<span class=bg_bpub_book_author>Трауберг Н.Л.</span> <br>Сама жизнь

Трауберг Н.Л.
Сама жизнь - Разговоры в пользу бедных

(12 голосов4.8 из 5)

Оглавление

Разговоры в пользу бедных

Разговоры в пользу бедных

Многое бывало с нами: очереди за несъедобной рыбой; пустые полки, приукрашенные морской капустой; подозрительные деликатесы начала 1990‑х годов; нынешние разновидности вполне человеческой еды. Но и «при Советах», и «при разрухе», и при диковатом капитализме в холодильниках хранилось примерно одно и то же. Помню, в очень трудном году, в самом начале 1990‑х, моя чрезвычайно старая мама жила месяца два у полухозяйки-полуслужанки. Если бы в мире была хоть какая-то логика, они бы голодали, а я, работавшая день и ночь, их подкармливала. Но нет. Дождавшись от Билли Грэма кошачьей еды, а непосредственно от Джорджа Буша – ножек, мы с дочерью, внуками и зверями как-то крутились, зато у маминой хозяйки холодильник был битком набит русско-советскими яствами от студня и борща до твердоватых котлет.

Разгадки я так и не знаю. Откуда это бралось? Круговая порука, называвшаяся еще не бартером, а блатом? У NN – знакомая аптекарша, у ММ – продавщица, и т. д. до народного образования? Но ведь деньги какую-то роль играют (или нет?). У маминой тезки, тоже Веры, их было очень мало, у меня – побольше, я ведь работала, а Грэмы и т. п. – платили, хотя намного меньше, чем «своим». Считалось при этом, что есть нечего, то ли дело раньше. Действительно, исчезли даже загадочные рыбы и синие куры…

Годы шли, появилась пристойная еда, многие ее покупают. Зато, только ляжешь в больницу, почти все твердо знают, что времена – хуже некуда. Из дому обычно что-то приносят, и неплохое, хотя в больнице кормят гораздо лучше, чем раньше. Палаты маленькие, на двоих; при них – душ с туалетом. Но только попробуй напомнить разливанные нечистоты или десятки кроватей! Не было этого – и все. Как это «сажали»? Ну вы и скажете! А голод-то, голод? А разврат? То-то и оно.

Недавно, в феврале, дошло до анекдота. Моя соседка сообщила, что будет питаться черной икрой. Сын, как-никак, бизнесмен. Мне она тоже советовала ударить по осетровым, потому что, хотя и без нанятых сиделок, я – из тех, кому сейчас хорошо, а она – из других. Всё потеряли…

Позже, в августе, несколько утешила наша больничная Айн Рэнд[37] – помните, апологет капитализма? После социализма что хочешь раем покажется, но другим почему-то не казалось. Привез ее зять, отвезет летом на какие-нибудь Канары, вот и хорошо. Можно бы и огорчиться от такого невнимания к другим, но насколько это легче уверенного уныния предыдущей соседки, тоже с зятем и машиной, но знающей все и про жуткий знак ИНН, и про радости былого порядка.

Нет, я пишу не о свободе; должно быть, она нужна не всем. Пишу и не о «политике» – куда мне, мракобесу. Мир лежит во зле, бедных на свете много, законы и загадки экономики – не по моей части. Пишу я что-то среднее между статьей и притчей в духе тех сказок, где у счастливого человека нет рубахи. Но и это неверно, рубаха есть. Неужели никто не помнит начала 1930‑х или середины 1940‑х, если говорить о мирном времени?

Было тогда и обратное. «Прикормленная верхушка» (так назвал ее А. Немзер) жила – не хочу, пока не выпала из обоймы. Дамы, косметика, рестораны, заграничные моды – да что говорить, таким было мое детство! Спасали тихие бабушка и нянечка, сообщавшие от имени Бога, что одеваться лучше других нехорошо. При этом они не осуждали, а жалели бедных дам, похожих на заграничных актрис.

Так жили не только «творческие работники»; самые несчастные и страшные были куда богаче. Но ведь не их вспоминают, а «добрый простой народ». Я помню, он был очень бедным, и прекрасно это знал.

Когда появилось мало-мальски привыкшее поколение? Не в 1945-м-1953‑м, тогда было очень скудно и бранили «все это» запросто, походя. Гадать не буду; когда-то появилось. Теперь они состарились, а те, кто помоложе, повторяют за ними. Об особой чистоте былых времен писать не стоит, это – другая тема. Что до ностальгии по «хорошей жизни» – придется, очень уж странная загадка. Кажется, ответить на нее можно странностью или трюизмом.

Начнем с трюизмов, котлов египетских. Мне что, я пайков не получала, сколько переведешь – столько и заработаешь. Пайки были маленькие, хотя – как у кого; холодильники – см. выше. Очереди, вероятно, раздражали меньше, чем нынешнее поведение. О свободе, опять же, не говорю, равно как и о жестокости. Почему-то даже интеллектуалы верят, что хамства не было или было меньше. Но я отвлеклась; трюизмы – египетские котлы, обеспеченная кормежка загадочного качества.

Странности, и не простые, а самые евангельские, удачно их дополняют. Поел – и спасибо, не думай о завтрашнем дне. Почти всякий скажет, что это уж Бог знает что! Однако выход – именно здесь. Набит холодильник – не набит, а для нас, работающих много, но зарабатывающих мало, остается быть довольным тем, что имеешь. Собственно, и это трюизм, пропись, но что поделаешь. Только так мы станем жить не в прошлом, не в будущем, а в настоящем.

Мечтают о порядке твердой руки, а лучше бы – о порядке обычном, домашнем. Тогда исчезнет едва ли не самое мерзкое в бедности – хаос и грязь. Если помните, английским барышням объясняли, что любовь – любовью, а за бедных выходить не надо, потому что будешь возиться в грязи. При всех допущениях (грязь не та, кухня не общая) это мысль разумная, не шкурная. Правда, решение – простое: чем ты беднее, тем больше убирай. К сожалению, и победивший феминизм, особенно советского извода, и вседозволенность, и сорванные нервы успешно создают то, что Ольга Михайловна Фрейденберг называла нетварной бездной Тиамат. Без обозначенных причин у очень скромных хозяек было чисто и красиво, например – у моей прабабушки, жены литейщика, ухитрившейся дать почти всем детям гимназическое образование. Можно вспомнить и «Собачье сердце». Профессор ведь говорит не столько о своих обедах, сколько об уборке, о чистоте.

Интересно, у «новых русских» (простите!) убрано или нет? Женщины наши уж очень привыкли к косметической помойке. Что ж, если горничных нет, убирай сама и (хотя это почти невозможно) приучай детей, да еще без крика. Честное слово, будет гораздо спокойней и радостней, можно без таблеток обойтись.

Чего же я добиваюсь? Хочу напомнить, что было хуже? Проповедую о Соломоне во всей своей славе? Да, конечно. Но опыт учит меня, что соседка по палате или сварливый голос из прямого эфира почти непременно отзовется: «Вам-то хорошо говорить!..» Да, мне – хорошо.

Дикое слово

Несколько лет тому назад я писала маленькие очерки для газеты, которую издавал тогда храм Косьмы и Дамиана. Предположив, что теперь, как и всегда, главная наша опасность – себялюбие, и вспомнив строку Ходасевича «Я, я, я. Что за дикое слово!», я (!) назвала так эти очерки. Было там что угодно – и о хвастовстве, и о неумении утешать, плача с плачущими, и о других видах самоутверждения. Одного не было – пользы. Ничего не поделаешь, именно здесь – наше слепое пятно.

Сейчас хотелось бы сказать не о том, что у кого-то много себялюбия, у кого-то мало. Его много у всех. Без борьбы оно не сдается. Чтобы эту борьбу вести, надо хотя бы его заметить. Мало того, надо его осудить. И то и другое необычайно трудно. Первому мешаем мы сами, второму – общее мнение.

Конечно, к нему подключилась и психология. На улицах стоят стенды или висят транспаранты: «Будь лидером». Буквально всё пытается убедить, что евангельское безумие – безумно. Однако так было и тогда, иначе меньше бы возмущались. Было так и позже, когда поголовно все считали себя христианами. Посмотрите жития св. Феодосия Печерского, св. Франциска, св. Фомы, св. Екатерины Сиенской. Снова и снова повторяется то, что предвещено в рассказе о св. Варваре, но ее отец был язычник, а эти родители считали себя христианами. Почти никто не хочет, чтобы сын или дочь пошли по воде без всякой видимой опоры.

Культура потребительства, в том числе душевного, и культура самоутверждения совсем задурили родителей. Почти все, включая верующих, поощряют в детях бойкость и наглость (как назовешь иначе?), умиляясь, что «у него/нее нет комплексов». Много путаницы с этим словом, но сейчас поговорим о голой практике.

Не раз писала о том, как отец Станислав сказал моей дочке перед конфирмацией: «Со всеми считайся, а туфельки ставь ровно». Заметим – не кричал, не возмущался, просто сказал. Конечно, прибавилась обстановка и самый его авторитет, но ребенок может запомнить и без этого, очень уж удивительно на нынешнем фоне, прямо против шерсти. Если же не запомнит, если будет жить «по страстям и похотениям», придется плохо и ближним, и Богу, и (что главное в современной этике) ему самому. Никто, кроме одуревших родителей и, может быть, глупой жены, своеволию не потакает. Винить себя такой несчастный не привык, он обвинит других и обозлится. Дальнейшее смотри в поразительной статье отца Александра Ельчанинова «Демонская твердыня». Найдется в ней кое-что и о ранних симптомах себялюбия, скажем – о хвастовстве, которое теперь за грех не считают.

Закончу притчей из жизни: на каком-то из младших курсов я прибежала из университета и сказала бабушке, что меня очень хвалили[38]. Я еле дождалась, когда смогу похвастаться; а бабушка, опустив голову, тихо откликнулась: «Об этом не рассказывают».

Ор и Аарон

1991 год был такой, что хватило бы и на столетие. Начался он библейскими событиями в библейских местах – в маленьком городе, который давно прозвали Северным Иерусалимом. Здесь, в Москве, было холодно, голодно и грязно. Шли митинги; иногда их пытались запрещать. Те, кто называл себя интеллигентами, были на взводе. Несколько августовских дней привели в полный экстаз. Что бы тогда на самом деле ни случилось (интересно все-таки, что?), главное было правдой: «это» рухнуло.

Почему потом разочаровались, я так и не поняла. Неужели смогут сразу или даже вскоре иначе думать, а главное – иначе жить люди, десятилетиями ставившие на оборотистость и агрессивность? Других очень мало даже сейчас. Ни образованность, ни тонкость, ни ум, ни – прости, Господи! – духовность ничего тут не меняют. Если мы служим маммоне и субботе, еще спасибо, что все идет не хуже, чем идет. Спорить бессмысленно; я десять лет слушаю, что хуже не бывало. Это – такая неблагодарность, что удивляешься, как Бог терпит. Коту ясно, что советского в жизни ровно столько, сколько его в нас. Казалось бы, избавляться надо от своих собственных свойств – это давно не идеология, а именно свойства души, и больше всего их, как ни странно, у людей, пришедших в церковь. Свойства эти, зацепленные за себялюбие, – досаду, самоутверждение, невнимание к другим, – часто проявляются в одном действии, которое обстоятельные католики назвали бы грехом против надежды, а заодно – и против милосердия.

Помню, в том самом 1991 году, весной, сидели у нас на кухне люди, и вдруг пришел кто-то с вестью: «Ну, братцы, всё! Сейчас нас перебьют!» (или пересажают) . Сказав так, он повеселел, другие – не очень его поддержали. Попытки одной из присутствовавших не доказать, а хоть показать, что никаких новых оснований для этих мыслей нет и что лучше людей не мучить, успеха не имели. Мазохизм это, или садизм, или попросту малодушие и себялюбие, толком не решишь, но сколько было таких сцен – перечислить невозможно.

Теперь они порастянутей и потише, но обойтись без них мы не можем. Мало нам жить фантазмами прошлого, от незаживающей досады до ностальгии, нужны еще и фантазмы будущего. Англичанин удивился бы, где же «stiff upper lip», а уж у нас, нередко считающих себя христианами, можно бы найти более веские возражения – терпение, жалость, надежду, жизнь «здесь и теперь».

Моисей, Ор и Аарон вели себя намного лучше. Шла битва с амаликитянами, и все было хорошо, пока Моисей поднимал руки к небу. Но долго так не простоишь, и вот что они сделали: «взяли камень, подложили под него, и он сел на нём. Аарон же и Ор поддерживали руки его, один с одной, другой с другой стороны. И были руки его подняты до захождения солнца» (Исх. 17:12).

Очень уместное занятие. Во всяком случае, это разумнее, чем бить Моисея по руке.

Сейчас мне скажут: «Нашли что сравнивать!» – и выяснится, что битва с амаликитянами, не говоря о 1991‑м годе, куда лучше нынешних времен. Именно это я и слышу десять лет подряд. Много плохого случилось за эти годы, только и спасались держаньем рук (кто – как Моисей, кто – как его помощники). А советской власти, слава тебе, Господи, нет.

Можно поспорить о том, только лив наших сердцах такое зло. Но главного это не меняет: если у кого-то его больше, и оно противней, чем просто маммона и суббота (вещи, в конце концов, мирские, а не специально советские), побороть это можно все тем же способом – надеяться, не мучать других, улучшать себя.

Вместо ceterum censeo[39] напишу снова: советской власти нет. Представьте хоть на минуту, какая она – не в сентиментальных песнях и не в аберрациях памяти, а в очереди, в коммуналке, в непрестанных и злых советах, в крике гардеробщиц, подавальщиц и продавщиц, – словом, в том, что несчастные, измордованные люди норовят пнуть любого, кого не боятся. Особенно удивляют меня жалобы на нынешнее хамство. Жалобы на то, что распутство на виду, а не скрыто… Но это хоть не вранье! Ведь грубили на моих глазах все семьдесят с лишним лет, а сейчас – все-таки меньше.

Закон Биллингтона

Скажу сразу, что это название косвенно связано с неким американским руссистом. Собственно, вся связь – в том, что мысль (если это мысль) пришла и мне, и одному моему другу на его докладе в ГБИЛ. Насколько я помню, это было осенью 1991-го со всеми сопутствующими атмосферами.

Как часто бывает, разгорелся спор о «двух культурах» и даже «двух народах». Время от времени кто-нибудь да скажет, что после Петра возникли два русских народа – «высшие» (баре, потом – интеллигенция) и «народ» как таковой. Часто первых народом не называют. Подробнее говорить не буду: и без теорий многие почти машинально исповедуют такие взгляды, иначе не было бы ни народничества самых разных видов, ни страстных откатов от него, ни постоянных напоминаний: «Я тоже народ!». По-видимому, у нас это сильнее, чем в других странах – казалось бы, и в Средние века вилланы резко отличались от знати или патрициата. Но мы этого не взвешивали, спорят другие, чаще всего – те, кому такое положение не нравится, поскольку «чистенькие» – не совсем русские.

Сидим, все пылают (сторонники «народа» – больше), и вдруг я увидела пресловутыми глазами души больничную койку, на которой лежит моя временная соседка по страданию. С особой четкостью явилась и разница: одни из них – добрые, другие – нет. Те же Средние века резонно считали, что красоту определяют взгляд и улыбка. Действительно, определяют. Для дела – упрощу, все же это было что-то вроде видения: одни просто буравят взглядом, у других глаза лучатся светом. Заметим, речь идет не о той, мирской доброте, которая выражается во властности («Ай-я-яй, разве можно не кушать?»), а о cari-tas, сочувствии. Доброта-насилие ему противоположна, и взгляд от нее не засияет.

Когда мы шли домой с моим другом, он рассказал, что ощутил примерно то же самое. Стали прикидывать. Вот – дама, вот – тетка. Что у них общего? Пронзительная злость. Когда дамы стареют, они непременно обрастают теми самыми тетками, которых раньше презирали. Уже все равно, что та одета по другому (но тоже неотменимому) шаблону. Главное – можно вместе возмущаться всеми и всем. Когда такое сообщество к тебе привяжется (причину найдут, это легко) – беги: все равно не пощадят. Оправданий не может быть, на том они и сошлись.

А вот другой случай, тоже довольно давний, но я до сих пор не пришла в себя от удивления. Примерно к началу 1970‑х стали умножаться подростки и молодые люди, пленившие меня, дуру, своей свободой. Лет двадцать, обрастая бородами, они и жили у нас, и почти жили, и просто сидели до любого часа. Среди них оказалось несколько человек, действительно несовместимых с советской властью, и просто хороших, что бы это слово не значило. Но в целом все сводилось к «хочу» или «не хочу», что выражалось прежде всего в неправдоподобном хаосе. Именно тогда отец Станислав Добровольские сказал моей дочери перед конфирмацией: «Со всеми считайся, а туфельки ставь ровно». Молодые представители контркультуры допекали и его. Худшие из них долго мне кого-то напоминали, и вдруг я поняла: комсомольцев. На мою молодость пришлись скорее карьерные, но еще доживали и неумолимые. Вот этот самый взор – беспощадный – оказался у героев контркультуры. Улыбка в таких случаях вообще не полагается.

Разделением «милостивый» – «жестокий» не обошлось. Не помню, как у комсомольцев, но у моих маргиналов все чаще взгляд и улыбка выражали полнейшее равнодушие. Дело не в том, что молодые старели – никакая молодость не мешала особой, презрительно-равнодушной, мине. Вот тебе и два народа. Вряд ли это частность. Уже и моды давно сравнялись, нет двух обличий, и богатым (бедным) оказывается совсем не тот, кто думаешь. Наверное, живет и остается именно та разница, которую так удачно выразили ангелы у Луки: «Мир на земле людям доброй воли (bonae voluntatis)». Ошибка перевода[40] и штамп, возникший в XX веке и расцветший у нас, почти запрещают приводить такой пример, но что поделаешь? Или у человека воля обращена к добру, или нет. Если обращена, то даже доброта у него другая, не насильственная. Он действительно хочет каждому того же, что себе.

P. S. Наученная опытом, повторю: Джеймс Биллингтон о таком законе и не слышал. Просто мы для краткости, по смежности, придумали это название и пользуемся им до сих пор. Друга, с которым мы были на докладе, нет на земле больше трех лет, но название подхватили еще несколько человек. Надеюсь, Биллингтон не обиделся бы. Судя по взгляду и улыбке, он бы понял, а может – и посмеялся.

Кату!

Когда мой старший внук был маленьким, он часто кричал такое слово, потому что еще не мог выговорить «хочу». Сейчас он его не кричит, и на том – большое спасибо. Он вообще человек хороший, что всегда – чудо; трудно ведь избавиться от детского потребительства.

Когда-то считалось, что этому надо помогать. Я говорю не о борьбе двух себялюбии, детского и материнского, а об осознанной и максимально мирной работе. И моя строгая бабушка, и моя кроткая нянечка делали ее постоянно. Без крика, няня – даже без недовольства, как-то подсказывали своим воспитанницам (когда-то – маме, тете, их кузинам, потом – мне), что твое желание – не закон. Просто вообразить не могу испуганной заботы: «А ты это ешь?» О том, чтобы кто-то из нас разгулялся, мешая за едой взрослым, не могло быть и речи.

Воспитанницы отвечали по-разному. Мама стала властной, тетя – доброй и веселой, кузина Лёля – очень правильной, кузина Шура (она еще жива) – бойкой и грубоватой. Но никто из них – кроме, может быть, Александры, замученной советской долей, не отсчитывал от «хочу!». Точнее, мама и Шура отсчитывали, но на другом, не таком детском уровне.

Помню, едем мы с двумя знакомыми из церкви. Вошли в троллейбус; чтобы им было удобно, я села спиной к водителю, они, соответственно, на двойное сиденье, лицом по ходу. Кто-то из них и скажи: «Впервые вижу человека, который любит сидеть вот так». Видит Бог, я не добрая (к сожалению), но при чем тут «любит»? Неужели никто и никогда не выполняет машинально простейших правил совместной жизни? Мы же все живем вместе, человек – «наделенное душой созданье, обитающее среди других» (это и значит animal socialis).

Может быть, поэтому мне так противно слово «комфортный». Я не Шишков и чувствую, что какой-нибудь «имидж», даже «паттерн» выражает то, чего по-русски почти не выразишь. Сама так не пишу, но и не содрогаюсь. А как услышу «мне комфортно» от самых просвещенных людей – чуть не плачу. Казалось бы, есть «мне удобно», не очень приятные «привольно», «вольготно», наконец, очень емкое «мне хорошо». Почему так привязались к иностранному слову? А вдруг потому, что здесь включен этот культ «кату»? Припомним, что «похоти», «похотение» – не далекие и непристойные страсти, а именно это. Тогда станет ясно, почему Августин, очень похожий на нынешних людей его положения и возраста, совершенно сломился, открыв Библию на словах: «…облекитесь в Господа нашего Иисуса Христа и попечения о плоти не превращайте в похоти».

Испытатель боли

Началось все по-лесковски, в духе самых лучших его повестей. Дождавшись троичных стояний, я простудила артритное колено. Уже на Духов день мучилась, как старый лорд и, не без советов медика, стала глушить боль душедробительными таблетками. Дробили они, кроме души, и притаившуюся язву.

Промучившись с полмесяца, я позвала подруг и мы поехали в больницу. Именно в этот день в нашем переулке собрались толпы, чтобы выразить свое возмущение какой-то экуменической встречей. Никогда не думала, что слова «яко с нами Бог» могут причинять такие муки, в том числе физические. Именно это непрерывно пели внизу.

Доползла до окна и увидела, что, лоснясь от торжества, люди пытаются спровоцировать милиционеров на что-нибудь беззаконное и совсем уж победно снимают их камерой. Когда меня совали в машину, они (люди) и ухом не повели.

Был ли с ними Бог, не знаю, а со мной был. Дней через десять после операции один из хирургов сварливо сказал, что Бог меня любит, они ни на что не надеялись. Вообще-то, Бог любит всех, но как-никак сказано: «Я был болен, и ты посетил Меня» и: «…Не любящий брата своего, которого видит, как может любить Бога, Которого не видит?» Расхожая мысль – боль ко благу, от Господа – применима только к себе. Но тут даже не она, а полное безразличие.

Что же это? Вот Бродского поругивают, чего-то он «о нас» не понял. Но ведь он сказал, а не мы:

Страданье есть
Способность тел,
А человек есть испытатель боли,
Но то ли свой ему неведом, то ли
Ее предел.

Милость и суд

…милость превозносится над судом. 

Иак. 2:13

Когда-то я написала заметку, которую правильней назвать воплем, – «Улица для проходящих»[41]. Речь в ней идет о том, что часто встает выбор между правдой и милостью, и почти все верующие, как по рефлексу, советуют выбрать правду. Собственно, советуют они жесткость, поскольку насчет правды мы, люди, очень часто ошибаемся, что можно узнать если не из жизни, то хотя бы из притчи о плевелах и вообще из Евангелия.

Однако выяснилось, что, опять же, почти все поняли эту заметку как жалобу и снова стали советовать «быть потверже». Когда мы с отцом Евгением Гейнрихсом горевали над такой странностью, он припомнил один из отвратительных штампов советского времени – «мера строгой доброты». Им я впоследствии и утешалась, если это утешение. Неужели «мы, верующие» – и впрямь слепок с «советских» или, что вероятнее, «советские» – с нас?

Только что сложилась истинная притча. Года три назад стайка верующих людей обсуждала одну, скажем так, проблему, и некая X возопила, что надо бы пожалеть, пощадить некую Z. Тогда Y сказал: «Xот куда-то взяла, что мы должны жалеть…» – и так далее. А вот вчера уже сама Z, которую тогда начисто спасло Провидение, сурово укоряла несчастную X за потворство некой N: «Ты ее только портишь… Твоя слабость…» – словом, весь арсенал строгой доброты. Ну, это понятно. Щадить «плохих» нельзя, а «ко мне» – какая жалость?! Я‑то живу по правде и не нуждаюсь в той дикой, нелогичной милости, которую просто льет на нас Бог. Фраза получилась странная, так вряд ли думают. Чаще бывает одно из двух: или Бог – совсем не такой, куда хуже, или Бог – богом, а мы, люди, в этом Ему подражать не должны.

Господи, Господи милостивый!

P. S. Если снова спросят, как же быть с потаканием злу, поговорим об этом, хотя вообще-то есть Писание – не только Новый Завет, но отчасти и Ветхий.

Маляр

Напомню один рассказ мудрейшей Тэффи. Она решила покрасить комнату, позвала маляра и попросила, чтобы он не подмешивал белил. Естественно, вскоре она увидела голубые, фисташковые или розовые стены. Объяснив снова, что ей нужен чистый тон (скажем, модный в Питере ультрамарин), она опять увидела что-то светловато-мутное. Так было до тех пор, пока она не села на ведро с белилами. Маляр, заверявший, что давно все понял, вскоре направился к ней. Она закричала: «Куда?» – и он ответил: «Да за белилами!»

Так и у нас. Мы примем что угодно – не есть, не спать, класть по тысяче поклонов, отдать тело на сожжение, – кроме одного. Приведу примеры. Вчера один церковный человек рассказывает: «NN теперь стала твердой, умеет осадить. Раньше ее мучили, мучили, но она это преодолела». Другой церковный человек спрашивает, добилась ли я чего-то там. Я отвечаю, что жду, зачем «добиваться» (речь, несомненно, идет о совершенно мирских делах). Мой собеседник просто не понимает: «То есть как?» Третий церковный человек советуется, как бы свергнуть такого-то и заменить таким-то (на нашем, конечно, издательско-учебном уровне). Четвертый просит подсуетиться насчет общего приятеля, куда-то продвинуть и т. п. Я говорю нечто, отдаленно напоминающее «нет». Он: «А если постараться?» Я: «О! О! О!» Он удивлен и от удивления едет ко мне, где слышит притчу или анекдот о девушке и дипломате. (Если дипломат говорит «да» – это значит «может быть»; если дипломат говорит «может быть» – это значит «нет»; если дипломат говорит «нет» – это не дипломат.) Подменяю слово «дипломат» словом «христианин». Отвожу пояснениям не меньше часа. Потом он спрашивает: «Вы что, всерьез? Тогда же ничего и нигде не выйдет».

Хорошо; а что значат популярные слова «терпение», «кротость», «милость» и, наконец, просьба «предоставить место Богу»? О чем многочисленные притчи? Что повторяется по нескольку раз на каждой странице Евангелий? Собственно, и мы это повторяем, но в виде лозунгов или цитат, имеющих не большее отношение к поступкам, чем цитаты идеологические. Кончу еще одной притчей.

В середине 1970‑х крестили маленького мальчика. На обратном пути мы, крестные, заговорили о книжке моего папы. Мой новый кум удивлялся, зачем бедный Л. 3. насовал туда восторги по поводу 1920-х-1930‑х годов. Я собиралась ответить: «От страха», но не успела, и он сказал: «А вообще-то, мы тоже повторяем слова о щеке или, там, плаще, но ведь никто так жить не собирается». Заметьте – он не страдал, не обличал, а просто констатировал.

И последнее: почему-то, направляясь к белилам, полагают, что без них просто погибнешь. Но ведь в Евангелии – совсем наоборот. Пока крутишься сам, мало что получается; когда предоставишь место Богу, все будет как надо. О Господи!

Маляр, маляр…

Написала я про маляра, а одного не сказала. Хорошо, кто-то из нас решил предоставлять место Богу. Как говорил отец Станислав, «это накладно», но все остальное – тупики. Мы решили, худо-бедно пытаемся, немало страдаем, но очень наивны авторы каких-то примечаний к Библии, полагая, что «обижающие» тут же ахнут и отстанут. Наивен и один психиатр, объяснявший мне, что, подставив другую щеку, ты создаешь ситуацию, в которой ударивший почти наверное одумается. Как говорили мы с Томасом Венцлбвой, переводя друг для друга Босуэлла[42]: «Еще чего, сэр!» (естественно, так сказал Джонсон).

Однажды я была в комнате, где по телевизору показывали «Идиота» – старого, с Яковлевым. Naturellement[43], рядом был человек, вскоре после этого показавший мне с размаха кукиш. Тогда он, вероятно, за что-нибудь меня отчитывал. На экране же Мышкин подставил щеку, а Ганечка рухнул от ужаса и залебезил, как мог. Поверьте, если я могла смеяться, то это было смешно.

Сообщаю, что первым, а обычно – и последним – откликом будет такой: рассердятся еще больше, мало того – при малейшей возможности станут указывать, что ты слишком много на себя берешь, а это гордыня. Как это выглядит конкретно, охотно опишу, лучше всего – в притчах, многие из которых – быль. Собственно, одну я уже рассказала.

Расскажу еще и другую. Моя мама очень страдала оттого, что у нее не дочь, а чучело. Уже в последний ее год я была в Иерусалиме, где один благочестивый иудей расспрашивал меня о папином покаянии. Коснулись и мамы. Услышав, чего она от меня так пылко и тщетно требует, он сказал примерно вот что: «Это прекрасно. Она знает, чего хочет Бог[44], и прямо с Ним борется. Редко кому это дано». Замечу, что мама боролась с Евангелием, а он был человек Закона, но – вот, понял.

P. S. А может быть, с крещеных, но потерявших веру людей спрашивают по завету Ноя? Речь не о Жаке[45], она-то крепко знала от нянечки, каков Новый Завет.

Плохие люди

Некая аспирантка занималась творчеством одного деятеля искусств (какие нелепые слова! Видимо, пристойных для этого – нет и быть не может). Итак, занималась и ходила к его вдове. Когда они разбирали фотографии, те были какие-то странные, и вдова объяснила: «Плохим людям я выколола глаза».

Такую простоту души встречаешь редко. Однако само явление вполне привычное. Сколько входит в него! Говорящий уверен, что он точно определяет, кто плох, и что сам он – хорош. Словно Бог или ангел, он видит всех сверху и обладает полной безгрешностью. Поскольку ему обычно попадаются не фотографии, а живые люди, он успешно порождает новое и новое зло.

Если, в отличие от той вдовы, он еще и ходит в церковь, он спокойно повторяет слова святых и Евангелия. Помню, как одна женщина, объяснив, что злу потворствовать нельзя, мало того – что отец Александр учил ее тут же его наказывать, через полчаса по другому поводу дала мне выписку из Малой Терезы, где та повторяла безумный трюизм об ужасе перед грехом и жалости к грешнику.

Видимо, лучше сказать именно «ужас» и «жалость», а то под «любовью» мы понимаем что угодно. Как-то отец Евгений Гейнрихс горестно припомнил в этой связи мерзкие советские слова «мера суровой доброты». А его собрат по Ордену проповедников, значительно более наивный, искренне заверял, что костры являли особенно пылкую любовь к сжигаемым. Поверьте, так он и говорил. При нём сказали: «Если инквизитор добрый…» – и он воскликнул: «Он всегда добр!», а потом развил эту мысль.

Ну, хватит. Маляр есть маляр. Одним все ясно; другие в лучшем случае – возмутятся, в худшем – решат, что они сами так думают. Важно другое: сейчас позвонила эта самая аспирантка, которая, кстати сказать, давно стала доктором соответствующих наук. Mais naturellement!

Трудности перевода

Многие забыли странный кусочек времени между т. н. «путчем» и, скажем, той порой, когда наши магазины стали не хуже португальских[46]. Это примерно 1992 год с расширениями в обе стороны. Среди прочего, тогда издавалось много бывших самиздатских книг, причем книжное право (как, наверное, и многое другое) находилось на уровне джунглей. Таков фон, дальше идет сюжет.

Моя невестка, знающая сказки о Нарнии наизусть, поскольку она их неоднократно печатала для самиздата, увидела очередное издание в переводе не знакомого ни ей, ни мне человека. Тогда вышло несколько разных переводов, они и сейчас бывают – например, переводчик хочет сделать текст «прикольным». Льюис к этому не стремился, но, в конце концов, каждый имеет право на эксперимент.

Итак, моя невестка открыла перевод и узнала наш, самиздатский. Это нетрудно, ни по какой вероятности иноязычные варианты текста совпадать не могут. Прибавлю для точности: «художественного текста», о других судить не берусь. Невестка огорчилась и сказала, что надо бы что-то сделать. Взвешивая pro и contra, как бывалый иезуит, я пришла к выводу, что допустимо одно: попросить переводчика, чтобы он больше так не поступал. Как-никак, у Луки сказано: «…выговори ему; и если покается…» (Лк. 17:3). Однако оказалось, что этот текст недаром несколько удивляет. События развивались так.

Невестка где-то услышала, что переводчик когда-то работал для Патриархии. У нас в Библейском обществе был человек, который тоже раньше там работал. Я рассказала ему вышеизложенное, и он (будучи к тому же священником) сам предложил, что спросит вполне знакомого ему переводчика. Вскоре отец N сообщил мне, что тот (назовем его X) удивляется – как можно узнать перевод? Если написано «он говорит», так и переводишь, не писать же «он глаголет». Из этого я заключила, что никакого представления о переводе у X нет. Отец N прибавил в утешение, что плагиат для людей, подвизающихся на этой ниве, – просто ерунда, они способны на большее.

Прошло года два. По-видимому, нашего храма, Успенья, еще не было, так как я находилась «у Косьмы» и туда зашел один сотрудник американской миссии, с которым я часто работала. Он предложил подвезти меня домой, только надо заехать по пути за человеком, которого он отвезет в Патриархию. Некоторые знают, что моя семья живет напротив: Патриархия – дом № 5, мы – дом № 6. По ходу разговора оказывается, что везти он собирается этого самого X. Едем; американец уходит и через довольно долгое время буквально дотаскивает до машины полного калеку. Мы знакомимся. X, против ожиданий, сетует на то, что «у нас» мало читают Льюиса. Что тут поделаешь? Соглашаюсь. О Луке не может быть и речи.

Удивляясь путям Промысла, хотя давно бы пора перестать, получаю примерно через месяц ветхозаветный словарь в переводе X – миссия, оказывается, купила его у Патриархии, для которой он когда-то делался. Сажусь править перевод. Это очень трудно – фактических, то есть библейских, ошибок вроде бы нет, но слог совершенно канцелярский. Однако страдать мне пришлось недолго; выяснилось, что миссия собирается издавать то ли другой, более поздний, вариант словаря (если так, в этом я не участвовала), то ли словарь новозаветный, вообще не переводившийся (над ним целая группа трудилась несколько лет, я была редактором).

Промысел не угомонился. Очень скоро бедный X умер. Оказалось, что он действительно бедный – не только очень больной, но и почти бездомный и какой-то особенно заброшенный.

Улисс

В день св. Франциска 1986 года начались странные девять месяцев, имеющие с этим святым на редкость мало общего. Чтобы было понятней, отступлю назад. Замечательный переводчик и человек Виктор Хинкис внезапно скончался за несколько лет до этого. Он любил Джойса и переводил «Улисса». Многие в XX веке считали Джойса одним из самых первых писателей, хотя кое-кто и не считал – и Дороти Сэй-ерс, и Льюис скорее удивлялись (Честертон, я думаю, тоже). Как бы то ни было, Витя его любил, а я терпеть не могла – в самом прямом смысле этих слов: не могла читать, становилось худо.

Итак, Витя умер, и доканчивать «Улисса» стал его друг Сергей Хоружий, тоже человек замечательный.

К осени 1986-го огромный перевод лежал в «Худли-те» рядом с двумя сверхотрицательными отзывами весьма квалифицированных, но не кротких англистов (один из них-Владимир Муравьев). Получалось, что большую часть романа, переведенную С. X., без жесточайшей редактуры печатать нельзя. Переводчики отказывались, один за другим, а я почему-то согласилась. Слово «почему-то» включает отношение к Вите, отношение к Кате[47] и что-то вроде мазохизма, который я принимала за жертвенность. Мне дали перевод, и я приступила к делу. Георгий Андреевич Анджапаридзе[48], услышав об этом, резонно и не без сочувствия сказал мне: «Ну вот, нашлась the дура!» Непреодолимые трудности начались немедленно. Сводились они к следующему:

хотя меня снабдили ключами и справочниками, я практически не понимала текста;

как говорилось выше, я от него буквально заболела (холециститом);

С. X. не уступал ни рецензентам, ни моим жалчайшим замечаниям вроде того, что «primrose» – это скорее «палевый», «бледно-желтый», а не «ярко-желтый». Ссылался он на то, что Джойс имел в виду, причем он это знал, а я – нет.

Дожили мы до перехода зимы в весну. Катя подустала, и мы с ней поехали к отцу Александру. Бегая с нами по деревне, обходя старушек (мы ждали), приветливо беседуя с собаками («Как живешь, Баскервиль?»), отец походя создал классический термин «букет». Так он назвал сочетание свойств, особенно нелюбезных христианству, что-то вроде самолюбия, компенсации и т. п. Мало того, он вывел правило: если «букет» в каком-то деле присутствует, не выйдет ничего. Более бытовых указаний он не дал, и я решила, что надо бросать, а Катя – что надо продолжать.

После этого дожили мы до июля[49]. Все шло по-прежнему: я пыталась что-то понять и, сверяясь с ключами и отзывами, поправить (совершенно зря), С. X. стоял насмерть, Катя меня подбадривала, на что-то надеясь. В самых первых числах июля мы с ней пошли на отпевание другого прекрасного переводчика, Андрея Кистяковского. Тем временем редактор «Худлита», с которой я делала испанские книги, позвонила моей маме, решив, что я у нее, если дома меня нет.

Мама, леди железная, к ней относилась очень хорошо за четкость и элегантность; и, не разобравшись, кто англист, кто испанист, строго спросила: «Что вы там делаете с Натали? Она же кончается от вашего Джойса». С. А. (это редактор) удивилась; мама ей все рассказала, заметно подчеркнув мою глупость и сложность ситуации. Тут С. А. удивилась не очень и, кончив разговор, кинулась к заведующей, перед которой выступила уже в роли моей мамы. Заведующая удивилась куда больше: ей и в голову не приходило, что ничего не получается. И, придя с похорон Андрея, я узнала, что злосчастный «Улисс» выброшен из худлитовского плана.

Как я давно мечтала, С. X. отнес его в «Иностранную литературу», там тихо-мирно напечатали, а издательства, обретавшие неожиданную свободу, вскоре выпустили и книгу. С тех пор, насколько я понимаю, она выходила много раз и без всякой правки.

Уксус на рану[50]

Соломон или тот, кто учил под этим именем, сравнил с таким уксусом «поющего песни печальному сердцу». Попробуем вспомнить и описать, что же мы обычно поем.

«Ай-я-я-яй, унывать грешно! Апостол Павел го ворил: „Всегда радуйтесь”» (1Фес. 5:16). Примерно это Честертон называл оскорбительным оптимизмом. Что до апостола, он назвал радость среди «плодов духа»; точнее, он говорил о «плоде», который состоит из любви, радости, мира, долготерпения, благости, милосердия, веры, кротости, воздержания (Гал. 5:22-23). Если понимать эти слова не по канонам религиозного новояза, где они означают что-нибудь удобное и прямо противоположное тому, что имел в виду апостол, мы заметим, что названные свойства – исключительно редки, а главное, даются Духом. На подвластном нам уровне тот же апостол советовал: «Плачьте с плачущими» (Рим. 12:15).

«Вам ли жаловаться! Что же мне тогда гово рить?» Это – соловьевский готтентот. «Я» – важно, все остальное – чепуха и слабость. На самом деле беды плачущего могут быть больше и реальней, чем беды слушающего. Но что с того?

Подбадривания от: «А выулыбнитесь!» до безгра мотного: «Не берите в голову», заменившего грамотное, но свинское: «Не принимайте близко к сердцу». Вот где чистый уксус, сопровождающийся, правда, не кислой, а сладкой улыбкой, как, впрочем, и первый, и второй, хотя там бывает и суровость во спасение.

Ангельски кроткий Вудхауз терпеть не мог «По-лианну», и его нетрудно понять. Повесть написана искусно (во всяком случае, первая книга). Все подогнано, бодрой героине попадаются только капризные и неблагодарные люди. Да, это бывает, но в жизни не так легко распознать чисто эгоистическое уныние. Эгоизма много, однако бывает и горе. Вынести его без опоры очень трудно. Мы не претендуем на стоицизм или восточную отрешенность. Нам сказано не только полагаться на Бога, но и носить чужие бремена. Заметим: по закону падшего мира советы в духе «уксуса» дают именно те, кто буквально верещит от малейшей, но своей неприятности.

Словом, отличить капризы от страдания очень нелегко. Всё – от презумпции невиновности до притчи о плевелах-подсказывает нам, что видим мы плохо. Почти непременно окажется, что в этом, данном случае ты ошибся. Но готтентот упрям, плачущие – утомительны. И мы льем уксус, а они по-прежнему плачут.

Упрям готтентот настолько, что мысль о пользе страданий все развивается и укрепляется. Помню, моя подруга ждала операции на сердце. Друзья ходили к ней и сидели до тех пор, пока ей не дадут на ночь снотворное. Узнав об этом, одна женщина возмутилась – оказывается, мы мешали Богу. Она вспомнила слова Льюиса о том, что страдание – «мегафон Божий», но забыла прекраснейшее рассуждение из той же самой книги о том, что мы, люди, не вправе браться за этот мегафон.

Лучше бы этим рассуждением и закончить, но хочу напомнить: плач священен, плачущие – блаженны. Мы молимся о слезах, и не только о покаянных. «Песни печальному сердцу» объясняются не благочестием, а тем, что с плачущими – трудно.

Что же делать, как помочь? Сказано одно – с ними плакать. Если наша боль «уравняется с болью вдовы Лагган»[51] или хотя бы приблизится к ней, что-то щелкнет, вроде реле, и подключится уже не наша сила. Чтобы снизить пафос, можно вспомнить хармсовские шарики, привязанные к кошкиной лапе.

Безболезненной, непостыдной, мирной…

Если ты много болел и много раз лежал в больницах, тебе труднее, чем соловьевским готтентотам, сказать другому, как хорошо болеть и страдать. Самый дикий вариант – говорить это тем, у кого страдает близкий. Но что поделаешь, человек религиозный наотрез отказывается плакать с плачущими. Конечно, когда болеет-страдает он сам – дело другое. Долгая жизнь показала мне, что особенно нетерпеливы те, кто, по библейскому выражению, обильно льет уксус на чужие раны. Это почти, а я думаю – совсем непреложное правило. Если сердце у тебя не болит из-за чужой боли так, как болело у отца Энгуса в «Томасине», утешать ты станешь беспощадно, а это, как-никак, симптом того, что ты от себя не отрешился.

Однако размышления о двух господах и о приравнивании ближнего хотя бы к себе, как ни актуальны они, есть где прочитать. Не тайна – и то, о чем я постараюсь сказать не слишком длинно: никакие больницы (у меня их было много), никакие болезни не научили меня отказаться от трех слов ектеньи. Страшно, очень страшно испытывать: грубость, грязь, боль. И я беззастенчиво молюсь, чтобы Господь, когда позовет меня, не давал их.

Никогда и никому, в том числе себе, не желайте ни сестер, орущих: «Меньше жри!», когда у тебя вот-вот будет прободение язвы (оно и было), ни пребывания в советской больнице, где можно утонуть в уборной (как старожил сообщаю, что сейчас утонуть труднее, есть даже совсем чистые места). Не желайте грубости тех, кто находится с вами. Не желайте боли, она кощунственна. Себе, надеюсь, их не желает даже самый опупелый неофит, другим же – за милую душу. Логика проста: бывает ли после или во время всего этого духовный взлет? О, да. Но тут вспомни, что благодарить за то, что произошло с тобой – одно дело, а за то, что происходит с другими – совсем иное.

Консъюмеризм

Вот она, имманентная кара. Все время ругаю всякие новые слова вроде «комфортный», а сейчас сама написала совсем уж неприятное. По-видимому, захотелось посильнее выразить весь ужас явления. Теперь попробую о нем рассказать.

Прочитала я роман из жизни недавних неофитов. Речь пойдет не о нем, он хороший; но именно там описано очень характерное свойство нашего «религиозного возрождения». К примеру, на первых же лекциях Аверинцева и его, и некторых других удивило вот что: он говорит о милости, кротости, кресте – а слушатели, отталкивая друг друга, кидаются к нему и рвут его на части. Нет, не ругают, обожают – но и не щадят. Позже состоялась и притча. Когда он уехал в Вену, один человек захотел узнать у меня номер его телефона или e‑mail. Я их не знала; но он то ли не верил, то ли придерживался мнения, что надо гнуть свое. Наконец я воззвала к жалости. Он очень удивился. Я предположила, что беседовать он хочет о Боге, а Тот советовал жалеть ближних. На это он ответил: «Тут могут быть разные мнения».

Недавно призжал старый и слабый священник. Сама я в тот день на конференции не была, но слышала и живо себе представляю, как на него кинулись с криками: «Вы меня совсем забыли!» или так: «…не любите!».

Конференция была посвящена митрополиту Антонию. Его я видела в последний раз летом 2000 года. Он очень устал, еле стоял – но женщины налетели на него, восклицая то же самое по-русски и по-английски.

Можно припомнить и молодых, здоровых людей, спокойно идуших к причастию перед стариками. Спасибо, если на их лицах нет особой умиленности. Да что там, почти все у нас можно определить цитатой из «Дженни»: «Мяу-мняу-мня-а-у-мне!». Мисте-риальная религия – и та постеснялась бы такого откровенного эгоизма. Особенно удивляет все это в храме, где священник упорно повторяет странные советы Спасителя. Его-то слушают, а попробуй сослаться на них не для ханжеского назидания, а к случаю, в жизни!

Надо ли прибавлять, что в «фундаменталистских» общинах твердо знают все тонкости аскезы, а в «лю-теральных» – еще что-то, связанное со свободой и с милостью? Нет, не надо.

Естественно, мне сказали, что это – не «мняу», а что-то вроде «святой практичности». Вспомнив, как один католик ссылался на «святую осторожность», а люди любых конфессий – на праведный гнев, я склонилась к этому самому гневу, но подумала, что именно эта страсть уподобляет нас бесам, и попыталась заменить ее печальным удивлением. Оно позволило ответить, надеюсь – по существу. Да, prudentia – добродетель, но это скорее трезвенный разум, и уж никак не оборотистость. Странно повторять снова и снова, что центробежный порок вроде мотовства или, что опасней, восторженности, ничуть не оправдывает другой, центростремительный, вроде сухости или скупости. Однако повторять и не стоит, это – из другой области. Протестантская практичность с сопутствующими ей честностью и трудолюбием меркнет, мне кажется, в сравнении с особой, безгрешной легкостью католических и православных святых; но рядом с «мняу» поражает своими достоинствами. Увы, перед нами – не добродетель, описанная Максом Вебером, а то, что ей прямо противостоит. На «мняу» не только капитализма, но просто ничего не построишь.

Немощи бессильных

Оговорим сразу, для верности: назвать себя «сильными» мы можем только потому, что очень сильны наши хранители. Если кто считает сильным себя, может дальше не читать.

Помню, как в Литве, между 1966‑м и 1969‑м годами, я печально читала католический катехизис. Там были перечислены «дела любви», вообще-то – по Евангелию (Мф. 25), но со школьной аккуратностью, из-за которой их выходило то ли семь, то ли даже четырнадцать. Среди них были не только «телесные» -«покормили», «напоили», «одели», но и «духовные», несколько похожие на действия строгой гувернантки. Однако я тщетно искала, как помогать не узникам, больным и голодным, а тем, кому не хватает внимания и любви.

Может быть, страдание это – не самое тяжкое, но самое частое. Недолюбленных людей гораздо больше, чем голодных или больных. Собственно говоря, совсем свободны от этого только Христос и Дева Мария. (Только не надо путать: боль они знали, и с избытком.) Освободиться – можно, но тут подстерегает опасность надменного равнодушия. Лучше расшатать с Божьей помощью тот стержень себялюбия, из-за которого потребность в любви становится вампирской.

Если его не расшатаешь, помочь тебе будет невозможно, станешь чем-то вроде бочки Данаид[52]. Но в том и беда, что почти все мы – такие бочки. Что же делать? Как нести главную немощь бессильных?

Один ответ я знаю: обрети мир – и тысячи вокруг тебя спасутся. Но кто из нас, «сильных», всегда в мире? Помощи же требуют всегда.

Ответа не знаю и не даю. Напомню только, что обычно советуют отогнать всех этих вампиров, непременно исключая себя. Да, «суровой доброты» требуют именно те, кто не справился со своей не-долюбленностью. Исключений почти (или совсем) нет.

Кузнечик дорогой

В 1990‑х годах мне довелось побывать в Оксфорде, на одной конференции. Там был и человек, напоминающий малого пророка. Сравнение это возникло, когда на общем заседании кто-то привычно связал слова: «Народ Мой, народ Мой, что сделал Я тебе?» – с антисемитизмом, а кто-то другой воскликнул: «Да это же Майка!», то есть Михей.

Что говорить, этот пророк реалистичен (перечитайте!), но дело этим не кончается. Можно посмотреть и других пророков, и псалмы; псалмы – вообще вроде американских горок: резко вниз и резко вверх. Но вернемся к нашему Михею. На том же заседании первым говорил молодой священник, описавший полное благолепие нынешней церковной жизни в России. Михей вскочил и ответил в духе Луи Селина, если не Владимира Сорокина. Ничего не скажешь, это освежало, но оба уклонения от правды – и per defectum, и per exessum – не очень много дали. Поскольку так он думал обо всем – о парках, оленях, завтраках, отце Александре Мене, – мы с одной барышней захотели его чем-нибудь обрадовать. Стали вспоминать один из Божьих даров, русские стихи. Начали с Ломоносова; «Кузнечик» очень подошел. Всю мою жизнь он, как мог, умирял и подымал душу, когда я не могла выдержать «земной непоправимой боли». Поймав Михея на пути в столовую, мы стали читать. Дойдя до строк: «Не ищешь ничего, не должен никому», мы особенно умилились – ведь Ломоносов сказал это в знакомые минуты беспробудной русской неправды; но заметили, что Михей обижен. Во всяком случае, он объяснил, что такую детскую чушь повторять кощунственно (передаю не слова, а суть).

Знаю я и человека, который зашел гораздо дальше. Правда, он попросил помощи и получил ее. От

«Кузнечика» мы через Пушкина и Тэффи дошли до Вудхауза. Цена оказалась большой – он умер. То есть цена как цена, все умирают, но он умер внезапно; зато последние месяцы часто удивлялся покою и даже милости. Надо ли говорить, что раньше он их не выносил? В пору беспримесной, тем самым – мнимой правды человек возмущается всем «положительным», от благодарности до надежды и от радости до кротости. Возражать бессмысленно, поскольку, во-первых, это идет не от разума, и, во-вторых, он прав, хотя и не совсем.

Да, он прав. По другую сторону царского пути бывает еще хуже, во всяком случае – противней. Бедные пророки (наши, не библейские) плачут с радующимися (Соломон в Притчах сравнивает это с «уксусом на рану»). Друзья Иова радуются с плачущими, со вкусом поучая и обличая их. Если хотите все это вспомнить, подумайте над «Полианной», особенно – над второй книгой и, хоть немного, огорчитесь.

Главное – все тот же готтентот. «Мне плохо… Я в порядке…» – а на других начхать. Когда заметят «других», хотя бы одного, многое меняется. Прочитать «Кузнечика» всегда полезно и приятно, но можно обойтись и без него.

Человек и компьютер

Наверное, лучше всех написала о прощении Дороти Сэйерс. Каждый желающий может прочитать эту статью в сборнике «Создатель здания». Однако пишет она о прощении, объясняя современным людям то, что есть и в Евангелии, и у отцов Церкви. На самом же деле, в жизни, с прощением часто путают то, что связано с ним в лучшем случае косвенно.

Многим из нас случалось попадать в положения, от которых сломался бы самый умелый компьютер. Перед нами ставят поистине невыполнимые задачи, скажем – предъявляют два противоречащих друг другу требования. Помню, один замечательный священник печально рассказывал о том, что это делала староста. Другой, уже католический, тоже замечательный, не знал, как быть в таких случаях, и смиренно советовал «брать ручки на себя». Ни о каком «прощении» речи не было, это – совсем из другой области.

Помню и то, как я, пыхтя и плача, прибежала на собрание одной общины, и меня сокрушенно укоряли, прибавляя: «Мы никого не судим». При чем тут суд? Можно что-то посоветовать – молиться, «брать ручки», – но не судить. Хорошо просто посочувствовать, хотя именно этого мы и не умеем, предпочитая «уксус на рану». Слова эти – из Притчей, и для крепости советую поискать их самим.

Поверьте, прощение здесь ни при чем, и тест – исключительно простой. Неразрешимые ситуации исчезли; тут и смотрим, рады ли мы или у нас остались дурные чувства. Не «память», куда ее денешь, а именно чувства, не дай Господь – «праведная» злоба. Такая проверка нужна нам всем. Неужели у кого-то не бывало рядом женщин, которые сердились на любое их слово и действие? Неужели кого-то когда-то не гоняли взад-вперед? Неужели не ругали, если он (она) молчит, и ругали еще больше при любом ответе?

Но если вы мгновенно отходите при мало-мальски добром слове, опасности нет. Что бывает, если наш тренажер[53] заметит, что он нас мучил, описывать не стану, это уже райское блаженство. Часто кажется, что такого не бывает. Бывает, как ни странно, хотя приходится очень долго ждать.

Сейчас мне скажут, что жаловаться нельзя. Отвечу опять: поверьте, все жалуются. Горько сетует Сам Христос, и не только над спящими апостолами. Патер Браун говорит: «Все мы жалуемся ‹…›. А вот тот, кто жалуется, что никогда не жалуется, это чёрт знает что. Да, именно чёрт. Разве кичение своей стойкостью – не самая суть сатанизма?»

Чтобы очертить все это четче, стоит различать истинную боль и злую досаду. Кроме того, совсем не жаловаться полезно, когда пытаешься сломить неподдающееся своеволие. Тогда и не жалуйся (временно); но других этому не учи. Ты не знаешь меры их страданий и их сил. «Полианна» раздражает именно потому, что и героиня, и автор вроде бы об этом забыли.

Типикал эспанши кувшин

Недавно[54] я почти два месяца лежала в больнице. Что говорить, дома скорби – места очень высокие. Тебя буквально несут на руках (Бог или ангел), и люди намного лучше, чем в суете мира. Добавочная радость: здешние, российские люди вообще стали лучше‑с последней моей больницы (лето 1996-го), особенно с предпоследней (ноябрь 1992-го), почти исчез невыносимый коллективизм с его удушающей заботой и всезнанием. Конечно, заученную запись типа «То ли дело раньше!..» повторяет примерно половина, мгновенно переходя к обсуждению, кто ездил на Кипр, а кто на Крит, сколько долларов надо на то-то, и так далее. Правда, завершает это обычно цифра номинальной зарплаты или чего-нибудь в этом роде. Экономическая тайна России остается нераскрытой; но речь теперь не о ней.

Отделение наше было не из легких, молились практически все. Особую любовь снискала замечательная молитва Все царице. Для ясности (и по просьбе наших барышень) я перевела ее на русский, и только перед самым уходом (моим) появилась женщина, сообщившая, что в таком виде она недействительна, а без акафиста – и подавно. Заметьте: одна такая женщина за пятьдесят дней. Народ перепугался, но мигом успокоился – хватило простого довода, что в подлиннике, на Афоне, она не на церковнославянском.

Льюис пишет в одном из своих очерков, что «религиозное возрождение» совсем не значит «христианское». Есть какие-то языческие культы, есть чистое законничество. Тогда, в больнице, поразила меня распространенность и притягательность язычества.

Ходят какие-то книжки, часть – про всякие диеты, просветления и магические гирьки, а часть – просто неправдоподобная, даже описывать не буду. Этот опыт знают, им охотно обмениваются. Месяц рядом со мной пролежала женщина, и очень мужественная, и делающая много реальнейшего добра – помогает инвалидам, у нее такая работа. Ее склонность к космистам нимало меня не смущала, пока я, когда меня выпустили на субботу-воскресенье, не пошла купить для нее запахи в трубочках. Магазин этот очень близко от нашего дома. Когда я входила, то услышала, что «остры стрелы у варягов», еще до этого увидела статуи Рерихов, внутри немного подождала, судорожно читая Розарий, но окончательно пала духом, когда на стене оказались Сергий и Серафим. Справедливости ради скажу, что покупали красивые восточные палочки, запахи и камни отнюдь не варяжские гости, а какие-то обычные молодые женщины, в самом худшем случае отдающие дань популярной магии.

Вернувшись в больницу, я немного поспорила – не о камнях и благовониях, а о том самом, о чем говорится в честертоновском рассказе «Око Аполлона». Даже не столько поспорила, сколько рассказала, что мысль «буддизм и христианство одинаковы, особенно буддизм» (опять Честертон) все-таки не совсем верна. Не знаю, как буддисты, но космисты радуются своей просветленности, замыкаются в своих медитациях и так далее, а мы (говорила я) больше похожи на блудного сына у Рембрандта. Но бедный блудный сын успеха не имел, да и отец не понравился, какой-то жалкий, ослепший от горя, а главное – несправедливый. И впрямь, чего так радоваться непросветленному сыну?

Потерпев поражение все на том же месте, я спорить перестала, мы дальше помогали друг другу, а женщины из других палат переписывали всеисцеляющие рецепты Валентины Травинки и разные молитвы. Довольно быстро выяснилось, что неправдоподобные притчи и советы Христа принимают (сильно удивляясь – но радуясь) только и точно те, кто не считает себя ни сильным, ни особенно добрым. Да, это врата адовы не одолевают никак.

Однако пишу я о другом. Разговаривая с теми, кто учит «не давать сесть себе на голову», охотно хвалит себя за доброту и силу, очень заботится о себе – словом, с людьми вполне мирскими, по-мирски тянущимися к сакральному, я мучительно думала: кого они мне так напоминают? Нет, не всегда, не в беде, не в минуту слабости, а только тогда, когда начинаются все эти просветления. И вдруг поняла: да нас же, с нашими экстатическими молитвами, «оскорбительным оптимизмом за чужой счет» (снова Честертон), непробиваемым эгоизмом, с полным разделением двух слоев – «мистического» (о Господи!) и предельно прагматического.

Да, примерно таковы сейчас мы, прихожане либеральных приходов. Судить прихожан а 1а радио «Радонеж» – не наше дело. Если они суровы к себе и догадались, что «искусство» или, там, «творчество», тем более «мое-о‑о! творчество» и вообще дикое слово «я» – уж никак не кумир, – честь им и слава. Если они немилостивы, можем ли мы показать пример милости (не к себе, а к другим)?

Искаженная религиозность – очень опасная штука, Христос это непрестанно повторяет. Вычтите из христианства милость и смирение – и двух вещей вы добьетесь: во-первых, привлекать мы сможем только магией – лучше тогда там ее и брать, где она есть; во-вторых, никакого «покоя душам нашим» мы не обретем. Заметьте, стало почти правилом: чем экс-татичней вид у верующей дамы (барышни), тем больше она жалуется на то, что ей-то хуже всех. Многие лечатся от депрессии, и без толку – чаще всего это не болезнь, а упорный отказ взять на себя «иго и бремя».

Получается как-то очень серьезно, не смешно, разве что название – оно из Камило Хосе Селы; продавец керамики кричит эти слова английским туристам. Ну, хорошо, не смешно, но может – и не слишком горько. Отец-то все равно примет, как только мы к Нему повернемся; что там, даже без этого. Речь не о миге, изображенном Рембрандтом, он когда-нибудь будет, а о том, что сейчас «человек религиозный» куда ближе к честным последователям Рериха, чем к нелепым ученикам Христа. А вот на кого мы особенно похожи – так это на жену пастора из фильма «Старая дева». Помните? То у нее стигматы, то она просит повезти ее в горы и, хотя герой борется как может, умильно говорит: «А мне так хо-о-чет-ся!» Следующий кадр: едут в молчании по горам. Поистине, сама жизнь!

После полемики[55]

Кажется, всё есть в нескольких статьях об экуменизме, даже не от алого до фиолетового, а от розового до черного, но, видимо, чего-то нет, если просто не можешь отказаться от новой реплики. Американский ученый и проповедник Кент Хилл в своей статье о Честертоне очень живо изобразил, как видят себя и как – противника консерватор и либерал. Естественно, себя они видят возвышенно, противника – карикатурно. Поэтому разговор превращается в бессмысленную перепалку.

Выхода не было бы, да в «этом мире» его и нет, но даже на уровне дохристианской и внехристиан-ской этики люди догадались, что можно подняться выше, откуда видны оба. Определений этому много; палеонтолог Сергей Мейн предложил «принцип сочувствия». Казалось бы, зачем снова предлагать, если тысячу раз предлагали? А вот, приходится, очень уж мир его отторгает.

Словом, в наборе статей не хватает одного – ясного и честного взгляда и на себя, и на оппонента. Не у всех, не в каждой статье, но где не хватает, там не хватает.

Известно, что иудаист не вправе делать того, что опозорило бы его веру. Попробуем и мы так. Что же выйдет? Как тогда участвовать в споре?

О тех, кто считает себя шире христианства, видимо, нам рассуждать не надо. Мы – не шире; нам, с нашим «узким путем», сокрушением, личным Богом, многого тут не понять и не вместить. Почитать их праведность мы можем, жалеть их – просто должны, как и всех людей, а споры с ними бесплодны и как-то особенно утомительны. Иногда сами они, вдобавок, высокомерны, с такой снисходительной нотой. Это понятно; они не считают, что вместе со всеми заключены под грехом, и мы для них – просто непросветлённые, что верно: мы, в лучшем случае, – предающие, но очень любящие Христа. Однако в этой полемике такой ноты нет, и на том спасибо.

Говорить мы можем только от имени слабых, но христиан. Вот и поговорим, а то слишком странный облик христианства возникает у несчастных людей, читающих наши статьи.

Почему мы чем правоверней, тем грубее? Нет, не тверже, именно грубее. Почему мы путаем милость и кротость – вещи вызывающие, дикие, оскорбительные для мира – с попустительством и распущенностью? Злоба и грубость – куда легче, тут не нужна Божья помощь, и мир им меньше противится. Собственно, он им вообще не противится – он ими живет.

Возьмешь газету, журнал или сборник – всюду одно и то же. Вот человек от имени православия спорит с теми, кто приравнял мавзолей к раке с мощами. Они неправы, тут спора нет, но как он о них пишет! Точно так же, как в конце 1940‑х писали про космополитов. Даже слово «господин», специально употребляемое для вежливости, превращается в издевку. Всё там есть: и «некто», и «наш либерал», и множество иронических кавычек. За рамки стиля вырывается совсем уж странная фраза: автор точно знает, что «посмертная судьба тов. Ульянова ‹…› давно определена». Где здесь отточие – слова о том, что ничего неизвестно об его христианском покаянии.

Вот именно – неизвестно. Трудно хуже меня относиться к советской власти, но это – одно, то – другое.

Таких статей невероятно много, есть и погрубей. Что же выходит? Сокровищ православия, ничуть не «этнографических», совершенно евангельских, никто в этих статьях не найдет. Во тьме советской жизни были люди, которые несли и передавали немыслимую кротость, благоговение перед тайной, странное смирение, ничуть не похожее ни на слащавость, ни на бесхребетность. Когда они видели зло, они молились и страдали, в крайнем случае – тихо и твердо возражали, подтачивая его самым верным, евангельским способом. Они умудрялись воспитывать внуков, впечатывая в них особую жалость к «другим», лучше всего выраженную в словах «не ведают, что творят». Стоит ли об этом говорить? Казалось бы, всем известно, какие просьбы Христа напомнили нам святые Борис и Глеб – смертью, Феодосии, Сергий, Нил, Серафим – примером и проповедью. Как же мы об этом напомним, если будем писать в духе советских гонителей?

О другой стороне православных сокровищ – об ангельской, райской красоте – и говорить незачем. Естественно, презрение и злость ее мгновенно сметают.

Ну, а «по существу»? Оговорим еще раз, что милость и терпение входят в существо нашей веры. Вспомним и то, как ответил Спаситель апостолам, когда они просили свести огонь на кощунствующих и злых самарян. Но все-таки, как бы с ними не обращаться, правы экуменисты или не правы?

Снимем первое недоразумение; я способна говорить только об экуменизме христианском. Есть ли и может ли быть что-то такое – сверхширокое – я не знаю. То единство, которое, в определенном смысле, есть у нас с иудаизмом и, наверное, с мусульманством, – другого рода, не от широты. Сказала бы «наоборот», но не стоит вводить новую тему, требующую многих уточнений. Как ни печально, придется оговорить одно: никакого отношения к законам и запретам эти мои слова не имеют.

Теперь – сам термин. В нем есть соблазны. Он ученый, сухой. Он вызывает в памяти жуткие советские мероприятия. Он чаще всего обозначает какое-то поверхностное уравнение конфессий. Сейчас об этом спорить не буду. Но лучше бы говорить «христианство». Оно ведь есть.

Откроешь Евангелие, испытаешь этот особый удар – и увидишь в многотысячный раз, как христианство противостоит «миру сему». Когда в детстве, кроме православных, я видела питерских лютеран, а в молодости – литовских католиков, до разделений ли было! Все они были тем островом веры, который, по слову Льюиса, становится меньше. А если православные хранят то, что францисканский священник назвал при мне «Иоанновым сокровищем», будем же ему верны.

Тот, кто принял «дружбу с миром» за духовную свободу, обычно ругает, скажем так, православных фундаменталистов. Если речь идет об их глубине, их суровости к себе, их непримиримости к «миру» – что же тут плохого? Таким был и Христос. Но бывает и особая интонация, такая вот жесткость к иным, всезнание, самоправедность, которую нелегко описать, а видит – всякий. Многим нравится именно она.

Что до «мира», оговорю, на всякий случай: речь идет о «сфере греха», а не о том прекрасном и несчастном месте, которое с такими страданиями любит Бог. Конечно, люди, ставящие на удовольствие и самоутверждение, строят на болоте, если вообще строят. Попытки оправдать это, назвав именами, популярными в Новое время, только ухудшают дело, иногда доводят и до гильотины – но в падшем мире до нее доводит абсолютно всё, если к убежденности прибавить насилие. Чем лучше пытки и костры? А христианам – стыднее. Христос сказал нам всем то, что сказал в Самарии Иоанну и Иакову.

Камень

Недавно я с удивлением заметила, что стала разделять свои статейки на что-то вроде главок – 1, 2, 3… Надеюсь, причина – не в том, что я, сверху вниз, «пасу народы». Во всяком случае, мне кажется, довело до этого стремление к ушам. Что ни скажи – спасибо, если поймут просто наоборот. Обобщая, приведу притчу. Как-то Владимир Андреевич Успенский слушал-слушал рассуждения о том, кто – «за Улицкую», кто – «за Малецкого», и внес поправку: нет, не так -«кто против Улицкой» и «кто против Малецкого».

Эту глухую стену партийности я и пытаюсь раскрошить своими уточнениями. Почти никогда не выходит. Однако попробую еще раз – в связи с упомянутыми писателями. Невольный каламбур названия огорчает и меня, но как-то уж так подумалось.

1

Роман о Даниэле Штайне ответил на такую сильную потребность, что примерно год его даже толком не ругали. Коту ясно, что Л. Е. подставилась, как только могла. Стараясь объяснить и показать, насколько важна ОРТОПРАКСИЯ[56], она самым простодушным образом устраняет знакомый перекос в сторону жестокой ортодоксии. Заметить и обличить догматические ошибки так легко, что я, например, в самом начале написала очень маленькую статейку и назвала ее «На минном поле». Однако я ошиблась. Если кто что и заметил, он это скрыл. Книга оказалась поразительно нужной, минимум – по двум причинам. Сперва попытаюсь рассказать о той, которая мне кажется хорошей.

Снова обратимся к притче. Когда-то, в 1970‑х, была выставка византийской мозаики – большие репродукции вроде плакатов. Мы отправились туда с недавно крестившейся барышней. Она походила, посмотрела и воскликнула: «Жизни нет от этих Пантократоров!»

Ее беспощадность ликов огорчила. Многих она, что хуже, радовала. Помню, я рассказывала приятелю, что литовские священники строго постукивают по стенке конфессионала, когда кающийся слишком долго говорит. Он подпрыгнул от восторга. Во второй половине 1960‑х сложилось маленькое сообщество, человек пять, просто упивавшееся жестокостью исторических конфессий – кто каких, только бы не милость. Ее ошибочно связывали с советским гуманизмом, хотя где его нашли, я не знаю.

Помню и то, как Аверинцев шел по тогдашней улице Горького и причитал: «Ну как убедить NN, что милосердие не противопоказано христианству?» Убедить не удалось; скажем, этот самый NN объяснял, что казнить Чаушеску лучше, чем дать приют Норьеге и Хоннекеру (заметьте, не «одобрить» их, а дать приют, да еще в церкви). Когда собеседник не согласился, NN прибавил: «Знаете, мы иначе относимся к смерти».

Если этих притч недостаточно – стена стоит, как стояла, и дальше читать не стоит. Смысл их такой: люди устали выворачивать себя, примиряясь с тем, что Бог беспощаден, а мы должны Ему в этом подражать. И правда, можно ли, при мало-мальски живой душе, долго выдерживать что-то, прямо противоположное истине?

Соответственно, читать о милостивом и сострадательном христианине – очень большая радость. Действительно, глоток воды или воздуха. Удивительно ли, что такого пастыря считают «камнем», который ложится во главу угла?

2

Как известно, у зла нет «бытийственного статуса». Само оно есть, но – вроде дыры на экране, когда загорелась пленка. Любая гадость – искажение чего-то хорошего. Настойчивые напоминания о беспощадности Бога – крайне искаженное сообщение о том, что Он ясно видит и пылко ненавидит грех. Слова вроде «ненависть к греху и любовь к грешнику» пропитали такой фальшью, что их и вспоминать неприятно, но ничего не попишешь – это правда.

Если трудно заметить что-то в Евангелии, посмотрим на отца Брауна. Зло он обличает прямо и резко, а людей почти всегда просто уводит от возмездия, заменяя его попыткой пробить уши самым мирным, необидным образом, обычно беседой. Выйдет, как с Фламбо, – прекрасно; не выйдет, как с Ка-лоном («Око Аполлона») – ужасно, однако других возможностей нет. Ни привычной теперь аномии («ах, все едино, все правы!..»), ни беспощадности фарисеев с каменьями Спаситель не допускает. Получается примерно так: сперва Он предупреждает, обращаясь и ко всем, и к каждому; потом – жалеет и лечит нас, уже только по отдельности.

Когда примерно в начале 1970‑х в Церковь пошли те, кто считал себя интеллигентами, они, как и все люди падшего мира, легко попали под «закон готтентота». Пишу «они», а не «я» только потому, что меня ввели в Церковь очень рано добрые и мудрые женщины. Вместе с известием «Бог есть» я получила странную систему ценностей, где суровы – к себе, милостивы к другим, «нежного слабей жестокий», и тому подобное. Здесь речь идет не о том, хорошо ли я этому следовала, – конечно, плохо; но я знала, что так говорит Бог.

Неофит 1970‑х не всегда это знал. Главный закон падшего мира быстро облегчал задачу: к другим – беспощадность, к себе – вседозволенность. Конечно, выражалось это на практике, в той самой «…праксии». Ортодоксия не очень страдала; орудовать цитатами нетрудно, тем более – ругать «неправильных». Но сейчас не стоит описывать способы удобных подмен, их и так описывают со времени пророков. Сказать я хочу о другом, более частном: книга о Даниэле Штайне оказалась чем-то вроде индульгенции для особой, очень мучительной, почти отталкивающей подмены. Писать о ней и больно, и стыдно. Примерно она сводится к тому, что мы всерьез считаем себя «хорошими христианами», даже элитой какой-то-прости, Господи. Изнутри этого не увидишь, извне – только послушайте «врагов»… Да, мы вводим в соблазн, и дело не в наших социальных взглядах (скажем, в либерализме), а в самом простом самодовольстве, самохвальстве, из-за которого Христос сравнил фарисеев с лицемерами или (у Аверинцева) с лицедеями. Любой человек, ищущий правды, но смотрящий на нас со стороны, немедленно это замечает, и слава Богу.

Мне кажется, трогательный и милостивый рассказ о Божьем человеке становится причиной соблазна именно поэтому. Ну, выбросим беседу с Папой, фразы о Непорочном Зачатии или Символ веры – раздражение останется. Наверное, многие устали не только от хищных пантократоров, но и от смутного омута, где нет греха, нет вины, нет покаяния и искупления. Можно сравнить эти виды зла со Сциллой и Харибдой. Мы больше измучены первым, но те, кто намного моложе, достаточно хлебнули и второго. Да что там, зло распада есть всегда, при сколь угодно беспощадном режиме. (В церковной жизни его обычно меньше, но сейчас – хватает, особенно среди интеллигенции и богемы.)

Если это верно и раздражает дух наших самоупоенных тусовок, ничего не попишешь. Да, мир – такой, и мы, в основном, такие. Да, и Бог, и Даниил, все равно щадят нас и любят, но восхищаться самим этим духом, честное слово, не надо.

3

Надеюсь, эти попытки пройти между Сциллой и Харибдой, по царскому пути, никому не причинят боли. Наверное, надеюсь я зря. Все-таки получается, что, как Коржавин у Довлатова, я обидела сразу полгорода. Может быть, как-то смягчит дело то, что именно «полгорода», а не отдельных людей, с их страданиями, беззащитностью и одиночеством.


[37] Автор книги «Апология капитализма» (М., 2003).

[38] Тогда, в «золотом веке» ленинградского филфака (вот уж совершенное чудо!), наши учители – Шишмарев, Жирмунский, Пропп, Фрейденберг – хвалили нас за любую мелочь и никогда не ругали, в крайнем случае – укоряли, как равноправных коллег. Надеюсь, читатель согласится, что это прямо противостояло советским обычаям.

[39] Намек на известное выражение римского сенатора Катона Старшего: Ceterum censeo Carthaginem delendam esse – А кроме того, я полагаю, Карфаген должен быть разрушен (лат.). Ред.

[40] В человецех благоволение.

[41] См.: Истина и Жизнь. 1999. № 10.

[42] Джеймс Босуэлл (1740–1795) – друг и биограф английского мыслителя и лексикографа Сэмюэля Джонсона. Ред.

[43] Часть восклицания Шарля Пеги: Mais naturellement! – Ну, конечно! (фр.) Для меня оно означает примерно то же, что я называю «самой жизнью».

[44] Она этого не знала, она ведь оставила Церковь. Крестили ее, хотя и без спроса, во младенчестве.

[45] Жак – домашнее имя матери Н. Л. Ред.

[46] Если помните, тогда писали в газетах, что лавочку в португальском селенье нельзя и сравнить с нашим магазином (или магазин – с лавочкой). Теперь, надеюсь, можно.

[47] Екатерина Юрьевна Гениева. Ред.

[48] Тогда – директор «Худлита». Ред.

[49] Мой любимый друг Владимир Андреевич Успенский сказал, что если я не оставлю эту работу, он не будет со мной разговаривать, и мы попрощались «до рая».

[50] Притч 25, 20. Ред.

[51] Помните, в «Томасине» Поля Галлико, когда отец Энтус сидит со-своей собакой в приемной у врача, который усыпил собачку вдовы Лагган? Если забыли или не читали, прочитайте или посмотрите фильм с Екатериной Васильевой и Юозасом Будрайтисом. Кто-то сказал про эту книгу: «Укрепляет дух, умягчает сердце».

[52] По греческой мифологии – дырявая бочка.

[53] Так называл одну церковную старушку Сергей Сергеевич Аве-ринцев. Точнее, он использовал женский род: la trenageuse (фр.).

[54] Написано в 2000 году. Ред.

[55] Перед этим очерком в журнале «Даугава» (1998) идут несколько статей, «за» и «против» экуменизма. Ред.

[56] Правильное поведение (греч.). Ред.

Комментировать