милость: встретить таких людей на своем жизненном пути?!
Хиротония — рукоположение в священники — помнится так, как будто это было вчера, хоть прошло четверть века… Он рукополагался целибатом, потому что у него не было невесты, да и просто девушки никогда не было: с пятнадцати лет он был почти неотлучно в храме: алтарником, иподьяконом…
На литургии после Херувимской и перенесения Святых Даров он стоял на коленях перед престолом, и архиепископ Афанасий, возложив на его голову руку и край омофора, читал тайносовершительные молитвы: «Божественная благодать, всегда немощная врачующая и оскудевающая восполняющая…» А он чувствовал, как будто ток проходит через все его тело, весь дрожал от силы благодати Святого Духа, сходившей на него. Неудержимо текли слезы, и он чувствовал себя так, как будто еще немного — и его слабая человеческая оболочка не выдержит этой благодати.
А потом, когда облачили его в священнические одежды: епитрахиль, пояс, фелонь, — он посмотрел на людей, собравшихся в храме, и почувствовал, как переполняет его любовь—пастырская любовь к этим людям, к пастве, которую он теперь должен пасти. Подобной любви он не испытывал никогда раньше, она пылала в сердце, и он чувствовал, что любит их всех одинаково: старых и молодых, красивых и неприглядных, женщин и мужчин, детей и стариков — одинаково. Такова была сила благодати рукоположения.
Постепенно, с годами, это чувство стало слабее, и он стал различать прихожан, не мог уже любить их одинаково, хоть и очень старался. Но своими силами достичь такой любви невозможно… Ее может дать только Господь… Господь дал ее в начале пути туне — даром, а потом тихонечко забирал, чтобы он сам потрудился, сам стяжал эту благодать потом и кровью.
А постриг монашеский — тоже какая милость неизреченная, незаслуженная! Он вспомнил — и даже дыхание перехватило.
Постригали его на Белой Горе, первым после того, как начал монастырь возрождаться. Он знал, что братия этого монастыря в годы революции приняла мученическую смерть: более сорока монахов расстреляли, а настоятеля, архимандрита Варлаама (Коноплева), бросили в Каму. И принять постриг здесь было честью для него…
Постригал его игумен Варлаам (Передернин), очень почитаемый в народе священник. Он был когда- то многодетным протоиереем, а потом овдовел, дети выросли, многие стали священниками, монахами, а он сам, уже пожилой, лет за шестьдесят, принял постриг и служил на приходе. И вот владыка благословил его восстанавливать монастырь на Белой Горе. И он за послушание взвалил на себя этот страшный по тяжести, почти неподъемный крест — последний крест в своей жизни.
Когда молодой иерей Сергий приехал к отцу Варлааму на Белую Гору для пострига, здесь царила разруха: разбитый трехэтажный корпус, где ветер гулял по пустым коридорам, разрушенный собор… Стоял Великий пост, и их было несколько человек: игумен Варлаам, один заштатный священник, несколько монахинь и он сам. Из трапезной сделали временный храм, потому что в соборе служить было невозможно. В этом временном храме печка топилась очень плохо и было так холодно, что в потире застывала Кровь. От холода приходилось служить в валенках.
Перед постригом пошли препятствия, отец Варлаам уехал и никак не мог вернуться, были какие- то задержки с машиной, и когда вернулся наконец, время подходило к полуночи. Так и постригали иерея Сергия уже ночью. Выбрали три имени: святитель Пермский Питирим, Арсений Великий и Савватий Соловецкий. Написали эти имена на трех записках и положили их в коробку из-под клобука. Помолились. Когда он опускал руку в коробку, услышал внутренний голос: «Савватием будешь». И действительно—достал записку с именем Савватия.
Во время пострига нужно ползти, и монашеская братия покрывает тебя мантиями. А у них братии не было, и он полз крестом один — как ему показалось, долго-долго… И когда дополз к ногам игумена Варлаама в одной тонкой постригальной сорочке, холода не чувствовал.
Пели при постриге несколько монахинь, а он слышал вокруг себя мощный монашеский хор мужских голосов: как будто пела вся белогорская братия, когда-то замученная и расстрелянная. Он ощущал их присутствие всем сердцем, чувствовал родство с ними, слышал их голоса, и душа замирала, и он даже украдкой смотрел по сторонам, пытаясь увидеть эту незримую братию. И это было чудом и утешением.
Потом его, только что постриженного, оставили на ночь в храме вместе с заштатным батюшкой, потому что постриженника нельзя оставлять одного. Батюшка отошел в сторонку и уснул на скамейке. А он молился перед аналоем, стоя на ледяном полу до самого утра в кожаных тапочках на босу ногу, — и не чувствовал холода. И это было тоже чудо и утешение.
Он молился один ночью в этом холодном храме, и у него было странное ощущение: он стоит перед аналоем, а сзади — вакуум. Будто всю предшествующую жизнь отрезало — ничего нет в прошлом: ни имени, ни его прежнего — ничего. А он сам — совершенно новый человек с новым именем, и впереди только будущее, как у только что родившегося.
Это ощущение вакуума позади становилось все сильнее, и он вглядывался вперед: что там? И перед ним открылась бездна, такая, что хотелось отшатнуться. Но он остался на месте и только всматривался вдаль. И вот с неба спустился луч, как мост, и он ступил на этот мост и пошел по нему. И увидел, что там, вверху, святые, и их много, они смотрят на него и зовут к себе. Он всматривался пораженно в лица и узнавал: преподобные Савватий Соловецкий, Серафим Саровский, Сергий Радонежский, Николай Чудотворец и еще много других.
Он пошел к ним, потом побежал, и сердце захватывало, а он все бежал и бежал. Подниматься по лучу было очень трудно, но он старался, а святые смотрели так ласково и звали к себе. Он уже понимал, как неимоверно трудно стремиться к ним, понимал, что целой жизни может не хватить для того, чтобы чуть приблизиться к ним, но продолжал прилагать усилия… Бежал, бежал… И вдруг — все закрылось. Духовное видение кончилось. И он опять увидел перед собой аналой, трапезный храм, спящего позади на лавке батюшку. В окнах брезжил свет, наступило утро. Это означало, что видение продолжалось очень долго, а ему показалось, что оно длилось считаные минуты. В храм вошли матушки, стали подходить под благословение, и все приняло свой обычный вид. И только тогда он почувствовал холод и стал мерзнуть. На часах было полседьмого утра, они совершили утренние молитвы и поехали домой, на Митейную гору. Он почти никому не рассказал о своем видении, храня его в сердце, как духовное сокровище, духовный бисер…
Поделился своими переживаниями только с духовным отцом, спросил о природе своих видений: не прелесть ли это, не повреждение ли духовное? Ведь он ничем не заслужил таких высоких духовных переживаний, ничего особенного не совершил, недостоин, в общем…
И старец, отец Иоанн (Крестьянкин), улыбнулся ласково:
— Недостоин, говоришь? Конечно, недостоин… Мы все недостойные… И уповаем только на милость Божию… А у тебя впереди много трудностей, скорбей и даже гонений. Не удивляйся. Придет время — и ты вспомнишь мои слова. И вспомнишь то, что Господь давал тебе на заре твоей жизни, давал для твоего укрепления в вере.
А потом отец Иоанн умер, и сердце так тосковало по наставнику, так нуждалось в его поддержке, молитве, его ласковом взгляде. Уже вырос на Митейной горе монастырь, и он, отец Савватий, уже был его строителем и духовником, и позади остались материальные трудности, когда у него не хватало денег, чтобы просто накормить сестер. Как-то раз у него в кошельке звенела лишь мелочь: двадцать рублей на двадцать человек, и он не знал, что будет у них на обед завтра, и будет ли обед вообще…
Материальные трудности постепенно ушли, но появилось уныние: вот Митейная гора, вот его прихожане, вот сестры монастыря и вот его жизнь — одинаковая изо дня в день, когда с утра до вечера нужно поддерживать своих чад, заботиться о них, молиться о них, выкладываясь, отдавая себя без остатка. Иногда приходила мысль: а сам-то я? Я ведь тоже человек. И у меня бывают минуты слабости, — кто поддержит меня самого, кто позаботится обо мне? Кто поднимет, если упаду?
Потом эти тяжелые минуты проходили, и он снова ясно понимал, что это его выбор, его долг, его крест. Он пастырь и должен пасти своих овец. Потом уныние подступало снова, и когда оно бывало особенно сильным, Сам Господь видимым образом подавал утешение и укреплял в вере.
Как-то раз он как обычно послужил литургию, затушил все лампадки до вечерней службы и пошел в свою келью. На душе было как-то особенно тяжело, уныло. И когда он вернулся в храм на вечернюю службу и пошел в алтарь, то, открыв боковую, северную дверь, остолбенел: семисвечник в алтаре горел. Свечи никак не могли гореть: в церковь, а тем более в алтарь, никто не заходил, он открыл дверь своим ключом, а если бы он даже забыл затушить свечи утром, они бы уже догорели.
В изумлении подошел к семисвечнику поближе, и, как бы для того, чтобы удостоверился он в чуде, последняя лампадка, немного отставшая от других, загорелась прямо у него на глазах. А на душе стало легко и тепло, мир и покой воцарились в сердце.
Несколько дней спустя, когда начал сомневаться, было ли это, не привиделось ли, он ставил на горнем месте лампадку и к ней три свечи. Зажег от лампадки одну свечу, и в это время остальные две свечи в другой руке зажглись сами собой. И снова это чувство — радостный сердечный трепет от ласки Божией.
Да, Господь укреплял его в вере… На Пасхальной неделе, в пятницу, когда празднуют Живоносный Источник, он служил молебен на освящение воды. Справа пели тропари матушки, слева стояла бабушка с кадилом, а он сам — в центре, у аналоя, где была приготовлена вода в больших эмалированных бачках. И вот когда они призывали Духа Святого снизойти на воду, он явственно увидел, как в бачках заиграла вода. Она медленно, а потом все быстрее стала кружиться, как волнуется обычно вода, когда дует на нее сильный ветер. Так Господь показывал им видимым образом схождение благодати Духа Святого на воду.
Но самым трогательным, самым нежным прикосновением к душе ласки Божией было одно духовное видение. Он вспомнил его сейчас, и сердце взыграло так же, как в тот день. Наступил праздник Успения Пресвятой Богородицы, и он поднялся на свою тогда еще самодельную звонницу на храме, чтобы позвонить в колокола. И когда поднялся, увидел там удивительно белую голубицу. Она сидела и смотрела на него внимательно, и от вида этой белоснежной голубицы в душе разлилась неизъяснимая радость.
Он подошел к ней потихоньку и подумал: сейчас начну звонить в колокола — и она улетит. Но она не улетала, а сидела и внимательно слушала. Когда же он закончил звонить, белоснежная голубица вспорхнула — и видимым образом растаяла в воздухе. А чувство радости, духовного умиления осталось с ним и длилось еще долго. И потом, когда становилось тяжело, он вспоминал о ней — и в душу возвращалось это чувство неизъяснимой радости и ликования.
…От резкой остановки парома отца Савватия тряхнуло. Он неохотно открыл глаза: паром стоял на середине реки, а справа от них виднелась и приближалась огромная баржа.
Из капитанской рубки раздавались и неслись над Чусовой крики и брань. Хлипкая дверца рубки ходила ходуном от завязавшейся потасовки, и было непонятно, чем закончится эта переправа на другой
берег. Отец Савватий тяжело вздохнул. Он встал, подошел к рубке и открыл рывком дверь. Толян держал капитана за горло, а помощник кричал и пытался разомкнуть его руки. Батюшка взял Толяна за шиворот, довольно легко оторвал его от капитана, выволок из рубки и повернул лицом к себе:
— Анатолий, если ты будешь себя так вести, я все расскажу бабе Вале! Представляешь, как она расстроится, а?!
Анатолий при виде батюшки и упоминании бабы Вали обмяк и заискивающе зачастил:
— Не дали, не дали, у них есть, я видел! Я просил стопочку и мне налить, а они не дали, я по-хорошему с ними, а они не дают! Я больше не пойду к ним, не пойду, батюшка, не сердись!
Заработал мотор, и паром стал набирать скорость, уходя от столкновения с баржей. В рубке виднелось бледное лицо капитана, а перепуганный помощник выглянул и снова захлопнул дверь.
Отец Савватий опустился на скамейку и почувствовал сильные угрызения совести: размечтался, а вот за людей и не помолился толком. Ему стало до боли в сердце жалко и капитана, и помощника, и несчастного Толяна. Не было у них таких утешений, как у него, у отца Савватия… Если б Господь им дал столько милости, сколько ему, они, может быть, старцами были бы! За весь мир бы молились! А он… Сколько раз ездил на пароме, а за этих людей и не помолился никогда…
Он встал на ноги, держась за перила, отвернулся в сторону и стал горячо молиться:
— Господи, прости меня, недостойного иерея! Это я виноват, Господи, я не молился за этих людей! Они ругали меня, а я думал только о том, что это мне на пользу духовную, что полезно мне это… А ведь они ругали, потому что плохо им… Плохо, тяжело, и помолиться некому… Прости меня, Господи, и пошли этим людям благодать Свою, помоги им на их тяжелом жизненном пути, приведи их к вере! Видишь, Господи, они так страдают без Тебя! Думают, что жизнь у них нескладная, и не понимают, что это без Тебя им так плохо! Смилуйся, Господи, наставь их и научи, спаси их ими же веси судьбами!
Паром уже остановился, машины с него съехали, отправился по своим делам успокоенный Толян. Только тогда отец Савватий оторвал побелевшие от напряжения руки от перил, повернулся, подошел к рубке, приоткрыл дверь:
— Спаси Господи! Благодарю за труды! Всего доброго!
Помощник растерянно пробормотал:
— И вам всего доброго, батюшка!
Когда паром опустел, протрезвевший капитан, потирая горло, сказал:
— Да уж… Я уж думал — последний час мой настал… Еще баржа эта…
— Да… Аты вот попа ругал… А он…
— Я его и не поблагодарил даже… Сам не знаю, я так злился на него, а теперь — прошла вся злость… А он ничего, хороший мужик, оказывается…
— А давай мы с тобой, как в следующий раз рыбы наловим, — ему и снесем?
— Ну, давай… Когда ж ему самому рыбу-το ловить?! А тут мы ему раз — и рыбки! Обрадуется, наверное…
— Точно…
И они стали оживленно вспоминать прошлую рыбалку и прикидывать, какую именно рыбу нужно будет наловить в подарок батюшке.
Серые холодные волны Чусовой набегали на паром и разбивались в брызги. Ласковое весеннее солнце нагревало палубу, а над рубкой неприметно парила в воздухе белоснежная голубица.
Короткая история о недолгой жизни Славы-чеха
Рассказ Славы-чеха
Холодно. Кружит метель, колючие хлопья снега бьют в лицо. Где земля, где небо? Все бело и неразличимо, все одиноко и тоскливо, как жизнь Славки по прозвищу Чех. Которому некуда идти, которого никто и нигде не ждет. Никто. Нигде. Зачем он живет? Зачем родился? Голову поднять к пустому небу и завыть, завыть горько и тоскующе — выплеснуть боль. А еще лучше — стакан самогона — и тоска чуть отойдет, свернется ледяным калачиком где-то в глубине живота. Станет легче. Но самогона сегодня нет и взять негде. Еды тоже нет. Сегодня Славе-чеху нужно что-то предпринять, на что-то решиться или умереть с голоду. Куда податься?
Работы в деревне — почти никакой, а и с той, которая имелась, Славку выгнали. Пили в нищей деревне все, кто еще оставался в ней жить, но он пил по-особенному — всегда. Трезвым почти не бывал, пил всякую дрянь. Давно мог замерзнуть под забором или отравиться денатуратом. Или сгореть, закурив пьяным под старым рваным одеялом. Да мало ли мужиков сгубила паленая водка в их деревне и по окрестностям?! Из одноклассников в живых остались лишь несколько человек — те, кто давно уехал из этого гиблого места. Остальные — кто раньше, кто позже — оказались на старом погосте. А вот Слава-чех все еще жив. Почему? Этого он и сам не знал. Жизнь радостями не баловала, и к смерти готов давно, а вот жил зачем-то… Видно, не пришло еще его время…
Отец Славки был настоящим чехом, служил в немецкой армии, попал в плен под Сталинградом. После войны, как многие пленные, строил дороги, дома. Пришла амнистия, и бывшие пленные получили разрешение уехать. Кто-то смог уехать на родину, а кто- то не смог. Обрусели, остались в России, женились и жили, вспоминая прошлую жизнь как сон. Отец Славки уехать не смог, женился на местной, остался в одной из бедных уральских деревень. Тоску глушил вином, споил и жену. Когда родился Славка, родители пить не перестали.
Чтобы младенец своим плачем не мешал пить, в бутылочку наливали разбавленное спиртное. Как он не помер? Видать, такая планида у него была, такая счастливая звезда. К семи годам Славка стал алкоголиком. Он просыпался утром, доедал объедки и допивал оставшееся в доме со вчерашней гулянки спиртное.
Дома было неинтересно, и он шел в школу. В школе смешно, правда, в основном, смеялись над самим Славкой. Дурашливый, одетый в рванье. Пьяный. Одноклассники не дружили с ним: пропащий, совсем пропащий парень. Школьные учителя терпели его присутствие — в школе хоть тепло, а дома замерзнет или, наоборот, угорит. Пусть себе спит на задней парте, все равно не жилец.
Иногда Славка-чех не доходил до школы, падал пьяным прямо на улице. Но — не замерз. Родители от своей пьяной жизни померли рано, и остался Славка один. Да он и раньше был один… Отец и мать почти не разговаривали с ним, не обращали внимания. Они просто жили рядом. А он — жил совсем один. И жизнь эта проходила как во сне, иногда он не мог отличить сон от реальности. Было несколько просветов, когда он не пил, — может, несколько недель в жизни. Но от этого становилось только хуже. Один из просветов — яркий, совсем детский. Славка помотал головой: детское воспоминание так и лезло в трезвую голову.
Тогда была такая же холодная зима. И вьюга. И Славка постоянно мерз. Спал на печке, пытаясь согреться, но печка часто оставалась нетопленной. Однажды утром Славка вышел во двор и увидел: собака Найда, которую недавно отец притащил откуда- то и сразу забыл о ней, ощенилась. И щенки были такие маленькие, смешные, как игрушечные. Славка не стал, как обычно, допивать вино за родителями. Наскоро похватал объедки, все есть не стал — понес Найде.
Недели три Славка не пил: некогда было пить. Нужно было найти еду для Найды, потом найти инструменты, молоток, гвозди, доски, тряпки всякие и утеплить сарайчик, чтобы щенки не замерзли. У них открылись глазки, и они стали еще забавнее. Славка планировал их раздарить, а одного щенка, коричневого, с белым пятном на груди, самого смелого и бойкого, оставить себе. Славка придумал ему кличку — Верный. Лучшего ничего не придумалось. Верный — хорошая кличка
для собаки! И теперь у него будет друг. Настоящий друг. Который не будет смеяться и презирать его, вечно пьяного, дурашливого Славку-чеха. Не будет относиться к нему как к совсем пропащему человеку. Ведь он еще не совсем пропал, нет? Пока жив — есть надежда. А может, он и пить бросит… Когда жить хорошо, интересно — зачем пить?!
Он сидел вечером в сарайчике, и Верный тыкался влажным коричневым носом в ладони, смешно пытался играть, хватая за штаны. Вырастет — будет его, Славкин пес. Большой, сильный, преданный. И он будет любить его, Славку. А ему, оказывается, так нужно, чтобы его хоть кто-то любил. Он как-то никогда не думал об этом раньше. А теперь вот понял: это же так нужно — чтобы тебя хоть кто-то любил…
Учительница по математике при виде трезвого Славки удивилась и позже, в учительской, делилась с коллегами:
— A y Славы-чеха, оказывается, глаза умные… Надо же… Как этот ребенок до сих пор дебилом не стал — просто поразительно… Да…
Старый физик качал головой:
— Мы не знаем всего потенциала мозга, ресурсов интеллекта, так сказать… Может, он умнейшим человеком должен был стать… А так… Слава Богу, что не дебил…
Все закончилось внезапно. Утром Славка, совершенно трезвый, насобирал объедков и отправился в сарайчик. Радостный, открыл хлипкую дверь — ему навстречу метнулось что-то страшное, сбило с ног. Он остался сидеть на снегу. Обернулся, вглядываясь, и понял: Найда. Страшная, шерсть дыбом, обрывок веревки на шее. Найда убежала по снегу вглубь сада и там завыла жутко, протяжно — этот вой потом мерещился ему часто, когда выла вьюга и мела метель.
Сердце замерло, и он уже знал, что не нужно ему идти за Найдой, что ничего хорошего он там не увидит. И все-таки пошел, медленно, проваливаясь в снег. Там, в глубине сада, страшно задрав всклокоченную голову вверх, выла Найда, а у ее лап лежали мертвые щенки. Видимо, отец обнаружил их — в последнее время они уже не мяукали, как котята, а звонко тявкали.
Они лежали такие странные, совсем-совсем мертвые. И среди них — его Верный. Его друг. Славка наклонился и потрогал Верного за маленькую коричневую лапу. Лапка была ледяной и не гнулась. Славка постоял еще немного, положил сверток с объедками на снег, а потом медленно пошел в дом. Он допил, как обычно, вино из полупустой бутылки, потом нашел целую бутылку водки, открыл и пил, пока его не стало рвать.
Вечером отец избил его за эту бутылку. Да, после трезвых недель все стало только хуже. И иногда в кошмарах ему снились страшная Найда, мертвые щенки и ледяная маленькая коричневая лапка. Славка потряс головой, освобождаясь от воспоминаний детства. Пора забыть — много лет прошло с тех пор.
Он закрыл дом, повесил сломанный ржавый замок, чтобы дверь не распахивалась от ветра, а воровать в его избушке-развалюшке все равно было нечего. И пошел, с трудом пробираясь сквозь метель, на Митейную гору — в монастырь. Обитель находилась в пяти километрах от деревни, но Славка туда раньше почти не заглядывал: пьяных там не привечали, а трезвым он и не бывал. Но теперь — особый случай: пить все равно нечего и с последнего места работы выгнали. Так что выбор невелик: либо монастырь, либо кладбище на горе, прямо рядом с обителью. Кладбище древнее, ему лет четыреста, не меньше. Но на кладбище рано Славке, нет уж, своим ходом он туда не пойдет, подождет, пока понесут.
С трудом поднялся на гору, прошел, ковыляя, уже совсем замерзший, по заснеженной пустынной обители и постучал в дверь отца Савватия.
Рассказ отца Савватия
Слава-чех, как его все звали, пришел в монастырь зимой, в самые холода, и мы разрешили ему остаться. Было ему под тридцать, может, и моложе, невысокий, худощавый, диковатый. Дали ему келью. Дали послушание: рубить дрова, возить воду с источника на монастырской лошадке Ягодке.
Слава был некрещеным и, пожив немного в обители, походив на службы, захотел окреститься. Я окрестил его. После крещения снял облачение, вышел на улицу, смотрю: сидит у храма на скамейке незнакомый мужчина. Подошел ближе, вгляделся: это же Слава-чех! Я его и не узнал! Благодать крещения сильно меняет людей, некоторые меняются даже внешне. Вот и Слава-чех очень изменился: дурашливость отошла, передо мной был серьезный, степенный мужчина. Я с удивлением заметил, что у него, оказывается, голубые глаза. Осмысленные глаза, умные! Так преобразило его крещение!
Потом первоначальная благодать, видимо, потихоньку отошла, но печать Святого Духа его сильно изменила. Он очень хорошо ухаживал за Ягодкой, подружился с лошадкой, и она, своенравная, его слушалась. Похоже, Ягодка стала первым другом в его жизни.
Пил ли он у нас? Ну, денег у него не было… В монастыре с этим строго, а своей новой жизнью он очень дорожил. Слава-чех прожил в монастыре лет десять, трудился, молился и умер скоропостижно от сердечной недостаточности. Жизнь у него была трудная, страшная, но Господь не попустил ему умереть в пьяном виде, опившись или отравившись, смертью алкоголика.
Несчастный ребенок и такой же несчастный взрослый, он был очень одинок — и Господь привел его в монастырь. Яко отец мой и мати моя остависта мя, Господъ же восприятмя… (Пс. 26,10). И он умер крещеным, трудником монастыря. Его отпели, похоронили на Митейной горе, на краю древнего огромного погоста — там, где было свободное место. Помолились о нем всем монастырем, помянули.
Родственников у него не было, и ни на третий, ни на девятый день никто не сходил к нему на могилку по деревенскому обычаю.
Выпал снежок, и Ягодку выпустили погулять по первому снегу. Через какое-то короткое время хватились — нет нигде лошади! А она никогда не уходила сама из монастыря. Пошли по следам, которые хорошо выделялись на снегу. И удивительное дело — Ягодка никогда не была на кладбище и не могла она знать, где похоронили ее друга, а отправилась прямо к нему.
На погосте лежал ровным покровом снег, скрывая следы недавних похорон, а лошадь прямым ходом, не петляя, прошла через все кладбище ни разу не сбившись с пути, подошла к могиле и встала рядом с ней. Она стояла, склонившись мордой к земле, и как будто плакала. Отцы в монастыре — народ без экзальтации, навыкший к трезвению, но тут и они чуть не заплакали — так трогательно стояла лошадка над местом упокоения того, кто долго за ней ухаживал.
Животные чувствуют благодать, и, видимо, душа нашего Славы обрела милость у Господа — и лошадка безошибочно нашла его могилу, почтила его память. И нам был урок: чтобы мы еще помолились за Славу. И мы отслужили на его могиле панихиду.
Бронь в монастырской гостинице
После литургии народ не спеша потянулся из храма. Теплое солнце, золотая листва, особый осенний прозрачный воздух — все в этот октябрьский день было праздничным, будто и природа радовалась дню памяти преподобного Сергия Радонежского.
После трапезы игумен Савватий хоть и очень устал, но долго не мог уйти в келью: у трапезной толпились паломники — кто ждал благословения на дорогу, кто искал совета, кто желал поздравить с праздником.
— Батюшка, когда благословите теперь приехать в обитель?
— Батюшка, мама позвонила — заболела, прошу молитв!
— Отец Савватий, надо бы поговорить: на работе проблемы большие…
— По строительству, батюшка, можно спросить совет?
И среди многочисленных мужских басов и высоких женских голосов — неожиданный детский, звонкий: дочка паломницы лет девяти в яркой розовой шапочке:
— Батюшка, а у меня преподобный Сергий — самый любимый святой! Я к нему с просьбами обращаюсь, ну, там, по учебе, и он всегда помогает! А вы как к нему относитесь? Он вам помогал когда-нибудь?
Улыбнулся:
— Я к нему с огромным почтением отношусь!
Благословил, выслушал, посоветовал, поздравил, попрощался. Тяжело поднялся по скрипучей лестнице в келью. Наконец остался один. Сегодня предстояло еще много дел. Нужно немного отдохнуть, собраться с силами… Присел в старое кресло. Помогал ли ему когда-нибудь преподобный Сергий?
В окне — даль, хорошо просматриваемая с высоты Митейной горы: опустевшие поля и тронутые золотом леса, Чусовая — холодная, осенняя, серая. Свежий, чуть горьковатый от прелой листвы воздух из форточки, запах дыма от костров. По стеклу блики, солнечные зайчики.
Тогда, почти тридцать лет назад, в окна поезда светило такое же неяркое солнце, стоял один из последних солнечных осенних дней, мелькали желтые, рыжие, золотистые краски деревьев, осенние краски лесов и полей. Он еще не принял монашеский постриг и не был игуменом Савватием, а был молоденьким, недавно рукоположенным иереем. Потихоньку привыкал к «отцу Сергию» вместо просто Сергея, учился быть пастырем.
В свои двадцать с небольшим чувствовал себя очень взрослым. Не просто путешествовал, а вез к преподобному Сергию Радонежскому младшего брата — пятнадцатилетнего мальчишку.
На поездку благословил духовный наставник, владыка Афанасий, по-отечески поцеловал обоих в макушку и отправил с Богом. Купили билеты на поезд, поехали счастливые, радостные. Два брата.
Сам Сергей ходил в храм с малолетства — бабушка, милая бабушка, вечная тебе память, смиренная молитвенница. Привыкнув с детства, ходил и подростком, и юношей, рано уехал из дома, став иподьяконом у владыки, затем дьяконом и в двадцать с небольшим — священником.
А брат родился на семь лет позже, и уже некому было приучить его к храму. И молодой батюшка чувствовал ответственность за парнишку, хотел приобщить его к вере, показать православные святыни, помолиться с ним и за него у мощей преподобного Сергия Радонежского.
Очень переживал, как обычно переживают люди, когда хотят поделиться чем-то сокровенным. Так хотелось, чтобы брат почувствовал благодать Лавры, ее дух, ее святость, понял, почему ему так дорог, так близок преподобный Сергий. Чтобы все прошло без особых праздничных и паломнических искушений, привычных ему самому, но угрожавших стать камнем преткновения для братишки, такого юного, новоначального. Чтобы не обидел никто, не испортил праздника, не оказалось рядом «злой» церковной старушки или не по уму ревностного трудника. Чтобы нашлось место в гостинице…
Троице-Сергиева лавра встретила перезвоном колоколов, далеко разносящимся в прозрачном октябрьском воздухе. В преддверии большого праздника в обитель съехалось множество паломников и духовенства: маститых протоиереев и иеромонахов, солидных игуменов и немолодых архимандритов. Все гостиницы оказались переполнены.
Светило солнце, но холодный ветер заставлял зябко поеживаться, быстро смеркалось, и осенние сумерки пугали возможностью остаться без приюта, без теплого ночлега. С тревогой посмотрел на уставшего мальчишку, решительно взял за руку. За Троицким собором в монастырской стене — старинная полутемная гостиница с узкими окнами, большими многоместными кельями.
Дежурил какой-то трудник, сказал сразу:
— Простите, мест нет.
Посмотрел на них внимательно, смягчился и сказал еще:
— Впрочем, у нас есть два места свободных, но поселить на них не могу — на них бронь, зарезервированы для священника с братом. Вы оставьте вещи здесь, сходите на трапезу, потом на вечернюю службу, а после службы зайдите к нам снова. Подойдет отец-гостинник, может, что-то придумает.
Подумалось: наверное, бронь для какого-нибудь почтенного протоиерея.
Сходили на трапезу, потом на службу, помолились. Вернулись в гостиницу, нашли отца-гостинника. Пожилой, седой инок внимательно посмотрел на дорожную одежду молодого батюшки, на плащ, на подрясник, в котором ходят многие духовные лица, от послушника до архиерея, и спросил:
— Вы кто?
— Священник.
— А это кто с вами?
— Мой брат.
— Вот вас-то мы и ждем! Проходите, вот вам два места!
Чудесно устроились, переночевали. Утром сходили к преподобному Сергию — и все было, как мечталось.
Причастились. Душа — радостью до краев! Брат сияет весь.
Только батюшку беспокоил помысл — заняли чужое, им не предназначенное место. Но никто больше, никакой маститый протоиерей не приехал, никто не претендовал на бронь в монастырской гостинице, их никуда не выставили, и они прожили в этой чудесной келье до отъезда.
Перед отъездом пошли поблагодарить отца-гостинника. Батюшка не удержался, спросил:
— Отец, простите, вы нас поселили на места священника с братом, которые должны были приехать. А кто это?
А тот загадочно улыбнулся:
— Так это вы и есть!
— Да как же о нас узнали?!
— Здесь хозяин — сам преподобный Сергий Радонежский, он и управил! Устроил так, что кому-то из отцов лавры Господь открыл о вашем приезде. Мне и передали: приедут двое, священник с братом. Я говорю: а как же я узнаю, они это или нет? А мне говорят: спросишь — да и узнаешь. Вы и приехали!
И это было умилительным до слез чудом Божиим, посланным для утверждения веры молодого священника и его новоначального брата.
Преподобие отче Сергие, моли Бога о нас!
Особенный день
Снег шел с утра, крупные снежинки неторопливо кружились, укутывая спящий лес и ледяную Чусовую, и все вокруг становилось белым, чистым, праздничным, будто готовясь к Рождеству.
В Казанскую Трифонову пустынь накануне праздника приехало много паломников с ребятишками, для них готовили рождественскую сказку, подарки, поздравления. Накануне Рождества традиционно ставили елочку, и игумен Савватий как раз собирался поехать за этой елкой в лес.
Пока шел к машине, огляделся: все в монастыре шло своим чередом — в храме читали Псалтирь, на салазках в кельи возили дрова, топились печи, из трапезной доносились запахи капустных пирогов, на конюшне мычали коровы, а рядом с ними задумчиво жевала сено монастырская лошадка Ягодка.
Чего-то не хватало в этой привычной жизни обители, и он быстро понял — не чего, а кого. Утепленная большая будка монастырского пса Бучика пустовала уже пару недель, и некому было сопровождать гостящих на каникулах мальчишек в их зимних забавах и катаниях с горы, некому было провожать машину отца Савватия преданными глазами, радостным повизгиванием и помахиванием хвоста.
Большой рыжевато-золотистый Бучик жил в монастыре давно и был умнейшим и очень добрым псом. Бучик исправно охранял обитель и с удовольствием сопровождал тех, кто уходил ранним летним утром на поле пасти коров. Изредка отлучался по своим собачьим делам в ближайшую деревню, но никогда надолго не задерживался. И вдруг две недели назад ушел — и пропал.
Все в монастыре переживали и очень жалели Бучика. Погиб, потерялся — были только догадки. Отец Савватий печально вздохнул — жалко песика. Завел машину, погрел немного и не спеша выехал за ворота обители. Снег пошел сильнее, и дорогу стало плохо видно.
Проехал несколько километров, почти добрался до леса, как вдруг машина остановилась. Вышел, осмотрел автомобиль: бензин — в наличии, с мотором — порядок, никакой видимой неисправности, но машина не заводилась. Отец Савватий подумал немного, помолился, снова попробовал завести — бесполезно.
Снова вышел из машины. Лес рядом, проселочная дорога пустынна — ни одной машины. Смеркалось, подмораживало. Он хорошо знал, что ничего не бывает просто так, случайно, и стал внимательно осматриваться вокруг. Белые сугробы и особая, зимняя тишина — без пересвистывания и чириканья птиц, лишь ветер гуляет по пустым полям, заметает дорогу. Стал потихоньку замерзать и решил вернуться в монастырь пешком — там взять другую, рабочую машину и водителя на подмогу.
Уже открыл дверцу автомобиля, но внезапно услышал со стороны поля приглушенный вой. Подумал: волк. Прислушался как следует и понял — скулила собака. Хрипло, слабо — взывала о помощи. Внимательно осмотрелся и вдалеке, в поле, заметил в сугробе собачью голову. Подошел к обочине, стал звать, но собака не двинулась с места, продолжая жалобно, чуть слышно сквозь вой ветра скулить.
Отец Савватий вздохнул и решительно отправился в поле по сугробам. Сразу провалился глубже колена и с большим трудом прошел метров тридцать до собаки. Когда добрался до нее — поразился: это был бедный Бучик.
Вокруг его большой головы намело плотный сугроб, и он вмерз в этот сугроб так, что не смог бы встать, даже если б захотел. Отец Савватий вернулся в машину, взял топор, приготовленный для елочки, вернулся и стал осторожно отгребать снег и вырубать лед вокруг песика. Когда попытался поднять большого, тяжелого Бучика, тот заскулил сильнее, почти заплакал от боли — как человек. Стал покусывать руки — тихонько, небольно, как бы давая понять о тяжелой травме. Видно было, что пес ужасно страдал, но контролировал себя, боялся причинить боль своему спасателю.
Отец Савватий снова вернулся к автомобилю, взял покрывало, на покрывале очень осторожно дотащил пса до дороги, занес в салон, положил на заднее сидение. Бучик посмотрел на него благодарным взглядом — и отключился, потерял сознание.
Отец Савватий понял, что произошло: Бучик возвращался в монастырь из деревни, и его сбила машина. В шоке он пробежал по полю метров тридцать, а потом упал и уже не мог двигаться. Постепенно вмерз в землю и был уже почти занесен снегом, когда монастырская машина заглохла как раз напротив него — ни дальше ни ближе.
Отец Савватий снова попробовал завести автомобиль — и он тут же завелся. Такое обыкновенное чудо… Приехали в монастырь, вызвали ветеринара—у Бучика оказались переломаны задние ноги. Его поместили в теплую конюшню, напоили, накормили, принялись заботливо лечить.
А на следующий день ударил сильный мороз — минус тридцать пять, и если бы машина не заглохла рядом с Бучиком в поле, он неминуемо бы погиб.
Отец Савватий привез елку, и на следующий день все обитатели монастыря встречали Рождество. А он думал про себя: «Как милостив Господь! В Свой праздник, в Свой святой день Он не дает никому страдать! В этот день прекращаются войны и заключается Рождественское перемирие, облегчаются страдания узников, болящих и страждущих, и вся тварь славит Господа!»
Да, Рождество — особенный день, и эту истину он почувствовал сердцем, пережив такое чудесное спасение обычного беспородного пса Бучика. Даже такой твари Господь не попустил погибнуть накануне Своего Рождения!
Рыжевато-золотистый Бучик поправился и прожил еще лет семь. Из монастыря больше не уходил ни на шаг, передвигался, сильно хромая, но обитель охранял ревностно. И когда видел отца Савватия, подходил к нему с огромной благодарностью и преданностью в глазах — даже годы спустя.
Глас хлада тонка
Выдался на редкость славный декабрьский денек — стоял легкий морозец, снег искрился на солнце, белоснежные сугробы мелькали вдоль дороги. Отец Савватий ехал на станцию Комарихинскую к умирающему старичку. Только сам не знал, зачем едет: старичок был совершенный безбожник.
Его жена Мария ходила в храм всю жизнь. Ездила из Комарихинской в Казанскую Трифонову пустынь, когда там еще не было монастыря, а был просто приходской храм Всех Святых. В храме служил известный на Урале, да и по всей стране, старец протоиерей Николай Рагозин, и Мария была его верным чадом.
С мужем Леонидом они жили хорошо, растили двух дочерей. Леонид — работящий, добрый, любил копаться вместе с женой на огороде, сидеть вечерами вместе на завалинке, любоваться закатом над Чусовой, гонять чаи у теплого бока печки. Одна незадача — в отличие от верующей жены он всей душой воспринял атеистическое воспитание, которым в его времена щедро потчевали пионеров и комсомольцев.
Искренне считал религию опиумом для народа и горячо возмущался заблуждениями жены, которая этот самый опиум потребляла, причем в слишком больших, по его мнению, дозах.
Леонид пытался убедить Марию, что ходить в церковь и кормить бездельников-попов — полнейшая глупость, что гораздо лучше вместе поработать в огороде или сходить в лес за грибами. Он не любил оставаться дома один, ревновал жену к ее непонятным отлучкам, злился, гневался и даже потчевал Марию оплеухами, пытаясь «выбить дурь из ее упрямой головы».
Но тут, как говорится, нашла коса на камень. Кроткая, смиренная Мария, простая деревенская женщина еще старой закалки, которая никогда слова поперек мужу не говорила, хождение в храм бросать отказывалась наотрез. По ее просьбе старец, отец Николай, приехал к ним в дом, пытался поговорить с Леонидом, убедить его смягчиться. Но тот был так озлоблен, что даже всеми почитаемого старца выгнал и так разгневался его приходом, что еще и жене досталось.
Старец, конечно, не обиделся на Леонида, наоборот, молился, чтобы Господь помиловал его и спас его бессмертную душу. А на причитания Марии сказал только: «Молись, Мария, — и Господь помилует твоего мужа». И она молилась.
Шли годы. Преставился отец Николай. Через пять лет после его смерти в приходской храм служить назначили отца Савватия. Марии к тому времени уже стукнуло семьдесят лет; небольшого ростика, богомольная и богобоязненная старушка, очень кроткая, смиренная, с печальными светло-голубыми глазами — такой увидел ее отец Савватий. Она продолжала молиться за мужа, но ничего не менялось — он оставался безбожником.
Отец Савватий прослужил уже лет десять в храме Всех Святых, когда одним морозным декабрьским утром из Комарихинской приехала заплаканная Мария и стала звать батюшку к мужу. Леонид тяжело болел и лежал, можно сказать, на смертном одре. И вдруг он стал настойчиво требовать священника. Мария страшно удивилась, стала спрашивать: «Зачем тебе батюшка?!» Очень испугалась, что перед смертью муж захочет поругаться со священником, станет богохульствовать. Но Леонид ответил твердо: «Я хочу покаяться».
Отец Савватий тоже сильно удивился, но взял Святые Дары и поехал в Комарихинскую. Когда вошел в дом, увидел на старинной железной кровати сухонького, маленького старичка — очень слабого, с впалыми глазами и серым лицом. Зная его жизнь и его отношение к вере, отец Савватий растерялся — с чего начать, зачем его позвали?
Но когда подсел к кровати на старый, крепкий еще, с красивой резной спинкой стул, — все само собой уладилось: тяжелобольной оживился, ласково и приветливо поздоровался и сказал, что хочет исповедаться, Мария вышла на кухню.
И когда этот умирающий восьмидесятилетний старик, всю жизнь проживший без Бога, начал каяться, отец Савватий ощутил необычайную благодать — такую, что мурашки пошли по коже. Батюшка никак не мог ожидать подобной исповеди от неверующего человека — это была очень глубокая, искренняя, проникновенная исповедь, будто Леонид всегда ходил в храм, жил церковной жизнью и навык к покаянию. Он говорил ясно, четко, называл грехи без малейшего самооправдания или самосожаления, каялся в том, что жил без Бога. Каялся так, словно он всю жизнь готовился к этому моменту, — очень глубокое покаяние за все долгие годы. Говорил без остановки, долго — и у батюшки появилось редчайшее ощущение, что Сам Господь присутствует при этой исповеди и Сам принимает грехи бывшего безбожника.
Отец Савватий слушал и думал: «Как милостив Господь к кающимся грешникам!», слушал и вспоминал разбойника на кресте и Савла, ставшего Павлом.
После исповеди батюшка особоровал Леонида и причастил его — старик с благоговением слушал молитвы и песнопения, сам крестился и молился. А вернувшаяся с кухни Мария тихонько плакала рядом — она была так поражена, что не могла слова вымолвить, только слезы лились ручьями по ее морщинистым щекам. Сбывалось то, о чем она мечтала долгие годы, на что уже почти не надеялась — и что теперь происходило так просто, так естественно, будто исповедь и покаяние ее мужа были для него самым обычным делом, будто он всю жизнь сам ходил вместе с ней в храм. Такое тихое, неприметное чудо — как легкое дуновение ветра: Глас хлада тонка, и тамо Господь (3 Цар. 19, 12).
Отец Савватий закончил читать молитвы, глянул на умирающего и поразился — лицо его изменилось на глазах: серые щеки порозовели, тусклые глаза стали светлыми, сияющими. Леонид помолодел, будто в его умирающее тело влилась новая жизнь. Батюшка перевел взгляд на Марию — она стояла как громом пораженная и с изумлением смотрела на мужа. Потом хрипловатым от волнения голосом робко спросила:
— Леня, это ты?! Что с тобой, Леня?! Я тебя не узнаю!
Она действительно не узнала своего мужа, и на кровати на самом деле лежал совсем другой мужчина — не богохульник, не атеист, там лежал и кротко улыбался верующий человек. Мария подошла к кровати и встала на колени рядом с ним. Она плакала, а муж ласково гладил ее по голове.
Отец Савватий возвращался по заснеженной дороге в монастырь и думал: «Молитвы старца, отца Николая, подвиг Марии, ее вера, ее терпение и благодать Божия изменили этого человека, и можно надеяться, что Господь не лишит его Царствия Небесного, как покаявшегося разбойника. Из умирающего безбожника-добычи ада —он стал верующим. Это Господь восхитил его душу из пропасти — и спас».
Через неделю Леонид умер, перед самой смертью еще раз причастился. И по его кончине отец Савватий и Мария не чувствовали скорби — на душе была духовная радость, малая Пасха.
Небесные уроки
Огарок свечи догорал, и тьма вокруг аналоя сгущалась. Пустынный разрушенный храм — и вокруг, на десяток километров, — безлюдная, холодная северная тайга. Вверху, под разрушенным куполом, вдруг что-то сильно грохнуло, поток ледяного ветра налетел на одинокого молитвенника, громкий непонятный шум злобно загрохотал вокруг, сжал тисками страха сердце, заставил его биться часто, неровно. Дыхание перехватило, и единственным спасением было — не останавливаться, читать акафист дальше вслух, не позволяя страхованию овладеть душой.
Отец Савватий возвысил голос, перебивая непонятный шум, и громко, с дерзновением дочитал акафист Пресвятой Богородице — Одигитрии, Путеводительнице, в честь которой был основан храм.
При последнем «Радуйся, Богородице Одигитрие, христиан упование!» — шум внезапно стих. Отец Савватий почувствовал, что страх и напряжение отпустили. Он согрелся и ощутил теплоту и умиротворение во всем теле. И стало совсем не страшно.
Подумал про себя: «Вот куда ты пришел — ты пришел на место пустынных подвигов твоего небесного покровителя. Сейчас здесь, на этом острове, живут и молятся иноки, а тогда, шесть столетий назад, он был совершенно безлюдным. И твой небесный покровитель показал тебе: вот как я здесь жил, терпел многочисленные страхования, холод и голод пустынного жития, смертный страх ежедневно и ежечасно. Ты теперь хоть маленькую капельку почувствовал того, что я здесь перенес».
И он как будто прикоснулся к жизни преподобного Савватия, Соловецкого чудотворца.
Но искушение на этом не закончилось. Огарок догорел, и полная тьма воцарилась вокруг. В заколоченные окна храма не проникал даже тусклый свет луны. Нужно было идти к двери тем же путем, каким он дошел до аналоя в глубине храма, — через доски, палки, кирпичи, разбросанные на полу.
Пошел в полной темноте — и вскоре уткнулся в кирпичную ледяную стену. Взял вправо — стена, пошел влево — стена. Несколько раз на ощупь походил вдоль стен — но двери не было, она таинственным образом исчезла! Он оказался пленником в ледяном пустом храме.
Единственный человек на километры вокруг — инок скита, с которым он только что познакомился, сидел в келье, может, уже спал и мог спокойно проспать до утра, не беспокоясь о незваном госте. Стало опять страшно — до утра он замерзнет.
Двинулся дальше. Прошел еще немного вдоль стены — и увидел просвет. Обрадовался и пошел к просвету, — но это оказалась не дверь, а выход к полуразрушенному братскому корпусу, соединенному с храмом. Здесь было чуть светлее. Чувство острой опасности заставило замереть — и вовремя: в нескольких сантиметрах от него зияла глубокая яма, подвал. Еще один шаг — и он оказался бы в этой яме.
Господи, помилуй! Куда двигаться?! Как выбираться?! Он уже видел лес и небо в пустых оконных проемах корпуса, и так не хотелось снова заходить в темный храм, но другого способа выйти из него не было, и он опять вернулся в темноту. От усталости и изнеможения дрожали ноги. Двинулся вглубь храма, ощупывал все стены в темноте — дверь таинственным образом исчезла.
Ну что ж — если Господь попустит, странное искушение может настичь даже дома, в теплой знакомой келье, ничего удивительного, что оно произошло здесь, в разрушенном одиноком ночном Савватиевом скиту.
Глубоко вздохнул и горячо помолился Пресвятой Богородице и преподобному Савватию Соловецкому. Затем присел на корточки — нужно расслабиться, успокоиться, немного передохнуть.
О поездке на Соловки он мечтал уже давно. Шел двухтысячный год, Соловецкий монастырь восстанавливался, отстраивался, и отец Савватий очень хотел увидеть своими глазами места подвигов своего небесного покровителя, пройти теми же тропами, помолиться в его скиту, поклониться мощам святого. И наконец получилось.
Правда, немного несвоевременно: на Соловки лучше приезжать летом, но он не смог выбраться раньше конца октября. И только после праздника родного монастыря Казанская Трифонова пустынь, дня памяти преподобного Трифона Вятского, двадцать первого октября, удалось выкроить несколько дней и купить билет на поезд до города Кемь. Но за пятнадцать лет служения сначала иереем, затем иеромонахом, а потом игуменом, строителем, духовником монастыря он привык к отсутствию свободного времени и отпуска. Слава Богу, что вообще смог поехать…
Сезон навигации заканчивался — на Белом море начинались ветра и шторма, а в шторм волны там достигали высоты шести метров.
Отслужил молебен преподобным Савватию Соловецкому и Трифону Вятскому (тоже бывал на Соловках, и старцы даже уговаривали его остаться) — и поехал.
Добрался до Кеми, до поселка Рабочеостровск, там — пристань, откуда суда по Белому морю ходили на Соловки. Там же — подворье Соловецкого монастыря. Приехал на подворье, спросил благословение у настоятеля подворья, иеромонаха Симеона. Тот окинул его изучающим взглядом: подрясник, дорожная куртка — так ходят многие духовные лица, от послушника и инока до иеромонаха и архиерея.
В двухтысячном году отец Савватий, черноволосый, высокий, стройный, выглядел совсем еще молодо, и, видимо, впечатление отца Симеона о нем более склонилось к послушнику или иноку, потому что ответил он очень снисходительно:
— Экий ты шустрый, брат! Когда ты собрался на остров? Завтра?! Совсем даже и не факт, что ты туда завтра попадешь! У нас уже вторую неделю шторм — не можем ни на остров, ни с острова уехать!
Отец Савватий не обиделся на снисходительный тон. Ответил только:
— Ну что ж, помолимся преподобному Савватию, Соловецкому чудотворцу…
Что-то в его спокойном ответе насторожило отца Симеона, и он спросил:
— Иеромонах? Давно?
— Рукоположили в священство пятнадцать лет назад, а игумен лет пять…
Снисходительность в голосе иеромонаха поменялась на почтительность, и он перешел на «вы»:
— Простите, отец, устали, наверное, с дороги, пойдемте на трапезу, перекусим, чем Бог послал.
После трапезы отец Савватий отстоял вечернюю службу. Ночью долго не спал — молился. После продолжительной молитвы выглянул в окно кельи — северное сияние чудесными изумрудными сполохами переливалось в небе. На душе стало легко и спокойно — он верил, что преподобные Савватий и Трифон устроят ему эту поездку.
После литургии стал собираться на катер. К большому удивлению отца Симеона, утром стоял полный штиль — после двух недель шторма.
Монастырский катер назывался «Преподобный Зосима», но его не было, и отец Савватий сел на гражданский под названием «Печак». Несколько часов плыли по морю, немного болтало, в борт били волны, но эти волны уже не представляли опасности для катера. Проплывали мимо каменистых пустынных островов.
Братия монастыря приняла его радушно, дали келью. Поразила печка: ее истопили перед его приездом и больше не топили, и она все четыре дня его пребывания в обители грела своим теплым боком, хотя на улице было уже холодно, лежал снег.
Сразу зашел в храм, с благоговением подошел к мощам Соловецких старцев: они все трое — Герман, Савватий и Зосима — лежали в одной большой раке рядышком, сверху — сень, деревянная, резная. В полутьме храма не видно надписей на раке — где
кто из старцев почивает. Помолился своему небесному покровителю, поблагодарил за возможность приехать сюда и стал прикладываться к мощам преподобных — к одному, другому, третьему. Кто же из них преподобный Савватий?
Запах дерева, холод стекла раки — и вдруг — мгновенное — благоухание. Двадцать сантиметров справа, слева — ничего, а от мощей одного из старцев — сильнейшее благоухание. Пахло чудесно, с чем сравнить — непонятно. С цветами? На земле нет таких цветов. Такой невещественный аромат, который даже и не носом — а вроде всей душой чувствуешь, такое духовное состояние… Сначала не придал значения, не понял, и лишь потом то, что почувствовала душа, дошло до головы.
И подойдя ближе, разглядел надпись, увидел то, что уже знал сердцем, — это был он, преподобный Савватий Соловецкий. Приветствовал паломника, своего духовного подопечного, благоуханием. Это было настоящим чудом преподобного Савватия.
Прожил он в обители несколько дней. Заметил, что погода на Соловках меняется очень быстро: темные холодные тучи мгновенно рассеивались, ярко светило солнце, а потом так же мгновенно небо снова заволакивало свинцом и падал тяжелый густой снег. Здесь было много озер, как он узнал, ледникового происхождения и несколько реликтовых — бывших морских лагун.
Ему рассказали еще, что раз в десять лет из Баренцева моря к острову заходят дрейфующие льды и могут стоять здесь неделю. Если это случается летом, то наступает настоящая зима и замерзают все посадки. А там и так скудная растительность и короткое — месяц-полтора — лето. Потом лед уходит, и снова становится тепло, но все посадки уже погибли.
Холод, сырые туманы, бурные ветры, восьмимесячная темная зима и сорок верст Белого моря, отделяющего своими ледяными волнами остров от обитаемого материка. Все это не сулило никаких житейских выгод преподобным Савватию, Герману, Зосиме. Ничего — кроме уединения и безмолвия, ничем не развлекаемой молитвы и возможности подвига во славу Божию.
На третий день батюшка решил посетить скит преподобного Савватия, поклониться месту его подвигов. Там святой высадился по приезде на остров, там жил, там построил деревянную часовню в честь Смоленской иконы Божией Матери, Одигитрии.
Отец Савватий узнал, что на месте скита сейчас развалины, разрушенный храм и братский корпус, узнал, что там живет один из иноков. В глубине леса не дуют такие сильные ветра, как на берегу, и там построили парники, и этот инок выращивал для братии прекрасные огурцы.
Отец Савватий посмотрел карту, прикинул расстояние — километров двенадцать. Немного. Он умел хорошо ориентироваться на местности, в тайге никогда не терял направление. Помолился на литургии, затем спросил у одного брата направление. Инок скептически улыбнулся — не поверил в серьезность намерений, в то, что паломник пойдет один. Дескать, погуляешь да вернешься. Махнул рукой в сторону дороги к скиту, и отец Савватий пошел. Шел и чувствовал какое-то дерзновение, упование на своего небесного покровителя, что не оставит преподобный Савватий своей милостью.
Дул сырой и морозный ветер, который стих в глубине сосново-елового леса. Сосна — самое устойчивое к ударам стихии дерево. Живет больше ста лет, и эти сосны, что высились вокруг, были старше, намного старше его самого. А уж лишайники-долгожители могли прожить четыре тысячи лет, и наверняка они видели самих преподобных Соловецких старцев. Изредка попадались коряво-разлапистые низкие березы, привыкшие гнуться к земле под тяжестью мокрого снега.
Одиночество пустынного леса, большие камни — валуны, поросшие мхом. Необычно красивый мох — белый, зеленый, голубой. Пронзительно белое небо над головой — осень. Поздняя осень — почти зима в этих краях. Суровая красота Севера. Стояла тишина, безветренная тишина, но ощущения одиночества не было, казалось, что это не пустое место, не пустой лес.
Почудилось на миг — выйдет сейчас какой-нибудь древний пустынник из чащи и сядет на камень, поросший мхом.
Вспомнились слова духовного отца, старца Иоанна (Крестьянкина): «Соловки — это антиминс нашей Церкви». Подумал: можно в любом месте этой тайги копнуть землю — и найдешь мощи мучеников за веру. Здесь ясно чувствовалось неземное присутствие, присутствие Небесной Церкви, близость Неба. Сколько святынь, сколько мучеников на этой земле — Небесное воинство!
Он все шел и шел и постепенно стал уставать. Направо и налево уходили тропки, ответвлялись боковые дороги. Не было никаких примет, никаких знаков, что он на верном пути. Вышел на перепутье: по какой из дорог идти — непонятно.
И в этот миг, чудесным образом, навстречу ему прямо из леса выкатил маленький тракторок, в котором сидели какие-то лохматые, помятые мужички в сапогах, куртках, лыжных шапочках. Откуда взялись они посреди тайги?! Здесь был заповедник, лес не рубили… Может, рыбаки? В общем, эти мужички оказались на перепутье именно в тот момент, когда он его достиг и заколебался в выборе дороги. Остановились, махнули ему рукой, показали правильный путь, и маленький тракторок опять скрылся в лесу. Одно мгновение — был и исчез. Пара минут, и он бы разминулся с ними.
Пошел дальше по указанной дороге. Снова стали попадаться развилки, ответвления, боковые дороги уходили в разные стороны. Стало смеркаться, подмораживало. И сомнения вернулись, стали мучить еще сильнее: правильно ли он идет? Не изменило ли ему его всегдашнее умение ориентироваться на местности? И вообще — не зря ли пошел? Может, это его дерзновение — на самом деле несмирение? Это его упование на небесного покровителя — не вера, а самоуверенность? Усомнился — и стал тонуть в собственных опасениях и сомнениях.
И вот на пике сомнений, когда он уже был готов повернуть назад и вернуться в монастырь, на дороге появилась лисичка. Обычная рыжая лиса с пушистым хвостом. Только вела она себя неестественно для дикого животного, которое обычно убегает от человека: внимательно посмотрела на него и спокойно пошла впереди по дороге, время от времени оглядываясь, будто проверяя — идет ли он за ней. Лисичка шла впереди долго, минут двадцать, будто показывая правильную дорогу.
И он почувствовал удивительную радость, уверенность в помощи Божией и помощи преподобного Савватия, уверенность в Божием чуде. И когда все страхи и сомнения исчезли — лисичка оглянулась в последний раз, внимательно посмотрела на него и скрылась в лесу.
Становилось темно, он огляделся вокруг — и увидел вдали огонек, который то появлялся, то пропадал. Пошел к нему и вскоре вышел на поляну. Увидел разрушенный храм, разваленные домики, и в одном — тусклый свет. Скит преподобного Савватия. Дошел.
Подошел к домику и услышал молитву — инок молится. Постучал в окно тихонько — чтобы не испугать человека. После стука инок замолчал, потом из-за двери послышалось:
— Читай молитву!
Отец Савватий с готовностью прочитал:
— Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас!
За дверью помолчали. Потом инок спросил:
— Ты кто?
— Я Савватий. А ты?
— А я Герман.
После этого краткого диалога снова наступило полное молчание. Отцу Савватию стало смешно — надо же было так совпасть именами! Но смеяться было рано: судя по затянувшемуся молчанию инока, он принял незваного гостя за привидение или вражье искушение, и возможность ночлега для него с каждой минутой молчания хозяина становилась все призрачней.
Наконец инок заговорил снова. Скомандовал:
— Читай «Богородице Дево, радуйся!»
Отец Савватий прочитал. Еще минута томительного ожидания, и дверь наконец открылась. Познакомились. Инок Герман занимался огородом, жил один, молился.
После короткого разговора предложил отцу Савватию:
— Если хочешь, сходи в храм, почитай акафист Богородице. Там есть аналой, свечи. Помолись.
Почему отец Герман отправил уставшего гостя в холодный храм? Может, все еще сомневался — не искушение ли это? Кто знает… Но отец Савватий принял его предложение за послушание. Инок Герман здесь за старшего, начальник скита… Да и разве он сам отдыхать сюда пришел?! Разве не хотел почувствовать духом своего небесного покровителя?! Тот уж точно особо не отдыхал, не нежился — молился.
Получив вместо напутствия коробок со спичками, отец Савватий вышел из натопленной кельи на улицу. Подумал про себя: это мне экзамен такой.
Пока разговаривали — стало совсем темно, хоть глаз выколи. Ночь, развалины. В темноте виден лишь силуэт храма. Пошел к нему через кочки, камни, наощупь нашел и открыл скрипучую железную дверь — и шагнул в полный мрак. В коробке оказалось совсем мало спичек. Зажег одну — увидел в глубине храма аналой. Пока дошел до аналоя, спотыкаясь о доски, палки, кирпичи, — истратил почти все спички. Вместо свечей нашел один огарок, которого едва хватило на акафист.
Вот так его и настигло искушение в пустом холодном храме.
Глубоко вздохнул и горячо помолился Пресвятой Богородице и преподобному Савватию Соловецкому. Затем присел на корточки — нужно расслабиться, успокоиться, немного передохнуть.
Закрыв глаза, вспомнил дорогу сюда: подворье, отец Симеон, катер «Печак», чудесная печка в келье монастыря, белый, голубой мох, лисичка… Вроде даже немного задремал полусидя — минуты на три впал в тонкий сон.
Очнулся быстро. Встал, вздохнул, облокотился на стенку, поправляя куртку, — и стена вдруг открылась! Все это время он сидел рядом с дверью! Вышел и оказался на улице. Возблагодарил Господа, Божию Матерь, преподобного Савватия. Почувствовал радость — исполнил послушание отца Германа, прочитал акафист.
Подумал, что пережитое искушение было нужно. Будто преподобный Савватий сказал ему: «Ведь ты хотел этого, мечтал побывать там, где я жил, где подвизался, — вот ты и побывал. Испытал искушения и страхования, немного подобные моим».
Счастливый, вернулся в теплую келью. Хозяин постелил в углу, и уставший гость сразу отключился.
Когда утром вышел на улицу, все показалось совершенно в ином свете. Красиво, просто, совершенно не страшно, ничего драматического, как это казалось ночью. И совсем не трудной теперь представлялась одинокая молитва в ночном пустом храме.
Отец Герман показал ему место, где была келья преподобного Савватия, дал доски — такие хорошие дубовые доски, и он сколотил небольшой крест. Ножиком аккуратно, старательно вырезал: «Преподобному Савватию от грешного игумена Савватия» — и осторожно прикрутил крест проволокой к березе.
Поблагодарил отца Германа за приют и, счастливый, пошел обратно в монастырь.
Соловецкий преподобный принял его, вел, показал, как жил… И эта поездка была милостью Божией и небесным уроком от его духовного покровителя. Когда его, иерея Сергия, постригали с именем преподобного Савватия, ему очень хотелось почувствовать
своего святого духовно — кто он, как подвизался, как молился. Но преподобный был пустынником, житие его записано очень кратко, жизнь и подвиги — тайна.
И когда отец Савватий сходил в скит и пережил искушения, испытал страхования, сомнения, молился и обрел помощь в искушениях — его небесный покровитель приоткрылся ему, он почувствовал его сердцем.
Почувствовал, каким тихим, скромным был преподобный Савватий, Соловецкий чудотворец. Немногоглаголивый старец, он имел глубокую веру и редкое мужество. Имел дар слез. Молился за весь мир. В те суровые времена какую нужно было иметь веру, чтобы выжить на Соловках! А он там жил. Преподобный учил всему, что имел сам, — учил не бояться, верить, уповать, молиться, — и отец Савватий нашел отклик этим небесным урокам в своем сердце.
Когда он еще раз приехал на Соловки через два года, снова пришел в скит, и отец Герман отдал ему назад его крест — он был уже постаревший, потемневший от ветров и зим и выглядел так, будто он старинный. Отец Герман сказал:
— Наш игумен благословил поставить на этом месте большой четырехметровый поклонный крест. А этот ты возьми себе — как святыню, как благословение тебе от преподобного Савватия Соловецкого.
Так преподобный благословил его, и он увез святыню в родной монастырь. Крест этот и сейчас стоит у него в келье на иконостасе, и каждый год в день памяти преподобного отец Савватий приносит крест в храм и кладет на аналой для поклонения.
И старается помнить Соловецкие уроки, молиться, надеяться на Господа. Сколько в нашей жизни сомнений и страхов…
Преподобнии отцы наши Зосимо, Савватие и Германе, молите Бога о нас!
Комментировать