- От издательства
- От автора
- Книга первая. Острая Лука (1908–1926)
- 1908–1914
- Глава 1. Как умирают
- Глава 2. Сынок да дочка – красные детки
- Глава 3. Костя капризничает
- Глава 4. Змей
- Глава 5. «Голуби вы, голуби!»
- Глава 6. Пешком
- Глава 7. Трудное лето
- Глава 8. Искушения
- Глава 9. У двора
- Глава 10. Кузьма
- Глава 11. Ураган
- Глава 12. Молебствие о дожде
- Глава 13. Часы отдыха
- Глава 14. По ту сторону иконостаса
- Глава 15. Леночка
- Глава 16. Могилки
- Глава 17. Отец Серапион
- Глава 18. Мама молится
- Глава 19. Дети
- Глава 20. Новый иконостас
- 1914–1920
- Глава 21. Война
- Глава 22. Родники
- Глава 23. Вечер
- Глава 24. Болезнь
- Глава 25. Чужое и свое горе
- Глава 26. Утрата
- Глава 27. Памятный день
- Глава 28. О милых существах
- Глава 29. Отец и дети
- Глава 30. Пожар
- 1920-1926
- Глава 31. Смутное время
- Глава 32. Съезд
- Глава 33. «Полоса»
- Глава 34. «На страже моей стану...»
- Глава 35. Новые события
- Глава 36. Другие приходы
- Глава 37. Благочинный
- Глава 38. 1925 год
- Глава 39. «Ибидем»
- Глава 40. Дети и отец
- Глава 41. Один
- Глава 42. Половодье
- Глава 43. «Если любите Меня, заповеди Мои соблюдете»
- Глава 44. Отъезд
- Книга вторая. В городе. 1926-1931
- 1926-1929
- Глава 1. История с географией
- Глава 2. Первые впечатления
- Глава 3. Новые знакомства
- Глава 4. Две семьи
- Глава 5. О певчих и пении
- Глава 6. Новоселье
- Глава 7. Домашние заботы
- Глава 8. Сучки и задоринки
- Глава 9. Как обтираются углы
- Глава 10. Еще углы
- Глава 11. У каждого свое
- Глава 12. Земные заботы и небесная помощь
- Глава 13. Неугомонный
- Глава 14. Авилкин дол
- Глава 15. Ищущий находит
- Глава 16. Левый карман
- Глава 17. Школьники
- Глава 18. Диспут
- Глава 19. Диспуты продолжаются
- Глава 20. Круги по воде
- Глава 21. Костины невесты
- 1929-1931
- Глава 22. Архиерей приехал
- Глава 23. Федор Трофимович и его муза
- Глава 24. Служба и дружба
- Глава 25. Пугачев и Самара
- Глава 26. Свое важное дело
- Глава 27. Большие дети — большое горе
- Глава 28. «Мы не сами-то идем...»
- Глава 29. Мятущаяся душа
- Глава 30. Сказка о китайской стене
- Глава 31. Счастливые
- Глава 32. Который спасать?
- Глава 33. Новый 1930-й
- Глава 34. «И небо дало дождь...»
- Глава 35. «Молите Господина жатвы...»
- Глава 36. «В бурю, во грозу»
- Глава 37. Два месяца
- Глава 38. В воскресенье после обедни
- Глава 39. Кто о чем
- Глава 40. Клин клином вышибают
- Глава 41. О делах домашних и церковных
- Глава 42. За стенами и около ворот
- Глава 43. Отцовский крест
- Об авторах
1929-1931
Глава 22. Архиерей приехал
Еще не кончились волнения, связанные с диспутами, как появилась новая, на этот раз приятная, забота — в начале лета 1929 года должен был вернуться живший в Покровске епископ Павел. Его ожидали с нетерпением и любовью. К его приезду усиленно готовились — подыскивали квартиру, проверяли, в порядке ли сохранились архиерейские облачения, лежавшие без употребления более трех лет; певчие разучивали «Исполла»; входное «Достойно» и другие песнопения. Подбирали иподиаконов и мальчиков для участия в богослужении. Первым иподиаконом, безусловно, должен быть Димитрий Васильевич, исполнявший эти обязанности при епископе Николае и при епископе Павле во время его короткого пребывания в Пугачеве в 1925 году; вторым наметили Костю. В соборной библиотеке отыскали книгу, составленную ключарем самарского собора, в которой подробно описывался порядок архиерейской службы. Что было особенно важно для неопытных иподиаконов и подчиненного им штата мальчиков, в книге подробно указывалось, когда и куда положить «орлец», когда подать посох или книгу, с какой стороны подойти, в какую повернуться, когда поклониться или поцеловать руку.
Целыми часами прорабатывали «архиерейские позвонки», как сразу окрестил их диакон, каждое свое движение. При этом нередко присутствовали и батюшки, они тоже находили тут для себя немало полезного, а диакону Федору Трофимовичу участие в этой проработке чуть ли не вменилось в обязанность — он мог много напутать без подготовки.
Учась в семинарии, отец Сергий был «рипидчиком» у епископа Гурия, и теперь дома с удовольствием вспоминал отдельные моменты торжественного архиерейского богослужения. То он пел «архиерейское» «Приидите, поклонимся», то, подражая мягкому тенору епископа Гурия, показывал, как он произносил «Призри с небесе, Боже» или «Божественная благодать»…
На встречу в Новый собор собралось все городское духовенство и верующие со всего города. Случайно оказался даже один остролукский крестьянин, бывший прихожанин отца Сергия. Он в первый раз видел архиерейскую службу и был в восторге.
— Голос-то у него какой легкий, — восхищался он за обедом. — А хиротония-то какая длинная!
Молодежь скрыла улыбки, уткнувшись в чашки с чаем, а отец Сергий, тоже с веселыми искорками в глазах, поправил: «Мантия, а не хиротония».
— Ну, мантия так мантия, спутался маленько, — не смутился гость.
Зато с первым его утверждением все охотно согласились. Голос у епископа Павла действительно был «легкий» — чистый, приятный тенор, хотя немного как будто надтреснутый. И, к удивлению слышавших, как отец Сергий изображал епископа Гурия, владыка Павел произносил молитвы с точно такой же интонацией.
— Вполне понятно, — объяснял отец Сергий. — Ведь владыка тоже при епископе Гурии учился и тоже слышал, как он служит, и теперь подражает ему, хорошему образцу. Тем более что и тембр голоса у них сходный.
Епископ Павел Флоринский был посвящен из вдовых священников Уральской (раньше Самарской) епархии. Когда в 1924 году ему предложили архиерейский сан, у него было пятеро детей, из них трое неустроенных. Было подвигом с его стороны при таких условиях согласиться на посвящение, оставив семью на руки старшей дочери, и с ее стороны было подвигом взять на себя такую тяжелую ношу. И сейчас двое детей еще учились. Было у него и двое маленьких внуков-близнецов, Петр и Павел, названные так один по мирскому, а другой по монашескому его имени.
Преосвященному Павлу было около пятидесяти пяти лет. Он был среднего роста, в меру полноватый, причем это впечатление полноты сохранилось и несколько лет спустя, когда он был серьезно болен. Открытое, чисто русское лицо его, окаймленное большой, почти совершенно седой бородой, украшали ясные голубые глаза, добрые и простодушные. Маленький внук называл его «белый дедушка». Может быть, он говорил так потому, что видел его обыкновенно летом, в белом подряснике, но и независимо от цвета одежды владыка оставлял впечатление какой-то особенной чистоты, света, того, что дает ощущение белизны. Это не была сверкающая, холодная белизна снега; скорее она напоминала пронизанное солнцем весеннее облако, сквозь которое кое-где просвечивает небесная лазурь и которое излучает мягкий свет и теплоту.
Держался епископ Павел просто, приветливо и в то же время с какой-то особенной доброжелательной величавостью. В этой величавости не было ничего напускного, наигранного, она очень шла к нему и казалась прирожденной. Впоследствии один много поездивший по белу свету и много видевший человек, познакомившийся с владыкой, очень удивлялся, узнав, что он сын деревенского диакона.
— Можно подумать, что он из княжеского рода, — говорил этот человек.
Но епископ Павел был не князь, а простой деревенский батюшка, а теперь «деревенский архиерей», как он сам себя называл.
Став епископом в трудное время, владыка Павел даже не имел возможности приобрести обычную для прежних архиереев серебряную панагию. Его панагия была деревянная, резная, на цепочке из таких же деревянных точеных шариков, и не какого-нибудь ценного дерева вроде кипариса, а самого простого, первого, которое оказалось в руках местного резчика. Зато ряса его была из хорошей, дорогой шерстяной материи песочного цвета с атласными отворотами. О происхождении этой рясы владыка любил рассказывать. Рассказывал об этом и за чаем у отца Сергия, когда вскоре после приезда посетил по очереди все городское духовенство.
Эту рясу ему подарил епископ Гурий, когда после рукоположения молодой ставленник пришел к нему за благословением ехать на приход.
— Что же, у тебя и рясы приличной нет? — спросил преосвященный и, кликнув келейника, велел принести вот эту.
— У него-то она была, наверное, самая скромная, говорил владыка Павел, задумчиво улыбаясь приятным воспоминаниям. — Он ведь больше шелковые носил, голубые да лиловые, вообще яркие, эту-то он, пожалуй, и не надевал. Да и я ее тогда почти не носил, берег как память о преосвященном Гурии, я ведь его всегда очень уважал. Да и свои рясы у меня скоро появились, приход попался хороший. А теперь вот все пообносилось, пришлось и дареную рясу в ход пустить.
От таких рассказов и воспоминаний, предназначенных более для семейства отца Сергия, чем для него самого, перешли на животрепещущие, злободневные вопросы — дела епархиальные. Вспомнили и то, как после Троицы 1924 года отец Сергий с дочерьми пили чай у владыки. Тогда девочки приехали в Пугачев навестить арестованного отца и попали, когда его готовились отпустить. После освобождения отец Сергий, забрав дочерей, отправился к епископу поблагодарить за присланные им передачи и переговорить обо всех необходимых делах, так как обоим было ясно, что теперь они скоро не увидятся. Между прочим отец Сергий рассказал о запутанных делах в одном из соседних с Острой Лукой сел, которое относилось к другой епархии, не имевшей сейчас епископа, — границы трех епархий, Самарской, Саратовской и Уральской, сходились в том уголке земли, где стояла Острая Лука.
— Вы бы шепнули им, пусть ко мне обратятся, — сказал тогда владыка, ставя обратно стакан с чаем, который собирался было поднести к губам. — Я бы им помог, как говорится, не ради хлеба куса, а ради Иисуса.
Этой пословицей, только в обратном порядке «не ради Господа Иисуса, а ради хлеба куса», отец Сергий и его друзья часто пользовались, говоря о новом типе священников-«гастролеров», ездивших по епархии и старавшихся без. архиерейского благословения «влезть»
в приход побогаче. Отношение к таким людям, как у старших, так и у молодежи, было раз навсегда установившееся. Поэтому, когда та же пословица была употреблена в смысле, прямо противоположном привычному, образ нового епископа получил в глазах Сони особое, идеальное освещение.
— Видели, какой хороший у нас архиерей? — сам весь светясь от счастья, говорил отец Сергий, проводив гостей. Впрочем, он говорил это не только дома, а везде и со всеми, кто только мог разделять его чувства. — Очень хороший, я такого еще не встречал.
А однажды добавил: «Единственный его недостаток — это его доброта. Как бы он не распустил викариатство».
— Впрочем, был и раньше такой же добрый епископ, митрополит Филарет Киевский, — продолжал размышлять вслух отец Сергий, — и дело у него шло не хуже, даже лучше, чем у других, строгих. Да и наш архиерей не первый год управляет, а не видно, чтобы распущенность была больше, чем при других. Скорее наоборот.
Время показало, что опасения отца Сергия были напрасны. Где нужно, епископ Павел умел быть и твердым. Так получилось с певчими, кое с кем из сельского духовенства, со старособорным регентом П. Е. Жуковым, надумавшим как-то со своим хором петь народные песни в клубе. Конечно, их разговор происходил с глазу на глаз, но один из посетителей, ожидавший очереди в крохотной кухоньке, невольно слышал этот разговор. По его определению, владыка, не повышая своего мягкого голоса и почти не меняя манеры говорить, пробрал виновного «до разделения души же и духа». Но особенно запомнился как будто мелкий, но выразительный случай с настоятелем собора отцом Александром Моченевым. Владыка очень ценил и уважал отца Александра, но не постеснялся, когда счел нужным, сделать замечание и ему. По своим качествам отец Александр вполне заслуживал доброго к нему отношения, но… и на старуху бывает проруха…
Однажды в будни отец Сергий служил один, а владыка стоял, как обычно, в алтаре и молился. Отец Александр во время литургии присел на корточки около шкафа с облачениями и что-то стал искать там в нижнем ящике. Искал довольно долго. Подходили самые важные моменты литургии. Совершая их, отец Сергий волновался. Он понимал, что не должен делать замечания старшему товарищу, даже начальнику своему, человеку уважаемому им, но не мог и оставаться спокойным. Неподходящая поза настоятеля не давала ему покоя, не давала молиться, не дав сосредоточиться и уйти духом ввысь. «Сидит тут, как лягушка, раскорячившись», — вспоминал он потом свое смятенное состояние духа.
И вдруг из уголка за дверью раздался негромкий голос архиерея: «Отец протоиерей! Станем добре, станем со страхом!..»
Отец Александр смущенно поднялся и, простояв несколько секунд, как провинившийся школьник, тихонько вышел из алтаря.
Пришлось и отцу Сергию раза два испытать на себе, что мягкая рука владыки Павла может быть твердой, но об этом после.
Сам владыка всегда держался за богослужениями в высшей степени благоговейно. Чтобы не возвращаться потом к этой теме, нужно добавить, как он однажды сказал о себе: «Во время „Тебе поем“ я всегда молюсь о спасении души».
Готовясь к приезду епископа, для него сняли маленькую квартирку на берегу Иргиза, недалеко от единоверческой церкви, но вскоре освободили для него половину сторожки Нового собора — небольшую комнатку в два окошечка, где с трудом помещались кровать и два стула, и совсем крохотную кухоньку. Жившая там просвирня перебралась в комнату к алтарнице в другой, более просторной половине сторожки; во второй комнате там жили сторожа, а в довольно большой кухне, как и раньше, пекли просфоры. За столами в квартире епископа поместились сам владыка и Костя, которого владыка взял к себе секретарем, а в кухоньке ожидали посетители и хозяйничали те же просвирня и алтарница, которым за особую плату было поручено обслуживать преосвященного.
Характерно для финансового положения церкви того времени, что это переселение было вызвано не только удобством епископа — близостью к обоим храмам, но и хозяйственными соображениями. Иначе нужно было бы платить за квартиру и услуги, а теперь квартиру Новый собор предоставил натурой, а Старый собор платил за услуги. Выходило немного дешевле, и это было важно, особенно для Нового собора.
Алтарнице, матушке Евдокии Ивановне Гусинской, было сорок три — сорок четыре года, но она казалась значительно моложе. Такая у нее была стройная изящная фигурка, такое нежное беленькое личико с тонкими чертами. Трудно было поверить, что она выросла в деревне, тем более что и держалась она как человек, получивший хорошее воспитание. Можно было залюбоваться, когда она во время богослужения, в аккуратной черной ряске и апостольнике, тихо и благоговейно выходила с подсвечником из алтаря. Кажется, этой-то своей миловидностью и врожденному умению держать себя молоденькая послушница Дунечка была обязана тем, что в 1903 году, собираясь на открытие мощей преподобного Серафима, игуменья взяла с собой именно ее. Мало того, в Сарове на нее обратила внимание великая княгиня-инокиня Александра Петровна и усиленно просила ее у игуменьи.
Но тихая деревенская девушка не прельстилась возможностью близости к членам императорской фамилии и со слезами умолила свою матушку не отпускать ее.
Мать Евдокия постепенно оказалась в числе самых верных друзей семьи отца Сергия, и, несмотря на все невзгоды, перенесенные обеими сторонами, дружба эта продолжалась до самой ее смерти.
Глава 23. Федор Трофимович и его муза
Димитрию Васильевичу нелегко было соединять обязанности псаломщика с обязанностями старшего иподиакона, да и недолго это продолжалось, всего три-четыре месяца. Поэтому руководство участвовавшими в архиерейских служениях мальчиками очень скоро перешло к Косте, и он усердно принялся за дело.
Среди мальчиков больше всего обращал на себя внимание посошник Гора Пятаков, прелестный шестилетний малыш.
Длинные праздничные службы, конечно, утомляли его. Тогда, стоя прислонившись к колонне у открытых Царских врат, он слегка склонял голову и сильнее опирался на блестящий, никелированный архиерейский посох. При взгляде на него невольно приходили на ум стихи: «В дверях Эдема ангел нежный главой поникшею сиял». А товарищи, которые все были порядочно старше его, имели для него другое определение: «Никто не таков, как Егор Пятаков!..»
Обязанности ему достались довольно трудные. Парадный металлический посох епископа Павла был гораздо выше Горы, и нести его, да еще так, чтобы он сохранял вертикальное положение, даже просто держать, было нелегко. Случилось однажды, когда Гора поторопился, посох перетянул его, и мальчик растянулся во весь рост на ковре. С тех пор по возможности употребляли легкий, деревянный посох, но в торжественных случаях все-таки приходилось пользоваться металлическим. Да главное было не в том, что тяжел посох, а в том, что Гора был слишком мал.
Он хорошо знал свои обязанности. Костя не только до приезда епископа учил мальчиков, но и потом чуть не после каждой службы устраивал коротенькие совещания со своим беспомощным штатом. Мальчики сами разбирали ошибки друг друга, а замеченным в шалостях грозили: «Смотри, Костя себе выходной даст!» Этого они боялись больше всего. Горе выходным не грозили, но он сам понимал, что оказывается в буквальном смысле не на высоте. Ведь, подавая и принимая посох, нужно поцеловать владыке руку, а где ее, эту руку, достанешь, когда владыка берет посох где-то далеко над Гориной головой. Мальчик только каждый раз поднимал вверх свое прелестное личико с большими черными глазами, словно проверяя, не убавилось ли со вчерашнего дня расстояние между ним и рукой владыки, и беспомощно взмахивал длинными ресницами.
Был, правда, случай, когда пригодился и его маленький рост. Куда-то подевались поручи от парадного облачения. Все с ног сбились, ища их, пока не догадались спросить Гору.
— Сейчас, — ответил малыш, как будто того и ждал, полез за шкаф и извлек оттуда потерю.
Порядок среди мальчиков установился строгий, и не только из-за боязни «выходного», а и потому, что каждый был увлечен, каждому хотелось, чтобы дело шло как можно лучше. Когда в следующем году Костя предложил обходиться без слов во время службы, а объясняться знаками, это предложение встретили с восторгом.
— Вы за богослужением не вертитесь, а молитесь, — говорил Костя, — а на меня время от времени поглядывайте. Если я немного подниму палец, значит, нужно подать диакону свечу, да не все бросайтесь, а только тот, на кого я посмотрю. Если два пальца, значит дикирий, если покачаю рукой — кадило. Если покажу опущенный палец или два, три, четыре — несите орлец на то место, сколько пальцев я показал.
Новый способ оказался очень полезным. Он сократил до минимума суету и разговоры в алтаре, что было очень по душе и епископу Павлу, и отцу Сергию, не терпевшему, особенно во время литургии, нарушений благоговейной молитвенной тишины.
Такого внимательного, благоговейного отношения отец Сергий добивался за любой службой. Прасковья Матвеевна Иванова, та женщина, которая ходила к нему, когда у нее пропал сын, а потом тянулась душой к нему и его семье, даже сетовала на него за это.
— Очень уж отец Сергий строгий! — говорила она. — Выйдут на середину церкви, Костя и так как свеча стоит, а чуть оглянется на народ, отец Сергий только глазами на него поведет… ну, Костя, конечно, сразу и выпрямится. Чересчур строгий! — И никак не могла поверить, что в домашней обстановке отец Сергий бывает и очень веселым — шутит и рассказывает интересные, а подчас и смешные случаи.
Навести порядок среди мальчиков еще половина дела. Тут же в алтаре, рядом с маленьким Горой, бойким Федей, застенчивым меланхоличным Митей и другими, находился громадный, тумбоватый диакон Федор Трофимович Медведев, а от него добиться безошибочного служения было гораздо труднее.
Хотя Федор Трофимович служил диаконом уже давно, никогда нельзя было быть уверенным, что он не допустит какой-либо досадной, а то и смешной ошибки.
До революции Федор Трофимович был купцом. У него были дом или два, и магазин в городе, и лавки в двух-трех ближайших больших селах. Кроме того, он обладал сильным, хотя и не очень благозвучным, басом и любил слушать голосистых диаконов. Он слушал их в разных городах, подражал им, и, когда пришло время, полученное как бы шутя умение помогло ему найти новое место в жизни.
Был он дубоват и добродушен, большой мастак выпить, из-за чего у него выходили неприятности и со священниками, и с церковным советом, и с отдельными прихожанами, не глуп и по-своему грубовато остроумен. У него существовали свои излюбленные словечки. Вместо «брандмауэр» он говорил «гранди мвра»; услышав о какой-нибудь судебной ошибке или несправедливости, сокрушенно и иронически замечал: «Фомаида!» (вместо Фемида).
Как-то в сумерки они с отцом Сергием возвращались после совершения требы. Со скамеечки, скрытой в тени дома, донесся насмешливый голос: «Поп! Поп!»
Федор Трофимович, продолжая идти своей ленивой, неуклюжей походкой, как бы нехотя, но достаточно громко добавил:
— Попа видно, а дурака слышно!
Но одно дело — остроумие, а другое — строгий, раз и навсегда установившийся порядок. Тут Медведев мог ошибаться самым изумительным образом.
— Опять отца диакона его муза подвела! — говорил Костя, рассказывая об очередной ошибке Федора Трофимовича.
Музу приходилось вспоминать из-за того, что сам виновник досадных ошибок имел обыкновение сваливать все на нее, свою музу: «У меня что-то сегодня музы не было, а то бы я разве так прочитал!»
Особенно часто, как бы упорно, ошибался он перед чтением Евангелия в словах: «Благослови, преосвященнейший владыко!» В этом месте муза Федора Трофимовича считала нужным добавлять слово «святый», и епископ Павел, услышав добавление, страдальчески морщился. Обычно он умел «не замечать» ошибок во время богослужения и, если считал нужным сказать что-то по поводу их, говорил после окончания службы, но это слово волновало его больше других. Там, где полагалось произносить «святый владыко», приходилось принимать этот эпитет, а лишний раз добавлять его — совсем другое дело. Об этом говорил Федору Трофимовичу и сам владыка, и Костя, и другие, а когда дело доходило до этих слов, диакон снова начинал колебаться. Стоя перед открытыми Царскими вратами у аналоя и уже прикоснувшись лбом к поставленному на аналой Евангелию, он слегка поворачивал лицо вправо, к старшему иподиакону, и шепотом спрашивал:
— Говоришь, не нужно здесь «святый»?
— Не нужно, не нужно, отец диакон, просто «преосвященнейший владыко».
— А как же там написано: «Помяни нас, владыко святый»?
— Так это в начале литургии, а здесь не положено.
И все-таки, несмотря на все предупреждения и разъяснения вне службы и во время ее, Федор Трофимович частенько ошибался, и его муза вновь проталкивала на свет роковое слово.
С течением времени Костя приспособился в самый крайний, критический момент подсказывать ему кратко «святый не надо». Иногда это помогало, а иногда Медведев все-таки провозглашал: «Благослови, преосвященнейший святый владыко!» А потом оправдывался: «Тут же есть „святый». Вот, смотри: „Святый Иоанн Богослов»».
Наступал какой-нибудь большой праздник. Всем, прежде всего самому Федору Трофимовичу, так хотелось, чтобы все шло «благообразно и по чину». С особой важностью выступал он, собираясь говорить многолетие, а Костя опять подсказывал: «Отец диакон, „благоденственное и мирное»…» Но даже при этих предосторожностях случалось, что, отмахнувшись от надоевшего подсказчика, диакон провозглашал: «Благоденственное и всемирное житие!..»
После службы на него наседали с упреками, а он бубнил обиженно и убежденно: «Ведь всемирное-то больше!»
Он мог заняться чем-нибудь в алтаре как раз в то время, когда ему нужно было говорить ектению. Стоило тогда окликнуть его: «Отец диакон, малая ектения» — он обязательно запутывался. Костя выходил из положения проще: «Отец диакон, паки и паки…» И Медведев, подхватив первые слова, величественно выплывал на амвон.
Хуже всего получилось однажды, уже в самом конце его служения. «Воскресенских орлов», как звали епископа Павла с обоими протоиереями, уже не было в городе, а матушка Моченева собиралась уезжать к сыну. Перед отъездом она заказала молебен о путешествующих, и Федор Трофимович старался изо всех сил. Но и тут «муза подвела». Вместо прокимна: «Скажи мне, Господи, путь, в онь же пойду», он вдруг хватил: «Скажи мне, Господи, кончину мою!»
На матушку, которая была расстроена, это произвело тяжелое впечатление. Она сочла это чуть ли не предзнаменованием своей близкой смерти и очень плакала.
Хотя Новый собор считался кафедральным, епископ Павел не хотел никого обидеть и служил по очереди в Старом и Новом, отдавая последнему преимущества только в дни великих праздников — Рождества, Крещения, Пасхи со Страстной неделей. Его «позвонки», конечно, везде были с ним.
Благодаря такому порядку, Костя близко познакомился со старособорным духовенством, особенно с отцом Василием Парадоксовым. Старик, известный своими чудачествами половине уезда, и тут не оставлял своей привычки шутить. Однажды после службы, когда Костя и второй иподиакон Ваня Селихов подошли к нему прощаться, он протянул Косте копейку: «Это вам с Ваней на двоих».
— А сколько сдачи, отец Василий? — невинным голоском осведомился Костя.
— Ишь ты… какой шустрый… — проговорил отец Василий, вскинув на молодого человека свои быстрые глазки.
Между стариком и юношей что ни дальше, то крепче росла взаимная симпатия, но один раз Костя с Ваней допекли-таки его.
Всем было известно, что отец Василий не признает никаких наград и, имея митру, не надевает за службой даже скуфьи. А обоим юношам очень хотелось увидеть его в полном параде. Они воспользовались одной подробностью пугачевской архиерейской службы.
Не имея диаконского сана, они, хотя и служили за иподиаконов, но до престола не касались, а когда нужно было взять оттуда или положить туда что-то, например архиерейскую митру, обращались к помощи ближайшего священника. И вот однажды, после чтения Евангелия, когда все священники надели положенные им по сану головные уборы, Костя подал стоящему с открытой головой отцу Василию митру. Отец Василий, не сообразив, взял, хотел передать епископу, но, увидев, что тот уже в митре, с удивлением взглянул на юношу.
— Это вам, отец Василий, наденьте! — сказал Костя.
— Дурак! — вспыхнул отец Василий. Он так рассердился, что Костя испугался, как бы он сгоряча не бросил митру. Нет, старый протоиерей овладел собой и поставил митру на престол, но с Костей потом долго не разговаривал.
— Я никак не думал, что это так его разволнует, — сознавался потом Костя.
Глава 24. Служба и дружба
Епископ Павел ценил и уважал отца Александра, отца Сергия и дядю своей покойной жены отца Василия Парадоксова и часто советовался с ними по разным запутанным вопросам или просто отводил с ними душу. Но если с отцом Василием он виделся от случая к случаю, когда навещал его или когда старик сам прибредал к нему, то отец Александр и отец Сергий заходили к нему почти ежедневно по окончании службы. «Моя консистория», — шутя говорил он о них. Если владыка был занят с посетителями, они дожидались его на скамеечке в огороде или разговаривали с алтарницей, матерью Евдокией. Главной заботой матушки Евдокии было то, что владыка вечно сидел без денег. «Все раздает, все раздает, — сокрушалась она. — То Василия Евстигнеевича, который в лачужке живет около ограды, зазовет к себе, покормит. Тот, конечно, нуждается, а все-таки… То матушка какая-нибудь из деревни к арестованному батюшке приедет, так владыка идет ко мне: „Матушка Евдокия, дайте чего-нибудь из продуктов!» Когда есть сахар, или молоко, или еще что, конечно, дашь, а то и скажешь: „Ничего у нас, владыко, нет!»»
— А сухарики?
— И сухариков нет, помните, позавчера все отдали.
— Ну, пойду у Михаила Григорьевича рублевочку займу. — И идет в сторожку. Михаил Григорьевич хоть и сторож, а деньжонки у него всегда есть.
У батюшек, как и у архиерея, с деньгами тоже было негусто, особенно летом, но отец Сергий и в это первое лето, и потом ухитрялся время от времени подсунуть владыке то три, то пять рублей.
— Смотрите, владыка, деньги, — говорила мать Евдокия, открывая чайницу или поднимая стоявшую на столе тарелку.
— Это отец Сергий след оставил, — догадывался владыка. А иногда и не догадывался. Открыв какую-нибудь постоянно требовавшуюся ему книгу, он радостно говорил Косте: «Константин Сергеич, у нас, оказывается, еще деньги есть! Хоть убейте, не помню, как я их сюда заложил».
Костя, только что отвлекавший внимание владыки, чтобы он не заметил хозяйничанья отца Сергия в его вещах, и мать Евдокия, у которой гость спрашивал о состоянии архиерейских финансов, пряча улыбку, радовалась счастливой находке, а епископ Павел уже соображал, не нуждается ли кто-нибудь в экстренной помощи.
Раньше было сказано, что отцу Сергию пришлось на себе испытать, как ласковая рука владыки может быть твердой. В первый раз это коснулось не его самого, а его друга Сергея Евсеевича и приходских дел в Острой Луке, но для отца Сергия все это было сугубо свое.
Сергей Евсеевич часто приезжал в Пугачев, как будто по хозяйственным делам, а в действительности отвести душу. Чуть не всю ночь проводили друзья за разговорами, но радостного в рассказах Сергея Евсеевича было мало. Он тяжело переживал то, что новый батюшка, отец Тимофей, с легкостью ломал введенное отцом Сергием правило — присоединять из старообрядчества только после более или менее длительного испытания, когда есть уверенность, что желающие присоединиться, особенно из молодежи, делают это по убеждению, а не ради жениха или невесты. Когда этот обычай только вводился, многие восставали против него, даже устраивали отцу Сергию скандалы. Потом к нововведению привыкли, все большая часть прихожан понимала его смысл и одобряла его, и вдруг опять все насмарку!
Отец Тимофей Кургаев был неплохой убежденный священник. Он только слишком уверенно, без сомнений и рассуждений, следовал тактике своего отца, миссионера-самоучки.
Как его отец, он радовался самому факту присоединения, а дальше — будь что будет; пусть хоть сами присоединенные окажутся ни рыба ни мясо, не будут ходить ни в церковь, ни в моленную и жену или мужа сделают такими же.
Члены церковного совета и просто церковные ревнители во главе с Сергеем Евсеевичем и Иваном Ферапоновичем, не раз спорили с батюшкой — чуть не со слезами просили его придерживаться установившегося порядка, но говорить было трудно. Кроме того, что отец Тимофей непоколебимо верил в свою правоту, он еще, как больной туберкулезом, был очень раздражителен. Единомыслия не получалось, а создавалась атмосфера настороженности, холодности, почти враждебности. Сергей Евсеевич очень страдал от этого. Через два года оказалось, что это только цветочки.
Отец Тимофей умер в такое время, когда священников становилось все меньше и меньше. В свой маленький, бедный приход остролукцы с трудом нашли никому не известного отца Владимира Беляева. Скоро им пришлось убедиться, что, по терминологии, принятой ими от отца Сергия, это не пастырь, не священник, а только требоисправитель и даже еще хуже — «наемник». Служил он торопливо, небрежно, требы совершал кое-как… С отцом Тимофеем попечители спорили о том, что полезнее для души и на что могли быть разные взгляды. Теперь же приходилось говорить о том, что ясно каждому, — о хотя бы относительном соблюдении Устава и о благоговейном совершении таинств. Но все ответы Беляева сводились к одному — не суйтесь не в свое дело!
Вдобавок здесь, в селе, была своя, почти непонятная горожанам, трудность: каковы бы ни были отношения со священником, а на исповедь нужно идти к нему, другого нет. А Сергей Евсеевич не привык отделываться общими мечтами — мол, сердился, осуждал. На исповеди он открыл отцу Владимиру все, что о нем думал, а Беляев без стеснения использовал оружие, которым настоящие священники с большой осторожностью пользовались только в крайних случаях для исправления нераскаянных грешников. Он отлучил своего противника от причастия.
Для такого глубоко верующего человека, как Сергей Евсеевич, не могло быть ничего страшнее. Он несколько раз один и с другими ходил к отцу Владимиру, просил снять отлучение, но Беляев стоял на своем. Он требовал, чтобы Сергей Евсеевич отказался от своих взглядов, изменил свое отношение к нему. Но как отказаться, как изменить? Ведь дело шло не о внешнем только — замолчать, перестать противоречить, а о внутреннем, об изменении взгляда на новые порядки, на нового духовника. А мнение если и менялось, то только к худшему. Не мог же Сергей Евсеевич солгать на исповеди.
Его заступникам, пытавшимся образумить Беляева, тот грозил той же карой. Кончилось тем, что Сергей Евсеевич поехал к епископу.
Вот тут-то отцу Сергию пришлось поволноваться. Епископ Павел вызвал Беляева для объяснений, и для разбора дела назначил авторитетную комиссию, но не отца Сергия, который в какой-то мере являлся здесь заинтересованной стороной, а Моченева и Парадоксова.
Решалась судьба многолетних трудов отца Сергия, но решалась так, что о них даже и не говорилось; стоял вопрос только о ненормально обострившихся отношениях между священником и прихожанами. Батюшки решили дело внешне правильно и беспристрастно. Они указали Беляеву на недопустимость отлучения от причастия из личных счетов. На основании их выводов епископ Павел предложил допустить Сергея Евсеевича до причастия и даже, кажется, разрешил ему в будущем обращаться, как к духовнику, к священнику одного из соседних сел. Но зато ему было строго внушено, чтобы он не вмешивался в то, что является делом совести священника.
Вынося свое решение, батюшки считали, что защищают авторитет священника в приходе, в то же время сознавая, что вот такому Беляеву не создашь авторитета, если он сам его губит. А если бы они знали, сколько вреда принесет в будущем этот Беляев! Не так много времени спустя он самовольно покинет Острую Луку ради лучшего прихода, куда «влезет» без разрешения архиерея. Покинет в такое время, когда заменить его будет некем, и после него церковь закроют.
Этого, конечно, никто не мог знать, хотя и можно было догадываться, что Беляев держится за Острую Луку только за неимением лучшего. Но что было делать? Другого все равно негде было взять, а убрав Беляева, только ускорили бы неизбежное. Даже отец Сергий, как ни глубоко переживал печали родного села, не мог подсказать ничего лучшего.
Приблизительно в это же время отцу Сергию пришлось выдержать еще один бой по поводу брака в неразрешенной степени родства. Жених был уже не юный мальчик, как в Острой Луке, а энергичный мужчина лет под тридцать, задумавший жениться на своей близкой родственнице. Выслушав от отца Сергия, а потом от епископа Павла, что его брак не может разрешить ни архиерей, ни митрополит, он все-таки отправился в Саратов к митрополиту Серафиму. Трудно понять, что там получилось, почему такой законник, как митрополит, решился дать разрешение, но он его дал, и торжествующий жених явился с его резолюцией к отцу Сергию.
Для отца Сергия это было тяжелое испытание. Когда несколько лет тому назад он решал, подчиняться или не подчиняться подозреваемому в обновленчестве архиерею, основной вопрос был в том, является или не является Николай законным епископом; от этого зависело — признавать или не признавать любое его распоряжение, даже самое безобидное. Теперь хуже. Митрополит Серафим, несомненно, был законным; отец Сергий всегда боролся за строжайшее подчинение духовной власти; но вот распоряжение, данное законным епархиальным архиереем, таково, что подчиниться ему невозможно. А чтобы не последовало за отказом запрещение в священнослужении или еще что, этому приказанию придется подчиниться безусловно, иначе бы это обрекло семью на голод.
В резолюции митрополита была одна подробность, на которую непосвященные могли не обратить внимания, но которая, по сути дела, сводила на нет данное разрешение. Давая его, митрополит указал родство на одну степень дальше, чем было в действительности. На это и сослался отец Сергий, отказываясь выполнить распоряжение. В той степени, о которой писал митрополит, он имел право разрешить брак, а в действительно существовавшей мог разрешить только Синод.
Последовала сцена, напоминавшая те, которые происходили когда-то в Острой Луке. Для отца Сергия она была тем тяжелее, что он не только знал жениха, но и был очень расположен к нему. Жених хотел снова ехать в Саратов, но нашел более простой выход — обратился к единоверческому священнику Заседателеву, и тот его обвенчал. В затруднительное положение попал и епископ Павел. Какого бы мнения ни держался он сам по спорному вопросу, как бы ни сочувствовал отцу Сергию, но факт оставался фактом — священник не подчинился епархиальному архиерею. И епископ Павел, как викарный, обязан был официально сообщить об этом митрополиту.
Как отнесся к этому отец Сергий? Может быть, даже еще больше стал уважать владыку за его беспристрастность, по крайней мере, он же и защищал его, когда кто- то осудил его за этот рапорт.
— Так и должно быть, — сказал отец Сергий. — Владыка должен был подать рапорт. А митрополит Серафим теперь должен запретить меня в священнослужении. А я должен буду подчиниться.
Но митрополит, должно быть, понял, что был не прав, или не захотел вступать в резкий конфликт с уважаемым протоиереем. Его резолюция на рапорте гласила: «На усмотрение епископа Павла».
А епископ Павел счел наиболее правильным не давать дальнейшего хода делу — «вменить его, яко не бывшее».
Иногда, в то время, когда владыка и Костя были погружены в серьезные дела, в кухоньке раздавались звонкие детские голоса. Лицо владыки светлело: «Кто это там? Заходите!»
В комнату влетели Боря и Валя, дети регента Михаила Васильевича, оживленные, хорошенькие, всегда в беленьких костюмчиках. Владыка любил детей. Когда он вечерами прогуливался в ограде, к нему забегали и другие дети из ютившихся против церкви хибарок, и для
всех у него находилось и ласковое слово, и конфетка или яблоко. А Боря и Валя были почти свои.
Пятилетний Борис, беленький, с большими голубыми глазами, смело подходил под благословение; за ним складывала ручонки маленькая даже для своих лет Валя, которой шел третий год. Мать, Прасковья Ивановна, подталкивавшая их вперед, вместе с матушкой Евдокией выглядывала из-за двери, потом подходила и сама.
— Ах, какая ты нарядная, Валя, — ласково восхищался владыка, любуясь темноглазой говоруньей-девочкой. — Куда это ты собралась?
— Я надела матлосскую блузку и иду к отцу Сельгию, доклады вили девчушка так же, как успела уже не раз доложить встречавшимся на дороге знакомым!
В семье отца Сергия детей тоже принимали с удовольствием, и они и Прасковья Степановна любили туда ходить.
— А не устанете вы? Ведь далеко!
— Не очень далеко, — солидно вмешался Боря. — Вот до Жаровых так далеко! Как от Старого собора до Москвы!
* * *
Не успели пугачевцы нарадоваться на своего епископа, как возникла новая тревога. Получилось так, что независимо друг от друга, но почти одновременно поехали в Самару Димитрий Васильевич и член церковного совета Григорий Амплеевич Калабин. В первое же воскресенье Димитрий Васильевич зашел в занятый обновленцами кафедральный собор, посмотреть «много ли в нем людей» и услышал, что там поминают епископа Павла Пугачевского. Димитрий Васильевич подошел к свечному ящику и спросил, что это за епископ. Ему показали стоявшего невдалеке архиерея и объяснили, что он недавно посвящен и теперь собирается ехать в Пугачев. «Не советую, — сказал Димитрий Васильевич. — Там свой епископ Павел есть, народ за него держится. А обновленцев у нас не жалуют, может крупная неприятность получиться. Это не Самара, а Пугачев».
У Калабина, как можно было понять из его слов, получилось еще крепче. Он зашел попить чайку на квартиру к бывшему священнику своего родного села Левенка, а теперь активному деятелю обновленчества, протоиерею Алексееву. Там он застал этого же епископа, которого Алексеев отрекомендовал ему, добавив, что он скоро приедет в Пугачев.
Люди, знавшие Калабина, могли, почти как присутствовавшие при этой сцене, представить, как загорелись глазки горячего старика, как застучала по полу его внушительная палка и как он взволнованным фальцетом закричал: «Вот этой самой палкой… Я Варина, лоскута, с паперти прогонял, когда он в собор лез!» Что было прибавлено в адрес новоявленного претендента на кафедру, Калабин не рассказывал, ограничившись передачей общего тона «совещания».
В Пугачеве много говорили по поводу ожидаемого приезда непрошеного гостя. Догадывались, что, как и в других местах, обновленцы рассчитывают при помощи сходства имен создать путаницу и смуту в приходах. В ожидании его много молились, порядочно волновались, но так и не дождались. По-видимому, тон двух случайных представителей города показал Павлу-обновленцу, что борьба предстоит не из легких, и он предпочел совсем не показываться в город.
Глава 25. Пугачев и Самара
— Соня, тебе письмо. Наташа пишет.
В середине лета 1929 года свояченица отца Сергия, Александра Викторовна, переезжала на новое место работы, на станцию Погромное около Бузулука. Она попросила Соню пожить у нее и помочь, пока она обоснуется на новом месте. Александра Викторовна и принесла долгожданное письмо. Соня, прочитав, протянула его тетке. Витя, воспитанник Александры Викторовны, вертелся около. «Что пишет Наташа?» — нетерпеливо допытывался он.
— Вот послушай, что дописывает к письму дядя Сережа, — улыбнулась Александра Викторовна.
Сие письмо огромное
На станцию Погромное
Писала Наташа,
Хозяйка наша.
Много над письмом трудилась,
А поклон приписать поленилась,
Исправляя ее ошибку,
Кланяемся мы шибко.
— Хм! — снисходительно улыбнулся восьмилетний мужчина. — Письмо огромное, на станцию Погромное… Писала Наташа, хозяйка наша… — И отправился по своим делам.
А содержание письма было совсем не таким безоблачным, как можно было думать по этой приписке. Кроме
нескольких мелких новостей, Наташа описывала гибель своей школьной подруги Нади Востоковой. Эта гибель поразила всех знавших Надю своей неожиданностью и каким-то особенным несоответствием с возможностями и ожиданиями девушки.
Надя была дочерью врача, известного не только в Пугачеве. Когда пугачевцы обращались за квалифицированной помощью в Саратов, они нередко слышали: «Зачем вы сюда приехали, у вас свой Востоков есть». Понятно, что каждый такой случай увеличивал его популярность, а вместе с тем и благосостояние, так как тогда врачи еще практиковали на дому.
В 1929 году Надя, его младшая дочь, вместе с Наташей и другими, окончила семилетку. Для большинства это окончание означало серьезный перелом в жизни; с ним связывался вопрос, как сложится их дальнейшая судьба. Разговоры об этом шли всю зиму. Очень немногие надеялись попасть в школу второй ступени или в техникум, и даже из этих лишь некоторые решались несмело мечтать о высшем образовании. Не говоря уже об институтах, Пугачев не мог обеспечить всех желающих даже полным средним образованием, а ехать куда-то на сторону — далеко не все имели возможность. Большинство гадало о том, как устроиться на работу. На какую? Где? В маленьком городке это было серьезной проблемой. Сами преподаватели во время занятий частенько проводили беседы на эти темы.
— Имейте в виду, что для большинства из вас семилетка будет концом ученья, — говорили они. — Сама программа семилетки построена таким образом, чтобы выпустить вас в жизнь с необходимыми знаниями.
Ученики понимали это, и никто не был уверен, удастся ли ему учиться дальше.
Одна только Надя Востокова была уверена в этом. «Я буду врачом», — твердо сказала она Наташе, когда они стояли около школы на солнышке во время одной из перемен.
В семье отца Сергия и среди его друзей вообще не было принято так категорически ставить вопрос. «Хотелось бы», «если Бог даст» — вот к чему привыкла Наташа, и Надины слова показались ей прямо чудовищными.
— Что ты, Надя, разве можно так говорить: «Я буду». Ну, скажи просто: «Я хочу быть». Кто знает, что может случиться.
— Нет, я о себе твердо знаю, — настаивала девушка. — Я буду врачом. Меня примут в восьмой класс, а если бы не приняли, можно в любой город поехать. У нас везде есть родные или знакомые, которые все устроят. Я буду врачом.
Училась Надя прекрасно, способности и усердие у нее были. Никто так заботливо не готовил документы для подачи их в школу второй ступени, никто так рано не подал их. Она принесла их первая, 20 июня, как только начался прием документов. 21 июня для их семьи был не менее знаменательный день. Женился брат Иван, и Наде пришлось в этот день много повеселиться и потанцевать. Танцевала она до упаду, а 22 июня пошла с книжкой отдохнуть в городской сад.
Летние грозы налетают сразу, стремительно, без подготовки. Заметив, что небо потемнело, Надя поспешила домой, но успела добежать только до соборной площади. Там около трибуны уже стояло несколько человек, искавших убежища от проливного дождя. Туда же к ним подбежала и Надя, как вдруг оглушительный удар грома потряс все кругом. Молния ударила Надю прямо в висок. Все пятеро находившиеся около трибуны были оглушены, но их удалось спасти, а Наде ничто не могло помочь, хотя сам отец хлопотал около нее вместе с другими медицинскими работниками. На виске у Нади остался след — ярко-синее пятно; с одной ноги молния каким-то образом сняла высокий зашнурованный ботинок и отбросила далеко в сторону.
Гроза пронеслась так же быстро, как и возникла. Через несколько минут над городом снова сияло солнце, небо, освеженное дождем, заголубело приветливо и ласково, а по улицам города, перепрыгивая через ручьи и шагая по грязи, уже шли люди, передавая друг другу, и знакомым и незнакомым, потрясшую всех весть:
— Врача Востокова дочь убило.
— Врача? — переспросил отец Сергий, имея в виду старшую дочь Востокова, работавшую вместе с ним, а ему ответил кто-то: «Да, врача», — имея в виду, что убитая — дочь врача. Так отец Сергий и шел домой в полной уверенности, что случилось несчастье с Ниной Александровной Востоковой, и только на своей улице, недалеко от дома, он услышал все от Альбина Альбиновича Здановского, брата Наташиной учительницы немецкого языка.
— Вы знаете, что подружку вашей дочери молнией убило? — спросил Альбин Альбинович.
— Говорят, старшую дочь, врача, — ответил отец Сергий.
— Нет, нет, Надю…
Очень скоро к Наташе прибежали подружки поделиться, обсудить ошеломляющее известие и подумать о том, как им принять участие в похоронах.
Долго и много потом говорили в Пугачеве о смерти Нади Востоковой, а ее подружки с особенной яркостью увидели, как верна старинная поговорка: «Человек предполагает, а Бог располагает».
Вспомнили, что Надя — младшая дочка в семье, балованная, любимая. Старшие дети сводные, только Иван да Надя общие, ну, вот мать и баловала ее, души в ней не чаяла. Доходило до того, что, прежде чем дочке лечь спать, мать ложилась в ее постель, чтобы согреть ее своим телом.
Все для Нади было готово, все ей давалось легко, без забот, и вот — одно мгновение, один удар грома — и ничего нет… «Не надейтесь на князи, на сыны человеческие…» и ни на что земное. Только к Господу нужно обращаться за помощью.
Отец Сергий не делал специальных нравоучений на эту тему; он просто время от времени вставлял свое словечко в общий разговор, и от этого словечка как бы само собою получалось так, что всякий раз, вспоминая о Наде, дети отца Сергия не могли не думать о том, как непрочны, как бессильны все человеческие планы, надежды и расчеты.
Вернувшаяся вскоре домой Соня тоже привезла тяжелые новости. В то время как она жила в Погромном, в Самаре шел судебный процесс над священниками отцом Иосифом Орловым, отцом Николаем Донсковым, отцом Анисимом Пряхиным и над группой верующих, имевших отношение к Авилкину долу. Совершенно искусственно к ним присоединили еще группу хлыстов с их вожаком Кондратием, хотя он не менее чем за год перед тем православной духовной властью был отлучен от Церкви. Самарская газета описывала грязные подробности изуверской деятельности хлыстов и попутно старалась мазнуть этой грязью духовенство. Но это попутно. В основном же им, особенно Пряхи ну, предъявлялось обвинение в агитации в Авилкином доле. Всех четверых приговорили к расстрелу.
Возвращаясь из Погромного, Соня остановилась на несколько дней в Самаре повидаться с родными, в том числе и с Юлией Гурьевной, гостившей у сына. Ночевала Соня у сестры отца, Надежды Евгеньевны. Утром они еще лежали в постели, когда постучала Юлия Гурьевна. Вид у нее был такой, что Надежда Евгеньевна встревоженно спросила: «Что случилось?»
— Павла Гурьевича приговорили к расстрелу, — тихо и как будто безучастно ответила Юлия Гурьевна.
Глаза Надежды Евгеньевны выразили испуг и страдание.
— Да что вы? Не может быть! — ахнула она и заторопилась: — Садитесь, рассказывайте. Да не расстраивайтесь так, может быть, все еще обойдется.
Тем же тихим, ровным голосом, за которым скрывалась тяжелая мука, Юлия Гурьевна рассказала подробности закончившегося накануне суда. Впрочем, она сама знала очень мало, только внешние факты. Остальное стало известно значительно позже.
Погубили его те же хлысты, которые у них и в соседних селах были известны под именем беседчиков. Они давно враждовали против отца Павла. Большинство духовенства не склонны были считать их сектантами, считали обыкновенными любителями собраться «побеседовать». Многолетние наблюдения привели отца Павла к другим заключениям. Он поделился своими наблюдениями с самарским священником Докукиным, давно интересовавшимся этим вопросом. Вскоре Докукин выпустил книгу, изобличавшую беседчиков, и в особом обращении благодарил отца Павла, который много помог ему. После этого отец Павел, тогда еще довольно молодой, жил в постоянной тревоге. Его дом несколько раз поджигали. Матушка не спала ночей, следя за двором, и все-таки поджоги продолжались. Благодаря бдительности матушки, пожары удавалось быстро замечать и тушить, но один случай чуть не кончился катастрофой. Это случилось ранним утром, когда отец Павел ушел к заутрене, а матушка прилегла, решив, что опасность миновала. Внезапно вспыхнули облитые керосином стены и дверь; матушке пришлось спасаться через окно. При следствии выяснилось, что поджигала кухарка батюшки, дочь которой была беседчицей; даже керосин, которым она пользовалась, она взяла из стоявшей в чулане большой бутыли. Это ее и выдало. Ночевавшая в доме по просьбе матушки старушка, заметила, что накануне бутыль была почти полна, а утром — чуть не наполовину пустая.
После этого пожара семья отца Павла долго жила в каменном здании школы; там пришлось сделать железные двери, так как деревянные тоже поджигали.
После нескольких лет таких волнений жизнь потекла несколько спокойнее, но процессы над духовенством подали хлыстам мысль, как избавиться от ненавистного священника. Подкупленный ими свидетель (на областном суде он не подтвердил своих показаний, а потом сознался, что был подкуплен) дал показания, что отец Павел агитирует против колхозов. Его, как и первую группу, приговорили к высшей мере, но потом заменили десятью годами лагеря. Он погиб в 1938 году.
Глава 26. Свое важное дело
— А, Николай Андреевич, заходите, заходите! Давно вас не видел. Что нового?
— Новости, отец Сергий, тревожные, — ответил Роньшин, даже не успев пройти в комнату. — Говорят, Александр Введенский сюда собирается.
— Может быть, попусту болтают? Что ему здесь делать? — усомнился отец Сергий.
— Нет, слухи верные, от людей, которые с Москвой, с тамошними обновленцами связь имеют. Введенский ведь теперь везде разъезжает, особенно, где обновленчеству туго приходится. Старается оправдать свое звание «митрополит-благовестник». Придумают же такое! Вызывает православное духовенство на диспуты, а если оппонентов ему не находится, лекции читает.
Задумались… Помолчали…
— Да-а… — протянул отец Сергий.
— Что?
— Скажешь и «да», коли нечего больше сказать.
Опять посидели молча.
— С Введенским много не наговоришь, — сказал Николай Андреевич. — Он Луначарского побеждал. Один Иларион Верейский его забивал. А мы что?
— Мы что? — встрепенулся отец Сергий. — У нас правда. Почему он Луначарского побеждал, а Илариона победить не мог? Потому что в первом случае он за правду стоял, за Бога, а во втором — за свое обновленчество. Обновленческий обман мы, в случае чего, и простыми
словами объяснить можем, хоть не имеем такого красноречия, как Введенский. На правду слов немного нужно.
Опять волнения. Опять молитвы.
Введенский не приехал, зато на смену этим волнениям пришли уже описанные волнения с появлением второго епископа Павла.
Все меньше оставалось духовенства по селам. В первую очередь, конечно, страдали наиболее видные, так что в некоторых округах некого было назначать благочинными. Епископ Павел вынужден был передавать управление этими округами соседним благочинным. На юге викариатства он выбрал протоиерея Устимова из Сухой Вязовки, почти такого же известного, как Парадоксов, и почти такого же старого, а у Моченева объединил даже три ближайших к городу благочиния.
— Уж вы потрудитесь, отец Александр, — сказал ему владыка. — Отца Сергия я не нагружаю, у него свое важное дело.
Этим важным делом была апологетика. Хотя диспуты больше не организовывались, отец Сергий продолжал собирать и обрабатывать попавший в его руки апологетический материал. Особенно упорно работал он над темами происхождения мира, жизни и человека. Материал для этого он собирал по крупицам — запись чьих- то диспутов, статьи из журнала «Антирелигиозник», отдельные книги писателей-атеистов, старых и современных, и критика на эти книги. Сопоставляя высказывания атеистов по интересующему его вопросу, отец Сергий показывал, как путаются и противоречат себе и друг другу атеисты в своих наиболее крайних утверждениях, в то время как общепризнанные выводы вполне можно увязать с различными пониманиями этих вопросов.
Много помогла ему книжечка бывшего преподавателя Самарской семинарии Василия Васильевича Горбунова «Творение или эволюция?». Изданная в 1910 году, эта книжечка была первой попавшей в руки отца Сергия, в которой систематически и убедительно доказывалось, что нет нужды делать тяжелый выбор — «или признать современные выводы естествознания и отвергнуть идею творения, сохранив веру в Библию, заглушить голос разума. Нужно тщательно разобраться в современных выводах естествознания, чтобы решить, какие из них приемлемы для христианства, а какие нет».
В. В. Горбунов доказывал, что развитие мира по Канто-Лапласовской теории происходило в том же порядке, как это указано в библейских днях творения, если, конечно, принять во внимание разницу формулировок и языка ученых XIX века и Моисея, писавшего для кочевников- евреев почти за три с половиной тысячи лет до того. Горбунов в известной степени признавал теорию эволюции, но с серьезными ограничениями. Органическая жизнь не возникла самостоятельно, а сотворена Богом особым актом творения. Впрочем, это такой вопрос, который касается только внутренних убеждений человека, а никак не его научной деятельности. Признать ли естественное происхождение жизни или сотворение как ее, как и мира, Богом, — это не остановит и не продвинет развития естественных наук. «Если такие научные гении и таланты, как Коперник, Кеплер, Ньютон, Фарадей, Максвелл, Ляйелль, Дж. Гершель, Луи Пастер, Ю. Либих, Гельмгольц и другие, были людьми религиозными, то, полагаю, можно не опасаться, что религия может помешать естествознанию», — писал он.
Горбунов отвергал самозарождение, но не по религиозным соображениям, а потому, что оно научно не обосновано. Наконец, он считал, что «в полном согласии с Библией» можно признать, что «тело человека состоит в кровном родстве с органическим миром», но… «Без творческого вдыхания в него духа жизни оно так и осталось бы только телом, неспособным подняться выше телесных потребностей. И если мы в религии, искусстве и науке возвышаемся над животными, то потому лишь, что носим в себе образ Божий, образ Того, Кто создал мировые законы, почему законы нашей мысли и оказываются тождественными с законами вселенной».
По-прежнему приносил книги из библиотеки сына и отец Иоанн Заседателев. Он и сам начал писать о происхождении мира и с увлечением толковал о том, что еще нашел у «профессора Онучина», как он, упорно нажимая на «о», произносил фамилию Анучин.
По-прежнему добывала кое-что в городской библиотеке Соня. Как было раньше с историческими сочинениями, так и теперь — с естественно-научными. В библиотеке находились только разрозненные тома отдельных ученых. Все-таки девушке удалось достать «Естественный отбор» А. Уоллеса, друга и последователя Ч. Дарвина, и «Чудеса жизни» Э. Геккеля. История ей больше нравилась, естественную литературу она читала только по необходимости, с внутренним сопротивлением. Может быть, поэтому у Геккеля ей больше всего запомнились и, конечно, сильнее поразили ее не научные, а моральные его выводы. «Следует дать врачам право, если не вменить в обязанность, убивать безнадежно больных и вообще неполноценных людей. А матерям нужно разрешить не только делать аборты, но и убивать почему- либо мешающих им уже рожденных детей, пока они не достигли такого возраста, что начнут сознавать свое „я“ отдельно от мира».
Попробовала Соня попросить и «Мировые загадки» Геккеля — книгу, без упоминания о которой не обходилось почти ни одно антирелигиозное сочинение. Почему-то в этот вечер в библиотеке не было заведующей, очень опытной и знающей, а выдавала книги ее помощница. Она долго рылась в соседней комнате, где лежали книги, не пользующиеся широким спросом, и вышла оттуда с виноватым видом. «„Мировых загадок» у нас нет, — извиняющимся тоном сказала она. — Может быть, вас устроит вот эта?»
Небольшая, по сравнению с недавно сданным Уолессом, всего страниц на двести — двести пятьдесят крупной печати книжечка, в скромном черном переплете. На заглавном листе острым, напоминающим готический, шрифтом, напечатано: «Д-р Э. Деннерт. Геккель и его „Мировые загадки»».
У Сони мелькнула мысль скорее схватить книгу и бежать, пока библиотекарша не спохватилась и не отобрала ее.
— Думаю, что устроит, — ответила она, с трудом сдерживаясь, чтобы не показать своей радости. Ей случайно пришлось прочитать в «Миссионерском обозрении» подробную рецензию на эту книгу. Книга заключала в себе беспощадную критику не только произведений
Геккеля, но и его добропорядочности. Д-р Деннерт говорил о многочисленных подделках и передержках в работах Геккеля, подробно рассказывал нашумевшую «историю о трех клише» — о том, как в доказательство своей теории Геккель дал три отпечатка с одного клише и выдал их за снимки зародышей собаки, обезьяны и человека. О другом случае, когда Геккеля уличили, что он в рисунке эмбриона обезьяны убавил несколько хвостовых позвонков, а к эмбриону человека прибавил, опять с той же целью — доказать, что в эмбриональном периоде они одинаковы и т. п.
В книге Деннерта эти случаи выдачи желаемого за действительное были описаны подробно, указаны фамилии ученых, обнаруживших обман, высказывания других, несогласных с Геккелем. Указывался и метод оправдания Геккеля: уличенный, припертый к стенке, он не опровергал сказанного противником, а старался облить его грязью, не особенно заботясь об истинности своих обвинений.
Словом, книга оказалась настолько интересной, что расстаться с ней в положенный срок не было сил. Решили насколько возможно задержать ее, и Соня взялась переписывать сначала наиболее важные главы, а потом, увидев, что с возвратом не торопят, и все остальное. Когда же месяца через два-три переписка была закончена и Соня понесла книгу в библиотеку, там ее ожидал новый сюрприз.
— За вами эта книга не числится, — сказала библиотекарша, просматривая пухлый формуляр Сони, в котором за эти месяцы прибавилась не одна страница записей.
— Вы, вероятно, спутали, взяли ее не у нас, а где-то в другом месте. — И не приняла книгу, несмотря на то, что на ней стоял штамп библиотеки.
Когда работа отца Сергия получила такой вид, что ее можно было считать законченной, он отвез ее В. В. Горбунову, попросил его дать свой отзыв. Отзыв был благоприятный. Василий Васильевич в приложенной записке хвалил работу своего бывшего ученика, только сделал примечание на полях, что теперь уже никто не говорит о происхождении человека непосредственно от обезьяны, а только от общих предков. Поэтому достаточно было бы раскритиковать только эту теорию и не тратить время на другую.
Отец Сергий принял совет во внимание. Когда у него накопился новый материал и он начал заново перерабатывать «происхождения», то сосредоточил внимание на указанном моменте, но не выбросил и другого. К странице с примечанием Горбунова он приклеил вырезку из недавнего номера «Известий», где говорилось о происхождении именно от обезьяны. Ученые, писавшие для ученых, давно оставили эту теорию, но в популярных статьях ею еще широко пользовались, может быть, потому, что она была нагляднее. А раз пользовались, значит, надо и ее разобрать.
Глава 27. Большие дети — большое горе
О материнской любви складывают стихи и поют песни. А кто из поэтов заглянул в отцовскую душу? Разве отец не помогает матери вынашивать дитя ?.. Не встает по ночам, чтобы унять ребенка и дать отдых матери? Разве он меньше радуется первой улыбке младенца и первому его слову? Он только меньше о том говорит. Его с детства приучают к суровости, чтобы бороться с невзгодами и беречь семью и родину.
И. Корженевская. Дубовый листок
«Дети мои, дети! Куда мне вас дети?»
Когда отец Сергий напевал эти слова, он улыбался, как будто шутил, но вопрос был серьезным. Дети выросли, им нужна была специальность, какое-то дело, нужно было место в жизни. Даже если бы он захотел держать их у себя под крылышком, это не могло бы долго продолжаться. Вон по селам берут по несколько священников из одного прихода. Возьмут одного, назначат другого, смотришь, и того замели, и третьего, и четвертого, если решится идти в такую обстановку. Скоро наступит и его очередь. Что же тогда будет с детьми?
Определеннее всех была Костина судьба. Она должна быть нелегкой, но все-таки его путь ясен — он будет священником. Пока можно, пусть он работает на своем теперешнем месте. Конечно, на пятнадцать рублей, которые только и в состоянии платить ему епископ, нельзя просуществовать самостоятельно, но для семьи это все- таки помощь, да и у Кости есть сознание, что он приносит пользу в доме. А владыке он, безусловно, нужен.
Соня, еще с шестнадцати лет начавшая задумываться, чем бы она могла помочь отцу, как раз теперь как будто примирилась с тем, что ничего не поделаешь, что она и дома нужна. Когда отец заговорил о том, как они будут жить, если его не будет, она отвечала с каким-то даже легкомыслием: «А что? Как-нибудь проживем. Люди живут же. Я никакой работы не боюсь и не стыжусь. В поле могу работать. В крайнем случае и полы мыть пойду».
Не к этому он ее готовил, не об этом для нее мечтал. Она жизни не знает, потому так и рассуждает. Если не говорить о связанных с этим унижениях, случайным мытьем полов не проживешь, а уборщицей устроиться нелегко, особенно с ее происхождением. Для них нигде места не приготовили, даже места уборщицы.
Только что приехав в Пугачев, отец Сергий узнал, что просвирня, мать Евдокия Хованская, берет девушек-учениц, учит их вышивать гладью. В начале 1927 года Соня стала ходить к ней. Матушка Евдокия позанималась с ней с полмесяца, показала ей все приемы, различные швы, мережки, паутинки и отправила домой, даже с неоконченной работой — дальнейшее не требовало вмешательства учительницы, а только практики. Отец Сергий присмотрелся, сколько времени требует эта работа, и понял, что прожить на нее нельзя, даже имея постоянные заказы. А заказов не хватало даже на опытных вышивальщиц-монахинь. Недаром та же матушка Евдокия, вторая в городе вышивальщица, предпочитала подрабатывать не вышивкой, а стежкой одеял.
Потом открылись частные курсы кройки и шитья. Соня окончила и их, и опять столкнулась с тем же затруднением — не было ни опыта, ни заказов. Кое-кто из знакомых дал ей какую-то мелкую работенку, но на том все и кончилось. Уже в конце 1929 года отец устроил ее к одной машинистке, дававшей уроки машинописи. Три специальности, а подойдет нужда, ни одна не прокормит. А тут и Наташа кончает семилетку, дальше ей учиться тоже не дадут. Надо и о ней подумать, устроить на работу до того, как ей исполнится восемнадцать лет, чтобы хоть она не была лишена права голоса со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Тяжелее всего было Мише. И забота о нем была самая тяжелая. Закрытие группы, в которой он учился, как-то пришибло его. Он старался бодриться, подчас даже дурачился, старался принимать как можно больше участия во всех семейных делах и интересах, но его никогда не оставляла мысль, что он, здоровый юноша, сидит на отцовской шее и ничего не может сделать и что чем дальше, тем труднее будет ему поступить на работу.
Чтобы хоть чем-нибудь быть полезным, он придумал сделать мазанку, в которой можно было бы зимой держать кроликов. Он выкопал среди двора яму (почва в Пугачеве глинистая) и целое лето таскал туда воду, месил глину ногами, лепил большие кирпичи и просушивал их на солнце. Для крыши потребовалось бы много досок, поэтому Миша занял угол большого, открытого с широкой стороны сарая. Узкую стену он разобрал, использовав ее впоследствии на потолок, вставил в мазанку двери и запасную оконную раму, поставил железную печку. Все это он делал один. Только когда кирпичи пришлось поднимать на уровень человеческого роста и выше, ему помогал отец Сергий. Наконец все было сделано, и Миша перетащил в новое помещение кроликов, заботы о которых давно полностью взял на себя. И если за большими он ухаживал по необходимости, то возня с маленькими была чуть не единственным его удовольствием. Он всегда любил всякую живую мелкоту — козлят, щенят, цыплят, а крольчата были из числа самых прелестных малышей. Миша носился с ними. Летом, когда самые маленькие гибли от жары, отпаивал их холодным снятым молоком из пипетки, кормил, чистил в клетках. И все равно его угнетало сознание, что, не будь его, эту работу выполнил бы кто- то другой. Значит, он даже в этом деле не необходим. «Не нужен», — жестко бередя свои раны, определял он.
В таком состоянии особенно лезли в голову всякие «проклятые вопросы». Переоценка ценностей началась у него уже давно, а теперь, на двадцатом году жизни, да еще когда жизнь складывалась не так, как бы хотелось, эта переоценка проходила особенно трудно. Миша разбирал и критиковал такие понятия, которые всегда казались бесспорными, задавал вопросы отцу с той же жестокой прямотой, с какой они представлялись ему самому. Отец Сергий отвечал возможно мягче, чтобы не бередить открытую рану, которую видел под внешней резкостью, но Соня, а иногда и Костя, не понимали состояния брата и вступали с ним в ожесточенный спор. Поэтому отец и сын старались говорить наедине, где-нибудь на пчельнике или в крольчатнике. И о чем только они не переговорили в эти печальные, трудные для обоих часы!
Сколько раз бывало, когда дети были еще маленькими, особенно если матери не было близко, малыши бросались за помощью к отцу — увидели плохой сон, порезали, а чаще ушибли пальчик. Для таких случаев существовало испытанное и верное лекарство — подуть и поцеловать больное место. С годами горести становились серьезнее. Наташа вспоминала впоследствии, как однажды она долго плакала. Она считала себя обиженной, ей казалось, что все ее не любят, а папа и бабушка говорили, что она капризничает, даже запретили говорить с ней, пока она не успокоится. А ей так хотелось сочувствия!
Она подошла к вешалке, где висел старый папин подрясник, уткнулась в него лицом и стала плакать в него. И вдруг папа строго сказал: «Оставь мой подрясник!» Как горько было девочке! Неизвестно, легче ли было отцу, хотя он и считал нужным выдержать характер. Но разве все это сравнишь с теперешним!
К С-вым время от времени приходила Евдокия Ивановна Попова, мать врача Александра Алексеевича Попова, товарища отца Сергия по семинарии. Почему-то именно с ней он заговорил о тяжелой школе, которую проходят сейчас дети духовенства. Вероятно, это получилось потому, что сама Попова, обычно без конца повторявшая одни и те же мелкие жалобы, на этот раз заговорила взволнованно, вдумчиво, с чувством.
— Как жить, как жить-то будем? — восклицала старушка. — Все труднее становится жить, а что дальше будет, и подумать страшно. Я не о себе говорю, мы-то уж почти прожили жизнь, а вот дети-то наши как будут жить? У них жизнь только начинается!
Конечно, она имела в виду не столько детей, сколько внуков, но в волнении не замечала этой неточности. И отец Сергий тоже разволновался и заговорил о своем, много раз передуманном, прочувствованном и пережитом.
— Нашим детям легче будет, — сказал он уверенно. — Они должны выйти более твердыми и закаленными, чем мы. Они прошли другую школу. Они с малых лет не видели хорошей, спокойной жизни и не знают ее, поэтому им теперь проще. К чему мы с трудом привыкали уже взрослыми, с того они начинают.
А однажды вырвалось у него и совсем другое. Это было в разговоре с одним сельским батюшкой, приехавшим к епископу просить увольнения за штат. Отец Сергий уговаривал его, доказывал, что священник не имеет права бросать своего дела, что при посвящении он как бы венчался с церковью, даже снял при этом свое обручальное кольцо; поэтому Церковь должна быть на первом месте, а семья — на втором.
— У меня дети, — возражал приезжий батюшка.
— У меня тоже дети, — отвечал отец Сергий, — потому я и имею право так говорить.
— У вас большие, а у меня маленькие… они плачут.
Отец Сергий помолчал, пересиливая волнение. Он тоже знал, что значит, когда дети плачут от голода.
— Маленькие дети плачут — тяжело. А вот когда большие заплачут!..
При их разговорах с Мишей бывало и такое… Бывало и то, что Миша забивался куда-нибудь в укромный уголок двора и плакал там.
Среди других забот и невзгод эта боль за детей, конечно, сыграла немалую роль в том, что все сильнее и сильнее белела широкая борода отца Сергия, что в сорок семь лет он выглядел шестидесятилетним.
Глава 28. «Мы не сами-то идем…»
Мы не сами-то идем, нас нужда ведет.
Нужда горькая.
Русская песня
— Вот так акробат!
Димитрий Васильевич и Анатолий Моченев стояли у входа в сарай и смеялись, глядя, как умывается Миша. Он висел вниз головой, обвив ногами поперечную балку сарая. Соня поливала ему из кружки, и он, подхватывая в пригоршни широкую струю, тщательно тер руки, чуть не по локоть покрытые глиной. Увидев гостей, он соскочил на землю и поздоровался немного смущенно, хотя смущаться было нечего. Ничего нет плохого в том, что он немного поразвлекся после тяжелой работы — он продолжал класть мазанку. Да и Димитрий Васильевич теперь не такой уж редкий гость, он приходил часто и с удовольствием разговаривал с отцом Сергием, а с Костей они стали друзьями.
Анатолий немного полюбовался на кроликов и ушел, а Димитрий Васильевич прошел в комнату. Соня, готовившаяся было собирать на стол, занялась другим делом — при Димитрии не обедали.
Прошло с полчаса или больше. Неожиданно отец Сергий вышел и сказал дочери: «Подавай обедать!»
— Папа! — Лицо Сони страдальчески сморщилось. — При Димитрии Васильевиче! Он же не будет есть наш обед!
— Делай, что тебе говорят! Надо пригреть человека, — неожиданно резко ответил отец Сергий. Соня удивленно посмотрела на него и пошла на погреб за квасом. Она не увязала вспышки отца с присутствием гостя и, приготовив все, ничего не подозревая, вошла в переднюю комнату звать к столу.
Отец Сергий что-то очень взволнованно говорил, а Димитрий Васильевич сидел лицом к двери, облокотившись на стол и подперев голову рукой. К удивлению Сони, привыкшей считать его легкомысленным и беззаботным, глаза его были полны слез.
— Он срочно уезжает, ему стало невозможно здесь жить, затаскали. Думают, молодой, поддастся, — мельком сказал отец Сергий, когда гость ушел, и добавил: — Думаю, что вам понятно, что об этом не нужно говорить.
Только много позже стало известно, что Жаров уехал к архиепископу Николаю, когда-то служившему в Пугачеве. Теперь он занимал одну из православных кафедр на юге и до сих пор сохранил доброе отношение к своему бывшему иподиакону. Еще позднее, когда отец Сергий уже умер, а Димитрий Васильевич стал отцом Димитрием, он с волнением рассказывал, что перед его отъездом отец Сергий взял с него обещание не оставлять служения Церкви. И он не только выполнил это обещание, но, став священником и настоятелем храма, иногда сознательно, а иногда, по-видимому, и бессознательно предъявлял своим сослуживцам те же требования, из-за которых они с отцом Сергием испортили друг другу столько крови. Дети отца Сергия только переглядывались и втихомолку улыбались, когда отец Димитрий рассказывал, как он борется с торопливым чтением и разговорами на клиросе, как требует, чтобы члены причта перед службой подходили к нему под благословение и как запрещает «водопой» в алтаре — даже слово это сохранил. Ему удалось добиться даже того, чего так и не смог за свое служение добиться отец Сергий и что в Пугачеве ввели уже после него: отец Димитрий запретил вносить в алтарь вместе с поминаньями деньги. «У нас здесь престол Божий, а престол сатаны нужно убрать подальше», — говорил отец Сергий. И отец Димитрий усвоил эту мысль и настоял на исполнении ее.
Теперь, когда страсти улеглись, а жизнь жестоко потрепала его, он все больше и больше начал понимать своего прежнего руководителя и с другим чувством вспоминал былые столкновения.
— Произошла у нас какая-то очередная стычка, — с веселой улыбкой рассказывал отец Димитрий, явно наслаждаясь этим воспоминанием, — я разгорячился, говорю: нельзя же все требовать да требовать, все строгость да строгость. Нужно помягче, с любовью. А отец Сергий отвечает: «Мягкость не всегда полезна, иногда нужно и „емь — давляше!»»
Опять отец Сергий ночи не спал.
Сколько ни говорили они с Мишей, сколько ни искали выхода, они ничего не могли придумать, кроме того, чтобы Мише вернуться в Острую Луку. Только там, где его знали, где еще пока много было людей, доброжелательно относившихся и к отцу Сергию, и к самому Мише, и можно было попытаться найти хоть какую-нибудь работу. Если очень повезет, проработав там год-другой и получив справку о трудовом стаже, можно, пожалуй, устроиться и еще куда-нибудь, но начинать нужно только там. И притом отправляться туда немедленно, не доводя до осени, когда потребность в рабочих руках уменьшится. А если сейчас, то нужно восемьдесят верст идти пешком — в горячую летнюю пору подводу ни за какие деньги не достанешь. Можно, конечно, мимоходом зайти на элеватор, но найдутся ли там попутчики, привозившие в город зерно? Но если и найдутся, то только до соседней волости, в лучшем случае за пятнадцать — двадцать верст от села, — из Острой Луки и ближайших к ней сел хлеб возили не в Пугачев, а в Духовницкое.
Багажа пешком много не захватишь, только самое необходимое. Зимние вещи, постель, кое-какие книги и Мишину скрипку должны были переправить после, когда приедут за Анной Филюшиной, которая уже вторую неделю жила у батюшки, ходила на процедуры в больницу. Таким образом, трудности вставали с самого начала. Правда, несмотря ни на что, сунул-таки он в карман книжечку стихотворений Надсона, а с тяжелым томом своего любимца Некрасова пришлось расстаться до осени.
Что бы ни чувствовали отец Сергий и Миша, другие члены семьи оставались почти спокойными: сказывалось то, что они не принимали участия в обсуждении вопроса и потому не чувствовали всей важности совершавшегося. Даже то, что Миша не ехал, а шел пешком, вместо того чтобы вызвать беспокойство и заботу о нем, придавало в их глазах делу отпечаток легковесности. Казалось, пойдет он, повидается с друзьями, поживет немного и вернется. Даже в школу, Спасское и Ершово, его провожали с большим волнением. Только когда, простившись со всеми, Миша вышел со двора, а Анна, всхлипнув, сказала: «Что это вы его как провожаете? Кто знает, когда теперь увидитесь?» Только тогда у Сони кольнуло сердце.
Все вышли за калитку. Миша шел по улице, уже недалеко от поворота, закинув за плечи свой убогий багаж, в мешковатом бумажном пиджачке — первом Сонином опыте по шитью верхней одежды. Сиротливо понурившись, ни разу не оглянувшись, шел он к новой, нелегкой жизни.
Глава 29. Мятущаяся душа
Наконец, епископ Павел и отцу Сергию добавил дела. Однажды отец Сергий вернулся от всенощной в сопровождении незнакомого человека, очень худого, с провалившимися щеками, острым носом, в очках с тонкой золотой оправой, за которыми поблескивали небольшие живые глаза. Одет он был немного необычно — в длинную, почти до колен, вышитую косоворотку из сурового полотна. Но, несмотря на своеобразный костюм, производил впечатление человека интеллигентного, каких нечасто приходится встретить в Пугачеве.
— Что вы ни говорите, отец Сергий, а нет людей хуже православных, — донеслось до собравшихся в столовой, пока гость проходил в переднюю комнату.
— Нельзя так с маху осуждать всех, — возражал задержавшийся у вешалки отец Сергий. — Среди людей любой веры, как и любой нации, встречаются и хорошие, и плохие.
— Нет, уж вы, пожалуйста, не спорьте… — При этих словах дверь затворилась.
Немного спустя отец Сергий вышел и сказал, чтобы подавали чай.
Новый знакомый, Иван Борисович Семенов, и сидя за чаем, продолжал говорить все на ту же тему. Отец Сергий задумчиво слушал, время от времени вставлял короткие реплики.
Иван Борисович был баптист, точнее пашковец, бывший учитель, вышедший на пенсию по болезни (у него был туберкулез). Он недавно приехал в город, куда перевели на работу его жену, а на днях явился к епископу Павлу и выразил желание хорошенько поговорить. Разговор затянулся. Он повторился на другой и на третий день. Епископ не мог уделять столько времени одному человеку и передал его отцу Сергию, как знакомому с миссионерским делом.
С тех пор Иван Борисович стал приходить каждый день и просиживать по несколько часов. Постепенно к нему привыкли и без стеснения занимались в его присутствии своими делами, хотя основным делом были выписки из книг и переписка под копирку тетрадей. Иван Борисович оказался очень интересным человеком — он много видел, много передумал и умел говорить так, что его не уставали слушать. Когда он поднимался со словами: «Наконец-то Иван заткнул фонтан своего красноречия» — и прощался. Молодежь разочарованно вздыхала.
— Нужно уметь уйти, пока еще не надоел слушателям, тогда вас с удовольствием встретят и на следующий день, — говорил он, когда его приглашали посидеть еще.
Конечно, не все его излияния слушались с удовольствием. Когда Иван Борисович оседлывал своего конька — осуждение православных, молодежь начинала волноваться и нетерпеливо поглядывать на отца, ожидая, что он будет возражать с привычной и горячей убежденностью.
Но отец Сергий, как и в первый день, только изредка вставлял реплики в непрерывно льющуюся речь гостя. И странно: страстные обличения Семенова постепенно становились все менее ожесточенными. Он уже перестал обвинять подряд всех православных, а сосредоточил свой гнев на одном духовенстве. Потом признал, что и среди духовенства много достойных людей, плохо лишь одно ленинградское духовенство. Наконец, пришел к выводу, что действительно плох лишь один петербургский протоиерей, с которым ему пришлось столкнуться в молодости (Семенов был года на три-четыре моложе отца Сергия), и разговоры на эту тему потеряли остроту.
Зато чего только не касался Иван Борисович в течение тех часов, которые провел в кухне-столовой отца Сергия. С рассуждений о вере переходил к своим семейным делам, к пребыванию за границей; опять к фактам личной биографии, к характеристике баптистского руководства, к каким-то мелким, но интересным случаям. Невозможно повторить его речей со всеми скачками, изгибами его мыслей, но если сгруппировать все, получалась довольно ясная и очень живая картина его жизни.
Иван Борисович происходил из крестьян не то Горьковской, не то Ярославской области. Его отец сумел дать ему образование. Когда Иван Борисович жил в Петербурге, с ним произошло то, что случалось со многими и раньше, и после него, — он потерял веру. Но переживал он это, как немногие: как крушение всех своих жизненных интересов, даже думал о самоубийстве. Вот тут-то он и столкнулся с пашковцами. Новые знакомые, умевшие разбираться в психологии подобных людей, поддержали его, ободрили, помогли вернуть веру в Бога, но Бога своего, баптистского. Его послали учиться за границу, а по возвращении сделали разъездным проповедником. В конце концов он стал заметным в своей среде лицом, помощником известного Проханова, редактора баптистского журнала «Христианин». Упомянув об этом, Иван Борисович на следующий раз принес фотографию — группа баптистов, членов какого-то всероссийского съезда, в центре — Проханов, а рядом с ним сам Иван Борисович.
— Мне не хочется, чтобы вы приняли меня за пустого хвастуна, — объяснял он.
Перед отъездом за границу и произошла встреча, оставившая у Ивана Борисовича такое тяжелое впечатление, которое не изгладилось в продолжение добрых двух десятков лет. По законам прежнего времени все отпадающие от Православия посылались на увещания к священнику. Видный городской протоиерей, к которому направили молодого человека, вышел к нему в прихожую. Не садясь и не предлагая сесть, поговорил минут пятнадцать — двадцать. Контраст между этим сухим, казенным разговором и вкрадчивым вниманием пашковцев оказался решающим. Если у Семенова и оставались какие-либо сомнения в том, следует ли порывать с Православием, после этой встречи они исчезли.
— В Германии мне должны были дать не только богословское образование в духе баптизма, но в какой-то мере и светское воспитание, — рассказывал Иван Борисович. — Для этого меня поместили в так называемую «хорошую» семью, где я мог бы научиться, как держать себя в обществе. Можете представить, как я чувствовал себя там первое время. Может быть, вы помните рассказ о молодом офицере, который так смутился в незнакомом обществе, что опрокинул на скатерть чашку кофе, а хозяева как будто ничего не заметили. Там был вывод, что настоящее хорошее воспитание состоит не в том, чтобы не совершить неловкости, а чтобы не замечать неловкости других. Я тогда находился в положении этого офицера, и ко мне, конечно, в какой-то мере применялся этот способ, иначе я бы совсем растерялся. Но меня должны были еще и воспитывать. И вот однажды мне дали урок совсем иного рода, — продолжал Иван Борисович, весело поблескивая очками.
— Это произошло, когда я уже попривык. За чаем около меня поставили вазу с различными сортами печенья, и я начал рыться там, выбирая самое вкусное. А хозяин взял да и вывалил всю вазу предо мной на скатерть, да еще объяснил с улыбкой: «Так вам удобнее искать».
Молодежь засмеялась. Улыбнулся и отец Сергий.
— Да, способ оригинальный, — сказал он.
— Впрочем, кофе и печенье — это парадная сторона, — продолжал Семенов. — Вообще-то питание там было более чем неважное. К кофе подадут тонюсенькие кусочки хлеба, не намазанные, а так, накрашенные… заштрихованные маслом; к обеду — жидкий суп. Тогда я и туберкулез нажил.
Жена у меня немка. Русская, а не германская, но из настоящей немецкой семьи, теща до сих пор русского языка как следует не знает. Притом — упрямая. Скажет, например: «Лампа стоит на стол». Поправишь ее: «Муттерхен, не так — лампа стоит на столе». Так она сейчас же повторит таким непререкаемым тоном: «Die Lampe steht auf dem Tisch». И потом от нее слова по-русски не добьешься.
Они баптисты, не пашковцы, но это не посчиталось препятствием, разница в учении слишком незначительная, а вот язык… Пока я ходил к ним как жених, все в семье говорили по-русски. А на следующий день после свадьбы теща вдруг заявила: «Раз он теперь наш, следует говорить по-немецки». Да еще в какой форме сказала! На немецком языке для выражения этого понятия — «следует, должен что-то сделать» — существует три глагола: dtirfen, mtissen и sollen. Dtirfen означает, что человек может, если хочет, имеет право сделать то-то и то-то, mtissen — глагол, имеющий более определенное значение. Он употребляется, например, когда нужно сказать — «я должен победить», «должен закончить свою работу», «должен пойти погулять». A sollen — самый твердый, он обозначает — «быть обязанным». Так теща употребила именно этот глагол — er soli, «он обязан говорить по-немецки».
Тут у нас коса на камень нашла. Я ведь тоже упрямый. Я вспыхнул, говорю: «Если так, с этих пор вы не услышите от меня ни одного немецкого слова. Даже дети знают: с матерью и бабушкой говорят по-немецки, а со мной только по-русски».
А все-таки, должно быть, Ивану Борисовичу хотелось иногда вспомнить и немецкий язык. Не для того он изучал его столько лет, чтобы забывать. И он пользовался каждым случаем, чтобы вставить в разговор немецкое слово, объяснить какую-то тонкость языка. Однажды он обратил внимание на сидевшую на полу кошку, голова которой была, как будто нарочно, окрашена в разные цвета — одна щека, ухо, половина лба и носа белоснежные, а другие — угольно-черные.
— Какое странное у кошечки лицо, — сказал Иван Борисович, прервав какое-то глубокомысленное рассуждение, и тут же поправился: — У кошечки не лицо, а морда. К животным нельзя применять слово «лицо». Как в немецком: говоря о человеке, употребляют глагол essen, а о животных — fressen. Кошечка не ест, кошечка жрет.
По мере того как Иван Борисович смягчился и признавал все больше хорошего в православных, по мере того как он сближался с новыми знакомыми, он все чаще говорил о недостатках внутри баптистских общин, недостатках, заставивших его разочароваться в баптизме и прийти излить душу православному архиерею. У баптистов все показное. Они принимают все меры, чтобы привлечь к себе новых людей, ухаживают за ними, входя во все их нужды и заботы, случается, даже помогают им материально. А когда человек стал своим, забывают о нем и бросаются искать других. Упрекают православных, что молятся заученными молитвами. Так ведь эти молитвы составлены великими христианскими учителями, они талантливы по форме, глубоки по мысли и трогают душу. А что представляют из себя «идущие от сердца» импровизированные молитвы, какими молятся баптисты на своих собраниях! Смешно и грустно вспомнить о невежестве, которое проявляют при этом не только рядовые члены общины, а и проповедники, так называемые пресвитеры.
Однажды Ивану Борисовичу пришлось услышать речь такого горе-учителя. «Прежде чем Иуда удавился, он успел оставить послание, которое мы сейчас прочитаем». Тот человек даже не знал, что в Евангелии, в числе двенадцати апостолов, названы два Иуды — Искариотский и Иуда, брат Иакова, сын Иосифа Обручника, и что этот-то последний и написал послание. Охладев к баптизму, Иван Борисович начал усиленно искать правду. «Я изучил все европейские религии, — рассказывал он, — бывал на всех богослужениях, кроме хлыстовских радений и черной мессы, на которую меня тоже приглашали в Париже. (По словам раскаявшихся, основная часть черной мессы является надругательством над Святыми Тайнами.) На эти не пошел, побоялся.
— Какие же выводы вы сделали из своего изучения? — спросил отец Сергий.
— Те, с которыми пришел к вам: нет веры лучше православной, и нет людей хуже православных. От второго положения я, как вы знаете, отказался, а от первого — нет. Я в восторге от православного богослужения. Нигде больше не встречал я такой глубины и законченности. Православные не понимают, каким сокровищем они обладают.
Когда разговоры приняли такой оборот, естественно, настал момент, когда отец Сергий спросил Ивана Борисовича, почему бы ему не возвратиться снова к Православию.
— Я еще не готов, — сразу посерьезнев, ответил Семенов. Что-то мне мешает — моя домашняя обстановка и, может быть, моя самость. Знаете, существует выражение, что здешние враги человека — Яшка, Самошка и Гордюшка, т. е. Я, я Сам и моя Гордость. Вот этих врагов мне и нужно победить. А пока, с вашего разрешения, я буду продолжать без присоединения ходить в церковь.
В церковь Иван Борисович начал ходить вскоре после того, как познакомился с епископом Павлом и отцом Сергием. Ходил он не только в праздники, но и в будни, вставал с правой стороны у колонны и внимательно следил за богослужением. Каждая служба давала ему новый повод для рассуждений и восхищения, и, придя к отцу Сергию, он снова и снова разбирал слова и мысли, на которые сегодня обратил внимание.
— Я только теперь начал по-настоящему понимать догматики, — говорил он как-то. Раньше я не обращал на них внимания. А вы, молодежь, знаете, что такое догматики?
— Это молитвы, которые поются после стихир на «Господи воззвах», перед «Свете тихий», — слегка смущаясь, ответил Миша (он тогда еще был дома).
— В них раскрывается догмат рождения Христа от Девы, потому они и называются догматиками, — добавил Костя.
— Вот именно, раскрывается этот догмат, но как раскрывается, с какой тонкостью, точностью и разнообразием! Кроме праздничных, имеется восемь догматиков, по одному на каждый из восьми гласов, и в каждом этот догмат изложен новыми словами, и не знаешь, какой лучше.
Он отхлебывал несколько глотков чал и переходил на другое.
— А апостольские послания! Какое там сокровище! Я что ни дальше, все больше прихожу в восторг от посланий апостола Павла. Возьмите любое из них: к Солунянам, к Евреям, к Колоссянам — написаны они для людей разных наций и обычаев, по разным поводам, а кажется, что все они писаны прямо для нас. А маленькая записочка к Филимону! Это ведь именно записочка, к частному лицу, по частному случаю… Апостол посылает к Филимону бежавшего от него и обокравшего его раба Онисима, которого обратил в христианство, и при этом пишет: «Хотел удержать его при себе, чтобы он служил мне вместо тебя… Но без твоего согласия ничего не хотел сделать, чтобы доброе дело твое было не вынужденно, а добровольно. Прими его, как меня… как мое сердце… Имея великое во Христе дерзновение приказывать тебе… по любви лучше прошу… а если он чем обидел тебя или должен… я, Павел, написал моею рукою: я заплачу… Успокой мое сердце о Господе…» Как, должно быть, стал близок его сердцу этот когда-то строптивый Онисим, «которого он родил в узах». И все-таки он не боится послать его к его бывшему господину, чтобы и тот переборол свой гнев и встретил когда-то оскорбившего его раба, как брата, как представителя любимого учителя. У апостола Павла болели глаза, он не мог писать, свои послания он диктовал, только подписывал в конце: «целование моею рукою Павловою». А этой своей просьбе и обещанию заплатить придал такое значние, что пишет его сам и подчеркивает это — я, Павел, написал своею рукою. Какие после этого могут быть у Филимона претензии к Онисиму, если Павел принимает все на себя! Как все это написано, с любовью и в то же время с властью…
Иван Борисович помолчал и прибавил уже другим тоном:
— Жаль только, что чтецы взяли такую странную привычку: читают Апостол сначала тихо, ничего не разберешь, а потом кричат.
— К сожалению, эта мода повсеместно так укрепилась, что с ней ничего не поделаешь, как ни борись, — ответил отец Сергий.
Дальнейших обсуждений не требовалось, и Иван Борисович вдруг перешел на совершенно иную тему — стал рассказывать, с какими чувствами в первый раз подъезжал к Пугачеву.
— Вы меня поймите, вы тоже говорили, какое неприятное впечатление произвел он на вас по сравнению с местом, где вы жили раньше. А я ведь видел побольше вашего, видел чудную природу, большие, красивые города — Ленинград, Париж и другие. И вот когда я только что услышал о Пугачеве, и потом, когда из поезда увидел эти голые, унылые степи, этот маленький, бедный, как говорится, Богом забытый, городок, я подумал: «Может ли быть что доброе из Пугачева?»
Первое время я сильно тосковал. Наконец почему-то решил пойти к епископу Павлу. Я уже говорил, какое впечатление он на меня произвел. Какой-то необыкновенно добрый, светлый… Недавно я и жену уговорил сходить к нему. Когда мы вышли, я спросил, как ее впечатление. И знаете, что она сказала?
— Да?
— Она сказала: «Это впечатление можно выразить только музыкой». Вот вам и Богом забытый городок!
Глава 30. Сказка о китайской стене
Положение в приходе становилось все напряженнее. Приближались перевыборы церковного совета, и в первый раз за все время существования Нового собора некого было выбрать председателем. Прежний председатель Василий Ефремович категорически отказывался, а другие, с кем бы ни зашел разговор, и руками и ногами отмахивались, чуть только дело доходило до их кандидатуры. И духовенство, и наиболее активные верующие по несколько раз говорили со всяким мало-мальски подходящим человеком, начиная с авторитетных, влиятельных членов церковного совета, много лет занимавших такое положение, и кончая малоизвестными старичками, никогда не подававшими голоса на собраниях. И везде встречали один ответ: «Не могу». Пришлось созывать собрание не наметив кандидатур, в надежде на того, «кого Бог пошлет», и эта фраза сейчас имела особенно глубокий смысл.
Народу на собрание пришло много, и все чувствовали себя тревожно. Все, даже наименее интересующиеся церковными делами, знали, что никто не решается работать председателем, и понимали, что может грозить собору, если председатель так и не найдется.
— Михаил Васильевич, запевайте молитву.
Михаил Васильевич отделился от кучки духовенства, собравшегося на амвоне ближе к правому клиросу, обернулся к народу и, задав тон, запел «Царю Небесный». Народ дружно подхватил. Пели с жарким чувством, с болью сердечной, горячо просили о помощи, вразумлении и подкреплении: «Прииди и вселися в ны!» Потом намечали председателя собрания — уже несколько лет священники не руководили ими во избежание подозрений, что на собрание произведен нажим. На этот раз был избран Михаил Васильевич. Волнуясь и потирая рукой с изувеченными пальцами шрам на щеке, он огласил повестку дня: перевыборы председателя церковного совета, так как прежний председатель Василий Ефремович Козлов отказывается.
— А может, еще поработаете, Василий Ефремович? — неуверенно спросили из толпы.
Все знали, что Василий Ефремович, человек старого воспитания, считает неприличным сразу давать согласие на занятие почетной должности; так же неприличным, как, скажем, по первому приглашению хозяина садиться за стол и приниматься за закуски. Нельзя, могут сказать, что он лезет на это место. Поэтому каждые перевыборы начинались с его отказа. Он стоял на амвоне, торжественный и счастливый; из толпы раздавались возгласы: «Мы вами очень довольны, Василий Ефремович! Василий Ефремович, потрудитесь еще!» А он кланялся, прижимая руку к груди, улыбался, как майская роза, и… отказывался. До тех пор, пока всем не становилось ясно, что отказываться больше нельзя: приличие соблюдено, нужно давать согласие.
Сейчас Козлов держался совсем по-другому. Услышав обращенные к нему слона, он энергично замотал головой. «Нет, не могу, сил больше не хватает. Как пойдешь туда, — он выразительным кивком показал направление, — так хотите верьте, хотите нет, не только рубашка, а и пиджак трясется».
Уговаривавшие примолкли. Ясно, теперь хоть до темной ночи толкуй, все равно не согласится. Кого же просить? Старика Белобородова? Он категорически отказывается. Григория Амплеевича Калабина? И с ним уже не раз говорили, он ссылается на свой горячий характер и больное сердце. «Как только разволнуюсь, сразу умру». Сокольникова? Причинина? Со всеми говорили, и все отказываются.
Отец Сергий сделал шаг к краю амвона и знаком попросил у председателя слова. Худощавый, с запавшими щеками, он за последние дни, кажется, даже за последние часы, похудел еще больше. Глубокое сдерживаемое волнение прорывалось в блеске глаз, в вибрациях голоса и, как всегда во время его поучений, передавалось слушателям, вызывая встречную реакцию взволнованного внимания.
— Я только немного задержу вас, братие христиане, — начал он. — Только расскажу одну китайскую сказку. Это было очень давно. На Китай тогда со всех сторон нападали враги, разоряли страну; и вот жители решили построить стену, которая защищала бы их от нападений. Приготовили материалы, нашли искусных архитекторов, но, прежде чем строить, решили узнать у мудрецов, что нужно для того, чтобы стена стояла крепко, вечно и никакой неприятель не мог бы разрушить ее. Спрашивали множество мудрецов, и никто не дал настоящего ответа.
Наконец явился один старец и сказал: для того, чтобы стена стояла вечно, нужно в ее основание живым замуровать человека. Да не какого-нибудь старика или больного, которому, может быть, и жизнь-то надоела, а здорового, полного сил юношу. И этот юноша должен быть единственным сыном матери-вдовы, т. е. чтобы мать в нем теряла все и не имела надежды на то, что, хотя этот сын и умрет, зато у нее другой есть или будет. И чтобы юноша пошел на мучительную смерть добровольно, и мать чтобы отдала его добровольно.
Как будто шорох пробежал по народу. Все впились глазами в оратора, настороженно слушая «сказку».
— Долго искали такого юношу, — продолжал отец Сергий, — наконец нашли. Назначили день, собрался народ, пришли и старый мудрец, и юноша, и мать его, и их друзья. Юноша простился с матерью, вошел в углубление, устроенное в основании стены, и каменщики начали закладывать отверстие. А мать тут же рядом стоит, он с ней разговаривает, пока можно. И вот осталось положить последний камень…
Голос отца Сергия зазвенел. Народ почти не дышал, точно он рассказывал не сказку, а что-то имеющее непосредственное отношение к ним всем, к настоящему моменту.
— …Осталось положить последний камень. И вдруг старец остановил каменщиков и приказал: «Освободите юношу!» А народу сказал: «До тех пор, пока в стране будут находиться люди, готовые ради блага других жертвовать собой и своими близкими, до тех пор будет стоять стена».
Отец Сергий чуть помедлил и добавил: «Так и наш собор будет стоять до тех пор, пока найдутся люди, которые не пожалеют себя за него. Больше я вам ничего не скажу, братие христиане».
Еще несколько минут молчания. Потом Михаил Васильевич спросил: «Ну как, православные христиане, кого же будем выбирать? Прошу называть имена».
— Медведева! — раздалось чье-то, будто несмелое, предложение. — Афанасия Матвеевича! — А и правда, Афанасия Матвеевича! А! Как это об нем до сих пор не подумали? Старик хороший, честный, верующий. Тихий очень, потому его и не все знают, потому о нем и забыли…
— Афанасий Матвеевич, прошу, войдите на амвон, покажитесь народу, — попросил председатель.
Афанасий Матвеевич, невысокий чернобородый старик, вышел на амвон и остановился, обернувшись лицом к народу и бессильно опустив, словно ненужные, руки.
— Ишь, помертвел, бедный, — шепнул кто-то.
Нельзя было сказать, что он бледен как мертвец. В застывшем лице мертвого все-таки есть какие-то краски — восковая желтизна, синеватые тени. Лицо Афанасия Матвеевича было бело, как алебастр; он стоял, как человек, неожиданно услышавший свой смертный приговор, в глазах застыло сознание неотвратимости обрушившегося на него несчастья. И все-таки когда его спросили, он тихо прошептал белыми, как и его лицо, губами:
— Согласен!
— Батюшка меня убил своими словами, — говорил он впоследствии. — Я не мог ничего напротив сказать.
Он понимал, на что шел, и так все и случилось. Проработав всего несколько месяцев, он был взят, и о его дальнейшей судьбе ничего неизвестно. Но пример мужества уже был показан. После, несмотря на тяжелое время, найти председателя уже было легче. Сменилось два-три человека, и, наконец, в 1932 или 1933 году председателем церковного совета был избран Михаил Васильевич.
А Григорий Амплеевич, побоявшийся укоротить свою жизнь, взявшись за это дело, умер еще раньше. Накануне Казанской — престольного праздника в левом приделе — вернулся от всенощной, поужинал и неожиданно упал мертвым.
Глава 31. Счастливые
Наступало время осенних заготовок. В Пугачеве жизнь шла почти по-деревенски. Запасали на зиму картошку, солили капусту. Нужно было запасти и кизяков для русской печки, и бурьяну для голландки, но на такой единовременный расход за все годы жизни в городе не хватало средств — покупали возами зимой, хотя это было и дороже. Зато непременно покупали муки. Хлеб брали печеный в лавчонке или пекарне, но ларь на пять пудов муки всегда стоял в запасе на всякий случай. В 1929 году хотелось бы запасти побольше, печеный хлеб перестали продавать, но… вопрос опять упирался в средства. Подсчитав свои ресурсы, отец Сергий сказал детям: «По- человечески нам с нашими запасами и до Рождества не дотянуть, а дальше надежда только на Божию милость. А ведь надо и Мише помочь, что он там получит со своими случайными заработками!»
Впечатление от этих слов было как во время близкого пожара, когда он говорил: «Непосредственной опасности нет, но узелки потихоньку складывайте». Так это было воспринято. Без паники, но сознание большой трудности было.
И вдруг случилось то, чего, конечно, ожидали, но что в данном случае не бралось в расчет, потому что самый этот факт разбивал вдребезги любые расчеты. Отцу Сергию принесли повестку — вызывают в комиссию по хлебозаготовкам. Явиться указано на следующий день вечером, но уже сейчас все ясно представили себе картину будущего. Ведь и до того многих «вызывали». Эти хлебозаготовки главным образом и повлияли на повышение цен на хлеб.
Комиссия давала вызванному «контрольную цифру» — предлагали внести столько-то пудов зерна, на первый раз не очень много. Если человек «выполнял» заданное, ему давалась новая контрольная цифра, потом еще. Наконец подходил момент, когда ни везти было нечего, если раньше и имелись запасы, ни купить не на что. Тогда этот человек объявлялся злостным неплательщиком, и его «кратировали» — давали новую контрольную цифру, в двух-, трех-, десяти-, но чаще всего в пятикратном размере. Затем следовала опись имущества и арест хозяина. Позднее, в начале 1930 года, когда положение особенно обострилось, такая практика была, но «кратирование» со всеми вытекавшими из него последствиями прекратилось.
Прекратилось, как уже сказано, в начале 1930 года, а когда отец Сергий получил вызов, все это было еще в самом разгаре, и его ожидала та же судьба, что и других.
Целые сутки волнений и молитв… Наконец, он пошел и возвратился с известием — по десять пудов с него и с отца Александра. Такое количество еще можно было купить, потратив все средства, в том числе и отложенные на уплату налога. Это означало короткую отсрочку: еще неделю-другую они будут дома до следующего вызова.
На следующий день зашел Моченев. Не советоваться — советоваться было не о чем, а так — немного рассеяться.
— Удивительно держался отец Сергий, — вспоминал он. — Даже шутил. Члены комиссии и то удивились.
— А что же мне, плакать перед ними? Ни жалобами, ни просьбами тут не поможешь. Вот и шутил, хотя… —В первый и последний раз за все время голос отца Сергия дрогнул, он на мгновение остановился, точно проглотил что-то, потом добавил: — Шутил, а на душе кошки скребли.
Во второй раз назначили по пять пудов. Их купить было не на что. Продать мебель? А кому она нужна? Диакон Маркин не прочь был бы купить фисгармонию, но он в Саратове, с ним быстро не договоришься и денег в нужный срок не получишь. Кроме того, была мысль, что, если побольше останется вещей, не так строго отнесутся к хозяину.
Занять? Для этого нужно иметь хоть маленькую надежду, что сможешь вернуть долг, а ее не было. Люди дали бы, с удовольствием дали бы. Предлагали даже не взаймы, а просто говорили — мы соберем. Никогда раньше не отдавали так охотно все, что имели, как отдавали теперь, мысленно ставя себя в такое же положение. Отец Сергий называл этот период апокалиптическим словом — филадельфийская эпоха, эпоха братолюбия. Но воспользоваться таким проявлением любви было невозможно.
— У людей последнее вытянешь, а конец один, — кратко сформулировал отец Сергий свою мысль, к которой присоединился и отец Александр. А детям только внушал: «Молиться нужно, да и то не забывать добавлять: да будет воля Твоя! Чем мы лучше других? Другие давно уже это горе мычут, а мы все еще вместе, все еще счастливее их. Не может так без конца продолжаться».
Потянулись тяжелые дни ожидания конца. Утром, уходя в церковь, отец Сергий одевался потеплее и, как перед долгой разлукой, прощался с семьей. Не всегда опись имущества предшествовала аресту, случалось и наоборот. Могло получиться, что его возьмут из церкви или с дороги. Возвращаясь, спрашивал: «Все благополучно?»
И днем, и вечером прислушивались к шагам на улице, к хлопнувшей калитке — не конец ли? Сердце падало, если входил кто-то незнакомый, а незнакомых было много. Заходили прихожане со своими нуждами, даже отец Сергий не знал всех, тем более его семейные.
Епископ Павел в своей сторожке каждое утро с волнением поглядывал на часы. Подходит время начинать литургию — будет ли звон? Если зазвонили, значит, все в порядке, батюшки пока дома. Целый день, до всенощной, вместе с владыкой и его «хозяйками» — Евдокией и Клавдией, волновался Костя. Да и многие, сидя у себя дома, с беспокойством прислушивались — зазвонят ли?
До сих пор у людей, переживших то время, сохранились остатки этого чувства. Случается, народ соберется, часы прозвонят, а служба почему-то не начинается. Проходят две минуты… три… пять… Хоть и понимают люди, что не то время, ничего серьезного не может произойти, а все-таки на сердце тревожно — все ли благополучно? Не случилось ли чего?
Засыпали с мыслью: «Господи, только бы ночь прошла спокойно!» Спали крепко, сказывалось многодневное напряжение, но эта молитва не оставляла и во сне. Просыпаясь ночью, крестились, опять с той же мыслью: «Господи, помоги! Господи, сохрани!» И за этой горячей искренней молитвой, другая, тоже искренняя, но более горькая: «Да будет воля Твоя! Чем мы лучше других?»
Просыпаясь, отец Сергий говорил: «Слава Богу, еще ночь прошла благополучно». Ложился тоже с благодарением — еще один день провели вместе. Какие мы счастливые!
Все ярче и болезненнее чувствовалась у детей любовь к отцу, все бережнее относились они к нему, чтобы не задеть, не расстроить словом. Все больше боялись потерять его. Каждое его слово выполнялось безоговорочно, как приказ. Случалось, сами замечали, что он сказал, между прочим, не придавая своим словам серьезного значения, а выполнять тяжело, до слез не хочется.
И все-таки выполняли беспрекословно, не подав вида, что это неприятно.
Какое это счастье — видеть его, остановить на себе его взгляд! Утром и вечером ощутить на своих руках его благословляющую руку, прикоснуться губами к его губам. Правду он говорит — какие мы счастливые!
Иногда отец Сергий еще развивал свою мысль, повторяя то, что говорил во время голода в 1921 году: «Эх, детишки, как хорошо все-таки, что мама-то у нас умерла! Как бы она сейчас мучилась, глядя на вас!»
Не дай Бог никому такого счастья, когда приходится радоваться смерти дорогих людей!
А впрочем, во всем этом действительно было своеобразное счастье. У А. К. Толстого в «Иоанне Дамаскине» есть стихи:
Любовь и скорбь одно и то же,
Но этой скорбью кто скорбел,
Тому всех благ она дороже…
Вот такое-то скорбное счастье испытывала теперь семья.
— Удивляюсь я Наташе, — сказал раз вечером отец Сергий, — не маленькая уж она, и не глупая, и меня, я знаю, любит, а вот поет, словно радуется чему-то.
Наташу тогда удивили и огорчили эти слова. Что странного нашел папа в ее поведении? Конечно, ей уже шестнадцатый год, она не хуже взрослых понимает, что может случиться, но ведь сам папа не раз говорил: «Мы должны радоваться, что мы вместе». Вот она и радуется.
Хотя отец Сергий и не понял тогда Наташи, ее поведение не только вполне согласовалось с буквально понятыми ею его словами, но и являлось подтверждением высказанной им ранее мысли, что их детям будет казаться нормальным то, к чему сами они пришли с большим трудом.
И так тяжело, а тут еще всякие сочувствующие (ведь действительно, сочувствующие) приносят всякие невероятные, а кто их знает, может быть, и вполне достоверные известия. Так был испорчен один из спокойных, почти счастливых дней, которые были так редки в эту зиму.
Епископ Павел любил служить по небольшим праздникам или в дни памяти малоизвестных, но почему-либо чтимых им святых; теперь такие службы совершались чаще прежнего. Оба батюшки и их семьи тоже любили эти службы, а Иван Борисович приходил от них в восторг. Основным отличием их было то, что певчие правого хора, все где-то работавшие, не могли участвовать в них, пели любители левого во главе с духовенством. Михаил Васильевич, не имея под руками хора, следовательно, лишенный возможности управлять им, оказывался хорошим помощником для них. Особенно отличалось от обычного облачение архиерея. Отбрасывали крикливый концерт «Да возрадуется душа твоя…» и тихонько, не заглушая диакона, повторяли стихи на облачение, которые он произносил тоже негромко, но отчетливо, красивым низким голосом. Затем «Приидите, поклонимся» так называемого архиерейского распева. Этим напевом поют и духовенство, и хор. В строгую, благородную мелодию не вклиниваются чуждые ей модные рулады женских голосов. Мирно и плавно звучит у духовенства старинный напев, так же плавно и красиво подхватывается он певчими, опять духовенством, и органически переходит в не менее благородное, сдержанное «Исполла…».
И вдруг в алтарь передается записка. Ее подал зашедший в собор, но почему-то не вошедший в алтарь отец Владимир Романов, крестник матушки Моченевой. В записке — просьба епископу — усиленно помолиться о протоиереях Александре и Сергии.
Мирное настроение сменилось новым беспокойством. И сами батюшки, и окружающие их уже привыкли к мысли, что они получат не менее пяти лет. А отец Владимир пишет об усиленной молитве, значит, он узнал что-то новое и ужасное.
Только через сутки выяснилось недоразумение. Оказывается, отец Владимир так давно не был в Пугачеве, что не имел понятия о таких новостях, которые в городе казались древними. Случайно услышав разговор о том, что как бы новособорным батюшкам по три года не дали, он переполошился и поспешил принять свои меры. На следующий день он зашел к Моченевым, и там наконец разобрались во всем, да и то не сразу.
— Матушка, на правах крестной, его за волосное правление взяла, — рассказывал поспешивший успокоить сотоварища отец Александр, не замечая, что на губах его опять играет исчезнувшая было добродушная усмешка. — Да что толку? Все равно по его милости переволновались.
— Еще слава Богу, что только переволновались, — задумчиво ответил отец Сергий и добавил: — Все-таки и на этот раз счастливо обошлось.
К отцу Сергию частенько заглядывал отец Аркадий Каменев из ближнего села, по странному совпадению также называвшемуся Каменкой. Он был не стар, может быть, чуть постарше отца Сергия, но его красивые, пышные, завивающиеся крупными кольцами волосы были почти совсем седые. Он до того изнервничался, до того был напряжен, что не мог сидеть, а разговаривая, постоянно бегал по комнате. Едва ли отец Сергий смягчал что-нибудь, разговаривая с ним, но, значит, что-то в его словах успокаивало отца Аркадия, иначе для чего бы он ехал именно сюда, когда был особенно обеспокоен. А впрочем, даже в такой обстановке отец Сергий мог иногда пошутить, когда нужно было разрядить напряженное состояние собеседника.
— Время, говорите, очень тяжелое? — Глаза отца Сергия загорались. — Самое хорошее время, интересное! Умрем — скажем своим старикам: «Что вы на земле видели?» Вот мы так повидали всего. Войну, революцию с гражданской войной, голод, то, что сейчас делается… И спасаться в это время гораздо легче, — добавил он уже совершенно серьезно. — Наши отцы обдумывали, какой подвиг на себя принять, а нам думать не надо, только терпи и не ропщи.
— Я больше всего боюсь, — сказал отец Аркадий, остановившись против отца Сергия, — больше всего боюсь, вдруг я попаду в такие невыносимые условия, что сойду с ума и в этом состоянии похулю Бога. Буду я за это отвечать на том свете?
Отец Сергий помолчал немного, должно быть, подбирая слова, а когда заговорил, ни одной шутливой нотки не было уже в его голосе, он звучал строго и убежденно.
— За то, что похулили Бога в безумии, не ответите, — сказал он. — А за то, что сошли с ума, ответите. Не ответили бы, если бы лишились ума от болезни, а если от тоски, то ответите. Значит, на Божию волю мало полагались, на то, что Он лучше нас знает, что для нашей души полезней.
— Тяжело очень, — пожаловался отец Аркадий, — никогда спокоен не бываешь.
— А покой нам по штату не положен, — ответил отец Сергий, — как не раз отвечал и другим. — Покой тогда будет, когда над нами «со святыми упокой» пропоют.
О том, что состоялось постановление комитета бедноты на следующий день произвести опись имущества, узнали поздно ночью. Об этом сообщила бывшая на собрании соседка-беднячка Елена Субботина. Она же предложила спрятать вещи покрупнее и тут же переправила через забор на свой двор большое зеркало и кое- что из теплой одежды. Кое-какие материалы, платья покойной Евгении Викторовны и другие наиболее ценные и необходимые вещи уже были рассованы по почти незнакомым людям, предложившим сохранить их. Еще раньше Юлия Гурьевна отнесла к Кильдюшевским шкатулку, где лежало все золото семьи — несколько колец, в том числе обручальное, крестильные крестики, две броши с искусственным жемчугом и бирюзой, серьги покойной матери отца Сергия, две старинные золотые монеты его бабушки. Что осталось, оставили с мыслью, что, может быть, увидев довольно много вещей, мягче отнесутся к их хозяину.
Когда отец Сергий переселялся в свой дом, против его окон, по ту сторону улицы, был пустырь, через который в грязь выходили на соседний квартал. Весной 1929 года там построились какие-то приезжие из деревни. Они были не то старообрядцы, не то баптисты, до православного священника им не было дела, даже фамилии их никто не знал. Хозяйку этого дома вместе с Субботиной назначили понятыми, когда пришли производить опись. Ей поручили осмотреть вещи в сундуке и определить их качество. Женщины не знали, как поступать. Если хвалить все подряд, может быть, эти вещи оценят подороже, при помощи их покроется задолженность, и тогда претензий к отцу Сергию не останется. Но едва ли тряпки помогут там, где не хватило дома; тогда, значит, лучше признать их малоценными, чтобы их не взяли. Женщины бросались из одной крайности в другую, шепотом выговаривали Соне, что оставили дома столько вещей, хоть бы к ним принесли, и, пользуясь всякой возможностью, совали то одно, то другое в кучу забракованного старья.
Рядом описывали мебель. Красивая фисгармония с целой башенкой из резных полочек, буфет, книжный шкаф были оценены по грошовой стоимости, наравне с обшарпанным, изрезанным письменным столом, к которому отец Сергий в 1921 году прикреплял мясорубку, чтобы перемалывать на муку подсолнечные стебли. Зато милиционера, наблюдавшего за разгрузкой сундука, поразила большая диванная подушка, на которой шерстями был вышит попугай и крупные яркие розы. Эту подушку когда-то кто-то подарил, она лежала в сундуке не потому, что ее очень ценили, а просто за ненадобностью. Однако наблюдавший так заинтересовался ею, что несколько раз напоминал, как бы не забыли внести ее в опись; это была единственная вещь, оцененная дорого — дороже, чем она стоила. Во время возни с подушкой понятая ухитрилась сунуть за сундук, в кучу старья, почти новую полотняную простыню с широким кружевом, лучшую приданую простыню Евгении Викторовны. Потом уже, во время войны, в 1942 или 1943 году, эта простыня очень помогла Соне в тяжелое голодное время.
Вещи описали, но не забрали. Оставили отцу Сергию копию описи и предупредили о строгой ответственности, если что пропадет. По списку еще раз проверили все, отделили «свое» от «не своего». Кроме посуды, бедных постелей и необходимой одежды, остались кухонный стол, пара табуреток, поломанная скамейка, маленький сундучок Юлии Гурьевны с ее вещами (ее вещи не описывали) и книжная полка-стеллаж; последняя осталась по недоразумению, потому что она стояла на письменном столе и описывавшие сочли ее частью стола. Потом, когда приехали за вещами, о ней завели было речь, но распоряжавшийся изъятием милиционер остановил ретивых — нет в описи, значит, пусть остается.
Зато никто не обратил внимания на книги, которыми были битком набиты и эта полка, и книжный шкаф. Восемь ящиков с книгами, приехавших из Острой Луки, полностью остались у хозяев; все они, вместе взятые, не стоили в глазах оценщиков старого стула и тем более подушки с попугаем.
Вот уж действительно, не поймешь, что невероятно и что достоверно. Верно только то, что неотвратимое все приближается и что оно неотвратимо, как смерть. И еще верно, что все эти волнения, все эти тревожные дни и ночи перед тем неотвратимым не только казались, но и действительно являлись настоящим счастьем.
Ни в Острой Луке, ни в Пугачеве не было в обычае причащаться Рождественским постом. О причащении в каждый пост священники говорили в проповедях как о недостижимом идеале или неприменимом теперь обычае древности. Некоторые старушки причащались Великим постом на первой и Страстной неделях, но таких было мало, а о Рождественском и они не думали.
Против обыкновения Юлия Гурьевна вдруг решила причаститься, и притом как можно скорее, не дожидаясь даже субботы. Кто знает, уцелеют ли наши до субботы, будет ли тогда служба? «Лучше, если будет возможность, после походим в церковь, поговеем», — говорила она. Она и Наташе предложила причаститься. С Соней они старались говеть в разное время, чтобы дома оставалась хозяйка, но теперь постарались устроиться так, чтобы и Соня не осталась без причастия.
Соне это напомнило случай времен гражданской войны. Тихой летней ночью с субботы на воскресенье нахлынули беженцы из недальнего села Линовка, заполонили подводами всю площадь. Наслушавшись ужасов, которые они рассказывали, отец Сергий и матушка ранним утром подняли детей, пригласили гостившего у соседей священника отца Алексея Вилкова, все исповедались (и отец Алексей исповедался у отца Сергия) и причастились, готовясь к смерти.
Было что-то от того времени и в теперешнем настроении.
По пятницам у диакона был выходной. Отец Сергий служил литургию один, сам произносил ектении, сам читал Евангелие. Понятно, что теперь, когда каждая служба для него могла быть последней, каждое слово он произносил с особенным чувством.
Среди молящихся стояла монахиня мать Пераскева, певчая с левого клироса; она, как и некоторые другие певчие, предпочитала во время гонения не вставать на клирос, чтобы не развлекаться. Сейчас она горячо со слезами молилась и вдруг негромко воскликнула: «Где мы теперь такую музыку услышим? »
Мать Пераскева пользовалась на клиросе известным авторитетом, два года назад была в числе оппортунистов, недовольных порядками, которые устанавливал отец Сергий. Тем важнее было именно от нее слышать высокую оценку его служения, видеть, как изменились ее чувства к нему.
— И правда, Сергей Евгеньевич тогда особенно музыкально служил, — подтвердила и Юлия Гурьевна, вспоминая потом этот день.
Друзья познаются в беде, но какие они разные, эти друзья! Одни придут, посидят и, если есть другие люди, даже слова не вымолвят, а от одного их присутствия становится легче. Другие еще от входа делают убитое лицо, начинают моргать глазами, вызывая покорные им слезы. Они тоже искренно сочувствуют, но они считают, что неприлично без слез входить в «дом плача». И вот они стараются, а от одного только взгляда на них закипает раздражение, и нужно собрать все силы, чтобы в ответ на их утешения не сказать какую-нибудь резкость. А силы и так на пределе. Только постоянное напряжение и многолетняя школа выдержки позволяют сохранять внешнее спокойствие. Только чаще обычного раздается звон упавшего ножа или резкое дребезжание разбившейся посуды — у кого-то выпал из рук стакан, блюдечко или ламповое стекло…
Регент Михаил Васильевич приходил по-прежнему, может быть, даже несколько чаще обычного. Приходил то за книгами, то просто так, посидеть. Старался держаться как обычно, пытался даже шутить, но это плохо получалось. «Как же мы будем?» — вздохнул он однажды.
— А вы-то что? — спросил отец Сергий. — На вас контрольную цифру не наложили?
Михаил Васильевич взглянул на него чуть не с упреком, сам, мол, понимаешь, и ответил коротко: Поражу пастыря, иразыдутся овцы (Мк.14:27).
Глава 32. Который спасать?
В одной из молитв Божией Матери есть слова: «Отовсюду беды обстоят мя, а заступающего несть». Бывают такие счастливые моменты в жизни, когда при чтении этой молитвы приходит мысль: «А какие же беды? Как будто все спокойно». И только потом напомнят о себе старые раны, привычную боль которых почти перестаешь замечать.
Но бывают и такие периоды, когда физически чувствуешь, что беды действительно обступают со всех сторон, и не знаешь, от какой в первую очередь просить помощи, от какой отбиваться.
Вот так было осенью и в начале зимы 1929 года. Едва удалось выбрать председателя церковного совета, еще не решилась судьба церковного духовенства, а пришлось дрожать за соборы. В одно из ближайших воскресений перед Рождеством в Старом соборе было назначено общее собрание прихожан обоих соборов, чтобы решить, который из них оставить. Само собой подразумевалось, что один должен быть закрыт, вопрос только — который.
Вопрос был поставлен круто и в то же время хитро, хотя хитрость эта и была шита белыми нитками. Всем был ясен расчет, что прихожане каждого собора будут защищать свой, и при этом или голоса разделятся так, что можно будет посчитать, будто голосовали за закрытие обоих соборов. Или же, в крайнем случае, оставив один, в споре, в запальчивости укажут на такие его недостатки, которые впоследствии дадут возможность закрыть и его. Уже сейчас начались разговоры, что Старый собор действительно очень старый, построен в екатерининские, если не в елизаветинские времена, что он очень низкий, в нем душно, а деревянные опоры сводов, пожалуй, уж подгнили. С другой стороны, Новый очень холодный, его ничем не согреешь, звук в нем уносится вверх, ничего не разберешь. Серьезным было только указание на непрочность сводов Старого собора, но и оно отпало, когда открыли и попробовали рубить толстые балки перекрытий; они звенели, как металлические, топор отскакивал от них.
Значит, оба собора могли бы простоять еще долго, но один из них должен быть закрыт. Который? Невольно вспоминалась буря, когда отец Сергий оказался в лодке со своими детьми. Которого спасать, если лодка опрокинется? Тогда все окончилось благополучно, а сейчас островок, где стоят оба собора, захлестывает волнами. Который отстаивать? Необходимо добиться одного общего решения, но как этого достигнуть?
И вдруг пришло решение, такое простое и ясное, что казалось удивительным, как о нем не подумали раньше. Правда, такие решения появляются только тогда, когда вопрос хорошо «обмолят». Но решение — это еще не все, его надо довести до людей, а кто за это возьмется? Уж самим-то священникам на это собрание никак нельзя показываться. Даже их молчаливое присутствие там может нарушить неустойчивое равновесие их положения, явиться началом конца. А придя на собрание, разве промолчишь, если заметишь, что собрание уклоняется на неправильный путь? Нет, о присутствии там нечего и думать, на этом настаивали все, с кем только заходила речь, а некоторые и сами начинали разговор, сами упрашивали — только не ходите!
Значит, нужно кому-то подсказать этот выход, и не одному, чтобы, если оробеет один, решился выступить другой. Но кто? Опять вопрос о китайской стене.
Воскресенье подошло очень скоро. Народ потянулся в Старый собор, а батюшки, незаметно для себя, очутились в сторожке у епископа Павла. Невозможно было в одиночестве переживать неизвестность, хотелось чувствовать руку друга. К счастью, добродушный, немного простоватый сторож Сергей Егорович охотно принял на себя обязанности связного. Он беспрестанно сновал между сторожкой и собором, пробирался то к одному, то к другому из «столпов», узнавал от них последние новости, как умел, передавал их в сторожке и спешил обратно.
Первое принесенное им известие было благоприятным — председателем собрания выбрали Роньшина. Именно он нужен был на этом месте. Именно он, со своим самообладанием, громким голосом, со своей спокойной, авторитетной манерой и находчивостью мог держать собрание в руках, не допустить никаких эксцессов. Впрочем, их пока нечего было бояться, наоборот, чувствовалась какая-то… не вялость, нет, и не равнодушие… эти слова не подходили после того проявления глубокого чувства, с каким перед началом собрания, со слезами на глазах пропели «Царю Небесный».
Равнодушия не было, а говорить не решались. Каждый болел душой особенно за один из соборов, но боялся, защищая его, повредить другому, поэтому говорили осторожно, неуверенно.
Роньшин не торопил. В других случаях так делается, чтобы дать людям выговориться, а сейчас приходилось даже понукать:
— Что вы молчите, православные христиане? Говорите, давайте вместе думать!
От этих понуканий, от бессильных, ничего не решающих выступлений все яснее становилась безвыходность положения. Это было удивительное состояние — внешняя вялость при громадном, все усиливающемся внутреннем напряжении.
Наконец напряжение достигло предела. Как-то сразу почувствовалось, что если сейчас же, сию минуту, не будет сказано нужное слово, не будет указан выход, то может произойти непоправимое. Кто-нибудь сделает самое неподходящее предложение, и народ, не видя лучшего, примет его, а то и просто начнет расходиться, не желая совершать поступок, равносильный духовному самоубийству. И тогда конец обоим соборам.
Ате, которые знали нужное слово, колебались и молчали, оглядывались, не заговорит ли кто другой.
Роньшин еще раз окинул взглядом собрание и поднялся. Кажется, вопреки обычаю, не позволявшему председателю выступать в качестве оратора, он решил сам внести предложение. Но в это время раздался голос. Попросил слова Максим Павлович, сын бессменного члена церковного совета, Павла Максимовича Мушникова. Да и сам Максим Павлович уже не один год был в церковном совете Нового собора.
— Православные христиане! — волнуясь, сказал он. — Не понапрасну ли мы тут спорим? Я полагаю так, что нам, верующим, оба собора нужны, и Новый, и Старый. Давайте так и ответим!
Общий вздох облегчения пронесся по храму. Облегчения, соединенного с удивлением и некоторой долей досады на себя: как это мы не догадались! Совсем было попались на удочку!
Поднялся такой шум, что Роньшин, взволнованный не меньше других, должен был призывать к порядку. Водворив относительную тишину, он предложил проголосовать.
Лес рук, поднятых над головой, был дружным ответом председателю. Разумеется, против никто не голосовал, не было и воздержавшихся. Голосовали так единодушно и с таким подъемом, что даже голубоглазая девчушка на руках у матери, глядя на взрослых, подняла измазанную конфетой ручонку. И может быть, Всевидящее Око оценило и эту ручонку, как ценит Оно безыскусную детскую молитву.
«Достойно есть» пропели с новым воодушевлением, как песнь победы, все больше и больше уясняя себе, что едва не сделали большого промаха, чуть не закрыли один из соборов собственными руками.
На этом дело не кончилось. Давно было замечено, что каждый год перед Рождеством в той или иной форме усиливается нажим на религию. Правда, результаты подобных действий не всегда соответствовали ожиданиям, не могли же, например, безбожники считать победой прошлогодние диспуты, на последний из которых они предпочли совсем не явиться. Зато в этом году нападение было необычайно сильным, сразу по двум направлениям: на духовенство и соборы. Последнее, как видим, провалилось с треском, да и первое не привело к желаемым результатам. Казалось бы, чего проще, забрать перед Рождеством «кратированных» священников и оставить полгорода без праздничной службы, но что-то (или, может быть, кто-то) мешало этому.
Через неделю после собрания о соборах безбожники сделали новую попытку. В следующее воскресенье снова были назначены собрания, на этот раз не вместе, а отдельно в каждом приходе. Обсуждали вопрос о колоколах. На этот раз прямо, без вуалировки, было предложено вынести решение о снятии колоколов и сдаче их в металлолом. Однако под впечатлением первого собрания люди были настроены воинственно и рассуждали, что ничего не нужно отдавать добровольно, если имеют право, пусть берут сами. На этот раз не потребовалось ничьей подсказки, решили самостоятельно: колокола нам нужны, мы их не отдадим, а для сдачи в лом наберем по домам металла, сколько весят колокола.
Столько или не столько, но набрали много самоваров, медных тазов и проч. Кто-то привез даже целую косилку. Но собранный металлолом никому не понадобился, и он долгое время лежал около колокольни.
Очень скоро вслед за этим произошло и еще одно событие, показавшее, что люди недаром колебались, не решаясь выступить с предложением на собрании. Семью Мушниковых, считавшуюся середняцкой, объявили кулаками, раскулачили и отправили куда-то за Котлас. Там погибли старик Павел Максимович с женой и сам Максим Павлович. Остальные члены семьи уцелели. Пешком, через тайгу и болота, добрались они до железной дороги, сначала старшие дети, потом девочка лет двенадцати, которую мать поручила какой-то чужой женщине, наконец, похоронив стариков и мужа, и сама мать. Чтобы не подвергнуться участи дочери, получившей три года за самовольное возвращение, она не показалась в городе, а захватив девочку, уехала подальше от родины. Впоследствии к ней присоединились и старшие дети.
Глава 33. Новый 1930-й
— Осторожнее, не оступитесь!
Новая «квартира» отца Сергия отличалась тем, что пол в сенях не был приподнят вровень с остальной избой, а полусгнившие доски его лежали прямо на земле. Открыв кухонную дверь, нужно было сразу шагать вниз и спускаться по нескольким ступенькам. Причем это крыльцо не соединялось наглухо со стеной, а было сколочено отдельно и постоянно отодвигалось на покатом полу, и между ним и стеной образовывался все время менявший ширину промежуток, в котором легко было сломать ноги. Поэтому, провожая по вечерам Ивана Борисовича, отец Сергий брал со стола керосиновую лампу и светил ему.
— Скажите, пожалуйста, отец Сергий!.. — Иван Борисович и голосом и всем существом подчеркивал, что это только шутка. — Скажите, пожалуйста, вы меня провожаете или выпроваживаете? — Он проходил несколько шагов до дверей и снова останавливался. — Не примите этого за злорадство, отец Сергий, но я восхищен вашим крыльцом, это прелесть что такое! — восторгался он. — Раньше священники жили во дворцах и стукались головой о косяки наших хижин, а теперь, наоборот, мы стукаемся головой о ваши косяки. Это великолепно! Вы помните, какой- то древнерусский церковный деятель, кажется, времен Иосифа Волоцкого и Нила Сорского, говорил: «Прежде кресты были деревянные, а священники золотые, а теперь кресты золотые, зато священники деревянные». И вот опять появились деревянные кресты, как у епископа Павла и у отца Николая. А сами они разве не золотые? Да и не только они… Вот и ваше крыльцо… Разве оно не подчеркивает ту же перемену, что и деревянные кресты?
Такие разговоры повторялись не раз и не два. Пришло-таки время, когда ко двору отца Сергия подъехали несколько подвод, забрали по описи все вещи, а возглавлявший дело милиционер предъявил распоряжение о выселении. Срок давался самый короткий, да и что делать в пустом доме, который даже истопить было нечем? Впрочем, с мыслью о выселении и с потерей вещей давно смирились; главное — самого отца Сергия не тронули.
Конечно, сразу же после описи и сами, и попечители начали подыскивать квартиры не только для отца Сергия, но и для отца Александра; хотя он жил не в собственном доме, а на квартире, хозяин испугался и предложил уйти. Но найти что-нибудь оказалось почти невозможным. И вообще зимой это трудно, а теперь хозяева еще и боялись.
В самый критический момент выручил Федя, один из мальчиков, прислуживавших в церкви. Услышав Костин разговор с кем-то об этом, он предложил: «У моей бабушки есть квартира. И недалеко, всего полтора квартала от площади. Она пустит, у нее никого нет».
Никого не было, по-видимому, потому, что квартира не отвечала самым скромным запросам местных квартиросъемщиков, да и характер у хозяйки был далеко не сахарный. Правда, она редко бывала дома, больше жила удочери (не у Фединой матери, а у другой). Но выбирать было не из чего, хорошо хоть она согласилась.
По счастью, в это время в Пугачеве оказался Сергей Евсеевич. Узнав о происходящем в городе, он вместе с сынишкой Иванушкой приехал, как думал, навсегда проститься со своим духовным отцом и другом, захватив с собой и Мишу. На его лошади и перевезлись, за один раз забрали оставшееся имущество и несколько раз съездили за книгами.
Когда пришлось размещаться на ночь, это оказалось нелегким делом. Хозяйка оставила за собой печку и стоящий около нее сундук со своей постелью. Деревянную кровать, занимавшую почти всю боковую стену, она уступила Юлии Гурьевне. Небольшой кухонный стол, поставленный в простенке между окнами, на ночь поворачивали к простенку торцом, под него ставили две табуретки, а на них снятые на ночь платья девушек, — это служило ширмой, отделявшей мужскую половину от женской. В женской, ближе к кровати, на полу спали Наташа и Соня; пока жил Сергей Евсеевич, они лежали, плотно прижавшись друг к другу. По другую сторону стола так же плотно ложились отец Сергий с сыновьями и Сергей Евсеевич. Для Иванушки места не хватало, его устраивали в ногах у старших, поперек их постели. Зато сени были так велики, что в них, кроме вещей хозяйки, свободно поместился ларь с мукой и все ящики с книгами.
Вдобавок ко всему, гнилая избушка была лишь немного теплее прежней квартиры, где все-таки у каждого было свое место. По полу дул ледяной ветер, даже Юлия Гурьевна мерзла на кровати. Не скоро обнаружили в углу под кроватью сквозную дыру, в которую свободно пролезал кулак; дыру заткнули тряпками, и в комнате стало немного теплее. А летом оказалось, что гнилые бревна кишели клопами, забившимися и в стол и в табуретки. По вечерам, в самое счастливое время дня, когда вся семья собиралась вместе, во время интересного содержательного разговора, кто-нибудь вдруг вставал и, перевернув табуретку, начинал спичками выжигать донимавших его кровопийц. С ними ничего нельзя было поделать.
— Я поймаю ночью клопа на себе, — со свойственной ему юмористической интонацией рассказывал Костя, — выброшу его в открытое окно, а он не трудится даже до подоконника добраться, прямо сквозь стенку опять ко мне лезет.
Соня, которая вела героическую, но безуспешную борьбу с этой казнью египетской, определяла по-своему: «Чтобы от них избавиться, нужно избу подпалить, да спички жалко. И все равно гореть не будет, это ведь не дерево, а гнилушка!»
Но так или иначе, все были вместе, и отец Сергий опять говорил то, что чувствовали все: «А все-таки, какие мы счастливые!»
В первый же день, когда только-только перевезлись и кое-как растолкали вещи по углам, он сказал: «Пойду поищу, где устроился отец Александр. Они, наверное, носы повесили».
Собственно, он догадывался, где искать. Некуда им было деваться, как только к двоюродной сестре матушки, Ольге Петровне Курмышской. Муж ее, отец Мстислав, служил в селе, а матушка с дочкой-школьницей жила в собственном домике в Пугачеве. Она тоже побаивалась последствий, пустив таких «опасных» квартирантов, но свой своему поневоле брат. Моченевы только старались не разглашать, где они поселились.
Постучав в дверь, отец Сергий услышал за стеной взволнованное движение, и все. Только после вторичного стука вышла перепуганная хозяйка и, впустив гостя, поспешила успокоить остальных: «Это отец Сергий!»
В семье действительно еще не улеглось беспокойство. Услышав стук отца Сергия, решили, что это пришли за отцом Александром, а тут еще оказался сын Моченевых, Анатолий. Считалось, что он живет отдельно от родителей, и потому его встреча здесь с кем-нибудь из посторонних была нежелательной. Когда услышали стук, его поспешили спрятать в подпол. Услышав голос гостя, Анатолий поднял западню и возник перед компанией большой, как его отец, весь в пыли, с паутиной в пышных волосах. Взглянув на него, отец Сергий встал в позу и пропел фразу Фауста, вызывающего Мефистофеля из преисподней: «Ко мне, злой дух!»
— Все рассмеялись, и сразу настроение изменилось, — рассказывал он дома.
Да и его домашним, когда он пересказал эту сцену, стало как будто легче, напряжение разрядилось.
Иван Борисович по-прежнему чуть не каждый день заходил к отцу Сергию, только теперь его разговоры приняли менее воинственный и более вдумчивый характер. Однажды разговор коснулся ленинградской подвижницы, блаженной Ксении, и он рассказал связанный с ней случай из своей жизни. Это было еще до его знакомства с баптистами, в то время, когда он еще не утратил веру. Он только что окончил техническое училище и, как первый ученик, имел право выбирать любое место. Он уже выбрал, но, прежде чем идти за назначением, решил по примеру многих петербуржцев отслужить панихиду на могиле блаженной Ксении. А когда пришел в училище, оказалось, что обещанное ему место отдано другому, второму ученику.
— Я тогда обиделся на блаженную, — рассказывал Иван Борисович, — а получилось, к лучшему. Как выяснилось после, там была крупная революционная организация, мой товарищ сразу же принял активное участие в ее делах и вскоре был арестован и повешен. Если бы на это место попал я, то по своему характеру тоже стал бы работать там, и эта участь постигла бы меня. А блаженная Ксения меня спасла.
Еще он рассказывал, как присутствовал на публичном сеансе известного спирита и, сидя в зале, все время читал про себя «Отче наш». Выступление спирита оказалось неудачным, опыты срывались один за другим. Наконец он отказался продолжать, заявив: «Мне кто-то мешает». Выходя из зала, Иван Борисович встретил знакомого священника, который сказал, что тоже все время молился о неудаче выступления.
На Благовещение епископ Павел сказал проповедь, которая произвела большое впечатление своей задушевностью. Он говорил, что у Девы Марии по-человечески была очень тяжелая жизнь. Она еще совсем ребенком потеряла отца, а через несколько лет и мать. Обрученная праведному Иосифу, вошла в семью, где все, кроме старшего сына Иакова и младшей дочери Марии, были против нее. А как тяжело ей было после зачатия замечать подозрения Иосифа и не иметь возможности оправдаться! Нужно было откровение через ангела, чтобы он поверил происшедшему чуду.
— Мне до сих пор и в голову не приходило, что Божия Матерь росла сиротой, — против обыкновения немногословно, но с чувством сказал на другой день Иван Борисович.
Подошло Вербное воскресенье (24 марта 1930 года). В соборе из-за малого числа священников сложился такой порядок: по воскресеньям служились две литургии, ранняя и поздняя. Когда служил архиерей, отец Сергий, которому в эти дни обычно приходилось служить раннюю, за архиерейской службой, ради торжественности, принимал участие в выходах, а в самом служении не участвовал, не причащался. По большим же праздникам ранняя отменялась, и архиерейское служение происходило по всей форме, с двумя сослужащими священниками.
Перед Вербным воскресеньем несколько командиров стоявшей в Пугачеве военной части подошли к владыке и попросили, чтобы в этот день была отслужена ранняя. Им хотелось причаститься, а на этот день у них неожиданно назначили занятия; к поздней они не могли попасть.
Почему-то получилось, что отец Александр не помогал за ранней, и отец Сергий, окончив проскомидию, сам вышел исповедовать. Времени не хватило, последний военный подошел к аналою перед самой «Херувимской».
— Я сейчас должен уйти, выйду после, — сказал ему отец Сергий. — Может быть, вы пока сойдете вниз?
— Ничего, я постою здесь, — ответил военный.
— Ждать придется долго, — опять предупредил отец Сергий.
— Все равно, меня это не смущает.
И простоял на амвоне, на виду у всего народа, до тех пор, пока отец Сергий не вышел, причастившись.
В этот день была очередь отца Сергия говорить о действительности Воскресения Христа и общем воскресении всех к вечной жизни. При этом были использованы доказательства, приготовленные еще в прошлом году к диспуту, который должен был состояться на Пасху, но главное, что действовало на людей, это взволнованность и глубокая убежденность, с которыми говорил отец Сергий. Михаил Васильевич вспоминал эту проповедь даже после смерти отца Сергия.
Кроме Ивана Борисовича в эту зиму постоянным гостем отца Сергия был отец Николай Авдаков, тот самый, о деревянном кресте которого упоминал Семенов. Этот молодой тридцатитрехлетний священник уже успел провести по три года в Великом Устюге и на Соловках и был прислан в Пугачев на третье трехлетие. Он приехал почти без ничего, и первое время его каждый день приглашали обедать то владыка, то отец Сергий, Моченев или Парадоксов, то еще кто-нибудь из духовенства. Вскоре его устроили псаломщиком в Старый собор, но в свободное
время он по-прежнему тянулся к отцу Сергию, в семье которого его искренно полюбили. Несмотря на свою молодость, он много пережил, много испытал; его слушали с жадностью.
Его рассказы были совсем в другом роде, чем у Ивана Борисовича. Те открывали для молодежи новые горизонты, будили новые мысли, но все-таки его мир был чужой, не вызывавший даже стремления к нему приблизиться. То же, о чем говорил отец Николай, было свое, родное, пережитое если не самими, то кем-то из хорошо известных, близких людей, или такое, что им не сегодня-завтра придется испытать на себе, к чему нужно заранее приготовиться.
Отец Николай был сын священника из Иваново-Вознесенска. Когда в 1922 году его отец умер, прихожане обратились к овдовевшей матушке с просьбой дать им на место умершего одного из сыновей. Так и было сказано: «Дай нам!» Она, оставшись во главе семьи, решала судьбу остальных. Матушка вызвала всех троих сыновей на семейный совет. Старший, Василий Васильевич, бывший уже врачом, соглашался стать священником, но не хотел жениться, а без женитьбы мать его не благословила — человек молодой, здоровый, он мог не вынести безбрачной жизни. А младший, Николай Васильевич, учившийся тогда на медицинском факультете, согласился и на женитьбу. Но служить на отцовском месте ему пришлось недолго. Скоро началось брожение, связанное с обновленчеством, и отец Николай был отправлен в Великий Устюг, а потом, почти сразу же за этим, на Соловки.
Возвращавшимся с Соловков обычно предлагалось жить где угодно, за исключением трех (это называлось минус три) или шести (минус шесть) городов. Как правило, это были Москва, Ленинград и родной город, а если шесть, то какие-то еще из крупных городов страны или
такие, с которыми данный человек был особенно близко связан. По какой-то случайности отцу Николаю не запретили въезд в Иваново-Вознесенск, и он, конечно, приехал именно туда. Жены у него уже не было, она без него вышла замуж, но оставалась горячо любимая мать. Она потом рассказывала случай, очень характеризующий отца Николая. Когда ожидалась отправка на Соловки, она при свидании выразила опасение, что не узнает, когда их будут отправлять. Тогда сын дал ей слово, что не уйдет, не повидавшись. И действительно, когда их предупредили об отправке, он объявил голодовку и добился, что ему разрешили повидаться с матерью.
Мир тесен. Впоследствии об отце Николае пришлось узнать еще много такого, чего он сам о себе не говорил. Лет пять — семь спустя на далеком юге молодой человек Роман Михайлович Шилов, сын великоустюжского священника, вспоминал, что отец Николай в 1923-1926 годах бывал у его отца и, как равный, возился с ними, детьми. Приехавший в конце 1930 года в Пугачев товарищ Авдакова по Соловкам рассказывал разные случаи из его тамошней жизни, о его борьбе с администрацией за свои права. Здоровье молодого священника сильно пострадало в этой борьбе, но дух остался прежним.
Вскоре после возвращения отца Николая местные власти решили поправить ошибку своих далеких коллег и предложили ему выехать из области куда угодно. Он ответил, что ему разрешено проживать в Иваново-Вознесенске и он никуда добровольно не поедет. «Если имеете право, отправляйте, куда хотите». Его отправили в Пугачев.
В противоположность своему брату отец Николай всегда был хрупким, со слабым здоровьем. После перенесенных испытаний его одухотворенное лицо с тонкими чертами стало совсем прозрачным; многие находили в нем сходство с изображениями Спасителя. Но на этом лице сияли веселые, почти всегда смеющиеся, подчас даже по-мальчишески озорные глаза.
Отец Николай очень сблизился с Костей, который после отъезда Миши и Димитрия Васильевича чувствовал себя одиноким и всей душой потянулся к новому другу.
По вечерам они часто отправлялись гулять на берег Иргиза, и, кажется, отец Николай рассказывал о себе Косте больше, чем другим.
Ходил он всегда в черной рясе с деревянным священническим крестом. Сначала носил крест на черном шнурке, потом одна монахиня подарила ему вместо цепочки свои четки, белые перламутровые зерна которых эффектно выделялись на черной рясе. В то время еще все священники ходили в рясах, в этом не было ничего особенного, но остальные носили крест под рясой, а он снаружи. Это выглядело как вызов, тем более что путь на Иргиз они с Костей выбрали мимо здания ГПУ. А может быть, таким образом он старался закалять свой характер.
Костя рассказывал, что однажды, идя мимо ГПУ, отец Николай не то забыл вынуть крест, не то поосторожничал. Пройдя с квартал, он остановился и сказал: «Нехорошо получилось, как будто я боюсь, пойдем обратно!» Вынул крест, повернул назад и вместо одного прошел этим путем еще два раза.
Глава 34. «И небо дало дождь…»
Весна стояла жаркая, сухая. Кругом по селам молились о дожде, в Пугачеве все не могли собраться. Как- никак город, не село, здесь люди только наполовину живут заботами сельского хозяйства, да и гораздо труднее здесь получить разрешение на крестный ход за город, по полям, да еще из всех церквей сразу. Наконец решили молебствовать в каждом храме отдельно, а крестные ходы делать только в ограде, кругом храма.
Молебствовали три дня. В первый день, кроме специального молебна о дожде, служили водосвятный молебен, на второй день читался акафист пророку Илии, а на третий — Божией Матери.
Молящихся собралось много. Город городом, а у каждого еще свежо воспоминание о голодном 1921/1922 годе, когда дело доходило до людоедства. В местном музее еще сохранялся уголок голода, где рядом с образцами хлеба из коры, лебеды, колючки перекати-поле и др., стояли фотографии двух семей, занимавшихся людоедством. Их застали на месте преступления и сфотографировали около их ужасных трофеев — мяса убитых ими жертв.
Души людей, как натянутые струны, готовые воспринять малейшее прикосновение к ним, раскрыты навстречу трогательным молитвам, навстречу слову священников. Это настроение передавалось проповедникам, и их проповеди получались особенно сильными.
В первый день говорил отец Александр. Все привыкли к тому, как он выходит на амвон, большой, величественный, как-то особенно по-домашнему сложив руки под епитрахилью, словно женщина под фартуком. Внимательно смотрели на народ его большие красивые глаза, а под пышными усами чуть не дрожала знакомая приветливая улыбка. На этот раз улыбки не было. Ударило по сердцу уже одно то, что он стоял строгий, взволнованный.
Очень многие ценили его спокойную неторопливую манеру говорить, с законченными, округленными фразами и красивыми оборотами. Однако сейчас, когда он говорил более взволнованно, и слова его действовали сильнее. У молящихся чувствовался особенный подъем.
На следующий день, когда молились пророку Илии, была очередь отца Сергия. Разумеется, проповедь была на слова апостола: Илия человек был подобным нам, и молитвою помолился, чтобы не было дождя: и не было дождя на землю три года и шесть месяцев. И опять помолился: и небо дало дождь, и земля произрастила плод свой (Иак.5:17-18).
— Мы молимся пророку Илии, — говорил отец Сергий, потому что в древности он свел своей молитвой дождь на землю. Но мы забываем, что прежде, чем свести дождь, по его молитве заключилось небо и три с половиной года не было дождя. И только когда вразумленные засухой люди покаялись, тогда он помолился о дожде. И нам надо пересмотреть свою жизнь и дать твердое обещание отказаться от замеченных за собой грехов. А то мы молимся: «Даждь дождь…», «Избави нас от всякия скорби». А пророк Илия в это время, может быть, просит: «Господи, прибавь им еще, они не исправились…»
По храму пронесся общий вздох.
Еще накануне, приложившись к кресту и выходя из храма, люди с привычным ожиданием взглядывали на небо. Уже сколько дней на безоблачном раскаленном небе горело жгучее солнце, а в этот день зной как будто чуть-чуть смягчился и, как дымка, появились тонкие перистые облачка. Настолько легкие, что люди не решались о них заговорить, словно боялись спугнуть, а только тихонько вздыхали: «Господи! Дал бы Бог!»
На второй день на небе были уже большие облака. На третий день люди сошлись с трепетным чувством ответственности: поможет ли Бог, совершит ли чудо или они окажутся недостойными?
Шла служба Пресвятой Богородице, и епископ Павел, весь белый и светлый в своем легком летнем облачении, слегка прищуривая добрые, чуть близорукие глаза, говорил о Ее милосердии, о жалости к согрешившим людям, о том, что всегда Она молит Сына Своего только о милости для людей, с любовью принимая и поддерживая малейшее их намерение исправиться.
Когда возвращались по домам, шел крупный, сильный затяжной дождь. Отец Сергий и отец Александр, как всегда, шли вместе.
— Спасибо вам, отцы! — крикнул им встречный мужичок.
Но отец Сергий не собирался приписывать этой заслуги ни себе, ни своим прихожанам.
— Не думайте, что это наша с вами молитва такая сильная, — говорил он им потом. — Все кругом молились безуспешно, а мы помолились — и сразу дождь пошел. Нет, молитва — она как бы собирается, скапливается на небе. Недаром правосудие и милосердие Божие сравнивается с весами. На одной чаше весов, как гири, лежат наши грехи, а на другую ложится молитва и тех, и других, и третьих. Все больше и больше собирается ее, недостает еще немного, как раз нашей недостает, потому что мы еще не молились. А когда весы начинают колебаться, тогда достаточно немногого, соломинки, пера, чтобы чаша перетянула. И вот добавилось это немногое, и общая молитва исполнилась. Пошел дождь.
У Ивана Борисовича новое богослужение вызвало новые рассуждения.
— Удивительный этот акафист пророку Илии, — говорил он вечером того же дня. — И какой современный! Неужели все это в нем написано и о духе века сего? А я уж было подумал, не добавил ли туда владыка и свои воздыхания?
— Я никак не могу забыть последнего пути пророка Илии и Елисея, — добавил он, помолчав. — Когда Елисей попросил: «Дух, который в тебе, да будет сугуб во мне», а Илия ответил: «Если увидишь, как я буду взят от тебя, будет тебе, а если не увидишь, не будет». Как же после этих слов должен был Елисей следить за Илией, чтобы не упустить момента, когда он будет взят!
К этому времени вопрос о присоединении, или, как он выражался, воссоединении, Ивана Борисовича был окончательно решен. Возможно, что последний толчок для этого дали Страстная и Пасхальная недели, во время которых он не пропускал ни одной службы. В пятницу после вечерни он пришел в церковь со своими сыновьями, мальчиками лет одиннадцати-двенадцати. Он подошел с ними к плащанице и долго и серьезно что-то им объяснял. Глубоко уверившись в истине Православия, Иван Борисович, естественно, хотел бы и детей видеть православными, но как это сделать, когда мать и бабушка внушают им другое?
Ожидая с этой стороны упорного сопротивления и не желая отравить себе праздник, он в эти дни не говорил дома о своем решении, сказал только после Пасхи. Но сам готовился, и «для подкрепления духа» попросил у епископа Павла разрешения присутствовать за богослужением в алтаре. Владыка охотно разрешил, и Иван Борисович благоговейно стоял в облюбованном им уголке, тихонько выходя из алтаря только на время пресуществления Святых Даров. Стоял, но не крестился.
Еще когда он стоял внизу, у стенки справа, обращая на себя внимание молящихся своим сугубо интеллигентным видом, к нему подошла одна старушка.
— Сынок, что же ты не молишься? — спросила она.
— Почему вы думаете, мамаша, что я не молюсь? Я молюсь, только по-своему, в уме.
— Креститься, сынок, надо, нельзя без креста. А ты крестись, миленький…
Иван Борисович и сам уже понимал, что это необходимо, но ему нелегко было переломить себя после многолетнего перерыва. Первое крестное знамение, положенное на себя, было для него серьезным событием. Для этого он заранее наметил Светлую заутреню и встал в этот день на амвоне около левого клироса, откуда был виден всем. После этого дня крестное знамение вошло у него в обиход.
О той буре, которую ему пришлось перенести дома, он говорил мало, но и то немногое, что сказал, было достаточно выразительно. Однажды он принес целую стопу бумаги, исписанную его мелким аккуратным почерком, и попросил отца Сергия сохранить рукопись.
— Это мое толкование на Апокалипсис, — объяснил он. — Я положил на него много труда и очень дорожу им. Это единственный экземпляр. Был и второй, я оставил его на сохранение у знакомых в Ленинграде, а он там пропал, скорее всего, знакомые побоялись хранить его и уничтожили. А теперь я боюсь, чтобы жена не изорвала и этого.
В другой раз он попросил поджарить ему яичницу — жена отказалась его кормить. После этого всякий раз, как он приходил, ему предлагали пообедать. Несколько дней он пользовался этим, потом поблагодарил и отказался — домашняя гроза стихала. А ведь дело доходило до того, что жена грозила разводом.
Как ни странно, возбужденную против Православия женщину помогали успокаивать опять-таки епископ Павел и отец Сергий. Последний, по просьбе Семенова, не раз ходил к нему домой, а когда страсти немного улеглись, Иван Борисович предложил жене сходить к владыке. Как и в первый раз, это посещение благотворно подействовало на нее, она несколько смягчилась, только наблюдала, чтобы муж не склонял к Православию сыновей.
К присоединению Иван Борисович готовился всей душой. Постился так, что похудел еще сильнее, чем раньше, вспоминал всю свою жизнь, ту четверть века, которую он был вдали от Церкви; снова, с еще большим чувством, разбирал все затронувшее его.
— На Востоке есть такое ароматическое вещество — смирна, — заговорил он однажды. — Чем больше его трешь, тем оно сильнее благоухает. Так и православное богослужение — чем больше в него вдумываешься, тем больше оно показывает свою глубину. Возьмите хоть небольшое, всем хорошо известное слово — исповедь, исповедать свои грехи. В нем одном заложено объяснение всего, что необходимо для истинного покаяния. Прежде всего, нужно хорошо проверить себя, все свои чувства и поступки, вспомнить все грехи, узнать, ведать их. Затем поведать их духовнику. И наконец… — Иван Борисович сделал рукой движение, как будто вырывая что-то из сердца… — И наконец… исповедать их.
Наконец, присоединение совершилось. Крестить Ивана Борисовича не пришлось, потому что он был рожден в православной семье и крещен по-православному, но все-таки он попросил отца Сергия быть его поручителем, вроде крестного отца. Присоединяли третьим чином, т. е. через покаяние. После исповеди требовалось ответить на несколько вопросов, заданных священником: отказывается ли он от своего заблуждения, обещается ли твердо держаться Православия, а затем над присоединяющимся была прочитана разрешительная молитва.
Присоединение происходило всенародно, перед литургией, в один из летних воскресных дней. Иван Борисович, взволнованный и торжественный, в белой рубашке с надетым поверх нее золотым крестиком, подарком «крестного отца», в первый раз за двадцать пять лет подошел к причастию. После службы он даже сказал с разрешения владыки небольшую речь, в которой объяснил историю своего отпадения и своего возвращения.
Когда он вернулся домой, жена за чаем как бы между прочим, бросила несколько слов, показывая, что она видела весь обряд, и он произвел на нее сильное впечатление.
— Значит, ты была в церкви? — спросил обрадованный Иван Борисович.
— Конечно, — ответила она. — Ведь это меня все-таки касается.
— У меня остается еще один невыполненный долг, — озабоченно сказал Иван Борисович, придя в следующий раз к отцу Сергию. — Ведь я, перейдя в баптизм, убедил перейти и своего отца. Теперь этот грех не дает мне покоя. Чтобы загладить его, я должен добиться, чтобы отец снова последовал моему примеру.
— Едва ли это удастся, — возразил отец Сергий. — Если он тогда искренно поверил вашим доводам, теперь будет гораздо труднее убедить его в обратном.
— А все-таки я постараюсь летом съездить к нему и переубедить его. Это мой долг и перед ним, и перед своей совестью, — повторил Семенов.
Он съездил, но, конечно, безуспешно. Впрочем, такие вопросы решаются не за один раз, требуют многих, длительных разговоров, а Ивану Борисовичу, как оказалось вскоре, времени для устройства земных дел было отпущено очень мало.
Глава 35. «Молите Господина жатвы…»
— Ну хорошо! Предположим, что с сегодняшнего дня аресты прекратятся, а всех ранее арестованных священников вернут на свои места. Мы же все равно не бессмертны; пройдет двадцать, много — тридцать лет, и из нас никого не останется. А если дело пойдет так, как сейчас, то это произойдет гораздо раньше. Что же тогда?
Как-то между семнадцатым и девятнадцатым годами к нам приезжал из Москвы ревизор, проверял работу нашего сельского потребительского общества, тогда они еще существовали, жена работала в нем счетоводом. Какая там проверка, на три часа, а остальное время мы с ним сидели на крылечке и разговаривали. Он коренной москвич, глубоко верующий. Знаете, что он мне сказал?
— Что?
— Он сказал: а ведь вам, батюшка, смены не будет. Духовные школы закрыты, вы умрете, кого будут ставить? Дубовых да осиновых колов!
— Горько сказано…
— Горько, а верно. Уже сейчас среди священников не только семинаристов, а и окончивших какие-нибудь пастырские курсы по пальцам можно пересчитать. Ставят грамотных мужичков-певчих, вроде отца Николая Хришонкова или березоволукского Ивана Лазаревича — был церковный сторож, а теперь диакон и наверняка священником будет, если уцелеет. Люди-то они, может быть, и очень хорошие, а что знают? Хорошо еще, если в Уставе разбираются, а ведь им учить народ нужно. Зададут им вопрос не то что безбожники, а свои же прихожане, даже чисто церковный вопрос, они и плавают, отвечают порой так, что хоть плачь. А дальше — и таких не будет.
Дивны дела Твои, Господи! Если бы в те годы кто- нибудь увидел будущее, увидел духовные семинарии и академии, молодых священников, даже архиереев, — он не поверил бы своим глазам. Подумал бы, что видит чудесный, фантастический сон, на который и время-то терять не стоит, как на несбыточную мечту. Теперь мы знаем, что это действительность, но пора нам, наконец, понять и то, что открытие семинарий и академий не простая случайность и не закономерность, а самое настоящее чудо Божие, особая милость русскому народу, оказанная Господом по чьим-то молитвам.
После зимы 1930-го стало очень ясно, что недостаток духовенства год от года будет ощущаться все острее. Отец Сергий все чаще и чаще задумывался над этим, разговаривал об этом то с одним, то с другим, а в одно из воскресений, когда была его очередь служить и говорить проповедь, темой своей проповеди он взял евангельские слова: Жатвы много, а делателей мало; итак, молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву Свою (Мф.9:37-38; Лк.10:2).
— К кому относятся эти слова? Ко всем нам. Не кто- то другой, а мы сами, все мы должны просить Господина жатвы, чтобы Он дал Церкви Русской новых делателей, которые заменят стариков. Если каждый из нас положит хоть по одному поклоннику об этом, попросит: «Пошли, Господи, делателей на жатву Свою!» — получится большая сила. Подумайте, какая большая сила получится! Сам Господь научает нас, что нужно делать…
Сила вошла в мир. Нет на земле таких приборов, которые могли бы учесть, кто сколько молился и как усердно, но конечный результат налицо. Из разных концов нашей родины текли эти молитвы в одну общую чашу — по каплям собирались в струйки, в ручейки, и все текли, текли год за годом. Бог знает, из какой епархии больше, откуда меньше и чья молитва была угодней Ему. Ведь Он слышит не только затворников и столпников, не только патриархов и митрополитов, а и старушек подслеповатых, просидевших всю службу на скамейке, и хозяек суетливых, которых и в церкви не оставляют мысли о том, что сготовить и где купить, а поклончик-то нет-нет да и положит, нет-нет да и вздохнет.
Не от этих ли поклонников совершилось чудо? Конечно, от них.
Опять творит с нами Господь «великая же и неисследованная, славная же и ужасная!»
Чудны дела Твои, Господи!
Призывая на помощь силу Божию, отец Сергий думал и о том, не могут ли и они с этой помощью вложить свою долю в общее дело — организовать у себя в Пугачеве обучение кандидатов во священника, поделившись с ними двоими знаниями и опытом. Тщательно обдумав, что должен знать современный священник как минимум и кто может дать эти познания, отец Сергий пришел к выводу, что, если бы только никто не мешал, в Пугачеве можно бы подготовить достаточно священников для всего викариатства. Не за год, конечно, а именно если бы никто не мешал. Сколько в среднем может прослужить священник? Десять — двадцать лет? Исходя из этого, и готовить замену.
Практическое знакомство с Уставом, церковным пением и чтением можно проводить при соборе. Если вместо двух псаломщиков иметь одного, можно использовать вторую долю дохода на содержание обучающихся, а остальные средства для этого пусть дают все храмы, и сельские, и городские. Всем нужно.
Занявшись этими планами не на шутку, отец Сергий прикинул, какую сумму мог бы выделять для этого ежемесячно каждый сельский храм и каждый городской, сколько это дало бы в общей сложности и сколько нужно для содержания одного человека. Сосчитав эти цифры, он пришел к выводу, что финансовую сторону дела можно устроить. Хоть с трудом, но можно, если бы только никто не мешал. Если бы не мешали… Вероятно, помешают, но бездействовать тоже нельзя.
И сам отец Сергий, и настоятель окончили семинарию по первому разряду. По настоящему времени это немало, тем более что Самарская семинария давала своим воспитанникам не только знания, но и привычку работать над собой, умение двигаться вперед. При нужде два таких протоиерея могли сделать многое. Правда, отец Александр слушал рассуждения сослуживца с добродушной усмешкой, как слушают взрослые наивный детский лепет, но отец Сергий уже достаточно знал его и был уверен, что, если удается перейти от слов к делу, отец Александр отбросит весь свой скептицизм и будет прекрасным преподавателем и организатором. Епископ Павел, конечно, тоже не отказался бы преподавать какой-нибудь предмет, помог бы немного и старик Парадоксов. Единоверческий священник отец Иоанн Заседателев семинарии не кончал и вообще систематического образования не имел, но был трудолюбив, много работал над собой и в отдельных вопросах был большим специалистом. Нашлось бы дело и для Ивана Борисовича и для некоторых других, в частности для Николая Андреевича Роньшина, который во время диспутов был правой рукой отца Сергия, а после отъезда Димитрия Васильевича служил псаломщиком в Новом соборе. Конечно, все это были не педагоги, и нужна была большая смелость для того, чтобы думать открыть нечто вроде школы при таких кадрах.
Но отец Сергий умел дерзать и надеялся, что эти кадры не посрамили бы чести земли Русской, если бы только удалось получить разрешение на такие занятия, как татары получили разрешение на преподавание Корана.
— Нужно выжимать из себя максимальное количество пользы, — сказал он Николаю Андреевичу, который с блестящими глазами выслушивал этот проект.
— На безрыбье и рак рыба, на безлюдье и мы с вами преподаватели. Одновременно со всем этим не нужно забывать и про апологетику. Диспуты показали, что сейчас мы с вами не слабее атеистов, а все-таки всегда нужно иметь в виду, что у них вузы, молодежь кончает институты и, если мы задремлем, то быстро отстанем.
— Да, уж если против нас окажутся люди с высшим образованием, нам тогда придется в кусты… — заметил Николай Андреевич.
— В кусты? — задорно переспросил отец Сергий. — Пожалуй, можно и в кусты, а из кустов-то пощипывать их при случае. Только не дремать, все время работать над собой…
Хотя рассуждения отца Сергия о подготовке священников казались тогда почти утопией, все-таки в них были моменты, осуществимые даже в то время. А вот откуда взять матушек?
Везде, и в селах, и в городах, подрастающие мальчики и молодые мужчины из религиозных семей жались к клиросу, где получали, хотя бы уменье петь и разбираться в Уставе. Там же они получали и известную нравственную закалку, большую или меньшую, в зависимости от религиозной настроенности их руководителей. Для девушек не было и этого пути. В большинстве сел присутствие женщин на клиросе считалось нежелательным, даже соблазнительным, разве кое-где принимали участие в пении келейницы, в основном уже не молодые. А там, где были
заведены смешанные хоры, по примеру городских, они не воспитывали в нужном направлении; там больше обращалось внимания на технику пения, чем на духовную настроенность. Потому и получалось так, что кандидаты в священники выбирали жен кто как сумеет, и далеко не всегда удачно. Уже было немало случаев, показывавших, что жены священников часто не помогают мужьям в их трудном подвиге, а, наоборот, отвлекают их. Отчасти это было понятно. Женщины больше мужчин прикованы к семье, на их долю достается трудная обязанность сводить концы с концами. Поэтому они сильнее погружаются в будничные заботы о благосостоянии семьи, о том, чтобы хоть как-нибудь накормить детей и мужа. И в более благоприятные времена можно было слышать такие отзывы: «Батюшка-то у нас простой, сколько ему ни дай, все ладно, а вот матушка скуповатая, прижимистая». Тем более когда сердце матери надрывают похудевшие от недоедания, а то и плачущие от голода дети, когда она не уверена, будет ли еще завтра ее муж с ней или она останется с детьми совсем одна, — далеко не у всякой хватит мужества выносить такую жизнь.
К этому еще надо добавить, что многие, выходя замуж, вообще не думали о возможных трудностях, представляя замужество в виде постоянного праздника. Такие при первом же испытании начинают требовать от мужа: «Брось, уйди! Или священство, или я!»
Выход из этого положения не найден до сих пор. Все больше становится батюшек — семинаристов и академиков, а вопрос о матушках как был, так и остается тяжелым вопросом. И до сих пор не потеряла значения молитва, которой учил отец Сергий: «Пошли, Господи, делателей на жатву Свою!»
— Делателей мало, число священников все уменьшается, и никому не известно, какие формы примет церковная жизнь в недалеком будущем. Может быть, все храмы закроются, и тогда священники не смогут выполнять свой долг, а нуждающиеся в них не будут знать, куда обратиться. Не будем ли мы тогда жалеть, что заранее не продумали, как поступать в подобных случаях?
Вот еще какие мысли беспокоили отца Сергия, и он напряженно думал о будущем Церкви. У высшей иерархии свои проблемы, а в низах — свои, и Бог знает, насколько трудными и важными окажутся эти низовые. Не оказались бы они еще более трудными!
Ведь вот теперь священники, да и не только священники, а многие другие упрекают себя в том, что раньше недостаточно пользовались возможностью приобретать книги, которые теперь позарез нужны. Не будем ли мы потом также упрекать себя за то, что не подумали своевременно, как подготовиться к всевозможным трудностям впереди? Кто придет к нам, чтобы сделать за нас все это? Никто? Мы сами должны что-то предпринимать. Но что именно?
После напряженных размышлений отец Сергий стал приходить к решению, что хорошо бы мысленно разделить город на небольшие участки и в каждом участке иметь верного толкового человека, через которого осуществлялось бы общение священников с прихожанами. Желательно, чтобы этот человек в своем участке хорошо знал, кто чем дышит, в чем нуждается, в чем сомневается, какие у него возникают вопросы. Попутно следовало обращать внимание на больных и старых, беспомощных, нуждающихся в уходе, и на тех людей, которые могут и желают потрудиться по уходу за больными. Некоторые женщины высказывают такое желание и спрашивают священника, кому помочь, — это дело тоже неплохо бы взять в свои руки; притом поставить эту жизнь так, чтобы она не замерла и в случае закрытия церквей и отсутствия священников.
Помощь заключенным священникам тоже такое дело, которое требует постоянного внимания. И опять нужны люди, нужна твердая организация.
Отец Сергий уже наметил для начала нескольких, с кем надо поговорить, из кого создать костяк, с некоторыми из них начинал и разговор, но заниматься этим делом вплотную все не находил времени.
Глава 36. «В бурю, во грозу»
С каждым днем положение становилось все более угрожающим. То оттуда, то отсюда доходили известия о новых арестах, о вновь закрывающихся церквах. За этот период в викариатстве из двухсот церквей осталось двадцать. Их закрывали не просто, а злобно, с кощунством. Входили в церковь в шапках, с папиросами, с матерщиной. В Клопихе рубили иконостас топорами, грубо сдирали облачение с престола, садились на него. Священником там был Тимонин-Казарин, брат председателя горисполкома, человек настойчивый, энергичный. Он приехал в город и, по очереди с председателем церковного совета Талачи, обивал пороги всех мало-мальски подходящих учреждений, добиваясь не только открытия церкви, а и наказания хулиганов.
— По кодексу за оскорбление религиозного чувства верующих шесть месяцев тюрьмы полагается, — говорил он. — Тоже, конечно, не густо, да хоть бы по месяцу или по два им дали, и то бы другие поостереглись.
Его увезли с паперти Нового собора. Дождались, когда он шел под праздник ко всенощной, посадили в подъехавшую машину и увезли прямо в Саратов. Но оказалось, что он был готов и к этому, даже позаботился, чтобы дело после него не остановилось. Его, уже в одиночку, продолжил Талачи.
— С меня батюшка перед крестом и Евангелием клятву взял, что не успокоюсь, — объяснял он. Да я ведь хохол, а хохлы — они упрямые.
Через некоторое время исчез и он.
На узловой станции Ершово местный начальник Самородов арестовал всеми любимого и уважаемого протоиерея отца Николая Позднева. Народные представители собрались к Самородову просить освобождения отца Николая. Им отказали, а когда они начали настаивать, вывели их из помещения и заперли двери. Ершовцы — народ рисковый, вольница, потомки былых беглецов на вольные земли, в основном железнодорожники; много было и красных партизан. Толпа все увеличивалась, накалялась… Сначала только кричали, требовали освободить батюшку, потом начали стучать… напирать… дверь затрещала… Самородов сообщил по телефону в Пугачев, но, видя, что события развертываются быстрее, чем может прийти помощь, застрелился. Кто-то из сотрудников оказался догадливее его — Позднева отпустили, взяв с него подписку, что он сам приедет в Пугачев. Таким образом, до того неизвестный сельский священник повторил подвиг святого Иоанна Златоуста. Он уговорил народ разойтись, успокаивал их, пока они еще, кажется, трое суток дежурили, охраняя его дом. Потом, когда все поверили в его безопасность, тихонько, ночью, уехал в Пугачев. Там по делам духовенства работал тоже Самородов, старший брат застрелившегося.
Матушке, приехавшей к отцу Николаю с передачей, сказали, что он в Саратове. Она поехала в Саратов, но ей заявили, что такой не поступал, и направили обратно в Пугачев. Так она металась то туда, то сюда, тратя последние средства, пока ей не «посоветовали» сидеть смирно, если не хочет разделить участь мужа. Под горячую руку она, пожалуй, и рада была бы такому исходу, но у нее оставались дети. Она прекратила поиски.
Некоторые священники оставляли приходы и уезжали куда-нибудь, где были меньше заметны. Так поступил, между прочим, отец Владимир Иванов, предшественник отца Сергия по Новому собору. Он оставил село, куда его перевели, и жил в своем пугачевском доме. Но эти только отходили в сторону. Появились и другие, которые публично, в церкви или через газету, отказывались от сана, а то и от веры. Об одном из отказавшихся, тихом, как будто убежденно верующем человеке, стало известно, что он тоже в Пугачеве; он сам зачем-то сообщил епископу свой здешний адрес. Что-то в его деле показалось владыке неясным, или просто этого человека было жалко больше, чем других, и владыка послал к нему Костю.
Намеренно или ненамеренно, адрес был дан неправильный — в названной улице оказалось чуть не на сотню домов меньше, чем указано в адресе. С большим трудом, при помощи расспросов, Костя нашел его и передал поручение. Хозяин выслушал с безразличным и угнетенным видом, и Костя вдруг решился спросить: «Как вы себя после этого чувствуете?»
— Как будто меня шубой с головой накрыли, — ответил тот.
Через несколько дней он не выдержал, пришел к епископу Павлу, упал ему в ноги и попросил: «Что хотите от меня требуйте, какое хотите испытание назначайте, только примите. Не могу больше так жить».
— А вы знаете, что по правилам вас можно принять только как мирянина? — спросил владыка.
— Знаю, пусть так, мне бы только отступником не быть.
— А понимаете, что вас ждет? Если второй раз не выдержите, еще хуже будет!
— Я на все пойду, лишь бы душу свою от погибели спасти.
Тогда кроткий епископ Павел, за которого боялись, что он по своей доброте распустит духовенство, указал:
«Поезжай туда, где ты отрекся, где посеял соблазн, и там, тоже публично, покайся».
И он поехал.
Молодой многодетный священник Бечевин, вместе со своим старшим собратом, явились к владыке с просьбой уволить их за штат. Много они говорили, доказывая, что для них это единственный сейчас выход, а владыка сидел печально опустив голову и молчал. Что он мог сказать? По-человечески они правы, безусловно, трудно, особенно когда маленькие дети. И вдруг, не поднимая головы, тихо проронил: «А апостолы за штат не уходили!»
— Меня как кипятком обварило, — рассказывал Бечевин. — Я взял заявление обратно.
Вскоре после Пасхи из пугачевской тюрьмы ушел большой этап, с которым отправили всех находившихся там священников. «Разведчики», направленные в очередной день с передачей, не нашли, кому ее отдать, отдали на усмотрение носивших передачи заключенных: «Кому-нибудь, кому не приносят».
— Для нас место освободили, — сказал отец Сергий. — Может быть, Бог нас для того и хранил, чтобы подкармливать этих голодных, а теперь передавать некому, значит, нужно ждать, что самих возьмут.
Это были не просто слова, а глубокая уверенность. Настолько глубокая, что он даже посоветовал Юлии Гурьевне, собиравшейся в ежегодную летнюю поездку по родным, уехать поскорее и не возвращаться. Трудный разговор происходил в присутствии Сони. Отец Сергий говорил каким-то особенно проникновенным, взволнованным тоном. Он сказал, как тяжело и неудобно ему давать ей такой совет. Она столько сил отдала детям, перенесла с их семьей столько горя и лишений, хотя могла бы спокойно и обеспеченно жить у сына или дочери. Найдутся такие, которые подумают, а может быть, и в лицо скажут, что вот, мол, пока дети были маленькие, зять удерживал ее, а теперь, когда они подросли, и она не нужна стала. Она всегда нужна, как дорогой, близкий человек, но в недалеком будущем можно ожидать таких серьезных трудностей, каких, пожалуй, они еще не испытали. Уже было столько случаев, правда, пока не в среде духовенства, когда страдали не только глава семьи, но и вся семья. Если бы он мог, он, разумеется, с радостью избавил бы от такой судьбы не только ее, но и детей, но тут уж ничего не поделаешь… Да они молодые, им легче приспособиться к любым условиям, тем более что они, можно сказать, другого и не видали. А тянуть за собой и ее, когда она может еще уехать и поселиться в другом месте, просто грешно. Надо пользоваться тем, что она числится на иждивении сына и пока еще не лишена голоса, но это может случиться в любую минуту; тогда будет гораздо труднее даже устроиться на новом месте. Так что, как это ни тяжело для всех них, надо торопиться, пока есть возможность.
Юлия Гурьевна уехала очень скоро, даже не дождалась присоединения Ивана Борисовича, на котором ей очень хотелось присутствовать. Уехала, чтобы, как она делала каждый год, побывать и у сына, и у дочери, и у сестры. Только на этот раз она не вернулась обратно, а осталась жить в Мелекессе, у сестры, Ольги Гурьевны.
Через несколько дней отец Сергий собрался написать Мише. Он сидел за столом, а Соня пристроилась с шитьем на кухне и, погрузившись в работу, не обращала на него внимания. Он тоже, кажется, забыл о ее присутствии. Вдруг Соня услышала странный звук, похожий на всхлипывание. Она подняла голову и остолбенела: отец Сергий плакал. Крупные редкие слезы одна задругой скатывались на письмо.
Девушка подошла к склонившемуся над столом отцу и тихонько обняла его.
— Папа, не плачь, не надо! — шепнула она, сама едва сдерживая слезы.
Отец Сергий всхлипнул уже не скрываясь и слегка прижался головой к ее плечу.
— Ведь мне же его жалко! — как-то по-детски, беспомощно прошептал он.
Конечно, ему было жалко всех детей, но остальные были пока вместе. Даже оставшись без него, они смогут поддерживать друг друга, ободрить, посоветоваться, просто поделиться горем, а Миша совсем один.
Этой весной (1930 года) епископ Павел назначил отца Сергия благочинным дальнего, десятого округа.
— До сих пор я берег вас, не отрывал от занятий апологетикой, — сказал он, — а теперь больше нет такой возможности. У отца Александра и так уже три округа, больше его нельзя нагружать, а в самом округе некого назначить.
Впрочем, новое назначение вначале не доставляло отцу Сергию никаких хлопот. Оттуда ничего не писали, никто не приезжал, кроме одного мужичка, да и тот попал к своему благочинному по ошибке: вопрос, с которым он приехал, в прежнее время мог разрешить только архиерей, и теперь не мог никто. Представитель дальнего прихода приехал просить священника.
— Это не ко мне нужно, а к владыке, — сказал ему отец Сергий. Да и он едва ли что сделает. Нет священников.
— Нам бы хоть плохонького, — настаивал представитель. — Вот вас в соборе двое.
Такая формулировка в первый момент вызывала улыбку, а при внимательном отношении под ней можно было рассмотреть трагедию. Люди не просили священника знающего, хорошей жизни, о чем так беспокоились, бывало. Им бы хоть плохонького, лишь бы не умирать без покаяния, лишь бы не зарывали без отпевания, как животных. Вскоре отцу Сергию пришлось столкнуться с той же трагедией в еще более яркой форме.
Проходя по базару, он встретился еще с одним мужичком. Тот остановился невдалеке и без стеснения удивленно смотрел на него.
— Батюшка… ты что?.. — заговорил наконец мужичок. — Ты почему не в тюрьме?..
— Откуда ты, друг? — спросил отец Сергий.
— Из Перелюбского района.
Отец Сергий почувствовал укол в сердце. Перелюбский район — это как раз тот, в котором находится его благочиние. Там люди даже не представляют, что где- нибудь священники могут оставаться на свободе, а он, их благочинный, можно сказать, благодушествует дома, в своей семье, в своем соборе.
После коротких размышлений отец Сергий отправился к владыке, рассказал ему о встрече и высказал только что родившуюся мысль объехать свой округ и посмотреть, что там делается.
Владыка отнесся к этому плану сдержанно, не отклонил и не поддержал. Дескать, смотрите сами, ваше дело. Съездить бы, конечно, не плохо, но не настаиваю на поездке. Только один совет владыка дал очень определенно, как он умел очень хорошо делать — мягко, но настойчиво, так что его приходилось принимать как приказ:
— Если поедете, сначала обязательно зайдите в адмотдел окрисполкома. Объясните свое намерение и попросите у них документ, что они ничего не имеют против вашей поездки. В Перелюбе тоже, прежде всего, идите в райисполком и покажите этот документ. Потом в каждом селе начинайте прямо с сельсовета. Показывайте документ, объясняйте, зачем приехали, и будьте всегда у властей на виду. Пусть следят за вами, видят все, что вы делаете, и слышат все, что вы говорите. Потихоньку, наедине, без свидетелей, ни с кем не разговаривайте!
Все так и было сделано.
Отец Сергий уехал, а на другой день после его отъезда пришли с обыском. Непрошеных гостей встретили Соня и Костя, который почему-то был дома, может быть, пришел обедать. Наташи не было, у нее незадолго до того появилась работа, она готовила по немецкому языку двух девочек-сестер.
Высокий худой следователь Фролов, назвавшийся почему-то помощником начальника, начал вынимать книги с полки и из шкафчика в переднем углу и откладывать в сторону все писанное от руки. Прежде всего, туда попали сто пятьдесят ученических тетрадей с Костиными выписками из книг по истории философии и истории Вселенских соборов, и его записи уроков по физике. За последние он решил было вступиться. В них нет ничего интересного для Фролова, зато они скоро понадобятся Наташе, которая, не попав в восьмую группу, зимой занималась дома без учебников, по этим тетрадям. Фролов ответил, что, если в тетрадях не обнаружится ничего незаконного, он их вернет, и развернул недавнее Мишино письмо.
— Что это за чертеж? — строго спросил он.
Пришлось объяснять историю «чертежа». Соня собралась сшить брату новую рубашку, но не догадалась заранее снять с него мерки, и написала ему, чтобы он измерил одну из своих рубашек. А он, не зная точно, как нужно мерить, нарисовал в письме рубашку с растопыренными рукавами, провел пунктиром линии и написал цифры. Фролов недоверчиво выслушал объяснение, положил письмо в пачку изъятых бумаг и, видя, что работы будет много, послал своего помощника в сени, разбирать книги в ящиках. Соня пошла с ним. Писаного и там было немало. Отложен был и дорогой по памяти девический альбом покойной Евгении Викторовны со стихами, и многое другое, более или менее нужное. Попала и рукопись Ивана Борисовича, которую он принес, чтобы сохранить, и которую отец Сергий из деликатности даже не прочитал, и несколько толстых тетрадей — дневники отца Сергия и его покойного отца. Дневник дедушки было, конечно, очень жалко, но он Соню не смущал: кого заинтересует дневник человека, умершего более двадцати лет назад; тем более что там, как она хорошо знала, говорилось только о чисто личных, семейных делах. А что писал в своем дневнике отец Сергий, ей было неизвестно, кроме отдельных отрывков, которые он иногда читал вслух. Этот дневник он начал, когда началась его самостоятельная жизнь, в 1904 году, и продолжал хоть не до последнего времени, но довольно долго. Там вполне могли оказаться какие-нибудь неосторожные фразы, к которым легко придраться. Как быть?
Помощник Фролова копался в ящиках, кругом него все росли кипы вынутых книг и рукописей. Несколько стопок, в том числе и дневники, лежали на знаменитом крыльце, предмете «восторгов» Ивана Борисовича. Крыльцо давно не подвигали, и оно отошло от стены на добрую четверть. Соня устало присела на него ступенькой ниже заветной пачки, еще раз посмотрела на углубившегося в свое занятие помощника и… сунула пачку в щель.
Хозяйка не пришла ночевать, и вечером молодежь строила самые фантастические планы, чтобы предупредить отца о случившемся. Но как? Адреса его нет, он на одном месте не задерживается, да и неудобно по почте писать об этом. Предположим, что в доме крестьянина найдется какой-нибудь мужичок из Перелюбского района. Предположим, что это человек, внушающий доверие, и он возьмется поискать отца Сергия. Там, в районе, его, конечно, заметили, и найти его не очень трудно. Но как написать? Наконец составили такой текст: «Папа, беспокоимся о тебе, как бы ты не простудился. Будь осторожен, погода плохая».
К счастью, в доме крестьянина перелюбских не оказалось, и только тогда наконец додумались, что затея с письмом в высшей степени наивна, и любое письмо принесет больше вреда, чем пользы. В конце концов пришли к самому простому решению — ждать, когда отец приедет. Если приедет, так как его вполне могли снять с парохода или задержать в любом селе.
Вернувшись, отец Сергий не успел как следует поздороваться и сразу попросил:
— Дайте чего-нибудь поесть, вторые сутки не ел.
Ему собрали обед, а для улучшения аппетита угостили своими последними новостями.
Покончив с их обсуждением, отец Сергий рассказал о поездке. Он начал словами:
— Ну и живут люди! Голодно, трудно.
Позавчера вечером, в последнем селе, где он был, чтобы покормить его, собрали кто что мог: корочки, заломанные куски, оставшиеся от обеда, а чтобы на дорогу что-то дать, и думать нечего. И на пристанях ничего нет.
На его приезд смотрели как на чудо; первой мыслью, первыми словами было как спрятать и переправить дальше. А когда он, тоже с первых слов, спрашивал, где у них сельсовет, и сам шел туда, и возвращался, это было просто уму непостижимо.
Посещение благочинного подняло дух верующих, дало понять, что не все еще потеряно, что церковная жизнь не умерла, а идет своим чередом. О его приезде сразу узнавало все село, на квартиру, где он останавливался, сходились, кто остался из ревнителей, начинались рассказы. Чего он только не наслушался!
С церквами, как и предполагали, было по-разному. Были и разрушенные, и занятые под зерно или под клубы, и просто запертые за неимением священников. Удалось найти два или три антиминса. В одном селе к отцу Сергию пришла старушка, немного что-то понимающая. Она знала, что за святыня антиминс, знала и то, что в самом антиминсе главной святыней является зашитая в нем частица мощей. И вот когда закрыли их церковь, когда начали рубить и выбрасывать иконы и срывать облачения с престола, она с трудом выпросила эту частицу и… съела ее.
— Как это она смогла! — ужасался отец Сергий. — Ведь самая частица мощей там крошечная, может быть всего часть волоса какого-нибудь святого. Она залита воскомастихом, т. е. сплавом воска с какими-то другими составными частями; все это затвердевает, как камень.
— Как ты до этого додумалась, бабушка? — спросил я ее, а она отвечает: «А что, батюшка, было делать? Хранить у себя такую святыню я недостойна, даже прикасаться к ней недостойна, да и старая я, умерла бы, опять бы она на поругание осталась. Вот я и съела».
Первые дни после возвращения отца Сергия жили, считая не часы, а минуты; ожидали, что за ним явятся, как только узнают, что он приехал. Вздрагивали от хлопнувшей калитки, прислушивались к шагам па улице, к голосам, особенно ночью. Но прошла неделя, другая, и напряжение постепенно ослабевало. Думалось, может быть, рассмотрели бумаги, не нашли в них ничего вредного и решили прекратить дело. Отец Сергий с первых же дней с головой погрузившийся в свои заботы, стараясь успеть сделать как можно больше, теперь начал работать спокойнее. А Соне засела в голову мысль, что Фролов (помощник начальника!) обещал после проверки вернуть тетради, и она пристала к отцу, чтобы он разрешил ей сходить и выручить их. Ведь к записям уроков при всем желании не придерешься, а Наташе они понадобятся.
Впоследствии Соня так никогда и не смогла себе объяснить, как случилось, что отец Сергий на это согласился. Ну, она сама не понимала опасности такого напоминания, у нее могло быть что-то вроде жажды приключений, желание провести такое трудное «взрослое» дело, а он? Неужели и он настолько поддался обманчивому чувству тишины, что счел это безопасным? Или думал, что от судьбы все равно не уйдешь? Или еще что? Непонятно, но он согласился.
Когда Соня попросила выписать ей пропуск к помощнику начальника Фролову, бывшие тут молодые сотрудники засмеялись.
— Колька (или Васька) Фролов — помощник начальника!
А комендант переспросил: «К кому же? К помощнику начальника или к Фролову?»
Тут, надо думать, Соня допустила вторую ошибку, сказала — к помощнику начальника.
Он не сразу понял, что ей нужно, и сказал, что через несколько дней разберется. А через несколько дней за отцом Сергием пришли. Конечно, пришли бы и независимо от этого, но, может быть, несколько позднее.
Глава 37. Два месяца
Значительно позже, в 1937 году, в Куйбышеве жила одна семья, древняя тетка-монахиня, две ее племянницы, одна тоже монахиня, а другая вдова, и две дочери последней, тоже уже не молодые. По бедности они когда-то воспитывались в монастыре у теток, а последнее время пели в церковном хоре.
Когда осенью забрали священников и попечителей и начали, что ни ночь, выдергивать то того, то другого из певчих, в семье установили своеобразное дежурство. Каждую ночь, с вечера до утра, кто-нибудь стоял перед иконами и читал акафисты. В ту памятную ночь последней читала старая матушка София. Уже рассвело, вдова племянница, ведавшая хозяйством, встала и затопила печь, а старушка дочитала последний акафист и прилегла отдохнуть, оговорившись, что день настал, теперь уже не придут. И в эту минуту постучали.
Этот случай можно назвать символическим. Часто люди с минуты на минуту ожидают, что вот-вот придет горе, волнуются, молятся, плачут, а горе все-таки придет тогда, когда хоть ненадолго вздохнут свободнее.
* * *
Семья Тимоника-Казарина, священника, взятого с паперти собора, переехала в Пугачев и очень бедствовала. Опять отец Сергий пошел с подписным листом по всем, кто мог отозваться на это новое горе. На этот раз он даже забыл пословицу, которую раньше часто повторял:
«Бумажки клочок далеко поволочет». Возвращаясь домой, он столкнулся у калитки с двумя военными. Остававшаяся дома Соня, услышав голоса, заподозрила неладное и вышла.
— За мной пришли, — сказал ей отец Сергий. — Собери там, что нужно.
Все пошли от калитки к дому. Вдруг отец Сергий остановился и попросил:
— Разрешите зайти туда. — Он показал на сарайчик в глубине двора.
Ему разрешили, подождали, пока он вернулся, и все вместе вошли в дом. Еще несколько минут ушло на то, чтобы собрать смену белья, мыло, ложку, кружку, кое-что из провизии. Отец Сергий благословил Соню и, наклоняясь, чтобы поцеловать ее, глазами настойчиво показал в сторону сарайчика.
— Пошли! — поторопили его.
Соня вышла за ворота, посмотрела вслед идущим, пока они не повернули за угол, потом зашла в сарайчик. Там в сторонке лежал подписной лист и деньги. Деньги в тот же вечер были доставлены по назначению.
Три года спустя вернувшийся из ссылки Тимонин-Казарин, на той же соборной паперти, с которой его взяли, в ноги поклонился за эту помощь отцу Константину — вместо его отца.
ГПУ в то время помещалось на Московской улице, около аптеки. Помещение там было небольшое, для заключенных чуть ли не одна камера в подвале. Приходилось держать в ней только тех, которые будут нужны для допросов в ближайшие дни, а остальных отправляли за город, в тюрьму, именовавшуюся другим, более приличным словом — исправительно-трудовая колония (ИТК). Колония, бывший монастырь, собственно, предназначалась для осужденных, а следственные находились в ней только потому, что для них не было особой тюрьмы.
Отнести передачу в ГПУ было проще — ближе, и носить можно хоть ежедневно. Пожалуй, комендант и поворчит, а все-таки примет, в тюрьме же передачи принимают только два раза в неделю. Свеженького, горяченького туда уже не принесешь — пока несешь да очереди дожидаешься, все остынет.
В этом отношении в ГПУ как бы лучше, но едва ли кто из-за этого пожелал бы лишний денек провести в переполненном подвале, в напряженной атмосфере ожидания допросов.
Из тюрьмы на допрос водили пешком, иногда одного человека, иногда целую группу. Кто-нибудь из жителей Ревпроспекта или улицы К. Маркса, по которым проводили заключенных, обязательно видел их, как правило, тотчас же сообщали в сторожку, если среди них был отец Сергий. Из сторожки бежали на квартиру, подчас уже с готовой передачей, а если без всего, то передачу быстро организовывали, стараясь хоть этим поддержать дух заключенного, показать — помним, следим. Иногда передачу приносили, когда вновь приведенных еще не успели внести в списки, и комендант удивлялся: «Мы и сами еще не знаем, а вы уже в курсе дела, и передача готова».
Передачи носила больше Соня, как самая свободная, но и Наташа ознакомилась с этим удовольствием. Случалось, что комендант доставал из принесенного кушанья кусочек жареной картошки, ложечку каши или еще что-нибудь и давал съесть тем, кто принес, — дескать, не отравлено ли. Конечно, он отлично понимал, что такое правило если и существует, то для других, а священнику отраву никто не понесет, но фасон держал. Только неизвестно, действительно ли требовалось соблюдать эту формальность или он делал это для собственного удовольствия.
В тюрьме было свободнее. Каждое утро основную массу заключенных отправляли на плантацию, и становилось тихо. Некоторые дежурные надзиратели иногда отпирали камеру подследственных и даже позволяли слегка открыть дверь в коридор, следя только за тем, чтобы этого не заметил кто-нибудь из старшего начальства.
С отцом Сергием первое время сидел отец Иоанн Троицкий и его брат, оба хорошие певцы. Втроем, а потом, когда прибавились еще и другие, то целым хором, они частенько пели, а надзиратель иногда прислушивался к их пению. Один раз он даже попросил их: «Отцы, спойте еще раз ту „Херувимскую», которую вчера пели»…
Одну из этих вещей, которую в свое время пели в семинарии, «Взбранной Воеводе», отец Сергий даже записал на ноты и переправил на волю, попросив, чтобы соборный хор исполнил ее. Фамилию композитора он не вспомнил, и ее так и называли: «Взбранной Воеводе» арестантского распева.
Находиться день и ночь в камере — хуже всякой работы, а поэтому отец Сергий и его союзники соглашались даже на ту грязную работу, которую им стали поручать ежедневно, — чистить уборные. Эта работа имела то достоинство, что яма от нечистот находилась за стеной тюрьмы и, вылив в нее содержимое специального бачка, можно было отойти в сторону и посидеть на травке. Конвоир не запрещал отдыхать. Лишь бы успели за день сделать свое дело, а ему и самому лучше постоять на месте, за пределами тюремного двора.
Яма была очень большая, в нее лили все лето. Вырыта она была позади глухой восточной стены, а еще дальше на восток начинался большой пустырь, поросший невысокой травкой, в которой кое-где мелькали простенькие цветочки. С юга — плантации; с севера — невидимый сверху Иргиз в глубокой ложбине своих берегов, а еще дальше за ним — сады. Везде места, насыщенные чудесным чистым воздухом, и только с одной стороны мрачная, грязная стена — начало тюремного царства.
Те, кто придумал поручить священникам эту работу, недоучли, что таким образом дали им возможность сообщаться с внешним миром. О том, что они выходят за ограду, скоро узнали, и на пустыре, в некотором отдалении, но достаточно близко, чтобы их было хорошо видно, стали появляться одна, две, а то и три женские фигуры. Желающих нашлось бы много, но тогда начальство могло принять свои меры, поэтому снаружи сами следили и допускали к яме только родственников заключенных. Когда с отцом Сергием сидели только сельские священники, их родственники появлялись редко. Чаще всего, почти каждый день, бывали там Наташа и Соня, особенно последняя. Потом ненадолго появилась матушка Шашлова.
Бачки с нечистотами выносили по двое, на длинных, толстых палках, положенных на плечи. Один из священников шел впереди, другой следом за ним; на некотором расстоянии от них — другая пара, потом следующая, сколько их там было. Не торопясь выходили из ворот, а где-нибудь между ними или после всех лениво брел конвоир. Иногда до его появления удавалось подбежать к отцу Сергию и что-нибудь сказать, а еще лучше, когда это делалось с разрешения самого конвоира.
Население следственной камеры, вернее, нескольких маленьких камер, постепенно увеличивалось. Вскоре вместе с отцом Сергием поселились его знакомые — третий священник Старого собора отец Димитрий Шашлов и отец Николай Хришонков из села Липовка второго благочиннического округа, где отец Сергий был благочинным, служа в Острой Луке.
Хришонкова провел в священники уполномоченный обновленческого ВЦУ Варин. В его характеристике значилось: «Образование низшее, три класса сельской школы. Хором управлять не может. Принадлежит к группе ЖЦ».
Впрочем, в эту группу отец Николай попал по простоте, доверившись Варину, а как только разобрался, порвал с ним, хотя это было и очень небезопасно. Впоследствии оказалось, что он человек кроткий, строгой жизни — «неженимый»; народ его любил. Беда же его, поставленная ему в вину, заключалась в том, что в сельсовете кто-то выбил стекла, а его сочли подстрекателем. Само действие расценили не как простое хулиганство, а чуть ли не как своего рода восстание. Может быть, стекла были выбиты после его ареста, как бы в виде протеста, а может быть, этот случай вообще не имел к нему никакого отношения, неизвестно. Известно было только, что подобные бурные проявления чувств всегда отражаются на священниках, потому городское духовенство строго следило за тем, чтобы их прихожане держали себя ровно и корректно.
Большое значение для настроения отца Сергия имело то, что материальное положение семьи не ухудшилось с его арестом. Уже давно они договорились с отцом Александром, что в случае ареста кого-нибудь из них другой будет служить один, отдавая семье собрата его долю. Отец Александр свято выполнял свое обещание. В первый же день он сказал о нем Косте, предупредив, чтобы не беспокоились, и аккуратно каждый понедельник отдавал ему долю отца. И у Наташи появился еще заработок. Кроме прежней девочки, с которой она теперь занималась по всем предметам, отец Николай Амасийский предложил на тех же условиях давать уроки его сыну Сереже, а к нему, уже бесплатно, присоединили Олю Роньшину.
Время от времени на небольшой срок появлялись и другие ученики. Наташе не справиться бы самостоятельно с такими предметами, как, например, физика, но друзья познаются в беде. Оказалось, что ей сочувствовали и старались помочь не только всегда хорошо к ней относившаяся Мальвина Альбиновна Здановская, их классный руководитель, но и другие, в частности, внешне суровая преподавательница физики Елена Филипповна Волкова. Она очень помогла своей бывшей ученице, дав ей некоторые методические указания и одолжив на лето учебник физики. Без ее помощи такой учебник достать было бы невозможно, так как даже для занятий в школе выдавалось много если пять-шесть книг на класс. По другим предметам помогли другие.
Следуя теории отца Сергия, можно было думать, что отца Александра, а может быть, и отца Николая Амасийского не трогали потому, что они помогали семье заключенного, но на остальных в Старом соборе начался нажим. Предложили выехать диакону Бородкину, уехал «от греха» другой диакон-регент, П. Е. Жуков, арестовали настоятеля Парадоксова и отца Димитрия Шашлова. Отца Василия продержали недолго. Почти восьмидесятилетний старик, он еще в молодости болел туберкулезом и жил с одним легким и сужением пищевода, где вследствие туберкулезного процесса образовались рубцы. Он не мог есть ничего твердого, даже хлеба, и много лет питался только густой лапшой и тому подобной пищей, которую приготовляла ему хорошо знакомая с его потребностями старушка-свояченица Лидия Александровна Архангельская. Поэтому, как только его взяли, ему стали носить передачи три раза в день — завтрак, обед и ужин. Лидии Александровне одной с этим было бы не справиться. Носили добровольные помощники, чаще всего Костя. Дежурные коменданты морщились, но принимали — не умирать же человеку с голоду. По-видимому, это сыграло свою роль: нельзя было все время держать старика в своем подвале, а ни Пугачевская ИТК, ни Саратов не приняли бы заключенного, которому необходимо диетическое питание. Словом, отца Василия продержали с неделю и отпустили.
Отец Димитрий был самым молодым из городских священников и особых болезней не имел, поэтому его препроводили в ИТК и частенько вызывали в город на допросы. Возвращался он оттуда то страшно возбужденным, то, наоборот, в подавленном состоянии и ни с кем не делился, не рассказывал, о чем с ним говорили, а это хуже всего. Товарищи, если даже не смогут помочь дельным советом, хоть посочувствуют, развлекут.
Через некоторое время в камере стали замечать, что отец Димитрий заговаривается. Ему казалось, что его вот-вот должны расстрелять. Он то подолгу молился, то вдруг вскакивал, начинал раздеваться, повторяя: «Я готов… готов…» Отказывался от пищи. Отец Сергий всячески успокаивал его, даже перестал в это время выходить на работу, прибегая ко всяким уловкам, чтобы заставить отца Димитрия поесть. Иногда принимал начальнический тон, говоря: «Я старше вас, я приказываю вам сесть и пообедать!» Делал вид, что обижается, если тот не слушал.
Однажды утром отца Димитрия на его месте не оказалось. Стали искать и обнаружили его в дальнем углу под нарами. Ни на какие уговоры он не отвечал; отец Сергий сам полез к нему под нары и едва убедил его вылезть.
— Не особенно приятно я там себя чувствовал, — говорил он потом. — Кто его знает, что ему может прийти в голову. Может быть, он схватит меня и начнет душить, как там отбиваться, под нарами! Он моложе меня и сильнее.
Надо думать, что и вообще в это время отец Сергий чувствовал себя «не особенно приятно». Целые дни один на один с сумасшедшим, да еще с близким по духу человеком, которого так жалко!
Спустя сколько-то времени Шашлова увезли в Саратов. Он пробыл несколько месяцев в больнице и вернулся как будто здоровым, но ненадолго. В 1931 и 1934 годах у него были рецидивы, и от последнего он, кажется, так и не оправился.
Были ли у отца Димитрия основательные причины ожидать расстрела — это вопрос, а вот Хришонков, скорее всего, не думал о такой участи. Он всегда держался очень спокойно, можно полагать, что не ожидал ничего страшного, поэтому его судьба поразила всех своей неожиданностью.
В связи ли с судьбой отца Николая или независимо от нее, в это время усилились строгости около тюрьмы. Священников перестали выпускать за стены, находили им работу внутри двора. Родственников к воротам и близко не подпускали, даже у задней стены появился постоянный охранник, так что нельзя было даже издали убедиться, все ли на месте. О событиях внутри тюрьмы снаружи еще не знали, и все-таки это действовало угнетающе, каково же было в камерах?
Наконец однажды передатчик (так называли заключенных, разносящих передачи), отдавая Соне пустую сумку, шепнул: «Отец велел подойти вон к тому сараю».
Полуразрушенный сарай с широкими щелями в стенах относился уже к территории хоздвора. Там стена несколько вдавалась вглубь и, если суметь проскользнуть к ней, стоящих там от ворот не было видно. Отец Сергий уже ждал; попался хороший охранник, который сделал вид, что послал заключенных убирать около сарая.
— Соня, это ты? — спросил отец Сергий каким-то странным, не своим голосом и сразу же, не теряя дорогого времени на подготовку, сообщил: «Отца Николая расстреляли».
Потом он рассказал, что Хришонкова вызвали с вещами. Все думали, что его освобождают, и радовались за него. А через несколько дней одного из их камеры взяли на допрос, и он видел, как вещи отца Николая отдавали крестьянину, который обыкновенно привозил ему передачи.
Расстреляли… Как-то это не укладывалось в голове. Перед Соней ясно стоял отец Николай, сутулый, мужиковатый, добродушный, в порыжелом, бывшем черном, бумажном подряснике. Последний раз она видела его совсем недавно, перед Преображением. Отец Сергий тогда не выходил, сидел около Шашлова, а отец Николай подозвал Соню, дал ей денег и попросил купить к Преображению яблок. С яблоками получилось неловко. Больше двух передач (т. е. двум разным людям) из одних рук не принимали; все знакомые и так носили по две, яблоки поручить было некому. Соня передала их в отдельном узелке, но в общей передаче отцу Сергию, надеясь сегодня увидеть его и объяснить все. Но увидеться не удалось, начались уже описанные строгости. Отец Сергий, получив так много яблок, поделился со всеми, и отец Николай получил, но такую же долю, как все, а не столько, сколько заказал, и как подарок из чужой передачи, а не как свое. Когда разобрались в ошибке, поправлять уже было поздно.
Этот, казалось бы, незначительный случай надолго остался в памяти и на совести девушки. А сколько подобных случаев было с каждым из нас! Думается, не допускаются ли они промыслительно, чтобы мы не забывали тех, кого невольно обидели, и горячее молились о них?
А отец Сергий торопливо рассказывал вещи, для них еще более страшные.
Последнее время его долго не вызывали на допрос, наконец недавно вызвали снова, и следователь сделал ему предложения, на которые он согласиться не мог.
В дальнейшем разговоре следователь довольно недвусмысленно предупреждал: «Сами себя угробливаете! Пойте себе вечную память!»
Очень возможно, что это говорилось просто с целью напугать, но как можно ручаться, особенно когда еще жива память об отце Николае? Отец Сергий счел нужным подготовить детей к худшему и рассказал кое-что Соне.
И они готовились.
Глава 38. В воскресенье после обедни
Чай стоял на столе, и не только чай, а еще что-то вроде обеда. Вся семья — Соня, Костя и Наташа, только что возвратившись домой после обедни, садились за стол, когда короткий стук калитки заставил их повернуть голову к окну, выходившему на двор. Там мелькнула крупная фигура отца Александра Моченева. Размашисто шагая, он не шел, а буквально бежал по двору, не обращая внимания на то, что полы его рясы легкомысленно развевались. Это было совершенно не похоже на него. Всегда такой выдержанный, солидный, он и по улице обычно шел почти так же степенно и торжественно, как на Великом входе.
Вид настоятеля так ярко говорил о чем-то особенном, что табуретки моментально отскочили в сторону, стол был забыт, лица всех повернулись к двери. Вот она с силой распахивается, на пороге стремительно вырастает верхняя часть настоятельской фигуры, а его далеко не тихий голос еще издали восклицает:
— Что же вы сидите? Встречайте отца! Отец Сергий вернулся!
Отец Александр задержался в алтаре несколько дольше Кости и вдруг увидел отца Сергия как раз в тот момент, когда он рухнул перед престолом, делая земной поклон, прежде чем приложиться к его краю, поздороваться с ним. Потом обернулся к отцу Александру. Расцеловались. Оказалось, что эту ночь отец Сергий провел в ГПУ, а утром его вызвали с вещами из камеры и без особых объяснений сказали:
— Можете идти домой. Вы свободны… Пока…
Поздоровавшись с собором и настоятелем, отец Сергий забежал на минутку в сторожку к владыке, а настоятель, как мальчишка, бросился поскорее сообщить неожиданное и потому дорогое известие и видеть произведенный им эффект.
Наташа и Соня замерли в радостном ожидании, а Костя ринулся навстречу отцу и прогадал. Они разошлись — отец Сергий прошел другим путем и появился дома на несколько минут раньше Кости. Как жалко этих минут! Знал ведь Костя, что есть два пути, что они могут разойтись, а в этот момент не учел, забыл обо всем на свете.
И вот опять все вместе. Дома, за столом, без конвоиров и вообще без посторонних. Встретились, подошли под благословение, расцеловались и слушают, слушают без конца, закидывая отца вопросами.
С чего начинать рассказы — неизвестно. Хочется все сказать сразу, и в то же время знаешь, что уже не важно, с чего начать. Всему будет время, обо всем сейчас переговорят. Не обязательно сначала сказать самое главное, наоборот, приятно остановиться на таких подробностях, о которых при спешке и вообще не будешь рассказывать.
Вот, например, в сторожке у владыки получилась такая картина. Когда отец Сергий вошел в прихожую, заменявшую также и кухню, владыка сидел за столом в передней части своих «апартаментов». С ним за столом сидели еще отец Николай Авдаков и полунищий старичок с левого клироса, Василий Стигнеич. Владыка имел обычай после службы приглашать к себе на чай или обед кого-нибудь из таких бессемейных. Сидели и разговаривали об отце Сергии. Его им еще не видно, а он уже молится перед иконами в кухне и слышит, как упоминают его имя — «отец Сергий».
— А вот и он! — воскликнула матушка Евдокия, алтарница, в эту неделю обслуживавшая архиерейскую квартиру. По роду своих обязанностей она сновала то туда, то сюда. Ей было видно и слышно все, и ее восклицание связало в единое целое разговор об отсутствующем с его появлением.
Разговаривать можно и лежа. Хорошо разговаривать, лежа в кругу своей семьи, наслаждаясь неожиданным поворотом судьбы. Отец Сергий комфортабельно растянулся на единственной кровати, которая, правда, была ему не совсем по росту, и с удовольствием развернул плечи и члены, утомленные многодневным нервным напряжением. Наташа примостилась совсем близко к нему, так что видела даже темные точечки на его лице — поры. Эти точечки кажутся ей особенно убедительным доказательством того, что папа опять с ними, и это он сам, действительно, во плоти, а не в мечте и не как мираж. Это казалось почти сверхъестественным. Стало быть, она совсем мало надеялась на его возвращение, а вместе с тем эта совсем малая надежда оказалась такой цепкой, что пережила его самого. Несколько лет после его смерти все ее мечты неизменно начинались одним и тем же: «Вот если бы вдруг оказалось, что папа жив, тогда…» Продолжение было разное, а начало одно и то же.
Потом отец Сергий сказал, что все его вещи остались в камере, в тюрьме, и ему нужно сегодня за ними сходить, да заодно и с товарищами проститься, порадовать их своей радостью.
Нетрудно догадаться, что за вещами можно было сходить когда-нибудь потом, они там никуда не делись бы. Важно было полнее почувствовать себя свободным, пройти без конвоира по тем улицам, которые много раз видели его под конвоем. Важно было пройти по тюрем
ному двору уже не в качестве заключенного, а совершенно свободным человеком. Важно было поговорить с теми, кто там оставался.
А для того, чтобы нагляднее подчеркнуть себе разницу между тем, что было вчера, и что есть сегодня, чтобы скорее поверить, что это не сон, отец Сергий взял с собой Наташу.
— Пойдем, Наташа, со мной, поможешь нести вещи.
День был холодный, с ветром, настоящий осенний. Большого дождя не было, но временами начинал накрапывать и дождь. Никаких плащей тогда и в помине не было. У Наташи осеннее пальто, перешитое Соней из чего-то старого, а отец Сергий был одет в стеганый серый подрясник. Подрясник очень не нов, давно уже подумывали, как бы его постирать, а от пребывания в камере, на нарах, он еще больше залоснился и во многих местах откровенно покрылся грязью.
Как только отец Сергий и Наташа завернули за угол, им встретилась Нина Амасийская, старшая дочь отца Николая. Наташа всегда немного стеснялась ее, мысленно сравнивая ее одежду со своей. Все ее костюмы были сшиты у хорошего портного, не говоря о качестве материала, и по сравнению с ней девочка казалась себе замарашкой. А тут как раз этот серый подрясник, действительно грязный! Наташа встретилась с Ниной глазами, но на этот раз не почувствовала никакой неловкости, хотя и думала о грязном подряснике. Наоборот, она торжествовала и окинула Нину взглядом не просто, а с гордостью — смотри, мол, я с папой иду.
Вот они, эти улицы, по которым пролегает путь к тюрьме. Ревпроспект, потом мостик через овраг, поворот налево, еще несколько домов, а потом дорога между заборами лесопильного завода длиной с обыкновенный квартал. Им встретился незнакомый мужичок на лошадке, внимательно посмотрел на них и дружелюбно крикнул:
— Ну что, освободился? На свет родился?
Наташа осталась у ворот около хоздвора, а отец Сергий вошел внутрь и не возвращался довольно долго. Потом он подошел в сопровождении нескольких священников, которым позволили дойти с ним до ворот. Среди них был и отец Иоанн Троицкий, с которым отец Сергий сблизился больше, чем с другими. Отец Иоанн посмотрел на Наташу добрыми глазами:
— Вот и барышня-то стоит радостная…
— Ну, она у меня вроде бы всегда такая. Носа не вешает.
— Нет, все-таки. Совсем другие глаза.
Обратно пошли по другой улице, по К. Маркса (Казанской). Отцу Сергию хотелось пройти и там, по двум дощечкам, переброшенным через овражек, мимо Кильдюшевских, мимо единоверческой церкви. Хотелось, чтобы кто-нибудь увидел его в окно, вышел, заговорил, хотя нужно уже поторапливаться, да и дождь пошел сильнее. Все-таки на площади остановились, поговорили с Иваном Александровичем, а потом скоро подошло время собираться в церковь.
Девушки редко ходили к вечерне в воскресенье, а на этот раз пошли, потому что служил ПАПА. Вечерня была будничная, без певчих. Жена регента и солистка, Прасковья Степановна, пришла с Валей не петь, а помолиться и встала в сторонке возле колонны. В храме было полутемно, на клиросе стояло несколько стариков, но как хорошо чувствовалось и молилось!
Вот и конец. Отец Сергий вышел к Царским вратам произнести отпуст, и в это время на весь собор, до самых его высоких сводов, прозвучал звонкий, торжествующий детский голос:
— Мама, гляди-ка, кто вышел-то!
Это Валя. В полутьме, да еще, конечно, занятая своими делами, она раньше не рассмотрела служащего священника, рассмотрела только теперь, и не постаралась скрыть своего ликования. Последние звуки резко оборвались, как будто мать одернула ее, может быть, даже прикрыла ей рот рукой. Вблизи можно было расслышать торопливый шепот, вероятно, она объясняла дочке неуместность такого проявления чувств. Но Валя, наверное, подумала, что мать просто не видит того, что увидела она, и тем же звонким, ликующим голосом закончила:
— Это не владыка, а отец Сельгий!
В этот вечер, и на следующий день у владыки и дома обсуждались прощальные слова следователя: «Вы свободны… пока…»
Было совершенно ясно, что за этой фразой скрывалась другая — «вы свободны… поэтому уезжайте, пока целы…»
Несомненно, отец Сергий уже решил, как ему поступить, но с владыкой нужно было поговорить немедленно, не откладывая, кто знает, сколько протянется это «пока». Нужно, так сказать, получить его санкцию, его благословение па предстоящий подвиг. И с детьми нужно поговорить, чтобы они поняли обстановку и почувствовали себя участниками принятого решения. Единственное возможное решение было таким: апостолы за штат не уходили и с места своей проповеди не уезжали. Священник, как солдат, не имеет права покинуть своего поста, как бы опасен он ни был. Тем более не может этого сделать протоиерей кафедрального собора — на них смотрит, по ним равняется все викариатство. Стоит ему уехать, хотя бы перевестись в другое место, как по селам заговорят — «соборные уезжают». Слабые потянутся за ним, а твердым добавится лишний шип в ране. Он продолжал служить. Потянулись дни большого счастья — свободен — и напряженного ожидания конца. Ложась вечером на свою грубую постель на полу, отец Сергий глубоко и счастливо вздыхал: «Хорошо жить на белом свете!» А увидев на дворе незнакомого человека, настораживался, как и прежде.
Он ложился и вставал раньше всех и вначале часто вдруг просыпался от глубокого сна, пока дети еще сидели, несколько раз крестился и вслух творил молитву.
— Ты что? — спрашивали его.
— Мне показалось, что я в тюрьме, — отвечал он.
Связи с тюрьмой отец Сергий не терял, хотя и шутил иногда: «Ведь там всякой твари по паре, а нечистых по семи пар». Но и этих «нечистых» — шпану, уголовников, которые, случалось, просили: «Отцы, дайте корочку, хоть заплесневелую», — их тоже из памяти не выкинешь. Ведь в тюрьме тоже приход, там тоже священник нужен, а он сам научился понимать, что как бы низко ни пал человек, в нем все же остается что-то доброе. Вот это доброе он и старался находить во встретившихся ему уголовниках, когда оказывался рядом с ними. А уж если они не забываются, то как забыть своих собратий?
Троицкому дали десять лет, готовили к отправке на север, а у него ничего теплого и до дома далеко. Опять нужно устраивать складчину. Пошел в дело и коротенький женский тулупчик, в котором Соня еще в Острой Луке ходила за водой, — а Ивана Кузьмича Бог ростом не обидел. Отдал отец Сергий и недавно сделанную на заказ по случаю шапку-малахай с кожаным верхом, единственную хорошую вещь в его гардеробе.
Еще то одному, то другому давали сроки. Как осужденных, их держали не так строго, разрешали отлучаться в город или посылали в город на работу. Троицкого сделали кучером. Он и другие ухитрялись иногда вырваться в собор. Пробегут левым приделом в алтарь, наденут
на свою грязную рвань чью-нибудь свободную рясу и причастятся. Им нельзя было ждать, когда подойдет время, им давали возможность причаститься на ходу, и в начале литургии, и за всенощной, запасными Дарами. Большим счастьем было, если кому удавалось здесь, в торжественной обстановке, исповедаться, но больше исповедовались в камере, друг у друга.
Однажды произошел случай, внешне похожий на памятное появление Моченева. Как и тогда пили чай. Вдруг отец Сергий вскочил, крикнул: «Отец Петр!» — и бросился навстречу высокому священнику, крупными шагами бежавшему по двору.
Они чуть не столкнулись в дверях.
— Мир ли приходу твоему? — почти крикнул отец Сергий.
— Мир, мир, — радостно отвечал тот, крестясь на иконы и целуясь с хозяином. Крупное, изрытое оспой, лицо его так и сияло.
Это был отец Петр Борщов, один из немногих освобожденных в те годы.
— Вот мы здесь сидим и ни о чем не думаем, — сказал как-то отец Сергий. — А в это время, может быть, где- то разрабатывается план, как окончательно рассчитаться с религией. И вообще, конечно, не обязательно в эту минуту, а в любое время могут подготовляться разные неприятности, и крупные, и мелкие, и против нашего собора, и против Церкви вообще, и лично против нас. А может быть, за границей опять замышляется война, вроде того крестового похода, к которому призывал римский папа. И тогда мы говорили, и сейчас я скажу, что католичество для Православия хуже безбожия. Безбожие — враг открытый, а эти скрываются под маской религии, а в том, как они ее искажают, многие не разберутся. Да мало ли что еще может быть!
А мы ничего не знаем, узнаем только, когда беда нагрянет на Церковь ли, на весь народ или на нас самих. Об этом никогда не нужно забывать, каждый день нужно молиться: «Разрушь, Господи, злые замыслы нечестивых!» А какие замыслы в это время готовятся, Он Сам знает…
Были встречи и разговоры и более обыденные, напоминавшие прежние спокойные годы (когда-то они были?), но и в эти разговоры отец Сергий умел внести что-то свое. Как-то раз зашла старая знакомая, Прасковья Матвеевна. Заговорили о молитве.
— Во время молитвы нужно не только просить Бога о милости и даже не только благодарить за полученные блага, — в который раз повторял отец Сергий то, что без конца повторяют и другие проповедники и духовники, — нужно бескорыстно, от чистого сердца славословить и хвалить Его.
И тут же пояснил своими словами: «А то у нас как получается? Крестимся, когда поют „Господи, помилуй!», „Подай, Господи!» А как запоют: „Слава Тебе, Боже наш!» или „Тебе, Господи!» — так у нас словно руки отсохнут».
Глава 39. Кто о чем
Необыкновенное воскресенье прошло. Все стали привыкать к возвращению отца Сергия, жизнь пошла своим чередом. И вот однажды зашел знакомый батюшка. Ему подали табуретку, но ни чаю, ни какого-нибудь угощения почему-то не предложили. Устроившись поудобнее, он спросил:
— Ну как, отец Сергий, картошечки-то запасли?
В голосе гостя слышался живой интерес, но отец Сергий ответил сдержанно:
— Запас. И картошку, и помидоры.
— Даже и помидоры? Ну, помидоры — это дело второстепенное. Вот картошка — самое главное. Без нее никак нельзя.
— А я вот запас. И картошку, и помидоры. Вон помидоры в тарелке на столе лежат, а картошка в ведре под столом.
Гость удивленно взглянул на хозяина:
— Ну, что вы, отец Сергий, разве я об этом говорю? Я говорю о запасе на зиму, на весь год, до нового урожая, а это что…
— А я говорю о том, что вот встретились два протоиерея после длительного перерыва, и поговорить им больше не о чем, о картошке заговорили…
Наступило неловкое молчание. Гость первый нашелся, переборол себя и заговорил о Владимире Соловьеве и о его книге «Оправдание добра».
Из всех сочинений Соловьева у отца Сергия была только эта книга, и ее читали многие из его знакомых. Увлекаясь историей философии, Костя выделял Вл. Соловьева из всех известных ему философов, как христианского философа, но отец Сергий и у Владимира Соловьева нашел ошибку, и разбор этой ошибки имел для его детей большое жизненное значение. Речь шла о лжи. Соловьев рассуждает, что иногда ложь не грех, бывают такие обстоятельства, когда нужно солгать, чтобы спасти человека. Например, за кем-то гонится убийца. Ты видишь, что человеку грозит опасность, но защитить его своей силой не имеешь возможности. Зато можешь сделать это хитростью, обмануть преследователя, пустить его на ложный след. Такая ложь не грех, а наоборот, твой долг.
Отец Сергий много раз говорил по этому поводу, что ложь всегда грех, а ее отец — дьявол, но мир во зле лежит, и бывают иногда такие обстоятельства, когда приходится выбирать из двух зол меньшее. Сказать ложь тоже грех, но допустить, чтобы злодей сделал свое черное дело, — еще грешнее. Приходится солгать, но при этом все-таки нужно иметь внутреннее сокрушение о том, что лжешь. Если не будет такого сокрушения, страха перед ложью, можно привыкнуть к ней как к чему-то обыкновенному и позволять себе ложь, даже если можно обойтись без нее.
— А у Соловьева получается оправдание добра и зла.
Отзыв о книге вылился в форму шутки, но сам вопрос о том, как избегать лжи, поднимался нередко, и всегда оказывалось, что он не так уж прост и очень важен.
Теперешний гость тоже незадолго до этого брал у отца Сергия «Оправдание добра», так что желание обсудить затронутые там вопросы было вполне естественным, но разговор все равно не клеился. Настоящего дружеского взаимопонимания так и не получилось.
Оставив в стороне теоретические рассуждения, возвратимся к началу разговора.
Картошка, запасы на год, осенние заготовки… Ведь это как раз то, о чем говорилось в семье год тому назад, когда отец Сергий подсчитал свои ресурсы и предупредил домашних, как складывается дело.
Заботы, о которых заговорил пришедший батюшка, были отнюдь не чужды отцу Сергию, почему же он так разволновался, так вознегодовал на гостя? Потому что прошедший год изменил многое, и даже в относительно спокойные дни ясно, что составлять планы на несколько месяцев вперед, рассуждать о них — пустая трата времени, а главное — о том ли болеет его сердце, над этими ли вопросами работает мозг?
До картошки ли тут, когда у семьи, у детей нет вообще ничего, кроме еженедельного отцовского дохода, и об этом бесполезно разговаривать. Но как ни тревожит эта забота, на первом плане все-таки стоит мысль о том, как много еще нужно сделать, и как трудно. Многое нужно решить немедленно, ко многому нужно приготовиться, многое обсудить, — и даже Соловьев с его философскими рассуждениями — далеко не самая важная, не самая злободневная, не самая животрепещущая тема.
Глава 40. Клин клином вышибают
Прошел месяц, второй… Ничего не случилось. Постепенно все успокаивались. Оснований для этого не было, жизнь кругом продолжала идти по-старому, но чувства не могут долго находиться в предельном напряжении. Начало казаться, что той фразе напрасно придали такое значение. Да и мало ли что может произойти дальше, это не значит, что нужно заранее свертываться. Дел за время отсутствия отца Сергия накопилось столько, что приходилось браться сначала за те, которые не могли ждать. Наконец дошла очередь до других, не таких неотложных, но, может быть, еще более важных. В числе других была и подготовка помощников на случаи закрытия церквей.
— Пора начинать, — сказал наконец отец Сергий. — Завтра попробую сходить кое к кому.
Вечером 5 ноября (тогда в Пугачеве счет вели чаще по старому стилю) Наташа сидела в кухне около русской печки, за тем столом, за которым, бывало, бабушка готовила обед. Она чистила картошку при свете керосиновой лампы, а в передней комнате было темно. Наташа была одна дома. Потом вошел незнакомый человек в кожанке, спросил отца Сергия и сказал, что подождет. Наташа предложила ему пройти в комнату, а сама продолжала свое дело. Чувствовала какое-то беспокойство и неловкость от того, что незнакомый человек сидит один в темноте, без внимания, а она не знает, как себя держать.
Опять та ее характерная черточка. Все время ждали беду, все время были наготове. А на этот раз, увидев не обычного посетителя в кожаной куртке, Наташа не догадалась, кто он. Вернее, душа не хотела догадаться.
Через некоторое время послышались шаги отца Сергия. Он шел быстро, заметно спешил вернуться домой и поделиться впечатлениями дня. С первого взгляда на его лицо было видно, что он доволен, возбужден и горит желанием рассказывать. Наташа поспешила опередить его и негромко предупредила: «Папа! Тебя тут ждут!»
— Кто? Не вижу!
Не раздеваясь, с ходу, отец Сергий шагнул в темноту передней комнаты и, не погашая того света, который был на лице, нагнулся к сидящему, пытаясь рассмотреть его.
Не здороваясь, не называя себя, посетитель что-то сказал очень тихо, но значительно, кажется: «Пойдемте поговорим!»
Отец Сергий словно поперхнулся и замолчал. Этот короткий, неопределенный звук был как бы точкой опоры, необходимой для того, чтобы остановить в себе нечто относящееся к настоящему времени, и круто повернуться к будущему. Вот он попросил разрешения положить на место запасные Святые Дары — возражения не было. На все ушли не минуты, а секунды. Вот они выходят в кухню — незнакомый человек в черной кожанке и сам отец Сергий, посеревший, настороженный, сосредоточенный.
— Проститься?
— Нет, зачем же… Вы скоро вернетесь домой… Вас пригласили поговорить, а потом вы вернетесь…
Еще секунда, и он ушел. Навсегда.
Вечером дети долго ожидали его, прислушивались к каждому шороху снаружи. Гораздо дольше, чем допускали самые смелые предположения, но он не вернулся. Утром отнесли ему передачу — подушку и кое-что из провизии.
Горе горем, отец — отцом, а теперь перед семьей вплотную встал вопрос — чем жить. Конечно, отец Александр по-прежнему будет отдавать часть отца Сергия, некоторое время помощь еще придется принимать, но не всегда же. Несомненно, отец Сергий больше не вернется, не было еще случая, чтобы кого-нибудь отпустили во второй раз. Да и долго ли продержится сам отец Александр? Следовательно, нужно подумать, что делать.
В первую очередь это касалось Сони, которая одна не имела никакого, самого мизерного заработка. Имела три специальности — шитье, вышивание, пишущая машинка, а за три года можно было по пальцам пересчитать полученные ею заказы. Да и эти заказы были от знакомых или по их рекомендации, т. е. давались не ради дела, а только для поддержки.
На другое утро после Михайлова дня Соня решила сходить к матушке Моченевой, когда-то предложившей научить ее изящно вставлять прошивки в батист. Такую работу можно было получить у местных модниц из жен военных, и конкуренции тут нечего опасаться — это не шитье. Да и вообще матушка Софья Ивановна человек опытный и доброжелательный, может быть, что-нибудь и посоветует.
Стоило Соне отворить дверь в квартиру Моченевых, как она поняла, что и сюда пришло несчастье. Не было ни выдвинутых ящиков, ни разбросанных вещей, но не было и обычного строжайшего порядка, а всегда занятая Софья Ивановна сидела около стола и ничего не делала. Она рассказала, что за отцом Александром пришли ночью, долго рылись в вещах и ушли часа два назад. А она все прибрала и вот сидит…
Не успела еще матушка рассказать всего, как на крыльце раздался громкий топот и в комнату в страшном волнении не вошел, а ворвался диакон Медведев. Оказывается,
он тоже получил вызов, зашел к настоятелю посоветоваться или просто предупредить, а тут такой сюрприз.
Медведев вернулся через несколько дней, а Моченев остался. Было ясно, что и он, и отец Сергий потеряны для собора, но все-таки назначенный на их место, один вместо двоих, отец Николай Авдаков считался временным.
Отец Николай стосковался по службе священника. Если бы ему разрешили, он поехал бы на любое священническое место, в любое захолустное село, но он не имел права уезжать из Пугачева. Он исполнял обязанности псаломщика в Старом соборе, иногда его приглашали принять участие в архиерейском служении, но все это было не то. Он взялся задело с жаром, свойственным его пылкому характеру. За три воскресенья своего служения сказал три горячие проповеди, потом, ровно через две недели после назначения, в воскресенье, 24 ноября, взяли и его.
Это было трудное время. В течение более трех месяцев, с конца октября 1930 года по январь 1931 года, аккуратно через день, в городе и поблизости от него происходило что-нибудь тяжелое. Того арестовали, того отправили, там закрыли церковь, тому предложили уехать. Аккуратно через день. Точно давался один день, чтобы передохнуть, погоревать о совершившемся, привыкнуть к мысли о нем, а на следующий день добавлялось еще что-то новое. Взяли Афанасия Матвеевича Медведева, председателя церковного совета, еще несколько членов или просто активных прихожан. Люди уже ожидали — вчерашний день прошел благополучно, значит, что-то будет сегодня. Приходили на память стихи Майкова:
…Что мне тужить за охота,
Коль завтра прогонит заботу другая забота?
Ведь надобно ж место все новым и новым кручинам.
Так что же тужить, коли клин выбивается клином?
Еще до этого прошел слух, что в городе появился приезжий адвокат или просто ходатай по делам по фамилии Ишин, который берется вести дела раскулаченных и прочих «неблагонадежных». Специально берет только такие дела. Поживет несколько дней, наберет определенное количество дел и едет с ними в Москву, а потом опять назад в Пугачев. Насколько успешны были его ходатайства, трудно сказать, но уже одно, что нашелся такой человек, который не боится защищать людей, оказавшихся как бы вне закона, действовало ободряюще.
Костя с Соней тоже собрались сходить к нему, правда, без особой надежды, просто на всякий случай, но решили, чтобы сначала Соня сходила посоветоваться с отцом. Его постоянно бодрый тон действовал на них так, что они не были уверены, захочет ли он хлопотать об освобождении. Смущало и количество дел, которые набирал Ишин, думалось, что при таком массовом ходатайстве там, в верхах, еще меньше будет надежды получить хоть одно благоприятное решение. Но и упускать случая было нельзя.
Разговор происходил на обычном месте встреч, у ямы с нечистотами. Было холодно, сыро, неприветливо. Отец Сергий стоял ссутулившись и зябко засунув руки в рукава стеганого подрясника. Когда Соня рассказала об Ишине и спросила, нужно ли хлопотать, он ответил:
— Конечно, нужно попытаться. Или вы думаете, что мне здесь приятно?
На его лице появилось выражение страдания, но он быстро справился с собой и заговорил о том, что нужно указать в заявлении.
Сразу попасть к Ишину не удалось, у него оказалась очередь, а во второй приезд его самого арестовали. Заявление отцу Сергию он все-таки написал, но уже в тюрьме. Это заявление отец Сергий постарался передать на волю для отправки по назначению; тогда считали, что
если спустить письмо прямо в почтовый вагон, то оно лучше дойдет. Адресовано оно было, кажется, Верховному прокурору СССР. Ишин-то хорошо знал, кому адресовать, а кроме этого он внес очень мало своего. Основной текст был отца Сергия, а в него вставлены отдельные выражения, подсказанные Ишиным, и домашним отца Сергия было очень заметно, что это слова не его.
«Нельзя молчать! Нет сил молчать!» — так начиналось это заявление-письмо. Хорошо сказано, верно, но дети долго рассматривали заявление с большим недоумением: кто писал? Папа или не папа? Вот здесь совсем он, а здесь совсем не он… Мысль о коллективном творчестве тогда еще плохо укладывалась в голове.
Потом детям стало понятно еще и другое. Они понимали, чувствовали папу во всем, где он проявлял себя, и даже самая маленькая мысль, пусть неплохая, но чужая, выпирала из его строк, как постороннее тело.
Ишин был одет легко, совсем не по-зимнему. У него было всего только одно тонкое осеннее пальто, и ничего больше. Поэтому отец Сергий велел принести ему свою старую теплую рясу. Она была уже совсем непригодна для носки, но ее все-таки можно было использовать как подстилку или одеваться вместо одеяла. Потом Ишин даже на прогулку стал выходить в этой рясе под беззлобные шутки наблюдателей: «Что это, вроде у нас еще один поп прибавился?»
Передавали ему и хлеба, и сухарей, по поручению отца Сергия и отца Александра из дома приносили побольше, на его долю. Однажды во время прогулки он обратился к отцу Сергию и его товарищам с целой речью по поводу того, что они исполнили завет Христа — раздетого одели, голодного накормили, скорбного утешили и так далее.
Как-то выдался счастливый вечер. Уже второй день ничего плохого не случалось. В такие периоды человек, если жизнь не сломила его, сразу оживает, поднимает голову, как будто даже забывает о прежних горестях. Со стороны это может показаться легкомыслием, но это самозащита, требование здоровой психики, здорового организма — без этого можно дойти Бог знает до чего.
Девушки сидели за столом и занимались какими-то пустяками. Даже присутствие хозяйки, которая в последнее время стала особенно придирчива, только стесняло их, а не лишало хорошего настроения. Наташе вдруг вспомнилась детская игра в догадки. Кто-нибудь писал первую букву и последнюю задуманного слова, между ними ставилось столько черточек, сколько пропущено букв, а остальные играющие угадывали, какие это буквы и какое слово. Уже давно дети усложнили игру, писали не слова, а целые фразы. Вот и сейчас Наташа занялась этой игрой, вовлекла в нее Соню. Кости не было. Его уже давно настойчиво приглашал к себе Иван Борисович, и сегодня он решил наконец пойти туда. Думали, что он пробудет там весь вечер, но он вернулся неожиданно скоро.
— Ивана Борисовича нет дома, — ответил он на вопрос сестер и заходил по комнате, слегка покашливая и потирая руки, как от холода. Ему хотелось что-то сказать, но мешала хозяйка, да и сестры, как нарочно, не замечали его состояния. Наташа уже писала новую фразу. Вдруг Костя протянул руку за карандашом.
— Дай теперь я загадаю.
Соня не следила за ними. Пользуясь тем, что у Наташи оказался другой партнер, она углубилась в книгу. И вдруг услышала странно изменившийся голос сестры:
— Соня, посмотри, что получилось!
На листке, исчерченном неровно написанными, пустыми по смыслу фразами, Костиной рукой было выведено:
— Иван Борисович арестован.
Она подняла голову и, как и Наташа, вопросительно посмотрела на брата. Его глаза подтверждали написанное. Тихо, почти одними губами, она спросила: «Когда?»
— Только перед моим приходом ушли.
Неожиданно отцу Сергию не стали принимать передачи. Впоследствии это стало почти правилом — не принимать передачи в начале следствия, особенно если подследственный не дает желаемых показаний. Но тогда это был первый случай. Тюрьма, рассчитанная на сто человек, к этому времени была переполнена, даже церковь приспособили, перегородили, сделав там второй этаж. Высоко в куполах, из верхних окон, тоже выглядывали лица заключенных. Число заключенных доходило до трех-четырех тысяч. Чтобы было чем дышать, они выбивали стекла в камерах. В дни передач около ворот с утра до вечера стояла толпа с мешками, и всем принимали, кроме одного. Родные всего надумались.
Если даже это не грозило никакими дурными последствиями, одна мысль, что папа сидит голодный, на скудном тюремном пайке, не давала детям покоя, лишала аппетита. А тут еще в надежде на то, что в следующий раз примут, кто-нибудь принесет пирог с яблоками или еще что-то вкусное. Передачу не принимали, пирог мог испортиться, его приходилось есть самим, а он колом вставал в горле.
Вскоре стало известно, что отца Сергия перевели в пользовавшуюся зловещей славой тринадцатую камеру, считавшуюся камерой смертников. Конечно, еще оставалась надежда, что ею только пугают, но все равно это не выходило из головы ни днем, ни ночью.
А все-таки должен же быть когда-то этому конец! Все старались думать, что конец будет не самый страшный. Каждый вторник и пятницу Соня и Наташа носили передачу, которая с каждым разом становилась все тяжелее.
Думалось — вдруг получится так, что один раз примут, а потом опять не будут принимать. Значит, нужно передать не на три-четыре дня, а на сколько можно больше. А вдруг вслед за разрешением на передачу их отправят, значит, нужны и сухари, и лишняя смена белья, и теплый подрясник. Так что очередную передачу везли вдвоем, на больших, побольше метра в длину, салазках.
Эту передачу не пришлось довезти до тюрьмы. Еще не доходя до моста, девушки встретили группу заключенных в сопровождении конвоира. Среди них шли отец Сергий и еще кто-то знакомый в стеганом пиджаке; только позднее сообразили, что это Апексимов, бывший обновленческий благочинный второго округа, с которым в свое время у отца Сергия было много столкновений.
Девушки повернули салазки и пошли так, чтобы и им было видно отца, и ему их. Отец Сергий был до того бледен и худ, что, казалось, мертвец выглядит лучше; лицо его вытянулось, щеки ввалились. Время от времени он плотно прикрывал веки, словно выдавливая застилавшие глаза слезы. Может быть, он в это время мысленно навсегда прощался с детьми — тринадцатая камера сама за себя говорила. Но тут уж они ничем не могли помочь, а вот накормить его нужно было во что бы то ни стало.
— А вдруг и там не примут передачу? — мелькнуло в голове Сони. — Хоть немного, хоть сколько-нибудь, нужно суметь передать.
Она остановилась, пропустила мимо себя конвоира, взяла из мешка первое попавшееся — небольшой витой хлебец, сунула его под пальто и быстро пошла вперед, оставив Наташу одну справляться с тяжелым грузом.
При входе в ГПУ был устроен тамбур — двойные двустворчатые двери. Чтобы меньше впускать холода, открывалась только одна половина, а между другими створками свободно мог встать человек. Убедившись, что партия заключенных еще за углом, Соня проскользнула туда и приготовила хлеб.
Немного спустя дверь отворилась, сначала, как и надеялась Соня, прошел конвоир, потом один, другой заключенный, потом отец Сергий. И в ту минуту, когда Соня сунула ему хлеб, появился неизвестно откуда взявшийся второй охранник.
— Что ты ему передала? — закричал он. — Покажи, что она передала?
— Ничего, только хлеб, — ответил отец Сергий, показывая переданное. По голосу его было понятно, насколько дорог ему сейчас этот хлеб и как тяжело было бы отдать его. Но охранников хлеб не интересовал. Убедившись, что, кроме него, ничего нет, они успокоились. Потом, когда Наташа привезла остальную передачу, дежурный принял и ее, хоть и прочитал длинную нотацию.
— Помолитесь о папе, ему сейчас очень тяжело, — просила после этой встречи Соня всех знакомых. Она заключила об этом по его виду и была права, ему действительно было очень тяжело.
Как и другим, ему предъявили обвинение в агитации против колхозов. Он будто бы и в Перелюб ради этого ездил, и в Пугачеве агитировал.
— В чем же, по-вашему, выражалась моя агитация? — спрашивал отец Сергий.
— Проповедь говорили против колхозов.
— Когда?
— Ну… в августе…
— Позвольте, я весь август здесь у вас сидел!
— Ну, не ты, так кто-нибудь другой, — не смущаясь, ответил следователь.
В другой раз речь зашла о том, кто у него бывает. Отец Сергий ответил, что живет теперь очень замкнуто, даже на именины у него были всего три-четыре человека.
Никому и в голову не приходило скрывать это, считать незаконным, но следователь повернул дело по-своему.
— Разрешение у вас было? — спросил он.
— Какое разрешение?
— Значит, не было. Так и запишем.
И вот в протоколе допроса появилась запись, что 8/Х-1930 г. в квартире отца Сергия происходило тайное собрание, на котором присутствовали такие-то. Конечно, отец Сергий такого «показания» не подписал, и после продолжительного серьезного разговора они со следователем расстались не особенно дружелюбно. Потом как- то в камеру заходил прокурор, спрашивал, нет ли у кого жалоб. Отец Сергий рассказал ему обо всем, но без всякой пользы.
Постепенно отцу Сергию стало ясно, что после его поездки везде, где он был, проводили проверку, вызывали людей, допрашивали, но ничего компрометирующего не нашли. Ложных показаний тоже никто не дал, клеветников не оказалось. Одного потом нашли, но совсем в другом месте.
Вот тут-то отца Сергия лишили передач и применили к нему еще и психическую меру воздействия, поместили в тринадцатую камеру. Вскоре, может быть на другой день, в ту же камеру посадили Апексимова. Отец Сергий прекрасно знал, что это за человек, не доверял ему, догадываясь, что его посадили как «наседку», и старался как можно меньше разговаривать с ним. Он понимал, что каждое его слово будет перетолковано, да можно ведь и выдумать разговор, которого не было.
Тринадцатая камера сама была почти смертным приговором. До них там находился Иван Борисович. О репутации камеры он не знал, на его психику она не подействовала, зато убийственно отразилась на его легких. Его оттуда отправили в больницу, а еще через сколько-то времени «актировали», т. е. освободили по болезни, как безнадежного.
— Мы после него лед сбивали с нар и со стен, несколько ведер вынесли, — рассказывал отец Сергий, когда наконец ему стали давать свидания. — Да мы все-таки были вдвоем, ложились вплотную, согревали друг друга, а он был один.
Даже подвал при ГПУ был лучше тринадцатой камеры, притом отцу Сергию принесли передачу. Настроение несколько повысилось. Как следует поев, Алексимов произнес: «Слава Тебе, Господи!»
— Мы уже две недели вместе, — не выдержал отец Сергий, — и за все это время вы в первый раз помянули имя Божие. Да и то потому, что поели досыта, а ведь вы священник!
Но Алексимов и вообще-то меньше всего считался с тем, что он священник, а в это время особенно.
На следующий день он дал письменное показание, что отец Сергий в Перелюбском районе агитировал против колхозов. Ему, видите ли, это было известно, хотя Перелюбово находилось от Пугачева километрах в ста пятидесяти к востоку, а Левенка, где жил Алексимов, была в пятидесяти километрах на запад. Никого не интересовало, каким чудом Алексимов узнал, что делалось за двести километров от него.
И еще он добавил, что, когда отец Сергий был назначен в Пугачев и они встретились на постоялом дворе, он тоже говорил, что нужно разлагать колхозы. И никого не смущало, что эта встреча происходила в 1926 году, когда о будущих колхозах знали только в верхах. Да и их отношения и происходивший тогда между ними разговор совсем не располагали к откровенности, если бы даже и было о чем откровенничать.
— Ты сейчас протоиерей; будешь архиерей… за решеткой! — пригрозили при этой встрече Варин и Апексимов. Что же, со своей стороны он сделал все, чтобы это предсказание исполнилось. У него даже хватило совести подтвердить свою клевету на очной ставке, глядя в глаза человеку, которого он губил.
После очной ставки отца Сергия отправили обратно в тюрьму. Его «вину» теперь считали доказанной. И Апексимов через некоторое время появился там же, но уже как начальник тюремной канцелярии.
Если бы не добровольные помощники, наблюдавшие из своих окон за тем, куда вели батюшек, с самого начала было бы очень трудно определять, где они находятся, так часто их переводили из монастыря в город и обратно. Только в последний раз отец Сергий задержался в городе надолго. Но иногда эти помощники, с самыми добрыми намерениями, оказывали медвежью услугу. Принесет такая сердобольная тетушка спозаранку два-три горячих блинка; иногда это пройдет, и вторую, и третью передачу примут. А иногда дежурный заупрямится, и останется человек на целый день с этими двумя блинками. Так что желающим передать что-либо советовали приносить в сторожку или на дом, но не все это выполняли. Из дома передавали не только продукты, а и чистое белье и теплую одежду; в сыром, холодном подвале всегда требовалось что-нибудь лишнее. Один раз пришлось срочно отнести даже кожаные сапоги.
В начале декабря, несмотря на мороз, неожиданно пошел дождь. За ночь все в городе обледенело — крыши и стены домов, телеграфные столбы; сбитые с них куски льда напоминали половинки гончарных печных труб. Обледенели каждая травинка, каждый сучок на дереве в отдельности. Это были сказочные ледяные деревья и травы, где каждая былинка имела сантиметра три в диаметре.
Спускались до самой земли, а то и обрывались провода, падали телеграфные столбы, разрывало на части, с вершины до корня, старые дуплистые ветлы. Кусты сирени лежали распластавшись на земле, словно скошенный камыш. А на земле лед застывал слоями. Покроется лужа более или менее твердой коркой, на нее сверху нальется еще вода, опять верхний слой замерзнет, потом еще. Люди то скользили по гладкой мокрой поверхности, то проваливались чуть не по колено в жгуче-холодную воду. В этот день Соня, проснувшись пораньше, боялась только одного: как бы отца не увели прежде, чем она передаст ему сапоги.
Это было во вторник или в среду, а в воскресенье Соня пошла с передачей прямо от обедни, не заходя домой. Дежурные и вообще-то почти не разговаривали, ограничиваясь самыми необходимыми словами, а на этот раз попался особенно молчаливый — он как-то странно, как показалось девушке, взглянул на нее, буркнул «подождите» и ушел. Возвратился он, неся теплый подрясник отца Сергия и валенки и еще что-то в большом мешке.
Люди нашего времени не могут представить, как ужасно было тогда, в том месте, увидеть вещи без хозяина. Выражение «вернули вещи» — означало, что их хозяина нет в живых. И неважно, если при этом скажут, что его отправили в ИТК или в Саратов, сколько бы ни метались родственники между этими двумя или тремя пунктами, везде они услышат ответ: «У нас не значится». И Соня не стала ничего спрашивать, она только сказала упавшим голосом, что не сможет донести всего сразу, и попросила разрешения оставить часть вещей в коридоре.
Идти домой было вдвое дольше. Притом Соня не смогла бы спокойно взглянуть в глаза Наташе, когда та увидит принесенные вещи, а вскоре и Костя должен прийти. Она занесла свою ношу в сторожку, и тут, по взглядам матушки Евдокии и просвирни Клавдии, по их ненатурально
бодрым голосам поняла, что у них явилось то же подозрение, что и у нее. Но они ничего не сказали, они уже прошли хорошую школу.
Возвращаясь за остальными вещами, Соня встретила Морозову-Ростовскую, жену бывшего офицера, работавшего бухгалтером на складе где-то за Иргизом. Они были немного знакомы. Молодая женщина с потерянным видом вышла из двери, которую собиралась открыть Соня, и они чуть не столкнулись на ступеньках. В коротких словах Ростовская рассказала последние новости.
В эту ночь переарестовали чуть ли не всех живших в городе бывших офицеров и полицейских. Ее муж, Морозов, вчера не вернулся домой; кто-то видел, что его взяли на дороге. Она побежала в ГПУ справиться, но ей сказали, что такой не поступал.
— Может быть, его отправили прямо в монастырь? — предположила Соня. — Пойдите, у ворот скажите, что вы в контору, туда пускают свободно. А там на стене в коридоре висят списки всех заключенных. И не удержалась, сказала, почему сама пришла сюда.
У Ростовской еще не было умения держать себя в тяжелой обстановке. Она говорила, что думала.
— Неужели расстреляли? — вырвалось у нее.
Часто бывает, что кто-то ждет домой запоздавшего
члена семьи; беспокоится, сильно беспокоится, но не дает воли своему волнению до тех пор, пока случайно встретившаяся на кухне соседка не скажет: «Все еще нет? Уж не случилось ли чего?» Так и Соня сдерживала тревогу до разговора с Ростовской, а теперь эта тревога стала так сильна, что хотелось сейчас же повернуться и бежать к тюрьме. Но ее ждут и будут беспокоиться. Она зашла домой, мимоходом сунула принесенные вещи в дальний угол в сенях и, стараясь, чтобы Наташа не видела ее лица, не почувствовала ее волнения, сказала:
— Папы нет. Сейчас иду в монастырь.
На площади людно, идет воскресный базар, но можно пройти стороной, за изгородью так называемого «сада» без единого кустика; за пустынными сейчас торговыми рядами, по пустынным улочкам. Там Соня не особенно старалась сдерживать слезы, разве кто встретится, и горячо молилась.
За мостом, недалеко от поворота на улицу, опять встретилась Ростовская.
— И там нет! — с трудом выговорила она.
Спустя сколько-то времени выяснилось, что всех арестованных в эту ночь как-то связывали с недавно вскрытой Промпартией, обвиняли в том, что они устраивали нелегальные собрания на складе, где работал их руководитель Морозов. Выяснилось, что его взяли, встретив на дороге, и увезли прямо в Саратов; на автомашине догнали уже ушедший из Пугачева поезд и пересадили его туда. Когда это узнали, жене стало немного легче, а сейчас она совершенно изнемогала от тревоги. И Соня не могла ее успокоить, волнение каждой из них еще усиливало волнение другой.
Потом девушка не могла бы сказать, был ли у ворот охранник, спрашивал ли ее, куда она идет, она думала только о списках, висящих на стене в коридоре. На днях был большой этап, и заключенных оставалось не так много. Соня два раза прочла списки, но родной фамилии там не было.
Конечно, оставалось еще надежда, что из-за большого числа поступивших ночью списки не успели составить и вывесить. Но где взять силы, чтобы добраться домой, посидеть там, не подавая вида, что так встревожена, до тех пор, пока можно будет опять пойти сюда и проделать этот путь вторично.
Соня вышла на крыльцо и остановилась. На большой площадке между соседним тюремным корпусом и водоразборной колонкой гуляли по кругу трое заключенных. Один пожилой, с повисшими седыми усами, бывший полицейский Белоусов; Соня запомнила его именно из-за соответствия его внешности и фамилии. Второй — сравнительно молодой, со следами военной выправки, а третий — ее отец в осеннем черном драповом подряснике. Как все-таки относительны представления о горе и радости! Сегодня утром ей казалось тяжелым горем, что отец находится в тюрьме. А теперь! Какая это была радость! Даже Ростовская, которую она опять встретила, снова бежавшую к тюрьме, немного приободрилась. И у нее появилась надежда.
Дома Соня не стала рассказывать о пережитых волнениях, она только сказала, что папу перевели в тюрьму, что она его видела, и рассказала о слышанном от Ростовской. Хватит с них и действительных тревог, недоставало еще, чтобы переживали из-за недоразумения.
Все разъяснилось, когда наконец удалось поговорить с отцом. Благодаря тому, что он получал передачи не только от своих, а и от посторонних, у него скопилась чужая посуда. Тащить ее, валенки и стеганый подрясник по все еще сильной гололедице было тяжело и бессмысленно. Отец Сергий оставил все дежурному, попросив отдать вещи, когда ему принесут передачу. Если бы дежурный снизошел до объяснения или если бы нервы Сони были менее напряжены и она попросту спросила, в чем дело, она избавилась бы от лишних переживаний.
Глава 41. О делах домашних и церковных
После второго ареста отца Сергия его семье еще серьезнее пришлось задуматься над вопросом о средствах к существованию. Пока служил Авдаков, он делил весь священнический доход на три части — себе и семьям своих предшественников. И это уже означало, что они получат на треть меньше того, что получали прежде, что им нужно на чем-то экономить. А когда не стало Авдакова, положение сделалось еще труднее.
Прежде всего, попытались экономить на топливе. Сама хозяйка навела Соню на эту мысль, бросив как- то фразу, что можно топить меньше — один день русскую печку, а на другой день — подтопок. Конечно, было очень наивно думать, что в этой решетоподобной квартире можно сократить отопление, ведь и при усиленной топке там было холодно, но Соня поверила. Однако, когда после ареста отца Николая она попробовала сделать так, разразилась настоящая гроза. Вообще, хозяйку как подменили. При отце Сергии она еще сдерживалась, а после него начался домашний ад. Все, что ни делалось, было плохо — не так прошли, не туда поставили; трубу закроешь — зачем дверкой хлопнули, кирпичи могут расколоться и т. п. Те, которые привыкли «ходить но квартирам», может быть, и не так реагировали бы на подобные выходки, считая их неизбежным злом, а наша молодежь столкнулась с ними впервые и, пытаясь добиться взаимопонимания, только подливала масла в огонь. Особенно неприятно было слушать придирки хозяйки при посторонних, а она как раз при посторонних и старалась задеть побольнее. В этом она просчиталась. Господь устроил так, что ее воркотня принесла прямую пользу. Люди поняли, что жить у нее нельзя. Как- то Соне передали, что с ней хочет поговорить старушка Ивановна. Это была та самая нищая, особенная: она не просила милостыни, ей сами приносили, и она, оставив себе необходимое, остальное раздавала. В городе она пользовалась большим авторитетом, даже духовенство с ней считалось. Последний год она часто болела и не могла ходить, куда бы ей хотелось, зато люди у нее бывали постоянно.
— Что у вас там получилось с хозяйкой? — спросила она, когда Соня пришла к ней.
Соня рассказала подробно, добавив, что она уже топит, как раньше, но не знает, как быть, когда кончится купленный ими воз кизяков. Анастасия Ивановна внимательно, почти строго, выслушала ее и распорядилась:
— Нужно вам оттуда уходить. Квартира находится, мы уже говорили. У Хованской, у Клавдиной матери. Клавдия и сейчас с просфорами больше в сторожке живет, а надо будет, так совсем туда переберется, останется одна мать. Одно нехорошо, живет она в старособорном приходе, да ничего, и от Нового собора близко, так же, пожалуй, как вы сейчас. А топите-то все-таки как следует. Мы, старухи, тепло любим, — добавила она уже более мягким тоном.
Перебрались как-то совсем незаметно. Новая квартира была, пожалуй, еще теснее прежней, но теплая, чистенькая, по-хозяйственному облаженная. Большим преимуществом являлось то, что кухня в ней была не проходная, а устроена как самостоятельная маленькая комнатка по другую сторону от входной двери. Там, в теплом уголке, стояла хозяйкина кровать, и сама она все
время находилась в кухне, предоставив переднюю комнату в полное распоряжение квартирантов. Вдоль глухой стены и около печки поставили по два больших ящика с книгами, и на них устроили постели Косте и Соне. Для Наташиной постели места не хватило, она спала на полу, но здесь это было не страшно, пол был теплый.
И книгам пришлось потесниться — их поставили в дровянике, ящик на ящик. Весной крыша неожиданно протекла, только в одном месте, как раз над ящиком, в котором лежали альбомы с фотографиями и не поместившиеся в переднем углу иконы. Так пропали много лет собиравшиеся отцом Сергием, дорогие памяти фотографии и старинная икона Божией Матери «Избавление от бед страждущих». Этой иконой благословляли под венец еще бабушку матери отца Сергия, диаконицу Меланию Овидиеву, а потом она получила от этой иконы исцеление от глубокой, доходящей до внутренностей раны на животе. Отец Сергий очень ценил эту икону, и уложили ее как будто хорошо, а вот не уберегли. На иконе появилось небольшое белое пятно, краска вокруг начала осыпаться, пятно все увеличивалось. Обратились к местным икопописцам-монахиням, но они работали только масляными красками, а в старину краски растирались на яйце. Этой работы они не знали. Да и не в том было дело, чтобы закрасить пятно — нужно было остановить разрушение, а этого никто не смог сделать.
В первый же день новых квартирантов ожидал сюрприз. Едва они разместили вещи и сели отдохнуть, как услышали возню и шепот на печке. Оглянулись — оттуда выглядывали две детские мордочки — Боря и Валя.
Тут только вспомнили, что Михаил Васильевич снимал квартиру на этом же дворе, в таком же маленьком домике, принадлежавшем другой дочери хозяйки. Потом выяснилось, что хозяйка Максимовна присматривала за детьми, когда родители ходили на спевку или ко всенощной; к утренней службе они брали их с собой.
У каждой хозяйки свои привычки. Максимовна требовала, чтобы по вечерам дом не оставляли пустым. Как ни уговаривали ее, пришлось согласиться, чтобы во время всенощной дома по очереди оставались или она, или одна из девушек. Скучать в одиночестве не приходилось. За полчаса до начала службы на весь двор раздавался боевой клич Бориса, и он с сестренкой мчались через двор «в другой наш дом», как они привыкли его считать. Особенно эффектна была Валя с лепешкой в одной руке и эмалированной посудиной, без которой не обходятся дети, в другой. Сзади шла мать или отец с куклой и еще с чем-нибудь необходимым. Комната наполнялась детским шумом, звоном детских голосов. При них уже не задумаешься, не займешься чем-то своим.
Кроме Емельяновых, детей и родителей, частенько приходил новый старособорный диакон, Николай Александрович Агафодоров. Он был молодой, моложе Михаила Васильевича, но жизнь его сильно помотала. Он и в уголовном розыске служил, и, уже будучи диаконом, сам побывал в тюрьме, конечно, не по уголовному делу. Сейчас это был просто комок нервов. Его нервность сказывалась во всем, даже в том, как он, разговаривая, ходил по комнате и потирал руки. Он часто рассказывал что-нибудь, какое-нибудь свое очередное или давнишнее приключение; рассказывал очень живо, сильно сгущая краски. Эти преувеличения вместе со страдальческим выражением лица, не очень-то соответствующим содержанию рассказа, так действовали на слушателей, что невозможно было удержаться от хохота.
— Вот потешный! — говорила еще не старая хозяйка Михайловна, после его ухода утирая глаза, на которых от смеха выступили слезы. Но такое определение было неправильно. Скорее можно было предполагать, что, когда он заставлял смеяться других, несколько смягчалось и его собственное нервное напряжение. А может быть, он нарочно применял здесь свои способности, понимая, насколько нужна тут сейчас такая разрядка.
Агафодоров тоже брал почитать книги, но угодить на него было труднее — ему требовались такие, которые бы совершенно не волновали.
— Больше всех люблю Жюля Верна, — заявлял он. — За то, что он шестую заповедь соблюдает. Никогда никого из героев не убьет, разве только самых отчаянных злодеев. Да и то остается надежда, что как-нибудь вывернутся.
Николай Александрович мог говорить и по-другому, о серьезных вещах и с глубоким чувством. Не возможность ли таких разговоров привлекала его к Константину Сергеевичу? Безусловно, его притягивала не одна возрастная близость. Ведь Михаил Васильевич по возрасту был ему ближе, а с ним они не сошлись.
Но все это только внешность, наружная оболочка жизни, кратковременный отдых. В какой-то мере отдыхом были даже неприятности, не позволявшие мысли сосредоточиваться всегда только на одном. Без этого трудно было бы вынести напряжение всего происходящего, того, что, собственно, и составляло жизнь.
После ареста отца Николая Авдакова пошли разговоры, что к Новому собору подбираются, служить там не дадут. В Старом соборе по-прежнему было три священника, но никто из них даже временно не решался перейти на обслуживание Нового. В селах духовенства оставалось мало, и из них тоже не нашлось ни одного, кто согласился бы занять ответственный и опасный пост.
В то время еще не было примеров, чтобы архиерей совершал литургию один, как простой священник; епископ Павел считал это так же невозможным, как если бы священник служил за диакона. Потому, оставшись вдвоем с диаконом, он только служил часы и обедницу. Во время первого же такого богослужения он вышел говорить проповедь.
Начало проповеди разочаровало слушателей. Они ожидали чего-то яркого, соответствующего моменту, а услышали катехизическое поучение об особенностях архиерейской службы. Тихим, ровным голосом епископ Павел объяснял символическое значение архиерейских одежд, разъяснял, почему епископ во время часов находится посреди церкви. Начинается литургия оглашенных, а он сидит на кафедре, окруженный священниками, изображая Христа, которого окружают апостолы…
— Но вот приходит время, берутся от него священники, и остался архиерей один…
И он замолчал, опираясь на посох, скорбный, одинокий…
Неизвестно, запомнил ли кто продолжение проповеди, да многие ли и слышали ее, но этот момент запомнился надолго. В памяти владыка остался именно таким, когда сорвался его дрогнувший голос. Печальные голубые глаза, поникшая голова, руки, в скорбном бессилии брошенные на архиерейский посох…
Потом владыка объявил, что после вечерни будет отслужен акафист «Всемогущему Богу в нашествии и печали». С того времени в Наташином представлении этот акафист навсегда оказался тесно связанным с общей печалью тех незабываемых дней.
На следующий день в сторожку явились представители церковного совета. В присутствии епископа, разумеется, с его предварительного одобрения, а вернее, по его совету, они предложили Константину Сергеевичу занять место отца.
Два месяца назад, 3/16 октября, Косте исполнилось двадцать два года. Для большинства знавших его он все еще оставался Костей, хотя епископ Павел, заботясь об его авторитете, при людях называл его только Константином Сергеевичем. Никто не сомневался, что его будущее — путь священства, вопрос был только в том когда.
— Скоро ли мы будем петь вам «аксиос»? — не раз спрашивал его Иван Борисович.
В прошлом году, когда все труднее стало замещать священнические места, отец Сергий и епископ Павел серьезно думали об этом. Тогда они рассудили, что он еще молод, что он может понадобиться в другую, еще более тяжелую пору.
А теперь владыка решил, что эта пора настала. Кроме молодости, было еще два крупных препятствия для принятия Константином Сергеевичем священства. Это, во-первых, его здоровье. Узкая, впалая грудь, слабые мускулы, острые плечи, одно повыше другого. Врач Л. Л. Попов, товарищ отца Сергия по семинарии, а в настоящем специалист по легочным болезням, предупреждал, что каждый пустяк может вызвать вспышку туберкулеза. Кроме того, в детстве Константин Сергеевич болел рахитом, и с тех пор у него осталась чрезвычайная слабость во всем теле. Он никогда не мог поднять ведра воды, а пройти полтора-два километра для него было уже тяжело. При переутомлении в ногах, а то и в руках начинались судорожные подергивания, и ему, если он шел, приходилось скорее садиться, чтобы не упасть, а если писал, на время прекращать работу. Эти судороги пугали больше всего: вдруг они начнутся во время литургии, когда он будет держать Чашу со Святыми Дарами?
С состоянием здоровья был связан и еще один серьезный вопрос. Сейчас молодой человек получал в военкомате отсрочку, но возникло опасение, не призовут ли его в армию через год-другой, когда он уже будет священником?
Когда вопрос о рукоположении встал вплотную, епископ Павел порекомендовал Константину Сергеевичу съездить в Саратов, посоветоваться с известным профессором.
Профессор «успокоил» его: для военной службы он никогда не будет годен — у него прогрессирующая атрофия мышц. Очень редкая болезнь, и потому он, профессор, «хотел бы оставить необычного пациента у себя в клинике для наблюдения в интересах науки», но нашлись у него причины, не позволившие сделать это. Профессор написал латинскими буквами на бумаге слово «лишен», и пододвинул ее главному врачу, в полной уверенности, что больной ничего не поймет. Главврач кивнул головой в знак согласия, и вопрос был решен. Клиника не получила «интересного больного» с редкой болезнью, а больной от этого ничего не потерял. Скорее всего, он и сам не захотел бы остаться.
Профессор объяснил Константину Сергеевичу, что болезнь недаром называется прогрессирующей. Она никогда не излечивается, а все время прогрессирует.
— Сейчас вы сами ко мне пришли, поднялись на второй этаж, — добавил он, — а через несколько лет вас принесут.
Всегда сдержанный, Константин Сергеевич и на этот раз не подал вида, как тяжело ему было выслушать такой приговор. Рассказывая о нем, он только добавил свой комментарий: «Это болезнь, напоминающая евангельских расслабленных».
Предсказание профессора не исполнилось, но это было уже чудо «Божественной благодати, немощная врачующей», на которую, нужно сказать, возлагал большие надежды епископ Павел, советуя Константину Сергеевичу принять сан. А врачи впоследствии только удивлялись. Лет десять спустя уже другой профессор-невропатолог сказал ему: «По всем признакам у вас была прогрессирующая атрофия мышц, но она никогда не проходит, а только прогрессирует. Теперь же у вас ее нет. Значит, это была не она».
Вот образец логики некоторых людей, готовых противоречить самим себе, возражать против очевидности, лишь бы не признать чуда.
Такой разговор произошел много лет спустя, а в настоящем была слабость и жестокое предсказание на будущее.
— Я готов послужить Церкви Божией, сколько есть сил, — ответил Константин Сергеевич церковному совету, — но удовлетворю ли я приход, смотрите сами.
Второе препятствие было чуть ли не еще серьезнее. Двадцатидвухлетний юноша не хотел жениться, да если бы и захотел, негде было бы найти подходящую невесту. То, о чем уже не первый год беспокоились отец Сергий и другие священники: «батюшек-то мы хоть с трудом, да подготовим, а где взять матушек?» — этот вопрос теперь принял осязаемую форму. Перед глазами были несколько трагедий молодых священников, брошенных женами при первом же жизненном испытании; их крест оказывался тяжелее безбрачия. Были и такие случаи, когда под влиянием матушек, дрожавших за семью, батюшки отказывались от сана.
— Лучше мне не брать на себя дополнительного бремени, — говорил Константин Сергеевич, — и не возлагать его еще и на другого человека.
Владыка Павел готов был поручиться за его твердость, за то, что он не опорочит своего сана, но считал неудобным посвятить его безбрачным без согласия митрополита Серафима. Митрополит ответил согласием.
Он несколько раз видел Константина Сергеевича, по должности секретаря, сопровождавшего епископа Павла в Саратов, а еще лучше знал отца Сергия. Доверяя отцу, он счел возможным поверить и сыну.
Впрочем, можно предполагать, что дело окончательно решалось в Синоде. Через некоторое время в недавно основанном «Журнале Московской Патриархии» появилось постановление Священного Синода, датированное концом 1930 года. Постановлением разрешалось посвятить священника целибатом, т. е. безбрачно, молодого человека, за которого ручается преосвященный… Имена архиереев, по докладам которых выносилось то или иное решение, и то время в «Журнале» почему-то не указывались, но время и обстоятельства дела совпадали. Даже если это был и не тот случай, значит, все-таки подобные дела проходили через Синод.
В дополнение к резолюции, разрешающей посвящение, митрополит Серафим прислал епископу Павлу частное письмо, которое владыка отдал Константину Сергеевичу. Митрополит писал, что вполне доверяет рекомендации епископа, его ручательству за ставленника. «А потом, — кратко, но выразительно добавлял он, — он сын отца Сергия. Жаль только его молодости, потому что рано или поздно „ин его пояшет и ведет аможе никто из нас не хощет!“».
Об отце Сергии митрополит упоминал не в первый (и не в последний) раз.
— Трудно вам будет без С-ва, — сказал он епископу Павлу, когда услышал о последних арестах.
Может быть, и еще что-нибудь говорил, но это было сказано не при Косте.
Глава 42. За стенами и около ворот
Затем возник и еще один трудный вопрос — как сообщить о предстоящем отцу Сергию и получить от него благословение. Как нарочно, именно теперь строгости по отношению к отцу Сергию, отцу Александру и отцу Николаю опять усилились. Их не только не выводили на работу, не только не разрешали свиданий, но даже прекратили прием передач. Значит, не было никакой возможности подсунуть записку или намеком передать необходимые известия.
Тревожил и самый факт запрещения передач. Все уже начали привыкать к тому, что не получают передач недавно арестованные; так некоторое время их не получали офицеры и полицейские. Но чтобы перестали принимать уже после того, как некоторое время разрешали свидания, т. е. когда уже закончилось следствие, по крайней мере первый этап его, такого не было ни раньше, ни после.
Через некоторое время дело разъяснилось, да и то не полностью. Священники тогда были разъединены, сидели вперемежку с другими заключенными, с теми же полицейскими и офицерами. И вот неугомонный Авдаков, воспользовавшись слишком употребительным, но в их положении единственно возможным «почтовым ящиком» — уборной, затеял переписку. Соскучившиеся друг без друга отец Сергий и отец Александр охотно отвечали. Ничего серьезного в этих записках, конечно, не было, но, чтобы они не каждому бросались в глаза, их писали шифром своего изобретения. Шифр был простенький, но имел кое-какие свои особенности, по которым, как казалось батюшкам, он не был понятен охранникам и ближайшему начальству и не мог вызвать у них подозрения. «Почта» работала аккуратно и в то время, когда вдруг прекратились свидания и передачи. Никому и в голову не приходило связать это с перепиской, наоборот, в записках недоуменно спрашивали друг друга, в чем дело. Неожиданно в конце записок, полученных разными «адресатами», появились тоже шифрованные добавления: «Находим письма».
Эта часть истории так и осталась необъясненной. В том, что записки оказались расшифрованными, все видели новую «услугу» Апексимова — никто другой не мог до этого додуматься. Но когда шифр стал известен в канцелярии, кто-то другой воспользовался им и, с риском для себя, предупредил батюшек. Кто это был, так и осталось загадкой.
После этого переписка, конечно, прекратилась, но передачи возобновились не сразу, а только после особого случая. И вопрос, на сколько времени затянулось бы это лишение, если бы не предупреждение неизвестного друга.
Факт, что в числе прикосновенных к тюремным секретам нашелся такой по-доброму настроенный человек, кажется очень важным.
Итак, не было никакой возможности установить связь с отцом Сергием. В то же время порядки вокруг тюрьмы оставались по-прежнему патриархальными. Ворота днем не запирались, даже не притворялись, как следует, и у них всегда толклись женщины, стараясь увидеть в щель своих близких. У калитки стоял дежурный из самоохраны, т. е. из пользовавшихся доверием начальства заключенных, но для желающих пройти в контору путь был свободный, и время от времени, не очень часто, этим можно было воспользоваться. Контора находилась недалеко от главного корпуса, и, если хорошо рассчитать время, можно было увидеть своих на прогулке и показаться им. У «новособорных» имелся и еще один способ.
Ксения, племянница матушки Евдокии Гусинской, алтарницы, была замужем за старшим надзирателем Савкиным, а корпус, где жили семьи надзирателей, стоял в глубине двора. Если сделать вид, что идешь туда, и правильно размерить шаг, можно пройти в нескольких метрах от прогуливающихся заключенных, кружащихся между своим корпусом и водопроводной колонкой. Сама матушка Евдокия редкий день не бывала там, да еще выбегала с ведром к колонке; остальные применяли этот способ гораздо реже, чтобы не подвести Ксению, муж которой был наиболее грубым из надзирателей. Но все это не помогало решить основной задачи — получить от отца Сергия благословение.
За неделю с небольшим до Рождества приехал Миша, ему хотелось провести праздник в семье и повидаться с отцом. Пока что свидание их ограничилось краткими минутами, когда Миша проходил к надзирательскому корпусу, но даже и такая встреча заметно обрадовала отца.
Миша медленно шел мимо водопроводной будки, осторожно поглядывая на гуляющих, а они точно не замечали его; товарищи отца Сергия видели Мишу в первый раз, а сам отец Сергий шел задумчиво опустив голову; лицо у него было строгое и озабоченное. Миша боялся, что отец так и не взглянет на него. Но вот он поднял голову и посмотрел.
Когда Миша, постояв немного за углом, возвращался обратно, отец Сергий оживленно разговаривал с товарищами и смеялся.
Здесь, у ворот, где он проводил теперь чуть не целые дни, Миша встретился с молодым валяльщиком Демой Чикуновым. Дементий поселился в Острой Луке уже после отъезда отца Сергия и знал его только по слухам, зато с Мишей был знаком довольно хорошо. Несколько времени тому назад его судили, кажется, за неуплату налога, и отправили в Пугачев. Как осужденный, да за небольшую вину, он пользовался относительной свободой, работал без конвоя и мог ходить по всему двору. В его обязанности входило, между прочим, носить передачи от ворот, и Мишу он увидел, возвращая очередную непринятую передачу. Они поговорили несколько минут, и Дементий предложил: «Пишите записку, постараюсь передать».
Каждое слово записки Константин Сергеевич тщательно продумал. Она должна быть предельно краткой и предельно ясной, и вопрос требовалось поставить так, чтобы на него можно было ответить одним словом. Наконец выработали такой текст: «Церковь предлагает мне принять сан священника безбрачно. Благослови или отклони».
Вечером Миша передал записку Дементию.
Сейчас камеры священников охранялись особо строго, и выпускали из них только в присутствии надзирателей. Вдруг среди ночи около двери раздался тихий, приглушенный голос:
— Отец Сергий, слушайте!
Он отозвался, и Дементий сквозь дверь прочитал ему записку. Волнение помешало ответить немедленно. После короткой паузы отец Сергий сказал только одно, но зато решающее слово. Утром Дементий урвал минуту, чтобы подойти к воротам и шепнул Мише: «Отец Сергий сказал: „Благословляю!»».
— Никогда не забывайте молиться за Дементия, — наказывал впоследствии отец Сергий детям, — он оказал мне великое благодеяние.
На следующий день Костя пошел в контору. С тех пор как население тюрьмы возросло, увеличилось и число толпящихся у ворот. Жены новых заключенных, так же как и родственницы городского духовенства (в основном ходили женщины, как менее связанные с часами работы), приходили к воротам не только в дни передач, а ежедневно.
— Сердце не на месте, если не сходишь.
Даже Морозова-Ростовская, уже знавшая, что ее муж в Саратове, бросив детей на бабушку, время от времени приходила сюда, потолкаться среди таких же горемык, как и сама, взаимно поделиться новостями. Все эти очень разные, женщины перезнакомились между собою, с ними действительно становилось легче.
Все они с точностью до пятнадцати минут изучили время, когда гуляет та или другая партия, и установили у ворот свой жесткий распорядок, подпуская к щели только тех, чьи родные сейчас гуляли. Случалось, кто-нибудь идет из дома не торопясь, зная, что есть еще время в запасе, и вдруг замечают, что навстречу им идут те, которые сейчас должны бы дежурить у ворот. Идущие к тюрьме прибавляют шагу, а возвращающиеся, поравнявшись с ними, торопят: «Идите скорее, время изменили, наши уже отгуляли, сейчас ваших выведут».
Если охранник у калитки был достаточно добродушен и притворялся, что ничего не замечает, очередной тройке удавалось даже просочиться по ту сторону ворот и стоять там, пока гуляющие не заходили в корпус. Это был праздник уже не только для родственников, а для самих заключенных. Отец Сергий по близорукости не мог различить стоящих у ворот, ему подсказывали соседи, и он в знак приветствия поправлял шляпу. Весной он попросил, чтобы ему принесли очки, которые он уже давно не надевал.
Смена у ворот происходила быстрее, чем внутри, когда выходила новая партия, их родственники уже ожидали на своем наблюдательном посту.
Камеры для неработающих, прежние монашеские кельи, были маленькие, в каждой содержалось по три человека: священник, полицейский и бывший офицер, наблюдать было удобно. Отец Сергий обыкновенно ходил посредине.
— Как Христос между двух разбойников, — украдкой, чтобы не заметили гуляющие, утирая слезы, шептала миловидной, черноглазой «офицерше» Вишняковой старушка Белоусова, жена полицейского.
Константину Сергеевичу вовремя подали знак, и он пошел к конторе. На всякий случай он взял с собой денег, чтобы иметь возможность сказать — приходил передать через контору денег отцу. На его счастье, никто из сотрудников не проходил, и ему удалось постоять на крыльце. Отец Сергий с товарищами сделал широкий круг и, оказавшись за спиной выводившего их часового, широким крестом благословил сына. Еще круг — еще благословение. В третий раз он перекрестился сам, как бы говоря — молитесь!
И так уж, кажется, достаточно было волнений, а тут еще новое. Несмотря на строгую изоляцию, в какой находились священники, в город через Ксению проник слух, что отец Николай объявил голодовку. Он требовал объединения всего духовенства в одной камере, разрешения им передач и свиданий и права иметь у себя в камере богослужебные книги.
Ни епископ Павел, ни товарищи отца Николая по несчастью не одобряли его действий. Они считали, что если проводить голодовку серьезно, до конца, то этот поступок близок к покушению на самоубийство и недопустим для христианства, а если только попортить начальству нервы и снять голодовку ничего не добившись, получится одно посмешище.
Об этом они впоследствии много разговаривали, кажется, так и не переубедив Авдакова, но сейчас не было времени для суждения, сейчас оставалось только поддерживать его молитвой. Среди забот и тревог последних дней беспокойство за отца Николая занимало одно из первых мест. И раньше он «насквозь просвечивал» — его тонкое лицо цвета белого воска, без единой кровинки и хрупкая фигура указывали на подорванное здоровье; как-то отразится на нем новое испытание? Многим кусок вставал поперек горла, когда они за столом вспоминали, что отец Николай не ест уже три, пять… шесть дней. А тут еще неожиданно приехала его мать. Она держалась внешне спокойно, как человек, привыкший ко всему, но можно понять, что она переживала!
Все дневные часы, кроме проведенных у ворот, и почти все последние ночи Соня шила брату духовную одежду. Хорошо еще, что не нужно было думать, как достать материал, — несколько монахинь принесли кашемировые ряски, в которых им давно уже не приходилось ходить. Это было большой помощью, хотя монашеские рясы совсем другого покроя, чем те, которые носили священники, тем более — чем подрясники. Их пришлось перекраивать заново, времени для этого потребовалось много больше, чем на шитье из нового. Договорились, что к воскресенью, ко времени посвящения в диакона, достаточно приготовить один подрясник, а рясу — только ко дню рукоположения во священника, но была и другая срочная работа. Между этими двумя одеждами, именно между ними, а не после них, необходимо было сшить еще теплый костюм, достаточно тонкий, чтобы его можно было носить под верхней одеждой. Ни у кого не было уверенности, что Константин Сергеевич благополучно дождется Рождества, что он вернется домой после получения диаконства, а не будет отправлен следом за отцом прямо из церкви; тем более не было уверенности за последующие дни.
К счастью, три принесенные ряски были на тонкой стежке, легкой и, благодаря качеству ваты, теплой. Из этой стежки Соня и сшила легкую телогрейку и брюки, да еще удалось выгадать длинный прямой кусок, который в случае нужды мог заменить постель. Несколько женщин в складчину выстегали одеяло. Как и одежда, оно было рассчитано на слабые силы будущего батюшки, — было гораздо тоньше обычного, а чтобы компенсировать недостаток тепла, делалось на шерстяной вате.
Время посвящения приближалось, а с кем служить литургию? Часами тут не обойдешься. Позарез нужен был священник, чтобы с ним отслужить хотя те две службы, за которыми будет происходить рукоположение. Кроме того, всем было ясно, что Константину Сергеевичу одному, тем более с его здоровьем, не обслужить прихода, где до того едва справлялись двое. Нужен еще второй, вернее первый, так как епископ Павел, при всей любви и доверию к своему секретарю, не считал возможным назначить его сразу настоятелем.
Неожиданно перед самым Рождеством в соборе появился незнакомый священник, на вид лет тридцати восьми — сорока, бритый, с добродушным лицом и едва начинающими отрастать огненно-рыжими волосами и бородой. Владыке он отрекомендовался как отец Петр Ившин и объяснил, что на Соловках был очень дружен с отцом Николаем Авдаковым, только и прибыл туда и освободился года на полтора позднее его. Освободившись, отец Петр выбрал для жительства тот же городок Пугачев, где, как он знал, находится его друг. Приехал сюда и вот — не застал его.
Раз назвав Пугачев местом своего жительства, отец Петр вынужден был остаться в нем, несмотря на крушение своих надежд. Впрочем, не имея возможности поселиться на родине, он находил, что Пугачев для него не хуже других незнакомых городов. А вскоре он убедился, что здесь он не совсем чужой — друзья отца Николая и к нему отнеслись как к другу. Все, от архиерея до последней нищенки, приняли его как посланного Богом кандидата на место настоятеля, но назначению мешало то, что у отца Петра не было никаких духовных документов.
— Я с удовольствием допустил бы вас до служения, если бы отец Николай хоть на словах подтвердил, что знает вас как православного, не запрещенного священника, — сказал ему владыка. — Даже если бы он передал свой отзыв не лично, а через свою мать, но вы видите, какое создалось положение. Будем надеяться, что свидания им скоро разрешат, а пока я напишу о вас митрополиту.
Для Константина Сергеевича принятие священства имело громадное значение, как поворотный момент всей его жизни, и ему, понятно, хотелось, чтобы все происходило стройно и, по возможности, красиво. Сам он, служа за иподиакона, делал все от него зависящее, чтобы и от внешней стороны таинства у ставленника сохранилось хорошее воспоминание. Но у него самого так едва ли получится. Без него оставался только один иподиакон Ваня Селихов, а другого негде было взять.
Строго говоря, любой из мальчиков мог произнести единственное требующееся от иподиакона слово — «повели»! Все они, даже семилетний Гора Пятаков, упражняются в этом во внебогослужебное время. Кажется, старшие питали при этом кое-какие надежды, не думая о том, что тринадцати-четырнадцатилетний иподиакон, не доросший даже до плеча ставленника, будет просто смешон. Единственным взрослым кандидатом оставался
Виктор Трубицын, но Виктор — великий путаник, и голос у него никакой. Его можно безопасно допустить только раздувать угли для кадила, в крайнем случае подать это кадило. Если же нужда заставляла доверить ему что- то другое, все остальные напряженно следили за ним, опасаясь, не выкинул бы он чего-нибудь неожиданного. И все-таки, кроме него, не было никого.
Конечно, есть рядом и идеальный старший иподиакон Н. Л. Агафодоров, он сам «спит и видит» участвовать в посвящении Константина Сергеевича, но это совершенно невозможно. Еще на диаконскую хиротонию он, может быть, как-нибудь сумеет отпроситься, а отпрашиваться на священническую — даже у него не повернется язык. Хоть бы это был какой-нибудь другой праздник, а то Рождество! И думать нечего.
Небольшая надежда у него все-таки остается. Она основана на том, что Парадоксову, по его возрасту, трудно выстаивать длинные службы и потому он не допускает у себя протяжного пения. Служба в Старом соборе всегда кончается значительно раньше, чем в Новом, тем более когда в Новом архиерейская. Но одно дело, если она вообще кончится раньше, а другое — успеть закончить, Да притом без ущерба для праздничной торжественности, пока в Новом еще не запели «Херувимскую». Да ведь нужно еще и добежать туда, а это еще десять — пятнадцать минут.
Как ни мало надежды, Агафодоров нажимает на все гайки, лишь бы добиться своего. Во-первых, он упрашивает отца Василия начать службу на полчаса пораньше, во-вторых, с глазу на глаз договаривается с регентом, что тот приготовит к этому дню самые быстрые песнопения.
Правда, после конца обедни диакон обязан еще принять участие в выполнении треб, но на этот раз он от них убежит, без него как-нибудь обойдутся. Пусть потом и поворчат немного, дело-то будет сделано. Но об этой части плана он, конечно, благоразумно умалчивает.
Вот как все получилось в свое время.
В Новом соборе уже запели «Херувимскую», когда народ вдруг заволновался. Это стремительно пробивался сквозь толпу Агафодоров. Пулей влетел он по ступенькам к правому клиросу, не глядя бросил куда-то под ноги певчим свою злополучную шапку, которая всегда у него ухитрялась оказаться в самом неподходящем месте; чуть не бегом влетел в алтарь, почти сорвал с оторопевшего Трубицына праздничный серебристый стихарь и, только тут с трудом умерив свою торопливость, чинно подошел к архиерею за благословением облачаться.
«Благослови, владыко, стихарь с орарем!»
Глава 43. Отцовский крест
Рукоположение в диакона состоялось в воскресенье 22/XII-1930 года (4/1-1931 года), а во священника было намечено на первый день Рождества. На эти дни епископ Павел вызвал иеромонаха, служившего в одном из ближайших сел. В алтаре, когда Константин Сергеевич в первый раз надевал подрясник, за ним следили восторженные глазенки мальчиков, помогавших при архиерейских службах, и один из них широко улыбнулся.
— Ты что смеешься? — строго заметил ему будущий диакон. — Смешного ничего нет. Я надеваю почетный мундир духовной гвардии, которая умирает, но не сдается…
Улыбка мальчишки, скорее всего, не насмешливая, а выражавшая восхищение, пожалуй, послужила просто поводом для того, чтобы высказаться, а состояние духа у нашего ставленника было таково, что высказаться ему требовалось.
Если рукополагаемый в диакона не был раньше посвящен в стихарь, это посвящение совершается в тот же день за часами. Существовал обычай, чтобы епископ после благословения наугад открывал Апостол и также наугад указывал ставленнику несколько стихов, которые он читал во всеуслышание, как бы в доказательство, что теперь он по правилам является чтецом. Ставленники старались запомнить эти стихи — считалось, что в открывшемся тексте заключается нравоучение и предсказание для их последующей жизни и деятельности.
Константин Сергеевич и его близкие так волновались, что не запомнили прочитанного им текста, зато на всю жизнь запомнили рядовой Апостол, читавшийся в этот день за литургией: «Святил вси… верою победита царствия, содеяша правду… угасший силу огненную, избегоша острия меча, возмогоша от немощи, быша крепцы во бранех… Инии же избиени быша, не приемше избавления, Да лучшее воскресение улучат. Друзии же ругани- ем и ранами испытание прияша, еще же и уз, и темницу… И сии вси свидетельствованы быша верою, не прияша обетования, Богу лучшее, что о нас предзревшу, да не без нас совершенство приимут… И мы, толик имуще… облак свидетелей, гордость всякую отложше, и удобь обстоятельный грех, терпением да течем на предлежащий нам подвиг, взирающе на Начальника веры и Совершителя Иисуса…».
Апостольское чтение так подошло к настроению Константина Сергеевича и обстоятельствам его посвящения, как будто его специально подбирали к этому случаю. Как нарочно, в этой главе, немного раньше, даже упоминается тот пророк, в честь которого прадеды отца Сергия получили свою фамилию. Как будто слова апостола предназначались именно сегодняшнему ставленнику, герою дня.
Апостол Павел напоминает о том, как в древности Господь избавил многих людей Своих от всяких опасностей и бед, как будто говоря при этом: «Верь, может Он избавить и отца твоего и тебя самого, и всех, кто тебе дорог, но не рассчитывай на это и вообще на легкую жизнь. Ведь ты знаешь, что иногда нужно бывает и страдать, чтобы терпением засвидетельствовать веру свою.
Помни это и знай, что находящиеся в скорбях не забыты Богом, и Он любит их не меньше, чем тех, кого Он избавил от бедствий. Те, древние люди Божии, были уже „свидетельствованы» в вере, т. е. вера их была уже доказана, и, тем не менее, многие из них не получили избавления в этой жизни, потому что так нужно было по превечно- му плану домостроительства Божия. Но получили «Богу лучшее что о нас предзревшу, да не без нас совершенство приимут…» Господь предусмотрел нечто лучшее для нас чтобы и мы не остались за границей Небесной Родины.
Поэтому и мы, имея вокруг себя такое облако свидетелей, отвергнем от себя всякую гордость и задерживающий нас грех, и с терпением пойдем по предлежащему нам пути, взирая на Начальника веры и Совершителя Иисуса…»
«Терпением да течем на предлежащий нам подвиг…»
Как же это так? Ведь те были святые, великие люди и сам апостол великий святой. Не дерзость ли принять на себя то, что говорилось о них? Нет, не дерзость. Апостол обращается ко всем, в том числе и к нам, грешным, потому что Господь предусмотрел и нам участие в скорбях и радостях, в смерти и воскресении. И нам оставил Он возможность принять участие в истории Церкви, чтобы «не без нас» кончилась мировая история.
Черный подрясник, по-хозяйски охвативший фигуру юноши, неожиданно украсил ее. При этой одежде его худоба казалась довольно уместной и не резала глаз, а неровность плеч как-то стушевалась, стала малозаметной. Видеть его в стихаре все уже привыкли, а в подряснике он имел совсем новый, незнакомый вид, но неловкости в его движениях не было. Пожалуй, даже при взгляде на него чувствовалось некоторое удовлетворение, как будто все встало на свое место и только теперь он наконец принял свой настоящий вид.
Начав служить диаконом, он быстро полюбил молиться во время богослужения по-диаконски, поднимая руку с орарем высоко вверх и немного вперед, к алтарю. Он говорил, что этот жест сам собою располагает к молитве, и рука, привыкшая к этому молитвенному движению, уже непроизвольно тянется вверх.
— Всего три дня прослужил я диаконом, а уже полюбил этот жест, и жалко мне оставлять его, — говорил он.
В сочельник, пришедшийся во вторник — день передач и свиданий, требования отца Николая были удовлетворены, хоть и не полностью — книг не разрешили. Священников соединили вместе и дали свидания всем, кроме самого отца Николая, который был слишком слаб, чтобы выйти на предназначенное для свиданий место; его временно перевели в тюремную больницу. Его мать Елена Константиновна, все эти дни казавшаяся такой тихой, вдруг заявила, что непременно пробьется к начальнику ГПУ и не уйдет, пока не добьется свидания. Глядя на нее теперь, думалось, что у сына, вероятно, ее характер.
По общему семейному совету, к отцу Сергию пошел Миша, которому скоро нужно было уезжать. Он потихоньку передал отцу Святые Дары, конечно, сухие. В той обстановке Святые Дары доверялись для передачи даже женщинам, только при этом требовалось соблюдение некоторых условий, например, чтобы святыню всячески оберегали от прикосновения посторонних.
Тут же Миша рассказал отцу и последние новости. Ведь отец Сергий с тех пор, как благословил Костю, ничего не знал о нем. А теперь он узнал, что его сын уже диакон, а завтра будет священником. А отец Сергий передал с Мишей поручение принести отцу Николаю сырых яиц и молока. Ведь, сняв официально голодовку, в действительности отец Николай продолжал голодать, так как грубая тюремная пища для него сейчас была просто опасна.
Ожидали, что передачу принесет его мать, а оказывается, еще вопрос, получит ли она пропуск, а молоко и яйца необходимы как можно скорее. С помощью добрых людей все это удалось достать и принести довольно быстро.
В тот же день, также с помощью Божией и добрых людей, отец Сергий сумел сообщить о предательстве Апексимова, о том, какую роль Апексимов сыграл в его деле.
А вопрос, состоится ли встреча отца Николая с матерью, волновал сегодня не только по сочувствию к ним; Елена Константиновна должна была узнать у сына об отце Петре. Ее с нетерпением ждали весь вечер, высматривали у всенощной, долго ожидали на квартире, а ее все не было. Только во время заутрени Наташа увидела матушку в толпе, довольно далеко от себя, и, пробравшись к ней, тут же, за службой заговорила с нею. Старушка оказалась несколько глуховатой, они не сразу поняли друг друга, но все же наконец разобрались. Оказалось, отец Николай дал отцу Петру прямо-таки восторженную характеристику, подтвердив, что он не запрещен и не уклонялся от Православия.
Получив такое важное сообщение, Наташа решилась на чрезвычайный поступок — пойти на левый клирос и вызвать из алтаря брата. Подняться на амвон для нее целое событие, без особой нужды она не сделала бы этого и в пустом соборе, а тут она стояла на амвоне рядом с братом, облаченным в серебристый стихарь, и они разговаривали с ним перед глазами всего парода. Мало того, он велел ей сейчас же пройти в сторожку, увидеть там епископа Павла и сообщить ему все, что сказала матушка. Идти к архиерею в три часа ночи! Что же делать, нужно идти…
Владыка уже проснулся и готовился читать утреннее правило. Пришлось немного подождать, пока он умоется, и вот, с обычной приветливостью, даже ласково, он благословил девушку и приготовился слушать.
К удивлению Наташи, сообщение об отце Петре не произвело такого действия, как они ожидали. Владыка сказал, что уже поздно говорить об участии отца Петра в этой литургии, придется обойтись без него, а о дальнейшем его служении можно поговорить после, не торопясь. Зато другое сообщение, об Апексимове, поразило владыку, и он довольно долго ходил по комнате взад и вперед, в волнении повторяя вслух: «Ведь он священник… священник ведь он!..»
Не было, казалось, никакой необходимости рассказывать об этом именно сейчас, ночью. Просто так получилось, потому что Наташа, как и все они, еще находилась под впечатлением этого известия. Особой необходимости как будто не было, а как показали последующие события, может быть, и нужно было предупредить владыку против этого человека именно теперь. Ведь в этот особенный для отца Константина день, он, пожалуй, мог и не найти удобного времени для такого сугубо секретного разговора, а потом было бы поздно.
Едва ли отец Сергий сколько-нибудь уснул в эту ночь — он всегда старался держаться бодро, почти весело. Не показывая никому, что творилось в душе у него самого, он старался всем своим видом поднять и укрепить дух своих товарищей по камере. А если этого было недостаточно, если он замечал у кого-нибудь слезы на глазах или другие признаки особого волнения, он немедленно брал его под свою опеку:
— Отец Владимир, дорогой, что же это? Неужели плачешь? Вспомни, ведь ты христианин!..
Когда кое-кому начали разрешать свидания с родными, через них дошел разговор, что те, кто в одной камере с отцом Сергием, счастливее других — он и утешит,
и успокоит, и ободрит. Но это не значило, что самому ему было легко. И, конечно, не было легко в ту памятную для него рождественскую ночь. Это был момент его духовного торжества, получало завершение все, над чем он трудился столько лет, следя за развитием сына. А с другой стороны, не было ли это в своем роде жертвоприношением Авраамовым?
Ночью в камере хорошо слышен соборный колокол. По его звону все поднялись, на память отслужили заутреню и обедницу, причастились полученными накануне Святыми Дарами. Потом остальные опять легли, а отец Сергий, в епитрахили, стоя у окна, слушал звон к литургии, трезвон, последний звон к «Достойно», молился и, мысленно воспроизводя происходящее в соборе, переживал великие для его сына минуты.
Хор допел последние слова «Херувимской» песни. Из алтаря вышли на Великий вход. Впереди, сияя милым детским личиком, идет Гора Пятаков с архиерейским жезлом, за ним Боря и Федя с «рипидами». Иподиаконы ведут ставленника, лицо которого покрыто «воздухом», в знак того, что он умер для мира и земных радостей, а также в воспоминание того, что ангелы закрывают лица свои перед сиянием славы Божией. Все трое, и ставленник и иподиаконы, в серебристых стихарях. Они спускаются с амвона и останавливаются на нижней его ступени лицом к Царским дверям. Важно шествует диакон Медведев с дискосом, смиренно — иеромонах с Чашей. Епископ выходит им навстречу, принимает у них сосуды. Звучат уставные слова Великого входа. Короткая торжественная пауза…
— Повели! — высоким взволнованным тенором возглашает младший иподиакон Ваня.
Это обращение к народу, сохранившееся от древних промен, когда народ участвовал в избрании священника. Повели, честной народ, дай согласие на посвящение этого юноши! Ставленник делает поясной поклон епископу, и все трое поднимаются по ступеням на амвон. Короткая остановка, и вот уже звучит уверенный, мощный баритон Агафодорова.
— Повелите!!!
Это обращение к духовенству. Опять поклон, и серебряные стихари движутся дальше, к Царским дверям, где их ожидает диакон Федор Трофимович. Он берет ставленника и второй раз в жизни (первый был при посвящении в диакона) вводит его через Царские врата к архиерею, стоящему слева перед престолом.
— Повели, преосвященнейший владыко! — рокочет он самым густым своим басом.
Соня, стоявшая в третьем ряду от амвона, быстро проскальзывает вперед. Кто-то ворчит — загородила, но еще секунда, и она опускается на колени. Никому не мешает, и самой все видно, и, главное, душа этого просит.
Ставленник делает еще поклон, на этот раз земной. Потом иеромонах ведет его вокруг престола. Должен вести старший из служащих священников, но в этот раз он один, и старший, и младший, все тут.
Отец Сергий недаром любил повторять, что священник во время рукоположения венчается с Церковью. Когда его трижды обводят вокруг престола, как новобрачных вокруг аналоя, поются те же самые песнопения, что и при венчании, только в другом порядке.
При венчании начинают с «Исайе, ликуй!», выражая этим радостное чувство, которое должно быть у новобрачных, и лишь следующими песнопениями постепенно напоминают им о трудностях и обязанностях семейной жизни, приравнивающихся к мученичеству.
При рукоположении же мысль о мученичестве идет впереди всего.
«Снятии мученицы, иже добре страдавше и венчавшеся, молитеся ко Господу…»
Потом призывают Того, Кто труды и скорби может превратить в радость, когда труды эти направлены к славе Божией.
«Слава Тебе, Христе Боже, апостолов похвало и мучеников веселие, ихже проповедь Троица единосущная!»
И только под конец слышится «Исайе, ликуй!» — торжествующий возглас подвизавшихся и победивших.
У отца Константина символ венчания с Церковью особенно ярко выражен. Его водили вокруг того самого престола, у которого он должен был служить.
Снова наступает тишина, и мягкий, до боли родной голос епископа властно и проникновенно произносит: «Божественная благодать, всегда немощная врачующи и оскудевающия восполняющи, пророчествует Константина, благоговейнейшего диакона во пресвитера. Помолимся убо о нем, да приидет на него благодать Всесвятаго Духа».
— Помолимся! Кирие элейсон!
Хор отвечать епископу не торопится, выдерживает некоторую паузу, потом поет негромко, умилительно, трогательно: «Кирие элейсон, Кирие элейсон, Кирие элейсон!» («Господи, помилуй»).
В этой торжественной мелодии слышится что-то даже печальное, а владыка в это время, положив руку на голову коленопреклоненного ставленника, читает тайные молитвы.
Затем епископ, одну за другой, возлагает на ставленника священнические одежды — епитрахиль, пояс, поручи, ризу, наконец, крест, отцовский крест, возглашая каждый раз: «Аксиос!» («Достоин»).
«Аксиос! Аксиос! Аксиос!» — убежденно и настойчиво подтверждает алтарный хор, иеромонах и оба диакона — басистый Медведев и старособорный, а с ними и колокольчики детских голосов.
«Аксиос, аксиос, аксиос!» — подхватывает от лица народа правый хор.
Все делается по обычному порядку и в то же время не совсем обычно. Михаил Васильевич теперь не только регент, а и председатель церковного совета. Это они, церковный совет, возбудили ходатайство о посвящении Константина Сергеевича. Следовательно, народ сказал свое слово — «повелел» — и теперь не только по установленному порядку, а по своему действительному мнению повторяет так твердо: «Достоин, достоин, достоин!»
Все это занимает очень немного времени, и вот уже Костя — не Костя, не Константин Сергеевич и даже не отец диакон, а священник, отец Константин.
Еще один трогательный момент. Владыка берет только что освященный Агнец, каким-то особенным отцовским движением вкладывает его в крестообразно сложенные руки склонившегося над престолом отца Константина. Уставные слова звучат у него так, будто он их сам только что придумал, будто он делает последнее завещание: «Приими залог сей и сохрани его до последнего своего издыхания. О немже испытан будеши на страшном судищи Христовом».
Большие бархатистые темно-серые глаза отца Константина делаются громадными и лучистыми. В той же благоговейной позе он стоит до тех пор, пока не подходит время причащения, и епископ берет у него Агнец. Что он перечувствовал в эти минуты?
После службы все стараются подойти под благословение к новому священнику. Отец Константин давно, еще со времени уроков Закона Божия, усвоил, как нужно складывать пальцы для иерейского благословения, но все-таки каждый раз прежде взглядывает на руку, а потом
благословляет внимательно и благоговейно. Дома он несколько раз перечитывает записку, которую только что принесла Ксения. Рискуя получить новое взыскание, отец Сергий сумел подбросить ее во время прогулки, когда Ксения вышла «за водой». Он опять благословляет сына, призывает на него помощь от Господа и пишет: «Ты заменил меня перед престолом Божиим, будь готов заменить меня и в тюрьме».
Дальше идет проза — указание длины, ширины и высоты фанерных баулов, которые он рекомендует немедленно заказать. Себе побольше, сыну поменьше, каждому по его силам. Но эта проза выразительнее самых громких слов говорит о том, какой путь предстоит отцу Константину и насколько этот путь неизбежен.
Конечно, отец Константин готовился и к такому пути, к такой замене и вместе со всеми, кому был дорог, каждую минуту ждал этого. Было чудом, что прежде, чем последовать за отцом, он прослужил у престола Божия с лишком три с половиной года.
Отец Константин не спал под Рождество всю ночь, но отдыхать было некогда, нужно идти по приходу славить. Ходил он в сопровождении диакона Медведева; тот взял на себя роль ментора — показывал, куда нужно заходить и куда не нужно, а войдя, рекомендовал:
— Вот вам новый батюшка. Еще тепленький, только испекли.
Впрочем, в рекомендации не было необходимости, и так весь город знал о его посвящении.
Интересны подробности того, как Ксении попала последняя записка. Вопрос, как передать ее, обсуждала вся камера, все только что соединившиеся священники. Отец Сергий написал ее как можно убористее на обеих сторонах небольшого клочка бумаги, скатал бумажку в плотный шарик. Гуляя, батюшки с нетерпением, хотя и осторожно, посматривали в сторону надзирательского корпуса. Наконец Ксения вышла. Кончать прогулку было еще рано, но отец Александр подал голос.
— Давайте заходить, отцы, холодно, — сказал он.
— Сейчас, только круг закончим, — отвечали задние.
Цепочка гуляющих сильно растянулась. Передние уже начали заходить в дверь, а отец Сергий, шедший последним, еще только подходил к водопроводной будке. Вот повернул и охранник, начал считать входящих. В это время отец Сергий, проходя мимо будки, уронил бумажный шарик; он немного откатился и очень удачно лег в ямку — след лошадиного копыта. Лишь только все вошли в дверь дежурки, служившей и проходной, Ксения подскочила и схватила шарик. Отец Сергий уже не мог этого видеть, зато видел отец Александр, как бы случайно оказавшийся у окна дежурки.
— Клюнуло! — сказал он, когда дверь камеры закрылась за ними.
Всех людей, о которых здесь рассказывается, давно нет в живых, так что говорить о них можно свободно.
Еще отец Сергий просил детей как можно скорее, пока они вместе все, сфотографироваться. Ему не терпелось увидеть сына священником, да и фотографию остальных хотелось иметь при себе, ведь в любую минуту его могли отправить неизвестно куда. Его просьбу выполнили немедленно, а при первой возможности отец Константин и сам пришел на свидание, но до того произошло немало нового.
Впоследствии отец Константин не раз вспоминал: «Посадили меня, как птенчика на ветку, и оставили одного». Его некому было даже учить. Сразу после рождественской литургии, вызванный епископом иеромонах уехал — торопился хоть вечером послужить у себя.
Утром на второй день праздника, к первой самостоятельной службе отца Константина, пришел епископ Павел. Обыкновенно он в этот день служил в Старом соборе, а на этот раз изменил своему обычаю, пришел посмотреть, как справляется его ставленник.
Отец Константин с детства прислуживал в алтаре, внимательно ко всему присматривался и, кажется, знал все подробности, но теперь убедился, что делать все самому гораздо труднее, чем казалось, глядя на других. Руки были как чужие; когда он вынул Агнец, края просфоры распались; да он и не обратил бы на это внимания, если бы не епископ.
— Так нельзя, — тихонько сказал он. — Отрезать совсем нужно только одну сторону, а другие подрезать так, чтобы они остались стоять, вот так. Это символ, означающий, что Христос «ключи Девы не вредил в рождестве Своем» и «из гроба — печати не рушив Воскресе».
Это было первое и последнее указание, полученное отцом Константином от своего архипастыря. Не успел епископ Павел напиться чаю, вернувшись из храма, как пришли двое незнакомцев и пригласили его «аможе никто из нас не хощет».
Можно не сомневаться, что владыка предвидел такой конец, но не ожидал его так скоро. Иначе он не отложил бы до после праздника решение вопроса об отце Петре Ившине. А теперь получилось, что отец Константин разрывался на все стороны, а отец Петр смотрел и не имел права помочь ему. Оставалась надежда только на благоприятный ответ митрополита Серафима, и церковный совет решил поторопить его телеграммой.
Ответ пришел неожиданный — «на усмотрение епископа Павла». По-видимому, до митрополита еще не дошло письмо с известием о судьбе епископа, или он хотел показать, что епископ в тюрьме все равно епископ. Какая бы ни была причина, круг замыкался.
Получить распоряжение епископа вызвалась мать Евдокия. Утром она пошла к Ксении, и в нужный момент обе женщины взяли ведра и отправились за водой. Если бы охранник следил за ними, он все равно не мог бы заметить ничего подозрительного. Женщины даже не смотрели на приближающуюся к ним группу гуляющих, они шли и разговаривали между собой. Только когда обе группы сошлись особенно близко, мать Евдокия, чуть повысив голос, сказала племяннице: «Митрополит телеграфировал об Ившине — на усмотрение епископа Павла».
Разговаривая, они пошли дальше и стали наливать воду. Наливали ровно столько времени, сколько понадобилось гуляющим, чтобы обойти круг. Они сошлись в том же месте, только на этот раз женщины молчали, зато епископ Павел сказал своему соседу:
— Я благословляю.
Так произошло назначение исправляющего обязанности настоятеля кафедрального собора, причем оба священника в соборе оказались без документов — отцу Константину владыка так и не успел выдать ставленую грамоту. Лишь через восемь с половиной лет епископ Павел, уже давно числившийся на покое, дал ему справку в виде частной записки, в которой подтвердил факт и дату рукоположения.
Конец и Богу слава!
Комментировать