<span class=bg_bpub_book_author>Борис Шергин</span> <br>Дневник (1939-1970)

Борис Шергин
Дневник (1939-1970) - 1953

(16 голосов4.3 из 5)

Оглавление

1953

17 января. Суббота

Давно я забыл сладкие, умирённые и светлые настроения духа, которые понуждали мою руку к перу, чтобы что-то записать, или к карандашу, к кисти, чтобы нечто нарисовать…

…За слабостью зренья я почти ничего не читаю. Читать недосуг: запущена работа срочная. И хотя эта работа должна бы увлекать меня (надо писать и рисовать о любимой родине, о Севере), я уныло думаю о ней и со дня на день откладываю. То, над чем в былое время я радовался бы, о том думаю напряжённо. А заразиться увлечением к искусству, к слову, к рисованью — не с кем. Я не ищу художника-человека, который бы положил духовного хмелю в прокисшее моё умонастроение, да и меня никто ведь искать не будет.

И вот попала мне под руку монография о Михаиле Васильевиче Нестерове. (Не Афанасий ли, не Кирилл ли богомудрые подали мне в руку эту книгу, написанную учителем моим С. Голоушевым?).

Я «от юности моёя» любил Нестерова. И всегда молчаливую и заветную беседу вела моя душа с прекрасными образами Нестеровского творчества. Ведь я и сам зачинался не художником слова (прости Господи!), а художником искусства изобразительного. (Я думаю, постепенно слабеющее зренье подсознательно заставило меня не изображать мои мысли карандашом и кистью, а записывать их. Но мысли мои заветные некому слушать (а близким моим, даже брату, некогда выслушивать).

Кто же бы стал смотреть заповедные мои думы, если б я их запечатлел в рисунке или красках? И откуда бы я взял на это время?

Я и отвык не только рисовать, но и записывать то, что всю жизнь являлось для меня заветным. «Хорони думку в пазушке, не выноси на люди».

Ознобный ветер обморозил Яблоновый цвет бедной моей души. Так она и не принесла плода ни в художестве изобразительном, ни в художественном слове, ни в жизни.

А может быть, приближающаяся старость делает то, что меня уже «не сильно нежит красота» (кстати — «не так уж восхищает младость»).

Однако после живого разговора (особенно об искусстве, или поэзии) я оживаю, начинаю делать. Но встречи с людьми, живущими в искусстве, слишком редки.

И вот начал я читать живое слово о творческой жизни художника.

…les hommes revient toujours

a ses premiers amours[73]

И опять мне захотелось делать — рисовать, писать…

Болезнь, печаль, воздыхание, которые, как туман, пали на душу, редеют, как туман, и вижу, что существует и живо то, что я любил. Любовь к искусству я не натаскивал на себя силою. Любовь эта жила во мне и осмысливала мою жизнь.

Искусство, художество, творчество — это реальная сила.

Как религиозный человек душою чувствует пребывание Бога, например, в природе, так человек-художник знает, что «художество» есть реальная сила. Достоевский называет эту силу «красота» и говорит, что «красота спасёт мир».

Когда я начал читать о художнике, которого я всегда любил, я слово о нём начал слушать внутренним слухом.

Читаю я косно, медлительно. Встретив мысль, отвлекающую на мои запросы, или объясняющую мне нечто во мне самом, или оправдывающую меня, мои стремления и искания, я вижу, как летит белый голубок Утешитель, жизни податель.

<начало не сохранилось> …давно я не видел. Другой раз сердце так и рвётся — Мишуличку бы поглядеть. Как хочется что-нибудь ему, бесценному мальчишечке и Лёшеньке что-нибудь сделать, чем-то порадовать: и горе берёт, что нечем.

Проклятые эти, вечные недостатки и нехватки: братишко кашляет, неможет всё, сердоболь моя вечная. А завтра пост Великий.

25 февраля. Среда

Эту вот пору года, когда зима на извод идёт, когда днём на солнышке с крыш бежит вода, а старухи, идучи к пению, сторожко обходят отпотные места на дорогах, боятся ещё снять валенки, а и замочить боятся. На улице совсем смеркнется часов в семь. Пост Великий. О, как я эту пору люблю.

Нужда гнетёт душу… Бывало бы радовался «печали сопротивно», а уж старость приходит: печалюсь радости вопреки.

Братишечко всё хворает. Ко всему ещё инфлуэнция. Михайлушко наш сегодня уж ночевал опять у жены. «Муж с женой на постели мирятся». Ох, дал бы ему Бог «мира семейного». Три недели добрых врозь жили.

Ведь, главное, дети страдают, если отец с матерью во вражде А что дороже в мире двух птенцов ненаглядных Мишечки и Алексеюшко?!

У братишки опять температура. Как Михаил у нас, мне хоть веселее есть с кем словом перекинуться, со своим близким, как-никак жизнерадостным человеком. А без Михаила я все свои тревоги в себе жму. Миша с работы придёт и — разговоров! Будто он часть вечных, неусыпающих наших печалей на себя берёт. А тут два старика беспомощных.

Уж никогда, видно, этот камень печали не откатится от моего убогого сердца.

О, какое счастье, у кого есть семья, дети! Кто-нибудь заболеет, все печаль разделят по себе. А мы с братишком, два старика, только горюем да духом падаем, глядя один на другого.

Пишу я всё будто не чернилом, а слезами. «Хотел бы весело хоть раз взглянуть на Божий мир».

Миша старший давно прирос к сердцу. Врос в нашу уже стариковскую жизнь. В доме должна быть молодость. Когда брателко ходит-бродит с делами, и я вроде как бодр. А стоит братишке заболеть влёжку, я уж не человек И присутствие Михаила мне нужно, как кислород для дыханья.

Конечно, его жизнь с детьми, с его молодой семьёй. Но как же мне тошно, как грустно заходить в его опустелый опять уголок.

Кабы братишко не хворал, я не унывал бы.

Месяца марта, в первой день

Заветные мои, заповедные мои месяцы — март и апрель. Но некогда радоваться и сил уже нет расположить себя, свои мысли на радость. «Некогда», потому что не умею расположить и распределить порядочно свою жизнь. Не умею во пору и вовремя воздавать «Божие Богови, а кесарево кесареви»[74].

День провожу, то валяяся в слабости — голова кружится, тошнота сердечная, — то мечтаю бесплодно, как Манилов. То схвачусь прибираться в квартирёнке своей. Вечером возьмусь за перо. А уж устал не у чего.

Попала в руки книга хорошая: стихотворения Кольцова со статьёй Белинскаго. Кольцов был для меня поэтом из хрестоматии.

В статье Белинскаго много чувства, но всё же Белинский говорит речь

о Кольцове, благородно ораторствует… Живого Кольцова надо выискивать.

Я ещё не прочёл суждений Белинскаго о творчестве Кольцова. В литературных суждениях Белинскому «книги в руки». Но в жизнеописании Кольцова много высокого ораторства. Например, о любвях Кольцова, игравших, очевидно, большую роль в жизни Кольцова, Белинский не рассказывает, а громит или самодурство родителей, а в другом случае бичует какую-то вероломную красавицу, в выражениях гневных, но… хотелось бы знать, в чём дело.

Белинский сообщает, что Кольцов умирает, нуждаясь иногда в куске сахара, иногда не имея куска хлеба. Почему?? Кольцов умер в родном доме. Семья его отца многочисленна. Кольцов вёл все дела по торговле. Пусть родная семья Кольцова была чужда ему по духу, но Кольцов умело вёл торговые дела. Почему он умер заброшенным, голодным?

Белинский заинтересовывает жизнью поэта, умершего всего на 34‑м году жизни. Хочется узнать об этом милом, талантливом, с сильной душою человеке точнее, конкретнее. Но в многих поворотах, где жизнеописателю надо бы спуститься на землю, войти в дом воронежского прасола, отца поэта, и поглядеть, и подышать воздухом, пускай тлетворным, поглядеть на «изменниц коварных и жестоких», как раз в этих местах Белинский подымается на крылья если не риторики, то… и мы с высоты полёта не в силах разглядеть и понять, что случилось с поэтом.

Белинский не хочет разбираться в грязи и оставляет нас в неведении. Не любя «идеальничания», жизнеописатель сам идеальничает.

Потому досадно на Белинскаго, что это — мыслитель выдающийся.

Но всё же Белинский открывает простор для мыслей читателя. Читая статью Белинскаго, я могу широко мыслить, догадываться, искать, вопрошать…

И эта абстрактность жизнеописания Кольцова, на которую я, может быть близоруко, досадую, куда значительнее, шире и вернее всяких биографических романов о жизни того или другого поэта, писателя, композитора, каковых романов пишут так много и пишут люди, в подметки не годящиеся Белинскому.

Средний романист собрал бы анекдоты о Кольцове, понюхал бы кой-какой материал о быте провинции первой половины XIX века и «оживил» бы мир и людей, окружавших Кольцова, в духе самого банального романа. Нахватал бы типажей и словечек из драматургии Островского, только получился бы у романиста-биографа… «Труба пониже да дым пожиже».

Широкому читателю это бы было по зубам, но разве это всё можно было бы сравнить с Белинским?

(Я читаю книгу о Кольцове издания 1856 года. С портретом Кольцова. Какое милое русское лицо. Хорошие глаза.)

В книге много стихов Кольцова. Многое не чувствуешь. Многое кажется наивным.

Но как мне любо, как это меня обогащает и оживотворяет, когда «некто» из хрестоматии вдруг становится живым, подходит к тебе, ты чувствуешь его теплоту, его взгляд, слышишь его задушевное, нужное тебе слово.

Кольцов чем-то близок мне. Почему я так мало знал о нём раньше?

Кольцов мне не современник Но есть что-то общее в творческих путях наших. О Пушкине и Лермонтове я не мог бы употребить это слово — «наших». А о Кольцове — могу. Этот человек может стать моим другом «по мыслям по верным, по думам по крепким». Он из торговой среды, я из мещанской. Он от ранней юности взыскал красоту, и рвался к ней. И я. Он рождён был поэтом, я, неизвестно откуда, с детства пристрастен был к художеству.

Да, вдруг я стал думать об этом человеке… Пока ещё не стихи его, а жизнь его, судьба его заставляет меня подойти к нему, искать его близости, которая кажется мне светлой.

И чувствую, что жизнь Алексея Кольцова мне нужно узнать для своей пользы.

«Но уже звенящий благовеститель полнощь извествует, и пора мне препокоити скоропишущия руки моя».

Т. е. бьёт двенадцать, братишке пора спать, а мне положить <?> перо.

Сегодня Евдокия Плющиха День солнечный. Течёт. «Кура из лужи напилась» — по примете, лето (или весна?) будет благоприятное.

А завтра матери моей умерший день. Там, у Студёного моря, почивает моя мать. Уж ветры, налетающие с моря, источили древо больших поморских крестов. Чаю, мохом поросла надпись: Преставилась в вечную жизнь раба Божия Анна «От смерти убо к жизни».

Когда я читаю беллетристику, то устану и ничего не останется в разуме. Там всё чужими зубами пережёвано. Много ли наешь?

А чтение документов, писем — это меня обогащает. Люблю, когда словам тесно, а мыслям просторно.

20 марта. Пятница

Крестопоклонная неделя. В Городе разве по дворам лёд, да лужи, да грязь. По улицам уж сухо. Привелось взглянуть, какова весна и за городом. Снегов уж мало, разве о заборы. А от грязной дороги, вдаль, всюду тянутся лы́вы водныя. И синий лёд, В воды глядятся ещё голые, тонкие ветлы, ивняк, берёзки.

Тряслись с братишком к Мытищам. Любо мне было после городского камня да гула видеть ширь небесную, деревенские домишки, окружённые водою. Всё в какой-то тусклой нежности ненастливого дня.

Весна сейгод ранняя. И грачи, и скворцы, и жаворонки, и водоплавныя птицы прилетели в свои дни, «на Федота», «на Герасима», на «сорок мучеников», «на Дарью».

Давно не видел я милых мальчишек, света моего Мишечку и голубоглазого Алёшеньку. Как они дни днюют и ночи ночуют. Михайлушко, это <?>, редко там<?> бывает. А сказывает: «Оба мои героя мокрые с улицы приходят» — гидрографией увлекаются.

Михаил помирился было с женой, пожил несколько дней, приехал тесть, надутый ещё пуще. Так как дочка унаследовала ум своего папаши, Михаил ушёл от них. Но и из Хотькова, последний раз, Михаил приехал в отчаянии. Не поспел он переступить порог родительского дома, папа ухватил его «за горло» — деньги давай!

Тяжко приходится Мише.

4 апреля. Суббота

Тесный каменный дворок старого города. Высокая серая башня. Она стоит без перспективы: нельзя на неё поглядеть издали. Такие здания любят стоять на берегу или на горке.

…На фоне догорающаго запада зодчество старой башни так изящно. Всегда, когда я вхожу в этот древний каменный дворик, мне кажется, что я пришёл в другой, иной какой-то город.

Сегодня вечером вкруг башни народ со свечками, с вербами. На лицах двойное освещение: свет вечерняго неба, свет бледный и красноватый отблеск свечей. Молятся ли стоящие? Или пришли за воспоминаниями, которыми хотят согреть сердце?

10 апреля. Воскресенье

Сегодня с утра дождь. Ещё засветло перешёлся<?>. Школьники бегут без пальто. А мы ещё окон не выставили, рам не открывали. И топим через день. Ну, это стариковская кровь не греет. Сосед вчера, к ночи, в пиджачке, без шапки, а я в ватном пальто озяб.

Ребятёнки сейгод о праздник не были из деревни. Мишуличка мне поздравление послал, сам написал своею рукою. Вот я какой радости дождался, что любимый мой Мишечка уж пишет мне.

2 мая. Суббота

Впопыхах (после дела-то), в тревогах дни изнуряю. И писанье сдал, и рисованье сдал… Машу кулаками после драки. Дни ведём, едим, пьём, встаём, спать ложимся. А на сердце-то всё тревога и боязнь. …Нет надежды, что труд мой долгий и кропотливый обсудят люди доброжелательные.

Надоело жить в тревогах, надоело бояться. Надоела бедность.

Идёшь по улице: люди смеются, разговаривают, припевают. А я на той же земле живу, а будто и не человек

«Хотел бы весело хоть раз взглянуть на Божий мир».

Мир родимой Северной Руси, который чувствовал, о котором думал, — за него и маюсь. Никому он не надобен.

8 мая. Пятницд

Весна благоухает где-то… Но и я через дорогу, за забором, вижу нежную призрачную зелень лип. Принесли ветку цветущей черёмухи… Как я всё это любил, как чувствовал! Ведь и в городе весна. Ещё нет пыли.

Но на душе камень печальный. Никто этот камень не снимет.

Вчера нежданно вдруг привела мать Мишечку. Я и радоваться-то уж не могу. Ждал <?>. В смятении в каком-то суетился. …Мишечка подрос, загорел. Кудряшечки обстрижены, на милом кругленьком личике его удивительные, «удивлённые» бровки. Он всегда смотрит как-то испытующе, и бровики приподняты как бы недоумённо. Зашёл в комнатку отца (отец в Хотьков уехал).

— Это папины ноты? Папины книги? Музыка папина? А кровать, кто спит?

— Папа и спит тут…

— Зачем он здесь спит?? У них так много кроватей. — Где?

— Я не знаю. — Замолчал. Восьми лет нету, а уж задачу задали родители.

10 мая. Воскресенье

Не люблю (у себя дома, в украшении или в обстановке комнаты) ничего бесформенного. Раздражают меня окляклые, жиденькие, как попало сунутые в плошку веточки. Это, видите ли, природа. Не выношу я мягких пуфов вместо стульев. Не люблю этого разубранного мещанского одра — «пышной супружеской кровати». Не люблю сору, окурков. Люблю твёрдую форму, ясную и отчётливую.

Так точно и в литературе: у писателя должен выработаться язык, чтоб словам было тесно, а мыслям просторно. Нельзя считать «книгой» это неисчислимое чтиво, эту бесформенную, бесхарактерную, нудную говорильню, безликую, без соли, без дрождей болтушку на воде.

11 мая. Понедельник

Сегодня днём первый раз услышал ласточек Вечер. Натянул облак Идет тёплый дождь. Где-то «дождь по листам шелестит». У нас поплёскивает с крыш под окна. И то любо. В городе как узнаешь, что дождь пошёл? Побегут девчонки, укрываясь куда-нибудь, побегут с весёлым криком. Кряду и мостовая смокнет. Потом и с кровель плюскать зачнёт.

Хорошо в дождь и в городе. Как-то грустно-обидно, что этим летом в камне городовом придётся сидеть. А где-то благоухание весны, ширь неба, зори, цветы. Пустяковое это во мне чувство. Подумаешь, что старому хрену надо?

Подоплёка этой моей грусти, конечно, в том, что сейгод дела у меня плохи. Два года я сидел, списывал своё знанье северной морской старины. И всё прахом идёт. Писать, рассказывать могу. А устраивать, продвигать работу — на это ума и сил не хватает.

Когда эти два года писал про морскую старину, всё мечтал — кончу писание, начну рисовать. Эти лодьи, кочи, раньшины.

А и писание-то никому не навяжешь. Кому же нужны рисунки мои?!

Бывало, запоем для себя рисовал. А теперь уж и стыдно «не делом» заниматься.

Братишку очень убивает состояние наших дел. К тому же здоровьем слаб. Нет сил телесных и душевных И я разгорююсь, палю папироску за папироской… Ласточки свистят, знать, и это лето в нашем переулке жить будут. А вот галки и вороны уж две или три зимы как не зимовали, не ночевали на деревьях, что через дорогу. Выжил живую природу гам и лязг города.

А се и то, что помойных ям не стало. Питаться негде. Но воробыши живут зиму и лето. Веселят своим чириканьем.

Мишечку сегодня к ушнику привезли, завтра он обратно с отцом в Хотьков.

И вечна и нежная зелень, и первые цветочки, и удивлённые бровочки Мишутки на милом загорелом личике — всё редко вижу, уж ни на что меня не хватает.

Да, самое главное не записал: (!) на рассвете сквозь сон слышу звуки, сладчайшие всякой музыки. Над городом летели журавли и кричали. Какая флейта, какой хор, какия виолончели могут воспроизвести эту сладчайшую гармонию — пренебесные звуки, серебряный звон, блаженный зов летящих журавлей.

Соловей воспет и прочувствован поэтами и прозаиками. Диапазон соловьиного описания исчерпывающе невелик если соловей, то неумолимо светит луна и неизбежное лобзание влюблённых

И ежели тебе не двадцать лет, а за полсотни, то какое твоё дело, что кругом — «шёпот, робкое дыханье, трели соловья»[75].

А журавли — музыка зовущая, а куда — неизъяснимо. Журавлиный крик — в сердце и печаль, и восторг. Заслышишь — весной ли, осенью ли — выбежишь на улицу: где они? А журавли прокричали, позвали и — нет уж их.

17 мая. Воскресенье

«Клин клином вышибают». Таков «клин» в настроении наши устремлён. Не стало АА Рязанова <?>. 13.V. У них горе. И мы из колеи выходили. Михаил там был. Жена как льдина с ним. Он как чужой. А могли бы жизнь наладить. Если бы АД управила это дело. От нея зависит многое. Если б и Належку умудрило горе ея.

Мишутка там. Ему лечат уши. Как хорошо, что у детей эта панацея непонимания смерти. И скаредный пустырь нового кладбища не навёл ребёнка на грустные мысли:

«Здесь хорошо на велосипеде кататься!..»

Из Хотькова никто не был. Очень это сожалетельно.

Дни ясные, солнечные. Держится западный ветер. В оконца несёт холодом. На улице хорошо, а в каменных комнатёнках для меня холодновато.

На днях Миша-отец и Миша-сын сидели у нас за столом. Я подивился их сходству. Оба загорелые, темноволосые. Схож взгляд, брови, плечи, руки.

19 мая. Вторник

На дворе гроза. Вдруг отемна́ло. Над городом катится гром. Дождь моет серый камень города. На что краше!

27 мая. Среда

Заходил человек с родины. Там худо и знал её, сейчас будто родной кто приходил. Говор забытый, милый, родной услышал. Названия улиц. Всё в душе всколыхнулось. Ожил родимый мир. Ожила во мне моя молодость. Вернулась в меня та ушедшая жизнь. Другая была жизнь, другие, не теперешние люди, другой был я.

И вдруг я унёсся в этот мир. Пришёл оттуда человек и стал говорить об этом мире юности моей. И я забытое вспомнил. Ясным, и ярким, и живым стало то, что становилось уже забываемым сном…

…И что-то стало звать меня ещё раз повидать любимую родину. Точно эту женщину послала родина позвать меня. Я вдруг почувствовал, что значит родина. Там отчий дом. Там дорогие могилы, там вековой наш род. Там сияющая пора детства и юности моей.

3 июня. Среда

Всё не налажусь дело какое ни то делать. Ковыляю, прибираюсь, лежу, курю, жду настроения, ан — вечер и ночь.

Мишечка гостил вчера. Ему скучновато в городе. Рвётся в Хотьково.

* * *

Слышал человека, побывавшего на Севере: Кемь, Онега, Ухта, Вокна-волок… Всё, слышь-ка, однообразно. Климат, слышь-ка, скудный, холодный.

А мне родина моя какой кажется прекрасной. И не сравню с здешними местами. Тихославная Двина, родимая северная речь, прекрасное зодчество… Отцы и праотцы там лежат. А меня отнесло-отлелеяло от родимой стороны. Иное и вздохну «о юных днях в краю родном, где я любил, где отчий дом».

Но уже не оторваться мне от здешней, теперешней жизни. Близкое и дорогое моё здесь. Тут всё моё дыхание и сердоболь. Забвенна буди десница моя, пусть иссохнет язык мой, если забуду тебя, родина моя прекрасная.

Но здесь, «на реках вавилонских», и жизнь моя, и дыхание, и всё. Север для меня — туманное и сладкое воспоминание, а жизнь моя здесь.

13 августа. Суббота

Разница культур. Северные люди любят древний стиль в иконописи. Северный крестьянин и мещанин ежели и не гонится за древностью иконы, то всё же требует, чтобы написана она была письмом «горним и пренебесным», считая, что всё святое и поклоняемое может быть передано исключительно формами, линиями и красками греческих и древнерусских живописных пошибов. В дни молодости моей в домах северных людей — Беломорье, Сев<ерная> Двина, р<ека> Пинега, р<ека> Мезень, Печора — нельзя было встретить икону «новаго», малярно-«академического» стиля. Это, во-первых, потому, что жители Севера тщательно берегли иконы, унаследованные от предков. Во-вторых, приобретая или заказывая новую икону, требовали, чтоб пошиб был «священный», канонический.

«Живописную» (некогда заимствованную с Запада) манеру иконописания северный народ считал профанацией, снижением, недомыслием. Дескать, это будни, это обыденное, сесветное. А «то» искусство передано из мира горняго, от ангелов. По поводу одной картины Нефа поморка сказала:

— Что уж… будто обыкновенная картина… Наснимают барыней, да ты им и молись. Она хоть и скромница, а тельна очень, хлебна… Глазки голубенькие, щёчки румяные, губочки собрала. Нет, уж это не «Высшая небес»…

Люди Севера также любили древнюю манеру церковного пения. Характерность не только мелодий, а самой манеры исполнения столпового, крюкового пения считалась на Севере принятой от ангелов. Наоборот — театрализованное, чувственное, давно уже распространенное в России пение не нравится северным людям. Оперно-концертный стиль церковного пения поморы, двиняне и др. считают недомыслием, оскудением, ложью и ничтожностью. Концерты, распеваемые в церкви, рёв басов, визги сопрано, по мнению северных людей, есть «скраденая ересь». Не о староверах говорю. Это дух общей культуры Севера. Кстати сказать, в таком рассаднике церковной культуры, как Сийский, пение искони употреблялось только и исключительно «столповое», знаменное с его особливой техникой исполнения.

Северный человек, почитая церковь «земным небом», считает, что здесь всё должно быть не такое, как в сем мире. И глаза и ухо должны видеть и слышать «пренебесное», надмирное, высокое. Условно-идеалистическая живопись, особый стиль пения, красота которого столь несродна общераспространённым ныне понятиям и вкусам, — вот что требует душа Северной Руси.

* * *

Перечитывал «Запечатленного ангела» Лескова. Нельзя довольно надивиться богатству этой повести. Лесков несравненный мастер рассказа-монолога («Полуночники», «Очарованный странник»). Но повесть-монолог «Запечатленный ангел» — вещь совершенная в этом роде. Автор даёт обильные сведения о технике древнерусских художеств (и какою замечательною речью он это преподносит!), рисует очаровательные типы артельных людей, каменщиков: Марка, Мароя, Луку, «отрока» Левонтия, живописца Савостьяна. Вместе с рассказчиком мы живём в рабочей слободке, ходим в Москву, бредём дремучими лесами Заволжья в поисках прехитрого изографа Савостьяна и обретаем Панву безгневного.

Многообразный этот рассказ настолько целен и целеустремлён, что кажется очень простым, бесконечно хочется слушать этого Марка, от лица которого ведётся речь.

Монолог как литературная форма очень трудная вещь, но настолько оригинальна и трогательна фабула, настолько живы положения, любопытны и ценны сведения об народном искусстве, что без конца готов насыщаться (от) богатой трапезы, учреждённой изумительным мастером слова. Многие пишут в народном вкусе, но в больших дозах угощение это становится пресным и приторным. У Лескова несравненный вкус, Лесков никогда не свернёт на торную дорожку слащавого и банального «русского штиля», которому так легко подражать. Язык «Запечатленного ангела», «Полуночников» и (местами растянутого) «Очарованного странника» навсегда видится нам струёю чистою и живописною посреди мутноватых, линючих и подражательных и зачастую бездарных подражаний народной речи.

* * *

Не беда, что все мы слабы телом, больны. Беда, что ослабли духом. Не только немощные, но и здоровые телом негодуют на всякое беспокойство в личной жизни. Даже бабушки и дедушки, дяди и тёти крайне тяготятся внуками:

— Не отдохнёшь, не сядешь как следует чайку попить…

Не дадут полежать, кричат, стучат, шумят, просят есть, одень их, раздень, подай то, подай другое, капризничают. С улицы дети приходят в пыли, в грязи, с мокрыми ногами. Что-нибудь разорвут. Надо на них стирать, гладить, зашивать, штопать. Надо купить обутку, одёжу.

Это всё так Особенно в тесноте городских квартир, комнат. Нянек ведь мало кто может держать (я говорю о среде, в которой живу).

Такова же и психология современных бабушек и тёток, живущих в деревне, хотя там жить просторнее и привольнее…

Но, в общем, иссякло чувство любви и жалости даже к внучатам, к племянникам, не говоря уже о чувстве к неродным детям. Под настроение и чужому ребёнку дадут конфетку, яблочко, посмеются, пошутят с ним, но терпеть шум, возиться с чужим ребёнком никто даром не станет.

Все мы устали, всем нам некогда, всем нам надо работать, все мы хотим спокоя. И далеки и непонятны нам слова об «иге», которое надо взять на себя для того, чтобы обрести покой душе. Если бы в нашей душе жила любовь и жалость, если б мы горевали о том, какая жизнь у них будет, мы терпели бы беспокойство от них, не тяготились бы усталостью. Мы почувствовали бы, что дети «иго благое и бремя лёгкое»…

Но не найдём спокоя мы, жаждущие устроить жизнь себе к покою.

* * *

У меня часто теперь такие ощущения, что круг жизни завершается, начало моей жизни с концом сходится. И вот-вот спаяются края онаго таинственного. Старость с детством радостным таинственно сольются. И оттого, что начало жизни и конец ея уже близки к слиянию, оттого, что магнитная сила неизбежная стягивает конец и начало в бесконечное златое кольцо, так как уже проскакивает искра от концов кольца, оттого я и чувствую сладко и радостно, как в детстве, таинственную жизнь, силу, пребывание праздника на земле. А когда концы кольца онаго дивного жизни сведутся, тогда наступит вечность, бесконечность. Только достойно надо конец-то жизни-кольца, из того же и чистого злата, каким было младенчество, ковать. А то и не соединятся концы-ти для вечности-бесконечности.

24 ноября

Меняющийся лик небес имеет для меня великую, притягательную силу.

Однолично с небом поразил меня взгляд ребёнка.

…Взрослые беседовали у лампы, шестимесячный мальчуган тихо лежал в колыбели, в полумраке. Все думали, он спит…

Случайно кто-то заметил, что дитя, повернув головку в сторону говорящих, глядит на них широко раскрытыми глазами и как бы внимает.

Глазки как звёзды блестели из тёмного угла. Я подошёл к кровати, дивясь серьёзности милого личика, шептал ласковые слова.

Дитя безмолвно повернулся ко мне… И дивился я, и благоговейное чувство поднималось в душе. Тихий взгляд широко отверзтых младенческих глаз как бы вопрошал меня о чем-то. Он, только что пришедший в мир, ещё носящий на лице сияние ангельской славы, и я, всю грязь земли и тлена собравший на себя…

Он лежал маленький, спелёнатый, но таинственность гостя была в этом небесно-глубоком взгляде.

Только глядя в звёздное небо, давно когда-то, ощущал я подобное чувство. Чувство близости вечности, близости Бога.

И вот сейчас небо глядело на меня так близко.

Ещё век сей не наложил здесь своей печати, и маленькое личико отражает горнюю, прекрасную, чистую торжественность.

Он лежит спелёнатый, подобный Тому Единому, лежавшему в яслях, и таинственный и торжественный мир, родной и сродный, видят его глаза.

Он так недавно проснулся на земле для этой жизни. Он не знает, не понимает ещё здешнего, он вспоминает недавнее своё блаженство под кущами райских садов.

В его ушах ещё звучит пение ангела, несшего его в объятьях для этого мира печали и слёз…

И эта песня ангела останется в «душе молодой», останется без слов, но живая. Земная жизнь истребит в душе и этого человека память о прекрасном Отечестве.

Но останется непонятное ему «желание чудное». И не заменят ему «звуков небес» скучные песни земли.

* * *

…Горе человеку, живущему по своим волям, плывущему без руля и без ветрил. Горе мне, живущему без правил, без порядка, без чина, без устава. Я сам себе правило, сам себе устав, сам себе порядок. И получается, что живу бесчинно, беспутно, беспорядочно. Всякие ветры меня поревают. И не то, что один день я как бы смирен, а другой день разорён. Нет, в один день, то перемена в ясно, а то и враз дуют на меня ветры со всех румбов.

Люблю в себе состояние, вернее, настроение, мирное, люблю чувствовать, что около веселия духовного хожу, около радости некия. Люблю записать эти настроения… Ведь и болезнь, и думы тяжёлые, безнадёжные как-то рассеиваются, бледнеют, и заживает в тебе человек новый. Какое это радостное состояние!.. Но вот вчера было и до вечера, скажем, состояние мирное. А сегодня я уныл, дряхл душою, сегодня дух мой болен, совсем как вот тело болеет и хочет лежать…

…И уж ничего не помогло, никакие мои «тонические». Ни чай крепкий, ни кофе, ни кофеин, ни пирамидон. Только разняло всего на части, распался весь. А дух, как лежал, сложив бессильно крылья, так и остался лежать. (Хочется добавить — на дне курятника. Ибо я не храм для духа, а курятник.)

Истинно, я — судёнышко разбитое, кверху дном в море носимое, истинно, я — лист от дерева оторванный, под ногами у прохожих валяющийся… Нет у меня правила, нет в жизни порядка, нет ограничений (Значит, нет и свободы), нет закона, некого слушать, некои велеть, некому приказать…


[73] Первая любовь не ржавеет (фр.).

[74] См.Мф. 22:21.

[75] АА Фет.

Комментировать

1 Комментарий

  • Администратор, 07.12.2019

    Дмитрий, файл заменен, попробуйте еще раз.

    Ответить »