• Цвет полей:

• Цвет фона:


• Шрифт: Book Antiqua Arial Times
• Размер: 14pt 12pt 11pt 10pt
• Выравнивание: по левому краю по ширине
 
Кресту Твоему поклоняемся, Владыко — Зенкова Е.Ф. Автор: Зенкова Еликонида Федоровна

Кресту Твоему поклоняемся, Владыко — Зенкова Е.Ф.

(50 голосов: 4.7 из 5)

Свою книгу Еликонида Федоровна Зенкова, монахиня в миру, посвятила «тем, кто жил, живет и будет жить для ближних своих». Именно так прожила свою многотрудную жизнь она сама и описала ее, как сказала одна из участниц презентации книги в Свято-Духовом центре в 2013 году, «чисто, ясно и красиво в своей простоте».

 

Книга посвящается тем,
кто жил, живет и будет жить
для ближних своих

Санкт-Петербург, 2012

Эти воспоминания я писала по благословению моего духовного отца. Постаралась описать все, что было близко и любо мне в юные годы.

Меня всю жизнь тянуло к пустынникам. Жажда уединения жила в моей душе с младенческого возраста, с тех пор, как мама устроила для меня летнюю комнатку в чулане по соседству с курами.

Описала все то, чего искала душа и что было ей созвучно. В одиночестве так хорошо молиться или даже просто молчать и радоваться жизни.

«Скучает душа моя о Господе, и слезно ищу Его. Как мне Тебя не искать? Ты прежде взыскал меня и дал мне наслаждаться Духом Твоим Святым. И душа моя возлюбила Тебя» (Св. Силуан Афонский).

Сколько счастья и радости Господь посылает среди бурь земной жизни! Кажется, вот и все, конец приходит… всему доброму. Но вдруг все трудности, неприятности рассеиваются, и опять: «Свете Тихий святыя Славы Безсмертнаго Отца Небесного, Святаго Блаженнаго, Иисусе Христе».

Господь любит нас, оттого и наказывает. Слава Ему за все! Крест — это наше счастье. Дай, Господи, нам терпения!

Слава Тебе, Господи, что дал мне сил написать эти воспоминания! В них в каждой строчке, в каждом слове — самое ценное, что у меня есть, — моя жизнь в Боге. Теперь только их перечитываю, радуюсь за юность свою и скорблю за свою старость…

Зенкова Е. Ф. Кресту Твоему поклоняемся, Владыко. — СПб. НИКА, 2012.-432 с., илл.

Кресту Твоему поклоняемся, Владыко,
и святое Воскресение Твое славим.

Начало нашей семье было положено 14 октября 1918 года, в Покров Пресвятой Богородицы. В этот день в селе Болдино Нижегородской губернии венчались мои родители. В Санкт-Петербурге был голод. Предки мамы моей по ее матери до отмены крепостного права были дворовыми крестьянами у А. С. Пушкина. Там жил мамин дядя, брат нашей бабушки. Папа сказал маме: «У меня родни тут в Петербурге полно, у тебя мало, и голод такой. Какая нам тут свадьба? Едем к твоим родным в Болдино».

Батюшка торжественно венчал их в старом Пушкинском храме, пели мамины двоюродные братья — высоченные, широкоплечие, голоса сильные. Один из них в армии был в духовом оркестре.

Так началась жизнь семьи под Покровом Божией Матери, так и закончилась. Впереди были войны, голодовки, болезни — и всюду Покров Божией Матери не оставлял.

Папе тогда было 23 года, маме — 20.

Детство

Рождение взамен смерти

Я в семье была третьим ребенком, а дочерью — первой. До моего рождения были у моих родителей два сына: Игорь и Уар. Уар, как рассказывала мама, был очень серьезным мальчиком и, когда ему исполнилось 3 года 10 месяцев, умер.

Пошли они в день Преображения Господня в церковь — мама и два мальчика-сына, а обратно из храма что-то Крошенька (так звали по-домашнему Уара) еле шел, все на руки просился. В храме они причастились, освятили яблочки, да вот только яблочко-то Крошенька не мог есть. Твердое оно, а у него горлышко заболело. Пришли домой, он слег. Так с Преображения до кануна Святого Успения Матери Божией пролежал, ничего не кушая после Святого Причастия в день Преображения Господня. У него был дифтерит. В канун Успения он умер.

Мама очень любила его. Горе ее дошло до того, что с ней делались сердечные приступы, она теряла сознание. И тут выходом из положения стал ее духовный подъем. Она бросила кушать мясное, старшего сына Игоря (дома звали его Гулей) отвела в храм — прислуживать в алтаре. Ему шел восьмой год. Мама только и жила тем, что посещала всяких нищих, больных. Папа смеялся и говорил: «У тебя знакомые-то одни нищие да тряпичники».

И вот в то время, когда маме исполнилось 30 лет, стала она ждать ребенка. Папе очень хотелось иметь дочку, так как первые двое детей были сыновьями. Мама сказала, что, если родится дочь, назовет ее Клеопатрой, так как покойный Уар, ее любимый мальчик, в этот день именинник. (Уар и Клеопатра — 1 ноября по новому стилю.)

Я родилась весной, после Пасхи, 10 мая, когда распускались деревья и цвели подснежники. Мама хотела назвать меня Никой, но не положено давать имя назад (Ника в апреле именинница). Назвали меня Еликонидой в честь прабабушки Еликониды. Бабушка — мать моей мамы — была очень рада.

Мама говорила, что, когда было мне полтора-два года, я все большой палкой дралась с братом Игорем, но я этого не помню. С двух лет очень туманно помню только один случай, как от крестной, которая жила на Пискаревке, привезли пса Жекашку вместе с будкой. С трех лет я все помню хорошо.

Крест

Хорошо помню, как мама учила меня «Отче наш» и «Богородицу» читать, как горели-светили перед образами лампадочки.

У нас на двери книжного шкафа была выгравирована головка ангела. Мама после еды нам велела пойти в комнату, помолиться у иконочек так: «Спасибо, Боженька, что накормил и напоил». А я потихоньку от мамы бегала к дверце книжного шкафа, где был выгравирован ангел, кланялась перед ним в землю и читала слова заученной молитвы.

Брат рос, учился в школе, но продолжал помогать в алтаре. Он брал меня с собой в храм. Это были годы притеснений. Кругом закрывали храмы. Когда брат уходил в алтарь, я оставалась одна в уголочке на клиросе.

Там, на стене, было двенадцать иконочек. Я их всю службу рассматривала. Занимала меня особенно одна, где, как мне казалось, была голова Спасителя. И почему-то лежала она на тарелке. Это была икона «Усекновения главы Иоанна Предтечи», как я узнала позже.

Я была маленькая. Мне казалось, что уж очень высоко от пола были окна в храме, и свет их падал сверху. Там еще стояло большое Распятие на Голгофе.

В Рождество Христово к нам домой с Полюстровского подворья приходил батюшка с двумя монашками, служил молебен. Я тоже кланялась и крестилась, а чувства молитвы совсем не знала и не понимала. Когда читала «Богородицу», то ничего не понимала. Про слова «Ты в женах» очень долго думала, что это какое-то странное слово — «тывженах». Очень ясно помню, что все священное вызывало у меня чувство неземного страха, какого-то тайного, необъяснимого. В первый раз это чувство возникло, когда я спала еще в детской кроватке, накрытой белым тюлевым пологом с розовым бантом наверху, хотя уже стала вырастать из кроватки — ноги упирались в решетку.

И первый ясный, незабываемый сон — это Крест. Вижу во сне, как в нашем храме стоит Крест на Голгофе, Распятие. Испытываю чувство, да какое-то удивительное, мне в то время непонятное. Это не то, что чувство неземного таинственного страха. Это чувство другое — светлое, радостное.

Проснулась, и жалко было, что нет того, что было во сне, — и никому ничего не рассказала. Потом на какое-то время забыла этот сон…

И только спустя много лет я наяву вдруг испытала то, что было во сне, когда мне было три года. То было чувство тихой, благодатной молитвы, посланной Богом, — когда не сам молишься, а будто бы Господь внутри тебя за тебя молится.

Но было и другое. Однажды я в своей кроватке закричала, испугалась. Подошла мама. Она думала, что я увидела страшный сон. А я наяву видела, как страшная волчья голова сквозь прутья решетки кроватки лезла прямо ко мне. До сих пор ясно помню эту волчью ужасную голову, она вылезала прямо около моего левого плеча.

Помню еще, как в Вербную субботу стояла я с вербочкой на клиросе, а в пучок веточек мама мне воткнула зажженную свечу.

Рождение сестры Ники

На другой год, когда мне было четыре, я тоже стояла с вербочкой, но зажженную свечу мне не пришлось в нее воткнуть. Папа не позволил, велел свечу в одной руке держать, а вербу в другой. Папа боялся, что верба загорится. Мы были только втроем: я, брат и папа. Мама на Вербной, шестой неделе Поста родила сестру Нику.

На Страстной неделе, перед Святой Пасхой, я выглянула в окно. Вижу, идет папа и что-то в моем розовом одеяльце несет, а сзади — мама. Когда мама внесла Нику в дом, то сказала, что купила дитеньку, чтобы мне веселее было.

Я подумала, что с ней играть можно. Схватила своего игрушечного щенка и бегу к ней, кричу: «Дитенька, а вот мой щенок». И почему-то Ника, когда подросла, больше всех кукол любила этого щенка. Тут Нике было всего несколько дней, и она ничего не поняла. С этого дня я уже чувствовала себя не младшей, а старшей. Нянчила Нику, сушила ее мокрые чулочки на печурке. Когда Ника плакала, я колотила карандашом в жестяную баночку. Она очень любила лук. Когда мне хотелось, чтобы она заснула, я рвала в огороде перышко зеленого лука, совала ей в ротик вместо соски, она сосала лук и засыпала. Думаю, эти вкусы у Ники были неслучайно. Когда мама ходила со мной и с Никой, она уже не кушала мяса, а с Никой даже сладкого не могла кушать и всю беременность ела только лук с солью, подсолнечным маслом и черным хлебом. Помнится, как было трудно в те годы, как бедная маленькая Ника пила чай и в маленькой ручонке держала картошку, которую прикусывала вместо конфетки. Шел тяжелый голодный 1932 год. У мамы порой не было и чайной ложечки сахара, подсластить ей кашку. Кашку варили в кружке и на молоке, а мне доставалось только доскребывать на дне кружки то, что пригорело, но и это казалось очень вкусным.

Однако раннее детство всегда остается детством. Скорбели родители, а мы — нет. Ника росла, и мне казалось тогда, что лучше ее нет никого на свете. Она очень смешно бегала на четвереньках. Пойдет-пойдет тихонько на двух ножках, хлопнется на пол и побежит, как котенок, на руках и ногах.

Когда мама закатывала ей свивальником ручки и ножки, завязывала в одеяльце, я ее катала как круглое полешко, на диване и кричала: «Это не Никусята, а очарование». Это мама меня так научила. Ника в ответ мне радостно смеялась беззубым ротиком. И сколько было тогда светлого, безмятежного в этой счастливой детской любви.

Только стало и мне труднее. Городская баня была от нас далеко — два километра идти полями. Прежде папа носил меня домой из бани на руках. Я и теперь, когда до боли сердца жалею папу, вспоминаю мягкий кенгуровый воротник его тужурки. Уткнусь, бывало, лицом в нее и тихонько слушаю папино дыхание, а он несет меня на руках, и мне так легко и хорошо. Теперь он стал носить маленькую Нику, а меня, полусонную, вела за руку мама. После жаркой бани так хотелось спать, что я шла эти два километра почти с закрытыми глазами и чуть не падала, но только помню, что на Нику ни капельки не обижалась, потому что любила ее.

Ника в раннем детстве была очень спокойная, тихая. Она все болела. Когда в доме появлялись конфеты, что было очень редко, мама давала нам всем по конфетке или две, и мы с братом пили с ними очень экономно по несколько чашек чая. Ну, а Ника-то маленькая, съест сразу все. Так, чтобы она не плакала, мама велела нам чай пить так, чтобы конфетку не видно было. Мы откусывали кусочек конфетки и прятали ее за кувшин. Но бедная маленькая Ника все поняла. Около стенки, где она сидела рядом с мамой, тоже стоял кувшин. Дали ей конфетку — пей чай. Смотрим, а конфетки уже нет. Где же она? А Ника лепечет: «Я ее за кусин, за кусин», — она конфетку за кувшин спрятала от нас, видя, что мы от нее прячем.

Любимый лес

Нике пошел второй год, мне было уже пять. Она удивительно быстро развивалась, очень рано стала совсем хорошо, не по-детски,

говорить и всюду бегала за мной. Мне так нравились ее коротенькие платьица и ладные прямые ножки. Я нарочно сочиняла: «Вот мы выйдем, а за нами страшные великаны побегут, шкаф побежит, что стоит в коридоре, корыто…» И с шумом я выбегала во двор, мчалась по саду, а Ника — за мной. Я оглянусь, как она старательно бежит, как коленочки ее мелькают, и мне так все это нравится! Дальше бегу и постоянно оглядываюсь. А она все бежит сзади и не плачет, верит мне, будто бы правда за нами шкафы большие бегут.

Моя кроватка перешла Нике, я уже спала в большой кровати; по утрам, когда просыпалась, залезала к Нике в маленькую кроватку. Вдвоем тут было очень тесно, но и интересно.

В августе перед днем рождения мамы папа решил со мной и братом Игорем съездить на поезде за ягодами и грибами, потому что рядом, в Пискаревском лесу, ребятишки съели все ягоды еще зелеными.

Мне рассказывала моя крестная, что, когда я родилась, когда была еще совсем маленькой, папа, приходя с работы, по вечерам со мной на руках гулял около нашего Пискаревского леса вдоль Ириновской железной дороги. Еще по выходным дням он ходил в лес за шишками от сосны для самовара, возил пни из леса на дрова. И тоже всегда нас с братом брал с собой. Но в большой, настоящий лес я впервые попала в пять лет.

Мы сошли с поезда на станции «Кирпичный завод», шли сначала по железнодорожному пути, потом свернули налево в лес. Мне не велели рвать цветов, так как день только начался и они все равно завянут. Я же не могла стерпеть и все-таки рвала красные большие иван-чаи вдоль дороги. Мне они казались такими красивыми!

Потом мы шли через большое, топучее болото по лежневой деревянной дороге, проложенной для вывозки леса. В болоте поспевала клюква. Брат прыгнул с дороги на кочку, сорвал хорошую клюквину. Прыгнула и я. Но ему-то было 13 лет, а мне только пять. Я не допрыгнула до кочки и плюхнулась в мокрый мох. И сильно заплакала, потому что намочила штанишки. Папа успокоил меня, снял мокрое белье, оставил в одной юбочке, а штанишки повесил на корзинку, что была на палке за спиной, чтобы они сохли. И так мы пошли дальше. Очень ясно помню чувство, что возникло у меня тогда в лесу. То болото, то вырубка, полная красного иван-чая, и пух от него летит по ветру — это его семена, то брусника на кочках и множество муравьев, больших, крупных; то большой дремучий лес, а под ним, под лапами зеленых могучих елей, — заросли мягких хвощей. Все такое таинственное, но не страшное, хорошее, приветливое. Так бы и осталась навек в лесу. Только вот когда я в малиннике лазила, папа велел змей бояться, от этого в малиннике мне было немножко страшно. Я потом много-много раз ездила в лес, не с папой, а с братом и с бабушкой, но лес полюбила с этого дня в августе 1933 года. Мы тогда приехали домой, и подарили маме на день рождения корзиночку брусники и гоноболи (голубики).

Еще помню очень маленькие финские домики, которые встречала или в лесу, или среди поля у железной дороги. Почему-то в то время возникали мысли: «Вот бы так жить, далёко-далёко ото всех, среди леса или в далёком поле одной».

Зависть к Святому Евангелисту Иоанну Богослову и мученикам

Наша мама верила в Бога, но как-то непричастна была к духу Православия. Ей вообще все заграничное нравилось больше, верно, оттого и вера заграничная больше нравилась. Она не любила икон святых угодников, и поэтому у нас всегда были иконочки только Спасителя и Божией Матери. Она говорила, что святые угодники — это люди, так зачем им молиться? Помню, что тоже все воспринимала от мамы до самых дней юности, когда покойный нынче батюшка Борис Николаевский, мой первый духовник, последовательно в проповедях целую зиму рассказывал о православной вере по книге покойного Патриарха Сергия, я поняла ошибку мамы, а сама всей душой полюбила православие.

В то время, когда умер брат Уар, мама всей душой стремилась к храму, стала близкой и к священнослужителям. Это были времена церковного раскола. На Большой Спасской (ныне проспект Непокоренных) стояли рядом две церкви: одна была зимняя, другая — летняя, без отопления. Большая летняя стала Сергиевской, маленькая — Иосифской. В Иосифской церкви мама попала на собрание двадцатки. Это собрание решило участь маминых взглядов на духовенство на всю дальнейшую жизнь.

В Иосифскую церковь она больше ногой не вступала, ходила в Сергиевскую. Потом, когда Сергиевскую церковь закрыли, она ездила в город, в Преображенский собор.

А бабушка наша, мамина мать, так до смерти и ходила в Иосифскую церковь, которую не закрывали до реконструкции города в 1960-е годы. Тогда ее сломали. В послевоенное время уже не было раскола, она была просто такой же, как и все церкви России.

Дома мама нам, детям, рассказывала про Святого Евангелиста Иоанна Богослова, как он, совсем юным, в 15 лет, ушел за Христом. Я разглядывала книжку — мамин «Закон Божий для начальных школ», все глядела на Иоанна Богослова, который был нарисован, «как тетенька с длинными волосами и без бороды». Он мне очень нравился. В тайне души я завидовала ему и все жалела, что теперь Христос на земле не живет, а если б жил, вот бы я доросла бы до 15 лет и пошла бы за Ним.

Мама еще рассказывала о мучениках, как они умирали за Христа. И тоже мне было так завидно! Я только слушала и ничего маме не говорила, а сама думала: «Ну, как теперь все плохо на земле! Почему теперь нет Христа, и нельзя за Него умереть?».

Смерть казалась совсем не страшной.

Куриная хозяйка

От мамы мы многому научились. Она всегда работала и пела. Меня с четырех лет заставляли помогать сажать картошку, складывать колотые дрова, когда папа колол их, полоть с папой овощные грядки. Но то еще была работа рядом со старшими. Когда же мне исполнилось шесть лет, мне поручили кур, уже совсем самостоятельно ходить за ними. Я утром кормила их, ловила, проверяла, какие из них с яичком, запирала их в клетку, убирала вечером яички из гнезд. Усаживала кур на ночь на нашест и запирала курятник.

Весной, когда вылуплялись цыплята, мы с сестрой делили их пополам и каждому имя давали: Лохматятка, Бледночка, Генерал, Веер, Карька и т.д. Некоторые цыпки болели и умирали. Мы по ним плакали. У нас было и кладбище за садом, где хоронили подбитого скворца, дрозда или цыпку, или умершую пчелку. Всех было жалко. И потихоньку, мы над ними «Отче наш» читали, хотя мама этого не велела, называя это кощунством.

Особенно было горько, когда выводилось много петухов. За лето мы так к ним привыкали, любили их, а осенью папа их резал — в суп. И этот суп совсем есть не хотелось. Да еще мама прочитала нам книгу, где было написано, как у коров и телят слезки текут, когда их ведут на бойню. Было так всех жалко, и очень хотелось совсем не есть больше мяса.

Спустя два года, когда мне исполнилось восемь лет и я пошла в школу в первый класс, решила, что я уже совсем большая, и отказалась есть мясо.

Помню, как мама меня заставляла есть рис с мясом. Раньше это было любимое мое кушанье. А тут я все плакала, роняя слезы прямо в тарелку, выбирала рисинки, отодвигая кусочки мяса, и говорила: «Не буду, не буду, невкусно».

Мама больше заставлять не стала. Стало у нас в семье два лагеря. Папа, брат и Ника ели мясное, а мама и я — не ели. Но так было только два года. Когда мне исполнилось 10 лет, а Нике — 6, она тоже отказалась от мяса в самую Пасху, когда нужно было разговляться. Итак, наш лагерь увеличился.

Петухов больше не резали, их живыми дарили соседям, кому потребуется петух. Мама общий обед для всех готовила вегетарианский, а папе и брату только дополнительно чего-нибудь мясного покупали, вроде колбасы. Все были довольны.

Молитвенное правило

У мамы было принято, что мы никогда до молитвы утром и крошечки в рот не брали. А молились только тогда, когда мама печку истопит и завтрак приготовит, когда уже и кур накормит. Мы всегда ждали маму. Она придет, зажжет лампадочку. Тогда мы споем втроем: мама, Ника и я — «Отче наш», «Богородицу», три раза «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко», потом тропарь «Общее воскресение прежде Твоея Страсти уверяя…» Затем мама и я молчали, а Ника вслух читала: «К Тебе, Владыко Человеколюбче», «Спаси, Господи, папочку, мамочку, Гуленьку, Елечку, Никочку и всех сродников».

Вечером мы вместе не молились, только каждая отдельно шепотом читала одну молитву Ангелу Хранителю. Это было правило.

Почему оно было такое? Круглый год такое. Мама просто так подобрала эти молитвы, чтобы мы могли петь их. Вербное воскресение — детский праздник, вот и пели мы тропарь этот тоже круглый год. В Посту Великом еще добавлялась молитва Святого Ефрема Сирина с поклонами. А вот теперь приходит мне мысль, что не случайно это правило «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…» Я видела первый сон ясный — Крест и чувствовала, что люблю Крест. Вся жизнь человека — Крест. Только в нем не горе жизни, а глубокое счастье. Люблю молитву «Кресту Твоему», люблю так, как словами невозможно объяснить. Тот, кто любит Крест, поймет меня.

Почему же потом пели мы тропарь «Общее воскресение»? Наверное, потому, что только через Крест жизни можем мы, люди, «яко отроцы, победы знамение носяще»,  войти в Небесный Иерусалим.

Мы тогда содержания этих молитв не понимали. Просто привыкли так петь и читать и никак не могли идти за стол без молитвы. Да и в сердце я ничего не чувствовала от слов этих молитв. Но зато внешняя сторона праздников не вдохновляла очень сильно. С рождением Ники мама стала редко ходить в храм. Брат тоже не ходил со мной в храм, как прежде. Те близкие церкви, где он прислуживал в алтаре, закрыли. В город он не ездил. Мы всё больше были дома. В Великом Посту у мамы было принято поститься первую, четвертую и последнюю недели. Нас же совсем не заставляли поститься, а нам так хотелось.

Помню, Нике было года три, а мне семь лет — мы сказали обе, что будем поститься Страстную неделю. Мама разрешила. Мы с Никой радовались, помогали маме в уборке, вытирали пыль с листьев комнатных цветов, стирали всякие кукольи тряпки. Все это внешнее доставляло тогда такую большую радость! С таким нетерпением ждали дня Святой Пасхи.

В Страстную субботу мама варила творог для Пасхи. Позвала Нику, дала ей капельку творогу на кончике ложки попробовать, достаточно ли сахара в нем. Она попробовала и радостная прибежала ко мне: «Еля, какой мамочка вкусный творог сварила!» «Эх ты, дурочка, — сказала я. — Постилась, постилась, да и разговелась прежде Пасхи».

Мне никогда не забыть этих горьких детских слез. Ника так заплакала, что мама сама-то не пробовала творог, а ее обманула. Она плакала на всю квартиру, плакала горько, безутешно. Это было в канун Пасхи, а Нике было три года.

К Пасхальной заутрене я впервые попала в шесть лет. Очень просилась, чтобы меня взяли с собой брат и папа, спала днем нарочно. Идти до церкви нужно было пешком пять километров. Я шла, и мне казалось ночью при свете электрических фонарей, что я такая большая, потому что к Заутрене Пасхальной иду.

Потом перед войной нас никогда в Пасху в храм не брали. Ту церковь у Круглого пруда закрыли. Ночью в Пасху ходила одна мама, ездила в город в Преображенский собор. Да и пробраться в храм было очень трудно, оставшиеся незакрытыми храмы не вмещали людей. Нас брали в храм только в Вербную субботу вечером и в Великий четверг, когда читали 12 Евангелий.

Ника научилась читать с трех лет. Пяти лет она читала книги по 200-300 страниц, прочитала маленькую книжечку «Закон Божий» и знала Ветхий и Новый Завет гораздо лучше меня. Я читать была ленива. Когда-то мечтала, чтобы букварь мой сгорел, а когда выучилась читать, так мечтала, чтобы все книги погорели. Но это, когда мне было шесть. После я тоже любила читать.

В Великий четверг при чтении 12 Евангелий Ника всю службу со свечой по маленькой книжечке читала так усердно, что даже старушки, рядом стоящие, удивлялись. Мне же больше всего запечатлелось: «Глас осьмый, — говорил дьякон. — Аллилуиа». И какое дивное, потрясающее душу «Аллилуиа» наполнило весь храм! А потом «Егда славнии ученицы…» Но я помнила только «Аллилуиа», другие слова мне трудно было разобрать. Это страстное «Аллилуиа» потрясло мне всю душу, и я чувствовала что-то непонятное, дрожь бежала по спине. Это дивное «Аллилуиа» потом, когда мне был уже 21 год, так же опять наполнило собою весь храм, такое же певучее, неземное. Оно вызвало мгновенно в душе моей отголоски детства… И вдруг за ним: «Се Жених грядет в полунощи…» Теперь я уже ясно понимала слова, я была не ребенок. Сердце радостно забилось, хотелось плакать от радости, еще больше хотелось любить Христа, отдаться служению Ему всем своим существом.

Пишу эти строки и чувствую, что жизнь с самой первой минуты рождения и до сей, последней, настоящей минуты — есть большое счастье во Христе и в Его Животворящем Кресте, ибо только Крест несет жизнь настоящую, полную, совершенную. Любовь ко Христу ведет нас только на Крест.

Первая борьба с собой

В детстве до пяти лет я очень боялась грозы. Бывало, как только еще издали услышу раскаты грома и увижу молнию, так и бегу скорее спать. Это очень не нравилось маме. Она по натуре была очень смелая и ничего не боялась. Меня стыдили, что я грозы боюсь. Маму мою в юности однажды ударило молнией, она потеряла сознание, месяца три лежала больная, но и это не повлияло на нее. Она так и осталась бесстрашной.

Начала я ломать себя. Как мне было трудно, просто невыносимо! Со стороны города к нам идут черные-черные тучи, небо всё рассекают молнии, а я выхожу на полянку перед домом и говорю сама себе, что не боюсь и не буду бояться грозы. Нарочно всё гляжу на тучи и молнии, а саму всю колотит, сердце замирает. Тут и брат старший мне помогал, говорил: «Ну, смотри, совсем не страшно». А громовые раскаты приближаются все ближе, уже кажется, что все рушится, трещит, ломается… и так хочется убежать, с головой спрятаться в постель и уснуть. Но я не бежала, пока не хлынет проливной дождь. И к шести годам страх перед грозой пропал.

Стали мучить другие страхи. Очень страшно было входить в темную комнату! Казалось, что под кроватью волки сидят. Особенно ночью, когда я выходила во двор. Назад бежать было так страшно! Мне казалось, в темноте сзади бегут какие-то невидимки.  Я вскакивала в кровать и пряталась с головой под одеяло.

Старшие говорили, что никаких волков и невидимок нет. Пришлось себя ломать. Когда хотелось убегать, я с замиранием сердца шла тихим шагом, а когда хотелось вскочить в кровать и спрятаться с головой под одеяло, я, вся дрожа от страха, не делала этого, а тихо ложилась в постель с открытой головой. И скоро мнимые страхи прошли.

Но вот всякие черви и гусеницы на кустах сирени были мне противны. Тут я прибегала к помощи маленькой Ники. Она от рождения ничего не боялась, таскала червей и лягушек. Когда мне нужно было поухаживать за кустиком сирени, а на нем было толстая гусеница, я кричала: «Люба, Люба!». Прибегала маленькая Ника с резиновой козой Любой, срывала прямо пальчиками гусеницу с куста и «затаптывала» ее ножками резиновой козы. Так мы считали, что это не Ника смелая, а ее резиновая коза Люба.

Наш сад

У нас был большой сад. Он делился на четыре части: двор, цветник, лесок и огород с крыжовником и смородиной. Целыми днями мы работали в саду. Мама разрешала нам играть только вечером, когда солнце уходило на запад. Читать книги тоже можно было только вечером. Днем мы жали траву руками и какими-то пилками, так как серп нам не доверяли — слишком маленькими мы еще были. Обрывали усы у садовой земляники, пололи грядки и траву в кустах смородины. Работы был непочатый край! Но мы ведь были маленькими детьми, и просто работать целое лето, целыми днями нам было бы скучно.

У Ники была богатая фантазия. Вот и сажали мы во время работы в грядки кукол и работали, как играли. За день у нас вырастали целые истории, целые сказки. На большом кукольном автомобиле — тележке, куда хороших ведра три вмещалось, возили мы выдранную траву в мусорную яму. Сами все грязные, запыленные от работы в песке, а сказка все течет и продолжается. Куклы наши уже не в кустах смородины, а в джунглях Африки. Вот бежит наша кошка Ледька — это страшный леопард, хищник джунглей. А тут Петька-петух всунул голову в сад в щелку забора и с ближайшей веточки решил ягодки смородины обклевать. Да это не петух, это страус, житель степей.

В нашем саду мы «объехали» весь мир. Были в Австралии, Новой Зеландии, Англии, на Северном Ледовитом океане. Я очень любила читать о

путешественниках и говорила: «Когда вырасту, стану капитаном корабля». Все, что читали, что вечерами слышали из беседы старших, мы переносили в наш фантастический мир, и от этого работать целыми днями было легче. Духовных книг у нас не было. Был один «Закон Божий», он был давно прочитан. Была еще одна книга, «Русский паломник», хорошая. Путешественники, исследователи Арктики мне нравились. Читала, как Амундсен, тот, который первым открыл Южный полюс, в детстве закалялся. Стала ему подражать. Зимой бегала с открытыми ушами в маленькой шапочке. Правда, и мама нас учила тому же. Она нас одевала в шерстяные платки только тогда, когда мы шли из бани. А так всегда в шапочках бегали. Нам никогда не повязывали шарфов, не завязывали ими рот.

В детстве до пяти лет у меня совсем не было зимнего пальто, гуляла зимой по улице в двух шерстяных фуфайках, надетых одна на другую.

Когда болела ветрянкой, корью, никогда не лежала, сидела и рисовала картинки. Мама не любила, чтобы с маленькими болезнями лежали. Называла это «нежностями телячьими».

Наработаемся мы в саду, пыльные, грязные.

Солнце идет на запад. В корыте у колодца стоит вода. Она за день солнцем нагрета. В ней нас мама мыла целиком, как в бане, каждый вечер после наших работ, а потом окатывала из лейки, из такой, какой огород поливают. Это было так страшно! Сердце замирало от холода, но маму нужно было слушаться. Мы терпели. Только Ника терпела молча, а я от холода громко смеялась, потому что плакать было нельзя.

Теперь сто раз скажу спасибо маме за все это, много раз — спасибо. Мы были такие же дети, как и все. Мы так же болели, но в доме у нас никогда не говорили: «Береги здоровье, кушай побольше, обмой яблоко, не тронь кошку, от нее глисты» и т.д. И мы закалялись. Спасибо маме, что она не растила нас, как цветочки под стеклянным колпачком. Она любила труд, все делала сама, даже тянула электропроводку, чинила электроприборы, переделывала лампу керосиновую очень красивую на электрическую. Все так, сама по себе, делала, не училась нигде этому.

Прадедушка Иаков

Наш папа тоже был очень спокойным. Имел замечательный музыкальный слух. В юности (еще в царское время) он участвовал в струнном оркестре молодежного кружка. Играл на мандолине, балалайке, гитаре, тромбоне — тоже все так, самоучкой. Трудиться начал с 16 лет на заводе «Арсенал», где работал его отец. Учился заочно, даже тогда, когда уже у него семья была. Стал инженером-технологом.

Папа был тихим. Времена были тяжелые, сажали за одно слово, сказанное невпопад, — а он всегда молчал. Мы ничего не знали ни о нем, ни о его детстве. Летом он после работы гулял с нами по полям, зимой катал нас на санках.

А вот о жизни мамы мы знали очень хорошо — она все нам рассказывала.

Были и у папы неприятности на работе, но, приходя домой, он пилил дрова, таскал воду в огород и ничего о себе не рассказывал. Когда женился, он пришел в мамин дом «в зятья», принес с собой Библию, Псалтырь и очень потрепанный иерейский молитвослов. Библия и Псалтырь лежали у мамы в шкафу. Помню, папа, читая Библию, делал выписки оттуда. И опять все как-то незаметно, тихо. Когда в юности мы подобрали тот замусоленный молитвослов, папа впервые рассказал нам о своем дедушке Иакове, о нашем прадедушке, так как молитвослов был его.

Прадедушка Иаков был литейщиком у частного предпринимателя. Они отливали перила Литейного моста, где изображены две русалки. Хозяин ценил его за честный труд и глубокое знание литейного дела. А дело это требовало крепкого здоровья. Иаков был крепкий, но пил водку — по четверти водки выпивал. У него был сын, Иаков (Яков Яковлевич). Он был уже в годах и все не женился. Сын однажды стал журить отца: «Что ты так водку пьешь?» Отец ответил: «Женишься, брошу пить». Сын женился — он стал отцом моего папы. А прадедушка Иаков нашел в себе такую силу воли, что после свадьбы сына до самой своей смерти глоточка водки не выпил!

Как-то однажды уже старого литейщика предприниматель больно обидел. Может быть, это был просто повод уйти и жить для церкви, мы не знаем, но он ушел и стал служить в церкви старостой и чтецом. По этому часослову, что теперь у меня, он каждый день читал в церкви часы.

У его сына уже народилось много детей. Ему люди говорили: «Почему ты с дочерью не живешь?» «Да я с Лизенькой привык». Лизавета — это его невестка, наша бабушка по линии папы. У них было восемь детей. Папа мой — Федор — был самым старшим.

Однажды наш прадедушка пришел домой из храма и отправился в баню. Намылся, вернулся домой и говорит невестке: «Лиза, ты не спи сегодня ночью, я умирать буду. Мыть меня вам не нужно будет, я в бане вымылся». Лиза смутилась: «Что такое? Умный старик был, или он помешался?» Сына дома не было. Он пришел к ночи с работы и лег спать. Лизе не спится — вдруг правда отец помирать будет? Лежит, слушает.

Вдруг среди ночи прадедушка наш говорит: «Лиза, умираю… Разбуди внуков моих, я их всех благословлю». Детишки повскакивали, мать заплакала. Дети хотя и не понимали, что дедушка умирает, но тоже плакали.

Дедушка дал распоряжения своему сыну Иакову, детей всех благословил, потом лег и совершенно безболезненно умер у всех на глазах. Вот что узнала я о своем прадеде от папы. Что за жизнь была в его душе, то Богу известно, но кончина удивительная. Его не понадобилось ни мыть, ни переодевать. Он все это сделал сам.

Давно-давно умер и мой дедушка Иаков, сын прадеда. Я его не видела. Мама не ладила с родными папы, но свекра хвалила, ладила с ним.

Отношения в семье

Могу с радостью вспомнить, что между нами, детьми: братом, мной и сестрой — были всегда дружные, связанные любовью отношения. Мы с Никой любили старшего брата. Он был на девять лет старше меня и на тринадцать старше Ники. Он нас тоже любил. Вместо того, чтобы в юности с парнями куда-нибудь поехать, возьмет нас маленьких и уедет с нами на поезде в далекий лес.

Когда я пошла в первый класс учиться, он учился уже в десятом классе, а Нике было четыре года. Мама вечерами уезжала, училась на вечерних курсах, изучая историю музыки, литературы и искусства. Мы оставались одни. Нам было так хорошо, когда брат-десятиклассник играл с нами в прятки кукол. Он так смешно их прятал, что нам и не додуматься! Мы ему платили тем же. Брат очень любил чай со сладким, а так как у нас в семье больше обращали внимания на образование, куда и уходило много средств, а работал один папа, то у нас всегда было очень скудно с питанием. Конфеты мама каждому давала в очень ограниченном количестве и редко. Вот мы с Никой и придумали устроить «хоронилки». Это были две коробочки — моя и Никина. Мы старались экономно пить чай с конфетами. Если выпьем чашку чаю и кусочек конфетки останется, мы его не ели, а прятали в «хоронилку». Когда оставались одни, то брата нашего снабжали кусочками конфет, и он с удовольствием пил чай. К пище брат был крайне невзыскателен, но почему-то очень любил чай со сладким, вероятно, как и наша бабушка.

Как много красивого вносит любовь в мир, в жизнь людей, в жизнь детей. Разве не могла бы четырехлетняя Ника доесть конфетку до конца? А она прятала этот кусочек конфетки, чтобы после отдать его 17-летнему брату.

Интересно было на них смотреть. Брат любил цветы. Как-то ранней весной приходит из Лесотехнической академии, где он после школы учился, в верхнем кармашке костюма на груди у него букетик синих подснежников. Подбегает Ника: «Гуль, Гуль, дай цветочки». «Ну на что тебе их, — говорит брат, — замотаешь их все».

Ника грустно отходит и говорит: «А-а-а, Гулевич, жадинка». Тут уж брат не выдерживает и скорей отдает ей все цветочки.

Со мной брат, как со старшей, делился своими переживаниями, читал свои стихи. С ним нам приходилось скорбеть о неприятностях между родителями.

Я росла гораздо озорней Ники. Она была тихая и игры тихие любила. Мне все хотелось с кем-то бороться, а бороться было не с кем. Тогда я боролась с большим веселым псом Песькой. Он, когда дрался и вставал на задние лапы, был выше меня ростом.

Но мы играли с ним, и он это понимал, не кусал меня, а только барабанил мне лапами по спине, когда я сдавалась, сил у меня не хватало, присаживалась на корточки.

В обществе гостей в праздники я чувствовала себя нехорошо. Центром внимания тогда была Ника. Она читала пред гостями стихи, все ей хлопали, все ею восхищались. Она была такая общительная. Я же в таком обществе была «букой». Мне больше хотелось забраться в какой-нибудь угол. Мне радостней было бы кубарем кататься вниз с железнодорожного откоса, чем сидеть в обществе гостей.

Когда брат уезжал на практику, я писала ему письма, все-все сообщала, как живем дома. Когда брат возвращался, привозил нам гостинцы: или большие букеты ландышей, или корзину ягод малины. Однажды щенка привез. Его мы и назвали Песькой. Но дороже всего, конечно, были не гостинцы, а теплота любви.

Школа

К школе мы готовились дома. Читать я стала с шести лет. Первого сентября 1936 года начала учиться в школе. Перед 7 ноября нас предупредили, чтобы все пришли на детский утренник, все мы, первоклассники, должны стать юными ленинцами. Мама сказала: «Ну, что ж, сходи, а то придерутся к тебе». Но мне так не хотелось идти! На душе было как-то неприятно. Я долго копалась, одевалась. Поглядела в окно, все дети уже вышли на улицу. Школа была у нас рядом, за забором. На улице их фотографировали. Не пошла я, опоздала. Никто не обратил внимания. Прошло…

Вскоре заболела наша учительница. На время ее болезни соединили два первых класса. Мы по четыре человека за партой сидели. Было тесно, поэтому уроки были только устные. И тут оба в пятьдесят человек класса решили нарядить в октябрятские звездочки, как юных ленинцев. Учительница ходила по рядам и прикалывала к платьицам и костюмчикам звездочки с Лениным.

Я знала, что Ленин против Бога пошел, но этого я никому не сказала. Когда подошла учительница со звездочкой, сказала: «Не хочу, не надо». Учительница была не наша, наша болела. Она спросила: «Почему не хочешь?» Я твердила: «Не хочу, не надо, некрасиво». «Ну, как же некрасиво? Звездочка красивая». А я упиралась: «Не хочу». И она от меня отстала. Бог так устроил, что и об этом забыли.

Я пришла домой и сказала обо всем маме. Мама испугалась, сказала, что надо было звездочку взять: «Мы бы звездочку в уборную бросили, а ты бы сказала, что потеряла ее». Но я-то этого не могла сделать и не понимала. Папе мы ничего не сказали. Была «ежовщина», на заводе и без этого было неспокойно, мама его расстраивать не стала.

Мама дома учила нас петь детские стишки. Пели о цветах: розе, лилии, крапиве и репейнике; О птицах. Сколько было в этом хорошего, светлого! Когда мы пошли в школу, сухие школьные песни не восхищали нас. Мы, наоборот, свое вносили в школу. На школьном празднике я пела «Лилию».

Когда я пошла в первый класс, боялась, что вдруг увидят у меня Крест на шее. На медосмотр я его снимала и прятала в карман. Но так было только в первый год учебы. Скоро весь страх прошел, особенно когда я завоевала авторитет в классе и место первой ученицы. Тогда уже при всем классе отказывалась от вступления в пионеры. Спорила с учительницей. Она сказала: «Ты маленькая, ты еще дурочка. Вырастешь и поймешь, что Бога нет». А я ей ответила: «Разве академик Павлов дурак, а он тоже верит в Бога». В то время академик Павлов ходил молиться в церковь «Знамения Божией Матери», а как умер, церковь эту у Московского вокзала взорвали. Шел 1937 год. Сейчас на месте церкви станция метро.

Сколько тогда протекало всего на наших глазах, и все не проходило мимо, а действовало на наши детские души! Много всего было: и гонения за веру в Бога, закрытие церквей, ссылки монашек, знакомых мамы; и полеты первого летчика Валерия Чкалова, гибель Леваневского во льдах Северного Ледовитого океана, и путешествие на льдине папанинцев — и все-все это мы знали, все запоминали, все переживали по-своему в детских сердцах.

Иногда ребята пробовали дразнить меня за Крест, но все-таки много дразнить не решались, так как я не была тихоней и плакать не собиралась.

В третьем классе у меня появилась единомышленница — Галя Михайловская. Она училась со мной с первого класса и была хорошей ученицей. Ко мне была не расположена, так как я была ее конкурентка в учебе. И вдруг в третьем классе все изменилось! Она стала просить меня: «Еля, можно я к тебе после школы пойду? Я так хочу почитать Закон Божий!» И дружба завязалась.

Галя ушла из пионеров, галстук носить не стала. Мама ее буквально воевала с Галей. Она дома вырвала из рук Гали иконку Божией Матери, которую Галя где-то раздобыла, и бросила в печку. Скоро они уехали из нашего района, и мы потеряли друг друга из виду.

Встретились мы только после войны, уже взрослыми девушками, в церкви. Третий класс начальной школы был началом христианской жизни Гали. В юности, в студенческие годы я подарила ей Евангелие моей покойной крестной. Жизнь свою кончать Галя уехала в монастырь, сменяв Петербург на Псковские Печоры.

Однажды, в зиму перед войной, когда я училась в пятом классе и фотография моя висела на доске почета «За отличную учебу», маму вызвали в школу. В канцелярии учителей, куда пришла моя мама, классная воспитательница сказала ей, что как-то неприлично, что «ваша дочь носит Крест, и люди вы культурные, несовместимо это». А мама ответила ей: «Я сама христианка и детей ничему плохому не учу. Приказать дочери снять Крест я не могу». После этого ее больше не вызывали в школу, и ко мне стали относиться еще лучше, чем до этого момента.

Когда Ника семи лет пошла в школу, я сильно переживала за нее. Сама я училась в 4-м классе в первую смену, а Ника — во вторую смену, после часа дня. Я выпросилась у Никиной учительницы, чтобы она во вторую смену разрешила бы мне сидеть у них в классе на уроках сзади на пустой парте, а в перемены ходить с Никой. Всё боялась, что Ника — маленькая, вдруг в школе плохо будет или мальчишки обидят ее. Целый месяц я в первую смену училась с девяти утра до часа дня. А во вторую смену, почти до шести вечера, сидела в Никином классе. Потом приглядела Нике подруг, просила их всегда в перемены быть вместе с Никой. Через месяц перестала ходить в их класс. Но встречать Нику из школы я бегала еще весь тот учебный год, боялась, что ее побьют мальчишки.

Год перед войной был трудный. Мы с Никой после школы учились играть на скрипке, Ника — в музыкальной школе, а я — при Ленинградской консерватории (была тогда там группа для детей). Учились немецкому языку и разговорной речи у немки.

И дома все та же работа оставалась. У нас не было ни дедушек, ни бабушек, никто нам не помогал в саду и в огороде, всегда все делали сами. Весной, когда сад не ждал, требовал рук, мы даже школьные дни не пропускали. Мы выросли: Нике 9 лет, мне — 13. Улучшилось наше положение по отношению к церкви. Мама выбиралась только в двунадесятые праздники. Нас теперь в город стали отпускать одних, каждое воскресение.

Первая молитва

В пятом классе я училась в большой новой школе, которая, как я после узнала, была построена Владимиром Мироновичем Никитиным — будущим Митрополитом Крутицким и Коломенским Серафимом. (Перед войной он был архитектором и работал начальником по строительству школ в нашем районе.)

Настала весна 1941 года. Снег стал сверху оттаивать, а ночью замерзал крепкой коркой. В школе я играла с девчонками на переменках, бегала, шумела, как и все, но домой всегда искала случая пойти одной. Вспоминала, как мама рассказывала легенду о Петре Великом, что он имел такую сильную веру, что однажды решился на коне реку Неву перескочить. Он воскликнул: «Я и Бог» — и хотел уже перескочить Неву, но змея подползла под ногу лошади и ужалила ее. «Это за то, — говорила мама, — что он себя вперед Бога поставил. Нужно было сказать: “Бог и я” — тогда бы он перескочил».

Я вот тайком решила это испытать. Я говорила: «Бог и я» — и по замерзшей корке снега шла далеко в поле. Но едва, с каким-то ужасом в душе, только ради испытания, говорила я: «Я и Бог», как мигом рушилась снежная корка под моими ногами, и я проваливалась в снег.

Приближалась Святая Пасха, это последняя Пасха нашего детства, встреченная весной 1941 года. Я ездила в Страстную субботу в город освящать кулич и яйца. Несметные толпы народа, тысячи людей стояли в очереди на площади около Преображенского собора, желая приложиться к Святой Плащанице. Тетки продавали яркие бумажные цветы для куличей и пасох. Сердце замирало в каком-то восторге!

Нас не взяла мама к заутрене, так как в церковь не было возможности попасть, кругом море людей. Она уехала одна. А мы с сестрой тайком приготовили подарки папе, маме и брату и легли спать на голый пол, не желая в такую ночь ложиться в кровать.

Ночью пришла мама, все разговлялись за праздничным столом, а после все взрослые легли спать. Мама прямо на мягком стуле уснула. Сколько папа ее ни будил, чтоб легла в кровать, она так устала, что не могла подняться, так и спала.

Только мы с Никой не могли спать. Сердце так и прыгало внутри. Мы убежали в сад встречать рассвет и солнышко, глядеть, как оно играет лучами в день Христова Воскресения. В лесной части нашего сада вылез уже яркий зеленый ковер мха фунарии. Кругом пели птицы, у скворечника, навстречу восходящему солнцу махал крылышками и пел-заливался скворец. У нас в саду было три скворечника. Казалось, что и у этого скворушки птичья маленькая душа хочет вон выскочить навстречу Воскресной радости и солнцу. На ветках искрились капельки воды — такие чистые, прозрачные.

Мы встретили солнце, но спать так и не ушли. Благо все старшие спали и никто на нас не обращал внимания. Все хотелось нам что-то придумать. Мы поймали своего большого пса Пеську и стали вычесывать гребнем зимнюю шерсть, что торчала на нем клоками. Он скалился, морщил нос, но, видно, был доволен, не кусался.

Начались весенние экзамены в школе. Они проходили успешно и вызывали внутреннюю радость, которую хотелось как-то высказать, но при этом не словами. В таком настроении шла я из школы. Поле было теперь не снежное, а зеленое, в весенних цветах.

Я ушла с дороги в сторону, шла по полю, просто так, по влечению души, куда — сама не знаю. Далеко-далеко за полем высился шпиль колокольни давно закрытого храма Святого Пророка Ильи. Он виден был километров за десять. Вдруг я около себя на ровном месте увидела небольшую впадинку, такую, что если в нее сядешь, то тебя издали не увидят. Душа будто бы искала этой ямочки. Я влезла в нее, упала на колени, потом припала вся к земле и ничего не просила, ни о чем не думала. Я только припала к земле, как бы исчезла вся… и все существо чувствовало совершенную близость Бога. Не было ни слов, ни желаний, ни мыслей. Это была первая молитва — не моя… Это была любовь Бога к человеку, ничем не заслуженная мной Любовь.

Мне нравилось быть иногда одной, душа этого искала. С восьми лет я только зимой спала дома. А как становилось тепло, переезжала в дощатый чулан, рядом с курами. Мама звала его моей комнатой. Там и спала одна, пока не настанут осенние заморозки. Мне туда мама повесила бабушкину иконочку «Покров Пресвятой Богородицы». Утром, когда Ника дома просыпалась, то бежала ко мне в чулан, забиралась под одеяло, и мы вместе через стенку разговаривали с курами: «Красногребочка, спой», — и петух пел.

Блох там от кур много было. Часто ночью блохи не давали мне покоя, но я все равно любила чулан.

Он мне еще послужил потом, после войны, в юности, когда там висела уже не иконочка Покрова Божией Матери, а иконочка Благословляющего Спасителя. Тут дано было первое обещание любить Его. Я тогда вся опухла от слез.

Военное время

Война началась — кончилось детство.

Сданы школьные экзамены. Пришло время летних каникул. Стало так хорошо, свободно! Мы с Никой каждое воскресение ездили в город в Преображенский собор вдвоем. Так было и в этот памятный день. Мы собрались утром, приоделись и поехали в храм. Почему-то в автобусах люди больше шумели, волновались, но мы не прислушивались и ничего не поняли. Помолившись, вернулись домой. Дома нам говорят родители: «Война с Германией!»

Не успели мы сесть пить чай, как папе уже принесли повестку — срочно явиться в военкомат. Он стал допивать чай, но стакан не допил, как явился второй человек, тоже с повесткой.

Игорю, брату нашему, тогда было 22 года, папе — 46. Папа был старшим лейтенантом запаса, поэтому его призвали в первую очередь. Брату оставался дипломный год. Он оканчивал Лесотехническую академию и должен был ехать на преддипломную практику.

23 июня мы уже провожали папу. Эшелоны шли на запад, на Нарву, их немилосердно бомбили. Несколько эшелонов с военными разбомбили еще 22 июня. Мама на вокзал ушла одна. Вернулась вся заплаканная. Брат обнял ее и все уговаривал, успокаивал. Брату повестки не приносили, он в армии не служил, потому что тех, кто после школы шел в высшее учебное заведение, в армию не брали тогда. Один день в неделю у них был посвящен военному делу.

Пятого июля уехал и брат на практику в Красноборское лесничество, что за Лугой. Его провожала одна я… и проводила навечно. Помню, как долго я глядела, как уезжал автобус, покачиваясь на ухабах. Глядела, глядела… да не могла подумать, что это в последний раз! Мой милый родной брат Гуля…

А папа вдруг вернулся тут же, через пять дней, 28 июня.

Было так. Они проехали полпути, налетели немецкие бомбардировщики, стали бомбить эшелон. Папа выскочил из вагона и скатился под железнодорожный откос. Два его товарища тут же погибли. Живых от эшелона осталось мало. Оставшиеся в живых возвращались обратно в Ленинград пешком.

На следующий день папа шагал в рядах армии, которая называлась у нас «Народное ополчение». Его отправляли в местечко Стрельно под городом. Там он стоял две недели. Мы ездили к нему туда. Он, когда мы его вызывали через часового, выходил к нам и покупал нам мороженое. Это единственное, что еще можно было купить без карточек.

Жизнь менялась с каждым днем. Началась массовая эвакуация населения. Люди тащились с тюками, узлами. Город начали бомбить. Страшно выли сирены. Начинал выть гудок одного завода. Ему вторил гудок другого завода. Тут же включалась сирена больницы имени Мечникова и даже сирена нашего жилуправления. Все это сливалось в какой-то общий вой и стон. Детство наше совсем оборвалось.

Папу отправили в действующую армию, в артиллерию. Мама, деловая мама, тут как-то растерялась. Она и раньше в магазин за продуктами не ходила. С восьми лет я начала ходить в магазин и делать все продуктовые покупки для семьи. Ну, а тут с первого дня карточки на продукты попали в мои руки, и так до 1947 года, до их отмены. Теперь я целыми днями отыскивала, где что можно отоварить карточки. Однако голода еще не было.

3 августа мы получили собственное письмо, которое писали брату, обратно, с перечеркнутым адресом «местность выбыла». Значит, там уже немцы! Он писал в первом письме: «Устроился лесничим. Тут так хорошо! Елю на лето возьму к себе». Как хорошо, что Господь меня туда не послал, сохранил от немецкой оккупации.

Кольцо замыкается

8 сентября немцы бомбили самые большие запасы продуктов нашего города — Бадаевские склады. Они горели… Во всем городе, даже у нас, видно было на небе огромное огненное зарево. Школы были закрыты, мы не учились.

Однажды приехал папа по каким-то военным делам, бегал ночью в главный штаб отмечаться. Настроение у него было подавленное: «Мы отступаем, — сказал он, — почти без боя. Просто бежит наша армия…»

А вскоре по городу потянулись караваны несчастных беженцев из деревень, что были под Ленинградом. Это было ужасное зрелище!.. Повозки с мешками, в тряпках дети, сзади коровы, овцы. А куда бежали? В котел! Ленинград со всех сторон замыкало кольцо, которое с каждым днем становилось уже.

Каждое утро уезжала я на Охту за хлебом. В сентябре еще ходили трамваи. Помню, что детской душой я очень жалела лошадок, прямо до слез. Их гнали и военные, и беженцы. Голодные, привязанные к срубленному дереву, зажатому между двумя растущими деревьями, они прогладывали кору дерева до древесины… бедненькие лошадки, ни в чем не виноватые, мотали головами так старательно. Даже и древесину глодали. Потом они все умерли с голоду, а их трупы люди съели. Я глядеть на них не могла. Мама и Ника этого не видели. Они все дома были, никуда не ездили. А я как издали увижу лошадку, так отвернусь, потому что душу страшная боль сдавливала.

В совхозе продавали листы невыросшей цветной капусты. Стояла в очереди. Достала, посолила мама этот лист вместо капусты.

Начались заморозки. Какие они были холодные, душу леденящие. Началась бомбежка нашего района.

Однажды вечером мама взяла икону Божией Матери «Неопалимая Купина». Это наследственная икона, которая всегда висела в нашей комнате. Мама велела нам дома молиться, а сама обошла с иконой весь наш участок с домой и садом.

Еще в начале войны в конце сада мы вырыли ямку вместо окопа. На доски на земляном полу положили матрас из моего чулана и старое, рваное одеяло. Туда мы прятались в первое время во время бомбежки. Вход в ямку прикрывали куском старого железа.

Тихое, сдавленное гуканье мотора немецкого самолета… Десятки прожекторов ловят его в небе. Без умолку колотят зенитки, как колотушки…

Но вот мотор самолета совсем затихает… Самый страшный момент! В этот момент самолет противника опускает бомбу на землю.

Вдруг раздается страшный, душераздирающий свист с воем. Воздухом поднялась железина над маминой головой и обратно шлепнулась ей на голову. Страшный треск! Кажется, вся земля взорвалась… На нашей улице упала большая фугасная бомба и вырвала клок из соседского дома, но существенно не повредила.

И так каждый день, каждую ночь весь октябрь, весь ноябрь. В ноябре совсем установилась зима. Мы успели отупеть, привыкли к бомбежкам, оставили свою ямку-окоп. Убьют, так убьют. Зачем бежать, зачем прятаться? Чему положено быть, того не избежишь. Страх теперь ушел на задний план. Больше мучил голод, усиливающийся с каждым днем. Одна Ника молодец, все еще во дворе каталась на маленьких лыжах. Ее богатая фантазия продолжала работать. Она вслух разговаривала с какими-то невидимками и даже смеялась.

Я сутками стояла в очередях, маму никуда не пускала; боялась, что у нее в карточках на продукты лишний талон вырежут. Мама топила плиту, готовила что-нибудь покушать крайне экономно. Доставать семье продукты, делить хлеб — это было поручено мне.

Однажды утром я бежала с хлебом домой (его было 375 граммов, так как на одного человека давали 125 граммов). Знала, что меня ждут мама и Ника, что там, дома, уже истопилась плита и согрели чай. Прямо передо мной на дороге остановилась женщина, прилично одетая. Она наклонилась, будто бы поправляет сапог. Когда я пробегала мимо, она вдруг ухватилась за мой хлеб. Я страшно закричала и всеми силами, сколько их у меня тогда было, стала вырывать мой хлеб обратно. Сзади шли люди. Женщина отскочила в сторону. У нее в руке осталась такая часть хлеба, сколько можно было ухватить в горсть взрослого человека. Пальцев руки она так и не разжала. Это можно сказать полпайки, а то и больше, около 100 граммов хлеба. Пришла я домой в слезах. Мама меня отругала, назвала «разиней»… Мне было так больно!.. Утром отказалась кушать, чтобы украденный хлеб вошел в мой паек. После я в сумке хлеб не носила, а при встрече с человеком прижимала хлеб к груди.

Молились ли мы тогда? Да, мы именно тогда выучили 90-й псалом, также вели все то правило детства и «Кресту Твоему», только в дополнение ко всему Ника стала вслух читать по указаниям мамы 90-й псалом и две молитвы Иоанна Златоуста: «Господи, сподоби мя любити Тя, от всея души моея и помышления…» и другую, следующую за ней. Потом, как правило, вечером Ника, сидя за столом, читала три главы из Евангелий, а мы с мамой чем-нибудь занимались, но больше мама лежала в кровати и слушала чтение Ники. Она вообще как-то стала сильно меняться. К декабрю бомбежки в городе прекратились, кольцо немцев сомкнулось и все в городе замерло.

Рядом с Пискаревским лесом до войны был овощной комбинат. Вот туда-то и потянулись голодные люди из города. Целыми днями шли процессии из центра города с саночками, с лыжинами, к которым были привязаны ведра. Они делали набеги, опрокидывали охранников и тянули с комбината остатки соленых огурцов, помидор, вонючий жом — отходы крахмала и дуранду. Я туда не ходила. Я боялась. Там дело и до убийства доходило. Но всего этого хватило на неделю, и стало на комбинате пусто. Тогда люди стали откапывать лошадей, сдохших осенью, рубили и ели их. Но и это скоро кончилось. Тогда потянулись к Пискаревскому лесу. Там был участок молодого соснячка, который сажали в тот год, когда умер мой младший брат Уар (1926 год).

И вот весь город потянулся к нему, рубили молодые сосенки и ели хвою, как лучшие витамины, и лес, который рос 18 лет, полностью съели за полторы недели. Вспоминаю, как со мной в очереди стоял мужчина, доставал сосновую хвою из кармана и ел ее, долго жевал — и жизнь сохранялась.

Я все стояла и стояла в очередях «поджидалках». Это были очереди, в которых стояли неделями, ожидая, когда в магазин привезут крупу (200 граммов на декаду), чтобы отоварить талоны. На целый месяц на человека давали 600 граммов. Стоим и мерзнем. Поверх пальто — одеяла, по ним ползают вши.

Вот мимо идет человек. Шел, шел… Сделает шаг да покачнется, сделает другой — еще покачнется. Вот сделал еще шаг и упал, и лежит мертвый, никто его не подбирает… Недалеко от нашего забора уже неделю-другую мертвец лежит. Люди стали умирать прямо на улице. В первую очередь мужчины. Они почему-то страшно падали духом от голода, впадали в совершенное уныние и дальше держаться не могли.

Нет воды. За километр от нашего дома еще в ноябре бомба разбила трубу водопровода — образовалась воронка-яма. В нее все чаще из труб поступает вода. Весь декабрь и половину января мы с мамой вдвоем ходили, как паломники, к этой яме за водой. Туда же шли люди со всех сторон. Но вот и там все замерзло, вода из труб больше не поступает. Нашли колодец и весь вычерпали. Подземный ключ за ночь не успевает его наполнять. Весь день на коленях у колодца сидят «колдователи» — люди с банками на веревочках, которые по очереди черпают по стакану воды и сливают в рядом стоящее ведро, которое едва и за час можно наполнить водой доверху.

Праздник Рождества Христова

Вот и Рождество Христово. Такое грустное!.. Мы тайно с сестрой договорились поступать по методу «хоронилок», из которых когда-то конфетными кусочками угощали брата. Теперь тихонько от своей порции пайка прятали несколько конфеток и корочек хлеба, делали вид, что едим и пьем чай с конфеткой, а сами пили пустой кипяток. Мы договорились, что, когда мама и я вернемся из похода за водой и сядем за стол, мы подарим маме этот дорогой подарок.

Мы возвращаемся с ведрами воды. Что это? Против нашей улицы большая военная машина, газогенераторная. Какой-то человек что-то таскает в бывшую часовню. Там сейчас командиры живут из нашей военной части (бывшая начальная школа). Да это же наш папа! Он приехал на военный склад и таскает аккумуляторы. Приехал по нужде фронта. Но что он такой грустный? Бедный папа! Он вчера чуть не погиб из-за своих голодных детей. Рождество Христово. Вот и елочка маленькая с самого фронта приехала в военной машине в наш домик. Папа ждал этой поездки. Он целый месяц копил от своей пайки на фронте печенье, сахар, масло, хлеб. Все это так бережно перевязывал и клал в заплечный мешок. Вот, наконец, посылают в город, как раз под Светлый Праздник. Где-то на дорожном указателе он выдернул елку-вешку. Вот уже и машина приготовлена, папа прощается с фронтовыми товарищами по землянке, несет свой заплечный мешок, такой бесконечной дорогой в кабину к шоферу. Но тут еще дела, еще приказы, еще распоряжения… Ну, вот и все теперь. Бежит в кабину — а мешка-то нет!!!

Папу бросило в холод, бросило в жар. Он стал искать, заподозрил одного человека, подбежал: «Отдай», — говорит. Тот насмешливо улыбнулся и бросил реплику в папин адрес. Отец голодающей в полумертвом городе семьи, бедный папа, он весь дрожал в какой-то бешеной судороге, выдернул из кобуры револьвер… но тут рука доброго товарища, а за ней рука Ангела Хранителя выбила револьвер из руки. Он упал в снег. Папу схватили фронтовые товарищи и увели в землянку.

Ехать по делам фронта в голодный город, увидеть семью на Рождество Христово — и нет с собой пи куска хлеба!.. Целый мешок был!

Папа упал в свой угол в землянке. Добрые души отозвались. Какой-то товарищ взял солдатский котелок и обошел кого смог, чтобы уделили бойцы хотя бы по кусочку, кто что может. Кто сухарь, кто сахара кусок, кто хлеба. С этим папа и приехал.

Без него товарищи по землянке хлопотали перед высшим начальством, написали, что у папы было скоплено. Когда он вернулся из Ленинграда в часть, ему возместили украденное, хотя и не в том количестве. Но один миг, один выстрел в упор — и был бы вслед за этим суд военного трибунала — и расстрел.

Мы дома тоже старались папу уговорить, а те свои конфетки и корочки, что собирались дарить одной маме, разделили между ними пополам.

Голод-мор

Затишье в мертвом городе кончилось. Научались артиллерийские обстрелы. Немцы стояли под самым городом. Тяжелые дальнобойные орудия обстреливали то один, то другой, то третий район. Души наши становились какими-то каменными. Обстреливают наш район. Рядом, недалеко от нас военный склад (был он еще в царское время). Немцы метят туда, но попадают то на совхозное поле, то в деревянные домишки и сады. Мы слышим тупой далекий «бух». Это выпалила немецкая пушка. Через полминуты здесь у нас рвется их снаряд. А если разрывные снаряды — рвется шрапнель. Мы как мертвые все стоим на улице в очереди — обещают что-то привезти в магазин. Мимо идут пятитонки с прицепами. На них, как дрова, наложены мертвецы — военные из госпиталей. Они лежат голые, как попало. У кого рука в сторону торчит, у кого — нога. Животы провалились. Высоко выдаются только грудные ребра, обтянутые кожей. Мертвецов вываливают из машин в большой карьер у Богословского кладбища, где до войны брали песок. В начале зимы сделали несколько братских могил, взрывая промерзлую землю динамитом. А теперь сил ни у кого нет. Только везут мертвых людей и вываливают в карьер. Идут машины с покойниками одна за другой. В городе полные дома покойников, вымерли целые семьи. В домах покойников не трогают. Отопления нет — они не разлагаются, замерзли. Теперь все больницы — военные госпитали, везут покойников больше из госпиталей.

Мама теперь боится за меня, когда я долго не возвращаюсь из очереди. Я худая, но от юности у меня на морозе румянец. Некоторые в очереди замечают: «Вот девочка-то еще румяная, верно сытая». Появилось людоедство, и мама боится, как начинает темнеть, что меня убьют. Некоторые люди до того озверели, что морили своих маленьких детей голодом, чтобы те поскорее умерли, а смерть их скрывали, чтобы получить на них лишнюю продуктовую карточку. Крали продуктовые карточки — даже не сосед у соседа, а родные: дочь у матери, муж у жены.

Была такая дорожка, которую мы с мамой называли «покойницкой». Она шла вдоль забора государственной бани (недействующей). С поля мело снег, а у самого забора от завихрения образовалась ложбинка. По верху сугроба мы каждый день ходили в колодец за водой. Вниз, в эту ложбинку, люди везли своих близких, зашитых в байковые одеяла. Бели даже любили родных, похоронить было очень трудно. Кто будет долбить мерзлую землю? А если кто и будет долбить, то только за хлеб. Одни кидали в ложбинку покойников, а другие по ночам отрубали нижнюю часть — ноги и таз. Пополам разрубали человека. Верх человека, зашитого в одеяла, оставался валяться до весны, а низ его съедал другой человек. На дорожке валялись кишки, на снегу виднелись капли крови.

В начале войны шли колонны солдат и пели:

Вставай, страна огромная,
Вставай на смертный бой.
С фашистской силой темною,
С проклятою ордой.
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна,
Идет война народная.
Священная война.

От этих слов дрожь по спине бежала, от них веяло духом патриотизма. Но в эти месяцы, казалось, все чувства в людях замирали и никто ничего толком понять не мог.

В конце января отвоевали Дорогу жизни, пробили замкнутое кольцо, но не на суше, а на льду Ладоги с Ваганова на Кабону. По льду пошли и поехали люди, голодные, полуживые на «Большую землю». «Большой землей» у нас тогда называли всю Россию. До Ваганова везли людей частично и железной дорогой. Некоторые умирали, не доехав до Ладожского озера, их просто скидывали при остановках поезда на снег. С «Большой земли» пошли к нам по льду грузовики с продуктами. Дорогу эту все время бомбили немцы. Истинными героями были те люди, которые под огнем везли продукты в умирающий город.

Жизнь теплится

Мы держались. В голод очень помогает порядок в душе, в настроении и во всяком деле. Мама была всегда во всем аккуратной и раньше. Еще с младенческого возраста мы не имели права от завтрака до обеда и корочки съесть. Бывало, скажем маме: «Кушать хочется». Она скажет: «Терпите, скоро обед будет, и будете кушать».

В блокаду многие люди умирали от того, что как-нибудь за три дня вперед паек достанут и съедят все в один раз. Велик им кусочек за три дня — 375 грамм хлеба. Ну, а потом три дня без крошки хлеба во рту ослабевший человек не выдерживает и умирает голодной смертью. У нас был введен строгий порядок: этот кусочек хлеба делить на два раза — на утро и на вечер. Пили мы горячий кипяток, и крошечный кусочек хлеба был вместо конфетки с кипятком. Было у нас немного картошки, ее дотянули до Рождества Христова, делали суп, в который клали картошку по счету. Еды было очень мало — как котенка прокормить, но равномерно, постоянно, упорядоченно. Другим важным моментом было то, что мы не ложились в кровать от голода, так как и раньше в болезнях в кровати не лежали. Старались заняться делом, чтоб ни минуты перебоя.

Книг духовных у нас не было. Стали вечерами читать всех классиков. Читала одна Ника вслух, а я все шила, вышивала салфетки. За зиму 1941-1942 годов девятилетняя Ника прочитала вслух полное собрание сочинений Пушкина и Лермонтова (стихи и прозу), прочитала полностью Жуковского, частично Чехова. Света не было, но у нас был какой- то элемент от автомашины и к нему подключалась маленькая батарейная лампочка. Ползимы он нам служил, потом иссяк. Крестная достала где-то немножко дурного керосина с бензином, что ли. Он плохо горел, давал большой нагар, но все-таки был свет, и мы читали и шили.

Другим нашим занятием было рисование. Мы брали Пасхальную открытку и обе разом срисовывали ее — кто лучше нарисует. Во второй половине зимы стали шить подарки к Святой Пасхе: Ника моим куклам, а я — Никиным. Это придумала мама. Мы и в кукол-то совсем не играли, и в руки их не брали, но нужно было держаться, чтобы теплилась жизнь. Нужно было что-то делать, чтобы не отчаялась душа, не упал дух. И мы шили. Была у меня обезьянка Мишка. Ника сшила ей рубашку-косоворотку и суконные штаны в подарок к Святой Пасхе.

В конце января и начале февраля 1942 года наступили самые страшные дни. Иссякли все запасы продуктов в Ленинграде, а Дорогу жизни на Ладоге страшно бомбили, машина с продуктами и героями — шоферами уходили под лед. Три дня хлебозаводы не выпекали хлеб. Теперь очередь у магазина стояла день и ночь — в ожидании хлеба. В эти дни упала, наверное, половина людей, остававшихся в Ленинграде. Всю зиму до этого я не пускала маму в очередь, но тут день и ночь я одна стоять не могла. В ночь стала заменять меня мама. Это были три роковые ночи, после которых мама заболела.

Отбили немцев на Ладоге, хлеб поступил в город, но мама стала таять. Мы натаскали домой снега, решили помыться. Мама помыла Нику, помогла мне помыться. Когда сама разделась, я испугалась: тело мамы было похоже на скелет, обтянутый кожей. Живот провалился, торчала грудная клетка, а на ней, вместо материнской груди, какие-то два, как тряпочные, мешочка. У изголодавшихся людей от истощения появлялся кровавый понос. Кала нет, так как ему не из чего образовываться, а человека тянет. Начинает выходить прямая кишка из заднего прохода так, что больно садится на стул, и идет оттуда слизь с кровью; человек, не имея никакой поддержки, после этой болезни умирает.

После общего расслабления у мамы появился кровавый понос.

В голод менялась психология от любви к жестокости. Мы с сестрой всегда любили животных. Еще осенью я очень жалела погибающих лошадей. Когда началась война, у нас оставался друг нашего детства, большой рыжий пес Песька и кошка Котька. В декабре бедная маленькая Ника мне сказала, что она молится, чтобы кошка пропала куда-нибудь, что даже слово дала, что до тех пор руки у печки греть не будет, пока Котька не пропадет. Это потому, что мама жалеет Котьку и ей капельку еды уделяет. И кошка пропала еще до Рождества. Она пошла во двор и больше не вернулась. Вероятно, замерзла, голодная.

Большой сильный пес еще жил. Сдохли все куры, и дохлыми курами мама понемножку кормила Пеську (данный обет в мирное время — не кушать мясного — мы и в войну не нарушали). Пес стал какой-то маленький, весь облысел и все глядел умными собачьими глазами, полными слез, на нас: «Ну, почему вы меня не кормите?» Когда мы уходили за водой, как ни приказывали ему сидеть на сене в будке, он все-таки по своей собачьей преданности доходил до закрытой калитки и ждал нас. Как завидит нас, возвращающихся, виновато, поджав хвост, уходил в будку. За ним от его лопнутых обмороженных лап тянулся по снегу кровавый след.

И вот заболевшая от голода мама еще последнюю лепешку дала Пеське. Тут мы с Никой стали совсем жестокими и разлюбили бедного, ни в чем не виноватого пса. Стали желать, чтобы он скорее умер. 6 февраля 1942 года услышали — больно вскрикнул в будке наш Песька. Подошли — он лежит мертвый. Гляжу и плачу, какие мы были жестокие. Я тогда поблагодарила Бога, что бедный Песя умер. Он так высох, что и весной долго лежал в будке, нисколько не пах, не разлагался. Когда уже было совсем тепло, я взяла его на руки, такого великана, совсем легкого, завернула в тряпки и отнесла в наш окоп-яму. Там его и зарыли, сделали цветочную клумбочку и назвали — «Песина могилка». И сейчас там растут акониды, или «синие сапожки».

В голод нам больше всего было жалко маму. С тех пор как папа побывал у нас в январе, писем от него с фронта больше не было. Крестная наша пришла нас навестить и очень плакала. Ей врач сказал, что мама больше не поправится, что у нее кровавый понос от полного истощения и конец его — только смерть. Нас тогда возьмут в детдом и повезут через Ладогу по Дороге жизни на «Большую землю». Мы маме об этом ничего не сказали. Горе у нас было самое большое. Нет брата, нет весточки от папы, скоро мамы не будет.

Я решила предложить маме, чтобы регулярно каждый день она брала кусочек от моего хлеба, только не так, чтобы я ей все давала, а чтобы она просто считала его своим. Мама понекалась, потом согласилась, потом даже обрадовалась. Но этого было мало. Мы с Никой решили искать другой выход. У нас была положена очередь на хлебную горбушку, так как корочка всегда сытнее. Решили мы тайно от мамы молиться, и когда я с мамой выйду из дома, Ника должна была быстренько залезть под кровать, где в углу стояла, вся в пыли, бутылка со святой Крещенской водой. Ника должна была чуть-чуть незаметно намочить хлебную горбушку, которая, когда будем делить хлеб, достанется маме. Сказать маме мы не решались, у нее был властный характер, и это могло все задуманное испортить. Так мы делали две недели.

День Святой Пасхи

Кончился март. В тот год Пасха была ранняя,5 апреля по новому стилю. Морозы все не отступали, и снега было много-много. В самый день Христова Воскресения мама сама вспомнила про святую воду. Мы с Никой тайно переглянулись, достали бутылочку, и она попила святой воды. Ей стало легче.

У нас была еще дореволюционная пластинка, где на одной стороне были записаны пасхальные ирмосы, на другой — «Христос Воскресе» и «Ангел вопияше» в исполнении хора Архангельского. Мама достала пластинку и завела патефон. Когда я услышала, как поют «Христос Воскресе», все в душе у меня оборвалось, и я зарыдала в голос: «Светлый Праздник, как мы встречали тебя в прошлом году! Как убежали в сад, навстречу восходящему солнцу, вычесывали шерстку у Песьки, который мертвый теперь лежит в своей будке!»

Мама сняла пластинку, и больше мы не слушали этого душевного пения, уж очень было на душе тяжело.

Вдруг раздался оглушительный взрыв — аж оконная фрамуга влетела в комнату! Это немцы решили, что их никто не ожидает в Пасху, и устроили налет. Сколько немецких самолетов одновременно сбросили бомбы на пороховой склад на Ржевке, находившийся от нас всего в семи километрах! Пороховой склад, взрыв пороха! Что там было! Там все в воздух взлетело и перемешалось с землей.

Жизнь возвращается весной

В день Святого Благовещения началась долгожданная запоздавшая весна, с крыш потекло. Так хорошо стало! Прилетели запоздавшие скворцы и прочие птички. То ли их военные действия отпугнули, то ли морозы, но они прилетели к нам на две недели позже обычного. Весна была такая дружная, что 10 апреля я на проталинках в саду набрала дикого щавеля на щи. Скоро крапива вылезла.

Мама наша совсем ожила, но только телом. Она утратила прежнее мужество. Никуда больше не ходила из дома. За водой я брала с собой Нику. Ника была маленькая, ведерки носить не могла. Носила воду в бидончиках из-под молока. Целыми днями мама сидела в доме, а мы с Никой лазили по канавам и полянам, искали разную съедобную травку, которая отрастать не успевала, так как люди ее мигом выщипывали.

Рвали крапиву, медок, копали корни лопухов. Огород мне пришлось перекапывать одной. Мама только делала грядки. Мы с Никой отстояли огромную очередь и достали семена турнепса, репы, брюквы. Дома еще были в шкафу какие-то старые семена. Все посеяли. Семян картофеля ни у кого в городе не было.

А тут еще пришла радость! 20 апреля в день рождения Ники к нашему забору подошла женщина. Это была жена одного фронтового товарища папы. Она принесла нам весточку, что папа жив, служит вместе с ее мужем. Женщина дала нам кусок хлеба граммов на 300 и американскую шоколадку, что послал нам с ней папа.

Нечем было топить плиту, чтобы чай согреть, или траву сварить. Все лыжи, скамейки, палисадники мы сожгли еще зимой. Теперь высматривали сухие деревья около пустых домов. Нике исполнилось 10 лет, мне — 14. Но все-таки лесорубами мы были слабенькими, а сухие деревья были диаметром сантиметров в 30-40. Я делала подруб, как полагается. Чтобы пилу не зажало, пилили немножко наискось. Задыхались, но что делать — надо! И опять тянули полу тупую пилу. Дерево грохалось. Таскать распиленные дрова домой у нас силенок не хватало. Мы потихоньку каждое полешко перекатывали, как бочку.

Вторая линия фронта

Как-то в мае приехал папа, всего на несколько часов. Он нам подробно объяснил, где он стоит со своей артиллерией. В этот приезд папа испугался за мое здоровье. Мама ослабла, упала духом. Все тяжелые работы свалились на меня, а я ходила на таких тонких ногах, что они больше были похожи на палочки. Я же опиралась на Никино плечико, когда мы шли далеко, сил у меня не хватало. Вот и просил папа нас каждую неделю ездить к нему на вторую линию фронта за помощью. Уезжая, взглянул на дом и сад, обнял маму и заплакал.

По городу пустили первые после жестокой зимы трамваи. В апреле открыли первую баню — всего одно отделение. Мужчины и женщины мылись вместе. Чувства различия пола тогда не было. Люди мылись, как измученные дети. Хотелось только согреться и помыться.

От райжилуправления организовали уборку покойников, так как весной они оттаяли и стали разлагаться. Их всех возили в тот же карьер, куда зимой машины-пятитонки уложили тысячи воинов из госпиталей. Этот карьер мы с Никой звали «покойницкой ямой». Он был большой, метров 300 в ширину и метров 400 в длину.

Когда мы стали ездить к папе, то в Лесной на трамвай нужно было идти мимо этого карьера. Оттуда шла такая вонь, что мы полкилометра старались бежать не дыша, затыкая нос. Много лет, уже после войны этот карьер все засыпали и засыпали, а он все давал осадку. Работали экскаваторы. Только в 1950 году здесь насыпали холм, а сверху поставили обелиск: «Жертвы героического Ленинграда».

К папе мы ехали до Невской заставы, а дальше пять километров шли пешком. На военной заставе у шлагбаума, где стояли часовые и никого не пропускали, мы подходили и говорили, что «идем к папе» и фамилию его называли, часовые нас пропускали.

Бедный папа опять для нас рисковал своей головой. Он знал, в какой день мы приедем, готовился к нему. На передовой линии между русскими и немцами у осажденного города установилась граница. Там была «нейтральная зона», соблюдаемая обеими сторонами противников. Она шла по полю бывшего совхоза. Весной там взошла много салата. В эту вот зону, ползая на животе, лазил наш папа. Полз, не поднимая головы, ножиком резал салат и совал его в мешок, привязанный к ноге, волочащийся за ним сзади. И Бог хранил его! Весь салат он отдавал нам. На пару с товарищем бросали они гранаты в Неву, что строжайше запрещалось. Так они глушили рыбу. Ее делили пополам. Свою часть он отдавал нам. Папа даже дров наловил в Неве, тоже пополам с товарищем, высушил их на берегу и отправил со мной на военной машине к нам домой. Помню, страшно было мне сидеть на дровах наверху! А кабина была занята военными. Они ехали за боеприпасами в Ленинград и заодно по пути везли нам дрова. Сам папа остался там, на второй линии фронта, только чего-то все бегал, хлопотал и махал руками.

Когда мы к папе приезжали, он кормил нас. Обед его был маленький, на одного человека. Мы забирались в пустой брошенный дом, там затопляли плиту. Папа сваливал все вместе — и суп, и кашу в одну кастрюлю, добавлял туда много-много крапивы, и всего этого вместе хватало поесть на троих. Маме он посылал хлеба и сахару из своего пайка.

Стоим мы с папой там, у него на фронте. Он говорит: «Слышишь музыку?» «Слышу». «Это в Пушкине у немцев по радио поют». Как же все это близко было!

Под ногами у нас земля, бурьяном заросшая, даже мусор какой-то. А папа говорит: «Под нашими с тобой ногами моя батарея». Так здорово были пушки замаскированы у них!

Песни войны — страдающее сердце.

Особенно глубоко ночью в душу мне запали песни, возникшие в те тяжелые годы войны. Это были песни, вырвавшиеся из страдающего народного сердца. Почти у всех были на фронте близкие, крепко любимые люди.

Вот на нарах, в углу сырой фронтовой землянки лежит измученный, усталый боец. Другой сидит, что-то ковыряет иголкой — рукавицу зашивает и тихонько поет:

Вьется в тесной печурке огонь,
На полене смола, как слеза…
И поет мне в землянке гармонь,
Про улыбку твою и глаза.

Про тебя мне шептали кусты
В белоснежных полях под Москвой.
Я хочу, чтоб услышала ты,
Как тоскует мой голос живой…

Тот, что лежал и слушал, отвернулся, уткнулся лицом в подложенный под голову рюкзак, и его могучие плечи стали тихонько вздрагивать: «Я хочу, чтоб услышала ты, как тоскует мой голос живой. Господи, сохрани ее, сохрани. Услышь меня!» Он христианин. Эта песня, глубокая, вырвавшаяся из самой глубины души солдатской, усилила, зажгла его молитву о любимой далекой и близкой душе.

Эх, дороги, пыль да туман,
Холода, тревоги, да степной бурьян.
Выстрел грянет, ворон кружит…
Твой дружок в бурьяне неживой лежит…

Какие длинные были эти дороги! Солдаты все шли… И он шел, гвардии рядовой Владимир Никитин. В начале войны был не военнообязанный — болезнь ног. Его взяли в армию зимой 1942 года. Умер с голоду его старший брат. Жена брата с маленькой дочкой уехала из Ленинграда на «Большую землю» через Ладогу Дорогой жизни, а его полуживого, с распухшими ногами взяли в ряды нашей армии рядовым солдатом. Какие длинные эти фронтовые дороги! Больные ноги. Он идет и душа читает 50-й псалом: «Помилуй мя, Боже, по велицей милости Твоей и по множеству щедрот Твоих очисти беззаконие мое…» Кончается псалом, и он снова его начинает. И опять кончается псалом, и опять он его читает. И дороги как-то становится не видно, и ноги опухшие уже не так болят: «Очисти беззаконие мое…» «А дорога дальше мчится. Пылится, клубится… А кругом земля дымится, родная земля…» Господь очистил, сделал его после войны пастырем Церкви, а потом и архиереем. (Митрополит Крутицкий и Коломенский Серафим. Он скончался в алтаре Преображенского собора в Санкт-Петербурге в Пасхальную заутреню, 22 апреля 1979 года.)

Папа очень сильно скучал по семье, по маме. Однажды мы получили его фронтовое послание-треугольничек, а в нем не письмо, но аккуратно переписанная только что вышедшая песня «Темная ночь»:

Темная ночь. Только пули свистят по степи,
Только ветер гудит в проводах,
Ярко звезды мерцают…
В темную ночь ты, любимая, знаю, не спишь,
И у детской кроватки тайком
Ты слезу проливаешь.
Как я люблю глубину твоих ласковых глаз,
Как я хочу к ним прижаться сейчас губами…

Глаза — это зеркало человеческой души, это вход в душу, через который виден, светится Образ Божий в человеке! С тех пор прошло много лет, но когда я или слышу, или вспоминаю песни военного времени, они потрясаю меня своей глубиной и любовью к близким. Мне становятся понятней скорби мира, и Господь в молитве ближе, и молитва горячей становится за всех страдальцев войны.

До свиданья, мама, не горюй,
На прощанье сына поцелуй!
До свиданья, мама, не горюй, не грусти,
Пожелай нам доброго пути!

Сын утешает свою бедную маму, а она все стоит, долго смотрит ему вслед: «Вернется ли?» — и утирает фартуком слезы. Потом бессонные ночи в молитве за любимого сына-фронтовика — это тесная связь в любви между Богом и человеком и между всеми людьми взаимно — молитва.

Голод и детская доброта

Недолго пришлось нам ездить к папе. Скоро его перевели на другое место. Наступил июль. Овощи начинают поспевать в начале августа. Кроме травы, ничего еще не было, не поспело. Правда, тогда под огороды даже в центре города все скверы перекопали. В том числе и сквер напротив Казанского собора. Памятники полководцам Барклаю-де-Толли и Кутузову так и стояли между грядками.

У бывшего овощного комбината люди раскопали яму, куда несколько лет тому назад были заброшены отходы крахмала — жом. Этот жом уже наполовину превратился в землю. Вот туда мы с сестрой ходили. Охранница не пускала в яму (она же на территории бывшего крахмального цеха). Собирались ребятишки с корзинками и все просили: «Тетенька, пусти». Наконец она отворачивалась, делала вид, что не замечает нас, и мы спешно выскребали из земли жом руками в корзинки и убегали. Дома мама заливала жом водой и проливала сквозь решето. Это была полуземля. Червей там было всяких полно, но сор и червей удерживало решето, а песок не удерживало. Из отстоявшегося крахмала пекли лепешки, которые от песку скрипели на зубах. И как бы голоден ни был человек, больше трех лепешек не съешь, все равно вырвет.

Но все-таки смертность в городе поубавилась. Теперь был голод, а не мор. Хоть траву или землю можно было достать. Копали торф в Пискаревском лесу и ели. И нам он тоже казался кисленьким, вкусным. Но от торфа что-то делалось в желудках, люди от него умирали, если много съесть.

В конце лета все ожили, поспели овощи. С 1 октября 1942 года дети начали вновь учиться в школах в обязательном порядке.

Да теперь все-таки в основном в городе остались те люди, кто как-то пристроился к жизни: или мать работала в военном госпитале, или отец занимал важный пост в тылу по снабжению фронта, или те загородные жители окраины, которые умудрились сохранить корову, — это Всеволожский район.

В центре же города почти никто не жил. Жили по месту работы на казарменном положении. На городских улицах было порой так пусто, что голос раздавался, как в пустом коридоре, отзываясь эхом.

Как-то очень скоро кончились все овощи. Они без хлеба и картошки — водянистые, несытные, их много уходило. В конце ноября от овощей уже ничего не осталось. Хлеба теперь давали уже 200 граммов на человека, рабочим — 400 граммов. Но люди-то были изголодавшиеся!

Очень изменилась наша мама. Терпение иссякло, ослабла сила воли, нарушился порядок. Она часто упрашивала меня идти куда-нибудь в далекий магазин, искать, где бы хлеб дали по карточкам за три дня вперед. Порой она кричала на весь дом до истерики: «Что мы будем делать, как мы будем жить?» Я ее обнимала, уговаривала, но ничего не помогало. Найти выход, устроиться куда-то на работу она не могла — совсем потерялась. Если нужно было что-то перепродать, выменять, все приходилось делать мне.

В это время вышло постановление ломать деревянные дома. Если кто в них жил — то переселять их в город в каменные дома, в пустые квартиры. Это были вынужденные заготовки дров для зимы 1942-1943 года — для школ, госпиталей и других учреждений.

Жизнь учит, и мы с сестрой Никой тоже не зевали. На нашей улице сломали два больших двухэтажных дома. Как стемнеет, мы брали детские саночки и возили домой всякие доски, что полегче. Дров запасли на всю зиму.

В декабре месяце, отучившись три месяца в шестом классе, я стала искать работу. Очень хотелось поступить в военный госпиталь. Работа там была тяжелая, но за нее давали рабочую карточку — хлеба вдвое больше, чем мы получали, не работая.

Мама все плакала. Смерть от голода теперь не угрожала, паек был больше, чем в прошлую зиму, но так, в таком состоянии, как мама, человек может просто душевно заболеть. Не взяли меня в военный госпиталь. Мне было 14 с половиной лет. Худая, маленькая, и паспорта нет — несовершеннолетняя. Пришлось остаться в школе.

Никогда не забыть мне теплоты душ детских — тех девочек, что учились с нами в школе в то тяжелое время. Их было очень мало тогда, и жили они полегче, чем мы, их родители работали на фронт.

Учились мы и в голод хорошо, вероятно, просто по привычке, и учителя жалели нас. Как-то раз у Ники в классе собирали деньги «на детей фронтовиков», и весь этот сбор отдали Нике.

С ней сидела девочка Лара за партой. Однажды Ника взяла свой портфель, а там кусок хлеба лежит. Она даже испугалась, а Лара шепчет: «Ника, это тебе, возьми, пожалуйста, возьми». И дети-то были маленькие, четвертый класс всего!

У Гали Симакиной папа был каким-то министром. Они тоже жили на казарменном положении в каком-то холодном домике. Пришла Галя в школу с бидончиками кислой капусты: «Ника, возьми, это моя мама тебе прислала». Умерла эта Галя двадцати двух лет от роду. В том холодном блокадном доме застудила почки, и после войны вылечить ее не смогли.

Девочкам-совхозницам выдавали свеклу. Девочки сами между собой договорились, и каждая из них по свеклинке для Ники отложила. Так жили дети в голод.

Какими милыми, добрыми были эти девочки — Клемешка, Женя Диянова, Галя, Лариса. Навсегда они остались в душе.

Моя работа

Мне помогла крестная. У нее были знакомые в бухгалтерии овощного комбината на Пискаревке. Туда-то и поступила я 25 апреля 1943 года в качестве ученицы в бухгалтерию. Школу оставила, не доучившись в шестом классе. Комбинат только назывался комбинатом. Там работали всего три корпуса. В них после прорыва блокады с «Большой земли» поступала картошка — только для армии. Остальные корпуса ломали на дрова. Из подсобных хозяйств с окраины осенью поступала морковь, капуста, но тоже очень мало, только для армии.

На весь комбинат я была самая маленькая работница. С делом в одну неделю освоилась. Школу не жалела, хотелось как-то устроиться, чтобы всем в семье легче было.

Мама тоже поступила на работу в контору райжилуправления картотетчицей.

После затишья снова начались артиллерийские обстрелы. Мы сидели в конторе, а в пустые корпуса комбината попадали снаряды. Но мы привыкли. Никто никуда не прятался и не бежал.

Люди на комбинате воровали картошку: по несколько картошинок прятали в карманы и на груди и так выносили через проходную.

В первые дни моей работы и я задумала сделать так же. В обеденный перерыв зашла в корпус, положила в карманы картошку. Меня всю трясло!

Вылезла из корпуса, побежала и спрятала картошку в ямочку под забором. Вечером принесла домой картошку, мама очень обрадовалась.

Так лазила я в корпус воровать раза три, а на четвертый — попалась. Меня кладовщица в корпусе заметила, правда, без картошки, и только отругала. Этого было достаточно. Больше я никогда туда не ходила. Это было воровство, самое настоящее, и оставалось только каяться, так как совесть меня упрекала.

Как же хорошо, когда человек при любых условиях жизни положится на Бога и пойдет честным путем!

Я не стала ничего брать в корпусе, а охранники заметили это и стали жалеть меня, как самую маленькую.

Я иду через проходную и подберу раздавленный в лепешку колесом машины кочан капусты или огрызки сырой морковки. Охранники заметят это и сами то, что отняли у других в проходной при обыске, наложат мне в сумочку и поддадут мне в спину: «Уходи скорей». Мама дома все радовалась. Она больше не плакала от голода, меня даже «кормилицей» называла.

Как вспомнишь маму, жалко ее до слез!.. Она изменилась — так сильно на нее подействовала тяжесть военных лет.

Игорь, брат наш, был самым старшим и ее любимым сыном. Она все ждала его, потому и не хотела эвакуироваться, когда предлагали уехать от голода. «Куда я поеду, кому я там нужна? А сын мой, вдруг он вернется, где же он меня искать-то будет?» — говорила она. Даже видеть от слез стала хуже.

Охранники разрешали мне брать всякие дощечки-дровинки от сломанных корпусов. Как несовершеннолетняя работу я кончала на два часа раньше обычного, приходила домой, пилила и колола принесенные дрова, ставила самовар к приходу мамы, а Ника бежала к жилконторе встречать ее. Мама искренне радовалась тому, что Ника ее встречает. К сожалению, эта сплоченность между нами в дни войны, привязанность мамы к нам после войны, когда вернулся папа, вылилась в ревность мамы нас к отцу, в катастрофу семьи.

Тут на помощь пришло удивительное терпение папы, потому что он маму любил и все ей прощал.

Наша милая Троицкая церковь

В 1942 году весной, когда жизнь стала понемножку налаживаться, когда оттаял замерзший город после первой военной зимы, мы с Никой впервые начали ходить в ту Иосифскую церковь, которую мама в 1930 году покинула после тяжело отразившегося на ее душе собрания двадцатки. Нам с Никой тут было так тихонько, так хорошо! Мы уже сознательно ознакомились с порядком литургии, а Ника — любитель читать вслух — даже выпросилась читать на клиросе «Благодарственные молитвы», хотя в ударениях в славянском языке делала кучу ошибок.

Мы полюбили эту церковь. Ходить в нее нужно было через Богословское кладбище, на дорогу уходило всего полчаса. Пугливые соседи удивлялись, как это мы поздно по кладбищу ходим одни. Да как хорошо-то было! Идешь по кладбищу. Косые лучи заходящего солнца освещают кресты на могилках, маленькие иконочки в крестах, а мы вспоминаем: «Свете Тихий святыя Славы… пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний…»

Стали петь, помогать на клиросе. Особенно нравились нам антифоны и Херувимская песнь.

И вот опять настает Великий четверг, чтение 12 Евангелий. Время военное, светомаскировка повсюду, поэтому вечернюю службу начинали в четыре часа — чтобы кончить до темноты. Пока я с работы добралась, пока с Никой до Храма добежали, слышим, уже седьмое Евангелие читают. Скоро и служба кончилась. Ника стоит и плачет тихонько, уходить не хочет. Очень горько, что опоздали. Я ее уговариваю. Тут батюшка подошел, спросил, что случилось, почему девочка плачет? Ника так и заплакала в голос. Постоял батюшка, подивился, позвал свою дочку и говорит ей: «Вот, бери пример с этой девочки, как нужно церковь любить!» — и подарил нам по большой свечке. Мы зажгли свечи и понесли страстной огонек домой.

Наш маленький огород приходилось сторожить по ночам. Местных жителей было очень мало. Близкие соседи в те времена никогда друг у друга ничего не трогали. Как выяснилось позже, в огород лазили солдаты, ведь и армия не сыта была, всем было трудно. Мы с Никой вдвоем сторожили первую половину ночи, а вторую половину ночи до утра сторожила мама. С собой были кочерга и милицейский свисток.

В те холодные звездные августовские ночи какие-то непонятные мысли появлялись, светлые, необъяснимые… То было ощущение близости Божией. Мы все ночами в небо смотрели. Сядем рядышком, прижмемся друг к другу (холодно ночью было) и все глядим в небо, рассуждаем…

Все звезды тогда по-своему называли. На углу нашей улицы была давно закрытая часовня. В ней до войны располагалась почта, а в войну жили управляющие военной частью. Вокруг часовни росли четыре тополя. Была у нас «Милая звездочка, которую глотал Мишка», а Мишка — это тополь у часовенки. Был «Ковшик», Большая Медведица, который опрокидывался тогда, когда мы ждали маму на смену нам в огороде. Была еще «Собачка» с противоположной стороны, за нашей спиной.

Сестра по Николаевской азбуке изучила славянские сокращения и стала теперь по вечерам вслух читать Псалтырь, хотя, правду сказать, мы там ничего не понимали.

Я ничего не читала. Приходя с работы, уходила в сарай дрова колоть или еще какие-нибудь дела для дома делать.

Иду на работу. Мрачное осеннее утро. У откоса железной дороги — заросли побуревшей засохшей осенней травы, колючки всякие, лопухи, крапива. Тихо, кругом никого. А в душе у меня все звучит напев Херувимской песни. И что-то со мной творится — сама не знаю. Оглядываюсь, никого нет, и падаю на колени в эти заросли порыжевшей травы, а что говорить — не знаю. И ни о чем не прошу, из души вырывается только: «Господи…», а где-то далеко в ней все звучит любимая Херувимская песнь.

Милая, родная Троицкая церковь! В тебе началась моя сознательная жизнь в Господе. Здесь, через много лет, в юности, я встретила батюшку Бориса, первого моего духовного отца. И встретила, и поучилась у него, и похоронила его. Здесь с замиранием сердца 3 апреля 1950 года в Страстной понедельник услышала «Се Жених грядет в полунощи…» С этого дня как бы новая эра в моей жизни началась.

В 1960 году, находясь в далеком пустынном селе Маркове Новгородской области, я узнала, что мою любимую Троицкую церковь сломали: помешала новым стройкам. Теперь на месте церкви стоит огромный стенд для реклам, а мимо, шумя резиновыми шинами, несутся сотни автомашин.

Последствия голода

Наступил 1944 год. 27 января наши войска сняли с города блокаду. Весной в нашем комбинатском садике из двух рядов яблонь нам выдавали медали «За оборону Ленинграда».

Папа со своими пушками и тракторами шел на запад. Его отеческие заботы не прекращались. После снятия блокады мы получили от него письмо: «Мы уходим на запад. В Усть-Славянке, в доме у таких-то я оставил вам немного продуктов, что скопил. Таля, поезжай туда с Елей. Она это место знает, она ходила туда ко мне вместе с Никой в 1942 году летом».

Ездили мы с мамой вдвоем за этой посылочкой. Какие честные в войну были люди! На чужих людей папа положился, и они нам все отдали. Дома уже раскрыли мы посылочку. Чего там только не было: и масла немножко, и печенье, и сахар. Так трогательно все было собрано! Мама даже поплакала. А впереди был Запад!

В Ленинград стали возвращаться люди, которые эвакуировались в тяжелое время. Открылись школы для взрослых. Многие шли учиться. И мне захотелось поступить в такую школу. Но уж очень далеко от нас она была — от места моей работы нужно было километров пять идти пешком. На работе пораньше не отпускали. Вышел правительственный указ, не задерживать на производстве тех, кто хочет учиться. Я посоветовалась с мамой и ушла в обыкновенную дневную школу.

Трудно было учиться после такого перерыва, и в шестом-то классе я не доучилась, а теперь пошла в седьмой. Но самое тяжелое — я стала болеть.

То два месяца держалась повышенная температура. А тут, как в школу пошла, так заболела, что все тело мое покрылось нарывами, как проказой. Сначала выходило на каком-либо участке тела три-пять небольших накожных нарывчиков, а через часов двенадцать их тут уже было 15, и все нарывчики сливались вместе в одну общую язву. Не было живого места на теле: щеки, подбородок, шея, плечи, руки, живот — все было покрыто нарывчиками. Мама применяла всевозможные средства. Кто-то сказал, что йод дезинфицирует и все подсушивает. Мама решила применить это самое мучительное для меня средство. Мазала йодом все сплошные гнойные оголенные язвы. Можно было терпеть, не двигаясь, но голос свой я удержать не могла. Поэтому, чтобы не кричать, брала большую тряпку в рот. Но йод не помог. Он вызвал еще большее скопление гноя. Когда я ночью спала, все на мне в бинтах и тряпках засыхало, но стоило мне немного повернуться, как жесткие, засохшие тряпки отставали от тела вместе с верхушками нарывов, и я сама чуть не задыхалась от той гнойной вони, что шла от меня.

Целую четверть не ходила в школу. Днем лежать не могла, сидела и читала Библию — Ветхий завет, хотя понимала-то в ней мало. Двигалась по комнате вся изогнувшись, с опасением, чтобы с боков и плеч не свалились бинты и тряпки.

В начале своей болезни молилась, просила у Господа здоровья, почему-то, сама не знаю, говорила: «Господи, если поправлюсь, я Тебе еще на земле пригожусь». Но обещаний Богу никаких не давала. Потом, когда мама со мной замучилась, когда я почувствовала, что болезнь моя близким моим стала в тягость, упала духом и начала просить у Бога смерти.

Смерти Господь мне не послал. Немножко поправилась и опять стала учиться в школе. Эту болезнь после 900 дней блокады, хотя уже не в той силе, а полегче, несла целых десять лет. Дело было в том, что страшный голод застал меня в возрасте девического развития. Совершенно нарушился в организме обмен веществ и развитие прекратилось.

Врачи-гомеопаты советовали отправить меня на юг, чтобы смена климата вызвала жизнь в организме. Но кто же меня отправит на юг, когда мы едва сводили концы с концами?

Так жила до 20 лет дохлой, как палочка, нарывы все гуляли по телу: то тут, то там вылезет нарыв. На лице появилась какая-то экзема. Я в школе очень стеснялась всех, особенно мальчишек, когда они приходили к нам на школьные вечера уже в послевоенное время.

С учебой все выровнялось, училась хорошо. Девочки в нашем классе тоже относились ко мне хорошо. Весной 1945 года, когда уже оканчивали седьмой класс, на переменках или после уроков в пустом классе у нас, девочек, без присутствия учителей, было нечто вроде диспутов. Все знали, что я верю в Бога. Естественно, девочки задавали вопросы: как это? Были мы тогда в возрасте самой любознательной юности, волновались, доказывали друг другу каждый свое. Думали, делали заключения, но как-то все это было по-доброму.

Раньше, в блокаду, они учились классом моложе меня. Теперь я пришла после работы в комбинате и попала в их класс, была старше их возрастом, и они с уважением относились ко мне. Была тут и та милая Женя Диянова, которая когда-то во время блокады сочувствовала нам, были и другие девочки. Они нисколько не брезговали моей болезненностью, даже стремились помочь, чем могли.

Были и такие, которые совершенно открыто признавались, что верят в Бога: Лена Чечешкина, Маня Сергеева. Где-то все они теперь, эти милые, тогда юные души? Как-то у них, таких пламенных тогда, в стремлении ко всему доброму, жизнь сложилась?

Мир

Немцев гнали. У нас в городе открыли духовные школы. В Преображенском соборе на дверях висело объявление: в семинарию принимаются юноши, окончившие десять классов школы. Мы с сестрой стояли у объявления и так жалели, что родились не мальчиками, а девочками.

В 1945 году Святая Пасха была поздняя, 6 мая по новому стилю, в день Святого Георгия Победоносца. В этот день наши войска брали Берлин. Где-то там был и наш папа со своими пушками.

6 мая впервые за всю войну разрешили ходить по городу всю ночь. Пасхальная служба началась не в четыре часа дня, как всю войну, а в полночь. Светомаскировка была отменена.

В конце войны у нас в доме уже появился котенок — редкость для города в то время.

Пришла весной добрая девочка из моего класса Женя Диянова к моей маме, сахару ей принесла. Хотелось Жене нашу Кисоньку приласкать, но шустрый котенок никак не давался, убегал.

Кругом было так хорошо! Лопались почки на деревьях, пели птицы.

На следующий день я копала землю в огороде, Кисонька дралась с соседским котенком на крыше сарая. То было в канун моего дня рождения — 9 мая 1945 года. Вдруг, слышу, кричат: «Война кончилась! Заключен Мир!». Так было это удивительно, даже в голове не укладывалось: война окончилась!!!

На следующий день, 10 мая, мне исполнилось 17 лет.

Война и христианские души

Хочется еще вспомнить о людях в дни войны, об их страданиях, вере и доброте.

Мне все помнится, в ночи зимние,
Над Россией, над великою Невой,
Весь израненный, в белом инее,
Гордо высится печальный город мой…

Эта песня о нашем городе была написана чьим- то чутким сердцем уже после войны. Помню мой город, «весь израненный, в белом инее», разбитые бомбами огромнейшие дома, нависшие карнизы, которые того и гляди обрушатся. Воют сирены, начинается бомбежка.

Но были люди, которые не бежали в бомбоубежища. Молодая женщина, взяв на руки трехлетнюю дочь Марусю, бежала в Никольский собор. И не одна она туда бежала! Там много было таких мам. Так они и спали ночами на полу церквей. В минуты самых больших смертельных опасностей люди прятались под кров Божий и желали лучше там умереть, если бомба попадет в храм. Но ни одного храма в городе не коснулись ни бомба, ни снаряд. Маруся в юности вспоминала: «Я свое детство начала помнить с тех пор, когда мы ночами все сидели на полу в темноте Никольского собора».

У нас за забором, где в довоенное время была начальная школа, поместилась воинская часть — резерв ставки. Это на случай, если немцы будут брать город и силы наши будут изнемогать, тогда в бой пойдет эта часть, как свежее пополнение.

Две землянки были вырыты впритык к нашему забору. Там, где была березовая горка и дети катались раньше на саночках, сделали маленькую подземную баню.

Был в части один солдат, которого мы звали Песькин приятель, так как в начале войны, когда жив был наш пес, он любил гладить пса в щелочку забора. Однажды летом 1942 года, когда ели торф и жом, нашли мы с сестрой в Пискаревском лесу кусты с черными ягодами и наелись этих ягод. Пришли домой и чуть не померли, животы разболелись. Рвало нас. Лежали обе на полу вповалку. Мама расстроилась, что делать? (Это мы, как выяснилось после, наелись крушины слабительной). Хотя бы кусочек сахару был, чаем бы крепким напоить. А нет дома ничего!..

Тут видит мама, идет за забором Песькин приятель. Она поведала ему о своем горе. Пошел солдат и принес из своего скудного пайка кусок колотого сахара маме. Она напоила нас чаем. Стало нам легче. Добрые души были у людей даже в такой голод.

В подземную баню под березовой горкой приехал помыться Жданов. Солдаты натопили ее, да, видимо, перестарались. Угорел Жданов. Плохо очень ему было. У нас в саду росло несколько кустов черной смородины. Мы давно все ягоды съели. Бежит к нам командир части Скрябин: «Мамаша, выручите нас! Жданов у нас угорел, худо ему. Вот бы чаю с ягодками попить».

Бросились в сад мама, сестра и командир. Шарили-шарили по кустам и стаканчик мелкой смородины набрали. Командир был рад, Жданова напоили чаем со смородиной, отлежался. Когда снова для солдат топили подземную баню, командир пригласил нас с мамой помыться. Уютная банька была под землей, никому не заметная.

Это было тогда, когда немцы уже третью зиму стояли под Ленинградом. Я работала на комбинате, Ника училась в школе в пятом классе.

К постоянным артиллерийским обстрелам все так привыкли, что и работа на предприятиях не прекращалась. Снаряды попадали в пустые корпуса, а мы сидели за столами в бухгалтерии. Дети-школьники катались на лыжах. Один мальчик не пришел вечером домой. Пошли искать. Лежит — уткнулся в снег, на ногах лыжи — убитый осколком снаряда. У нашего дома мелкие осколки снарядов железную крышу изрешетили, но существенного ущерба не принесли.

В те времена решил какой-то большой партийный работник навестить школу, где училась моя сестра. Пришел в пятый класс: «Ребята, как живете, как учитесь? Кто у вас отличник в классе, поднимите руки…» Поднялись две руки — Ники и ее подруги Ларисы. «Ну, а много ли у вас пионеров? Поднимите руки, пионеры!» Рука Ники не поднялась. Партиец удивленно посмотрел. Рядом с ним стояли директор школы Антонина Ивановна и воспитатель класса, которую дети назвали «Евгешей».

«Как, — спросил он Нику, — ты отличница и не пионерка? Я прикажу, чтобы тебя сегодня же приняли в пионеры»,

Директор школы вмешалась в разговор: «Нет, она не пойдет в пионеры! Ника, ну что ты молчишь, встань и скажи, почему ты не пионерка!»

Ника встала, как-то жарко ей сразу стало. Голос немножко дрогнул. «Я не иду в пионеры потому, что мои религиозные убеждения не разрешают этого», — сказала Ника и замолчала. Больше ей никто не сказал ни слова, а директор с партийным работником вышли из класса. Осталась с ребятами только воспитательница класса «Евгеша». Она проводила гостей до двери. Вдруг схватилась за голову, пробежала от двери до окна и, обратившись к детям, задыхаясь, сказала: «С Ники берите пример стойкости. Такие люди нам нужны, такие никогда Родину не предадут».

Через неделю пришла Нике повестка: явиться в райком партии Калининского района. «Что? Зачем?» — удивились мы. Пошла мама с Никой вместе. А там, в канцелярии райкома отпустили Нике большую сумму денег, как школьнице-отличнице и дочери фронтовика.

Да, душа-то человека по природе своей христианка!

Погибшее детство

Война-война, зачем ты так внезапно,
Зачем так рано в жизнь мою вошла?
Зачем безжалостно и безвозвратно
Так много светлых жизней унесла?

Зачем ты в детство звонкое ворвалась?
А детство, улыбаяся тебе,
Само себе никак не признавалось,
Что наяву пришла ты, не в игре.

Нам даже увлекательным казался
Аэростатами покрытый небосвод,
И как, за самолетами гоняясь,
Прожекторы играли в хоровод!

Мы собирали первые осколки,
Зенитками подаренные нам.
И с детским смехом, беззаботным, звонким,
Носились по окопам и щелям.

Но вот на хлеб нам карточки раздали,
И в страшный день восьмого сентября[1]
Налет массированный в небе развивая,
Война нам первые утраты принесла.

И, заревом пожаров полыхая,
Родимый город по ночам горел.
А днем, бомбардировки заменяя,
По улицам вздымался артобстрел.

Пришла зима. Заснеженные тропы…
И жизнь без хлеба, света и тепла,
И трупами завалены окопы.
Из невской проруби по капельке вода.

И с широко раскрытыми глазами,
Где залегла недетская тоска,
С опухшими от голода ногами,
Я поняла, что значишь ты — война.

Жизнь прошлая, как сон, припоминалась,
А детство от лишений и труда
Уж в девять лет со мною распрощалось,
Чтоб больше не вернуться никогда.

Но в книге жизни, что в душе хранится,
Останется раскрытой навсегда,
Трагичная, но славная страница —
Блокада Ленинграда — и война.

(написано сестрой Никой)

Надюша

Се Жених грядет в полунощи,
и блажен раб, его же обрящет бдяща.

Кончилась война, но время было нелегкое.

1946 год был засушливым, неурожайным. Папа вернулся с фронта, устроился на работу. Продукты, как и в войну, продолжали выдавать по карточкам. Папа бился, как рыба об лед, чтобы помочь семье. Ему дали литерную карточку, но что она на всю семью! Он стал уезжать в служебные командировки за Байкал, в город Улан-Удэ. Уезжая, оставлял нам свою продуктовую карточку. Из Улан-Удэ присылал посылки с кедровыми орешками и с байкальским омулем (рыбой). Это можно было достать без карточек.

Мы с сестрой ездили летом в лес за черникой, продавали ее в городе и покупали хлеб. Стояли в очереди за отрубями, пекли из них лепешки, поливали высыхающий огород, по очереди таская по сорок ведер воды из колодца.

Кончилось все это тем, что тяжело заболела сестра. Ей было тогда 15 лет, мне 19 лет. Она, видимо, надорвалась. Увезли в больницу чуть живой. Был у нее общий гнойный перитонит (воспаление брюшины). Делали две операции под общим наркозом. Во вторую операцию под наркозом она уже видела земной шар в стороне, но голос нашей мамы велел молиться. Она (сестра под наркозом) с усилием подняла руку, перекрестилась и… начала просыпаться после наркоза. Сестра была тогда школьницей, ученицей девятого класса. Осенью, когда мы начали учиться, подошла ко мне девочка Надя из нашего десятого класса и сказала: «Еля, давай вместе за партой сидеть?» В прошлом году, когда нас только что перевели в эту школу, она сидела с Еленой Ераменицкой.

Время было тяжелое. Я очень плохо одевалась. По лицу у меня шла сыпь, по телу — нарывы, все — последствия голода, блокады. Надя очень хорошо училась, была второй ученицей в классе. Да и в школе этой мы были новичками. Нас перевели сюда, так как после войны в нашей школе было мало учеников старших классов, нерационально было держать класс из восьми человек. Я обрадовалась Надиной просьбе и согласилась. Наде все хотелось что-то доброе сделать. Вместе мы ездили в больницу к моей сестре.

Надя — умная, начитанная, способная — искала Бога. Отец ее, фанатичный атеист и в то же время любимый Надей, никак не мог ей объяснить смысла жизни. С Еленой Ераменицкой в предыдущем году она сидела потому, что та была дочерью профессора Военно-медицинской академии, глубоко верующего, но уже умершего. Но, как она потом мне сказала, от Елены ничего духовного не получила. Узнала, что вновь пришедшая в их класс девушка верит в Бога, и решила с ней за парту вместе сесть.

Я полюбила Надю, полюбила так, как могут любить в юности. До этого я любила свою сестру, молилась за нее, когда она болела, постилась ради ее здоровья. Надю я полюбила как-то иначе. Передо мной как будто бы открылась светлая радость дружбы с ней, тем более она разумно искала, зачем она родилась и для чего живет.

Отец ее был лесничим в поселке Лисино, недалеко от Вырицы. Мать — была там же, с ним. Надя в Ленинграде жила с тетей, сестрой ее матери. Тетя была завучем в нашей школе и преподавала естествознание.

И вот в зимние каникулы, когда сестру мою только выписали из больницы, когда наступал Великий Праздник Рождества Христова, Надя приехала к нам просить мою маму хотя бы на два дня отпустить меня в Лисино, к ее родителям.

Мама меня никогда никуда не отпускала, и тут она была страшно недовольна, но Надя упрашивала. С большими неприятностями на второй день Праздника мама меня отпустила — первый раз в жизни.

Ехали мы вместе с Надей в поезде такие радостные! Кругом стояли леса, утонувшие в сугробах. Потом, уже в доме, родители Нади дали нам две пары лыж и мы не катались, а просто лазали по глубокому снегу потихоньку. И был у Нади один только вопрос: как я верю в Бога?

Я со всей горячностью юности, как могла, объясняла Наде. Сама-то я очень мало знала, только верила сердцем и хотела передать это девочке, которую горячо полюбила.

Хорошо отнеслись ко мне родители Нади. Была тогда после войны такая бедность, не на чем спать было. Поставили какую-то диванюшку, на которую вдвоем не поместиться. Мы легли валетом и шевельнуться не могли, иначе свалишься на пол. Всю ночь почти не спали. Там, в Лисино, впервые в жизни я наелась творогу с молоком. Но самое главное, я увезла из Лисино еще большую любовь к Наде, потому что любила Бога, а Надя Его искала, хотя еще понять ничего не могла, все ей нужны были доказательства. Она только вспоминала, как в дни войны, в эвакуации, у бабушки в Земетчино она должна была на праздники церковные потихоньку к самым бедным людям заходить с крыночками молока, ставить их в сенцы и убегать, чтобы они не знали, кто им милость прислал. Так учила ее бабушка тайной милостыне. Надя мне рассказывала, как в раннем детстве бывало ушибется об стул, заплачет, начнет стул рученкой бить, а мама скажет: «Надюша, смотри, а стулик-то плачет, ему больно. Он совсем не виноват, что ты его задела и ушиблась». Надя переставала плакать и серьезно глядела, как же это стулик плачет, и потихоньку ласкала его рукой: «Ну, не плачь, я больше не буду тебя обижать».

Вернулись мы с каникул. Снова дружили, учились, любили. Шло время. Приближалась Страстная неделя Великого поста. Я пригласила Надю сходить вместе с нами в храм, когда в Великий четверг будут читать 12 Евангелий о страданиях Христа Спасителя. Она согласилась.

Мы пришли к службе. Стояла бледная моя сестра. Она все еще плохо себя чувствовала после перенесенных двух операций. Нади не было. Я стояла как на иголках — неужели не придет? Пришла! С большим вниманием стояла всю службу. После службы подошла поближе к амвону послушать проповедь батюшки. А дальше была Святая Пасха и свободные майские дни. Она уехала к родителям. Как она потом рассказывала мне — эта служба Великого четверга оставила у девочки в душе неизгладимое впечатление. Она слушала церковную службу впервые в жизни!

Все свободные дни лазила Надя со своим отцом по лесу, по весенней воде и грязи, спорила с ним, задавала ему вопросы. Он же снабжал свою дочь только холодным атеизмом.

В июне мы оканчивали десятый класс, начинались экзамены на аттестат зрелости. Я выпросилась у мамы готовиться к экзаменам вместе с Надей. Занимались больше у Нади в доме. Тетя была всегда в школе. Мы были одни. Учили больше по билетам: то она, то я — отвечали друг другу по билету. Учили по билетам и у нас в доме, мама разрешила. Мы занимались на терраске. В комнате у нас были иконы и гравюра — Лик Христа Спасителя. Надя долго стояла и не могла глаз оторвать от этого изображения Спасителя. Потом она сказала: «Какие у Него глаза…» Что-то она переживала, чего я совсем не поняла.

Мы жили далеко друг от друга: она — на Староневском, на Полтавской улице, я — у Богословского кладбища. Однажды, после экзамена, она поехала меня проводить. От кольца трамвая нужно было идти два километра пешком. Тогда троллейбусы еще не ходили. Задала она мне какой-то вопрос, теперь уже не помню. Помню только, что мне он показался кощунственным. Я резко отвернулась от нее: «Не ходи со мной» — и ушла одна. Набрала по дороге кролику одуванчиков, пришла домой. И вдруг через минут десять появилась Надя: «Ну, Еля, что же ты за христианка? Сразу и обиделась. Прости меня», — и осталась до вечера со мной копать землю в огороде. Потом она мне говорила: «Не понимаю твоей веры! Крутишься, копаешься в своем саду, ограничила себя садиком. Я вот еще никак дойти по-настоящему до веры не могу. Ну, а если встать на этот путь, то уж целиком, без остатка нужно отдаться Христу и жить Им и для Него, а не для этой суеты».

Надя мучилась, искала, изнемогала. Ей так хотелось найти Бога! Если бы были в то время духовные книги, как теперь! Их не было и у нас в доме. Сдали мы экзамены. Надя окончила школу с серебряной медалью, я — без медали. Подали документы: она — на исторический факультет, на искусствоведение, я — на факультет восточных языков. Мне нужно было сдавать вступительные экзамены, следовательно — готовиться к ним, Надю с медалью принимали без экзаменов, но ей нужно было готовиться к собеседованию, выбирали на отделение по искусствоведению только тех, кто действительно интересуется искусством. Мы обе были заняты, каждая по-своему. Да у нас-то еще огород, хозяйство. На лето мы расстались. Я скучала без Нади. Как потом я узнала, она тоже скучала. Надя целыми днями пропадала в библиотеке, готовилась к собеседованию по искусству. Чувство красоты, воплощенное человечеством в искусстве, вело ее к Богу. Она не могла не заметить, что человечество все свое лучшее, самое красивое, все то, во что вкладывало душу и сердце, всегда, во все века посвящало Богу, иногда даже Неведомому. Что вычитала Надя, что открылось ей, никто никогда не узнает — это останется тайной.

Я сдала экзамены в Университет на факультет восточных языков. В праздник Преображения Господня утром сходила в церковь, но на душе было что-то очень тяжело.

Вечером 19 августа мама отправила меня в Саблино сидеть с детьми родственников (они в городской квартире делали ремонт). Дети им мешали. Я садилась с Московского вокзала в поезд, и было мне так тяжело… Рядом Староневский проспект. Там, недалеко, на Полтавской улице живет Надя; так давно не виделись, а мне даже зайти нельзя, уезжаю.

В это самое время мою подругу засовывали силой в «скорую помощь» и увозили в больницу имени Бехтерева.

Тетя, с которой Надя жила, рассказала мне после, что девушка переродилась за последнее время: в доме все прибирала, все делала с радостью, с тетей была ласкова и дружелюбна. Надя раньше совсем не знала чисел наших православных праздников. Может быть, и успела где-то вычитать о них, но что-то особенное с ней творилось 18 августа, накануне Преображения Господня. Она так старалась все прибрать, все полы перемыла. Настроение у нее было приподнятое, радостное. Тетя обратила на это внимание. Надя ей ответила: «Тетя Верочка, я не могу вам сейчас ничего сказать. Когда-нибудь после я вам все-все расскажу».

Вечером из Лисино приехал отец Нади (родители иногда навещали городскую квартиру). Вот что рассказала мне Надина тетя, завуч нашей школы-десятилетки и тоже, как и отец Нади, атеистка:

«Рано утром 19 августа она проснулась от того, что услышала восторженный голос Нади и плачущего ее отца. Надя говорила такое прекрасное о Лике Спасителя, что даже отец-атеист не выдержал, заплакал, схватил авторучку и хотел записать. Она не разрешила записывать. Затем она стала рассказывать всю свою жизнь с раннего детства и, последнее, встречу со мной, но дальше ничего не рассказала».

Отец, оказывается, на рассвете в праздник Преображения Господня застал девочку в кухне у восточного окна (икон у них в квартире не было) и привел ее в комнату. Родные, отец и тетка решили: «Заболела она». Температура у нее действительно поднялась. При таких высоких переживаниях тело переживает вместе с душой и духом. Святой апостол Павел даже ослеп на время. Святой пророк Даниил сам пишет: «И я, Даниил, изнемог, и болел несколько дней. Потом встал и начал заниматься царскими делами; я изумлен был видением сим и не понимал его» (Даниил, глава 8, стих 27). Надя же была девочка, которой еще 19 лет не исполнилось. Не было с ней ни дедушки, ни мамы, только тетя и отец — два атеиста. Отец решил — сошла с ума на почве религии, и вызвал «скорую помощь». Надя просила не трогать ее, не хотела идти в «скорую». Но там для санитаров привычное дело — сошедших с ума заворачивали в простыню и силой тащили в машину. Когда ее потащили по лестнице, Надя закричала мое имя. А я в это время была на Московском вокзале, так близко, и ничего не знала, только очень болела душа у меня!..

Прожила я в Саблино с ребятишками родственников два дня и вернулась в город. У Финляндского вокзала, у телефонной будки встретила девушку из нашего класса и она мне сказала, что Надя в больнице. Бросилась к ее родным. Тетя подруги все мне рассказала. Но ни тетя, ни мать не знали, что 19 августа — день Преображения Господня. Мать, уже приехавшая в город, достала из письменного стола красивую открыточку с цветами, подала мне: «Это тебе оставила Надя».

Там было написано: «Еля, я верю, я верую в Бога. Я видела чудо. Часы стоят, на них половина второго ночи…»

И больше — ничего. Вероятно, видела Лик Спасителя, если так восторженно говорила о Нем своему отцу, что довела его до слез. Я эту открыточку вместе с маленькой фотографией Нади долго берегла, носила на груди. Однажды ночью во время сна выронила в постели. Подобрала мама и сожгла в печке.

На следующий день после посещений родителей Нади поехала я в больницу. Взяла с собой яблок. Яблоки приняли, но меня к подруге не пустили. Врач сказал: «Так это вас она часто вспоминает вслух? Нет, нельзя». Не допускали и мать, но ей сообщали состояние дочери. Говорили, что она молчит, никому ничего не говорит и не принимает пищи. Ее колют уколами (неизвестно от чего). Когда она ослабла, стали силой кормить через зонд.

Вспоминала ее мама и говорила мне, что 29 августа Наде исполняется 19 лет. И никто из родных девочки не знал, что в этот день праздник Нерукотворного Образа Христа Спасителя. И рождение ее в этом свете было связано с Образом Христа.

30 августа Надя как-то ожила, покушала. К ней допустили отца. Интересно, никого не допускали, а отца допустили, так как он ее отправил сюда, как сошедшую с ума на почве религии. Это был 1948 год. Отец подошел к Наде, спросил, как она себя чувствует. Надя взглянула на отца (она раньше любила его больше матери) и сказала: «Уйди, папа, ты такой черный», и отвернулась от него. Отец ушел.

Уколы продолжали колоть. Она молчала.

2 сентября утром моя сестра проснулась (ей тогда было 16 лет) и рассказала, что видела во сне какой-то грязный коридор, а по коридору идет Надя в одной нижней белой рубашечке. Сестра моя обрадовалась: «Надя, ты поправилась, а то Еля плачет по тебе». Она ничего не ответила, открыла боковую дверь и ушла. Я скорее побежала звонить родителям. Мать Нади ответила: ночью 2 сентября Надя умерла в то самое время, что было на открыточке указано.

Когда мы в школе кончали 10-й класс, каждой из нас родители шили или готовые покупали к выпускному вечеру новые светлые платья. Мне купила мама светло-желтое платье с рисунком. Наде сделали на заказ чисто-белое платье. Вот в это школьное платье и одели ее в гроб. В нем она получила в школе «аттестат зрелости», в нем и отправили ее в вечную жизнь.

Стояли солнечные осенние дни. Мама Нади сообщила мне, что похороны будут 4 сентября (все до отдания Успения Пресвятой Богородицы), сообщила, что цветы принесут в морг утром, что в морге Надя одна, а похороны — после трех часов дня, так как все заняты в школе и могут прийти только после занятий.

Я поехала в морг утром. В послевоенное время еще не было в городе ни роз, ни гвоздик, ни гладиолусов. Были одни астры и хризантемы. Мама из сада дала мне несколько мальв. Из них я сделала Наде венок на ее бедную анатомированную головку. Астры разложила по белому платьицу.

Когда посторонние люди спрашивали, от чего умерла девушка, ответить было нечего. В мозгу ничего у нее не нашли, «воспаление мозга» не могли написать в похоронную. Написали: «заражение крови», так как нашли много пузырьков на внутренних органах, когда анатомировали. Но после родители узнали, что пузырьки эти были полны теми препаратами, которые вводили девушке при помощи шприцев. Организм их не мог воспринимать.

Я осталась с Надей в морге одна на несколько часов. Сидела, не плакала. Постепенно в голове как-то переваривалось все происшедшее… И тут вдруг вырвалось из души в ответ на ее смерть: я дала Наде слово, что всю свою жизнь отдам одному Христу Спасителю. Там, в морге, было тихо. И я не говорила голосом, а только сердцем и душой дала это слово.

Помню, как пришла машина, зашумели люди. Вошла мать и так горько закричала: «Звездочка ты моя!» (Надя была у нее единственным ребенком.) Машина похоронная была с открытым кузовом, не так, как теперь, и шла очень медленно, почти как пешеход. На ней стоял гроб. От самой больницы и до Староохтинского кладбища все мы шли пешком несколько часов. Шли родители, несколько школьных учителей и девочки, знавшие Надю, те, что были классом ниже нас. Из нашего класса почти никого не было. Все наши соученицы с 1 сентября начали учебу в вузах и ничего не знали о смерти Нади.

День был такой хороший, солнечный — осень только начиналась. Над нами было высокое нежно-голубое небо. Я шла и вспоминала, как Надя раньше говорила: «Посмотри, Еля, какая нежность в красках неба! Никак не нарисуешь, красок не подберешь». Она любила рисовать.

Надя, как предполагали, крещена была только бабушкой. Времена такие были: тетка и мать — обе учительницы. Да никто из них и не думал о Боге, ни о смерти, ни о крещении.

Смерть Нади больше всего подействовала на ее мать. Она в сопровождении своей старшей сестры на девятый день пошла в церковь и со слезами все случившееся рассказала батюшке. Батюшка порадовал и успокоил мать, сказав, что Надя крестилась своей кровью. Он открыл Царские врата и отпевал заочно Надю при открытых Царских вратах.

Мать оставалась с отцом, но ей с ним жить вместе стало тяжело. Написали в Земетчино дедушке. Дедушка с бабушкой, в то время уже умершей, были истинно верующие люди. Это бабушка учила свою внучку в военное время тайной милостыне.

Дедушка Нади больше никогда не приезжал в наш город. Он отца Нади за его поступок видеть не мог.

Наступила для меня трудная пора. Начались занятия в Университете. Я училась на факультете восточных языков. Он был в одном здании с филологическим факультетом. Некоторые лекции нам читали совместно: языкознание, западную литературу.

Моя мама мечтала, что я буду работать заграницей, в посольстве, а я — о том, как бы исполнить слово, данное Наде у гроба. Посоветоваться было не с кем. Я не знала близко ни одного священника. Мой добрый папа был в командировке за Байкалом. Мама и раньше ревновала меня к Наде, а теперь ругала меня, как увидит, что я о чем-то думаю, грущу. Сестра была младше меня и тоже не совсем понимала того, что творится у меня в душе.

Я вспомнила, что в 1944 году, когда немцев отогнали от города, мы ездили в Гатчину. Там был большой Павловский собор. В нем крестили моего маленького племянника — сына пропавшего без вести старшего брата Игоря. Решила — уеду в тот храм и буду Богу служить кем угодно, любую работу буду делать. Уехала тайно. Взяла с собой одно платьишко и ученическую папку, немного денег, что мне давали на трамвай, ушла на занятия в Университет и больше домой не вернулась. Сходила еще к Надиной маме. Они переехали в Охтинское лесничество и корову перевезли туда после смерти Нади. О своих намерениях я ей тоже ничего не сказала.

В Гатчину приехала к ночи. Было совсем темно. Взорванная во время войны станция не восстановлена. Павловский дворец, сгоревший в войну, глядел странными пустыми окнами с черными языками копоти над каждым окном. Вместо станции — вагончик. В нем и билеты дают, и поезда ожидают.

Шла по темному городу. Пришла к храму — он заперт. Над папертью — икона Спасителя. Увидела свет в подвальном помещении, но, сколько ни стучала, никто не открыл. Пришлось снова идти па станцию, в вагончик. Там и просидела всю ночь до утра.

В вагончике под утро появилось много ребятишек — школьников старших классов. Видимо, им надо было далеко ездить учиться. В послевоенное время было мало школ-десятилеток.

Школьники шутили, смеялись, толкали друг друга. Мне стало страшно: вон так им хочется учиться — в четыре часа утра поднимаются на поезд, а я бегу из Университета. На душе было очень тяжело! Так и сидела до рассвета.

Наутро пошла в храм. Открыто было только подвальное помещение храма. Верхняя его часть — трехпрестольный храм — после закрытия и военных лет не была восстановлена. Вошла в храм. Темно — одни лампадочки светятся. Никого в храме нет. Подошла уборщица, спросила, почему плачу. С ней я впервые и поделилась всем, что было на душе. Она выслушала меня и сказала: «Ну, что ты надумала? У нас и у батюшки две дочери, и обе на инженеров учатся. Зачем бросать учебу? Ты молоденькая, учись». Я возразила: «А как же Мария Египетская все бросила и ушла!» Тогда она сказала: «Ну, уж если ты, девочка, про Марию Египетскую знаешь, так это другое дело. Вот бы тебе съездить к старцу Серафиму Вырицкому, с ним поговорить».

Ехать к старцу я побоялась, да и денег на дорогу не было. Пришлось возвращаться домой. Три дня меня не было дома. Мама меня не искала, но, конечно, страдала в душе. Сестра ей сказала: «Ты все ругала ее, говорила: “Из дому убирайся!” Видно, она и ушла». Когда я вернулась, расплакалась и сказала, что я Наде у гроба обещание дала, мама ответила, что это мое слово ничего не значит. Нужно все забыть и учиться.

Данное мной у гроба Нади слово было дано Богу, и, хотя я совсем не подготовлена была духовно ни к чему, оно действовало во мне, не оставляло меня ни на минуту.

Стала я учиться. В Университете тогда учились в две смены — помещений нехватало. Старшие курсы — с девяти часов утра до трех часов дня, младшие — с четырех дня до десяти вечера. Я уезжала из дома в два часа дня, возвращалась в двенадцатом часу ночи. Что было пережито в то время, знает один Бог! Я не плакала по Наде. Душа скорбела совсем не от того, что Надя умерла.

Мне было 20 лет. Шла я полем домой, и все мне казалось таким маленьким и ничтожным. Даже высокое здание начальной школы у нашего дома казалось совсем маленьким. Думала я тогда: почему мне не 70 лет, а только 20? Как долго еще нужно жить. Смысл учебы исчез. Неинтересно было учить слова и заучивать целые тексты на персидском языке, склонения — на арабском. Стала искусственно заставлять себя спать, чтобы от моих трудных дум отдохнула голова. Спала на лекциях, в пустых аудиториях, в транспорте.

Но вот начали нам читать историю Древнего Востока. Она была особенной. Тут я впервые услышала о самобытной культуре Шумера, страны Междуречья. Пишет мировой востоковед-академик Тураев (умер в 1926 году). Нам читает лекции Струве, составивший и наши школьные учебники о Древнем Востоке. Он указывает нам на книги Тураева, но предупреждает, что Тураев — идеалист, чтобы мы читали его книги с «осторожностью».

Иду в «Восточку» — маленький читальный зал, человек на 26, и читаю, читаю… Какая красота! У Тураева так хорошо написано, как весь Восток, да и весь древний мир напряженно ждал пришествия Мессии — Христа Спасителя, о чем писали древние пророки. Делала много выписок из книг, но, к сожалению, когда я уехала после учебы из дома, все эти тетради пропали.

3 декабря ушла вечером с занятий в храм на Введение во храм Пресвятой Богородицы. Стою в храме Святого Князя Владимира (он недалеко от Университета, пешком можно добежать). Очень тесно, даже не перекреститься, руки не поднять. Гляжу на Распятие… и вдруг всплывает тот сон, который я видела, когда мне было три года. Я тогда во сне видела Распятие такое же, и так хорошо около Него мне было, хотя тогда я ничего не поняла. Поют Великое славословие, и улетело все житейское, суетное…

Прихожу домой, сажусь заниматься за письменный стол и пишу:

О, Пречистая Всепетая Мария,
Уповающим на Бога рай отверзи,
Насладятся они вечною любовью.
О прекрасный рай!

Дивно ангелы поют там в свете вечном,
Свет Творца кругом разлит там бесконечно,
И душа ликует там в любви сердечной,
Там, у ног Христа.

О, Предивная Всепетая Мария,
Тем, кто любит Тя, дверь райскую отверзи,
В рай спасенья, упования надежды,
В рай Любви введи.

Пишу, а в душе все звучит пение Великого славословия. В ту зиму 1948-1949 года было правительственное гонение на космополитов, как всегда у нас — с перегибами. В этот разряд попадали не только истинные космополиты, но все те ученые, к кому можно было как-то придраться. Нашего бедного академика-арабиста Крачковского от переживаний разбил паралич. Ведь труды всей жизни превращались в ничто. Вспоминаю, как в актовом зале Университета на сцене посадили профессоров, академиков, а какие-то выскочки комсомольцы-активисты кричали свои обвинительные речи в адрес ученых. Мы жалели наших преподавателей. Сидел в обвиняемых и безобидный Жирмунский, читавший нам и филфаку западную литературу. Наши девочки говорили: «Бедный наш “слоник” (это его прозвище), и его в чем-то обвиняют».

В стране в тот год был еще создан так называемый «план преобразования природы». В него входила посадка полезащитных насаждений в степях. Отчего-то это мне понравилось. Захотелось уйти в Лесотехническую академию. Полезащитное лесоразведение — это хоть и просто материальная, но все же польза для людей. А на восточном факультете никакой перспективы. Настоящим востоковедом мне просто не дадут стать. Мама дома на меня сердилась, что я все о чем-то думаю. В эти тяжелые времена я совсем не знала, как мне осуществить слово, данное Наде, да и как дальше учиться вставал вопрос.

Вернулся из командировки папа. С ним и решила посоветоваться. Он всегда все внимательно выслушивал, ничего своего не навязывал и никогда не обижал нас. Пришла к его месту работы, чтоб мама не знала, вызвала его в проходной. Долго ходили мы вместе вдоль Фонтанки. Я плакала, говорила, что будущего не вижу, если останусь на этом факультете, так как против совести поступать не смогу. Хотела тут же бросить учебу и на полгода поступить на работу, но папа бросать учебу посреди года не советовал. Он хотел, чтобы я обязательно хорошо сдала экзамены за первый семестр, без троек, чтобы получила стипендию. Весной же можно экзамены не сдавать, а просто взять свой аттестат и подать в Лесотехническую академию. Любовь к природе с детства — успокоит, даст возможность учиться от души. Он и маму жалел, говорил: «Так мамочка меньше расстраиваться будет».

Папа еще мне советовал найти подругу. Я этого не могла — любимая Надя-мученица не уходила из души. Он советовал познакомиться с молодым человеком — этого я совсем не могла. Данное слово у гроба Нади — всю жизнь отдать одному Христу — как топором отрубило навсегда желание иметь друга, мужа, семью.

Я все сделала, как советовал папа в отношении учебы: сдала экзамены на «четыре» и «пять», хотя это было нелегко, ведь я пропустила много лекций. Получила стипендию.

Наступил второй семестр. Теперь очень часто пропускала лекции и бегала в Эрмитаж, благо, он был близко от Университета — только Неву перейти. Там экскурсоводы очень подробно рассказывали о Греции, о Персии и Китае, об их религиях. Особенно хорошо говорили о Египте. Тут же в витринах были мумии египетские.

Когда на занятиях по «основам марксизма» нам ругали идеалистов и их взгляды, я отправлялась в Публичную библиотеку и читала труды Гегеля.

Спать для отдыха головы перестала. Все искала «какие-то истины».

Прошла весна. Взяла свой аттестат из Университета и подала его в Лесотехническую академию. Туда же по окончании школы пошла и моя младшая сестра. Снова летом готовилась к поступлению, к сдаче экзаменов. Дома мне было нелегко, так как мама перестала со мной разговаривать.

Осень. Начались занятия в новом для меня вузе. Учеба захватила. Ходить на могилку к Наде я стала редко, успокоилась, стала больше желать деятельной жизни мира сего. Первый семестр сдала досрочно на одни пятерки. Увлекла меня высшая математика. Специальные предметы: изучение напочвенного травяного покрова, систематика и физиология растений увлекали полностью. Я удивлялась гармонии всего созданного в природе Богом.

И вот снова Великий Пост, а за ним и Страстная неделя. Вечером в Страстной понедельник после занятий забежала в храм, что стоял на полпути между нашим домом и академией, тот самый, в который мы ходили с сестрой в дни блокады во время войны. Начиналась утреня. И вдруг я услышала то захватывающее всю душу «Аллилуиа», которое в детстве слышала в Великий четверг вечером. Затем запели: «Се Жених грядет в полунощи…» Неописуемая красота захватила сердце. Я не знала, на небе стою или на земле. На другой день после занятий я снова прибежала в храм. Опять пели «Се Жених грядет в полунощи…», читали Евангелие, и старый батюшка так хорошо после службы объяснял Евангельские чтения Страстной седмицы. Но на третий день забежать в храм уже не удалось.

Дома мама было очень недовольна, что поздно прихожу домой, а нужно к Празднику уборку делать.

В Страстную субботу я причастилась Святых Таин, съездила на кладбище к своей Наде, купила ей чудесный Пасхальный венок с красивым бантом. Что-то новое в душе появилось, гораздо красивее всех моих учебных занятий. Сердце все пело последние слова из тропаря «Се Жених грядет в полунощи»: «Свят, Свят, Свят еси, Боже, Богородицею помилуй нас».

Святая Пасха 1950 года. Всюду радость! Папа раньше всегда в Пасху ходил с нами гулять по полям или в недалекий лесок. Брали с собой и пса, нашего Пеську, на поводке. Так было еще до войны, в детстве. И теперь папа опять захотел с нами погулять. День был солнечный, теплый, весенний. Снег только что сошел. Пришла к нам в гости папина мать, наша бабушка.

У нас рядом Богословское кладбище. Люди шли туда нарядные. И мне захотелось выглядеть нарядной. Заплела две косы и в основание их привязала белые бантики. Поглядела в зеркало — красиво. Увидела мама мои бантики и приказала их снять. Мне было жалко снимать. И тут бабушка вступилась за меня: «Ну что ты, Таля, девочке бантиков не даешь привязать?» Мама не любила бабушку, папину мать, — вышел целый скандал.

Бантики я сняла, сходила с папой и сестрой до кладбища, а затем забилась в чулан — летнюю комнату моего детства, где в углу висел Образ Спасителя, и весь день проплакала. Я чувствовала себя очень виноватой. Только на Страстной седмице пели: «Се Жених грядет в полунощи…», и обещала быть Ему верной, а тут стала себя украшать, привязала бантики, и получилась такая неприятность между мамой и бабушкой. Домашним сказала, что мне нужно готовиться к контрольной работе, потому и ушла в чулан.

В доме был праздничный стол, гости. Пришла наша крестная — мамина сестра, студент с нашего факультета. Я никому не показывалась и все плакала у Образа Спасителя, мучилась, что обидела Его, даже опухла от слез. Кажется, никогда в жизни не чувствовала себя такой виноватой, как в этот Пасхальный день 5 апреля 1950 года. Видимо, моя покойная подруга Надя сильно молилась за меня в ином мире.

С того дня началась у меня совсем иная жизнь. Эти белые бантики были последним моим юношеским нарядом. Никогда больше не надевала я ничего хорошего. И в будущем надо мной даже смеялись, а мама говорила: «Ну, что ты, юродивая, все в одном платье ходишь?»

Я так же, как и раньше, хорошо училась. Профессор Митропольский, когда говорил об итогах весенней сессии, мой ответ на экзамене по высшей математике назвал выдающимся.

Но для меня вдруг все это стало второстепенным. Мне хотелось постоянно молиться.

Слышала, как в проповеди батюшка говорил об Иисусовой молитве, а что это за молитва, не знала. Думала, что это «Отче наш». Но это молитва длинная, как ее читать постоянно? Шла дорогой с занятий и только мысленно говорила: «Господи, помилуй», или опять читала конец из тропаря «Се Жених грядет в полунощи…»: «Свят, Свят, Свят еси Боже, Богородицею помилуй нас».

Летом 1950 года работала в Охтинском лесхозе. Жизнь послевоенная была нелегкой. Мы с сестрой в каникулы всегда где-нибудь работали. В лесу у меня постоянно были мысли о Боге, а в душе — какая-то тихая грусть, так хотелось все время молиться. Как-то раз попала я в городе в воскресенье вечером в Преображенский собор. Там пели нараспев акафист Иисусу Сладчайшему. Меня поразила глубина этого акафиста. И потом, когда рано утром ехала на трамвае на Охту в лесничество, в душе все звучали дивные слова акафиста: «Иисусе, Слове необыменный; Иисусе, Слове несоглядаемый…»

Вот моя дорогая Надя ушла к Нему такой юной девочкой. И мне теперь нужна только дорога к Нему, а все остальное — это второстепенное. Это что-то такое в душе: тоска по Богу, жажда Бога, когда все, что бы ни приходилось делать, становится неважным, и душа успокаивается лишь тогда, когда молится Господу и ничего не просит, кроме любви к Нему. Хочет быть хотя бы маленькой былинкой, но принадлежащей только Ему.

Когда в обеденный перерыв я ложилась в лесу на траву отдохнуть, а надо мной шумел ветер в кронах сосен, мне было так хорошо и светло! Думала: неужели всю жизнь буду работать в лесу? Какое же это счастье! В лесу так хорошо молиться. Как же так хорошо Господь устроил все в моей жизни? Как же ответить Ему на данное мне счастье? Когда-то у гроба Нади было сказано, что всю жизнь отдам только Христу Спасителю. И не знала еще тогда, что это — такое счастье, такая радость, которую никогда не высказать на нашем бедном человеческом языке, что это единственное, самое прекрасное, к чему с Божией помощью должен и может стремиться человек.

С отцом Борисом Николаевским

В послевоенное время в Лесотехническую академию нам приходилось ходить пешком через Богословское кладбище и дальше по путям Ириновской железной дороги до станции Кушелевка. А за станцией уже и парк академический. Этот путь в пять километров быстрым девическим шагом мы совершали за час. Другой путь был длиннее, также через кладбище, потом по Большой Спасской (ныне проспект Непокоренных) и далее по Малой Спасской, где в парк академии входили с другой стороны. Этот путь был длиннее, но зато безопаснее, не по железной дороге. Примерно на полпути стояла Троицкая церковь, куда когда-то ходила наша бабушка из Пискаревки, куда мы ходили в дни блокады и где я впервые услышала тропарь «Се Жених грядет в полунощи…» и проповедь старого седого батюшки с объяснением Евангельских чтений на каждый день Страстной седмицы.

Летом, когда я работала в Охтинском лесничестве, мне почти не приходилось в эту церковь ходить. Когда наступил новый учебный год, снова стала посещать эту маленькую церковь. Вечером по воскресеньям отец Борис так хорошо объяснял, что такое Православие! Он не проповеди говорил, а беседовал. Иногда беседа длилась целых два часа после вечерней службы с акафистом.

Год тому назад, когда мы с сестрой начали учиться, вместе ходили на занятия. Шли по железнодорожным путям и пели песни, хотя и не плохие, но совершенно мирские, как «Гвоздики алые». Теперь мне все это стало совсем некстати. Да, к моему удобству, у сестры еще на первом курсе появился товарищ. Я вставала пораньше, справляла для мамы домашние дела и выходила из дома так, чтобы всю дорогу идти одной. Ни петь, ни говорить, а молиться. Это не от меня зависело. Это просто Господь по своей любви к человеку посылал такое сильно желание молиться.

Впервые я услышала удивительные общие исповеди, которые говорил отец Борис. Я совсем не знала, что перед Святым Причащением Христовых Таин нужно поститься целую неделю, если причащаешься не в Посту. Батюшка говорил общую исповедь, а люди каялись и плакали. Тут я увидела,что вокруг батюшки Бориса есть как бы некоторый коллектив людей, как после узнала — его духовных детей. Я глядела на них, как на святых, боялась с ними заговорить. И вот через весь свой страх тогда все-таки решилась пойти на исповедь и поговорить с батюшкой. Он на общей исповеди говорил, что нужно чаще причащаться, а мы у мамы причащались только в свои именины и один раз в Великом Посту в Страстную субботу. Что говорила я батюшке на первой настоящей исповеди, не помню. Только помню, что он был очень рад. Сказал, чтобы я теперь всегда к нему подходила. Дал мне десять рублей и велел тут же пойти и всем нищим у церкви раздать по рублю. И для меня тоже это была величайшая радость — первый в моей жизни духовный отец! До этого батюшки исповедовали, но никто обо мне не заботился. А этот батюшка стал мне давать книги почитать. Дал полное жизнеописание жития Преподобного Серафима Саровского. Я пришла в такой восторг от его подвигов, что очень захотелось хоть немножко ему подражать. Но я жила в семье, да и мама было очень строгая, поэтому ничего нельзя было предпринять. Тогда решила спать без подушки. Но убрать подушку тоже нельзя, попадет. Решила просто не ложиться на нее. Мама заметила: «Что за беспокойная! Вертится ночью, все где-то на середине кровати спит».

Отец Борис поступал с нами, как с маленькими детишками. Кончится литургия Преждеосвященных Даров в Посту, он сядет после службы на подоконничке, что на клиросе, а мы стоим в очереди тихонько и ждем. Чья очередь подойдет, тот тоже садится на подоконничке рядом с батюшкой. Он нас спрашивает, у кого какие вопросы. Подходили и старые, и семейные люди, и мы — школьники и студенты. Я помню, спросила батюшку, как мне быть? Вот люди все бедным раздавали. Мне ничего не жаль, ни шапочки, ни вышитых рукавичек, все бы раздала, да мама меня отругает. Батюшка сказал: «Вот когда будешь, деточка, самостоятельно жить, кончишь учиться, тогда и будешь все раздавать». Еще пришла к нему однажды и спросила, можно ли мне у Господа себе испытаний просить? Он ответил: «Что ты, деточка! Напросишь, да и не вынесешь их. Вот я перепишу тебе молитву Святителя Филарета, митрополита Московского. Там в ней сказано: “Не смею у Тебя просить ни креста, ни утешения”». Он написал мне эту молитву, и этот листочек я храню уже пятьдесят лет. Он объехал со мной пол-России. Чудная молитва Святителя Филарета Московского!

А испытания все же начались. Уж очень мама восстала на меня. Стала говорить: «Вот я велю, не бегай в воскресенье вечером в церковь, хватит, что утром к ранней обедне сходила, а ты все-таки бегаешь. Каждый, кто делает напротив, делает это научаемый бесом. Значит, бес в тебе, коли мать не слушаешь». Вечером я ходила потому, что вечером по воскресеньям после акафиста батюшка Борис всегда прекрасные проповеди говорил, все такое новое для меня, чего я раньше не знала. Но так как мама постоянно говорила, что во мне — бес, я этому поверила. Пришла на исповедь и не только плакала, а прямо рыдала от того, что во мне бес.

Отец Борис убеждал меня: «Деточка, да ты мне поверь, нет в тебе никакого беса. Маму слушаться во всем нужно, но в храм ты ходи и не бойся. Ведь и бесы требуют себе послушания».

Когда я отошла от исповеди, какая-то старушка напала на меня: «Что ты, такая молоденькая, так плачешь? Какие там у тебя грехи? Грех так унывать и плакать!»

Никогда не забуду, как однажды после службы подошла моя очередь и я села рядом с батюшкой на подоконничке. Говорила ему, что мне нравится жизнь монашеская. Он говорил: «Что ж делать, монастырей-то у нас нет» (это 1950 год). Тогда было только два монастыря — Печоры и Пюхтицы (уцелели в Эстонии). Попасть в них почти не было возможности. Батюшка говорит: «Вот я тебе книжечку принес — объяснение литургии. Читай, может быть, дьяконицей будешь, а может, и матушкой». Я говорю, что не хочу совсем замуж выходить. И тут он мне сказал: «Я буду за тебя молиться всегда, даже если после смерти в ад попаду, и во аде буду за тебя молиться». Этих слов я никогда не забуду!

На лето я опять уехала работать, теперь далеко — в лесоустроительную экспедицию в Карелию. Там насушила грибов с надеждой, что батюшке Борису привезу. Но работа в Карелии была тоже большим искушением. Истинно, искушения тоже нужны. Они учат человека жизни с Богом и постоянной молитве.

Экспедиция выехала и работала в лесу уже в июне, когда я должна была уезжать, шло пополнение: нужны были люди на самые отдаленные участки.

Штаб экспедиции находился в городе Вознесение на берегу Онежского озера, у истока реки Свири. Из Ленинграда нужно было плыть на пароходе по Неве, далее через Ладогу и по реке Свири до Онежского озера. В те далекие времена другого транспорта туда не было. Пароход до Вознесения шел двое суток, был сильно забит народом. Спали в третьем классе кое-как, сидя на мешках и чемоданах. Этим же пароходом в ту же экспедицию направлялся таксатор леса, пожилой мужчина и, как потом я узнала, ужасно любивший выпить, к тому же уже двум женам плативший алименты на детей.

Он приходил в наше отделение, вставал ногами на стул, тряс себя на стуле и перед всем народом в пьяном виде читал стихи Маяковского и кричал. Я в ужас приходила от мысли: неужели мне с ним работать придется? Меня посылали помощником таксатора. Этот предмет изучался на третьем курсе, а я ехала работать после второго. Молилась всю дорогу. Сперва читала акафист Святому Николаю Чудотворцу на палубе в уголке, когда плыли через Ладогу. Все просила Господа, только бы мне с этим пьяницей не работать.

Но Богу было угодно иное: назначить меня в самый отдаленный район, в село Яш-Озеро именно с этим пожилым пьяницей. Рабочих мы вербовали местных. Мне нужно было подготовлять участки для таксации леса. Местные девчонки и мальчишки под моим руководством рубили визиры, делали промеры лесных просек. В их речах был постоянный мат, но мне это не мешало, я была спокойна.

Когда пришлось ходить на пробные площадки совместно с таксатором и с мальчишкой из деревни, который носил мерную вилку, мне тоже было спокойно. Знала я от батюшки Бориса Иисусову молитву и старалась ее все время читать в уме.

Но когда шли на таксацию леса вдвоем с таксатором (это было очень редко), я на секунду боялась потерять молитву. Она была во мне невидимым воплем к Богу. Это была единственная зашита девушки от человека, который уже двух жен бросил с детьми. Это была моя учеба, посланная мне Богом.

Деревушка наша была крохотной — всего четыре дома. Она расположилась с восточной стороны Яш-озера. А с другой, противоположной, стороны стоял монастырь Святого Ионы Яшозерского, основанный при царе Иоанне Грозном. Монастырь был давно закрыт. В 13-м квартале лесничества находилась пещерка Святого Ионы Яшозерского, где он когда-то нес свои молитвенные труды. Монастырь был обнесен каменной оградой. По углам стены в четырех келийках-башенках, а также в единственном каменном монашеском доме над воротами жили люди. У единственного беленького каменного храма, стоявшего в центре монастыря, был разбит угол — так в те безбожные времена добывали люди кирпичи для своих житейских нужд.

А место было дивное, благодатное, куда душа моя и теперь рвется. Как там легко было молиться!

Когда в доме у моей хозяйки было душно, жарко, я спала на сене в помещении над хлевом. Совершенная тишина! Иногда что-то зашумит в лесу или овечка проблеет. Полное безлюдье, и один Господь везде и во всем среди этой дивной намоленной природы. И я пишу:

Дикий лес северный. Скалы гранитные,
Елочки стройные, сосны могучие.
Серый гранит.
Между камнями, покрытыми зеленью,
Между ольхами, березами, таволгой
Речка бежит.
Речка несет свои воды холодные
Воды карельские, воды свободные
В Яш-Озерко.
Это Яш-Озеро с диких дней древности,
С дней, когда двигался ледник грохочущий,
Начало век.
Ели его окружают высокие,
В ивняке утки кричат пестрокрылые,
Ветер шумит.

Были в лесу медведи. Если ветерок с человека на медведя, его никогда не встретишь, он, только запах человека почует, уходит. Если ветерок с медведя на человека, он может не учуять нашего приближения. Но, если хрустнет сучок под ногой человека и медведь услышит, то тут же в панике убегает так, что весь валежник по лесу трещит. В той местности никогда медведь не нападал на человека.

Однажды мои рабочие — девушка со своим братишкой — делали промер просеки и увидели медведицу с двумя медвежатами, очень испугались и побежали догонять нас. А медвежата, играя, перевалились через просеку в соседний лесной квартал, и мамаша-медведица с ними ушла, не обращая внимания на наших рабочих ребят.

Говорили мне местные жители, что много медведей в лесу по дороге к деревне Кушляга. Там работали другие таксаторы из нашей экспедиции. В конце августа нужно было мне туда отнести некоторые документы. День был хороший, солнечный. Мы работали в лесу. Мне местные жители показали узкую тропку, что сворачивала с просеки на деревню Кушлягу. В часов шесть вечера я пошла в Кушлягу не в рабочем костюме, а просто во фланелевом платье и в тапочках на резине, чтобы легче было бежать. По тропке — это не по корягам в лесу, можно и в тапках дойти. До деревни Кушляги от Яш-озера двенадцать километров, четыре километра — по нашей просеке, восемь — тропкой. Светило солнышко, но уже не такое, как летом. Во всем ощущалось преддверие осени.

Километров шесть я пробежала легко, а дальше, когда зашло солнышко, в лесу так потемнело, что едва тропку разберешь. Стало тихо-тихо. И в тишине не слышно, что почти из-под ног выскочил какой-то маленьких зверек. То здесь, то там кто-то прыгает. А дальше в вереске тропка совсем исчезла. Вижу: рядом пожня — значит, там и речка. Стоги сена стоят. Рабочие говорили мне, что деревня стоит на берегу речки. Пришлось идти по пожне. Тапки сразу же промокли. Иду как босиком. Ну, думаю, наверное, в стоге сена придется мне ночевать… И вдруг неожиданно из тьмы вылезли высокие карельские избы. В них первый этаж — сарай или коровий хлев, а второй этаж для людей.

На ночь мои тапки мокрые поставили в русскую печь. Они к утру высохли и стали жесткие. Это бы ничего, не беда. Вышла я в четыре часа утра, а вся трава густым инеем покрыта, первый заморозок. Красота неописуемая. На тропу склоняются метельчатые травы, покрытые инеем, и все в блесточках светятся на восходящем солнце. Но у меня-то на ногах тапки на босую ногу! Они тут же опять промокли. Не пробежала и одного километра, как почувствовала — пальцы на ногах отмерзают. На одну ногу навертела на пальцы носовой платок, на другую навертела кушачок от фланелевого платья. Дальше дорожка шла по лесу, мокрые травы не мешали, но от холода ноги онемели, я их не чувствовала. Как деревяшки, ноги стали. Решила я бежать бегом и петь во весь голос Херувимскую песнь. Было мне радостно, так хорошо! И медведям слышно, не попадутся мне на пути, и ногам не больно, хотя ступни совсем онемели.

Когда добежала до Яш-озера, хозяйка моя обомлела, приказала в избу не входить, чтобы судорога ноги не свела. Я осталась на дворе. Яш-Озеро от холода дымилось. Хозяйка зачерпнула из озера воды в таз и велела мне поставить в него ноги. В этой холодной воде мне стало так тепло ногам, будто бы она не холодная, а очень теплая. Потом обтерла ноги, надела чулки и кожаные русские сапоги. Ноги горели, будто бы я в бане только что была. Все обошлось так хорошо, без малейшей простуды. Даже ни разу не чихнула.

В монастыре был магазинчик, куда привозили для местных жителей хлеб и кое-какие продукты. Хлеб привозили не регулярно. Однажды три дня его не было, и мы ели грибы. В работе было немало трудностей. Не хватало рабочих. Местные жители, а их было очень мало, были заняты и в своем хозяйстве, и в колхозной бригаде.

Самое тяжелое для меня было время, когда начальство привозило деньги для расчета с рабочими. Их отдавали мне, так как таксатор мог их пропить (водку в магазин привозили). Моя хозяйка закладывала на щеколду дверь-«ворота» внизу, мы в доме сидели наверху. Таксатор пьяный внизу за дверьми требовал у меня деньги с матершиной, а моя хозяйка так же сверху «сыпала матом» на него.

В лесу мне даже в дождь нельзя было надеть плащ. У рабочих нет плащей, а работать нужно было и в дождливую погоду. Поэтому я мокла вместе с ними, чтобы не вызвать у них недовольства. Рабочие всегда рвались скорее домой: у кого корова, у кого овцы. Нужно загнать, подоить. Я глядела по плану, где ближайшая тропа на деревню, и отпускала их. Сама оставалась в лесу. Кругом бесконечные дали, болота длинные, узкие, вытянутые с северо-запада на юго-восток. Синие дали лесов. Какую красоту дал нам, людям, Господь! «Вся земля да поклонится Тебе, и поет Тебе, да поет же имени Твоему, Вышний!» (Прокимен на вечерне в Страстную субботу. Псалом 65, строка 4). И не хочется уходить из леса. Потом встаю и иду потихонечку в деревню, чтобы дотемна добраться.

Конец августа. Нужно уезжать. С 1 сентября — учебный год, начало занятий. Хочется уехать домой к Успению Божией Матери, на службе побыть. Прошу Бога, молюсь. Отпускают.

Храм теперь восстановили. Там уже несколько лет Яш-Озерский женский монастырь.

И вот сижу на бугорке в монастыре со своей поклажей, жду машину, единственного местного шофера Ганина. Он возит хлеб и продукты, с ним можно уехать до села Ивни, а дальше — до реки Свири. В угловой монастырской башенке, бывшей келейке, живет Ганин. Оттуда доносится тихая симфоническая мелодия (радио у Ганина). Передо мной белокаменный закрытый храм монастырский. А дальше леса, леса… Пахнет сосновой смолой-живицей. И так жалко с этим намоленным местечком расставаться! Расставаться навсегда.

С большими трудностями, на плоту, на пароходе, на открытой грузовой машине и, наконец, на поезде от Лодейного Поля, добралась домой и успела к празднику Успения Пресвятой Богородицы. Что дала мне эта поездка и работа? Думаю, Бог учил терпеть и молиться.

Вернулась домой, встретилась опять с батюшкой Борисом, привезла сухих грибов. Он с радостью взял их. Начинался учебный год — третий курс.

Жизнь моя потихоньку менялась. Я так же хорошо училась и получала повышенную стипендию, но как-то уже совсем не ощущала все это главным в моей жизни. Если мне нужно было в читальном зале готовиться к семинару, я предупреждала маму, что задержусь, приду домой поздно, а сама занималась напряженно всего один час с пяти до шести вечера и бегом бежала в церковь, чтобы успеть на акафист Святому Николаю Чудотворцу. Акафист пели нараспев всем народом. Запев акафиста потом звучал в душе даже ночью во сне.

Отец Борис был и ласковым, и заботливым батюшкой. Он стал для меня и дедушкой, и другом. Ему все-все можно было рассказать! Какие дивные службы были, когда он служил в маленьком храме в Лесном. Я стала чувствовать в душе такое счастье настоящей жизни, какого никогда не было у меня. Думала так: «Что прошло, там всего тяжелого хватало. Что будет впереди — я не знаю. Но вот сейчас, в настоящее время я так счастлива, что не чувствую никаких обид». Чтобы дома ни случилось, как бы меня ни ругали, как-то все это только по поверхности души скользило, а в самой душе была постоянная радость, полная удовлетворенность всем и счастье в Боге.

Бегу весной от Литургии Преждеосвященных Даров на занятия: кругом снег, лужи, солнышко весеннее светит и греет, синицы поют. Душу переполняет счастье, и хотелось бы каждого встречного человека обнять, но так как сделать это невозможно, то за каждого попадавшегося человека в душе молилась, желая ему большого счастья.

Была у нас в академии аудитория №90. В ней обычно читали общие лекции для всего курса в 150 человек. Она была большая, амфитеатром расположены столики и сиденья. Я забиралась на галерку. Весь зал аудитории был предо мной. На душе было так светло, что мне хотелось всю аудиторию, всех студентов обнять. Свою группу в 25 человек записала в свой личный помянник, и всегда молилась за них. Счастливые дни юности, когда не действовали ни насмешки, ни нарекания, когда все девочки и ребята были друзьями и совсем не было ни на кого из них никаких обид.

Времени у нас было мало, поэтому я читала только маленькое правило Преподобного Серафима. Чтобы сосредоточиться, забиралась в пустую аудиторию, ложилась головой на парту, будто бы сплю, а сама читала правило. Так было днем. Утром читала правило в дороге, когда шла на занятия, вечером — когда возвращалась домой. С девочками в группе был полный мир. Списывать задания я им не давала — неполезно. Но после занятий оставались вместе и занимались, если что кому было непонятно. В первый момент была у них обида — почему не даю списывать? Потом они привыкли и не обижались.

Две подруги несколько раз вместе со мной в церковь ходили. Приглашали меня в комсомол, я отказалась, не скрывала, что верю в Бога, и они меня не принуждали вступать.

Можно физически наесться, напиться, чем-то пресытиться. Любовь же Божия ненасытна, она не имеет предела… Чем больше открывается душа Богу, тем сильнее она Его ищет и тянется к Нему.

Ездили мы весной на практику. Бывало, идем группами в лес за преподавателем. Со мной рядом чаще всего ходила девушка Галя. А в душе у меня такое: хочется отстать, припасть к земле в молитве пред Господом, землю целовать, как Его творенье, как подножие ногу Его. Иногда это удавалось, в этом вздохе вся душа выворачивалась пред Богом, не зная, как Его благодарить. А иногда и не удавалась. Скажу: «Галя, мне нужно отстать немножко, на минуточку». А она ответит: «Ну, и я с тобой», — думая, что я хочу отстать по «надобности».

В день Ангела отца Бориса, 15 мая, с такой весенней практики привезла ему букет кассандры с болота. Она зацветает первой в лесу, когда еще и подснежников нет. Отец Борис некоторым из своих духовных детей давал прозвища. Так, девушку-ювелира он звал «хозяйка медной горы», а меня — «лесной царь».

После третьего курса весной поехали мы на практику всем потоком в 150 человек в Лисино-Корпус на целый месяц. Жили во дворце, в котором раньше жили наши цари, когда ездили в лес на охоту.

Тут, на этой практике, впервые в жизни могла я распорядиться своей стипендией сама. Она впервые вся попала в мои руки. Стипендию решила разделить на три части: часть решила привезти обратно маме, как сэкономленную, — мама будет довольна, часть послать в Яш-Озеро многодетной женщине, и часть оставить себе на хлеб. Я еще не знала тогда, что помощь людям приносит большую радость помогающему.

Послала деньги в Яш-Озеро, пришла в общежитие. Наши ребята и девочки сидели на койке и под аккордеон пели песни. Легла на свою койку, будто бы у меня голова болит и хочу спать. Уткнулась лицом в подушку, стала молиться. И пришла в душу радость, такая тихая, светлая. Хотелось плакать, да нельзя, сдержалась. Так и лежала ничком на подушке под пение наших студентов.

Как-то естественно получается, что, чем больше хочешь всей душой раскрыться пред Богом, тем сильнее становится желание уединиться от людей. Можно, конечно, и в транспорте, тесно набитом людьми, если Бог посетит душу, всем сердцем тайно молиться Ему. Но все-таки чаще появляется желание и телесного уединения, когда душа ищет молитвы, когда возникает крайняя необходимость плакать маленькому созданию пред Дивным, непостижимым Богом Любви. Как пишет Преподобный Силуан Афонский: «Скучает душа моя о Господе, и слезно ищу Его. Как мне Тебя не искать? Ты Первый взыскал меня и дал мне насладиться Духом Твоим святым, и ныне душа моя возлюбила Тебя».

Недалеко, минутах в пятнадцати ходьбы от нашего корпуса, нашла я себе местечко в лесу, куда никто не  ходил, и, когда вечером после практических занятий студенты играли в волейбол или в «третий лишний», уходила туда молиться. Около половины двенадцатого ночи, когда стихал у корпуса крик и смех ребят и девчонок, возвращалась обратно. Студенты думали, что я такой увлеченный любитель леса, что все свободное время в нем болтаюсь.

Когда уезжала на практику, взяла с собой иерейский часослов, по которому когда-то мой прадедушка Иаков читал в храме часы. Вот этот часослов и читала в лесу. Читаю… Вдруг прыгнул кто-то в кроне елки. Смотрю, по стволу толстой ели вниз белка рыженькая спускается. Идет, меня не видит. Я замерла. Белочка сошла на землю, села на задние лапки, в передние лапки что-то беленькое взяла и долго глодала зубенками. Потом бросила и вихрем взвилась по елке вверх. Я подошла посмотреть, что же такое она глодала и бросила? На мху лежала чистенькая, дождями омытая косточка какого-то животного, вся источенная зубками белки. Видимо, она о косточку зубки точила.

Были белые ночи. За елками догорал оранжевый закат и чуть-чуть была видна за частым строем елей полуразбитая церковь, в которую когда-то ходили молиться приезжавшие в этот лесной уголок российские цари.

У корпуса замолкли голоса наших ребят. Нужно мне возвращаться. Тихо. Только вода хлюпает под подошвами резиновых сапог…

Слава Тебе, Боже, за то, что Ты даешь человеку светлую юность, что в юности так нежно зовешь к Себе всякое человеческое сердце, что посылаешь нам пастырей Церкви Твоей, наставляющих нас, как маленьких детишек, с любовию. Слава Тебе за чудесный мир природы, окружающий нас на земле, как в прекрасной колыбели, в которой мы потихоньку растем для вечности.

Свете Тихий

О, Господи, есть ли дороже
И краше что жизни в Тебе?
О, Господи, милости Боже,
Ты дай мне отдаться Тебе.

Отдаться Тебе всей душою,
И духом, и сердцем моим,
Идти мне всю жизнь за Тобою,
За Господом дивным моим.

О, Господи, сердце страдает,
Ведь ты нам и Друг, и Творец.
Как больно, когда разлучают
С Тобою, наш кроткий отец!

Мне радостно, тихо с Тобою,
Мне скучно с людьми без Тебя.
Пустой, истомленной душою
Взвываю: не брось Ты меня!

О, тихий мой Свете и Дивный,
Дай ниц мне упасть пред Тобой…
С Тобою лишь, Господи сильный,
Я вижу небесный покой.

О, Господи, милости Боже,
Ты — счастье, Ты — духа покой.
Тебя нет на свете дороже,
Дай быть мне навечно с Тобой!

Свет вечного счастья

Если хочешь ты ввысь умчаться душой,
Воспарить в мир чистейший, нездешний,
Если хочешь ты согласиться порой
Лишь во аде страдать душой грешной,

Если сердце твое любит Господа сил,
Ничего для себя не желая,
Сердце стонет в грехах, как во смраде могил,
Хочет жить, лишь Ему угождая,

В чем найдешь ты теплейший и тихий покой,
В чем во аде обрящешь свет рая?
«Се раба Твоя, Господи», — скажешь с душой,
Перед всем лишь главу преклоняя.

Если сердце твое в дни страданий порой,
Как воды, жаждет благодаренья,
Хочет Господа лишь не обидеть собой,
Ниц упасть в плаче благоговенья, —

Душу бедную свет неземной озарит,
Сладки станут все сердцу страданья,
В волю Божию преданность ей сообщит
Мир, любовь, благодушье в изгнаньи.

На день Введения во храм Пресвятой Богородицы

О, Пречистая Всепетая Мария,
Уповающим на Бога рай отверзи,
Насладятся они вечною любовью,
О, прекрасный рай!

Дивно ангелы поют там в блеске вечном,
Свет Творца кругом разлит там бесконечно,
И душа ликует там в любви сердечной,
Там, у ног Христа.

О, Пречистая Всепетая Мария,
В умиленьи пред Тобою припадаю,
А сама сейчас я мыслью представляю,
Как во храм Ты шла.

О, Предивная Всепетая Мария,
Тем, кто любит Тя, дверь райскую отверзи,
В рай спасенья, упованья и надежды,
В рай Любви введи!

Иисусе — счастье невысказываемое

Если можно было бы в сердце своем
Заключить всех скорбящих душой,
Если можно было б любовью своей
Оживить изнемогших тоской!

Если можно было бы людям простым,
Но с рожденья не знавшим Тебя,
«Яко благ» Ты и счастья созданьям Твоим,
Все раскрыть им, всех крепко любя!

Боже мой, сколько света и счастья в Тебе,
Как любовь пред Тобою раскрыть,
Как молиться, что сделать беспомощной мне,
Пред Тобою как сердце излить?

Что мне, грешной просить? Ничего не могу
И не смею просить у Тебя.
Одного лишь, Тебя, мой Сладчайший, прошу:
Дай во аде любить мне Тебя!

Ты — Бог и Господь мой

Ты — Бог и Господь мой, Всесильный и Щедрый,
К Тебе я всем сердцем стремлюсь,
С Тобою лишь чувствую жизнь во Вселенной,
Тебе пред Распятьем молюсь.

Ты — свет, Ты — дремучих лесов колыханье,
Ты — рек и озер красота.
Ты — радость весны, вещих птиц щебетанье,
Простор и небес высота.

Ты — Бог, Кем живет всё и движется, дышит.
Ты — Бог, Ты громады светил,
Законами, данными в вечности свыше,
В движенье привел, освятил

Ты каждый микрон вещества неживого,
Имущего сложный состав.
Ты разуму нашему тайны былого
Открыл, мыслям логику дав.

Ты — жажда души, душ мятежных исканье,
Ты — всех совершенств полнота,
Ты — Бог, правды вечной в умах процветанье,
Цель жизни, сердец чистота.

День светлый, день дивный,
День встречи с Тобою
Нас всех неминуемо ждет.
Дай силы, взяв Крест, нам идти за Тобою,
Идти неуклонно вперед!

Карпаты. Закарпатье

Кончилась учебная практика, кончились зачеты и экзамены. Предстояла летняя производственная практика. Можно было уехать в какой-нибудь лесхоз, чему-то учиться и составлять отчет по практике. Но мне это не подходило. Мы всегда в летнее время работали. И теперь нас отпускал деканат работать, но с условием, чтобы и в работе нашлось место отчету по практике, ибо этот отчет шел в оценку учебы.

Мне хотелось ехать на работу по моей специальности, но ничего из предлагаемого не подходило. А вот в экспедицию по изысканию чаепригодных земель в Закарпатье мне уже два раза предлагали, даже просили, нужен был человек. Когда третий раз позвонили, я решила, что на то Воля Божия, и согласилась ехать.

Это была экспедиция от Академии наук, комплексная — москвичей и ленинградцев. Меня брали в отряд геоботаников. Мы шли на местность первыми, первыми делали изыскания. За нами шли почвоведы, затем климатологи, а последними — экономисты.

Был 1952 год. В Закарпатье еще никого не пускали, кроме как по особому разрешению МВД. Мы ехали как работники экспедиции. В горах еще были бендеровцы, оставшиеся там с военного времени. На границе с Румынией местное население относилось к русским враждебно.

Духовная жизнь Закарпатья была еще не тронута советской властью. Там имелось несколько монастырей и много скитов в горах, всего девятнадцать. Все церкви были открыты, каждый день слышался колокольный звон.

На горных увалах, где жили русичи, с каждым встречным человеком здоровались так: «Слава Иисусу Христу!» А мы должны ответить: «Слава Ему вовеки».

У меня даже дух захватило от радости. К сожалению, начальниц моя, — Капитолина Николаевна, была совершенная атеистка, очень строгая, подчас жестокая. Работали по местному времени с четырех часов утра (это по московскому времени — с шести часов утра) и пока не стемнеет. Ни в одном монастыре побывать не удалось, никуда не отпускали с работы. Работали и в воскресные дни. Ночевали в местных школах, так как летом здания их везде стояли пустыми. Когда мы поднимались на гору Говерлу (Говерла — 2061 метр над уровнем моря), самую высокую вершину Карпат, собирая гербарии напочвенного покрова, то спали в тургородке Ясине, в палатке.

Штаб наш был в пяти километрах от города Мукачево, в деревне Лавки, за горой Лавачкой, южный склон которой был покрыт виноградниками. Совсем недалеко был Мукачевский женский монастырь, куда ходила молиться хозяйка дома, у которой мы остановились. Но мне и туда вырваться не удалось. Нашей Капитолине Николаевне хотелось побольше местность обследовать. Когда она поняла, что я хорошо ориентируюсь на местности, то решила разделить отряд. Утром я делала выкопировку из топографического плана той местности, которую будем обследовать за данный день, и уходила в предгорья одна. Моя начальница брала с собой студента из университета (с биофака). Он рыл ей почвенные профили. В условном месте по плану все мы должны были к шести часам вечера встретиться. Туда и приходила наша экспедиционная машина.

Вот тут-то мне и наступило раздолье. Был август, шел Успенский пост, но я читала, как в Великом посту, молитву Святого Ефрема Сирина с поклонами. Обследовала местность, записывала, сама же часто говорила с местными жителями о вере, об их храмах. До чего же хорошо, когда поднимешься на гору, а деревня, где ты ночевал, не больше горошинки кажется! Поднимешься выше, пройдешь сквозь склизкий туман (облако), еще поднимешься, а выше — солнце, облако уже у тебя под ногами, белое, кудрявое.

И как хорошо молиться! Да и усилий нет, молитва как-то сама течет в душе, ибо не выдерживает естество человеческое такой красоты Божией п просто не может не молиться. Сам Господь Иисус Христос молиться ходил на гору, и скрижали Завета великому Моисею на горе даны были. Горы к небу ближе, уединенны, оторваны от суеты мира сего: «Возведох очи мои в горы, отнюдуже приидет помощь моя. Помощь моя от Господа, сотворшаго небо и землю». Пишет пророк Давид (Пс. 120).

Когда у нас кончилась работа на данной местности, нужен был новый топографический план, а достать его можно только в центре Закарпатья, в горсовете города Ужгорода. Назначили меня ехать туда. Это было под праздник иконы Казанской Божией Матери (21 июля). Я достала планы, узнала, что под городом в Радванке есть православный русский храм, и отправилась туда. Мне удалось постоять Литургию, исповедоваться и причаститься Святых Таин. На автобусе вернулась к деревне Лавки, где штаб, да по ошибке сошла на остановку раньше. На юге как зайдет солнце, если нет луны, становится очень темно. Если бы я сошла на остановку дальше, вышла бы прямо к деревне, а тут пришлось гору, у подножия ее, вокруг обходить. Шла-шла, ни души кругом и полная тьма, хоть бы огонек какой. Наконец вдали услышала лай собак — значит, деревня. Пошла на лай, а под ногами перепаханное поле, земля твердыми комками лежит. Лезла-лезла… Взошла луна, идти стало легче. Вышла к нашей деревне с другого ее конца. И то хорошо, все-таки дошла, зато причастилась в Ужгороде Святых Таин Христовых.

В тот год половину лета не было дождей в Закарпатье. Река Тиса — приток Дуная на границе с Румынией — обмелела. Сохла кукуруза, которая там являлась основным питанием, как у нас картошка, и росла у каждой хатки. Сливы осыпались и на окаменевшей почве на солнце как бы сварились. Я набирала их в полевую сумку. Сливы были такие сладкие, что зубы ломило от них.

Первое время я работала босиком. Начальница моя говорила, что это очень полезно для здоровья, и поощряла меня. А потом я доходила до того, что некоторые исколотые места на ногах загноились, пришлось надеть обувь. Там росло много колючего терновника. Много было и ежевики, тоже очень колючей. К ней в куст никак не подберешься без сапог и брезентового плаща.

Однажды я ворвалась в куст за ягодами. Кто-то выпрыгнул из-под моих ног. Гляжу, а кверху, на подъем горного увала вбежал зайчишка, сел на задние лапки и смотрит на меня вниз, такой хорошенький, глазки таращит.

С хлебом там было очень тяжело. Стояли огромные очереди, но для экспедиции начальница получала хлеб с другого хода.

В тот год Ильинская пятница была 1 августа, 2-го — праздник Святого Ильи пророка, 3 августа — воскресенье. Мы-то работали все дни, а местное население эти три дня не работало. Мы тогда находились недалеко от мужского монастыря «Угля». В монастырь на праздники шли закарпатские украинки в ярких нарядах: юбки из красного шелка — атласные, кофты белые, рукава расшиты чудесными узорами. Из-под юбок сантиметров на десять выглядывают белые кружева. На головах веночки, а по спине из-под веночков спускаются разноцветные ленты. Все идут босиком, сапожки высокие со шнуровкой в руках несут, а перед входом в монастырь обуваются.

В хатках оставались только немощные старики. И те хотели сделать доброе в Божии дни, ставили у дороги против хатки ведерко с водой и кружечку. Жарко, и, конечно, паломники пили с радостью воду. Я глядела с увалов — тянется и тянется длинная, пестрая от нарядов людей, дорога.

Время несытое было. В экспедицию были взяты с собой мясные консервы, а овощи покупали, чтобы варить суп. Тут с самого начала пришлось договориться, что я мяса не ем, вегетарианка. Суп готовила жена шофера нашей машины на керосинке, пока мы ходили по предгорьям. Она варила овощной суп, потом в одну мисочку отливала для меня, все остальное приправляла мясными консервами. К этому все привыкли и ничего не говорили. Только в конце моей работы, когда я уезжала к 1 сентября на занятия, Капитолина Николаевна сказала мне: «Спасибо вам, Еликонида, за хорошее отношение к работе. Я осталась вами очень довольна. Ну, а вот в отношении вашего питания советую вам полечиться у психиатра. Понять не могу, староверы вы, что ли?» Она, видимо, думала, что православные теперь постов не признают, кроме староверов.

Как мне нравилось, что в Закарпатье везде, даже на перекрестках полевых дорог, стояли Кресты. Бывало, едем на машине, а у дороги у Креста стоит на коленях девушка, припала ко Кресту и молится. Я застала еще хорошее послевоенное время. Потом, при Хрущеве, все монастыри и скиты закрыли. Осталось всего два — в Мукачеве и в Чумалеве. Кресты у дорог поснимали. Местное население протестовало, поэтому делали это по ночам.

Да, в Закарпатье я видела, как молятся люди, и сама училась молиться.

Очень милые были русины, отца они звали — няньку, такие кроткие люди. Женщины ходили в белых холщевых рубахах с вышитыми рукавами. Сверху надевали не юбку, а как бы два передничка полосатых, тканых из шерсти овец. Спереди и сзади передничек, а с боков до пояса видна рубаха. У них печи для выпечки хлебов делали прямо на горном увале на улице, а не в хатке. На хатках, на коньке крыши ставили не петушков, как у нас, а крестики, будто бы каждый дом — церковка.

Радванское лесничество

Моя работа в экспедиции подходила к концу. Нужно было подумать, как составить отчет о производственной практике, а он должен быть только лесного характера. Недалеко от Ужгорода было Радванское лесничество. Туда и послала меня начальница. Она велела вначале собрать материалы для экспедиции, а после два дня давала мне, чтобы в конторе поработать с планами лесничества и со всем прочим, что необходимо для моего учебного отчета. Попросилась я туда к 18 августа из расчета, чтобы на праздник Преображения Господня попасть в церковь на Радванке. Конечно, мои соработники ничего об этом не знали.

Приехала я в Ужгород. Иду по городу, слышу громкое пение где-то. Вдруг у поворота дороги из-под арки выходит девушка, несет Крест, украшенный цветами. За ней идут еще человек тридцать девушек с корзиночками, с фруктами, и все это общество громко поет псалмы. Напев не наш, какой-то особый, крикливый.

Меня все это так поразило, я же прожила жизнь в беспрестанных гонениях за веру, а тут вдруг идут по улице в церковь, поют псалмы. Они шли ко всенощной на Преображение Господне. Отправилась и я на Радванку.

За лето я так наскучалась по церковной молитве, что не помнила себя, когда молилась. Там еще хор пел такое красивое «Господи, помилуй», какого я никогда не слыхала.

Пока шла служба, пошел дождь (вероятно, первый за лето). Места тут глинистые, жидкая липкая глина не давала шагнуть, липла на туфли, а нужно было еще в темноте искать дом лесоинженера по адресу. Улицы в Ужгороде западноевропейские, вьются, как ужи, подходят под арки домов. Насилу нашла, даже устала.

Лесоинженер, молодая женщина из города Львова, напоила меня чаем и уложила спать на диванчик. Все время работы мы спали только на полу в пустых школах, в палатке или в машине. А тут — диванчик, показалось так хорошо!

Я собиралась наутро опять уйти в храм, причаститься, а потом в лесничество идти. Легла, свет погасили. Стала в душе читать правило Преподобного Серафима Саровского… и вот тут я описать не могу, что со мной было. Когда я читала Символ веры, в душе случилось некое озарение, было очень, не по-земному хорошо в молитве. Душу охватило умиление, я не чувствовала ни комнаты, ни дивана. Потом уснула.

Наутро простилась с приютившей меня соработницей, получила адрес лесничества и ушла в храм. Исповедовалась и причастилась Святых Христовых Таин. Когда освятили фрукты, женщины совали мне в руки кто яблочко, кто веточку винограда (у меня же с собой ничего не было). Какие были приветливые эти прихожане Ужгородского храма! Я стала подавать записочку на обедню. Спрашивала, сколько стоит? А за свечным ящиком говорят: «Сколько положите, у нас цен нет».

Когда днем работала в конторе лесничества, слышала опять в раскрытое окно пение. Это уходили в свои деревни группками богомольцы. Опять впереди несли Крест, а идущие за Крестом пели псалмы.

Ознакомилась с работой лесничества, вычертила план и поехала в лесной массив. Остановилась в доме объездчика.

Первый день объездчик провел меня по лесным кварталам, а дальше работала одна. Мне так морально было легче. Заблудиться я не заблужусь, а сочетать работу с молитвой в уединенном положении легче. Одной так хорошо! Когда шла в буковом подросте, что был мне по пояс, даже вслух пела «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас». До чего же хорошо молиться среди природы, да еще в юности, когда ноги усталости не имеют, когда ничего не болит, сколько бы ни работал, когда Сам Господь влечет к Себе душу. Сам за тебя молится в твоей маленькой душе.

Теперь, в старости, нет уже этого. Недаром в юности нашей юродивая нам в Печорах в монастыре говорила: «Клади, деточка, поклончиков Господу побольше, сейчас они у тебя золотые. Будешь старая, будут поклончики гнилые».

Сам Господь Иисус Христос не в дому молился Отцу Своему, но уходил в Гефсиманский сад.

Приехал наш шофер на экспедиционной машине, привез мне гостинец — большой пучок чесноку от Капитолины Николаевны. Я в то лето ела много чесноку с хлебом; вот, видимо, моя начальница искренне хотела мне угодить и прислала чесноку. Через два дня шофер должен был за мной заехать, увезти к городу Мукачеву, в наш штаб, а там уж мне нужно было собираться домой. Билет на поезд в те времена доставать было очень трудно, даже с командировочным удостоверением.

Приехали в лесничество почвоведы. С ними съездила в город Солотвино, спускалась в соляные шахты на глубину в 100 метров. Спустились мы и не слышали друг друга. Давление увеличилось, и уши оглохли, потом все пришло в норму. Впечатление огромное. Сине-зеленоватые залы кристаллической поваренной соли. Светят сильные электрические лампочки, стоят вагонетки, нагруженные солью. Это древнее подземное озеро. Шли геологические процессы горообразования, соленое озеро осталось под землей, соль кристаллизовалась. Такая древность, даже дрожь пробирает!

Ну, вот и все, мое путешествие заканчивается. В Мукачеве покупаю очень дешевые фрукты — гостинец для папы, мамы и сестры, достаю билет и уезжаю.

Пересадка во Львове, ждать поезд на Ленинград нужно несколько часов. Сидя в зале ожидания, начинаю осознавать, какое благо послал мне Господь. Пока работала, чувствовала, что надоела мне бродячая жизнь, беспрерывная смена ночлегов и мест. А вот тут в зале ожидания пришло само собой чувство благодарения Богу, тут поняла, что имела и что увожу в душе с собой и в памяти на всю жизнь. Поняла, почему, хотя я и уворачивалась весной, не хотела ехать в Закарпатье, мне три раза предлагали эту работу и просили согласиться. Я-то все хотела работать в лесах Карелии или Сибири.

Милое Закарпатье! Через 20 лет пришлось мне его снова посетить — ездила в Мукачевский монастырь, где временно находился мой духовный отец. Как за эти годы все изменилось! Закрыты скиты и монастыри, нет национальной одежды, вкоренилось пьянство, которого раньше не было.

1990-е годы. Бушует Уния, гонят Православие, которое держалось там, выстраданное, особенно матушкой Никой, первой игуменией Мукачевского монастыря. Слава Богу, что я попала в Закарпатье в дни его духовного расцвета и увезла самые светлые воспоминания о нем.

«Биологи во Христе»

(фельетон в газете «Смена», март 1953 года)

Господеви поем, славно бо прославися

Песнь Моисея 1-я

Как дивно устраивает все Господь в жизни каждого человека! Вначале Он нежно подходит к душе человека совсем неопытного и дает ясно, всей душой почувствовать слова Пророка Давида: «Вкусите и видите, яко благ Господь; блажен муж, иже уповает нань» (Пс. 33:8).

Потом приходят и искушения. Без перенесения искушений не может быть и истинной радости в Боге. Карелия и Закарпатье были так мне нужны перед большим испытанием, о котором теперь вспоминаю с радостью, ибо Христос непобедим! Он всегда устраивает стечение всех событий и обстоятельств так, что они бывают только нам во благо, «яко с нами Бог». И Сам за нас во всем побеждает.

Четвертый курс моей учебы был особенным. Вот тут-то и вспомнила, как отец Борис не велел просить у Господа испытаний и написал мне на листочке молитву Святителя Филарета Московского. Я и не просила испытаний, но, видимо, пришло на то время.

Прошел первый семестр четвертого курса. Были закончены экзамены по всем политическим предметам. В этом семестре мы в последний раз сдавали политэкономию. Во втором семестре изучались предметы только по нашей специальности, а на пятом курсе — некоторые специальные предметы и работа над дипломом.

После зимних каникул я подготовила доклад о растительности Закарпатья для студенческого научного общества. Было у меня много фотографий, которые пожертвовала мне бывшая в экспедиции моей начальницей Капитолина Николаевна. И вдруг… вдруг все изменилось.

Три с половиной года мы учились, получая постоянную повышенную стипендию за отличную учебу, также три с половиной года видели у сестры моей в группе цепочку на шее, знали, что она носит крестик. Ей, как и мне, предлагали вступить в комсомол, но не настаивали.

И вот во втором семестре происходит какое-то большое комсомольское собрание, обще академическое, на которое приехал секретарь обкома партии. И одна девушка из группы, где училась сестра, выступила и сказала: «Что нам делать? В нашей группе учится девушка, отличница учебы. Она в комсомол не хочет вступать, так как верит в Бога и носит Крест».

Тут и зацепились за сестру. Особенно цинично говорил декан их факультета Акимов. Когда раньше собиралось их студенческое научное общество, то в президиуме сидела моя сестра. Декан теперь сказал: «Вы бы еще туда попа посадили» и т.д.

Вспомнили, что на другом факультете учится ее сестра (это я), решили узнать о ней, чем она дышит. У нас в группе положение было совсем иное. Наши девочки все были в дружбе со мной, никто никогда на меня никуда не доносил о моей вере, даже некоторые со мной иногда в храм ходили. Ребята меня тоже уважали, вроде как считали «необыкновенной».

Вызвали меня, даже не знаю, куда, вероятно, в партком академии. Допрашивала какая-то женщина. Спросила о вере в Бога. И вдруг мне как-то светло стало на душе, какой-то духовный подъем Бог послал. Твердо сказала, что верю. Она удивилась и стала спрашивать, что неужели я верю, что Бог сотворил все в течение шести дней? Я ответила, что это шесть периодов, а не наших обычных земных дней, что полностью всему верю. Не помню, что еще она спрашивала, но радость мою, видимо, заметила. Я ушла, а потом от благожелателей узнала, что в парткоме сказали: «Старшая сестра — это контрреволюция». До сих пор смешно мне эти слова вспоминать. Как взрослые люди до такой глупости додумались! Какое отношение вера в Бога имеет к контрреволюции?

Далее заседали на кафедре основ марксизма- ленинизма. Вопрос встал: что делать с этими двумя сестрами? Пятерки в зачетке у обеих по политическим предметам. Изменить в зачетке ничего нельзя. Стали ругать преподавателей, зачем они нам пятерки ставили. Преподаватели отвечали: «Да у них же прекрасное знание предмета!». Все эти сведения передавали люди, симпатизирующие нам и находившиеся тогда также на этом заседании.

Далее собралась «восьмерка» — восемь человек во главе с директором академии, деканом Тальманом с факультета, где училась я, и деканом Акимовым с факультета, где училась сестра. Решили нас «завалить», то есть поставить двойки по двум предметам во время весенней сессии, а далее исключить из академии как двоечников, за неуспеваемость.

Три с половиной года платили повышенную стипендию обеим сестрам за отличную учебу, а тут — исключить за неуспеваемость! О чем только думали? (Мы все узнавали от доброжелателей, они нас предупреждали.)

Мне было гораздо легче, чем моей сестре. Я просто должна была с Божией помощью крепко держаться, даже в душе какой-то особый подъем был. Но как тяжело было бедной моей сестре! Она же уже три года дружила с сыном профессора Богданова с кафедры систематики и морфологии растений. Ее друга Бориса вызвали в райком комсомола к Мурахтанову (Борис был комсомольцем), дали ему задание — сделать вид перед девушкой, что отказывается от своей любви. Они думали: сестра не выдержит удара и откажется от Бога. Борис убеждал ее: «Ты верь в душе, но Крест сними, чтоб больше твоей цепочки не видели люди, они и успокоятся». Особенно испугались родители Бориса — профессор и его жена. Они жили в доме на территории академии. Сестра часто забегала к ним. Вместе с Борисом занималась немецким языком, помогала ему в учебе. Теперь вход в их дом был закрыт для нее. Когда-то на день рождения сестра подарила Борису картину собственного письма. Теперь даже ее картину со стены сняли. Я после узнала, что сестра шла домой, дошла до Богословского кладбища (это уже недалеко от нашего дома) и, ничего не соображая, села в снежный сугроб. Ей казалось, что дальше и жить не для чего, жизнь кончается. Так просидела она в сугробе около часа (как только не простудилась и не заболела?). Потом опомнилась и пошла домой.

Она страшно похудела от переживаний, побледнела. Это заметили ребята с нашего факультета, стали стыдить Бориса. Они думали, что он был близок к девушке, а потом по трусости ее бросил. Борис клялся нашим ребятам, что просто дружил с ней и больше между ними ничего не было.

Надо сказать, что факультет озеленения городов, где училась сестра, и наш «лесохозяйственный» факультет сильно отличались друг от друга. На факультете ГЗС учились в основном жители нашего города, девчонки, а на нашем таежном факультете в нашем потоке в 150 человек было всего 25 девочек. Все студенты наши были из провинции, городских всего человек десять. На все происходившее с нами эти провинциальные парни и девчонки глядели иначе, чем на ГЗС.

Шел Великий Пост 1953 года. Я пришла к батюшке Борису и все ему рассказала о сестре, она к нему никогда не подходила. Я батюшке издали в храме показала сестру, и отец Борис сам подошел к ней, когда после литургии она стояла на панихиде. Был этот седой старичок таким добрым, что сразу покорил своей любовью душу моей сестры, и ей стало легче.

В начале 5-й недели Великого Поста во время общей лекции всего потока нашего факультета открылась дверь нашей аудитории и меня попросили зайти в деканат. Я удивилась: зачем? Пришла. Молча, за своими столами сидели декан факультета Тальман и его заместитель Преображенский. У окна стоял молодой человек, совсем мне незнакомый, с какими-то неприятными глазами. «Мне нужно с вами поговорить», — обратился он ко мне. Начал спрашивать об учебе, о любви к моей будущей специальности. «Я посмотрел на доску студенческого научного общества. Это ваш доклад готовится к следующей неделе «О растительности Карпат и Закарпатья»?» Я ответила утвердительно и успокоилась. Далее отвечала на все его вопросы об учебе и работе в студенческом научном обществе. И тут вдруг неожиданно, напрямик: «И это вы верите в Бога?!» Я, также напрямик: «Да, верю всей душой». Что дальше он говорил и что я отвечала, не помню точно. Только хорошо помню уставившиеся на меня глаза декана и его заместителя, как после узнала, людей диаметрально противоположных.

В аудиторию вернулась после перерыва вся красная, лицо горело. Никто из наших ребят меня ни о чем не спросил. Какие они все были хорошие! Сделаю оговорку. Прошло много-много лет. Не знаю о всех ребятах. Знаю только, что наш белобрысый Сашка Исаев стал академиком на кафедре биологии лесных зверей и птиц. И когда хлопотала наша Церковь за Валаамский монастырь, он один из первых подписался, чтоб Валаам был отдан Православной Церкви. Председатель нашего студенческого научного общества Флор стал иеромонахом Филиппом в Жировицком монастыре.

Меня допрашивал корреспондент из молодежной газеты «Смена». И вот в начале шестой недели Поста в газете «Смена» появился фельетон под названием «Биологи во Христе». В этом фельетоне прокатили не только нас, но задели нашего папу, что инженер проектного института не следил за воспитанием детей, задели декана Акимова с факультета сестры. Нашего Тальмана не тронули. К удивлению, корреспондент «Смены» указал в газете наш домашний адрес. И вот посыпались нам письма от сочувствующих верующих ребят того послевоенного времени. Писал моряк из Прибалтики, какой-то военный из Польши. Я всех этих писем не помню.

А тут в городе пришли к нам по указанному в газете адресу студент из Политехнического института Женя Кобанов со своей подругой Ириной, другой студент — Ваня, тоже нам сочувствовавший, в то время баптист, но Святую Пасху он встречал со всеми нами, православными, вместе.

У нас очень болела наша крестная мать, мамина сестра. Она ослепла, и еще у нее был рак пищевода. Крестная уже несколько дней и воды пить не могла. И тут сообщили, что очень болен Сталин. Я пришла к крестной, все рассказала о нашем положении в академии и о Сталине. Крестная была уже пособорована. Говорит мне: «Ну, кто же из нас умрет раньше, Сталин или я?»

Умер Сталин в четверг на шестой неделе Поста, а в Лазареву субботу утром умерла наша крестная мать.

В четверг мы шли на занятия, и нас всех завернули в актовый зал академии. Потом была пятиминутка молчания. И далее духовой оркестр академии исполнил реквием. Какая-то душераздирающая обстановка!.. Все собралось на шестую неделю Великого поста. Многие плакали. А у нас еще и свое трудное положение.

Крестную хоронили в Великий понедельник на Страстной неделе. Отпевали в маленькой церкви, где служил наш дорогой батюшка Борис. Отец Борис и соборовал нашу крестную дома, и отпевал в церкви.

Была длинная-длинная Литургия Преждеосвященных Даров, так как на каждом часе читали Святое Евангелие. У меня появилась радость: крестной девять дней выпадало на самую Святую Пасху, а сорок дней — в день ее Ангела, 6 мая (ее звали Александрой).

Похоронили. Вечером пришла в храм. И вдруг — опять слышу это дивное «Аллилуиа», и дальше: «Се Жених грядет в полунощи…» Я от радости так обняла мою подругу по церкви, что она даже охнула. Начиналась утреня на Великий вторник. «Се Жених грядет в полунощи…», «Чертог Твой вижду, Спасе мой…» А утром за литургией — чтение Евангелий «О десяти девах».

Все события бегут, переживаются душой, исчезают… Но впереди-то какая дивная красота: «Се Жених грядет в полунощи, и блажен раб, егоже обрящет бдяща».

После статейки в «Смене» добрались и до нашей группы, в которой я училась почти четыре года. Пришел какой-то комсомольский вожак, взял к себе за стол нашу девчонку — комсомольского вожака нашей группы, и начал разбирать «мою личность». Все сидели, мне пришлось встать. Год учебы в Университете, когда много бегала в Эрмитаж, в Публичную библиотеку, изучала Древний Восток и много читала, не пропал даром. Парень и наша девушка задавали мне вопросы, и я легко отвечала на них. Вдруг неожиданно встала наша соученица Варя Нестерчук и сказала возмущенно: «Что это за вечер вопросов и ответов? Что вы мучаете человека?» — и демонстративно вышла из аудитории, хлопнув дверью. Она тоже тайно ходила в храм. Другие наши студенты молчали, но против меня никто не сказал ни слова.

Проводивший собрание задал мне вопрос: «Через год вы будете работать инженером. Вопрос о том, есть ли Бог, мучает людей часто. Возможно, об этом спросят вас рабочие. Что же вы им ответите?» Я отвечаю: «Скажу рабочим, что Бог есть». Он возмутился: «Ну, подумайте сами, нельзя же выпускать такого инженера из академии!»

Потом сказал: «Закончим на этом! Все атеистические формулировки, все то, что мы знаем, знает и она. А то, что она нам говорит, мы совсем не знаем. Закончим на этом собрание».

Я осталась нисколько не обижена ни на проводившего собрание, ни на нашу группу. Студенты наши были гораздо лучше, чем в группе моей сестры. Устроить групповое собрание им приказали сверху. Все годы учебы мы жили дружно. Некоторые девочки иногда ходили со мной в церковь. На них эти события тоже произвели большое впечатление. Никто в нашей группе не изменил ко мне отношения. Когда весной начались практические занятия, они, как и во все предыдущие годы, выбрали меня бригадиром по практике в нашей группе, хотя некоторые из них смутились: вдруг им за это попадет? В стенах академии все знали о «биологах во Христе». Бывало, идешь по коридору мимо экономического факультета, открывается дверь аудитории и одна студентка другую зовет: «Посмотри, это “она” пошла», — потихоньку указывая на меня.

Началась весенняя сессия. Жили мы на нервах, напряженно. Знали, что нас хотят «завалить», наставить «двоек» и исключить из академии за неуспеваемость.

Каждого преподавателя мы примерно знали. Помню, как очень боялась преподавателя по полезащитному лесоразведению. Что толку, что знаешь предмет? Преподаватель был партийный, средних лет. Думала: поставит двойку — куда денешься?

Начала отвечать, а голос дрожит. И вдруг он протягивает через стол ко мне руку и мирно говорит: «Успокойтесь, не нужно нервничать».

Я сразу успокоилась, ответила по билету. И так же спокойно он поставил мне в зачетку «пять», как и раньше. И на всю группу были только две «пятерки» — у меня и еще у одной девушки.

Доконали все-таки на экзамене по статистике. Вся группа пострадала. Восемь двоек партиец наставил, конечно, в первую очередь мне, впервые за всю мою учебу. Пошла пересдавать тут же во время сессии, а не за сессией. Поставили тройку. Из отличников выбыла, но стипендию получила и из академии исключить меня не удалось.

Долгие годы у нас заведующим кафедрой энтомологии был сын композитора Римского-Корсакова, добрый и глубоко верующий профессор. Такие же были и преподаватели с ним, ведущие практические занятия. Но Римский-Корсаков умер, когда мы учились еще на втором курсе. После него зав. кафедрой был назначен декан нашего факультета Тальман, еврей-карьерист, в созданной им теории подражавший агроному Лысенко, вознесенному на «пьедестал славы» правителем Никитой Хрущевым.

И вот у сестры экзамен по энтомологии. Экзаменует сам зав. кафедрой Тальман, а декан их факультета Акимов (которого тоже задели в газете «Смена») пришел поприсутствовать. Сестра вышла отвечать, стояла, как жертва двух деканов. Ответила все, но Тальман задал ей из своей созданной «политической» теории какой-то идеологически запуганный вопрос и торжественно поставил двойку. Декан Акимов сидел за партой и весело улыбался: «Доконали!»

Сестра вышла с экзамена вся красная. Преподаватель, которая вела в их группе практические занятия, ушла из аудитории и плакала.

Через два дня сестра сдавала другой предмет, сидела и ждала своей очереди. Вдруг в двери аудитории показалась лаборантка с кафедры энтомологии: «Ника, Тальман заболел, его заменяет сейчас аспирант Олег Николаевич. Пойди к нему скорее, пересдай экзамен, ты и без подготовки все знаешь». Сестра пошла. Сдавали ребята с другого факультета. Олег Николаевич очень долго спрашивал сестру. Много названий насекомых пришлось ответить по-латыни. Они были в музее в коробочках- витринах. Удостоверившись, что девушка знает предмет, похвалил ее при ребятах: «Вот как нужно знать предмет» — и с чистой совестью поставил в зaчетку пятерку.

В академии шел «невидимый бой». Мать Олега Николаевича ходила в нашу церковь, где служил отец Борис. И в академии, и в храме все знали, что творится с нами в дни сессии. Мать пришла домой (как мы после узнали) и просила сына защитить девушку, так как она страдает за веру в Бога. Он так и поступил.

Мы через год узнали, что Тальман, когда вернулся после болезни, отомстил аспиранту за ту «пятерку», занес ему выговор в личное дело. Олег Николаевич был так благороден. Он и словом не обмолвился, что за сестру пострадал.

Следующую двойку сестре поставил декан их факультета Акимов, по дендрологии. Он опрашивал ее полтора часа, и она все ему отвечала. Потом вдруг задал какой-то путанный, непонятный вопрос. Она сказала: «Я не поняла, повторите, пожалуйста, вопрос». Он ответил: «Ваши знания неудовлетворительны» — и поставил двойку. Сестра сказал: «Если вам нужно было поставить двойку, ставили бы сразу, зачем было полтора часа меня опрашивать?» — и ушла. Пересдавать к нему не пошла. Двойка осталась на осень. Но из вуза в те времена исключали за неуспеваемость, если две двойки вышли за сессию, с одной двойкой на осень не исключат, а только лишат стипендии.

Обычно в начале следующего учебного года сразу брали в бухгалтерии академии оплату за учебу. Мы обычно отдавали сентябрьскую стипендию. Сестре пришлось просить денег у мамы. Пришла в бухгалтерию платить, а там говорят: «Что вы пришли? Ведь у вас все за полугодие заплачено». Так мы и не знаем, кто за сестру заплатил, человек ли какой, или еще кто. Но выгнать нас из академии за неуспеваемость не удалось, а выгнать за веру в Бога не разрешала статься «о свободе совести» Конституции СССР.

Впереди был последний, пятый курс. Летом нужно было ехать на преддипломную практику, собирать материал для диплома.

Сестру посылали в Новосибирск, я ехала в городок Лодейное Поле, находящийся в Ленинградской области.

Произошло то, чего и сама не ожидала. Всю весеннюю сессию совсем не беспокоилась за оценки, но мне хотелось закончить учебу, получить диплом хотя бы с тройкой, лишь бы уехать работать в лес и начать самостоятельную жизнь. Дома были всякие неприятности, если лишний раз в церковь сходишь, а меня так тянуло в церковь хотя бы на пятнадцать минут забежать. Я и у Бога просила, лишь бы мне кончить учебу и начать самостоятельную жизнь; просила, чтобы Господь послал мне место работы, где не очень далеко была бы церковь.

Приехала в Лодейное Поле. Первую неделю оставили меня работать в лесхозе, а затем обещали послать в лесничество далеко от Лодейного Поля.

Я работала, но душу мою независимо от меня полностью захватила молитва. В здании лесхозa шел ремонт жилых помещений, поэтому ночевать после работы нужно было вместе с девушкой-бухгалтером на чердаке на одной койке. Очень милая девушка была. Я ей говорила, что пока до ночи останусь внизу, в нашем служебном помещении. Пустъ она идет спать, а я попозже приду. Оставалась, читала Псалтырь. Никто меня не спрашивал, чем занимаюсь, как живу. Хорошо мне было. Думала, что в лесничестве еще лучше будет. Там и комнатку отдельную дадут.

Однажды, когда я работала с документами, в окно лесхоза донеслась музыка похоронного реквиема, кого-то хоронили с музыкой (так было принято в советское время). Что-то стало мне не по себе. И вдруг навязчивая мысль: «Перейди на заочное отделение, уйди из академии в Заочный институт. и получишь возможность по защите диплома, самой найти себе место работы». Эта мысль, неожиданно для меня явившаяся, никак не оставляла меня.

Отработала субботу, говорю: «Я на воскресенье съезжу домой, не так уж далеко». «Поезжай», — говорят. Захватила свой чемодан и уехала в Ленинград.

В понедельник пошла в академию в деканат. Декан Тальман был в отпуске. Сидел его заместитель — Преображенский. Тут-то я узнала, какие они разные. Подала заявление. Он сочувственно посмотрел на меня: «Вы так хотите? Да, так, наверное, вам будет лучше. Хорошо, я подпишу. Сразу возьмите все документы и передайте в Заочный институт». Через много лет узнала, что наш зам. декана Преображенский был родственником отца Иоанна Преображенского, служившего в Троицком соборе Александро-Невской Лавры. Вспоминаю, как шла я в 1954 году на защиту диплома, встретила Преображенского в парке. Он остановился, взял меня за руку и пожелал отличной защиты. И опять вспомнила, как стояла в деканате и меня допрашивал корреспондент газеты «Смена», а два человека: декан и его заместитель — сидели за своими столами, молча глядели на меня и совсем по-разному переживали все происходящее.

Передала все документы в Заочный институт. Никто ни о чем меня не спросил.

В Заочном секторе учеба продолжается не пять лет, как в академии, а шесть. Мама мне сразу сказала: «Ты должна закончить учебу за пять лет, лишний год учиться не следует». В академии-то нам лекции читали, объясняли все. А тут возьми учебник и учи, как можешь, иди и сдавай. Набрала в библиотеке на все оставшиеся предметы учебников. Учила, сдавала, брала учебники даже в далекий лес, где дипломный материал собирала. Готовилась по ним к экзаменам, когда шли сильные дожди и в лес не было возможности идти.

В институте назначили мне оппонентом диплома пожилого преподавателя Солнцева. Говорили, что будто бы он — еврей.

Тема у меня была: «Естественное возобновление леса на лесосеках разного возраста». Пришла к своему оппоненту, а он мне говорит: «Завтра в три часа дня придете ко мне на квартиру. Я живу в доме ЦНИЛХа, там и поговорим».

Меня это насторожило. Думаю: узнал мою «историю», начнет меня перевоспитывать. Иду назавтра, а сама вся насторожилась.

Жена его доброжелательно встретила меня в прихожей, провела в его кабинет. Не помню подробностей всего разговора, вначале говорили о защите диплома, о сборе материала. Но главное, он спросил меня: «Сколько вам лет?» Отвечаю: «Двадцать шесть». «А вот я уже 32 года как коммунист, но запомните, что грязными руками в вашу душу не полезу. Я все о вас знаю и очень хочу, чтобы вы получили диплом с отличием. Не хотел об этом говорить в стенах института, потому и пригласил вас домой. Я буду во всем вам помогать». И он наметил мне план сбора материала. Так удивительно Господь все устроил. В Лодейном Поле неожиданно пришла мысль — уйти на заочное отделение. Неожиданно наш декан Тальман ушел в отпуск, его заместитель отпустил меня в Заочный институт с миром. Неожиданно оппонентом диплома был назначен совсем неизвестный мне Солнцев, так по-отцовски, по-доброму пожелавший мне помочь. Неиссякаема любовь Божия, везде и всюду нас окружающая!

В конце августа проводили сестру в Новосибирск, а 21 сентября, в Рождество Пресвятой Богородицы, я уехала в Тосненский лесхоз, под Ленинградом, совсем недалеко от Лисино-Корпус, где когда-то мы с Надей, покойной школьной подругой, на Святках были у ее родителей.

Тогда в Тосно только что открыли храм. Мне же нужно было жить на далеком кордоне, 10 километров от Тосно, а работать на дальних лесосеках в четырех километрах от домика лесника. Милые наши северные леса! Осень… Такая разноцветная красота готовящейся к зиме природы. И такая тишина! Листик упадет с дерева — и то слышно. Бесконечно моросит дождь, но мне он работать не мешает. Работаю, пока не начнет смеркаться, что уже и сеянцев в траве не видно. И тут вдруг выходит на небе луна. До кордона четыре километра идти. Слышу, далеко-далеко кто-то кричит. Это жена лесника в первый день испугалась, что дотемна не вернулась на кордон, думала, что я заблудилась, стала кричать. Но когда я с веселым видом благополучно явилась в избушку, она больше беспокоиться не стала.

В воскресенье решила идти в церковь в Тосно. К вечеру вернулась обратно. Километры не мешают, когда в душе тихо-мирно, а кругом Бога славит созданная Им природа, когда ни на секунду не чувствуешь одиночества и в душе растет радость.

Как-то раз заметила на лесосеке сильно измятую траву — будто бы медведь спал. Заметила в другом месте его помет. Сказала леснику. Он ответил, что им известно, что в той части леса живет медведь.

В погожий день, когда солнце уже садилось, считала на пробной площади сеянцы, потом поднялась с земли и гляжу: метрах в пятидесяти от меня стоит медведь прямо на той просеке, по которой мне на кордон идти нужно. Дрожь побежала по спине. Что делать? Крикнуть сильно (медведи боятся неожиданных звуков)? А вдруг не испугается? Я гляжу на него, и он глядит на меня. Молюсь: «Господи, помоги! Что делать?» Слева у меня старая лесосека лет десяти, уже покрытая густым подростком березняка. Можно бы по ней медведя обойти, да солнце село; еще в лесу заблудишься. Но все-таки тихонько ступила влево за куст, за другой. Тихо. Дошла до соснового леса, шла без троп; просто по интуиции. Вышла на просеку, по которой ходила на кордон, и, наконец, легко вздохнула. Все-таки страшно мне было. Хоть и тихо-тихо уходила от медведя за кусты, но долго ли ему меня догнать было? А может быть, и он меня боялся?

Вернулась домой. Пошла с собранными материалами к своему оппоненту. Он проверил все и снова отослал меня в лес, теперь не на лесосеки, а в древостой низкой полноты, то есть «редкие», редколесье.

Уехала в Покров Пресвятой Богородицы. Уже временами выпадал снег, но работать можно было только в резиновых сапогах — в низинах сыро. Мерзли ноги, но на душе было так легко, особенно когда выходило солнышко и освещало лес, засыпанный первым снегом. И все та же абсолютная тишина! Тишина лучше самой хорошей музыки. Кто это пережил, тот поймет меня. Тишина имеет «свою» музыку.

Ну, вот и собрано все в природе для работы над дипломом. Поступаю в Центральный научно- исследовательский институт лесного хозяйства на работу лаборантом на кафедру почвоведения. Днем работаю, а вечером и почти ночью работаю над дипломом. Мама обижается: шелещу бумагами, мешаю ей спать. Договорились. Ухожу к приемной дочери моей покойной крестной. Она живет в конце нашей улицы, недалеко. Ей 16 лет, ей ничего не мешает, сон хороший, она радуется, что будет жить не одна, а со мной в доме.

Теперь я спокойно работаю до часа ночи. В пять утра встаю и уезжаю к ранней обедне в Преображенский собор. В послевоенное время в Ленинграде во всех соборах ежедневно служили две обедни: раннюю и позднюю. К ранней ходили все занятые работой, а к поздней — бабушки. Этот порядок был отменен при митрополите Никодиме. Дома о моих поездках в храм никто не знает, девочка меня не выдает. А у меня такой духовный подъем от того, что теперь мне можно каждый день ездить к ранней обедне, что все дела как-то спорятся: и у мамы весной огород вскопала, и дела мои с дипломом подвигаются. С работы весной ушла. Два месяца оплачивает Заочный институт. И самое главное — молится за меня отец Владимир, будущий митрополит Серафим. Отец Борис всю зиму болел, и меня к нему не допускали.

Наконец, диплом написан. Мой оппонент Солнцев категорически приказывает пересдать экзамен по статистике, потому что знает историю моей «тройки» в академии. Прошел уже год с тех пор. Мне так не хочется снова повторять этот неинтересный предмет, снова сдавать. Я не хочу, но он приказывает. Пришлось послушаться. Учу, иду, сдаю, ставят «четыре». Эта «четверка», как считает мой оппонент, не помешает диплому.

Теперь он велит составить лаконичный ответ по всему диплому на 17 минут и выучить его наизусть, как он выразился: «Чтоб комарик на нос не сел». Слушаюсь, выполняю, но в душе молю Бога: хотя бы не завалили мой диплом, пусть хоть «тройку» ставят, лишь бы сдать, уехать работать в лес и начать самостоятельную жизнь. В лесу так хорошо молиться…

И вот настал трудный день — день защиты диплома, 16 июня 1954 года. Когда шла по парку, встретила девушку из нашей академической группы Женю Житяеву. С ней я раньше готовилась к экзаменам. Вместе мы делали лабораторные работы по физике и химии. Она радостно пожала мне руку: «Еля, не бойся, тебе же Бог поможет защитить диплом на отлично».

Прихожу в канцелярию Заочного сектора и вдруг вижу там моего бывшего декана Тальмана. Делопроизводитель увидела его и все мои документы закрыла посторонними бумагами и тихонько сказала: «Отойди от зла и сотвори благо».  Он то там за другими столами поговорил, потолкался и ушел.

Тогда она мне сказала: «Сегодня три защиты дипломов: двое мужчин-заочников и ты. Я тебя поставлю в середину, не первой и не последней». Я поблагодарила, взяла выписку и ушла.

Когда еще диплом писала, из ЦНИЛХа, где работала зиму, с кафедры лесоводства пригласили меня в исследовательскую экспедицию, в леса Новгородской области. Я согласилась. Они уже уехали. После защиты диплома мне нужно было их догонять.

Еще хочу сказать всем, кто будет читать мои записки: не думайте, что 70 лет лихолетья русский народ жил без Бога, не думайте, что эти 70 лет были темными, страшными! Бог жил постоянно в сердцах русских людей, и всякая вспышка гонений за веру в Бога вызывала духовный подъем у всех тайных христиан. Так было в этот раз, когда безбожники напали на двух девчонок. Надо помнить всегда, что Бог все видит и слышит каждый тайный вздох душ наших.

Вхожу в аудиторию. Сидят наши академические преподаватели, сидит профессор Огиевский с кафедры лесных культур, с широким русским лицом, с большой окладистой бородой, как у священника. Сидит профессор Жемчужников с кафедры анатомии и физиологии растений, тоже с бородой, сидит мой оппонент Солнцев, сидит зам. директора Заочного института, нет директора. Где же он?

Я больше всего боюсь директора и зам. директора. Им все обо мне сообщили, они оба — коммунисты и могут просто выполнять свое коммунистическое задание. Узнаю: директора срочно вызвали по какому-то делу в Гипролестранс. Сидит его заместитель.

Началась защита диплома. Вышел молодой мужчина-заочник, говорит, а я даже слов его не слышу. Что-то меня всю колотит. Молюсь: «Господи, дай хоть на троечку защитить!» Дома маме сказала, что, если сорвут мою защиту, уеду в Петрозаводск. Там есть Лесной институт. Попрошу, чтоб дали мне возможность как заочнику защитить диплом.

Защита первая кончилась. Молодому человеку задают профессора вопросы, он отвечает. Сейчас он кончит, и нужно будет мне выходить. Мне могут задать прямой вопрос: «Бог ли Творец жизни и Вселенной, или вы, биолог, не признаете учение Дарвина, несмотря на то, что изучали специальный предмет — «основы дарвинизма»?» Я же отвечу: «Бог — единый Творец. Слава Тебе, сотворившему вся».

И вдруг открывается дверь, в аудиторию заглядывает машинистка из директорской, просят там зам. директора к телефону, он выходит. Первая защита окончена. Моя очередь, выхожу.

Все мои чертежи лесосек уже прикреплены кнопками к доске. С защитой диплома укладывалась, как велено, в 17 минут. Отвечаю на вопросы. Вопросы профессора задают чисто лесоводственного характера. Все! Кончила! А зам. директора так и не успел вернуться. Его кто-то продержал у телефона. Кому он так срочно понадобился, и не раньше, и не позже, как во время моих ответов?

Мне в шесть часов вечера уже уезжать нужно, догонять сотрудников экспедиции. Велели захватить две двухручковые пилы в ЦНИЛХе, поэтому не остаюсь на третью защиту, бегом бегу за пилами, чтобы скорее вернуться обратно. После трех защит будут обсуждать, какие оценки нам поставить.

Бегу обратно, подмышкой две длинные пилы. Меня встречают ребята-заочники, жмут руку: «Консилиум закончен, у вас диплом с отличием!».

Домой не бегу, а лечу: «Помощник и Покровитель бысть мне во спасение: Сей мой Бог, и прославлю Его, Бог отца моего, и вознесу Его: славно бо прославися» (1 -я песнь Моисея, Канон Святого Андрея Критского). Дома больше всех ждет меня папа. Сестра защищала диплом 14 июня, но ей не дали диплома с отличием. Папа приготовил нам обеим подарки. А времени-то остается так мало! Едва успеваю покушать. Время бежит. Могу опоздать на поезд. Папа берет такси и втроем: папа, сестра и я — мчимся на Витебский вокзал. Мама наскоро мне засунула бутерброды с рыбой в сумку.

На поезд успели. Я уезжаю, папа с сестрой машут мне руками. Все! Вся земная учеба окончена. Впереди учеба духовная…

16 июня 1954 года были такие же белые ночи, как теперь. Около 11 часов вечера прибыла в Новгород, пришла на автостанцию, а автобус в сторону Валдая будет только в 6 часов утра. Молодость полна сил. После такой встряски, такого морального напряжения не пришлось спать ночью единого часа — деться-то некуда: автостанция — просто будка, где выдают билеты. Посидела на скамеечке и пошла ходить по этому древнему, безлюдному ночью городу.

Храмы были все закрытые, но такие красивые, древние, с узкими окошечками. Мне казалось, что все эти закрытые беленькие приземистые храмы дышат молитвой к Богу, и около них даже просто постоять хорошо.

На другую сторону Новгорода не попала. В войну был взорван мост через реку Волхов, и теперь строили новую переправу. Вернулась к автостанции, подремала, сидя на скамеечке. Пришел автобус, и я поехала в указанное мне село.

В селе мы только ночевали. На весь рабочий день на экспедиционной грузовой машине уезжали в лес на пробные площади. В лесу была тьма-тьмущая слепней и оводов. Когда мы на всей скорости мчались из леса в поселок на нашей открытой грузовой машине, они тучей летели за нами. Отстанут немного, а как машина пойдет помедленнее, сбавит скорость, опять нас нагоняют и кусают куда хуже комаров.

Леса, в которых мы работали, были сосновые, душистые. В лесах я оправилась от моральной и физической усталости. Особенно хорошо было в деревне Ветренке. Недалеко фундамент от разрушенной и начисто уничтоженной церкви Святой Параскевы-мученицы, весь поросший чабрецом — Богородичной травкой. В избушке, где я устроилась за занавесочкой, висели иконочки и икона Святого Апостола Иоанна Богослова из царских врат разрушенной церкви. Хотя и не было церкви, люди в деревне по субботам вечером и в воскресные дни зажигали перед образами лампадочки. Рассказывали мне, как в былые времена ходили с Крестным ходом с чудотворным образом Святой Параскевы-мученицы из села в село. Жил русский народ воспоминаниями утраченного, но не переставал молиться.

Был за деревней в лесу и маленький ручеек Святой Параскевы-мученицы, в котором без мыла и тепла, прямо в холодной воде отмывали испачканные сосновой смолой-живицей липкие руки. Удивительная была в ручейке водичка!

Быстро пролетело время работы в лесу. Вернулись в наш город. В ЦНИЛХе после экспедиции предлагали мне остаться постоянно работать у них. Но это означало, что я должна буду остаться жить в семье и работать большую часть года в городе. Душа рвалась в лес и к самостоятельной духовной жизни. От работы в ЦНИЛХе отказалась.

Пошла я в Заочный институт получать свой диплом. Делопроизводитель сказала: «Диплом твой готов, но я тебе его не дам. Директор и его заместитель сейчас на месте, в своем кабинете, я им отнесу. Пусть они сами тебе его вручат». Пришлось подчиниться. Постучала в дверь кабинета. Вошла. И тут они оба встали. Директор вручил мне диплом, поздравил, пожелал успехов в дальнейшей жизни…

Как люди бывают беспомощны пред Судьбами Божиими! Как получилось, что Он не допустил на мою защиту диплома ни директора, ни его заместителя? Но и этим все еще не закончилось.

Во второй половине августе позвонили нам домой из Ленинградского радиоузла. Удивление! Зачем мы понадобились? Мне ответили, что Заочный институт дал им несколько фамилий студентов-заочников, в этом году получивших диплом с отличием, в том числе и меня. Они просят меня явиться в Радиоузел (телевизоров в то время еще не было).

Иду, поднимаюсь по лестнице. Смотрю, на двери написано: «Отдел агитации и пропаганды». Мне так неприятно стало. Это же было при свободной советской власти. Но мне не в эту дверь нужно, а этажом выше. Вхожу. Меня встречает очень приятая молодая женщина-корреспондент. Начинает спрашивать, как я училась, где работала. Я откровенно сказала, что училась четыре года в Лесотехнической академии и только на пятый год ушла в Заочный лесной институт. Причину ухода из академии она не спросила, и я тоже умолчала. Рассказывала, что мы с сестрой обе все годы учебы в каникулы всегда работали; рассказала, где я работала. Она спросила, почему я выбрала такую специальность. Я рассказала, что лес полюбила с пяти лет, когда папа брал меня туда. Потом много ездила в детстве в лес с братом и бабушкой за ягодами. Брат тоже до войны учился в Лесотехнической академии. Она любезно выслушала меня и спросила, не пишу ли я стихов. Созналась — пишу. Тогда меня послали домой — за стихами о Яш-Озере и за кратким ответом по диплому, что остался у меня дома в черновиках. Привезла. Что ж, просят — выполняю просьбу.

Итак, на 25 августа 1954 года на 17 часов 30 минут назначена передача по Ленрадио «Исполнение моей мечты».

21 августа умер мой первый духовник — дорогой батюшка Борис Николаевский. Я отправилась к отцу Владимиру Никитину, обо всем ему рассказала, и о том, как меня вызвали в радиоузел, и как назвали передачу, и на какое число назначили.

Сама я эту передачу не слышала, да и радости от этого никакой не было, просто выполнила то, что с меня потребовали. Но какое впечатление эта передача произвела на родных наших по линии нашего папы, на соседей и знакомых!

У нас жила на чердаке ручная галка. Когда-то ее подбили мальчишки. Мама ее выходила, она поправилась, стала летать и садилась к маме на плечо. Стали мальчишки камнями в галку кидать. А это было как раз после статьи в «Смене» — «Биологи во Христе». Мама стала защищать свою ручную галку, заругала мальчишек. Они ей кричат: «Свят, свят, свят, иди Аллаху молиться». Видимо, они не понимали, что Аллаху молятся мусульмане, но от взрослых в семье слышали насмешки в наш адрес.

После передачи по радио о моем дипломе как-то мама вошла в автобус. Вдруг одна из соседок место маме уступает, а сама говорит так приветливо: «Н.М., я слышала, как хорошо о вашей дочери по радио говорили». И родственники-атеисты к нам лучше относиться стали.

Пришла к отцу Владимиру. Этот батюшка умел и пошутить. Он слушал передачу по радио. Говорит мне: «Там корреспондент приметила даже цвет ваших глаз: “Вошла девушка голубоглазая с большой косой” и т.д.». Смеется батюшка: «Еля, вам по радио вроде акафиста пропели. Вот как в жизни бывает, какие повороты».

Так, видно, было Богу угодно, потому что Он, Сердцеведец, знал все, чем жила душа моя, чего искала. Знал Он и то, что скоро всё — всё это: и учеба, и диплом —останутся позади и станут мне совсем ненужными.

«Господи мой, Господи, Радосте моя, даруй мне, да возрадуется о милости Твоей». Даруй мне всю жизнь радоваться о милости Твоей: и при падении, и при восстании, при всех душевных и телесных недугах. Сама жизнь, данная человеку, не чудо ли? Не радость ли? Ее могло не быть. Но Ты, Господи, вызвал ее из небытия и дал возможность жить, жить вечно, бесконечно, любить Тебя и радоваться о милости Твоей.

Слава Святей, и Единосущней, и Животворящей, и Нераздельней Троице всегда, ныне и присно, и во веки веков! Аминь.

Счастье в Боге

Господи Боже мой, яко благ и Человеколюбец,
многие милости сотворил ecu со мной, яже не чаях видети,
и что воздам Твоей благости, Господи мой, Господи…

Псалтырь. Молитва после седьмой кафизмы

Ладожскому озеру

Пусть волны твои бурные, шумят,
Пусть чайки, поднимаясь над волнами,
Душе напоминают, крыльями блестя:
Господь Всесильный всюду, вечно с нами.

И берега твои, и остров Валаам,
И все, что счастьем душу наполняет,
Пускай всегда напоминает нам,
Что радость без конца нас ожидает.

Что радость на земле лишь разрушает грех,
Что больно лишь тогда, когда нас совесть обличает,
Что если будем видеть ангелов во всех,
То рай в душе еще при жизни здешней засияет.

Пять лет жизни и работы во Всеволожском лесхозе — это время, в которое не было ни единой скорби. Была одна радость в Боге. Это была пустыня духовная со всей ее радостью. Работа в лесу, хотя и среди людей, этому не мешала. Когда-то, девочкой, читая «Жития святых», я не верила, что человек может так мало есть, так мало спать, терпеть холод и голод. Тут впервые поняла, что Любовь Божия к человеку и ответная любовь человека к Богу стирает ощутимость всех земных потребностей, и благодать Божия, «вся врачующая и оскудевающая восполняющая», любые земные лишения покрывает собою, делает их радостными, желанными, потому что они ради Бога, как наша ничтожная, крохотная жертва Ему.

15 сентября 1954 года, начало самостоятельной жизни, — устроилась на лесопитомник во Всеволожском лесхозе. Это пригородная зона Ленинграда, зеленое кольцо в 50 километров вокруг города. Комната, которую обещали дать мне, была еще заперта. Из нее были не вывезены вещи тех людей, что работали до меня. Я пока ночевала в конторе на скамейке. Работала с восьми утра до пяти вечера и сразу же в пять часов садилась на электричку и ехала в город, в церковь, к вечерней службе. Тут во Всеволожской был храм, но пока в нем служили вечером только на праздники и в воскресные дни. Мне же этого было мало. Какая-то очень сильная потребность была — ежедневно побывать в церкви. Вечером, после службы, когда возвращалась на Всеволожскую, шел четырнадцатый трамвай до станции «Пискаревка», в те времена еще по полям. А над полями самое высокое было только одно двухэтажное здание — бывшая наша начальная школа. Я глядела в окно: там, рядом со школой, наш маленький домик, хотя и вдали и не видно. Там мама приготовила обед, пришел папа с работы и сестра пришла. Нечего скрывать, земные уюты затрагивали душу…

Я еду в лесопитомник и буду ночевать на скамейке в конторе, и никаких обедов у меня нет. Мне нельзя сейчас заходить к родным, нельзя ни в коем случае, иначе все, к чему я так стремилась, рухнет. Начнут заставлять жить в семье. Я ехала в милую Всеволожскую и ночевала в конторе на скамейке.

Через месяц комнатку освободили. Плотник в лесхозе сколотил мне из досок стол, полочки к нему приделала сама. Привезли железную кровать из лесхоза, наложили досок. Дали сена в лесопитомнике набить матрасник. Дали одну табуретку. Для отопления привезли тонну торфа. Дали кусок голубых обоев. Его хватило оклеить только половину комнаты, вторая половина долго оставалась со старыми обоями.

Уезжала из дома даже без иконочки. Только отец Владимир благословил маленькой иконочкой «Знамение Божией Матери». Много позже бабушки, духовные дочери отца Владимира, подарили мне икону Спасителя Благословляющего в киоте и в ризе. Зажгла я лампадочку, и так хорошо в комнатке стало, будто бы в рай попала. И работа по душе, и церковь рядом. Колокола зазвонят в субботу — дома солнышко, и душа полна радости и благодарения Богу.

Но вот пришли и искушения. Ездила сдавать семена лесокультур в ЦНИИЛХ, чтобы проверить их на всхожесть. И пристали ко мне «сваты»: заведующая отдела кадров взялась сватать меня за бывшего у нас в академии преподавателя по мелиорации. Он работал в ЦНИЛХе, был сыном погибшего в заключении священника, защитил кандидатскую диссертацию. Узнали об этом родители моей покойной подруги Нади, ругали меня, назвали эгоисткой за то, что я отказываюсь от замужества.

А тут еще новость: предлагают учиться в аспирантуре в ЦНИЛХе — тоже отказалась. Они позвонили моей маме (папа был в командировке). Мама очень возмущалась моим отказом учиться в аспирантуре. Когда приехал папа, пожаловалась ему. Папа мне сказал: «Я всегда тебя считал умной, а тут ты поступаешь глупо. Люди по блату в ЦНИЛХ в аспирантуру попадают, а тебя тянут и ты отказываешься».

Можно ли променять уединение с Богом, радость молитвы и духовную свободу, можно ли променять любовь к Спасителю нашему на что-нибудь земное, совсем не нужное? Я от всего предложенного мне отказалась, потому что душа к этому не стремилась, все предложенное мне казалось таким далеким и не нужным мне.

До войны у нас не было уже никаких монастырей, их закрыли, разорили. После войны остались только Псково-Печерский монастырь и уцелевшие на территории Эстонии Пюхтицы. Мне так хотелось побывать в монастыре! Я никогда не видела монахов. Подходили ноябрьские советские праздники, 7 и 8 ноября, — дни, свободные от работы. Решила просить директора лесхоза дать мне за свой счет 6 и 9 ноября. Рассчитывала так: 6 ноября приеду в Псково-Печерский монастырь, 9 ноября мне на обратный путь, а 7-го и 8-го побуду в монастыре.

После смерти батюшки Бориса наши прихожане многие туда ездили к старцу Симеону. Теперь у меня свобода — мама не узнает, что ездила в монастырь. Директор был добрый, заявление мое подписал, но в бухгалтерию не велел его сдавать. Сказал, что я только в сентябре начала работать, что у меня и так мало средств, зачем высчитывать с меня гроши за два дня; так пройдет.

Поехала не одна, ехали еще несколько человек, духовные дети покойного отца Бориса. Так мне было лучше: и дорогу не нужно искать, и ночлег тоже не искала, шла, куда вели. Ночевали у местной женщины, напротив монастыря. Так все было ново! В полутьме одна из паломниц читала вечерние молитвы, все остальные тихо молились. Потом постелили на полу, и все легли на пол в полной тишине, никаких разговоров.

Это было осенью 1954 года. Тогда не было неофитов, никто никого не учил и не выделялся. Утром пошли к службе.

До чего же мне понравилось монашеское пение с канонархом! После службы пошли к старенькому отцу Симеону, который, как говорили, двадцать лет прожил в затворе. Я всех стеснялась, боялась. Там, в помещении перед кельей отца Симеона, мать Екатерина всех угощала чаем и монастырским супом.

Меня взяли мыть посуду, что доставило мне большую радость. После трапезы все по-одному, поочередно шли к отцу Симеону со своими скорбями и вопросами. Подошла и моя очередь. Вошла. Келья узенькая и длинная, в конце с окошечком на Успенский собор. На коечке сидел старец небольшого роста, совершенно седой, с веселыми, живыми глазами. Я встала пред ним на колени, взяла благословение, а что говорить — не знаю. Ни скорбей, ни вопросов у меня не было. Сказала: «Батюшка, у меня такая радость: и комнатку мне дали, и церковь у нас близко, и на лесопитомнике мне работать нравится!». Он весело взглянул на меня и сказал: «Вот и хорошо, я хоть с тобой отдохну, а то все приходят ко мне и только сопли распускают». Отец Симеон был очень простой. «Сопли распускают» — это означало, что приходящие плачут. Мне было тогда 26 лет. Батюшка сказал, что в 26 лет он поступил в монастырь, а теперь ему 86 лет. Много говорил мне в отношении моей жизни, что после сбылось. Он даже сон свой мне рассказал. Было легко и светло на душе. Уж больно молод душой был этот 86-летний старец. Умер он в 92 года.

Я приехала в монастырь не в платочке, а просто в шапочке шерстяной и с большой косой. В нашем храме у отца Бориса как-то не принято было в платочках ходить. В платках ходили только старые люди, и то не все. Когда мы беседовали, старец подивился, что у меня длинная коса, поправил шапочку и сказал: «Какая шапочка, как у молодушки». Эти слова меня так задели за душу. Я подумала, что он мне предсказывает, что я буду «молодушкой». Ушла в храм. В Успенском храме в центре — большой древний образ Успения Божией Матери. С левой стороны от этого Образа — Образ Нерукотворный Спасителя Христа, такой чудесный, такие дивные очи у Спасителя. И два дня в монастыре я все вымаливала у этого Образа Спасителя, чтобы не быть мне «молодушкой», вся душа выворачивалась. Когда я об этом сказал старцу, он удивился и сказал: «Да я и не думал о замужестве, я просто так сказал, что шапочка у тебя, как у молодушки».

8 ноября вечером пришла к старцу за благословением, так как 9-го утром мне нужно было уезжать. Вошла в келию, стою у дверей, а батюшка у окошечка в противоположном конце келии, что-то ищет на подоконничке. Говорит: «Вот я тебе сейчас хорошего жениха дам». Я даже в ужас пришла. Мысль толкнула — даст иконочку какого-нибудь святого, такое имя будет моего жениха. А я не хочу! Я не хочу никакого жениха, ни даже самого хорошего. Старец стоит спиной ко мне у окошка и говорит: «А что ты там так испугалась? Жених-то какой хороший!» Опять молю в душе Бога, что не хочу никакого «хорошего» — не нужно мне женихов. Старец подходит ко мне и благословляет меня иконочкой Спасителя. Весь страх обратился в радость. Все! Теперь ни один сват ко мне не пристанет. Это благословение мне на всю земную жизнь. Эта иконочка и теперь, в старости, у меня под подушкой лежит, и так будет до смерти.

Как я радовалась начавшейся новой жизни, какая счастливая была! Как-то раз на эту тему говорили мы с моей сестрой, оставшейся в семье с родителями и работавшей в городе в проектном институте. Она удивилась и с иронией сказала: «И в чем же это твое счастье? Что-то я его не вижу». И потом добавила: «Другие бы взвыли от этакого счастья!» Я промолчала. Что объяснишь тому, кто сам не пережил счастья в Боге, в уединении, в молитве? И зачем объяснять?

В лесопитомнике работали женщины. Некоторые из них были вдовами, потеряли мужей в войну. У всех были дети. Жили все бедно, кое-как перебивались. Мне хотелось позаниматься с их детьми. Вначале стала учить их петь детские песни. Потом стали мы готовиться к Рождеству Христову, учили стихи рождественские, что было для всех ново. Это было начало 1955 года.

Елка у нас была хорошая. Папа привез мне гирлянду из цветных электролампочек. Приехала и моя сестра, и все мамаши детей лесопитомника пришли на праздник. В мою комнатку они все не поместились, стулья расставили у входа, в коридоре, а сцена было под елкой в комнатке. Вспоминаю, как первым вышел Сашка Божин (мой первый крестник) и начал декламировать:

На волнах голубого эфира
Родилась на Востоке звезда,
Дивный светоч спасения мира,
Не сиявший еще никогда.

Над пастушьей пещерой убогой
Засияла впервые она —
Отражение юного Бога,
Пробудившего землю от сна…

и т.д.

Мальчик читал, а папа мой морщился, переживал.

Потом, после «елки», сказал: «Еля, тебя же посадить могут, чему учишь детей?» А так-то папа был рад елке и детям моим гостинцев привез.

Кончилась «елка», родные мои в город уехали, дети и их родители ушли в свои комнатки, осталась я одна… И вдруг поняла — это не мое призвание, не мой удел. Когда я еще только начинала работать в лесопитомнике, думала: придет лето, пусть ко мне на дачу приезжают отдохнуть кто захочет из знакомых из города. Теперь же почувствовала: и елка — радость хороша, и дети хорошие, но радостней всего быть наедине с Богом, в молитве, в полном молчании.

В комнате, наряженная в цветную гирлянду, еще стояла елочка, а мне так хорошо стало, когда осталась одна на коленях пред Образом Спасителя, — ничего и нигде мне больше не нужно…

Время шло. Через год, в ноябре, дали мне месячный отпуск, уехала в женский монастырь в Пюхтицы. Собиралась остаться, но не приняли, так как не работала летом на полевых работах. Да и прописку в монастырь в те времена трудно было получить — тормозили и местные власти, и милиция.

Наступила зима. Меня с лесопитомника перевели в лесхоз. На простор наших чудесных северных лесов выезжали на лыжах. После выполненной работы часто долго приходилось ждать поезда на полустанке. Уходила недалеко в лес и переживала все то же беспредельное счастье в молитве пред Богом.

Отпало желание ездить домой к родным, даже к отцу Владимиру без надобности большой перестала ездить. С Богом тихо и радостно. С Богом лучше всего! И ничто в целом мире не заменит этого счастья.

В нашем храме на Всеволожской настоятель отец Николай пригласил меня на клирос. Стала потихоньку учиться петь и читать. На работе же меня назначили заместителем председателя нашего избирательного участка, который помещался в нашем лесхозе. В те года нужно было избирателям приходить в красный уголок с паспортом и отмечаться, что они существуют и придут голосовать.

В красном уголке мы по очереди должны были дежурить целый месяц. Я просила меня назначить самой первой, мне так удобно. В начале-то месяца сидишь целый вечер и ни одного человека нет, никто не приходит. Мне это на руку. Сижу целый вечер одна-одинешенька, кафизмы и акафисты читаю, а никто этого и не знает.

В доме на лесопитомнике рядом со мной через кухню жила рабочая с нашего питомника — Зина Малькова с тремя девочками. Мужа у нее убили в войну, когда она еще последней девочкой беременная была. Хорошая была эта Зина. Ей тогда было 40 лет. С детьми своими она была, как старшая подруга. Жили они трудно, но очень дружно. Она прирабатывала тем, что людям шила. И меня она шить и кроить научила. Первой моей работой был халатик для нищей бабушки, что у церкви стояла. Потом мне пришлось хитончик для двух послушниц из Пюхтиц шить. Мне это занятие очень нравилось.

И вот вижу я сон: какой-то дивный старичок идет ко мне. Я обрадовалась и говорю ему: «Мне так хорошо! Вот так бы и сидела бы в своей комнатке и шила бы во все свободное от работы время, и пела бы Херувимскую». А он мне ответил: «Этого мало!» И дальше стал что-то говорить страшное о борьбе с духами злобы поднебесной, но я ничего не запомнила и… проснулась.

Пришла в наш храм и вдруг, взглянув на иконочку Преподобного Сергия, узнала того старичка, что приходил ко мне во сне.

Летом мы с сестрой ездили в Псково-Печерский монастырь на одну неделю, на покосе им помогать. День празднования Преподобного Сергия — 18 июля — застал меня в Печорах. Всю всенощную проплакала у иконочки Преподобного. Совесть упрекала меня за то, что не съезжу в Троице — Сергиеву Лавру к его святым мощам. Мне как-то ехать туда все не хотелось, так как это — город. Любила тихие уголки, где кругом леса и поля. Город меня отталкивал, а совесть мучила.

В Псково-Печорском монастыре в то время жили пять старцев Валаамских. Они приехали из Финляндии, просили отдать Церкви Валаамский монастырь, но советская власть в этом им отказала. Тогда монахи остались в Печорах. Самым старшим из них был старец-схимник Михаил. Он болел, и к нему людей почти не допускали. Я решила написать ему в записочке о своих стремлениях, исканиях души. Постучала в келью и отдала послушнику Николаю свою записочку. Через некоторое время он вышел и сказал: «Старец ответил: пусть ваша комната станет вашей пустыней».

С радостью восприняла эти слова, так как и раньше в Пюхтицах отец Петр говорил мне о пустыне (не внешней, а о внутренней), с этим благословением и уехала домой.

И вот что могу сказать: в наше трудное время жить, как в пустыне, удобнее всего в миру, конечно, когда есть отдельное жилье, одному в комнате. В миру никто ничего не понимает в духовной жизни, а потому никто и не наблюдает, что ты ешь, что ты пьешь, сколько спишь, когда и как молишься. Миру до этого совершенно никакого дела нет. Нужно только на все иметь благословение старца. Если возникнут вопросы — спрашивать его. А больше пусть никто и ничего о твоей жизни не знает. Когда в будущем начала в храме работать, сразу жизнь в уединении стала сложнее. Церковные люди все подмечают, выпытывают, завидуют. Тут жизнь свою куда сложнее прятать.

Прошел еще год. Снова собиралась ехать в очередной отпуск. Спрашиваю отца Владимира, куда благословит поехать, в какой монастырь? Он ответил: «Еля, куда хотите! Только вот я бы советовал вам съездить в Троице-Сергиеву Лавру, хоть на пару дней, к мощам Преподобного Сергия. Меня в Москву в командировку посылали по делам архитектуры. Выбрал время, до Лавры доехал, и такие светлые чувства испытал у Раки Преподобного Сергия — печальника Земли Русской. Съездите, очень там хорошо!»

Что ж, думаю, поеду. Тем более и меня как-то совесть беспокоила, что до сих пор не съездила к мощам Преподобного Сергия. Вспомнила, как Юрий Милославский брал благословение у Преподобного Сергия, как молился у его святой Раки. На древней Руси на всякое благое дело всегда люди русские брали благословение у Преподобного Сергия, к «Святой Троице» шли пешком.

Взяла билет до Москвы, поехала денька на два. Приехала. Никого не знаю. Нет и гостиницы при монастыре, где можно было бы переночевать. Пришла на исповедь в подвальное помещение Успенского собора. Там в центре был алтарь храма, с престолом «Всем святым, в Земли Российской просиявшим». Иеромонах, проводивший общую исповедь, так хорошо говорил о покаянии, как я еще никогда не слышала. В Псково-Печерском монастыре монахи общую исповедь просто по книжечке читали, а тут говорят так хорошо, понятно, глубоко.

Днем можно из Лавры никуда не уходить. Весь день служат молебны с акафистом Преподобному Сергию у его святых мощей. Петь можно на молебнах всем, кто захочет. И напевы-то такие красивые, не то что наши, питерские!

Отстояла вечернюю службу, а где ночевать — не знаю. Выхожу в притвор Трапезного храма. Там стоит старушка, вся сгорбленная, опирается на палочку и говорит: «Кому нужен ночлег?» Я обрадовалась, сказала, что мне нужен ночлег. Подождала старушка. Больше к ней никто не подошел. Тогда в Лавру еще мало народа ездило. Это было 9 декабря 1958 года, в канун празднования иконе Божией Матери «Знамение». Бабушка сказала строго: «Идем!» И я пошла за ней. Она вышла из Лавры, пошла направо, вдоль Лаврской стены; идет, не оглядывается. Иду за ней сзади. Безлюдно. Мне даже страшно стало. Завернули налево, вдоль замерзшего пруда пошли и пришли в маленький домик. Матушка полдомика занимала (кухня и комнатка у нее были). В комнатке пусто. В одном углу железная кровать с каким-то тряпьем, там спала сама матушка. В заднем закутке комнаты — куча матрасов и ветхих одеял — это для ночлежников. За ночлег матушка брала 50 копеек (тогда 1 килограмм хлеба стоил 14 копеек). Постелила на полу, переночевала. Матушка сама вставала рано, всегда ходила к братскому молебну, что служили в половине шестого утра. Матушка и всех богомольцев поднимала в 5 часов утра и велела идти в Лавру. Она всегда боялась проспать, подводила часы. Был случай, когда мы явились к Преподобному полпятого. Целый час стоять на морозе тяжело. Милиционер, охранявший музей, разрешил нам в его каморке погреться до открытия храма. В те времена на территории Лавры жили еще мирские люди, не все здания были отданы Лавре, поэтому ворота в Лавру не запирались и вахтеров в воротах не было.

На другой день опять пошла я утром после братского молебна слушать общую исповедь. В этот день общую исповедь читал другой батюшка, но говорил он так, что плакали люди. У меня возникло желание всей душой раскрыться в Лавре, как-то высказаться. Пошла я в Троицкий собор к Сергию Преподобному, взяла тетрадку с собой и прямо там, в храме, при свете свечей писала все, что было на душе. А было там желание жизни, о какой у святых отцов Церкви читала. Просила Сергия Преподобного помочь мне, и слово дала, что, кого он пришлет завтра на общую исповедь, я к тому батюшке подойду, тому и тетрадочку свою отдам со всем вытекающим из «Добротолюбия», чтоб по этим выпискам батюшка понял, что у меня в душе и чего я ищу.

В глубине души мне больше понравился батюшка тот, который проводил исповедь в первый день моего приезда. Пришла на общую исповедь на следующий день, а там читает молитвы тот батюшка, который был на второй день и мне меньше понравился. Поняла, что мне нужно подчиниться не своим желаниям: кого послал Преподобный Сергий, к тому и нужно подойти. Так и сделала. Подошла к батюшке, стала говорить. Он послушал и говорит: «Детка, народу-то очень много, задерживаться долго нельзя. Ты мне написала бы все лучше». Я говорю: «Да я уже все написала» — и подала ему свою тетрадь и огромную записку. Батюшка попросил: «А ты за меня помолись. Я прочитаю и тетрадочку тебе верну». Отвечаю: «Я не знаю, как вас звать?» «Игумен Тихон», — ответил он.

Вместо двух дней пробыла в Лавре две недели. Уезжала 22 декабря, в день празднования иконе Божией Матери «Нечаянная радость». И у меня была тоже нечаянная радость на душе. Отец Тихон отдал мне тетрадочку. Она была аккуратно свернута в чистую бумагу и перевязана тонкой голубой тесемочкой. Эта тесемочка и сейчас лежит у меня в Евангелии. Когда раскрыла свою тетрадочку, то удивлению моему не было конца: в тетрадочке лежала точно такая же иконочка Преподобного Сергия, как у нас на Всеволожской в храме, та самая, глядя на которую, я узнала в старичке, говорившем со мной во сне, Преподобного Сергия.

В отношении того, что мне хотелось бы бросить работу и уйти служить в храм где-нибудь в глуши, отец Тихон сказал: «У вас там в миру есть духовный отец, благословить должен он. Если Богу будет угодно, он благословит, а я этого сделать не могу. Молитесь, просите у Бога».

Вернулась домой в свою комнатку на лесопитомнике и до конца отпуска никуда не ходила и к родным не ездила.

Из Троице-Сергиевой Лавры я унесла большую радость: отец Тихон всей душой сочувствовал моим душевным запросам. Вернувшись домой, я стала записывать в тетрадочку все свои переживания, мысли и радости, надеясь, что, когда поеду в Лавру, все это отдам прочитать Батюшке.

Вновь в Троице-Сергиеву Лавру поехала весной 1959 года и находилась там с четвертой недели Великого поста до Святой Пасхи. Ночевала опять у матушки Серафимы.

На шестой неделе Поста отец Тихон пришел к матушке Серафиме пособоровать своих духовных детей из Москвы (они у нее в домике собирались). Матушка стала просить, чтобы отец Тихон и меня со всеми пособоровал. Это был для меня такой великий праздник! С отцом Тихоном пришел из Лавры дьякон Наум. Он помогал батюшке: читал Апостольские чтения. Матушка очень хвалила отца Наума, говорила, что он «далеко пойдет». После соборования мы все вместе пили чай у матушки. Отец Тихон подал мне три маслины. Много лет утекло с тех пор, а косточки от этих маслин у меня до сих пор целы! Так Лавра становилась для меня родной.

День Святой Пасхи был таким дивным! Весь день перезвоны колоколов лаврских, такие веселые на высокой-высокой колокольне.

В Лавре безвыходно находилась больше суток. В шесть часов вечера в Великую субботу началась исповедь, в половине двенадцатого ночи заутреня и затем обедня, в 7 часов утра — вторая обедня, и в 10 часов — третья. С 6 до 7 утра немножко на улице в Лаврском садике на скамейке полежала, да заснуть трудно: скамейка очень узкая и холодно.

В 10 часов утра обедню служил отец Тихон и своих духовных детей причастил Святым Таинством, и меня тоже причастил.

Какая легкость! Не нужно думать ни о куличах и пасхах, ни о чем житейском, полная духовная радость и никаких житейских забот! Шла по дорожке и нашла очень вкусную сдобную лепешку, подобрала и съела — вот и разговелась. Кто-то в карман засунул красное яичко.

В Святой вторник нужно было уже уезжать. Подошла к отцу Тихону в исповедальне, а он мне подарил маленькую баночку кетовой икры (видно, кто-то ему дал). После этой Святой Пасхи 1959 года я уже никогда и никуда не хотела ехать в отпуск, кроме Троице-Сергиевой Лавры.

Хочу немного рассказать о матушке, к которой я попала на ночлег.

Ее в постриге звали Серафимой, ей тогда было 72 года. Матушка родилась и выросла на севере, в Архангельской области, где даже картошку не сажали в те времена. Родилась в крестьянской семье. Она говорила: «Всех с детства к труду приучали. Сестры мои работали по хозяйству, а я сяду к окну и все на дорогу гляжу, не идет ли какой странник. И дороги эти все меня куда-то манили. Стала я проситься в монастырь. Вначале родители не хотели отпускать в монастырь, а потом решили: пусть идет, все равно от нее в хозяйстве толку нет, ростом маленькая, слабенькая. В монастыре меня определили на кухню помогать. Так я и была на этом послушании много лет, до тех пор пока советская власть монастырь не закрыла. Нас всех арестовали и с севера в город Саратов в тюрьму увезли. В монастыре-то я себя хорошо чувствовала. Ели мы там в основном рыбу, у моря жили. В монастыре был свой ледник. Там и в летнее время рыба на льду лежала. Бывало, пошлют меня в ледник за рыбой, побегу из кухни, где работала босиком, в ледник и на лед тоже босиком. Хорошо себя чувствовала, не простужалась. Все радовалась в монастыре.

Бог был милостив ко мне и в тюрьме. И там хорошо мне было! Ни на какие тяжелые работы меня не отправляли. И тут тоже помогала в столовой. Так и прошло время. После войны амнистия — всех монастырских отпустили. У меня к тому времени никого родных не осталось, кроме племянницы в Ленинграде. И денег у меня тоже не было. Когда нас отпустили, Троице-Сергиева Лавра уже открылась, я к Преподобному Сергию и приехала. Все у его Святых мощей молилась. Потом написала племяннице: «Помоги мне хотя бы маленькую комнатку в какой-нибудь хибарке купить, чтобы жить при монастыре. Она мне помогла. Вот живу и радуюсь, что у Сергия Преподобного живу».

Матушка ежедневно ходила в храм. Утром стояла на братском молебне и полунощницу, маленькая, совсем сгорбленная, опираясь на палку. Когда после братского молебна приложатся к Святым мощам все монахи и семинаристы, после последнего семинариста самая первая пойдет матушка, всех растолкает, но подойдет, пока крышку раки не закрыли, чтобы к Преподобному приложиться. Потом она стояла раннюю обедню, после ранней уходила домой. Вечером опять стояла все службы до конца, брала с собой тех, кому негде переночевать. Пенсии у нее не было. Матушка жила тем, что ей платили ночлежники. И так ежедневно, все годы до смерти она ходила в храм.

Умерла матушка Серафима в 1962 году. Пришла утром к Преподобному Сергию, помолилась, приложилась к Святым мощам и вдруг там, в Троицком Соборе, потеряла сознание. В то время у нее жила одна богомолка, Ксения. Она раздобыла где-то большие сани, увезла тело матушки из Лавры домой; потом ее похоронили на общем кладбище.

Светлые, незабываемые дни: вернулась я из Лавры и ни о чем не думала, как только об одном, как бы только Богу послужить.

«Господи, пред Тобою все желание мое, и воздыхание мое от Тебе не утаится» (Пс. 37:10).

«Даст ти Господь по сердцу твоему, и весь совет твой исполнит» (Пс. 19, ст. 5). Когда отец Николай благословлял меня читать шестопсалмие или кафизмы в церкви на утрени, я эти слова псалмов как-то особенно чувствовала, они были мои, как из моей души, близкие мне. На работе-то я продолжала работать, но было чувство в душе такое, что последнее лето работаю в моих лесах. Как-то шла вдоль старых карьеров, где раньше торф добывали. Там вырос шиповник и так мило расцвел. Я взяла и поцеловала его розовый цветочек, говорю: «Прости, прощаюсь с вами».

Если случалось ночью проснуться, молилась, отвернув часы-будильник обратной стороной, чтобы время не мешало. Прошло лето. 2 сентября все прошедшие годы ездила к родным моей покойной подруги Нади — это день ее смерти. И теперь поехала в город, ночевала у родителей Нади, а утром поехала в Преображенский собор, где служил литургию отец Владимир. Перед службой отдала ему свою большую записку.

После службы он вышел из алтаря через северную дверь, радостный, какой-то просветленный, и сказал: «Еля, пришло время, далее стоять на месте нельзя, нужно двигаться вперед. Я вас благословляю. Ищите глухое местечко, храм, и поезжайте с Богом». Я так ждала этого благословения! И наконец получила его — через 11 лет после смерти Нади, 3 сентября 1959 года.

В лесопитомнике у меня был большой огород с картошкой. Каждую зиму через две недели возила картошку родным. Теперь же мне нужно было освободиться от картошки, переправить весь урожай к ним сразу. Ничего никому не говорила, выкопала картошку, получилось 12 мешков. Осенью с лесопитомника посадочный материал отправляли в город на грузовых машинах. Договорились, что на дно кузова положу мешки с картошкой, а сверху посадочный материал. Села с шофером в кабину и привезла весь урожай домой родным. Они ничего не заподозрили. Хороший урожай — вот и привезла много.

У меня оставалось две недели отпуска. Попросила директора дать мне отпуск со 2 по 15 октября. Решила, что нужно еще в Лавре у Преподобного Сергия благословение взять, тем более 8 октября — это день прославления Преподобного Сергия Радонежского.

Когда человек всей душой ищет любви Божией — появляется в душе желание всего совлечься, что мешает этому. Так Сергий Преподобный после смерти своих родителей все, что оставалось, отдал неимущим и ушел в пустыню. Так же поступил юноша-грек уже в нашем XX веке: после смерти родителей все имущество раздал бедным, оставил принадлежавший ему большой магазин служащим в нем, а сам пришел в Святую Гору Афонскую в Новый скит. Неподалеку от скита жил пять лет под руководством старца. Старец постриг его и дал имя — Серафим. Он стал пустынником высоко на горе Афон, где и человека не встретишь. Эти поступки так естественны. Душа как бы хочет показать Господу, что ей ничего в мире не нужно, только бы восстановить ту близость с Богом, которая была потеряна когда-то в Раю. Человек пред Богом весь открывается: «Ничего мне не надо, лишь бы быть с Тобой, Господи». Так было, есть и будет. Все вещественное становится ненужным. Что ждет впереди: холод ли, голод ли, — об этом тогда и не мыслит человек. Желание одно — чтобы Господь увидел искренность души, идущей к Нему.

Я к Тебе подъемлю руки,
Сердце в жертву приношу
И, терпя земные муки,
Блага райского прошу.

Два раза в жизни такое состояние бывает у человека, всей душой желающего быть вечно с Богом.

Первый раз — это когда у человека еще вся жизнь впереди и так хочется ее всю, без остатка отдать в волю Божию. Это — юность, внутреннее горение пред Богом. Тогда приходит желание — все лишнее отдать, оставить себе только самое необходимое для телесной жизни.

То же самое бывает у человека в старости, когда он вот-вот ожидает перехода своего в вечность. Тут состояние еще напряженней, потому что то, что не доделал, после смерти не исправишь. Время течет быстро, уходит, его не удержишь. И так же, как в юности, хочется совлечься всего материального.

В послевоенные годы ректором духовных школ в Ленинграде был Владыко Роман. Он заболел, очень тяжело болел. В этой болезни он так ждал своего перехода в вечность, что все, что имел, раздал. Один сатиновый подрясник у него остался. И вдруг Господь послал ему выздоровление. Да еще его послали архиереем в Курско-Белгородскую епархию. Но и там он даже нижнего белья имел только две смены: одна — на нем, другая —в стирке. Ни за что не давал лишнюю смену белья купить. Деньги шли на нуждающихся. Так старость ждет Господа. Это ожидание ежедневное, человек уже явно чувствует, как говорил Преподобный Серафим: «Душой-то я как вчера родился, а телом совсем мертв».

2 октября 1959 года. Еду поездом в Москву. Леса, леса наши милые окружают наш поезд. Среди голых берез и осин выделяются могучие темные ели. Идет первый осенний снег и засыпает лапы елок. Дороги белеют, трава жухлая еще стоит и на ней снега не видно, он проваливается между сухими стеблями растений. Маленькие домики на полустанках.

А в купе со мной совсем молоденькая девчонка-сибирячка. Приезжала в наш город навестить любимого семинариста, учащегося в духовной школе. Она все время щебечет. Ее удивляет, что в нашем городе мало кушают, что она постоянно голодная здесь, что «там у нас, в Сибири, мы наедимся так, что дохнуть трудно, но зато уж после всенощной голодными ложимся спать, ни крохи не кушаем. Потушим свет, лежим. Перед Образами лампадочки горят. Мы тихонечко разговариваем, так хорошо-хорошо нам!».

Она ехала домой, но в Москве тоже захотела сделать остановку и заехать в Троице-Сергиеву Лавру.

Вот я и в Лавре. Умудрилась как-то отцу Тихону тетрадочку передать со всеми своими записями всего произошедшего со мной. 7 октября, в день Святой первомученицы Феклы пришла на исповедь. Батюшка сказал: «Все прочитал. Тебя отец Владимир благословил, и я благословляю. Работу сейчас не бросай. Возьми отпуск дней на десять, найди церковный приход, где действительно нужен человек, тогда только можно уволиться с работы в лесхозе. А уедешь — решительно никому не пиши писем».

Вечером 7 октября началось праздничное всенощное бдение Преподобному Сергию. Народу в Лавре тьма-тьмущая! Всю ночь в трапезном храме читали правило ко Святому Причащению, пели акафисты. Я нашла себе укромный уголок между Успенским собором и усыпальницей Годуновых и осталась там на ночь. Благословение получено, но что впереди? Как сложатся обстоятельства? Господи, помоги мне!

Шел небольшой снег, покрывал Лаврские дорожки и тряпку, которую положила под колени.

В Лавре пробыла до Покрова Пресвятой Богородицы и вернулась на свою Всеволожскую, в свою комнату на лесопитомнике. Принялась за работу.

Приехала как-то ко мне по делу сестра с ночлегом. Я, как всегда, устроила ее на кровати, а себе постелила на плите. Поговорили по делу, а потом сказала я, что, наконец, получила благословение уйти работать в храм. И тут сестра начала плакать! Ткнулась лицом в подушку на кровати и так плакала, что плечи у нее вздрагивали. Искушения начались!.. Но в тот момент в душе у меня было тихо, никаких колебаний не было. Сестра тогда была духовно настроенной, родителям до времени ничего не скажет. В этом я была уверена.

К нашему лесхозу принадлежал участок леса дачи обкома партии. Наши лесники должны были сделать рубки прочистки и прореживания в лесу этой дачи. Иду к лесникам. Мокроватый снег покрыл все деревья. Такая красота — как в сказке «Царство Берендея»! Лесники снимают шапки, кричат: «Еля Федоровна, у нас все в порядке, принимайте работу! К обеду все закончили». Я тоже делаю веселый вид, а в душе-то все- таки мне нелегко. Еще никто не знает, что я скоро уйду, уволюсь.

Лесники и объездчики в те времена были такими добрыми и хорошими тружениками. Оклады у них были очень маленькие, но они за деньгами не гнались. Мы в те времена даже слова «бизнес» не знали. У каждого кордона лесника 15 соток хорошей земли. Кроме картофеля и овощей они выращивали крупносортную землянику и возили в город на продажу. На жизнь хватало, и все были довольны. У каждого лесника была корова, куры.

Лесники любили природу. Я многому от них научилась. Иногда зимой мы на лыжах шли по следу волка, гнавшегося за зайцем. Умный заяц так здорово путал свои следы, делал скачок вверх и в сторонку на большом расстоянии. И там его след начинался заново, в обратную сторону. Приходилось распутывать и следы людей, воровавших лес в лесопарковой зоне. Нас, конечно, в академии этому не учили, этому пришлось учиться у лесников.

Они знали, что я верующая, делились своими переживаниями. Подспудно все они верили в Бога.

Был у нас один лесник в самом отдаленном обходе у Ладожского озера. Мы звали его Робинзоном. Это был пожилой человек. Детей он уже вырастил. Жена и дети остались в поселке, а он жил один, далеко на кордоне, прямо на берегу Ладожского озера. У него были козы. Они паслись в лесу одни. Когда он приносил козам пойло в кастрюле, то не подзывал их криком, а просто хлопал крышкой по кастрюле — и они к нему бежали. Когда мы ездили в этот дальний обход на грузовой машине (другой у нас не было), то захватывали для лесника муку, хлеб и растительное масло. Он жил огородом и рыбой из озера. В те года озеро было чистое-чистое, никакой грязи в него не спускали, брось монетку — и видно, как она на дно ляжет. Когда мы плавали в лодке с Робинзоном, проверяли мрежи, он говорил: «Умойся прямо из озера и водички прямо из озера попей».

Быстро пролетел октябрь. С 1 по 10 ноября взяла на работе десять дней за свой счет, как благословил отец Тихон в Лавре. Мне говорила одна прихожанка нашего храма, что очень трудно в церквах Новгородской области, нет псаломщиков, некому петь и читать. Говорила, что там очень хороший архиерей — владыка Сергий (Голубцов). Вот туда, в Новгород, и решила поехать.

Приехала туда 2 ноября. Тогда в Новгороде служили только в одной церкви — Святителя Николая чудотворца. Пришла в храм, спросила, где епархия. Домик епархиальный был очень далеко от храма. Мне посоветовали прийти к вечерней службе, сказали, что и владыка придет к ней обязательно.

Пришла к службе вечером, стою. Служба простодневная, поют и читают прямо на солее. Видела, как в боковую дверь с северной стороны живо и быстренько вошел монах небольшого роста, начал со всеми петь, а потом читал каноны. Когда служба шла к концу, мне сказали, что монах тот, что со всеми читал и пел, и есть владыка Сергий. Велели мне идти на улицу и ждать его у северной боковой двери. Там епархиальная машина стоит.

Пришла, стою, жду. Выходит простенько одетый владыка: «Это вы меня ждете?» Благословил. «Садитесь в машину». Села. Владыко сел с шофером рядом на переднем месте, я сзади. Поехали. Владыко поворачивается ко мне назад, спрашивает, по какому вопросу я пришла. Я вообще подивилась, что все так просто, и владыка этот такой дружелюбный и простой. Говорит мне: «Ну, хорошо, сейчас приедем и у бабушки с дедушкой в домике за ужином обо всем поговорим».

Великий Новгород, а епархию загнали на самую окраину. Это две обыкновенные избы, оббитые тесом. В первой избе контора, там и келья архиепископа. Во второй избе живут бабушка и дедушка. Это была их собственная изба. Они ее продали епархии и сами в ней остались служить владыке, бабушка стирала, готовила пищу. Дедушка делал все, что владыка попросит: плотничал, пилил и колол дрова, прочие работы выполнял.

Приехали. Меня сразу владыка отправил к бабушке и дедушке, сам ушел к себе в дом, переоделся и тоже к нам пришел. Помолились перед едой, сели кушать. Владыка съел суп со снетками и края тарелки хлебцем обтер так, что тарелка осталась совсем чистой. Выпили по чашке чая просто с сахаром и хлебом. Поблагодарили Господа. Молитвы владыка сам читал. Затем он стал меня спрашивать, почему хочу в храме служить. Я откровенно сказала, что просто хочу Богу служить, буду в храме любую работу делать. Узнал, что у меня высшее образование. Покачал головой: «Да, это трудно. Уполномоченный никак не допустит. Была бы постарше, да из деревни — было бы проще».

И тут я не выдержала: не сказав ни слова, зарыдала. Как-то это само собой получилось. Помню, положила голову на руки на стол, где мы кушали, и плачу. И владыка сам чуть не заплакал. Говорит: «Вот трудное время. И не первая ты тут плачешь у меня. Ну, ничего, успокойся. Вот что мы придумаем! Завтра, 3 ноября, я уеду всенощную служить на Казанскую в деревню и 4-го там обедню буду служить. У них престольный праздник. А 5 ноября — Святого Иакова Боровичского, я поеду в город Боровичи и буду там обедню служить. Ты хочешь в деревню, в глушь, но там тебя скорее заметят. Боровичи — это город. В храме два хора: левый и правый. Там, в левом хоре, и затеряешься между старушек. Пой пока в хоре. Настоятелем там отец Николай. Приедешь в Боровичи завтра и иди сразу к нему домой, скажи: владыка прислал. А я приеду 5 ноября сам ему все скажу».

Дал мне адрес настоятеля храма в центре города Боровичи, благословил на сон грядущий и ушел.

Села я в Новгороде на поезд Новгород — Боровичи, приехала рано утром, нашла дом отца Николая. Открыла мне дверь маленькая сухонькая тетя Люба, старушка, что жила у батюшки и матушки и помогала им по дому. Она приняла меня дружелюбно, сказала, что отец Николай ушел больного причащать. Села я в кухоньке за столик, чаю мне тетя Люба налила, сижу, пью чай. Мимо окошка кто-то прошел. Тетя Люба побежала открывать. «Ой, батюшка Мошенской приехал!»

Вошел батюшка с большущей бородой, сел за этот же столик против меня, грузно сел и грустно спросил, где же отец Николай (отец Николай был еще и местным благочинным), Тетя Люба затарахтела: «Пейте, отец Евгений, чай! Что вы такой грустный?» «Да как мне, тетя Люба, не грустить? Служить не знаю как!.. Я и сам-то еще плохо церковный устав знаю, только месяц практики прошел, а тут этот бывший священник, что за псаломщика был у меня, отказался наотрез читать и петь на клиросе».

Тетя Люба так и всплеснула руками: «Да, батюшка ты мой дорогой, не печалься! Вот тебе псаломщик», — и указала на меня. «Как, вы псаломщик?» Говорю: «Да, хотела бы быть псаломщиком». Батюшка говорил с акцентом псковитян, някующим: «Это ня случайно, тетя Люба, это ня случайно!».

Тут мы с ним разговорились. Он тоже с высшим образованием, окончил Политехнический институт по строительству в городе Порхове. Так трудно было уйти с работы, чтобы служить в храме! Храм-то в Маркове только недавно, уже после войны, открыли. Две печки в нем сложил, еще одну — в сторожке и привез из Порхова матушку с двумя малолетними детьми. И тут вдруг старый священник, который давно отказался служить, но все-таки помогал, читал на клиросе, перестал помогать.

Я сказала, что владыка Сергий хотел оставить меня в Боровичах. Отец Евгений ответил, что поедет прямо к поезду, встретит владыку и объяснит ему свое тяжелое положение.

Потом пришел отец Николай и все мы отправились к всенощной на Казанскую. Храм огромный, после войны отреставрирован. На потолке под куполом чудесная роспись: Явление Матери Божией преподобному Сергию Радонежскому. Пели два хора. Пели так хорошо, слаженно! Перекликались: то обычный правый хор, то левый из старушек. Многие из них были монашками из зaкрытого в Боровичах монастыря. Отец Николай велел мне читать шестопсалмие. Почему-то страшно было! Такой огромный храм, столько народа. Это был мой экзамен. Читала громко, изо всех сил. Забегаю вперед: этот храм через год, во время хрущевских гонений на церковь, был закрыт. В нем решили устроить клуб. Вокруг храма было кладбище, которое не тронули в 1930-е годы, когда в первый раз закрыли храм. А теперь, при Хрущеве, кладбище все сравняли бульдозерами, чтоб оно клубу не мешало.

На следующий день престольный праздник города Боровичи — Святого Иакова Боровичского. Тут и рака с мощами Святого Иакова — отрока. Вечером опять торжественная всенощная.

Ранним утром отец Евгений уехал на вокзал, встречать владыку Сергия, уж очень ему не терпелось выпросить псаломщика. Мы все ушли к службе в храм.

Была торжественная архиерейская служба. А после нее я узнала: владыка Сергий благословил меня ехать в Марково с отцом Евгением.

6 ноября, в день празднования иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радосте», мы рано утром уехали на автобусе до поселка Починная Сопка. Дальше нужно было идти лесом и перелесками двенадцать километров до деревни Марково, где служил отец Евгений. У меня на ногах русские сапоги с калошами. Дорога очень грязная, особенно там, где проходили деревней. Тогда я просто лезла по деревенским изгородям, которые городят, чтобы скот не ушел. У отца Евгения были высокие резиновые сапоги.

Шли мы молча. Я стеснялась о чем-либо говорить. Отец Евгений не старый — лучше молчать. И что-то на душе было не по себе. Где я там буду жить? Он говорил, что у какой-то бабушки 90-летней может меня устроить, а я так люблю одиночество, оно необходимо для молитвы. Впервые стало тяжело на душе: не слишком ли много на себя беру — служить за псаломщика со священником, который сам хорошо церковного устава не знает?

Наконец, поднялись на холм и увидели церковь. Я спросила: «В честь кого престол у вас?» «Престольный праздник у нас в честь иконы Божией Матери Тихвинской», — ответил он. И тут сразу у меня на душе потеплело. Во Всеволожскую я шла, так как видела во сне икону Божией Матери Тихвинской и слышала голос: «Всеволожская». И теперь Ее же благословение будет над первым моим приходом!

Семья батюшки помещалась в крохотной сторожке. Обстановка: одна кровать, стол посередине, несколько табуреток, детская кроватка для Леночки — ей полтора годика. У печки внизу нечто вроде нар, а над ними полка — полати. Тут внизу спала Танечка, ей пять лет. Еще из кухни дверь в маленькую мастерскую, батюшка там столярничал, делал что-нибудь для церкви или переплетал книги. Там был только святой угол — несколько икон и верстак. Чтоб никто не мешал, батюшка в этой комнатке-мастерской молился, вычитывал правило, а иногда и спать оставался на верстаке.

Поподробнее хочу сказать о матушке. Ее звали Зоей. Детство у нее было очень тяжелое. Отец бросил семью, когда она была совсем маленькой. Мать вела себя неприлично. Девочка только и видела, как к маме приходили разные дяди. Она была никому не нужна. В шесть лет пошла в школу, в первый класс. В школе ее учительница очень жалела, даже разрешила в парте сделать комнатку для ее куколки. Училась Зоя очень хорошо, и тут же в куколку играла.

Выросла Зоя и стала красивой девушкой. Стали парни к ней подходить. Сходила раз-другой на танцы. Приметил девушку удивительный парень. Он не хотел танцевать, ходить в клуб. Уведет девушку к речке, сядут рядышком, он природу рисует. Он был молодым инженером, года на четыре старше Зои, и все о Боге ей рассказывал, Евангелие читал. Пошла Зоя за него замуж.

В семье Евгения было строго. Все посты соблюдали. Замуж вышла до Масленицы, как положено. А тут и Великий Пост, и, конечно, все строго, Евгений к ней не подходил. Она мне рассказывала после: «Я, дурочка, плакала тайком, думала, он меня не любит». Отец и мать Евгения к ней хорошо относились, но строго. Покушала, вышла из-за стола, надо им «спасибо» сказать.

К ним часто старцы ходили. Был старец отец Дорофей, который так духовно влиял на Евгения, что в нем загорелось желание служить Единому Богу. Время было тяжелое, хрущевское. Священников не хватало в бедных маленьких приходах.

Евгения владыка Сергий принял. В храме в Боровичах месяц один его поучили служить и отправили в село Марково.

Вот тут восстала мать Зои: как так, дочь выдавали замуж за инженера, а он стал попом?! На работе у Зои говорили ей: «Да ты его брось или хотя бы вид сделай, что бросаешь, он и вернется обратно на государственную работу». Но Зоя все это пережила, все вынесла и, когда отец Евгений отделал сторожку и в ней стало возможно жить, поехала в эту глушь со своими маленькими ребятишками. Милая Зоя, она была настоящей матушкой: истинной матушкой для всех и верной женой для мужа. Только рано умерла, пятидесяти двух лет. Она вырастила троих детей.

Старшая дочь Таня тоже стала матушкой. Лена стала медсестрой и вышла замуж за врача. Сын Михаил, самый младший, в армии и Афганистане побывал, а потом тоже стал священником.

Итак, мы с отцом Евгением пришли в Марково вечером 6 ноября. 7 ноября в тот год была суббота и 8-е — воскресенье. Была возможность ознакомиться и с храмом, и с тем, как служить вместе с отцом Евгением. Ну, ничего, послужили. Только трудно мне было—у него не было музыкального слуха. Особенно трудно на молебне на «слава» и «и ныне» — путает тон, как петь, не знаешь. Но это второстепенное, а так батюшка — труженик, руки у него золотые, все сам делает и верой в Бога горит.

9 ноября мне надо было уезжать. На работе ведь я за свой счет десять дней взяла. Утром встали, а землю сковал мороз. Как хорошо, идти легче, не надо по грязи лезть, дорожка твердая. Расстались мы, как родные, только у меня впереди все было не так-то просто.

Вернулась в свою Всеволожскую и сразу в лесхозе подала заявление об увольнении с работы. Меня в лесхозе все сватали, а тут съездила куда-то на десять дней и вдруг совсем уезжаю — решили, что наконец замуж выхожу. Поздравляли, подсмеивались, я тоже улыбалась. Не разом все это делалось, им нужно было еще в управление в город сообщить, выдать деньги. Я стала все вещицы, которые не возьмешь с собой, раздавать. И тут случилась у меня душевная буря.

Все подробно тогда в Троице-Сергиеву Лавру отцу Тихону написала. Мысли атакуют: куда едешь? Жилья нет. Батюшке со всей семьей платят только 80 рублей, на что ты будешь жить? Когда стала иконочки у кровати снимать, еще тяжелее стало. Первая в жизни моя комнатка остается пустой. А мысль долбит: пойди в лесхоз, скажи: «Мне и здесь хорошо, остаюсь». Они будут рады и тебя с работы не отпустят.

Конечно, я отлично понимала, что это враг искушает, но очень нелегко было. Тут еще самые близкие рабочие стали ссориться — кому из них моя комнатка достанется.

Прописка у меня все пять лет оставалась городской. Сняться с прописки нельзя, мама скажет: «Зачем?» Владыка Сергий сказал, что я буду тайно в Маркове служить, что он уполномоченному по делам Церкви ничего про меня не скажет, так что буду служить там с ленинградской пропиской.

Поехала к отцу Владимиру, все рассказала, как у меня сложились обстоятельства. Он всем был доволен. Сказала, что в душе сестру жалко. Он ответил, что для Бога всегда нужно жертвовать самым дорогим в жизни. Старушка Зинаида Николаевна радовалась, что я буду в лесу служить, и просила присылать им сухих грибов (увы, вокруг нас в Маркове были одни болота и кроме подберезовиков там никаких грибов не росло).

Отец Владимир (Никитин) благословил четвертый том Добротолюбия, который я не дочитала, взять с собой, и мы расстались очень по-доброму.

Все собрано, расчет на работе получен.

18 ноября поехала к родным в город. О моем намерении знала только сестра. Мама, как нарочно, в этот вечер была со мной ласковее, чем обычно. Даже сварила рисовую кашу на молоке, которую я в детстве любила и которую из-за материальных трудностей варили у нас очень редко. Я собиралась на следующий день перед отъездом причаститься у нас в церкви на Всеволожской, но обидеть маму не могла, ела молочную кашу и молчала.

Последнее время в семье одна сестра жила церковной жизнью, родители от Церкви стали далеки. 1959 год был на исходе, а мама в последний раз причащалась во время блокады в войну. У меня в душе были мысли: может быть, уйду совсем на служение Церкви и тогда родители вернутся в церковную ограду.

Попросила у мамы старый шерстяной платок (белый). Мама сказала: «Не дам, ты его в черный цвет перекрасишь».

Утром все спали, когда я уходила из дома… и после этого дня не была в нем и не видела маму 22 года.

Во Всеволожской, в нашей церкви, знал обо всем только один батюшка Владимир (Каменский). Он впоследствии был духовником в духовных школах Санкт-Петербурга. Он умел все знать и молчать, дивный был батюшка. 19 ноября утром я пришла к нему на исповедь и все рассказала. Он благословил меня причаститься, чтобы в дорогу в новую жизнь уехать с Господом. Всю жизнь особенно помнится тот день.

Кончилась литургия, и отец Владимир Каменский сказал такую проповедь, которая была понятна одной мне. Я стояла на левом клиросе и плакала. Отец Николай (настоятель) звал отца Владимира небожителем. Они уже привыкли, что отец Владимир может говорить что-то непонятное.

Он закончил свою исповедь словами: «Ты уйдешь от нас в новую жизнь, и нас не забудь, и наш храм. “Господь сохранит тя от всякого зла, сохранит душу твою Господь. Господь сохранит вхождение твое, и исхождение твое отныне и до века” (Пс. 120, ст. 7,8). “Вхождение” в этот мир земной и “исхождение” в светлую вечность. Аминь».

Пришла на лесопитомник в свою комнатку, дождалась своего крестника Сашу Божина из школы, попросила проводить меня, помочь до вокзала чемодан донести. Саша за пять лет из ребенка превратился в сильного парнишку, помочь может.

Мне было очень тяжело на душе, и я решила ехать не в Боровичи, а в Новгород. Может быть, владыка Сергий в Новгороде поговорит со мной, и мне легче будет.

К поезду с работы пришла сестра моя — проводить, принесла мне кулек пряников на дорогу. Я сказала, что адреса дать не могу, пока все неизвестно, еду в Новгород. Обе поплакали и расстались.

Так было Богу угодно, чтоб искушение перенесла в одиночку. Приехала в Новгород, вещи сдала в камеру хранения. Пошла в епархию, а владыки нет, он куда-то уехал.

Осенний снег растаял. Сходила по проселочной дороге далеко за окраину города. Стояли голые кусты ив, кругом грязь, жухлая побуревшая трава, и никого в мире, кто хотя бы одно теплое слово сказал. Поезд на Боровичи уходил поздно. Дождалась его на вокзале и поехала дальше. Утром буду в Боровичах.

Прощай моя милая Всеволожская, навсегда…

У Тихвинской иконы Божией Матери

Господь крепость людям Своим даст,
Господь благословит люди Своя миром.

Прокимен 7-го гласа

Этим эпиграфом начиналось письмо, которое в Марково прислал мне владыка Сергий.

Утро вечера мудренее, так вышло и у меня. Рано утром приехала в Боровичи, никуда не заходила, сразу отправилась на автостанцию. Еле дотащилась со своим барахлом до автобуса и поехала до поселка Починная Сопка. Отец Евгений предупреждал, что в этом поселке в крайней избушке живет церковный дедушка, что у него спокойно можно будет оставить вещи, если снега не будет. А если снег выпадет, на санках можно их увезти. Попросила водителя остановить автобус у крайней избушки, вытащила свои вещи и отнесла дедушке. Взяла рюкзак на плечи. В нем была главная ценность — икона Спасителя Благословляющего из Всеволожской церкви, в киоте со стеклом, несколько маленьких иконочек, три свеклины, которые не успела доесть (оставить было жалко, вдруг нечего есть будет) и что-то из необходимой одежды. Взяла рюкзак на плечи и пошла. На ногах резиновые сапоги — не страшна сырость. При входе в лес стояла тригонометрическая вышка, а дальше полудорога-полутропа. Тихий запах леса и осенней сырости… А в мире земном небесный праздник: 21 ноября — день Архангелов и Ангелов, Михайлов день.

И так мне легко на душе стало, будто бы не было у меня никогда не Всеволожской, ни родных, все куда-то отодвинулось, все осталось где-то далеко- далеко позади!

Сегодня суббота, а завтра 22 ноября — воскресенье, первое воскресенье, в которое мне нужно служить как псаломщику, самостоятельно петь и читать. День-то какой — празднование иконы Божией Матери Скоропослущница!

Первые шесть километров прошла по лесу совсем легко. Тут первая на пути деревня. Через три километра село Тимонино. Там почта, сельсовет, колхозное управление и магазин. Дальше шла полями и перелесками. Вот и церковь из-за холма показалась. Спускаюсь вниз с холма. Вот и сторожка, батюшка с матушкой встречают. У них гостит бабушка матушки Зои. Она через два дня уедет.

Недалеко от сторожки, напротив дома, где живет бывший священник, в старое время служивший в храме, а теперь отказавшийся, стоит старый дом. Только хлев к нему довольно новый приделан. Хозяева этого дома давно уехали куда-то «счастья искать», а ключ оставили старушке Александре, матушке бывшего священника. Отец Евгений договорился с матушкой Александрой, она отдала ключ от дома. Меня решили поселить в этот старый дом. Неделю жила в семье отца Евгения в сторожке, спала на нарах Танечки, а Танечка на полке надо мной. За неделю замерзла земля, нанесло снегу. Мне дали в деревне большие сани, и я сходила в Починную Сопку, привезла свои вещи в Марково. Вероятно, простудилась, очень кашляла. Навозила на санях дров церковных к этому старому дому. Русская печь в доме была испорчена, даже вьюшек не было. Топить можно было только лежанку, приделанную к печке. В доме ничего не было кроме одного стола и одной табуретки. Спать можно зимой на лежанке, летом — на полу. В первой половине дома, в одном из окон не было стекла, заткнули дырку тряпьем. В деревне зимой нет возможности стекла вставить. Истопила лежанку, повесила иконочку Спасителя с лампадочкой, стало так хорошо. За октябрь и ноябрь устала я от бродячей жизни и переживаний. Да и молитвенное правило не могла исполнять, а тут в этом доме такая тишина. Это была моя искомая стихия.

Через десять дней спал мороз, наступила оттепель. Оказалось, что крыша дома протекает. Затопило весь дом, кроме одного уголка, куда я и перетащила свои вещи. Отец Евгений где-то достал рубероид и вместе с мужем местной церковной уборщицы покрыл крышу над той частью дома, где я жила. И опять все стало хорошо! Электричества в этой местности в деревнях не было. Его еще с войны не восстановили. Из Тимонино привозили керосин. У всех были керосиновые лампы, даже в сельсовете. У меня всю ночь теплилась лампадочка. Тихий свет ее был лучше любых люстр.

Первое время мы всенощную воскресную служили с вечера, но двадцатке это не нравилось. Народ ходит издалека. Идти в храм с ночлегом им неудобно, у всех дома хозяйство, скотина. Пришлось и вечерню, и утреню служить утром, а дальше — литургия. После литургии — требы. Это так физически тяжело!.. Заказывали молебен с акафистом, и я пела весь акафист Божией Матери нараспев.

Когда приходила домой, казалось, что у меня живот к позвоночнику прилип, так меня пение подтягивало. Отдохну немного, а к шести часам вечера нужно к батюшке в семью идти. Мы так договорились, что каждый воскресный день вечером будем петь акафист Божией Матери пред иконой Ее Тихвинской всей семьей в батюшкиной мастерской. Пение слух музыкальный у отца Евгения развивать будет. И молиться так хорошо и спокойно — никто не торопится. После молитвы матушка Зоя поставит чай, попьем чаю, да и побеседуем иногда до полуночи. Беседы-то были такие хорошие, светлые, все о том, как Богу угодить. Незабываемые дни, что-то юное в них было. Дети, Леночка и Танечка, тоже слушали, а потом засыпали. Они слушали и то, что говорили бабушки, заходившие к матушке после церковной службы. Время-то было тяжелое в колхозе при Хрущеве.

Матушка готовит обед и краем уха слушает, как ее дети играют. Они серьезно играют и не знают, что мама их слушает. Младшая Лена побойчее старшей Тани. Таня мягкая душой, все младшей сестре уступает. В игре Лена ударила Таню, Таня заплакала тихонько. Лена испугалась, что ей попадет, и говорит: «Таня, не плачь, помась из ападотьки от иконки. Я когда усыблась, мне мама тозе из ападотьки головку мазяла». Таня замолкает.

В другой раз играют: Лена — матушка, а Таня с заплечным мешком пришла в церковь помолиться. Лена спрашивает: «Ну, как зывете?» Таня отвечает: «Да трудно, матушка. Коров продали, козлов купили». Отличия козла от козы дети не знали, и выходило смешно. В те времена люди вынуждены были продавать коров, так как покосу им в колхозе не давали. Покупали коз, так как их легче прокормить.

Батюшка утром, когда в храме нет службы, подолгу молился в своей мастерской.

Леночка однажды пробежала кухню, а у двери в мастерскую обо что-то споткнулась и чуть не упала. Там в полутьме с заплечной сумкой на спине лежит на коленях Таня, лицом в пол уткнулась. «Таня, сто ты тут деесь?» — говорит Леночка. Таня: «Да мы молиться пришли. Ведь в этой комнатке каждый день службочка совершается». Было и так: во дворе играли с соседскими котятами, что-то говорили и в пустое пространство под крылечком опускали. «Что вы делаете?» — спросила матушка Зоя. «А мы котяток крестим». Что видели вокруг — в то и играли.

В церкви дети приходили ко мне на клирос. Таня молчала, а маленькая Леночка, бывало, так запоет по-детски, что на весь храм слышно. Жили тихо, радостно, спокойно. В деревне пять домов, даже колодца нет. Зимой и летом брали воду только из пруда. У пруда — баня Ефросинии Ивановны стояла, туда и семья батюшки ходила мыться. Материально, конечно, было нелегко. Ржаную муку привозили в Тимонино в магазин, хлеб в печке мать Зоя сама пекла. Белые батоны для детей бабушка из Порхова посылала по почте посылкой. Они были очень черствые. Матушка в мокрое полотенце их заворачивала и клала в теплую русскую печь, они становились помягче.

Владыка Сергий у нас был чудесный. Поехал отец Евгений в епархию по делу. Среди дня владыка пригласил его к себе в домик покушать. На столе были соленые огурцы. Владыка спрашивает: «Как, отец Евгений, у вас есть в деревне огурцы?» «Да нет их у нас. Лето сухое было, у крестьян их было мало, не продавали. Это Леночка наша маленькая их очень любит. Она даже ломтики сырой картошки ест».

Прошла неделя. Почтальон приносит отцу Евгению извещение на посылку из епархии. Удивлен батюшка: что могли прислать? За свечами только что ездил. Принесли посылку, открыли, а она полна соленых огурцов. Каждый огурец завернут в бумажечку. Матушка выложила посылку, получилось целое эмалированное ведро огурцов. Сделала рассол сама, залила их, и всю зиму детям давала соленые огурцы.

В другой раз приехал отец Евгений в епархию, сидит в кабинете владыки, разговаривает с ним. Вдруг владыка взял его за рукав: «Что это ты, отец Евгений, в дорогу такой хороший подрясник треплешь?» Отец Евгений застеснялся: «Да он у меня один, другого нет». Владыка тут же встал, побежал в свою келью и принес свой черный подрясник из штапеля: «Вот тебе в дорогу ездить, а этот, шерстяной, береги». Едет отец Евгений из епархии домой, владыка и мне письмецо пришлет, духовное, радостное, воодушевляющее.

Как мне хорошо было! Когда зима, служб нет на буднях, я даже в пруд за водой не ходила. Ночью выйду, зачерпну снега да в топку лежанки поставлю, чтобы днем ни с кем не встречаться. Отрадней безмолвия ничего нет на свете.

На Рождество Христово решили елку устроить для детей в моем дырявом доме, так как там не так тесно, как в сторожке. Детей-то было мало: двое батюшкиных, одна девочка уборщицы, одна девочка секретарши из сельсовета (она жила в нашей деревне) и еще какой-то ребенок, уж и не помню чей. Купили немного конфет. Батюшка дал мне бумагу, я ее разрисовала цветными шариками и сделала кулечки для конфет. Конечно, это все было очень скромно, не так, как на Всеволожской, но дети были и этому рады.

Была зима снежная, с глубокими сугробами. В нашу деревню от Тимонина, где сельсовет, была только тропочка, натоптанная теми, кто в магазин и на почту ходил. Сидит Танечка, смотрит в окно, никого нет. Вдруг собака мимо окна пробежала. Таня говорит: «Слава Богу, хоть собака пробежала».

Через некоторое время кто-то стучит. Матушка открыла, а перед ней стоит шофер грузовой машины из Боровичей. Говорит: «Я первый прибежал предупредить вас: сзади владыка Сергий идет навестить вас. До Тимонина как-то добрались на грузовой машине. Владыко со мной в кабине ехал. Дальше, к вам, совсем дороги нет, вот и пошли пешком, машину в Тимонине оставили».

Мы вышли на улицу, смотрим, на горе показался владыка в черной зимней рясе, с посохом, как дедушка Мороз, идет среди снегов и спускается в нашу деревню.

Матушка пустилась бежать к Ефросинии Ивановне занять хлеба. Муку привозили в Тимонино не всегда. Когда нет дома печеного хлеба, в обед ставили миску с намоченными корочками — сухариками, кушали суп, и каждый брал из общей миски намоченные сухарики.

Пришел владыко Сергий, веселый, радостный, благословил всех. Матушка прибежала, принесла хлеба и банку какой-то деревенской браги наподобие кваса. Владыко спросил: «Как же вы без хлеба кушаете?» Ему объяснили, что мы едим с мочеными сухариками. «Ну, и я бы сухарики поел! Что вы так беспокоитесь?»

Все у отца Евгения было такое простое, а владыка кушал да похваливал. И браги деревенской выпил. И нас всех вдохновил жить, радоваться, молиться и терпеть искушения. Он радовался и весь светился этой радостью. Когда теперь, в старости, бываю в Троице-Сергиевой Лавре, подойду к его могилке (он похоронен за Свято-Духовской церковью) и вспоминаю его, такого подвижного, живого, радостного. Это он принимал при постриге в мантию батюшку Тихона. Владыка Сергий — мой духовный дедушка.

И опять в обратный путь до Тимонина ушли владыка Сергий и шофер пешком. «Господь крепость людям Своим даст. Господь благословит люди Своя миром».

Однажды кто-то ко мне постучал. Смотрю — молодая девушка стоит. Открыла. Она пришла из Тимонина, работает на почте, и сберкасса в ее ведении. Пришла, расплакалась, всю свою жизнь раскрыла. У нее в поселке Мошенском (районный центр) жила семейная старшая сестра. Душа девушки этой тянулась к церкви. В ведении было несколько девчонок-почтальонов. Так уж получилось, что наши почтальоны носили потом не только почту, но и гостинцы для больных бабушек в деревнях — носили все то, что посылала передать их начальница.

Нашу тишину нарушил старый отказавшийся читать в храме священник. Его старая матушка ходила на клирос и помогала мне. Я пела первым голосом, она — вторым. Как мы потом узнали, церковь эту собирались закрыть, ссылаясь на то, что некому служить на клиросе. Тут появилась ни кому не нужная псаломщица. Вся злоба этого священника, который теперь работал на власть мира сего, вылилась на меня. Он стал появляться на клиросе, ничего не читал, чуть-чуть подпевал, и, наконец, устроил скандал, почему я у него не беру благословение. Мы с отцом Евгением решили, что нужно ему уступить для мира. Я стала, как его увижу, брать благословение и руку ему целовала. Тогда он стал придираться к отцу Евгению, что тот не точно по уставу служит. Конечно, может быть, что-нибудь мы и не доглядели… Я тоже была человеком новым, еще не опытным. Возьму все церковные книги, разложу их на печке, лежу на лежанке на животе, так как сесть потолок избы не позволяет, и изучаю службу. Потом батюшке Евгению, где могу, подскажу. Бабушки наши, что в храм ходили, службой довольны были и только удивлялись, что этот бывший священник приходил и на отца Евгения кричал. Отец Евгений ничего не отвечал, молчал. Он говорил нам: «Это враг все делает, будем терпеть».

Теперь необходимо мне рассказать о девушке — заведующей почтой в Тимонино. Она пришла ко мне еще в декабре. Ей очень хотелось быть ближе к церкви, но в воскресенье, когда у нас была служба, у нее был рабочий день. В тот год Сретенье Господне было в понедельник, это был ее выходной день, и она пришла в храм. Ее местечко было за печкой с правой стороны в храме, как раз напротив нас, поющих и читающих. Она тогда не понимала, что поют и читают, но чувствовала сердцем и плакала.

Я ей посоветовала съездить во время отпуска в женский монастырь в Пюхтицах (в Эстонии). На первой неделе поста отец Евгений отпустил меня в Боровичи до субботы. Он не мог читать Великий канон Андрея Критского, так как на буднях к нам в деревню никто не пойдет. Девушка А. взяла отпуск на две недели как раз на начало Великого Поста и собралась ехать в Пюхтицы. Вышли мы с ней из деревни вместе, но ей по какой-то причине нужно было идти в Мошенское к живущей там сестре. Я боялась, что ее поездка в монастырь не состоится, и потому пошла с ней вместе. Шли пешком восемнадцать километров. Переночевали на полу у ее сестры и утром на автобусе уехали в Боровичи. У меня душа болела: то мы заходим по ее желанию в магазин, она рассматривает какие-то полотенчики. «Правда, вот это симпатичное? Его бы надо купить». То рассказывает о жене ее брата в Сибири, о ее недостатках. Я ничего не слышу как следует, только молю Бога, как бы мне посадить девушку в поезд, отправить на отпуск в Пюхтицкий монастырь, тогда бы и душа моя успокоилась. И вот наконец она в поезде, он отходит, девушка машет мне рукой… Слава Богу!

Отправляюсь со спокойной душой в храм в Боровичах слушать канон Святого Андрея Критского: «Откуду начну плакати окаяннаго моего жития деяний; кое ли положу начало, Христе, нынешнему рыданию…»

Когда вернулась к субботе домой, в моем нетопленом доме был такой мороз, что у эмалированного ведерка, которое я привезла из Всеволожской, вырвало дно, хотя оно стояло на лежанке близко к потолку (я воду в нем оставила).

Вернулась через две недели и девушка из Пюхтиц. И великая у меня была радость! Она совсем изменилась. Одеваться стала как-то скромненько. Когда пели в домике у отца Евгения акафист, стояла, повязанная простым белым платочком. В Пюхтицах ее благословил отец Петр съездить в Псково-Печерский монастырь. И она теперь жила этой мечтой.

Мне очень хотелось побывать в Троице-Сергиевой Лавре, рассказать все о новой жизни отцу Тихону. Отец Евгений сказал, что отпустит меня только с условием, чтобы я уговорила церковного дедушку из Починной Сопки почитать и попеть за меня, и чтоб на время замены я бы и оклад свой ему отдала. Сходила в Починную Сопку, дедушка согласился. Я была очень рада.

И вот я снова в Троице-Сергиевой Лавре. В 1960 году Христово Воскресение было 17 апреля по новому стилю. Вербное воскресенье — 10 апреля.

Милая, любимая Троице-Сергиева Лавра! Сколько ты сделала доброго для всех нас в те тяжелые времена хрущевского гонения на нашу Православную Церковь! Как поддерживала нас и направляла наш жизненный путь! Сюда ехали из Сибири, писали из Алма-Аты. К тебе тянулась вся верующая молодежь послевоенного времени. Спасибо тебе, сердце нашей многострадальной Родины!

Пришла на исповедь. Батюшка говорит мне тихонечко, что во вторник на Страстной неделе он хочет постричь меня в рясофор, а я вдруг расстроилась и расплакалась. Мне не нравились монашки, что стоят по углам в храме, место у них занято, всех толкают в спину, кто близко встанет, и ворчат. Мне подумалось, что и я такая же буду. Но батюшка меня успокоил, сказал, что это будет тайный постриг, менять одежду не нужно, просто скромненько одеваться. Обеты нужно строго исполнять. Ничего внешнего: дело не в одежде, а в молитве, смирении и терпении.

Начались самые дивные службы в году — Страстная седмица. На утрени пели: «Се Жених грядет в полунощи…», а во вторник на литургии Преждеосвященных Даров читали Евангелие «о десяти девах». После литургии батюшка пришел в Троицкий Собор и сделал знак идти за ним. Он вышел из Троицкого Собора, подошел к огромному Успенскому Собору, тихонько отпер двери в подвальный храм Русских святых, в земли Российской просиявших. Нас было двое: девушка Соня и я. Мы вошли в храм, и он снова запер двери. Тут, перед алтарем Русских святых, он одел нас обеих в рясофор. Матерью, принимавшей нас, стала старая матушка Серафима, у которой я ночевала. Она принимала нас и плакала.

Как же все это устроил Господь: вторник Страстной седмицы, 12 апреля 1960 года, — это еще день, в который Матерь Божия шла в Горняя «со тщанием и великой радостью о Благовещении» и «целова Елисавет». А в миру — день космонавтики: Гагарин полетел в космос. А мы тогда куда душой летели?..

В Великий четверг соборовались поутру. Когда после Святой Пасхи я пред отъездом пришла к отцу Тихону, он дал мне несколько поясков «Живый в помощи» и несколько яичек с изображением Христова Воскресения. Это предназначалось для наших девчонок — деревенских почтальонов.

И на обратном пути все так радостно было! Вышла к Починной Сопке, пошла по лесу, а в лесу-то все поляночки синими подснежниками покрылись. Я несколько подснежников сорвала, потом засушила и батюшке Тихону в Лавру вместе с письмом в конверте послала.

Подхожу к церковной сторожке, а там уже матушка Зоя улыбается, встречает. Только отец Евгений сказал: «Больше тебя на Святую Пасху не отпущу. Я только мучился. Дедушка этот под Пасху здорово напился. Ну, и сама представь, как он пел, что за служба была?» Я, конечно, с ним согласилась, что ему трудно было.

Весной отец Евгений хотел у сторожки грядочку вскопать, хотя бы луку зеленого посадить. Не разрешили: это вся земля колхозная. А земли-то сколько пустовало! У дырявого дома, где я жила, был давно заброшенный, заросший бурьяном огород, но раскопать его тоже нельзя, так как мы не колхозники, а «служители культа», не имеем права пользоваться колхозной землей.

После Святой Троицы начались у нас работы по ремонту в храме. Нужно было сделать печи. С одной печкой на весь храм очень холодно. Средств у нас не было. Поэтому владыко привез нам кирпич, купленный на епархиальные средства. Отец Евгений сам был инженером-строителем, умел любые печи класть. Мы и работали вместе. Я стала подмастерьем, носила песок из-под горы, месила раствор, подавала кирпичи. Сложили еще одну печь в храме с левой стороны и печь в алтаре. Трубы на крышу вывели.

Придирки к церкви со стороны властей все увеличивались. Было запрещено крестить детей в сторожке, только в храме. Тогда мы сложили в конце храма плиту со щитом. На ней можно было согреть воду в любое время и прямо у топящейся плиты крестить младенцев, чтобы им холодно не было. Стены храма были сильно закопченные. На краску нет средств. Купили порошку стирального «Белоснежка» и решили стены и потолки отмыть. Сделали передвижную вышку до потолка. Ее передвигали и привязывали канатами. Отмывалась копоть хорошо, но все же целыми днями поднимать воду на эту вышку было очень тяжело. Топили плиту, грели воду. Один раз внизу помогла отмывать Ефросиния Ивановна, но потом отказалась.

Все это видел отказавшийся священник и, видимо, куда-то сообщал. В дополнение ко всему девушка А. взяла летом на почте расчет, сказала, что уезжает обратно в Сибирь к своему брату, сама же уехала в Псково-Печерский монастырь. Она об этом никому кроме нас не говорила, но поделилась со своей сестрой в Мошенском. Сестра стала плакать и сказала другой соседке, соседка — другой соседке и так пошло-поехало.

Пришла мне повестка — явиться в районную милицию в Мошенское.

Шла, ехала, молилась всю дорогу. Пришла в милицию. Стали меня допрашивать, куда я девушку А. отправила. Они подумали, что она поехала так же, как я, в какую-нибудь церковь работать. Я ответила, что она сама уехала, а куда, не знаю. Увидели, что в паспорте у меня ленинградская прописка, и приказали убираться в Ленинград или, если хоч,у в Маркове жить, прописаться в деревне. Вышла из милиции. У меня денег-то было только на автобус. Что делать? Доехала до Боровичей, попросила денег в долг на дорогу до Ленинграда у батюшки Иоанна (Букоткина).

В Маркове меня ждут с нетерпением, отец Евгений и мать Зоя, а я еду на поезде в Ленинград.

Как сняться с прописки в своем частном доме? К родителям явиться нельзя. У них домовая книга, из которой должны выписать в милиции. Вот такое искушение! Бывает в жизни и такое, что приходиться идти на хитрость. Приехала в Ленинград и сразу пошла в милицию, а сама все молюсь, «ни жива, ни мертва».

Вижу, сидит там паспортистка, которой в довоенное время очень нравился мой брат Игорь. Подхожу:

– Здравствуйте, вы помните меня? Я сестренка Игоря.

– Да как же! Конечно, помню.

– Вот он у нас в войну без вести пропал.

– Ой, как жаль! Такой чудесный парень был.

– Знаете, о чем хочу я вас попросить? Я срочно уезжаю, мне с прописки нужно срочно сняться.

– Что, замуж выходите?

Я улыбаюсь.

– Можете вы мне штамп выписки поставить в паспорт? Папа потом придет к вам с домовой книгой. Мне задерживаться нельзя, сегодня уезжаю.

Паспортистка сочувствует мне. Велит написать заявление. Я пишу, подписываюсь, и мне в паспорт ставят штамп «выбыл из Ленинграда такого-то числа и года».

Выхожу из милиции, меня качает, кружится голова. Хочу есть. Напротив булочная. Покупаю кусок хлеба, ем по дороге, и еду к духовной подруге С. Теперь нужна ее помощь, нужно папе сообщить, чтоб сходил в милицию и выписал меня из домовой книги.

У подруги отдохнула и переночевала. Она дала мне денег на дорогу в оба конца, чтобы можно было сразу отдать долг отцу Иоанну. Утром мы обе поехали к проектному институту, где работал папа. Я очень боялась встречи, меня всю колотило. Написала записку папе, а подруга пошла в институт и отдала ее вахтеру в проходной. Вместе поехали на вокзал. Подруга проводила меня в обратную дорогу.

Снова в Боровичах, сажусь в автобус до Мошенского, еду в милицию. Такие длинные эти дороги, поселки, деревни.

Когда явилась в милицию с паспортом, где стоял штамп «выбыл из Ленинграда…», начальник милиции сказал, что я с ума сошла, что он сам мечтает получить прописку в этом прекрасном городе, а тут какая-то дура выбыла в деревню по собственному желанию.

Вышла из милиции совсем усталая, но на душе стало легче. Снова ехала автобусом до Починной Сопки. А еще предстояло идти двенадцать километров до нашей деревни.

В те далекие времена в паспорте кроме прописки ставили еще штамп места работы. Я не знала, что в милиции записали место моей работы в церкви и послали в Управление садово-парковой зоны города Ленинграда запрос, что я за человек и по какой причине ушла с работы. Пошли слухи у нас, что в сельсовет сообщили, как выражались колхозники: «работала ударницей», то есть с работы моей бывшей пришла хорошая характеристика, не обидели меня.

Однажды летом прибежала Ефросиния Ивановна к батюшке и рассказала, что секретарь сельсовета (ее соседка) просила тайно нам сообщить, чтобы Еликонида посторонним дверь не открывала. Председатель колхоза на собрании сказал мужикам: «Что вы, дураки, теряетесь? Залезьте в дом к этой ленинградской девке, и дело с концом…»

Какой же ужас на меня тогда напал! Ходила по юрам в Закарпатье — ничего не боялась, ходила в Карельской тайге спокойно, а тут стало страшно до магазина в Тимонино дойти. Иду, рожь колосится, васильки цветут, такая красота кругом. Перегнал меня мужчина на велосипеде. Местность холмистая. Поднялся на холм и опустился за холм. А меня страх разбирает, вдруг он за холмом сидит и меня дожидается. Написала обо всем этом в Лавру отцу Тихону и получила ответ: «Ничего не бойся. Сонмы невидимых Добрых сомкнутся, и «попереши льва и змия»». Сразу легче на душе стало и панический страх отошел.

За лето сильно устала, порошком проело мне руки, но все-таки отмыла центральную и левую часть храма. Здесь, в Марково, особенно праздновали Рождество Богородицы — 21 сентября. Матушка Зоя настирала полотенчики церковные, нагладила их. Все иконочки украсили чистыми полотенчиками. Народу на праздник много пришло из далеких деревень. Послужили, порадовались. После праздника решили отдохнуть. Мне нужно было в своем закутке к зиме стенки глиной промазать, а отец Евгений вставил разбитое стекло и все окна в домике забил досками, наподобие сетки.

Я нашла толстую жердь и, кроме запора обычного, стала ею подпирать входную дверь изнутри.

Прошел сентябрь. Начались моросящие дожди, стало рано темнеть. Однажды, когда уже смеркалось, в деревне затарахтел трактор. Он шел в наш конец. Остановился, заглох. И вдруг стучат ко мне в дверь. Гляжу в щель между досками в окне: три мужика стоят.

– Откройте, откройте!

– Что вам нужно? — спрашиваю.

– Устали, пить хотим.

– У меня нет воды, идите в дом напротив.

Напротив стоял дом отказавшегося священника. Нет, не идут. Кричат, чтоб я открыла, упрекают меня в жестокости. Вот когда нашли подходящее время выполнить поручение председателя колхоза!

Ушла в свой закуток, упала лицом на пол и молилась. Меня трясло, зуб на зуб не попадал. Они еще долго что-то кричали. Доски-то на наших окнах отец Евгений сильно приколотил, без топора не оторвешь. Дверь, подпертая толстой жердью, тоже не поддавалась.

Наконец, слышу, снова затарахтел трактор — уехали. Слава Богу! Он все видит. Он — единственная защита беззащитных.

Наконец-то я дождалась письмеца девушки А., очень обрадовалась. Она месяца три не писала. Устроилась девушка на работу, живет у какой- то бабушки, снимает комнатку. Захотелось мне ее навестить и все поподробнее узнать. Попросилась у отца Евгения на два денечка съездить, когда в храме службы нет. Он разрешил. И вот я в Печорах. Как хорошо все Господь устроил! Девушка

в самом начале устроилась в магазин уборщицей. В свободное время от работы в Печерском монастыре ей дали послушание помогать старушке-цветочнице. Когда в Успение Пресвятой Богородицы был крестный ход вокруг стен монастыря, А. шла впереди с корзиной цветов и бросала цветочки перед несомой древней иконой Успения Божией Матери.

Здесь она впервые бросила кушать мясо, что было для нее нелегко. Приберет все в магазине, сядет в угол за мешки с мукой и крупой, и так хорошо ей за этими мешками молиться. Но скоро из магазина пришлось уйти. Старец валаамский Лука благословил ее работать в больнице санитаркой.

Пришла я в ее комнату. Комната не маленькая, но совсем пустая. Хозяйка не дала ни стола, ни кровати. Не помню, на чем мы спали; что-то на полу было постелено. Но было нам как-то очень хорошо. Всю ночь перед Образом теплилась лампадочка. У девушки начиналась новая христианская жизнь.

Она крещена была где-то старушкой. Здесь, в монастыре, ей дополнили крещение миропомазанием.

У нас в Марково огонь хрущевского богоборчества продолжал разгораться. В Новгороде был поставлен очень крутой уполномоченный по делам церкви. Хрущев хвастался, что скоро по телевизору покажет «последнего попа». Наши местные безбожники тоже из кожи лезли, чтобы выслужиться перед начальством.

В нашей местности, когда молодежь хотела погулять, потанцевать, собирались то в одной деревне, то в другой, просто в избах. Клуба не было.

В Боровичах большой собор уже закрыли, молящимся дали за городом маленькое помещение бывшей чулочной фабрики.

У нас в Тимонино председатель колхоза созвал всех колхозников, хотел собрать подписи. Но мужики вставали и говорили: «Мы в храм не ходим и работы колхозные в церковные праздники не срываем, колхозному делу не вредим. Но в храм ходят наши старые матери. Неужели мы станем подписывать вам бумагу! Зачем храм превращать в клуб?» Ни один колхозник не подписался. Осечка вышла.

Решили тогда молодежь собрать.

В селе Гришкино молодежь устраивала в избе «вечерок». Туда собрались ребята и девчонки. Туда и явился партиец Козлов, надеясь голосами молодежи закрыть храм.

«Дорогие мои, вот вы в какой-то избушке пляшете. Церковь в Маркове никому не нужна. Все мы в Бога не верим. Здание церкви будет хорошим клубом для комсомольцев».

Ребята завопили: «Что? Храм-то на кладбище! Что же мы петь и плясать будем, а кругом могилы?»

Выскочила девчонка да как закричит: «Не козлы храм открывали, не козлам и закрывать!». Это уж прямо в адрес Козлова! Партиец стал девчонку стыдить, что она плохая комсомолка. Собрание окончилось ничем. Никто из молодежи не дал своей подписи на закрытие храма.

Все это еще больше обозлило партийцев. Был такой журнал в советское время —  «Наука и религия». Не помню теперь, как называлась статья, но в журнале этом прописали нас всех: владыку Сергия за то, что купил для нашей бедной церкви кирпичи на епархиальные деньги. Нас с отцом Евгением — как религиозных пропагандистов. В Мошенском, где жила сестра девушки А., в местной газете «прокатили» и девушку нашу, уже давно уехавшую в Печоры.

Какая тихая была у нас первая зима! Вторая же была ужасно напряженная, жили, как на вулкане. Нас верующие люди просили прийти отпеть покойника, или окрестить младенца, или пособоровать больного в далекие от храма деревни. Однажды попросили пособоровать и причастить очень слабую старушку. Уже начиналась весна. Шли мы с отцом Евгением туда 18 километров, а назад — обратно все 36 километров. У батюшки в войну нога прострелена была, идет — хромает. Шли мы тихонько, на расстоянии двадцати шагов друг от друга, чтобы не говорить ни о чем, а читать Иисусову молитву. Снег наполовину сошел, ласково грело весеннее солнышко. У скотного двора той деревни, куда мы шли, лежали коровы худые, ребра выступали у них, как у скелетов. Их поднимали, чтобы они вышли из хлева и пощипали чуть-чуть зеленеющую травку. Зимой их кормили не сеном, а молотым ивовым прутом. Ивовые прутья пропускали через какую-то машину вроде мясорубки. Без слез на этих коровушек невозможно было глядеть!..

Бедная ты, Россия! Твой правитель Хрущев воюет против Бога, из-под его рук выходят такие законы, такие налоги, что в селах стонут люди и скотина голодает.

На Страстной неделе в Великий четверг служили все службы, народ из окрестных деревень стал собираться в наше Марково. Особенно радостно было в Великую субботу. Прочитала все пятнадцать паремий, как когда-то на Всеволожской. Только там хор пел: «Славно бо прославися», а тут и петь, и читать все пришлось одной мне.

Народу к вечеру в храм собралось много. С восьми часов вечера начали читать «Деяния Апостолов». Читали на русском языке, чтобы всем понятно было. Читать давала всем, кто попросит. Люди-то пришли из далеких деревень, и мне хотелось, чтобы служба была поторжественнее, петь хотелось получше. Если читать все самой, горло мое не выдержало бы нагрузки. Сколько лет с тех пор прошло, а я пишу и плачу. Какая радостная у нас та Пасхальная служба была. Сколько счастья было на лицах наших прихожан!

Закончилась литургия. Светало. С бугров в болоте за деревней бежали и журчали ручейки талой воды. Стелился небольшой холодный туман. Группками расходились люди в свои деревни в разных направлениях, и все пели «Христос Воскресе из мертвых, смертию смерть поправ…» Я долго стояла на улице и слушала, как все дальше и дальше удалялось пение и наконец замолкло где-то за лесами и полями необъятных далей.

Разговляться в семью батюшки не пошла, сказала: попозже приду. Хотелось побыть наедине с Богом, осмыслить все пережитое за эти святые дни.

Днем, когда пришла к отцу Евгению, обнаружила, что потеряла голос: перенапрягла голосовые связки. Пришлось говорить шепотом. Как же отметить радость Христова Воскресения? Собрала ребятишек, полезли мы все вместе на колокольню. Стали звонить. Колокол у нас был только один, но он в тот день гремел над полями, лесами и болотами, его слышали за десять-пятнадцать километров. И ребятишки немного позвонили, кто как мог. Радость была общая, для всех!

По епархии ходили зловещие слухи: всюду в деревнях, где были церкви, хотя церквей и без того было очень мало, местные власти угрожали их закрыть.

По подсохшей весенней дороге однажды подъехала легковая машина, и, о, удивление, в нашу глушь явился уполномоченный по делам Церкви, партиец из Новгорода. О чем он говорил с отцом Евгением, не знаю. Сходил в храм. И еще ему понадобилось сходить в жилье псаломщицы. Пошли. К моему полужилому дому шла полузаросшая тропинка. Уполномоченный шел впереди. Сзади шла я, с бодрым видом, а внутри меня всю трясло, хотя я того и не желала. Зубы стучали.

Вошел. Первое отделение дома: разрушенная русская печь, проломленный пол. Дверь во вторую часть: тут чистый пол и выходящая часть лежанки из моего закутка. Заглянул в ту часть дома, в мой закуток. Там были стол, табуретка, иконочки в углу, стены, оклеенные газетами. Спала я зимой на лежанке, летом — на полу. Уполномоченный о постели не спросил, только сказал: «Вам здесь не скучно?» Я ответила: «Нет. Мне здесь весело». Тогда он сказал: «Сколько же церковных дров нужно, чтобы натопить такое обширное помещение? Нужно будет начислить на вас подобающий налог». Я удивилась, какой налог и за что? Но ему ничего не сказала. Уехал.

У нас в храме с прошлого года остался неотмытым правый придел. Потолок там низкий, можно отмывать без вышки. Устроили передвижной стеллаж, и я снова принялась за работу.

Был теплый летний день — 6 июня 1961 года. Нагрела воды, залезла на стеллаж и отмываю стенку храма. Батюшка был у себя дома, а я в храме заперлась, чтобы кто посторонний не вошел. Вдруг стучат в дверь. Подхожу, слышу — отец Евгений говорит: «Открой, Еликонида, тут из отдела инвентаризации приехали». Открыла. Двое важных стоят. Отец Евгений как был дома босиком, так и в храм пришел по травке босой и в подряснике. Они очень мирно сказали, что им нужно промер храма сделать. Развернули рулетку, стали мерить…

И тут раскрывается дверь храма и в нее вваливается толпа, человек пятнадцать-двадцать (я их не считала) с шумом, с бумагами из района, с объявлением, что по решению партийных органов района с сего дня наш храм считается закрытым. Ключи от храма забирает сельсовет.

Оказывается, они боялись, что им ключи не дадут, соберется народ, люди будут отстаивать храм. Потому пошли обманным путем. Сначала вошли двое из отдела инвентаризации, будто бы для промера, а машина с делегацией из района осталась за горой. С горы один человек наблюдал. Увидел, что церковь открыли, тогда они все разом неожиданно и приехали.

Отец Евгений так растерялся, стоял как во сне. Потом вошел в алтарь, их туда не пустил, взял с Престола антиминс и запасные Дары.

Сказали, что все вывозить из храма будут 12 июня, заперли храм и увезли ключи. Через день ночью к батюшке пришла Ефросиния Ивановна и сообщила, что секретарь сельсовета (ее соседка), которая когда-то предупредила меня никому двери в моем домике не открывать, сказала, что ключи у них в сельсовете и она может тайно их батюшке отдать. Пусть он возьмет в храме святыню, если что там осталось. С тех пор прошло много-много лет, но могу ли я забыть первый приход, где начиналась наша церковная жизнь?

12 июня приехали забирать все находящееся в храме по описи. Собрался народ.

Эта церковь в 1930-е годы была закрыта. Ее открыли после войны. Иконы многие сохранялись в деревнях у старых прихожан. Когда открыли храм, они их принесли. Вот и теперь пришли женщины, объявили приехавшим из района, что икона Тихвинской Божией Матери — их икона. Просили не увозить ее в Боровичи, а отдать им. Приехавшие из района захватили из Боровичей благочинного — отца Иоанна (отец Иоанн Букоткин — друг покойного Митрополита Иоанна Санкт-Петербургского). Батюшка этот был очень хороший да имел еще заслуги в войну, его послушали и пошли на уступку прихожанам, отдали им икону. Грустно было смотреть, как уходили эти женщины, несли нашу святыню храма — Тихвинскую, удаляясь от Маркова все дальше и дальше.

За церковью в сторонке стояла старая ветхая банька, наполовину сгнившая. Вот в эту баньку мы стали потихоньку прятать лучшие большие иконы, а для сдачи по списку подкладывали маленькие иконочки с панихиды. Там в Боровичах со всех церквей закрываемых безбожники валили иконы в кучу в какой-то сарай. Зачем им это все на поругание отдавать? Лучше из деревень придут люди, которые раньше жертвовали эти иконы, и заберут их обратно. Не все же в деревнях успели узнать, что церковь закрыли и все имущество церковное вывозят.

Я только сшила к Пасхе облачение на Святой престол, а тут его сняли и забрали, сказав, что сгодится на тюбетейки, что шьют больные в «артели инвалидов». Церковь у нас была бедная, подсвечники самодельные, деревянные — и их покидали безбожники в кузов грузовой машины. Хорошо, что батюшка свою семью сразу после закрытия церкви отвез в Порхов к родным. Они, слава Богу, всего этого ужаса не видели.

Пока отец Евгений по списку все имущество сдавал, отец Иоанн Букоткин сфотографировал мой домик ветхий, меня на фоне нашей милой церкви и даже старую, развалившуюся баньку у болота. После он мне эти фотографии выслал, я их до сих пор берегу.

Приближался вечер. Все погрузили. Отец Евгений сел с шофером в кабину, чтоб доехать до Боровичей, а дальше ему нужно было ехать в епархию. Антиминс и запасные Дары были у него на груди. Машина пошла. В деревне осталась из церковных одна я. Вдруг поднялся страшный ветер. По дороге крутило пыль и песок, будто бы смерч гнался за машиной, а где-то вдали слышались грозовые раскаты.

Рано утром постучала ко мне в избушку мать Александра, жена отказавшегося священника. Говорит: «Елечка, распорядитесь. Прихожане из такой-то деревни пришли, просят выдать им икону из баньки». Эти прихожане явились к ней, а не ко мне. Она тут жизнь прожила, а я только два года. Я же совсем не знаю, что кому принадлежало. Просто мы оставили иконы для верующих, чтобы не попали они в общую кучу где-то брошенные в сарай. Я поняла, что мне немедля нужно уезжать, иначе мне что-нибудь «прицепят» безбожники. Ночь еще переночевала, а утром рано-рано, пока люди спали и никто меня не видел, заперла дом и ушла. Уехала в Троице-Сергиеву Лавру к своему духовнику — отцу Тихону

Поселилась у матушки Серафимы в сарае-дровнике со щелями для просушки дров. Сквозняки тогда на меня не действовали. Дело в том, что у меня не было денег оплачивать ночлег в доме. В сарае жила даром и кое в чем матушке помогала. Отец Тихон благословил подольше помолиться в Лавре у Преподобного Сергия, духовно отдохнуть и укрепиться. Я же и с прописки не снималась в Мошенском, просто уехала, заперев дом.

Приближался праздник Тихвинской иконы Божией Матери — наш престольный праздник в Маркове и день Ангела моего духовника — память преподобного Тихона Луховского. Как описать это лето в Лавре, я и не знаю. Оно было единственным в моей жизни, особенным, неповторимым. Среди множества людей в Лавре жила я, как в светлой пустыне. Был единственный человек, которому была открыта каждая моя мысль, — это духовник мой. Но и ему не было слов открыть то, что видел Один Господь. И Он посылал молитву без просьбы о чем-либо. Это было просто стояние души перед Ним без каких-либо желаний, стремлений. Это была радость в Боге.

Однажды на исповеди отец Тихон сказал, что пришло время и он собирается в Тихвинскую после обедни постричь меня в мантию.

В день празднования Тихвинской иконы Божией Матери опять стояли под Успенским собором, в храме Русских святых, в земле Российской просиявших, двое — Мария из города Тамбова и я. Мария была старше меня, ей было 39 лет, такая простая и милая. Она тогда преподавала в школе английский язык. Время было трудное, хрущевское.

Когда она вернулась домой, пришлось со школой распроститься. Она стала печь просфоры для храма, а после была в храме старостой.

После пострига было у меня на душе много-много радости, и так хотелось тогда совсем уйти в иной мир и больше на землю не возвращаться, но батюшка сказал мне: «ПОТЕРПИ!».

Знакомых у меня никого не было, кроме одной девушки из Москвы. Она приезжала по субботам и воскресеньям, то хлеба привезет, то вареной картошки. А то, бывало, случайно в кустиках за Лаврой увижу бутылку из-под вина, пойду, сдам ее в магазин и хлеба куплю. Всего хватало мне без денег, полный покой и никаких забот. Мы тогда всегда стояли две обедни: раннюю и позднюю, днем — акафист у мощей Преподобного Сергия. Между службами немножко отдыхали на травке за Успенским собором, там в те времена можно было и полежать.

Вернусь вечером в дровник матушки Серафимы, и слышно мне, как десять вечера часы лаврские на высокой колокольне отсчитывают, ложусь и крепко засыпаю. Сквозь сон слышу, на колокольне пробили час ночи, два часа ночи. В три часа ночи вставала, а в пять часов шла в Лавру, так как в половине шестого начинался братский молебен.

На Преображение Господне приехал в Лавру отец Евгений. Рассказал, что в нашей Новгородской епархии за лето 1961 года закрыли двенадцать церквей. Он хотел устроиться в Псковской епархии, но и там его не приняли. От него я узнала, что уполномоченный по делам Церкви его несколько раз спрашивал, куда делась псаломщица. О псаломщице был и псковский уполномоченный уведомлен. Хорошо, что я тогда сразу уехала, но не вместе с отцом Евгением. Он спокойно говорил, что не знает, где находится псаломщица.

Я-то что? Одна голова не беда. А у него семья, дети, кормиться нужно. Отец Тихон ему немножко помог.

В середине сентября батюшка Тихон решил, что нужно мне ехать сниматься с прописки и забрать свои вещи в Марково, возможно, переслать их в Москву моей знакомой девушке Зине. Ночи стали темными, да и в дровнике жить холодно. Нужно устраиваться. Пришла к лаврской проходной. Батюшка принес мне иконочку Святого Михаила Архангела на путь нелегкий и три розочки, завядшие от Святых Мощей Преподобного Сергия. Благословил. На душе у меня полный покой. Никакого страха. Что будет, то и будет.

На дорогу отец Тихон дал денег. 17 сентября поехала на поезде Москва-Боровичи. Доехала на другой день на автобусе до Починной Сопки, вышла из автобуса — дождь льет, настоящий осенний, беспросветный. Видно, так было Богу угодно, чтобы меня никто не заметил, особенно когда шла через колхозный центр Тимонино. Из-за дождя все сидели дома. Пришла в Марково мокрая до нитки. Хорошо, что тогда еще здоровье было не надломлено. Пришла сразу к Ефросинии Ивановне (нашей бывшей церковной уборщице). Сняла с себя все, отжала. У них была натоплена русская печь. Всю мокрую одежду разложили на печке и сапоги тоже. Когда совсем стемнело, ушла в свой домик. Там все лежало так, как я оставила в июне. Сложила необходимую одежду в мешочки и зашила, чтобы без меня Ефросиния Ивановна переслала в Москву девушке Зине. Все прочие вещи оставила Ефросинии Ивановне. Себе в дорогу взяла самое необходимое: котелок, будильник, тарелку алюминиевую, ложку и свою главную икону Благословляющего Спасителя (теперь уже без киота). Сложила все в рюкзак. Свет в избушке зажигать боялась, как бы отказавшийся священник не заметил, что я приехала. Проспала ночь на полу. Утром рано все перенесла к Ефросинии Ивановне, попила чайку, надела высохшую на печке одежду и отправилась в поселок Мошенское, в милицию, сниматься с прописки. На душе было тяжело. А тут еще, когда пришла в Починную Сопку, до трех часов дня не было автобуса. Трехчасовой автобус приходил к шести часам вечера, впритык к закрытию паспортного стола. Всю дорогу только и молилась, как могла. Мне ведь и переночевать в Мошенском негде, никого не знаю, чужое место. Автобус пришел в Мошенское без четверти шесть вечера. До милиции бежала бегом. Вбежала, а там нет никого, кроме паспортистки, и та домой собирается. И все начальники (от них тоже добра не жди) уже домой ушли.

Паспортистка была местная, знает, как трудно добираться до района, без слов быстренько меня выписала. Я вышла из милиции, смотрю, автобус, на котором приехала, стоит, будто меня дожидается в обратный путь. Пустилась бегом. Успела. Едва отдышалась, и автобус поехал.

Как же Господь все устроил! Вчера был проливной дождь и помешал мое появление заметить. Сегодня автобус пришел, когда в милиции начальников уже не было, но была паспортистка, которая совсем не знала, что я псаломщица из закрытой церкви. И все-то Господь устраивает во благо!

На обратном пути к Починной Сопке подъехала, когда было совсем темно, но шесть километров лесом все-таки прошла хорошо. А дальше, где дорога уходит на Тимонино, заблудилась. Мокро, темно, одни ивняки. Вернулась обратно к деревенскому плетню, опять от него пошла. Стала просить Михаила Архангела помочь мне… и наконец выбралась на твердую дорогу. В милицию я не могла ехать сразу со своим рюкзаком, он оставался у Ефросинии Ивановны. Да и ночь надо было где-то все-таки отдохнуть, переночевать, как-то поделиться своими переживаниями с родным по духу человеком.

Пришла в деревню совсем ночью, чаю попила и осталась ночевать на лавке. Утром 20 сентября, рано-рано, было еще совсем темно, мы простились. Взвалила свой рюкзак на плечи, в последний раз помолилась на нашу церковь и пошла, нащупывая дорогу в темноте палкой. Раньше в Марково 21 сентября — Рождество Пресвятой Богородицы — чтили как престольный праздник. Теперь все кругом было скорбно и глухо, храм стоял запертый, ограбленный.

В Боровичах служили всенощную на Рождество Пресвятой Богородицы. Я приехала, оставила свой рюкзак у алтарницы Марии и пошла в храм. То помещение, которое дали под церковь вместо закрытого собора, было за городом и очень тесное. Люди стояли так плотно, что трудно было поднять руку и перекреститься. Ныли кости спины, но оттого, что в храме было тесно, мне было хорошо и тепло. Теплом людей и отогрелась.

В Лавру поехала после Рождества Богородицы. Стало холодно. Наконец мои посылки с вещами пришли в Москву, и Зина привезла мне овечью шкуру, чтобы ночью покрываться в дровнике.

Я теперь не молилась постоянно в Лавре, а все ездила по разным церквям, куда посылал меня отец Тихон с целью найти место псаломщика. Люди-то для Церкви были нужны, но нигде, куда он меня посылал, не было жилья для работников церкви, даже самого маленького и скромного.

Пришло письмо, из которого я узнала, что отцу Евгению дали наконец место: церковь в селе Ко ростынь, почти на берегу озера Ильмень, все в той же Новгородской епархии.

В Марково после нашего отъезда решили колокол сдать на металлолом. Его сбросили с колокольни, но он не разбился. Тогда его стали бить чем попало, наконец, разбили на куски и увезли на металлолом.

Решили разобрать те новые печи в храме, которые мы сложили. Новый кирпич им понадобился. Разбирать их по кирпичу послали мужичка из Тимонино.

Он разобрал печи, пришел домой, пожаловался жене, что плохо себя чувствует. Полежал и через три дня умер.

Новгородский уполномоченный по делам Церкви за то лето закрыл в Новгородской епархии двенадцать церквей, а в сентябре взял отпуск, поехал отдыхать на юг и… в поезде скоропостижно скончался.

После всего этого отцу Евгению дали место в Коростыни. В письме он очень просил меня вернуться к ним. Матушка Зоя ждала третьего ребенка, уже девятый месяц. Жила она с детьми в Порхове, у родителей отца Евгения.

Мой духовник узнал обо всем этом и благословил меня поехать снова в Новгородскую епархию к владыке Сергию. Он предупредил меня, чтобы была осторожна и, главное, паспорт берегла. Были случаи в те годы — отберут паспорт у девушки, работавшей в церкви, и скажут: «Ваш паспорт отправлен на целину. Отправляйтесь в Целиноград, и больше никаких разговоров». Вещи у Зины в Москве я не взяла. Решила: если устроюсь, то она мне их после почтой вышлет. Взяла все то, что было со мной, самое необходимое. Купила билет. До отхода поезда решили с Зиной у нее в комнате отдохнуть и покушать. Отдохнули. Приехали на вокзал, подошли к поезду, и вдруг я обнаружила, что сумочки моей, где были билет и деньги, нет! Или потеряли, или дома у Зины оставила. Бросились скорее к ней домой. Сумочка лежала на ее кровати под подушкой. Что было делать? Поезд уже ушел. Поехала на вокзал, сдала билет, получила деньги обратно как опоздавшая на поезд. Вернулась в Лавру. Отец Тихон удивился: «Что случилось?» Рассказала.

На следующий день утром он меня благословил: «Поезжай с Богом». Поехала. Снова купила билет. Уж на этот раз все проверила, все вещи и сумочка были при мне, но почему-то, когда мы подошли к платформе, поезд уже тронулся. Я не знаю точно, почему. То ли у нас часы отстали, то ли мы медленно шли. Пришлось снова сдать билет. Кассирша удивилась, что два дня подряд мы опаздываем, но билет взяла и деньги вернула. Снова я пришла в Лавру. Тут уж отец Тихон совсем удивился: «Ладно, не расстраивайся, завтра уедешь».

На следующий день в третий раз купила билет и уехала — как раз к празднику Покрова Божией Матери. В Новгороде нужно было зайти в епархию к владыке Сергию. Отец Евгений писал, что владыка тоже желает, чтоб я вернулась и помогла отцу Евгению.

Пришла в епархию, а владыки нет, куда-то уехал. Спросили меня, по какому вопросу приехала. Объяснила. Как-то странно посмотрел на меня епархиальный бухгалтер: «Нечего вам у отца Евгения делать». Ушла. Села на автобус и приехала в Коростынь. Отец Евгений был очень рад. У него и петь-то было некому. Приходил старый дедушка иногда. Договорились: отслужим в праздник и отец Евгений поедет в Порхов к матушке, все ей расскажет. Жилья для меня тут тоже не было. Церковь стояла отдельно от деревни. В деревне никто жилья не сдавал. Где-то в двух километрах от храма, в другой деревне, был пустой закрытый дом. Хотели через родственников связаться с хозяйкой дома, просить, чтобы она разрешила пожить в нем. А пока отец Евгений один в сторожке, меня ночевать оставил прямо в храме, в крестилке. На душе у меня была радость: как здорово жить прямо в храме! Праздник прошел хорошо. На Покров из далеких деревень даже бывшие певчие пришли, старенькие.

После праздника батюшка собрался уезжать. Я должна была без него перейти в сторожку, присмотреть за всем. Указал, где класть ключ, если я уйду куда-нибудь, а он приедет.

Утром он уехал, а мне нужно было идти в Больше-Витонский сельсовет, сдать паспорт для прописки. Отец Евгений торопил меня с пропиской, так как паспорт у меня был выписан из Марково уже больше месяца. Сдала паспорт. Днем все в их сторожке прибрала. Вечерело. Вдруг вижу: открывается калитка в церковной ограде и по тропинке идут какие-то люди — несколько человек, в большинстве — женщины. Стучат ко мне в сторожку. Выхожу. Требуют предъявить мои документы. Одна женщина — местный депутат, остальные — учителя из школы, активисты. Говорю, что приехала и служить буду здесь, в храме. Батюшка уехал к семье в Порхов. Паспорта у меня нет, он в сельсовете, сдан для прописки.

– Где же вы сейчас жили? Со священником?

– Нет. Я в храме жила.

Тут они начали говорить всякие пакости, о которых мне и писать не хочется. Говорят, что им уже доложили, что в «такой-то» деревне вчера ходила женщина в сером пальто и Бога проповедовала. Я отвечаю, что деревни такой я не знаю, приехала сюда впервые. Пальто серого у меня нет. Вчера была только здесь, в храме, на службе. У меня была на всякий случай бумажка с церковным штампом и печатью. В ней указывалось, что являюсь псаломщиком и нахожусь в отпуске. Это отец Евгений мне раньше писал, когда я ездила в Лавру, чтобы милиционеры не придирались. Больше никаких документов не было. Достала бумажку, подала ее самой ретивой женщине. Та взглянула, и очень тихо сказала соседней женщине: «Она». Я это заметила, услышала и все поняла, хотя им виду не показала. Им нужно было только узнать из любого документа мою фамилию, имя и отчество.

Стало совсем смеркаться. Я не помню, что они мне напоследок сказали. Куда-то явиться мне было нужно. Темнота ноги подпирала, и они ушли. Много позже узнала: епархиальный бухгалтер был агентом МВД. Он-то и сообщил срочно здешним «властям на месте» обо мне. Видимо, они меня считали «вреднее» священника. Я тогда этого не знала и не поняла, что попала в ловушку. И отца Евгения нет. Состояние было такое, что даже сесть не могла, ходила по комнате по диагонали из угла в угол. Что делать? Как быть? И паспорт-то только утром в сельсовет сдала. Господи, помоги, что мне делать?

Так я ходила, наверное, целый час. И вдруг появляются мысли. Вспоминаю, что председатель сельсовета живет, как мне говорили местные люди, далеко от Коростыни и каждый день на работу ездит на автобусе. Потому и в то утро, когда сдавала паспорт в Больше-Витонский сельсовет, пошла попозже. Работа там начинается с восьми часов утра, а автобус в Коростынь приходит только в четверть девятого утра. Да еще нужно в горку к сельсовету подняться.

Итак, я должна рано утром пойти к сельсовету. Сдать паспорт в милицию на прописку они еще не могли, так как секретарь в Шимск в милицию ездит, когда два-три паспорта соберутся. Если я пойду рано и к восьми часам придет секретарь, я попрошу паспорт обратно, скажу, что раздумала здесь работать и прописываться не буду.

Спать не могла. Как молилась, сама не знаю. Дождалась утра, написала письмо для отца Евгения, оставила на столе. Побоялась уходить с заплечным рюкзаком, в деревне сразу поймут, что я ухожу. Поэтому все вещи оставила у отца Евгения. Положила в корзиночку свою пустой сложенный рюкзак и будильник. Больше ничего не взяла. Если встретят меня в деревне, будто бы с корзиночкой в магазин пошла. Заперла дверь, положила ключ в условное место, помолилась на храм и ушла.

В сельсовет пришла рано, здание было еще заперто. Села на скамеечку возле клумбы и ждала. Пришла уборщица, отперла двери. И, наконец, пришла секретарь. Я ей сказала о своем решении. Она без слова отдала мне паспорт, молоденькая такая женщина. Я, наконец, облегченно вздохнула, убрала паспорт и вышла на улицу.

Что же мне делать? Если пойду по той дороге, по которой шла в сельсовет на горку, встречусь с председателем сельсовета и с кем-нибудь из той вчерашней «делегации». Они же вчера узнали, что паспорт мой в сельсовете. Господи, помоги! И сразу решение: спуститься с горки сельсовета к шоссейной дороге на Шимск по лугам, по бездорожью. Но они теперь в осеннее время залиты водой осенних дождей. Снимаю свои кожаные сапоги, кладу в корзиночку и спускаюсь босиком по кочковатому лугу, по воде и грязи порой до колен. Иду, бегу, тороплюсь, сердце ёкает. Наконец, добралась до шоссейной дороги. Обтерла ноги, помыв предварительно в канавке, надела сухие чулки и сапоги и голосую перед проходящими машинами. Остановился грузовик. Шофер взял меня в кабину. Вот и Шимск наконец. Пересаживаюсь на автобус и еду на Новгород.

Приехала в епархию, но в епархиальный дом не пошла, ушла туда, куда владыка кушать ходит, к бабушке и дедушке. Сказала им, что приехала тайно: нужно все случившееся сообщить владыке, а пойти мне к нему нельзя.

Дедушка с бабушкой посадили меня в маленькую комнатку, где в ящичках стояли астры. Дедушка объяснил мне, что владыка очень любит цветы, сам сажает и поливает их. Теперь уже заморозки пошли, а ему жаль, что астры замерзнут. Попросил сделать ящички для них и взять цветочки в дом. И в его комнатку никто из посторонних людей к ним не ходил. Тут я должна была письменно обо всем владыке написать; устроить свидание с ним не было возможности.

В этой комнатке меня покормила бабушка. Поехать сразу в Троице-Сергиеву Лавру я не рискнула. Решила пока поехать в Боровичи к алтарнице, у которой раньше останавливалась, когда приезжала из села Марково.

Отец Евгений на радость приехал к матушке. У нее родился сын. И тут навестить их из Печор приехала девушка А.

Через несколько дней матушка Зоя проводила их обоих. Девушке тоже со мной повидаться хотелось. Снова желали встретиться все, кого сплотило Марково.

Приехали в Коростынь, подходят к дому — он заперт. Ключ на месте. Но почему за всю неделю газеты под крыльцом лежат? Открыли дом и прочли оставленное мною письмо. Оба решили, что деться мне некуда, наверное, в Лавру уехала.

А тут еще новое искушение — провокация. К тому дому, куда думали поселить меня прихожане церкви, вызвали милицию. Там были выломаны ставни, раскрыто окно, будто бы кто-то лез воровать (вероятно, я лезла!). В деревне, в оставленном хозяйской доме, и красть-то было нечего.

Это все делалось для того, чтоб меня в чем-то обвинить и изолировать от «советского общества». Они, конечно, не знали, что я все сразу поняла и удалилась.

Девушка А. тут же с благословения отца Евгения поехала в Лавру, пришла к матушке Серафиме, где мы всегда ночевали, и, узнав, что меня у матушки нет, расплакалась. Матушка по старости своей тут же зашумела: «Я так и знала, что ее арестуют. Ее, видимо, забрали». Наутро А. пошла со слезами к отцу Тихону. Он ей велел только исповедоваться и причаститься, а после обедни идти к монастырской проходной. Девушка пришла. Батюшка сказал ей: «Жива твоя Еля, никто ее не забрал. Бог хранил. Вот тебе деньги на дорогу, поезжай в Боровичи (дал адрес) и привези ее в Лавру».

У меня страшно разболелся зуб мудрости. Вероятно, я простыла, когда по холодной воде босая убегала от своих преследователей. Мне становилось все хуже и хуже. Алтарница посоветовала сходить к врачу, тем более в поликлинике в Боровичах не знали, что я снята в Мошенском с прописки. Пошла. Зуб мне удалили. Почему-то совсем не было крови после его удаления, как это бывает обычно.

После удаления зуба мне стало еще хуже. Чтобы даром не жить у людей, меня приютивших, сидела и строчила на машинке покров из лоскутков для одеяла хозяйки, у которой снимала комнатку алтарница. Нижнюю челюсть с правой стороны рвала боль.

Кто-то в дверь постучал. Хозяйка не хотела открывать. Стучала незнакомая женщина. Она спрашивала, здесь ли я остановилась (назвала мою фамилию). И опять ей не открыли. Неизвестно ведь, кто меня разыскивает. Позвали меня. Я услышала за дверью голос А. Тут мы с радостью открыли дверь. Девушка объяснила, что ее отец Тихон за мной прислал. Предупредила, что ночевать будем в Лавре в храме. К матушке Серафиме идти на ночлег нельзя, а то разболтает на радостях, а это может усугубить неприятности.

Вот так с помощью А. вернулась я в Лавру. Это было 27 октября 1961 года. 28 октября в тот год была Димитриевская родительская субботу. Батюшка сказал мне: «На субботу ночью храм будет открыт. Ночуй в храме, исповедуйся, причастись. А в воскресенье после обедни поедешь в город Курган. Это очень далеко. Там нужен помощник, да и тебя там не найдут».

Я сказала, что у меня что-то очень болит место челюсти, где вырвали зуб. Он посоветовал лечь на правую щеку, когда буду ночевать в храме на полу, чтоб согреться. Но мне даже кипятку негде было попить.

В воскресенье мне совсем плохо стало, вся челюсть ныла, стреляло в ухо. Какая тут поездка в Курган! Нужно было где-то остановиться. Была тут одна раба Божия Татьяна. Я познакомилась с ней летом. Ее муж Алексей был лаврским рабочим. Они жили как брат и сестра. Татьяна раньше была псаломщицей в Ленинграде. Они домик Алексея в Парголове сменяли на комнатку в Сергиевом Посаде. Вот к ним я решила попроситься на время болезни. Они меня приняли. Чтобы их не обидеть, стала шить им ночные теплые шапочки, переписывала акафисты, которые просила Татьяна. Температура у меня поднялась до 39,5°. Шея так распухла, что сравнялась с подбородком.

Есть стало невозможно, нижняя челюсть не двигалась, рот не открывался. Можно было только пить. Говорить могла только шепотом, голоса не стало. Уже два месяца паспорт мой был без прописки. Идти в поликлинику было просто опасно, тем более в те хрущевские времена. Да у меня и желания не было туда идти. Я вспоминала первомученика Стефана, и почему-то даже боль физическая порождала радость: «Господи, да будет воля Твоя». Алексей Иванович сказал, что имеет возможность, как рабочий Лавры, сходить прямо в келью батюшки Тихона, передать ему от меня записочку, что он и сделал.

К тому времени мне стало совсем плохо. Я уже не шила, не переписывала акафисты, а только лежала. До этого спала на полу. Теперь мне уступили диванчик, где раньше спал Алексей, а ему пришлось перейти к Татьяне на кровать, спали они «валетом». Комнатка была очень маленькая и тесная.

И тут пришло новое искушение. В конце октября были заморозки и у Татьяны в ящичках на балконе замерзли георгины, а тут, в первых числах ноября снова оправились и зацвели. Она испугалась и стала говорить, что это «к покойнику». Твердо сказала мне, чтоб я шла к отцу Тихону. Пусть он устраивает меня в больницу в Духовной семинарии. Говорит: «А то ужас какой! Умрешь, паспорт у тебя без прописки, ты тут совсем чужой человек. Нам хоронить! Тут от милиции неприятностей натерпимся».

Что было делать? 4 ноября, в день празднования иконы Божией Матери Казанской, утром пошла я в Лавру потихоньку. Тогда Загорск еще не был сильно застроен высокоэтажными зданиями и с центрального шоссе были хорошо видны окраины города и лес вдали. Иду, а на душе совсем спокойно. Вижу: с правой стороны, далеко за городом, на горке начинается березняк. И думаю: если меня никто под крышу не возьмет, пойду я к тем березкам, лягу между ними и умру. Как Богу угодно, так и будет.

Вошла в Трапезную церковь. Кончается ранняя обедня, которую служил батюшка Тихон. Значит, к поздней обедне будет он исповедовать, а сейчас служит молебен пред образом Казанской Божией Матери. Лицо у меня наполовину завязано платком. Вдруг подбегает ко мне девушка (я в то время и имени ее не знала, только постоянно видела в храме), подбегает и говорит так ласково: «Девочка, ты что, заболела?» А я сказать не могу, голоса нет, шепчу: «Да». «Я увезу тебя в Коломну к Оле, буду ухаживать за тобой». Я шепчу: «Я пойду сейчас на исповедь и батюшку Тихона спрошу».

Она бежит первая, подбегает к отцу Тихону: «Батюшка, там больная идет, я хочу ее увезти к нам в Коломну». Батюшка отвечает: «Постой ты, Кланька, в сторонке, успокойся! Подожди».

Тут и я подошла. Он исповедовал меня, велел причаститься. А я шепчу: «Как же буду причащаться? Мне Татьяна сказала, что мне причащаться нельзя, у меня постоянно слюна идет. У меня же, когда зуб вытащили, крови не вышло, она вся внутри загнила. Потому я так опухла, что и рта как следует не открыть, и температура высокая». Но он велел спокойно причаститься и ехать после обедни с Кланей в Коломну. Сказал, что Оля и Кланя очень хорошие девушки, чтобы я их не стеснялась ни в чем.

Удивительное состояние было после Святого Причастия. Как будто бы все существо человеческое по милости Божией было благодарно за все — за все, что приключилось со мной. В электричке Кланя дала мне апельсин. Я столько дней не ела, а тут даже пососала дольки апельсина, хотя целиком съесть не могла.

4 ноября — празднование Казанской иконы Божией Матери — было в субботу, потому-то Димитриевская суббота была перенесена на 28 октября. Мы приехали в Коломну уже вечером, когда в храме служилась всенощная на воскресенье. Кланя завела меня в их храм, и я еще нашла сил немножко постоять на службе.

Когда мы постучали и вошли в квартиру, где жила Оля со своей старой мамой, Кланя сказала: «Оля, вот батюшка Тихон больную к тебе прислал». Оля радостно ответила: «Вот и хорошо!» Да, вспоминаю, какие же это были девушки! Каких людей дал мне Господь увидеть. Как будто бы они пришли из древности, из книги «Деяний Апостолов». Помещение подвальное, дом старинный. В большой комнате располагались мама Оли и сама Оля (она на почте работала). В маленькой комнатке, где, кроме диванчика, стола, стула и икон ничего не было, располагалась Кланя. Она уложила меня на свой диванчик, а сама легла спать на полу около диванчика. Утром в воскресенье ушла в храм. В субботу после Святого Причащения у меня температура спала до 38,5°, а тут опять поднялась до 39,8°. Кланя притащила клюквы, но мне теперь ни пить, ни есть не хотелось. Спать не могла. Когда жила у Алексея и Татьяны, были моменты, что я скажу Господу: «Господи, если Тебе угодно, пусть мне еще больнее будет. Как Ты, Господи, хочешь, так пусть и будет». А тут в воскресенье мне совсем плохо стало. Мне казалось, что это уже конец, но страха пред смертью не было. Вечером Кланя легла на пол у моего диванчика и крепко уснула. Я и лежать не могла. Казалось, что у меня тысяча нарывов нарывает. Села и при ночничке написала записку: «Если умру, не нужно сообщать в Ленинград родным. Уже не первый год они не имеют со мной связи. Не нужно их огорчать».

Во второй половине ночи Кланя проснулась и ужаснулась, что мне так плохо. Какие-то таблетки принесла, но я ничего не пила. Да и пить-то их я не могла, ничего мне не проглотить. Это была ночь на 6 ноября, на день празднования иконы Божией Матери «Всех скорбящих Радосте».

Кланя знала, что одна их знакомая девушка поедет утром в Лавру, но перед отъездом утром зайдет в их храм в Коломне, поэтому поспешила рано-рано в церковь с запиской, что мне очень плохо, чтобы девушка эту записку в Лавру батюшке Тихону свезла.

Признаюсь, что за все время болезни ни разу не просила у Господа здоровья, но от всей души искала только Воли Божией. Когда в душе человек предает себя в волю Божию, просить здоровья для себя как-то невозможно, просто не получается. Другое дело — для ближних. Тогда по любви к ним легче попросить им у Господа здоровья.

Часов в семь утра мне вдруг очень захотелось лечь. Легла на правый бок, на больную щеку и вдруг почувствовала, что во рту у меня что-то вонючее потекло. Я прижала носовой платок — течет гной, пахнет вонючей гнилью. Течет из того места в нижней челюсти, откуда вырвали зуб. Я подложила под рот какую-то большую тряпку, легла и даже немножко задремала.

Кланя молилась в раннюю обедню, прибежала из церкви и так обрадовалась, что мне легче, что даже попросила Олю дать батюшке в Лавру телеграмму. Гной шел непрерывно, тряпки меняли. Кланя от кого-то узнала, что нужно овес или ячмень парить и горячий к больному месту в чулке привязывать. Напарила ячменя, набила им чулок и обвернула им опухшее горло, а сверху, чтоб ячмень не остывал, обвязала меня шерстяным платком. Температура сразу спала до 37°. Я лежала на боку, а гной все тек и тек в тряпки. Пришло письмо из Лавры от батюшки, где он писал: «Молюсь, чтоб ты была жива. Прошу тебя по послушанию, попроси и ты сама у Господа еще пожить». По послушанию попросила.

На другой день я уже могла есть. Спадала понемногу опухоль, и нижняя челюсть стала двигаться. Все это внешнее пишу, а вот как описать то духовное счастье, пережитое в этой болезни, не знаю. «Что воздам Господеви о всех, яже воздаде ми?» Давно умерли и Оля, и Кланя, но в душе моей они остались светлыми ангелами, служившими Богу на земле.

На следующий день мне стало еще лучше, хотелось что-то делать. Меня попросили сшить просто сарафанчик для старой Олиной мамы. Сидела, шила. Гноя стало мало, я изредка его сплевывала.

Шел ноябрь. Уже выпал снег, а мои вещи были в посылках в Москве. Поэтому, когда наконец я окрепла, Кланя нарядила меня в старое пальто своей сестры и повезла в Лавру.

Батюшка попросил меня прийти в проходную Лавры. Он был рад, что все обошлось, и сказал: «В Курган я тебя не отправлю. Твоя внезапная болезнь показала, что Богу это неугодно. Но есть место поближе — это в Эстонии, город Таллин. Поправишься и поедешь в храм к отцу Вячеславу. А пока помолись в Лавре. Жить будешь здесь, у Алексея и Татьяны. Татьянушка плакала и каялась, что тебя больную выпроводила, спрашивала меня, где ты находишься. В Коростынь тоже не нужно было ехать. Господь предупреждал: два раза не удавалось тебе сесть в поезд. Да я, неопытный, не понял и в третий раз тебя отправил. Когда ты заболела, мне так тяжело было. Постоянно в душе была молитва за тебя, как когда-то за мою маму. Только мама все-таки умерла, а ты жива осталась. Ну, как? Ни одной пилюли не выпила?» «Ни одной». Пилюлями батюшка по старинке называл лекарственные таблетки.

Знавала я одного старого человека. Пришлось в его жизни так, что в Великом Посту на вынос Креста Господня, к четвертой неделе Поста, он заболел. Поднялась высокая температура, 39° с лишним. Для стариков это особенно тяжело. Вроде будто бы простуда была. К концу 4-й недели полегчало. В воскресенье в храм сходил, причастился. А на следующей неделе все повторилось. В конце Страстной недели и на Святую Пасху стало хорошо, думал — поправился. А на следующей неделе опять температура, плохо. Кончилась эта болезнь только после Святой Троицы, в Духов день. И случилось это так: родные хотели положить старика в больницу. Он не желал в больницу, хотел взять благословение у духовного отца, но встретиться с ним не удавалось. Только записку через чтеца ему передал, и в тот же день ему стало легче. А скоро и совсем поправился. От него я узнала, что никогда он не испытывал такой радости в Боге, такой глубины в молитве, как в те дни, когда лежал совсем больной. И нисколько в душе не страдал, что болеет, ибо с ним в то время так близко, ощутимо был Бог. Поправился, слава Богу, но той радости, что пережил в дни болезни, ему никогда не забыть.

Не забыть и мне переживаний во время той болезни. Господь дает поболеть, Господь и исцеляет, Господь и благодатную радость подает. Не нужно думать, что болезнь тела — скорбь. Болезнь тебе душу исцеляет.

А дальше… было благословение ехать мне в Эстонию, в город Таллинн. На окраине города, в местечке Нымме был храм Святого Иоанна Предтечи. В нем и пришлось мне служить, занимая должность псаломщика, просфорницы, уборщицы и регента любительского хора…

Писать про это кончаю. Слава Богу, что Он дал мне послужить Ему в Церкви, дал выполнить «слово юности моей», сказанное у гроба подруги девочки-мученицы.

Записи эти сделаны по благословению моего покойного духовного отца. По его благословению, в 1963 году из Таллинна уехала в Белгородскую область, в село Песчаное. Там служил вдовый брат моего духовника, меня отправили ему помогать, так как были великие трудности в их церкви с отчетностью. Тогда отчитываться церкви приходилось перед советским уполномоченным по делам Церкви. Грамотных в приходе не было, послали делать отчеты меня. Там через четыре года я заболела бронхиальной астмой. Велели сменить климат.

Потом пришлось служить в Архангельской области, за городом Котласом, в местечке Туровец.

Бог привел, что закончила я свое служение Церкви в городе Гатчине под Санкт-Петербургом, в Павловском соборе, в том самом, куда поехала когда-то девочкой по окончании 10-го класса школы, когда похоронила подругу Надю. В этом Павловском соборе прослужила 20 лет. Там, в Гатчине, похоронила своего папу Федора.

В 1995 году тяжело заболела вирусным гриппом, увезли меня в Санкт-Петербург.

В Эстонии

8 декабря 1961 года я подъезжала к центру Эстонии — городу Таллину. Давно в окошке вагона скрылись русские избушки. Здесь даже рамы в окнах домиков были иные, без форточек и фрамуг. Всюду проглядывал Запад. После тяжелой болезни у меня от ослабления организма слезились и краснели глаза. И одежда на мне не западная — шерстяной папин плащ и высокие русские сапоги. Настоятелю и старосте церкви в Нымме заранее сообщили из Лавры о моем приезде. Меня ждали, но, видимо, мой внешний вид не понравился. Староста церкви стал навязывать мне пальто с лисьим воротником, от которого я отказалась.

Первый день ночевала у старосты. Шел Рождественский пост. Когда за столом отказалась от мясной пищи, староста сказал: «У нас посты держать не принято. Постится один батюшка, вы будете вторая на весь наш приход».

В храме — обязательная чистота, уборщица отказалась, ушла. Она тоже была русской. Я приехала, чтобы служить псаломщиком. Но они стали меня убеждать, что храм небольшой, просили быть и псаломщиком, и уборщицей, совместить две должности. Матушка сказала, что российские девчонки крепкие, как лошади, они все вынесут.

Прошло две недели. Выяснилось, что просвирня была местная (не русская) и что там отказываются печь просвиры. Повезли меня учиться печь просвиры.

Когда служили на буднях и не было верхнего нотного хора, велели мне петь с любителями. Этот хор батюшка назвал «Еликонидин ансамбль».

Началась уборка храма к Рождеству Христову. Нужно чистить и разбирать люстру в храме. Люстра электрическая. Хорошо, что дворник занялся этой разборкой.

Нашли мне комнату у госпожи Малаховой, но оплачивать ее церковное руководство отказалось — средств не хватает. Я должна была платить за жилье сама, из собственных средств.

По документам меня провели как уборщицу. С уборщиц не брали налог по 19-й статье. Таким образом на меня в документах можно было записать лишнюю сотню, а платить ее батюшке. У батюшки было двое детей и болезненная матушка (она страдал бронхиальной астмой).

Около церкви имелся церковный дом, но местные власти отдали церкви всего одну комнату для церковной сторожки. В этой комнате в электропечке я пекла просвиры. Ночевать в комнате мне запретили, так как под большие праздники и воскресные дни в ней ночевал батюшка и готовился к службе. Он с семьей жил в квартире, тоже съемной, на станцию дальше.

Тут же, в этом доме, в первом этаже, рядом со сторожкой жила эстонка Лайда с семьей. Кухня, телефон, туалет и коридор были общие с этой эстонкой. Хотя я и не жила в комнате-сторожке, батюшка мне велел мыть через неделю все полы этих учреждений по очереди с Лайдой, отапливать торфом комнату-сторожку, закупать муку для просвир и вино-кагор для церкви. Когда поет верхний хор, петь с ними вместе в альтовой партии. Госпожа Малахова приказала мне мыть их лестницу на второй этаж каждую неделю, носить на второй этаж из сарая торф для отопления их квартиры и воду из колодца. День с рассвета до заката, как в колхозе, был у меня занят без передышки, и не было порой десяти минут добежать до магазина и купить хлеба. Магазин работал до восьми часов вечера. Когда получалось такая загруженность, иду вечером и не знаю, что же буду есть? Приноровилась в таких случаях разводить муку в воде и ставить на горячую электроплитку. Получался мучной кисель — все-таки еда. Можно после спать ложиться.

У госпожи Малаховой был родственник, брат ее покойного мужа. Он до моего приезда немножко помогал читать на клиросе. У него не было музыкального слуха, и батюшка велел мне не давать ему читать кафизмы, так как он читает не в тон с хором. Я стала читать кафизмы сама. И тут началось такое! Он побежал жаловаться старосте: «Советская из Советского Союза приехала, не дает бывшему фабриканту читать!». Я впервые узнана и почувствовала на себе, что собой представляли бывшие фабриканты и госпожи. К ним принадлежал и староста церкви.

Во время Великой Отечественной войны сильно пострадали Украина и Средняя Россия. После войны из разоренных мест многие люди уехали в Прибалтику. Вот эти-то люди и наполнили православные храмы Эстонии. С первых же дней я нашла среди них милых, хороших друзей.

Вечером по понедельникам батюшка служил акафист Святому Иоанну Предтече. Любители пели вечерню, а акафист пели все, кто хотел петь. Из Таллина в наш храм приезжали некоторые девушки на службу и пели со мной акафист.

Часто в храм приходили люди и просили батюшку послужить у их родственников на могилке на кладбище. Самое большое кладбище в Таллине — Святого Александра Невского, а на окраинах еще четыре кладбища. Батюшка всегда брал меня с собой. Я носила чемодан с его облачением, кадилом, углем, ладаном и пела панихиду. Если панихиду заказывал православный эстонец, батюшка пел по-эстонски, а я пела только «Господи, помилуй» — по-русски.

Впервые я увидела на Александро-Невском кладбище девочку, плачущую на могилке отца Михаила, недавно умершего. Он служил в Таллине в маленьком храме Казанской иконы Божией Матери. Как-то однажды она приходила и в наш храм и тоже все плакала. Ей было лет тринадцать. Когда мы стали делать в нашем храме уборку к празднику Усекновения главы Иоанна Предтечи, прибежала эта девочка и очень просила, чтобы ей оставили до вечера хотя бы какой-нибудь подсвечник почистить. Она днем учится в техникуме и не может нам помочь. Я оставила ей чистить панихидный столик, стоявший перед Распятием.

Девочка плакала по своему духовному отцу Михаилу, и неслучайно. В 1939 году присоединили к СССР Эстонию, Латвию и Литву. Отец этой девочки, эстонец, занимал одну из самых мелких должностей в эстонском правительстве. Его, как и все эстонское правительство, сразу арестовали и сослали вместе с семьей в Сибирь. Он работал в рудниках, а жена его, русская, православная, жила с двумя дочерьми. Младшую девочку, ей было всего два годика, звали по-эстонски Ирейдой, по-русски — Ираидой. Первое, что она запомнила с детства, как каталась с горки с русскими ребятишками на сибирских салазках.

Когда Ирочке исполнилось восемь лет, к другим сосланным в Сибирь эстонцам, навестить их, приезжал их молодой родственник из Таллина. Девочка никогда не видела свою родину. Там в Таллине жили русские родственники ее матери. Мать решила отправить ребенка с молодым человеком в Таллин. Брат матери Ирочки (ее дядя) был старостой в Казанской церкви в Таллине. Привезли ребенка в Эстонию. Отец Михаил, служивший в Казанской церкви, отнесся к девочке, как к родной, подарил ей молитвенник (в те времена достать молитвенник было очень трудно). Потом девочку снова отвезли в Сибирь к родителям.

Когда ее родного отца освободили из заключения, то вернуться семье в Эстонию не разрешили. Где-то на юге нашей родины они купили маленький домик и жили там. Девочка росла, училась в русской школе. Отец недолго прожил после освобождения, вскоре умер. Мать Ирочки привезла отца-эстонца в Таллин в запаянном гробу и похоронила его на Александро-Невском кладбище. Мертвым не запрещали возвращаться на родину. А девочка даже больше, чем родного, полюбила своего духовного отца — отца Михаила. И вот теперь он умер.

Меня тронула трудная жизнь этой девочки. Хотелось чем-то помочь. Она сразу это почувствовала и стала очень часто прибегать к нам в храм. Когда службы не было, а я делала уборку в храме, она прибегала с занятий и молилась у Распятия, а я мыла полы. Еще я учила ее церковно-славянскому. Она читала благодарственные молитвы, а я исправляла неправильные ударения в словах и прочие ошибки. Ей нравилось выполнять мои поручения. На Святую Пасху нанесут люди куличиков, пошлю ее разнести их по больным бабушкам. Девочка была очень подвижная, все время бегала. У меня и времени-то не было идти, а она ко всем бабушкам сбегает, со всеми поговорит.

По отцу Михаилу не одна Ирочка плакала. Плакали таллинские нищие, часто сидели у его могилки. Он был очень добрый, всем старался помочь. Плакал по отцу Михаилу и его сын, ставший архиереем Эстонии.

Старшая сестра Ирочки вышла замуж за эстонца. Родился ребенок. Нянчить его, возить в коляске, заставляли Ираиду. А девочке так хочется забежать к нам, поговорить!.. Она навещала меня вместе с коляской и ребенком, приходя, радостно прыгала. Иру дома ругали: зачем она часто бегает в храм? Муж ее сестры был коммунистом.

Мне очень хотелось познакомить девочку с духовной Россией, с Троице-Сергиевой Лаврой, с дивным пением и с моим духовником. Но как это сделать? У нее с раннего детства было плоховато с сердцем. Ей домашние достали путевку на время зимних каникул в санаторий в Пярну. И вот на что решилась девочка: она уедет вместо Пярну в Троице-Сергиеву Лавру на те же календарные дни, что и в путевке, дома никто ничего не узнает. Я дала ей денег на билет до Москвы, написала батюшке Тихону письмо, и Ирочка поехала на поезде с великой радостью.

Обратно вернулась еще радостней, чем уехала. Отец Тихон заменил ей умершего отца Михаила, она успокоилась, перестала плакать.

Однажды отец Вячеслав обратился ко мне с просьбой. У него было две дочери: старшая лет шестнадцати, а младшая только начала учиться в школе. Училась неважно. А у батюшки, если дочка чего не понимает, как он сам выразился, «терпения не хватает», он ей «подзатыльник» сразу дает. И вот он спросил: не возьмусь ли я с его Машей заниматься, чтобы она у меня в сторожке уроки делала.

Так у меня появилась новая ученица. Из школы она бежала к нам в сторожку. Если я после службы мыла полы в храме, приходилось оставлять уборку, запирать храм и идти к Маше. Кроме уроков мы с ней вели календарь природы. Я учила ее, как определять направление ветра кривым маленьким прутиком или сухой травинкой, воткнутой в снежный сугроб. Заранее вычищу две морковины, поставлю на стол перед Машей их вертикально. Говорю: «Это морковкины солдаты. Они смотрят, как ты пишешь. Как выполнишь уроки, их можно будет съесть».

Ей нравилось заниматься у меня. Девочка была послушной. Сделав уроки, с удовольствием грызла морковь и просила: «Тетя Еля, можно после уроков в вашей шубе по полу покувыркаться?» Говорю: «Можно». И Маша отчаянно кувыркалась в моей безрукавке из овчины.

Теперь в церкви она стояла смирно, на улице не бегала. Всю службу снимала огарки с подсвечников, поправляла свечи. По духовным картинкам в книге мы немножко занимались Законом Божьим. Маша сказала: «Тетя Еля, и я буду поститься». Батюшка сам мне говорил: бабушка, мать его матушки, дает Маше в посту дорогую конфетку, а Маша говорит: «Не хочу, бабушка, эта конфетка скоромная».

Таллин — город маленький. Церквей православных немного. Разошлись слухи, что псаломщица из Нымме близка к Троице-Сергиевой Лавре.

Однажды пришла к нам в храм пожилая женщина и просила меня с ней поговорить после службы. Она объяснила, что начались летние каникулы и она с дочерью едет куда-то на юг, к родственнице. Ей очень хочется в Москве сделать остановку и побывать в Троице-Сергиевой Лавре. Хочет узнать, как туда добраться?

Я объяснила, как добраться до Лавры. В душе появилось сильное желание повидать ее дочь. Спросила, когда и в какое время они уезжают. Написала письмо своему духовнику, попросила за девочку, которую еще не видела, и пришла к поезду. Просила их в Лавре отдать письмо от меня отцу Тихону.

Дочь этой женщины — молоденькая девочка с большой косой. В те времена она была еще комсомолкой, школу окончила с медалью. Поступила в университет в городе Тарту на медицинский факультет. Теперь ехала в Лавру, окончив первый курс. А дальше… Дальше у нее началась новая жизнь: жизнь в Боге, счастье в Боге. Как она мне писала, ночью от этого светлого счастья в университетском общежитии плакала, уткнувшись лицом в подушку. О вере ее узнали в общежитии. Нашли письма батюшки и мои. Разбирали на комсомольском собрании. Девушка положила свой комсомольский билет на стол и сказала собравшимся: «Я верую в Бога Живаго». Ее исключили из комсомола.

Она прекрасно сдала заключительный государственный экзамен. Но назначение получила в такое место, где на сланцевых карьерах работали одни каторжники. Пили, дрались, умирали от пьянства. Там было страшно даже просто жить! На выходные дни она ездила в Пюхтицкий монастырь отдохнуть. Ей посоветовали уехать в Россию. В России ее приняли. Работала на «скорой помощи» в поселке Бологое. Отработав три года, вернулась домой в Эстонию. Время шло. Старое забывалось. Приняли, стала работать в одной из больниц города Таллина.

У старшей дочери нашего батюшки была подруга в школе. Звали ее — Мирель. Девушка была некрещеная. Мать у нее — атеистка, бабушка — революционерка. Обе девушки приходили в сторожку поделиться мыслями, поговорить. Был у нас в Таллине в Никольском храме батюшка Валерий, к нему ходила девушка, советовалась. И решили: ей 16 лет, она — взрослая. Пусть маме ничего не говорит о том, что хочет быть крещеной. Отец Вячеслав ее окрестит у нас в сторожке. Отец Валерий будет крестным отцом, а я — крестной матерью.

Так и сделали. Имя ей дали — Мария, в честь Марии Египетской. Девушка пережила светлую радость. Было это в декабре. К 7 января, к Рождеству Христову, она решила сделать мне подарок. Купила горшочек цветов, альпийских фиалок. Их всегда в Таллине зимой продают.

В храме отслужили всенощную на Рождество Христово. И вдруг просит меня батюшка ночью церковную печь топить. Топил всегда сторож-дворник, но он в гражданский Новый год выпил и впал на неделю в запой. Что делать? Стала топить печь. В храме заперлась. Около двенадцати часов ночи в храм кто-то постучал. Спрашиваю: «Кто?» Но не открываю. За дверями плачет Мирель-Мария: «Еликонида, откройте, это я». Открываю дверь. Девушка вся в слезах: «Я маме сказала, что крестилась. Она так кричала на меня! Сказала, что теперь повесится. Цветочек мой, который я хотела вам подарить, снесла на могилку бабушке, и он замерз». Девушка горько плакала. Я ее уговаривала. Говорила, что мама не повесится, она просто дочку свою пугает. Бог во всем поможет.

Дрова были сыроватые, плохо и долго горели. Мы обе подсели к печке. Мария положила голову мне на плечо и уснула. А я сидела и боялась пошевелиться, чтобы ее не разбудить.

Мария тоже съездила в Троице-Сергиеву Лавру. В те времена у нас в России было только три монастыря: Печоры, Пюхтицы и Троице-Сергиева Лавра, вновь открытая после долгих лет запустения.

В дальнейшем, окончив учебу, Мария вышла замуж и уехала с мужем в Чехословакию. Растила детей в христианской вере. Мать ее осталась одна в Таллине. Каждое лето Мария с ребятишками приезжали навестить бабушку. Наших девушек всегда просила передавать поклон ее крестной, тоже уехавшей из Эстонии — в Россию.

Приходили к нам петь акафист Святому Иоанну Предтече еще три девушки постарше — Надя, Аня и Клава. Они жили в одной комнате в общежитии и работали на заводе. Все трое были не местные, просто приехали после войны в Таллин, чтобы жить и работать. Они были верующими. Надя — старшая, властная. Подруги ей подчинялись. Клава — милосердная, всегда старалась помочь тем, кому трудно. Аня — тихая, послушная, со всем происходящим в жизни смиряющаяся. Потом, со временем, все они получили от государства однокомнатные квартирки.

Тихая Аня потом жила с другой Надей, по прозвищу «Маленькая». Все они работали на государственной работе, а все свободное от работы время отдавали церкви. Надя «Большая» и Надя «Маленькая» пели в церковном хоре, Аня читала часы. Клава тоже пела и читала в храме. Но это все было после того, как я уехала из Эстонии. А в то время, когда я там жила, они только в народе подпевали. На клиросе пела только одна Надя «Маленькая», она ничего не боялась. В те года страной управлял Никита Хрущев. Повсюду закрывали храмы, открытые после войны. Даже в Таллине, на границе, где было поспокойнее, закрыли монастырское подворье. Храмов не закрывали. Их было шесть: собор Святого Александра Невского на Вышгороде и пять небольших церквей. Из старших девушек первая поехала со мной в Троице-Сергиеву Лавру Надя «Большая».

Я очень переживала за этих девушек. Во время Великого поста в монастыре очень долгие службы. Я боялась, что устанут, надоест им стоять. Приносила водички попить. Да, теперь с тех пор прошло 45 лет. Эстония от России отделилась. Надя приняла российское подданство и находится в Спасо-Елеазаровском монастыре Псковской области. Ее постригли в мантию с именем Святой Феофании. Квартира и пенсия ее так и остались в городе Таллине. Она ездит туда два раза в год. Аня и Клава умерли. Царство им Небесное. Обе они были такими тихими, добрыми.

В первую зиму, как я приехала после тяжелой болезни в Таллин (уже об этом писала), меня поместили к госпоже Малаховой. Когда начался Великий пост, я была очень сильно занята в храме. Как уборщица, если служба вечером, я должна была за час до службы прийти в храм, зажечь лампады и следить за входящими людьми. Когда служба кончалась — снова сделать уборку, потом запереть храм и, если нужно на обедню просвир, напечь их ночью. А утром опять прийти за час до службы в храм. В такие трудные дни домой, к Малаховой, было не дойти, в сторожке оставаться было нельзя и я ночевала прямо в храме. Стелила коврик церковный и на нем спала. Батюшка тогда разрешал в храме оставаться.

Пришла весна. А у Малаховой был заброшенный сад с кустами черной смородины. Великий пост закончился. Служб стало меньше. В свободный день решила помочь хозяйке. Вспомнила, как у мамы чистила и окапывала ягодник со смородиной. Благо, что молодая была и сил хватало. Работала с радостью. Хозяйка была очень довольна. В один прекрасный день она вдруг велела мне на день снять иконы в комнатке, которую я снимала. Приедут дачники, будут снимать на лето у нее дачу. Нужно, чтобы икон они не видели. А через некоторое время сказала, что мою комнатку сняли дачники из Ленинграда и она меня больше держать не может. Дачники летом в окрестностях Таллина снимают дачи за очень хорошую цену и ей летом держать меня невыгодно.

На перекрестке лестницы на второй этаж у хозяйки была маленькая темная кладовка. Она предложила: «Хочешь, ночуй в кладовке. Чтобы темно не было, можешь дверь не закрывать».

Я взяла свои вещи и ушла. У нас в храме была лестница на клирос. С этой лестницы был ход на колокольню. Там с одной стороны лестницы было место, куда клали церковные ковры. Я положила свои вещи в этот закуток под ковер, которым не пользовались в храме, а то, что мне было крайне необходимо, положила в шкаф, который стоял в коридоре сторожки. Решила что буду спать в храме до осени. Батюшке ничего говорить не стала.

Батюшка собирался летом сделать ремонт в храме, покрасить стены и потолок в самом купальнике, переложить заново печь (храм отапливался дровами). У нас был алтарник-пенсионер, который раньше работал реставратором в музеях. Был еще сторож-дворник, человек хороший и очень способный. Он все умел делать. Батюшка решил никого не брать со стороны. Пусть работают свои люди.

Привезли железо для крыши. Батюшка попросил, если у меня останется время между службами среди дня, чтобы я проолифила железо. Я проолифила. И теперь не помню, по какой причине пришлось сказать, что больше у Малаховой не живу, что она сдала мою комнату дачникам, а я ночую на верхнем клиросе, так как в храме поставили леса и начали окраску стен.

Когда батюшка узнал, что церковь стала моим местожительством, рассердился. Сказал, что я оскверняю церковь. Я ему в пример привела Троице-Сергиеву Лавру. Объяснила, что там всегда на воскресные дни и большие праздники на ночь церковь не закрывают. По уголкам стоят аналои и после общей исповеди батюшки исповедуют всю ночь до самой ранней обедни. В центре храма читают правило и поют, а кто устал, ложатся на пол на свои пальтишки и плащики и спят. Но он ответил: «Это все в вашей России, а у нас не положено человеку в храме спать. Если вам некуда деться, можете спать на лестнице, ведущей на колокольню, на коврах или на самой колокольне».

Что ж делать? Время было теплое. На колокольне теплее от солнца и воздуха, чем на лестнице. Я стала спать на колокольне. Лягу на пол, под голову какую-нибудь книгу с клироса положу, а надо мной колокол висит. Мне даже нравилось, что я под церковным колоколом нахожусь. Благолепная тишина, и я под колоколом.

Алтарник-реставратор и сторож-дворник хорошо ко мне относились. Теперь батюшка попросил меня днем работать с ними вместе. Работа эта была очень интересная, мне нравилась. К вечеру мы эту работу заканчивали, мужички уходили отдыхать, а мне, если на вечер была назначена служба, нужно было срочно делать уборку в храме, так как скоро должны были прийти прихожане. А далее и в службе участвовать, петь и читать. А мне и уйти-то некуда. Уставала сильно, но что было делать?

У нас в храме над главным иконостасом, который был всего в один ряд, были разные украшения в виде чаш, шаров. Эти шары, прежде чем красить, дали мне полировать самой мелкой наждачной бумагой. Помню, я садилась на пол в каком-то большом халате, на колени брала шар и полировала его. На меня сыпалось ужасно много пыли. Нужно было осторожно снимать халат и вытряхивать эту пыль на улице.

Церковную печь решили переложить, расширить, чтобы было теплее. Печники разобрали имевшуюся печь. Старых кирпичей нехватало. Купили нового кирпича и сгрузили во дворе напротив входа в храм. Крылечко в храм было довольно высоким. Батюшка не хотел, чтоб случайные дожди мочили кирпич, и думал в ближайшее воскресение обратиться к прихожанам: пусть по кирпичику, кто может, потаскают в храм.

На крылечко, примерно в метр высоты, наложили доски, чтобы можно было тачку с кирпичом загонять прямо в храм. И все разошлись по домам. Осталась я одна. Наложила в тачку кирпичей, попробовала сдвинуть. И показалось мне, что не такие уж тяжелые эти кирпичи. Что, если с разгону тачку с кирпичами на доски, положенные на крылечко в виде горки, вкатить? Сразу целая тачка кирпича в храме будет! И не надо ждать, просить людей по кирпичику таскать. Бог поможет.

Разогнала тачку и с разгону прямо в храм вкатила. Сложила их по кирпичику кладкой. Понравилось мне! Несколько тачек свезла. От своего азарта не устала, но сильно взмокла. Вся одежда от пота промокла, но все-таки докончила с Божией помощью до конца начатую работу и порадовалась, что батюшка будет доволен, можно печку складывать.

Леса в храме поставили до самого купола, но службы продолжали служить и с лесами. Так было все лето. С батюшкиной дочкой Машей мне заниматься не приходилось — летние каникулы. Красили стены, красили киоты икон. Красили тонким слоем. Просыхало. И снова красили, до трех раз. Наш главный реставратор так велел. Перед окраской шпаклевали каждую ямочку, царапинку, отбитенку и на киотах, и на дверях.

Заканчивался август. Отец Вячеслав велел мне идти к Малаховой и заплатить вперед за два месяца за комнатку, чтобы на зиму она не взяла других квартирантов. Я пошла и заплатила. Дачники у нее жили еще весь сентябрь.

Когда ремонт в храме уже приближался к концу, наш главный реставратор подал табель старосте. Оказалось, что он и меня включил в этот табель. Потолок под куполом был уже покрашен и высох. Мне велели в самом центре купола, в том месте, где привешивается люстра, нарисовать красками крест. Нужно было, рисуя, лежать на спине на самом высоком месте лесов. За лесами мне в храме ничего не видно, но если кто что говорит, слышно каждое слово. Меня рисующую тоже снизу никто не видит, лежу на сплошных досках. Слышу, за свечным ящиком староста говорит с батюшкой: «Как мне быть? Что делать? Еликониду-то рабочие тоже включили в табель!» Он отвечает: «Ну, еще Еликониду! На что ей деньги?» Никто не знал, что я все это слышала. Мне действительно деньги для себя не нужны, но для моих подопечных они бы пригодились. Я никому ничего не сказала о слышанном. Потом, когда уже сняли леса, прибрали в храме и расплачивались с мужичками за ремонт, пригласил староста меня к свечному ящику: «Вас включили в табель за ремонт в храме. Но знаете, нам очень нужны для храма свободные деньги. Часто приходится что-то покупать без накладных и чеков, необходимых для отчетности. Просим вас, распишитесь в ведомости, что вы получили за ремонт, а денег мы вам не можем дать, они пойдут на нужды храма». Я молча расписалась и ушла. Что ж делать? «Благородная» Эстония — это не простая Россия.

В Эстонии начиналась национализация жилплощади, сдаваемой частниками. Батюшка с семьей тоже жил на частной квартире. Эстонец-вдовец сдавал жильцам весь двухэтажный дом в Хию. Сам жил в небольшом одноэтажном домике в саду. Батюшка ждал этой перемены. Тогда он получит от государства всю эту квартиру и платить совсем немного будет в жилконтору. Он еще хотел квартиру в Хию поменять на ту, где жила Лайда-эстонка в бывшем церковном доме, чтобы жить ему с семьей у храма.

А пока ничего не решили, не поменяли, не утвердили, я оставалась в храме. Осенью под колоколом было холодно. Переселилась на ковры на лестнице, которая вела на хоры. Но и там стало холодно. Спасалась только земными поклонами. Они согревали. Утром в храм приходил сторож, однажды он сказал: «Я скоро вас мертвой найду!». Но я не умерла. Мне обещали после Покрова Пресвятой Богородицы дать отпуск. Жить у Малаховой батюшка теперь не велел, обещал комнату-сторожку, если решится его вопрос с квартирой. Я пошла к бывшей моей хозяйке за деньгами, отданными ей «вперед». Она ответила: «Елинька, я их уже потратила, отдать тебе обратно не могу». «Ну, не можете и не надо». Повернулась и ушла. Я теперь только ждала отпуска — уеду в Троице-Сергиеву Лавру на целый месяц, как хорошо! Только холод на церковной лестнице не прошел даром. На теле от холода появились нарывы-чирии.

Перед моим отъездом в Лавру батюшка пригласил меня в гости в их семью. Ему тоже в последнее время пришлось много пережить:

Жить с семьей у матери или у тещи было очень тесно. Купить квартиру он не мог. В Эстонии православные приходы были очень бедными. Он узнал, что в России в городах батюшкам хорошо платят, и уехал с семьей в Россию, в город Вологду.

В России за ним следили органы. Отец его в 1939 году, когда присоединили Прибалтику к СССР, был расстрелян как бывший офицер Белой армии. Фамилия нерусская — Якобс. Да еще кроме служения в храме батюшка много ездил по заброшенным сельским кладбищам в окрестностях Вологды, служил на могилках панихиды. Старушки в русских селах были очень рады, так как на могилках их родных никто не служил. А батюшка уже скучал по Эстонии и мечтал: «Заработаю на квартиру и уеду в Таллин». Но получилось все иначе. В один из трудных дней жизни явились люди из органов МВД и арестовали его. Матушка с двумя детьми вернулась в Эстонию. В этом же храме, где теперь работала я, служил очень старенький отец Христофор. Он взял матушку в этот храм псаломщицей. Матушка написала письмо подруге в Америку. Та послала записочку за арестованного батюшку ко Гробу Господню. Батюшка был осужден на десять лет, но вымолили его прихожане храма в Вологде. Отпустили батюшку через три года. Он вернулся в Эстонию. Деньги, что копили на квартиру, матушка вынуждена была израсходовать на жизнь. В тюрьму батюшке русские прихожане из Вологды отправляли посылки. А вот теперь, по воле Божией, ему дали бесплатно квартиру через национализацию жилплощади крупных собственников.

Многое он рассказывал, когда я сидела у них в гостях. Дети их давно спали, а мы просидели, беседуя, до двух часов ночи. Электрички уже не ходили. До следующей станции, где был храм, мне нужно было идти пешком. Я вышла и быстренько побежала. Шел третий час ночи. Вокруг нашей церкви, огороженной оградой, рос молодой сосняк. Когда я вошла в калитку, в тишине ночи услышала тихий посвист. Так обычно пересвистывались воришки в блокаду Ленинграда, когда мы свой огород сторожили. Этот посвист заставил меня насторожиться. Он шел из сосняка за алтарем храма. Мелькнула мысль: «У меня все церковные ключи. В храм идти нельзя. Пройду мимо храма, выйду в ту калитку, что ведет к дому со сторожкой».

Быстренько, не сбавляя шага, иду по дорожке мимо храмового крылечка к задней калитке и вижу, как из-за алтарной части храма прямо на меня идет высокий мужчина в военном плаще-накидке. Я, не сбавляя шага, будто бы ничего не вижу, выхожу за калитку. Меня немного прикрывал большой куст сирени у порога дома. Подошла к дому. Там, конечно, все квартиранты спали. Я подергала дверь, запертую изнутри на крючок. Дверь задребезжала. А я забежала за дом, села под окнами старенького отца Христофора (ему было более 90 лет) прямо в какой-то куст в траве и стала молиться. Меня всю колотило! Видимо, благодаря кусту сирени не заметили, что я не вошла в дом — дверь-то дребезжала будто я входила.

В кусте просидела до утра, читала на память псалмы. Рассвело. Пошла вокруг храма, поглядела. Все в порядке. И алтарная дополнительная дверь, и основная дверь в храм заперты. Если все в порядке, зачем говорить? Никому ничего об этом не сказала. Так и уехала в Лавру на следующий день.

Через месяц возвращаюсь из Таллина. Вхожу в комнату-сторожку. Там встревоженный батюшка: «Сегодня ночью взломали дверь в алтарь, влезли в храм. В алтаре стояли хорошие часы, в храме — церковная кружка, которую свободно можно унести — ничего не взяли. Взяли только полбутылки кагора, что оставалась на жертвеннике».

Батюшка заявил в милицию, приходили, все записали. Теперь и я батюшке рассказала, как перед днем отъезда в Лавру кто-то был за алтарной частью храма.

Прошло еще некоторое время, нам позвонили из милиции: вооруженные грабители залезли в какой-то магазин в Таллине. Их удалось поймать. Они признались, что два раза хотели ограбить церковь в Нымме, но сами сказали, что кроме полбутылки кагора они ничего там не взяли. А мне был новый сюрприз: получила право жить в комнате-сторожке. Лайда меняться на батюшкину квартиру отказалась. Конечно, это все-таки не была полностью моя комната. Весной на следующий год устроила грядочку с огурцами, посадила немножко репы и картошки. Батюшка свой диван увез, но мне оставил раскладушку и я теперь спала, как все люди. Ко мне постоянно бегала Ирочка. У меня в этой комнате крестили Мирель-Марию. Батюшка сказал, что его маленькая Машенька стала хуже учиться, когда я уехала в отпуск. Когда отец стал ее ругать, она заплакала: «Папа, у нас столик плохой, я не могу на нем хорошо писать. У тети Ели в сторожке столик лучше». И опять Маша стала бегать ко мне делать уроки. А батюшка говорил, что только Бог меня уберег. Что было бы, если бы, когда бандиты лезли, я ночевала на лестнице в храме и, услышав, что кто-то ходит по храму, вышла бы на хоры. Они были вооруженные и могли застрелить меня. Почему они в храме, взломав дверь, ничего не украли — осталось тайной.

Прошла еще одна зима. Снова наступил Великий пост. Со временем стало у меня плохо со здоровьем, начала ослабевать. Особенно трудно было, когда времени нехватало в Великий пост и просвиры приходилось печь по ночам. Литургию Преждеосвященных Даров верхний хор не пел. Пели мы с любителями. А тут еще батюшка пол в храме, покрытый линолеумом, решил покрыть лаком к Пасхе. Лак плохо высыхал. Пол покрыли всяким тряпьем, всеми старыми ковриками, чтоб его прихожане не затоптали. Мне это увеличивало нагрузку. Нужно после вечерней службы все это тряпье снимать, трясти на улице, обтирать пол и снова все стелить. Сказала старосте, что мне одной все это делать очень трудно, что я вся мокрая до нитки. Он ответил, что «потеть очень полезно». Батюшка на исповеди отругал. Сказал, что я имею право говорить только два слова: «простите» и «благословите».

На Святую Пасху тряпье сняли. На Пасху шел крестный ход, народу много, на ногах принесли уйму мокрого песку и весь лак на полу ободрали. Остался он только в углах да под подсвечниками. Начальство решило, что эти остатки нужно смыть. Меня пожалели — помогли мои певчие-любители. Медсестра из больницы притащила несколько швабр, тряпок для отмывания полов.

На второй день Святой Пасхи я днем пекла просвиры, накипятила горячей воды. Мои помощники отмыли оставшийся лак и весь пол привели в прежний порядок. На церковной скамейке попили чаю с просвирочками которые вышли кривые и для церкви не годились, попели пасхальные песнопения.

Время шло. Со здоровьем у меня становилось все хуже. Вроде бы ничего и не болело, но я стала очень уставать. Температура у меня постоянно была повышенной — 37,5°. Очень тяжело мне было ходить с батюшкой по кладбищам Таллина. Если его вызывали отпевать на кладбище и покойника до могилы несли на руках, то я всю дорогу должна была петь. Петь при ходьбе намного тяжелее. Я задыхалась.

Батюшка стал недоволен, что ко мне бегают девочки. Прибегут ко мне: им хочется поговорить, поделиться и бедами, и радостями. Однажды застали меня, когда я Ирочке чертила «продольный профиль» — это по геодезии. Она тогда в строительном техникуме училась. Для меня наоборот помощь девочкам была «отдушинкой» от моей физической перегрузки.

Батюшка узнал, что девочки ездили в Троице-Сергиеву Лавру. Опять был недоволен: «Что, у нас в Эстонии своих священников нет? Зачем девчонкам ехать в Лавру в России?»

Я попросилась съездить к духовному отцу в Лавру в счет отпуска — хоть на одну недельку. Мне нужно было все рассказать, посоветоваться. Получила ответ: «Вы сами говорили, что для Бога нужно жертвовать самым дорогим в жизни, как Авраам приносил в жертву Богу Исаака. Так вот, пожертвуйте своим духовным отцом. Вы приехали к нам работать, у нас и работайте. А если хочется отдохнуть недельку, у нас есть Пюхтицкий женский монастырь. Поезжайте. А в Троице-Сергиеву Лавру я вас не благословляю».

Ехать в Пюхтицы я отказалась. В воскресенье перед началом службы батюшка вышел ко мне на клирос и сказал: «Я кладу на Святой Престол жребий: “Троице-Сергиева Лавра” и “Пюхтицкий монастырь”. В конце службы, какой жребий вы вытащите — это будет воля Божия. Должны смириться».

Когда Литургия закончилась, батюшка вышел с двумя сверточками. Я взяла один, и… в нем было написано: «Троице-Сергиева Лавра». Лицо у батюшки вспыхнуло, но он смирился. Пришлось отпустить меня к духовнику. Уехала.

Через два дня и сам батюшка приехал в Лавру Преподобного Сергия и пошел к моему духовнику. Он пришел за советом. Духовник ему ответил: нельзя так загружать человека. Батюшка уверял, что у них в Таллине больше некого найти на церковную работу. Духовник удивился: «Неужели и уборщицу не найти?» «Да, не найти». «Ну, тогда я пошлю к вам девушку, которая раньше работала в деревне на торфе. Пусть будет уборщицей!»

Мне духовник велел ехать в Таллин. Сказал, что дня через два приедет Евдокия и будет работать уборщицей, чтоб я ей помогла и объяснила, что нужно делать.

Евдокия приехала. Девушка милая, тихая, из Дивеева. Стала работать. Ей очень хотелось во время службы попеть с моими певчими-любителями в церковном хоре, но староста не разрешал. Во время службы велел стоять у свечного ящика около себя.

Однажды нужно было Дуне мыть окна в храме. Они были в два этажа. Девушка сказала мне, что так высоко во второй ярус она лезть по приставленной лестнице боится, голова закружится. В храме никого не было. Она внизу все вымыла, а что вверху, я залезла и вымыла за нее. И вдруг явился староста и увидел меня наверху на лестнице. Опять пошли неприятности.

Евдокии не могли найти жилья. Решила девушку взять к себе медсестра, которая пела у меня в любительском хоре. В своей комнате медсестра поставила ширмочку и устроила Евдокию. Но жить без прописки нельзя. Пошли прописывать ее. Я не знаю точно, по какой причине, но ее не прописали в Таллине. Может быть, просто староста не хотел или не старался прописать. Евдокия, прожив один месяц, уехала. Снова я осталась одна, но было мне в это лето полегче, ремонта не было, и я успокоилась.

Наступала осень. 11 сентября — наш престольный праздник: Усекновение главы Святого Пророка Иоанна Предтечи. Готовились к празднику.

6 сентября в сторожку, где я жила, пришла телеграмма из Сергиева Посада от моего духовника: «Приезжай немедленно со всеми вещами». Когда принесли телеграмму, меня в сторожке не было. Телеграмма попала в руки батюшки, и он ее спрягал до времени. Показал ее мне только 10 сентября, в канун праздника. Для меня это была неожиданность. Собрала вещи. Нужно ехать. Как-то жалко стало уезжать. Я же все-таки привыкла.

Батюшка больше не сердился, только велел мне с прописки не сниматься, съездить и вернуться назад. Я же была прописана в церковной сторожке, только жить мне в ней не давали, жила, где придется. Разрешили спать в сторожке, когда батюшка окончательно получил от государства квартиру и Хию.

Самое трудное было — это расставание с моими девчонками. Они все явились в купе железнодорожного вагона провожать меня. Мирель-Мария объявила: «Наша молодая гвардия явилась!» Не было только Нины. Она тоже знала, ей сообщили, что я уезжаю. Когда поезд остановился в городе Тарту, Нина пришла к вагону. Мы попрощались.

Самой старшей из девочек была Надя. Она оставалась за главную среди них. Девочки после прислали мне фотографию. Стоят слева направо: Нина, Ира, Надя. Сидят: Мирель-Мария, Клава, Аня. Молодежь: Нина и Ира — что-то расшумелись. Властная Надя их отругала. Нина зажала губы, чтоб молчать, а Ира искусственно приняла серьезный вид.

Обратно из Сергиева Посада меня не отпустили. Теперь посылали в Белгородские степи, в приход, где очень трудно было с отчетностью. В Белгороде был жестокий уполномоченный по делам Церкви. Пришлось в Таллин высылать паспорт ценным письмом, чтобы сняли меня с прописки. Из Таллина паспорт мне не выслали, но дали телеграмму: «Возвращайтесь обратно, ждем». Но мне велели оставаться в Сергиевом Посаде и ждать, так как паспорт они задерживать не имеют права. Недели через две паспорт прислали обратно, выписали из Таллина.

Меня отправляли из Сергиева Посада в новый, неизвестный мне путь. Господи, благослови!

Шаги жизни

Село Песчаное Ивнянского района Белгородской области

Шел ноябрь 1963 года. По черной, раскисшей от осенних дождей жиже тащился трактор и тянул за собой большущие деревянные сани с пустыми бидонами. Он шел с Ивнянского молокозавода на хутор «Степь», а после водитель обещал отправиться в село Песчаное. Жидкие черноземы булькали, порой обрызгивали сидящих на санях людей. Тут приютилась и я со своим рюкзаком и стопкой конспектов для заочного обучения на первом курсе Московской духовной семинарии. Везла их для батюшки, служившего в храме села Песчаного.

Вид степи в такую пору меня не вдохновлял, наоборот, вызывал в душе уныние.

Вот, наконец, и церковь. Слезаю с саней, иду к храму. Там служба. Завтра 14 ноября — память святых бессребреников и чудотворцев Космы и Дамиана. Батюшка служит всенощную. В храме чистенько, народу немного, поют тихо. Электричества в селе нет. После войны еще не восстановили. Освещение только керосиновыми лампами. Керосин в село привозят.

Поселили меня к церковной уборщице в хатку, батюшка отгородил уголок: толевые стенки, каркас дощатый. Здесь, в степи, каждая доска имеет цену. Печь только у хозяйки — русская. Ее топят торфом из травяных болот. А мой закуток — три с половиной квадратных метра — отапливается керосиновой лампой. Короткий дощатый топчан. Если сделать по моему росту, то он загородит дверь в закуток. Стол сама сделала из ящиков, набрала их у магазина. Сверху покрыла фанерками от посылочных ящиков.

Батюшка хмурый. Он все переживает смерть своей подруги жизни. Старший сын его учится на втором курсе Духовной семинарии в Сергиевом Посаде. Старшая дочь тоже хмурая, больная. Дедушка, отец батюшки, не грустный, но он смотрит на меня, как на служанку, присланную младшим сыном его, иеромонахом Троице-Сергиевой Лавры, чтоб им жить полегче было.

И самый последний — маленький Васенька, младший сынок батюшки. Он только что в школу пошел. У него еще буквы в тетрадочке на линеечке «не сидят», а все «спотыкаются». Но он хорошо, как-то искренне, по-детски все понимает лучше взрослых. С ним легче жить.

Недалеко от города Астрахани в Трудпоселке жила добрая, с патриархальным уклоном жизни, христианская семья: дедушка, бабушка и старший сын с женой и детьми. И вот бабушка заболела и умерла. Дедушка сильно ее любил. Когда она болела, он и кушать сам готовил. Но вот потерял свою подругу жизни. «Что ж делать? Да будет, Господи, воля Твоя», — сказал дедушка. Он работал по хозяйству в сарае, во дворе, и всюду с ним был маленький внучек. Дедушка целыми днями, работая, пел «Господи, Любовь неизреченная, помяни усопших раб Твоих». Так он молился за свою подругу-бабоньку.

У маленького внучка что-то носик стал гнусавить, может, застудили его? Решили повести малыша к врачу. Детский врач осмотрела мальчика и попросила его что-нибудь спеть, чтобы проверить носик, гнусавит он или нет. Мальчик запел: «Господи, Любовь неизреченная, помяни усопших раб Твоих». Врач и медсестры засмеялись. Время-то какое было! 1956 год, все духовное высмеивалось.

Мама у Васеньки была великая труженица и премудрая. Когда оставила после войны работу, дома очень много шила не только для своей семьи, но и для всех соседей.

Теперь Васенька все время около мамы был. Мама посадит его на маленькую скамеечку, а на табуретку лист бумаги положит и карандаш: «Вот, Васенька, я шью и буду вслух читать Иисусову молитву. Как прочитаю раз — ты палочку на бумаге поставь, прочитаю еще раз, еще палочку поставь. А потом мама по твоим палочкам подсчитает, сколько молитв прочитала».

Сидел маленький Васенька, серьезно слушал, как мама читает молитву, и после каждый молитвы ставил палочку на бумаге.

Но недолго пришлось маме жить. Когда Васе исполнилось пять лет, мама умерла. Хоронили, плакали все, четверо детей осталось. Вася стоял у могилки молча. Его спросили: «Почему ты не плачешь?» Мальчик ответил: «Музики не платют». А потом-то, когда ему было уже 12 лет, много плакал от того, что нет у него мамы!..

Жила я в своей каморке, а к батюшке в семью приходила по утрам, когда службы нет, помочь по хозяйству. Пришла 27 ноября вечером по какому-то делу, а Вася сидит, что-то рисует и поет: «Как холосо (он любил ломать язык. — Е. 3.), как хорошо, что завтра начнется Рождественский пост и Женя больше не будет меня заставлять есть мясо». Его старшая сестра Женя и вправду заставляла его есть мясной суп, приговаривая, как мама: «Кушай суп, кушай. Хлебушка побольше откусывай».

Однажды пришла к ним, села в кухне чистить картошку. Встаю, и тут Вася смехом как зальется! Оказывается, пока я чистила картошку, он мне хвостик из тряпок привязал. Ну, и я посмеялась. Всем веселее стало.

Самое главное, что было поручено мне в этом храме, — вести отчетность по свечному ящику и по складу, делать и сдавать полугодовой и годовой отчеты. В Белгороде был страшно лютый уполномоченный по делам Церкви и запутанные формы (бланки) отчетности. Священнику в те времена касаться церковной отчетности строго воспрещалось светскими властями. Деревенские же малограмотные мужички с такой формой отчетности справиться не могли. Этим пользовались атеистические заправилы. За несдачу отчета вовремя наказывали тем, что запрещали служить в храме даже в большие праздники.

По весне батюшка уехал в Сергиев Посад сдавать экзамены как заочно обучающийся в семинарии, а я сидела у них в доме и делала полугодовой отчет. К Васе пришел деревенский мальчик Колька. Они играли на полу в доме: на игрушечной детской машинке-автомобиле что-то возили. Колька как зашумит: «Би-биии!». Вася его останавливает: «Колька, ну, ты потише! Еликонида же отчет делает, а ты так шумишь».

В храме Вася на клирос не вставал, а за колонной всегда пел всю службу вместе с хором.

Мальчик умел восстанавливать мир в семье. Все мы со слабостями. Я как-то за что-то отругала Васю, накричала. Пришла в свою каморку, и так не по себе мне стало: зачем обидела мальчика, почему нашумела?

И вдруг смотрю — он ко мне идет, батюшка его послал попросить, чтобы я зашла по какому-то церковному вопросу. Я выхожу к Васе и говорю: «Ты уж прости меня, что я так на тебя накричала». У меня на столе лежал мешочек, туго набитый мукой. Мальчик щелкнул пальцами по мешочку с мукой и говорит: «Да что ты? Не расстраивайся. Ведь от меня все отлетает, как от этого мешочка». Значит, и обиды нет.

В доме батюшки, как во всех хатках, пол был земляной. Из Москвы привезли линолеум и покрыли пол. Стало чисто и уютно, пол можно обтирать мокрой тряпкой. Сверху пол застелили вьетнамскими половиками-циновками. Сквозь них сор просыпается, а на половиках чисто. Раз в неделю я снимаю половики, выколачиваю их на улице, выметаю сор и обтираю линолеум.

Был солнечный день. Вася прибежал из школы. Я снимала половики. Весело он начал рассказывать мне, как мальчишки на переменке между уроками «маялку маят». Когда я училась до войны в младших классах, у нас тоже мальчишки «маялку маяли» — поддавали пучок связанных тряпок в воздухе, не давая ему на пол упасть. Васе мало рассказать, хотелось ему показать, как они ногу выгибают и поддают маялку. Он размахнулся ногой и нечаянно… попал по моему скатываемому

половику. Взвилась туча пыли, а я закричала: «Ах, ты озорник! Что ты наделал?» И опешила от неожиданности, когда мальчик тут же быстро упал три раза в земном поклоне со словами: «Прости меня, ради Бога!». И никаких оправданий: «Я нечаянно», или «Я случайно». Как часто дети учат и воспитывают нас, взрослых!

Мальчик рассуждал так: «Я не буду, как Машка, до 11-го класса учиться в школе. Окончу восемь классов и уйду в медицинский техникум. Я хочу обязательно батюшкой стать. Будут ко мне подходить на исповедь бабушки, будут жаловаться на свои болезни, а я выучусь и буду знать, как им помочь, что посоветовать, как полечиться».

Летом мне приходилось возить детей в Москву. Дорога неудобная: от нашего села до Ивни — один автобус. От Ивни до Обояни — другой автобус. И от Обояни до Курска — третий автобус. Ну, а там уж, от Курска, поезд до Москвы. Старшая дочь батюшки — больная. В автобусе ее тошнит. Сажали ее на самое переднее место, да и то однажды так рвать ее стало, что среди дороги остановили автобус, пришлось выходить. Еле-еле до Курска добрались. В поезде одно место нижнее с трудом достали и уложили больную. А Вася улегся на верхнюю боковую полку. Под голову ему сумку подложили и… больше ничего. Лето, тепло, не замерзнет.

Потихоньку уснула больная. Смотрю — и братишка ее спит. Маленькая ручка спустилась с верхней боковой полки. Подошла я, посмотрела… и на душе стало так тепло: «Вот эта ручка вырастет и будет людей благословлять».

Была как-то Святая Пасха 30 апреля, а Радоница пришлась на 9 мая, на День Победы.

У нас в Белгородской области уже рассада помидоров была высажена в грядки. Погода стояла жаркая, рассаду нужно поливать. Воду таскали из колодца. Радоница — такой большой праздник, народу целый храм. Я занята и на клиросе, а после службы — учет за свечным ящиком. Просила мальчика воды в корыта натаскать, приду из храма, полью рассаду.

Пришла из храма, а дома у батюшки ни мальчика, ни воды нет. Стала приготовлять что поесть всем, как со службы придут.

В школе День Победы отметили детским утренником. Конечно, Васе интересно, вот он и задержался, пришел поздно. Я заворчала, что мне везде и со всем не справиться. Смотрю, а он уже бегает с ведерочками, воду в корыта таскает. С водой не пробежишь, все-таки не взрослый — ребенок, гнется на одну сторону. И опять мне в душе жалко его стало: зачем я ворчала? Он же никогда не оправдывается, а тут же берется за дело.

Как-то однажды меня не было в доме батюшки несколько дней. Прихожу, начала плиту затоплять. Подходит Васенька: «Еликонидя, свари какого-нибудь супу. Женя давно супу не варила». «Какого же тебе супу сварить?» — спрашиваю его. «Да из воды и картошки». Так и запомнился мне на всю жизнь этот суп из воды и картошки.

Однажды попросил меня Вася: «Сшей, Еликонидя, мне стихарек, ну, хотя бы из марли. Я когда ездил в Москву, был у Капалиных, там Колькина мама ему уже стихарек сшила. И мне тоже хочется стихарь». Эту его просьбу я выполнила. Когда ездила в Курск по делам церкви, купила дешевенького материала и мы вместе с Катей, которая в епархии работала, сшили ему ко дню Ангела стихарь.

Батюшка у нас в храме служил все полиелейные службы, выделенные в календаре. На всенощной вечером прихожан бывало мало, только из своей деревни, особенно осенью, когда темнеет рано.

Однажды после такой вечерней службы шли мы с батюшкой вдвоем не деревней, а тропкой за огородами. Через деревню осенью трудно ходить — очень грязно. Смотрим — нам навстречу кто-то идет. Одежда длинная, до полу. Идущий опирается на посох. Подходим ближе. Да это Вася! На нем старый серый «деденькин» плащ, в котором обычно я торф таскала, длинный до пола. На шее на веревочке висит сделанная из папки панагия, а в руке самодельный посох архиерейский с крестиком наверху. Это мальчик ездил в Троице-Сергиеву Лавру и разглядел, как одеты епископы. И вот идет по степи папу со службы встречать маленький архиерей.

Мне тяжело было жить в этой степной местности. В хатке у Наталии духота, а в моей каморке в три с половиной квадратных метра воздуху совсем не хватает. Чтобы проветривать, выставила из оконной рамы одно стеклышко и, проветрив, затыкала «подобие форточки» мешочком, набитым сеном. Так же было и зимой. Хочется помолиться, уйти куда-нибудь на природу, на воздух, а кругом ни кусточка, только сплошные засеянные колхозные поля. Чем дальше в поле уходишь — тем ясней тебя видит вся деревня из окон хаток.

Однажды я решила уйти с молитвенником в кукурузное поле. Кукуруза растет высокая, большая. В ней тень от солнца и можно наедине с собой побыть. Так доглядели деревенские женщины и сочинили, что псаломщица пошла в кукурузное поле жизнь самоубийством кончать!

Все это знал и Вася. Сидим мы однажды, а он и говорит мне: «Ты, Еликонида, не плачь, не расстраивайся. Не всегда же ты в Песчаном будешь. Ты когда-нибудь будешь жить в лесу в маленьком домике. А я буду епископом и приеду тебя навещать».

Когда управлял страной Хрущев, все фруктовые деревья по деревням Белгородской области были обложены налогом, каждая яблонька, каждая вишня. Колхозники, чтобы не платить эти дикие налоги, вырубили все фруктовые деревья. В деревнях Белгородской области не было фруктов, хотя она граничила с Украиной. Районные поселки были не тронуты этим налогом, плодовые деревья в них сохранились. Иногда добрые люди приходили в церковь и приносили нам немного слив.

В то время, когда мы жили в Песчаном, Хрущев уже не правил страной, налоги на плодовые деревья были отменены. Люди снова стали сажать яблони. Но это были всего лишь маленькие хлыстики, а не деревья.

Однажды, уже после Святого Преображения Господня, решил послать меня батюшка в Обоянь: «Поезжай, Еликонида, привези нам яблок, сколько удастся довезти. Погода хорошая, автобус ходит, сухо. Там базар, там должны быть яблоки».

Я любила куда-нибудь съездить и с радостью поехала. Купила около сорока килограммов яблок. Не разом тащила их в автобус, а перетаскивала то одну, то другую сумку. Автобус ходил по расписанию и должен был прийти в Песчаное к вечеру. Он проходил наше село и как раз по дороге, что идет мимо дома батюшки, шел в следующее село. Я попросила шофера остановить автобус у домика батюшки.

Подъезжаем, смотрю: на маленьком заборчике, которым огорожен участок батюшки, сидит Вася и ждет автобуса. Солнышко уже на закат пошло, опускается за реку Псел. С реки к вечеру тянутся домой семьи гусят, а гусаки их охраняют. И Вася на заборе сидит… Так и осталась у меня в памяти эта живая картинка.

Шли годы. Маленький мальчик вырос и перестал быть таким веселым, как прежде.

Я об этом написала его сестре Маше, живущей и учащейся в Москве. Сестра ответила, что это, верно, от того, что у него нет мамы, пожалеть его некому. На другой день пошла я в их дом, помогать в работе, и говорю мальчику: «Машенька письмо прислала, велела тебя жалеть» — и обняла его. Что тут было! Он бросился в кровать и навзрыд плакал: «Нет мамы, мне больше никто не нужен». Вошел батюшка и начал меня ругать: «Что вы сделали? Что вы расстраиваете ребенка?» Я не могла ничего ответить, докончила работу и ушла в свою каморку.

На другой день пришла, как и раньше, готовить им, прибирать — а руки ничего не держат: то воду разлила, то что-то уронила. Все из рук валилось. На душе было тяжело. Я поняла, что все-таки я здесь совсем чужой человек. Стала с тех пор осторожней.

Воистину рождается Христос!

В той степи глухой
Замерзал ямщик.

Слова из народной песни

Начинался 1967 год. Январь весь в праздниках: Рождество Христово, Святки, Крещение Господне. После Крещения батюшка отпустил меня на недельку съездить в Троице-Сергиеву Лавру, немножко отдохнуть.

В первый год, как я приехала в Песчаное, на Крещение были сильные морозы. Тогда еще в храме печки не было. В Крещение Господне воду освящали, разлитая вода в храме на полу замерзла, пол сделался скользким. Батюшка в морозы служил с меховой муфтой для рук. Они так замерзали, что служить без муфты было просто невозможно. На следующий год сложили в храме высокую печь-стояк. Топили травяным торфом, для растопки привезли дрова из Курска. Для кадила тоже брали прогоревший торф из печки, в храме пахло дымом.

И вот после Крещения Господня я опять на недельку собралась в Троице-Сергиеву Лавру. На улице метет вьюга. Батюшка говорит: «Как ты поедешь? Как до Ивни в метель доберешься?» Вася сидит за столом, делает уроки и поет: «Еликониде метель нипочем, она метели не боится».

К утру вьюга успокоилась, и я благополучно уехала.

На обратном пути было труднее. От Курска до Ивни добралась. Там твердые дороги, их чистят постоянно. А за Ивней — степь да поля. На протяжении двенадцати километров от Ивни до Песчаного нет ни одного домика. Дошла в Ивне до почты. В Песчаное обычно лошадка ходит, возит почту. Я успела — не уехали еще, но меня не берут. Саночки маленькие. Почту погрузили, на облучке сел почтарь, больше места нет. А тут еще школьный учитель, муж заведующей почтой, встал позади саночек на полозья, будет ехать стоя.

Меня не берут, но предложили взять мой заплечный рюкзак, положили его вместе с почтовыми посылками. И то ладно — хоть тяжесть мне не тащить.

Метель крутит, вертит, ничего не видно, но заметными остаются по обеим сторонам дороги горбатые бортики из замерзшего снега. Они образовались, когда чистили дорогу бульдозером. Снег метет по степи, а с острых, горбатых бортиков сметает, они торчат из снега, их можно нащупать ногами. Вот и решила я идти по такому бортику.

Начался путь мой еще в Ивне, где стояли хатки. Как вышла совсем в поле, не видно ни зги. Снег будто бы пляшет, крутится, вертится во всех направлениях. Прошла с километр. Вдруг с левой стороны вдоль дороги показались кусты. Знаю хорошо, что на дороге в Песчаное никаких кустов нет, только через шесть километров будет поперечная защитная полоса из кустов. Летом в нее за смородиной ходили. Что делать? Вернулась обратно к последним домиками в Ивне.

Оказалось, что дорога разветвлялась на две: одна на Песчаное — налево. Другая — направо — в другое село. Разобралась и пошла по левому бортику. Помоги, Господи! Иду. Чем дальше, тем сильнее вьюжит, ничего не вижу, только напряженно нащупываю твердый бортик дороги. Были бы у меня валенки, было бы легче. А я шла в шубниках с галошами. Снег набивается в галоши. Через каждые несколько шагов снимаю и выколачиваю их. В одних шубниках идти нельзя, сразу их до дыр сотрешь. Кто не переживал такой вьюги в степи, тот не поймет моего внутреннего напряжения. Стоять нельзя ни в коем случае и сбиться с бортика дороги тоже нельзя.

Наконец поперечная защитная полоса в неглубокой впадине. Значит, я прошла половину пути. Слава Богу! Минутку постояла и дальше пошла, через каждые десять шагов выколачивая набившийся в галоши снег. Метет сильно — ветру в степи не за что зацепиться.

Когда стала подходить к первым домикам нашего села, бортик дороги пропал. Здесь снег нашел, где ему остановиться, ветер намел такие сугробы, что никак не пройти. Кто-то лез по снегу у первых хаток, и я полезла, ступая ногами в чужие следы. У домика появилась женщина и ахнула, как это я в такую метель дошла?

В тот год так пуржило, что двое колхозников- трактористов погибли. У них завяз трактор, дальше ехать не могли. Вышли из кабины, сели с подветренной стороны… и замерзли. Крайние к полю хатки иногда заносило снегом до крыш — их приходилось откапывать.

Был и такой случай. Дети гурьбой шли из школы в Песчаном в свою деревушку. В дороге их застала метель. Стало непонятно, куда идти дальше — дорога исчезла. Они отломили несколько прутиков ивы, сели прямо в снег, прижавшись друг к другу, и вертикально рядом с собой воткнули прутья. К утру метель унялась. Колхозники той деревушки бросились искать не вернувшихся из школы детей. Все дороги замело. Только искрились на зимнем солнце бесконечные снежные дали.

И вдруг заметили: в одном месте над гладью поля как будто дымок или пар поднимается. Добрались. Парок шел от торчавших в снегу ивовых веточек. Отрыли, а там дети сидят, прижавшись друг к другу. Все живы, не замерзли и даже не заболели.

Надо сказать, народ там жил в советское время хороший, верующий. Из всех мест, где мне пришлось служить в храмах, только в селе Песчаном никто из местных начальников не придирался к церкви и людям, служащим в храме. Нас даже уважали. Летом иду я пешком из Ивни, дорога сухая, хорошая. По дороге едет легковая машина и вдруг останавливается. Садитесь! Это председатель колхоза решил меня подвезти. Он вез милиционера на колхозный ток (для острастки, чтобы рабочие меньше воровали зерно). Ток-то был у самого церковного дворика, вот и меня подвезли.

Когда в селе электричество стали проводить (оно с войны еще не было восстановлено), в первую очередь провели его в сельсовет и в храм.

Порядки крещения детишек были такие же, как во всей стране в то время. Родителей младенца и крестных записывали в книгу, указывая их место работы. Комбайнеры приносили крестить своих детей и ставили подпись. Их вызовут в район, постыдят, а им «хоть бы что». Ведь в страду каждый комбайнер в колхозе «на вес золота». А что постыдят — так с них, как «с гуся вода». Работали комбайнеры посменно день и ночь. Днем отправляли на ток зерно, ночью стерню перепахивали.

Было и так, что батюшка крестил вечером при закрытых дверях тех, кого нельзя было вписывать ни в какие книги. Председатель сельсовета пришел крестить родившегося сынишку, а директор сельской школы был кумом — крестным отцом.

Всех колхозников потихоньку при закрытых дверях повенчали, даже тех, у кого уже внуки были. Батюшка под вечер на буднях уйдет в храм, когда и службы никакой нет, да дедушку — отца своего — с собой возьмет. Я не ходила, чтобы ни у кого подозрения не было. Вместо хора пел на венчании один дедушка, а батюшка венчал.

Даже сельский фельдшер удивлялась, что абортов в селе не было, все женщины рожали детей. У нас протекала река Псел приток Днепра. Разденутся ребятишки купаться, все с крестиками.

Молиться колхозники ходили по праздникам, много народу в храме было. Но вот помочь для храма убрать торф в сарай, распилить дрова для растопки торфа никто не хотел. Убирали в сарай привезенный торф мы вдвоем с батюшкой, иначе ночью люди его растащат. Однажды было так: я заболела, температура 39°, для храма привезли машину торфа, батюшке одному не убрать. Пришлось мне идти. Ничего, не померла, так и таскала торф, с температурой.

Пол в храме красили тоже вдвоем с батюшкой. Он красил пол посередине, а мне нужно было красить плинтуса вдоль стен и вокруг колонок, чтобы не заехать на голубые стены краской. Приятель батюшки прислал из Астрахани резной иконостас. Его тоже нужно было вначале грунтовать, потом красить. А еще реставрировать облупившиеся иконочки. В то время электричества еще в храме не было. Работать приходилось только при дневном свете. Летом жарко даже в храме, и особенно тяжело работать на лесах под куполом. Там душно и от духоты спать хочется. Я, работая, боялась, как бы не задремать и не свалиться с лесов.

Тяжестью на душу ложились сплетни и насмешки песчанских жителей. Всякую грязь сочиняли и насмехались надо мной, почему я помогаю батюшке.

Приехал к ним священник с отцом своим, старым дедушкой, и с детьми, только что потерявший жену. Некому ни сварить, ни постирать. Первое время даже спали они всей семьей на полу на соломе. Потом брат его, иеромонах Троице-Сергиевой Лавры, помог: москвичи приехали, линолеум на земляной пол привезли, кроватки самые простые достали.

Первое время на новом месте батюшка так скорбел, что вечером уходил в степь подальше, чтобы дети его не видели, рыдал и катался по земле (об этом он сам мне рассказывал после, когда вошел в колею нормальной жизни). Меня послали из Лавры помогать ему тогда, когда им с отчетностью перед уполномоченным по делам Церкви было не справиться. Да и во всем остальном по дому нужно было помочь священнику. Иногда недели на две приезжали помощники из Москвы. Тогда меня от всех дел домашних батюшка освобождал.

Правило свое я всегда выполняла во время всех домашних работ. Варится пища на плите, а я уйду за занавесочку и канон прочитаю. Или выстираю белье, уйду на речку полоскать и канонник с собой возьму. Летом солнышко такое жаркое! Я отожму белье и раскидаю по высокой траве. Оно сохнет, а я сяду на бережку и правило читаю. Днем такая тишина на речке! Никого кроме гусей и уток нет. Хорошо — как в пустыне! С речки белье сухое и чистое принесу. Гладить белье было не нужно. Батюшка был невзыскательный, говорил — зачем гладить, под подрясником не видно, глаженное оно или нет. Лишь бы чистое было.

Первые два года прожила я в своей каморке благополучно, хотя мерзла и задыхалась от запаха торфяной гари от хозяйской печи. Но на третий год начала сильно болеть. Летом задыхалась, ночевать выходила в самодельные сени, где по мне скакали цыплята хозяйки. Зимой стала мучиться от бронхиальной астмы, особенно ночью. Спать приходилось сидя. Как ляжешь, бьет кашель.

На следующий год хозяйка дома сени заложила торфом. Вышли мы из положения, но только на лето. Батюшка дал мне ключи от храма, и как стемнеет, я уходила в храм. На полу в крестилке стелила половичок и ночевала там. Воздуха много, высокие потолки, не душно, не жарко. Тишина благолепная. И молиться хорошо… Ночевала в храме до морозов.

Некоторые прихожане желали помочь мне. Особенно старалась одна староверка. Приносила тертый лук с медом — от астмы. Она говорила, что что-то родное во мне нашла. Однажды принесла свою древнюю закопченную иконку, просила чуточку промывку сделать. Из города Таллина бывшие прихожане прислали ингалятор. Но мне ничего не помогало. Найти в селе комнатку не было возможности. У всех семьи, общие хатки, жилья лишнего нет. Даже сам климат стал на меня действовать. Как поеду в Сергиев Посад, войду в купе поезда — сухо, тепло, астмы как не бывало. Вернусь домой — опять дышать нечем. Два года я так мучилась, особенно по ночам. Днем все терпимо: солнце, ветер. А ночью — каморка в три с половиной квадратных метра, задыхаюсь, кашель бьет.

И вот тут появилось страшное искушение, которого я не вынесла. Оно в дальнейшем тяжело отразилось на жизни грешной моей души, много напортило мне на духовном пути…

Пришла мне мысль: почему мой духовник своим родным помощников посылает, а я восемь лет ничего не знаю о своих родных, живы они или нет, и как живут.

Перед Великим постом в 1967 году, в неделю о блудном сыне батюшка благословил меня отдохнуть, съездить в Троице-Сергиеву Лавру. Я приехала, пришла на исповедь к своему духовному отцу и сказала, что хотелось бы доехать до Питера, хотя бы узнать, как мои родные живут. Он сказал: «Ну, что ж, поезжай. Только знай: того, что ты оставила, уже не найдешь».

Ехала я до Питера в каком-то страхе. Приехала, села в автобус, вышла там, где жили родные, и не узнала места. Наша улица была вся из деревянных домиков, а тут кругом многоэтажные дома. Наконец, вижу нашу самую большую березу. Она у калитки стояла. Стоит береза, а за ней и домик виден. Было около восьми часов утра. Идти в дом я побоялась. Решила подождать. Все служащие работают с девяти утра, может быть, сестра пойдет на работу.

Вижу, действительно, вышла из калитки сестра и пошла быстро по косой дорожке на автобус. Я ее догнала и… сказать ничего не могла, расплакалась. Она торопилась. Сели вместе в автобус и поехали к ее месту работы (она тогда работала на Дворцовой площади). И что же я от нее узнала?

Они все живы, но изменилось все в семье не к лучшему, а к худшему. Мама восстала на папу, отказалась брать деньги-получку, которые он всегда приносил в семью. Он несколько месяцев приносил и клал ей деньги, как всегда, но она их не брала, стала жить на те деньги, что приносила сестра. Семья раскололась.

Отец вынужден был ходить в столовую, так как ему и обедать дома не полагалось, жил, как чужой.

У меня все в душе оборвалось: это так поступили с папой, который своим пайком фронтовым в блокаду нас спасал? Какой ужас!

Сестра привела меня на центральную почту: «Вот, ты тут посиди или хотя бы приди сюда к концу моей работы и вместе поедем домой. Не беспокойся, папы сейчас дома нет, он уехал в командировку. А, вот и наша сослуживица. Мы с ней обе женихов ищем».

Все, что она говорила, было такое чужое. Я ей ничего не ответила, промолчала. Но как только она ушла на свою работу, я тут же уехала на Московский вокзал, взяла билет на Москву.

Приехала в Троице-Сергиеву Лавру. Рассказала все о встрече с сестрой, о расколе в семье своему духовному отцу. К Великому посту вернулась в Песчаное. Снова наша тихая церковь. Поем: «Помощник и Покровитель бысть мне во спасение…» Как хорошо! Вот только бы здоровье поправилось. Летом все полегче будет. Самое тяжелое зимой.

Летом дети батюшки уехали под Москву, а нам оставили внучку батюшки от его старшего сына, который уже стал священником. Леночке было два года. Вот так и жили — батюшка, дедушка, внучка да приходящая «няня» — так звала меня маленькая девочка.

К этому времени батюшка уже заочно окончил семинарию. Мой духовный отец решил отпустить меня из Песчаного. Врач велел «сменить климат», уехать на север, где печное отопление дровами, сухой климат и нет запаха полыни, запаха дыма от травяного торфа.

За мной оставалась церковная отчетность: два раза в год приезжать в Песчаное, делать отчеты церковные и возить их к уполномоченному по делам Церкви в Белгород.

Степи и сейчас в моих глазах. Кругом колосятся пшеница и ячмень. В поле множество васильков. Девочка собирает их в букетик и поет. Тихо течет река Псел. К Пселу по утрам со всех дворов выходят гусята в сопровождении гусыни и гусака. Пылит черноземная дорога. Белеют низенькие хатки. И только высоко поднимается над степью храм Михаила Архангела. Все это остается частичкой в душе человека и уносится с ним вместе в бесконечность.

Уехала из Песчаного в Туровец Архангельской области после Святого Успения в 1967 году. Но связь с селом Песчаным не терялась.

Осенью, в конце ноября, я должна была съездить в село Песчаное на неделю, чтобы сделать и сдать в Белгород годовой отчет за 1967 год. Самое трудное — это выбраться из одной глуши на севере в осеннее время и добраться до другой глуши на юге. На севере ни река Вычегда, ни Северная Двина в конце ноября еще не имеют такого толстого льда, чтобы по нему могли ездить машины до Котласа.

Мне же нужно было попасть в Котлас. Там аэродром. На самолете лететь до Москвы. От Москвы до Курска — поездом. А дальше автобусами с пересадками. А если погода плохая и автобус не ходит, то от Ивни — пешком.

Полгода там в храме все без меня записывали. Нужно во всем разобраться, все утрясти так, чтобы у светского уполномоченного не было повода придраться к церковному приходу. Затем поехать в Белгород, сдать отчет и назад в село Песчаное привезти документы. И только потом отправляться к себе на север. Первый год и осенью, и весной я так и проходила пешком все эти труднейшие дороги, простужалась и болела после них. А потом попросила батюшку, чтобы он со мной послал до Белгорода свечника из церкви в Песчаном. Я тогда могла бы, сдав отчет, передать свечнику документы, чтобы он отвез их к себе в Песчаное. Сама же в Белгороде села бы в поезд до Москвы. Все поменьше было бы мне дорог пешком проходить.

В эти приезды два раза в год опять встречалась я с мальчиком Васей. В первый же мой приезд он подарил мне свои валенки. Ему уже исполнилось 14 лет, он вырос, так что его валенки как раз мне подошли. Я носила их больше тридцати лет! Несколько раз мне их подшивали. Пятнадцатилетнего Васю отправили родные в Подмосковье. Там он стал учиться в школе, жил у чужих людей.

По окончании восьми классов, как и собирался раньше, поступил в медицинский техникум с лабораторным уклоном. В техникуме по средам и пятницам не ходил в столовую обедать, так как там пища всегда скоромная. Соблюдал все, к чему привык с детства.

Со временем отцу их удалось под Москвой купить небольшой домик с садиком. Тогда и сестра, жившая у чужих людей, и Вася стали вместе жить в этом домике. Со временем и больную старшую сестру перевезли сюда из Песчаного. В домике было очень плохое паровое отопление — от котла собственной плиты, которую топили каменным углем. Все нужно было постепенно переделывать и налаживать. В первое же лето созрели яблоки в садике, и Вася прислал мне на север посылочку с яблоками.

Старший брат Васи уже служил в храме, закончив духовную школу. Когда брат заболел, а день был воскресный, и старушки пришли помолиться, Вася вместо своего брата почитал старушкам акафисты, чтобы бабушкам не уходить домой без молитвы.

Так шаг за шагом шел юноша по Божьему пути, и мечты его детские исполнялись. Он окончил медицинский техникум и сразу стал священником- целибатом. Ему было только 19 лет. Монашества такому юному священнику архиерей не дал.

Служить стал в городе Угличе Ярославской области. Увы, только одно лето после техникума, а осенью взяли Васю в армию.

Время было советское, и его, как священника, отправили в стройбат. Там были в основном ребята из Средней Азии и Кавказа — мусульмане.

Но умное военное начальство скрывало от солдатиков, что Вася Агриков — священник. Он был назначен, как имеющий медицинское образование, медбратом в санчасть. Лечил солдатиков, делал прививки и т.д. Вася говорил, если б эти ребята-мусульмане в стройбате знали, что я — православный священник, они бы меня разорвали. Вася с детства был миротворцем, умел и в армии себя так вести, отслужил положенный срок и вернулся к церковной службе. Ему дали место священника по месту жительства, откуда брали в армию, назначили третьим священником в городе Пушкин под Москвой. Это недалеко от домика, где он жил со своими двумя сестрами.

Годы шли. Васю постригли в монахи. Стал он иеромонахом Александром (принял имя вырастившего его отца), перевели его в местечко Щелково под Москвой, назначили настоятелем. Сестра его Маша стала псаломщицей в храме. И больную сестру брали с собой в храм. Она хорошо пела дискантом.

Когда начали восстанавливать храмы и монастыри, иеромонаху Александру поручили восстановить храм Преподобного Сергия в городе Мытищи под Москвой.

При этом храме, восстановленном, ежедневно кормили бомжей, иногда до пятидесяти человек в день. Для бомжей даже отдельный туалет был построен во дворе. Потом пришлось еще быть иеромонаху Александру благочинным.

И вот, наконец, вижу храм Христа Спасителя. 2 сентября 2001 года. Хиротония игумена Александра Агрикова во епископа Дмитровского… Вот он уже в переливающейся при свете ламп светло-фиолетовой мантии. Это как кадр из фильма… Шаги жизни…

Христос рождается, славите!

Сколько дорог пройдено в жизни людьми!

Человек уходит из мира сего, а дороги остаются. И все кому-то ими нужно идти и идти. Так было и тогда, когда земля по осени еще не замерзла. Шли дожди. Черноземы были такие жидкие, ступишь — сапога из этой грязи не вынешь, а нужно идти. Таковы наши грунтовые дороги.

Только что закончила церковный годовой отчет. В Белгородской области был лютый уполномоченный по делам Церкви. Он требовал отчет не к 1 января, а к 1 декабря. Так ему удобнее было отчитываться перед Москвой. Как же — первый по стране сдавал отчет по области!

А как нам-то ехать в Белгород? Дождь, грязь, а главное — наступает наш дорогой праздник Введения во храм Пресвятой Богородицы. Наталия, церковная уборщица, говорит мне, что завтра идет на Ивню милицейская машина — вездеход, там будет свободное место и меня до Ивни довезут. А от Ивни ходит автобус до Белгорода — уже по асфальтовой дороге. Там всего семьдесят километров.

Но батюшка велит ехать непременно сегодня, чтобы к службе вечером 3 декабря вернуться. Если завтра поехать, то к службе я, конечно, не поспею. Решила: пойду на Павловку пешком. Вдоль реки земли не паханы, грязи такой нет, не увязну. Собралась, оделась — и вдруг хлынул дождь!

У меня и плаща-то нет, а документов, церковных книг — целый мешок заплечный. Есть у меня только кусок полиэтиленовый пленки, могу ею накрыться кое-как.

Бегу к батюшке, говорю: «Дождь льет, ну, как пойду в такую даль под дождем? Завтра машина милицейская будет до Ивни». Он приветливо улыбается и говорит: «Вот и хорошо! А ты иди под дождем». Тут в наш разговор вмешался дедушка (отец батюшки): «Ишь ты какая! Ты что, лучше батюшки? А как он на требу за десять километров под дождем шел? Весь насквозь вымок! А ей, видишь ты, дождь мешает!»

Я сделала «недовольную морду» и пошла… В глубине души засветилось что-то радостное, хотелось поблагодарить, поклониться батюшке, но я этого не сделала, а только просто под дождем пошла.

Село Песчаное стояло высоко. Дорога на Павловку за селом сразу спускалась вниз, под гору. Прошла я только село наше, и дождь перестал лить. И отчего-то так радостно мне стало! Спустилась вниз, перешла поле. Дальше опять подъем, на холме — сосновый лесок небольшой. Пошла через лесок, чтобы в деревне в грязи не увязнуть. Так и дошла до большой асфальтированной дороги «Каменка — Обоянь». Что делать? Иду. Впереди мостик деревянный через речку, а на другой стороне — дубовый лесок. Радует, что хотя и очень далеко идти, но все-таки нет распаханных полей и грунтовых жидко-грязных дорог. Под ногами — крепкая дорога.

И вдруг откуда ни возьмись «козлик» — машина военного времени. На всякий случай подняла руку. «Козлик» остановился: садись. Взял меня шофер и довез до самой Обояни. «Козлик» мчался по степной дороге, а у меня душа пела от удивительной милости Божией.

От Обояни до Белгорода — автобус. В Белгороде отчеты наши принимала женщина-бухгалтер, назначенная уполномоченным. Сидели бедные старосты церковные в очереди, понуро ждали придирок к их отчетам. Формы отчетности нарочно были запутанные, а мужички старенькие, полуграмотные, всякий только в душе Бога молил, лишь бы сдать отчет, а то служить в храме на праздник запретят.

В тот день сдать отчет мне уже не удалось. Ночевала при церкви Святого Иоасафа Белгородского в нетопленной комнатушке, где были только столы и скамейки, как в школьном классе. Утром отстояла в храме утреню и одна из первых сдала отчет.

И все-таки придрались: почему я не привезла квитанцию об оплате взноса нашей церкви в «Фонд мира»? Мы эти деньги внесли в отчет. Я просто не знала, что нужно квитанцию с собой захватить. Пообещала, что, вернувшись в Песчаное, вышлю квитанцию почтой.

Отправляюсь в обратный путь. Уже 3 декабря. Вечером — праздничная всенощная. Как бы к ней успеть вернуться? Доехала от Белгорода до Обояни на автобусе и не ожидала, что будет там автобус Обоянь-Каменка. Этим путем можно с другой стороны добраться до села. Еще радость — с утра подморозило, земля окаменела, грязь замерзла.

Сошла с автобуса, когда доехала до дубового леса, что стоял напротив нашего села за рекой Псел. Было еще светло, когда вошла в лес, прошла всю центральную просеку и вышла на деревню Гремячку. Дошла до моста через реку — стемнело, да так, что и тропы-дороги не видать, один бурьян под ногами. Степь, темно, никаких ориентиров. По пашу сторону реки были еще травянистые болота. Иду, боюсь, как бы в эти болота не попасть. Электричества в селе тогда все еще не было. Чуть-чуть вдали мерцают какие-то едва видимые светящиеся блики, а к моей одежде прицепляются репьи и колючки от жухлой травы. И вдруг высоко над степью вдали засветились длинные узкие полоски. Это окошки под куполом в темноте невидимого храма. В храме зажгли стеариновые свечи в люстре. Их только на большие праздники зажигают. Свет неяркий, но единственный, поднявшийся высоко над степью. Значит, началась утреня.

И я пошла на этот свет без тропы и дороги. Вышла совсем не на наш, а на тот, что левее, ближе к реке. Иду, тороплюсь. Вхожу в храм… запели: «Христос рождается, славите, Христос с небес, срящите. Христос на земли, возноситеся».

Бегу на клирос, бросив мешок у порога. «Пойте Господеви вся земля, и веселием воспойте, людие, яко прославися».

Туровец

(Архангельская область)

Туровец

О, дивная земля святая,
В лесах укрытый Туровец!
Так щедро землю украшая,
Благословил тебя Творец.

Холмы зеленые в долине,
Где мягко так течет Двина,
И вот гора, а на вершине —
Здесь Матери Божия Сама

Давно-давно Себя явила
Чрез Образ дивный Свой, святой.
И место то благословила —
Источник чистый и живой.

Здесь чайки белые речные
Весной свершают свой полет.
И птицы, и цветы лесные,
И солнце Господа поет.

О, ты, пришедшая из мира,
Из суеты грехов земной,
Душа, скорбящая уныло,
Найди здесь радость и покой.

Облобызай землю святую
И пред святынею склонись,
Забудь всю суету земную,
Усердно Богу помолись.

Пройди тропинкою лесною,
Где Матерь Божия Сама
Своей иконою святою
Все по воздуху обошла.

Всех, нежно любящих Творца
Теплом, смиреньем украшает
Она и ныне согревает
Все христианские сердца.

Так обновись и ты душею,
К Пречистой Деве припади,
Утешься теплою слезою,
Под кров Ея святой приди.

В Туровец я впервые приехала в день празднования Казанской иконы Божией Матери (21 июля). Из города Котласа плыла на пароме по реке Вычегде до поселка Шипица, а далее шла пешком двенадцать километров, вначале полем, потом лесом. Наконец среди деревьев показался просвет, и я вышла на поляну, на краю которой у самого леса стояли два храма — зимний и летний. Трещали кузнечики, светило яркое солнышко, а на востоке широко-широко разлилась река Северная Двина. Воздух пах душистой пихтовой смолой. Елей в лесу было мало, в основном здесь росли смолистые и очень душистые пихты.

У зимнего храма три дома, один для батюшки и псаломщика, два — для работников церкви и богомольцев, остающихся на ночлег. Летний храм и летом был на замке. Местные власти не разрешали в нем служить. Круглый год служили только в зимнем храме. Он был каменный и поменьше летнего.

Приветливо встретила меня староста церкви. Показала квартирку для псаломщика, состоявшую из комнаты и кухни с русской печью. Дрова церковные, в изобилии. Везде: и в храме и в домике — северная чистота. Если пол не крашеный, то вымытый добела.

Через два дня — воскресенье и праздник местночтимой Туровецкой иконы  Божией Матери. Богомольцы оставались дожидаться следующего праздника, а мне нужно было уезжать. Меня отпустили из Песчаного тогда ненадолго.

Вернувшись в Троице-Сергиеву Лавру, я получила благословение переезжать из села Песчаного в Туровец.

В начале сентября приехала в Туровец. Нигде еще не было у меня такой уютной квартирки, как здесь. Только очень много клопов в ней было. Но из Таллина мне прислали очень хорошее средство, и клопы быстро исчезли.

В тот год в сентябре погода была теплая, солнечная. На горе за храмами среди высоченных пихт стояла часовенка на том месте, где когда-то явилась икона Божией Матери. В эту часовенку всегда можно было войти и молиться, сколько хочешь, она не запиралась. А дальше, за часовенкой, по вершине горы была протоптана тропинка. Помолившись в часовенке, люди проходили как бы круг по вершине горы и опять возвращались к часовенке. Я решила оставаться на склоне горы, так, чтобы проходящие по тропинке люди меня не видели. Как же было хорошо, среди этой чудесной северной природы! Помню, как кто-то в кустиках черники зашевелился. Смотрю, полосатый бурундучок пробирается. Тишина абсолютная, совершенная! Работники церкви собирали в лесу грибы, а я даже за грибами не ходила — не могла оторваться от Божией тишины на той святой горе, ходила на «Явленное место» (так называли эту гору) каждый день и там правило свое читала.

Так дожила до 21 сентября — Рождества Пресвятой Богородицы, и в голове не держала, не думала, что между людьми, служившими здесь, в храме, нет мира. Староста это все скрыла, когда меня приглашала служить. И вот случилось то, чего я совсем не ожидала. В Рождество Пресвятой Богородицы здешний батюшка стал произносить проповедь и вдруг говорит с амвона: «Ишь ты, какая приехала! Говорят, хорошо поет. Пой ты хоть ангельским голосом, на тебя все равно ризу не наденут!». И еще всякую ерунду говорил. Я не могла понять: что это? После от старосты узнала, что батюшка немножко ненормальный. Он не учился ни в семинарии, ни в духовной академии. Был он на Севере директором магазина. В магазин залезли бандиты и в него стреляли. Был ранен, выздоровел. Священников на Севере нехватало, его и взяли. После еще узнала, что он в магазине всю документацию вел. А тут староста поручил мне отчеты составлять. В те года было приказано советскими органами: священник только служит, а документацию ведет церковный совет. Батюшка хотел сам все вести, а ему не разрешили, так как власти могут за это снять его с регистрации. А он решил, что во всем виновата я — «грамотная» такая приехала.

Служил он здесь в храме недолго, потом решил уехать куда-то лечиться. Нам прислали другого батюшку.

Милый Туровец, пустыня Божия! Началась зима. Леса завалило снегом. На самой маковке пихт в декабре клесты выбирают семена из шишек. В декабре они и птенцов высиживают. А под пихтами — синицы. Они подбирают те семена, которые случайно падают у трудящихся на пихтах клестов. Снег такой чистый, белый, что на солнышке слепит глаза. На «Явленное место» теперь добираюсь на лыжах. Прихожане в воскресный день заметили лыжный след и стали по нему ходить на священную гору.

Темнеет здесь очень рано. В третьем часу дня в декабре уже темно. Светает поздно, после одиннадцати. Однажды в темноте слышу, к домику кто-то идет. Сильно затопали по деревянному помосту у моего крыльца. Я скорее потушила лампу. Жду. Никто не стучит. Все замолкло. В окошко посмотрела, никого у двери нет. А утром вышла — у двери следы лося.

Когда ходила на святую гору, часто встречала следы зайчиков.

Очень трудно было с певчими. Алтарница хорошо могла петь вторым голосом, но она постоянно занята в алтаре. У старосты нет музыкального слуха. Она так низит, что мне любыми путями нужно стараться ее не слышать, чтобы самой удержать тон. Во время первых служб у меня еще бывали приступы астмы. Потом, ближе к зиме, они совсем прошли. Сухой климат помог. Здесь зимой температура –40°С переживается легче, чем –20°С в сыром климате Санкт-Петербурга.

Рождество у нас прошло радостно, хорошо. Разучили с певчими ирмосы Лаврским напевом. Вечером ходили в ближайшую деревню Христа славить, пели тропарь Песчанским напевом.

На неделе служб нет. Истинная пустыня. Я даже попросила старосту без дела ко мне не ходить. Ремонтировала покровцы на святую Чашу. Сяду в кухне у окна. Передо мной огромная белая поляна, за ней — лес. Перед закатом на верхних пальцах пихт вороны сидят, будто бы молятся перед сном.

Февраль был богат метелями. На Сретенье Господне ко всенощной пришла одна больная Татьяна. На клиросе очень холодно петь. Рядом заиндевевшее окно. Во время службы в конце храма топят чугунку. Мы к чугунке перешли с хором и аналой для книг поставили. Там теплее, легче петь.

Зимой с Котласа ходил автобус по льду Северной Двины и Вычегды. В метель автобус идти не мог. Больная Татьяна вышла рано из дома и все-таки пешком дошла. Когда мы у топящейся чугунки запели «Блажен муж…» Почаевским напевом, она заплакала. От ее слез и мне становилось хорошо и светло, потому что слезы были благодатные.

Время шло. Наступила весна. Я нигде никогда не слышала такого смешанного хора птиц, как тут, на севере, в лесу и на берегу Северной Двины. Птицы летели с далекого юга к нам в северные леса. Скворцы кричали на все лады, передразнивая все звуки, какие они слышали в полете от Африки до Северной Двины, даже скрип телеги. В лесу кричали сойки. Всех птиц я не знаю. Одну птичку, что пела в кустах близ речки Туровки, назвала «задумчивой птичкой». Я не видела ее, но пела она так красиво, так глубоко-задумчиво. А чайки речные? Это такая красота!

Вот тогда и написала стишок о Туровце. А когда к нам приехал служить владыка Никон, мы ему этот стишок спели на мотив: «О, дивный остров Валаам». Владыка стоял на клиросе с крестом в руках, лицом к алтарю и — плакал.

Батюшка новый плохо знал устав. Он был из местных рабочих железной дороги. Старенький, нигде не учился. Вероятно, он просто не знал, что в городах что-то в службе сокращают, глядел в «Богослужебные указания», напечатанные Московской патриархией, и служил. Иногда путал или ошибался.

В конце мая и в конце ноября я ездила в село Песчаное Белгородской области сдавать церковные отчеты: с севера на юг, с юга на север. И уложиться нужно было в одну неделю.

В первое же лето начались у нас большие работы, необходимые для жизни насельников Туровца. Не было места для ночлега приезжавших богомольцев. Один дом, который когда-то в царское время был школой, становился совсем непригодным. Маленькая сторожка тоже подгнила и еле стояла. Нужно было перестроить церковный дом. Летом, когда ночей почти нет — закат едва погаснет, как уже занимается восход, нужно было сделать промывку икон в храме. Некоторые из них совсем потемнели, закоптели. Был еще у нас огород, сажали картошку. Нужно это было не только для нас, но и для остающихся ночевать богомольцев. Первую и последнюю неделю Великого поста многие богомольцы оставались у нас на целую неделю. Деревень близко не было. Еще мы собирали и солили грибы и для себя, и для богомольцев.

Время летело. И тут случилось то, чего я никак не ожидала. Девушка А. из Печор Псковской области прислала письмо. Вместе с ее письмом в конверте лежало письмо от моего папы. В письме он возмущался и сожалел, что я пошла на поводу у какого-то нехорошего человека. Это были последствия моего искушения, что я на часок съездила в Лениград в 1967 году. Сестра папе все рассказала, научила его, как действовать. Раньше она съездила в Печоры и встретила там мою подругу А., узнала ее адрес. А теперь дала этот адрес папе, он и выслал ей письмо для меня.

В следующем году в конце ноября я поехала в Песчаное делать годовой отчет, сдала его и отправилась в Закарпатье, так как в то время в Мукачеве находился мой духовный отец и я хотела спросить у него, как поступить. Письмо от папы было очень тяжелым. Он написал, что летом был в Рощино садовником в пионерлагере, сажал цветы, а теперь в этом же пионерлагере кормит сторожевых собак, охраняет вещи лагеря. Дома не живет.

Батюшка прочитал все и сказал: «Поезжай к отцу, успокой его». Дал подарки для папы (его шерстяную безрукавку папа носил потом до конца своих дней). «Из Ленинграда поедешь к себе на Север», — сказал батюшка. Я дала телеграмму папе, что приеду такого-то числа, простилась с Мукачевским монастырем и поехала в Ленинград, а далее — в Рощино.

Приехала, нашла пионерлагерь посреди соснового бора. Папы дома не было. Мне показали его комнату. В прихожей стоял котелок с рыбным супом, видно, сам себе варил.

Наконец он пришел. Десять лет мы с ним не виделись, и он начал с того, что показал мне рукавицы: «А я все твои рукавички ношу. Перештопал их. А тебе вот в подарок будильник». Этот будильник мне до сих пор служит. С тех пор прошло более тридцати лет!

На следующий день была назначена встреча с сестрой в какой-то столовой на Невском проспекте в Ленинграде. Тут за едой сестра так «деликатно» меня отчестила. Той девочки, которая меня провожала со Всеволожской на служение церкви, уже не было. Она стала совсем чужой. Ночевать нужно было у папы. Мы ехали вдвоем на электричке до Рощино. Я не могла удержаться, плакала. Папа все хотел чем-то угодить, купил мне в «подержанных вещах» в Апраксином дворе осеннее пальто. Я его надела поверх своей тужурки. На следующий день я уехала на поезде Ленинград — Котлас.

Мы с сестрой росли в одной семье. Обе веру в Бога познали с пеленок от мамы, но были совсем разными. И вот теперь я получала от нее письма, в которых были и возмущение, и удивление, и вопросы. Какие я имею цели в жизни? Как и для чего живу, забравшись в глухомань Архангельской области? Для чего все это?!

Сохранилось в молитвеннике сестры одно мое ответное письмо того времени. Я отвечала осторожно. Резко нельзя было писать, так как многим верующим людям, даже глубоковерующим, Бог нужен, чтобы помогать в скорбях и житейских делах. JIюбят они от всей души и службы Великого поста, и красоту православия, но… жить на земле хотели бы вечно. Им непонятна смерть как радость встречи с любимым Творцом. Есть вера — и нет любви к Богу. Решила поместить мое «письмо к сестре».

ПИСЬМО

Великий пост, 1970 год, весна

Спаси, Господи, Котиша, тебя за письмо. Рада, что строители вас не обижают. Пишу после литургии Преждеосвященных Даров. Очень горит лицо и колотит меня, на клиросе все на нервах, но это тоже хорошо.

Ника, я с тобой согласна в отношении Жени. Я тоже не могу без дрожи всего существа слышать песнь войны, особенно «Вставай страна огромная…» Мы слишком много вынесли. Вот одного тебе не пришлось видеть: покойников января и февраля /942 года. Ты тогда сидела все дома и запиралась, когда мы с мамочкой уходили за водой. Ну, а в отношении Сталина я понимаю тебя. Я, конечно, не могу поставить знак равенства. Двух одинаковых людей не бывает. Но я гляжу, что Китай сейчас проходит эпоху наших 1930-х годов. Их Мао Цзэдун — это то же, что и наш Сталин.

Он тоже для своего народа вроде бы чего-то доброго хочет, и его чтут, как чтили у нас Сталина. Но и горя-то тоже у нас хватало. Сколько наш папахен (папа) пережил в «ежовщину». Мы тут говорили с ним по душам. Я в детстве знала лишь часть того, как однажды он четыре месяца был безработным. Ты тогда еще в школе не училась. Я помню, как мамочка тогда тоже скорбела, хотя мы не голодали. Он работу на дом брал. Сколько его товарищей по заводу расстреляли! Твоего чувства к Сталину у меня нет. Тебе оно дано, чтобы было кому за него всю жизнь молиться. Мне настоящее время ближе. Открыто пишут в газете все недостатки, все свободно. А тогда только можно было хвалить, а недостатков никаких не писалось. Было только одно: «Мы, да мы, да все у нас великое». Даже оперы «Иван Сусанин» и «Демон» не ставили. Нет уж, честно надо сказать, тяжелое было время, слова не скажи лишнего, а то где-нибудь очутишься.

Вот что мне очень близко в тебе — жизненность, горячая душа. Часто встречаешь людей, всю жизнь в деревне проживших, а они ни птиц, ни травок не знают, живут, как слепые. И красоты природы не видят. Вот в этом мы с тобой очень близки. Ты пишешь об отце Тихоне… Недостатки у всех есть, как и у нас с тобой, но меня роднит то, что он, несмотря на свои годы и положение, любит природу, замечает каждую птичку, каждый цветок, по-детски радуется и восхищается уточкой, купающейся в озере, радуется вместе с собачечкой, которую спустили с цепи, и она носится, как одержимая, от радости.

Да, а немцев я до сих пор не люблю, особенно после того, когда я так старалась для тех трех, помнишь? А когда меня забрали и я была в такой опасности (да и вся наша семья), они не пожалели нас, захотели есть и явились через забор уже при папахене. Мамочка сердилась на меня, что я не хочу прочитать записку (готическим шрифтом). А они мне омерзительно опротивели тогда. Когда забрали меня, я все свалила на себя, сказала, что мать ничего не знает, что я утащила у нее продукты и снесла им (пленным немцам). Я люблю свою родину и никуда бы не поехала за границу, даже на экскурсию. Единственная из всего мира у меня более теплое чувство вызывает Канада с ее лесами. Мне жаль племя инков — воинственных индейцев. И вот за одного индейца, очень доброго Логана с его детьми (белые люди их убили), я молюсь, как ты за Сталина.

Нехватает времени. В лесу, живя среди леса, летом почти не бываю, так как оба лета шли ремонты и я вертелась, как белка в колесе.

Это лето мы со старостой (очень много претерпев за весь наш труд) хотим немножко отдохнуть, то есть не разводить больших дел, лишь батюшке венцы под дом подвести, и все.

Ну, а интерес, как и раньше, у меня большой ко всему, что связано с физикой, со звездным небом. На меня все это глубоко действует. Например, открытие отрицательной массы, высказывание ученых о том, что незыблемые физические законы не являются незыблемыми, и то, что мы сейчас называем каким-либо законом, есть лишь частный случай не открытого еще более всеобъемлющего закона. Все это меня очень интересует. До сих пор люблю математику и, если представляется случай, охотно решаю алгебраические задачи. Еще интересует меня археология. Новые раскопки опровергают очень многое из того, что мы когда-то учили в школе.

На все это, Ника, я гляжу со своей точки зрения, с религиозной, стараюсь передумать, переварить в голове, чтобы помочь верующим девчонкам, учащимся в вузе, когда у них возникают сомнения, близкие к неверию.

Вот что, Котиша, мне думается: лучше меньше прожить на земле, но жить так, чтобы не тепленьким быть, а гореть и сгореть совсем. Меня иногда и верующие люди упрекают: «Ты себя не бережешь!» А я не понимаю: зачем это — беречь? Чтобы дольше просуществовать, что ли? Вот тут, хотя это и не христианский поэт, Маяковский пишет:«Мне нужно счастье все, целиком. Мы не сойдемся на половине». Да еще слова Апокалипсиса: «Так как ты не горяч и не холоден, а только тепел, извергну тебя из уст Моих». А еще слова Господа: «Огонь пришел Я свести на землю…» И хотелось бы всю жизнь гореть, гореть во всем: и в работе, и в службе церковной. И сгореть бы дома. Нет, не подумай, на деле у меня это не получается. Я часто бываю совсем холодная. Руки опускаются, ничего делать не хочется, и молиться — тоже. Порой хочется только лечь и уснуть, забыться от всего. Но это так получается, а хочу-то я иначе, хочу беспрерывного горения.

Сейчас пишу, тороплюсь к вечерней службе. А синичата мои так и натюкивают клювами, только скорлупки семечковые вниз с кормушки летят. В Прощеное воскресенье ночью было у нас чудесное северное сияние. Я такое впервые видела, во все небо, цветное. А на другой день родился месяц. Я тебе посылаю в конверте «Уголок природы». И фото Пришвина. У него очень милое лицо. Я читала дневники Пришвина военного времени. Он жил тогда в Переславле Залесском.

Ника, милая, все, что я тебе написала, — это только дополнительное, чем я интересуюсь. А главное, конечно, у меня одно, одна цель, одно желание — любить Христа и, если можно, умереть за Него. Это — мое счастье, это — стимул и цель моей жизни. Я очень жду встречи с Ним и порой плачу от мыслей об этом. Даже думаю заранее, что Ему скажу на Страшном суде. И когда ночью просыпаюсь и чувствую присутствие Его, и думаю о Нем, и говорю с Ним, тогда я бываю больше всего счастлива и плачу от этого счастья. Правда, это бывает редко.

Фото ангелов нужно увеличить в величину конверта и сделать шесть штук. А если можно, то и десять штук не помешают.

Ну, пока все. Прости. Целую крепко. Папахену потом напишу. Он пишет, что очень скучает от одиночества своего. Помоги Господь.

Еля. Архангельская область Котласский район, село Туровец

Как-то в начале марта, в Великом посту приехала ко мне сестра на три дня. Дома у них никто не знал, уехала как в командировку. При ней служили у нас в храме Литургию Преждеосвященных Даров. Дали ей почитать на клиросе, и пела она вместе только со мной в унисон.

Ей больше всего понравилась наша природа. Вечером Ника ушла кататься на лыжах и до того докаталась с горы, что сломала лыжу. На третий день мы со старостой проводили ее до самого аэродрома в Котласе. Было 8 Марта. Она прилетела в Ленинград на самолете в выходной день.

Первые три года в Архангельске был очень хороший уполномоченный по делам Церкви. Он приехал к нам в Туровец, захватив с собой котласских начальников.

В то время везде тормозили, не давали разрешения что-либо строить для церкви, даже крупных ремонтов в храмах не разрешали делать. Уполномоченный помог нам. Обратившись к котласским начальникам, сказал: «Эта сторожка еле стоит, вся покосилась. Если ворона на крышу сядет, то, наверное, сторожка развалится». Сказал это вполне серьезно. Все согласились. Нам разрешили сломать старую сторожку и на этом месте построить церковный дом.

На Севере дома строят двойные: обширный дом на лето и тут же — вторая изба-зимовка, в два раза меньше первой. Вот такой хороший двойной дом мы купили в деревне, разобрали и перевезли в Туровец. Старую сторожку разобрали. Гниль — на дрова, а что получше — оставили на обширный коридор между зимовкой и летним домом. В широком коридоре тоже можно богомольцам ночевать, особенно в летние праздники. Летом сушили сено, набивали им матрасы, и люди, приехавшие помолиться, спали на них. Не было в храме распятия. Николай, сын одной из прихожанок, сделал большой крест и Голгофу из выдержанной древесины. Мне было поручено написать распятие.

Крышу на храме мы вдвоем со старостой выкрасили. Чтобы не упасть там, где круто, над алтарем, я привязывала себя канатом. Забор починили.

Нас было пятеро: староста Глафира, алтарница Настя, уборщица Ксения, псаломщик (я) и еще матушка Надежда. Ей было уже за восемьдесят, она на клиросе помогала. Матушка была очень хорошая. С детства жила при монастыре «Отрадо и Утешение» под Москвой. Монастырь закрыли. Она была в ссылке в большом девятнадцатитысячном лагере под Котласом. После ссылки жила в Архангельске у какого-то немца-вдовца как домработница, так как у него были две маленькие дочки. Немец заболел и умер. Дети его просили: «Наташенька, не уходи от нас». Она осталась и вырастила этих детей. Теперь обе девочки были уже замужем. С младшей и ее сыном матушка жила в городе Перми. Но ее тянуло к монашеской жизни. Она отпросилась и уехала в Туровец, как в маленький монастырек. Ей здесь было очень хорошо.

Батюшка строительства и ремонта не касался, он был нетрудоспособным. Нам даже воду ему приходилось носить. Матушка у него была такая же нетрудоспособная.

В первое лето моей жизни в Туровце приезжал к нам мой духовный отец архимандрит Тихон из Троице-Сергиевой Лавры. Ему у нас очень понравилось. А в 1970 году в конце лета, на Ильин день приехал мой папа. Ему Туровец тоже понравился, но папа торопился к врачу (у него болел глаз) и поэтому уехал сразу после Рождества Богородицы. В следующем году он приехал на все лето. Перечинил в храме все подсвечники, ко всем лопатам и граблям приделал новые ручки из можжевельника, сделал точило для топоров.

Плотники чинили «луковицу» на крыше храма, крест спустили. Мне пришла телеграмма из Москвы, нужно было ехать, а староста меня не пускает, так как я должна выкрасить крест. Папа мне сказал: «Поезжай, только оставь краски и объясни мне, как выкрасить. Я все сделаю». Уехала.

Когда вернулась, крест уже подняли на церковь и вставили в починенную «луковицу». Выкрасил крест мой папа. Он каждый день ходил в лес за грибами и столько их набирал, что я устала их чистить и сушить. Тогда он стал приносить домой одни только шляпки грибов, а ножки оставлял в лесу. Так мне полегче стало. Истоплю русскую печь и на сетку шляпки покидаю. Грибы сушеные мы отослали маме с сестрой.

Мне еще нужно было полы в храме выкрасить. Это делала я одна. Никто мне не помогал.

Выпал снег, а папа все не уезжал. Съездил в Котлас, купил лыжи. Уже по мерзлой земле принес корзинку зеленушек. Мы их залили холодной водой, чтобы оттаяли, и засолили.

Папе не хотелось уезжать. За всю свою многотрудную жизнь он впервые столько времени жил среди леса, ходил за грибами, мылся в деревенской бане, подружился с нашими насельниками. Больше всех ему нравились юродивая Ксения и матушка Надежда старенькая. Но задерживаться у нас дольше папе было нельзя. Паром по реке Вычегде ходил последнюю неделю. Мы снарядили папу с ведром соленых грибов, поехали провожать. До Шипицына еще ходил автобус. А когда поплыли по реке Вычегде к Котласу на пароме, в борт уже били порядочные льдины, по воде шла ледяная шуга. Папа говорил с горечью: «Ну, куда я еду? Кому я там  нужен?»

И решили, что, когда установится зимний лед на реке и по нему вновь пустят автобус, папа опять к нам приедет.

Зимой были сильные морозы. У меня в кухне каждый день перемерзал рукомойник. Под утро из него свисала сосулька. Я в письмах просила папу подождать, не ездить к нам в такие морозы. В феврале морозить стало меньше. Папа приехал, когда мы пошли ко всенощной на Сретенье Господне. Я была уже в храме. Богомольцы приходят и говорят: «У тебя на крылечке твой папа сидит». Побежала, открыла дверь. Печка была истоплена и суп в ней наварен. Просила папу отдыхать, а сама побежала на клирос.

А теперь пришла пора рассказать о самом тяжелом, что постигло наш Туровец и всех нас. Чем больше человек делает для храма Божия, тем озлобленней нападает на него нечистая сила. Это было всегда и везде на протяжении истории, так как сатана всегда завидовал человеку и ненавидел его. Так было и у нас.

Церковь снаружи стояла беленькая, покрашенная. Над входом написан Нерукотворный Лик Спасителя. Внутри тоже все подновлено. Аналои переоблачали к праздникам по всем правилам. Двойной отстроенный дом выглядел как новый, вырыли под ним второй подвал для картошки. Люди могли жить у нас во время Великого поста, сколько пожелают. Для батюшки увеличили жилье: на месте холодного коридора приделали бревенчатую кухню с русской печью. Вдвоем со старостой все это для батюшки покрасили. Вокруг церкви я раскопала целину, сделала клумбочки и посадила цветы.

Но чем больше мы старались, тем сильнее со всех сторон сыпалась клевета. Однажды замстаросты Мария, которая жила в Шипицыно, за двенадцать километров от Туровца, достала в Котласе кагор, нужный для служения в храме (его тогда трудно было достать). Положила бутылку в корзину, села в автобус и повезла кагор в Туровец. Кто-то увидел, и понеслось по району, что мы всю неделю от воскресенья до следующей субботы пьянствуем. Подобных сплетен хватало, однако их можно было терпеть, так, мол, и надо. Но дальше было хуже.

В Архангельске бывший уполномоченный по делам Церкви уходил на пенсию. Я уже писала, что это был очень хороший человек. Мать его в Архангельске ходила молиться в собор. Он дал согласие продолжать работу и после шестидесяти лет. И начальство города Архангельска разрешило ему работать, но только не уполномоченным по делам Церкви. На это место поставили бывшего начальника закрывшегося к тому времени исправительно-трудового лагеря.

Но и этого было мало. Бес обрушился на нас с другой стороны.

Местечко наше, Туровец, народ любил как северную святыню, потому что тут на горе, где стояла теперь часовенка, когда-то явился образ Матери Божией. Часовенка была построена еще братьями Строгановыми.

В лесах вокруг Туровца не водились змеи. Их и поныне на 100 километров вокруг не найдешь. В первое воскресенье после празднования образа Казанской Божией Матери, в июле, почиталась Туровецкая икона Божией Матери. Еще эту икону по-местному называли «Конной». Когда-то, очень давно, когда не было автомобилей, были на все нужды у людей на Севере только кони. Напала на них болезнь, кони гибли. Весь местный народ обратился к Божией Матери Туровецкой, молились, плакали, чтобы Она помогла, служили молебны. И падёж коней прекратился. Так по сие время люди чтут это июльское воскресенье, после 21 июля, дня Казанской Божией Матери. Приезжают из Кировской области, даже из Москвы, в том числе и люди священного сана.

Приехал к нам дьякон из Великого Устюга помолиться, привез с собой дочку настоятеля их церкви с подружкой. Он ночевал в новом доме у старосты, где все богомольцы, девочек я взяла на одну ночь к себе. Дьякону очень у нас понравилось, и обратился он к нам с просьбой. У него в Москве есть друг-однокашник, учились вместе в семинарии. Нельзя ли его другу с женой и ребенком в отпуск к нам приехать? Ну, что ж, конечно! Староста сказала, что примерно в одном километре ходьбы от нас есть колхозный скотный двор. Там живут три семьи. Хозяева одной избы сейчас уехали, можно снять у них избушку и пожить.

И вот через неделю явились к нам гости. Мы их приняли. Я оставила их ночевать у себя, сама ушла в чулан, пока староста добудет ключ от избушки. В избушке у скотного двора мы со старостой вдвоем все прибрали, вымыли полы и велели гостям переходить туда.

Приехавший отец Глеб нам сразу показался странным. У него одна политика была в голове. Он буквально требовал от нас борьбы с властями. Требовал, чтобы крещения, как тогда велось, не записывали ни в какие книги. Они ушли в приготовленную избушку, а наутро явились обратно. Матушка стала говорить, что ночью ей там страшно, мыши скребут да еще со скотного двора коровами пахнет, что ей нужна именно моя квартирка. А тут как раз из Питера моя сестра приехала. Я сказала, что не могу уступить квартиру, у меня тоже гости. Они ушли к вечеру в тот дом у скотного двора.

Через день к ним явились из котласской милиции, потребовали документы, сослались на то, что в течение трех дней они должны были встать на временную прописку, а так как они этого не сделали, должны немедленно вернуться в Москву. Накануне они всей семьей (и моя сестра вместе с ними) купались в Северной Двине, загорали на солнышке, дети доярок играли с их девочкой и моей сестрой в прятки…

Да, это был известный Глеб Якунин. За ним следили органы МВД. Московские гости уехали, но Глеб Якунин начал переписываться с хозяйкой той избушки, где они останавливались. И за бедным нашим Туровцом стали следить органы, тем более, что Якунины провели одну ночь у меня.

В первый год моей жизни в Туровце при добром уполномоченном все у нас было по-доброму. В первое же лето в июне на весь отпуск приехала ко мне из Новгорода духовно близкая псаломщица Римма. После Петрова дня, в июле навестила меня такая же близкая девушка Евдокия, уборщица в храмах Троице-Сергиевой Лавры. И, наконец, 15 августа на недельку заехал мой духовный отец архимандрит Тихон из Троице-Сергиевой Лавры. Тогда и наш батюшка Павлин не был против, отца Тихона к себе в гости приглашал. И никто нас не обижал. Но вот сменили уполномоченного в Архангельске, да еще занесло к нам этого отца Глеба Якунина, вечно с кем-то и с чем-то воюющего, и посыпались на нас беды.

Наш архиерей владыка Никон, когда узнал, что мой духовник — отец Тихон, обрадовался. Сказал, что его архимандрит Тихон при постриге в мантию принимал. И вот он шестнадцать лет уже не видел своего восприемника. Ему захотелось увидеться с отцом Тихоном поговорить. Было решено: владыка Никон на какой-нибудь праздник или воскресный день приедет к нам совершить архиерейскую службу, конечно, с разрешения уполномоченного (в те времена архиерею шагнуть без разрешения уполномоченного нельзя было). А после службы народ разойдется, и владыка останется дней на пять у нас в Туровце с отцом Тихоном. Они по лесу погуляют, отдохнут вместе. Владыка Никон даже попросил: «Приготовьте нам комнату без комаров».

Устроить такое свидание владыки с его восприемником в мантию в то время было очень нелегко. Владыка — в Архангельске, отец Тихон служил как гость в городе Мукачеве, в монастыре, и только иногда появлялся под Москвой ради своих духовных чад. Он был гоним советской властью за то, что вел к Богу молодежь. Все же мы письменно договорились. Я написала владыке в Архангельск письмо, которое только он мог понять, что как приедет мой папа, сообщу телеграммой.

Еще никто никуда не ехал, как в первое же воскресенье после моего письма из Котласа прибыли какие-то богомольцы и стали спрашивать, кто приехал к нам из Москвы служить?

Владыка в Архангельске получил мое письмо и просто стал ждать. Через день его вызвал уполномоченный и допрашивал: «Какой это “папа” должен к вам в Туровец приехать? Вы получали письмо?» Владыка ответил, что ничего не получал и ничего не знает. Свидание духовных людей, свидание в Боге, ожидаемое шестнадцать лет, не состоялось. Такую слежку вел уполномоченный, бывший лагерный работник.

Приближался праздник «Конной» Туровецкой. Что-то теперь будет? Было то, чего раньше никогда не было. Богомольцы подплывали на пароме к Шипицыно. Но в Шипицыне на этот праздничный день отменили все автобусы. Кто покрепче, отправились двенадцать километров пешком. Тут изловчились местные парни, стали старух за денежку подвозить на мотоциклах, но только до леса. У леса стояли милиционеры и заворачивали людей обратно. Впрочем, кое-кто все же умудрился пробраться через лес в Туровец.

В храме началась служба. После нее всегда был крестный ход. На «Явленное место» не пошли. Пошли только вокруг церкви. За батюшкой следовал хор, нас со всех сторон фотографировали для котласской газеты. Недалеко от церкви стоял маленький выгребной туалет — деревянная будочка. Так один фотограф залез на крышу этого туалета и сверху весь крестный ход фотографировал.

Время шло. Наш старый батюшка как-то странно стал себя вести. Начал придираться, кричать на нас. Однажды гостивший у меня папа ушел в лес, его долго не было. Я вышла покричать папу. Смотрю, стоит какой-то пожилой человек в сером костюме. Это был сам уполномоченный из Архангельска. Не поленился, сутки ехал поездом до Котласа и явился в наш глухой Туровец.

Ознакомился с документами. Велел мне сфотографироваться и выслать в Архангельск две фотографии к какой-то анкете. Много с нами говорил — как истинный эмведешник. Сходил на «Явленное место» к часовенке в лесу на горе и уехал.

Через некоторое время явились к нашей старосте заправилы-начальники из Котласа. Один из них прямо сказал: «Послужите нам, и мы вам послужим». Они требовали, чтобы мы уничтожили часовенку на горе и завалили святой источник, где вода бьет из горы, за алтарем. Они требовали от нас, чтобы мы, церковные люди, сами все это сделали, а власти котласские чистенькими остались. Это, мол, «сами церковники решили все уничтожить». Хватит им храма, на что эта часовня? Староста наотрез отказалась. Ушли. У нас в это время подводили венцы, некоторые сгнили, под дом, где батюшка жил. Эти люди из Котласа договорились е плотниками, которые работали у нас, чтобы они развалили часовню. Сунули плотникам деньги. Мы этого не знали. Но почему-то до Шипицына эта проделка уже долетела. Плотник возвращается вечером после работы домой, а жена его в дом не пускает: «Ты что, с ума сошел? На подкуп пошел, хочешь погубить святую часовню? В дом не пущу, пока не сдашь деньги обратно начальникам». Что ж, мужики и вправду пошли в горисполком, отказались ломать часовню и деньги отдали обратно. Часовня осталась стоять.

Наступила глубокая осень. Я в свободное время поехала духовно отдохнуть в Троице-Сергиеву Лавру. Погода стояла такая, что без резиновых сапог идти нельзя, но мог и мороз грянуть. Поэтому в рюкзак заплечный взяла валенки, а в бидончик — соленых зеленушек, которые папа в лесу собирал. Это — гостинец племянникам батюшки Тихона.

Едва вышла из Туровца, как навстречу попался наш батюшка, отец Павлин. Он меня отпустил в свободное время съездить в Лавру, но… тут же разнеслись слухи (как мне после сообщила староста), что псаломщица набрала целый рюкзак головных платков в храме и поехала в Москву торговать. В храме у нас действительно люди вешали к иконе Божией Матери Туровецкой хлопчато-бумажные платочки. Староста их после в кладовку складывала. Ну, кому в Москве нужны такие платочки?

На другой день после моего отъезда приехал милиционер, пошел к старосте: «Где у вас Рыжий?» «Рыжим» они называли Глеба Якунина. Староста ответила: «Как видишь, никого у нас нет. Ну, а не веришь, буде глянь, может, он под кроватью сидит».

Я провела в Лавре несколько дней, вернулась в Туровец и удивилась. Значит, за каждой моей поездкой кто-то следит! После выяснилось, что все это сообщал властям сам отец Павлин. Не удалось местным властям купить мужиков-плотников, так они купили старика-священника. И полетели ко мне письма! Почтой получаю письмо (без обратного адреса). Распечатываю, читаю: «Проклятый инженер, убирайся на производство. Церковь обокрала. Старух обожрала» и т.д.

Была у нас в приходе полубольная Нинка. Она часто бегала к батюшке домой. Как выяснилось после, поручения ей писать и отправлять мне почтой такие письма давал отец Павлин. Она своими безграмотными каракулями мне их писала. Властям важно было любым путем выжить меня из Туровца и уничтожить часовню.

Однажды какие-то люди пришли и стали у церкви из клумбы цветочки-гвоздики рвать. Я вышла, объяснила им, что цветы сажаю, как украшение у церкви. В ответ они стали кричать на меня, ругать, как я смею не давать им цветов. Они их на могилу какой-то матушки рвут. В это время на крылечке церковного дома стоял отец Павлин и слушал.

В Котласе в храме пели две близкие мне девушки. Они сообщили, что, когда ехали на пароме в Туровец, чтобы меня навестить, то из Опарино Кировской области к нам плыли еще какие-то люди, которые им сказали: «Вот едем молиться в Туровец. Все там хорошо, только, говорят, ужасная псаломщица, матом ругается». То же самое сказал девушкам их котласский священник и добавил, что таких, как я, ругающихся матом, на клиросе держать нельзя.

Наша староста поехала в Архангельск и все рассказала правящему архиерею владыке Никону. И решил владыка Никон «повысить» отца Павлина, перевести в более богатый приход, на родину Святого Иоанна Кронштадтского. В те времена другого выхода не было, так как всем управлял советский уполномоченный. Таким образом отец Павлин лишался своего «стукачества» в органы МВД о нашем Туровце.

Отца Павлина повысили, перевели. Он съездил, отслужил в назначенном ему приходе одну службу и вернулся в Туровец к субботе. Нам же владыка на субботу и воскресенье временно прислал своего батюшку из собора в Архангельске. Этот батюшка родился в Литве, но был русским. Его арестовали и выслали в Архангельскую область. Освободившись, он остался в Архангельске служить в соборе. Ему у нас в Туровце очень понравилось. Вернувшись в Архангельск, батюшка расхвалил владыке наш приход.

Дальше случилось непредсказуемое. Отец Павлин, вероятно, думал, что, если ему не хочется нового прихода (а ему органы, видимо, велели не соглашаться там служить), то он просто вернется и будет служить в Туровце, как прежде. На следующую субботу приехал к службе посланный владыкой другой священник. Пришел и отец Павлин. Что произошло в алтаре, не знаю, но после этого архиерей запретил отцу Павлину входить в алтарь за непослушание и своеволие. Действия архиерея были сугубо церковного порядка, и советский уполномоченный ничего против них поделать не мог. Оставалось действовать только через местные власти города Котласа. Как мы после узнали, котласский председатель горисполкома сказал обо мне: «Этот “гвоздь” нужно с корнем корчевать. Ишь ты, подняла затухающую точку!». «Точкой» он называл наш храм и приход.

Когда я все это при свидании сказала своему духовнику, он ответил: «Ну, что ж? Столпы упали, а гвозди держат».

Нам было трудно. Для каждой службы владыка присылал нам временного батюшку, а постоянного нового священника в Туровец не регистрировал советский уполномоченный. Им был нужен и удобен только отец Павлин. В такой борьбе прошла целая зима.

Однажды нам на субботу и воскресенье прислали послужить отца Михаила — второго священника из города Котласа, того самого, который говорил с чужих слов моим девушкам, что я ругаюсь матом. Я пришла на клирос, взяла у него благословение, и начали петь службу. Ему все очень понравилось. А после службы в домике староста ему рассказала обо мне и моем папе, как он старался все лето помогать храму своим трудом и ни копейки не брал. Утром перед литургией ко мне в дверь стучит отец Михаил. Он пришел просить прощения, что поверил нелепым слухам и говорил обо мне худо, совсем меня не зная.

Хороший был батюшка, честный и не гордый. Он был родом из пермских купцов. В революцию они от «советов» бежали через реку Амур в Китай. В Китае он принял сан священства. Очень любил свою жену. Она не вынесла климата в Китае (жили они почти на экваторе) и умерла. После Великой Отечественной войны батюшка снова вернулся в Россию. На родине еще живы были племянники. Он жил в Котласе один. Помогал племянникам деньгами, отправлял посылки. Прекрасно знал китайский язык, читал китайские газеты и слушал по радио передачи из Китая.

Наступила весна 1972 года. На Святую Пасху нам прислали послужить батюшку из Архангельска. После Святой Пасхи поехала я к своему духовному отцу, чтобы все, что у нас творится, рассказать и спросить, как мне дальше поступать, что делать? Он тогда находился в Закарпатье, в Мукачевском монастыре.

Батюшка благословил меня уехать из Туровца, так как уполномоченный по делам Церкви отлично знает, что не староста управляет всеми делами, а я. Они могут, если сама не уеду, какую угодно клевету ко мне прицепить, и неизвестно, чем все это закончится.

Я вернулась в мой дорогой Туровец, но духу не хватило его бросить, уехать. Написала папе. Папа так жалел, что я должна уехать. Он только лета ждал, чтобы опять ко мне приехать. Дома ему было очень тяжело!..

Я решила на прощание все привести в порядок, все дела переделать и в храме, и вокруг. Снова вскопала клумбы, насеяла цветов. В храме решила выкрасить пол. Погода стояла для Севера удивительно жаркая. Я заперлась в храме, для вентиляции открыла окошки и стала красить пол.

Вдруг к окну подбежала староста, позвала меня и сообщила, что на «Явленное место», к нашей Строгановской часовне пошла группа пьяных мужиков с пилами «Дружба»…

В душе что-то рухнуло… Казалось, руки и ноги отнимаются. Пол в храме я все-таки докрасила.

Дьявол докончил свое дело. Группа пьяных мужиков, присланная из Котласа, подпилила все четыре угла стойкой часовни электропилами, и часовня рухнула. Церковникам сообщили: «Берите бревна на дрова».

Я так и уехала, не повидав разломанную часовню. Не смогла туда пойти. В душе увезла ее такой, в какую ходила молиться: летом — пешком, зимой — на лыжах.

У сестры в Питере был отпуск. Она тогда приехала ко мне на несколько дней. Отдыхала, читала книги, загорала, а я собирала вещи, готовилась к отъезду. Вещи нужно было отвезти пока к родным моего духовника под Москву. А кое-что отослать посылками к подруге в Загорск.

Поглядела я: цветочки мои вокруг храма взошли. Стоят сиротки. Сорняки тоже взошли, и никто клумбочки теперь не прополет. Заглушат сорняки, и все погибнет. Попросила сестру: «Пойдем, помоги выполоть в последний раз клумбочки». Она недовольно ответила: «Я приехала отдыхать», — но все-таки полоть пошла.

Вместе все выпололи, вычистили клумбочки.

Со старостой договорилась, отдала целую пачку анонимок, что приходили с ругательствами ко мне по почте, просила отвезти их владыке Никону в Архангельск. Уезжала, никого не оповестив. Регистрацию псаломщика выслала в Архангельск после, когда уже находилась в Троице-Сергиевой Лавре, чтобы не знали, куда я уехала.

Богомольцы и паломники приезжали в Туровец и оплакивали развалины часовни на «Явленном месте». Тогда котласские заправилы послали мужиков спустить бревна под бугор, к речке Туровке, где богомольцы купались. Это было в 1972 году. Бревна часовни по сей день лежат там сгнившие, затянутые мхом.

До сих пор стоит перед глазами мой милый тихий Туровец!.. Солнышко светит, смолистый запах сосен и пихт. На крылечке нашего нового дома сидит Ксения — церковная уборщица и навзрыд плачет от того, что я уезжаю. Сестра помогает нести вещи. Меня провожает до автобуса прибившийся к нам голодный пес из соседней деревни.

Автобус тронулся. Пес приник к обочине дороги и грустно провожает нас глазами. После мне писали, что он часто приходил и все сидел на опустевшем крылечке моего церковного домика.

Прощай, мой милый Туровец! Прощай навсегда…

С тех пор прошло тридцать четыре года, а я вспоминаю и плачу, будто бы все это было вчера.

Отец

В Сергиев Посад на адрес Галины Дмитриевны Рудаковой пришло мне письмо от сестры: папа наш болен двусторонним воспалением легких, лежит в больнице. Его положили туда в день Введения во храм Пресвятой Богородицы. С этого момента в душе у меня появилось твердое желание — искать место работы только в окрестностях Ленинграда. Дома папа жил в очень тяжелых условиях. Нужно ему помочь.

Как я и раньше писала, в семье произошел развал. Сестра уже давно работала в проектном институте. Мама решила жить на средства сестры и совсем оттолкнула от себя мужа, который всю жизнь терпел ее скандалы и продолжал ее любить. Он всегда приносил ей получку, клал на буфет. Она перестала брать его деньги, и папе стало невозможно питаться в семье. Остался у него в доме только диванчик для сна. Он трудился по специальности инженера-технолога до 72-х лет. Вышел на пенсию и поступил в детский лагерь на лето, стал работать садовником, сажал цветы, ухаживал за ними. Всем работникам лагеря полагалось трехразовое питание, это папу устраивало. Два года, как я уже писала, на лето он приезжал ко мне в Туровец.

Осенью 1974 года, когда я лишилась места в Туровце и осталась между небом и землей, папа поступил дворником в Дом отдыха на берегу

Финского залива. Он подметал дорожки. Была осень, осыпались деревья. Он усердно подметал, а листья снова сыпались. Ему было 79 лет. Он вспотел, снял ватничек, повесил на кустик и снова подметал дорожки. С залива дул юго-западный осенний ветер… Кончилось все это двусторонним воспалением легких. Его привезли в Ленинград на машине и отдали семье.

Получив письмо в Таллине, я поехала в Ленинград. Первым делом пошла в храм и совсем неожиданно встретила там сестру с подвязанной правой рукой. Она 4 марта сломала правую руку, обе кости — локтевую и лучевую. Вставлены спицы, рука в гипсе.

Папу давно из больницы выписали, но после воспаления легких (его лечили антибиотиками) у него плохо с сердцем. Днем, когда подруга сестры (она жила по соседству) была на работе, папа находился в ее однокомнатной квартире со всеми удобствами. Так он мог что-нибудь сам себе сварить и покушать, мог отдохнуть в тепле. Ночевать он уходил домой.

Что творилось в доме тогда, трудно описать, да и не хочется об этом вспоминать. Отапливалась только кухня. В комнатах двери держали всегда закрытыми. В кухне сидели двадцать две кошки. В комнатке-закутке у кухни спала мама.

Вспоминаю эту трудную встречу с папой. С сестрой я доехала на автобусе. Сестра пошла домой сообщить тайно, чтобы мама не знала о моем приезде, а мне велела подождать у автобусной остановки.

Папа раньше, когда приезжал ко мне в Туровец, был таким бодрым, все подсвечники в храме починил. А тут шел — еле ноги передвигал. Бледный, худой. Первые его слова были: «Поедем до сберкассы, я хочу на тебя книжку последнюю перевести. На Нику я уже перевел». Я отказывалась, но он настоял, поехали в сберкассу.

Папа просил меня домой не ходить, так как мама устроит скандал. Он сказал: «Ты нам больше и лучше поможешь тайно. Сестре на следующей неделе должны спицы металлические из руки вынимать. Переночуй у своих знакомых, сходи вместе с сестрой в больницу. Будут гипс снимать, проверять, срослась ли рука».

Я решила, что папа прав. Так им всем тише и лучше будет. Что ж, я осталась тут как бомж. Чтобы никого не стеснять, ночевала то у Шуры, то у Тони. Правило свое вычитывала в вокзале на скамеечке, иногда в читальном зале недалеко от дома родных.

Спицы из руки моей сестры вынули благополучно, но рука не срослась, снова наложили гипс, велели пить мумие.

Я искала теперь место во всех маленьких церквах Ленинградской области. Шел Великий пост 1975 года. Сестра в квартирку подруги, где папа проводил дни, пригласила платного врача. У папы была парализована корневая шейка сердца. Сестра мне говорила: «Забирай папу к себе. У меня рука в гипсе, мама ругается. Он ей не нужен».

Я узнала адрес, где за Малой Вишерой служил отец Евгений — батюшка, с которым я когда-то начинала служить в церкви в селе Марково во время хрущевских гонений. Великий пост заканчивался. На Святую Пасху поехала к отцу Евгению. Он был рад, и матушка Зоя тоже. Но увы, обошли всю деревню — негде мне жить. А в сторожке только батюшка с семьей поместился, больше места нет.

Возвращаюсь в Ленинград. Сестра мне сообщает, что в самую Святую Пасху папе стало так плохо, что сестра вызвала скорую помощь, его увезли в больницу имени Куйбышева.

Поехала в больницу. Папа сильно обрадовался. Решили мы с ним, что поеду на Всеволожскую, где я работала когда-то лесоинженером. Решила поступить на лето в детский лагерь и папу взять с собой. Но тут загвоздка: меня берут, но только без больного отца. Говорят, что была у них такая работница, больше за своим «больным» ухаживала, чем работала.

Святая Пасха в 1975 году была 4 мая по новому стилю. 10 мая — день моего рождения.

Папа написал поздравительную открытку для меня, подписался сам, и сестра тоже подписалась, только левой рукой (правая была в гипсе). Эту открытку я берегу. Он желал мне «хорошего — устойчивого здоровья, крепкого благополучия во всех делах и самое главное — постоянной, удовлетворяющей работы с обеспеченной жилплощадью». Он знал, что меня удовлетворяет только работа в церкви.

Дальше произошло то, чего я не ожидала.

11 мая я вспомнила, что одна женщина, совсем чужая, разговорилась со мной в электричке, когда я ездила в город Лугу искать церковную работу. Женщина рассказала, что в селе Суйда безбожники сожгли церковь. Отец Григорий, служивший там, после пожара умер, а брат его, дьякон Михаил, перешел в город Гатчину и там служит в храме. Это был тот отец Михаил, матушка которого была Аля (Алевтина) — моя крестница. Я решила поехать в Гатчину, поискать моих друзей юности.

Приехала, спрашиваю в храме уборщицу, есть ли дьякон Михаил здесь? «Нет, — говорит она, — такого дьякона нет!» Я объясняю, что он был брат умершего отца Григория, который служил в Суйде. Уборщица встрепенулась: «Да он же у нас служит! Только он давно не дьякон, а батюшка». Я спросила его адрес. Адреса она не знала, но велела идти по дороге к кладбищу, так живущие подскажут.

Я шла в сторону кладбища, спрашивала людей, которые копались в грядках. Так и нашла наконец дом отца Михаила. С 1959 года они меня не видели. Были удивлены. Но еще удивительней, что им в храме был очень нужен псаломщик. Девушка, несшая эту должность, уехала в Выборг два дня тому назад. Отец Михаил взялся хлопотать перед настоятелем отцом Иоанном Преображенским, чтобы меня взяли в Гатчинский Павловский собор. Осталась комната с отдельным входом в доме бабушки Анны, где жила псаломщица. Комнату оплачивал собор. Я сразу поехала к папе в больницу, говорю: «Твое пожелание мне в день рождения исполнилось! Завтра мне уже читать и петь с любителями обедню». После обедни я почти каждый день ездила в Питер навещать папу в больнице.

Была весна. Уже зацветали яблони. В Гатчине все сады цвели. Настоятель отнесся ко мне очень хорошо. Голос тогда был у меня сильный. Паремии, Апостола читала громко.

3 июня папу выписали из больницы, и сестра в тот же день привезла его ко мне в Гатчину.

Псаломщиком меня не провели, так что к уполномоченному по делам Церкви мне идти за регистрацией не понадобилось, просто исполняла обязанность псаломщика. Я так устала от трехлетних скитаний, что никак не могла опомниться и осознать, как все это хорошо получилось. С 15 мая уже числилась на церковной службе, а 10 июня, в день моего Ангела, бухгалтер принесла мне поздравление в конверте. Когда я конверт распечатала, мой бедный слабенький папа даже заплакал. Он радовался всему случившемуся больше меня.

Комнатка у нас была всего восемь квадратных метров, чистенькая. И тут же в комнатке плита, отапливающаяся дровами. Была и электрическая плитка, чтобы чайник согреть. Был стол, кровать для папы. Для себя я сколотила топчан из двух скамей, их дала мне бабушка-хозяйка. Был старинный сундучок, на нем устроили мы нашу кухню, поставили электроплитку.

Соседка принесла папе читать книги: «Иоанн III» и «Жены декабристов». Я уходила в церковь, а папа оставался один и читал книги. Его страшно удивляло, как христиане могли так поступать? Ослепили своего человека — Василия Темного! Я пришла из храма, а он открыл книгу и стал читать мне, как пел народ: «Царице моя Преблагая, надежда моя Богородице…» Читает и плачет.

Он стал часто плакать. Узнал, как Христос простил блудницу, которую евреи хотели побить камнями, и опять заплакал.

Когда я была свободна, мы с ним ходили до кладбища и в поле. Он очень уставал, но чувствовал себя неплохо и кушал нормально.

Время шло, а сестра все не приезжала навестить нас. Папа начал сильно беспокоиться, не случилось ли что с ее несрастающейся рукой? Прошло более трех недель. Он стал посылать меня в Ленинград узнать о здоровье сестры.

8 июля — день рождения ее подруги Люды. Она всегда отмечает этот день. Я послала телеграмму на Люду, поздравить ее с днем рождения, и сообщила, что приеду 8 июля и буду ждать сестру в скверике у их дома. Приехала, долго ждала, но никто не пришел. Возвращаться в Гатчину было поздно. Пришлось переночевать у одной моей знакомой и утром, с первой электричкой вернуться в Гатчину к службе.

Папа оставался один, и эта ночь надорвала его и без того слабое здоровье. За ночь он всего передумал, что случилось со мной и сестрой. Я вернулась, он обрадовался, все говорил: «А я-то думал, что же теперь буду делать, такой больной? Как же жить-то буду?» Было все это в прекрасный праздник иконы Тихвинской Божией Матери.

Через день приехала к нам сестра. Оказывается, телеграмму мою принесли в самый разгар их застолья. Подруга сестры в то время была еще не крещенная. День рождения ее праздновали по-современному. Сестра даже не обратила внимания, что написано в телеграмме, и только на следующий день перечитала телеграмму и поехала в Гатчину.

Папа с 9 июля начал сильно болеть. 19 июля приехала сестра нас навестить. Папе было очень плохо. Его даже рвало. Когда папа был со мною наедине, он говорил: «Что же я буду теперь делать? Совсем ослаб. Вот ты так для меня стараешься, а там, в городе, я совсем брошенный. Мне даже страшно, как дальше жить?»

Он хотел жить. Да и я думала, что подлечат его. Шел восьмой месяц, как он болел. Когда сестра увидела, как папе плохо, посоветовала его в больницу положить. В то время в Гатчине была маленькая больница, которая была построена при императрице Екатерине II в XVIII веке. Город вырос в десять раз. Новую больницу строили уже пять лет, но еще не достроили. Поэтому туда в первую очередь брали своих, гатчинских, а папа — питерский. Да и не хотел он в больницу ложиться. Говорил: «Опять я буду там один. Тут я живу и всегда поговорить с тобой могу».

Мне нужно было спешить в храм к воскресной всенощной. Попросила сестру посидеть с папой. В храме я не просила освобождения, когда папе было плохо. Как оставить службу Богу в такие страшные дни, когда папе становится все хуже и хуже? Я часто осторожно заговаривала с папой на темы веры. О смерти, о вечной жизни в эти тяжелые дни ему трудно было говорить. Сам он готовился к смерти уже три года. Конверт с подписью «Открыть после смерти» отдал сестре еще в июле 1973 года. И мне говорил при первой встрече, что ему пора умирать.

В эти тяжелые дни земная жизнь вдруг стала для него дороже всего. Я просила его успокоиться, сказала, что в Ленинград его больше не отдам, пусть он со мной в Гатчине живет.

Возвращаюсь в субботу от всенощной, а папа один лежит. Говорю: «Где сестра?» «Она уехала. Я ее в шесть часов вечера выпроводил. Ну, что же она сидит — перемогается?» Я, правда, удивлялась. То ли это по наследству сестра была такая неласковая с папой. Действительно, просто отсиживалась — перемогалась.

В эти скорбные дни я узнала о всей его тяжелой жизни в старости. Однажды он лежит и говорит: «Вот лежу и думаю, сравниваю тебя и Нику. Какие же вы разные! Нет, я не сержусь на нее, не обижаюсь. Но вы — разные. Дома она ничем не интересовалась, ни о чем не говорила со мной. Правда, виновата мать. Она матери боялась, а мне так тяжело было!».

В те дни, когда папа только приехал ко мне из больницы, когда чувствовал себя хорошо, я утром уходила в храм, а он садился на крылечко на солнышке и читал книги. Барсик, кот бабушки-хозяйки, садился с ним рядом, клал ему на колени лапки, а папа его гладил.

Я приходила из храма всегда усталая. Начинала готовить обед. В пять часов вечера мне нужно было снова уходить. В этот промежуток папа делился впечатлениями от того, что прочитал. Отдельные места в книге прочитывал мне вслух. Папе хотелось все Божественное умом понять.

Однажды глядит он на икону Рождества Христова и говорит: «Я был на лекции. Врач читал. Он говорил, что безмужнее зачатие возможно, и даже известны такие случаи». Он рассказывал о том, как девушка купалась в реке и прочее… Я не спорила, только вышла на терраску и говорю: «Матерь Божия, прости, прости нас», — и поклонилась. У меня еще была надежда, что он будет жить.

Он был трудолюбивым непоседой. Без труда скучал. Врач ему запрещал много двигаться с больным сердцем, а он еще дома пилил дрова. Когда ко мне приехал, у хозяйки-бабушки все ножницы и ножи переточил. Особенно любил начищать мне сапоги и туфли. Мне некогда было глядеть за собой, вот он мне и начищал обувь. Но как недолго все это было! Теперь папа был прикован к постели. В ночь на 20 июля папе стало совсем плохо. Я не спала ни минутки. Вызвала «скорую помощь». Опять уколы. А что еще можно сделать? Он совсем задыхается. В день Сергия Преподобного ему на дому сняли кардиограмму сердца. Расшифровки я еще не знала.

От ранней обедни меня освободили. Настоятель был в отпуске, а отец Михаил — муж моей крестницы Алефтины — жалел меня и папу и велел прийти к поздней обедне.

Прибегаю от поздней обедни, а папа мой совсем изнемогает. Что делать? Опять «скорую помощь» вызываю, опять уколы. В церкви на всех ектеньях поминают болящего Феодора. Приехала «скорая помощь», я объяснила, что ночью папе вводили что-то от легких, а ему плохо с сердцем. Врач думала-думала и решила ввести кардиомин. Папе стало полегче.

Мне тяжело. Думаю, что, если умрет? Неужели так и уйдет без искренней веры, без Святого Причастия. Я ему никогда об этом не говорила. Чтобы не надоедать. И отец Михаил, когда приходил с Алей, то ничего ему не навязывал, только был ласков с папой, выслушивал его, Алевтина все гостинцы носила. Папа очень стеснялся их. Ему никогда никто ничего не давал, а тут все свежее с огорода присылают. И, видимо, это был лучший метод воздействия на душу человека.

20 июля в воскресенье, когда после кардиомина папе стало чуть легче, я покормила его кефиром и впервые решила с ним открыто поговорить.

Расплакалась и говорю: «Папахен, ты веришь, что я люблю тебя? Ты знаешь, что я мамочку шестнадцать лет не видела и не иду туда, чтобы не было неприятностей и чтобы иметь возможность помочь тебе. Тебе все хуже и хуже. Вдруг ты умрешь?» Он говорит: «Ну, что ж, все умирают». Со скорбью говорит. «Но ты, папахен, знаешь, я себе места не найду, всю жизнь страдать буду, если ты таким умрешь. Исповедоваться и причаститься надо».

И тут произошло то, чего я никогда не ожидала. Он совсем спокойно ответил: «Да я же не против этого, только как я в церковь пойду? Мне же не подняться. Я нисколько не против». Я говорю: «Причаститься дома можно, но сегодня ты уже пил. Вот я скажу отцу Михаилу, чтобы пришел завтра утром, до ранней обедни».

А завтра утром — был праздник Казанской иконы Божией Матери. Папа чтил эту икону. В день Казанской (осенью) была именинницей его мать — наша бабушка Елисавета. Едва он сказал, что согласен причащаться, как ему стало совсем хорошо. Я думала просить бабушку посидеть с ним вечером, когда уйду ко всенощной на Казанскую, но он просил никого не звать. Сказал, что ему хорошо. И даже заснул.

Какое же состояние было у меня! Щеки горели. С отцом Михаилом договорились на пять часов утра, так как в шесть нужно быть в храме у ранней обедни. Я боялась, вдруг враг встанет поперек спасения, вдруг в эту ночь папа умрет или откажется говеть, передумает. Вот когда приходит молитва! Когда, кажется, за другого человека весь изнемогаешь в молитве!

Дьякона не было, он был в отпуске. Я же вся измотанная была. И храм — Павловский собор 5-престольный. Откуда у меня голос взялся, когда посреди собора читала паремии? Собор был полон народа. Я земли не чувствовала под ногами.

Прибежала домой, папе хорошо. Спал, говорит. За одиннадцать дней с Тихвинской до Казанской он первую ночь спал хорошо. Я не могла спать, хотя в эту ночь папе помощь была не нужна. Все ждала пяти часов утра. Насколько я помню, папа всю жизнь ходил в храм, но не исповедовался и не причащался.

Когда вечером пришла от всенощной, хотела папу покормить. Батюшка разрешил, ибо папа и так неделю почти не кушал и был очень слаб. Но он отказался. Только воды попил вечером. Он помнил, как это бывало в детстве, и сказал, что не положено перед Святым Причащением с вечера кушать, мать им с вечера кушать не давала.

В пять часов утра пришел отец Михаил, велел мне уйти на терраску. Папа исповедовался в комнате. Когда батюшка только вошел то говорит: «Ну, что, Федор, что случилось? Так все было хорошо, гуляли и вдруг слегли?» Папа ответил: «Видимо, так все нужно». Отец Михаил подошел, обнял папу и сказал: «Вот молодец-то, что так рассуждаешь».

Теперь, когда после исповеди нужно было причащать папу, позвали меня. Папа все исполнил, как положено. Откуда у него силы взялись? Он стоял на ногах во весь рост, крестился, причащался, целовал Чашу. И тут же отец Михаил стал служить благодарственный молебен и святому мученику Феодору Стратилату. Мы пели вдвоем. Потом батюшка ушел, а папа заснул как убитый. Я приготовила ему завтрак, поставила на столе, но будить его побоялась, так и ушла в храм.

Что было со мной, то знает Один Бог, и никому этого не объяснишь. В Казанскую и у обедни утром, и на Акафисте вечером служила и пела я в храме, забыв о земле. Будто я в этот день сама десять раз причастилась или праздновала три Пасхи. Иначе на человеческом языке объяснить этого состояния не могу. Вспомнился мне сон слепой Кати, еще когда жила я в селе Песчаном Белгородской области в 1965 году. Эта слепая Катя (она все лежала на русской печи и молилась там) на Страстную пятницу видела во сне Преподобного Сергия Радонежского. Он сказал Кате: «Отец Еликониды причастится перед смертью». В Святую Пасху 1965 года она с поводырем пришла ко мне и поведала сон.

На понедельник 22 июля я сама за тринадцать последних дней впервые всю ночь проспала. Папа сказал, что плохо ему не было ночью, но что-то не спалось.

Во вторник мне дали выходной. И я решила с утра сходить в больницу, взять в регистратуре кардиограмму папы и сходить с ней к врачу.

От расстройства и ослабления у меня постоянно наворачивались слезы, так что трудно было читать в храме. На руках появилась нервная сыпь. Пробыла я вне дома три часа. Вернулась, а папа весь встревоженный: «Я думал, тебя в больницу положили. Я думал, что я буду делать без тебя…» Он теперь страшно боялся меня потерять.

Он тяжело дышал. Уложила его на терраске, открыла дверь на улицу. Был жаркий июльский день. Он тихонечко лежал, жалел, что не может почитать книгу. Я очень устала и в шесть часов вечера решила сама прилечь. Вдруг слышу — папа стонет. Выхожу на терраску. Он сидит, говорит, что не задыхается, а просто ему плохо. Я опять вызвала «скорую помощь».

Приехала очень милая врач. Я ей рассказала о его болезни и подала кардиограмму, полученную утром. Я уже изучила все лекарства, что вводили папе. Но эта врач вводила какие-то другие, вводила очень осторожно, медленно. Она сидела около папы целый час. Очень просила его кушать. И тут вдруг впервые за время своей болезни папа стал говорливым. Он ругал другого врача, который однажды порвал ему вену. Папа даже заговорил не своим голосом… Я пошла проводить врача до машины.

Папе после введенных лекарств стало очень хорошо. А мне врач сказала: «Страшная кардиограмма сердца — у него инфаркт. Я буду немедленно хлопотать место в больнице для вашего папы. Ему не говорите, чтобы не расстроить. Если удастся, сегодня же возьму не легковую, а большую машину и вернусь к вам. Если не удастся добиться сегодня, приеду завтра. Участковый врач вам ничего не выхлопочет».

Я вернулась. Папа говорит: «Еля, а я есть захотел. Свари мне два яичка всмяточку». Я сварила, покормила его. Он вдруг стал таким радостным: «Как мне хорошо, как хорошо! О, если б все время так было… Как хорошо, что у меня две дочки, а не одна. Ну, что, бывало, в Ленинграде сделают укол, мне легче. Легче, и лежу просто, и никто не накормит, не напоит. Как мне тут хорошо!».

Он восторгался. Потом сказал: «Вот теперь хочу уснуть. Помой мне ноги». За ним никогда не ухаживали, и он так попросил, будто бы боялся за свою просьбу. Я вымыла ему ноги и уложила его в постель. Он завернулся в одеяло и все твердил: «Как хорошо!»

И вдруг в комнате появилась врач: «Мы немедленно увозим вас в больницу». Он повиновался, не расстроился, ибо эта врач была очень добрая. Его положили на носилки и понесли. Он хотел идти сам, но ему не разрешили.

Ноги-то я ему вымыла в первый и в последний раз в жизни.

Так на второй день после празднования иконы Казанской Божией Матери, после Святого Причащения увезли от меня папу в больницу. Началась совсем новая жизнь и для него, и для меня, новые страдания. В «скорой помощи» я поехала вместе с папой в больницу. Всю историю его болезни писали с моих слов. Принесла его белье домой, там больничное дали. Ночь спать не могла. Не расстроилась, что его в больницу взяли, но мне как-то пусто и тяжело стало. Я надеялась, что его опять подлечат, как три раза у сестры в Питере. Я все еще думала по-человечески, по-земному.

Но сестра мне после сказала: «Когда его положили 4 декабря 1974 года в больницу, он был очень плох и дышал через кислородную подушку. Он мог тогда умереть. Но, видимо, ты была нужна, и Бог откладывал день его смерти. Я не могла с ним вести себя, как ты. Да и дома обстановка была жуткая». За десять лет Сергий Преподобный сказал во сне слепой Кате: «Папа Еликониды причастится перед смертью». И это должно было сбыться. Нечего было теперь надеяться на то, что вылечат, будет жить. Сказано: «Причастится перед смертью», — значит, после Святого Причащения папы можно было ожидать только его смерти.

Утром 23 июля я прибежала в больницу. Папа был радостный. Говорит, ночь спал хорошо. Ничего ему в больнице не делали, а все спал с того укола, что сделала добрая врач «скорой помощи», выхлопотавшая ему место в больнице. У него был инфаркт, ему нужно было, не двигаясь, только на спине лежать.

Я пробовала сообщить сестре, звонила ее подруге, но так и не дозвонилась. Съездить в Ленинград я не могла. Сама же сестра после 19 июля к нам не приезжала.

Домой я теперь ходила только спать. Утром кормила папу, лежащего в палате, завтраком из ложечки. Потом бежала в храм на службу. После храма — опять в больницу, кормила папу обедом. Дом наш был за два с половиной километра от храма, не было смысла идти домой. Я выходила в садик у больницы, кушала, чего куплю в магазинчике, и читала свое правило. Потом опять шла к папе, выносила судно (нянь в больнице не было). После этого шла в храм к вечерней службе, а после службы — домой. Если папе становилось хуже, то после вечерней службы я снова возвращалась в больницу и только поздно вечером шла домой. Не было сил согреть себе кипяток. Пила холодную воду и ложилась спать.

Папу лечили, но ничто не помогало. И вдруг 25 июля приезжает сестра. Говорит, что с 4 августа ее выписывают на работу (полгода была на больничном), а сейчас она хочет поехать к знакомой отдохнуть, погулять, покупаться в речке. Я рассердилась и говорю: «Отец умирает, не время гулять». Но у нее уже был куплен билет. Она сказала: «Если что случится, дай телеграмму на Аню», — и уехала. Папа об этом знал. Она пришла к нему в больницу, принесла абрикосов. Но он их есть не мог. Пища не проходила у него в лежачем положении тела. А садиться ему запрещали.

Ника вернулась только 1 августа, в канун Ильина дня. Папа уже стал стонать. Он стонал даже во сне, хотя засыпал очень редко.

И начались мои внутренние пытки. Вся жизнь, начиная с младенчества, вставала передо мной. Вот тихий летний вечер уходит, деревья отбросили длинные тени. Кругом так хорошо и тепло! Наша улица не мощеная — песочек. С пастбища гонят стадо коров, они пылят по песочку. Мне четыре года, стою у калитки и все гляжу, гляжу в даль нашей Благовещенской улицы. И вдруг вижу далеко, в конце улицы показалось серое пальтишко папы. И походка папина. Это он! Папа с работы идет! Я жду и, когда он подходит ближе, к полянке с одуванчиками, бегу ему навстречу.

Когда мне было три года, еще не было на свете моей младшей сестры, младшей была я, выдумала я игру в дочки-матери. Когда с работы приходил папа, я кричала: «А, сыночек пришел!». За два дня до смерти папа стал называть меня «мамочка ты моя». Он говорил это таким тоном, с такой душой, что мне хотелось разрыдаться.

Иногда я не могла сдержаться, прижималась в больнице к его голове и говорила: «Папахен, а я вспоминаю, как мы ходили за цветами в китайские поля, помнишь?» И, обнимая его голову, горько плакала. «Что же делать, — говорил он, — все прошло…» А передо мной в мыслях расстилались большие «китайские поля». Вот папа пришел с работы, и мы с сестрой, маленькие, просим: «Пойдем за цветами!». Он нам никогда не отказывал, но, чтобы не было неприятностей, говорил: «Бегите, у мамочки отпроситесь». Мы бежим, кричим: «Разрешила!» И вот поля, цветы, канавки, а в них — незабудки. Незабудки папа рвал сам, чтобы мы в канавках не намочились…

Вот зимний вечер. Опять мы с просьбой: «Покатай нас на санках!». Сестра еще очень маленькая. Я сажаю ее впереди себя и крепко держу. Обе мы в санках. А папа — наша лошадка, бежит быстро-быстро, так, что снег из-под его ног летит нам в лицо…

Дома тепло, истоплена печка. Морозный зимний вечер. Папа пришел с работы, садится на диван. С одной стороны у него я, с другой — сестренка, совсем маленькая. Я еще даже не знаю букв. Папа читает нам очень хорошие детские книжки. Читает длинную-длинную повесть про бедного «Медвежонка Рычика». Мы то плачем, то радуемся за медвежонка.

Читал он еще такую же длинную повесть про обезьянку, дивные старинные сказки про девочку Розанчика, где всякое зло побеждает любовь, про Царицу слез, которая в хрустальную чашу, как самое дорогое, собирает все слезы мира. Маленькая сестренка засыпает, прижавшись к папе, а я все слушаю и уношусь в тот невидимый мир, сказочный, но такой поучительный.

Вот и новая книга, «Два мирка». Богатая старая дева, тетя Маруся, учит свою маленькую племянницу Сонечку любить бедных детей. Они вместе обходят избы бедных крестьян. Сколько радости они несут людям!

Папа все читает и читает, а у дочки его все это в сердце остается на всю жизнь. Сколько же таких добрых книг прочитал нам папа, пока мама не научила нас первым буквам!

Вот я уже в школе. Дома с папой начинаются уроки географии. Мы вместе делаем самодельный компас. В большой чашке с водой пускаем корабли из ореховых скорлупок, плывем, плывем в дальнее путешествие. И так все детство. От мамы — укоры, наказания, то ремень, то угол. От папы — ни одного шлепка, хотя порой и баловались, и заслуживали наказания. Зато как все это вспомнилось в юности, когда жизнь в послевоенные годы изменилась. Девушки первыми переживаниями юности делятся с матерью, а мы маму боялись. Ее строгость с жестокостью нагнали страха на всю оставшуюся жизнь. Поэтому в мои 20 лет папа — мой настоящий друг. Ему я все рассказываю, его тащу с собой на выпускной вечер, когда оканчиваю десятый класс. С ним делюсь своим горем — потерей любимой подруги Нади. От него получаю поддержку, когда хочу оставить университет, где занималась на факультете «восточных языков», и перейти в Лесотехническую академию. От мамы не видели мы ласки. Папа пришел с работы и, когда узнал, что я первую сессию в академии сдала на одни пятерки, обнял меня и поцеловал.

Что ж делать? Все прошло… Я обнимаю голову папы и говорю: «Я виновата. Не ушла бы из Туровца, не попал бы ты дворником в этот противный Дом отдыха и не простудился бы». «Нет, — говорит папа, — нельзя тебе было оставаться там. Арестовали бы тебя. Какую-нибудь клевету навели бы».

Не винил меня папа.

Мне тяжело, я плачу и говорю: «Никогда к ним больше не пойду. Ну, как же это так?! Ты три месяца в больнице лежал. Вышел, и тебя заставили дрова таскать, такого больного». Он отвечает: «Да это я сам надумал дрова таскать. Они меня не заставляли». Я говорю, что очень обижена на маму из-за него. Он долго молчит, потом медленно говорит: «Нужно все-все забыть».

Он лежит весь холодный, температура 35,4°. А внутри у него все горит. Он ничего не ест и просит холодной воды из-под крана, ледяной воды. Все с себя сбрасывает, лежит в одних трусах, а на голову все просит положить мокрое холодное полотенце. Я спрашиваю врача: почему так ему жарко? Врач говорит, что это от сердца. Половина сердца почти не работает. Наконец, не только одежда, но волосы на голове стали ему мешать. Он просит, чтобы я привела парикмахера и тот побрил ему голову. Я все думаю, успокоится, забудет. Но он каждый день просит, говорит, что волосы мешают ему, тянутся по подушке.

Я знаю, что он умрет. Под подушкой в больнице держу ладан. Приносила артос ему, святую воду. Но где он будет, как умрет, кто ему поможет? В душе появляется просьба к Божией Матери: «Если ты будешь его Споручницей, если Ты нам поможешь, то дай знамение, чтобы я знала ответ Твой. Возьми его в иной мир в какой-нибудь из Твоих дней-праздников. Ты уже помогла нам. Он причастился в день Твоего Образа Казанского. Он заболел и попал в больницу на Введение во храм Пресвятой Богородицы. Он заболел в Гатчине в день празднования Образа Твоего Тихвинского».

Особенно я молилась под день «Всех скорбящих Радосте» на 5 августа, но папа не умер. Он уже пять дней не ел ни крошки. Врачи сказали, что скоро умрет, что они ничего сделать не могут.

Приехала сестра. Посидела около папы часа четыре, а я дома два часа полежала. Сестра привела парикмахера, и папу выбрили. Прихожу в 7 часов вечера, а сестры нет. Папа выбритый громко стонет. Подбегаю, а он говорит: «Нет, мне не плохо, мне хорошо. Выбрили, теперь волосы не мешают. Иди домой, отдохни, пользуйся случаем, пока мне легче». Глаза у него такие голубые, прямо синие. У выбритого и почти голого одни глаза остались.

На другой день, 6 августа стало с папой твориться что-то невероятное. Он сказал: «Не хочу больше лежать. Одень меня, пойдем в садик, я хочу погулять, посидеть на скамеечке».

Сам едва живой. Я убеждала его, что ему ходить нельзя. Ушла в храм на службу. Он без меня встал и, держась за пустые койки, пошел. Ему не хотелось больше лежать, и он решил сходить в туалет своими ногами. Ноги отказали, и он грохнулся на пол во весь рост у врача на глазах. Бедная врач сильно испугалась. Его уложили, сразу сняли кардиограмму.

На следующий день он стал проситься домой и умоляющими глазами смотрел на медсестру, чтобы та не делала ему больше уколов. «Я все равно умру. Дайте мне спокойно умереть. Мне все равно больно от уколов. Не мучайте меня».

Я его убеждала, что он очень слабый. Как же я его домой повезу? Папа ответил: «Я хоть на четвереньках пойду, только домой, домой».

В ночь на 8 августа он так кричал и стонал в палате, что дежурная медсестра рассердилась — мешает больным. А старые няни его жалели! Говорили, что папа наш и во сне так стонет, что ему очень плохо.

Утром мне приказали: «Забирайте его домой. Вылечить мы его не можем. Стонами он больным мешает. Если не возьмете, мы увезем его в район в Рождествено». Я не знала, что делать. Я уходила домой ночью на несколько часов только потому, что сама едва ходила. Дом-то у меня не церковный. Хозяйка, и особенно ее сыновья и невестка, — люди сердитые. Если папа у меня ночью кричать будет, выгонят и меня вместе с папой, или скандал закатят. Целый месяц я никуда не отходила от папы, кроме церкви, а тут отпросилась в церкви и поехала в Ленинград. Нервное состояние мое дошло до предела. Я решила, что даже езда в электричке немножко развеет меня. Посоветуюсь с сестрой, как лучше поступить.

Но сестра мне сказала: «Если кричит и стонет, не умеет терпеть, вези его к нам домой. Мамочка его быстро пополам перепилит, у нее не будет стонать и кричать. Или пусть везут его в Рождествено. Пусть там один умирает — далеко, мы часто бывать у него не сможем».

Я ничего ей не ответила и уехала. По дороге все думала: «Никому не отдам папахена, заберу к себе, положу на терраске. Там не так будут слышны соседям-хозяевам его стоны».

Приехала, вхожу в палату, а он стоит опять во весь рост и держится за кровать. В палате никого нет. Был один больной, и того перевели в коридор.

И тут впервые за все время я зашумела на него: «Ну, как тебе не стыдно? Встал опять! Шумишь». Он грустно поглядел на меня: «Умыться хочу холодной водой (показывает руку), вену порвали, хочу кровь смыть».

Рука и правда была вся в крови. Пока я ездила к сестре, никто ему не помог. Его жгло от сердца и хотелось холодной воды. Я сидела около него почти до двенадцати часов ночи. Умыла его. Собрала все вещи из тумбочки. Решила утром забрать папу домой. Когда в шесть часов утра я вернулась в больницу, папа сказал: «Как мне хорошо! Благодать-то какая! У меня уже ноги умирают, и спина тоже… Надо все-все отпустить». Я спрашиваю: «Что отпустить?» «Весь дух отпустить. Помаши хоть бумажкой. Как тяжело — воздуха нет. Нечем мне дышать. Помаши, сделай ветерок».

В девять утра пришла врач. Дали машину, только не такую хорошую, в какой папу в больницу везли, а какую-то неудобную. Выпросила я судно временно, так как дома нечего было под папу подложить. Обещали, что людей дадут, но никого не дали. В дом из машины на носилках мы несли папу вдвоем: я и шофер.

Приехал папа в начале июня с сестрой, с чемоданом, в шляпе, такой радостный, что будет жить у меня. А тут еле живого несу на носилках домой умирать.

Еще в больнице, когда сестра приезжала, он ей сказал: «Конверт я тебе на день смерти отдал. Откройте его. Там все на похороны. Вот там-то в книге в шкафу возьми облигации. И еще там книжка, которую завещал на Елю». На сестру книжка полностью переведена была давно, а на меня просто завещание, так как на нее шла пенсия папы. Даже предупредил, чтобы похоронили и ничего, кроме Креста, на могилу не ставили, так как могила будет оседать целый год. Сестре велел допить вино, что осталось после его дня рождения — 80 лет было 18 июня.

Принесли мы с шофером папу на терраску, уложили на кровать, и машина уехала.

А наши хозяева как раз перекрывали крышу, невыносимо гремели железом, стучали, колотили. Но что поделаешь? Не церковный дом, а просто арендуется церковью комната у старушки.

Папа лежит на кровати и говорит: «В какое окружение я попал?» Я подумала, что он сказал это, потому что очень гремят на крыше, и не придала этому значения. Опять он говорит: «Они все о масле говорят…» Я говорю: «Что ты? Тут никого нет. Мы с тобой вдвоем».

Прошло часа два. Опять папа говорит: «Да они так и шепчут, все говорят о масле!» Я спрашиваю: «О каком масле?» «А я и сам не знаю, о каком, только все время говорят о масле и про потоп рассказывают. Много говорят».

Тут мне стало страшно! Так вот отчего Господь так устроил, что в пятницу мне велели забрать такого тяжелобольного человека! Они не имели никакого права на это. Я забрала папу, решив, что это воля Божия. И, видимо, теперь ангелы говорят ему уже целых два часа о масле. Соборовать его нужно, чтобы простились забытые грехи. А если говорят и про всемирный потоп, значит, что-то из Божественного писания рассказывают. Он их не видел. Только слышал. Я ему предложила собороваться. Он сначала испугался. Говорит: «А что я должен делать? Мне же так плохо». Говорю: «Только лежать. Тебе подниматься не нужно». Он согласился.

Я побежала к отцу Михаилу. Была суббота, 9-е. 10 августа — воскресенье и сразу два праздника: иконы Божией Матери Одигитрии-Путеводительницы и Туровецкой иконы Божией Матери. Отец Михаил в субботу не служал, обещал прийти соборовать папу после полиелея. Я сообщила папе. Он спросил: «Сколько ждать? Три часа? Нет, не могу, я ослабну». Я сообщила отцу Михаилу. Он сказал: «Не будем откладывать. Сейчас иду». Но пока собирались, прошло время. Приехала сестра из Ленинграда. Папа очень хотел пить, его мучила жажда, но он боялся пить, думал, что перед соборованием нельзя. Сестре говорил: «Что они так долго не идут? Подожду, потерплю, батюшку спрошу».

Соборовали мы его два с половиной часа, полным соборованием, то есть совершенно ничего, что написано в требнике, не выпускали.

Когда отец Михаил ушел, папа сказал нам: «Девчонки, я ведь отхожу… Отхожу… Теперь мне нужно будет занять мое место».

Он говорил с трудом. Отец Михаил, уходя, велел мне прийти за ключом от их калитки, так как папа закатывает глаза и ночью может умереть. Ника собирается в город. Я остаюсь с папой одна.

Пока я бегала за ключом к батюшке, папа все сестру спрашивал: куда я пошла, почему меня нет? Просил пить. Я обычно, давая ему пить, поднимала его голову вместе с подушкой, сам он не мог подняться. Сестра решила напоить его, но не знает, как. Папа просит: «Подними мне голову». А она не может — правая рука только из гипса. С болью в руке и уехала в Ленинград.

Папа просится в комнату, не хочет лежать на терраске. Пока сестра была, мы вдвоем перетащили его в комнату, положили на кровать. Я проводила Нику.

В комнате между хозяйкой и мной перегородка дощатая, все слышно. Как начнет он громко стонать, я все уговариваю: «Тише, тише».

Начались у папы сильные муки. Он сказал громко: «Если человек рассмотрит свою жизнь, всю от начала, по капельке, то поймет, какой же он мерзавец». Потом он кому-то говорил: «А я все равно от вас убегу. Я под стол спрячусь».

Он говорил все громче и громче. Слышу, у бабушки за стеной все проснулись. Говорю: «Тише, папахен, бабушка рассердится». Он отвечает: «Пусть сердится. Я не могу — живот болит, живот». Я поставила ему грелку. Сначала говорил, что горячо, потом велел убрать грелку. После я узнала: он пил, а сердце не работало, вода уже не шла через кровь и почки, а оставалась в желудке. Желудок тоже не работал. Живы были душа, память, мозг, а тело уже умирало. От этой воды у папы начались боли в животе.

Я одела папу, потащила почти на себе на терраску и уложила его там на кровати, чтобы хозяева не заругали, что он шумит.

Ночь была холодная (день-то после ночи был жарким). У меня горела лампада. Папа это видел. Крестик ему приколола к кофте, так как все предметы, трущие его исколотое и больное тело, теперь его мучили. Не знаю, о чем он думал в это время. Он часто просил пить, я поила его и уходила в комнату. Все теплые вещи уложила на папу, а саму трясло от холода и нервного озноба. Как он мучился! Шел девятый день, как он ничего не ел и не спал ни одного часа. В терраске он с надрывом закричал: «Какая ужасная ЖИЗНЬ! Какая противная ЖИЗНЬ! Как я хочу скорее уйти! Вы что меня не отпускаете? Покоя я хочу!»

Я не знала, что делать, и прежде времени вскрыла его конверт, на котором было написано: «Вскрыть после смерти». Он был подписан три года назад, и я подумала, вдруг там что-нибудь плохое и за это он так страдает. Но внутри конверта были только 300 рублей на похороны и очень доброе письмо сестре. Никто не думал три года назад, что меня каким-то ветром в Гатчину занесет, что я буду провожать папу в иную жизнь.

Папа кричал, что какая-то колдунья не отпускает его в иной мир. Меня трясло. Я затопила в комнате плиту. Решила дать посильное обещание Богу, чтобы папе стало легче. Пообещала Богу, что все вещи папы, что при мне, даже плащ, который он мне подарил, раздам людям, чтобы они молились за папу, а себе ничего не оставлю. Завет же с Матерью Божией потускнел в душе моей, и я решила, что Она отказалась быть Споручницей папы.

Вдруг слышу: через стон папа говорит таким убедительным голосом, будто бы Христос рядом с ним: «Иисус Христос, отпусти меня, Творец Неба и Земли…»

После этого стон стал тише, и он перестал просить пить. Думала я, чем помочь? Дала ему три таблетки элениума, чтобы нервы успокоить. Он их выпил с водичкой в девять часов утра и больше пить не просил.

Я не спала ни единой секунды, и все бессменно. Никто мне не помогал. Казалось, что если еще пара таких ночей будет, то мы с папой оба умрем. Руки у меня были в язвочках, из глаз текли слезы, голова кружилась. Больше всего я ждала сестру. Пусть у нее больная рука, пусть она мне ни в чем не помогает. Хотя бы присутствовала, и то легче. Слова некому сказать. С папой я боялась говорить, он и так совсем изнемог. Прошло и десять часов утра, и полдень, и два часа дня, а сестры так и не было.

Папа больше не говорил ни про каких колдунов, но как он только попросил вслух так уверенно и ясно Самого Христа, стал тише, стонал так тихо, как котеночек. Я поправляю ему подушку, а он кому-то говорит так твердо три раза: «Аминь… Аминь… Аминь…» Дурочка я была. Спросить бы его, что это? Я слушала как в оцепенении, спросить боялась.

В четыре часа дня наконец приехала сестра. Папа не говорил ничего. Я думала, что он уже сознание теряет. Пить не просит. Сестра говорит: «Ты его спроси». Я наклонилась к нему, говорю: «Хочешь попить?» Он ясно отвечает: «Нет. Покоя хочу».

Как он ждал и просил этого покоя! Это были его последние слова на земле. Больше он мне ничего не сказал. Когда я легла немножко отдохнуть, а сестра села около него, он лежал с закрытыми глазами. И вдруг говорит: «Вот она… и яма».

На второй день я узнала, что в воскресенье и понедельник у могильщиков выходные, поэтому на всякий случай с субботы они заготовили одну яму-могилу, которую, видимо, увидел папа, ему она и досталась.

Тело умирало. Через задний проход стала вытекать непереварившаяся в желудке вода. Я подмывала его. Вдруг он сам лег на спину, такой немощный, слабый, что сестра просила меня его больше не трогать. Ему трудно повернуться на бок. Я взяла его руку. Не чувствую пульса. Испугалась. Прошу сестру читать канон Одигитрии. Она успела прочитать только два стиха. Папа стал хватать воздух. Потом подал мне правую руку. Сестра велела мне спросить его, что он чувствует. Я спросила, но он мне ничего не ответил. Не было ни стона, ни возгласа. Он только тихо лежал и коротко дышал, все тише и тише. И, наконец, вышел последний воздух. Зрачок здорового глаза все глядел, двигался.

Перед ним в ногах сидела сестра, а правая его рука так и умерла в моей руке. Руки у меня были папины. Такая же худенькая, небольшая рука с длинными пальцами. Он был для меня не покойник, а мой папа. Я нисколько его не боялась.

Сестру послала за отцом Михаилом, а сама вымыла папу. Но одеть его одна не могла, не справиться, тяжело. Помогли отец Михаил и матушка Алевтина — крестница моя. Втроем переложили его на широкую скамейку на терраске.

Я посылала сестру домой, но она не хотела меня оставлять ночью одну с папой. Ника боялась покойников — и папа для нее уже был покойник. Мы читали Псалтырь, потом я немного поспала.

Утром сестра уехала, чтобы отпроситься на работе, наступал понедельник — 11 августа.

Итак, завет с Матерью Божией сбылся. Папа много потрудился для Туровецкой церкви в Архангельской области, никогда не брал вознаграждений, делал все от души, даром. Матерь Божия взяла его 10 августа, в день Одигитрии- Путеводительницы, в девять часов вечера, через сутки после соборования.

За все время, пока я ухаживала за папой, не было в душе ропота, делала все от сердца. В последние четыре дня я так изнемогла, что внутренне боялась даже хлопот о похоронах. Мне еще никогда не приходилось бегать за справками по государственным учреждениям. Но бояться было не нужно.

За папу кто-то хлопотал. Господь говорит: «В чем застану, в том и сужу». Но удивительное милосердие у Него. Папа все исполнил: исповедовался, причастился, соборовался, но я знаю, у него все равно не было глубокой веры. Всеми делами своими он соответствовал христианину; и сердце было нежное, полное любви. Голова же его была полна сомнений. Он выполнял все, что велел отец Михаил, но даже соборование не помогло ему освободиться от мучений. Как он телесно страдал, то знает Бог, и я была свидетелем его страданий. Господь не брал его душу до тех пор, пока он не испытал все: лекарства, врачей, пока не выполнил то, что требовалось христианину для подготовки к смерти, пока сам вслух не попросил у Христа взять его, пока он не сказал, что Христос — Творец Неба и Земли.

Я была за стенкой, в комнате, он — на терраске. Было еще темно, чуть светало, когда он от души стал призывать Христа, не для людей, не для меня. Он никого около себя не видел, говорил просто по велению души. Это было то, что вырвалось у него вслух. Вероятно, Бог так устроил, чтобы я была свидетелем всего происходившего. Но, может быть, в душе его было в десять раз больше просьб? С того момента папа стал тише, успокоился. Видимо, дожидался Христос его обращения, искреннего, когда все испытано и нет ниоткуда помощи. Папа умер, не имея ни на кого обиды.

В ночь на 10 августа, когда папа еще страдал и мучился, отец Михаил видел во сне своего покойного брата иерея Григория (того самого священника-мученика, у которого в Суйде под Ленинградом сожгли храм, и он умер в 38 лет). Отец Григорий пришел и говорит: «Как живут Еля и Ника?» Отец Михаил отвечает: «Папа у них очень болен». Отец Григорий говорит: «Пусть Еля даст мне рубль, я его к себе за упокой запишу». Но папа был еще весь день живой. В то время, когда папа призывал Самого Христа, Алевтина в храме заказала молебен за болящего Феодора.

Друзей у папы в старости не было. Кто умер, кого еще при «ежовщине» посадили. Были только мама и Ника. Нику любил как дочь, а маме удивительно все прощал. Когда лежал в больнице, говорил: «А как моя половина (так он маму называл), вспоминает обо мне?» Чтобы успокоить его, говорили: «Вспоминает, баночку варенья тебе прислала», — хотя на самом деле было все не так. Любил он маму до самого конца. Говорил мне: «Вот, мамочка неряшливая стала, ходит в рваных чулках. Наденет калоши, выскочит на улицу и стоит с соседками, по целому часу болтает. Глядеть не могу: она в калошах, рваные пятки светятся, кругом снег. Замерзнет, заболеет, а сказать не могу — все равно меня слушать не будет».

1916 год. Папа наш — молодой, очень способный и веселый человек. Работать пошел в шестнадцать лет. Учебу продолжает заочно. Участвует в молодежном струнном оркестре. У матери (нашей бабушки) — старший и любимый сын. Всего у нее восемь человек детей.

Каждый вечер он приходит в чайную играть на бильярде. В те времена молодежь не знала ни пьянки, ни водки. Развлечениям были или игра на бильярде, или участие в самодеятельности, или катание на яхтах по Финскому заливу. Вокруг жило много эстонцев и финнов. Под Петербургом были целые финские деревни. Однажды папа увидел девушку, живущую в домике за церковью (это все тот же домик, который и сейчас стоит один на весь город), с красивой косой до пояса.

Папа дружит с двумя эстонцами — Робертом и Альбертом. Просит их познакомиться его с этой девушкой.

Вот девушка идет мимо с подругой. Парни заговаривают с ними. Хитрые девчонки отвечают, что одну зовут Матреной, другую Акулиной, хотя в Петербурге таких имен не давали.

Папа рассказывал после, как играл на бильярде, а сам все в окно посматривал. Как пройдет мимо чайной девушка с косой, так у него на душе хорошо. А в который день не увидит в окно девушку, так ему и жизнь не в радость, будто бы ему чего-то не хватает.

Так и любил до восьмидесяти лет эту девушку с косой, столько вытерпев от нее в жизни. И ушел в иной мир, не имея никакой обиды на нее. «Умру, пусть мамочка половину пенсии моей хлопочет» — говорил он нам.

Венчались они в Покров Божией Матери в 1918 году, и никто не думал, что так выйдет, что все заветные дни болезни, Святого Причащения и смерти тоже будут в дни праздников Божией Матери у папы. Покровительство Ее было на всю жизнь.

11 августа, в понедельник, заперев покойного папу одного в квартире, к девяти часам утра я побежала в больницу. Сестра уехала в Петербург. В больнице мне сразу дали справку о смерти. Даже сами сестры за меня бегали, чтобы где нужно печать поставить и все прочее сделать. Но когда я пришла в ЗАГС, оказалось, что суббота, воскресенье и понедельник — выходные дни. Как быть с покойным? Без похоронного свидетельства и гроб не продадут, и в церковь не поставят.

Побежала в храм. Отец Михаил уже пришел, совершает проскомидию. Посоветовал: «Беги на кладбище, покажи справку врача о смерти и объясни, что ЗАГС выходной, может быть, смилостивятся, дадут гроб».

Бегу на кладбище пешком, а это далеко. То ли вид у меня был такой страшный, красные отекшие глаза, то ли Ангел-Хранитель хлопотал за папу, все люди оказались добрыми. Продали мне гроб, записали папу, показали выкопанную еще в субботу могилу, объяснили, где искать похоронную машину, так как это было на другой стороне города. Но едва они это сказали, как около конторы появилась похоронная машина, и три могильщика стоят возле нее, разговаривают с шофером. До сих пор не пойму, зачем шофер в этот ранний час приехал на кладбище в машине в свой выходной день?

Я одна. Нет у меня ни единой души помочь папу в гроб положить. А тут почему-то в выходные могильщики явились. Я их попросила помочь — согласились. На похоронной машине привезли гроб к дому, положили в него папу и сразу же в церковь отвезли. В церковь гроб с папой внесли три могильщика и шофер.

Я еще при начале проскомидии забежала в храм к отцу Михаилу. А тут, когда внесли папу в храм, начиналась литургия верных. Три раза пропели: «Господи, помилуй» и запели Херувимскую песнь.

Как это быстро! Часа не прошло. И помощников у меня никого не было! А вот уже поют Херувимскую и папа стоит в храме. Я упала на колени и плакала от благодарности Богу. Народу в храме почти не было. Пели только двое — регент и Нина-уборщица. Но как благодатно пели! После литургии сразу отслужили панихиду по папе.

В два часа дня приехала сестра. Мне отдали ключи от храма, и до ночи мы вдвоем читали Псалтырь в храме у гроба. Сестра хотела остаться на всю ночь, но я изнемогала. У меня на это не было никаких физических сил. Когда стемнело, мы заперли храм и ушли в мою опустевшую комнатку. Сестра еще почитала Псалтырь, а я легла отдохнуть.

12 августа в тот год было заговенье на Успенский пост, так как 13 августа совпадало со средой. Папу хоронили в заговенье.

Обыкновенно в нашем храме отпевали без дьякона. Тут же, хоть я и не просила, остались и дьякон, и регент. К счастью, была череда отца Михаила, не было ни настоятеля, ни второго священника, ни певчих любителей. Собрались Алевтина (моя крестница), Нина-уборщица, которая очень хорошо пела, моя сестра и ее подруга, в квартире которой в Ленинграде папа раньше отдыхал днем.

Дьякон даже хотел прочитать то, что положено псаломщику, но я все прочитала сама. Я никого ни о чем не просила, но под пение «Святый Боже…» гроб на машину несли дьякон, регент, Нина-уборщица и шофер машины.

Я думала, что папу предадут земле в храме, как это обычно делается, но отец Михаил сказал: «Едем на кладбище, там еще литию послужим и предадим Федора земле на кладбище».

Был солнечный августовский день. Огромная поляна, кругом цветет клевер. Ветерок дует, шевелит и почти срывает венчик с папиной головы. Папа все еще кажется мне живым. Два дня он стоял в храме. Лето, август, в храме душно. На гроб светило солнце в окно храма, но нет от покойного никакого запаха. Я нарочно нюхаю папу в глаза, в нос, но нет ни малейшего запаха. В конце концов я поцеловала его в холодный лобик, и гроб опустили в могилу под пение «Святый Боже…».

Похоронили папу у меня в Гатчине, мама на похороны не приехала. Сестре приказала не привозить домой в Ленинград его вещи, видимо, на нее напал страх. Обо мне — по желанию папы — она так ничего и не узнала. И слава Богу!.. Так было все мирно, благоговейно, ни зла, ни сплетен у гроба. Похоронили, и сестра уехала в город, осталась я одна…

Тут же посыпались на меня скорби и извне, и изнутри. На вешалке, на стульях — всюду папины вещи. Над головой хозяева дома раскрыли крышу. Начался ливень. На тот матрас, где папа умирал, дождь льет как из ведра. Течет вода с грязью с крыши, а хозяевам и дела нет. Они переругались между собой, и дочка бабки увезла своего мужа, чинившего крышу, в город. У меня сырость ужасная, все мокрое на терраске. Вода течет даже на стол в комнату.

13 августа — вынос Креста, и я уже опять служу в храме, даже выходных нет.

Наконец, 14 августа вечером уезжаю в Ленинград, чтобы выстирать у близкой знакомой Тони в ванне то, что осталось после папы. У меня был ключ от ее квартиры.

Тоня только что вернулась из отпуска, была у матери в Переславле. Эту неделю она работала в ночную смену, поэтому днем спала. Я тихонько отперла дверь, вошла и легла на полу в уголке на половичок, чтобы ее не разбудить.

Все кончилось. Кончились мои хлопоты, и душевные, и телесные. Я изнемогла. Мне хотелось теперь лежать и не вставать. Тоня, когда проснулась, увидела меня: «Еля, здравствуй, как вы там живете?» Она ничего не знала о моем горе. Я заплакала: «Папа умер…» Тоня ответила: «Царствие ему Небесное» — и задумалась. Потом спросила: «Когда он умер?» «В воскресение, 10 августа», — говорю.

«Еля, я в среду пришла с ночной смены, покушала, легла. И так лежала, не спала. Потом чуть-чуть задремала. И вдруг вижу мужчину какого-то и чувствую, что перед ним — Христос. Но я Христа не вижу, не смею глядеть, я гляжу только на мужчину того. И вижу, что мужчина этот с таким удивлением глядит на Христа, будто бы не верит, что перед ним Сам Христос. Тихонько поднимает руку, потрогать хочет, увериться. Но боится, и опять опускает руку, и глядит в страхе и удивлении на Христа… И вдруг Сам Христос протягивает мужчине обе руки Свои. Тот не выдержал, упал головой на свои руки и так заплакал, что и я с ним вместе заплакала… и вдруг очнулась от дремоты. И понять не могла, что это такое».

У меня в душе появилась радость, надежда. Среда — четвертый день после смерти папы. Если бы это я что-то увидела — сама бы себе не поверила. Решила бы, что это мой больной мозг бредит или сатана прельщает. Но это видела Тоня, посторонний человек, даже не знавший, что папа умер. Я поняла, что через нее Господь мне сообщил Свою встречу с душой моего отца.

Девять дней было в канун Преображения. Служили панихиду на могиле. Приезжала Ника.

А после девяти дней заболела у меня душа, да так, как ни при смерти, ни при похоронах не скорбела. Каждый день я ходила на кладбище к могилке помолиться за папу.

Дома чинила, приводила в порядок папины вещи, чтобы они выглядели, как новые, и рассылала нуждающимся. Послала деньги поминать папу в четыре монастыря, но душа все равно болела.Я будто бы чувствовала, как он идет по мытарствам и как ему трудно. Никто из окружающих людей ничего не знал и не замечал, а я изнемогала. Казалось, сердце разорвется.

И вот однажды во время молитвы вырвался из души вопль: «Пусть я буду мучиться на мытарствах, пусть его грехи будут на мне, только его, Господи, помилуй». На двадцатый день утром я причастилась и у Святой Чаши тайно попросила об этом. И как только попросила за папу, легче и тише стало на душе моей. Вечером того же дня были похороны святой Плащаницы Божией Матери.

Потом, в начале сентября, на полтора выходных дня съездила в Печорский монастырь. Стала тише, как-то отупела. Меньше плакала, все больше молчала.

На кладбище с могилы папы начали воровать цветы. Заказала ограду. Теперь меня дома не было. Свободное от церковной службы время уходило на устройство могилы. Грунт тяжелый, глинистый, ломом не возьмешь. Таскала землю для цветов. Потихоньку все сама устраивала. На могиле вычитывала свое молитвеннее правило и кушала там же. Выкрасила крест и ограду, сделала скамейку. Никого не нанимала, все сама. На могилке мне было покойно и молиться, и работать, а дома было тяжело. Хотелось хоть разочек увидеть папу во сне, но этого все не происходило.

Наконец, однажды увидела на минутку. Обняла его. У него на голове волосы не седые, а темные, как в средние годы, среди волос огромный шрам. Крови нет, но шрам такой большой и красный, как гребень у петуха. Я во сне его спрашиваю: «Ну, как ты?» Отвечает: «Очень тороплюсь. — И хочет уйти от меня. — Работы так много, занят». «Что за шрам у тебя на голове?» «Операция головы была». На этом я проснулась.

Не сказал он мне ничего — ни плохого, ни хорошего.

Сестра моя после сказала, что сон мудрый. Папа все головой Бога не мог понять, все сомневался, вот если бы Бога увидеть да потрогать. Теперь мозги души все поняли — «операция головы была».

В другой раз я его совсем не видела, но чувствовала. Я еле ползу на животе, а папа весь лежит на мне: голова на моей голове, руки на моих руках, ноги на моих ногах. Мне так тяжело, но я все-таки ползу. Все это было до сорока дней. Я так ждала, что на сорок дней что-то узнаю, увижу или кто-нибудь из близких увидит его и скажет мне.

Ничего я не увидела. Только сорок дней были на Чудо Архангела Михаила. Я все молилась, просила узнать о нем. Потом бросила просить об этом, только молилась за него, посылала что-либо людям, чтоб помолились за папу, особенно в бедные и маленькие монастыри. Душа же все скорбела не от того, что он умер, а от того, что столько он бед терпел, жил забитый в угол, а я так поздно взяла его к себе. Никогда мы не слышали от него никакого скверного слова, не видели пьяным. Не было у него скверных товарищей.

Если в нашем детстве до войны приходили его друзья, мы не видели на столе ни водки, ни колбасы. Но взрослые мужчины-инженеры садились в большой нашей комнате вместе с папой и с нами — детьми на ковер и играли в ботаническое или зоологическое лото. А мама тем временем готовила чай, чтобы угостить сослуживцев папы. Или друзей он подбирал по себе, или люди были другие.

После войны папа никого не приглашал, потому что мама так себя вела, что только расстройство бы вышло. Да и мы были уже взрослые. Он больше был с нами, чем с товарищами.

Прошло почти четыре месяца со дня смерти папы. По совету нашей хорошей Нины-уборщицы, я должна была купить обувь — тапочки для нуждающихся. Купила, вложила в каждую пару тапочек записочку помолиться за папу. Запечатала посылку и послала в бедный маленький женский монастырь в Закарпатье.

В ночь на 20 ноября 1975 года вижу я во сне красивый зеленеющий лесопарк (хотя на самом деле у них за окном валил мокрый снег). И никого не вижу больше, только голос папы слышу: «Теперь мне легче. Я теперь и один без тебя погуляю».

Раньше, когда он болел, один без меня не гулял. Тут во сне я как наяву испугалась. Окинула умом и глазами тот маршрут, где собирался идти папа… так далеко. Какое-то озерко, домик, длинные дорожки… Я его не вижу, но прошу: «Нет, папахен, не ходи без меня. Ты же еще не совсем поправился. Ты же еще слабенький». И все… Не видела я его, только голос слышала. Ему легче, и без меня гулять собирается. Проснулась и обрадовалась. За четыре-то месяца впервые услышала слово «легче».

Было всенощное бдение на день Архангела Михаила и всех Сил Небесных. День для меня это особо чтимый. Помощь Архангела Михаила я несколько раз в жизни пережила. Дивный Архангел! После всенощной пришла домой, помолилась и уснула.

И вдруг папа пришел! Я его обняла, спрашиваю, как он себя чувствует. Знаю, что передо мной папа, но лицо его закрыто маленьким кусочком белого полотна.

Он говорил мне такое прекрасное, что я вся обомлела. Только речи его не запоминались, и мне хотелось запечатлеть его слова… Когда я очнулась, скорее стала все записывать… Но оказалось, что и это тоже был сон.

А когда по-настоящему проснулась, то от красоты той я не знала и не помнила ничего, кроме последних его слов: «Мы с тобой теперь навек одной специальности… садовники, но какие прекрасные благоухающие цветы, какой аромат…» Вот и все, что осталось у меня от того многого, что он говорил. Во сне тогда под конец я спросила: «Можно снять это полотно и поглядеть на тебя?» Он разрешил. Я сдернула полотно. Передо мной было лицо папы, совершенно точные его черты, только он был молодым, таким, когда мне было годика три.

Черты-то лица ясно были папины, но что-то прекрасное и совсем непонятное светилось в его лице. Я это лицо увидела лишь на одно мгновение. Оно было не по-земному красивым и светилось чем-то таким, что, несмотря на знакомые черты, я его с трудом узнавала. Лишь на мгновение увидела я это лицо, но как только увидела — весь он исчез из моих объятий… Сон кончился. Утро. Я пошла к обедне. У нас было две обедни. Я пела и думала о таинственном сне.

И вдруг осенило меня: открылось значение того огромного, из серого цемента, как надгробный постамент, лежачего креста. Это было 10 августа 1974 года, когда я временно жила в городе Порхове. Жила, как бомж, нигде после Туровца не могла устроиться. Я тогда все плакала, просила: «Господи, что мне делать? Укажи, где мое место, куда ехать!» Я получила тогда письмо из города Куйбышева, из епархии. У меня душа не лежала ехать так далеко, но я воли Божией не знала. И вот огромный, лежащий крест является во сне, от пола толщиной в полметра, и голос говорит: «Вот твое место». На кресте очень чистое полотенце из полотна, расшитое золотом. На одном конце — икона Архангела Михаила, на другом — Архангела Гавриила… Я тогда ничего не поняла, но ясно все запомнила.

Папа умер ровно через год после этого сна — 10 августа 1975 года. Я тогда искала место, но всюду мне отказывали. А место мое было у лежащего креста больного отца. Тут меня сразу взяли и комнатку дали.

Сороковой день после смерти папы совпал со службой на Чудо Архангела Михаила. Когда я читала в храме канон (просто дневная служба), то удивилась: праздник называется «Чудо Архангела Михаила» — 19 сентября, а в каноне чтение, обращенное к двум Архангелам — Михаилу и Гавриилу. И на полотенце том, что было на кресте во сне, тоже было два Архангела. Какая тайна в этом? Богу Одному известно.

Когда стоял Христос по Воскресении Его у моря Тивериадского, ученики не сразу Его узнали. Не сразу узнала своего Воскресшего Учителя и Мария Магдалина.

Игуменья Таисия видела сонмы святых. Ее спрашивали после, в одежде они были или без одежды. Она сказала: «Не знаю».

Христос, когда воскрес, плащаницу оставил на земле, во гробе. Унес одно Тело. Ученики знали, что это Он. Но не нагим Его видели и не одетым. И я теперь, вспоминая сон, не помню ни наготы, ни одежды. Не знаю об этом. Вероятно, тот именной мир совсем не связан ни с наготой, ни с одеждой. Одеждой души являются дела земные. Из добрых дел, из любви соткана одежда душ небесных, потому те, кто видел кого-то из иного мира, не замечают одежды, а только видят светящийся лик — лицо человека.

Выписки из дневника отца

По документам я родился 5(18) июня 1895 года в Юсокве Екатеринославльской губернии. До трех лет родители возили меня по городам фабрично-заводского региона: Саратов, Астрахань, Мотовилиха Пермской губернии и, наконец, село Истье Рязанской губернии.

Четырехлетнего меня привезли в Санкт- Петербург. Отец — Яков Яковлевич Зенков 1870 года рождения, мать — Елизавета Петровна 1876 года рождения.

В тот день, когда мне исполнилось четыре годика, родители взяли веревочку и завязали на ней сорок узелков. «Развяжи все узелки, сынок, — получишь на день рождения подарок». Я долго и усердно развязывал узелки. Развязал все сорок. Видимо, так родители учили меня терпению.

Отец мой работал слесарем лафетной мастерской при заводе «Арсенал». Обремененный семьей при заработке в 50-60 рублей в месяц, он постоянно был желчным, худым и раздражительным. Но у него было главное желание — дать возможность своим птенцам учиться, «выбиться на дорогу».

Никому из нас, детей, отец никогда не чинил никаких препятствий. Мать рассуждала иначе:  умеешь читать, писать — иди работать, помогай жить другим. В семье было восемь детей, дедушка, отец и мать. Всего одиннадцать человек.

По окончании начальной школы я, по настоянию матери, поступил в ремесленное училище (иначе — реальное училище) при «Арсенале». Учеба давалась мне очень легко.

Вел я себя в школе плохо. На переменках был драчуном и непоседой. Неоднократно за проделки, выходящие за пределы допустимого, мать вызывали в школу.

В ремесленном училище особенное пристрастие у меня было к черчению и ремеслу.

Я окончил училище 14 июня 1911 года и в этот же день, по собственному желанию, учитывая недостатки дома и желая сделать сюрприз отцу и матери ко дню моего рождения — 18 июня, узнал фамилию начальника завода, дождался его у проходной и попросил взять меня на работу.

Начальник был до некоторой степени поражен моей самостоятельностью. Но он знал моего отца и после небольшой беседы согласился принять меня.

Итак, 2(15) июня 1911 года я вступил на самостоятельный жизненный путь. Будучи шестнадцати лет от роду, стал чертежником на заводе «Арсенал».

С первых же дней работы почувствовал, что для того, чтобы трудиться сознательно, нужно учиться дальше. Учитывая материальные трудности в семье (а я был старшим сыном), поступил на вечерние курсы заводских механиков. Увы, через год они были ликвидированы.

Организовался вечерний Политехникум Общества народного образования. Здесь я проучился еще три с половиной года. По иронии судьбы, мне не удалось получить диплом об окончании учебы. Случилось это в период Германской войны. Работы на заводе было через край. К этому времени я уже был конструктором на Адмиралтейском судостроительном и башенном заводе в Тех. Арт. Бюро на проектах морских и крепостных башенных установок. Работал и днем, и вечером. Никак не удавалось выкроить время для окончания дипломного проекта. Затем произошла революция, Политехникум закрылся, и я остался с незаконченным образованием.

В 1918 году завод закрылся, меня уволили. Работы нет. Семья голодает. Отец совсем больной, братья и сестры малолетние. Поступил грузчиком в склад огнестрельных припасов Петроградского военного округа. Начальник погрузки вписал меня в список грузчиков-профессионалов.

В бригаде меня принимают на «ура». Но мне очень трудно. Бригада заканчивает работу на час-полтора раньше меня. Я остаюсь один и до конца выполняю положенный мне по норме погрузки тоннаж. Так продолжалось недели полторы. Надо заметить, что заработок бригады делился на всех поровну. В течение полутора недель мне удалось по производительности выровняться с остальными рабочими, хотя я и чувствовал первое время себя совершенно разбитым. Болела каждая жилка, каждый мускул.

В некоторых случаях в смысле простоты и удобства погрузки тяжелых кладей я давал некоторые советы, облегчающие погрузку. Этим завоевал симпатии со стороны работников бригады. В результате через недели три я уже стал для них своим человеком. Они даже в отдельных случаях стали проявлять по отношению ко мне что-то вроде жалости. Не допускали к особенно тяжелым работам, давали мне задание подумать и решить, как легче и лучше погрузить следующие клади по наряду.

До сих пор отдельные грузчики, оставшиеся в живых, при встречах вспоминают время совместной работы и с удовольствием подчеркивают, как дружно работала наша бригада.

В дальнейшем начальник отдела погрузки предложил мне должность надзирателя отдела, где я и проработал до декабря 1919 года.

В Петрограде страшный голод. Перехожу, по собственному желанию, в Красную Армию. Вся семья: отец, мать, дети и к тому времени моя жена, — уехала в Пермскую область, в Мотовилиху. Там назначают меня начальником склада Армии.

В 1921 году, демобилизовавшись, возвращаюсь в Петроград.

Вернувшись (теперь уже в семью жены), в течение месяца был совершенно без работы и находился в очень тяжелом положении. Работы на гражданских предприятиях не было. Поступил токарем в автогараж Наркома как вольнонаемный. Проработав там около двух месяцев, стал просить, чтобы меня уволили — делать в гараже было абсолютно нечего, процветало страшное пьянство, в которое меня буквально втягивали под предлогом товарищеских отношений. Я жил в семье моей жены. Кроме меня на моем иждивении было пять человек, а продовольственный паек выдавали на одного. Просьбу мою удовлетворили, меня уволили.

На завод поступить мне не удавалось. Решил начать работать «рикшей» и одновременно подыскивать себе основную работу.

Ежедневно к шести часам утра с большими санями приходил к первому поезду на Московский вокзал и ждал работы. Иногда сразу находился какой-нибудь спекулянт, который нанимал меня за картошку или кусок хлеба, наваливал на мои сани несколько пудов багажа, и я, впрягшись вместо лошади, вез этот груз на Васильевский остров, Петроградскую сторону или еще в какой-нибудь конец города. Но были случаи, когда я, простояв у Московского вокзала часов до десяти одиннадцати вечера, возвращался домой, ничего не заработав.

В один из таких дней, часов в десять утра, вышел я на заработки после двухнедельной болезни. Болел воспалением легких. Меня нанял везти багаж какой-то интеллигентный еврей. Багажа было очень много. Дело было уже под весну. Дороги местами подтаяли и оголились. Нужно было выполнить задание до конца, тем более, что и цена была против всех разов выговорена хорошая. Везти нужно было на Петроградскую сторону, улицы не помню, но где-то в районе Большого проспекта.

С большим трудом, весь взмыленный, довез я багаж до места назначения, перенес его в квартиру, и, как полагается извозчику-«рикше», стоял в прихожей в ожидании расчета. По договоренности я должен был получить пять фунтов картофеля и три фунта хлеба.

Вдруг выходит наниматель и просит меня войти в столовую. Я отказывался, мотивируя тем, что не располагаю временем, что мне нужно торопиться домой. Две недели ничего не зарабатывал. Все домашние перебивались исключительно на выдаваемом полфунте хлеба и очистках от картошки, которые из жалости к ребенку давала жене соседка. Несмотря на мои отказы, он убедил меня войти и выпить хотя бы чашечку чая.

Что меня больше всего удивило — это многочисленность собравшихся, сервировка стола и особая любезность, проявленная ко мне. Они накормили меня досыта. Вместо оплаты по договоренности, я получил от них полмешка продуктов. На радостях летел домой, не чувствуя под собой ног!

Это была моя последняя поездка рикшей, так как на третий день после этого я получил предложение поступить на завод «Красный Выборжец» слесарем по ремонту. Продуктов, данных мне, хватило всей семье на полторы недели. Пробу на слесаря я выдержал — на восьмой разряд.

В декабре 1975 года после смерти папы, мне дали отпуск. Я поехала к своему духовному отцу на Кавказ. В Москве сделала остановку и в Загорске, где пробыла два дня и исписала целую тетрадь, чтобы подробно рассказать обо всем своему духовнику. Он прочитал и отдал тетрадь мне. По ней я теперь и восстановила события.

Эту запись Еликонида Федоровна сделала на отдельном листке

Папа не объяснил в своих записях того, почему в декабре 1919 года ушел в Красную Армию, а в 1921 году демобилизовался. Он не хотел упоминать маму в качестве виновницы этого. В Мотовилиху он отправился с семьей, чтобы спасти всех от голода, от осьмушки хлеба (меньше, чем в блокаду).

Мама, уже родившая первого сына, не ужилась со свекровью. Она хорошо училась, отлично окончила гимназию, и папина семья оказалась ей в тягость. И вот, имея впыльчивый характер, она взяла и отравилась! Чем — не знаю (о событиях этих пишу со слов моей крестной).

Папа так любил маму, что жизни без нее не мог себе и представить. Ее спасали в больнице Екатеринославля. Папа решил, если она умрет, он застрелится, а чтобы ребенок не был сиротой, бросит его в реку Каму.

Мама поправилась (и впоследствии прожила до 87 лет), вернулась из больницы, взяла ребенка и тут же уехала к своей матери в голодающий Петроград. В Петрограде она поступила в местный театр при военном складе (после гимназии мама училась на артистку у Юрьева), получила военный паек.

Папа в Сибири с ума сходил, выхлопотал освобождение от Армии и в 1921 году вернулся уже в семью мамы. Его семья: отец, мать, брат и сестры — остались в Сибири. Отец папы (наш дедушка) там и умер. Бабушка наша (его мать) вернулась с младшей дочерью и другим сыном в Петроград, когда там закончился голод. Две сестры папы остались в Сибири навсегда, вышли там замуж.

Папа всю жизнь своим трудом кого-то спасал от голода. Так было и в Великую Отечественную войну.

 

Примечание

[1] В этот день сгорели Бадаевские склады, где хранились продукты.

Оставить комментарий » 7 комментариев
  • Ольга, 24.03.2017

    Слава Богу за всё! Я рада, что открыла эту незамысловатую книгу. Душа радуется читать такую историю. Удивительные люди, удивительные судьбы. Как хорошо всё и просто рассказано. Такие истории помогают понять себя, поддерживают и, конечно же, учат. Спаси Господи всех, кто учавствовал в создании этой повести! Низкий вам поклон!

    Ответить »
  • Мария, 29.03.2017

    Удивительная, живая книга. Прочитала на одном дыхании. Спаси Господи автора за радость узнать, как человек может прожить жизнь с Богом, столько пережить и претерпеть, сохранить в сердце любовь. Когда дочитала, хотелось просто сидеть в тишине и с Богом говорить.                                  Подскажите пожалуйста, где найти эту книгу, чтобы её могли почитать и мои близкие, так хочется, чтобы и их сердца и души тронула бесконечная любовь и Благодать Божия.

    Ответить »
  • Олег, 19.07.2017

    Книга написана про простых русских людей, узнаю в героях своих бабушку, дедушку, маму, тётю людей старшего поколения, мне кажетысяч такие люди уже уходят от нас. Меняются поколения и молодёжь уже не похожа на них мы теряем их навсегда. Тем и ценна эта книга что сохранит их в памяти для следующих поколений. Слава Богу за всё!

    Ответить »
  • Наталья, 23.03.2018

    Очень понравилась книга.

    Ответить »
  • Анна, 21.04.2018

    Чудо, какая удивительная книга! Словно сама побеседовал с матушкой Еликонидой! И столько поучительного для себя нашла! Как то мы перенесем подобное — голод, холод, гонения, войну? Все уже не за горами. Крепко ли упование на Господа? и стихи какие живые, теплые, словно лучики конца! Спаси Господи за книгу

    Ответить »
  • Ирина, 01.05.2018

    Очень поучительная книга. Невозможно не восхищаться терпением и мужеством матушки Еликониды, любовью к Господу.

    Ответить »
  • Ольга, 06.05.2018

    Очень светлая жизнь, такая решимость посвятить себя Богу! Хочется купить в бумажном варианте книгу.

    Ответить »
Авторы