Записки театральной крысы

Записки театральной крысы

Аверченко Аркадий Тимофеевич
(1 голос: 5.0 из 5)

Самое большое предприятие

Недавно я решил открыть в столице собственный театр: нанял помещение, пригласил хороших актеров и умных режиссеров.

— Я думаю, можно и начинать, — сказал я старшему режиссеру. — Для открытия мне бы хотелось поставить «Отелло» Шекспира.

Режиссер согласился со мною.

— Прекрасно. На ближайшем заседании мы это и обговорим.

— Разве нужно заседание?

— А как же! Это очень сложная и трудная вещь — постановка пьесы.

— Да, да, это верно. Пока раздашь роли, начнешь репетиции, напишешь декорации…

Режиссер в ужасе взглянул на меня и отшатнулся…

— Создатель! Да имеете-ли вы какое-нибудь представление о театре? Не полагаете-ли вы, что для того, чтобы построить дом, достаточно навалить груду кирпичей?!

— Простите… я…

— Ничего, ничего! На заседании вы увидите, как это делается.

Было заседание.

Когда все собрались, главный режиссер встал, откашлялся и сказал:

— Милостивые Государи! Прежде всего, мы должны бросить беглый, ретроспективный взгляд на Бэкона. Шекспиро-Бэконовский вопрос прошел два фазиса. До 1889 года бэкониада ограничивалась одними теоретическими домыслами в своем походе против Шекспира. Но шекспирологи не обращали внимания на новый фазис Бэкономии. В этом смысле высказалось, напр., немецкое Шекспировское общество в 20-м, «Jahrbuch’е». Но уже в 24-ом «Jahrbuch’е» известный профессор Лео выступил с очень резкой статьей против американца Донелля, изобретателя Бэконовскаго шифра. Странно, однако, что среди всех обличительных статей против Донелля, в «Shokespeare Jahrbücher» нет ни одной, в которой было бы обращено внимание на язык, будто бы раскрытаго шифра…

— Действительно, странно! — подхватил я. — Изумительно прямо! Ну, кому же мы поручим роль Отелло?

Все странно взглянули на меня, а режиссер сказал:

— Теперь бросим беглый взгляд на мнение по этому поводу графа Фитцум фон-Экштедт…

Режиссер говорил долго. Он бросал беглые взгляды налево, направо, назад и вперед.

— Впрочем, — закончил он, — я не буду теперь об этом распространяться. Мною приглашены профессора Чикин и Выкин, которые осветят вам этот вопрос в специальной лекции. Я же подойду прямо к постановке «Отелло». Завтра я уезжаю в Стратфорд.

— Как, уезжаете?! — испугался я. — Ведь, вы же только что сказали, что… подойдете прямо к постановке пьесы.

— Ну, да! Вы, ей Богу, точно ребенок… Я для этого и еду в Стратфорд. Вы, ведь, знаете, что Шекспир был крещен в церкви Holy Trinity?..

— Неужели! Вот не думал.

— Да, конечно! Я сделаю несколько снимков на месте, затем обследую точно улицу Генли (Henleu-Street); дело в том, что место рождения Шекспира колеблется на этой улице — между двумя смежными домами, и я постараюсь выяснить…

— А вдруг вам не удастся выяснить, — опасливо сказал кто-то.

— Это было бы большим ударом, но… ничего! Постараюсь сделать, что можно. Сфотографирую фасады, разспрошу жителей… Поброжу по берегу Авона… Надо многое продумать!

— Кто же будет играть Отелло? — переспросил я.

Премьер Кораллов встал и заметил, разглядывая свои руки:

— Я думаю — я?

Режиссер закрыл глаза ладонью и сказал сосредоточенно:

— Позвольте, позвольте… Сейчас, сейчас. Дайте вдуматься, дайте осознать это…

И, отняв ладонь от глаз, воскликнул:

— Да! Вы!

— В таком случае, — согласился Кораллов, — если я — сегодня же мне придется выехать.

— Куда?! — встревожился я.

— В Абиссинию.

— Значить, вы отказываетесь от роли?

— С чего вы это взяли! Дело в следующем: вам, вероятно, известно, что население Северной Африки отличается многообразной помесью рас. Мы наблюдаем различныя комбинации рас семитической (арабы), древне-египетской (копты), белой (туареги, в которых видят потомков древних гиксов), эфиопской (абиссинцы) и чисто негритянской. Я объеду Каир, Александрию, Луксор…

— Позвольте, — сказал я. — А Дездемона? Кто играет Дездемону?

— Я, — ответила Пеликанова. — Это ничего, что я не знаю итальянскаго языка?

— А зачем вам? Пьеса уже переведена с английскаго.

— Много вы понимаете. Как же я буду играть, не побывав во дворце дожей, не проникнувшись запахом Canale grande и величавой красотой божественнаго палаццо на Пьяццете.

— Ничего, — сказал ей декоратор. — Мы поедем вместе. Съездим сначала на Кипр, потом в Венецию, потом…

— И прекрасно, — вскричал бутафор. — Втроем веселее. Выедем через недельку…

— А вам зачем? — обернулся я к нему.

— Это очень даже странно — ваш вопрос; вы, кажется, забыли эпизод с платком Дездемоны?..

— Ну?

— …С настоящим венецианским кружевным платком!

— Ну?!

— В Венеции есть специальныя мастерския кружев: в Мурано, Бурано, Турано, Дурано…

— Изучать будете? — прищурился я.

— Да-с, изучать. Не думаете ли вы, что мы можем делать все на-авось, как-нибудь. Ох, уж эти русские, — авось, небось, и как-нибудь… Вы, может быть, скажете, что мне не нужно поехать и в Лондон для снятия копии со знаменитаго «кинжала Отелло», хранящегося в Западном отделе Британскаго музея?

— Или мне для роли Кассио не нужно изучать караульную службу на месте, среди кипрских регулярных военных частей? — подхватил второй любовник.

Я встал и, сделав знак, что желаю говорить, торжественно начал:

— Я приветствую ту любовь к нашему прекрасному делу, ту любовь, которой горите вы. Для того, чтобы пьеса была обставлена и сделана, как следует — все это насущно важно и чрезвычайно необходимо. Я пойду еще дальше: по пьесе сказано, что в ней участвуют: «послы, музыканты, матросы и и прочие». Я думаю не мешало бы актеров, играющих послов, отправить в итальянское посольство — пусть изучают! Музыканты пусть возьмут несколько уроков у профессора консерватории, а матросам устроим особый бассейн с моделью корабля, для того, чтобы они, плавая, могли проникнуться своими ролями!.. Остаются «и прочие», — устроим и им курсы. Если за сценой будут выстрелы — возьмем несколько уроков орудийной стрельбы у артиллеристов, или еще лучше, отправим помощника режиссера на заводы Крезо!! В первом акте Брабанцио кричит «огня». Не мешало бы запросить по этому поводу мнение спичечных фабрик Лапшина и «Вулкан»! Мы все это сделаем. И я даю вам слово, что и я сам, я, антрепренер, приму участие в общем творчестве.

— А что же вы… будете делать? — усмехнулся режиссер, пожимая талантливым проникновенным плечом.

— Я? Да ведь на то, чтобы поставить, как следует эту штуку, нужны большия деньги?

Режиссер снисходительно улыбнулся.

— Да… не маленькия!

— Ну, то-то же. Так, что же делаю я?! С завтрашняго же дня поступлю простым рабочим в экспедицию заготовления государственных бумаг, и начну с самаго начала изучать быт служащих, рабочих, и способ изготовления кредитных бумажек. Все это нужно прочувствовать, во все вникнуть. Постановка, так постановка! И вот, господа, когда я изучу это дело, как следует, когда я разберусь в этом, тогда и можно приступить к дальнейшей постановке «Отелло»!! Года через два-три и займемся! Вот что-с.

Расходились опечаленные.

Актеры

Драматург сидел в уборной актера и, покуривая сигару, следил за тем, как актер наклеивает себе горбинку на нос.

Между делом актер говорил:

— Уверяю вас — душу актера мало кто постиг. Его изображали пьяницей, мошенником, соблазнителем чужих жен, прихлебателем, интриганом, и надутым ничтожеством. Все это, по моему, неважно. А душу, настоящее внутреннее содержание актера, господа бытописатели проглядели. В актере есть одна только черта характерная — и я удивляюсь, как это ея не замечали — ведь она так и бьет в глаза, так и лезет наружу.

— Что же это такое? — спросил драматург.

— Вы знаете, кто такой, в, сущности актер?

— Ну?

— Дитя! Самое настоящее милое шести-семилетнее дитя, со всеми достоинствами и недостатками этого чудеснаго возраста.

— Хорошее дитя, — прищурился драматург.

— Этакое дитя, если пустит какую нибудь сплетню или подставить ножку, так…

— Я же вам говорил, что это все неважно. Это ил, наносная почва. Под ней — чистейший хрусталь! Я это все замечаю, потому что, в сущности, я не актер. И очень жаль; что не актер… значит, под моим илом хрусталь не обнаружится. Не спорю: с актерами очень трудно ладить, но кто найдет, кто нащупает их настоящую слабую струну — тот поведет за собою всех, как баранов. Вы, конечно, слышали когда нибудь об антрепренере Пикадорове?

— Нет, простите, не слышал, кто это такой?

Второй актер, скромно возившийся в углу с каким-то паричком, поднял голову и издал удивленное:

— Э!

Старый парикмахер, поправлявший первому актеру прическу, обернулся к драматургу и сказал укоризненно:

— Эге?

А актер, спросивший о Пикадорове, оказался всех многословнее… Он вскричал, пораженный:

— Эге-ге!

— Что такое?

— Вы не слышали о Пикадорове? — сказали хором оба актера и парикмахер. — Ну, батенька, знаете… Как же так можно…

— Разскажи ему о Пикадорове! — укоризненно сказал второй актер.

— Да, не мешало бы им разсказать о Пикадорове, — подтвердил парикмахер.

— Нужно, нужно разсказать вам о Пикадсрове.

Актер попудрил нос, потрогал его — крепко ли сидит горбинка, и начал:

Рассказ об антрепренере Пикадорове

…Согласитесь с тем, что нужно большое искусство не платить актеру денег. Как я уже говорил, актер — дитя, но там, где нужно выколотить с кого-нибудь деньги, — актер — тигр. Правда, тигр простодушный, доверчивый, но в то же время яростный, зловещий, шипящий и рычащий:

— Мне мои денежки подайте!

И вот Пикадоров никогда никому не давал денег. Каким образом? Почему?

Тут-то вы и увидите, какие актеры дети (к счастью, я не актер в душе!):

— Вы что, голуба?

— Неужели, не догадываетесь, Николай Пантелеймоныч: деньги нужны!

Пикадоров как-то сразу глупел в лице. Выражение губ делалось вялое, тупое, а глаза мутнели и казались совсем оловяными.

— Что т-такое? А? Где? Какия деньги? Кого? Э? Как?

— Денег мне нужно; мне следует!

— Ах, деньги!

Безсмысленное лицо озарялось улыбкой.

— Так, так — деньги! Денег у меня, голуба, нет.

Это он говорил всегда, даже в то время, когда пьеса шла с аншлагом, и у пристава клянчили разрешение на приставные стулья.

— Помилуйте, Николай Пантелеймоныч… Да ведь пьеса делает полные сборы.

Пикадоров всплескивает руками.

— Пьеса?! Да какая же это пьеса?!

Он отводил актера в сторону и шептал таинственно:

— Доверительно могу сообщить, по секрету: какая же эта пьеса? Дрянь! Позор! А вы мне говорите — пьеса.

Сбитый с толку этим странным возражением, актер долго смотрел на собственные ботинки и, наконец, опомнившись, возражал:

— Однако, ведь сборы полные! Публика в восторге.

Презрение, написанное на лице Пикадорова, переходило в отвращение:

— Публика? Да какая же это публика? Это сборище воровок, сутенеров и убийц, а не публика. Идите-ка сюда! Вот тут, в занавесе есть дырочка — взгляните! Ведь это позорь! Подонки общества!

И опять ошеломленный актер, опомнившись, возражал:

— Однако, эти подонки покупают билеты.

— Билеты?! Билеты?! (и в голосе Пикадорова уже слышалась истерика). Да они не только билеты — они калоши чужия у вешалки крадут. Он наш собственный стул, на котором ему дали посидеть, унесет, а не только билеты. Ха-ха! Билеты!

Большинство актеров так и отходило, не добившись никакого толку. Но был такой процент, на который «да какая же эта пьеса» и «да какая же это публика» — не действовало.

Для этих у него был особый прием: он принимался рыдать:

— Гриша, голубчик, ты думаешь, мне легко? Ты думаешь, мне денег жалко? Да пропади они, деньги эти! Но душа, Гриша, — это святая святых человека, и кто плюнет в душу — тот на небо плюнул, Гриша. Зачем же ты топчешь в грязь мою живую душу? Деньги! Всем известно, как Пикадоров платит деньги, все знают, что Николай Пикадоров свою рубашку актеру отдает.

Такой случай, действительно, был: однажды какой-то актер за сторублевый долг взял у него поношенную крахмальную сорочку, — все, что предложил ему продувной Пикадоров.

— Верно? — рыдая, кричит Пикадоров. — Ну, скажи, Гриша, ведь простота Пикадорова вошла в пословицу? Деньги тебе нужно? На! Забирай! Грабь! Пикадорову ничего не нужно! Вот кошелек — видишь, Гриша, два рубля с копейками. Забирай! Гриша, все забирай. Ничего… Ничего, что старый разоренный дурак Пикадоров пойдет пешком домой и ляжет спать с пустым брюхом, без единой затяжечки папиросой. Эх, Гриша! Доехали…

И, опустившись на стул, он принимался рыдать.

Растроганный Гриша брал два рубля, вместо пятидесяти, на которые имел право, а антрепренеру оставлял в кошельке мелочь…

— Спасибо, Гриша! Пожалел ты меня. Будет и мне, старенькому, на папиросочку.

И он целовал Гришу, а Гриша целовал его, и оба расходились, — один растроганный, другой, по прежнему, плутоватый, с лицом, на котором еще не высохли лживыя слезы, и с вороватыми глазами на-стороже.

Я сам был свидетелем, как он плакал перед одним актером, стоя за кулисами и распоряжаясь в то же время по хозяйству.

— Ваня! Милый! Вот тут душа моя… вот тут — видишь? И эта душа болит и страдает… Люди топчут в грязь эту душу… Что? Скажите, что за переписку ролей послезавтра! Гоните их там… И я спрашиваю себя: Боже, за что ты наложил на меня крест сей? Твоя святая воля… Да ты потише, дьявол! Этак ты мне весь золоченый гарнитур поломаешь! Старый, бедный безобидный человек, а ведь и меня, Ваня, пожалеть надо, ведь и у меня сердце не из камня… Откуда? Из какой там еще газеты? У нас все сотрудники получают места, а новых не надо. Много их тут шляется… И так это меня, Ваня, иногда в могилку тянет на отдых усталым костям. Лягу я ночью в постель и думаю: ты у меня будешь дубина, топотать, сапожищами, когда занавес поднят… Я тебе постучу!!.

Вот как он держал себя с актерами. Кажется ведь, — ну, что он говорил? Пустяки, побрякушки… Дешевыя слезы, дешевый паѳос, а актер — этакая нервная, непосредственная натура — плакал вместе с ним и отъезжал без копейки.

Много ли нужно, чтобы растрогать ребенка?

Одному второму любовничку он задолжал рублей триста… Ну-с… И выдумал он при встречах с ним штуку — восхищаться его галстуками.

Восхищение было фальшивое, грубое, но актер краснел от удовольствия и принимался вместо определеннаго требования, лепетать разную дрянь.

— Николай Пантелеймоныч… А я к вам. Вы обешали что… что…

— О Боже мой! О, Боже-ж мой!.. Опять новый! Да ведь это не галстук а очарованье. Откуда?! Ну откуда вы такую прелесть берете? Бездна вкуса, тонкость, изящество! И с каждым днем все лучше и лучше! Ваня! Николаша! Сергей Иваныч! Взгляни ты на эту прелесть! Ведь это не галстук, а музыка!!

И все обступали любовничка, а Пикадоров пробирался потихоньку за их спинами, садился на извозчика и уезжал домой.

Вот что такое Пикадоров.

Кажется, пустяк, а глядишь — ведь человек этот буквально раскусил, как орешек, актерскую душу.

* * *

— Да ужт… штучка были они… господин Пикадоров, — подтвердил парикмахер, завертев горячими щипцами.

— Знал, чем человека взять, — вставил второй актер, наладивший, наконец, паричок.

— Где же он теперь? — спросил драматург.

— Бог его знает, где. В прошлом году держал Воронеж.

Драматург неопределенно хмыкнул и спросил:

— Прочли мою пьесу?

— Прочел; только, знаете, не вижу, кого мне там играть.

— Как кого? Князя Арнаутскаго.

Актер повернулся на стуле так, что стул застонал.

— Арна-ут-скаго? Да ведь это эпизодическая роль. Как же мне ее играть? Типичная вторая роль.

— Милый, ради Бога! Если вы возьмете Арнаутскаго — пьеса прелестно расходится.

— Да что вы, батенька! Я еще не сошел с ума. Там ведь делать нечего.

Драматург вскочил и обнял актера за шею.

— Вам? Нечего? Да ведь вы из двух слов перл создадите! Опомнитесь! Вы создадите тип, который останется в веках. О, Боже мой! Всякая бездарность может провалить и хорошую роль, но создать из малоблагодарной роли живое лицо — это удел немногих, скажу прямо: это ваш удел! А, конечно, если дать Загарину — он ведь всю пьесу загубит.

Актер, успокоясь, кивнул головой.

— Загарин погубит.

— Погубит?! Он не только погубит, он мне все мое литературное имя в грязь втопчет. А вы думаете, ее Симбирскому можно дать?! Воображаю.

— Да уж… Симбирский, — пробормотал актер, кладя синюю краску около век. — Поручите ему; не обрадуетесь.

— Вот то то и оно. Единственный есть талантливый человек, который… кстати, вы имеете последнюю книгу моих разсказов?

— Нет.

— Позвольте вам поднести ее; я напишу: «бриллианту, лучи котораго не только ослепляют, но и восхищают, обаятельному могикану нашей сцены»…

— Напишите «ветерану».

— Напишу — ветерану. А знаете, это даже лучше. Однако, что значит чуткий культурный человек! Он сразу может найти нужное слово… Как вы думаете играть Арнаутскаго? Молодящимся старичком? Или?..

Актер подпер подбородок рукой и задумался:

— Гм!.. Нет, лучше я сыграю его человеком средних лет с налетом какой-то душевной усталости.

— Как? Усталости! Именно усталости! Это именно то слово, которое я искал.

Данные для успеха

Недавно, на премьере в одном из театров (случайно, в этот день шла моя пьеса) я встретился в первом антракте у буфета с рецензентом газеты «Голос Эртелева переулка».

— Ну, как вы? — осторожно осведомился я.

— Я ничего, — пожал он плечами. — Вы как?

— Что нам делается, — неопределенно заметил я.

— Такое дело уж ваше драматическое, — разсеянно покачал он головой. — Как говорится: и не довернешься бьют, и перевернешься бьют.

— То есть?

— Вообще.

— Гм!..

— Вот вам и — гм!..

Мы скосили глаза и посмотрели друг на друга.

— Как вам нравится моя пьеса?

— Пьеска? Как вам сказать… Я не имею никаких данных утверждать, что пьеса хороша.

— То есть, значит, пьеса плоха? — огорченно вздохнул я.

— Я этого не говорю, но у меня нет данных утверждать, что пьеса хороша.

— Понимаю! Вы просто находите пьесу средней.

Он пронзительно взглянул на меня.

— Я не имею даже данных находить ее средней. Понимаете: не имею данных.

— А если бы вы имели данныя?

— О, тогда другое дело! Вы сами понимаете: если я имею данныя находить вашу пьесу хорошей, то с моей стороны было бы недобросовестно ругать ее.

— Я бы хотел, чтобы вы имели данныя.

— Поверьте — я не менее.

— Мы помолчали.

— Кстати, о Чехове, — спохватился я. — Вы ведь знали покойника?

— Знал…

— Представьте, какая досада: несколько лет тому назад я одолжил у него пятьдесят рублей и все не мог собраться отдать. Теперь у меня и деньги есть, и желание отдать…

— Хорошо, — с безыскусственной простотой согласился рецензент, — я передам ему.

— Ну, вот и прекрасно. С моей души камень снимите. Вот-с… ровно пятьдесят.

— Позвольте, позвольте, — призадумался он. — Помнится мне, покойник Антон Павлыч часто говаривал, что вы ему задолжали сто рублей.

— Ах, ведь и верно, — всплеснул я руками! — Только видите-ли… хотя я и брал у него сто, но однажды двадцать пять ему вернул. Он, вероятно, это запамятовал.

— Ну, ладно, — махнул рукой рецензент. — Передам 75.

— Очень обяжете.

Он уселся на диванчик; поболтал ногой и сказал, разсматривая потолок:

— А то у нас и Вечерняя газета есть. Тоже газета.

— Ну, какая же эта газета. Ведь ее никто не читает, — улыбнулся я.

— Кому надо — прочтут.

— Надеюсь, что эта газета найдет мою пьесу сносной.

— Газета не имеет для этого данных!

— Ну, много ли нужно для этой газеты данных?

— Да, положим, немного. Газетка маленькая — короче воробьинаго носа. И данныя, чтобы найти пьесу хорошей, соответственныя.

— Ох, печать, печать! — вздохнул я.

Он подтвердил:

— Да-с. Шестая часть света. Пресса.

— Да-а. Именно — пресса. Не даром в последнем слоге две буквы «с» рядом.

Он отодвинулся.

— Что вы хотите этим сказать?

— Не обижайтесь, ничего. Я пошутил.

— Я еще не имею данных, чтобы выслушивать такия шутки!

Он отвернулся и замолчал.

Я засунул руку в боковой карман, вынул из бумажника красную бумажку и положил ее на пол.

Он нагнулся.

— Что это такое?

— Собачка. Не правда ли, премиленькая?

— Ничего. Мала только очень. Какой породы?

— Борзой щенок. Хотите, подарю?

— Я не большой охотник до маленьких собак. По моему, если собака — так чтобы она была друг человека. Большая, сильная.

— Ну, знаете… Нынче и маленькия собачки ценятся. В Англии, например.

— Ну, что Англия… Переведите-ка вашу пьесу на английский язык, может быть, они и найдут достаточных данных, чтобы придти в восхищение.

Я пожал плечами.

— Все таки, фунт.

— Чего фунт?

— Да в собачке моей. Собачка фунт весит.

— Да ведь не русский-же фунт!

— Еще чего захотели! Я говорю об английском фунте. Право, возьмите собачку, а?

— Пусть подрастет.

— До?

— До 2½ фунтов.

— Тяжела будет! Кто там ее читает, вашу вечернюю.

— Кому надо — прочтут.

— Гм!.. Ну, и ежели мой пес два фунта потянет?

— Эх! Ну, ладно. Сделано.

Собака поднялась на задния лапы и прыгнула в рецензентову будку, устроенную в жилетном кармане.

— Куш! — сказал рецензент, хлопнув себя по карману.

Я вздохнул.

— А вы знаете, я ведь, и в заграничныя газеты корреспондирую.

— Ну-с?

— Так вот я хотел сказать: с нашей российской точки зрения я имею вполне достаточныя данныя быть довольным вашей пьесой. Но заграницей… сами знаете… другия условия… иной уклад жизни.

— Другия условия? Понимаю. Ну, чтож. На том свете тоже другия условия, — деликатно возразил я.

— Что вы хотите этим сказать?

— Да то: вот теперь я, скажем, драматург, а на том свете, может быть, углем буду торговать.

Рецензент был очень догадлив.

— Так-так! Значит, вам на том свете угольки понадобятся?

— Я думаю.

— Хорошо-с. Так вы дайте мне рублей сто авансом, а я вам там верну — самыми лучшими высшаго сорта угольками.

— Ну, что вы! Куда мне столько! Я ведь в розницу торговать буду. Если на 25 поставите — и то за глаза хватит. Тем более, что у меня много и других поставщиков.

Он добродушно засмеялся.

— Ну, что с вами делать! Поставщиков всегда утесняют. Согласен!

* * *

Отошел он от меня довольный.

Из настоящей статьи видно, что успех пьесы зависит не только от критиков, но и от:

1) Личных друзей Чехова.

2) Любителей собак.

3) Поставщиков угля.

И, кончая свою статью, скажу я свое последнее слово:

— Аминь!

Что значит в переводе:

Истинно так.

В летних садах

Перед открытой сценой в толпе я вижу двух людей…

Один — личность совершенно ординарная, за то другой, сразу приковывает к себе внимание вдумчиваго человека. По виду он приказчик обувнаго, или писчебумажнаго магазина, а на лице у него написано, что он раз навсегда решил все жизненные вопросы и на этом почил. Отупелый взгляд и срезанная задняя часть головы подчеркивают, что этого человека не собьешь с занятой им позиции.

И, действительно:

— Ну, скажи же, скажи ты мне, — нудится и юлит около него ординарный человек. — А вот как ты это поймешь, — я в Вилла-Родэ видел: выходит человек с куклой, бросает ее об-земь, топчет, снимает ей голову, опять приставляет, а напоследок, оказывается, что кукла-то это — настоящий человек, с живой головой. Это каким путем?

— Электричество, — веско отвечает приказчик, разрешивший все жизненные вопросы.

— Да-с? Электричество? Ну, а как вы объясните сей факт, милостивый государь, что этот велосипедист влезает на одно-оденешенькое колесо и на нем с лестницы скатывается? Тоже электричество?

Непонятно, почему ординарная личность так волнуется; вероятно, потому, что это — столкновение двух мировозрений и характеров: пытливой, мятущейся, ищущей разрешения мировых загадок души, — и души, уже все постигшей, все себе объяснившей.

— Как ты об этом колесе поймешь?

— Электричество.

— Электричество? Да-с? Вы так думаете? Где же тогда проволока, соединенная со станцией?

— Безпроволочное. Воздушныя волны.

— Воздушныя волны? А то, что человек давеча на кровати аршин на пять подпрыгивал — и это электричество?

— Электричество.

— Ну, так я после этого с тобой и разговаривать не желаю.

— И не надо. Раз ты не можешь разсуждать научно, — не разговаривай.

Но незначительный человек не может успокоиться. Его сердце раздирают обида и сомнение.

— Ну, допустим даже влияние системы электричества на механические предметы обихода, но живой организм?! Изволили видеть, тут-же на открытой сцене тюленей? Этакий дурак, да носом шар перебрасывает. Да ведь как! Не в обиду ему будь сказано — совершенно прекрасно. Значит, тюлени тоже электрические? Это как, а?

— Тюлени не электрические. А шар — да. Электричеством в действие приводится.

Незначительный человек оскорбленно улыбается. Тщетно бьется эта маленькая пытливая душа о стену, воздвигнутую так мощно его противником.

Страшное напряжение мысли — и незначительный человек снова оборачивается с торжествующим лицом к замкнувшемуся в себе приказчику.

— Вот тебе дрессированные слоны… Как вы поймете это, если этакая машинища танцует, ходит на задних лапах и разговаривает с помощью хобота и криков по телефону. Это что-ж по вашему — слонячье электричество?

— Если бы ты знал, что такое животный магнетизм, происходяший с помощью электрических волн — ты бы не разговаривал. А телефон, по которому говорит твой слон, тоже из чего состоит? Из электричества.

— Он не мой слон. Можешь сам его на шею себе повесить!

Незначительному человеку жарко, душно и обидно, а противник его спокоен. Живется ему, очевидно, легко. Все понято, все объяснено, безпокоиться не о чем.

Кажется, в глубине души я ему немного завидую.

* * *

В седьмом ряду сидел молодой господин в зеленой шляпе, белых перчатках и клетчатых брюках… Приехал он вчера из Елабуги и, поэтому, робко озирался при всяком новом появлении зрителя одного с ним ряда, а при виде суетившагося капельдинера, в десятый раз засовывал пальцы в жилетный карман, с целью убедиться, не утерян ли купленный им билет?

В Елабуге молодой господин вел себя очень нравственно, а, приехавши в Петербург, решил вести себя безнравственно и сегодня предполагал окунуться в омут столичнаго разврата, на что отложил из оставшихся на обратную дорогу 14 рублей.

— Я думаю, хватит, — размышлял молодой господин, причем сердце его замирало от предчувствия неизведанных, грешных наслаждений. — Выберу какую-нибудь хорошенькую из певиц, угощу скромным ужином, а потомь увезу к себе.

На сцене акробаты влезали один другому на голову и лазили в таком виде по лестницам, а молодой господин из Елабуги, не смотря на них, разсуждал так:

— Ужин: два блюда и полбутылки вина краснаго, скажем, два рубля… Двугривенный лакею на чай, да рубль на извозчика, когда поедем ко мне — останется еще 80 копеек на разные непредвиденные расходы. Десять же рублей ей за наслаждения ея любовью. Должно хватит.

Когда танцовали негр и негритянка, молодой человек, полный грешных размышлений, подумал:

— А что, если ее пригласить ужинать?

Но, увидев, как яростно негр болтал ногами и размахивал головой, подумал, что негр этот злой и, узнав о его намерении, поколотит испорченнаго молодого человека…

Потом стали выходить другия певицы и ему многия нравились…

Испанка заставила своей наружностью и танцами сладко сжаться сердце молодого господина, но он подумал, что она слишком недоступна и остановил свой выбор на какой-то француженке с голой белой грудью и шикарной походкой.

Когда она удалилась, пропевши свои номера, молодой господин встал и, выйдя, решил выждать ея появления в сад.

Скоро она вылетела, шумя юбкой, в чудовищной шляпе, выставляя задорную ногу в чулке бледно-розоваго цвета.

— Здравствуйте, барышня, — несмело приветствовал ее господин из Елабуги.

— Трастуте! Што ви катите?

Зная, что нужно быть игривым, молодой человек захихикал в руку и похлопал певицу по груди.

— Ну, как вы поживаете? Пойдем ужинать.

— О, з удовольстьем! — сказала весело певица, беря его под руку. — Ведить меня на террас.

И они уселись за столиком и молодой человек, пока она просматривала карточку, вновь проверил себя:

— Ужин — 2 рубля, лакею и на извозчика — 1 рубль 20 копеек, непредвиденные расходы — 80 копеек и ей завтра утром 10 рублей. Хватит.

— Шеловек! — командовала француженка. — Бутылку Мутон-Ротшильд, котлеты даньен, спаржа и сернистой икры один порций. А што ти вибираешь, милый?

Молодой господин из Елабуги, взял, улыбаясь, карточку, но сейчас же побледнел и покачнулся.

Он долго думал что-то, перелистывая карточку и шепча какия-то цифры, и потом костенеющим языком спросил лакея:

— А что… у вас… хорошо делают битки по-казацки?

Когда ему подали битки, он, обжигаясь, съел их и, вынув кошелек, подозвал лакея.

— Здесь, вероятно, 13 рублей 30 копеек.

— Так точно-с. Ровно 13 рублей 30 копеек.

— Вот получите, пожалуйста. Я, видите ли, должен сейчас пойти к знакомому одному… тут близко живет… чиновник контрольной палаты… брюнет такой. А ты, милая, подожди. Я сейчас приду и тогда выпьем шампанскаго… бутылки четыре!

Молодой господин, съежившись, вышел из сада и пошел домой, в номера на Лиговке, разспрашивая у городовых дорогу…

* * *

Ничто не доставляет мне такого удовольствия, как выход русской шансонетной певицы.

Она вылетает на сцену как-то боком на прямых негнущихся ногах, и пока оркестр играет ритурнель — делает следующее: взглянет в потолок, потом большим пальцем руки поправит спустившуюся с плеча ленточку, заменяющую рукав, а потом поглядит в зрительный зал и кому-то кивнет головой.

Кому? Тот столик, которому она кивнула, пуст, но у нея есть свой разсчет: подчеркнуть публике, что где-то в зале у нея есть поклонник, бросающий на нее тысячи, и что она не такая уж замухрышка, как некоторые думают.

Поет она хладнокровно, — бережно сохраняя темперамент для личной жизни.

Все русские шансонетные куплеты на один лад: или «мама ей скрипку подарила, которую она берегла, пока не явился музыкант», или она «хорошая наездница и, поэтому, предпочитает всему хлыст». Символы меняются: вместо хлыста, она прославляет аэроплан, пишущую машину или массаж.

Кто прослушает десяток русских шансонетных куплетов — тот установит следующия излюбленныя незыблемыя рифмы; «старик — пирик», «я — друзья», «о, да — всегда», «раз — экстаз» и «корнет — кабинет».

Одна певица, после своего номера подошла к нам и сказала:

— Угостили бы вы ужином, а?

— По некоторымь причинам, — возразил я, — мы с товарищем не можем афишировать нашей с вами многолетней дружбы. Вместо этого, послушайте, какую я сочинил шансонетку…

И я запел:

Один старик,
Надев парик,
Позвал меня вдруг в кабинет;
А там сидел уже корнет!
Я в этот раз
Пришла в экстаз,
Клянусь в том я,
Мои друзья,
Люблю корнетов лишь всегда,
Их обожаю я, о, да!

— Неужели, сами сочинили?! — удивилась певица… — Какая прелесть! Можно переписать?

Народный дом

Когда Мифасов и я собрались ехать в Народный Дом — к нам пристал и художник Крысаков:

— Возьмите меня!

— А зачем?

— Да ведь вы едете в Народный Дом?..

— Ну?

— А я знаток народных обычаев, верований и всего, вообще, народнаго быта. Кроме того, я знаток русскаго языка.

Последнее было безспорно. Стоило только Крысакову встретиться с извозчиком, маляром или оборванным мужнчком, собирающим на погорельцев — Крысаков сразу вступал с ними в разговор на самом диковинном языке:

— Пожалуйте, барин, отвезу.

— А ты энто, малый, не завихляешься-то ничего такого, вобче? По обыкности, не объерепенишься?

Извозчик с глубоким изумлением прислушивался к этим словам;

— Чего-о-о?

— Я говорю: шелометь-то неповадно с устатку. Дык энто как?

— Пожалуйте, барин, отвезу, — робко лепетал испуганный такими странными словами извозчик.

— Коли животина истоманилась, — веско возражал Крысаков, — то не навараксишь, как быть след. Космогонить то все горазды на подыспод.

— Должно, немец, — печально бормотал ущемленный плохими делами Ванька и гнал свою лошаденку подальше от затейливаго барина.

А Крысаков уже подошел к маляру, лениво мажущему кистью парадную дверь, и уже вступил с ним в оживленный разговор.

— Выхмарило сегодня на гораздое вёдро.

— Эге, — хладнокровно кивал головой маляр, прилежно занимаясь своим делом.

— А на вытулках не чемезишься, как быть след.

— Эге, — бормотал маляр, стряхивая краску с кисти на бариновы ботинки.

— То-то. Не талдыкнут, дык и гомозишься не с поскоку.

— Эге.

Потом Крысаков говорил нам:

— Надо с народом говорить его языком. Только тогда он не сожмется перед тобой и будет откровенен.

Вот почему мы взяли с собой Крысакова.

Я хочу открыть Америку:

— Читатели! Вы все, в ком еще не заглохла жажда настоящей жизни, любовь к настоящему простому, ясному человеку, стремление к искреннему веселью и непосредственной радости — сходите в Народный Дом, потолкайтесь в толпе.

— «Действительно, открыл Америку», — подумает кто-нибудь, пожав плечами.

Нечего пожимать плечами. Большинство читателей в Народном Доме ни разу не было, и я, как новый Колумб, уподобив читателей — испанцам — предлагаю им новую только что открытую мною, страну — Народный Дом.

Всякий испанец поблагодарит меня, если ему взбредет в голову, на основании этих строк, потолкаться по обширной территории Народнаго Дома.

Крысаков, по крайней мере, пришел в восторг.

— Какой простор! Какия милыя славныя лица… Вот он настоящий русский народ. И какое искреннее веселье!

Туть же он заговорил с одним парнем, восхищенно глазевшим на измазанных мелом клоунов.

— Энто, стало быть, скоморошество вдругорядь причинно и изничтожению кручинушки, котора, как змея злоехидная, сосет-томит молодецкую грудь… Взираешь на таку посмеху, да и только тряхнешь кудрями.

Действительно, у парня на лице выразилось сильнейшее желание тряхнуть кудрями — только не своими, а Крысаковскими.

— Ты чего ко мне привязался, — сказал парень очень угрюмо, — я-ж тебя не трогаю.

— Ничего, ничего, не обижайся, — примирительно сказал Мифасов, покрутив за спиной Крысакова пальцем около лба. — Не бойся, милый; он добрый.

— Вот смотри, что значит наметавшийся глаз, — шепнул мне Крысаков. — Стоило только поговорить мне с ним две минуты, как я уже знаю, кто он такой… Он полотер!

— Вы полотер? — спросил Мифасов парня.

— Нет, — общительно сказал парень. — Я газетчик. Газетами торгую.

— Но, может быть, вы газетами торгуете просто так… изредка, для удовольствия? — с некоторой надеждой спросил Крысаков.

— Кой чорт для удовольствия! С восьми утра до восьми вечера не очень-то постоишь для удовольствия.

— Ага! Но вы, веоятно, все-таки изредка натираете полы? Так, знаете, просто, для практики.

— Да чего-ж их тереть-то? — удивился парень.

— Ну, просто так… У себя в квартире, а? Паркет, а? Знаете, такой… квадратики.

Парень с сожалением поглядел на Крысакова, сочувственно кивнул нам головой и отошел.

* * *

Ни в каком Луна-Парке не встретишь такого веселья на «чертовом колесе», как в Народном Доме.

Я видел катающихся в Луна-Парке: мрачно, страдальчески сдвинутыя брови, отчаянныя лица людей, которые решили путем катанья на колесе порвать нить надоевшей жизни, стоны и охи, когда колесо разбросает в разныя стороны всю эту кучу скучающего человеческаго мяса.

Не то в Народном Доме. Прежде всего, здесь на «чертовом колесе» катаются титаны, выкованные из железа. Не успеет колесо остановиться, как на него со всех сторон, подобно лавине обрушиваются чековеческия тела; со всего размаха, с треском и хрустом костей бросается веселящийся русский народ на деревянное колесо. В одну минуту образуется живая гора из перепутавшихся рук; ног, голов…

— Вжжж!.. — вертится колесо — и вся эта живая гора, как щепки со страшным стуком, громом и грохотом разбрасывается в разныя стороны.

— Крепко нынче стали людей делать, — задумчиво сказал Мифасов, глядя на мальчишку, который, сделав двухаршинный прыжок и, шлепнувшись животом о деревянный пол, вдруг завертелся вместе с колесом, вылетел на барьер, ударился об него головой и дико захохотал, не обращая внимания на то, что какой-то рыжий мужик топчет каблучищем сапога его грязную рученку.

Весело, чорт возьми. И никто ни на кого не обижается.

Наконец-то бедный, безправный русский народ достиг идеала своей национальной игры: мала куча — крыши нету.

На особой эстраде — танцы. Здесь, в Народном Доме — танцы — священнодействие. У всех серьезныя, углубленныя и как-то внутренно просветленныя лица.

Кухарки отплясывают с благоговейным выражением огрубевшаго у плиты лица. Модистки танцуют с определенным убеждением, что это не шутки, не игрушки, и что громкий голос или смех — звучал бы в данном случае кощунственно.

Мы долго не сводили глаз с военнаго писаря, который думал, что он Нижинский, — и танцовал так, будто бы весь светский, административный и дипломатический мир Парижа собрался полюбоваться на него. Мы видели писаря, разочарованнаго аристократа, который танцовал, еле-еле шевеля ногами, и которому все надоело: и этот блеск, шум и, вообще, вся эта утомительная светская жизнь. Мы видели какого-то восторженнаго человека, с глазами, поднятыми молитвенно к небу.

Он прикасался к даме кончиками пальцев, нежно переставлял искривленные портняжной работой ноги, а взор его купался в высоте, и он видел там ангелов.

Мы видели высокаго нескладнаго молодого человека со множеством веснушек, но за то без всяких бровей и ресниц; этот молодой человек работал ногами так, как не может работать поденщик; это усердие свойственно только сдельным рабочим. Про него Крысаков сказал:

— Вот типичный клерк маленькой банкирской конторы.

Впрочем, через пять минут «клерк» сказал своей даме:

— Вот как за целый-то день молотком намахаешься — так на вашу тяжесть мне наплевать.

— Видишь, — сказал Мифасов Крысакову. — Это молотобоец, а ты говоришь — клерк.

— Ну, это еще вопрос, — нахально пожал плечами Крысаков. — Может быть, он в банкирской конторе вбивал молотком какие нибудь гвозди для плакатов и диаграмм биржевых сделок.

Уходя, мы насолили Крысакову в отплату за его развязность — как могли. Именно, пробираясь сквозь толпу впереди Крысакова, Мифасов говорил вполголоса:

— Пожалуйста, господа, дайте дорогу. Сзади меня опасный сумасшедший, не надо его злить. Он только что выписался из больницы, и снова ему плохо. Осторожней, господа!..

Когда мы вышли на улицу, Крысаков сказал:

— Заметили, как весь народ смотрел на меня? Они чувствовали во мне «своего» человека, знающаго их быт, привычки, язык и весь, вообще, уклад.

Чемпионат борьбы (Очерк)

У устроителей чемпионата есть только одна цель, одна мысль — как можно больше растянуть время, назначенное для борьбы: каждый день часа на два. Если-бы устроители об этом не заботились, то все пары переборолись бы в один вечер.

Мы знали одного очень симпатичнаго, но слабаго, хилаго атлета, вид котораго возбуждал всеобщую жалость и сочувствие. Его впалая грудь, худые бока и изможденное лицо наводили многих на христианскую мысль — определить его в санаторию, но как-то тут случилось, что определился он в чемпионат борьбы.

На второй же вечер этот честный, простодушный человек подошел к организатору борьбы и предложил ему следующее:

— Я знаю, вы распорядились, чтобы мой противник положил меня только после двенадцатой минуты… Зачем это? Зачем тратить напрасно время, которое послано нам Всевышним, которое так дорого, и которое мы должны употреблять с большей пользой. Сделаем так: выйдем на арену, я пожму противнику руку и лягу сам на обе лопатки. Пусть судьи признают меня побежденным.

И что же сделал организатор борьбы? Послушался здраваго совета? Нет, он напал на хилаго атлета, раскричался, заявил, что он не хочет зря платить деньги разным дармоедам и тут-же отдал распоряжение противнику хилаго борца — положить его только на девятнадцатой минуте.

Хилый атлет стал бороться, и несколько раз во время борьбы хотел потихоньку лечь на обе лопатки…

Но противник ему попался опытный: он зорко следил за движениями хилаго, и едва тот касался лопатками ковра, противник закладывал какой нибудь нельсон и спасал несчастнаго, переворачивая его на живот.

Положен был хилый на девятнадцатой минуте странным приемом: он просто зацепился нечаянно одной ногой за другую и упал на спину.

Победителю публика устроила овацию. И было за что: за кулисами он признавался, что никогда не приходилось ему вести более трудной борьбы — каждую секунду нужно было зорко следить, чтобы противник не лег на ковер из простого ехидства и лени.

Вот каким образом устроители чемпионата растягивают борьбу вместо одного вечера на целый сезон.

Растягивание времени замечается даже в мелочах: парад борцов, представление их публике и демонстрирование запрещенных приемов.

Стоит только выйти атлетам, как арбитр начинает топтаться на месте, мямлить и тянуть слова.

Говорит долго-долго.

Затем знакомит борцов с публикой, ухитряясь даже дать некоторым подробныя характеристики…

— Эгеберг! Победитель знаменитаго Арвид Андерсона, один из лучших техников…

— Лурих! Чемпион мира. Пользуется отличным успехом у женщин. Имеет тридцать пар трико, не считая букетов! Лурих… Не кривляйся.

— Циклоп! Питается сырым мясом и имеет тяжелый характер. Недавно в Галиции умерла его тетка, почему он и просит у публики снисхождения. Циклоп! Алле. Кланяйся публике.

— Муханура! Питается гаоляном. Сын манжурских полей, орошенных в свое время кровью двух великкх держав. Дитя природы. Тоже просит у почтеннейшей публики снисхождения, по причине сильнаго опьянения на почве рождения сына. Запрещаются следующие приемы: удары о пол головы противника, сделавшаго мост; сдавливание горла; выкалывание глаз; вырывание ноздрей; вырезывание ремней из спины противника; оскорбление памяти предков противника; получение из банков денег по фальшивым векселям; хранение нелегальной литературы и — продажа напитков на вынос в незапечатанной посуде по вольной цене.

Арбитр долго еще перечисляет запрещенные приемы, а время идет…

Конечно, при желании время можно растянуть еще больше: когда борцы сходятся и пожимают друг другу руки, один может сделать приятно удивленное лицо и прикинуться, что он встретился с противником впервые.

— Как?! И ты здесь в чемпионате? Вот не ожидал! Сколько лет, сколько зимъі Ну, как поживаешь? Давно видел Поддубнаго?

И, усевшись на ковре, оба поведут оживленную беседу о прошлом, прерываемые негодующими криками нетерпеливой публики.

Конечно, скудность фантазии борцов мешает им проделать вышеозначенный прием, и они ограничиваются тем, что возятся безплодно на ковре, заботливо предостерегая друг друга от падения на обе лопатки раньше срока.

Время от-времени борец «возмущается некорректностью противника». Этот прием заключается в следующем: один борец хватает другого за нос или дергает за ухо… Потерпевший делает оскорбленное лицо и нервно подходит к судейскому столу, вступая с судьей в тихий энергичный разговор, прерываемый размашистыми жестами.

Борец. — Когда же вы отдадите мне три рубля, которые занимали на один день?! (указывает рукой на противника и касается своего уха).

Судья. — Ей-Богу, сегодня нет. Завтра отдам. (Качает укоризненно головой по направлению другого борца).

Борец. — Вы каждый день говорите завтра, а я что-то своих денег не вижу… (грозит кулаком противнику и показывает рукой за кулисы, подчеркивая этим, что уйдет и бороться с таким человеком не будет).

Судья. — Завтра у меня маленькая получка, и я отдам (энергичный жест рукой по направлению к ковру).

Публика (волнуясь). — В чем дело?

Арбитр (приближаясь к рампе) — Борец Соловьев заявляет судье, что он отказывается от борьбы с грубым Корнацким. Судья обещал сделать Корнацкому выговор за некорректность.

На эти переговоры уходит минут пять. Время подползает к «полицейскому часу».

Противники снова сходятся, но арбитр не дремлет:

— Одна минута перерыва!

* * *

Ох… Почему не:

— Один год перерыва?!

Почему не:

— Десять лет перерыва?!

Как бы хорошо все отдохнули.

«1812 год». Пьеса Аркадия Аверченко

Действующия лица:

Аркадий Аверченко (редактор).

Драматург (драматург).

(Кабинет редактора. Он сидит за письменным столом в кресле. Стук в дверь).

Арк. Аверченко. Можете войти.

Драматург. Да я и вхожу. Вы редактор? Ладно. Садитесь, пожалуйста.

Авер. Я уже и сижу.

Драм. Ну, тогда и я сяду. Должен вам сказать, что я драматург.

Аверч. Не отчаивайтесь. Как говорит русская пословица: от тюрьмы да от сумы не отказывайся. Выпейте воды. Могу признаться, что многие в вашем положении держали себя гораздо бодрее.

Драм. Я сейчась только от зятя. Это прямо какой-то психопат! Спрашиваю: «пишешь пьесу о Наполеоне?» — «Нет, не пишу». Как вам это понравится?!

Аверч. (с убеждением). Форменный кретин.

Драм. Неправда-ли? Прямо таки дурак.

Аверч. (с тою же убежденностью). Дурак и свинья.

Драм. Ну, вот. Так, видите-ли, написал я пьеску; назвал ее «Великий полководец». Вы, ведь, знаете, что Наполеон был очень и очень недурным полководцем.

Аверч. (недоверчиво). Ну, что вы говорите!

Драм. Ей-Богу. Я об этом где-то читал. Говорят даже, что он был императором! Вы подумайте: из простых консулов — да в императоры! А возьмите наших теперешних консулов — подумать стыдно. Как говорится: ни кожи, ни рожи. Я слышал как-то о нем анекдот, что он своих братьев королями поделал. Как говорится: и смех, и грех.

Аверч. (меняя исторический разговор). Хорошую пьесу написали?

Драм. Пьеса, как пьеса. Как говорится: не лаптем щи хлебаем.

Аверч. Гм… Это хорошее правило. По источникам писали?

Драм. Чего-с?

Аверч. Я говорю: когда пьесу писали — источниками пользовались?

Драм. Помилуйте! Все лето на Кавказе провел.

Аверч. Значит, не пользовались?

Драм. Именно, пользовался.

Аверч. Разве… там… можно… найти?

Драм. Дитя! Видно, вы никогда не бывали на Кавказе: Эссентукский, Железноводский, Нарз…

Аверч. Мерси, я вас понял. Не можете-ли вы в кратких словах разсказать содержание пьесы?

Драм. Пожалуйста. Знаете-ли вы что Наполеон был в Москве?

Аверч. Изредка до меня доносилис смутные слухи, но я не придавал им никакого значения!

Драм. Напрасно! Это факт! Он был там. Я узнал также, что в это время была сожжена Москва!

Аверч. Ужасная неприятность. Застраховано?

Драм. В том-то и дело, что нет. И, представьте, французы любовались на это с птичьяго полета.

Аверч. (недоумевает), Почему… с птичьяго.

Драм. Ну, да. У москвичей очень своеобразный язык: они называют это — «с Воробьевых гор». Парафраз.

Аверч. (бормочет под нось). Пара фраз, а какия глупыя.

Драм. Что вы говорите?

Аверч. Я говорю — с нетерпением жду дальнейшаго!

Драм. Да-с. И вот стоят они и любуются на пожар Москвы. Наполеон со штабом. Вся его свита: Марат, Дантон, Мей, Бонапарт, Барклай-де-Толли…

Аверч. Позвольте, позвольте! Какой Марат?

Драм. Известный. Тот, котораго потом убила Шарлотта Корде.

Аверч. Простите, она его не потом убила, а раньше.

Драм. Как раньше? Как же он мог быть на пожаре Москвы, если раньше. Труп его возили, что-ли?

Аверч. Да, дело в том, что с Наполеоном был не Марат, а Мюрат.

Драм. Да? Ну, как говорится: «не вмер Данила, болячка задавила». Сойдет.

Аверч. Потом у вас тут в штаб затесалась какая то странная личность: Бонапарт.

Драм. Ну, да? Что вас так удивляет?

Аверч. Бонапарт-то… Ведь, это и есть Наполеон.

Драм. Еще что выдумайте! Был генерал Бонапарт и был император Наполеон.

Аверч. Но, клянусь вам, что это одно и то же лицо!! Его так и звали: Наполеон Бонапарт.

Драм. Э, чорт! То-то, я смотрю, что они все вместе были: куда Наполеон, туда и Бонапарт. Я, признаться, думал, что это его адъютант. Вот досада!

Аверч. Почему вы досадуете?

Драм. Да, как же! Я, ведь, Бонапарту совсем другой характер сделал. Он у меня холерик, а Наполеонт сангвиник; они часто спорят между собой, и Бонапарт даже, однажды, впал в немилость. Ведь, тут у меня любовная интрига! Оба они влюбляются в одну и ту же помещицу. Помещица у меня такая есть: Афросимова. Она тоже хотела бежать из Москвы, но на полдороге, благодаря недостатку бензина, была перехвачена.

Аверч. (растерялся). Какой бензин? Зачем?

Драм. (хладнокровно). Бензин. Автомобильный. Представьте, на полдороге недостаток бензина, порча корбюратора…

Аверч. Вы можете мне довериться?

Драм. (с безпокойством). А… что?

Аверч. Тогда автомобилей не было.

Драм. (растерялся). Ну, что вы?! Не было! Какой удар! А что же было?

Аверч. Лошади были.

Драм. Да, ведь, у меня весь эффект четвертой картины на автомобиле построен. Мотор налетает на дерево, останавливается, в это время непобедимая наполеоновская гвардия выскакивает и бросается на помещицу, но тут как из земли выростает телефонист Падекатров с партизанами, которые…

Аверч. Э, э!.. Постойте! Какой телефонист?

Драм. Такой, знаете. На телефоне в те старыя времена о телефонистках еще и не слыхивали. Были телефонисты.

Аверч. В те старыя времена и о телефоне тоже не слыхивали. Его не было. Он изобретен лет семьдесят спустя.

Драм. (он осунулся). Какой удар! Какой удар! А у меня на этом все построено. Понимаете, все телефонисты рззбежались со станции, остался один мой герой. И что же! Он подслушивает распоряжения Наполеона, передаваемыя Бонапарту, Барклаю-де-Толли и другим генералам — и потом доносит русским о всех передвижениях неприятельских войск. Потом, разоблаченный, отбивает у неприятеля пулемет и мчится на паровозе прямо к Пскову, где…

Аверч. (жестким тоном) Пулеметов не было, паровозов не было. И потом почему у вас Барклай-де-Толли затесался к французам?

Драм. Да, он кто?

Аверч. Русский полководец.

Драм. Чудеса! Как говорится: чудеса в решете. А фамилия у него, тово… гм… Я было и Багратиона хотел к французам, а потом вижу, что он же и Мухранский — э, думаю, осади назад. (Тоскливо). А Наполеон принимал у себя русских полководцев, или не принимал?

Аверч. Не принимал.

Драм. А у меня принимает. Перед ним, знаете-ли, выстроились русские полководцы: Куропаткин. Каульбарс, Гриппенберг, Штакельберг, а он осмотрел их и сказал историческую фразу: «с такими молодцами, да не победить русских! Это было бы невозможно». Теперь уж я и сам вижу, что у меня немного напутано. Потом, у меня тут Наполеону доставляют в палатку каррикатуру на него, напечатанную в «Сатириконе»… (уныло). «Сатирикон»-то был?

Аверч. Как вам сказать: этого тоже не могло случиться. Петрониевский «Сатирикон» хотя и был, но Петроний уже в то время умер, а петроградскаго «Сатирикона» и совсем не было.

Драм. Боже, Боже! Ударь за ударом… Неужели, из-за этих мелких промахов должна пропасть вся пьеса… Все мои боевыя картины: и пожар Березины и седанский разгром и бегство Наполеона с полуострова Св. Елены?

Аверч. (с интересом). Березина разве горела?

Драм. Со всех четырех концов! Вы себе представить не можете, что это было за необычайное, эффектное зрелище.

Аверч. (деликатно). Старожилы разсказывают, что Березина… гм… в сущности, река.

Драм. Вздор! Как же она могла гореть?

Аверч. Она и не горела. Она в этом отношении солидарна с полуостровом св. Елены, который ни только не горел, но даже более того — остров.

Драм. Ну, знаете, об этом мы поспорим; может быть, Св. Елена и остров, но не весь же остров, черт возьми, занимал Наполеон. Совершенно ему достаточно было и полуострова.

Аверч. Значит, половина острова, по вашему — полуостров?!

Драм. Логика говорит за это.

Аверч. (долго сдерживаемая ярость в сердце его прорывается наружу; он вскакивает, хватает драматурга за шиворот; трясет). Это уже слишком, негодяй! Я вижу, ты совершенно не знаешь истории! Ты не знаком с техникой! Ты даже не слышал о логике!!. Географию ты знаешь не больше любой извозчичьей клячи!!. И ты берешься писать пьесу о Наполеоне об Александре Македонском прошлаго века!!!

Драм. (падает в кресло; с сожалением). Вот Александра Македонскаго я и забыл вывести… Как говорится: «слона-то я и не приметил!»

Музыка в Петергофе

Концерты придворнаго оркестра под управлением Г. И. Варлиха.

Когда я сижу перед эстрадой и слушаю хорошую музыку в прекрасном исполнении, когда я вижу около себя публику, часть которой упорно, не мигая, смотрит на надутую щеку тромбониста (музыкальныя натуры), а другая часть ведет разговор о вчерашнем дожде (равнодушные) — я всегда вспоминаю один случай, в котором как раз была замешана публика и музыка.

Я и один из моих друзей, окруженные роем барышень, дам и их мужей, слушали однажды симфонический оркестр. Когда играли «Лунную сонату», то одна из дам разсказывала, как она на днях поругалась в конке с кондуктором, а «Смерть Азы» Грига заставила ее вспомнить, что ея горничная до сих пор не пересыпала нафталином зимних вещей.

Не желая отставать от этой дамы, ея муж, обладавший лирической натурой, разсказал под аккомпанимент увертюры к «Тангейзеру», как он предчувствовал смерть своей бабушки и как он три дня ничего не ел и не пил, узнав, что эта бабушка отошла в лучший мир…

Разстроганная пятой симфонией Чайковскаго, лиловая барышня все добивалась ответа у сераго молодого человека:

— Почему он такой задумчивый? Не потому ли, что вчера он не приехал, как обешал, к ним в Тярлево, и не потому ли, что вчера же его видели с какой-то высокой дамой? Пусть он скажет: почему он такой задумчивый?

Эти вопросы так волновали барышню, что заняли весь промежуток — от начала до конца — пятой симфонии и захватили даже кусок 2-й рапсодии Листа.

Серый молодой человек, улучив минуту, перехватил себе остаток рапсодии и на ея фоне нарисовал незатейливый рисунок, смысл котораго состоял в том, что дама эта — подруга его сестры, а сам он не мог быть потому, что у него болела голова и ломило ноги.

Когда же последняя нота в этом отделении концерта была сыграна, дама и ея муж, и лиловая барышня, и серый молодой человек, и другие, которые были с нами, — обрушились таким громом апплодисментов, что дирижерь подпрыгивал от сотрясения воздуха, как мячик, а музыканты с гордым, самодовольным видом поглядывали друг на друга, подмигивая один другому:

— Видел? Наконец-то, нас оценили по достоинству!

Лирический муж кричал:

— Браво!

Лиловая барышня и молодой человек, у котораго болела голова и ноги, — в полном экстазе шли дальше и кричали:

— Бис!!

Когда восторги утихли, я посмотрел в глаза дамам и лирическому мужу и спросил:

— Вам это нравится?

— Да! Это очаровательно!

— Разве можно не любить музыки?! — сказал муж.

— Невозможно, — сказал солидно молодой человек.

— Музыка — это восторг, — пискнул сзади кто-то, кого до сих пор никто не мог разглядеть из-за толстой дамы.

Тогда я сделал знак моему другу и завел с ним музыкальный разговор:

— Я тоже люблю музыку! Помнишь, Коля, это печальное скерцо Бетховена…

И я затянул какой-то безсмысленный мотив:

— Тра-ла-ла-ла!.. Тра-ла!..

— Как же! — подхватил Коля. — Но мне больше нравится вторая часть его «Венгерских песен Брамса»: Рра-та-та-та-драм-рам-рам!.. Помнишь?

— Как же. Это це-молльная?

— Она самая.

— Ах, Бетховен! — благоговейно вздохнула лиловая барышня.

— Не скажите… — возразил серый господин — Шуберт тоже…

— Что — Шуберт? — сурово спросил я.

— Тоже… есть у него… вещички.

— Сухой педант ваш Шуберт, — сказал вдруг Коля. — Разрешение диссонансов у него — вы заметили? — всегда строго согласованно с контрапунктом, но в нем нет той ажурности рисунка, того проникновения задачей и той концепсии в мажорах, как у Гайдна.

— Гайдна звали Іосиф, — сказала барышня.

— Совершенно верно, сударыня. Помните у него это мощное начало: трада рам-ра-рам, ра рам!.. Которое потом сразу падает в тихое мелодичное фортиссимо: Тра-ла бам! Ла-ла-ла! Ба бам! В этом месте у него особенно хороши деревянные инструменты… Помните? — спросил строго Коля.

— Помню, — робко сказала барышня.

Мы долго и горячо толковали о музыке.

Когда возвращались домой, лирический муж взял меня под руку и, глядя на луну, тихо сказал:

— Музыка… Как она облагораживает… Вот вы, очевидно, знаток… Так скажите же мне, пожалуйста: почему музыка так облагораживает?

* * *

Я вспомнил эту незамысловатую историю, сидя перед эстрадой в Новом Петергофе.

Прекрасный оркестр, тонкий интеллигентный дирижер Варлих, громадный незаметный труд, затраченный им и музыкантами на достойную передачу гениальных творений — все это было для него, для того, который в этот вечер сидел сзади меня и под звуки Сибелиуса разсказывал своему знакомому:

— А то такой случай был: приказал я прачке поставить самовар, а она, стерва, пошла за углями и пропала!.. Жду я ее, жду, представьте себе, жду…

Комментировать