<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span><br>На пороге. История одной жизни

Дунаев М.М.
На пороге. История одной жизни

(14 голосов4.1 из 5)

Оглавление
След. глава

…Ей, Гос­поди Царю, даруй ми зрети моя прегрешения…

Из молитвы пре­по­доб­ного Ефрема Сирина

…дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья…

А.С.Пушкин

Часть первая

I

И вот опять про­шло время, и из его посто­янно усколь­за­ю­щего от меня дви­же­ния я всё огля­ды­ва­юсь туда, в про­шлое, в глу­бины даль­ние и ближ­ние; и часто всё сли­ва­ется в созна­нии, всё сколь­зит в памяти нераз­лучно. То кажется, будто текут два потока, раз­де­лён­ные про­па­стью, то видится один внутри дру­гого. А то и не раз­де­лить вовсе.

Хуже всего было, когда я вышел оттуда, из про­па­сти… Пытался сознать, что стряс­лось со мною. И не мог. Совсем недавно:

Застав­ляю себя и застав­ляю понять: за что меня так судьба… Гос­поди, за что?!. Но будто загадка нераз­ре­ши­мая на экза­мене – силишься, силишься её одо­леть, но только время пере­во­дишь, и от ощу­ще­ния тягост­ного, что время-то идёт, убе­гает, от ощу­ще­ния этого лишь пуще разум цепе­неет – и не совла­дать с отве­том вовсе. Гос­поди, за что? А впро­чем, чему было быть, того и не мино­вать… Ладно.

Экое ведь фата­ли­сти­че­ское мудр­ство­ва­ние нахо­дит порою, и до чрез­вы­чай­но­сти баналь­ное, так что хоть и самому смешно, а и обидно, и всё каз­нишь себя: неужто я так пошл, что кроме общих мест иного ничего и выду­мать не умею? Однако: что не банально в этом мире? День да ночь – сутки прочь, и так спо­кон веков. Но каков смысл во всей вот в этой обы­дён­щине – вопрос же ведь вовсе и не баналь­ный. То есть тоже не новый, как и сам мир, но не банальный.

То ли я себя уте­шить ста­ра­юсь, под­ни­ма­ю­ще­еся отча­я­ние и раз­дра­же­ние ути­шить, и уле­стить соб­ствен­ное само­лю­бие пар­ши­вень­кое, и себе же очки вте­реть, то ли само поло­же­ние нынеш­нее меня на подоб­ные рас­суж­де­ния обре­кает – не ведаю.

Помню, когда я там обре­тался, мне сни­лось часто, что я сво­бо­ден, до край­них пре­де­лов и даже более того – сво­бо­ден. Сво­бо­ден, а весь окру­жа­ю­щий кош­мар – так, снится только, и лишь проснуться – ника­кой тюрьмы не было и нет. Не было и нет. А про­сы­па­юсь – есть! Есть. Тут она, при мне – тюрьма. Зона. Теперь же и не сплю как будто, а мне и сво­бода как неволя. Деться некуда – вот что.

Умники такие есть, что всю жизнь сном счи­тают. Хорошо им, если не врут. Но думаю, что врут. Хрясни им по зубам, сразу забу­дут свои бредни. Потому что больно станет.

И мне больно. Жизнь меня в кровь измочалила.

Пова­лил снег круп­ными хло­пьями, всё побе­лело, даже мосто­вая на улице на нашей – благо по ней машины не так часто ездят – и снег, густой и обиль­ный, успел покрыть всю про­ез­жую часть. Но снегу этому не раду­ешься, как в начале зимы, наобо­рот: раз­дра­жает он, потому что зна­ешь: лишь больше зав­тра сыро­сти ста­нет, сля­коти, а это как будто бы весну задер­жит, время у неё отни­мет. Вре­мени и жалко. Хотя и так поду­мать: что мне та весна! Пас­мур­ность же на душе. И куда время девать?

Когда-то – малень­кий я ещё был, меня на пол­года почти в деревню к деду отправ­ляли – так вот соседка у нас там была, тётя Маша, в тюрьме сидела. Сразу после войны с нею стряс­лось: мешок мякины унесла в кол­хозе. И вот когда вышла она, помню: даже смот­реть на неё страшно было немного, потому что само слово жут­кое – тюрьма. При­шла, как будто из тайны какой появи­лась – из тюрьмы. Хотя что я тогда понимал?

Так и я, навер­ное, для мно­гих – из тайны. А какая тут тайна! До тош­ноты обыденно.

Снегу вот нава­лило. Пошёл я на улицу. Так про­сто, пош­ляться. Впро­чем, улиц-то у нас и нет ника­ких. Улицы – в цен­тре, а тут квар­талы, сво­бод­ная пла­ни­ровка. Дороги же, для про­езда кото­рые,– то не улицы. Улиц нету. Неуютно на них, на этих на доро­гах. Нет тут ясно­сти, чёт­ко­сти нет, но и про­стора тоже нет – всё удру­чает хао­сом бес­смыс­лен­ным. Рва­ное тут про­стран­ство. И жизнь рва­ная. Хотя: как у дру­гих – не знаю. Моя это жизнь – рваная.

И пас­мур­ность ещё в при­роде, и раз­дра­жает что-то, и злоб­ность какая-то появ­ля­ется, и не пой­мёшь: на кого и зачем. Все эти квар­талы новые – бес­че­ло­вечны они. И мысли среди них пустые всё при­хо­дят, пря­мо­ли­ней­ные, шаблонные.

А тут ещё сля­кот­ность повсюду, и снег уже таять при­нялся, и волг­лость в воз­духе. Я же – странно?– как будто люблю ходить по этим по рас­хля­бан­ным по мосто­вым и тро­туа­рам, в мерз­кой в сыро­сти – потому что соот­вет­ствует то моей душев­ной хандре – тому, что и тяго­тит меня и с чем рас­статься я не желаю, как с раз­но­шен­ной, хоть и гото­вой раз­ва­литься обу­вью: новая слиш­ком уж жестка и жмёт нещадно, одно муче­ние, пока не раз­но­сишь. Так и настро­е­ние – к чему менять его? Да и на что менять?

Впро­чем, тут, верно, моя осо­бен­ность, моя инерт­ность внут­рен­няя: мне трудно порою менять одно состо­я­ние на иное какое на дру­гое. Про­чие, по моим наблю­де­ниям, мно­гие люди не таковы, – но что мне до тех?

И что мне вообще до всех, до всего мира? Вот странно: я под­час такую ко всему миру злобу ощу­щал, а в то же время и пол­ное рав­но­ду­шие. Какое мне до всех про­чих дело, что за печаль?

И вот ещё один шаб­лон пре­пош­лей­ший: я самому себе вдруг начи­нал казаться героем в духе Досто­ев­ского, кото­рый Фёдор Миха­лыч. Почему-то мне сие льстило внут­ренне и уте­шало. Уте­шало и всё тут. Будто я чело­века навроде под­поль­ного, сижу, злобу на весь мир коплю, и кукиш в кар­мане тайно для всех сло­жил: ну что, мир, накося – выкуси. Но почему в том уте­ше­ние можно найти – в толк и сам не возьму.

Я даже нарочно изъ­яс­няться ста­рался порою под какого Про­хар­чина-гос­по­дина (ведь и сам же про­хар­чился), само­уни­чи­же­нием себя рас­трав­лял. Думал: пусть ска­жут: под­ла­жи­ва­юсь, ибо неори­ги­на­лен. Бол­ваны! Вы в смысл вник­ните, кото­рый я под фор­мой под такой под под­дель­ной скры­ваю – вот тут-то и испы­та­ние вам: смо­жете ли ори­ги­наль­ную суть мою из-под баналь­ной внеш­но­сти выко­луп­нуть? А я над вами испод­тишка позло­рад­ствую: ибо есмь нечто иное, чем под­поль­ный тот чело­ве­ко­не­на­вист­ник, или про­хар­чив­шийся неудач­ник. Ну-ка, рас­ку­сите, попро­буйте! То-то и оно-то вот.

И все же: что мне до всего до мира? Такое во мне рав­но­ду­шие ко всему сидело, будто и не живу, а выпол­няю лишь непо­нятно чьё и непо­нятно зачем нуж­ное мне пред­пи­са­ние, и на лек­ции свои по вече­рам хожу, и в теле­ви­зор тупо смотрю, и газеты читаю про славу кап­э­эсэс, и по про­стран­ству по окрест­ному брожу – и всё не потому, что в том потреб­ность испы­ты­ваю, а про­сто заве­дено так, непо­нятно кем заве­дено, ржа­вым пас­куд­ным клю­чом заве­дено, нечто такое заве­дено, что и не меха­низм даже вовсе какой ни на есть, а про­сто недо­ра­зу­ме­ние некое, без цели и смысла непо­нятно где обна­ру­жив­ше­еся. Мне всё это не нужно – уж точно.

Ничего не хоте­лось. То есть ника­ких абсо­лютно жела­ний, стрем­ле­ний. Если что делаю – кому то надо? Не мне.

Я утра­тил напрочь остроту вос­при­я­тия мира, све­жесть ощу­ще­ний – зако­сте­нел внутренне.

Маме, помню, плохо стало, при­шлось врача вызы­вать, потом ско­рую. В боль­ницу отпра­вили. Все суе­тятся – врачи, сани­тары. А я думаю: ну и что? Годом раньше, годом позже – что за раз­ница? И самое глав­ное: от этой мысли мне ведь даже страшно за себя не сде­ла­лось – вот ведь ужасно.

Музыка всюду орёт, живот­ная, машин­ная, даже по ули­цам, по доро­гам нашим по квар­таль­ным сво­бод­но­пла­ни­ро­воч­ным, сло­ня­ются вся­кие раз­ные – для меня, отвык­шего, и вовсе в новинку – носят на себе свою зву­ко­тех­нику и запус­кают на всю мощь порою. А почему я дол­жен их слу­шать? Зачем они мне себя навя­зы­вают? А вот зачем, я думаю: бес­со­зна­тельно хотят меня (то есть не меня именно: меня-то они и не знают и знать не хотят, и плюют на меня), вся­кого ближ­него вообще – себе хотят упо­до­бить. Чтобы я как они стал такой же дур­ной. Как они мне отвратны! Моя бы воля – вот не вру – я бы таких в иной момент сво­ими бы руками уда­вил бы. И не заду­мался бы даже. С насла­жде­нием бы то проделал.

Вот что: я там (а даже и прежде), в себя вслу­ши­ва­ясь, понял в себе внут­рен­нюю готов­ность на всё – и на самое высо­кое и на самое ужас­ное, что впу­щено в меня. И вот думал: вроде и есть во мне какие-то сдер­жи­ва­ю­щие начала, кото­рые огра­ни­чи­вают мою раз­нуз­дан­ность – спа­сают от выброса вовне всей моей душев­ной гадо­сти, но вдруг тор­моза те сорвутся – я же тогда на всё спо­со­бен стану, на самую мер­зо­па­кост­ную мер­зость, и даже хуже того. Что меня удер­жит? И откуда вообще те тор­моза? Не ложь ли они? Не выдумка ли наша? И именно не оттого ли, что в дей­стви­тель­но­сти они лишь химера, услов­ность, про­дукт абстракт­ного умство­ва­ния – не оттого ли разве я уж раз сорвался, так что десять лет, луч­ших моих лет коту под хвост пошли?

Без­нрав­ственно так рас­суж­дать? Пол­ноте, я бы всем ска­зал, кто бы заик­нуться только посмел. Какая может быть нрав­ствен­ность у соче­та­ния хими­че­ских эле­мен­тов – я ведь какой-ника­кой, а химик и знаю, что мы такое есть – что за мораль в одном из спо­со­бов суще­ство­ва­ния белка? Обмен веществ – и больше ничего‑с, мило­сти­вые госу­дари вы мои! Так-то. Нечего людям и голову дурить.

Помню, как пора­зила меня эта мысль чуть ли не в дет­стве ещё, когда я узнал: всё состоит из моле­кул и ато­мов – они дви­жутся по каким-то там по своим зако­нам… и всё. И как будто уж и не я живу, а элек­троны дви­жутся, в ато­мах кру­тятся-вер­тятся – и в том вся суть. Теперь меня уве­ряют, будто уже около сотни эле­мен­тар­ных частиц скоро пона­от­кры­вают,– а пусть хоть и тыщу изоб­ре­тут: что изменится?

Экий всё же вздор!

Я думал: вот странно: мне, то есть тому, кто ощу­щает, что «я» есть «Я» – не знаю, как понят­нее ска­зать,– так вот источ­нику моего само­со­зна­ния и само­ощу­ще­ния дано в рас­по­ря­же­ние моё тело, во вре­мен­ное дано поль­зо­ва­ние, чтобы я им с умом рас­по­ря­дился, а уж и сам того не заме­тил, как вдруг из хозя­ина пре­вра­тился в раба этого моего самого тела и давно ему пре­давно под­вла­стен, а оно – всему вокруг вообще, даже вот мер­зост­ному сля­кот­ному снегу, от кото­рого я уже ноги про­мо­чил. Выхо­дит: тело что ли соб­ствен­ную свою волю имеет, чтобы мною рас­по­ла­гать? И как оно может вер­хо­во­дить моими стрем­ле­ни­ями? И вду­маться опять же в кото­рый раз: а есть ли в таком слу­чае я‑то сам-то? Я в мистику не верю. Я на то и в науку пошёл, чтобы знать. Но я не знаю.

Или вот ещё зака­выка: сам про­цесс мыш­ле­ния. Какие-то элек­тро­хи­ми­че­ские реак­ции в мозгу. Но ежели я управ­ляю мыс­лью по соб­ствен­ной воле (а это так), то посред­ством чего я теми реак­ци­ями управ­ляю? И в то же самое время я – не более чем резуль­тат химико-физико-био-про­цес­сов. И ещё соци­аль­ных усло­вий. Если моё созна­ние ко всему тому вто­рично, то как я могу направ­лять всё то по нуж­ному мне пути? Хими­че­ская реак­ция – неужто она сама над собою соб­ствен­ную волю имеет? И что есть воля с хими­че­ской точки зрения?

А всё-таки обидно: что за три­ви­аль­ность! Мил­ли­оны людей, без сомне­нья, тако­вые думы уже пере­ду­мали – и всё без толку. Впро­чем, не мысли сами по себе – а именно я бана­лен пожа­луй что.

Ан нет! Со сто­роны – вроде бы и избито, а вот как сам загля­нешь в глаза всем тем страш­ным и веч­ным вопро­сам – так вовсе не баналь­ность. Мороз порою по коже, а когда так, что за ребя­че­ство рас­суж­дать: банально – не банально? Вопрос пусть и не нов – ответ-то где?

Всё-таки загадка – для меня во вся­ком слу­чае – это непо­сти­жи­мое рас­суд­ком соот­но­ше­ние внут­рен­него и внеш­него миров, в кото­рых я влачу ныне своё ник­чём­ное суще­ство­ва­ние. Со сто­роны опять же – я со всем своим внут­рен­ним миром есть ничто­же­ство в срав­не­нии с тем, что меня окру­жает – со всею Все­лен­ною. А изнутри – так тот мир, в какой я погру­жён, как бы и не пооб­шир­нее ока­зался и всей той Все­лен­ной хвалёной.

По край­ней мере, бес­спорно для меня, что объ­ек­тив­ные каче­ства окру­жа­ю­щего мира для меня прямо зави­сят от субъ­ек­тив­ного каче­ствен­ного состо­я­ния моей души. При­чём не при­ми­тив­ная тут зави­си­мость, а весьма даже и слож­ная, пря­мая и опо­сре­до­ван­ная одно­вре­менно. Вот смотрю я, допу­стим, по сто­ро­нам – и всё-то мне мерз­ким пред­став­ля­ется, но я же и знаю: не вокруг мерзко, а на душе у меня. Тут ведь как два­жды два четыре, и ещё Гам­лет про то рассуждал.

Но: ведь мир-то и на самом деле мер­зок, оттого и на душе на моей мерзко. А мер­зок он потому, что я смысла в нём не вижу. И вообще: посиди в тюрьме с деся­ток лет – да и поищи в том смысла. А я посмотрю, какие у тебя розы в душе рас­цве­тут. Да что тюрьма! Всё рухнуло.

Одна­жды вдруг… там ещё… какое-то ощу­ще­ние болез­нен­ное во мне про­яс­ни­лось: что вот эта моя внут­рен­няя жизнь неуни­что­жима и будет тянуться вечно, как ого­нёк тле­ю­щий, кото­рый не может погас­нуть, но и не имеет силы раз­го­реться ярко. Я вовсе не обра­до­вался: так нечи­ста и без­дарна моя жизнь. И уж если выби­рать между бес­ко­неч­ным её дур­ным про­дол­же­нием и пол­ным небы­тием, уни­что­же­нием меня, я бы пред­по­чёл небы­тие. Тогда бы предпочёл.

Но мало ли что взбре­дёт в шалый ум. Пове­рить в без­смер­тие было бы ретро­градно. До пош­ло­сти ретро­градно. Только не стоит без­по­ко­иться: погасну я, погасну.

А пока не погас ещё мой внут­рен­ний огнишка, всё зани­мает меня тот вопрос: в чём суть вза­и­мо­дей­ствия двух сих миров – внеш­него и внут­рен­него? Что на что вли­яет в конце кон­цов и в начале начал? То есть важ­нее-то, разу­ме­ется, внеш­ний мир, раз мой лишь на время объ­явился, – но это и обидно. Оскор­би­тельно даже. Жалок тот, кто не оскорб­лён этим. Вся­кий же, дога­ды­ва­юсь я, хочет всё пота­ён­ное, что в душе сидит (не всё, само собою, отнюдь не всё: стыда же не обе­рёшься),– вся­кий стре­мится внут­рен­нее своё вовне про­явить. К при­меру: ежели я умён, то какой мне прок от того моего ума, когда я не смогу его перед всеми выка­зать и про­чих перед собой дура­ками отра­пор­то­вать? И: если у меня душев­ные богат­ства несмет­ные (я вообще говорю, а не про себя именно) – мне те богат­ства самому в себе до без­ко­неч­но­сти что ли копить?

Между двумя мирами, лишь сопри­кос­нутся – искра… нет: высо­чай­шего раз­ряда мол­ния порою всё испе­пе­ляет. А что именно сго­рит – кому как пове­зёт. Или душу сожжёт, или мир опалит.

Да нет, то у немно­гих. У боль­шин­ства всё ж таки искорки сла­бонь­кие. А само­мне­ние, впро­чем, порою неимоверное.

Нет, лучше срав­не­ние иное: как кис­лота всё разъ­едает, так и внут­рен­ние стрем­ле­ния наши в сопри­кос­но­ве­нии с окру­жа­ю­щим миром – тоже всё выжечь норо­вят. Это и есть самоутверждение.

Утвер­ждаю: не эди­пов ком­плекс пра­вит миром, а… геро­стра­тов – так его назо­вём. Геро­страт, впро­чем, это уж край­ность, отча­я­ние от соб­ствен­ного ничто­же­ства при разъ­еда­ю­щем душу стрем­ле­нии выка­зать себя и утвер­дить во внеш­нем мире на все­веч­ные времена.

Однако: не непре­менно же всё жечь и ломать. Можно и постро­ить. При пер­вом при­бли­же­нии тут ничего общего: ломать и стро­ить. Но лишь для поверх­ност­ного взгляда. Про­ти­во­ре­чие внеш­нее, а суть одна: само­об­на­ру­же­ние в дей­ствии. Дей­ствие же – оно с точки зре­ния внут­рен­ней цели, конеч­ного сво­его внут­рен­него резуль­тата – оно к кон­крет­но­сти соб­ствен­ной и без­раз­лично вовсе. Хошь строй, хошь ломай – глав­ное, чтоб дру­гие знали.

Погля­деть непред­взято: все пого­ловно только и делают, что само­про­яв­ля­ются в окру­жа­ю­щей реаль­но­сти, ибо у внут­рен­ней жизни реаль­ность под­час весьма сомни­тельна. Гении – о них и гово­рить нечего, они счаст­ли­вые люди, потому что имеют сред­ства к тому, а без­дарю при­ми­тив­ному что делать? У него же какое-ника­кое, а име­ется-таки своё внут­рен­нее, никому неви­ди­мое и неве­до­мое – так что хоть пораз­ру­шать чего – и то выход. Вот ведь как. Впро­чем, скучно, тоск­ливо эту тему дальше раз­ви­вать, хоть и до бес­ко­неч­но­сти можно.

Одно только: рели­ги­оз­ная мысль в одну роко­вую ошибку пси­хо­ло­ги­че­ского свой­ства впа­дает: мы само­вы­яв­ля­емся, а нам сми­ре­ние про­по­ве­дуют: в раз­рез с основ­ным зако­ном жизни нам навя­зы­ва­ется цен­ност­ная пере­ори­ен­та­ция: при­ну­ди­тель­ное при­зна­ние в глу­бине души соб­ствен­ной же непол­но­цен­но­сти – пре­за­бав­ный императив.

Но уж кто сознал или ощу­тил свою непол­но­цен­ность – тому одна дорога: в забы­тьё-небы­тие. Вари­ан­тов мно­же­ство: от верёвки на горле до дихлофоса в пиве. На любой вкус. Я тоже в своё время одно сред­ство под­бро­сил на потребу человекам.

Всего же при­ят­нее свои ком­плексы на дру­гих вымещать.

Я вывел для себя: все почи­та­тели Ницше должны иметь скры­тый ком­плекс непол­но­цен­но­сти. Он и сам-то такой был: читал я от скуки «Зара­ту­стру» – уж непри­кры­тая почти испо­ведь заком­плек­со­ван­ного. У ком­плекса же непол­но­цен­но­сти, у него все­гда обо­рот­ная сто­рона – мания вели­чия. Но раз мания, то как же без того, чтобы ближ­него сво­его в дерьмо не втоп­тать? Да и вообще: все пороки от гор­дыни, от ком­плекса кото­рый самоутверждения.

Но опять-таки странно: я в себе, вслу­ши­ва­ясь, порою все доб­ро­де­тели мыс­ли­мые и немыс­ли­мые нахожу. Недо­раз­ви­тые, разу­ме­ется, но обна­ру­жи­ваю. Вплоть до того, что готов порою за ближ­них за своих чуть ли не живот поло­жить. Откуда сие? Что опять же за чушь?

Я это к тому всё вспом­нил, что покоя не давало: кому и зачем всё это моё нужно? Мне? А я кому? Дру­гим? А дру­гие кому? Мне? А я кому? Так вот в тупике и бился посто­янно: я‑то ведь никому не нужен: меня вон десять лет назад раз­же­вали и выплюнули.

Но я же суще­ствую. Азъ есмь! Неужели вот мною так уж и можно в белый свет плю­нуть? Плю­нуть и поза­быть. Меня пре­зи­рать, быть может, и должно, но нельзя же про­сто отбро­сить как ненуж­ную ветошь. Впро­чем, я не у кого-то о мило­сти прошу, я себя спра­ши­ваю, у себя и прошу – к самому себе о мило­сти взываю.

Я всю оную глу­бо­кую фило­со­фию на мел­ком месте к чему раз­вёл? Это то, что меня изнутри жжёт. Жжёт, потому что и выхода не имеет и не будет иметь нико­гда. Так я думал.

Нико­гда! С глу­бо­чай­шим отча­я­нием вни­кал тогда в лютый для меня смысл этого нико­гда. Всё, что во мне,– оно, каза­лось, только внутрь меня расти может – пока не задушит.

Всё вспо­ми­нал, как на суде шеф мой, покой­ник, повер­нулся ко мне и с тос­кой такой выда­вил: «Андрюша! Что же вы над собой совер­шили? Ведь вы же выда­ю­щимся учё­ным должны были стать. И больше того…»– и голос задро­жал. А меня при­да­вило тогда такое безыс­ход­ное отча­я­ние – нев­подъём,– что я сам его при­нял лишь за без­раз­ли­чие ко всему.

А потом – то ли рас­со­са­лось за десять лет, то ли так срос­лось с пло­тью, что уж стал и не заме­чать той тяже­сти. Может, и впрямь ко всему рав­но­ду­шен стал. Насовсем.

Или это осо­зна­ние абсурд­но­сти не про­сто моего, но бытия вообще?

А так всё ясно мне теперь: не мог своей гор­дыни побо­роть. И не хотел того. Она же меня в уны­ние и ввергала.

В уны­нии таком чело­век Самому Богу про­кля­тия посы­лает: зачем сде­лал меня таким и в мир кинул! Нет ничего тяже­лее, потому что выхода не видишь. Один выход – петля.

И вижу я теперь ясно: всё во мне от без­ве­рия тогда кипело, а больше и ни от чего.

Я не пони­мал: я упёрся в законы пад­шего мира и им себя во власть отдал. Тре­бо­ва­лось же только одно: сознать их неистин­ность. Но это ска­зать про­сто – а поди-ка, сознай!

II

Мы его все звали: Рост. А если пол­но­стью, то он – Рости­слав Арка­ди­е­вич. Баранников.

На три года он меня старше. Я сту­ден­том – он уже в аспи­ран­туре. Когда я в аспи­ран­туру при­шёл, он кан­ди­дат­скую дому­чи­вал. А шеф у нас один был.

Шеф наш, Михаил Мат­ве­е­вич Петель­ский, ака­де­мик, дирек­тор Инсти­тута. Я потом часто пытался дога­даться: а не это ли счаст­ли­вое обсто­я­тель­ство меня и сгу­било? Пара­док­сально, но что-то в этой мысли меня не отпускало.

Росту же поло­же­ние шефа осно­вою карьеры стало. Шеф, пока я сидел, помре, и Рост на его месте ока­зался. В ака­де­мики выбился, из самых моло­дых, лау­ре­ат­ство огрёб. Депу­та­том стал, хотя и невы­со­кого на пер­вых порах ранга.

По теле­ви­зору его пока­зы­вали. Смот­рел я на него и думал: до чего же бла­го­при­стоен! Сим­па­ти­чен. Жен­щины таких обо­жать должны – так и было все­гда. И моло­жав оста­вался, для своих лет про­сто юно­шей казался. На Есе­нина похож. В сту­ден­че­ском театре он даже и играл одна­жды Есе­нина. Думаю, мно­гие из тех, кто на экран тогда, как и я, смот­рели,– мно­гие бабы готовы были, хоть и пони­мая ясно, что вздор всё, что даже и мыс­ленно вздор и неосу­ще­ствимо, что и одного шанса из мил­ли­она нет,– а всё же хоть и вздор, но на миг да готов­ность ощу­тили всё отдать, чтобы только… И что за чепуха порою в голову лезет! Кто их там знает, что кому в ум взбре­дёт. Я же смот­рел и думал: до чего же благопристоен!

Когда-то он мне зави­до­вал. От того вся моя жизнь напе­ре­ко­сяк. Может, и потом, после всего, в глу­бине души зависть ту не изжил? Вряд ли. Чему тут… Наверно, ста­рался не вспо­ми­нать даже. Я рас­топ­тан. Я – падаль, грязь и гнусь. А он! Дирек­тор. Лау­реат. Ака­де­мик. Сволочь.

Неужели же хоть на самом донушке своей под­лой душонки не дол­жен он был созна­вать, что падаль-то – он и есть? Кто его знает. Но все мы мастаки – гнать от себя всё, что совесть нашу хоть чуть царап­нуть может.

«Вошёл в Инсти­тут подобно метеору, кол­ле­гам каза­лось: щёл­кает про­блемы как орехи». Так о нём в пере­даче той гово­ри­лось. Помню я те орехи. Из горла у меня выца­ра­пал – не побрезговал.

«Меня уни­жает незна­ние»,– прямо мне в глаза с экрана ска­за­нул. Экий забав­ник. Сам-то будто только до послед­них пре­де­лов зна­ния стре­мился добраться. А ведь он, пожа­луй, так искренне и счи­тает – чуть ли не все­гда себя в том уве­рял, обма­ны­вал. И обманул-таки.

«Химию мы ста­вим на рас­шиф­ровку тайн живого». Только послед­ний кре­тин подоб­ное мог ляпнуть.

Я думаю – да почти навер­няка знаю: когда он один оста­ётся, он порою все свои рега­лии, дипломы там вся­кие, гра­моты, бляхи нагруд­ные и про­чее что есть – выкла­ды­вает перед собою и любу­ется. Раз­ло­жит и кайф ловит. Как ску­пец над своим золо­том. Это в его харак­тере. Уверен.

А что я перед ним? Клей­мё­ный каторж­ник. Шлёп­нулся и не подымусь.

Странно: от какой ерунды судьбы чело­ве­че­ские зави­сят. Когда-то он мне гово­рил, что слу­чайно он в химики попал. Пона­чалу в арти­сты наме­ре­вался. В само­де­я­тель­но­сти много играл, и хва­лили как будто. Арти­сти­че­ский-то талант у него – это точно: есть. Много раз я в том убеж­дался. Да вот хоть по теле­ви­зору – сразу видно. Так и шёл бы себе в актёры! Гля­дишь, уже заслу­жен­ным-народ­ным каким сде­лался бы. Открытки бы в киос­ках про­да­ва­лись. От девиц письма бы влюб­лён­ные получал.

Хотя: девицы от него и так без ума. Много их у него. Целый штат. Мне уже всё про него пере­дали. Кол­леги быв­шие. Гарем, мол, учи­нил. Иные из налож­ниц – даже и бес­ко­рыстно. Хотя и поко­ры­сто­ваться от него не грех. Щед­рый он, и мог все­гда много. Одна­жды встре­тил, к при­меру, девочку-про­вин­ци­а­лочку… а через месяц она уже с про­пис­кой и квар­ти­рой одно­ком­нат­ной в сто­лице обос­но­ва­лась. Так-то! Знай наших.

«Для меня учё­ный важен прежде всего как чело­век»,– ска­зал, а у самого глаза такие чест­ные-чест­ные. И по-доб­рому так с экрана откро­вен­ни­чает: «Если чело­век мне раз солгал, он для меня кон­чен, не суще­ствует». Вот этому я верю: чтоб ему врали – он не потерпит.

III

Ужас, ужас, лютый ужас…

Как будто я посреди огром­ного пустого поля. И как будто вокруг – я это знаю – много таких же испу­ган­ных, рас­те­рян­ных и жал­ких людей, как и я сам, но в то же время – я вижу это – вокруг никого нет, я один в этом необъ­ят­ном без­гра­нич­ном поле. Всё поле неров­ное, в ямках и буг­рах, кое-где покры­тых сухою затоп­тан­ной тра­вою, и мне нужно бежать куда-то, но от ужаса я не знаю куда и бегу со всеми, хотя и не вижу никого, но всё-таки вслед за дру­гими бегу к вид­не­ю­ще­муся где-то на гори­зонте короб­ча­тому городу, в кото­ром есть как будто какой-то очень близ­кий и род­ной мне чело­век. Гори­зонт темно синий, почти чёр­ный, и в яркой тьме его вспы­хи­вают осле­пи­тель­ные без­звуч­ные взрывы. Но небо чисто и как будто это день. Нет, сумерки, солнце куда-то делось, но всё же светло, очень светло.

И ясно виден почти над голо­вой, очень чётко виден, даже с заклёп­ками на брюхе, виден огром­ный, почти непо­движно вися­щий – в том-то и ужас ещё, что висит, а вовсе не летит со ско­ро­стью – вися­щий почти над голо­вою, с широ­кими кры­льями, так что похож больше на гигант­ского воз­душ­ного змея, гро­хо­чу­щий, чёр­ный – аэро­план. Не само­лёт, а именно аэро­план – почему-то именно это я хорошо знаю. И все – и я тоже – пони­мают, что он несёт смерть и что не скрыться от неё никуда, но всё-таки все бегут, бегут куда-то, и я бегу вме­сте со всеми, с тру­дом отры­вая ноги от земли, и, оди­но­кий в этом поле, оди­но­кий на всём белом свете, не знаю, где искать спа­се­ния. И только малень­кая, очень кро­хот­ная надежда, что может быть, это всё-таки не конец, что всё-таки обман­чива эта тягост­ная безысходность…

Потом вдруг вокруг не поле, а бегу я по длин­ной пустой улице какого-то города, и дома все из крас­ного кир­пича, а окна и двери рас­пах­нуты, и опять никого рядом, но чув­ствую я, что плотно окру­жён наро­дом, и все бегут уже в какое-то убе­жище, где можно спа­стись. И все знают, что убе­жище нена­дёжно и что спа­се­ния не будет. И какие-то само­лёты, теперь уже само­лёты, плавно, но с диким гро­хо­том летят – летят, а не висят – над горо­дом, а вдали – всем видно – гре­мят взрывы… и ужас, лютый ужас…

Я проснулся. Ужас ледя­ной глы­бой давил изнутри. Назой­ливо болело сердце. Боль была не очень силь­ная, ною­щая. Она как будто начала отта­и­вать поне­многу, умень­ша­ясь, но это не при­но­сило облег­че­ния, а лишь больше раз­дра­жало, не давая успокоиться.

Я взгля­нул на часы: уже за пол­день. Спал я теперь мучи­тельно долго, до пол­ной одури. И то: спе­шить некуда.

Я рабо­тал на вечер­них под­го­то­ви­тель­ных кур­сах при некоем сред­ней руки инсти­туте – и сюда еле взяли: по про­тек­ции. Руко­во­ди­тель же кур­сов, когда меня к нему при­вели, мор­щился и всем видом выра­жал сомне­ние в моей доб­ро­ка­че­ствен­но­сти, хотя прежде уже поз­во­лил уло­мать себя, согла­сив­шись меня взять. При­шлось и это вытер­петь. Я уже ко мно­гому притерпелся.

Теперь вот вдалб­ли­вал вся­кого рода бал­бе­сам и шало­паям то, чего они не удо­су­жи­лись оси­лить в школе, да и ныне не осо­бенно утруж­дали себя, наде­ясь на какую-то чудо­дей­ствен­ность самого посе­ще­ния наших заня­тий. Пусть себе – мне-то что.

Я знал: эти курсы – мой пото­лок на всю остав­шу­юся жизнь. Лет два­дцать у меня ещё впе­реди сего зануд­ного суще­ство­ва­ния. При­я­тели сове­то­вали мне бороться, опять идти в науку. Нет у меня для того – не знаю: внут­рен­ней энер­гии что ли. Да и кем идти? Сте­пень у меня ото­брали – так наравне что ли со вче­раш­ними сту­ден­тами? Да и Роста же на кри­вой не объ­едешь, у него везде схва­чено. А на поклон к нему… Было бы ради чего – и тут бы себя не переломил.

Меня только одно в недо­уме­ние вво­дило: сте­пень-то мне не за доб­ро­де­тели же давали – так за что же назад взяли? Рост вон скоро ака­де­ми­ком ста­нет – доб­ро­де­те­лен что ли черес­чур? Или: с дру­гой сто­роны взгля­нуть: если бы, допу­стим, Нью­тон пре­ступ­ле­ние какое совер­шил, убил даже – его законы за то дру­гому бы кому пере­дали? Гали­лею какому-нибудь за при­мер­ное пове­де­ние. Нет, законы всё равно нью­то­нов­скими бы оста­лись, как ты там ни мудри. Но: тут уж никому ничего не дока­жешь. Ото­брали – и дело с кон­цом. Курсы так курсы.

Поэтому хоть и за пол­день пере­ва­лило, когда я про­бу­дился, а для меня рано, и до вечера ещё долго тянуть. И в боль­нице непри­ём­ный день – к маме тоже не идти. Как тут она без меня была, боль­ная такая? Меня ведь и в Москве только из-за неё про­пи­сали. Ради болезни её. Не было бы, как гово­рится, счастья…

А сердце всё болит. Чего только не при­снится! И как бы вытрях­нуть всё это из себя? Не знаю. Да и вста­вать не хочется. И лежать не хочется. И ничего не хочется.

Но даже когда встал, когда из дому вышел – всё какой-то оста­точ­ный страх во мне сидел. И вообще уже давно почти посто­янно нахо­дился я в непо­нят­ном тре­вож­ном состо­я­нии, так что даже и свы­каться с ним стал. А ведь я же в сущ­но­сти ничего не боюсь. Страш­нее же смерти ведь ничего и не при­ду­ма­ешь, и наяву-то она вовсе не ужа­сает так, как порою во сне. Она даже любо­пытна для меня: а что там? Спо­рим, утвер­ждаем что-то, но ни черта не знаем. Химия химией… Может, именно в момент смерти-то и рас­кро­ется вели­чай­шая тайна.

А всё ж таки боязно. Вся­кая ведь пере­мена невольно вол­но­ваться заставляет.

Когда я вышел на улицу, от недав­него снега и следа не оста­лось. Так кое-где у самых стен домов на земле гряз­нели остатки, да и то не давеш­него, а зим­него ещё снега. Асфальт же везде был чист и местами даже сух. Дол­гая преж­няя пас­мур­ность сме­ни­лась про­зрач­ною чисто­тою воздуха.

Я любил перед лек­ци­ями сво­ими пораньше выхо­дить и часть хотя бы дороги пеш­ком одо­леть. До метро у меня пять оста­но­вок, и потом от метро до кур­сов минут пят­на­дцать-два­дцать – в хоро­шую погоду чего ж не пройтись.

После яркого тёп­лого весен­него дня небо ещё бле­стит, но про­зе­лень в его голу­бизне уже пере­хо­дит в тёмно-лило­вые, а затем всё более сине­ю­щие тона, холод­неет в воз­духе, холод­неет на душе. Ста­но­вится грустно, как будто чего-то жаль, что-то не сбылось.

Именно в такие вечер­ние минуты по ран­ней весне мне все­гда хоте­лось какого-то осо­бен­ного сча­стья. Даже в самые сует­ные вре­мена. А теперь? И теперь вдруг вос­пря­нет порою что-то… да вздор, знаю, что вздор… Так вспы­хи­вает вдруг уже погас­ший, кажется, уго­лёк в про­го­рев­шей печи – но лишь на миг, и тут же гас­нет – уже навсе­гда. Навсе­гда. Так и во мне – поту­хает всё.

IV

А всё-таки: это рва­ное неуют­ное про­стран­ство, по кото­рому при­хо­дится мне бре­сти,– оно как-то нехо­рошо дей­ствует. По нему вет­рам удобно гулять, а они из души остатки послед­него тепла выдувают.

Знаю я, как эта «сво­бод­ная пла­ни­ровка» дела­ется. У меня при­я­тель есть, архи­тек­тор. Они там у себя в кубики играют, на маке­тах домики рас­став­ляют: то так, то этак. Сверху даже кра­сиво порой полу­ча­ется. А в мас­штабе тех куби­ков чело­ве­чек малю­сень­кой маля­воч­кой, вош­кой-блош­кой, не вид­ной почти, будет. И не нужна она никому, козявка. И теперь вот я, та вошка, иду между их куби­ками – и тоска берёт. Хоть бы и под­со­зна­тельно, а не могу не почув­ство­вать, что меня тут за бес­смыс­лен­ную блоху давно посчи­тали, да и забыли тут же.

Может, это тоже людям злобы добав­ляет? Злые какие-то мно­гие стали. Я по кон­трасту между до и после того осо­бенно ощутил.

Вот, напри­мер, уже к метро под­хожу, а там у нас мага­зин боль­шой, и стоит у вит­рины маль­чик лет семи и что-то отцу сво­ему, руками раз­ма­хи­вая, пока­зы­вает и громко-громко почти кри­чит от избытка эмо­ций – у детей так часто бывает. А отец мор­да­тый повер­нулся к нему и с такой зло­бой, что, кажется, ею захлеб­нётся сей­час, из горла цедить начал: чтэ ты оррешь, ну чтэ ты оррешь!– и как будто дай ему сей­час волю – тут же бы и уда­вил маль­чишку всласть. Детей что ли своих нена­ви­деть стали?

Но злее нашей дис­пет­черши на кур­сах я, пожа­луй, и на зоне не встречал.

Помню, как взгля­нул я на неё в пер­вый раз, сразу поду­мал: её непре­менно должны Люд­ми­лой звать. Я каж­дое имя как-то по-осо­бому вос­при­ни­маю – иное чуть ли не зримо, иное как будто нао­щупь. Это трудно рас­тол­ко­вать. Для каж­дого имени у меня свой образ есть, хотя в жизни они, при­знаться, вовсе и не сов­па­дают почти. Имя же Люд­мила у меня почему-то ассо­ци­и­ру­ется с малень­ким пока­тым вес­ну­ща­тым лбом, от кото­рого волосы гладко назад утя­нуты – так вот у этой, у дис­пет­черши нашей, у неё именно такой лобик и есть. И что же? Точно: она Люд­ми­лой и ока­за­лась. И вообще эти два эль, да ещё с мяг­ким эм дают в соче­та­нии нечто жир­ное, лос­ня­ще­еся и скольз­кое. Люд­мила же наша – попе­рёк себя толще. И вся жиром сочится.

От неё посто­янно рас­хо­ди­лись вол­нами вполне ощу­ти­мые эма­на­ции злоб­но­сти. А с чего бы ей, здраво пораз­мыс­лить если, злиться? Всех делов-то у неё – сле­дить, чтобы мы пра­вильно в жур­нале при­хода-ухода расписывались.

Опять-таки: злоба её была бес­ко­рыстна совер­шенно (а и у злобы своя злоб­ная корысть должна же быть). То есть: Люд­мила не могла ни навре­дить нам ничем, ни даже настро­е­ние по-насто­я­щему испор­тить – может, оттого ещё больше и зли­лась. Хотя нет: доносы по-малень­кому на всех писала. Опоз­дает кто или уйдёт слиш­ком рано когда.

К концу сезона, вес­ною, даже самые туго­дум­ные слу­ша­тели кур­сов начи­нали сооб­ра­жать, что польза от наших заня­тий весьма неве­лика,– и от всего боль­шого набора оста­ва­лись еди­ницы, те инерт­ные натуры, что не спо­собны на воле­вое изме­не­ние прежде задан­ного им направ­ле­ния: как начали тас­каться с осени, так и будут до конца, пока всё само собою не пре­кра­тится. Пре­по­да­ва­тели наши, боль­шин­ство из кото­рых про­сто под­хал­ту­ри­вали помимо основ­ной работы, и все­гда-то не отли­ча­лись осо­бым рве­нием, а тут и подавно норо­вили закон­чить заня­тия поско­рее и сбе­жать домой гораздо ранее поло­жен­ного часа. Когда такое про­ис­хо­дило в дежур­ство Люд­милы, она почти вся­кий раз катала доклад­ную заве­ду­ю­щему кур­сов флег­ма­тич­ному Юрию Пет­ро­вичу, но тот малое вни­ма­ние обра­щал на всю эту писа­нину, лишь дру­же­ски сове­туя всем в люд­ми­лины дни вести себя осто­рож­нее. Курсы наши плат­ные, деньги вно­си­лись перед нача­лом заня­тий в сен­тябре – и для Юрия Пет­ро­вича, я дога­ды­ва­юсь, в том и состоял основ­ной смысл суще­ство­ва­ния нашей кон­торы. Я подо­зре­вал опять-таки, что он отнюдь бы не воз­ра­жал, если бы, запла­тив что сле­дует, кур­санты наши и вообще бы сразу пере­стали являться на заня­тия и тем осво­бо­дили бы всех от никому не нуж­ной суеты и бес­то­лочи. Однако на эта­кий посту­пок ни у кого не хва­тало, оче­видно, ни вооб­ра­же­ния, ни сме­ло­сти, и юные недо­росли ещё долго сло­ня­лись вече­рами по длин­ным кори­до­рам инсти­тута, к коему были при­пи­саны наши курсы.

Лишь один я – не мог слиш­ком уж явно демон­стри­ро­вать своё халат­ное отно­ше­ние к работе: меня и устро­или-то с боль­шим тру­дом, и рис­ко­вать мне было не с руки. Время было тупое, самый загу­стев­ший «застой», ещё Бреж­нев был жив, бюро­кра­ти­че­ские стро­го­сти про­цве­тали. Сто­ило Люд­миле напра­вить свои реля­ции повыше Юрия Пет­ро­вича – и в при­казе по кур­сам меня тут же назна­чили бы коз­лом отпу­ще­ния. Рас­пи­сы­вался в жур­нале дис­пет­чера я все­гда только после звонка.

Но грех было бы утвер­ждать, будто я пере­на­пря­гался на заня­тиях. Они вообще явля­лись для меня сто­рон­ним делом. Мне самому пред­став­ля­лось это так: вот я запус­каю соот­вет­ству­ю­щий текст по нуж­ной теме, что-то говорю, пишу на доске, но всё это идёт помимо меня, потому что сам я бреду где-то в сто­роне, сопро­вож­дая фразу за фра­зой от начала до конца, ино­гда обго­няю их и жду затем в каком-то особо при­мет­ном месте, пока и они добре­дут до него, и не все­гда сразу пус­ка­юсь за ними, а оста­юсь на месте, следя, как они уда­ля­ются от меня, а затем не спеша дого­няю, и мы вме­сте бла­го­по­лучно добре­даем до завер­ше­ния. Хуже всего, если на сере­дине пути меня пере­би­вали вопро­сом. Тогда я терял ори­ен­та­цию и не сразу мог уга­дать, до какого места добрался мой рас­сказ, и тогда при­хо­ди­лось про­дол­жать путь оттуда, где я мыс­ленно нахо­дился сам – вынуж­ден­ный теперь или повто­рять уже ска­зан­ное, или пере­ско­чить через то, чего ещё не успел ска­зать,– чем вызы­вал недо­уме­ние у моих про­сто­душ­ных слу­ша­те­лей. Закан­чи­вая заня­тия, как и про­чие мои кол­леги, все­гда ранее поло­жен­ного и отпус­кая кур­сан­тов задолго до звонка, сам я оста­вался в пустой ауди­то­рии и бес­смыс­ленно ходил – от стены к стене, от стены к стене: ни сидеть, ни тем более читать что-то в это время я почему-то был не в состоянии.

Я являлся пред гроз­ные очи Люд­милы все­гда вовремя – и своим явле­нием вызы­вал в ней, кажется, тихое бешен­ство. Она вообще меня тер­пела с тру­дом: слухи о моём про­шлом – куда от того денешься! – про­со­чи­лись и в наш здо­ро­вый кол­лек­тив, поро­див у всех несколько нездо­ро­вое ко мне любо­пыт­ство (впро­чем, я их пони­мал), у Люд­милы же – кло­ко­чу­щую ярость. К тому же моя пунк­ту­аль­ность в конце рабо­чего дня и её вынуж­дала терять время, под­жи­дая меня, тогда как все давно уже нахо­ди­лись на пути к дому – а час и без того поздний.

Как порою всё бывает понятно без слов. Люд­мила и вообще-то со мной не раз­го­ва­ри­вала – ну, два-три слова по службе; но манеры, взгляд, жесты, поза, инто­на­ция – при пол­ной внеш­ней сдер­жан­но­сти и даже ску­по­сти выра­же­ния – всё в ней гово­рило мне о том неизъ­яс­ни­мом насла­жде­нии, с каким она рас­тер­зала бы меня соб­ствен­ными руками, будь на то её воля. Думаю, в ста­ро­дав­ние вре­мена из неё вышла бы образ­цо­вая Сал­ты­чиха, а то и похлеще.

Что там ни говори, но это выво­дило меня из рав­но­ве­сия, и от одного вида Люд­милы у меня снова заныло сердце, лишь только я вошёл в пре­по­да­ва­тель­скую. Как будто снова что-то напом­нило мне о том кош­маре, при­ви­дев­шемся мне во сне.

V

Суще­ство­вал ещё один пре­по­да­ва­тель на кур­сах, из мате­ма­ти­ков, кого Люд­мила нена­ви­дела столь же страстно. Звали его Саша Наза­ров, и был он чело­ве­ком необо­ри­мого оба­я­ния. Есть такие люди, на кото­рых даже про­сто смот­реть – и то при­ятно; обща­ясь же с такими людьми, начи­на­ешь испы­ты­вать снис­хо­дя­щее на тебя душев­ное успо­ко­е­ние, пере­хо­дя­щее скоро в тихое свет­лое чув­ство. Его откры­тое лицо нельзя было бы назвать осо­бенно кра­си­вым – про­сто при­вле­ка­тель­ным, но столь пора­зи­тельно ясный и одно­вре­менно стро­гий взгляд я встре­чал только на неко­то­рых древ­них ико­нах. У него была очень мяг­кая манера дер­жать себя, гово­рил он все­гда негромко и порою с какими-то… я бы опре­де­лил так: с состра­да­тель­ными инто­на­ци­ями. И ещё в его речи я нередко заме­чал: то он вдруг замол­кает как будто в ожи­да­нии совета или разъ­яс­не­ния, хотя ни того ни дру­гого совер­шенно не тре­бу­ется, то вроде бы при­ни­ма­ется изви­няться, хотя и вовсе нет при­чины про­сить у кого бы то ни было прощения.

Я сразу заме­тил его, когда только начал рабо­тать. Все про­чие тщи­лись выка­зать мне свою осо­бую дели­кат­ность каса­тельно моего про­шлого, но про­яв­ля­лось это как-то наро­чито и оттого неесте­ственно – уж лучше бы они оста­вили свои фаль­ши­вые потуги. А Наза­рову, кажется, нена­ро­чи­тость была орга­ни­че­ски при­суща. Вот странно: вроде бы у всех в пове­де­нии всё так же, как у него, а и не так. Трудно это объ­яс­нить. Про­сто у него была про­стота – проще не скажешь.

При­влёк он к себе моё вни­ма­ние и в одном споре.

Перед заня­ти­ями у нас обычно пре­по­да­ва­тели пре­да­ва­лись пусто­по­рож­ней бол­товне, даже и после звонка все неко­то­рое время сидели как ни в чём ни бывало, к слу­ша­те­лям своим не рва­лись, а языки чесали: некуда торо­питься-то. Мне, по правде, скучна была вся та тре­по­ло­гия, но в тот раз я заин­те­ре­со­вался. Спо­рили, как я понял, о мод­ной книжке «Жизнь после жизни» – я о ней ещё в дото­гош­ней жизни слы­шал. Вошёл я как раз в раз­гар дис­кус­сии. Гово­рил Наза­ров, как все­гда мягко, негромко:

– Но ведь здесь логи­че­ская ошибка.

– Почему это? почему это?– воз­му­щался кто-то (уже не помню).

– Так факт смерти не дока­зан же, зна­чит нельзя и утвер­ждать, что именно это – после смерти.

– Как же не доказан?!

– Тут лишь воз­мож­ное пред­по­ло­же­ние. Пра­во­мерно и иное: было лишь состо­я­ние, похо­жее на смерть, но раз люди всё же воз­вра­ща­лись к жизни, то ско­рее всего они и не уми­рали. Сле­до­ва­тельно, нельзя судить по их рас­ска­зам о том, что ждёт чело­века после истин­ной смерти.

– Что зна­чит: не умирали!

– Зна­чит, не пере­сту­пали той черты, кото­рая отде­ляет мир транс­це­ден­таль­ный от транс­цен­дент­ного («эк запу­стил!»– поду­мал я), то есть той черты, кото­рая и зовётся смер­тью. Может, они были у самой грани, сколь угодно близко, но всё же с этой сто­роны, а не с той.

– Так вра­чами же было установлено.

– Меди­цин­ские кри­те­рии смерти, кажется, ещё не вполне совер­шенны. Про­де­лы­вают же йоги такой трюк: и сердце оста­нав­ли­ва­ется, и дыха­ние, на неделю даже в могилу зары­вали, потом отко­пают, он встаёт и ухо­дит. А по всем при­зна­кам мёрт­вый был.

– Но тут же не йоги.

– Дело не в них. Я говорю о том, что кри­те­рии сомни­тельны. Потому нельзя и утвер­ждать, что опи­сан­ные ощу­ще­ния суть ощу­ще­ния по ту сто­рону смерт­ного мгновения.

– A почему же тогда ощу­ще­ния так сходны у всех?

– Одна и та же болезнь имеет сход­ные симп­томы у раз­ных боль­ных. Если про­сту­диться, то горло крас­ное, гло­тать больно и тем­пе­ра­тура. Так и тут.

– Ты, зна­чит, не веришь?

– Было бы это делом веры, я бы и не воз­ра­жал. Но книга пре­тен­дует на науч­ность. Раз так, необ­хо­димы логи­че­ски без­упреч­ные дока­за­тель­ства. Их нет. Есть лишь веро­ят­ност­ные допущения.

– Ты хочешь ска­зать, что того света нет?

– Я хочу ска­зать, что в дан­ной книге бес­спор­ных дока­за­тельств его суще­ство­ва­ния не даётся.

– А если так рас­суж­дать: пусть не совсем научно, но всё же дока­зы­ва­ется то, что объ­ек­тивно (допу­стим) существует.

– Когда тебе на экза­мене кто-то ста­нет дока­зы­вать тео­рему Пифа­гора, но непра­вильно, ты же ему два поста­вишь, хотя в самой тео­реме не сомневаешься.

«Вот уж и впрямь мате­ма­ти­че­ский ум,– поду­мал я.– А всё же не более чем логистика».

Так хоте­лось бы верить во что-то, а он вот сухо и раци­о­нально раз­ру­шил все иллю­зии. Пусть они и иллю­зии, но хоть что-то…

Такая его сухость непри­ятно уди­вила меня тогда.

Но про­зве­нел зво­нок и мы с Наза­ро­вым пер­выми пошли в классы. Этим он тоже отли­чался от про­чих: не волы­нил и нико­гда не закан­чи­вал заня­тий раньше вре­мени. Нередко поэтому мы стал­ки­ва­лись с ним в две­рях пре­по­да­ва­тель­ской, при­ходя отме­чать окон­ча­ние своей тру­до­вой деятельности.

Как позд­нее ока­за­лось, мы и жили непо­да­лёку, так что могли бы и воз­вра­щаться вме­сте. Но он не навя­зы­вал мне сво­его зна­ком­ства, а я сто­ро­нился людей, ста­ра­ясь при любой воз­мож­но­сти спря­таться в своё оди­но­че­ство. Зна­ком­ства тяго­тили меня; так и прежде было, теперь же тем более. Я нарочно все­гда мед­лил, кани­те­лился, чтобы дать ему уйти раньше меня.

И вот теперь, когда я сквозь изли­ва­ю­щийся на меня поток дис­пет­чер­ской непри­язни под­хо­дил к столу, чтобы рас­пи­саться в жур­нале, как раз Наза­ров пога­сил моё воз­рас­тав­шее раз­дра­же­ние, пита­е­мое этой непри­яз­нью,– про­сто успо­коил тем, что я ощу­тил его искрен­нее ко мне доб­ро­же­ла­тель­ство. Я потом весь вечер думал: почему он вдруг сумел ути­шить моё внут­рен­нее бес­по­кой­ство, и чем? Не знаю, не могу объ­яс­нить. Он про­сто подо­шёл ко мне и спро­сил: нужна ли мне ещё та про­грамма кур­со­вых заня­тий, о кото­рой я спра­ши­вал у нашего мето­ди­ста. Однако вряд ли такой пустяк мог слиш­ком подей­ство­вать на меня.

Я дей­стви­тельно искал эту про­грамму, по кото­рой мы должны были све­рять наши лек­ции. Та, что дали мне, куда-то запро­па­сти­лась, но ока­за­лось, что и осталь­ные давно поте­ряли её, не имея в ней, в сущ­но­сти, ника­кой нужды и ведя заня­тия как забла­го­рас­су­дится. Ока­за­лось, что и мето­дист наш тоже свою куда-то заде­вал,– экая все­об­щая рас­хля­бан­ность. Я же опа­сался (пуга­ный же) слиш­ком откро­венно хал­ту­рить, хотел хоть внеш­нюю види­мость соблюсти.

– Я узнал, что вы ищете,– ска­зал Наза­ров, подойдя ко мне,– у меня есть дома, если нужно, я при­несу. Вы зав­тра будете?

– Зав­тра как раз нет. В чет­верг у меня теперь.

– Хорошо, в четверг.

И мы разошлись.

Но при­зна­юсь, что одно­вре­менно он и сам чем-то начал раз­дра­жать меня. «Экий педант,– поду­ма­лось мне,– такой, пожа­луй, нико­гда ни в чём маху не даст, что за зануд­ство!» Мне почему-то при­ятно было счи­тать его сухим педан­том, раци­о­на­ли­стом, рас­су­доч­ным занудою.

И надо же было стран­ному слу­чаю: на сле­ду­ю­щий день я столк­нулся с Наза­ро­вым во время моего бес­цель­ного блуж­да­ния по ули­цам. Впро­чем, опять-таки: был у меня, в лагер­ной моей жизни, один при­я­тель, кото­рый испо­ве­до­вал убеж­де­ние, что в жизни нет ничего слу­чай­ного, и даже чем неправ­до­по­доб­нее выгля­дит какой-то выпав­ший слу­чай, тем он зако­но­мер­нее по сути своей. Чем неве­ро­ят­нее сцеп­ле­ние обсто­я­тельств, тем оно неслу­чай­нее. Пара­док­сально, но…

Теперь я знаю: это Про­мысл. Он ведёт нас в сле­поте нашей, а нам важно сознать такое води­тель­ство. Сознаем – и ста­нем сво­бодны. Но тогда я был ещё слеп и видел лишь пустую забаву в рас­суж­де­ниях о подоб­ных «пара­док­сах».

День выдался яркий, сле­пя­щий, из тех весен­них дней, когда солнце уже жарко греет, но от тени ещё тянет сырым холо­дом. Обычно я сплю днём долго, потому что ложусь все­гда поздно, порою под самое утро – долго перед тем сижу и читаю. (При­стра­стился я к лите­ра­туре. Пере­чи­тал уже, наверно, больше, чем за всю дото­гош­нюю жизнь. Не знаю только: поум­нел или поглу­пел от того. Но глав­ное: так хочется порою про­стого обще­ния, люди же нынеш­ние в боль­шин­стве куда как скучны. Побе­се­до­вать же со Львом Нико­ла­е­ви­чем так ино­гда при­ятно. В ноч­ной тиши.) А тут я рано встал: уж очень яркий день за окном. Днём же основ­ным моим заня­тием стало хож­де­ние по ули­цам, при хоро­шей погоде когда. Мне всё каза­лось, будто во время таких хож­де­ний я мед­ленно – отта­и­вал что ли?– от той жизни.

И вдруг вижу: идёт мне навстречу Саша Наза­ров и несёт малень­кий тор­тик, руб­лё­вень­кий, шир­по­тре­бов­ский. Встре­тил я его где почти не гулял нико­гда – у меня ведь всё свои нахо­жен­ные тропы, и откло­няться от них я не люблю: я вообще болен сво­его рода сте­рео­тип­но­стью при­вы­чек. Тут же как сов­пало: и вышел в неуроч­ное время, и пошёл не туда. И встре­тил кого не ожидал.

– Вы тут живёте разве?– спро­сил он.

– Вон там,– мах­нул я рукой.

– А я вот,– он пока­зал.– Может, зай­дёте, я вам про­грамму обещал.

– Слу­шай, – я был лет на десять старше и поз­во­лил себе неко­то­рую бес­це­ре­мон­ную небреж­ность, да и вообще при­вык я за послед­ние десять лет к неко­то­рой воль­но­сти обра­ще­ния,– ты и в самом деле об этой ерунде не забыл ещё?– вопрос, разу­ме­ется, глупый.

– Я же обещал.

Всё больше он ста­но­вился мне любо­пы­тен, этот негром­кий чело­век – я так опре­де­лил его для себя: негром­кий: может быть, потому, что гово­рил он по боль­шей части тихо. Хотя заглу­шить его не смог даже про­ре­вев­ший мимо самосвал.

На откры­ва­е­мую дверь в тес­ную при­хо­жую выбе­жали двое детей, маль­чик лет восьми-девяти и девочка шести­лет­няя. Они бурно радо­ва­лись нашему при­ходу – и моему ведь тоже, вот что меня уди­вило. И искренне радо­ва­лись – у детей, по мало­лет­ству их, всё непод­дель­ное. Я думал взять про­грамму и уйти, но маль­чик начал меня упра­ши­вать, чтобы я остался.

– Оста­вай­тесь,– ска­зал Наза­ров,– я сей­час чай поставлю. Если, конечно, не спе­шите никуда.

Я не спе­шил и, раз­дев­шись, вошёл вслед за всеми в ком­нату (квар­тира была однокомнатной).

– Ну и что?– спро­сил Саша детей.– Как вы тут? Маша не капризничала?

– Каприз­ни­чала,– охотно согла­си­лась Маша.

– И зачем же это тебе пона­до­би­лось?– лас­ково, но не без иро­нии поин­те­ре­со­вался отец.

– Это не мне пона­до­би­лось. Про­сто во мне что-то слу­ча­ется, что мне хочется каприз­ни­чать,– она помол­чала немного, как будто к чему-то при­слу­ши­ва­ясь, и доба­вила:– Вот и сей­час опять случилось.

«Тон­кое пси­хо­ло­ги­че­ское само­на­блю­де­ние»,– поду­мал я.

– Хоть и слу­чи­лось, а ты всё-таки не каприз­ни­чай,– Саша погла­дил её по голове.– Ладно?

Маша согласно кивнула.

Я осмот­релся. В перед­нем углу ком­наты висела сред­них раз­ме­ров икона в окладе – и мне сразу стало ясно, что висит она здесь не так, как висят нынче иконы у блю­ду­щих моду снобов.

– Ты что, веру­ю­щий?– спро­сил я с обыч­ной своей бесцеремонностью.

– Я хотел бы быть веру­ю­щим,– серьёзно отве­тил он.

Мне стало неловко. Про­дол­жать раз­го­вор в преж­нем тоне, я чув­ство­вал, было бы нехо­рошо, грубо. Но как гово­рить о подоб­ных вещах серьёзно, я не понимал.

– Подо­ждите, мы сей­час чай собе­рём,– может быть, также желая обо­рвать раз­го­вор, ска­зал хозяин и вышел на кухню.

Я огля­делся более сво­бодно. Видно было, что живу­щие тут не то чтобы осо­бенно бед­ствуют, но и не рос­ко­ше­ствуют слиш­ком. Что-то жал­кое пока­за­лось мне во всей обста­новке, в одежде детей, в том даже, как не совсем умело, через край, были во мно­гих местах зашиты кол­готки у девочки. И в тор­тике при­не­сён­ном, кото­рому так обра­до­ва­лись ребя­тишки, и в нём уви­де­лось мне нечто неза­вид­ное в саши­ном бытии: пожа­луй, и такой, дешё­вень­кий и про­стой, они не часто себе поз­во­ляют. Обычно дети у моих зна­ко­мых зажрав­ши­еся: тор­тами-пирож­ными их не удивишь.

А когда чай пили, маль­чик, звали его Севой, сам отре­зал мне кусок побольше, и ясно было, что он верил: для меня этот торт такая же радость, как и для него,– и что ему очень при­ятно, что он может мне такую радость доста­вить. И оттого, как он делал всё от чистого сердца, я понял вдруг по истине – хоть и повод-то был слиш­ком ничто­жен – я понял, какое это сокро­вище, чистое дет­ское сердце. И чуть не про­сле­зился. Ужасно я сен­ти­мен­та­лен бываю порою, если признаться.

И всё же я настолько мало знал Сашу Наза­рова – точ­нее бы ска­зать: вовсе не знал, – что испы­ты­вал есте­ствен­ную внут­рен­нюю ско­ван­ность, так как чув­ство­вал, что вроде бы и надо о чём-то гово­рить, но о чём именно, поня­тия не имел – ситу­а­ция зауряд­ная. Не о вере же спо­рить. И даже не в том дело, что тема для меня совер­шенно чуж­дая, но к тому же она слиш­ком интимна для обще­ния со слу­чай­ными людьми – и тут важ­нее было, что не он для меня, а я ему совер­шенно посто­рон­ним прихожусь.

Я вдруг вспом­нил про Люд­милу и даже обра­до­вался: все­гда при­ятно, когда есть чело­век, в непри­язни к кото­рому можно найти сочув­ствие у собеседника.

– Ну что вы,– воз­ра­зил неожи­данно Саша на нелест­ные заме­ча­ния о нашей дис­пет­черше,– её ско­рее пожа­леть надо, она же несчаст­ный человек.

– Её уда­вить мало, не то что жалеть. Чем же она несчастна?

– Да разве не несча­стье – столько злобы в себе посто­янно носить? Вду­маться: сущий же ад в душе.

– И чёрт с ней,– не согла­сился я.– Важ­нее, что она дру­гим жизни не даёт. А как сама – её печаль. Ну вот хотя бы: тебе ведь тоже хочется, верно, пораньше сбе­жать, но при­знайся: боишься. Она же тебя на дух не пере­но­сит, нево­ору­жён­ным гла­зом видно. Тут же и настучит.

– Я не боюсь,– заме­тил он.– Я и у дру­гих дежур­ных так: до конца всегда.

– Доб­ро­вольно?

– Надо же честно. Взялся – работай.

Опять та же логи­стика. Какая-то пора­зи­тель­ная узость, неспо­соб­ность что ли пере­сту­пить через усто­яв­ши­еся условности.

– Была бы хоть польза,– ска­зал я раздражённо.

– Они при­шли за помо­щью. И надо помо­гать, сколько в наших силах.

– А я сомне­ва­юсь, что они вообще достойны какой-то помощи, эти лобо­трясы. Кто дей­стви­тельно хочет учиться, тот и без меня до всего дой­дёт. Мы в своё время без репе­ти­то­ров и без кур­сов обходились.

– Если счи­та­ете дело бес­смыс­лен­ным, зачем было браться?

Все свои про­пис­ные истины он про­из­но­сил каким-то наивно-изви­ня­ю­щимся тоном, так что и сер­диться было трудно. Но и крот­кий голос его чем-то раз­дра­жал меня.

– А я не для них, я для себя рабо­таю,– про­бур­чал я.

– Мало ли дру­гих заня­тий, где больше смысла можно отыскать…

– Дело даже не в смысле,– не хотел я сда­ваться.– Ты что, и впрямь веришь, будто можешь им помочь?

– Это же зави­сит от того, насколько доб­ро­со­вестно я стану работать.

Опять пятью пять…

– А по-моему, так от нас вообще ничего не зависит.

Я был уже про­сто зол. Слиш­ком важна была для меня эта тема, чтобы чесать об неё язык свой с незна­ко­мым чело­ве­ком, и – как все­гда со мною бывает – во мне росла непри­язнь к тому, кто не пони­мал истин, для меня бес­спор­ных и непреложных.

– Ничего от нас не зави­сит,– повто­рил я то, что я слиш­ком хорошо усвоил за почти сорок лет своей жизни.

– От нас зави­сит очень много,– воз­ра­зил Саша с явно ощу­ти­мой внут­рен­ней убеж­дён­но­стью.– То есть от нас самое глав­ное зави­сит: что мы собе­рём в своей душе и с чем при­дём к нашему смерт­ному часу. А для этого важно быть все­гда честным.

Вот и поди с такими! Ты им о деле, а они…

Не пони­мал я: мы на раз­ных язы­ках говорим…

– Не хва­тало ещё о смерт­ном часе думать,– с зата­ён­ной зло­бою усмех­нулся я.

– А вы наде­е­тесь избе­жать его?

– Я, быть может, хочу, чтобы он ско­рее пришёл.

Он смот­рел на меня кротко и с состра­да­нием – и это осо­бенно бесило меня.

Именно: бесило.

Я поспе­шил закон­чить своё дурац­кое чае­пи­тие и откланялся.

И вообще невы­но­сима для меня ока­за­лась вся та обста­новка тихого уюта, непо­нят­ного и недо­ся­га­е­мого для меня сча­стья. Сча­стья – вот что я ясно почув­ство­вал там.

По дороге домой зашёл я в кон­ди­тер­скую и купил пре­огром­ный тор­тище. При­нёс домой и начал жрать. Как будто мстил кому-то за что-то. Жру я его, и так он мне про­ти­вен – потом вырвало даже,– а всё-таки жру, жру и злоб­ствую на весь мир. И такое отча­я­ние во мне – ни ска­зать ни опи­сать. Поло­вину сожрал, поло­вину выки­нул. Прямо в окошко на улицу. Двор­ник, наверно, клял меня потом на чём свет стоит.

VI

Там – я по инер­ции жил. По при­вычке про­дол­жал жить и теперь. Я всё больше пре­вра­щался в угрю­мого мизан­тропа – но разве десять лет несво­боды по сле­пой воле посто­рон­них людей могли дать иной резуль­тат? Но глав­ное даже не это.

Я в кото­рый раз воз­вра­щался к мысли, что не зная истин­ной цели бытия, мы тем самым застав­ляем ощу­щать себя свою же непол­но­цен­ность, но тщимся выка­зать при том и соб­ствен­ную зна­чи­тель­ность. А можно ли сде­лать сие иным спо­со­бом, кроме хотя бы мыс­лен­ного уни­же­ния ближ­них своих перед своим же эго? Пси­хо­ло­ги­че­ское само­утвер­жде­ние… Но что же это как не мизан­тро­пия, или по край­ней мере – исход­ное усло­вие для её возникновения?

А я и вообще во всей жизни не видел того стержня, кото­рый бы при­дал ей устой­чи­вость – я про весь окру­жа­ю­щий мир говорю. Может быть, я слеп? Может быть. Как-никак, а за десять лет взи­ра­ния на этот мир через окна в желез­ную кле­точку и через колючку отвык­нешь видеть в нём многое.

Помню, в самом конце след­ствия сни­зо­шло на меня игри­вое настро­е­ние и решил я со сле­до­ва­те­лем своим в пре­ния вступить.

– Про­стите,– ска­зал я ему,– за мою назой­ли­вость, за моё любо­пыт­ство, но мы с вами так долго обща­емся, что я к вам отно­шусь даже отча­сти дру­же­ски, хотя вы сде­лали всё, чтобы упечь меня надолго.

– Я выпол­няю лишь свой долг.

– Разу­ме­ется, разу­ме­ется. Только долг. Я не сомне­ва­юсь в том.

– Ещё бы вам сомневаться.

«Нет, он всё ж таки тупо­ват»,– поду­мал я, зако­ле­бав­шись, стоит ли вести раз­го­вор дальше. Во мне разо­ча­ро­ва­ние воз­никло, мгно­вен­ная апа­тия и неже­ла­ние гово­рить, даже отвра­ще­ние к моему оппо­ненту и к себе заодно. Но я себя пере­си­лил. И любо­пыт­ство верх брало, и – что скры­вать?– какое-то жела­ние рас­по­ло­жить его в свою пользу, надежда – может, и глу­пая надежда, бес­смыс­лен­ная надежда, и я пони­мал это (но не глупа ли отча­сти и вся­кая-то надежда? однако чело­век теряет разум, когда наде­ется), но всё же хотел верить, что из неволь­ного рас­по­ло­же­ния ко мне он всё-таки смяг­чит мою участь, ну, что-нибудь там в своих про­то­ко­лах напи­шет, что мне ко благу обер­нётся – и хоть малость самую, но ско­стят со срока на суде. Вот под­лая натура: я своей пря­мо­той как бы втайне от себя – но какая же тайна: я же всё пони­мал это – втайне от себя пытался к нему под­ла­диться, откро­вен­но­стью подо­льститься. И в то же время пони­мал, что пря­мота, неже­ла­ние хотя бы чуть-чуть покри­вить – больше мне во вред пой­дут. И вот этим, этим-то и думал его взять: ибо он не мог не понять, что я же сознаю вред для себя своей пря­моты, а не отсту­паю от неё. Я его бла­го­род­ством своим взять хотел, и на его ответ­ное рас­счи­ты­вал. И в то же время мне и впрямь про­тивно было бы кри­вить и под­ли­чать, и изоб­ра­жать рас­ка­я­ние, когда у меня его ни на грош не было и нет.

– Пётр Сер­геич,– начал я, пре­воз­мо­гая заро­див­ше­еся раз­дра­же­ние про­тив его тупо­сти, кото­рая, как мне виде­лось, так явственно про­сту­пала во всем его пове­де­нии, но я несмотря ни на что не мог уже оста­но­виться,– Пётр Сер­геич, ска­жите откро­венно, какова ваша цель. Нет, не обя­зан­но­сти слу­жеб­ные, а ваш внут­рен­ний долг. Зачем вы хотите меня утопить?

– Вся­кий пре­ступ­ник дол­жен быть наказан.

– Разу­ме­ется. Но цель-то какова? Рас­ка­я­ние? Я не рас­ка­и­ва­юсь. Да и не зави­сит это ни от вас, ни от суда – рас­ка­я­ние моё. Если я рас­ка­и­ва­юсь, то лишь в неосторожности.

– Подоб­ные заяв­ле­ния вам повредят.

– Допу­стим,– меня уже понесло.– Но я же не могу оскор­бить ложью своё внут­рен­нее достоинство.

– Ишь, он ещё о досто­ин­стве рассуждает.

– Хорошо, можете не верить. Но какова же иная при­чина моей правоты? Хотя оста­вим это. Но всё же: зачем меня судить, допу­стим? Нет, я так говорю не с какой-то целью, судить меня будут и срок дадут, а я с науч­ной точки зре­ния. Каков смысл в сроке? Ну, пока­ле­чат сколько-то лет моей жизни, а зачем?

– Чтоб впредь непо­вадно было.

– Да я, чест­ное слово, вот выпу­сти меня сейчас…

– Никто вас выпус­кать не собирается.

– Это понятно, я к при­меру только. Выйди я отсюда – я бы уж за ста­рое не взялся бы. Говорю так, повто­ряю, вовсе не для снис­хож­де­ния, вы же это в про­то­кол не вне­сёте, я так, по-чело­ве­че­ски хочу понять.

– Мы стоим на страже закона. А закон справедлив.

– Да какая же спра­вед­ли­вость, если Баран­ни­ков отча­сти мой сообщ­ник, потому что дол­гое время всё знал, помо­гал одна­жды, и зало­жил меня только тогда, когда ему выгодно стало, а вы того не можете не знать? Я не для про­то­кола говорю. У меня и пря­мых дока­за­тельств нетути.

– Так вот надо сперва дока­зать, а потом и гово­рить. А за кле­вету тоже отве­тить можно.

Нет, так он и не понял ничего. Досада во мне росла. И на себя досада – прежде всего. Видел же, с самого начала видел, кто передо мной. А вот… И зря сорва­лось у меня про Роста. Думаю, до него дошло – и мне боком же и вышло.

Я у сле­до­ва­теля сво­его заме­чал какое-то зло­рад­ство, когда он меня в чём-нибудь ули­чал. Именно зло­рад­ство по отно­ше­нию ко мне, к моей безыс­ход­но­сти. У пра­во­су­дия – в тео­рии хотя бы – цель: помочь пре­ступ­нику встать на пра­виль­ный путь. А тут – чем больше вины за мною обна­ру­жи­ва­лось, тем у ближ­него моего силь­нее удо­воль­ствие душев­ное. И не потому, что ему лиш­няя улика по работе зачтётся, а про­сто так – по свой­ству натуры. Сооб­щая мне о пока­за­ниях чьих-нибудь про­тив меня, он все­гда при­го­ва­ри­вал: «Что, хоте­лось бы, наверно, чтобы этого не было?»

VII

Четыре раза в неделю я ездил в боль­ницу к маме. Все посе­ще­ния были настолько одно­об­разны, что сли­лись в моём пред­став­ле­нии в длин­ное тягу­чее целое. Я поку­паю по дороге кило­грамма два яблок, или апель­сины, если попа­да­ются, доби­ра­юсь до боль­ницы – не слиш­ком далеко от дома – под­ни­ма­юсь в палату, около часа сижу у её постели. Она почти не под­ни­ма­ется. Видно, что болезнь надолго. Если не навсегда.

Сколько же горя ей от меня…

Глядя на высох­шую семи­де­ся­ти­лет­нюю ста­рушку, я вспо­ми­наю, как дав­ным-давно – десять лет тогда мне было – при­ви­де­лось мне во сне, будто она умерла. И даже проснув­шись, поняв, что злое нава­жде­ние обма­нуло меня, я не мог оста­но­вить горь­ких рыда­ний – тогда я в пер­вый раз постиг по-насто­я­щему: она ведь и вправду может когда-нибудь уме­реть – и созна­ва­ние неми­ну­е­мо­сти столь страш­ного собы­тия долго ещё мра­чило мою жизнь, напол­няло её тре­во­гами перед непо­сти­жи­мой для моего созна­ния суро­во­стью судьбы. Тогда я твёрдо знал: пере­жить своё горе я не смогу: я ведь почти уми­рал в том жесто­ком своём сне.

Когда маль­чи­ком я жил летом в деревне, она при­ез­жала ко мне на выход­ной – с вечера в суб­боту. Ехать было далеко, она с тру­дом отпра­ши­ва­лась с работы пораньше, отра­ба­ты­вая вече­рами на неделе,– и помню, какой лику­ю­щей радо­стью пере­пол­нялся я, когда в закат­ном отсвете, а к концу лета и в смут­ных сумер­ках, изда­лека рас­по­зна­вал я на дороге род­ной мне силуэт. Я бежал навстречу, и истинно жалел, что не могу в этот миг поле­теть – туда, к ней. И какой тягу­чей тос­кой нали­ва­лось моё суще­ство, когда нава­ли­ва­лось время расставания.

Мама, мама, про­сти меня.

Мы жили весьма бедно, на ничтож­ную зар­плату кон­тор­ской сек­ре­тарши, и она тянула меня все десять лет школы, ни за что не согла­ша­ясь, как настой­чиво сове­то­вали ей сер­до­боль­ные соседки и при­я­тель­ницы, чтобы после седь­мого класса я пошёл рабо­тать (обе­щали и устро­ить меня) и облег­чил бы тем наше труд­ное суще­ство­ва­ние. Я был глуп, жил бес­печно, хотя и в мате­ри­аль­ной ску­до­сти, уче­ние дава­лось мне без вся­кого напря­же­ния, но моя лень непре­менно бы сгу­била меня, когда бы не память о том, что даже мои чет­вёрки заста­вят печально скло­ниться её седе­ю­щую голову. Она меч­тала, чтобы я выбился в люди, стал бы учё­ным, «про­фес­со­ром» – в том она видела под­лин­ный смысл не только моей, но и своей жизни.

Я же думал стать худож­ни­ком. Меня влекли краски. Меня пре­сле­до­вал свет. Я с ран­него дет­ства мог подолгу наблю­дать цве­то­вое мно­го­об­ра­зие мира, сле­дить за неуло­ви­мыми изме­не­ни­ями оттен­ков цвета и света во всём, что окру­жало,– это все­гда было самым захва­ты­ва­ю­щим заня­тием для меня. Меня оглу­шал свет. Мои пер­вые опыты с крас­ками с самого начала обе­щали многое.

Но мама видела в худо­же­стве моём лишь пустую забаву, жизнь худож­ника смутно пред­став­ля­лась ей чем-то бес­пут­ным, пугала её. Одна мысль: её сын, кото­рому она посвя­тила себя всю без остатка, хочет встать на гибель­ный для него путь, заняться чем-то несе­рьёз­ным, что не может дать вер­ных средств на жизнь и поэтому ста­нет при­чи­ною вся­че­ских невзгод,– одна мысль эта вызы­вала у неё слёзы, потом тяжё­лые при­ступы гипер­то­нии и жесто­кие боли в сердце. И я ясно созна­вал, что пере­убе­дить её невоз­можно. Тем более, что все учи­теля согласно твер­дили, какой я спо­соб­ный к раз­ным нау­кам и какое меня ожи­дает успеш­ное буду­щее. Сво­ими школь­ными успе­хами я сам заго­нял себя в тупик.

У меня прежде была счаст­ли­вая натура: если я брался даже за совер­шенно без­раз­лич­ное мне дело, я быстро втя­ги­вался в него, увле­кался и скоро уже начи­нал отда­вать ему все силы. Для меня порою и посей­час так: чем занят – чуть ли не самое важ­ное в жизни. Правда, по завер­ше­нии всего моё рав­но­ду­шие, а то и нелю­бовь к тому делу почти неиз­бежно воз­вра­ща­лись, но при посто­ян­стве заня­тий ничто не тяго­тило меня слиш­ком. Даже там я умуд­рялся про­явить эту свою осо­бен­ность, рабо­тал доб­ро­со­вестно, меня заме­тили, я стал даже началь­ни­ком про­из­вод­ства, и в конце срока меня без кон­воя отпус­кали за зону, когда того тре­бо­вала необходимость.

Так я свыкся когда-то и с химией, втя­нулся в неё – после того как решил вовсе не при­ка­саться ни к кисти, ни даже к каран­дашу: не тра­вить душу. Мне – всё или ничего: таков уродился.

Я не мог пере­сту­пить через свою мать.

Мама, я не виню тебя. Ты хотела как лучше.

Но что поде­лать, если всё высохло во мне, при­ту­пи­лось… Мно­гое за ушед­шие годы встало между нами. Я сижу у её постели – будто отбы­ваю нуд­ную повин­ность. Мы гово­рим о чём-то незна­ча­щем, посто­рон­нем, и я изредка украд­кой погля­ды­ваю на часы: боль­нич­ная обста­новка меня тяготит.

Мама, про­сти меня.

VIII

Моя жизнь там пред­став­ля­ется мне порою жиз­нью вне вре­мени и про­стран­ства. Про­стран­ства не было – всего лишь точка, мате­ма­ти­че­ская несу­раз­ность и фик­ция. Время же, теку­щее в той точке, я вос­при­ни­мал настолько розно со вре­ме­нем здесь, что оно совер­шенно осо­бым обра­зом отра­зи­лось в моём созна­нии: то было вне­вре­мен­ное время, обособ­лен­ное время, к кото­рому не под­хо­дят обыч­ные мерки, так что хотя объ­ек­тивно, для всех, про­текло десять лет – субъ­ек­тивно, для меня, изме­рить его было про­сто невоз­можно: как невоз­можно же сознать время чело­веку, погру­жён­ному в мёрт­вый сон. В неко­то­ром смысле, я вер­нулся оттуда каким и ушёл, трид­ца­ти­лет­ним, но в то же время я мог бы утвер­ждать, что про­был там мно­гие деся­ти­ле­тия, и теперь взи­раю на окру­жа­ю­щих меня людей подобно отре­шён­ному от суеты умуд­рён­ному старцу, снис­хо­дя­щему порою до несмыш­лё­ной дет­ской гомозни. Гомозня эта забавна мне своею бес­смыс­лен­но­стью, но взи­раю-то я на неё отнюдь не с высоты соб­ствен­ного пони­ма­ния истины. Пони­ма­ния ника­кого и не было. Поэтому реаль­ность порою легко совле­кала меня с мни­мой моей высоты и оку­нала в обы­ден­ные житей­ские стрем­ле­ния и заботы.

Так, я заду­мал вдруг заве­сти роман с довольно мило­вид­ною осо­бой, кото­рая ока­за­лась, как гово­рят в таких слу­чаях, волею судеб сосед­кой мамы по боль­нич­ной палате. По мами­ным рас­ска­зам, Вера (так звали соседку) очу­ти­лась в весьма труд­ном поло­же­нии, хотя, на мой взгляд, ситу­а­ция была доста­точно заурядна и вовсе не безыс­ходна. Ну, а поло­же­ние подоб­ное на ста­ро­мод­ном языке назы­ва­лось инте­рес­ным.

Лет ей было около трид­цати, она рабо­тала пре­по­да­ва­те­лем в инсти­туте сред­ней руки. Помимо пре­по­да­ва­тель­ской своей дея­тель­но­сти, она успела сой­тись со своим шефом (кажется, не без при­нуж­де­ния) – я, при­знаться, вполне пони­маю этого мужика и одоб­ряю его вкус,– и вот теперь роко­вые послед­ствия гре­хов­ной стра­сти гро­зили в ско­ром вре­мени слиш­ком явно обна­ру­жить себя. Шеф, кото­рый не имел то ли жела­ния, то ли воз­мож­но­сти уза­ко­нить «фак­ти­че­ские отно­ше­ния», при­нялся при­нуж­дать сожи­тель­ницу к лик­ви­да­ции «послед­ствий». Он, как я пони­маю, отча­сти струх­нул, но при­кры­вался пош­лым мора­ли­за­тор­ством, вроде того, что «на нас смот­рят, мы должны пом­нить о неза­пят­нан­ной репу­та­ции, о своём нрав­ствен­ном облике» – и всё в том же духе. Она и впрямь испу­га­лась, искренне пове­рила в то, что её «съе­дят на работе» – страхи, веро­ятно, не лишён­ные осно­ва­ния, хотя во мно­гих местах на подоб­ные про­ис­ше­ствия смот­рели уже весьма спо­койно. Теперь она жила с ощу­ще­нием, что жизнь её раз­бита, иска­ле­чена. Всё ослож­ни­лось вра­чеб­ным при­го­во­ром: после аборта иметь детей она больше не сможет.

Она не при­ду­мала ничего луч­шего, чем спря­таться от всех невзгод в боль­ницу – или впрямь слегла от пере­жи­ва­ний. Нужно на что-то решаться, но она лишь пла­кала целыми днями и ночами.

Я поду­мал: если она всё-таки под­чи­нится тре­бо­ва­нию сво­его любов­ника (а куда ей деваться?), то преж­нее рас­по­ло­же­ние её он тем не менее утра­тит, и тогда мне ничего не будет сто­ить завла­деть ею – и душою и телом,– на что в преж­ние вре­мена я был боль­шой мастак. Отно­ше­ния же с жен­щи­ной, кото­рая не может иметь детей, без­опасны и оттого весьма удобны.

Вот и знаю, что совер­шаю гадость, а делаю вид, будто вовсе и не ведаю ни о чём, не знаю и знать не хочу, и не желаю, и голову от самого себя по-стра­у­си­ному прячу, и спешу выду­мать оправ­да­тель­ные для себя резоны, и пре­успе­ваю в том, и самого себя ухит­ря­юсь убе­дить в соб­ствен­ной неза­пят­нан­но­сти и правоте, и душев­ного успо­ко­е­ния дости­гаю – но вдруг в один миг опро­ки­ды­ва­ется всё разом, и вижу лишь одно: гадок и про­ти­вен самому себе. Но опять начи­наю соби­рать клочки и осколки преж­них оправ­да­ний, и опять спо­кой­ствия ищу, и нахожу, и теряю… Что ж, не боль­шин­ство ли из нас в подоб­ные игры играет? Не в такие, так в дру­гие в какие.

Только: что на дру­гих кивать, они мне не указ и не оправ­да­ние. Опять же: чужая душа потёмки. Мне же и своя не свет­лее. И откуда свету в ней взяться?

Но сколько бы ни гну­шался я соб­ствен­ной внут­рен­ней нечи­сто­плот­но­стью, а всё же сде­лал пер­вые шаги к зна­ком­ству с мами­ной сим­па­тич­ной сосед­кой, в чём и пре­успел – и что несколько взбод­рило меня.

И вот сов­па­де­ние: выходя после того из боль­ницы, столк­нулся я с быв­шей сослу­жи­ви­цей, нашей лабо­рант­кой в пору моего с Ростом сотруд­ни­че­ства в ныне под­на­чаль­ном ему Инсти­туте – с Тама­рой Каза­ко­вой. Не будь я в несколько взбод­рён­ном состо­я­нии, я бы поста­рался избе­жать обще­ния с нею, но тут решил не укло­няться от послед­них инсти­тут­ских спле­тен: Тамара до сих пор рабо­тала на преж­нем месте, хотя в долж­но­сти Рост её повы­сил, и знала обо всех всё. К тому же была она осо­бой без пред­рас­суд­ков и моему поло­же­нию даже сочувствовала.

Среди про­чего узнал я нечто такое, от чего откуда-то из живота к самому горлу под­ка­ти­лась у меня волна лико­ва­ния. Вот что: засту­пив на дирек­тор­ский пост после смерти Петель­ского, Рост сразу коман­ди­ро­вал себя в Штаты для встречи с аме­ри­кан­скими кол­ле­гами (а с ним поехали ещё двое наших, всё потом и рас­ска­зав­ших); при встрече же с тамош­ними хими­ками выяс­ни­лось, что о Росте они вовсе ничего не ведают, и чтобы утвер­дить среди них свой пре­стиж, он назвал свой пост и при­нялся пре­воз­но­сить Инсти­тут – и тут некий про­сто­душ­ный аме­ри­ка­нец встре­пе­нулся: «А! Это там, где Маркофф!»

Он назвал мою фами­лию! Они там знали мою послед­нюю ста­тью, кото­рую шеф неза­долго до моего аре­ста отпра­вил в один тамош­ний науч­ный жур­нал. Потом всем здесь стало уже не до ста­тьи, они же там у себя её пре­спо­койно напе­ча­тали, ни о чём не зная, не ведая. Потом именно из той моей работы Рост в основ­ном и состря­пал свою док­тор­скую, бла­го­по­лучно про­хло­пав аме­ри­кан­скую пуб­ли­ка­цию. И вдруг эхо дав­них собы­тий глу­хим рас­ка­том достигло его сия­тель­ных ушей. Пред­став­ляю: для Роста как сер­пом по яйцам. Как бы мне хоте­лось про­на­блю­дать выра­же­ние на его морде в тот самый момент. Доро­гого стоят такие вот моменты. Май­ский день, име­нины сердца.

И ещё при­ватно выяс­ни­лось стран­ное сов­па­де­ние: Тамара ока­за­лась род­ной сест­рой Саши Наза­рова. То есть я знал и прежде, что у неё есть брат, но – что мне было до него десять лет назад? Раз­ность же фами­лий никак не могла наве­сти на мысль о их родстве.

Выяс­ни­лось, что он прежде состоял в аспи­ран­туре одного весьма пре­стиж­ного инсти­тута, потом у него воз­ник какой-то кон­фликт с началь­ством, пови­ниться он не поже­лал и вынуж­ден был уйти, теперь вот рабо­тает на наших кур­сах (при моём упо­ми­на­нии о них всё и обна­ру­жи­лось), а ещё моет по утрам полы в каком-то учре­жде­нии и кроме того под­ра­ба­ты­вает по слу­чаю груз­чи­ком, но чуть ли не поло­вину всех денег отдаёт за квар­тиру, кото­рую сни­мает, потому что со стер­вою-женою уже больше года не живёт, при­чём раз­вод состо­ялся по её ини­ци­а­тиве, она же спих­нула на него и детей, кото­рых, кстати, родила, весьма веро­ятно, не от него, и он про то знает. «Блаж­ной он был все­гда и с при­ду­рью, а мно­гие и пользуются».

То-то мне пока­за­лось стран­ным явное отсут­ствие жен­ской руки в их доме – но я решил тогда, что бабы вся­кие бывают. А что нет её дома – так день ведь: на работе она. На деле-то вышло иное.

Но зачем я выслу­ши­вал сии подроб­но­сти, сам не знаю. После того моего визита к нему ника­кого сбли­же­ния между нами не про­изо­шло, наобо­рот: я стал чув­ство­вать какую-то между нами вза­им­ную отчуж­дён­ность, хотя внешне она никак и не выра­жа­лась. Так, кив­нём друг другу при встрече и молча разой­дёмся. Где-то в глу­бине я чув­ство­вал – веро­ятно, и он тоже, я в том уве­рен,– оба мы ощу­щали пол­ное непри­я­тие одного другим.

При­знаться, вер­нув­шись тогда от него, я даже и при­за­ду­мался над его сло­вами: нет ли в них чего?– но потом как-то вдруг сразу понял всю вздор­ность им ска­зан­ного. И в чём было сомне­ваться, когда всё несо­мненно? Он и нра­вился мне чем-то, но был ведь он про­сто неда­лё­кий, неши­ро­кий умом чело­век, замкнув­шийся на своих стран­ных идеях. Из тех, кто и шагу в сто­рону от уста­нов­лен­ного пред­пи­са­ни­ями не сде­лает, как будто шоры на гла­зах и ноги спу­таны. Мне ближе люди, спо­соб­ные с цепи сорваться, уда­риться в загул, поку­ро­ле­сить, выки­нуть что-нибудь такое-эта­кое, чтоб потом вспом­нить что было. Мне широ­кие натуры по нутру. Побольше бы бес­печ­но­сти, рас­ко­ван­но­сти – в том, что ни говори, осо­бый шарм. А без того что? Неудачник.

И тут же реза­нуло меня что-то в груди: а я?! Где-то там, на дру­гой сто­роне пла­неты, неве­до­мый мне аме­ри­ка­нец пом­нит мою работу, а я сам, Андрей Михай­ло­вич Мар­ков,– я бреду оди­ноко по скуч­ной улице в свою посты­лую конуру, и впе­реди – лишь туск­лая бес­смыс­лен­ная череда без­ра­дост­ных лет и зим.

Как будто сотни, тысячи ост­рых иго­ло­чек вон­зи­лись в моё сердце, и я почув­ство­вал, что не могу дышать, что если я сей­час сде­лаю хоть один вздох, то оно разо­рвётся. Я стоял и ловил воз­дух откры­тым ртом, как рыба, выну­тая из воды, и задыхался.

Хоть бы кто, хоть бы кто-нибудь взял на себя часть моей боли! Люди, я уми­раю – думал я – будьте вы все прокляты…

IX

В рас­суж­де­нии амби­ций… Рас­ска­зы­вают мно­го­ум­ные зна­токи вся­кой вся­чины, а паче – пре­лю­бо­пыт­ных исто­рий и все­воз­мож­ных собы­тий из жиз­невра­ще­ния вели­ких мира сего, до како­вых (собы­тий то есть) мы все вели­чай­шие охот­ники, так что порой хле­бом нас не корми, а дай лиш­ний раз что-нибудь эта­кое о том или ином гении-раз­ге­нии вызнать, частенько на пред­мет его с собою срав­не­ния, дабы – не ста­нем лукав­ством себя и дру­гих моро­чить,– того раз­ге­ния до себя при­ни­зить и тем до высо­чай­шей сте­пени вос­торга упиться, хотя и созна­вать при том, что сопо­став­ле­ние тако­вое не более чем мираж, пусть даже нас и воз­вы­ша­ю­щий, но обман, что ты там ни говори и как себе и дру­гим мозги ни пудри, выве­ды­вая исто­рию за исто­рией от мно­го­ум­ных зна­то­ков, кото­рые среди про­чего рас­ска­зы­вают и о том, как одна­жды в ста­ро­дав­ние вре­мена несо­мнен­ные гении чело­ве­че­ства, сами имена коих вызы­вают неволь­ное пре­кло­не­ние, истин­ное пре­кло­не­ние, в невы­ра­зи­мой сте­пени пре­кло­не­ние, такое, что ещё чуть-чуть, так уж и разо­гнуться нельзя будет, до того согнёшься в бла­го­го­ве­нии, ибо речь идёт не о ком ином, как о миро­вом вели­чай­шем поэте и не менее миро­вом ком­по­зи­торе, в немец­кой земле урож­дён­ных и оную про­сла­вив­ших на все­веч­ные вре­мена одним фак­том сво­его рож­де­ния, при­чём поиме­но­ван­ное обсто­я­тель­ство, то есть общ­ность некая у рож­де­ния места, спо­соб­ство­вало и доб­рому зна­ком­ству меж ними, а может быть, и дружбе даже, хотя это уж навряд, поскольку каж­дый из них вели­чай­шей горе упо­доб­лен быть достоин, а горы же, они – то всем известно – друг с дру­гом (а именно: гора с горою) отнюдь не схо­дятся и сой­тись не могут по при­чине соб­ствен­ной воз­вы­шен­но­сти и, в силу того, обособ­лен­но­сти, что, впро­чем, гово­рится несколько ино­ска­за­тельно в отно­ше­нии даже и самых вели­чай­ших гениев, потому что пер­со­нажи дан­ной исто­рии, поэт и ком­по­зи­тор, в реаль­ном смысле именно и сошлись, а сой­дясь, раз­ные умные беседы бесе­до­вали о высо­ких мате­риях, об искус­ствах и про­чих нам, убо­гим, отча­сти и недо­ступ­ных вещах, о чём мы, пожа­луй, вовсе и не сожа­леем, поскольку нам то вовсе без надоб­но­сти и сверх того даже обре­ме­ни­тельно: кому мало дано, с того и спрос неве­лик, стало быть, и на свете суще­ство­ва­ние, не в при­мер иным, гениям вся­ким раз­ным, более лёг­кое и спо­кой­ное, а что до мате­рий высо­ких, так нам с тех мате­рий проку и совер­шенно нет, так как шубу из них не сошьёшь, ни даже шта­нов не постро­ишь, а без шта­нов, известно, ты уж отнюдь и не чело­век, тебя без шта­нов и в при­лич­ное обще­ство не допу­стят, а тем более в ком­па­нию с теми самыми гени­ями, о ком и речь ведётся и кото­рые сой­дясь одна­жды для при­я­тель­ской беседы о важ­ных мате­риях, нам пол­но­стью бес­по­лез­ных, про­гу­ли­ва­лись то ли по парку какому, то ли по ули­цам (того не при­помню, хотя мно­го­ум­ные зна­токи и гово­рили, ибо они-то нико­гда ничего не забы­вают), но не в том суть дела, а в том она, эта суть, что на пути вели­ких собе­сед­ни­ков повстре­ча­лось вдруг некое сия­тель­ное лицо, но точ­нее бы ска­зать: они ему на пути попа­лись, так что ни пройти ни про­ехать сему госу­дар­ствен­ному мужу не пред­став­ля­лось ника­кой совер­шен­ной воз­мож­но­сти, что было со сто­роны тех гениев про­яв­ле­нием к нему неко­то­рой непо­чти­тель­но­сти, ибо очень уж была высо­ко­родна та пер­сона, имени како­вой опять-таки при­пом­нить не могу и опять-таки суть не в том, как ни убеж­дай меня иные педанты и зануды, что в любой исто­рии ника­кой мело­чью нельзя пре­не­бречь, потому как в мело­чах-де порою весь и смысл, чему я вовсе не верю: иначе в мело­чах заро­емся да за дере­вьями леса и не заме­тим, а лес и в нашей исто­рии до чрез­вы­чай­но­сти может ока­заться важен, потому хотя бы, что выше­по­име­но­ван­ная встреча весьма веро­ятно, что и в лесу про­изо­шла – не в диком, само собою, где страш­ные вепри водятся и раз­бой­ники, Робин Гуды вся­кие, оби­та­лища себе устра­и­вают, а в наи­куль­тур­ней­шем лесу, пожа­луй что и в парке: ведь иной ухо­жен­ный лес есть тот же парк, в нём и при­ят­ное отдох­но­ве­ние можно обре­сти и в мыс­ли­тель­ных эмпи­реях пре­бы­вать, чего, увы, в скуч­ных наших город­ских джун­глях (так их ино­ска­за­тельно име­нуют) ни за какие ков­рижки не полу­чишь, и за деньги не при­об­ре­тёшь, хотя бы и мил­ли­оны посу­лить – а и за мил­ли­оны не най­дёшь, сколько ни суе­тись, потому: и с мил­ли­о­нами и без мил­ли­о­нов оди­на­ково дело дрянь и сует­ность одна, пре­су­ществ­лён­ная в коло­вра­ще­ние чело­ве­ков, вся­ких, а не только сия­тель­ных, навроде того, кото­рый встре­тился на пути вели­кого поэта и вели­кого музы­канта во время их гуля­ния и беседы, тут же ими пре­рван­ной, при­чём поэт после того в почти­тель­ном поклоне согнулся, дорогу усту­пая, ком­по­зи­тор же, напро­тив, гордо голову воз­вы­сив, остался на пути его сия­тель­ства (или даже высо­че­ства – я про то забыл и прошу не пре­зи­рать меня за дыря­вую память), так что тому сия­тель­ству (или даже вели­че­ству) при­шлось несколько от ранее наме­чен­ной тра­ек­то­рии дви­же­ния откло­ниться и вели­кого гения сто­рон­кой обойти, бла­го­даря чему он, тот его сия­тель­ство, не только в дан­ную исто­рию попал, но и вообще в исто­рию влип, во все­об­щую исто­рию, явля­ю­щу­юся для мно­гих пред­ме­том осо­бых вожде­ле­ний, страст­ных меч­та­ний, бес­сон­ных ночей, слад­ких грёз – о славе, об утвер­жде­нии себя в умах и в памяти чело­ве­че­ской на все гря­ду­щие и веко­веч­ные вре­мена, во всех частях света, кото­рому до сих меч­та­те­лей, по правде ска­зать, совсем и дела-то нет, как бы они там ни гре­зили и ни меч­тали и ни вожде­лели, вслед­ствие чего сон и покой теряли, блед­нели и сохли, того не ведая, что всего-то и надо: возле какого-нибудь гения мимо пройти, хоть бы и сто­рон­кой его обо­гнув, но тем цели своей каса­тельно вхож­де­ния в исто­рию тут же и достичь, тут же её и пре­взойти, пусть даже и не осо­знав в тот момент, что тако­вым обхож­де­нием себя в памяти люд­ской навек со сто­я­щим на твоём пути гением соеди­нишь, а это, что ни говори, уже и слава, уже и повод воз­гор­диться: ведь эта­кого сча­стья не каж­дый в своей жизни удо­сто­и­ва­ется, отчего даже целая порода чело­ве­че­ская соста­ви­лась из тех, кто осо­бую страсть имеет раз­ные все­воз­мож­ные небы­лицы про свои зна­ком­ства со вся­че­скими зна­ме­ни­то­стями рас­про­стра­нять, хотя бы даже и с вовсе заху­да­лыми и зава­ля­щими, не то что с гени­ями, до кото­рых воз­вы­ситься мно­гие даже и в мыс­лях не дер­зают, и дро­жмя дро­жат от бес­стра­шия иных удаль­цов, посмев­ших высо­чай­шие имена всуе язы­ками тре­пать, за что их, впро­чем, навряд ли судить стоит строго: не всем же такое сча­стье наяву при­ва­ли­вает, как тому сия­тель­ству-высо­че­ству, удо­сто­ив­ше­муся обойти сто­рон­кою вели­кого маэстра, в то время как его не менее вели­кий собе­сед­ник пре­бы­вая в сог­бен­ном сто­я­нии, немало, надо думать, поте­шался в душе над такою пету­ши­ной задо­ри­сто­стью сво­его спут­ника, потому что был он не только гений, но и умён до чрез­вы­чай­но­сти, до самых выс­ших пре­де­лов, а кто того не уяс­нил, тот тем более не пой­мёт, что сле­до­ва­ние утвер­див­шимся риту­а­лам и цере­мо­ниям может про­ис­те­кать из совер­шен­ней­шего рав­но­ду­шия или даже к ним пре­зре­ния, но и то ещё не самое глав­ное, а глав­ное именно то, что самая сласть и есть в тай­ном, в мыс­лен­ном себя пре­воз­не­се­нии – при види­мом уни­же­нии и сми­ре­нии, когда иной наду­тый спе­си­вец себя над тобою воз­но­сит и тем ещё ничтож­нее себя выка­зы­вает,– почему и любят-то эти тон­кие умы, про­ни­ца­тель­но­стью своею всё постиг­шие, любят они столь дву­смыс­лен­ные ситу­а­ции, ситу­а­ции с под­тек­стом сво­его рода, како­вой только им самим и досту­пен, им ведом, а вовсе не тем гор­де­цам, что только и умеют нос зади­рать, втайне же стра­дая от своей при­ни­жен­но­сти сущей, ибо не стра­дай они от того, то смысла бы не было, вовсе при­чины ника­кой бы не было отыг­ры­ваться посред­ством гор­дыни соб­ствен­ной выпя­чи­ва­ния, хотя в гор­дыне не только грех, но и сует­ность, отра­же­ние тщеты недо­стой­ных пополз­но­ве­ний, в чём любой инди­ви­дуй мог на соб­ствен­ном опыте легко и неод­но­кратно убе­диться, если бы обла­дал спо­соб­но­стью то слы­шать, что в нём же самом скрытно от всех и совер­ша­ется – дви­же­ние мыс­ли­тель­но­сти и стра­стей,– но в том-то и загвоздка: мало кто эда­кую чут­кость к соб­ствен­ной же натуре обна­ру­жи­вает – даже тот маэстр вели­кий, и тот спа­со­вал, а уж на что, кажется, утон­чён­ный слух имел, не в физи­че­ском, но мета­фи­зи­че­ском смысле: ведь выс­шую гар­мо­нию являл в созда­ниях своих, нас в упо­е­ния и в вос­торги ввер­гая, так что мы через то в эмпи­реи вос­па­рить спо­доб­ля­лись, да и не только мы, сирые, а и высо­чай­шие особы, фор­ту­ною над про­чими всеми воз­не­сен­ные, подобно тому вель­можу, какой обхож­де­нием своим вокруг оного гения в исто­рии себя навеки запе­чат­лел, чем, веро­ятно, дру­гой из участ­ву­ю­щих в сей казус­ной ситу­а­ции гениев немало в душе рас­по­те­шился, право на то бес­спор­ное имея, потому что, как ни крути ни верти, но воз­вы­шен­ность его гения всем про­све­щён­ней­шим миром была давно при­знана и мно­го­кратно удо­сто­ве­рена про­чими неза­у­ряд­ными умами, а без того, если здраво пораз­мыс­лить, любое тай­но­со­зна­ва­е­мое себя перед собою над всеми пре­воз­не­се­ние гроша лома­ного не стоит, ибо в тако­вом слу­чае все дураки на всём белом свете на оные пре­тен­зии пле­вать хотели, вовсе и не при­зна­вая ника­кого чьего бы то ни было тай­ного пре­вос­ход­ства, поскольку любой гор­дец тогда лишь над всеми про­чими тор­же­ство внут­рен­нее над теми дура­ками учи­нить право имел, когда и они, дураки то есть, за ним то право бы при­знали, полу­чив санк­цию на то от выше­сто­я­щих умов, вслед­ствие чего именно бы и поняли, что он их пере­шиб и всё пре­воз­мог и пре­взо­шёл, иначе же, коли они не согласны с тем, то сей инди­ви­дуй, их дура­ками и ничто­же­ствами пола­гая, упо­до­бится лишь извест­ной басен­ной лисице, оха­яв­шей недо­сти­жи­мый для неё вино­град и ничего более не заслу­жи­ва­ю­щей, кроме как над собою же и насмешку, что, как хотите, но обидно всё ж таки, соромно, в чём мы порою даже и самим себе при­знаться не смеем, хоро­хо­ри­сто само­уте­ша­ясь пош­лень­кой мыс­лиш­кой, что все, дескать, помрём, так не всё ли равно: ака­де­ми­ком или же гов­но­чи­стом в могиле лежать,– а ведь, при­знаться, пока ещё не в могиле, так то уж вовсе и не всё равно, чему я и на соб­ствен­ном опыте под­твер­жде­нье полу­чил, ока­зав­шись в неза­вид­ном поло­же­нии отброса обще­ственно-функ­ци­о­наль­ных отправ­ле­ний, так что на дол­гое время даже мыс­ли­тель­ную спо­соб­ность как будто утра­тил, а если и явля­лись мне те или иные всё же мысли, то всё каза­лось, будто не во мне они, а в каком-то отда­лён­ном от меня тумане, даже за тума­ном, из-за кото­рого еле-еле про­све­чи­ва­ются они ко мне, едва раз­ли­чи­мые и болез­нен­ные, како­выми они и до сих пор, ежели по сове­сти, оста­ются, как ни ста­ра­юсь я уси­лием рас­судка гнать их, отчего оста­юсь я пуст и полон нечув­ствия ко всему, рас­суж­дая время от вре­мени, что вот-де жизнь так и так бес­смыс­ленна, а из нас, как ни мудри, лопух вырас­тет – пре­пош­лей­шая мыс­лишка, неори­ги­наль­ная (вот: хло­почу-таки об ори­ги­наль­но­сти!), но и не может она быть ори­ги­наль­ной-то, не может: слиш­ком долго она по миру мыка­лась, прежде чем до меня, убо­гого, добра­лась, пока не посе­тила и меня мно­го­греш­ного, а я и рад тому, как, веро­ятно, и все про­чие были рады, даже не то что про­сто рады, а всё равно как духом вос­па­ряли, ибо тако­вую мысль обретя, можно уж и окон­ча­тельно право за собой при­знать и воз­мож­ность – пере­плав­лять соб­ствен­ную непол­но­цен­ность во все­разъ­еда­ю­щую иро­нию, от под­со­зна­тель­ного ощу­ще­ния бес­си­лия сво­его над окру­жа­ю­щим миром начать изга­ляться, даже и над гени­ями все­воз­мож­ными, вроде тех, какие по парку про­ха­жи­ва­лись и с вель­мо­жем повстре­ча­лись, и над ними посме­яться, а заодно и себя той иро­нией отра­вить, живя как среди кри­вых зер­кал, всё в иска­жён­ном виде отра­жа­ю­щих,– а нам того и надо, а мы уж и напро­па­лую сар­ка­зи­руем, даже о погоде с иро­нией спра­ши­ваем, с иро­нией же и отве­чая и в то же время с каким-то отча­я­нием от иро­нии нашей той (я – так про­сто устал от той кри­визны), како­вая есть не что иное, как без­вкус­ное про­яв­ле­ние и пред­вест­ник надви­га­ю­ще­гося на нас пол­ней­шего цинизма мыс­ли­тель­ных отправ­ле­ний, с бла­гой помо­щью кото­рого нам весьма несложно ста­нет зада­вить в себе остатки того, что ещё оста­лось в нас доб­рого, при­кон­чить всё это, чтобы не дать повода окру­жа­ю­щим посме­яться над нами, а, наобо­рот, иметь пол­ное внут­рен­нее право высме­и­вать дру­гих про­чих и тем себя над ними утвер­ждать, что мы, впро­чем, и ныне не без успеха тво­рим, отчего уже и теперь поня­тия долга, ответ­ствен­но­сти, бла­го­род­ства – вызы­вают у иных скуку, у иных насмешку, у иных недо­уме­ние по при­чине их, поня­тий то есть, пол­ной непри­год­но­сти и ненуж­но­сти для жиз­нен­ных коло­вра­ще­ний, поскольку осно­ва­тель­но­сти в сиих поня­тиях и не чув­ству­ется, чтобы можно было их каким-то мака­ром в кра­е­уголь­ный камень для соб­ствен­ного хотя бы пье­де­сталь­чика пре­вра­тить: кому же не охота на поста­мен­тике посто­ять и сверху всех пре­зре­нием обле­вать, от пре­из­бытка соб­ствен­ной пакост­но­сти ближ­них своих так-таки и обле­вать, как вот я теперь тем зани­ма­юсь, пусть и не свы­сока, а это, дол­жен при­знаться, и про­тивно, но и облег­чает: от давя­щей изнутри тём­ной без­от­рад­но­сти, под­ка­ты­ва­ю­щей вре­ме­нами под самое горло, так что и вздох­нуть нельзя, а без дыха­ния же – смерть, кон­дра­тий бес­пар­дон­ный, пол­ный око­ле­ва­нец, тот самый, какой и меня чуть не одо­лел недавно, но сжа­лился, отпу­стил, чему, не знаю, то ли радо­ваться, то ли печа­литься (кокет­ни­чаю вот этак сам с собою, а рад, рад, самому себе при­знаться сты­дясь), ибо вижу и невоз­мож­ность, и бес­смыс­лен­ность для себя каких бы то ни было пье­де­ста­лов и прав на них, как, к при­меру, у вели­кого маэстра того или поэта, что с высо­че­ством повстре­ча­лись и тем его в исто­рию ввели, так что и поза­ви­до­вать можно такой их спо­соб­но­сти вво­дить чело­ве­ков раз­ных в исто­рию одним фак­том встречи с собою, хотя я бы с ними встре­чаться не хотел, потому как к чужому пье­де­сталу при­со­се­диться и гор­дыня бы не поз­во­лила нико­гда: я ведь сам себя хотел в Напо­леоны опре­де­лить, а не при каком дру­гом Напо­леоне состо­ять, о чём кто-то, пожа­луй, даже и меч­тает, пожа­луй что и гре­зит даже и по тако­вой при­чине страсть как любит над собою вся­че­ских Напо­лео­нов созна­вать, потому тут иллю­зия, будто блеск выс­шего вели­чия и на низ­ших рас­про­стра­ня­ется, созна­нием чего урав­но­ве­ши­ва­ется вся­че­ский любой ком­плекс: вот я‑де пусть и ничто­жен, зато вла­сте­лин мой пре­выше всех про­чих – тоже сво­его рода сла­до­страст­ная мысль, повод перед всеми поки­читься, поч­ва­ниться, фана­бе­рию раз­ве­сти, тем и упи­ва­ясь, хотя, пораз­мыс­лить ежели, изо всего можно извлечь повод, чтобы пофор­ды­ба­чить, в связи с чем вспо­ми­на­ется мне некий мой дав­ний зна­ко­мый, деся­ти­ю­род­ный дядюшка кото­рого из загра­ницы на «Шев­ро­лете» при­ка­тил, а при­я­тель мой тем тще­сла­вился, как если бы от того «Шев­ро­лета» и на него отча­сти некий отблеск вели­чия падал, пусть даже дядюшка его на том лиму­зине ни разу и не про­ка­тил – а всё ж таки от самой мысли о «Шев­ро­лете» при­ят­ствен­ность неко­то­рая в обла­сти желудка ощу­ща­лась, как ты там ни опро­вер­гай того от зави­сти, от сего дви­га­теля амби­ци­оз­ных стрем­ле­ний все­воз­мож­ных инди­ви­дуев, о пре­стиж­но­сти (вот, вот самое-то ходо­вое нынче сло­вечко!) все­воз­мож­ной чего бы то ни было помыш­ля­ю­щих, отча­сти не без успеха, не то чтоб несо­мнен­ного все­гда, но при жела­нии из чего угодно извле­ка­е­мого, как, напри­мер, с моим одним дру­гим зна­ко­мым было, когда он пре­стиж свой на вир­ту­оз­ной спо­соб­но­сти матерно сквер­но­сло­вить в при­лич­ном обще­стве соста­вил, чем заво­е­вал непод­дель­ное ува­же­ние у мно­гих солид­ных дам, бояв­шихся пока­заться несо­вре­мен­ными, так что и сами при­ня­лись в том же искус­стве не без успеха упраж­няться, а это, согла­си­тесь, про­гресс и выс­шая умствен­ность, а без умствен­но­сти нельзя, в умствен­но­сти-то все смыслы и пре­делы, чело­веку поло­жён­ные, вслед­ствие чего умствен­ность оную всеми силами пре­умно­жать необ­хо­димо, хоть бы и матер­щи­ной или там встре­чами с какими гени­ями в лесу, а то и ещё каким иным спо­со­бом, чему уж и машины соот­вет­ству­ю­щие изоб­ре­тены, пого­раз­дее чело­века к тому при­спо­соб­лен­ные, а там, гля­дишь – и чело­века можно будет в машину тоже пере­кон­стру­и­ро­вать, и вме­сто сердца пла­мен­ный мотор, дабы про­грессу не чинить про­ти­во­дей­ствия и суть соблю­дать, выра­жа­ю­щу­юся в зако­но­мер­но­сти эво­лю­ци­о­ни­ро­ва­ния в направ­ле­нии сотво­ре­ния машинно-чело­ве­че­ского сим­би­оза в целях окон­ча­тель­ного избав­ле­ния от меша­ю­щих нашему про­дви­же­нию ненуж­но­стей, выра­жа­ю­щихся в семан­ти­че­ски-абсурд­ных поня­тиях сове­сти и духов­но­сти, абсурд­но­сти именно в силу невоз­мож­но­сти их машин­ного моде­ли­ро­ва­ния и оттого явля­ю­щихся лишь поме­хою и рас­по­ла­га­ю­щих нас к ненуж­ному и вред­ному само­ко­па­нию (здраво-то рас­су­дить: в чём это кому копаться при­спи­чило – в каких про­дук­тах своей жиз­не­де­я­тель­но­сти?), что я лично давно усвоил, видя соб­ствен­ную свою для самого себя пагуб­ность, так что не желаю даже, чтобы кто-нибудь со мною в камен­ных джун­глях встре­чался, чем отли­ча­юсь от вся­че­ских иду­щих напро­лом бод­ряч­ков, како­вым и я сам же был в оные неза­па­мят­ные вре­мена, а потом пере­стал быть, хоть и не остав­лял зави­сти к тем бод­ряч­кам, мне отча­сти нена­вист­ным, ибо как извест­ный чёрт у Досто­ев­ского, воз­же­лав­ший вопло­титься бес­по­во­ротно в семи­пу­до­вую куп­чиху, так и я воз­меч­тал жить без вся­ких там само­ко­па­ний, да кишка тонка, и обидно к тому же, жаль самого себя: ведь пораз­мыс­лить: что же для меня пред­став­ляет боль­ший инте­рес, чем именно я сам и есть, и не в эго­и­сти­че­ском даже вовсе смысле, а в самом именно позна­ва­тель­ном, но не от дру­гих то зна­ние о себе чтоб полу­чить, а от самого же себя, хоть бы там прежде наи­муд­рей­шие муд­рецы, вся­кие небы­лицы рас­про­стра­ня­ю­щие про лес­ные встречи гениев с высо­че­ствами, хоть бы они все миро­вые загадки раз и навсе­гда раз­ре­шили, пусть бы и так, а я всё же своим умом хочу достичь и пре­взойти, чему, быть может, и нет оправ­да­ния, раз и сам ум-то мой не так иску­сен и иску­шён, как у тех наи­муд­рей­ших, однако от права сво­его не отступ­люсь, пока всех пре­де­лов не пре­взойду либо же голо­вушку свою бес­та­лан­ную не сложу, да уж чему быть, того не мино­вать – в том моя наи­выс­шая амби­ци­оз­ность и состоит. Вот что.

X

Всё-таки весна раз­дра­жала меня (пусть не так, как когда-то, лет два­дцать тому), будо­ра­жила что-то в душе – и это было тем более тягостно, что бес­смыс­ленно. И слиш­ком грустно ста­но­ви­лось, когда про­хо­дил я мимо по-весен­нему шум­ных сту­ден­тов, сбив­шихся в стайки у входа в инсти­тут, где меня ожи­дали четыре томи­тель­ных часа в мало­чис­лен­ной ком­па­нии охал­пев­ших моло­дых людей.

В раз­дра­же­нии войдя в пре­по­да­ва­тель­скую, я, хотя внешне всё было как обычно, тут же почув­ство­вал по чин­ной напря­жён­но­сти кол­лег какое-то неяс­ное, но смутно тре­вож­ное их настро­е­ние. Как будто все были чем-то подав­лены, но хотели подав­лен­ность свою с души стряхнуть.

– Вы разве ничего не зна­ете?– обра­тился ко мне не помню кто именно.– У Наза­рова дочка умерла. Мы по три рубля собираем.

…Всё про­изо­шло глупо и без­дарно. Саша ведь жил один с детьми. Изредка по утрам, когда он ухо­дил в свою кон­тору мыть полы, к детям при­хо­дила его мать, поды­мала их, кор­мила, отправ­ляла маль­чика в школу и сидела с Машей до при­хода отца, кото­рый, впро­чем, воз­вра­щался очень скоро и хозяй­ство­вал все­гда сам, пока не при­хо­дило время отправ­ляться на курсы. Отда­вать дочку в дет­ский сад он кате­го­ри­че­ски отка­зался. Он гово­рил даже, что если бы можно, то с про­грам­мой пер­вых клас­сов он, обу­чая сына само­сто­я­тельно, и без помощи школы вполне бы упра­вился. Уходя на курсы, он чаще остав­лял детей одних, давал им стро­гий наказ ложиться в опре­де­лён­ное время, и воз­вра­ща­ясь с заня­тий, все­гда нахо­дил их уже спя­щими. Так вышло, что в тот день, когда всё слу­чи­лось, бабушка не при­шла к вну­кам и, в этом не было ничего осо­бен­ного, дети оста­лись одни. Может быть, тогда ещё, когда отец был дома (да не заме­тил), или уже без него – у девочки начала под­ни­маться тем­пе­ра­тура, брат рас­те­рялся, не знал, что делать, и поло­жился на при­ход отца, когда же тот вер­нулся, малень­кая Маша лежала в жару и почти в бес­па­мят­стве. Пока вызвали врача (а теле­фона в квар­тире не было, при­шлось бегать по авто­ма­там, искать исправ­ный), пока при­е­хала ско­рая, отнюдь не поспе­шав­шая, пока отпра­вили в боль­ницу… Дежур­ная вра­чиха то ли по лени, то ли по без­раз­ли­чию, то ли по общей рас­хля­бан­но­сти нашей – сде­лала какой-то укол и сочла свой долг испол­нен­ным – оста­вила боль­ную до утрен­него обхода. Утром спо­хва­ти­лись, да поздно. Я не пони­маю в том ничего – гово­рили что-то об отёке лёг­ких – да кто их там разберёт.

Я потом долго не мог отвя­заться от вос­по­ми­на­ния: как она гово­рила, будто что-то с нею слу­ча­ется застав­ля­ю­щее её капризничать…

На сле­ду­ю­щее утро, поко­ле­бав­шись немного, я решил пойти к Наза­рову. Открыла мне пожи­лая рых­лая жен­щина с покрас­нев­шими гла­зами, его мать.

– Я рабо­таю с Сашей,– пред­ста­вился я.– Может быть, что-то помочь…

Она впу­стила меня, потом как-то рас­те­рянно раз­вела руками, ска­зала: «Вот так»,– и запла­кала, видно, уже в кото­рый раз. Я при­нялся было уте­шать её, но тут же почув­ство­вал всю тупость и без­дар­ность подоб­ных уте­ше­ний и, чтобы пода­вить нелов­кость, ещё раз спро­сил, не нужна ли какая помощь.

– Да чего же помо­гать? Вроде бы и нечего,– ска­зала она, чуть успо­ко­ив­шись.– Вас как зовут?

Я пред­ста­вился.

– Вот как, Андрей Михай­ло­вич, кто бы и поду­мать мог… да вы вхо­дите,– мы до сих пор сто­яли в тес­ной при­хо­жей у заве­шен­ного зер­кала.– Вхо­дите, – ска­зала она ещё раз.– Только Саши нет пока, мы с Севоч­кой одни сидим.

Мы вошли в ком­нату, но она была пуста.

– Севочка там, на кухне забился, я его не трогаю.

– А где же…

– Сашенька в цер­ковь поехал. Он ведь у нас стран­ный. Хотел и гроб чтоб в цер­ковь поста­вить, да те ни в какую. Заочно он теперь отпе­вать поехал. А похо­роны прямо из морга. Теперь всё так. В час авто­бус будет. Саша вер­нётся – успеем… Может, и вправду помочь надо. Гроб вот нести. У нас всё одни жен­щины, и у тех тоже. Да там и всего-то – Леночка, жена его быв­шая, да мать её. И тётка ещё, я её и не знаю совсем… Хотя: чего там и нести-то…– она опять заплакала.

– Про­стите, а вас как вели­чать?– я ска­зал, чтобы про­сто чем-то сбить её со слёз.

– Нина Васи­льевна,– отве­тила она и при­ня­лась смор­каться в малень­кий платочек.

Как и все­гда бывает в подоб­ных слу­чаях, Нина Васи­льевна при­ня­лась рас­ска­зы­вать мне все подроб­но­сти собы­тия – то, что, веро­ятно, она рас­ска­зы­вала уже кому-то и что ещё не раз пред­стоит ей повто­рить;– какое-то стран­ное удо­вле­тво­ре­ние, чуть ли не удо­воль­ствие даже испы­ты­ваем мы (и гово­ря­щий и слу­ша­ю­щий) от подоб­ных рас­ска­зов, вновь и вновь вос­со­зда­вая в созна­нии, вооб­ра­же­нии мно­гие подроб­но­сти, обди­ра­ю­щие до невы­но­си­мой под­час боли обо­лочку нашей души.

– Вот как без матери-то,– скорбно закон­чила жен­щина.– А ведь гово­рила я им…

Когда при­шёл Саша, он никак не выра­зил сво­его удив­ле­ния, уви­дев меня, как будто при­нял за долж­ное мой при­ход, отчего я даже чуть ли не оби­делся (нашёл время для обид!): как всё же хоте­лось хоть искру бла­го­дар­но­сти при­ме­тить в его взгляде. Но во взгляде его я не уви­дел даже осо­бой скорби. Глаза его были сухи и спокойны.

Он ещё поспо­рил с мате­рью, нужно ли взять Севу на похо­роны – настоял, что нужно, – и стоит ли идти на поминки, кото­рые устра­и­вает, по вза­им­ной дого­во­рён­но­сти, его быв­шая тёща,– от поми­нок он кате­го­ри­че­ски отрёкся.

Потом поехали в морг.

И пока мы ехали туда, и потом по дороге на клад­бище – далё­кое, заго­род­ное – и у самой могилы уже не мог я не испы­тать раз­дра­жа­ю­щей непри­язни к той сухой дело­ви­то­сти, с кото­рой вёл себя Наза­ров. Он дер­жался отчуж­дённо, ни с кем не раз­го­ва­ри­вал, только отда­вал корот­кие рас­по­ря­же­ния, когда надо было что-то сде­лать по ходу похо­рон. Народу было совсем немного, и вправду одни жен­щины – среди них я знал только Каза­кову, да выде­лил ещё быв­шую сашину жену, с её ред­кой, надо при­знаться, кра­со­той («стер­воза ред­кост­ная» – вспом­нил я тут же отзыв Тамары).

Я тоже дер­жался отъ­еди­нённо от всех, столь посто­рон­них для меня людей, и раз за разом всё вспо­ми­нал, как эта мёрт­вая теперь девочка когда-то рас­ска­зы­вала о своём каприз­ном настро­е­нии. Я совсем не знал её и не мог больше ничего и вспом­нить – но уже стоя на клад­бище у откры­того гро­бика, я ясно сознал, что именно ради неё пошёл я к Наза­рову, что с её смер­тью и у меня как будто вырвали с кро­вью доро­гую для меня частицу моей души. Вот ведь странно.

Самое страст­ное моё жела­ние в эти минуты было – вер­нуться туда, в ушед­шее время, где эта малень­кая девочка сли­зы­вала крем с куска столь памят­ного мне малень­кого торта. И в кото­рый раз со смерт­ной тос­кою ощу­тил я необ­ра­ти­мость вре­мени. Я думал о вре­мени – мне пред­став­ля­лось, как оно про­ди­ра­ется сквозь нашу реаль­ность и остав­ляет кро­во­то­ча­щие кло­чья на колюч­ках и шипах насто­я­щего. Я пла­кал, слёзы текли по моим щекам, и мне неловко было перед посто­рон­ними для меня людьми.

Когда воз­вра­ща­ясь, мы уже въе­хали в Москву, Саша вдруг попро­сил шофёра оста­но­виться и открыть дверь.

– Мама, возьми Севу к себе сего­дня,– ска­зал он, при­го­то­вив­шись выйти.

Все посмот­рели на него с неодоб­ре­нием, вско­лых­нулся недо­воль­ный ропот.

– Что, умо­рил дев­чонку, теперь стыдно стало!– крик­нула ему вдо­гонку то ли мать, то ли тётка быв­шей жены.

Он не отве­тил и вышел. Вышел и я: оста­ваться было бы тягостно. Авто­бус тро­нулся, Саша посмот­рел ему вслед и обер­нулся ко мне:

– Ну, зачем я туда пойду?

И вдруг он при­ва­лился к моему плечу и зары­дал громко, с каким-то почти зве­ри­ным воем – про­хо­жие кто с испу­гом, кто с любо­пыт­ством стали огля­ды­ваться на нас, неко­то­рые замед­лили шаг. Но так же скоро он вновь овла­дел собою, и опять очень спо­койно сказал:

– Про­стите. Я пойду.

Посмот­рел на меня, усмех­нулся сухо:

– Я не пове­шусь и с ума не сойду. Спа­сибо вам. Не сер­ди­тесь на меня.

И пошёл прочь.

Как тяжко мне было, оттого что не мог я вот так же громко завыть, стоя под пас­мур­ным весен­ним небом на незна­ко­мой улице.

XI

У меня где-то тоже дочь есть.

.….….….….….….….….….

XII

Уже в сту­ден­че­стве моём зелё­ном вдруг выска­ки­вали откуда-то прямо мне в ум неко­то­рые ори­ги­наль­ные идеи. На тре­тьем ведь курсе уже заме­чен был и отли­чён. На кафедре у нас зам Петель­ского под­хал­ту­ри­вал – да не только он, но с ним меня судьба свела. Клав­дий Пет­ро­вич Батра­ков. (Право, стран­ное для мужика имя: Клав­дий.) Я у него кур­со­вую писал, а он меня за то к Матве­ичу отвёл. Как-то всё помимо меня решилось.

Помню, вошёл я впер­вые в лабо­ра­то­рию когда – как раз там Рост сидел: с Сашей Шер­ма­ном языки чесали. Рост ещё аспи­ран­том был, Шер­ман уже защи­тился: только что. Меня одно это при­нуж­дало внут­ренне сжи­маться пона­чалу. Шер­ман-то ничем, впро­чем, осо­бен­ным на поверку не ока­зался: он и через два десятка лет всё сидел в кандидатах.

Навсе­гда запом­нился мне Шер­ман своей не схо­дя­щей с лица его улыб­кой. Иро­нич­ной улыб­кой пре­вос­ход­ства над всем миром. Весьма иро­нич­ной. Много таких нынче раз­ве­лось – хро­ни­че­ских иро­ни­стов – и всё от бес­си­лия своего.

В тот день моего пер­вого с ними зна­ком­ства (именно так: потому что потом было и вто­рое, и тре­тье, когда рас­кры­ва­лись они передо мною неожи­данно по-новому, как и каж­дый чело­век вообще… а состо­я­лось ли послед­нее, не знаю) Шер­ман тянул из себя одну из глу­бо­ко­мыс­лен­ных своих сен­тен­ций – как я убе­дился впо­след­ствии, это было глав­ным его заня­тием во время пре­бы­ва­ния в лабо­ра­то­рии: он либо фило­соф­ство­вал про­сто, либо сов­ме­щал иро­ни­че­ское любо­муд­рие с шах­ма­тами, играя с кем при­дётся и обна­ру­жи­вая в игре вир­ту­оз­ное мастер­ство. Лишь изредка он как будто вспо­ми­нал, что при­хо­дит в Инсти­тут вовсе не за тем, и при­ни­мался нехотя за дело. Теперь, по слу­хам, Рост его сильно при­щу­чил, а в те-то вре­мена сам же чаще дру­гих с ним и играл.

– Ты вот,– вну­шал Шер­ман Росту, тыкая в него паль­цем,– всё дума­ешь только об одном. И я об одном тоже. И все мы.

– О бабах!– под­ска­зал Рост.

– Плоско. Банально. Нет, мы думаем, ибо осто­лопы, как бы устро­ить поудоб­нее нашу жизнь. И в обы­ден­ном быту, и в гло­баль­ном вообще соци­аль­ном смысле. Бабы сюда вхо­дят лишь как состав­ная часть. Олухи мы. Мы думаем: только и будет у нас, что жизнь без конца. В гло­баль­ном смысле, может, и без конца. А каж­дому из нас вовсе не без конца. Вот и надо бы думать именно об этом конце.

– А на фига? – спро­сил Рост.

– Так ведь если там что-то есть, то зачем вообще думать о сем зем­ном вре­мен­ном житель­стве, если глав­ное: как устро­иться там. О том и думать.

– И что думать?– Рост тоже исто­чал яд насмешливости.

– Это Хри­стос уже ска­зал. Не соби­райте сокро­вищ на земле, но в Цар­ствии Небес­ном. Вот то и думать.

– Ты есть фак­ти­че­ский мра­ко­бес. От тебя надо осво­бож­дать чистоту совет­ской науки,– Рост ска­зал так сурово, что вполне можно было бы при­нять его слова и все­рьёз. Он вообще любил порою свои шуточки гово­рить внешне строго и даже угрожающе.

– Дуся!– не сму­тился Шер­ман.– Хоть убей! Если сие житель­ство вре­мен­ное, то чем раньше мы с ним рас­ста­немся, тем нам же и лучше.

– Ничего там нет!– свы­сока воз­ра­зил Рост.

– А ты почём знаешь?

– Нет там ничего, и всё это ерунда, удел сла­бых,– пре­зри­тельно и ещё более свы­сока ска­зал Рост.

– Дуся, и я так думаю, и это печально. Ничего нет. И не про­сто ничего, а даже и самого этого «ничего», и то не суще­ствует. Небы­тие в квад­рате. А лучше ска­зать: в энной сте­пени,– Шер­ман неожи­данно повер­нулся ко мне:– А вы как пола­га­ете, наш юный друг?

– Не знаю,– заро­бел я.

– А надо бы знать!– строго и насмеш­ливо заме­тил Рост.

– Диа­мат изу­чали?– грозно уста­вился на меня Шерман.

Я сме­шался окончательно.

– Нет, он больше по бабам – по-ба-бам-по-ба-бам-по-бабам…– запел вдруг Рост и заба­ра­ба­нил ладо­нями по столу.

Стран­ное впе­чат­ле­ние про­из­во­дил он порою на тех, кто не знал его.

– А ты как со своей? – пере­бил его бара­бан­ное пение Шерман.

– Всё путём.

– Уже оттоп­тал её небось.

– Всё путём. Надо же было про­ве­рить: вдруг у неё там ход кри­вой,– Рост под­миг­нул мне.

– И как?– иро­ни­че­ски вопро­сил Шерман.

– Всё путём!– само­до­вольно отве­тил Рост и опять заба­ра­ба­нил:– По-ба-бам-по-ба-бам-по-ба-бам…

Было видно, что ему очень весело и беззаботно.

– Ох, люблю я её,– ска­зал он ещё весе­лее. – А когда голень­кая, зна­ешь: вся заго­ре­лая, а вот тут,– он пока­зал рукой,– такая белая полоска от пла­во­чек. И жопка как оре­шек. Ух!– его пере­дёр­нуло от вос­торга и он опять запел своё: по-ба-бам…

Потом я узнал, что он рас­ска­зы­вал о своей неве­сте. На кото­рой, кстати, он так и не женился. Тогда же, видно было, его рас­пи­рало от эмо­ций при мысли о ней. Он всё не мог уго­мо­ниться, ходил по ком­нате, бара­ба­нил по всем пред­ме­там, напе­вал и дёр­гался и мотал во все сто­роны головой.

При моей тогдаш­ней робо­сти и при­вычке при­зна­вать во вся­ком само­до­воль­стве авто­ри­тет, я как бы помимо воли под­чи­нился и этому разу­ха­би­стому бес­стыд­ству, и весё­ло­сти, и лёг­кому пре­не­бре­же­нию ко всем наду­ман­ным услов­но­стям жизни – так я думал и чув­ство­вал в тот момент. Долго ещё вер­те­лось у меня в голове: по-ба-бам-по-ба-бам…

Шеф при­ста­вил ко мне Шер­мана настав­ни­ком: тому чего лучше: соп­ли­вый лопух на него иша­чил почти два года без­ро­потно. Вду­маться: мне ведь тоже везло тогда, черес­чур даже: столь ука­тан­ная и ров­ная дорога откры­ва­лась передо мною. Я себя даже такой мыс­лью тешил, осво­бо­див­шись: ока­заться бы мне снова в том начале моего пути, моло­дым и без­мя­теж­ным, но с моим нынеш­ним опы­том… О, теперь бы Рост мои ласки ловил, а я бы его по адми­ни­стра­тив­ной части приспособил.

Нет, не быть уж тому никогда.

Пустым холо­дом начи­нает тянуть откуда-то из глу­бины созна­ния, когда я при­ка­са­юсь к этому «нико­гда». Вот про­кля­тье наше. Нико­гда. Оно пугает меня во всех своих неис­чис­ли­мых проявлениях.

Меня, напри­мер, все­гда угне­тала мысль, если я гляжу на ноч­ное небо, что я нико­гда не могу ока­заться там, в глу­бине его. И не то чтобы слиш­ком тянуло меня туда – нет, про­сто это «нико­гда» меня мучает, тяго­тит. Нико­гда – вон она луна, глу­пая, круг­лая, ясная – про­сто бы так ногой насту­пить, гля­нуть сверху оттуда – и всё. Но нет: нико­гда. В этом «нико­гда» что-то инфер­наль­ное, сата­нин­ское. Насмешка дья­вола. Мера нашего бес­си­лия. Ужасно, ужасно. Ни-ког-да… Как же надо бы доро­жить каж­дым момен­том: он неот­вра­тимо ухо­дит в нико­гда, исче­зает в небытии.

Нет, я не пони­мал тогда того. Я, пожа­луй даже, как к само собой разу­ме­ю­ще­муся отно­сился к моему вступ­ле­нию на глад­кий путь жиз­нен­ного успеха. Всё откры­ва­лось, все пре­грады руши­лись – всё как будто само собою совер­ша­лось. Я про­сто чув­ство­вал тогда: я на месте, при своём деле, так и должно быть, так – хорошо. И так будет все­гда, и будет ещё лучше. Не знал: никогда.

И люди меня при­няли, да и лестно было мно­гим покро­ви­тель­ство­вать мне – чему они и пре­да­ва­лись с охо­той и удо­воль­ствием: даже самому малень­кому чело­вечку льстит внут­ренне, когда вдруг нахо­дится кто-то ещё мень­ший, над кем можно ощу­тить своё хоть бы и мни­мое, но – пре­вос­ход­ство, в душе лелеемое.

Я, конечно, не мог не чув­ство­вать, не мог не чув­ство­вать и не пони­мать, что они смот­рят на меня отча­сти свы­сока, хотя и была их снис­хо­ди­тель­ность ко мне без­злобна, даже лас­кова; и когда они обра­щали на меня вни­ма­ние, спра­ши­вая «об успе­хах», делали вид, будто вни­ма­тельно выслу­ши­вают, я невольно под­стра­и­вался под них, гово­рил о своих делах наро­чито небрежно, как если бы я над собой воз­вы­сился до их уровня и себя свы­сока, с их точки зре­ния, могу снис­хо­ди­тельно же судить и незна­чи­тель­ность свою по срав­не­нию с их высо­тою сознавать.

– Ну как, Андрюша?– при­ста­вала ко мне какая-нибудь дама: дамы осо­бенно бывают падки на какую-нибудь покро­ви­тель­ствен­ность (тут ещё и сек­су­аль­ный момент инстинк­тивно при­ме­ши­ва­ется, я чув­ство­вал).– Вы, я слы­шала, сего­дня сооб­ще­ние на сек­торе делаете?

– А!– махал я рукой и пре­не­бре­жи­тельно усмехался.

– Ну ничего, молодец.

Как раз тогда весь Инсти­тут был рас­тре­во­жен исто­рией нового увле­че­ния шефа. Не увле­че­ния даже – любви. Я с самого начала верил, что тут любовь. Хотя Рост тогда изъ­яз­вился весь: седина, мол, в бороду, а бес ниже пояса – запре­щён­ный удар. Матвеич же, помню, тогда шаль­ной, право, ходил. Любовь, любовь, без­рас­суд­ная и без­огляд­ная. Ново­яв­лен­ный Мат­тиас Кла­у­зен… правда, помо­ложе на деся­ток лет.

Я вот думаю: в своём угаре он отча­сти и мою-то судьбу решил: в горячке – не до рас­суж­де­ний: услы­хал обо мне и в воз­буж­де­нии энту­зи­аз­мом про­никся к тому, кого, будь похлад­но­кров­нее, ещё и поду­мал бы: брать ли: юнца в ака­де­ми­че­ский Инсти­тут аван­сом, по поверх­ност­ной какой-то реко­мен­да­ции. Не знаю. Ведь всё-таки и я не лыком шит был, в деле уже тогда смыс­лил – и уже тогда лучше Роста смыс­лил, в чём убеж­дался не раз, чем даже и оша­ра­шен был: он для меня всё же на высоте неко­то­рой нахо­дился. Пона­чалу я всё думал: при­ду­ри­ва­ется он передо мной нарочно. Даже оби­жался на него. Он же делал вид, будто и вправду при­ду­ри­ва­ется – но это чтобы прежде всего себя обма­нуть: вмо­готу ли перед сту­ди­о­зом-несмыш­лё­ны­шем пасо­вать! Ко мне он отно­сился все­гда с иро­ни­че­ским высо­ко­ме­рием и всё по плечу похлопывал.

Шеф же пре­бы­вал в эмпи­реях. Потом-то я с его вто­рой женой хорошо зна­ком был. А впер­вые когда – она мне слиш­ком вели­ча­вой пред­ста­ви­лась. И в мои-то непол­ные два­дцать – чуть ли не ста­ру­хой: сорок с лиш­ним. Но Матвеич ведь на неё из своих шести­де­сяти смотрел.

Исто­рия со мно­гими подроб­но­стями почти на гла­зах у всех раз­ви­ва­лась. И увле­че­ние, и тай­ная любовь, и раз­вод со ста­рой супру­гой, и новая – весьма скром­ная – сва­дьба. Я появился в Инсти­туте на ста­дии раз­вода. По правде, я вовсе не вни­кал во все подроб­но­сти, а про­сто со сто­роны наблю­дал за риту­а­лом пере­су­дов, и теперь, если вспо­ми­нать, не смогу вос­ста­но­вить ход собы­тий даже на допросе с при­стра­стием. Помню, были какие-то слож­но­сти: как же, руко­во­ди­тель Инсти­тута, ака­де­мик, ну и всё про­чее – как можно: мораль­ное раз­ло­же­ние… И ведь все­рьёз иные гово­рили. Но любовь одо­лела все препятствия.

Теперь, когда уже два­дцать лет тому… Пожа­луй, не получи шеф того запре­щён­ного удара от беса – и у меня бы по-иному пошло. Как тут не заду­маться над баналь­ней­шей исти­ной: от какой ерунды судьбы чело­ве­че­ские зави­сят. Ну что бы раз­ми­нуться Матве­ичу с его Марьей Пет­ров­ной во вре­мени и про­стран­стве. Гово­рили, что их зна­ком­ство совер­шенно слу­чайно про­изо­шло – так вот и бывает все­гда: там слу­чайно какие-то тебе до поры вовсе незна­ко­мые люди в кори­доре Ака­де­мии стал­ки­ва­ются – а у тебя судьба кувыр­ком. Ты же, как гово­рится, ни сном ни духом…

А может, и не слу­чайно то? Встреча, пожа­луй, и слу­чайна, а конеч­ная судьба моя – нет. Не от одного, так от дру­гого – оди­на­ково бы вышло. Может, не от внеш­него, а от того, что внутри всё зависит?

Близко же я, однако, к сути тогда подо­шёл, но на при­сталь­ное обду­мы­ва­ние – муже­ства не хватило.

Я делал вид, будто вни­каю в подроб­но­сти, когда при мне трё­пом зани­ма­лись – любо­пыт­ство отча­сти тешил, – но мне не до того было. Я сам влюб­лён­ным дура­ком ходил.

Знать бы, что из всего из этого вый­дет. Но я ни о чём не думал тогда. Я был весь пере­пол­нен любо­вью, моло­дым сча­стьем, хотя и почи­тал себя глу­боко несчаст­ным. Я стра­дал от любви. От любви нераз­де­лён­ной. Странно: за что меня так жизнь: после ведь было у меня много «рома­нов», весьма удач­ных, но я никого под­линно не любил, по сове­сти если. Меня любили, иной раз доку­чали про­сто любо­вью своею, я же смот­рел на ту любовь к себе как на досад­ную помеху, ослож­няв­шую жизнь без вся­кого в том смысла: мне уже не нужна была ничья при­вя­зан­ность. По истине – не нужна. Сошлись – разо­шлись. Ника­ких проблем,

Но почему же, когда я любил исступ­лённо, стра­дал так, что терял аппе­тит и сон (пока сам того не испы­тал, думал, что это лишь кра­си­вая выдумка), когда до пол­ного ко всему без­раз­ли­чия дохо­дило, когда ничего не мог делать порою, кроме как сло­няться бес­цельно по той улице, где она жила, когда про­сто смот­реть на её окно уже было сча­стьем и чуть ли не смыс­лом суще­ство­ва­ния,– почему же тогда так всё и кон­чи­лось ничем? И девушка, един­ственно люби­мая мною в жизни, – одна­жды шарах­ну­лась от меня, когда мы столк­ну­лись неожи­данно в уни­вер­си­тет­ском кори­доре: так, веро­ятно, осто­чер­тело ей моё назой­ли­вое внимание…

Может быть, это было моё нака­за­ние за то, что я вытво­рил после? Про­сто наш плос­кост­ный рас­су­док не спо­со­бен ни на что, кроме созна­ва­ния лишь при­ми­тив­ной линей­ной после­до­ва­тель­но­сти собы­тий – а всё гораздо слож­нее, и наши стра­да­ния могут стать карой и за те грехи, в кото­рые нам ещё пред­стоит впасть?

XIII

А я ещё раз скажу (и повто­рять буду!): для меня нет ничего инте­рес­нее, чем я сам же и есть. Как можно быть, не зная: что ты и зачем ты? Это уж и не жизнь вовсе, а совер­шен­ней­шая пош­лость вый­дет. Вот.

Да, мило­сти­вые госу­дари вы мои, одна мер­зост­ность в конеч­ном резуль­тате объявится.

.….….….….….….….….….….….

Смотрю на те свои мета­ния – с высоты соб­ствен­ного нового вре­мени – ничем помочь не могу, но вижу: за что-то же отме­тил меня Гос­подь Своим нака­за­нием, если такой путь передо мной откры­вался к гибели в пучине тще­сла­вия, – а Он не пустил. В упо­е­нии успе­хом я бы в себе все росточки малень­кие заглу­шил тех дум и сомне­ний, какие в испы­та­ниях только и могут заметно ввысь тянуться. Правда, и вытоп­таны быть могут теми же бедами, если не остеречься…

XIV

Помню, проснулся – и не пойму: почему так радостно и легко? Ах, да, это она мне при­сни­лась. Как будто мы шли по опушке какого-то леса, а уже позд­няя-позд­няя осень, земля засты­лая, твёр­дая, лес пустой и тихий. И мы про­сто идём куда-то. И всё.

Мне в тот день непре­менно нужно было в Инсти­тут идти, там Шер­ман с Ростом один экс­пе­ри­мент зате­вали, даже Матвеич заин­те­ре­со­вался. Я же взял и не пошёл.

…Одна­жды я про­во­жал её – всего раз в жизни – от биб­лио­теки до дома. И вот я зачем-то снова побрёл тем же путём, уже в оди­но­че­стве, дошёл до подъ­езда, под­нялся по лест­нице, оста­но­вился у двери… И испу­гался: вый­дет сей­час кто-нибудь, уви­дит… а если она сама – и того хуже.

Я выбе­жал на улицу, пере­шёл на дру­гую сто­рону и долго стоял, глядя на её окно. И почему-то весь день такой счаст­ли­вый был…

Смешно теперь всё это.

К вечеру же я всё-таки заявился в Инсти­тут. Вхожу к нам – Матвеич сидит. Хоро­шее дело: мне тут про­те­жи­руют, одного един­ствен­ного со всего курса выде­лили, а я – ман­ки­ро­вать. Сбрех­нуть, разу­ме­ется, ничего не сто­ило. Но нахо­дит на меня порою (редко, правда) такой стих, что я физи­че­ски не могу врать. Самую невы­год­ную, губи­тель­ную даже для себя – но коли уж гово­рить, то только правду.

…Такие при­ступы со мною ещё с дет­ства слу­ча­лись. Нава­жде­ния какие-то. Хотя всё по пустя­кам. Но вот один слу­чай, помню, серьёз­ный был. Это уже в школе – перед самым окон­ча­нием, месяца за два до экзаменов.

К тому вре­мени давно уже оста­лись мы с мамой вдвоём; бабушка умерла, отца же сво­его я и вовсе не знал: в самом конце войны погиб. Жил я вольно. Конечно, мама тряс­лась надо мною, над своим сокро­ви­щем един­ствен­ным, но в тот год она осо­бенно часто болела, три раза в боль­нице лежала – я оста­вался один. Имелся у меня при­я­тель, за одной пар­той сидели, я ему спи­сы­вать давал, дво­еч­нику, а он мне, отлич­нику, вино поку­пал и водку ино­гда: она тогда ещё дёшева была – нынче алкаши как вспом­нят, так и пла­чут: два восемь­де­сят семь пол литра, сказка. Мы ту водку вдвоём с при­я­те­лем и при­кан­чи­вали поти­хоньку. А раза два, помню, даже и конья­чок выку­шали. Впро­чем, на мой вкус – не мень­шая гадость, чем водка.

Тот же при­я­тель позна­ко­мил меня с одной бабой, сво­бод­ной, как гово­рится, от пред­рас­суд­ков. Лет два­дцать пять ей было, или больше. Сим­па­тич­ная, помню, хоть и несколько тол­сто­вата – правда, не очень чтоб, но. Я так пони­маю: под­на­ску­чили ей тогда мужики, иску­шён­ные в любов­ных делах,– и потя­нуло на све­жачка, я же не обла­дал стой­ко­стью Иосифа Пре­крас­ного, да и смысла в той стой­ко­сти не видел. В сем­на­дцать-то лет кто из нас осо­бенно умён?

Когда я один оста­вался, я у той бабы даже ноче­вал. По утрам, при­знаться, так мне всё на свете про­тивно ста­но­ви­лось, с души воро­тило. Но: через несколько дней опять к тому же начи­нало тянуть.

Пом­нится, заез­дила она меня одна­жды совер­шенно: семь вёрст отма­хать заста­вила (выра­жа­ясь изящ­ным сло­гом Дека­ме­рона) – хотя для милого дружка семь вёрст не крюк, однако же после такой скачки по всему орга­низму моему раз­ли­лось неко­то­рое отча­сти недо­уме­ние. В оном недо­уме­нии и явился я в класс, но малость при­позд­нился. Самую, впро­чем, малость.

В дру­гой раз я бы бла­го­ра­зумно пере­ждал и на вто­рой бы урок как ни в чём ни бывало пошёл – никто бы и не заме­тил,– а тут нашло на меня без­раз­ли­чие ко всему, про­ис­те­ка­ю­щее, разу­ме­ется, как раз от того самого общего в орга­низме недо­уме­ния. Я и вва­лился: «Можно, говорю, войти?»

А исто­ричка наша – баба, в общем-то, непло­хая, но порою излиш­ней прин­ци­пи­аль­но­стью мая­лась – ей вдруг стро­гость в пояс­ницу всту­пила – она и спра­ши­вает, этак слова выра­зи­тельно отчеканивая:

– Мар­ков – почему – вы – опаз­ды­ва­ете – и – где – вы были –?

Смотрю я на неё и раз­мыш­ляю про себя: «И чего тебе от меня надо?» До того мне сие любо­пытно стало, что я возьми да и спроси:

– Надежда Алек­сан­дровна! Вам и впрямь нужно знать, где я был? Я дол­жен правду сказать?

– Да,– отве­чает она ещё более выра­зи­тельно и твёрдо.– Я. Хочу. Знать.

– Хорошо, скажу. Я был у своей любовницы.

Никто не ожи­дал, разу­ме­ется, а Надежда наша Алек­сан­дровна, по-моему, не сразу и поняла.

– Что… Зна­чит… Любовница… ?..

Я даже раз­ве­се­лился внутренне:

– Вам объ­яс­нять надо?

А у неё что-то закли­нило, она уж и оста­но­виться, как я теперь пони­маю, не могла, ежели бы и хотела.

– Да. Я. Хочу. Это. Знать.

А меня тоже понесло:

– Любов­ница, это, как бы поде­ли­кат­нее выра­зиться, такая особа жен­ского рода, с кото­рой муж­чина состоит, если можно дать такую дефи­ни­цию (любил я по-моло­до­сти такими сло­веч­ками бало­ваться), в неза­ре­ги­стри­ро­ван­ных, так ска­зать, отношениях.

– Вы ещё не муж­чина, Мар­ков!– воз­му­ти­лась наша стро­гая блю­сти­тель­ница нра­вов, бед­ная ста­рая дева, ещё не до конца, веро­ятно, осо­знав­шая смысл нашего диалога.

– Та особа, о кото­рой в дан­ном слу­чае зашла речь, при­дер­жи­ва­ется про­ти­во­по­лож­ного мне­ния,– воз­ра­зил я, не без иди­от­ского само­до­воль­ства вспом­нив при­чину постиг­шего мой орга­низм недо­уме­ния, како­вое, про­кля­тое, и стало при­чи­ною учи­нён­ных сло­во­пре­ний мною.

Гораздо разум­нее было, конечно, про­сто ска­зать, что про­спал-де, потому как допоздна заси­делся, пости­гая хит­ро­ум­ные законы и тайны миро­вого исто­ри­че­ского про­цесса. В дру­гой раз так бы и сде­лал, теперь же созна­ние моё пре­бы­вало в неко­то­ром тоже недо­уме­нии, рас­про­стра­нив­шемся на него со сто­роны общего состо­я­ния орга­низма,– поэтому, глядя на весь про­чий мир, вне меня обна­ру­жи­ва­ю­щий себя, я раз­мыш­лял так: «И что это мы как в игры какие что ли играем, риту­аль­ные сло­вес­ные штампы без вся­кой мысли твер­дим, какие от нас как по при­нуж­де­нию выжи­мают, чтобы мы их из себя вос­про­из­во­дили. А ведь тем вре­ме­нем все как будто только о правде и пекутся. Прямо-таки живот за правду поло­жить готовы, со всеми его потро­хами, киш­ками и аппен­ди­ци­том впри­дачу. А что ежели и впрямь даже в мело­чах только правду гово­рить? А пра­вила игры псу под хвост? Каково-то будет?»

Я как бы от всего отстра­нился, и на себя и на дру­гих будто со сто­роны смот­рел – да и забав­лялся тем без­мерно. И вижу: не могут они все пере­ва­рить того, что с их убо­гими шаб­ло­нами не схоже – зло меня начало раз­би­рать – я и того пуще наговорил.

Ох, как же меня потом «про­ра­ба­ты­вали» – и на класс­ном собра­нии песо­чили, и в коми­тете ком­со­мола вра­зум­ляли, и на пед­со­вете вос­пи­ты­вали. Заме­чал я неод­но­кратно, что особи жен­ского рода ролью выра­зи­тель­ниц обще­ствен­ного него­до­ва­ния прямо со стра­стью увле­чены бывают. Как всё равно свер­бит у них где-то что-то. Одно­класс­ницы мои, к при­меру, при­ня­лись обли­чать и настав­лять меня каса­тельно любви. Я гляжу на них: а ведь они всерьёз.

– Неужели ты дума­ешь, что у тебя с этой жен­щи­ной любовь может быть насто­я­щая?– соп­лячка одна мне глаза рас­крыть удумала.

«Ах ты, думаю, цыпочка! Куда тебя потащило!»

– Какая уж тут может быть любовь,– говорю,– про­сто надо­ели дамочке мужики, захо­те­лось маль­чика неце­ло­ван­ного. У жен­щин бывает.

Говорю и невинно всем в глаза загля­ды­ваю. Надо отдать им спра­вед­ли­вость – покраснели.

Дирек­триса же наша (она все про­ра­ботки воз­глав­ляла) от такой моей бес­хит­рост­но­сти про­сто задохнулась:

– Нет, вы только поду­майте! Это же надо до такого невоз­мож­ного цинизма дойти!

– Я не согла­сен с пред­ло­жен­ным тер­ми­ном,– спо­койно воз­ра­зил я.– Цинизм это когда выс­шие начала, любовь, напри­мер, отри­ца­ются и осме­я­нию злоб­ному под­вер­жены имеют быть. Я же не отри­цаю ничего. Отнюдь. Но ведь рас­су­дите: ежели чего в каких-то кон­крет­ных обсто­я­тель­ствах нет, то ведь и нет его, и нечего напрас­лину на себя воз­во­дить. Тут не цинизм вовсе, а про­сто трез­вый взгляд на вещи каковы они есть.

Я пре­красно созна­вал, что выши­бут они меня сей­час из ком­со­мола (всё к тому шло), и всю судьбу мою пере­го­ро­дят. Но совер­шен­ное без­раз­ли­чие во мне к тому угнез­ди­лось. Только злость холод­ная к самому горлу под­сту­пала. Я в такие моменты никого и ничего не боюсь, а лишь пре­зи­раю всех и вся. Может, и себя в придачу.

То меня спасло, что я был круг­лей­ший отлич­ник и на медаль шёл, како­вую, выс­шей пробы, и полу­чил в своё время. Школе невы­годно было меда­ли­ста терять, пока­за­тели себе пор­тить. Да и я поне­многу при­сми­рел. Объ­явили мне какой-то выго­вор, тем всё и обо­шлось. Уня­лись стра­сти, обще­ствен­ное него­до­ва­ние паром вышло. Даже маме – хоть пона­чалу воз­на­ме­ри­лись – ничего не сооб­щили. Решили разумно: вол­но­вать её, боль­ную, опасно, да и проку от того мало – даже у твер­до­ло­бой дирек­трисы нашей, и у неё на то ума хва­тило. Тем более что я про­сто­сер­дечно обе­щал испра­виться. Экий вздор: как это – исправиться?

Вот так иной раз как будто что-то сви­хи­ва­ется во мне, нака­ты­вает такое рав­но­ду­шие – почему-то его все (кре­тины!) за осо­бую сме­лость при­ни­мают,– что я обре­таю спо­соб­ность кому угодно в какой угодно обста­новке и что угодно ляп­нуть. Если бы, к при­меру, я оста­вался в Инсти­туте до сих пор, и при­том про­стым науч­ным сотруд­ни­ком, мне бы ничего не сто­ило встать и заявить, что дирек­тор наш (Рост то бишь) без­дар­ность и дема­гог и заслу­жи­вает лишь одного: пинка под зад. Я ему ведь гова­ри­вал подоб­ное, но мягче: тогда я ника­кого в том осо­бого удо­воль­ствия не видел.

Инте­ресно, под каким соусом он меня теперь бы сожрал…

Тогда же, после моего про­гула, когда я вече­ром на Матве­ича напо­ролся, Рост мне даже сочувствовал:

– Ты чего, отбре­хаться не мог?

А я именно не мог. Матвеич на меня отча­сти рав­но­душно взглянул:

– И почему вы так поздно явля­е­тесь, юный мой друг?

– Про­сто не захо­те­лось при­хо­дить, и всё.

– В таком слу­чае, мне про­сто не хоте­лось бы видеть вас в моём Инсти­туте вообще.

Спо­койно ска­зал, отвер­нув­шись чуть брезг­ливо – а ведь напо­каз изоб­ра­зил, чуть-чуть актёр­ствуя: слиш­ком уж шаб­лонно всё вышло.

Я повер­нулся и ушёл.

Я снова пошёл туда, долго стоял в холод­ной пустоте, глядя на её свет­лое окно. Но теперь я уже не слы­шал в себе тихого сча­стья, зарож­дён­ного во мне лёг­ким сно­ви­де­нием – меня давило без­мер­ное отча­я­ние: между све­тя­щимся в ночи окном и мною запол­няло собою время и про­стран­ство – неви­ди­мое и неслы­ши­мое, но реаль­нее самой реаль­но­сти ощу­ща­е­мое – нико­гда

На сле­ду­ю­щий день я явился к шефу, вошёл к нему без спроса, с ходу, как будто к себе, и твёрдо без коле­ба­ний – он только на меня взгля­нул, а я ему – глаза в глаза:

– Неужели вы не пони­ма­ете, что бывает такое состо­я­ние, когда ничем не можешь зани­маться, и при­чин вроде бы ника­ких види­мых, а и к самому люби­мому делу без­раз­ли­чие. Чело­век не робот.

Он смот­рит и молчит.

Не знаю, как объ­яс­няют мно­го­муд­рые умы посе­ща­ю­щее нас порою оза­ре­ние, да и согласны ли они вообще при­знать сей фено­мен, хотя – необ­хо­димо согла­ситься – если име­ется тако­вое слово в языке, то ведь и поня­тие в созна­нии откуда-то яви­лось – а откуда же ему взяться, как не из реальности.

Меня именно оза­рило, сразу, вне­запно: что-то рас­кры­лось во мне, и я так ясно уви­дел то, над чем они там бились нака­нуне – и всё впу­стую, потому что (я вдруг понял) они пря­мё­хонько в тупик суну­лись, но, веро­ятно, сами того и не ура­зу­мели до сих пор.

И всё, чем там вчера зани­ма­лись в лабо­ра­то­рии – это всё чушь соба­чья, псу под хвост только и годная.

Тут всё вышло как помимо моей воли. Я обо­шёл стол Матве­ича, взял какой-то лист бумаги и изоб­ра­зил схе­ма­тично то, что так ясно теперь знал.

С того момента Матвеич уже все­гда мне и всё про­щал. Длился такой фавор до самого моего суд­ного дня.

У меня же какая-то наг­лость яви­лась – я себе мно­гое стал поз­во­лять: уже когда и в Инсти­тут окон­ча­тельно после учёбы зачис­лен был – про­гу­ли­вал по нескольку дней без зазре­ния, к Матве­ичу ходил без вся­кого вызова, на вся­кую глу­пость любому гово­рил в лицо всё что думаю. Разу­ме­ется, сна­чала повоз­му­ща­лись, но отсту­пи­лись потом. Рост же с Шер­ма­ном меня даже при­кры­вали: они ведь моими иде­ями боль­шей частью и про­бав­ля­лись, им даже перед собою как внут­рен­нее оправ­да­ние были мои про­гулы: они всё сво­ими руками делают, а я так – бол­та­юсь туда-сюда. Вроде бы именно их работа.

Глав­ное же – у Петель­ского широта была, он пони­мал, что я прав и смысл науч­ной работы не состоит в непре­мен­ном отбы­ва­нии от звонка до звонка в опре­де­лён­ной точке пространства.

Рост, пере­дали мне, теперь дис­ци­плину учи­нил. За опоз­да­ние на пять минут выго­вор лепит. Уже одно то обна­ру­жи­вает ясно, что даже адми­ни­стра­тор – и то он без­дар­ный. Но о том пусть у него голова болит.

Меня тяго­тит дру­гое. Вскоре после осво­бож­де­ния я вновь пошёл на ту улицу, где зами­рая от любви и сча­стья и от тоски, смот­рел когда-то на её окно. Я пытался вспом­нить, вер­нуть себе то преж­нее ощу­ще­ние, хотя нена­долго, на миг – пере­жить свет­лое своё состо­я­ние, исчез­нув­шее во вре­мени. Но ока­за­лось: оно исчез­нуло в про­кля­том нико­гда.

Я даже не знаю, чьё то теперь окно.

XV

Мои началь­ные раз­го­воры с Наза­ро­вым пред­став­ля­ются мне время спу­стя как один боль­шой диа­лог-спор. Как будто мы только и делали, что обсуж­дали рели­ги­оз­ные про­блемы. Не так это вовсе. Про­сто всё как-то в моём созна­нии спа­я­лось, будто нераз­рыв­ное. Весь мусор отсе­ялся. А мусору-то было предо­ста­точно. Моего мусору. Саша вообще немно­го­сло­вен. Может быть даже, что-то из ему здесь мною при­пи­сан­ного, самим же мною и доду­мано за него было?

Одна моя зна­ко­мая дама недавно его «ходя­чим кате­хи­зи­сом» наиме­но­вала. Да нет. Во-пер­вых, он ничему нико­гда не поучал, а только отве­чал, когда я спра­ши­вал. А потом, ему при­хо­ди­лось часто отби­ваться от моих наско­ков, тогда он и при­бе­гал к «кате­хи­за­тор­ству». Теперь я вижу, что и его зна­ния в чем-то поверх­ностны и неточны даже. И банальны отча­сти. Я вспо­ми­наю, потому что для меня это всё тогда внове было, неожи­данно, непри­ем­лемо чаще. Что-то и мимо меня про­ска­ки­вало, не спо­соб­ного вос­при­нять. Это мой уро­вень, мой круг инте­ре­сов. То, что он гово­рил, меня харак­те­ри­зует, а не его. Потому что именно так я запом­нил его слова.

Оттого я и при­по­ми­наю наше обще­ние теперь как непре­рыв­ный дис­пут. В реаль­но­сти это всё рас­тя­нуто и разо­рвано было.

– Я же не сме­юсь над твоей верой, почему же ты иро­ни­зи­ру­ешь над моей?– с сокру­шён­но­стью в голосе ска­зал мне Назаров.

– У меня нет веры,– недо­умённо воз­ра­зил я.

– Ты веришь, что Бога нет.

– А если я знаю?

– Как мы можем знать это?– в раз­ду­мье про­го­во­рил он тихо.

– А что Он мне дал, этот твой Бог, чтобы я верил в Него?– почти крик­нул я раздражённо.

– Воз­мож­ность не чув­ство­вать себя кус­ком навоза, неиз­вестно для чего появив­шимся на свет,– как о само собою разу­ме­ю­щемся ска­зал и мягко улыб­нулся он.

Улыбка у него была как все­гда ясная – мне все­гда нра­ви­лось смот­реть, как он улы­ба­ется. В такие минуты я жалел даже, что не худож­ник: из такой улыбки можно было бы создать шедевр порт­рет­ной живо­писи. У него вообще было крот­кое и оду­хо­тво­рён­ное лицо, но в послед­нее время оно чаще было скорбно, и глу­бо­кая внут­рен­няя сосре­до­то­чен­ность отра­жа­лась на нём – улы­бался же он редко. И ни разу я не слы­шал его смеха. Хотя! какой тут может быть смех?

После похо­рон Маши я отча­сти сбли­зился с ним; правда, обще­ние наше про­ис­хо­дило лишь по дороге, когда мы воз­вра­ща­лись с заня­тий домой. Неко­то­рое время я выжи­дал, но через две недели явился к нему сам, без при­гла­ше­ния – я умею быть бес­це­ре­мон­ным. Мне хоте­лось гово­рить слиш­ком серьёзно, город­ской же транс­порт к тому не располагал.

Я при­шёл к нему утром – для меня так было даже рано, но он уже успел отбыть свою поло­мой­ную повин­ность. От каких домаш­них дел я его ото­рвал – не знаю: при мне он уже ничем не зани­мался. Мы были одни: сын в школе.

Я был жесток с ним, я пони­мал, что от моих слов ему больно. Но для меня речь шла об истине. А коли он пре­тен­дует на обла­да­ние исти­ной, думал я,– хотя он нико­гда не утвер­ждал того, между нами даже речи о том не захо­дило, однако я именно был убеж­дён и раз­дра­жён: его мни­мою, как я вос­при­ни­мал её, пре­тен­зией на истину – и раз уж он имеет такое при­тя­за­ние, то я не стану его щадить: истина спо­собна про­ти­во­сто­ять всему. Если же он сло­ма­ется, то всем его пополз­но­ве­ниям вещать от её имени грош цена.

– Но если суще­ство­ва­ние тво­его Бога, как ты утвер­жда­ешь, при­даёт смысл нашему бытию, то смысл ведь не может суще­ство­вать вне спра­вед­ли­во­сти – иначе я отвер­гаю подоб­ный смысл, иначе он бессмыслен.

– Бог – источ­ник спра­вед­ли­во­сти вообще,– отве­тил он.

«Вот что меня все­гда будет оттал­ки­вать: какое-то рас­слаб­лен­ное сле­до­ва­ние раз и навсе­гда уста­нов­лен­ным шаб­ло­нам, схе­ма­тизм мыш­ле­ния, отсут­ствие именно сво­боды мысли»– так поду­мал я, не видя, что шаб­лон­ность несво­бод­ного мыш­ле­ния есть как раз мой порок.

– Спра­вед­ли­во­сти! В смерти твоей дочери тоже выс­шая спра­вед­ли­вость?– я бил наотмашь.

– Это ста­рый аргу­мент,– спо­койно ска­зал он, будто его и не затро­нули мои слова.

– Я и не пре­тен­дую на ори­ги­наль­ность,– я ска­зал так, но само­лю­бие всё же коль­нуло меня. – Я хочу знать ответ: вопрос-то слиш­ком важен.

– Что мы можем знать о выс­шем Промысле?

– Э, нет!– с неко­то­рым тор­же­ством почти закри­чал я.– Такие баналь­ные отго­ворки я не приму. К тому же, пом­нится, ты утвер­ждал, что всё от чело­века зависит.

– Про­сто мы каж­дый день, каж­дый час, каж­дое мгно­ве­ние как бы на рас­пу­тье между доб­ром и злом. От нас зави­сит, что пред­по­честь. Но лишь сде­лан выбор – осталь­ное не в нашей воле. Наша сво­бода в том, чтобы встать на опре­де­лён­ную дорогу, а куда она при­ве­дёт, уста­нов­лено не нами же. От нас зави­сит одно: посту­пать по сове­сти или нет. У сове­сти же лишь одно дело: пре­ду­пре­ждать, где мы от Про­мысла отступаем.

– Кра­сиво, хотя и несколько отвле­чённо. Но вот что не пойму: вот ты посту­пил доб­ро­со­вестно, не сбе­жал с заня­тий раньше вре­мени. А если бы сбе­жал и при­шёл домой раньше хотя бы на пол­часа, то может быть…– я не договорил.

– Может быть,– ска­зал он по-преж­нему спокойно.

– За свою же совесть ещё и нака­зан,– я откро­венно доби­вал его.– Да ведь и не ты один. Дети-то вообще – за что стра­дают? Фёдор ещё Миха­лыч, пом­нится, вопрос ста­вил, хотя ответа вра­зу­ми­тель­ного так и не дал. Тупик. За что они страдают?

– Я одна­жды попы­тался уте­шить себя такой мыс­лью: как можно утвер­ждать, что они именно страдают?

– То есть как? – будто поперх­нулся я.

– Помню, Маша начала рас­суж­дать одна­жды, что она ещё не роди­лась, а всё ей только кажется…

– И что?..

– Так про­сто, вспом­нил,– он замол­чал, нахму­рился.– Вспом­нил… Конечно, обыч­ная дет­ская выдумка. Но я тогда и поду­мал: если с нею что-то слу­чится, мне будет очень и очень больно, но если она даже ста­нет мучиться у меня на гла­зах – не будет это лишь субъ­ек­тив­ным отра­же­нием в моём созна­нии моей соб­ствен­ной гре­хов­но­сти – не более?

– То есть гал­лю­ци­на­ция что ли?

– Нет, не гал­лю­ци­на­ция. Это сложнее.

– Да ты фана­тик-изу­вер!– с удив­ле­нием глядя на него мед­ленно про­шеп­тал я.– Ты дума­ешь, что ты говоришь?

– Да это я про­сто себе в уте­ше­ние навы­ду­мы­вал, чтобы не так страшно самому было.

– Вспо­ми­ная своё дет­ство,– живо отре­а­ги­ро­вал я,– могу удо­сто­ве­рить, что больно мне было много раз. Так что мало­вато всё ж таки мило­сер­дия и любви у тво­его Бога.

– Когда я нака­зы­ваю своих детей (он ска­зал «детей» и запнулся, и мне пока­за­лось, что в какое-то мгно­ве­ние он мог зары­дать так же страшно, как тогда, на улице – «Всё-таки стра­да­ешь! Только пред­став­ля­ешься спо­кой­ным и невоз­му­ти­мым»,– поду­мал я, но он уже совла­дал с собой)… ну, когда мы их нака­зы­ваем, мы же делаем это потому, что любим и хотим им добра…

– Нынче нака­зы­вают детей, чтобы раз­дра­же­ние сорвать, а вовсе не от стрем­ле­ния к добру.

– Так нака­зы­вает дья­вол. Но ведь мы же созданы по образу и подо­бию… Зна­ешь,– улыб­нулся он вдруг вино­вато,– я всё думал прежде над этим, а потом решил: в нас что-то от Самого Бога, и зна­чит если мы будем при­слу­ши­ваться к дви­же­ниям сво­его духа, мы и Бога услы­шим, то есть хоть немножко пой­мём, сумеем понять. Вот я нака­зы­ваю…– он чуть помед­лил.– Вчера Севку нака­зал, а самому было, наверно, хуже, чем ему. Но зачем? Чтобы это помогло ему стать лучше. Так и Бог нака­зы­вает меня и делает это из любви, чтобы я от греха освободился.

– Слу­шай,– грубо пере­бил я,– а ты хоть пони­ма­ешь сам, что несёшь сущую чушь, чтобы не ска­зать больше?

– Ты не веру­ешь, вот для тебя и чушь.

– Я вот и прошу объ­яс­нить: как можно верить, в наше-то время, во все эти сверхъ­есте­ствен­ные штучки, во всё вообще…– я сде­лал неопре­де­лён­ный жест рукой и вдруг почув­ство­вал скуку и утрату вся­кого инте­реса к нашей теме. Я понял, что ничего нового он мне не откроет, а всё твер­дить будет свои бабуш­кины сказки. Я даже поди­вился себе: с чего бы это я вдруг пове­рил, будто он может сооб­щить мне нечто путное?

– Если бы так, как ты гово­ришь, то было бы слиш­ком про­сто. В сверхъ­есте­ствен­ные чудеса верит и гру­бый язычник.

– Ну: а как же утон­чён­ные хри­сти­ане верят?– под­ко­лол я его.

– Я истинно верю лишь тогда, когда верю, что всё совер­ша­е­мое Твор­цом, даже то, что мне кажется недоб­рым и застав­ляет стра­дать, даже это совер­ша­ется во благо мне, и должно совер­шиться, даже если я не пости­гаю воли Божией. Я дол­жен её при­нять, уве­ро­вать в неё. Вот как уве­ро­вал в конце кон­цов вет­хо­за­вет­ный Иов. Или как верил Авраам, когда готов был при­не­сти в жертву соб­ствен­ного сына.

– Но это же дикость!!! Это тупой фана­тизм!– он про­сто взбе­сил меня.

– При отсут­ствии веры это и впрямь пред­став­ля­ется дико­стью,– как-то совер­шенно спо­койно при­знал он.– Но ведь мы судим из огра­ни­чен­но­сти сво­его вре­мени, оце­ни­ваем, исходя из его узких пре­де­лов. Бог же в веч­но­сти, и Его дей­ствия соиз­ме­ря­ются с её бес­пре­дель­но­стью. В том вся и суть. Когда мы гово­рим о благе, то должны не забы­вать, что это благо в веч­но­сти, а во вре­мени оно может казаться иным. Только в веч­ность-то ведь верить надо, иначе ничего не полу­чится: так и будем тыкаться носом в жёст­кие стены.

Но я не мог успо­ко­иться. И вдруг я дога­дался, как я могу уло­вить его.

– Раз ты пола­га­ешь, будто всё лишь ко благу, так ты радо­ваться дол­жен…– я не дого­во­рил, но он понял.

Он понял, что я опять бил его без пощады. Он под­нял на меня свои пре­крас­ные глаза: в них я уви­дел состра­да­ние. Но гово­рить он начал спо­койно и твёрдо.

– Она умерла здесь, но в веч­но­сти жива. Однако вся­кое рас­ста­ва­ние несёт печаль.

– Печаль,– повто­рил я с иро­нией. Я не хотел щадить его, потому что стра­дал в это мгно­ве­ние сам.

А он вдруг тихо выда­вил из себя признание:

– Там где вера, там ведь и сомнение.

– Зна­чит, сомне­ва­ешься!– я почти обрадовался.

– Даже свя­тые боро­лись с сомнениями.

– Хороша же ваша вера!– мною опять овла­дело насмеш­ли­вое настроение.

– Вера, не про­шед­шая испы­та­ние сомне­нием немно­гого стоит.

– Я вот тоже сомне­ва­юсь: что твой Бог мне что-то дал. Зато не сомне­ва­юсь в одном: Он у меня всё отнял.

XVI

– Маде­му­а­зель, это же будет про­сто неспра­вед­ливо, если мы с вами нико­гда больше не пере­се­чёмся во вре­мени и пространстве.

Я прежде не знал этой девушки, я столк­нулся с нею – тогда, во время оно – слу­чайно в полу­пу­стом трол­лей­бусе, и она про­сто при­влекла моё вни­ма­ние. Мой напор про­ис­те­кал из обре­тён­ной мною само­уве­рен­но­сти, осно­ван­ной в нема­лой мере на моих инсти­тут­ских уда­чах: я состоял уже в аспи­ран­тах, за мною чис­ли­лось несколько печат­ных работ (правда, боль­шин­ство – в соав­тор­стве: с Ростом, с Шер­ма­ном, даже с Петель­ским – честь, что ни говори), шеф ко мне бла­го­во­лил, я давно утвер­дился в умах инсти­тут­ских сотруд­ни­ков как бле­стя­щий мно­го­обе­ща­ю­щий талант, я рас­стался с преж­ней своей робо­стью, я был в пре­крас­ных отно­ше­ниях со всеми, я имел нема­лый успех у пре­крас­ного пола; я был дово­лен собою и счастлив.

– Ну согла­си­тесь: неспра­вед­ливо,– наста­и­вал я.– Я дол­жен вас уви­деть ещё раз.

Она отве­тила мне с какой-то непо­нят­ной для меня покор­но­стью в голосе:

– Вы не обма­ны­ва­ете меня?

– К чему такое кокет­ство? Если вы хоть раз гля­дели на себя в зер­кало, то не могли не понять, что вся­кий, уви­дев­ший вас, захо­чет этого ещё и ещё.

И всё-то на одни баналь­но­сти мы спо­собны. Веро­ятно, подоб­ная фраза про­из­но­си­лась с неболь­шими вари­а­ци­ями мил­ли­арды мил­ли­ар­дов раз – и не без успеха, впро­чем. Как часто я мучился в душе: я пошл и без­да­рен и не могу выйти из общих мест.

И всё идёт по кругу: не только в моей жизни, но и у всех – из тех, кого я знаю хотя бы.

Вот Рост. Каких только досто­инств не обна­ру­жи­вал он в преж­ней своей неве­сте, чего только не наго­во­рил нам про неё, похва­ля­ясь соб­ствен­ной удач­ли­во­стью,– и что же? Пре­пош­лей­шая исто­рия: встре­тил «более выгод­ную пар­тию», дочь какого-то круп­ного пар­тий­ного дея­теля (калам­бур, однако!), долго и назой­ливо её обха­жи­вал, вти­рался в дове­рие к буду­щему тестю, про­шёл, несо­мненно, стро­гую про­верку – и вот я уже в числе при­гла­шён­ных на свадьбу.

– Сего­дня у моего при­я­теля сва­дьба,– про­дол­жал я настой­чиво стре­миться к цели.– Согла­си­тесь: грустно одному сидеть и смот­реть на чужое сча­стье, даже какую-то непол­но­цен­ность начи­на­ешь в себе ощу­щать. Не обре­кайте меня на это, пой­дёмте вместе.

Бес­печ­ность моло­дого шало­пая поз­во­ляла мне без вся­ких хло­пот заво­дить любые связи, меня выво­зило не только отсут­ствие коле­ба­ний, но и пол­ное без­раз­ли­чие к успеху моих домо­га­тельств, став­шее осо­бен­но­стью натуры убеж­де­ние: любая неудача в чём бы то ни было не стоит и малой доли сожа­ле­ния, когда в глав­ном всё хорошо. В глав­ном же моём – я пре­успе­вал. Во всех слу­чай­ных встре­чах я мыс­лил одно­типно: ста­нет кобе­ниться – и чёрт с ней. И почти все­гда мне уступали.

Я под­дер­жи­вал сразу несколько зна­комств, драз­нив­ших мою чув­ствен­ность сво­ими кон­трастами. Так, я любил тихие про­гулки допоздна вдвоём, дол­гие про­воды, роб­кие поце­луи в укром­ных скве­ри­ках, ожи­да­ния на услов­лен­ном месте с непре­мен­ным её лука­вым опоз­да­нием и тро­га­тель­ной прось­бой не сер­диться; меня влекла лёг­кая поэ­зия этих невин­ных отно­ше­ний – но я нико­гда не поз­во­лял им пере­хо­дить в нечто более серьёз­ное, и все­гда искусно созда­вал какой-нибудь пред­лог для раз­рыва (что нетрудно), лишь только заме­чал нару­ше­ние необ­хо­ди­мого рав­но­ве­сия. Но одно­вре­менно я имел любов­ницу, ино­гда двух, с кото­рыми можно было обхо­диться без излиш­них сан­ти­мен­тов – это все­гда были жен­щины старше меня, иску­шён­нее в плот­ских заба­вах, кото­рым я охотно под­чи­нялся, вполне дове­ряя их опыт­но­сти. При­знаться, с наив­ными деви­цами я чув­ство­вал себя крайне неловко: при­шлось бы брать излиш­нюю ини­ци­а­тиву на себя, умас­ли­вать, пре­одо­ле­вая их робость и сопро­тив­ле­ние, пусть и показ­ные («На то и девки, чтобы сна­чала мяться, а потом сда­ваться» – любил повто­рять Рост),– что, в конце кон­цов, стало бы меня про­сто раз­дра­жать. Нет: сопри­кос­но­ве­ние душ и сопри­кос­но­ве­ние тел…– сме­ши­вать два эти ремесла есть тьма искус­ни­ков, но я не скло­нен к тому. Одно плохо: через неко­то­рое время я неиз­бежно обре­тал невы­но­си­мое отвра­ще­ние к тем, с кем пре­да­вался любов­ным уте­хам – при­хо­ди­лось рвать зна­ком­ство, опять подыс­ки­вая к тому удоб­ный повод (хло­пот-то, хло­пот!) и искать новых свя­зей. «Сопри­кос­но­ве­ние душ» тоже обо­ра­чи­ва­лось обманом.

Необ­хо­димо сми­риться и при­знать печаль­ной исти­ной, что во всех подоб­ных похож­де­ниях не было глав­ного – не было любви. Было всё, что угодно: влюб­лён­ность, увле­че­ние, страсть, при­вя­зан­ность, сим­па­тия, похоть, при­вычка… Сама по себе вся сия мишура вовсе и не плоха, быть может, и я бы не отно­сился к ней с доса­дой, если бы мне не каза­лось порою: в нака­за­ние за увле­чён­ность фаль­ши­вым блес­ком я лиша­юсь того, что только и было необ­хо­димо моей душе, без чего она высы­хала неотвратимо.

В кругу, где я коло­вра­щался, при­нято было видеть любовь в одном: в воз­мож­но­сти спать вме­сте. Тако­вая жал­кая мысль сама по себе столь неори­ги­нальна, что не сто­ило бы и вспо­ми­нать о ней, но я сам наедине с собою порой при­бе­гал к подоб­ному неза­тей­ли­вому обману, чтобы оправ­даться хотя бы перед соб­ствен­ным чув­ством истины и спра­вед­ли­во­сти. Старо ведь как мир: легче при­ни­зить то, до чего не хочется воз­вы­шаться. Или сил нет?

В сущ­но­сти-то – что есть любовь? Сло­вами, веро­ятно, и не выра­зить точно. Но хотя бы так: это сча­стье, что живёт на свете дру­гой чело­век, и бла­го­дар­ность ему за это. (Но если так – несчаст­ной любви быть и не может вовсе. Несча­стье – когда любви нет.) Коряво, но лучше ска­зать не умею.

Не знаю… гово­рят, для любви нужен осо­бый талант… если так – то ведь талант можно и рас­тран­жи­рить по пустякам…

Стре­мясь к любви, я боялся её и бежал прочь. Я знал, что любовь и жестока: боль люби­мого чело­века ста­но­вится и твоей болью, оскорб­ляя его – оскорб­ляют тебя, сме­ясь над ним – сме­ются над тобой. Ты начи­на­ешь нена­ви­деть его вра­гов и любить его дру­зей, цель его жизни ста­нет твоей целью, тво­ими будут его несча­стья и беды. Осо­знав это, я не захо­тел обре­кать себя на непо­силь­ные, как каза­лось мне, лиш­ние тяготы. Я хотел сбе­речь душу от мно­гих стра­да­ний – и поте­рял её. Любовь есть пре­дан­ность души и покор­ность тела. Я ждал только покор­но­сти, но пре­дан­ность мне доку­чала. Она как будто стес­няла мою сво­боду в любви.

Так я рас­суж­дал прежде… Теперь это стало моей болью.

Странно: мы про­из­но­сим одни и те же слова, но каж­дый разу­меет лишь своё. Одни гово­рят о сво­бод­ной любви, дру­гие пони­мают под этим доз­во­лен­ность раз­врата. Но к каж­дому Дон Гуану при­хо­дит в конце его камен­ный мститель.

XVIII

Нет ничего скуч­нее совре­мен­ной сва­дьбы. Мне до край­но­сти любо­пытно: со вре­ме­нем – эта цере­мо­ния ста­нет ещё более неле­пой или дальше уж некуда?

Я при­знаю необ­хо­ди­мость насы­щен­ного тра­ги­че­скими отблес­ками и одно­вре­менно поэ­ти­че­ски тро­га­тель­ного обряда ста­рин­ной рус­ской сва­дьбы – там до высо­чай­шего накала стра­стей дохо­дило, там раз­вер­за­лись без­дны гря­ду­щего. Недавно три вечера под­ряд читал записи сва­деб­ные фольк­лор­ные, сердце защемило.

Нынеш­ние же меро­при­я­тия – тут даже скуку скучно испы­ты­вать. Вна­чале казён­ное «вен­ча­ние» под заучен­ную речь казён­ного лица, потом бес­смыс­лен­ное обжор­ство и пьян­ство с пош­ло­ва­той бес­це­ре­мон­но­стью какого-нибудь неум­ного тамады.

Рост мне ска­зал одна­жды: «Когда «горько» кри­чат, так и хочется кула­ком по морде заехать». (Отча­сти я эту непри­язнь раз­де­ляю: ну что орать? Кляп бы в эти ору­щие глотки.) Теперь он всё это на себе испы­ты­вал: вокруг него ели, пили, выла­мы­ва­лись и тряс­лись под судо­рож­ную музыку и пьяно кри­чали «горько».

Про­ис­хо­дило коло­вра­ще­ние пиру­ю­щих: пере­хо­дили от беседы к при­ня­тию пищи, к тостам (с после­ду­ю­щими воп­лями), к хож­де­нию по залу, по при­ле­га­ю­щим про­стран­ствам, и наново к тостам, и к пению, совер­шенно обособ­лен­ному от гро­хо­чу­щих лабу­хов, и вновь к еде, и вдру­го­рядь к раз­го­во­рам, и к новым хож­де­ниям, а потом к попыт­кам иных не слиш­ком даже моло­дых и солид­ных пер­сон стан­це­вать нечто про­грес­сив­ное, и воз­вра­ще­ние их, слиш­ком запы­хав­шихся и баг­ро­вых, опять к питию и закус­кам, и в кото­рый раз к воз­об­нов­ле­нию бес­смыс­лен­ных спо­ров, гово­ре­нию страст­ных речей, а потом к про­из­не­се­нию новых тостов, весьма одно­об­раз­ных, так что под конец их мало кто слу­шал и поддерживал.

– Вы не нахо­дите, Натали, что крики «горько» – несу­свет­ная глу­пость и бес­такт­ность? Как будто гости боятся, что жених не дога­да­ется поце­ло­вать неве­сту. Не надо сомне­ваться: поце­лует и…– я накло­нился к её уху и шеп­нул:– и не только поце­лует, но сви­де­те­лей им для того вовсе не требуется.

Она чуть покраснела.

– И вообще сва­дьба пре­не­снос­ное меро­при­я­тие. Я так без­мерно бла­го­да­рен вам: что бы я делал тут один? Вот он мой при­я­тель (я ука­зал на Роста), сослу­жи­вец, в дру­гой обста­новке мы бы с ним весело побол­тали, но теперь ведь ему не до меня. Про­чие сослу­живцы мне успели надо­есть. Часть гостей я вообще не знаю, да и знать не желаю. А так вы со мною – такая красивая.

Она и вправду кра­сива была, хотя я бы ска­зал свой ком­пли­мент в любом слу­чае: жен­щи­нам тре­бу­ется исклю­чи­тель­ность вни­ма­ния и вос­хи­ще­ния муж­чины – я знаю, что в этом весь сек­рет муж­ского вли­я­ния на них. Впро­чем, и оная мысль не ори­ги­нальна… ну и пусть не ори­ги­нальна, глав­ное, побольше вос­хи­ще­ния. Но если девушка и впрямь хороша – всё гораздо проще: не нужно притворяться.

Внеш­ность моей спут­ницы нашёл время оце­нить сам жених.

– Ста­рик, ты где такую отхва­тил? Гиб­кость стана непо­сти­жима. Под­ма­хи­вать будет исклю­чи­тельно – я тебе говорю.

Рост гово­рил в своей обыч­ной манере, но и из зави­сти несо­мненно: его жена была не так чтобы очень. «Ничего, поду­мал я, с дру­гими утешится».

– Вы понра­ви­лись жениху, он даже при­знался, что жалеет, что не вы рядом с ним под фатой,– сооб­щил я Наташе.– А вот я ему, при­знаться, не завидую.

– Нельзя быть таким злым,– с уко­ром взгля­нула она на меня.

– Я не злой, я спра­вед­ли­вый. Зачем врать? Кто пре­кра­сен (я покло­нился ей слегка), тот пре­кра­сен. А кто вроде вот той (я кив­нул в сто­рону неве­сты), тот отнюдь не.

– Всё равно злой.

– Да, мно­гие счи­тают меня злым и цинич­ным. Я же ещё раз скажу: я про­сто прав­ди­вый. И если я вижу неправду в дру­гих, то не скрываю.

– В чём же неправда невесты?

– В некра­си­во­сти. Или вон две тётки сидят. Сразу видно: чопор­ные ханжи. Хотите, я им это прямо в лицо скажу?

– Почему же они ханжи?

– Кон­кретно я не знаю, я их вижу в пер­вый раз.

– Но как же тогда можно судить?

– Трудно объ­яс­нить. Всё дело вон в той линии, если в про­филь, от носа через под­бо­ро­док (я взял сал­фетку и про­чер­тил то, о чём гово­рил). Вот если бы кон­тур был такой (я нари­со­вал), то в этом бы отра­зи­лось доб­ро­ду­шие. Видите, в чём раз­ница? Осо­бенно, обра­тите вни­ма­ние, вот в этом месте линия важна. Неужели не понятно?

– Нет, я с этим совсем не согласна. Так нельзя судить.

Как всё было хорошо – и вот она, пер­вая неза­мет­ная тре­щинка, знак буду­щего неиз­беж­ного отчуж­де­ния. Непо­ни­ма­ние, непо­ни­ма­ние – оно не может не тяго­тить меня в обще­нии с людьми, осо­бенно если я вдруг наво­об­ра­жаю себе их внут­рен­нюю бли­зость со мною. Почему-то такую ошибку застав­ляет совер­шать нас при­вле­ка­тель­ная внеш­ность чело­века: как будто она непре­менно пред­по­ла­гает такое же совер­шен­ство души и ума. Тут наше неис­тре­би­мое стрем­ле­ние обре­сти хоть в чём-то недо­сти­жи­мую гар­мо­нию, раз уж её нет в нас самих (что мы ощу­щаем и знаем пре­красно). Но все­гда стрем­ле­ние наше обо­ра­чи­ва­ется новой ошиб­кой, новым разочарованием.

Тре­щины отчуж­де­ния, кото­рые я все­гда без­условно ощу­щаю, спо­собны раз­ру­шить моё душев­ное рав­но­ве­сие, лишают вся­кого жела­ния про­дол­жать обще­ние с разо­ча­ро­вав­шим меня чело­ве­ком – он дела­ется мне чужим и чуж­дым. Хотя кажется: что за ерунда – не понять смысла бес­смыс­лен­ных линий в кон­туре чьего-то про­филя: да тут никто вообще, пожа­луй, ничего понять не в состо­я­нии. Никто не в состо­я­нии – но я‑то всё же пони­маю, и непо­ни­ма­ние осталь­ных обре­кает меня на одиночество.

Я помрач­нел и замол­чал. Но тут же и почув­ство­вал, что и спут­нице моей вдруг стало неуютно, плохо рядом со мной,– мне стало её жалко, и я пере­бо­рол своё вско­лых­нув­ше­еся раз­дра­же­ние про­тив неё.

– Ладно, все рас­пре­крас­ные люди. И всех рас­пре­крас­нее вы,– ска­зал я, самим тоном давая понять, что в моём настро­е­нии нет и тени недо­воль­ства.– А сколько, доложу вам, досто­инств в женихе, про­сто не счесть. Мы вме­сте в аспи­ран­туре, я ещё не успел вам рас­ска­зать, мы оба химики, только он через пол­года защи­ща­ется, а меня лишь два месяца как зачис­лили. Его ждёт бле­стя­щее будущее.

В бле­стя­щее буду­щее Роста я тогда отнюдь не верил. Рас­хва­ли­вал же его, чтобы кос­венно сооб­щить о своих соб­ствен­ных досто­ин­ствах, при­под­нять себя.

Тем вре­ме­нем вблизи нас устро­ился какой-то угрю­мый дядька, в оди­но­че­стве нали­вав­ший себе из боль­шой бутылки. Он взгля­нул на меня и, оче­видно, решив, что во мне можно обре­сти еди­но­мыш­лен­ника, счёл воз­мож­ным сказать:

– Побе­дила Аме­рика Рос­сию. Без пушек и ракет победила.

Я про­мол­чал, но во взгляде своём послал ему недо­умен­ный вопрос: его заме­ча­ние пока­за­лось мне несколько неожиданным.

– Вот только это теперь и услы­шишь от Москвы до Вла­ди­во­стока,– он с нена­ви­стью кив­нул в сто­рону тан­це­валь­ного гро­хота,– даже если наши вдруг песни, и те на тот же лад корёжат.

Я кив­нул голо­вой, а в гла­зах моих он смог явно раз­гля­деть сочув­ствие моим мыслям.

– Музыка, она же отра­же­ние души. И у неё власть, у неё же власть над душою. Она же может душу под­чи­нить, дать настрой, под себя под­ла­дить. Вот и послу­шайте, послу­шайте, какая у них душа. Вслу­шай­тесь в их души.

Над нами хле­стал мут­ным пото­ком физио­ло­ги­че­ски власт­ный хаос скре­же­щу­щих и вою­щих звуков.

– Как вы дума­ете,– не уни­мался угрю­мый,– чего можно ожи­дать от людей с подоб­ной душой?

– Алли­луия любви!– заво­пил кто-то.

Само­уве­рен­ная напо­ри­стая дама, слы­шав­шая эти речи, пре­рвала дядьку тоном иро­ни­че­ского превосходства:

– Как же можно это отри­цать, если моло­дёжи нравится?

– Им вон сей­час вся­кая гадость нра­вится. Дура она, эта ваша молодёжь.

– Моло­дёжь не вино­вата в том, что она такая. Время такое,– объ­яс­няла всем некая доб­ро­душ­ная тётка, тут же оказавшаяся.

Сладко улыб­чи­вый моло­дой чело­век подо­шёл к столу и на ходу обра­тил свою улыбку какой-то незна­ко­мой бабе, и она тоже улыб­ну­лась ему в ответ – и обе их улыбки выра­зили то, что они как будто чув­ство­вали друг к другу и что они вдвоём оди­на­ково пони­мали: как весело и хорошо им здесь, и нельзя поэтому не весе­литься, не дер­гаться под ритмы и не улы­баться. Под­це­пив что-то вил­кой с тарелки и забыв в тот же момент про свою даму, моло­дой чело­век вдруг набро­сился на угрю­мого дядьку, кото­рый тем вре­ме­нем нава­лил на тарелку целую гору закуски и сосре­до­то­ченно пости­гал её:

– А я вам всё-таки скажу, что вы совер­шенно не правы.

– В чём же?– флег­ма­тично осве­до­мился едок.

– Вот хотя бы Бер­тран Рас­сел поз­во­лил себе ост­ро­умно (и ведь вполне спра­вед­ливо, согла­си­тесь) заме­тить, что нрав­ствен­ность вовсе и отнюдь не имеет ровно ника­кого сколько-нибудь пря­мого и осмыс­лен­ного отно­ше­ния к глав­ной цели бытия, то есть к счастью.

– И кто же это ска­зал, что сча­стье глав­ная цель бытия?– поин­те­ре­со­вался едок и чвок­нул зубом.

– Это и не нужно вовсе кому-то и зачем-то гово­рить,– отпа­ри­ро­вал улыб­ча­тый.– Это и без того всем ясно.

– Кроме меня.

– Так вы ретро­град, выходит?

– Моя бабушка гова­ри­вала: хоть горш­ком назови, только в печь не ста­нови,– ещё более флег­ма­тично отве­тил чре­во­угод­ник, не пере­ста­вая жевать.

– Не имел чести знать вашу бабушку.

– И много поте­ряли. От неё можно было бы побольше ума набраться, чем от какого-то Бер­трана Рас­села, твер­дя­щего чужие зады.

– Это почему же чужие, почему чужие?– взвился улыбчатый.

– Потому что не свои,– доб­ро­душно пояс­нил флег­ма­тик, успев­ший тем вре­ме­нем совер­шенно очи­стить свою тарелку.

– Он выдви­нул глав­ным кри­те­рием в оценке бытия чело­ве­че­ское счастье.

– А вот моя бы бабушка на подоб­ную глу­пость была бы неспо­собна,– и флег­ма­тик, под­няв­шись с места, мед­ленно побрёл куда-то сквозь шум, суету и мель­ка­ние сва­деб­ного торжества.

Меня весьма поза­ба­вил такой диа­лог, но тут же я и при­знал для себя, что не так уж про­сто­ват, как напус­кает для себя, этот внук своей муд­рой бабушки.

Как заду­ма­ешься – неми­ну­емо и натолк­нёшься на баналь­ней­ший вопрос: а что есть сча­стье? Тут всяк своё твер­дит. А коли так, то само поня­тие сча­стья – разъ­еди­няет людей. Каж­дый в свою сто­рону норо­вит: как лебедь, рак и щука. И тогда страш­нее всего, если кто-то на уста­нов­ле­ние все­об­щего сча­стья замах­нётся. Пусть хоть все орлы и соколы и в под­не­бе­сье их тянет, а я воро­бей и мне по земле пры­гать и чири­кать охота: общее-то сча­стье меня несчаст­ным сделает.

Сидя на росто­вой сва­дьбе, я тоже сча­стья не испы­ты­вал. Захо­те­лось уйти. Делать было нечего совер­шенно. Тан­це­вать я не умел, потому что не любил этого заня­тия (а не любил, потому что не умел,– пороч­ный круг), да и стыдно было изоб­ра­жать то, что име­ну­ется ныне тан­цами – не перед дру­гими стыдно: чего их сты­диться, коли они сами таковы,– но перед самим собою стыдно.

Я пред­ло­жил Наташе выйти на улицу. Мне пока­за­лось, что она с сожа­ле­нием пошла вслед за мною, но пошла всё же.

При выходе я столк­нулся с улыб­ча­тым рев­ни­те­лем сча­стья как цели бытия – его волокли под руки двое мужи­ков, а он, не в силах сдер­жаться, со сто­ном бле­вал на ков­ро­вую дорожку ресто­ран­ного коридора.

Мы вышли, да так и не вер­ну­лись обратно («Пони­маю, ста­рик, пони­маю»– заве­рял меня потом Рост), бро­дили по буль­ва­рам, совер­шая тот извеч­ный ритуал, кото­рый, веро­ятно, нико­гда не утра­тит своей новизны для каж­дого, кто ему сле­дует во все времена.

«Стоял ноябрь уж у двора», но было тепло и сухо. Можно ходить долго, не опа­са­ясь, что про­мозг­лый холод заста­вит до срока пре­рвать обряд напря­жён­ного при­вы­ка­ния друг к другу.

– Я пола­гаю, наши моло­до­жёны обой­дутся далее и без нас в угаре сва­деб­ных вос­тор­гов. Рас­ска­жите-ка лучше о себе,– я взял её за руку (мило и невинно),– а то в том бес­но­ва­нии и пого­во­рить-то нельзя спо­койно. Мы же совер­шенно пока не знакомы.

Сооб­щено мне было весьма зауряд­ное: сту­дентка, исто­ри­че­ский факуль­тет пед­ин­сти­тута, тре­тий курс, обще­жи­тие, роди­тели и брат в Ново­си­бир­ске, в Москве дво­ю­род­ная тётка.

Вот непо­нятно мне: после вся­кой встречи с кем бы то ни было, я, вспо­ми­ная, пере­жи­ваю всё гораздо ост­рее, чем то было в дей­стви­тель­но­сти. Даже долго спу­стя думая о Наташе, я ощу­щал стран­ное тепло в груди, хотя в тот осен­ний вечер я был, право, холод­нее и без­раз­лич­нее. Она пока­за­лась мне внут­ренне какою-то бесцветной.

Нет: све­ти­лось в ней неуло­ви­мое оба­я­ние – то в жесте, то в манере вопро­си­тельно под­ни­мать глаза, то в улыбке, роб­кой и лас­ко­вой. Обычно недур­ная внеш­ность опре­де­ляет более сво­бод­ную манеру пове­де­ния, но тут не было ника­кой самоуверенности.

– Не кажется ли вам стран­ным такое обсто­я­тель­ство,– при­нялся я раз­гла­голь­ство­вать при­лично совер­ша­е­мому риту­алу,– я вот послед­нее время раз­мыш­лял: не странно ли, что мысль, даже довольно зауряд­ная и баналь­ная, если она выра­жена в прозе, но совер­шенно пре­об­ра­жа­ется в поэ­ти­че­ской речи, ста­но­вится, напро­тив, зна­чи­тель­ной и важ­ной, хотя сама форма стиха есть нечто искус­ственно измыш­лен­ное людьми, пре­бы­ва­ю­щими к тому же в эмо­ци­о­наль­ном напря­же­нии, то есть опять-таки в неесте­ствен­ном состо­я­нии? И ведь неда­ром же слова искус­ство и искус­ствен­ный – род­ствен­ные. Всё искус­ство есть нечто неесте­ствен­ное, выду­ман­ное. Не зна­чит ли, что оно есть фальшь нашей жизни, ложь от лука­вого? Тол­стой неда­ром же заме­тил, что изъ­яс­няться сти­хами это всё равно, что идти за плу­гом и при том танцевать.

– Но без искус­ства же нельзя,– попы­та­лась она воз­ра­зить, и столь зауряд­ный аргу­мент чуть было не рас­сер­дил меня и почти отбил охоту ора­тор­ство­вать в том же духе, но я сумел вос­ста­но­вить внут­рен­нее равновесие.

– Нельзя без хлеба, воды, воз­духа. А без искус­ства не только можно – без него нужно. Заметьте, есть ещё одно род­ствен­ное слово: искус. Иску­ше­ние. Искус­ство и есть не что иное, как иску­ше­ние. Чело­век создаёт нечто новое, не свой­ствен­ное реаль­но­сти. В этом, кстати, твор­че­ство в искус­стве отли­ча­ется от твор­че­ства науч­ного: послед­нее опи­ра­ется на законы при­роды, а не про­ти­во­ре­чит им. Искус­ство же про­ти­во­ре­чит есте­ству. Я уж не говорю о таких несо­об­раз­но­стях, как балет и опера, но и всё про­чее тоже сплош­ной обман. И чем искус­нее тво­рец, тем вред­нее обман и иску­ше­ние. Возь­мёт и при­ду­мает вдруг, что во время реаль­ней­шего Боро­дин­ского сра­же­ния на бата­рее Раев­ского нахо­дился нико­гда не суще­ство­вав­ший на свете чело­век по имени Пьер Без­ухов, и так ловко всё опи­шет, что мы тут же и пове­рим. Каково! Чело­век как бы ста­но­вится твор­цом реаль­но­сти из небы­тия, из ничего, вот бук­валь­ней­шим обра­зом из ничего. Как тут не возо­мнить себя боже­ством? Вот вам и искус. Неда­ром же Лев Нико­ла­е­вич вос­стал, в конце кон­цов, про­тив вся­кого художества.

Я раз­гла­голь­ство­вал и сам себе дивился: куда же меня зано­сит? Ничего подоб­ного я нико­гда не думал, не подо­зре­вал даже за собою подоб­ных мыс­лей, я всё измыш­лял на ходу, меня понесло без руля и без вет­рил – так что я мог раз­не­сти в пух и прах саму идею искус­ства, а мог и пре­воз­не­сти её – бол­тал что в ум взбредёт.

Веро­ятно, что всё же нечто (или некто?) вело меня. Потому что, когда я гово­рил, я чув­ство­вал всё же не без­раз­ли­чие, а боль. Нена­долго почув­ство­вал. Отчего?

Заме­тивши же рас­те­рян­ность у своей спут­ницы, я рассмеялся:

– Не надо мне верить. Без искус­ства, разу­ме­ется, нельзя. И без поэ­зии тоже нельзя. Тоск­ливо станет.

Я при­нялся читать стихи. Больше Бёрнса – я тогда им увле­чён был.

– А вы не поэт? – спро­сила Наташа.

– Нет. Чтобы сде­лать нечто рав­ное – сил нет. А вроде нынеш­них – гор­дость не позволяет.

«Только пожа­луй­ста, обра­тился я к ней мыс­ленно, не взду­май защи­щать этих сти­ха­чей. Тут же повер­нусь и уйду». Она промолчала.

Когда рас­ста­ва­лись, я легко при­влёк её к себе, но она не сде­лала ответ­ного дви­же­ния. Торо­пить собы­тия я не любил. «Никуда ты теперь от меня не денешься»,– думал я, воз­вра­ща­ясь домой.

XVIII

Рас­сме­шил меня, помню, Шер­ман. Он как все­гда сидел в люби­мом закутке у окна между шка­фом и боль­шим сто­лом, застав­лен­ном вся­ким хла­мом, иро­ни­че­ски улы­бался и сообщал:

– Дуся, я ведь еврей с трид­ца­ти­пя­ти­лет­ним ста­жем, и поэтому знаю что говорю: я анти­се­мит. И вообще, доложу я вам, нет худ­ших тва­рей, чем евреи из местеч­ко­вых. Сво­ими бы руками как кло­пов давил. Ты только, Рост, не думай, будто я хочу поте­шить твою юдо­фоб­скую душеньку. Не спорь, я знаю, ты тай­ный чер­но­со­те­нец: у меня нюх. Так вот: рус­ские тоже сво­лочи. Но глав­ное не кровь, а идея. Идея же – в рели­гии. Досто­ев­ский о том писал. Ты име­ешь пред­став­ле­ние об иудействе?

– Ты нездо­ро­вое явле­ние нашей дей­стви­тель­но­сти,– ото­звался Рост.– Пред­ста­ви­тель пере­до­вой про­грес­сив­ной науки инте­ре­су­ется вся­ким рели­ги­оз­ным дур­ма­ном. Я вот не знаю ничего такого, потому что всё это ерунда, и не стоит время на неё тратить.

– И я так тоже думаю, дуся, что ерунда!– вос­клик­нул Шер­ман.– Но ведь вот, к при­меру: что может быть ерун­до­вее хок­кея? а мы же с тобой время тра­тим на него. Мифо­ло­гия же, если вник­нуть, то вовсе не ерунда. Миф – сво­его рода фор­мула, по кото­рой стро­ятся жиз­нен­ные ситу­а­ции на всех уров­нях: и в гло­бально-исто­ри­че­ском и в житей­ски-быто­вом. Сатана, разу­ме­ется, не чёрт с рож­ками, а тоже идея. Идею же нужно понять. Вот явля­ется он, лука­вый, только не в натуре, а в умах, и нашёп­ты­вает: ребята, на хрена вам тот рай, кото­рый ещё есть ли, нет ли, на воде вилами писано. Устро­иться с ком­фор­том можно и тут. Кто до этого допрёт, тот, зна­чит, умнее всех. Пере­до­вой. Избран­ный. Усекли? Зна­чит, вы и есть избран­ные, зна­чит, вам всё можно. Нет, своих не тро­гайте, не то вам же хуже будет, а вот про­чих – за милую душу. И поль­зуй­тесь вся­кими бла­гами. Что, пока пло­хо­вато? Ничего, в исто­ри­че­ской пер­спек­тиве всё устро­ится… Зна­ешь, дуся, тыщу раз правы те, кто кри­чит: бей жидов, спа­сай Рос­сию. Это говорю вам я, чисто­кров­ный еврей Шерман.

– Вас тоже бить?– спро­сил я.

– Прямо сей­час и нач­нём,– под­дак­нул Рост.

– Нет, дуся. Плоско. Речь-то об идее, а не о чело­ве­че­ских осо­бях. От тра­ги­че­ского сме­ше­ния поня­тий сиих все наши недо­ра­зу­ме­ния. Есть жиды, а есть евреи. Имей в виду.

– А как узнать? Клеймо что ли осо­бое есть? Или штаны спус­кать, про­ве­рять насчёт обрезания.

– Вуль­гарно. Тебе бы только штаны. Со своей жены спус­кай. А вообще бы и тебе неплохо спу­стить и выпо­роть. Чтоб знал.

– Чего знал?

– Что глав­ное идея, а не штаны. А всё дело в том, дуся, что ты пер­вый жид и есть,– вдруг вывел Шер­ман, обра­ща­ясь к Росту, а затем повер­нулся ко мне:

– Как вы пола­га­ете, Андрей Михалыч?

(Ко мне Шер­ман обра­щался только по имени-отче­ству и только на вы:

– Вы, Андрей Миха­лыч, буду­щий вели­кий чело­век, гений, можно ска­зать, оте­че­ствен­ной науки‑с. Так что когда чинов боль­ших достиг­ните, меня, сирого и убо­гого, не забудьте: я ведь с самого начала почте­ние вам выка­зы­вал, и надо меня за то ува­жить, насчёт денеж­ного вспо­мо­же­ния посодействовать.

Вообще Шер­ман при­нял по отно­ше­нию ко мне манеру иро­ни­че­ского подо­бо­стра­стия, Роста же ста­рался при вся­ком удоб­ном слу­чае под­деть.)

– Идеи, мило­сти­вые госу­дари, пра­вят миром! Вот ты, Рост, ты в ком­му­низм веришь?

– Какой ещё ком­му­низм, ста­рики!– иро­ни­че­ски уко­риз­ненно посмот­рел на нас Рост.

– Как это какой!– Шер­ман изоб­ра­зил ужас на лице.– Ты же пар­тий­ный сек­ре­тарь нашего Инсти­тута! Пар­тай­ге­носсе, так сказать.

– Одна у тебя изви­лина,– раз­дра­женно ото­звался Рост, кото­рый нако­нец вышел из себя,– и та пря­мая, и та на заднице.

– Ну вот уж и осер­чал, слова нельзя ска­зать,– Шер­ман вско­чил со стула, засу­е­тился, пере­став­ляя на столе какие-то колбы и ста­каны с места на место.– Слова ска­зать нельзя.

– А вы во что верите, Алек­сандр Иоси­фыч?– спро­сил я, чтобы откло­нить опас­ное направ­ле­ние раз­го­вора в сторону.

– Я верю в то, что Рост зав­тра ста­нет кан­ди­да­том. Меня лишь одно сму­щает: этот самый тер­мин. Что зна­чит «кан­ди­дат»? Куда кан­ди­дат? Вот я тоже кан­ди­дат, и тоже не знаю, куда именно.

– В покой­ники,– бурк­нул Рост.

– Это мы все кан­ди­даты, о чём я не раз тебя пре­ду­пре­ждал. Но обо­зна­че­ние для чело­века науки, согла­си­тесь, неле­пое. И сколько у нас вообще неле­по­стей в языке ско­пи­лось! Вот что может быть нево­об­ра­зи­мее: парк куль­туры и отдыха. И тут тоже: кан­ди­дат хими­че­ских наук. Андрей Миха­лыч, допу­стим, кан­ди­дат в кори­феи хими­че­ской науки. Это я пони­маю. Хотя он ещё и аспи­рант. Но мне ника­кого учё­ного совета не нужно, чтобы его кан­ди­да­том в гении при­знать. А мы – что?

– Язык у тебя ост­рый, зад­ницу мне побрей!– слиш­ком раз­дра­жённо пре­рвал его Рост.

–Уж и осер­чал, слова нельзя ска­зать!– снова засу­е­тился Шер­ман.– А тебе, Рост, вол­но­ваться вредно. У тебя зав­тра собы­тие, можно ска­зать, в жизни: ты пере­хо­дишь в новое каче­ствен­ное состо­я­ние, чего я тебе от души желаю. И я тебе скажу, куда ты ста­нешь кан­ди­да­том, в отли­чие от меня: кан­ди­да­том в док­тора наук. Будешь ты док­тор, а я к тебе лечиться приду.

– Тебе давно лечиться надо.

– А почему вы не ста­нете док­то­ром, Алек­сандр Иоси­фыч?– спро­сил я.

– Потому что я неиз­ле­чим. Суета всё это потому что. Я, Андрей Миха­лыч, бес­смыс­лен­ный чело­век. Фор­мен­ное недо­ра­зу­ме­ние в этом мире. Как, впро­чем, и боль­шин­ство из нас. Если не все… Подайте бед­ному еврею на пятый телевизор…

Послед­няя фраза почему-то вызвала у меня неудер­жи­мый смех, дурац­кий, но с кото­рым невоз­можно совла­дать. Я всё пытался оста­но­виться, да не мог, и едва пере­во­дил дыха­ние, как снова зака­ты­вался и задыхался.

– Вы, Андрей Миха­лыч, как исте­ри­че­ская барышня,– грустно ска­зал Шерман.

– У него родим­чик!– Рост, как бы под­водя чему-то итог, при­нялся швы­рять какие-то бумаги в порт­фель, потом под­нялся и напра­вился к выходу.– Всё, ста­рики. Зав­тра в два на Лен­го­рах, а потом в «Черё­мушки».

– Бан­кеты началь­ством не поощ­ря­ются нынче!– крик­нул ему вдо­гонку Шерман.

Рост уже в две­рях обер­нулся и насмеш­ливо подмигнул.

XIX

Защи­щался Рост в уни­вер­си­тете: в Инсти­туте ему по каким-то пра­ви­лам хоро­шего тона нельзя было. Сама по себе защита, как известно, пустая и глу­пая фор­маль­ность. Все роли были зара­нее рас­пи­саны – отзывы оппо­нен­тов, ответы Роста, слово руко­во­ди­теля, бла­го­дар­ствен­ная речь Роста же – всё отпе­ча­тано, сло­жено в одну папочку для пере­дачи сте­но­гра­фистке. Ста­ти­стам оста­ва­лось только отбыть повин­ность на совете.

И что-то сорва­лось. Росту наки­дали лиш­них чёр­ных шаров.

XX

Всю ночь – такое у меня до сих пор ощу­ще­ние, что именно всю ночь, от зыб­кой начи­на­ю­щей сон полу­дремы до самого про­буж­де­ния – всю ночь нака­нуне того дня, когда с трес­ком рас­ко­ло­лась проч­ней­шая воз­во­ди­мая Ростом основа его буду­щей жиз­нен­ной незыб­ле­мо­сти, всю ночь виде­лась мне в болез­нен­ном полу­кош­маре некая стран­ная и жесто­кая сцена: я ста­ра­юсь убе­жать и спря­таться куда-то, но нигде не могу укрыться от вовсе не стре­мя­щейся как будто догнать или отыс­кать меня Наташи – но лишь только мы стал­ки­ва­емся с нею, все­гда почему-то слу­чайно, лишь только она заме­чает меня, она начи­нает про­сить о чём-то, и это меня бесит, и я начи­наю её бить, и хотя страш­ный замах руки, как нередко бывает во сне, всё время теряет силу в чём-то уто­ми­тельно вяз­ком, но мне всё же уда­ётся сде­лать ей больно, она кри­чит, и этот крик лишь невы­но­си­мее раз­дра­жает моё отвра­ще­ние к себе, и мне её вовсе не жалко, но хочется сде­лать ещё боль­нее, уда­рить силь­нее, убить, чтобы пре­кра­тить и этот крик, и вяз­кие удары по нена­вист­ной мне плоти… Я проснулся с чув­ством болез­нен­ной тяже­сти в груди, с чув­ством непро­сти­тель­ной вины перед этой девуш­кой, кото­рой я не сде­лал в жизни пока ничего дур­ного,– наобо­рот, наши отно­ше­ния уже достигли состо­я­ния лас­ко­вого сча­стья вза­им­ной влюб­лён­но­сти, какого я не испы­ты­вал до той поры ни с кем, да и после не знал нико­гда. Про­шло более полу­года со дня нашего зна­ком­ства, и осень и зима оста­лись позади и весё­лая весна уже моро­чила рас­су­док и душу глу­пыми иллю­зи­ями. Нам уже каза­лось, что мы знаем друг друга давно, всю жизнь, что нам трудно быть врозь, что после рас­ста­ва­ния мы тос­куем о новой встрече. Даже мой весьма трез­вый ум обма­ны­вался в ту весну. Да почему бы и не поте­шить себя слад­кими надеждами?

Нака­нуне защиты Роста мы уго­во­ри­лись с нею, что пой­дём вме­сте на бан­кет, дол­жен­ству­ю­щий увен­чать тор­же­ство побе­ди­теля жизни, однако тор­же­ства-то и не слу­чи­лось, пиро­вать теперь повода вовсе не было, но я в тот день даже не осо­зна­вал смысла про­ис­шед­шего (при­знаться, злая зло­рад­ная радость коль­нула всё же в груди), потому что с самого утра был угне­тён ощу­ще­нием вины перед нею, стран­ным и нело­гич­ным, но тре­вож­ным, но полу­чив­шим надо мною непо­нят­ную власть, как если бы моя вина была и впрямь истин­ной реаль­но­стью. И мне всё хоте­лось как-то загла­дить свою несу­ще­ству­ю­щую вино­ва­тость – я даже купил (впер­вые!) букет роз, идя на сви­да­ние; но уже целуя сия­ю­щие глаза, ловя губами тре­пе­та­ние длин­ных рес­ниц, всё никак не мог отде­латься от назой­ли­вого тре­вож­ного чув­ства, и потом несколько раз бес­при­чинно спро­сил, не сер­дится ли она. Она по своей все­гдаш­ней при­вычке молча вопро­си­тельно взгля­ды­вала на меня и с улыб­кой пожи­мала плечами.

Поскольку бан­кет был сорван зло­вред­ными чер­ня­ками, мы ока­за­лись неожи­данно сво­бодны и неко­то­рое время раз­мыш­ляли, чем бы занять себя.

– Зна­ешь чего? Если мы сядем вон на тот трол­лей­бус, то через пят­на­дцать-два­дцать минут будем в лесу. Конечно, это почти уже парк, но город его пока не успел испа­ко­стить, это всё-таки ещё лес насто­я­щий. А погода-то! Поехали,– ска­зал я, зная, что отказа мне ни в чём не будет.

При­знаться, я пред­ло­жил свой план не без зад­ней мысли. Совсем недавно мы с мамой пере­ехали из ста­рого нашего дома, обре­чён­ного на слом, в новую блоч­ную пяти­этажку на окра­ине – как раз рукой подать от того леса, куда мы теперь ехали.

Наташа всё нюхала розы и улы­ба­лась. Конеч­ная оста­новка была у самой опушки. Лёг­кая и весё­лая зелень моло­дых берёз, лёг­кое ощу­ще­ние в душе; забы­лось всё, оста­ва­лось лишь жела­ние без­думно радо­ваться неиз­вестно чему, насла­ждаться счаст­ли­выми мгно­ве­ни­ями. Мы то мед­ленно бро­дили по дорож­кам, то зате­вали сует­ли­вую беготню вдо­гонку друг другу, со сме­хом, с непре­мен­ными объ­я­ти­ями и поце­лу­ями – баналь­ная игра, кото­рая, однако, нико­гда не пере­ста­нет быть при­вле­ка­тель­ной для пре­да­ю­щихся ей.

К тому вре­мени я рас­стался с двумя любов­ни­цами: они ста­но­ви­лись мне про­тивны, сто­ило мне в их при­сут­ствии вспом­нить о Наташе; рядом же с нею я и думать о них не мог. Однако моя чув­ствен­ность тре­бо­вала раз­рядки, и хотя я долго коле­бался, но всё же решил изме­нить харак­тер наших отно­ше­ний. Я ещё прежде рас­счи­тал, что из ресто­рана поведу её к себе, благо рядом совсем было, а мама уже неделю как нахо­ди­лась в сана­то­рии,– теперь же как бы само собою вышло, что наши хож­де­ния по лесу завер­ши­лись у подъ­езда моего дома.

Она покорно под­ня­лась со мною, покорно вошла в рас­пах­ну­тую перед нею дверь.

XXI

Когда утром я вошёл в лабо­ра­то­рию, я уви­дел Тамару Каза­кову, кото­рая зло орала на Шер­мана, при­ткнув­ше­гося в своём уголку:

– Он что, не пони­мает, что это может отра­зиться на ребёнке?!

– Томочка,– оправ­ды­вался Шер­ман,– я, право, ни сном ни духом, у тебя же такой вид, как будто ты меня хочешь кис­ло­той окатить.

– Все вы, мужики, оди­на­ко­вые: только о себе думаете!

– Наверно, нет такой жен­щины, кото­рая хоть бы раз в жизни не про­из­несла эту фразу.

– Потому что нет такого мужика, кото­рый смог бы поду­мать о чём-то дру­гом, а не о своей выгоде.

– Вон он, в две­рях стоит,– пока­зал Шер­ман на меня.– Андрей Миха­лыч думает исклю­чи­тельно о науке.

– Одна у вашего брата наука – на бабах ездить.

– Томочка, я пони­маю, что ты в фигу­раль­ном, так ска­зать, смысле, но вот Андрей Миха­лыч могут понять иначе, и вый­дет неко­то­рым обра­зом неприличность.

– Ну вас всех к чёрту!

– Оче­видно, именно так: к чёрту. Именно к чёрту,– грустно согла­сился Шерман.

Каза­кова вышла, хлоп­нув две­рью. Я недоумевал.

– Дур­ной при­мер жен­ской соли­дар­но­сти,– с мелан­хо­ли­че­ской иро­нией заме­тил Шерман.

– Что тут про­ис­хо­дит хоть?– не выдер­жал я.

– Вче­раш­нюю кон­фу­зию пере­ина­чить пыта­емся в совер­шен­ней­шую викторию.

– Не понимаю.

– Молоды, оттого и не пони­ма­ете. Объ­ясню. Как вы помните, Андрей Миха­лыч, сце­на­рий вче­раш­него меро­при­я­тия, рас­пи­сан­ный по ролям, ока­зался не соблю­дён­ным в неко­то­рых деталях.

– Алек­сандр Иоси­фыч, вы лучше сразу с неиз­вест­ных мне фак­тов начните.

– Нельзя: будет утра­чена логика раз­ви­тия мысли. Я же вам гово­рил: глав­ное идея; а идеи нет без логики. Пой­мёшь логику, и сразу всё ста­нет ясно.

– Ладно, давайте логику.

– Даю. А вы мне меша­ете. Зна­чит так: мы, как вы зна­ете, но я счи­таю необ­хо­ди­мым повто­рить, мы ведь один из оппо­нент­ских отзы­вов соста­вили, к чему и вы руку при­ло­жили, так что вы явля­е­тесь соучаст­ни­ком. Подель­ни­ком, как выра­жа­ются в опре­де­лён­ных кру­гах. Учтите. То есть и на вас лежит доля вины, что делает вас лицом заинтересованным.

Да, это было так. Одним из оппо­нен­тов для себя (из кан­ди­да­тов) Рост наме­тил пед­ин­сти­тут­ского Васен­кина. Тот, помню, при­шёл к нам, покру­тил носом и откро­венно заявил:

– Я к тебе, Рост, всей душой, но я ленив, это ты зна­ешь. Так что напиши всё сам, а я охотно доложу о всех досто­ин­ствах твоей работы, какие ты в ней суме­ешь найти. Не забудь о недо­стат­ках для поли­тесу, а то знаю я тебя, скром­ника. При­чи­та­ю­щийся мне гоно­рар согла­сен про­пить вме­сте. Не в день­гах счастье.

При­знаться, мне нра­ви­лись такие люди, как Васен­кин. Кто-то счёл бы его цини­ком, по мне же: к вещам, како­вые не достойны серьёз­ного отно­ше­ния, нельзя отно­ситься серьёзно. Если уж выду­мана неле­пая цере­мо­ния защиты дис­сер­та­ций, то и пони­мать её нужно как неле­пость, но необ­хо­ди­мость, при­бе­ре­гая силы для чего-то более сто­я­щего. Меня все­гда раз­дра­жали те, кто по огра­ни­чен­но­сти своей вос­при­ни­мают все­рьёз подоб­ные условности.

В конце кон­цов, выступ­ле­ние оппо­нента-кан­ди­дата писал почти пол­но­стью Шер­ман, мы же с Ростом встав­ляли по ходу дела кор­рек­ти­ру­ю­щие замечания.

– Мне больше всего обидно что?– про­дол­жал Шер­ман.– Какой я милень­кий отзыв оппо­ненту состря­пал, а выхо­дит, зазря.

– Алек­сандр Иоси­фыч!– опять не утер­пел я.– Что про­ис­хо­дит, объясните.

– Экий тороп­ли­вый. Быстро только кошки сно­ша­ются. Нико­гда не при­хо­ди­лось наблюдать?

– При­знаться, нет.

– Вам ещё мно­гое пред­стоит уви­деть в жизни. Зави­дую. Что мол­чите? Ага, поняли, что лучше не пере­би­вать. Свет­лая у вас голова. Потому про­дол­жаю. Если вы наблю­да­тельны, то легко смо­жете отве­тить на вопрос: что нару­шило плав­ный ход вче­раш­ней цере­мо­нии? Появился некий внесце­нар­ный элемент.

– Ганы­кин высту­пил. И Роста мор­дой об стол.

– А зачем?

– Откуда мне знать.

– Откуда. От вер­блюда. Не зна­ете, а берё­тесь судить. А между тем, тут вся суть. Если мы постиг­нем эту суть, мы смо­жем попы­таться исклю­чить сей вне­сю­жет­ный нон­сенс. Там ведь своя интрига про­тив Петель­ского. Про­вал Роста – удар по Инсти­туту. Кстати, дис­сер­та­ция ведь на нашем учё­ном совете утвер­ждена. Они, супо­статы наши, одного не учли: тут дело поли­ти­че­ское: Рост ведь у нас парт­босс. А ска­жите мне, кстати, где это видано, чтобы аспи­ран­том в парт­бос­сах? Вот то-то и оно-то. В его защиту будут под­клю­чены круп­ные силы.

– Зна­чит, тут чистая интрига?

– Вся­кое собы­тие мно­го­слойно. Кто-то интри­гует, кто-то искренне отста­и­вает чистоту науки. Я дак уве­рен, что Ганы­кин про­сто счёл, наив­ный чело­век, дис­сер­та­цию Роста весьма сла­бо­ва­той. Рост ведь как учё­ный, мы-то знаем, абсо­лют­ный ноль. Ганы­кин и ринулся в бой за правду. Экий шут­ник! Конечно, если бы подоб­ная дис­сер­та­ция про­изо­шла от вас, Андрей Миха­лыч, я бы вас стал тихо не ува­жать. Но так сой­дёт. Работа, право, не хуже, чем мно­гие, весьма успешно защи­щён­ные. Чистота же науки вол­нует лишь немно­гих, умуд­рив­шихся сохра­нить невин­ность среди этого все­об­щего бардака.

– Нет, вы только поду­майте,– ворва­лась к нам Каза­кова, с гро­хо­том рас­пах­нув дверь,– сидит в проф­коме… как же – в парт­ком непри­лично!.. и рыдает. Пузо – во! Вот-вот лопнет.

– Чьё пузо?– обер­нулся я к ней.

– Да жена Роста это,– спо­койно ото­звался из сво­его закутка Шерман.

– При чём здесь жена Роста? Она что, за его защиту переживает?

– Она при­шла жало­ваться на Дег­тярёву, что та оса­ждает её мужа нескром­ными предложениями.

Я был несколько ого­ро­шен. Бере­мен­ная жена Роста (мы ещё все про­ха­жи­ва­лись насчёт сомни­тель­ного несо­от­вет­ствия даты сва­дьбы и сро­ков бере­мен­но­сти) при­шла с доно­сом на соперницу?

– Что-то я ничего подоб­ного не заме­чал,– воз­ра­зил я.– Дег­тярёва Роста тер­петь не может. Детек­тив какой-то.

– Истин­ное отно­ше­ние её к Росту в дан­ном слу­чае к делу не отно­сится. Вы весьма невни­ма­тельны, Андрей Миха­лыч,– воз­ра­зил Шер­ман.– Впро­чем, вам про­сти­тельно, вы кроме науки ничего знать не жела­ете и пола­га­ете ниже сво­его досто­ин­ства встре­вать в эти дрязги. Поэтому вы склонны сколь­зить в житей­ских делах лишь по поверх­но­сти, не про­ни­кая пыт­ли­вым умом в скры­тые причины.

– Про­све­тите.

– А я что делаю? Ска­жите мне прежде: кто такой Ганы­кин? Вспом­ните: именно он и есть чуже­род­ный эле­мент, не учтён­ный сце­на­рием. Это важно.

– Доцент наш уни­вер­си­тет­ский, кто же ещё.

– Отвы­кайте от сту­ден­че­ских при­вы­чек. Он уже не ваш доцент.

– Хорошо, не наш, не наш. Ихний.

– Вот именно: ихний. А чей ихний, поз­вольте вас спро­сить? Отвечу сам: дег­тярёв­ский. Любов­ник. Или жених. Кто их там раз­бе­рёт. В общем, граж­дан­ский муж, как в былые вре­мена выра­жа­лись. Они оба с Дег­тярё­вой из тех релик­тов, кто блю­дут честь науки. Ей самой неудобно было высту­пать, она же наша, инсти­тут­ская, так она его под­зу­дила. А там ещё побоч­ные силы, несо­мненно, вме­ша­лись, сде­лали на него ставку. В резуль­тате он встаёт, от Роста летят пух и перья.

– Я думал, это не повли­яет. Подумаешь…

– Поду­ма­ешь, да ничего не ска­жешь, как гова­ри­вала моя бабушка. А вот повли­яло. Хотя может, и без того чер­ня­шек вка­тили бы.

– Это же на нерв­ной системе ребёнка отра­зится!– пере­била его Казакова.

– Росту нынче важ­нее дру­гое: ском­про­ме­ти­ро­вать Ганы­кина. Чуете рас­клад? Дег­тярёва при­стаёт к Росту с нескром­ными пред­ло­же­ни­ями, её воз­люб­лен­ный мстит за то счаст­ли­вому сопер­нику. Какая чепуха, ска­жете вы. А сра­бо­тать может. Тут, конечно, не глав­ный ход, а, так ска­зать, запас­ной вари­ант, но при слу­чае тоже может быть использован.

– А на сво­его ребёнка напле­вать!– не уни­ма­лась Казакова.

– Дался тебе этот ребё­нок! Кого он сей­час вол­нует? Его ещё нет, он на свете не суще­ствует. Хотя Рост, веро­ятно, пере­ста­рался, можно было бы и обой­тись. Так ведь он же оша­лел, тут уж не до трез­вых взве­ши­ва­ний. Вали до кучи, там разберёмся.

– А ребёнок?

– Типично баб­ская идея фикс. Муж­чины, кстати, начи­нают осо­зна­вать сво­его ребёнка как реаль­ное суще­ство лишь неко­то­рое время спу­стя после рож­де­ния. А тут даже и не ребё­нок, а боль­шой живот у жены Роста, кото­рый, как ты изво­лила заме­тить, вот-вот лопнет.

– Рост-то чего делает?– спро­сил я.– Где он?

– В отсут­ствии: он же ничего не знает. Жена, бес­по­ко­ясь о сохран­но­сти семьи, яви­лась по соб­ствен­ной ини­ци­а­тиве. Кстати: каков мораль­ный облик супо­статки Дег­тярё­вой! Вос­поль­зо­ва­лась инте­рес­ным поло­же­нием чест­ной жен­щины. Теперь пусть отвертится.

– Сво­лочь он, ваш Рост!

– Если ты, Томочка, ста­нешь так атте­сто­вать Роста, я не гаран­ти­рую, что и на тебя не посту­пит в своё время ана­ло­гич­ное заяв­ле­ние. И тебе оста­нется лишь сла­бое уте­ше­ние, что мы с Андрей Миха­лы­чем не пове­рим в столь гнус­ные инси­ну­а­ции. Так, Андрей Михалыч?

– Я на него сама напишу.

– С силь­ным не борись, с бога­тым не судись, гла­сит народ­ная мудрость.

– Тоже силача нашли!

– Ещё какого силача. В этом вы убе­ди­тесь в ско­ром вре­мени, когда в ресто­ране «Черё­мушки» мы всё же отпразд­нуем его про­из­вод­ство. Попом­ните моё слово.

– А как же…– начал я.

– Так же!– оста­но­вил меня Шер­ман.– Рост с Петель­ским сей­час в уни­вер­си­тете, обра­ба­ты­вают чле­нов совета. Пара звон­ков, я думаю, уже раз­да­лась в неко­то­рых каби­не­тах. Сего­дня же всё будет – о кей. Я пола­гаю, жену он и впрямь напрасно сюда напра­вил с её пузом. Вот я вам лучше загадку зага­даю: назо­вите три слова, кон­ча­ю­щи­еся на «-зо». Под­ска­зы­ваю пер­вое: пузо.

– Сума­сшед­ший дом!– как бы сама с собою раз­го­ва­ри­вая, бурк­нула Каза­кова.– Чок­ну­тые все какие-то.

И снова ушла, хлоп­нув дверью.

XXII

– Вы, Андрей Миха­лыч,– завёл свой обыч­ный трёп Шер­ман,– конечно, буду­щее све­тило науки, но в жизни, как и все подоб­ные вам, смыс­лите не много. Жизнь же пре­сво­лоч­ней­шая шту­ко­вина, как ска­зал, кажется, какой-то поэт. Но не в том дело. Я вас научу жить. Хоть я сам жить тоже не умею.

– Как же меня-то учить хотите?

– Пара­докс. А у пара­док­сов зна­ете кто друг? Гений. Может, и я гений. Только тай­ный гений. И в том тай­ное же насла­жде­ние обре­таю. Все вокруг мель­те­шатся, меня не заме­чают, а я помал­ки­ваю, да зато себе на уме: про всех всё знаю. Всё знаю.

– Всё никто не знает.

– Как гова­ри­вал Остап Бен­дер, всё знает только Бог, а так как Бога нет, то этого не знает никто. А вдруг есть, Бог-то?

– Нету.

– Экий вы само­уве­рен­ный. Может, вы и в дья­вола не верите? Смот­рите, не про­мах­ни­тесь… Я вот вчера по теле­ви­зору услы­хал: свя­щен­ный дар жизни. Вон что ска­за­нули! Однако хоть кто бы в сооб­ра­же­ние взял: коли есть дар, то ведь дол­жен же быть и Дару­ю­щий. Кто? Бес­смыс­лен­ная при­рода, кото­рую мы тут с вами на эле­менты раз­ла­гаем? Но ведь не при­род­ный же дар, гово­рят, а – священный!

– Про­стая метафора.

– Уж больно мно­го­знач­ная мета­фора, я бы так сказал.

– Вы что, Алек­сандр Иоси­фыч, рели­ги­оз­ным дур­ма­ном меня соби­ра­е­тесь охму­рить?– тут уж и я стал насмеш­ни­чать.– Роста на вас нет, он бы вам тут же реак­ци­он­ность пришил.

– Рост при­ми­ти­вен, как реак­ция ней­тра­ли­за­ции. Только он хит­рый: мы с вами можем в оса­док выпасть, а он все­гда в рас­творе оста­нется в виде сво­бод­ного ради­кала… пожа­луй что и калам­бур вышел… и не раз­бе­рёшь, что там: кис­лота, щёлочь, соль или вода. Всего пона­ме­шано и ничего в натуре. А почему? Потому что он при­ми­ти­вен, но не прост. Вот вы про­ста­чок: даром иде­ями раз­бра­сы­ва­е­тесь. Так и про­бро­саться можно. Рост же гово­рит: даром даже прыщ на зад­нице не вско­чит. И прав. Или нет? Как вы полагаете?

– Не задумывался.

– Свя­тая вы про­стота, Андрей Миха­лыч. Хва­ти­тесь, да поздно будет.

– Как гово­рил какой-то извест­ный учё­ный, уж не помню кто: для про­гресса науки без­раз­лично, кто и где именно ска­жет в ней оче­ред­ное слово, важно лишь: когда. И то относительно.

– Дурак он, ваш извест­ный учё­ный. Да и кого инте­ре­сует про­гресс науки? Нет ника­кой абстракт­ной науки, ника­кого про­гресса. Наука – лишь одно из средств для чело­века объ­явить о себе. Смысл-то в чём жизни, если не муд­рить? В том, что его, по сути, нет и быть не может. Тоже сво­его рода реак­ция ней­тра­ли­за­ции. Что же в таком слу­чае в оса­док выпа­дает? Да то, что чело­веку себя и дру­гих уве­рить тре­бу­ется, что он есть, суще­ствует. И ничего больше. Вот вы откро­ете пусть самый вели­кий закон в науке, а Рост его укра­дёт и объ­явит. И все будут знать, что Рост есть, а вы со своей гени­аль­но­стью – тьфу! Хуже, чем тьфу. Наука же не более чем сумма наших домыс­лов о миро­устрой­стве, весьма при­бли­зи­тель­ных и недо­сто­вер­ных догадок.

– Почему же недо­сто­вер­ных?– сопро­тив­лялся я.

– Молоды вы, Андрей Миха­лыч, и весьма ещё наивны. Они недо­сто­верны хотя бы потому, что досто­вер­ность мало кого вол­нует. Даже в госу­дар­ствен­ном мас­штабе – и то все без­раз­личны к истине, а руко­вод­ству­ются совер­шенно иными кри­те­ри­ями. Дока­за­тель­ство вы и сами назо­вёте – гене­тика. Вави­лову на голый труп бирку с номе­ром и в яму, а Лысенко? Что, истина всех волновала?

– Но разве она так никому и не нужна?

– Более того: порою даже опасна. Поверьте: когда чело­век под­сту­пится к гене­ти­че­ским тай­нам, это будет озна­чать ско­рую гибель всего рода люд­ского. Ста­лин и Лысенко, быть может, вели­чай­шие бла­го­де­тели чело­ве­че­ства, жаль только, что их вла­сти на весь мир не хва­тило. Поэтому дело вовсе не в истине. Чело­век, Андрей Миха­лыч, живот­ное пси­хо­ло­ги­че­ское. Он к само­утвер­жде­нию небез­раз­ли­чен, а на истину ему напле­вать. Чело­век не корова. Вот кого я ува­жаю, к слову говоря: коров. Флег­ма­тич­ней­шее суще­ство, ей бы травки поже­вать да с быком раз в году для про­дол­же­ния рода встре­титься – вот и весь смысл. Не то что мы. Себя заявить вовне – вот что нам надобно. Вот хоть бы насрать больше всех – но чтоб все узнали и вос­хи­ти­лись. А на истину пле­вать, ваш при­мер с гене­ти­кой это именно подтверждает.

– А за что же тогда боро­лись? Даже если истина опасна, то про­тив неё, но она всё же не безразлична.

– Они в заблуж­де­ния свои зубами мёрт­вой хват­кой вце­пи­лись. Потому что слиш­ком много у них на том заблуж­де­нии утвер­ждено было. А там пусть оно хоть сто раз оши­бочно. Чело­веку важно что? Ска­зать всем про­чим: думайте так, как я, и не сметь иначе. Чело­век, повто­ряю, тварь пси­хо­ло­ги­че­ская. И пси­хо­ло­ги­че­ского удо­вле­тво­ре­ния взыс­кует. На сухом хлебе и на воде может жить, акри­дами питаться, мёрз­нуть и мок­нуть – лишь бы пси­хо­ло­ги­че­ское осно­ва­ние неко­ле­бимо было. Вот чего я знаю про людей. Осно­ва­ние же самое ерун­до­вое может быть: хоть бы в обла­да­нии такою мар­кой, я пер­вое что в ум взбрело говорю, такой мар­кой, какой у дру­гих нет ни у кого. Ради той марки и с голоду подох­нуть не жалко. Хотя сама эта марка – бес­смыс­лен­ный обры­вок бумаги, кото­рый даже к письму теперь не при­кле­ишь, чтоб послать.

При­знаться, мно­гое из того, о чём гово­рили мы когда-то с Шер­ма­ном, я тут же и забы­вал – мало ли о чём трёп шёл между делом. Помню, с жен­щи­нами нашими мы всё больше фигур­ное ката­ние обсу­жи­вали, схо­дясь на отри­ца­тель­ном отно­ше­нии к Ирине Род­ни­ной. С Шер­ма­ном же – не о трой­ных прыж­ках суда­чить, вот и тянули квази-фило­соф­скую тянучку. Но много лет спу­стя я при­пом­нил именно этот наш с ним раз­го­вор. Уже когда я назоне был.

Я уже там в люди выбился, про­из­вод­ством заве­до­вал. И имелся у меня помощ­ник, угрю­мый мужик, себе на уме,– одна­жды мы с ним после оче­ред­ного аврала (там тоже не без того было) рас­сла­би­лись, отмякли душою, он тут передо мной един­ствен­ный раз чуть-чуть раз­мяг­чён­ную эту душу свою и приоткрыл.

– Глав­ное в жизни поли­тика,– бурк­нул он совер­шенно неожи­данно, хва­та­нув ста­ка­нище водки (это там хоть и нельзя, но однако же все­гда можно).– А что такое поли­тика? Иметь право ска­зать дру­гому: делай как я скажу. Вот и весь закон жизни. Эти иди­оты (он неопре­де­лённо ткнул в про­стран­ство) поно­сом дри­щут, когда узнают, что какой-то там Напо­леон одной шинель­кой укры­вался и на жёст­кой койке всю жизнь спал. Это у кого дальше сладко пожрать и мягко поспать вооб­ра­же­ние не идёт. Твари! (Он сплю­нул.) Вот гово­рят, глав­ное эко­но­мика. А деньги зачем? Вон есть у кого мил­ли­ард – зачем? Конечно, можно в очко за раз поста­вить. Офи­ги­тель­ное ощу­ще­ние должно быть, но то не про нас. А зачем мил­ли­ард? Про­есть-про­пить всё равно не суме­ешь, вре­мени не хва­тит. А вот зачем: чтобы иметь право ска­зать: делайте, падлы, как я велю. И думайте, как я хочу. Эко­но­мика – ради политики.

– Ну не все же так,– попы­тался не согла­ситься я.

– Рисо­вать все могут? Все. Только один Репин, а дру­гой я, могу только рожу кривую.

– А вот, кстати, Репин,– ухва­тился я.– Он же не политик.

– И он поли­тик. Он гово­рит: я нари­сую, а ты плати деньги и меня хвали. Делай то, что я скажу: хвали меня. Фигу­рально выра­жа­ясь: жри, что я даю. И каж­дый так. Свою бле­во­тину ста­ра­ются дру­гим навя­зать. Вот только чтоб из их рук. В газете вчера не читал про дель­фи­нов? У них там свой началь­ник есть, пахан дель­фи­ний. И кор­мить нач­нут, он пер­вый – это ясно. По закону. Только вот сам нажрётся, и вроде бы сва­ли­вать можно. А вот хрен! Он, падаль, хва­тает по рыбке и дру­гим выдаёт, а чтоб сами – ни-ни! Вот сво­лота. А у людей не так?

Я тут вспом­нил про одного сво­его зна­ко­мого – там, на воле. У него жена в доме поря­док завела: что-нибудь взять или сде­лать – обо всём у неё спра­ши­вать, иначе она зака­ты­вала дикий скан­дал с исте­ри­кой. И не то чтобы запре­щать хотела – все­гда всё раз­ре­шала. В общем-то, доб­рая была – а вот поди ж ты…

– Ком­плекс дель­фина,– ска­зал я.

– Закон дель­фина,– мрачно оспо­рил мой соузник.

И вот что странно: там, в зоне, я ведь, пожа­луй, по-сво­ему весьма само­утвер­дился: какой-ника­кой, а началь­ник был (кое для кого глав­ный дель­фин), ува­жали меня, больше воли у меня было. Но вот вышел теперь – никому не нужен, не инте­ре­сен. И наука без меня обхо­дится, и обще­ство – дове­дись мне сги­нуть – даже не заме­тит. Мало ли всюду раз­ных бука­шек и козя­вок копо­шится – обо всех и печалиться?

Так зачем же тогда и мель­те­шиться? Однако не утвер­ждать же, что в зоне больше смысла… Но почему нет? Потому что она лишь на время?.. На срок…

Так и все мы тут на срок.

XXIII

Устал я. Устал от безыс­ход­ной пустоты сво­его бытия. От види­мо­сти сует­ли­вого дела­ния неиз­вестно чего. От вяз­кой необ­хо­ди­мо­сти всту­пать в отно­ше­ния с людьми, мне без­раз­лич­ными и скуч­ными. От нуд­ной повто­ря­е­мо­сти дней и ночей. От назой­ли­вых вос­по­ми­на­ний того вре­мени, когда я мог кич­ливо созна­вать себя удач­ли­вым три­ум­фа­то­ром, спо­до­бив­шимся ухва­тить за хвост соб­ствен­ную судьбу. Болез­нен­ные судо­роги памяти застав­ляли меня испы­ты­вать эту пустоту с ещё боль­шей тоскою.

И я застав­лял память про­ва­ли­ваться во вре­мени ещё глубже – в дет­ство; и ино­гда мне уда­ва­лось думать о том, что оно не исчезло в тупом и без­жа­лост­ном нико­гда.

… Я все­гда любил дожд­ли­вое нена­стье. Когда всюду серо и воет ветер. В дедов­ском дере­вен­ском доме я заби­рался тогда в пустую гор­ницу с малень­кими окош­ками и оди­но­ким шка­фом у стены, куда на полки скла­ды­вали опав­шие яблоки и зелё­ные поми­доры, чтобы они дозре­вали в тем­ноте. Я вста­вал у окна и смот­рел на рас­ка­чи­ва­ю­щи­еся под вет­ром дере­вья, застав­ляя себя пове­рить, что они о чём-то спо­рят между собою, взвол­но­ванно взма­хи­вая вет­вями. Над дерев­ней, над полем, над лесом – нави­сало низень­кое серое небо; редко-редко сквозь облака про­бьётся блед­ное, похо­жее на луну солнце, но тучи поспе­шат затя­нуть невер­ные про­светы – и опять без­ра­достно всё. В гор­нице пах­нет пусто­тою и ябло­ками, от стука дождя по крыше ста­но­вится осо­бенно зябко, оди­ноко и – уютно на душе. А в тёп­лой поло­вине топится печка, сквозь щель у дверцы видны крас­ные спо­лохи – при­жмёшь ладони к печ­ной теп­лоте, и по всему телу зяб­кой вол­ной про­бе­гают мурашки.

– Надо же как льёт. И конца ему не видать: вон как обло­жило,– сокру­ша­ется бабушка о не успев­шем про­сох­нуть сене. Нака­нуне она соби­ра­лась мыть пол, но теперь рукой мах­нула:– Всё равно натас­кают ножи­щами своими.

Я прошу выпу­стить меня на улицу – ну хоть на кры­лечке посто­ять,– меня долго не хотят понять, потом велят надеть что-нибудь тёп­лое и нака­зы­вают не схо­дить со сту­пе­нек под дождь. И вот я уже зябну на крыльце, сам не знаю зачем. Выстав­ляю ладонь под пада­ю­щие с неба и с крыши капли. Дождь то стих­нет, слабо моро­сит, то нена­долго пере­стаёт совсем, но это почти неза­метно, потому что ветер стря­хи­вает поры­вами с дере­вьев столько воды, что кажется, будто начи­на­ется ливень. В воз­духе ста­но­вится всё мрач­нее и мрач­нее, и непо­нятно: то ли уже сумерки, то ли плот­нее ста­но­вятся набе­га­ю­щие из-за леса тучи. На гори­зонте над полем нена­долго появ­ля­ется свет­лая полоска, но её тёп­лый тон застав­ляет силь­нее почув­ство­вать сты­лость сырого воздуха.

Нет ничего лучше, чем мед­лен­ное засы­па­ние под шум ветра и дождя, когда мысль о наруж­ном холоде застав­ляет плот­нее кутаться в оде­яло. Угрев­шись, слу­ша­ешь и слу­ша­ешь стук капель по желез­ной крыше, а дре­мота заби­рает над тобою всё боль­шую власть. Вот где-то при­ня­лись лаять собаки. Откро­ешь глаза, взгля­нешь за неплотно зана­ве­шен­ное окно, но за ним – хоть бы что-нибудь уви­деть – ничего. Лишь шумит и шумит непогода.

Я любил, когда нена­стье ста­но­ви­лось затяж­ным и зауныв­ным, и не печа­лился о том, как раз­ла­жи­вает оно мало­по­нят­ную мне жизнь взрос­лых,– и мне нико­гда не было скучно от малой воз­мож­но­сти занять себя делом в такое неуют­ное время. Я, наобо­рот, любил заби­ваться в оди­но­че­стве куда-нибудь в укром­ный заку­ток, любил меч­тать о чём-то совер­шенно несбы­точ­ном и гру­стить от созна­ва­ния неис­пол­ни­мо­сти тех мечтаний.

Изредка, если дождь зати­хал на время, я выхо­дил гулять в пали­сад­нике около дома. Скольз­кие дорожки здесь бабушка посы­пала золою из печки и все­гда пре­ду­пре­ждала меня, чтобы я ходил осто­рожно, не упал бы и не загряз­нился. Я, конечно, и падал, и пач­кался лип­кой гря­зью, меня и нака­зы­вали за это. Но вот что хорошо помню: я опа­сался сту­пать по высы­пан­ной на дорож­ках золе, вспо­ми­ная один пора­зив­ший меня в те самые ран­ние мои годы рас­сказ деда.

У каких-то зна­ко­мых, или у зна­ко­мых его зна­ко­мых – теперь, разу­ме­ется, не помню, и не знаю даже: так ли всё было, как рас­ска­зы­ва­лось, да и могло ли вообще такое слу­читься – кто-то умер в семье, и почему-то они не сразу захо­ро­нили его пепел, при­не­сён­ный из кре­ма­то­рия (тогда сама мысль о кре­ма­то­рии меня тоже пора­зила), при­несли и поста­вили урну где-то в уголке, и почему-то она не была закрыта крыш­кой; а слу­жанка их (или не слу­жанка, а ещё кто-то), не зная, что это пепел её хозя­ина, посы­пала им дорожки в саду.

Вот тогда я впер­вые ощу­тил, что такое отча­я­ние и безыс­ход­ность – я и поня­тия не имел ни о том, ни о дру­гом, но пере­жи­вал их бес­со­зна­тельно и остро,– я пред­ста­вил себе, как чело­века, пре­вра­тив­ше­гося в золу, высы­пают на дорожки в саду, чтобы люди не поскольз­ну­лись бы на этих дорож­ках, когда ста­нут гулять уже без него в его саду, а чело­века того уже не будет нико­гда (нико­гда!– впер­вые поду­мал я с тос­кой), и даже похо­ро­нить его уже нельзя теперь, и ничего нельзя вер­нуть. Потом я пред­ста­вил себе, что нечто подоб­ное слу­чится с дедом или бабуш­кой (хотя я и не допус­кал, что они могут уме­реть, как бы даже уве­ро­вав в то, что они оста­нутся жить все­гда, но одно­вре­менно, про­ти­во­реча себе, при­зна­вал всё же воз­мож­ность и для них того, что выпа­дает всем про­чим людям), но от мысли такой мне стало слиш­ком страшно, и я выгнал её из сво­его сознания.

Глядя на золу, высы­пан­ную бабуш­кой в пали­сад­нике, я не мог не вооб­ра­зить хотя бы на миг, что это вовсе не обыч­ная зола, а пепел какого-то чело­века, и насту­пить на него я боялся. Я сту­пал там, где золы не было – и падал поэтому, но никак не мог объ­яс­нить, почему не хожу как сле­дует, как ни доби­ва­лись от меня ответа прежде чем наказать.

Пора­жала меня и сама мысль, что от любого чело­века (лишь для себя и своих близ­ких я исклю­чал подоб­ную участь) может остаться немного золы, кото­рою кто-то по незна­нию посып­лет скольз­кие гли­ня­ные дорожки. Я несколько раз пытался оси­ли­вать эту мысль, но все­гда стра­шился про­сле­дить её до неиз­беж­ного конца.

И теперь не хочу.

XXIV

– А мне твой Бог не дал ничего, чтобы я пове­рил в Него навер­няка,– раз­дра­жённо ска­зал я Назарову.

– Выхо­дит, нужно верить лишь в аген­тов по снаб­же­нию?– усмех­нулся он.

– А и вправду,– я встре­пе­нулся,– как хорошо бы пове­рить, что вот приду я сей­час домой, а там ждёт меня некий агент по снаб­же­нию и гово­рит эта­ким лас­ко­вым голо­сом: пожа­луйте полу­чить деньги. И выдаёт уве­си­стую пачечку… – я чмок­нул от вооб­ра­жён­ного удо­воль­ствия. И при­знайся: и тебе бы хоте­лось бы в такое-то чудо тоже поверить?

– Нет. Да я бы и не стал брать тех денег.

– С чего бы? Ведь сами дают, всё по закону,– гово­рил я, слегка крив­ля­ясь даже.

Саша улыб­нулся своей ясной улыбкой:

– Но я же их не заработал,

– Ты дей­стви­тельно свя­той или дурак?– полю­бо­пыт­ство­вал я.

– Муд­рость мира сего есть безу­мие перед Гос­по­дом,– про­ци­ти­ро­вал он какой-то незна­ко­мый мне текст.

– Муд­рость мира сего,– под­хва­тил я,– прежде всего лишает нас воз­мож­но­сти верить в явле­ние подоб­ных гипо­те­ти­че­ских аген­тов. Явля­ются порою агенты, но, к сожа­ле­нию, дру­гого рода,– с игри­вым вздо­хом под­миг­нул я ему.– И в сие мне верить не нужно: то мне откры­лось эмпи­ри­че­ским путём. Зна­ешь об этом?

– Мне Тамара рас­ска­зы­вала про тебя, и я даже вспом­нил, что ещё тогда, ну когда всё слу­чи­лось. Правда, я тебя не знал.

– К чему подоб­ные ино­ска­за­ния? «Когда всё слу­чи­лось». Ска­зал бы про­сто: когда меня поса­дили (я всё не остав­лял сво­его игри­вого тона), я же не дели­кат­ни­чаю с тобой (я опять под­миг­нул: вся моя исто­рия пред­ста­ви­лась мне неожи­данно до смеш­ного неле­пой). И как же ты, такой пра­вед­ник, не побрез­го­вал со мною общаться? (я не уни­мался и ёрни­чал) Я же десять лет там оттру­бил, по пустя­кам такое не дают. Да ты, впро­чем, зна­ешь, за что. А это же грех, так по-тво­ему называется?

– Грех,– согла­сился он.

–И не хочешь бро­сить в меня камешек?

– Нет.

– Что ж так? Ведь тебе по вере твоей пред­пи­сано бороться со злом.

– Но не кам­нями же бро­саться. Нена­ви­деть надо грех, а не грешника.

– Ска­зал бы я тебе, да не хочу оби­жать богохульством.

– Меня ты не оби­дишь,– своим мяг­ким и как будто изви­ня­ю­щимся тоном воз­ра­зил он.– Лишь себя оскорбишь.

– Пусть даже так, не стану спо­рить. Но ведь тут по-моему про­сто софи­стика. Ты мне вот что всё-таки рас­тол­куй, я ведь далёк от твоих пре­муд­ро­стей. Неле­пость же: не при­стук­нуть мер­завца. Да, я знаю: щёки под­став­ляй, испод­нее с себя сни­май и так далее. Но неле­пость же!

– Есть у Иоанна рас­сказ о том, как при­вели к Иисусу греш­ницу и спро­сили: что с нею делать? Помнишь?

– Смутно. Ты подроб­но­стей не бойся. Если что и ска­жешь, мне извест­ное уже,– не велика беда.

– По подо­плёке-то тот вопрос был бес­про­иг­рыш­ной провокацией.

– Как так?

– Они хотели под­стро­ить ловушку. Отве­тить, что греш­ницу надо отпу­стить, зна­чило бы потвор­ство­вать греху, то есть злу, рас­про­стра­нив­ше­муся в мире. Они бы Его в том тут же и обви­нили. Но согла­ситься на убий­ство – это опро­верг­нуть утвер­жде­ние о необ­хо­ди­мо­сти любви к ближ­нему. Уче­ние же, пре­тен­ду­ю­щее на всю пол­ноту Истины подоб­ных про­ти­во­ре­чий содер­жать не должно. Они, фари­сеи, ждали, что любой ответ неми­ну­емо раз­ру­шит всё Его учение.

– Пожа­луй. Тут тупик.

– Для жал­кого чело­ве­че­ского ума, но не для Сына Божия,– в тоне Наза­рова я слы­шал явное торжество.

– Чело­веку Бога не перемудрить.

– Но не это даже глав­ное,– про­дол­жал он в вол­не­нии.– Ведь те люди, они от лица всего чело­ве­че­ства зада­вали вопрос Учи­телю: как бороться со злом?

– Вопрос вопро­сов,– я и сам не заме­тил, как вовлёкся, хоть и в малой сте­пени, в то экзаль­ти­ро­ван­ное состо­я­ние, в кото­ром нахо­дился мой собеседник.

– Он же ска­зал им: вы, конечно, можете убить её, но разве зло оттого исчез­нет? Загля­ните себе в душу, и вы уви­дите, что грех этой жен­щины – ничто перед тем, что вы несёте в себе. Только изжив­шие свою гре­хов­ность могут бро­сить в неё камень. Начи­нать надо все­гда с себя. Они же усты­ди­лись и разошлись.

– Постой,– обра­до­вался я, раз­гля­дев сла­бое место в его выво­дах,– но всё же, очи­стив совесть (допу­стим хотя бы как отвле­чён­ное пред­по­ло­же­ние), камень-то бро­сить можно?

– Ты не заме­тил, что там нахо­дился один чело­век, не име­ю­щий греха.

– Кто?

– Сам Иисус. Он же и чело­век вполне. И без греха. Он-то имел право бро­сить камень, но не бро­сил!– Саша открыто тор­же­ство­вал.– Он ска­зал греш­нице: иди и не греши. Потому что совер­шен­ный чело­век камня уже не бросит.

– Кра­сиво,– вздох­нул я.– Мне бы вот так кто ска­зал: иди и не греши. Нет же: иди, гово­рят, и посиди.

Тут я почув­ство­вал, что своим ёрни­ча­нием отча­сти доса­дил ему, сбил с пафоса, и он несколько сник. Чтобы испра­вить нелов­кость, я спросил:

– Не совсем только понял, почему же без­греш­ный чело­век не бро­сит камень?

– Бро­сить камень застав­ляет недоб­рое чув­ство, а в совер­шен­ном чело­веке нет ничего подоб­ного. Да он ведь и не сми­ря­ется перед злом, но про­ти­вится ему силою духа. И дру­гих к тому зовёт.

– Н‑да. Но это же ста­рые сказки про самоусовершенствование.

– У‑совершенствуется машина. Чело­век самосовершенствуется.

– Пусть так,– нетер­пе­ливо пере­бил я: он опять начал раз­дра­жать меня сво­ими поуче­ни­ями,– но замы­ка­ние в себе, в своей скор­лупе, хоть бы и для наи­выс­шего совер­шен­ства, оно же и потвор­ствует тому, что зло бес­пре­рывно рас­про­стра­ня­ется в мире.

– Оттого, что хоть один чело­век ста­нет немного лучше, зла в мире не при­ба­вится. Однако заду­маться: разве смо­гут улуч­шить мир те, кто сами несо­вер­шенны? Это всё равно что созда­вать сим­фо­нию, не имея ни таланта, ни тру­до­лю­бия, ни зна­ний нужных.

– Да ты, бра­тец, учё­ней­ший бого­слов,– вновь под­дался я игри­вому тону.

– Про­сто я ищу в Писа­нии ответы на вопросы, от кото­рых никуда же не уйдёшь, если нач­нёшь под­вер­гать свою душу испы­та­нию на проч­ность. Да и не сам я до всего до этого дошёл. Мне помо­гали кто лучше всё усвоил.

– Цер­ков­ники что ли?

– Пра­во­слав­ные.

– А почему не буд­ди­сты какие-нибудь?

– Они не знают Истины.

– Только пра­во­слав­ные и знают?

– Только.

– Но кто пове­рит в сие? Смешно.

– Я же не сме­юсь над твоей верой.

– У меня пол­ное неверие.

– Ты веришь, что Бога нет.

– Я и в Бога бы пове­рил, если бы понял, какой мне от того прок.

– У тебя не в Боге, выхо­дит, нужда, а в агенте по снаб­же­нию,– горько вздох­нул он.

XXV

Я шёл на встречу с Ната­шей – и вдруг столк­нулся на улице с тою, кото­рую любил прежде (и теперь люблю?– не знаю). И что-то заныло внутри. Она же меня встре­тила как ста­рого доб­рого зна­ко­мого: так – одного из мно­гих. О чём-то зата­ра­то­рила по общему бабьему обык­но­ве­нию. Ска­зала вдруг:

– Ты не спе­шишь? Я в мага­зин обув­ной иду, проводи.

Я и поплёлся. Помо­гал выби­рать какие-то туфли. И в муж­ской отдел зашли, она у меня при­ня­лась совета спра­ши­вать, что лучше для мужа купить (успела уже!). Я что-то сове­то­вал, даже при­ме­рял какие-то зим­ние чоботы, а она оце­ни­вала, «как они на ноге смот­рятся». Потом ещё в один мага­зин зашли, в «Ткани»,– опять долго что-то выби­рали, и она всё сове­то­ва­лась со мною, да так ничего и не выбрала. Потом в раз­го­воре выяс­ни­лось слу­чайно, что у неё есть книга, мне поза­рез необходимая.

– Так поехали, я тебе её сей­час дам. И Федя дома, познакомитесь.

Такого зна­ком­ства я не желал, боялся даже: что за радость лице­зреть удач­ли­вого сопер­ника? Но всё же я без­ро­потно за нею после­до­вал. Ехали на авто­бусе, она всё тара­то­рила своё.

Оста­новка как раз под тем окном, где я про­ста­и­вал когда-то.

Когда вошли, мужа дома не ока­за­лось, чему я обра­до­вался. Но вот что меня как под­ре­зало: обык­но­вен­ные муж­ские брюки, по-хозяй­ски, спо­койно и нагло, висев­шие на спинке одного из сту­льев. Раз­ве­си­лись, как будто само­до­вольно созна­вая право висеть здесь, пре­зи­рая всех и вся, тор­же­ствуя рав­но­душно своё это право. А во мне как оне­мело всё, ощу­ще­ние появи­лось, будто я не живой, а весь ватой набит.

Она же стала мне ещё сва­деб­ные фото­гра­фии пока­зы­вать, и при этом отча­сти пои­ро­ни­зи­ро­вала над внеш­но­стью супруга.

– Давай, оста­вайся,– ска­зала она,– пой­дём чай пить, он при­дёт, наверно, скоро.

Нет, подоб­ное было не для меня.

И хорошо, что я поспе­шил уйти: в подъ­езде столк­нулся с ним. Он и не взгля­нул на меня: слу­чай­ный встреч­ный,– я же его сразу узнал по фото­гра­фии; и никак не мог ура­зу­меть: чем же он так хорош, чем же меня-то лучше? Парень как парень. Таких в базар­ный день по рублю за ведро продают.

Её же я не видел с тех пор. И слу­чайно даже не столк­нулся нигде. И книгу не вер­нул – зате­ря­лась где-то.

XXVI

Роста еле уда­лось отго­во­рить от бан­кет­ного безу­мия. В своей наив­ной наг­ло­сти он не раз­гля­дел ничего про­ти­во­есте­ствен­ного в устрой­стве тор­же­ствен­ного пир­ше­ства – тем более что победа далась нелегко.

– Дуся! – вра­зум­лял его Шер­ман.– Тебе теперь как под­вод­ной лодке нужно на дно залечь и круги по воде не пус­кать: вмиг засе­кут и потопят.

Рост хоро­хо­рился:

– А что! У меня всё нор­мально, всё путём, по закону.

– Дуся, закон что дышло: куда повер­нул, там и вышло. Зачем на рожон-то лезть? Вы там белыми нит­ками на ско­рую руку сме­тали, а ты хочешь себя вести, будто у тебя всё двой­ным швом и не оторвать.

– А чего такого! а чего такого! Преж­нее голо­со­ва­ние при­знано недей­стви­тель­ным, учё­ный совет про­го­ло­со­вал по новой.

– Ты хоть перед нами целку из себя не строй. Тут же все свои, при­чём тебе сочувствуем.

Рост в ответ довольно и побе­ди­тельно смеялся.

– Вот есть в южных морях,– про­дол­жал Шер­ман,– какая-то кара­ка­тица. Если на неё напа­дают с целью сожрать, она какую-то гадость тём­ную выпус­кает, её и не видать, а пока они там глаза про­чи­стят, она сма­ты­ва­ется втихую. Вот и тебе надо: вокруг себя воду заму­тить. Так чтобы о тебе все и думать забыли, а только бы ждали, когда муть осядет.

– Тоже туман­ный совет,– засме­ялся я.– Мутно, и сути не видать.

– Кто захо­чет, увидит.

– Всё-таки лучше пояснить.

– Вы, Андрей Миха­лыч, кроме своей науки знать ничего не жела­ете. А жизнь, она слож­ная и пре­лю­бо­пыт­ная штука. Ну, напри­мер, можно что-нибудь навроде охоты на кос­мо­по­ли­тов устро­ить. Если что не так или от себя вни­ма­ние отвлечь пона­до­бится, удоб­нее всего кри­чать: бей жидов, спа­сай Рос­сию! Все на жидов кинутся, а ты вроде бы и ни при чём. У нас любят, когда вино­ва­тый какой на сто­роне сыщется. Евреи же были все­гда самым удоб­ным объ­ек­том. Вали всё на них! Опять же и то при­ят­ственно, что не ты вино­ват, а жиды. Ату их! Я, не сочтите за наци­о­наль­ное чван­ство, счи­таю еврей­ство избран­ным наро­дом уже в том смысле, что мы всему миру для иску­ше­ний дадены. Ска­зано: про­щайте вра­гам своим до семи­жды семи­де­сяти раз. Вот и попро­буйте про­стить. Воню­чему пар­ха­тому жиду, кото­рый вас купил и со всеми с вашими потро­хами сожрать воз­же­лал,– попро­буйте про­стить. Вели­кое иску­ше­ние во испы­та­ние духа. Мно­гие через тот искус неза­пят­нан­ными про­шли? Сами Фёдор Миха­лыч Досто­ев­ский небезгрешны‑с!

– Да вы же сами, Алек­сандр Иоси­фыч, недавно евреев тут костили,– напом­нил я.– Себе же противоречите.

– Закон диа­лек­тики, дуся,– не сму­тился Шер­ман.– Мысль, игра ума. Мы берём кир­пи­чики мысли и создаём раз­лич­ные ком­би­на­ции – ничего стран­ного, если они про­ти­во­ре­чат друг другу. Из одного и того же стро­и­тель­ного мате­ри­ала можно выстро­ить и дво­рец, и отхо­жее, пар­дон, место.

– Но важно же, всё ли так на самом деле.

– Вовсе и неважно. Что есть мысль? Ими­та­ция жизни, не более того. Фан­та­сти­че­ское отра­же­ние реаль­но­сти в неко­то­рой ирре­аль­ной суб­стан­ции, име­ну­е­мой созна­нием. Соб­ственно, что пред­став­ляет из себя созна­ние, не знает никто, несмотря на весь нау­ко­об­раз­ный туман, како­вого напу­стили тут раз­ного рода учё­ные мужи. И даже дамы. А что может быть ужас­нее учё­ных дам? Я же пола­гаю, что созна­ние есть сфера осу­ществ­ле­ния мыс­ли­тель­ной игры, иллю­зор­ных постро­е­ний. Но почему они должны соот­вет­ство­вать реальности?

– Потому что реаль­ность истинна,– не сда­вался я.

– А что есть истина? На сей вопрос, как вы помните (неужто нет?) ответа так и не после­до­вало. Что зна­ме­на­тельно. Истина для меня то, что я выду­мал только что.

–Но зачем выдумывать?

– Потому что я не спо­со­бен к дея­нию. Вот вы, Андрей Миха­лыч, кори­фей, так ска­зать, науки буду­щий. Вы име­ете дан­ные для дей­ствия. А я – нет. Вот даже у Роста име­ется спо­соб­ность к неко­то­рым поступ­кам: неда­ром он сумел так ловко обтя­пать, хотя и не без посто­рон­ней помощи, не без посто­рон­ней, своё дельце с защи­той. Я бы не смог. Я – никто. Я настолько никто, что даже не испы­ты­ваю уязв­ле­ния само­лю­бия от тако­вой неудоб­ной, согла­си­тесь, мысли. Потому что мысль, я‑то знаю, не более чем фик­ция. И я играю. Я играю. Я ими­ти­рую раз­лич­ные реа­лии в мыс­ли­тель­ных отвле­чён­но­стях. И ничего, кстати, поэтому стран­ного, если они иной раз и про­ти­во­ре­чат друг другу. Я играю. Сего­дня я вам ставлю мат, зав­тра вы мне – что же тут ненор­маль­ного? Это вам кажется, будто вы не игра­ете. Но ведь при­знай­тесь: вы же всё-таки не живёте. Потому что все ваши науч­ные дела тоже иллю­зия, я уж не говорю о раз­ных ваших исто­риях с бабами, о кото­рых вы не любите рас­про­стра­няться. Всё – иллю­зия, хоть вы не сме­ете в том сознаться, может быть, даже самому себе. Я уж не говорю о том, что и вообще сама по себе наука весьма сомни­тель­ное дельце.

– Почему же сомни­тель­ное?– я вознегодовал.

– Знаю, дуся, напе­рёд знаю ход ваших рас­суж­де­ний. Дескать, наши науч­ные дан­ные истинны, потому что они осу­ществ­ля­ются на прак­тике. Я диа­мат тоже сда­вал. Но весь диа­мат – сущий вздор. Рост, ты ничего не слы­шал! Но вот над чем пораз­мыс­лите: жрецы древ­него Египта пола­гали, что Земля плос­кая и нахо­дится в цен­тре мира. Но на осно­ва­нии подоб­ного пред­став­ле­ния они всё же умели точ­нё­хонько рас­счи­ты­вать затме­ния солнца. Это ли не про­верка на прак­тике? Вы дума­ете, будто ваши законы соот­вет­ствуют реаль­но­сти, а это не более чем слу­чай­ные сов­па­де­ния. Вы игра­ете, но не пони­ма­ете того. А я играю и знаю это. Стало быть, я в выиг­рыше. Весь мир – игра духа и вооб­ра­же­ния. Потому глупо, допу­стим, вопро­шать: хороши ли евреи или плохи на самом деле. Самого-то дела и нет. Они таковы в каж­дый момент, како­выми мы сотво­ряем их в своём вооб­ра­же­нии. Во вся­ком слу­чае, они хороши, чтобы попу­гать ими обывателя.

– Саша, тебя пора в дур­дом отправ­лять, ты, кажется, уже готов,– пре­рвал моно­лог Шер­мана Рост.

– Дуся, весь мир боль­шой дур­дом, как ты этого не заме­тил?– мелан­хо­ли­че­ски ответ­ство­вал Шер­ман.– Мы живём в мире игры и фан­тас­ма­го­рий. И ты сам, Рост, одна из самых неле­пых фантасмагорий.

– Сам дурак,– хмык­нул Рост, всё же как будто раз­дра­жён­ный сло­во­блу­дием Шермана.

– Вот вы поду­майте, любез­ней­ший Андрей Миха­лыч,– отвер­нулся Шер­ман от Роста, будто его тут вовсе и не было,– разве не нон­сенс: Роста забал­ло­ти­ро­вали, и, кажется, всё. Ан нет. Какие-то люди, кото­рые согласно при­ду­ман­ным кем-то пра­ви­лам игры полу­чили власть вме­ши­ваться в эту игру, вдруг заяв­ляют: шабаш, ребята, пере­иг­ровка, пра­вила соблю­дены не так, как нам бы хоте­лось. Ста­рые про­то­колы рвут, пишут новые – экая, поду­ма­ешь, услов­ность: про­то­колы! И впрямь: бумажка. На осно­ва­нии этой бумажки Росту выда­дут векоре двой­ную кар­тонку, а на осно­ва­нии той кар­тонки в некоем услов­ном месте, име­ну­е­мом кас­сой, ему ста­нут выда­вать неко­то­рое лиш­нее коли­че­ство раз­но­цвет­ных бума­жек же. И что: после всего этого вы осме­ли­тесь меня убеж­дать, будто име­ется какая-то истина, какие-то непре­лож­ные уста­нов­ле­ния? Блеф. Игра… Впро­чем, не стоит черес­чур драз­нить собак: Рост уже готов кинуться на меня с воп­лем «бей жидов». Не надо, Рост, не ешь меня: я тебе при­го­жусь. Я дам тебе умный совет. Я же тебя искренне люблю. А ты за всё за моё за добро, когда ста­нешь боль­шим началь­ни­ком, а ты им ста­нешь непре­менно, я тебе пред­ре­каю, так вот, когда ста­нешь началь­ни­ком, меня за то не очень уж гоняй на корде. Ты меня только в покое оставь, и мне больше ничего не надо. А я тебе за то сей­час цен­ный совет дам.

– Ну, ну, говори,– началь­ственно про­це­дил Рост.

– Начни боль­шое поли­ти­че­ское дело. Раз­об­лачи вра­гов народа каких-нибудь. Что ты, к при­меру, заду­мал при­шить Дег­тярё­вой амо­ралку? (Рост не дрог­нул в лице.) Мелко. Пошло. Играй по-круп­ному. У тебя дис­си­денты кишат по всему Инсти­туту. Раз­го­вор­чики, анек­доты. Хочешь, рас­скажу пару про Бреж­нева? Обхо­хо­чешься. Пошёл, зна­чит, Бреж­нев, на базар…

– Сто раз уже слы­шал,– пере­бил его Рост.

– Вот видишь! Все всё знают, раз­рас­та­ются неже­ла­тель­ные слухи, настро­е­ния. Гра­ниль­щи­ков Сол­же­ни­цына соби­ра­ется при­гла­сить – на что сие похоже! Да, пока Сол­же­ни­цын не репрес­си­ро­ван. Но надо же впе­рёд смот­реть. Ты же, парт­босс наш, мышей не ловишь. Дуся, тут поли­ти­че­ская ошибка. Моло­дёжь наме­тила дис­пут: мы и два­дца­тый век. А ты пред­став­ля­ешь, до чего они там могут додис­ку­ти­ро­ваться? У физи­ков, пом­нишь, чем обер­ну­лось? Пря­мыми выпа­дами. Под­ры­вом основ, так ска­зать,– Шер­ман под­нял ука­зу­ю­щий перст.– И отве­чать тебе при­дётся. Дуся, да по срав­не­нию с тво­ими липо­выми про­то­ко­лами это сущий вздор, о них через неделю и не вспом­нит никто, если умно вести себя будешь.

– Да при чём здесь про­то­колы!– Рост неожи­данно ожи­вился и при­нялся рас­ха­жи­вать по ком­нате.– Я был занят, верно. Но тому, что про­ис­хо­дит, надо бы дать отпор. Я был про­сто отвле­чён всеми этими хлопотами.

– Рости­слав Арка­дье­вич!– засу­е­тился Шер­ман.– Сей момент будет испол­нено,– он схва­тился за теле­фон.– Алё! Гра­ни­лы­ци­кова, пожа­луй­ста. Вадим Васи­лье­вич? Доб­рый день. Вас про­сит зайти сек­ре­тарь парт­ор­га­ни­за­ции Баран­ни­ков. Да, он в своей лабо­ра­то­рии. Ждём.

– Что ты так офи­ци­ально? Уж слиш­ком,– я засмеялся.

– Каж­дая игра, дуся, имеет свои пра­вила. Что будет, если пешка ста­нет делать ходы коня?

Гра­ниль­щи­ков – туч­ный, лысый, с власт­ным выра­же­нием лица, укра­шен­ного какими-то ста­ро­ре­жим­ными бакен­бар­дами,– вскоре явился: вошёл, как вла­де­тель­ный санов­ник вхо­дил, веро­ятно, решая оше­ло­мить врас­плох под­власт­ных ему человечков.

– Здо­рово!– и сел, раз­ва­лив­шись на стуле, как в мяг­ком кресле.

– Вадим Васи­льич!– встал и шарк­нул ногой Шер­ман.– Неждан­ная встреча, май­ский день в пря­мом смысле слова.

– Подо­жди, Саша!– цык­нул Рост.– Вадим, что ты там за лите­ра­тур­ный семи­нар затеял?

– Ника­кой не семи­нар. Встреча чита­те­лей с извест­ным совет­ским писателем.

– Ста­рик, это необ­ду­ман­ный шаг.

– Я слы­хал, что он еврей и сио­нист,– подал голос из сво­его закутка Шерман.

– Са-ша!– раз­дельно отче­ка­нил Рост.

– Молчу, молчу,– Шер­ман сту­ше­вался и затих.

– Сколько боли, гнева, недо­уме­ния испы­ты­вает каж­дый, кто нерав­но­ду­шен к судь­бам своей страны, нашей науки, когда он ста­но­вится сви­де­те­лем того, что не может не заме­тить только пол­но­стью бес­чув­ствен­ный обы­ва­тель,– голос Гра­ни­лы­ци­кова пере­пол­нял нашу неболь­шую ком­на­тёнку, сила звука была соиз­ме­рима, пожа­луй, лишь с огром­ной ауди­то­рией.– Мы хотим выслу­шать того, кто при­вле­кает взоры мно­гих чест­ных людей.

– По-моему, он про­сто сла­бый чело­век,– ска­зал Рост спо­койно и дове­ри­тельно.– Тот, кто не имеет силы рав­но­душно пройти мимо кучи дерьма, достоин лишь сожа­ле­ния. А его поиски защит­ника-боженьки вообще смешны.

– Мы тоже отри­цаем рели­ги­оз­ный поиск,– про­гре­мел Гранильщиков.

– К чему же вы стре­ми­тесь тогда?– спро­сил я, вовсе не потому, впро­чем, что идеи Гра­ниль­щи­кова были мне инте­ресны, а про­сто чтобы как-то и себя про­явить в раз­го­воре: мне пока­за­лось, что все пере­стали обра­щать на меня внимание.

– Наш идеал – демо­кра­тия!– воз­гла­сил Гра­ниль­щи­ков с такой энер­гией, как если бы стоял на три­буне люд­ного митинга.

– А что такое демократия?

– Это воз­мож­ность для всех гово­рить то, что он хочет.

– И у вас есть что ска­зать?– снова подал голос Шерман.

– А почему вы дума­ете, что нет?

– Слово вещь слиш­ком ответ­ствен­ная. Неда­ром ска­зано, что в начале было именно Слово. Что же вы-то в начало начал поло­жите? Одно дело бол­тать за чаш­кой чая, так ведь того вроде и не запре­щает никто, согла­си­тесь, дру­гое – вещать мас­сам. На послед­нее можно решиться, если уве­рен, что обла­да­ешь Исти­ной с боль­шой буквы.

– Каж­дый вправе пони­мать истину как он хочет и гово­рить о своём пони­ма­нии всем.

– Дуся, если у каж­дого своя истина, все же пере­де­рутся. Такова пси­хо­ло­гия людей.

– Дешё­вая демагогия.

– А вот Хри­стос ещё говорил…

– Хри­стос был недо­ста­точно демо­кра­ти­чен, поэтому мы не можем даже ста­вить вопрос о Его признании.

– Пусть не Хри­стос, но надо же к чему-то одному прийти,– Шер­ман взял ини­ци­а­тиву, но гово­рил, к моему удив­ле­нию, напе­ре­кор себе же самому.

– Вы хотите све­сти всё мно­го­об­ра­зие чело­ве­че­ского сво­бо­до­мыс­лия к еди­ному зна­ме­на­телю? Нет, слиш­ком долго нас стригли под одну гребёнку.

– Я при­знаю ваше право на сво­боду слова только тогда, когда вы обе­ща­ете мне рас­крыть глаза на выс­ший смысл жизни,– высту­пил и я, не желая ухо­дить в тень, да и заин­те­ре­со­вав­шись пред­ме­том спора.– Иначе зачем мне ваша сво­бода словоблудия?

– Вот осо­бен­ность рус­ского наци­о­на­лизма,– иро­нично про­ком­мен­ти­ро­вал Шер­ман.– Все пыта­ются решить гло­баль­ные про­блемы, а как сде­лать, чтобы поми­доры на базе не гнили, это никого не касается.

– При­чём тут поми­доры? – отмах­нулся я.

– При том. При том, что я пони­маю права чело­века как воз­мож­ность есть поми­доры когда я захочу, и первосортные.

– В усло­виях демо­кра­тии, между про­чим, эта про­блема давно решена,– как реши­тель­ный аргу­мент своей правоты выдал Гранильщиков.

– А как туда попасть?– с наив­ным видом поин­те­ре­со­вался Шерман.

– Подай доку­менты в Изра­иль,– под­миг­нул Рост.

– Дуся, поми­луй, там же вка­лы­вать при­дётся, а я себе не враг.

– А это правда, Вадим, что вы соста­вили какое-то посла­ние и соби­ра­ете под­писи?– спро­сил вдруг Рост.

– Мы напи­сали откры­тое письмо правительству.

– Всту­пили в дру­же­скую пере­писку с Косы­ги­ным?– захи­хи­кал Шерман.

– С Бреж­не­вым,– ляп­нул я.

– Не много ли на себя берёте?– строго вопро­сил Рост.

– Это наше кон­сти­ту­ци­он­ное право. Мы про­сто осу­ществ­ляем то, что гаран­ти­ро­вано госу­дар­ствен­ной властью.

– И зачем вам это пона­до­би­лось?– ехидно поин­те­ре­со­вался Шерман.

– Чтобы чув­ство­вать себя граж­да­ни­ном и человеком!

– Тем самым, что зву­чит гордо?

– Не вижу в этом ничего смеш­ного, Алек­сандр Иосифович.

– Бросьте вы это,– в каком-то мелан­хо­ли­че­ском раз­ду­мье выго­во­рил Шер­ман.– Вы пола­га­ете, я вас не вижу? Демо­краты! Демо­кра­тия? Её вожде­леют прежде всего те, кто вроде вас до поли­тики лаком. Вам капи­та­лец нужен, а не справедливость.

– Вам насчёт капи­тальца, веро­ятно, вид­нее,– ядо­вито отве­тил Гранильщиков.

– Бей жидов? – Шер­ман пари­ро­вал ещё ядовитее.

– Почему вы пола­га­ете, что у людей могут быть только шкур­ные инте­ресы? По себе судите?– Гра­ниль­щи­ков кар­тинно вознегодовал.

– Потому что если вы за спра­вед­ли­вость, то как вы можете не заме­чать и отри­цать ту соци­аль­ную спра­вед­ли­вость, кото­рая у нас уста­нов­лена? Я серьёзно говорю,– лишь в угол­ках глаз зата­и­лась у Шер­мана обыч­ная его иро­ния.– Разве мы с вами плохо живём? Поми­доры, правда, я не все­гда имею, но белый батон и тёп­лый сор­тир при мне.

– Вы именно про­да­лись за белый батон, и не хотите ничего заме­чать, затво­рив­шись в тёп­лом сортире!

– Вадим Васи­лье­вич!– твёрдо про­из­нёс дол­гое время мол­чав­ший Рост.– Дол­жен вас уве­до­мить, что ваше обще­ствен­ное пове­де­ние мы вынуж­дены будем обсу­дить на откры­том пар­тий­ном собра­нии Инсти­тута. Согла­сие рай­кома у меня уже есть.

– Хотите суди­лище устро­ить?!– Гра­ниль­щи­ков под­нялся и при­нял весьма выра­зи­тель­ную позу.– Не запу­га­ете, Рости­слав Аркадьевич!

Через неко­то­рое время, когда Гра­ниль­щи­ков, а вслед за ним вскоре и Рост вышли, Шер­ман про­сто­душно взгля­нул на меня:

– И вы, Андрей Миха­лыч, осме­ли­тесь утвер­ждать, что всё про­ис­шед­шее здесь не бред? Да я вас после такого утвер­жде­ния ува­жать перестану.

– А когда он успел раз­ре­ше­ние рай­кома полу­чить?– недо­умённо спо­хва­тился я.

– Бле­фует. А если не бле­фует, то – ох как хитёр… Хит­рее меня. Тогда бой­тесь его пуще всего, мой вам совет.

.….….….….….….….….….….…

Я смот­рел тогда на все подоб­ные сцены и споры с неко­то­рым даже недо­уме­нием: как на глу­пую возню, сует­ли­вую и сует­ную. Пожа­луй, мой взгляд и позд­нее не изме­нился, вовсе не изменился.

Меня нередко, помню, обзы­вали обы­ва­те­лем – люди, внут­ренне сход­ные с Гра­ни­лы­ци­ко­вым: мне при­хо­ди­лось стал­ки­ваться с ними даже там, на зоне. Я и спо­рил с ними, и порою даже начи­нал как будто скло­няться к при­зна­нию их правоты, но потом все­гда вновь утвер­ждался на своём. Не то чтобы я вообще не видел спра­вед­ли­во­сти иных их дово­дов, но может, я и впрямь трус­ли­вый обы­ва­тель?– я нико­гда не мог пре­одо­леть до конца сво­его без­раз­ли­чия к соци­аль­ной сфере бытия. То, что про­ис­хо­дило во мне. пред­став­ля­лось моему созна­нию более важ­ным все­гда, нежели всё, тво­ря­ще­еся вне меня. И даже работа моя, опыты, осмыс­ле­ние, тео­ре­ти­че­ские догадки, писа­ние ста­тей – всё было для меня (самому порою странно) пово­дом сосре­до­то­читься внутри себя. Я решал науч­ные про­блемы, но они всё больше и больше начи­нали пред­став­ляться мне сим­во­ли­за­цией моих внут­рен­них каких-то тай­ных про­цес­сов, а вовсе не отра­же­нием реа­лий веще­ствен­ного мира.

Смысл суще­ство­ва­ния моего начал пред­став­ляться мне как воз­мож­ность выявить моё внут­рен­нее во внеш­нем. Рост, Гра­ниль­щи­ков – я не видел между ними раз­ницы – они явля­лись для меня суще­ствами, не спо­соб­ными к внут­рен­нему твор­че­скому акту и оттого под­ме­няв­шими его внеш­ней суе­той – какой именно, тут дело десятое.

Мне и теперь смешны их пре­тен­зии и их ком­плексы – но и свои науч­ные вожде­ле­ния тогдаш­ние я научился ни в грош не ста­вить. Я всё больше начи­нал пони­мать, что про­мор­гал я что-то глав­ное своё,– и не за то ответ дер­жать мне при­дётся, что не открыл я закона какого-то гло­баль­ного при­род­ного… Химеры всё это, химеры…

XXVII

В те дни, несмотря на все водо­во­роты инсти­тут­ской жизни, я много рабо­тал, иные моно­логи Шер­мана про­сто раз­вле­кали меня при экс­пе­ри­мен­тах – с како­вых, кстати, он тоже свой гешефт имел. Дома я мало бывал, часто лишь ноче­вать при­хо­дил. Мама как раз вер­ну­лась из сана­то­рия; малень­кая же квар­тирка наша была тесна, мне при­хо­ди­лось ста­вить себе рас­кла­душку на кухне, еле втис­ки­ва­ясь в кро­хот­ные раз­меры, и там же, на кухон­ном столе между пли­той и рако­ви­ной, рас­кла­ды­вал я позд­ними вече­рами свои книги и записи – поэтому пред­по­чи­тал заси­деться в Инсти­туте, если не надо было встре­чаться с Наташей.

– Андрюша, ты бы хоть побыл со мною, пого­во­рил, а то я всё одна и одна,– жало­ва­лась мама, когда мы – ред­кие слу­чаи – вме­сте сади­лись пить чай.

– Маман,– я цело­вал её в щёку,– ты же видишь, горю, не успе­ваю, зашиваюсь.

– В ста­ром-то у нас доме я всё на людях. Скучно ста­нет – на кухню пойду, там все­гда кто-нибудь да есть. То с Бер­той поца­па­емся, то Филип­повна что рас­ска­жет. А тут все чужие. Вот и сижу в своих четы­рёх сте­нах. Бабы вон на лавочки, а мне с ними не инте­ресно. Там все свои были, а тут чужие. Да и что сидеть как дура на улице? Даже если бы и зна­ко­мые – не ста­нешь же всё время по квар­ти­рам ходить. Там вроде как и по делу на кухне. И не один так дру­гой, всё кто-нибудь есть.

Мне её и жалко ста­но­ви­лось, но и впрямь вре­мени не хва­тало. Поду­ма­ешь: вот это сде­лаю, тогда и схо­дим с нею куда-нибудь, успеем ещё. Но после «этого» появ­ля­ется «то», а там «сё»… Наив­ный эго­изм моло­до­сти часто поз­во­лял не заду­мы­ваться ни о чём все­рьёз: успе­ется и всё тут.

Как-то раз, прямо нака­нуне про­ра­ботки Гра­ниль­щи­кова, я вер­нулся домой рано:

– Ну пой­дём, маман, в лес гулять.

Как она обра­до­ва­лась, засу­е­ти­лась даже, соби­ра­ясь. С какой про­стень­кой гор­до­стью вышла из подъ­езда и про­ше­ство­вала со мною под руку мимо сидя­щих на лавочке тёток-сосе­док. Я знал, что она не раз уже успела выхва­литься мною перед ними. Мне кажется теперь, что мои успехи, со школы начи­ная, при­но­сили ей больше радо­сти, чем даже мне самому. Она носила по сосе­дям и на работу мои тет­радки и днев­ники с пятёр­ками, мои похваль­ные регу­лярно полу­ча­е­мые каж­дый год гра­моты, мой медаль­ный атте­стат, и крас­ный диплом, и пер­вые пуб­ли­ка­ции. И потом корич­не­вый кан­ди­дат­ский ман­дат с золо­тыми тис­нё­ными буквами.

Каж­дый мой успех как будто упро­чи­вал её соб­ствен­ное поло­же­ние в жизни. Я был смыс­лом её суще­ство­ва­ния, она жила и дышала мною.

– Ты что так гордо мимо них выша­ги­ва­ешь?– спро­сил я её, лишь только мино­вали мы соседок-тёток.

– Пусть знают! Дума­ешь, мне не при­ятно, что ты такой? А пом­нишь, как я тебе гово­рила: учись, Андрюша, учись. Ведь нам помочь некому. Не ста­нешь учиться, так и будешь всю жизнь мет­лой махать.

Подоб­ные раз­го­воры велись у нас часто, слиш­ком часто, давно раз­дра­жали меня.

– Почему обя­за­тельно метлой?

– Потому что ты ещё жизни не знаешь.

Бед­ная моя мама! Как же жила ты десять лет без меня? что согре­вало тебя в тягост­ном твоём оди­но­че­стве? Ведь не пойти же было к сосе­дям, не похва­литься успе­хами сына, кото­рый и на зоне не послед­ним чело­ве­ком ока­зался. Или мысль о том всё же ста­но­ви­лась в твоём безыс­ход­ном отча­я­нии хоть малым, но уте­ше­нием, когда, одна на всём свете, тос­ко­вала ты обо мне дни и ночи напролёт?

«Я только об одном думаю, как бы мне не уме­реть теперь,– писала она мне много раз.– Тогда и квар­тира наша про­па­дёт, и негде жить тебе будет. Я ходила к юри­сту, он гово­рит, что тебя могут про­пи­сать, если есть близ­кий род­ствен­ник, за кото­рым уход нужен. Если я умру, то про­писка мос­ков­ская пропадёт».

Не эта ли мысль не дала угас­нуть ей, пока отбы­вал я дол­гий свой срок? Теперь же вот утра­чен даже столь малый смысл.

Но ведь и я, помня о том, что жизнь её дер­жится одним лишь ожи­да­нием, побо­рол соблазн забыться в дур­мане – там мно­гие видят в том един­ствен­ную отду­шину, а воз­мож­но­сти, как ни про­яв­ляй сверхб­ди­тель­ность началь­ство, для того име­ются нема­лые. А я даже не чифи­рил никогда.

Нет, соврал тот, кто объ­явил, будто нака­за­ние зоной тво­рится во исправ­ле­ние пад­ших греш­ни­ков. Ложь. Если бы спро­сили меня (кто спро­сит?), я бы так отве­тил: нака­за­ние это заго­няет порчу глу­боко внутрь посред­ством страха. Так ведь есть и такие, что уж и страх свой давно избыли: им что лагерь, что воля – «без раз­ницы». Может быть, спо­собно под­толк­нуть к исправ­ле­нию оди­ноч­ное пре­бы­ва­ние с самим собою – и то сомни­тельно. Хотя, при­знаться, встре­чал я немало и таких, кто искренне уве­ряли меня, что испра­ви­лись и на сво­боду с чистой сове­стью. Да не верю я им.

Я вер­нулся ещё больше очерст­вев­шим душою. Я спо­койно смотрю теперь, как мед­ленно гас­нет жизнь в един­ственно близ­ком мне чело­веке – и думаю: а может, и к луч­шему? Так чем же искуплю я такое своё паде­ние? Есть ли грех страш­нее?– поже­лать смерти соб­ствен­ной матери… Впро­чем, чего не бывает на свете…

…В лесу ясно и светло. Конец мая, а трава пока не густа между дере­вьями, и про­шло­год­няя палая листва ещё видна повсюду. Лишь на откры­тых лужай­ках изобильно тра­вою. Луга по закрай­кам леса – жёлто-зелё­ные от оду­ван­чи­ков, а ещё больше – от сурепки. В лесу повсюду мас­ле­неют лютики и све­тятся какие-то белые цве­точки-звёз­дочки. На фоне зелени всех оттен­ков слегка крас­неет осина, а липа осо­бенно тро­га­тельна: рас­пус­ка­ю­щи­еся листочки её похожи на зелё­ные бутоны неве­до­мых цве­тов. И всё вме­сте вокруг – радост­ное и куд­ря­вое. В небе – посте­пенно густе­ю­щая голу­бизна, лишь одно блед­ное облачко редеет, да и то готово рас­та­ять, когда ветер под­го­нит его чуть ближе к солнцу.

Мы с мамой идём по утоп­тан­ной дорожке и не ведаем ещё: что ждёт нас впе­реди во вре­мени. Мама гово­рит о том, что ей теперь не страшно умирать.

– Смотри, при­ходи ко мне на могилу.

Такие раз­го­воры она тоже ведёт часто, и меня они тяготят.

– Ну зачем ты это говоришь!

– А то женишься, жена и ска­жет: нечего к ней ходить. Теперь все так.

Мама давно рев­нует меня к моей ещё не суще­ству­ю­щей жене.

– Почему же обя­за­тельно скажет?

– Потому что окру­тит тебя какая-нибудь, а ты ей и слова ска­зать не сможешь.

– Почему не смогу?

– Потому что ты обал­дуй и жизни не знаешь.

– Давай лучше о чём-нибудь дру­гом поговорим.

– Ты же мне не рас­ска­зы­ва­ешь ничего. Ты вот о моей работе всё знал, а я ничего почти не знаю про твою.

Я рас­ска­зы­ваю ей про Роста, пове­де­ние кото­рого она одоб­ряет и оправдывает:

– Его зато никто не обма­нет, а вот тебя легко вокруг пальца обвести.

Мама, хотя и гор­дится моими успе­хами, счи­тает меня по жизни совер­шен­ней­шим дурач­ком, кото­рого окру­жа­ю­щие только и думают как обма­нуть. Я в кото­рый раз сознаю, что мы с нею давно плохо пони­маем друг друга, что нам почти не о чем гово­рить, и все раз­го­воры поэтому лишь уси­ли­вают ощу­ще­ние вза­им­ной отчуж­дён­но­сти. Может быть, и она тоже чув­ствует это?– не знаю.

С тех пор мы уже нико­гда и никуда не ходили с нею вдвоём. Она и про­сила, да у меня не было вре­мени, ни потребности.

Когда я вер­нулся оттуда, она при­зна­лась мне, что всё меч­тала, как мы снова пой­дём гулять в нашем лесу. Но пона­чалу не до того было, потом непо­года, осень, зима – а теперь вот больница.

– Выпи­шусь, пой­дём в лес с тобой,– гово­рила она почти вся­кий раз, когда я при­хо­дил к ней.

Какой уж тут лес…

XXVIII

Теперь вот я каса­тельно Цице­рона… Все гово­рят: Цице­рон, Цице­рон… И думают: если он Цице­рон, то это чёрт знает что и зна­чит. А это всего-то навсего – Горохов.

XXIX

Я шёл как на забаву – на то собра­ние, где Рост заду­мал отвле­ка­ю­щим манёв­ром при­крыть соб­ствен­ный недав­ний конфуз.

При­знаться, раз­дра­жали меня те, кто как будто про­фес­сию себе выбрал: с насла­жде­нием ругать что ни попади. Поэтому гото­вя­ща­яся для них экзе­ку­ция мною одоб­ря­лась отчасти.

– Нашу интел­ли­ген­цию,– ска­зал мне как-то неглу­пый один ста­рик, пови­дав­ший жизнь,– нашу интел­ли­ген­цию голыми руками взять можно: только дай ей вволю пофрондировать.

Пожа­луй что так. И не то чтобы ругать нечего было вокруг – ещё как было-то! Но уж с каким-то болез­нен­ным сла­до­стра­стием зло­рад­ство­вали. И ничего как будто доб­рого, по ихнему если, даже и быть не могло – один вздор. То осо­бенно у меня недо­уме­ние вызы­вало, что иных (или лишь каза­лось мне?) осо­бенно под­мы­вало самих себя за то посечь, что они рус­ские люди, – самые что ни на есть рус­ские с осо­бым рве­нием себя за свою рус­скость ошель­мо­вать и изни­что­жить ста­ра­лись. Экая прыть! Стран­ная мысль мне в ум забрела: они же само­утвер­жда­ются эда­ким-то манером.

Оттого я ими забав­ляться шёл, что не верил ни на грош. Может, и не прав я? Но куда, пом­ниться, ни при­дёшь – везде: шу-шу-шу, шу-шу-шу, и всё с пони­ма­ю­щими улы­боч­ками, с хохот­ком, с видом посвя­щён­ных в некие тайны запре­дельно-поли­ти­че­ские – и про­тивно ста­но­ви­лось. А спра­вед­ливо, при­знаться, неко­то­рые гова­ри­вали. Только тут такая боль ино­гда, что кри­чать хочется, а они с издёв­кой, да с ухмыль­ным удо­воль­ствием, что вот-де как плохо всё, а и хуже того ста­нет, так что попом­ните, мол, наши слова. И не ска­зать, чтобы не правы вовсе ока­за­лись, то-то и горько, что ох как правы…

А тогда мне всё про­сто суе­той пред­став­ля­лось: зави­сеть – ни от кого же ничего не зави­сит, нечего и воду в ступе толочь. Потому и не видел я раз­ницы между Ростом и тем же Гра­ниль­щи­ко­вым: каж­дый лишь о своей выгоде пёкся, а не о деле.

Ну а поза­ба­виться – отчего же и нет?

Мы с Шер­ма­ном с кра­ешку при­мо­сти­лись в зале (Рост для своей затеи акто­вый зал при­спо­со­бил), чтобы при слу­чае сбе­жать легче было, если не слиш­ком раз­вле­ка­тельно всё пой­дёт,– и изго­то­ви­лись вни­мать и взирать.

Рост в пре­зи­ди­уме засел в оди­но­че­стве, такой важ­ный, что и не сунешься к нему запро­сто: даже издали гля­нуть – и то ото­ропь берёт. Выгля­деть – он все­гда умел, не отнимешь.

Гово­рить он тоже насо­ба­чился. Веско, дока­за­тельно. Как будто и не от себя, а от имени некоей важ­ней­шей истины, како­вая и над ним, и над всеми нами вообще, даже и над всем родом люд­ским пре­бы­вает, так что нет ни одного инди­ви­дуя, чтоб он хоть вро­вень с той исти­ной ока­зался, а посему нужно под­чи­ниться ей раз и навсе­гда, так чтоб уж без­условно даже и от себя отча­сти отречься – а в под­чи­не­нии озна­чен­ном выс­шая-то сво­бода всех инди­ви­дуев и состоит, что кстати под­твер­жда­ется извест­ным поло­же­нием диа­лек­тики, беру­щем начало ещё у Спи­нозы, но не того Спи­нозы, какой крен­деля ногами налов­чился выпи­сы­вать мастер­ски, а Спи­нозы-часов­щика, измыс­лив­шего между делом весьма пре­муд­рые догадки, хоть и не под­ня­лись они до нынеш­них высот, где именно и царит та истина, от имени и по пору­че­нию кото­рой Рост пре­ду­пре­ждал почтен­ней­шую пуб­лику о гро­зя­щей им, и истине и пуб­лике, опас­но­сти в лице некиих зло­умыш­лен­ни­ков, меша­ю­щих утвер­диться оной истине в умах оной же пуб­лики – так чтобы уж отныне и навеки.

Пуб­лика начи­нала поти­хоньку него­до­вать, созна­вая ука­зан­ную опас­ность. Но отще­пи­лись от массы и такие, кто него­до­вал ско­рее на речь Роста, а вовсе не из сочув­ствия к выс­шей истине, отнюдь за тако­вую её не при­ни­мая. Зал загу­дел, когда обви­ня­е­мый Гра­ниль­щи­ков начал свой гро­мо­вый ответ на про­ку­рор­ские пре­тен­зии Роста, при­чём ора­тор­ство­вал он резко и хлёстко, ни дать ни взять – Робес­пьер в Кон­венте, тре­бу­ю­щий отпра­вить на гильо­тину тех, кто узур­пи­ро­вали право на обла­да­ние исти­ной, а сами втихую истину-то и под­ме­нили,– так что почтен­ней­шая пуб­лика (наста­и­вал Гра­ниль­щи­ков со рья­но­стью неимо­вер­ной) обя­зана не того поопа­ситься, что неко­то­рые якобы зло­на­ме­рен­ные пыха­тели, каким его тут выстав­ляют, ей голову моро­чат, а того как раз, что именно и пуд­рят пуб­лич­ные мозги, но не те, то бишь он, Гра­ниль­щи­ков, а вовсе даже и дру­гие, совсем дру­гие, именно дру­гие, давно вме­сто истины фаль­шивку под­су­нув­шие, так что если бы не ошель­мо­ван­ные борцы за правду, то и быть бы пуб­лике в дурах, в совер­шен­ней­ших дурах, в наби­тых дурах, а чем наби­тых, в том бы надо ещё разо­браться, допрежь того раз­об­ла­чивши всем миром под­лин­ных вра­гов народа с их под­дель­ными мишур­ными блёст­ками – и всех к ногтю! В дока­за­тель­ство соб­ствен­ной правоты Гра­ниль­щи­ков вдруг при­вёл, что мне пока­за­лось совсем уж нело­гич­ным, коли­че­ство нобе­лев­ских лау­ре­а­тов «у нас» и «у них»,

– Гра­ниль­щи­ков! Вы бы лучше при­вели циф­ро­вые дан­ные о коли­че­стве учё­ных у нас и на вашем хва­лё­ном Западе.

– Учё­ных у нас много,– кив­нул ора­тор.– Умных мало.

– Он нас всех про­сто оскорб­ляет!– заво­пил дам­ский голос откуда-то сзади.

Зал воз­бу­дился пуще преж­него. Во мне яви­лось неожи­данно и непо­нятно откуда пре­стран­ное жела­ние: чтобы Рост про­го­ло­сил свою люби­мую частушку, кото­рой он изво­дил нас с Шерманом:

Само­лёт Аэрофлота
Гордо реет в небесах.
Тёте Мане жарко стало
В новых бай­ко­вых трусах.

Подоб­ные жела­ния, при­знаться, воз­ни­кают у меня в самых непод­хо­дя­щих слу­чаях, я уж порою и сам сомне­ва­юсь пре­ис­кренно: в своём ли я уме-то?

– Вы пре­красно зна­ете,– загре­мел Гра­ниль­щи­ков,– о нашем науч­ном отста­ва­нии, кото­рое скоро ста­нет катастрофическим!

– Весь мир знает о дости­же­ниях нашей науки,– твёрдо подал тем вре­ме­нем Рост свой голос с пред­се­да­тель­ского места.– И только неко­то­рые почему-то не хотят заме­чать оче­вид­ного,– он иро­ни­че­ски пока­чал голо­вой и сде­лал лёг­кое дви­же­ние, как будто хотел было раз­ве­сти руками, но удер­жался, потому что утвер­жде­ние Гра­ни­лы­ци­кова даже и удив­ле­ния не достойно.

– А почему мы всё время огля­ды­ва­емся на Запад? Что за лакей­ская пози­ция?– под­нялся с места в пер­вом ряду седо­вла­сый Лёва Кузь­мин, «веч­ный кан­ди­дат в кан­ди­даты», как атте­сто­вал его одна­жды Шер­ман.– У рус­ского народа своя гор­дость и свой путь, и вам не удастся сбить нас с него, Гранильщиков!

– Чер­но­со­те­нец!– крик­нули из цен­тра зала.

– Свое­об­ра­зие рус­ского народа в том, чтобы вечно напя­ли­вать на себя поно­шен­ный запад­ный каф­тан, поспе­шая вдо­гонку Европе,– ядо­вито объ­явил, выходя на сцену, зарос­ший куче­ря­выми рыжими воло­сами Олег Сегал.

В сере­дине зала хохот­нули и одоб­ри­тельно захлопали.

– Позор!– раз­да­лось в ответ из пер­вых рядов.

– Эта система,– про­дол­жал Сегал,– ещё долго будет душить нас. Её под­дер­жи­вает кон­сер­ва­тизм, при­су­щий харак­теру нашего народа, и непо­во­рот­ли­вость пра­вя­щей вер­хушки, и чудо­вищ­ный аппа­рат подавления!

– Как вам не стыдно!– снова донес­лось из пер­вых рядов.

– Во цирк! – шеп­нул мне Шерман.

А к три­буне уже под­би­ра­лась тихая и нося­щая на лице посто­ян­ное удив­ле­ние Зина­ида Пет­ровна Нови­кова. Она оста­но­ви­лась чуть в сто­роне, ожи­дая, когда Сегал усту­пит ей место. Но он не унимался.

– Кро­ва­вые репрес­сии ста­лин­ских вре­мён навсе­гда оста­нутся несмы­ва­е­мым пят­ном на зна­мени ком­му­ни­сти­че­ских идей!

Выра­же­ние «знамя ком­му­ни­сти­че­ских идей» пока­за­лось мне неудачным.

– Да убе­рите же его!– кри­чали передние.

Рост подо­шёл к трибуне.

– Караул устал!– снова шеп­нул Шерман.

– Нам заты­кают рот, но послед­нее слово оста­нется за нами!– крик­нул Сегал, тру­со­вато сбе­гая со сцены, будто убо­яв­шись, что Рост, чего доб­рого, и по шее нако­сты­лять может.

– Не сда­вайся, Олег!– под­бад­ри­вали из цен­тра, но было уже поздно.

Зина­ида Пет­ровна, стоя на три­буне, гля­дела вслед сверг­ну­тому Сегалу и осто­рожно тро­гала пух­лой ладо­шкой мик­ро­фон. Она дунула в него и спро­сила ласково:

– Слышно?

– Гово­рите!– под­твер­дили из зала.

Нови­кова чуть помол­чала и осто­рожно промолвила:

– Я мыс­ленно пред­ста­вила себе…– голос её упал.

– Громче!– крик­нули ей.

– Я пред­став­ляю себе,– повто­рила она,– глаза моих сту­ден­тов, широко рас­кры­тые, вопро­ша­ю­щие и удив­лён­ные. И тре­вож­ные. Как?– будто спра­ши­вают те глаза, неужели воз­можно в наше время, что ещё оста­лись люди, гото­вые опо­ро­чить самое наше свя­тое? Вот я узнала, что там соста­вили какое-то письмо, соби­рают под­писи. Да что же это такое!– в голосе Зина­иды Пет­ровны появи­лось непод­дель­ное отча­я­ние, но затем он вне­запно окреп:– Как можно писать поро­ча­щие нас письма и отправ­лять их за гра­ницу, таким же него­дяям, как и назван­ные здесь писаки!

– Мы адре­со­вали своё письмо пра­ви­тель­ству Совет­ского Союза!– громко отве­тил Гранильщиков.

Зал захлест­нуло все­об­щее воз­му­ще­ние, водо­во­ро­том втя­ги­ва­ю­щее в себя затих­ший ост­ро­вок в центре.

– Цирк!– с насла­жде­нием ска­зал сам себе Шерман.

– Вы не сме­ете обра­щаться к пра­ви­тель­ству! Никто не давал вам этого права!– вос­клик­нула Новикова.

– Ваш номер восемь, жди когда спро­сим,– замур­лы­кал Шерман.

– Мы исполь­зуем своё кон­сти­ту­ци­он­ное право!– воз­гла­сил Гранильщиков.

Над залом опять взмет­нулся ропот возмущения.

– Тише, това­рищи, тише!– при­нялся уми­ро­тво­рять всех Рост.– Каж­дый жела­ю­щий полу­чит воз­мож­ность выска­заться. Дея­тели напо­до­бие Гра­ниль­щи­кова счи­тают, что сво­бода слова тогда, когда гово­рят они. Нет, это и сво­бода гово­рить про­тив них. Вы кон­чили, Зина­ида Петровна?

– Я только хочу ска­зать: это стыдно. Так нельзя. Оду­май­тесь,– она вер­ну­лась к лас­ко­вому уго­ва­ри­ва­ю­щему тону.– Нельзя оплё­вы­вать то, что мы заво­е­вали в тяжё­лой борьбе!– она воз­дела пух­лые ручки, потрясла ими и опу­стила.– Нельзя, нельзя!

На смену Нови­ко­вой вска­раб­кался Кузьмин.

– Вы тут про Ста­лина гово­рили, гля­нул он в сто­рону оппо­зи­ци­он­ного ост­ровка.– Дёшево, маль­чики, дёшево! Когда вы ещё на горш­ках сидели, он страну вёл!

– На кри­вой осине его за такое веде­ние вздёр­нуть!– не уни­ма­лись оппозиционеры.

– Вздёр­нем, но только вас!– воз­вы­сил голос Кузь­мин.– Я удив­ля­юсь, как мы ещё тер­пим здесь этих отще­пен­цев. В иные вре­мена с ними бы не мин­даль­ни­чали. Я вое­вал. Зна­ете ли вы, соп­ляки, что это такое?– он под­нял кулак и вдруг затрясся всем телом.

– Успо­кой­тесь, Лев Пет­ро­вич, успо­кой­тесь,– Рост подо­шёл к Кузь­мину и поло­жил ему руку на плечо.

– Да я в атаку ходил и бла­гим матом орал: за Родину! за Ста­лина!– Кузь­мин побаг­ро­вел, исходя гневом.

– Сей­час его кон­дра­тий хва­тит,– про­бор­мо­тал Шер­ман и повер­нулся ко мне.– А между про­чим, то что он кри­чал «за Ста­лина», это ещё не аргу­мент. Чув­ству­ете логику, Андрей Миха­лыч? То, что Кузь­мин кри­чал, вовсе никак не харак­те­ри­зует самого Ста­лина. Крики Кузь­мина не более чем лич­ное дело самого Кузьмина.

XXX

Я помню, я пла­кал, когда узнал, что Ста­лин умер. Я не вполне и понять мог, как это: умер чело­век – необык­но­вен­ный и непо­сти­жи­мый… и не чело­век даже, а нечто выс­шее над всеми нами.

Помню, как вече­ром того дня, когда мы узнали, что он умер, я шёл с бабуш­кой по улице, было пас­мурно, зябко, про­мозгло – и мне каза­лось, что тяж­кое небо давит на землю, на дома, улицы, на людей, и опус­ка­ется сверху на всех какой-то ров­ный гуд, рокот, и это – тре­вога, в кото­рой напря­жённо живёт теперь недо­уме­ва­ю­щий мир. Как же жить теперь? Нет, то не про­сто смерть чело­века, тут нечто боль­шее, но что именно – я силился, но не мог ухва­тить дет­ским своим сознанием.

Но ведь такое ощу­ще­ние я вос­при­нял от окру­жа­ю­щих меня: сам я был слиш­ком мал, чтобы истинно сознать смысл происходившего.

Я помню огром­ную пло­щадь неда­леко от нашего дома, запол­нен­ную людьми, – все слу­шали тра­ур­ный митинг с Крас­ной пло­щади. И помню, как мно­гие пла­кали. Потом несколько дней уми­лённо и с одоб­ре­нием гово­рили, что у Моло­това, высту­пав­шего перед гро­бом Ста­лина, дрог­нул голос от слёз.

– Про­сле­зился даже, так пере­жи­вал,– тро­га­тельно повто­ряли ста­рушки-соседки, при­хо­див­шие посу­да­чить к моей бабушке.– Хорошо говорил.

И я уми­лялся со всеми.

Теперь пом­ня­щие те вре­мена утвер­ждают, что раз­ные люди по-раз­ному же и отно­си­лись к собы­тиям, к самому Ста­лину. Веро­ятно. Я вспо­ми­наю только мною виденное.

Да, вот о чём чуть не забыл: дед мой Ста­лина люто нена­ви­дел. Ни он сам, ни кто из семьи нашей в ста­лин­ские годы не постра­дал, слиш­ком уж незна­чи­тельны были все для рас­счи­тан­ных репрес­сий, а слу­чайно под руку тоже не попали. Но дед мой и вообще все порядки тер­петь не мог.

Маль­чи­ком при­ве­зён­ный, подобно чехов­скому Ваньке, в Москву из даль­ней деревни, он попал на фаб­рику. Само­уч­кой, как рас­ска­зы­вала мне мама, одо­лел какие-то фаб­рич­ные пре­муд­ро­сти, так что был отли­чён среди дру­гих – и смог затем содер­жать нема­лую семью. Но в годы рево­лю­ции уехал из города, навсе­гда про­клявши в душе боль­ше­ви­ков, купил в деревне и сам пере­строил боль­шой дом, в кото­ром и посе­лился навсе­гда, отка­зав­шись от город­ской жизни. В кол­хоз не всту­пал, спе­ци­ально пойдя рабо­тать в лес­ни­че­ство и полу­чив закон­ный повод оста­ваться еди­но­лич­ни­ком. Семья же, оста­ва­ясь в Москве, лишь на лето выез­жала к нему – так до самой его смерти, уже при мне слу­чив­шейся. Правда, из пяте­рых детей оста­лась лишь моя мама: чет­веро её бра­тьев с войны не вер­ну­лись – я и не видел никого из них, только по рас­ска­зам знаю. Но не о том речь. Свою нена­висть про­тив боль­ше­ви­ков дед в конце кон­цов пере­нёс на Ста­лина, до смерти сохра­няя в себе.

И ведь сам я как-то умуд­рялся при­ми­рить в себе моё соб­ствен­ное дет­ское пре­кло­не­ние перед вождём, вдалб­ли­ва­е­мое мне в созна­ние и в душу каж­дый день все пер­вые восемь лет моей жизни,– при­ми­рить это бес­пре­ко­слов­ное пре­кло­не­ние с нена­ви­стью деда к тому же самому чело­веку. Я знал, что моё чув­ство истинно, но не сомне­вался и в правоте деда, когда он при­ни­мался руга­тель­ски ругать Ста­лина, лишь только по радио (а без того дня не обхо­ди­лось) зву­чало вели­кое имя. Почему это могло сов­ме­щаться во мне – не берусь постиг­нуть. Помню только вполне ясно, как сме­шило меня пере­ина­чи­ва­ние дедом частого слова «вождь»:

– Вошь. Боль­шая вошь, соро­ко­ножка,– гово­рил дед и, зара­жая меня, сме­ялся недоб­рым смехом.

Про деда я мыс­лил вот что: про­сто он чего-то недо­по­ни­мает. В себе я не сомне­вался: я‑то пони­маю всё.

Одно вос­по­ми­на­ние суще­ствует во мне осо­бенно ясно: о посе­ще­нии «музея подар­ков Ста­лину». Не знаю, как име­но­ва­лась та выставка офи­ци­ально, помню так, как мне ска­зали тогда. И помню хорошо, что ездили мы с мамой в музей на Вол­хонке (я вовсе не знал в то время его истин­ного назва­ния, про­сто место запом­нил), помню, как ходили долго по залам, пора­зив­шим меня изоби­лием раз­ных раз­но­стей. Мне осо­бенно понра­ви­лось вели­кое мно­же­ство мото­цик­лов – веро­ятно, их было и не так много, но мало­лет­нее моё вооб­ра­же­ние не могло не гипер­бо­ли­зи­ро­вать уви­ден­ного – и я отнюдь не дерз­нул помыс­лить, что, ско­рее всего, това­рищу Ста­лину и не нужно столько двух­ко­лёс­ных чудищ; я допус­кал даже, что он и ездить-то на них не ста­нет, однако я и дру­гое пони­мал: такому необык­но­вен­ному чело­веку весьма при­стало иметь любые пред­меты в любых коли­че­ствах – про­сто так, ради идеи самого обла­да­ния несмет­ными, пусть и бес­смыс­лен­ными, богатствами.

– А вот что пода­рил това­рищу Ста­лину Мао Цзэ-дун,– услы­шал я в каком-то зале гром­кий голос одного из мно­гих сло­няв­шихся здесь экс­кур­со­во­дов. Имя Мао было мне хорошо зна­комо, я знал и кто этот чело­век: самый глав­ный в Китае, так же как Ста­лин у нас. Правда, Ста­лин всё же глав­нее, но Китай после нас самый глав­ный в мире, и, сле­до­ва­тельно, Мао вто­рой по глав­но­сти среди всех людей. Тако­вое сооб­ра­же­ние не могло не заста­вить меня с осо­бым любо­пыт­ством воз­зрить на дар китайца, однако его под­но­ше­ние совер­шенно разо­ча­ро­вало: экс­кур­со­вод важно напра­вил длин­ную тон­кую указку на какую-то невзрач­ную, на мой взгляд, вазу, сто­яв­шую на высо­кой под­ставке в цен­тре зала. Без сомне­ния, как пони­маю я ныне, то была совер­шенно осо­бая, пре­ред­чай­ших досто­инств фар­фо­ро­вая ваза, но тогда я решил, мыс­ленно срав­нив, что наш фаян­со­вый кув­шин, в кото­ром дер­жали для меня кипя­чё­ную воду, и кра­си­вее, и удоб­нее китай­ского сосуда. Я даже оби­делся на Цзэ-дуна за нашего вождя: хоть бы мото­цикл какой – и то лучше.

– А вот в этой брон­зо­вой урне земля и кровь фран­цуз­ских ком­му­на­ров,– гово­рил в дру­гом зале дру­гой экс­кур­со­вод, и это-то сооб­ще­ние пора­зило меня в выс­шей сте­пени. Про ком­му­на­ров я не знал ничего, но тут же сооб­ра­зил: это какого-то выс­шего порядка суще­ства, веро­ятно, вели­кие рево­лю­ци­о­неры (ком­му­нар – ком­му­низм…– род­ство слов я тут же сознал) – раз их кровь при­не­сена в дар самому това­рищу Ста­лину. Воз­вы­шен­ный смысл такого подарка я ощу­тил вполне со всею дет­ской своей серьёзностью.

Самое же силь­ное впе­чат­ле­ние, не давав­шее мне покоя дол­гое время, про­из­вела на меня малень­кая куколка какой-то неве­до­мой аме­ри­кан­ской девочки.

– Бед­ная девочка,– тро­га­тельно, с осо­бой теп­ло­тою в голосе вещал экс­кур­со­вод,– при­слала доро­гому това­рищу Ста­лину свою един­ствен­ную куколку…

Все уми­лённо вни­мали рас­сказу, обре­тая в себе теп­лоту к такому бес­цен­ному (ведь един­ствен­ная кукла у бед­ной девочки!) под­но­ше­нию. Я же был пора­жён. Меня не сму­щала празд­ная мысль о совер­шен­ной бес­смыс­лен­но­сти подарка: не играть же, в самом деле, това­рищу Ста­лину с этой кук­лой – нет, я чув­ство­вал опять-таки осо­бый смысл соде­ян­ного: тут не кукла, тут вели­кая любовь и бес­ко­ры­стие – под­но­си­лись в дар, и нет ничего зна­чи­тель­нее такого под­но­ше­ния. Я тут же решил, что я дол­жен непре­менно пода­рить доро­гому това­рищу Ста­лину свою люби­мую игру­шеч­ную машинку (к сожа­ле­нию, не един­ствен­ную): чтобы и обо мне вот так же рас­ска­зы­вали в зале вос­тор­жен­ные экскурсоводы.

Но одна мысль ввергла меня в уны­ние: поздно! Я понял, что без­на­дёжно опоз­дал, что подарки уже собраны, что каж­дому опре­де­лено его место, и никому уже не дано нару­шить уста­нов­лен­ный поря­док и обре­сти сверх того вели­кую честь выра­зить свои вели­кие чув­ства к вели­кому вождю вели­кого народа.

XXXI

– Сам факт пре­кло­не­ния какому угодно идолу вовсе не отра­жает досто­ин­ства самого идола, но лишь свое­об­ра­зие душев­ного склада идо­ло­по­клон­ни­ков,– при­звал меня к согла­сию Шер­ман, и я при­знал его правоту.

А с три­буны язвил тем вре­ме­нем Володя Крав­цов, бли­жай­ший чело­век Гранильщикова:

– Взгля­ните на полки книж­ных мага­зи­нов. Изда­тель­ство Маку­ла­ту­р­из­дат запол­нило всё бес­смыс­лен­ным суе­сло­вием. Духов­ное здо­ро­вье нации подо­рвано. Вот офи­ци­аль­ные цифры: в 1927 году 63% чле­нов пар­тии имели лишь началь­ное обра­зо­ва­ние, 27% были вообще без обра­зо­ва­ния. Могла ли такая пар­тия руко­во­дить стра­ной? Руко­во­дили несколько чело­век, глав­ной дея­тель­но­стью кото­рых была борьба за власть.

– Позор!– кри­чали непо­нятно откуда, не то одоб­ряя, не то пори­цая оратора.

– Недавно,– про­дол­жал Крав­цов,– я был на при­ёме у одного круп­ного руко­во­ди­теля. Он, поль­зу­ясь тем, что мы были одни, ска­зал: люди – вроде дерьма, но нас никто не слы­шит, и вы не смо­жете дока­зать, что я так говорил.

– Это ложь!– прон­зи­тельно заво­пила пух­ля­вая Зина­ида Петровна.

– Крав­цов! Вы отве­тите за кле­вету!– под­нялся Рост.

– Долой его!– зашу­мел зал.

Все орали, топали, хло­пали, не давая никому слова ска­зать. «Странно, поду­мал я, ведь вот орут сей­час в одну глотку, а сколь­кие из них в кулу­ар­ном трёпе тэт-а-тэт твер­дили мне при­мерно то же самое». Крав­цов же, выждав, когда чуть стих­нет, крикнул:

– Эта пороч­ная прак­тика суще­ствует! И она тянется в наше время со вре­мён Ста­лина. Только он выра­жался дели­кат­нее про людей: вин­тики! Вы – винтики!

– Да он про­сто про­во­ка­тор!– не уста­вала вопить Новикова.

– Това­рищи! Я не могу поз­во­лить подоб­ные идео­ло­ги­че­ские дивер­сии!– с него­до­ва­нием гарк­нул Рост.– Да, у Ста­лина были ошибки и про­счёты. Пар­тия имела муже­ство осу­дить их. Но никто не смеет отни­мать у него выда­ю­щи­еся заслуги перед страной!

На три­буне появи­лась тем вре­ме­нем суб­тиль­ная Рэна Симео­новна Шейнина.

– Тише,– заши­кали в зале.

– Недавно мы гуляли в Тими­ря­зев­ском парке с Вио­лет­той Седых,– сооб­щила Шей­нина меч­та­тельно и с таким выра­же­нием, будто все очень хорошо знали назван­ную Вио­летту и без­мерно радо­ва­лись факту её в парке сов­мест­ного гуля­ния с дох­ло­ва­той Рэной, кото­рая про­дол­жала тем же тоном:– И она, глядя на колы­ха­ю­щу­юся зелень листвы, тихо ска­зала мне: а ведь зна­ешь, наша про­фес­сия самая труд­ная на земле, мы откры­ваем пути в неве­до­мое. И я поняла, что это так.

– Рэна Семё­новна, что вы хотите ска­зать по суще­ству?– полю­бо­пыт­ство­вал Рост.

– Именно я и говорю по суще­ству,– ответ­ство­вала Рэна таким голо­сом и с таким выра­же­нием, будто она готова вот-вот раз­ры­даться.– Мы осу­ществ­ляем про­рыв в неиз­ве­дан­ное, и мы должны пом­нить об этом.

– Ред­кост­ный экзем­пляр,– про­ком­мен­ти­ро­вал мне на ухо Шер­ман.– Без тако­вых жизнь была бы без­на­дёжно скучна.

На сцену же вышел ещё один чело­век Гра­ниль­щи­кова, Лёня Кор­са­ков. Худой как жердь, он втя­нул голову в узкие плечи и под­нял вверх руку с ука­зу­ю­щим пер­стом, а затем на про­тя­же­нии всей речи тыкал этим пер­стом куда-то в пото­лок, так что мно­гие невольно стали под­ни­мать глаза вверх, сле­дуя ука­за­нию пер­ста, но рас­смот­реть на потолке что-либо при­ме­ча­тель­ное так и не сумели. Я отвлёкся от гово­ри­мого, потому что вдруг заме­тил, что тень, отбра­сы­ва­е­мая Кор­са­ко­вым на стену, возле кото­рой на краю сцены сто­яла три­буна,– тень эта ока­за­лась весьма забав­ной сво­ими кон­ту­рами, являя собою гото­вый дру­же­ский шарж на выступавшего.

О своём наблю­де­нии я сооб­щил Шерману.

– В вас про­па­дает худо­же­ствен­ный талант, Андрей Миха­лыч,– заме­тил Шер­ман, – но вы не печаль­тесь: ещё ничего не поте­ряно. Химик Боро­дин был недур­ным композитором.

Кор­са­ков же завер­шил речь так:

– Мы же не про­тив системы, пой­мите нас, но ситу­а­ция тре­вож­ная,– он стал рав­но­мерно гро­зить нам всем своим ука­зу­ю­щим пер­стом.– Мы хотим помочь.

– Не много ли на себя берёте, помощ­нички?– под одоб­ри­тель­ный смех пари­ро­вал Рост.

– Хва­тит!– закри­чали ото­всюду.– Время только тратим.

Рост согнал Кор­са­кова со сцены.

– Можно слово?– под­хо­дил тем вре­ме­нем к сцене тишай­ший Ала­бин, посто­ян­ный в своей робо­сти и дели­кат­но­сти манер. Почему-то все­гда я чув­ство­вал стран­ное душев­ное удо­воль­ствие, встре­ча­ясь с ним, хотя осо­бенно и зна­комы-то мы не были, да и более десятка слов друг другу не ска­зали, но рядом с ним я неиз­менно ощу­щал – не знаю… эма­на­цию что ли доб­роты и добропорядочности.

– Дру­зья!– начал Ала­бин.– Я не думал тут высту­пать, но всё же скажу. Почему вы все тут спо­рите. Потому что раз­мыты кри­те­рии истины. И все ее забыли.

– А вы помните?

– Конечно,– ска­зал и сму­щённо улыбнулся.

– И что же есть истина?

– Бла­женны нищие духом, ибо их есть Цар­ствие Небес­ное…– начал Алабин…

И такой из еди­ных уст и еди­ного сердца вырвав­шийся смех гря­нул ему в ответ, что он лишь сокру­шённо пока­чал голо­вой и сошёл вниз.

– Вот этот тип,– кив­нул на схо­дя­щего со сцены Ала­бина Шер­ман,– самый опас­ный и есть. Гра­ниль­щи­ков свой парень, с ним дого­во­риться при жела­нии и уме­нии все­гда можно.

– Чем же этот опа­сен?– уди­вился я.

– Вы очень наивны в таком слу­чае, Андрей Миха­лыч, если не пони­ма­ете таких про­стых вещей.

– Объ­яс­ните.

– Тише!– заши­пели вокруг.

Так моё недо­уме­ние и оста­лось без ответа. А потом и забылось.

Потом ещё много чего гово­рили. Не помню, чем тогда всё кон­чи­лось,– кажется, Рост, Гра­ниль­щи­ков и Шей­нина под зана­вес очень душевно спели:

У мово милёнка в жопе
Поло­ма­лась клизьма.
Бро­дит, бро­дит по Европе
При­зрак коммунизьма.
И зал дружно выдох­нул в ответ:

Ух ты! Ах ты!
Все мы космонавты!
Потом все с жаром про­го­ло­со­вали, что отще­пен­цам не место. Про­го­ло­со­вал и я тоже. Пуб­лика рас­хо­ди­лась раз­мяг­чён­ная таким ито­гом и душевно умиротворённая.

И только один Кузь­мин всё никак не мог при­ми­риться со все­об­щей убла­жён­но­стью умов и уже выходя ска­зал, ни к кому не обра­ща­ясь, а я слу­чайно ока­зался рядом, и вышло, что гово­рил он вроде бы именно мне:

– Войны вы не видали. Вам бы под арт­об­стрел разок, да узнать бы почём фунт окоп­ных вшей, вы бы по-дру­гому запели.

XXXII

– Я и пове­рил бы в тво­его Бога,– ска­зал я Наза­рову,– если бы понял, что Он может мне дать.

–Тогда тебе агент по снаб­же­нию надобен.

– Ладно, пусть ничего не даёт. Но как он может тер­петь то зло, какого нев­про­во­рот? Если Он все­си­лен, то почему не лик­ви­ди­рует зло?

– А как это сделать?

– Я не Гос­подь Бог, не знаю.

– Тут и чело­веку нетрудно сооб­ра­зить. Пер­вый путь – лик­ви­ди­ро­вать всех носи­те­лей зла. Кам­нями забросать.

– Вот-вот!– под­дак­нул я,– мне тоже хочется швыр­нуть огром­ный камень во весь белый свет.

– Все мы такие: когда мыс­лим об уни­что­же­нии зла, то себя пола­гаем носи­те­лями исклю­чи­тель­ного добра. А ведь Он ска­зал: бро­сить камень может только без­греш­ный. Если уж уни­что­жать, то при­дётся всё чело­ве­че­ство в рас­пыл пустить. И тебя тоже. Ты согласен?

– Ладно. Но есть же раз­ные сте­пени греха. Вот самых зло­деев – и того.

– Самые страш­ные зло­деи не могут быть лишены воз­мож­но­сти пока­я­ния. Не дать им этого – зна­чит нару­шить выс­шую спра­вед­ли­вость. Да ведь с пле­ве­лами можно уда­лить и доб­рый злак. Бог хочет сохра­нить каж­дого для веч­но­сти. Он ведь мыс­лит кате­го­ри­ями веч­но­сти, но не вре­мени. А мы Его всё в зем­ные про­ку­роры норо­вим запи­сать. Но Его пути – не наши пути.

– Хорошо, пусть уни­что­жают зем­ные про­ку­роры. Но выхо­дит, у Бога нет средств борьбы со злом.

– Дру­гое сред­ство – лишить чело­века сво­боды. Это путь Вели­кого Инкви­зи­тора. Зло ведь совер­ша­ется в силу дан­ного чело­веку сво­бод­ного выбора между доб­ром и злом. Сде­лать чело­века несво­бод­ным – и зла не будет. Чело­века можно запро­грам­ми­ро­вать только на совер­ше­ние добра.

– Вот и благо.

– Но ведь ты будешь уже не чело­век, а био­ро­бот. Хочешь?

– И этот спо­соб не годится

– Есть ещё один. Не пере­кла­ды­вать ответ­ствен­ность на Бога, а бороться с тем злом, кото­рое внутри нас.

– Тогда Бог и вовсе не нужен.

– Необ­хо­дим. Сам ты со своим гре­хом не сла­дишь. Необ­хо­дим Помощ­ник. Но Он только тогда ста­нет помо­гать, когда ты попро­сишь Его и сам хоть что-то нач­нёшь делать.

– И с чего начинать?

– С веры. Без веры ведь ничего и делать не ста­нешь. Вера – спасает.

– А коли нет веры, тогда что?

– Проси. Про­сите, и дано будет вам.

– То есть молиться? И к попам ещё идти!

– Иного пути нет.

В дверь кто-то позво­нил. Саша пошёл откры­вать, послы­шался чей-то незна­ко­мый голос – и появился парень, постарше меня, дер­жав­шийся уве­ренно – видно: здесь свой. Почти посто­ян­ная иро­ни­че­ская все­по­беж­да­ю­щая улыбка на его лице сразу напом­нила мне Шер­мана. Он пред­ста­вился Владиславом.

Я внут­ренне подо­са­до­вал: он сбил нашу беседу: при посто­рон­нем про­дол­жать её не хоте­лось. Я решил выждать для ради при­ли­чия неко­то­рое время и уйти.

Вла­ди­слав, поти­рая руки и как бы похва­ля­ясь, сооб­щил, что он только что из церкви со службы.

– Изу­ми­тельно Вла­дыка слу­жит!– обра­тился он почему-то ко мне.– А хор мат­ве­ев­ский – выс­ший класс!

– Вы на кон­церт или на бого­слу­же­ние ходили?– спро­сил я.

– Вы пола­га­ете, что эсте­ти­че­ская сто­рона вовсе ничего не значит?

– По дан­ному вопросу я не имею опре­де­лён­ного мне­ния,– как бы сокру­ша­ясь отве­тил я.

– Хозяин барин. А мне нра­вится хоро­ший хор послу­шать, и не нахожу ничего в том пло­хого. Народу только много, вот досадно. Мешают. Одна бабка такая зло­вред­ная попа­лась: при­шла уже после начала и всё впе­рёд меня хотела про­лезть. Я ей: опоз­дала, стой где сто­ишь. А она всё лезет. Я ей опять: раньше надо было при­хо­дить, а теперь всё, поезд ушёл.

– Ты как будто на вок­зале,– заме­тил Саша.

– Так мешают же!– воз­му­тился гость.

– Сам ты себе мешаешь.

– Скажи ещё что-нибудь умное!– воз­му­тился Владислав.

– Я по себе сужу. Как отвле­чёшься, вот тут и ста­нешь на вся­ких бабок вни­ма­ние обра­щать. Молитва – сосре­до­то­че­ние в себе, а мы не умеем, и на вся­ких бабок норо­вим сва­лить. В сущ­но­сти же про­сто: не можем вни­мать Истине в храме, ибо не умеем того в жизни. Тебе бы про­пу­стить бабку да пора­до­ваться ещё, что она на хоро­шем месте стоит и ей удобно.

«Боже!– поду­мал я.– Что за вздо­ром они зани­ма­ются, о какой чепухе говорят!»

Я вспом­нил, как в дет­стве я пытался именно вслу­ши­ваться в себя, чтобы пой­мать, откуда берутся мысли, то есть в каком именно месте головы они рож­да­ются – что в голове, я не сомне­вался, но дальше мои ощу­ще­ния под­во­дили меня; то мне каза­лось, что мысль обра­зу­ется прямо в сере­дине лба, то – где-то в глу­бине, то – ближе к затылку. При этом мне пред­став­ля­лось, что я начи­наю ося­зать свою мысль и вот-вот ухвачу и стану пол­ным её хозя­и­ном, ибо до тех пор, пока не ухвачу, она не под­чи­нится мне, а будет появ­ляться сама собою и непо­нятно откуда. Потом мне стало мере­щиться, что я начи­наю ощу­щать нечто, нахо­дя­ще­еся во мне и одно­вре­менно надо мной, какое-то «над‑я», то самое, что нередко помимо моей воли управ­ляет моими поступ­ками, оце­ни­вает их: может и одоб­рить, а может даже высме­ять. Но такое заня­тие скоро утом­ляло меня, вызы­вало какое-то внут­рен­нее про­тив­ле­ние, раз­дра­же­ние – и я остав­лял его. Теперь вот вспом­нил – смешно стало.

Между тем, заду­мав­шись, я совер­шенно упу­стил нить беседы. Саша же с Вла­ди­сла­вом про­дол­жали, как я дога­дался, какой-то свой дав­ний и посто­рон­ний для меня спор.

– Зачем бояться за хри­сти­ан­ство,– гово­рил Саша,– если оно не погибло на аре­нах древ­него Рима, то нашему ли вре­мени спра­виться с ним? Бояться можно за себя, за своё поло­же­ние, но тогда так и нужно сознаться: боюсь за свою внеш­нюю сво­боду, а не за духов­ную. Будет чест­нее. Но тогда зна­чило бы при­знаться именно в своём неве­рии – а не хочется. И начи­наем при­ду­мы­вать: мы-де забо­тимся о нашем праве быть веру­ю­щим. Как будто госу­дар­ство может тебе даро­вать или отнять веру.

– И ладно, пусть, боюсь!– при­знался Вла­ди­слав, но лишь по види­мо­сти, потому что тут же пошёл в атаку:– Боюсь! И ты боишься… Хотя пар­дон: ты у нас храб­рец и дока­зал на деле. Однако страх вообще, может, имеет онто­ло­ги­че­ский смысл.

– Вся рели­гия из страха воз­никла,– встря­нул я в его бол­товню, о чём тут же и пожа­лел: слиш­ком уж явную баналь­ность с умным-то видом изрёк.

– Из страха воз­никло, веро­ятно, язы­че­ство,– вполне серьёзно отве­тил Саша.– Хри­сти­ан­ство роди­лось из жажды света.

– Какая раз­ница: язы­че­ство, хри­сти­ан­ство, да хоть бы даже и буд­дизм,– упор­ство­вал я на зло самому себе.– Что в лоб, что по лбу. Всё одно – опиум.

Вла­ди­слав при моих сло­вах снис­хо­ди­тельно ухмыль­нулся. Мне стало досадно да и скучно про­дол­жать бес­пред­мет­ный трёп. Я пото­ро­пился уйти.

Про­во­жая меня, Саша, чего я не ожи­дал, вдруг сказал:

– Если я в чём-то про­явил сла­бость, то тут не Истина вино­вата, а именно я слаб.

Но это меня не убедило.

Это не убе­дило меня…

Это не убе­дило меня, потому что: что за истина вне реаль­ной жизни? Истина, выхо­дит, где-то в абстракт­ных пред­став­ле­ниях чело­ве­ков, а в реаль­но­сти – одна лишь сла­бость наша? В таком слу­чае, истина не более чем фикция.

Зачем же они верят? Не из чув­ства ли про­ти­во­ре­чия? Когда-то прин­ци­пи­ально шли в ате­и­сты «из-под ига офи­ци­аль­ной Церкви», теперь пой­дут в оппозиционеры-верующие?

Как ска­зал один муд­рец: людьми руко­во­дит страсть возражать.

Или им хочется безсмертия?

Пожа­луй, оно и при­вле­ка­тельно, но ведь только тогда при­вле­ка­тельно-то, пока живёшь – а с кон­цом жизни и вера в без­смер­тие теряет вся­кий смысл, ибо про­сто исче­зает вме­сте с человеком.

А пока живёшь, надо же уте­шать себя чем-то. Уте­шать? Если вдруг потребны ста­нут уте­ше­ния. А когда в них нужда? Да когда неудачи пре­сле­дуют. Удач­ливо живёшь – неко­гда и поду­мать ни о чём. Стало быть, вера в без­смер­тие – рели­гия неудач­ни­ков. Вовсе нет у них ника­кого стрем­ле­ния к свету – всё ложь.

Мне неко­гда думать об этом вздоре. Неко­гда? Но чем же я жил и живу? Всё спе­шил куда-то, спе­шил. Как будто и жил мимо­хо­дом. А потом и не жил совсем. Десять лет не жил. По сове­сти же: ещё и раньше тех десяти лет – тоже не жил.

Нет, без­смер­тие должно же быть! Разве какое-то выс­шее чув­ство не гово­рит нам, что наше «Я» не может исчезнуть.

Или тут самообман?

Когда-то я верил, что без­смер­тие реально суще­ствует лишь в искус­стве, ибо «Я» худож­ника на какие-то мгно­ве­ния ожи­вает в дру­гих. В науке такого нет. Наука без­лика. Но не убил ли в таком слу­чае я сам себя? Убил? Жил мимо­хо­дом, лелеял кич­ли­вую пре­тен­зию открыть один из фун­да­мен­таль­ных зако­нов мате­рии. Химеры, химеры. Химия – химера. Слу­чайно ли такое созву­чие? Хи-ме-ра…

Раз­ла­гая мате­рию мы уби­ваем и свою идею без­смер­тия. Какое же к чер­тям соба­чьим без­смер­тие, если всё можно раз­ло­жить до состо­я­ния про­стей­ших эле­мен­тар­ных частиц! К сча­стью, химия хоть на это не дерзает.

Я всё более пора­жа­юсь: с каким-то диким сла­до­стра­стием даже – стре­мимся мы дока­зать самим себе, что явля­емся не более чем кус­ком мыс­ля­щего, но без­смыс­лен­ного дерьма. Для чего же живёт и стра­дает это дерьмо? И вот странно: я со мно­гими о том пытался гово­рить, но к тако­вой мысли они выка­зы­вали пол­ное без­раз­ли­чие. Меня же она оскорб­ляет, эта гнус­ная мысль. Я как в пороч­ном закол­до­ван­ном круге – всё воз­вра­ща­юсь и бьюсь голо­вой о тот же вопрос, о тот же вопрос – и нет мне ответа. Что же ждёт нас, сла­до­страст­ни­ков идеи конеч­ного само­раз­ло­же­ния и исчез­но­ве­ния чело­века, как не без­по­щад­ное отчаяние?

Опять пороч­ный круг.

Где же выход?

Бога надо иметь в себе самом – кто ска­зал? Обра­ще­ние вглубь себя есть молитва. Но нет для меня ничего страш­нее, чем загля­нуть в глу­бину сво­его «Я». Что может быть мер­зост­нее соб­ствен­ной внут­рен­ней мер­зо­сти? Вот о чём про­сить надо было бы, коли суще­ство­вал бы Бог: о спо­соб­но­сти лице­зреть свою соб­ствен­ную гре­хов­ную душу. Вот где страдание!

С дру­гой сто­роны: стра­да­ние – лишь одна из раз­но­вид­но­стей слож­ней­ших био­хи­ми­че­ских реак­ций. Не я стра­даю. Про­сто в моём теле выра­ба­ты­ва­ется какое-то новое веще­ство, допу­стим, ами­но­кис­лота или ещё что – по сути-то и неважно. Так какая же раз­ница: в моём теле то пре­вра­ще­ние осу­ществ­ля­ется или в про­бирке на моём лабо­ра­тор­ном столе? Однако тело всё же что-то сознаёт, а что сознаёт пробирка?

Там хими­че­ская про­бирка, а я хими­че­ская реторта для тех же самых реак­ций. С ума я схожу что ли?

А любо­пытно было бы рас­по­знать, какому виду хими­че­ской реак­ции соот­вет­ствует весь этот мой бред? Ведь в этот момент во мне именно реак­ция какая-то идёт – и ничто иное.

Вот, вот где нужно основ­ное уси­лие поиска: в абстракт­ных мате­ри­аль­ных про­цес­сах поста­раться про­зреть сим­во­ли­за­цию духов­ного бытия.

Нет, мой ум изне­мо­гает перед такой задачей.

Однако, если уж здраво пораз­мыс­лить, к чему мы стре­мимся тогда? К при­ми­тив­ному праг­ма­ти­че­скому результату.

Научно-тех­ни­че­ская циви­ли­за­ция, кото­рой мы слу­жим, лишь закре­по­щает нас. Она направ­лена лишь на одно: пота­кать нашей лени и без­во­лию. Это ухуд­шает чело­ве­че­скую при­роду – а вино­ваты все мы? Но попро­буй только при­звать к отказу от тёп­лого сор­тира – при­бьют. В иде­але бы нам отка­заться от меха­ни­зи­ро­ван­ного про­гресса, так ведь невоз­можно. Чело­ве­че­ство как та обе­зьяна, что захва­тила горсть оре­хов и не может выта­щить сжа­тый кулак из узкого кув­шин­ного гор­лышка – а раз­жать кулак жад­ная глу­пость не даёт.

«Жад­ность фра­ера погу­бит». Блат­ная истина ста­но­вится про­ро­че­ством для всего мира?

Но пораз­мыс­лить здраво: веком раньше, веком позже – не всё ли равно, когда вырож­даться. И: пусть даже тыся­че­ле­тия впе­реди – так то у чело­ве­че­ства. Мне-то что за печаль: у меня в запасе и века нету.

Оста­ётся одно – инер­ция существования.

…Ба! Вот ведь цель: коли уж раз­ру­шать, так до дья­воль­ского конца: выве­сти хими­че­скую фор­мулу чело­ве­че­ского стра­да­ния и так тому посме­яться – чтоб всем миром вме­сте живо­тики надо­рвать. И око­леть от над­рыва. Всем же миром и околеть.

XXXIII

У меня харак­тер дур­ной. Если мне поме­ре­щится, будто я кому-то что-то дол­жен – непре­менно под­мы­вает посту­пить совсем даже наобо­рот, вовсе наобо­рот. И сам пони­маю, что весьма же глупо, да ничего поде­лать и не могу.

Вот к при­меру: один при­я­тель к себе на дочки своей день рож­де­ния позвал. Соб­ственно, тут не более чем пред­лог собраться чтобы: поси­деть, нефор­мально (как ныне выра­жа­ются по-мод­ному) пооб­щаться. Но всё же день рож­де­ния, десять лет, круг­лая в своём роде дата – пода­рок нужен. И не то чтобы даже необ­хо­дим он им, а так, при­ли­чие неко­то­рое тре­бует, да и дитю при­ятно. Роди­тели, разу­ме­ется, ради того дет­ского удо­воль­ствия и хотят пода­рок-то уви­деть: деся­ти­руб­лё­вая дрянь какая – неве­лика и корысть. «Ах, думаю, подарка ждёте, так вот шиш вам, не при­несу: вы мне должны без зад­ней мысли радо­ваться, коли зовёте, а на подарки нечего загля­ды­ваться; я, может, в дру­гой раз так приду и пре­зент, какого никто не ждёт, при­во­локу. А теперь – шиш!» Так и явился ни с чем. Виду не подали, но жена при­я­теля (она осо­бенно, он-то ничего ещё) с тех пор меня страстно невзлю­била. Здраво опять-таки пораз­мыс­лить: что может быть глу­пее всего этого? Пре­па­кост­ная натура у меня – так я мыслю.

…Как будто я с неко­то­рых пор чем-то обя­зан стал – Наташе. Внешне вроде бы ничего: она мол­чит, и я молчу – каса­тельно наших с нею отно­ше­ний. Всё вроде бы обык­но­венно. Всё нормально.

И – ненормально.

Пре­под­лая всё-таки суб­стан­ция, хими­че­ски непо­сти­жи­мая и оттого страш­ная – совесть… И пре­за­нят­ное, при­знаться, сомне­ние меня иной раз посе­щает: а вдруг и совесть можно выра­зить какой-нибудь био­хи­ми­че­ской формулой?

Впро­чем, что это меня всё крив­ляться тянуло? Неспо­койно мне было – оттого и крив­ля­ния мои.

Наташа ни о чём меня не спра­ши­вала, как будто наши отно­ше­ния её весьма устра­и­вали, а боль­шего она и не ждёт ничего. Не ждёт и не хочет. По мне бы лучше было, если бы она спро­сила, что же дальше будет. Или бы прямо потре­бо­вала, чтобы я на ней женился. «Ну, это нельзя, жить негде, да и не на что осо­бенно»,– ска­зал бы я и был бы прав. И полу­чил бы повод пре­рвать нашу связь. А так вроде и нет ника­кой при­чины к рас­ста­ва­нию, без при­чины же – нелепо как-то.

Да, жить было бы негде. Втроём в малень­кой одно­ком­нат­ной квар­тирке? А хоть и в деся­ти­ком­нат­ной – с мамой ужиться было бы трудно: она сама мне твер­дила не раз, чтобы я искал жену «с квар­ти­рой». Мама зара­нее, заглазно невзлю­била буду­щую мою жену – и созна­вала это.

– Мне будет казаться, что она плохо к тебе отно­сится, и мы будем всё время ссо­риться. Я вам житья не дам,– много раз гово­рила она мне.

– Но ты должна пони­мать, что мне от того плохо будет.

– Всё равно ничего не смогу с собой сде­лать. Поэтому ты дол­жен думать.

Отдельно жить? А где отдельно? Сни­мать ком­нату? Не на аспи­рант­скую же сти­пен­дию. Под­ра­ба­ты­вать? Мне и без того вре­мени не хва­тало. Я раз­дра­жался порою даже тогда, когда вынуж­ден был отры­ваться от сво­его дела ради встречи с Ната­шей. Для меня тогда наука моя была выше и важ­нее всего. Ни для кого и ни для чего я не желал жерт­во­вать ею.

Состо­я­ние неопре­де­лен­но­сти в наших отно­ше­ниях рож­дало во мне какое-то почти посто­ян­ное тягостно-тре­вож­ное ощу­ще­ние, как будто я живу в ожи­да­нии некой беды, и хотя всё спо­койно, хотя и впе­реди ничего бед­ствен­ного не пред­ви­де­лось, но душев­ная тре­вога начи­нала посте­пенно пере­хо­дить в хро­ни­че­ски дис­ком­форт­ное состо­я­ние души и созна­ния – посто­ян­ное чув­ство вины и досады на себя и на всех. Не то чтобы я боялся «печаль­ных послед­ствий неза­кон­ной любви» (так это вроде бы ино­ска­за­тельно име­ну­ется) – тут я, мне каза­лось, себя обез­опа­сил. Я и сам не знаю, из-за чего я тревожился.

И ещё я был зол на себя оттого, что все про­чие мои увле­че­ния вовсе не тре­во­жили меня нико­гда прежде, я без­думно схо­дился и рас­хо­дился, даже «сцены», кото­рыми мне время от вре­мени доку­чали, меня лишь забав­ляли, а если и раз­дра­жали, то и забы­ва­лись тот­час. А вот теперь как будто кому-то что-то дол­жен ока­зался – и смут­ное ощу­ще­ние долга пере­хо­дило во мне в состо­я­ние тихого бешен­ства. Прежде я все­гда себя сво­бод­ным ощу­щал, теперь же – нет. И ещё: скучно мне ста­но­ви­лось с нею. Неблиз­кие мы ока­за­лись люди. Прежде, когда надобно было хвост рас­пус­кать, какой-то инте­рес суще­ство­вал; потом же нечего доби­ваться стало, и гово­рить не жела­лось… Я позд­нее, когда пытался вспом­нить то время, никак ничего при­ме­ча­тель­ного при­пом­нить не мог. Все собы­тия наших с нею отно­ше­ний пред­став­ля­лись мне блёк­лыми, прес­ными. И сама она какая-то бес­цвет­ная. Тихая. Даже когда пла­кала – без звука совсем: мол­чит и слёзы капля за кап­лей крупные.

Нена­вижу, если жен­щина из-за меня пла­чет. Мне тогда впору или самому уда­виться, или её при­бить, чтобы душу из меня не тянула.

Была бы любовь… Не любил я никого нико­гда. Даже тот един­ствен­ный слу­чай… какая там любовь? Одно над самим собой изде­ва­тель­ство. Некий мой зна­ко­мый имел обык­но­ве­ние повто­рять: чтобы полю­бить жен­щину, в ней должна быть тайна. Но какая нынче тайна в ком бы то ни было? Всё пошло и обыденно.

Ладно, насту­пит время, думал я, когда покоя захо­чется, семей­ного уюта. Но тогда каза­лось: рано. Рост, пом­ниться, про­по­ве­до­вал: жениться нужно для сек­су­аль­ного спо­кой­ствия. «Но непре­менно,– при­го­ва­ри­вал он,– нужно при слу­чае раз­но­об­ра­зить семей­ные постель­ные обя­зан­но­сти бод­ря­щими встряс­ками». Так пока можно и встряс­ками одними обой­тись. От семей­ной же жизни меня, как Под­ко­ле­сина, так бы и тянуло из окошка выпрыгнуть.

А жен­щина? она же одним своим суще­ство­ва­нием тебе соб­ствен­ные дес­по­ти­че­ские тре­бо­ва­ния предъ­яв­ляет. Даже если ты как будто и сам по себе – а всё чем-то ей обя­зан. А чего ради? Ради того, что при­ду­мали ост­ро­умцы завзя­тые име­но­вать – бли­зо­стью. Какая к шутам близость!

А ведь вот чего хотим мы друг от друга – бли­зо­сти именно. Кажется ино­гда: любовь и есть та бли­зость. Оттого иде­а­ли­зи­руем её как можем, тянемся к ней. Поэ­зию изобрели.

Куда как проще стало бы, если бы раз и навсе­гда сознали бы мы: иллю­зия – та любовь. Так нет: нам ней­мётся. Нам вот надо: чтобы ника­ких тайн, чтобы души, как и тела, рас­кры­лись. Откры­ва­ется же лишь тело. Нам нужна радость вза­им­ная от бли­зо­сти и радость от созна­ва­ния этой вза­им­ной радо­сти. Мы всё ищем более высо­кой бли­зо­сти через бли­зость телес­ную. Увы нам, грешным!

Нет бли­зо­сти. Потому что сво­боды нет.

Жен­щины по при­роде своей дес­по­тичны. Они и сами сво­боды не знают, и дать её не могут. Они из себя одну идею излу­чают: мы даём вам любовь, поэтому вы должны нам служить.

Поэтому ты убла­жай меня, говори посто­янно о своей любви, дари цветы, отда­вай своё вни­ма­ние только мне, не смей ста­вить выше меня не только дру­гую жен­щину, но даже и дело любое, пусть даже оно пред­став­ля­ется тебе делом твоей жизни, потому что не должно быть для тебя ничего выше, чем я и любовь ко мне.

У одного моего зна­ко­мого жена, помню, так и ска­зала прямо: я его люблю, поэтому он дол­жен быть около меня. Жен­щина себя любит. Для удоб­ства своего.

А мы и рады, олухи, шею под хомут под­став­лять. Но «вос­торги любви» когда-нибудь да прой­дут. А что в оса­док выпа­дет? Несвобода.

Но в том и под­лость ситу­а­ции, что жен­щина порою вовсе кротка и нетре­бо­ва­тельна. Но вот она тут, рядом – и попро­буй от неё отвлечься – нака­жет, непре­менно ото­мстит, хотя бы тем, что возь­мёт и раз­лю­бит. И себя же жерт­вой сочтёт. Канальство!

Не верил я ни в какую жен­скую любовь. Я даже до такого (кощун­ства?) доду­мался, что и в так назы­ва­е­мой свя­той мате­рин­ской любви разу­ве­рился. Не та ли же там дес­по­тия? Не любовь то, а нечто совер­шенно иное. Мне пред­став­ля­ется: жен­щина до конца не может при­нять за истину, что тот кусок плоти, кото­рый дол­гое время являлся частью её самой, вдруг может обре­сти пол­ную от неё само­сто­я­тель­ность. Ну, вот как не могу же я при­знать, что моя соб­ствен­ная рука или нога вдруг сами по себе жить нач­нут, а на меня им напле­вать ста­нет. Так только у Нико­лая Васи­лье­вича – нос в чины вышел – глу­бо­чай­шая, колос­саль­ной зна­чи­мо­сти мысль, не осо­знан­ная нами вполне до сей поры. Так вот – люблю ли я свою руку? Так и мать ребёнка сво­его. Тут дру­гое, тут несо­знан­ное жела­ние пол­ного под­чи­не­ния. А если рука моя меня слу­шаться пере­ста­нет – то про­сто болезнь. Тут уж и не жизнь. Каково же матери видеть кусок соб­ствен­ной плоти, веду­щей само­сто­я­тель­ное суще­ство­ва­ние? Добро бы ещё вера была, что душа в той плоти уже не от неё дана,– нет, нынче и душу отвергли.

Впро­чем, может и вздор говорю.

Но не то ли у вся­кой жен­щины по отно­ше­нию ко вся­кому «люби­мому» суще­ству? Мне всё кажется, что они на муж­чину отча­сти как на про­дол­же­ние своё телес­ное смот­рят – они телом, а не разу­мом такую идею в себе несут– неда­ром же и физи­че­ски нас в себя вбирают.

Я даже то готов допу­стить, что в своём дес­по­тизме жен­щина и вовсе права: она жизни про­дол­же­нию слу­жит. Так вот пусть она и мил­лион раз в своём праве права, а и я тоже прав. Я тоже в своём отвер­же­нии дес­по­тизма прав. Как хотите – диалектика-таки.

Даже крот­кая и несо­мненно любив­шая меня Наташа могла в наив­но­сти своей потре­бо­вать от меня отме­нить все дела, чтобы идти с нею – уж не знаю и куда, всё равно куда, но непре­менно с нею.

– Но у меня же экс­пе­ри­мент! – умо­лял я.

– Ну поду­ма­ешь, в дру­гой раз проведёшь.

О свя­тая простота!

А мне тогда наука смысл жизни под­ме­нила. Я в ней напро­лом к цели дви­гался, чув­ствуя себя чуть ли не все­силь­ным (химеры, химеры!). Даже без­раз­лич­ный ко всему Шер­ман, и тот увлёкся, хоть и нена­долго. Я всё иное забы­вал порою, даже во сне, как в кош­маре, фор­му­лами себя изво­дил; иной раз при­снится нечто нево­об­ра­зимо гени­аль­ное, а проснёшься – либо забыл всё, либо вздо­ром обернётся.

И пре­не­бре­же­ние к тому, что я пола­гал глав­ным для себя,– никому я про­стить не согла­сился бы.

– Я думал, ты един­ствен­ная, а ты как все. Только одного понять не смогла: я‑то не как все. Если же тебе «как все» тре­бу­ется, так вот и шла бы к этим ко всем…– я гово­рил твёрдо и презрительно.

Она и пошла. Повер­ну­лась и пошла.

Я смот­рел вслед и всё ждал, что не уйдёт вот так про­сто, вер­нётся. Но не вернулась.

Тяжко мне стало.

А потом я узнал, что она уехала из Москвы: пере­ве­лась учиться в свой Ново­си­бирск. Исто­рия не бле­щет оригинальностью.

Но не мчаться же было за ней – тут бы уж и вер­ная неволя.

Больше я не видел её никогда.

Нико­гда?..

Про­кля­тое, веч­ное нико­гда. Опять.

Я коло­тился в жесто­ких рам­ках вре­мени: я бился в гре­хов­но­сти бытия – мира и собственной.

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

*

Размер шрифта: A- 15 A+
Цвет темы:
Цвет полей:
Шрифт: A T G
Текст:
Боковая панель:
Сбросить настройки