Азбука верыПравославная библиотекаархимандрит Киприан (Керн)Отец Антонин Капустин - начальник Русской Духовной Миссии в Иерусалиме
Распечатать
Скачать как mobi epub fb2 pdf
 →  Чем открыть форматы mobi, epub, fb2, pdf?


архимандрит Киприан (Керн)

Отец Антонин Капустин — начальник Русской Духовной Миссии в Иерусалиме

   

Содержание

Глава I. Капустины. Батурино. Отчий дом. Рождение. Глава II Бурса. Далматов монастырь. Семинария. Пермь. Екатеринослав. (1825—1839 гг.) «Причитание» Глава III Академия. Подгурские. Пострижение. (1839—1850 гг.) Иоанн и Мария Глава IV. Афины. Царьград. Археологическая работа (1850—1865 гг.) Мир (18 марта 1856 г.) Глава V. Русское и вселенское. Глава VI. Русская Духовная Миссия до отца Антонина. Глава VII. «Система» и ее последствия в жизни о.Антонина Глава VIII. Иерусалимские годы (1865—1894 гг.)  

 
   Архимандрит Антонин умер в 1894 г. Его век — девятнадцатый, этот великолепный и неповторимый в истории русской мысли и чувства, нами уже начал забываться. Кровь и дым социальных катастроф нашего времени угрожают вытравить и саму память о столь недавно минувшем взлете русского духа.
   В истории развития человеческой мысли позитивизм нашего времени засвидетельствовал ведь не столько немощь разума, сколько боязнь его. Агностицизм означает нищету, точнее, просто отсутствие духовного опыта. При кажущемся массовом просвещении человечества в наши дни оно погружается все в более зловещий обскурантизм. Оно не в состоянии преобразить свое душевное в духовное. Духовные ценности, в редком изобилии и с особой силой заполнившие вдруг в XIX веке русскую жизнь, обратили этот век в своеобразный русский ренессанс. Но в нем уже ощутимы зловещие симптомы какого-то краха культуры. Наш же, двадцатый век страшен по своему натурализму, по грубой непреображенной душевности, по зверообразности своей. «Брани и слышания бранем», переделы, имеющие материально осчастливить человечество, ложатся роковым водоразделом между двумя Россиями, между двумя культурами. Между Россией гениальных личностей и Россией коллективизма, массового счастья, между культурой духа и дрессировкой тела. Физкультура и скаутизм в равной мере подтверждают огрубение вкусов и одебеление сердца. Биологически сильнейший тип русского человека, по меткому слову Бердяева, — «гладко выбритый, военного типа, очень энергичный, дельный молодой человек во френче, знаменует решительный отход от тех ценностей, которые создал XIX век и которыми жил „Великий Орден Русской Интеллигенции».
   С озлоблением, или с разочарованием, но мы отворачиваемся от своего недавнего и великого прошлого. Именно эта интеллигентность минувшего века, это богатство духовного опыта в самых разнообразных его проявлениях, это цветение русской культуры всего более сейчас непопулярны и подвержены злобно-мстительной критике. С этой точки зрения, предлагаемая книга как нельзя более несвоевременна, несозвучна сегодняшним русским настроениям.
   Но потому-то именно и надо говорить об этом, будить память о минувшем, дабы тернии забот и злоба сегодняшнего дня не заглушили совсем отголоски тех великих дерзаний в области духа. Мы русские, в своем прошлом богаты крупными людьми и славными именами и, частенько легкомысленно забывая, не дорожим ими. Что же? Своеобразная расточительность. Если бы о. Антонин не был русским, ему на его родине, наверное, уже поставили бы памятник, чтили бы годовщины его рождения и смерти и написали бы о нем, по крайней мере, одну, быть может сухую, но солидную и исчерпывающую монографию. Мы же просто крепко забыли его. Потому-то вот и нелишнее вспомнить о нем, хоть через сорок лет по его кончине.
   Кроме того, у автора есть своя личная причина, подвигнувшая его писать предложенное повествование. Имя о. Антонина если и ведомо, то в среде ученых-археологов и палестиноведов. Впрочем, и как благодетеля русских паломников в Палестину, и русского деятеля там поминают его с благодарностью те тысячи русских богомольцев, что шли в Св. Землю и в храмах, и в подворьях, построенных о. Антонином, находили отдых душе и телу. Кроме этого о нем не знают ничего. Не знают, пожалуй, самого главного, а именно внутреннего облика, сокровенных мыслей его по трепетным вопросам церковной жизни. О. Антонин не был рядовым представителем чиновного ученого монашества, послушного действием, совестью и мыслью всему тому, что определило и закрепило императорскую политику в отношении к церкви. О. Антонин, в силу своего служебного положения и близкого знакомства с нерусскими аспектами православия, ощутил и продумал то, что было недоступно сознанию и интересам церковных деятелей его века. Он прозревал и тонким чутьем угадывал то, что никогда не смогли бы понять ни митрополит Филарет, ни Победоносцев. О нем с правом можно сказать словами поэта: «Ton siecle etait, dit-on, trop jeune pour te lire» (Musset). Его волновали такие вопросы церковной жизни, которых просто не улавливал слух его современников. Проблемы вселенского единства, соборности, воскрешение канонического сознания, свобода Церкви, Кесарево и Божие и многое другое было им с особой силой и глубоко осознано, и пережито. Его несовременность для того века были официальными кругами оценены как «либерализм», «душок», «подвижность ума»... Вот в этом и есть та личная причина, что побудила автора познакомиться с мыслями и жизнью о. Антонина. Хотя и разделенный годами и поколениями от него, и не встретив его на земле, автор все же близко соприкоснулся с творениями его и с памятью о нем. И вот эта встреча в Иерусалиме с тенью о. Антонина была столь памятна и знаменательна для автора, всколыхнула в нем столько созвучного, что и была воспринята как благословение о. Антонина из могилы поведать о нем то, что мы знаем.
   Несмотря, однако, на давно назревшую необходимость заговорить об о. Антонине, ряд крупных затруднений встает при попытке написать его биографию. Самый интересный источник сведений о нем остался неиспользованным и, кажется, не сможет уже быть использован. Дело в том, что о. Антонин в течение полувека (с 1841 г. до самой смерти) изо дня в день аккуратно вел свой дневник, поверяя ему мысли и чувства и записывая все происшедшее, все встречи и разговоры. По завещанию 19 больших тетрадей этого дневника были отданы в Синод на хранение, чтобы только через 40 лет (т. е. как раз в настоящем году) их можно было бы использовать для печати. По слухам, увы, достаточно достоверным, этот ценнейший документ погиб в годы революции. Окажется ли этот слух несостоятельным, и поведают ли нам когда-нибудь отечественные архивы что-нибудь новое об о. архимандрите, загадывать не стоит. Ждать этого автору не хотелось, и он отважился приступить к работе вооруженный только наполовину и потому с ясным сознанием неполноты своего описания.
   Тем не менее все, что можно было в наших зарубежных условиях достать и прочесть, было подвергнуто возможно полному исследованию, хотя и тут не мало препон возникало пред любознательностью бытописателя. Ведь кроме краткой биографии Дмитриевского в Трудах Киевской Духовной Академии и в изданиях Палестинского Общества, да двух-трех некрологов мы не имеем ничего.
   Бесспорно неоценимую услугу автору оказала возможность в течение свыше двух лет непосредственно на месте, в самом Иерусалиме, познакомиться с плодами деятельности о. Антонина и с немногими оставшимися в живых его современниками. Архив Русской Духовной Миссии, до 1914 г. плохо содержавшийся и в годы войны значительно опустошенный, благодаря упорной и самоотверженной работе ныне уже покойного, долголетнего сотрудника Палестинского Общества И. Спасского был приведен в образцовый порядок и тем сохранен им как для нужд самой Миссии, так и для будущего историка. Благодаря этому автору удавалось без особых трудностей и всегда при самой обязательной помощи и ценнейших советах Ивана Ивановича использовать многое из хранящегося в делах архива. Особливый интерес представили письма родных (отца, брата и дяди — еп. Ионы) к о.Антонину в афинский период его жизни, давшие массу дорогих черточек и подробностей. Ведь привлекала всякая яркая и характерная мелочь из жизни о. архимандрита, с любовью собиралось все, что могло сказать о нем, об его детстве и юности, его душе и запросах, его родных, о всем вообще историческом и культурном фоне. Интересовали не только внешние факты и хронологические даты из послужного списка, интересовал и дорог был о. Антонин как культурное явление русской жизни, как сын славного века, носитель великих заветов. Потому-то вот не к составлению подробного и официальнаго «curriculum vitae” начальника Миссии стремился автор, а к живому рассказу о живом человеке.
   апрель 1934 г. Битоль (Югославия)
   В фигурных скобках номера страниц издания 1997 г.

Глава I. Капустины. Батурино. Отчий дом. Рождение. Детские годы.

    «Не вкусен, да здоров».1
   О.архимандрит Антонин — в миру Андрей Иванович Капустин — дитя далекого великорусского севера, потомок старого священнического рода. Его детство и отроческие годы протекли на лоне суровой пермской природы, в темных дремучих лесах Зауралья. «Тяжелое величие севера"" наложило свой неизгладимый отпечаток на весь душевный уклад его, и частенько добродушный юмор его пронизывало ноткой тихой грусти.
   Генеалогические данные об о. архимандрите небогаты. Предок его Михаил Капустин был выходцем из Великого Устюга2. Известно, что и прапрадед о. Антонина — о. Трофим был где-то священником и имел двух сыновей — Василия и Ивана. В родное село Батуринское Щедринского уезда Пермской губ. переселился прадед Андрея Ивановича, о. Василий Трофимович Капустин, в 1765 г., к каковому году и надлежит относить основание прихода в Батурине3. Сын о. Василия и дед о. Антонина, о. Леонтий Васильевич наследовал отцовское место, был женат на Ирине Ивановне Левосторонцевой и имел еще и сестру Вассу Васильевну (Хаймину).
   У о. Леонтия было шесть душ детей — три сына и три дочери. Старший сын его Ипполит Леонтьевич, впоследствии епископ Иона {9} Екатеринбургский, имел весьма немалое значение в жизни о. Антонина. и посему считаем нелишним привести биографические о нем сведения.
   Ипполит Капустин родился 11 января 1790 года в Тобольске. По собственному его признанию «младенствовал бессознательно сперва в Тобольске же, после в упраздненном г. Далматове, потом до десятилетнего возраста учился грамоте и пению у отца в с. Батуринском.
   11 ноября 1800 года поступил в Пермскую семинарию, где в низших классах обучался катехизису, русской грамматике, арифметике, постепенно латинскому, греческому, частью еврейскому языкам, математической географии, математике, геометрии, механике, физике, отчасти медицине и рисованию, самоучкой музыке и поэзии, риторике, философии и... краткой богословии». По выслушании философии (23.1.1809) пределен был учителем в информиторический класс при семинарии, .затем был учителем низшего класса латинской грамматики, сениором при семинарии, учителем среднего грамматического и арифметического классов, далее учителем «синтакситы и пиитики» высшего арифметического класса, учителем и инспектором уездного духовного училища.
   В 1820 году, когда ему исполнилось 30 лет, он подает прошение о пострижении его в монашество, но по получении указа о пострижении, дает новое прошение о поступлении в Московскую Духовную Академию, куда и поступил 23.VIII.1820 года в состав студентов IV выпуска Академии. Окончив со степенью магистра Академию, он был назначен профессором церковной истории и инспектором в Пермскую духовную семинарию; 8 июня 1826 года вторично просил о пострижении в монашество и 15 июня был пострижен с именем Ионы, 20 июня рукоположен в иеродиакона и 29 — в иеромонаха. Проходя затем должности члена пермской консистории, ректора пермской семинарии и профессора богословия, произведен 30 июня 1829 г. в сан архимандрита «без поручения монастыря». Затем переведен ректором семинарии в Тобольск, членом консистории и настоятелем сначала Межигорского Иоанно-Предтеченского, а после Тобольского Знаменского монастыря. 16 марта 1836 года переведен ректором в Екатеринославскую духовную семинарию и настоятелем Бизюкова Григорьевского монастыря. Эта дата весьма замечательна не только для жизни о. архимандрита Ионы, но особливо для его племянника Андрея и знаменует: со6ою переход последнего на другой, новый путь, открывая перед ним более широкие горизонты и как бы заранее предначертывая линию его пути дальше на юг, а затем на Восток. 23 августа 1836 г. Архимандрит {10} Иона с Андреем Капустиным прибыли в Екатеринослав. Дальнейшая служба о. Ионы идет нормальным, традиционным путем русского ученого инока. До весны 1846 года он остается ректором в Екатеринославе, где за это время под его руководством и бдительным надзором воспитывается Андрей Капустин и где и заканчивает он свое среднее духовное образование. Не останавливаемся подробно на награждениях архимандрита Ионы орденами и другими знаками благоволения к нему государственной власти. И в этом его служебная дорога не отклоняется от традиционной нормы.
   Согласно установившейся практике в 1843 году его вызывают в Петербург «на чреду священнослужения и проповедания Слова Божия». Тогда же он принимал участие в академическом комитете по составлению новых конспектов на семинарские предметы. По собственному его признанию в письме к протоиерею Сухоцкому, в бытность свою в Петербурге архимандрит Иона «сочинил 8 проповедей, из коих 4 сказал, отслужил 109 литургий, 100 молебнов и панихид в 35 церквах, съел 53 званых обеда, в том числе 10 у митрополита Антония4 и один во дворце у Государя... сверх того был на 28 богатых закусках у разных почтенных лиц...»5.
   19 мая 1846 года архимандрит Иона хиротонисан в епископа Екатеринбургского и ему поручено настоятельство в Далматовском Шадринского уезда монастыре, в каковом звании и оставался всецело до 1849 года, когда и уволен на покой с пенсией в 1000 рублей в год6. Последние годы своей жизни он провел в избранном им самим Далматовском Успенском монастыре, наезжая изредка в Пермь или в Батурино, к брату Иоанну Леонтьевичу, и скончался 13 ноября 1866 года. Мы будем иметь еще не раз случай возвращаться к личности епископа Ионы, т. к. его влияние в жизни о. Антонина достаточно велико.
   О другом дяде о. Антонина — Стефане Леонтьевиче — не сохранилось подробностей, равно как и о трех его тетках. Единственно упоминается в письмах и иногда в его дневниках Анна Леонтьевна, дожившая до глубокой старости.
   Отец о. Антонина — Иоанн Леонтьевич — родился 25 сентября 1793 года. Это был замечательный представитель духовенства своего времени. Без специального духовного образования, обученный грамоте у сельского дьячка, вскормленный «ругою и требами», возросший в более чем скромной, чтобы не сказать нищей обстановке священнического дома нашего далекого захолустья, о. Иоанн Леонтьевич являлся исключительным типом русского сельского священника, доброго {11} пастыря печальника и молитвенника своей обездоленной, страждущей, забитой паствы. Недостаток специального систематического образования в семинарии не мешал, однако, таким батюшкам быть истинными просветителям своей темной среды, настоящими тихими, невидными апостолами в удаленных от всех центров медвежьих углах нашей отчизны. Смиренное несение своего служения, постоянный молитвенный подвиг,
   Быт, наследованный от дедов и прадедов, укрепляли дух и просветляли внутренний облик таких служителей алтаря. Прекрасную характеристику своему покойному родителю, исполненную теплой благодарности и сердечности, дает нам сам о. Антонин в одном из своих стихотворений:
   «Он духом обиловал благосоветным, И всем был потребен, и честен, и мил...»
   После элементарного курса часослова и псалтири под руководством дьячка двенадцатилетний Иоанн Капустин был «посвящен в чтеца и стихарь» и начал таким образом свое служение на церковном поприще 14 февраля 1815 года он женился на местной уроженке, священника, Марии Григорьевне Варлаковой7 и в 1818 рукоположен в священника8 и с этого времени начал свою неусыпную и многополезную пастырскую деятельность в родной батуринской среде, своим деду и отцу о. Иоанн нарочито заботился и трудился строения и украшения храмов своего села. О. Василий Трофимович построил в Батурине деревянную церковь, сын его Леонтий пристроил придел к ней и заложил новую каменную, о. Иоанн достраивал ее, украшал по силам, строил ограду и к концу дней своих мечтал еще и об отлитии «двухсотпудового фамильного капустинского колокола»9. Эта же склонность к строению церквей особенно развилась у самого о. Антонина, как в бытность его в Афинах, где им «обновлена из развалин дивная древняя церковь Ликодима, ныне русский храм св. Троицы, так особливо в Св. Земле, где ему обязаны созданием прекрасные величественные храмы на Елеоне, в Горней, в Гефсимании и в Яффе.
   У о.Иоанна и Марии Григорьевны было 13 душ детей, большинство коих умерло в ранних годах. Старший сын Платон родился в 1816 году воспитывался сначала в Тобольской дух. семинарии до 1836 года, бытность, следовательно, там ректором о. архимандрита Ионы, а затем в Московской Духовной Академии, курс которой он окончил в {12} 1840 г. вторым магистром. До 1842 года он был преподавателем Тобольской же духовной семинарии, затем в Московской Академии профессором философии, а после — математики и физики. В 1850 году он, женившись на родственнице митрополита Филарета Московского, был им рукоположен в священника к церкви Рождества Богородицы в Бутырках, а после переведен в церковь св. муч. Никиты на Басманной, был затем членом цензурного комитета и пользовался в Москве большой известностью и как священник, и как писатель, а также и как прекрасный математик и астроном, что особенно роднило его с и без того ему близким братом Андреем. Скончался протоиерей Платон Иванович в 1891 году и погребен в Москве на Пятницком кладбище у самого алтаря церкви св. Живоначальной Троицы. Он был любимым и наиболее близким по годам, интересам и духовному складу братом о. Антонина, и переписка их, полная интереснейшего содержания, свидетельствует о богатой одаренности обоих братьев.
   Кроме Платона и умершего в молодые годы Вениамина (Венушки) до нас дошли имена братьев Александра и Николая, бывших священниками, и Михаила, оставшегося светским, и сестры Антонины Ивановны, бывшей замужем за о. Григорием Васильевичем Зубковым.
   Громадное значение и влияние в воспитании нравственного облика о. Антонина имела его мать. Такие, как она, жены и матери, и могли только в то время воспитывать и создавать поколения беззаветно преданных Церкви и делу просвещения людей, как о. Антонин и многочисленные его современники из духовного звания. Ответственная, возвышенная, но нелегкая задача жены священника как матушки, попадьи в то время и в тех условиях особенно отягчалась и требовала исключительных духовных сил и самоотверженной, жертвенной преданности семье и народу.
   О. Иоанн так характеризует в письме к сыну в Афины от 16 марта 1853 года свою супругу и спутницу жизни: »...твоя матушка остра, памятлива, груба на речи и серьезна, что мне вечно досадно...»10.
   Завет матери «жить не для себя» отцом Антонином не только был воспринят, но и всей его жизнью воплощен и осуществлен на практике. Поистине, у о. Антонина не было своей личной жизни, он себя всего отдал близким, страждущим и гонимым, а также и науке, и делу укрепления русского имени в Св. Земле.
   Интересны советы, даваемые матушкой Марией Григорьевной (в письмах о. Иоанна к о. Антонину), свидетельствующие о неослабной {13} сердечной памяти о Боге и о деятельной внутренней жизни. Так, в письме от 5 февраля 1855 г. о. Иоанн пишет своему сыну в Афины …Рождшая тебя повелела написать тебе свое родительское благословение и поучение таковое: чтобы удержать мысль в неослабном направлении к Богу, в молитве надобно читать молитву гласно, а не шепотом; это она дознала опытом, советует так и тебе»11. Видно, что влияние матери не ограничилось только детскими годами; к ее голосу и советам прислушивался о. Антонин всю свою жизнь. Трогательным лом и любовью веет от хранящегося в вещах о. Антонина в Русской миссии в Иерусалиме маленького сиреневого цвета конвертика с седой прядью волос любимой им «маменьки». Кто же как не она. несмотря на всю внешнюю простоту, серьезность, может быть, даже внешнюю грубость, скрасила ему детские годы, отогрела ему нежное сердце и не дала ему завянуть и засохнуть в той неприглядной обстановке. Недаром с благодарностью вспоминает об этом детстве о. Антонин во время своего синайского путешествия в 1871 г.: «Каким миром, теплом и светом веет от древних дней детства...»12.
   В одном из своих писем к сыну (от 16 июля 1853 г. в Афины) о.Иоанн дает такие для нас небезынтересные характеристики родных предков: «Мой дед по отцу, Василий Трофимович, был характера простого, а дед по матери веселого и шутливого. В наследство эти характеры достались мне, тебе и Мише, да покойному Венушку Маменька моя по отцу своему и шутлива бывала, и, не к оскорблению ее, а в правду, несколько злопамятна; эта черта приметна и в нас с братцем, преосвященным Ионою, но только против тех, которые противного нам характера, или обидят нас... В Платоне Ивановиче я заметил мою простоту и доброхотность ко всякому доброму человеку; есть в нем и матушкина серьезность, и вспыльчивость моя, но ненадолго. В другом месте так рассуждает о. Иоанн о Капустиных (письмо от 23 ноября 1851 г.): «Вот еще что пришло в голову. Первая лет человеческих — заметил по нашим Капустиным — младенческая, райская, сладостно воспоминаемая, но невозвратимая. Вторая седмина — изгнание из рая, в ней уже отнимают нашу и велят учиться, да и на чужой еще стороне. Горе! Третья — время цвета, красоты, весны человеческой и бурное море страстей с ужасом и содроганием вспоминаемых и вздохами провожаемых. Четвертая седмина дает нам неприятности, выговоры, замечания. славу, доброе мнение не без трудов. В пятой седмине ум наш работать, изобретать, приобретать и родить зависть или13 любовь от высших и равных, уважение от низших. Шестая и седьмая седмины нам, Капустиным, не благоприятствуют, в них доводится терпеть неприятности, нелюбовь, страдать за то, что либо заслужено и незаслужено, за грехи, чтобы наша гордость и самохвальство познались, что есть мы червь, а не человек, и что люди есть по всему лучше нас. Восьмая седмина приносит нашим Капустиным честь, доброе имя, награды за труды и обнадеживает покоем приятным в преклонных летах. Девятая седмина ведет нас к гробу, напоминает о разлуках со всем любезным в сем мире и о будущей вечности, заставляет ко всему хладеть, дряхлеть, стенать и молиться Богу...»14. Эта меткая характеристика вполне может быть применена и к о. Антонину, с той только разве поправкой, что и во все седмины своей жизни приходилось ему изобильно страдать заслуженно, а нарочито незаслуженно.
   Из немногих сохранившихся до нас документов личного характера, заметок, писем и дневников, равно как и из весьма скудных обрывков воспоминаний, доживших до ныне редких его современников и сотрудников, все же можно составить себе представление о Капустиных как о людях очень одаренных, цельных натурах с широкими порывами и стремлениями. У о. Антонина и у о. Платона это дополнялось сверх того и всесторонней образованностью и начитанностью. Нам предстоит ниже остановиться подробнее на характеристике и внутреннем облике о. Антонина и поражающей многогранности его натуры. Надо сказать, что и о. Платон также был широко образованным человеком и просвещенным пастырем, не чуждым самых различных областей духовной жизни.
   Но едва ли не самым характерным показателем чуткости и одаренности капустинской натуры, их живости и тонкости служит их фамильная склонность к поэтическому творчеству. Плоды поэтического вдохновения о. Антонина хранились у него в особой тетрадке, в красном сафьяновом переплете, показывавшейся наиболее близким людям и носившей шутливое название «Грехи молодости». Следует, впрочем, заметить, что он обращался к музе не только в юности; известны его стихотворения, датированные 1879 г., т. е. тогда, когда ему было 62 года. Сафьяновая тетрадь содержит, между прочим, и такое предисловие, отлично служащее к характеристике фамильных Капустинских черт:
   «Стихотворства злое семя
   Все капустинское племя {15}
   Заразило с давних лет...
   Стихотвором слыл мой дед.
   На него отчасти глядя,
   Рифмы плел Иона-дядя.
   Истый был Аристофан
   Брат его родной Стефан.
   Третий брат их, мой родитель,
   Также не был праздный зритель
   Братних хитростей и сам
   Прибирал стихи к стихам.
   Их три милые сестрицы
   Были также мастерицы
   Шить стихи и стряпать стопы
   К удивлению Европы.
   Брат сердечный мой Платон
   Уж не раз на Геликон
   С лирой громкою взбирался
   И меж музами скитался.
   Мучась страстию вранья.
   Им вослед пошел и я...»
   Вот они Капустины, — эти неведомые созидатели вековой нашей культуры, носители и представители заветов целостного духа, такие все русские, такие простые, но в то же время аристократически-утонченные, цельные и здоровые. У о. Антонина была печатка с изображением кочана капусты, датой его рождения (1817) и надписью: «Не вкусен, да здоров». Так метко он сам охарактеризовал весь стиль и облик свой, своего рода, своей среды.
   Вот в этой-то обстановке искреннего благочестия, строгой нравственности, сердечного, неподдельного добродушия и юмора, простоты и веселия сердца, в среде скромной и незаметной, в лишении и бедности начал свою жизнь о. архимандрит Антонин.

* * *

   Андрей Капустин родился в с. Батуринском 12 августа 1817 года часу в 8 или 9 утра. О самом событии его рождения сохранилась очень для нас ценная заметка в дневнике его отца, сообщенная нам о. Антониной в «Записках синайского богомольца»15: «Лета от {16} P. X. 1817, августа в 11 день, косивши сено на покосе с помочанами и отблагодаривши их по вечеру, не хотел я ночевать в П... , а спешил в темную ночь домой, встретить имеющее явиться в мир мое чадо, а чтобы не скучно было ехать в ночи, пел «Волною морскою... и канон пасхальный навстречу тебе. Около полуночи достигши дома, уснул до утра. Так как церковь наша вдовствовала без священника, а место было зачислено за мной, то и не случилось в 12 число (день воскресный) ни утрени, ни литургии, во время которой примерно часу в 8 или 9 родился ты, добрый молодец, в многобедный мир сей, при ясном красном солнышке, теплой и приятной погоде, при закрытых всех окнах. По рождестве твоем, думаю, отворено было в горнице окно для показания тебе белого света. Когда же мать твоя увидела тебя при свете, при всей радости не поглянулся ей твой высокий нос...».
   Среди угрюмой северной природы протекают детство и школьные годы Андрея Капустина. Дорогая его сердцу батуринская картина всю жизнь мысленно сопровождала его на всех путях от Урала до Апеннин и Синая и услаждала самые горькие минуты одиночества и потерянности на далекой чужбине вдали от родных мест. Вот она, эта родная ему природа: «Небогатая панорама родного села обиловала в давнее оно время залишком березами и осинами. Оживляло же ее зрелище, под стать ей убогое, сорок и ворон...»16.
   «Помню я тяжелое величие севера,— записывает в своем афонском путевом дневнике о. Антонин 20 августа 1859 г.— В его безграничных лесах, глухих и дремучих, по выражению народному, среди глубокого молчания сырой флегматической жизни земли, стоишь и подавляешься бывало неотразимым унынием, рабски чувствуешь свое ничтожество и не можешь поднять господственного взора ни на что. Отдаленный шум ветра в верхушках гигантских дерев ввевает в мысль твою тупое и обездушивающее рассеяние, а переполненность растительной жизни, дикой и одичающей все, подпадающее влиянию сил ее — как бы не замечающей, как бы отрицающей случайно занесенное в нее скудное бытие твое, наполняет душу страхом. Не раз я вынужден был бежать из грозной пустыни леса, чтобы спасти в себе присутствие духа. Таков север, — severus. Оттого и подвиг северный суров, неприветлив, как бы немилостив. Оттого и подвижник там печален, важен, строг, холоден, как бы страшен...»17.
   Вот тут-то, «на берегу родной поилицы Солодянки» и приютился небольшой, одноэтажный, деревянный домик сельского священника, о. Иоанна Капустина, «с рябиновым садиком и огородом при нем18», с {17} бальзаминами и геранями в окнах. Среди вещей о. Антонина хранятся фотографический снимок этого дома с надписью его рукой на обороте: «В краю родном, где отчий дом» и несколько акварелей Батурина, его рисованных. Это были те ниточки, которые связывали его с покинутой отчизной.
   Скромно и незатейливо и внутреннее убранство капустинского гнезда. Гостиная комната со старинной и неуклюжей мебелью, с портретами близких или знаменитых людей по стенам. «На простенке между окном что на дорогу, портрет Мелетия, бывшего епископа Пермского, и Филарета Никитича, а на противоположенном междуоконьи, что в граду, присутствуют портреты викария Екатеринбургского Ионы и Иустина, епископа Пермского, а в северо-восточном углу комнаты портреты Иоанна, еп. Пермского, и Евгения, митрополита Киевского, да герои России — Кутузов и Суворов...» — как описывает о. Иоанн в одном из писем к сыну19. Тут же, вероятно, «запечатлевшийся с детства пресловутый «Потерянный Рай» с 12 картинками и особым книжным запахом, тщательно стерегомый от детских рук на самой верхней полочке приукрашенного комода, такое чарующее и сокрушающее впечатление делавший на меня. Как это его потеряли, и где он теперь был. спрашиваешь бывало себя и жалеешь о светлом ангеле, что представлен на картинке, тоже, конечно, потерянном, по недалекому детскому соображению. С тех пор ищу сего потерянного рая в каждой лужайке, в каждом лесочке, скитаясь по разным широтам и долготам земли...20 — пишет в своем синайском дневнике о. Антонин спустя повека после этих счастливых дней детства в батуринском доме.
   В этой обстановке, в кругу родных, дяди Ипполита, теток — сестер отца, многочисленных братьев и сестер рос молодой Капустин, я тут слагался его характер, вырабатывалось прочное религиозное православное мировоззрение. В этом отношении, вероятно, в одинаковой мepe он обязан и отцу, и матери. Если в семинарские его годы главным его воспитателем и духовным руководителем является дядя архимандрит Иона, то первые искры Света Истины были в его сердце зажжены родителями. Они вложили ему в душу «страх божественных заповедей», любовь к Богу и Церкви, развили его чуткость и отзывчивость и глубоко заложенную ему от природы красоту душевную, и понимание красоты. Она, эта кондовая, простая, крепкая семья русского сельского батюшки, с глубокими основами, густым и прочным бытом, воспитывала и развивала эти прекрасные душевные качества, которыми проникнуты были все наши лучшие русские люди, {18} вышедшие из священнической среды. Нравственная чистота и высокие порывы, сохраненные о. Антонином до конца дней своих, суть плод того же воспитания и влияния близких ему людей, несмотря на всю их внешнюю простоту и непосредственность, на первый взгляд грубоватых и неискушенных, а на самом деле людей очень тонкой духовной культуры, подлинных аристократов духа.
   Было бы все же несправедливым, говоря о воспитании молодого Андрея Капустина, умолчать имя его «пестунши» Евфимии Стефановны, этого прекрасного образа русской няни, едва ли не самого замечательного и неповторимого и, конечно, уже неведомого Европе типа воспитателя и педагога. Она умерла 15 июня 1851 г. в бытность о. Антонина в Афинах, о чем с прискорбием извещает его о. Иоанн21.
   Особым теплом, как уже указывалось, проникнуты воспоминания о. Антонина о матери, которая несмотря на всю свою внешнюю серьезность умела с материнской лаской отогреть сердце и скрасить бедное его детство. Нередко на страницах его позднейших дневников попадаются заметки, подобные следующей: «в стародавнее время, когда привезет, бывало, родная из города гостинец, пухлый, ароматный пряник, то и засыпаешь с ним в руке, боясь, как бы он не обратился в сновидение и не улетел бы вместе с пробуждением...»22.
   Рано в детстве создавались заманчивые и таинственные образы под влиянием, с одной стороны, церковного уклада жизни и тесной связи с народом, с его бытом, с его душой, с его думой и песней, с другой же — мира эпоса, сказки, древности, примитивных исторических повествований. В душе оживало особое царство, оставившее глубокий след на всю жизнь. Тут и Эдем и Вифлеем23, и «излюбленный император Август »24, и «царства, в которых жили и дивили мир Еруслан Лазаревич и Бова-королевич»25, и «смелые прыжки в седую древность на Парнас, на Пинд, на Олимп»26, народные легенды про Батюшку Николу-угодника и увлекательный мир красочной мифологии и прекрасной древности Эпира и Фессалии27. Эти последние образы стали расти и преобладать, конечно, уже несколько позже, когда Андрей Капустин ближе познакомился с книжкой и школой. Между прочим, на всю жизнь он сохранил, несмотря на богатейшее знание новых, а особливо древних языков, чистоту и своеобразность великорусской речи с сочностью ее оборотов и меткими образами и словечками вроде «опричь», «ономедни», «коёвадни» и т. д.
   Домашнее обучение не отступало от выработанной житейской мудростью традиции; псалтирь и часослов были первыми учителями и {19} Андрея Капустина, как в свое время воспитали целые поколения старых русских людей. Так вспоминаются ему в пустынной и строгой обители синайской эти первые годы учения: «Вот с пригорка, где стоял (и еще до сих пор) стоит незабвенный дом, одинокий отрок тоскливо вперяет утомленные чтением псалтири глаза вслед удаляющемуся светилу дня и несомненно чувствует, что туда, туда, в напрасно ловимый лежит и его вольный и невольный путь...»28. В детстве уже такие смутные предчувствия своего дальнейшего будущего, однажды нарочито ясно и отчетливо явилось отроку видение сказочной манящей Византии, действительно приведшее потом о. Антонина отдать лучшие годы своей жизни и большую часть своего сердце возлюбленному им греческому духу и языку и духовной родине — Византии.
   Первые начатки церковного мировоззрения заложены были в душе, конечно, еще в домашней обстановке, около батуринского храма под влиянием о. Иоанна. Святки, Пасха, храмовый праздник оставляли глубокий след в религиозном воспитании. Так вспоминает он про Рождество дома: «С раннего детства слагаемые в сердце образы Вифлеемской ночи вместе с сладкими песнями церковными Рождеству Христовy просились вон из души... Появлялись и другие тоже умилительные представления давнего детства, столь много увлекавшегося бывало мало понимаемыми событиями, но сильно чувствуемым праздником на устах была трогательная и любимая песнь: «Эдем Вифлеем Приидите видим. Пищу в тайне обретохом. Приидите приимем сущая райская внутрь вертепа. Тамо явися кладязь неископан, из него же древле Давид пити возжадася. Тамо обретеся корень ненапоен, прозябая отпущение. Тамо Дева рождши Младенца, жажду устави абие Адамову и Давидову... ». С языка лилось пение, а воображение рисовало сумерки зимнего холодного дня, тишину родного дома, любимый образ отца, с святым увлечением певшего эту самую песнь, вторимую моим, прерывающимся от чувства голосом, и затем общее пооющих усилие представить себе Вифлеем, вертеп. Тихие образы ничем незаменимые...»29. «С тех давних пор, когда прерадостный праздник Рождества Христова, ожидаемый и так сказать чаемый всем детским существом, предваряя себя скучным, правда, но зато необыкновенно настраивающим к чему-то тоже необыкновенному, сочельником, влагал не только в уши, но и в уста мне торжественное песнопение «Августу единоначальствующу на земли...». С тех пор в сердце глубоко западают о. Антонину неразлучные с вертепом, пастырями и ангелами лами, образы Августа Кесаря и шатающегося богоборца Ирода, казавшегося причудливому воображению чем-то вроде жука, паука...»30 .
   Пост и Пасха оживали в душе своими совсем особенными переживаниями. Лето несло свою радость шалостей и вольность прогулок, прыганья через огонь31 и тому подобных народных обычаев Иванова дня. Но едва ли не самым ярким пятном батуринской жизни был храмовый праздник — «престол», радостный и светлозарный день Преображения. Необыкновенно полную картину большого автобиографического значения рисует нам о. Антонин в своем синайском дневнике:
   «Перед взором стоит сельская, еще недостроенная церковь, полная народа по случаю храмового праздника Преображения Господня. Напросившийся чтец, не принадлежащий, собственно, крылосу, но имеющий на нем привилегированное место, только что окончил первый час. В крылосное окно чуть проникает свет начинающегося радостного дня. За решеткой его очерчиваются прямо на юг силуэты деревянных лавок, полных на сей раз заманчивых для детского вкуса товаров. Явление это повторялось в селе только три раза в году — два храмовых праздника и в девятую пятницу, следовательно, недаром осталось до сих пор памятным душе. До обедни, т. е. до звона на собор оставался тоже часовой промежуток времени. Он (о. Иоанн Леонтьевич) уже пошел домой из церкви, и высматривает заглядевшегося в окошко чтеца. Можно поручиться, что дома никому и в голову не придет спать. Предстоит надевание самолучшего платья, прочитывание Апостола, высматривание сквозь бальзамины и герани нарядных толп, направляющихся к церкви, ожидание гостей и пр. Затем имеются в виду перевод колоколов, светлопарчовые ризы служащих, придворная «милость мира», освящение вишенья, обхождение лавок со святой водой и целодневное утешение дома всякого рода. Была поэтому причина не спать после заутрени в это давнее золотое время... Чей-то облик неотлучно стоит над головой ласковый и молчаливый и неизменно печальный... Из глубины далекой могилы высматриваешь ты своего чтеца и зовешь домой. Но подожди. В окне не все еще обрисовалось ясно. Прочитан только первый час; нет, прочитан, конечно, уже и третий, и шестой, и верно чтется монотонно час девятый. Но все равно, прииди за мной в последний час, покаяния час единонадесятый»32. Такое вот настроение навевалось на вершине Синая на о. Антонина воспоминаниями о доме, родине, детстве. Так текла золотая пора детства его, «первая седмина лет человеческих», по знакомым нам словам о. Иоанна, «жизнь младенческая, райская, сладостно {21} воспоминаемая, но невозвратимая». В дремучих лесах Зауралья, на фоне невеселой природы, среди рябин и осин в забытом пермском захолустьи, ничем особенно важным в истории не знаменитым, на этом унылом русском севере, как бы всегда подернутом сеткой осеннего дождика столь близкого сердцу о. Антонина мелкого осеннего «бусенца»33 вовсе незначительных и никому не нужных географических имен Батурина, Покровского, Солодянки, или Камзолова, Отшибихи реки Поперешной, «которых весь исторический смысл состоит в том, что они от чего-то отшиблись, чему-то стали впоперек и чей-то камзол видели на веку своем»34. Близость простого русского чуткого и тихого, с потонувшей в глубине глаз вековой, неизбывной русской грустью, к которому на всю жизнь остался близок Антонин, также благотворно воздействовала на внутренний облик Сибирское хлебосольство и русское радушное гостеприимство, сызмальства, отличало его и во всю его дальнейшую жизнь, же в его иерусалимские годы.
   Так и для него после счастливого детства настает вторая седмина, изгнания из рая», школьные годы, отъезд из родной Батурины Далматовский монастырь. Не раз вспоминал впоследствии о. Антонин этот день, «оставляемый на пригорке за Солодянкой отчий дом, рябиновый садик и пригорюнившуюся семью, смотрящую на увозимого в школу бедного парня»35. {22}

Глава II Бурса. Далматов монастырь. Семинария. Пермь. Екатеринослав. (1825—1839 гг.) «Годы юные мы учимся,

   А потом в приходах мучимся».
   (Из старинного семинарского стихотворения)
   Уездное духовное училище, в котором о. Антонин начал свое образование, было открыто в 1816 году. Оно помещалось в Далматовском Успенском мужском монастыре Пермской губернии (в 60 верстах от Батурине) на берегу прозрачной и извивающейся по полям и пустырям р. Исети. Пять лет, проведенных Андреем Капустиным в стенах Далматовской обители, запечатлелись глубоко в его сердце и на всю жизнь оставили о себе неизгладимое впечатление. В те юные годы он в остроумных стихах воспел свое пребывание в Далматове; всю жизнь впоследствии вспоминал он эту нелегкую, по временам и дикую обстановку бурсы; часто на страницах дневников последних лет возвращался он к древним дням своего учения и даже на смертном одре в свой единонадесятый час вспомнил снова о Далматовском монастыре, отказав ему по духовному завещанию свой крест, постоянно им носимый.36 {23}
   Живописно и уютно раскинулся монастырь на берегу реки. Кругом обнесенный высокой зубчатой стеной с двумя угрюмыми башнями на и западе, с девятиглавой, двухэтажной, «синаеподобной» церквицей Успения Божией Матери (пятипрестольной, построенной в 1717 г.), садиком и длинными корпусами по трем стенам. Северная сторона была занята банями, больницей, воротами, колодцем; на юге были иноческие келии, где «жил монахов скучный рой и настоятель в вышнем круге», тут же тянулись трапезная и подвалы; вся западная зона была отведена под духовное училище. На востоке — развалины древней церкви, тут же студеный ключ-родник, одно из излюбленных мест досуга школьной детворы. Сад в северо-восточном углу городом, заветное место всех бурсацких голодных вожделений, унылый боярышник по оградам, а за стенами — бесконечная, уходящая, манящая, зовущая к себе, такая русская, полная такой тоски и порывов, орошенная серебристой, на солнце сверкающей лентой Исети.
   Самый монастырь основан был в 1644 г. монахом Невьянской пустыни Далматом, выкопавшим тут себе на берегу оврага пещеру, и вначале назывался Исетским Успенским монастырем. В последнее время в нем было три церкви, известна была чудотворная икона Божией Матери, но монастырь не принадлежал к числу больших или чем-либо знаменитых и особо чтимых обителей русской Фиваиды.
   Высокие стены его с башнями, старинная церковь с почерневшими ликами икон, передаваемые по привычке и со скукой, рассказы и предания о минувшем, о подземном ходе под стенами, унылые фигуры монахов, запах капусты и грибов из кухни, утренний и вечерний благовест в церкви, классы и опостылевший обиход бурсацкой программы — вот декорация в самой славной обители Далмата. Живописные берега Исети с тихими заводями, омутами, где «и дна нету», вольный дух сибирских просторов, далекие родные Батурины, Камзоловы и Отшибихи — все это влекло воображение вон из этих стен, подальше к природе, простоте, Богу.
   Но от обстановки училищной, от внутреннего содержания, хранящегося в этой ограде и унылых корпусах, несет чем-то настолько отжившим и дореформенным, что сдается иной раз просто маловероятным. От воспоминаний о. Антонина о годах учения в Далматове веет на нас да и вообще на всех людей, далеких от той легендарной обстановки, чем-то баснословным и жутким. Невольно в представлении воскресают «Очерки бурсы» и неприкрашенные образы Левитова или {24} воспоминания старых семинаристов того времени. С трудом верится, что вообще что-то подобное имело место, хотя предание еще свежо. Не приходится, впрочем, удивляться тому, что нечто подобно существовало, что безнадежный пессимизм Левитова и Помяловского мог родиться на общем сумеречном фоне русской скорби и безалаберности, но удивляешься и недоумеваешь, как это в той среде еще что-то сохранилось, как это не все спивалось с кругу и рядом с атеистами и неудачниками бурса и семинария давали подвижников и светильников русской Церкви.
   Совет премудрого сына Сирахова о сокрушении ребер (Сирах. XXX:12) применялся, должно быть, чаще и больше всех других библейских советов, во всяком случае больше чем Христово «оставьте детей приходить ко Мне». Драли за дело, а чаще и безо всякого повода, едино для устрашения, за «тихую предусмотрительность», хотя бы даже ученик ни в чем не был замечен и заподозрен. Драли публично, тут же в классе, со смаком и совершенным бесстыдством и безучастием к слезам и мольбам. Целая иерархия шпионов, авдиторов, тиранчиков и деспотов самоуправствовала и безобразничала по свыше одобренному плану. Сами творцы и руководители той школы, прошедшие когда-то через подобную, если и не еще более дикую и примитивную педагогическую рутину, и не могли, конечно, создать ничего другого, пока на смену им не явилось что-то новое, свежее и неумолимое, пока не повеял какой-то более легкий дух. Рожденные и воспитанные в этой атмосфере латинской схоластики, шпионажа, диких понятий и неизбежной розги, они и вели в том же направлении поколения за поколениями своих питомцев.
   Часто является мысль: насколько эта школа была и есть и доныне христианская, евангельская, да и была ли таковой вообще? Часто невольно напрашиваются параллели между бурсой и духом Евангелия, между этими педагогическими методами для будущих пастырей и отношением Христа к детям, к апостолам, к народу. Аналогии немыслимы, настолько далеко все это от слов и заповедей, оглашавших когда-то гору Блаженств или живописные берега дивного моря Тивериадского. Да и вообще наша духовная школа времен митрополита Филарета и состарившихся на схоластике столь типичных наших престарелых протоиереев — руководителей ее, или же совсем скороспелых молоденьких ректоров из рядов «ученого иночества», проходящих эту должность почти всегда без какого бы то ни было педагогического ценза в прошлом, при недоверии и высокомерии к детям в настоящем и с {25}карьерными предвосхищениями скорого в будущем викариатства, — и эта, повторяем, духовная школа не многим отличалась от далматовской бурсы, но еще, может быть, дальше ушла от Христа Спасителя. Рутина, уставность, вытесняющая так часто широту и снисходительность Евангелия, внешний лоск и велелепие, систематически взращиваемый карьеризм, оторванность от жизни, от ее жгучих, неотложных требований душили русскую школу и при князе Голицине, и при митрополите Филарете, и при Саблере. Таков был общий фон. А вот и отдельные картинки. Но предоставим самому о. Антонину делиться своими воспоминаниями.
   Трудно было ему, бедному парню, в Далматове, после безмятежных дней батуринского дома и ласки доброго, но строгого о. Иоанна. «Наука (латинская и греческая долбня) не давались бедному парню. В классе он сидел «низко», к злоименному порогу ходил часто, без обеда оставался чуть не по семи раз в неделю, в нотате почти постоянно значился под иероглифами NB и ук, редко ER и AM, и почти никогда S или Г, до того, что наиболее туживший о нем (т. е. о. Иоанн) помышлял уж взять «тупицу» из школы и будущего археолога обратить в борноволока. Школьные дни недели делились на латинские и греческие: понедельник, среда, пятница — латинские, остальные — греческие. В стенах класса ученики обязаны были в латинские дни говорить по-латински, и тому, кто проговаривался по-русски, всучивался в руки calculus. Всех, у кого он перебывает за день, вносил цензор в записку, и ожидала неминуемая расправа у порога, характеризуемая именем «березовой каши» и пр. Перед классом всех учеников выслушивали авдитора и отмечали в нотат знающих буквами s (sciens) и γ (ινόσκων), ошибающихся er (rans) и άμ (αρτάνων), худо знающих nb. (non bene) и ουκ (ουκαλώς), совсем незнающих ns (nesciens) и ούχ (ουχί). «Несцитов» всегда и «энбеев» почти всегда порол учитель; «еранцев» и «амартанов» переслушивал и ставил на колени или на месте или тоже у порога. Случалось, что переспрашивали и «сцитов» с «гиносками», и горе авдитору, если они оказывались помеченными выше своих действительных успехов. Авдиторы, в свою очередь, тоже слушались у других, подслушных другим авдиторов. Не без того, что бывали злоупотребления властью со стороны этих тиранчиков вроде прижимок, потачек и негласных поборов хлебом, бумагой, перьями, бабками. Между одноавдиторниками бывало такого рода соревнование, что невыучившие урока мешали всячески выучившему ответить перед авдитором хорошо. Пишущий сии строки целые два года не {26} выходил из «ухов» и «энбеев» только потому, что попал в среду таких, для которых и «еранс» было предметом зависти»37.
   Смотритель духовного училища, носивший у бурсаков кличку «бачко», был завзятый латинист и достойный представитель педагогии своего времени. Каковы были результаты этого классического воспитания, сообщает нам сам о. Антонин.
   «Приведенные к горькой необходимости говорить в стенах класса исключительно по-латыни и, естественно, не отыскивая на каждую нужду подходящего и грамматически укладывающегося слова, бедные римляне-гипербореи употребляли, бывало, такой ужасающий диалект латинский. Сначала «бачко» довольствовался тем, чтобы ученики в стенах аудитории болтали по-латински, а потом уже требовал, чтобы говорили и правильно, а фатальный калькулюс всучивался уж и за грамматические ошибки. Ввиду этого «третий стол» (он же и последний — парт тогда еще не знали), не ладивший с грамматикой, упорно отмалчивался на все вопросы и говорил жестами или мычал — mugiebat, что в свою очередь дало повод к образованию слова «mugicus» — «мужик». О, tempora!»38.
   «Aurora musis amica... — недаром мы когда-то доказывали это в своей ученической задачке, усыпая «еррорами» свою цицероновщину. Не знаешь, бывало, за чем смотришь более: мысли чтобы были подходящие, латынь ли чтобы была без ошибок, переписано ли чтобы было аккуратно, тетрадка ли чтобы была чистенькая, задачка подана в свое время и пр...»39.
   Не нужно забывать, что даже и учебники богословских наук, философии и др. были написаны по-латыни, и трудно вообще усвояемые трансцендентные понятия наша духовная школа внедряла в молодые головы в совершенно мертвой латинской оболочке. К чему?!. В бурсе и в семинарии подчас больше отзывало Аквинатом и Беллярмином, чем православной наукой. Глядя на эти методы да и на нашу современную школу, невольно вспоминаешь не без удивления и жалости, что по самому смыслу греческого слова σχολη у древних эллинов ведь значило развлечение, отдых, занятие на досуге чем-либо. Во что же мы ее теперь обратили?!
   Но все же, хоть и такая, далеко не совершенная по постановке учебного дела и нехристианская по духу, бурса давала какие-то плоды и какое-то, может быть, даже и немалое знание, по крайней мере, в области древних языков, учения наизусть цитат из Библии, богослужебного устава и пения. Из духовного училища о. Антонин вынес {27}начатки того знания классических языков, которым потом во всю свою жизнь он так блестяще пользовался и развил до совершенного их знания. Конечно, много ему помогли в дальнейшем семинария и академия, а также жизнь на Востоке, среди греков. Но-семя то, конечно, было брошено еще в стенах Далматовской обители. Совершенно ни по чему не классические берега Исети и батуринские дубравы звонко оглашались классической речью Гомера и Цицерона. Наряду с этим, несомненно, шло и знакомство с историей, которую столь возлюбил о. Антонин, что всего себя отдал впоследствии ей, работая в областях нумизматики, археологии, палеографии, эпиграфики и чистого исторического исследования. Он был человек с необычайно тонко развитым историческим чутьем и одаренный историческим складом мышления. Он сам вспоминал о своих школьных годах как о начале увлечения историей, «детством человечества».
   «Для детского воображения, сопутствовавшего всем дивам мифологии классической, Эпир и Фессалия представлялись братом и сестрой, разумеется, юными и прекрасными, а, главное, своими, своего кружка людьми, которые как будто вот-вот выглянут из-за забора и кивнут головой по направлению в поле, где столько травы, цветов, ягод... О, детство человечества! Сколько в тебе наивного, влекущего, прелестного. Полетел бы в твою радужную ширь всею силою сочувствия, да из окна смотрят строгие глаза, зовущие в комнату за ученический столик на урок»40.
   «Что ни говори, а классические воспоминания, подогретые школой и самый светлый и живой период жизни, чаруют душу и всего более тогда, когда наступает пора неумолимых разочарований»41.
   «Нет, Фессалия идет за мной,— вспоминает он в самой стране, обвеянной мифами и преданиями классицизма, в свое румелийское путешествие,— не отстанет она скоро, дорогая сверстница заветных тридцатых годов, я это знаю...»42.
   Так протекало учение, такова была обстановка школы: монастырь, купание в Исети, поля и леса, игры в школьном саду, унылые пустые классы, порог с «березовой кашей», извечная капуста и горох, а еще чаще и просто «безобед», авдитора, калькулюс, мифы о кикиморах, живущих в монастырских башнях, переплетающиеся с преданиями об Лхиллесе и Августе, и редкое развлечение в виде классического бурсацкого праздника, «рекреации» (просто маевки), столь известной всем старым поколениям семинаристов, воспетое о. Антонином в упомянутых уже «Грехах юности». Это был конец учебного года, какая-то {28}отдышка, какой-то просвет, минуты, когда между учителем и ребенком не стоял фатальный призрак «лозы», когда как будто проникал в мрачную атмосферу светлый луч Божиего солнышка, смеха и свободы...
   «Рекреация, Рекреация...
   Загремел стозвучный класс.
   Прочь, Славония, Кроация,
   Не хочу учить я вас.
   Прочь, «existo, no, forem»...
   Прочь, деление дробей.
   Прочь, злодей кубичный корень,
   Прочь и пропись для детей,
   Прочь, пространный катехизис,
   Прочь, несносный часослов,
   Прочьте, сонмы азов, ижиц,
   Прочь, фигурный ирмолог...»
   Вот она, бурса, когда-то постылый и скучный Далматов. Несмотря однако на все его мрачные стороны, и он, как и все в жизни, перегорел; осталось в воспоминаниях даже какое-то тепло и симпатия43. Всегда ведь темное в жизни и злое страшно лишь в настоящем. Детские слезы быстро сохнут, а старость все осветит тихой улыбкой. Так и о. Антонин вспоминает: «Куда ни взглянешь, отовсюду наплыв чего-то, застилающего глаза слезой. Конечно, это оно, давно минувшее, с его обаятельной обстановкой и с его одуряющим ароматом, которому имя — юность...»44.
   Настал после пяти лет учения вожделенный день окончания духовного училища (15 июля 1830 г.). Впереди — семинария, новые места, новые люди, планы, надежды. Произведен публичный экзамен. Сидят в зале родители: сельские батюшки, дьячки, просвирни, с тревогой и надеждой приехавшие за своими детьми. Смущенные и со слезами счастья, сами плохо все сознавая, они внимают то задорному, то едва слышному ответу своих детей. Вот тут среди ряс, платков, кафтанов сидит и батюшка о. Иоанн Леонтьевич, ласково и с радостью кивающий головой в такт ответу своего Андрюши. Но, наконец, долгожданный аттестат в руках. Прощание со школой и друзьями и отъезд домой к вечеру того же дня... Еще поворот дороги, и последний раз мелькнули купола «синаеподобной» церкви, стены и башни, где-то {29}вдали серебрится Исеть, несется из покидаемого монастыря далекий Ллаговест к вечерне, трясется телега по кочкам и колеям, весело бежит шикая «вятка», и пеньковой в узлах вожжей подхлестывает о. Иоанн лошадку, с любовью и надеждой гладя по голове «беднаго парня, снова вертающегося в Батурино, к родным пенатам.

* * *

   Но вот снова сентябрь того же 1830 года. Андрей Капустин покидает Батурино для поступления в Пермскую духовную семинарию. Назначенный незадолго перед тем ректором дядя — архимандрит Иона — как раз в 1830 г. был переведен ректором же в Тобольск. В Перми Андрей остается шесть лет, наезжая летом в Батурино, учась пиитике, риторике, синтаксите, философии и др. наукам по тогдашней программе. Эти годы нам мало известны. Характер и внутренний облик его еще не сложились вполне, переживалась волнительная «пора надежд и грусти нежной», эстетических порывов, повышенной восторженности. Он забавляется стихоплетством, не всегда, впрочем, удачным, пытается юмористически воспевать нравы и обиход семинарий («Горошница» — гимн бурсака). К этим годам относятся и поэтические воспоминания о Далматове. Продолжаются занятия историей, может быть, еще не осознанной как влечение и своя стихия, не захлестнувшая еще целиком его сердце. Вместе с греческим и латынью изучает он и татарский язык45.
   Одним из памятных и очень важных событий в пермские годы была смерть одного из друзей его по школе, смерть, что-то надломившая в самой душе Андрея, заставившая его глубоко призадуматься над некоторыми до того неведомыми вопросами. И эта первая близкая (если не считать брата Венушки) смерть глубокой морщиной залегла на всем внутреннем облике Капустина. В задорный смех юности ворвалась звенящая лирическая нотка грусти. Не раз потом, и на школьной еще скамье, а потом и в течение всей жизни смерть напоминала ему о себе, предостерегала и находила в его настроениях много созвучного46. Уходили из этой жизни в небесное отечество любимые и близкие, срезались молодые, неспелые еще колосья неумолимой костлявой рукой. И каждый раз все глубже и грустнее задумывается Андрей над этой загадкой. Будто веселый взор юноши вдруг как-то остановится на какой-то точке далекого горизонта жизни, остановится и подернется туманной слезой, и близкая русскому сердцу тоска нет-нет да и охватит надолго все нутро... И это часто... В киевские годы его перу весьма удалась кантата на слова покаянного кондака: «Душе моя, душе моя, восстани, что спиши...» Но нарочито выделяется этот первый поэтический вздох о смерти и оборвавшейся жизни юного друга (28 окт. 1834 г.)

«Причитание»

   «Возьми же и меня, могила.
   На что мне жить? Мне жизнь постыла.
   Он был... Он был, и нет его...
   Того, с кем жизнью я делился.
   Навек сердечный мой сокрылся,
   Жизнь, радость сердца моего.
   Покинул друга своего...
   В нежданный час его лишился...
   О, знал ли ты, ужасный час,
   Кого ты взял в своем полете?
   Ударил он... Померк, погас
   Мой свет очей один на свете...
   Прощайте радости... Уж нет его.
   Нет, сердце, сердца твоего.
   Поблек, завял мой алый цвет
   Во цвете лет...
   Он был так мил
   И им одним я жил...
   И вдруг не стало
   Того, кем жил,
   С кем жизнь делил.
   И с ним завяло,
   Как цвет полей,
   Любви моей начало.
   Друг, встань... Но он
   Спит тяжким сном...
   В сон страшный, вечный,
   Мой друг сердечный,
   Он погружен.
   И все темно, как ночь осення...
   Даль тонет... Звездочка вечерня {31}
   Закрыта тусклой пеленой...
   И ждет кого-то смерть с косой...
   Тяжел, бесцветен, сух и мглист
   Остаток жизни моея.
   Под вой ветров и бури свист
   Слетит ненужный, ссохший лист.
   Как цвет в ночи завяну я,
   И жизнь мою и все дела
   Покроет мгла...
   Возьми ж, возьми меня, могила.
   На что мне жить? Мне жизнь постыла!
   Тихая элегическая грусть и местами импрессионистские блики пронизывают этот семнадцатилетний романтизм. Портрет акварелью из музея Русской Миссии в характерном платье тридцатых годов прекрасно отражает эти немного акварельные тона андрюшиного настроения.
   В эти же годы совершается знаменательный поворот на жизненном пути Капустина. Рожденный и воспитанный на севере, он совершенно неожиданно для себя переносится на юг. Поводом этому послужило служебное перемещение архимандрита Ионы из тобольских ректоров в екатеринославские. В Тобольске под его руководством воспитывался старший его племянник — Платон; переходя на юг, добрый и родственный о. Иона решается взять с собой второго сына о. Иоанна — Андрея. После новых прощаний и проводов для новой разлуки, теперь уже более длительной, архимандрит Иона с племянником въезжают 23 августа 1836 года в Екатеринослав.
   Меняется обстановка: воспоминания о сибирских лесах и дебрях растворяются в безбрежной дали украинских степей, Солодянка и Исеть уступают место чудному Днепру, сумеречные тона севера оживают от сочных и ярких бликов обильной Малороссии; вместо скуластого раскосого пермского инородца — невозмутимый с запорожскими усами хохол, скрипучие телеги, запряженные круторогими волами, вишневые рощи, мазанки. Екатеринослав, шумный и веселый, сменяет в воображении строгую степенность староверческого севера. Можно думать, что и семинария в Екатеринославе была устроена лучше пермской, да и сам Андрей теперь не бурсак и даже не ритор, а уж богослов. Меняется и его настроение, прибавляется опыта, знания, солидности. Вероятно, и положение его как ректорского племянника несколько {32}более привилегированное в семинарском обществе. К тому и надежда близкого окончания семинарии скрашивала возможные неудобства и скуку. Андрей рассчитывал в 1838 г. окончить семинарию и в тайниках сердца лелеял уже мечту о свободе, может быть, и об Академии. Но Промыслу и дядюшке Ионе думалось иначе. Но об этом ниже.
   Среди новых товарищей его появляется личность, немало влиявшая на него и связанная потом с ним крепкими узами на долгое время. Это был сын греческого священника одного из греческих приходов Мариупольского уезда Екатеринославской епархии Серафим Серафимов47. Он был последний год в богословском классе, т. е. на год старше Капустина.
   Серафимов был очень вдумчивый, религиозно настроенный юноша с немалыми запросами и хорошо учившийся. С ним, вероятно, сразу же сошелся Андрей, и у них нашлись многие общие интересы. Общий-то культурный и духовный уровень семинаристов был не ахти какой высокий. Нравы вполне отвечали и той обстановке, в которой они жили, и тогдашним методам воспитания. Кроме довольно обычных и неизбежных во всякой школе лени, скуки и равнодушия к науке, не редки были и более серьезные недостатки и пороки, нарочито же пьянство и карты. Всего этого были чужды и Андрей, и Серафим. Оба воспитывались в благочестивой, богобоязненной обстановке священнической семьи, один — русской, другой — греческой, они могли противостоять этим искушениям и соблазнам. Серафим вполне унаследовал, кроме того, черты чисто византийского, греческого православия, скорее логического, холодного и глубокого в отличии от славянского, немного эмоционального, лирического подхода Капустина. По личным качествам склонности к созерцательной жизни Серафим прекрасно дополнял душевные свойства Андрея, более общительного, жизнерадостного, остроумного и прямого.
   Среди однокашников как-то сложилось мнение о Серафиме как о будущем иноке, да и он сам был к тому склонен, тогда как веселый Андрей, среди товарищей прозванный Козой, Козулей, Капустой, больше, казалось бы, предназначен был к жизни семейной мирского пастыря. Господу было угодно все повернуть по-другому.
   Серафимову очень покровительствовал тогдашний архиерей екатерннославский — Гавриил48, да и вообще он выделялся, по-видимому, среди массы семинаристов. Когда в 1837 г. Серафимов окончил семинарию и поступил в состав десятого выпуска Киевской Дух. Академии, то связь между молодыми друзьями не порвалась. Они писали {33}один другому, и, к счастью, некоторые из этих писем сохранились. Они представляют материал огромной автобиографической важности. Эти письма были напечатаны в «Трудах Киевской Духовной Академии » за 1906 и 1908 годы и снабжены ценными примечаниями сообщившего их. Мы пользуемся этой перепиской, отражающей жизнь и настроения Андрея в течение трех екатеринославских лет. В них весь Капустин. Они полны юмора, пересыпаны остротами на семинарском жаргоне, народными выражениями и чисто великорусскими и типично хохлацкими. В них много того особого беспечного, порой беспричинного заразительного смеха, настроения тех лет, когда все возможно, все легко и кругом такой простор и ширь. Эта бесшабашная болтовня свойственна только молодости. Но с ней наряду и глубокие философствования о Боге, христианстве, грехе, покаянии и, конечно, столь созвучная Андрею мысль о смерти.
   Капустин с интересом и успехом продолжает свое образование в Екатеринославе, как и в Перми. Он уже не какая-то безнадежная «тупица», каким его аттестовали в Далматове. Его способности и ум на виду у всех. Несколько трудно дается ему вначале только еврейский язык, но потом он так в нем наторел, так «изиудился», как пишет Серафимову в Киев, что вполне с ним освоился и даже на экзамене в 1838 г. был награжден еврейской хрестоматией за отличные успехи. В «Грехах юности» есть даже попытки писать стихи по-древнееврейски, не говоря уже о латинских и греческих. Этот последний он так полюбил и настолько с ним хорошо освоился, что по определению семинарского начальства с 9 октября 1837 г. до окончания курса занимает должность лектора греческого языка в низшем отделении семинарии, о чем он с удовольствием пишет в Киев Серафимову49. Ему назначают и жалование в 100 р. ассигнациями в год. Любовь и интерес ко всему греческому влечет его к древней Элладе и христианской Византии. Как-то раз на толкучке он покупает истрепанный и засаленный греческий часослов и думает о том, что ведь есть еще люди, которые читают и молятся по этой книге на своем родном языке50. Таким образом оживает для него греческий язык, как нечто реальное, становятся одушевленными и живыми прописи греческого учебника и тексты Гомера и Геродота. Этот маленький греческий томик с надписью екатеринославского семинариста Андрея Капустина и доныне хранится в библиотеке нашей Миссии в Иерусалиме.
   Живет Андрей у архимандрита Ионы, пользуясь, несомненно, несколько большими привилегиями чем другие, но надо сказать, что {34}дядя его держит в строгости и страхе Божием. Обиход в семинарии был, конечно, легче далматовского, более человеческий: бить не били, но на коленки ставили, и семинаристы ныли и роптали на «преужасную дисциплину», чисто внешнюю, правда, формальную, нарочито же в отношении богослужения и церкви51. Настроение же Капустина лучше всего видно из писем к Серафимову.
   «Ты спрашиваешь о житье моем, о товариществе с соучениками и т. п... Домашняя жизнь моя по-прежнему однообразна. Встаю всегда в 8 часов. После всех классов часа с два сумерничаю, мечтаю о всевозможном вздоре. Вечерую по-прежнему часу до 1-го, но большую часть времени убиваю в лености. Ночью езжу на родину, по семинариям, по академиям, словом, воображение, как попова лошадь, гуляет по всем дворам своего селения, и где только видит незапертые ворота, тут и водворяется... Классическая жизнь моя тоже однообразна. Товарищи — народ веселый, но я никогда не участвую ни в гимнастических, ни в имностических их увеселениях. Сижу надувшись... и блаженствую неподвижно и безмолвно... В классической жизни моей одна только перемена: я сделался ленивцем. Постоянная усталость и склонность к бездвижности так овладели мной, что я, читая твои повести об академических занятиях, часто перестаю мечтать о всех академиях в свете, кончаю курс, еду домой, записываюсь в родное селение дьячком, живу в доме отца, поучаюсь среди простоты народной и близ храма Божия христианской философии, веду переписку (несмотря на причетничество) с преосвященным Серафимом и министром Палсеичем, и блаженствую, лежа на печи. Наконец, под старость иду в какой-нибудь монастырь, хоть Бизюков и, скончав никому неизвестную жизнь, отправляюсь на вечное лежание. Так думаю я иногда. Но в другое время... О куда заносят меня химеры! Я умираю константинопольским патриархом или, по крайней мере, наместником одной из российских лавр. В общий очерк моей жизни прибавлю еще и то, что с недавнего времени над всеми моими периодическими мечтами и думами царствует грустная мысль о смерти. То ли это плод возмужалости и богословского размышления или, может быть, предчувствие какое-нибудь — неизвестно. Впрочем, эта мысль сколько с некоторой стороны спасителена, столько с другой невыгодна. Она отнимает у меня охоту искать сведения и обогащаться ими как таким товаром, который некогда придется отдать за совершенный бесценок. Желательно бы знать, как ты думаешь об этом предмете? Думаешь ли при каждом предначертании и плане твоем, что когда-нибудь, рано или {35} поздно, все умрешь без почестей, без денег, без жены и детей, ляжешь один себе в могилу и не откликнешься ни на голос дружбы и любви на весь призыв жизни и бытия? Вечное тление, вот ужаснейшая из всех мыслей человеческих. Скажи мне, милый мой, можно ли существу не существовать, силе не действовать, мысли не мыслить? Если можно страшная мысль о загробном ничтожестве не будет нелепостью. А не дай Бог умереть с этой мыслью... От як разбрехавсь! Вже цилу страницу напысав тоби, мий серденьку. Не кажи, мий любочку, що й оце письмо мое еднобразне. Уж што ни бай, а жысь то всего дороже, да и покалякал то о ей поболе. Да не печалься, сердешный, ишшо успеем кое-что потараранить!..52 Поэтическое вдохновение его уносит к воспеванию глубоко переживаемых им религиозных настроений. В «Грехах юности» есть целый стихов на Страстную седмицу и Пасху, впоследствии (1850 г.) напечатанных в Киеве. По совести, стихи не отличаются особенно по своему содержанию, ни по внешней форме, но, несомненно, молодого и подлинного настроения религиозного. За оценкой обратился он к о. Ионе. Суховатый дядя строго глянул на Андрюшу и тут же приписал свою откровенную рецензию:
   Сии стихи Христу и Спасу подобны молодому квасу».
   Наступил Великий пост 1838 года. В прекрасном письме пишет он Серафимову о покаянии, исповеди, возрождении души53. Тут отражаются порывы и настроения, сродные им обоим. Пришла теплая, южная весна, заструились волнующие запахи с полей и распускающейся листвы садов, какую-то тайну зашептала природа... Радостно раздался пасхальный гимн, все возрождалось к новой жизни вместе с Новым Адамом и оживающим миром; заколыхалась в сердце Андрея и стала расти пленительная надежда об окончании курса, свободе, Академии. Он совсем настроился на этот лад. Хотя с дядей Ионой и связывали его родственные чувства, и он его очень любил и не мог ему не быть глубоко признателен за все его благодеяния, но жажда воли и самостоятельности брала свое. Да как и ни были родственны эти отношения, но «бывают положения, говорит Тургенев («Отцы и дети»), трогательные, из которых все-таки хочется поскорее выйти». Из Сергиева Посада студент Московской Академии Платон Капустин зовет его туда54, и Андрей восторженно делится с Серафимовым этими планами: «Я так привык к мечте своей, что впаду в отчаяние, если она исчезнет, и надежда моя лопнет вместе с ней» (письмо 11 апр. 1838 г.)55. {36}
   Прошли экзамены, написаны еще письма в Киев (11 мая и 2 авг.), в которых благодушно и беспечно сообщается о городских сплетнях, о своем блаженном ничегонеделании. Осталось несколько скучных недель в пыльном и знойном Екатеринославе, а впереди... об этом можно только с замиранием сердца мечтать. На осень Андрей решился ехать в Московскую Академию к Платону. Письмо подписано: «А. Козулихин».
   Но тут-то вот и случилось разочарование, первое в ряду таких острых и чувствительных. Платон уже и денег обещает послать на дорогу и выехать навстречу, и все было готово, но, как пишет Андрей, в своем восторге он не заметил одного ничтожного, по-видимому, препятствия — согласия дяди, о котором мало думал. О. Иона счел себя вправе распорядиться личностью и свободой своего племянника, находя, что он слишком мало, всего лишь год провел в богословском классе, что он еще не готов для высшей школы, и потому и оставил его еще на год в последнем классе. В Киев летит письмо (от 27 сентября) полное такого разочарования и негодования.
   «Так-то, милый, судьба смеется всем нашим планам и предположениям... Видишь ли, меня изволят считать ребенком, который не должен спрашивать, для чего его привязывают, когда надобно бежать; или что еще приятней — бездушной вещью, которую можно употреблять с неподражаемым деспотизмом; думали попасть на камень, но у этого камня есть острый угол, за который надобно брать тихо и с осторожностью, если не хотят получить рану. Теперь мы живем с ним (с дядей) в отношениях кошки к собаке, и неизвестно, когда возвратимся на старую дорогу... Я три раза подавал прошение в Правление о выдаче мне то билета, то аттестата, то и того, и другого вместе, но последней резолюцией запрещено было мне и впредь утруждать оное такими неосновательными прошениями56».
   Есть такое острое время для молодого самолюбия, когда ужасно хочется, чтобы считали взрослым, чтобы не было покровительственного отношения, чтобы звали по имени и отчеству. А тут: «изволят считать ребенком». Впоследствии, уже начальником Миссии в Палестине о. Антонин любил вспоминать этот эпизод из своей семинарской жизни. Слышавшие это передавали, что однажды Андрей Капустин решил уже даже бежать от строгого и непреклонного дяди-ректора домой, но случившийся тут в семинарии пожар удержал его от этого; он побоялся как бы его не обвинили в поджоге. {37}
   Оставалось лишь покориться дядиной воле и кое-как изживать свой последний год в семинарии. Так из того же письма узнаем о появлении в Екатеринославле приезжего зверинца, театра, какого-то безрукого артиста, все делающего ногами, новом инспекторе в семинарии ожидаемом новом архиерее57. И наряду с этим вдруг такой неожиданный вопрос: «Скажи, брат, на милость, можно ли, живя в Академии, иметь гусли и играть на них?»58 . Или еще в следующем письме (13 марта 1839 г.): «Пьешь ли ты ныне чай? Или иначе — можно ли в Академии пить его? Или еще иначе — позволено ли пить ну, кто бы ни захотел? Не худо бы то для меня узнать. Я имел глупость привыкнуть к этой траве и ныне поутру, если не напьюсь, то целый день хожу как баран»59.
   Чаепитие и потом осталось слабостью о. Антонина. Сколько раз в своих дневниках он вспоминал «любимое питье далекой отчизны», и самовар, невиданная игрушка «москобов». не раз скрашивал ему отдых в путешествиях по Македонии, Эпиру и Синайской пустыне.
   Весной 1839 г. Андрей Капустин окончил Екатеринославскую семинарию.

Глава III Академия. Подгурские. Пострижение. (1839—1850 гг.)

   «Поведения честного, в должности исправен и благонадежен».
    Отметка рукой
   митрополита Филарета Киевского
   на послужном списке о. Антонина. 1850 г
   «Мы, все равно, не можем сохранить Неумирающего счастья...»
    Блок
   Наступает для Андрея Капустина «четвертая седмина лет человеческих». Ему 22 года, и он по определению начальства Екатерино-славской семинарии отправляется в Киевскую Духовную Академию в состав XI ее учебного курса. Об его студенческих годах мы ничего не знаем. Время проходит, несомненно, в упорных трудах, серьезных занятиях науками, самообразованием. Большой университетский город, расширяющийся круг знакомств, профессора Академии, близость к духовному миру Киева — Лавре и Братскому монастырю, сравнительно независимое положение студентов способствуют духовному росту и развитию мировоззрения молодого Капустина. Его одаренная натура с постоянно живыми запросами всесторонне проявляется в этой новой {39} обстановке. Он все по-прежнему пишет стихи, но уже более глубокие, с сильным чувством; рисует, постоянно заметен в кругу своих товарищей, такой общительный и интересный, с тогда уже проявляющейся редкой обаятельностью, привлекавшей к нему сердца. В музее Иерусалимской миссии не мало хранится акварелей его из киевского периода. На лекциях как-то очень удачно им нарисован портрет архимандрита Димитрия (Муретова), впоследствии отлитографированный и очень распространенный. Событиями эти годы бедны, не сохранилось ни писем, ни дневников. Сильно растет и обновляется внутренний его человек. Складывается незаметно и исподволь прочное христианское миросозерцание. В 1841 г. кончает Академию Серафимов и его назначают бакалавром греческого языка в низшее отделение Академии. Годом раньше окончил Московскую Академию брат Платон и, после двух лет профессорства в Тобольской семинарии, назначается бакалавром философии в Московскую же Академию. Летом 1842 г. Андрей едет на вакации к брату в несужденный ему когда-то Сергиев Посад и оттуда пишет (4 августа) в Киев Серафимову. Их дружба прочна и выдержит в будущем одно сильное испытание. Проходит ешё год и в 1843 г. Андрей Иванович заканчивает свое высшее духовное образование по первому разряду.
   Открылись перед молодыми академиками ворота Братского монастыри, и шумно, но несколько и растерянно вышли они в свет. «Мы кончили жизнь школы; теперь открывается нам школа жизни, школа грудная и нам неизвестная...» — восклицает Андрей Иванович перед благостным, на вид немного сердитым митрополитом Филаретом (Амфитеатровым) Киевским на торжественном прощании с Академией. А не оставляющие его и тут жизнерадостность и остроумие выливаются в стихах, по настроению еще сильно семинарских, «На окончание курса».
   «Други, кончено ученье
   Прочь навек ферула, класс,
   Прочь задачи и долбленье,
   Мы не знаем больше вас.
   Нас другая жизнь зовет,
   В свет и шум судьба влечет.
   Не за рюмкой, не за картой,
   Не за роскошью столов,
   Просидели мы за партой
   По пятнадцати годов. {40}
   Дай же руку, ветеран,
   И наполни свой стакан.
   Испытали нужду, голод,
   Сладость лени, горечь лоз,
   Пыль и слякоть, зной и холод...
   Сколько поту, сколько слез!
   Было горе, да прошло.
   Проясни же, друг, чело.
   Слава Богу, мы проплыли
   Курса море и теперь
   Входим в пристань, растворили
   Нараспашку жизни дверь.
   Скоро внутрь ее войдем
   А покамест — попьем...
   Как негодный в дело щебень
   Потрясемся, может, год,
   А потом получим степень,
   И пошли себе в поход:
   Кто в свет, а кто во тьму,
   Как придется там кому.
   Вожделенным кандидатом
   Увенчает нас судьба,
   И не встретимся брат с братом
   Можеть быть уж никогда.
   Грустно думать, столько лет
   Вместе мы коптили свет.
   Кто уменьем иль терпеньем.
   Добрым нравом иль трудом,
   Или просто Провиденьем
   Вышел с правом на диплом,
   Не гордись. Диплом и крест
   Часто, друг, сидят без мест.
   Кто же вышел не магистром,
   Не тужи: еще не пал.
   Можешь быть еще министром,
   Не министр, так генерал.
   Все возможно! Только знай:
   Поживай, да не зевай. {41}
   Опыт учит, что студентом
   Кончил курс, а уж давно
   Носит орден, и с патентом
   На дворянство... Вот оно...
   То же будет и с тобой.
   Не кручинься: пей и пой.
   Опыт также научает,
   Что не крестик рай дает.
   Всех равно Господь спасает,
   Верой-правдой кто живет.
   Злой магистр и кандидат
   Попадают вместе в ад.
   Избирай, кому что мило:
   Кто клобук, а кто венец.
   Чем бы счастье ни манило,
   Все равно один конец:
   Поживем, потом помрем.
   Дайте ж с горя пропьем..60»
   Так уж она повелась эта традиция закрытых школ: всякие стихи, «chansons a boir», карикатуры, студенческие журналы на гектографе. Московская Академия ведь тоже имела в последние годы своей жизни знаменитую хронику «Академия аркана», пользовавшуюся покровительством и даже негласным сотрудничеством самого владыки ректора.
   Для Капустина служебный путь стал как-то само собой намечаться. Его дарования и редкая работоспособность обратили на себя внимание и академического начальства. Его ценят как студента, видят в нем будущую ученую силу, хотят его использовать для науки. Что касается жизненного пути, то он еще не решен окончательно при выходе нз Академии. Для него бесспорно было одно: служение Церкви. Не решен еще был вопрос о самом пути этого служения, т. е. иночество или мирское священство.
   По своей глубокой натуре, тяготению к вопросам вечности, бессмертия, по стремлению к нравственному совершенству он, конечно, близок к подвигу иноческому. Это настроение, несомненно, поддерживается и общением с иноками и старцами киевских монастырей, а также и влиянием любимого им профессора философии в Академии Петра Семеновича Авсенева, с которым он очень близок и скоро {42} сходится до тесной дружбы61. Но стремление к разумному обоснованию переживаемого в жизни, пытливость ума, острого и критического, конечно, удерживают его от раннего произнесения обетов. Ведь и дядя Иона с раздумьем и осторожно принял монашество в 36 лет. Он еще, несомненно, в стенах Братского монастыря почувствовал то, что так ясно чувствовалось всегда при встрече и более глубоком знакомстве с монастырским иночеством, для мира непонятным, наукой не искушенным, но и мир, и науку, и Даже сам ум человеческий взявшим под подозрение. Почувствовал это и записал в своем дневнике на Синае: «Эти-то «так ли» и «что если» и разъедают монашескую жизнь. Их место за стенами монастыря. Доколе еще стоишь вне их, и меряешь пытливыми глазами и высоту их, и крепость их, и нужду, и пользу их, то можешь сколько хочешь «такать» и «еслить». Но замкнувшись внутри их, уже верь и в благовременность била, и в нужду стоялок, и в пользу всего, что скажет или прикажет старец или старый обычай62«. В себе же он чувствовал всю жизнь этот испытующий голос разума и, не считая этого отнюдь недозволенным или вредным для души, не заглушал никогда голоса ума своего, не зарывал в землю этот от Бога данный талант, а, наоборот, стяжевал им все новые и новые дары и за это и терпел в жизни. Остроту его умственных дарований ощущали всегда все, и не раз ему приходилось выслушивать попреки за то, но особенно было памятно иронически брошенное ему лет 20 спустя замечание о «подвижном уме», всю жестокость которого он прекрасно осознал. Но о том ниже.
   Свободу своего разумного бытия, конечно, трудно было ему подчинить безапеляционному «magister dixit». С другой стороны, веселый нрав, стихийная жизнерадостность, личная обаятельность, привлекавшая к нему сердца, звали его из ученой келий и от толстых фолиантов к общению с живыми людьми. И кто знает, сколько раз являлась у него мысль решительно обернуться к миру и, найдя себе по душе спутницу жизни, стать священником? Неоднократно, вероятно, вспоминался домик с рябиновым садиком на берегу Солодянки, бальзамины и герани и весь, тогда еще такой блогоденственный и мирный уклад священнической жизни. Но прислушиваясь к голосу сердца своего, не находил он в нем на это отклика. Сохраненное богобоязненным воспитанием, сердце его молчало, подчиненное контролю острого и сильного ума. Запоет ли оно когда-нибудь? Думал ли об этом молодой ученый? Да и понимал ли он тогда вообще, что еще спит его сердце блаженным сном неведения? {43}
   Начальство его оставляет при Академии. Его определяют (25 октября 1843 г.) учителем по классу немецкого языка. Через полтора года, уже после ухода Серафимова из Академии, его перемещают 1 июня 1845 г.) на класс греческого с оставлением до времени и кафедры немецкой. Осенью того же года — он магистр и потому переименован бакалавром Академии (29 октября 1845 г.). Эти два года проходят в усовершенствовании своих знаний, в серьезной ученой работе и, конечно, в деятельном общении с любимым другом и сослуживцем Петром Авсеневым. Лекции талантливого профессора философии, «повергавшего весь класс в глубокое размышление», и его высокие дарования влекли и пленяли сердца юношества в обоих киевских высших рассадниках науки — Академии и Университете. Его кристальная душа отвечала на запросы Капустина и оказывала исключительное влияние на выработку его внутреннего облика в те годы. Тогда-то вот именно после окончания курса Андрею Ивановичу и пришлось пережить в жизни то, что резко изменило направление его жизни и подчинило и решило его судьбу. Дальнейшее явствует из переписки его с Серафимовым и примечаний, дополняющих ее в «Трудах Киевской Духовной Академии» за 1908 г.
   У одного из своих сослуживцев по Академии, бакалавра Давида Александровича Подгурского, Капустин и Серафимов познакомились
   С его братом, протоиереем Яковом Александровичем, жившим (с 1841 г.) Умани. В Киеве учились и жили дети о. протоиерея — Александр, Константин и Надя. Как раз в 1843 году ей минуло 16 лет. Она получила прекрасное образование в одном из петербургских пансионов, владела в совершенстве французским языком и отличалась тонким воспитанием и умом. Красотой своей и скромностью она обращала на себя внимание всех. В доме своего дяди она входит постепенно в общество академических и семинарских профессоров и быстро становится центром и душой этого молодого кружка. О ней говорят, ей интересуются. Бывавшие и раньше в доме друзья наезжают туда чаще. Больше и глубже стал задумываться Серафимов. Чаще слышится там сибирский акцент Андрея Ивановича. К ним присоединяется ещё одно новое лицо, профессор киевской семинарии, магистр Московской Академии Александр Иванович Тюменев, красивый, развязный и неглупый. Благодаря своей внешности и находчивости он выдвигается вперед, его смех и остроты громко звучат, и он заметно затеняет непредставительного Капустина и серьезного Серафимова. о после этих посещений возвращаются они домой по опустевшим {44} улицам Киева, и сразу обрываются их веселые голоса, только что слышные в гостиной у Подгурских. И не решаются они спросить один другого, отчего это так? Не решается, может быть, и Андрей Иванович спросить свое сердце, а, может быть, уже даже и боится услышать от него в ответ таинственное признание.
   И так проходит зима 1843 года. Занятия в Академии по утрам, а вечером все никак не сидится дома, и все находится предлог для посещения Надежды Яковлевны. Разговоры, споры, пение и потом по снежным улицам в свое, так остро ощущаемое одиночество. Вот в эти-то минуты и оживала какая-то безотчетная надежда, какая-то вера в свое счастье. Верилось в то, что казалось счастьем, что оно, яркое и неумирающее, придет, «пребудет совершенно» и сохранится. Чем-то особенно привлекательным веет от этих лет его жизни. Сама по себе русская жизнь тогдашняя полна особого неповторимого и уже почти нами забытого настроения, каких-то немного выцветших тонов, словно слегка заглушённых звуков. Будто бы на поблекшем дагеротипе или на портретах Ореста Кипренского, в старомодных тургеневских костюмах едва вырисовываются эти дорогие, чуть дымкой задернутые образы, вся та чаадаевско-хомяковская Россия.
   Летом Надежда Яковлевна уехала в Умань к отцу. И не в эти ли одинокие, скучные, такие пустые и, казалось, ненужные дни в пыльном Киеве понял Андрей Капустин, что с ним случилось? Не тогда ли он почувствовал, что холодному уму не совладать над пылким сердцем, что чувству не запретишь? Но, о! как для духовного созревания были нужны эти будто бы потерянные в жизни дни. Однако такими рассуждениями тогда не облегчалась нисколько его духовная жизнь. К прежним настроениям прибавляется что-то новое, правда, более яркое, до того еще неведомое, но ведь само по себе это «что-то » не в силах победить всех антиномий его сложного внутреннего мира. Общение с Авсеневым, беседы о боговедении, изучение Писания и Отцов зовет к небу. Сознание же себя во власти сильнейшего в мире чувства влечет к земле, не пускает. Ибо ведь «всякая соль разжигает жажду; всякая соль лежит на земле или еще глубже... Мир же и радость в Источнике Воды Живой. Он же не в мире...» Андрей Иванович томится, мучается, все внутри двоится у него, собранный ум легко отдается чувству, и мир души уносится далеко-далеко. Особенно звучит для него теперь, слышимое им: «Скажи мне, Господи, путь в оньже пойду, яко к Тебе взях душу мою...». Но нужно пережить, перечувствовать ниспосланное испытание. И тогда только Господь {45}скажет путь и скажет попросту и тихо, в глубине сердца, легким дуновением ветерка. А пока не сказал, нужно и мучиться, и переживать.
   Новый учебный год настал. Вернулись Подгурские. Этой осенью произошло очень важное событие в академической жизни: Петр Семенович Авсенев принял 11 октября 1844 г. пострижение в монашество с именем Феофана. Это и для Андрея Капустина новый порыв к небу, снова уйти из мира. И кто знает, стал ли бы он в таком случае раздумывать год-два назад тому. А теперь только новая волна мнений и раздумий влилась в его сердце. В таком настроении прожил он весь этот год. Отношения его с Серафимовым, можно думать, не изменились, или, лучше, не ослабели, несмотря на то, что они отлично знали, догадывались о чувствах один другого к Надежде Яковлевне. Говорили ли об этом, исповедовались ли друг другу в часы бесконечных русских ночных разговоров, мы не знаем. Вряд ли. Но внутренним чутьем Серафимов не мог не чувствовать все благородство своего друга, и его сердце в этом отношении было спокойно. Сама же Надежда Яковлевна впоследствии так передавала свои впечатления от знакомства и общения с молодыми людьми: «Серафимов и Капустин держали себя застенчиво; оба они были очень почтительны, мни, серьезны и не так разговорчивы. Тюменев же был тонкий, развязанный и все время увивался возле меня...». Наконец, лето 1844 г. решило всё.
   Серафимов просил у покровительствовавшего ему архиепископа Херсонского Гавриила позволения приехать на вакации к нему в Одессу с Капустиным и погостить в архиерейском доме. Поехали, конечно, через Умань, ища и находя для этого десятки предлогов. С ними поехал и Тюменев. Тогда же Капустин познакомился в Одессе с Александром Скарлатовичем Стурдзой. Архиепископ Гавриил тогда как раз основывал Михаило-Архангельский женский монастырь с приютом для девиц-сирот духовного звания под названием «сировоспитательного заведения». Этим делом был заинтересован и Стурдза и помогал владыке. Искали законоучителя в приют и очень рассчитывали на приезд Серафимова и Капустина, чтобы одному из них предложить это место. Капустин же тогда порекомендовал Стурдзе в секретари одного из своих товарищей по Екатеринославу — Неводчикова, впоследствии архиепископа Кишиневского Неофита. У Капустина и установились с того времени отношения со Стурдзой.
   Возвращаясь из Одессы в Киев, молодые люди снова заехали в Умань и тогда-то и сделали Надежде Яковлевне предложение. Все {46} трое! Выйти девушке из такого положения было очень нелегко. Нужно было много чуткости и мудрости сердечной, потому что и само-то сердце ее еще не открывалось тогда совсем. Любила ли она кого-либо из них исключительно? Пожалуй нет. На настоящее чувство не хватало еще духу, сердце на это как-то не откликалось, а отказом жалко было убить каждого. Может быть, в жалости и крылось уже начало сильного чувства, кто знает? Так часто бывает. Во всяком случае, «ласковых слов» в сердце ее было много для каждого из них, но решительного «да» сказать не могла, ибо и сама не знала кому. В эти неповторяемые в жизни минуты и страшно было, и больно, и радостно. Ведь никогда так сильно, как в эти минуты, не живут сознание своей свободы и ощущение власти над чужой личностью. И вот, не решая сама ничего, она все возлагает на отца. Столь нестерпимо порой бывает для совести бремя свободы. Отец протоиерей советовался с братом, сослуживцем и приятелем всех их троих, и после обстоятельного обсуждения судьба Надежды Яковлевны была решена. На Серафимова взглянули ее красивые глаза, и в них он прочитал ее, пожалуй, несколько неуверенное согласие.

* * *

   Самый крупный перелом в жизни Капустина случился как раз в эти дни. Вероятно, бессознательно для него, сердце его отрекается от мира и «красных его» именно тогда, а через год на пострижении уста это только исповедали в киевских пещерах. Тогда, в эту раннюю осень, золотую, с хрустальными далями, с летающими нитями паутины, когда «льется чистая и теплая лазурь на отдыхающее поле», он почувствовал в себе что-то. Остро, но невыразимо пока еще словами. Вся жизнь, в сущности стала теперь представляться ему по-новому. Надежда Яковлевна занимала такое большое место в его внутреннем мире. Да и внешние подробности этой жизни: киевские улицы, Академия, места совместных прогулок, — стали словно другие. Точно что-то очень близкое и дорогое кто-то повынимал из всех этих отдельных кусочков жизни, и самые эти кусочки потеряли благодаря этому свою ценность и цельность. Будто бы выщербленная мозаика, музейная вещь, прекрасная по воспоминаниям. Появилась даже некоторая апатия, любившая иногда навещать Андрея особенно в минуты неудачи и утомления. Поблекли некоторые краски, но острей стал совершаться никогда не прекращающийся совсем в душе процесс переоценки ценностей. {47}Капустин ясно и отчетливо почувствовал, что и у него есть уже свое прошлое в жизни. Какой-то неясный доселе вопрос, к разрешению которого он шел, и тем или иным разрешением которого обусловливал он многое в жизни, вдруг перестал быть совсем загадкой. Дилемма последних лет нашла совершенно ясный свой выход. Путь, по которому он шел до последнего своего разговора в Умани, не вывел к кажущемуся счастью. Что же? Надо было вертаться назад к этому повороту и идти другой дорогой. И тогда-то он неизбежно приходил к о. Феофану Авсеневу, в его келию. Таков был логический ход мышления, но еще чего-то он ждал, стараясь переболеть внутри себя многое, чтобы совершенно мирно прийти к объятиям Небесного Отца. Ждал успокоения, тишины, уверенности. Пережитое в Умани разочарование и неоправдавшиеся надежды на будущее изживались в течение этой зимы 44—45 годов. Его сердце прекрасно поняло свою задачу — быть мудрым и мудро преодолеть все опасности. Их было не одна...
   Поворот духовной жизни может иногда сопровождаться надломом. Часто в подобных случаях появляются уклон в мрачное обличение всего живого и счастливого. Личная неудача, не дай Бог, может повести к озлобленности, иной раз искусно маскируемой личиной аскетизма. Кроме этого, не меньшей опасностью грозило бы старание заглушить в себе чувство, испугаться его и возненавидеть. Но рано или поздно, все равно оно бы потом снова вырвалось наружу и, кто знает, в каких еще проявлениях. Сердце должно было бы понять, что чувство это не было греховным и не стало им в силу одного того, что он решил идти другим путем. Не нужно было мудрому сердцу начать лгать себе и гнушаться хорошего и чистого чувства своего. Не искоренить в себе чувство к любимой девушке и не возгнушаться его, а изобразить и одухотворить его было позвано сердце. И сердце его поняло все это, и потому-то и легче стало Андрею Ивановичу, и без тгрчаний и мучений вспоминал он потом все это. Он, «вспоминая, гохранил те баснословные года». Душевное в нем с тихой грустью порой возвращалось к несбывшимся мечтам, духовное же радовалось совершенной радостью о новом, неземном лике той же любви, все озаряющей и преображающей.
   Не родилось ни зависти к Серафимову, ни озлобления или осуждения к Надежде Яковлевне. Любовь к ней, светлую, прекрасную, молодую он хранил потом всегда и никогда ее не стыдился. Разве можно разлюбить — ведь любовь никогда не перестает. (I Кор.:XIII, 8). Надежда Яковлевна осталась всегда его лучшим {48} воспоминанием, и он никогда не порывал с ее семьей. А впоследствии, когда стали звучать уже иные нотки, и еще ясней стал заметен за собой след прошлого, понял он, сколь нужно ему было все это для его духовного роста. «Пережитое страдание,— говорит Бердяев,— может быть преодолено, и может наступить радость и блаженство. Но и в новую радость и блаженство таинственно войдет пережитое страдание». Так он перефразирует слова Леона Блуа: «Souffrir passe, avoir souffert ne passe jamais». Духовная жизнь есть созревание души в стремлении к Богу, и в этом созревании все посылаемое в жизни от Бога имеет свою ценность. Так и все пережитое за эти три года благодетельно отразилось на духовном воспитании Капустина. Испытав разочарование, он в этом нашел урок для себя. Приобрелся известный духовный опыт, исчезла сухость, присущая молодости поспешность решений, сердце расширилось, стало мягче. Первый шаг в школе жизни сделан, за ним, естественно, последовал другой. Монашество стало принципиально решенным вопросом. Самой Надежде Яковлевне говорил он, встречаясь с ней в ту зиму, что это именно она есть причина его одиночества63. О своем решении написал он тогда же зимой в Батурине Без благословения оттуда не хотел он предпринимать такого шага. Просто, по-христиански, приняли эту весть в рябиновом садике и также просто, по-христиански, ответили. Всплакнула Мария Григорьевна, вышел на крыльцо поздно ночью сам о. Иоанн, — не спалось ему видно — долго щурил он глаза в темную ночь, все вздыхал на зимнее небо, думал свою думу и, тоже украдкой смахнув рукавом подрясника слезу, застлавшую ему глаза, пошел и он в горенку, снял с нагоревшей свечи воск и тут же ночью написал сыну свое родительское благословение. Среди вещей о. Антонина хранится это благословение отца с матерью, им уже после разрисованное, виньетками украшенное, «повапленное» и в рамку застекленное. Вот оно:

Иоанн и Мария

   «Благословение Господа Бога, Отца нашего Небесного и наше родительское да почиет на тебе, любезнейшее наше чадо Андрее, во вся дни живота твоего и в век века неотъемлемо. Да даст тебе Господь силу к понесению креста своего и благого, и легкого ига Христова, егоже сам изволяеши. Буди милостив и непамятозлобив и имей любовь, если можно со всеми; стяжи чистоту сердца, плоти и духа, {49} cмирение, вольную нищету и самоотвержение. Не забуди сего нашего напутственного в новую жизнь завещания, и молись Богу о нас грешних. Тогда разверзется свет твой рано, и просветится пред человеки, да видят добрая дела твоя, и прославят Отца нашего, Иже есть на небесех. Да исполнит Господь все добрые твои желания, ведущие к спасению души твоей, да сподобит и в будущей жизни срести Жениха Небесного в лике мудрых дев со светильником неугасаемым и получить нескончаемое блаженство в Царствии Его Небеснем о Христе Спасителе нашем, призывающем к Себе труждающихся и обремененных для упокоения.
   Молитвами и заступлением Пресвятой Богородицы, преподобных отцов Антония и Феодосия Печерских и всех святых. Аминь».
   1845 г. января на 20 день от 11 до 5 часа ночи. Батурина».
   Весной Андрей Иванович едет на свадьбу в Умань и 6 мая был шафером у Серафимова, а Тюменев у невесты. При расставании Серафимов «клятвенно обещал» написать первое письмо из Одессы ему, Капустину. Оттуда едет он в Москву на свадьбу Платона, женившегося на родственнице митрополита Филарета Московского. Этими двумя весельями заканчивает он свой мирской путь. Никогда, кажется, так не веселился и не смеялся он, как тогда. Тут он ощутил острый припадок болезни глаз, мучившей его долго и после. Тогда же подает он прошение о пострижении. Осенью снова пишет он из Киева Серафимов в Одессу64.
   «А я был в Москве, шаферствовал на свадьбе брата своего и нагулялся досыта, аж по самое горлышко. Только, к несчастью, привязалась ко мне злодейка болезнь. Прежде, нежели я увидел Матушку белокаменную, глаза мои заболели, болели целую вакацию, так что я не столько гулял, сколько лечился. Что же? Ведь и доселе болят. Вот и теперь левый глаз мой крепко нечист и порядком досаждает. Как ты думаешь отчего это? Не оттого ли, что я взявшись за рало, оглянулся вспять на красная мира?
   Ну как же ты живешь? Такой злодей, ведь и не похвалится своим. Верно хорошо тебе, так и молчишь?.. Увы, любезный Серафим! Через две недели не будет на свете сем Андрея Капустина, будет на его месте какой-нибудь о. А... Сегодня пришло мое дело. Числа 6 или 7 ноября помолись обо мне.
   Надежде Яковлевне поклон до сырой земли... Твой еще Андрей».
   Действительно, 7 ноября Андрей Иванович был пострижен в пещерах митрополитом Киевским Филаретом и получил имя Антонин в {50} честь празднуемого в тот день мученика Антонина. 18 ноября он рукоположен в иеродиакона и 21-го — в иеромонаха. Память маститого старца Филарета чтил о. Антонин всегда и берег портрет его как большую реликвию. Митрополит же его называл в разговорах с близкими людьми «чадом благодати».
   «Моя жизнь,— пишет о. Антонин января 1846 г Серафимову,— несколько изменилась, хотя, к сожалению, не радикально. Переменив одежду, я не переменил своих грешних привычек и живу тем же Андреем, которого ты знал и во дни древние... Живу, как живут и прочие наши иеромонахи: пью, ем, сплю, иногда молюсь, часто читаю, еще чаще пишу и всегда грешу...»65.
   Близко знавший о. Антонина известный наш литургист и деятель Палестинского общества профессор Димитриевский так в своем посмертном о нем очерке говорит: «Монахом в общеупотребительном значении этого слова архимандрит Антонин никогда не был, и на это он сам неоднократно указывал. Никогда не жил он в монастыре, никогда он не проходил никаких монашеских послушаний. А, между тем, кто допускался до комнаты, где он проводил свою жизнь в Иерусалиме, кто видел, как даже в пути он скорей голодал, чем разрешал себе недозволенное мясное, что так обыденно на Востоке среди даже высших иерархов, и, наконец, кто не раз заставал его за починкой своей рясы, тот должен был сознаться, что по духу он был более монах, чем монахи, живущие в келиях»66.
   Академическая жизнь все больше с того времени его затягивает и завладевает его личностью. После ухода Серафимова в Одессу он получает греческий язык, с 11 сентября 1846 г. он — помощник инспектора Академии, первое время безвозмездно и лишь с 1848 г. с жалованием в 114 руб. 40 коп. серебром в год. С осени же 1846 г. ему поручается кафедра нравственного богословия, через год он ее меняет на библейскую герменевтику и обличительное богословие и состоит членом внутреннего правления Академии по учебной части и в течение лета 1848 г. исполняет должность инспектора. Но его личная стихия, манящее его уже давно «детство человечества», история и археология не проявились официально, научно в годы его преподавания в Академии. Ему было суждено иначе, гораздо реальнее чем с кафедры ознакомиться с этими науками. Но тем не менее преподавание всех этих столь различных предметов в масштабе академического курса предполагает и широкую его начитанность, и авторитет его в глазах ученой коллегии Академии. Особенно же заняла его время и потребовала {51} больших трудов та ответственная работа, которую ему специально поручила Академия по указу Синода, а именно, исправление русского перевода бесед Златоустовых на Евангелие от Иоанна, чем он и был чанят пять последних лет в Киеве (1845 —1850 гг.) Болезнь глаз, впрочем, временами сильно досаждала ему и мешала этой работе67.
   Конец сороковых годов был и концом его служения родной Академии. Служебные неприятности по инспекции, с одной стороны, уход о. Феофана по болезни на место настоятеля русской церкви в Риме, с другой, побудили и о. Антонина искать выхода из Академии. Несомненно, что ему была определена другая дорога, нечто более плодотворное, чем положение профессора Академии в те беспросветные годы николаевского режима. Благодаря ходатайству еп. Херсонского Иннокентия68 и о. Антонин получает новое назначение настоятеля нашей церкви в Афинах, чем и открывается его путь длительной и богатой по результатам ученой и миссионерской деятельности на Востоке. Он пишет Серафимому 10 июня 1850 года: «Полагаю, что стоустая молва уже донесла до слуха твоего весть о моем назначении в афинскую миссию. Τι ειπες και τι λαλησεις Ну вот, я и грек, как тебе давно того хотелось». Это еще новый поворот в жизни, соприкоснувший его с совершенно особым миром, имевший неоценимое последствие для его внутреннего развития и не меньшие для нашего русского дела в областях греческой церковной гегемонии. До сего момента он следует традиционному пути русского ученого монаха, будущее его можно было бы почти безошибочно предначертать по аналогии с послужными списками всех подобных бакалавров Академии, иеромонахов с магистерским крестиком в петличке рясы. Теперь перед ним открываются новые горизонты церковного Востока, приведшие его к восприятию и переживанию идеи вселенскости православия, то, о чем может быть, ему и не снилось в самых смелых полетах его богатой фантазии.
   Прощаясь с «Материю городов русских», он оставляет ей первый свой печатный труд, двухтомный «Проповеднический круг на подвижные праздники Церкви», если не считать, конечно, ранее напечатанной семинарской «Седмицы Страстей Христовых».
   В конце лета он уезжает из Киева, в Одессе останавливается у Серафимовых, покидает затем отечественную землю, чтобы снова ее увидеть лишь через тринадцать лет, и 30 сентября его восхищенному взору предстала никогда незабываемая картина — озаренный вдали лучами южного солнца афинский Акрополь. {52}

Глава IV. Афины. Царьград. Археологическая работа (1850—1865 гг.)

   «Когда проходишь мимо кладбища, пожалей себя и скажи: «Это перепутье, через которое прошел караван жизни прежде чем достиг до меня». Мы родственники по крови — я и это кладбище...»
    Еп. Николай (Вслимирович) Охридский. «Речи о Всечеловеке»
   С переездом о. Антонина на Балканы начинается, можно смело считать, самый интересный период его жизни. Он полней и зрелей предыдущих лет в Киеве и, думается, значительнее для него лично, чем последующие 29 лет в Иерусалиме. Значительней потому, что именно в эти, нарочито афинские, пятидесятые годы, да даже и в константинопольское пятилетие, он нашел свою стихию, свой личный путь на научном поприще и решительно по нему пошел. Это уже не случайное и временное преподавание то немецкого языка, то обличительного или нравственного богословия в Академии, это серьезный и решительный поворот на историко-археологическую работу. В Афинах он созревает в настоящего ученого, не кабинетного только теоретика, но в живую научную силу, чье имя сразу же становится известным и к {53} авторитетному голосу которого прислушиваются в ученых кругах России и Греции. В Константинополе он является уже известным византологом, вставшим во весь свой могучий рост, с поражающей эрудицией, с самостоятельным взглядом в тех вопросах науки и церковной жизни, в которых ему пришлось выступать. В Иерусалиме же он живет и работает, так сказать, за счет прежних научных приобретений, хотя, конечно, еще дальше и глубже развивает свои дарования. Но тут и паломническое дело, и административные, и хозяйственные хлопоты требуют от него много сил и внимания. Книга, рукописи, раскопки и телескоп, правда, остаются его любимой сферой до конца:ней, но тут уже чувствуется, что прошел тот вдохновенный и столь плодотворный для всего его будущего пафос афинского десятилетия. Много скорбей, знания и опыта отдал он Иерусалиму -о том говорят самые камни Елеона и Силоама, и таинственным шелестом своим шепчут горненские кипарисы его незабвенное имя мамврийской дубраве Авраамовой. Но что-то молодое, трепетно-прекрасное вещают о нем Афины, христианский Парфенон и Эрихфеон хранят в своих развалинах его немеркнущую в русской науке археологическую славу, а доколе будет стоять дивная церковь св. Троицы — «Ликодим», мощный гул с ее стройной колокольни будет нести свою медную песнь в честь ее воссоздателя.
   В исключительно интересное время попадает о. Антонин в Афины. Так уже было, по-видимому, суждено Провидением развиваться его таланту и научному опыту в такой благоприятной обстановка. Ее стоит попытаться осветить возможно всесторонне.
   Прежде всего, сама жизнь, настроения, течения мысли, господствовавшие в столице молодого эллинского государства, требуют к себе внимательного отношения. Не нужно забывать, чем были 50-ые годы для Европы вообще, а особливо для Греции. Только что отшумела революция во Франции, отбунтовали венгры, усмиренные железной рукой русского царя, пробуждалось и крепло национальное самосознание Сербии, Польши, Италии, Бельгии и даже Германии. И в классических Афинах разгорался пламень национального возрождения. Еще звучали в ушах и сердцах многих патриотов отзвуки восстания 1821 г. Живые рассказы о «хетерии», подвигах «клефтов» в Эпире и Загорьи, песни о «стройных, смуглых красавцах-палликарах, умирающих в горах и ущельях, некогда овеянных мифами и классическими воспоминаниями. Белая «фустанелла» еще вдохновляет на подвиг дальнейшей борьбы и служит увлекательным символом торжествующего {54} эллинизма. Европа и Россия полны «прекраснодушного» настроения минувшего александровского царствования. Подвиг агонистов подогревает сердца всех филеллинов. Пушкин восторженно воспевал «святые мраморы Афин, гроба Тезея и Перикла», сами эллины с трепетом и восхищением повторяют имена Ипсиланти, Гривы, Мавромихали и эпирского палликара Марка Боцари. Собравшись по вечерам у затухающего очага, старики с умилением напевают о былой славе и возбуждают воображение молодежи: «Ελληνες κλαύσομεν
   A­νδρα γενναι
    Τον Μάρκο Μπότσαρι
   Ήρωα νέον.
   »Ούτως α«πέθανε
    Λαμπρώς νικών. Τούτον τόν »ήρωα
   «A­ς μιμιθώμεν,
    Τήν ελευθερία μας
    Ἐάν ποθώμεν
    Και θέλη θραύσομεν
    Εχθρούς ημών.
   Будто бы еще слышится отзвук пламенных стихов Рига Фереоса, погибающего в Белграде, и нежная тень утомленного классического профиля лорда Байрона тает в Миссолонгах. Еще передаются жуткие подробности про янинского тирана Али-пашу, именем Мехмет-али, усмирителя восстания, матери пугают непослушных детей и призывают молитвенное заступничество св. новомученика Янинского Георгия (память 17 января 1837 г.). Эвзоны в алых фесках и белых фустанеллах пестро и гордо разгуливают по экзотическим афинским бульварам. Всюду еще с благоговением произносят имя освободительницы, великой России. Впереди сияет на безоблачном горизонте яркое солнце свободной Эллады.
   Вместе с возрождением и расцветом молодого государства начинает расти и развиваться и духовно-культурная жизнь греческого народа. Славным в XVIII в. именам Евгения Булгариса69, «восстановителя греческого образовавания», и Никифора Феотоки70 приходит в XIX веке на смену плеяда новых знаменитостей. В Афинах {55} основывается Офонов71 Панэпистимион (Университет) с четырьмя факультетами: богословским, естественным, медицинским и юридическим, быстро приобретший достойную славу и заменивший весьма для эллинства неудачную Корфскую Академию лорда Гильфорда» (основана в 1824 г.): печальной памяти репутацией и ей подобные школы. Начал нарож-латься класс интеллигенции, и во времена о. Антонина были уже из-зестны имена афинских ученых: филолога Асопия72, археолога и богослова Ромботи73, Фармакида74, Иконома75 и др. Тяжелое турецкое иго, борьба за национальную самостоятельность и свободу своего духа:оздали целые поколения меценатов, уходивших нарочито из Загорья ч Россию, откуда после трудовой жизни они возвращались и жертвовали весь свой капитал (иногда весьма немалый) на дело народного образования и пробуждения эллинского самосознания. Таковы известные: Панаиот Зосима, Зой Каплани, братья Манф и Георгий Ризари (основатели известной афинской духовной семинарии). Афины быстро стали умственным центром. Кто бывал в Греции, живал в Афинах и знает греческое общество, тот не может не признать за ним особой и редкой культурности, большого духовного наследия и истинного просвещения.
   О. Антонин со свойственной ему чуткостью сразу осознал, в какую интеллектуальную среду он попал, отчетливо почувствовал теперь .же воочию, и не только теоретически, что русские и эллины — самые близкие по истории, вере и духу народности76, что эллинство — ближайшая к нам вершина древнего мира, и очень быстро ориентировался в сложной культурной обстановке. А разобраться было в чем, и не мало на то нужно было и умения, и чутья. Нужно учесть следующее. О.Антонин попадает из стихии славянской в греческую, из сильной и национально (если не политически) свободной и богатой России в маленькую, игрушечную Элладу. Не забудем и его с детства раннего увлечения всем греческим, богатого знанием и любовью к эллинскому народу и его истории. Он приезжает туда не скучающим туристом, любопытствующим посмотреть на эту среду как на какую-то экзотику, а как готовый почерпнуть из нее все ее духовные богатства и отдать ей взамен всю свою безграничную любовь ко всему, что запечатлено именем эллинизма. Он научился и сумел «ставить себя в положение грека, чтобы живей и, так сказать, первобытнее были те впечатления, кои неслись на сердце от той или другой исторической местности, совсем иначе, конечно, говорящей в родной слух греческий, чем в слух туриста, даже исследователя-историка, даже отъявленного византиста, {56} но чужеплеменника77». Но та же любовь ко всему греческому давала ему право и строго и беспристрастно оценивать этот вновь ему открывшийся мир. «Греки — наши давние учители, родоначальники всей нашей нынешней науки. И свойственно потому разбирать нам их, как говорится, по ниточке78» .
   При всей ясно сознаваемой всеми греками опасности, извне грозящей им — маленькому народу, никому, строго говоря, из игравших в его освобождение европейских держав и не нужному, существовала другая и гораздо более серьезная опасность изнутри. Не имея достаточно сил, чтобы вести «свою линию в политике и подчинять все своему культурному влиянию, греки невольно смотрели по сторонам, ища поддержки извне и, естественно, не смогли сохранить свое внутренне культурное единство. Образовались две партии: одна — русская, помнившая хорошо хэтерию и Каподистирию, другая — немецкая, всецело с наклоном на Европу, в частности на Англию или Францию. И интеллектуальная жизнь страны начала двоиться: одно течение влекло к коренным истокам, к подлинному духовному сродству, основанному на единстве веры и культуры, к православной России и славянству; другое прельщалось миражом европеизма, германо-романской наукой и духом. Упомянутая злоименная корфская Гильфордова Академия впервые выбросила в греческое общество как лозунг антиславянские идеи, профессора Панэпистимиона Мануси и Фармакидис возглавили немецкую партию и объявили войну всему славянскому, нарочито русскому, как не эллинскому, варварскому на Востоке. Кто-то из «немцев» удачно обронил хлесткое словечко — «панславизм»,— им стали символизировать все якобы антигреческое, антинациональное, и ему выдвинуты были напротив не менее хлесткие, квазипатриотические лозунги. Свойственный маленьким народам узкий шовинизм опьянил греческие умы и бросил их в омут сумбурных идей, трескучей фразеологии и фельетонной шумихи.
   Нарождавшееся в России славянофильство греческим патриотам почудилось чем-то апокалипсическим, страшным, и уже ко времени появления в Афинах о. Антонина он стал всюду мерещиться каким-то жупелом, чтобы во второй половине века разрешиться искусно подстроенной и ловко раздутой болгарской схизмой в Царьграде. В течение каких-нибудь 50—60 лет обнаружились такие исторические контрасты: то — Ипсиланти в России и греческая хэтерия в союзе с шумадийским Вождем Карагеоргием, а то {57} вдруг — панэллинизм и экзархистское движение в Болгарии, Македонии и Фракии. Эти фальшивые нотки не мог не уловить о. Антонин. Словно пророчески вещает он: «Мне уже видится предстоящая борьба новых богов и гигантов, чудовищных вымыслов новой мифологии, не существующих, но действующих, отрицаемых, но веруемых — панэллинизма и панславизма79».
   Вся неумная надутость «патриотов» выступала наружу и не имела, и не могла иметь популярности в толще народа, своим чутьем, понимавшем единственно спасительное для православной Греции единение со славянской стихией. Вне ее Греция не сможет сохранить свое Православие, а вне Православия не было и не бывать Греции... Все 10 лет жизни о. Антонина в Афинах прошли в постоянном соприкосновении с этими двумя течениями, в созерцании неразумного разделения культурных сил эллинизма.
   Европа всегда относилась подозрительно к росту русского влияния на Балканах, в среде единоверных и единокровных братьев. Когда еще при Екатерине II выдвигалась так называемая «великая идея» или «греческий проект», западные дипломаты увидели в нем серьезную опасность. С испугом говорили и думали о возможности создания одного великого национального целого с тремя столицами в нем: Царьградом как политическим центром, Афинами — культурным и Иерусалимом — религиозным80. За этой предполагаемой великой греческой державой неизменно чудилась необъятная Россия. Вольтер по тому же поводу с ехидной улыбочкой писал когда-то Екатерине IÏ «Si Vous etiez souveraine de Constantinople, Votre Majeste etablirez bien vite une belle academie grecque; on Vous ferait une Catheriniade; les Zeuxis et les Fidias couvriraient la terre de Vos images; la chute de l"e mpire ottoman serait celebree en grec; Athenes serait une de Vos capitate; la langue grecque deviendrait la langue universelle; tous les negociants de la mer Egee demanderaient des passeports grecs к Votre Majeste»81.
   Несомненно, что ко времени о. Антонина наши дипломаты постарались усилить подобные опасения в общественном мнении балканских народов. А, ну как атому северному медведю вдруг придет в голову создать еще одну губернию — Афинскую, а там и Белградскую, и Софийскую? Мечтал же Тютчев о всеславянском царе... И боясь, естественно, поставить свою культуру в зависимость от православных славянских «варваров», греки бессознательно и неразумно кидались в объятия протестантской Европы, с радостью готовой задушить величайшую святыню греческого народа — Православие. {58}
   Таков создался общий культурный фон для работы о. Антонина в Греции. Он его не разочаровал, не убил в нем давнего стремления к греческому миру, не отвлек его на какие-нибудь чуждые пути и тропинки. Наоборот, юное увлечение Элладой выросло в зрелую, дружескую любовь к этому поистине нам наиболее родному народу. Острый ум его помог ему оценить по существу положение. «Узкий взгляд на историю Греции,— пишет он,— также легко объясняется еще малым развитием учености между народом, столько веков вынесшим порабощение и доселе еще живущим под минувшим впечатлением страха перед предполагаемым отовсюдным покушением на его независимость»82.
   Любя беззаветно родную нам Грецию, он видел в ней исконное наше тысячилетнее родство духовное, чувствовал и понимал великое миссионерское значение греков в истории и обоюдную необходимость и для них, и для нас тесного объединения. Жалкими и смешными казались все потуги покорить себе весь мир или страхи греческих «патриотов». «Славная нация,— восклицает он,— сиди ты на своем месте, будь ты справедлива и к другим так же, как и к себе, и сознай ты свое прямое назначение в истории, тебе все помогут, и скорей всех мы, обзываемые тобой эллиноненавистниками»83. Диссонанс, происходящий от сочетания культурного понятия Афин и великого исторического прошлого с шовинистической трескотней «панэллинистов», готовых покорить себе не только все Балканы и весь Восток, но и не признающих никаких других культурных факторов в прошлом, кроме самих себя, прекрасно очерчен о. Антониной уничтожающим афоризмом:
   «Дорогие Афины и дешевый афинаизм...»84.

* * *

   Итак, настоятель русской посольской церкви в Афинах, магистр богословия и бакалавр Киевской Духовной Академии иеромонах Антонин прибыл 30 сентября 1850 г. к месту своего служения. Условия службы были для него вполне блогоприятны. Нечастые богослужения, свободное благодаря этому время, сравнительная обеспеченность дали ему возможность всецело отдаться изучению окружающей обстановки, быта и духа народа, церковного уклада жизни, богатой истории и столь обильных в Афинах древностей. После первых восторженных впечатлений, увлечения новизной {59} обстановки он с головой ушел в серьезную научную работу, в манящий мир прошлого. В нем было очень остро развито чувство истории. «Не могу устоять,— пишет он с Афона,— против влекущей силы древности. Встречаясь с нею где бы то ни было, я точно вижу колыбель свою»85. «Детство человечества» на каждом шагу заманчиво и приветливо кивает ему головой в столице Эллады. Кто видел эти маленькие, вросшие в землю церкви афинские, так напоминающие нам наши московские Спасы да Николы, тот знает, какое несказанное чувство умиления подступает к сердцу, глядя на них. О прекрасной византийской старине говорят эти Капникарея и Хрисоспилиотисса. «Башня ветров» и «ворота Адриана» влекут в еще более забытую старину. А там стройные колонны развалин храма Дия Олимпийского, храм Фисея и, застывший во всем величии седой древности, виднеется в перспективе длинной улицы никогда незабываемый, парящий над Афинами Акрополь. Вдали блещет море и навевает волнующие воспоминания о Саламинской битве, Фемистокле и всей неповторимой истории античного мира. Пожелтевший мрамор колонн Парфенона, мозаики церкви в Дафни, холмы, закрывающие путь в Элевсин и к Марафону, отзвуки имен Сократа и Перикла, ап. Павла и Василия Великого, царицы Ирины и деспотов угасающей Византии, все это сладкое и волнующее сердце далекое «детство человечества», свое многотысячелетнее прошлое. Нельзя при мыслях об этом не думать и не чувствовать и себя какой-то частичкой этой всемирной культуры, участником этого громадного исторического процесса.
   За изучение всего этого принимается о. Антонин. Христианские древности преимущественно привлекают его внимание.
   Его типичная фигура с великорусским, чуть скуластым лицом, красноватыми, непослушными волосами, падающими из-под камилавки, появляется всюду, где только есть воспоминание о древности, ищет ее всюду, где только можно ее предполагать. То щурит он свои больные глаза над полуистертой временем надписью на мраморе, то с аршином в руках измеряет развалины древнего храма, то тщится прочесть под лупой надпись на позеленевшей монете Бог знает каких времен, то после трудового дня отдыхает на обломке колонны, вперив утомленный взор в глубокую даль окаймляющих горизонт гор и мысленно блуждает по неведомым областям канувшего в Лету детства. Или, бродя по окрестностям, он вдруг встречает слепого бандуриста, и тот «хриплым, надтреснутым {60} голосом поет» про Караискоса (по-народному Карайскаки), героя, павшего за свободу Греции тут где-то вблизи Афин, и эта песня «вызывает вместе с живым сочувствием и слезы умиления и восхищения»86. Что делать?! Таковы были эти увлекательные сумерки русского романтизма.
   Первым серьезным шагом на научном поприще в Греции был доставивший ему немеркнущую славу храм «Ликодима». Где-то, по-видимому, недалеко от теперешнего королевского дворца находился Аристотелев Аикей87, память о котором сохранилась в предании и названии городских местностей и улиц. В христианские времена поблизости оттуда создается церковь, откуда и название ее «Аикодим», впоследствии по созвучию обратившееся в Никодима. Ко времени византийских императриц «афинянок» Евдокии и Ирины строятся новые и восстанавливаются старые церкви, в том числе и Аикодим. В начале XI в. (1019 г.) приезжает в Афины царь Василий Болгаробоец и к этому времени относит о. Антонин воссоздание церкви Аикодима в теперешних ее размерах88. Кроме нее к тому же времени относятся постройки и других афинских церквей: Дафни, Капникареи, святых Феодоров, Хрисоспилиотиссы, Апостолов, загородного монастыря Кесарьяни89 и устройство монашеской общины при древнем храме Фисея90. Аикодим назван однажды «царской» церковью91, а впоследствии монастырем Спаса-Никодимова, по имени какого-нибудь Никодима, устроившего тут обитель в XV или XVI веке92.
   Взору о. Антонина на месте некогда царского монастыря предстали жалкие развалины: обломки колонн, выкрошившиеся мозаики на сводах, обрушившийся купол, облупившиеся фрески и какие-то никому неведомые, таинственные надписи. Все это свидетельствовало о минувшей славе и вопияло к небу своим жалким видом. Забытая и «посрамляемая особенно в ночное время»93 святыня не могла не привлечь к себе жалостливого внимания о. Антонина. Он часто останавливается около нее во время своих ученых прогулок, думает о ее славном прошлом и решается наконец предпринять меры к ее спасению. При содействии нашей Миссии перед Королем Оттоном и русским правительством это последнее берет на себя восстановление из развалин древнего храма. Работа началась 6 декабря 1851 г. расчисткой места, раскопками древних погребальных пещер под храмом, исследованием очень ценных памятных надписей на них и затем самим восстановлением храма в духе и {61} стиле той эпохи, по указаниям сведущих археологов и авторитетных ученых. Отца Антонина назначают 1 октября 1853 года членом строительного комитета, но, в сущности, с первых же дней он инициатор и душа всего дела. Нужно было изучить, продумать все до мельчайших подробностей, обсудить, чтобы не допустить никаких оплошностей или ошибки. Ктитор с головой уходит в свое дело. Проснулась фамильная капустинская черта — любовь к строению церквей. Он пишет домой в Батурино. Несколько как будто и с неудовольствием отнесся к такому предприятию о. Иоанн Леонтьевич. В своем письме от 12 сентября 1851 г. удивляется, что «он как будто вечно хочет остаться в Греции, что ему подумалось купить дачу в чужой земле и строить церковь на ней»... «да и капитал где такой найти при такой дороговизне, еще какой у нас и не слыхано, и не опасны ли слова Спасителя, и не боишься ли события их на себе»94. А в следующем письме (6 февраля 1852 г.) пишет: «С чьего позволения или согласия начали возобновлять развалившийся храм. Сие дело я одобряю и благословляю: тебе оставлен есть нищий (развалившийся храм Божий) сиру ты буди помощник. Благо есть уповати на Господа, нежели уповати на князя, кольми паче на деньги... Бог благословит и совершит дело доброе, начатое тобою, Он же даст и денег на совершение... Когда отстроишь и украсишь храм Божий, тогда, может быть, и я буду свободен прийти на его освящение или, когда Господь повелит, приеду сосчитаю остатки твоих денег, и вместе с тобой будем отливать благовестной колокол для колокольни батуринской, в память вечную рода нашего». Еще раз пишет (12 дек. 1852 г.): «Да поможет Вам Господь возобновить и украсить древний храм..."- и добавляет: «И пусть посмотрят и узнают греки, что и русские любят Бога...», и дальше уже «pro domo suo» об урожае малины в Батурине, ягод и груздей, про зеленя и погоду95.
   Работы по постройке тянулись до 1855 г. При украшении храма внутри о. Антонину пришла мысль, расписывая его, увековечить в нем память всех когда-либо и чем-либо в Афинах прославленных святых: родившихся, живших, бывших или умерших там. Такой «панафинеон» из 39 святых афинян и украсил собой стены и столпы храма. Все работы по росписи al fresco были поручены немецкому (sic!) художнику Тиршу96 и исполнены с отличным мастерством. Алтарную арку вокруг иконы Богоматери украсил тоже к месту пришедшийся стих из акафиста: «Радуйся, афинейские плетения растерзающая...». {62}
   Наконец-то храм был закончен. В нем три придела: главный во имя Св. Троицы, правый — св. Никодима и левый — св. Николая. Внешность его вполне отвечала духу и стилю византийского зодчества XI в. Его пропорции поразительно гармоничны.
   По представлению Министерства Иностранных Дел Святейшей Синод награждает о. Антонина саном архимандрита; самое производство совершает председатель Священного Синода Элладской церкви — митрополит Аттики Неофит 5 апреля 1853 года. В 1855 г. архиепископ мантинийский Феофан освящает церковь св. Троицы97, уступленную греками России и отныне ставшую нашей посольской церковью. Она привлекает к себе всеобщее внимание, выделяясь своим изяществом и величиной среди шаблонных построек улицы Филеллинов, а большой колокол ее мощными ударами разносит над суетными и шумными афинскими улицами свою спокойную и торжественную меднозвучную волну.
   Открытие надгробных надписей под Аикодимом побудило о. Антонина поискать подобных же надписей и на других памятниках христианских древностей Афин. Так им была обследована маленькая церковь святых Феодоров, теснимая ныне отовсюду высокими громадами домов, и там были обнаружены две надписи, подобные ликодимовским. Но особенно возрос научный интерес при обследовании древних языческих святилищ, со временем обращенных в христианские храмы и хранящих тоже немало интересных надписей на своем мраморе. Изучению подверглись, главным образом, колонны, где в каннелюрах и были эти надписи совершенно случайно обнаружены. Так в течение нескольких лет о. Антонин частью совместно с эфором древностей Греческого Королевства Питтаки и археологом Ромботи, а большей частью самостоятельно очень подробно и тщательно обследовал все тогда ему в Афинах доступное: Фисей, Эрехфий, Пропилеи и, главным образом, западный фасад Парфенона, некогда Великой Церкви христианских Афин, может быть, посвященной имени и памяти «вечной загадки» — Премудрости Божией Софии. Этот последний дал максимум (101) надписей и памятных заметок на своих колоннах. Всего было обнаружено свыше 200 надписей разнообразного содержания, с именами предстоятелей Афинской церкви, должностных лиц и простых людей, живших во времена христианского процветания Афин от Юстиниана до Палеологов или, точнее, от 593 до 1190 года. Это дало возможность восстановить дорогие для истории христианских Афин {63} подробности, имена иерархов, забытых и не вошедших в классические исследования по истории и руководства по хронологии, как, например, Аекьеновский «Oriens Christianus ».
   В 1856 г. о. Антонин напечатал некоторые результаты своих исследований в афинской «Археологической Газете» (№ 40), а затем и русская Академия Наук издала его специальную монографию «О древних христианских надписях в Афинах» (СПб. 1874 г., стр. 84†26 таблиц), снабженную его прекрасным научно-критическим аппаратом. Это капитальный вклад в русскую эпиграфику, к сожалению, мало, чтобы не сказать совсем неизвестный на Западе труд. Вторичное посещение Афин из Константинополя в 1865 г. дало возможность о. архимандриту снова проверить и пополнить свои научные выводы98«.
   Эта работа десяти лет обратила на него внимание ученых кругов. Он составил себе авторитетное имя в археологии и истории и положил основание своим дальнейшим изысканиям в Царьграде, на Афоне и, главным образом, в Палестине. Целый ряд ученых обществ избирает его своим членом. Так «Филекпедевтическое Общество» в Афинах (1 янв. 1854 г.). Афинское археологическое общество (30 апр. 1854 г.), Императорское русское археологическое общество — членом корреспондентом (31 мая 1856 г.) и Одесское общество истории и древностей (15 дек. 1856 г.).
   Попутно с занятиями археологией он знакомится с бытом современных греков, внимательно изучает разговорный язык, что ему, конечно, не составило особого труда при его прекрасном классическом образовании и знании древнегреческого. В 1856 г. он уже свободно пишет по-новогречески. Стиль его признан даже самими образованными греками, строгими и щепетильными критиками классически-образцовым. Он настолько осваивается с языком, что, по его собственному признанию, ловил себя в том, что думает по-гречески, а в разговоре с соотечественниками частенько ввертывал греческие слова, не умея найти вовремя соответствующего русского99«. Такое знание языка имело для него неоценимое преимущество, сблизив его до тесной дружбы с многими греческими учеными, иерархами и простыми людьми во всех его многочисленных и далеких путешествиях.
   Нельзя умолчать об этих ученых поездках.
   Кроме занятия археологией на месте, в Афинах, о. Антонин совершал от времени до времени более или менее продолжительные {64} поездки в окрестности, насколько это ему позволяла его служебная деятельность. Так им не раз посещались Дафни, Фивы, некоторые острова. Но его жажда знания и интерес к прошлому человечества, естественно, звал и в более удаленные, но и значительные места за пределы Элладского королевства. Столько вопросов его интересовало, сама наука еще находилась в состоянии зачаточном, хотелось так много осмотреть, осязать. Взоры и мечты его влекутся и к Италии, и на Афон, в Эпир, Фессалию и даже в азиатские области древнего христианства, к самым его славным первоисточникам. За 15 лет жизни в Афинах и в Константинополе ему удалось очень многое видеть. Это не были поездки туриста, но серьезные экскурсии ученого, к которым нужно было основательно подготовляться. Для этой цели заранее, преимущественно в зимние месяцы прочитывалась необходимая историческая литература, как современная европейская, так и византийские хронографы и классические историки древности: Геродот, Страбон и Ливии. Не оставлялись непрочитанными и наши отечественные путешественники: Коробейников, Барский, игумен Даниил. Вряд ли был о. Антонин тогда близко знаком с подобным ему историком и исследователем Востока, первым начальником нашей Миссии в Иерусалиме архимандритом Порфирием Успенским (впоследствии еписк. Чигиринским), но с памятью его и делами рук его встречался он повсюду на Востоке. Он как бы следом шел за незабвенным автором «Книги бытия моего»: и на Афоне, и в Египте, и на столпах Метеорских, и в самом граде Иерусалиме. А летом, когда нестерпимая жара убивает жизнь в Афинах, когда персонал посольства уезжает на морские купания и в отпуск, тогда и о. Антонин, обычно в сопровождении подобных ему любителей древностей, отправлялся в свои странствия, нагруженный картами, книгами, подзорной трубой, записными книжками и самым скудным запасом существенно необходимого имущества, в котором, впрочем, почти всегда первенствующее место принадлежало ящику с самоваром.
   Первая дальняя поездка его была в Рим в 1852 году. Манило его, конечно, место первых подвигов и страданий мучеников, Колизей и катакомбы, но, кроме того, влекла его туда возможность свидания с любимым «наставником, хранившим его юность», о. архимандритом Феофаном Авсеневым, тогда занимавшим в Риме то же место, что и о. Антонин в Афинах. О. Феофан пишет ему между прочим 13/25 января 1852 года: «В Санкт-Петербурге о тебе {65} доброе мнение по случаю твоей книжки100. Однако в ней есть резкие промашки против догматики. Приими мой прежний совет: церковное красноречие, учительство — не твое поле. Твое — история, церковная археология, а главное твой дар — πνευμα κισερνησεως. Также ошибка, что ты переводишь с славянского на греческий; какая из того польза Русской Церкви, коей ты питомец? Почему не возьмешься исправить пролог по греческому тексту, чтобы сделать ясным, или «Добротолюбие»? Это сокровища, и вот была бы услуга для своей Церкви. Не сделайся ее ренегатом. Свое к ним перенести хочешь или у них побольше забрать для своей Церкви? Искупай получше время твоего пребывания в Греции...»101.
   Следует вспомнить в связи с замечанием о. Феофана о той большой и очень важной работе, которая велась в наших церковных и ученых кругах в то время. Как раз сороковые и пятидесятые годы ознаменовались у нас усиленной деятельностью по переводу святоотеческой литературы с греческого на русский язык и исправлению старых славянских переводов. «Добротолюбие» было, правда, уже в начале XIX в. у нас издано с греческой «Филокалии», но перевод страдал ошибками. В описываемые годы начинается славная работа Оптиной пустыни по изданию в русском переводе главнейших произведений аскетической литературы, как то: «Лестви-цы», творений Исаака Сирина, Аввы Дорофея, Аввы Фалласия, Максима Исповедника, Феодора Студита, Григория Синаита и т. д. При Московской Академии издаются «Творения св. Отец» по определенному плану и системе. При других академиях также развивается работа по переводу и печатанию памятников отеческой литературы. Мы уже знаем о работе самого о. Антонина в бытность его в Киеве по исправлению перевода Златоустовых бесед. Около этого дела под покровительством митрополита Московского Филарета и по почину оптинского старца Макария объединился цвет русской интеллигенции — Шевырев, Иван Киреевский, протоиерей Ф. А. Голубинский, о. Леонид (Кавелин) и о. Иувеналий (Половцев) — сами оптинские иноки, а впоследствии известные церковные деятели. Интересная переписка Киреевских с старцем Ма-карием живо и ярко свидетельствует о том102.
   Письмо о. Феофана было как бы завещанием своему другу. Поездка в Рим и в «опаленную Помпею», знакомство с их древностями бесспорно сильно подействовали на о. Антонина, но, можно думать, не уязвили его сердца любовью к западному христианству. {66} Его не затронуло столь тогда модное и нам русским такое созвучное увлечение Вечным Городом, «черным небом Италии» и ароматом ее истории. То, что так увлекало и опьяняло Гоголя и Иванова, Тургенева и Блока, эта «голубая гарь от Умбрских гор», как-то пощадило о. Антонина. Он верен себе, Востоку, византийскому лику христианства. Друга же своего, о. Феофана, ему уже не суждено было застать в живых. Этот замечательный, чистой души человек скончался 31 марта (12 апреля 1862 года), 42 лет от роду, сраженный неумолимым недугом.
   А когда в Батурине узнали о столь неслыханно смелом его путешествии в Рим, то и вовсе руками развели, долго качали головой и остались крайне удивлены. Так еп. Иона пишет племяннику из Екатеринбурга (7 ноября 1852 года): «Долго ли в Риме пробыл? Когда и здоров ли возвратился? Рим, как столица некогда языческого разврата, а потом театр гонений и мученичества, облитый кровью христиан, страх ли наводил на тебя или только удовольствие и восхищение нынешней своей огромностью и великолепием? Удивляюсь я, почему ты, бывши в Риме, папу не видел?.. Корабль или пароход идет по морю быстрей и безостановочней? Буря и волнение мешает ли пароходу, как кораблю? Далеко ли Рим от Афин? Далеко ли Афины от Екатеринбурга...»103. Характерно это письмо для оценки мировоззрения и культурного уровня тогдашнего русского провинциального архиерея, магистра богословия и бывшого ректора семинарии. А о. Иоанн пишет (16 марта 1853 г.): «...изумились и дивились тому, что ты в Риме. Какими судьбами и для чего ему быть в Риме, уж не бес ли его завез туда, как св. Иоанна Новгородского? Ну уж смел ты, право, и нежалостлив на деньжонки. Кто думал, что мой Андрей будет жить в такой от нас ужасной дали и ездить по чужим землям и плавать по морям синим? Аи, же ты черная наша пташка! Дядя архиерей говорит: «Ни за что бы меня не вынудили странствовать по чужим странам». Мы с ним дома любим жить на родине...». И дальше все спрашивает у сына, в какой форме гулял по Риму, что видел дивного во Флоренции, есть ли Дож ныне в Венеции и т. д. <strong104 В этих письмах к о. Антонину из России столько есть такого «gemiitliches», чего-то от нашего милого, милого прошлого, от неповторимого настроения XIX века. Вот, например, пишет брат Платон Иванович о своем рукоположении, о том, что митрополит Филарет ему подарил по этому случаю бархатную гранатового цвета {67} рясу свою со споротыми орденами, или об оптических инструментах, математических вычислениях, о наблюдениях над Ураном и его положением в созвездии Овна, о расширяющейся заразе спиритизма и о статье митрополита Филарета по этому поводу (письмо от 10 марта 1854 г.), о пожаре Большого московского театра (11 марта 1853 г.), о слухах войны с турками, о постройке храма Христа Спасителя, о холере и т. д. (29 сент. 1855 года). Или же пишут ему о смерти Гоголя, «известного нашего отечественного писателя ». Или вот дядя Иона справляется (7 ноября 1852 г.), набожны ли греки, как слагают персты для изображения креста, странноприимны ли они по-сибирски, есть ли в городе раскольники из христиан; или, например, вот такое старческое брюзжание: «Здоровье, какое Бог дал, советую беречь, и глаза по ночам в небо не пялить: потеряв их, стеклами не заменишь, а трубки и после глаз останутся. Вперяйте на небо чаще очи душевные, кои от того не портятся и лучше зрят невидимое, чем телесные. Притом же еще насмотришься на иной мир, знаешь когда... Мне из Екатеринбурга ближайший путь на вечное житие в Могилев (т. е. в могилу); и так обо мне не тужи... Гадаешь мне где-либо архиепископию, а мне тошнится от этой гадкости» — и дальше продолжает свои провинциальные расспросы, «видит ли о. Антонин Короля, отчего греки не любят пасхального звону, есть ли разбойники в Афинах?»
   О. Иоанн тоже все интересуется (6 февр. 1852 г.), кто русский посланник в Греции, министр ли, князь ли или генерал, какого вероисповедания, семейный ли или одинокий!., в каком вы у него почтении или подчинении, или презрении, любви или холодности, к кому ходит о. Антонин на исповедь; как служит: по-киевски ли, по-батурински ли или по-гречески — обедню с утреней вместе; знаком ли с греческим духовенством, где живет греческий Патриарх; раз там лекарства дороги, то как же бедные люди лечатся (12 сент. 1851 г.)? А на приглашение приехать в Афины, погостить к сыну, благодарит, но решительно за границу ехать отказывается, жалуется на немощи, и в случае чего, пожалуй, «негде будет в пути растереться»105.
   Вообще же все земляки и сородичи ахают, плохо себе представляют из-за своего частокола, куда же это попал их «Андрюша» и что же вообще все это значит, и несказано поражаются, ну как же можно жить без земляники, груздей, пельменей, теплой лежанки и пасхального трезвону. {68}
   Войну 1855—56 годов о. Антонин провел в Афинах, не выезжая никуда. Его муза ответила следующими строфами на окончание ее и на заключение мира

Мир (18 марта 1856 г.)

   Не простирай к нам больше рук своих, Восток,
   Не раздирай души напрасными слезами.
   Тебе мы не поможем более. Свой рок
   Неси один. Забудь, что было между нами.
   Восток, Восток! Ты с первых дней Руси Святой
   Был наш. Тебя на сердце мы носили веки.
   К тебе и взор, и вздох, и стон мы слали свой,
   Когда стремились на Тебя несчастий реки.
   Ты наш в то время был, как ратники Креста
   Идя спасать Тебя, Тебя лжецы распяли, -
   Как, сняв позор со Гроба Господа Христа,
   Над ним Христов хитон нешвенный разодрали.
   Ты наш был в страшный оный, неназванный час,
   Как грозно было сказано: «Уйдем отсюда».
   И пал Царьград. И свет светильника угас.
   И стал смеяться нам «прелаэый отинуды».
   Ты наш был, как Тебя нечистый Магомет
   Позорил, всем грозя огнем, мечом и пленом.
   Ты наш был, как карательный разгром побед
   Упал внезапно над безнравственным коленом.
   Ты наш еще недавно был... Души дитя.
   На снедь зверям все плоть твою отдали.
   Виновны ль мы? Нет! Поздно, много лет спустя,
   Мир скажет: «Прав был Царь. Восток мы растерзали».
   По заключении мира он предпринимает свое второе дальнее путешествие из Афин, именно в Св. Землю и Египет. Впервые увидел он берег Св. Земли 20 сентября 1857 года и провел на ней пять дней. Это его пребывание там, несмотря на краткое время, имело немалые для него последствия. Тогда ему впервые пришлось познакомиться и {69} встретиться с тем миром, которому суждено ему было потом отдать почти 30 лет своей жизни. Тут он впервые взглянул на православную арабскую стихию, тогда же он увидел много такого в жизни самой Палестины и иерусалимского православного мира и среди немалочисленных русских паломников, что глубоко врезалось в его память. Не нужно забывать, что это его паломничество имело место во время очень для нас незавидное, сразу после Парижского мира, когда авторитет России на Востоке, некогда славной и мощной, был чрезвычайно поколеблен. Русские, в столь значительном числе посещающие Палестину, были в то время совершенно беззащитны, что не могло не бросаться в глаза. Пропаганда латинская и протестантская расширялась вовсю. Духовное же окормление наших соотечественников было поставлено ниже всякой критики, вернее говоря, его не было вовсе. Прозябавшую до войны миссию архимандрита Порфирия Успенского должна была заменить новая, организованная пока только еще на бумаге. Начальник ее, епископ Кирилл, прибыл в Иерусалим только 31 января 1858 г., т. е. после посещения о. Антонина. Консульства своего мы тогда в Иерусалиме тоже еще не имели, так что и гражданская защита была не лучше поставлена.
   Не приходится говорить о впечатлениях о. Антонина от Св. Земли, навеянных ее библейскими воспоминаниями. Они были незабываемыми. За пять дней нельзя ознакомиться не только с целой Палестиной, но даже и с одним Иерусалимом. Не дается это ни в 5 месяцев, но виденное остается яркой картиной на всю жизнь. Глубоко призадумался о. архимандрит над всем, что увидел на Востоке. Совсем по-другому открывается Св. Земля всякому паломнику, а нарочито знавшему ее раньше по книге богослову или историку. Контраст между реальным и предполагаемым, действительным и учебником очень значительный. Уезжал он из Св. Града, унося волнующие сердце образы, а вдали стояли серо-лиловые очертания Моавских гор за Мертвым морем, так прекрасно видимые из Иерусалима, а нарочито с Елеона; стояли и провожали до последнего поворота дороги, такие, казалось бы, близкие, но в то же время подернутые туманом, словно все эти с трудом вспоминаемые, бесчисленные библейские пророчества о Моаве. И дразнили они воображение, и успокаивали его своими дымчатыми тонами, и, кто знает, какие мысли навеяли они далекому путешественнику. Вряд ли думал он тогда, что не только еще будет он их видеть ежедневно в течение почти тридцати лет, но и что вид этих {70} лиловых гор будет сторожить его вечный покой на вершине русского Елеона.
   На обратном пути он посетил и Египет, где, конечно, ознакомился с его древними достопримечательностями. Результатом поездки в Св. Землю были: для широкой публики его очерк «Пять дней в Святой Земле»106, а для Святейшего Синода — его весьма важное и веское письмо обер-прокурору гр. А. П. Толстому от 28 декабря 1857 г., бесспорно заставившее наши высшие церковные круги призадуматься над нашей церковной деятельностью в границах сионской церкви и над паломническим вопросом, вступившем тогда в новую фазу своего развития со времени назначения в Иерусалим начальником Миссии епископа Мелитопольского Кирилла (Наумова). На этом письме нам еще придется подробнее остановиться в будущем.
   После этого, в 1859 г. (с 27 июля по 19 октября), о. Антонин пробыл на Афоне, где очень основательно и подробно ознакомился с жизнью и историей всех его монастырей. Долго готовился он к этому путешествию, не желая ехать туда, так сказать, налегке, без достаточной научной подготовки, чем и объясняется то, что, будучи сравнительно от него так близко, он только на 9-й год своего пребывания в Греции решается посетить Святую Гору. В увлекательно написанных очерках107 изобразил он эту свою поездку, сообщив читателю массу историко-археологического материала и захватывая живостью изложения. Встреча там с разноплеменными представителями Православия и встающий при этом всегда вопрос национализма в единстве вселенскости Церкви заставил его еще раз глубоко продумать свое к нему отношение. Была ему послана в жизни задача постоянно соприкасаться с многообразием и разноликостью Православия и он эту задачу продумал и прочувствовал глубже чем кто-либо из его современников. Глухая борьба двух отраслей православных — греческой и славянской — к этому времени уже заметно выбивалась наружу и давала тонкому чутью и острому зрению предвидеть последствия ее — болгарскую схизму и притеснения славянского элемента со стороны греков на Афоне. Трудно было самому о. Антонину находить выход из создающихся противоречий: агрессивного греческого шовинизма и пробуждающегося славянского требования свободы. Почти трагически заключает он свои афонские записки и думы. «Но что же делать с миллионным славянским населением? Огречить его? Но оно не огречилось и в более благоприятные эллинству времена. И разумно ли {71} гречить кого бы то ни было?.. Трудно положение наше... Но есть еще труднейшее его — это положение славянина-филеллина...»108. А через пять-шесть лет ему пришлось встретиться на Востоке с неменьшей религиозно-национальной трагедией арабов, находившихся по справедливому замечанию одного знатока дела под двойным игом — турецким и греческим109.
   Вскоре после возвращения в Афины о. Антонина ожидала новая перемена по службе. Митрополит Филарет в декабре 1859 г. рекомендует гр. Толстому перевести о. архимандрита «не без пользы для дел церковных в Константинополь на должность настоятеля посольской церкви»110. В марте это назначение состоялось, а 18 сентября того же года он прибыл в Константинополь. О. Антонина в Афинах заменил архимандрит Петр (Троицкий) до того бывший с 1858 г. настоятелем посольской церкви в Константинополе. Таким образом, они поменялись местами своей службы111«.
   Уезжая из любезных ему Афин, он удостаивается «за христианские добродетели, ученость и филеллинские чувства» награждения Командорским Крестом греческого ордена Спасителя, но несомненно более для него трогательным было награждение «заштатного священника о. Иоанна Леонтьевича Капустина» от Государя Императора тем «кабинетским» крестом, которым когда-то был по должности миссионера награжден в 1850 г. сам о. архимандрит.
   Константинополь был периодом особенно деятельным во всех отношениях. Желанию отдаться всецело научной работе в сердце самой Византии мешали другие, постоянно на него возлагаемые поручения и самый характер его службы при посольстве. «Сто занятий идут рядом, мешая одно другому»,— пишет он 30 октября 1862 года о. архимандриту Порфирию112. О результатах этих порой весьма тонких поручений будет речь впереди, дабы не прерывалась цельность изложения его научной археологической работы. В Царьграде он провел пять лет, исполненных неутомимых и плодотворных ученых трудов. Сюда он приезжает уже определившимся знатоком-византологом, отдает все свои силы изучению Византии, «от которой на русскую душу веет чем-то своим, близким, но таким давним, что теряются все различительные черты дорогого образа, и остается одно общее представление чего-то неодолимо влекущего, как память о матери у человека, осиротевшего в детстве113.
   В это время у него пробуждается, между прочим, все больший интерес к палеографии и эпиграфике, и в этой области он серьезно и {72} много работает под руководством сведующих лиц. Плодом его палеографических занятий в царьградские годы является составленный им в 1862 году строго научный, критически обработанный каталог 624 рукописей библиотеки иерусалимского подворья в Константинополе. Он тогда обратил особое внимание и отметил как «замечательный сборник» пергаментную рукопись 1056 года с двумя посланиями Климента и знаменитой в науке Διδαη των σωσεκα αποστολων. Благодаря о. Антонину этой рукописью заинтересовался ученый митрополит Филофей Вриенний, издавший ее и тем стяжавший себе крупную известность и не совсем оправдываемую честь ее первого открытия114.
   И отсюда совершает он свои научные набеги на все, что может ему рассказать о забываемом детстве человечества. В апреле 1862 г. он едет в Никею и ее окрестности, переносится в атмосферу двух Вселенских Соборов, ослабленной империи Ласкарей и Палеологов, осматривает, зарисовывает и, наконец, увлекательно повествует в своем дневнике «Поездка в Вифинию»115.
   Ему, наконец-то, удается осуществить самые дорогие мечты молодости, воплотить наяву свои детские сны, жить и работать в самом граде св. Константина, дышать атмосферой таинственной и влекущей к себе Византии. Он погружается в изучение византийских хронографов тут же на месте этих неумирающих памятников археологии и искусства, этих ожесточенных богословских споров, дворцовых интриг и народных волнений. Это совершенно особый мир, где, по остроумному замечанию Диля, жизнь протекала «между крайними полюсами — Св. Софией, ипподромом и Священным Дворцом», «где синтезировались дух эллинизма и православия», «где монархический абсолютизм умерялся революцией и убийством»116. И надо отдать справедливость, своими трудами в области византологии он завоевал себе почетное место в русской науке. За епископом Порфирием и о. Антонином встал в анналах русского византиноведения ряд крупных и славных имен -Васильевского, Успенского, Кондакова и-многих других — имен, которых блеск не смогли затмить ученые подвиги крупнейших европейских специалистов — Диля, Крумбахера, Линген-таля, Иорга, Ииречека и др.
   Еще одно путешествие, но уже не археологического характера, приходится на эти годы. В 1863 году он получает давно заслуженный отпуск на 29 дней для поездки в Россию. Что-то подсказывало ему скорей взглянуть еще раз на родную Солодянку и пермские леса, насладиться последний раз разговором с дорогими отцом и матерью. {73} Многочисленная семья Капустиных решила съехаться у родного батуринского очага, и вот в июле 1863 года собрались они все: и старые, и малые в рябиновом садике, утешив бесконечно растроганных стариков. Какой контраст для о. Антонина! После колонн Парфенона и минаретов Стамбула снова родные березы и осины, русский говор, заунывная острожная песнь, беспредельная наша тоска. Так и хватило за сердце от русской грязи, ночного русского лая собак, запаха гари и мокрой соломы. Снова батуринская церковь, где когда-то он пел на клиросе и бойко говорком читал часы. Снова родные картины, могила Венушки на погосте, сочная трава, по которой так заманчиво было когда-то носиться босиком, в рубашечке распояской.
   «Опять, как в годы забытые,
   Три стертых треплются шлеи
   И вязнут спицы расписные
   В расхлябанные колеи...»
   Сразу узнал он ее, «эту мирную, сросшуюся с землей и природой жизнь славянскую, не высокую, не залетную, не громкую и не бойкую. Хлеб да соль, песня да сказка, печь да поле, работа да гулянье, тишь да гладь, да Божья благодать...»117. Прекрасной, трогательной «Капустной песнью» ответило его поэтическое сердце на это торжество рода капустинского:
   «Примчались, приплыли, собралися вместе
   Из дальних сторон, из-за синих морей
   Батурине милой, прекрасной невесте
   Поклон принести от различных семей...»
   Вот оно — семейство о. Платона:
   «Букет семицветный прислала столица
   На праздник родной из родного венка...
   Он мог быть и больше, но Божья десница
   Отрезала слабые два стебелька»118.
   Тут и сестра Антонина Ивановна, и брат Михаил из Ирбита, и, конечно, сам преосвященный дядя, которому от музы племянника досталось: {74}
   «Утехам свиданья семейным вдобавок
   Далматов, старинный приятель и друг
   Сыскал где-то в залежи старый обабок
   И кинул его в наш чарующий круг»119.
   Оба брата — и Платон, и Антонин, увлекавшиеся фотографией, тогда только входившей в моду, снимали в Батурине каждый уголок и всех домочадцев, надоедая, как водится, рассаживанием и суетой. О. Иоанну подарили какие-то необыкновенные немецкие часы с боем, только бы утешить старика. В общем же короткий отпуск пролетел в незаметных вечерах, беспорядочных расспросах и рассказах, после которых увидали, что ничего-то путного толком не рассказали, и время как-то прошло неизвестно в чем. Грустна была разлука, а еще грустнее после нее. Поняли все, что для многих это свидание последнее. У о. Иоанна все до этого дня была какая-то еще радость на земле, для которой он жил: повидать своих Платона и Андрюшу, но вот минула эта радость, скрылась кибитка в облаке пыли, остались только отзвуки милых голосов, мелькнувшие образы, и только тикают немецкие часы, да какой то хитроумный настольный органчик играет в столовой любимую Андрюшину мелодию. Ах, сколько непередаваемой, щемящей тоски в этих музыкальных шкатулочках, в их серебряном звоне, хрипении и покашливании! Так это заденет за какую-то струнку в душе, и все внутри не то засмеется, не то заплачет о давно минувшем. И тихо засыпает под эти звуки над ненужной книжкой старенький о. Иоанн.
   А о. Антонин воротился «домой в Византию», тоже понял, что миновало его золотое время, что «к вечеру есть и преклонился есть день» его жизни. К тому же болезнь его глаз усилилась и все чаще и острее давала себя знать. Но он снова берется за работу.
   Батуринские предчувствия стали понемногу сбываться. В Москве 24 марта 1864 г. скончался Ваня, сын о. Платона, талантливый семинарист старших классов, монах по душе и стремлению, любимец о. Антонина, умерший смертью истинно праведной. Знаменательно, что и он, да и сам о. архимандрит (через 30 лет) умерли накануне радостного дня Благовещения. Эта смерть, потрясшая родителей, глубоко поразила и о. Антонина. Это видно по письмам и заметкам. А через год после того, 22 марта 1865 г. умер и старец о.Иоанн... Ниточки рвутся, уходят в вечность милые тени, теряет ценность сама личная жизнь.
   Летом 1865 года он едет в свое из Константинополя последнее научное путешествие — в Румелию, т. е. в области Македонии, Фессалии и Эпира. Это двухмесячное путешествие (с 13 мая по 10 июля) было его прощальным приветом великому прошлому христианской империи, а по своему научному значению как для самого о. Антонина, так и для читающей публики оно может считаться исключительным. Пред русским обществом открылся совершенно новый мир неведомых областей и забытого исторического прошлого, благодаря изданному Академией Наук двухтомному путевому дневнику о. архимандрита («В Румелию», СПб, 1879, стр. 376†Ш†8 таблиц, и «Из Румелии», СПб, 1886, 650†XVII1 таблиц). Как раз тогда стал пробуждаться интерес к местам, прославленным леонтьевскими героями — Палликаром Костаки и Одиссеем Полихрониадисом. Маршрут этой поездки таков: Салоники (16—18 мая), Эдесса (Водена) — Битоль — Прилеп и монастыри Слепче и Трескавец — (22 мая-1 июня), Ресан — Охрид (2—3 июня) — монастырь св. Наума — Кастория — Янина (11—14 июня) — Метеорские монастыри (17—20 июня) — Арта — Превеза — о. Корфу — Нов. Коринф и, наконец, 4 июля... снова любезные Афины. Обилие обследованного археологического материала огромно: и храмы, и надписи, и иконы, и особенно дорогие о. Антонину «мемвраны», т. е. пергаментные рукописи. В своих путевых дневниках он запечатлел и сообщил интересующемуся археологией читателю ряд весьма ценных данных о древних рукописях в различных монастырских библиотеках, встреченных по дороге120, ценных старинных надписях на надгробных памятниках и церквах. Так особенно примечательны его списки с 28 надгробных надписей в Эдессе (Водена)121, как бы дополняющие его прежнюю работу в Афинском Парфеноне и Ликодиме, надписи в Трескавце и Охридских церквах 122 , а также и в коллекции английского консула в Битоле г. Кальворта123. Эти последние надписи особенно любопытны, т. к. в одной из них имеются указания на известные некогда в древности Στύμβαρα. (по Страбону), или Στυβερα (по Полибию), или Stubera (по Титу Ливию). Местонахождение этого древнего города «Стоби» было впоследствии открыто около Градско профессором Белградского университета Вуличем и доныне еще раскапывается.
   Как и обычно, страницы его дневников наряду с экскурсами в мифологию и критическими замечаниями археологического характера оживляются непринужденным повествованием и описанием интересных встреч. Путешествие совершалось в обществе нашего {76} консула в Битоле Н. Ф. Якубовского, консула в Янине и македонца Терпко, — все это верхом на конях — (способ далеко о. Антонином не излюбленный, но тогда, увы, неизбежный), нагруженных чемоданами с книгами, картами и неизбежным самоваром. Кому приходилось проделывать этот путь от Салоник до Битоля и далее до Охрида и вообще по Македонии и Фессалии, тот знает о красотах тех мест. Высокие, снежные даже до середины лета вершины, огромные, горные озера: Островское, Преспанское, Охридское, Янинское, древние монастыри и церкви — памятники Палеологов и Неманичей... На своем пути он долго любовался известным Воденским водопадом. Многое напомнил он о. архимандриту — и Тивольские «Cascatelli» близ Рима, и еще больше столь некогда милый Уманский водопад124. Многое вспомнилось тут образов молодости и незабываемого лета 1844 г. в Умани у Подгурских и всего того дорогого прошлого: Академия, Киев, Серафимов, Наденька...
   Прожив неделю в Битоле, древней Ираклее Линковой и наблюдая багряные восходы солнца над Каймакчаланом, не думал он, конечно, что эта вершина, как и соперник ее, Перистери, через полвека обильно будут орошены русской кровью для счастья и свободы молодого южнославянского государства. Не думал, он, конечно, и о том, что в том же Битоле много лет спустя найдется его соотечественник, собрат и благоговейный почитатель, задумавший увековечить память его.
   Для характеристики о. Антонина может прекрасно послужить такой эпизод из этого его путешествия. На о. Корфу он немало удивляет местного священника-грека, прося его отслужить «параклис» (молебен) у мощей св. Феодоры, знаменитой восстановительницы иконопо-читания, которая этим именно своим историческим шагом «навевала всегда на сердце чувство чего-то теплого, близкого и ублажающего». «В отместку иноноборцам», молитвенно просит о. Антонин св. угодницу сберечь, имиже весть судьбами кое-где еще уцелевшие в бывшей столице и во всей империи ее мозаичные иконы125. Многие ли археологи и иконографы поступили бы так? А в этом молебне весь о.Антонин с его детской искренностью.
   Трудно описать его настроение в родных Афинах. Все дышало воодушевлением его молодости, пафосом золотых лет его научного творчества. С тихой улыбкой бродит он по афинским улицам, по Парфенону, едет в Кесарьяни, встречается с друзьями, служит в {77} своем дорогом «Ликодиме» обедню. Но в Пирее его уже ждет какая-то таинственная депеша, вызывающая его в Константинополь. Он догадывается, что в ней кроется «умысел иной», и спешит на зов. В Константинополе узнает он, что его командируют в Иерусалим в качестве временно заведующего делами тамошней поклоннической Миссии нашей после вынужденного ухода архимандрита Леонида (Кавелина).
   Впереди еще поворот жизненного пути. Снова на горизонте показалась полоска Св. Земли, шумная Яффа с ее красноватой землей, Рамлэ и Латрун, перевал через иудейские горы, вьющаяся дорога и, наконец, снова (11 сентября) перед его восхищенным взором плоские кровы Иерусалима, купель Омаровой мечети, Елеонская гора (трудно представить ее себе еще без нашей колокольни) и за всем этим далекие, лиловые горы Моава, как полузабытые за дымкой прошедших веков библейские о нем пророчества.
   Так закончилась «седьмая седмина» лет о. Антонина. {78}

Глава V. Русское и вселенское.

   «...Национальные чувства всего легче порождают психологию беспредметного и неосмысленного раздражения»...
    В. Г. Короленко
   Жизнь в Афинах и Царьграде была для о. Антонина не только временем расцвета его научной деятельности, но и очень значительным этапом в развитии его церковного миросозерцания. Это был период осознания им и раскрытия идеи вселенскости и соборности Православия. Из Киева в Афины приехал русский магистр Академии, русский ученый иеромонах, воспитанник и сын русской поместной Церкви; из Царьграда в Иерусалим поехал уже выросший во весь свой могучий рост церковный деятель, мыслящий и сознающий Православную Церковь как вселенское единство всех христианских народов, живущих в Ней благодатной жизнью. В эти годы русский провинциал в нем дорос и доразвился внутренне до способности восприять смысл исполнения Церкви во всем величии ее вселенского идеала. Это смело может почитаться самым крупным переломом во всем его мировоззрении, и явилось оно результатом долгого и внимательного наблюдения, глубокого размышления и изучения всего того, что ему дали эти 15 лет жизни среди греческого духовенства и народа и путешествий по самым разнообразным странам православного восточного мира. {79} Окончательное завершение этого процесса духовного развития его случилось, конечно, уже в Палестине после долгой жизни и знакомства с православной арабской стихией и восточными инославными сообществами, но оно могло стать успешным только благодаря предварительному 15-етнему периоду в Афинах и Константинополе. Этот процесс в его духовной жизни и занимает нас в настоящей главе.
   Ослабление вселенского сознания в христианстве совершалось постепенно, уступая все более настойчивому исканию мелочных различий во мнениях и обрядах, а в Русской Церкви было плодом особенно ложного исторического процесса. Ко времени принятия нами христианства от греков в греческой церкви уже значительно угас пафос первохристианского вселенского единения в любви. Он стал уже очень часто заменяться национально-греческим, ромейским. Мы приняли христианство, так сказать, из вторых рук, христианство хотя и православное, но специфически византийское. В самой Византии уже едва звучал тот некогда мощный аккорд языков, который был чудесно показан в Сионской горнице как символ и знак христианского благовестия всем народам. Эта всенациональная, вселенская симфония, можно казать, к тому времени почти отзвучала. Нам нужно было, принимая христианство, вместе с тем и прежде всего византинизироваться. Этот процесс во многом для нас, диких лесных и степных кочевников «с раскосыми и жадными глазами», был весьма благодетелен. Но он мог быть приемлемым и терпимым народным самосознанием, только пока это последнее не стало сильнее и рельефнее определяться. С тех пор, когда мы уже сами ощутили себя причастными благодатной христианкой жизни, когда мы увидали своих родных святых, вскормленных воздухом наших болот, то почувствовалось и немалое стеснение от затянувшейся греческой опеки в церкви.
   Так мы сначала завели у себя своих русских архиереев и митрополитов вместо приезжих греческих, потом откупились от необходимости выпрашивать согласие Царьграда на выбор первостоятеля, и, воспользовавшись тяжелыми обстоятельствами у греков, своего митрополита произвели в патриархи и поверили в чудную легенду о «белом клобуке» и о «трех Римах», считая, что уже после нас «четвертому не быти». Мы распространялись все больше на северо-восток, преодолевая последствия «чингисханова наследия» и все меньше задумывались и обращали внимание на то, что происходило на берегах Босфора.
   Как-то мимо нас прошли все эти бесчисленные крестовые походы, переселения империи в Никею и обратно в Константинополь, споры {80} с папами. Мы все делали свое дело, поглощали басурман-татар и других инородцев, во многом поглощались сами их культурой и не заметили, как это «турский Махмет» воцарился в той самой Св. Софии, где еще не так давно наши посланцы Владимира Красного Солнышка зачарованные недоумевали, где они — на небе или на земле. К этому времени мы не только церковно окрепли, но и почувствовали себя независимыми и совершеннолетними. Создав у себя многолюдные монастыри, выстроив дивные храмы, вырастив сонмы подвижников и угодников, мы забыли свою родословную, стали относиться с пренебреженем и свысока к своим духовным отцам. Вот что, например, в своей челобитной царю Алексею Михайловичу писали соловецкие иноки: «Самые греческие учители, егда приезжают в русскую землю, ни един лица своего перекрестить не умеют и ходят без крестов. Поселяне им дивятся и глаголют, что де они, палестинские власти, пастыри и учители нарицаются, в иную землю учити приезжают, а сами лица своего перекрестить не умеют: то како и чему им нас, поселян, научити, и какова от них научитися нам православия, какова ждать в вере исправления»126. А когда восточные иерархи приехали судить о русском расколе, мы в лице протопопа Аввакума ответили им такой отповедью и показали такое высокомерие, что дальше некуда: «И у вас православие пестро стало от насилия турского Махмета. Приезжайте и впредь к нам учиться...»127. И это подсудимый и ученик своим судьям и учителям! Можно с уверенностью сказать, что и Никон, и царь, да и вся церковная Русь думали так же и в душе за это нисколько Аввакума не осудили. Восточным патриархам почет и честь оказывали, кланяться — кланялись, кадить — кадили, а в глубине души чувствовали свое над ними превосходство, основанное на политической силе и богатстве, т. е. исключительное внешнее. Мы у себя увидели восточных иерархов, наместников апостольских престолов не как почетных гостей и учителей, а как бедных родственников, приехавших за царской милостыней. И такое отношение утвердилось надолго, до наших дней включительно. Дальнейшее течение истории это только углубило. Перемена канонического устройства нашей Церкви и рост нашей политической мощи еще более усилили эту неправду. В восточных патриархах наша дипломатия научилась видеть простые пешки на шахматной доске, и самое наше церковное дело на Востоке стало нами откровенно мыслиться как одна из сфер влияния нашей политики. Наши дипломаты позволяли себе даже резко и решительно делать патриархам замечания и читать нотации для искоренения некоторых недочетов {81} и зло употреблений в их церковной жизни, что, конечно, смущало и оскорбляло святителей128. Порой и поведение нашего Синода бывало необъяснимым: почему-то иногда мы не отвечали на приветственные грамоты и обращения восточных иерархов129. В решениях и мнениях митрополита Филарета так часто звучат нотки если не высокомерия, то нескрываемого вежливого снисхождения к нерусскому аспекту Православия. Мы себя ощущали политически сильными, и это всего больше содействовало нашей отчужденности от вселенской Церкви.
   Вначале еще кое-как поддерживалась более или менее тесная связь и общение между церквами — дщерью и матерью, о жизни и важнейших событиях сообщали одна другой, но потом это стало все больше слабеть и выходить из обихода, так что еще до получения нами церковной самостоятельности от греков мы себя осознали очень скоро независимыми. Так, если в начале такие крупные вопросы церковной жизни, как канонизация святых и введение новых праздников было делом общецерковным, вселенского характера и как таковое именно и понималось, то весьма скоро у нас стала появляться другая тенденция — показать свою от Константинополя обособленность. Так еще первые мученики свв. Борис и Глеб были не только канонизованы с ведома греков, но и почитались также и ими. Икона этих святых была даже и в храме св. Софии в Константинополе130. Но уже скоро после этого мы перестали извещать греков и общаться по этого рода вопросам. Так в XII веке мы установили у себя праздник перенесения мощей св. Николая из Мир Аикийских в Бари. По-видимому, ни сообщение о том, ни каких-либо сношений по этому поводу не было. Практика дальнейшей канонизации русских святых следует тому же принципу от времен древних до последних дней131. До учреждения Синода канонизировано нами всего 207 святых132 (68 до Макарьевских соборов 154749 гг. и 139 от 1547 года до учреждения Синода). Можно с уверенностью утверждать, что о большинстве их не было даже сообщено Царьграду, не говоря уже о формальных переговорах, сношениях, согласии и т. д. Знаменательно то, что до митрополита Макария, т. е. в то еще время, когда существовала Византия, и авторитет константинопольского патриарха не был поколеблен, из 68 святых было причислено к общецерковному почитанию только 7, а остальные 61 как местночтимые. По-видимому, только для прославления св. Петра, митрополита Московского, митрополит Феогност обратился за дозволением к патриарху царьградскому Иоанну Калеки в 1339 г.133 Во всех остальных случаях первосвятители российские действовали{82}самостоятельно. Правда, нет таких канонических постановлений, которые бы требовали обязательного извещения других церквей о святых данной церкви, но, несомненно, что подобные извещения укрепляют взаимную связь и дух соборности. Обособленность же и отчуждение отдельных церквей увеличивает и рознь, и неприязнь между ними. Не приходится, конечно, говорить, что со времени падения Византии наша независимость стала нами еще острее чувствоваться134.
   Мы очень быстро забыли, что мы ведь только часть всего общества верующих и отождествили себя со всей вселенской Церковью, забыв о том, что на Востоке находятся престолы апостольские, хранители древних отеческих преданий, и что только соборное единение нас всех составляет вселенскую полноту Церкви. Подобное ненормальное положение не могло не смущать как русскую Церковь, так и Царьградскую, ибо в течение более или менее продолжительного времени и сами греки не ставили нас в известность о канонизации своих новых святых. Этот вопрос был обсуждаем при личном свидании вновь назначенного начальником нашей Миссии в Иерусалиме еп. Кирилла (Наумова) Мелитопольского с вселенским патриархом Кириллом в 1857 г. Об этом вопросе обобщения почитания святых писал еп. Кирилл (15 января 1808 г. за № 35) и самому митрополиту Петербургскому Григорию (Постникову), что бесспорно должно было вместе с донесениями о том же о. Антонина (см. ниже) заставить наш Синод призадуматься над этим вопросом серьезнее135.
   За упомянутой вольностью последовали и другие. В богослужение, которое особенно легко воспринимает национальные мотивы, мы скоро ввели не мало новшеств, часто касающихся наиболее существенных моментов его. Так в XVI веке мы, славяне (вероятнее всего, что мы русские именно), ввели и потом так у себя и закрепили, и узаконили чтение священником тайно тропаря третьего часа: «Господи, Иже Пресвятого Твоего Духа...» в момент призывания Св. Духа на литургии. С греческой практикой того времени мы не справлялись, возможно, что даже и не поинтересовались узнать, и, таким образом, в богослужебном обиходе двух церквей укоренилась столь бросающаяся в глаза разница в важнейшем моменте литургии: по славянскому служебнику читается после молитвы эпиклезы тропарь 3-го часа, греки же следуют повсеместной и древнейшей практике и тропаря не читают.
   Кроме того, мы допускали и допускаем бесчисленное множество менее значительных, но часто менее, если и совсем неоправдываемых новшеств. Единство церковное отнюдь не требует буквального, {83} формального и до мелочей единства, одинаковости в богослужении. Наоборот, духу национальному, поместным особенностям всегда давалась очень большая свобода, поскольку это не искажает смысла богослужения. Эти местные особенности только оживляют и разнообразят общее содержание литургического богословия, но мы допустили многое такое, что не следовало бы допускать. Оставим в стороне так называемые «величания», поемые у нас на утрени больших праздников, без которых нельзя себе и представить нашу торжественную всенощную, но которые совершенно неизвестны на Востоке и которые, нельзя сказать, чтобы значительно дополняли и украшали наше богослужение. В них, во всяком случае, больше чувствительности, эмоциональности, чем назидания. Величания мы ввели в конце XIV века, никого не спросясь и узаконив, вероятно, практику какой-нибудь лавры, введшей у себя этот обычай136.
   Но обратимся к самому укладу нашего суточного богослужения, хотя бы к так называемым всенонщым. В наших, большей частью городских, приходских церквах стал укореняться обычай еще в X-XVI веке служить утреню с вечера, соединяя ее с вечерней и называя все это для самоутешения всенощной137, хотя бы эта служба длилась всего 1,5—2 часа. Этим совершено уничтожался смысл самой утрени как благодарственной после сна и ночи службы. Этим мы еще более и резко отделились от православного Востока, в угоду своей лени, справедливо наведя на себя нарекание в самочинии и ослаблении церковной дисциплины. Мы стали у себя распространять свои излюбленные облики богослужения, часто далекие от классических образцов византийского литургического творчества, как, например, бесчисленные акафисты, частенько с униатским настроением, малосодержательные и безвкусные, но утомительные для слуха и внимания длиннейшие молитвы и стихиры. Потом завели совершенно неправославное направление в иконографии под влиянием итальянской живописи (румяные и декольтированные Мадонны и т. п.) ив хоровом, партессном, концертном пении и многое другое в том же роде, как, например, коленопреклонения, траурные облачения, «венчики» и «разрешительные молитвы» при погребении, царские многолетия на царских часах и т. д., и т. д.
   Но всего любопытнее именно то, что, введя какое-либо новшество, мы очень скоро начинали верить, что оно-то и есть истинно православный облик богослужения или церковного устроения, и что все другое, с ним не согласное, пусть хотя бы и более древнее и исконное, в силу одного того, что оно не наше — уже есть и неправославное {84}. Таков своеобразный русский шовинизм! Настоящей любви к своему родному мы не имели и не имеем, а такого рода бахвальством любим кое-когда щегольнуть.
   Это все обратило наше богослужение (к XIX в.) в очень пышный и декоративный, но бедный содержанием церемониал. Русская архиерейская служба с одеванием архиерея посреди церкви, с громоподобным протодиаконом, бесчисленными поклонами затмевала внутренний смысл самой литургии. Постоянно, даже в самых важных моментах евхаристии она перебивается каким-либо выражением чинопочитания архиерею. Больше видишь его, архиерея, больше воздается внешнего почитания ему, чем святыне: троекратное каждение ему и один раз иконам, все время поклоны архиерею после каждого возгласа и т. д. По остроумному замечанию одного нашего иерарха русский архиерей каждое воскресение празднует свой пятидесятилетний юбилей, настолько он является объектом поклонения и почитания. Восток ничего этого не знает. Там архиерей во время службы меньше заметен, чем наш, не так собой заслоняет святыню.
   Не много отстала от архиерейской и служба архимандричья138. Пышность мы ввели и сюда: архимандритам присвоили привилегии, отличили их не только митрой, но некоторых и правом архиерейской «встречи со славой», а иногда (у ставропигиальных) и панагией, правом осенения дикирием и трикирием, посохом с «сулком» (каковой принадлежности облачения Восток, кстати сказать, совсем и не знает), — что взятое все вместе давало поводы иногда и едкому острословию над нашими архимандритами на Востоке: «Фальшивые архиереи!» Затем дали митру протоиереям, ввели целую систему отличий крестами («наперсный», кабинетский «, «с украшениями», «докторский», в свое время были еще и «за севастопольскую кампанию» и т. д.), отличий набедренниками, фиолетовыми скуфьями и камилавками, тогда как камилавка на Востоке есть неотъемлемая часть священнического одеяния — рясы, а скуфья чисто домашний головной убор. Невозможно и перечислить всех нововведений и отступлений наших во всех областях церковной жизни. Ниже мы предоставим самому о. архимандриту говорить о том на основании его наблюдений.
   Но кроме этих и подобных литургических отступлений мы грешили и грешим не мало и в каноническо-дисциплинарной области церковной жизни. Сюда прежде всего нужно отнести такие два крупные расхождения в канонической практике двух местных церквей, как, во-первых, степени родства, воспрещающие брак, где мы заняли ничем {85} неоправдываемую позицию снисхождения, переходящую границы всего возможного и допустимого с точки зрения даже самой широкой церковной икономии. Мы узаконили тут то, что Церковь всегда считала недозволенным и против чего решительно восставала. Во-вторых, мы встали на точку зрения попустительства и снисхождения еще и в другом вопросе первостепенной важности в церковной жизни, а, именно, принятие в Православие римо-католиков и протестантов. Оставляя в стороне вопрос, чья позиция правильнее с точки зрения христианского икономизма и церковной правды — греческая и старо-русская до XVIII века, требующая нового крещения всех неправославных, или же наша современная, допускающая принятие инославных через дополнительное совершение таинств миропомазания и покаяния, а для священных лиц даже иногда и в сущем сане, т. е., иными словами, признающая действительность инославных таинств. Это вопрос специального характера, могущий интересовать канонистов и догматистов, но факт остается фактом: мы до известного времени придерживались греческой практики (при патриархе Ермогене еще перекрещивали латинян), а потом ввели свою особую, не справившись с греками и начав, таким образом, расходиться со всей вселенской Церковью в самых основных принципах канонической проблематики.
   Но безусловно самым вопиющим нашим каноническим беззаконием была церковная реформа Петра Великого: упразднение патриаршества и соборного строя Церкви и замена всего этого коллегиальной протестантской системой управления постоянным Синодом. Церковь окончательно подчинилась государству, самые дорогие заветы Евангелия были попраны русским самодержавием. Реформа Петра была логическим завершением взаимоотношений Церкви и Государства на Востоке и предельным этапом «константиновского» периода в истории. Это имело огромное значение для русской Церкви, отдалив ее еще больше от восточных поместных церквей. Этим как бы узаконился мезальянс огосударствленной Церкви с «священной властью», ликвидировать который по логике истории пришлось уже революции.
   Отсюда-то вот и пошли эти деления архимандритов на классы с особыми каждому привилегиями, введение производства епископов в архиепископы и митрополиты на кафедрах епископских, награждение их крестами на клобуках, награждение духовенства орденами и всевозможными знаками отличия (кресты на орденских лентах, различные значки и т. д.). Все это содействовало губительному разделению духовенства на две категории, как бы два служилых сословия, резко одно {86} от другого обособленные: один — ученое монашество, предназначенное к занятию высших иерархических должностей, с академической скамьи лелеявшее свои карьерные вожделения, и примыкавшее к нему городское белое духовенство, тоже на виду у архиерея и начальства, и второй — многочисленное сельское и захолустное духовенство, все эти неведомые Капустины, Туберозовы, Бенефактовы, смиренные, тихие апостолы, лишенные каких-либо привилегий, заеденные средой и нищетой и забытые всеми. Между этими двумя слоями духовенства было не только различие и пропасть, существовали боязнь, и натурально, и нелюбовь, с одной стороны, и нескрываемое презрение, с другой. В среде некоторых «ученых монахов» было даже как бы признаком хорошего тона говорить и думать с пренебрежением о семейных батюшках и даже об архиереях из вдовых священников, а себя считать духовной аристократией. Русское духовенство синодального периода, по крайней мере, городское и иночествующее (ученое) было заражено язвой честолюбия и местничества, иногда даже не престающего и у престола Божия при соборных служениях и требующего строгого соблюдения каждым своего по чину и рангу ему подобающего места.
   Этого всего греческое и арабское духовенство не знает. Не знает в силу исторических обстоятельств (турецкое иго, нищета и иные совершенно взаимоотношения с государственной властью), а также и вследствие своих национальных психологических особенностей. Те, кто жил на Востоке и среди балканских славян, не мог не поражаться относительным безразличием и равнодушием тамошнего духовенства к местам, чинам и отличиям и всегда мог уловить снисходительную улыбку их при виде нашей, кажущейся им детской, суетности и любви к чинопочитанию, всевозможным нашим «архимандритам первого класса», митрофорным протоиереям, архиепископам, подчиненным митрополиту, игуменам чисто титулярным, без монастырей, выслуживающим в этом чине ценз и т. д. Правда, греческое славолюбие пошло несколько иным путем, тоже, конечно, свидетельствующим об угасании духа евангельского, именно путем пышных, звонких, но и пустоименных титулов своих высших иерархов, как то: «Божественнейший», «Блаженнейший», «Святейший», «Судья Вселенной», «Тринадцатый апостол», «Пастырь пастырей» и т. д. Но их архиереи и священники не спорят из-за места у престола, не поминают при великом входе своих рангов и отличий, как наши: «священноархимандритство твое», «протоиерейство твое», «священноигуменство твое», производя при этом изрядный гул в алтаре и смятение, не приличествующие святости момента. Там {87} довольствуются кратким «священство ваше», обращенное ко всем без различия чинов. Также и в моменте причащения они к Чаше Христовой подходят без указания своих званий и чинов, как у нас: «причащается священноархимандрит» (или протоиерей, или игумен) такой-то, а пять-таки довольствуются кратким и скромным упоминанием своего иерейства: «иерей такой-то», признавая, что пред лицом Господним важно лишь священство как в Священном Писании установленная степень, а не позднейшие домыслы честолюбия — ранги архимандритов и протоиереев. Не одевают на Востоке все служащие архиереи митру, а только старейший; не стоят все архиереи с жезлами, а опять-таки только чиноначальствующий; не имеют часто ни книгодержцев, которые придают пресловутую пышность, но и суетность нашей русской службе, а держат архиереи книгу в руке и читают один вслух всем, что, несомненно, придает большую непосредственность и задушевность служению собратий у Престола; не знают там бесконечных и отвлекающих от молитвы внимания поклонов диаконов и сослужащих начальствующему. Если это все умаляет хваленую пышность, торжественность и церемониальность русского служения, то, несомненно, приближает его больше к самому смыслу и духу Вечери в Сионской Горнице, литургии в катакомбах и темницах первых веков. При сослужении греческому, арабскому, сербскому архиерею меньше думается о возможных ошибках против церемониала, о положенных архиерею поклонах, а больше можно отдаться самой молитве. Больше все это полно духом Богослужения, а не архиерейскогослужения. Молитва там, думается, искреннее и проще.
   Наше хоровое партессное пение с концертными номерами в нем еще больше отняло от нашей службы духовности и настоящей молитвенности. Обыкновенно, когда сравнивают наше теперешнее церковное пение с греческим, сербским, болгарским или же с нашим древнерусским «обиходом», то, конечно, предпочитают последним первое. Древнее, греческое или наше — считается нами с точки зрения итальянской теории музыки не красивым, не музыкальным. Спорить о содержании понятия красота как субъективном не приходится, но, если стать на точку зрения церковности, духа молитвы и православной аскетики, то двух мнений быть не может. Как и новая церковная живопись, реалистическая и чувственная, так и пение новое, так называемое «придворное», плохо согласуется с духом молитвенности. Может быть, мы, на итальянской гамме воспитанные, не легко привыкнем к греческому, восточному построению музыкальной фразы и сочетанию звуков, но {88}ведь итальянское в нас сидит всего каких-нибудь 200 лет, а на древнем пении и иконах мы воспитывались веками, в них крестились, ими только и живут те, кто гораздо больше нас сохранил старое и исконное в церковной жизни и в благочестии. Наше пение и живопись последних 200 лет — суть признак декаденции настоящего вкуса, порчи когда-то славного классицизма в церковном искусстве. Необходимо, конечно, различать и исполнение от самого содержания. Часто сами греки и сербы не умеют петь своих трудных мелодий, и либо гнусавят, либо кричат, но от неумелого исполнения нельзя заключать об отсутствии красоты в самом пении... Но в том их, как и вообще во всяком древнем (и нашем тоже) пении, в их мелодиях есть что-то, что уносит дух к Богу, что действует не на нашу чувственность и чувствительность, а на духовность. Их пение не имеет «красивости» нашего, развлекающего, но полно духовной красоты. Надо понять это очень тонкое различие: красота и «красивость», духовность и душевность.
   Бесчисленное количество мельчайших подробностей и характерных черточек национальных влияли на создание тех или иных форм богослужения и благочестия. Они наряду с помянутыми историческими причинами вырабатывали ту особую специфичность отдельных аспектов христианства, что отличают серба от русского, араба от грека и т. д., того, что о. Антонин метко характеризовал выражением «духовная география» в своем синайском дневнике:
   «Европа крепко может ошибиться, если ко всему будет прилагать свой глазомер. Ее возвышение духа, соразмеряющееся с высотой стен молитвенного храма, ее идеальные представления Божества и неба, списываемых с стройных линий художественных изображений блеска и убранства алтарей Господних, самое ее умиление, извлекаемое из сердца молящегося музыкой, есть ли вещь хвальная до «пес plus ultra» и желанная до исключения всего другого? Не суть ли это только явления известного религиозного климата, принявшие свой особый вид и склад от условий местных. Когда-то Египет, Палестина и все побережье Средиземного моря горели самой пламенной ревностью по духовной жизни и давали видеть в себе несчетные образы самого высокого нравственного совершенства — богомыслия, боголюбия, богочестия, до которого Европе далеко настолько, что она от стыда начинает уже их считать выдумкой или ошибкой времен легковерных... Но те неподражаемые образцы молились в темных пещерах, убогих каливах, душных затворах без золота, без ладана, без голоса... Так еще и до сих пор молятся они теплейшей и чистейшей созерцательной молитвой {89} по всему протяжению Сирии, Египта, Нубии и Абиссинии до самой Индии. Достаточно видеть грека в дебрях афонских, араба в землянках Ливана, копта среди песков ливийских и абиссинца... хотя в пустыне Иорданской, чтобы убедиться, что тут иная полоса духовной географии, и другие прозябают на ней растения, которым не нужны ни чаши искусственные и насильственные удобрения, ни поливания, ни прививания, ни горшки, ни теплицы. И дай Бог, чтобы наше оранжерейное благочестие равнялось с ними. Грустно мне самому говорить не пользу свою, но что делать? Стоя в убогой церкви Суэцкой и овладеваясь памятью стольких великолепных святилищ, известных мне, я не сумел бы вознестись духом далее безобразных, и тех уже полусогнивших стропил и досок ее нависшей кровли. А местный житель, несомненно, молится тут полной христианской молитвой под раздирающий уши крик родного пения. Убожество храма не говорит ему об убожестве Бога, и благо ему»139.
   Эта-то вот привычка к нашему «оранжерейному благочестию» не была ли одной из причин нашего надмения над нерусскими аспектами Православия? А «оранжерейность» проявляется у нас в столь многих подробностях, кажущихся нам такими важными и нужными, как-то: богатство и пышность облачений, коврики, тембр голоса, камертон и строгая чопорность в пении и служении, словом, все то, что составляет красивость» нашей русской службы.
   Вот все эти мелочи во взаимоотношениях между русской Церковью и греческой и различия в богослужении и устроении бросаются резко в глаза всякому внимательному наблюдателю и вызывают почти всегда недоумение, откуда это, и почему в том же Православии, в лоне самой Церкви столь заметные несогласованности и разности? Иногда это при малом церковном развитии и начитанности нашего общества доводит даже и до соблазна. Но всего обидней и горше это, когда мы сплеча разрешаем создавшееся недоумение тем, что только свое русское считаем истинным и православным. И так у нас при нашем незнакомстве с историей Востока и его церковным бытом утверждался и крепко засел тот предрассудок, что наше пение, наша служба, наше устроение церковной жизни, наши архиереи и батюшки лучше тамошних, восточных, в частности, греческих, совершенно не интересуясь тем, исконно ли, канонично ли, правильно ли все это и тем самым, следовательно, и лучше. Это нами никогда не допускалось, и на нашей самоуверенности и презрении к нерусскому Православию утвердились, увы, очень многие предрассудки, и имели место немалые {90} последствия для наших отношений на церковном Востоке. Если что там было похоже с нашим, мы это считали настоящим, православным, а всюду, где мы расходились с ними, мы обвиняли нерусское в том, что оно не настоящее, потому только, что сами отступили от исконных обликов и обычаев.
   Все это обнаружилось и перед о.Антонином, когда он впервые появился в церковных кругах Афин и Царьграда как настоятель русской Миссии при Элладской Церкви, и не могло ускользнуть от его наблюдательного взора. Все это стало для него очевидным после, по прошествии нескольких лет жизни среди греков, особенно уже в Константинополе, где ему даже по своему служебному положение и по поручениям из Петербурга пришлось немало поработать в разъяснении некоторых церковных вопросов и часто сноситься с представителями Фанара. В Афинах он больше занимался чисто научной работой, археологией и историей. Но, несомненно, что уже и тогда он начал задумываться над различиями и особенностями, разделяющими нас с Востоком. Тогда уже у него стало складываться его церковное мировоззрение, он стал постепенно освобождаться от чисто русских, провинциальных настроений, ему начинает нравиться многое положительное у греков, но он не боится, когда нужно, признавать и их недостатков и скорбеть по поводу их недугов.
   Так, воспитавшись на нашем пении, у себя в Батурине на «дьячковском » и в Киеве на кудрявых «лаврских» напевах, он очень быстро осваивается и с греческим и, полюбив его, находит в нем дивное, некогда нами утерянное сокровище. Он понимает, что при неумелом или неряшливом исполнении эти напевы многое теряют, но это не уничтожает их превосходства и подлинной красоты.
   «При легком и чистом голосе, при строгом церковном вкусе и неподдельно благочестивом чувстве, греческое пение, вопреки образовавшемуся у нас о нем мнению, может иметь глубокое значение как непрерывное соло для возбуждения молитвы... Но артиста-певца-молитвенника едва ли слышало когда-нибудь греческое ухо. Знаменитые Лампадарий и Кукузель, восторгавшие и умилявшие слушателей в свое время, едва ли бы произвели то же действие на избалованный симфоническим пением слух европейца, хотя бы это был легко подвигаемый на молитву христолюбец...» <strong140 Не могло не удивить его и самое греческое духовенство, и отношение его к народу, и народа к нему. «Нет тут,— пишет он,— вообще на Востоке ни нашего высокопочитания к духовенству, ни нашей низкой {91} озлобленности против него»141. Бросились сразу же в глаза отличительные свойства греческого духовенства — простота, соединенная с невозмутимым величием. Это не внешнее напускное надмение, а как бы в крови растворенная, впитанная с молоком Матери Византии, метящаяся из самой глубины души их вековая культура. Это всегда сражает при общении и в молитве с греческим духовенством; такова традиция их — величие (не высокомерие), соединенное с исключительной доступностью и простотой, мужество и самоотвержение, воспитанное веками турецкого «зулума», и что самое важное — бесспорный духовный такт, чего так вообще всегда не доставало многим из высшего духовенства, носившего в себе отпечаток бурсы и забитой среды. Если же эти качества греческого духовенства соединялись у некоторых лиц еще и со специальным духовным образованием, что в то-время было редкостью, то это придавало таким иерархам покоряющую обаятельность. Впрочем, духовенство и без специальной школы, каких было большинство, путем самообразования, начитанности и углубления в ризницу церковной мудрости совершенно восполняло этот пробел.
   При сравнении национальных и классовых особенностей всегда бывает опасно впасть в крайности и обобщения, закрыть глаза на теневые стороны жизни и увлечься панегиризмом или же осуждением. Но этим не грешил о. архимандрит, все больше вникая в изучаемый им мир. При своих выводах он не брал отдельных личностей или случаев как пример, но добивался постичь общий стиль, дух, внутренний «habitus» восточной церковной жизни. Он не закрывал глаза на вопиющее, в пословицу вошедшее сребролюбие тамошнего духовенства, чему можно найти объяснение в нищете и полной необеспеченности; скорбел он и о том, что утерянная нами простота в богослужении на Востоке обращается нередко в небрежное, панибратское отношение к святыне; поражала его малокультурность и необразованность сельского духовенства; но, конечно, его развитое вселенское сознание больше всего страдало при столкновениях с баснословным эллинским шовинизмом, их непримиримым отношением к национальному богослужению (нарочито для болгар и арабов), боязнью дать просвещение этим элементам и хотя бы относительное равноправие в церковной жизни. О. архимандрит очень скоро уловил характерные черты в физиономии греческого высшего духовенства. «Есть своя как бы школа духовного владычества на Востоке,— пишет он,— в которой преподаватель есть праотеческий обычай. Все учившиеся в ней под конец выходили, как мне верится, совершенно похожими друг на друга и именно {92} такими, какими видели их века Златоуста и Фотия»142. Немало пришлось ему в своих странствованиях видеть греческих деспотов. Вот мастерский портрет одного из них (охридско-преспанского): «Хорошо сложенный человек средних лет, общего, столь известного на Востоке типа деспотов, важный и вместе ласковый, с смелым взором и словом, нараспашку одетый, простой в обращении, сидящий на диване с поджатыми ногами, с оттопырившимся за пазухой носовым платком и с длинным чубуком в зубах...»143. Нам сдается необычным при нашем представлении об архиерее как о чиновном князе Церкви только что описанный тип святителя с чубуком и сидящим «a la turca». Но надо сказать, оно, увы, прошло, это поколение. Да, такими были архиереи, давшие даже в XIX веке священномучеников и сонм исповедников. Может быть и необычен приведенный тип архипастыря, но нельзя не пожалеть о нем, особенно при сравнении с теми, что пришли им на смену, питомцами Оксфорда и Тюбингена, так легко теряющими тот дух каноничности и православности, за который их отцы и деды с чубуками в зубах так смело и решительно боролись против султанов.
   Кстати будет сказать, что-то многое, о чем лишь мечталось и робко думалось православному сознанию в православной императорской России, в Греции, под игом султанов осуществлялось совершенно свободно. То, что для нас было каким-то мертвым словом и образами из учебника церковной истории и канонического права, на Востоке было живо и действенно. Этому и поражался о. архимандрит, почувствовавший себя в Греции, как на «родине своих убеждений», с увлечением воспринимая все его интересовавшее.
   Но не такое настроение встречал он в русской среде, как окружающей его, так и друзей, оставшихся в России. Ему очень часто приходилось сталкиваться с самоуверенной и односторонней оценкой событий и обычаев нами, русскими. Не понимая многое, или даже ничего в церковных вопросах, далеко стоящие и по воспитанию, и по воззрениям от церковного уклада наши сановники, дипломаты и, вообще, светские люди судили некомпетентно и узко о видимом в церковной жизни и создавали неправильное мнение и представление о том. Мало того, мы даже готовы были идти поучать греков, как жить, молиться и управлять Церковью, мы, которые сами позабыли, что такое каноны, и променяли своего патриарха на действительного тайного советника. Давались советы, писались докладные записки, наши петербургские столоначальники строчили проекты преобразования греческого духовенства и научения их, наших духовных отцов, уму-разуму. {93}
   Очень немногие, подобно о. Антонину, правильно понимали и достойно оценивали заслуги греческого духовенства перед церковью. Не все наши церковные деятели на Востоке, жившие среди греков, улавливали и воспринимали это значение греков в истории Церкви. «Во многом»,— пишет один из деятелей наших тамошних,— и многих делах церковных перед греками мы дети, и православие на Востоке весьма многим обязано именно грекам»144. Большинство же русских думало иначе, не понимая дела и соблазняясь отрицательными чертами греческого характера и жизни, но не примечая своих. Так вот например о. Антонину было поручено дать свое мнение на записку Жемчужникова о наших делах в Палестине, поданную Государыне Марии Александровне. Между прочим, о.архимандрит пишет в своем письме от 22 ноября 1858 г. из Афин:
   «Нас, точно, не желают ни на Св. Горе, ни в Палестине, но почему? Потому что мы своей самомнительностью, своим желанием делать все по-своему и своей настойчивостью в желаниях — чертами в той же степени свойственными и грекам, вселили в них страх, усугубленный убеждением их в нашем могуществе и в собственном бессилии. Греки, как и турки, как и румыны и арабы и самые болгары, естественно не желают нас как завоевателей, как разрушителей их национальности, как стеснителен их прав, их обычаев, их языка и, наконец, той личной свободы, которая, несмотря на их рабство, ощутительно более сознается, требуется и, может быть, существует у них, чем у нас. Покажем им себя искренно, с полным христианским самоотвержением их споспешниками в их видах и мы встретим в них друзей, каких не найдем нигде в целом свете»145
   Этим нашим желанием покорить себе все, нашим империалистическим настроением разгадывается многое в наших отношениях на Востоке. Столько прискорбная политика греков на Афоне в наши дни, это их гонение русского элемента там, само по себе вопиющее, не может быть, конечно, оправдываемо никак и ничем, но, сознаться нужно, объяснить его можно очень многим из нашего же в свое время поведения на Востоке. Также и трения между нашей Миссией в Иерусалиме и Святогробским Синодом в значительной мере имели основание в агрессивных и бестактных действиях нашей же Миссии в последние перед войной годы.
   Неправильность взятого нами тона по отношению к грекам заметил не только один о. Антонин. Так и среди дипломатов наших некоторые с опасением и неодобрительно взирали на нашу политику на церковном {94}Востоке. Советник нашего посольства в Константинополе кн. А. Б. Лобанов-Ростовский писал 24 октября 1859 г. Е. Л. Ковалевскому по так называемому делу геронтов Константинопольского Синода: «Константинопольская церковь, называющая себя великой, и бесспорно старшая в ряду всех православных церквей, ревниво оберегает свое первенство и не терпит никакого вмешательства других единоверных церквей в ее внутренние дела, хотя сколько-нибудь похожего на внушение или назидание.Она видит в подобных проявлениях прямое посягательство на свою независимость. Иерархи ее готовы по тягостным политическим необходимостям уступать праву сильного, олицетворяемому в турецком правительстве; они готовы, с другой стороны, признать над собой в известной мере влияние императорского правительства потому, что ожидают от него заступления и помощи; но они, ни в коем случае, не согласятся подчиниться влиянию какой бы то ни было единоверной церкви, а тем менее Российской, от которой они более, чем от всякой другой, опасаются ограничения своей свободы как от самой могущественной, стройной и величавой в ряду всех православных церквей. Ответ Святейшего Синода на протест геронтов был бы неминуемо перетолкован здесь в смысле преобладательных видов на Восточную Церковь, и, вместо желаемого единства, произвел бы только взаимное охлаждение и недоверчивость между обеими церквами»*
   Греческое общественное мнение было до крайности возмущено поступком геронтов. Афинская газета «Солнце» в № 223 от 1 августа с негодованием писала: «Великая Церковь подсечена. Церковь нового Рима подрыта».
    Митрополит Филарет мудро советовал 6 ноября 1859 года оставить протест геронтов без ответа и впоследствии еще раз это же подтвердил 27 января 1860 года (Собрание мнений и отзывов... стр. 65 и 79). Синод согласился с мнением маститого московского иерарха и дал определение в таком именно духе 23 декабря 1859/11 апреля 1860 года). {95}
   Но вернемся к ответу о. Антонина на Записку Жемчужникова: «Преобразование греческого духовенства не может быть начато:1) с Иерусалима, 2) нами, 3) с нашими средствами, 4) с нашими понятиями о нем. Если когда-нибудь оно будет иметь место, то начнется с Константинополя или из Афин. Затем преобразование только возможно, целесообразно и благонадежно, когда выйдет от самых греков, которые по мере большого сближения с Европой и большого образования сами стремятся исправить недостатки своего частного и общественного, церковного и политического быта и, несомненно (может быть, очень скоро), возьмутся за исправление своего клира. Нам опасаться при этом нечего. Все к тому у них уже подготовлено. Не достает немногого: в Греции — общего спокойства, а в Турции — какого-нибудь общего беспокойства. Если мы не будем высказываться перед ними в качестве учителей и исправителей, нам непременно будут подражать, как доселе подражали в пределах Королевства Греческого почти во всем... На нас лежит долг к тому времени исправить самих себя, чтобы, подражая нам, они не переняли и наших недостатков или, по крайней мере, своеобразностей, как уже случилось раз здесь, при составлении нового церковного уложения в 1851 году. Средств к исправлению греческого духовенства в руках наших нет, не было и быть не может. Одно единственно возможное тут есть влияние. Но мы не имеем сего влияния на греков ни канонически, ни исторически, ни политически. Мы долго были сами подчинены церкви Константинопольской, но, и по освобождении от ее зависимости, занимали всегда место второстепенное и не можем занимать другого. История не представляет нас никогда в положении учительном к Востоку. Мы к нему не готовились. Единственный, многократно повторявшийся факт милостинного пособия Церкви Греческой и призрение нескольких гонимых восточных архиереев, стоивших или не стоивших того, приучил греков, напротив, смотреть на нас как на источник материальной поддержки их, устраняющий совершенно мысль о духовном превосходстве нашем над ними. Наконец, возымеем благородное мужество сознаться, что мы с своими понятиями о преобразованиях греческого духовенства можем уничтожить в нем то, что еще у него осталось от времен древнейших досточтимого и достоподражаемого. Мы, поправшие самые основные начала церковного управления (напр, выбор пастырей паствой), обратившие в ничто соборные и отеческие заповеди и уставы. заменившие живой и искренний дух всенародной молитвы сухим, формальным, натянутым служением, в котором поминутно видится {96} мирское зрелище и поминутно слышится то, что свв. отцы называют чесанием слуха», наложившие руку на высокой важности исторической и психологической церковное иконописание, исказившие чин деннонощного богослужения, изгнавшие апостольскую простоту жизни и обращения и пр., и пр., мы возьмемся за исправление греческого духовенства? Боже сохрани! С нас достататочно будет, если мы отыщем в греческом духовенстве черты, прославившие стольких святителей, ему соплеменных, и сумеем приложить их к себе. По мнению моему, подтверждаемому политическим ходом жизни в России, мы призваны учить других в Европе, чему научились от греков, а в отношении сих последних позволять себе разве только поверять уроки своих учителей, и скромно замечать им то, что нам покажется не согласным с их же учением, преподанным в другое, более досточтимое время...»146.
   Слова эти проникнуты очень глубокой проницательностью и отличают острый ум писавшего их. В них слышится даже нечто пророческое. Действительно, русскому гению было свыше повелено через 60 лет выйти в Европу на свое печальное, но и значительное культурное миссионерство. Также угадал о. архимандрит и переживаемое ныне греками преобразовательное движение в среде их клира. Приходится только жалеть, что движение это слишком часто отклоняется от древних преданий в сторону увлечения неотеризмом и забывает о великой стихии церковной — славянстве.
   О. Антонин ясно замечал контраст греческого благочестия и русского, легко воспринимал от них то, что ему казалось более правильным, не забывая, разумеется, положительных свойств родного своего народа и среды. Но от мелочей русской церковной жизни, от всей шелухи буденного обихода нашего он сознательно и бессознательно все больше отходил. Это особенно сильно чувствовалось при получении писем из России. Всякая весть оттуда несла свое, чисто русское настроение, сильно специфическое. То из Батурине веяло любовью, теплом и лаской, то интересами и запросами нашего ученого иночества отдавало всякое письмо из Киева или от бывших учеников и сослуживцев по Академии: о. Макария Булгакова (впоследствии митрополита Московского, известного историка и догматиста), о. Иоанникия Руднева (впоследствии митрополита Киевского), дядюшки — епископа Ионы и т. д. Они всецело жили жизнью и планами, отличными от тех, которыми жил и увлекался сам о. архимандрит. Чувствовалось, как мало между ними общего, как все глубже между ними разверзается пропасть, как резали слух эти глубоко провинциальные настроения и {97} сплетни о том, кто куда назначен, кому уже предвидится викариатство. кому архимандритство, и то, какого именно класса, кому «дали Анну», кому митру, кому крест, кому скуфью. И целый синодик кандидатов и «счастливцев» заполняет собой мелко исписанные, иной раз на нескольких листах, письма оставшихся в России друзей к о. Антонину.
   Как характерный показатель настроения наших ученых монахов и того, насколько глубоко синодальный строй и подчинение Церкви государству обмирщило наше духовенство, могут послужить следующие выдержки из писем того же, сравнительно еще с другими либерального, митрополита Макария к его брату, протоиерею Александру Петровичу Булгакову. Огромное место отводится в этих письмах восторженному описанию встреч, проводов, торжественных обедов, подношений панагий, посохов, шелковых материй на рясы, облачений и т. д. Немалый интерес уделялся маститым иерархом возможности получения той или иной награды или ордена.
   «Спасибо Вам,— пишет он 18 апреля 1860 г.,— за Ваше участие по случаю ненаграждения меня в нынешнем году. Но сам я смотрю на это равнодушно: я наперед был убежден, что мне ничего не дадут. Бог с ними! Новый знак ничего бы мне не прибавил, разве забавил бы на какую-нибудь недельку»147.
   Или вот в другом письме (от 2 мая 1861 г.) рассуждает святитель: «Я о наградах решил и не думать: пусть награждают, кого хотят. И теперь если и дадут мне со временем какую-либо награду, она не будет мне мила, потому что я давно уже, судя сравнительно, имею на нее право»148.
   Интерес же и жизнь о. Антонина остаются непонятными оставшимся в России друзьям. И не могут они понять его, что он там нашел такого, чудак этакой, в каких то Афинах, в «лукавых греках», не умеющих даже и служить толком (т.е. это значит «по-нашему», по-московски или по-киевски), и поющих так «некрасиво» и в нос...
   Даже и о. Иоанн из Батурина словно и укоряет: «Мы воспитывали Вас и начальство или Россия образовала Вас не для себя ли, не для отечества, а Вы, как будто, хотите вечно остаться в Греции?.. Вы, как будто, сердиты на все родное...» (письмо от 12 сентября 1851 г.)149.
   Зовы в Россию не прекращались все время, зовут и друзья, и родные. Удивляются, что даже и поездка в Батурино в 1863 г. не склонила о. архимандрита на возвращение домой. Его любовь к Греции и к Востоку, конечно, не понятна. Так, сестра, Антонина Ивановна 2 октября 1864 г. зовет домой пожить, «да и работа в России {98} найдется»150. Но путь его предначертан решительно на Восток. У Тургенева Елена после смерти Инсарова пишет родным в Россию в своем прощальном письме: «А вернуться в Россию — зачем? Что делать в России?..» Если так не писал о. Антонин, то, вероятно, так думал и чувствовал он, прожив столько лет вне России. Туда бы он вернулся чужим...
   Поэтому о. Антонин всеми силами отдается изучению восточных церковных дел, сближению с греческим духовенством и ратует за необходимость наладить постоянные сношения между двумя влиятельнейшими православными церквами — константинопольской и русской.
   И среди греческого, как и нашего духовенства, давно уже чувствовалась необходимость, и высказывались пожелания установления более тесных сношений, уничтожения пагубного разделения и разобщенности, об осуществлении вселенского единства в Теле Церковном. Так еще в 1844 г. греки предлагали нашему Синоду назначить постоянного представителя нашей Церкви при константинопольском патриархе и Синоде «в таком сане, в каком русский Синод признает удобным, и при этом известного своим образованием и рассудительностью»151. О большем единении и более тесных, родственных сношениях с восточными церквами думал и архимандрит Порфирий Успенский в первое свое посещение Св. Земли152.
   Когда 10 февраля 1867 года был избран константинопольским патриархом Григорий VI, занимавший уже 26 лет перед тем этот престол, и от которого и исходило в 1844 году помянутое предложение, то он в разговоре с нашим посланником в Константинополе поднял вопрос об установлении более тесного общения между церквами. Перед тем (1865 г.) обер-прокурор гр. Д. А. Толстой докладывал о том же государю Александру II. Разговор патриарха с нашим посланником не был только случайно высказанной фразой. При каждом новом свидании этот разговор возобновлялся, и патриарх Григорий придавал ему большое значение. Он видел в более тесных сношениях между церквами сильное орудие и против латинской пропаганды, но обусловливал эти сношения только как чисто церковные, без всякого посредства правительства.
   «Прямые и частые сношения между русским Святейшим Синодом и константинопольским патриархатом, совершаемые без всякого посредничества русского правительства, уничтожили бы ту несообразность, какая происходит от вмешательства русских политических властей. Когда политические агенты имеют поручение вести переговоры в {99} церковных делах, в таком случае всегда готовы приписывать им политическую цель, скрытую под покровом религии. Этого уже не будет, как скоро русскому высшему духовенству предоставлено будет по церковным делам непосредственно сноситься с патриархом, без всякого посредства правительства»153.
   Обо всем этом обер-прокурор доносил митрополиту Филарету154, на что последний дал 1 ноября 1867 г. мнение скорее отрицательное, а вместо этого предлагал усилить между отдельными церквами письменные сношения как официального характера, так и неофициальные155. Синод же признал полезным послать в Константинополь особое доверенное лицо от себя156, а затем выработал для него и инструкцию, строго говоря, сильно стесняющую деятельность такого представителя, подчиняя его всецело обер-прокурору157. Таким образом, мысль патриарха Григория сноситься безо всякого посредства русских политических властей была существенно ограничена, чтобы не сказать, совершенно уничтожена. Да и помимо того, Министерство Иностранных Дел не согласилось с подобным проектом, и все осталось по-старому158. Можно, правда, упомянуть, что еще до этих переговоров, в связи с греко-болгарской распрей, существовало одно время предположение послать в Константинополь доверенное лицо в епископском сане для умирения сторон159. Но ведь и этого рода посольство было бы только факультативным и временным, и как таковое вряд ли смогло бы укрепить взаимное доброжелательство церквей. Таким образом, наши сношения с Константинопольской Церковью ограничились только односторонними официальными годичными отчетами о. о. настоятелей посольских церквей и их донесениями по тому или иному вопросу.
   В частности, о. Антонин не мог равнодушно проходить мимо многих вопросов, возникающих из наблюдения и сравнения нашего и греческого устроения, разнообразия и разногласия в отдельных моментах церковно-общественной жизни.
   Своими письмами и докладами еще из Афин в Петербург о делах в Палестине (после своей туда поездки в 1857 г.) и связанного с этим вообще отношения к грекам и к Востоку о. Антонин обратил внимание на себя и на свои взгляды. В Синоде заинтересовались более основательно положением Церкви на Востоке, жизнью и нравами греческого духовенства, и о. Антонину было предложено дать возможно полное и исчерпывающее разъяснение по ряду вопросов. Ответ его обер-прокурору гр. А.П. Толстому от 2 февраля 1859 г. представляет собой исключительного интереса {100} письмо-доклад в 22 мелкого, бисерного почерка страницы. Приводим из него наиболее важные выдержки:
   «Вашему сиятельству известны те две стороны церковной практики Православия, где мы во всеуслышание христианского мира разногласим с церковью греческою, т. е. образ принятия в Православие римо-католиков и протестантов и степени родства, возбраняющие брак. Но это только малые отпрыски, вышедшие наружу из земли, скрывающей в себе далеко (если не глубоко) распространенные корни древа несходства, всеянного в ниву Божию, может быть, ко вреду, может быть, к пользе ее. Я обещался представить Св. Синоду подробное изложение разностей, существующих между церковью русскою и греческою, но для полноты и точности сведений считаю необходимым видеть предварительно св. Гору, к чему еще до сих пор не нахожу себя готовым. Между тем существование сих разностей, равно как и вообще положение церкви нашей сравнительно с положением греческой нудят меня предать известности некоторые из своих соображений, более или менее общие, полагаю, всякому, кто за пределами отечества продолжает видеть себя в пределах другого отечества — духовного — св. православной Церкви и ищет в ней привычных взору и сердцу образов.
   Упомянутые выше разности или особенности в церкви греческой непривычного к ним русского православного могут поразить до того, что при неразвитости его понятий, он может считать греческое богослужение неправославным; при полуразвитости же, в коей большей частью находятся наши соотечественники, он может потерять доверие и уважение к Православной Церкви вообще. При увеличивающихся быстроте, удобстве и поводах сообщения нет сомнения, что вскоре Россия встанет лицом к лицу с греческой Церковью и, чего доселе могла избежать, то увидит вблизи и в подробностях, т. е. разницу в лоне одного и того же Православия».
   Далее о. архимандрит излагает необходимость постепенно ознакамливать верных и церковное общество с теми разностями, объяснять их происхождение, значение, важность или незначительность для духа самого христианского учения, объяснить допустимость многих богослужебных особенностей, не имеющих догматического значения и касающихся больше формы, нежели содержания.
   Только при такой благоразумной подготовке,— пишет он,— можно ожидать общего союза разнородных церквей Православия, возвращения к нему армян и коптов, и, наконец, столько желанного для {101} христианства соединения церквей восточной и западной. В чем же может состоять это подготовление?
   1) В прямом провозглашении сперва с ученых кафедр, а потом с амвонов законной терпимости в христианской Церкви обрядных особенностей.
   2) В церковной практике, направленной к более свободным, как бы личным, от чувства, а не от служебника истекающим действиям священнослужителя, к разрешению тех оков формы, которые связывают в священнике живое чувство и подавляют разумное сознание, к раскрытию во всех вообще усердия более к спокойному следованию мыслью за богослужением, нежели к произведению разных движений телесных, нередко только дебелящих сердце и тупящих ум, и, наконец,
   3) в распространении мало-помалу сведений о литургической стороне Православной Церкви в течение всех 18 веков бытия ее, причем, конечно, и о том виде, в каком она существует теперь у православных народов, следовательно, неизбежно и о тех особенностях, какие примечаются теперь в разных частях ее. Для сей последней цели я нахожу не только уместным и полезным, но и неотложно нужным сообщать к общему сведению России те малые разности с нами, которые существуют в греческой церкви, и которые даже в ней самой опять разнообразятся, не производя, однако же, тем ощутительного расстройства или соблазна в ней».
   «Пока,— замечает о. архимандрит,— дело нейдет еще о Вселенском соборе, но идет о подготовлении к нему, или заменении его, может быть, еще не совсем благовременного, действием менее показным, но равносильным ему, действием во всяком случае обязательным, хотя временно, для всего Православия.
   По поводу всего вышеизложенного, прошу позволения изложить перед Вашим Сиятельством в общих чертах то, что, по соображению нужд Востока, необходимо сделать русскому церковному правительству:
   1) открыть самые деятельные сношения со всеми отдельными и независимыми церквами Православия, сносясь с ними на языке, свойственном каждой из них, как прилично поступать нам, первенцам по образованию между всеми православными народами (о. Антонин говорит далее о сношениях известительных, поздравительных, совещательных, о рассылке обер-прокурорских отчетов, изданий ученых трудов и священных изображений, но с большим выбором, песнопений, ученых дипломов, синодальных наград, но «только не скуфьи и не камилавки, неизвестных как награды на Востоке, и не набедренника, и {102} не митры для духовенства иерейского сана, уже не только неизвестных, но н противных понятиям ее о сем высшем церковном отличии)»;
   2) ознакомиться самому и ознакомить всю Россию с церковного практикой всех православных народов;
   3) заботиться всеми мерами о возвращении богослужению духа молитвы, изгоняя из церкви вялое и однотонное, бездушное чтение, и не менее по своей холодности и невыразительности так называемое «придворное» пение, годное только для пламенно-набожных молящихся, кои и без пения могут молиться с чувством глубоким и неизменным, и вводить взамен того наши трогательные напевы монастырские, и, кроме того, всею силою власти и духовного влияния содействуя к разделению в храме Божием полов, как это строго наблюдается в греческой Церкви, и препятствуя позорному обычаю вести в нем беседы, начав применение этого правила с алтаря. Независимо от сего вопиющего долга, весьма полезно ограничивать мерами наиболее скрытыми: а) развившееся у нас в простом народе до фетишизма почитание или, вернее, обожание св. икон, б) беспрестанные поклоны с крестным знамением и преимущественно земные (для коих следовало бы исключительно назначать евангельскую клеть), урочные, а еще более неурочные коленопреклонения, не прописанные в церковном уставе, в) противное духу божественной литургии и нетерпимое православной Церковью чтение особенных молитв, так называемых «при Божественной литургии», г) распространение акафистов, молебнов (на Востоке вместо них водосвятий), без нужды введенных у нас в богослужение, и более или менее действующих в ущерб другим службам церковным, д) странствование по святым местам, полезное во многих отношениях, но вредное в одном — в отвлечении мысли поклонника от Творца к твари, е) исключительные права и обязанности церковников в церкви, отсекающие от живого участия в богослужении всех других, присутствующих в храме, одних по страху, других по стыду, чего вовсе нет в греческой Церкви;
   4) стараться мало-помалу выводить из употребления вкравшиеся в Церковь нашу нововведения, более или менее чужие Православию на Востоке. Таковы: например: а) искажение до бесстыдства священного иконописания, вошедшее у нас в обычай как крайность, вызванная другой крайностью — безмерным безобразием церковного стиля, до веденного небрежением или скверноприбытчеством до степени посрамления, и живописного искусства и представляемых им священных предметов, б) искусственное играние гортанным инструментом под так {103} называемое пение, изгнавшее из церкви истинное пение души — мелодию, в) неприличное церкви радение, доходящее до страсти, о голосе, взрачности, выправке, бойкости, расторопности и др. мнимых достоинствах диакона, тогда как лицо это, поставленное возбуждать всю церковь на молитву, должно глашать не столько языком, сколько сердцем — чистым, сокрушенным, смиренным. Можно ли поручиться, что мы в России еще не слыхали молитвы диаконской в церкви, слушая только перекаты голоса, раздающиеся с амвона, наполовину заглушаемые перекатами в том же роде с клироса. Нет этого, как бы намеренного обездушения всенародной молитвы в Греции. Диаконам здесь не ставят ни в славу, ни в укор их голос, а весьма осуждается всякая неестественность их действий, г) Ничем неоправдываемое отправление утрени с вечера и часто даже до захождения солнца... д) употребление 5 или 7 просфор, происхождение которого трудно доискаться и введение в общее правило нельзя достаточно оправдать ничем, ни даже ссылкою на евангельское чудо хлебов. Как бы желательно было восстановить древний обычай приносить к литургии хлеб из домов, до сих пор наблюдаемый повсюду в Греции, е) употребление при погребении венчиков и разрешительных молитв, при крещении двух восприемников**.
   5) стараться мало-помалу исправлять язык книг богослужебных, а преимущественно псалтыри;
   6) заботиться, наконец, о том, чтобы не только отклонять, но и всячески побуждать русское духовенство к личному знакомству с греческой Церковью...»
   К этому пространному докладу, приведенному нами только в наиболее интересных выдержках, приложены еще и четыре добавления: {104}
   1) о необходимости сближения с коптскими христианами, 2) о награждениях митрами священников и архимандритов, 3) о всеобщем участии в богослужении и 4) о ряде подобных отступлений в литургической практике, как то: орлецы, сулки, белые клобуки, одевание архиерея среди церкви, а также и канонической: викариатства, ректорские монастыри, назначение архиереев в Синод по личному усмотрению, расстрижение священников и снятие сана, чего нет у греков, где верится в неотъемлемость священнической благодати, и еще многое другое160.
   Обо всем этом немало писал о. архимандрит и в повременных изданиях и своих путевых дневниках161. Можно себе представить, какое оглушительное впечатление произвел подобный доклад в наших правительственных и церковных сферах. По одной заметке в архиве Миссии следует, что когда Государь Александр II прочитал обер-прокурорский экстракт из доклада, то в разговоре с протоиереем Бажановым, уронил недоуменно и презрительно:
   «Еще либерал!»...
   Да как же и могли по-другому принять при дворе подобные мысли. Ведь это в глазах нашего отечественного, верноподанного благочестия стояло на границе с ересью. Тогда ведь еще не знали этого слова, а то бы, наверное, приклеили о. Антонину столь теперь модную этикетку: «обновленец». Чувством глубокой обиды и осадком горечи запечатлелись эти слова царя надолго в сердце о. Антонина162.
   Но поистине бесподобным по своей сухости и нечуткости отзывом наградил митрополит московский Филарет доклад о. Антонина. Эти «укорительные замечания» присланы в копии гр. Толстым о. архимандриту 19 декабря 1860 г. Копия, хранящаяся в Миссии, нарочито интересна по примечаниям карандашом о. Антонина на полях. Приводим из них лишь опять-таки наиболее любопытное:
   «V. Что значит «направление церковной практики к более свободным, личным, от чувства, а не от служебника истекающим действиям»? Сойдите с сею мыслью из области воображения к делу, и едва ли найдете, куда и как приложить ее. Разве служебник препятствует духовному чувству? Он назначен помогать сему чувству и возбуждать оное. Пренебрегши служебником для произвольного действия чувства, можете скорее соблазнить своих, нежели привлечь чужих.
   VI. «Распространение сведений о литургике осьмнадцати веков» в народе неудобно и может вести более к брожению умов (sic!) и к сомнениям, нежели к единству. Историческия сведения о православном богослужении у нас есть и довольно распространены. {105}
   IX. Для чего требуется признать разные формы богослужения правильными, поколику они не касаются догмата? Признание сего в Российской Церкви есть на деле, поколико нужно и возможно. Без нужды для чего провозглашать, что римская литургия хороша, армянская хороша? А греческая церковь послушает о. архимандрита, чтобы провозгласить подобное признание?
   (Заметка на полях о. Антонином: «Писать о том, что греческая церковь свободнее нас во взгляде на свои богослужебные книги».)
   X. Обвинение нас в староверческих понятиях о своей форме богослужения, с позволения сказать, есть намеренная клевета.
   (Заметка на полях: «А что значит наше усилие отстаивать троеперстное сложение рук, пятипросфорие?»...)
   XII. «...постановить новые правила касательно церковной практики». Довольно смело для архимандрита предлагать Православной Церкви не менее как реформацию. Не от той ли точки, на которую он указывает, отправилась реформация Лютера? Куда она пришла?
   (Заметка на полях: «Показать разницу Реформации с тем, о чем говорится. Архимандрит тут ничего не значит».)
   XIII. (о правилах и канонах) ...что сих правил всемерно должно держаться и только по настоятельной необходимости допускать дополнения к ним, им непротивные.
   (Заметка на полях: «Милостивый Боже! Нам ли это говорить? А что мы сделали с правилами?»)
   XVI. (против коптов и армян) Бог знает, Католикос в Эчмиадзине, Абуна в Каире, войдут ли в виды русского архимандрита в Афинах?
   (Заметка на полях: «Абуна надо купить, а Католикоса заставить».)
   XXVI. «Заботиться всеми мерами о возвращении русскому богослужению духа молитвы». Подумали ли Вы, что сказали? Вы сказали, будто в русском богослужении нет духа молитвы, и надобно возвратить его. Русское и вообще восточное богослужение исполнено духом молитвы, вместе и духом догматов, и созерцательного, и деятельного учения христианского. Если в некоторых церквах оно не в совершенстве исполняется, то еще нельзя сказать, чтобы дух молитвы был совсем утрачен»163.
   (Заметка на полях: «Сказано, действительно, резко».) {106}
   Со многим, впрочем, митрополит Филарет соглашается, возражая иногда больше против выражений о. Антонина, а не против самого содержания. Но все эти «укорительные замечания» святителя очень не широки, чрезмерно осторожны, политичны, с соблюдением всех возможных дипломатических выходов и, конечно, написаны тем слогом сухим и мертвым, тем классическим «филаретовским», каким он писал все свои синодальные резолюции, проповеди и самый свой катехизис. Но гораздо интереснее этих заметок на полях рукой о. архимандрита, его личное письмо митрополиту, которым он хотел оправдаться от обвинений в обновленчестве и либерализме. Это письмо от 10 января 1861 года имеет громадное значение для биографии о. Антонина, отражая его внутренний облик, его мировоззрение, а равно и характеризует тогдашние настроения, почему мы и приводим его полностью:
   «Ваше Высокопреосвященство, Милостивый Архипастырь и Отец!
   Истекший год неожиданно открыл мне присущую в судьбе моей руку Вашу. Лобызаю ее и орошаю слезами не потому только, что она рука святителя из святителей, а потому, что в ней мне видится другая рука, которой мановения с некоторого времени стали поражать меня своей грозной справедливостью и своей паче слов утешительной милостью. Я не смею входить в подробности обстоятельства, давшего мне чудный урок смотреть на Вас, Отец и Архипастырь Милостивейший, как на споручника себе в том, что я призван, а не назвался на дело Божие. Уверение в этом я желал, но не решался искать ни в своей совести, ни в своей малозначительной жизни, ни еще малозначительнейшей деятельности, естественно, боясь обмануться, а не уверяясь, неизбежно колебался между снедавшей меня ревностью говорить от имени истины и страхом сказать что-нибудь от, не менее поедающего добродетель человеческую, тщеславия. Теперь я знаю, как мне надобно смотреть на то, что я нужусь высказывать почти всем и каждому, как бы исполняя некоторый долг своего бытия на земле. Теперь я имею утешительное убеждение, что не из самообольщения вытекает мое слабое слово и скудное дело. Сознаю все, что мне может быть поставлено на вид при самовзысканном восхождении моем на кафедру учительства. Даже от Вас не дивно было мне услышать признание незаконным права рассуждать афинскому архимандриту о предметах всеобщего церковного значения. Не отрицаю, что голос афинского митрополита имел бы более веса. Но митрополит сей, если бы заговорил, опечалил бы русскую церковь, потому что сказал бы, конечно, то же самое, что сказал однажды мне, а именно, что ему чувство веры и {107} благочестие не позволяет помолиться русской иконе Божией Матери. Воздав Господу, ведомую сердцу благодарность за свое звание архимандрита, я смиреннейше честь имею исповедать Вам, что оскудевающее восполняющая благодать Божественная восполнила все недостаточество мое блаженною возможностью видеть, изучить и полюбить до жалости, до ревности священную колыбель родившей меня Матери Святой Церкви, — землю, возделанную руками апостолов, упоенную кровью мучеников, орошенную потами подвижников. Этот мой талант, редкий, правда, и для многих незавидный, но для меня неоценимый и ни с чем другим не сравнимый. Думаю, что я призван отдать его в посильную куплю. У меня собрано в душе несколько знамений сего призвания. Так, кто в раннем детстве, на дальном севере, поставил меня перед таинственным и до сих пор необъяснимым видением Царьграда, и вложил в сердце мое смертное чувство непередаваемого языком томления перед поминутно возникающим образом угасшей первоправославной империи? Где я ни был потом, чем ни занимался волею или неволею, глубоко запавший в душу образ не переставал напоминать о себе и всегда с тем же смертно-трепетным чувством, и всегда неожиданно, и всегда на одно мгновение, оставляя по себе в душе изнеможение и утомление. Я не удивился тому, что сцеплением непредвиденных обстоятельств двинут был на юг России, два раза учил с кафедры греческому языку, облекся иночеством, как бы сам того не замечая, «сбился с дороги», по пророческому слову блаженной памяти Филарета — человека Божия, но удивился, когда увидел себя в Афинах, а не в Царьграде, где мне, по-видимому, предуказано было жительство. Но Афины (да простит мне смиренномудрие великих учителей вселенских и Ваше) были школой не для меня одного. Когда я уже изучил в них, вероятно, все, чему они могли научить, между прочим, и то, чему и в мысли не было учиться, и когда я ознакомился уже и с Римом, и с Египтом, и с Иерусалимом, возбраняемый неизвестно чем от знакомства с Царьградом, Вы, Милостивейший Архипастырь, указали на меня святейшему Синоду, как на лицо годное занимать место в Константинополе. И когда же? Когда уже слышится подземный гул борющихся в сердце земли стихий, готовых стрясти все сущее на освященном долгим за имя Христово страданием, лице ее. Простите за непрошенную исповедь. Я убежден, что призван сделать что-то, что именно не знаю и предвидеть не могу. Но если бы даже и только то, чтобы увидеть первому исходящий от престола Мироправителя новый свет благоволения Его к месту избрания, и вместе с тысячами других {108} рук простереть свои слабые руки к разорванным звеньям византийской истории, сцепить их снова и начать новую историю Церкви христианской, исходящую по-прежнему из Византии как из своего сердца повсюду, но уже не к раздроблению Тела Христова по странам, по народам, по языкам, по правительственным системам, по школам, по страстям, по нуждам, а к воссоединению всех в совокупную жизнь духа, любви, мира, радости о Дусе Святе. Вы, Святитель Божий, полстолетия уже учащий нас разумевать ум Господень, ужели откажете нам в праве, или лучше, долге уразумения теперь, когда над Европой раздается велий глас Сидящего на облаце: «посли серп твой и жни, яко прииде час пожати!»
   Словам моим, Высокопреосвященнейший Владыка, Вы благоволили уже раз внимать. Для меня великим праздником был тот день, в который я узнал, что они не только дошли до слуха Вашего, но даже и вызвали недряхлеющую ни в наказании, ни в снисхождении руку Вашу к отправлению того, что в них отзывало худозвучием. Не откажите еще в великодушии, приимите скромную благодарность от человека, которого вы сочли достойным узреть над собой знакомый ему от юности жезл Ваш. Я страшился, чтобы слово мое не осталось пройденным совершенным равнодушием. Благодарение Богу! Самый ценный для меня взор пал на них глубоко, как только я мог пожелать. Но нет сомнения, что он пал бы еще глубже, если бы Вы увидели под жезлом Вашим смиренно простертого незванного собеседника Вашего с написанным на челе его и столько восхваляемым историей молебнием: бить, но слушать. Снимите с меня. Отец и Архипастырь, незаслуженный мною приговор мечтателя и неотериста и реформатора. Я креплюсь во всю меру сил своих на страже Православия, и уповаю, что, стоя на ней, не сделал до сих пор ничего, достойного порицания. Естественно думать, что я увлекся Грецией и вслед за тем Греческой Церковью. Это справедливо, но на малую часть. Еще не зная совершенно Греции, я искал оставить путь, на котором стоял, казавшийся мне так мало похожим на путь Василия и Златоуста; путь так называемого ученого монашества, путь честолюбия от первого в нем шага до последнего, у гроба; путь соревнования во внешних отличиях, зависти, недоброжелательства, эгоизма, распадающегося или на оскорбительную гордость, или на смешное тщеславие и оканчивающегося при удаче жестоким деспотизмом, при неудаче — жалким малодушием, разрешающимся, в свою очередь, пьянством или помешательством; путь вражды белого духовенства к черному, лести (и вместе ненависти) первого к {109} послед нему, презрения (и тоже ненависти) последнего к первому; путь вольного или невольного забвения монашеских обязанностей; путь постоянного ниспадания с высоты сознания достоинства души человеческой к достоинству формального положения в обществе; путь систематического обездушения христианской жизни и науки; путь невежественного самообольщения Православием; путь ленивого и позорного самоуслаждения величием Церкви пред лицом вопиющего протеста нравственно разлагающегося общества; путь безгласного следования всякому мановению силы и власти, и прочее... Путь этот я видел, горько убеждался, что он есть единственно одобряемый у нас, и со страхом замечал, что сам готов влечься по нему. В Грецию я переехал как бы на родину своих убеждений. Там я не встретил оскорбительного для чести духовенства, пути честей; не увидел печального разделения духовенства, не нашел раздирающей сердце нелюбви общества к церкви. Довольно бы и этого одного, чтобы признать греческий порядок выше нашего, к глубокому огорчению патриотического чувства. А всматриваясь в подробности религиозной жизни греков, я нашел в ней столько еще похожего на то, чему учат нас Четии-Минеи и Пролог, что я отказал бы себе в имени православного священника и монаха, если бы умолчал о том перед своей Церковью. Слышал я отзыв, не знаю чей (думаю, что покойного графа Протасова), видя удивление тому, отчего наше заграничное духовенство так удобно склоняется на новизны и так легко смотрит на Православие. Я понял из этого отзыва, что самообольщение людей, хвалящихся древлеотеческим православием, глубже чем позволительно, и решился доказать на деле свою глубокую признательность воспитавшей меня Матери Церкви раскрытием мало-помалу Ее вождям тех древлеотеческих сторон Православия, на которые им не доводилось смотреть внимательно, потому что с того пути, о котором выше было слово, их не видно. Я не имею права ни основания защищать свое заграничное духовенство, но считаю вытекающим из моего положения долгом свидетельствовать перед церковною властью, поставившей скудный светильник мой на свещнице, что я, в частности, не изменял присяге священства, соблюдаю обет монашества, храню строго предания отеческие и даже простые благочестивые обычаи отечественные, не нарушаю постов, не ем мяса, отправляю ежедневно утреннюю и вечернюю службу, не играю (кроме пера, иногда) ничем и ни во что. Этого достаточно, чтобы не бояться за мою нравственную сторону. Все это не препятствует, однако же, мне быть либералом по молодости, по тщеславию, по увлеченнию и т. д. Свидетельствую Богом, что не ищу {110} тщетной славы, ни отличий, ни повышений, ни какой бы то ни было награды. Вседоволен своим местом и положением, желанным и блажимым мною от дней детства, дозволяющим мне тихие и любезные занятия науками, обеспечивающими меня от нужды и настолько почтенным, чтобы не желать променять его ни на какое другое. Молодость моя уже четвертая. Я подвигаюсь к пятидесяти годам. Об увлечениях я уже говорил. Но остается еще одно предположение, от обсуждения которого уклониться нельзя. Не отражается ли в свидетельствах моих перед отечественною Церковью дух эпохи, меряющей всякое совершенство неопределенною и неуставленною мерою прогресса? Не желаю ли я, отрицаясь прошедшего и забегая в будущее, одних только бесцельных и бессмысленных нововведений, под именем восстановления древнего чина Церкви?..
   Совершенно противное сему! Я желаю и считаю обязанностью желать, чтобы нововведения нашей Церкви были отставлены. Если бы можно было достигнуть сего, это был бы действительный прогресс. Нововведения наши принадлежат различным временам. Наиболее вопиют те из них, которые летоисчисляются началом минувшего столетия. При общем пересмотре Православия на будущем Вселенском соборе будут, конечно, высказаны желания, чтобы отстранены были и те нововведения, которые зашли к нам из греческой Церкви с установлением у нас Патриаршества (Н.В. пустоименные звания митрополитов и архиепископов и соединенное с ними производство и классы, разные титла и, может быть, многое другое, что известнее Вашему Высокопреосвященству, чем нижайшему послушнику Вашему.
   В качестве апологии себе я мог бы присовокупить, что сообщаемое мною Святейшему Синоду, если бы даже передавалось в виде желаний и суждений, в существе своем есть не иное что, как изложение перед ним того, что достойно сведения его. Я не считаю себя вправе думать, чтобы высшая церковная власть находила себя обязанною непременно согласоваться с тем, что ей передается мною. Но я не могу быть спокойным при мысли, что, не доводя до ее сведения разницы двух церквей, я отнимаю, может быть, у нее случай сделать что-нибудь полезное вообще Христову делу. Наконец, письмами своими я не другое что делаю, как только исполняю поручение Святейшего Синода сообщать ему все, что сочту заслуживающим его внимания. С этой точки зрения рассматриваемое письмо мое (2 февраля 1859 г.) к обер-прокурору далеко не все содержит, что бы следовало передать к сведению Русской Церкви. Об этом я и намекал в нем, надеясь, что {111} Святейшей Синод поручит мне (и не мне только, а и всем, имеющим возможность изучать греческую церковь) изложить все подробности, все разности церковной практики греческой с нашей и даже обобщить эту меру на другие православные церкви Востока (в княжествах придунайских, славянских землях Турции и Австрии, на седми островах).
   Милостивейший Отец и Архипастырь! Почтивши снисходительным вниманием письмо мое, соблаговолите принять от меня лично относящееся к Вам выражение чувств моих, желаний и надежд. Прежде всего не отриньте посвидетельствовать моей молитве пред Господом о том, чтобы Он еще надолго хранил Вашу, столь потребную христианству, жизнь. Между наиболее печальными известиями для меня из Отечества есть и то, которое по временам доходит до нас о недугах Ваших. Вы должны жить, чтобы увидеть и благословить возрождение Единой, органически живой, сильной, влаственной, царственной, православной Церкви Христовой, если еще рано думать о Единой Вселенской или, точнее, всехристианской Церкви, которую узрят счастливые роды грядущие.
   Дань всеобщего благоговения перед Вами Вы получаете более, чем сколько я живу на земле лет. И излишне, и неприлично было бы еще мне заговорить Вашему Высокопреосвященству о том же. Около 20 лет тому назад, толпясь в народе во время Крестного хода в Москве, я поражен был голосом одной деревенской женщины, просившей указать ей Филарета. Не могу забыть до сих пор впечатления, произведенного на меня тогда этим словом. Она, конечно, искала видеть митрополита Филарета. Отчего? Оттого самого, отчего и я, пиша к Вам письмо это, почти постоянно вижу перед собой Филарета и редко митрополита. Дерзость ли — этот взгляд на лице Ваше или другое что, ответить не трудно, представив только на моем месте упомянутую женщину.
   Не отриньте смиренного желания моего, Милостивый Архипастырь и Отец, видеть Вас и впредь (как мы часто привыкли уже видеть) покровителем возвратного движения России к древнеотеческому православию седми вселенских соборов, с исподвольным отрицанием новизн греческой церкви, которые мы, русские, застали уже готовыми и усвоили себе как неотъемлемый критерий Православия, и с небоязненным отвержением новизн наших — русских. Время, в которое мы живем, требует настоятельного пересмотра прошедшего. Церковь находится в ложном положении перед обществом. Всеобщее несоблюдение постов, отрицание иночества, недоверие к церковному {112}преданию, забвение номоканона, обессиление духовнической власти, стеснительное вмешательство чуждых церковному управлению властей... не может быть терпимо. Церковь со времени последнего вселенского собрания своего сделала много уступок миру перед напором тех или других обстоятельств. Предстоит или отменить эти уступки, или признать их законными, одно из двух, чтобы умирить уже из простого сострадания совесть священников, поставленную между врачующими силами долга и нужды. Позвольте молить Вас употребить все Ваше благотворное влияние на Святейший Синод к тому, чтобы ввести русскую Церковь в действительную живую связь со всеми отдельными частями Православия. Только единство истинное, а не номинальное, может дать силу Восточной Церкви и дать ей в руки знамя победы над неправославием. Мне уже здесь от наиболее просвещенного пастыря греческой Церкви привелось услышать, что задача православной Церкви средоточиться в самой себе — беречь догмат (предполагается, что задача Латинской Церкви распространяться вовне, и якобы небречь о догмате). Печальное признание, вынуждаемое неестественным положением Греческой Церкви в виду других соприкосновенных с нею народностей православных церквей. Мы не заслуживаем подобного укора, это правда; заботимся de propaganda fide, жнем жатву Господню, но едва ли несправедливо, что снимая колосья, теряем землю, на которой они растут, живую, производительную силу ее — единство церковное... И многого другого позволительно желать от Вас, приставника Дома Божия, его слугам и работникам.
   Не унижайте смиренной надежды моей, что из недостойного слова подобных мне обвестителей сущего и бывающего за пределами Отечественной Церкви, Вы изведете что-нибудь достойное всеобщего внимания вождей Ее. Вы решились рукоположить во священника лицо, не связанное ни обетами монашества, ни узами супружества164. Благословенный шаг вперед (или верней назад), в нем виден неоспоримый залог справедливости души Вашей, перед которой не имеет чего страшиться свидетельство истины, каких бы предметов оно не касалось»165.
   Этим заканчивается это интересное письмо. В нем виден глубокий и острый ум автора и его душевные запросы и стремления. Может быть, в этом письме следовало бы искать ответа и на вопрос, почему же о. Антонин, уехав раз из России, уже не пожелал больше вернуться на родину. Бесспорно, что при всех его личных дарованиях и исключительной начитанности и опыте, он смог бы{113} надеяться на карьеру более блестящую, чем настоятеля заграничной миссийской церкви. При роковом в России безлюдии, ему, конечно, была открыта дорога к занятию высших иерархических должностей. Но он этого не пожелал. Мы повторяем свое предположение: он прекрасно чувствовал, что если бы и вернулся, то был бы в России чужим.
   Но важно в этом письме и другое. Кто знает, если бы вовремя был осуществлен этот возврат Русской Церкви к древлеотеческому православию, если бы захотели снова ввести ее в живую связь со всеми отдельными ветвями Вселенской Церкви, может быть, мы бы и не пережили пагубного раскола живоцерковников и обновленцев и, может быть, даже и жизнь на православном Востоке теперь избежала тех мучительных и роковых искушений, как отделение болгар, арабский вопрос, неотеристическое движение в среде греческого клира и т. д. Если бы мы, пользуясь своим влиянием на Востоке, содействовали собранию всех частей Православия воедино, вероятно, не было бы и половины того отношения к нам греков, которое наблюдается теперь. Но наша дипломатия добивалась у султана неутверждения выборов неугодных нам (т. е. Министерству Иностранных Дел, только подумать!) патриархов, наша Миссия в течение 20 лет перед войной ссорилась со Святогробским Синодом и озлобляла его, наш империализм шел систематически к своей цели. Если бы тогда Русская Церковь как обладающая наилучшими в то время научными силами взяла бы инициативу созыва вселенского предсоборного совещания, не было бы теперь трагических несогласий, константинопольского «Синедриона» 1923 г. и Ватопедского совещания 1930 г., не приведших ни к чему кроме разделений. Но ведь мы тогда не смели даже подумать и о своем-то, русском Соборе! Государство боялось даже решиться на восстановление патриаршества. Это сделала революция. Таковы парадоксы истории!
   Письмом о. Антонина не закончилась переписка и сношения маститого святителя с «афинским архимандритом». Его, в бытность его в Константинополе, неоднократно запрашивают о делах церковных, ему дают различные поручения, порой тонкого дипломатического характера, как то: посредничество перед патриархом Иоакимом II по делу о болгаро-униатском епископе Иосифе, и вообще по греко-болгарским делам166, по поводу вступления на вселенский престол патриарха Софрония, относительно поднесения патриархам и архиепископу синайскому изданного в свет пресловутого синайского кодекса Библии, справки {114}на Афоне по поводу поднесения самого кодекса Государю Николаю I, следственные поручения на Афоне в 1863 г. и многое другое167. Не всегда его взгляды были угодны Синоду и митрополиту Филарету168. Однажды довелось ему (20 мая 1863 г.) услышать и такие слова святителя: «Примечаю в Вас ум подвижной», что также надолго осталось в его памяти и дало музе его ответить такого рода острым и горьким стихотворением:
   1-й. Нет хуже напасти на свете
   Как взбалмошный ум подвижной.
   Такой у меня есть в примете.
   И ум же. О Боже ты мой!
   2-й. А вот статья совсем иная -
   Ум неподвижный, вековой.
   Ни на кого не намекая,
   Скажу: знавал я ум такой.
   1-й. Чуть мало на ум тот напер ты,
   Он с петель своих и сошел.
   Меняет он каждый день порты,
   Все рядится в новый камзол.
   2-й. Ум неподвижный... Нет! парами
   Не сдвинешь с места ты его,
   Он платье носит все с дырами.
   В борах и швах найдешь всего,
   1-й. Живучий, бегучий, трескучий
   Не стоит копейки тот ум.
   Все в нем как гром не из тучи,
   Все зря, на авось, наобум.
   2-й. А в неподвижном все солидно,
   Степенно, здраво, смело... да.
   Везде во всем мышленье видно
   И осторожность завсегда.
   1-й. Преследуют ум тот цензура,
   Ферула, рутина и квас.
   Наслышится: «melius cura»
   Он бедный от нас, и от вас. {115}
   2-й. Напротив, твердый ум свободен
   От всех нападок на него.
   Будь он и скучен, и бесплоден,
   Да крепок он и ничего.
   1-й. Учился тот ум вертопрашный
   Бог ведает, где и чему.
   Болтун он и враль завсегдашний,
   Незнаем к тому никому.
   2-й. А неподвижный ум с дипломом,
   В чинах, крестах и орденах,
   Известен всем своим он домом
   И говорит он, как Сирах.
   1-й. Чем кончит тот ум, очевидно.
   Сопьется он с кругу иль так,
   Свой век износивши постыдно,
   Он сгинет как пошлый дурак.
   2-й. Не то с умом серьезным будет.
   И мира взыщет человек,
   И Бога вместе не забудет,
   И процветет, как феникс в век.
   Вот с такими настроениями и взглядами на церковную жизнь и покинул о. архимандрит берега Босфора и в 1865 году приближался к Палестине, последнему и самому долгому этапу своего земного пути и проповеди того, что в Церкви «нет ни еврея, ни эллина, ни раба, ни свободного, но новая тварь о Христе». Проповеди того, что Православие, по мысли великого русского философа Н. Ф. Федорова, «есть сокрушение о разъединении и желание полноты объединения», что единство человечества, братство и родство людей есть наше всех «общее дело». {116}

Глава VI. Русская Духовная Миссия до отца Антонина.

   «Иерусалиме, Иерусалиме... камением побивали посланныя к тебе...»
    Мф. XX.III:37
   Должность начальника Русской Духовной Миссии в Иерусалиме, которую о. Антонин занимал в течение 29 лет, представляет собой исключительное, единственное место в иерархии русской поместной Церкви. Значение нашего там церковного представительства настолько велико и обширно, что оно в течение 75 лет существования своего не было, строго говоря, нами даже достаточно осознано и проведено в жизнь. Историей нашей деятельности на православном Востоке мы почти не занимались, и для широких общественных кругов она мало известна. Переходя к описанию жизни и трудов о. архимандрита в Иерусалиме, мы в настоящей главе намерены хотя бы кратко и очень схематически запечатлеть главные моменты деятельности Миссии до 1865 года.
   Знакомство и связь русских людей со Св. Землей начались очень рано, при первых же шагах развития у нас христианства. Уже в XI и XII веках русские благочестивые люди предпринимали опасные в то время и длительные путешествия в Палестину. «Паломник» игумена Даниила (1113—1115 гг.), т. е. его путевые заметки, и теперь еще представляют огромный интерес и считаются, так сказать, {117} классическими. В XII в. был даже в Иерусалиме устроен и русский монастырь св. Богородицы, в котором жила в 1173 г. наша святая паломница преподобная Евфросиния. С того времени непрестанно тянутся в Св. Землю вереницы паломников, преодолевая неизбежные трудности и опасности.
   С другой стороны, бедствия и исторические потрясения, связанные с нашествием мусульман-турок, грабежами страны и разорением храмов и святынь побуждают самих иерархов иерусалимского патриархата обращаться к помощи и материальной поддержке Русской Церкви, боголюбивого народа и наших царей. Утвердилась, таким образом, крепкая связь наша со страной священных воспоминаний, непрерывавшаяся, несмотря ни на что, до самых последних дней перед войной 1914 года. Связь эта была чисто народной, шедшей из самых глубинных недр его; представители же высших слоев общества вроде преподобный Евфросинии Полоцкой появлялись там значительно реже, особливо в последнее время. Правда, следует тут упомянуть небезысвестных А. Н. Муравьева, А. С. Норова, Барского, священника Л. Соловьева, впоследствии и о. архимандрита Порфирия и немногих других представителей интеллигенции. Но таковых все-таки, повторяем, было немного.
   И потому, что движение наших паломников разрасталось с каждым годом, и вследствие почти полной их беззащитности в пути, в самом св. Граде и при паломнических путешествиях по разным местам Палестины, естественно было бы более крепко подумать об их защите и окормлении там. Нужно было охранить их и от возможных нежелательных и соблазнительных явлений, легко рождающихся в их среде. Естественно было это ожидать и от властей церковных и гражданских, тем более, что поклонники из Западной Европы были в несравненно лучшем положении, опекаемые и руководимые целым рядом конгрегации, миссионерских, паломнических и других обществ и союзов.
   И кроме того, что гораздо важнее сказанного, иерархия русской Церкви, как численно сильнейшая и обладающая большими возможностями в деле помощи ослабленному и бедному православному духовенству греческому и малообразованному арабскому, сама-то очень мало чувствовала свою духовную связь с Востоком и не давала ему чувствовать возможность поддержки от себя в деле защиты Православия от растущей инославной пропаганды. Связь с Св. Землей фактически поддерживала та богомольная Русь, сермяжная, «во Христе бродячая», чьи интересы сосредоточены были в Киеве, Сарове, Афоне и Св. Земле как перепутьях к небесному, взыскуемому Иерусалиму. {118}
   Только в сороковых годах прошлого столетия стали у нас серьезнее думать о Палестине и вплотную подошли к вопросу о необходимости надзора и защиты наших пилигримов, равно как и о более тесном общении с иерархией восточных патриархатов. События политического характера в значительной мере содействовали этому. Так называемые «лондонские конвенции 1840 и 1841 годов» существенно ослабили престиж России на Востоке, вырвав из ее рук первенство в решении ряда вопросов (в том числе и покровительства христианскому населению в Турции) и передав его пяти европейским державам. Вместе с этим широко раскрывались в Палестине и на Востоке двери инославной пропаганде, чем немедленно, разумеется, воспользовались англичане, учредив в Иерусалиме свою епископскую кафедру в 1842 году. Первым протестантским епископом там был Д-р Александер (1842 — 1847 гг.). Но гораздо значительнее и опаснее было восстановление Римом кафедры латинских иерусалимских патриархов (1846 г.), первым наследником коих был известный на Востоке католический миссионер Иосиф Валерга. Эта мера усиливала влияние латинства, единственным проводником которого до того времени были францисканцы, с XIV в. считающиеся стражами (кустосами) Св. Земли.
   Тогда и Русская Церковь предпринимает более решительные шаги для упрочнения своего влияния на Востоке, и 31 июля 1847 года состоялось синодальное определение об учреждении Русской Духовной Миссии в Иерусалиме, во главе коей был поставлен известный археолог и путешественник по Востоку и его знаток, архимандрит (впоследствии епископ Чигиринский) Порфирий Успенский169. Очень небезынтересны для нас, изучающих прошлое нашей Миссии, те расчеты и настроения, с которыми наш Синод снаряжал и отправлял в Иерусалим нашего первого официального церковного представителя, долженствовавшего перед иерархами Востока, перед инославной пропагандой и перед органами Блистательной Порты говорить от имени русской Церкви и защищать ее авторитет170. «Самое учреждение первой русской духовной миссии в Иерусалиме весьма красноречиво говорит о том, как слабо было влияние России на православном Востоке и, в частности, в Палестине, и как, с другой стороны, робко, как бы виновато, русское правительство старалось усилить и восстановить его»171.
   Прежде всего, архимандрит Порфирий отправлялся туда не в качестве русского настоятеля, но в качестве русского поклонника. Миссии было вменено в обязанность «не придавать себе никакого иного характера, кроме поклоннического, не вмешиваться в житейские дела {119} русских паломников и всячески стараться о том, чтобы не возбуждать подозрений в иностранных агентах и не подавать повода к толкам о каких-либо скрытых намерениях России. Но наряду с этим у нашего Синода были и другие, гораздо более далекие замыслы и планы, об осуществлении которых, собственно говоря, мы и не могли и не были подготовлены дерзать. При сравнении синодального указа от 31 июля 1847 года № 8658 с данной нашей Миссии инструкцией вскрываются любопытные и серьезные противоречия, несколько все же разъясняющие истинные задачи и пожелания, которые стояли перед русской Церковью в этом деле. Так инструкция непременно требует, чтобы Миссия служила «представителем русской Церкви и русского благолепного богослужения». Это именно не согласуется с той осторожностью, о которой говорит и которую также подчеркивает и сама инструкция, в силу коей Миссия не смеет придавать себе «никакого иного характера, кроме поклоннического». Кроме того инструкция требует от Миссии привлечения к Православию и утверждения в нем местных жителей, постоянно колеблемых в вере инославными агентами и отступающих от Православия. И это опять-таки с трудом вяжется с советами и требованием «не возбуждать подозрения в иностранных агентах о скрытых намерениях России». Тем более непонятными становятся эти два пожелания, когда мы узнаем, что Миссии отпускалось на содержание четырех человек, и этим исчерпывались все ее ресурсы, сумма денег и по тому времени небольшая, в 11 578 р. 35 коп. Как же можно было с таким бюджетом блеснуть перед Востоком и представительством, и благолепным служением, и миссионерской деятельностью?
   Но самое, конечно, замечательное в данной архимандриту Порфирию инструкции было пожелание, чтобы Миссия старалась «мало-помалу преобразовать самое греческое духовенство, управляющее православными христианами на Востоке, возвысив его, как в собственных его глазах, так и в глазах православной паствы его». Такова наша русская великодержавная самоуверенность! Это не было случайно брошенной фразой или где-то подхваченной мыслью. Так думали и того хотели многие русские государственные и церковные деятели, как мы в этом могли убедиться из предыдущего изложения. Мы уже знакомы с мнением о. Антонина и некоторых наших знатоков греческой Церкви. Вот к тому же что замечает еще один исследователь наших сношений с Востоком, профессор протоиерей Титов: «У Миссии для этого не было самого важного и существенно необходимого условия — влияния на греческое духовенство, ни канонического, ни исторического, {120} ни политического. Да и сама задача — преобразовать греческое духовенство — была чем-то совершенно новым в истории наших сношений с православным Востоком... Русская церковь всегда занимала второе (после греческой) место и не могла занять иного по самым церковным постановлениям, т. к. первая была духовной дщерью второй... Далее, история никогда до 1847 года не знала и не видела нас в качестве учителей и преобразователей греческой Церкви и греческого духовенства. Мы к этому были совершенно не подготовлены. А между тем одному, правда, ученому и опытному, но все-таки одному архимандриту с одним иеромонахом и двум молодым людям поручалось преобразовать греческое духовенство, причем в то же самое время архимандриту и его сотрудникам строго внушалось не придавать себе официального положения, не вмешиваться в дела патриархата и, в крайнем случае, ограничиваться одним предложением советов»172. Невольно вспоминаются слова о. Антонина, нами уже приведенные выше: «Преобразование греческого духовенства не может быть начато с Иерусалима, нами, с нашими средствами, с нашими понятиями о нем».
   Итак, первые шаги наши в деле сближения с православной Церковью Востока после многовековой разобщенности были направлены к желанию учить и переделывать по-своему, так, как мы ее понимаем, православную церковную жизнь. То же менторское настроение сохранялось нами все время вплоть до войны 1914 г., и история нашей Миссии, за исключением разве только времени начальствования о. Антонина, есть постоянное высокомерно-пренебрежительное отношение к греческому аспекту Православия и к патриархии иерусалимской. Если не так думал сам о. архимандрит, то другие наши деятели на Востоке и правящие верхи пребывали в том же настроении, что и в 1847 г., давая архимандриту Порфирию помянутую инструкцию.
   Миссия архимандрита Порфирия, утвердившаяся в монастыре Архангельском (построенном сербским кралем Милутином и некогда, до половины XVII века, сербам принадлежавшем), пробыла, как известно, в Иерусалиме вплоть до Крымской войны, когда ее преобразовательная и просветительная деятельность закончилась. Результаты работы нашего первого церковного представительства, разумеется, и не могли быть ощутительны и велики. Многие предписания так и остались выраженными только на бумаге. Как реальное достижение можно считать устройство патриархией арабской типографии для печатания богослужебных книг и открытие (опять-таки при участии архимандрита Порфирия) патриархом Кириллом II {121} эллино-арабского училища для местного населения и духовной семинарии Св. Креста в 1853 году. Эта так называемая Крестная семинария (Ίθεολογική σχολή του Σταυροΰ) неоднократно закрывалась по недостатку средств в течение минувших семидесяти пяти лет: после Крымской войны, в 1887 г. и окончательно в 1911 г. Первым ее схолархом был известный греческий ученый писатель и богослов Дионисий Клеопа (умерший в 1861 г.). В последнее время большую известность стяжали себе ее ректора и преподаватели: архимандриты Фотий, Епифаний, впоследствии ученый епископ иорданский, архимандрит Хризостом Пападопуло, ныне архиепископ афинский, известный богослов и историк. Но, несомненно, больше всего опыта и пользы приобрели лично для себя сам архимандрит Порфирий и члены его Миссии, близко ознакомившиеся с церковным бытом греков и туземцев и путешествовавшие по Палестине, по Сирии, Египту и Синаю. Один из его сотрудников бакалавр Петербургской Духовной Академии иеромонах Феофан Говоров, впоследствии столь прославленный духовный писатель, епископ и затворник Вышенский, довольно долго прожил в лавре св. Саввы Освященного, пользуясь в монастырской библиотеке редким собранием святоотеческих творений на греческом языке, что и дало ему богатый материал для его толкований апостольских посланий и многочисленных произведений по нравственному богословию и аскетике173. Впоследствии библиотека лавры, равно как и Крестного монастыря, была перевезена в Иерусалим, где и вошла в состав богатого Святогробского книгохранилища.
   Крымская война и Парижский мир еще более ограничили права и влияние России на Востоке и пошатнули ее авторитет, для поддержания которого до войны послана была Миссия архимандрита Порфирия. Вскоре после заключения мира Россия снова стала думать о своих сношениях со Св. Землей и об утверждении своего в ней влияния и решилась послать туда новое, уже постоянное свое представительство. Миссия эта должна была теперь, по мнению ее учредителей, быть более независимой в своих действиях на Востоке, и поэтому решено было ей сообщить вполне откровенно характер церковного официального посольства, не опасаясь «возбудить подозрения инославных и иностранных агентов». Для этого, разумеется, должно было увеличить и материальные средства Миссии и расширить круг ее компетенции. Одним из главнейших для этого средств было признано нужным во главе ее поставить не архимандрита, а епископа, как могущего {122} независимее и удобнее действовать и перед органами правительства Оттоманской Империи, и перед Святогробским Братством. Но самый способ учреждения Миссии и преследовавшиеся при этом цели были столь оригинальны в церковной практике нашей, что на них следует обратить внимание, тем более, что они в себе уже таили целый ряд скрытых возможностей и осложнений для наших будущих отношений на Востоке. Не будет нисколько преувеличенным сказать, что самые обстоятельства учреждения нашей второй Миссии были не только не согласны с церковной практикой и установившимися обычаями, но прямо-таки неканоническим явлением. В самом деле, прежде всего инициатива этого церковного посольства и способ его проведения в жизнь были продиктованы Церкви со вне, от нашего дипломатического ведомства, и, будем откровенны, для осуществления его планов и задач на Востоке. Министерство Иностранных Дел хотело поправить наше зашатавшееся положение на Востоке и избрало для сего такой именно способ. Вскоре после заключения мира министр вошел к Императору Александру II по этому вопросу с подробнейшим докладом, который и был 23 марта 1857 года утвержден. Начались переговоры наших дипломатов с Портой и полуофициальные сношения с святогробским духовенством в Палестине.
   Таким образом, Русскую Духовную Миссию в Иерусалиме учредила не русская Церковь, а Министерство Иностранных Дел. Синоду, вероятно, было предписано принять это уже в готовом виде, причем даже ограничено было его право выбора лица для возглавления будущей Миссии. Оно было выбрано по обоюдному согласию обер-прокурора Синода и Министерства Иностранных Дел, т.е., другими словами, двух высших государственных чиновников. Сначала, был предназначен епископ Поликарп174, но потом, по отказе последнего, архимандрит Кирилл (Наумов), инспектор и профессор Петербургской Духовной Академии, доктор богословия, начинающий, но уже известный ученый богослов175. Его выбор был 1 сентября 1857 г. утвержден, а 13 октября кандидат был уже хиротонисан во епископа Мелитопольского.
   Что касается другой стороны дела — отношения к той Церкви, к которой мы посылали свою Миссию, то нашим поступкам даже и не легко отыскать объяснений и оправданий. Нужно вспомнить, что тогдашний иерусалимский патриарх Кирилл II жил по примеру своих предшественников не в Палестине, а в Константинополе, и всего интереснее то, что ни наше Правительство, ни тем менее Синод не сочли {123} нужным о позволении послать официальную Миссию просить патриарха иерусалимского или хотя бы известить его о своих предположениях, Мы себя чувствовали столь крепко хозяевами на церковном Востоке, что могли себе позволить подобную невоспитанность и распоряжаться в чужом патриархате как у себя дома. Было испрошено согласие Порты во избежание международных инцидентов, а патриарха мы игнорировали совершенно. Мы или забыли, или просто пренебрегли теми каноническими правилами основного значения, по которым границы компетенции каждого епископа и каждой автокефальной церкви совершенно точно определены, и епископ в чужой епархии не может ни рукополагать, ни вмешиваться в дела управления, ни вообще действовать в пределах чужой области176. Что этого могли или не хотели знать кн. Горчаков или гр. Толстой, еще до известной степени понятно, но как это допустил митрополит Филарет и остальные члены Синода, уже необъяснимо. Может быть, и им просто было приказано? Во всяком случае, факт остается фактом: не спросясь первостоятеля Сионской Церкви, мы вторглись в его епархию и во избежание возможных недоразумений и промедления в действиях между двумя православными Церквами — русской и иерусалимской — прибегли к давлению через правительство Оттоманской Империи. Это не могло не отозваться болью и обидой в церковных кругах Фанара и Сиона, что и высказал с горечью патриарх иерусалимский Кирилл II архимандриту Порфирию Успенскому при личном разговоре 19 мая 1858 года:
   «Ваше Правительство о назначении своего епископа в Иерусалим вело переговоры с Портой, а меня не уведомило заблаговременно, и я уже от Порты узнал ход сего дела; уже она дала мне знать, что ею утверждено пребывание русского архиерея в Св. Граде, хотя в кодексах ее и не значится, чтобы Россия когда-либо посылала туда такое сановное лицо. Нам больно такое пренебрежение достоинством православного патриарха. Но что делать? A­ς κτηπησουν τό κεφάλι μας — пусть бьют нас по голове! Внезапное посольство русского епископа в Иерусалим привело всех нас в смущение. Мы не могли постигнуть, для какой цели решено было у вас нарушить правила церкви, воспрещающие епископу чужой области действовать в пределах предстоятеля другой церкви, и ежели приняли вашего епископа, то потому, что принять его приказала нам Порта»177.
   Слова патриарха о том, что Россия никогда не посылала такое сановное лицо в Иерусалим, скрывали за собой также немалое каноническое соображение, именно, что в одном городе каноны178 не {124} до пускают двух епископов (разумеется, правящих, т. е. с административными функциями). Епископ Кирилл был первым и последним начальником нашей Миссии в сане архиерея, но осадок от этого неканонического поступка нашего надолго омрачил наши взаимоотношения с иерусалимским Синодом179.
   С таким настроением мы возобновили наши отношения с Сионской церковью. Данная епископу Кириллу инструкция при его отправлении к месту службы не только не старается исправить ошибки, обнаружившиеся при учреждении Миссии, или предотвратить возможные недочеты в будущем, но еще больше подчеркивает те цели и расчеты, которыми руководилось наше правительство, снаряжая Миссию. Этой последней, между прочим, предписывалось вести дело с патриаршими эпитропами в Палестине, и таким образом, игнорировалась личность самого патриарха. Начальник Миссии (не забудем: епископ!) должен был «принимать с уважением внушения генерального консула в Бейруте по вопросам политическим, а иногда и церковным» (курсив мой.— А. К.), словом, в инструкции «выступает воззрение на Миссию не как на духовно-церковное учреждение, а скорей как на гражданско-политическое учреждение»180. В глазах нашей дипломатии Миссия была прежде всего ее орудием, что помимо неканоничности своей было еще и мало осуществимо при неимении нами в Иерусалиме своего консула, тогда как европейские державы были внушительно представлены в Св. Граде. Это заметил и о. Антонин при своем пятидневном посещении Иерусалима и писал о том гр. Толстому (28 декабря 1857 г.). Уже при одном намерении послать нашу Миссию, еще до ее прибытия, виделась скрытая опасность самого факта посольства такой именно Миссии.
   Инструкция предписывает Миссии воздействовать на греческое духовенство, арабское население и даже на католиков и армян «благолепным служением русского архиерея» (§5), созданием затем школ и типографии (§9), библиотеки и бесплатным раздаванием книг населению (§ 10), созданием богадельни (§ 11), расширением своей деятельности на соседние патриархаты антиохийский, александрийский и архиепископию Синайскую, всюду поддерживая Православие устройством училищ, богоугодных заведений и церквей (§§ 12, 13, 14 и 15) и т. п. Но наряду с этим, предписывая такую широкую программу деятельности епископу Кириллу и его Миссии, ему отпускают на содержание его представительства в 11 человек, включая драгомана и певчих (по штату 30 марта 1857 г.), всего лишь... 14 650 руб., что составляет {125} относительно еще меньше, чем отпускалось первой Миссии архимандрита Порфирия — 11 578 руб. на 4 человека. Скромное желание епископа Кирилла увеличить эту сумму до 19 350 р. Синодом не было удовлетворено, почему, конечно, владыка и чувствовал себя постоянно стесненным.
   Но нельзя не обратить внимания на главное орудие, которым имелось в виду расширять свое влияние и воздействовать на окружающую среду: «благолепное служение русского архиерея». Это ведь так характерно для нас с нашими взглядами! По поводу этого нашего желания показать всему миру «красивость» русского богослужения, желания, пользу коего можно еще весьма и весьма оспаривать, о. Антонин, бывший тогда в Афинах, но, несомненно, знавший о таковом именно параграфе инструкции, прекрасно заметил в своем ответе на записку Жемчужникова следующее: «Горькие слова наши горько подтверждает самое наставление, данное Миссии: проявлять всеми средствами в Иерусалиме русское богослужение. Прошу позволения спросить: к чему эта усиленная забота? какую цель она имеет в виду? И какой предполагается конец ее? Что мы арабов отвлечем этим от греков и привлечем к себе? А потом что? Магометан уверим, что в христианстве есть не только ереси и расколы, но еще и два различных Православия. Затрудняясь угадать цель, можно легко предусмотреть конец. Так как намерение наше — действовать на арабов и на другие христианские народности Востока, и так как мы для них будем проявлять наше богослужение с тысячью малых отличий его от греческого, и при этом, без сомнения, не пропустим случая дать заметить, что оно-то наше, и есть вполне достойное св. веры православной, то бедное, невежественное население, равнодушное вообще к внутреннему смыслу священнодействий и поражающееся всякою (и только одной) внешностью, с изумлением увидит, таким образом, новую веру русскую и, не пристав к новой, потеряет уважение к старой. Но это еще меньшее зло! Изобретший этот пункт наставления не подумал, что греки, заметив усилие наше выставить себя и заменить их, не будут, со своей стороны, дремать. И представится миру печальное зрелище новой вражды у Гроба Господня, горшей всех прежних между самими православными... Повторяю свое убеждение: нам еще не время выступать отдельно на поприще церковной деятельности... Поприще действий Миссии не свойственно ей»181.
   Слова о. архимандрита и тут оказались пророческими. Последние годы перед войной 1914 года и были жалкой картиной недостойнейшей {126} борьбы нашей Миссии с Патриархией, у которой ей бы следовало еще долго и очень многому учиться. Небезынтересна также его оценка положения нашей Миссии, тогда еще только имевшей прибыть, в упоминавшемся нами письме его к гр.Толстому: «Что же делаем мы? Посылаем в Палестину несколько духовных лиц, к слабому прибавляем слабое. Иерусалим и без того переполнен духовными лицами, бессильными перед местным правительством по своему званию, бессильными и перед интригами Европы по своему недостаточному образованию. Чем и в чем может помочь этим лицам наша Духовная Миссия при самом внутреннем устройстве и самой блестящей обстановке ее? Может ли начальник ее войти в какое-либо официальное сношение с политическими властями местными и иностранными там, где его лицо излишне, а голос, может быть, даже нетерпим... Ответственность за то, чего мы не делаем, побуждает меня присовокупить, что мы не пользуемся одной из сильнейших мер поддержать и Православие, и наше влияние на дальнем Востоке. Эта мера — назначение и постоянное пребывание в Иерусалиме русского консула, столько желаемое всеми православными и даже армянами»182.
   Не следует замалчивать того, что в этом именно случае о. Антонин ошибся, переоценив значение консула в Палестине. Не приходится его, конечно, упрекать в чрезмерной вере в силу и правду государственной поддержки Церкви. От него, воспитанного в условиях того времени, нельзя ожидать иного отношения, и к нему не приходится применять взглядов, выработанных опытом наших дней. История отношений русских консулов к Миссии, как покажет дальнейшее изложение, была, увы, историей сознательной и систематической борьбы с органами Церкви.
   Истинные настроения нашего дипломатического ведомства обнаруживались неоднократно и в последующих его сношениях с Миссией. Самое прибытие в Иерусалим епископа Кирилла 31 января 1858 года, а также и усиление латинской пропаганды «патриархом» Валергой заставили, наконец, патриарха Кирилла II вернуться в июле 1858 г. в Иерусалим. С этим событием большой важности заканчивалось столь длительное (с XVI века) отсутствие наследников апостола Иакова из Иерусалима. Со всех точек зрения это можно и нужно было приветствовать, но дипломатия наша, конечно, насторожилась. Посол наш в Константинополе А. Бутенев, извещая епископа Кирилла о переезде патриарха из Царьграда в Иерусалим, сначала был как бы озабочен общим благом Православной Церкви и более тесным сближением с {127} сим иерархом»183. Но в следующем письме посла (из Букждере) между прочим мелькают уже и такие выражения: «Приезд патриарха в Иерусалим есть событие важное, которое не замедлит обратить на себя все внимание нашего Правительства... С истинным прискорбием усмотрел я из Ваших сообщений, что Его Блаженство, по-видимому, прибыл в Иерусалим с неприязненными к нам побуждениями и целями»... Под конец, дипломат дает совет владыке:»...мне казалось бы лучшим воздерживаться от всякого с нашей стороны наступательного на него действия, зорко следя за ним не усыпляя его подозрительность полным к нему уважением и наружной преданностью...» <strong184 Таким настроением старались вдохновить нашу Миссию в ее деле сближения с Сионской Церковью и в ее будущей широкой просветительной деятельности. Немалые трудности и препятствия предносились перед ней в начале ее работы в Св. Земле. Вполне понятно было ожидать наибольшего сопротивления и борьбы со стороны открытых недругов Миссии и Православия на Востоке, т. е. латинской и протестантской пропаганды и органов турецкого правительства. Наряду с этим, обнаружившиеся при личном в Константинополе свидании епископа Кирилла с патриархами Вселенским и Иерусалимским недоверие и настороженность могли вселить известные опасения и по отношению к этим иерархам. Епископ Кирилл, возлагая свои надежды на помощь свыше, рассчитывал, конечно, и на будущего консула. Но как расчеты опасений, так и надежды на помощь не оправдались, и все повернулось совершенно неожиданно. Некоторые основания этих неожиданных трудностей коренились, впрочем, уже в самом образе возникновения Миссии и ее неопределенном положении в отношении как к своей Церкви, так и к Сионской. Уже было указано на допущенные нашим правительством ошибку и нетактичность касательно иерусалимского патриарха Кирилла в самом деле учреждения Миссии. Этим объясняется и то сдержанное отношение, которым нашу Миссию встретили в Константинополе оба патриарха, и беспокойство, с каким иерусалимский поспешил воротиться в свою епархию. Нельзя не отметить, что благодаря личным качествам епископа Кирилла, его обаятельности, чуткости, такту и уму, ему удалось быстро установить с предстоятелем Сионской Церкви сначала доверчивые, а потом все более и более искренние и сердечные отношения, не прибегая к «усыплению его подозрительности наружной преданностью» и подобными советами дипломатического маккиавелизма. К сентябрю 1858 года, как он доносил в Петербург, отношения эти уже вполне исправились, патриарх {128}совершенно уверился в личности русского архиерея, в том, что ни он, ни его сотрудники не имеют никаких скрытых против патриархии намерений. Мир восстановился и не нарушался уже в течение всего времени пребывания епископа Кирилла в Иерусалиме. Даже больше того, в те трудные для него дни борьбы со своими же, оклеветания и доносов на него и, наконец, вынужденного отозвания из Палестины, владыка нашел в патриархе и друга, и заступника, неоднократно ходатайствовавшего перед Константинопольским посольством нашим об участи несчастного и невиновного Начальника Миссии.
   Гораздо большие трудности ожидали преосвященного Кирилла именно там, где их никто не ожидал. Корень их лежал в тех ненормальных взаимоотношениях Церкви к государству в России, которые и были причиной той совершенно невозможной обстановки работы нашей Миссии, и в которой пришлось впоследствии столь пострадать и самому о. Антонину. Он назвал эту обстановку работы «системой». Вот краткая история злоключений владыки Мелитопольского.
   Прежде всего, нашу вторую Миссию создал и начальником ее в Св. Землю посылал не Синод, а Министерство Иностранных Дел. Епископ Кирилл в очень значительной мере был подчинен не столько Синоду, сколько дипломатическому ведомству. Цель учреждения Миссии была поднятие престижа России. Так как для этого нужно было найти какую-то более удобную форму, приемлемую для всех и не раздражающую ни Порту, ни Патриархию, ни, главным образом, европейские силы, то Миссии и был придан характер учреждения по-клоннического, и одной из ее обязанностей было «нравственное наблюдение за поклонниками» (§6 инструкции), которое лишь в некоторых, крайних случаях могло осуществляться при помощи генерального (в Бейруте) и вице-консула (в Яффе). Епископ Кирилл сразу по своем прибытии стал ознакамливаться и входить во все те сферы жизни и деятельности, в которых ему предстояло работать. Он не замедлил обратить внимание на тяжелые, порой вопиющие и бедственные условия существования наших паломников — беззащитных, беспомощных и безропотных — и очень скоро, освоившись с этим, достиг значительного улучшения их быта и добился существенных результатов. Судя по началу его деятельности и его личным качествам, от его Миссии можно было бы ожидать ощутительного результата. Но трудности словно нарочно создавались нами самими.
   На неоднократные представления и указания частных лиц и просьб самого иерусалимского патриарха185, Министерство решило создать {129}консульство в Иерусалиме, чем несомненно должно было выровниться положение России среди других европейских сил в Св. Граде. Но тут-то вот и произошло трудно объяснимое отношение петербургских чиновников к нашему делу в Палестине. То им совершенно не интересовались, от него отмахивались и его знать не хотели, то вдруг сразу пробудился к нему чрезвычайный интерес. Петербург не только посылает туда официальную Миссию, но и кроме того впутывает в русское дело в Св. Земле еще три различных учреждения. Все в том же 1858 году в Иерусалиме учреждено русское консульство, создана агенция «Русского Общества Пароходства и Торговли» (РОПИТ), которому... предоставлено в известной мере заботиться об интересах паломников в Палестине, и создан, кроме того, в Петербурге так называемый «Палестинский Комитет» под председательством великого кн. Константина Николаевича, и этому учреждению тоже поручалось интересоваться русским вопросом в Палестине. Все они должны были помогать одно другому, а на самом деле занялись борьбой с Миссией как с учреждением церковным. Дело затруднилось для Миссии еще и тем, что возглавление консульства и агенции Общества Пароходства соединилось персонально в лице управляющего консульством Дорогобужинова.
   Было ясно, что Петербург не мог примириться с тем, что Русская Церковь в лице умного и независимого архиерея представлена в Иерусалиме, что где-то Церковь вышла из общей системы подчинения светской власти. Поэтому поскорее постарались снова поставить церковное учреждение в подчиненное государству положение, как это давно уже и было подчинено в бюрократическом мировоззрении. Упомянутые три русских учреждения в Св. Граде были так несогласованы в своих действиях и в отношении к стоящим над ними петербургским департаментам, что при неясных инструкциях и недоговоренности их функции переплетались, а деятельность заранее обрекалась на неудачу. В самом деле, Миссия подчинялась и Синоду, и Министерству Иностранных Дел; управляющий консульством — Министерству, а как агент Общества Пароходства — центральному его органу; кроме того, и на Миссию, и на Консульство, и вероятно, и на агенство Общества простирал свои претензии откуда-то самозародившийся и никому уже неподчиненный Палестинский Комитет под председательством государева брата. Все это множество учреждений, не сговорившись между собой и не выработав общей линии поведения и плана, не могло, конечно, и самим находящимся в Иерусалиме своим органам дать соответствующее направление их деятельности. Надо сознаться, {130} положение Дорогобужинова было двусмысленным, но еще хуже было положение епископа Кирилла, которому вначале дали всю полноту представительства русского имени и в этом направлении старались повлиять на Иерусалим, и достигли многого, но от которого потом стали отнимать от всего понемногу. Паломническое дело должно было быть базой для деятельности Миссии и фактически, да и de jure, чтобы не смущать Европу и греков, но и тут функции Миссии оспаривались и консульством, и агенцией Общества Пароходства. «Личная уния», соединившая эти два учреждения, особенно вредно отражалась на деле. «Агент этого общества введен в круг деятельности чиновников Министерства Иностранных Дел... и претендует на деятельность»,— писал официально епископ Кирилл (10 февраля 1859 г.), и не без горького юмора добавляет: «Столкновения тут неизбежны, разве со временем все консульские места перейдут в руки агентов Общества. Для Иерусалима, где существует самостоятельная Духовная Миссия, нет впереди и последнего утешения, чтобы нашелся когда-либо архиерей из агентов Общества»186. В письме своем (от 10 февраля 1859 года) епископ Кирилл между прочим пишет: «Агенция Общества пароходства и торговли в Иерусалиме, городе ни приморском, ни торговом, так аномальна, что сама не может не чувствовать себя в довольно неловком положении, без товарищей, без дела». Митрополит Филарет не мог не согласиться с подобным мнением начальника Миссии. Он замечает: «Нет ли здесь правды? Что делает или хочет делать пароходное общество? Не видно. Оно хочет строить церковь, помещения и больницу для поклонников. Но это не больше ли принадлежит Духовной Миссии, нежели Обществу Пароходства и Торговли? А между тем деньги, собираемые на богоугодные заведения в Иерусалиме, Общество Пароходства и Торговли имеет в своих руках и заботится как бы и впредь в большом количестве получить их в свои руки»187.
   Если при всем этом принять во внимание честолюбивые стремления Дорогобужинова, его, по-видимому, недалекий кругозор и бестактность, то станут понятными те, в начале неумные, а потом и просто некрасивые поступки его по отношению к Миссии. Началась пред лицом греков, Порты и европейских консулов мелкая, провинциальная грызня с местническими счетами, уколами самолюбия, а потом даже и вмешательством вооруженных кавасов, доносами в Петербург и клеветами.
   Преосвященный Кирилл очень скоро почувствовал невозможность борьбы со всеми своими недругами и даже, как он писал архиепископу {131} Макарию харьковскому (Булгакову), у него на всякий случай приготовлена келия в лавре св. Саввы Освященного, если бы пришлось искать у греков спасения и помощи от своих же соотечественников188.
   Очень много ожидалось для успеха нашей Миссии от приезда в Палестину в мае 1859 г. великого кн. Константина Николаевича, председателя Палестинского Комитета. Он, по-видимому, и на самом деле остался вполне доволен деятельностью епископа Кирилла, не мог не чувствовать удовлетворения при виде того авторитета, которым владыка пользовался у населения, у греческой иерархии, у европейских консулов и турецкой администрации. Миссии была обещана помощь и поддержка в ее начинаниях, вопрос разделения функций был тут же разрешен (конечно, не в пользу Миссии), и обещано было внести в дело больше единообразия. Но одними настроениями был исполнен великий князь в Иерусалиме, а совсем другое решили все высокие факторы в Петербурге, которые так настойчиво претендовали на право опекать наше дело в Святой Земле. Разъяснено было, что Миссия имеет «нравственное и духовное назидание всей русской паствы и церковное представительство», консулу же было дано не только политическое и гражданское представительство, но и все хозяйственное заведование теми русскими постройками, которые тогда воздвигались на Старой Мейдамской площади (и где и поныне находятся здания Миссии и Палестинского Общества), которые, в сущности, и представляли основание и опору деятельности русской Миссии, и от которых она была совершенно противоестественно и противозаконно отделена. Епископу Кириллу не допущено было даже право участия в деле возведения их, указаний и контроля. Важнее всего то, что все все-таки подчинялось тому же Палестинскому Комитету, и Миссия становилась уже на второстепенное, подчиненное консулу-агенту Ропита положение, и подобный status quo теперь уже узаконялся волей великого князя. Было ясно, что Миссия мешает Комитету, и сановные члены его не могут примириться с самим фактом пребывания русского архиерея во главе Миссии, с фактом независимости от государственной опеки даже такого маленького церковного дела. Великий князь по приезде в Петербург представил Начальника Миссии к наградам, и владыка был награжден драгоценной панагией и орденом Анны I ст., но почти непосредственно после этого и, конечно, по наущению и под влиянием своих советников председатель Палестинского Комитета потребовал отозвания епископа из Иерусалима. Слухи о возможности его перевода из Иерусалима на одну из вакантных кафедр в России распространились еще в 1862 г. {132} Он сам пишет архиепископу Макарию Булгакову об этом и даже называет Ставропольскую епархию, что, впрочем, не вполне и не сразу подтвердилось (письма его от 16 июня, 3 июля и 20 августа 1862 г.)189.
   Несмотря на то, что министерство не соглашается на это, врагам Миссии при помощи доносов из иерусалимского консульства удается добиться своего. Консул Кожевников прибегает к официальному донесению об «образе жизни владыки и считает «более полезным для единства наших действий и русских интересов в Палестине новым начальником духовной Миссии назначить не епископа, а архимандрита, известного не одними только умственными способностями, но и добрым, и честным поведением и строгой примерной жизнью». Можно быть уверенным, что канонически большая правильность в возглавлении Миссии лицом священнического, а не епископского чина для консула Кожевникова роли не играла, да и вряд ли была доступна его пониманию. Важен был вопрос своего личного влияния и своей административной независимости. Стрела об «образе жизни» пускалась для эффекта, ибо такого рода аргументы всегда имеют больший успех. Любопытно и то, что наследники Кожевникова впоследствии прибегли к совершенно аналогичным доносам и на о. Антонина (см. ниже историю с «Пейс-пашой»).
   Итак, желание консула было удовлетворено. Палестинский комитет мог торжествовать, ибо 22 июня 1863 г. Государь утвердил синодальное определение об увольнении епископа Кирилла на покой в один из монастырей Казанской епархии. Владыка просит разъяснений, требует над собой канонического суда из двенадцати архиереев, митрополит Филарет находит все происшедшее «беспримерным печальным явлением в иерархии»190, за епископа Кирилла перед нашим Синодом ходатайствует патриарх Кирилл, Святогробский Синод, почетные граждане Иерусалима во главе с кадием, даже католики, казалось бы, враги нашей Миссии на миссионерском поприще, хвалят и сочувствуют несчастному ее начальнику — все тщетно.
   Разбирая впоследствии всю переписку епископа Кирилла с митрополитом Филаретом, обер-секретарь Синода А. В. Гаврилов в 1886 году писал архиепископу Савве Тверскому. «Эти письма... образец совершенной беспомощности архиерея против инсинуаций и клеветы разных проходимцев...»191.
   Епископ Кирилл в марте 1864 г. сдал дела по управлению Миссией, 7 июля прибыл в Казань, где 10 февраля 1866 г. и скончался 43 лет от роду. {133}
   После сказанного уместно спросить, каковы же были плоды шестилетнего пребывания в Иерусалиме нашей Миссии, как в области административной, так и чисто миссионерской.
   1) Епископу Кириллу удалось добиться немаловажных результатов в деле укрепления доверия и наших братских взаимоотношений с иерусалимской патриархией. Миссия наша поняла необходимость как для патриархии, так и для нас сближения и более тесного сотрудничества. Казалось, мы начинаем становиться на путь более деятельного сношения с греческой иерархией, делаем первые шаги для реального осуществления вселенского единства православных поместных церквей192 .
   2) В вопросе об улучшении быта паломников первые шаги были предприняты именно нашей Миссией, а не какими-либо светскими или бюрократическими организациями (начало постройки по поручению Императрицы Марии Александровны госпиталя для наших поклонников). Этим было положено начало правильно организованной помощи в паломническом деле.
   3) Благодаря энергичным действиям епископа Кирилла в Сирии и Палестине среди арабов-униатов начинается сильное движение в пользу Православия, и как последствие этого, в Константинополе было 26 ноября 1860 года в присутствии 4 патриархов присоединено значительное число сирийских униатов, отторгнутых когда-то от Православия латинской пропагандой.
   4) В 1898 г. в Петербурге было совершено торжество присоединение к Православию так называемых «айсоров», т. е. потомков некогда великого племени сиро-халдейского, исповедывавших еретическое учение Нестория, осужденного на Ш Вселенском соборе. Корни этого дела восходят опять-таки ко времени пребывания в Иерусалиме нашего епископа Кирилла, к которому и обратились предварительно представители айсорского народа и который и заинтересовал нашу Церковь этим делом и принял посильное участие в нем. Теперь, как известно, среди этих айсоров, бывших несториан, успешно действует наша духовная Миссия в Урмии.
   5) Епископ Кирилл, наконец, начал интересоваться и предпринял некоторые меры к сближению абиссинцев с православной Церковью в надежде расширения таким образом действий нашей Миссии и в пределах Александрийского патриархата и Эфиопии. Эти, строго говоря, незначительные в миссионерском отношении шаги епископа Кирилла явились первыми попытками нашего знакомства с народами христианского Египта и Абиссинии, их бытом, религиозными верованиями, {134} литургикой и т. д. Вслед за этим обращаются в ту же область взоры и строго научного исследования, справедливо доставившие русскому имени заслуженную славу в лице архимандрита Порфирия (Успенского), профессоров В. В. Болотова, Б. А. Тураева и мн. др.
   Таковы, следовательно, реальные результаты работы нашей Миссии с 1858 по 1864 год, Миссии, созданной Министерством Иностранных Дел, контролируемой в своей деятельности Русским Обществом Пароходства и Торговли и подчиненной какому-то Палестинскому Комитету, Миссии, работавшей в условиях поистине щедринских, трагикомических.
   Епископа Кирилла на его посту сменил один из его ближайших помощников, иеромонах (потом архимандрит) Леонид Кавелин193. Это был тоже и по своим личным качествам и по той тонкой духовной культурности, которая отличала людей его круга и поколения, человек вполне отличный и достойный для должности начальника нашей Миссии в Св. Земле. Эта именно культурность, унаследованная им, и стремление к духовной созерцательной жизни, вынесенное им из Оптиной пустыни, давали надежду на успех его дела. Но действительность показала другое. Хотя он и не имел того высокого иерархического сана епископа Кирилла, который так мешал консульству, а за ним и Палестинскому комитету, и хотя он и мог считаться тем и таким именно благочестивым и способным архимандритом, которого так хотели видеть соперники нашей Миссии, тем не менее очень быстро и о. Леонид не пришелся по вкусу консульству и его постигла участь епископа Кирилла. Во время краткого отсутствия о. архимандрита из Иерусалима было грубо инсценировано возмущение братии против начальника, во все это постарались вмешать и патриархию, чтобы удобнее прикрыться за ее спиной, и таким образом, 13 апреля 1865 года патриарх Кирилл в особом послании нашему Синоду уже обвинял о. Леонида «в беспорядочном, бесчинном, беззаконном поведении, разрыве с Императорским российским консульством и в возбуждении всеобщего неудовольствия русских поклонников»194. Ни консульство, ни кем-то искусно напуганные греки не могли и не хотели, по-видимому, помириться с какой бы то ни было сильной, заметной и независимой личностью во главе Миссии. Под давлением мирской власти в делах церковных о. Леонид был устранен и по настоянию митрополита Филарета перемещен на место настоятеля посольской церкви в Константинополе, откуда был, как известно, 16 июля того же года командирован в Иерусалим о. Антонии, в качестве «временно заведующего {135} делами поклоннической Миссии нашей». Депеша об этом застала о. Антонина в Пирее при его возвращении из поездки по Румелии. Существовало, между прочим, предположение назначить в Иерусалим архимандрита Иувеналия Половцева, бывшего сотрудника епископа Кирилла и впоследствии известного архиепископа Виленского и Литовского195.
   Митрополит Филарет в деле о. Леонида всецело принял его сторону и временным назначением о. Антонина как бы подчеркивал и перед Святогробским Синодом, и перед нашим правительством свое отношение к делу и не желал окончательным решением делать уступок патриарху иерусалимскому и уронить престиж России и начальника ее церковного представительства. Московский митрополит не хотел даже считать «посредником и примирителем» между заинтересованными в Иерусалиме сторонами командированного о. Антонина, а рекомендовал ему «принять Миссию и управлять ею, извлекая из несчастного опыта предшественника правила осторожности»196. {136}

Глава VII. «Система» и ее последствия в жизни о.Антонина

    «Надобно, чтобы Миссия зависела от Святейшего Синода, а Синод от
   своего канонического положения в общей целости христианского мира...»
    Из ответа о. Антонина на «Записку Жемчужникова
   С грустью и неохотою покидал о. Антонин любимую им с детства Византию, предчувствуя скорби и трудности в предстоящей административной работе. Много привлекательного сулила ему Св. Земля с ее прошлым и малоразработанной историей, но предвиделись и тернии нового служебного пути, о которых достаточно ясно свидетельствовал печальный опыт двух его предшественников. С малопонятным для не-переживших это чувством прибыл он 11 сентября 1865 года в Иерусалим. Начиналась лучшая пора года в Святом Граде. Спадала нестерпимая летняя жара; ночи с обильной аэрмонской росой, каплющей на вершины сионские, становились все прохладнее. Земля после долгой летней засухи уже так давно с нетерпением жаждала живительных зимних дождей. У яффских садов взор невольно останавливался на крупных, слегка уже желтеющих из-под ярко зеленых листьев апельсинах и лимонах. В сумерках противно и уныло лаяли шакалы. Запыленные кипарисы и словно седые от пыли же дуплистые, корявые {137} маслины радовались свежему порыву ветра. По вечерам пастух-феллах, поднимая рыхлую пыль, гнал домой стадо длинноухих желтых коз и овец, гортанным голосом подгоняя их к ночлегу. Ярко сияли по ночам звезды, и багровая, полная, словно раскаленная луна стыдливо вылезала на небо из Моавских гор за Мертвым морем.
   В дневнике того дня записано: «Мысль, что один час остался пути до Иерусалима, разгоняет всякие другие. Пыль и духота. А вот и он, Иерусалим... Преславная глаголашася о Тебе. Приими, Господи, бедное чувство благодарения за многие и богатые Твои милости ко мне недостойнейшему, паки удостоенному видения святейшего места земли. Точно, перестает быть пустыней град возлюбленный и неоставленный».
   По прибытии к месту назначения о. архимандрит начал со свойственной ему энергией и любознательностью ознакамливаться с новой обстановкой, характером и бытом местного духовенства, различными представителями христианских исповеданий, представленных в Св. Земле, со всей той пестрой и красочной характерностью, которою вообще отличается Восток. Но, разумеется, в первую очередь ему надлежало расследовать причины и обстоятельства неудачи архимандрита Леонида Кавелина, выяснить свое непосредственное отношение к делу и наметить пути своей деятельности в будущем.
   В нашей очень скудной по этому вопросу литературе197 как-то установился взгляд на эти первые шаги о. Антонина, как на некоторую более или менее крупную его тактическую ошибку, не вполне даже согласную с его достоинством. Так, по крайней мере, представлялось дело митрополиту Филарету. О. Антонин через два месяца по прибытии послал уже (18 декабря 1865 года) в Синод донесение"о неустройствах в иерусалимской духовной Миссии», в котором он, по-видимому, в значительной мере признавал некоторые ошибки о. Леонида, и не нашел себя вправе сказать патриарху иерусалимскому то, что от него ожидали в России и Синод, и главным образом, митрополит Филарет. В поведении о. архимандрита перед патриархией усмотрели поэтому заметное колебание, даже человеческую слабость, недостатков пристрастности и именно в той нерешительности сказать некоторые решительные слова патриарху и консулу198 митрополит Филарет прямо считал, что архимандрит Антонин угодил и тем, и другим и, что он, «служащий с мерой достоинства и с надеждой более значительного и более чем, в настоящем деле представил опыт, несоответстствующий большинству»199 {138}.
   Трудно сказать, в какой мере были угодливостью и слабостью те отношения, которые новый начальник Миссии хотел установить с той средой, где ему предстояло действовать, т. е. именно с консульством и патриархией. Пусть даже, что он не до конца и не вполне глубоко оценил обстановку, не продумал и, может быть, слишком поспешно представил в Синод свое мнение, но во всяком случае не следует забывать, что за плечами у него уже была 15-летняя безупречная во всех отношениях его служба в заграничных посольских церквах под начальством чиновников дипломатического ведомства первого ранга, которая выработала в нем немалый служебный опыт и привычку видеть и находить в сослуживцах больше прямоты и элементарной порядочности. Он, конечно, не учел тех специфических особенностей русской иерусалимской среды, которая сама по себе была продуктом ряда ненормальностей нашего церковного быта. И, конечно, вина его была в том, что он ошибся в людях, думая о них лучше.
   Если разобраться во всем следственном материале, который сохранился (хотя бы в «Собрании мнений и отзывов митрополита Филарета») по делу о неустройствах в Иерусалимской Миссии, возмущении трех членов ее (иеромонахов Гедеона и Иоанна и иеродиакона Арсения) и виновности самого начальника, то нельзя не установить следующих фактов.

1. Сам о. архимандрит Леонид Кавелин представляется по отношению к подчиненной братии начальником тяжелым, с упорным и несдержанным характером, резкий в действиях, что не мог не признать и сам митрополит Филарет, отнесшийся с большой критикой к следствию о. Антонина, ясно выразивший свое неудовольствие им и ревниво старавшийся защитить репутацию о. Леонида.

2. В инструкции начальнику Миссии несомненно были пункты, создающие неправильные взаимоотношения с греками, что также было признано и митрополитом Филаретом200.

3. Отношение о. Леонида к патриарху и к грекам вообще было тоже неправильным и порождало недоверие и неудовольствие. При следствии выяснилось из некоторых отзывов, что о. Леонид уже при своем назначении в Иерусалим шел со скрытыми намерениями против греков 201 . Много позднейшая переписка его с В. Н. Хитрово по вопросу о создании Палестинского Общества неоднократно содержит в себе его недоброжелательное отношение к грекам вообще, что безусловно находило сочувствие и у Хитрово. Но, конечно, самое сильное {139} действие произвели во всей истории выкраденные у о.Леонида во время инсценированного возмущения братии его секретные по начальству донесения, касающиеся иерусалимской иерархии202. Этим всем лучше всего объясняется тот факт, почему же патриарх Кирилл, вначале недоверчиво относившийся к епископу Кириллу и потом с ним так близко сошедшийся и даже его под конец энергично защищавший, вдруг так решительно и скоро повернулся против архимандрита Леонида. Как увидим, при следующем начальнике Миссии, о. Антонине, патриарх Кирилл снова покровительственно и дружески относится к Миссии и ее начальнику. Он не мог не ценить корректного и лояльного поведения епископа Кирилла и о. Антонина и, конечно, недоверчиво и неприязненно повел себя в деле о. Леонида. Патриарх не мог не заметить и не оценить отношения тех русских церковных деятелей, которые, вопреки установившемуся у нас трафаретному отрицательному взгляду, признавали в греках своих учителей и старались у них учиться всему хорошему и достойному подражания. Не приходится поэтому в лояльности и корректности о. Антонина видеть что-либо вроде угождения грекам и несоответствующих его достоинству действий. Приходится лишь жалеть, что тогда не сумели оценить его такта и житейской мудрости.

4. Все это особенно отягчалось и запутывалось ненормальным отношением консульства к Миссии. Тогдашний консул А. Н. Карцев, в сущности, продолжал вести линию Дорогобужинова и Кожевникова. Его вмешательство во внутренние, чисто духовные, интимные дела Миссии (напр. в то, что о. Леонид не допустил однажды иеродиакону Арсению служение литургии без исповеди, что иеромонаху Гедеону по молодости лет не позволено было исповедовать и т. д.203, его возбуждение непокорных монахов против настоятеля, самочинный обыск у о. Леонида — и привели к волнениям и печальному исходу всего дела. Это побудило митрополита Филарета решительно отозваться о действиях консула: «Если такой образ действования г. консула продолжится, то никакая духовная Миссия в Иерусалиме в порядке существовать не может. Стоит только представить незаконный и несправедливый донос г. консулу, и законный начальник будет низринут, и незаконные доносители сделаются властителями»204.

   О. Антонин сразу же попытался завязать отношения с Святогробским братством и очень быстро покорил их себе своей обаятельностью и умом. Так он сблизился с «великим простецом о Христе Иисусе, {140} нелестнейшим рабом Божиим», патриархом Кириллом и нашел в нем помощника и даже друга, вопреки создавшемуся у нас о нем мнению, основанному на, может быть, поспешном и одностороннем суждении после неудачи епископа Кирилла и о. Леонида. Не будем, впрочем, забывать, что и епископ Кирилл нашел в нем также и покровителя, и защитника в трудные минуты своей жизни.
   О. Антонин показал ясный и убедительный пример того, что сама Патриархия будет иначе смотреть и относиться к нам, русским, когда мы покажем в отношении ее больше такта и воспитанности. Несмотря на все прискорбные расхождения и охлаждения между о. Антонином и Патриархией в будущем, следует все же помнить, что в наших взаимоотношениях в то время наблюдался максимум искренности и достоинства, хотя о. архимандрит и не поддерживал наш престиж ничем, кроме честного отношения и уважения к законной канонической власти, почитания прав Патриархии и ее первенства, а когда нужно было, то отчетливо и прямо говорил грекам неприятную для них правду и обличал их неканонические действия.
   Авторитет и память его остались и тогда и теперь еще стоят на той завидной высоте, которой уже вряд ли когда сможет достигнуть там русское имя. Он пользовался не только уважением и любовью греков, но и доверием их. В нем видели человека принципов и неподкупной честности. Патриарх Кирилл (3 августа 1868 г.) наградил о. Антонина крестом с частицей Животворящего Древа «за горячее благочестие и пламенную ревность о Гробе Господнем» и возвел его в рыцари этого ордена. Что же касается положения Миссии, оно было значительно поколеблено. В Петербурге о ней создавалось весьма одностороннее и, конечно, неблагоприятное мнение благодаря непосредственному и постоянному влиянию в сферах со стороны Палестинского Комитета и некоторых агентов Министерства Иностранных Дел, подкрепляемое донесениями с места от русского консульства. О. Антонин имел лишь одно оружие — письменные доклады и почти ни одного верного союзника в России. Он совершенно правильно оценил иерусалимскую конъюнктуру и быстро отдал себе отчет в том, кто же его враги, и от кого исходит наибольшая для Миссии опасность. Не без осадка горечи должен он был переменить свое мнение о тех, кто был призван защищать интересы русских в Св. Граде. «С передачей в хозяйство консульства всех русских заведений в Иерусалиме,— говорит он,— Миссия {141}, считавшаяся если не собственницей, то распорядительницей всего, что было наше здесь, вдруг увидела себя без собственности, без права, без власти, без силы, даже без совещательного голоса в устройстве наших дел палестинских. Такой переворот во взаимных отношениях двух ведомств естественным образом должен был возбуждать в одной стороне жаление об утраченном значении, а в другой — некоторую долю надмения им. Отсюда взаимная холодность двух властей»205.
   Но вожделения чиновников нашего дипломатического ведомства шли дальше. С консульством у Миссии не могло установиться добрых отношений. Оно не только не изменило при нем своей тактики, но уже на основании два раза испробованного и удавшегося способа повело ту же свою линию: непременное желание поссорить Миссию с Патриархией и таким путем извлечь для себя пользу, а именно, доказать неуместность и непригодность нашей Миссии в Иерусалиме и захватить в свои руки полноту представительства. Это особенно было удобно, пока был жив митрополит Филарет, и о. Антонин все еще считался временно заведующим Миссией. В 1866 г. явилась даже мысль удалить Миссию совершенно, и только опасение, чтобы патриархия «не усмотрела в этом свою силу и свою победу, и чтобы западная зависть к России не нашла бы для себя счастливый случай к неблагоприятным для Православия оскорбительным и вредным толкам» — спасли нашу Миссию в Иерусалиме206.
   Но после смерти митрополита Филарета наступила несколько большая определенность в отношении к обоим начальникам Миссии: бывшему — о. Леониду и настоящему — о. Антонину. Синод 5 июня 1869 г. утвердил этого последнего в звании начальника, и тогда о. Леонид Кавелин быль назначен настоятелем Ново-Иерусалимского Воскресенского монастыря Московской епархии. Еще в 1868 г. о.Антонин по поручению нашего посольства вел в течение мая и июня переговоры с Синайскими властями в Константинополе об окончательной уступке нашему Правительству известного Синайского кодекса Библии, найденного на Синае в 1844 и 1869 гг. ученым Тишендорфом и составлявшим до 1933 г. (когда его купили англичане за 100 000 фунтов) гордость Петербургской Публичной библиотеки. Следует заметить, что еще в бытность о. архимандрита в Царьграде он был командирован на Афон и с 14 по 21-е марта 1863 года провел там для следствия по делу о том же кодексе Библии, по поводу распространившегося в европейской печати {142} лживого утверждения некоего грека Симонида, что кодекс писан его (Симонида) рукой в бытность его на Афоне в сороковых годах. О. архимандрит блестяще опроверг все эти слухи и нелепости и восстановил научную ценность этого исключительного приобретения России207. Теперь, в 1868 году, во время своего пребывания в Константинополе о. Антонин не только был гостем о. Леонида Кавелина, но и в отношениях их нисколько не отразилось то щекотливое положение, в которое они были поставлены в деле нашей Миссии. Переписка и фотографии с дружескими надписями свидетельствуют о том.
   Утверждением о. Антонина в должности его позиция, впрочем, не укрепилась значительно. Правда, ему оказывают свыше знаки внимания, как напр.: благословение Синода (21 дек. 1869), награждение орденом св. Владимира 3-й ст. «за отлично-усердную службу» (12 апр. 1870), св. Анны 1-й ст. (20 марта 1885), св. Владимира 2-й ст.(1 окт. 1888). Ученые общества одно за другим выбирают его своим сочленом: Московское О-во любителей духовного просвещения в почетные члены (17 сент. 1869), Совет Киевской Духовной Академии в почетные члены (15 янв. 1870), Немецкое Восточное Археологическое О-во в действительные члены (3/15 янв. 1872), Киевское Церковно-Археологическое О-во в почетные члены (25 сент. 1873), С.-Петербургская Духовная Академия в почетные члены (14 фев. 1883), Русское Археологическое О-во в Петербурге в почетные члены (4 янв. 1884), О-во любителей естествознания в действительные члены (7 дек. 1884), Московская Духовная Академия в почетные члены (1 окт. 1888). Императорским Русским Археологическим О-вом в Петербурге он признан достойным большой серебряной медали за одно из своих сочинений (6 окт. 1875). По ходатайству Константинопольского посольства ему пожалована 19 окт. 1870 года пенсия в 1000 рублей за службу в Министерстве Иностранных Дел в случае, если пожелает удалиться на покой208. О. Антонина знают хорошо и на Западе, и имя его цитируется в иностранной печати209. Его работы по археологии и востоковедению доставили русскому имени славу и в Европе, всегда с недоверием относившейся к русской науке.
   Но несмотря на все это, он как Начальник Миссии неугоден Консульству и Палестинскому Комитету, т. е. тому же Мансурову210, которому когда-то был неугоден и епископ Кирилл. Сама Миссия стоит на пути и мешает тем, кто в Церкви привык распоряжаться {143} как в своей вотчине, и против Миссии и ее ученого, талантливого и трудолюбивого начальника ведутся подкопы и систематическая борьба, в которой не гнушались никакими средствами. Временное же охлаждение о. Антонина с Патриархией, конечно, только помогло его противникам из среды своих же усилить свои интриги.
   Дело в том, что, как известно, долголетняя глухая борьба между болгарской церковной общественностью и Фанаром закончилась формальным разрывом в 1871 году. Вселенский патриарх объявил болгарскую церковь под схизмой; греческий церковный шовинизм воспринял этот вопрос как принципиально национальный и отличил себя крайней непримиримостью. Не отрицая вины болгар и неканоничности их поступков, нельзя все же не пожалеть о той заостренной до крайних пределов национальной вражде греков не только против болгар, но и всего славянского. Когда-то в 1859 г. о. Антонин писал на Афоне о предстоящей борьбе новых «богов и гигантов, чудовищных вымыслов новой мифологии, не существующих, но действующих, отрицаемых, но веруемых: панэллинизма и панславизма»211. Предчувствия его не обманули: эллинизм и православность стали синонимами в сердцах и умах многих непримиримых крайних фанатиков греков. Вражда, которою умело воспользовалась латинская пропаганда в болгарской среде, усиленно разжигалась и грозила отозваться настоящим расколом по всему телу Православной Церкви. Из патриархов эллинской национальности единственно Кирилл II Иерусалимский не подписал соборного определения о болгарской схизме, чем, разумеется, вызвал раздражение в среде ярых националистов греков, раздражение настолько сильное, что 7 ноября 1872 года он был вынужден оставить патриарший престол. Факт низложения сопровождался, конечно, осложнениями, трениями и неизбежными в подобных случаях эксцессами. Особенно прискорбно, что этим вдохновлялась и падкая на эффекты и легко возбуждаемая молодежь. Грустно то, что в семинарии Св. Креста, основанной патриархом Кириллом, нередко случались резкие выступления в виде разрывания портретов патриарха, поругания их и плевания.
   С момента низложения патриарха портятся и отношения нашей Миссии с патриархией так, что впоследствии доходило до почти открытого разрыва, и имя о. Антонина становится одиозным в среде святогробцев. События шли таким чередом. Патриархия известила {144} 15/27 января 1873 года о. Антонина о состоявшемся «законном» избрании архиепископа Газского Прокопия на патриарший престол и просила о. архимандрита принять участие в молебствии по этому поводу. Приглашение подписал начальник канцелярии Синода (архиграмматевс), архидиакон Фотий212. На приглашении печать с любопытной и громкой надписью, по-видимому, долженствовавшей придать больше веса этому документу: Σφραγιςτής ιεράς διοικούσης Συνόδου του κοινού του« Παναγίου Τάφου. 1872. Ha что о. Антонин не удержался приписать сбоку карандашом: «Каково! Печать Священного Правительствующего Синода Общины Св. Гроба!!!», и еще ниже добавил: «Шалопаи вы!» «Законное» избрание патриарха Прокопия не прошло, в сущности, так уже гладко. Нашлось несколько арабских священников, не признавших избрание нового главы Сионской церкви, «как не ими и не народом выбранного патриарха», как о том значительно после доносил о. Антонин нашему Синоду213. Национальное пробуждение арабского духовенства развивалось, следовательно, все сильнее и ободрялось присутствием там нашей Миссии. Священники эти впоследствии подверглись строгим прещениям со стороны патриархии.
   На донесение о. Антонина в Константинополь получались ответы порой классические для того времени, касательно важного для нашей Миссии канонического вопроса, как относиться к выборам нового патриарха. Так обер-прокурор Синода гр. Д. А. Толстой пишет (7 марта 1873 г. № 37.) о. Антонину: «По существующему порядку, лица и учреждения, пребывающие вне пределов своего государства, обязаны признавать законом поставленные власти страны, в которой пребывают, и подчиняться таковым в мере, для каждого установленной, а по имеющимся здесь сведениям, преемник патриарха Кирилла признан местным правительством в своем звании. На этом основании я нахожу, что Миссии нашей надлежит установить к Иерусалимской Патриархии те отношения, в каких она должна находиться к сей Патриархии как власти, поставленной местным правительством, и что уклонение от сего могло бы породить ряд затруднений для самой Миссии, а затем и для нашего церковного правительства»214.
   Как видим, о канонах и каноничности — ни слова!
   Через два месяца граф Толстой дополнил свое решение, внеся некоторые коррективы, а именно, предлагая согласовывать его, о. Антонина, соображения со взглядами Посольства, «указания которого {145} в настоящем случае должны быть приняты Миссией как обязательные»215. Другими словами, каноничность избрания и положения нового патриарха определялась бы теми или иными соображениями чиновника дипломатического ведомства и пожеланиями и планами нашего Министерства. Соображения же эти и планы рельефно выступили в отношении нашего посла в Константинополе графа Игнатьева к иерусалимскому консулу нашему216, в котором указания гр. Толстого считаются имеющими исключительно церковный характер, касающимися единственно Миссии. Игнатьев предлагает консулу следующий бесподобный модус: «Вам надлежит, внушаясь предыдущими предписаниями моими, не сближаться с Блаженнейшим Прокопием, но не отталкивать однако же совершенно от себя Иерусалимский Монастырь (sic!) и не лишать возможности местного духовенства доказать нам фактически свое раскаяние. Мы должны выказывать новому патриарху сдержанность и равнодушие, давая ему понять, что Россия не одобряет последних событий в Палестине...»
   Сколь бы малоканонично было низложение патриарха Кирилла и в какой бы мере незаконно было избрание патриарха Прокопия и все действия иерусалимского духовенства по отношению к Русской Миссии, все же более чем смело считать в данном случае Россию компетентным фактором и ожидать, и требовать фактического раскаяния перед нами. Не совсем к тому же остается ясным, перед кем именно? Перед нашим ли Синодом, или Начальником Миссии, или Министерством Иностранных Дел, или Константинопольским Посольством, или перед иерусалимским консулом нашим, или же перед Палестинским Комитетом и Обществом Пароходства и Торговли? Это сообщение гр. Игнатьева, полученное консулом 12 апреля, было сообщено о. Антонину для прочтения 12 июня 1873 г.
   В силу подобных указаний из Петербурга и Константинополя о. Антонин стал на совершенно определенную позицию в отношении к святогробским событиям. От отношения и оценки самой Миссии (а это в глазах Иерусалима значило отношение всей России) зависело, конечно, многое, и Патриархия не могла нисколько не беспокоиться касательно этого. Для о. Антонина (и, конечно, это не без ведома и одобрения из России) было еще слишком мало факта признания новоизбранного патриарха Портой. Затронут был принципиальный вопрос о канонической правде. Отношение Миссии к новому патриарху было более чем сдержанное. До конца {146} марта 1874 года о. Антонином на богослужении имя патриарха Прокопия не возносилось, и трудно предполагать, чтобы такой образ действий был основан на одном лишь только желании и решении самого о. архимандрита без ведома нашего Синода. Во всяком случае, патриарх Прокопий жаловался в наш Синод на это непоминовение его имени в Миссийских церквах217. Кроме того, тогда же в 1874 году Патриархия требовала218 от Миссии прекращения сношения Миссии с арабским духовенством, что заставляет предполагать если не молитвенное общение с представителями арабского клира, запрещенными Патриархией в священнослужении, то во всяком случае моральную поддержку нашей Миссией. Несомненно, что отношение наше к святогробским делам определилось очень ясно, т. к., несмотря на все симпатии о. Антонина к грекам и его умение ладить и обходительно поступать, он в то время пишет подчас весьма сухие и решительные письма в Патриархию219.
   Но любопытно и другое настроение о. архимандрита в его попытках улучшить положение, а именно то, что он предлагал для устранения неблагоприятного по современным обстоятельствам отношения Миссии к иерусалимскому духовенству «включить ее в число посольских церквей или же даровать оной право синодальной ставропигии», (т. е. право непосредственного и исключительного управления из нашего Синода, без всякого тогда касательства к местной епархиальной власти). Предложение смелое и с точки зрения канонического права чреватое многими последствиями. Синод наш это отклонил в надежде скорого изменения к лучшему отношений с Патриархией220.
   В самом деле, правление патриарха Прокопия не было длительным и его постигло низложение221. На его место Святогробский Синод выбрал представителя Св. Гроба в Смирне Иерофея, который и прибыл 21 июня 1875 года в Яффу, и 30 июня в иерусалимском Серае был прочитан берат султана о его назначении и утверждении. Новый патриарх прислал за своей подписью извещение о.Антонину222. В начале патриаршествования патриарха Иерофея наши отношения с Патриархией, казалось бы, несколько улучшились, хотя и продолжали быть сильно натянутыми, а к концу 80-х годов снова обострились до крайних пределов. В общем, царило недоверие, настороженность, чем в значительной мере мы обязаны тактике консульства. Оно в этих натянутых отношениях видело прекрасный случай доказать ненужность и неуместность Миссии для {147} Патриархии и этим укрепить свое положение. В петербургских сферах все это, конечно, концентрировалось как в некоем фокусе, и из этого делались соответствующие заключения, конечно, не в пользу Миссии и чисто церковного дела. В Петербурге упорно велась та же линия. Правда, произошло немалое событие: перестал существовать пресловутый «Палестинский комитет», но... вместо него при Министерстве Иностранных Дел образовалась «Палестинская Комиссия», также высокопоставленная, также хорошо защищенная и даже в личном своем составе немного изменившаяся, включив в себя людей типа Мансурова и прочих деятелей засохшего Комитета. От этой злополучной Комиссии дело церковное страдало еще больше, чем от Комитета, ибо Комиссия была еще более правомочна, и ею узаконялись многие решения, которые Комитет не был бы в силах провести. Да и само Министерство подчас додумывалось и дерзало на совершенно недопустимые поступки, на откровенную интервенцию в дела не только Миссии, но и самой иерусалимской Патриархии. События шли в такой последовательности.
   Патриарх Иерофей скоропостижно скончался 11 июня 1882 г., пробыв на престоле 8 лет. Его смертью открылась в Иерусалиме нервная, повышенно-чувствительная атмосфера предвыборных интриг и агитации. В том же году 13 октября был выбран 13-ю голосами против 3-х молодой, но очень популярный в Иерусалиме архиграмматевс Синода, 29-летний архимандрит Фотий (Пероглу). От его избрания ожидалось очень много, но того, что произошло в связи с этим избранием, никто не ожидал. Трудно даже поверить, что что-либо подобное было возможно.
   Русская дипломатия почему-то увидала в молодом избраннике иерусалимского Синода особую опасность для своих планов. Почему? Неизвестно. Но опасаясь личности о. Фотия, она добилась у Порты... неутверждения выборов его и затем очень ловко выдвинула своего ставленника, находившегося тогда в Москве и в России же хиротонисанного в Фаворского архиепископа — Никодима, надеясь в лице его иметь послушное орудие в своих руках. Выборы о. Фотия были объявлены незаконными по «молодости лет» кандидата, и патриарх Никодим был утвержден. Этот случай является прекрасной характеристикой для нашей величавой самоуверенности и империалистских вожделений на церковном Востоке. Трудно подыскать в истории примеров подобных оскорблений церковной власти со стороны чиновников государства. {148}
   Но интересно отметить к чести о. Фотия, называвшего себя после этого и даже в письмах подписывавшегося: «архимандрит Фотий, избранный в патриархи Иерусалимские» (ό έψηφισμένος πατριάρχης Ιεροσολύμων), что он великодушно и незлобиво простил России это незаслуженное оскорбление, об истинном происхождении и подкладке коего он отлично знал. Сосланный новым патриархом под конвоем турецких аскеров на Синай, он прожил там до низложения непопулярного патриарха Никодима в 1890 г. В 1900 г. его, тогда уже митрополита Наэаретского, выбирают в патриархи александрийские, после смерти старца патриарха Софрония, на каковом посту он неизменно продолжал сохранять добрые отношения и любовь к России и русским223. Это особенно сказалось в годы войны, когда многие русские паломники, члены Миссии и инокини Горненской общины (близ Иерусалима) были эвакуированы в Александрию, где пользовались и покровительством, и архипастырской попечительной любовью патриарха. Всецело до его кончины в 1925 г. это его отношение к русским изгнанникам не менялось. Между прочим, дружба связывала его и с архимандритом Антонином, во дни синайского заточения о. Фотия поддерживаемая и перепиской. Богу было угодно, чтобы этот же о. Фотий от имени Святогробского Синода простился на веки с о. Антонином в 1894 г. перед его гробом.
   Креатура наших дипломатов патриарх Никодим, лично не знакомый с о. Антонином, но наслышанный о нем от сановных опекунов русских палестинских дел и врагов о. Антонина, ехал в Палестину уже с предубеждением и между прочим ставил даже условием своего появления в Иерусалиме удаление о. архимандрита из Миссии224. Все это было, несомненно, ловко используемо консульством, доносилось в Министерство и проектировалось в петербургских канцеляриях и салонах как убедительнейшее доказательство того, что наша Миссия в Иерусалиме ненужная и даже опасная для престижа нашей дипломатии затея. Чиновничество наше, приученное синодальным строем всегда смотреть на Церковь как на подчиненное ему ведомство лелеяло и тут мысль поскорее ликвидировать и Миссию, и ее неутомимого и независимого начальника. Предполагалось уже и в воздухе веяло почти решенным и подписанным смертным приговором нашему там церковному делу. Как наилучший выход, решили пока что низвести Миссию на степень домовой при русском консульстве церкви, долженствующему по этому случаю {149} по ведену быти на степень генерального. Поклонническое дело, а равно и все имущественные приобретения земельных участков, сделанные о. Антонином, и постройки его автоматически перешли бы к Консульству, а в Петербурге это все возглавлялось бы под эгидой Палестинской Комиссии.
   Жалобы на о. Антонина строчились из Консульства в Министерство, в Комиссию, в Синод, в Константинопольское посольство, и «приторно-самохвальные корреспонденции из Иерусалима с бешеными нападками на Начальника Миссии, составленные в кабинете консульском и подписанные лицами, единомысленными с консулом»225, производили свое действие в Петербурге. Часто о. архимандриту приходилось просто смиряться и умолкать при интервенции грубой физической силы консульского каваса. Вмешивались даже во внутренние дела, в домашнюю жизнь и мелкими оскорблениями и досаждениями старались доконать человека, упорно защищавшего право Церкви быть независимой от государственной опеки хотя бы в таком малом деле. Тут часто проявлялось и глубокое смирение, и редкое умение сохранить свое достоинство, такт, спокойствие и уничтожающий, острый ум о. Антонина.
   В Петербурге им не могли не быть недовольны. В самом деле, он слишком необычная и беспокойная фигура на общем фоне победоносцевской мертвечины в церковной жизни. Все подчинилось «веянию совиных крыл», по меткому выражению поэта, и застыло в своей недвижимости. Глухие годы восьмидесятые убили все мало-мальски живое, загнали в подполье все самостоятельное, уничтожили всякую мысль. И вдруг появляется какое-то странное и к тому же упорное явление, и то где?.. В Церкви, которая, казалось бы, должна была быть покорнейшим самодержавию ведомством, появляется какой-то опасный фантазер, вольнодумец, «либерал», «неотерист», «подвижный ум», «человек с душком». Запало и это последнее незаслуженное оскорбление глубоко в сердце о. архимандрита. Не мог он забыть того, что «называют его человеком с душком люди, у которых не отыщешь ни духа, ни душка, а один запах...»226.
   Летом 1880 г., между прочим, присный и искренний доброжелатель о. Антонина и Миссии граф Евфимий Васильевич Путятин227 личным ходатайством перед Государыней Марией Александровной добился приостановить исполнение состоявшегося уже в мае 1879 г. повеления о низведении Миссии на степень консульской церкви228 {150}. «Великая Христолюбица, всемилостивейшая матерь милосердия», как звал царицу о. Антонин, настояла на отмене распоряжения и тем спасла дело, т. е., иными словами, Миссии и ее начальнику дано было оставаться и далее в том же положении, травимом и беззащитном, людей, брошенных на произвол чиновнической бесталанности и великосветскому снобизму.
   Сколь подчас были беспринципны и неразборчивы в средствах борьбы неприятели о. архимандрита, видно из нашумевшего в свое время гнусного пасквиля на него. Началось с того, что один из приехавших в Палестину русских, бывший чиновником при Синоде, некто Ушинский, в ряде статей (в «Церковно-общественном вестнике») нападал на нашу Миссию и на ее начальника, обвиняя их в бездеятельности по отношению к паломникам, в равнодушии к своим прямым обязанностям, превозносил протестантские порядки и т. д., на что о. Антонин не только дал ответ229 по существу этих нападок, но и указал на самый источник этих инсинуаций. «Мы понимаем даже более глубокую махинацию высших сфер, стремящихся совсем закрыть Иерусалимскую Миссию, как бесполезное учреждение, но несмотря на то, остаемся верными той задаче, с которой Россия с такой славой выступила когда-то на единоверном Востоке, в колыбели христианства, поистине на страх врагам и на радость друзьям, и от которой какая-то необъяснимая фатальная сила старается теперь отвлечь наше общество назад. Разбить можно все, даже свою голову, но прежде чем решиться на это, не мешало бы Ушинскому подумать».
   «Мы сами,— по другому случаю пишет он,— безо всякой нужды отняли у Миссии сперва ореол величия, столько действующий на массы и столько нужный для чести поистине Великой церкви русской, потом систематически, шаг за шагом, отнимая у нее первоначальное назначение из ревнивого опасения ее преобладающего веса и якобы политической деятельности, вгоняем ее усиленно в тесные рамки приходской поклоннической церкви до того, что в минувшем мае месяце какая-то петербургская палестинская комиссия, никому неведомая и нигде не обретаемая, положила, пока в принципе, по требованию нашего же иерусалимского консула уничтожить нашу Духовную Миссию в Иерусалиме» <strong230.
   Реляции нашего консула и г. Ушинского не достигли своей цели. Видя, что им приходится кое-когда встретить в Петербурге и более или менее решительный отпор, махинаторы решились на средство {151} еще более низкое, но могущее вызвать и больший эффект. В 1881 году в Петербурге появился роман-памфлет «Пейс-паша и его консорты. Мозаики, камеи и миниатюры из любопытных раскопок в трущобах Св. Земли». Автор, конечно, скрылся за псевдонимом какого-то Ю. Добрынина. Под «Пейс-пашой» описывался о. архимандрит (как поясняет проф. Дмитриевский, расчесывавший пряди своих волос, как еврейские пейсы), которому инкриминировались столь низкие и гнусные поступки, что это придало всему произведению стиль, никак не возвышающийся над уровнем бульварной пошлости. Любителей такого рода плоской литературы, конечно, нашлось достаточно в среде русских читателей. Цензура изъяла впоследствии книгу из продажи, но, конечно, клевета свое дело сделала: сплетня поползла и заплела отвратительную паутину вокруг имени о. Антонина. А типы, подобные Ушинскому и Добрынину и некий лжемонах, «вагабонд» Чернышев, под видом русского князя действовавший в Св. Граде не уставали писать свои реляции и доносы231. Им помогали пригретые нами «лжебратья» из греков, ревностно исполнявшие свою службу связи между Патриархией, консульством и Миссией, в надежде намутить воду и в ней поймать рыбку. Иерусалим помнит еще и теперь имена этих лиц, но, к глубокому сожалению, к ним примкнули имена и неких русских паломников, и богатых барынь, поставивших себе целью какое-то не совсем понятное, своеобразное обслуживание интересов Патриархии за счет русского имени и русской чести. «Пейс-паша» подействовал, разумеется, сильно на о. Антонина. «Книга глубоко возмутила то тихое и светлое течение моей жизни, которому многократно удивлялись имевшие со мной дело люди»,— писал он В. Н. Хитрово 24 марта 1881 г. «Бесстыдные нападки на меня этого человека-диавола не дают мне совершенно успокоиться. Мне до смерти хочется ответить безумному по безумию его, согласно совету премудрого компатриота моего по месту жительства» 232 . Не приходится, конечно, говорить о том впечатлении и негодовании, с которым встретили «Пейс-пашу» друзья и почитатели о. архимандрита да и вообще все, кто знал его внутренний нравственный облик, его истинное настроение и безупречный монашеский образ жизни. Клевета и бульварный характер памфлета были столь очевидны, что и серьезная печать оценила его по достоинству»233 и в синодальных сферах к нему, кажется, отнеслись также. Во всяком случае, на вопрос Победоносцева «Что правда в истории архимандрита?» {152} тот же В. Н. Хитрово ответил: «Он — архимандрит, значит монах; ему 65 лет, он 10 лет страдает каменной болезнью. Вот три причины, которые заставляют меня смотреть на эту историю, как на злостную, непозволительную клевету»234.
   Борьба консульства, а за ним Палестинской Комиссии с нашей Миссией велась, главным образом, около вопроса, кому же быть в Палестине представителем русского имени пред Патриархией и кому руководить паломническим делом, т. е. вести ту огромную и сложную работу по встрече, размещению, материальному обеспечению, духовному окормлению, лечению больных, сопровождению по святым местам всего того громадного количества русских богомольцев, паломников в Св. Землю. Дело это гораздо запутаннее и труднее, чем это представляется на первый взгляд и проектируется на бумаге и в теории, требует немалой организации и сноровки, а главное, отечески сердечного, пастырского, воспитательного отношения к душам, ищущим утешения от многих недугов своих на местах земной жизни Спасителя. Неприспособленнее всего тут был, без сомнения, чиновник-консул с кавасом из черногорцев или какой-нибудь сановный член бюрократической, скучающей Палестинской Комиссии, взявшийся невесть с чего за паломническое дело, как за устройство какого-нибудь великосветского благотворительного базара в пользу бедных. Но наверху думали, конечно, иначе, считая именно себя самыми нужными, неотъемлемыми факторами всего этого нового дела. Как у нас вообще нельзя даже и подумать было о свободной Церкви, как отделение ее от государства считалось чуть ли не ересью, как у нас пуще всего боялись восстановления Патриаршества, так и в деле Миссии нашей в Палестине и во всей этой борьбе ее с консульством и Комиссией действовал тот же принцип, давила та же пружина. Боялись независимости церковного учреждения от опеки государства, боялись проявления личной инициативы, боялись умного и независимого от рутины человека. Давно создавшийся протекционизм государственной власти над Церковью выкристаллизовался в особую систему взаимоотношений, пронизывающих строй церковной жизни бюрократическим стилем. Миссии, которой при ее учреждении была дана полнота представительства и от которой потом отнимали одну за другой ее функции и права, в то же время ставили в упрек ее бездеятельность там, где сами чиновники не могли ничего уже поделать. Но как только Миссия пыталась что-либо сделать в деле улучшения быта паломников, ей {153} снова бросали упрек вмешательства не в свое дело и снова писались доносы и жалобы в Петербург. «Миссии никто не поставил ни в право, ни в обязанность руководить паломников, посещающих Св. Места,— писал о. Антонин.— Заикнись теперь духовная Миссия о своей пригодности к пасению словесного стада нашего на лугах Св. Земли, ее и свои, и чужие приравняют, несомненно, к волку» 235 . Миссии давали только право содействовать консулу, но не распоряжаться. По внушению из России Миссию считали лишь посольством пред Патриархией. Но о. Антонин не понимал своего там служения в таком именно узком смысле. «Начальник Миссии нашей,— пишет он,— вовсе не есть поверенный или посланник Св. Синода при иерусалимском патриаршем престоле. Он есть духовный начальник поклоннического учреждения нашего в Иерусалиме, и положение его может считаться независимым от того или другого каприза, того или другого махинатора, скрывающегося за подставной фигурой Прокопия. Уступи Святейший Синод из почтения к заветному для России имени патриарха одному махинатору, завтра на место его станут десять»236. Начальник Миссии фактически был лишен возможности воздействовать на паломническую среду, вход его туда обставлялся всевозможными трудностями237. Следующее письмо о. Антонина к Б. П. Мансурову (1879 г.) прекрасно раскрывает сущность всех этих взаимоотношений.
   «Как же во все эти,— писал он,— трудные и большей частью скорбные для меня годы смотрела на службу мою здесь Палестинская Комиссия. Простите за правду, — недоброжелательно. Этот взгляд ее с моей личности переносился, конечно, и на всю Миссию, а затем он передавался и в Министерство Иностранных Дел и, что всего прискорбнее для меня, в самый Святейший Синод. Во все время, как П. Н. Стремоухов заправлял делами Азиатского Департамента и Палестинской Комиссии, я с каждым днем ожидал закрытия ни в чем неповинного учреждения, над которым начальствовал. Напрасно бы я стал доискиваться, в чем моя вина, и отчего я, целые 15 лет служивший в разных посольствах и при многих посланниках с репутацией человека не неспособного к делу, в Иерусалиме оказался вдруг чуть не камнем соблазна и, во всяком случае, не драгоценным камнем, а булыжником, которым может помыкать всякий консул. Раз только один из деловых людей проговорился, сказав в поучение мне, что ни он, никто другой не виноват тут в положении дел, что тут действует не личность та или {154} другая, а «система ». Об этой фатальной «системе» я слышал, когда еще состоял при константинопольском посольстве и, сознаюсь в своей слабости, отправляясь сюда на новую должность, задавался иллюзийной мыслью разбить убивающую общее дело наше «систему», а именно своим прямым, искренним и как бы дружеским отношением к лицам и вещам добиться упразднения пагубного деления людей на своих и чужих. И в самом деле я как будто бы годился для этой задачи, столько лет, чужой по званию, бывши своим в Министерстве Иностранных Дел на службе. Что же мешало успеху? Еще раз простите, по общему говору, ничто кроме Вашей личной антипатии к Миссии... Чтобы не столкнуться ни с кем ни на политическом, ни на церковно-каноническом, ни даже на миссионерском поприще, я ограничился одним чисто поклонническим значением своей Миссии и нашел способ путем территориальных приобретений и устройством в разных местах русских приютов поставить ее и крепче, и весче и, пожалуй, даже более блестяще, чем когда бы то ни было в другое время в Палестине. Могла простить мне это «система»? Я не дитя, чтобы поверить этому...»238.
   Как бы подтверждая те же мысли, пишет о. Леонид Кавелин, бывший начальник Миссии, Василию Николаевичу Хитрово (18 мая 1882 года) при учреждении Палестинского Общества: «Для того, чтобы направить русское дело в Иерусалиме, необходимо, во-первых, привести к одному знаменателю седмочисленное влияние на это дело хоть в Петербурге...» 239 .
   Убедившись на опыте в бесполезности борьбы с «системой», чувствуя свое бессилие перед режимом «совиных крыл» в Церкви, о. Антонин не без горького разочарования решил совершенно изменить свою линию поведения. Он окончательно отказался от вмешательства в дела паломнические, отстранился и от представительства, не желая раздражать еще более и без того предубежденную против его самого и Миссии Патриархию и патриарха Никодима. Он не хотел и возвращения в Россию, о чем лишь мечтали его враги, и даже тогда, когда ему не раз предлагалась архиерейская кафедра. Да и понятно, что было делать в России ему — фантазеру, либералу, «подвижному уму»?.. Ехать на Родину, в воспоминаниях и мечтах лелеемую как милую тень прошлого, как свое далекое детство, а в реальности могущей оказаться чужой пустыней? Ехать туда только для того, чтобы всем мешать своим острым умом и критическим словом, чтобы чувствовать усмешки и косые {155} взгляды, чтобы преждевременно состариться и одряхлеть от безделия и скуки епархиального управления в какой-нибудь провинциальной, заштатной глуши, не найти ни одного близкого, понимающего его человека? Ведь все его когда-то ученики и сослуживцы, теперь уже митрофорные протоиереи и митрополиты, подчинившиеся «системе», подчиняли по закону инерции ей все, что только можно было, — они не поняли бы и не приняли бы его никогда. Вселенское сознание его, воспитанное тридцатилетней жизнью в эллинской и арабской среде, никогда бы не примирилось с нашим церковным, гордым российским провинциализмом. Батуринское гнездо опустело, да и что бы могло оно кроме горьких слез и щемящей боли сердца принести ему? Брат Платон доживал свой век в Москве, тоже подчинившись среде, привычкам и времени. Восток же давал ему и сулил еще новые и новые красоты. Наука, любовь к «детству человечества» не заглохли и манили его тут на каждом шагу.
   Посему-то хоть последние годы своей жизни решил он провести в возможной тишине, вне борьбы, но не в безделии, а в спокойной научной работе, в приобретенных им в течение долгих иерусалимских лет участках и подворьях, словом, так и там, «где больше книг и меньше интриг». Так он отошел от всего, уступив неумолимой и давящей «системе». Его келия в Миссии, Елеон, Горняя, Силоам, Хеврон, Иерихон и Яффа, книги и рукописи, древние монеты и телескоп, — вот фон его жизни. Верный Яков Егорович Халеби, его драгоман, редкие друзья и почитатели среди приезжих русских и иностранных ученых и паломников, вот круг его знакомых и собеседников и единомышленников. Вот несколько имен: академик Кондаков, профессора Дмитриевский, Олесницкий, Василевский, Помяловский, С. Пономарев, отчасти В. Н. Хитрово, графиня О. Е. Путятина, пострадавший от своей сербской «системы» изгнанник, сербский митрополит Михаил, немногие друзья среди греков и арабов: о. Фотий Пероглу, о. Георгий Хури, А. Г. Кезма, ректор назаретской учительской семинарии и др.
   Отойдя от всей суеты администрации, о. Антонин как будто нашел свой путь: «Я,— писал он Хитрово в 1879 г.,— не в пример, может быть, множеству из своих собратий по духовному ремеслу, оставил всякую высоту и широту жизненной карьеры и прилепился всем существом своим к одной цели — утвердить и закрепить имя русское в Св. Земле Обетованной так, чтобы мы не были в ней только гостями, {156} а в известной доле хозяевами на утешение своим и на страх чужим по вере и духу»240.
   Нельзя хотя бы мимоходом не упомянуть тут о возникновении «Палестинского Общества», одним из участников создания которого был о. Антонин и имевшего немалое значение в истории наших дел в Палестине и в судьбе самой Миссии.
   Самый факт существования в Палестине нашего духовного представительства в течение нескольких десятилетий, рост паломнического движения, в связи с этим более частые посещения Св. Земли не только рядовыми богомольцами, но и представителями науки и печати, интересные корреспонденции самого Начальника Миссии в различных органах повременной печати, — все это содействовало увеличению интереса к Палестине в нашем обществе.
   На опыте своей личной борьбы с Палестинской Комиссией и консульством о. Антонин пришел к прискорбному убеждению, что Церкви не дают и она не может самостоятельно управлять и работать в своей сфере. Подозрительность государственного чиновнического аппарата под тем или иным видом будет непрестанно контролировать, опекать, а следовательно, мешать и убивать всякое живое начинание в церковной жизни. Но вместе с тем являлось и другое, еще более прискорбное убеждение, а именно, что и сама Церковь настолько привыкла постоянно опираться на государство, искать в нем не только защиту и поддержку, но подчас, и очень нередко, и инициативу, и двигательный импульс, что невольно рождалось тревожное опасение того, что церковный аппарат страдает атрофией жизненных функций. Становилось, увы, ясным, что если бы даже режим «совиных крыл» каким-то чудом прекратился, и Церковь вдруг по мановению какого-то волшебного жезла получила бы возможность самоопределения и жить независимо от воли и указки государства, все равно, в той своей форме и составе, иерархия едва ли смогла бы что-либо существенно изменить, воссоздать. Синодальный строй, увы, обессилил ее для жизненной борьбы. Слишком дорого стоил Церкви ее мезальянс с государством. Тогда, может быть, и не понимали, и даже не могли предчувствовать того, чему нас научила историческая правда, что только потрясения страшных лет России смогут вернуть Церкви и жизнь, и дух Ее Основателя.
   И вот тогда-то и явилась у некоторых русских общественных и церковных деятелей, любящих Палестину и болеющих ею, мысль {157} призвать на помощь нашему там церковному делу не бюрократические комиссии и великосветских снобов, а ту силу, которая не раз спасала Россию и являла свою жизнеспособность — общество. Увы, историческая обстановка оказалась неподходящей. После долгих перипетий этот опыт был осуществлен лишь в начале царствования Александра III, в начинающиеся свинцовые годы реакционного обскурантизма, когда все направление государственной политики никак не благоприятствовало таким предприятиям.
   Движение это по замыслу должно было быть чисто общественным, им заинтересовались люди идеи, а не ремесла, впереди была одна цель — помощь нашему делу в Палестине. В принципе, хотели освободить его от «седмочисленного на него влияния», от чиновнической опеки и вдохнуть в него жизнь. Но с первых же шагов инициаторы дела столкнулись с непредвиденными затруднениями на каждом шагу. Насторожились петербургские департаменты, пресловутая Палестинская Комиссия при Министерстве Иностранных Дел, достаточное противодействие обнаружилось даже и от самого Синода, как писал 22 апреля 1882 г. Хитрово о. Леониду Кавелину 241 . В результате организовалось «Православное Палестинское Общество» с титулом «Императорского» под председательством государева брата вел. князя Сергия Александровича и с виднейшими представителями бюрократии и великосветского общества в составе своего исполнительного органа, обратившееся в своеобразное полугосударственное, полуобщественное учреждение, с чиновническим духом и во многом унаследовавшее стиль покойных Палестинских Комитета и Комиссии. Правда, дело не ограничилось только в перемене названия Комиссии в Общество. Это последнее было гораздо деятельнее и работоспособнее, но для нашей Миссии безусловно и более гибельным. У Миссии теперь появился очень сильный и жизненный противник. Если когда-то Комиссия была только каким-то придатком при нашем дипломатическом ведомстве, против которого можно было найти управу то тут, то там, то теперь Палестинское Общество само стало ведомством, своим титулом и высокими представителями защищенное от возможных нападений.
   Увлечение Палестиной стало модным в петербургском свете, и ею стали вдруг интересоваться почетные опекуны и члены Государственного Совета. В члены Общества вступить были вынуждены наши архиереи и наиболее видные пастыри. Таким образом, Миссия лишилась совершенно возможности бороться ради своих, церковных интересов {158} с новым положением и обороняться от покушений нового противника на ее права.
   Общество, несомненно, имеет очень немало заслуг и достоинств за истекшие свыше тридцать лет своего довоенного существования, но оно также унаследовало и немало недостатков от своих предшественников: Комитета и Комиссии. Главный из них — это столь присущий нашему государственному дореволюционному аппарату взгляд на Церковь как на подчиненное ему ведомство. Благородный порыв о. Антонина, о. Леонида Кавелина, В. Н. Хитрово, гр. Путятина и др. в конце 70-х годов очень быстро задохнулся и закоченел в крепких объятиях бюрократизма. Новое движение возглавили и повели люди той же «системы». Как ни печально это признать, но история взаимоотношения этих двух учреждений в Палестине есть история временами глухой, а подчас и открытой борьбы их. Когда-то долголетний секретарь общества В. Н. Хитрово писал (уже после смерти о. Антонина) тогдашнему начальнику Миссии о. архимандриту Рафаилу: «Палестинское Общество смотрит на духовную Миссию как на своего старшего брата и было несказанно радо, если бы оба эти учреждения, цель которых одна и та же, шли бы вместе по нередко тернистому пути рука об руку»242. К сожалению, нередко Миссии приходилось переносить от Общества «беды как от лжебратии». (II Коринф. XI:26) и в «братской» руке видеть зажатый против Миссии камень.
   Но этим дело не ограничилось. Реальные недостатки нового порядка вещей сказались очень быстро и в другом. Возникавшее Общество не имело, конечно, самого нужного для успешной деятельности — материальных средств. Правда, Хитрово писал как-то: «Относительно денег, пожертвований я не боюсь; они будут и будут в значительном числе; чего нету, что трудно найти — это людей, людей и еще людей...»243. Но когда нужно было осуществить эту столь легкую на первый взгляд находку денег, то оказалось, что само Общество не может и не умеет это проделать. Было ясно, что в Петербурге не так-то уж легко найти эти деньги в значительном числе. Поняли, что без помощи Церкви не обойтись, и что только на ее зов откликнется народ и только ей понесет свою трудовую копейку. Так пришли к тому источнику денежных средств, который обеспечил существование Общества и его учреждений на многие годы, который дал возможность значительно улучшить паломническое дело, воздвигнуть дивные постройки и подворья в Иерусалиме, {159} организовать врачебную помощь паломникам и покрыть сетью богоугодных учреждений всю Палестину, Сирию и Бари в Италии. То богатство, которым владеет еще и теперь в Палестине так называемая «контора» Общества в виде недвижимостей и немалой от них арендной платы, Общество получило от Церкви; факт, который никак не следовало бы забывать тем ответственным деятелям, которые и ныне распоряжаются ими.
   Так создался в России тот знаменитый «вербный сбор», т. е. тарелочный сбор по всем русским церквам ежегодно на Вербное Воскресение, который Церковь радостно и щедро предоставила Обществу, призывая к нему верных воззваниями и проповедями. Народ нес свою копейку «на Палестину», не представляя себе, конечно, хорошо, на что именно он ее дает. В первый же год после Синодального разрешения вербный сбор достиг немалой суммы в 129 551 руб.244. Вот эти-то народом Церкви данные и через Церковь Обществом полученные миллионы и дали ему возможность плодотворно работать. Если к этому присовокупить еще и те пожертвования о. Антонином земельных участков (Бет-Джала и Вифлеем), и ту нравственную поддержку, которую Общество всегда имело от Церкви и ее служителей, то станет ясным, чем оно обязано той силе, которую оно сумело всегда благодаря своему положению игнорировать и постоянно, и упорно стараться ее совсем отстранить от ее прямого назначения в Палестине.
   Здесь не место критически оценивать многополезную деятельность Палестинского Общества, не время теперь подводить итоги его небесславному прошлому. О том свидетельствуют самые его учреждения в Палестине и др. местах. Красноречивее же всего о том скажут поколения учителей арабов, воспитанных в русских школах в Назарете и Бет-Джале, та арабская интеллигенция, которая Обществу всецело обязана и его всегда с благодарностью вспоминает, те нерукотворные памятники, которые воздвигли приснопамятные основатели и вдохновители Общества. Все это бесспорно! Но здесь нужно лишь вспомнить, чего это все стоило тому, кто первый был призван и сеять, и жать на давно уже пожелтевших полях Палестины, и кому в сущности обязано Общество и своим возникновением, и столь плодотворной деятельностью. А это — Церковь и ее неутомимые работники, среди которых первое и наиболее почетное место, безусловно, принадлежит о. архимандриту Антонину {160}. Все это весьма поучительно для истории нашей Миссии и ее долголетнего начальника. Когда-то он писал графу А. П. Толстому после своего первого посещения Палестины: «Что же делаем мы? Посылаем в Палестину несколько духовных лиц, к слабому прибавляем слабое... Чем и в чем же может помочь этим лицам наша Духовная Миссия при самом внутреннем устройстве и самой блестящей внешней обстановке ее?.. Если Миссия наша — монастырь, то она слишком мала и не важна для того, если гостиница для русских поклонников, то слишком велика и важна, чтобы быть тем; если она просто только противовес патриархов армянского и латинского и епископа протестантского, то она необходимо должна иметь у себя огромные средства и, кроме того, одно лицо с сильным политическим весом245, иначе она будет не только бесполезна, но и прямо вредна для нас, окончательно уронив вес наш на Востоке... Если она, наконец, есть тайный контроль над Патриархией, то она мало того, что вредна общему делу Православия, но и весьма полезна врагам его...»246.
   Ответить на этот вопрос, что представляет собой наша Миссия или что хотела в ней видеть предержащая власть церковная действительно не так-то легко. Решить эту загадку не давали Миссии ни Консульство, ни О-во Пароходства и Торговли, ни Синод, ни Министерство, ни Посольство в Константинополе, ни Палестинский Комитет, ни Комиссия. Не смогло разрешить ее ни нововозникшее Палестинское О-во. Оно ее могло еще только больше запутать. Причина была все в том же. Одни и те же функции были поручены попечению нескольких факторов, сферы влияний не были точно размежеваны. Миссия как учреждение церковное охраняло свои права, все же остальные действующие силы никак не хотели мириться с независимостью церковного учреждения.
   Так это и осталось загадкой до самой войны 1914 г. Нелишне привести тут слова еще одного нашего деятеля в Палестине все о том же. Как-то перед войной, как сообщает в своем докладе на Миссионерском съезде о. иеромонах Виктор (старший член Миссии) 18 июля 1908 года, в Палестине был в качестве паломника один из наших русских архиереев. И вот на обеде в здании Миссии в честь этого редкого в Палестине гостя после обычных тостов за Государя и местных деятелей владыка пожелал сказать слово и за нашу Миссию. «Теперь прилично,— начал святитель,— предложить слово за... но впрочем, что здесь такое? Монастырь — не {161} монастырь! Приют? Богадельня? — Не похоже! Постоялый двор? Тоже не то! Миссия? Но в чем ее Миссия!.. — Ну да,— говорит,— просто пожелаем здоровья здесь живущим»247.
   Поняв неразрешимость этой загадки, о. Антонин отстранился совершенно от административной деятельности, от борьбы с консульством и Обществом и ушел в свой мир, в научную работу, которой и отдал последние годы свои. {162}

Глава VIII. Иерусалимские годы (1865—1894 гг.)

    В усердии не ослабевайте, духом пламенейте, Господу служите.
    Римлянам XII. 11
    Exegi monumentum aere perennius...
   Историко-археологическая работа о. Антонина в Палестине, которой он отдал без малого тридцать лет своей жизни, явилась естественным продолжением той же его деятельности в Афинах и Константинополе. Но если труд его там остался достоянием сравнительно узкого круга специалистов, то как деятель Православия на Востоке, как русский ученый в Св. Земле, как начальник нашей там Духовной Миссии он сделался известен даже самым широким слоям русского богомольного люда, ежегодно до войны в числе нескольких тысяч посещавших Иерусалим, чтобы видеть и осязать памятники его деятельности. В ряду наших деятелей там: и организаторов, и просветителей и, главным образом, ученых исследователей, о. Антонину бесспорно принадлежит первое и самое почетное место. Никто не сделал, да и вряд ли смог бы сделать там для прославления русского имени столько, сколько сделал он. Побывавшие в Св. Земле невольно поражаются всему тому, что сделано в течении столь краткого времени волей, умом и энергией {163} одного человека. Действительно, дивные и величественные русские храмы, в которых совершается славянское богослужение, обширные и хорошо оборудованные приюты и подворья, в которых паломник находит отдых и гостеприимство после утомительного пути, зноя и непогоды, участки земли с богатой растительностью и необходимыми постройками и, наконец, самое, может быть, существенное и внушительное — это памятники древней библейской истории и археологии исключительной ценности и первоклассного значения, и все это, рассеянное по всей Палестине от Тивериадского озера до Хеврона, от Яффы и до Иордана.
   Когда-то русским принадлежал в XII веке в Иерусалиме монастырь св. Богородицы; о других владениях кроме того мы ничего не знаем. Известно, что и сербы имели в средние века немалые земельные имущества в Св. Земле. Построенный кралем Милутином в XIV в. монастырь св. Архангела принадлежал им в течение долгого времени, равно как они владели в течение 136 лет такой знаменитой святыней, как известная лавра Св. Саввы Освященного на Кедронском потоке и только в 1636 г. должны были ее уступить греческой Патриархии в погашение сравнительно небольшого долга в 54 000 пиастров. Также сербы имели свои подворья и монастыри в Акре, на горе Кармильской, на Иордане 248 и поддерживали живую связь с Палестиной и Синаем. После гибели неманичской державы на Косове поле и вследствие долгого 500-летнего рабства сербы потеряли все, чем когда-то владели в Св. Земле. Положение и влияние греческой Патриархии значительно ослабело в то время, завися во многом от милости русских царей и немилости султанов и латинян. Известно, что Православие в Св. Земле пострадало от крестоносцев и их наследников — францисканской кустодии не меньше, если не больше чем от турок. Были моменты, когда латиняне почти являлись полновластными хозяевами святых мест. Лондонские конвенции и Парижский мир еще более ослабили влияние России на Востоке и открыли двери латинской и протестантской пропаганде. Она не ограничивалась только уловлением душ местного арабского населения, полунищего и голодного, но обратилась также и на приобретение немалых земельных имуществ сначала в Иерусалиме и его окрестностях, а потом и по лицу всей Палестины, чтобы в этих владениях основать свои позиции для обеспечения себе большего успеха и с ним начать новую наступательную войну против греков и арабов. В таком именно направлении и действовали протестантские епископы-миссионеры Александер и Гоббат и латинские деятели: {164} патриархи Иосиф Валерга и Викентий Бракко, Ратисбонн и францисканцы. Ко времени появления в Св. Земле о. Антонина все они уже владели достаточно богатыми земельными угодиями и расширяли свою деятельность и дальше. Русская же Миссия имела тогда только одно владение, а именно так называемые «русские постройки» на Старой Мейдамской площади, отчасти пожертвованное султаном, а отчасти увеличенное приобретениями от частных лиц прилегавших к ней участков. Все это составило ту внушительную усадьбу русских приютов, церквей, домов и хозяйственных построек, напоминающих маленький русский город-монастырек, теперь прилегающий к Яффской улице в самом центре нового сионистского, европеизированного Иерусалима с асфальтовыми мостовыми и тон-биоскопами, а тогда находившийся вне черты города, на отлете, куда и ходить-то, собственно говоря, по вечерам было небезопасно. В то время многих из теперешних построек еще не было и в помине, кое-что было лишь вчерне построено и ожидало заботливую и хозяйственную руку для своего украшения и оборудования. Здание Миссии с крестовой церковью св. муч. Александры было впрочем уже почти закончено. Коридоры еще не были застеклены и такими остались до конца 90-ых годов, почему достаточно неудобным для жилья было и само здание. Собор св. Троицы был тоже только в общих чертах закончен.
   О. Антонин понимал, что одними зданиями в Иерусалиме, как бы они замечательно ни были приспособлены к своему назначению и сколько бы их ни было, все равно нельзя ограничить свою деятельность там. Он предвидел возможность приобретения земельных участков вне Иерусалима и в них полагал центр будущей своей работы. Нельзя скрыть тех трудностей, которые стояли тогда перед нами. Прежде всего, тогда как весь католический мир слал свои пожертвования Валерге и Ратисбонну, давая им возможность скупить все мало-мальски ценное в Св. Земле для нужд латинской пропаганды, и вопрос материальный, финансовый никогда и не становился перед ними, Русской Миссии от момента ее основания до последних лет только и приходилось, что думать о своем более чем скудном бюджете. Вспомним, что Миссия еп. Кирилла жила по смете в 14 650 р. Увеличение ее до 19 350 руб. было для нашего Синода не по силам. В тех же размерах оставался бюджет Миссии о. Антонина всецело до 1890 года, когда указом Св. Синоду249 штат Миссии был увеличен из сумм Палестинского Общества до 30 000 р., на каковую сумму содержалось 25 лиц, производился ремонт и освещение церквей и домов, нанималась прислуга {165} и т. д. Начальник Миссии получал в год всего-навсего 5000 р., считая и расходы по довольствию и представительству, на Востоке всегда очень немалые. Не мешает указать, что англиканский епископ получал в три раза больше. Понятно, что на эту сумму нельзя было производить и приобретения земельных имуществ. Тарелочный сбор по церквам для той же цели был консульством воспрещен. Оставалось единственно рассчитывать на частные пожертвования от паломников и из России, что в конце концов только и давало о. Антонину возможность осуществлять свои предприятия.
   Вторая трудность лежала в специальных запрещениях турецкого законодательства, препятствовавшего приобретению земельных угодий иначе, как только на имя частных лиц турецкоподданных. Это запрещение помогал обходить о. Антонину его верный помощник и драгоман Я. Е. Халеби, приобретший большинство участков на свое ими и после смерти о. архимандрита переведший их на имя русских, опять-таки подставных лиц.
   Третья, самая обидная и самая непонятная трудность исходила опять-таки от нас же русских. Русское Правительство, точнее пресловутая Палестинская Комиссия при Министерстве Иностранных Дел были озабочены соблюдением известного status quo в Палестине и вдруг ни с того ни с сего запретили о. Антонину дальнейшее приобретение земельных участков, о чем будет подробнее сказано ниже.
   Тем не менее о. архимандрит при всех трудностях достиг поразительных результатов в этой области. В условиях исключительно неблагоприятных он все же приобрел для Русской Церкви и спас от расхищения инославными ценнейшие жемчужины Св. Земли, которыми справедливо может хвалиться русское имя. История этих покупок достаточно поучительна и интересна, и к ней переходим мы теперь.
   Одной из первых и едва ли не самой замечательной покупкой о. Антонина был знаменитый Мамврийский или Авраамов дуб близ Хеврона, около которого согласно Бытописателю патриарх, отец верных, принял Трех Таинственных Странников (Быт. ХШ, 18; XVIII, 1—5). С древнейших времен в преданиях местного населения сохранилось убеждение, что принадлежащее ныне русским урочище, так называемое «Хирбэт-эн-зибта» в получасе ходьбы от Хеврона и есть библейская именитая дубрава. Это предание передавалось из поколения в поколение, и об Авраамове Дубе говорят многие свидетели древности, историки и паломники 250 . Огромный дуб, особой палестинской породы, «Quercus ilex pseudococcifera» с тремя широко разросшимися ветвями, выделяющийся своей величиной среди виноградников и маслин, с давних пор является объектом религиозного почитания местного населения, именно как дуб Авраамов. Следует заметить, что арабское население Хеврона считалось всегда наиболее фанатическим из всех мусульманских племен Палестины. Непримиримость хевронских шейхов была общеизвестной. Христиане проникают туда очень поздно и доныне в малом числе. Первым христианским просветителем, не убоявшимся поселиться в Эль-Халиле (арабское название Хеврона) был наш о. Антонин. Передается любопытное местное предание мусульман-арабов, предвозвещающее тяжкие бедствия, едва ли не гибель Ислама, как только в Хевроне, месте погребения (в Махпеле) патриархов Авраама, Исаака и Иакова, зазвучит колокольный звон. Лет 80 назад тому это было бы поистине немыслимо. Следует однако указать, что в 1925 году патриархом Дамианом в сослужении русского архиепископа Анастасия и греческого епископа Елевферопольского Анастасия освящен богатый трехпрестольный русский храм вблизи Дуба, и колокольный звон с тех пор неприятно напоминает хевронским шейхам древнее мусульманское предание. Фанатической непримиримостью отличились хевронские арабы и в тревожные дни еврейско-арабских волнений в августе 1929 года, напомнив о ней исключительно жестокими выступлениями. Но вернемся к истории приобретения нами этого знаменитого места.
   После тщательных разведок на месте и серьезного размышления о. Антонин решился попытаться приобрести Дуб. Как ни рискованной и маловероятной могла бы показаться подобная мысль, у о. архимандрита для этого были и свои основания. Это решение поддерживал в нем и драгоман Миссии Я. Е. Халеби. Самый участок с библейским древом, сравнительно небольшой, принадлежал уже более 70 лет некоему Ибрагиму Шаллуди, получившему его в наследство от своего отца Османа. Ибрагим, кроме чисто религиозных соображений, дорожил своей собственностью также как довольно выгодной статьей дохода и продавал заезжим туристам — немцам и евреям (которых арабы очень недолюбливали всегда) — ветки, сучки и листики от священного древа для столярных поделок251. На основании тщательно и осторожно собранных сведений являлась вероятность предполагать, что Ибрагим непрочь будет продать даже и самую святыню. Трудность была только в {167} формальности, как узаконить продажу. Конечно, нельзя было и думать о том, чтобы действовать открыто и законным путем купить Дуб на русское имя. Тут-то и оказал неоценимую услугу Яков Егорович. Снабженный деньгами, соответствующими документами и всем необходимым для своей неожиданной и новой роли, зимой 1868 года он явился в Хеврон переодетый под видом купца из Алеппо. Была та специфическая для Палестины зимняя непогода с дождями и ветром, в тот год особенно сильными. Я. Е. осторожно играя свою роль, якобы закупая товары, вращаясь среди хевронских торговцев, пробыл в Хевроне довольно долго. Дело двигалось вперед очень медленно, но все же была надежда на сговорчивость Шаллуди. Как-то раз, когда перестала непогода и настали несколько ясных, теплых дней, неожиданно радующих взор среди палестинской дождливой зимы, Яков Егорович решил провести ночь под самым священным древом. Как только он устроился на ночлег и завернулся, чтобы уснуть, вдруг раздался выстрел, и над его головой просвистела пуля какого-то фанатика араба, спрятавшегося вблизи, по-видимому, имевшего какие-нибудь основания подозревать таинственного алеппского купца. Покушение, слава Богу, не удалось, но показало ясно опасность, которой подвергался смелый путник, и оправдало столь известный фанатизм хевронцев. Все же, наконец, после длительных и томительных переговоров, затягивать которые арабы такие мастера, комбинаций предосторожности, бесчисленных бакшишей, тоже столь необходимых в той среде, Шаллуди продал участок земли с Дубом Якову Егоровичу, на что был немедленно составлен законный владельческий акт («кушан») на его же, Якуба Халеби имя.
   От очевидцев пришлось слышать о встрече его с о. Антонином в Иерусалиме. О. архимандрит ожидал приехавшего Халеби у входа в зал на лестнице в здании Миссии. Как только Яков Егорович увидел еще снизу фигуру о. Антонина, он радостно взбежал на лестницу, помахивая кушаном и крича: «Дуб — русский, дуб — русский!» О. Антонин широко раскрыл ему свои объятия и, радостно обняв его, расцеловал.
   На этом заботы о. архимандрита о Мамврийском участке не остановились. После этой сделки удалось купить еще несколько прилегающих к Дубу смежных владений и, таким образом, округлить нашу там усадьбу. Но фанатизм шейхов все же не мирился с вторжением неверных в священные пределы мамврийские. Особенно много неприятностей пришлось пережить при покупке (на совершенно впрочем законных основаниях) одного из соседних владений от очень уважаемого в народе шейха Салеха Мжагеда. Протестовало и местное население, и {168} турецкая администрация. В дело вмешались и паша-губернатор Иерусалима, хевронский каймакам, муфтий, кади и весь хевронский меджлис. Особенно был настроен нетерпимо муфтий, который, как пишет о том о. Антонин консулу Кожевникову, «не затрудняется публично говорить весьма почтенному и считаемому в народе за святого шейху Салеху Мжагеду, что он стоит того, чтобы снять с него чалму, повесить ее на шею ему и водить его с позором по городу за то, что продал свою землю христианам...»252. Но как бы то ни было, в результате этой энергичной, осторожной и умелой деятельности о. архимандрита Миссия владеет у Дуба Мамврийского участком в общей сложности площадью в 72 354,74 квадр. метра. Уже 22 мая 1871 года под сенью Дуба была совершена первая Божественная литургия, и по установившемуся потом обычаю духовенством Миссии и теперь на третий день Пятидесятницы литургия совершается на переносном престоле под деревом, явившимся родоначальником всех наших троицких березок и по преданию видевшим таинственную Троицу небесных Путников. На самый день Пятидесятницы литургия служится в Иерусалиме в соборе Св. Троицы, на второй день в приделе Св. Духа хевронского нового храма, а на третий уже под самым Дубом.
   Со временем, над свидетелем славы патриарха Авраама устроен был железный навес, а самое основание ствола было окружено особым каменным фундаментом, на котором и совершается богослужение. Надо сказать, что прошедшие тысячелетия не пощадили маститого старца и значительно сказались на его внешнем виде: дерево заметно гниет, подвергается червоточине и сильно сохнет, что, по словам самого о. Антонина, начало усиливаться особенно со времени перехода дерева в наши руки253. Одна из отсохших и бурей сломленных ветвей его хранится в Миссии в виде распиленных дощечек, на которых пишутся иконки св. Троицы для благословения богомольцев.
   Ныне на этом обширном участке красуется прекрасный приют для паломников, сторожевая башня, две цистерны для дождевой воды — все это сооружения о. Антонина, не говоря уже о величественном новом храме, начатом постройкой в 1907 году при начальнике Миссии архимандрите Леониде (Сенцове) и освященном, как сказано выше в 1925 году254.
   Еще более трепетные евангельские воспоминания навевает христианскому сердцу одна из сравнительно ранних покупок о. архимандрита в непосредственной близости от Иерусалима, а именно вершина Елеонской горы, это дивное место Палестины, где поистине небо ближе {169} всего к земле, где сама природа вещает о возносящейся к Творцу прославленной человеческой плоти. Этот участок был приобретен в 1870 г., что доставило немало скорбей и мучительных переживаний зависти для латинских соперников нашей Миссии. Надо сказать, что о покупке Елеонской горы для нужд русской Миссии мечтал еще архимандрит Порфирий в первое свое пребывание в Иерусалиме255. В описываемое время, при протекции со стороны Наполеона II в Палестине появилась пламенная деятельница католичества, княгиня де ла Тур-д'Овернь, выбравшая местом своей деятельности именно Елеон, где она основала кармелитский женский монастырь в надежде захватить постепенно и всю гору. Но благодаря энергии и выдержке о. Антонина один за другим скупаются им от частных владельцев отдельные участки земли, выстраиваются необходимые постройки, производятся археологические раскопки, строится церковь, колокольня, стены, производятся насаждения маслин, кипарисов, сосен, и теперь на том месте красуется обширный русский женский монастырь с 180 монахинями, совершенно окруживший со всех сторон кармелитскую общину княгини Тур-д"Овернь. Общая площадь нашего елеонского владения составляет теперь 53748,54 квадр. метров с 50 постройками и необходимыми хозяйственными сооружениями.
   Елеон представляет особый интерес для историка и церковного археолога. Известно, что во времена расцвета христианского зодчества в Палестине, т. е. при покровительстве цариц Елены256, Евдокии, царя Юстиниана и несколько позже Елеонская гора и ее склоны обильно были украшены богатыми базиликами и монастырями, как греческими, так и армянскими. Церковное влияние этих последних было очень значительным в течение долгого времени в Св. Земле, и их христианская община была одной из богатейших и устроеннейших. Интересно, кстати, отметить обычай того времени строить на Елеоне церкви без куполов, чтобы в них над головой постоянно видеть разверстым то небо, в которое вознесся Спаситель. Среди этих многочисленных257 церквей и монастырей на склонах Елеона были замечательные по своей архитектуре здания, о чем красноречиво свидетельствуют начатые о. Антонином раскопки. Они обнаружили чрезвычайно ценные и интересные мозаичные украшения церквей и погребальных пещер с важными в эпиграфическом отношении надписями. Особенно интересными являются великолепные мозаичные украшения пола в часовне и в так называемом «архимандричьем доме», в котором после войны временно помещен археологический музей Миссии, завещанный ей его {170} основателем о. Антониной. Эти мозаики представляют собой поистине классические украшения своего времени и гораздо богаче, красивее и совершеннее чем, например, столь в археологии Палестины прославленные Биттирские мозаики. Часть из них — находящиеся в часовне — наукой отнесенные к IX веку, кроме мозаичных изображений рыб, птиц и различных орнаментов содержит и памятную надпись о некоем Иакове, армянском епископе Метцпинском. Памятные надписи находятся и в мозаиках погребальных пещер у Музея, а также и в наиболее совершенной, богатой и отлично сохранившейся мозаике, покрывающей часть пола нижнего этажа архимандричьего дома, которую известный археолог Vincent относит к той же эпохе, что и мозаики в часовне; но в последнее время ученые исследователи все больше склонны видеть в ней более древние (может быть, и до шестого века) византийские следы. Кроме того, в зале игуменского корпуса была найдена большая мозаика с греческой памятной надписью, относимой учеными тоже к VI веку 258 . Все это ясно свидетельствует о местонахождении тут некогда обширного и богатого некрополя и церквей как византийских, так и армянских.
   Одной из первых забот о. архимандрита было возведение приличных этому святому месту церкви и построек для предполагавшегося им на Елеоне мужского монастыря259. Выстроенная им прекрасная церковь византийского стиля является одним из лучших украшений Иерусалима. Постройка храма и колокольни благодаря недостатку средств производилась очень медленно. К началу русско-турецкой войны 1877— 1878 годов церковь была доведена до уровня окон и такой ее оставил о. Антонин, вынужденный выехать из Палестины на время войны. Трудность тут была еще и в получении различных разрешений, фирманов, обходе турецких законов, задабривании чиновников Серая и т. д. Постройка церкви и школы в турецкое время была обставлена в Палестине особыми трудностями. Рассказывают, что к о. Антонину очень благоволил некий Салим-эффенди, видный чиновник Серая, и благодаря ему удавалось многое сделать. Салим-эффенди был большой любитель чаепития, и на этой почве о. архимандрит умел ему весьма угождать и часто посылал ему «чай-москоби». Несомненно, что личное обаяние Начальника Миссии преодолевало немалые трудности и облегчало ему его деятельность. Вместе с церковью строилась и величественная колокольня в 33 метра вышины, несмотря на свои размеры, очень тонкая по своей архитектуре. Своей острой вершиной, вонзенной в лазурное небо, она как бы напоминает египетский обелиск, {171} что при разнообразности стилей в Палестине, в сущности, и не режет глаз, хотя невольно закрадывается сожаление при виде этой колокольни, что вершину Елеона не украсило златоглавое подобие Ивана Великого. Колокольня строилась тоже очень медленно. О. Антонин очень часто, насколько ему позволяли дела, посещал Елеонскую гору или когда бывал занят, то из окна своей угловой комнаты в Миссии наблюдал за постройкой в подзорную трубу. Наконец, и церковь, и колокольня были освящены, и с тех пор на вершине горы Вознесения не умолкает славянская служба. В 1885 г. был доставлен на Елеон при содействии всех русских богомольцев, своими силами перенесших из Яффы до Елеона, большой 300-пудовый колокол, пожертвованный Соликамским купцом А. В. Рязанцевым. Могучий медный голос этого колокола заглушает даже колокола миссийского собора св. Троицы, уступая лишь еще большему колоколу святогробской колокольни. С верхней галереи Елеонской колокольни в ясные дни видно даже вдали сверкающее Средиземное море, тогда как в другую сторону, по направлению к Востоку, раскрывается единственная в своем роде панорама: вблизи Вифания и дорога в Иерихон, пустынные холмы вплоть до Иордана и Мертвого моря, лавра преп. Феодосия, едва приметная вершина Сороковой горы у Иерихона и уходящее в даль Заиорданье. Тут как бы окидывается взором весь путь земной жизни Спасителя от горы Искушения до горы Вознесения. А за Мертвым морем тонут в лиловом тумане горы Моава.
   Самое большое наше владение, в 9 километрах от Иерусалима у арабской деревушки Эйн-Карем, где теперь красуется другая русская женская монашеская община, досталось о. Антонину тоже не без некоторого соревнования и борьбы с латинскими миссионерами. Предание называет именно Эйн-Карем евангельской «Горней», где произошла встреча Божией Матери с праведной Елисаветой. Позднейшее открытие в заиорданском городе Мадабе мозаичной карты очень большой древности260, равно как и открытые в 1909 г. на новоприобретенном миссийском участке Бет-Шаар интересные мозаики, как будто бы позволяют возражать против традиционного взгляда на Эйн-Карем как на Горнюю. Мадабская карта как раз на половине расстояния между Иерусалимом и Хевроном помещает название « Бет-Захар», т. е. по-арабски «дом Захарии». На участке Миссии Бет-Шаар («дом ковровых палаток»), часто называемом и Бет-Захар и находящемся как раз на половине пути между Иерусалимом и Хевроном, были обнаружены фрагменты древней церкви с мозаичным полом (увы, варварски {172} разрушенным), на котором легко заметить остатки изображения двух ланей, соприкасающихся головами, как бы целующихся. Может быть, Бет-Шаар или Бет-Захар и есть место встречи и целования двух Матерей. Во всяком случае, некоторые намеки на это делает наша житийная литература. Так синаксарь на Рождество Иоанна Крестителя горней страной иудейской называет «предел священнического града Хеврона, в нем же бе дом Захариев»; или еще более ясно: «восставши Мариам от Назарета Галилейского, иде в горняя со тщанием во град Иудов, си есть, в Хеврон, и вниде в дом Захариин, и целова Елисавет»261. Никодим Агиорит в своем «Синаксаристе» также упоминает предание, по его мнению позднейшее, о том, что дом Захариин был в пределах Хеврона 262 . Впрочем, он приводит наряду с этим и другие мнения о местонахождении дома Захариина в Махерунте, Еммаусе или Вифлееме. Но вернемся из области критических предположений к традиционной Горней, к Ейн-Карему.
   Среди довольно высоких холмов, по склонам засаженных маслинами, смоковницами и стройными, высокими кипарисами, теперь раскинулось несколько монашеских общин: наша русская и три латинских. Не без затруднений удалось нам стать тут твердой ногой. Дело в том, что Ейн-Карем выбрал себе как опорный пункт для своей деятельности столь известный на Востоке латинский миссионер, крещеный еврей Ратисбонн, основатель конгрегации Сионских сестер. Тогда населенная одними арабами Ейн-каремская долина впервые увидела у себя римских пришельцев. Благодаря организации и материальным средствам, католические миссионеры быстро скупают участки земли от арабских насельников, строят свою часовню, школу для детей, монастырь в честь Рождества Предтечи, обносят каменной оградой, засаживают, украшают. Впервые также холмы Ейн-Карема огласились новым для них и чуждым именем «Magnificat». Взоры Ратисбонна направлены были на холм с восточной стороны долины, чтобы и его присоединить к католическим владениям. Но тут-то вот зоркий глаз и энергия русского миссионера полагают неожиданно предел вожделениям латинян. Ратисбонн торговал на том холме, принадлежавший быв. драгоману французского консульства арабу-католику К... дом для нужд своих Сионских сестер. Но араб запросил совершенно неожиданно за весь участок, а не только за один дом сумму в 200 000 франков. Ратисбонн отступил, и тогда-то араб, будучи зол на него, предложил Русской Миссии купить его владение всего лишь за... 70 000 фр. Переговоры велись, разумеется, тайно, и сделка совершилась в величайшем секрете. Наконец, {173} необходимый владенный акт был в руках о. Антонина. Ейн-Каремский холм, место встречи Божией Матери с праведной Елисаветой, одно из драгоценнейших, по воспоминаниям евангельским, мест стало русским, окрестилось милым русскому слуху именем «Горняя» , но на следующий день араб-драгоман был найден в своем доме отравленным. Народная молва упорно обвиняет тут католический фанатизм.
   К этому владению о. архимандрит постепенно прикупил ряд соседних участков и таким образом закруглил его в одно большое и ценное имение общей площадью в 228 776,90 квадр. метров. Еще в 1870 году это был пустырь с одинокими домиками. Через 10 лет на нем зачинается новое русское просветительное дело. Теперь это женский монастырь с прекрасным укладом, хозяйством и совершенно отличный по самому строю своему и стилю от обычных монастырей. «Горняя» — детище о. Антонина, любимое им особой любовью, и о нем стоит подольше порассказать. Мысль о ней выносил он в сердце своем уже издавна.
   С детских лет свыкался Андрей Капустин с монашескими нравами, укладом и обычаями. С Далматовского духовного училища соприкасается он с иноческим миром в самых различных его обликах и представителях. После живописной обители на берегу Исети, пред ним Бизюков монастырь, потом Братский в Киеве и самая Лавра. После многолюдных и богатых обителей отечественных открылось ему и бедное и малолюдное иночество балканское, греческое, извне не столь богатое, но внутри, духовно, нимало не оскудевшее и сохранившее много такого, что позабылось в благолепном изобилии нашего монашества. Открылась ему, наконец, монашеская жизнь на Св. Горе, этом цветнике иноческом, несмотря ни на что, неувядаемом... И всегда и все виденные им монастыри не могли не поражать его взора странным однообразием, по-видимому, почти неизбежным. Каким-то официальным штампом, казенным обликом характеризовались все виденные им монастыри и лавры с их казарменного облика корпусами и коридорами, огромным населением и сильно развитым поклонением форме и букве там, где это вовсе и не было нужно, чем, несомненно, убивалось живое, непосредственное религиозное чувство. Лучше всего эти мысли выражает он сам в своем афонском дневнике под 25 августа 1859 года при посещении Дионисиата:
   «Единственное, что мне кажется на Св. Горе несообразным и совершенно напрасным, это столпление на самом тесном пространстве множества живущих. Вместо целого мира или целого общества человеческого в сокращенном виде, вырабатывающего в малых размерах великие {174} системы политического сожития, встречаешь там пансионы пожилых и старых детей, с церковью вместо классов, с пиргом (высокая монастырская башня) вместо карцера и со смертью вместо выпуска. Почему-то прискорбно такое зрелище! От Афона ожидаешь совершенства иноческих установлений. Грустный вид стен, ограждающих ангелоподобное жительство, неизбежен, говорят. Пусть он остается, серое пятно на светлой панораме Св. Горы. Но неизбежны ли пристенные трехэтажные корпуса с коридорами и сотнями скученных келий, духотой, нечистотой, всевозможными стеснительными мирскими формами и с не менее стеснительной формальностью того или другого эксцентрика, сознающего неестественность пансионерных условий своего заведения, и прочие последствия столпленной жизни людей, из коих каждый готов жить своим домом. Вместо того, чтобы строить обитель на камне в несколько саженей поверхностью, не лучше ли было бы распространить ее на целые версты и обратить ее в сад сколько духовный, столько и вещественный. Этого рая, так давно рисовавшегося в воображении моем под именем Афона, к сожалению, я еще не видал на Афоне...»263. Также при посещении другого монастыря свято-горского (Ксенофа) мечтает он о густом саде и братии, размещенной в пристенных домиках, каждый в своем, и с собором и общественными зданиями отдельно. « Тогда обитель была бы подвиэалищем, а не пансионом, пастбищем, а не загоном, домом, а не тюремным замком...»264.
   О. Антонин, вероятно, не был одинок в подобных своих воззрениях и пожеланиях. Вместе с общим кризисом и застоем нашей казенной церковной жизни, многими лучшими нашими умами ощущался и переживался также и некоторый кризис и застой монашества. Об этом, конечно, не смели думать вслух, и это все со скорбью таилось в глубине сердец. Редко кое-когда прорвется об этом слово в славянофильской печати или еще кое-где. Целая полемика затеялась в свое время по больному вопросу устроения монашества в нашей богословской, академической литературе между, печальной памяти, ныне главой обновленцев, а тогда ректором Московской Академии и редактором «Христианина», еп. Евдокимом (Мещерским) и Кругловым. Много хорошего, свободно и искренне писала тогда просвещенная и тонко культурная игумения Екатерина265 о том же, что и о. Антонин, о известном кризисе нашего, ставшего официальным, иночества. Она затронула вопрос много глубже: о разладе между иночеством и русским обществом: Почему же не поступают в монастырь образованные люди? — спрашивает она.— Потому, что им делать там нечего. Так думает общество, {175} так, к сожалению, пока есть на самом деле. Мертвая рутина, давящая и гнетущая своей бессмыслицей, — вот то впечатление, какое выносит образованный человек из опыта монастырской жизни. Мертвая буква заменила живой христианский дух. О любви христианской нет и воспоминания»266. То же чувство вынес и о. Антонин из лучшего цветника иноческого — Афона, что в монастырях его уже нету любви, что от нее монашество отреклось. «Любовь — мирское чувство, — это должно быть начертано на всех входах и исходах Св. Горы» 267 .
   Конечно, думая так, о. Антонин ни на минуту не считал себя призванным быть каким-то реформатором, неотеристом, еще менее либералом. Довольно ему было одной клички «подвижного ума». Он, разумеется, и не мечтал даже своими силами поворотить куда-то, на какой-то иной путь все иночество или вернуть ему потерянный им дух, или бороться с укоренившейся рутиной, или тем менее проделывать какие бы то ни было эксперименты тут в Св. Земле, при почти полном оскудении монашества у палестинских греков и очевидном кризисе его. Покупка Горней навела его на другую мысль. В 1870 году русские владения в ней еще пустовали в ожидании средств, организации и людей. Но о. архимандрит не был бездеятелен. Благодаря связям в России, знакомствам, заступничеству добрых людей, нарочито, в данном случае, члена Государственного Совета П. Л. Мельникова, собираются пожертвования, начинается застройка участка, закладывается церковь. Через 10 лет в Горней имеется уже школа для арабских детишек и несколько домиков, насаждены деревья, кругом растет стена. Мечта о. Антонина — устроить в этом уделе Божией Матери «обширный приют именитых русских отшельниц, желающих в полной и невозмутимой тишине духа окончить дни своей более или менее тревожной жизни, которому образцом послужит устав древнего скитского жительства, без игумений, без казначеи, без благочинных и тому подобных формальностей, в основу которого будут положены тайно-водственные слова вдохновенной иконы Богородицы»268.
   О. архимандрит видел на опыте и с грустью сознавал тот разлад между монашеством и нашим интеллигентным обществом, о котором говорилось выше, то непонимание и даже неуместное некоторое надмение первого над вторым. Он понимал, что многим мятущимся среди интеллигенции душам нету доступа в монастырь. Монастырь их не приемлет таких, какие они суть; монашество же такое, какое оно стало у нас в силу различных исторических пертурбаций, слишком для интеллигенции {176} трудно и ею неприемлемо. Вот потому-то тут, вдали от стеснительных и закостенелых форм нашего русского монашества, о. Антонин и хотел создать такую небольшую общину (даже не монастырь в настоящем смысле этого слова), а приют, убежище для интеллигентных отшельниц, ищущих покоя и жизни в Боге, но по тем или иным причинам не могущих себе найти места в обширных русских обителях. Он хотел, главным образом, как мы видим, избежать унылости, казарменного обличия иерархической официальности в монастыре. Немало помогла ему в этом деле и морально, и материально одна из прекраснейших русских женщин XIX века, «христианнейшая графиня Ольга Евфимиевна Путятина.
   При создании и оборудовании Горней о. Антонин, желая избежать скученности, вполне использовал обширность своего нового владения в Ейн-Кареме. Основным принципом было расселить будущих насельниц по всей горе, нарезав каждой ее участок для постройки на нем келий и необходимого при ней садика. Эти участки отдавались насельницам в пожизненное пользование, с правом даже строительницам передать их в пожизненное же пользование еще одному лицу, после чего домик и вся усадьба переходили в полную собственность Миссии. Вкус и желание отшельниц касательно постройки и украшения своей келий не ограничивались и не стеснялись никакими предписаниями, могущими придать трафаретный облик всей общине. Индивидуальность не убивалась, и это-то и дало Горней тот исключительно привлекательный, дышащий простотой и жизнерадостностью колорит. По всему холму разбросаны эти чистые, маленькие домики, как ульи на пасеке, тонущие в зелени кипарисов, смоковниц и миндальных деревьев, цветах и миниатюрных огородиках. До самой смерти о. Антонина его дух и заветы, данные Горней, не угасали и были живы. Община была непосредственно подчинена Начальнику Миссии, не было ни игумений, ни каких бы то ни было официальных начальствующих лиц, насельницы доживали свой век в своих домиках, объединяясь лишь в церкви и общей трапезной. Потом условия существенно изменились: стали стремиться к расширению обители, домики и еще пустые участки стали продаваться с меньшим разбором, открылся благодаря этому доступ случайным элементам, из самой продажи или пожизненной аренды образовалась для Миссии доходная статья, захотели во что бы то ни стало обратить Горнюю в «настоящий» монастырь, перед войной особенно стремились к этому. Синод утвердил тогда и Елеонский монастырь, ввели и там, и в Горней «старших {177} сестер», пожаловали им наперсные кресты, в 1924 году у патриарха Дамиана выпросили право назвать их «игумениями», что все вместе было, впрочем, весьма в духе общего нашего поведения в Палестине в последние годы перед войной. Нам непременно хотелось, вопреки всем канонам, иметь свою там параллельную с греческой иерархию, свое маленькое епархиальное управление.
   Теперь в Горней кроме церкви, колокольни и часовни имеется свыше 50 маленьких сестринских домиков, утопающих в зелени холма и необычно радующих глаз своей живописностью. Горняя — поистине огромный сад, сколь вещественный, столько и духовный, и в этом она вполне сохранила мысль своего основателя. В этой обители теперь до 120 сестер, духовно окормляемых матушкой игуменией Тавифой.
   О. архимандрит не уставал заботиться о своем детище, постоянно проявлял свою к нему отеческую любовь и частенько на своем сивом ослике приезжал в любимую Горнюю. С немалым трудом ему удалось добиться разрешения патриарха на освящение храма в Горней — это был период столь натянутых его отношений с патриархами Иерофеем и Никодимом; наконец-то митрополит Петры Аравийской, престарелый Никифор освятил небольшой, но такой молитвенный храм Казанской Божией Матери (празднуемой 22 октября). Затем о. Антонин просил Синод269 установить особый праздник «Целования», обычно совершаемый 30 марта, если Благовещение не падает на Страстные дни (в противном случае праздник переносится на четверг Светлой седмицы). Из Миссии из Иерусалима идет крестный ход с иконой Благовещения в Горнюю, к которой выходит свой крестный ход из Горней с иконой Целования Божией Матери с праведной Елисаветой. Икона Благовещения в память трехмесячного пребывания Богоматери в гостях у праведных Захарии и Елисаветы, остается в Горней до 24 июня, до дня Рождества Предтечи, когда снова возвращается в Миссию в Иерусалим. Отцом Антонином написана и служба этого праздника Целования, переплетающаяся с дивной и полной таинственного смысла службой попразднества Благовещения. Синодом этот праздник был установлен 270 и празднуется с нарочитым умилением из года в год, привлекая огромное количество народа, как из среды русских паломников, так и особенно абиссинцев. Наконец, 19 января 1886 года о. Антонином даны и особые правила Горненской общине, которые должны были регулировать жизнь этого полумонашеского скита.
   Но все же несмотря на внесенную в Горнюю организацию форму и желание постоянно увеличивать число монахинь, она сохранила дух {178} своего основателя. Вложенное им с самого первого дня жизни этого русского уголка настроение простоты и искреннего религиозного чувства живо и, хочется верить, не умрет, а может быть, Бог даст, когда-нибудь поможет воссоздать заново и развить то, что хотел видеть в ней о. Антонин. О нем помнит Горняя и вещает потомству его память.
   И так тихо, тихо в этом тишайшем уголке! Только перезвон колоколов с трех колоколен: нашей и двух католических, отбивающих часы и четверти, нарушает благодатную тишину ночи. Да где-то лают в арабской деревне внизу собаки, как-то совсем по-нашему, по-русски, лают. А вдохновенному всегда святостью места сердцу кажется, что за этой тишиной есть что-то, чудится какой-то невидимый глас, будто сама природа величает в песнях Богородицу и Матерь Света. Будто высокие стройные горненские кипарисы чуть слышно шепчут, как силуэты на темном небе: «Честнейшую Херувим и Славнейшую без сравнения Серафим...»
   В те же годы (1869) было приобретено о. Антонином имение около самой Яффы по дороге в Иерусалим. Это достаточно обширное имение приблизительно в 35 дуннамов (около 34 000 квадр. метров) поверхностью, в то время совершенно заброшенное и пустое, но уже через несколько лет начавшее оборудоваться, улучшаться и украшаться. Весь участок был обнесен высокой каменной оградой (уже после смерти о. Антонина), посажены были деревья и плодовые (апельсины, лимоны, смоквы, маслины, гранаты), и декоративные (кипарисы, сосны, эвкалипты), построены необходимые дома и хозяйственные постройки, выкопан бассейн и колодезь для воды, поставлен мотор, и Яффское владение явилось одним из благоустроеннеиших и самых красивых имений нашей Миссии. За два месяца до кончины о. архимандрита была освящена прекрасная двухпрестольная церковь, что придало еще большую ценность и значение этому месту. Но самое замечательное и ценное в этом владении — это раскопанный о. Антонином и Шиком подземный некрополь в одном из углов сада с массой интересных найденных там вещей, мозаикой и т. д. Это только подтвердило местное предание о том, что наш сад, или по-арабски «Дар-баттейн-Дабита» есть не что иное, как место погребения праведной Тавифы, воскрешенной ап. Петром (Деян. IX:40). Ежегодно в третье воскресенье по Пасхе, когда и читается именно этот отрывок из апостольских деяний, тут после богослужения арабы устраивают свою процессию к пещере Тавифы и так называемую «фантазию», т. е. просто народное веселие. {179}
   Яффский сад, войной истребленный и уничтоженный почти целиком, после войны снова стал восстанавливаться и улучшаться, имеет теперь до 2500 апельсиновых деревьев и по своей роскошной растительности может считаться лучшим владением Миссии.
   О. Антонин, приобретая в собственность России те или иные земельные участки в Палестине, руководился, главным образом, соображениями или научно-археологическими и религиозными или же чисто утилитарными. Его внимание останавливалось либо на чем-нибудь, что имело ценность по своим библейским воспоминаниям или находящимся там памятникам истории, либо на том, что могло послужить к развитию и укреплению нашей просветительной или паломнической деятельности, где бы было возможно устроить школу или монастырь, или же паломнический приют и подворье нашей Миссии. К таким-то вот именно приобретениям следует кроме всего перечисленного присоединить еще и иерихонское его подворье, Тивериадский дом, так называемый, «со сводами», участок в Бет-Джале и еще несколько меньших и малозначительных владений.
   Покупая имение в Иерихоне, о. архимандрит шел этим навстречу интересам и нуждам наших пилигримов, посещающих излюбленную нами «Ердань-реку», (напоминающую своими заросшими берегами, извилистую и мутную, наши русские реки), Сороковую гору и близлежащие монастыри иорданской пустыни: Герасимов, Продрома, Неби-Муса и др. О. Антонин был в сущности чуть ли не первым европейцем, дерзнувшим стать твердой ногой в Иерихоне. Во всяком случае, с покупкой русской Миссией нашего там участка, постройкой подворья и засадкой сада открывается новый период в жизни грязной, пыльной бедуинской деревушки Иерихон, которую когда-то Иисус Навин должен был завоевывать со всеми ухищрениями тогдашней стратегии. «Хаккурет-эль-Бурдж», подворье «москобов» в Иерихоне, площадью в 15 127,63 квадр. метра с прекрасным двухэтажным домом для паломников, часовней и кое-какими постройками и порядочным садом представляет собой отличное место для отдыха богомольцев, идущих на Иордан. Этот участок кроме такого, чисто практического значения своего, небезызвестен и в археологическом отношении, благодаря найденным в нем при раскопках фрагментам древних строений и очень интересной памятной мозаичной надписью271.
   В Тивериаде, на самом берегу моря Галилейского находится подворье нашей Миссии, приобретенное о. архимандритом и предназначенное служить местом отдыха наших паломников. В Бет-Джале (библейской {180} Ефраффе) о. Антонин купил в свое время два владения: одно наверху горы Рас-Она над селением, а другое в самом селении Бет-Джала. Это последнее имело в свое время очень большое значение потому, что Бет-Джалу выбрал своей резиденцией и местом своей миссионерской деятельности Валерга. Им тут начата была постройка церкви, школы и других домов, и отсюда думали латиняне помогать своей пропаганде и в самом Вифлееме, в двух километрах оттуда. Но о. Антонин уже с 1886 года приобретает тут прекрасное место, строит школу для девочек арабок и все необходимое и этим дает возможность сильно противодействовать латинским попыткам совращения арабского населения. Участок этот со школой о. архимандрит подарил со временем (как и приобретенное им владение в самом Вифлееме) новообразованному Палестинскому Обществу. Тут-то в Бет-Джале и выросла, и прославилась знаменитая женская учительская семинария Палестинского Общества, давшая столько поколений прекрасных, просвещенных учительниц арабок, воспитанных в истинно православном духе и в любви к России. Бет-Джала была одним из любимых мест о. Антонина.
   Было тогда незабвенное и неповторимое время в жизни русского общества. Наш мощный порыв восторженной самоотверженности, растворенной в присущем русской душе романтизме влек нас то на Кавказ попечеринствовать, то вслед за Леонтьевым к грекам, в Эпир и Фракию, то в народничество. Это все было в стиле XIX века, в духе «Великого Ордена русской интеллигенции». Также немало русской молодежи уходило в последние годы прошлого и в начале настоящего века в Палестину — учителями и учительницами вновь открывавшихся школ и учительских семинарий для арабов, уходило надолго, многие на всю жизнь, связывали свою судьбу с местными жителями, свыкались в работе для Св. Земли, отдавали ей свои лучшие силы. Культурное влияние Палестинского Общества и лучших его деятелей, на первом месте между коими нельзя не поставить о. Антонина, огромно и неизгладимо. Бет-Джальская женская и Назаретская мужская семинарии оставили глубокий след в истории православного просвещения Св. Земли. Питомцы их ежегодно широкой волной растекались по лицу Сирии и Палестины, по низшим начальным школам в селах и городках и несли и туда свет Истины и любовь к Православию и России. Россия, конечно, делала здесь то дело, которое, в сущности, обязано было делать греческое духовенство иерусалимского патриархата, но которое оно в силу различных условий, исторических и местных, {181} не смогло делать. При о. Антонине только начиналось это дело, а уже через 10 лет после его смерти, в 1904 году Палестинское Общество имело по всей Сирии и Палестине кроме указанных двух учительских семинарий еще и 87 школ при 417 лицах преподавательского и воспитательского персонала и с 10 225 учащимися.
   Кроме перечисленных приобретений о. Антонина, Миссия благодаря ему владеет еще и рядом очень ценных в чисто археологическом отношении участков без построек и церквей на них и менее известных массе наших богомольцев. Но наука, как и наша, так и европейская, благодаря о. Антонину имеет возможность по ним ознакомиться с очень интересными памятниками истории Палестины. Сюда относятся: 1) «Пещера с поясом — «Мегарет-уз-зунар» в Силоамской долине, или «Силоамский монолит», интересный памятник библейского прошлого Палестины из I века по Р. X.272, 2) пещера «Румание» в долине Суахири по дороге в лавру св. Саввы, 3) знаменитые и очень чтимые у евреев «Пророческие пещеры» на склоне Елеона, 4) так называемое «место Каллистрата», или «Керм-уль-Газаль», в ближайшем соседстве с Пророческими пещерами, 5) «Улие», в Силоаме и 6) обещающее быть очень интересным в археологическом отношении место в деревушке Анате («Анатот» — место рождения пророка Иеремии). Кроме того, о. Антонином были в свое время куплены еще: место в Кане Галилейской и два владения около Тивериады, но, по-видимому, по подложным документам и по процессу в суде потому и потерянные. Наконец, два участка вблизи Хеврона не могли быть своевременно перед войной переведены на имя Миссии, и она так до сих пор еще и не введена формально во владение ими, хотя участки эти ей фактически принадлежат, правда, с известными ограничениями в пользу местных жителей.
   Всего о. Антонином куплено (и Миссия ими вполне законно владеет, имея владенные документы: «кушаны» и «сенет-тугралы») 13 участков с общей площадью около 425 000 кв. метров и стоимостью в то время до миллиона рублей золотом.
   Интересно, как относилось наше правительство к такой деятельности о. Антонина? Можно с уверенностью сказать, что на Западе была бы память такого человека давно уже увековечена, или уж во всяком случае ему бы помогали, его дело защищали, его бы в его работе поощряли. У нас же человеку, спасшему для Православия и России такие сокровища, как Елеон, Дуб, Горнюю, гробницу Тавифы и т. д. в его деятельности мешали, его самого взяли под подозрение, а через 25 лет после его смерти крепко забыли его имя. {182}
   Известно, что в утвержденных Синодом штатах Миссии не предвиделось никакой специальной суммы на приобретение земельных участков и укрепление за нами наших позиций, тогда как латиняне и протестанты имели в своем распоряжении богатейшие фонды. На Западе понимали, что такое время, когда можно подчас даже сравнительно дешево скупить ценнейшие владения в Палестине, уже больше никогда не повторится, и энергии и умению Валерги, Ратисбонна и Гоббата шли дружно навстречу и помогали. О. Антонину оставалось только прибегать к частной инициативе, к пожертвованиям из России, что, разумеется, было совершенно случайным источником денежных средств, тогда как нужно бывало для какой-нибудь срочной покупки иметь немедленно под руками более или менее крупную сумму, чтобы закрепить за собой право на какое-нибудь интересное место. Из своих личных, совершенно недостаточных средств о. Антонин, несмотря на самые скромные свои требования и поистине аскетическую жизнь, вряд ли мог уделить много. При покупке Горней Мельников собрал около 20 000 р., немало помогла о. архимандриту графиня О. Е. Путятина, графиня Орлова-Давыдова, главная же масса пожертвований, которая в течение 25 лет, по словам проф. Дмитриевского, едва ли превзошла 250 000 р.273, была принесена о. Антонину рядовым богомольцем. Таким путем постепенно, при содействии верного помощника и друга Я. Е. Халеби завоевывал он для России и Православия шаг за шагом в Палестине. Таким образом, оттесненный «Системой» от миссионерского дела и представительства России в Св. Земле, о. архимандрит, несмотря ни на что, блестяще укреплял значение Миссии, т. е. Церкви. «Система» этого ему, конечно, не прощала и, в ущерб делу, но ради своей выгоды, мешала ему как могла. Вот, что пишет о. Антонин Б П. Мансурову в 1879 году:
   «Чтобы не столкнуться ни с кем ни на политическом, ни на церковно-каноническом, ни даже на миссионерском поприще, я ограничился одним, чисто паломническим значением своей Миссии и нашел способ путем территориальных приобретений и устройством в разных местах русских приютов, поставить ее и крепче, и весче и, пожалуй, даже более блестяще, чем когда бы то ни было в другое время в Палестине. Могла простить мне это система? Я не дитя, чтобы поверить этому. Но обращаюсь к Вам, превосходительнейший Борис Павлович, человеку честному и искреннему, в чем погрешил я перед отечеством, царем, Богом, что стал приобретать в собственность России то, что еще осталось Божьим Провидением в Св. Земле ценного, не {183} захваченного католиками, протестантами, армянами, жидами? Ведь во всякой другой стране христианской подобного ревнителя по крайности осыпали бы похвалами»274.
   Обидно ведь было не то, что Синод и правительство не поддерживали такую деятельность нашу в Палестине, и не то, что не было денег в распоряжении, наконец и не то, что тому или иному консулу не нравилось приобретение Миссией земельных имуществ, а то было непростительно и до горечи обидно, что мы еще и боролись с такого рода деятельностью. В 1870 году о. Антонин в разговоре с архимандритом Филаретом (Филаретовым), ректором Киевской Духовной Академии признался, что нам даже купить-то нельзя в Турции ни одного аршина земли. «И нельзя не потому, чтобы не позволял кто этого, а потому, что мы сами того не хотим. Люди, которым все равно, есть ли на свете Св. Земля или нет, покупают ее нарасхват, а мы, дышащие, так сказать, ею, отрицаем от себя упорно право собственности в ней»275.
   Больше того, через два года мы не только не хотели иметь своего в Палестине, но даже официально запретили нашей Миссии дальнейшее приобретение участков. Так, сначала от П.Стремоухова, стоявшего во главе Азиатского Департамента Министерства Иностранных Дел и управлявшего делами Палестинской Комиссии, было получено доверительное отношение (от 28 апреля 1872 г.) о нежелательности дальнейшего приобретения земельных участков в целях сохранения status quo, и дабы не нарушать тот политический принцип (sic!), который мы сами первые провозгласили, т. е. о недопущении ни православным, ни католикам выходить из пределов тех владений, которыми они ныне пользуются. Вслед за этим и Синод официально воспретил Начальнику Миссии нашей покупку новых владений в Палестине276. Мы наивно продолжали охранять «политический принцип», а латиняне, разумеется, и далее приобретали для себя все, что только было возможно, не беспокоясь особенно тем, выходят ли они из пределов, установленных дипломатическими соглашениями. Таким образом, ряд замечательных мест Палестины был католиками приобретен на наших глазах. Несомненно, одним из самых для нас обидных было приобретение доминиканцами так называемого «St. Etienne», т. е. места, где некогда стояла знаменитая базилика императрицы Евдокии во имя первомученика Стефана277. Приобретенное у одного араба башмачника, это место было потом отцами доминиканцами прекрасно устроено. Там теперь, кроме большой базилики помещается и самый монастырь доминиканцев, {184} и знаменитая на весь мир «Ecole Biblique», столько сделавшая для изучения Палестины и ее истории и прославленная именами первоклассных ученых, как Vincent, Abel, Dhorme.
   Расширение владений Миссии дало впрочем повод еще и для клеветы на одно беззаветно преданное русскому делу имя. Имения покупались, как сказано, на имя Я. Е. Халеби, как турецкого подданного, т. к. турецкие законы затрудняли приобретение недвижимой собственности непосредственно иностранцами, и особенно юридическими лицами. О. Антонина упрекали в чрезмерном доверии к Якову Егоровичу, высказывали опасения и недостойные предположения, поползла даже клеветническая сплетня, что, конечно, немало огорчало о. Антонина 278 . Советовали перевести все владения в Синод, но о. Антонин не соглашался это сделать, боясь, с одной стороны, «стеснительного контроля извне»279, и тем показывая, с другой стороны, полное доверие к своему верному сотруднику и драгоману. В день 25-летня пребывания своего в Св. Земле, он сказал одному близкому ему человеку: «Яков Егорович украсил всю мою жизнь».
   Но ввиду необходимости все же оформить и обеспечить на случай своей смерти все купленное им, о. Антонин 10 сентября 1889 г. (26 Мохарема 1307 года хиджры) обратил шесть наиболее ценных своих земельных владений (Дуб, Елеон, Горнюю, Яффский сад, Силоамский монолит и Иерихонское подворье) в так называемый «вакуф». Это особая институция мусульманского поземельного права, закрепленная особыми и неизменными санкциями религиозного характера. Вакуф — имущество бедных. Все вакуфы представляют собой особый фонд, подчиненный Вакуфному Совету. Лицо, на чье имя записан вакуф, в данном случае Русская Миссия или Синод, является только «уэкиль"", т. е. просто управляющим этим имуществом бедных. Таким образом, пользование имуществом осуществляется не на праве абсолютной собственности. Считается, что если не останется ни одного бедного христианина, то завакуфленное имущество москобов станет вакуфом бедняков-мусульман, а в конечном счете (если и мусульман не останется), единым собственником всего считается сам Аллах. Вот как говорится в вакуфном акте: «...он делает правильный, законный вакуф, ясно установленный и обязательный к исполнению, вакуф, коего имя не сотрется и след не исчезнет и который по прошествии времени и веков утвердится и увековечится. Таковое положение будет соблюдено во веки веков, пока Господь не унаследует землю и на ней находящихся, ибо Он лучший Наследник...» {185}.
   Этим путем о .Антонин закрепил наилучшим образом эти ценнейшие 6 участков, что особенно имеет значение в наши дни всевозможных и неожиданных возможностей. Покуда твердо стоит в Палестине мусульманское имя с его твердыми религиозными институциями, и наша там русская православная собственность застрахована.
   Попутно с деятельным приобретением земельных участков в различных местах Св. Земли для нужд паломнического движения и оборудования их, о. Антонин, как видно, не оставлял и научного археологического исследования их. Им производились раскопки на Елеоне, в Яффе, в Иерихоне и Силоаме, в Гефсимании и др. местах. Найденные, подчас ценнейшие вещи составили очень интересную коллекцию предметов, маленький, но богатый музей. Особенно ценную вещь, бюст Ирода Великого, о. архимандрит подарил Эрмитажу, оставив в своем музее его копию. В Гефсимании им было очень удачно приобретено место, где по желанию лиц Царской Семьи под его руководством построена (в 1884—1886 гг.) церковь во имя св. равноапостольной Марии Магдалины и в память покойной Государыни Марии Александровны. Этот участок был передан в заведование Палестинскому Обществу. На освящение церкви приезжал великий кн. Сергий Александрович и Елисавета Феодоровна, нашедшая в нем для себя и место своего последнего упокоения. Ее тело было вывезено из Сибири после убийства и временно погребено в склепе этого храма.
   Особенный интерес имеют раскопки о. Антонина на принадлежащем Палестинскому Обществу месте “Деббата” вблизи самого Воскресенского храма на улице «Эль-Даббагин». Это место, принадлежавшее в то время коптам, привлекало не раз внимание виднейших археологов, посещавших тогда Палестину, как Пьероти, Кондер, граф Вогэ, Тоблер, Робинзон, Сепп, проф. Олесницкий. Место это было русскими счастливо приобретено в 1858 году и потом передано Палестинскому Обществу. Систематические, научно обставленные раскопки производились под руководством о. Антонина280 с января по нюнь 1883 г. Этим делом заинтересовались и иностранные ученые. Результат этих исследований может быть смело признан исключительным по своему научному значению. Была обнаружена арка на двух колоннах и некоторые фрагменты некогда бывшей тут славной Константиновской базилики, и наконец, что гораздо важнее, остатки городских стен, ворот, мостовой, принадлежащих к временам дохристианским. Судя по близости к Лобному месту и в связи с общей топографией Иерусалима Иродовых времен, это не что иное, как знаменитые «судные {186} врата , на пороге которых преступнику, ведомому на казнь, последний раз прочитывался смертный приговор, и от которых вела непосредственно дорога на Голгофу. Другими словами, в русские руки попало ценнейшее место св. Града после Гроба Господня и Голгофы, место, освященное самыми трепетными евангельскими воспоминаниями, путь, пройденный Самим Божественным Крестоносцем. Раскопки этого места произвели сенсацию в науке, дав богатейший материал, как для истории земной жизни и последних дней Спасителя, так и для истории Константиновского зодчества Палестины281.
   Первоначально существовало намерение, правда, кажется, несерьезное, на столь значительном для христианского чувства месте построить наше консульство282, но потом от этого благоразумно отказались. Палестинское Общество воздвигло тут прекрасный приют-подворье для нужд русских паломников, желающих присутствовать при ночном богослужении в храме Воскресения. Значительная часть этого сооружения была отведена под храм св. Александра Невского, занявший место, непосредственно примыкающее к помянутым археологическим памятникам. Таким образом, эти ценнейшие следы былой славы и величия Иерусалима теперь заключены в одну постройку, их защищающую. Надо сознаться, что храм этот по своей внешней форме и плану весьма неудачен, так как должен был при постройке применяться к требованиям места, остаткам городской стены и др. техническим условиям. Кроме того, история его создания и освящения связана с многими печальными воспоминаниями. Почему-то, строя его, русское правительство сознательно, как очень часто и после этого, игнорировало Патриархию и прибегало в лице тогдашнего начальника Миссии, архимандрита Рафаила, к оскорбительным для чести Святогробского Синода мерам. Такого рода политика нашей Миссии продолжалась упорно и в начале настоящего столетия, как раз именно в вопросах постройки и освящения вновь создающихся церквей, и это бесспорно содействовало охлаждению наших взаимоотношений с Патриархией. Тут как бы намеренно действовали наперекор мудрому совету о. Антонина, игнорировали его богатый служебный опыт и забывали его заветы не надмеваться над греками и почитать их права в Св. Земле.
   Во время своей жизни в Палестине о. архимандрит по примеру прошлых лет постоянно с целью самообразования и углубления своих историко-археологических познаний путешествует по Св. Земле, соединяя тут свои научные интересы с организационно-хозяйственными в различных имениях и подворьях Миссии. Здесь он, конечно, не мог не {187} замечать весьма ощутимого для историка Церкви пробела при своем изучении христианских древностей, а именно незнакомства своего с Синаем. Он его восполняет в 1870 году, воспользовавшись пребыванием в Палестине ректора Киевской Академии архимандрита Филарета (Филаретова) С ним и с профессором Крестной семинарии арабом Саруфом, он в июле едет на гору Синайскую, в то время путешествие длительное и весьма нелегкое, где и остается почти два месяца, изучая как самый монастырь и его древности, так, главным образом, занимаясь в монастырской библиотеке, столь известной по хранящимся в ней рукописным сокровищам, из коих одно (упоминавшийся Codex SinaVticus) в свое время было перенесено в нашу Петербургскую Публичную Библиотеку, послужив лучшим ее украшением. О. Антонин имел поэтому как бы свою личную цель при посещении Синая. Ему хотелось хоть несколько услужить своими знаниями по палеографии и археологии той обители, которой Россия обязана столь бесценным даром. Дело в том, что еще в бытность свою на Афоне в 1859 году он занимался в библиотеках Св. Горы изучением ее книжных и особенно рукописных сокровищ и мог не раз натолкнуться на печальные следы хищнического осмотра некоторыми учеными-любителями. Предание сохранило между ними имя одного очень видного, увы, русского археолога. Описывая библиотеки монастырей Пантелеймонского, Ивера, Ватопеда, Карей, Филофея, Лавры, св. Павла, Хилендаря, Зографа283, о. Антонин тогда уже осознал необходимость более или менее строгой регистрации всех этих сокровищ в интересах науки и грядущих поколений, составления каталогов и описаний, чтобы оградить в будущем неприкосновенность этих хранилищ284. На то же печальное состояние рукописей в афонских книгохранилищах обратили в свое время внимание и другие ученые и путешественники: англичанин Рико в 1698 г.285, Григорович-Барский в 1744г.286, епископ Порфирий, П. Севастьянов287. Истинное благодеяние науке принесла ученая работа профессора афинского университета Спиридона Ламброса, командированного в 1880 г. на Афон и составившего научный, систематический каталог 5766 рукописей, хранящихся там288. Впоследствии, по следам архимандрита Порфирия и о. Антонина прошли наши крупные ученые специалисты, запечатлевшие в своих писаниях все то, что недоступно рядовому деятелю науки, не имеющему возможности лично осязать эти сокровища.
   Так, когда о. архимандрит попал на Синай, он составил систематический, научный каталог с описанием всех (1348 греческих и славянских) рукописных книг обители св. великомученицы Екатерины, а проф. {188} Саруф — арабских, что обеспечило монастырю неприкосновенность их в будущем, а последующим ученым несомненно облегчило работу. Но мы не умеем пользоваться плодом своих трудов. Двухмесячный, кропотливый труд о. Антонина остался никому неизвестным. А через 16 лет ученый немец Гардхаузен посетил снова Синай, целиком и втихомолку воспользовался трудами о. Антонина и составил свой знаменитый Catalogue codicum graecorum sinalticorum, scripsit W. Gardthausen, lipsiensis» (Oxoniae 1886 an.). А когда Киевская Духовная Академия послала в 1887 году своего доцента, впоследствии известного литургиста А. А. Дмитриевского на Восток для обследования и научной работы в библиотеках Афона, Палестины, Синая и Константинополя, то ему пришлось близко познакомиться и сравнить оба каталога — и Гардхаузена, и о. Антонина, и труд маститого европейского палеографа был Дмитриевским в его официальном отчете Академии серьезно и жестоко раскритикован. Гардхаузену, конечно, известен каталог о. архимандрита, и он говорит с достаточным пренебрежением о работе «русского монаха». Между тем самый каталог ученого профессора страдает, как показал Дмитриевский, такими грубыми погрешностями и недочетами, что его ученая слава должна быть значительно умалена. «Несвежая пальма первенства», присвоенная себе tacite Гардхаузеном, наивно приписывается на Западе ученому немцу, а труд «русского монаха», хотя и не претендовавшего на всеевропейскую известность, но бесспорно более солидный, Европе совершенно неведом289.
   Сотрудничеством в различных органах печати отечественной о. архимандрит постоянно напоминал о своей неутомимой ученой деятельности. Нельзя умолчать и об его увлечении астрономией, попутно с его главной научной стихией — «детством человечества». Звездное небо привлекает его внимание уже издавна. Если не считать чисто любительского и поверхностного увлечения пасхалией еще и на школьной скамье290, то астрономией начал о. Антонин заниматься в Афинах в начале 50-х годов. Мы помним, как ему досталось от дядюшки Ионы за подобные увлечения. Но он находит в этой области сочувствие и интерес у своего любимого брата о. Платона. Так тот пишет ему (7 июля 1853 г.) из Москвы:
   «...Об астрономии? Изволь! Вот что! Если ты чувствуешь в себе эту болезнь, как и я несколько, то думаю ее не прогонишь от себя никакой длины и цены рефракторами, а лучшим противодействием ее может быть правильное, хотя бы и популярное изучение астрономии. Тогда и малая труба откроет много испытующей мысли. Вот и у меня {189} охота смертная, да участь горькая ... 291 , и дальше идут специальные рассуждения об инструментах. Часто их переписка прерывается сообщением Друг другу о своих наблюдениях, формулами и вычислениями. С этого времени занятия астрономией становятся систематическими, и этим любимым делом увлекается он до самой смерти. Им постепенно приобретаются различные необходимые приборы, между которыми были и весьма ценные О своих «оптических путешествиях по горам и пустыням луны» вспоминает он не раз и с любовью292. В здании Миссии, на восточной стороне ее высится небольшая башенка-обсерватория о. архимандрита, в которую с радостью вводил он всякого, кто высказывал интерес и к этой области знания. Сохранился среди его бумаг листочек с вычерченными разноцветными концентрическими кругами, символизирующими относительную величину различных телескопов и рефракторов, как принадлежащих ему, так и известных понаслышке и составляющих предмет его оптических вожделений. Внизу шутливая подпись все объясняет: «похоть очес». Когда за год до его смерти Киевская Академия поздравила его с 50-летием его служебной деятельности, о. архимандрит в сердечном письме благодарил ее и «извел из уст своих завещательное слово: «Лучший предмет имущественного достояния моего, астрономический телескоп (Е. Secretan. 1877. Paris) да будет новым приношением моим matri almae, снисходительно предоставляющей мне право пользования им usque ad supremum momentum, когда ни око не будет видеть, ни ухо не будет слышать никакого человеческого привета»293.
   В таких разнообразных и упорных трудах проходили в Иерусалиме день за днем, и сменились год за годом почти тридцать лет жизни. Палестинские дождливые зимы с холодными резкими ветрами скрашивались неожиданно хорошими теплыми днями с чистыми далями, в которых снова приветливо и радостно оживает вся природа. Тогда пустыня, обычно мертвая, желтая, сухая, становится вдруг такой привлекательной, покрываясь пестрым ковром ярких цветов и оправдывая поэтическое выражение песнописца: «Процвела есть пустыня яко крин». Наступало затем жаркое лето с душными днями и прохладными ночами, все засушивающим, раскаленным пустынным ветром «хамсином», живительными каплями ночной росы и яркими звездами на черном небе.
   Разноплеменный и многоязычный Иерусалим захватывает всякого пришельца шумом и красочностью своего пестрого содержания. Бедуины и феллахи в нарядных бурнусах, евреи в лисьих шапках, лапсердаках {190} и с пейсами, армяне в своих острых монашеских кукулях, копты с татуированными руками и синими кистями на фесках, темнолицые эфиопы, чистые сердцем дети далекой Абиссинии с доверчивым и грустным взглядом светлых глаз, пестрое латинское воинство белых доминиканцев, коричневых фратров из «Кустодии», темных бенедиктинцев, черных иезуитов, англиканские priest"bi в тропических шлемах, спокойно-величественные, полные невозмутимого достоинства в своих крылатых рясах греки — полновластные и исконные хозяева святых мест, вынесшие изумительную, беспримерную в истории борьбу за них против страшных полчищ Магомета и против фанатичных и хищных легионов крестоносных латинских поработителей, борьбу без оружия, без армии, почти без средств, без дипломатической защиты, с единой надеждой на поспешествующую десницу Божия Промысла. Все эти племена и языки, рясы, сутаны, кумбазы, фески и камилавки наполняют храмы, базары и кривые закоулки Иерусалима. Но картина не была бы полна, если не вспомнить тех, кто искренней и глубже их всех, со всей силой порыва возлюбил Христа и Его Матерь, Его землю и Его пути и тропинки в ней, — а именно русского паломника, тысячами ежегодно шедшего в Палестину, в лаптях или босого, посконного, заплатанного, с клюкой и котомкой, с горением веры в наивном сердце и бездонной печалью в глазах.
   «Некоторые города имеют свою душу,— говорит Иован Дучич,— это те города, которые имеют свое прошлое. Этим города похожи на людей...»
   Иерусалим, бесспорно, имеет и прошлое, и душу. Иерусалим — святыня, если и не всего человечества, то во всяком случае Св. Град трех великих восточных отраслей его: христиан, евреев и мусульман. И ритм религиозной жизни этого святого города подчиняет себе личную жизнь каждого, кто в нем живет. Для христиан регулятором религиозной жизни является центральная наша святыня, Храм Гроба Господня. В большие праздники по его кривым галереям и стертым ступеням его темных лестниц усиливается никогда не умолкающий молитвенный шепот и разноязычное пение всех, кто себя не стыдится исповедовать учеником распятого Царя Иудейского. Каждую ночь с субботы на воскресение перед озаренным свечами и лампадами Живо-носным Гробом горит и ликует пасхальный восторг. Сотни паломников спешат на молитвенное стояние к месту, где некогда был сад Иосифа с новым гробом. Православную полунощную литургию заменяет литургия армянская, чтобы, в свою очередь, дать место латинской мессе. {191} Вопреки всем каноническим прещениям, несмотря ни на какие догматические ограничения пределов Церкви, на одном и том же мраморном надгробии, наряду с православной апостольской литургией совершается воспоминание Господней Вечери латинами и монофизитами-армянами. По-видимому, самое воспоминание о некогда тут почившей сном великого покоя Божественной Любви, полагает предел крайним проявлениям нетерпимого фанатизма. Откуда-то доносится крикливое служение сирийских несториан, и чрезвычайно высокое, переливчатое пение эфнопоа изредка долетает из их монастыря за стеной храма. Пение православной утрени в Кафоликоне часто смешивается с густыми звуками латинского органа из францисканского придела, и их низкий речитатив перебивает носовые мелодии греческих псалтов и гармонических триоли*** русских «матушек"-паломниц.
   Торжественные и многолюдные процессии во дни Воздвижения, в неделю Православия, в Вербное Воскресение наполняют шумом празднующих и пением ликующих все закоулки Воскресенского Храма. Особенно, конечно, он оживает в Страстные дни и на Пасху. В четверг, при стечении народа на площади перед храмом, патриарх омывает священникам ноги В пятницу повторяется с плащаницей, усыпанной лепестками роз, путь Иосифа, Никодима и мироносиц с Голгофы к Камню помазания и ко Гробу. В субботу, при несметном стечении народа ожидается сошествие «нура», благодатного огня, когда в неудержимом кипении религиозного экстаза вопиет все множество разноплеменных молящихся, когда неподражаемыми трелями гортанных голосов, словно горлинки, восторженно заливаются сирианки, возбужденно жестикулируют смуглые, оливковые копты, умиленно крестятся русские мужички, умываются неопаляющим пламенем благословенного огня и радуются больше, может быть, чем в самую пасхальную ночь.
   На Воздвижение и в Великую Пятницу эфиопы со своими тонкими высокими жезлами, митрами не только у священников, но и у диаконов и мальчиков — прислуживающих, со своими огромными зонтиками и музыкальными инструментами совершают особые богослужебные ритмические шествия-пляски у купола на так называемом абиссинском дворике.
   Каждый караван католических паломников представляет собой миниатюрный смотр латинским силам в Иерусалиме. Руководимые братиями какой-нибудь конгрегации или ордена, с хоругвями и знаменами своего каравана впереди, они все несут на своих плечах особый, нарочно для того сколоченный огромный деревянный крест, очень подчеркнуто {192} аффектируя свое следование под его тяжестью по пути слез — «Via Dolorosa». С пестрыми значками и крестиками на груди и рукавах, распевая сентиментальные, донельзя слащавые кантаты, в своих беретах и кепи, все эти добродетельные французики невольно напоминают о той «религиозной буржуазности», которую так беспощадно и остро высмеивал у них Leon Bloy.
   Исключительно живописно мусульманское торжество «Неби-Муса» (пророка Моисея), учрежденное некогда в противовес христианским празднествам Страстной недели. В пятницу шестой недели великого поста из Омаровой мечети несутся в монастырь Неби-Муса около Иерихона разноцветные знамена отдельных арабских племен под назойливое, ноющее пение, раздирающую уши музыку, танцы с саблями и прочие декорации арабской «фантазии». Этот праздник — одно из наиболее ярких пятен и сочных мазков на общем пестром фоне Иерусалима.
   По пятницам вечером, по кривым улочкам старого города торопятся характерные фигуры евреев в лисьих шапках, с пейсами, чтобы поплакать у Стены Плача. Кто наблюдал эти сцены, и особенно и лучше всего в будние дни, когда у Стены Плача вместо обычной субботней сутолоки только несколько старых евреев и старух, вплотную прижавшись к этим Соломоновым камням, раскачиваясь и всхлипывая, плачут, тот не забудет этого настроения, всей той неизбывной исторической драмы этого народа, которая так остро и щемяще перебивается в слезах, орошающих тысячелетиями эти древние, серые, огромные, мертвые камни.
   Вот на всем этом фоне, шумном, пестром складывалась повседневная жизнь о. архимандрита Антонина. Впрочем, о жизни пусть лучше расскажут близко знавшие его друзья и сотрудники. Вот как описывает проф. Дмитриевский жизнь о. Антонина в иерусалимские годы:
   «И в своем изолированном положении, представленный сам себе, он не сидел сложа руки, но весь день и большую часть ночи посвящал неустанному, напряженному труду. Двери его келий с раннего утра до позднего вечера не закрывались: рано утром он принимал туземцев-арабов, решая их споры, давая полезные советы, оказывая им материальную помощь предметами первой необходимости и деньгами. Их сменяли учители и учительницы основанных им школ, члены Миссии, испрашивая его советов и распоряжений. В каждую минуту свободно и доверчиво шли к нему русские паломники: сановники, купцы и крестьяне, богатые и бедные, стараясь найти у него разрешение волновавших {193} их недоуменных вопросов, и о. Антонин подолгу и охотно беседовал с каждым, чем успел многих из них привлечь на свою сторону и расположить быть активными пособниками ему в том деле, которому он отдался всей душой Только поздним вечером он оставался один, но не одиноким: друзьями его и собеседниками были любимые им книги. В это время до позднего часа ночи он сидел то над какой-либо старинной рукописью или фолиантом, то вел ученую археологическую работу, то корреспондировал в газеты и к частным лицам, то, вооружившись лупой и имея под руками капитальные нумизматические издания, напрягал все усилия своего зрения над чтением какой-либо старинной римской или греческой монеты (о. Антонин был страстный нумизмат), то удалялся на устроенную им над Миссией обсерваторию, чтобы провести несколько времени, изучая дивную твердь небесную с ее неисчислимым разнообразием светил, то садился за свою повесть временных лет», поверяя ей думы, чувства, мысли и впечатления прожитого трудового дня и таким образом давая будущему историку нашего времени весьма ценный материал для характеристики, то, наконец, вооружившись иглой, штопал свою ветхую рясу или дырявый чулок... Шум самовара на столе и «любимое питие дальней отчизны » — чай, вот что составляло непременное дополнение в его кабинете при этой его вечерней работе. . После такого делового дня нередко рано утром его видели уже выезжающим с русских построек в сопровождении своего верного драгомана Якова Халеби, как говорили шутники: «в разъезд по епархии», т. е. для обозрения каких-нибудь построек, земельных участков, любимого Бетджальского приюта или приютов в Хевроне, Горней, в Иерихоне и др. местах. Кто из бывавших в Палестине до 1894 г. не помнит кавалькады из двух всадников: о. архимандрита в старенькой ряске и черной камилавочке, с распущенными по ушам длинными серебристыми пейсами, под зонтиком, легкой перевалкой едущего на сивом ослике, и за ним его верного слугу — драгомана на гнедой лошади...»294.
   О скромности и неприхотливости о. Антонина в жизни личной говорят все оставшиеся еще в живых его современники и сотрудники. Ветхая одежда, крайне скудная трапеза, состоящая очень часто из одного блюда, излюбленного арабского «фули» (большие, темные бобы) и никогда не сдабриваемая столь обычным и дозволенным у монашествующих на Востоке мясом, отличали обиход о. Начальника Миссии295. Он не боялся уронить престижа и достоинства своего официального положения скромной жизнью и трудом. Не раз его заставали {194} незнакомые люди прибирающим свою келию и, принимая его за келейника, просили доложить о. архимандриту, и немало потом удивлялись и смущались, когда перед ними являлся тот же келейник в греческой широкой рясе и уже в облике самого Отца Начальника Миссии.
   Несмотря ни на скромную жизнь и на отсутствие декорации, ни на тот органическое отвращение к пышности и этикету296, откровенность и прямоту перед Патриархией, авторитет его все же стоял на недосягаемой высоте. Поколебленный потом, он уже не мог никогда быть восстановлен, несмотря на все усилия и искусственные попытки нашей Миссии перед войной.
   Исключительная доброта, соединенная с отзывчивостью к чужому горю отличали внутренний облик о. Антонина. Сибирское хлебосольство также было характерной чертой его. Выросши в бедности и нужде, он и сам умел и любил помогать бедному и нуждающемуся, нарочито же детям и жаждущей образования молодежи. Еще в бытность в Афинах, он брал на воспитание и отдельных нуждающихся бедных детей, и целые семьи сирот. Между прочим, это вместо дани восхищения у окружающих давало подчас и совсем обратные результаты и истолковывалось совершенно превратно и недостойно. Как раз эта-то христианская добродетель о. Антонина послужила пищей и для памфлета на него («Пейс-паша»). Но испытавшие доброту его, до конца дней своих благословляли его имя и оставались особенно верными его памяти: П. Н. Нищинский, Мангель и семья Апостолиди-Костанда. Эти же чувства пастырской любви и сострадания сказывались и в его заботах об арабской детворе, в устройстве для них школ, врачебной и материальной помощи. Только по кончине его увидели, сколько слез вытиралось его рукой, сколько скорбей облегчалось и какая громадная сила сострадательной любви и участия таилась в сердце этого ученого монаха.
   Кстати и о монашестве! О. Антонин пришел к нему не под влиянием эмоциональных порывов и разочарования или каких-либо эстетических увлечений уставностью и внешним монашеским благообразием, и опять-таки не из побуждений карьеры и расчета. Постригся он уже в зрелых годах (28 лет), вполне сознательно, придя к этому шагу после долгих размышлений и всем существом почувствовав в нем для себя путь спасения. Пережитое им в те годы сильное и большое чувство оставило глубокий след в его душе. Любовь к Надежде Яковлевне сохранилась в нем как лучший дар молодости и постепенно преобразилась в высшую одухотворенную любовь к человеку, к человечеству, ко всему миру. Эти сильные переживания посланы ему были не напрасно, {195} они явились подготовкой к его духовному монашескому подвигу. Они освободили его сердце от узкости и ригористического уклона, так свойственного молодым проповедникам и новоначальным инокам. Широко образованный, а потому и свободный от предвзятых формул и взглядов, он пришел из мира в монастырь без какой бы то ни было нетерпимости или пренебрежения к миру, его слабостям и грехам, а даже наоборот, сохранив родственную любовь к мирскому человеку. В своем отречении от «красных мира сего» он прежде всего не видел никакой заслуги своей, в монашестве не искал цели, а лишь путь к вечному, в мирянине находил не недостойного иноческой славы грешника, а прежде всего человека и брата. Монашество он не понимал, подобно многим, как какую-то от христианства особую религию, с своей этикой, с Типиконом и Добротолюбием вместо Евангелия, с ригоризмом постничества и уставщичества вместо милости и любовного отношения к слабому. Любовь Христова не была для него достойным гнушения мирским чувством, которое монах должен в себе убить сухостью. Она не противилась его иноческому аскетизму, и потому-то и аскетизм этот, растворенный любовью был такой радостный и привлекательный. Радушие и доступность для всякого были всегда отличительными чертами его характера. Духовное совершенство он искал не в поклонении форме, не во внешнем исполнении унаследованных монашеских традиций и обихода. Сам о себе он частенько говаривал, что он не монах в общеупотребительном смысле этого слова, но примером истинного монаха он мог послужить всегда и для многих. О. Антонин был «ученым» монахом, что вряд ли бы дерзнули счесть грехом в то время, когда монашество было синонимом просвещения, а не обскурантизма, но в наше время это было в глазах многих ненужным и опасным, казалось бы мирской суетой. В одном из своих дневников прекрасно замечает он:
   «Мир суетный, так прекрасно приспособленный к бытию земному, некогда лучшему и совершеннейшему, не утратил с лица своего печати божественной, подпавши суете в делах рук человеческих... Да, он суетный! Я понимаю всю глубину и обширность значения слова «суета», и признавая за миром суетность в смысле переменяемости, желаю только снять с него укор в той суете, которую человек создает в самом себе, всюду носит с собой, через нее, как сквозь призму, смотрит на бесцветный мир, не причастный делам его и неповинный ни грехам его, ни бедам его. Есть в привычной жалобе иноков на мир нечто логически неясное. Для монастырей Св. Горы, например, мир начинается за перешейком; для келиотов монастырь — уже мир; для отшельника {196} келия — мир; для затворника мир — все, что за стеной его каливы или пещеры. Что же потому мир? Мир — общество человеческое. Но общество человеческое есть сам человек. Куда же уйти от самого себя? Где та пустыня, где та пещера, в которой я бы не встретился с самим собой, самодосадителем, самоискусителем, самопоработителем? Дерзаю думать, что для инока приличнее и безопаснее как можно реже обвинять мир»297. Свое же личное отношение к этому суетному миру о. Антонин понял как служение этому миру. И этому служению он посвятил полвека своей монашеской жизни.
   В христианской проблематике всегда существовали пути и спасения, и творчества, если уже придерживаться того условного схематизма, с которым ставится иногда этот вопрос. Думается, что полемический азарт частенько заостряет эту проблему до предельных границ: спасение или творчество, заостряет неверно и ненужно. Во всяком случае, для о. Антонина этой антиномии не существовало, он прекрасно понимал, что творчество вовсе не утверждает того, что преодолевается аскетизмом. В своем личном делании он старался мир, как средоточие греха, преодолевать не только аскетизмом, но и творчеством. Он не был ригористом, фанатиком, и уж всего менее обскурантом. Творчество для него не было антиномично смирению и послушанию инока, а наука, искусство, мысль, красота нисколько не мешали ему осуществлять свое личное спасение. Оно, это последнее, не было чем-то изолированным, «трансцендентным эгоизмом», и прежде всего зиждилось на его любви к ближнему, в полной гармонии с духом Евангелия.
   Три раза за все время выезжал из Палестины о. Антонин. В 1868 г. — в Константинополь по делу Синайского кодекса, в 1870 г. на Синай в свою научную поездку, и наконец, во время войны 1877/78 гг. в дорогие его сердцу Афины, которые он и не надеялся больше увидеть после своего румелийского путешествия. Снова Парфенон, Акрополь и дорогой ему Аикодим... Характерно для него и то, что отпуском (на 29 дней) он пользовался только один раз в 1868 г., когда он ездил в Россию. Можно сказать, что его личная непосредственная связь с родной страной надорвалась уже при первом отправлении в Афины из Киева. Смерти близких: отца, Иоанна Леонтьевича в 1865 г., дяди Ионы в 1866 г., матери в 1876 г., Серафимова в 1884 г. еще более ослабили оставшиеся тонкие ниточки. Последней утратой была кончина {197} брата Платона Ивановича в 1892 г. Одиноким и оставленным почувствовал он себя. Старость медленно подползала уже давно. В стихах грустные нотки слышны уже в 1878 году.
   Как далеко в эти бессонные иерусалимские ночи, отведя глаза от телескопа, он уносился в минувшие годы. Милые образы вставали чередой: батурмнский незатейливый уют, бурса, подпольная война с брюзжащим дядюшкой Ионой, Академия, памятный летний день в Умани и Наденька на фоне золотистого заката... Парфенон, Византия, Синай. Трепет творчества, азарт раскопок, горечь уколов глупого чиновного карьеризма И снова сегодняшняя темная, темная, звездная палестинская ночь, полная аромата, загадки и всегдашнего одиночества. Вереницы ярких встреч на всем долгом жизненном пути от далматовского «бачка» до коронованных особ, патриархов и мировых светил. Своя, немного правда приевшаяся, но все же еще щекочущая слава, знаки почета, ученые дипломы...
   И это все Андрюша Капустин? Батуринский, с русыми кудрями, востроглазый, веснушчатый мальчик, Семинарист «Коза» в тогдашнем модном, нанковом сюртучке. Да так ли это? Не сон ли все?..
   Болезнь, причиняя порой нестерпимые страдания, напоминала ему о смерти все чаще. Но тем не менее он неустанно работает и в области науки, и в деле устройства паломников, школ, церквей. Работал он, можно сказать, почти до часа своей смерти. И как многие ему подобные труженики он предъявлял к себе исключительно строгие требования. «Здоровье у меня было каменное,— говаривал он.— Трудно мне теперь стало заниматься наукой. Прежде я мог заниматься семь, восемь часов без перерыва, а теперь три, четыре, не больше: глаза устают...298»
   В 1894 г. была закончена церковь св. ап. Петра и прав. Тавифы в Яффском саду. Освящать ее приехал сам патриарх Герасим, и о. Антонин, разумеется, при этом (16 января) сослужил ему. Тут-то, по-видимому, он и заболел разлитием желчи. Временами болезнь отпускала его, но не надолго, и снова нетерпимые страдания укладывали его в постель. Все же 3-го февраля он был на даче у патриарха и долго пробыл там на устроенной им обсерватории. Но уже вскоре после этого наступили угрожающие признаки: потеря аппетита, отвращение к лекарствам. 23 февраля он еще писал бумаги в канцелярии. В марте он уже почти не вставал с кровати. Чувствуя приближение кончины, он вызвал к себе своего духовника, настоятеля лавры св. Саввы иеромонаха Анфима, и 18-го марта был им напутствован в будущую жизнь. 19 марта в присутствии консула нашего, С. В. Арсеньева. о. архимандрит изложил свою последнюю волю: {198}
   1) Синоду он передавал все земельные имущества и печатные книги своей библиотеки.
   2) Миссии — музей древностей.
   3) Эрмитажу — найденный им при раскопках бюст Ирода Великого (копия его хранится в Музее).
   4) Киевской Академии — телескоп Секретана, а другой, меньший, брату Михаилу Ивановичу, жившему в Перми и также большому любителю астрономии.
   5) В Далматовский монастырь — наперсный крест.
   6) Святому Гробу — панагию с сибирскими камнями.
   7) Кафедральному собору в Перми — другую панагию,
   8) Публичной библиотеке в Петербурге — собрание рукописей греческих и южно-славянских, но с условием, чтобы за них было вы плачено 5000 р. Русскому Посольству в Константинополе с тем, что бы оно их обратило на постройку церкви муч. Антонина в Ангоре (Анкира), где он и пострадал299.
   9) Свою «повесть временных лет» — 19 больших тетрадей в четвертую долю листа его дневников, изо дня в день водимых с 1841 года, он завещал Синоду, но с тем, чтобы для печати ими воспользоваться было можно только через 40 лет после его смерти, т. е. в 1934 году. Насколько известно, по имеющимся сведениям, этот ценнейший документ пропал. Хотелось бы верить, что только временно.
   24-го марта, в 2 часа пополудни, о. игумен Вениамин, старший член Миссии, стал читать отходную над угасавшим о. Антонином. В 4 часа ударили к вечерне под Благовещение. Больной спросил: «К чему это звонят?..» А через некоторое время протяжный и заунывный звон колоколов возвестил Иерусалиму, что о. архимандрит закончил свой страннический путь по лицу земли, и душа его пошла «в путь всея земли».
   Тело его выставили в зале архимандричьих покоев. По желанию патриарха, в 7 часов вечера первую панихиду, в сослужении греческого духовенства, служил архиепископ Тивериадский Поликарп. В 10 утра {199} на следующий день была отслужена еще панихида, а в 2 часа дня сам патриарх Герасим, в Соборе св. Троицы совершил отпевание. Трогательным и великолепным, по всем правилам витийного искусства, но в то же время и глубоко прочувствованным словом простился с покойным его друг архимандрит Фотий Пероглу, некогда синайский узник и будущий александрийский патриарх. От лица родной Академии простился находившийся тут же, в качестве паломника, профессор Казанской Академии С. Тернавский.
   Похоронная процессия от Миссии до Елеона превратилась во всенародное шествие, и самое его погребение было насколько печальным, настолько и величественным зрелищем, редким даже для привычного к таковым Иерусалиму. К 6 ч. вечера дошли по кружному пути до Малой Галилеи. Из церкви вышел митрополит иорданский Епифаний и встретил процессию с краткой литией.
   О. архимандрит завещал похоронить себя в храме на Елеонской горе с правой стороны. При копании могилы оказалось, что скала на том месте препятствует этому, и поэтому могилу его устроили в левой части храма. На следующий день там служил заупокойную литургию митрополит Епифаний, а в Воскресенском храме сам патриарх.
   Пройден путь длинный и скорбный, путь от Урала до Елеона. Недаром прожиты одиннадцать седмин, создано в Св. Земле столько для русского имени и для Православной церкви, сколько не создать и нескольким поколениям. России оставлен богатый залог в Палестине. Сумеет ли она его сохранить? Найдутся ли новые Антонины, могущие продолжить его дело и выполнить то, что завещано им?
   Большая мраморная плита закрывает на вершине Елеона его прах. Кругом все дышит и говорит о вознесшейся к Небесному Отцу и Творцу всяческих преображенной плоти. Легкий ветерок из пустыни качает вершины сосен и кипарисов. А вдали, за Мертвым морем серо-лиловые тени, будто дымкой подернутые вершины Моава, такие близкие и в то же время где-то далеко-далеко утонувшие во мгле жаркого летнего дня.
   В сердце богомольца, пришедшего на Елеон помолиться у могилы об упокоении души этого большого русского человека, с болью и тоскою невольно закрадывается жалость, что мы, русские, погребли под этой длинной белой плитой не только самого отца Антонина, но и самую память о нем Потому-то вот и воскресение ее является для всех нас нашим общим делом. {200}
   

1   «Заметки поклонника Св. Горы». Киев. 1864, стр. 140.
2   А. А. Дмитриевский. «Начальник Русской Духовной Миссии в Иерусалиме архимандрит Антонин ». «Труды Киев. Дух. Академии 1904, ноябрь, стр. 322, прим. I.
3   Письмо о. Иоанна Капустина к о. Антонину от 1 июля 1864 г.
4   Антоний Рафальский, из вдовых протоиереев волынской епархии; род. В 1789 г., был наместником Почаевской лавры; без высшего богословского образования; был петербургским митрополитом с 1843 по 1848 год.
5   «Русская Старина» за 1879 год, март, стр. 564 — 567.
6   Заимствовано из послужного списка еп. Ионы. Архив Русской Духовной Миссии в Иерусалиме, дело № 1429.
7   Родилась 24 января 1794 г.; скончалась 10 марта 1876 г.
8   Письмо его к о. Антонину от 4 октября 1855 г. Архив Р. Д. Миссии, дело № 1416.
9   Письма его от 23 ноября 1851 г., там же, дело № 1412; от 17 февраля 1854 г., дело № 1415; от 24 марта 1856 г, дело № 1417.
10   Архив Р. Д. Миссии, дело № 1414.
11   Там же, дело № 1416.
12   «Записки синайского богомольца». Киев 1872, стр. 48.
13   Архив Р. Д. Миссии, дело № 1414.
14   Там же, дело № 1412.
15   «Записки синайского богомольца». 1873, вып. 5, стр. 47. (Этот путевой дневник о. архимандрита цитируется по отдельному изданию оттисков из журнала «Труды Киев. Дух. Академии»).
16   «В Румелию». СПБ 1879 г. стр. 307.
17   «Заметки поклонника Св. Горы». Киев. 1864 г. стр. 140—141.
18   «Из Румелии». СПБ. 1886 г. стр. 206.
19   Письмо от 12 сентября 1851 г. Архив Миссии, дело № 1412.
20   «Записки синайского богомольца», стр. 54—55.
21   Письмо от 12 сентября 1851 г, Архив Миссии, дело № 1412.
22   «Из Румелии». стр. 443.
23   «Пять дней в Св. Земле». Москва. 1866. стр. 63.
24   «Из Румелии». стр. 513.
25   «Заметки поклонника св. Горы», стр. 288.
26   «Из Румелии». стр. 210.
27   Там же, стр. 301.
28   «Записки синайского богомольца», стр. 15.
29   «Пять дней в Св. Земле», стр. 62—63.
30   «Из Румелии». стр. 513.
31   Там же, стр. 459.
32   «Записки синайского богомольца», вып. 5, стр. 21—22.
33   «В Румелию». стр. 276.
34   «Из Румелии». стр. 432.
35   «В Румелию». стр. 17.
36
37   «В Румелию», стр.17 и примечания.
38   «Из Румелии», стр.200 и примечания.
39   «В Румелию», стр.327.
40   «Из Румелии», стр.301.
41   Там же, стр. 174.
42   Там же, стр. 432.
43   «Записки синайского богомольца», стр. 133.
44   «Из Румелии», стр. 210.
45   Класс татарского языка в пермской семинарии был открыт в 1828 году.
46   «Заметки поклонника св. Горы», стр. 230, прим. I.
47   Серафим Антонович Серафимов, впоследствии протоиерей в г. Одессе и духовный писатель. Скончался в 1884 году, его перу принадлежат «Гавриил, архиепископ екатеринославский, херсонский и таврический», «Писатели греческой церкви по падении Константинополя», «Славянские древности в Пелопонессе».
48   Гавриил Розанов, епископ Екатеринославский с 1828 по 1837 год. Скончался в 1858 году.
49   «Труды Киевской Духовной Академии». 1906 г., август-сентябрь, стр. 688.
50   «В Румелию», стр. 284—285.
51   «Труды Киевской Дух. Академии». 1906 г., август-сентябрь, стр. 703.
52   Там же, стр. 698—701.
53   Там же, стр. 705.
54   Как раз в 1838 г. должен был быть прием именно в Московскую Академию, а в Киевскую приема не было.
55   «Труды Киевской Дух. Академии». 1906 г., октябрь, стр. 112.
56   Там же, ноябрь, стр. 363.
57   Иннокентий Александров, епископ екатеринославский с 23 апреля 1838 г. по 19 августа 1853 г. Скончался 30 марта 1869 г. Он сменил на екатеринославской кафедре епископа Анастасия Ключарева, бывшега там с 22 мая 1837 по 14 апреля 1838 г. и скончавшегося 22 марта 1851 года.
58   «Труды Киевской Дух. Акад.» 1906 г., ноябрь, стр. 368.
59   Там же, стр. 370
60   Напечатано было впервые под заглавием «Gaudeamus igitur Киевской Академии» в февральской книжке «Киевской Старины» за 1882 г., т. I, стр. 431—434, и ходило по рукам, как очень популярная песня в студенческой среде. Она, конечно, самим автором была помещена в «Грехах юности», откуда мы ее и заимствовали.
61   Память о нем хранилась о. Антонином всю жизнь. См. «В Румелию», стр. 161, примечание.
62   «Записки синайского богомольца», вып. 5, стр. 3.
63   «Труды Киевской Дух. Академии». 1908 г., февраль, стр. 252.
64   Там же, стр. 264.
65   Там же, стр. 404.
66   А. А. Дмитриевский, op. cit. «Труды Киевской Дух. Академии», 1904 г., ноябрь, стр. 330.
67   «Труды Киевской Дух. Акад.» 1908 г., март, стр. 407.
68   Иннокентий Борисов. Родился в Орловской губернии в 1800 году, окончил Киевскую Академию, с 1830 по 1840 гг. был ее ректором, затем архиереем в Вологде, Харькове и с 1850 по 1857 г. в Херсоне. Известен как духовный писатель и проповедник, стяжавший себе славу «русского Златоуста». В бытность свою ректором академии особенно ратовал за более широкое Общее образование студентов, знакомство их с естественными науками, астрономией и т.д. Это все, безусловно сильно отразилось и на духовном облике о.Антонина.
69   Евгений Булгарис, родился в Греции в 1716 г.; хиротонисан во епископа Славянской (екатеринославской) епархии в 1775 году. Скончался 27 мая 1807 года в Александро-Невской лавре в Петербурге.
70   Никифор Феотоки, родился в Греции 15 февраля 1731 г.; хиротонисан в 1779 г. во епископа Славянской епархии. Скончался 31 мая 1800 г. в Москве.
71   Отгонов Панепистимион основан 14 апреля 1837 года. 20 октября 1863 г. переименован в «Народный».
72   Константин Асопиос родился в 1791 г. Известный греческий филолог. Прославился своими трудами по истории греческой письменности: «Греческие уроки», «История греческой литературы».
73   Панайот Ромботти, родился 1830 г. Был профессором догматики и литургики в афинском университете. Скончался 6 июля 1875 года.
74   Феоклит Фармакидис, родился в 1784 году, преподавал в университете историю философии. Отличался модернистским направлением в церковных взглядах. Вместе с Мануси был главным руководителем так называемой «немецкой» партии среди эллинских ученых. Скончался 21 апреля 1860 года.
75   Константин Икономос, родился в 1780 году. Известный ученый филолог и плодовитый греческий церковный писатель. Особой известностью пользовались его сочинения: «Опыт ближайшего сродства языка славянороссийского с греческим». СПБ. 1828 г. «О переводе 70-ти толковников» и мн. др. Был одним из главных противников Фармакида и вообще неотеристской партии, отличаясь своими консервативными идеями. Скончался в 1857 году.
76   «Из Румелии», стр. 608.
77   «В Румелию», стр. 21.
78   «Записки синайского богомольца», вып. 5, стр. 17.
79   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 377.
80   «Les grecs a toutes les ipoques, par un ancien diplomate en Orient. Dossier a consulter pour la question d"Orient». Paris, 1870, p. 332.
81   Там же, стр. 296—297.
82   «О древних христианских надписях в Афинах». СПБ. 1874 г. стр. 24.
83   «В Румелию», стр. 266.
84   «Из Румелии», стр. 611.
85   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 393.
86   «Из Румелии», стр. 581.
87   Там же, стр. 606.
88   «О древних христианских надписях в Афинах», стр. 79.
89   «Из Румелии», стр. 465, прим.
90   «О древних христианских надписях в Афинах», стр. 80.
91   Там же, стр. 5.
92   Там же, стр. 30, прим. 15.
93   «Из Румелии», стр. 584.
94   Архив Р. Д. Миссии, дело N° 1412.
95   Архив Р. Д. Миссии, дело № 1413.
96   «Из Румелии», стр. 585.
97   Там же, стр. 171.
98   Там же, стр. 592 и след.
99   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 377.
100   О. Феофан подразумевает тут «Проповеднический круг», изданный о. Антониной в 1850 году.
101   Архив Р. Д. Миссии, дело № 1413.
102   Прот. С. Четвериков. «Оптина Пустынь». Париж, стр. 107 —183.
103   Архив Р. Д. Миссии, дело № 1413.
104   Архив Р. Д. Миссии, дело № 1414.
105   Заимствовано из писем к о. Антонину, хранящихся в делах архива Миссии №№ 1413—1418.
106   Напечатан в «Душеполезном Чтении» за 1866 г. №№ 1—4
107   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 402.
108   Там же, стр. 386.
109   Архим. Порфирий. «Книга бытия моего», вып. 4, стр. 392.
110   Письмо митр. Филарета от 17 декабре 1859 г. в ответ на отношение графа А. П. Толстого от 10 декабря того же года за № 6960. см. «Собрание мнений и отзывов митр. Филарета по делам Православной Церкви на Востоке», стр. 72.
111   Архим. Петр (Троицкий), мапхтр Киевской Академии; с 1853 г. инспектор ее; с 1855 г. ректор Киевской семинарии; с 1858г. — настоятель церкви в Константинополе; с 1860 г. — в Афинах; с 1869 г. — викарий Кишиневской епархии, епископ Аккерманский. Скончался 10 октября 1873 года.
112   «Труды Киевской Дух. Академии», 1867 г., апрель, стр. 228.
113   «В Румелию», стр. 7.
114   А. А. Дмитриевский. «Путешествие по Востоку и его научные результаты». Киев, 1890 г., стр. 5, прим. I.
115   Напечатан в «Христианском Чтении » за 1862 г., ноябрь и 1863 г., январь и февраль.
116   Ch.Diehl. «Bysnce. Grandeur et decandence». Paris, 1920, pp. 86: 148. 154.
117   «Из Румелии». стр 20.
118   Дети о.Платона: Иван, Иаков, Владимир, Мария, Алексий. В детстве умерли еще двое: Николай и Евгения.
119   Епископ Иона жил на покое в им самим выбранном Далматовском монастыре, где учился когда-то о. Антонин.
120   «В Румелии». стр. 280 — 302; 338—343; 358—360. «Из Румелни». стр 189—193; 348—349; 394—413.
121   «В Румелию». стр. 205; 213—227.
122   Там же, стр. 333—337. «Из Румелии», стр 35—36; 40—50;
123   «В Румелию», стр. 369—375.
124   Там же, стр. 189.
125   «Из Румелии», стр. 554, прим. I.
126   Челобитная Соловецкого монастыря, поданная Алексею Михайловичу». СПБ 1862. стр. 174.
127   Ключевский. «Курс русской истории», т. III, стр. 394.
128   Например, записка нашего посла в Константинополе Бутенева 7 декабря 1857 г. в Министерство Иностр. Дел о некоторых, правда, непривлекательных сторонах церковной жизни на Востоке была министерством доведена до сведения патриарха, что, конечно, очень неприятно подействовало на него. См. свящ. Ф. И. Титов. «Преосвященный Кирилл Наумов», стр. 148.
129   Синод не ответил на известительную грамоту патриарха иерусалимского Кирилла 2-го по поводу вступления его на престол в 1847 г. См. «Собрание мнений и отзывов м. Филарета»... стр. 136.
130   Вернадский. «Начертание русской истории», стр. 52, прим. 2.
131   «В Румелию», стр. 11.
132   Ключевский. «Курс русской истории». Москва, 1923, т. И, стр. 311.
133   Е. Голубинский. «История канонизации святых в русской церкви» Сергиев Посад, 1894, стр. 42—43; 183—184; 205.
134   Там же, стр. 62—63.
135   Свящ. Ф. И. Титов. «Преосвященный Кирилл Наумов»... стр. 188, см. о том же «Собрание мнений и отзывов м. Филарета по делам Православной Церкви на Востоке», стр 381—382.
136   А. Дмитриевский. «Богослужение в русской церкви в XVI в. Казань. 1884, стр. 148, 151, 161, 170 и мн. др.; сравни также и В. Барвинок. «Время происхождения праздничных величаний и избранных псалмов в чине всенощного бдения». — «Труды Киевской Дух. Академии», 1910 г. декабрь, стр. 584—611.
137   А. Дмитриевский. «Богослужение в русской церкви»... стр 7—29.
138   Там же, стр. 81.
139   «Записки синайского богомольца », стр. 63—64.
140   Там же, вып. 5, стр. 20.
141   «В Румелию», стр, 283.
142   «Из Румелии», стр. 166.
143   Там же, стр. 89.
144   Из записки о. архим Петра (Троицкого), хранящейся в музейной библиотеке Киевской Дух. Академии. Цитовано по монографии свящ. Титова. «Преосвященный Кирилл Наумов»... стр. 242.
145   Архив Р. Д. Миссии, дело № 1419.
146   Там же.
147   «Труды Киевской Дух. Академии», 1907 г. апрель, стр. 522.
148   Там же, стр. 528; сравни также и письмо от 24 апреля 1867 г., там же, ноябрь, стр. 481.
149   Архив Русской Миссии, дело № 1412.
150   Там же, дело № 1429.
151   «Собрание мнений и отзывов митроп. моек. Филарета»... стр. 172.
152   «Книга бытия моего», т. I. СПБ. 1894, стр. 359.
153   «Собрание мнений и отзывов... стр. 171.
154   Отношение от 25 марта 1867 г. № 1508 и от 18 августа № 4337.
155   «Собрание мнений и отзывов»... стр. 176.
156   Определение от 14/21 августа 1868 г. № 1619.
157   Определение от 10/18 апреля 1869 г. № 707.
158   «Собрание мнений и отзывов»... стр. 179.
159   Там же, стр. 243, прим. 3, и стр. 244 и 248.
160   Доклад хранится в архиве Миссии, в деле № 1421.
161   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 365—367.
162   «. «Из Румелии», стр. 183.
163   Заимствовано из дела № 1421 в архиве Миссии. Также неодобрительно отнесся м. Филарет и к подобному докладу еп. Мелитопольского Кирилла Наумова от 10 февраля 1859 г. о взаимоотношениях русской церкви с восточными. См. «Собрание мнений и отзывов»... стр. 379—384.
164   Речь идет о протоиерее А. В. Горском, ректоре Московской Дух. Академии.
165   Архив Русской Миссии, дело № 1421.
166   «Собрание мнений и отзывов"… стр.207;247;255;274;282;311;316;327—333;354.
167   А.Дмитриевский «Начальник Р.Д.Миссии ахим.Антоний», стр29.
168   Например, письма о.арм.Синоду от 6 марта 1861г; от 12 мая 1861г.; от 7 октября 1861г. См. «Собрание мнений и отзывов"…стр.261—265;301—303;307—309.
169   Еп. Порфирий родился в 1804 г. в Костроме, был по окончании духовного образования настоятелем кашей посольской церкви в Вене. В 1843 г. едет в свое первое путешествие на Восток. После Крымской войны снова едет в свое длительное путешествие В 1865 г. рукоположен во епископа Чигиринского. Скончался в 1885 г Известен своими исключительной важности учеными исследованиями: «История Афона», «Восток христианский», «Письмена Кинея Манафы на синайских утесах» и автобиографическим дневником «Книга бытия моего».
170   Факты и подробности, касающиеся нашей Миссии до прибытия в Иерусалим о Антонина, мы почерпаем гл. обр. из монографии профес. священ. Ф.И. Титова «Преосвященный Кирилл Наумов, епископ Мелитопольский», Киев, 1902. стр. V†440 † II.
171   Там же, стр. 97.
172   Там же. стр. 100.
173   Феофан Говоров родился в Орловской губ. 8 января 1813г. Кончил Киевскую Академию в 1841 г., т. е. вместе с Серафимовым; в. 1841 г. инспектор Новгородской семинарии; в 1844 г. бакалавр Петербургской Академии. Скончался 6 января 1894 г. в сане епископа Владимирского и Суздальского, пребывая в затворе в Вышенском монастыре.
174   Еп. Поликарп Радкевич, родился в 1798 г., впоследствии еп. Одесский, затем Орловский; скончался в 1867 г.
175   Еп. Кирилл Наумов родился в Калуге 25 декабря 1823 г. Кончил Петербургскую Академию в 1847 г. С 1855 г. был ее инспектором и профессором.
176   Апостольское правило 35; II вселенского собора правило 2; Антиохийского собора правило 13 и др.
177   Свящ. Титов, op. cit. стр. 122—123.
178   I вселенского собора правило 8.
179   Впоследствии патриархия, как доносилось в наш Синод, якобы примирилась с начальником-епископом, но все же епископы уже более не посылались на этот пост. См. «Собрание мнений и отзывов»... стр. 421.
180   Еп. Порфирий родился в 1804 г. в Костроме, был по окончании духовного образования настоятелем кашей посольской церкви в Вене. В 1843 г. едет в свое первое путешествие на Восток. После Крымской войны снова едет в свое длительное путешествие В 1865 г. рукоположен во епископа Чигиринского. Сконался в 1885 г Известен своими исключительной важности учеными исследованиями: «История Афона», «Восток христианский», «Письмена Кинея Манафы на синайских утесах» и автобиографическим дневником «Книга бытия моего».
181   Факты и подробности, касающиеся нашей Миссии до прибытия в Иерусалим о Антонина, мы почерпаем гл. обр. из монографии профес. священ. Ф. И. Титова «Преосвященный Кирилл Наумов, епископ Мелитопольский», Киев, 1902. 183.
182   Там же, стр. 97.
183   Там же. стр. 100.
184   Феофан Говоров родился в Орловской губ. 8 января 1813г. Кончил Киевскую Академию в 1841 г., т. е. вместе с Серафимовым; в. 1841 г. инспектор Новгородской семинарии; в 1844 г. бакалавр Петербургской Академии. Скончался 6 января 1894 г. в сане епископа Владимирского и Суздальского, пребывая в затворе в Вышенском монастыре.
185   Еп. Поликарп Радкевич, родился в 1798 г., впоследствии еп. Одесский, затем Орловский; скончался в 1867 г.
186   Еп. Кирилл Наумов родился в Калуге 25 декабря 1823 г. Кончил Петербургскую Академию в 1847 г. С 1855 г. был ее инспектором и профессором.
187   Апостольское правило 35; II вселенского собора правило 2; Антиохийского собора правило 13 и др.
188   Свящ. Титов, op. cit. стр. 122—123.
189   I вселенского собора правило 8.
190   Впоследствии патриархия, как доносилось в наш Синод, якобы примирилась с начальником-епископом, но все же епископы уже более не посылались на этот пост. См. «Собрание мнений и отзывов»... стр. 421.
191   Свящ. Титов, op. cit. стр. 132—137.
192   Архив Русской Миссии, дело № 1419.
193   Архив Миссии, дело № 1421.
194   Письмо от 19 июня 1858 г. Архив Миссии, дело № 1427.
195   Письмо от 28 июля 1858 г. Архив Миссии, дело № 1427.
196   Свящ. Титов, op. cit., стр., 183.
197   Там же, стр. 408.
198   «Собрание мнений и отзывов »... стр. 378.
199   «Труды Киевской Дух. Академии», 1907 г., март, стр. 433.
200   Там же, июль, стр. 401—403.
201   «Собрание мнений и отзывов»... стр. 406—419.
202   «Записки архиеп. Саввы тверского», т. 7, стр. 24 в «Богосл. Вестнике» за 1907 г.
203   См. письмо еп. Кирилла Синоду от 10 февраля 1859 года и отзыв о том митр. Филарета («Собрание мнений и отзывов ... стр. 379—383).
204   В миру Лев Александрович Кавелин, родился в 1822 г., был гвардейским офицером, с 1852 г. послушник Оптиной пустыни, с 1854 г. иеромонах, когда и поехал в первый раз в Иерусалим с еп. Порфирием. Скончался в 1891 г. наместником Троице-Сергиевской лавры.
205   А. Дмитриевский, «Начальник Р. Д. Миссии архим. Антонин». СПБ. 1904 г. стр. 23.
206   «Собрание мнений и отзывов»... стр. 443.
207   Этот рукописный кодекс Библии включает в себя и книги Ветхого Завета, послание ап. Варнавы и часть «Псалтыря» Ермы. Рукопись принадлежит 5-му веку и обычно в научных изданиях именуется «Codex Sinalticus», «Codex Tischendorhensts или же «Codex alef », по первой букве еврейской азбуки, которой он обозначается в научной номенклатуре. Следует, впрочем, заметить, что Тишендорфу, если и принадлежит честь в этом деле, то разве только честь научного исследования и первого издания. Но открытием этого рукописного кодекса наука обязана, в сущности, опять-таки нашему ученому епископу Порфирию, который до Тишендорфа обратил внимание синаитов на эту рукопись (см. А. Дмитриевский, «Путешествие по Востоку и его научные результаты», Киев, 1890, стр. 6, примеч.).
208   См. послужной список о. Антонина. Архив Миссии, дело № 308
209   «Das heilige Land», 1871, S. 130—131; «Revue biblique», 1892, p. 384
210   Мансуров. Борис Павлович, родился в 1828 г., правовед по образованию; с 1865 г. — сенатор; с 1872 г. — член Государственного Совета; управляющий делами Палестинского Комитета. С 1864 г, по закрытии Комитета играл главную роль в Палестинской Комиссии. Известен также и своими трудами в области археологии: «Базилика импер. Константина в св. гр. Иерусалиме». М. 1885. «Русские раскопки в св. гр. Иерусалиме перед судом Рус. Археолог. Общ.» Рига, 1887 г.
211   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 377.
212   Архидиакон Фотий, впоследствии более известный по своему прозвищу «Великий» в отличие от Фотия «Малого» (Пероглу), с 1900 по 1925 г. бывшего патриархом александрийским.
213   Письмо от 18 марта 1874 г. № 24. Архив Миссии, дело № 1427.
214   Там же, дело за тем же номером.
215   Письмо от 11 мая 1873 г. № 77. Архив Миссии, дело № 1427.
216   Письмо от 31 марта 1873 г. № 289; дело за тем же номером в архиве Миссии.
217   Письмо из Патриархии в архиве Миссии, дело № 963.
218   Письма Патриархии за №№ 117 и 118. Архив Миссии, дело № 964.
219   Например, архим. Никодиму, драгоману Патриархии от 10 марта 1874 г. за № 20.
220   См указ Синоду № 2242 от 5 августа 1874 г. При этом не лишним является вспомнить, что еще во времена епископа Кирилла Мелитопольского в 1863 г. Палестинский Комитет представил Синоду проект переустройства нашей Миссии в Иерусалимскую Свято-Троицкую лавру. Это предполагало управление таковой непосредственно из Петербурга, т. е. своего рода ставропигию в пределах чужого патриархата. На это в свое время был дан отрицательный отзыв митр. Филарета, и подобное переустройство не состоялось (см. «Собрание мнений и отзывов»... стр. 397—406.).
221   Патриарх Прокопий скончался 21 августа 1880 г.
222   Архив Миссии, дело № 965.
223   А. Дмитриевский, «Новоизбранный патриарх александрийский Фотий в «Трудах Киевской Дух. Академии», 1900, май.
224   Его же, «Начальник Рус. Дух. Миссии о. Антонин», в «Сообщениях Император. Прав. Палест. О-ва» 1894 г. июнь, стр. 307.
225   Его же, «Императорское Прав. Палестин. О-во и его деятельность за истекшую четверть века»... стр. 106.
226   «В Румелию , стр. 161.
227   Граф Евфимий Васильевич Путятин род. в 1803 г.; адмирал, генерал-адъютант, участник важных экспедиций в Персию, Японию и Китай. В течение пяти месяцев 1861 года был министром народного просвещения. Скончался в 1883 г.
228   А. Дмитриевский, «Импер. Прав. Палест. О-во и его деятельность за истекшую четверть века», стр. 137.
229   «Церковный Вестник», 1875 г. № 50.
230   «Гражданин», 1878 г. №№ 22—25. стр. 455.
231   В московской газетке «Восток», напр. № от 31 октября 1879 г.; приводим по упомянутой биографии проф. Дмитриевского.
232   А. Дмитриевский, «Императ. Прав. Палестин. О-во»... стр. 170 примеч.
233   «Вестник Европы», 1881, ноябрь, стр. 891.
234   А. Дмитриевский, «Императ. Прав. Палест. О-во»... стр. 167.
235   «Церковный Вестник» 1885, № 4, стр, 239.
236   «Гражданин», 1874, № 31, стр. 799.
237   Там же, № 51, стр. 1291.
238   Приводим по А. Дмитриевскому, «Императ. Правосл. Палест. О-во и его деятельность за истекшую четверть века», стр. 103—105.
239   Там же, стр. 220.
240   Там же, стр. 75.
241   Там же, стр. 185.
242   Письмо от 30 сентября 1894 г. № 944, в архиве Миссии.
243   А. Дмитриевский, «Императ. Прав. Палест. О-во»... стр. 125.
244   Там же, стр. 207.
245   Письмо писалось еще до учреждения в Иерусалиме русского консульства, от которого столько ожидалось для Миссии пользы.
246   Письмо от 28 декабря 1857 г. Но и после учреждения Палест. О-ва дело не смогло сразу же существенно улучшиться. Комиссия и далее продолжала существовать наряду с Обществом, и функции их часто переплетались (см. о том: «Дневник В. Н. Ламздорфа», Центрархив, Госиздат. Москва- Ленинград 1926. стр. 123; 197; 203).
247   Иеромонах Виктор, «Иерусалимская Миссия» в журнале «Мирный Труд», Харьков, 1909 год.
248   Архим. Леонид Кавелин, «Сербская иноческая община в Палестине» в «Чтениях Императ. Общ. Истории и Древностей» за 1867 г. стр. 1—24; его же, «Лавра Саввы Освященного», 1867, стр. 106—107; проф. Тихомир Ђорђевић, «Српске Светине у Палестини», Скопље, 1925 г.
249   Указ Синоду от 31 мая 1890 г. № 1985.
250   Jos. Flavius, «Ant. Jud.» 1, 10, 4; «De bello jud.» IV, 9, 7; Sozomen, «Histor. Eccles.» II, 4; Euseb. «Vita Constant.» Ill, 51, и еще мн. др. памятники древности, как Бордосский паломник (333 г.), Аркульф (670 г.), Зевульф (1102 г.) и, отличающееся особенным интересом и подробностями, описание нашего игумена Даниила. Следует отметить недавно вышедшую статью Е. С. Лукьяновой о Дубе в «Bulletin de 1"Institut d"Egipte»,t. XV,pp. 93—97.
251   Письмо о. Антонина № 34 от 30 апреля 1872 года.
252   Письмо № 62 от 29 октября 1871 года.
253   Покровский, «Путь в Св. Землю» в «Трудах Киев. Дух. Академии 1889 г. февраль, стр. 248.
254   Патр. Дамиан дал свое благословение на постройку храма особой грамотой от 4 октября 1908 г. Фирман на постройку был получен 5 марта 1914 г.
255   «Книга бытия моего», т. I, СПБ. 1894 г. стр. 360.
256   Св. царица построила первый храм на Елеоне, но, по-видимому, не на месте Вознесения, а над пещерой, в которой учил своих учеников Господь перед своими страданиями.
257   Путешественник шестого века Феодосии знает до 24 церквей на Елеонской горе. Над местом Вознесения церковь построил, вероятно, патриарх Модест Об этом храме говорят все известные паломники древности: Бэда. Аркульф. Епифаний и наш игумен Даниил.
258   Статьи о Антонина в «Церковном Вестнике» 1876 г. № 32 и 1880 г Ni 28 и в последнее время статья Е. С. Лукъяновой «Le Musee de couvent пдие du M-t de» Oliviers a Jerusalem» in «Bulletin de 1"Institut d"Egipte», t. XIII (1931). p 101
259   Женская обитель основана на Елеоне перед самой войной при Начальнике Миссии архим. Леониде. До 1924 г. она, как и Горненская, скромно называлась общиной со старшей сестрой во главе.
260   С. М. Kaufmann, «Handbuch der altcliristlichen Epigraphik», S. 427— 444.
261   «Книга Житий Святых», месяц Иуний дня 24-го. Киевское издание 1875 года, лист 75.
262    Νικόδημου γιορείτου. Συναξαρίστης. τομ. γ«. Βενετία. 1819. σελ. 129. прим.1.
263   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 274.
264   Там же, стр. 363.
265   В миру графиня Ефимовская, долголетняя настоятельница и основательница знаменитой в России Леснинской общины в Холмской епархии. Скончалась она в Сербии в 1925 году, куда переехала в Хоповский монастырь.
266   Игумения Екатерина, «Монастырь и христианский аскетизм», в «Христианине» за 1908 г. № 6.
267   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 129.
268   «Церковный Вестник», 1880, № 41, стр, 21.
269   Письмо от 6 апреля 1883 г. за № 82.
270   Указ Синоду № 2416, от 5 августа 1883 г.
271   О ней см. сообщение известного палестиноведа, доминиканца Абель в «Revue biblique», nouv. serie VIII (1911) pp. 286—289, а также и у С. М. Kaufmann, «Handbuch der ahchristlichen Epigraphik», Freiburgi/B. 1917, S. 280.
272   О ней есть новейшее исследование Prof. Greg. Loukianoff, «Le monument dit «egyptien» a Siloe», in «Bulletin de 1"Institut d"Egypte», t. XIV (1932) p. 76.
273   «Сообщение Импер. Правосл. Пал. Общ.», Т. И, СПБ. 1891 г., стр. 52.
274   А. Дмитриевский, «Импер. Прав. Пал. Общ. и его деятельность», стр. 105.
275   «Записки синайского богомольца», стр. 13.
276   Указ Синоду № 2596, от 21 декабря 1872 г.
277   «Сообщение импер. Прав. Пал. Общ.» т. II, СПБ. 1891, стр. 116.
278   А. Дмитриевский, «Импер. Прав. Пал. Общ. и его деятельность за истекшую четверть века», стр. 105.
279   Его же, «Начальник Р. Д. Миссии архим. Антонин», стр. 52.
280   Письменное поручение Председателя Палестинского Общ. вел. кн. Сергия Александровича от 7 декабря 1882 г.
281   См. «Раскопки на русском месте близ храма Воскресения в Иерусалиме» в «Палестинском сборнике», вып. 7-ой.
282   «Записки Импер. Русского Археологии. Общ.», т. II, стр. 184
283   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 38—47; 5864; 91 —102, 119—127; 148—151; 169—172 и мн. др.
284   Там же, стр. 156.
285   Еписк. Порфирий. «История Афона», ч. Ш/2 СПБ. 1892 г. стр. 538.
286   «Второе посещение св. Афонской горы В. Т. Барского, им самим описанное», стр. 15; 33; 118; 151—154; 168—169; 180, 186—188 и мн. др.
287   А. Дмитриевский, «Путешествие по Востоку и его научные результаты», Киев 1890 г. стр. 9, прим. 1.
288   Там же, стр. 149—170.
289   Там же, стр. 21; 119—148.
290   Архив Русской Духовной Миссии, дело № 1428.
291   Там же, дело № 1414.
292   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 236; «Записки синайского богомольца», вып. 6, стр. 52.
293   «Труды Киев. Дух. Академии», 1891 г. Приложения, стр. 112—113.
294   А. Дмитриевский, «Начальник Р. Д. Миссии архимандрит Антонин», СПБ. 1904, стр. 33—35.
295   Ф. Я. Покровский, «Путешествие в Св. Землю летом 1886 года» в «Труд. Киев. Дух. Академии», 1888, апрель, стр. 673.
296   «В Румелию», стр. 8.
297   «Заметки поклонника Св. Горы», стр. 238—239; сравни также и “Из Румелии” , стр. 341.
298   «О последних днях жизни, кончине и погребении Настоятеля Русской Дух Миссии в Палестине архим. Антонина» в «Труд. Киевской Духовной Академии , 1894 г. май, стр. 161—169.
299   См. «Отчет император. Публичной Библиотеки за 1899.» (СПБ 1903 г.).
*   Дело геронтов имеет за собой следующую историю. В ноябре 1857 года Порта объявила подробные правила об учреждении и обязанностях церковно-народных собраний. В 1858 г. церковно-народное собрание внесло ряд реформ в дело избрания патриарха и архиереев. Между прочим, уничтожалась и должность геронтов в Синоде, существовавших со времени Патриарха Самуила (1764 —1780). Порта уволила на время геронтов в свои епархии. Геронты, числом шесть протестовали перед патриархией и даже перед русским Синодом, прося защиты прав и преимуществ Константинопольской церкви. Протест подписали Паисий Ефесский, Парфений Ираклийский, Иоаким Кизический, Дионисий Никомидийский, Иоанникий Никейский и Герасим Халкидонский и отправили его нашему Синоду 11 июня 1859 года. Синод 3 ноября за № 2685 секретно указал митрополиту Филарету дать свое мнение.
**   О. Антонин имеет в виду в данном случае наш обычай, требующий при крещении младенцев всегда двух восприемников, т. е. и крестного отца, и матери, тогда как греческая церковь держится более древнего обычая иметь только одного восприемника сообразно с полом воспринимаемого. Такова была практика древней Церкви, как о том свидетельствуют Апостол. Постановления, литургические трактаты, мученические акты, Дионисий Ареопагит, Максим Исповедник, Симеон Солунский и мн. др. Да и у нас в первое время нет оснований предполагать существование двух восприемников при купели. Но с XIV в. уже находим указание о нововведениях в этом отношении, очень вероятно, как предполагает Дмитриевский, не без влияния греческого местного обычая. Наши иерархи митрополиты Киприан, Фотий, Стоглав тщетно борются с этим новшеством, и оно вполне узаконилось в нашей церковно-богослужебной практике1
***   Музей этот, после войны перевезенный на Елеон, за неимением помещения в Миссии, занятой английскими судебными установлениями, находился все эти годы в жалком состоянии. Кое-как запакованные вещи, попорченные при переноске, заброшенные и забытые, были только в 1929 году разобраны, приведены в порядок и снова стали доступны осмотру и изучению. Всю работу по устройству Музея и спасению многих вещей произвели египтолог профессор Г. И. и Елисавета Сергеевна Лукяновы.