<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span><br>Православие и русская литература. Том II

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том II

(7 голосов3.9 из 5)

Оглавление
След. глава

Том I.(a) * Том I.(b) * Том III * Том IV * Том V * Том VI

Глава 8. Иван Сергеевич Тургенев (1818 — 1883)

Я пред­по­чи­таю (Богу. — МД.) Про­ме­тея я пред­по­чи­таю сатану, обра­зец бун­таря и инди­ви­ду­а­ли­ста. Пусть я всего лишь атом, но все-таки я сам себе гос­по­дин, я хочу истины, а не спа­се­ния, я жду его от соб­ствен­ного ума, а не от Бла­го­дати»1.

Сколько гор­дын­ного помра­че­ния ума, само­воз­ве­ли­че­ния и отвер­же­ния того, что только и может стать истин­ною опо­рою чело­веку в его под­лин­ном, а не мни­мом вели­чии, сколько баналь­но­сти, соеди­нен­ной с пре­тен­зией на неза­ви­си­мость соб­ствен­ного мне­ния, — отра­зи­лось в этих «фио­ри­ту­рах» (как он сам их назвал), извле­чён­ных из письма моло­дого Ивана Тур­ге­нева к Полине Виардо от 19 декабря 1847 года.

… Моло­дого? Как счи­тать… Да, он только вхо­дил в лите­ра­туру, ещё не создал к тому вре­мени ничего зна­чи­тель­ного. Но как-никак ему уже два­дцать девять — в сере­дине XIX века такой воз­раст вос­при­ни­мался доста­точно зре­лым (в сорок пять он сам счи­тал себя уже ста­ри­ком). А всё же какою-то незре­ло­стью пора­жают его рас­суж­де­ния. Вер­нее: не то что незре­ло­стью, но отча­сти неса­мо­сто­я­тель­но­стью, сле­до­ва­нием заим­ство­ван­ным на сто­роне образ­цам, хоть и выгля­дит всё пло­дом соб­ствен­ных уси­лий рассудка.

Пред­по­чте­ние сатаны? Тут, несо­мненно, не пря­мой сата­низм, но ско­рее эсте­ти­че­ский и отча­сти пси­хо­ло­ги­че­ский вызов… — никому в част­но­сти, миру вообще. Тут нездо­ро­вый задор не совсем лов­кого само­утвер­жде­ния, жела­ния воз­вы­сить чело­ве­че­скую самость над неким над­лич­ност­ным нача­лом, смутно ассо­ци­и­ру­ю­щимся у гор­деца с поня­тием Бога. Зауряд­ный гума­низм, ещё один отго­ло­сок внед­рён­ного в гене­ти­че­ское при­по­ми­на­ние пер­во­род­ного греха.

Про­ти­во­по­став­ле­ние Богу Про­ме­тея, оли­це­тво­рив­шего издавна бого­бор­че­ский идеал, не более чем изби­тый сте­рео­тип роман­ти­че­ского бун­тар­ства, каким запад­ная мысль (сама поза­им­ство­вав­шая его у антич­но­сти) зара­зила мно­гие рус­ские умы еще на заре XIX сто­ле­тия. Отож­деств­ле­нием же Про­ме­тея и сатаны Тур­ге­нев не только про­яс­нил смысл антич­ного образа, слиш­ком воз­не­сён­ного в иных умах, но и обо­зна­чил недву­смыс­ленно то состо­я­ние своей души, пре­одо­леть кото­рое он будет стре­миться всю свою жизнь и борьба с кото­рым ста­нет под­лин­ным, хоть и пота­ён­ным сюже­том его лите­ра­тур­ного твор­че­ства. В той борьбе он обре­тёт пости­же­ние глу­бо­чай­ших истин, но пере­жи­вёт и тяж­кие пора­же­ния, узнает взлёты и паде­ния — и пода­рит каж­дому неле­ни­вому душою чита­телю дра­го­цен­ный опыт стрем­ле­ния от без­ве­рия к вере (неза­ви­симо от того, к какому итогу под­вёл писа­теля его соб­ствен­ный жиз­нен­ный путь).

В про­ци­ти­ро­ван­ном здесь письме к Полине Виардо Тур­ге­нев запе­чат­лел резуль­тат неко­то­рого началь­ного пери­ода сво­его внут­рен­него раз­ви­тия, резуль­тат, став­ший той осно­вою, на кото­рой он пытался утвер­дить в какой-то момент всё своё твор­че­ство. Само­сто­я­тель­ного же в его воз­зре­ниях было тогда, повто­римся, немного. Так, пре­воз­не­се­ние соб­ствен­ного разума над Бла­го­да­тью — весьма узна­ва­е­мая про­све­ти­тель­ская идея, отра­зив­шая дав­нее само­воз­ве­ли­че­ние чело­ве­ком с нею успели к тому вре­мени покви­таться и Пуш­кин, и Гоголь, и сла­вя­но­филы… «Чело­ве­че­ское Я, — писал годом спу­стя Тют­чев, и тем как бы отве­тил Тур­ге­неву, хотя вовсе и не имел того в виду, — желая зави­сеть только от самого себя, не при­зна­вая и не при­ни­мая дру­гого закона, кроме соб­ствен­ного изво­ле­ния, сло­вом, чело­ве­че­ское Я, заме­няя собою Бога, конечно, не состав­ляет ещё чего-либо нового среди людей, но тако­вым сде­ла­лось само­вла­стие чело­ве­че­ского Я, воз­ве­дён­ное в поли­ти­че­ское и обще­ствен­ное право и стре­мя­ще­еся, в силу этого права, овла­деть обще­ством. Вот это-то новое явле­ние и полу­чило в 1789 году назва­ние фран­цуз­ской рево­лю­ции»2.

Мы наме­ренно вновь вспо­ми­наем это уже цити­ро­ван­ное прежде изре­че­ние Тют­чева: оно помо­гает про­яс­нить внут­рен­нее неяв­ное вза­и­мо­от­но­ше­ние Тур­ге­нева с самою идеей рево­лю­ции, кото­рая в про­яв­лен­ном виде оттал­ки­вала, даже пугала его.

Пре­воз­не­се­ние чело­ве­че­ского рас­судка есть при­знак его само­по­мут­не­ния, кото­рое и про­из­во­дит раз­де­ле­ние истины и спа­се­ния, двух духов­ных поня­тий, нераз­дель­ных для вся­кого хри­сти­ан­ского созна­ния. Но Тур­ге­нев сам же созна­тельно отде­лил себя от хри­сти­ан­ства: при­зна­ва­ясь в одном из писем (в 1864 году): «… я не хри­сти­а­нин в Вашем смысле, да, пожа­луй, и ни в каком»3.

Но неужто душа (хри­сти­анка по при­роде) может сми­риться с без­бож­ным раци­о­на­лиз­мом? Судьба и лите­ра­тур­ное твор­че­ство Тур­ге­нева — отра­же­ние жесто­кой борьбы в глу­би­нах его лич­но­сти между двумя кате­го­ри­че­ски непри­ми­ри­мыми нача­лами. Каж­дый писа­тель, вольно или невольно, рас­кры­вает в созда­ниях своих то, что таится порою и от него самого в глу­бине его «внут­рен­него Я». Мно­гие не могли не созна­вать этого. «Писа­ние моё есть весь я», — гово­рил Лев Тол­стой. «Вся моя био­гра­фия заклю­чена в моих кни­гах»,— при­знался одна­жды и Тургенев.

Понять лич­ность писа­теля через его твор­че­ство — вот одна из наших основ­ных задач. Пер­вый помощ­ник в её реше­нии сам писа­тель. «Он жил, искал и в про­из­ве­де­ниях своих выска­зы­вал то, что он нашёл, — всё, что нашёл. Он не упо­треб­лял свой талант (уме­нье хорошо изоб­ра­жать) на то, чтобы скры­вать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы всю её выво­ро­тить наружу. Ему нечего было бояться»4, — так писал о Тур­ге­неве Тол­стой, слиш­ком хорошо знав­ший его. Можно доба­вить лишь: скры­вай-не скры­вай, а всё одно: не ута­ить ничего худож­нику, когда исти­нен и силён его талант.

Тур­ге­нев же, как худож­ник под­лин­ный, созна­вал, что одним рас­суд­ком не про­жи­вёшь, опора нена­дёжна. «…Знайте, что без веры, без глу­бо­кой и силь­ной веры не стоит жить — гадко жить…»5 — писал он в мае 1853 года И. Ф. Миниц­кому. Слова, не могу­щие не вызвать сочув­ствия. Однако не стоит торо­питься со слиш­ком опре­де­лён­ными выво­дами: много раз гово­рил Тур­ге­нев о потреб­но­сти веры для чело­века, но нико­гда не рас­кры­вал в пол­ноте это поня­тие. Нужна вера — но во что вера? Не забу­дем, что горя­чею и искрен­ною верою обла­дал и Белин­ский, неда­ром же пре­бы­вав­ший в числе близ­ких дру­зей Тур­ге­нева. Вот только вера та не была христианской.

Можно верить и в «чело­ве­че­ское Я» — баналь­ная вера любого гуманиста.

«Пусть я всего лишь атом, но я сам себе гос­по­дин… я хочу не спа­се­ния… я пред­по­чи­таю сатану…»

«Начало гор­до­сти — уда­ле­ние чело­века от Гос­пода и отступ­ле­ние сердца его от Творца его, ибо начало греха — гор­дость, и обла­да­е­мый ею изры­гает мер­зость…» (Сир. 10:14–15).

В судь­бах, отме­чен­ных Божиим даром твор­че­ского таланта, порою чрез­мерно про­яв­ля­ется то, что таится во мно­гих душах, — обна­ру­же­ние этого тай­ного в зер­кале подоб­ных отме­чен­ных судеб только и может при­дать истин­ность нашему вни­ма­нию к ним.


1 Тур­ге­нев И. С. Полн. Собр. Соч. и писем. Письма. Т. 1. М. , 1982. С. 244

2 Сочи­не­ния Ф. И. Тют­чева. СПб. 1990. С. 475–476

3 Тур­ге­нев И. С. Письма. Т. 6. М. , 1989. С. 46.

4 Тол­стой Л. Н. Собр. Соч. Т. 17. М. , 1965. С. 553.

5 Тур­ге­нев И. С. Письма. Т. 2. М. , 1987. С. 227.

1. Своеобразие мировосприятия И.С.Тургенева

Не пре­не­бре­жём, раз­мыш­ляя над исто­ками скла­ды­ва­ю­щихся осо­бен­но­стей харак­тера худож­ника, — не пре­не­бре­жем вни­ма­нием к свое­об­ра­зию той среды, кото­рая не могла не нало­жить на этот харак­тер сво­его отпе­чатка. Идея «заеда­ю­щей среды» несёт в себе долю истины, иначе она не смогла бы найти столь­ких при­вер­жен­цев. Но для нас важно не только то, как чело­век несо­зна­тельно усва­и­вает шаб­лоны миро­вос­при­я­тия и жиз­нен­ного пове­де­ния, навя­зан­ные ему усло­ви­ями быта, вос­пи­та­ния, отно­ше­ний между людьми, усва­и­вает, впи­ты­вая их под воз­дей­ствием, суро­вым воз­дей­ствием среды, — но и как про­ти­вится он, нередко также бес­со­зна­тельно, жёст­кой дес­по­тии окру­жа­ю­щего его бытия, выра­ба­ты­вая свою инди­ви­ду­аль­ность, зака­ли­вая харак­тер в про­ти­во­дей­ствии среде. Но: вот пара­докс — воле­вое сопро­тив­ле­ние дур­ному вли­я­нию не при­во­дит чело­века непре­менно к бла­гому резуль­тату, а под­час к иному дур­ному же. Ибо в жизни злу про­ти­во­стоит и про­ти­во­бор­ствует не одно лишь добро, но и иное зло. «Из огня да в полымя» — так народ­ная муд­рость издавна обо­зна­чила под­сте­ре­га­ю­щую каж­дого опас­ность в борьбе со злом. Враг нашего врага не обя­за­тельно наш друг.

Не забы­вая обо всём этом — обра­тимся к судьбе и лите­ра­тур­ному твор­че­ству вели­кого рус­ского писателя.

На самой гра­нице туль­ской и орлов­ской земель, вер­стах в трёх­стах южнее Москвы, есть две ста­рин­ные дво­рян­ские усадьбы: неболь­шое Тур­ге­нево и обшир­ное Спас­ское-Луто­ви­ново, родо­вые име­ния отца и матери Ивана Сер­ге­е­вича Тур­ге­нева. Рас­сто­я­ние между ними неве­лико — около пят­на­дцати вёрст.

В начале XIX века дво­рян­ских уса­деб, боль­ших и малых, было в этой мест­но­сти мно­же­ство. При всех раз­ли­чиях облик этих «дво­рян­ских гнёзд», как их порою име­но­вали, имел и неко­то­рое сход­ство. В цен­тре — гос­под­ский дом, камен­ный или дере­вян­ный. Возле него раз­ного рода слу­жеб­ные постройки и, если поз­во­ляли сред­ства, — цер­ковь. Вокруг дома — парк, непре­мен­ной частью кото­рого был фрук­то­вый сад с липо­выми алле­ями. У гра­ницы парка, на пере­се­че­нии аллей, и сего­дня встре­ча­ется кое-где уеди­нён­ная беседка, куда, навер­ное, любили при­хо­дить когда-то и помеч­тать на досуге иные сен­ти­мен­таль­ные оби­та­тели древ­них «гнёзд».

Не забу­дем, что дво­рян­ская куль­тура XIX сто­ле­тия была по пре­иму­ще­ству куль­ту­рою уса­деб­ною. Неда­ром же в основ­ном усадьба стала местом дей­ствия подав­ля­ю­щего боль­шин­ства про­из­ве­де­ний Тур­ге­нева (разу­ме­ется, не его одного). Жизнь и быт рус­ской дво­рян­ской усадьбы пред­став­ляем мы себе во мно­гом именно по тур­ге­нев­ским рома­нам, пове­стям, пьесам.

Тихо и мирно коро­тали свой век хозя­ева уса­деб. Рас­тили детей, выпи­сы­вали для них вос­пи­та­те­лей-гувер­нё­ров и учи­те­лей, чаще всего ино­стран­ных. Когда при­хо­дила пора, отправ­ляли сыно­вей на уче­нье в сто­лич­ные города, а то и за гра­ницу. Затем опре­де­ляли их, исполь­зуя род­ствен­ные связи и зна­ком­ства, на службу. Для доче­рей же ста­ра­лись устро­ить выгод­ный брак. Впро­чем, и сыно­вей порою дер­жали в своей воле, нередко выби­рая им по соб­ствен­ному усмот­ре­нию буду­щую супругу.

Ездили друг к другу в гости, то ли для кар­точ­ной игры, то ли про­сто для при­ят­ного вре­мя­пре­про­вож­де­ния. Порою устра­и­вали балы с тан­цами под пло­хонь­кий оркест­рик и с обиль­ным уго­ще­нием. Хорошо поку­шать рус­ские поме­щики любили и толк в еде пони­мали, за искус­ного повара пла­тили порою нема­лые деньги.

Одним из люби­мых поме­щи­чьих заня­тий была охота. Охо­ти­лись ком­па­ни­ями, выез­жая в поля с боль­шими соба­чьими сво­рами. Охо­ти­лись и в оди­ночку, пеш­ком либо выез­жая на тележке в сопро­вож­де­нии кре­пост­ного слуги в даль­ние мест­но­сти. Вдоль и попе­рёк была исхо­жена и изъ­ез­жена когда-то охот­ни­ками рус­ская лесостепь.

А время было для оте­че­ствен­ного дво­рян­ства бла­жен­ное — кре­пост­ное право. Суще­ство­ва­ние поме­щи­ков под­дер­жи­вали своим тру­дом мил­ли­оны кре­стьян, нахо­див­шихся в пол­ной зави­си­мо­сти от своих вла­дель­цев. Поме­щик мог, пови­ну­ясь минут­ному капризу, раз­лу­чить мужа с женою, отобрать детей у роди­те­лей, сослать чело­века за сотни вёрст от род­ных мест.

Конечно, подоб­ное не совер­ша­лось сплошь и рядом. Вовсе нет. У иных поме­щи­ков кре­пост­ные жили без­бедно, барина сво­его почи­тали за отца род­ного и зла от него не видели. Мно­гое зави­село, в сущ­но­сти, от харак­тера поме­щика, под­лин­ных же зло­деев и извер­гов среди них было немного. Но сама обста­новка, когда судьба десят­ков, сотен, а то и тысяч людей пол­но­стью зави­сит от при­хоти одного чело­века, может раз­вра­тить и незло­би­вую натуру. Порою чело­век любит поку­ра­житься там, где он зара­нее не видит отпора. Это след­ствие общей гре­хов­ной повре­ждён­но­сти чело­ве­че­ской при­роды, кото­рое в раз­лич­ных кон­крет­ных обсто­я­тель­ствах по-раз­ному же и про­яв­ля­ется. Кре­пост­ные порядки раз­вили в харак­тере мно­гих поме­щи­ков черту, лучше всего опре­де­ля­е­мую рус­ским сло­вом само­дур­ство, — несдер­жан­ное про­яв­ле­ние свое­во­лия, осно­ван­ного на самых ничтож­ных капри­зах и пол­ном пре­не­бре­же­нии к ближнему.

В пове­де­нии своём люди нередко руко­вод­ству­ются усто­яв­ши­мися сте­рео­тип­ными мне­ни­ями, кото­рые полу­чают от окру­жа­ю­щих в гото­вом виде и кото­рые не рас­суж­дая при­ни­мают для себя как един­ственно истин­ные и бес­спор­ные, удоб­ные для каж­до­днев­ного упо­треб­ле­ния и оценки дей­стви­тель­но­сти. Таким сте­рео­ти­пом, лежав­шем в основе кре­пост­ни­че­ской идео­ло­гии и быв­шем для мно­гих, даже самых про­све­щен­ных людей нрав­ствен­ным оправ­да­нием системы, явля­лось мне­ние, что кре­стья­нин по срав­не­нию с дво­ря­ни­ном не может при­зна­ваться пол­но­цен­ным чело­ве­ком. Кре­стья­нину было а priori отка­зано во мно­гих самых обыч­ных чело­ве­че­ских чувствах.

Какой-то поме­щик мог раз­лу­чить мужа с женою или ото­рвать от них детей вовсе не по злоб­ному нраву, а про­сто потому, что искренне не пред­по­ла­гал в своих мужи­ках спо­соб­но­сти к глу­бо­ким пере­жи­ва­ниям. О кре­стья­нине могли забо­титься, но по про­стоте душев­ной не дога­ды­ва­лись при­знать в нём нрав­ствен­ную личность.

Побе­дить кре­пост­ни­че­скую систему можно было лишь пре­одо­лев этот сте­рео­тип мыш­ле­ния. Нема­лая заслуга в борьбе с ним при­над­ле­жит чело­веку, кото­рому посвя­щена эта глава.

С кре­пост­ни­че­ским само­дур­ством он столк­нулся рано, наблю­дая неко­то­рые его отвра­ти­тель­ные про­яв­ле­ния с дет­ских лет — в соб­ствен­ном семействе.

Тихая и внешне мир­ная жизнь оби­та­те­лей «дво­рян­ских гнёзд» таила порою в глу­бине скры­тые от посто­рон­него глаза потря­се­ния и тра­ге­дии. Несчаст­ли­выми были ран­ние годы Вар­вары Пет­ровны Луто­ви­но­вой, матери писа­теля. Выпали на её долю сирот­ство, оди­но­че­ство, оскорб­ле­ния, побои. Мно­гое пре­тер­пев, она ока­за­лась после неожи­дан­ной смерти ста­рика-дяди пол­но­власт­ной гос­по­жой гро­мад­ного состо­я­ния — в пять тысяч душ кре­пост­ных. Кажется: узнавши на опыте мно­гие при­тес­не­ния, она должна бы стать осо­бенно чув­стви­тель­ной к люд­скому стра­да­нию, осте­ре­гаться от совер­ше­ния дур­ных дел и жесто­ко­стей. Однако сфор­ми­ро­вался в ней харак­тер изло­ман­ный, власт­ный, само­лю­би­вый, каприз­ный. Всё более и более раз­ви­ва­лась в её натуре склон­ность к необуз­дан­ному само­дур­ству. Вос­пи­тан­ная в обы­чаях раб­ства, она при­няла его нрав­ствен­ные законы не рассуждая.

Тур­ге­нев не оста­вил раз­вер­ну­того порт­рета матери в своих сочи­не­ниях, но отдель­ные черты её само­власт­ного харак­тера рас­сы­паны по его пове­стям и рас­ска­зам. Доста­точно вспом­нить ста­руху-барыню в пове­сти «Муму».

Не при­несло ей сча­стья и дол­го­ждан­ное заму­же­ство. В буду­щего супруга сво­его, одного из бли­жай­ших сосе­дей по име­нию, она влю­би­лась сразу и, как гово­рят в таких слу­чаях, смер­тельно. Было ей тогда уже под трид­цать. А он, небо­га­тый моло­дой офи­цер Сер­гей Нико­ла­е­вич Тур­ге­нев, бало­вень жен­щин, одер­жав­ший в любви не одну бле­стя­щую победу, вряд ли бы обра­тил вни­ма­ние на некра­си­вую и стар­шую его годами девицу, когда бы не была она бога­тей­шей неве­стой. Пять тысяч душ — не шутка. А у него-то всего лишь сто трид­цать. Вот эти две цифры, постав­лен­ные рядом, и решили дело. Сва­дьба состо­я­лась в 1816 году. Год спу­стя появился у супру­гов стар­ший сын, Нико­лай. Ещё через год — Иван. Тре­тий сын, Сер­гей, ока­зался не жилец на этом свете, поки­нул его рано.

Она, конечно, стра­дала, Вар­вара Пет­ровна, живя с люби­мым, но не любя­щим мужем, тер­за­ясь его изме­нами, соб­ствен­ным оди­но­че­ством, без­на­деж­но­стью, невоз­мож­но­стью счастья.

Сча­стье… Оно стало одною из основ­ных тем эсте­ти­че­ского осмыс­ле­ния в твор­че­стве Тур­ге­нева. Несо­мненно, в ран­нем дет­стве сопри­кос­нулся он с осо­зна­нием сча­стья как чего-то маня­щего, но недо­сти­жи­мого, того, само стрем­ле­ние к чему делает чело­века тем несчаст­ли­вее, чем силь­нее стрем­ле­ние. Он наблю­дал это в матери. Он наблю­дал это в судь­бах слиш­ком мно­гих, его окру­жав­ших. Он столк­нулся с этим и в соб­ствен­ной судьбе с ран­них лет.

Мать не упус­кала слу­чая сорвать раз­дра­же­ние или про­сто пло­хое настро­е­ние на ближ­них своих. Детей дер­жала в тре­пете. Немало натер­пелся от неё и люби­мый сын, Ванечка, или Жан, как порою назы­вала она его на фран­цуз­ский манер. Не соб­ствен­ные ли его вос­по­ми­на­ния запе­чат­лены в стро­ках из «Дво­рян­ского гнезда», посвя­щен­ных дет­ству героя: «Федя боялся её, боялся её свет­лых и зор­ких глаз, её рез­кого голоса; он не смел пик­нуть при ней; бывало, он только что заше­ве­лится на своём стуле, уж она и шипит: «Куда? сиди смирно» (2, 176)6.

Может быть, она дей­ство­вала согласно пого­ворке «кого люблю, того и бью», может быть, про­сто счи­тала, что суро­вость обра­ще­ния при­но­сит детям пользу, но роз­гою поль­зо­ва­лась щедро: самая невин­ная шалость обхо­ди­лась дорого. Одна­жды по наго­вору поло­ум­ной при­жи­валки она под­вергла люби­мого Ванечку силь­ней­шей порке, при этом ребе­нок даже не знал, за что его нака­зы­вают. «Сам зна­ешь, сам зна­ешь, за что я секу тебя», — при­го­ва­ри­вала мать, совер­шая экзе­ку­цию. Когда же он ска­зал, что всё-таки не знает, она вновь высекла его и заявила, что будет делать это каж­дый день, пока он не вспом­нит и не пока­ется в своём про­ступке. Тур­ге­нев при­знался позд­нее, что в страхе решил бежать из дому, и лишь вме­ша­тель­ство доб­рого учи­теля-немца заста­вило люб­ве­обиль­ную мать образумиться.

Не только посто­ян­ный страх перед гроз­ным нака­за­нием — сама обста­новка луто­ви­нов­ского дома, где власт­во­вали ложь, лице­ме­рие, дес­по­ти­че­ское само­дур­ство, вну­шала отвра­ще­ние дет­ской душе. «Я родился и вырос в атмо­сфере, где царили под­за­тыль­ники, щипки, коло­тушки, пощё­чины и пр. … — писал Тур­ге­нев. — Нена­висть к кре­пост­ному праву уже тогда жила во мне» (1, 8).

Вар­вару Пет­ровну и вла­сти поба­и­ва­лись. Мест­ному ста­но­вому (поли­цей­скому чинов­нику) запре­ща­лось подъ­ез­жать к луто­ви­нов­скому дому с гре­мя­щим коло­коль­чи­ком, так что при­хо­ди­лось за две вер­сты под­вя­зы­вать его под дугою: иначе могли и в шею вытол­кать. А ведь перед ним тре­пе­тали даже иные дво­ряне — из мел­ких, конечно.

Да что ста­но­вой… Одна­жды будучи не в настро­е­нии, она запре­тила свя­щен­нику пас­халь­ное бого­слу­же­ние в уса­деб­ном Спас­ском храме, то есть своей волею отме­нила у себя во вла­де­ниях глав­ный празд­ник Пра­во­слав­ной Церкви. Нетрудно дога­даться о харак­тере её рели­ги­оз­но­сти и о том отно­ше­нии к рели­гии, кото­рое уста­но­ви­лось в этой семье и кото­рое Тур­ге­нев впи­ты­вал с дет­ских лет. О мно­гом можно судить и по незна­чи­тель­ным, на поверх­ност­ный взгляд, кос­вен­ным дета­лям. Стоит натолк­нуться вни­ма­нием на фразу «…еле живой дья­чок вышел из кухни, с тру­дом раз­ду­вая ладан в ста­ром мед­ном пани­ка­диле» (7,265), чтобы понять: напи­сав­ший это плохо знал цер­ков­ный оби­ход, иначе не путал бы кадило с пани­ка­ди­лом. Подоб­ные про­махи порою у Тур­ге­нева встречаются.

Мать, разу­ме­ется, желала своим детям сча­стья. Но при­над­ле­жала Вар­вара Пет­ровна к тому рас­про­стра­нён­ному типу любя­щих мате­рей, кото­рым кажется, будто они лучше знают: что для их детей хорошо, а что плохо — в житей­ском смысле. Такие матери почти не оши­ба­ются, если имеют дело с нату­рами зауряд­ными, покор­ными, лишен­ными живого вооб­ра­же­ния. Однако вся­кое откло­не­ние от сред­него уровня неиз­бежно при­во­дит к столк­но­ве­нию про­ти­во­по­лож­ных стрем­ле­ний, воль, харак­те­ров. У Вар­вары Пет­ровны были твёр­дые наме­ре­ния отно­си­тельно буду­щего своих детей. Наме­ре­ния эти соот­вет­ство­вали тому устой­чи­вому сте­рео­типу, по кото­рому сча­стье чело­века осно­вы­ва­ется на боль­шом состо­я­нии, слу­жеб­ной карьере, выгод­ной женитьбе. Дети Вар­вары Пет­ровны её дес­по­ти­че­ским тре­бо­ва­ниям не подчинялись.

С ран­них лет более всего нена­ви­дел Тур­ге­нев дес­по­тизм, наси­лие над волей, уни­же­ние досто­ин­ства чело­века — и в нена­ви­сти своей был твёрд. В мему­ар­ной и био­гра­фи­че­ской лите­ра­туре общим местом стали рас­суж­де­ния о его мяг­ко­сти, уступ­чи­во­сти, нере­ши­тель­но­сти. Рас­суж­де­ния как будто и спра­вед­ли­вые. Но вот одна­жды, шест­на­дца­ти­лет­ним маль­чи­ком, он вышел с ружьём на защиту без­вест­ной кре­пост­ной девочки Лушки, когда Вар­вара Пет­ровна рас­по­ря­ди­лась про­дать её, раз­лу­чив с роди­те­лями, «Стре­лять буду», — твёрдо заявил он при­шед­шим испол­нять волю барыни — и заста­вил-таки их отступить.

Но в такой твёр­до­сти, в таком непри­я­тии наси­лия над инди­ви­ду­аль­ной волею, в нена­ви­сти к ущем­ле­нию сво­боды — oбна­ру­жи­ва­ется и духов­ная опас­ность: тут есть некая труд­но­уло­ви­мая черта, пере­ступ­ле­нием кото­рой вся­кое бла­гое наме­ре­ние обо­ра­чи­ва­ется своею про­ти­во­по­лож­но­стью. Без­бла­го­дат­ная абсо­лю­ти­за­ция свое­во­лия, чело­ве­че­ской само­сти, инди­ви­ду­а­лизма — неиз­бежна при вне­хри­сти­ан­ском вос­при­я­тии и осмыс­ле­нии любых самых бла­гих душев­ных дви­же­ний, Рели­ги­оз­ные же потреб­но­сти в доме Вар­вары Пет­ровны, можно дога­ды­ваться, не под­дер­жи­ва­лись и не вос­пи­ты­ва­лись. Вспом­ним тур­ге­нев­ское при­зна­ние о пред­по­чте­нии им сатаны — сознаем: оно, пред­по­чте­ние это, в изна­чально доб­рых побуж­де­ниях заро­ди­лось, в непри­я­тии самодурства.

Правда, столк­но­ве­ния сына с мате­рью обрели не рели­ги­оз­ную, но соци­ально-пси­хо­ло­ги­че­скую, нрав­ствен­ную окраску. Тра­ге­дия матери заклю­ча­лась в том, что в ней её сын видел самые отвра­ти­тель­ные для него чело­ве­че­ские черты, а она не пони­мала того.

Тут нужно сде­лать суще­ствен­ную ого­ворку. Вар­вара Пет­ровна пред­став­ля­ется порою по неко­то­рым опи­са­ниям чуть ли не как вто­рая Сал­ты­чиха — а это упро­щает и иска­жает её образ. Осо­бен­ной-то зло­дей­кой она не была, про­сто раз­де­ляла то общее убеж­де­ние, что «кре­пост­ной чело­век — не чело­век, а пред­мет, кото­рый можно пере­дви­гать, раз­би­вать, уни­что­жать»7, — такой упрёк выска­зал ей одна­жды Тургенев.

Неспра­вед­ли­во­сти она совер­шала не по злобе, а по наив­ной убеж­дён­но­сти в соб­ствен­ном на то праве. О людях же своих по-насто­я­щему забо­ти­лась. И перед сыном оправ­ды­ва­лась совер­шенно искренне: «Моим ли людям плохо жить? Чего им ещё? Корм­лены пре­красно, обуты, одеты да ещё жало­ва­ние полу­чают. Скажи ты мне, у мно­гих ли кре­пост­ные на жало­ва­ние?»8. И была права: слу­чай, дей­стви­тельно, ред­чай­ший. Кор­мить, обу­вать, оде­вать, ода­ри­вать день­гами — это ей было понятно. Но что кре­пост­ной чело­век — тоже чело­век, и может стра­дать не только физи­че­ски, а и нрав­ственно — этого постиг­нуть ей не было дано.

И поэтому, напри­мер, когда у люби­мой её гор­нич­ной Агаши роди­лась дочь, Вар­вара Пет­ровна вполне логично рас­су­дила, что мла­де­нец ста­нет отвле­кать слу­жанку от забот о барыне, — и рас­по­ря­ди­лась ото­слать девочку подальше от матери.

Или зна­ме­ни­тая исто­рия, опи­сан­ная Тур­ге­не­вым в «Муму». Она не была выду­мана писа­те­лем, только глу­хо­не­мого двор­ника в жизни звали не Гера­си­мом, а Андреем. По рас­по­ря­же­нию Вар­вары Пет­ровны была утоп­лена малень­кая собачка, един­ствен­ная при­вя­зан­ность оди­но­кого чело­века. Осо­бен­ная жесто­кость неосо­знанно про­яви­лась в том, что собаку дол­жен был уто­пить сам Андрей-Гера­сим. Так что же: барыня совер­шила это по осо­бой склон­но­сти к зло­дей­ству? Нет, она даже любила сво­его двор­ника. Но тер­петь не могла собак. А то, что этот чело­век может стра­дать, — не только она, но и никто из окру­жав­ших её даже и не подо­зре­вал. «Мы все даже вни­ма­ния не обра­тили», с наив­ным про­сто­ду­шием при­зна­лась, напри­мер, В. Житова, кото­рая жила вос­пи­тан­ни­цей в доме Вар­вары Пет­ровны. Нужно было появиться худо­же­ствен­ному про­из­ве­де­нию, чтобы люди вдруг про­зрели: на их гла­зах совер­ши­лась вели­чай­шая неспра­вед­ли­вость, разыг­ра­лась под­лин­ная тра­ге­дия. (Мы же пораз­мыш­ляем попутно об осо­бых воз­мож­но­стях искус­ства и об осо­бен­но­стях эсте­ти­че­ского осмыс­ле­ния бытия.)

Мать и сын как будто на раз­ных язы­ках раз­го­ва­ри­вали: он ей про чело­ве­че­ское досто­ин­ство, а она ему про жало­ва­ние. Он при­зы­вает, говоря о кре­пост­ном чело­веке: «Дай ты ему только созна­ние того, что он чело­век, не раб, не вещь»9, — а она все при­зывы мимо ушей пропускает.

Он спо­рил, по сути, не с нею, а с устой­чи­вым все­об­щим заблуж­де­нием, кото­рому она сле­до­вала не рас­суж­дая. Вскоре ему пред­сто­яло высту­пить на борьбу с усто­яв­шимся пред­рас­суд­ком перед всем обще­ством. Матушку же он так и не убедил.

Послед­ние годы её жизни были отяг­чены серьёз­ными раз­молв­ками между нею и сыно­вьями. Она исхо­дила тос­кою в оди­но­че­стве, мед­ленно уга­сая в своей над­рыв­ной неуступ­чи­во­сти, в непро­ще­нии их непо­кор­но­сти. Когда она уми­рала, то велела в сосед­ней ком­нате играть весё­лые польки. Также штрих к её рели­ги­оз­но­сти.

Вся изло­ман­ность её натуры ска­за­лась в одной днев­ни­ко­вой записи, кото­рую сын про­чи­тал уже после смерти матери (а затем днев­ник уни­что­жил согласно воле покой­ной): «… детки мои! Про­стите меня! И Ты, Гос­поди, тоже про­сти меня, ибо гор­дыня, этот смерт­ный грех, все­гда была моим гpexoм!»

«…Ибо начало греха — гор­дость.,» (Сир. 10:15).

Пора­зи­те­лен облик этой жен­щины, со всеми её про­ти­во­ре­чи­ями, изло­ман­но­стью, над­ры­вами, само­дур­ством, с её ущерб­ной дес­по­ти­че­ской любовно, с её тос­кой и стра­да­ни­ями. Всю жизнь она мучи­лась оди­но­че­ством — и так и не сумела пре­одо­леть его, при­нося стра­да­ния ближ­ним своим.

Пожа­луй, нет ничего стран­ного в том, что лишь отдель­ными штри­хами обо­зна­чил Тур­ге­нев её харак­тер в неко­то­рых моих про­из­ве­де­ниях: чтобы пред­ста­вить его во всех изло­мах нужен был прон­зи­тель­ный ана­лиз Досто­ев­ского, а не мяг­кий изящ­ный талант её сына.

И необ­хо­дим был рели­ги­оз­ный ана­лиз этой жиз­нен­ной тра­ге­дии, ибо только в отступ­ле­нии души чело­ве­че­ской от Бога един­ственно можно обна­ру­жить все при­чины совершившегося.

«Начало гор­до­сти — уда­ле­ние чело­века от Гос­пода и отступ­ле­ние сердца его от Творца его…» (Сир. 10:14).

Но Тур­ге­нев был, кажется, далёк от созна­ва­ния того.

Отец также ока­зал неко­то­рое нрав­ствен­ное воз­дей­ствие на ста­но­вя­щийся харак­тер буду­щего писа­теля. Если в матери Тур­ге­нев мог наблю­дать те душев­ные каче­ства, какие не могли не оттал­ки­вать его, то в отце он узрел некий идеал, сле­до­вать кото­рому он, ско­рее всего бес­со­зна­тельно, стре­мился всю жизнь, хотя и не вполне успешно. От отца уна­сле­до­вал писа­тель начатки инди­ви­ду­а­ли­сти­че­ского свое­во­лия — став­шего его мукою из-за ощу­ща­е­мой невоз­мож­но­сти обла­дать им в пол­ноте. В тяге к свое­во­лию сосре­до­то­чи­лись все про­ти­во­ре­чия внут­рен­них боре­ний писа­теля и его героев, ибо само свое­во­лие мыс­ли­лось авто­ром База­рова как основа гор­дын­ного само­утвер­жде­ния чело­века, его само­цен­но­сти и самодостаточности.

В пове­сти «Пер­вая любовь» Тур­ге­нев дал вели­ко­леп­ный порт­рет сво­его отца:

«Я не видел чело­века более изыс­кан­ного, спо­кой­ного, само­уве­рен­ного и самовластного.

…Стран­ное вли­я­ние имел на меня отец — и стран­ные были наши отно­ше­ния. Он почти не зани­мался моим вос­пи­та­нием, но нико­гда не оскорб­лял меня; он ува­жал мою сво­боду — даже был, если можно так выра­зиться, веж­лив со мною… только он не допус­кал меня до себя. Я любил его, я любо­вался им, он казался мне образ­цом муж­чины и, Боже мой, как бы я страстно к нему при­вя­зался, если б я не чув­ство­вал его откло­ня­ю­щей руки!..

Раз­мыш­ляя впо­след­ствии о харак­тере моего отца, я при­шел к тому заклю­че­нию, что ему было не до меня и не до семей­ной жизни; он любил дру­гое и насла­дился этим дру­гим вполне…

«Сам бери, что можешь, а в руки не давайся; самому себе при­над­ле­жать в этом вся штука жизни», — ска­зал он мне одна­жды. В дру­гой раз я в каче­стве моло­дого демо­крата пустился в его при­сут­ствии рас­суж­дать о свободе…

— Сво­бода, — повто­рил он, — а зна­ешь ли ты, что может дать чело­веку свободу?

— Что?

— Воля, соб­ствен­ная воля, и власть она даст, кото­рая лучше сво­боды. Умей хотеть — и будешь сво­бод­ным, и коман­до­вать будешь.

Отец мой прежде всего и больше всего хотел жить — и жил, Быть может, он пред­чув­ство­вал, что ему не при­дётся долго поль­зо­ваться «шту­кой» жизни: он умер сорока двух лет» (6, 276, 296–298).

Отец, как видим, учил сына «молиться» той самой без­бож­ною молит­вою: да будет воля моя.

Наблю­дая семей­ную жизнь роди­те­лей, писа­тель вряд ли мог про­ник­нуться идеей свя­то­сти брака, тем более при соб­ствен­ной рели­ги­оз­ной теп­лохлад­но­сти. Быть может, поэтому всю жизнь про­ти­вился он мысли о соб­ствен­ной женитьбе, заявив одна­жды матери, когда она попы­та­лась заго­во­рить на эту тему: «Ну уж это, maman, извини — и не жди — не женюсь! Ско­рей твоя Спас­ская цер­ковь на своих двух кре­стах тре­пака запля­шет, чем я женюсь». И ведь сдер­жал-таки слово!

А что до игри­вого тона, какой он допус­кает при упо­ми­на­нии о Божием храме, — в том отра­зи­лось иро­нич­ное скеп­ти­че­ское отно­ше­ние, какое он обрёл на тре­тьем десятке жизни едва ли не ко всему, что соеди­ня­лось в его созна­нии с рос­сий­ской действительностью.

«Тот быт, та среда и осо­бенно та полоса её, если можно так выра­зиться, к кото­рой я при­над­ле­жал, полоса поме­щи­чья, кре­пост­ная, не пред­став­ляли ничего такого, что могло бы удер­жать меня. Напро­тив: почти всё, что я видел вокруг себя, воз­буж­дало во мне чув­ство сму­ще­ния, него­до­ва­ния — отвра­ще­ния, нако­нец. Долго коле­баться я не мог. Надо было либо поко­риться и сми­ренно побре­сти общей колеёй, по изби­той дороге; либо отвер­нуться разом, оттолк­нув от себя «всех и вся», даже рискуя поте­рять мно­гое, что было дорого и близко моему сердцу. Я так и сде­лал…» (10, 261).

Про­учив­шись недолго в Мос­ков­ском, а затем в Петер­бург­ском уни­вер­си­тете, он отпра­вился в мае 1838 года за гра­ницу — про­дол­жать обра­зо­ва­ние в Бер­лине. «Я бро­сился вниз голо­вою в «немец­кое море», дол­жен­ство­вав­шее очи­стить и воз­ро­дить меня» (10, 261), — так ска­зал он о тогдаш­ней своей реши­мо­сти — и так мог бы ска­зать почти каж­дый из тех сото­ва­ри­щей, кто вме­сте с ним сидел тогда в ауди­то­риях Бер­лин­ского уни­вер­си­тета. Слу­чи­лось так, что встре­ти­лись в ту пору на одной сту­ден­че­ской ска­мье несколько моло­дых людей, при­е­хав­ших из Рос­сии в поис­ках истины, не най­ден­ной ими в род­ном оте­че­стве. О том мы уже вспо­ми­нали несколько ранее — Тур­ге­нев ока­зался одним из мно­гих, кого влекла к себе запад­ная фило­со­фия, и прежде всего клас­си­че­ская немец­кая, в то время совсем ещё моло­дая, послед­нее слово в раз­ви­тии евро­пей­ской мысли.

На чужой сто­роне зем­ляки все­гда ста­ра­ются дер­жаться друг друга, но рус­ских сту­ден­тов спла­чи­вало ещё и общее, горя­чее стрем­ле­ние про­ник­нуть в важ­ней­шие загадки бытия. Обра­зо­ва­лось нечто вроде фило­соф­ского кружка, на собра­ниях-вече­рах кото­рого обсуж­да­лось то, что узна­ва­лось на лек­циях, да и мно­гое ещё другое.

«Хоро­ший рус­ский чай, в то время ред­кость в Бер­лине, и хлеб с холод­ною говя­ди­ною слу­жили мате­ри­аль­ной при­да­чей этих вече­ров; вина мы нико­гда не пили и несмотря на это про­си­жи­вали иной раз до ран­него утра, увлек­шись раз­го­во­ром, пере­хо­див­шим нередко в спор»10, — вспо­ми­нал один из участ­ни­ков того сотоварищества.

Сам Тур­ге­нев о том вре­мени осо­бого вос­по­ми­на­ния не напи­сал, но память о нём позд­нее оста­вила свой след в романе «Рудин»:

«Да и в самом деле, как вспомню я наши сходки, ну, ей-Богу же, много в них было хоро­шего, даже тро­га­тель­ного. Вы пред­ставьте, сошлись чело­век пять-шесть маль­чи­ков, <…> а посмот­рели бы на все наши лица, послу­шали бы речи наши! В гла­зах у каж­дого вос­торг, и щёки пылают, и сердце бьётся, и гово­рим мы о Боге, о правде, о будущ­но­сти чело­ве­че­ства, о поэ­зии — гово­рим мы ино­гда вздор, вос­хи­ща­емся пустя­ками; но что за беда!..» (2, 68–69)

Да, это были, по сути, те самые «рус­ские маль­чики», о кото­рых позд­нее гово­рил Досто­ев­ский и кото­рые двух слов после зна­ком­ства ска­зать не успеют, а уже пус­ка­ются в обсуж­де­ние миро­вых проблем.

Среди про­чих позна­ко­мился Тур­ге­нев за гра­ни­цей с Т. Н. Гра­нов­ским, Н. В. Стан­ке­ви­чем, М. А. Баку­ни­ным. Встреча со Стан­ке­ви­чем, может быть, одно из самых зна­чи­тель­ных собы­тий в тогдаш­ней жизни Тур­ге­нева. «Стан­ке­вич! Тебе я обя­зан моим воз­рож­де­нием, ты про­тя­нул мне руку и ука­зал мне цель…» (12, 19), — вос­клик­нул позд­нее Тур­ге­нев, обра­ща­ясь памя­тью к образу рано ушед­шего из жизни друга (Стан­ке­вич скон­чался B июле 1840 года на два­дцать седь­мом году жизни).

Но что за цель мог ука­зать Стан­ке­вич дру­зьям своим? А ведь вли­я­ние его испы­тали в раз­ное время мно­гие — и Гра­нов­ский, и Белин­ский, и Баку­нин. По сви­де­тель­ству Тур­ге­нева, Стан­ке­вич «увле­кал вслед за собою в область Иде­ала» (11, 234). Несо­мненно, Стан­ке­вич блуж­дал вме­сте с дру­зьями сво­ими в лаби­рин­тах отвле­чён­ной мысли. И в лаби­рин­тах тех могли обре­сти они лишь хорошо зна­ко­мые нам шаб­лоны запад­ни­че­ской пре­муд­ро­сти. К сча­стью, Стан­ке­вич пред­по­чи­тал сферу мысли, чистой от поли­ти­че­ской дея­тель­но­сти, — что поме­шало его сбли­же­нию с Гер­це­ном (о чем тот писал в «Былом и думах»), но не могло не при­влечь Тур­ге­нева. Ибо Тур­ге­нев дея­те­лем нико­гда не был, у него была натура раз­мыш­ля­ю­щего созер­ца­теля, во всём созер­ца­теля и художника.

Тут про­яви­лась та осо­бен­ность натуры Тур­ге­нева, кото­рую он сам вос­при­ни­мал как соб­ствен­ную сла­бость и кото­рую так и не смог одо­леть в себе: неспо­соб­ность (а в основе и неже­ла­ние) перейти от пас­сив­ного раз­мыш­ле­ния к актив­ному действию.

Уже в ран­ней юно­сти про­яви­лись те черты Тур­ге­нева, какие затем ста­нут опре­де­ля­ю­щими в его харак­тере: спо­соб­ность к тон­чай­шим пере­жи­ва­ниям, но и робость, нере­ши­тель­ность, склон­ность к пас­сив­ному наблю­де­нию там, где дру­гие не заду­мы­ва­ясь выбрали бы реши­тель­ность поступка. Отсту­пив несколько в сто­рону от основ­ной линии наших раз­мыш­ле­ний, можем заме­тить, что вос­при­няв харак­тер отца как некий идеал для себя, писа­тель уна­сле­до­вал от него люб­ве­обиль­ность натуры, но без его твёр­до­сти и силы воли. Отец, вспом­ним его настав­ле­ние сыну, по сути, учил его молиться без­бож­ною молит­вою: да будет воля моя. Тур­ге­нев же, каково бы ни было его отно­ше­ние к рели­гии, такою молит­вою молиться не умел, даже если и хотел. И это его сча­стье: иначе его натура ока­за­лась бы доста­точно неори­ги­наль­ной и он нико­гда бы не знал тех сомне­ний, что часто помо­гали ему пре­воз­мо­гать соб­ствен­ные заблуж­де­ния — прежде всего в лите­ра­тур­ном творчестве.

По мысли П. В. Аннен­кова, одного из бли­жай­ших дру­зей Тур­ге­нева и очень умного наблю­да­теля, писа­тель был созда­те­лем «тео­рии весьма важ­ной в био­гра­фи­че­ском отно­ше­нии и в силу кото­рой рус­ская жизнь рас­па­да­лась на два эле­мента — муже­ствен­ную и оча­ро­ва­тель­ную по любви и про­стоте жен­щину и очень раз­ви­того, но запу­тан­ного и сла­бого по при­роде своей муж­чину»11. Аннен­ков не про­сто назвал два основ­ных типа, кото­рые в раз­ных вари­а­циях встре­ча­ются в боль­шин­стве про­из­ве­де­ний Тур­ге­нева, но под­черк­нул и био­гра­фи­че­ское их значение.

Жен­ский тип — это тур­ге­нев­ский идеал, создан­ный его вооб­ра­же­нием. Это тот самый тип «тур­ге­нев­ских деву­шек», кото­рых, по сви­де­тель­ству Льва Тол­стого, не суще­ство­вало в рус­ской дей­стви­тель­но­сти, пока они не появи­лись в про­из­ве­де­ниях Тур­ге­нева. Тур­ге­нев вопло­тил соб­ствен­ный идеал в твор­че­стве, и уже под его вли­я­нием они осу­ще­стви­лись в жизни при­мер пря­мого воз­дей­ствия лите­ра­туры на жизнь, явле­ние, достой­ное серьёз­ных размышлений.

Дру­гой же тип — «раз­ви­того, но запу­тан­ного и сла­бого муж­чины» есть прежде всего отра­же­ние осо­бен­но­стей натуры самого писа­теля. «Я ока­зался сла­бо­ха­рак­тер­ным и рас­плыв­ча­тым», — вот его соб­ствен­ное признание.

Жен­ствен­ный, мяг­кий, посто­янно измен­чи­вый и нере­ши­тель­ный — Тур­ге­нев не имел сил (а может быть, — под­со­зна­тельно — и жела­ния) осво­бо­диться от ско­вы­вав­шей его рефлек­сии. Но уж её-то он познал в совер­шен­стве. И пере­дал своим героям.

«Я раз­би­рал самого себя до послед­ней ниточки, срав­ни­вая себя с дру­гими, при­по­ми­нал малей­шие взгляды, улыбки, слова людей, перед кото­рыми хотел было раз­вер­нуться, тол­ко­вал всё в дур­ную сто­рону, язви­тельно сме­ялся над своим при­тя­за­нием «быть как все», — и вдруг, среди смеха, печально опус­кался весь, впа­дал в неле­пое уны­ние, а там опять при­ни­мался за преж­нее, — сло­вом, вер­телся как белка в колесе. Целые дни про­хо­дили в этой мучи­тель­ной, бес­плод­ной работе» (5, 186), — так рас­суж­дает, напри­мер, герой пове­сти «Днев­ник лиш­него чело­века» (1850).

Да иного и быть не могло: тут обы­ден­ное след­ствие гор­дыни и неиз­бежно сопут­ству­ю­щего ей ком­плекса соб­ствен­ной ущерб­но­сти — а они все­гда порож­дают уны­ние. Вспом­ним ещё раз пре­ду­пре­жде­ние св. Нила Синай­ского: «Согре­шать — дело чело­ве­че­ское, отча­и­ваться — сата­нин­ское»12. Так к чему же, как не к сата­нин­скому делу может придти тот, кто пред­по­чел бесов­ское бун­тар­ство и индивидуализм?

Правда, сам Тур­ге­нев, как и герои его, часто пытался одо­леть уны­ние актив­ным дей­ствием, стре­мился под­ра­жать иным образ­цам, быть может, именно из-за своей про­ти­во­по­лож­но­сти им. Бай­ро­низм, кото­рый про­явился в его ран­них лите­ра­тур­ных опы­тах, стал попыт­кой и жиз­нен­ного пове­де­ния писа­теля в ран­ней юно­сти. «Он силился похо­дить на Ман­фреда или Дон Жуана, — сви­де­тель­ствует Аннен­ков, однако — «это был застен­чи­вый Ман­фред или стыд­ли­вый Дон Жуан, гото­вый все­гда убе­жать от зате­ян­ного им дела»13,

Инди­ви­ду­а­ли­сти­че­ское само­утвер­жде­ние чело­века неиз­бежно должно отра­зиться в иска­жён­ном вос­при­я­тии, осмыс­ле­нии и пере­жи­ва­нии любви, кото­рая в истин­ном своём про­яв­ле­нии ста­но­вится для чело­века одним из средств богопознания.

Во всех почти своих про­из­ве­де­ниях — исклю­че­ния очень редки — Тур­ге­нев опи­сы­вает любовь: все оттенки, все изгибы, все ста­дии этого чув­ства, этого состо­я­ния про­сле­жи­вает он при­стально. «Едва ли можно найти даже во все­мир­ной лите­ра­туре дру­гого писа­теля, кото­рый бы столько посвя­тил вни­ма­ния, заботы, разу­ме­ния, почти фило­соф­ской обра­ботки чув­ству любви, влюб­ле­ния»14, — заме­тил о Тур­ге­неве Розанов.

Тур­ге­нев посто­янно пишет о любви, но часто с недо­уме­нием и даже стра­хом. «…Разве любовь — есте­ствен­ное чув­ство? Разве чело­веку свой­ственно любить? Любовь болезнь; а для болезни закон не писан. Поло­жим, у меня сердце ино­гда непри­ятно сжи­ма­лось; да ведь всё во мне было пере­вер­нуто вверх дном. Как тут при­ка­жете узнать, что ладно и что неладно, какая при­чина, какое зна­че­ние каж­дого отдель­ного ощу­ще­ния?» (5,198).

Для чаю­щего Бла­го­дати — «Бог есть любовь» (1Ин. 4:8). Для упо­ва­ю­щего лишь на рас­су­док — «любовь — болезнь». Сопо­став­ле­ние это не тре­бует пояснений.

Ешё в пер­вой встрече его с любо­вью она пред­стала буду­щему писа­телю «неиз­вест­ным чем-то», пуга­ю­щим, «как незна­ко­мое, кра­си­вое, но гроз­ное лицо, кото­рое напрасно силишься раз­гля­деть в полу­мраке…» (6, 338). Пора­зи­тель­ное срав­не­ние нахо­дит он для любов­ного стра­да­ния: «…я стра­дал, как собака, кото­рой зад­нюю часть тела пере­ехали коле­сом» (там же).

“…Любовь есть одна из тех стра­стей, кото­рая над­ла­мы­вает наше «я»15, — убеж­дённо утвер­ждал Тур­ге­нев — что логи­че­ски без­упречно соот­вет­ствует системе его цен­но­стей. Неда­ром же и низ­во­дит он любовь на уро­вень стра­сти: баналь­ное заблуж­де­ние муд­ро­сти мира сего. Страсть и впрямь раз­ру­шает, над­ла­мы­вает чело­ве­че­ское Я. В системе же цен­но­стей Пра­во­сла­вия любовь не может над­ло­мить лич­ность, но при­бли­зить её к Богу.

Любовь для Тур­ге­нева и загадка, и сча­стье, и тра­ге­дия, и болезнь, и стра­да­ние, и неот­вра­ти­мый рок. Но в каком бы облике она не явля­лась ему и его героям, в ней неиз­менно одно: невоз­мож­ность счаст­ли­вого завер­ше­ния в браке.

Любовь для Тур­ге­нева обла­дала замкну­той само­цен­но­стью, и брак не являлся её необ­хо­ди­мым исхо­дом. Брак для Тур­ге­нева ста­но­вится даже какой-то поме­хой любви: без него она пусть и тра­гична, полна тер­за­ний, но всё же сладка, все же даёт ощу­ще­ние пол­ноты жизни. В самом стра­да­нии, любов­ных пере­жи­ва­ниях и муках — сча­стье, а коль скоро они пре­кра­ща­ются, то исче­зает и любовь. Поэтому-то, напри­мер, герой пове­сти «Ася» (1858), даже стра­дая в смер­тель­ной тоске после того, как он поте­рял навсе­гда люби­мую девушку, всё же не очень жалеет о свер­шив­шемся, пожа­луй, и рад этому: «Я даже нашёл, что судьба хорошо рас­по­ря­ди­лась, не соеди­нив меня с Асей; я уте­шался мыс­лию, что я, веро­ятно, не был бы счаст­лив с такой женой» (6,272). Конечно бы, не был: любовь и счаст­ли­вый брак для Тур­ге­нева про­сто несов­местны. Даже если писа­тель и соеди­няет героев под вен­цом — но чаще всего этому мешают какие-либо роко­вые обсто­я­тель­ства,— сча­стье будет для них невоз­можно: вме­сто него они обре­тут мизер­ное и пош­лень­кое бла­го­по­лу­чие, кото­рое будет еще хуже роко­вой раз­вязки. Так слу­чи­лось, напри­мер, уже в ран­ней его поэме «Параша»:

Сбы­лося всё… и оба влюблены…
Но всё ж мне слы­шен хохот сатаны. (10,158)

Сатана хохо­чет у Тур­ге­нева именно над пош­ло­стью бла­го­по­луч­ного брака, уби­ва­ю­щего любовь. Опять всё та же логика: где отда­ётся пред­по­чте­ние сатане, там таин­ство должно обер­нуться своей про­ти­во­по­лож­но­стью, и бес ста­нет хохо­тать неизбежно.

Так было в твор­че­стве Тур­ге­нева. Так было и в жизни его. Над ним как будто тяго­тел страх перед бра­ком. Любовь же стала для него куми­ром, лицо кото­рого порою ужа­сало какою-то роко­вой тай­ною своею, но про­ти­виться кото­рому он не мог. Здесь он был истин­ным сыном сво­его отца: увле­че­ниям его нет числа. Веро­ятно, отец и вну­шил ему само вос­при­я­тие любви как пуга­ю­щей, счаст­ли­вой и гроз­ной стра­сти «В самое утро того дня, когда с ним сде­лался удар, он начал было письмо ко мне на фран­цуз­ском языке. «Сын мой, — писал он мне, — бойся жен­ской любви, бойся этого сча­стья, этой отравы…” (6,338). Даже если писа­тель и при­со­чи­нил эту деталь (в пове­сти «Пер­вая любовь», 1860), она тем более зна­ме­на­тельна; несо­мненно, подоб­ная мысль не раз зани­мала Тур­ге­нева на про­тя­же­нии его жизни.

Но среди мно­гих суж­дена была ему поис­тине роко­вая встреча — с жен­щи­ной, любовь к кото­рой до сих пор оста­ется загад­кой жизни Тургенева.

«Кто б это мог ожи­дать? Я по край­ней мере никак не ожи­дал этого. Я не ожи­дал, какую роль мне при­дётся разыг­рать. Я не ожи­дал, что буду тас­каться по репе­ти­циям, мерз­нуть и ску­чать за кули­сами, дышать копо­тью теат­раль­ной, зна­ко­миться с раз­ными, совер­шенно небла­го­вид­ными лич­но­стями … что я говорю, зна­ко­миться — кла­няться им; я не ожи­дал, что буду носить шаль тан­цов­щицы, поку­пать ей новые пер­чатки, чистить белым хле­бом ста­рые (я и это делал, ей-ей), отво­зить домой её букеты, бегать по перед­ним жур­на­ли­стов и дирек­то­ров, тра­титься, давать сере­нады, про­сту­жаться, зане­мо­гать… И всё это даром, в самом пол­ном смысле слова — даром! Вот то-то и есть…

… На поверку выхо­дит, что насто­я­щая любовь чув­ство вовсе не похо­жее на то, как мы её себе пред­став­ляли. Любовь даже вовсе не чув­ство; она — болезнь, извест­ное состо­я­ние души и тела; она не раз­ви­ва­ется посте­пенно; в ней нельзя сомне­ваться, с ней нельзя хит­рить, хотя она и не про­яв­ля­ется все­гда оди­на­ково; обык­но­венно она овла­де­вает чело­ве­ком без спроса, вне­запно, про­тив его воли — ни дать ни взять холера или лихо­радка… Под­це­пит его, голуб­чика, как кор­шун цып­ленка, и поне­сёт его куда угодно, как он там ни бейся и ни упи­райся… В любви нет равен­ства, нет так назы­ва­е­мого сво­бод­ного соеди­не­ния душ и про­чих иде­аль­но­стей, при­ду­ман­ных на досуге немец­кими про­фес­со­рами… Нет, в любви одноо лицо — раб, а дру­гое — вла­сте­лин, и неда­ром тол­куют поэты о цепях, нала­га­е­мых любо­вью. Да, любовь — цепь, и самая тяжё­лая. По край­ней мере я дошёл до этого убеж­де­ния, и дошёл до него путём опыта, купил это убеж­де­ние ценою жизни, потому что уми­раю рабом» (6,115–116).

Это рас­суж­де­ние героя пове­сти «Пере­писка» (1856), некого Алек­сея Пет­ро­вича, тур­ге­нев­ского alter ego. В пись­мах к дав­ней зна­ко­мой Алек­сей Пет­ро­вич рас­ска­зы­вает о той роко­вой любви-болезни, про­ти­виться кото­рой он ока­зался не в силах. Лишь одну незна­чи­тель­ную деталь изме­нил автор в пове­сти: в жизни ему встре­ти­лась не тан­цов­щица, а певица.

Ничего «тур­ге­нев­ского» не было в этой жен­щине. Поэ­зия в её натуре отсут­ство­вала напрочь. Она отли­ча­лась жад­но­стью к день­гам, мелоч­ной рас­чет­ли­во­стью. Она была уди­ви­тельно некра­сива. Сво­его поклон­ника она тре­ти­ро­вала свы­сока. В «Пере­писке» даётся длин­ный пере­чень про­чих её душев­ных изъ­я­нов, завер­ша­е­мый недо­умен­ным вос­кли­ца­нием: «И в такую жен­щину я … мог влю­биться!.. Кто б это мог ожи­дать? Я по край­ней мере никак не ожи­дал этого» (6,115).

Полина Виардо-Гар­сиа обла­дала ред­чай­шим по диа­па­зону голо­сом: от коло­ра­туры до кон­тральто. И ред­чай­шим арти­сти­че­ским талан­том. В шест­на­дцать лет, в 1837 году, она дебю­ти­ро­вала на сцене, к два­дцати годам стала евро­пей­ской зна­ме­ни­то­стью. Тогда же рас­чет­ливо вышла замуж за дирек­тора ита­льян­ской оперы Луи Виардо, за немо­ло­дого уже чело­века, старше неё два­дца­тью годами. В 1843 году супруги Виардо во главе ита­льян­ской труппы при­были на гастроли в Россию.

… Недо­уме­ний и насме­шек над этой любо­вью было более чем доста­точно. Лишь немно­гие сочув­ство­вали Тургеневу.

Может быть, именно голос её, талант, тон­кий арти­стизм, худо­же­ствен­ная — несмотря на всю её про­за­ич­ность — натура окол­до­вали (а какое дру­гое слово здесь подой­дёт?) Тур­ге­нева. Про­ни­ца­тель­ные люди скло­ня­лись к этой мысли. Ведь даже у Вар­вары Пет­ровны, кото­рой увле­че­ние сына боль­шой радо­сти, разу­ме­ется, не при­несло, даже у неё вырва­лось одна­жды: «А надо при­знаться, хорошо про­кля­тая цыганка поёт!».

Один из мему­а­ри­стов утвер­ждал: «…но только она начи­нала петь, о недо­стат­ках лица и речи не было. Она бук­вально вдох­нов­ля­лась, явля­ясь такою кра­са­ви­цею могу­чею, такой актри­сой, что театр дро­жал от руко­плес­ка­ний и браво»16.

«Не оста­вайся долго с певи­цею, чтобы не пле­ниться тебе искус­ством её» (Сир. 9:4).

А может быть, тем ещё и при­вле­кала Тур­ге­нева эта любовь, что не могла иметь бла­го­по­луч­ного исхода? что давала она ему стра­да­ние, муки, тер­за­ния — но только не то тихое бла­го­по­лу­чие, какого он боялся как огня — ?

Много раз выез­жал Тур­ге­нев за гра­ницу ради встреч c Виардо , сопро­вож­дал её на гастро­лях, подолгу жил в её семей­стве, вдали от родины, выстроил дом в Баден-Бадене, чтобы только быть рядом с ней, сочи­нял тек­сты для каких-то пош­лень­ких опе­рет­ток, кото­рые она разыг­ры­вала на своей домаш­ней сцене, сам при­ни­мал уча­стие в этих спек­так­лях… И умер в Бужи­вале под Пари­жем, в её поме­стье, где дожи­вал послед­ние годы «на кра­ешке чужого гнезда».

Вот урок: возо­мнит гор­де­ливо чело­век, будто он «сам себе гос­по­дин», но ста­нет на всю жизнь рабом пуга­ю­щей его стра­сти — сам же то созна­вая с горе­чью и недо­уме­нием. А уж какое именно раб­ство пошлёт ему Гос­подь тут кому что выпадет…

«Иисус отве­чал им: истинно, истинно говорю вам: вся­кий, дела­ю­щий грех, есть раб греха…» (Ин. 8:34).


6 Здесь и далее ссылки на про­из­ве­де­ния И. С. Тур­ге­нева даются по изда­нию: И. С. Тур­ге­нев. Собра­ние сочи­не­ний в две­на­дцати томах. М. , 1953–1958 — с ука­за­нием тома и стра­ницы в круг­лых скобках.

7 И. С. Тур­ге­нев в вос­по­ми­на­ниях совре­мен­ни­ков. Т. 1. М. , 1969. С. 63

8 Там же. С. 61

9 Там же. С. 53

10 Там же. С. 89–90

11 Там же. С. 105

12 Цвет­ник духов­ный. М. , 1909. Ч. 2. С. 177

13 И. С. Тур­ге­нев в вос­по­ми­на­ниях. Т. 1. С. 106–107.

14 Роза­нов В. В. О писа­тель­стве и писа­те­лях. М. , 1995. С. 141.

15 И. С. Тур­ге­нев в вос­по­ми­на­ниях. Т. 2. М. , 1969. С. 431

16 Лите­ра­тур­ное наслед­ство. Т. 76. М. , 1957. С. 450

Оставить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован.

*

Размер шрифта: A- 15 A+
Цвет темы:
Цвет полей:
Шрифт: A T G
Текст:
Боковая панель:
Сбросить настройки