- От издательства
- От автора
- Книга первая. Острая Лука (1908–1926)
- 1908–1914
- Глава 1. Как умирают
- Глава 2. Сынок да дочка – красные детки
- Глава 3. Костя капризничает
- Глава 4. Змей
- Глава 5. «Голуби вы, голуби!»
- Глава 6. Пешком
- Глава 7. Трудное лето
- Глава 8. Искушения
- Глава 9. У двора
- Глава 10. Кузьма
- Глава 11. Ураган
- Глава 12. Молебствие о дожде
- Глава 13. Часы отдыха
- Глава 14. По ту сторону иконостаса
- Глава 15. Леночка
- Глава 16. Могилки
- Глава 17. Отец Серапион
- Глава 18. Мама молится
- Глава 19. Дети
- Глава 20. Новый иконостас
- 1914–1920
- Глава 21. Война
- Глава 22. Родники
- Глава 23. Вечер
- Глава 24. Болезнь
- Глава 25. Чужое и свое горе
- Глава 26. Утрата
- Глава 27. Памятный день
- Глава 28. О милых существах
- Глава 29. Отец и дети
- Глава 30. Пожар
- 1920-1926
- Глава 31. Смутное время
- Глава 32. Съезд
- Глава 33. «Полоса»
- Глава 34. «На страже моей стану...»
- Глава 35. Новые события
- Глава 36. Другие приходы
- Глава 37. Благочинный
- Глава 38. 1925 год
- Глава 39. «Ибидем»
- Глава 40. Дети и отец
- Глава 41. Один
- Глава 42. Половодье
- Глава 43. «Если любите Меня, заповеди Мои соблюдете»
- Глава 44. Отъезд
- Книга вторая. В городе. 1926-1931
- 1926-1929
- Глава 1. История с географией
- Глава 2. Первые впечатления
- Глава 3. Новые знакомства
- Глава 4. Две семьи
- Глава 5. О певчих и пении
- Глава 6. Новоселье
- Глава 7. Домашние заботы
- Глава 8. Сучки и задоринки
- Глава 9. Как обтираются углы
- Глава 10. Еще углы
- Глава 11. У каждого свое
- Глава 12. Земные заботы и небесная помощь
- Глава 13. Неугомонный
- Глава 14. Авилкин дол
- Глава 15. Ищущий находит
- Глава 16. Левый карман
- Глава 17. Школьники
- Глава 18. Диспут
- Глава 19. Диспуты продолжаются
- Глава 20. Круги по воде
- Глава 21. Костины невесты
- 1929-1931
- Глава 22. Архиерей приехал
- Глава 23. Федор Трофимович и его муза
- Глава 24. Служба и дружба
- Глава 25. Пугачев и Самара
- Глава 26. Свое важное дело
- Глава 27. Большие дети — большое горе
- Глава 28. «Мы не сами-то идем...»
- Глава 29. Мятущаяся душа
- Глава 30. Сказка о китайской стене
- Глава 31. Счастливые
- Глава 32. Который спасать?
- Глава 33. Новый 1930-й
- Глава 34. «И небо дало дождь...»
- Глава 35. «Молите Господина жатвы...»
- Глава 36. «В бурю, во грозу»
- Глава 37. Два месяца
- Глава 38. В воскресенье после обедни
- Глава 39. Кто о чем
- Глава 40. Клин клином вышибают
- Глава 41. О делах домашних и церковных
- Глава 42. За стенами и около ворот
- Глава 43. Отцовский крест
- Об авторах
1914–1920
Глава 21. Война
Война, начавшаяся в самый разгар сборки иконостаса, отразилась на этой работе только тем, что подрядчик, ввиду удорожания материалов и рабочих рук, попросил прибавки к прежде намеченным четырем тысячам. В селе же война поставила вверх дном всю жизнь. В первые же дни была проведена мобилизация, а затем, время от времени, вновь разносились грозные слухи: «ПРИЗЫВАЮТ такой-то год… такой-то…» У пожарного сарая, где собрались перед отправкой мобилизованные, стон стоял от бабьих причитаний, от истерических криков. Отец Сергий попробовал было успокоить одну-другую, но вскоре понял бесполезность своих попыток; против него были и непритворное, жгучее человеческое горе, и обычай, требующий выражать это горе как можно экспансивнее. Попрощавшись с близкими ему новобранцами, он ушел домой и, стоя у окна, наблюдал тяжелую картину.
– Батюшка! – окликнул его женский голос.
Оглянувшись, отец Сергий увидел женщину, которую в первый момент даже не узнал. Она жила на дальней окраине села, в церкви стояла в самой гуще народа, а когда батюшка заходил к ним в дом с молебнами или еще по какому-нибудь делу, скромненько держалась в стороне.
Сзади женщины застенчиво жался совсем еще молоденький паренек.
– До вашей милости, – чинно сказала вошедшая, поздоровавшись и дождавшись обычного: «Что скажете?»
– Племянника привела, сироту, ни отца, ни матери у него нет. Так уж ты, батюшка, благослови его вместо родителей!
– Что же! Проходите ближе к иконам, помолимся!
Отец Сергий прочитал несколько кратких молитв о благополучном возвращении, снял со стены маленький образок Смоленской Божией Матери и обернулся к парню.
– Дай Бог тебе вернуться живым и здоровым, – сказал он. – Служи честно, жителей, где воевать придется, не обижай, они и так войной обижены. Подумай, если бы твоих родных здесь какие-нибудь солдаты обидели. Богу молиться не забывай, особенно в опасности. Он тебя сохранит. Господи, благослови… – Отец Сергий поднял образок.
– В землю кланяйся, в землю, как родителям, – взволнованным шепотом подсказывала женщина. Парень поклонился. Отец Сергий истово осенил его образком и дал приложиться. У всех троих на глазах стояли слезы.
– Подождите!
Из письменного стола отец Сергий достал прочный шелковый шнурок, продел его в ушко образка, надел парню на шею. Женщина дрожащими пальцами помогла племяннику застегнуть ворот. Через открытое окно донеслись крики, показывающие, что проводы вступили в последнюю фазу.
– С Богом!
Отец Сергий еще раз благословил юношу, потом женщину, проводил их на крыльцо и, постояв, пока за ними захлопнулась калитка, вернулся к окну.
Захолустное село жило войной: письмами, слухами, газетами. От слухов веяло отзвуками далеких боев.
– Белобилетников на комиссию отправляют!
– Одинцов берут![34]
– Ратников ополчения призывают![35]
В первые наборы мобилизовали выращенных отцом Сергием певчих – Григория Яшагина, Михаила Чичикина, Никиту Амелина. С одинцами ушел Сергей Прохоров, сын покойного сторожа Евсея Прохоровича. В число ополченцев попал сторож Ларивон.
Церковные сторожа были близки к отцу Сергию не только по своей основной работе. Он еще платил им за уборку двора и уход за скотом, и они частенько возились на батюшкином дворе. Добродушный Ларивон был другом ребят.
– Ларивон, куда едешь, – кричали дети, заметив, что он подмазывает колеса бочки.
– В Сызрань, – серьезно отвечал он.
– Нет, за водой! Возьми нас!
– А матушка отпустит? Матушка отпускала, и Ларивон чинно шел около бочки, облепленной пассажирами.
Прощаться Ларивон пришел необыкновенно тихий, ласковый, с какой-то странной, точно смущенной, улыбкой. Хотелось плакать, глядя на него. Когда он, перецеловав всех детей, ушел, мама сказала в ответ на выраженное Соней удивление:
– Бывает, человек улыбается, чтобы не заплакать.
Сергея батюшка узнал еще раньше, чем Ларивона. Евсей Прохорович работал сторожем в первые годы служения отца Сергия в селе, а сын помогал отцу. За год или за полтора до этого он женился на красивой молодой вдовушке с горячими карими глазами, и у них была маленькая дочка Дуня, месяца на два, на три моложе Сони. Уезжая на войну, Сергей оставил уже троих детей.
Сергей очень был похож на отца, такой же высокий, широкоплечий, с мягкими голубыми глазами и слегка вьющимися, подстриженными в кружок волосами; только у старика волосы были седые, а у Сергея русые. И голос у него был тихий и мягкий, и характер как будто тоже, но в доме он был голова. Бойкая, ловкая на работу Паша подчинялась ему беспрекословно.
Солдаты слали женам письма, приписывая и батюшке поклоны. В разлуке они быстро взрослели. Ушла молодежь, с ней почти не считались в «мирских» делах, часто звали полуименем. А через несколько лет возвратились солидные мужики, опора села, которых иначе не назовешь, как по имени и отчеству. И Сергей тоже превратился в Сергея Евсеевича.
* * *
Впечатление тяжелого несчастья, обрушившегося на страну, которое люди испытывали в первые дни войны, постепенно становилось привычным. Острое горе разлуки с близкими притуплялось, то почти совсем стихая, то опять обостряясь, как при хронической язве. Несмотря на то, что где-то шла война, жизнь села двигалась по тем же путям, что и раньше. Люди занимались своими обычными, необходимыми делами. Среди забот отца Сергия одно из первых мест занял вопрос, беспокоивший его что ни дальше, то сильнее, – вопрос о хлыстах. Несколько лет он наблюдал за Гаврилой Егоровичем, или Гавришей, крестьянином из Брыковки, верстах в пятнадцати от Острой Луки. Для неопытного глаза он ничем не отличался от других религиозных крестьян: часто ходил в церковь, любил поговорить в компании «о Божественном», пожалуй, поучить. В каждом селе есть такие. Но наметавшийся еще в прежнем приходе взгляд отца Сергия быстро различил едва заметный пересол в его мягких до вкрадчивости манерах (впоследствии, когда дело пошло начистоту, вкрадчивость заменилась грубостью), в подчеркнутом, показном благочестии, в слащавом, то поучающем, то чересчур покорном тоне. Притом обыкновенные богомольные мужички тихонько сидели в своих селах, вели дружбу с такими же степенными соседями, а если даже и имели слабость поучить других, то делали это у своих же друзей и соседей, около церкви, в ожидании начала вечерни, или на лужайке около своего дома, даже на покосе, но никогда не ездили для этого в чужие села и не собирали специально около себя людей. А Гаврила Егорович нет-нет да и наведается в Острую Луку, а то в Березовую (село рядом, все друг про друга известно), и сейчас же хозяйка, у которой он остановился, забегает, собирает «на беседу». Знающих сектантские обычаи настораживало и то, что немолодого уже мужика, несомненно, ценившего почет, его поклонницы, именно поклонницы, а не просто знакомые, называют Гавришей; одно это о многом говорило.
Отец Владимир Аристовский, служивший в Брыковке, и отец Василий Карпов, из соседнего с ней села Никольского, с уверенностью называли Гавришу хлыстом; отец Сергий тоже почти не сомневался в этом, но доказательств не было. Хлысты тем и держатся, что на виду у непосвященных подделываются под православных. Даже на «беседах», при помощи которых они вербуют себе сторонников, на первый взгляд нет ничего особенного. Разговаривают «от Писания», поют духовные стихи. А что в них? Этого, батюшка, не расскажешь, для этого их нужно заучить наизусть.
Только присмотревшись к людям, под клятвой о молчании, начинают хлысты открывать некоторым первые небольшие тайны. А кто наконец станет участником больших, тот сам будет молчать, разве только, одумавшись, ужаснется грязи, в какую попал. Да это редко бывает.
Однако незадолго до войны, кто по духу, кто в частном, один на один, разговоре, начали кое-что сообщать: «Правду, батюшка, ты говорил, дело-то выходит нехорошее. Говорят, на тайных собраниях Гавриша себя за Христа выдает, а баушка Оганя, островская старуха, у него в богородицах». Но все это опять «говорят». Свекровь видела в щелку – сказала снохе, сноха – матери, а та уж к батюшке пришла. За точность таких сведений не поручишься.
Война растревожила людей, заставила больше думать о Боге. Чаще стали собираться люди поговорить о Божественном. Только одни действительно по-хорошему говорили, другие, не разбираясь, лезли на всякую «беседу», а третьи начали задумываться – не запутаться бы.
В это время пришло письмо от Сергея Евсеевича. Неторопливый, основательный, он написал только тогда, когда сам для себя все продумал, разобрался, что хорошо понято, а что нужно выяснить через батюшку. Он писал, что и сам с женой похаживал на беседы к Гаврише и его друзьям. Когда батюшка начал предупреждать, воздержался маленько, а совсем не отстал, ничего плохого там не видел. А вот здесь поговорил с бывалыми людьми, сам хорошенько обдумал каждое слово, которое запомнил, и видит: правда, нехорошо. Этот Гавриша нет-нет да и забросит словцо. Тогда-то он на них внимания не обращал, Думал, спросту человек обмолвился, а как соединил эти обмолвки вместе да подумал над ними, – волос дыбом встает. Правда – получается совсем не христианство, а кощунство какое-то. А другое-то он и совсем понять не может, просит батюшку растолковать. И в стихах у них тоже такие слова попадаются, почище Гавришиных обмолвок. Эти слова, которые запомнил, он сейчас и пишет и просит батюшку объяснить ему, если он что неправильно понял. А насчет того, что там яма, в этом он вполне убедился, только теперь за Пашу боится, чтобы ее туда насильно не затянули. Сейчас-то она спросту ходит, пишет ему: «Чай, не на гулянку». Напишет ей теперь покрепче, чтобы не ходила, а батюшку ради Христа просит побывать у нее, поговорить, чтобы отстала.
Неизвестно еще, удалось ли бы отцу Сергию убедить Пашу, если бы не помог случай, вернее, Промысел Божий.
Несколько времени назад в Острой Луке появилась новая учительница, Екатерина Ивановна, сразу обратившая на себя внимание своим необычным поведением. В селах было так мало интеллигенции, что каждый новый человек торопился скорее перезнакомиться со всеми. Конечно, одни были люди молодые, другие – пожилые, с разными вкусами; собирались в компании и проводили время кому с кем интереснее, а знакомство водили со всеми, хоть пореже, но у всех бывали. А Екатерина Ивановна, приехав, только что не заперлась в своей комнате, кроме как по делу, никуда не ходила. Лишь тогда, когда об этом пошли разговоры, сделала визит матушке. Та быстро отдала визит, но Екатерина Ивановна на том и покончила: ни сама ни к кому, ни к себе никого. Постепенно поползли слухи, что она частенько ездит, будто бы в Липовку к родным, а попадает в Брыковку; с Гавришей она хорошо знакома, помогает ему в беседах и чуть ли не метит в богородицы.
Вскоре по получении письма от Сергея Евсеевича Екатерина Ивановна зашла к отцу Сергию, но неудачно: ни его, ни Евгении Викторовны не было дома. Гостью попросили подождать в зале, а дети побежали отыскивать родителей.
Над письменным столом, около которого устроилась Екатерина Ивановна, висела на скоросшивателе переписка отца Сергия. Никому и в голову не могло прийти, что гостья будет настолько бесцеремонна, чтобы прочитать чужие письма. Но у Екатерины Ивановны, видимо, были свои взгляды на этот вопрос. Неизвестно, прочитала ли она что-нибудь другое и какую пользу извлекла из прочитанного. Но большое письмо Сергея Евсеевича, выделявшееся между более мелкими бумажками, прочитала и сразу же ушла. Когда вызванные детьми хозяева пришли домой, ее уже не было.
Зато в тот же или на следующий день она с несколькими «помощницами» явилась к Паше Прохоровой и как следует отчитала ее за письмо мужа, которого называли и предателем, и отступником, а попутно начали стыдить и ее… за что?.. должно быть, за то, что он ее муж. Паша, и так уже заду мавшаяся после его письма и посещения отца Сергия, да еще заметившая в словах гостей намек на новую веру, которую она будто бы предает, – вспыхнула и заявила, что от Православия отказываться она и не думала, что после таких слов она к ним на беседы ни ногой не ступит и их к себе не пустит. Так она и сделала, к великой радости мужа.
Этот случай и выдержки из письма Сергея Евсеевича стали известны всему селу, и многие, подобно Паше, «спросту» ходившие на беседы к «бабушке Огане», прекратили свои посещения. Постепенно отстали и несколько более активных сторонниц Гавриши, а в 1922 году и сама бабушка Оганя разочаровалась в нем.
* * *
Война испортила отношение народа к духовенству. Хотелось сорвать зло на ком-то, находящемся под руками, а тут, кстати, кто-то пустил в ход фразу: «ПОПЫ войну начали». О некоторых, более состоятельных, священниках говорили, что у них деньги в Германии, и никто не давал себе труда подумать, для чего, имея деньги в Германии, начинать с ней войну.
Авторитет отца Сергия и любовь к нему прихожан пошатнулись. Многие сочувствовавшие ему просто боялись открыто выражать свои чувства, большинство его молодых сотрудников оказалось в армии, а умами завладели новые люди. Все чаще, когда отец Сергий или матушка шли по улице, вслед им раздавались обидные выкрики. Даже среди попечителей появились враждебные настроения.
Неожиданное обстоятельство, происшедшее один раз за семьдесят, а может быть, и более лет, усилило эти настроения. В 1915 году Пасха пришлась на 22 марта, а Сретение – на первый день Великого поста. В таком случае, по Уставу, праздничная служба переносится на канун Сретения, то есть на воскресенье 1 февраля.
Это «новшество» переполошило весь уезд, и, вероятно, не только его. На этот раз ядро возмущенных составляли бабы. Конечно, не обошлось без ядовитых намеков со стороны заядлых старообрядцев, без нашептываний Гавриши. Начались толки о том, что «попы Пасху середь поста устроили».
Даже после того, как прошла Пасха и народ мог убедиться, что ее никто не пытался передвинуть, отношения не исправились. Дошло до того, что отец Сергий начал подумывать о перемене прихода.
Он был убежденным противником перехода с места на место по хозяйственным соображениям, считал, что перевод может быть только по распоряжению епископа, сделанному по его собственным соображениям или в случае каких-то особых обстоятельств. А при данных условиях ни сам Сергий, ни его жена, ни брат, отец Ев гений, не могли решить, является ли настоящая обстановка такой крайностью. Если бы был жив отец, Евгений Егорович, чтобы можно было с ним посоветоваться!
Наконец пришли к выводу, что отец Сергий должен поехать к архиерею, рассказать ему все и положиться на его решение. Крепко помолившись, отец Сергий поехал, но архиерея в городе не застал. Еще раз посоветовались дома и решили считать это указанием свыше на то, что нужно оставаться на старом месте.
Дальнейшее показало правильность такого решения. Не прошло и двух лет, как отношение народа стало постепенно улучшаться. Скоро за «батюшку Сергия» горой стояли не только православные, но и старообрядцы. А что получилось бы, если бы он оказался на новом месте, среди малознакомых людей, хотя бы во время гражданской войны…
Сопоставляя, насколько возможно, старые факты, можно предположить, что поездка отца Сергия в Самару совпала со временем смены там архиереев. С тем временем, когда началась блестящая, но краткая карьера будущего митрополита Питирима[36] и когда сменивший его епископ Михаил[37] еще не приехал в город.
Епископ Михаил пробыл в Самаре сравнительно недолго и не оставил в делах епархии заметных следов. Но в 1916 году в села каким-то образом просочилось известие о его «придворных успехах», и это известие в духовной среде передавали потихоньку, из уст в уста, с непременной добродушной усмешкой.
В то время в Самарском мужском монастыре был архимандрит не то Антоний, не то Анатолий. Назовем его условно хоть Анатолием. Особыми талантами он не отличался, даже, кажется, и образованием-то не шибко блистал, но каким-то путем заслужил расположение Распутина, а за ним и императрицы. И вот «в верхах» последовало решение: быть Анатолию архиереем. Решение решением, а Синод запротестовал: в таком деле нужна рекомендация местного правящего епископа, а епископ Михаил рекомендации не дает. Вскоре епископ Михаил был вызван в Петербург и удостоен высочайшей аудиенции. Аудиенция была очень краткой. Александра Федоровна приняла от епископа благословение, поцеловала его руку, дала ему поцеловать свою и, не дослушав его объяснений на свой вопрос, что он имеет против архимандрита Анатолия, сказала коротко:
– Я надеюсь, что вы дадите рекомендацию.
По придворному этикету к царствующим особам нельзя оборачиваться спиной. Значит, чтобы выйти из комнаты в их присутствии, нужно пятиться задом. Пятясь, епископ Михаил задел стоявшую в комнате драгоценную не то севрскую, не то китайскую вазу и вдребезги разбил ее. А рекомендации все-таки не дал.
В 1918 году епископ Михаил уехал с белыми. Рассказывали, что перед отъездом он заходил посоветоваться к древнему уже тогда старику-протоиерею, настоятелю кафедрального собора отцу Валериану Лаврскому, и тот напомнил ему слова Спасителя о добром пастыре, полагающем душу свою за овец своих.
Епископ Михаил умер через несколько лет в Болгарии, а в 1918 году в Самару на смену ему был назначен епископ Филарет[38], получивший прозвище «пеший архиерей», за то, что он первый перестал ездить в карете, а ходил в кафедральный собор пешком. Об архиерее Филарете говорят, что перед своей смертью он долго томился. Перебирая, по-видимому, все, что могло мешать ему умереть, он вспомнил, что в кармане или столе у него осталась еще монетка, одна или две копейки. Монетку нашли и отдали нищим. После того он умер.
Похоронен епископ Филарет на старом городском кладбище.
Глава 22. Родники
Весной 1917 года прошел слух о явлении чудотворной иконы в селе Родники, или Корнеевка, за Николаевском (так тогда еще назывался уездный город Пугачев). Рассказывали, что икону нашел пленный австриец, работавший в Родниках, что народ туда идет толпами, что там каждый день творятся чудеса. Пошли туда и люди из соседних с Острой Лукой сел и из самой Острой Луки. Летом к матушке пришла полуслепая старуха Маркельевна, давно уже с трудом доходившая только до церкви, едва различавшая светлые пятна на месте окон. Она пришла без палки, бодрым, почти молодым шагом. Вернувшаяся из Родников родственница налила ей пузыречек масла, взятого из лампады, горевшей перед явленной иконой. Маркельевна мазала этим маслом глаза – и вот, видит. «Словно чешуя у меня с глаз спала, – со слезами рассказывала она, – гляжу – не нагляжусь!»
Что ни дальше, все чаще заговаривали об иконе отец Сергий с женой, все серьезнее подумывали о поездке в Родники. Это было нелегко. Мало того что нужно было выбрать неделю без праздников, чтобы, выехав в воскресенье после обедни, успеть вернуться к субботнему вечеру. Мало того что хлопотливо пускаться в такой путь с четырьмя детьми – матушка ждала пятого. Как-то ей в таком состоянии проехать более сотни верст до Родников, чуть не двести пятьдесят верст в оба конца, по проселочным дорогам, на тряском тарантасе? А в то же время это-то ее состояние и делало поездку необходимой.
Баушка Авдотья, которой Евгения Викторовна, по опыту последних лет, доверяла больше, чем настоящей акушерке, предупреждала о неправильном положении плода, говорила, что без операции не обойтись. Поднимался опять тот же вопрос, как и перед рождением Кости, только теперь он был еще сложнее, приходилось оставлять не одну, а троих детей (Соня в счет не шла, она осенью должна будет уехать в Самару учиться). Притом, чтобы не довести до осеннего бездорожья, уезжать придется надолго, месяца на два, да еще в такое беспокойное время.
Наконец поездка в Родники была решена. С большим трудом отцу Сергию удалось достать легкий поместительный фургон на железном ходу с рессорами. Запрягли в него старика Гнедого и недавно объезженного, выращенного на смену старику Воронка, нагрузили всем необходимым, от войлока до арбузов, и поехали. Ехали не торопясь; два раза ночевали, среди дня в понедельник долго отдыхали в поле и, часов в десять утра во вторник, добрались до Родников. Хозяева, у которых они остановились, сообщили, что церковь открыта с утра до ночи, и приезжие, слегка отдохнув, покормив детей и переодевшись, отправились туда.
Мало было сказать, что церковь открыта, она была полным-полна, как не всегда случалось даже на Пасху. Внутри было так душно, что многие стояли в ограде, у открытых окон. Бросалось в глаза, что на некотором расстоянии от стен, кругом всей церкви, поднималась еще невысокая кирпичная стенка, точно вторая, внутренняя ограда, только более массивная. Впоследствии выяснилось, что это строится новая, большая церковь, срочно заложенная ввиду того, что старая не вмещала притока молящихся. Чтобы не прекращать совершения богослужения, решили, пока возможно, строить новую церковь не разрушая старой, а как бы окружая ее футляром.
Посредине церкви стояли два аналоя, на которых лежали небольшие, сантиметров пятнадцать – двадцать в длину «афонские» иконочки, отпечатанные на бумажном атласе: одна – Божией Матери Испанской[39], другая – целителя Пантелеимона. Почти беспрерывно служились акафисты Покрову Божией Матери и целителю Пантелеимону.
– Пока не составлена специальная служба нашей иконе, решили служить Покрову, – объяснял родниковский священник, отец Николай Кубарев.
Служил то он, то кто-нибудь из приезжих священников, которые бывали каждый день, и не по одному; некоторые приходили или приезжали вместе с прихожанами.
Когда кончался акафист, молящиеся стеной шли прикладываться к иконам. Толпа казалась бесконечной. Начинался новый молебен, а народ все прикладывался.
Неожиданно где-то в толпе раздался громкий вопль. Диким, нечеловеческим голосом кричала женщина; иногда можно было разобрать отдельные слова; иногда сразу были слышны как бы два три голоса. В дальнем углу закричала другая, ее вопли напоминали собачий лай. Народ зашептал, закрестился. «Бесноватые», – сказал кто-то. Теснота и давка усилились, народ старался пропустить бесноватых с их провожатыми к иконам. Через некоторое время крики смолкли.
Зажатая в толпе, Евгения Викторовна горячо, вдохновенно молилась. В ее позе, в глазах, устремленных на образ Божией Матери, чувствовалась глубочайшая вера, трепетная надежда, мольба… Слегка откинув голову назад, подняв лицо вверх, она взволнованно шептала слова молитвы, как-то особенно убежденно и благоговейно крестилась, вся отдавшись своему чувству, забыв об окружающем. Соня с детства привыкла видеть, с каким чувством она молится по вечерам, но такой не видела ее еще ни разу.
Когда дети устали, все семейство отправилось к дому батюшки. Николай Александрович Кубарев приходился дальним родственником Евгении Викторовне, и они с мужем решили воспользоваться случаем и узнать поподробнее об иконе. Отец Николай только пришел из церкви, чтобы немного отдохнуть, и, сидя за чаем, рассказывал с удовольствием. Как и передавали богомольцы, икона явилась через пленного австрийца. Ему начали сниться необыкновенные сны. Он видел голое, пустынное поле с валявшимися по нему человеческими костями и над полем в воздухе, сияющий образ – он только не мог разобрать – Чей, Спасителя или Божией Матери. Потом являлось заброшенное, заросшее бурьяном место, какое-то полуразрушенное каменное здание вроде сарая и опять та же икона. Слышавшийся в это время голос все настойчивее требовал, чтобы икону нашли, что она спасет людей.
Наконец австриец пошел к батюшке и рассказал о снах. Отец Николай подробно расспросил его, чтобы убедиться, следует ли доверяться его соображению, и решил, не разглашая особенно, походить с австрийцем[40] и несколькими доверенными людьми по окраинам села, где могло оказаться место, виденное тем во сне. Ходили долго. Наконец набрели на заброшенное гумно с развалившейся половней[41], которые здесь, в безлесной степи, делались из местного камня. Австриец сказал, что именно это место он видел. Потом указал на небольшой бугорок и сказал, что копать нужно здесь.
– А какая там была почва? – спросил отец Сергий.
– Твердый суглинок, как камень, много лет не копанный, – ответил отец Николай. – Когда начали копать, его лом не брал, откалывали мелкими кусочками. Копал австриец и остальные мужчины по очереди. Я стоял в стороне, чтобы не было подозрений, что я подбросил. Австриец копал до тех пор, пока совершенно не обессилел, – он в это время постился, готовился присоединяться к Православию. Его заменил один из попечителей, а он сел в сторонке и глаза прикрыл рукой – видимо, голова кружилась. В это время тот, который копал, выбросил из ямы вместе с землей свернутую иконочку. Я вижу: она лежит на кучке земли, но не подхожу, думаю, пусть кто-нибудь другой увидит.
– Как она была свернута? – опять осведомился отец Сергий.
– Треугольником. Никаких подозрений в обмане быть не может. Если бы, скажем, австриец пробуравил землю буравом и подсунул иконочку, тогда она должна бы быть свернута трубочкой. И подбросить он не мог, работал в одной рубашке с засученными выше локтя рукавами. Да теперь эти подробности не так уже важны: с тех пор произошло столько чудес, а чудеса не подбросишь.
Пока я смотрел на иконочку, австриец вдруг встал, поднял ее, сказал: «ВОТ она!» – и положил мне на ладонь. И иконочка сама развернулась.
Тут, конечно, все стали прикладываться к ней, потом я положил ее опять на землю, там, где ее нашли, а сам сел на подводу (мы на всякий случай лошадь с собой захватили) и поехал в село, собрать людей и прийти за иконой с крестным ходом. Но я еще половины дороги не проехал, как начался трезвон, а когда я подошел к церкви, из нее уже выносили иконы, кто-то из бывших со мной опередил меня, добежал без дороги, через овраги.
– Батюшка! – окликнула вошедшая в комнату кухарка. – Там женщина пришла с мальчиком, хромой мальчик исцелился.
Все, и хозяева, и гости, вышли в кухню, где ожидала до вольно еще молодая женщина и мальчик лет тринадцати. Не зная, в чем дело, только по их взволнованным лицам можно было понять, что с ними произошло что-то поразительное. У стены стоял не нужный теперь костыль.
Не сдерживая счастливых слез, женщина начала рассказывать. Мальчик болел с раннего детства. Куда она только с ним не обращалась! Возила к врачам в Симбирск и в Москву, ездила по святым местам, ничего не помогало. Услышала про явленную икону и решила пойти к ней пешком, из Симбирской губернии пришли. И вот сегодня, когда приложились к иконе, мальчик встал на ногу, как будто она никогда и не болела.
– Это твой костыль? – спросил отец Николай.
– Ну-ка, покажи, как ты ходил.
Мальчик, осторожно ступая правой ногой, подошел к стене, ловко сунул костыль под мышку и заковылял по комнате. Было ясно, что он давно привык ходить так.
– Ну а теперь как? Не больно ногу? Что ты словно боишься на нее наступать? Мальчик смущенно и радостно улыбнулся:
– И правда, вроде боюсь. Не верится. А наступать я могу, ничего не болит, не мешает. Вернувшись в столовую, отец Николай сказал:
– Такие случаи я уж и описывать перестал, только записываю коротенько имя и адрес для комиссии, если захотят проверить. Первое время все случаи тщательно фиксировал, а теперь описываю только самые поразительные. Сначала мне и в голову не приходило, что могут быть чудеса. Думал, поставим икону в церкви, отслужим молебен, и на том кончится. И вдруг начались исцеления. Люди повалили и к иконе, и на место явления. Землю оттуда брали. А через два дня один мальчик нашел там еще образок, целителя Пантелеимона. Сколько людей там перебывало, никто его не видел, а вот мальчику явился. И с тех пор каждый день так, как сегодня, сквозь народ в алтарь не пробьешься. Если бы не помогали приезжие священнники-богомольцы, я бы один не выдержал. Новую церковь начали строить. В этой зимой невозможно будет стоять. Фотографа пригласили, сфотографировали образки, заказали сразу несколько тысяч экземпляров – так дешевле – и продаем тоже по дешевке. Ждем комиссию из Святейшего Синода. Кажется, во главе ее будет саратовский протоиерей отец Павел Соколов[42].
– Ну а… помех не было?
– Приезжали какие-то на автомашине, возили меня и на место явления, и в церковь к иконам, поговаривали, что заберут. Да ведь вы видите, какие у нас места! Кругом крутые овраги, в оврагах родники, дорога между оврагов спиралью крутится. Пока мы на машине доберемся, народ через овраги бегом, целой толпой, вперед нас поспевает. Так и не дали.
А то попытались было украсть. Утром сторож только что отпер двери, как вошел человек, долго стоял у аналоя, потом вышел. Сторож ничего худого не заподозрил, кончил уборку и подошел приложиться к иконам. Смотрит, а на аналое только одна Божия Матерь, целителя Пантелеимона нет. Он скорее к колоколу и давай в набат бить.
Сбежался народ, кинулись во все стороны, нашли. Вор в канаве спрятался, не успел далеко уйти. Да и то, видимо, второпях ошибся. Вместо Божией Матери украл икону целителя Пантелеимона. А чтут-то больше ту.
На следующее утро, едва занялась заря, Евгения Викторовна разбудила Соню:
– Иди скорее к окну! Посмотри!
По улице, построившись правильными рядами, со священником во главе, шли люди, человек триста. Шли ровным, быстрым шагом, как крестные ходы во время молебствия о дожде, когда за день нужно много пройти. Да это шествие и напоминало крестный ход, хотя люди и не несли икон. Отличалось оно разве тем, что шли более организованно. Во время крестных ходов обыкновенно сзади тащатся отставшие, по бокам тоже бредут как придется, то теснясь, то растягиваясь в стороны. А богомольцы на улице держались правильным, четким четырехугольником. Небольшого роста, худенький священник в поношенном подрясничке шел на шаг впереди первого ряда и запевал то одну, то другую молитву. Народ дружно и привычно подхватывал.
– Говорят, за двести пятьдесят верст пришли, – крестясь, сказала хозяйка.
Почти весь этот день и половину следующего наши богомольцы провели в церкви. Отец Сергий помогал отцу Николаю, а матушка стояла в толпе и молилась так же горячо, как и накануне. Когда дети уставали, она предлагала им отдохнуть в ограде, совала домашние пирожки или что-нибудь еще и опять уходила в церковь. Она только жалела, что они приехали на такой короткий срок и не смогут здесь причаститься.
Обратно выехали, когда спала жара, с расчетом переночевать в Николаевске, но вскоре же по выезде узнали, что в Николаевске разбили и подожгли винный склад и неизвестно, что там творится. Как обычно в таких случаях, трудно было отличить правду от вымысла. Встречные рассказывали ужасы об утонувших в вине и сгоревших, о пьяных драках; создавалось впечатление, что по улицам бродят банды пьяных хулиганов, а пожар угрожает всему городу. Но и то, что путники видели сами, не говорило о хорошем. Из города ехали подводы, нагруженные водкой и спиртом, с перепившимися возницами. Ближе к городу пьяные валялись около дороги; на дрожках, пущенных на волю лошади, лежал мертвецки пьяный дядька с беспомощно болтающимися руками и головой… Из-под мостика, переброшенного через глубокую канаву, какой-то оборотистый парень деловито предлагал: «Батюшка, купи водки!» По небу ползли клубы дыма. Ясно было только одно: ночевать в городе нельзя.
– Заедем к батюшке Ахматову, – решил отец Сергий. – Он служит в женском монастыре, между ним и городом пустырь. Узнаем, каково положение, может быть, и переночевать у него удастся.
Деревья, росшие по берегу реки Иргиз, заслоняли вид на город, но, когда переехали мост и поднялись на высокий берег, вся картина открылась, как на ладони. Город был затянут серой пеленой. В левой стороне, где находился склад, чуть не до половины неба поднималось густое черное облако, прорезанное языками пламени. Даже самое пламя было какое-то темное, мрачное, как бы неподвижное, хотя языки его поднимались все выше. А направо, на зеленом берегу Иргиза, освещенный лучами вечернего солнца, стоял монастырь – белый, сверкающий, тихий, как видение из другого мира.
– Заедем к батюшке Ахматову, – повторил отец Сергий.
Он остановил лошадей у заросшего сиренью палисадника, вошел в домик, выступавший из монастырской стены, и минут через десять вышел обратно.
– Отца Александра нет, – сказал он. – Я расспросил подробно, говорят, что окраиной вдоль Иргиза можно проехать безопасно, а ночевать в городе, разумеется, не советуют. И на ту дорогу, по которой мы приехали, через Селезниху, не попадем, для этого нужно проезжать через центр, недалеко от пожара. Придется ехать на Подшибаловку. Он повернул лошадей и сел на козлы.
– А что же к батюшке лохматову не заехали? – озабоченно подала голос Наташа. Все засмеялись.
– А он, кстати, лысый, – добавил отец Сергий.
Смех усилился. Все точно стряхнули с себя часть беспокойства, хоть и жутко было ехать по пьяному городу, пахнущему спиртом и дымом.
Скоро совсем стемнело. Впереди едва намечалась дорога, зато сзади стояло багровое зарево, разгоравшееся по мере того, как спускалась ночь. Оно виднелось почти до самой Подшибаловки, до которой считалось верст двадцать пять – тридцать.
Дорогой пришлось остановиться и подкормить усталых лошадей. Самим тоже не мешало бы закусить, но, выезжая из Родников, рассчитывали возобновить запасы провизии в городе, а сейчас в корзине почти ничего не осталось: досыта накормили Наташу; мальчикам разделили на двоих полузасохшую, еще домашнюю, булочку, а Соня, подражая взрослым, отказалась от еды. Впрочем, с большим удовольствием съела немного спустя корочку хлеба, оставшуюся у Наташи.
В Подшибаловку приехали поздней ночью, утомленные, полусонные. Пока хозяева постоялого двора стелили на полу постели и расспрашивали старших о пожаре, дети успели с аппетитом съесть по куску мягкого хлеба, а самовара не дождались, уснули.
На следующий вечер богомольцы были дома. Немного отдохнув с дороги, Евгения Викторовна послала за бабушкой Авдотьей. Старушка внимательно осмотрела и сказала торжественно:
– Молись Богу, матушка! Младенец-то повернулся!
В конце ноября почти безболезненно родилась Катя, даже бабушка Авдотья не успела прибежать, хоть и жила всего через площадь. Еще раньше этого у Кости с мамой завелся секрет, они каждый вечер зачем-то запирались в маминой спальне. Так тянулось несколько месяцев. Только когда Соня приехала из Самары на рождественские каникулы (вернее, совсем, потому что начиналась гражданская война и родители побоялись отпускать от себя Соню), – только тогда, да и то не сразу, мама спросила ее:
– Ты не замечаешь, что Костя теперь сам лазит на печку и на Мишину кровать, на второй этаж, и что он стал гораздо быстрее бегать? Конечно, Соня сама не заметила бы этого, но теперь, когда мама обратила ее внимание, припомнила. Действительно, он лазит довольно ловко, хотя летом его даже на фургон приходилось подсаживать. А бегая по улице, конечно, не мог сравняться с быстроногим Мишей и с ней самой, но все-таки оказывался далеко не последним, как это было раньше.
– Я ему каждый вечер мазала руки и ноги родниковским маслом, – сказала мама.
С этого года в семье стали считать Божию Матерь своей покровительницей и особенно чтить Ее Родниковскую икону. Одну из нескольких привезенных с собой копий ее, вложенную в плоскую металлическую коробочку и специально сшитый мешочек, отец Сергий всегда носил на груди, особенно если ожидал чего-нибудь тяжелого или неприятного. Перед ней молились они при всяких невзгодах, и кто скажет, от скольких опасностей и страданий избавила отца Сергия и всю его семью Божия Матерь через эту иконочку, скромно отпечатанную на небольшом лоскутке бумаги. Да и не одни они в селе испытали на себе ее силу. Недаром акафист Покрову Божией Матери стал теперь одним из любимых в народе, и припев его «родниковским напевом» пела вся церковь, наравне, если не чаще, чем припев «Взыскующей»[43].
А маленькой Кате не суждено было вырасти. Веселая, здоровенькая девочка умерла от дизентерии на Преображение наступившего 1918 года.
Накануне Острую Луку обстреляли. Теперь, может быть, и смешно говорить о трех или пяти трехдюймовых снарядах, выпущенных чехами по селу с Волги и упавших на западной его окраине. Но неискушенные жители не знали, что этим обозначены пределы досягаемости орудий. За несколько дней до обстрела, ставшего видным событием в местной хронике, все наблюдали пожар в подожженной снарядами Теликовке, и теперь в селе началась паника. Народ ринулся из села, захватив самое необходимое имущество, которое все лето держали на запасных, оторванных от полевых работ рыдванах. Острая Лука находилась посредине между селами, занятыми штабами красных и белых; чуть не каждый день, а иногда и не один раз в день, наведывались отряды то с той, то с другой стороны, и народ все время был начеку. Услышав выстрелы, все кинулись в поле, не рассчитывая вернуться. Плач и крик стояли в воздухе. А перепуганная Евгения Викторовна несла на руках, на небольшой подушечке, почти уже умиравшую Катю. Вечером все возвратились на свои места, а рано утром девочка умерла.
Глава 23. Вечер
1918 г.
С утра мела поземка, потом сверху повалил густой снег, а к вечеру разыгрался настоящий буран. Даже в селе крутило так, что трудно было дышать, а дорожки между домами превратились в рыхлые сугробы. Ветер завывал под крышей, рвал ставни, которые стучали и скрипели, едва не срываясь с петель, или вдруг, закрутив сухой снег, с силой швырял его в окна, словно горсть песку. Покрывая вой и свист ветра, над селом неслись редкие, размеренные удары колокола. Теперь всю ночь будут звонить, даже если через несколько часов буран прекратится. Для этого нарочно наряжают несколько мужиков, которые ночуют в церковной сторожке и по очереди, одевшись, как в дальнюю дорогу, дежурят в открытой всем ветрам ограде и звонят, подавая сигнал тем, кто, может быть, кружится сейчас без дороги в белой клубящейся мгле.
Когда удары колокола раздавались громче обычного или ветер особенно сильно стучал в окно, кто-нибудь отрывался от своего дела и говорил: «Помоги, Господи, тем, кто в поле! Что там сейчас делается!» И вдвое уютнее казалась теплая, светлая комната.
Мирно горела лампа в зале, на заваленном книгами и бумагами письменном столе отца Сергия, мирно тикали над ним большие старинные часы. С висевшей над столом выпускной семинарской карточки смотрели знакомые лица преподавателей и товарищей отца Сергия. Многих теперь уже нет, другие постарели почти на пятнадцать лет.
Белые занавески и тюлевые шторы прикрывали разрисованные морозными узорами окна. В переднем углу слегка поблескивали серебряные ризы икон; ниже их мягкими полутонами вырисовывались большие красочные олеографии – Казанская икона Божией Матери и «Моление о чаше». На окнах и на полу около окон стояли цветы: лимоны, лилии, трехлетние пальмочки – маленький мирок, такой чуждый тому, что творилось за стеной. Трюмо в простенке между западными, выходящими на улицу окнами, осененное по сторонам высокими фикусами зеркало отражало полуоткрытые двери в прихожую, голубую голландскую печь, старинные гусли перед ней, потертое красное кресло рядом у стены. Дальше виднелся поставленный наискось между двумя стенами диван, примостившаяся в углу за ним драцена, стул со стопой нот и кусочек фисгармонии, занимавшей остаток боковой стены, вплоть до южного окна, подходившего к переднему углу. Портреты родителей отца Сергия – Евгения Егоровича и Серафимы Серапионовны – на стенах над диваном и сине-красные фарфоровые фигурки голландца и голландки на узорчатых чугунных полочках под портретами видны в зеркале так же отчетливо, как и в действительности, с трещиной на стекле и мелкими дефектами на рамках. Беспристрастное зеркало отразило даже кусочек отбитой подставки у голландца – хотя он и стоял так, чтобы изъян был меньше заметен, – и выцарапанное на голубой эмали печки изображение Черного Рыцаря, из-за которого у Кости в свое время было неприятное объяснение с мамой. Зато стоящий перед диваном круглый стол, покрытый такой же, как и диван, старенькой красной скатертью, не позволял заметить, что подушка, лежащая на середине дивана, прикрывает большую дыру с торчащей из нее пружиной. Несколько времени тому назад задумали было заново обить диван и кресла, на этот раз зеленым материалом. Зеленая скатерть, в тон предполагаемой обивке, была уже куплена, но началась война, и о ремонте обстановки пришлось забыть.
Новая жизнь, не признающая красоты, властно ворвалась в когда-то хорошенькое и аккуратное зальце. Она отразилась даже на полудюжине стульев, стоящих около заставленных цветами окон в переднем углу и уже около пяти лет известных под именем новых. Несмотря на то, что ими пользуются только в исключительных случаях, на них заметны следы этой жизни в виде пятен и царапин. Дверки книжного шкафа не прикрываются – там вечно торчит углом какая-нибудь толстая книга. На украшенных затейливой резьбой полосках фисгармонии громоздятся Сонины картонажи: терема, виллы, римские колесницы, целые поселки – приложения к детскому журналу, над склеиванием которых Соня проводила иногда целые дни. На подзеркальном столике, в былые дни покрывавшемся красивой вышитой дорожкой, и на неширокой дощечке-карнизе под ним размещены «хозяйства» мальчиков. Там в грозном боевом порядке выстроились войска, вырезанные из старой «Нивы» и наклеенные на картон. Мальчики иногда все дни посвящают битвам, от которых больше всего страдают их штанишки. Расставив бумажные войска в два ряда, один против другого, они становятся на колени сзади своих и ползают вдоль линии фронта, ожесточенно дуя на противника. После того как упадут все воины, наступает перемирие; упавших вверх подставкой убирают, как убитых; тех, которые лежали вверх лицом – раненых, – расставляют снова, и сражение возобновляется, оканчиваясь только тогда, когда все войско одной стороны будет перебито до последнего солдата. Тогда общими силами награждают оставшихся в живых победителей и особенно стойких героев, подрисовывая им медали и ордена; изменников, позволявших убить себя в первую очередь, заключают в тюрьму, под педали, приводившие в действие меха фисгармонии, и можно начинать все сначала.
В этот день бумажные солдаты тщетно привлекали внимание своих главнокомандующих: они почти целый день провели на «колокольне». Колокольней назывался верхний этаж двойной кровати, устроенной отцом Сергием после того, как его прежнее сооружение из трех кроватей было забраковано. На нижнем этаже спал Костя, мускулы которого до прошлого года были так слабы, что он не мог самостоятельно взобраться даже на печку в кухне, где дети любили играть зимними вечерами. Верхний этаж достался цепкому полазуке – Мише, но он соблазнял всех – и епархиалку Соню, и маленькую Наташу, и значительно окрепшего за последний год Костю. А Костя, уступавший всем своим сверстникам в силе и ловкости, обладал зато способностью надолго увлекаться и увлекать других. Например, несколько месяцев тому назад он прочитал «Айвенго» и с тех пор без конца говорил о рыцарях, рисовал рыцарей, играл в рыцарей. Соня еще раньше отдала дань этому увлечению, но она не хотела, чтобы над ней смеялись, и увлекалась молча. Только в укромном уголке, одна, фехтовала она с воображаемыми противниками или проделывала торжественную церемонию клятвы на мече, который заменяла палка от серсо с крестообразной рукояткой. Костя не боялся ни насмешек, ни окриков мамы или товарищей: «Отстань, надоел!» Поэтому в доме оказался целый арсенал сделанных из фанеры щитов с более устрашающими, чем искусно сделанными, рисунками, – и все окружающие, от трехлетней Наташи до ее пятнадцатилетней няньки Маши, с большей или меньшей горячностью занялись турнирами и единоборством. Изобретенный Соней меч, благодаря своей длине, годился только для торжественных церемоний, особенно для королевских выходов из «Принца и нищего» – другого увлечения Кости. При турнирах начали употреблять деревянные кинжалы, а то и просто действовать руками. Руки от ударов о щиты краснели, как ошпаренные, но что же делать? Рыцарям тоже нелегко приходилось.
Колоколами Костя увлекся еще раньше, чем рыцарством, и тут тоже проявилась особенность его характера. Каждый не прочь был позвонить в повешенные в сарае старое ведро и разбитый чугун; каждый с удовольствием дергал бельевую веревку, во все горло подражая звону, а возможность забраться на Пасху на колокольню или в обычное время помочь сторожу выбивать часы возносила любого деревенского мальчишку и большую часть девчонок на верх блаженства. Но все они легко забывали об этих развлечениях, найдя новые. А Костя доводил дело до конца. Понятно, что, как только он получил возможность без посторонней помощи взбираться на верхний этаж, тот перестал быть верхним этажом и превратился в копию островской колокольни. С риском раскровенить руки острым сапожным ножом были вырезаны из фанеры колокола разной величины, разрисованы соответствующими орнаментами, и на каждом из них указан вес. На двух больших колоколах (в 107 пудов 10 фунтов и 63 пуда 7 фунтов) кроме того значилось: «Отлит на заводе саратовской купчихи Олимпиады Ивановны Медведевой», а ниже, славянской вязью или, вернее, детскими каракулями: «Благовествуй, земле, радость велию», – а в другом: «Заутра услыши глас мой, Царю мой и Боже мой!»
Мальчики забрались на колокольню еще до обеда. У Миши было свое преимущество: он так искусно подражал трезвону, что Костя охотно предоставлял ему распоряжаться маленькими колоколами, оставив себе право гудеть самым густым басом, раскачивая большой. Назвонившись досыта и в тысячу первый раз исследовав верх перегородок между комнатами, на четверть или полторы не доходящих до потолка, они решили провести телефон через прихожую из папиной спальни, где стояла их кровать, в мамину.
Не раз уже писалось о том, сколько великих изобретений забыто и потеряно для потомства. К числу их относится и способ, при помощи которого новым техникам удалось протянуть под потолком прихожей длинную нитку. Кажется, они привязали ее к пустой катушке и с завидным терпением кидали вверх до тех пор, пока она не перелетела через переборку. Концы ниток с обеих сторон намотали на катушки, прикрепленные к переборкам таким образом, чтобы их можно было крутить. Для работы запаслись карандашами и бумагой – и телефон готов. Немного неудобно было то, что Мише, обосновавшемуся в маминой спальне, пришлось стоять на полукруглой спинке кровати, придерживаясь за висящие рядом платья, но это его не смущало. Он даже гордился своей ловкостью. Костя написал на клочке бумаги слово «Миша», снабдил его внушительных размеров восклицательным знаком, обмотал бумажку ниткой и дернул, давая сигнал готовности. Миша завертел катушку, перематывая на нее нитку, бумажка поплыла по воздуху. Телефон заработал.
Немного погодя Миша тоже дернул нитку – телефон заработал в другом направлении, неся лаконический ответ:
– А?
– Знаешь что?
– Что?
– Давай в телефон играть.
– Давай.
В телефон играли до сумерек. На каждой телефонной станции валялась целая куча использованных бумажек, и почти столько же было рассеяно в прихожей. После каждой упавшей бумажки слышался голос получателя: «Ответ упал, тащи обратно!» – или торопливое предупреждение отправителя:
– Погоди, погоди, не тащи! Телефон испортился.
* * *
Вечером мальчики от нечего делать вытащили из тюрьмы самого злостного изменника – Медного Всадника. Благодаря своей высоте и неустойчивой форме, а может быть, благодаря слишком длинной подготовке, он всегда падал убитым в самом начале игры, а иногда еще до начала, что было совсем возмутительно. Мирные телефонисты, снова превратившиеся в главнокомандующих, возглавили заседание военного суда, состоящего из наиболее отличившихся в последних боях героев. В числе их были: Витязь на распутье, Крейсер «Варяг», Наполеоновский гренадер в меховой шапке и женском салопе и трехдюймовая пушка, в свое время в журнале направленная на подходящих японцев в битве при Дашичао[44]. Суд единогласно вынес смертный приговор, после чего преступнику оторвали голову. Потом стало скучно. Если бы их было больше, можно придумать интересную игру. Можно бы играть в прятки или в жмурки, или соорудить из стульев замечательный поезд, или, открыв двери всех комнат, устроить скачку на двух деревянных конях и трехколесном велосипеде, наконец, просто бегать кругом. Не беда, что папа сидит за своим столом и пишет. Когда он дома, он почти всегда пишет и молчит в это время, разве только крикнет через стену маме: «Еничка, как пишется такое-то слово?»
Когда он разговаривает с мамой или приезжающим в гости Мишиным крестным, отцом Григорием, о том, что он пишет (это называется статьи), он говорит, что его статьи затрагивают важные вопросы церковной жизни; что у него влиятельный оппонент (инспектор епархиального училища; инспектор – это самый главный учитель, а что такое оппонент?), что его статьи с трудом пропускает цензура и, значит, нужно больше писать, чтобы хоть что-нибудь напечатали. А еще он пишет отчеты и дневник. Впрочем, все равно. Что бы он ни писал, детский шум ему никогда не мешает, только не надо ссориться, а то он обернется и скажет: «Перестаньте!» А это гораздо серьезнее маминых угроз поставить в угол. Время от времени он встает из-за стола и, заложив руки за спину, начинает ходить взад и вперед по комнате – говорит, что он так думает. Но он всегда очень ловко лавирует среди опрокинутых стульев и мчащихся всадников, он и они редко когда мешают друг другу.
Дело не в том, даже не в том, что Катя спит, можно играть потише. Просто никто не хочет играть. Их приятель Саня, сын кухарки Тани, сидит в кухне и выбивает из медной копейки кольцо, заказанное ему какой-то невестой. Маша ушла совсем, потому что ее стали сватать женихи, а сменившая ее Настя все еще стесняется. Соня сидит против мамы за большим столом в столовой и вообще забыла обо всем на свете, погрузившись в приключения охотников за скальпами: это мама недавно узнала, что у отца Григория есть собрание сочинений Майн Рида, и теперь привозит Соне по книжке, благоразумно взяв с нее обещание, что она будет читать только по вечерам и в праздники и не вздумает убежать в Америку. Даже Наташа прижалась к маме, которая быстро-быстро надвязывает детские чулки и в то же время читает, – прижалась, закуталась уголком ее шали и одной рукой раскрашивает каких-то чудищ в красных платьях, с растопыренными пальцами и торчащими на отлет косичками. Да и маме совсем не обязательно читать про себя неинтересную книгу. Сколько приятных вечеров провели все, слушая, как она читает вслух то «Хижину дяди Тома», то «Принца и нищего» или «Похождения Тома Сойера», то про сто рассказ из нового журнала. Но и она отказывается читать, говорит, что Косте нужно остыть, что он слишком горячо все воспринимает. Вот и скучай теперь!
Миша скоро тоже нашел себе занятие. Достав вырезанное из сокорки туловище человечка, он, при помощи проволочек, начал прикреплять к нему руки и ноги, стараясь добиться того, чтобы человечек стоял. Его мечтой было заменить бумажные хозяйства деревянными, сделав все, что нужно: мужчин, женщин и детей и комнаты со всей обстановкой, от умывальника до пианино. И чтобы на дворе были и верблюды, и коровы, и собаки, и куры с цыплятами; и чтобы лошадей можно было запрягать, по желанию, и в плуг, и в телегу, и в сани, и в пушку, а людей сажать в экипаж или верхом и давать им в руки грабли, ружье или знамя, что вздумается. Прошло два с лишним года, прежде чем он осуществил свою мечту.
А Костя продолжает скучать. Он заглянул было в книжный шкаф, но мама спрятала «Айвенго» и дает его только по праздникам. Попробовать вызвать Соню на турнир – она только отмахнулась. От нечего делать он взял грифельную доску и начал рисовать осаду замка Фрон-де-Бефа. Мысли его текли по обычному направлению. Рисуя, он декламировал, сначала про себя, потом все громче и громче:
«Нет, он не отступает, не отступает, – сказала Ревекка.
– Вот он, я его вижу; он ведет отряд к внешней ограде передовой башни. Они валят столбы и частокол, рубят ограду топорами. Высокие черные перья развеваются на его шлеме над толпой, словно черный ворон над ратным полем. Они пробили брешь в ограде… Ворвались… Их оттесняют назад. Во главе защитников барон Фрон-де-Беф, его громадная фигура высится среди толпы».
Костя замолчал, старательно вырисовывая голову черного быка на щите Фрон-де-Бефа, потом продолжал дальше. Он знал наизусть целые страницы из любимой книги.
«Вот теперь Черный Рыцарь со своей огромной секирой приступил к воротам, рубит их. Гул от наносимых им ударов можно услышать сквозь шум и крики битвы. Ему на голову валят со стен камни и бревна, но отважный рыцарь не обращает на них никакого внимания, как будто это пух или перья».
– Костя, перестань! – сказала мама, отрываясь от книги. – Надоел ты до смерти со своими Де-Браси и Фронде-Бефами.
Костя перешел на шепот, но через некоторое время, забывшись, опять заговорил вслух:
«Гулко отзывались под каменными сводами яростные удары, которые они наносили друг другу: Де-Браси мечом, а Черный Рыцарь тяжелой секирой. Наконец громовой удар по гребню шлема норманна поверг его на землю.
– Сдавайся, Де-Браси! – сказал Черный Рыцарь…»
– Коська! – рассердилась мама, – хочешь и в воскресенье остаться без книги?
Угроза заставила Костю присмиреть. Минут десять рисовал он молча, потом поднял голову и произнес, глядя в пространство, словно обращаясь к ветру на улице:
– Натан-бен-Самуил.
Наташа насторожилась. Сколько раз Костя давал ей прочитать в «Айвенго» это однажды, случайно встретившееся там имя, сколько раз доказывал ей, что на написанное нельзя обижаться, что в книгах пишут только правду. Ну, разумеется, всякому понятно, что Натан-бен-Самуил значит: Натан, сын Самуила. И не стоит даже и спорить о том, что Натан и Наташа – одно и то же, а доказывать, что она не сын, а дочь своих предков, просто смешно. Она и не спорит и спокойно откликается, когда ее называют Натан-бен, а то и просто Бен. Она и сейчас не обиделась на самое имя, внимание привлек тон Кости, то, как он разделяет, точно отчеканивает, слова. И она сказала на всякий случай, впрочем, пока еще мирно:
– Костыш!
– Беобахтете! – раздалось вдруг с Мишиной стороны.
Мальчики еще не учили немецкий язык; им занимался, да и то уже давно, псаломщик Александр Сергеевич, а к нему, шутки ради, присоединился было отец Сергий. Тогда-то дети поймали это звучное слово (означающее, кажется, «наблюдаешь ли?»), казавшееся Наташе ужасно обидным. Пожалуй, так казалось потому, что братья произносили его с сильным ударением на последнем «а», словно удар грома или выстрел – «бах», а последующие «те-те», повторяли так, как будто им не предвиделось конца. Теперь все ясно, военные действия начались, нужно защищаться.
– Дог Мигуэль!
– Наташка-замарашка!
Действующий против Наташи союз был страшен не только тем, что их было двое против одной, а и тем, что они старше и находчивее. И это прозвище они выкопали где-то в книге, в каталоге детских рассказов. Наташе от этого не легче, но она храбро продолжает борьбу:
– Костыш-гвоздыш! Мишка с шишкой!
– Ната-а-шка-замарашка! На-а-ташка-замарашка!
Наташа наконец чувствует, что ей необходима помощь. «Мама, что они дразнятся!» – пищит она.
Евгения Викторовна опять отрывается от книги:
– Перестаньте, мальчики! Как вам не стыдно! Сидит девочка спокойно, никому не мешает, так непременно нужно ее раздразнить!
Снова спокойствие минут на десять – пятнадцать. Евгения Викторовна снова погружается в чтение. Перешепнувшись между собой, мальчики в один голос зловещим шепотом скандируют:
– На-у-хо-до-но-сор!
– Мама, что они дразнятся: ухо да нос! – опять возмущенно жалуется Наташа, которой это незнакомое слово показалось обиднее всего, что приходилось слышать раньше.
К раздавшемуся вдруг взрыву хохота присоединяется даже Соня, а отец Сергий спрашивает со своего места:
– В чем дело?
Ему объясняют в пять голосов, потом в три голоса начинают объяснять Наташе новое слово. При этом Соня совершает довольно глубокую экспедицию по Вавилону, мальчики больше напирают на этический смысл своей редакции библейского имени (нельзя жаловаться), а Наташа возмущается и доказывает, что не она лезла к ним, а они к ней, – значит, она права, обратившись за помощью. Разговор явно не клеится, с минуты на минуту можно ожидать новой вспышки.
В зале раздается звук отодвинутого стула, и отец Сергий выходит в столовую с листком бумаги в руках. Он серьезен, как бывает всегда, когда читает жене отрывки из своих статей, только в глазах его вспыхивают озорные огоньки.
– Будет вам спорить, слушайте, что я написал!
Отец Сергий подождал, пока все успокоилось, и начал тем шутливо-торжественным тоном, которым иногда изображал гимназисток, читающих стихи на экзамене:
«Жили-были вот эти дети: Соня – учена, Костя с тростью и Миш-шалиш, Натка, завернутая в ватку, пришла к ним в гости и толкнула ногой Костю.
Костя сел, сам ногу съел.
А сестре и брату оставил вату».
Что тут поднялось, такие бурные взрывы восторга едва ли выпадали на долю лучших поэтов. Даже Соня, хотя уже была настолько «учена», что могла заметить недостатки этого произведения, все-таки гордилась и отцом, и тем, что попала в стихи. Мальчики возбужденно кричали что-то, таща отца каждый в свою сторону, а Наташа, взобравшись на стул, уцепила его сзади за шею и пронзительно визжала от восторга прямо ему в ухо. Наконец отец Сергий не выдержал:
– Хватит шуметь, а то вы и меня, и маму оглушили, и Катю разбудите. А, да вот и она явилась! – добавил он, увидев Евгению Викторовну, вошедшую с двухмесячной Катей на руках. За шумом они и не заметили, что Катя подала голос. – Ну, если так, пошли лучше петь. Тащите стул к гуслям!
И отец Сергий, подбросив Наташу так, что она оказалась у него на спине, галопом сделал с ней два круга по комнате и, смеющийся, растрепанный, запыхавшийся, опустился наконец на поданный стул. Дети окружили его, приготовившись наблюдать знакомую церемонию настройки гуслей.
Отец Сергий поправил шатавшуюся ножку, особым ключом подкрутил металлические колки, подергал все струны по одной, проверяя правильность звука, еще кое-где подтянул, провел пальцем по всем струнам, от тонких и коротких верхнего регистра до длинных, толстых, басовых, сыграл для начала что-то нежное и задушевное и вдруг перешел на знакомую мелодию. Начинай, детвора!
Я бедная пастушка,
Мой мир лишь этот луг.
Собачка мне подружка,
Барашек — милый друг.
Этой песенкой всегда начиналось пение под гусли. Потом мелодия переменилась, стала быстрее, энергичнее. Тверже зазвучали детские голоса:
Царь грибной боровик,
Всем грибам полковник,
Вздумал воевать, вздумал воевать.
Потом пели под фисгармонию из «Живого Слова», то есть ставили на пюпитр хрестоматию «Живое Слово», открывали первое попавшееся стихотворение, отец Сергий подбирал аккомпанемент и мотив, и начиналось пение. Увлекшиеся певцы притащили было и Лермонтова, намереваясь пропеть «Воздушный корабль», но отец Сергий решительно встал и захлопнул крышку:
— Хватит! Катя заснула, а мама уже два раза говорила, что пора ужинать. Постучите Тане, пусть собирает на стол.
Стучали дверным крючком о петлю, это заменяло звонок в кухню. Когда мальчики читали или рисовали, особенно если в зале было темно, они, случалось, ленились и перекорялись, кому идти стучать, но сейчас бросились вперегонки — возбуждение еще не улеглось. И Наташа тоже заразилась им. Пока Таня приносила тарелки, ложки, хлеб и суп, она взгромоздилась на колени к папе, заплетала в косу его бороду, сунула кончик косы ему в рот и покатывалась со смеху, глядя на свое создание. Потом вдруг обхватила ручонками его лицо и начала целовать куда попало — ив губы, и в нос, и в щеки, и в очки. Отец покорно подчинялся, ворча с довольной улыбкой:
— Ну, хватит, хватит! Что лижешься? Тебя бы Лизой назвать, а не Наташей.
Суп что-то задержался. Только когда Евгения Викторовна встала, чтобы идти проверить, что случилось в кухне, Таня вошла в комнату, но без миски. Она сделала матушке знак выйти, и в это время размеренные, рассчитанные на всю ночь удары колокола вдруг заменились частыми, захлебывающимися звуками всполоха (набата).
— Это не пожар, — сказала Таня, взглядом останавливая отца Сергия, который вскочил, торопясь, по обыкновению, бежать на помощь. Пользуясь тем, что взрослые оказались около нее, она продолжала вполголоса, чтобы дети не слышали. — Это Кузьма опять бегает, с ломом. Его жена сейчас задами прибежала, наказывала, чтобы батюшка нь, отнюдь не выходил из дому. А своего Леньку послала всполох бить. Сейчас там мужики набегут, переймут его.
— Как же быть? — колебался отец Сергий, — а вдруг он кого-нибудь зашибет ломом?
— Не зашибет, — ответила Таня. — Мужики тоже не дураки, один на один к нему не полезут, а с толпой он драться не станет. И не поймешь, то ли он правда бешеный, то ли озорует, — раздраженно закончила она.
Все-таки взрослые куда-то уходили, опять приходили, волновались, шептались, даже тогда, когда набат прекратился. Дети, услышавшие довольно, чтобы понять, в чем дело, тоже беспокоились. Даже Наташа, которой вместо «с ломом» почудилось «слон», и она была уверена, что по улице слон бегает.
Наконец Таня принесла миску с супом и громко сказала Евгении Викторовне:
— Садитесь ужинайте! Поймали, связали, заперли в школу — в жегулевке-то теперь мороз, — охрану приставили, не вырвется!
Благодаря неожиданному происшествию (кстати, это был последний случай буйства Кузьмы), ужин задержался и дети дремали за столом. Наташа и совсем бы заснула, если бы не подали молоко. Молоко она любила и очень скучала, когда с осени его не было. Корова только что отелилась, и уже третий день перед Наташей ставилась большая чашка молока. Девочка так и вцепилась в нее и пила не отрываясь и едва переводя дыхание.
— Молочная душа! — смеялась мама. — Лопнешь!
Малютка только плотнее прижала чашку к самой переносице, и из-за нее виднелись лишь блестящие голубые глаза да часть разрумянившихся щечек. Но молоко выпито, и, пока старшие кончали ужин, головка Наташи снова беспомощно упала на стол.
— Да вы все поснули, — заметил отец Сергий, отрываясь от книги и видя, что мальчики тоже дремлют, положив головы чуть не в тарелки. Ну, молитесь да ложитесь!
Мальчики лениво поднялись, еще не вполне осознав, что от них требуется, и вдруг бегом бросились в залу, стараясь занять любимое место перед иконами. Матушка зажгла в спальне свечу и подняла на руки уснувшую Наташу.
— Проснись, деточка, — шептала она ей на ушко. — Скажи папе «спокойной ночи» и пойдем спать.
— Спокойной ночи! — пробормотала девочка, складывая ручки. Отец Сергий благословил ее, поднес к ее губам руку и сам поцеловал эти полураскрытые губки. Вошла Таня за посудой.
— У Кузьмы-то в кармане спички нашли, — рассказывала она, собирая тарелки. — Поджечь, видно, думал. — Ишь, уморилась, прибавила она, с улыбкой глядя на Наташу. Бэловенка-то мотается, как у мертвого воробушка.
— Соня, ложись и ты, — сказала Евгения Викторовна старшей дочери, которая под шумок опять принялась за Майн Рида. Все до того привыкли к припадкам Кузьмы, они стали до того обычной, хотя и крупной, житейской неприятностью, что каждый возвращался к прерванному делу чуть не в тот момент, когда опасность исчезала.
— Мамочка, я только немного, самое интересное место… только до главы дочитаю… Всего две странички… нет, шесть… восемь.
— Ну вот, две… шесть… восемь… а через восемь страниц еще интереснее будет, — передразнила Евгения Викторовна. Не настаивая больше, она унесла Наташу в спальню и стала раздевать, тормоша и щекоча ей шейку и подмышки.
— Проснись, дочка, помолись Боженьке, — ласково шептала она, — разве можно не молясь спать. Только немного помолись за нас всех.
Наташа открыла сонные глазенки, в одной коротенькой рубашечке встала на кровать и торопливо закрестилась.
— Спаси, Господи, и помилуй папу, маму, Соню, Костю, Мишу, Наташу, Катю, — скороговоркой перечисляла она, оглядываясь на мать, чтобы не пропустить кого, — бабушку, прабабушку, дядей, тетей… Она перебрала по именам всех двоюродных братьев и сестер и опять обернулась к матери: — Мама, а за теленочка можно молиться?
— Что? За какого теленочка? — не поняла сначала Евгения Викторовна, потом вспомнила и ответила, скрывая улыбку: — Можно, можно, молись.
Малютка еще раз перекрестилась и, стоя на ногах, о твесила такой поклон, что коснулась головой подушки.
— Дай, Боже, здоровья теленочку! Мама, все?
— Нет еще. «Упокой, Господи…»
— Упокой, Господи… — Голос Наташи прервался, и язык шевелился все медленнее и медленнее. — Дедушку… и другого дедушку, бабушку…
— Тетю Маню, — подсказала мать, видя, что глаза ребенка совсем закрываются.
— Тетю Маню, Леночку, Ринечку… и всех православных христиан… Аминь.
Наташа сделала земной поклон, но на этот раз голова, коснувшись подушки, не поднялась более. «Аминь» закончился глубоким сонным вздохом. Девочка так и заснула, уткнувшись носом в подушку.
Евгения Викторовна тихонько повернула ее на бок, укрыла одеяльцем, несколько раз перекрестила и, наклонившись, поцеловала разгоревшуюся щечку.
Глава 24. Болезнь
1919 г.
Весной 1919 года Евгения Викторовна снова открыла маленький сундучок с детскими вещами и внимательно пересмотрела их. Всего было достаточно: и одеяльца, и нарядные простынки, и распашонки с чепчиками, всего хватает. Маленькие дети так быстро растут, что их белье остается почти новым. Конечно, хотелось бы, по обыкновению, новую крестильную рубашечку — они с мужем уже решили, что крестной новорожденного будет Соня, значит, рубашечку нужно готовить самим, — да где же их взять сейчас, трудно с мануфактурой, придется взять одну из прежних. Нужно только пошить пеленки да, пожалуй, один-два чепчика. Все это будет шить Соня. Она уже настолько выросла, что от нее не скроешь положение матери, так пусть практикуется; девочка большая, пора уметь шить.
Дело было не в одной практике. Евгения Викторовна уже давно прихварывала и не могла, как раньше, просиживать ночи, обшивая всю семью. Поэтому для нее было большой помощью, когда Соня, со всем усердием девочки, начинающей чувствовать себя взрослой и нужной, кроила и шила белье не только себе, но и отцу и братишкам. Наташе она даже ухитрилась сшить из разных остаточков два платья, первое очень неуклюжее, а второе ничего, носить можно. Значит, и чепчик, и распашонку сошьет по готовым образцам, шила же для куклы.
Сама Евгения Викторовна, что ни дальше, то больше волновалась. Недавно умерла бабушка Авдотья, опыту которой она с каждым ребенком все больше и больше верила. Да и жила она близко; когда бы ни понадобилось, только позови, и через пятнадцать минут старушка уже будет на месте со своими ловкими руками и ласковой улыбкой на морщинистом лице. А теперь на кого надеяться? Врач далеко, уже при рождении Кости стало ясно, что на него надеяться нельзя. А самочувствие делается все хуже, ни разу еще Евгения Викторовна не испытывала таких ощущений, как в то время. Она посоветовалась с мужем и решила съездить в больницу не откладывая.
— Наташа поедет с нами!
Евгения Викторовна с удовольствием забрала бы с собой всех детей, но неудобно явиться к почти незнакомому врачу в повозке, переполненной детворой, и она выбрала младшую. Наташа, в полном восторге, побежала обуваться и переодеваться и потом всю дорогу оживленно болтала. Но даже она заметила, что старшие заняты чем-то своим и не обращают внимания на ее вопросы. Особенно это стало заметно на обратном пути. Папа и мама разговаривали только между собой о чем-то неинтересном и непонятном, и лица у них были озабоченные и печальные. Но Наташа была довольна. Соскочив, лишь только папа придержал лошадь у ворот, она побежала делиться впечатлениями с подругами и даже не слышала, как мама сказала встретившим ее женщинам:
— Говорят, что сейчас, до рождения ребенка, трудно сказать определенно, а после рождения советует, не откладывая, ехать в Самару.
* * *
До весны Наташа спала на маленькой кроватке в маминой спальне, самой маленькой, самой изолированной и, пожалуй, самой уютной из четырех (с прихожей — пять) комнаток священнического дома. Папа раньше спал в большой, полутемной «папиной» спальне, где стоит двухэтажная кровать мальчиков, но еще давно, чуть ли не год назад, его место заняла приехавшая к ним прабабушка, а папа устроился в столовой. Весной к нему переселилась Наташа. Конечно, хорошо спать рядом с мамой, но и так неплохо, пожалуй, даже интереснее. Во-первых, в столовой негде поставить ее кроватку, и она спит на одной кровати с папой. Так совсем не страшно, даже если проснешься ночью, когда темно. Просыпаясь в своей кроватке, Наташа всегда звала маму, но, если это повторялось часто, мама переставала откликаться. Несколько раз крикнет Наташа: «Мама! мама!..» Ведь чувствует, что она не спит, а все-таки не откликается. И только когда Наташа хитреньким, ласковым голоском протянет: «Ма-атушка-ау!» — мама не выдержит и засмеется. Папу не нужно звать. Если сделается страшно от темноты, нужно только закрыть глаза и уткнуться носом в его теплую грудь или бороду, и все будет в порядке. Притом папа каждый вечер так интересно рассказывает что-нибудь из Священной истории, что Наташа утром торопится передать его рассказы братьям или подругам, а вечером — самому папе. Так и повелось: сначала Наташа расскажет папе вчерашнюю историю, а потом папа ей новую. Случалось, конечно, что и не успевали: сон приходил раньше времени.
— Теперь я расскажу тебе про этого… как его… да, про Осипа! — говорила Наташа, забираясь под одеяло и уютно примащиваясь у стенки. — Ну, папа, да ложись же скорее, а то опять заснем, как вчера! Ну… значит… у Осипа был младший брат, звали его Михей…
То, что Наташа назвала Иосифа Прекрасного Осипом, было вполне законно, она только повторяла тот путь, который проделал русский народ, образуя свой язык, но почему Вениамин превратился в Михея — задача,
достойная опытного лингвиста. Отец Сергий не был им, и потом, его сейчас, кажется, больше интересовало движение в маминой спальне, чем история Иосифа. Он сел на кровати и тихонько окликнул Соню:
— Иди ляг на мое место и постарайся, чтобы Наташа поскорее уснула.
Соня встала со своей постели на диване в зале, у самой стены маминой спальни (может быть, отец Сергий убивал сразу двух зайцев, удаляя ее с этого места) и устроилась около Наташи. У нее уже был опыт, как заставить сестренку заснуть; нужно было сделать так, чтобы она слегка скучала, но лежала смирно, не возилась. Для этого нужно рассказывать довольно интересную, но не волнующую историю, рассказывать медленно, ровным, сонным голосом со все удлиняющимися паузами, словно сама засыпаешь. Как и всегда, уловка удалась, через десять минут слушательница крепко спала, а около нее спала и рассказчица.
Против обыкновения, на этот раз Соня спала чутко и беспокойно. Через затворенные во всех комнатах двери до нее все-таки доносились тихие, чтобы не разбудить детей, шаги около маминой спальни, осторожное хлопанье дверей, приглушенные голоса. Через двое закрытых дверей нельзя было понять, о чем там говорилось, да Соня и не старалась понять; прислушиваясь, она ждала только одного звука, который нельзя смешать ни с чем, и, не слыша его, опять спокойно засыпала. Она не знала, что в это время ее мать изо всех сил сдерживала стоны, чтобы не потревожить детей.
Уже под утро она позвала мужа.
— Измучилась я, Сережа! — слабым голосом сказала она. — Поди прочитай акафист перед Родниковской иконой.
Отец Сергий зашел в залу, осторожно зажег лампу, надел епитрахиль и встал перед иконами. Лежавшая на маленьком столике в переднем углу книжечка сама открылась на акафисте Покрову Божией Матери, который читали перед Родниковской иконой. Да эта книжечка почти и не нужна была отцу Сергию. Он знал акафист наизусть.
«Радуйся, премилосердная утешительница всех скорбящих и обремененных…
Радуйся, сирот безматерних незримая воспитательница…
Радуйся, матерей детородящих скорое и безболезненное разрешение…
Радуйся, печальных утешение…» — горячо шептал он.
В это время Наташа проснулась и позвала сестру:
— Соня, это кто пищит? Котенок?
— Да, котенок. — Соня, которая проснулась на минуту раньше, прикрыла сестренку одеялом, чтобы заглушить посторонние звуки, и, как маленькую, тихонько похлопала ее по спинке:
— Спи, утром посмотрим!
Соня сидела лицом к окну в кухне за столом, загроможденным акварельными красками и цветными карандашами, и рисовала виньетки на недавно подаренных ей конвертиках и листочках почтовой бумаги. Вернее, она сводила контуры рисунка через копировальную бумагу, а потом оттушевывала и раскрашивала его. Вот уже лежат готовые крошечные веточки незабудки, розовый бутон, мальчик в красочном средневековом костюме… Она работает над очередным рисунком, но не может сосредоточиться, ее глаза то и дело отрываются от рисунка и устремляются через окно на дорогу, пересекающую площадь и теряющуюся за поворотом улички на севере. Девочка потому и устроилась у кухонного стола, что только здесь видна эта дорога. Она ведет в Спасское, на пристань. Сегодня отец Сергий выехал туда встречать жену, а недавно оба мальчика, прихватив с собой и Наташу, отправились по той же дороге в луга, к броду через Чагру, ожидать их возвращения. Соня тоже с удовольствием пошла бы туда, если бы было на кого оставить Сережу. Можно бы попросить кухарку Таню посидеть с ним, но она тоже воспользовалась случаем, что сегодня не будет работы ни на гумне, ни в поле, и пошла навестить своих родных.
Да, положение старшей в семье, безусловно, обязывает.
Уезжая в Самару, мама так и сказала: «Придется тебе, Соня, остаться за старшую и заменить мать Сереже, он же твой крестный сын».
Прошел ровно месяц с рождения Сережи, и Соня едва успела опомниться от радости, что он явился так удачно, через день после того, как ей самой исполнилось 14 лет; словно немного запоздавший подарок ко дню рождения. Тот день, когда мама уезжала, тоже был торжественный: именины прабабушки Натальи Александровны и Наташи и день рождения Наташи и папы. Ей исполнилось пять, ему тридцать семь лет. Утром служили литургию и напутственный молебен, потом, как положено, были пироги, а потом папа запряг лошадь, уложил мамины вещи, мама расцеловала всех, и они поехали на пристань.
Легкими движениями карандаша Соня раскрашивает прозрачную голубую юбочку маленькой феи и тихонько вздыхает. Быть старшей совсем не так просто даже с такой опытной кухаркой, как Таня, которая выполняет все тяжелые работы по дому, кроме уборки комнат. Но мальчики шалят и не слушаются, Наташа тоже не прочь покапризничать, а когда она начинает вразумлять их, дело нередко кончается дракой. Правда, папе они стараются не жаловаться, да если бы и хотели, до его прихода все равно все позабудешь, — он целые дни занят.
Но хуже всего с Сережей. Соня добросовестно ухаживает за ним, кормит его смесью молока с подслащенной водой и купает с помощью Тани. Но он все время плачет, а если даже и спит, от него все равно никуда нельзя отойти. Это сейчас-то, когда возят хлеб и убирают арбузы, когда на гумнах идет молотьба и так приятно померяться силами со взрослыми и поваляться на свежей, душистой соломе.
Иногда удается упросить Таню, чтобы она не шла на гумно, а осталась с Сережей, и побежать на гумно самой. Папа, кажется, не особенно бывает доволен такой заменой. Таня как работница, безусловно, полезнее Сони — он мирится и с этим. На гумне тоже тяжело, до того, что у Сони иногда кружится голова и темнеет в глазах от торопливой, напряженной работы, но там гораздо интереснее, чем с Сережей. Там часто находятся одна-две пожилые женщины, пришедшие помочь батюшке, они угощают детей вкусным квасом, а во время отдыха рассказывают разные случаи из своей жизни. Вот теперь приедет мама, и Соня постоянно будет работать на гумне. Размечтавшись, Соня забыла смотреть в окно и чуть не пропустила подъезжавших. Она увидела только задок промелькнувшего тарантаса и детские головы в нем, но мамы не заметила. Роняя карандаш, она выскочила отворять ворота и увидела, что не ошиблась: мамы не было, Отец Сергий, озабоченный, с новой глубокой морщиной на лбу, остановил Воронка и сказал: «Мама не приехала. Ей сегодня делают операцию». С помощью мальчиков он выпряг Воронка, дал ему корму, завез на место тарантас и позвал:
— Пойдемте, детки, помолимся, чтобы мама здорова была.
В зале перед иконами дети встали так же, как вставали с матерью, молясь об отце, когда ему грозила опасность. А отец Сергий встал на то место, где так часто стояла его жена, и, так же, как она, полным глубокого чувства голосом начал читать молитвы Той, Кто есть больным исцеление, печальных утешение и сирот безматерних незримая Воспитательница.
* * *
Дальнейшие ожидания были еще тяжелее, чем раньше. Сообщение о благополучном исходе операции было получено довольно скоро, но до возвращения Евгении Викторовны прошло так много времени, и как оно тянулось! Работы на гумне и в огороде закончились, но отец Сергий по-прежнему целые дни не бывал дома. Свирепствовала эпидемия тифа. Были семьи, где некому было подать пить. Соседи время от времени приносили пару ведер воды и ставили поближе к больным, а большего сделать не могли, у самих дома дети и больные. Многие переносили один за другим брюшной, сыпной и возвратный тиф, причем последний сваливал с ног два-три раза. Поэтому отец Сергий с раннего утра пропадал то в церкви, то в селе, отпевая мертвых, по несколько гробов в день, исповедовал больных и умирающих. Случалось, что, пока он ездил в дальний конец села, дома скапливалось человек пять-шесть ожидающих, приехавших пригласить его к своим больным; иногда, особенно те, у кого больные были слабые, не выдерживали и отправлялись искать его по селу; за ними тянулись другие, и батюшка, выйдя от одного больного, сразу же садился на ожидавшую его подводу и ехал к другому, и так иногда до позднего вечера.
Соня сидела дома с Сережей, который что ни дальше становился все беспокойнее. Он целыми днями кричал отчаянным голосом, весь извивался. Соня была уже достаточно опытна, чтобы понять, что у него болит животик, да и заходившие женщины подтверждали этот простой диагноз, но помочь было нечем. Медицинской помощи добиться было невозможно. Единственный на волость фельдшер измучился с тифозными и на ребенка просто не обращал внимания, да и знания у него были таковы, что все, кто мог, предпочитали обходиться без него. Соня, следуя прежним указаниям матери и новым — Тани и других женщин, клала на животик ребенка теплую фланельку, смазывала теплым камфарным маслом, делала согревающие компрессы. Ребенок на несколько минут как будто успокаивался, потом опять начинал кричать изо всей силы. По-видимому, ни одно из этих средств не помогало, так как подобный же результат (недолгое молчание и последующие крики) получался и в том случае, если мальчика разбинтовывали.
Отец Сергий приходил вечером, чаще всего на закате солнца, брал Сережу, с которым ему предстояло возиться всю ночь, и говорил Соне: «Измучилась?» У Сони навертывались слезы, она опускала глаза, чтобы скрыть их, и, если еще не стемнело, говорила: «Я пойду немного пошатаюсь».
Привычка ежедневно гулять, «шататься», давно уже стала ее потребностью и, вероятно, никогда не была ей так необходима, как в это время. Девочка скорым шагом выходила в лабиринт амбаров и гумен, начинавшихся за их огородом, если еще было светло, делала круг вдоль молодого сосняка, невысокой стеной стоявшего за огородами. Иногда, когда она освобождалась пораньше, ее быстрый шаг постепенно становился все ровнее и медленнее, и она шла по опустевшим полям, повернувшись лицом к заходящему солнцу, и следила за косяками пролетавших журавлей. От холодной росы ее босые ноги краснели, встречные женщины ворчали на нее за то, что она так долго ходит босиком, спрашивали, скоро ли вернется матушка. Она отвечала и снова прислушивалась к крику журавлей, который всегда любила. У нее не было никаких мрачных подозрений, она отдыхала и наслаждалась и была вполне уверена, что, стоит только вернуться маме, и все опять пойдет хорошо, но почему-то крик журавлей никогда, ни раньше, ни после, не звучал так печально.
Глава 25. Чужое и свое горе
— Там к кому-то дети пришли, — сообщила, входя в палату, одна из выздоравливающих.
Евгения Викторовна встрепенулась и тут же мысленно остановила себя. Ведь она прекрасно понимала, что к ней дети не могут прийти. И чего ей еще надо? Она и так в лучшем положении, чем большинство ее соседок, приезжих. Разве мало ей, что к ней каждый день приходит мать, а другие лежат совсем одни. И из дома она, хоть и редко, получает успокоительные известия. Просто грешно желать чего-то лучшего в этом пристанище горя и мучений. Взять хотя бы вон ту женщину, которая лежит у окна. Она поступила сюда гораздо раньше Евгении Викторовны, а до сих пор ее на носилках носят на перевязку. Вчера Евгения Викторовна зашла в перевязочную как раз тогда, когда она лежала на столе, и врач даже не смазывал рану, а просто лил йод куда-то в глубину. Больная лежала с запрокинутой головой и ничего не видела, но ее, должно быть, насторожило то, как подруга по несчастью заглянула в ее рану, и она спросила:
— Очень глубоко?
— Нет, не очень, — ответила Евгения Викторовна и поскорее вышла.
Через кровать от нее лежала Настя, совсем еще молодая женщина лет двадцати-двадцати двух. У нее есть ребенок, трехлетняя девочка, но матери непременно хочется иметь еще. «Одна дочка — это не дети, — говорит она. — И ей скучно, и мне не весело. Одну легче избаловать. И вдруг она умрет? Нет, нужно, чтобы было, как у вас, человек пять».
При этом все окружающие женщины, как по уговору, начинали доказывать, что иметь одного ребенка гораздо лучше, чем нескольких, что и воспитать ее легче, а умирать — зачем же ей умирать? Вся палата знала, что детей у Насти больше не будет. Рядом с Евгенией Викторовной лежала сельская учительница Елизавета Васильевна. Они были одного возраста, очень подружились, и ее Евгения Викторовна особенно жалела. Елизавету Васильевну положили в больницу на операцию, но потом сказали ей, что операция не нужна, так как у нее воспаление брюшины. А больные опять все знали и потихоньку, с трепетом повторяли название новой ужасной болезни — рак.
Откуда только женщины узнают все секреты? Евгения Викторовна заметила, что и о ней что-то шепчут, и допыталась, в чем дело. Говорили, что у нее неправильно поставлен диагноз, и при операции обнаружена совсем другая болезнь. Начав ходить, Евгения Викторовна пошла в кабинет к профессору, делавшему операцию. Профессор любезно принял ее и не стал скрывать, что произошла ошибка. Да, диагноз неправилен, притом ее болезнь неизлечима, но с ней живут десятки лет, если не будет болей.
Занятая своими мыслями, Евгения Викторовна шла не замечая куда и вдруг остановилась, немного смутившись: она подошла к двери в коридор.
Ну что за беда? Если подошла, значит, нужно и войти. Ничего особенного, если она посмотрит на детей…
Дети стояли в конце коридора. Их было двое, а не трое или четверо, как в глубине души надеялась Евгения Викторовна. И это были девочки лет восьми-девяти.
Евгения Викторовна медленно отвернулась, подошла к окну и долго смотрела в облетевший сад.
* * *
Какая была радость, когда она наконец вернулась домой. Вернулась пополневшая, посвежевшая, оживленная, забыв, по крайней мере в эти минуты, о своей неизлечимой болезни. И неважно, что она еще не могла ничего делать, ни нагибаться, ни поднимать тяжести. Это все пройдет. Важно то, что она дома, что муж и дети около псе, что они видят друг друга и могут рассказывать обо всем, что произошло во время разлуки. Будущее казалось безмятежным.
Подождав, пока утихли первые шумные проявления восторга детей, Евгения Викторовна подозвала Наташу:
— Посмотри-ка под мою подушку. Кажется, там что-то шевелится?
Там «шевелилась» большая фетровая кукла-негритенок. Наташа не была избалована игрушками. Ей досталось только то, что уцелело у старших детей. Куклу Евгения Викторовна нашла по случаю, и малютка была на верху блаженства.
С приездом хозяйки все в доме как будто повернулось и встало на свое место. При ней дети перестали ссориться и капризничать, обеды, из тех же самых продуктов, с тали разнообразнее и вкуснее, даже Сережа как будто плакал меньше. Вопрос о Сереже был сейчас самым тяжелым.
Матушка не могла не видеть, как он плакал на руках у Сони и как девочка сама чуть не плачет с ним. Очень быстро она начала брать его на руки. Что за беда, если ребенок полежит у нее на коленях, в то время когда она сидит? Если будет нужно, Соня или еще кто-нибудь перенесут его.
Постепенно она начала и носить ребенка. То в нужный момент под рукой не оказывалось ни Сони, ни других детей, которых можно было бы послать за ней, то не хотелось отвлекать их. Бралась она и за другие дела, ведь чувствовала она себя хорошо, несмотря на то, что шов еще не зажил окончательно. Вполне понятно, что, когда у нее начались боли, все знавшие ее приписали это тому, что она не береглась как следует. Может быть, в этом была доля правды. Болезнь, приостановленная операцией, дала неизбежный рецидив; возможно, в других условиях он пришел бы позднее.
Несомненно, на ее здоровье отразились и волнения, и переутомление, связанные с переселением из большого дома в маленький псаломщический. Дети, любители перемен, были рады этому, но взрослые сначала вообще не понимали, как они смогут разместиться там. Однако когда временно взяли в клуб фисгармонию, оказалось, что это возможно. С трудом засунули в чулан книжный шкаф и сундук; диван, круглый стол и еще кое-что из мебели отнесли на чердак, Наташину кроватку ухитрились примостить на большой русской печке, и оказалось, что для самого необходимого места хватает. Правда, между кроватями отца Сергия и Евгении Викторовны оставался такой узкий проход, что в него нельзя было поместить и стула, для Сережиной кроватки не оставалось места, и Евгения Викторовна скрепя сердце повесила около своей постели деревенскую зыбку. Правда, когда семья сидела за столом, около него нельзя было пройти, а вечером, когда стол складывался, стулья взгромождали один на другой и на освобожденном полу на кошме укладывались старшие дети, — взрослым пришлось шагать через их ноги. Зато обнаружилось неожиданное преимущество. Домик оказался очень теплым, тогда как в большом доме, давно не ремонтированном, с каждым годом становилось все холоднее.
Перебрались в новое помещение незадолго до Рождества, а на второй день праздника Евгения Викторовна почувствовала боли в желудке. Боли с каждым днем все усиливались, и Евгения Викторовна, вспоминая разговор с профессором, поняла, что обречена.
* * *
Скоро снарядили подводу за Юлией Гурьевной. Зайдя однажды за занавеску, где стояла кровать матери, Соня увидела неоконченное письмо. В семье С-вых от детей ничего, или почти ничего, не скрывали, и Соня, хотя знала, что нельзя читать чужие письма, не применяла этого правила к себе. Письмо ведь было мамино, а не чужое, но какое ужасное открытие заключалось в нем. Мама писала, что испытывает нестерпимые боли и что, по-видимому, она скоро умрет… Соня положила письмо на старое место и отошла в уголок к русской печке, чтобы осмыслить неожиданную страшную новость.
Занятая своими мыслями, она услышала скрип двери и шаги. Кто-то походил по пустой комнате и прошел за занавеску. Соня не сразу поняла, в чем дело, зато поняв, скорее бросилась туда же. За занавеской стоял Костя с письмом в руках. Его и без того большие бархатистые серые глаза казались громадными и темными.
— Зачем ты взял, разве ты не знаешь, что нельзя читать чужие письма?! — закричала Соня и вырвала у него письмо.
Костя ничего не ответил, даже не обиделся.
Глава 26. Утрата
1920 г.
Юлия Гурьевна приехала на Сретение, которое в этом году приходилось на воскресенье перед Масленицей. Печальная это была встреча. Приехала она осунувшаяся, постаревшая на несколько лет, и сразу же после первых приветствий уединилась с дочерью в дальнем уголке комнаты. Даже отца Сергия не было с ними. Наташа подошла было со своими неотложными рассказами, но бабушка отправила ее, сказав, как показалось малютке, строго и с досадой:
— Пусти, Наташенька, не мешай!
Так и прошептались весь вечер одни.
На следующий день Евгения Викторовна уже не поднялась. Зная, что теперь дети и без ее наблюдения будут сыты и под присмотром, она как будто сразу потеряла силу бороться с болезнью. Боли стали еще мучительнее. Только горячее немного успокаивало их, поэтому голландскую печь, около которой стояла кровать больной, раскаляли до того, что одеяло, случайно касавшееся печки, прогорело; на нем уже образовалось несколько круглых дыр. Евгения Викторовна, в одной сорочке, садилась на маленькую скамеечку так близко к печке, как только могла терпеть. Едва печь немного остывала, больная вплотную прижималась к ней спиной, а еще через некоторое время печь топили снова, хотя жара в комнате стояла такая, что приходилось открывать наружную дверь. Этим способом пользовались некоторое время и после того, как больная перестала вставать сама и ее приходилось поднимать и усаживать, что становилось все труднее и труднее.
Отец Сергий съездил к врачу, летом направившему Евгению Викторовну в Самару, и тот, расспросивши о состоянии больной, прописал морфий. «Единственное, чем мы можем помочь теперь, это заглушить, хоть на время, боль», — сказал он, дал лекарство, а сам не поехал: бесполезно. Приняв порошок морфия, больная засыпала на несколько часов, а чуть только просыпалась, боли начинались снова; она терпела некоторое время, потом опять принимала порошок и опять засыпала, но с каждым днем, с каждым разом, просыпалась все скорее и скорее. Есть она совершенно не могла. Стоило пропустить глоток самой легкой пищи, даже воды, как боли усиливались и к ним прибавлялась мучительная рвота. Вполне понятно, что к началу Великого поста она дошла до такого состояния, что ее приходилось ворочать, вернее, слегка поворачивать, то на спину, то на левый бок, — ей казалось, что в новом положении боли будут легче. Было ли это действительное успокоение или самообман, он продолжался недолго, скоро больная снова просила повернуть ее. К 13 февраля дошло до того, что переворачивать приходилось каждые десять — пятнадцать минут. Днем еще находились добровольные помощницы, приходившие проведать больную, а ночью весь уход за больной и за шестимесячным Сережей падал на Юлию Гурьевну и отца Сергия. А ведь шла первая неделя поста, длинные службы и исповедь. Исповедь начиналась со среды. В этот день с утра исповедовались глухие, с которыми приходилось кричать на всю церковь или разговаривать через переводчиков; за ними шли дети школьного возраста и кое-кто из старушек. В четверг исповедники подходили беспрерывной вереницей; хорошо если отцу Сергию удавалось соснуть часа два перед
заутреней. В пятницу и субботу обыкновенно не удавалось и этого; дойдя до изнеможения, отец Сергий заходил вздремнуть всего на пятнадцать — двадцать минут.
В это тяжелое время несколько женщин решили отложить говение до четвертой недели, а сейчас предложить свои услуги по уходу за больной и ребенком. С их помощью больной в четверг последний раз сделали поясную ванну с массажем — средство, предложенное недавно приехавшей учительницей. Евгения Викторовна ухватилась за него с последней надеждой молодой женщины, которой так хочется жить, жить для мужа и детей, да и для себя тоже.
Ванна, вместо получаса, продолжалась на этот раз пять минут, и все-таки, когда больную поднимали, она потеряла сознание. Поднялся переполох, вызвали из церкви отца Сергия. Правда, матушка быстро пришла в себя, и он опять пошел исповедовать.
А вечером Евгения Викторовна уже снова попросила позвать мужа.
— Хочу благословить детей, — сказала она, когда отец Сергий пришел.
Дети по очереди вставали на колени в узком промежутке около кровати, и мать осеняла их образками, которые подавал отец Сергий. «Помогай бабушке заботиться о младших», — сказала она Соне. «Слушайтесь бабушку, не шалите», — говорила мальчикам. Только пятилетней Наташе ничего не наказала, подняла ее, когда малютка, по примеру старших, хотела было опуститься на колени, прошептала: «Маленькая моя девочка!» — и, осенив ее образком преподобного Серафима, на минутку привлекла к себе. Потом осенила образком и поцеловала личико спящего Сережи и подняла глаза к Родниковской иконе:
— Матерь Божия, Тебе поручаю их, будь Ты их матерью!
* * *
В пятницу обедали во втором часу. Юлия Гурьевна только что подала на стол кашу, когда Евгения Викторовна, неподвижно лежавшая на своей кровати, вдруг подняла исхудавшую руку и медленно и истово начала креститься. Старшие встали из-за стола и подошли к постели, за ними встали и дети. Больная что-то беспокойно зашептала, указывая на детей, и, когда муж переспросил ее, повторила громче: «Пусть они едят!».
Соня подошла к столу, взяла ложку и сделала вид, что жует, но, заметив, что взгляд матери неподвижно устремлен в какую-то далекую точку, подошла и встала в ногах кровати. По другую сторону, тоже в ногах, стояла Юлия Гурьевна. Младшие дети разместились вдоль кровати. Старая бабушка Наталья Александровна сидела на стуле чуть позади Юлии Гурьевны и Сони. Стул ей подал кто-то из столпившихся женщин. Отец Сергий сидел на своей кровати у самого изголовья жены, слегка склонившись к ней. Сколько раз сидел он так у изголовья других больных! Умирающая то опускала руку, то начинала опять креститься.
— Еничка, ты умираешь? — с болью и тревогой вырвалось у отца Сергия.
Она не ответила. Немного погодя он снова спросил:
— Еничка, ты слышишь меня?
— Слышу, — чуть прошептала она.
— Еничка, не хочешь ли еще раз исповедаться?
Не прошло еще двух суток с тех пор, как она исповедовалась и причастилась и, может быть, поэтому, или потому, что она уже чувствовала себя перешагнувшей какую-то невидимую черту, она прошептала: «Нет…»
Опять все молчали, смотря, как медленно вздымается грудь умирающей, как медленно и широко ложится крест на ее плечи и грудь. И в то же время с какой-то особенной, обостренной ясностью замечались окружающие мелочи. В углу из-за задравшихся обоев спускается тонкая паутинка, термометр на стене показывает пятнадцать градусов Реомюра, сегодня печку не раскаляли. По щеке отца Сергия скатывается слеза, и он не замечает ее…
Вдруг Евгения Викторовна из последних сил сжала руку мужа.
— Сережа, я боюсь! — вырвалось у нее.
Как и раньше, всю жизнь, так и теперь, она видит в нем защитника, более сильного физически и духовно, — руководителя, которому безусловно верит; и сейчас, в тяжелую минуту, именно к нему обращается за помощью. А он ответил, как муж и духовный руководитель, — печально, ласково и с глубокой верой:
— Не бойся, Еничка, молись, Господь милостив, Он тебя примет.
Судорожно стиснутые пальцы разжались и сложились в крестное знамение, но рука уже с трудом поднималась. Отец Сергий помог жене еще несколько раз перекреститься, потом осторожно положил ее отяжелевшую руку.
И все с трепетом следили за последними вздохами, как будто было важно, чтобы они еще продолжались, как будто, пока умирающая дышала, у живых еще оставалась надежда.
Вот еще один вздох, кажется последний, вот еще один, еще… промежутки между вздохами все увеличиваются. Вот еще один, слабый, чуть заметный… Все с замиранием сердца следят. Проходят две минуты… пять… десять… Отец Сергий осторожно прикрыл полуопущенные веки жены, осенил ее иерейским крестом.
— Спи спокойно, Еничка! Господь с тобой. — И обратил к детям залитое слезами лицо:
— Ну, детки, сиротки вы теперь.
— Вдовец ты теперь, — как эхо отозвалось в груди Сони.
Среди стоящих у дверей женщин раздались рыдания. Кто-то завел причитания:
— А и раздорогая ты наша матушка! Покинула ты нас молодым-молодешенька!
Отец Сергий резко повернулся в ту сторону. Глубокая поперечная морщина, пересекавшая переносицу и часть лба, придала его лицу суровое повелительное выражение. Таким он уже бывал иногда в тяжелые минуты жизни, но еще редко. После его все чаще видели таким. И он сказал властно, почти прикрикнул:
— Молчите, не растравляйте мне детей!
Юлия Гурьевна тоже повернулась и вытерла слезы. Ее руки слегка дрожали, как и голос.
— Теперь нужно поискать, приготовлено ли у нее что-нибудь на смерть, — проговорила она.
— Приготовлено, мама мне показывала, вот тут! — И Соня вынула из комода узелок с бельем. — А венчальное платье в сундуке.
* * *
Пока несколько старушек, затворившись в передней комнате, обмывали и одевали умершую, кухня и сени наполнились женщинами. Все хотели первыми проститься с матушкой, которую все любили и о смерти которой жалели. И до позднего вечера одни посетители сменялись другими. Подходили, крестились, смотрели на умершую, кланялись ей со словами: «Матушка, прости Христа ради». Некоторые говорили несколько сочувственных слов, но никто не плакал, как не плакал, отерев первые слезы, сам отец Сергий. «Батюшка не велел», — передавали выходящие входящим, и женщины глотали искренние слезы, а мастерицам причитать не пришлось показать свое искусство.
А отец Сергий уже опять был в церкви, где его ждала толпа исповедников. После того как умершую одели и положили на столе, он зашел, отслужил панихиду, посидел несколько минут молча, вглядываясь в неузнаваемо изменившиеся дорогие черты, и опять ушел.
* * *
Несмотря на то, что Соня ожидала смерти матери, она никак не могла понять происшедшего. Чем больше она думала об этом, тем меньше укладывалось в сознании, что вот мама ходила, говорила, что-то делала, а теперь лежит неподвижно и никогда не встанет, не откроет глаз, не приласкает ее. Только мгновениями острая боль в сердце давала знать, что она как будто осознала свою утрату, но боль снова сменялась мучительными усилиями понять, и неизвестно, что было тяжелее.
Младшие дети, конечно, понимали еще меньше. Вечером, укладываясь спать, Наташа весело смеялась и шалила, а мальчики неожиданно поссорились из-за места на полатях. Соня не могла выдержать. Она накинула на голову старый мамин пуховой платок, выбежала в сарай и встала, прижавшись лбом к холодной шершавой стене. От платка пахло мамой, и плечи девочки вздрагивали все сильнее, но она плакала беззвучно: а вдруг папа или бабушка услышат и расстроятся.
* * *
Душа отца Сергия разрывалась. Его влекло домой, к умершей жене, к осиротевшим детям, но между алтарем и выходной дверью стеной стояла толпа, и это тоже были его дети, именно в этот субботний день особенно нуждавшиеся в нем. Отец Сергий говорил, что из всех пастырских обязанностей исповедь — самая тяжелая, и физически и морально, но что в то же время она дает самое большое удовлетворение. Все души открыты навстречу его слову, размягчены трогательными великопостными молитвами и проповедями, непременно говорившимися за каждой службой, и с особенной силой воспринимают все сказанное на исповеди. И отец Сергий не ограничивался перечислением грехов по требнику, он хорошо знал души своих прихожан, которых исповедовал уже пятнадцатый год, и говорил с каждым о том, что было нужно именно этому человеку. А люди стояли часами, ожидая своей очереди, мог ли он оставить их? И мог ли в то же время забыть о том, что делается дома? И, улучив минуту, он заходил домой, садился, понурившись, около гроба и не отрываясь смотрел в лицо жены, которое на второй день как-то смягчилось и стало более похожим на прежнее. Потом поднимался, сразу исхудавший и осунувшийся, и усталой походкой шел в церковь.
Впоследствии, вспоминая эти тяжелые дни, он говорил, что физическая усталость и невозможность сосредоточиться на своем горе спасла его, что без этого он мог бы сойти с ума или заболеть, но в тот момент окружающие видели только то, что он изнурен и не может побыть у гроба, и особенно сильно жалели его именно поэтому.
— Хоть бы дали ему наглядеться на матушку в последний раз! — волновались Маша Садчикова, Дуня-Кузнечиха и другие женщины, занятые приготовлением к похоронам. — Что бы догадались отложить причастие до другой недели! Пойти разве поговорить?
Наскоро одевшись, они отправились к церкви и через некоторое время возвращались возбужденные.
— Никиты Варакина жена сразу с нами согласилась, даже сама нам помогала людей уговаривать, — с торжеством рассказывали они. — А вот баушка Леканида так и уперлась, говорит: «Я всегда на первой неделе молюсь». Уж мы ей толковали, толковали: «Что тебе делать на старости лет, ходи да ходи в церковь, взяла бы да помолилась еще на четвертой неделе». Ничего не слушает, все свое тростит, бестолочь упрямая!
Через некоторое время женщины повторили свою вылазку и пришли расстроенные.
— Батюшка-то совсем из сил вышел, сидит! — почти с ужасом сообщили они.
— Принесли ему из сторожки табуретку, он так и исповедует сидя.
Домой отец Сергий зашел около часа ночи, сказал Соне: «Разбуди меня через двадцать минут», — лег на выставленную в кухню кровать бабушки Натальи Александровны и сразу заснул мертвым сном.
Через двадцать минут Соня подошла к кровати и тихонько окликнула: «Папа!» Отец не пошевелился. Соня встала на колени около постели, тихонько, больше желая остаться незамеченной, чем разбудить, коснулась его волос и позвала чуть погромче. Отец Сергий не слышал, он спал в неудобной позе, не успев даже лечь как следует. Его брови были напряженно сдвинуты, лоб наморщен, словно и во сне он не забывал о своем горе.
Соня наклонила голову, чтобы слезы, падавшие с ресниц, случайно не попали ему на руку и не разбудили его.
«Пусть поспит еще десять минут», — решила она. Но и через десять минут разбудить не удалось, а через пятнадцать пришлось потрясти его за плечо и позвать по- настоящему громко.
— А? Что? — Отец Сергий вдруг проснулся и сразу сел на постели. — Что случилось?
— Папа, прошло уже тридцать пять минут!
— Тридцать пять? Пойду скорее. А ты еще не ложилась? — обратился он к дочери. — Ложись отдохни!
Одевшись, он на секунду подошел к гробу, на секунду остановился около спящих детей, благословил каждого и ушел.
Соня легла на полу в кухне у самой двери в переднюю комнату. В доме было тихо, все спали, только около гроба горели свечи, и читалка негромким мерным голосом читала Псалтирь. И Соне вдруг вспомнилось, как в тяжелые минуты жизни, когда отцу Сергию грозила опасность или неприятность, мама брала маленькую русскую Библию и читала вслух псалмы. Это повторялось часто. Потом она начала читать каждый вечер перед сном, и Соня приходила к ней на кровать и слушала любимые мамины псалмы. И сейчас в полудремоте ей показалось, что она слышит голос матери, повторяющий:
«Услышит тебя Господь в день печали, защитит тебя имя Бога Иаковлева. Пошлет тебе помощь от святилища Своего и от Сиона заступит тебя». Как легко и сладко было засыпать под эти слова!
А как переносила смерть дочери Юлия Гурьевна? Как и остальные, она не плакала при людях. Может быть, она выплакалась еще дома и дорогой, недаром все заметили, как сильно она постарела. Нет, выплакаться так, чтобы потом не являлось желания излить в слезах свое горе, она не могла, но плакала, конечно, много; ведь она первая, по получении письма дочери, узнала у профессора жестокий, не оставляющий места надежде диагноз: саркома желудка.
Но сколько же мужества было в этой маленькой, хрупкой женщине, что она ни разу за эти мучительные две недели не выдала своего знания и предоставила остальным постепенно осваиваться с мыслью о неизбежности смерти. И сейчас ее почти не было заметно, но она
везде присутствовала, следила за детьми, управляла хозяйством. Уже две недели управляла, но всем, и ей в том числе, казалось, что она взялась за дело только вчера, а до этого времени во главе всего продолжала оставаться исхудавшая до неузнаваемости, измученная болями и голодом женщина, которую каждые десять минут осторожно поворачивали на постели.
Но и с ее мужеством, едва ли Юлия Гурьевна смогла бы перенести, если бы знала то, о чем узнала только через год. Почта почти не работала в эти годы, и никто не мог сообщить Юлии Гурьевне, что в это самое время в одной из новосибирских больниц доживала последние дни ее старшая дочь — красавица Наденька. Она умерла через четыре дня после Енички, одна среди чужих, в то время, когда муж ее лежал в тифу в другой больнице, а дети, до возвращения отца, были взяты в детский дом. Да зачтет милосердный Господь этим горемыкам их страдания, а для Юлии Гурьевны ее долгое неведение было счастьем.
Только один раз около гроба громко зазвучали рыдания, когда приехала Лидия Дмитриевна Смирнова. Не раздеваясь, в шубе и шапочке, прошла она в комнату и разрыдалась у гроба подруги так, как не рыдала осенью, хороня одиннадцатилетнюю дочь. (Этот год был тяжел для окружающего духовенства, в каждой семье кто-нибудь умер.)
Поздно ночью отец Сергий зашел посмотреть на Сережу. Мальчика сразу же после смерти матери перенесли в соседний дом, где когда-то жили С-вы. Там посредине большой, чистой кухни повесили его зыбку, и здоровая молодая женщина Анна ухаживала за ним, как за своим. Ее сын Шурка был ровесник Наташи, и дети и раньше часто забегали к ласковой тете Нюре. Отправляли их к ней и теперь отдохнуть от тяжелой обстановки похорон. Заходила навестить братишку и Соня, и только здесь с грустью и недоумением говорила свое: «Не могу понять!».
Отец Сергий погрелся у печки, чтобы не простудить ребенка, и подошел к колыбельке. Сережа был в хорошем настроении, не плакал. Отец Сергий наклонился и позвал его. Мальчик повернул к нему личико и улыбнулся.
— Сережа! — еще раз позвал отец Сергий. Голос его дрогнул, но он скрыл это, сделав вид, что закашлялся.
— Ну, как ты себя чувствуешь, герой? — Сережа потянулся ручонками к отцовской руке, а тот сидел на подставленной ему кем-то табуретке и играл с ребенком, не замечая, что слезы как горох катятся по его щекам и падают на рубашечку сынишки.
Глава 27. Памятный день
1920 г.
Наступил день похорон, первое воскресенье Великого поста. Утром в доме опять толпились люди, в кухне хозяйничали чужие женщины. Одна из них погладила Соню по голове, как маленькую, и отрезала ей большой кусок сочня, подсушенного в печи до того, что он местами зарумянился и вздулся пузырями, и уже свернутого, чтобы резать его на лапшу.
Выросшая в деревне, Соня любила это деревенское лакомство и частенько, бывало, сидя зимним вечером в кухне, выпрашивала у Тани кусок побольше. Но сейчас была какая-то горечь в том, что полузнакомая женщина дала ей сочень, и в том, что Соня, откусив из вежливости кусочек, вдруг почувствовала сильный голод и вспомнила, что она еще ничего не ела. Стыдясь своих слез, она убежала в мазанку и там, прислонясь к пыльному стенному шкафчику, небрежно брошенному набок, ела и плакала. Вот этот шкафчик, вернее, полочка, сколько лет он висел в коридоре большого дома. Мама сама прибила голубоватый тик вместо задней стенки и повесила белую занавеску спереди. Это около него она стояла, смеясь, в летний день, когда здесь, на прохладе, был подан чай, дети все собрались, и только не было папы. Мама тогда окликнула его: «Сережа!» — а маленькая Наташа, сидевшая у стола на высоком стульчике, вдруг обернулась к своей няньке Маше и распорядилась: «Нянька, неси Силожа!» Как все тогда смеялись, и мама веселее всех. А вот теперь ее нет, и даже тик на шкафчике выгорел и порвался, не от ветхости, а насильно, и висит некрасивым, грязным лоскутом.
Сколько воспоминаний, связанных с коридором, где он висел, разбудил старый шкафчик! И везде мама. Вот она варит там варенье… вот, время от времени поглядывая в окно, читает вслух псалмы из маленькой русской Библии… Вот… но почему только припомнился этот маленький и как будто незначительный случай? Мама послала Соню в лавку за кренделями. Связка была большая, а Соня еще маленькая, сколько ей тогда было? Лет восемь, девять? Наверное, не больше. Связка кренделей тащилась чуть не по земле. Вдруг стая собак, штук пять-шесть, привлеченные видом заманчивой добычи, окружили девочку. Она закричала и, не думая о том, почему так делает, быстро завертелась волчком. Повинуясь центробежной силе, связка описывала около нее большой круг, со свистом разрезая воздух. Собаки опешили и раздвинулись. И в это время в отворенную дверь коридора Соня увидела маму. Всегда степенная, слабая здоровьем, Евгения Викторовна, не ускорявшая шага, даже когда козы забирались в цветник, а посылавшая вперед Соню или девочек-нянек, сейчас мчалась вихрем, как могла бегать разве быстроногая Соня. Схватив по пути тяжелый деревянный засов от дверей, она выскочила на площадь, отогнала собак и увела с собой плачущую девочку.
И еще вспомнилось. Это было уже недавно, года полтора назад, в субботу. Соня хорошо помнила этот счастливый день. Да, очень счастливый, хотя тогда с утра она чувствовала себя сначала несчастной, а потом чуть не преступницей.
В этот день Соня хотела сходить в соседнее село к подружке Вале и взять новый том Майн Рида на воскресенье. Но пока она мыла пол и убирала в комнате, началась гроза, да какая! Тучи наползали одни за другими, молния сверкала во все окна, гром грохотал с раскатами, с оглушительным треском. Мама беспокоилась о папе, с утра отправившемся с бреднем на озера, а Соню томило свое: нечего читать в воскресенье. Наконец немного прояснилось. Шел только несильный дождичек, и Соня упросила-таки маму отпустить ее. Но не успела она выйти из села, как снова начался дождь, да еще с градом. Соня то пряталась за стенами амбаров, то, захлебываясь, пыталась идти навстречу ливню. Наконец и ей стало ясно, что идти нельзя, и она повернула обратно.
В это время впереди сверкнула такая яркая молния, что девочка снова прыгнула за угол амбара, на этот раз от стоявшего вдоль дороги обоза; вместе с молнией у нее мелькнула мысль, что после удара грома лошади метнутся и сомнут ее.
И действительно, это был гром! Соня весь день после этого чувствовала себя оглушенной. И почти одновременно с ним она увидела дым, а немного погодя и пламя: горела подожженная молнией половня.
Сознавая, что мама беспокоится, девочка побежала было бегом, но ей попалась соседка, тетка Секлетея, с трудом тащившая по грязи полную тележку арбузов. Пришлось ей помогать, хоть сердце стучало: скорей, скорей!
Что только было с мамой, когда она увидела Соню! Она бросилась к ней, обнимала, гладила, словно желая убедиться, что ее дочка жива, целовала, дрожащими руками снимала с нее пропитанное водой платье, вытирала волосы и опять целовала, прижимаясь к ней мокрым от слез лицом.
Скоро по-настоящему прояснилось, и пришел отец Сергий с кошелкой рыбы, большим букетом водяных лилий и совершенно сухой. Оказывается, гроза застала его, когда он уже подходил к селу, и он переждал ее в одном из крайних домов. Мама совершенно успокоилась, развеселилась и даже отпустила Соню за книгами.
«Вот какая хорошая у меня была мама!» — не столько думала, сколько чувствовала Соня и, глотая соленые слезы, жевала сочень, который дала ей полузнакомая женщина, пожалевшая ее, как ребенка. Даже этот сочень напомнил о маме, хотя она никогда не месила лапши и у нее не хватило бы сил так натереть тесто…
— Соня! — раздалось в сенях. Она торопливо вытерла слезы и вышла. Как нарочно! Не успеет она уйти, как ее кто-нибудь окликнет!
Она не знала, что отец Сергий, заходя ненадолго домой, оглядывался, ища ее; если ее не было, спрашивал: «Где Соня?» — и добавлял, обращаясь к окружающим: «Найдите ее, не давайте ей плакать!».
Ни разу еще за все свое существование Острая Лука не видела такого торжественного богослужения, как отпевание матушки. Одно время, по инициативе отца Сергия, ближние священники собирались то в одном, то в другом селе, когда они по очереди говорили проповеди или проводили беседы. Тогда служили по два, по три священника, в день освящения нового иконостаса даже четыре, а сегодня собралось пятеро, кроме хозяина. Приехал отец Александр Орлов с матушкой, которая до сих пор еще не бывала у С-вых. В первый раз приехал, тоже с матушкой, теликовский священник Иванов, недавно назначенный на место умершего прошлой весной отца Димитрия. Отец Петр Комков присоединился к духовенству уже во время выноса.
Раньше всех, конечно, приехал многократный кум С-вых отец Григорий Смирнов со всей семьей. Младшая из дочерей, Сонина подружка Валя, сразу же подсела к ней и плотно прижалась, молчаливо выражая свое сочувствие. Старшие дочери пытались развлечь мальчиков и Наташу. Взрослые разговаривали между собой. Наступило то тягостное состояние, когда все понимают, что надо выносить тело, и когда все откладывают решительное слово. Взглянув в окно, отец Григорий сказал, почти радуясь отсрочке:
— Вот еще отец Иоанн едет!
Отец Иоанн уже года четыре служил в Екатериновке, в десяти верстах от Острой Луки, но до сих пор не был по-настоящему знаком домами с окружающим духовенством. Причиной этого была его матушка, простая, малограмотная деревенская женщина, стеснявшаяся матушек-епархиалок. Отец Иоанн происходил из крестьян, и, дав образование дочерям, не мог перевоспитать жену. Сам он много читал, сдал экстерном экзамен за семинарию и не уступал своим сослуживцам, даже превосходил многих из них. Это был беспокойный труженик, не останавливавшийся на достигнутом, миссионер, проповедник и хороший организатор. Епархиальный миссионер Пряхин имел дачу рядом с его домом, и там отец Сергий и отец Иоанн познакомились и довольно близко сошлись. Отец Сергий послал и ему, как и другим соседям, извещение о смерти жены, но не думал, что он приедет, и был рад, насколько мог радоваться в это время.
Отец Иоанн, поправляя свои седые, почти совсем белые, волосы, вошел в комнату, помолился перед иконами, поклонился покойнице, по обычаю трижды расцеловался с отцом Сергием и, не выпуская его руки, сказал, сочувственно глядя на него своими добрыми близорукими глазами:
— Его же любит Господь, наказуем! (Евр.12:6)
— Благо ми, яко смирил мя еси, — ответил отец Сергий и, помолчав с минуту, обратился ко всем: — Что же, отцы? Помолимся!
Трое из присутствовавших священников были старше отца Сергия по службе, но они уступили ему печальную часть — первенствовать при отпевании жены. Нужно сознаться, что, несмотря на всю выдержку, голос его не раз срывался и дрожал, но ведь плакал не он один, плакал весь храм.
Народу собралось еще больше, чем неделю тому назад, когда хоронили дубовского батюшку, отца Евлампия. А когда гроб понесли из церкви на кладбище, добровольцам из женщин пришлось составить цепь, чтобы толпа не оттирала детей.
Глубокая могила была вырыта рядом с могилой Леночки и других детей.
— Глубоко вырыли, можно было и помельче, — сказал кто-то вполголоса, но отец Сергий услышал.
— Ничего, хорошо, — сказал он, — тут и меня положите.
Кончился поминальный обед, и гости стали разъезжаться, начиная с менее близких. Наконец дошла очередь и до Смирновых, хотя отец Сергий и Юлия Гурьевна несколько раз их удерживали, и даже Соня шептала Вале: «Подождите, не уезжайте!» Надвигалось самое страшное: одиночество в доме, откуда только что вынесли самое дорогое. Отец Сергий проводил Смирновых и опять вошел в комнату. Тут царил хаос. Маша Садчикова с другими женщинами мыли посуду и прибирали в комнате, а дети сиротливо жались на скамейке, поставленной к столу, чтобы посадить побольше людей.
Должно быть, в эту минуту отцу Сергию вспомнилось его собственное раннее сиротство, потому что рассказ, которым он попытался развлечь детей, был связан с его матерью.
— Когда моя мама болела, — без предисловия начал он, — а она болела долго, у нее был туберкулез, — ей было трудно чинить белье на всю семью, и она приучала к работе детей. Когда она умерла, мне было девять лет, а мы с братом Еней уже штопали чулки и строчили на машине, и сестра Надя нам немного помогала. Мама, бывало, соберет нас всех, кроме крошечной Симы, около себя, даст тряпочки и иголки с нитками и заставит шить, кому что вздумается. Филаретик был меньше всех, она боялась дать ему иглу, а привязывала нитку к английской булавке; он и сидит вместе с нами, путает что-то. Однажды мама расспросила нас, кто что сшил, посмотрела наши работы, потом спрашивает его: «А ты, Филаретик, что сшил?» А Еня посмотрел на него и отвечает так серьезно:
— Филаретик сшил жареного поросенка.
Дети рассмеялись, даже на губах Сони появилась слабая улыбка. Отец Сергий отвернулся и украдкой смахнул слезу.
Глава 28. О милых существах
После похорон Евгении Викторовны Паша, жена Сергея Евсеевича, предложила кормить грудью Сережу вместе со своей дочуркой. Красивая темноглазая смуглянка Паша была года на два моложе матушки и имела четверых детей, из которых две старшие уже немного помогали по дому и нянчились с младшими. При своем цветущем здоровье, она вполне могла выкормить двух детей, тем более что Сережа, уже привыкший к искусственному питанию, сосал очень мало. И вот посреди их избы появилась вторая зыбка, около которой часто можно было видеть то отца Сергия, то Юлию Гурьевну. Иногда заходила Соня, еще реже забегали младшие дети.
Рядом с толстушкой Олей особенно бросалось в глаза, до чего был слаб и истощен Сережа. Белое, точно налитое материнским молоком, тельце Оли было упруго и подвижно. Она, как всякий здоровый ребенок, если не спала, то беспрерывно возилась, ползала, пыталась подняться на ножки. Голубые отцовские глаза и алые губки ее постоянно смеялись, розовые щечки отдувались, как яблочки, белокурые волосики завивались кудрями.
У Сережи, по-видимому, не хватало сил даже пошевелить тоненькими, как палочки, ручками и ножками. С исхудавшего, морщинистого, как у старичка, личика, страдальчески смотрели большие темно-голубые глаза.
Теперь он уже не плакал так громко и отчаянно, как осенью, а только тихонько пищал, но зато и не улыбался даже той слабой, болезненной улыбкой, которой улыбнулся в последний раз в день смерти матери. Два месяца он сосал питательное молоко сильной, здоровой женщины, ласково, как родного, подносившей его к груди, но это молоко не шло мальчику на пользу; он все хирел и хирел. И однажды в домик батюшки прибежала старшая дочь Сергея Евсеевича, ровесница Сони.
— Мама послала, чтобы шли скорее, Сережа умирает, — запыхавшись, едва выговорила она.
— Вот несчастье, батюшки нет дома, — ахнула Юлия Гурьевна. — Дуня, будь добра, добеги на Дойниковку, он с Наташей туда ушел.
Скоро у колыбели умирающего ребенка собрались две семьи. Мальчик лежал с опущенными веками, неподвижный, похожий на маленький скелетик, и слабо дышал.
В комнате было тихо.
Вдруг Сережа широко открыл глаза, словно увидев что-то перед собой. Его личико просияло, озарилось таким восторгом, что сразу похорошело. Он резко приподнялся, протянув вперед ручонки, словно бросился навстречу тому невыразимо прекрасному, что увидел, и опять упал на подушку, уже мертвый.
— Матушка родная за ним приходила, — сквозь слезы прошептала Паша.
Ребенка завернули в чистую простынку, перенесли домой и положили на то место, где еще недавно лежала Евгения Викторовна. Все было так, как и при прежних детских похоронах. Гробик, отделанный белой рюшкой, крестик из голубой ленты на крышке, запах богородицкой травы, набитой в подушечки и постланной на дно гробика; толпа детей в комнате; дети, несущие крышку, образок и сам гробик. Не было только матери. О ней напоминал лишь положенный с Сережей в могилку образок, которым умирающая мать благословила своего маленького. А над гробиком, вместо нее, плакала чужая темноглазая женщина.
— Как своего, мне его жалко, — жаловалась она.
Хоронили Сережу утром в субботу. После похорон матушка Смирнова предложила: «Отпустите к нам Соню, пусть она хоть немного рассеется!».
Половодье уже наступило, и ехали на лодке. Кроме Сони с Валей, отец Григорий и матушка прихватили еще их неразлучную подружку Катю. Ехала и Сонина любимица Маня, старшая Валина сестра, учительствовавшая в Острой Луке, со своим женихом Евгением.
Был чудный солнечный день. В гладкой, как зеркало, воде, окаймленной рамкой берегов, отражались и небо, и деревья, и легкие облачка. От лодки расходилась сверкающая рябь. Молодежь по очереди гребла, брызгались водой. Подъезжали к наполовину залитым осокорям, наломали с них полную лодку сочных, хрустящих сережек, первого весеннего лакомства. Маня звонко хохотала, смешила других, кокетничала с Евгением. Перед вечерней, переодевшись в старенькие Валины платьишки, подруги втроем мыли пол. Утром, после обедни, был вкусный пирог.
Но еще до обедни, когда девочки только что поднялись и убирали за собой постель, Валя, живая, как и ее сестра, расшалилась до того, что Лидия Дмитриевна по- настоящему рассердилась. А Валя, заметив это, так же весело начала улещать ее, вертелась около нее, щебетала, ласкалась до тех пор, пока мать не выдержала, сбросила сердитую маску и улыбнулась. Тогда Валя опять закружила ее, расцеловала…
А Соня вдруг почувствовала, что ей не место здесь, что ей как можно скорее нужно домой, к печальному отцу и бабушке, к братьям и маленькой сестренке. Хотелось уйти немедленно, она осталась только ради того, чтобы не пропустить службы и не создать впечатление совершенной кем-то неловкости, но за завтраком, когда обсуждались веселые планы на день, заявила, что уходит домой. И ушла, несмотря на уговоры. Подруги проводили ее до села и вернулись обратно. Девочки шли верхом, дальней, незатопляемой дорогой. После легкого дождичка пыль на дороге свернулась мелкой, твердой крупкой. По обыкновению, Соня была босиком и неожиданно так намяла ноги, что через несколько дней на подошвах появились страшные, почти сплошные нарывы. Не менее трех недель она не только не могла ничего делать, не могла даже сидеть; с трудом, поставив одну ногу боком, а другую на пятку, пробиралась она в первые дни болезни к столу, но от сильной боли почти не могла есть и торопилась опять лечь. Потом и лежать стало трудно, ноги ни на минуту не давали покоя, приходилось беспрестанно менять положение. И, только вконец измучившись, Соня согласилась наконец на предложение отца вскрыть нарывы. Отец Сергий использовал для этого маленький, похожий на писчее перо, ланцетик, оказавшийся среди его инструментов и получивший название «перо-ножик». Тщательно прокипятив его и вставив, для удобства, в обыкновенную ученическую ручку, отец Сергий вскрыл и выдавил нарывы, и Соня сразу почувствовала облегчение.
В самый разгар ее болезни опять приехал отец Александр Орлов с женой, бывшей в Острой Луке только на похоронах матушки. И если отец Александр явился со специальной мыслью «разговорить» отца Сергия и, только что успев поздороваться, затеял с ним оживленную беседу, то у матушки была своя цель, помочь в хозяйственных делах. Ей сразу бросились в глаза лежащие на комоде рубашки, как бы ожидавшие чьей-то опытной руки. Незадолго до этого такая же добровольная помощница сшила мальчикам по рубашке. Мишина оказалась как раз впору, зато Костина страшно велика — длинна и широка. Обшлага закрывали кисти рук, а воротник, как хомут, лежал вокруг худенькой Костиной шеи. Соня не знала, как подступиться к рубашке, она умела шить только косоворотки. Да и то первая самостоятельно скроенная ею для Миши косоворотка не удалась, в первые же дни лопнула под мышками. Соня аккуратно заплатала, а на следующий раз лопнуло по обе стороны заплаток. Вот эти-то рубашки и заметила матушка Орлова, и ее отзывчивое сердце помогло ей сделать то, о чем не догадались более близкие. Несмотря на протесты смущенной Сони, она забрала рубашки и скоро вернула их перешитыми и исправленными.
Несмотря на добрые намерения матушки и всегдашнее дружеское расположение батюшек, близости между семьями не получилось. В тех густонаселенных краях двадцать верст, отделявшие Липовку от Острой Луки, казались большим расстоянием, часто не наездишься. А весной 1921 года отец Александр трагически погиб, и матушка уехала из Липовки.
Смерть жены перевернула всю жизнь отца Сергия. Мне хотелось бы сказать — не просто выбила из колеи, а перевернула — но для него такое выражение не подходит. Слишком тверда и определенна была его дорога в жизни, слишком глубока колея, чтобы его можно было выбить из нее. Путь по раз избранному направлению продолжался, но в нем самом многое изменилось. Много лет спустя, уже после его смерти, новая знакомая его дочерей, женщина наблюдательная, художница с наметанным взглядом, рассматривая их семейный альбом, была поражена этой переменой, отразившейся даже на внешности.
— Вы посмотрите, — говорила она, сравнивая его ранние и поздние фотографии и разделяя их на две группы. — Ведь это два совершенно разных человека. Дело не в том, что здесь он старше, чем там, не в том, что он иначе одет и не носит больше очков. Нет, чувствуется, что в его жизни произошел какой-то перелом, что-то глубоко повлиявшее на его внутренний мир. Что это было? Что это могло быть? Конечно, только эта смерть.
Отец Сергий не показывал вида, что страдает, не жаловался, как другие, на тяжелое положение священника, оставшегося без жены. Разве только скажет иногда: «Мы с женой поровну поделились. Она себе взяла двоих сыновей и двух дочерей и мне столько же оставила». Когда кто-нибудь сочувственно говорил о том, как трудно растить детей без матери, он отвечал полушутя: «А что мне их растить? Они сами растут». И добавлял уже вполне серьезно: «У нас бабушка есть. Нам с ней полгоря».
Безусловно, присутствие Юлии Гурьевны имело для семьи огромное значение. Дети не были заброшены, хозяйство велось по-прежнему. Самой большой внешней переменой было то, что, во избежание сплетен, пришлось отказаться от домработницы. Это смущало отца Сергия, ему не хотелось наваливать на тещу всю тяжесть домашних работ, но обстановка складывалась так, что другого выхода не было.
В первый раз домработницу отпустили весной 1921 года в то время, когда Юлия Гурьевна уехала в Самару к умирающей сестре Марии Гурьевне. Незадолго до ее возвращения отец Сергий подыскал мужчину, до революции несколько лет служившего в Курляндии денщиком у офицера и умевшего стряпать и стирать. Он прожил в семье лето, а ранней осенью, когда уже сильно стал чувствоваться наступающий в Поволжье голод, ушел на родину. Голодную зиму и следующее за ней лето, проведенное Юлией Гурьевной у сына, прожили одни, а на зиму, когда Юлия Гурьевна вернулась, а Соню отправили учиться в Самару, опять взяли помощницу со стороны. Но это было в последний раз; с осени 1923 года вообще решили обходиться своими силами. Сначала приглашали кого-нибудь для стирки, потом Соня нашла, что легче самой постирать, чем искать каждый раз новую прачку.
Разумеется, основная и самая ответственная часть домашней работы пала на Юлию Гурьевну. Отец Сергий принимал все меры, чтобы она была избавлена хоть от тяжелой физической работы, поделенной между старшими детьми. Мальчики ухаживали за скотиной, заботились о дровах, выносили золу, которой было много, так как русская печь топилась кизяком. Соня стирала, носила воду, месила тесто. В ее же обязанность входило доить корову и двух коз, но летом, во время полевых работ, когда вдобавок доить нужно было «чуть свет», часа в три утра, а то и раньше, Юлия Гурьевна жалела будить усталую девушку и доила сама. Изредка случалось даже, что ранним утром она брала маленькое ведерко и шла за водой, конечно, если отец Сергий не видел этого и не перехватывал ведра. По временам, особенно когда с трудом отдаивали выращенную дома телку, отец Сергий брался и за подойник, и упрямая корова подчинялась ему лучше, чем женщинам. Во время стирки или когда Юлия Гурьевна уезжала погостить к детям, а Соня оставалась одна, воду тоже носили или он, или мальчики. Зато, жалея дочь, когда она была перегружена, в другое время он замечал ей: «Соня, разве не видишь, что бабушка одна хлопочет, помоги ей». А самой Юлии Гурьевне говорил: «Вы побольше заставляйте ее помогать вам. Ей ведь это только полезно, нужно приучать ее к хозяйству».
Конечно, несмотря на всю эту помощь, у Юлии Гурьевны тоже всегда хватало дела. Она вставала раньше всех, топила печку, и к тому времени, когда поднимались остальные, у нее уже был готов завтрак. А потом она целый день хлопотала, занятая мелкими хозяйственными делами, незаметными со стороны, если они делаются своевременно, но тормозящими все хозяйство, весь строй жизни, если о них забыть. Только среди дня она ложилась отдохнуть часок-другой, да вечером, утомленная дневными заботами, засыпала, когда остальные еще и не думали о сне. Однажды отец Сергий заявил, что решил отказаться от мясной пищи.
— У меня желудок плохо ее переваривает, да и пора. По селам многие вдовы после сорока лет не едят мяса. И мне уже недалеко до сорока, пора отвыкать.
На столе его все чаще появлялись творения святых отцов, «Добротолюбие», «Лествица».
После переселения в тесный псаломщический дом фисгармония около трех лет стояла в школе, но за скрипку отец Сергий взялся не позже чем через год. Ему удалось по случаю купить старенькую, плохонькую скрипчонку «для начинающих», как он выразился, объяснив, что неопытные музыканты, не умеющие правильно взять ноту, могут испортить тон хорошей скрипки. На этой, новой, он начал учить детей. Соня и Костя быстро заленились, а Миша занимался упорно и через некоторое время начал играть довольно прилично. Случалось, что отец и сын исполняли несложные дуэты.
Шагая как-то взад-вперед по комнате, отец Сергий остановился и неожиданно спросил Юлию Гурьевну:
— Вы знаете Надсона?
— Очень мало, — удивленно ответила она. — А что?
— Аты, Соня?
— Только «Иуду» и «Умерла моя муза».
Соня так же удивленно, как и бабушка, подняла глаза от работы. За всю свою жизнь она не помнила, чтобы отец читал стихи. Зато он частенько подсмеивался над ее (Сониными) стихотворными увлечениями и удивлялся памяти ее и маминой.
— Как ты подробно помнишь, что когда-то читала, — говорил он, слыша, что Евгения Викторовна пересказывает ребятам прочитанные в детстве книги. — А у меня все из головы вылетело.
Сам отец Сергий любил при случае продекламировать подходящую басню, но к лирике был равнодушен. Соня думала, что знакомство ее отца с поэзией ограничивается тем, что он читал в школе, и считала это единственным его недостатком. Но вот он стоял задумчиво, по-видимому что-то припоминая, и его глаза светились особенным, мягким светом.
— У Надсона есть такое четырехстишие, — снова заговорил он. — Я не могу хорошенько припомнить, кажется, я перевираю вторую строку. Но примерно так:
О милых существах, которые весь свет
Тебе собой животворили,
Не говори с тоской: их нет!
Но с благодарностию — были!
Отец Сергий раза два прошелся по комнате, опять остановился и снова задумчиво произнес, с той же неожиданной теплотой в голосе и с тем же мягким светом в глазах:
Не говори с тоской: их нет!
Но с благодарностию — были!
Соне не раз потом приходилось видеть в его глазах мягкий свет, хоть и не совсем такой, как этот раз. Когда она стала постарше, лет семнадцати-восемнадцати, она иногда замечала, что отец смотрит на нее каким-то особенным взглядом — задумчивым, любующимся, одновременно печальным и ласковым, и как будто этот взгляд был устремлен не на нее, а сквозь нее, на что-то видное только ему одному.
— Что ты так на меня смотришь? — спрашивала она, пока не научилась узнавать этот взгляд. Он отвечал негромко, не меняя позы, точно боясь нарушить очарование:
— Как ты сейчас на маму похожа!
Впоследствии, поймав знакомый взгляд, Соня внутренне напрягалась, стараясь не изменить ни выражения лица, ни манеры держаться, — ведь она не знала, в чем именно проявляется в данный момент ее сходство с матерью. Обыкновенно это бывало тогда, когда она весело и оживленно о чем-нибудь говорила. Значит, отец Сергий запомнил жену именно такой — молодой, веселой, жизнерадостной. Может быть, конечно, он не менее ярко представлял ее и такой, какой она была в последние годы жизни, но такую Соня, к счастью для себя, пока еще не напоминала. Случалось детям ловить на себе и другой взгляд отца — вопросительный, заботливый и печальный, словно он старался представить себе их будущее. На заданный в этот момент вопрос: «Что ты на нас так глядишь?» — он отшучивался:
— Никак я на вас не гляжу. Думаете, нужны вы мне!
Незадолго до Пасхи 1921 года отец Сергий получил письмо. Внимательно прочитав его несколько раз, он прошелся взад-вперед по комнате и подошел к кровати бабушки Натальи Александровны. Старушка уже совсем одряхлела, впала в детство, не понимала самых обыкновенных вещей, связанных с новыми условиями жизни. Только о внуках с ней еще, с грехом пополам, можно было говорить.
— Бабушка! — позвал отец Сергий необычным глухим голосом. — Еня поклон прислал.
— Написал, наконец, — оживилась старушка. — Ну, что он пишет, как живет?
— Дом он себе построил, — неловко сказал отец Сергий.
— Дом? В Романовке? Зачем ему, такому больному?
— В Самаре. Недалеко от папы. — Отец Сергий остановился, точно проглотил что-то. — Хороший дом, крыша до самого неба.
— Ну, уж ты скажешь! — Старушка задала еще какие- то вопросы, но отец Сергий не ответил, а настойчиво повторил опять что-то о доме. Наталья Александровна вдруг заплакала.
— Умер он, что ли? — спросила она каким-то жалким голосом, точно умоляя, чтобы ей возразили.
— Умер. 4 марта. Скоро сороковой день будет. Вот Надя пишет…
— А Симушка где?
— Живет у Филарета с Яночкой.
Прошлым летом Евгений Евгеньевич в последний раз приезжал к брату. Он очень изменился, сразу было видно, что сильно болен. Однажды за столом с горечью сказал:
— У меня две болезни, мешающие лечить одна другую, — туберкулез и катар желудка. Чтобы поддержаться при туберкулезе, нужно хорошее питание, а катар есть не позволяет. Знаю я, что не от катара умру, а подчиняться ему приходится.
В это посещение не было интересных, оживленных разговоров, начинавшихся всегда, когда братья съезжались вместе. Они много и горячо о чем-то разговаривали, но наедине, в огороде или на пчельнике. И расстались печальные и серьезные.
Зимой было получено известие, что из Романовки, где у него не было никого близких, Евгений Евгеньевич с Симой переехал в Самару, к брату Филарету. Там он и умер.
Почта работала нерегулярно и неаккуратно. Кое-какие подробности сообщила вернувшаяся перед Троицей из Самары Юлия Гурьевна. Отец Евгений приехал из Романовны в Самару налегке, лечиться, а не умирать. На смерть у него ничего не было приготовлено. Белье собрали родные, облачение разрешили выдать из Воскресенской церкви, а покрывала нигде не могли найти. Неожиданно выручила сестра покойного, Серафима Евгеньевна, принесла свое, да еще какое! Все расшитое гладью по тюлю и батисту, с вышитыми кругом словами: «Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоея Серафимы». Так эти слова и оставили, распарывать некогда было. Серафима Евгеньевна всех удивила. Женщине тридцать два года, веселая, хохотушка, как будто даже немного легкомысленная, а даже покрывало себе на смерть приготовила. Да с какой вышивкой, за которой не один год надо просидеть. Ведь, конечно, урывками работала, с хозяйством, да с ребятами, да чтобы муж не видел, а то скандал поднимет.
Отец Сергий перенес смерть брата еще сдержаннее и молчаливее, чем смерть жены. На сороковой день отслужил панихиду — была Страстная неделя и заупокойной литургии не полагалось. После Пасхи, разумеется, поминал его за каждой литургией, а дома вспоминал редко. Только время от времени расскажет, как Евгений ездил в Академию и вернулся, как он не любил фотографироваться, как, еще совсем маленьким, в гостях попросил пить, а когда ему подали квасу, попробовал и заявил: «Я не хочу кишлой воды, я хочу шладкой воды!».
С Юлией Гурьевной прислали отцу Сергию на память о брате почти новый ситцевый подрясничек-халат. В годы натурального хозяйства и эта вещь представляла значительную ценность, тем более что позволяла сохранить парадный подрясник. Летом отец Сергий везде ходил в нем, в нем же работал на пчельнике. Именно там, случайно, сунув руку в карман, он обнаружил не замеченную раньше записку сестры Нади.
— Поленька Некрасова овдовела, — бросив работу, сообщил он Юлии Гурьевне. — Опять в Яблонку перебралась, поближе к отцу, просвирней устроилась. Мор пошел на С-вых и на их родственников!..
«Мор» на С-вых на этом не закончился. 18 января 1922 года умерла бабушка отца Сергия, Наталья Александровна. Люди в это время обессилели от голода, и никто не соглашался копать новую могилу в твердом, промерзшем грунте. Договорились, что разроют сверху глубокую могилу Евгении Викторовны и в ее стенке подроют нишу для гроба. Но копавшие не сумели сделать этого, и опущенный гроб, войдя краем в нишу, загородил и основную могилу. Отец Сергий был очень расстроен этим. И тут, и впоследствии он не раз повторял, что бабушка заняла его место. Это оказалось как бы предзнаменованием: ему пришлось лечь далеко от жены, и кто знает, что это была за могила?
Глава 29. Отец и дети
Чем старше становились дети, тем сдержаннее отец Сергий с ними обращался. Зато как ценили они его скупую ласку — необычную нотку в голосе, как бы мимолетный взгляд, легкое прикосновение руки; впоследствии, в письмах, — оборот речи, ничего не говорящий другим, но в котором им чувствовалась тоска по ним, любовь, тревога.
В этот период ласковее всех он был с Наташей, точно старался вознаградить ее за отсутствие материнской любви и ласки, да и вообще за бедность чисто детских радостей, доставшихся ей на долю. У нее почти не было игрушек, кроме оставшихся от старших детей, по большей части поломанных. Она не помнила веселых, нарядных елок, на каких играли старшие. Правда, и те мелкие удовольствия, которые случалось доставить ей, благодаря своей неожиданности, запоминались надолго. На Рождество 1920 года, первое Рождество после смерти Евгении Викторовны, было решено устроить для Наташи елку. Вечерком Миша сходил за село в молодой сосняк, срезал небольшую ветвистую сосенку и, дождавшись, пока почти совсем стемнело, незаметно принес ее через огород и спрятал в сарае. Сделал это так, чтобы кто-нибудь из соседей не заметил и не разболтал прежде времени, испортив этим общую радость. Две коробки елочных игрушек хранились в чулане от прежних лет; их тоже незаметно вынесли и, выбрав более интересные, украсили елку. Нашли несколько нарядных оберток от конфет и, заверну в в них аккуратно вырезанные кусочки твердого, засахарившегося меда, повесили туда вместе с золоченым орехом, случайно завалявшимся в бабушкиной коробочке для пуговиц. Приготовили даже настоящие подарки, Сонино «Задушевное Слово» за 1910 год, и уложенные в пестрый шелковый мешочек обломки цветных карандашей — сокровище, принадлежавшее мальчикам. Кроме того, Миша склеил из картона домик со стеклами из желтой и розовой папиросной бумаги. Если внутрь домика вставить зажженный огарок, окна будут светиться как настоящие. Отец Сергий купил в церкви несколько восковых свечей, их разрезали и укрепили на ветках.
Готовая елка стояла в запертом под каким-то предлогом на замок сарае и ожидала того момента, когда ее внесут в дом и зажгут. Но как нарочно, Наташа в этот день читала новую книжку, принесенную от Смирновых, и ни за что не хотела идти гулять. Напрасно все по очереди уговаривали ее пойти хоть на полчаса, хоть на десять минут, она не могла оторваться от интересных сказок. Пришлось Юлии Гурьевне послать ее с поручением в сторожку. Девочка пошла неохотно, чуть не со слезами, и вернулась раньше, чем рассчитывали старшие. Впрочем, заставу, на всякий случай, они поставили. На песке, прямо около входной двери, сидел отец Сергий и звал Наташу к себе:
— Пойдем сюда, посумерничаем!
Сумерничали недолго. За закрытой дверью передней
комнаты раздался кашель, и папа вдруг попросил:
— Наташа, слезь, отрежь мне пирога с вороняжкой!
А потом, не дав ей дойти до стола, на котором лежал вкуснейший пирог, начиненный залитой сметаной сушеной вороняжкой, посоветовал:
— А ну-ка, загляни в щелку в комнату, посмотри, что там делается.
Там сверкала небольшая нарядная елочка. Наташа вошла в комнату и остолбенела от восторга. Рассматривая давно знакомые, но сейчас преобразившиеся игрушки, она стояла до тех пор, пока не стукнула входная дверь. Это пришли соседи, Шурка Бекетов и Катя Морозова, и, взявшись за руки, тоже уставились на елку. В тесной комнате бегать и играть вокруг елки дети не могли, но и так было необыкновенно хорошо.
Отец Сергий много времени уделял младшей дочурке, играл с ней, рассказывал разные истории, с серьезным видом представлял, как говорит испорченный граммофон:
— …Пш-ш-ш… др-р-р… попрыгунья стрекоза… пш- ш-ш… лето красное… др-р-р… красное пропела… у-у-у-у… др-р-р…
Он говорил странным, скрипучим голосом, точно вылетавшим из помятой граммофонной трубы, шипел, дребезжал, завывал. Наташа хохотала, забиралась к отцу на колени, трепала и тормошила его и вдруг начинала целовать без конца.
Отправляясь куда-нибудь в конец села по делу, отец Сергий почти всегда брал с собой Наташу. Так все и привыкли видеть их вдвоем. Отец Сергий, серьезный, задумчивый, широко шагал опустив голову, занятый своими мыслями, а Наташа, согнув руку крючком, чтобы не отстать, по локоть запустив этот крючок в отцовский карман, семенила рядом и тараторила, рассказывая о всех своих делах, обо всем, что случилось сегодня с ней и ее подругами. Отец Сергий то слушал молча, то вступал в оживленный разговор. Иногда переходили на серьезные «научные» темы.
— Ты знаешь, какие большие города расположены по Волге? — спрашивал отец.
— Знаю. Тверь, Ярославль, Кострома, Нижний Новгород, Казань, Симбирск, Самара, Саратов, Астрахань.
— А как узнать, на правом или на левом берегу они расположены?
— Не знаю.
— Очень просто. Города с окончаниями мужского рода находятся на правом берегу, а с окончаниями женского рода — на левом. Ну-ка, на каком берегу расположена Казань?
— На левом.
— А Саратов?
— На правом. И правда. Мне тетя Саня говорила, что в Саратов нужно через Волгу переезжать. А Самара на левом. А Хвалынск опять на правом. Я знаю.
Шутя, в семье называли Наташу «папиной дочкой», но это никого не обижало и не огорчало, как в некоторых семьях, где дети резко делятся на любимых и нелюбимых. У отца Сергия хватало любви на всех, и у каждого из детей были свои точки близости с отцом. С Соней, как самой старшей, он часто и вполне серьезно, как с равной, советовался, и нередко поступал по ее совету. Может быть, в некоторых из этих случаев вопрос ставился так, что на него был возможен только один ответ, но девушка привыкла обдумывать и решать, у нее развивалась самостоятельность и чувство ответственности. Постепенно к этим совещаниям стали привлекать и мальчиков. Были и другие темы разговоров, с каждым о том, что его интересовало.
Но особенно все они, и дети и отец, ценили задушевные общие разговоры, происходившие чаще всего по вечерам, иногда около кровати, на которой он отдыхал, и завязывавшиеся как бы стихийно, по какому-нибудь незначительному случаю. Начало таким разговорам было положено еще давно, в восемнадцатом году, когда не было керосина и всей семьей подолгу сидели вечером в зале на диване, «сумерничали», — а кто-нибудь из родителей рассказывал о своем детстве или о других интересных моментах жизни. Уже тогда случалось, что рассказ переходил в наказ: как жить, как держаться в разных обстоятельствах. Чем старше делались дети, чем серьезнее становились темы этих разговоров.
— Запомните, детки, — говорил отец Сергий, в то время как Наташа, забравшись за его спину, трудилась над его прической, а остальные трое как попало сидели вокруг и внимательно слушали. — Всякое порученное вам дело нужно выполнять добросовестно, как только можете лучше, а не так, как у некоторых получается, лишь бы скорее, лишь бы сбыть, авось не заметят. Особенно если обещали людям сделать что-то. Нельзя обманывать доверия людей, нельзя, чтобы потом на вас плакались за недобросовестную работу, — и перед людьми стыдно, и перед Богом грешно. Всегда все нужно делать так, как делали бы для себя, так хорошо, как только позволяют силы и уменье.
Правда, бывают иногда и такие дела, на которые время тратить жалко… например… ну, хоть дорожку в снегу прочистить. Да и то, если это между прочим, для себя, можно быстренько раскидать снег, лишь бы пройти. А если это входит в ваши обязанности, если вы нанялись дорожки чистить, тогда и такие мелочи нужно делать как следует.
Зато случается, что ради исполнения своей обязанности приходится и жизнью рисковать, как врачи в эпидемию, как солдаты на фронте, как священник, позванный к умирающему, — в любую погоду, не боясь попасть под пулю, не думая, что может заразиться опасной болезнью.
В другое время он говорил об истинной храбрости, об истинном мужестве. Они не в том, чтобы бросаться в опасность ради опасности — ни с того ни с сего поехать в бурю на лодке, прокатиться на бешеной лошади, пробежать босиком по снегу, только ради того, чтобы доказать товарищам, что ничего не боишься. Это не храбрость, это бессмысленное удальство. Мало того, оно иногда приближается к трусости, если подобные вещи проделывают потому, что товарищи поддразнивают: «А вот и не сделаешь! струсишь!» Некоторые таким образом приучаются курить, пить, связываются с нехорошими компаниями ради того, чтобы про них не говорили: «Девчонка, маленький, отца боится!».
В таких случаях гораздо больше мужества надо, чтобы не обращать внимания на насмешки и твердо заявить: «Я делаю только то, что считаю правильным, и только тогда, когда считаю это нужным». Такой человек, привыкший управлять собой, не отступит и перед самой серьезной опасностью, когда это действительно потребуется, особенно если нужно будет помочь другим. Вот это и есть настоящее мужество, которое гораздо ценнее простой удали или отваги.
Иногда, как бы между прочим, поднимался и вопрос об излишней самонадеянности, о привычке загадывать вперед, самоуверенно строить планы. «Сделаю то, другое, третье…» — а может быть, ты заболеешь или что-нибудь помешает… Задумав какое-то дело, надо стремиться и выполнить намеченное, но всегда при этом не только говорить, а и чувствовать: «Если Бог даст», «Если живы будем».
— В жизни нужно быть готовым ко всему, — говорил он при следующей беседе, — ко всякой неприятности, ко всякому горю. Если беда настигает человека неожиданно, неподготовленного, переносить ее гораздо тяжелее.
Случается, человек не выдерживает, впадает в отчаяние, начинает пить, опускает руки и отказывается от всякой борьбы с жизнью, а то даже и с собой кончает. Все это следствие слабости, несобранности. Вот, например, когда умирала мама, было очень тяжело, но если бы мы не подготовились к мысли о ее смерти заранее, то было бы и еще тяжелее. И о вас я часто думаю, о вашей дальнейшей судьбе. Может быть, кто-нибудь из вас тяжело заболеет, умрет… Самым большим горем для меня было бы, если бы кто-нибудь из вас стал безбожником (при одном таком предположении голос отца Сергия срывался), но я и к этому готовлюсь…
— Ну, папа, не надо, не говори так, — обиженно прерывал Миша, а Костя добавлял:
— Никогда этого не будет.
Подобные беседы глубоко западали в души подростков, потому что они знали: это не простые рассуждения, а выводы изо всей жизни отца, подтвержденные бесчисленными фактами, и мелкими, и более серьезными, и такими, которые могли кончиться трагически.
Много раз слышали дети о первом годе служения отца Сергия в Острой Луке, о зиме 1906-1907 годов. Тогда был недород, люди голодали. По селам организовывали столовые, но средств, отпускавшихся на них из земства, не хватало. Тогда отец Сергий написал воззвания в газеты, с просьбой о пожертвованиях; в воззвании он упомянул о случае смерти от недоедания или, может быть, как тогда называли, от «голодного тифа». В этом году духовенство часто помещало подобные воззвания, но, значит, было что-то в письме молодого священника, если оно произвело большее впечатление, чем другие. Сам отец Сергий скромно объяснял это чистой случайностью, тем, что его письмо попало в руки какому-то газетному работнику, который в своей статье «поднял шум на всю Россию, дескать, в Острой Луке голодный тиф! Ну и посыпались пожертвования!»
Присылали небольшие суммы, хотя, по тем годам, может быть, и довольно чувствительные для жертвователей: рубль, три, пять рублей, редко больше, но таких сумм поступало много. Раз в неделю отец Сергий с одним из своих помощников по кормлению голодающих ехал в Хвалынск на почту. Там ему давали целую пачку переводов, и он усаживался расписываться. Получив деньги, отправлялись закупать продукты: муку, крупу, горох, мясо и вплоть до перца и лаврового листа. В селе распределяли продукты по кухням, которых было несколько, снятых у крестьян в разных концах. Следили, чтобы поварихи и пекари, выпекавшие хлеб, не воровали, чтобы обеды были вкусные.
В некоторых из присланных переводов жертвователи выражали желание, чтобы присланные деньги отдавались по специальному назначению: «самому нуждающемуся», «самому многосемейному», «самому благочестивому». Определить, кому должна попасть помощь, особенно в последнем случае, было еще труднее, чем составить список питающихся в столовой, тем более что сам отец Сергий еще плохо знал людей. Эти вопросы решались с участием попечителей и других «стариков».
Такое начало служения сразу сблизило молодого батюшку с селом, не только с его прихожанами, но и со старообрядцами.
А в 1909 году вспыхнула эпидемия холеры. Тут обязанности священника яснее — исповедовать и причащать больных, отпевать умерших, — но гораздо опаснее. Евгения Викторовна, дрожавшая и за мужа, и за дочь, строго следила, чтобы, возвращаясь домой, отец Сергий тщательно умывался раствором сулемы, переодевался в сарае и только тогда входил в дом.
Кроме больных, приходилось иметь дело и со слухами, с теми, о которых так метко сказала в свое время писательница, процитированная Лесковым:
«Одни представляли ее [холеру] себе в виде женщины, отравляющей воду, другие — в виде запятой. Врачи говорили, что надо убить запятую, а народ думал, что надо убить врачей».
Спустя семнадцать лет после печальной памяти холерных бунтов опять ползли те же слухи: кто-то отравляет воду, врачи не лечат, а морят; ради прекращения заразы попавших в больницу хоронят живыми. Иначе для чего же требуют, чтобы умерших хоронили в закрытых гробах и могилы заливали известью? Случалось, что к батюшке специально приходили люди, шепотом рассказывали о новых слухах и спрашивали, правда ли это. Хотя разговоры не принимали тех грозных форм, как во время предыдущей эпидемии, бороться с ними было необходимо. Многие еще помнили убийство в Хвалынске доктора Молчанова, которого в 1892 году толпа выбросила из окна больницы со второго этажа и растерзала. Настроения, приведшие к зверской расправе, так и не исчезали окончательно. Еще несколько лет спустя, примерно в 1912-1913 годах, отец Сергий встретил на пароходе старика, возвращавшегося с каторги, куда он был отправлен за участие в этом убийстве. Старик продолжал считать себя героем, пострадавшим за правду; он с воодушевлением рассказывал все подробности события; около него собралась толпа, явно ему сочувствовавшая. А что бы могло получиться, если бы такой агитатор появился в разгар эпидемии…
Отец Сергий, кажется, во все время эпидемии не забывал о судьбе доктора Молчанова. Летом 1909 года в Острой Луке, как и в других селах, не имеющих постоянной больницы, жила группа студентов и студенток, возглавляемая врачом; они делали прививки, ухаживали за больными. Народ как будто доверял им, но в «бараки» — специально приспособленные для больных помещения — шли неохотно; а темные слухи все ползли. Все свое влияние, завоеванное в голодный год, молодой священник употреблял на борьбу с этими слухами.
Голод и холера — страшные, но нечастые «гости», а пожары — враг постоянный. На них тоже не обходилось без батюшки. Едва слышался набат, он надевал что похуже и бежал к месту пожара. Скоро он приобрел опыт в организации тушения. Его слушали все. Это было очень важно, потому что часто борьба с огнем шла плохо лишь из-за того, что было слишком много командиров, дававших противоречивые указания.
Но если отец Сергий распоряжался, это не значило, что он стоял в стороне. Нет, он работал наравне с другими и у насоса, и с багром, и с лопатой. Особенно запомнился один случай: загорелась солома на гумне. Несколько ребятишек устроили шалаш из соломы и надумали печь там яблоки. Шалаш запылал, за ним загорелось все гумно, а потом и соседние. Хорошо еще, что юные поджигатели убежали и спрятались под амбаром, а не в закоулках гумна, где могли бы сгореть и сами. На сильное пламя, на отчаянный звон в два колокола примчались помощники из соседних сел. Всего собралось четыре насоса.
Борьба с пожаром подходила к концу, но ветер от догоравшего омета тянул на соседний; его напряженно отстаивали. Отец Сергий стоял на верхушке омета, которому грозила опасность, сбрасывал и тушил попадавшие на него клочки горящей соломы.
— Батюшка, горячо? — кричали ему снизу.
— Хорошо, — отвечал он. Внизу поняли его слова как «горячо», и освободившиеся насосы с двух сторон начали поливать его, чуть не сбивая струей с ног. Промочили его до нитки, и так обильно полили всю вершину омета, что там уже не могло загореться. Зато сбоку, там, где нельзя было достать ни сверху, ни снизу, появилось пламя. Недолго думая, отец Сергий скатился туда, и пламя, зашипев, погасло, примятое его мокрой одеждой. Внизу было полно соломы, и он не ушибся, зато домой возвращался черный, закопченный, весь облепленный горелой соломой, и вода стекала с его подрясника.
А Соня вспоминала давнишний случай совершенно иного рода.
В семье строго соблюдался обычай прощения в Прощеное воскресенье. Утром, после обедни, отец Сергий просил прощения у прихожан, потом к нему приходили кое-кто из близких: псаломщик Николай Потапович, сторожиха, некоторые другие. Перед сном он прощался с женой, дети просили прощения у родителей и друг у друга. Когда они были маленькими, это получалось легко, само собой, но, подрастая, Соня, а за ней и мальчики начали стесняться и вечером старались попозднее лечь спать, чтобы пересидеть других, то есть чтобы не они, а у них просили прощения. А однажды Соня почувствовала, что она не сможет подойти и к родителям. Она ушла в «мамину» спальню, самую отдаленную от столовой, где собиралась по вечерам семья, села на кровать и долго сидела в темноте, стараясь преодолеть себя. Она слышала, как били часы в зале, как в столовой отодвинулись сразу два стула, — по-видимому, мальчиков послали спать. Они помолились, простились с родителями, одновременно попросили прощения друг у друга, одновременно пришли к ней. Уже полгоря должно бы свалиться с плеч, но Соня чувствовала, что ей стало еще труднее.
В столовой молчали или перебрасывались отдельными фразами, которых нельзя было разобрать; иногда отодвигался стул; тогда Соня замирала при мысли, что это папа собирается спать. Она вполне понимала значение прекрасного обычая, боялась, что ей не удастся выполнить его, и… не могла побороть себя. «Сейчас, только дождусь, когда пробьют часы, и пойду», — говорила она себе. Но часы били раз, второй, а она все сидела. Вдруг она услышала тихие, осторожные шаги, шаги человека, попавшего из яркого света в темноту, и тоже тихий, как будто взволнованный, голос отца:
— Соня, где ты?
— Здесь.
Отец Сергий сел на кровать рядом с дочерью и сказал дрогнувшим, проникновенным голосом:
— Соня, прости меня, если я тебя чем-нибудь обидел!
— И ты меня прости.
Соня уткнулась головой куда-то в плечо отца и почувствовала, что на глазах у нее слезы, а с сердца исчезла весь вечер мучившая ее тяжесть. И как она любила сейчас своего папу! И как легко и от души попросила прощения у матери, когда, просидев с ней несколько минут, отец Сергий поднялся и по-прежнему тихо сказал:
— А теперь иди к маме!
В последующие годы Соню никогда не тяготила мысль о прощении, она даже старалась первой подойти к братьям.
Много, очень много говорил отец Сергий и о том, каким должен быть священник, какими он хотел бы видеть своих сыновей. Тут были и теоретические рассуждения о высоте пастырского служения, и чисто практические советы, касающиеся иногда и мелких случаев жизни.
Такие разговоры Соня слушала с некоторой завистью.
— Что же мне делать, ведь я не могу быть батюшкой, — как-то высказала она.
— Зато можешь быть матушкой, — ответил отец.
Такой ответ не удовлетворил девушку. Куда интереснее было бы стать священником. Тогда она не думала, что не она первая и не она последняя высказывает такое пожелание. Лет десять спустя ей пришлось слышать, как шестилетняя девочка повторила ту же мысль в более категоричной форме:
— Буду или владыкой, или отцом Константином!
Для Наташи подобные разговоры были еще слишком серьезны, и, присутствуя при них, она чаще всего занималась приведением в порядок (вернее, в беспорядок) отцовских волос и бороды. Ей больше подходили вопросы, поднимавшиеся по утрам в сторожке. В 1920-1922 годах было запрещено преподавание Закона Божия в школах, но о частных занятиях ничего не говорилось, и отец Сергий, за час до начала уроков в школе, занимался с желающими в сторожке. Частенько он брал с собой Наташу, которая и по возрасту, и по развитию была ближе к этим ученикам. Занятия проходили оживленно, отец Сергий больше заботился не о том, чтобы ученики уроки заучивали, а о том, чтобы до них доходила суть его объяснений. И иногда его вопросы проникали в глубину детского сердца.
— Как быть, — спросил он однажды, — если вы еще не помолились утром, а мама уже горячие лепешки подала?
Такой вопрос стоил десятка проповедей. Все, конечно, понимали, как ответить на этот вопрос: невзирая ни
на что, следует молиться внимательно и не торопясь. Но горячие лепешки! Только в возрасте восьми — двенадцати лет можно ясно представить, какой это соблазн. Впрочем, и у взрослых тоже есть у каждого свои «горячие лепешки».
Пришлось как-то Наташе выдержать искушение и посерьезнее.
Время от времени в школе силами учителей и примыкавшей к ним молодежи ставились спектакли. Пьесы выбирались случайные, по большей части довольно легкомысленные и без особых художественных достоинств. Отец Сергий обычно говорил о них:
— Это все ерунда. Вот если бы поставили Гоголя, «Ревизора» или «Женитьбу», тогда можно бы и Наташе пойти.
И Наташа привыкла к мысли, что, когда поставят Гоголя, она пойдет на спектакль.
Как на грех, «Женитьбу» поставили накануне Крещения. На этот раз даже Юлия Гурьевна заколебалась.
— Сергей Евгеньевич, может быть, можно Наташе один-то раз, в виде исключения, сходить? — не то задала вопрос, не то попросила она. — Очень уж она ждала.
— А ты сама как думаешь? — обратился отец Сергий к дочери.
Как думаешь! Ведь так хотелось бы пойти! Если бы папа просто не пустил ее, возможно, Наташа бы и заплакала. Но он спросил: «Как думаешь?» А тут и думать-то особенно нечего. Вполне ясно, что, как бы ни хотелось, ответ может быть только один: «Нельзя!»
Как-то отец Сергий, выйдя из дома, увидел, что Наташа с подругами занялись «важным делом»: дразнили соседнего мальчишку, маленького толстенького Терешку. Они с увлечением прыгали вокруг него и напевали:
— Терька-дурак! Повадился в кабак!
Отец Сергий нахмурился. Наташа, во-первых, дразнилась, во-вторых, кричала: «Дурак», а это слово он еще несколько лет назад распорядился «вычеркнуть из лексикона». Это был один из немногих случаев, когда улица победила его. Несколько времени дети выполняли распоряжение отца, но вскоре находчивый Костя придумал удобный вариант: дети стали говорить друг другу: «Ты то слово, которое папа велел вычеркнуть из лексикона». Потом, понемногу, с осторожностью, «то слово» опять начало, хоть и редко, появляться в лексиконе, а вот сейчас Наташа кричала его на всю площадь. Да не просто кричала, а дразнила малыша.
Отец Сергий остановился и позвал:
— Наташа, поди сюда!
А когда она подошла, сказал тихонько:
— Не надо, нехорошо!
Как это ни странно покажется со стороны, от этих слов Наташа почувствовала даже гордость: папа дал ей прямое распоряжение, сам сказал: «Нехорошо!»
— Пойдемте еще как-нибудь поиграем, — позвала она подруг. — Папа не велит дразниться.
Всякие бывают неприятности. Однажды Наташа перешибла дверью ногу цыпленку. Он заболел, и его несколько дней держали в комнате. Этот «больной» захотел выскочить в открытую дверь, в которую вихрем ворвалась Наташа, и конечно, пострадал. Да еще и Наташе доставил несколько неприятных переживаний.
— Кто-то цыпленку ногу перешиб, — сказала через некоторое время Юлия Гурьевна. — Наташа, ты не знаешь кто?
— Не знаю.
— А не ты?
— Я нечаянно. Бежала, а он подскочил. Я и не видала.
Бабушка внимательно посмотрела на девочку.
— Всегда нужно говорить правду, Наташенька, — сказала она. — Если ты сделала это нечаянно, тебя никто ни бранить, ни наказывать не будет. Но нужно говорить правду.
Эти короткие разговоры надолго запоминались, оставляя след в характерах детей, направляя их воспитание именно потому, что слова эти всегда подтверждались делом. А был один случай, в нескольких словах объяснивший юной воспитательнице Соне (ей тогда было шестнадцать лет) одну основу воспитания, которой придерживались отец Сергий и Юлия Гурьевна.
Раз вечером Наташа что-то раскапризничалась. Соня, из-за требования которой разгорелся сыр-бор, попробовала добиться своего, попробовала успокоить девочку, потом пригрозила:
— Если ты не перестанешь плакать, я с тобой весь вечер не буду разговаривать.
Наташа продолжала плакать. Плач становился все жалобнее.
— Все на меня, все на меня, — всхлипывала она.
Соня, знавшая, что сестренка употребляет эти слова только в моменты крайнего расстройства, не выдержала и обратилась за советом к бабушке:
— Я знаю, ей сейчас кажется, что ее никто не любит. Как же мне быть?
Юлия Гурьевна сама разволновалась.
— Нельзя сейчас заговаривать, раз ты обещала молчать, — дрожащим голосом сказала она. — А на будущее помни, как сказал Спаситель: Да не зайдет солнце во гневе вашем (Еф.4:26). Ты, конечно, на нее не сердишься, а все-таки, когда грозишь чем-нибудь, нужно быть осмотрительнее.
Описанные в этой главе не столько события, сколько чувства и настроения, в основном, относятся к периоду 1920-1925 годов. Через полтора-два года после смерти Евгении Викторовны у отца Сергия время от времени начала вырываться фраза:
— Видите, детки, как Господь пожалел нашу маму. Как ей терпеть было бы тяжело. Она не только за себя, а за всех нас страдала бы, а мы за нее.
Шел голодный 1922 год. О нем нельзя говорить мельком, между прочим, нельзя вырвать без связи один-два факта и промолчать об остальных. Если писать обо всем подробно, о фактах и переживаниях, этого хватит на целую большую книгу. Беда в том, что, если бы и хватило сил и уменья написать ее — а чтобы по-настоящему сделать это, нужно иметь недюжинный талант, — все равно у этой книги мало бы оказалось читателей, слишком бы она была тяжела. Да и не хватит ничего, ни уменья, ни сил. Такое два раза нельзя переживать, сердце не выдержит.
Глава 30. Пожар
Новое несчастье произошло неожиданно. Было 25 ноября, канун Георгиева дня. В этот день впервые истопили печи в церкви. Около четырех часов вечера сторож Ларивон зашел к отцу Сергию за ключами от церкви и за разрешением звонить. Он ушел обычной своей медленной походкой и вскоре вернулся неловкой рысцой.
— Батюшка! — задыхаясь, проговорил он. — В темнице что-то дымно!
Отец Сергий, читавший перед иконами вечернее правило, торопливо снял епитрахиль.
— Беги! — уже на ходу сказал он.
У церкви мирно беседовали несколько человек, заблаговременно пришедших к вечерне. Ларивон мимоходом сказал и им: «В темнице дым» — и бросился к лестнице, с которой только что спустился.
На бегу он обдумал, сообразил, где мог начаться пожар. Не в темнице, как называли темное помещение между вторым и третьим ярусом колокольни. Нет, в нее дым нашел снизу. Вернее всего, загорелась крыша или обшивка стены, там, где к ней близко подходит печная труба.
Из окна второго яруса по легкой приставной лестнице Ларивон выбрался на крышу, отрыл запорошенный снегом люк, через который можно было добраться к опасному месту. Люк тесный, пришлось сбросить толстый стеганый пиджак, чтобы пролезть в чердачное помещение между потолком и крышей.
Так и есть! Дым валил именно отсюда, из отверстия в обшивке около трубы.
Если бы Ларивон, пролезая в узкий люк, не сбросил пиджака, он в первую минуту еще мог бы им плотнее забить отверстие, чтобы хоть ненадолго прекратить доступ воздуха к огню и дождаться, пока тем же неудобным путем, которым пробирался он сам, доставят два-три ведра воды. Пока огонь, заглушаемый дымом, едва тлел, этого было бы достаточно. Но он на минуту растерялся, а в это время густой черный дым, собравшийся под крышей, шапкой повалил из люка. Из отверстия в обшивке взметнулись языки пламени. Пламя затрещало, засверкало, охватывая сухой смолистый лес. Теперь уже тремя ведрами ничего не поделаешь, если бы даже они чудом очутились наверху. Ларивон одним прыжком выскочил из люка.
— Звони всполох! — отчаянно закричал он. Два колокола ударили враз, в полную силу. И внизу, у веревки часового колокола, и наверху у большого, уже стояли наготове люди, раскачав предварительно тяжелые языки, ожидая только этого крика. Перегоняя друг друга, беспорядочно и торопливо, полетели над селом тревожные звуки. Страшен такой звон. Он говорит о внезапно налетевшей беде, когда нужна помощь срочная, немедленная и когда не очень-то надеются, что она поспеет вовремя… Когда-то давно, на прибрежной полосе сел от Духовницкого до Софьина, полосе, в которую входила и Острая Лука, какой-то, теперь забытый, рачительный начальник заботился о необходимых мерах борьбы с пожарами. На площадях в центре каждого из этих сел были построены «стойки» — легкие пожарные вышки, а около них пожарные сараи, где хранились ручной насос и одна или две бочки. Рядом, в тесной конюшне, целое лето дежурили две очередные лошади, а нанятый обществом «стойщик» должен был находиться тут же в любую пору дня и ночи.
Правда, не всегда так бывало. Все еще помнили, как несколько лет тому назад, в самый сенокос, сгорело шесть домов, а стойщик в это время ездил на дежурных лошадях за сеном. Его тогда грозили бросить в огонь, во всяком случае, избили бы, если бы он не спрятался. Но это был исключительный случай.
Тогда, когда строились «стойки» и приобретался пожарный инвентарь, были приняты и другие меры. Еще в двадцатых годах на воротных столбах многих домов были прибиты небольшие таблички с изображением ведра, топора, багра, вил, лопаты, а то и бочки для воды. С этими предметами хозяева домов должны были при первой тревоге спешить на пожар — все село представляло как бы регулярную пожарную дружину. Порядок этот давно уже полностью не соблюдался, на пожар бежали кто с чем вздумал, но все-таки добрая привычка укоренилась: в случае пожара большинство мужчин бежали тушить не с пустыми руками, а кто мог, приезжал с бочками. Да и нельзя было иначе, не на стойщика же надеяться, много ли он один сделает? Его дело — поднять тревогу и привезти насос.
Словом, летом, в самое опасное время, кое-какие противопожарные меры по возможности принимались. Зимой пожары тушили снегом, работая одними лопатами. А вот осенью… осенью было хуже всего. Снег еще только припорошил землю, лопатой его не подхватишь, озерца за огородами затянуло тонким ледком, заехать на него с бочкой нельзя, не выдержит, а въезжать по-летнему — прямо в воду — насмерть простудишь себя и лошадь. Может быть, и нашлись бы такие, которые и себя не пожалели бы, как-нибудь сумели бы достать воды, да какой толк? Так можно тушить крестьянские дома, а не церковь. Пожарный насос еще годился, когда нужно было помыть стены церкви изнутри, а на крышу струя воды не доставала. Да и вообще, примитивные сельские насосы не приспособлены для работы в мороз, вода в шланге замерзает. И во всем селе не было достаточно высокой лестницы, по которой можно было бы взобраться на крышу церкви. А скоро уже и вообще ничего нельзя было поделать. После у некоторых и появлялись какие-то соображения, может быть и ценные, но использовать их можно было только в самом начале пожара. Момент был упущен.
Отец Сергий всегда сам активно участвовал в тушении пожаров, работал и распоряжался другими. Тем яснее видел он, что церковь обречена, хотя горела еще только часть крыши. Он поспешно вошел в алтарь, в последний раз положил земной поклон перед престолом, приложился к нему. Потом снял покрывавший его большой шелковый платок и начал быстро складывать в него сосуды, дарохранительницу, маленькое Евангелие, в которое вложил антиминс; разоблачил престол и жертвенник и тоже свернул все в узел. Бегом отнес святыню домой, предупредил оставшихся там Юлию Гурьевну и Наташу, чтобы на всякий случай собирали вещи, взял топор и, прибежав снова в церковь, начал отдирать доски — разбирать по частям престол и жертвенник.
Не он один работал в храме. Все трое церковных дверей были открыты настежь, и в них торопливо сновали мужчины, женщины, подростки. Бегом выносили хоругви, подсвечники, облачения, вынутые из иконостаса и киотов иконы; несколько человек с усилием несли большое распятие; другие помогали отцу Сергию снимать Царские боковые врата, отрывали от иконостаса резные позолоченные украшения, выламывали половицы. Работали быстро, споро, стиснув зубы, едва сдерживая слезы. Если бы с такой быстротой, с такой энергией работать в другом месте, заливать огонь, растаскивать пылающие бревна!.. Пусть бы не удалось ничего вынести из церкви, или вызволить бы только самое необходимое, лишь бы отстоять стены! Но не выходит так. Огонь как будто не торопится, он точно уверен, что добыча от пего не уйдет, но как быстро он распространяется! Церковь уже полна дыма, уже пробиваются в разных местах красные языки… А они, мужчины?.. Они выламывают доски из пола и выносят последнюю рухлядь из кладовой…
Отец Сергий работал вместе со всеми, пока ему не сказали: «Нужно выходить, опасно». Выходя, он еще раз оглянулся на опустошенный алтарь, так хорошо видимый в зияющие отверстия, где час тому назад закрытыми дверями и иконами, на ободранный иконостас, на провалы в полу… Около него стояли люди, торопили. Может быть, некоторые из них разделяли поверье, что священник не имеет права выйти из горящей церкви, что он должен сгореть с ней, если его не выведут насильно. Один он мог упустить момент, задержаться в церкви дольше, чем это допускала хотя бы относительная безопасность.
Площадь была полна народа. Большой колокол звонил недолго, на колокольне опасно, но в часовой били, сменяясь до тех пор, пока от жара стало невозможно стоять. Сколько раз вот так беспокойно и тревожно гудели эти колокола, предупреждали о грозящей опасности, приказывали: «Спасайте!» Сегодня они сами звали на помощь, кричали из последних сил, но никто не помог им, и они замолчали, покорились своей участи.
На крыше сторожки виднелась одинокая фигура крепкого молодого мужика с лопатой в руках. Он то сбрасывал влетавшие на крышу «галки» — горящие головни, то лопатой разравнивал снег, который ему кидали снизу. Снега было мало, да и тот быстро подтаивал от жара. Люди с трудом соскребали тонкий слой, сохранившийся за сторожкой с противоположной от церкви стороны, таскали лопатами чуть не от школы. Мальчишки лепили большие снежки и тоже кидали на крышу. У школы, у всех домов, выходивших на площадь, тоже хлопотал народ — хозяева и добровольные помощники. Как всегда, во время сильного пожара, ветер разыгрывался. Хорошо еще, церковь стояла посреди большой площади, окруженная с двух сторон садами. И то на следующий день одна хозяйка обнаружила, что в шерсти стоявшей на дворе лошади выгорела порядочная плешина — на нее попала «галка». «Галка» должна была пролететь через всю площадь, над школой, через улицу с примыкавшими к домам огородами, мимо небольшого озерца и тогда только попала на спину злополучного «лысанки».
А в начале прямой линии, конечной точкой которой оказалась спина Лусатого, в каком-нибудь десятке шагов от церковной ограды, стояла сторожка, и на ней, четко выделяясь на огненном фоне, чернела человеческая фигура. Время от времени человек хватал пригоршню снега, жадно глотал его, торопливо облеплял им плечи, спину, шапку и опять бросался скидывать новую головню. «Старообрядец, а смотри, как отстаивает, как свою, — говорили в народе. — Если бы не он, сторожка давно бы занялась».
Поспешно сложив в узлы наиболее ценное имущество, Юлия Гурьевна, сопровождаемая Наташей, решила пойти за ворота, посмотреть на пожар. Еще в сенях они услышали громкий треск и рев огня, крики работающих на пожаре, плач женщин. Лицо Юлии Гурьевны выразило страдание. «Нет, не могу», — сказала она и, возвратившись в комнату, крепко прикрыла дверь и подошла к окну. Звонили всполох и в Березовой, и в Дубовом. Могли бы и не звонить. И без звука набата, на одно только зарево, так же отчаянно мчались бы оттуда помощники.
Да что пользы в их помощи! Если сначала еще пытались что-то сделать около церкви, скоро к ней стало невозможно подступиться.
Колокольня пылала, как огромный факел, стройная и теперь, и грозно-прекрасная. Из распахнутых тяжелых, обитых железом дверей, из окон главного купола вырывалось пламя. «Матушка! Кормилица! Красавица ты паша!» — рыдали женщины.
«Б-у-у-м-м-м!»
Это сорвался большой колокол. Ломая перекрытия, раздувая пламя, с треском и гулом пролетел он вниз, ударился о землю, загудел в последний раз. За ним упал второй.
Далеко ли их было слышно? Случалось, что в буран их редкие, размеренные удары доносились с ветром до самого спуска с горы, верстах в трех от Духовницкого. Сколько людей спас в буран этот звон… В летний полдень далеко в полях люди слышали двенадцать ударов и садились отдыхать. Но лучше всего звучал он пасхальной ночью, когда небо темное-темное и торжественное, а свежий морозный воздух пахнет влажной землей и молодой травкой.
— Батюшка, не пора звонить? — спрашивал сторож. — В Дубовом ударили.
— Ударили? Ну, звони и ты.
Сторож шел на колокольню, раскачивал тяжелый язык, с силой ударял о край колокола; бил сильно, часто, как сейчас, но в том звоне не было тревоги, он звучал победной радостью. Начинали звонить и в Березовой. Звуки благовеста трех церквей красиво переплетались в чистом ночном воздухе. Если Пасха была поздняя и Чагра успевала залить луга, по воде звуки разносились чуть не до самой Волги, мягкие и могущественные.
Теликовка — в восьми верстах от Острой Луки. Тех, других колоколов в ней не слышно, слышно только один. Иная заботливая хозяйка выйдет на улицу посмотреть, что делается кругом, услышит далекий звон, перекрестится и скажет: «В Вострой звонят, сейчас и у нас начнут».
А то еще был тревожный звон, который ни с чем не спутаешь. Дон-дон-дон… дон-дон-дон… дон-дон-дон… По этому звону сбегались все, особенно женщины, бросая любое дело… Да что уж вспоминать!
А далеко ли разнеслись последние призывные звуки колоколов? Далеко ли был слышен их предсмертный стон? Едва ли. Он был заглушен шумом пожара.
Жара становилась все нестерпимей. Свободное пространство вокруг церкви все увеличивалось, но нескольким попечителям, взявшим на себя наблюдение за порядком, все еще казалось мало. Они ходили по внутренней стороне народного кольца, напирали на него, просили:
— Потеснитесь, пожалуйста, по силе возможности! Еще, еще, как можно подальше! То и гляди, колокольня упадет, в какую сторону, неизвестно, долго ли до греха!
Колокольня упала на запад, через дорогу, к полосе садов. Обрушилась, подняв столб искр и пламени, разбросав далеко в стороны горящие «галки», засыпав площадь толстым слоем раскаленных углей. Снова зарыдали, запричитали и притихшие было женщины. Плакали и мужчины скупыми, суровыми слезами.
Затем рухнула крыша. Церковь превратилась в громадный, бесформенный костер, потом в такую же громадную кучу тлеющего угля. Народ постепенно расходился, наконец остались только дежурные, приставленные следить за тем, чтобы пламя опять не раздуло.
Отец Сергий, который несколько раз забегал домой успокоить женщин, зашел опять и немного погодя снова вышел, захватив с собой Наташу. Была уже глубокая ночь, а он все стоял и смотрел на мерцающие угли. Тяжелые, как ртуть, крупные слезы катились у него из глаз и капали на землю.
Погоревали, погоревали и опять взялись за дело. Порядок известный: погоришь, так хоть в ниточку вытягивайся, а опять стройся. Хоть конуру какую-нибудь, а все нужно. Так было и с церковью. Выборные прошли селом по сбору, набрали амбар хлеба на предстоящие расходы. Давали не только православные, а и некоторые старообрядцы, увидев проходившую подводу, окликали выборного и выносили пудовку зерна. Из соседних сел тоже «дохнули», чтобы приехали собирать к ним, и тоже помогли неплохо.
Конечно, о постройке такой церкви, как прежняя, нельзя было и думать: средств мало, и настоящих строителей не найдешь. Даже леса не достанешь. Раньше ездили «в верха», пригоняли по Волге плоты на постройку домов, но на это нужны наличные деньги, а с хлебом, тем более зимой, куда сунешься?
Решили послать «стариков» в ближайшие степные села, где еще много было больших домов. Опытные «старики» облюбовали и приторговали почти новый дом шесть сажень в длину и три в ширину. Уцелевший после пожара церковный фундамент был шесть на шесть сажень, значит, придется поставить на нем дом поперек, вырезать середину восточной стеньги, пристроить алтарь из обыкновенного амбара, а к задней стене, у выходящего к сторожке угла добавить небольшие сени, и тем ограничиться.
Как раз в это время услышали, что в Пугачев приехал посвященный епископ Николай (Амасийский). Отец Сергий с кем-то из попечителей съездил за благословением на закладку церкви. По первопутку несколько десятков подвод выехали из Острой Луки за разобранным уже домом и к вечеру привезли его. Свои же местные плотники, а потом кровельщики и печники взялись за работу. Весной надеялись быть опять со своей церковью. Несколько времени отец Сергий составлял черновик большого письма, потом усадил Костю переписывать его в двух экземплярах. Оно предназначалось для более богатых сел — Дубового и Теликовки, их просили уступить погорельцам какие-нибудь, хоть маленькие, колокола.
Костя засел за переписку с воодушевлением. Ведь это действительно нужное дело. Конечно, во время пожара и он, и Миша, по мере сил, помогали, да ведь угоди на взрослых! Нет-нет кто-ибудь и крикнет: «А ну, уходите! Чего вы здесь путаетесь! Не дай Бог, пристукнет чем-нибудь!»
Теперь никто ничего не скажет. Сам папа дал работу. Костя сидел за папиным столом и тщательно выводил букву за буквой.
Письмо начиналось словами: «На реках Вавилонских, тамо седохом и плакахом…» И правда, отец Сергий плакал, когда писал, да и у Кости буквы вдруг исчезали, когда он вспоминал, что они потеряли.
В ответ на письмо получили два колокола — в семь пудов, надтреснутый, и, кажется, в четыре пуда. Когда расчищали место для церкви, нашли зарывшийся в золе самый маленький и самый звонкий колокольчик. («Теперь мы его будем звать колколо», — печально шутил Ларивон.) Он упал на подушку из золы и углей, немного в стороне от главного пожарища, не разбился и не расплавился, как его старшие собратья, сохранил прежний серебристый звук. Еще через год удалось приобрести колокол в двенадцать пудов. И этому уже были рады.
Всю зиму молились в сторожке. Служили вечерню, утреню, часы и обедницу. Причащать детей возили в Березовую Луку. Взрослые редко причащались в мясоед, обыкновенно ждали Великого поста. Постом во всех окрестных селах служили три недели: первую, четвертую и Страстную. В 1923 году погорельцам уступили Березово-Луковую церковь на вторую, третью и пятую недели.
Это было необыкновенное говенье. Рано утром, почти еще ночью, в домах зажигались огни. Хлопали калитки, соседи стучали друг другу в окна, собирали попутчиков. Одни за другими растворялись ворота, скрипя полозьями, выезжали со дворов дровни. До Березовой недалеко, да по дороге попадаются волки, поэтому ехали обозами, по несколько подвод, бросив в передок дровней топор на случай нежеланной встречи. Дорогой соединялись с обозами из других частей села, ехали тихо, благоговейно, перекидываясь только самыми необходимыми словами. Когда поднимались на гору к селу, а то и когда уж подъезжали к церкви, там начинался звон.
Служил свой батюшка, отец Сергий, на клиросе стоял псаломщик Николай Потапович со своими островскими чтецами и певцами, а все чего-то не хватало. И колокол в Березовой не такой, дребезжит, и в церкви никак не найдешь себе удобного места. Нет нигде больше такой
Церкви, как была в Острой! Недаром некоторые со вздохом и скорбной гордостью рассказывали: «Когда в Самаре собор строили, с нашей церкви план-то снимали!».
Справедливость этого утверждения была более чем сомнительна, но вот что было несомненно: иконы первого, основного яруса в иконостасе являлись копиями с икон в Духовской церкви Троице-Сергиевой Лавры, и притом неплохими копиями. Сам умея рисовать, отец Сергий мог потребовать от художников надлежащего выполнения.
Недаром же новый иконостас в 1914 году стоил пять тысяч рублей — очень крупная сумма для сельской церкви. Вставал вопрос о том, как быть на Страстной неделе на Пасху. Даже в обычное воскресенье сторожка могла вместить только незначительную часть желающих помолиться, не говоря уже о Рождестве и Крещении. Церковь была еще не достроена, и все же решили с Великого четверга начать служить в ней, опять, как в сторожке, все, за исключением литургии.
В церкви, конечно, тоже было тесно, и, благодаря низким потолкам, не хватало воздуха. Приходилось заново приучаться, как держать себя. Бывало, только в исключительных случаях кто-нибудь позволял себе выйти из церкви. Только Великим постом во время причастия, когда причащалась чуть ли не вся церковь, некоторые выходили отдохнуть на крылечко, да летним утром одинокие хозяйки, приложившись во время заутрени к Евангелию, торопились отогнать коров в стадо.
Теперь сплошь да рядом выходили, потому что кружилась голова. Их место тотчас занимали другие, не попавшие в церковь и успевшие продрогнуть, стоя снаружи около окон. Постепенно начинали дрогнуть и те, что вышли, и опять теснились на крыльце, стараясь проникнуть внутрь. Отец Сергий скрепя сердце мирился с этим, только строго требовал, чтобы никакого хождения не было в главные моменты богослужения, т. е. во время Евангелия, «Херувимской» и Евхаристийного канона (от пения «Милость мира» до «Достойно есть»), «Если чувствуете, что не можете простоять, — говорил он, — лучше заранее выйдите, а в это время не толкайтесь».
Даже просто стоять приходилось учить. Хотя амвон был всего в одну ступеньку, все-таки с него было виднее, и отец Сергий советовал молящимся вставать не друг за другом, а в шахматном порядке, каждый следующий ряд в промежутках между стоящими впереди. Таким образом, вместо каждых трех рядов вставали четыре, а всего в церковь ухитрялись набиваться до шестисот человек. И в этом году, и в следующем много внимания приходилось уделять упорядочению коленопреклонений, которые в такой тесноте казались бы нам теперь просто немыслимыми. Отец Сергий говорил, что там, где человек стоит на ногах, он может стоять и на коленях, только нужно вставать точно на свое место, главное, не пятясь, чтобы не прижать к стене задние ряды. Ногам же место как-нибудь найдется.
В конце концов он добился успеха, люди научились вставать на колени. Стояли даже в весеннюю и осеннюю распутицу, когда, как ни вытирай ноги, на них остается грязь, пачкающая соседей. Только девушки, трепещущие за судьбу своих нарядных платьев, додумались надевать под них темные старенькие юбки и ловко загораживались ими от особо опасной пары сапог.
[34] Одинцом назывался единственный мужчина в семье или последний немобилизованный сын старых родителей. Их освобождали от военной службы для прокормления семьи. – Авт.
[35] Ратники ополчения, или ополченцы 2-го разряда, – запасные старших возрастов. – Авт.
[36] Питирим (Окнов, 1858–1920), архиепископ Самарский и Ставропольский с декабря 1913 г. по июнь 1914 г. Впоследствии (с ноября 1915 г.), митрополит Петроградский и Ладожский, член Священного Синода. 6 марта 1917 г. смещен с кафедры как ставленник Г. Распутина.
[37] Михаил (Богданов, 1867–1925), епископ Самарский и Ставропольский с июля 1914 г. по декабрь 1918 г.
[38] Филарет (Никольский, 1858–1922), епископ Самарский и Ставропольский в 1920–1921 гг. Умер в ссылке.
[39] Так в оригинале. Возможно, имеется в виду более распространенная афонская икона – Иверская.
[40] Имя его никому не запомнилось, все называли его просто «австриец». – Авт.
[41] Половня – сарай для мякины и с/х орудий. – Авт.
[42] Впоследствии епископ Петр Сердобский. По независящим ни от Священного Синода, ни от комиссии обстоятельствам расследование не состоялось. – Авт.
[43] Икона Божией Матери «Взыскание погибших».
[44] Сражение в Русско-японской войне, состоялось 10–11 июля 1904 г.
Комментировать