Живой как жизнь. Рассказы о русском языке — Корней Чуковский

Живой как жизнь. Рассказы о русском языке — Корней Чуковский

(16 голосов4.0 из 5)

«Живой как жизнь» — глав­ная книга Чуков­ского, посвя­щен­ная рус­скому языку, его исто­рии и совре­мен­ной жизни, зако­нам его раз­ви­тия. Нескры­ва­е­мый и страст­ный инте­рес автора к слову как к началу всех начал в соче­та­нии с объ­ек­тив­ным науч­ным ана­ли­зом речи — отли­чи­тель­ная осо­бен­ность книги Чуков­ского, сде­лав­шая ее такой попу­ляр­ной и чита­е­мой в нашей стране.
В книге вы най­дете огром­ное коли­че­ство при­ме­ров живой рус­ской речи, узна­ете, что такое «кан­це­ля­рит» и как с ним бороться, «умс­ло­по­гасы» и «ино­пле­мен­ные слова» и мно­гое-мно­гое другое…

Глава первая. Старое и новое

Дивишься дра­го­цен­но­сти нашего языка: что ни звук, то и пода­рок; все зер­ни­сто, крупно, как сам жем­чуг, и право, иное назва­нье еще дра­го­цен­нее самой вещи.
Гоголь

I

Ана­то­лий Федо­ро­вич Кони, почет­ный ака­де­мик, зна­ме­ни­тый юрист, был, как известно, чело­ве­ком боль­шой доб­роты. Он охотно про­щал окру­жа­ю­щим вся­кие ошибки и слабости.

Но горе было тому, кто, бесе­дуя с ним, иска­жал или уро­до­вал рус­ский язык. Кони набра­сы­вался на него со страст­ною ненавистью.

Его страсть вос­хи­щала меня. И все же в своей борьбе за чистоту языка он часто хва­тал через край.

Он, напри­мер, тре­бо­вал, чтобы слово обя­за­тельно зна­чило только любезно, услуж­ливо.

Но это зна­че­ние слова уже умерло. Теперь в живой речи и в лите­ра­туре слово обя­за­тельно стало озна­чать непре­менно. Это-то и воз­му­щало ака­де­мика Кони.

— Пред­ставьте себе, — гово­рил он, хва­та­ясь за сердце, — иду я сего­дня по Спас­ской и слышу: «Он обя­за­тельно набьет тебе морду!» Как вам это нра­вится? Чело­век сооб­щает дру­гому, что кто-то любезно поко­ло­тит его!

— Но ведь слово обя­за­тельно уже не зна­чит любезно, — про­бо­вал я воз­ра­зить, но Ана­то­лий Федо­ро­вич стоял на своем.

Между тем нынче во всем Совет­ском Союзе не най­дешь чело­века, для кото­рого обя­за­тельно зна­чило бы любезно. Нынче не вся­кий пой­мет, что разу­мел Акса­ков, говоря об одном про­вин­ци­аль­ном враче:

«В отно­ше­нии к нам он посту­пал обязательно».

Зато уже никому не кажется стран­ным такое, напри­мер, дву­сти­шие Исаковского:

И куда тебе желается,
Обя­за­тельно дойдешь.

Мно­гое объ­яс­ня­ется тем, что Кони в ту пору был стар. Он посту­пал, как и боль­шин­ство ста­ри­ков: отста­и­вал те нормы рус­ской речи, какие суще­ство­вали во вре­мена его дет­ства и юно­сти. Ста­рики почти все­гда вооб­ра­жали (и вооб­ра­жают сей­час), будто их дети и внуки (осо­бенно внуки) уро­дуют пра­виль­ную рус­скую речь.

Я легко могу пред­ста­вить себе того седо­во­ло­сого старца, кото­рый в 1803 или в 1805 году гневно засту­чал кула­ком по столу, когда его внуки стали тол­ко­вать между собой о раз­ви­тии ума и характера.

— Откуда вы взяли это неснос­ное раз­ви­тие ума? Нужно гово­рить про­зя­бе­ние.

Сто­ило, напри­мер, моло­дому чело­веку ска­зать в раз­го­воре, что сей­час ему надо пойти, ну, хотя бы к сапож­нику, и ста­рики сер­дито кри­чали ему:

— Не надо, а надобно! Зачем ты ковер­ка­ешь рус­ский язык?

А когда Карам­зин в «Пись­мах рус­ского путе­ше­ствен­ника» выра­зился, что при таких-то усло­виях мы ста­но­вимся чело­веч­нее, адми­рал Шиш­ков набро­сился на него с издевательствами.

«Свой­ственно ли нам, — писал он, — из имени чело­век делать урав­ни­тель­ную сте­пень чело­веч­нее? Поэтому могу [ли] я гово­рить: моя лошадь лоша­ди­нее твоей, моя корова коро­вее твоей?»

Но ника­кими насмеш­ками нельзя было изгнать из нашей речи такие дра­го­цен­ные слова, как чело­веч­нее, чело­веч­ность (в смысле гуман­нее, гуманность).

Насту­пила новая эпоха. Преж­ние юноши стали отцами и дедами. И при­шла их оче­редь воз­му­щаться такими сло­вами, кото­рые ввела в оби­ход молодежь:

даро­ви­тый,

отчет­ли­вый,

голо­со­ва­ние,

обще­ствен­ность,

хлыщ.

Теперь нам кажется, что эти слова суще­ствуют на Руси спо­кон веку и что без них мы нико­гда не могли обой­тись, а между тем в 30—40‑х годах XIX века то были слова-новички, с кото­рыми тогдаш­ние рев­ни­тели чистоты языка долго не могли примириться.

Теперь даже трудно пове­рить, какие слова пока­за­лись в ту пору, напри­мер, князю Вязем­скому низ­ко­проб­ными, улич­ными. Слова эти: без­дар­ность и талант­ли­вый.

«Без­дар­ность, талант­ли­вый, — воз­му­щался князь Вязем­ский, — новые пло­щад­ные выра­же­ния в нашем лите­ра­тур­ном языке. Дмит­риев правду гово­рил, что „наши новые писа­тели учатся языку у лабазников“».

Если тогдаш­ней моло­дежи слу­ча­лось упо­тре­бить в раз­го­воре такие неве­до­мые былым поко­ле­ниям слова, как:

факт,

резуль­тат,

ерунда,

соли­дар­ность,

пред­ста­ви­тели этих былых поко­ле­ний заяв­ляли, что рус­ская речь тер­пит нема­лый урон от такого наплыва вуль­гар­ней­ших слов.

«Откуда взялся этот факт? — воз­му­щался, напри­мер, Фад­дей Бул­га­рин в 1847 году. — Что это за слово? Исковерканное».

Яков Грот уже в конце 60‑х годов объ­явил без­об­раз­ным ново­яв­лен­ное слово вдох­нов­лять.

* * *

Даже такое слово, как науч­ный, и то должно было пре­одо­леть боль­шое сопро­тив­ле­ние ста­ро­за­вет­ных пури­стов, прежде чем войти в нашу речь в каче­стве пол­но­прав­ного слова.

Вспом­ним, как пора­зило это слово Гоголя в 1851 году. До той поры он и не слы­шал о нем. Ста­рики тре­бо­вали, чтобы вме­сто науч­ный гово­рили только уче­ный: уче­ная книга, уче­ный трак­тат. Слово науч­ный каза­лось им недо­пу­сти­мой вульгарностью.

Впро­чем, было время, когда даже слово вуль­гар­ный они готовы были счи­тать неза­кон­ным. Пуш­кин, не пред­видя, что оно обру­сеет, сохра­нил в «Оне­гине» его чуже­зем­ную форму. Вспом­ним зна­ме­ни­тые стихи о Татьяне:

Никто б не мог ее прекрасной
Назвать; но с головы до ног
Никто бы в ней найти не мог
Того, что модой самовластной
В высо­ком лон­дон­ском кругу
Зовется vulgar. (Не могу…

Люблю я очень это слово,
Но не могу перевести;
Оно у нас пока­мест ново,
И вряд ли быть ему в чести.
Оно б годи­лось в эпиграмме…)

(VIII глава)

Пере­во­дить это слово на рус­ский язык не при­шлось, потому что оно само стало русским.

Конечно, ста­рики были не правы. Теперь и слово надо, и слово ерунда, и слово факт, и слово голо­со­ва­ние, и слово науч­ный, и слово твор­че­ство, и слово обя­за­тельно (в смысле непре­менно) ощу­ща­ются всеми, и моло­дыми и ста­рыми, как закон­ней­шие, корен­ные слова рус­ской речи, и кто же может обой­тись без этих слов!

Теперь уже вся­кому кажется стран­ным, что Некра­сов, напи­сав в одной из своих пове­стей ерунда, дол­жен был пояс­нить в при­ме­ча­нии: «Лакей­ское слово, рав­но­зна­чи­тель­ное слову —дрянь», а «Лите­ра­тур­ная газета» тех лет, заго­во­рив о чьей-то вир­ту­оз­ной душе, сочла себя вынуж­ден­ной тут же при­ба­вить, что вир­ту­оз­ный — «ново­мод­ное словцо».

По сви­де­тель­ству ака­де­мика В. В. Вино­гра­дова, лишь к поло­вине XIX века у нас полу­чили права граж­дан­ства такие слова: аги­ти­ро­вать, мак­си­маль­ный, обще­до­ступ­ный, непре­ре­ка­е­мый, меро­при­я­тие, инди­ви­ду­аль­ный, отож­деств­лять и т.д.

Можно не сомне­ваться, что и они в свое время коро­били ста­рых людей, родив­шихся в XVIII веке.

В дет­стве я еще застал ста­ри­ков (правда, довольно дрях­лых), кото­рые гово­рили: на бале, Алек­сан­дрын­ский театр, ген­варь, румяны, белилы, мебели (во мно­же­ствен­ном числе) и гне­ва­лись на тех, кто гово­рит иначе.

Вообще ста­рики в этом отно­ше­нии чрез­вы­чайно при­дир­чи­вый и нетер­пи­мый народ. Даже Пуш­кина по поводу одной строки в «Оне­гине» некий ста­рик дони­мал в печати вот такими упреками:

«Так ли изъ­яс­ня­емся мы, учив­ши­еся по ста­рин­ным грам­ма­ти­кам? Можно ли так ковер­кать рус­ский язык?»

II

Но вот мино­вали годы, и я, в свою оче­редь, стал ста­ри­ком. Теперь по моему воз­расту и мне пола­га­ется нена­ви­деть слова, кото­рые вве­дены в нашу речь моло­де­жью, и вопить о порче языка.

Тем более что на меня, как на вся­кого моего совре­мен­ника, сразу в два-три года нахлы­нуло больше новых поня­тий и слов, чем на моих дедов и пра­де­дов за послед­ние два с поло­ви­ной столетия.

Среди них было немало чудес­ных, а были и такие, кото­рые каза­лись мне на пер­вых порах неза­кон­ными, вред­ными, пор­тя­щими рус­скую речь, под­ле­жа­щими иско­ре­не­нию и забвению.

* * *

Помню, как страшно я был воз­му­щен, когда моло­дые люди, словно сго­во­рив­шись друг с дру­гом, стали вме­сто до сви­да­нья гово­рить почему-то пока.

Или эта форма: я пошел вме­сто я ухожу. Чело­век еще сидит за сто­лом, он только соби­ра­ется уйти, но изоб­ра­жает свой буду­щий посту­пок уже совершенным.

С этим я долго не мог примириться.

* * *

В то же самое время моло­де­жью стал по-новому ощу­щаться гла­гол пере­жи­вать. Мы гово­рили: «я пере­жи­ваю горе» или: «я пере­жи­ваю радость», а теперь гово­рят: «я так пере­жи­ваю» (без допол­не­ния), и это слово озна­чает теперь: «я вол­ну­юсь», а еще чаще: «я стра­даю», «я мучаюсь».

У Васи­лия Ажа­ева в «Пре­ди­сло­вии к жизни» в автор­ской речи:

«И напрасно Борис переживал».

Такой формы не знали ни Тол­стой, ни Тур­ге­нев, ни Чехов. Для них пере­жи­вать все­гда было пере­ход­ным гла­го­лом. А теперь я слы­шал сво­ими ушами сле­ду­ю­щий смеш­ной пере­сказ одного мод­ного фильма о какой-то ста­рин­ной эпохе:

— Я так пере­жи­ваю! — ска­зала графиня.

— Брось пере­жи­вать! — ска­зал маркиз.

* * *

По-новому осмыс­лился гла­гол вооб­ра­жать. Прежде он озна­чал фан­та­зи­ро­вать. Теперь он чаще всего озна­чает: чва­ниться, важничать.

— Он так вооб­ра­жает, — гово­рят теперь о чело­веке, кото­рый зазнался.

Правда, и прежде было: вооб­ра­жать о себе («много о себе вооб­ра­жает»). Но теперь уже не тре­бу­ется ника­ких допол­ни­тель­ных слов.

* * *

Очень коро­било меня нескром­ное, занос­чи­вое выра­же­ние я кушаю. В мое время то была учти­вая форма, с кото­рой чело­век обра­щался не к себе, а к другим:

— Пожа­луйте кушать!

Если же он гово­рил о себе: «я кушаю» — это ощу­ща­лось как забав­ное важничанье.

* * *

Вот уже лет трид­цать в про­сто­ре­чии утвер­ди­лось сло­вечко обратно — с безум­ным зна­че­нием опять.

Помню, когда я впер­вые услы­шал из уст моло­дой дом­ра­бот­ницы, что вчера вече­ром пес Бар­ма­лей «обратно лаял на Марину и Тату», я поду­мал, будто Марина и Тата пер­вые зала­яли на пса. Но мало-помалу я при­вык к этой форме и уже ничуть не уди­вился, когда услы­хал, как одна досто­по­чтен­ная жен­щина сооб­щает другой:

— А Маша-то обратно родила.

* * *

Вдруг нежданно-нега­данно не только в уст­ную, раз­го­вор­ную, но и в пись­мен­ную, книж­ную речь вторг­лось новое сло­во­со­че­та­ние в адрес и в очень корот­кое время вытес­нило преж­нюю форму по адресу. Мне с непри­вычки было странно слы­шать: «она ска­зала какую-то кол­кость в мой адрес», «раз­да­лись руко­плес­ка­ния в его адрес».

С изум­ле­нием я услы­шал на днях, как некая сту­дентка (из очень куль­тур­ной семьи) ска­зала, между про­чим, в разговоре:

— Нюра так сме­я­лась в адрес Кольки.

И как уди­вился бы Чехов, если бы про­чел в одной ста­тье, посвя­щен­ной поста­новке его пьесы «Дядя Ваня»:

«Актриса Подо­ва­лова, по-види­мому, оттолк­ну­лась от слов Аст­рова, ска­зан­ных Соней в его адрес».

* * *

С такой же вне­зап­но­стью вошло в нашу жизнь слово вол­ни­тельно. Я слы­шал сво­ими ушами, как рас­то­роп­ная кра­са­вица в ложе театра игриво гово­рила двум немо­ло­дым офи­це­рам, кото­рые, оче­видно, только что позна­ко­ми­лись с нею:

— Вот вы вол­ни­тель­ный, а вы, изви­ните, совсем не волнительный.

С непри­вычки это слово уди­вило меня. Тот, кого она назвала невол­ни­тель­ным, очень огор­чился и даже обиделся.

Гово­рят, это слово идет из актер­ской среды. Самые боль­шие мастера нашей сцены, Ста­ни­слав­ский, Вах­тан­гов, Кача­лов, охотно при­ме­няли его, — правда, не к людям, но к пье­сам и книгам.

«Не рас­ста­юсь с томи­ком Ахма­то­вой, — писал Кача­лов в 1940 году. — Много волнительного».

И в 1943 году:

«Вол­ни­тель­ное впе­чат­ле­ние оста­лось у меня от бул­га­ков­ского „Пуш­кина“».

В романе К. Федина «Необык­но­вен­ное лето» писа­тель Пас­ту­хов говорит:

«Вол­ни­тельно! Я нена­вижу это слово! Актер­ское слово! Выду­ман­ное, несу­ще­ству­ю­щее, про­тив­ное языку».

* * *

Вскоре после войны появи­лось еще одно новое слово — киос­кер, столь чуж­дое рус­ской фоне­тике, что я счел его вна­чале экзо­ти­че­ским име­нем какого-нибудь воин­ствен­ного вождя афри­кан­цев: Кио-Скер.

Ока­за­лось, это мир­ный «работ­ник при­лавка», тор­гу­ю­щий в газет­ном или хлеб­ном ларьке.

Слово киоск суще­ство­вало и прежде, но до киос­кера в ту пору еще никто не додумывался.

* * *

Такое же недо­уме­ние вызы­вала во мне ново­яв­лен­ная форма: выбора́ (вме­сто вы́боры), дого­вора́ (вме­сто догово́ры), лек­тора́ (вме­сто ле́кторы).

В ней слы­ша­лось мне что-то залих­ват­ское, бес­ша­баш­ное, забу­бен­ное, ухарское.

Напрасно я уте­шал себя тем, что эту форму уже давно уза­ко­нил рус­ский лите­ра­тур­ный язык.

— Ведь, — гово­рил я себе, — еще Ломо­но­сов две­сти лет тому назад утвер­ждал, что рус­ские люди пред­по­чи­тают окон­ча­ние «а» «скуч­ной букве» «и» в окон­ча­ниях слов:

облака, ост­рова, леса вме­сто облаки, ост­ровы, лесы.

Кроме того, про­шло лет сто, а пожа­луй, и больше, с тех пор, как рус­ские люди пере­стали гово­рить и писать: домы, док­торы, учи­тели, про­фес­соры, сле­сари, юнкеры, пекари, писари, фли­гели и охотно заме­нили их фор­мами: дома́, учи­теля́, про­фес­сора́, сле­саря́, фли­геля́, юнкера́, пекаря́ и т.д.

Мало того: сле­ду­ю­щее поко­ле­ние при­дало ту же залих­ват­скую форму новым десят­кам слов, таким, как: бух­гал­теры, томы, катеры, тополи, лагери, дизели. Стали гово­рить и писать:бух­гал­тера́, тома́, катера́, тополя́, лагеря́, дизеля́ и т.д.

Если бы Чехов, напри­мер, услы­шал слово тома́, он поду­мал бы, что речь идет о фран­цуз­ском ком­по­зи­торе Амбру­азе Тома́.

Каза­лось бы, довольно. Но нет. При­шло новое поко­ле­ние, и я услы­хал от него:

шофера́, автора́, биб­лио­те­каря́, сек­тора́, при­быля́, отпуска́.

И еще через несколько лет:

выхода́, супа́, матеря́, дочеря́, сек­ре­таря́, плос­ко­стя́, ско­ро­стя́, ведо­мо­стя́, воз­раста́, пло­щадя́.

III

Вся­кий раз я при­хо­дил к убеж­де­нию, что про­те­сто­вать про­тив этих для меня урод­ли­вых слов бес­по­лезно. Я мог сколько угодно воз­му­щаться, выхо­дить из себя, но нельзя же было не видеть, что здесь на про­тя­же­нии сто­ле­тия про­ис­хо­дит какой-то без­оста­но­воч­ный сти­хий­ный про­цесс замены без­удар­ного окон­ча­ния ы(и) сильно акцен­ти­ро­ван­ным окон­ча­нием а(я).

И кто же пору­чится, что наши пра­внуки не ста­нут гово­рить и писать:

крана́, актера́, мед­ведя́, желудя́.

Наблю­дая за пыш­ным рас­цве­том этой ухар­ской формы, я не раз уте­шал себя тем, что эта форма завла­де­вает глав­ным обра­зом такими сло­вами, кото­рые в дан­ном про­фес­си­о­наль­ном (ино­гда очень узком) кругу упо­ми­на­ются чаще всего: форма торта́ суще­ствует только в кон­ди­тер­ских, супа́ — в ресто­ран­ных кух­нях, пло­щадя́ — в домо­вых управ­ле­ниях, трак­тора́и ско­ро­стя́ — у трактористов.

Пожар­ные гово­рят: факела́. Элек­трики — кабеля́ и штеп­селя́.

Пев­чие в «Спевке» Слеп­цова: кон­церта́, тенора́ (1863).

Не ста­нем сей­час зани­маться вопро­сом, жела­те­лен ли этот про­цесс или нет, об этом раз­го­вор впе­реди, а покуда нам важно отме­тить один мно­го­зна­ме­на­тель­ный факт: все уси­лия бес­чис­лен­ных рев­ни­те­лей чистоты языка оста­но­вить этот бур­ный про­цесс или хотя бы осла­бить его до сих пор оста­ются бесплодными.

Если бы мне даже и взду­ма­лось сей­час напи­сать «то́мы Шекс­пира», я могу быть зара­нее уве­рен­ным, что в моей книге напе­ча­тают: «тома́ Шекс­пира», так как то́мы до того уста­рели, что совре­мен­ный чита­тель почуял бы в них сти­ли­за­тор­ство, жеман­ность, манерничание.

* * *

По-новому зазву­чало слово вроде. Оно стало зна­чить «словно», «будто», «кажется».

Они были вроде свои.

Дела твои вроде неплохие.

Вроде ты невзлю­бил его.

Все вроде полу­чи­лось невзначай.

Инте­ресно, что в англий­ской раз­го­вор­ной речи появи­лась в послед­нее время такая же форма: «she sort of  began (похоже, что она начала), «I sort of can’t believe it» (я все еще вроде сомневаюсь).

* * *

И новое зна­че­ние сло­вечка зачи­тал.

Прежде зачи­тал озна­чало: замо­шен­ни­чал книжку, взял почи­тать и не отдал. И еще — ужасно надоел своим чте­нием: «он зачи­тал меня до смерти». А теперь: про­чи­тал вслух на офи­ци­аль­ном собра­нии какой-нибудь офи­ци­аль­ный документ:

«Потом был зачи­тан про­ект резолюции».

Впро­чем, как теперь выяс­ня­ется, кое-кто — правда, в шутку — счи­тает воз­мож­ным при­ме­нять этот тер­мин и к чте­нию стихов:

«Слово для зачте­ния сти­хов соб­ствен­ного сочи­не­ния имеет ака­де­мик Лагинов».

* * *

Вдруг ока­за­лось, что все дети назы­вают каж­дого незна­ко­мого взрос­лого: дяденька, дядька:

— Там какой-то дяденька стоит во дворе…

Мне потре­бо­ва­лись дол­гие годы, чтобы при­вык­нуть к этому новому тер­мину, вошед­шему в нашу речь от мещанства.

Теперь я как будто при­вык, но не забуду, до чего меня пора­зила одна моло­дая сту­дентка из куль­тур­ной семьи, рас­ска­зы­вав­шая мне о своих приключениях:

— Иду я по улице, а за мной этот дядька…

* * *

Прежде, обра­ща­ясь к малы­шам, мы все­гда гово­рили: дети. Теперь это слово повсюду вытес­нено сло­вом ребята. Оно зву­чит и в шко­лах, и в дет­ских садах, что чрез­вы­чайно шоки­рует ста­рых людей, кото­рые меч­тают о том, чтобы дети снова стали назы­ваться детьми. Прежде ребя­тами назы­ва­лись только кре­стьян­ские дети (наравне с сол­да­тами и парнями).

Дома одни лишь ребята.

Было бы поучи­тельно про­сле­дить тот про­цесс, бла­го­даря кото­рому в нынеш­ней речи воз­об­ла­дала дере­вен­ская форма.

* * *

Для укра­ин­цев слово дів­чина зву­чит поэ­ти­че­ски. Меня все­гда тро­гало зна­ме­ни­тое чет­ве­ро­сти­шие Шевченко:

Рано-вранці ново­бранці
Вихо­дили за село,
А за ними, молодими,
І дівча одно пішло.

Дівча сред­него рода, как рус­ское слово дитя. Этим с осо­бен­ной силой под­чер­ки­ва­ется чув­ство состра­да­ния и неж­но­сти, кото­рое вели­кий поэт питает к этой обе­зу­мев­шей от горя девушке, бес­по­мощ­ной, как малый ребенок:

І дівча одно пішло.

Но в рус­ском языке слова дівча нет. Поэтому слово дев­чата имеет иную экс­прес­сию, кото­рая на пер­вых порах пока­за­лась мне очень вульгарной.

* * *

Гла­гол мочь стал все чаще заме­няться гла­го­лом уметь. Впер­вые это было отме­чено Кон­стан­ти­ном Феди­ным, кото­рый писал еще в 1929 году:

«Улица гово­рит: „Суме­ешь ли ты прийти ко мне?“ Газета пишет: „Паро­ход не сумел про­биться сквозь льды“. Это вовсе не зна­чит, что на паро­ходе сидел неуме­лый капи­тан или была низ­ко­проб­ная команда. Газета хочет ска­зать, что у паро­хода не было воз­мож­но­сти про­биться сквозь льды, что он не мог это сде­лать, точно так же как улич­ный вопрос озна­чает: „Можешь ли ты прийти ко мне?“ и ничего общего с „уме­нием прийти“ в нем нет».

Далее Кон­стан­тин Федин рас­ска­зы­вает, как в Кис­ло­вод­ске один из курорт­ных вра­чей ого­ро­шил писа­тель­ницу Ольгу Форш вопро­сом, сумеет ли она при­нять нуж­ное коли­че­ство ванн.

«Что же здесь уметь? — воз­ра­зила она. — Хит­ро­сти здесь нет никакой».

Думаю, что этот ответ остался непо­ня­тен врачу, кото­рый был про­сто­душно уве­рен, что его вопрос озна­чает: «Будет ли у вас воз­мож­ность при­нять еще несколько ванн?»

* * *

Вме­сто широ­кие массы чита­те­лей воз­ник небы­ва­лый широ­кий чита­тель.

* * *

Появи­лась в дет­ском про­сто­ре­чии новая форма слабо́ («тебе слабо́ пере­прыг­нуть через эту канаву»).

Заро­ди­лась она, оче­видно, в крас­но­ар­мей­ской среде во время Граж­дан­ской войны:

— А слабо́ тебе в раз­ведку пойти…

— Мне? Слабо́?! Даешь! — и т.д.

* * *

Еще одно нов­ше­ство в совре­мен­ном рус­ском языке: наиме­но­ва­ние про­фес­сий, испол­ня­е­мых жен­щи­нами, очень часто при­об­ре­тает теперь муж­ское родо­вое окончание:

— Токарь по металлу Елена Шабельская.

— Мастер цеха Лидия Смирнова.

— Кон­струк­тор Галина Мурышкина.

— Про­ку­рор Сера­фима Коровина.

То же про­ис­хо­дит и с почет­ными званиями:

— Герой Труда Тамара Бабаева.

Так прочно вошли эти формы в созна­ние совет­ских людей, что гру­быми ошиб­ками пока­за­лись бы им такие формы, как «масте­рица цеха», «геро­иня труда» и т.д. Прежде Анна Ахма­това име­но­ва­лась поэтес­сой, теперь и в газе­тах, и в жур­на­лах печа­тают: «Анна Ахма­това — пер­во­класс­ный поэт».

Много живых наблю­де­ний над этой тен­ден­цией совре­мен­ного языка собрано во вдум­чи­вой ста­тье док­тора (но не док­торши) юри­ди­че­ских наук С. Березовской.

Впро­чем, док­то­рами и ака­де­ми­ками жен­щины име­но­ва­лись и раньше.

* * *

Очень раз­дра­жала меня на пер­вых порах новая роль слова запро­сто. Прежде оно зна­чило: без церемоний.

— При­хо­дите к нам запро­сто (то есть по-дружески).

Теперь это слово пони­мают иначе. Почти вся моло­дежь говорит:

— Ну это за́просто (то есть: не состав­ляет ника­кого труда).

* * *

Не стану пере­чис­лять все слова, какие за мою дол­гую жизнь вошли в наш род­ной язык бук­вально у меня на глазах.

Повто­ряю: среди этих слов немало таких, кото­рые встре­чал я с любо­вью и радо­стью. О них речь впе­реди. А сей­час я говорю лишь о тех, что вызы­вали у меня отвра­ще­ние. Сна­чала я был твердо уве­рен, что это слова-выродки, слова-отще­пенцы, что они иска­жают и ковер­кают рус­ский язык, но потом, напе­ре­кор своим вку­сам и навы­кам, попы­тался отне­стись к ним гораздо добрее.

Стер­пится — слю­бится! За исклю­че­нием слова обратно (в смысле опять), кото­рое нико­гда и не при­тя­зало на то, чтобы войти в наш лите­ра­тур­ный язык, да пошлого выра­же­ния я кушаю, мно­гие из пере­чис­лен­ных слов могли бы, кажется, мало-помалу заво­е­вать себе право граж­дан­ства и уже не коро­бить меня.

Это в выс­шей сте­пени любо­пыт­ный про­цесс — нор­ма­ли­за­ция недавно воз­ник­шего слова в созна­нии тех, кому оно при своем появ­ле­нии каза­лось совсем непри­ем­ле­мым, грубо нару­ша­ю­щим нормы уста­нов­лен­ной речи.

Очень точно изоб­ра­жает этот про­цесс ста­нов­ле­ния новых язы­ко­вых норм ака­де­мик Яков Грот. Упо­мя­нув о том, что на его памяти при­ня­лись такие слова, как:

дея­тель,

почин,

вли­я­тель­ный,

сдер­жан­ный,

уче­ный спра­вед­ливо замечает:

«Ход вве­де­ния подоб­ных слов бывает обык­но­венно такой: вна­чале слово допус­ка­ется очень немно­гими; дру­гие его дичатся, смот­рят на него недо­вер­чиво, как на незна­комца; но чем оно удач­нее, тем чаще начи­нает являться. Мало-помалу к нему при­вы­кают, и новизна его забы­ва­ется: сле­ду­ю­щее поко­ле­ние уже застает его в ходу и вполне усва­и­вает себе. Так было, напри­мер, со сло­вом дея­тель; нынеш­нее моло­дое поко­ле­ние, может быть, и не подо­зре­вает, как это слово при появ­ле­нии своем, в 1830‑е годы, было встре­чено враж­дебно боль­шею частью пишу­щих. Теперь оно слы­шится бес­пре­станно, вхо­дит уже в пра­ви­тель­ствен­ные акты, а было время, когда мно­гие, осо­бенно из людей пожи­лых, пред­по­чи­тали ему дела­тель (см., напр., сочи­не­ния Плет­нева). Ино­гда слу­ча­ется, однако ж, что и совсем новое слово тот­час полю­бится и вой­дет в моду. Это зна­чит, что оно попало на совре­мен­ный вкус. Так было в самое недав­нее время со сло­вами: вли­ятьповли­ять), вли­я­тель­ный, отно­ситься к чему-либо так или иначе и др.».

Почему бы этому не слу­читься и с теми сло­вами, о кото­рых я сей­час говорил?

Конечно, я нико­гда не введу этих слов в свой соб­ствен­ный рече­вой оби­ход. Было бы про­ти­во­есте­ственно, если бы я, ста­рый чело­век, в раз­го­воре ска­зал, напри­мер, дого­вора́, или:тома́, или: я так пере­жи­ваю, или: я пошел, или: пока, или: я обя­за­тельно подъ­еду к вамсего­дня. Но почему бы мне не при­ми­риться с людьми, кото­рые поль­зу­ются таким лексиконом?

Право же, было бы очень нетрудно убе­дить себя в том, что слова эти не хуже дру­гих: вполне пра­вильны и даже, пожа­луй, желательны.

— Ну что пло­хого, — говорю я себе, — хотя бы в коро­тень­ком слове пока? Ведь точно такая же форма про­ща­ния с дру­зьями есть и в дру­гих язы­ках, и там она никого не шоки­рует. Вели­кий аме­ри­кан­ский поэт Уолт Уит­мен неза­долго до смерти про­стился с чита­те­лями тро­га­тель­ным сти­хо­тво­ре­нием «So long!», что и зна­чит по-англий­ски «Пока!». Фран­цуз­ское à bientôt имеет то же самое зна­че­ние. Гру­бо­сти здесь нет ника­кой. Напро­тив, эта форма испол­нена самой любез­ной учти­во­сти, потому что здесь спрес­со­вался такой при­бли­зи­тельно смысл: «Будь бла­го­по­лу­чен и счаст­лив, пока мы не уви­димся вновь».

* * *

Я про­бую спо­рить с собою, про­бую пода­вить в себе свои при­выч­ные субъ­ек­тив­ные вкусы и, сде­лав над собою уси­лие, пыта­юсь хоть отча­сти при­ми­риться даже с коро­бя­щим меня сло­веч­ком зачи­тать.

— Ведь, — говорю я себе, — теперь это слово при­об­рело спе­ци­фи­че­ский смысл, какого не было ни в одном про­из­вод­ном от гла­гола читать; смысл этот, мне сда­ется, такой: огла­сить одну или несколько офи­ци­аль­ных бумаг на каком-нибудь (боль­шею частью мно­го­люд­ном) собрании.

* * *

Да и с выра­же­нием ну, я пошел не так уж трудно при­ми­риться, как чуди­лось мне в пер­вое время.

Вели­кий язы­ко­вед А. А. Потебня еще в 1874 году отыс­кал образцы этой формы в литов­ских, серб­ских, укра­ин­ских текстах, а также в наших ста­ро­рус­ских духов­ных стихах:

Молися ты Гос­поду, трудися
За Алек­сея, Божия человека,
А я пошел во иншую землю.

Увидя это я пошел в древ­ней песне, суще­ству­ю­щей по мень­шей мере пол­ты­сячи лет, я уже не мог вос­ста­вать про­тив этого, как теперь ока­за­лось, далеко не нового «нов­ше­ства», уза­ко­нен­ного нашим язы­ком с дав­них пор и совер­шенно оправ­дан­ного еще в 70‑х годах XIX века одним из авто­ри­тет­ней­ших наших лингвистов.

Впро­чем, если бы эта стран­ная форма и не была уза­ко­нена ста­рин­ной тра­ди­цией, все равно мне при­шлось бы при­знать ее, так как она вошла в оби­ход даже наи­бо­лее куль­тур­ных людей.

* * *

Не так-то легко ока­за­лось побо­роть инстинк­тив­ное отвра­ще­ние к фор­мам: инже­нера́, дого­вора́, пло­щадя́, скоростя́.

Но и здесь я решил пре­одо­леть свои лич­ные вкусы и вду­маться во все эти слова беспристрастно.

— Для меня несо­мненно, — ска­зал я себе, — что мас­со­вое пере­не­се­ние акцента с пер­вых сло­гов на послед­ние про­ис­хо­дит в наше время неспро­ста. Дере­вен­ская, некра­сов­ская Русь такой пере­ак­цен­ти­ровки не знала: язык пат­ри­ар­халь­ной деревни тяго­тел к про­тяж­ным, нето­роп­ли­вым сло­вам с дак­ти­ли­че­скими окон­ча­ни­ями (то есть к таким сло­вам, кото­рые имеют уда­ре­ние на тре­тьем слоге от конца):

Порасста́влены там сто́лики точёные,
Поразо́стланы там ска́терти бра́ные.

На две строки целых шесть мно­го­слож­ных слов! Такое дол­го­сло­вие вполне отве­чало эсте­ти­че­ским вку­сам ста­ро­за­вет­ной деревни.

Этот вкус отра­зился и в поэ­зии Некра­сова (а также Коль­цова, Ники­тина и дру­гих «мужиц­ких демократов»):

Всевынося́щего ру́сского пле́мени
Многострада́льная мать!

Неда­ром дол­гие, про­тяж­ные слова, соот­вет­ству­ю­щие мед­ли­тель­ным тем­пам пат­ри­ар­халь­ного быта, так харак­терны для рус­ского песен­ного народ­ного твор­че­ства минув­ших сто­ле­тий. В связи с инду­стри­а­ли­за­цией страны эти мед­ли­тель­ные темпы изжиты: наряду с про­тяж­ной пес­ней появи­лась корот­кая частушка, слова стали энер­гич­нее, короче, отры­ви­стее. А в длин­ных сло­вах, к кото­рым столько веков тяго­тела эсте­тика ста­ро­рус­ских про­из­ве­де­ний народ­ной поэ­зии — колы­бель­ных и сва­деб­ных песен, былин и т.д., — уда­ре­ния пере­ко­че­вали с тре­тьего слога (от конца) на послед­ний. Начался пла­но­мер­ный про­цесс вытес­не­ния дол­гих дак­ти­ли­че­ских слов сло­вами с муж­ским окон­ча­нием: вме­сто ма́теристало матеря́, вме­сте ска́терти ска­тертя́, вме­сто то́политополя́, вме­сто ме́сяцы — месяца́.

Так что и эти транс­фор­ма­ции слов, и эта тяга к нако­неч­ным уда­ре­ниям исто­ри­че­ски обу­слов­лены дав­ниш­ней тен­ден­цией нашего рече­вого развития.

* * *

Еще в начале вось­ми­де­ся­тых годов Чехов писал: «адресы», «счеты». А в поэме Андрея Воз­не­сен­ского в 1962 году появи­лась форма мира́:

Мощ­ное око взи­рает в иные мира́.

Выше я выска­зал опа­се­ние, что неда­леко то время, когда наши внуки нач­нут гово­рить мед­ведя́, актера́.

Чита­тель В. Н. Яко­влев (посе­лок Локоть) уте­шает меня, что этого нико­гда не случится.

«Заметьте, — пишет он, — тот, кто гово­рит догово́р, почти нико­гда не ска­жет дого­вора́, потому что догово́р так и про­сит мно­же­ствен­ного числа догово́ры. Напро­тив, для слова до́говор есте­ствен­нее мно­же­ствен­ное дого­вора́. Точно так же: шофёршофёры, но шо́фершофера́. Ибо пере­нос уда­ре­ния на послед­ний слог во мно­же­ствен­ном числе нико­гда не про­ис­хо­дит в сло­вах с уда­ре­нием на послед­нем слоге в един­ствен­ном числе. От мото́р никому не при­дет в голову обра­зо­вать мно­же­ствен­ное мотора́, это совер­шенно исклю­чено, так как уда­ре­ние на послед­нем (кор­не­вом) слоге сохра­ня­ется. Гово­рят бух­гал­тера́, но не сче­то­вода́; катера́, но не бар­каса́; крей­сера́, но не лин­кора́.

Сле­дует ожи­дать, что такая же участь (пере­нос уда­ре­ния) постиг­нет и кран, так как одно­слож­ные суще­стви­тель­ные тоже затро­нуты тен­ден­цией к пере­носу уда­ре­ния. Но актера́и мед­ведя́ в лите­ра­тур­ном языке вряд ли когда-нибудь появятся. Осо­бенно я наста­и­ваю на этом в отно­ше­нии слова актёр. Пока оно зву­чит именно так, мно­же­ствен­ное число все­гда будет актёры. Дру­гое дело, если бы со вре­ме­нем в един­ствен­ном числе стали гово­рить а́ктер. Короче говоря: те слова, кото­рые в един­ствен­ном числе имеют уда­ре­ние на послед­нем (кор­не­вом) слоге, сохра­няют во мно­же­ствен­ном числе без­удар­ное окон­ча­ние ы. Такой вывод я сде­лал из наблю­де­ния над про­цес­сом пере­носа уда­ре­ния и пока не вижу ни одного слу­чая, кото­рый опро­вер­гал бы этот вывод».

Напрасно. Такие слу­чаи есть. Вспом­ним, напри­мер, формы: офи­цера́, инже­нера́, паро­хода́и др., где окон­ча­ние а при­сво­ено тем суще­стви­тель­ным, кото­рые в един­ствен­ном числе имеют уда­ре­ние на послед­нем слоге: инжене́р, офице́р, парохо́д.

Впро­чем, таких слу­чаев пока мало­вато, и, в общем, Яко­влев прав.

Хотим мы этого или нет, не за горами то время, когда люди будут без вся­кой улыбки отно­ситься к стишку, сочи­нен­ному мною в 1920‑х годах как паро­дия на мало­гра­мот­ный при­зыв одного редак­ци­он­ного служащего:

При­хо­дите, автора́,
Под­пи­сать договора́.

* * *

Да и форма я пере­жи­ваю, может быть, совсем не такой уж кри­ми­нал. Ведь во вся­ком живом раз­го­воре мы часто опус­каем слова, кото­рые легко уга­ды­ва­ются и гово­ря­щим, и слу­ша­ю­щим. Мы гово­рим: «Скоро девять» (и под­ра­зу­ме­ваем: часов). Или: «У него тем­пе­ра­тура» (под­ра­зу­ме­ваем: высо­кая). Или: «Ей за сорок» (под­ра­зу­ме­ваем: лет). Или: «Мы едем на Бас­ман­ную» (под­ра­зу­ме­ваем: улицу). «Это ясно как два­жды два» (под­ра­зу­ме­ваем: четыре).

Такое опу­ще­ние назы­ва­ется эллип­си­сом. Здесь вполне закон­ная эко­но­мия речи. Вспом­ним дру­гой пере­ход­ный гла­гол, тоже в послед­нее время утра­тив­ший кое-где свою пере­ход­ность:нару­шать.

Все мы слы­шим от кон­дук­то­ров, мили­ци­о­не­ров и дворников:

— Граж­дане, не нарушайте!

Под­ра­зу­ме­ва­ется: уста­нов­лен­ных правил.

И дру­гая такая же форма:

— Граж­дане, пере­ходя улицу там, где нет пере­хода, вы подвергаетесь.

Эллип­сис ли это, не знаю. Но пере­жи­вать, уж конечно, не эллип­сис: допол­не­ние здесь не под­ра­зу­ме­ва­ется, а про­сто отсутствует.

Тот, кто ска­зал: «Я пере­жи­ваю», даже уди­вился бы, если бы его спро­сили, что именно он пере­жи­вает: горе или радость. О радо­сти не может быть и речи; пере­жи­вать нынче озна­чает: вол­но­ваться, тревожиться.

Как бы ни коро­било нас это новое зна­че­ние ста­рого слова, оно так прочно утвер­ди­лось в языке, что рестав­ра­ция былой формы, к сожа­ле­нию, едва ли возможна.

* * *

И ска­зать ли? Я даже сде­лал попытку при­ми­риться с рус­скими падеж­ными окон­ча­ни­ями слова пальто.

Конечно, это для меня труд­но­вато, и я по-преж­нему тяжко стра­даю, если в моем при­сут­ствии кто-нибудь ска­жет, что он нигде не нахо­дит пальта или идет к себе домой за паль­том.

Но все же я ста­ра­юсь не сер­диться и уте­шаю себя таким рассуждением.

— Ведь, — говорю я себе, — вся исто­рия слова пальто под­ска­зы­вает нам эти формы. В пове­стях и рома­нах, напи­сан­ных около сере­дины XIX века или несколько раньше, слово это печа­та­лось фран­цуз­скими буквами:

«Он надел свой мод­ный paletot».

«Его синий paletot был в пылки».

По-фран­цуз­ски paletot — муж­ского рода, и даже тогда, когда это слово стало печа­таться рус­скими бук­вами, оно еще лет восемь или десять сохра­няло муж­ской род и у нас. В тогдаш­них кни­гах мы могли прочитать:

«Этот кра­си­вый палето».

«Он рас­пах­нул свой осен­ний палето».

У Гер­цена в «Былом и думах» — теп­лый пальто.

Но вот после того, как пальто стало очень рас­про­стра­нен­ной одеж­дой, его назва­ние сде­ла­лось обще­на­род­ным, а когда народ ощу­тил это слово таким же своим, чисто рус­ским, как, ска­жем, яйцо, колесо, молоко, толокно, он стал скло­нять его по пра­ви­лам рус­ской грам­ма­тики: пальто́, пальту, паль­том и даже по́льта.

— Что же здесь худого? — гово­рил я себе и тут же пытался убе­дить себя новыми дово­дами. — Ведь рус­ский язык настолько жиз­не­спо­со­бен, здо­ров и могуч, что тысячу раз на про­тя­же­нии веков само­властно под­чи­нял своим соб­ствен­ным зако­нам и тре­бо­ва­ниям любое ино­языч­ное слово, какое ни вой­дет в его орбиту.

В самом деле. Чуть только он взял у татар такие слова, как тулуп, халат, кушак, амбар, сун­дук, туман, армяк, арбуз, ничто не поме­шало ему скло­нять эти чужие слова по зако­нам рус­ской грам­ма­тики: сун­дук, сун­дука, сундуком.

Точно так же посту­пил он со сло­вами, кото­рые добыл у нем­цев, с такими, как фар­тук, парик­ма­хер, курорт.

У фран­цу­зов он взял не только пальто, но и такие слова, как бульон, пас­са­жир, спек­такль, пьеса, кулиса, билет, — так неужели он до того ане­ми­чен и слаб, что не может рас­по­ря­жаться этими сло­вами по-сво­ему, изме­нять их по чис­лам, паде­жам и родам, созда­вать такие чисто рус­ские формы, как пьеска, заку­лис­ный, без­би­лет­ный, бульон­щик, сун­дучишко, курорт­ник, гуман­ность и проч.

Конечно, нет! Эти слова совер­шенно под­властны ему. Почему же делать исклю­че­ние для слова пальто, кото­рое к тому же до того обру­село, что тоже обросло исконно рус­скими наци­о­наль­ными фор­мами: паль­тишко, паль­тецо и т.д.

Почему не скло­нять это слово, как скло­ня­ется, ска­жем, шило, коро­мысло, весло? Ведь оно при­над­ле­жит именно к этому ряду суще­стви­тель­ных сред­него рода.

Пури­сты же хотят, чтобы оно оста­ва­лось в ряду таких нескло­ня­е­мых слов, как домино, депо, кино, трюмо, манто, метро, бюро и т.д. Между тем оно уже вырва­лось из этого ряда, и нет ника­кого резона пере­но­сить его обратно в этот ряд.

Впро­чем, и метро, и бюро, и депо, и кино тоже не слиш­ком-то сохра­няют свою непо­движ­ность. Ведь про­сто­ре­чие скло­няет их по всем падежам:

— В депе́— танцы.

— Зав­тра на бюре́ рассмотрим!

— Я лучше метро́м поеду!

Сравни у Маяковского:

Я, това­рищи, из воен­ной бюры.

(«Хорошо!»)

И у Шолохова:

«У нас тут не скучно: если кина нет, дед его заменит».

Воз­никли эти формы не со вче­раш­него дня.

Еще в «Войне и мире» Льва Толстого:

«— Читали немножко, а теперь, — пони­зив голос, ска­зал Михаил Ива­но­вич, — у бюра, должно, заве­ща­нием занялись».

В драме «Позд­няя любовь» А. Н. Островского:

«— Эка погодка! В легонь­ком пальте теперь… Ой-ой!»

У него же в коме­дии «Лес»:

«Пальты коро­тень­кие носит».

Рус­ский язык вообще тяго­теет к скло­не­нию нескло­ня­е­мых слов. Не потому ли, напри­мер, созда­лось слово кофий, что кофе никак невоз­можно скло­нять? Не потому ли кое-где утвер­ди­лись формы радиво (вме­сто радио) и какава (вме­сто какао), что эти формы можно изме­нять по падежам?

Вся­кое новое поко­ле­ние рус­ских детей изоб­ре­тает эти формы опять и опять. Четы­рех­лет­ний сын про­фес­сора Гвоз­дева назы­вал радио­мачты — радивы и твердо верил в скло­ня­е­мость слова пальто, вводя в свою речь такие формы, как в пальте, пальты. Вос­пи­ты­вался он в высо­ко­куль­тур­ной семье, где никто не упо­треб­лял этих форм.

IV

Так убеж­дал я себя, и мне каза­лось, что все мои доводы неот­ра­зимо логичны.

Но, оче­видно, одной логики мало для при­ня­тия или непри­ня­тия того или иного язы­ко­вого явле­ния. Суще­ствуют дру­гие кри­те­рии, кото­рые силь­нее вся­кой логики.

«Ино­гда, — гово­рит про­фес­сор П. Я. Чер­ных, — нов­ше­ство, вполне при­ем­ле­мое с точки зре­ния логики языка, все же не удер­жи­ва­ется в рече­вом оби­ходе, отвер­га­ется „язы­ко­вым коллективом“».

Мы можем сколько угодно дока­зы­вать и себе и дру­гим, что то или иное слово и по сво­ему смыслу, и по своей экс­прес­сии, и по своей грам­ма­ти­че­ской форме не вызы­вает ника­ких наре­ка­ний. И все же по каким-то осо­бым при­чи­нам чело­век, кото­рый про­из­не­сет это слово в обще­стве обра­зо­ван­ных, куль­тур­ных людей, ском­про­ме­ти­рует себя в их гла­зах. Конечно, формы сло­во­упо­треб­ле­ния чрез­вы­чайно меня­ются, и трудно пред­ска­зать их судьбу, но вся­кий, кто ска­жет, напри­мер, в этом году выбора́ или офи­цера́, сразу заре­ко­мен­дует себя как чело­век не очень высо­кой культуры.

И как бы ни были убе­ди­тельны доводы, при помощи кото­рых я пытался оправ­дать скло­ня­е­мость слова пальто, все же, едва я услы­хал от одной очень милой меди­цин­ской сестры, что осе­нью она любит ходить без пальта, я невольно почув­ство­вал к ней антипатию.

И тут мне сде­ла­лось ясно, что несмотря на все свои попытки защи­тить эту, каза­лось бы, совер­шенно закон­ную форму, я все же в глу­бине души не при­емлю ее. Ни под каким видом, до конца своих дней я не мог бы ни напи­сать, ни ска­зать в раз­го­воре: пальта, пальту илипаль­том.

И нелегко мне было бы почув­ство­вать рас­по­ло­же­ние к тому чело­веку — будь он врач, инже­нер, лите­ра­тор, учи­тель, сту­дент, — кото­рый ска­жет при мне:

— Он сме­ялся в мой адрес.

Или:

— Матеря́ при­шли на выбора́.

Может быть, в буду­щем эти формы окон­ча­тельно утвер­дятся в оби­ходе куль­тур­ных людей, но сей­час они все еще ощу­ща­ются мною как вер­ная при­мета бескультурья!

Что же каса­ется таких форм, как пока, я пошел, вроде дож­дик идет и др., их несо­мненно пора амни­сти­ро­вать, потому что их связь с той сре­дой, кото­рая их поро­дила, успела уже всеми поза­быться, и таким обра­зом, из раз­ряда про­сто­реч­ных и жар­гон­ных они уже прочно вошли в раз­ряд лите­ра­тур­ных, и нет ни малей­шей нужды изго­нять их оттуда.

«Лите­ра­тур­ный язык, — гово­рил фило­лог Т. Вино­кур, — ни в коем слу­чае нельзя пони­мать как язык только худо­же­ствен­ной лите­ра­туры. Это поня­тие более широ­кое… Сюда вхо­дит язык науч­ной, худо­же­ствен­ной, пуб­ли­ци­сти­че­ской лите­ра­туры, язык докла­дов, лек­ций, уст­ная речь куль­тур­ных, обра­зо­ван­ных людей».

Глава вторая. Мнимые болезни и подлинные

I

— Гос­поди, какой кавар­дак! — вос­клик­нула на днях одна ста­руха, войдя в ком­нату, где пяти­лет­ние дети раз­бро­сали по полу игрушки.

И мне вспом­ни­лась пре­лю­бо­пыт­ная био­гра­фия этого стран­ного слова.

В XVII веке кавар­да­ком назы­вали доро­гое и вкус­ное яство, кото­рым лако­ми­лись глав­ным обра­зом цари и бояре.

Но мино­вали годы, и этим сло­вом стали назы­вать то отвра­ти­тель­ное варево, вроде бол­тушки, кото­рым каз­но­крады-под­ряд­чики воен­ного ведом­ства кор­мили голод­ных сол­дат. В бол­тушку бро­сали что попало: и нечи­ще­ную рыбу (с пес­ком!), и сухари, и кис­лую капу­сту, и лук. Муд­рено ли, что сло­вом кавар­дак стали кое-где име­но­вать острую боль в животе, при­чи­нен­ную сквер­ной едой!

А потом, еще через несколько лет, к тому же слову прочно при­кре­пи­лось зна­че­ние: бес­то­лочь, нераз­бе­риха, бес­по­ря­док, неряшество.

Об этом пове­дал чита­те­лям извест­ный линг­вист Б.А. Ларин.

В той же ста­тье изла­га­ется дико­вин­ная био­гра­фия слова семья.

В дофе­о­даль­ную, родо-пле­мен­ную эпоху это слово озна­чало «кол­лек­тив родни».

После внед­ре­ния фео­да­лизма смысл слова резко изме­нился. Оно стало озна­чать «слуги», «рабы», «челядь». В одном ста­ро­рус­ском доку­менте читаем:

«Взяли его, Сеньку, в полон тата­ро­вья с женою и с 2 детьми и со всею семьею» (1660).

Из чего сле­дует, что ни жена, ни дети не назы­ва­лись в то время семьей.

Наряду с этим у слова семья появи­лось новое зна­че­ние: оно стало сино­ни­мом жены. В одном тек­сте так и ска­зано, что некий Евтро­пьев внес столько-то руб­лев в мона­стырь за детей и за семью свою Мат­рену, а в дру­гом тек­сте дру­гая жена назы­ва­ется семья Агрип­пина. Это зна­че­ние слова семья сбе­рег­лось и в фольклоре:

Здрав­ствуй, Доб­рыня сын Никитинич,

Со своею да с лю́бой семьей —

С той было Мари­нуш­кой Кайдальевной.

При­чем одно­вре­менно с этим зна­че­нием (семья-жена) сохра­ня­лось и основ­ное зна­че­ние (семья-родня). Впо­след­ствии пер­вое из этих зна­че­ний было отбро­шено, пре­не­бре­жено и забыто. Гово­рят, оно дожи­вает свой век кое-где на Дону и в Поволжье.

Когда чита­ешь такие био­гра­фии слов, окон­ча­тельно утвер­жда­ешься в мысли, что рус­ский язык, как и вся­кий здо­ро­вый и силь­ный орга­низм, весь в дви­же­нии, в дина­мике непре­рыв­ного роста.

Одни его слова отми­рают, дру­гие рож­да­ются, тре­тьи из област­ных и жар­гон­ных ста­но­вятся лите­ра­тур­ными, чет­вер­тые из лите­ра­тур­ных ухо­дят в про­сто­ре­чие, пятые про­из­но­сятся совсем по-дру­гому, чем про­из­но­си­лись лет сорок назад, шестые тре­буют дру­гих паде­жей, чем это было, ска­жем, при Жуков­ском и Пушкине.

Нет ни на миг оста­новки, и не может быть остановки.

Здесь все дви­жется, все течет, все меня­ется. И только пури­сты из самых наив­ных все­гда вооб­ра­жают, что язык — это нечто непо­движ­ное, навеки засты­лое — не бур­ный поток, но сто­я­чее озеро.

Ака­де­мик В. В. Вино­гра­дов уже много лет печа­тает крат­кие очерки под общим загла­вием «Из исто­рии рус­ской лите­ра­тур­ной лек­сики». Эти очерки помо­гают чита­телю не только про­сле­дить те пути и пере­пу­тья, по кото­рым при­хо­ди­лось бре­сти иному ста­рин­ному рус­скому слову, покуда оно не нашло совре­мен­ного смысла, но и ура­зу­меть, как мно­го­об­разны про­цессы, при помощи кото­рых наш язык непре­рывно, без­оста­но­вочно, из эпохи в эпоху обнов­ляет свой сло­вар­ный состав.

«При изу­че­нии кон­крет­ной исто­рии отдель­ных слов, — спра­вед­ливо гово­рил ака­де­мик Вино­гра­дов, — обна­ру­жи­ва­ются те мно­го­мил­ли­он­ные ручьи и потоки, кото­рые с раз­ных сто­рон — из глу­бин народ­ной жизни и уст­ного народ­ного твор­че­ства, из быта и куль­туры раз­ных слоев обще­ства, из раз­ных обла­стей про­фес­си­о­наль­ного труда, из сочи­не­ний круп­ней­ших писа­те­лей — несут новые формы выра­же­ния и выра­зи­тель­но­сти, новые мысли, новые слова и зна­че­ния в „едва пре­делы име­ю­щее море“ (как выра­зился Ломо­но­сов) рус­ского лите­ра­тур­ного языка».

В этих этю­дах уче­ный подробно рас­ска­зы­вает, каким обра­зом, напри­мер, слово вея­нье из тер­мина, отно­ся­ще­гося к дере­вен­ским рабо­там, сде­ла­лось тер­ми­ном фило­соф­ским, а потом осво­бо­ди­лось от фило­соф­ской окраски и стало (пре­иму­ще­ственно во мно­же­ствен­ном числе) озна­чать «гос­под­ству­ю­щие в обще­стве взгляды», при­чем чаще всего соче­та­лось с при­ла­га­тель­ным новые («новые вея­нья», «новей­шие веянья»).

Так же поучи­тельны бога­тые при­клю­че­ни­ями био­гра­фии слов и выра­же­ний: на мази, ахи­нея, сви­сто­пляска, кисей­ная барышня, стрель­нуть, отсе­бя­тина и мно­гие дру­гие, иссле­до­ван­ные В. В. Вино­гра­до­вым в их живой и мно­го­слож­ной динамике.

О такой же транс­фор­ма­ции мно­же­ства ста­рых рече­ний гово­рит Л. Боро­вой в своей увле­ка­тель­ной книге «Путь слова», содер­жа­ние кото­рой рас­крыто в под­за­го­ловке «Очерки о ста­ром и новом в языке рус­ской совет­ской литературы».

Лек­сика каж­дой эпохи измен­чива, и ее невоз­можно навя­зы­вать позд­ней­шим поко­ле­ниям. И кто же ста­нет тре­бо­вать, чтобы слово кавар­дак вос­при­ни­ма­лось сего­дня как «лако­мое блюдо име­ни­тых бояр» или как «боль в животе». Преж­ние смыс­ло­вые зна­че­ния слов исче­зают бес­следно, язык дви­жется впе­ред без оглядки — в зави­си­мо­сти от изме­не­ний соци­аль­ного строя, от заво­е­ва­ний науки и тех­ники и от дру­гих чрез­вы­чайно раз­но­об­раз­ных причин.

II

Огу­лом осуж­дая совре­мен­ную речь, мно­гие побор­ники ее чистоты любят при­зы­вать молодежь:

— Назад к Пушкину!

Как неко­гда их отцы призывали:

— Назад к Карамзину!

И их деды:

— Назад к Ломоносову!

Эти при­зывы нико­гда не бывали услышаны.

Конечно, Пуш­кин на веки веков чудо­творно пре­об­ра­зил нашу речь, при­дав ей про­зрач­ную ясность, золо­тую про­стоту, музы­каль­ность, и мы учимся у него до послед­них седин и хра­ним его заветы как свя­тыню, но в его лек­сике не было и быть не могло тысячи дра­го­цен­ней­ших обо­ро­тов и слов, создан­ных более позд­ними поко­ле­ни­ями рус­ских людей.

Теперь мы уже не ска­жем вслед за ним: скрып, даль­ный, тополы, чер­нилы, бревны, турков.

Мы утра­тили пуш­кин­ское слово при­шед (кото­рое, впро­чем, в ту пору уже дожи­вало свой век).

Мы не упо­треб­ляем слова позор в смысле зре­лище и слова плеск в смысле апло­дис­менты.

Были у Пуш­кина и такие слова, кото­рые в его эпоху счи­та­лись вполне лите­ра­тур­ными, утвер­див­ши­мися в речи интел­ли­гент­ных людей, а несколько деся­ти­ле­тий спу­стя успели перейти в про­сто­ре­чие; он писал: кры­лос, разой­титься, захочем.

И вспом­ним дву­сти­шие из «Евге­ния Онегина»:

Все, чем для при­хоти обильной

Тор­гует Лон­дон щепетильный…

Посмот­рев в совре­мен­ный сло­варь, вы про­чтете, что щепе­тиль­ный — это «строго прин­ци­пи­аль­ный в отно­ше­ниях с кем-нибудь».

Между тем во вре­мена Пуш­кина это зна­чило: галан­те­рей­ный, тор­гу­ю­щий галан­те­рей­ными това­рами — гал­сту­ками, пер­чат­ками, лен­тами, гре­бен­ками, пуговицами.

И ярем, и стогны, и вежды, и вотще, и алкать, и ярмонка, и нашед, и вре­мян, и пиит, икарла, и перси, и пени, и ден­ница, и плески, и подъ­ем­лют, и дес­ница, и пла­мень, и длань, и дру­гие слова, все еще жив­шие в языке той эпохи (хотя и тогда ощу­щав­ши­еся чуть-чуть арха­ич­ными), давно уже стали досто­я­нием исто­рии, и, конечно, никто из совре­мен­ных писа­те­лей не вве­дет их в свои сочи­не­ния на том осно­ва­нии, что эти слова — пушкинские.

И после Пуш­кина — сколько появи­лось обо­ро­тов и слов, кото­рые, отслу­жив свою недол­гую службу, либо пере­осмыс­ля­лись, либо исче­зали совсем!

Взять хотя бы слово пла­кат. Кто не знает этих улич­ных осле­пи­тельно ярких, раз­но­цвет­ных кар­тин, нари­со­ван­ных с аги­та­ци­он­ными или рекламно-ком­мер­че­скими целями? Мы так при­выкли к пла­ка­там, к пла­кат­ной живо­писи, пла­кат­ным худож­ни­кам, мы так часто гово­рим: «это слиш­ком пла­катно», или: «этому рисунку не хва­тает пла­кат­но­сти», что нам очень трудно пред­ста­вить себе то срав­ни­тельно недав­нее время, когда пла­ка­тами назы­ва­лись пас­порта для кре­стьян и мещан.

Между тем, если вы возь­мете сло­варь Даля, вышед­ший в обнов­лен­ной редак­ции в 1911 году, вы не без удив­ле­ния прочтете:

«Пла­кат, м. (нем. Plakat), пас­порт(!) для людей подат­ного сословия»(!!).

Это все, что в начале XX века авто­ри­тет­ный рус­ский сло­варь счи­тал нуж­ным ска­зать о плакате.

И еще при­мер. Моло­дое поко­ле­ние (да и то, что постарше) давно осво­и­лось с такими фор­мами, как: «Зво­нила Вера, что зав­тра уез­жает», или «Позвони Ере­ме­еву, чтобы при­слал чемо­дан», но еще Чехов не знал этих форм. Дол­гое время не знал он и формы «гово­рить по теле­фону». Он писал: «Сей­час в теле­фон гово­рила со мной Тата­ри­нова» (XIX, 231); «Альт­шул­лер гово­рил в теле­фон» (XIX, 231)1; «Сей­час гово­рил в теле­фон гур­зуф­ский учи­тель» (XIX, 280); «Сей­час гово­рил в теле­фон с Л. Тол­стым» (XIX, 186) и т.д.

Та же форма в его «Рас­сказе неиз­вест­ного человека»:

«Я зака­зы­вал в ресто­ране кусок рост­бифа и гово­рил в теле­фон Ели­се­еву, чтобы при­слали нам икры, сыру, уст­риц и проч.» (VIII, 180).

Изме­не­ние мик­ро­ско­пи­че­ское, почти непри­мет­ное: замена одного кро­хот­ного сло­вечка дру­гим, но именно путем без­оста­но­воч­ного изме­не­ния мик­ро­ча­стиц языка меня­ется его сло­вес­ная ткань.

Ино­гда при­выч­ные слова вдруг при­об­ре­тают новый смысл, кото­рый более актуа­лен, чем преж­ний. Таково, напри­мер, слово спут­ник, кото­рое вне­запно про­гре­мело на всех кон­ти­нен­тах в каче­стве все­мир­ного тер­мина, при­ме­ня­е­мого к искус­ствен­ным небес­ным телам, из-за чего пер­во­на­чаль­ное, ста­рое, «зем­ное» зна­че­ние этого слова сразу потуск­нело и зачахло. В нашей стране уже выросло поко­ле­ние, кото­рое даже не слы­хало о том, что в жизни бывают спут­ники, не име­ю­щие отно­ше­ния к космосу.

Как-то в одной из своих лек­ций о Чехове я, высту­пая перед радио­слу­ша­те­лями, ска­зал между про­чим, что его обо­крали дорож­ные спутники.

Четы­рех­лет­ний житель Сева­сто­поля, Вова, слу­чайно услы­хал эту фразу, и на лице его появи­лось выра­же­ние ужаса:

— Мама, ты слы­шишь? Спут­ника обокрали!

Пер­во­на­чаль­ное зна­че­ние этого слова, еще недавно такое живое и ясное, для Вовы, как и для мил­ли­она дру­гих его сверст­ни­ков, про­сто не суще­ствует и не имеет права существовать.

Оно вытес­нено новым зна­че­нием, таким побе­до­нос­ным и величественным.

Да и взрос­лые, насколько уда­лось мне заме­тить, избе­гают упо­треб­лять это слово в том смысле, в каком оно упо­треб­ля­лось до запуска искус­ствен­ных спут­ни­ков. Можно быть твердо уве­рен­ным, что в насто­я­щее время Горь­кий не оза­гла­вил бы сво­его рас­сказа «Мой спут­ник», а Вера Панова не назвала бы свою повесть: «Спут­ники». Ста­рик Жуков­ский, живи он теперь, не при­зы­вал бы нас хра­нить бла­го­дар­ную память

О милых спут­ни­ках, кото­рые наш свет

Своим сопут­ствием для нас животворили…

Ибо это слово пере­ро­ди­лось в один-един­ствен­ный день, нанеся зна­чи­тель­ный ущерб сво­ему пер­во­на­чаль­ному смыслу.

Точно такая же судьба постигла слово шофёр. Совре­мен­ному чита­телю кажется фан­та­сти­че­ски стран­ной фраза Гри­го­ро­вича, ска­зан­ная в 1845 году Достоевскому:

— Я ваш клакер-шофер.

Авто­мо­би­лей тогда и в помине не было. Так что, назы­вая себя шофе­ром Досто­ев­ского, Гри­го­ро­вич отнюдь не хотел ска­зать, что он води­тель пер­со­наль­ной машины автора «Бед­ных людей». Фран­цуз­ское слово шофёр (chauffeur) зна­чило тогда коче­гар, истоп­ник (бук­вально: «тот, кто согревает»),

Гри­го­ро­вич именно эту роль и при­пи­сы­вал себе — роль разо­гре­ва­теля славы сво­его вели­кого друга.

Но вот во Фран­ции появи­лись авто­мо­били, и слово шофер полу­чило новый, неожи­дан­ный смысл, а ста­рый смысл поне­многу поза­былся, и теперь во всем мире оно озна­чает: води­тель авто­мо­биль­ного транспорта.

Оттого-то не суще­ствует таких сло­ва­рей, о кото­рых мы могли бы ска­зать, что в них поме­ща­ется весь сло­вар­ный капи­тал того или иного народа, даже в том слу­чае, если сло­варь назы­ва­ется пол­ным. Пре­вос­ход­ный «Сло­варь рус­ского языка», состав­лен­ный С. И. Оже­го­вым, вышел чет­вер­тым изда­нием в 1960 году, между тем теперь стало ясно, что он тре­бует попра­вок, пере­мен, допол­не­ний. Напри­мер, о кос­мо­навте в сло­варе говорится:

«Тот, кто будет совер­шать полеты в космос».

Теперь это будет уже уста­рело. Теперь о кос­мо­навте необ­хо­димо писать:

«Тот, кто совер­шает полеты в космос».

Рево­лю­ция 1917 года очи­стила наш язык от таких уни­жа­ю­щих чело­ве­че­ское досто­ин­ство слов, как жид, мало­росс, армяшка, ино­ро­дец, про­си­тель, про­сто­на­ро­дье, при­слуга, лакей, мужи­чьё и т.д. Из дей­ству­ю­щих они сразу же стали архив­ными. Исчезли само­еды и сарты,то есть те пре­зри­тель­ные клички, кото­рыми в само­дер­жав­ной Рос­сии име­но­ва­лись ненцы и узбеки.

А вме­сте с ними и такие подо­бо­страст­ные фор­мулы, утвер­ждав­шие нера­вен­ство людей, какмило­сти­вый госу­дарь, гос­по­дин, ваш покор­ный слуга, покор­нейше прошу, покор­нейше бла­го­дарю, собла­го­во­лите, соиз­вольте, извольте, честь имею быть и т.д.

А также: ваша свет­лость, ваше сия­тель­ство, ваше бла­го­ро­дие, ваше высо­ко­пре­вос­хо­ди­тель­ство (сохра­нив­ши­еся у нас лишь в языке дипло­ма­тов) и т.д.

Уни­что­жено уни­зи­тель­ное слово про­ше­ние.

Вме­сто чер­но­ра­бо­чий стали гово­рить раз­но­ра­бо­чий.

Огром­ным содер­жа­нием насы­щены такие новые слова, кото­рые вошли в языки всего мира, как Советы, совет­ский, кол­хоз, ком­со­мол, пяти­летка, боль­ше­вик, спут­ник, при­лу­ниться и т.д.

Мно­гие ста­рин­ные слова, отме­нен­ные на пер­вых порах рево­лю­ци­он­ными мас­сами, снова были вве­дены в оби­ход, так как те мрач­ные ассо­ци­а­ции, кото­рые эти слова вызы­вали в народе, уже забы­лись новым поко­ле­нием людей. Так, «в связи с заме­ной назва­ния армии вышли из упо­треб­ле­ния слова крас­но­гвар­деец и крас­но­ар­меец, их заме­нило слово сол­дат.Появи­лись много лет не упо­треб­ляв­ши­еся слова: воин, рядо­вой, гвар­дии рядо­вой, гвар­деец, воин­ство, кава­лер ордена, опол­че­нец и др.

Воз­ро­ди­лись такие слова, как пол­ков­ник, под­пол­ков­ник, гене­рал. Комис­са­ри­атызаме­ни­лись мини­стер­ствами, комис­сарымини­страми. Пол­пред­ства пере­име­но­ваны впосоль­ства, пол­предыв послов».

А неко­то­рые слова поза­бы­лись, исчезли: воен­спец, дет­кор, рум­че­род, гав­рилка(ворот­ни­чок), керенка, мак­симка (поезд), мешоч­ни­чать и т.д., и т.д., и т.д.

Все это так. Этого нельзя забы­вать. Каж­дый живой язык, если он и вправду живой, вечно дви­жется, вечно растет.

Но одно­вре­менно с этим в жизни языка чрез­вы­чайно могу­ще­ственна и дру­гая тен­ден­ция, прямо про­ти­во­по­лож­ного свой­ства, столь же важ­ная, столь же полез­ная. Она заклю­ча­ется в упор­ном и реши­тель­ном сопро­тив­ле­нии нов­ше­ствам, в созда­нии все­воз­мож­ных пло­тин и барье­ров, кото­рые сильно пре­пят­ствуют слиш­ком быст­рому и бес­по­ря­доч­ному обнов­ле­нию речи.

Без этих пло­тин и барье­ров язык не выдер­жал бы напора бес­чис­лен­ного мно­же­ства слов, рож­да­ю­щихся каж­дую минуту. Он весь рас­ша­тался бы, пре­вра­тился бы в хаос, утра­тил бы свой целост­ный, моно­лит­ный харак­тер. Только этой бла­го­дат­ной осо­бен­но­стью нашего язы­ко­вого раз­ви­тия объ­яс­ня­ется то, что, как бы ни менялся язык, какими бы новыми ни обрас­тал он сло­вами, его обще­на­ци­о­наль­ные законы и нормы в основе своей оста­ются устой­чивы, неиз­менны, незыблемы:

Как сильно буря ни тревожит

Вер­шины веко­вых древес,

Она ни долу не положит,

Ни даже рас­ка­чать не может

До корня запо­вед­ный лес.

(Некра­сов)

Пус­кай она, эта буря, и пова­лит какую-нибудь одрях­лев­шую сосну или ель. Пус­кай где-нибудь под тенью дубов раз­растется колю­чий бурьян. Лес все же оста­нется лесом, какая бы судьба ни постигла его отдель­ные дере­вья или ветви. Даже в те эпохи, когда в язык про­ни­кает наи­боль­шее число новых обо­ро­тов и тер­ми­нов, а ста­рые исче­зают десят­ками, он в глав­ной своей сути оста­ется все тем же, сохра­няя в непри­кос­но­вен­но­сти золо­той фонд и сво­его сло­варя, и своих грам­ма­ти­че­ских норм, выра­бо­тан­ных в былые века. Силь­ный, выра­зи­тель­ный и гиб­кий язык, став­ший дра­го­цен­ней­шим досто­я­нием народа, он мудро устой­чив и строг.

Вспом­ним, напри­мер, романы Досто­ев­ского: сколько там новых сло­ве­чек и слов! И шлё­по­хвост­ница, и окра­и­нец, и сле­пон­дас, и куца­веш­ный, и какое-то все­м­ство и проч. Но, кроме слова сту­ше­ваться, ни одно не пере­шло из сочи­не­ний писа­теля в обще­на­ци­о­наль­ный лите­ра­тур­ный язык.

То же слу­чи­лось и с теми сло­вами, кото­рые изоб­рел Мая­ков­ский: гро­мадъё, нагам­митъ, сто­до­мый, кри­ко­гу­бый и мно­гие десятки дру­гих. Стихи Мая­ков­ского заво­е­вали себе все­мир­ную славу, их знает наизусть вся страна, но ни одно из этих слов не при­ви­лось в языке, хотя под пером у поэта они хороши и естественны.

Более полу­века назад В. З. Овсян­ни­ков отме­тил в своем сло­варе такие новые слова, каксво­е­вина, цар­щина, вик­же­ля­ние. Но народ не утвер­дил этих нов­шеств, и новые слова ока­за­лись сло­вами-вре­мян­ками. Вообще коли­че­ство новых выра­же­ний и слов, каким бы огром­ным ни каза­лось оно совре­мен­ни­кам, не идет ни в какое срав­не­ние с коли­че­ством тех выра­же­ний и слов, кото­рые пре­бы­вают в веках неиз­мен­ными. Народ­ное чутье, народ­ный вкус — суро­вые регу­ля­торы речи, и если бы не эта суро­вость, язык в каких-нибудь пять — десять лет весь зарос бы сло­вес­ной кра­пи­вой. Оттого-то, несмотря ни на какие ден­ницы и вежды, пуш­кин­ский язык ощу­ща­ется нами как совре­мен­ный, сего­дняш­ний: его спасла при­вер­жен­ность народа к устой­чи­вым тра­ди­циям сво­его языка.

В каж­дую эпоху лите­ра­тур­ный язык пред­став­ляет собой рав­но­дей­ству­ю­щую этих двух про­ти­во­по­лож­ных стрем­ле­ний, оди­на­ково закон­ных и есте­ствен­ных: одно — к без­удерж­ному обнов­ле­нию речи, дру­гое — к охране ее ста­рых, испы­тан­ных, издавна уста­нов­лен­ных форм. Оба стрем­ле­ния, про­яв­ля­ясь с оди­на­ко­вой силой, обрекли бы наш язык на абсо­лют­ный застой, непо­движ­ность. Сила нова­то­ров все же во вся­кое время пре­вы­шает силу кон­сер­ва­то­ров — это-то и обес­пе­чи­вает языку его пра­виль­ный рост. Все дело в про­пор­ции, в норме, в гар­мо­нии да и нет. Здесь то раз­дво­е­ние еди­ного и един­ство про­ти­во­по­лож­но­стей, кото­рое и состав­ляет самую суть диалектики.

Так как в нашу эпоху обнов­ле­ние речи про­ис­хо­дит очень уж бур­ными тем­пами, блю­сти­тели ее чистоты со своей сто­роны при­ни­мают геро­и­че­ские меры, чтобы хоть немного сдер­жать небы­ва­лый напор новых обо­ро­тов и слов, хлы­нув­ших с неисто­вой силой в нашу раз­го­вор­ную и лите­ра­тур­ную речь.

К вели­кому моему удив­ле­нию, нашлись чудаки, кото­рые вооб­ра­зили, что если язык пре­бы­вает в непре­рыв­ном дви­же­нии, если с каж­дой эпо­хой меня­ются и формы и зна­че­ния изряд­ного коли­че­ства слов, они, эти люди, имеют пол­ное право тре­пать язы­ком нао­бум, по сво­ему про­из­волу, как взду­ма­ется, не под­чи­ня­ясь уста­нов­лен­ным нормам.

И кто может заста­вить меня при­дер­жи­ваться каких-то там пра­вил, — ска­зала мне с глу­бо­ким убеж­де­нием одна шуст­рая мос­ков­ская школь­ница, — раз я навер­ное знаю, что зав­тра от этих пра­вил и следа не оста­нется и на смену им при­дут дру­гие, кото­рые, в свою оче­редь, через несколько лет усту­пят свое место другим.

Воз­ра­же­ние неле­пое. С таким же пра­вом школь­ница могла бы спро­сить: для чего шить себе новое пла­тье, если лет через десять оно ста­нет ста­ро­мод­ною вето­шью? Как бы ни изме­ня­лись слова, в каж­дую дан­ную эпоху суще­ствуют очень опре­де­лен­ные, очень твер­дые нормы пра­виль­ной речи обра­зо­ван­ного, куль­тур­ного обще­ства, кото­рые для каж­дого из нас обязательны.

Конечно, мы не в силах ска­зать, как изме­нится рус­ская лек­сика в буду­щем и какой она будет в конце XXI века, но теперь тем­ным дика­рем и невеж­дой пока­жется нам чело­век, кото­рый ска­жет нам при пер­вой же встрече, что ему «не ндра­вится тот сек­ле­таръ, кото­рыйшлен­дает сей­час по кали­дору». Одной своей фра­зой этот пра­внук или внук Смер­дя­кова сиг­на­ли­зи­рует нам, что он вра­ща­ется в гру­бой и пош­лой среде и что весь он облеп­лен, как гря­зью, ее отвра­ти­тель­ной лексикой.

Точно так же вся­кий обра­зо­ван­ный чело­век отшат­нется, как от дикаря и невежды, от субъ­екта, кото­рый ска­жет в нашем при­сут­ствии: «одень пер­чатки», или «я кушаю», или «капи­та­лизьм», или «он гулял без пальта» и т.д.

Все это было хоть отча­сти про­сти­тельно в ста­рые годы, когда народ был забит и негра­мо­тен, но теперь, когда в нашей стране насе­ле­ние уже про­шло через бес­чис­лен­ные школы, инсти­туты, уни­вер­си­теты и тех­ни­кумы, неве­же­ство нужно счи­тать не бедой, а виной, и нет ника­ких оправ­да­ний для тех, кто поз­во­ляет себе иска­жать и ковер­кать одно из самых цен­ных досто­я­ний нашей народ­ной куль­туры — язык. Пра­виль­ная лите­ра­тур­ная речь сде­ла­лась нынче все­об­щей обязанностью.

Теперь малей­шее откло­не­ние от пра­виль­ной речи, допу­щен­ное тем или иным чело­ве­ком, слу­жит для нас неопро­вер­жи­мым дока­за­тель­ством его при­над­леж­но­сти к низ­мен­ной, отста­лой и вуль­гар­ной среде, потому что наша речь лучше вся­кого пас­порта опре­де­ляет лич­ность любого из нас. Пусть ко мне в ком­нату вой­дет незна­ко­мец, и я по его речи в пер­вые же десять минут опре­делю духов­ную его био­гра­фию и увижу, начи­тан­ный ли он чело­век, вра­ща­ется ли он в куль­тур­ной среде или он забул­дыга, водя­щий ком­па­нию с невеждами…

Поэтому нельзя не сочув­ство­вать бор­цам за чистоту языка. Их заслуги велики и бес­спорны. Дети в воз­расте «от двух до пяти» нико­гда не могли бы с таким совер­шен­ством, в такие ска­зочно корот­кие сроки овла­деть самыми тон­кими, самыми слож­ными фор­мами пра­виль­ной речи, если бы их деды и бабки, матери и отцы не взяли на себя (даже не подо­зре­вая об этом!) роли стро­гих и неуто­ми­мых пури­стов, при­об­ща­ю­щих их к этим фор­мам («Так не гово­рят», «Нужно не так, а вот этак»).

Здесь веко­веч­ная заслуга пуристов.

А если в пылу своей борьбы с сор­ня­ками они хва­тают порой через край и пыта­ются истре­бить даже такие слова, кото­рые не под­ле­жат истреб­ле­нию, разве это не слу­жит живей­шим сви­де­тель­ством, какой тре­бо­ва­тель­ной и тре­вож­ной любо­вью любят они свой язык?

Нынче их любовь про­яв­ля­ется с осо­бен­ной силой, так как мно­гие из них давно уже про­ник­лись печаль­ным созна­нием, что в послед­нее время наш вели­ко­леп­ный язык под­вер­га­ется систе­ма­ти­че­ской порче.

IV

Борьба за неру­ши­мые язы­ко­вые тра­ди­ции — одна из самых насущ­ных, зло­бо­днев­ных задач нашей нынеш­ней обще­ствен­ной жизни. Нико­гда еще раз­ре­ше­ние этой задачи не каза­лось более важ­ным и нуж­ным, чем нынче.

В этом легко убе­диться, хотя бы бегло взгля­нув на полки и вит­рины книж­ных лавок.

Нико­гда еще не выхо­дило такого мно­же­ства книг, дис­сер­та­ций, попу­ляр­ных бро­шюр, газет­но­жур­наль­ных ста­тей, стре­мя­щихся так или иначе повы­сить нашу язы­ко­вую культуру.

Одна за дру­гою появ­ля­лись в Москве, в Ленин­граде, в Иркут­ске, в Вологде, в Мин­ске, в Донецке раз­но­об­раз­ные книги под одно­об­раз­ными заго­лов­ками: «Вопросы куль­туры речи», «Нормы куль­тур­ной речи», «Куль­тура речи», «О куль­туре рус­ской речи», «Куль­тура речи и стиль» и снова «Куль­тура речи», и каж­дая из них борется за пра­виль­ную, чистую рус­скую речь.

Сек­тор совре­мен­ного лите­ра­тур­ного языка и куль­туры речи Ака­де­мии наук СССР стал выпус­кать под руко­вод­ством про­фес­сора С. И. Оже­гова серию попу­ляр­ных сбор­ни­ков «Вопросы куль­туры речи». К широ­кому обсуж­де­нию этих вопро­сов редак­ция стре­мится при­влечь педа­го­гов, писа­те­лей, науч­ных, тех­ни­че­ских и теат­раль­ных работников.

Чрез­вы­чайно цен­ной пред­став­ля­ется мне дру­гая работа науч­ных сотруд­ни­ков того же сек­тора Ака­де­мии наук СССР (Л. П. Кры­сина, Л. И. Сквор­цова, при уча­стии Н. И. Тара­ба­со­вой), вышед­шая под редак­цией проф. С. И. Оже­гова, — «Пра­виль­ность рус­ской речи» (М., 1962).

Самое слово СЛОВО стало одним из акту­аль­ней­ших слов. Это видно даже по заго­лов­кам тех книг, кото­рые в таком изоби­лии появи­лись в послед­ние годы: «Путь слова» Л. Боро­вого, «Слово о сло­вах» Льва Успен­ского, «В мире слов» Б. Казан­ского, «Из жизни слов» Эд. Вар­та­ньяна, «Как дела­ются слова» Е. М. Зем­ской и т.д.

При­чем в боль­шин­стве слу­чаев все это не какие-нибудь ско­ро­спелки: в их основе — мно­го­лет­ние раз­ду­мья над при­хот­ли­выми судь­бами рус­ского слова. И Боро­вой, и Казан­ский, и Успен­ский любовно собрали — «по зер­нышку» — огром­ный язы­ко­вой мате­риал. Необы­чай­ная новизна их иссле­до­ва­ний заклю­ча­ется в том, что эти иссле­до­ва­ния пред­на­зна­чены не для спе­ци­а­ли­стов-фило­ло­гов, а для самой широ­кой чита­тель­ской массы.

Это пока­зы­вает, что широ­кие массы — впер­вые за всю исто­рию рус­ской куль­туры — страстно заин­те­ре­со­ва­лись своим род­ным язы­ком и жаж­дут во что бы то ни стало понять, каков его исто­ри­че­ский путь, каковы его законы и требования.

Каж­дую из этих книг я назвал бы «Зани­ма­тель­ная линг­ви­стика», так как они при­над­ле­жат к той же кате­го­рии попу­ляр­ных изда­ний, что и «Зани­ма­тель­ная химия», «Зани­ма­тель­ная гео­мет­рия», «Зани­ма­тель­ная физика», кото­рые поль­зу­ются у нас заслу­жен­ной сла­вой. Их глав­ная задача не столько в том, чтобы при­об­щить чита­теля к тео­ре­ти­че­ским тече­ниям и вея­ниям совре­мен­ной линг­ви­стики, сколько в том, чтобы научить его думать о род­ной речи, о ее кра­со­тах, при­чу­дах и принципах.

Всех дру­гих авто­ров пре­взо­шел (по части зани­ма­тель­ного стиля) талант­ли­вый язы­ко­вед М. В. Панов, умуд­рив­шийся изло­жить самые труд­ные про­блемы рус­ской орфо­гра­фии так ост­ро­умно и весело, с таким изоби­лием затей­ли­вых шуток, озор­ных анек­до­тов, что его серьез­ная, глу­бо­ко­мыс­лен­ная книга, обо­га­ща­ю­щая чита­теля целым ком­плек­сом идей и зна­ний, вос­при­ни­ма­ется как сочи­не­ние юмо­ри­ста: сме­ешься бук­вально на каж­дой стра­нице. Харак­терно забав­ное загла­вие книги: «И все-таки она хоро­шая!». В пол­ной гар­мо­нии с этим общим загла­вием — назва­ния отдель­ных глав: «Страна Опель­си­ния», «Писа­те­лям можно», «Пусть будет дру­гой сосед» и т.д. Это не мешает книге быть под­линно науч­ной в выс­шем зна­че­нии слова.

От боль­шин­ства попу­ля­ри­за­тор­ских сочи­не­ний назван­ные книги отли­ча­ются тем, что они не пере­ска­зы­вают фак­тов и све­де­ний, полу­чен­ных из вто­рых рук. Это книги твор­че­ские. Боро­вой, напри­мер, в своих инте­рес­ных этю­дах по исто­рии совет­ской лек­сики опи­ра­ется исклю­чи­тельно на свои разыс­ка­ния. И глав­ное — все они обра­щены к неис­ку­шен­ным чита­те­лям, кото­рые сроду не зани­ма­лись ника­кой фило­ло­гией. Таковы же две пре­лест­ные книги Изма­ила Ура­зова «Почему мы так гово­рим?» (1956 и 1962).

В 1960 году вышла книга линг­ви­ста В. Г. Косто­ма­рова «Куль­тура речи и стиль». Мос­ков­ский уни­вер­си­тет обна­ро­до­вал — тоже для широ­ких чита­тель­ских масс — книгу Д. Э. Розен­таля «Куль­тура речи», очень ком­пакт­ный учеб­ник, даю­щий мно­же­ство цен­ных сове­тов каж­дому, кто хотел бы повы­сить свою рече­вую культуру.

В пер­вый раз за все время суще­ство­ва­ния линг­ви­стики эта наука вышла из про­фес­сор­ских каби­не­тов на улицу и завла­де­вает умами людей, нико­гда не инте­ре­со­вав­шихся ею.

Здесь типич­ное зна­ме­ние вре­мени. С какой жад­но­стью совре­мен­ный чита­тель набра­сы­ва­ется на подоб­ные книги, видно хотя бы из того, что «Слово о сло­вах» Льва Успен­ского выдер­жало в корот­кое время три изда­ния, а книги Ура­зова и Казан­ского разо­шлись бук­вально в два-три дня. Столь же горячо и радушно встре­тил чита­тель ленин­град­скую книгу Бориса Тимо­фе­ева «Пра­вильно ли мы гово­рим?» и ранее издан­ную (в Вологде) книгу Б. Голо­вина «О куль­туре рус­ской речи», а также книгу Е. В. Язо­виц­кого «Гово­рите правильно».

Харак­терно, что книги Казан­ского, Успен­ского, Язо­виц­кого укра­шены мно­же­ством раз­но­об­раз­ных кар­ти­нок, среди кото­рых немало коми­че­ских. Уже одно это пока­зы­вает, на какого чита­теля рас­счи­таны новые книги.

Инте­рес к сво­ему языку у совре­мен­ных чита­те­лей отнюдь не ака­де­ми­че­ский, а мятеж­ный и бур­ный. Об этом можно судить даже по загла­виям ста­тей, кото­рые печа­та­ются теперь в таком изоби­лии на стра­ни­цах наших газет и журналов.

Одна ста­тья названа: «Это крайне тре­вожно». Дру­гая — «Пожа­лейте чита­те­лей». Тре­тья — «Об одном позор­ном пере­житке», и т.д.

В них ни тени спо­кой­ствия. Все они поле­мичны и пылки.

V

Вообще в наших нынеш­них спо­рах о род­ном языке больше всего пора­зи­тельна их необык­но­вен­ная страстность.

Чуть только дело дой­дет до вопроса о том, не пор­тится ли рус­ский язык, не засо­ря­ется ли он такими сло­вами, кото­рые губят его кра­соту, самые спо­кой­ные люди вдруг начи­нают выхо­дить из себя.

С гне­вом и тос­кой заяв­ляют они, что наш выра­зи­тель­ный, звуч­ный и кра­си­вый язык пере­жи­вает ужас­ный период упадка и что тре­бу­ются какие-то чрез­вы­чай­ные меры, чтобы вер­нуть ему преж­нюю вели­ча­вую мощь.

Вы только вслу­шай­тесь, каким тра­ги­че­ским голо­сом — словно про­изо­шла ката­строфа! — гово­рит писа­тель Кон­стан­тин Пау­стов­ский о тех мучи­тель­ных чув­ствах, кото­рые ему при­шлось испы­тать, когда до его слуха донес­лись вот такие две фразы, ска­зан­ные кем-то над лет­ней рекой:

— Закруг­ляй­тесь купаться!

— Соблю­дайте лимит времени!

Едва только писа­тель услы­хал эти фразы, с ним про­изо­шло что-то страшное:

«Солнце в моих гла­зах померкло от этих слов. Я как-то сразу ослеп и оглох. Я уже не видел блеска воды, воз­духа, не слы­шал запаха кле­вера, смеха бело­бры­сых маль­чи­шек, удив­ших рыбу с моста. Мне стало даже страшно…»

В своем пра­вед­ном гневе (кото­рому я, конечно, глу­бо­чайше сочув­ствую) писа­тель так пылко воз­не­на­ви­дел того, кто про­из­нес эту фразу, что стал обви­нять его в пре­ступ­ном цинизме и даже в рав­но­душ­ном отно­ше­нии к родине.

«Я поду­мал, — пишет он, — до какого же холод­ного без­раз­ли­чия к своей стране, к сво­ему народу, до какого неве­же­ства и напле­ва­тель­ского отно­ше­ния к исто­рии Рос­сии, к ее насто­я­щему и буду­щему нужно дойти, чтобы заме­нить живой и свет­лый рус­ский язык рече­вым мусором».

Как бы ни отно­ситься к этим рез­ким суж­де­ниям писа­теля о двух фра­зах, услы­шан­ных им, нельзя не видеть, что суж­де­ния эти чрез­вы­чайно харак­терны для тех горя­чих, тре­вож­ных, я бы ска­зал, неисто­вых чувств, кото­рыми так часто бывают окра­шены все нынеш­ние наши раз­го­воры и споры о род­ном языке.

Дру­гой писа­тель, Борис Лав­ре­нев, выра­зил свою нена­висть к подоб­ным сло­вам еще более пылко и страстно.

«Мне физи­че­ски больно, — писал он, — слы­шать изуро­до­ван­ные рус­ские слова, учёбавме­сто „уче­ние“, глажка вме­сто „гла­же­нье“, зачи­тать вме­сто „про­честь“ или „про­чи­тать“. Люди, кото­рые так гово­рят, — это убийцы вели­кого, могу­чего, прав­ди­вого и сво­бод­ного рус­ского языка».

Доста­точно также вспом­нить, с какой непри­ми­ри­мой враж­деб­но­стью отно­сился покой­ный Федор Васи­лье­вич Глад­ков ко вся­кому, кто, напри­мер, ста­вил непра­виль­ные уда­ре­ния в слове реку или упо­треб­лял выра­же­ние пара минут, пара дней.

Как-то около месяца я про­вел с ним в боль­нице и с боль­шим огор­че­нием вспо­ми­наю теперь, какой у него сде­лался сер­деч­ный при­па­док, когда один из боль­ных (по обра­зо­ва­нию гео­лог) взду­мал защи­щать перед ним слово учёба, к кото­рому Федор Васи­лье­вич питал самую жгу­чую ненависть.

Таких слу­чаев я наблю­дал очень много. Люди сто­нут, хва­та­ются за сердце, испы­ты­вают лютые муки, когда в их при­сут­ствии так или иначе уро­ду­ется рус­ская речь.

При­чем заме­ча­тельно, что наряду с урод­ли­выми сло­вами и фра­зами нам свой­ственно нена­ви­деть и тех, кто ввел этих уро­дов в свою речь. Если бы те же слова и фразы при­шли к нам из дру­гого источ­ника, они не каза­лись бы нам такими уро­дами и, может быть, мы полю­били бы их.

Если вни­ма­тельно вду­маться, все эти я пошел, ну пока, я пере­жи­ваю и проч. пока­за­лись мне на пер­вых порах непри­ем­ле­мыми именно потому, что те люди, от кото­рых мне при­шлось услы­хать их впер­вые, были хамо­ваты и пошлы.

«Ведь это очень часто бывает, — гово­рит один боль­шой уче­ный, — что с отдель­ными сло­вами и обо­ро­тами речи могут у нас соче­таться впе­чат­ле­ния чего-то непри­ят­ного, даже оттал­ки­ва­ю­щего именно потому, что они заро­ди­лись во враж­деб­ной среде, чуж­дой нашим куль­тур­ным традициям».

Именно этим объ­яс­ня­ется моя нена­висть к таким (для меня невы­но­си­мым) сло­вам, как:

— При­ве­тик!

— Салю­тик!

— Поря­до­чек!

Слиш­ком уж чужды эти слова тем куль­тур­ным тра­ди­циям, под вли­я­нием кото­рых я рос и воспитывался.

— Я бы ей, мер­завке, глаза выца­ра­пала, — ска­зала одна ста­рая жен­щина (обычно весьма доб­ро­душ­ная), когда услы­шала, как некая дева с искрен­ним вос­тор­гом закри­чала подруге: «Смотри, какие шикар­ные похо­роны

Дева дей­стви­тельно была вопло­ще­нием пош­ло­сти: ее вос­кли­ца­ние шикар­ные похо­роныносило на себе отпе­ча­ток самых затх­лых низин обы­ва­тель­щины. За это — и только за это — ста­руха отнес­лась к ее сло­вам с такой злобой.

Потому что очень часто тот или иной рече­вой обо­рот бывает нам люб или гадок не сам по себе, но глав­ным обра­зом в связи с той сре­дой, кото­рая поро­дила его.

Одного этого эпи­зода доста­точно, чтобы стала вполне оче­видна клас­со­вая, а порою и касто­вая заин­те­ре­со­ван­ность опе­ку­нов языка.

О подоб­ных слу­чаях хорошо гово­рил еще в 20‑х годах XX века один из про­ни­ца­тель­ных наших филологов.

«Это, — гово­рил он, — борьба не про­тив слова, а про­тив того, что за ним: про­тив душев­ной пустоты, про­тив попытки заткнуть сло­вом про­рехи мысли и совести».

И более подробно — о том же:

«Чаще всего наше чув­ство про­те­стует не столько про­тив самих сло­ве­чек, сколько про­тив того, что за ними. Их неточ­ность и непра­виль­ность, их без­гра­мот­ность и чуже­род­ность не были бы так несносны, если бы не были оче­вид­ней­шим выра­же­нием внут­рен­ней пош­ло­сти и крив­ля­ния, неис­крен­но­сти и лег­ко­сти в мыс­лях необычайной».

Вот в какой атмо­сфере рас­ка­лен­ных стра­стей уже с 20—30‑х годов про­ис­хо­дят у нас раз­го­воры о кра­соте и урод­ствах нашей речи. «Пош­лость», «крив­ля­ние», «неис­крен­ность», «душев­ная пустота», «про­рехи мысли и сове­сти» — разве не видно по этим сер­ди­тым сло­вам, какие необуз­дан­ные, бур­ные чув­ства вызы­вают во мно­гих серд­цах споры о род­ном языке?

До какого накала дошли они нынче, я убе­дился на соб­ствен­ном опыте.

Сто­ило мне напе­ча­тать в «Изве­стиях» неболь­шую ста­тью о неко­то­рых тен­ден­циях совре­мен­ного язы­ко­вого раз­ви­тия, и я полу­чил от чита­те­лей сотни взвол­но­ван­ных писем, где вопросы о род­ном языке деба­ти­ру­ются с бес­при­мер­ной запальчивостью.

Напри­мер, мос­ков­ский житель Б., найдя в моей ста­тье выра­же­ние, кото­рое пока­за­лось ему неудач­ным, име­нует меня в своем письме шар­ла­та­ном и дру­гими, еще более едкими про­зви­щами, нисколько не опа­са­ясь судеб­ной ответственности.

А кан­ди­дат наук(!) М. рас­сы­лает по раз­ным инстан­циям гнев­ные ста­тьи и заметки, упре­ка­ю­щие меня в дикой без­гра­мот­но­сти, вос­ста­вая про­тив таких якобы урод­ли­вых слов, как: мне сда­ется, угнез­ди­лись, отши­бить и т.д., хотя, право же, они чисто рус­ские, про­стые и ясные.

Вообще всем этим пись­мам — умным и глу­пым равно свой­ственна повы­шен­ная эмо­ци­о­наль­ность, взвол­но­ван­ность. Обви­няют ли чита­тели неряш­ли­вый газет­ный жар­гон, при­во­дят ли они вопи­ю­щие при­меры тех иска­же­ний, кото­рые встре­ча­ются в речи учи­те­лей и уча­щихся, ука­зы­вают ли на рече­вые погреш­но­сти радио, — ясно, что для каж­дого из них это жгу­чий вопрос, кото­рый они не могут обсуж­дать хладнокровно.

Пере­ли­сты­ва­ешь эти письма и убеж­да­ешься в тысяч­ный раз: чита­тель недо­во­лен, воз­буж­ден, взбу­до­ра­жен. Всюду ему мере­щатся злост­ные иска­зи­тели речи, губи­тели род­ного языка. Чуть только в какой-нибудь ста­тье или книге он заме­тит малей­шую язы­ко­вую погреш­ность или непри­выч­ную сло­вес­ную форму, он торо­пится в гроз­ном письме ули­чить автора этой ста­тьи или книги в кощун­ствен­ном пре­не­бре­же­нии к рус­ской речи, хотя очень часто слу­ча­ется, что его соб­ствен­ная рус­ская речь хро­мает на обе ноги.

Ото­брав наи­бо­лее серьез­ные и дель­ные письма — их, конечно, ока­за­лось немало, — я уви­дел, что суж­де­ния, кото­рые изла­га­ются в них, легко можно рас­пре­де­лить по таким (очень отчет­ли­вым) рубрикам:

1. Одни чита­тели непо­ко­ле­бимо уве­рены, что вся беда нашего языка в ино­стран­щине, кото­рая будто бы вко­нец заму­тила без­уко­риз­ненно чистую рус­скую речь. Избав­ле­ние от этой беды пред­став­ля­ется им очень про­стым: нужно выбро­сить из наших книг, раз­го­во­ров, ста­тей все нерус­ские, чужие слова — все, какие есть, и наш язык тот­час же вер­нет себе свою кра­соту. Эти борцы с ино­стран­щи­ной настро­ены очень воин­ственно, и когда я поз­во­лил себе насмеш­ливо выра­зиться о каком-то лите­ра­тур­ном явле­нии сно­бизм и назвать какое-то музы­каль­ное про­из­ве­де­ние опус, я был во мно­же­стве писем осы­пан упре­ками за свое при­стра­стие к ино­стран­ным словам.

2. Дру­гие чита­тели тре­буют, чтобы мы спасли нашу речь от чрез­мер­ного заси­лья вуль­га­риз­мов — как нынеш­них, так и вос­крес­ших из ста­рых жар­го­нов: лабуда, шма­ко­дявка, буза, на боль­шой палец, железно и проч.

3. Тре­тьи видят глав­ную беду языка в том, что он черес­чур засо­рен диа­лект­ными, област­ными словами.

4. Чет­вер­тые, напро­тив, него­дуют, что мы слиш­ком уж строги к област­ным диа­лек­там и гоним из лите­ра­тур­ного сво­его оби­хода такие живо­пис­ные рече­ния, как лонисъ, осе­несъ, кор­то­мыга, невздоха, а также ста­ро­сла­вян­ское всуе.

5. У пятых еще сохра­ни­лись обы­ва­тель­ские, хан­же­ские, чисто­плюй­ские вкусы: им хочется, чтобы рус­ский язык был жеман­нее, суб­тиль­нее, чопор­нее. Уви­дев в какой-нибудь книге такие слова, как под­люга, или шиш, или дрых­нуть, они готовы кри­чать «караул!» и пишут автору упреки за то, что он поз­во­ляет себе бес­че­стить и уро­до­вать рус­ский язык. Про­чтя в моей ста­тье слово пакост­ный, ново­чер­кас­ский пен­си­о­нер Т. поспе­шил сде­лать мне началь­ствен­ный выго­вор: «Это слово не должно быть (так и напи­сано: не должно быть. — К. Ч.) в раз­го­воре, а тем более в печати, в серьез­ной ста­тье». А бакин­ский чита­тель Д., сде­лав мне такой же упрек, выска­зал в своем письме поже­ла­ние, чтобы рус­ская лите­ра­тура была воз­можно ско­рее избав­лена от тех гру­бо­стей, какие встре­ча­ются, напри­мер, в сти­хах Мая­ков­ского. «Разве, — пишет он, — такие выра­же­ния, как „Облако в шта­нах“, „Я достаю из широ­ких шта­нин“ и т.д., могут дать цен­ное для осво­е­ния рус­ской речи?» (?!)

6. Шестые, как, напри­мер, тот же досто­при­ме­ча­тель­ный кан­ди­дат наук М., воз­му­ща­ются, если какой-нибудь автор упо­тре­бит в своей ста­тье или книге све­жее, выра­зи­тель­ное, нека­зен­ное слово, дале­кое от кан­це­ляр­ского стиля, кото­рый и состав­ляет их рече­вой идеал. И таких чита­те­лей немало. Тре­бо­ва­ния подоб­ных чита­те­лей можно сфор­му­ли­ро­вать так: побольше рутин­ных, тра­фа­рет­ных, бес­кра­соч­ных слов, ника­ких живо­пис­ных и образных!

7. Седь­мые обру­ши­ва­ются на слож­но­со­став­ные слова, такие, как Облу­пр­пром­прод­то­вары, Ивгос­швей­три­ко­та­жупр, Ургор­руд­мет­пром­союз и т.д. При­чем заодно доста­ется даже таким, как ТЮЗ, Дет­гиз, диа­мат, биофак.

Конечно, тро­га­тельна эта забота совре­мен­ных чита­те­лей о своем род­ном языке, о его про­цве­та­нии, кра­соте и здоровье.

Но можно ли счи­тать без­упреч­ными постав­лен­ные ими диа­гнозы? Нет ли здесь какой-нибудь неволь­ной ошибки? Ведь в меди­цине это слу­ча­лось не раз: лечили от мни­мой болезни, а под­лин­ной не рас­по­знали, не заме­тили. И паци­енту при­хо­ди­лось своею жиз­нью рас­пла­чи­ваться за такие заблуж­де­ния медиков.

Хорошо ска­зано об этом у того же Горн­фельда, кото­рого так высоко ценили Коро­ленко и Горький.

«Вдруг, гово­рит он, — на осно­ва­нии двух-трех слу­чай­ных наблю­де­ний, без вся­кого углуб­ле­ния в смысл явле­ний, раз­да­ется пат­ри­о­ти­че­ский, наци­о­на­ли­сти­че­ский, эстет­ский или бар­ствен­ный стон: язык в опас­но­сти, и забив­ший тре­вогу может быть уве­рен, что если не соот­вет­ствен­ным дей­ствием, то, во вся­ком слу­чае, вздо­хом сочув­ствия отклик­нутся на его при­зыв десятки огор­чен­ных душ, столь же недо­воль­ных новиз­ной и столь же мало спо­соб­ных разо­браться в том, что же в ней дей­стви­тельно дурно и что необходимо».

Никто не спо­рит: наша нынеш­няя рус­ская речь дей­стви­тельно нуж­да­ется в лече­нии. К ней уже с дав­него вре­мени при­вя­за­лась одна довольно непри­ят­ная хворь, испод­воль под­та­чи­ва­ю­щая ее могу­чие силы. Но на эту хворь редко обра­щают вни­ма­ние. Зато неуто­мимо и само­на­де­янно лечат боль­ную от дру­гих, нередко вооб­ра­жа­е­мых немощей.

Это очень легко дока­зать. Нужно только подробно, вни­ма­тельно, с пол­ным ува­же­нием к чита­телю рас­смот­реть один за дру­гим те недуги, от кото­рых нам пред­ла­гают спа­сать наш язык.

К такому рас­смот­ре­нию мы и при­сту­паем теперь.

Глава третья. «Иноплеменные слова»

Я кла­ня­юсь низко хорошему,
Что Запа­дом в наши
Сло­вес­ные нивы заброшено.

Борис Слуц­кий

I

Пер­вым и чуть ли не важ­ней­шим неду­гом совре­мен­ного рус­ского языка в насто­я­щее время счи­тают его тяго­те­ние к ино­стран­ным словам.

По обще­рас­про­стра­нен­ному мне­нию, здесь-то и заклю­ча­ется глав­ная беда нашей речи. С этим я не могу согласиться.

Правда, эти слова вызы­вают досад­ное чув­ство, когда ими поль­зу­ются зря, бес­тол­ково, не имея для этого ника­ких оснований.

И да будет бла­го­сло­вен Ломо­но­сов, бла­го­даря кото­рому ино­стран­ная пер­пен­ди­куласде­ла­лась маят­ни­ком, из абриса стал чер­теж, из окси­ге­ни­умакис­ло­род, из гид­ро­ге­ни­умаводо­род, солю­ция пре­вра­ти­лась в рас­твор, а бергверк пре­вра­тился в руд­ник.

И конечно, это пре­вос­ходно, что такое обру­се­ние слов про­ис­хо­дит и в наши дни, что

аэро­план заме­нился у нас само­ле­том, гели­ко­птервер­то­ле­том,

думп­карсамо­сва­лом,

гол­ки­первра­та­рем,

шоферводи­те­лем (правда, еще не везде).

И конечно, я с пол­ным сочув­ствием отно­шусь к про­те­сту писа­теля Бориса Тимо­фе­ева про­тив слова суб­про­дукты, кото­рые при бли­жай­шем иссле­до­ва­нии ока­за­лись рус­скойтре­бу­хой.

И как не радо­ваться, что немец­кое фриш­ти­кать, неко­гда столь попу­ляр­ное в оби­ходе сто­лич­ных (да и про­вин­ци­аль­ных) чинов­ни­ков, всюду заме­ни­лось рус­ским зав­тра­кать и ушло б из нашей памяти совсем, если бы не сбе­рег­лось в «Реви­зоре», а также в «Сквер­ном анек­доте» Достоевского:

«А вот посмот­рим, как пой­дет дело после фриш­тика да бутылки тол­сто­брюшки!» («Реви­зор»).

«Петер­бург­ский рус­ский нико­гда не упо­тре­бит слово „зав­трак“, а все­гда гово­рит: фры­ш­тик, осо­бенно напи­рая на звук „фры“» («Сквер­ный анекдот»).

Точно так же не могу я не радо­ваться, что фран­цуз­ская инди­же­стия, озна­чав­шая несва­ре­ние желудка, сохра­ни­лась теперь только в юмо­ри­сти­че­ском куп­лете Некрасова:

Пита­ясь чуть не жестию,
Я часто ощущал
Такую индижестию,
Что уме­реть желал,

да на неко­то­рых стра­ни­цах Белин­ского. Например:

«Ну, за это надо изви­нить выс­шее обще­ство: оно несо­мненно дели­катно и боится индижестии».

И кто не раз­де­лит него­до­ва­ния Горь­кого по поводу сплош­ной ино­стран­щины, какой до недав­него вре­мени часто щего­ляли иные ора­торы, как, напри­мер, «тен­ден­ция к апо­ли­ти­за­ции дис­кус­сии», кото­рая в пере­воде на рус­ский язык озна­чает про­стей­шую вещь: «наме­ре­ние устра­нить из наших спо­ров политику».

Мая­ков­ский еще в 1923 году высту­пал про­тив засо­ре­ния кре­стьян­ских газет такими сло­вами, как апо­гей и фиа­ско. В своем сти­хо­тво­ре­нии «О „фиасках“, „апо­геях“ и дру­гих неве­до­мых вещах» он рас­ска­зы­вает, что кре­стьяне деревни Аку­ловки, про­чтя в газете фразу: «Пуан­каре тер­пит фиа­ско», решили, что Фиа­ско — важ­ный аме­ри­ка­нец, неда­ром даже фран­цуз­ский пре­зи­дент его «тер­пит»:

Аме­ри­ка­нец, должно.

Пони­ма­ешь, дура?!

А насчет апо­гея крас­но­ар­мейцы поду­мали, что это назва­ние немец­кой деревни. Стали искать на гео­гра­фи­че­ской карте:

Вер­чусь —
аж дыру про­вер­тел в сапоге я, —
не могу найти ника­кого Апогея!

II

Но зна­чит ли это, что ино­языч­ные слова, ино­языч­ные тер­мины, вошед­шие в рус­скую речь, все­гда, во всех слу­чаях плохи? Что и апо­гей и фиа­ско, раз они непо­нятны в деревне Аку­ловке, должны быть изгнаны из наших книг и ста­тей навсе­гда? А вме­сте с ними неис­чис­ли­мое мно­же­ство ино­языч­ных обо­ро­тов и слов, кото­рые давно уже усво­ены нашими предками?

Имеем ли мы право решать этот вопрос по-шиш­ков­ски, сплеча: к черту вся­кую ино­стран­щину, какова б она ни была, и да здрав­ствует хими­че­ски чистый, бес­при­мес­ный сла­вяно-рус­ский язык, сво­бод­ный от лати­низ­мов, гал­ли­циз­мов, англи­циз­мов и про­чих кощун­ствен­ных измов?

Такая шиш­ков­щина, дума­ется мне, про­сто немыс­лима, потому что, чуть только мы всту­пим на эту дорогу, нам при­дется выбро­сить за борт такие слова, уна­сле­до­ван­ные рус­ской куль­ту­рой от Древ­него Рима и Гре­ции, как рес­пуб­лика, дик­та­тура, амни­стия, мили­ция, герой, реформа, про­па­ганда, кос­мос, атом, грам­ма­тика, меха­ника, тет­радь, фонарь, лабо­ра­то­рия, фор­мула, док­тор, экза­мен и т.д., и т.д., и т.д.

А также слова, обра­зо­ван­ные в более позд­нее время от гре­че­ских и латин­ских кор­ней:гео­мет­рия, физика, зоо­ло­гия, интер­на­ци­о­нал, инду­стри­а­ли­за­ция, поли­тика, эко­но­мика, стра­то­сфера, тер­мо­метр, теле­фон, теле­граф, телевизор.

И слова, при­шед­шие к нам от ара­бов: алгебра, аль­ма­нах, гарем, алко­голь, нашатырь.

И слова, при­шед­шие от тюрк­ских наро­дов: жем­чуг, армяк, артель, лапша, аршин, бала­ган, бака­лея, базар, баш­мак, баш­лык, бол­ван, казна, караул, кутерьма, чулан, чулок.

И слова, при­шед­шие из Ита­лии: купол, каби­нет, бюл­ле­тень, скар­ла­тина, газета, сим­фо­ния, соната, касса, кас­сир, гале­рея, бал­кон, опера, ора­то­рия, тенор, сопрано, сце­на­рий и др.

И слова, при­шед­шие из Англии: митинг, бой­кот, пик­ник, клуб, чем­пион, рельсы, руль, лидер, спорт, вок­зал, рост­биф, биф­штекс, хули­ган и т.д.

И слова, при­шед­шие из Фран­ции: дипло­мат, ком­па­ния, кулисы, суп, бюро, депо, наив­ный, серьез­ный, солид­ный, мас­сив­ный, эла­стич­ный, репрес­сия, депрес­сия, пар­ти­зан, декрет, бата­рея, сеанс, сабо­таж, аван­тюра, аван­гард, кош­мар, блуза, метр, сан­ти­метр, декада, пар­ла­мент, брас­лет, пудра, оде­ко­лон, вуаль, кот­лета, трико, кор­саж и т.д.

И слова, при­шед­шие из Гер­ма­нии: што­пор, бутер­брод, шлаг­баум, сле­сарь, бру­дер­шафт, бух­гал­тер, век­сель, штраф, флейта, мун­дир, шахта, офи­цер, клей­стер, штаб, шни­цель, вун­дер­кинд, парик, локон и мн. др.

Слово краля взято из чеш­ского, чай — из китай­ского, бекеша, гуляш — из вен­гер­ского,какао, колибри, гитара — из испан­ского, инжир — из пер­сид­ского, какаду — из малайского.

Мно­гие ино­стран­ные слова при­шли к нам из вто­рых и тре­тьих рук. Слово почтазаим­ство­вано не прямо из ита­льян­ского posta, а через посред­ство поль­ского poczta, чем и объ­яс­ня­ется про­из­но­ше­ние его в рус­ском языке. Слово мат­рац при­шло из немец­кого (Matratze), а слово мат­рас— из гол­ланд­ского (matras), но оба они вос­хо­дят к одному и тому же араб­скому слову, озна­ча­ю­щему подушка.

Не сле­дует забы­вать, что в трех­сти­шии Пушкина:

Летит кибитка удалая,
Ямщик сидит на облучке
В тулупе, в крас­ном кушаке, —

целых четыре слова, про­ис­хо­дя­щих от чуже­зем­ных корней:

кибитка — от татар­ского кибет (лавка) и от араб­ского куб­бат (купол, свод),

ямщик — от тюрк­ского ям,

тулуп — от тюрк­ского тулуп (шкура),

кушак — от турец­кого кушак.

Не думаю, чтобы нашелся пурист, кото­рый потре­бо­вал бы, чтобы мы отка­за­лись от всех этих нуж­ней­ших и полез­ней­ших слов, давно ощу­ща­е­мых нами как русские.

Почему же в стране, где весь народ при­нял и пре­вос­ходно усвоил такие ино­языч­ные слова, как рево­лю­ция, соци­а­лизм, ком­му­низм, про­ле­та­рий, капитализм,

бур­жуй, сабо­таж, интер­на­ци­о­нал, аги­та­ция, демон­стра­ция, ман­дат, коми­тет, мили­ция, импе­ри­а­лизм, коло­ни­а­лизм, марк­сизм, и не только усвоил, а сде­лал их рус­скими, род­ными, все еще нахо­дятся люди, кото­рые бук­вально дро­жат от боязни, как бы в бога­тей­шую, само­быт­ную рус­скую речь, не дай бог, не про­никло еще одно слово с суф­фик­сами ация, ист или изм.

Такие страхи бес­смыс­ленны хотя бы уже потому, что в насто­я­щее время суф­фиксы ация, изм и ист ощу­ща­ются нами как рус­ские: очень уж легко и сво­бодно стали они соче­таться с чисто рус­скими корен­ными сло­вами — с такими, как, напри­мер, правда, служба, очерк, связь, ото­звать и др., — отчего сде­ла­лись воз­можны сле­ду­ю­щие — прежде немыс­ли­мые — рус­ские формы:

правдист,

связист,

очеркист,

уклонист,

декабрист,

отзовист,

службист,

значкист,

пуш­кинист.

Из чего сле­дует, что рус­ские люди мало-помалу при­выкли счи­тать суф­фикс ист не чужим, а своим — таким же, как тель или чик в сло­вах извоз­чик, слу­жи­тель и пр. Теперь уже невоз­можно ска­зать, будто это рус­ские корни с ино­языч­ными суф­фик­сами, так как сами эти суф­фиксы мало-помалу ста­но­вятся русскими.

Даже древ­нее слово баян и то полу­чило в народе суф­фикс ист:

бая­нист.

Вот до какой сте­пени акти­ви­зи­ро­ва­лось окон­ча­ние ист, каким живым и понят­ным для рус­ского уха напол­ни­лось оно содержанием.

Окон­ча­тельно убе­дил меня в этом один пяти­лет­ний маль­чишка, кото­рый, впер­вые уви­дев извоз­чика, с вос­тор­гом ска­зал отцу:

— Смотри, лошадист поехал!

Маль­чик знал, что на свете суще­ствуют трак­то­ри­сты, тан­ки­сты, так­си­сты, вело­си­пе­ди­сты, но слова извоз­чик нико­гда не слы­хал и создал свое: лоша­дист.

И кто после этого может ска­зать, что суф­фикс ист не обру­сел у нас окон­ча­тельно! Его смысл ощу­ща­ется даже детьми, и не муд­рено, что он ста­но­вится все продуктивнее.

Когда Белин­ский при­ме­нял этот суф­фикс к рус­ским фами­лиям и писал шиш­ко­ви­сты, карам­зи­ни­сты, когда Щед­рин вво­дил в лите­ра­туру слово ерун­дист, они обра­ща­лись к обра­зо­ван­ным людям, ощу­щав­шим ино­стран­ную при­роду этого суф­фикса, но когда в самой гуще народ­ной воз­ни­кают и утвер­жда­ются такие слова, как гар­мо­нист, бая­нист, это зна­чит, что рус­ский народ вос­при­ни­мает этот суф­фикс как свой.

Так же обру­сел суф­фикс изм. Ака­де­мик В. В. Вино­гра­дов ука­зы­вает, что в совре­мен­ном языке этот суф­фикс «широко упо­треб­ля­ется в соче­та­нии с рус­скими осно­вами, ино­гда даже яркой раз­го­вор­ной окраски: хво­стизм, наплевизм».

К этим сло­вам можно при­со­се­дить меща­низм, став­ший устой­чи­вым линг­ви­сти­че­ским термином.

И царизм.

Или вспом­ним, напри­мер, ино­стран­ный суф­фикс тори(я) в таких сло­вах, как ора­то­рия, лабо­ра­то­рия, кон­сер­ва­то­рия, обсер­ва­то­рия и т.д.

Не заме­ча­тельно ли, что даже этот суф­фикс, крепко при­па­ян­ный к ино­стран­ным кор­ням, настолько обру­сел в послед­нее время, что стал легко соче­таться с исконно рус­скими, сла­вян­скими кор­нями. По край­ней мере у Алек­сандра Твар­дов­ского в зна­ме­ни­той «Мура­вии» вполне есте­ственно про­зву­чало кре­стьян­ское словцо суе­то­рия.

Конец пред­ви­дится ай нет

Всей этой суетории?

И вспом­ним шут­ливо-фами­льяр­ные: бума­жен­ция, шту­кен­ция, ста­ру­шен­ция и дру­гие при­меры обру­се­ния суф­фикса енция.

Суф­фикс аци(я) также вполне обру­сел: рус­ское ухо осво­и­лось с такими сло­вами, какяро­ви­за­ция, вое­ни­за­ция, сове­ти­за­ция, боль­ше­ви­за­ция и даже теп­ло­фи­ка­ция. Л. М. Копен­кина пишет мне из города Верх­няя Салда (Сверд­лов­ской обл.), что ее сын, пяти­лет­ний Сережа, услы­шав от нее, что пора под­стри­гать ему волосы, тот­час же спросил:

— Мы в под­стри­га­цию пой­дем? Да?

Обру­се­ние суф­фикса аци(я) про­ис­хо­дит одно­вре­менно с обру­се­нием суф­фикса аж(яж).

Недавно, репе­ти­руя новую пьесу, некий режис­сер пред­ло­жил своей труппе:

— А теперь для ожив­ляжа — перепляс.

И никто не уди­вился этому стран­ному слову. Оче­видно, оно наравне с реа­га­жем так прочно вошло в про­фес­си­о­наль­ную тер­ми­но­ло­гию театра, что уже не вызы­вает возражений.

В «Две­на­дцати сту­льях» очень по-рус­ски про­зву­чало уко­риз­нен­ное вос­кли­ца­ние Бен­дера, обра­щен­ное к ста­рику Воробьянинову:

«Нашли время для кобе­ляжа. В вашем воз­расте кобе­ли­ро­вать про­сто вредно».

Кобе­ляж нахо­дится в одном ряду с такими фор­мами, как холуяж, под­ха­ли­маж и др. Из чего сле­дует, что экс­прес­сия ино­языч­ного суф­фикса аж(яж) вполне осво­ена язы­ко­вым созна­нием рус­ских людей.

Очень верно гово­рит совре­мен­ный лингвист:

«Если оста­вить в сто­роне науч­ные и тех­ни­че­ские тер­мины и вообще книж­ные „ино­стран­ные“ слова, а также слу­чай­ные и мимо­лет­ные мод­ные сло­вечки, то можно смело ска­зать, что наши „заим­ство­ва­ния“ — в боль­шин­стве вовсе не пас­сивно усво­ен­ные, гото­вые слова, а само­сто­я­тельно, твор­че­ски осво­ен­ные или даже заново создан­ные образования».

В этом и ска­зы­ва­ется под­лин­ная мощь языка. Ибо не тот язык по-насто­я­щему силен, само­бы­тен, богат, кото­рый бояз­ливо шара­ха­ется от каж­дого чуже­род­ного слова, а тот, кото­рый, взяв это чуже­род­ное слово, твор­че­ски пре­об­ра­жает его, само­властно под­чи­няя своей соб­ствен­ной воле, своим соб­ствен­ным эсте­ти­че­ским вку­сам и тре­бо­ва­ниям, бла­го­даря чему слово при­об­ре­тает новую экс­прес­сив­ную форму, какой не имело в род­ном языке.

Напомню хотя бы слово сти­ляга. Ведь как созда­лось в нашем языке это слово? Взяли древ­не­гре­че­ское, давно обру­се­лое стиль и при­ба­вили к нему один из самых выра­зи­тель­ных рус­ских суф­фик­сов: яг(а). Этот суф­фикс далеко не все­гда пере­дает в рус­ской речи экс­прес­сию мораль­ного осуж­де­ния, пре­зре­ния. Кроме бро­дяги, скряги, плу­тяги, деляги, хит­ряги, естьмиляга, рабо­тяга, бед­няга, доб­ряга, сердяга.

Но здесь суф­фикс ста­но­вится в ряд с неодоб­ри­тель­ными ыг(а), юг(а), уг(а) и проч., что сбли­жает сти­лягу с такими сло­вами, как про­ще­лыга, под­люга, ворюга, хапуга, выжига.

Спра­ши­ва­ется: можно ли счи­тать это слово ино­языч­ным, заим­ство­ван­ным, если рус­ский язык при помощи своих соб­ствен­ных — рус­ских — выра­зи­тель­ных средств при­дал ему свой соб­ствен­ный — рус­ский — характер?

Этот рус­ский харак­тер под­чер­ки­ва­ется еще тем обсто­я­тель­ством, что в нашей речи сво­бодно бытуют и такие чисто рус­ские, наци­о­наль­ные формы, как сти­ляж­ный, сти­ляж­ни­чать, дости­ля­житъся и т.д., и т.д., и т.д.

— Вот ты и дости­ля­жился! — ска­зал раз­дра­жен­ный отец сво­ему щего­ле­ва­тому сыну, когда тот за какой-то зазор­ный посту­пок уго­дил в отде­ле­ние милиции.

Или слово интел­ли­ген­ция. Каза­лось бы, латин­ское его про­ис­хож­де­ние бес­спорно. Между тем оно изоб­ре­тено рус­скими (в 1870‑х годах ) для обо­зна­че­ния чисто рус­ской соци­аль­ной про­слойки, совер­шенно неве­до­мой Западу, ибо интел­ли­ген­том в те дав­ние годы назы­вался не вся­кий работ­ник умствен­ного труда, а только такой, быт и убеж­де­ния кото­рого были окра­шены идеей слу­же­ния народу.

И конечно, только педанты, не зна­ко­мые с исто­рией рус­ской куль­туры, могут отно­сить это слово к числу ино­языч­ных, заимствованных.

Ино­стран­ные авторы, когда пишут о нем, вынуж­дены пере­во­дить его с рус­ского: «intelligentsia», «интел­ли­джент­сия» гово­рят англи­чане, взяв­шие это слово у нас. Мы, под­лин­ные созда­тели этого слова, рас­по­ря­жа­емся им как своим, при помощи рус­ских окон­ча­ний и суф­фик­сов: интел­ли­гент­ский, интел­ли­гент­ность, интел­ли­гент­щина, интел­ли­гент­ни­чать, полуинтеллигент.

Или слово шеф — уж до чего ино­стран­ное! Но можно ли гово­рить, что мы пас­сивно ввели его в свой лек­си­кон, если нами созданы такие чисто рус­ские формы, как шеф­ство, шеф­ство­вать, шеф­ский, под­шеф­ный и проч.?

Рус­ский язык так свое­нра­вен, силен и неуто­мим в своем твор­че­стве, что любое чуже­род­ное слово повер­нет на свой лад, осна­стит сво­ими соб­ствен­ными, гени­ально экс­прес­сив­ными при­став­ками, окон­ча­ни­ями, суф­фик­сами, под­чи­нит своим вку­сам, а порою и прихотям.

Дей­стви­тельно, ино­гда и узнать невоз­можно то ино­языч­ное слово, кото­рое попало к нему в обо­рот: из гре­че­ского кирие элей­сон (Гос­поди поми­луй) он сде­лал гла­гол куро­ле­сить,гре­че­ское ката­ба­сис (осо­бен­ный поря­док цер­ков­ных пес­но­пе­ний) пре­вра­тил в ката­ва­сию,то есть цер­ков­ными «свя­тыми» сло­вами обо­зна­чил дура­че­ство, озор­ство, сум­бур. Из латин­ского хар­ту­ля­риум (огла­ша­е­мый свя­щен­ни­ком спи­сок умер­ших) рус­ский язык сде­лалхал­тур­щика — недоб­ро­со­вест­ного, пло­хого работ­ника. Из скан­ди­нав­ского эмб­этэ —чисто­кров­ную рус­скую ябеду, из англий­ского ринг ды белл! — рынду бей, из немец­когокрин­гелякрен­дель.

Язык чудо­тво­рец, силач, вла­сте­лин, он так круто пере­ина­чи­вает по сво­ему про­из­волу любую ино­языч­ную форму, что она в самое корот­кое время теряет черты пер­во­род­ства, — не смешно ли дро­жать и бояться, как бы не повре­дило ему какое-нибудь залет­ное чуже­род­ное слово!

III

В исто­рии рус­ской куль­туры уже бывали эпохи, когда вопрос об ино­языч­ных сло­вах ста­но­вился так же актуа­лен, как сейчас.

Такой, напри­мер, была эпоха Белин­ского — 30‑е и осо­бенно 40‑е годы XIX века, когда в рус­ский язык из-за рубежа ворва­лось мно­же­ство новых поня­тий и слов. Поле­мика об этих сло­вах велась с оже­сто­чен­ною стра­стью. Белин­ский всем серд­цем участ­во­вал в ней и внес в нее много широ­ких и муд­рых идей, кото­рые и сей­час могут напра­вить на истин­ный путь всех раз­мыш­ля­ю­щих о род­ном языке. (См., напри­мер, его ста­тьи «Голос в защиту от „Голоса в защиту рус­ского языка“», «Кар­ман­ный сло­варь ино­стран­ных слов», «Грам­ма­ти­че­ские разыс­ка­ния», соч. В. А. Васи­льева, «„Север­ная пчела“ — защит­ница правды и чистоты рус­ского языка», «Взгляд на рус­скую лите­ра­туру 1847 года» и мно­гие другие.)

К сожа­ле­нию, слож­ная пози­ция Белин­ского в этом слож­ном вопросе изоб­ра­жа­ется в боль­шин­стве слу­чаев чрез­вы­чайно упро­щенно. Не знаю, в силу каких побуж­де­ний пишу­щие о нем зача­стую выпя­чи­вают одни его мысли и скры­вают от чита­те­лей другие.

Полу­ча­ется зло­вред­ная ложь о Белин­ском, иска­жа­ю­щая под­лин­ную суть его мыслей.

Чтобы понять эти мысли во всем их объ­еме, мы должны раньше всего ясно пред­ста­вить себе, какие необы­чай­ные сдвиги про­ис­хо­дили тогда в языке, и в част­но­сти, как огромно было коли­че­ство ино­стран­ных обо­ро­тов и слов, вторг­шихся в тогдаш­нюю рус­скую речь.

Их втор­же­ние страшно тре­во­жило и пугало реак­ци­он­ных пури­стов, кото­рые из недели в неделю, из месяца в месяц сти­хами и про­зой выра­жали свою сви­ре­пую нена­висть к ним. Над этими сло­вами глу­ми­лись даже на теат­раль­ных подмостках.

И вот, напри­мер, какую дикую моза­ику соста­вил из них некий разъ­ярен­ный пурист, выхва­тив­ший их из жур­наль­ных ста­тей того времени:

«Абсо­лют­ные прин­ципы нашей рефлек­сии довели нас до фре­не­ти­че­ского состо­я­ния,иллю­зи­руя обык­но­вен­ную суб­стан­ци­о­наль­ность и про­стую реаль­ность силою реак­тив­ного иде­а­ли­зи­ро­ва­ния с устра­не­нием изо­ли­ро­ва­ния пред­ме­тов. Гуман­ные эле­менты мелоч­ногоана­лиза, так ска­зать, будучи замкнуты в гран­ди­оз­но­сти миро­вых фено­ме­нов жизни, сосре­до­та­чи­ва­ются в инди­ви­ду­аль­ной еди­нич­но­сти. Оттор­га­ясь от своих субъ­ек­тив­ных инте­ре­сов, лич­ность наша стре­мится в мир объ­ек­тив­ных фак­тов и идей, и здесь-тодок­трина умов вели­ких, уни­вер­саль­ных, здесь-то вир­ту­оз­ность тво­ре­ния дости­гает своих высо­ких результатов».

«И это рус­ский язык поло­вины XIX века! — ужа­сался блю­сти­тель чистоты рус­ской речи. — Читаем — и не верим гла­зам. Что бы ска­зали, если б жили, А. С. Шиш­ков и дру­гие побор­ники рус­ского слова, что бы ска­зал Карамзин!»

Конечно, такой бес­смыс­лен­ной фра­зео­ло­гии в жур­на­ли­стике того вре­мени не было и быть не могло, но самые слова, кото­рые вос­про­из­во­дятся здесь, пере­даны верно и точно: чуть не в каж­дой книжке «Оте­че­ствен­ных запи­сок» дей­стви­тельно встре­ча­лись в ту пору прин­ципы, субъ­екты, эле­менты, гуман­ность, про­гресс, уни­вер­саль­ный, вир­ту­оз­ный, талант­ли­вый, док­трина, рефлек­сия и т.д.

Про­тив этой-то ино­стран­щины и заявил свой про­тест автор выше­при­ве­ден­ной «моза­ики».

Сильно изу­мится совре­мен­ный чита­тель, узнав, что этим побор­ни­ком рус­ского слова был пре­сло­ву­тый мра­ко­бес Фад­дей Бул­га­рин, реак­ци­он­ней­ший жур­на­лист той эпохи, кото­рый сам-то очень плохо вла­дел рус­ской речью и посто­янно ковер­кал ее в своих рома­нах и бес­чис­лен­ных газет­ных статьях.

А тем писа­те­лем, от «вар­ва­риз­мов» кото­рого Фад­дей Бул­га­рин защи­щал эту речь, был гени­аль­ный сти­лист Белин­ский, один из силь­ней­ших масте­ров рус­ского слова.

В ту пору Белин­ский из пла­мен­ной любви к рус­ской речи упорно внед­рял в нее фило­соф­ские и науч­ные ино­стран­ные тер­мины, так как видел здесь одну из не послед­них задач сво­его слу­же­ния инте­ре­сам народа.

Именно эта задача заста­вила Белин­ского выска­зы­вать в своих ста­тьях сожа­ле­ние, что в рус­ском языке еще не вполне утвер­ди­лись такие слова, как кон­цеп­ция, ассо­ци­а­ция, шанс, атри­бут, экс­плу­а­ти­ро­вать, реванш, ремон­ти­ро­вать и т.д.

Откуда же у вели­кого кри­тика такое упор­ное тяго­те­ние к ино­стран­ным сло­вам, про­тив кото­рых вме­сте с Фад­деем Бул­га­ри­ным бешено вос­стала в ту пору вся свора реак­ци­он­ных писак?

Ответ на этот вопрос очень прост: такое обо­га­ще­ние сло­вар­ного фонда вполне отве­чало насущ­ным потреб­но­стям раз­но­чин­ной интел­ли­ген­ции 30‑х и 40‑х годов XIX века.

Ведь именно тогда, под могу­чим воз­дей­ствием кре­стьян­ских вос­ста­ний в Рос­сии и народ­ных потря­се­ний на Западе, рус­ские пере­до­вые раз­но­чинцы, несмотря ни на какие пре­поны, страстно при­об­ща­лись к идеям рево­лю­ци­он­ной Европы, и им пона­до­би­лось огром­ное мно­же­ство слов для выра­же­ния этих новых идей.

Рядом с Белин­ским над обо­га­ще­нием наци­о­наль­ного сло­варя тру­ди­лись такие рево­лю­ци­о­неры, как Пет­ра­шев­ский и Гер­цен. Пет­ра­шев­ский в своем зна­ме­ни­том «Кар­ман­ном сло­варе ино­стран­ных слов» (1845) утвер­дил в рус­ском лите­ра­тур­ном оби­ходе слова: соци­а­лизм, ком­му­низм, тер­ро­ризм, мате­ри­а­лизм, фурье­ризм и проч.

Гер­цен при­учил чита­теля к таким еще не уста­но­вив­шимся тер­ми­нам, как эмпи­ризм, наци­о­на­лизм, поли­те­изм, фео­да­лизм и проч.

Без этого колос­саль­ного рас­ши­ре­ния рус­ской лек­сики была бы невоз­можна про­па­ган­дист­ская работа Белин­ского, Гер­цена, Чер­ны­шев­ского, Доб­ро­лю­бова, Писа­рева. Воору­жив рус­скую пуб­ли­ци­стику, рус­скую фило­со­фию и кри­тику этими важ­ней­шими тер­ми­нами, Белин­ский, Пет­ра­шев­ский и Гер­цен совер­шили пат­ри­о­ти­че­ский подвиг, ибо бла­го­даря им «народ­ные заступ­ники» 40—60‑х годов могли наи­бо­лее полно выра­жать свои стрем­ле­ния и чаяния.

Здесь была бес­смерт­ная заслуга Белин­ского. Не про­шло и два­дцати лет с той поры, как Пуш­кин с огор­че­нием писал, что «уче­ность, поли­тика и фило­со­фия еще по-рус­ски не изъ­яс­ня­лись», и вот они нако­нец-то заго­во­рили по-рус­ски, вдох­но­венно и ярко.

Этого насто­я­тельно тре­бо­вали пере­до­вые дея­тели рус­ской куль­туры. Декаб­рист Алек­сандр Бес­ту­жев писал еще в 1821 году:

«Можно ли найти в „Лето­писи“ Несто­ро­вой тер­мины физи­че­ские или фило­соф­ские?.. Нет у нас языка фило­соф­ского, нет номен­кла­туры ученой».

* * *

И вот нако­нец дол­го­ждан­ный язык появился.

Нане­сен ли этим хоть малей­ший ущерб рус­скому наци­о­наль­ному чув­ству? Напро­тив. Спра­вед­ливо гово­рит иссле­до­ва­тель А. Ф. Ефремов:

«Чуж­дый низ­ко­по­клон­ства перед Запа­дом, под­лин­ный и страст­ный пат­риот, верив­ший в могу­чие силы и вели­чье рус­ского народа, Белин­ский пони­мал, что ино­языч­ные слова, в кото­рых име­ется насто­я­тель­ная потреб­ность, не смо­гут осла­бить само­быт­ность рус­ского языка и при­ни­зить досто­ин­ство рус­ского народа. Он пони­мал, что «опе­куны слова», неистов­ствуя про­тив ино­языч­ных слов, про­яв­ляют лож­ный патриотизм».

«Бедна та народ­ность, — писал Белин­ский в 1844 году, — кото­рая тре­пе­щет за свою само­сто­я­тель­ность при вся­ком сопри­кос­но­ве­нии с дру­гою народностью».

«Наши само­зва­ные пат­ри­оты, — наста­и­вал он, — не видят в про­стоте ума и сердца сво­его, что, бес­пре­станно боясь за рус­скую наци­о­наль­ность, они тем самым жестоко оскорб­ляют ее…»

«Есте­ствен­ное ли дело, чтобы рус­ский народ… мог утра­тить свою наци­о­наль­ную само­быт­ность?.. Да это неле­пость неле­по­стей! Хуже этого ничего нельзя придумать».

Между тем, повто­ряю, новей­шие наши пури­сты, не счи­та­ясь с реаль­ными фак­тами, дема­го­ги­че­ски вну­шают лег­ко­вер­ным чита­те­лям, будто Белин­ский только и делал, что про­те­сто­вал про­тив «обы­но­стра­ни­ва­ния» рус­ской писа­тель­ской речи.

Этого не было. Дело было, как видим, совсем наоборот.

Про­те­сто­вали про­тив ино­стран­ных рече­ний пред­ста­ви­тели самой чер­ной реак­ции, о чем сви­де­тель­ствует, напри­мер, такой доку­мент, как сек­рет­ная записка шефа жан­дар­мов графа Алек­сея Орлова, пред­став­лен­ная царю в 1848 году.

В этой записке о Белин­ском и писа­те­лях его направ­ле­ния ска­зано, что, «…вводя в рус­ский язык без вся­кой надоб­но­сти (!) новые ино­стран­ные слова, напри­мер, прин­ципы, про­гресс, док­трина, гуман­ность и проч., они пор­тят наш язык и с тем вме­сте пишут темно и дву­смыс­ленно, твер­дят о совре­мен­ных вопро­сах Запада, о «про­грес­сив­ном обра­зо­ва­нии», разу­мея под про­грес­сом посте­пен­ное зна­ком­ство с теми иде­ями, кото­рые управ­ляют совре­мен­ной жиз­нью циви­ли­зо­ван­ных обществ… но в моло­дом поко­ле­нии они могут посе­лить мысль о поли­ти­че­ских вопро­сах Запада и коммунизме».

Белин­ский отда­вал себе пол­ный отчет, какие клас­со­вые инте­ресы скры­ва­ются под их забо­той о чистоте языка, и, невзи­рая на цен­зур­ные рогатки, громко обли­чал лицемеров.

«Есть еще, — писал он, — осо­бен­ный род вра­гов „про­гресса“ — это люди, кото­рые тем силь­ней­шую чув­ствуют к этому слову нена­висть, чем лучше пони­мают его смысл и зна­че­ние. Тут уж нена­висть соб­ственно не к слову, а к идее, кото­рую оно выражает».

А также к людям той соци­аль­ной фор­ма­ции, кото­рая явля­ется носи­тель­ни­цей этой идеи.

Поэтому нельзя гово­рить, будто ино­языч­ные слова все­гда, во всех слу­чаях плохи или все­гда, во всех слу­чаях хороши. Вопрос о них невоз­можно решать изо­ли­ро­ванно, в отрыве от исто­рии, от обсто­я­тельств места и вре­мени, так как мно­гое здесь опре­де­ля­ется раньше всего поли­ти­че­скими тен­ден­ци­ями дан­ной эпохи.

Одно время Белин­ский даже допус­кал в этой обла­сти боль­шие изли­ше­ства, так не тер­пе­лось ему воз­можно ско­рее при­влечь обра­зо­ван­ную часть рус­ского обще­ства к пере­до­вой фило­соф­ской и пуб­ли­ци­сти­че­ской лексике.

Он и сам при­зна­вался не раз, что его при­стра­стие к ино­языч­ным сло­вам было ино­гда черес­чур велико. Еще в 1840 году в письме к Бот­кину он утвер­ждал, что «кон­крет­но­сти ирефлек­сии (кур­сив мой. — К. Ч.) исклю­ча­ются (из его жур­нала. — К. Ч.) реши­тельно, кроме уче­ных статей».

Но долго не выдер­жи­вал зарока и снова воз­вра­щался к той же лек­сике, уте­шая себя тем, что чита­ю­щая пуб­лика «уже при­вы­кает к ново­сти (то есть к его излюб­лен­ным фило­соф­ским и поли­ти­че­ским тер­ми­нам. — К. Ч.), и то, что каза­лось ей диким, ста­но­вится уже обык­но­вен­ным» (то есть внед­ря­ется в созна­ние пере­до­вой моло­дежи, вхо­дит в состав ее сло­вар­ного фонда. — К. Ч.).

* * *

Здесь будет уместно на минуту вер­нуться к тому при­го­вору, кото­рый, как мы видели, князь Петр Вязем­ский вынес двум очень хоро­шим сло­вам: талант­ли­вый и без­дар­ный.

Князь Вязем­ский назвал эти слова пло­щад­ными, заим­ство­ван­ными из жар­гона лабазников.

Между тем даже и пред­ста­вить себе невоз­можно, чтобы в лаба­зах, где больше всего гово­рили о день­гах, това­рах, пудах и меш­ках, могли заро­диться такие поня­тия, как талант ибез­дар­ность. Петер­бург­ские и мос­ков­ские пло­щади с их двор­ни­ками, извоз­чи­ками, сол­да­тами, будоч­ни­ками тоже не имели потреб­но­сти делить своих про­хо­жих и про­ез­жих наталант­ли­вых и бездарных.

Но мысль князя Вязем­ского все же понятна. Он хотел ска­зать, что эти слова — низо­вые, пле­бей­ские, что они вошли в лите­ра­туру, так ска­зать, с чер­ного хода, из нена­вист­ной ему, князю Вязем­скому, демо­кра­ти­че­ской, раз­но­чин­ной среды.

Для охра­ни­теля дво­рян­ской монар­хии эти слова отвра­ти­тельны именно тем, что онивоз­никли во вра­же­ском лагере.

Поэтому — и только поэтому — они кажутся ему жар­гон­ными, улич­ными, недо­стой­ными войти в лите­ра­тур­ный язык.

Вра­же­ским лаге­рем была для князя Вязем­ского лите­ра­тур­ная школа, воз­глав­ляв­ша­яся в ту пору Белин­ским, к кото­рому он до конца своей жизни отно­сился с неуга­са­ю­щей зло­бой, вполне спра­вед­ливо счи­тая его «бар­ри­кад­ни­ком».

«Белин­ский, — гово­рил он впо­след­ствии, — был не что иное, как лите­ра­тур­ный бун­тов­щик, кото­рый за неиме­нием у нас места бун­то­вать на пло­щади бун­то­вал в журналах».

Здесь-то и заклю­ча­лась основ­ная при­чина нена­ви­сти Вязем­ского к нео­ло­гиз­мам Белинского.

IV

Нынеш­ние наши пури­сты любят цити­ро­вать строки Белин­ского, напи­сан­ные им неза­долго до смерти:

«Нет сомне­ния, что охота пест­рить рус­скую речь ино­стран­ными сло­вами без нужды, без доста­точ­ного осно­ва­ния про­тивна здра­вому смыслу и здра­вому вкусу…», «Упо­треб­лять ино­стран­ное слово, когда есть рав­но­силь­ное ему рус­ское слово, — зна­чит оскорб­лять и здра­вый смысл и здра­вый вкус».

При этом посто­янно ука­зы­ва­ется, что Белин­ский горячо осуж­дал упо­треб­ле­ние ино­стран­ного слова утри­ро­вать и тре­бо­вал, чтобы вме­сто этого слова упо­треб­ляли рус­ское — преувеличивать.

Но люби­тели подоб­ных шулер­ских под­та­со­вок почему-то умал­чи­вают, что цитаты эти заим­ство­ваны ими из того самого тек­ста, где Белин­ский без вся­ких оби­ня­ков изде­ва­ется над без­успеш­ными попыт­ками тогдаш­них опе­ку­нов языка руси­фи­ци­ро­вать ино­языч­ные слова, заме­нив тро­туар — топ­та­ли­щем, эго­изм — яче­ством, факт — бытом, инстинкт — побуд­койи т.д.

Нынеш­ние фаль­си­фи­ка­торы мне­ний Белин­ского рав­ным обра­зом пред­по­чи­тают скры­вать, как едко высме­и­вал он тех рев­ни­те­лей рус­ского слова, кото­рые тре­бо­вали, чтобы бри­льянты име­но­ва­лись свер­каль­цами, бильярд — шаро­ты­ком, архи­пе­лаг — мно­го­ост­ро­вием, фигура — изви­тием, инди­ви­дуум — неде­ли­мым, фило­со­фия — любо­муд­рием.

Белин­ский хорошо пони­мал всю ненуж­ность и без­на­деж­ность подоб­ных попы­ток обру­сить эти при­выч­ные слова, кото­рые и без того давно уже сде­ла­лись русскими.

«Какое бы ни было слово, — повто­рял он не раз, — свое или чужое, лишь бы выра­жало заклю­чен­ную в нем мысль, и если чужое лучше выра­жает ее, чем свое, давайте чужое, а свое несите в кла­до­вую ста­рого хлама».

Как видите, это ничуть не похоже на те узкие, одно­бо­кие мысли, какие при­пи­сы­вают Белин­скому иные совре­мен­ные авторы.

* * *

Так как писа­тели из реак­ци­он­ного лагеря посто­янно кри­чали о том, что ино­языч­ная лек­сика якобы недо­ступна про­стому народу, Белин­ский в бле­стя­щей поле­мике с ними рас­сеял их лице­мер­ные доводы, напом­нив, что даже тем­ные кре­пост­ные кре­стьяне отлично пони­мают такие приш­лые, чужие слова, как пас­порт, квар­тира, сол­дат, кучер, маляр, ассиг­на­ция, кви­тан­ция, губер­ния, фаб­рика, кото­рые до того обру­сели, что ощу­ща­ются как более рус­ские, чем чисто рус­ские слова.

Напри­мер, ука­зы­вал Белин­ский, исконно рус­ское слово воз­ница кажется рус­скому про­сто­лю­дину гораздо более чужим, чем ино­стран­ное кучер.

«Что такое алмаз или бри­льянт — это знает вся­кий сте­коль­щик, почти вся­кий мужик, но что такое свер­кальцы — этого не знает ни один рус­ский человек».

Заме­ча­ние Белин­ского о тех ино­стран­ных сло­вах, кото­рые нам кажутся более рус­скими, чем рус­ские слова с тем же зна­че­нием, про­зву­чало бы для меня пара­док­сом, если бы мне не при­хо­ди­лось наблю­дать точно такие же случаи.

Взять хотя бы слово водо­мёт. Я читал в одной школе рас­сказ, где это слово встре­ча­ется два­жды. Иные школь­ники не поняли, что оно зна­чит (двое даже сме­шали с пуле­ме­том), но один поспе­шил объяснить:

— Водо­мет — это по-рус­ски ска­зать: фонтан.

Ино­стран­ное слово фон­тан он при­нял за рус­ское слово, а чисто рус­ское водо­мёт — за чужое!

Или дру­гое слово: зод­чий. Корен­ное ста­ро­рус­ское слово, крепко спа­ян­ное с целой семьей таких же: зда­ние, созда­тель, сози­да­тель, зижди­тель и т.д.

Но про­хожу я как-то в Ленин­граде по улице Зод­чего Росси (это было в 1920‑х годах) и слышу, как один из юных маля­ров спра­ши­вает у дру­гого, постарше: что это такое за зод­чий?

— Зод­чий, — заду­мался тот, — это по-рус­ски ска­зать: архитектор.

Было ясно, что рус­ское зод­чий зву­чит для них обоих чужим зву­ком, а ино­стран­ное (с гре­че­ским кор­нем и с латин­ским окон­ча­нием) архи­тек­тор вос­при­ни­ма­ется как русское.

И тут я вспом­нил, что в дет­стве я точно так же объ­яс­нял себе слово вая­тель: был уве­рен, что оно ино­стран­ное и что в пере­воде на рус­ский язык оно озна­чает скуль­птор.

«Как-то давно, — вспо­ми­нает Д. Н. Уша­ков, — кон­дук­тор, рас­ска­зы­вая мне о труд­но­сти полу­чить место, сказал:

— Ну конечно, у кого есть рука, или про­сто по-рус­ски ска­зать: про­тек­ция, — тогда дру­гое дело».

И совсем недавно — нынеш­ним летом — одна жен­щина, гор­дя­ща­яся своей мни­мой куль­тур­но­стью, пояс­нила при мне дру­гой: «Томаты — это по-рус­ски ска­зать: поми­доры», — и даже оби­де­лась, когда я ска­зал, что поми­доры итало-фран­цуз­ское слово — pomi d’oro, pommes d’or — золо­тые яблоки.

Все это нисколько не огор­чило бы вели­кого кри­тика, ибо он не уста­вал повторять:

«Что за дело, какое и чье слово, лишь бы оно верно пере­да­вало заклю­чен­ное в нем поня­тие! Из двух сход­ных слов, ино­стран­ного и род­ного, луч­шее есть то, кото­рое вер­нее выра­жает понятие».

«Хорошо, — пояс­нял он, — когда ино­стран­ное поня­тие само собою пере­во­дится рус­ским сло­вом и это слово, так ска­зать, само собой при­ни­ма­ется: тогда нелепо было бы вво­дить ино­стран­ное слово. Но созда­тель и вла­сте­лин языка — народ, обще­ство, что при­нято ими, то без­условно хорошо».

V

Таким обра­зом, гово­рить, будто Белин­ский все­гда и везде рато­вал за изгна­ние ино­стран­ных слов из рус­ской речи, зна­чит заве­домо лгать, потому что и в тео­рии, и в соб­ствен­ной писа­тель­ской прак­тике он чаще всего высту­пал как сто­рон­ник рас­ши­ре­ния сло­варя рус­ской науки, пуб­ли­ци­стики, фило­со­фии, кри­тики новыми тер­ми­нами, среди кото­рых было много иностранных.

Но изоб­ра­жать его без­огляд­ным при­вер­жен­цем «запад­ной» лек­сики тоже никак невозможно.

То была бы еще худ­шая ложь, так как при всем своем тяго­те­нии к интер­на­ци­о­наль­ным сло­вам, без кото­рых было бы немыс­лимо при­об­ще­ние нашей моло­дой демо­кра­тии к пере­до­вым идеям евро­пей­ской куль­туры, Белин­ский любовно и бережно охра­нял рус­ский язык от чуж­дых народ­ному вкусу заимствований.

В его про­ник­но­вен­ной линг­ви­стике, раз­ра­бо­тан­ной им с изу­ми­тель­ной тон­ко­стью и пред­став­ля­ю­щей собой строй­ную систему идей, больше всего пора­жает то «един­ство про­ти­во­по­лож­но­стей», един­ство двух, каза­лось бы, несов­ме­сти­мых тен­ден­ций, кото­рое и состав­ляет самое суще­ство его диа­лек­ти­че­ской мысли.

Ника­кой одно­сто­рон­ней огра­ни­чен­но­сти в своих тру­дах по рус­ской фило­ло­гии Белин­ский нико­гда не допускал.

Для нас потому-то и ценно широ­кое госте­при­им­ство, ока­зан­ное им ино­стран­ным сло­вам, что сам-то он был по сво­ему душев­ному складу одним из «самых рус­ских людей», каких только знала исто­рия нашей сло­вес­но­сти. Неда­ром Тур­ге­нев, вспо­ми­ная о нем, так сильно под­чер­ки­вает в нем эту черту.

«Вся его повадка, — сооб­щает Тур­ге­нев, — была чисто рус­ская, мос­ков­ская… Он всем суще­ством своим стоял близко к серд­це­вине сво­его народа. Да, он чув­ство­вал рус­скую суть, как никто… Ни у кого ухо не было более чутко; никто не ощу­щал более живо гар­мо­нию и кра­соту нашего языка».

Далее Тур­ге­нев гово­рит о той «рус­ской струе», кото­рая била во всем суще­стве зна­ме­ни­того кри­тика, о том, как велико было в нем «пони­ма­ние и чутье всего рус­ского», и затем через несколько стра­ниц повто­ряет опять и опять, что Белин­ский был «вполне рус­ский чело­век», что «благо родины, ее вели­чие, ее слава воз­буж­дали в его сердце глу­бо­кие и силь­ные отзывы».

Все это да послу­жит уро­ком нашим совре­мен­ным пури­стам, кото­рые даже в самом уме­рен­ном тяго­те­нии к ино­стран­ным сло­вам видят чуть ли не измену Рос­сии и в сер­деч­ной про­стоте пола­гают, что рус­ский пат­ри­о­тизм несов­ме­стим с усы­нов­ле­нием ино­стран­ных речений.

* * *

Кроме того, мы должны посто­янно учи­ты­вать, к какому чита­телю обра­щена та или иная лите­ра­тур­ная речь, каков его умствен­ный уро­вень, какова сте­пень его раз­ви­тия, обра­зо­ва­ния, начитанности.

Этим — в зна­чи­тель­ной сте­пени — реша­ется вопрос о допу­сти­мо­сти чуже­языч­ных рече­ний в ту или иную эпоху.

Пет­ра­шев­ский, Белин­ский и Гер­цен (в 40‑х годах XIX века) обра­ща­лись исклю­чи­тельно к интел­ли­ген­ции: к раз­но­чин­ной моло­дежи, к пере­до­вым дво­ря­нам, сту­ден­там, офи­це­рам, чинов­ни­кам. Меч­тая о тех вре­ме­нах, когда мужик

Белин­ского и Гоголя
С базара понесет,

Некра­сов хорошо пони­мал, что это «желан­ное вре­мечко» насту­пит еще очень не скоро. Да и Белин­ский в самых своих дерз­но­вен­ных меч­тах, конечно, не смел и наде­яться, что ему выпа­дет сча­стье обра­щаться непо­сред­ственно к народу.

VI

«Язык что одежда», — гово­рит некий англий­ский линг­вист. И дей­стви­тельно, на лыжах не ходят во фраке. Никто не явится в баль­ную залу, обла­чив­шись в заму­со­лен­ную куртку, кото­рая вполне хороша для чер­ной работы в саду.

Из чего опять-таки сле­дует, что мы нико­гда не имеем права судить о цен­но­сти того или иного слова, того или иного обо­рота чохом, вне связи с дру­гими эле­мен­тами дан­ного тек­ста. Очень верно ска­зано об этом у Пушкина:

«Истин­ный вкус состоит не в без­от­чет­ном отвер­же­нии такого-то слова, такого-то обо­рота, но в чув­стве сораз­мер­но­сти и сообразности».

Люди же, лишен­ные вкуса и язы­ко­вого чутья, все­гда вооб­ра­жают, что об отдель­ных сло­вах они во всех слу­чаях могут судить неза­ви­симо от той роли, кото­рую эти слова при­званы играть в дан­ном тек­сте. Им кажется, напри­мер, что борьба за чистоту языка заклю­ча­ется в «без­от­чет­ном отвер­же­нии» всех ино­стран­ных рече­ний только за то, что они иностранные.

Поне­воле вспо­ми­на­ются слова Эм. Казакевича:

«Нет вещи более про­ти­во­ре­чи­вой и ковар­ной, если цити­ру­ю­щий не спо­со­бен учи­ты­вать пере­мен­чи­вость вре­мен, когда та или иная цитата появ­ля­лась на свет божий… Цитата! Каких только бед спо­собна ты наде­лать в каче­стве ору­дия дог­ма­ти­че­ского ума».

Итак, никто из нас не может ска­зать, что он за эти слова или про­тив. В иных слу­чаях за, в иных слу­чаях про­тив. Нельзя же не учи­ты­вать кон­тек­ста. Все зави­сит от того, где, когда, при каких обсто­я­тель­ствах и с каким собе­сед­ни­ком ведется наш лите­ра­тур­ный разговор.

Конечно, я не говорю о невеж­дах, упо­треб­ля­ю­щих ино­стран­ные слова нев­по­пад, нао­бум, без толку, без вся­кой нужды. Они достойны осме­я­ния и пре­зре­ния, но при­ни­мать их в рас­чет невоз­можно. На наши суж­де­ния об ино­стран­ных сло­вах не могут же воз­дей­ство­вать вот такие уродства:

— Мне ста­вят сим­фо­ни­че­скую клизму.

— Собрали кон­вуль­сию из трех докторов.

— Весь мой гар­мо­низм испорчен.

Эти выра­же­ния, под­слу­шан­ные в одной из мос­ков­ских боль­ниц среди мало­куль­тур­ных паци­ен­тов, все же кажутся мне более про­сти­тель­ными, чем те, кото­рые еще очень недавно быто­вали в более интел­ли­гент­ных кругах:

— Това­рищ Ива­нов с апо­геем рассказывал.

— Он гово­рил с экс­промта.

— Он абстра­ги­ро­вался от ком­со­моль­ской среды.

— С тех пор как я стал рабо­тать, клуб дове­ден до выс­шего вакуума.

— Не фигу­ри­руйте документами!

— Я ее не тро­гаю, а она меня игно­ри­рует и игнорирует.

И даже:

— У нее, зна­ете, муж алли­га­тор с боль­шим ста­жем (вме­сто ирригатор).

— Я в этом вопросе не Копен­га­ген.

— Наши люди доби­лись осво­е­ния кос­ме­ти­че­ского пространства.

Речь, конечно, идет не об этих анек­до­ти­че­ских неучах, достой­ных наслед­ни­ках того депу­тата, кото­рый оскан­да­лился со сло­вом буди­ро­вать. Здесь мы гово­рим о под­линно куль­тур­ных, обра­зо­ван­ных людях, об их праве широко и сво­бодно поль­зо­ваться всеми ресур­сами сво­его языка в зави­си­мо­сти от обсто­я­тель­ства места и времени.

«Так, слово ана­ло­гия, — гово­рит линг­вист Б. Н. Голо­вин, — упо­треб­ля­ется на закон­ных осно­ва­ниях в науке, но плохо, если мы вве­дем его в такую, напри­мер, фразу: „Квар­тира Ивана Ива­но­вича имеет ана­ло­гию с квар­ти­рой Петра Пет­ро­вича…“ Едва ли кому при­дет в голову ска­зать: „Голос Пети виб­ри­ро­вал от вол­не­ния“, хотя в неко­то­рых обла­стях науки и тех­ники слова виб­ра­ция, виб­ри­ро­вать необходимы.

Так вопрос о лек­си­че­ских нор­мах упо­треб­ле­ния ино­языч­ных слов свя­зы­ва­ется с вопро­сом о сти­ли­сти­че­ских нор­мах их исполь­зо­ва­ния, то есть с вопро­сом о том, в каком именно стиле лите­ра­тур­ного языка целе­со­об­разно и нужно при­ме­нить тот или иной „вар­ва­ризм“».

Об этом очень верно ска­зано Алек­сеем Толстым:

«…Извест­ный про­цент ино­стран­ных слов врас­тает в язык. И в каж­дом слу­чае инстинкт худож­ника дол­жен опре­де­лить эту меру ино­стран­ных слов, их необ­хо­ди­мость. Лучше гово­рить лифт, чем само­поды­маль­щик».

Те чита­тели, кото­рые хоть отча­сти зна­комы с моими рабо­тами по исто­рии и тео­рии сло­вес­но­сти, не могли (наде­юсь) не заме­тить, что ни одной своей ста­тьи я нико­гда не загру­жал тяже­ло­вес­ным бал­ла­стом про­фес­сор­ской псевдоучености.

Каковы бы ни были недо­статки этих работ, в них во всех — сво­бод­ное дыха­ние, про­стой раз­го­вор­ный язык. Да и в каче­стве сочи­ни­теля дет­ских сти­хов я по самой своей про­фес­сии тяго­тею к пуризму.

Но силь­ней­шее него­до­ва­ние вызы­вают во мне те раз­жи­га­тели узко­ло­бого наци­о­наль­ного чван­ства, тар­тюфы обо­его пола, кото­рые, играя на пат­ри­о­ти­че­ских чув­ствах чита­теля, упорно вну­шают ему при помощи под­та­совки цитат, будто вся беда рус­ского языка в ино­стран­щине, все наши вели­кие люди во вся­кое время, все­гда питали к ней одну только ненависть.

Даже Петра I, насаж­дав­шего в Рос­сии такие слова, как бата­лия, вик­то­рия, фор­те­ция, поли­тес, ассам­блея, трак­та­мент, кол­ле­гиум, экзер­ци­ция, акци­ден­ция, импе­риум и проч., даже его изоб­ра­жают они суро­вым вра­гом этой лексики.

Для такого иска­же­ния истины у этих лов­ка­чей есть испы­тан­ный спо­соб. Они при­во­дят, напри­мер, вот такую цитату из письма Петра I к его послу Руда­ков­скому: «Впредь тебе реля­ции свои к нам писать все­рос­сий­ским язы­ком, не упо­треб­ляя ино­стран­ных терминов».

Но при этом скры­вают от чита­тель­ской массы, что сам-то Петр (вели­ко­лепно вла­дев­ший образ­ной и гиб­кой рус­ской речью) все­мерно спо­соб­ство­вал втор­же­нию в госу­дар­ствен­ный офи­ци­ально-пра­ви­тель­ствен­ный, адми­ни­стра­тив­ный язык таких ино­стран­ных слов, какполи­цей­мей­стер, герольд­мей­стер, акту­а­риус, архи­ва­риус, маклер, адми­ни­стра­тор, асес­сор, него­ци­а­ция, кон­фир­ма­ция, апро­ба­ция, дис­пе­ра­ция, кон­фис­ка­ция и т.д., и т.д.

Скры­вают они также и то, что суще­ствует издан­ный Ака­де­мией наук «Сло­варь ино­стран­ных слов, вошед­ших в рус­ский язык в эпоху Петра Вели­кого» и что таких слов насчи­ты­ва­ется там более трех тысяч! Более трех тысяч слов, взя­тых у англи­чан, у гол­ланд­цев, у ита­льян­цев, у фран­цу­зов, у нем­цев! При­чем самое вид­ное место зани­мают здесь слова чинов­ни­чьи, мор­ские, воен­ные, то есть вве­ден­ные в рус­скую речь именно по ини­ци­а­тиве Петра. В числе этих слов было немало таких, кото­рые оста­лись в языке навсе­гда: шторм, фре­гат, транс­порт, рекрут, сенат, офи­цер, мат­рос, кон­вой, шки­пер, шканцы, цир­ку­ляр, цере­мо­ния, фис­кал, три­умф и т.д.

А были и такие, кото­рые сразу же отцвели, не успевши рас­цвесть, как, напри­мер,ваген­мей­стер, вальд­мей­стер, кро­асада, тур­ба­ция, ску­ти­фер, ригал и т.д.

Из чего сле­дует, что Петр ввел в рус­ский язык даже больше ино­стран­ных слов, чем это было нужно народу, и если народ отверг кое-какие из них, это слу­чи­лось помимо Петра, кото­рый жаж­дал именно такого чрез­мерно обиль­ного внед­ре­ния их в рус­скую речь.

Так что изоб­ра­жать его горя­чим сто­рон­ни­ком «очи­ще­ния» рус­ской лек­сики от ино­стран­ных рече­ний — зна­чит самым без­за­стен­чи­вым обра­зом лгать лег­ко­вер­ным читателям.

Впро­чем, дело не столько в Петре, сколько в эпохе Петра, и кто же не знает, что именно в эту эпоху про­ис­хо­дил бур­ный про­цесс осво­е­ния «внеш­них» лек­си­че­ских заим­ство­ва­ний из запад­но­ев­ро­пей­ских языков.

И есть у нынеш­них «сла­вя­но­фи­лов» осо­бый прием, при помощи кото­рого они одер­жи­вают мно­же­ство деше­вых побед. Стоит кому-нибудь ска­зать или напи­сать, ну, хотя быфран­цуз­ская пресса, и они вопро­шают: зачем нам это ино­стран­ное слово, если суще­ствует оте­че­ствен­ное слово печать? И зачем махи­на­ция, если суще­ствует про­делка?

Все эти сер­ди­тые «зачем» рас­счи­таны на про­ста­ков и невежд. Ибо и здесь все зави­сит от обсто­я­тельств места и вре­мени. Только про­ста­кам и невеж­дам можно навя­зы­вать мысль, будто рус­ский язык тер­пит хоть малей­ший ущерб от того, что наряду со сло­вом все­лен­ная в нем суще­ствует кос­мос, наряду с пляс­камитанцы, наряду с мыш­цамимускулы, наряду с сочув­ствиемсим­па­тия, наряду с вопро­самипро­блемы, наряду с вооб­ра­же­ниемфан­та­зия, наряду с пред­по­ло­же­ниемгипо­теза, наряду с поло­союзона, наряду соспо­ромдис­пут, наряду с ука­за­те­лем ценпрейс­ку­рант, наряду с язы­ко­ве­домлинг­вист.

Нужно быть бес­про­свет­ным хан­жой, чтобы тре­бо­вать изгна­ния подоб­ных сино­ни­мов, кото­рые обо­га­щают наш язык, тем более что у этих сино­ни­мов, как бывает почти посто­янно, очень раз­ные смыс­ло­вые оттенки.

Среди наших наи­бо­лее авто­ри­тет­ных фило­ло­гов нет ни одного, кто под­дер­жал бы совре­мен­ных пури­стов, то и дело объ­яв­ля­ю­щих на стра­ни­цах газет и жур­на­лов поход про­тив заси­лия «ино­стран­щины».

Ака­де­мик Л. А. Була­хов­ский в своем клас­си­че­ском «Вве­де­нии в язы­ко­зна­ние» наста­и­вает, что «нельзя отго­ра­жи­вать его (то есть лите­ра­тур­ный язык. — К. Ч.) от есте­ствен­ного обо­га­ще­ния эле­мен­тами из дру­гих язы­ков». Нужно, гово­рит он, «остав­лять языку сво­боду для исполь­зо­ва­ния меж­ду­на­род­ной лек­сики и сход­ных форм пере­дачи понятий».

То же гово­рит и ака­де­мик Л. В. Щерба:

«Заим­ство­ва­ние слов от сосе­дей явля­ется в общем совер­шенно есте­ствен­ным и здо­ро­вым язы­ко­вым про­цес­сом, осно­ван­ным на обще­нии наро­дов. Вещи или поня­тия, создан­ные на почве этого обще­ния или рас­про­стра­ня­ю­щи­еся под его вли­я­нием, склонны полу­чать общее наиме­но­ва­ние и создают есте­ствен­ную основу меж­ду­на­род­ного сло­варя, кото­рый и теперь уже пред­став­ля­ется очень и очень зна­чи­тель­ным: физика, элек­три­че­ство, теле­фон, теле­граф, авто­мо­биль, билет, касса и т.д.».

Заме­ча­тельно, что рус­ский народ, руко­во­дясь своим тон­ким чутьем языка, нередко отвер­гает суще­ству­ю­щее рус­ское слово и заме­няет его ино­стран­ным. Одно время, напри­мер, каза­лось, что в нашей речи прочно утвер­дится слово кино­лента. Но про­шло года три, и это слово было вытес­нено тер­ми­ном фильм.

И я нимало не тужу о том, что мы гово­рим (вопреки Шиш­кову и Далю):

лагерь, а не стан,

эго­ист, а не себят­ник,

аку­шерка, а не пови­валь­ная бабка,

аква­рель, а не водя­ная краска

эклип­тика, а не солн­це­пу­тье,

марш­рут, а не путе­вик,

кор­рек­тор, а не прав­щик,

теле­фон, а не даль­не­раз­го­ворня,

попу­гай, а не пере­клитка,

актер, а не лице­дей,

гим­на­стика, а не лов­ко­си­лие,

и т.д.

Вопрос о том, какой из сино­ни­мов сле­дует вве­сти в нашу речь, реша­ется вся­кий раз по-дру­гому: как под­ска­жет нам чув­ство стиля, чутье языка.

Если в быто­вой обы­ва­тель­ской речи нас коро­бят все эти про­лон­ги­ро­вать, лими­ти­ро­вать, анну­ли­ро­вать, кон­суль­ти­ро­вать, то отнюдь не потому, что они ино­стран­ные, а потому, что они вошли в нашу речь из оби­хода все­воз­мож­ных кан­це­ля­рий и на них слиш­ком ясно видна казен­ная печать бюрократизма.

К сча­стью, наша обще­ствен­ность не слиш­ком-то склонна счи­таться с гони­те­лями ино­стран­ных речений.

Глава четвертая. «Умслопогасы»

I

Итак, ока­зы­ва­ется, что заси­лье чуже­языч­ных рече­ний не гро­зит нашему языку ни малей­шей опас­но­стью, уж хотя бы потому, что ника­кого заси­лья нет.

Точно так же не спо­собны испор­тить его те слож­но­со­став­ные слова типа загс, управ­дом, сель­со­вет, кото­рые начи­ная с Октябрь­ских дней хлы­нули в него широ­чай­шим потоком.

Правда, среди этих слов попа­да­ются порой отвра­ти­тель­ные. Напри­мер, облу­пр­пром­прод­то­вары, кото­рое так рас­сер­дило смо­лен­скую житель­ницу Татьяну Шабель­скую, что она вме­сте с гнев­ным пись­мом при­слала мне коробку вита­ми­нов, на кото­рой без зазре­ния сове­сти начер­тано это без­дар­ное слово.

Я вполне раз­де­ляю него­до­ва­ние Татьяны Шабель­ской, но зна­чит ли это, что нам подо­бает огу­лом, не счи­та­ясь ни с чем, осуж­дать самый метод обра­зо­ва­ния слов из несколь­ких началь­ных сло­гов или букв?

Ведь мно­гие из них уже успели войти в исконно рус­скую, быто­вую и лите­ра­тур­ную речь:СССР, РСФСР, ЦК, вуз, ком­со­мол, кол­хоз, тру­до­день. Они уже не кажутся искус­ственно скле­ен­ными, а живут такой же есте­ствен­ной жиз­нью, как, ска­жем, слова чело­век или азбука.

Спра­вед­ливо ска­зал о них Эмма­нуил Гер­ман в 1919 году, то есть в то самое время, когда воз­никли луч­шие из них:

В сло­вах, доселе незнакомых,

Запе­чат­лен вели­кий год —

В корот­ких Циках, Совнаркомах

И в груз­ном слове Наркомпрод.

Див­люсь сло­вес­ному цветенью —

И все б вни­мал! И все б глядел!

Слова ложатся веч­ной тенью

От изме­ня­ю­щихся дел.

При­нято думать, что все эти новые сло­во­об­ра­зо­ва­ния воз­никли оттого, что «изме­ня­ю­щи­еся дела» рево­лю­ции внесли в созна­ние рус­ских людей столько новых, небы­ва­лых понятий.

«Наша рево­лю­ция, — пояс­нял И. Фомин в ста­тье „Порча языка или болезнь роста“, — создала мно­же­ство новых учре­жде­ний мас­со­вого, все­со­юз­ного мас­штаба, вызвала необ­хо­ди­мость во мно­же­стве новых тер­ми­нов, и чутье массы потре­бо­вало эко­но­мии язы­ко­вых средств, заме­нив „аги­та­ци­онно-про­па­ган­дист­ский отдел“ — агит­про­пом,губерн­ский коми­тет — губ­ко­мом, и т.д. Что это чутье не обма­нуло массы, видно именно из того, что пол­ное назва­ние учре­жде­ния зву­чит под­час чуждо и непо­нятно, а близко и ясно новое слово. Это слово тер­мин, и поэтому, если мно­гие не сооб­ра­зят, что такое „испол­ни­тель­ный коми­тет“, зато вся­кому будет ясно, если мы ска­жем испол­ком».

Это верно, но только отча­сти. Конечно, в преж­нее время, до рево­лю­ции, не было и быть не могло таких явле­ний, как ЦИК, Сов­нар­ком, Наркомпрод.

Но разве не при­ме­ча­тельно, что точно такому же сжа­тию под­вер­га­лись и те ком­би­на­ции слов, кото­рые суще­ство­вали задолго до Октябрь­ских дней?

Вот несколько рази­тель­ных примеров.

В Рос­сии сбе­ре­га­тель­ные кассы были учре­ждены в 1841 году, но лишь после 1917 года, то есть после того, как они про­су­ще­ство­вали лет восемь­де­сят, они, под­чи­ня­ясь новым тем­пам обще­ствен­ной жизни, стали име­но­ваться в народе сбер­кас­сами.

Такова же участь Лите­ра­тур­ного фонда, кото­рый пре­вра­тился в Лит­фонд. Лите­ра­тур­ный фонд был осно­ван А. В. Дру­жи­ни­ным в 1859 году, и в доре­во­лю­ци­он­ное время ни у кого не было ни жела­ния, ни надоб­но­сти назы­вать его сокра­щенно Лит­фонд.

И еще при­мер такого же запоз­да­лого сло­вес­ного сплава. Мос­ков­ский Худо­же­ствен­ный театр лет два­дцать был Мос­ков­ским Худо­же­ствен­ным теат­ром и только в совет­скую пору сде­лался для каж­дого МХАТом.

Прежде в домаш­нем кругу мы для ско­ро­сти гово­рили: «Худо­же­ствен­ный», отбра­сы­вая пер­вое и послед­нее слова:

— Достали билет в Художественный?

— В Худо­же­ствен­ном нынче «Дядя Ваня».

Но до МХАТа никто не доду­мы­вался. А если бы и доду­мался, слово это повисло бы в воз­духе и не вошло бы в широ­кий рече­вой оби­ход, так как такое сцеп­ле­ние зву­ков еще не стало мас­со­вой привычкой.

Все эти при­меры пока­зы­вают, что был такой крат­кий период, когда вдруг стали срас­таться не только те сло­во­со­че­та­ния, кото­рые создала рево­лю­ция для новых учре­жде­ний и про­фес­сий, но и те, кото­рые суще­ство­вали в доре­во­лю­ци­он­ное время и, не тре­буя ника­ких сокра­ще­ний, жили десятки лет в своих пер­во­здан­ных формах.

Зна­чит, самая при­рода языка изме­ни­лась. Зна­чит, та небы­ва­лая тяга к тес­ней­шему сцеп­ле­нию слов, бла­го­даря кото­рой у нас появи­лись кол­хоз, ком­со­мол, проф­союз, уни­вер­маги т.д., была в то время так сильна и активна, что заодно под­чи­нила себе даже такие слова, кото­рые в гото­вых соче­та­ниях суще­ство­вали задолго до совет­ской эпохи.

Сколько десят­ков лет я смо­лоду слы­хал выра­же­ние квар­тир­ная плата. Но только в 20‑х годах новые тен­ден­ции речи пре­вра­тили квар­тир­ную плату в кварт­плату. Такому же обнов­ле­нию под­верг­лась и ста­рин­ная форма глав­ный бух­гал­тер, кото­рая, под­чи­ня­ясь этим новым тен­ден­циям, неожи­данно пре­об­ра­зи­лась в очень устой­чи­вую форму глав­бух.

И еще: сло­во­со­че­та­ние Мине­раль­ные Воды с дав­него вре­мени суще­ство­вало у нас в языке, но только со вре­мени рево­лю­ции оно пре­вра­ти­лось в Мин­воды.

Ска­жут, что про­ис­хож­де­ние этих слов чисто адми­ни­стра­тив­ное и что их глав­ный источ­ник — рас­по­ря­же­ние госу­дар­ствен­ной власти.

В иных слу­чаях это спра­вед­ливо, но далеко не все­гда. Всмот­римся, напри­мер, каким обра­зом созда­лось хотя бы такое сло­во­со­че­та­ние, как «Рес­пуб­лика ШКИД». Здесь ника­кого началь­ствен­ного воз­дей­ствия не было. ШКИД — это сокра­щен­ное наиме­но­ва­ние Школы соци­ально-инди­ви­ду­аль­ного вос­пи­та­ния имени Ф. М. Досто­ев­ского, создан­ное самими учащимися.

Опять-таки харак­терно, что хотя школы имени Досто­ев­ского суще­ство­вали в ста­рой Рос­сии лет трид­цать, но только в рево­лю­ци­он­ные годы это назва­ние спрес­со­ва­лось в корот­кое ШКИД — без вся­кого уча­стия школь­ных властей.

«Должно быть, — гово­рит С. Я. Мар­шак, — это сокра­щен­ное назва­ние… уко­ре­ни­лось так скоро потому, что в ново­об­ра­зо­ван­ном слове „Шкид“ или „Шкида“ быв­шие бес­при­зор­ники чув­ство­вали нечто зна­ко­мое, свое, созвуч­ное сло­веч­кам из улич­ного жар­гона „шкет“ и „шкода“».

Так же само­чинно, так ска­зать, по воле народа воз­никли в ту пору бес­чис­лен­ные агре­гаты имен и фами­лий. Сотни лет суще­ство­вали в Рос­сии вся­кие Иваны Ильичи Косо­ро­товы, но до 1920‑х годов и в голову никому не при­хо­дило, что из этих тра­ди­ци­он­ных трех слов можно сде­лать одно: Ивиль­кос.

И что Марию Его­ровну Шатову можно пре­вра­тить в Мае­шат.

А в ту пору, про кото­рую мы сей­час гово­рим, это стало обыч­ным явле­нием, опять-таки не име­ю­щим ника­кого каса­тель­ства к адми­ни­стра­тив­ным источ­ни­кам, о чем сви­де­тель­ствует хотя бы такой диа­лог, вос­про­из­ве­ден­ный в «Рес­пуб­лике ШКИД»:

«— Как зовут заведующего?

— Вик­тор Николаевич.

— А почему же вы его не сокра­тили? Уж сокра­щать так сокра­щать. Как его фамилия?

— Соро­кин, — мор­гая гла­зами, отве­тил Воробышек.

— Ну вот — Вик. Ник. Сор. Звучно и хорошо.

— И правда, дельно получилось.

— Ай да Цыган!

— И в самом деле, надо будет Вик­ник­со­ром величать».

Таким же мане­ром Элла Андре­евна Люм­берг была пре­вра­щена в Элан­люм. Кон­стан­тин Алек­сан­дро­вич Меден­ни­ков — в Костал­меда и проч.

Подоб­ная тяга к сокра­ще­нию имен наблю­да­лась тогда не только в «Рес­пуб­лике ШКИД». В дру­гой школь­ной пове­сти, отно­ся­щейся к той же эпохе, читаем:

«В школе, где я пре­по­даю, такие сокра­ще­ния, как Алмак­зай (Алек­сандр Мак­си­мо­вич Зай­цев) или Пёпа (Петр Пав­ло­вич), давно заво­е­вали себе право гражданства».

Такая насту­пила тогда полоса в жизни рус­ской раз­го­вор­ной и пись­мен­ной речи: вся­кие сра­ще­ния слов вдруг сде­ла­лись чрез­вы­чайно актив­ными. Актив­ность эта выра­зи­лась именно в том, что сра­ще­ниям под­верг­лись даже ста­рин­ные сло­во­со­че­та­ния, нико­гда не срас­тав­ши­еся в преж­нее время.

Про­изо­шло это без вся­ких адми­ни­стра­тив­ных нажи­мов, в порядке само­де­я­тель­но­сти масс. Само­де­я­тель­ность про­яв­ля­лась порой в самых неожи­дан­ных и смеш­ных буффонадах.

Мая­ков­ский, напри­мер, рас­ска­зы­вал мне, будто моло­дые моск­вички, назна­чая ран­деву своим поклон­ни­кам, про­из­но­сят два слова:

— Твер­буль Пампуш!

И те будто хорошо пони­мают, что так назы­ва­ется попу­ляр­ное место любов­ных сви­да­ний: Твер­ской буль­вар, памят­ник Пушкину.

Этот Твер­буль Пам­пуш был мне осо­бенно мил, потому что в нем слы­ша­лось что-то укра­ин­ское: в связи с этими сло­вами в уме воз­ни­кают и Тарас Бульба, и вкус­ные, жарен­ные на сале пампушки.

В 1920‑х годах в Москве суще­ство­вало двустишие:

На Твер­буле у Пампуша

Ждет меня миле­нок Груша.

Вообще такие ново­об­ра­зо­ва­ния нередко имели для рус­ского уха какой-то ино­языч­ный отте­нок, и когда Коопе­ра­тив сахар­ной про­мыш­лен­но­сти стал сокра­щенно назы­ваться Коо­п­сах, Мая­ков­ский ощу­тил это слово как биб­лей­ское имя:

Напри­мер,

вот это —

гово­рится или блеется?

Сине­мор­дое,

в оран­же­вых усах,

Наву­хо­до­но­со­ром

биб­лей­цем —

«Коо­п­сах».

(«Юби­лей­ное»)

Срав­ните у Алек­сея Тол­стого (в его романе «Хож­де­ние по мукам»):

«Катя боя­лась неко­то­рых слов, напри­мер, сов­деп казался ей сви­ре­пым сло­вом, рев­ком — страш­ным, как рев быка».

Зна­ме­ни­тому линг­ви­сту ака­де­мику Л.B. Щербе слово сан­про­свет напо­ми­нало Сан-Фран­циско, слово полит­рук — полить и руки.

Борис Пиль­няк чудесно исполь­зо­вал эти сло­вес­ные сплавы, при­да­вая им в своей бел­ле­три­стике эмо­ци­о­наль­ное зву­ча­ние: в романе «Голый год» он изоб­ра­жает, как пас­са­жи­рам поезда, иду­щего по степи сквозь снеж­ную бурю, слы­шится в завы­ва­ниях ветра:

— Гвиу! Глав­бум! (Назва­ния тогдаш­них учреждений.)

Сло­вес­ные агре­гаты так часто встре­ча­лись в тогдаш­нем быту, что даже самые про­стые слова вос­при­ни­ма­лись как скле­ен­ные. В. И. Кача­лов рас­ска­зы­вал, что, уви­дев на двери какого-то учре­жде­ния над­пись ВХОД, некто оста­но­вился в недо­уме­нии, раз­мыш­ляя про себя, что же может она озна­чать, и в конце кон­цов решил, что это: «Выс­ший Худо­же­ствен­ный Отдел Дипкурьеров».

Фило­логи, говоря об этих сра­ще­ниях слов, любят ука­зы­вать, что они суще­ство­вали и прежде: «Рос­сий­ское обще­ство паро­ход­ства и тор­говли» назы­ва­лось РОПИТ, а «Южно-Рус­ское обще­ство тор­говли апте­кар­скими това­рами» — ЮРОТАТ. Такие сокра­щен­ные наиме­но­ва­ния были при­сво­ены еще несколь­ким ком­мер­че­ским фир­мам: РУСКАБЕЛЬ, ПРОДУГОЛЬ, ПРОДАМЕТ.

В те вре­мена, вспо­ми­нают фило­логи, такое сло­во­твор­че­ство было рас­про­стра­нено в поч­то­во­те­ле­граф­ных сно­ше­ниях пред­ста­ви­те­лей вла­сти и тор­гово-про­мыш­лен­ных фирм. Тогда работ­ники поч­тово-теле­граф­ного ведом­ства снаб­жа­лись осо­быми спис­ками сокра­щен­ных адре­сов и назва­ний. В этих спис­ках, напри­мер, глав­ный инспек­тор по пере­сылке аре­стан­тов назы­вался Гипа, а управ­ле­ние воен­ных сооб­ще­ний — Упвосо.

Все это так. Но мне кажется, что при­ве­ден­ные при­меры никак не под­хо­дят к насто­я­щему слу­чаю. Раньше всего потому, что их было слиш­ком уж мало. Они ничего общего не имели с мас­со­вой, я бы ска­зал, эпи­де­ми­че­ской тягой к сра­ще­нию слов, какая обна­ру­жи­лась в 1920‑х годах, когда даже ста­рые слова, отно­ся­щи­еся к ста­рым поня­тиям, стали, как мы только что видели, соче­таться по-новому.

«Раз­ница между обра­зо­ва­ни­ями доре­во­лю­ци­он­ными и совре­мен­ными, — гово­рит про­фес­сор А. Баран­ни­ков, — в широте рас­про­стра­не­ния. В то время как до войны подоб­ные тер­мины были доступны только немно­гим лицам, после рево­лю­ции они стали все­об­щим достоянием».

Раз­ница чрез­вы­чайно существенная.

II

Конечно, бывало и так, что наряду с рево­лю­ци­он­ными мас­сами за сло­во­твор­че­ство бра­лись кан­це­ляр­ские выдум­щики, не раз сочи­няв­шие такие ком­би­на­ции слов, кото­рые были пря­мым изде­ва­тель­ством над рус­скою речью. Напри­мер, из скром­ного назва­ния школь­ный работ­ник они свар­га­нили бес­стыд­ное шкраб.

Будь я педа­го­гом, я сильно оби­делся бы, если бы кто обо­звал меня таким како­фо­ни­че­ским словом.

Вообще кан­це­ляр­ская пош­лость немало навре­дила и здесь.

Сти­хий­ное живое сло­во­твор­че­ство она пре­вра­тила в без­душ­ное спле­те­ние мерт­вых слов, отвра­ти­тель­ных для рус­ского слуха.

Появи­лись такие чудо­вищ­ные соче­та­ния зву­ков: Омт­сгау­шорс, Врид­зампло, Мор­ти­хозупр, Лабор­тех­пром­тех­снаб­са­нихр и сотни других.

Вся эта тош­но­твор­ная чушь навя­зы­ва­лась и навя­зы­ва­ется рус­скому языку без­на­ка­занно. «Вот я откры­ваю наугад „Спи­сок або­нен­тов Ленин­град­ской город­ской теле­фон­ной сети“, — писал Борис Тимо­феев в 1960 году, — и сразу наты­ка­юсь на Лен­гор­ме­тал­ло­рем­пром­союз и на Лен­гор­швей­три­ко­таж­пром­союз».

Хороши «сокра­ще­ния» из два­дцати шести букв!

Работ­ник Липец­кого сов­нар­хоза B. C. Кон­дра­тенко с понят­ным него­до­ва­нием пишет о таком «сокра­ще­нии», как Рост­глав­стан­ко­ин­стру­мент­снаб­сбыт. «Трид­цать одна буква в одном слове! — воз­му­ща­ется он в письме. — Попро­буйте быстро вымол­вить это слово по меж­ду­го­род­ному теле­фону или в слу­жеб­ном разговоре!»

В подоб­ных сло­вах нет ни складу, ни ладу, ни бла­го­зву­чия, ни смысла. Они совер­шенно непо­нятны чита­те­лям и пре­вра­щают рус­скую речь в тарабарщину.

Тара­бар­щина эта была не только непо­нятна, но и анти­ху­до­же­ственна, без­об­разна, без­вкусна. Мая­ков­ский именно для того и выду­мал сло­вечко Глав­на­ч­пупс, чтобы заклей­мить эти чинов­ни­чьи вычуры. Глав­на­ч­пупс— «глав­ный началь­ник по управ­ле­нию согласованием».

Кон­стан­тин Федин писал в те же годы:

«…Я не боюсь про­слыть пури­стом, если назову без­об­раз­ным озор­ством такое довольно рас­про­стра­нен­ное в Ленин­граде сокра­ще­ние: Мос­нарврай­раб­ком. Это кли­ни­че­ский слу­чай глос­со­ла­лии, соче­та­ние бес­смыс­лен­ных сло­вес­ных обрез­ков, кото­рые вряд ли сумеет выго­во­рить каж­дый сотый чело­век — и понять каж­дый тысячный».

Про­тив без­душ­ного скле­и­ва­ния раз­но­ка­ли­бер­ных слов, про­из­во­ди­мого все­воз­мож­ными завами, совет­ские люди про­те­сто­вали по-сво­ему — не только в газетно-жур­наль­ных ста­тьях, но и в уст­ных паро­диях, при­чем паро­ди­стами нарочно под­би­ра­лись такие слова, чтобы при их сокра­ще­нии непре­менно полу­ча­лась нелепость.

Когда в начале рево­лю­ции воз­ник Тре­тий Пет­ро­град­ский уни­вер­си­тет, сту­денты, сме­ясь, гово­рили, что сокра­щенно его сле­дует назы­вать Тре­пе­тун.

Жен­ский меди­цин­ский инсти­тут полу­чил наиме­но­ва­ние ЖМИ, а Пси­хо­нев­ро­ло­ги­че­ский инсти­тут — ПНИ. Новое обще­ство живо­писи — НОЖ. Инсти­тут восто­ко­ве­де­ния Ака­де­мии наук — ИВАН.

Ильф и Пет­ров, изде­ва­ясь над эпи­де­мией кан­це­ляр­ского «сокра­ти­тель­ства», довели этот прием до абсурда: под­вергли такому сокра­ще­нию тур­ге­нев­ских Гера­сима и Муму и полу­чили озор­ное Гер­муму. Они же выду­мали паро­дий­ное полит­кар­на­вал и при­дали «Театру инфек­ции и фар­ма­ко­ло­гии» сокра­щен­ное назва­ние ТИФ.

Столь же ост­ро­умно исполь­зо­вали они имена Фор­тин­брас и Умс­ло­по­гас. Пер­вое имя при­над­ле­жит пер­со­нажу из «Гам­лета», вто­рое — герою романа англий­ского бел­ле­три­ста Рай­дера Хаг­гарда. Авторы «Две­на­дцати сту­льев», сде­лав вид, что не подо­зре­вают об этом, в шутку пред­ло­жили чита­телю вос­при­нять оба имени как состав­ные назва­ния двух учре­жде­ний (вроде Мос­со­вет, Рай­леском и проч.). Оттого-то в их чудес­ной паро­дии на теат­раль­ные афиши 1920‑х годов появи­лась такая строка:

«Мебель — дре­вес­ных мастер­ских Фор­тин­браса при Умс­ло­по­гасе».

Это умо­ри­тель­ное Умс­ло­по­гас, вну­ша­ю­щее мысль об уга­са­нии ума, было настолько похоже на тогдаш­ние состав­ные слова, что стало нари­ца­тель­ным име­нем одного очень боль­шого изда­тель­ства, давно упразд­нен­ного. Мы так и гово­рили тогда: «У нас в Умслопогасе…»

Подоб­ным же обра­зом Алек­сандр Блок в одной шуточ­ной пьеске (1919) выска­зал догадку, что имя моло­дого лите­ра­тора — Оцуп — есть сокра­щен­ное назва­ние учре­жде­ния. Пьеска назы­ва­ется «Сцена из исто­ри­че­ской кар­тины „Все­мир­ная лите­ра­тура“», и там есть такие стихи:

Неправда! Я читаю в Пролеткульте,

И в Сту­дии, и в Петрокомпромиссе,

И в Оцупе, и в Реввоенсовете…

В при­ме­ча­нии к слову Оцуп поэт гово­рит, что если Оцуп — назва­ние учре­жде­ния, то «оче­видно, там была куль­турно-про­све­ти­тель­ная ячейка».

Помню, как доб­ро­душно сме­ялся поэт, когда М. Лозин­ский, про­ща­ясь с ним, ска­зал ему с вели­чай­шей серьезностью:

— ЧИК! — и пояс­нил, что по-новому это озна­чает «Честь имею кланяться».

Эду­ард Баг­риц­кий, при­ведя в своем сти­хо­тво­ре­нии «Ночь» (1926) аббре­ви­а­туру МСПО, попы­тался рас­шиф­ро­вать ее в пышно-роман­ти­че­ском стиле:

Четыре буквы «МСПО»,

Четыре куска огня:

Это — Мир Стра­стей, Полы­хай Огнем!

Это — Музыка Сфер, Пари

Откро­ве­нием новым!

Это — Мечта, Сла­до­стра­стье, Покой, Обман.

Одной девочке, родив­шейся в начале 1920‑х годов, роди­тели дали звуч­ное пуш­кин­ское имяЗарема — лишь потому, что для них оно зна­чило: Заря Рево­лю­ции Мира.

И зна­ете ли вы, почему некий Сидо­ров назвал свою дочь Гер­труда? Потому что для него это имя озна­чало Герой Труда.

В насто­я­щее время все­об­щая страсть к сокра­ще­нию слов мало-помалу потухла.

Тем детям, кото­рые при рож­де­нии наре­ка­лись такими экзо­ти­че­скими име­нами, какАван­чел (Аван­гард Чело­ве­че­ства), Сла­чела (Слава Челюс­кин­цам), Новэра (Новая Эра),Дол­кап (Долой Капи­та­лизм) и т.д., теперь уже много лет, и своих детей они назы­вают уже по-чело­ве­че­ски: Танями, Олями, Воло­дями. И еще один постра­дав­ший: Сиврэн — сокра­щен­ная форма четы­рех заме­ча­тель­ных слов: Сила, Воля, Разум, Энер­гия. Можно быть твердо уве­рен­ным, что ни один из его сыно­вей не будет Сивр­эном Сиврэновичем.

Вообще мно­гие из этих слов-агре­га­тов ока­за­лись вре­мян­ками и ныне ото­дви­ну­лись далеко в исто­рию вме­сте с теми явле­ни­ями, кото­рые были обо­зна­чены ими: нэп, рапп, про­лет­культ, раб­фак, ком­бед, торг­син, лик­без, моссельпром.

И совсем без следа исчезли слова-фик­ции, слова-пузыри, изго­тов­лен­ные в кан­це­ля­риях все­воз­мож­ных нач­пуп­сов. Орга­ни­че­скими, живыми сло­вами им не уда­лось побы­вать, они уми­рали еще до рождения.

Кто пом­нит кол­че­но­гое Гвытм, кото­рым про­бо­вали было обо­зна­чить Госу­дар­ствен­ные выс­шие теат­раль­ные мастер­ские? Или: гла­вэ­коб, коми­кон, соучмол, копоко, тру­бар­восо?

Это не то что загс, тру­до­день, стен­га­зета, кото­рые уже вошли в нашу лек­сику как пол­но­прав­ные закон­ные слова.

К слову загс до того при­выкли, что стали уже забы­вать, из каких четы­рех слов оно скле­ено. Я, напри­мер, совер­шенно забыл.

Так что бес­по­ко­иться нечего: все эти сло­вес­ные агре­гаты не могут нане­сти языку ника­кого ущерба, потому что народ стро­жай­шим обра­зом кон­тро­ли­рует их, сохра­няет лишь те, кото­рые вполне соот­вет­ствуют духу языка, его при­роде, и без жало­сти отме­тает от себя вся­кую сло­вес­ную нечисть.

Из всего этого вывод один: при суж­де­ниях о нор­мах нашей речи никак нельзя выно­сить при­го­воры огу­лом. Нельзя гово­рить: все такие слова хороши. Или: все они плохи. Среди них есть отлич­ные, выдер­жав­шие испы­та­ние вре­ме­нем, поль­зу­ю­щи­еся все­на­род­ным при­зна­нием, а есть и гомун­кулы, изго­тов­лен­ные бюро­кра­ти­че­ским спо­со­бом. От них так и несет мертвечиной.

Конечно, только ста­ро­вер может вос­ста­вать про­тив всех «сплав­лен­ных» слов.

Но кто же не пора­ду­ется, видя, как сот­нями про­ва­ли­ва­ются в тар­та­рары вся­кие мерт­во­рож­ден­ные Зам­мор­тех­хозупры и Умс­ло­по­гасы?

Народ про­ве­ряет слова раньше всего на слух. Ему необ­хо­димо бла­го­зву­чие. Лишь те из новых слов он сохра­няет в своем языке, кото­рые соот­вет­ствуют его фоне­ти­че­ским нор­мам. А чинов­ники не слы­шали тех слов, кото­рые они чер­тили на бумаге в своих кан­це­ля­риях. Оттого-то эти умс­ло­по­гасы и сгинули.

* * *

Наряду с умс­ло­по­га­сами в совре­мен­ную рус­скую речь про­никли и дру­гие сло­вес­ные формы, тоже вызван­ные стрем­ле­нием к ее экономии.

Я говорю о так назы­ва­е­мых усе­чен­ных сло­вах, или, как име­ну­ются они в про­сто­ре­чии, «обруб­ках».

Чита­тель­ница С. Н. Белян­ская недавно при­слала мне из Таш­кента письмо, где отзы­ва­ется с боль­шим него­до­ва­нием о таких совре­мен­ных «обруб­ках», как зав, зам, пред, га (вме­сто гек­тар) и др.

Они кажутся этой чита­тель­нице «насиль­ственно (?) вве­ден­ными в рус­ский язык», и она выра­жает надежду, что все они скоро исчезнут.

Надежда, конечно, не сбу­дется, так как слова эти вполне соот­вет­ствуют уско­рен­ным тем­пам нашей нынеш­ней речи и вхо­дят в нее органически.

Такие «обрубки», как кино, кило, авто и др., прочно вошли в наш лите­ра­тур­ный язык, и нет ника­кого резона изго­нять их оттуда. И кто потре­бует, чтобы вме­сто чудес­ного «обрубка»метро мы гово­рили мет­ро­по­ли­тен?

Это все равно что тре­бо­вать у англи­чан, чтобы они не смели говорить:

вме­сто бай­сиклбайк (вело­си­пед);

вме­сто перам­бю­лей­торпрам (дет­ская коляска);

вме­сто адвер­тайз­ментад (реклам­ное объявление);

вме­сто трам­картрам (трам­вай);

вме­сто тэм-о-шэн­тер кэптэм (берет вроде того, какой носил зна­ме­ни­тый герой Роберта Бернса Тэм О’Шэнтер).

Здесь, как везде, все зави­сит от стиля, то есть от «чув­ства сооб­раз­но­сти и сораз­мер­но­сти». В офи­ци­аль­ной или тор­же­ствен­ной речи этим «обруб­кам», конечно, не место, но в непри­нуж­ден­ной домаш­ней беседе и вообще в быто­вых раз­го­во­рах они вполне есте­ственны, законны, нужны.

Так что люди, кото­рые видят в них какие-то вред­ные откло­не­ния от нормы, глу­боко не правы. Явле­ние это совер­шенно нормальное.

* * *

Вообще, как мы только что видели, с блю­сти­те­лями чистоты языка такое слу­ча­лось не раз: стре­мясь очи­стить нашу речь от сор­ня­ков, они то и дело при­хва­ты­вали и доб­рую траву, и туч­ный колос.

Федор Глад­ков, напри­мер, вос­стал и в печати, и с кафедры про­тив выра­зи­тель­ного рус­ского слова измо­розь. Он, оче­видно, не знал, что Некра­сов, вели­чай­ший авто­ри­тет в этом деле, услы­шав слово измо­розь в кре­стьян­ской среде, поспе­шил сооб­щить его, как цен­ную находку, Тургеневу.

С. Н. Сер­геев-Цен­ский объ­явил без­за­кон­ным совер­шенно пра­виль­ное выра­же­ние встать на колени, хотя эта форма утвер­ждена в сочи­не­ниях Горь­кого, Блока, Мая­ков­ского, Тихонова.

А про­фес­сор И. Усти­нов заявил в «Лите­ра­тур­ной газете», что никак невоз­можно назы­вать чьи бы то ни было глаза воро­ва­тыми.

Спа­сибо моло­дому линг­ви­сту Э. Хан­пире: он всту­пился за этот пре­крас­ный эпи­тет, равно как и за такие вполне пра­виль­ные эмо­ци­о­наль­ные воз­гласы, как ужасно весело, страшно кра­сиво, вот так здо­рово, от кото­рых совер­шенно напрасно пред­ло­жила воз­дер­жаться М. Грызлова.

И не одна она: О. С. Бог­да­нова и Р. Г. Гурова тоже вклю­чили в свой индекс запрет­ных рече­ний и страшно весело, и ужасно инте­ресно.

Э. Хан­пира со сло­ва­рями в руках дока­зал пол­ную пра­виль­ность этих невинно осуж­ден­ных речений.

В самом деле, если мы отни­мем у наших писа­те­лей право вво­дить в свою речь словоизмо­розь и назы­вать воро­ва­тые глаза воро­ва­тыми, если мы добьемся того, чтобы ни одна школь­ница не смела ска­зать я была ужасно рада или здо­рово мне вле­тело, мы навер­няка повре­дим нашей речи, обед­ним, обес­кро­вим ее.

Вспом­ним, с каким упор­ством Н. С. Лес­ков пре­сле­до­вал в 1870‑х годах три ново­яв­лен­ных слова, кото­рые, по его утвер­жде­нию, пор­тят и пач­кают рус­скую речь:

эва­ку­а­ция,

окку­па­ция,

интел­ли­ген­ция,

никак не желая понять, что эти тер­мины запол­няют важ­ней­ший про­бел в нашей лек­сике и что от них рус­скому языку только прибыль.

Вообще непо­гре­ши­мых пури­стов почти нико­гда не бывает.

В 1909 году вышел, напри­мер, вто­рым изда­нием «Опыт сло­варя непра­виль­но­стей в рус­ской раз­го­вор­ной речи», состав­лен­ный педа­го­гом В. Долоп­че­вым. Сло­варь был одоб­рен Уче­ным коми­те­том Мини­стер­ства народ­ного про­све­ще­ния и настой­чиво вну­шал рус­ским людям, что нужно гово­рить и писать:

не пле­ва­тель­ница, но пле­валь­ница (!),

не негри­тё­нок, но негрё­нок (!),

и вно­сил точно такие же «поправки» в слова ава­рия, пахота, анти­теза, пере­куп­щик и проч., высту­пая во всех слу­чаях не столько нор­ми­ров­щи­ком речи, сколько усерд­ным ее исказителем.

Даже слово блузка объ­яв­ля­лось непра­виль­ным. Жен­щины имели право носить толькокоф­точки.

Педант­ство Долоп­чева дохо­дило до край­но­сти. Он, напри­мер, серьез­ней­шим обра­зом тре­бо­вал, чтобы мы гово­рили не гоголь-моголь, а гогелъ-могелъ.

Впро­чем, и Г. И. Рих­тер (очень почтен­ный уче­ный) наста­и­вал, что нехо­рошо гово­рить фигли-мигли, а сле­дует — фигели-мигели, хотя ни от фиге­лей-миге­лей, ни от гоге­лей-моге­лейпра­виль­ность речи не зави­сит нисколько.

От писа­те­лей не отстают и читатели.

«Вы пишете: порою мне сда­ется. Что зна­чит сда­ется? Сда­ваться может только (!) ком­ната», — утвер­ждает Эль­вира К. из города Сочи. И с нею совер­шенно согла­сен житель Москвы Б. М., кото­рый, к сво­ему сча­стью, даже не подо­зре­вает о том, что в такой «негра­мот­но­сти» повинны и Пуш­кин, и Кры­лов, и Тур­ге­нев, и Гер­цен. Оче­видно, ему даже неве­домо пушкинское:

«Мне сда­ется, что этот бег­лый ере­тик, вор, мошен­ник — ты».

Моск­вич Федор Филип­по­вич Бай-Балаев пишет в редак­цию «Изве­стий»:

«В „Изве­стиях“ № 168 напе­ча­тана ста­тья „Всей громадой“.

Прошу вас напе­ча­тать или сооб­щить автору ста­тьи следующее:

К. Чуков­ский в I раз­деле своей ста­тьи «Всей гро­ма­дой» (3‑я строка снизу) допу­стил словопус­кай. Надо гово­рить и писать пусть… До рево­лю­ции лишь шар­ман­щики рас­пе­вали: „Пус­кай могила меня накажет“».

Сооб­щать ли суро­вому кри­тику, что Некра­сов нико­гда не был шар­ман­щи­ком, между тем напи­сал вот такие стихи:

Пус­кай дол­го­веч­нее мра­мор могил,

Чем крест дере­вян­ный в пустыне.

И такие:

Пус­кай я много виноват,

Пусть уве­ли­чит во сто крат

Мои вины люд­ская злоба…

Не бывал шар­ман­щи­ком и Лер­мон­тов, хотя он поз­во­лил себе написать:

Пус­кай холод­ною землею

Засы­пан я…

И неужели Федор Филип­по­вич не знает люби­мой наро­дом песни Миха­ила Иса­ков­ского, где есть такие слова:

Пус­кай уто­пал я в болотах,

Пус­кай замер­зал я на льду…

Я с юно­сти при­вык ува­жать мне­ние своих чита­те­лей, как бы резко оно ни было выска­зано, но одно дело — ком­пе­тент­ное мне­ние, а дру­гое — без­огляд­ный наскок.

К сожа­ле­нию, слиш­ком часто под­вер­га­ются рез­ким напад­кам лите­ра­тур­ные нов­ше­ства, необ­хо­ди­мые для роста языка.

Четыре чита­теля, про­жи­ва­ю­щих в Таган­роге, при­слали в редак­цию «Изве­стий» боль­шое письмо, в кото­ром под фла­гом борьбы с сор­ня­ками вос­стают про­тив таких закон­ней­ших выра­же­ний и слов, как он повзрос­лел, эпо­халь­ный, дымы, шумы, рас­пах­нулся про­стор, без­дарь и т.д.

Письмо закан­чи­ва­ется стран­ным при­зы­вом к писателям:

«Не при­ду­мы­вайте больше новых, более выра­зи­тель­ных слов…»

Что стало бы с тво­ре­ни­ями Гоголя, Гер­цена, Сал­ты­кова-Щед­рина, Досто­ев­ского, если бы эти писа­тели вняли при­зыву таган­рог­ских пуристов!

«Какой ужас, — пишет пен­си­о­нерка Е. К., — такое новей­шее сло­вечко, как чтиво

Хотя, право же, это сло­вечко пре­красно, так как оно очень метко харак­те­ри­зует явле­ние, для кото­рого у нас до сих пор не суще­ство­вало под­хо­дя­щего тер­мина. Чтиво, стоя в ряду таких слов, как курево, месиво, кро­шево, очень удачно при­дает осу­ди­тель­ный смысл той обшир­ной кате­го­рии несе­рьез­ных, раз­вле­ка­тель­ных книг, кото­рые напи­саны глав­ным обра­зом для лег­кого чте­ния и не заслу­жи­вают в гла­зах гово­ря­щего сколько-нибудь высо­кой оценки. Как же не радо­ваться, что у нас в языке появи­лось такое экс­прес­сив­ное слово, отра­зив­шее в себе те высо­кие тре­бо­ва­ния, какие предъ­яв­ляет к лите­ра­туре нынеш­ний человек!

Точно так же не могу я сочув­ство­вать тому него­до­ва­нию, кото­рое, судя по чита­тель­ским пись­мам, мно­гие болель­щики за чистоту языка питают к таким «новым» сло­вам, какпока­зуха, тру­дяга, вза­хлёб. Не думаю, чтобы эти слова были новыми, но если их и в самом деле не суще­ство­вало у нас в языке, сле­до­вало бы не гнать их, а при­вет­ство­вать — опять-таки за их выразительность.

Кстати ска­зать, вза­хлеб давно уже вошло в лите­ра­тур­ный язык. См. хотя бы у Бориса Пастернака:

Худож­ницы роб­кой, как сон, крутолобость,

С без­злоб­ной улыб­кой, улыб­кой взахлёб.

У нас одна сплош­ная пока­зуха! — заявила на кол­хоз­ном собра­нии моло­дая сви­нарка, обви­няя пред­се­да­теля в очковтирательстве.

Впер­вые услы­хав это слово, я бук­вально влю­бился в него, такое оно рус­ское, такое кар­тин­ное, так четко отра­жает в себе нена­висть народа ко всему показ­ному, фальшивому.

Так же дороги моей писа­тель­ской душе такие ново­яв­лен­ные слова, как авоська, рас­кла­душка и др.

Каза­лось бы, нужно радо­ваться, что такие образ­ные живые слова обо­га­тили наш рус­ский язык. Но сто­ило кор­ре­спон­денту газеты «Ком­со­моль­ская правда» (от 10 сен­тября 1964 года) вос­про­из­ве­сти речь сво­его собе­сед­ника, ска­зав­шего, что он не хочет ника­кой «пока­зухи», как сей­час же житель города Изюма инже­нер Шпа­ко­вич при­слал в «Лите­ра­тур­ную газету» сер­ди­тый запрос: «Спра­ши­ва­ется: почему подоб­ные слова-сор­няки про­ни­кают на стра­ницы серьез­ной газеты?» — хотя каж­дому непредубеж­ден­ному чело­веку ясно, что это отнюдь не сор­няк, а туч­ный, здо­ро­вый, пита­тель­ный колос (если уж при­ме­нять к нему агро­но­ми­че­ский тер­мин) и что инже­неру Шпа­ко­вичу нужно было три­жды поду­мать, прежде чем тре­бо­вать его истребления.

Из ска­зан­ного сле­дует, что борьба за куль­туру речи может быть лишь тогда пло­до­твор­ной, если она соче­та­ется с тон­ким чутьем языка, с широ­ким обра­зо­ва­нием, с без­уко­риз­нен­ным вку­сом и, глав­ное, если она не направ­лена про­тив всего нового только потому, что оно новое. Если же ее един­ствен­ным сти­му­лом слу­жит либо свое­воль­ный каприз, либо при­ши­бе­ев­ская страсть к запре­ти­тель­ству, она неми­ну­емо закон­чится крахом.

Сильно стра­дают от неве­же­ствен­ных запре­ти­те­лей поэты, худож­ники слова, нова­торы, вдох­но­вен­ные мастера языка. Больно видеть, с каким воз­му­ще­нием пишут, напри­мер, иные чита­тели о совре­мен­ных поэтах, ули­чая их в «вопи­ю­щей без­гра­мот­но­сти», при­чем без­гра­мот­ными они объ­яв­ляют такие без­упреч­ные в худо­же­ствен­ном отно­ше­нии строки, как «Слу­шай, мой друг, тишину», «Осень вызрела звез­дами», «Луна поте­ряла рас­су­док», «В смер­тель­ном обмо­роке бед­ная река чуть шеве­лит засох­шими устами», тем самым отни­мая у поэтов при­над­ле­жа­щее им древ­нее право на рече­вые дерзания.

Сту­дент пед­ин­сти­тута Юрий Сазо­нов (Бар­наул) с него­до­ва­нием вос­стает про­тив такого дву­сти­шия в книге поэта В. Сергеева:

Он мог бы сеять, плот­ни­чать, ковать,

….….….….….….……

Но вот не вышло — жизнь дала осечку…

И утвер­ждает, что эта мета­фора ему непо­нятна и потому недо­пу­стима в сти­хах, так как, по его мне­нию, «давать осечку может только ружье».

Это воз­ра­же­ние осно­вано на глу­бо­ком незна­нии самых эле­мен­тар­ных зако­нов поэзии.

«Искус­ство, — спра­вед­ливо гово­рит один ста­рый писа­тель, — живет и дви­жется впе­ред иска­ни­ями и нова­тор­ством. Все круп­ные худож­ники, начи­ная с Пуш­кина и Гоголя и кон­чая Бло­ком и Мая­ков­ским, были иска­те­лями и нова­то­рами, все они вызы­вали в свое время недо­уме­ние и раз­дра­же­ние у людей „с уста­но­вив­ши­мися взгля­дами…“ А какие воз­можны иска­ния, какое воз­можно нова­тор­ство, если над писа­те­лями стоит чело­век гото­вого стан­дарта, точно зна­ю­щий зара­нее все слова, в кото­рые должна отли­ваться мысль…»

Несколько воз­му­щен­ных чита­те­лей при­слали из Ростова-на-Дону в редак­цию газеты «Изве­стия» кол­лек­тив­ный про­тест про­тив таких отнюдь не стан­дарт­ных сти­хов, най­ден­ных ими в книге боль­шого поэта:

Пусть вьюга с улиц улюлю, —

Вы — раду­гой по хрусталю…

Еще силь­нее воз­не­го­до­вали они на такие пре­вос­ход­ные строки:

Дай запру я твою красоту

В тем­ном тереме стихотворенья…

Спо­рить с подоб­ными чита­те­лями, конечно, нельзя. Нужно про­сто посо­ве­то­вать им, чтобы они нико­гда не читали сти­хов. Из исто­рии лите­ра­туры мы знаем, что такой пуризм все­гда обра­щался про­тив самих же пури­стов. Ничтож­ным кар­ли­ком встает перед гла­зами потом­ков бес­пар­дон­ный Сен­ков­ский, поз­во­ляв­ший себе из года в год изде­ваться над гени­аль­ной сти­ли­сти­кой Гоголя. И что, кроме пре­зре­ния, вызы­вает у нас напы­щен­ный педант Шевы­рев, назой­ливо ули­чав­ший в без­гра­мот­но­сти такого могу­чего мастера рус­ского слова, как Гер­цен. И нельзя ска­зать, чтобы совре­мен­ные люди вспо­ми­нали с осо­бой при­зна­тель­но­стью тех бес­чис­лен­ных рецен­зен­тов и кри­ти­ков, кото­рые пооди­ночке и ско­пом пре­да­вали про­кля­тию нова­тор­ский язык Маяковского.

Вся­кий даро­ви­тый писа­тель есть по самой своей при­роде нова­тор. Именно свое­об­ра­зие речи и выде­ляет его из среды зауряд­ных писак. Нико­гда не забуду редак­тора, кото­рый пытался «испра­вить» самые коло­рит­ные фразы в руко­писи И. Е. Репина «Дале­кое близ­кое». Репин вве­рил эту руко­пись моему попе­че­нию, и можно себе пред­ста­вить, какую я почув­ство­вал тоску, когда уви­дел, что редак­тор­ским каран­да­шом жирно под­черк­нуты наи­бо­лее при­чуд­ли­вые, живо­пис­ные строки, кото­рые так вос­хи­щали меня.

«Наш хозяин… зако­со­ла­пил к Мала­нье…», «Сколько ска­зок кру­жило у нас…», «Шав­кали из под­во­ротни…», «Зонт мой про­пус­кал уже насквозь удары дож­де­вых кула­ков…», «Поло­теры несутся мор­ского вол­ною» и т.д., и т.д., и т.д.

Возле каж­дого подоб­ного «ляп­суса» был постав­лен него­ду­ю­щий вос­кли­ца­тель­ный знак. Редак­тор хотел, чтобы Репин писал тем «пра­виль­ным», дистил­ли­ро­ван­ным, бес­цвет­ным, нежи­вым язы­ком, каким пишут без­дар­ные люди, похо­жие на него, на редак­тора. Мне сто­ило много труда отво­е­вать у редак­тора эти свое­об­раз­ные «ляп­сусы» Репина.

Сло­вом, было бы отлично, если бы иные блю­сти­тели чистоты языка воз­дер­жа­лись от слиш­ком реши­тель­ных, опро­мет­чи­вых и гру­бых суж­де­ний о недо­ступ­ных их пони­ма­нию цен­но­стях вечно обнов­ля­ю­щейся поэ­ти­че­ской речи.

Глава пятая. «Вульгаризмы»

I

Нужно ли гово­рить, что и тре­тья болезнь, от кото­рой пыта­ются выле­чить рус­ский язык все­воз­мож­ные лекари и цели­тели, — такая же мни­мая, как и пер­вые две.

Я говорю о засо­ре­нии речи якобы непри­стой­ными гру­бо­стями, кото­рые вну­шают такой суе­вер­ный, я ска­зал бы — мисти­че­ский, страх мно­гим рев­ни­те­лям чистоты языка.

Страх этот совер­шенно напра­сен, ибо наша лите­ра­тура — одна из самых цело­муд­рен­ных в мире. Глу­бо­кая серьез­ность задач, кото­рые ста­вит она перед собою, исклю­чает вся­кие лег­ко­вес­ные, фри­воль­ные темы. Такова она с дав­них вре­мен. Когда в 1870‑х годах неко­то­рые вто­ро­сте­пен­ные авторы (Бобо­ры­кин, Аве­на­риус и др.) попы­та­лись поста­вить эро­тику в цен­тре своих пове­стей и рома­нов, пере­до­вая жур­на­ли­стика во главе с Сал­ты­ко­вым-Щед­ри­ным так сурово осу­дила их измену высо­ким рус­ским лите­ра­тур­ным тра­ди­циям, что они навсе­гда отрек­лись от подоб­ных сюжетов.

Но одно дело — цело­муд­рие, а дру­гое — хан­же­ство, чисто­плюй­ство и чопор­ность. К сожа­ле­нию, в послед­нее время очень часто слу­ча­ется, что под фла­гом пури­стов высту­пают ханжи.

Они делают вид, будто их изне­жен­ный вкус страшно оскорб­ля­ется такими гру­быми сло­вами, как, напри­мер, сиво­ла­пый, или на карач­ках, или балда, или дрянь.

Если в какой-нибудь книге (для взрос­лых) им встре­тятся подоб­ные слова, можно быть зара­нее уве­рен­ным, что в редак­цию посып­лются десятки уко­риз­нен­ных писем, выра­жа­ю­щих пори­ца­ние автору за то, что он пач­кает рус­ский язык непристойностями.

Такие ханжи роди­лись не вчера. Их идеал — те жеман­ные дамы, кото­рые, по сви­де­тель­ству Гоголя, «нико­гда не гово­рили: я высмор­ка­лась, я вспо­тела, я плю­нула, а гово­рили: я облег­чила нос, я обо­шлась посред­ством платка» и т.д. «Ни в коем слу­чае нельзя было ска­зать: этот ста­кан или эта тарелка воняет. И даже нельзя было ска­зать ничего такого, что бы подало намек на это, и гово­рили вме­сто того: „этот ста­кан нехо­рошо себя ведет“ или что-нибудь вроде этого».

«При фран­цуз­ском коро­лев­ском дворе, — напо­ми­нает Леон­тий Раков­ский, — суще­ство­вал жеман­ный салон­ный язык знати. Из него изго­ня­лись слова и фразы, казав­ши­еся гру­быми для „выс­шего света“. В Вер­сале гово­рили не „нос“, а „врата мозга“, не „глаз“, а „рай души“. Нельзя было ска­зать: „я люблю дыню“, потому что это уни­зило бы гла­гол „любить“, и гово­рили потому: „я ува­жаю дыню“. Ни одна при­двор­ная дама не риск­нула бы про­из­не­сти слово „рубашка“, а гово­рила ино­ска­за­тельно: „веч­ная подруга мерт­вых и живых“».

Неда­леко ушла от этих жеман­ниц та рус­ская жен­щина, кото­рая ска­зала о своем ново­рож­ден­ном ребенке:

— Я кормлю его бюстом, — так как, оче­видно, счи­тала, что слово грудь — непри­стой­ное слово.

К числу этих жеман­ных «эсте­тов» несо­мненно при­над­ле­жит и тот, кото­рому, как мы только что видели, ужасно не понра­ви­лось слово штаны, встре­ча­ю­ще­еся в сти­хах Мая­ков­ского: «Достаю из широ­ких шта­нин…», «Облако в шта­нах». Неприлично.

И чита­тель­ница Нина Бажа­нова (Киев), при­слав­шая мне сер­ди­тый упрек за то, что в одной из ста­тей я упо­тре­бил слово чав­кает.

С омер­зе­нием пишет мин­ский чита­тель М. Мале­вич о гени­аль­ном «Дека­ме­роне» Бок­каччо, воз­му­ща­ясь тем, что эта «похаб­ная» книга невоз­бранно про­да­ется во всех мага­зи­нах — «и даже(!) в киосках».

Харь­ков­ский чита­тель Ф. Хмы­ров (или Хма­ров) в крас­но­ре­чи­вом письме выска­зы­вает свое пори­ца­ние «Графу Нулину» Пуш­кина, твердо уве­рен­ный, что эта бес­смерт­ная поэма напи­сана спе­ци­ально «для раз­жи­га­ния чувственности».

Об Ари­сто­фане, Шекс­пире, Воль­тере и гово­рить нечего. «У них столько непри­стой­но­стей и гру­бо­стей, что я прячу их от сво­его 20-лет­него внука», — пишет мне из Одессы пен­си­о­нер Мит­ро­фан Кирпичев.

Осо­бен­ное воз­му­ще­ние вызвал у этих людей лите­ра­тор, дерз­нув­ший напи­сать: «сивый мерин».

«Как это мерин? Да еще сивый… Совсем неприлично».

Кому же не ясно, что забо­той о чистоте языка при­кры­ва­ется здесь лице­мер­ная чопорность?

Ибо кто из нас может ска­зать, что в нашем быту уже повсюду умолкла отвра­ти­тель­ная пья­ная ругань, зву­ча­щая порой даже при детях? А эти ликурги счи­тают своим дол­гом тре­во­житься, как бы обще­ствен­ная мораль, не дай бог, не потер­пела ущерба из-за того, что в какой-нибудь книжке будет напе­ча­тано слово штаны! Как будто нравы людей только и зави­сят от книг! Как будто из книг чер­пают руга­тели свое сквернословие!

Нет, гру­бость гнез­дится не в кни­гах, а в семье и на улице.

Чем бороться с «гру­бо­стями» наших писа­те­лей, пури­сты посту­пили бы гораздо умнее, если бы дружно при­мкнули к тем пред­ста­ви­те­лям обще­ствен­но­сти, кото­рые борются со сквер­но­сло­вием в быту.

Впро­чем, иные напа­дают на гру­бую речь пер­со­на­жей того или иного писа­теля не из хан­же­ства, а про­сто потому, что неверно пред­став­ляют себе, в чем спе­ци­фика под­лин­ных про­из­ве­де­ний искусства.

Чита­тель М. И. Ш. (Москва) пишет, напри­мер, с воз­му­ще­нием о том, что в кино­фильме «Все начи­на­ется с дороги» упо­треб­лено выра­же­ние: «На кой (черт) мне твоя корова?», а в пьесе «Начало жизни», постав­лен­ной Вла­ди­мир­ским теат­ром: «На кой (черт) ты мне сдался!»

Чита­тель П. Д. Р. (Ленин­град) воз­му­ща­ется тем, что в пове­сти Г. Мат­ве­ева «Таран­тул» есть такие жар­гон­ные фразы:

«Вот какой костюм­чик ото­рвал…», «Я бы двоек нахва­тал…», «Брось ты язы­комтре­пать…», «Меня первую спро­сили про его шахеры-махеры…», «Начи­нают дик­то­вать какую-то муру…»

Такими же недо­пу­сти­мыми вуль­га­риз­мами кажутся этому чита­телю выра­же­ния, допу­щен­ные В. Дяги­ле­вым в рас­сказе «Дикий»:

«Зна­ешь, где камни миро­вые»?», «Зада­ешься на мака­роны» и т.д.

Рав­ным обра­зом воз­му­щает его, что в пове­сти Д. Гра­нина «После сва­дьбы» неко­то­рые пер­со­нажи гово­рят вот таким языком:

«Что это вы шибко серьез­ные…», «Это я в порядке трёпа», «Быст­рее закруг­ляйся» и т.д.

Чита­тель­ница Н. (Ленин­град) него­дует, что в пьесе Алек­сандра Штейна «Океан» моряки поль­зу­ются в своей речи мор­скими терминами.

А почему бы им, спра­ши­ва­ется, и не выра­жаться именно так? Ведь глав­ный ресурс вся­кого бел­ле­три­ста, дра­ма­турга, изоб­ра­зи­теля нра­вов — точ­ное вос­про­из­ве­де­ние типи­че­ской речи героев, наи­бо­лее ярко харак­те­ри­зу­ю­щей и их лич­ные каче­ства, и ту среду, кото­рая отра­жа­ется в ней. Конечно, такие слова не все­гда уместны в автор­ской речи, но в речи пер­со­на­жей они прямо-таки необходимы.

Когда Нозд­рев гово­рит в «Мерт­вых душах»:

«Я вовсе не какой-нибудь скал­дыр­ник!»,

а Соба­ке­вич утвер­ждает, что про­све­ще­ние — фук,

а мужики сове­туют друг другу при­шпан­до­рить коня кнутом,

а Плюш­кин зовет сво­его това­рища одно­ко­рыт­ни­ком,

нужно сви­репо нена­ви­деть искус­ство, чтобы вос­ста­вать про­тив этих кар­тин­ных и выра­зи­тель­ных слов, при­да­ю­щих жиз­нен­ную силу гени­аль­ному про­из­ве­де­нию Гоголя. Если, напри­мер, гого­лев­ские мужики вме­сто «при­шпан­до­рить кну­том» ска­жут: «сте­гать», или «хле­стать», или «бить», а зна­ме­ни­тый почт­мей­стер вме­сто «мосты висят там эта­ким чер­том» ска­жет «там устро­ены чудес­ные мосты», — Гоголь сразу ока­жется худо­соч­ным писа­те­лем, дале­ким от реа­ли­сти­че­ской правды.

Между тем от Гоголя и от его про­дол­жа­те­лей совре­мен­ные ему мра­ко­бесы во главе с Бул­га­ри­ным, Сен­ков­ским и Гре­чем тре­бо­вали именно такой обес­цве­чен­ной, обес­кров­лен­ной речи. И никак невоз­можно понять, по какой при­чине и во имя чего по их сто­пам так охотно идут наши «при­ят­ные во всех отно­ше­ниях» дамы обо­его пола.

Этим они упо­доб­ля­ются тому рецен­зенту, кото­рый, придя в зоо­парк, был шоки­ро­ван вуль­гар­ными назва­ни­ями неко­то­рых птиц и животных.

«Надо, — потре­бо­вал он, — еще вни­ма­тельно пере­смот­реть над­писи на клет­ках. Порой они зву­чат слиш­ком грубо. Вот неко­то­рые „перлы“ этого лите­ра­тур­ного „твор­че­ства“: „Стер­вят­ник“, „Выдра“, „Ехидна“, „Сви­нья обык­но­вен­ная“, „Вонючка“, „Осел“.

Неужели нельзя было обой­тись без этих выражений?»

II

   Цинизм выра­же­ний все­гда выра­жает цини­че­скую душу.

Гер­цен

Дру­гое дело, когда блю­сти­тели чистоты языка вос­стают про­тив того вуль­гар­ного жар­гона, кото­рый мало-помалу внед­рился в раз­го­вор­ную речь неко­то­рых кру­гов моло­дежи. Ибо кто же из нас, ста­ри­ков, не испы­ты­вает острой обиды и боли, слу­шая, на каком языке изъ­яс­ня­ется ино­гда наше юно­ше­ство — школь­ники, сту­денты и моло­дые рабочие.

Фуфло, потрясно, шма­ко­дявка, хаха­тура, шикара — в каж­дом этом слове мне чудится цини­че­ское отно­ше­ние к людям, вещам и событиям.

Правда, мно­гие из этих слов очень стары, суще­ствуют лет сто, не меньше, но теперь, когда они вошли в моло­деж­ный жар­гон, все они зазву­чали по-новому: с экс­прес­сией бес­стыд­ства, раз­вяз­но­сти, грубости.

В самом деле, может ли питать ува­же­ние к девушке тот, кто назы­вает ее чуви­хой или, ска­жем, кад­риш­кой? И если, влю­бив­шись в нее, он гово­рит, что вшен­дя­пился, не ясно ли: его влюб­лен­ность совсем не похожа на ту, о кото­рый мы читаем у Блока.

С глу­бо­кою тос­кою узнал я о лите­ра­тур­ной беседе, кото­рую вели в биб­лио­теке три школь­ника, выби­рав­шие инте­рес­ную книгу:

— Возьми эту: цен­ная вещь. Там один так дает копоти!

— Эту не бери! Лабуда! Пшено!

— Вот эта жутко мощ­ная книжка!

Неужели тот, кто под­слу­шает такой раз­го­вор, огор­чится лишь лек­си­кой этих детей, а не тем низ­мен­ным уров­нем их духов­ной куль­туры, кото­рым опре­де­ля­ется эта пошлая лек­сика? Ведь вуль­гар­ные слова — порож­де­ние вуль­гар­ных поступ­ков и мыс­лей, и потому очень нетрудно зара­нее пред­ста­вить себе, какой раз­вин­чен­ной, раз­вяз­ной поход­кой прой­дет мимо тебя моло­дой чело­век, кото­рый вышел про­швыр­нуться по улице и, когда во дворе к нему под­бе­жала сестра, ска­зал ей:

— Хиляй в стратосферу!

На каж­дом слове этого жар­гона мне видится печать того душев­ного убо­же­ства, кото­рое Гер­цен назы­вал тупосердием.

С острой, прон­зи­тель­ной жало­стью гляжу я на этих тупо­сер­дых (и таких само­до­воль­ных) юнцов.

Еще и тем непри­я­тен для меня их жар­гон, что он не допус­кает ника­ких инто­на­ций, кроме самых эле­мен­тар­ных и скуд­ных. Те слож­ные, мно­го­об­раз­ные моду­ля­ции голоса, кото­рые свой­ственны речи под­линно куль­тур­ных людей, в этом жар­гоне совер­шенно отсут­ствуют и заме­ня­ются моно­тон­ным отры­ви­стым рявканьем.

И в самом деле, одни лишь гру­бые инто­на­ции воз­можны в той при­ми­тив­ной среде, где:

вме­сто «ком­па­ния» гово­рят — кодла,

вме­сто «будешь побит» — схло­по­чешь,

вме­сто «хорошо» — блеск! сила! мирово! мировецки!

вме­сто «иду по Садо­вой» — жму через Садовую,

вме­сто «пить» — блоц­кать,

вме­сто «напиться допьяна» — наки­ряться,

вме­сто «пой­дем обе­дать» — пошли рубать,

вме­сто «наелись досыта» — железно нару­ба­лись,

вме­сто «мне это неин­те­ресно» — а мне до лампочки,

вме­сто «скука» — тяго­мо­тина,

вме­сто «сла­бый чело­век» — сла­бак,

вме­сто «спать» — кима­рить, заземлиться,

вме­сто «гово­рить» — звя­кать,

вме­сто «рас­ска­зы­вать анек­доты» — тра­вить анекдоты,

вме­сто «позна­ко­миться с девуш­кой» — под­кле­иться к ней, и т.д.

Конечно, было бы странно, если бы среди моло­дежи не раз­да­ва­лись порою про­те­сты про­тив этого полуб­лат­ного жар­гона. Сту­дент Д. Андреев в энер­гич­ной ста­тье, напе­ча­тан­ной в мно­го­ти­раж­ной газете Мос­ков­ского инсти­тута стали, громко осу­дил арго­тизмы сту­ден­тов:цен­ная девушка, железно, законно, башли, хилок, чувак, чувиха и т.д. И в конце ста­тьи он обра­тился к това­ри­щам с таким сти­хо­твор­ным при­зы­вом поэта Вла­ди­мира Лифшица:

Рус­ский язык

могуч и велик!

Из ува­же­ния к предкам

не поз­во­ляйте

кале­чить язык

Эллоч­кам-людо­ед­кам.

Но мне кажется, борьба с этим «людо­ед­ским» жар­го­ном была бы куда пло­до­твор­нее, если бы она начи­на­лась не в вузе, а в школе — там, где и зарож­да­ется этот жаргон.

Я знаю два-три интер­ната в Москве и несколько школ в Ленин­граде, где учи­те­лям уда­лось начи­сто иско­ре­нить из рече­вого оби­хода уча­щихся все­воз­мож­ные потрясно и хиляй. Но такие удачи редки. Слиш­ком уж зара­зи­тельна, при­лип­чива, въед­лива эта вуль­гар­ная речь, и отвык­нуть от нее не так-то легко. К тому же школь­ники — скрыт­ный народ, и я не уди­вился бы, если бы вдруг обна­ру­жи­лось, что глав­ная ее пре­лесть заклю­ча­ется для них именно в том, что про­тив нее вос­стают педагоги.

Вообще очень трудно отка­заться от мысли, что изряд­ная доля «людо­ед­ских» сло­ве­чек создана, так ска­зать, в про­ти­во­вес той нуд­ной, фаль­ши­вой и при­тор­ной речи, кото­рую иные чело­веки в футля­рах все еще про­дол­жают куль­ти­ви­ро­вать даже в обнов­лен­ной, поре­фор­мен­ной школе.

Живым, талант­ли­вым, впе­чат­ли­тель­ным школь­ни­кам не может не вну­шать отвра­ще­ния скуд­ная проза учеб­ни­ков, кото­рая даже о гени­аль­ных сти­ли­стах, вели­чай­ших масте­рах языка умуд­ря­ется порой гово­рить заму­со­лен­ными кан­це­ляр­скими фразами.

Не здесь ли при­чина того, что в своем интим­ном кругу, с глазу на глаз, школь­ники гово­рят о про­чи­тан­ных кни­гах на полуб­лат­ном языке: уж очень опо­сты­лели им «типич­ные пред­ста­ви­тели», «нали­чие реа­ли­сти­че­ских черт», «показ отри­ца­тель­ного героя», «в силу сла­бо­сти миро­воз­зре­ния» и тому подоб­ные шаб­лоны схо­ла­сти­че­ской речи, без кото­рых в доре­фор­мен­ной школе не обхо­дился ни один урок лите­ра­туры, хотя они по самому сво­ему суще­ству враж­дебны эмо­ци­о­наль­ной и умствен­ной жизни детей.

Дети как бы ска­зали себе:

— Уж лучше мура́ и потрясно, чем типич­ный пред­ста­ви­тель, показ и нали­чие.

Конечно, это лишь одна из при­чин воз­ник­но­ве­ния такого жар­гона, и при­том далеко не важ­ней­шая. Не забу­дем о вли­я­нии улицы, вли­я­нии двора. И вообще здесь не только язы­ко­вая про­блема, но и про­блема мораль­ная. Чтобы добиться чистоты языка, нужно биться за чистоту чело­ве­че­ских чувств и мыслей.

Этого упрямо не желают понять мно­гие из наших пури­стов. Вме­сто того чтобы объ­еди­нен­ными силами вос­стать про­тив тех урод­ли­вых сто­рон нашего быта, кото­рые поро­дили урод­ли­вую речь, они в него­до­ва­нии напа­дают на совре­мен­ных писа­те­лей, изоб­ра­жа­ю­щих неко­то­рые круги моло­дежи и прав­диво пере­да­ю­щих в своих пове­стях и рас­ска­зах их под­лин­ную — «людо­ед­скую» речь.

Они забыли муд­рую пословицу:

«На зер­кало неча пенять, коли рожа крива».

Оттого-то так много у нас чуда­ков, кото­рые пеняют на зер­кало, едва только они обна­ру­жат, что в нем отра­жа­ются их низ­кие лбы и вуль­гар­ные челюсти!

И не только пеняют на зер­кало, но набра­сы­ва­ются на него с кула­ками. А иные, наи­бо­лее пыл­кие, хва­тают дубинку и давай коло­тить по стеклу. Стекло — вдре­безги, но «рожи» не ста­но­вятся краше.

Все это не мешает каж­дому из этих пури­стов чув­ство­вать себя доб­лест­ным иско­ре­ни­те­лем без­об­ра­зия и гру­бо­сти, бор­цом за пору­ган­ную красоту.

Раз­би­тое зер­кало было, право же, вполне доб­ро­ка­че­ствен­ное. Оно честно отра­жало уро­дов, кото­рые вста­вали перед ним. А если бы на их месте воз­ник луче­зар­ный кра­са­вец, оно столь же прав­диво вос­про­из­вело бы кра­савца во всем блеске его красоты.

Недавно в редак­ции несколь­ких сто­лич­ных газет при­шло цир­ку­ляр­ное боль­шое письмо неко­его рязан­ского пен­си­о­нера, кото­рого мы назо­вем, ну, хотя бы Тимо­фей Захар­чук. Письмо, типич­ное для несмет­ного числа наив­ных людей, жаж­ду­щих уни­что­жить то зер­кало, где прав­диво отра­жа­ются вещи, кото­рые очень не нра­вятся им.

Про­чи­тав одну из недав­них пове­стей, вос­со­зда­ю­щую свое­об­раз­ный жар­гон совре­мен­ных юнцов, воз­му­щен­ный пурист яростно бра­нит эту повесть — за то, что ее пер­со­нажи гово­рят на таком языке, на каком они изъ­яс­ня­ются в под­лин­ной жизни. Как смеет писа­тель гряз­нить свое про­из­ве­де­ние сло­вами: «шмяк­нуться на койку», «пси­хо­вать», «подо­нок», «я их отшил», «за мной не заржа­веет», «выкаб­лу­чи­вать»?!

Пра­вед­ный гнев Тимо­фея Захар­чука был бы совер­шенно поня­тен, если бы вдруг ока­за­лось, что автор сам выду­мал эту вуль­гар­щину и с кле­вет­ни­че­ской целью навя­зал ее совре­мен­ным юнцам.

К сожа­ле­нию, это не так. Вся­кий, кому дово­ди­лось общаться с нынеш­ними — ска­жем по-ста­рин­ному — отро­ками и отро­ко­ви­цами и слы­шать их непри­нуж­ден­ные раз­го­воры друг с дру­гом, знает, что шмяк­нуться на койку, пси­хо­вать и отшить зву­чат в их раз­го­во­рах нередко. Так что автор был бы отъ­яв­лен­ный лгун, если бы не вос­про­из­вел в своей пове­сти их под­лин­ную фра­зео­ло­гию и лек­сику, а вло­жил бы в их уста дистил­ли­ро­ван­ную речь карам­зин­ского стиля.

Тимо­фея Захар­чука очень мало сму­щает, что совре­мен­ные девы и юноши поль­зу­ются таким гру­бым жар­го­ном. Про­тив этого в его письме ника­ких воз­ра­же­ний: пусть себе гово­рят, как им взду­ма­ется, только бы их лек­си­кон не нашел сво­его отра­же­ния в печати. Только бы писа­тели не вос­про­из­вели его в своих повестях.

Чем объ­яс­нить этот пани­че­ский страх перед книж­ным вос­про­из­ве­де­нием того, что наблю­да­ется в жизни? Жела­нием огра­дить от этой скверны широ­кие чита­тель­ские массы? Но нужно быть без­огляд­ным фан­та­стом, чтобы вооб­ра­жать, будто низ­ко­проб­ная речь чер­па­ется нами из книг. Этого нико­гда не бывает. Вспом­ним, напри­мер, те слова, кото­рые мы зовем непри­стой­ными, — руга­тель­ные, «непе­чат­ные» слова, все еще не иско­ре­нен­ные из нашего быта.

Каким обра­зом они вошли в оби­ход? Неужели вы дума­ете, что сквер­но­словы почерп­нули их из каких-нибудь книг — из рас­ска­зов, пове­стей, сти­хо­тво­ре­ний, рома­нов? Пусть Тимо­фей Захар­чук вспом­нит свое соб­ствен­ное дет­ство. Все непри­лич­ные слова, кото­рые стали ему известны в вось­ми­ле­тием воз­расте (или несколько раньше), все они были нашеп­таны ему одно­каш­ни­ками, каж­дое узнал он по слуху, и книги здесь совсем ни при чем.

«Эти „извест­ные“ слова и раз­го­воры, — пишет Ф. М. Досто­ев­ский, — к несча­стию, неис­ко­ре­нимы в шко­лах. Чистые в душе и сердце маль­чики, почти еще дети, очень часто любят гово­рить в клас­сах между собою и даже вслух про такие вещи, кар­тины и образы, о кото­рых не все­гда заго­во­рят даже и сол­даты; мало того, сол­даты-то мно­гого не знают и не пони­мают из того, что уже зна­комо в этом роде столь юным еще детям нашего интел­ли­гент­ного и выс­шего обще­ства. Нрав­ствен­ного раз­врата тут, пожа­луй, еще нет, цинизма тоже нет насто­я­щего, раз­врат­ного, внут­рен­него, но есть наруж­ный, и он-то счи­та­ется у них нередко чем-то даже дели­кат­ным, тон­ким, моло­дец­ким и достой­ным подражания».

Это отно­сится ко всем без исклю­че­ния жар­го­нам, арго­тиз­мам и слен­гам, кото­рые угнез­ди­лись теперь в раз­го­во­рах неко­то­рых кру­гов моло­дежи: они заим­ство­ваны отнюдь не из книг.

Разве нынеш­ние девицы и юноши научи­лись жар­гон­ным сло­вам по каким-нибудь книгам?

Правда, иные писа­тели в своих пове­стях ино­гда пере­бар­щи­вают: дают слиш­ком уж густой кон­цен­трат этой речи. Но здесь их писа­тель­ское право. Разве Лес­ков не посту­пал точно так же со своим рече­вым материалом?

Борьба с вуль­га­риз­мами ведется не со вче­раш­него дня — глав­ным обра­зом реак­ци­он­ными пури­стами. Пре­сло­ву­тый Шиш­ков воз­му­щался, напри­мер, такими сло­вами, как«вска­раб­каться», «ста­рый хрен», и т.д.

В своем «Теат­раль­ном разъ­езде» Гоголь высмеял этот бар­ский под­ход к языку. Он вывел там одного лите­ра­тора, кото­рый пори­цает вуль­га­ризмы его «Реви­зора», так как ими гну­ша­ется так назы­ва­е­мое выс­шее общество:

«Ну что за раз­го­вор­ный язык? Кто гово­рит эдак в выс­шем обществе?»

В ту пору реак­ци­он­ные пури­сты усердно хло­по­тали о том, чтобы язык «выс­шего» (то есть дво­рян­ского) обще­ства не осквер­нялся «про­сто­реч­ными» словами.

Это было понятно в эпоху, когда язык раз­де­ляли на бла­го­род­ный и под­лый, когда Пуш­кину не хотели про­стить, что он ввел в поэ­зию такие слова, как кастрюльки, горшки, тюфяки, ноздри, тын и т.д.

Демо­кра­ти­за­ция речи, наме­тив­ша­яся в поэ­зии Пуш­кина, стала одной из глав­ных тен­ден­ций нова­тор­ского твор­че­ства Некрасова.

Рев­ни­тели чистоты языка, в том числе и те, что хулили «вуль­гар­ный язык» Мая­ков­ского, забо­ти­лись лишь о том языке, кото­рый встре­чался им в кни­гах. Словно эта запе­чат­лен­ная кни­гами речь совсем не зави­сит от быта и нра­вов эпохи. Эти люди как бы ска­зали себе: пусть уст­ный, раз­го­вор­ный язык будет вуль­га­рен и груб, лишь бы сохра­нился во всей чистоте язык наших рома­нов, пове­стей и рассказов.

Напрас­ные уси­лия, неле­пые хло­поты! Сколько бы ни суе­ти­лись пури­сты, живая раз­го­вор­ная речь непре­менно про­со­чится и в романы, и в рас­сказы, и в пове­сти, и в стихи, отра­жая в себе умствен­ный и нрав­ствен­ный облик той соци­аль­ной среды, кото­рая сфор­ми­ро­вала эту раз­го­вор­ную речь.

Все мы пом­ним, какое омер­зе­ние вызвал у нас в свое время нищен­ски-убо­гий язык Эллочки-людо­едки, высме­ян­ный Иль­фом и Пет­ро­вым в неза­бвен­ных «Две­на­дцати стульях».

Говоря об этой ску­до­ум­ной девице, моло­дой линг­вист Л. И. Сквор­цов напо­ми­нает чита­те­лям, что «бед­ность сло­варя, убо­же­ство языка есть про­из­вод­ное от урод­ли­вой сущ­но­сти Эллочки, но не наобо­рот. И поэтому гово­рить о „рас­тле­ва­ю­щем вли­я­нии жар­гона“ как о глав­ной его сущ­но­сти — зна­чит не видеть под­лин­ной опас­но­сти и бороться вме­сто при­чины со следствием».

Пре­крас­ная, вер­ная мысль, о кото­рой не мешает заду­маться домо­ро­щен­ным нашим пуристам.

Л. И. Сквор­цов ссы­ла­ется на Е. Д. Поли­ва­нова, одного из самых вдум­чи­вых и талант­ли­вых язы­ко­ве­дов, кото­рый еще в начале 30‑х годов XX века утверждал:

«Пред­став­ля­ется довольно сомни­тель­ной борьба с каким-либо язы­ко­вым явле­нием… име­ю­щим вне­язы­ко­вую при­чину, если эта борьба не обра­щена вме­сте с тем на иско­ре­не­ние этой при­чины дан­ного явления».

Прак­ти­че­ский вывод из всего ска­зан­ного может быть только один: кому не нра­вится нынеш­ний моло­деж­ный жар­гон, пусть ратует за уни­что­же­ние тех при­чин вне­язы­ко­вого порядка, кото­рые спо­соб­ствуют его процветанию.

Правда, это гораздо труд­нее, чем обли­чать лите­ра­то­ров, доб­ро­со­вестно вос­про­из­во­дя­щих ту речь, что под­слу­шана ими в жизни.

Напа­дать на их книги — заня­тие столь же бес­плод­ное, как (повто­ряю опять и опять) кулач­ная рас­права с зер­ка­лами, отра­жа­ю­щими непри­гляд­ные вещи, коих нам не хоте­лось бы видеть.

III

И кроме того: можем ли мы так без­апел­ля­ци­онно судить этот «моло­деж­ный» жар­гон? Не лучше ли взгля­нуть на него без вся­кой запаль­чи­во­сти? Ведь у него есть немало защит­ни­ков. И прежде чем выно­сить ему тот или иной при­го­вор, мы обя­заны выслу­шать их вни­ма­тельно и беспристрастно.

— В сущ­но­сти, из-за чего вы вол­ну­е­тесь? — гово­рят они нам. — Во всех стра­нах во все вре­мена маль­чики любили и любят напус­кать на себя неко­то­рую раз­вяз­ность и гру­бость, так как из-за свое­об­раз­ной застен­чи­во­сти им совестно обна­ру­жить перед сво­ими това­ри­щами мяг­кие, заду­шев­ные, лири­че­ские, неж­ные чувства.

А во-вто­рых, не забудьте, что юным умам наша обыч­ная, тра­ди­ци­он­ная «взрос­лая» речь нередко кажется прес­ной и скуч­ной. Им хочется каких-то новых, небы­ва­лых, при­чуд­ли­вых, экзо­ти­че­ских слов — таких, кото­рых не гово­рят ни учи­теля, ни роди­тели, ни вообще «ста­рики». Все это в порядке вещей. Это бывает со всеми под­рост­ками, и нет ничего кри­ми­наль­ного в том, что они стре­мятся создать для себя соб­ствен­ный «моло­деж­ный» язык.

В‑третьих, — про­дол­жают защит­ники, — нельзя отри­цать, что в огром­ном своем боль­шин­стве наша моло­дежь бла­го­род­нее, лучше, умнее тех людо­ед­ских сло­ве­чек, кото­рыми она щего­ляет теперь, под­чи­ня­ясь все­мо­гу­щему стад­ному чув­ству; что на самом-то деле эти сло­вечки далеко не все­гда отра­жают ее под­лин­ную душев­ную жизнь. Даже тот, кто поз­во­ляет себе гово­рить заки­доны глаз­ками, псих и очка­рик, может ока­заться отлич­ным моло­дым чело­ве­ком, не лишен­ным ни чести, ни совести.

С этим я совер­шенно согла­сен. Таковы же и мои наблю­де­ния. В одном из под­мос­ков­ных посел­ков есть школа, где сильно выде­ля­ются чет­веро богато ода­рен­ных и неба­наль­ных под­рост­ков, кото­рых я знаю чуть не с пер­вого класса: Валя, Сережа, Марина и Гера — два поэта, одна пиа­нистка и один еще не нашед­ший себя не то физик, не то математик.

И все же от них еще очень недавно можно было во вся­кое время услышать:

— Что ты лыбишься (улы­ба­ешься)?

— Это митюха и жлоб!

Конечно, жар­гон нало­жил свою мрач­ную печать и на них, но печать эта мало-помалу сти­ра­ется у меня на гла­зах. Даро­ви­тые школь­ники поль­зу­ются жар­го­ном все реже, и для меня нет ника­кого сомне­ния, что через год, через два они окон­ча­тельно изго­нят его из сво­его языка, так как убе­дятся на опыте, что он бес­си­лен выра­зить ту слож­ную, бога­тую оттен­ками душев­ную жизнь, кото­рая ожи­дает их в бли­жай­шие годы. Жар­гон уле­ту­чится почти без остатка, и они ста­нут поль­зо­ваться дру­гим язы­ком — человеческим.

* * *

Вот, пожа­луй, и все, что могут ска­зать защит­ники. Не стану оспа­ри­вать их утвер­жде­ния. Пусть они правы, пусть дело обстоит именно так, как они гово­рят. Оста­ется нераз­ре­шен­ным вопрос: почему же этот защи­ща­е­мый ими жар­гон почти сплошь состоит из пош­лых и разу­ха­би­стых слов, выра­жа­ю­щих бес­пар­дон­ную гру­бость? Почему в нем нет ни меч­та­тель­но­сти, ни доб­роты, ни изя­ще­ства — ника­ких качеств, свой­ствен­ных юным сердцам?

И можно ли отри­цать ту само­оче­вид­ную истину, что в гру­бом языке чаще всего отра­жа­ется пси­хика гру­бых людей?

Глав­ная зло­ка­че­ствен­ность этого жар­гона заклю­ча­ется в том, что он не только вызван обед­не­нием чувств, но и сам, в свою оче­редь, ведет к обед­не­нию чувств.

Попро­буйте хоть неделю пого­во­рить на этом вуль­гар­ном арго, и у вас непре­менно появятся вуль­гар­ные замашки и мысли.

«Страшно не то, — пишет мне ленин­град­ская чита­тель­ница Евг. Муся­кова, — что моло­дежь изоб­ре­тает осо­бый жар­гон. Страшно, когда, кроме жар­гона, у нее нет ничего за душой. Я тоже была „моло­де­жью“ в 1920—1925 годах, у нас тоже был свой жар­гон, пожа­луй, похуже тепе­реш­него. Мы гово­рили: „похи­ряли хря­пать“, „позе­ка­ешь“ и т.д. Но это была наша игра: у нас „за душой“ была ранее при­об­ре­тен­ная куль­тура. Если чело­век с дет­ства знал Льва Тол­стого, Чехова, Пуш­кина, Дик­кенса, он мог, конечно, бало­ваться жар­го­ном, но ему было что пом­нить… Если же пом­нить нечего, если чело­век знает только жар­гон и не имеет поня­тия о под­лин­ной чело­ве­че­ской речи, а зна­чит, и о под­лин­ных чело­ве­че­ских чув­ствах, тогда нечего пенять на жар­гон. Тогда надо не с жар­го­ном бороться, а с бескультурьем».

IV

Конечно, моя ленин­град­ская кор­ре­спон­дентка права: куль­тура языка свя­зана с общей куль­ту­рой. А так как нужно быть сле­пым, чтобы не видеть, что общая куль­тура у нас очень интен­сивно рас­тет, с каж­дым годом захва­ты­вая все более широ­кие массы, мы не вправе пре­да­ваться унынию.

В отли­чие от под­лин­ных слов языка арго­ти­че­ские сло­вечки — почти все — еже­годно выхо­дят в тираж.

Они недол­го­вечны и хрупки.

Можно не сомне­ваться, что тот буду­щий юноша, кото­рый ска­жет, напри­мер, рубать илибашли, не встре­тит среди своих сверст­ни­ков ника­кого сочув­ствия и пока­жется им без­на­дежно отста­лым. К тому вре­мени у них будут готовы све­жие сино­нимы этих жар­гон­ных сло­ве­чек, а эти либо вовсе забу­дутся, либо будут ото­дви­нуты в раз­ряд ста­ро­мод­ных и раз­маг­ни­тятся, как раз­маг­ни­тился ррра­ка­лио­оон в гла­зах князька из «Запи­сок охотника».

«Бед­ный отстав­ной пору­чик, — гово­рится в рас­сказе Тур­ге­нева, — попы­тался еще раз при мне пустить в ход свое сло­вечко — авось, дескать, понра­вится по-преж­нему, — но князь не только не улыб­нулся, даже нахму­рился и пожал плечом».

Недавно в лон­дон­ском «Таймсе» появи­лась ста­тья о моло­деж­ном жар­гоне. Автор ста­тьи почему-то уве­рен, будто этот жар­гон — исклю­чи­тель­ное досто­я­ние нашей страны.

Согла­ситься с ним никак невозможно.

Сей­час предо мною мону­мен­таль­ный сло­варь аме­ри­кан­ского сленга «The American Thesaurus of Slang» («Сокро­вищ­ница аме­ри­кан­ского сленга», 1945). В нем 1174 стра­ницы. Шест­на­дца­тая глава сло­варя назы­ва­ется «Кол­ледж» и вся посвя­щена арго­тиз­мам, упо­треб­ляв­шимся в тамош­них вузах. Ока­зы­ва­ется, что, напри­мер, о хоро­шень­кой девушке в жар­гоне аме­ри­кан­ских сту­ден­тов суще­ство­вало в те годы 68 (шесть­де­сят восемь!) арго­ти­че­ских слов: вау, драб, биг­гер, пича­лулу, луке­рино, лол­лео и дру­гие, зву­ча­щие нисколько не лучше, чем наши шма­ко­дявка и чувиха.

За эти годы сло­варь до того уста­рел, что поль­зо­ваться им уже невоз­можно. Все эти вау идраб отцвели, не успев рас­цвесть. Очень хрупки слова-одно­дневки: вся­кое новое поко­ле­ние уча­щихся посто­янно заме­няет их новыми.

Англий­ский фило­лог С. Пот­тер насчи­тал в речи совре­мен­ных бри­тан­цев целых два­дцать восемь арго­ти­че­ских слов, соот­вет­ству­ю­щих нашему уходи прочь. Среди них есть такие непри­выч­ные для англий­ского уха, как шушу (shoo shoo), вемуз (vamoose), имши (imshe),ски­деддл (skedaddle) и проч. Нашему желез­ный, закон­ный там вполне соот­вет­ствуют девят­на­дцать сино­ни­мов, вроде киф (kiff), юм-юм (yum-yum), пош (posh), топ-ноч (top-notch) и т.д., и все они стоят за пре­де­лами обще­при­ня­той англий­ской речи.

* * *

Исто­рия всех арго­ти­че­ских сло­ве­чек пока­зы­вает, что сфера их при­ме­не­ния узка. К нор­ма­тив­ной обще­при­ня­той речи каж­дый из них отно­сится, как пруд к океану.

Хотя, конечно, весьма непри­ятно, что хаха­туры и кодлы так при­ман­чивы для наших под­рост­ков, мы не вправе обви­нять этот убо­гий жар­гон в том, будто от него в зна­чи­тель­ной мере стра­дает обще­на­ци­о­наль­ный язык. Рус­ский язык, несмотря ни на что, оста­ется таким же несо­кру­шимо прекрасным.

Каковы бы ни были те или иные жар­гоны, самое их суще­ство­ва­ние дока­зы­вает, что язык жив и здо­ров. Только у мерт­вых язы­ков не бывает жар­го­нов. К тому же нельзя не сознаться: иные из этих жар­гон­ных сло­ве­чек так выра­зи­тельны, коло­ритны и метки, что я нисколько не уди­вился бы, если бы в конце кон­цов им посчаст­ли­ви­лось про­ник­нуть в нашу лите­ра­тур­ную речь. Хотя в насто­я­щее время все они в своей сово­куп­но­сти сви­де­тель­ствуют об убо­же­стве пси­хи­че­ской жизни того круга людей, кото­рый куль­ти­ви­рует их, ничто не мешает двум-трем из них в бли­жай­шем же буду­щем ото­рваться от этого круга и войти в более высо­кую лексику.

Вообще внед­ре­ние арго­ти­че­ских выра­же­ний и слов в лите­ра­тур­ную речь — про­цесс зако­но­мер­ный и даже неизбежный.

Не забудьте, что, напри­мер, выра­же­ние бить по кар­ману вошло в лите­ра­туру из тор­го­вого диа­лекта; вте­реть очки — из шулер­ского; мерт­вая хватка — из охот­ни­чьего; валять дурака — из воров­ского; спеться — из пев­че­ского диа­лекта; этот номер не прой­дет — из актер­ского. Дву­руш­ник — из жар­гона нищих. Бра­ко­дел — из диа­лекта фаб­рик.Живо­тре­пе­щу­щий — из диа­лекта рыботорговцев.

Это гово­рится отнюдь не в защиту вуль­гар­ного жар­гона моло­дежи. Что б ни тол­ко­вали его адво­каты, все же он в своем сло­варе и в своих инто­на­циях явля­ется печаль­ным сви­де­тель­ством умствен­ной и нрав­ствен­ной тупо­сти тех, кто поль­зу­ется им изо дня в день. И посей­час оста­ется незыб­ле­мым тот при­го­вор, кото­рый в свое время был выне­сен ему А. М. Горь­ким. В ста­тье «О языке» Горь­кий писал:

«С вели­чай­шим огор­че­нием при­хо­дится ука­зать, что в стране, кото­рая так успешно — в общем — вос­хо­дит на выс­шую сту­пень куль­туры, язык рече­вой обо­га­тился такими неле­пыми сло­веч­ками и пого­вор­ками, как напри­мер: мура, буза, волы­нить, шамать, дай пять, на боль­шой палец с при­сып­кой, на ять и т.д., и т. п.».

Но имеем ли мы право счи­тать это при­стра­стие к вуль­гар­ным сло­вам, наблю­да­е­мое в неко­то­рых кру­гах моло­дежи, таким тяж­ким и неиз­ле­чи­мым недугом?

Вся­кий, кто вни­ма­тельно про­чи­тал преды­ду­щие главы, наде­юсь, не может не согла­ситься со мною, что болезни, пере­чис­лен­ные в них, совсем не так опасны и вредны, как при­нято о них гово­рить. Ибо язык, как гово­рят линг­ви­сты, наддиалектен.

Рус­скому языку не нанесли суще­ствен­ного ущерба ни про­ник­шие в него ино­стран­ные тер­мины, ни так назы­ва­е­мые «умс­ло­по­гасы», ни сту­ден­че­ский, ни школь­ный жаргоны.

Гораздо серьез­нее тот тяж­кий недуг, от кото­рого, по наблю­де­нию мно­гих, еще до сих пор не изба­ви­лась наша раз­го­вор­ная и лите­ра­тур­ная речь. Недуг этот в тысячу раз зло­вред­нее вся­ких жар­го­нов, так как он может при­ве­сти — и при­во­дит! — нашу совре­мен­ную речь к худо­со­чию, скле­розу и хилости.

Имя недуга — кан­це­ля­рит (я даю этой болезни такое назва­ние по образцу колита, диф­те­рита, менингита).

На борьбу с этим затяж­ным, изну­ри­тель­ным и труд­но­из­ле­чи­мым неду­гом мы должны под­няться спло­чен­ными силами — мы все, кому дорого вели­чай­шее досто­я­ние рус­ской народ­ной куль­туры, наш муд­рый, выра­зи­тель­ный, гени­ально живо­пис­ный язык.

Глава шестая. Канцелярит

Куда скры­лось живое, образ­ное рус­ское слово?

М. Е. Салтыков-Щедрин

…Это все про­дол­жает быть уди­ви­тель­ным именно потому, что живые люди в цвете здо­ро­вья и силы реша­ются гово­рить язы­ком тощим, чах­лым, болезненным…

Ф. М. Достоевский

I

Несколько лет назад в Учпед­гизе вышло учеб­ное посо­бие для школы, где маль­чи­ков и дево­чек учат писать вот таким языком:

учи­ты­вая вышеизложенное,

полу­чив нижеследующее,

ука­зан­ный период,

выдана дан­ная справка

и даже:

«Дана в том, что для дан­ной бригады…»

Назы­ва­ется книжка «Дело­вые бумаги», и в ней школь­ни­кам «даются ука­за­ния», как писать про­то­колы, удо­сто­ве­ре­ния, справки, рас­писки, дове­рен­но­сти, слу­жеб­ные доклады, наклад­ные и т.д.

Я вполне согла­сен с соста­ви­те­лем книжки: слова и выра­же­ния, реко­мен­ду­е­мые им детворе, надобно усво­ить с малых лет, ибо потом будет поздно. Я, напри­мер, очень жалею, что в дет­стве меня не учили изъ­яс­няться на таком языке: соста­вить самую про­стую дело­вую бумагу для меня воис­тину каторж­ный труд. Мне легче испи­сать всю стра­ницу сти­хами, чем«учи­ты­вать выше­из­ло­жен­ное» и «полу­чать нижеследующее».

Правда, я лучше отрублю себе пра­вую руку, чем напишу неле­пое древ­не­чи­нов­ни­чье «дана в том» или «дана… что для дан­ной», но что же делать, если подоб­ные формы коро­бят только меня, лите­ра­тора, а работ­ники учре­жде­ний и ведомств вполне удо­вле­тво­ря­ются ими?

Конечно, я пони­маю, что при офи­ци­аль­ных отно­ше­ниях людей нельзя же обой­тись без офи­ци­аль­ных выра­же­ний и слов. По сло­вам одного из совре­мен­ных фило­ло­гов, дирек­тор учре­жде­ния посту­пил бы бес­тактно, если бы выве­сил офи­ци­аль­ный при­каз, напи­сан­ный в стиле непри­нуж­ден­ной беседы:

«Наши жен­щины хорошо пора­бо­тали, да и в обще­ствен­ной жизни себя неплохо пока­зали. Надо их пора­до­вать: скоро ведь 8 Марта насту­пит! Мы тут посо­ве­то­ва­лись и решили дать грамоты…»

Фило­лог убеж­ден, что в дан­ном слу­чае этот стиль не имел бы ника­кого успеха: его сочли бы чуда­ко­ва­тым и диким.

По мне­нию фило­лога, тот же при­каз сле­до­вало бы соста­вить в таких выражениях:

«В озна­ме­но­ва­ние Меж­ду­на­род­ного жен­ского дня за выда­ю­щи­еся дости­же­ния в труде и пло­до­твор­ную обще­ствен­ную дея­тель­ность вру­чить гра­моты товарищам…»

Воз­можно, что фило­лог и прав: дол­жен же суще­ство­вать офи­ци­аль­ный язык в госу­дар­ствен­ных доку­мен­тах, в дипло­ма­ти­че­ских нотах, в реля­циях воен­ного ведомства.

«Вряд ли было бы уместно, — пишет Т. Г. Вино­кур, — если, ска­жем, дове­рен­ность на полу­че­ние зар­платы мы напи­сали бы, игно­ри­руя обыч­ную, точ­ную, удоб­ную для бух­гал­тер­ской отчет­но­сти фор­мулу: „Я, ниже­под­пи­сав­шийся, дове­ряю полу­чить при­чи­та­ю­щу­юся мне зар­плату за первую поло­вину такого-то месяца такому-то“, так:

„Пусть такому-то отда­дут мою зар­плату. Он как будто чело­век чест­ный и, наде­юсь, денег моих не растратит“.

И, конечно, никто не тре­бует, чтобы казен­ная бумага о дро­вах писа­лась вот таким „поэ­ти­че­ским“ стилем:

„Архан­гель­скому ком­би­нату, рас­по­ло­жен­ному на бре­гах пол­но­вод­ной кра­са­вицы Двины.

Про­сим отгру­зить 1000 кубо­мет­ров дре­ве­сины, пах­ну­щей веко­вым сос­но­вым бором“».

В дело­вых офи­ци­аль­ных бума­гах такие потуги на цве­ти­стую, наряд­ную речь были бы только смешны, тем более что и «пол­но­вод­ная кра­са­вица Двина», и «веко­вой сос­но­вый бор» — такие же пош­лые, стер­тые штампы, как и любая фор­мула чинов­ни­чьей речи.

Офи­ци­аль­ные люди, нахо­дя­щи­еся в офи­ци­аль­ных отно­ше­ниях друг с дру­гом, должны поль­зо­ваться гото­выми фор­мами речи, уста­нов­лен­ными для них дав­ней традицией.

Про­фес­сор А. А. Рефор­мат­ский напо­ми­нает чита­те­лям, что в таких кан­це­ляр­ских жан­рах, как дове­рен­но­сти, акты о при­емке и спи­са­нии, нота­ри­аль­ные акты, заяв­ле­ния в судеб­ные органы, «не очень-то можно воль­ни­чать сло­вом», а «извольте писать согласно при­ня­той форме».

Когда судья вся­кий раз про­из­но­сит одну и ту же фор­мулу: «Суд при­знал, что иск Ива­нова к Пет­рову под­ле­жит удо­вле­тво­ре­нию (или под­ле­жит откло­не­нию)», он не может не при­ме­нять этих штам­пов, потому что (это при­знают и фило­логи) «такова тра­ди­ция, чер­па­ю­щая свои силы в неко­то­рых основ­ных зако­нах вся­кой соци­аль­ной жизни, каж­дая сфера кото­рой создает для себя осо­бые и спе­ци­фи­че­ские сред­ства выра­же­ния… Неза­ме­нимы на своем месте (но только на своем месте! К. Ч.) все эти рас­хо­жие штампы вроде «прийти к согла­ше­нию», «прийти к убеж­де­нию», «во избе­жа­ние», «нала­гать взыс­ка­ние» и проч. Все дело в том, чтобы эти штампы дей­стви­тельно сто­яли там, где нужно».

В самом деле, пред­ставьте себе, что ваша жена, бесе­дуя с вами о домаш­них делах, заго­во­рит вот таким языком.

«Я уско­рен­ными тем­пами, — ска­жет она, — обес­пе­чила вос­ста­нов­ле­ние над­ле­жа­щего порядка на жилой пло­щади, а также в пред­на­зна­чен­ном для при­го­тов­ле­ния пищи под­соб­ном поме­ще­нии общего поль­зо­ва­ния (то есть на кухне. — К. Ч.). В после­ду­ю­щий период вре­мени мною было орга­ни­зо­вано посе­ще­ние тор­го­вой точки с целью при­об­ре­те­ния необ­хо­ди­мых про­до­воль­ствен­ных товаров».

После чего вы, конечно, отпра­ви­тесь в загс, и там из глу­бо­чай­шего сочув­ствия к вашему горю немед­ленно рас­торг­нут ваш брак.

Ибо одно дело — офи­ци­аль­ная речь, а дру­гое — супру­же­ский раз­го­вор с глазу на глаз. «Чув­ство сораз­мер­но­сти и сооб­раз­но­сти» играет и здесь реша­ю­щую роль: им опре­де­ля­ется стиль нашей речи.

«О том, что при­нято и не при­нято в языке, имеет право судить сти­ли­стика, — гово­рит Лев Успен­ский. — Сти­ли­стика — слож­ная и тон­кая отрасль зна­ния, сто­я­щая на грани науки и искус­ства. Она (я говорю о сти­ли­стике раз­го­вор­ного языка) тре­бует не только зна­ний, но и чутья. Зача­стую ее рецепты, годя­щи­еся для одного стиля речи, непри­ме­нимы для другого».

И Лев Успен­ский при­во­дит очень рельеф­ный пример:

«Когда двое маль­чи­шек в школе гово­рят между собою, только педант най­дет недо­пу­сти­мой реплику:

— Ты опять пару хва­та­нул? Эх, ты! То пара, то кол… Сре­жешься на экза­мене, и выста­вят из школы.

Но если вы уви­дите, — про­дол­жает писа­тель, — письмо дирек­тора роди­те­лям, где говорится:

„Ува­жа­е­мые това­рищи! Поскольку ваш сын опять хва­та­нул пару, а в табеле у него то пара, то кол, он непре­менно сре­жется на экза­мене, и я вынуж­ден буду выста­вить его из школы“, вы решите, что дирек­тор по мень­шей мере стран­ный человек.

Слова и там и тут оди­на­ко­вые, все они зна­чатся в наших сло­ва­рях, содер­жа­ние ска­зан­ного одно и то же. Все пра­вильно, но в одном слу­чае так гово­рить при­нято, а в дру­гом — не при­нято. Сти­ли­сти­че­ски неуместно».

Помню, как сме­ялся А. М. Горь­кий, когда быв­ший сена­тор, почтен­ный ста­рик, уве­ряв­ший его, что умеет пере­во­дить «с десяти язы­ков», при­нес в изда­тель­ство такой пере­вод роман­ти­че­ской сказки:

«За неиме­нием крас­ной розы жизнь моя будет разбита».

Горь­кий ска­зал ему, что кан­це­ляр­ский обо­рот «за неиме­нием» неуме­стен в роман­ти­че­ской сказке. Ста­рик согла­сился и напи­сал по-другому:

«Ввиду отсут­ствия крас­ной розы жизнь моя будет раз­бита», чем дока­зал пол­ную свою непри­год­ность для пере­вода роман­ти­че­ских сказок.

Этим сти­лем пере­вел он весь текст:

«Мне нужна крас­ная роза, и я добуду себе тако­вую».

«А что каса­ется моего сердца, то оно отдано принцу».

«За неиме­нием», «ввиду отсут­ствия», «что каса­ется — все это было необ­хо­димо в тех казен­ных бума­гах, кото­рые всю жизнь под­пи­сы­вал почтен­ный сена­тор, но в сказке Оскара Уайльда это кажется без­дар­ною чушью.

Поэтому книжка «Дело­вые бумаги» была бы еще лучше, еще бла­го­де­тель­нее, если бы ее соста­ви­тель обра­тился к детям с таким увещанием:

«Запом­ните раз навсе­гда, что реко­мен­ду­е­мые здесь формы речи над­ле­жит упо­треб­лять исклю­чи­тельно в офи­ци­аль­ных бума­гах. А во всех дру­гих слу­чаях — в пись­мах к род­ным и дру­зьям, в раз­го­во­рах с това­ри­щами, в уст­ных отве­тах у класс­ной доски — гово­рить этим язы­ком воспрещается.

Не для того наш народ вме­сте с гени­ями рус­ского слова — от Пуш­кина до Чехова и Горь­кого — создал для нас и для наших потом­ков бога­тый, сво­бод­ный и силь­ный язык, пора­жа­ю­щий сво­ими изощ­рен­ными, гиб­кими, бес­ко­нечно раз­но­об­раз­ными фор­мами, не для того нам остав­лено в дар это вели­чай­шее сокро­вище нашей наци­о­наль­ной куль­туры, чтобы мы, с пре­зре­нием забро­сив его, свели свою речь к несколь­ким десят­кам штам­по­ван­ных фраз».

Ска­зать это нужно с кате­го­ри­че­ской стро­го­стью, ибо в том и заклю­ча­ется глав­ная наша беда, что среди нас появи­лось немало людей, бук­вально влюб­лен­ных в кан­це­ляр­ский шаб­лон, щего­ля­ю­щих — даже в самом про­стом раз­го­воре! — бюро­кра­ти­че­скими фор­мами речи.

II

Я слы­шал сво­ими ушами, как некий посе­ти­тель ресто­рана, желая зака­зать себе сви­ную кот­лету, ска­зал офи­ци­анту без тени улыбки:

— А теперь заост­рим вопрос на мясе.

И как один дач­ник во время про­гулки в лесу забот­ливо спро­сил у жены:

— Тебя не лими­ти­рует плащ?

Обра­тив­шись ко мне, он тут же сооб­щил не без гордости:

— Мы с женою нико­гда не кон­флик­туем!

При­чем я почув­ство­вал, что он гор­дится не только отлич­ной женой, но и тем, что ему доступны такие слова, как кон­флик­то­вать, лимитировать.

Мы позна­ко­ми­лись. Ока­за­лось, что он вете­ри­нар, зоо­тех­ник и что под Харь­ко­вом у него есть не то ого­род, не то сад, в кото­ром он очень любит возиться, но служба отвле­кает его.

Фак­тор вре­мени… Ничего не поде­ла­ешь! — снова щеголь­нул он куль­тур­но­стью сво­его языка.

С таким щеголь­ством я встре­ча­юсь бук­вально на каж­дом шагу.

Спра­ши­ваю у одного из редак­то­ров, есть ли в редак­ции клей, и слышу высо­ко­мер­ный ответ:

— Я не в курсе этих дета­лей.

В поезде моло­дая жен­щина, раз­го­во­рив­шись со мною, рас­хва­ли­вала свой дом в под­мос­ков­ном колхозе:

— Чуть вый­дешь за калитку, сей­час же зеле­ный мас­сив!

— В нашем зеле­ном мас­сиве так много гри­бов и ягод!

И видно было, что она очень гор­дится собою: у нее такая «куль­тур­ная» речь.

Та же гор­дость послы­ша­лась мне в голосе одного незна­комца, кото­рый подо­шел к моему другу, ловив­шему рыбу в сосед­нем пруду, и спросил:

— Какие меро­при­я­тия пред­при­ни­ма­ете вы для акти­ви­за­ции клева?

Моему зна­ко­мому двор­нику Ивану Игна­тье­вичу выра­же­ние «сосед­ний двор» пока­за­лось черес­чур про­сто­реч­ным, и он ска­зал о сосед­нем дворе:

— Да в ихнем же объ­екте…

И вот столь же «куль­тур­ное» изре­че­ние некоей интел­ли­гент­ной гражданки:

— А дождю надо быть! Без дождя невоз­можно. В деревне кли­ма­ти­че­ские усло­вия нужны.

Как бы ни были раз­личны эти люди, их объ­еди­няет одно: все они счи­тают пра­ви­лом хоро­шего тона воз­можно чаще вво­дить в свою речь (даже во время раз­го­вора друг с дру­гом) слова и обо­роты кан­це­ляр­ских бумаг, цир­ку­ля­ров, реля­ций, про­то­ко­лов, докла­дов, доне­се­ний и рапор­тов. Дело дошло до того, что мно­гие из них при всем жела­нии не могут выра­жаться иначе: так глу­боко погрязли они в депар­та­мент­ском стиле.

Моло­дой чело­век, про­ходя мимо сада, уви­дел у калитки пяти­лет­нюю девочку, кото­рая сто­яла и пла­кала. Он лас­ково накло­нился над ней и, к моему изум­ле­нию, сказал:

— Ты по какому вопросу плачешь?

Чув­ства у него были самые неж­ные, но для выра­же­ния неж­но­сти не нашлось чело­ве­че­ских слов.

В «Стране Мура­вии» даже ста­ро­за­вет­ный мужик Мор­гу­нок, пре­вос­ходно вла­де­ю­щий народ­ною речью, и тот нет-нет да и ввер­нет в раз­го­вор чинов­ни­чий обо­рот, кан­це­ляр­ское слово:

А что каса­ется меня,

Возь­мите то в рас­чет,

Поскольку я лишен коня,

Ни взад мне, ни вперед.

Иные слу­чаи такого соче­та­ния двух сти­лей не могут не вызвать улыбки. Эта улыбка, и при­том очень доб­рая, чув­ству­ется, напри­мер, в сти­хах Иса­ков­ского, когда он при­во­дит хотя бы такое письмо одной юной кол­хоз­ницы к чело­веку, в кото­рого она влюблена:

Пишу тебе

Офи­ци­ально

И жду

Даль­ней­ших дирек­тив.

При­знаться, и я улыб­нулся недавно, когда зна­ко­мая убор­щица, кор­мив­шая голу­бей на бал­коне, вдруг заявила в сердцах:

— Энти голуби — чистые сви­ньи, надо их отседа анну­ли­ро­вать!

Фраза чрез­вы­чайно типич­ная. Анну­ли­ро­вать мирно ужи­ва­ется в ней с отседа и энти.

Но хотя в иных слу­чаях сосу­ще­ство­ва­ние сти­лей и может пока­заться забав­ным, при­ми­риться с ним никак невоз­можно, ибо в сти­хию нор­маль­ной чело­ве­че­ской речи и здесь вры­ва­ется все та же канцелярия.

Офи­ци­оз­ная манера выра­жаться ото­зва­лась даже на стиле объ­яв­ле­ний и выве­сок. Уже не раз отме­ча­лось в печати, что «Починка белья» на нынеш­них вывес­ках назы­ва­ется «Ремон­том белья», а швей­ные мастер­ские — «Мастер­скими индпо­шива» («инди­ви­ду­аль­ный пошив»).

«Индпо­шив из мате­ри­ала заказ­чика» — долго зна­чи­лось на вывеске одного ателье.

Эта язы­ко­вая тен­ден­ция стала для меня осо­бенно явной на одном из кав­каз­ских курор­тов. Там суще­ство­вала лет десять лав­чонка, над кото­рой кра­со­ва­лась про­стая и ясная вывеска:

«Палки».

Недавно я при­е­хал в тот город и вижу: лав­чонка укра­шена новою вывес­кою, где те же палки име­ну­ются так:

«Палоч­ные изделия».

Я спро­сил у ста­рика про­давца, почему он про­из­вел эту замену. Он взгля­нул на меня, как на несо­мнен­ного олуха, не пони­ма­ю­щего про­стей­ших вещей, и не удо­стоил отве­том. Но в лавке нахо­дился поку­па­тель, кото­рый пояс­нил снис­хо­ди­тельно, что палоч­ные изде­лия гораздо «кра­сивше», чем палки.

Едва только я вышел из этой лав­чонки, я уви­дел вывеску над быв­шей кондитерской:

«Хле­бо­бу­лоч­ные изделия».

А за углом в пере­улке меня поджидали:

«Чулочно-носоч­ные изде­лия» и «Суве­нир­ные изделия».

А чуть я вер­нулся в Москву, я про­чи­тал на Арбате:

«Стро­че­вы­ши­тые изделия».

И непо­да­леку — над мос­ка­тель­ной лавчонкой:

«Мыло­мо­ю­щие средства».

А в городе Мука­чеве я видел такие объ­яв­ле­ния на улицах:

«Не засо­ряйте тро­туа­ров обще­ствен­ного поль­зо­ва­ния (?!) отхо­дами кури­тель­ного процесса».

То есть попро­сту — окурками.

И дру­гое объ­яв­ле­ние — там же:

«Прием стек­ло­ба­нок из-под кон­серв­ной продукции».

Или взять хотя бы слово ванна. При­вер­жен­цам бюро­кра­ти­че­ского стиля оно кажется слиш­ком про­стец­ким, и они заме­нили его обмы­воч­ным пунк­том. Чудесно ска­зано об этом у Зощенко:

«И тут сест­ричка подскочила.

— Пой­демте, гово­рит, боль­ной, на обмы­воч­ный пункт.

Но от этих слов меня тоже передернуло.

— Лучше бы, говорю, назы­вали не обмы­воч­ный пункт, а ванна. Это, говорю, кра­си­вей и воз­вы­шает душу. И я, говорю, не лошадь, чтобы меня обмывать».

Собе­рите эти отдель­ные слу­чаи, и вы уви­дите, что все они в своей сово­куп­но­сти опре­де­ляют собою очень резко выра­жен­ный про­цесс вытес­не­ния про­стых обо­ро­тов и слов канцелярскими.

Осо­бенно огор­чи­тельно то, что такая «кан­це­ля­ри­за­ция» речи почему-то при­шлась по душе обшир­ному слою людей. Эти люди пре­бы­вают в уве­рен­но­сти, что палки низ­кий слог, а палоч­ные изде­лия — высо­кий. Им кажутся весьма при­вле­ка­тель­ными такие, напри­мер, анек­до­ти­че­ски коря­вые формы, как:

«Обрыб­ле­ние пруда кара­сями», «Обсе­ме­не­ние девуш­ками дикого поля», «Удоб­ре­ние в лиценавоза» и т.д., и т.д., и т.д.

Мно­гие из них упи­ва­ются этим жар­го­ном как вели­ким дости­же­нием культуры.

Та жен­щина, кото­рая в раз­го­воре со мною назы­вала зеле­ным мас­си­вом милые ее сердцу леса, несо­мненно, счи­тала, что этак «гораздо куль­тур­нее». Ей, я уве­рен, чуди­лось, что, упо­тре­бив это ведом­ствен­ное слово, она выка­жет себя перед своим собе­сед­ни­ком в наи­бо­лее бла­го­при­ят­ном и выгод­ном свете. Дома, в семей­ном кругу, она, несо­мненно, гово­рит по-чело­ве­че­ски: роща, пере­ле­сок, осин­ник, дуб­няк, берез­няк, но чудес­ные эти слова кажутся ей слиш­ком дере­вен­скими, и вот в раз­го­воре с «куль­тур­ным» город­ским чело­ве­ком она изго­няет их из сво­его лек­си­кона, пред­по­чи­тая им «зеле­ный массив».

Это очень верно под­ме­тил Павел Нилин. По его сло­вам, «чело­век, жела­ю­щий выска­заться „покуль­тур­нее“, не реша­ется порой назвать шапку шап­кой, а пиджак пиджа­ком. И про­из­но­сит вме­сто этого стро­гие слова: голов­ной убор или верх­няя одежда».

Вме­сто неспод­ручно, неудобно эти люди гово­рят нерен­та­бельно:

— Здесь полочку при­бить — будет нерен­та­бельно.

«Голов­ной убор», «зеле­ный мас­сив», «нерен­та­бельно», «в курсе дета­лей», «палоч­ные изде­лия», «кон­флик­то­вать», «лими­ти­ро­вать», «гуже­вой транс­порт» для этих людей парад­ные и щеголь­ские слова, а шапка, лес, телега — затра­пез­ные, буд­нич­ные. Этого мало. Сплошь и рядом встре­ча­ются люди, счи­та­ю­щие кан­це­ляр­скую лек­сику при­над­леж­но­стью под­линно лите­ра­тур­ного, под­линно науч­ного стиля.

Уче­ный, пишу­щий ясным, про­стым язы­ком, кажется им пло­хо­ва­тым уче­ным. И писа­тель, гну­ша­ю­щийся офи­ци­аль­ными тра­фа­ре­тами речи, пред­став­ля­ется им пло­хо­ва­тым писателем.

«Про­шли силь­ные дожди», — напи­сал моло­дой лите­ра­тор В. Зарец­кий, готовя радио­пе­ре­дачу в одном из круп­ных кол­хо­зов под Курском.

Заве­ду­ю­щий клу­бом поморщился:

— Так не годится. Надо бы лите­ра­тур­нее. Напи­шите-ка лучше вот этак: «Выпали обиль­ные осадки».

Лите­ра­тур­ность виде­лась этому чело­веку не в языке Льва Тол­стого и Чехова, а в штам­по­ван­ном жар­гоне казен­ных бумаг.

Здесь же, по убеж­де­нию подоб­ных людей, глав­ный, неотъ­ем­ле­мый при­знак учености.

Некий агро­ном, автор уче­ной ста­тьи, поз­во­лил себе вве­сти в ее текст такие про­стые слова, как мок­рая земля и глу­бо­кий снег.

— Вы не ува­жа­ете чита­теля! — наки­нулся на него воз­му­щен­ный редак­тор. — В науч­ной ста­тье вы обя­заны писать — глу­бо­кий снеж­ный покров и избы­точно увлаж­нен­ная почва.

Ста­тья или книга может быть в науч­ном отно­ше­нии ничтожна, но если обще­при­ня­тые, про­стые слова заме­нены в ней вот эта­кими бюро­кра­ти­че­ски закруг­лен­ными фор­му­лами, ей охотно отда­дут пред­по­чте­ние перед теми ста­тьями и кни­гами, где снег назы­ва­ется сне­гом, дождь — дождем, а мок­рая земля — мок­рой землей.

Ростов­ский архео­лог, вме­сто того чтобы написать:

«В рас­ко­пан­ном мною кур­гане лежал покой­ник голо­вой к востоку», — в погоне за мни­мой науч­но­стью изло­жил эту мысль так:

«Погре­бе­ние при­над­ле­жало (?) субъ­екту (!), ори­ен­ти­ро­ван­ному (!) чере­пом на восток».

«Изоб­рети, к при­меру, сего­дня наши спе­ци­а­ли­сты кир­пич в том виде, в каком он изве­стен сотни лет, они назвали бы его не кир­пи­чом, а непре­менно чем-то вроде лег­ко­плав­кого, пес­ча­но­гли­ни­стого обжи­го­блока или как-то в этом роде», — пишет в редак­цию «Изве­стий» чита­тель Вас. Малаков.

Я нико­гда не мог понять, почему у одних такой язык назы­ва­ется дубо­вым, у дру­гих — сукон­ным: ведь этим они оскорб­ляют и дуб и сукно. И «науч­ность» и «лите­ра­тур­ность» мере­щится мно­гим именно в таком языке. Мно­гие псев­до­уче­ные вме­няют себе даже в заслугу этот пре­тен­ци­озно-напы­щен­ный слог.

Нужно ли гово­рить, что все такие обо­роты порож­дены роко­вым заблуж­де­нием, осно­ван­ным на уве­рен­но­сти невежд, будто науч­ный язык есть непре­менно язык канцелярский.

Отсюда стрем­ле­ние сла­бей­ших пред­ста­ви­те­лей цеха уче­ных выра­жать свои убо­гие мысли пред­на­ме­ренно замут­нен­ным депар­та­мент­ским слогом.

Пре­по­да­ва­тель одного из пед­ву­зов С. Д. Шеенко в про­стран­ном письме ко мне с искрен­ним воз­му­ще­нием пишет:

«Рас­кройте любые „Уче­ные записки“ любого, даже самого ува­жа­е­мого науч­ного учре­жде­ния. Одни загла­вия чего стоят! Науч­ный работ­ник ни за что не напи­шет ста­тьи под загла­вием „Форма поверх­но­сти вер­хо­вьев реки Анюй“. Нет, он не настолько наи­вен. С таким про­стым загла­вием нелегко дока­зать, что работа науч­ная. Он выби­рает один из замыс­ло­вато-уче­ных вари­ан­тов, здесь совер­шенно не нужных:

„К вопросу о гео­мор­фо­ло­ги­че­ском стро­е­нии Хор­ско-Анюй­ского водораздела“.

Или:

„Отно­си­тельно неко­то­рых осо­бен­но­стей фор­ми­ро­ва­ния пене­плена в рай­оне Хор­ско-Анюй­ского междуречья“.

Или:

„По поводу харак­тера изме­не­ния батиса эро­зии и гео­мор­фо­ло­ги­че­ской струк­туры рай­она воз­мож­ной Хор­ско-Анюй­ской бифуркации“».

Конечно, со сто­роны пред­став­ля­ется диким, что суще­ствует эсте­тика, пред­по­чи­та­ю­щая бес­цвет­ные, мало­кров­ные, сте­ри­ли­зо­ван­ные, сухие слова пре­крас­ным, образ­ным, обще­на­род­ным сло­вам. Но невоз­можно отри­цать, что эта эсте­тика до самого послед­него вре­мени была очень сильна и властительна.

У мно­гих и сей­час как бы два языка: один для домаш­него оби­хода и дру­гой для щеголь­ства «обра­зо­ван­но­стью». Еще в 1945 году газета «Изве­стия» не без гру­сти отме­тила суще­ство­ва­ние этих двух языков.

«Ска­зать „ком­би­нат выпус­кает никуда не год­ную обувь“ можно. Но избави бог так напи­сать в реше­нии. Под руко­вод­ством кан­це­ляр­ского дея­теля эта про­стая и ясная мысль пре­вра­ща­ется в нечто подоб­ное следующему:

„С точки зре­ния носки обувь не соот­вет­ствует уста­нов­лен­ным кон­ди­циям и регла­мен­ти­ро­ван­ному стан­дарту, пре­по­дан­ному ОТК“».

Кон­стан­тин Пау­стов­ский рас­ска­зы­вает о пред­се­да­теле сель­со­вета в сред­не­рус­ском селе, талант­ли­вом и ост­ро­ум­ном чело­веке, раз­го­вор кото­рого в обы­ден­ной жизни был полон едкого и весе­лого юмора. Но сто­ило ему взойти на три­буну, как, под­чи­ня­ясь все той же убо­гой эсте­тике, он тот­час начи­нал канителить:

«— Что мы имеем на сего­дняш­ний день в смысле даль­ней­шего раз­ви­тия товар­ной линии про­из­вод­ства молоч­ной про­дук­ции и лик­ви­ди­ро­ва­ния ее отста­ва­ния по плану надоев молока?»

«Назвать этот язык рус­ским, — гово­рит Кон­стан­тин Пау­стов­ский, — мог бы только жесто­чай­ший наш враг».

Кан­це­ляр­ский жар­гон про­со­чился даже в интим­ную речь. На таком жар­гоне — мы видели — пишутся даже любов­ные письма. И что печаль­нее в тысячу раз — он уси­ленно при­ви­ва­ется детям чуть не с мла­ден­че­ских лет.

В газете «Изве­стия» при­во­ди­лось письмо, кото­рое одна вось­ми­лет­няя школь­ница напи­сала род­ному отцу:

«Доро­гой папа! Поздрав­ляю тебя с днем рож­де­ния, желаю новых дости­же­ний в труде, успе­хов в работе и лич­ной жизни. Твоя дочь Оля».

Отец был огор­чен и раздосадован:

— Как будто теле­грамму от мест­кома полу­чил, чест­ное слово!

Горе бед­ного отца мне понятно, я ему глу­боко сочув­ствую, тем более что и я полу­чаю такие же письма. Мне, как и вся­кому автору книг для детей, часто пишут школь­ники, глав­ным обра­зом малень­кие, пер­вого класса. Письма доб­ро­сер­деч­ные, но, увы, раз­ры­вая кон­верты, я зара­нее могу пред­ска­зать, что почти в каж­дом письме непре­менно встре­тятся такие недет­ские фразы:

«Желаем вам новых дости­же­ний в труде», «желаем вам твор­че­ских удач и успехов…»

«Новые дости­же­ния», «твор­че­ские успехи» — горько видеть эти стер­тые, тра­фа­рет­ные фразы, выве­ден­ные под руко­вод­ством учи­те­лей и учи­тель­ниц тро­га­тельно неуме­лыми дет­скими паль­цами. Горько созна­вать, что в наших шко­лах, если не во всех, то во мно­гих, педа­гоги уже с пер­вого класса начи­нают стре­миться к тому, чтобы «кан­це­ля­ри­зи­ро­вать» речь детей.

В Сара­тове на улице Сте­пана Разина есть школа № 1. В этой школе есть класс 2 «В». Уче­ники этого класса при­слали мне при­вет­ли­вое письмо, в кото­ром меня пора­зили такие неве­ро­ят­ные строки:

«Осо­бенно нам полю­би­лись „Айбо­лит“, „Мой­до­дыр“. Ваши книги помо­гают нам вырасти чест­ными и прав­ди­выми детьми».

Несчаст­ные дети, кото­рых уже с самого ран­него воз­раста при­учают к казен­ной брехне. Ска­зать, что «Мой­до­дыр», един­ствен­ная тема которого —

Надо, надо умываться
По утрам и вечерам, —

ска­зать о нем, что он учит «прав­ди­во­сти и чест­но­сти», зна­чит бес­честно откло­ниться от правды.

У «Айбо­лита» тоже дру­гая тема­тика, не име­ю­щая ни малей­шего отно­ше­ния к «прав­ди­во­сти».

Но дети, уча­щи­еся 1‑й Сара­тов­ской школы, при­учены к тому, чтобы к каж­дой про­чи­тан­ной книге, даже не вни­кая в ее содер­жа­ние, при­ме­нять один и тот же фаль­ши­вый шаблон.

В этом кан­це­ля­рите их, конечно, невоз­можно винить. Но нет оправ­да­ния тем педа­го­гам, кото­рые при­учают их к штам­по­ван­ной лжи.

* * *

Вся­кая штам­по­ван­ная речь мно­го­словна. Ведь тот, кто поль­зу­ется истер­тыми штам­пами, гово­рит по инер­ции, спу­стя рукава, его вни­ма­ние к каж­дому слову ослаб­лено, поэтому он так и сып­лет сло­вами-пара­зи­тами, сло­вами-пустыш­ками, пре­вра­ща­ю­щими его речь в бол­товню. Это очень наглядно пока­зы­вает моло­дой уче­ный В. Г. Косто­ма­ров, кото­рого я уже цити­ро­вал на преды­ду­щих страницах.

Он под­вер­гает ана­лизу сле­ду­ю­щий крат­кий отры­вок из одной попу­ляр­ной брошюры:

«Пра­виль­ная меха­ни­за­ция нашего стро­и­тель­ства явля­ется мощ­ным и дей­ствен­ным сред­ством и важ­ней­шей осно­вой рез­кого повы­ше­ния про­из­во­ди­тель­но­сти труда».

Фраза как будто пра­виль­ная, но, гово­рит Косто­ма­ров, «легко уви­деть, что упо­треб­ле­ние мно­го­чис­лен­ных при­ла­га­тель­ных в этой фразе дик­то­ва­лось не содер­жа­нием мысли, а лишь жела­нием гово­рить „по-уче­ному“. Автор не заме­тил при этом, что при­ла­га­тель­ные в науч­ном стиле выпол­няют важ­ную роль, а в его речи они загро­мож­дают пред­ло­же­ние пустыми сло­вами и отвле­кают внимание.

В самом деле, что дает сооб­ще­ние пра­виль­ная меха­ни­за­ция! Ведь всем понятно, что непра­виль­ная меха­ни­за­ция впрок не пой­дет. Неточно утвер­жде­ние нашего стро­и­тель­ства,так как меха­ни­за­ция повы­сит про­из­во­ди­тель­ность труда не только в дан­ном, не только внашем стро­и­тель­стве, но и во вся­ком дру­гом стро­и­тель­стве. Не сле­до­вало бы упо­треб­лять и два почти рав­но­знач­ных опре­де­ле­ния: мощ­ное сред­ство все­гда будет дей­ствен­ным. Мало про­яс­няет мысль тра­фа­рет­ное рез­кое повы­ше­ние, и, нако­нец, про­сто неверно гово­рить оваж­ней­шей основе, ибо нет основ важ­ных и неваж­ных: быть осно­вой — зна­чит быть глав­ным, основ­ным, важнейшим.

У нас часто поздрав­ляют с достиг­ну­тыми успе­хами, исправ­ляют име­ю­щи­еся ошибки, рас­смат­ри­вают полу­чен­ные пред­ло­же­ния, овла­де­вают насто­я­щим мастер­ством, обсуж­дают резуль­таты про­ве­ден­ных выбо­ров, горячо апло­ди­руют при­гла­шен­ным гостям и т.д., хотя никому не при­шло бы в голову поздра­вить с успе­хами, кото­рых не достигли, исправ­лять ошибки, кото­рых нет, рас­смат­ри­вать непо­лу­чен­ные пред­ло­же­ния, овла­де­вать нена­сто­я­щим мастер­ством, обсуж­дать резуль­таты несо­сто­яв­шихся выбо­ров или апло­ди­ро­вать гостям, кото­рых забыли пригласить».

III

Конечно, невоз­можно счи­тать шаб­лоны чело­ве­че­ской речи все­гда, во всех слу­чаях жизни сви­де­тель­ством ее пустоты. Без них не может обой­тись, как мы знаем, даже наи­бо­лее силь­ный, наи­бо­лее твор­че­ский ум. При­выч­ные ком­би­на­ции при­мель­кав­шихся обо­ро­тов и слов, стер­тые от мно­го­лет­него вра­ще­ния в мозгу, чрез­вы­чайно нужны в быто­вом оби­ходе для эко­но­мии наших умствен­ных сил: не изоб­ре­тать же каж­дую минуту новые небы­ва­лые фор­мулы рече­вого обще­ния с людьми!

Такие тра­фа­реты, как «здрав­ствуйте», «про­щайте», «добро пожа­ло­вать», «мило­сти про­сим», «спит как уби­тый» и проч., мы все­гда гово­рим по инер­ции, не вду­мы­ва­ясь в их под­лин­ный смысл, подобно тому как мы гово­рим «перо­чин­ный нож», невзи­рая на то, что уже более ста пяти­де­сяти лет никто ника­ких перьев им не чинит.

Но есть такие житей­ские слу­чаи, когда сло­вес­ные тра­фа­реты немыслимы.

Хоро­нили одного ста­рика, и меня пора­зило, что каж­дый из над­гроб­ных ора­то­ров начи­нал свою уны­лую речь одной и той же заучен­ной формулой:

— Смерть вырвала из наших рядов…

И мне поду­ма­лось, что тот древ­ний ора­тор, кото­рый впер­вые про­из­нес эту живо­пис­ную фразу над каким-нибудь древним покой­ни­ком, был, несо­мненно, чело­век даро­ви­тый, наде­лен­ный вооб­ра­же­нием поэта. Он ясно пред­ста­вил себе хищ­ницу смерть, кото­рая нале­тела на тесно спло­чен­ных людей и вырвала из их рядов свою добычу.

Но тот два­дца­тый и сотый ора­тор, кото­рый про­из­но­сит эту фразу как при­выч­ный, ходя­чий шаб­лон, не вкла­ды­вает в нее ни малей­шей эмо­ции, потому что живое чув­ство все­гда выра­жа­ется живыми сло­вами, хлы­нув­шими прямо из сердца, а не попу­гай­ным повто­ре­нием заучен­ных формул.

«Нет, — поду­мал я, — они не любили покой­ного и нисколько не жалеют, что он умер».

Из рав­но­душ­ных уст я слы­шал смерти весть,

И рав­но­душно ей вни­мал я.

Но вот попро­щаться с умер­шим под­вели его бли­жай­шего друга. Он бук­вально ослеп от слез. Видно было, что горе у него непри­твор­ное. Встав у самого края рас­кры­той могилы, он молча смот­рел в нее, потря­сен­ный отча­я­нием, и нако­нец, к вели­кому моему изум­ле­нию, сказал:

— Смерть вырвала из наших рядов…

Вот до чего пора­бо­щает осла­бев­ших людей мерт­вая сила шаб­лона. Даже самое искрен­нее, све­жее, непри­твор­ное чув­ство выра­жают они стер­тыми, стан­дарт­ными фразами.

К сча­стью, это слу­ча­ется редко, так как в огром­ном боль­шин­стве слу­чаев каж­дый сло­вес­ный шаб­лон — и здесь его глав­ная суть — при­кры­вает собой равнодушие.

Шаб­ло­нами люди чаще всего гово­рят по инер­ции, совер­шенно не пере­жи­вая тех чувств, о кото­рых они гово­рят. Поэтому в ста­рое время было так много шаб­ло­нов именно в бюро­кра­ти­че­ской речи, создан­ной спе­ци­ально затем, чтобы при­кры­вать напле­ва­тель­ское отно­ше­ние к судь­бам людей и вещей.

Под­лин­ная жизнь со всеми ее крас­ками, тре­во­гами, запа­хами, бур­лив­шая вдали от кан­це­ля­рий, в ней не отра­жа­лась никак. Уводя нашу мысль от реаль­но­стей жизни, зату­ма­ни­вая ее мут­ными фра­зами, этот жар­гон был по самому сво­ему суще­ству амо­ра­лен. Жуль­ни­че­ский, бес­чест­ный жар­гон. Потому что вся его лек­сика, весь его син­так­си­че­ский строй пред­став­ляли собою, так ска­зать, дымо­вую завесу, отлично при­спо­соб­лен­ную для сокры­тия истины. Как и все, что свя­зано с бюро­кра­ти­че­ским обра­зом жизни, он был при­зван слу­жить без­за­ко­нию. Вспом­ним хотя бы казен­ную бумагу, назва­ние кото­рой вос­про­из­во­дится Герценом:

«Дело о потере неиз­вестно куда дома волост­ного прав­ле­ния и об изгры­зе­нии плана оного мышами».

Конечно, и сама по себе отвра­ти­тельна фор­мула этого чинов­ни­чьего жар­гона: эта «потеря неиз­вестно куда», это «изгры­зе­ние плана», но в тысячу раз отвра­ти­тель­нее то, что кры­лось за этим жар­го­ном. Ведь дело шло о чудо­вищ­ной краже: в городе среди бела дня, на гла­зах у всех жите­лей был похи­щен огром­ный дом, и, чтобы упря­тать следы пре­ступ­ле­ния, чинов­ники уни­что­жили те чер­тежи, на кото­рых был изоб­ра­жен этот дом, и сва­лили свою вину на ни в чем не повин­ных мышей.

Такие воров­ские дела сплошь и рядом скры­ва­лись за дымо­вой заве­сой кан­це­ляр­ского жаргона.

Какой удоб­ной шир­мой для злост­ных очко­вти­ра­те­лей может слу­жить штам­по­ван­ная казен­ная речь с ее застыв­шими сло­вес­ными фор­му­лами, очень наглядно пока­зано в вели­ко­леп­ном гро­теске Ильфа и Петрова:

«Зада­ние, напри­мер, следующее:

— Под­ме­тайте улицы.

Вме­сто того чтобы сей­час же выпол­нить этот при­каз, креп­кий парень под­ни­мает вокруг него беше­ную суету. Он выбра­сы­вает лозунг:

— Пора начать борьбу за под­ме­та­ние улиц.

Борьба ведется, но улицы не под­ме­та­ются. Сле­ду­ю­щий лозунг уво­дит дело еще дальше:

— Вклю­чимся в кам­па­нию по орга­ни­за­ции борьбы за под­ме­та­ние улиц!

Время идет, креп­кий парень не дрем­лет, и на непод­ме­тен­ных ули­цах выве­ши­ва­ются новые заповеди:

— Все на выпол­не­ние плана по орга­ни­за­ции кам­па­нии борьбы за подметание!

И нако­нец на послед­нем этапе пер­во­на­чаль­ная задача совер­шенно уже исче­зает, и оста­ется одно только запаль­чи­вое, визг­ли­вое лопотанье:

— Позор срыв­щи­кам кам­па­нии за борьбу по выпол­не­нию плана орга­ни­за­ции кам­па­нии борьбы».

Даже вели­кое слово «борьба» в устах этих бюро­кра­ти­че­ских лоды­рей стало шаб­ло­ном, упо­треб­ля­е­мым спе­ци­ально затем, чтобы укло­ниться от вся­кой борьбы!

Здесь перед нами вскры­ва­ется глав­ная зло­вред­ность шаб­лона: он пре­вра­щает в пустышку каж­дую, даже самую эмо­ци­о­наль­ную, самую пыл­кую фразу. Даже страст­ные при­зывы к труду, сде­лав­шись при­выч­ными штам­пами, слу­жат, в сущ­но­сти, без­де­лью и косности.

К этому жар­гону вполне при­ме­нимы слова Маяковского:

Как нарочно создан он

Для чинов­ни­чьих делячеств.

(«Слу­жака)

Хоте­лось ли «креп­кому парню», чтобы улицы были очи­щены от грязи и мусора? Нисколько. Ско­рее, напро­тив. Един­ствен­ное, к чему он стре­мился, это чтобы его без­де­лье пока­за­лось началь­ству рабо­той, а его рав­но­ду­шие к делу — энту­зи­аз­мом горя­чего сердца. И, конечно, он достиг своей цели. Ведь — повто­ряю! — сло­вес­ные штампы выра­бо­таны с древ­них вре­мен хит­ро­ум­ным сосло­вием чинов­ни­ков для той спе­ци­фи­че­ской формы обмана, кото­рая и назы­ва­ется вти­ра­нием очков. Потому-то мы с таким недо­ве­рием отно­симся к штам­по­ван­ным фра­зам: их так часто порож­дает стрем­ле­ние увиль­нуть от дей­стви­тель­ных фак­тов, дать иска­жен­ное пред­став­ле­ние о них.

Наша сатира не раз опол­ча­лась про­тив новых кан­це­ляр­ских шаб­ло­нов, кото­рые пус­ка­ются в ход спе­ци­ально затем, чтобы при­дать бла­го­вид­ный харак­тер в выс­шей сте­пени небла­го­вид­ным явлениям.

Вспом­ним опять Маяковского:

Учре­жде­нья объ­яты ленью.
Заме­нили дело кани­те­лью длинною.
А этот
отвечает
любому заявленью:
— Ничего,
вырав­ни­ваем линию.
Надо геройство,
надо умение,
Чтоб выплыть
из кан­це­ля­рии вязкой.
А этот
жмет плечьми в недоумении:
Неувязка!

Штам­по­ван­ными фра­зами, как мы только что видели, могут стать самые пыл­кие, живые, эмо­ци­о­наль­ные соче­та­ния слов, выра­жа­ю­щие бла­го­род­ное чув­ство, — стоит только этим обо­ро­там войти в оби­ход рав­но­душ­ных и черст­вых людей. Об этом очень верно гово­рит Лев Кассиль:

«Такие тирады, как „в обста­новке неслы­хан­ного подъ­ема“, „с огром­ным энту­зи­аз­мом“ и дру­гие, часто меха­ни­че­ски и не к месту повто­ря­е­мые, уже сти­ра­ются в своем зву­ча­нии, теряют свой глу­бо­кий пер­вич­ный смысл, ста­но­вятся недо­пу­стимо ходо­выми: для них уже у сте­но­гра­фи­сток име­ются заго­тов­лен­ные знаки — один на целую фразу…»

«Рече­вые штампы, — гово­рит Д. Э. Розен­таль, — выра­жа­ются, в част­но­сти, в том, что одни оби­ход­ные слова вле­кут за собой появ­ле­ние дру­гих, „пар­ных“ слов, „слов-спут­ни­ков“: если „кри­тика“, то „рез­кая“; если „под­держка“, то „горя­чая“; если „раз­мах“, то „широ­кий“; если „меро­при­я­тия“, то „прак­ти­че­ские“; если „задачи“, то „кон­крет­ные“» и т.д. Писа­тель Г. Рыклин в фелье­тоне «Сове­ща­ние имен суще­стви­тель­ных» ост­ро­умно высмеял это тяго­те­ние к «сло­вам-спут­ни­кам». Он при­вел такие при­меры: впе­чат­ле­ние непре­менно неиз­гла­ди­мое,пуля — мет­кая, борьба — упор­ная, волна — мощ­ная, отре­зок вре­мени — срав­ни­тельно неболь­шой, речь — взвол­но­ван­ная, утро — пре­крас­ное, факт — яркий, ряд — целый и т.д. В резуль­тате, как ука­зы­вает автор, можно создать такой текст: «В одно пре­крас­ное утро, на лужайке неда­леко от окра­ины, кото­рая за срав­ни­тельно неболь­шой отре­зок вре­мени до неузна­ва­е­мо­сти пре­об­ра­зи­лась, широко раз­вер­ну­лись пре­ния и целый ряд ора­то­ров высту­пил со взвол­но­ван­ными речами, где были при­ве­дены яркие факты упор­ной борьбыимен суще­стви­тель­ных про­тив шаб­лона. Полу­чи­лась любо­пыт­ная кар­тина, кото­рая не могла не оста­вить неиз­гла­ди­мого впе­чат­ле­ния. Будем наде­яться, что эта мощ­ная волнапро­те­ста про­тив одно­об­ра­зия при­ла­га­тель­ных дой­дет до лите­ра­то­ров, и они твер­дой посту­пью пой­дут по пути улуч­ше­ния сво­его языка».

«Подоб­ные выра­же­ния, — ука­зы­вает Д. Э. Розен­таль, — не вызы­вают в созна­нии нуж­ных ассо­ци­а­ций, теряют вкла­ды­ва­е­мый в них оце­ноч­ный отте­нок зна­че­ния, пре­вра­ща­ются в „стер­тые пятаки“». Уче­ный при­во­дит сле­ду­ю­щее глу­боко вер­ное заме­ча­ние А.Н. Тол­стого: «Язык гото­вых выра­же­ний, штам­пов, каким поль­зу­ются нетвор­че­ские писа­тели, тем плох, что в нем утра­чено ощу­ще­ние дви­же­ния, жеста, образа. Фразы такого языка сколь­зят ло вооб­ра­же­нию, не затра­ги­вая слож­ней­шей кла­ви­а­туры нашего мозга».

Дей­ствие этих шаб­ло­нов уже потому зло­вредно, что за ними нередко скры­ва­ются под­спуд­ные мысли и чув­ства, прямо про­ти­во­по­лож­ные тем, какие они демонстрируют.

IV

А есть слова — по ним глаза скользят.
Стручки пустые. В них горо­шин нету.

Евге­ний Винокуров

Этот депар­та­мент­ский, стан­дарт­ный жар­гон внед­рился и в наши быто­вые раз­го­воры, и в пере­писку дру­зей, и в школь­ные учеб­ники, и в кри­ти­че­ские ста­тьи, и даже, как это ни странно, в дис­сер­та­ции, осо­бенно по гума­ни­тар­ным наукам.

Стиль этот рас­цвел в лите­ра­туре начи­ная при­бли­зи­тельно с 20‑х годов XX века. Боль­шую роль в насаж­де­нии и раз­ви­тии этого стиля сыг­рали пре­сло­ву­тые трид­ца­тые годы. Похоже, что в насто­я­щее время «кан­це­ля­рит» мало-помалу увя­дает, но все же нам еще долго при­дется выкор­че­вы­вать его из наших газет и жур­на­лов, лек­ций, радио­пе­ре­дач и т.д.

Каза­лось бы, можно ли без радост­ного серд­це­би­е­ния и душев­ного взлета гово­рить о таких вели­ка­нах, про­сла­вив­ших нас перед всем чело­ве­че­ством, как Пуш­кин, Гоголь, Лер­мон­тов, Некра­сов, Тол­стой, Досто­ев­ский, Чехов?

Ока­зы­ва­ется, можно, и даже очень легко.

Стоит только при­бег­нуть к тому языку, какой реко­мен­дует уча­щимся соста­ви­тель книжки «Дело­вые бумаги»: «учи­ты­вая выше­из­ло­жен­ное», «имея в виду ниже­сле­ду­ю­щее».

Даже о тра­ге­дии в сти­хах еще недавно писали вот такими сло­вами: «Эта послед­няя в общем и целом не может не быть ква­ли­фи­ци­ро­вана как…»

И о новой поэме:

«Эта послед­няя заслу­жи­вает поло­жи­тель­ной оценки». (Словно писал оцен­щик ломбарда.)

Как не вспом­нить гнев­ное заме­ча­ние Ильфа:

«Био­гра­фия Пуш­кина была напи­сана язы­ком малень­кого про­раба, пишу­щего объ­яс­не­ние к смете на постройку кир­пич­ной кла­до­вой во дворе».

Словно спе­ци­ально затем, чтобы не было ни малей­шей отду­шины для каких-нибудь пыл­ких эмо­ций, чуть ли не каж­дая строка обво­ла­ки­ва­лась нуд­ными и вяз­кими фра­зами:«нельзя не отме­тить», «нельзя не при­знать», «нельзя не ука­зать», «поскольку при нали­чии выше­ука­зан­ной ситу­а­ции» и т.д.

«Обста­новку, в кото­рой про­те­кало дет­ство поэта, нельзя не при­знать весьма неблагоприятной».

«В этом плане сле­дует при­знать эво­лю­цию про­филя села Кузь­мин­ского» (в поэме «Кому на Руси жить хорошо»).

Моло­дая аспи­рантка, неглу­пая девушка, захо­тела выра­зить в своей дис­сер­та­ции о Чехове ту вполне спра­вед­ли­вую мысль, что, хотя в теат­рах такой-то эпохи было немало хоро­ших акте­ров, все же театры оста­ва­лись плохими.

Мысль неза­тей­ли­вая, обще­до­ступ­ная, ясная. Это-то и испу­гало аспи­рантку. И чтобы при­дать своей фразе науч­ную види­мость, она облекла ее в такие казен­ные формы:

«Полоса застоя и упадка отнюдь не шла по линии отсут­ствия талант­ли­вых исполнителей».

Хотя «полоса» едва ли спо­собна идти по какой бы то ни было «линии», а тем более «по линии отсут­ствия», аспи­рантка была удо­сто­ена уче­ной сте­пени — может быть, именно за «линию отсутствия».

Дру­гая аспи­рантка при­е­хала из даль­него края в Москву соби­рать мате­риал о Борисе Жит­кове, о кото­ром она пред­по­ла­гала писать дис­сер­та­цию. Рас­спра­ши­вала о нем и меня, его ста­рин­ного друга. Мне почу­ди­лись в ней тон­кость пони­ма­ния, талант­ли­вость, и видно было, что тема захва­тила ее.

Но вот дис­сер­та­ция защи­щена и одоб­рена. Читаю — и не верю глазам:

«Необ­хо­димо лик­ви­ди­ро­вать отста­ва­ние на фронте недо­по­ни­ма­ния сатиры».

«Фронт недо­по­ни­ма­ния»! Почему милая и несо­мненно даро­ви­тая девушка, едва только взду­мала заго­во­рить по-науч­ному, сочла необ­хо­ди­мым пре­вра­титься в начпупса?

Пред­ставьте себе, напри­мер, что эта девушка еще на уни­вер­си­тет­ской ска­мье заин­те­ре­со­ва­лась поэ­мой Некра­сова «Кому на Руси жить хорошо» и, рас­крыв уче­ную книгу, про­чи­тала бы в ней вот такие слова:

«Твор­че­ская обра­ботка образа дво­ро­вого идет по линии уси­ле­ния показа тра­гизма его судьбы…»

Тут и вправду можно закри­чать «караул».

Что это за «линия показа» и почему эта непо­нят­ная линия ведет за собою пять роди­тель­ных паде­жей друг за друж­кой: линия (чего?) уси­ле­ния (чего?) показа (чего?) тра­гизма (чего?) судьбы (кого?)?

И что это за надо­ед­ли­вый «показ», без кото­рого, кажется, не обхо­дится ни один лите­ра­ту­ро­вед­че­ский труд? («Показ тра­гизма», «показ этого кре­стья­нина», «показ народ­ной непри­язни», «показ ситу­а­ции» и даже «показ этой супру­же­ской четы».)

Нужно быть без­на­дежно глу­хим к языку и не слы­шать того, что ты пишешь, чтобы создать, напри­мер, такую чудо­вищно кос­но­языч­ную фразу:

«Вслед за этим пунк­том сле­до­вал пункт сле­ду­ю­щего содер­жа­ния, впо­след­ствии изъятый».

Вообще пато­ло­ги­че­ская глу­хота к своей речи дохо­дит у этих лите­ра­тур­ных чинуш до того, что они даже не слы­шат самых звон­ких созву­чий, втор­га­ю­щихся в их кан­це­ляр­скую прозу.

Вот несколько типич­ных при­ме­ров, посто­янно встре­ча­ю­щихся в их учеб­ни­ках и лите­ра­ту­ро­вед­че­ских книгах:

«Не уви­дела света при жизни поэта…»

«Ниги­лизм порож­дает эго­цен­тризм и пес­си­мизм…»

«По сооб­ра­же­ниям цен­зур­ной осто­рож­но­сти, а может быть, лишен­ный фак­ти­че­скойвоз­мож­но­сти…»

Такое же отсут­ствие слуха ска­зы­ва­ется, напри­мер, в сло­вес­ной кон­струк­ции, кото­рая все еще счи­та­ется вполне допустимой:

«Нет сомнения, что основ­ное значение этого выступления яви­лось про­явлением того же стремления…»

Девушка, о кото­рой мы сей­час гово­рили, в конце кон­цов до того при­вы­кает к этому кан­це­ляр­скому слогу, что без вся­кого отвра­ще­ния отно­сится к таким, напри­мер, соче­та­ниям риф­мо­ван­ных слов:

«Работу по пре­ду­преждению сти­ли­сти­че­ских оши­бок в сочинениях уча­щихся сле­дует начи­нать задолго до про­ведения сочинения, еще в про­цессе изучения лите­ра­тур­ного про­из­ведения».

Эта кон­струк­ция уже не кажется ей недо­пу­стимо пло­хой. Вкус у нее до того при­ту­пился, что она не испы­ты­вает ни малей­шего чув­ства гад­ли­во­сти, читая в дру­гом месте о том, что «Ост­ров­ский про­во­дит линию отри­ца­ния и обли­че­ния», а Некра­сов «идет по линиирас­ши­ре­ния порт­рета за счет вне­се­ния сюда…»

И в конце кон­цов ей начи­нает казаться, что это-то и есть насто­я­щий науч­ный язык.

Вот, напри­мер, каким сло­гом пишут мето­ди­сты, руко­во­дя­щие рабо­той педагогов:

«Мы убе­ди­лись, что зна­ния (чего?) дина­мики (чего?) образа (кого?) Андрея Бол­кон­ского (кого?) уча­щихся (чего?) экс­пе­ри­мен­таль­ного класса ока­за­лись…» и т.д.

Снова пять роди­тель­ных паде­жей в самой дикой, про­ти­во­есте­ствен­ной связи!

Про­чтите эту нескла­дицу вслух, и вы уви­дите, что, помимо всего, она вопи­юще без­гра­мотна, ибо слово уча­щихся постав­лено косо и криво, не там и не в том падеже.

Если бы я был учи­те­лем и какой-нибудь школь­ник деся­того класса подал мне свое сочи­не­ние, напи­сан­ное таким отвра­ти­тель­ным сло­гом, я был бы вынуж­ден поста­вить ему единицу.

Между тем это пишет не уче­ник, а про­фес­си­о­наль­ный словесник.

Ему все еще неве­домо эле­мен­тар­ное пра­вило, запре­ща­ю­щее такие длин­ные цепи родительных:

«Дом пле­мян­ника жены кучера брата доктора».

С тво­ри­тель­ным кан­це­ляр­ского стиля дело обстоит еще хуже. Каза­лось бы, как не вспом­нить насмешки над этим тво­ри­тель­ным, кото­рые так часто встре­ча­ются у ста­рых писателей:

У Писем­ского:

«Вле­те­ние и раз­би­тие сте­кол воро­ною…»

У Гер­цена:

«Изгры­зе­ние плана оного мышами…»

У Чехова:

«Объ­явить вдове Вони­ной, что в непри­леп­ле­нии ею шести­де­ся­ти­ко­пе­еч­ной марки…» и т.д.

Конечно, тво­ри­тель­ный здесь урод­лив не сам по себе, а только в связи с кан­це­ляр­скими отгла­голь­ными обра­зо­ва­ни­ями типа вле­те­ние, при­леп­ле­ние и т.д.

Я не уди­вился бы, встре­тив такой обо­рот в каком-нибудь про­то­коле мили­ции, но может ли сло­вес­ник, учи­тель сло­вес­ни­ков, говоря о вели­чай­шем про­из­ве­де­нии рус­ского слова, еже­ми­нутно при­бе­гать к этой форме:

«Осо­бен­но­сти изоб­ра­же­ния JI. H. Тол­стым человека…»

«Пол­ное пред­став­ле­ние (!) ими портрета».

Мно­гие из этих при­ме­ров пока­зы­вают, как сильно акти­ви­зи­ро­ва­лись формы с суф­фик­самиение и ание: обна­ружение, влетение, смотрение, мешание, играние (роли) и проч.

Коли­че­ство отгла­голь­ных имен суще­стви­тель­ных уже само по себе слу­жит вер­ным сви­де­тель­ством кан­це­ля­ри­за­ции речи, осо­бенно в тех слу­чаях, когда эта форма вле­чет за собой неук­лю­жую пару творительных.

Впро­чем, дело не только в фор­мах «ение», «ание», но и в самих тво­ри­тель­ных паде­жах, нагро­мож­де­ние кото­рых при­во­дит ино­гда к самым забав­ным дву­смыс­ли­цам. Когда, напри­мер, С. Ю. Витте в своих цен­ных вос­по­ми­на­ниях пишет:

«Вла­ди­мир Алек­сан­дро­вич был сде­лан своим отцом сена­то­ром», тре­бу­ется боль­шое напря­же­ние ума, чтобы понять, что отец этого пер­со­нажа отнюдь не сенатор.

В умной книге, посвя­щен­ной дет­скому языку (языку!), то и дело встре­ча­ются такие конструкции:

«Овла­де­ние ребен­ком род­ным язы­ком».

«Симп­том овла­де­ния ребен­ком язы­ко­вой действительностью».

Не вся­кий управ­дом риск­нет напи­сать при­каз: «О недо­пу­ще­нии жиль­цами загряз­не­ния лест­ницы кош­ками».

А лите­ра­торы без зазре­ния сове­сти пишут:

«Осве­ще­ние Бло­ком темы фара­она», «показ Пуш­ки­ным», «изоб­ра­же­ние Тол­стым».

И даже:

«Овла­де­ние школь­ни­ками проч­ными навы­ками (!!!)».

Как-то даже совестно видеть такое измы­ва­тель­ство над живой рус­ской речью в жур­нале, нося­щем назва­ние «Рус­ский язык в школе» и спе­ци­ально посвя­щен­ном забо­там о чистоте род­ного языка. Ведь даже пяти­класс­ники знают, что скоп­ле­ние тво­ри­тель­ных неиз­бежно при­во­дит к таким бес­тол­ко­вым формам:

— Кар­тина напи­сана мас­лом художником.

— Герой награж­ден орде­ном правительством.

— Он назна­чен мини­стром дирек­то­ром.

Но это нисколько не сму­щает убо­гого автора. Он храбро оза­гла­вил свою ста­тейку: «За даль­ней­ший подъем гра­мот­но­сти уча­щихся» и там, нисколько не забо­тясь о соб­ствен­ной гра­мот­но­сти, бук­вально захле­бы­ва­ется милыми ему адми­ни­стра­тив­ными фор­мами речи:

«надо отме­тить», «необ­хо­димо при­знать», «при­хо­дится снова ука­зы­вать», «при­хо­дится отме­тить», «осо­бенно надо оста­но­виться», «сле­дует особо оста­но­виться», «необ­хо­димо ука­зать», «необ­хо­димо доба­вить», «необ­хо­димо прежде всего отме­тить», «сле­дует иметь в виду» и т.д.

И все это зря, без надоб­но­сти, ибо каж­дый, кто берет в руки перо, как бы заклю­чает мол­ча­ли­вое согла­ше­ние с чита­те­лями, что в своих писа­ниях он будет «отме­чать» только то, что счи­тает необ­хо­ди­мым «отме­тить». Иначе и Пуш­кину при­шлось бы писать:

Надо отме­тить, что в синем небе звезды блещут.

Необ­хо­димо ска­зать, что в синем море волны хлещут;

Сле­дует особо оста­но­виться на том, что туча по небу идет,

При­хо­дится ука­зать, что бочка по морю плывет.

Охотно допус­каю, что в офи­ци­аль­ных речах такие обо­роты бывают уместны, да и то далеко не все­гда. Но каким нужно быть рабом кан­це­ляр­ской эсте­тики, чтобы услаж­дать себя ими в кро­хот­ной ста­тейке, повто­ряя чуть ли не в каж­дом абзаце, на про­стран­стве трех с поло­ви­ной стра­ни­чек: «необ­хо­димо оста­но­виться», «необ­хо­димо при­знать». Чело­век поучает дру­гих хоро­шему лите­ра­тур­ному стилю и не видит, что его соб­ствен­ный стиль анек­до­ти­че­ски плох. Чего стоит одно это «оста­но­виться на», повто­ря­е­мое, как узор на обоях. Теперь этот узор в боль­шом ходу.

«Оста­нов­люсь на вопросе», «оста­нов­люсь на успе­ва­е­мо­сти», «оста­нов­люсь на недо­стат­ках», «оста­нов­люсь на про­гу­лах», и на чем только не при­хо­дится оста­нав­ли­ваться кое-кому из тех, кто не доро­жит рус­ским сло­вом!» — заме­чает Б. Н. Головин.

Также кан­це­ля­ри­зи­ро­ва­лось слово вопрос. «Тут, — гово­рит тот же автор, — „осве­тить вопрос“, и „увя­зать вопрос“, и „обос­но­вать вопрос“, и „поста­вить вопрос“, и „про­дви­нуть вопрос“, и „про­ду­мать вопрос“, и „под­нять вопрос“ (да еще „на долж­ный уро­вень“ и „на долж­ную высоту“!)… Все пони­мают, что само по себе слово „вопрос“, — про­дол­жает уче­ный, — не такое уж пло­хое. Больше того: это слово нуж­ное, и оно хорошо слу­жило и слу­жит нашей пуб­ли­ци­стике и нашей дело­вой речи. Но когда в обыч­ном раз­го­воре, в беседе, в живом выступ­ле­нии вме­сто про­стого и понят­ного слова „рас­ска­зал“ люди слы­шат „осве­тил вопрос“, а вме­сто „пред­ло­жил обме­няться опы­том“ — „поста­вил вопрос об обмене опы­том“, им ста­но­вится немножко грустно».

Голо­вин гово­рит об ора­тор­ской речи, но кто же не знает, что все эти формы про­никли и в радио­пе­ре­дачи, и в учеб­ники рус­ской сло­вес­но­сти, и даже в ста­тьи об искусстве.

Так же дороги подоб­ным при­вер­жен­цам кан­це­ляр­ского слова сло­во­со­че­та­ния: «с пози­ций», «в деле», «в части», «в силу», «при нали­чии», «дается», «име­ется» и т.д.

«Упа­доч­ни­че­ские настро­е­ния име­ются у мно­гих бур­жу­аз­ных поэтов».

«Мужик в этой поэме Некра­сова дается чело­ве­ком пожилым».

«В деле изу­че­ния поэ­зии Блока…»

«В силу сла­бо­сти его мировоззрения».

«Сила сла­бо­сти»! Право, это стоит «линии отсутствия».

В такой же шаб­лон пре­вра­ти­лась и дру­гая лите­ра­тур­ная формула:

«слож­ный и про­ти­во­ре­чи­вый путь».

Если био­графу какого-нибудь боль­шого писа­теля почему-либо нра­вятся его позд­ней­шие вещи и не нра­вятся ран­ние, био­граф непре­менно напи­шет, что этот писа­тель «про­де­лал слож­ный и про­ти­во­ре­чи­вый путь». Идет ли речь о Роберте Фро­сте, или о Томасе Манне, или об Уолте Уит­мене, или об Алек­сан­дре Блоке, или об Илье Эрен­бурге, или о Вале­рии Брю­сове, или об Иване Шме­леве, или о Вик­торе Шклов­ском, можно пред­ска­зать, не боясь оши­биться, что на пер­вой же стра­нице вы непре­менно най­дете эту убо­гую фор­мулу, словно фио­ле­то­вый штамп, постав­лен­ный мили­цией в паспорте:

«слож­ный и про­ти­во­ре­чи­вый путь».

На днях я уви­дел на столе у при­я­теля роман Н. С. Лес­кова «Собо­ряне». В конце книги была неболь­шая ста­тья. Не рас­кры­вая ее, я сказал:

— Готов дер­жать какое угодно пари, что здесь с пер­вых же слов будет напе­ча­тана фор­мула: «слож­ный и противоречивый».

Так и слу­чи­лось. Но дей­стви­тель­ность пре­взо­шла мои пред­ска­за­ния: на трех пер­вых стра­ни­цах ста­тьи фор­мула эта встре­ча­ется трижды:

«слож­ный и про­ти­во­ре­чи­вый путь»,

«слож­ное и про­ти­во­ре­чи­вое отношение»,

«слож­ное и про­ти­во­ре­чи­вое отношение».

Или вчи­тай­тесь вни­ма­тель­нее в такие фан­та­сти­че­ские строки:

«Жур­нал пред­по­ла­гает рас­ши­рить свою тема­тику за счет более пол­ного осве­ще­ния вопро­сов совет­ского госу­дар­ствен­ного стро­и­тель­ства» — такое объ­яв­ле­ние напе­ча­тал в 1960 году один сугубо серьез­ный уче­ный журнал.

Для вся­кого, кто пони­мает по-рус­ски, это зна­чит, что жур­нал воз­на­ме­рился наот­рез отка­заться от пол­ного осве­ще­ния одного из наи­бо­лее насущ­ных вопро­сов нашей обще­ствен­ной жизни. Ведь если пер­вое дается за счет чего-то вто­рого, это зна­чит, что вто­рое либо сокра­щено, либо вовсе отсут­ствует. Между тем уче­ный жур­нал и не думал хва­литься перед сво­ими под­пис­чи­ками, что он сузит, сокра­тит или даже вовсе выбро­сит одну из самых живо­тре­пе­щу­щих тем совре­мен­но­сти! Он, оче­видно, хотел выра­зить прямо про­ти­во­по­лож­ную мысль. Но его под­вело при­стра­стие к кан­це­ляр­скому слогу.

Сту­дентка берет газету и читает в ней такие слова: «При воз­ник­но­ве­нии исчез­но­ве­ния силы зем­ного при­тя­же­ния насту­пает состо­я­ние невесомости».

Она идет в боль­ницу спра­виться о здо­ро­вье матери, и врач уте­шает ее такими словами:

«Зав­тра при нали­чии отсут­ствия сыпи мы пере­ве­дем ее из изо­ля­тора в общую».

В это же время сту­дентка полу­чает из отбо­роч­ной комис­сии уни­вер­си­тета такую бумагу:

«Непо­лу­че­ние от вас тре­бу­е­мых доку­мен­тов повле­чет за собой нерас­смот­ре­ние вашегозаяв­ле­ния».

«Нерас­смот­ре­ние заяв­ле­ния», «нали­чие отсут­ствия», «воз­ник­но­ве­ние исчез­но­ве­ния», «в силу сла­бо­сти», «за счет» и проч. Муд­рено ли, что когда сту­дентка кон­чает свой вуз и выхо­дит на лите­ра­тур­ное поприще, у нее до того при­туп­ля­ется слух к языку, что она начи­нает созда­вать вот такие шедевры:

«Раз­ви­вая свое твор­че­ское зада­ние (?), Некра­сов в отли­чие (?) от Бар­те­нева дает (?) вели­кого поэта (так и ска­зано: „дает вели­кого поэта“. — К. Ч.) и здесь, в окру­же­нии ска­зоч­ного ноч­ного пей­зажа, рабо­та­ю­щим (так и ска­зано: „дает поэта рабо­та­ю­щим“. — К. Ч.) и сосре­до­то­ченно дума­ю­щим, име­ю­щим слож­ную вол­ну­ю­щую жизнь (так и ска­зано: „име­ю­щим жизнь“. — К. Ч.), как-то соот­но­ся­щу­юся с жиз­нью народа, — не слу­чайно таквыпукло и рельефно, сразу же за рас­кры­тием только что назван­ной осо­бен­но­сти образа Пуш­кина, вос­про­из­во­дится Некра­со­вым татар­ская легенда о тро­га­тель­ной дружбе рус­ского поэта со сво­бод­ной пев­че­ской (?!?) птич­кой — соловьем».

Про­чтите эту око­ле­сицу вслух (непре­менно вслух!), и вы уви­дите, что я неда­ром кричу караул: если о гени­аль­ном поэте, мастере рус­ского слова, у нас поз­во­ляют себе писать и печа­тать такой густоп­со­вый сум­бур — именно потому, что он весь испещ­рен псев­до­на­уч­ными (а на самом деле кан­це­ляр­скими) фра­зами, зна­чит, нам и вправду необ­хо­димо спа­саться от этой сло­вес­ной гангрены.

В пре­ди­сло­вии к одной своей книге я поз­во­лил себе сказать:

«Эта книга…»

Редак­тор зачерк­нул и написал:

«Насто­я­щая книга…»

И когда я воз­ра­зил про­тив этой поправки, он сию же минуту пред­ло­жил мне другую:

«Дан­ная книга…»

И мне в тысяч­ный раз вспом­ни­лось гнев­ное вос­кли­ца­ние Чехова:

«Какая гадость чинов­ни­чий язык. „Исходя из поло­же­ния“, „с одной сто­роны…“, „с дру­гой же сто­роны“, и все это без вся­кой надоб­но­сти. „Тем не менее“ и „по мере того» чинов­ники сочи­нили. Я читаю и отпле­вы­ва­юсь… Неясно, холодно и неизящно: пишет, сукин сын, точно холод­ный в гробу лежит».

Него­до­ва­ние Чехова вызвано исклю­чи­тельно казен­ными бума­гами, но кто может объ­яс­нить, почему авторы, кото­рые пишут о лите­ра­тур­ных явле­ниях ста­рого и нового вре­мени, обна­ру­жи­вают такое при­стра­стие к этому «неяс­ному, холод­ному и неизящ­ному» стилю, свя­зы­ва­ю­щему их по рукам и ногам? Ведь только эмо­ци­о­наль­ной, увле­ка­тель­ной, взвол­но­ван­ной речью могли бы они пере­дать — осо­бенно школь­ни­кам — то свет­лое чув­ство любви и при­зна­тель­но­сти, какое они питали всю жизнь к бла­го­дат­ной поэ­зии Пуш­кина. Потому что дети до конца своих дней воз­не­на­ви­дят тво­ре­ния Пуш­кина и его самого, если вы взду­ма­ете бесе­до­вать с ними на таком языке, каким пишутся казен­ные бумаги.

«Показ Пуш­ки­ным поимки рыба­ком золо­той рыбки, обе­щав­шей при усло­вии (!) ее отпуска в море зна­чи­тель­ный (!) откуп, не исполь­зо­ван­ный вна­чале ста­ри­ком, имеет важ­ное зна­че­ние (!)… Повтор­ная встреча (!) с рыб­кой, посвя­щен­ная вопросу (!) о новом корыте…»

Эта убий­ственно злая паро­дия талант­ли­вого юмо­ри­ста Зин. Папер­ного хороша уже тем, что она почти не паро­дия: именно таким язы­ком про­то­ко­лов и про­чих офи­ци­аль­ных бумаг еще недавно при­нято было у нас гово­рить в учеб­ни­ках, бро­шю­рах, ста­тьях, дис­сер­та­циях о вели­чай­ших гениях рус­ской земли.

Когда Папер­ный сочи­нял «поимку рыба­ком» и «отпуск в море», ему и в голову не при­хо­дило, что для педа­го­гов напи­сана уче­ная книга, где о той же пуш­кин­ской сказке гово­рится такими словами:

«…в „Сказке о рыбаке и рыбке» А. С. Пуш­кин, рисуя нарас­та­ю­щее чув­ство гнева „синего моря“ про­тив „взду­рив­шейся“ ста­рухи в форме ввод­ных пред­ло­же­ний…», «При вто­рой „заявке“ ста­рухи…», «С ростом аппе­тита „про­кля­той бабы“ рас­тет реак­ция синего моря».

Так и напе­ча­тано: «реак­ция синего моря». Чем же это лучше «показа поимки» и «вопроса о корыте»?

Это немыс­лимо, это безумно, этому трудно пове­рить, но даже в «высо­ких жан­рах», даже в бел­ле­три­стике, даже в худо­же­ствен­ной (!) лите­ра­туре еще очень недавно про­цве­тал этот стиль, тяго­те­ю­щий к газет­ным шаб­ло­нам. Лет десять назад в некоем жур­нале был напе­ча­тан роман, в кото­ром поло­жи­тель­ный герой, свер­ка­ю­щий всеми доб­ро­де­те­лями, изъ­яс­нялся на таком языке:

«— Мы рас­по­ла­гаем пре­крас­ной гор­ной тех­ни­кой. Необ­хо­димо добиться меха­ни­за­ции всех про­цес­сов работы, повсе­местно вве­сти дистан­ци­он­ное управ­ле­ние. Тяже­лые вру­бо­вые машины, скреп­ко­вые транс­пор­теры, мощ­ные элек­тро­возы» и т.д.

«…Пока они сами не пой­мут пороч­но­сти своих мето­дов руко­вод­ства или пока не поста­вят этих руко­во­ди­те­лей перед фак­том необ­хо­ди­мо­сти сло­жить пол­но­мо­чия по несо­от­вет­ствию сего­дняш­нему дню» и т.д.

К сча­стью, в послед­нее время такой стиль из рома­нов и пове­стей уже начи­нает выветриваться.

Тяже­лую грусть при­шлось мне пере­жить на днях, когда пла­мен­ное сочув­ствие моей борьбе с кан­це­ляр­скими фор­мами речи выра­зил мне один крас­но­дар­ский чита­тель в очень любез­ном письме, от кото­рого, к моему изум­ле­нию, так и разит канцелярщиной.

«Това­рищу Кор­нею Чуков­скому, — начи­на­ется это письмо. — Ваша ста­тья в газете (!) „Изве­стия“ (!) за 26‑е ноября (!) 1960 года (!) под заго­лов­ком (!) „Сыпь“ о род­ном нашем языке (!) (словно мне, автору „Сыпи“, неиз­вестно, где она напе­ча­тана и какова ее тема. — К. Ч.) явля­ется более чем свое­вре­мен­ной, и ее нужно вся­че­ски при­вет­ство­вать, так же как и дру­гие ста­тьи по этому вопросу. Судя по заго­ловку ста­тьи, этот недо­ста­ток явля­ется болез­нью, и ее надо упорно и настой­чиво лечить. Говоря об этой болезни, нельзя не посе­то­вать на без­раз­лич­ное отно­ше­ние как со сто­роны прессы, так и ряда орга­нов и орга­ни­за­ций…» и т.д.

Я читал это письмо и чуть не пла­кал. Было от чего прийти в отча­я­ние! Ведь я наде­ялся, что при помощи газет­ной ста­тьи мне удастся хоть отча­сти обуз­дать при­вер­жен­цев кан­це­ляр­ского слога. Но ока­зы­ва­ется, даже те, кто соли­да­рен со мною, выра­жают свою соли­дар­ность при помощи тех самых шаб­ло­нов, с кото­рыми я пытался бороться: «нужно вся­че­ски при­вет­ство­вать», «нельзя не посе­то­вать», «упорно и настой­чиво», «как со сто­роны», «так и ряда орга­нов и орга­ни­за­ций» и проч.

Но недолго был я без­уте­шен: через несколько дней ко мне из Таш­кента при­шло письмо дру­гого чита­теля, где он, метко харак­те­ри­зуя кан­це­ля­рит как тяже­лый недуг, дает клятву в крат­чай­ший же срок изба­виться от этой напасти:

«Диа­гноз постав­лен убий­ственно точно: кан­це­ля­рит, — пишет он. — Это слово уда­рило меня по гла­зам. Я обна­ру­жил, что болен кан­це­ля­ри­том. Кан­це­ля­рит при­ги­бал меня, тол­кал на лице­ме­рие, лень, вызы­вал у меня в душе глу­пую и под­лую, хит­рень­кую улыбку: вот как я обма­ны­ваю, выда­вая пусто­цвет за нечто живое… Неис­крен­ность, лень, тру­сость, бес­си­лие сразу же (хотел напи­сать: „неза­мед­ли­тельно“) вле­кут за собой омерт­ве­ние речи. Но очень обидно, когда та же самая кан­це­ляр­ская речь слу­жит фор­мой для чувств глу­бо­ких и силь­ных. Чело­век гово­рит от души, а вокруг него рас­сы­па­ется холод­ная сло­вес­ная пыль».

Конечно, одного пока­я­ния мало, так как дело не только в сти­ли­стике. Изго­ните бюро­кра­тизм из чело­ве­че­ских отно­ше­ний, из быта, и тогда он уйдет сам собою из писем, учеб­ни­ков, дис­сер­та­ций, лите­ра­ту­ро­вед­че­ских книг.

Не пора ли ему точно так же вывет­риться из школь­ной словесности?

Глава седьмая. Школьная словесность

I

Глав­ная беда заклю­ча­ется в том, что кан­це­ляр­ская речь по своей ядо­ви­той при­роде склонна отрав­лять и губить самые живые слова. Как бы ни было изящно, поэ­тично и выра­зи­тельно слово, чуть только вой­дет оно в состав этой речи, оно совер­шенно утра­чи­вает свой пер­во­на­чаль­ный чело­ве­че­ский смысл и пре­вра­ща­ется в нуд­ный шаблон.

Мы только что видели: даже слово борьба, едва оно сде­ла­лось при­мель­кав­шимся сло­вом, упо­треб­ля­е­мым бук­вально на каж­дом шагу, утра­тило пер­во­на­чаль­ную свою дина­мич­ность, и им стали поль­зо­ваться как деше­вым шаб­ло­ном даже те, кто укло­ня­ется от вся­кой борьбы.

Так же кан­це­ля­ри­зи­ро­ва­лось слово про­тест — конечно, не везде, не для всех, но, во вся­ком слу­чае, для мно­же­ства школь­ни­ков, кото­рые уже давно запри­ме­тили, что без этого слова немыс­лимо ни одно из школь­ных сочинений.

— Ничего, не впер­вые, излов­чусь как-нибудь! — ска­зал мне деся­ти­класс­ник, при­знав­шийся, что совсем не читал Гон­ча­рова, о кото­ром ему зав­тра пред­стоит напи­сать сочи­не­ние. — Глав­ное, чтоб было побольше про­те­стов. Я так и напишу непре­менно: «Гон­ча­ров в своих рома­нах про­те­сто­вал про­тив…» Уж я при­ду­маю, про­тив чего.

Любое слово, даже, каза­лось бы, самое цен­ное, и то рис­кует пре­вра­титься в истер­тый шаб­лон, не вызы­ва­ю­щий ни малей­ших эмо­ций, если его ста­нут при­ме­нять слиш­ком часто и при­том механически.

Это про­изо­шло, напри­мер, с такими сло­вами, как яркий и ярко.

Я знаю учеб­ник по лите­ра­туре для девя­того класса, где гово­рится, что такой-то писа­тель дает такие-то «яркие образы», а такой-то «ярко отра­жает» такую-то пси­хику, а у такого-то«ярко обри­со­ван» такой-то харак­тер и «ярко выяв­лены» такие-то черты, а такой-то «яркопока­зал», а такой-то и сам по себе есть «яркий выра­зи­тель» чего-то.

Муд­рено ли, что уже на пятой стра­нице эта «яркость» начи­нает ощу­щаться как «туск­лость», а на шестой окон­ча­тельно гас­нет, и мы оста­емся во тьме, ибо кто же не почув­ствует, что за этим меха­ни­че­ски повто­ря­ю­щимся стер­тым клише скры­ва­ется рав­но­ду­шие лени­вых умов, даже не пыта­ю­щихся ска­зать о заме­ча­тель­ных рус­ских писа­те­лях свое соб­ствен­ное, све­жее, от сердца иду­щее слово.

Боже меня сохрани вос­ста­вать про­тив слова «яркий»! Это чудес­ное, яркое слово. Но даже оно уми­рает, когда ста­но­вится при­мель­кав­шимся тер­ми­ном под пером у рав­но­душ­ных писак.

Такому же омерт­ве­нию под­верг­лось у них, напри­мер, слово вол­ну­ю­щий, ибо стало уже зако­ре­не­лой при­выч­кой повто­рять это слово на десят­ках стра­ниц: «таков этот вол­ну­ю­щийобраз», «таков этот вол­ну­ю­щий гимн при­роде», «вол­ну­ю­щий показ его несча­стий». От меха­ни­че­ского повто­ре­ния и этот отлич­ный эпи­тет в конце кон­цов пере­стает ощущаться.

Таким же омерт­ве­лым эпи­те­том стало, напри­мер, очень непло­хое слово соч­ный: «соч­ныйязык», «соч­ный образ», «фан­та­сти­че­ское у Некра­сова так сочно», «Пого­рель­ский сочнопере­да­вал быт и нравы…», и гля­дишь: через две-три стра­ницы даже слово соч­ный засохло.

Рецен­зент «Нового мира» А. Липе­лес, сурово осу­див тот без­душ­ный жар­гон, на кото­ром напи­сана одна из подоб­ных лите­ра­ту­ро­вед­че­ских книг, при­хо­дит к заклю­че­нию, что такие книги «уби­вают вся­кий инте­рес к сво­ему предмету».

Боюсь, что дело обстоит гораздо хуже. Поте­рять инте­рес — пол­беды. Несча­стье заклю­ча­ется в том, что эти книги нередко вну­шают чита­те­лям нена­висть к тому, что они хотят вос­хва­лять. Так как ничего, кроме злой тоски, не может вызвать лите­ра­ту­ро­вед­че­ский труд, в кото­ром из стра­ницы в стра­ницу мель­кают такие слова:

«В пове­сти пока­заны…», «в этой сцене пока­заны», «писа­тель без при­крас пока­зал»,«Горь­кий пока­зал», «М. Шоло­хов пока­зал», «Фадеев пока­зал», и еще раз «Фадеев пока­зал», «автор стре­мится пока­зать», «это пано­рама, пока­зы­ва­ю­щая», «в „Брус­ках“ ярко пока­зан» и т.д., и т.д., и т.д.

Когда же все эти пока­зал, пока­зал, пока­зал при­мель­ка­ются, как ело­вые шишки, автор для раз­но­об­ра­зия вво­дит сло­вечко рас­крыл: «Фур­ма­нов бле­стяще рас­крыл…», «Фадееврас­крыл…», «(Автор) в своих замет­ках рас­крыл…», «образ Буг­рова… рас­крыт Горьким…»

Отни­мите у подоб­ного автора его пока­зал и рас­крыл, и у него ничего не оста­нется. Тре­бо­вать у него вдох­но­ве­ния, сер­деч­ного жара, нова­тор­ства, стра­сти — все равно что тре­бо­вать их у вяле­ной воблы. Его нищен­ски бед­ный сло­варь только и при­го­ден для реги­стра­ции всех этих рас­крыл и пока­зал, а если попа­дется ему под перо такое коло­рит­ное выра­же­ние, как сгу­сток энер­гии, он делает шаб­лон и из него:

«Васса Желез­нова изоб­ра­жена как сгу­сток энер­гии». «Сте­пан Куту­зов выгля­дит (?)сгуст­ком энергии».

Кри­тик Андрей Тур­ков рас­смат­ри­вает эту книгу как некую забав­ную ред­кость. К сожа­ле­нию, это не так. Беру сочи­не­ние деся­ти­класс­ника Миши Л‑на «Моло­до­гвар­дейцы — типич­ные пред­ста­ви­тели совет­ской моло­дежи» и там с глу­бо­чай­шею скор­бью читаю:

«В образе Олега Коше­вого пока­зан… Автор пока­зал наших совет­ских людей… Однако в пер­вом изда­нии была недо­ста­точно ярко пока­зана… Теперь в романе пока­зана… Фадеев глу­боко рас­крыл… Он пока­зал типич­ные черты… Фадеев с боль­шой теп­ло­той иска­зы­вает…»,и так дальше, и так дальше.

Сочи­не­ние вполне удо­вле­тво­рило учи­тель­ницу и полу­чило наи­выс­шую оценку.

И вот сочи­не­ние отлич­ницы Мины Л‑ской о «Под­ня­той целине», тоже оце­нен­ное пятеркой:

«М. Шоло­хов отлично пока­зал… Он пока­зал нам, как… Писа­тель отлично пока­зал нам клас­со­вую борьбу… Он пока­зал нам столк­но­ве­ние лицом к лицу… М. Шоло­хов в осо­бен­но­сти хорошо пока­зал нам каза­ков, кото­рые… Автор при помощи этого образа ука­зы­вает, что… Книга пока­зала нам, как, пре­одо­ле­вая все пре­пят­ствия…» и т.д., и т.д.

Пока­зал и рас­крыл, и еще пока­зал, и еще, и еще.

Да и все про­чие слова — до чего они скудны! Словно исчез, поза­былся весь рус­ский язык с его вели­ко­леп­ным богат­ством раз­но­об­раз­ней­ших слов и уце­лели только два-три десятка стан­дарт­ных сло­ве­чек и фраз, кото­рые и ком­би­ни­ру­ются школьниками.

Повто­ряю: я не настолько безу­мен, чтобы вос­ста­вать про­тив этих сло­во­со­че­та­ний и слов самих по себе. Каж­дое из них вполне законно и пра­вильно, и почему же не вос­поль­зо­ваться ими при слу­чае? Но горе, если в своей массе, в своей сово­куп­но­сти они опре­де­ляют собою стиль мно­гих книг и ста­тей, явля­ются глав­ными при­ме­тами этого лите­ра­тур­ного стиля! Горе, если при­зна­ком серьез­но­сти иссле­до­ва­ний о том или ином из вели­ких худож­ни­ков слова будет этот якобы науч­ный, а на самом деле жуль­ни­че­ский кан­це­ляр­ский жар­гон, весь насы­щен­ный шаб­лон­ными словами.

Ведь лите­ра­ту­ро­ве­де­ние не только наука, но в зна­чи­тель­ной мере искус­ство. Глав­ное в этом искус­стве — язык, щед­рый, изощ­рен­ный и гиб­кий. И чтобы дать лите­ра­тур­ный порт­рет того или иного писа­теля, дать харак­те­ри­стику его твор­че­ской лич­но­сти — будет ли это Гер­цен, Гри­бо­едов, Кры­лов или Алек­сандр Твар­дов­ский, — тре­бу­ется бога­тей­шая лек­сика, изоби­лу­ю­щая раз­но­об­раз­ными крас­ками. Здесь с такими сло­веч­ками, как «яркий», «вол­ну­ю­щий», «соч­ный» (если даже при­ба­вить к ним «пока­зал» и «рас­крыл»), далеко не уедешь. Не помо­гут тебе и такие тра­фа­ре­тики, как «с исклю­чи­тель­ной силой», «с исклю­чи­тель­ной любо­вью», «с исклю­чи­тель­ной смелостью».

Здесь стан­дарт­ная фра­зео­ло­гия осо­бенно немощна, потому что на стра­ни­цах твоей ста­тьи или книги при­дется же тебе про­ци­ти­ро­вать того гени­аль­ного мастера, о кото­ром ты пишешь, и кон­траст между его оба­я­тель­ным сти­лем и пош­лым сти­лем твоих штам­по­ван­ных, казен­ных сен­тен­ций обна­ру­жит всю позор­ную ску­дость тво­его ума, твоей личности.

II

Школь­ные учеб­ники по лите­ра­туре до такой сте­пени погло­щены усерд­ным истол­ко­ва­нием изу­ча­е­мых авто­ров, что их созда­те­лям и в голову не при­хо­дит научить шко­ля­ров вос­хи­щаться худо­же­ствен­ным мастер­ством этих авто­ров, свое­об­ра­зием их поэ­ти­че­ской речи. Они столько тол­куют об идео­ло­гии писа­теля, что у них и вре­мени не хва­тает ска­зать о нем как о живом чело­веке — о нем и о его див­ном искусстве.

Вме­сто того чтобы при­учать детвору вос­хи­щаться непо­вто­ри­мыми, инди­ви­ду­аль­ными, ни с чем не срав­ни­мыми чер­тами каж­дого автора, учеб­ники изоб­ра­жают всех оди­на­ко­выми, так что Пуш­кина не отли­чишь от Щедрина.

Для учеб­ника все они схожи, как воро­бьи или галки. Про каж­дого, про каж­дого из клас­си­ков здесь гово­рится, что он:

1) любит родину, 2) любит народ, 3) про­те­стует про­тив мрач­ной дей­стви­тель­но­сти; что он, как и все они: 4) гума­нист, 5) реа­лист, 6) опти­мист, 7) не имеет ника­ких недо­стат­ков и вообщеника­ких инди­ви­ду­аль­ных при­мет.

Вме­сто того чтобы пока­зать и объ­яс­нить уче­ни­кам, чем один писа­тель не похож на дру­гого, в чем непо­вто­ри­мое свое­об­ра­зие его твор­че­ской лич­но­сти, учеб­ники чрез­вы­чайно хло­по­чут о том, чтобы выдви­нуть воз­можно рельеф­нее такие черты, кото­рыми все эти столь раз­ные люди похожи один на дру­гого, то есть при­во­дят их к одному знаменателю.

Конечно, никто не спо­рит: все они любили родину, любили народ — за это им честь и хвала! — но каж­дый любил по-сво­ему, — Глеб Успен­ский вот так, а Чехов совсем иначе, и писали они каж­дый по-сво­ему — в зави­си­мо­сти от своих соци­аль­ных пози­ций, от своей духов­ной при­роды, от сво­его тем­пе­ра­мента, от тех или иных фак­тов своей биографии.

У каж­дого своя лич­ность, а зна­чит, и своя манера, свой язык и свой стиль. Скры­вать эту лич­ность во имя каких бы то ни было схем, рас­смат­ри­вать писа­теля исклю­чи­тельно как «типич­ного пред­ста­ви­теля» таких-то и таких-то направ­ле­ний, тече­ний и вея­ний — это зна­чит отнять его у школь­ни­ков раз навсе­гда и под­ме­нить изу­че­ние его чудес­ного твор­че­ства абстракциями.

Конечно, говоря о писа­теле, нужно со всей опре­де­лен­но­стью ска­зать о клас­со­вой при­роде его твор­че­ства, но ска­зать это нужно про­стыми сло­вами, отнюдь не под­ме­няя изу­че­ние лите­ра­тур­ных явле­ний сплош­ным «соци­аль­ным ана­ли­зом» или сплош­ным «фор­маль­ным ана­ли­зом». Все это для школь­ни­ков прак­ти­че­ски сво­дится к без­дум­ному, попу­гай­ному повто­ре­нию одних и тех же истас­кан­ных фор­мул и терминов.

Такое попу­гай­ство опас­ная вещь, потому что оно осво­бож­дает детей от мышления.

Под­ме­тив, что пре­по­да­ва­тель сло­вес­но­сти ста­вит пре­выше всего не те искрен­ние мысли и чув­ства, кото­рые живы в ребя­чьей душе, а зако­сте­не­лые фразы учеб­ника, хит­ро­ум­ные школь­ники зазуб­ри­вают эти фразы наизусть и, ловко жон­гли­руя ими, бла­го­по­лучно полу­чают пятерки!

Я знаю школь­ника, кото­рый, про­чтя по про­грамме роман неко­его вто­ро­сте­пен­ного «клас­сика», тоск­ливо вздох­нул и сказал:

— Тяго­мо­тина! Пшено! Лабуда! — но в школь­ном сочи­не­нии не пре­ми­нул напи­сать про этот же самый роман, что он «вол­ну­ю­щий», «яркий» и «соч­ный», что он «вошел в сокро­вищ­ницу рус­ской лите­ра­туры», и обо­звал его героя «типич­ным пред­ста­ви­те­лем» (не помню чего). И за этот без­душ­ный набор при­мель­кав­шихся шаб­ло­нов полу­чил пол­ное одоб­ре­ние учителя.

Новый учеб­ник дол­жен быть совер­шенно иным. Подальше от вся­ких шаб­ло­нов, ника­ких «типич­ных пред­ста­ви­те­лей». Кон­крет­ное здесь должно пре­об­ла­дать над абстракт­ным, живая образ­ность — над уны­лой рассудочностью.

Хоро­ших педа­го­гов у нас больше, чем при­нято думать. Но тре­бо­ва­ния, кото­рые предъ­яв­ля­ются к ним школь­ной про­грам­мой, не дают раз­вер­нуться их талан­там, их творчеству.

Я уве­рен, что мно­гие из них будут тво­рить чудеса, если дать им учеб­ник, напи­сан­ный свежо, увле­ка­тельно, без угрю­мого налета казен­но­сти, празд­нично и любовно оформ­лен­ный — иллю­стри­ро­ван­ный не только порт­ре­тами, но и кар­ти­нами из жизни писа­те­лей (кар­ти­нами по воз­мож­но­сти в красках).

Повто­ряю: если бы школы и вузы поста­вили себе спе­ци­аль­ную цель — отва­дить уча­щихся от нашей бес­смерт­ной и муд­рой сло­вес­но­сти, они не могли бы достичь этой цели более вер­ными и надеж­ными средствами.

Силь­ней­шее их ору­жие — скука. Дра­го­цен­ные мысли и чув­ства, кото­рые могли бы вооду­ше­вить и обла­го­ро­дить детей, часто пре­под­но­сятся им в надо­ев­ших, затас­кан­ных фор­мах, за кото­рыми школь­ники чутко улав­ли­вают пол­ное рав­но­ду­шие к делу. Мало-помалу они при­уча­ются таить про себя свои под­лин­ные мне­ния и, отве­чая урок, при­бе­гают к стан­дарт­ной фра­зео­ло­гии учеб­ни­ков, столь любез­ной иным педагогам.

Жур­на­лист М. Розов­ский в неве­се­лой паро­дии едко высмеял то бес­со­вест­ное обра­ще­ние со сло­вом, к кото­рому иные чело­веки в футля­рах все еще при­нуж­дают детей, ставя им хоро­шие отметки за при­спо­соб­лен­че­ские, лжи­вые фразы.

Дай этим шко­ля­рам любую тему, хотя бы о Бабе-яге, и они без зазре­ния сове­сти напи­шут вот такую ахинею:

«Заме­ча­тель­ное про­из­ве­де­ние — сказка о Бабе-яге — явля­ется заме­ча­тель­ным образ­цом нашей заме­ча­тель­ной литературы.

Тяже­лое поло­же­ние кре­стьян­ства в мрач­ную, бес­про­свет­ную эпоху, кото­рая харак­те­ри­зо­ва­лась бес­по­щад­ным, страш­ным, мрач­ным, бес­про­свет­ным угне­те­нием, было невы­но­симо бес­про­светно, мрачно, страшно и беспощадно.

„Това­рищ, верь! Взой­дет она!“ — писал вели­кий рус­ский поэт Пушкин…»

Живо смек­нули хит­ро­ум­ные школь­ники, что без «тяже­лого поло­же­ния кре­стьян­ства» и без «мрач­ной бес­про­свет­ной эпохи» не сле­дует писать даже о Бабе-яге.

Но, конечно, этих шаб­ло­нов им мало, и они пус­кают в дело еще два десятка других.

«И в это время, — про­дол­жают они, — осо­бенно звонко про­зву­чал свет­лый голос­не­из­вест­ного автора сказки о Бабе-яге, кото­рая навсе­гда вошла в сокро­вищ­ницу литературы.

…В наше время бабизм-ягизм играет боль­шое зна­че­ние и имеет боль­шую роль…»

План этого школь­ного сочи­не­ния, по сло­вам паро­ди­ста, такой:

«I. Вступ­ле­ние. Исто­ри­че­ская обста­новка в те еще годы.

II. Глав­ная часть. Показ Бабы-яги — яркой пред­ста­ви­тель­ницы тем­ных сил.

Черты Бабы-яги.

1. Поло­жи­тель­ные:

а) сме­лость;

б) связь с народом;

в) вера в будущее.

2. Отри­ца­тель­ные:

а) тру­сость;

б) эго­изм;

в) пес­си­мизм;

г) костя­ная нога».

К сожа­ле­нию, нельзя ска­зать, что эта паро­дия не опи­ра­ется на реаль­ные факты.

Недавно педа­гог Л. Рыбак при­вел эту паро­дию в своей горя­чей и тре­вож­ной ста­тье, напе­ча­тан­ной в «Лите­ра­тур­ной газете», и сооб­щил на осно­ва­нии опыта, что это совсем не паро­дия. «Паро­дия не полу­чи­лась, полу­чи­лась фото­гра­фия, — пишет он. — Ост­ро­ум­ная выдумка фелье­то­ни­ста во всех дета­лях сов­пала с жиз­нен­ной исто­рией». В дока­за­тель­ство этого Л. Рыбак про­ци­ти­ро­вал под­лин­ные сочи­не­ния школь­ни­ков — и о «Лягушке-путе­ше­ствен­нице» Гар­шина, и о пуш­кин­ской Татьяне, и о «Герое нашего вре­мени» Лер­мон­това; ока­за­лось, что все эти сочи­не­ния писаны одним и тем же язы­ком, теми же (бук­вально!) сло­вами, как и анек­до­ти­че­ское сочи­не­ние о Бабе-яге.

III

Нико­гда не забуду тот горест­ный слу­чай, кото­рый мне дове­лось наблюдать.

Ста­рик при­вел в дет­скую биб­лио­теку четыр­на­дца­ти­лет­него внука и в раз­го­воре со мною посе­то­вал, что тот питает слиш­ком боль­шое при­стра­стие к при­клю­чен­че­ской лите­ра­туре о шпионах.

Внук гневно взмет­нул на него свои чер­ные кра­си­вые глаза.

— А ты что дума­ешь, я тебе Пуш­кина читать буду!

Я рас­ска­зал об этом слу­чае в газете и полу­чил от одной учи­тель­ницы такое письмо, в кото­ром слы­шится слиш­ком уж горь­кое чувство.

«…Нельзя, — гово­рится в письме, — больше ни одного года тер­петь суще­ству­ю­щий у нас стиль пре­по­да­ва­ния рус­ской лите­ра­туры. Если бы вы почи­тали сочи­не­ния выпуск­ни­ков — не одно, а в массе! Страшно ста­но­вится: „образы“, „пред­ста­ви­тели“, „про­хо­дят крас­ной нитью“, „гнев­ный про­тест“ и т.д. А пого­во­ришь с чело­ве­ком, он и про­из­ве­де­ния, ока­зы­ва­ется, не читал, о кото­ром только что так бойко отзывался.

Не вре­дит ли навяз­чи­вое, слиш­ком усерд­ное тол­ко­ва­ние, пре­сло­ву­тое „ана­ли­зи­ро­ва­ние“ рус­ских сти­хов, рас­ска­зов, поэм, пове­стей? Не полез­нее ли для ребят про­сто побольше их читать, может быть, с помо­щью умного стар­шего друга?

Полу­ча­ется, что между Пуш­ки­ным и четыр­на­дца­ти­лет­ним маль­чу­га­ном стоит какой-то страшно туск­лый и без­душ­ный посред­ник, взяв­ший на себя роль пере­вод­чика. Почему мы не дове­ряем поэтам, худож­ни­кам слова? Ведь худо­же­ствен­ное про­из­ве­де­ние тем и заме­ча­тельно, что дово­дит такую-то идею до глу­бин нашего созна­ния. Кто лучше Льва Тол­стого ска­жет мне то, что он „хотел ска­зать“? Учи­теля очень часто обра­ща­ются к уче­ни­кам с общей фор­му­лой: „писа­тель своим про­из­ве­де­нием (или этими сло­вами) хотел ска­зать…“ Хотел, да не мог: не хва­тило, стало быть, ума и таланта. А вот учеб­ник сей­час вам все растолкует.

Слиш­ком далеко зашел в школе отрыв «лите­ра­туры» от тек­стов, от самой лите­ра­туры. Дети, под­ростки, юноши, по-моему, должны прежде всего знать стихи Пуш­кина, а уж во вто­рую оче­редь — о сти­хах Пушкина».

Нужно, чтобы эта чудес­ная мысль, про­стая и ясная, была усво­ена всеми пре­по­да­ва­те­лями нашей сло­вес­но­сти, — мысль о том, что сам Пуш­кин важ­нее, цен­нее, нуж­нее, чем целый бата­льон мето­ди­стов, кото­рые, словно спе­ци­ально для школь­ных шпар­га­лок, навя­зы­вают детям гото­вые фор­мулы: что именно «рас­крыл» он в «Оне­гине» и что «пока­зал» в «Пол­таве».

Непо­сред­ствен­ное, пря­мое, эмо­ци­о­наль­ное вос­при­я­тие того или иного про­из­ве­де­ния поэ­зии должно пред­ше­ство­вать вся­ким учи­тель­ским мудр­ство­ва­ниям над ним.

«Я бы очень хотел, — ска­зал Алек­сандр Твар­дов­ский в своей памят­ной речи на Все­рос­сий­ском съезде учи­те­лей, — я бы очень хотел, чтобы наши школь­ники, читая роман или повесть, не „ана­ли­зи­ро­вали“ бы их с каран­да­шом в руках, а отда­ва­лись бы про­цессу чте­ния, как про­цессу радост­ного обще­ния с кни­гой».

«Радост­ное обще­ние с кни­гой» — в сущ­но­сти, только оно и вли­яет на душев­ную жизнь учащихся.

Что же каса­ется того ана­лиза, о кото­ром иро­ни­че­ски упо­ми­нает Твар­дов­ский, — кому же неве­домо, что во мно­гих слу­чаях этот ана­лиз пред­став­ляет собой чистей­шую фикцию!

Ведь в учеб­нике зара­нее ука­зано, что́ школь­нику пола­га­ется думать о Лер­мон­тове, и что́ — о Мая­ков­ском, и что́ — о Некра­сове. Зазубри все эти гото­вые фор­мулы, и ты будешь осво­бож­ден от нелег­кой обя­зан­но­сти само­сто­я­тельно мыс­лить. Весь про­из­во­ди­мый тобою «ана­лиз» све­дется к меха­ни­че­скому повто­ре­нию вызубренного.

Между тем именно теперь, когда педа­го­ги­че­ский про­цесс совер­ша­ется под лозун­гом при­бли­же­ния школы к жизни, осо­бенно дикими кажутся мне эти дог­ма­ти­че­ские методы изу­че­ния одной из самых жиз­нен­ных и жиз­не­лю­би­вых лите­ра­тур чело­ве­че­ства, вся сила кото­рой в ее сли­я­нии с действительностью.

Поэтому так радуют друж­ные тре­бо­ва­ния пере­до­вых педа­го­гов, наста­и­ва­ю­щих, чтобы этой дог­ма­тике был поло­жен конец.

Их тре­бо­ва­ния доста­точно громко зву­чат на стра­ни­цах жур­нала «Лите­ра­тура в школе» (кстати ска­зать, очень живого и дельного).

Вот что пишет, напри­мер, учи­тель Ю. Недо­речко (Таган­рог):

«Чтобы при­го­то­вить уча­щихся к жизни и прак­ти­че­ской дея­тель­но­сти, нужно научить их само­сто­я­тель­но­сти суж­де­ний».

О том же гово­рят и руко­во­ди­тели трид­цати рай­он­ных мето­ди­че­ских объ­еди­не­ний Орлов­ской области:

«При­зна­вая необ­хо­ди­мость борьбы со схе­ма­тиз­мом, дог­ма­ти­кой, вуль­гар­ным социо­ло­гиз­мом в мето­дике и прак­тике школь­ного пре­по­да­ва­ния лите­ра­туры, участ­ники сове­ща­ния счи­тают, что изу­че­ние про­из­ве­де­ний должно углуб­лять непо­сред­ственноэмо­ци­о­наль­ное вос­при­я­тие».

Учи­тель­ница К. Р. Лапина (г. Ниж­ний Тагил) говорит:

«Школа раньше всего должна научить изла­гать свое, а не чужое. Вот почему нужны сочи­не­ния творческие».

Учи­тель Б. И. Сте­пан­шин (Львов):

«Сочи­не­ния на атте­стат зре­ло­сти должны быть под­линно творческими».

Все педа­гоги, высту­па­ю­щие в этом жур­нале, — все в один голос тре­буют, чтобы класс­ные сочи­не­ния школь­ни­ков были самостоятельными.

Вообще, когда пере­ли­сты­ва­ешь этот жур­нал, про­ни­ка­ешься твер­дой уве­рен­но­стью, что ста­рые, зако­сте­не­лые методы пре­по­да­ва­ния сло­вес­но­сти, осуж­ден­ные пере­до­вой педа­го­ги­че­ской мыс­лью, уже недолго про­су­ще­ствуют у нас. Луч­шие педа­гоги страны вынесли им смерт­ный приговор.

* * *

При­шел в биб­лио­теку моло­дой чело­век лет шест­на­дцати и попро­сил деловито:

— Не можете ли вы подо­брать для меня мате­риал: «За что я люблю Тургенева?»

— Какой тут мате­риал? — ска­зал я. — Это дело вашего лич­ного вкуса. Не спра­ши­ва­ете же вы у меня мате­ри­а­лов для объ­яс­не­ния вашей любви… ну, хотя бы к футболу.

— Так ведь фут­бол я люблю в самом деле, а Тургенева…

Вот до чего довели наших талант­ли­вых школь­ни­ков те дале­кие от жизни методы пре­по­да­ва­ния сло­вес­но­сти, кото­рые, как мы видим, горячо нена­вистны луч­шим учи­те­лям и уча­щимся. Теперь их осу­дила вся обще­ствен­ность, и — я верю — воз­врата к ним нет и не будет.

Пусть мут­ный и туск­лый жар­гон ста­нет табу для всех педа­го­гов-сло­вес­ни­ков. Пусть они попы­та­ются гово­рить с уче­ни­ками о вели­ких лите­ра­тур­ных явле­ниях образ­ным, живым язы­ком. Ведь неда­ром ска­зал Чехов, что «учи­тель дол­жен быть артист, худож­ник, горячо влюб­лен­ный в свое дело». Кан­це­ля­ри­сты же, стро­ча­щие реля­ции о вдох­но­вен­ных худож­ни­ках слова, должны быть уво­лены по сокра­ще­нию шта­тов и пусть зани­ма­ются дру­гими профессиями.

Конечно, не все педа­гоги отно­сятся к раз­ряду дог­ма­ти­ков. Но, к сожа­ле­нию, тре­бо­ва­ния, кото­рые еще так недавно предъ­яв­ля­лись к ним школь­ной про­грам­мой, не давали раз­вер­нуться их талан­там. От живой жизни она нередко уво­дила их в область отвле­чен­ной схоластики.

«Я думаю, — ска­зал на Все­рос­сий­ском съезде учи­те­лей Алек­сандр Твар­дов­ский, — я даже убеж­ден, что именно эта пере­стройка (всей системы школь­ного дела. — К. Ч.), реши­тельно, по-рево­лю­ци­он­ному лома­ю­щая то, что око­сте­нело, оде­ре­ве­нело, не соот­вет­ствует нынеш­нему дню, так же реши­тельно отме­тет то пороч­ное в прак­тике пре­по­да­ва­ния лите­ра­туры, о кото­ром столько уже тол­куют наша печать и обще­ствен­ность и в оценке чего схо­дятся и уча­щи­еся, и роди­тели, и сами учащие».

Хочется верить, что так и слу­чится, что при­емы и методы нашей педа­го­ги­че­ской прак­тики, встав­шие в про­ти­во­ре­чие с дей­стви­тель­но­стью, будут отме­тены и забыты.

Именно этой опти­ми­сти­че­ской верой про­ник­нута вся речь Алек­сандра Твардовского.

«…Все то, — гово­рит он, — что мы назы­ваем дог­ма­ти­че­ской, фор­ма­ли­сти­че­ской, схо­ла­сти­че­ской и иной мане­рой пре­по­да­ва­ния лите­ра­туры, — все это отно­сится кпреж­нему, доре­фор­мен­ному пери­оду школы».

Но ста­рое не сда­ется без боя. Нам всем пред­стоит борьба с одрях­лев­шей рути­ной, цеп­ля­ю­щейся за при­выч­ный стандарт.

В эту борьбу попы­тался вклю­читься и я.

Я убеж­ден, что изу­че­ние рус­ской лите­ра­туры ста­нет лишь тогда живым и твор­че­ским, если из школь­ного оби­хода будет самым реши­тель­ным обра­зом изгнан ото­рван­ный от жизни штам­по­ван­ный, стан­дарт­ный жар­гон, сви­де­тель­ству­ю­щий о худо­соч­ной, обес­кров­лен­ной мысли. Про­тив этого жар­гона я и вос­стаю в своей книжке, убеж­ден­ный в самом сер­деч­ном сочув­ствии луч­ших педагогов-словесников.

Никому не уступлю я своей мно­го­лет­ней любви к педа­го­гам. Если негра­мот­ная ста­рая Русь в такие корот­кие сроки сде­ла­лась стра­ной все­об­щей гра­мот­но­сти — здесь заслуга совет­ских учи­те­лей и учи­тель­ниц. Их тяж­кий и такой ответ­ствен­ный труд тре­бует от них неослаб­ного, непре­рыв­ного напря­же­ния сил.

Подви­гом всей своей жизни они при­об­щили к куль­туре сотни мил­ли­о­нов людей.

Но этого, конечно, недо­ста­точно. Это только пер­вая сту­пень. Гра­мот­ность не цель, а только сред­ство. И весь вопрос в том, как сред­ство будет использовано.

Именно теперь, когда гра­мот­ность стала все­об­щей, без­гра­мот­ность отдель­ных людей и обще­ствен­ных групп ощу­ща­ется гораздо силь­нее, чем прежде.

И борьбу с нею нужно вести бес­по­щадно и муже­ственно, чтобы от нее и следа не оста­лось в будущем.

Все мы должны биться за то, чтобы наш язык, «живой как жизнь», не сде­лался «мерт­вым как смерть».

IV

Не нужно забы­вать, что под­лин­ная гра­мот­ность — не только в пра­виль­ном напи­са­нии и про­из­не­се­нии слов.

На днях при­шла ко мне моло­дая сту­дентка, незна­ко­мая, бой­кая, с какой-то неза­тей­ли­вой прось­бой. Испол­нив ее просьбу, я со своей сто­роны попро­сил ее сде­лать мне милость и про­чи­тать вслух из какой-нибудь книги хоть пять или десять стра­ни­чек, чтобы я мог пол­часа отдохнуть.

Она согла­си­лась охотно. Я дал ей пер­вое, что попа­лось мне под руку, — повесть Гоголя «Нев­ский про­спект», закрыл глаза и с удо­воль­ствием при­го­то­вился слушать.

Таков мой люби­мый отдых.

Пер­вые стра­ницы этой упо­и­тель­ной пове­сти прямо-таки невоз­можно читать без вос­торга: такое в ней раз­но­об­ра­зие живых инто­на­ций и такая чудес­ная смесь убий­ствен­ной иро­нии, сар­казма и лирики. Ко всему этому девушка ока­за­лась слепа и глуха. Читала Гоголя, как рас­пи­са­ние поез­дов, — без­участно, моно­тонно и тускло.

Перед нею была вели­ко­леп­ная, узор­ча­тая, мно­го­цвет­ная ткань, свер­ка­ю­щая яркими раду­гами, но для нее эта ткань была серая.

Конечно, при чте­нии она сде­лала немало оши­бок. Вме­сто бла́га про­чи­тала блага́, вме­стомер­кан­тиль­ныймекран­тиль­ный и сби­лась, как семи­лет­няя школь­ница, когда дошла до слова фан­тас­ма­го­рия, явно не извест­ного ей.

Но что такое без­гра­мот­ность бук­вен­ная по срав­не­нию с душев­ной без­гра­мот­но­стью! Не почув­ство­вать див­ного юмора! Не отклик­нуться душой на кра­соту! Девушка пока­за­лась мне мон­стром, и я вспом­нил, что именно так — тупо, без еди­ной улыбки — читал того же Гоголя один паци­ент Харь­ков­ской пси­хи­ат­ри­че­ской клиники.

Чтобы про­ве­рить свое впе­чат­ле­ние, я взял с полки дру­гую книгу и попро­сил девушку про­чи­тать хоть стра­ницу «Былого и дум».

Здесь она спа­со­вала совсем, словно Гер­цен был ино­стран­ный писа­тель, изъ­яс­няв­шийся на неве­до­мом ей языке. Все его сло­вес­ные фей­ер­верки ока­за­лись впу­стую: она даже не заме­тила их.

Девушка окон­чила деся­ти­лет­нюю школу и бла­го­по­лучно учи­лась в педа­го­ги­че­ском вузе. Никто не научил ее вос­хи­щаться искус­ством — радо­ваться Гоголю, Лер­мон­тову, сде­лать сво­ими веч­ными спут­ни­ками Пуш­кина, Бара­тын­ского, Тют­чева, и я пожа­лел ее, как жалеют калеку.

Ведь чело­век, не испы­тав­ший горя­чего увле­че­ния лите­ра­ту­рой, поэ­зией, музы­кой, живо­пи­сью, не про­шед­ший через эту эмо­ци­о­наль­ную выучку, навсе­гда оста­нется душев­ным уро­дом, как бы ни пре­успе­вал он в науке и технике.

При пер­вом же зна­ком­стве с такими людьми я все­гда заме­чаю их страш­ный изъян — убо­же­ство их пси­хики, их «тупо­сер­дие» (по выра­же­нию Герцена).

Невоз­можно стать истинно куль­тур­ным чело­ве­ком, не пере­жив эсте­ти­че­ского вос­хи­ще­ния искус­ством. У того, кто не пере­жил этих воз­вы­шен­ных чувств, и лицо дру­гое, и самый звук его голоса дру­гой. Под­линно куль­тур­ного чело­века я все­гда узнаю по эла­стич­но­сти и богат­ству его инто­на­ций. А чело­век с нищен­ски-бед­ной пси­хи­че­ской жиз­нью буб­нит одно­об­разно и нудно, как та девушка, что читала мне «Нев­ский проспект».

Но все­гда ли школа обо­га­щает лите­ра­ту­рой, поэ­зией, искус­ством духов­ную, эмо­ци­о­наль­ную жизнь своих юных питомцев?

Нет, для мно­же­ства школь­ни­ков лите­ра­тура — самый скуч­ный, нена­вист­ный предмет.

Глав­ное каче­ство, кото­рое усва­и­вают дети на уро­ках сло­вес­но­сти, — скрыт­ность, лице­ме­рие, неискренность.

Школь­ни­ков насильно при­нуж­дают любить тех писа­те­лей, к кото­рым они рав­но­душны, при­учают лука­вить и фаль­ши­вить, скры­вать свои насто­я­щие мне­ния об авто­рах, навя­зан­ных им школь­ной про­грам­мой, и заяв­лять о своем пыл­ком пре­кло­не­нии перед теми из них, кто вну­шает им зевот­ную скуку.

Я уже не говорю о том, что вуль­гар­но­со­цио­ло­ги­че­ский метод, давно отверг­ну­тый нашей нау­кой, все еще сви­реп­ствует в школе, и это отни­мает у педа­го­гов воз­мож­ность вну­шить шко­ля­рам эмо­ци­о­наль­ное, живое отно­ше­ние к искусству.

Поэтому нынче, когда я встре­чаю юнцов, кото­рые уве­ряют меня, будто Тур­ге­нев жил в XVIII веке, а Лев Тол­стой участ­во­вал в Боро­дин­ском сра­же­нии, и путают ста­рин­ного поэта Алек­сея Коль­цова с совет­ским жур­на­ли­стом Миха­и­лом Коль­цо­вым, я счи­таю, что все это зако­но­мерно, что иначе и быть не может. Все дело в отсут­ствии любви, в рав­но­ду­шии, во внут­рен­нем сопро­тив­ле­нии школь­ни­ков тем при­ну­ди­тель­ным мето­дам, при помощи кото­рых их хотят при­об­щить к гени­аль­ному (и неге­ни­аль­ному) твор­че­ству наших вели­ких (и неве­ли­ких) писателей.

Без энту­зи­азма, без жар­кой любви все такие попытки обре­чены на провал.

Теперь много пишут в газе­тах о ката­стро­фи­че­ски пло­хой орфо­гра­фии в сочи­не­ниях нынеш­них школь­ни­ков, кото­рые неми­ло­сердно ковер­кают самые про­стые слова. Но орфо­гра­фию невоз­можно улуч­шить в отрыве от общей куль­туры. Орфо­гра­фия обычно хро­мает у тех, кто духовно без­гра­мо­тен. Лик­ви­ди­руйте эту без­гра­мот­ность, и все осталь­ное приложится.

Глава восьмая. «Наперекор стихиям»

Мол­чат гроб­ницы, мумии и кости, —
Лишь Слову жизнь дана…

Иван Бунин

I

Письмо незна­ко­мой читательницы:

«Нынче летом жила я в Мис­хоре. На мор­ском берегу невда­леке от меня рас­по­ло­жи­лась обна­жен­ная кра­са­вица. Глядя на нее с вос­хи­ще­нием, я невольно повто­ряла стихи:

Все в ней гар­мо­ния, все диво…

Каж­дая линия ее пре­крас­ного тела была так бла­го­родна, что нельзя было не вспом­нить антич­ную ста­тую. Через три дня кра­са­вица заго­во­рила со мной и сразу пока­за­лась мне уро­ди­ной. Слова ее были такие:

— Ну и взо­прела я на этом пляжу

И мне вспом­нился дру­гой такой же случай.

Какая-то «дама с собач­кой», оде­тая нарядно и со вку­сом, хотела пока­зать своим новым зна­ко­мым, какой у нее дрес­си­ро­ван­ный пудель, и крик­нула ему повелительно:

Ляжь!

Одного этого ляжь ока­за­лось доста­точно, чтобы для меня обо­зна­чился низ­кий уро­вень ее духов­ной куль­туры, и в моих гла­зах она сразу утра­тила оба­я­ние изя­ще­ства, мило­вид­но­сти, молодости.

И я тут же поду­мал, что если бы чехов­ская «дама с собач­кой» ска­зала при Дмит­рии Гурове сво­ему белому шпицу: «Ляжь!», Гуров, конечно, не мог бы влю­биться в нее и даже вряд ли начал бы с нею тот раз­го­вор, кото­рый при­вел их к сближению.

В этом ляжь (вме­сто ляг) отпе­ча­ток такой тем­ной среды, что чело­век, пре­тен­ду­ю­щий на при­част­ность к куль­туре, сразу обна­ру­жит свое само­зван­ство, едва только про­из­не­сет это слово. Что, напри­мер, хоро­шего мог я поду­мать о том пре­ста­ре­лом учи­теле, кото­рый пред­ло­жил первоклассникам:

— Кто не имеет чер­ниль­ницы спе­реду, мочай взад!

И о сту­денте, кото­рый ска­зал из-за двери:

— Сей­час я побро­юсъ и выйду!

И о той любя­щей матери, кото­рая на вели­ко­леп­ней­шей даче закри­чала дочери с балкона:

— Не раз­де­вай пальта!

И о том про­ку­роре, кото­рый ска­зал в своей речи:

— Това­рищи! Мы собра­лись здеся вме­сте с вами, чтобы навсе­гда покон­чить с урод­ствами нашей жизни. Вот здеся перед вами моло­дой человек…

И о том дирек­торе завода, кото­рый несколько раз повто­рял в своем обра­ще­нии к рабочим:

— Нужно при­нять дев­ствен­ные меры.

Там­бов­ский инже­нер С. П. Мер­жа­нов сооб­щает мне о непри­язни, какую он почув­ство­вал к одному из своих сослу­жив­цев, когда тот напи­сал в доклад­ной записке:

«Отсе­дова можно сде­лать вывод».

«Также я хорошо пони­маю, — про­дол­жает т. Мер­жа­нов, — извест­ного мне сту­дента, кото­рый сразу охла­дел к люби­мой девушке, полу­чив от нее неж­ное письмо со мно­же­ством орфо­гра­фи­че­ских ошибок».

Очень поучи­те­лен слу­чай, рас­ска­зан­ный осно­ва­те­лем ленин­град­ского ТЮЗа, масти­тым режис­се­ром А. А. Брян­це­вым. Ему позво­нили из школы:

— Вам зво́нит преподавательница…

— Не верю, — пре­рвал Алек­сандр Алек­сан­дро­вич и пове­сил трубку на рычаг.

Через минуту снова зво­нок, и снова:

— Вам зво́нит преподавательница…

— Не верю! — И трубка опять повешена.

В тре­тий раз звонок:

— Това­рищ Брян­цев, вам зво́нит пре­по­да­ва­тель­ница. Почему вы не верите?

— Не верю, чтобы пре­по­да­ва­тель мог так непра­вильно гово­рить — зво́нит (а не звони́т), — отве­тил в послед­ний раз А. А. Брянцев.

Повто­ряю: прежде, лет сто назад, грешно было бы сер­диться на рус­ских людей за такие извра­ще­ния речи: их насиль­ственно дер­жали в тем­ноте. Но теперь, когда школь­ное обра­зо­ва­ние стало все­об­щим и с негра­мот­но­стью покон­чено раз и навсе­гда, все эти ляжъ имочай не заслу­жи­вают ника­кого снисхождения.

«В нашей стране, — спра­вед­ливо гово­рит Павел Нилин, — где широко открыты двери школ — и днев­ных и вечер­них, — никто не может найти оправ­да­ние своей неграмотности».

Поэтому никоим обра­зом нельзя допу­стить, чтобы рус­ские люди и впредь сохра­няли в своем оби­ходе такие урод­ли­вые сло­вес­ные формы, как бул­гах­тер, ндра­вится, бро­юсъ, хочем, хужее, обна­ко­вен­ный, хотит, калидор.

Или сор­няки более позд­него вре­мени: бронь, инцин­дент, я заскочу к вам на пару минут и т.д.

II

Правда, наш язык до сих пор ощу­ща­ется мно­гими как некая сле­пая сти­хия, кото­рой невоз­можно управлять.

Одним из пер­вых утвер­дил эту мысль гени­аль­ный уче­ный В. Гумбольдт.

«Язык, — писал он, — совер­шенно не зави­сим от отдель­ного субъ­екта… Перед инди­ви­дом язык стоит как про­дукт дея­тель­но­сти мно­гих поко­ле­ний и досто­я­ние целой нации, поэтому сила инди­вида по срав­не­нию с силой языка незначительна».

Это воз­зре­ние сохра­ни­лось до нашей эпохи.

«Сколько ни скажи разум­ных слов про­тив глу­пых и наг­лых слов, как уха­жер илитан­цулька, они — мы это знаем — от того не исчез­нут, а если исчез­нут, то не потому, что эстеты или линг­ви­сты воз­му­ща­лись» — так писал еще в 1920‑х годах один даро­ви­тый ученый.

«В том и беда, — гово­рил он с тос­кой, — что рев­ни­те­лей чистоты и пра­виль­но­сти род­ной речи, как и рев­ни­те­лей доб­рых нра­вов, никто слы­шать не хочет… За них гово­рят грам­ма­тика и логика, здра­вый смысл и хоро­ший вкус, бла­го­зву­чие и бла­го­при­стой­ность, но из всего этого натиска грам­ма­тики, рито­рики и сти­ли­стики на бес­ша­баш­ную, без­об­раз­ную, без­огляд­ную живую речь не выхо­дит ничего».

При­ведя образцы все­воз­мож­ных рече­вых «без­об­ра­зий», уче­ный вопло­тил свою печаль в без­ра­дост­ном и без­на­деж­ном афоризме:

«Доводы от разума, науки и хоро­шего тона дей­ствуют на бытие таких сло­ве­чек не больше, чем курсы гео­ло­гии на землетрясение».

В преж­нее время такой пес­си­мизм был совер­шенно оправ­дан. Нечего было и думать о том, чтобы дружно, пла­но­мерно, спло­чен­ными силами вме­шаться в совер­ша­ю­щи­еся язы­ко­вые про­цессы и напра­вить их по желан­ному руслу.

Ста­рик Карам­зин очень точно выра­зил это общее чув­ство сми­рен­ной покор­но­сти перед сти­хий­ными силами языка:

«Слова вхо­дят в наш язык самовластно».

С тех пор круп­ней­шие наши язы­ко­веды посто­янно ука­зы­вали, что воля отдель­ных людей, к сожа­ле­нию, бес­сильна созна­тельно управ­лять про­цес­сами фор­ми­ро­ва­ния нашей речи.

Все так и пред­став­ляли себе: будто мимо них про­те­кает могу­чая рече­вая река, а они стоят на берегу и с бес­силь­ным него­до­ва­нием сле­дят, сколько вся­кой дре­бе­дени и дряни несут на себе ее волны.

— Неза­чем, — гово­рили они, — кипя­титься и драться. До сих пор еще не было слу­чая, чтобы попытка блю­сти­те­лей чистоты языка испра­вить язы­ко­вые ошибки сколько-нибудь зна­чи­тель­ной массы людей увен­ча­лась хотя бы малей­шим успехом.

Но можем ли мы согла­ситься с такой фило­со­фией без­дей­ствия и непро­тив­ле­ния злу?

Неужели мы, писа­тели, педа­гоги, линг­ви­сты, можем только скор­беть, него­до­вать, ужа­саться, наблю­дая, как пор­тится рус­ский язык, но не смеем и думать о том, чтобы мощ­ными уси­ли­ями воли под­чи­нить его кол­лек­тив­ному разуму?

Пусть фило­со­фия без­дей­ствия имела свой смысл в былые эпохи, когда твор­че­ская воля людей так часто бывала бес­сильна в борьбе со сти­хи­ями — в том числе и со сти­хией языка. Но в эпоху заво­е­ва­ния кос­моса, в эпоху искус­ствен­ных рек и морей неужели у нас нет ни малей­шей воз­мож­но­сти хоть отча­сти воз­дей­ство­вать на сти­хию сво­его языка?

Вся­кому ясно, что эта власть у нас есть, и нужно удив­ляться лишь тому, что мы так мало поль­зу­емся ею.

Ведь суще­ствуют же в нашей стране такие сверх­мощ­ные рычаги про­све­ще­ния, как радио, кино, теле­ви­де­ние, иде­ально согла­со­ван­ные между собой во всех своих зада­чах и действиях.

Я уже не говорю о мно­же­стве газет и жур­на­лов — рай­он­ных, област­ных, город­ских, — под­чи­нен­ных еди­ному идей­ному плану, вполне вла­де­ю­щих умами мил­ли­о­нов читателей.

Стоит только всему этому целе­на­прав­лен­ному ком­плексу сил дружно, пла­но­мерно, реши­тельно вос­стать про­тив уродств нашей нынеш­ней речи, громко заклей­мить их все­на­род­ным позо­ром — и можно не сомне­ваться, что мно­гие из этих уродств если не исчез­нут совсем, то, во вся­ком слу­чае, навсе­гда поте­ряют свой мас­со­вый, эпи­де­ми­че­ский характер.

«В исто­рии лите­ра­тур­ных язы­ков, — напо­ми­нает уче­ный В. М. Жир­мун­ский, — неод­но­кратно отме­ча­лась роль грам­ма­ти­ков-нор­ма­ли­за­то­ров, созна­тель­ные уси­лия тео­ре­ти­ков языка, высту­пав­ших с опре­де­лен­ной язы­ко­вой поли­ти­кой и боров­шихся за ее осу­ществ­ле­ние. Борьба Тре­дья­ков­ского и Ломо­но­сова, шиш­ков­цев и карам­зи­ни­стов в исто­рии рус­ского лите­ра­тур­ного языка и рус­ской грам­ма­тики… и мн. др. сви­де­тель­ствует о неод­но­крат­ном вли­я­нии созда­те­лей язы­ко­вой поли­тики на язы­ко­вую практику».

Еще в 1925 году про­фес­сор Л. Яку­бин­ский писал:

«Едва ли сле­дует сидеть сложа руки и ждать у моря погоды, пола­га­ясь на „есте­ствен­ный“ ход вещей. Необ­хо­димо руко­во­дить раз­вер­ты­ва­ю­щимся про­цес­сом, учи­ты­вая все его осо­бен­но­сти… Задача госу­дар­ства в этом отно­ше­нии — ока­зать реаль­ную под­держку иссле­до­ва­тель­ской работе линг­ви­стов», и т.д.

Таково же было в 20‑х годах мне­ние дру­гого уче­ного — про­фес­сора Г. Винокура.

«В воз­мож­но­сти созна­тель­ного актив­ного отно­ше­ния к язы­ко­вой тра­ди­ции, — писал он, — в воз­мож­но­сти быто­вой сти­ли­стики — в самом широ­ком смысле этого тер­мина, — а сле­до­ва­тельно, и в воз­мож­но­сти язы­ко­вой поли­тики пишу­щий эти строки не сомневается…

Язы­ко­вая поли­тика есть не что иное, как осно­ван­ное на точ­ном, науч­ном пони­ма­нии дела руко­вод­ство соци­аль­ными линг­ви­сти­че­скими нуждами».

С тех пор про­шло много лет. «Линг­ви­сти­че­ская поли­тика» госу­дар­ства раньше всего выра­зи­лась в том, что двух­сот­мил­ли­он­ное его насе­ле­ние в тече­ние изу­ми­тельно крат­кого вре­мени научи­лось читать и писать.

Глав­ное сде­лано. И теперь, повто­ряю, перед нашей обще­ствен­но­стью дру­гая задача — каза­лось бы, более лег­кая: повы­сить всеми воз­мож­ными сред­ствами куль­туру нашей быто­вой и писа­тель­ской речи.

Нельзя ска­зать, чтобы наше обще­ство не про­явило над­ле­жа­щей актив­но­сти в борьбе за чистоту языка: изда­ется, как мы видели, мно­же­ство книг и бро­шюр, а также газетно-жур­наль­ных ста­тей, пыта­ю­щихся выпол­нить эту задачу. Осо­бенно упорно и настой­чиво тру­дятся над ее выпол­не­нием бес­чис­лен­ные школы нашей страны. Но работы еще много, и она так тяжела, что даже луч­шие из наших педа­го­гов порою впа­дают в уныние.

«Руки опус­ка­ются, — пишет мне сель­ская учи­тель­ница Ф. А. Шара­ба­нова. — Как ни тол­кую ребя­там, что нельзя гово­рить сколько время, мое фами­лие, десять курей, он при­шел со школы, я раз­дел сапоги, они упорно не желают рас­статься с этими ужас­ными сло­вами. Неужели не суще­ствует каких-нибудь спо­со­бов сде­лать речь моло­дого поко­ле­ния культурной?»

Спо­собы есть, и совсем непло­хие. Суще­ствует серьез­ный жур­нал «Рус­ский язык в школе», где вся­ких спо­со­бов пред­ла­га­ется мно­же­ство. В жур­нале, при всех его недо­стат­ках, о кото­рых мы уже гово­рили, очень хорошо отра­зи­лись горя­чие попытки пере­до­вых педа­го­гов повы­сить рече­вую куль­туру детей.

Но может ли школа — одна — истре­бить остатки бескультурья?

Нет, здесь нужны спло­чен­ные уси­лия всех раз­роз­нен­ных бор­цов за чистоту языка, и можно ли сомне­ваться, что если мы всей «гро­ма­дой» дружно и страстно возь­мемся за дело, нам удастся в бли­жай­шее время пусть не вполне, но в зна­чи­тель­ной мере очи­стить наш язык от этой скверны?

Лет восемь назад я напе­ча­тал в «Изве­стиях» неболь­шую ста­тью, где было наме­чено несколько прак­ти­че­ских мер для обще­ствен­ной борьбы с извра­ще­ни­ями и урод­ствами речи. В этой ста­тье я пред­ла­гал между про­чим про­во­дить еже­годно во все­со­юз­ном мас­штабе «Неделю (или месяч­ник) борьбы за чистоту языка» под эги­дой Ака­де­мии наук СССР и Союза писателей.

Этот про­ект вызвал ожив­лен­ные отклики, пора­зив­шие меня своей необык­но­вен­ною страст­но­стью. Письма чита­те­лей хлы­нули ко мне целой лави­ной из Ленин­града, из Москвы, из Киева, из Уфы, из Перми, из Пере­славля-Залес­ского, из Ново­рос­сий­ска, из Джам­була, из Гуся-Хру­сталь­ного — и тут только я по-насто­я­щему понял, как нежно и пре­данно любят свой вели­кий язык совет­ские люди и какую щемя­щую боль при­чи­няют им те иска­же­ния, кото­рые уро­дуют и пор­тят его.

Почти в каж­дом из этих писем (а их больше вось­ми­сот) ука­зы­ва­ются какие-нибудь кон­крет­ные спо­собы иско­ре­не­ния этого зла.

Житель города Риги К. Баран­цев сове­тует, напри­мер, печа­тать списки непра­виль­ных и пра­виль­ных слов на облож­ках копе­еч­ных школь­ных тет­ра­дей, кото­рые рас­про­стра­ня­ются среди мил­ли­о­нов детей.

Сту­дент Львов­ского уни­вер­си­тета Вале­рий Ужвенко пред­ла­гает, со своей сто­роны, ука­зы­вать слова, кале­ча­щие наш язык, на поч­то­вых открыт­ках, на кон­вер­тах, на спи­чеч­ных короб­ках и т.д. Во время про­смотра филь­мов, пишет он, сле­до­вало бы пока­зы­вать кино­жур­нал «Почему мы так гово­рим?» или «Учись пра­вильно говорить».

«Я убеж­ден, — пишет А. Куль­ман, пре­по­да­ва­тель вуза, — что огром­ную пользу при­не­сут мас­со­вые органы печати, в осо­бен­но­сти „Ком­со­моль­ская правда“ и жур­нал „Ого­нек“, если они заве­дут у себя посто­ян­ный отдел „Как не сле­дует гово­рить и писать“».

Мно­гие авторы высту­пают с про­ек­том созда­ния осо­бой обще­ствен­ной орга­ни­за­ции, рату­ю­щей за чистоту языка.

«Я пред­ла­гаю, — пишет инже­нер-пол­ков­ник А. В. Загоруйко (Москва), — учре­дить Все­со­юз­ное обще­ство люби­те­лей рус­ского языка. Обще­ство должно иметь рес­пуб­ли­кан­ские, кра­е­вые, област­ные, город­ские, посел­ко­вые отде­ле­ния и пер­вич­ные орга­ни­за­ции при всех без исклю­че­ния учре­жде­ниях, пред­при­я­тиях, шко­лах, вузах и т.д. Обще­ство должно быть мас­со­вой орга­ни­за­цией, и доступ в члены обще­ства — не ограничен».

«Необ­хо­дим орга­ни­за­ци­он­ный коми­тет или ини­ци­а­тив­ная группа, — пишет Е. Грин­берг из города Бен­деры, — сло­вом, орга­ни­за­ция, кото­рая обла­дала бы спо­соб­но­стью поста­вить и неуклонно вести свое дело по зара­нее обду­ман­ному плану. К такой орга­ни­за­ции при­дут, веро­ятно, не тысячи, а сотни тысяч актив­ных бор­цов за высо­кую рече­вую культуру».

Худож­ник-гра­фик Михаил Терен­тьев пред­ла­гает уста­но­вить еже­год­ный празд­ник — по при­меру бол­гар­ского Дня сла­вян­ской пись­мен­но­сти. «Можно сохра­нить его назва­ние и дату — 25 мая. Этот празд­ник будут празд­но­вать и в кол­хозе, и в сана­то­рии, и на корабле, и на фаб­рике, и в семье. Вме­сте с рус­скими его ста­нут празд­но­вать бело­русы и украинцы…»

Откат­чик шахты № 51 Ф. Ф. Шев­ченко пишет:

«У нас есть гигант­ская сеть крас­ных угол­ков, кото­рые должны стать цен­трами насаж­де­ния куль­туры род­ного языка на пред­при­я­тиях, строй­ках, в сель­ском хозяй­стве… Кале­ным желе­зом выжи­гать похаб­щину, кото­рая еще бытует кое-где в нашей речи… Гла­зами любви смот­реть на дело вос­пи­та­ния моло­дого поколения…»

Инже­нер М. Гарт­ман делится своим дли­тель­ным опы­том борьбы за чистоту языка.

«Восемь лет тому назад, — гово­рит он, — мы начали состав­лять и рас­про­стра­нять у себя на работе спи­сок слов, чаще всего иска­жа­е­мых при напи­са­нии и про­из­но­ше­нии. Из года в год спи­сок уве­ли­чи­вался и к концу стройки был дове­ден до 165 слов. Инте­рес к нему про­явили все — от про­стых рабо­чих до круп­ных спе­ци­а­ли­стов. Рабо­чие и низ­ший тех­ни­че­ский пер­со­нал запро­сто при­хо­дили и про­сили дать им све­то­ко­пии списка, но более ква­ли­фи­ци­ро­ван­ные това­рищи, не сумев пре­одо­леть „барьер стыд­ли­во­сти“, раз­до­бы­вали списки через дру­гих, а ино­гда под бла­го­вид­ным пред­ло­гом — для сына или внучки».

К письму при­ло­жена боль­шая таб­лица «Пра­виль­ное напи­са­ние слов», умело и тол­ково составленная.

Чита­тель­ница Ната­лья Нико­ла­евна Костю­кова (Москва) шлет мне спра­вед­ли­вый упрек:

«Вы недо­ста­точно боре­тесь про­тив мест­ных диа­лек­тов, так обильно навод­ня­ю­щих наш язык за послед­нее время. Объ­яс­ня­ется это оби­лие необы­чайно интен­сив­ной мигра­цией насе­ле­ния. Все эти: „кто край­ний?“, „я с Москвы“, „ложи масла в кар­тошку“, „зэр­кало“, „кра­пива́“, „взя́ла“, „бра́ла“ и т.д. — все это зане­сено из запад­ных и южных рай­о­нов, где люди с дет­ства слы­шат эти слова, и они не режут им уха. Нужно со всей страст­но­стью обру­шиться на них, они не менее страшны, чем канцелярит».

Все эти про­екты, поже­ла­ния, советы должны быть тща­тельно обду­маны в каком-нибудь авто­ри­тет­ном кол­лек­тиве, и когда луч­шие из них осу­ще­ствятся на деле, они, можно думать, ока­жутся не совсем бесполезными.

Правда, я очень хорошо пони­маю, что всех этих мер недостаточно.

Ведь куль­тура речи неот­де­лима от общей куль­туры. Чтобы повы­сить каче­ство сво­его языка, нужно повы­сить каче­ство сво­его сердца, сво­его интел­лекта. Мало добиться того, чтобы люди не гово­рили выбора или ндра­виться. Иной и пишет и гово­рит без оши­бок, но какой у него бед­ный сло­варь, какие заплес­не­ве­лые фразы! Какая худо­соч­ная душев­ная жизнь отра­жа­ется в них!

Между тем лишь та речь может по-насто­я­щему назы­ваться куль­тур­ной, у кото­рой бога­тый сло­варь и мно­же­ство раз­но­об­раз­ных инто­на­ций. Этого ника­кими похо­дами за чистоту языка не добьешься. Здесь нужны дру­гие, более дли­тель­ные, более широ­кие методы. Такие методы и при­ме­ня­ются в нашей стране, где для под­лин­ного про­све­ще­ния создано столько биб­лио­тек, школ, уни­вер­си­те­тов, инсти­ту­тов и т.д. Под­ни­мая свою общую куль­туру, народ тем самым под­ни­мает и куль­туру сво­его языка.

Но, конечно, это не осво­бож­дает любого из нас от посиль­ного уча­стия в борьбе за чистоту и кра­соту нашей речи.

Глава девятая. О складе и ладе

I

Заме­ча­тель­ный рус­ский уче­ный А. М. Пеш­ков­ский в одной из своих ста­тей очень точно опре­де­лил отно­ше­ние линг­ви­стов к тем вопи­ю­щим рече­вым ошиб­кам и про­ма­хам, кото­рые так воз­му­щают широ­кую массу читателей.

«Для него (то есть для линг­ви­ста. — К. Ч.), — пишет Пеш­ков­ский, — нет ни „пра­виль­ного“ и „непра­виль­ного“, ни „кра­си­вого“ и „некра­си­вого“, ни „удач­ного“ и „неудач­ного“ и т.д., и т.д. В мире слов и зву­ков для него нет пра­вых и вино­ва­тых. Как пуш­кин­ский „дьяк в при­ка­зах посе­де­лый“, он

Спо­койно зрит на пра­вых и виновных,

Добру и злу вни­мая равнодушно,

Не ведая ни жало­сти, ни гнева…

с той лишь раз­ни­цей, что и в конеч­ном итоге он ни одного факта не осу­дит, а лишьизу­чит».

И дальше:

«У линг­ви­ста, конечно, не может быть той наив­ной точки зре­ния неспе­ци­а­ли­ста, по кото­рой все осо­бен­но­сти народ­ной речи объ­яс­ня­ются пор­чей лите­ра­тур­ного языка… Объ­ек­тив­ная точка зре­ния на язык… диа­мет­рально про­ти­во­по­ложна обыч­ной, житей­ско-школь­ной точке зре­ния, в силу кото­рой мы над каж­дым язы­ко­вым фак­том тво­рим или, по край­ней мере, стре­мимся тво­рить суд, суд „ско­рый“ и зача­стую „непра­вый“ и „неми­ло­сти­вый“».

Опре­де­лив такими чет­кими сло­вами пози­цию цехо­вого уче­ного, А. М. Пеш­ков­ский ука­зы­вает на даль­ней­ших стра­ни­цах, что он и сам стоит на такой же пози­ции. «Объ­ек­тив­ных кри­те­риев для суж­де­ния о том, что „пра­вильно“ и что „непра­вильно“, нет, — гово­рит он. — …В языке „все течет“… то, что вчера было „пра­виль­ным“, сего­дня может ока­заться „непра­виль­ным“, и наоборот».

* * *

Но вдруг, к вели­кому изум­ле­нию чита­те­лей, нежданно-нега­данно он сбра­сы­вает с себя тогу отре­шен­ного от жизни фило­софа и пере­хо­дит на сто­рону тех, кого он только что назы­вал «про­фа­нами», не спо­соб­ными под­няться до высот объ­ек­тив­ной науки.

Здесь рас­кры­ва­ется широта его линг­ви­сти­че­ской мысли. Он, пер­во­класс­ный уче­ный, не только с ува­же­нием отнесся к тем дале­ким от линг­ви­стики «про­сте­цам-обы­ва­те­лям», кото­рые по сво­ему про­сто­ду­шию веруют, что суще­ствуют на свете какие-то твер­дые нормы для каж­дого язы­ко­вого явле­ния, но и про­сла­вил этих «про­сте­цов» как глав­ных созда­те­лей лите­ра­тур­ной, то есть пра­виль­ной, речи.

«Суще­ство­ва­ние язы­ко­вого иде­ала у гово­ря­щих, — пишет он, — вот глав­ная отли­чи­тель­ная черта лите­ра­тур­ного наре­чия с самого пер­вого момента его воз­ник­но­ве­ния, черта, в зна­чи­тель­ной мере созда­ю­щая самое это наре­чие и под­дер­жи­ва­ю­щая его во все время его существования».

Ту точку зре­ния на язык, кото­рой при­дер­жи­ва­ется линг­ви­стика, А. М. Пеш­ков­ский назы­вает объ­ек­тив­ной, а ту, кото­рой при­дер­жи­ва­ются «неучи», «наив­ные про­фаны», «обы­ва­тели», — нор­ма­тив­ной. Воз­ве­ли­чи­вая этих «наив­ных про­фа­нов», он спрашивает:

«А как же наука с ее объ­ек­тив­ной точ­кой зре­ния? Ведь нор­ма­тив­ная точка зре­ния не научна?»

И отве­чает:

«Бли­жай­ший ана­лиз пока­жет, что для лите­ра­тур­ного наре­чия наив­ный нор­ма­ти­визм интел­ли­гента-обы­ва­теля, при всех его курье­зах и край­но­стях, есть един­ственно жиз­нен­ное отно­ше­ние (к языку. — К. Ч.), а что выве­ден­ный из объ­ек­тив­ной точки зре­ния кви­е­тизмбыл бы смерт­ным при­го­во­ром лите­ра­тур­ному наречию…»

В самом деле:

«Если бы лите­ра­тур­ное наре­чие изме­ня­лось быстро, то каж­дое поко­ле­ние могло бы поль­зо­ваться лишь лите­ра­ту­рой своей да пред­ше­ство­вав­шего поко­ле­ния, много двух. Но при таких усло­виях не было бы и самой лите­ра­туры, так как лите­ра­тура вся­кого поко­ле­ния созда­ется всей пред­ше­ству­ю­щей лите­ра­ту­рой. Если бы Чехов уже не пони­мал Пуш­кина, то, веро­ятно, не было бы и Чехова. Слиш­ком тон­кий слой почвы давал бы слиш­ком сла­бое пита­ние лите­ра­тур­ным рост­кам. Кон­сер­ва­тизм лите­ра­тур­ного наре­чия, объ­еди­няя века и поко­ле­ния, создает воз­мож­ность еди­ной мощ­ной мно­го­ве­ко­вой наци­о­наль­ной литературы».

Вот для чего нужен пуризм, отста­и­ва­ю­щий, пусть и запаль­чиво, пусть не все­гда пра­во­мерно, при­выч­ные нормы речи, кото­рые в силу субъ­ек­тив­ных при­чин пред­став­ля­ются ему един­ственно пра­виль­ными. Эта иллю­зия пури­стов, оши­бочно счи­та­ю­щих язык исто­ри­че­ски закон­чен­ным, устой­чи­вым, непо­движ­ным явле­нием, чрез­вы­чайно полезна для нашей культуры.

«Если, — гово­рит про­фес­сор А. М. Пеш­ков­ский, — в языке „все течет“, то в лите­ра­тур­ном наре­чии это тече­ние заграж­дено пло­ти­ной нор­ма­тив­ного кон­сер­ва­тизма до такой сте­пени, что язы­ко­вая река чуть ли не пре­вра­щена в искус­ствен­ное озеро. Нетрудно видеть, что этот кон­сер­ва­тизм не слу­чаен, что он тесно свя­зан опять-таки с самым суще­ство­ва­нием лите­ра­тур­ного наре­чия и лите­ра­туры.

Раз­го­вор­ный язык может меняться в каком угодно темпе, и беды не про­изой­дет, потому что мы гово­рим с отцами нашими и дедами, но не далее. Читая Пуш­кина, мы уже гово­рим с пра­де­дом, а для англи­ча­нина, чита­ю­щего Шекс­пира, и для ита­льянца, чита­ю­щего Данте, это „пра“ удесятерится».

II

Итак, да здрав­ствует пуризм!

Да здрав­ствует уве­рен­ность «про­сте­цов» и «про­фа­нов», что каж­дому из них предо­став­лено пол­ное право тво­рить суд над род­ным язы­ком и блю­сти его чистоту по сво­ему произволу.

И все-таки было бы очень невредно, если бы «про­фаны» — а к ним я охотно при­чис­ляю себя — не судили о языке нао­бум, с кон­дачка, по субъ­ек­тив­ному впе­чат­ле­нию, по капризу неве­же­ства, а пыта­лись бы обос­но­вать свои оценки какими-нибудь — пусть самыми эле­мен­тар­ными — прин­ци­пами. Точно так же не мешало бы им обза­ве­стись хотя бы самыми скром­ными све­де­ни­ями из исто­рии сво­его языка, позна­ко­миться с зако­но­мер­но­стями его раз­ви­тия и роста.

Иначе не избе­жать им ошибок.

Слу­чи­лось мне, напри­мер, в одной из газет­ных ста­тей упо­тре­бить выра­же­ние «это слово при­мель­ка­лось для нашего слуха», как семь или восемь блю­сти­те­лей чистоты нашей речи при­слали мне гнев­ные письма, воз­му­ща­ясь моей безграмотностью.

«Так как мель­ка­ние, — объ­яс­няет мне инже­нер И. Мак­си­мов (Киев), — явле­ние, вос­при­ни­ма­е­мое исклю­чи­тельно зре­нием, не может быть и речи о каком бы то ни было мель­ка­нии перед орга­нами нашего слуха».

С ним совер­шенно согласны мно­гие дру­гие читатели.

Конечно, это похвально, что они с такой бди­тель­но­стью кон­тро­ли­руют каж­дое слово лите­ра­тур­ных работ­ни­ков и так строго взыс­ки­вают с них за вся­кую язы­ко­вую оплош­ность. Но было бы еще более похвально, если бы вме­сто того, чтобы рас­смат­ри­вать каж­дую такую оплош­ность как некий изо­ли­ро­ван­ный грех, они попы­та­лись бы постичь ее в тес­ной связи с дру­гими слу­ча­ями такого же рода. А для этого, конечно, нужна — не скажу: обра­зо­ван­ность, но, во вся­ком слу­чае, неко­то­рая чут­кость к сво­ему языку, при­сталь­ная вни­ма­тель­ность к его уста­нов­лен­ным нормам.

Если бы люди, вос­став­шие про­тив «мель­ка­ния зву­ков», при­пом­нили зна­ме­ни­тое дву­сти­шие Пуш­кина, где пение вос­при­нято как зри­тель­ный образ:

А ночью слы­шать буду я

Не голос яркий соловья…

Если бы наряду с «ярким голо­сом» при­шли им на память слова, кото­рыми Репин в книге своих мему­а­ров харак­те­ри­зует пей­зажи вер­хо­вьев Волги: «Это запев „Кама­рин­ской“ Глинки», а также его даль­ней­шие строки: «Харак­тер бере­гов Волги на рос­сий­ском раз­махе ее про­тя­же­ний дает образы для всех моти­вов „Кама­рин­ской“, с той же раз­ра­бот­кой дета­лей в своей оркестровке».

Если бы к тому же они вспом­нили такие оби­ход­ные сло­во­со­че­та­ния, как туск­лая музыка, кри­ча­щие краски, тогда они, пожа­луй, не нашли бы ника­кого кри­ми­нала в выра­же­ниипри­мель­кав­ши­еся звуки и напра­вили бы свой гнев про­тив под­лин­ных, а не мни­мых погреш­но­стей речи.

Нет, поло­жи­тельно даже «про­фа­нам» необ­хо­димо обза­ве­стись каким-то мини­му­мом мыс­лей и све­де­ний, чтобы по-насто­я­щему бороться за пра­виль­ность и чистоту языка.

Мно­гие чита­тели, напри­мер, вос­стают про­тив таких выра­же­ний, как ужасно весело истрашно кра­сиво.

Выра­же­ния эти кажутся им явно бес­смыс­лен­ными. «Если ужасно, то каким обра­зомвесело? — него­дует бакин­ский чита­тель Р. Ага­пов. — Уму непостижимо!»

«Нужно быть глуп­цом, — пишет житель­ница Ново­си­бир­ска М. Шапо­рина, — чтобы, вос­хи­ща­ясь живо­пис­ным пей­за­жем, назвать его „страшно кра­си­вым“. Что же страш­ного в кра­си­вом пейзаже?»

Все это так. Несо­мненно. Логики здесь нет никакой.

Но разве живой язык, все его при­хот­ли­вые формы опре­де­ля­ются исклю­чи­тельно логикой?

В том-то и дело, что нет.

Иначе рев­ни­те­лям логики бук­вально на каж­дом шагу при­шлось бы заяв­лять свои про­те­сты про­тив сотен и сотен вполне закон­ных выра­же­ний и слов, издавна вошед­ших в нашу речь и невоз­бранно утвер­див­шихся в ней, — хотя бы про­тив такой поговорки:

«Стре­лять по-воро­бьям из пушек».

Ведь эта пого­ворка с точки зре­ния рев­ни­те­лей логики сплош­ная неле­пость, так как словостре­лять про­ис­хо­дит от слова стрела, а кто же заря­жает артил­ле­рий­ские ору­дия стрелами?

И неужели этих гроз­ных пури­стов не коро­бит такое, напри­мер, выражение:

— На войне люди уби­вают друг друга.

Даже малень­кий маль­чик и тот возмутился:

— Не друг друга, а враг врага.

Можно ли повто­рять столько лет эту «безум­ную чушь»!

И такую про­ти­во­ре­ча­щую вся­кой логике фразу:

«Враги уби­вают друг друга».

На месте при­вер­жен­цев неукос­ни­тель­ной дог­ма­ти­че­ской логики я грозно потре­бо­вал бы немед­лен­ной отмены этих «про­ти­во­есте­ствен­ных» форм.

А заодно заявил бы про­тест про­тив такого необ­ду­ман­ного соче­та­ния слов:

«Необъ­ят­ные про­сторы Сибири…»

Можно ли при­да­вать каким бы то ни было про­сто­рам такой нело­гич­ный эпи­тет? Ведь необъ­ят­ным назы­ва­ется то, чего не может обнять чело­век. А много ли он может обнять? Даже грядки ого­род­ной не обнимет.

Так что гово­рить о полях и лугах нашей сибир­ской рав­нины, будто они необъ­ятны, зна­чит све­сти несмет­ное число кило­мет­ров к каким-нибудь ничтож­ным вершкам.

И еще одна язы­ко­вая «бес­смыс­лица», про­тив кото­рой почему-то забы­вают вос­стать наши рья­ные борцы за пря­мо­ли­ней­ную логику: при­выч­ные слова — пра­внук, правнучка.

Ведь пра, как ука­зы­вал ака­де­мик Л. А. Була­хов­ский, «обо­зна­чает глу­бо­кую древ­ность (пра­дед, пра­бабка, пра­язык); а пра­внук наобо­рот, это наи­бо­лее моло­дой потомок».

При­пом­ним, кстати, и дру­гие слова: пра­щур, пра­ма­терь, пра­ро­ди­тель, пра­ро­дина, пра­сла­вян­ский язык — среди них не найти ни еди­ного, кото­рое не уво­дило бы мысль в неза­па­мятно-дале­кое про­шлое, поэтому для рус­ского язы­ко­вого созна­ния слово пра­внук,каза­лось бы, явля­ется ничем не оправ­дан­ной дикостью.

Почему же эта явная «дикость» утвер­ди­лась у нас в языке, не вызы­вая ни в ком ника­кого протеста?

Или взять хотя бы слово чер­нила, то есть чер­ная (вер­нее, чер­ня­щая) жид­кость. Почему же нам никто не мешает гово­рить и писать синие чер­нила, крас­ные чер­нила, фио­ле­то­выечер­нила и проч.?

Или перо­чин­ный нож. Почему, спра­ши­ва­ется, мы про­дол­жаем в его назва­нии ука­зы­вать, что он чинит пти­чьи (глав­ным обра­зом гуси­ные) перья, хотя уже больше ста лет все мы пишем метал­ли­че­скими перьями, не нуж­да­ю­щи­мися в том, чтоб их чинили?

И вот такая же «неле­пость»: огля­нуться назад. Ведь впе­ред никто не огля­ды­ва­ется. Почему же так охотно упо­треб­ляют ее в уст­ной и в пись­мен­ной речи? В самом деле: почему предки наши, ценив­шие логику речи нисколько не меньше, чем мы, оста­вили в своем языке и пере­дали нам по наслед­ству все эти «бес­смыс­лен­ные» соче­та­ния слов?

Не явствует ли из этого, что сло­во­твор­че­ство далеко не все­гда нахо­дится под суро­вым кон­тро­лем так назы­ва­е­мого здра­вого смысла, что бывают слу­чаи — и не такие уж ред­кие, — когда оно под­чи­ня­ется дру­гим столь же силь­ным и власт­ным воз­дей­ствиям, а логика ока­зы­ва­ется неумест­ной и даже, по правде ска­зать, нелогичной.

Тем не менее этих воз­дей­ствий не знает и не хочет знать пен­си­о­нер Тимо­фей Захар­чук. В своем обшир­ном посла­нии ко мне он, напри­мер, очень огор­ча­ется, что мы в своей речи не раз допус­каем «архи­тек­тур­ные изли­ше­ства». Напри­мер, вме­сто высо­кий чело­век гово­рим:чело­век высо­кого роста. И никто не заме­чает этой «бес­то­лочи», хотя вся­кому, каза­лось бы, ясно, что люди высо­кого роста — то же самое, что высо­кие люди.

III

Очень жаль, что Тимо­фей Захар­чук родился на свет так поздно. Ведь такие «неле­по­сти», как зеле­ные чер­нила, стре­лять из пушек, перо­чин­ный нож, враги уби­вают друг друга, необъ­ят­ные про­сторы Сибири и т.д., про­со­чи­лись в рус­скую речь при его дедах и прадедах.

И, конечно, если бы он услы­хал эти «неле­по­сти» в то печаль­ное время, когда они навсе­гда закреп­ля­лись в нашем рече­вом оби­ходе, он напра­вил бы про­тив них всю свою несо­кру­ши­мую логику, и рус­ский язык был бы очи­щен от них, и наши вели­кие клас­сики не писали бы, напри­мер, мень­шая поло­вина избы или боль­шая поло­вина избы, потому что и Досто­ев­ский, и Тол­стой, и Глеб Успен­ский узнали бы от него раз навсе­гда, что поло­вина — это одна из двух рав­ных частей и не может быть ни больше, ни меньше дру­гой половины.

И, конечно, было бы лучше всего, если бы, изгнав из рус­ского языка все подоб­ные «неле­по­сти», Тимо­фей Захар­чук внес бы свои кор­рек­тивы и во фран­цуз­ский язык, и в немецкий.

Ведь в самом деле пора объ­яс­нить недо­гад­ли­вым нем­цам, что если слово Eisen у них озна­чает железо, а Hufeisen — желез­ные под­ковы, никоим обра­зом нельзя назы­вать сереб­ря­ные под­ковы — Silberne Hufeisen, так как даже малому ребенку известно, что железо не бывает сереб­ря­ным. Между тем они все гово­рят Silberne Hufeisen и не видят здесь ника­кого абсурда.

И нужно же им понять нако­нец, что, так как alter по-ихнему ста­рый, а jung — моло­дой, они совер­шенно напрасно соче­тают эти несов­ме­сти­мые поня­тия в сло­вах ein alter Junggeselle, то есть ста­рый моло­дой парень, обо­зна­чая этим «про­ти­во­есте­ствен­ным» спла­вом двух несов­ме­сти­мых поня­тий зако­ре­не­лого холостяка.

У фран­цу­зов тоже немало таких выра­же­ний, кото­рые могут пока­заться пря­мым изде­ва­тель­ством над самыми эле­мен­тар­ными зако­нами логики.

У них, напри­мер, в ходу выра­же­ние au jour d’aujourd’hui, обо­зна­ча­ю­щее нынче, сего­дня, и по своей опро­мет­чи­во­сти эти люди даже не заме­чают, что здесь нет ни малей­шего смысла: ведьдень сего­дняш­него дня — тавтология.

Впро­чем, та же тав­то­ло­гия и в рус­ском сего­дняш­нем дне: сего­дняш­ний про­ис­хо­дит от словсего дня. Полу­ча­ется: день сего дня.

Или возь­мем фран­цуз­ское слово orangerie. Оно про­ис­хо­дит от слова orange — апель­син. Но фран­цузы давно уже забыли об этом и стали назы­вать orangerie вся­кую стек­лян­ную теп­лицу, хотя бы в ней были одни огурцы. А за ними и мы гово­рим: оран­же­рея, даже если в этой «апель­син­нице» нет ни одного апельсина!

Такими же «неле­по­стями» засо­ряют свой язык англичане.

У них есть, напри­мер, выра­же­ние: she enjoys poor health. На рус­ский язык оно пере­во­дится так: «у нее сла­бое здо­ро­вье», но бук­валь­ный его смысл такой: «она полу­чает удо­воль­ствие от сво­его нездоровья».

И так у них гово­рят все, даже клас­сики, и с этим ничего не поделаешь.

Кстати: те же англи­чане на каж­дом шагу гово­рят: «вы страшно добры» (it is awfully kind of you), «это ужасно при­ятно» (it is terribly nice).

Несмотря на про­те­сты все­воз­мож­ных раци­о­на­ли­за­то­ров речи, форма эта утвер­ди­лась в языке. Она есть и у фран­цу­зов, и у нем­цев, и здесь тоже ничего не поделаешь.

Зна­ме­ни­тый испан­ский линг­вист ака­де­мик X. Каса­рес в своем «Вве­де­нии в совре­мен­ную лек­си­ко­гра­фию» (рус­ский пере­вод, М., 1958) пыта­ется найти пси­хо­ло­ги­че­ские объ­яс­не­ния тому, что в испан­ском языке слово formidable (ужас­ный, страш­ный) стало выра­жать выс­шую сте­пень вос­хи­ще­ния. В рус­ской фами­льяр­ной речи эта форма живет уже больше столетия.

Белин­ский в письме к Тургеневу:

«Некра­сов напи­сал недавно страшно хоро­шее сти­хо­тво­ре­ние» (1847).

И Чехов в «Драме на охоте»:

«Она мне попра­ви­лась страшно».

И М. Ф. Андре­ева в своих вос­по­ми­на­ниях о Маяковском:

«Страшно радо­вался, что нахо­дил много брусники».

И Федин в беседе со спецкором:

«А ведь страшно хочется все уви­деть сво­ими глазами».

Пусть пой­мут, что язык — не мате­ма­тика и что в каж­дом, реши­тельно в каж­дом живом языке уко­ре­ни­лось немало «неле­пиц», кото­рые давно уза­ко­нены временем.

Когда Тимо­фей Захар­чук про­те­стует про­тив сло­вес­ной кон­струк­ции «чело­век высо­кого роста» и тре­бует, чтобы мы заме­нили ее сло­вами «высо­кий чело­век», он хло­по­чет об эко­но­мии речи. «Зачем гово­рить три слова, если здесь совер­шенно доста­точно двух?»

Каза­лось бы, в этом слу­чае логика на его стороне.

Ибо кто же не знает, что мно­го­сло­вие вели­кий порок, что сила и кра­сота нашей речи в ее лако­низме? Кто не сочув­ствует зна­ме­ни­тому требованию:

Чтобы сло­вам было тесно,

Мыс­лям — просторно.

И каза­лось бы, можно только при­вет­ство­вать тех раци­о­на­ли­за­то­ров речи, кото­рые пред­ла­гают вне­сти эко­но­мию в наше язы­ко­вое хозяй­ство. Наме­ре­ния у них доб­рые: выбро­сить из нашей речи такие слова, кото­рые загро­мож­дают ее, и тем самым изба­вить нас от лиш­них рас­хо­дов. Но их эко­но­мия — гро­шо­вая, и не ею доби­ва­емся мы лако­низма. Крат­кость, мет­кость, выра­зи­тель­ность речи дости­га­ются иными путями. В самом деле, какими бы без­рас­суд­ными ни каза­лись иному раци­о­на­ли­за­тору при­выч­ные соче­та­ния слов:до поры до вре­мени, сколько бы он ни дока­зы­вал, что до вре­мени и зна­чит до поры, что неза­чем про­из­но­сить одним духом оба эти слова под­ряд, — живая речь, не счи­та­ясь с педан­тами, сохра­няет это соче­та­ние в пол­ной силе.

Почему бы тем пред­ста­ви­те­лям здра­вого смысла, кото­рые в инте­ре­сах язы­ко­вой эко­но­мии тре­буют, чтобы вме­сто люди высо­кого роста мы гово­рили высо­кие люди, почему бы им не истре­бить заодно и такое сино­ни­ми­че­ское соче­та­ние слов, как если бы да кабы? Ведь если быи зна­чит кабы. Зачем же гово­рить два оди­на­ко­вых слова, когда можно ска­зать одно? И если они взя­лись наве­сти в этом деле разум­ный поря­док, пусть иско­ре­нят из нашей речи и дру­гие разо­ри­тель­ные фор­мулы: стыд и срам, цели­ком и пол­но­стью, ни свет ни заря, житье-бытье, вокруг да около, так как кому же не ясно, что стыд это то же, что срам, а пол­но­стьюи зна­чит цели­ком?

И неужели Пуш­кин, гений лако­ни­че­ского слова, нару­шил пред­пи­сы­ва­е­мый ими режим эко­но­мии, когда созда­вал свои неза­бвен­ные строки:

Что пирует царь великий
В Питербурге-городке? —

хотя ему было отлично известно, что бург и озна­чает горо­док.

И обви­нять ли Некра­сова в сло­вес­ных изли­ше­ствах лишь на том осно­ва­нии, что у него часто встре­ча­ется вот такой оборот:

Слу­шал име­ю­щий уши,
Думушку думал свою…

.….….….….….….….…

Быстро лечу я по рель­сам чугунным,
Думаю думу свою.

Конечно, нет! Если бы рус­ский народ только и забо­тился, что об этой гро­шо­вой эко­но­мии речи, неужели он создал бы огром­ное мно­же­ство таких рас­то­чи­тель­ных выра­же­ний, как до поры до вре­мени, век веко­вать, делать дело, рыдать навзрыд, лежмя лежать, белым-бело, пол­ным-полно, т.д., и т.д., и т.д.

Ибо одно дело — эко­но­мия речи, а дру­гое — ска­ред­ность, скряж­ни­че­ство, плюш­кин­ское отно­ше­ние к сво­ему языку.

Язы­ко­творцу-народу, вели­кому худож­нику слова, мало одной раци­о­на­ли­сти­че­ской сто­роны в языке. Ему нужно, чтобы речь была склад­ной и лад­ной, чтобы в ней был ритм, была музыка и, глав­ное, была выра­зи­тель­ность. Когда отец воз­му­щен небла­го­вид­ным поступ­ком сына, он кри­чит ему: «Стыд и срам» — хотя, конечно, отдает себе пол­ный отчет, что слова стыд исрам в зна­чи­тель­ной мере сино­нимы. Но ему мало корот­кого одно­слож­ного слова, чтобы выра­зить свое воз­му­ще­ние. Ему нужны три слова, и при­том такие, кото­рые в своей сово­куп­но­сти создают ана­пест (˘ ˘ ¯). И то обсто­я­тель­ство, что оба слова начи­на­ются еди­ным зву­ком с, играет здесь нема­ло­важ­ную роль.

Стыд и срам! — это так выра­зи­тельно, так без­упречно по ритму и зву­ко­писи, что, право же, можно пре­не­бречь тав­то­ло­гией, тем более что вся эта двух­член­ная фор­мула вос­при­ни­ма­ется как еди­ное слово.

И пред­ставьте себе, что какой-нибудь поли­ти­че­ский дея­тель или участ­ник науч­ного съезда горячо сочув­ствует той резо­лю­ции, какая пред­ло­жена обсуж­де­нию собрав­шихся. Он выхо­дит на три­буну и заяв­ляет взволнованно:

Цели­ком и пол­но­стью раз­де­ляю те мысли, кото­рые… и т.д.

Здесь опять-таки все дело в выра­зи­тель­но­сти, в ритме и в бла­го­зву­чии. Пусть пол­но­стью и зна­чит цели­ком, но та еди­ница вре­мени, кото­рую ора­тор истра­тит на про­из­не­се­ние пер­вого слова, слиш­ком мала для выра­же­ния эмо­ций, оду­шев­ля­ю­щих его в эту минуту. Здесь тре­бу­ется не три слога, а по край­ней мере семь или восемь. Оттого-то к слову цели­ком и при­со­еди­ня­ется пол­но­стью, тем более что фоне­ти­че­ски соче­та­ние этих двух слов чрез­вы­чайно удачно, не говоря уже о дина­ми­че­ской рит­мике (соче­та­ние ана­пе­ста и дак­тиля: ˘ ˘ ¯ и ¯ ˘).

Здесь одно из очень мно­гих сви­де­тельств, что живой язык нико­гда и нигде не стро­ится по указке одного только здра­вого смысла. В его созда­нии участ­вуют и дру­гие могу­чие силы. Те горе-пури­сты, кото­рые думают, что они могут игно­ри­ро­вать эсте­тику речи, ее рит­мико-фоне­ти­че­ский строй, законы ее экс­прес­сив­но­сти, почти все­гда обре­чены на провал.

Вер­немся на минуту к такому устой­чи­вому соче­та­нию слов, как «враги уби­вают друг друга». Иному педанту, несо­мненно, почу­дится здесь вели­чай­шее нару­ше­ние здра­вого смысла:

— Не могут же враги в одной фразе назы­ваться и вра­гами, и друзьями!

Между тем здесь в выс­шей сте­пени нагляд­ный при­мер того, что бывают слу­чаи, когда язык в инте­ре­сах фоне­тики готов посту­питься логичностью.

Друг — здесь явное сокра­ще­ние слова дру­гой. Вна­чале гово­ри­лось не друг друга, а один дру­гого. Но один дру­гого — несо­вер­шенно по звуку: вялая рит­мика, шер­ша­вое ндр. Гораздо склад­нее и звонче: друг друга. Ради этого склада и лада народ отка­зался от осмыс­лен­ной формы и пред­по­чел ей такую, кото­рая может пока­заться безумной.

Конечно, никто не спо­рит: язык — интел­лект народа. Муд­рая и стро­гая логика гос­под­ствует в нашей лек­сике, в нашей грам­ма­тике, в их слож­ных и утон­чен­ных фор­мах. Но грам­ма­тика не мате­ма­тика, и к ней непри­ме­нима сухая рассудочность.

«У языка, писал Белин­ский, — есть еще и свои при­хоти, кото­рым смешно про­ти­виться». Эти при­хоти, если они уза­ко­нены вре­ме­нем, Белин­ский счи­тал без­условно при­ем­ле­мыми. «Упо­треб­ле­ние имеет права рав­ные с грам­ма­ти­кою и нередко побеж­дает ее вопреки вся­кой разум­ной очевидности».

Поэтому повто­ряю опять и опять: логика логи­кой, но не она одна фор­ми­рует язык; какая, спра­ши­ва­ется, логика в том, что жителя Калуги мы зовем калу­жа­нин, жителя Том­ска —томич, жителя Пин­ска— пин­чук, жителя Мин­ска — мин­ча­нин, жителя Тулы — туляк,жителя Одессы — одес­сит, а жителя Самары — сама­рец? Откуда это раз­но­об­ра­зие суф­фик­сов? Почему в одном слу­чае як, в дру­гом — ук, в тре­тьем — ит, в чет­вер­том и в пятом — анин, в шестом — ец, в седь­мом — ич? Ника­кой логики в этом раз­но­об­ра­зии нет. Но, конечно, это вовсе не при­хоть, а очень уме­лый отбор зву­ко­вых ком­би­на­ций, кото­рые наи­бо­лее художественны.

Народ­ный эсте­ти­че­ский вкус дей­ствует здесь без­оши­бочно. Вся­кие дру­гие суф­фиксы были бы фоне­ти­че­ски не при­годны для дан­ного корня. К каж­дому корню при­ла­жено именно то окон­ча­ние, кото­рое наи­бо­лее спо­соб­ствует изя­ще­ству дан­ного слова. Жителя Пин­ска невоз­можно назвать пин­ска­ком, а жителя Самары — сама­ри­том. Ника­кими пра­ви­лами грам­ма­тики нельзя объ­яс­нить этот вполне зако­но­мер­ный отбор имен­ных окончаний.

Язык отвер­гает вся­кую зву­ко­вую нескла­дицу и тре­бует — насто­я­тельно тре­бует — наи­бо­лее гар­мо­ни­че­ского соче­та­ния звуков.

Конечно, уче­ные-фило­логи ска­жут, что дело здесь совсем не в худо­же­ствен­но­сти, а в зако­нах фоне­ти­че­ского чере­до­ва­ния сло­во­об­ра­зо­ва­тель­ных эле­мен­тов (вооб­ра­жая, что так будет «объ­ек­тив­нее» и «науч­нее»), но этим они нисколько не опро­верг­нут моего утвер­жде­ния, так как фоне­тика каж­дого языка явля­ется живым вопло­ще­нием эсте­ти­че­ских вку­сов народа, выра­бо­тав­шего такую, а не дру­гую фонетику.

Этим объ­яс­ня­ется то, что рус­ские люди, охотно упо­треб­ля­ю­щие такие формы, как делая, тан­цуя, дыша, говоря, счи­тают невоз­мож­ным ска­зать: вия шну­рок, пиша письмо, пья воду,тяня веревку и т.д. Во всех этих пья и вия нет изя­ще­ства, нет бла­го­зву­чия, и только поэтому они не вошли ни в лите­ра­тур­ную, ни в раз­го­вор­ную речь, хотя грам­ма­ти­че­ски эти формы вполне пра­вильны и ничуть не хуже других.

Ради того, чтобы слова были лад­нее, склад­нее и звонче, мы упо­треб­ляем уко­ро­чен­ную форму там, где этого тре­бует ритм. Мы гово­рим «на босу ногу», хотя грам­ма­тика и тре­буетбосую; «средь бела дня», а не белого дня; «ни синь пороха», а не синего пороха; «ника­когоспаса от них нет» (вме­сто вялого и худо­соч­ного спа­се­ния); «сыр-бор заго­релся» (вме­стосырой бор).

И еще:

«По белу свету», «мал мала меньше», «лег костьми» (а не костями) и др.

Ска­жут: это древ­ние, чуть ли не фольк­лор­ные формы. Но ведь такие же «усе­че­ния» слов ради энер­гии речи, ради ее склада и лада мы наблю­даем и нынче. Боль­шин­ство рус­ских людей в раз­го­воре отвер­гает форму сто грам­мов и заме­няет ее фор­мой сто грамм, кото­рая в насто­я­щее время, воз­можно, вой­дет и в лите­ра­тур­ный язык.

То же стрем­ле­ние к складу и ладу, какое вызвало к жизни сто грамм, руко­во­дило рус­скими людьми, когда вме­сто загла­вия книги «Сказки бра­тьев Грим­мов» они стали гово­рить и писать: Бра­тья Гримм, «Сказки бра­тьев Гримм».

И это не един­ствен­ный слу­чай. Вспом­ним, напри­мер, «Графа Нулина», кото­рый, по сло­вам Пуш­кина, при­е­хал в Россию

С рома­ном новым Валь­тер Скотта.

Почему не Валь­тера Скотта? Ведь рус­ская грам­ма­тика насто­я­тельно тре­бует, чтобы каж­дое ино­стран­ное имя мы скло­няли точно так же, как рус­ские: Джона, Матильды, Аль­фонсу и т.д. Почему же едва только наши предки узнали, что есть такой писа­тель Валь­тер Скотт, они вопреки грам­ма­тике стали гово­рить не Валь­тера Скотта, но Валь­тер Скотта, не Валь­теру Скотту, но Валь­тер Скотту и т.д.?

Здесь грам­ма­тика делала уступку фоне­тике. «Сказки бра­тьев Гримм» ока­за­лись музы­каль­нее, звонче, рит­мич­нее, чем «Сказки бра­тьев Гриммов».

При­меры кро­хот­ные, но дока­зы­вают они очень важ­ную и при­том уни­вер­саль­ную истину, кото­рую надо пом­нить, когда гово­ришь о чистоте языка. Грам­ма­тика гораздо чаще усту­пает фоне­тике, чем это пред­став­ля­ется мно­гим раци­о­на­ли­за­то­рам речи.

Именно стрем­ле­ние к наи­бо­лее совер­шен­ной фоне­тике слов, к их музы­каль­ному складу и ладу заста­вило рус­ских людей пре­вра­тить горн­чара — в гон­чара, обвод — в обод, окуп­нутъ — в оку­нуть.

Итак: народ создает свой язык как вели­кий худож­ник. Поэтому слиш­ком топор­ный, пря­мо­ли­ней­ный под­ход к тому или иному язы­ко­вому явле­нию, без учета эсте­тики речи, ее рит­мики, ее выра­зи­тель­но­сти, неиз­бежно при­ве­дет нас к про­из­воль­ным тол­ко­ва­ниям, к ошиб­кам, к неспра­вед­ли­вым приговорам.

Пури­сты часто забы­вают об этом и апел­ли­руют исклю­чи­тельно к так назы­ва­е­мому «здра­вому смыслу». Вспом­ним глу­боко вер­ное заме­ча­ние Энгельса: «Здра­вый чело­ве­че­ский смысл, весьма почтен­ный спут­ник в четы­рех сте­нах сво­его домаш­него оби­хода, пере­жи­вает самые уди­ви­тель­ные при­клю­че­ния, едва он отва­жится выйти на широ­кий про­стор исследования».

Мы только что видели, как коварно под­вел здра­вый смысл рев­ни­те­лей чистоты языка, забыв­ших, что фор­ми­ро­ва­ние речи опре­де­ля­ется не только зако­нами логики, но и тре­бо­ва­ни­ями музы­каль­но­сти, кра­соты и художественности.

Есть и еще одно очень важ­ное тре­бо­ва­ние, с кото­рым не желают счи­таться пури­сты. О нем — в сле­ду­ю­щей главе.

Глава десятая. О пользе невнимания и забвения

I

Бесе­дуют две жен­щины. Одна говорит:

— Это прямо-таки оше­ло­мило меня… Ведь я обо­жаю собак…

Я про­хожу мимо и думаю: «До чего это хорошо, что, упо­треб­ляя слова в раз­го­воре, мы не вспо­ми­наем об их пер­во­на­чаль­ном значении!»

Слово оше­ло­мить про­ис­хо­дит от слова шелом, а шелом (или шлем) — это желез­ная каска, кото­рую древ­ние и сред­не­ве­ко­вые воины носили в бою, обе­ре­гая свои черепа от вра­жьих дубин и мечей. Враги нале­тали на них и били что есть силы по шелому, чтобы оше­лом­лен­ныевоины вали­лись с седла на землю.

Жен­щина, ска­зав­шая, что изве­стие о смерти люби­мой собаки оше­ло­мило ее, конечно, не пред­став­ляла себе в ту минуту ни ста­рин­ных сра­же­ний, ни коней, ни коль­чуг, ни шело­мов:все живые, кон­крет­ные образы, свя­зан­ные со сло­вом оше­ло­мить, уже вывет­ри­лись из этого слова в тече­ние мно­гих веков. Оно утра­тило смысл воен­ного тер­мина и пол­но­стью отре­ши­лось от тех обсто­я­тельств, кото­рые поро­дили его. Образ давно потух, а самое слово оста­лось и не утра­тило своей выразительности.

Та же участь постигла дру­гое словцо — обо­жать («ведь я обо­жаю собак»). Оно про­изо­шло от слова бог и пер­во­на­чально имело един­ствен­ный смысл: сде­лать из кого-нибудь свое боже­ство, чтить кого-нибудь как бога, бла­го­го­вейно и молит­венно пре­кло­няться перед кем-нибудь. Вряд ли жен­щина, ска­зав­шая, что она обо­жает собак, наме­ре­ва­лась уве­до­мить свою собе­сед­ницу, что вся­кие болонки, буль­доги и мопсы пред­став­ля­ются ей боже­ствами, вызы­ва­ю­щими у нее бла­го­го­вей­ные чув­ства. Она потому и при­ме­нила это слово к соба­кам, что его рели­ги­озно-мисти­че­ский смысл уже очень давно поза­былся. Опять-таки: образ потух, а слово осталось.

Потому и Сер­гей Михал­ков мог ска­зать в своей досто­па­мят­ной басне:

Лев пья­ных не тер­пел, сам в рот не брал хмельного,

Но обо­жал… подхалимаж.

Эта склон­ность народа — забы­вать пер­во­на­чаль­ные зна­че­ния выра­же­ний и слов и поль­зо­ваться ими авто­ма­ти­че­ски — наблю­да­ется на каж­дом шагу.

Когда мы, напри­мер, гово­рим: «вся сто­лица была взвол­но­вана таким-то собы­тием», никто, конечно, не вспо­ми­нает при этом, что столь­ным горо­дом в ста­рину назы­вали тот город, где нахо­дился стол или пре­стол какого-нибудь Свя­то­слава, или Глеба, или Мсти­слава Вла­ди­ми­ро­вича. Теперь вели­ко­кня­же­ских сто­лов уже нет и в помине, а слово сто­лица по-преж­нему живет в языке, ото­рван­ное от сво­его ста­рого корня и напол­нен­ное новым содержанием.

Точно так же, когда мы гово­рим, что сто­лица была чем-то взвол­но­вана, мы едва ли пред­став­ляем себе, что слово взвол­но­вать про­ис­хо­дит от слова волна. Образ волны в этих слу­чаях вообще не воз­ни­кает перед нами.

Нечего и спра­ши­вать о том, хорошо или плохо, что у нас в языке такое боль­шое коли­че­ство слов, пер­во­здан­ная образ­ность кото­рых потухла. Хорошо или плохо, что в живом раз­го­воре мы упо­треб­ляем такие слова, преж­ний смысл кото­рых забыт нами раз навсе­гда? Полезно ли такое забве­ние? И нельзя ли без него обойтись?

Ответ может быть только один: такое забве­ние чрез­вы­чайно полезно, и обой­тись без него невоз­можно никак.

II

К сожа­ле­нию, даже боль­шим лите­ра­то­рам, для кото­рых работа над сло­вом — един­ствен­ное дело их жизни, эта истина не пред­став­ля­ется вполне очевидной.

Одна­жды один мно­го­опыт­ный и даро­ви­тый поэт, покой­ный Н. Н. Асеев, высту­пил с обшир­ной ста­тьей, где пылко вос­стал про­тив того поту­ха­ния образ­но­сти, кото­рое все­гда соче­та­ется с забве­нием искон­ных сло­вес­ных кор­ней. Он потре­бо­вал, чтобы писа­тели вер­нули сло­вам их пер­во­на­чаль­ную образ­ность; чтобы, вводя в свои про­из­ве­де­ния слово печаль, они пом­нили бы, что оно про­ис­хо­дит от печи, а говоря, напри­мер, о кру­чине, дер­жали бы в памяти, что слово кру­чина про­ис­хо­дит от слова кру­тить.

Поэт уве­рен, что в этом ожив­ле­нии кор­не­сло­вов один из наи­бо­лее дей­ствен­ных мето­дов вся­кого лите­ра­тур­ного твор­че­ства. Здесь видится ему пре­одо­ле­ние сухой абстракт­но­сти и мерт­вой шаб­лон­но­сти речи.

В тео­рии это кажется заман­чи­вым, но на деле воз­вра­щает наш бога­тый и слож­ный язык к дикар­ским ста­диям его бытия. Если при слове объ­его­рить в нашем созна­нии все­гда будет воз­ни­кать образ Егора, а при слове под­кузь­мить — образ Кузьмы, образ­ность речи, конечно, уси­лится, но рече­вое обще­ние людей будет затруд­нено чрезвычайно.

Абстра­ги­ру­ю­щая работа ума чело­ве­че­ского заклю­ча­ется именно в том, что на базе кон­крет­ных, зри­мых и ося­за­е­мых обра­зов, свя­зан­ных с пер­во­на­чаль­ным зна­че­нием слов, он создает общие поня­тия, отвле­чен­ные тер­мины, а это и являет собою под­лин­ный про­гресс языка.

Про­гресс был бы, конечно, немыс­лим, если бы ему не спо­соб­ство­вала склон­ность моло­дых поко­ле­ний забы­вать те пер­во­на­чаль­ные зна­че­ния, кото­рые были при­даны мно­гим сло­вам более или менее отда­лен­ными предками.

При­гла­шая писа­те­лей судить о сло­вах по их древ­нему кор­не­вому зна­че­нию, кото­рое давно уже поза­быто наро­дом, поэт убеж­ден, что тем самым он ратует за «вос­кре­ше­ние слов». При этом он при­бе­гает к мета­форе: необ­хо­димо осво­бо­дить упо­треб­ля­е­мые нами слова от той заплес­не­ве­лой коры, кото­рой они обросли за послед­нее время.

Мета­фора едва ли удач­ная: если дерево «осво­бо­дить от коры», оно непре­менно засохнет.

Нельзя же не счи­таться с непре­лож­ным зако­ном вся­кого нор­маль­ного язы­ко­вого раз­ви­тия: умер­шие зна­че­ния слов без­воз­вратно ухо­дят из памяти моло­дых поко­ле­ний, начи­сто забы­ва­ются ими. Эта склон­ность моло­дых поко­ле­ний к забыв­чи­во­сти и обес­пе­чи­вает языку его пра­виль­ный рост.

Возь­мем хотя бы такое рас­про­стра­нен­ное слово, как чан. Кто же (кроме линг­ви­стов) вспо­ми­нает теперь, что оно про­ис­хо­дит от древ­него д’щан, то есть в конеч­ном счете от словадоска (дощан). Его род­ствен­ная связь с дере­вян­ными дос­ками уже так испа­ри­лась из памяти совре­мен­ных людей, что они счи­тают себя вправе гово­рить: мед­ный чан, метал­ли­че­ский чан, и никто не видит в этом бес­смыс­лицы. Дей­стви­тельно, здесь нет ника­кого нару­ше­ния логики, так как мы уже давно не ассо­ци­и­руем чана ни с сос­ной, ни с березой.

То же самое про­ис­хо­дит и с тем выра­же­нием, о кото­ром было ска­зано в преды­ду­щей главе:необъ­ят­ные про­сторы Сибири. Оно потому и не коро­бит слуха совре­мен­ных людей, что его пер­во­на­чаль­ное зна­че­ние давно уже успело поза­быться, и нынче для боль­шин­ства гово­ря­щих оно озна­чает без­гра­нично широ­кий, бес­край­ний. Нару­ше­ние логики и здесь только кажущееся.

III

Необ­хо­димо одно: чтобы забве­ние было мас­со­вым, всенародным.

В тех слу­чаях, когда слову выпа­дает такая удача, что его пер­во­на­чаль­ное зна­че­ние забы­ва­ется реши­тельно всеми, оно уже не вызы­вает про­те­стов даже среди самых рети­вых рев­ни­те­лей чистоты языка.

Таково, напри­мер, слово зря. Кто из рус­ских вспо­ми­нает теперь, что это дее­при­част­ная форма ста­рин­ного зреть, то есть видеть, став­шая в тече­ние сто­ле­тий наречием.

Таково же слово опро­сто­во­ло­ситься. Вна­чале оно отно­си­лось исклю­чи­тельно к жен­щи­нам. Опро­сто­во­ло­си­лась, по утвер­жде­нию Даля, гово­рила о себе дере­вен­ская баба, сняв­шая с головы тра­ди­ци­он­ный пла­ток. Но теперь это зна­че­ние совсем поза­бы­лось — поза­бы­лось намертво, начи­сто всеми, и моло­дыми и ста­рыми, и уже никто не заме­чает, что в этом слове при­сут­ствуют волосы.

Поэтому теперь даже лысый муж­чина может ска­зать о себе:

Я опро­сто­во­ло­сился!

И не най­дется такого педанта, кото­рый упрек­нул бы его за ковер­ка­нье рус­ской речи.Опро­сто­во­ло­ситься теперь озна­чает дать маху, остаться в дура­ках, оплошать.

Но бывают такие слу­чаи, когда забве­ние еще не стало все­об­щим. Одни забыли пер­во­на­чаль­ное зна­че­ние слова, а дру­гие еще пом­нят его. И слово ока­зы­ва­ется, так ска­зать, на рас­пу­тье: пом­ня­щие обви­няют забыв­ших в самой постыд­ной безграмотности.

К числу таких слов, искон­ное зна­че­ние кото­рых еще не успели забыть все без изъ­я­тия, отно­сится бла­го­даря.

Искон­ное зна­че­ние этого слова — бла­го­дар­ность, при­зна­тель­ность. Но те, кто поза­был об этом, пишут без зазре­ния совести:

«Бла­го­даря без­об­раз­ной работе теле­графа газета лиши­лась необ­хо­ди­мой информации».

А те, кото­рые пом­нят, него­дуют и язви­тельно спрашивают:

— Как можно бла­го­да­рить за безобразие?

Но как бы ни коро­била их эта «дикая» форма, она может утвер­диться в языке навсе­гда, если только боль­шин­ство гово­ря­щих начи­сто и окон­ча­тельно забу­дет ее пер­во­на­чаль­ное зна­че­ние: даро­ва­ние благ. Тогда уже никто не ста­нет воз­му­щаться такими кон­струк­ци­ями, как «бла­го­даря халат­ному отно­ше­нию вра­чей», «бла­го­даря пожару», «бла­го­даряпро­дол­жи­тель­ной засухе».

Если сле­ду­ю­щее поко­ле­ние рус­ских людей окон­ча­тельно поза­бу­дет, что слово бла­го­дарявыра­жает собою при­зна­тель­ность, все эти «бла­го­даря пожару», «бла­го­даря чуме» и т.д. навсе­гда оста­нутся у нас в языке, несмотря на про­те­сты со сто­роны ста­ри­ков, кото­рые еще пом­нят то время, когда в слове бла­го­даря ощу­ща­лось и благо, и дар.

Повто­ряю: подоб­ные слова лишь тогда при­зна­ются закон­ными и не вызы­вают ника­ких наре­ка­ний, если их под­лин­ный смысл поза­былся давно, и при­том реши­тельно всеми, не только моло­дыми, но и старыми.

Лишь тогда, когда рус­ские люди очень прочно забыли, что слово чер­нила порож­дено при­ла­га­тель­ным чер­ный и что, стало быть, только чер­ная жид­кость, и ника­кая дру­гая, может назы­ваться чер­ни­лами, они уза­ко­нили в своем языке такие, каза­лось бы, дикие формы, каккрас­ные чер­нила, зеле­ные чер­нила, лило­вые чер­нила и проч.

И лишь тогда, когда они прочно забыли, что в слове белье при­сут­ствует поня­тие белый и что, зна­чит, глав­ный при­знак белья — белизна, они стали гово­рить розо­вое белье, голу­бое белье, даже не подо­зре­вая о том, что здесь «про­ти­во­есте­ствен­ное» соче­та­ние слов.

Позна­ко­мив­шись с чело­ве­ком по фами­лии Рез­вый, вы на пер­вых порах ассо­ци­и­ру­ете эту фами­лию с поня­тием рез­вость, но уже через несколько дней, если вы часто обща­е­тесь с носи­те­лем этой фами­лии, смысл ее совер­шенно вывет­ри­ва­ется, и фами­лия Рез­вый зву­чит для вас так же, как фами­лия Ива­нов или Федоров.

Об этом я поду­мал впер­вые, когда уви­дел, как хохо­чет один малень­кий маль­чик, услы­шав­ший фами­лию Гри­бо­едов. Для него эта фами­лия была внове, и потому он заме­тил в ней то, что давно уже стер­лось для нашего слуха: чело­век, кото­рый ест грибы. Мы же, взрос­лые, так часто повто­ряем это бес­смерт­ное имя, оно стоит в ряду таких вели­ча­вых имен, что, про­из­нося его, мы уже давно поза­были, из каких эле­мен­тов оно состоит.

Зна­чит, все дело в привычке.

IV

Мы, напри­мер, при­выкли гово­рить «солнце встало», «солнце зашло», «солнце село». Мы про­из­но­сим эти сло­вес­ные фор­мулы тысячу раз, хотя, конечно, они нахо­дятся в рез­ком про­ти­во­ре­чии с нынеш­ними науч­ными пред­став­ле­ни­ями о дви­же­нии Солнца в Галак­тике. Солнце ниот­куда не встает и никуда не захо­дит. Но бла­го­даря дра­го­цен­ной склон­но­сти гово­ря­щих людей забы­вать о пер­во­на­чаль­ном смысле упо­треб­ля­е­мых слов и не вни­кать в этот смысл во всех язы­ках сохра­ни­лись такие древ­ние слова, как «вос­ход» и «закат», соот­вет­ству­ю­щие древ­нему, ныне раз­ру­шен­ному пред­став­ле­нию о космосе.

«Я, — пишет поэт В. Соло­ухин, — встре­чал чело­века, кото­рый воз­му­щался выра­же­ни­ями: „упала звезда“, „пада­ю­щие звезды“. „Вы что, — вос­кли­цал он, — не зна­ете, что это падают не звезды, а метеориты?“»

Среди домо­ро­щен­ных блю­сти­те­лей чистоты языка есть вели­кое мно­же­ство подоб­ных педан­тов. Даже не подо­зре­вая о том, что забве­ние пер­во­на­чаль­ной эти­мо­ло­гии слов или ослаб­ле­ние вни­ма­ния к ним есть одна из важ­ней­ших зако­но­мер­но­стей нор­маль­ной чело­ве­че­ской речи, они то и дело нахо­дят вопи­ю­щие ошибки и про­махи там, где дей­ствуют неве­до­мые им, этим людям, законы.

При­веду несколько очень рельеф­ных при­ме­ров, сви­де­тель­ству­ю­щих, что мы не могли бы поль­зо­ваться род­ным язы­ком, если бы в нем не суще­ство­вало боль­шого коли­че­ства таких обо­ро­тов, отдель­ные части кото­рых мы при­выкли не заме­чать в разговоре.

Когда, напри­мер, мы читаем в стихах:

Слыл умни­ком и в ус себе не дул, —

мы не заме­чаем, что здесь гово­рится о каком-то уса­том субъ­екте, кото­рый отка­зы­ва­ется совер­шать с одним из своих усов такой необыч­ный посту­пок. Это иди­о­ма­ти­че­ское выра­же­ние до такой сте­пени стер­лось для рус­ских людей, что никому из нас не пока­жется стран­ным, если мы услы­шим о какой-нибудь жен­щине (заве­домо лишен­ной усов):

— Она мол­чит и в ус себе не дует.

Из чего сле­дует, что если бы мы не обла­дали дра­го­цен­ной спо­соб­но­стью забы­ватьпер­во­на­чаль­ные зна­че­ния слов, мы не могли бы упо­треб­лять ни одного кры­ла­того выра­же­ния, ни одной идиомы.

Вчера, напри­мер, вы ска­зали о ком-то:

— Он живет у черта на кулич­ках.

И ваши собе­сед­ники поняли, что вы хотите ска­зать, хотя ни вы, ни они не заду­ма­лись, что же такое кулички, и даже не заме­тили, что вы упо­мя­нули о черте.

Вас поняли, не ана­ли­зи­руя отдель­ных частей этой фор­мулы, совсем не вни­кая в слова, из кото­рых она состоит. Ее вос­при­няли всю целиком.

Все подоб­ные фор­мулы вос­при­ни­ма­ются именно так: при пол­ном невни­ма­нии к их отдель­ным частям.

Идя с сыном по улице, вы ска­зали ему:

— Что же ты согнулся в три поги­бели!

И ни на минуту не заду­ма­лись о том, что это за поги­бели и почему их три, а не две, не четыре. Вы не заме­ча­ете смысла тех отдель­ных сла­га­е­мых, из кото­рых состоит эта фраза, и, про­из­нося ее, нахо­ди­тесь в твер­дой уве­рен­но­сти, что и ваш собе­сед­ник тоже не вни­кает в их смысл. Сла­га­е­мые не заметны для вас, это слова-неви­димки, но сумма их понятна для каж­дого рус­ского. Именно потому и понятна, что вни­ма­ние к сла­га­е­мым чрез­вы­чайно ослаб­лено и общее вос­при­ни­ма­ется помимо деталей.

Недавно я слы­шал, как один мой зна­ко­мый, уже немо­ло­дой чело­век, услав­ли­вался по теле­фону с товарищами:

— Если же я паче чая­ния запоз­даю на десять-пят­на­дцать минут, валяйте без меня, я догоню.

Я спро­сил у него, что зна­чит паче, он сму­тился, не зная, что отве­тить: ока­за­лось, он впер­вые заме­тил, что гово­рит это слово. До сих пор он про­из­но­сил его авто­ма­ти­че­ски, вполне бес­со­зна­тельно в соче­та­нии со сло­вом чая­ние. Одно из сла­га­е­мых было ему непо­нятно, но сумма совер­шенно ясна (и ему, и его собеседнику).

Точно так же, когда мы читаем у Щедрина:

«Куда это он лыжи навост­рил? Ишь спе­шит, точно в аптеку торопится», —

мы (если мы не ино­странцы и не дети) даже не заме­тим в этом отрывке ни лыж, ни того обсто­я­тель­ства, что кто-то сде­лал их более ост­рыми, чем они были до этой минуты.

Все дело и здесь в привычке.

Конечно, для того чтобы иди­омы могли суще­ство­вать в языке, не все­гда необ­хо­димозабве­ние их ком­по­нен­тов. Чаще всего доста­точно невни­ма­ния к ним. Но и невни­ма­ние, и забве­ние при­во­дят к одному резуль­тату: к поту­ха­нию образ­но­сти, кото­рая (если б она не потухла) слу­жила бы тяж­кой поме­хой язы­ко­вому обще­нию людей, даже сде­лала бы его невозможным.

С таким же мери­лом мы должны подойти к выра­же­ниям ужасно весело и страшно кра­сиво. Не скажу, чтобы они были мне совсем по душе: впер­вые я услы­хал их на улице от каких-то визг­ли­вых и расфу­фы­рен­ных деву­шек, близ­ких род­ствен­ниц той Людо­едки, что уве­ко­ве­чена в «Две­на­дцати сту­льях». Но сами по себе, повто­ряю, эти выра­же­ния не кажутся мне без­за­кон­ными, ибо и здесь про­яви­лась бла­го­де­тель­ная сила забве­ния, кото­рая играет такую вели­кую роль во вся­ком живом языке.

Можно не сомне­ваться, что те, кто поль­зу­ется этими эмо­ци­о­наль­ными воз­гла­сами, пости­гают их только в сумме, совсем не заме­чая сла­га­е­мых, как это посто­янно бывает со всеми иди­о­мами речи. В дан­ном слу­чае слова ужасно и страшно теряют свою зна­ме­на­тель­ность и слу­жат лишь для уси­ле­ния экс­прес­сии, заме­няя собою такие слова, какочень, чрез­вы­чайно и проч. Весь вопрос состоит только в том, ста­нет ли это забве­ние все­об­щим в буду­щем. Забу­дут ли бли­жай­шие наши потомки, что в этих выра­же­ниях естьужас и страх, подобно тому, как наши предки в свое время забыли и совер­шенно пере­стали заме­чать, что в идиоме согнуться в три поги­бели гово­рится о каких-то погибелях.

Из всего ска­зан­ного сле­дует, что склон­ность живых язы­ков забы­вать на про­тя­же­нии сто­ле­тий пер­во­на­чаль­ную исто­рию отдель­ных слов и сло­во­со­че­та­ний вполне зако­но­мерна, необ­хо­дима, естественна.

Иначе наши совре­мен­ники не могли бы удер­жать в языке такие непо­нят­ные им древ­ние сло­веса, как «паче чая­ния», «кулички», «[не видно ни] зги», «[на сон] гря­ду­щий», хотя вне идиом эти слова давно ушли из языка.

Поэтому, если бы среди нас по какому-нибудь недо­ра­зу­ме­нию появился само­зва­ный пурист, кото­рый стал бы про­те­сто­вать про­тив таких соче­та­ний, как крас­ные чер­нила, артил­ле­рий­ская стрельба и т.д., его про­те­сты не нашли бы ни в ком ни малей­шего отклика и пока­за­лись бы только смеш­ными: время давно уза­ко­нило эти «несу­раз­ные» формы. С ними уже нечего бороться.

Вот до чего это трудно — быть насто­я­щим пури­стом. Вот сколько слож­ней­ших обсто­я­тельств каж­дый из них дол­жен учесть, вме­сто того чтобы высту­пать с без­апел­ля­ци­он­ными при­го­во­рами: «это негра­мотно», «это непра­вильно», «это бес­смыс­ленно», «это неверно».

Прежде чем выно­сить тому или иному язы­ко­вому явле­нию тот или иной при­го­вор, пурист дол­жен отре­шиться от вку­сов­щины, от субъ­ек­тив­ных при­стра­стий и по мере воз­мож­но­сти согла­со­вать свои мне­ния с наукой.

Правда, в этом слу­чае он пере­ста­нет при­над­ле­жать к числу тех «про­сте­цов» и «про­фа­нов», кото­рым про­фес­сор Пеш­ков­ский при­пи­сы­вал почет­ную роль в борьбе за чистоту языка. Но стоит ли об этом жалеть? Не такое уж это высо­кое зва­ние: «про­сто­филя», «наив­ный про­стец», «обы­ва­тель».

V

Нело­гич­ность таких сло­во­со­че­та­ний, как стре­лять из ружья, не воз­му­щает нас лишь потому, что они суще­ствуют с очень дав­него вре­мени и про­ис­хож­де­ние слова стре­лять мы давно успели позабыть.

Но есть в нашей речи све­жие, так ска­зать, моло­дые бес­смыс­лицы, такие, кото­рые не могут быть оправ­даны давностью.

С этими моло­дыми бес­смыс­ли­цами мы не вправе мириться.

Одно дело — забве­ние пер­во­на­чаль­ного смысла выра­же­ний и слов как нор­маль­ный исто­ри­че­ский про­цесс, а дру­гое — напле­ва­тель­ское отно­ше­ние к этому смыслу, вну­шен­ное циниз­мом и неряшеством.

Не нужно забы­вать, что основа основ языка — это разум.

Неда­ром логика про­изо­шла от слова логос, что по-гре­че­ски зна­чит слово.

Мы охотно допус­каем нару­ше­ние логики, про­ис­шед­шее в силу того, что под­лин­ный смысл какого-нибудь слова (или сло­вес­ного ком­плекса) успел уйти из памяти наших дедов и пра­де­дов и бла­го­даря этому санк­ци­о­ни­ро­ван дол­го­вре­мен­ным упо­треб­ле­нием (узу­сом). Но у нас нет ни малей­шего права потвор­ство­вать невеж­дам, пыта­ю­щимся вве­сти в наш язык такие небы­ва­лые ком­би­на­ции слов, кото­рые, не имея за собою неза­па­мят­ной дав­но­сти, явля­ются в наших гла­зах изде­ва­тель­ством над самыми эле­мен­тар­ными нор­мами чело­ве­че­ской речи.

Я говорю о таких диких сло­во­со­че­та­ниях, как, напри­мер, прейс­ку­рант цен, ибо те, кто ввел в оби­ход эту неле­пую форму, не то что забыли, а про­сто не знали, что прейс — это и зна­чит по-немецки цена.

Такими же недо­пу­сти­мыми пред­став­ля­ются мне выра­же­ния мемо­ри­аль­ный памят­ник, хро­но­мет­раж вре­мени, памят­ные суве­ниры, про­мыш­лен­ная инду­стрия, народ­ный фольк­лор, — потому что мемо­рия и зна­чит память; хро­нос и зна­чит время, суве­нир и зна­читпамят­ный пода­рок, инду­стрия и зна­чит про­мыш­лен­ность; фольк и зна­чит народ, афольк­лор — народ­ное творчество.

Те, кто ввели в наш язык эти сум­бур­ные формы, дей­ство­вали так по неве­же­ству, кото­рое не имеет ника­ких оправданий.

Только тем­ные люди, не зна­ю­щие, что эмо­ция и чув­ство — сино­нимы, поз­во­ляют себе гово­рить эмо­ци­о­наль­ные чувства.

И форму морально-эти­че­ский могли вве­сти в оби­ход только неучи, не зна­ю­щие, чтомораль­ный и зна­чит эти­че­ский.

Эта тем­нота была про­сти­тельна в ста­рое время. Зна­ние ино­стран­ных язы­ков было в ту пору ред­ко­стью, но теперь, когда в нашей стране нет такой школы, где не пре­по­да­вался бы либо немец­кий, либо англий­ский, либо фран­цуз­ский язык, при­чем пре­по­да­ва­ние ведется мно­гими тыся­чами моло­дых педа­го­гов, зна­ю­щих, уме­лых, талант­ли­вых, все этимемо­ри­аль­ные памят­ники, био­гра­фии жизни и тому подоб­ные ляп­сусы уже не имеют ника­ких оправданий.

Чем куль­тур­нее ста­но­вится наша страна, чем больше обра­зо­ван­ных людей выдви­гает из своих недр совет­ский народ, тем больше хорошо воору­жен­ных бор­цов за под­лин­ную, а не мни­мую чистоту языка воз­ни­кает и в лите­ра­туре, и в жизни, тем громче и авто­ри­тет­нее их голоса.

Я знаю это даже по тем чита­тель­ским пись­мам о род­ном языке, кото­рые я полу­чаю в послед­нее время; пишут инже­неры, мате­ма­тики, агро­номы, гео­логи — сло­вом, люди таких про­фес­сий, кото­рые весьма далеки от линг­ви­стики и про­чих гума­ни­тар­ных наук. И разве не уте­ши­тельно, что среди этих бес­чис­лен­ных писем гораздо больше серьез­ных и вдум­чи­вых, осна­щен­ных науч­ными зна­ни­ями, чем было прежде?

Разве не харак­терно, что тав­то­ло­ги­че­ское выра­же­ние пат­риот родины, счи­тав­ше­еся когда-то совер­шенно нор­маль­ным, нынче уже ухо­дит в невоз­врат­ное про­шлое, так как в нашей стране с каж­дым годом ста­но­вится все больше людей, зна­ю­щих что па́триа по-латыни,патри́с по-гре­че­ски, патри́ по-фран­цуз­ски — родина?

Вообще в пись­мах, полу­ча­е­мых мною теперь, голос этой новой интел­ли­ген­ции ста­но­вится все слышнее.

Неко­то­рые из писем до того хороши, что, будь в моей книжке доста­точно места, я охотно вос­про­из­вел бы их на даль­ней­ших стра­ни­цах. Но так как ее раз­меры и без того раз­рос­лись, я при­нуж­ден огра­ни­читься лишь очень немногими.

VI

Но вер­немся к сло­вес­ным фор­му­лам типа: «навост­рить лыжи», «сбиться с пан­та­лыку», «под­ло­жить сви­нью», «согнуться в три поги­бели», «черт меня дер­нул» и т.д.

Спра­ши­ва­ется: имеем ли мы право раз­ру­шать эти фор­мулы, заме­няя в них отдель­ные слова?

С пер­вого взгляда похоже, что нет, что такого права у нас не име­ется. Все эле­менты этих кон­струк­ций так крепко срос­лись, что ни один из них не может быть заме­нен другим.

В самом деле, попро­буйте про­из­ве­сти малей­шую замену в таких, напри­мер, соче­та­ниях, как «сидеть на бобах», «бить баклуши», «хоть пруд пруди», «спу­стя рукава», «зару­бить на носу», «черта с два», «бежать во все лопатки», «от нечего делать», «ноль вни­ма­ния», «темна вода во обла­цех», «сыт по горло», «кузь­кина мать» (обычно в соче­та­нии с гла­го­лом: «я покажу тебе кузь­кину мать»), «точить лясы», «и дешево и сер­дито», «зака­дыч­ный друг», «закля­тый враг», «задать (или дать) стре­кача», «через пень-колоду» и т.д., и т.д., и т.д.

Кон­струк­ции эти заме­ча­тельны именно тем, что они не под­ле­жат обнов­ле­нию и все­гда оста­ются незыб­лемы. Вме­сто «зару­бить на носу» нельзя ска­зать «зару­бить на под­бо­родке», «зару­бить на щеке» и т.д. «Кузь­кину мать» никак невоз­можно заме­нить «кузь­ки­ной доче­рью», или «кузь­ки­ной внуч­кой», или «андрюш­ки­ной или вань­ки­ной мате­рью». И вме­сто выра­же­ния «денег у него и куры не клюют» было бы дико ска­зать в раз­го­воре: «денег у него и гуси не клюют».

Спра­вед­ливо гово­рит ака­де­мик В. В. Вино­гра­дов:

«Под­ста­новка сино­нима или замена слов, явля­ю­щихся семан­ти­че­ской осно­вой фразы, невоз­можна без пол­ного раз­ру­ше­ния образ­ного и экс­прес­сив­ного смысла фра­зео­ло­ги­че­ского единства».

Эти сло­во­со­че­та­ния в обыч­ной речи не допус­кают ника­ких вари­ан­тов. Неда­ром их назы­вают устой­чи­выми, моно­лит­ными, целостными.

Конечно, никто не мешает какому-нибудь ост­ряку ска­зать вме­сто «вте­реть очки» — «вте­реть пенсне» и вме­сто «из пушек по воро­бьям» — ска­зать: «из пушек по чижам». Или: «Он в этом деле кошку съел». Но эти откло­не­ния от обще­при­ня­тых фор­мул ощу­ща­ются нами как остроты только потому, что в нашем мозгу с дав­них вре­мен утвер­ди­лись модели: «вте­реть очки» и «из пушек по воробьям».

Все эти откло­не­ния от моде­лей — одно­дневки, а модели суще­ствуют века.

Правда, бывали слу­чаи, когда худож­ники слова пере­ли­цо­вы­вали фра­зео­ло­гизмы на свой лад и в инте­ре­сах вящей изоб­ра­зи­тель­но­сти раз­ру­шали их самым, каза­лось бы, непоз­во­ли­тель­ным образом.

Таких слу­чаев мно­же­ство. Всем изве­стен фра­зео­ло­гизм «как мухи мрут». Именно поэтому такое силь­ное впе­чат­ле­ние про­из­во­дит похвальба гого­лев­ского Арте­мия Филип­по­вича, заявив­шего, что у него в боль­нице «все как мухи выздо­рав­ли­вают». При­выч­ная кон­струк­ция раз­ру­шена, и этой ценою достиг­нут боль­шой тра­ги­ко­ми­че­ский эффект.

Обнов­ляя фор­мулу «бежать во все лопатки», Чехов в одной из своих ран­них вещей изме­нил ее так: «цело­вать во все лопатки» («В вагоне»), и в кон­тек­сте это ока­за­лось оправданным.

См. у него же:

«Пси­хо­ло­гия зани­мает самое вид­ное место. На ней наши рома­ни­сты ляга­вую собаку съели». («Осколки мос­ков­ской жизни».)

«Из мухи дела­ешь протодиакона».

В выс­шей сте­пени забавно сме­ше­ние двух фра­зео­ло­гиз­мов у Тэффи:

«Спит как из ведра».

И еще при­мер, наи­бо­лее нагляд­ный. Есть у рус­ских людей выра­же­ние, про­из­но­си­мое авто­ма­ти­че­ски: «питать надежду». Как и вся­кий фра­зео­ло­гизм, оно не допус­кает вари­ан­тов. Нельзя ска­зать «я кормлю надежду», хотя, каза­лось бы, питать и кор­мить — одно и то же.

Но вот Мар­шак в ост­ро­ум­ных сти­хах, обра­щен­ных к жене одного про­фес­сора, Надежде Михай­ловне, отка­зался на минуту от авто­ма­ти­че­ского, без­дум­ного отно­ше­ния к этому обо­роту и заявил, что питать (то есть кор­мить) Надежду он не наме­рен, так как у нее есть муж:

Питать Надежду дол­жен он,

.….….….….….….….…..

Как обя­зал его закон.

Как-то в юно­сти, заду­мав­шись над «фра­зе­мой» «с бухты барахты», я сочи­нил стишки для детей, где дано было лож­ное осмыс­ле­ние этих двух непо­нят­ных слов:

Как из бухты Барахты

Выплы­вали две яхты…

и т.д.

Все эти слу­чаи обнов­ле­ния гото­вых сло­вес­ных кон­струк­ций про­ис­хо­дят тогда, когда то или иное при­выч­ное соче­та­ние слов пере­стает ощу­щаться нами как некое смыс­ло­вое един­ство, отдель­ные эле­менты кото­рого неза­метны для нас. До той поры мы совсем не заду­мы­ва­лись об их точ­ном зна­че­нии, — и вдруг оно рас­кры­лось перед нами впервые.

Вот что ска­зано об этом в книге про­фес­сора Р. А. Буда­гова «Вве­де­ние в науку о языке»:

«Когда гово­рят ста­вить точки над i в смысле „не остав­лять ничего недо­ска­зан­ным“, то не думают ни о точ­ках, ни о букве i, когда же Гер­цен пишет „ста­вить огром­ные точки на кро­шеч­ные i“ или „видя это, он поста­вил точку на i, при­том на самое опас­ное i“, то чита­тель заме­чает и „точки“, и букву i. Тем самым иди­ома рас­па­да­ется, так как она ока­зы­ва­ется раз­ло­жи­мой. Как только части иди­омы стали само­сто­я­тельно зна­чи­мыми, так пере­стала суще­ство­вать и иди­ома, сохра­ня­ю­щая свою силу и функ­цию только как целое(кур­сив мой. — К. Ч.). Но при раз­ло­же­нии иди­омы уда­ется „обыг­рать“ ее части. Так рож­да­лись, в част­но­сти, гер­це­нов­ские фразы с „огром­ными точ­ками“ и „опас­ными i“».

Гер­цен питал осо­бое при­стра­стие к такому раз­ло­же­нию идиом. Это была замет­ная черта его стиля. Вот, напри­мер, каким обра­зом он обно­вил ста­рин­ную, с цер­ков­ным оттен­ком, фор­мулу «рабо­тать из насущ­ного хлеба»: он ска­зал о нем­цах-эми­гран­тах, что они рабо­тают «из насущ­ного пива».

Эпи­тет насущ­ный нераз­рывно свя­зан со сло­вом хлеб. Именно поэтому Гер­цен и при­кре­пил его к пиву.

При оценке этих обнов­лен­ных кон­струк­ций вся­кий раз необ­хо­димо решать, про­из­ве­дено ли это обнов­ле­ние созна­тельно или оно резуль­тат неряш­ли­вого обра­ще­ния со словом.

Когда соста­ви­тели учеб­ника «Рус­ская лите­ра­тура» поз­во­ляют себе упо­треб­лять соче­та­ние «бес­про­буд­ный (!) мрак», сме­ши­вая «бес­про­буд­ный сон» и «бес­про­свет­ный мрак», они вино­ваты в иска­же­нии речи, в неряшливости.

Но когда поэт Вадим Шеф­нер пишет о быст­ро­ход­ном автобусе:

…рей­со­вый авто­бус голубой
Летит, колес не чуя под собой, —

про­из­ве­ден­ное им созна­тель­ное обнов­ле­ние устой­чи­вой кон­струк­ции «ног под собой не чуя» вполне законно и не вызы­вает воз­ра­же­ний, так как его худо­же­ствен­ный эффект несомненен.

И хотя «зару­бить на носу» в огром­ном боль­шин­стве слу­чаев не допус­кает ника­ких вари­ан­тов, это отнюдь не зна­чит, что Кры­лов не имел права сказать:

А я бы повару иному
Велел на стенке зарубить.

Конечно, исклю­че­ни­ями лишь под­твер­жда­ются пра­вила. А «пра­вило» для всех этих фор­мул одно: они являют собою нераз­ло­жи­мое целое, ком­по­ненты кото­рого не улав­ли­ва­ются нашим сознанием.

О фра­зео­ло­гиз­мах можно ска­зать очень много. В 1964 году вышла спе­ци­аль­ная книга, посвя­щен­ная им: А. Архан­гель­ский, «Устой­чи­вые фразы в совре­мен­ном рус­ском языке», Ростов-на-Дону.

Книга очень инте­ресна, но здесь доста­точно отме­тить одно: каж­дый фра­зео­ло­гизм суще­ствует в нашей речи лишь до той поры, покуда отдель­ные эле­менты, вхо­дя­щие в его состав, неза­метны, неощу­тимы для нас. Чуть только нам разъ­яс­нят, откуда взя­лось то или иное выра­же­ние (напри­мер, «бить баклуши»), это выра­же­ние пере­стает быть фра­зео­ло­гиз­мом. Потому что, повто­ряю, неотъ­ем­ле­мый их при­знак заклю­ча­ется в том, что они исполь­зу­ются нами как нечто целост­ное, моно­лит­ное, авто­ма­ти­че­ски, при пол­ном невни­ма­нии к их отдель­ным частям.

Только ино­стра­нец, еще не вполне осво­ив­шийся с чужим язы­ком, заме­чает те образы, кото­рые вхо­дят в состав этих устой­чи­вых, моно­лит­ных выра­же­ний. Одна англи­чанка ска­зала при­я­тель­нице: «Мне на службе дали птичку». Этой иди­о­мой она сооб­щила, что ее уво­лили со службы. При­я­тель­ница поняла горь­кий смысл ее сооб­ще­ния, но из нас троих только мною был заме­чен образ птички. И та, что про­из­несла эту фразу, и та, что услы­хала ее, очень уди­ви­лись, когда я спро­сил у них, про какую птичку они гово­рят. Они обе не заме­тили этого образа — именно потому, что для них для обеих англий­ский язык — род­ной, и они вос­при­ни­мают иди­омы сво­его языка, не вни­кая в их образы.

Вывод из всего этого один: язык имеет свою соб­ствен­ную логику, и среди тех сил, кото­рые живо­тво­рят и питают его, замет­ное место при­над­ле­жит двум, каза­лось бы, отри­ца­тель­ным фак­то­рам: невни­ма­нию и забве­нию. Этих двух фак­то­ров знать не желают пури­сты, так как они все­гда нахо­дятся во вла­сти иллю­зии, будто язык стро­ится на основе пря­мо­ли­ней­ного, эле­мен­тар­ного здра­вого смысла.

Для раз­ру­ше­ния этой вред­ной иллю­зии и напи­сана вся моя книжка. Мне хоте­лось, чтобы чита­тели убе­ди­лись на ряде кон­крет­ных при­ме­ров, что язык, усколь­зая от наивно дог­ма­ти­че­ских, упро­щен­че­ских тре­бо­ва­ний, все­гда под­чи­ня­ется зако­нам своей внут­рен­ней логики, — изощ­рен­ный, измен­чи­вый, при­хот­ли­вый язык, вечно обнов­ля­ю­щийся и бес­смерт­ный как жизнь.

И глав­ное, не нужно забы­вать, что вопрос о чистоте языка — не только язы­ко­вая проблема.

Мно­гие у нас пола­гают, будто стоит только людям, гово­ря­щим на пло­хом языке, усво­ить такие-то и такие-то пра­вила, устра­нить из своей речи такие-то слова и обо­роты и заме­нить их такими-то, — и задача будет решена: насту­пит золо­той век без­уко­риз­нен­ной, иде­ально пра­виль­ной речи.

Дума­ю­щие так заблуж­да­ются. Лишь та речь может назы­ваться куль­тур­ной, у кото­рой бога­тый сло­варь и мно­же­ство раз­но­об­раз­ных инто­на­ций. Этой куль­тур­но­сти ника­кими похо­дами за чистоту языка не добьешься.

Ведь куль­тура речи неот­де­лима от общей куль­туры. Чтобы повы­сить каче­ство сво­его языка, нужно повы­сить каче­ство сво­его сердца, сво­его интел­лекта. Мало добиться того, чтобы люди не гово­рили выбора или ндра­вится. Иной и пишет и гово­рит без ошибки, но какой у него бед­ный сло­варь, какие заму­со­лен­ные фразы! Какая худо­соч­ная душев­ная жизнь ска­зы­ва­ется в тех заплес­не­ве­лых шаб­ло­нах, из кото­рых состоит его речь. У пошлого чело­века и речь будет пош­лой. Когда нам удастся уни­что­жить вко­нец бюро­кра­ти­че­ские отно­ше­ния людей, кан­це­ля­рит сам собою исчез­нет. Обла­го­родьте нравы моло­дежи, и вам не при­дется иско­ре­нять из ее оби­хода гру­бый и бес­пар­дон­ный жар­гон. Так оно и будет, я уверен.

1962—1966

Приложение. Словарь

Но раньше — две оговорки.

Пер­вая

Мне кажется, нам над­ле­жит при­ми­риться с теми откло­не­ни­ями от нормы, кото­рые стали тра­ди­цией в опре­де­лен­ных замкну­тых про­фес­си­о­наль­ных кру­гах. Так как все моряки гово­рят не ко́мпас, но компа́с, все шах­теры — не добы́ча, но до́быча, все меха­ники — не кожу́х, ноко́жух, не и́скра, но искра́, нам оста­ется утвер­дить эти формы в той мере, в какой они свя­заны с дан­ной про­фес­сией. Пусть хирурги гово­рят скальпе́ль, пусть рыбаки гово­рятзарыб­лять, а желез­но­до­рож­ники — запас­ная путь и рельса, а бух­гал­теры — ква́ртал, но за пре­де­лами про­фес­си­о­наль­ных жар­го­нов этим фор­мам нет места, и упо­треб­лять их не сле­дует ни при каких обстоятельствах.

Вто­рая

Не нужно забы­вать о суще­ство­ва­нии так назы­ва­е­мого фами­льяр­ного, домаш­него стиля, кото­рому ника­кие нор­ма­тив­ные сло­вари не указ.

«Одно дело, — напо­ми­нает про­фес­сор А. А. Рефор­мат­ский, — высту­пать с речью на том или ином собра­нии… дру­гое дело гово­рить дома с близ­кими людьми.

[Чело­век] вправе ска­зать и я забегу, и я заверну, и я заскочу. Ска­жет ли он при­я­телю: я звякну тебе зав­тра или закон­чит письмо: черк­ните мне несколько строк все это не может касаться «линг­ви­сти­че­ской инспек­ции», и не надо сер­диться на солид­ную даму, обе­щав­шую своей зна­ко­мой что-то тявк­нуть по теле­фону! Это фами­льяр­ный стиль, кото­рый не под­ле­жит нор­ма­ли­за­ции, так как здесь все зави­сит от инди­ви­ду­аль­ной ситу­а­ции раз­го­вора, важно только, чтобы сам гово­ря­щий это чувствовал».

Нельзя гово­рить Надо гово­рить
автобу́с авто́бус
а́гент аге́нт
агони́я аго́ния
ака­д­эмик ака­де­мик
али́би а́либи
алфа́вит алфави́т
а́рбуз арбу́з
аргу́мент аргуме́нт
а́рест аре́ст
аристократи́я аристокра́тия
атлёт атле́т
ба́ловать балова́ть
бежат бегут
бежи́ беги́
битон бидон
блага́ бла́га
бра­тья́ бра́тья
бро­юсь бре­юсь
бул­гах­тер бух­гал­тер
бюл­летня́ бюллете́ня
бюрократи́я бюрокра́тия
верба́ ве́рба
волше́бство вол­шеб­ство́
вора́ во́ры
выбора́ вы́боры
вылазь выходи, выле­зай
газ­эта газета
гемео­пат гомео­пат
гра́вер гра­вёр
да́дено дано́
дер­ман­тин дер­ма­тин
диспа́нсер диспансе́р
до́говор догово́р
дожда́лась дождала́сь
доку́мент докуме́нт
долла́р до́ллар
донельзя́ доне́льзя
досточка дощечка
до́суг досу́г
дэбют дебю́т
дэма­гог дема­гог
дэмократи́я демокра́тия
дэмон демон
еги́птяне египтя́не
ехай поез­жай
ездию езжу
ере́тик ерети́к
жа́люзи жалюзи́
жда́ла ждала́
желан­тин жела­тин
жестоко́ жесто́ко
за́видно зави́дно
за́головок заголо́вок
зазря зря
заи­меть при­об­ре­сти
закупо́рить заку́порить
займ заём
заме­сто вме­сто
за́перта заперта́
зво́нит звони́т
злоба́ зло́ба
играться играть
изба́ловать избалова́ть
изде́вка издёвка
изобре́тение изобрете́ние
изредка́ и́зредка
инди­ви­ду­а­лизьм инди­ви­ду­а­лизм
инстру́мент инструме́нт
инт­эл­лект интел­лект
инцин­дент инци­дент
искра́ и́скра
искри́вленный искрив­лён­ный
исполь­зо­вы­вать исполь­зо­вать
исподво́ль и́сподволь
ката́лог катало́г
ка́учук каучу́к
ква́ртал кварта́л
кладо́вая кладова́я
кла́ла клала́
ко́жух кожу́х
ко́клюш коклю́ш
ком­пен­тент­ный ком­пе­тент­ный
ком­про­мен­ти­ро­вать ком­про­ме­ти­ро­вать
кон­стан­ти­ро­вать кон­ста­ти­ро­вать
коро́мысло коромы́сло
ко́рысть коры́сть
кра­пива́ крапи́ва
красиве́е краси́вее
кре́мень креме́нь
кура курица
курей кур
кухо́нный ку́хонный
лабо­ла­то­рия лабо­ра­то­рия
ложить класть
ляжь ляг
ляжьте лягте
лы́жня лыжня́
мага́зин магази́н
ма́стерски мастер­ски́
медика́мент медикаме́нт
мелько́м ме́льком
мерий мерь
мерию мерю
ми́зерный мизе́рный
мили­ци­онэр мили­ци­о­нер
мо́лодежь моло­дёжь
музэй музей
мусоропро́вод мусоропрово́д
на́век наве́к
наверно́е наве́рное
наги­наться наги­баться
наиско́сь на́искось
на́отмашь нао́тмашь
напо­по­лам попо­лам
нача́л, нача́ли на́чал, на́чали
недогово́ренность недо­го­во­рён­ность
нена́висть не́нависть
непревзо́йденный непре­взой­дён­ный
нефтепро́вод нефтепрово́д
никче́мность ник­чём­ность
новоро́жденный ново­рож­дён­ный
обна­ко­вен­ный обык­но­вен­ный
обо́бщенный обоб­щён­ный
обой­титься обой­тись
обсме­ять осме­ять
обще­ства́ о́бщества
одэко­лон оде­ко­лон
одэс­сит одес­сит
озлоб­лён­ный озло́бленный
око́н о́кон
опёка опека
опло­чен­ный опла­чен­ный
острие́ остриё
откупо́рить отку́порить
отрасле́й о́траслей
о́тчасти отча́сти
памяту́я па́мятуя
пара́лич парали́ч
па́ртер парте́р
пекёт печёт
петля́ пе́тля
пионэр пио­нер
пло­тит пла­тит
побегли побе­жали
под­скольз­нуться поскольз­нуться
положь положи
поня́л по́нял
по́няла поняла́
по́ртфель портфе́ль
предло́жил предложи́л
пре́дмет предме́т
преми́ровать премирова́ть
пре­цен­дент пре­це­дент
приве́денный при­ве­дён­ный
приве́зенный при­ве­зён­ный
при́говор пригово́р
при́даное прида́ное
при́зыв призы́в
принци́п при́нцип
прове́денный про­ве­дён­ный
проне́сенный про­не­сён­ный
про­стынь про­стыня
про­филя́ про́фили
про́центы проце́нты
псевдо́ним псевдони́м
путя пути
раион район
ра́кушка раку́шка
рапо́рт ра́порт
рельса рельс
ре́мень реме́нь
ро́ман рома́н
ру́дник рудни́к
русло́ ру́сло
свекла́ свёкла
секёт сечёт
си́роты сиро́ты
си́рот сиро́т
сквоз­ник сквоз­няк
снадо́бье сна́добье
соболезнова́ние соболе́знование
со́зыв созы́в
спин­джак пиджак
сред­ства́ сре́дства
стату́я ста́туя
сто́ляр столя́р
су́дей суде́й
сэрдце сердце
сэс­сия сес­сия
танцовщи́ца танцо́вщица
теле­ви­зер теле­ви­зор
те́ррор терро́р
тран­вай трам­вай
трени́ровать тренирова́ть
тру­дя­щий тру­дя­щийся
туфель туфля
тэкст текст
тэнор тенор
угля́ у́гля
у́мерший уме́рший
фак­си­миле́ факси́миле
фанэра фанера
фа́рфор фарфо́р
фе́тиш фети́ш
фланэль фла­нель
фору́м фо́рум
фундаме́нт фунда́мент
хле­стаю хлещу
ходата́йство хода́тайство
хозя­ева́ хозя́ева
холё­ный хо́леный
хре­бёт хребе́т
хужее хуже
це́мент цеме́нт
цы́ган цыга́н
чер­нило чер­нила
чистию чищу
чи́хнуть чихну́ть
шо́фер шофёр
ща́вель щаве́ль
ще́лочка щёлочка
экс­киз эскиз
э́ксперт экспе́рт
эша­лон эше­лон
юнный юный
юроди́вый юро́дивый
язы́ки языки́
Нельзя гово­рить Надо гово­рить
био­гра­фия жизни био­гра­фия
во вся­ком случа́е во вся­ком слу́чае
воз­вра­щаться со школы воз­вра­щаться из школы
впе­ред меня раньше меня
вы сла­зите на этой остановке? вы выхо­дите на этой остановке?
два приза́ два при́за
длина рельс длина рель­сов
дожи­дай меня жди меня
заи­мел машину обза­вёлся машиной
играет зна­че­ние играет роль
имеет роль имеет зна­че­ние
малая то́лика малая толи́ка
местов нет нет мест
моё фами­лие моя фами­лия
много делов много дел
не да́ли не́ дали
не трожь не тро­гай
одеть пальто надеть пальто
один яблок одно яблоко
опла­тить за проезд опла­тить проезд
от три­ста два­дцать пять от трёх­сот два­дцати пяти
пла­чет за ним пла­чет по нём
пло­хие погоды пло­хая погода
под­ни­маю тост пред­ла­гаю тост
по злобе́ по зло́бе
по шесть­де­сят километров по шести­де­сяти километров
прейс­ку­рант цен прейс­ку­рант
при­е­хал с Москвы при­е­хал из Москвы
про­между прочим между про­чим
раз­деть ботинки разуться, снять ботинки
раз­деть пальто снять пальто
сво­бод­ная вакансия вакан­сия
ски­да­вайте шапки сни­мите шапки
сколько время? кото­рый час?
сколько разов? сколько раз?
ску­чать за кем ску­чать по ком, без кого
так и далее и так далее
харак­те­ри­стика на Петрова харак­те­ри­стика Петрова
чего ты делаешь? что ты делаешь?
чер­ное кофе чер­ный кофе
я к вам подъеду я к вам приеду
я кушаю я ем
я подо­шлю к вам я при­шлю к вам
сотруд­ника сотруд­ника
я поло́жила я положи́ла

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*

Размер шрифта: A- 16 A+
Цвет темы:
Цвет полей:
Шрифт: Arial Times Georgia
Текст: По левому краю По ширине
Боковая панель: Свернуть
Сбросить настройки