<span class=bg_bpub_book_author>Борис Шергин</span> <br>Дневник (1939-1970)

Борис Шергин
Дневник (1939-1970) - 1949

(16 голосов4.3 из 5)

Оглавление

1949

Василия Великаго <1 января?>

Январь зачался Зимы два месяца осталось. Время к свету пошло. День прибавился на час Святки проходят, а мне ни тепло, ни холодно: мне что праздник, что будни. Пустота на сердце пала. Вымороченное именье, а не человек стал. «Три клада в сей жизни были мне отрада». Ни единаго не сохранил.

6 января. Среда

Всё не в себе живу. Ни в тех, ни в этих прозябаю. Как хоромина непокрыта, как одёжина без рукава. Ни к чему не гожее моё существование. День за днём — всё мимо меня. Всё без пользы. Светлый разум дней где-то далеко от меня проходит, стороною. Не слышал, как пастушки играли на свирелях, свет не знаменался на моей темноте. О, как богата нищета яслей тех и насколько скаредно моё оскуденье.

Изо дня в день уныло пою. Нищий и тот разнообразит жалобный свой напев, чтобы побольше выпросить, а я заладил в одну дудку. Вот уж надокучил: лучше бы околел, а то всему свету надоел.

Ведь есть люди счастливые, которые и «большой кампан» слышат. А я, лишённый, чую ли деревянную колотовку? Грешное тело и душу съело. Немощно тело, а душа пуще того.

На дворе, кабыть, зима Морозов не было. Малёхонько, радёхонько снежок перепадает.

Братишко всё в худых душа́х бродит. Я ему худая помога, — из-за того пуще и унываю. Никто к нам не ходит. И доброхотам-то нужда и докуки наши надоели.

Изредка, к ночи, когда приутихнет над городом, вылезу на двор. Белая пелена снега, молчаливый громады домов, молчащее тусклое небо. Слушаю: где-то прокричат галки. …Вздохнёшь, запросишь мира какого-то в душу.

Как велик упадок церковнаго пенья! Правый, «праздничный» хор, как правило, исполняет номер за номером пошлейшия, кричащия, безвкусный вещицы. Левый хор — кто в лес, кто по дрова; кто рубль, кто полтора

13 января. Среда

Второй день притаивает на солнышке. Тихо-безветренно. Погода: будто и март. Снег-от выпал, братишко катанки подшил, а по городу не пройдёшь — водяно по расхожим-то улицам.

«Брожу ли я вдоль улиц шумных…». Ох, «думы мои, думы мои, лыхо мене з вамы…». Обрадоваться охота чему ни то! Братишку надо бы от упряжки освободить. Не по силам ему!

…Ино, мои-те заработки всегда вилами по воде писаны: вспомнят, ткнут в какой-нито концертишко. А не вспомнят — сиди жди. А здоровьишко худое. Голос короток стал, звонкость потерялась.

Не порато[63] стары мои годы, а радости в душе, в сердце, в сознаньи не стало. Видно, не в кованой скрыне хранилось, а в деревянной чашке штяно́й налито было моё «сокровище духовное». Чашица-та обветшала, трещину дала, сила духа утекла.

На дворе смерклось к пяти часам. Месяц назад к четырём смеркалось.

18 января. Понедельник

На дворе мягкая, белая «зимка». Дворик наш белой скатертью устлан. Встану под деревом. Сквозь тонкия веточки небо видится; будто и природа. Снег шёл день до сумерок. Люди всё толкуют — «уж один месяц зимы остался». И я утешаюсь — скоро февраль-«бокогрей». Сживаю да сбываю зиму-ту. Неладно это. Всякое время года надобно принимать как доброго гостя и жить с ним душевно, а не спихивать, не тяготиться: скоро ли, де, ты уйдёшь?! Какое время стоит на дворе, то и следует всякой день проводить благодушно.

Зима сейгод до нищего человека милостива. «Крещенских» морозов не было. Афанасьевских, сегодённых, — тоже. Ударят ли «сретенские»? А там солнышко о полдни станет пригревать. Толкую, что и в зиму надо благодушно поживать, а сам и в «сиротскую» зиму зябну как торокан. Не греет кровь-та! Печь всякой день топлю: дрова волочу, в поддыменьи сижу. Больная голова ни дыму, ни угара не терпит.

Поучаю, что зиму как гостью добрую надо принимать, а сам умишком-то безпутым в марте, в апреле плаваю. Рассчитал, что «плющиха» в понедельник на II седм. В.П. «жаворонки прилетят» во вторник III седмицы поста; а с «гор вода» в среду на Крестопоклонной. Благовещение в четверг на V‑й. 1‑е апр. в четверг на вербной Седмице.

Намедни прочитал трогательное, чудесное сказанье об основании Тверскаго Отроча монастыря. …Когда-то, ещё в детстве, я читал эту прекрасную повесть и забыл. …Но как тогда, в детстве, так и теперь, к старости, всё то же впечатление золотаго, ранняго утра. Утро моей жизни там, далеко, в светлом Помории, и утро святой Руси. Какое-то единство переживаний и впечатлений. Читая повесть, живу жизнью детства своего. Эта повесть и подобный ей навсегда пленили меня в любовь к красоте Древней Руси. Я с детства, с самой ранней юности стал искать эту красоту в красоте родного Севера. Тщился изображать её в рисунке, в красках.

22 января. Пятница

Хвастал я, что и Афанасьевских морозов не было. Ино 20-го, в среду, крепонько хватило, да с ветром, с сивером. Вчера вечером мело. Сегодня утром притаивало. К вечеру запад яснит сквозь розоватую облачную муть: небось, к ветру.

Я, нижайший, всё в худых душах, вернее, в худом теле. Печку еле истоплю. Ночь не сплю. Лежу, сам себе в уме какой-нито рассказ рассказываю. Людям-то некогда меня слушать, а мне им рассказывать негде. И я сам себя веселю. От печальных мыслей себя увожу.

24 января. Воскресенье

По-северному сегодня «полузимница Оксенья». По-здешнему, вроде как с Афанасия сейгод зима-та началась. Через день мороз, не велик, да стоять не велит. Братишко катанки решил заушить. Чает: пимов худых на месяц хватит. А там-де вешние воды.

А я оттепель люблю. В морозную ясень природа как горница без потолка, как жильё непокрыто. Как-то резко и бойко всё и при зимнем холодном солнце, и при летнем полуденном. Тут оговорюсь: на хотьковских холмах в феврале, при солнце неописуема, несказанна блистающая чистота и прозрачность дня. Воздух, белизна, лазурная синева теней!» Но я люблю тихую, нежную облачность оттепели. С крыши тихонечко каплет. Где-то каркает ворона. Молчат дороги: нет этого резвого скрипу. Задумчиво небо… Инде разлилась тёмная на белом снегу лужа… Какая-то грусть, обещающая несумненное веселье.

Вечером сбродил к службе. Пастырскую свирель Григория не риторов трубы, а докучное и бездарное творчество богомольных барынь середины XIX века побеждает.

О Великом, уме крайнейшем, почти и не слышно. Глубины духа изыскавший где-то «сзади, Христа ради», с нищими на паперти. Всё заменено службою «Утоли моя печали», «…устав не писан». Акафист — многословие не без пустословия.

Как гневался Филарет на такое бездарное «творчество»! Гневался и не знал, что делать с этим мутным диллетантским потоком, засоряющим уставную службу и подавляющим её.

Не хулю праздник «Утоли моя печали». Но ведь Деве Богородице всякой день поют гимны, составленные классическими поэтами Церкви.

Во всяком случае замалчивать, пренебрегать памятью Великого Учителя и Отца доказывает величайшее скудоумие тех, кому сие ведать надлежит.

А здесь местный, бытовой праздник всячески подавил праздник вселенский.

2‑й час ночи. Белеет укрытый снегом дворик. Его обстали тёмные, молчащие стены. Одиноко и высоко сияет луна. Прокричит со сна галка. Город примолк. Дома— спят. Гаснет последнее окно.

26 января. Вторник

Зиму-ту проводили было. А она, матушка, не собиралась, видно, уходить. Морозец уши добре прихватывает, да с ветром. Ввечеру носил дрова из сарая. Таково-то светел месяц в непостижных, беспредельных высотах небесных. Снег под ногами скрипит. По белизне его моя синяя тень ходит. Дышишь морозной этой чистой ясностью. Стравила, выела, выдула ясность чистая, морозная проулочную, междомную копотность, грязность, дохлость.

…Трое их великих, светлых, вечных собралось в зимнем этом месяце.

29 января. Пятница

Сам себя тешил наро́дишко, что зима прошла, «без рукавиц можно». А она по Афанасьеве дни силу забрала. Сейчас уж сретенские жмут: по улице бежи, ухо да нос держи. Оконца у нас утлыя, из лучинок складены; затянуло морозом, всяким ремо́шьем заокутываем. Печка-галанка тепло худо держит, ветхая. А се и дрова экономим.

4 февраля. Четверг

Облачно, с крыш капель. По дворам утоптались тёмныя дорожки. Отмокли тротуары, местами лужи, скользко. Зычно прокаркивают вороны. И в вечерней тишине — капель с крыш.

Михайло ездил к тёще. Оказывается, она почти всю зиму одна-одинёшенька с двумя внучатами. И воду ледяную добывает-носит, и за коровой ходит-убирает, и печь топит, и еду готовит, и моет, и стирает, и с двумя младенцами водится — всё она, всё одна… Я услышал — ужахнулся. Ведь с ребят-то ни днём, ни ночью глаз нельзя спустить! Спит ли когда она? Присядет ли днём-то хоть на пять минут? …Я Михаиле говорю: ты и твоя жена, оба вы должны этой труженице «ноги мыть и эту воду пить».

14 февраля

…Как-то я уже поминал: старая девица (из «богатых»), как настанет Велик День или Святки, и она в те дни опухнет от слёз. Вишь, юность и детство вспоминает: как-де у них празднично было…

Это мне непонятно. Вот хотя бы моё дело: наследством, по родителех, не судил Бог владеть. Но воспоминания детства для меня богатое наследство! Неиждиваемое, неотымаемое, непохитимое, неистощимое. «Не говорю с тоской — их нет, но с благодарностью»[64] — оно есть у меня, оно при мне. Золотое детство не воспоминания для меня, а живая реальность. И она веселит меня. В труде весь свой век и весьма небогато жили мои родители. Но жили доброчестно. И тихое сияние этой благостной доброчестности чудным образом светит и мне. Светит и посейчас.

В этом какой-то великий и благостный закон. О, как это должны знать теперешние молодые родители, имеющие детей!

И вот именно поэтому люди любят рассказать-вспомянуть своё детство-молодость. Бабки-деды — внучатам, отцы-матери — детям, бабы-хозяйки — у печки, у плиты — друг дружке.

Бывает, что человек вынес в жизни множество горя и, представьте! — он с годами, рассказывая о бедностях, об утратах своих, уже не жалуется, а хвалится ими! Потому что самый незначительный человек, вынесший много горя, становится значительным, заслуженным.

Старики, когда скорбные случаи их жизни, бедствия, утраты отодвинулись, начинают говорить о них как бы хвалясь. Перенесённые скорби становятся приобретением. Одинаково с радостями.

В течение тридцати лет знаю женщину, теперь уже старуху. К двенадцати годам лишилась родителей и пошла работать «на торф». Вышла замуж: за горького пьяницу, который удавился, оставив её с кучей детей. Сын пропал в уголовной тюрьме. Теперь эта старуха живёт относительно спокойно, нянчит дочкиных детей. За последние годы я не раз слышал её рассказы об её жизни. Старуха эта всегда производила впечатление существа забитого. Но год от году рассказывает она свою жизнь интереснее, художественнее, вдохновеннее. Лет двадцать назад она немногословно-коротко вспоминала о том, как умер её отец: «Пошёл отец-то к утрене, весна была, воды. Он меня, крошку, на руках нёс. А утреню отмолились, на обратном пути (из села в деревню) он присел отдохнуть и умер».

Недавно в кухне опять я слышал от этой старухи рассказ о смерти отца. Все детали выросли, стали знаменательными, провиденциальными. Уже отец ея, стоя у заутрени, чует близкий свой конец и произносит мольбы

о грядущей судьбе дочери. В таком плане старуха осмыслила и другие скорбные эпизоды своей жизни. Чувствуется какая-то гордость.

Передавая <«предаваясь?»> печали и бедности своей жизни, человек, конечно, и вздохнёт, и задумается. Зато как любо, как весело пересказывают люди светлые картины своего житья-бытия. Об уюте родительского дома, о доброй воркотухе-бабушке, о труженике-отце, о нежно-заботливой матери. Все они давно умерли, и кончина их, в аспекте прошлого, представляется рассказчику закатом тихим и мирным.

О бабушках, о тётушках своих люди рассказывают много забавного, любят описывать, как проводились в семье большие праздники, именины. В том же настроении, веселяся, опишут и случившиеся пожар, покражи.

У всякого человека есть что вспомнить, но у человека бездарного ничего не отпечатлелось. Бездарному всё ни к чему, всё мимо носу прошло.

Самая великая печаль человеку — утрата близких, вековечный уход их. Уходит отец и мать, муж, жена, брат, сестра, дети, друзья верные. Пусто, тошно, несносно обживаться без человека, с которым жил однодумно и советно, который всегда был на глазах, которого ласковые речи всегда были в ушах. Но проходит время, «годы катятся, дни торопятся», пустота заполняется. Глубокий ров скорби, которому, казалось, не было дна, уравнивается жизнью, её неизбежными ежедневными заботами, событиями, новыми огорчениями и радостями. И человек помнит и ощущает только яркость и светлость, интересность и занятность бывшего спутника и участника жизни. Конечно, чем дольше шёл ты по жизненной дороге с близким твоим, тем дольше будет и неутешность твоя. Скорбь об ином утишит тебе только Мать Сыра Земля. Но у большинства людей время залечивает эти раны (старость нередко приносит известное нечувствие).

О, как досадно слышать:

— Всё это было, да прошло. Что прошло, то не существует. Чего не видишь глазами, чего не ощущаешь руками, того нет…

Немысленная речь! Невещественное прочнее осязаемого. Полено хоть сто лет в пазухе носи, полено и есть. А вот матери своей или сестры я годами не видел, без меня обе померли, но любовь и благодарность к ним живы со мною. Всё, что было, то я в себя вобрал, и оно есть. Горестное бывало, но! надобно вразумиться сердцем и принять бедности все как науку, как врачевство, как опыт для остаточных дней и — почувствуешь удовлетворение.

Всё, что ты видел, всё, что ты делал, что переживал, во что вникал, над чем радовался или скорбел, всё это, как некие неиждиваемые дрожди, остаётся в тебе. Ежедневная твоя жизнь должна быть и есть творчество (твои думы, твоя работа, отношения с людьми, разговоры с ними).

Из сказанного вытекает силлогизм, ради которого я и весь этот разговор завёл: мне часто пеняют, и на меня дивят, и меня спрашивают: «Для чего ты в старые книги, в летописи, в сказанья, в жития, в письма прежеотшедших людей, в мемуары, в челобитные, во всякие документы вникаешь? Надобны разве для жизни эти “дела давно минувших дней, преданья старины глубокой”?» И я отвечаю: «Совершенно так же, как веселит и богатит меня жизнь-история моей семьи, отца-матери, бабок-дедов…».

22 февраля. Понедельник чистый

Мы обычно не управляем своими чувствами. Не являемся домостроителями своего душевного состояния. Не разбираем по цене, по стоимости, по весу, по величине разных напастей, которые, как стрелы в примету летят всякой день на всякого человека.

Малодушие, душевная неуравновешенность, слабонервность, свойственные и старым, и молодым, сущее бедствие для всякого возраста. Слабонервного человека одинакого повергает в уныние и реальная, и воображаемая неприятность. С человека молодого тяжёлое настроенье быстро скатывается. «Э, завей горе верёвочкой! Наплевать! Авось, как-нибудь!» Дрожди молодости бродят в молодом существе, не дают опасть тесту.

Но, годов с пятидесяти «закваска», обычно, перестаёт действовать.

Опара опускается. Кровь перестаёт играть. Радость естественная теряется. Жизнерадостность уходит безвозвратно. Малодушному, слабонервному, неуравновешенному человеку (а такие люди всегда и физически болезненны) пожилые его годы сущая беда. Усиливается болезненная мнительность, появляются всякие мании, idee fixe. Молодой человек и реальную неприятность быстро переживёт и отодвинет её с дороги. А пожилой неврастеник и воображаемую беду переживает и пережовывает долго. Тут дело доходит до психоза: неврастения переходит в психастению. Здравый рассудок, здравая логика поддаются действию страхов, выдуманных, нелепых и странных для постороннего нормального человека. Бывает, что психопат сам сочинит, выдумывает какую опасность и, даже сознавая, что это его выдумка, не сразу освобождается от тяжёлого упадочного состояния.

Эти люди большей частью втайне страдают от своих маний, не выказывают на людях эту свою болезнь. Они, временем, сознают, что страхи и тяжёлое душевное состояние их… не совсем основательны. Эти люди не прочь подчас и повеселиться.

Таковы многие и многие из нас в большей или в меньшей степени.

Но поскольку мы способны приходить в здоровое, нормальное психическое состояние, поскольку мы, зачастую, способны сознавать, что страхи наши, возможно, мираж. Поскольку мы рады освободиться от дурного нашего состояния и тяжкого самочувствия, то — давайте, освободимся!

Вот, сознаём же мы, что, например, больной зуб можно удалить, что глупо эту боль терпеть. Вот, понимаем же мы, что хромота не есть нечто присущее человеку. Ведь, сознаем же мы, что мир не таков, каким видит его человек с больным зрением. Почему же как не прокорректировать наших психозов? Это работа благодарная, благопотребная и необходимая.

Оставим толковать о миражах, и высосанных из пальца страхах. Это излечивает время: человек убеждается, что ничего такого не случилось. Потолкуем о реальных, неизбытных неприятностях, семейных, служебных и т. п., о которых претыкаются все люди. Поговорим о фактах. К одним и тем же фактам есть правильное отношение и есть отношение ложное. Половина, даже три четверти спасения в том, чтобы человек неврастеник-маньяк, психастеник сознавал, что он мыслит ложно, искривлённо, неверно, что «логика» его порочная, дурная, ошибочная.

25 февраля. Четверг

В понедельник Плющиха Овдокея… Зима на извод пришла. Сейгод на зиму обидеться нельзя было, а весна всё любее. Снегу сейгод и по дворам мало. На улицах лёд днём мокрый. Ручьёв больших, верно, не будет: жаль. На солнышке, на пригреве зачали весело чирикать воробьи.

Сбродил к Мефимону. Как хорошо! Пенье «домашнее», но самый канон поистине велик, действительно, предельно полн неиссчётным умилением. «Я драхма, которую Ты когда-то потерял. Найди меня». «Лежу, как Езекия, и плачу. Какой Исайя утешит меня? Ты Сам приди»… И эти светлыя хвалы Египтянке… Встаёт ея прекрасный, чистый, удивительный, любимый образ.

Назад шёл: высоко стоит месяц над домами. Тонкий ледок на лужах хрустит и опускается под ногою.

Остыла, отяжелела былая впечатлительность ко всему тонкому, высокому, прекрасному. Надобны стали внешния побуждения. И сильныя. Купно с телом одряхлел и дух. «Не имам слёзы умилительныя». Но и опять скажу, почему это так: впечатлительность к «высокому» той же кровью питалась, которая возбуждала и низменныя страсти. Всю жизнь я ползал семо и овамо. Сколько на небесную красоту поглядывал, вдвое-втрое земную пошаривал. До обеих лаком был.

Между тем природа, сущность оной горней красоты такова, что она не может смешиваться ни с какою «красотою» сомнительною. Возлюбил её и иди за нею, не шныря глазами вправо, влево и назад. И я век свой к той, «единой на потребу» красоте, не шёл, а как рак, задом к ней пятился. Тот там рак не горевал, прибылой воды ждал. А меня какая вода с мели снимет? Я и рак-от не живой, а как кирпич в тине лежу.

Как комар, ною про это, а что же надо сделать?

— А уж это программа всей жизни. Хоть пять годов жить осталось, хоть двадцать пять. В этот благой университет принимают без ограничения возраста. Хотя ты и задом наперёд ходишь от древности, — ничего: садись за парту, берись, понё, за букварь. Не тужи, что кости трясутся.

Как же на эту дорогу встать? Где этот ум взять?

…Вот вторая неделя постов Паламина будет. Его зови: «…Як ум Уму Первому предстояй, к Нему ум наш настави». А через три дня вникни в жизнь той, которая «правостью умною привязала душу свою в любовь Христову». Которая «тленная, красная и временная забытием претекла».

Вишь, всё про ум говорится. Понятие «душа» вроде как и не ясно нам. Что она такое? Жизнь, дыхание, чувствования? А ум… это будто бы мы понимаем (!). И «Первый ум», то есть подлинный ум, то есть оригинал всякого ума есть Божье Слово. Следственно, мы должны быть копиями живыми. О, как возвеличен человек! Ведь человек же был Палама. А он назван «ум божественный».

Добро войти в стихию, в степень, в русло такого ума. Правильность мышления здесь не даёт результата схоластическаго, сухого. Правильное, логическое мышление, «правость умная» приводит здесь мыслящее существо человека в любовь.

…Ночь. Высок и светел месяц. Скроется в лёгком облаке и снова сияет. Лёд блестит на дворе в свете месяца, лёд, притаявший днём, прихваченный ночным холодом. Ночь вся исполнена каким-то лёгким, как бы растущим светом месяца.

1 марта. Понедельник

Ветер сегодня как солью солит. Холод, ознобным ветром всё высушило. Сегодня «курица из лужицы не напьётся». По старым приметам: холода ещё будут, протяжная, не крутая весна. Братец упахал в Хотьков худо одет. А инфлуэнца ходит. Холодно на дворе, а тускло, ровноо́блачно небо-то.

2 марта. Вторник

Прочитываю книгу «Чины колмогорские соборные». Первый завод Афанасьев на Севере… Бывал там, видал места те. Шумящие под ветрами воды, песчаные берега. Древний деревянный городок и поодаль меж старых елей белокаменное Офонасьево зиждительство.

Великого размаха был человек. Под стать Петру-то. Какую художественную нарядность, какую цветистую картинность. Как декоративны, каким восхитительным зрелищем, истинно театральным, были даже эти «большия и малыя провожания» Афанасия из его дома к службам и обратно. Перезвоны, обрядное пенье, узорные аксамиты, разноцветные штофы… И всё это на фоне строгой и прекрасной природы, под жемчужно-восковым небом Севера. Сколько тут было для народа посмотренья-погляденья! Было на что полюбоваться! А ведь не про это, про другое любованье мне поквакать было охота. Ведь то моя родина. Чины колмогорские соборные старинные глазами читаю, а сердечное, а умное-то око видит, как всё это при мне, во дни юности моей было. Чины Великаго поста, Велика дня конца XVII века читаю, чины служб церковных, а по свойству моему вижу обтаявший пригорок у южной стены собора. И мосточки тут вытаяли и обсохли. Бугор соборной, хоть пообсох с юга, трава ещё бурая, прошлогодняя. Старухи тут сидят, в шубах с долгими рукавами. Из-под шуб видны сарафаны с репейчатыми пуговками. С холма далеко видать: речки ещё не вышли, но уж лёд, инде, посинел. Под Куростровом, где стоит древний ельник, уж вон какие забереги! Попадут ли куростровские к заутрене… А что матигоры, что куростровы, они художники, любители до чинов, до красот, до обрядов, до всяких прекрасностей, интересностей!

Долга предвесенняя и весенняя пора на Севере. Долго великия <вешние?> воды шумят и поют, долго глядится весеннее небо в полыя разливы рек Долги вечерния, тихостныя апрельския зори. А в три утра светает. В Великий пяток на Погребение, бывало, бежишь: светлооблачно, с моря ветерок, инде полоса снегов, инде воды по улицам. Серёдка реки водой взялась, от ветра рябь идёт. Меж островами лёд стоит. В распуту весеннюю бывает холодно с ветром, когда реки идут, а весело на сердце! Бывает, река ещё стоит, а уж Город утопает в водах. По улицам на плотах ездят и к Страстным службам чужими дворами ходят. Тыны-заборы нарочито разбирают.

Таким образом, читая о XVII столетии, вижу я свою пору и о своей поре веселюсь. Соглядая художественность быта онаго столетия, радуюсь тому богатству впечатлений, переживаний и настроений, которыми так обильно упивалась душа моя там, на родине.

И вот ведь какое чудо! Эти впечатления и переживания отнюдь не воспоминания, отнюдь не прошлое для меня. Что было потом, лишь прибавилось к тому, что было раньше. Скажем: в юности отец-мать подарили мне сто рублей, а я прибавил со временем другая сотни. Ведь первая-та сотня не потерялась!!!

Может быть, я не вспоминаю по частностям тех фактов, которые сладко поражали мою впечатлительность. Очевидно, не факты, а сила радости, рождаемой фактами, неустанно клала свои печати на душе моей. А душа есть вещь непреходящая, нестареющая.

Вот почему веселить может «воспоминание».

Когда, например, запоют «вечную память», мы повадились рёв, хай, скулёж подымать. И тут мы являем, насколько мы малоумны, и безразумны, и полуумны. Потому что в разуме Божием, то есть в разуме вечном, всемогущем, всеведающем и всезнающем, понятия «память» и «жизнь» равнозначуще-равносильны и восполняют одно другое. Кроме того, память составляет половину ума-разума нашего. А о Зиждителе отцы говорят: «Все мы, живущие и отшедшие, живы в разуме Божием». Поэтому: «Помяни, Господи…».

О второй ипостаси Троицы акафист поёт: «Иисусе, память предвечная». День «памяти» какого есть день его жизни с нами, жизни особенно близкой и соборной. Хотя тебе не заказано воспоминать его, то есть жить с ним, разговаривать с ним, то есть молиться ему всякой день.

И воспоминания личной жизни человека могут быть однородны и равноценны «памяти Бога», и эти наши воспоминания суть дрожди, который квасят всё наше «смешение», и сила их животворна и не умирает.

4 марта. Четверг

На вчерашнее число в ночи снег пал, и вчера весь день сеяло с дождём. И таяло. С крыш текло. Сегодня к вечерней зоре прояснило, а дорогу не везде пройдёшь. Соседний переулок как река в ледоход: снегу разъезженнаго гряды да талая вода продольными лывами. Сейгод с крыш не роют: малоснежна была зима. Сам снег-от сбежит.

Прочитывал эти дни «Чины колмогорские соборные». От 1682 года по 1744 год. Это всё «дневныя», даже «повседённыя» записи, ведённыя в Колмогорах, в Городе, и в деревнях Двинского понизовья. Благодаря большой подробности записей эпоха как живая встаёт перед глазами. Ты видишь эти карбаса, украшенные «клейнодами» Афанасия, Рафаила, Варнавы, видишь паруса с гербами, видишь деревянное зодчество, закладку зданий каменных, в которых ты, спустя двести лет, сам бывал и художество их помнишь не хуже убранства родного дома.

Чрезвычайно ярко отражена духовно-культурная жизнь Севера. При Афанасии Любимове на Колмогорах была живописная мастерская, где не только писали новое, но и поновляли древнее. Афанасий, так же как и современник его знаменитый Никодим Сийский, были страстными любителями искусства живописнаго. Никодим сам был «живописец преизящный» и составил трактат о живописи. Сийская школа живописи (XVI-XVIII вв.) не изучена совсем, по сравнению, например, с новгородской или московской. Манера «сийскаго письма» родственна устюжской.

Год за годом описана жизнь Афанасия: как встречал он Петра I, как плавал с ним на «новоманерных» судах.

Описанье холмогорскаго дома, где жил Афанасий, показывает, каким знатоком и любителем декоративнаго искусства был этот северный деятель.

Афанасий, как и Пётр, любил воду, и можно сказать, вся книга о нём наполнена стуком вёсел, плеском двинских и беломорских волн.

Поэт чувствуется и в авторе «Вседённых записок». Благодаря автору, о чине и имени которого можно только догадываться, сколько видишь, а ещё больше слышишь голоса, музыку эпохи…

Кроме плеска вод, исполнена книга денно-нощными перезвонами колоколов и уставным пением, знаменным-столповым и демественным. «Звон учали за час до свету». «Звон был переменялся в малые колокольцы». Получена весть о кончине царя Ивана Алексеевича. «Указал владыка к пению благовестить в большой колокол, в один край редко ударить единожды и, в конце звука, дважды и снова, при конце звука, единожды».

«В лето 1702, в ночь на 6‑е сентября владыка Афанасий помре скоропостижно». В лиственничной домовине лежал он девять недель, ожидая официального указа из «царствующего града» о погребении. Многолюдные поминальные столованья в третины, девятины, 20‑й и 40‑й дни, с пением, с заупокойными чашами, по обычаю, справлялись тут же, в присутствии безмолвнаго владыки.

А нравом он был крутенек. Плавал однажды под парусом в Чухчерему «на обновленье». А карбас с соборянами запоздал. В наказанье всем им владыка приказал положить «по сту земных поклонов в шубах».

Как художественна, как торжественна была эта уставленная Афанасием жизнь в зимние великие праздники — Рожество, Крещенье! В ней участвовали не только Колмогоры, но и окрестный именитыя селения: Куростров, Ухостров, Матигоры. Как удивительно преподносит это всё автор «Чинов холмогорских»! Слышишь эти перезвоны в сияющем звёздами северном небе. Видишь эти толпы, шествующие к ночным службам. Слышишь скрип шагов, пенье, славленье.

Великолепный и священный театр учинил этот владыка-художник. Нет никакого сомнения, что только благодаря Афанасию так неожиданно пышно расцвело в XVIII веке холмогорское искусство резьбы по кости.

6 марта

Творчески одарённый человек создаёт около себя и распространяет атмосферу увлекательную и живительную для других. «Подобное влечётся к подобному» (Платон). У какого дела работает мысль человека, там и творчество. Всякая творческая деятельность человека рождает около себя жизнь. Особенно это относится к области искусства. Искусство тогда живёт сильно, когда оно вовлекается в строительство жизни. Та или другая эпоха, строительствуя, имела свои идеалы. На Руси в XV веке стержнем «большого» искусства была церковность. Центром внимания «большого» искусства была только религиозная тематика. Со второй половины XVII века волны общей жизни уширили многоструйную реку русских художеств. И церковное искусство как-то разрумянилось, раскудрявилось, подало руку бытовому народному искусству. Если портретист начала XVII века, пишучи царя Михаила, всячески тщился уподобить живое лицо иконописному лику, то в конце века наоборот: «белостью и румяностью», доведёнными до лубочности, старались добиться «живства». Старообрядцы только себя считают охранителями древней иконописи, забывая, каким яростным гонителем новшеств в живописи был как раз их антагонист Никон.

Но и сторонники Никона, теоретически разделявшие его взгляды на искусство, может быть, незаметно для себя увлеклись «живостью» в искусстве и способствовали этой живости. Таковы были, например, знаменитый деятель Севера, холмогорский архиепископ Афанасий[65] и современник его, страстный любитель искусств и сам художник, сийский архимандрит Никодим[66]. В Списком монастыре была старинная живописная мастерская[67]. Под руководством такого теоретика и практика, как Никодим, была, несомненно, и холмогорская мастерская. И если у себя в обители Никодим поддерживал относительную древность «сийского» стиля, то на Холмогорах, поощряемый широкою, жизнедеятельною натурой Афанасия, вводил в иконопись реальный пейзаж, «младую округлость» фигур, белость и румяность ликов. Впрочем, и Сийская школа давно, ещё до расцвета своего при Никодиме, писала ангелов с обнажёнными по колено ногами, с голыми по локоть руками[68].

В таких случаях исследователи начинают, как дятлы, долбить о влиянии Запада. Любовь Афанасия к художеству объясняют (А Голубцов) исключительно влиянием Немецкой слободы в г. Архангельске. Жалкое, но типичное объяснение. У торговых дельцов, наезжавших в Россию исключительно для наживы, наши Афанасий и Никодим заразились, видите ли, страстью к искусству.

Нам гораздо интереснее то, что эта страсть Афанасия строить, перестраивать, обновлять, а главное, украшать дала толчок, стимул бытовым народным художникам и ремесленникам. В течение двадцати одного года, буквально день и ночь «без поману», и на Колмогорах, и в Архангельске, и по Двине, и по Пинеге работают «каменные мастера», «плотники добрые», «искусные умельцы по железу», «мастера кузнечного дела», «добрые мастера столярского художества», «изрядные живописцы-малеры»[69]. В великом фаворе у Афанасия были художники — резчики по дереву и, конечно, резчики по кости.

Холмогорская резьба по кости является одним из самых оригинальных, самых изящных народных художеств России. Из всех народных искусств Русского Севера оно стало и широко известным, и наиболее оценённым.

Читающий статьи-исследования об этом искусстве получает впечатление, что оно как бы вдруг, как бы упав с неба, расцветает на Колмогорах с первой половины XVIII века. Прикидывая и примеряя, один из исследователей (а их всего двое) полагает первым организатором холмогорских костяников зятя Ломоносова, Головина. Никто из исследователей народных искусств Севера (правда, эти «исследования» носят очерковый, эскизный, чисто дилетантский характер) не рассмотрел, не оценил столь важной, столь значительной в истории искусств эпохи, какова была эпоха Афанасия и Никодима. Очевидно, не доходили руки или не пришло время…

Между тем «зажи́г» пошёл от Афанасия. Не при нём костерезное художество зачалось на Колмогорах, но он первый из единичных резчиков собрал в «число».

Афанасий и, несомненно, Никодим, собравший колоссальный «свод» русского художества — «Сийский лицевой подлинник» — дали резчикам рисунки-образцы и подробнейшие инструкции.

Эпоха Афанасия была эпохой лютой борьбы с расколом, борьбы страстной и непримиримой. Сам Афанасий первоначально был яростным противником «никоновых новин» и «адамантом древнего благочестия от своих нарицашеся». Но внимательное изучение классиков, так сказать, святоотеческой литературы заставило его усомниться в правоте раскола. «Ежели по букве мы в малом чём и видимся правы, то по духу церкви единой вселенской мы не правы: воюя за меньшое, попираем великое». Афанасий сблизился в Москве с видными деятелями и сторонниками новых веяний — Стефаном Яворским, Симеоном Полоцким, Епифанием Славинецким, с художниками — Симеоном Ушаковым и другими. Поскольку Афанасий был великий знаток «божественных» писаний и страстно интересовался церковными делами, его приобщил к себе патриарх Иоаким.

Проповедь старообрядчества, как известно, особенно живой отклик и сочувствие встретила на Севере. Дальновидный Иоаким учредил в Колмогорах архиепископию и послал туда Афанасия. Староверы твердили, что-де «нонешние архиереи чины и уставы церковные ни во что кладут». Между тем, Афанасий был любителем, несравненным знатоком и ценителем богослужебныхуставов, чинов и обрядов. Благодаря Афанасию раскол не стал на Севере явлением массовым.

Северные люди чутки ко всякой красоте, к художеству, к искусству. Ценитель, любитель и знаток «всякой красоты и преизящности», Афанасий в своём строительстве необычайно широко применял народное искусство.

Построенный Афанасием каменный собор в Колмогорах поражает строгим изяществом архитектурных пропорций. Даже дверные навесы, пробои, затворы «кованы с вымыслом». Замки, кованные по рисункам самого Афанасия то в виде коней, то в виде птиц, до сих пор, двести лет спустя, служат своему назначению. Настолько добротна была эта техника.

Афанасию, воспитавшему свой художественный вкус в Москве, странной казалась архитектура северных шатровых церквей. Приехав на освящение церкви Козьеруцкой пустыни, владыка зело кручинился: «Откудова вы взяли такое поведение, чтобы городить фряжский турм?»[70].

Афанасий сам стал делать рисунки и чертежи для новостроящихся на Севере храмов, предписывая «освящённое пятиглавие». Надобно сказать, что северные зодчие и плотники зачастую «учинялись архиерейскому указу ослушны и противны».

(Во всяком случае, мысль Афанасия о происхождении северной шатровой архитектуры от готики любопытна.)

Но любовь Афанасия к бытовой «приукрашенности» нашла сочувствие. Из Колмогорской и Сийской мастерских распространялись рисунки-образцы всякого «узорбчья». Кроме старорусских, здесь видим и мотивы североевропейского барокко и рокайль. В горниле северного народного творчества европейский барокко XVII века и французский рокайль переплавились, стали одним из видов вполне «русского» стиля.

В XVIII веке мода на художественные вещи, сделанные «по маниру огородов Версальских», распространилась всюду. И холмогорские, например, резчики-костяники, к чести их, могли предложить обществу этот «барбк» и этот «рокайль» уже в чисто русской переработке.

14 марта. Воскресенье

Всю неделю таяло. По дворам, по проулкам вода. У нас и не пробредёшь, кало́шишка заливает. Против окон лужа. В неё глядится небо, чуть пооблачённое. В Хотькове уже грачи прилетели. Братец не приметил, которого числа. Шоссе, слышь-ка, повытаяло. У дороги вода-снежница. А снегу, слышь-ка, ещё много. Пажа, небось, поплывёт.

Бедный «отчишко» был у ребят… Супруга, закусив удила, не разговаривает… Он, приехав, часа два, три с ребятами посидит, полюбуется да погорюет. А та, как сатана, сцепив зубы, ходит. «Меня горе взяло: я сижу, за голову ухватился. Мишутка понял: утешает меня, конфетку, игрушку мне суёт». Мишуточка братишку зовёт: «Алёка каляля́пый» — Алёшка косолапый. Рассказывает про «ко́ку кама́лую» — кошку косматую.

Я велел Михряюшкину ручёнку на бумаге карандашом обрисовывать да мне привезти на любованье, на посмотренье.

Михайло обоих сыновей ладошечки обвёл. Приехав, стал лишь казать да как зальётся слезами: «Только, де, мне и осталось, что эти ручёнки на бумажке».

…Кабы брести тихонечко деревенской дорогой, меж талыя лужи. В оврагах ещё снег. Под снегом, а инде поверх, ручей гремит. Подойти бы да посидеть у избушки на обсыхающей завалинке. Хозяин скворешник чинит. Петух где-то далеко пропоёт. Тишина. А небо, небо ненаглядное…

Опять думается: «там хорошо, где нас нет». Печали да заботы с собой ведь носишь. Думается: кабы нужды да печали сердечной не было, так и в городе, в кирпиче сидел бы, «ох» не молвил…

<Март>

Сей год малоснежна была зима. Поздно падали снега, не слежались, их круто и сгонило. По городу булыжник везде вытаял. В переулках грязно, по большим улицам уже обсохло.

Из жилья своего низенького вылезаешь, в глазах зарябит: как светло!

Грязь, лужи, а светло. Вишь, небо в лужи-то глядится. И несозвучным этому блеску сам себе кажешься. Как крот подслепый выполз. Бульваром брёл да брёл. Чудное дело: день, а бульварами никто не идёт. Слякотно, вишь. Грязь, вода. Порядочные люди тротуарами сыплют. Я непорядошный, дак грязями грести люблю. Вру, что никого нет: ребятишки тоже не как люди. Им тоже не интересно по сухим тротуарам. Им тоже любее по снежным лужам обутку мочить. Стайка мальчишек видят, что я вроде них кружаю по лужам, остановлюсь да на воробьев погляжу, тростью в луже поболтаю, веточку понюхаю, — возымели ко мне симпатию: «Дяденька, пойдёмте, вон там за деревом лужа больша-ая! Сидеть можно!» — «В луже?» — «Нет, пенёк есть».

Март ненаглядный, раннее утро года. В марте и вечер беспечален. Ребятам любо, где «почтеннейшей» и всякой иной публики нет, и мне тоже.

Мальчишки, они озорники, да светлые они. Предвзятости, тяжести, а главное, скуки в них, в детях, нет, грузу этого. Злобы, а главное — безразличия к людям в детях нет.

Безлюдье, будто и не в городе. Ясное небо, вечернее. Мокрые дороги, вода. Холодный ветерок. Но это холодок утренний. Весь ты утро, весь ты радость, весь ты любовь моя, заветный, заповедный месяц март.

<Март>

Время к восьми вечера. А всё ещё не погасла заря. Дома уже стоят чёрными силуэтами. Но потемнелая дорога всё ещё блестит лужами, отражающими тихий свет зари.

Был я ещё молод, и так же в это же оконце глядела долгая весенняя заря. И опять вижу узор ветвей на золотистом догорающем небе. Когда-то (а уж не так давно) сладкая радость проникала в моё сердце от этой красоты неба, веток, воды. А теперь я гляжу и знаю, что это радость, — ведь любимый мой месяц март! Но как будто остаётся эта радость там, за оконцем, и не проникает меня.

И, выступая на подмостках, я уже не вхожу в роль. Делаю привычные жесты, привычно понижаю или усиливаю голос. Смешу. Публика хлопает, а мне, увы, безразлично. Ведь что в двадцать пять, то и в пятьдесят пять преподношу. Не чувствую, примелькалось.

Март 19-го, пятница

…Бойко сей год вода сбежала и с крыш, и со дворов. Не успел я наслушаться этого шёпота ночных мартовских капелей. И сосулек ледяных кровель не видел. Конечно, в деревне протяжнее весна. У брателка всё выспрашиваю, как на Хотькове воды, да как ручьи, как грачи, Пажа какова? А до грачей ли ему? В ночи-то с работы к поезду попадает: зги не видно, грязь да вода. Дорогу утеряет, на поезд опоздает, на ветру ждёт…

Уж второй час ночи, братишки нет. Я сижу, жду — он стукнет в оконце. Вот ведь горе: для гнева, для ярости, для раздражительности, для всякой скорби, для страха, для печали — по-прежнему обнажена душа. А к тонкостным впечатлениям, скажем, зимней, весенней природы душа моя стала тупа и косна. И это не потому, что «мартышка к старости слаба глазами стала». То, что для меня детали пейзажа тушуются, не есть минус (в планах живописного восприятия). Не крошечными лукавыми глазишками моими соглядаю я, скажем, вешния воды, вербу у ручья, жаворонка на проталинке. Тут зрительные впечатления не главное. Ты сам участник пейзажа и воспринимаешь его всем существом, всеми чувствами:

а) осязанием, потому что ноги твои разъезжаются вон куда, вон в какие синие дали уходят. (Сюда прибавь-приложи веяние ветра, ощущение сырости воздуха. Озябнешь ты, ноги промочишь, это всё неотъемлемо при живом восприятии.)

б) слухом. Для творческого восприятия природы слух великое дело. Не только поэт, музыкант, артист, но и «живописец» слышит «картину» природы. Слышать и слушать, например, тишину русской весны. Тишину эту акцентирует журчание ручья, шелест ветерка вон в тех кустах, карканье грачей вон на том дальнем холме.

в) обоняньем Ветерок пахнет, холодок пахнет, сырость пахнет. Это в марте. А в апреле земля будет преть, пахнуть. А когда деревья зачнут распускаться, тут ты и сам знаешь, «чем пахнет». И веточку, и травинку сорвёшь: обоняние и осязание вместе. И всё неразлучно с живым восприятием пейзажа.

Я к тому говорю, что зрение — далеко ещё не всё даже для художника-пейзажиста. «Смотрит» ведь и объектив фотографа. Но что в том? Фотография — это инвентарный список, опись имущества.

Так что вот я не на глаза обижусь, а на то, что другие чувства лживы стали, невстанливы, безучастны.

В чём-то я ещё не разберусь: если красивый изгиб чёрной ветки на фоне белого снега меня уже не трогает (примелькалось, обыграно, облюблено), то «силуэт» нищего ребёнка с протянутой ручонкой «на фоне белого снега» я не могу равнодушно видеть. (Прежде было иначе.) Но это во мне не доброта, не любовь. Любовь деятельна. А я только копеечку дам да вздохну. Таких «добрых», как я, «до Киева не переставить…».

А на дворе в сутеменки выпал снег. Небеса чёрные, земля белая.

* * *

Из книги «Домовых указов» Афанасия, архиерея колмогорского от 1691 года: «Как бывает нам, преосв. архиепископу, провожанье из соборныя церкви в наши хоромы, и подьяки-робята, и певчие идут чинно, и свечи несут искусно. А как нас в хоромы заведут, и обратно летят стремглав, и у соборной паперти запнутся, падают и свещи ломают. И ты б, ключарь, велел каменщику у паперти, у плит переды скобелью выгладить, чтобы робята не падали. То первое дело».

К сему ключарь рече:

— А второе дело: тем робятам зады ремнём выгладить, чтобы знали да не падали.

«На Велик День соборному протопопу снести нам в поднос пять яиц, а градским попам нести по три яйца крашеные, а дьяконам снести по два яйца» (1683 г., апреля 12 дня).

22 марта. Понедельник

…Чудное дело: вижу куст, дерево в чёрной воде, полоску снега в ложбинке, ступаю по хрупким листочкам льда, по застывшей глине у забора, бреду через лужу, которая развеличилась во весь перекрёсток, вижу нищих у церквицы, откуда доносится великопостное: «Иже в девятый час…». И ты скажешь: «Воспоминания детства как живыя встают передо мной…». В том-то и дело, что не «воспоминания»! Воспоминанье — это дымок от папироски, окурки. А я вот ясно вижу, чувствую, знаю, что радость, которая рождалась во мне тогда, в детстве, эта радость существует.

Ты скажешь: «Понимаю: события твоей жизни являются для тебя звеньями единой цепи…»

Но цепь ведь влачат! Разве ты «влачишь» воспоминания детства? Или уж это чудная «златая цепь». «Красное золото не ржавеет»… И, дивное дело: бывали ведь и в юности, в отрочестве горести-печали, но в «златой цепи» жизни моей чёрных звеньев нет. Должно быть, с «золотом» слёзы-то сплавились.

Как это ты можешь ощущать и переживать одновременно то, что было с тобою сорок лет назад, и то, чем живёшь ты в данную минуту. Как можно совместить переживания шестнадцатилетнего с шестидесятилетним?

Видишь ли, несколько десятков лет моей жизни — это несколько десятков червонцев, которые все при мне. Существо этих «златниц» таково, что их нельзя растерять. Жизнь свою я назвал «златою цепью». Первое звено её есть моё младенчество, последнее звено есть старость. Концы этой цепи соединяются. Получается вечность.

При этом называю я своё «младенчество» первым звеном, а «старость» последним очень условно. У цепи два крайних звена, два начала, и естественно их соединить.

Разговор сейчас идёт не о вещественном, плотском, осязаемом. Но всё же и тело моё, руки, ноги те же самые, что «были» в четырнадцать лет. Я говорю о «переживаниях» тех или других лет моей жизни, которые явились знаком, знаменьем, залогом. Я отозвался тогда всем моим существом, всеми моими чувствами. От этого родились реальности, стали существовать «вещи», которые нельзя осязать руками, нельзя видеть телесными нашими гляделками, но которые, несомненно, существуют.

Истинная мудрость должна была об этом знать. Истинная философия должна об этом сказать. В каких-то книгах, вероятно, это объяснено, выведено и сформулировано… Человек я зело неграмотный. Языка у меня этого нет, и терминологии надлежащей не знаю. Опытно, для себя, дошёл, а объяснить не умею.

Но я и не собираюсь создавать философской системы. И я говорю отнюдь не о вещах отвлечённых. Ничего абстрактного я не понимаю; этого не существует для меня. Может быть, абстрактными силлогизмами можно доказать и какую-то реальность, но я «не учён, не школен и в грамоте недоволен». Я упомянул о своих «переживаниях», которые являются знаком и залогом и которые есть доказательства несомненной реальности, а отнюдь не воображения.

Кратко приведу то, что в ином месте рассказал подробно. В четырнадцать лет у меня был некий «пир», некий «брак» с дождём. Был полдень, блистало солнце, лил дождь, благоухали цветы, берёзы, тополи, пели птицы. Я скинул одежонку и в восторге наг плясал в тёплых потоках. Я как бы «восхищен был втай и слышал неизреченные глаголы». Царственно было…

Как будто Утешитель меня всего исполнил.

Это событие «плоть бысть» и существует.

Таких восхищений было в моей жизни несколько. Последние в теперешние годы жизни. На Паже, затем у прудов. Я как бы видел суть вещей Я глядел на те же деревья, на ту же землю, на те же воды, которые видел много раз, но в эти (не знаю, часы или минуты) всё становилось «не тем». Глаза как бы переставали глядеть, уступая место иному зрению…

Был сентябрь, конец месяца. С тяжёлой ношей спустились мы с братом в долину Пажи, от Митиной горы к Больничной. Брат пошёл быстрее, чтобы взять билет. Я брёл тихо. День склонялся к вечеру. Безлюдно, безглагольно. Бурая земля, чёрная вода, голые деревья. Я с трудом передвигал ноги. Но вдруг всё начало изменяться передо мною. Преславно стало вокруг. Как бы завесы открылись, раздёрнулись. Всё стало несказанно торжественным. И чёрные воды, и долина пели, пели как громы, сладко и дивно…

24 марта

После полдня стало пасмурно, потянул знобкий ветер с Севера. Кот полез в печурку: не снег ли будет?

Носил дровишки. Хорошо, любезно сердцу на дворе. Строгая такая погода. Красота офорта; свет без теней. Голая земля, лужи. Но не осеннее остывание, а надежда, охота к творчеству, ожидание радости.

Подложив под колени плаху, колю у сарая дровишки. Озяб, дак греюсь. Люблю, когда холод или дождь на улице — население в дома улезет… Колю дрова, а сердцу любее да светлее. Суровость весны, строгость дня, вселенское могущество природы… Это всё как мать меня обняла. Топором-то тюкаю, согнувшись, и оглянуться боюсь: кабы-де из объятий не вывернуться. Передо мною водная лыва, камень, глина, дерево. И ветер, и небо. А завтра Благовещенье. Радость нашёптывает мне: тебе любо потому, что во всей Вселенной так и над звёздами везде ручьи, и весна, и вытаяли камни, и скоро пойдут реки, и на планетах<?> сейчас грачи вьют гнёзда, и завтра Благовещенье, обещание радости…

Апреля 1-го, четверг

Вчера к ночи вылез на двор братишка ждать: подивился тихости часа. Уж ни снега, ни льдины. Дворы, дороги сохнуть хотят. То уж апрель, заветное утро: ещё «друг наш» спит, но жизнь идёт будить его. Последние пелены снимают с земли живые вешние ветры.

Апрель месяц, заветная пора, заповедное время. Ветры обвевают дороги, обсыхают холмы. «Пойду по тропам, по дорогам, пойду по холмам, по долинам…» Все восхищаются, когда, «шествуя, сыплет цветами весна». Я люблю пору ожидания и время обещания. Люблю эту тихую и прекрасную прелюдию весны.

* * *

Нынче тихий облачный день, без тепла. Ровный свет, как бы утро. На кухне спрашиваю у молодки: «Что сегодня на дворе-то?» — «Хорошо, — отвечает, — весна! Не ушёл бы с улицы».

С улицы входит молодкина свекровь: «Суровый день. Часу не могла с ребёнком посидеть — застыла».

Завидно мне на молодых. Чем ни-то обвеселятся, так уж надолго. А старый обрадуется чему-нибудь, да и повянет. Молодость ни над чем веселится, а старость хоть знает, над чем надо радоваться, да сил мало радость ту удержать. Молодость веселится над тем, что есть, видит то, что сейчас хорошо. Старость ноет о том, чего нет, видит то, что плохо.

* * *

…Облачный день, западный ветер. На Севере, должно, идут реки. Стиль дня был северный, была некая важность. Пелена серебристых облаков потянула небо…

21 апреля. Четверг

Слушал «Думки» Дворжака для скрипки, виолончели и фортепьяно. Эта музыка рассказывала о том, о чём моё сердце плачет. «Есть у меня три печали великие». Как будто по слезам плыла скрипка. Тихим и низким звуком ей вторила виолончель… Я пристроился к печали моей о маленьком Мишечке. Играли в той комнатке, где он жил у нас два с половиной года назад. Нежная грусть «Думки» сменялась временем весёлой краткой мелодией. Плачу — это я. А нежное весеннее щебетанье — это он, Мишуточка. Плачу я, старик, о маленьком радостном ребятёночке и не могу утешиться. Мать увозила его от нас поздно осенью. У него ещё не было шубки. В канун отъезда привела Мишеньку с улицы. Стоит у дверей в моём меховом жилете, который достигает ребятёнку до пят, широкий, как стихарь. На голове вязаный платок. Сияющая рожица. Я бросился к нему, и Мишечка, путаясь в подолах, устремился мне навстречу, протянув ручонки. А то, сидит, проснувшись, один посреди широкой кровати. На тёмненьких кудрях белый кукулёк И мрачная, подвальная комнатёнка как бы вся озарена светом сияющей младенческой улыбки. Светлая улыбочка, весёлая усмешечка, увижу ли я тебя когда? Всякой радости и счастья в жизни прошу я тебе у Начальника жизни.

На деревьях нежная зелень. Но к ночи прохладно. Нет-нет да потянет норд-вест. По-за город уж травка зеленеет.

На днях бреду переулком, а впереди женщина ведёт за руку мальчугана лет трёх. Иду следом за ними, думаю: вот Михряюшка теперь такой же. Ребятёнок оглянулся и, видя мою улыбку, улыбнулся сам. И вот, стал он оглядываться чаще да чаще. И уж не улыбается, а смеётся. Забавно ему и занятно, что какой-то старик, весело улыскаясь, спешит за ними. Женщина куда-то поспешает. Ребятёнок едва поспевает за нею, быстро-быстро топоча маленькими ножонками. А смех одолел его настолько, что он уже перегибается хохоча. Наш флирт дошёл до сознания мамаши. Она удивлённо оглянулась, остановилась, пропустила меня вперёд

Опять, на бульваре чуть не сшиб меня с ног кроха-велосипедист. Налетел на меня да и сам упал. Я его хочу подхватить, а он, ещё стоя на четвереньках, поднял ко мне безмятежно сияющую рожицу и говорит: здрасте, дяденька!

25 апреля. Суббота

Вчера письмо-то получил… Будто гора навалилась. Думаешь, смерть легче. Умрёшь — плакать не надо, в тоскливом отчаянии убиваться не надо, умрёшь — бояться не надо, страх за будущее не угнетает. О, как жизнь-та моя проходит… Внешне, на человека не похож и внутрь — вся душбнка убогая изорвалась, измельчалась <?> в напастях.

Сам я виноват: всё делаю не во пору, не во время. «Сама себя раба бьёт, когда худо жнёт».

У братишки сил-то душевных тоже не стало. Поглядит на меня да сплачется. Погляжу, умом-то, на себя: всем я на горе, на печаль, на досаду! В людях дурак — смех, а дома дурак (вроде меня) — смерть! Давно я этот диагноз сам себе поставил, а толку нет.

Обо мне сказана пословица: «Дождь идёт — Фома сено гребёт, дождь перестал — Фома под ель встал».

На Севере, в одной деревне, на озёра в урочное время, к Ильиному дню все плывут промышлять. Как соху-борону к пашне, так все лодки к нужной поре приготовят. А был такой Иван, у него всяких дум, всяких интересов, всяких планов много.

— Иван, у тебя лодка-та готова?

— Успею.

Все уплывут на промысел, Иван лодку начнёт делать. Он худо работать не умеет. Лодку сделает добротную, хорошую. Люди с промысла домой плывут. Иван навстречу плывёт:

— Иван, ты время упустил!..

И не нужна уже хорошо сделанная лодка.

Жить-то надо — бежать, бежать, спешить-спешить, хватать-хватать. А не в окно глядеть, раздумывать.

* * *

Живу в большом неизчётно людном городе. Иду эти городом. Являюсь, куда ли, по делу… Никому нет до тебя дела. Никому не любопытно, что ты за человек Никто не улыбнётся, никто ни о чём не спросит. Всюду как машины, гляди, чтобы тебя не придавило.

Я как бумажка, смятая, брошенная на троттуар. Сметут метлой, в кучу такого же сору свезут на свалку.

А на дворе весна. Вылезу из подвала своего на двор — солнце. Воробьи чирикают. Канун Егорьева <?> дни вечером гремело, гроза шла западной стороной города. Дума моя, сердечное око летит туда, в Хотьково, на Митинскую горку. Был бы я воробей, так бы и полетел туда, сел на крышу и всё бы, никому не приметный, глядел, как играют, что делают, над чем стараются милые мальчёнки. Веселы ли они? Радуется ли свет мой Мишутичка? Не обидит ли его кто?

Братишко больше не ездит в Хотьков. Кончились там дела. Всё недомогает, голубчик мой. Нет ему от меня ни помоги, ни веселья, ни спокою. А ведь я никому, никому во всём мире не нужен. Только он, печальник мой, обо мне, в болях и скорбях моих обмирает. Весь век наш, всю жизнь мы с ним вместе радуемся, а чаще — вместе плачем.

Некому нас взвеселить, обрадовать, хоть малой радостью.

Откупорили окно. В комнату гам и лязг городской ворвался. Ноги прохожих шаркают по подоконнику. Далеко где-то весна, небо мая.

1 мая. Воскресенье

Холодный апрель-то проходил. Ночами до заморозков, слышь-ка, доходило. А уж яблони зацветали. Недаром и ласточек не слышно было. Они чувствуют, знают. Солнышко всякий день с утра покажется, да и опять облачно. Временем и дождик брызнет. Зелень молоденькая везде. Сговорились насчёт комнаты в деревне, а не тянет меня никуда. Не делаю ничего. Братишко с ногой мается. У меня с утра — голова. Ох, кто бы меня, ленивого, взбыстрил.

26 мая. Четверг

Во вторник приехали в Хотьков. Свёрточки-узелки понемногу перетаскивали. Благоприятной погоды ждали. А первую ночь здесь зябли, лето никак не наладится. Сегодня запад бухает, но дождя нет. У комнатки стена стеклянная: небо в полном лике.

На вчерашний день перед всхожим иней пал по низким местам. Но днём в заветерьи пригревало.

Небесная высь потянута прозрачной пеленой. Над вершинами елей плывут серые облака. Налетит ветер, ёлки зашумят, заскрипят двери, захлопают воротца.

29 мая. Воскресенье

Два дни запад (West) хлопал да хлопал (хотя и солнце пекло вперемешку). Вчера по обеде с грозой дождь. К вечеру землёй нежно пахло и дождём. К ночи холодно стало, туман упал. Братец в Томилово съездил, к рассвету вернулся, промёрз. А сегодня к полдню обложило дождём: со стороны N.O. (северо-восточной). Так и поливает, так и полощет сплошную оконницу нашей комнаты.

30 мая. Понедельник

Вечереет. Весь день, вперемежку, шёл дождь. На фоне тонкой серебристости неба силуэты ёлок. Точно стена древнего города с островерхими башнями стоит этот древний ельник Будто эти ели всё время сказывают сказку о прекрасном, древнем и вечноюнеющем. Обновляют и призывают на тебя радость, которою ты всегда жил, которая была светом для ума, весельем для сердца.

31 мая. Вторник

Как вчера дождь нарядился, так и сегодня сеет без помяну.

Пять одёжин накифетал на себя. Утром на братишку лаял как пёс, что снял не комнату, а коробку худую. Он преогорчился, убежал на работу. А дороги худые, до завода далеко, глины размыло.

А я сижу, чай пью, на ёлочки любуюсь. Только у меня зубы ноют, рыло платком повязал. Такая досадная хламина, не то что людям, а и себе в тягость. Горе братишке со мною. А он не устаёт меня, говна такого, жалеть, век надо мною трясётся да нянчится. Всюду и везде братишечко, друг и благодетель мой меня заменяет. Всё обмирает, чтобы я не устал, не простудился да не досадился. А сам уж давно из последних силёнок выбился.

Время к Петрову, а погода будто к Покрову. Хоть опять увязывайся да в город бежи. Тошно мне и на себя: бесчисленно людей в работах, в должностях, в посылках, в дорогах, в лесах, в реках и морях месяцами без малого укрытия живут и в дождь, и в ветер. А я, на даче сидя, то себе в несчастье поставляю.

5 июня. Воскресенье

Дождались, видно, и лета: «По небу синему, тая, румяные тучки плывут». Назяблись изрядно. Вчера шёл к брателку на завод пустынными полями. Сыроглиняные борозды, по межам — травы. Глины здесь бойко мокнут, круто каменеют, ходьба грубая. А хорошо в тишине той. Жавороночки звенят высоко. Подойду да остановлюсь, похвалю Начальника тишины. Край деревнюшки старинная дорога на Ахтырку обсажена стогодовалыми берёзами. На всякой берёзе птиченька сидит, и все оне, пережидаясь, пропевают коротенькую песенку. По ночам опять петухи поют, пережидая один другого. Ни который не в свою очередь не пропоёт. Когда по ряду дальний пропоёт, тогда опять ближний возгласит. Ночи сейчас светлые, заря не гаснет.

Здесь в доме живут для лета наши знакомые. У них ребятёночек грудной. Смирненько лежит, спелёнатый, как белая куколка. Подойдёшь, глядит на тебя пристально синими глазками. Дитятко милое, новый пришелец на Землю.

13 июня. Понедельник

Прошлая неделя стояла жаркая, а ночи с холодными росами. Вчера и позавчера бухал ветер SW, окна отворим и верёвками свяжем, чтобы не разбило. Вечером потишело, солнце село в стену, переменяясь, стал сеяться дождь. И весь денёчек сегодня то частым ситом, то дробным решетом мочило.

Братец повёл меня в больницу зуб рвать. Я всю дорогу куплеты пел, ругался — очки-де заливает, не вижу, и дорога грубая. Версту прошли с грехом пополам, воротились. Хозяин в обед прибежал — война-де наплывает. Вниз пошёл маленького поглядеть. Лежит в колыбели, смотрит, кто подойдёт, и ручками разводит. Комары ночью его, спелёнатого, наели. Братец тоже ночью всё охлапывался, клял комаров. А мне наплевать! Как они жалостно воют, мне родина вспоминается.

14 июня. Вторник

Под утро ещё моросило. Как солнце пошло высоко, парить стало. Птичка пропоёт, кричат петухи: не опять ли к дождю?

Недавно ещё я любил изъяснять неизъяснимую красоту здешней природы.

Теперь повяла моя одержимость. По-видимому, не родится в душе радость. Эта красота стала мне казаться отвлечённой. Может быть, она рядом со мною, но уже не во мне.

Бывало, любил «встать пораньше да шагнуть подальше»: в городе — к пенью, в деревне — к лесу. Теперь ослаб.

Толкую всё, что природу люблю: пожалуй, из окошка я её люблю. Так уж я, видно, навык: в городе из окна на улицу поглядываю и здесь, в деревне, из окна ворон считаю, птичек слушаю. Ввечеру дай, думаю, к речке спущусь. Сошёл с горки, в низине уж сумеречно, месяц из-за лесу рога кажет. Пала сильная роса. Сырая прохлада. Что-то мне сиротливо стало. Что, дескать, без дела тут ходить. Воды бы взять, дак берег иловат и ведра нету. Веник наломать — башмаки в траве намочишь. Воротился скорее в комнатёнку, братишка ждать.

Мне думается, что я, по бездельной навыкновенности своей, люблю «душевные разговоры», а собеседников нету. Братишко откуда придёт, я всё спрашиваю его — кого видел да что слышно. И этому рад.

21 июня. Вторник

Покамест от крыльца до ворот дойдёшь, два дождя пройдёт и с антрактом. И вчера за сарайчик весь день сбегать не удавалось. Двои сутки туча тучку гонит. Ночь холодная была, ветер мокрый. Я под шубёнкой зазяб. А братишко худенький, а не зябкий. Я куда сряжусь, всё думаю: что бы ещё на себя напялить? А братишко куда торопится (он всегда торопится), думает: что бы с себя лишнее скинуть? Вот, вместе куда бежим, я, одемшись-то и разжарею. И ругаюсь — не мог ты загодя узнать, тепло ли, холодно ли! Я из-за тебя бумазейную рубаху напялил…

— Из-за меня?! Ах ты…

У братишка в театришке жалованье грошовое. А заботы выше сил. Любителей на репетиции палкой надо сгонять. Кто пьян, кто забыл, кто занят, к кому гости пришли. И я, самый бы сейчас сезон, но «рад бы в гости, да никто не зовёт». Братишке я помочь не умею, вот меня что сушит. Уж я куда как не горделив. Мной хоть полы мой да пороги подтирай. Но…

Ветерок перегоняет облака с места на место, проглянуло лазоревое небо и солнце. Я лез с горы к речке сквозь ольшанник и осинник, ломал веник. Держусь за деревцо да гляжу с холма. Даль какая чудная! Долина речки, а вдали опять холмы и поля. Под ногами, на нижних уступах, берёзки и маленькие ёлочки. И в какой всё светлости от блистающих облаков, от нежной лазури неба! Эта красота — неотымаемая. Да вот сила душевная иссякает, чтобы эти тихость и нежность петь и хвалить.

2 июля. Суббота

Недолго постояла хорошая погода. В Петров день с утра пооблачи́лось. Вечером дождь пошёл. В Митине праздник. Гостили с братцем у Михайлушкиных. Ночью домой впотьмах брели, в мокрых глинах. Три дня там по деревне всё столы да пиры. А уж Мишины кожу у себя с зубов сдерут, а двои сутки гуляют. Дальних и ближних за стол тащат. Трезвым не отпустят. Гости и в сенях, и на сеновале ночуют. Утром опять за столы.

А в городе как в аптеке угощают: с мерки да в дырку. Разговоры больше, а хлеб-соль маленькие. Михайлушко пел, играл на гитаре, гармошке, плясах. И не в столь сильном пьянстве, но в большой нервной ажитации. Он всё так (эти последние года два), сегодня — «душа общества», завтра — замкнут и мрачен.

Сказано: «где любят, тут не часто гости». А я охоч ходить «по пирам, по братчинам». «Бывали дни весёлые», и мы с брателком любили у себя принимать… А, не дело болтаю: «Ерёмины слёзы по чужом пиве льются». Квакнул я, что в пиры ходить залюбил. И «не тем красен пир, что трубят трубы, а тем, что люди людям любы». В городе лижут винцо полунапёрсточком, жмутся, себе на уме. В деревне — душа нараспашку. Сердце друг другу открывают. Кто мил да люб, тот и друг.

Бывало, мне самому с собой было весело. Как дрожди внутри себя ходили свои думы, веселили и подпевали. Одинёшенек дома, сочиняю да мастерю. Теперь одному уныло оставаться. Лежу, курю. Ничего в уме и в сердце не родится. А в людях, когда есть кто позанятней, я оживаю.

6 июля. Среда

Вчера день был ведрен и солнечен. Сходили с братцем к празднику. До закатимого там были, устали как, притолкались, притоптались. Но запечатлелась в уме и в сердце светлоликая и светлоглаголивая праздничность. Собрались с раздумьем: не близкой свет туда попадать, ходьба-та страшит меня, и братец топтаться долго не может. А воротились с барышом. Хотя, воротясь, и поругались. Потому что в многолюдстве растерялись, искали друг друга, обратно правились врозь…

Уготовали к поздней, еле забились на паперть. Уж как я тяжёл и слаб, а в час литургии на таком святом месте похвалил и прославил… Изнутрь пашет благоуханье темьяна, извне аромат цветущих лип.

Потом туда пошли, где молчит сладкоглаголивая гусль. Вереницы, толпы стояли, часами ждали, абы коснуться устами святаго гроба. Целовали и мы при пении неседальна.

Условно допущу, что две красоты обладают в мире человеком. Одна — это чувственное влеченье к красоте телесной. Всю жизнь человек может быть в плену страстных мечтаний. Осуществленье страстной мечты не утоляет томленья. Поэзия, живопись, музыка — всё рабски служит этой «красоте». Всё вертится вокруг «любви». Но всё это только «похоть плоти, похоть очей». «Грех сладок, но отрыжка после него всегда горька». В молодые годы упоенье плотской красотою естественно и любо. Но естественный хмель юности ведь проходит. Но вот, когда в свои пожилые и старые годы человек не может протрезвиться, очнуться от страстного похмелья, то картина получается жалкая. Любовное томленье перестаёт быть силой, красотой и весельем. Оно становится слабостью и несчастьем.

В мире сем род человеческий влачит жизнь посреди горя, несчастий, бед, посреди нужды, лишений, болезней и смертей. Всякого раньше или позже ждут потери близких, болезни, старость и смерть. «Мир во зле лежит». Слёзы кругом. Похмельное любленье плоти как воск тает, как чад рассеивается в скорбях и печалях жизни. Кая житейская сладость печали непричастна? Кая ли слава стоит на земле непреложна?

Есть другая красота нетленная, вечная. Есть красота, в сиянии которой тонет всякая скорбная тьма нашего существования. Слышишь ли Иоаннов пасхальный благовест: «И свет во тьме светится и тьма его не объят»… Сергий Радонежский, Святая Русь, вера христианская. «Свете тихий». Тихий, но всемогущий. Тихий, но тишина эта покрывает и в ничто прелагает визг, лязг и скрежет бедственного нашего житья-бытья.

Сижу у стены церкви чудной Троицы Живоначальныя. Стена, как парус прямой, корабельный. Вся живёт. Вот гладь её блещет на солнце, а через минуту точно кто смежит очи — бегут, переменяясь, прозрачный тени облаков. Свет и тень живут, трепещут на белом камне.

Шелестят липы. По всему монастырскому двору сидят богомольцы. Мальчик вслух читает по книжечке завет Преподобного о том, чтобы «свеща не угасла».

В толпе у святаго колодца тихо поют стихиры из службы Преподобному. Он никогда не гонялся за спокоем, он всю жизнь прожил для других. Он был отцом и духовным вождём русского народа. Князья преклонялись перед этим нищим игуменом убогой обители. Татаре движутся с востока, волжские города в смятении. Нижегородские князья «куют крамолу». Туда устремляется Сергий. Грозным прещением, пламенным словом он укоротил раздоры и смуту. Движется орда с юга. Рязанский князь замышляет страшную измену. Как божья гроза налетел Сергий на Рязань, и Русь была спасена. Благородное, рыцарское сердце этого великого русского патриота исполнено было святым гневом и к чужеземным насильникам, и к тем из своих, кто готов уже был мириться с владычеством монголов. Он возгнетал и раздувал пламя национальной свободы, пламя национального сознания на Руси. «Истинный воин», великий и неутомимый борец, он и в предсмертном своём завещании молит и повелевает русским людям: «Смотрите, чтобы свеча не угасла», т. е. дух национального самосознания. Имя Сергиево стало знаменем национальной свободы, и с этим знаменем Русь свергла чужеземное иго. Уже в последния свои минуты, прежде чем смежить для вечного покоя орлиные свои очи, великий отец сказал, как бы обращаясь ко всему народу русскому: «Не скорбите, братья мои! Телом отхожу от вас, но духом буду с вами».

Он стал почитаем как «ангел русской земли». В годины бедствий Русь говорит: «Он жив, он с нами!». Имя Сергиево было победным кличем. В смутное время, когда Москву, «сердце Руси», захватили чужеземцы, Сергий явился Минину и повелел поднять народ на освобождение Москвы. Минин сам поведал народу об этом чудном видении и повелении. Лик Сергиев неотлучно находился в ставке Кутузова.

Ангел грозный и светлый и отец наш тихий и кроткий. Любимый наш и единственный: чем воздать тебе за любовь твою? Как похвалить тебя за то, что ты есть у нас?!

Радость и молитва осеняют у гроба Сергиева. Потому что жив он и знает нас, отец благой и радостный.

Кто-то сказал: «Полюби святаго Сергия, и он тебя полюбит». Как же не любить его?! Он вечная живая любовь Святой Руси. Он весь был любовь, огнём горящая. А любовь вечно пребудет, когда и пророчества прекратятся, и языки умолкнут, и знанье истребится.

8 июля. Пятницд

В Сергиев день погода была красна. Вчера, пережидая, весь день ходил дождик с грозою. Сегодня вёдрит, а ветрено. Дорожки сушит, не надо глину волочить на башмаках. Облака плывут пышныя, сияющия под солнцем: от облак, от лазури светел день. Налетит резвый ветер, в елях свист: у ёлок свистящий шум. Ели при ветре точно поют. А берёзка, липа, оне шелестят, сказывают тебе.

Это лето здесь так: в кои часы вёдрит, бежи по воду. А будешь пережидать, что, дескать, пусть глины обдует, и без воды насидишься. Бабы — те бегают, а я в грязь боюсь под гору сунуться. Сегодня вздымаюсь с коромыслом, постою да полюбуюсь. Бирюза небес, золото облаков, шум леса, травы, цветы весёлым ветром кланяются тебе. И, бывало, я на коленки паду, вот этак от восторга. А теперь уж нет… Бывало, в тёмных каморках своих (в городе) убираюсь, пол мету. И напахнёт на сердце радость. И не знаю, куда ликованье-то девать. Теперь я деревянный стал.

Сегодня на родине родителя моего праздник, Прокопьев день, Прокопья Устюжского[71]. И устюжане, и вычегодские усольцы в каких бы городах ни жили, все уж праздновали Прокопьев день.

Облака, что белопарусная флотилия, в три вереницы держат от West’a к Ost’y. А три строки налепишь, взглянешь опять в окно, все корабли за лес спустились.

20 июля. Ильин День

«Погода пуще свирепела». Истинно, что погодушка штормовая! Не подумаешь, что Ильин день. Норд-вест садит с дождём… Оконца трясутся, кровля железная гремит… Сору второй день из избы вынести не отважусь.

У Студёного моря, на родине, об Ильине дни таковой непогодушки не живёт.

Так и хвощет, норд-вест-от, с дождём. Точно серчает непогодушка-та: ветер-от налетит, налетит, будто прочь снести хочет избушки-те. Избушка-та не упадёт, дак ветер-от дождём её хвощет спереду и сзаду, и с боков, и с углов.

<Конец июля?>

С Ильина дня всё же сушит. Только наш посёлочек на болотце сидит: всё ещё с крыльца не ступишь. Здесь недавно селиться стали. Пни торчат, дороги нету, только тропочки. В Хотькове про здешних говорят: «В лесу живут». А леса уж нет. Только то тут, то там старые вековые ели. В ветер зашумит, шум дождя да шум деревьев — сладкая музыка. Сначала дальние деревья зашумят, потом ближе. Мало — из оконца ветерок пахнёт, занавески залетают… Бумаги мои полетят со стола…

Малых пичужек здесь редко услышишь. Оне у Вори под горой, в кустах.

Любезных моих ворон, галок и желанных сорок нету. Может, зимою будут. Пуще Соловьёв, пуще певчих птичек люблю я сорок, ворон да галок; и грачей — вестников весны.

Сорока — птица из сказки. К избушке подлетит, на изгородь сядет, всего наговорит, да таково спешно да занятно. Любезную птичку-сорочку увидишь и уже знаешь, что сказочно «некоторое царство» тут близко, что никуда оно не девалось.

Славная здесь Земля. Здесь возродилась русская сказка.

Облачное небо, ёлочки, берёзки, болотца и дремучия ели… так и видится «избушка на курьих ножках».

Край деревни, как стена, ряды за рядами стоят старые ели. Всё шумят, всё чего-то сказывают. Дерево к дереву, ровныя, густыя, точно древния башни, — богоделанный город.

* * *

Уж полдень, а тихость утренняя не сходит с земли. Ходил, проверял своё сокровище… Встарь серебряную казну ковшиками считали.

Вышел к Воре, сел на горе. Искажают люди прекрасную мати-Пустыню… А всё же есть и жива ея тихая русская красота. Построил бы «келью под елью», избушку бы на курьей ножке, да всё и поглядал бы эту даль. Меж лугов и полей проблёскивает чистым серебром, вьётся Воря. Ея долину обогнула цепь высоких холмов. По вершинам их нескончаемой стеной уходит вдаль синий ельник

23 июля. Суббота

Назавтрие Ильина дни перешли жить в Митино. Я в ту деревню и не ходил больше. Здесь хоть людно, шумно, да веселее. Есть и потеха — маленький Сашка. Такой звонок, щебечет целый день, а говорить горазд. Вчера к ночи бабка оставила его на меня, ушла в гости. Малому сказала, что идёт караулить яблони, ставить капкан на жуликов. Малому напели про них, он говорил со мной шёпотом, лежал, держал меня за палец, шептал:

— Теперь все спят. Какое уж гулянье? Теперь только жулики по огородам лазиют. А баба их караулит. И Зиня караулит (Колькина мать). А баба капкан ставит и мясо туда кладёт. Ты, дядя, не ходи от меня, а то капкан — бац!

Илья дождлив был. Третий день вёдрит. Разговор тот, что не наладится ли лето. Но к вечеру стало обтягивать с прохладою. Впрочем, чуть что и зябну.

Яблоки ещё зелены, а уж ребята таскают. Картошку давненько хоть помалу копают. И красная и чёрная смородина дорогая. Клубника сейгод кисловата за частыми ненастьями.

Братишко чуть о чём ни то опечалится, запасмурнится и я взгрустну. У нас с ним погода одинакова. В печаль легко упасть, развеселиться стало трудно. Всё же в Митине веселее. В домике уютно. Комнатки маленькие, печи большие, в оконцах много цветов. Хоть ребёнок весь день в ушах, а всё же лучше этот жилой дом, нежели пустоватое уныние прежней дачи. Этот Саня забавный и живой. А всё та дума: почто же это так, что желанный Мишечка и Олёшечка не в глазах?! Вот, Михайлушка племянника завсе видит, а родных детей будто и на свете нету.

25 июля. Понедельник

Вторые сутки восток садит. Вчера весь день с дождём полоскало, не из избы вон. Ветер то́роками налетал, ажио углы трясло. Будто самая осень, жатвенный месяц, хлеба по уезду хороши, а жатьё выжидательное. За ненастливым летом сенокос неславен.

В садике цветы полегли, маки обнесло, будто и не цвели. Яблоки, хоть и зелень крепенькая, а много сорвало. За окном шумит ветер, кланяются кусты и травы. Тусклое небо сулит дождь. Хозяин не ушёл косить, младенец, приятель мой, под дедовым присмотром, не занимает меня разговорами и просьбами сделать голубка, вот я и пишу. А братец отъехал в город, волокита с деньжонками.

26 июля. Вторник

Все на погоду обидятся. Дождь то тихо, то громко припустит. Только в обед на мал час сквозь тонкий облак грело солнышко, ребята и цыплята вылезли на улицу.

Вечерный сумерек рано опускается. День-то дома сидишь. Разговор всё про одно и то же — про удой, да про сено, да про цены, да кто вином опился, да кого где (слышь-ка) раздели да убили.

Только маленький Сашук рассмешит забавными своими рассуждениями. Дед с бабкой куда уйдут, он в кухне суетится, в коровьей лохани чайныя чашки моет, половой тряпкой вытирает, нам казать носит. Полотенца под дождь сушить повесит. Дедушко придёт, скажет «умничек мой». Из печи выгреб сор — искал спичечных коробок «жуков класть», отобрал и принёс лишь с десяток окурков — «ни кури, ещё табак есть».

27 июля. Среда

После обеденных часов запроглядывало солнышко, ино уж и не надеемся. «Самсон мокрый», говорят, на шесть недель ненастье заводит. (Самсон — 27 июня). А ветер прохладный (ost), в пальтишках люди бежат.

Братец с актёрами ездил в поездку, вдаль за Троицу. Воротился на рассвете. Натрясло как! Завтра с ним оба мы в Мытищи. Какова-та попа́жа будет. Облака стало слоями слои́ть. Синь проглядывает. Ох, кабы без дождя спутешествовать!

Вот, как регистратор, записываю «входящия да исходящия». А бывало, философствовать любил. Теперь уж ничего такого в уме не родится. Всем оскудел: и телом, и духом. Другой раз возьму Послания Павловы: это уж настоящее. А чтобы к жизни применить. Высока гора! Неподступна! Он что море, Тарсянин-то. А я муха. Пытаюсь вникнуть и сознаю про себя: «Напустилась муха за” море». Точно издалека, издалека слышу его чудный зов: «Всегда радуйтесь!» А я уж на том и стою, что всегда печалуюсь. В компании с рюмкой в руке или в театришке балабо́лю речисто. А обычно косен и медлен стал мой разум. Да и был ли он когда у меня? Художество любил с детства, рисовать, красить, вырезать, мастерить что-нито — очами оскудел. Желанье есть, а зренье не позволяет. Живое слово люблю, сочинять бы да сказывать. Ино, этот товар не идёт. «Раз в год по праздникам» позовут куда-нибудь побаять, попеть, посказывать. Ино для этих редких и случайных «разов» нет резона сочинять да слово составлять. И сдумал бы что, а для кого? «Уронена стара мода со высокого комода».

29 июля. Пятница

…Поздно вечером шёл полями. Тишина. Сумеречное небо, призрачное как серый перламутр. Нежный и ровный туск опустился на землю, на поля. Но светится ещё запад, белели полевые цветы; светлела глиняная тропа. Казалось, не я иду, а эта белая тропа бежит и зовёт и манит. Тишина то близка, то совсем далеко стрекочет цикада. Ум хвалит эту тихость, сердце хочет петь Начальника тишины.

6 августа. Суббота

Со вчерашняго дни погода с солнышком. По обеде дождик перестал, а всё не та осень, что недоуменье даже наводила. Больше недели мы в Городе сидели. Было так, что два дня, две ночи без поману, без прогляду дожжинушка валил. Здесь речки из берегов ходили. Пажа по своей долинке, как в весну, распространилась. Но вчера тут уж сухой ногой ходили. В деревне охают, что сено будет дорого.

Вчера и сегодня дождевыя облака уж редко протягивались над хотьковскими холмами и кропили при солнце. Вечером сыро. Кузнечики стрекочут помалу. Впрочем, в Митине лугов нет: поля да гряды.

Я поминал, что уж не восхищаюсь природой как преже, до горазда. А всё же, пустой да унылый, выглянешь на улицу или в окно выглянешь: солнышко, небо, воздух, зелень, по долине внизу вьётся Пажа. Посветлеет на уме-то, теплее станет на сердце. Животворна она, природа.

Сегодня явлен Свет присносущный. Да знаменается на нас свет лица Твоего… Гадесовым пламенем моя-то рожа отблескивает, а тужу о свете чудном. И любо то, что вон за теми холмами и лесами «не умер, но спит» тот чудный, кто весь был озарён светом Преображения. Чудный Сергий весь был в оном свете Фаворском. И мы, приходя к великой тихости радонежской, зажигаем и с собой уносим свечечку света невечерняго.

В эти дни всегда вспоминаю родину мою. Умныя свои очи Север возводил к Свету Преображения. Собор Спасо-Преображенский на Валааме, соборный храм Преображения на Соловках. Здесь, на святом острове Белаго моря, все эти дни был праздник Преображение, 8‑го — Зосиме и Савватию. Шум моря, крики чаек, деннонощное пение. Начальник, Савватие, светлотихостный был ученик Кирилла Белозерскаго. А Кирило был ученик Сергиев. Свет от света, цвет благоуханный от цвета.

6 августа. Понедельник

Митинские бабы сейгод ходят жать, пособляют Бобылёвской слободке. Бобылёвские бабы благодарно кланяются в пояс. Но митинские обижаются, что бобыли в обед спят по два часа, мужики посиживают дома, да в окошечко поглядывают, да покуривают. Также, когда митинския жнеи захотели пить, обегали всё Бобылёво в поисках чистого ведёрка.

Впрочем, и митинския насмешили бобылей. За обедом, где за одну чашку сажали по две жнеи, две бабы поругались из-за того, что одна вытаскала всё мясо, в то время как другая занималась разговором.

На ночь маленькому Сашке дед рассказывал сказку о медведе. Малыш переживает положения сказки, не допускает сокращений и перестановки слов. Но положения персонажей комментирует каждый раз по-новому.

Сегодня дед повёл сказку так, будто всё случилось с ним и с Сашиной бабкой. Медведь идёт по митинской улице и поёт: скырлы, скырлы… Вот бабка забралась на печку, закрылась шубой. Я за трубу… Медведь в подвал провалился. Прибежали Егор Иванович, Зина, Костя, Пётр Марков, убили его…

Малыш крайне заинтересован. «Баба, ты из шёрстки мне варежки связала, из медвежьей, да?».

Уже засыпая, ребёнок читает молитвы. «Ангел мой, ляг со мной. Враг сатана, отойди от меня. От окон, от дверей, от постельки моей. Нет тебе места. Есть престол, да и тот Христов». И затем «молитву», которой научен был ещё в прошлом году от знахарки, когда болел лихорадкой. «На море, на Окияне лежит камень Латынь. На том камне сидит святитель Никола с тремя ангелами.

Идут мимо три городовы дочери.

— Куда вы идёте, окаяния?

— В мир идём, кости ломать, тело терять. Кто нас трижды помянет, к тому вовек не пристанем.

— Дедушка, а гуси где?

— В хлеве (пауза). Малыш опять:

— А Бог спит?

— Он Сашеньку хранит…

12 августа. Пятницд

Как в Бобыльское бабы на помочь ходили жать и одна митинская, только вид показав, что пришла, тотчас уехала ко всенощной, к Троице. Там мниху похвасталась, что уж не упустила службы. Тот ей и говорит: «Ты больше бы от Бога получила, ежели бы в поле бедственным людям помогла».

На горах здесь картофель добрая, в низких местах раскисла. Что копнут, то кисель. Дует норд-вест. Вест дождя подносит, а сивер знобит.

22 августа. Понедельник

Ненастливое лето сошлося с осенью. Теперь уж, ежели и выпадет солнечный день, ночи пойдут холодные. По Здвиженьи и заморозки утренние. Дни облачные, солнышку не успеешь обрадоваться и опять пелена тонкооблачная. Дорогам некогда просохнуть. Не дождь, так сито покропит. Птички у домов по кустам посвистывают опять. Это уж к осени.

В городе за окнами громко, да в горнице тихо. Здесь на улице тишина, да в избе временем шумно; ребёнок, взрослые, крик да молва.

Не знаю, какие это птички с белым брюшком в палисаднике под окном порхают? С утра — тинь-тинь-тинь. А на Больничной горе грачи больше не живут. Хозяйка говорит: «Как я любила крик ихний! Закричат, ещё по снегу, в марте, так и знаешь — весна настаёт. Прогнали их, разорять стали гнёзда. А какое от них, от грачей, веселье было на душе. Зима надокучит, надоест, а грачи радость принесут. Бывало, дождаться их, милых птичек, не можешь. Разорили, проклятые, пострели их мать!».

30 августа. Вторник

Так уж, облак и не сходит с неба. Помаленьку солнышко проглядывает. Грязи то больше, то меньше. Во всё лето уж не присесть было на травку. Теперь уж Иван Постный прошёл, осень приступила. Я зяблик, без пальто на улице не сиживал давно.

Братишечко простудился, кашляет опять, как зимою кашлял. Кашель бьёт и перед сном, к ночи и утром. Надокучило ему «дачное» житьё, хотя, ведь, здесь и работа. Он уж как захворает, места прибрать не может. И я заодно унываю.

31 августа. Среда

Маюсь с головой, а лежать тошно.

До вечерен дождило. Лежишь, за оконцем стемнеет, облак накатится и в стену дробно-шелестно заморосит дождь, брёвна не толстые. К вечерним часам два раза гром сгремел. Вечер ясен, а сырость холодная. Картофель роют и по гора. На Митиной Горе картофель хорошая, несмотря на дожди.

* * *

Катехизис, определяя, что такое вера, даёт Павлов привод: «Вера есть уповаемых извещение, вещей обличение невидимых». То есть, несомненное известие о том, на что ты уповаешь. А также в вере налицо предстают невидимые вещи.

Свойства истинного художника всецело можно определить этой формулой.

Тот не художник, кому за сказкой надобно ехать в Индию или в Багдад.

…Человек-художник с юных лет прилепляется душой к чему-нибудь «своему». Всё шире и шире открываются душевныя его очи, и он ищет, находит и видит желанное там, где нехудожник ничего не усматривает.

Ежели твоё «упование» есть любовь к красоте Руси, то «эти бедныя селенья, эта скудная природа» радостное «извещение» несут твоему сердцу.

Городок, Здвиженское, Хотьково… И Сергиевские «игрушечные» деревеньки. Глинистые дороги, поля, болотца, ельник… И нескончаемые дороги, изгороди, чахлые поля… и… сорока стрекочет на изгороди… Не о художной ли сказке того первого Игрушечника, который строил (будто сказку сказывал) вон тот былинный городок, что как сон наяву возносится посреди чахлых полей, под «сереньким русским небом»?

Поверхностным и приблизительным кажется мне выражение — «художник, поэт носит с собою свой мир».

Лично я, например, не ношу и не вожу с собою никакого особого мира. Моё упование в красоте Руси. И, живя в этих «бедных селеньях», посреди этой «скудной природы», я сердечными очами вижу и знаю здесь заветную мою красоту. Потому что талантливость твоя или моя «есть вещей обличение невидимых».

Он не видит здесь сказки заветной, заповедной. Он говорит: «Может, здесь что и было, да сплыло». Ему надобно «за сказкой» ехать в «Персию», в Шираз или в Багдад.

А у нас с тобою… Вот выпадет первый снег… Белая земля, «серенькое» небо, и — на чёрной слеге у овина защекочет, засказывает сказку сорока-белобока.

Несыто ли хотим слушать Сорокину сказку. О богатом мире русской красоты сорока-то возвещает…

В «Хождении», книге XII века, писано: «Несть сыти пьющим живую воду тое реки…» Ясное осеннее утро. «В багрец и золото одетые леса» — это всё «пета бяху». Бывают «роскошные виды». Но разве необходим чан воды тому, кто хочет пить?

Передо мною чистая небесная высь. И на этом свете легко и тонко нарисованы изящные веретёнца ёлочек Они стоят не часто. Вершины вознесены как свечечки. За ними даль и ширь молчаливых сжатых полей, холмов и лесов. Красок немного, но гамма их сложна. Вид прост, но фотография ничего не даст. Эффектных сочетаний света и тени нет. Впрочем, невысокое солнце освещает ёлочки «с той стороны», и чёрно-серебряные силуэты на фоне прозрачного неба восхитительны.

Можно ли скопировать этот простой русский пейзаж так, чтобы и «невидевшие уверовали»? Живая кисть может. Но не «копируя», а передавая разум этого «радонежского пейзажа».

Выйдешь утром и увидишь красоту этого лика Божьего, т. е. преизящество этих ёлочек, явленных в свете какой-то земной небесности, — увидишь и похвалишь жизнь…

С юных лет пленило меня искусство, которое ограничительно именуют декоративным и спесиво отлучают от «чистого искусства». (Это «декоративное» искусство жило ещё «от праотцев» в нашем поморском быту и потому, кажется, должно бы примелькаться мне. Но «дух дышит, где хочет».)

Ежели грубо определять, и в пейзаже люб мне рисунок, композиция, силуэт, контур. Мазанности в живописи, хотя б она вся была как радуга, я не люблю.

(Как у всякого дилетанта, то есть человека, любящего искусство без взаимности, симпатии мои к видам изобразительного искусства не дифференцированы. Специалист улыбнётся на мои сужденья. Но, скажите мне, такой вид человеческого творчества, как любовь (скажем, любовь мужчины и женщины), требует специалиста? На тех правах и я люблю искусство. А любовь влагает в уста слово. Пущай оно будет косное.)

В технике любого искусства не хочу расплывчатости, смазанности. Но ненаглядно пленительны нюансы неба на Руси. Тихо облачное небо беседует моему уму, всегда нашёптывает о чём-то важном и нужном.

Неуловима переменность светлооблачного русского неба. Оно как бы шито бледными шелками. Тона его цвета плащаницы Древней Руси.

Как же ты, дядя, говоришь, что не любишь смазанности и бесконтурности?.. Русское «серенькое» небо — любимая, самая ненаглядная картина для меня. Но картина эта как бы перестаёт существовать без рамы. «Рама» — это ширь и абрис далёкого горизонта, это очертания и сила цвета ближних холмов, гребень лесов.

В городе чудесной рамой для любованья небом являются ближния крыши, карнизы, прогалы переулков… Рама для чудных картин небесной живописи — это мать-земля и вся яз <иже?> на ней. Но воды, реки, озёра и моря, а в зиму пелена снегов повторяют нежную красоту неба. В зиму цветом своим небо кажется иногда тяжелее белизны русских равнин, полей.

Любуешься умильными ёлочками, нежно нарисованными на призрачности неба, и являются некия «школьные реминисценции»: Раннее Возрождение, Фьезоле, Беато Анжелико… Но даже если назовёшь нашего блаженного Андрея, простой и нежный пейзаж русской иконы, самый словарь, самая терминология начнёт эстетствовать.

«Мысль изречённая есть ложь».

* * *

<Начало записи отсутствуем …бессознательное преклонение перед чудом:

— Откуда пришёл этот гость? Откуда он взялся?

Момент плотского соития вещь малая и служебная в этом чуде пришествия в мир нового человека.

Рождая дитя, отец и мать тем самым славят Вечного Жизнедавца.

Священное таинство, служащее и вызывающее явление на земле нового человека, втоптали в грязь, сделали скверностью. Но «тем море не погано, что псы в него налакали». Недаром речено, что женщина спасёт свою душу рождением детей…

Ночь… Пишу один. Братец уехал в город с ночёвкой. Тьма окутала землю. Призрачными дорогами тянется над болотами туман. Лес будто подошёл к оконцам. Меж вершины елей, как свечи, стоят звёзды. Миры неведомые. Хоры дивные светил. Кто зажёг их? Кто учредил эту бесконечность? Кто учинил это величие? Что и кто там дальше звёзд?.. Тайна, умом непостижимая, но поклоняемая и славимая. Источники жизни на земле оттуда. Потому что Земля частица Вселенной.

Людям некогда глядеть в звёздные миры: «Видели. Ничего нового». Тем же обычаем и о светлости младенческого лица говорят: «Что там… Ничего оно не выражает, потому что ребёнок — ребёнок и есть». Звёзды — звёзды и есть. Ребёнок — ребёнок и есть.

А между тем, нет никакого сомнения, что светлость младенческого облика есть отпечаток светлости иных, неприступных миров.

С годами эта светлость сбежит с лица дитяти. Но пока она сияет в лице дитяти, я несыто хочу глядеть на него, и спрашивать, и угадывать, и дознаваться.

Любо и светло находить и видеть заветное, желанное. Под горою, прячась в кустах, вьётся меж цветущих трав, сбегает вниз белоглинистая тропинка. На высоком песчаном обрыве громоздятся ели. Щебечут птицы. А вдали ненаглядный «нестеровский» пейзаж светло-жёлтые поля на холмах, ёлочки, по горизонту синяя полоса леса. И над всем прозрачно-облачное, тихое небо.

— Добро нам здесь быти, — говорю я брату. — Построить бы избушку под елью…

А на Маковце, всякой раз, как побываешь у него, ещё много видится светлого чуда. Три белых собора — как три белые птицы у моря. Они только что сложили крылья, но опять готовы лететь. В белокаменной «церкви чудной, еже созда ученик над гробом учителя», дивная «золотая легенда» Андрея Рублёва… Здесь поёт «птица Сирин, глас её в нощи зело силён. Кто поблизости ея будет, тот всё в мире сем позабудет». Он, ученик «Святой Троицы», вдохновлял и Андрея Рублёва, и зодчих. В этой песне линий и красок у блаженного Андрея, в этой песне зодчества душа великого Сергия.

Добро сдумана, ладно сделана светлая и радостная живопись над вратами. Линии, краски, очертания фигур, здания — всё нездешнее, на всём свет горняго мира.

Благодатна была земля Маковца. Чудно цвело здесь и искусство века осьмнадцатого. Знаменитая кампанилья, «чертоги» — это всё вошло и в народное искусство, в игрушку.

Искусства XV, XVI, XVII, XVIII веков соединились на Маковце в некий удивительный синтез русского искусства вообще… Неожиданно с дороги открывается взору эта сказка… Точно виденье возникает перед тобой этот холм, этот явленный Китеж Древней Руси… Стоишь на мосту, глазам не веришь: — Господи, да что же это?! Наяву видится или во сне чудится??

Невольно начнёшь спешить, опережая других, начнёшь торопиться для чего-то. Очевидно, для того, чтобы руками осязать эту «златую легенду», ногами исходить эту сказку, красоте которой очи не верят.

В детстве там, на Севере, слыхал я древнерусские былины. Прозвучали, да и нет их. А эта былина, былина светлого Радонежа, наяву. Боговдохновенная песнь старой Руси стала вещественной… Лазурная музыка Древней Руси облечена здесь в формы. Это одно из великих чудес России…

В народное искусство, даже в игрушку — «радость детей», вошли красоты чудного града.

Русское искусство разных эпох видится на Маковце в некой удивительной гармонии. И не то что видится, принимается сердцем. Великолепно явила себя здесь эпоха Платона… Но душа моя хочет придти, припасть и поклониться тому, что озарено немерцающим светом Сергия… и Андрея Рублёва…

Благодарная эпоха Сергия — XIV век, эпоха учеников его — XV век — это самая сильная, самая обаятельная, самая могучая струя жизни этого чудного Града, который есть сердце Святой Руси.

В призрачной и таинственной сумрачности оной «церкви чудной» мерцают свечи. Там отец наш. Там молчит священная гусль Руси Святой. Но разве молчит эта божественная гусль? Нет, она поёт, и говорит, и зовёт.

В нашей русской природе есть некая великая простота. Эту простоту скудостью назвал поэт. «Эти бедные селенья, эта скудная природа…» Но душевные очи художника в этой простоте видят неистощимое богатство. Серенькое русское небо, жухлого цвета деревянные деревнюшки, берёзки, осинки, ёлочки, поля, изгороди, просёлочные в лужах дороги… Красками как будто бедна. Но богатство тонов несказанно. Жемчужина — на первый взгляд она схожа с горошиной. Но вглядись в жемчужину: в ней и золото заката, и розы утренней зари, и лазурь полуденная. Не богаче ли, не краше ли перламутра тонкая пелена облак над холмами Радонежа?

Что проще наших полевых цветочков: ромашка, иван-чай, лютик, незабудка, колокольчик, голубоглазый василёк? Но не в голубизну ли василька, не в синь ли полевого колокольчика божественный Рублёв одел пренебесное своё творение — икону «Святая Троица»?!

Жемчужность и перламутр рублёвских красок — оне русского «серенького» неба…

Скажут: «Но эти краски Рублёв видел у византийцев, у Феофана Грека!» Нет уж, извините! Эту тихую мечтательность, этот пренебесный мир, эту божественную гармонию не только линий и очертаний, но и красок, блаженный Андрей мог найти только в себе и видеть только около себя…

* * *

Семь часов, восьмой вечера. Отемнало, и дожжинушка ударил. Знай шум стоит, да вода с крыши плещет. Дождь-от с ветром. Ветр-от как нажмёт, и дожжинушка как метлами по крыше-то шаркнет. Ещё то ладно, что сейчас в деревне близ работы братишкиной живём.

В соседях мальчишечко на третьем году есть — Юра. Волосики как лён. Один вечер мельком я с ним повозился; он где меня ни увидит, всё кричит, радуется:

— Адя! А дядя!

За старшими побежит, бойко частит маленькими ножонками. Подопнётся, упадёт, подпрыгнет, как мячик, засмеётся и опять спешит.

— Адя! Дядя! — Это в окно мне кричит. Возьму его в охапку, подкидываю, тешу, а у самого у меня слёзы ручьём: Мишуточку любимого не могу позабыть. Сегодня год восемь месяцев, как Мишечку не видел…

Дождь пошумел да унялся. Заря в тусклости смерклась, видно, к дождю. Утки в прудке крячут, не к дождю ли? Братец побрёл к завтрашней репетиции игрецов своих подтверждать… А уныло на даче в ненастливые вечера. Писать темно. А письмо моё не стоит того, чтобы свечу жечь.

* * *

Удивительна светлость младенческого лица! Вспоминаю Мишечку, вижу сейчас вот этого двухлетнего Юрку. Как лицо неба, как солнечный лик смотрит тебе дитя в глаза несмущённо, безмятежно. А ты смущаешься и мятёшься. Во взгляде дитяти неведенье зла и греха. А твоя жизнь — «страницы злобы и порока». Доброго, правого, невиноватого человека эта светлость младенческого лица только радует. А моя кривая совесть не терпит этой светлости, этого сияния младенческой улыбки. Как от солнечного света, морщится худая рожа и текут слёзы.

Тьма не терпит света. Младенец никому не сделал зла и сам зла не помнит. Младенец никого не обидел, ни в чём, ни перед кем не виноват. Потому он весь светел, и титул его блаженный.

Душа младенца белее снега. Как же моей душе не смущаться, когда я сделал её чернее башмаков… «Думы мои, думы мои, лихо мени з вами!..»

* * *

Как бы хотелось хоть на малое время высвободиться из-под гнёта неотвязных заботных дум. О «завтрашнем» дне забота уж так-то отягощает мысль! Хоть коротенькую бы песенку запеть охота, а не видеть, недоумённо моргая глазишками: чем-де прожить до 20-го…

* * *

85-летний старичонко перед своим домишком рубит прутики орешника.

— Дедушка, веник хочешь сделать?

— Зачем веник, это дровца на зиму… А у меня старуха в город уехала с молоком. Булочку мне привезёт! — хвастливо прибавляет он.

* * *

— У меня муж маленько недослышит, а я недовижу. Я и говорю: старик, ты будешь глухой, а я слепая. Я буду тебе сказывать, что про нас дети-то говорят, а ты мне за то рассказывай, что они делают.

* * *

Девочка лет десяти стояла около меня, читала вслух. Поразила меня нежность очертаний её бледного личика, её чистый голосок.

У её братишки Юрки — свет блаженного неведенья жизни. А у его сестрёнки какая-то недетская и грустная дума. Они беднячки, и этой девочке, очевидно, приходится много переживать… Читает весёлую сказку, а высокий голосок звучит безрадостно…

Почему дети? Почему всякое слово ребёнком закроешь?.. Потому что так же, как любо сердцу слышать пенье птицы, шелест листьев, журчание весеннего ручья, видеть лазурь неба, тени облаков, бегущие по лугам, так же сладко слышать голос ребёнка, глядеть, как он бежит к тебе, протягивает ручонки.

* * *

Вечером остался один с хозяйскими ребятишками. Тьма глядела в окна. Синела керосиновая лампочка. От большой печи веяло теплом. Когда налетал ветер, в нежилых верхах точно кто-то ходил. Ребята жались ко мне:

— Дяденька, расскажите сказочку. Страшную…

Куда-то отлетели десятки лет, прожитые в городе. Чудно мне было сознавать, что сижу в деревенюшке. Кругом поля, леса. Далеко до города. На конце деревни пролает собака. Ей ответит другая, и опять тишина. Уже поздно: восемь часов. Ни в одной избушке нет огонька.

Годов сорок пять назад точно так же жались мы, и я, и две сестрёнки, к матери.

— Мамушка, запой про кнегиню Юрьевну. Тоненьким голоском мать поёт старину:

Сине море на волнах стоит,

По седой волне корабль бежит —

Юрий-князь в Орду плывёт.

Дань-калым кораблём везёт…

Тьма глядит в узеньки оконца поморского дома. С моря налетает норд-ост. Скрипит флюгер на мачте, во дворе.

— Ох, деточки! Папа-то у нас в море.

1 сентября. Четверг

Тихий, ненастливый день. С рассвета дождило, в полдня показывалось солнце. И опять затянуло. Лёгкий ветерок. Тихо. В низине Пажи крячет утка.

Решили ехать в город. Грустно мне, но лирика тихаго ненастья не рентабельна. Может, дело какое навернётся в городе. А сидеть, в окошечко глядеть… Вишь, сегодня день тих и тёпел, то я и зажалел уезжать.

Человек, «рождённый для вдохновенья и звуков сладких», есть сущее горе для его близких. Век свой я просидел у окошечка, созерцая облака, возложив на братишку всякое житейское попечение. Он упадёт без сил, я плачу. Чуть он обмогнётся, и я опять как птичка Божия — «не знаю ни заботы, ни труда».

5 октября. Вторник

Завидую людям-хозяевам, людям практическим и расчётливым. Смала превзошли они науку — добыть, нажить, приобрести. Жизнь мне показала, что одна только эта наука и пригодна, и нужна. Практические люди ступают твёрдо, глядят остро, говорят уверенно, никому не кланяются, советов ни у кого не спрашивают — деньги ума дают. Скупятся они и жадничают с радостью — больше останется. А наш брат скупится и скудается от того, что нет ничего.

Завидные эти люди берутся только за верные, выгодные дела. На авось ничего не делают. Не так наш брат, который за тенью гонится, на вей-ветер надеется.

В результате стыдишься ты своей «жизни в искусстве», и крыть тебе нечем перед запасливыми «умными» людьми. Все твои «науки, искусства, поэзию» умные эти люди ни во что кладут и ничем зовут. Слушают тебя сочувственно, а думают:

— Ты бы, философ, лучше валенки к зиме подшил да локти у пальтишка залатал.

7 октября. Четверг

На скудосгь-ту обижусь да обижусь. И обида эта мне свет Божий за́стит. Опять зазираю и корю себя за своё усердие к этой святости и красоте природы. С ведёрком в гору вздымаюсь, десять раз остановлюсь, не могу налюбоваться. И борются во мне два ума Один ум доказывает: красуйся над тем, за что деньги платят. А с этого пустого погляденья сыт не будешь. Другой ум говорит: эти серебряные осинки, это ясное небо, эти холмы-богатыри с еловыми гребнями на затылке, эта молчаливая, но много говорящая река, вся безглагольная, но многопесенная тишина этого места, всё это и есть твоё богатство. Это и есть твоя «радость неотымаемая». На это твоё богатство никто не обзадорится.

5 октября. Пятницд

В рассуждении погоды осень сейгод весьма благоприятствует деревенскому жительству. Третий день тянет зюйд-вест. Землю просушило. А, бывало, редкий год к Сергиеву дню, осеннему, в Лавру съездить отваживались.

Достоевский сказал: «Красота спасает мир». Очень широко и общо́ сказано. Не хочешь, да помянешь сказку: «…твоя-то чистота схватила светлоту, занесла на высоту. Неси благодать, а то ничего не видать!»[72].

Ох, голь перекатная! Хоть кол тебе на башке теши, ты своих два ставишь. Опять «красоту» да «светлоту» прибираешь. Краше бы тебе «бедноту» да «наготу» рифмовать.

Я согласен. Рассудок мой таково ж скаредно думает. Но сердце, но разум вопиют своё: «А всё-таки она движется!». Есть, есть красота! Существует сама по себе и не требует причин к своему бытию. Скажут: идеализм. Ну а «любовь», «совесть», «жалость»? Каких ярлыков ни наклеивай, душевные вечные чувства и свойства останутся с человеком. Точно так же, как любовь (не физиологическая) — «дышит где хочет и не знаешь, откуда приходит и куда уходит». Точно так же и красота, рождающая в человеке чувство радости, понуждающая человека к творчеству, существует помимо нашего признания или непризнания. Искусство и поэзия созданы радостью о красоте.

Это я говорю в оправдание того, что, например, за водою на речку можно сбегать за двадцать минут, а я в час не обернусь.

12 ноября. Суббота

С Михайлова дня морозцы; хоть невелики, но сухо. Братец уж не возит на себе хотьковских глин. До Михайлова дня с месяц дни были темно-облачны. С Кузьмы перепадывали мокрые снежки. С ночи раз полежал снежок, а в дни нету. В Хотькове, слышь-ка, бело уж. Братишку ветры просвистывают. Зима, а шубёнки нет. Сколько годов валенок купить не можем. Заплат наплатим да опять старые носить.

27 ноября. Воскресенье

Зима пошла. Морозы невелики. Снегу мало. Недавним дождём даже в Хотькове поля оголило. Я, в кой день печь не истоплю, и дома зябну.

С Веденьёва дни наша комната со всем корридором дён пять воевала. Из-за свету. Вот уж трясли душу! Все по милости старых и вредных идиоток vis-a-vis. Насучили на нас весь корридор. В конце концов весь корридор на них же и опрокинулся. Старушки интеллигентныя, выжившия из ума, страдают маньякальными галлюцинациями, но милые от этого не становятся.

А у нас и новости, и радостные и… не знаю, что будет. Михайло начал ездить к сыновьям. Бывшая его супруга никак три раза была у нас. Жизнь заставила её понять, что без отца ей не вырастить детей.

30 ноября. Среда

Кабы не озябныя ветры, погода бы ничего. Братишку в поле просвистало. Да ещё из-за боли в ноге духом упал. И я со вчерашнего дня приуныл: обнадёженный «дамой-патронессой» два месяца сидел над сценической вещицей. Вчера торжественно понёс в контору, указанную дамой, уверен был в гонораре. А там пожали только плечами. Такой товар не надобен. Ещё в двух местах с братцем были: результат плачевный.

* * *

…И таково они животворны, таково жизнедательны, что и на утлой тундре (а таково моё душевное и телесное устроение) дают ростки мыслей. Эти мои мысли людям настоящим покажутся и празднословием, и пустословием, а мне надобны эти мои, пусть убогие, слова. Это как бы стержень, остов мой, смысл бытия моего убогого. И если бы не удавалось мне в себе иногда мыслей подслушивать, ощущать, уловлять, которые хоть тень радости настоящей, единой на потребу дают, и уж вовсе бы я мертвецом себя считал… Видишь, что не всё ещё в тебе пепел, не всё тление и пыль. Знать, есть ещё слабая, нищая искорка жизни настоящей Не до дна ты пепел и зола, а ещё уголёк малый божий спрятался где-то в загнётах сердечных.


[63] Не порато — не очень (диалекта.).

[64] В А Жуковский «Воспоминание».

[65] Род. в 1640 г., умер в 1702 г. — Примечание Б.В. Шергина.

[66] Жил и работал в Сийском монастыре, недалеко от Холмогор. — Примечание Б.В. Шергина.

[67] Основана преподобным Антонием (ум. в 1569 г.), который сам был «живописцем изящным», «Сийское письмо», то есть стиль, определилось уже к концу XVI века.— Примечание Б.В. Шергина.

[68] У старинщиков, у старообрядцев, любителей издавна существует термин «северные письма». Так называют иконы своеобразного стиля, вывозимые с Севера. Их изводят то от Строгановых с Соли Вычегодской, то из Устюга, то с Вологды… Почему-то совершенно вне внимания осталась и остается школа «сийская», существовавшая, во всяком случае, до конца XVIII века. Как ни странно, эта школа раньше других русских школ живописи отразила на себе «барочные» веяния (а может быть, ренессансные?), но преломила их чрезвычайно своеобразно. Несмотря на какое-то веяние Ренессанса или барокко, сийские иконы, например, первой половины XVII века, выглядят архаичнее икон московских той же поры и не похожи на них Но не похожи они и на новгородские (ни на византийские — большая декоративность). Цикл икон на тему «Апокалипсис» (12 громадных квадратных досок) в церкви Рождества в г. Архангельске. Тона синие, зелёные, чёрные. Мало вохры и киновари. — Примечание Б.В. Шергина.

[69] Эти «ма́леры» расписывают карбаса и струги, паруса и завесы, сани и кареты, потолки и двери, крыльца, гаддареи и переходы. — Примечание Б.В. Шергина.

[70] Das Turm — башня. — Примечание Б.В. Шергина.

[71] Прав. Прокопий, Христа ради юродивый, Устюжский чудотворец (1303).

[72] Шиш Московский.

Комментировать

1 Комментарий

  • Администратор, 07.12.2019

    Дмитрий, файл заменен, попробуйте еще раз.

    Ответить »