<span class=bg_bpub_book_author>Яковлев А.И.</span> <br>Век Филарета

Яковлев А.И.
Век Филарета - Часть четвертая. Московский архипастырь

(26 голосов4.1 из 5)

Оглавление

Часть четвертая. Московский архипастырь

Глава 1. Катехизис

Дела епархиальные шли своей чередой, а над головою московского владыки нависла туча, пришедшая из Петербурга. Казалось, устранение Голицына умерит усердие его противников, стремившихся, судя по всему, лишь отодвинуть князя от трона. Как бы не так! Отныне их мишенью становился архиепископ Филарет. В повседневных заботах своих волею или неволею помнил об этом владыка.

В марте 1824 года дворянскую Москву взволновала смерть графини Лизы Ростопчиной, младшей дочери отставного генерал-губернатора. Пойдя внешностью не в батюшку, Лиза была красавицей, а от отца унаследовала искренность и пылкость чувств. Всего второй год выезжала она в свет, но обратила на себя общее внимание. Кумушки судачили, что после замужества двух старших сестер на ее долю достанется невеликое приданое, но в том, что за предложениями дело не станет, не сомневался никто. Сам граф Федор Васильевич свою младшенькую любил особенно.

Заболела графинюшка как-то вдруг, нечаянно, простыв при разъезде с бала у Разумовских. Она не жаловалась, и нянька, бонна и графиня Евдокия Петровна не заметили ни легкого жара, ни кашля, а усталость приписали девическому возрасту. Болезнь хищно и жестоко набросилась на бедную и скрутила ее в неполный месяц.

Отец созвал несколько консилиумов, но доктора утешить его не смогли, и он совсем потерял голову. Мать же, напротив, и в горе сохранила самообладание. Графиня Евдокия Петровна стала совсем уже француженкой не только по языку, но и по вере, втайне от мужа перейдя в католичество и, к его немалому горю, обернувшись совершенной фанатичкой. Сын и старшая дочь отдалились от матери, но вторую дочь Софью она обратила на свой путь и выдала замуж за сына пэра Франции. Теперь, побуждаемая своим духовным отцом, она вознамерилась обратить на этот путь уходящую из земного мира Лизу.

Мысль об этом и в голову не приходила графу Федору Васильевичу. Прямая и открытая натура его противилась всякой хитрости и лжи, и, как ни был он теперь чужд своей жене, считавшей мужа «проклятым еретиком», он доверил ей — родной матери — уход за умирающей. После страшного открытия он не разговаривал с женою, передавал ей свое мнение через слуг. Так и сейчас, он просил ее не медля позвать священника из приходской церкви. Но иное было на уме матери.

Ближе к полуночи, когда в доме все затихло, ее компаньонка впустила в дом католического священника из собора Святого Людовика. Нянька была отправлена в девичью с приказанием прежде уверить графа, что дочери лучше и она спит. А тем временем кюре читал над головою Лизы свои молитвы. Лиза была в сознании, но сил сопротивляться у нее уже недоставало. Она лишь закрывала глаза и мотала головой по подушке. Когда же кюре достал облатку и поднес ко рту девушки, Лиза громко и внятно сказала: «Нет!»

Кюре вопросительно посмотрел на графиню.

— Vous n’avez pas compris,/ Вы не поняли… Не верьте ей! Делайте то, что я говорю! (фр.) / — отвечала та,— Ne lui croyez pas! Faites ce qui je vous dis1! Она и верная компаньонка прижали бившуюся под их руками девушку к постели, а кюре засовывал ей в рот католическое при частие. Последним усилием жизни Лиза выплюнула облатку и, откинувшись на подушку, испустила дух. (Подробности вышли на свет позднее из рассказа бонны, тайком подсмотревшей ужасную сцену.)

Наутро графиня объявила мужу, что их дочь перед смертью обратилась к истинной вере. Потрясенный Федор Васильевич в это поверить не мог. Ничего не отвечая жене, он послал за приходским священником, который у тела умершей столкнулся с католическим кюре. Оба ушли, не сотворив положенных молитв. Ростопчин бросился к архиепископу Филарету, страшась уже не за жизнь дочери, а за ее душу. Владыка внимательно вызнал все обстоятельства дела и приказал схоронить Лизу по обряду Православной Церкви, что стало для отца немалым утешением в горе. Графиня Евдокия Петровна отказалась поехать на кладбище (как позднее не поехала на погребение мужа).

Непростая и, казалось бы, сугубо семейная история сия в Петербурге была воспринята неоднозначно. В вину владыке Филарету ставили одновременно и возрастание в первопрестольной влияния католичества, и ухудшение отношений с христианнейшей Францией и святым престолом в Риме. Будь то открытые обвинения, мог бы оправдаться, а тут — намеки и сожаления. С получением известия о смещении князя Голицына машина слухов набрала полные обороты.

Монашеский удел — бесстрастие, но как избежать борения страстей при разговорах духовных и светских лиц на темы, тебя волнующии, при чтении писем с новостями, тебя напрямую касающимися, при ночных думах, в которые втискивались то горечь, то опасение, то отчаяние, то гнев?..

В первых числах июня владыка Филарет оставил Москву и отправился в поездку по епархии.

Весна в том году выдалась поздняя, и теперь перемены в природе совершались с неуловимой и чудесной быстротою. Из Москвы выехали в пору появления листвы на липах и тополях, а на подъезде к Николо-Перервинскому монастырю глаз обрадовала березовая аллея с волнующейся под ветром сочной зеленью.

К Перерве у владыки было особенное отношение из-за духовной семинарии, расположенной при монастыре, да и просто нравилась ему сия тихая обитель. С ректором обговорил вопросы перехода семинарии из такой-то дали в Москву, в Заиконоспасский монастырь, а взамен об основании здесь духовного училища. На годовом акте сам вручал отличившимся в награду новенькие книги Евангелия и катехизиса. С настоятелем решил вопрос о ремонте старых патриарших палат и храма при них, щедрой рукой отпустив больше запрошенного.

Вечером был на всенощной в храме Святителя Николая, а затемно с радостью отстоял утренние часы, полунощницу, изобразительные и отслужил литургию в другом храме, посвященном преподобному Сергию. В обычном укладе жизни следование монашескому уставу было для него затруднительно, но с тем большим умилением он подчинялся древним иноческим правилам в своих странствиях. Откушав чаю, двинулись на Можайск.

По утреннему холодку резво бежала четверка лошадей. Кучер Евграф лишь высматривал колдобины да ухабы на дороге, чтобы не обеспокоить его высокопреосвященство.

Бледно-голубое небо было почти сплошь закрыто степенно плывущими пышными облаками. Налево и направо от дороги возникали то перелески, то деревеньки, пустынные из-за летней страды: мужики пахали и бороновали, в иных местах уже и сеяли. Бабы были заняты на огородах. Светлоголовые ребятишки мелькали то на спине идущей по пашне лошадки, то на огороде рядом с матерью или бабкою, то с хворостиною в руке стояли подле белых и серых коз. На выгонах лениво щипали траву отощавшие за зиму коровы.

Бедна и скудна достатком оставалась жизнь крестьянская, но всякий раз радовалось сердце владыки Филарета внутреннему покою и ладу этой жизни. И сколько ни знал он о мужицких волнениях, вспыхивавших в разных местах империи от жестокости помещиков, от отчаянной бедности, от неудержимой жажды воли, а все ж таки была в неспешной их жизни та исконная правда, которую давно потеряли в городах.

6 июня после литургии в соборе города Вереи владыка сказал слово, в котором отозвались его думы последних дней:

—…Нельзя, по-видимому, опасаться, чтобы кто из нас отступил от свидетельства Божия так далеко, чтобы возвратиться к заблуждениям языческим или неведению иудейскому. Но могут быть люди, которыя нарушают чистоту веры Его и отступают от единства Церкви Его… Не работаем ли больше, нежели Богу, богатству? Не служим ли идолам страстей? Не хочет ли гордость наша поставить нас самих идолами для других?..

И вновь дорога. И вновь постукивают лошадки копытами по еще не пыльной дороге, редкие прохожие сдирают с головы шапки и низко кланяются. Управляющий имением московского генерал-губернатора, князя Дмитрия Владимировича Голицына, специально нашел высокопреосвященного, чтобы пригласить отдохнуть, но владыка отказался. Он не устал, напротив, дорога будто прибавляла ему сил.

Из консисторской папки он достал недочитанную записку викария: «…из подаваемых ежегодно в консисторию ведомостей с прискорбием примечается, что зело многие в пастве или по нерадению, или по невежеству, или не имея должного от священников наставления, не исповедуются, а иные, исповедуясь, или потому ж или имея некоторую наклонность к раскольническому заблуждению, от причащения Святых Тайн удаляются. Посему, скорбя духом, полагаю приличным направить поучение об исповеди и причащении…» Прав владыка Кирилл, нельзя медлить, видя охлаждение сердец паствы. Всего-то раз в год исповедуются и причащаются, для многих дворян — знал точно — то лишь докучния обязанность, неисполнение которой грозит штрафом и неприятностями. Не радость, не праздник, не вознесение души, а докука… Вот беда так беда. Уж лучше иметь дела с явно заблудшими. Их огонь можно перенести с ложного светильника на истинный, а тут — равнодушная прохладца… Будь доступной Библия, многие сердца открылись бы Слову Божию… а пока, пока надо готовить усердных пастырей.

В эти летние дни новоназначенный министр народного просвящения не переехал на дачу в Павловск, а оставался в Петербурге по соображениям государственной важности. Семидесятилетний Александр Семёнович Шишков, адмирал, президент Российской академии, член Государственного совета и теперь министр, был европейски образованным человеком. Однако это не мешало ему искренне почти увериться, будто все Священное Писание, наша православная литургия и весь церковный устав были написаны издревле не на каком ином языке, как на славянском, ибо от верования в боговдохновенность Писания отставной адмирал естественным путем пришел к мысли о боговдохновенности самого церковно-славянского языка. Для него любая попытка перевода священных, отеческих и богослужебных книг на русский означала уничтожения святости предками завещанного нам слова. Адмирал не знал, что его нежелание дать людям в руки Евангелие есть чисто католический подход. Чувствуя поддержку в обществе (а его назначение приветствовал даже вечный насмешник Пушкин), Шишков вознамерился довести до логического конца начатую борьбу.

При встрече с графом Алексеем Андреевичем Аракчеевым министр изложил свои намерения:

- Необходимо остановить издание Известий Библейских обществ. Это послужит шагом к окончательному их запрету, дабы уничтожить насаждавшееся равноправие православия с иными вероисповеданиями.

Беседа шла в кабинете графа в военном министерстве. Стоявшие на отдельном столике модели пушек делали естественным воинственный тон речи министра просвещения. За огромными окнами видно было, как по пустынной и пыльной Дворцовой площади ездит кругами водовозная бочка, из которой вытекают тонкие струйки воды.

— Помимо того, ваше сиятельство, следует остановить распространение филаретовского катехизиса, содержащего несогласные с учением нашей Церкви правила и молитвы — на простом русском наречии! А по приказу Филарета московская синодальная типография печатает и печатает его катехизис!

— Да ведь катехизис был одобрен Синодом,— нерешительно возразил Аракчеев.

— То дело рук безбожного князя! Он надавил и заставил!

— Доложу государю,— твердо пообещал Аракчеев.

Граф Алексей Андреевич питал сильную неприязнь к «московскому выскочке». Причиной тому была неудача с владыкой Феофилактом Русановым. Голицын с Филаретом сумели обойти его и задвинуть Русанова аж в Грузию, подсластив горькую пилюлю саном митрополита. Аракчееву доносили, что Феофилакт вершил дела твердою рукою, установил хорошие отношения с главнокомандующим, генералом Ермоловым, много занимался духовным просвещением (открыл в Тифлисе на Авлабаре семинарию). Сам же владыка жаловался графу в письмах: «Работ много, а радостей мало». Он еще более потучнел, страдал от жары, от которой спасался в бассейне в саду архиерейского дома… Аракчеев намеревался сделать его своей опорою в Петербурге, но Голицын так и не захотел вернуть его в Россию, и владыка Феофилакт умер три года назад от простуды по пути в Кахетию.

Помимо этого, было у Аракчеева и другое основание для нерасположения к Филарету. Граф Алексей Андреевич оставался с молодых лет равнодушным к вере (что не мешало ему аккуратно исполнять обряды Православной Церкви). Вид глубоко и искренне верующих людей его круга как-то беспокоил его, подчас вызывая раздражение и сознание собственной неполноценности. Граф сознавал в себе отсутствие какого-то органа, питающего веру, но, поскольку и без этого органа можно было жить вполне комфортно, его наличие виделось излишеством, некой духовной завитушкой. Впрочем, граф не любил философствовать. Просто-напросто одной из его главных целей нынче оставалось окончательное удаление от государя князя Голицына, а следовательно, любой удар по княжескому протеже был полезен.

Филарет продолжал свою поездку по епархии. Он посетил Можайск, Лужицкий монастырь, а теперь ехал в Коралово. Старинное село это, расположенное по течению реки Сторожки, пришло в запустение и не имело ничего примечательного, но Филарет приказал править туда. В Коралове служил его давний знакомец по троицкой семинарии.

Уж больше двадцати лет миновало, многое забылось, давние воспоминания не волновали, а все ж таки сидела в сердце заноза — память о темной ночи, когда в душной тьме семинарского коридора посыпались на его спину и бока удары — и в ушах звенел усмешливый голос кудрявого семинариста: «Прорцы, Василис, кто тя ударяяй?» Он давно всем простил, повинился и своем гневе… а неясное чувство тянуло увидеть того заводилу-обидчика.

Громко гудел надтреснутый колокол. Настоятель встречал архиепископа у входа в храм. Высокий рост его умерился сутулостью, рыжие кудри сильно поредели, лицо будто потемнело от загара и морщин, а глаза с тревогою впились в Филарета. Ну как загонит и из этого нищего сельца куда подальше? Он все может!.. Кто ж мог знать тогда, в вольные семинарские годы, что из невзрачного недоростка вырастет архиерей?

Владыка с важностию проследовал в храм. Огляделся. Сделал несколько шагов и внонь остановился. Все в храме свидетельствовало об аккуратном порядке бедности: потертая ковровая дорожки, старенькое паникадило, потемнелые стены и потолок, самые облачения священника и диакона, из которых пучками торчали перетершиеся нити золотого шитья. Владыка вдруг протянул руку и провел пальцами по окладу большой Тихвинской иконы Божией Матери. Он показал пальцы настоятелю:

— Прорцы мне, отче, почто у ти пыль зде?

Пораженный настоятель пал на колени:

— Прости, владыко!

Филарет помолчал… Не унижения своего давнего обидчика хотел он, но вразумления и признания им теперь его тогдашней правды! Ведь прав был семнадцатилетний Вася Дроздов, не уступая семинарским заводилам, не следуя извечно сильнейшему большинству… и как бы со стороны владыка пожалел того тихого мальчика…

— Ты понял? — спросил он священника.

— Понял, владыко, все понял! Прости великодушно!

— А когда понял,— тихо сказал Филарет,— то Бог простит.

Служение совершил он благолепно и сосредоточенно, а после сразу уехал.

Последней целью его был Волоколамск, но не удержался и велел Евграфу сначала править на Звенигород. И вновь дорога звала в даль далекую, и под мерный топот копыт, поскрипывание колес и дребезжание следовавшей за каретой повозки со служками, везшими потребные вещи, легкие, беспечальные думы приходили владыке на ум, и он набрасывал очередную свою проповедь.

Казалось бы, с его-то опытом и даром мог бы не слишком стараться и уж тем более не писать от строчки до строчки, выправляя после иные выражения. Все что ни скажет — все хлеб духовный, все во благо слушателей. Ан нет. Раз всего он позволил себе не написать проповедь, что было вполне объяснимо,— когда два года назад впервые прибыл в родную Коломну в роли архиерея. Но лишь начал говорить, шум возник в задних рядах, потом какие-то крики раздавались за окнами то слева, то справа, и в храме ощущалось некое плотное невнимание и равнодушие, в коих вязли все находимые им слова. Не он один понял это. После службы соборный настоятель и градоначальник извинялись, но владыка не обиделся на горожан, не обеспечивших ему триумфальную встречу. Знать, так надо было… И с тех пор все проповеди, речи и слова сам писал накануне.

Дорога на Звенигород шла через сосновый бор. Особенный дух стоял здесь, пахло прогретой землей, прелой хвоей и смолой. У моста через Москву-реку сделали остановку. Владыке очень хотелось походить, в последние годы это редко удавалось; то сидит в кабинете, то стоит в храме, а едва сделает шаг в сторону — тут же тянутся к нему люди за благословением, и отвернуться невозможно. Теперь же он вышагивал в свою волю по бережку, бездумно смотрел на поля на противоположном берегу, на шумевшие за спиной на высоком берегу сосны, на ровное течение реки, прозрачные воды которой скрадывали немалую глубину. Будь один — искупался бы, но непозволительно архиерею обнажаться перед кем бы то ни было.

Келейники давно накрыли скатерть, на которой расставили тарелки с хлебом, свежими огурцами, малосольной рыбой и еще чем-то, что подносили на остановках и помещичьи дворовые, и простые мужики, поставили бутыли с квасами, но тянуло еще походить просто так по свежей, ярко-зеленой молодой травке…

Служками были у него братья Утенины, взятые его предместником владыкой Серафимом из Чудова. Филарет оставил их вначале на время, полагая необходимым заменить троицкими послушниками, но как-то свыкся с их грубоватостью, ленцой Никандра и бестолковой подчас старательностью Герасима. Ему казалось, что он с ними строг и требователен, и потому иногда с удивлением примечал их знаки любви и внимания. Вот и сейчас Никандр в третий раз перестилал скатерть, дабы устроить трапезу в тени высоких берез, а переменчивый ветер своенравно волновал пышные кроны.

Возле низко склонившейся над водой ивы Филарет заметил маленьких девочек, с непосредственностью зверушек смотревших не на него — владыка был в холщовом светлом подряснике, без креста и панагии, не то поп, не то диакон, ничего примечательного,— а на красивых ухоженных лошадей, пасшихся за каретою. Он позвал их. Застенчиво улыбаясь и от смущения потупясь, девочки подошли. Теплые головки с мягкими волосами, нежные личики, венки из желтых одуванчиков в руках. Старшая из девочек держала на руках младенчика, еще одна волокла за руку насупленною малого трех лет. Все босиком… Владыка благословил каждую и малого тоже, и послал к Герасиму,— у того найдется, чем оделить ангелочков.

Тут ударила гроза. Стремительно и грозно пронеслась над ними темная туча, струи дождя с торопливой щедростью хлестали по земле, по соснам, по карете, а когда туча ушла и он распахнул окна кареты, чистый и благоуханный, новый мир открылся вокруг, подлинный храм Господень. Небо прибавило синевы и высоты. Ярче светило солнце, освещая и согревая каждую травинку, каждую букашку, каждый листок. Воздух был так свеж и вкусен, что впору приказать Никандру завернуть кусок про запас. Хорошо, нет рядом Святославского. Верный секретарь на время поездок оставался в Москве, а то непременно задымил бы своей трубкой (владыка не переносил табачного дыма, но, к удивлению многих, терпел рядом страстного курильщика). Вновь подали голос птицы, вновь низко над землею закружились бледно-желтые бабочки.

Когда тронулись, он увидел на головах своей четверки лошадей желтые венки из одуванчиков, и легко стало на сердце, и печально, и хорошо…

На 12 июня выпал день памяти святого апостола Варнавы, со слов о нем и начал владыка говорить в Волоколамске, завершив спою проповедь прямым наставлением:

—…Какой бы ты ни предпринял благочестивый подвиг, в какой бы ни начал упражняться добродетели, не изменяй принятому однажды благому намерению. И хотя бы предстояли тебе препятствия, хотя бы казалось тебе, что успех не соответствует ожиданию твоему,— не отчаивайся, не малодушествуй… в трудности подвига уповай на Господа…

Скажут: неужели каждый день пост? каждую минуту молитва? Как жить, если ничего не делать для временной и телесной жизни? Напрасные опасения! Постись в установленное время, но в другое время не будь роскошен и невоздержан — и сохранишь плод поста. Приходи на молитву в освященные дни и часы, а потом с призыванием имени Божия всякое дело начинай и оканчивай, мыслью и сердцем с благоговением вспоминай о Боге всюду и всегда, где и когда можешь; не говори слов богопротивных и не слушай их… таким образом во всякое время и при всяком деле научишься сохранять в себе дух молитвы…

Все же он утомился и позволил себе на обратном пути не заниматься текущими епархиальными делами. Но утомление было приятно. Он служил, делал дело на своем настоящем месте, творил, насколько хватало разумения, благо для людей и дела Господня, получая в ответ едва ли не больше отдаваемого. Теперь только он с очевидностью понимал слова владыки Платона о том, что совершение литургии и болящему иерею сил прибавляет.

Глаза отдыхали от бумаг. Он просто смотрел в окна кареты, не уставая благословлять встречавшихся прохожих, дворян и купцов, выходивших из экипажей при виде архиерейской кареты, все тех же светловолосых и темноволосых деревенских ребятишек, висевших гроздями на плетнях при его проезде и смотревших с сосредоточенным вниманием. Из них через двадцать лет выйдут матери, пахари, солдаты, монахи.

Однако без дела владыка не мог. Он достал переданное управляющим голицынским имением письмо князя, в котором обратил внимание на упоминание о тайных кружках и обществах в Москве. Фамилии встречались и знакомые и незнакомые, а вот подоплека виделась известной…

В конце лета архиепископ Филарет провел в Москве очередное заседание Библейского общества. Его не удивило небольшое количество присутствующих. Генерал-губернатора не было. Правда, появились новые люди — барон Владимир Иванович

Штейнгель и отставной генерал Михаил Федорович Орлов, по слухам, бывший в опале. Генерал даже выступил с одобрительным словом, призвав расширять дело благотворительности и просвещения народного.

— Говорят, будто иностранное влияние сильно, что с того? Русский народ жаждет духовно-нравственного чтения, идет к своим пастырям, а те молчат по неумению или иным причинам. Если бездействуют законно поставленные пастыри, грех ничего не предпринять тем, кто сознает нужды народа русского.

Речь Орлова прозвучала несколько вызывающе по отношению к власти, и владыка подумал, что наверняка о ней донесут в Петербург. Сам он выступил с отчетным словом, но говорил более о том, что волновало сердце:

— Цель общества состояла и состоит именно в том, чтобы нести слово Божие повсюду, не минуя и тех мест, кои не имеют внешнего благолепия, как и сам Иисус Христос не гнушался входить в дом прокаженного и беседовать с мытарями и грешными. Цель общества — доставить душеспасительные книги Писания каждому желающему на том языке и наречии, на котором он удобнее разуметь может… Недоумевающие же о действиях общества, дабы сомнение их не обратилось в несправедливое осуждение невиннаго и доброго дела, пусть примут труд внимательно исследовать то, о чем сомневаются. Для чего сие новое заведение? — спрашиваете вы. Но что здесь новое? Догматы? Правила жизни?.. Сие не вносит никакой новости в христианство, не производит ни малейшего изменения в Церкви. Но для чего сие заведение иностраннаго происхождения? — говорят еще. В ответ на сей вопрос можно бы указать любезным соотечественникам на многия вещи, с таким же вопросом,— не удержал тяжелого вздоха архиепископ.— Бог Слово да ниспошлет мощное благословение Свое на всякое благонамеренное усилие к распространению между человеками слова спасения и разума, яже по благочестию.

Знал владыка о начатой Шишковым против него войне. В Москве расходились написанные Степаном Смирновым листочки о «небывалых заблуждениях» московского архипастыря. Собрат Смирнова, иерей из храма Ризположения осмелился в своих проповедях намекать на «ошибки» высокопреосвященного. Говоря военным языком, то была пристрелка. Когда же государь, дважды проезжая мимо Москвы, не заехал в нее, владыка понял, что вот-вот грянет прицельный удар.

В эти дни Филарет перестал давать для прочтения и списывания свои проповеди, что огорчило его почитателей. Одному из своих московских знакомых архиепископ псковский Евгений Казанцев писал: «…о поучениях вашего архипастыря не печальтесь, что не дает читать. Они будут тем чистейшее золото, что льются теперь через огонь. А придет час — и будут на свете».

Давние друзья Филарета переживали за него и молились. В июле владыка Евгений писал тому же московскому священнику: «От Вас наносят все невеселые новости, будто, будто, будто… Пора бы им утихнуть. Видно, враги не уснут, пока не насытятся кровию. Да хранит Вас Господь. Цену почувствуете, когда лишитесь. Но да сохранит Господь от столь несоразмерной кары».

Тем временем в Санкт-Петербурге делу духовного образования придали обратный ход.

6 ноября в шестом часу пополудни в митрополичьи покои Александро- Невской лавры пришли граф Аракчеев и министр Шишков. Их старания достигли цели.

— Ваше высокопреосвященство! — начал свою речь Шишков.— Государь император соизволил приказать нам рассмотреть вопрос об издании, вернее — о прекращении издания всяких Известий Библейских обществ и филаретовского катехизиса. Его величество указал на необходимость согласования сих мер с вами.

— Так Библейские общества закрывают? — прямо спросил митрополит Серафим. Он смотрел на неугомонного седовласого адмирала и недоумевал. Вот ведь, на семьдесят первом году женился, да к тому же на католичке и польке Юлии Любичевской, к постам относится пренебрежительно (в отличие от князя Александра Николаевича), а поди ж ты

— какой защитник православия.

— Гласного повеления нет,— с сожалением ответил министр,— однако же с переменой министерства просвещения намерение склонилось к тому, чтобы о них не упоминать. Какой толк издавать об них вести, ежели от них открывается явный вред?

— Но, ваше высокопревосходительство,— возразил митрополит,— за этот год собраны уже подписки на сей журнал. С января я велел его прекратить, но до января — продолжить.

— Там, где дело идет о вреде, наносимом вере и нравственности, можно ли попускать утверждаться оному для сбора некоторого числа денег?

Митрополит взглянул на молчащего Аракчеева, одно присутствие которого как бы освящало именем государя все здесь произнесенное, и решил более не прекословить.

— Будет исполнено. Я прикажу,— сказал он,— А что до катехизиса, то содержащийся в нем перевод со славянского Священного Писания и молитв все ж таки полезен. Известно, что многие у нас славянского языка не понимают.

— Как! — вскипел Шишков.— Кто из нас не разумеет церковной службы? Разве только один, отрекшийся от отечества своего и забывший родной язык свой!.. И нужно ли на сем столь неосновательном мнении основывать надобность разделения языка церкви с языком народным? Сие породит лишь ереси и расколы!

— Да куда ж деваться нам с таким множеством напечатанных книг? — растерялся митрополит от адмиральского напора.

— Не о деньгах идет дело,— негромко сказал Аракчеев.— Пусть их пропадают, лишь бы остановить и сколько можно отвратить сделанное зло.

— Ваше сиятельство, катехизис утвержден к печатанию Синодом. Просто запретить его нельзя.

— Не беспокойтесь, ваше высокопреосвященство,— резковато перебил его Шишков.— Мною поручено написание критики катехизеса.

Священник Иоаким Кочетов, обиженный на Дроздова в бытность того петербургским викарием, без долгих размышлений и не утруждая себя доказательствами, написал критику, закончив так «нельзя не пожалеть, что книга, предназначенная для всеобщего изучения правил веры, немалою частию исполнена неопределенных выражений, не досточествует в точности предлагаемых сю понятий и даже в некоторых местах отступает от учения нашей Церкви, как и из сего краткого обозрения удостовериться можно».

21 ноября Шишков, ссылаясь на слова царя, прямо потребовал от митрополита Серафима запретить печатать катехизис Филарета и приостановить рассылку напечатанного. И митрополит уступил.

Глава 2. Разговоры, споры, мнения

В то время вопросы веры еще занимали, умы просвещенного российского дворянства, но их сильно потеснили вопросы политические. В масонских ложах велись разговоры на абстрактные темы справедливости, равенства, блага народного и свободы. Со временем разговоры конкретизировались. Поскольку обсуждение равенства и свободы в России несколько выходило за рамки масонской деятельности, на основе тех же лож стали возникать общества.

Первые тайные кружки среди русского офицерства возникли и Париже в 1814 году, когда многие из победителей были приняты в масонские ложи. Спустя четыре года было положено начало Союзу благоденствия, в который вошли более двухсот офицеров гвардии, Главного штаба и армии. Вождями стали братья Александр, Никита, Ипполит

Муравьевы, Павел Пестель и князь Сергей Трубецкой. Генерал Михаил Орлов попытался создать тогда же тайное Общество русских рыцарей. Артиллерийские офицеры братья Борисовы на юге начали создавать Общество соединенных славян. В польских землях на основе масонских лож и ордена тамплиеров также действовало тайное общество. Переведенный в Москву надворный советник Иван Пущин активно начал собирать сторонников в некий Союз практический. К тому времени Союз благоденствия разделился на Северное и Южное общества, тесно координирующие свои планы и деятельность. Во все эти организации входили как люди практические, так и прекраснодушные мечтатели.

Уже в 1818 году на совещании в Москве разрабатывались планы цареубийства и государственного переворота, отложенные по зрелом размышлении — сил было маловато. В 1823 году намечалось захватить царя в Бобруйске во время смотра войск и потребовать коренных преобразований, но Пестель счел это преждевременным. В 1824 году был согласован план вооруженного восстания, намеченного на лето 1826 года.

Планы сии оставались известными лишь верхушке заговорщиков, основную же массу офицерства постоянно подогревали смелыми разговорами, тем более что видимая леность императора, оторванность от России великого князя Константина, наместника в польских землях, и грубость великого князя Николая давали немало поводов для осуждения. Бедственное положение крестьян, воровство и взяточничество чиновников, бесправие в судах… В собраниях у Рылеева, проходивших в доме Российско-Американской компании, в которой он служил, гвардейская молодежь с жадностью и доверием внимала зажигательным речам хозяина, нередко пьянея без вина. Разговоры велись на одни и те же темы, но темы были столь смелы, что не надоедали.

— Душно мне в нашем обществе! — говорил Кондратий Федорович в компании своих старых сослуживцев по полку. — Нет, надо ехать туда, где люди живут и дышат свободно!

— Куда же?

— В Америку, непременно в Америку! Куплю там земли и положу основание Колонии Независимости. Кто из вас не захочет жить по произволу, слышать о лихоимстве и беззакониях — приму с распростертыми объятиями. Заживем как…

— Рылеев, где же средства возьмете?

— Да ведь я служу в Американской компании секретарем. Жалованье двенадцать тысяч и готовая квартира… Вот и накоплю.

Собравшиеся расхохотались. Одно слово — п о э т… По мере того как роль Рылеева в Северном обществе возрастала, темы его речей сменились, став прямо революционными.

— Да и Пугачев затевал много! — возражали ему.— А чем все кончилось?

— Вы не знаете моих мыслей,— отвечал борец за счастье народа, свободу и равенство.— Вы не поймете всего того, ежели бы я и объяснил!.. По моему мнению, вы жалкие и умрете в неизвестности. А мое имя займет в истории несколько страниц!

В воцарившемся молчании заговорщик понял, что несколько перебрал в откровенности. Не отталкивать нынче следовало, а притягивать простосердечные молодые души. Рылеев при невидной внешности, среднем росте и обыкновеннейшей физиономии обладал немалым обаянием. Большие серые глаза могли излучать добро, милейшая улыбка мгновенно порождала симпатию. Он улыбнулся и приказал слуге подать вина.

— Господа, умоляю нас, поймите Рылеева! Отечество ожидает от нас общих усилий для блага страны! Души с благороднейшими чувствами постоянно должны стремиться ко всему новому, а не пресмыкаться во тьме перед старым! Сколько зла у нас на каждом шагу — так будем же переменять его на лучшее!

— А по-моему, Кондратий Федорович, все это мечта и пустословие, — подал голос тридцатилетний капитан, неизвестно кем приглашенный,— Мечта прекрасная, благороднейшая, а все же ни к чему не ведущая. Всякий и на своем месте может служить. Быстро умереть просто, а чтобы жить, терпение требуется.

Заулыбались подпоручики и поручики. Терпение! Да зачем же терпение, надоевшая шагистика и придирки командира полка, ежели можно все переменить к лучшему одним разом? И родина будет счастлива, и каждый из них. Ах, какой молодец Рылеев, жаль, что в отставке!

— Вижу, господа, что вы остаетесь в том же заблуждении,— задумчиво скачал хозяин, прекрасно чувствующий настроение собравшихся. — А для меня решительно все равно, какою смертию умереть, хотя бы и повешенным. Но я знаю, что войду в историю!

Мальчикам с офицерскими эполетами тоже хотелось войти в историю.

То было какое-то едва ли не всеобщее помрачение умов. Точно некая незримая сила толкала цвет дворянской молодежи к пропасти, увлекая за ними страну.

В сентябре 1825 года. Петербург был взволнован дуэлью подпоручика Семеновского полка Константина Чернова и блестящего аристократа, флигель-адъютанта государя Владимира Новосильцева из-за сестры Чернова, на которой Новосильцев отказывался жениться (после долгих ухаживаний), ибо его мать желала сыну более блестящей партии. Они не были развратны, молодые офицеры, хотя и посещали регулярно клар и луиз. Сердца большинства были чисты и открыты чувствам любви и чести.

Оба двадцатичетырехлетних офицера стреляли хорошо и нанесли друг другу смертельные раны. Похороны Чернова, активного члена Северного общества; были превращены в общественную демонстрацию. По рукам ходило агитационное стихотворение Рылеева, выражавшее протест против всесилия аристократии. Для заговорщиков не важно было, против чего выступать, важно было — против. Несчастная Екатерина Владимировна Новосильцева (урожденная графиня Орлова), потерявшая единственного сына, горевала в одиночестве.

— Скорее пережить тьму, в коей находится Россия! Порвать цепи, связующие нас с проклятым прошлым! Необходима конституция и переворот посредством войска! — прямо говорил Рылеев осенним вечером 1824 года.— Только так можем мы получить конституцию!

— Всякий военный бунт сам по себе безнравствен,— вдруг послышался твердый голос от окна. Спорить осмелился двадцатилетний корнет лейб-гвардии конного полка Алексей Хомяков.— Каждый из нас, поступая на военную службу, присягал…

— Что за детские рассуждения!— перебил его князь Александр Одоевский, бывший двумя годами старше Хомякова.— Речь идет о благе народа, а благо народа — сколь выше оно любых клятв и присяг!

Рылеев насторожился. Компания у него собиралась смешанная, были члены Северного общества, уже обсуждавшие детали государственного переворота, были и просто знакомые, которых рассчитывали втянуть в общество. Возражения по основополагающему пункту были опасны и потому недопустимы.

— Послушайте, Хомяков, ведь вы сами патриот. Помните, вы рассказывали, как в детстве убежали из дома, чтобы бороться за свободу Греции? У нас же речь о том, как доставить не чужому, а родному нашему русскому народу свободу, ту свободу, которую он давно заслуживает, ту свободу, которую он сам обрел на мгновение в годину отечественной войны! Государь медлит — так подтолкнем его! Сделать сие можно лишь с использованием войска, единственной организованной силы народа.

— Итак, вы хотите военной революции? — Он был удивительно спокоен, этот молоденький, румянощекий корнет с закрученными русыми усиками.— Но что такое войско? Это собрание людей, которых народ вооружил на свой счет и которым он поручил защищать себя. Не так ли?.. Какая же тут будет правда, если эти люди в противность своему назначению станут распоряжаться народом по произволу и сделаются выше его? А ведь именно это вытекает из ваших планов, несмотря на клятвы в любви к мужикам.

Рылеев застыл, медленно закипая гневом, и, не зная, что возразить, выбежал из комнаты. Князь Одоевский, видя обращенные на него взгляды собратьев по обществу, широко улыбнулся, решив свести дело к шутке. При общем молчании насмешник-корнет ехидно улыбнулся:

— Итак, уверяю вас, любезный князь, что, вопреки, быть может, своим искренним мечтам, вы вовсе не либерал. Вы стоите за ту же твердую власть, только с заменой самодержавия тиранией вооруженного меньшинства. И докажите мне, что я не прав!

Доказать никто не взялся. Хомяков оказался чужд господствовавшему тогда петербургскому умонастроению, и никто не удивился, когда весной 1825 года корнет уволился из полка «по домашним обстоятельствам» и отправился в Париж.

Те же разговоры велись и в Москве, где к тайному обществу принадлежали генерал Фонвизин, братья Муравьевы, барон Штейнгель, Иван Якушкин и десятки других молодых и не очень молодых офицеров и чиновников. Собирались в доме Муравьёвых-Апостолов на Елохоиской, и доме Оболенского на Новинском бульваре, у Фонвизина на Рождественском бульваре. Дам не было. Слуг из предосторожности также не допускали, сами снимая нагар со свечей.

Споры относительно целей и способов действия давно были оставлены. Самыми важными были вопросы КАК и КОГДА? Якушин и Оболенский настаивали на цареубийстве, не колеблясь завтра же самим взять в руки пистолет и кинжал. Фонвизин полагал, что лучше бы избежать, хоти бы поначалу, такой радикальной меры, чтобы не оттолкнуть народ. Одним из немногих он понимал, как непросто будет привлечь симпатии мужиков, предстать перед ними не захватчиками власти, а законными выразителями их же чаяний. Об этом он рассуждал с Михаилом Орловым, бывшим под подозрением у государя, но не состоявшим и тайном обществе. Впрочем, это не мешало друзьям разговаривать вполне откровенно.

— И вот я иногда с ужасом думаю,— говорил Фонвизин,— что заговор удался, императора нет, Сенат объявляет новое правление. Примет ли нас народ? Не сочтет ли самозванцами? Тогда новая смута, гражданская война!

— Да уж,— несколько высокомерно улыбнулся Орлов,— на одних штыках долго не продержитесь.

— Я полагаю полезным сохранение монархии. Объявить царем хотя бы сына Николая Павловича, ему всего шесть лет, а власть реальная будет у созданной нами Директории.

— Разумно. Однако ни тебя, ни князя Сергея особенно не знают. Тут надо выдвинуть на первый план фигуры популярные…— Орлов говорил с увлечением. Разговор напоминал захватывающую игру, но в любой миг мог обернуться самой конкретной действительностью. Фонвизин и его товарищи офицеры намеревались поднять московский корпус, а это несколько тысяч штыков. Столько же поднимется на юге у Пестеля. В Петербурге даже в худшем случае можно рассчитывать на несколько полков гвардии. Сила огромнейшая! Тот, кто встанет во главе ее, сможет всe! — Во главе Директории поставить… скажем, триумвират: Мордвинов, Сперанский и Филарет Дроздов.

— Владыку-то зачем?

— Ты послушай! Мордвинов — авторитет в столице и провинции, старика везде знают и все уважают за честность. Сперанский — хоть неудачливый, а все же реформатор, умен, деловит, знает весь государственный механизм. Филарет — признанный церковный авторитет. И все трое властью обижены. Им и говорить пока ничего не надо, а позвать после… Пусть укрепят новую власть! а там…

Мнение Орлова было доведено до главарей заговора в Петербурге и принято к сведению.

Император Александр Павлович почти обо всем этом знал. Знал об обществах на юге и в столице, знал некоторые имена рядовых членов и руководителей, знал о планах цареубийства и вооруженного выступления. Начальник штаба гвардейского корпуса генерал Бенкендорф составил ему памятную записку, которая не сходила со стола императора. Однако действовать он не решался. Груз роковой мартовской ночи висел над ним.

Они клялись ему, Пален, Талызин и другие, что всего только вывезут батюшку из Петербурга в Гатчину, и он поверил. Не сделал вид, а действительно поверил! Обманулся. Хотя… и хотел быть обманутым. Теперь же любое выступление против его власти можно было объяснить убийством Павла Петровича… Да, терпеть заговорщицкую суетню опасно, но пока подождем. Пока подождем.

Глава 3. Империя перед пропастью

1825 год начался тихо, однако предчувствие опасности посетило многих. Когда московские барыни из кружка, который незаметно образовался вокруг владыки Филарета, спрашивали его относительно страшного петербургского наводнения прошлой осенью и жуткой бури, пронесшейся в феврале нынешнего года над Троицкой лаврой, не знамения ли это,— он отвечал утвердительно. Ужасные катаклизмы природы означали, вне всякого сомнения, предупреждение Господне.

В Москве недоумевали по поводу запрещения филаретовского катехизиса и удивлялись на бесстрастие владыки, появлявшегося на богослужении столь же неукоснительно, как и ранее, в Чудовом, в ближних и дальних храмах на престольные праздники, и пребывавшего внешне в самом невозмутимом расположении духа.

Немногие близкие люди догадывались о терзаниях Филарета. Выражения гнева было и бессильно и греховно. Смириться ли безропотно? Принять этот удар как ниспосланное искушение?.. Если бы сие касалось его лично — да. Но шишковский запрет бил по авторитету Синода, главное же — восстанавливалась преграда между Писанием и православным народом. И Филарет решился написать митрополиту Серафиму.

«…Известым сделалось мне, что указом Святейшего Синода типографской конторе предписано остановить печатание и продажу катехизиса, в прошлом году рассматриваннаго неоднократно Святейшим Синодом и изданнаго по Высочайшему Его Императорского Величества повелению.

Не знаю, о чем идет дело, но не представляется иной догадки, как той, что дело идет о православии…

Приступив к составлению катехизиса, первую часть читал я Вашему Высокопреосвященству при преосвященном Григории, епископе Ревельском, получил утверждение, а в некоторых подробностях, по сделанным замечаниям, исправил. Потом весь катехизис рассматриваем был Вашим Высокопреосвященством в течение немалого времени — каждая ошибка, слово или выражение, которое подвергалось вашему замечанию, исправлено не иначе, как с одобрения Вашего. Затем катехизис был внесён в Святейший Синод, который, одобрив оный, испросил на издание Высочайшее повеление.

Непонятно, как и кем и почему приведено ныне в сомнение дело, столь чисто и совершенно утвержденное всем, что есть священного на земле.

Невелика была бы забота, если бы сомнение сие угрожало только личности человека, бывшаго орудием сего дела, но не угрожает ли оно иерархии, не угрожает ли Церкви? Если сомнительно православие катехизиса… то не сомнительно ли будет православие самого Синода?..

Именем Божиим прошу Вас, Высокопреосвященнейший Владыко! пред очами Божиими рассмотреть все вышесказанное и… дать сему делу направление, сообразное с истиною, порядком и достоинством иерархии, с миром и бессоблазнством Православныя Церкви…»

Письмо ушло в Петербург, а оттуда новый удар: Шишков запретил печатание проповеди московского архиепископа в день Благовещения, сочтя ее «неправославной». Продажа катехизисов по Москве не только была запрещена, но были отбираемы экземпляры, находившиеся в книжных лавках. Рассказывали, что иные лица готовы были платить вместо трех — двадцать пять рублей за экземпляр, но все-таки не могли нигде достать. На владыку начинали смотреть как на фрондирующего. В церквах при произнесении проповедей он все чаще замечал молодые лица с печатью не веры, а любопытства… и это огорчало безмерно. Ведь ни на волос он не отдалился от церкви, от власти, а поди объясни всем…

В декабре в Петербург был вызван из Киева митрополит Евгений Болховитинов, не сочувствовавший филаретовскому направлению в духовном образовании. Филарет Амфитеатров писал из Калуги в Москву своему другу и соименнику: «Вызов киевского митрополита по необычности своей много заставляет думать. Желательно, чтобы хотя он заставил молчать мечтателей. Впрочем, один Господь Иисус Христос — утверждение Своей Церкви, и Он, вечная премудрость Бога Отца, верно найдет способ извести в свет истину…»

Дроздов знал больше. «Готовят новый пересмотр училищам,— писал он тверскому архиепископу Гавриилу.— Да дарует Господь лучшее…»

Митрополит Евгений в Петербурге решительно выступил за сохранение господства латинского языка и схоластических диспутов в семинариях, против самостоятельных курсов лекций преподавателей и присвоения выпускникам академий звания магистра, оставив это на усмотрение архиереев. Возвращалось царство латыни.

Но в московской епархии пока он оставался хозяином.

В начале лета владыка присутствовал, по обыкновению, на выпускных экзаменах в духовной академии, а после отправился в вифанскую семинарию, распорядившись так:

— Начинайте экзамен в девять часов, а я приеду, когда удсужусь.

Филарет решил осмотреть только что отремонтированный больничный корпус, столь памятный для него. В сопровождении архимандрита Афанасия ступили на порог, и тут же настроение испортилось. Прямо перед ними, невесть откуда взявшиеся, шествовали по больничному коридору большие черные тараканы. Служки бросились их давить, тараканы разбежались по сторонам, на свежепобеленные стены.

Филарет резко поворотился к двери. Афанасий пытался что-то сказать, он нарочно прибавил шагу. Наместник нагнал его вблизи колокольни.

— Виноват, ваше высокопреосвященство,— покаянно сказал Афанасий. — Но да ведь и живность эта такова, что с нею сладу нет.

— А надо бы сладить! — резко ответил архиепископ.— В мое время мы тараканов в больнице изничтожили.

Дорогой раздражение спало. И что, в самом деле, взъелся он на наместника? Виноват-то смотритель, иеромонах Евлогий, ухитрившейся не попасться на глаза. С виду-то все чистенько… Хотелось пить, ибо и путь он двинулся, в гневе позабыв о трапезе. Теперь приходилось терпеть.

Владыка смотрел и окно на луга и монастырскую рощу, вот и пруд в котором он давным-давно ловил рыбу, вот и стены Вифании…

Он вдруг увидел всё монастырское и семинарское начальство, шествующее к карете. Никандр слез с запяток и открыл дверцу, но архиепископ не выходил. Оба архимандрита топтались, не решаясь ни приблизиться к карете, ни вымолвить слова. Наконец владыка вышел, бодро соскочил со ступенек и быстро, будто не замечая монахов, отправился в семинарию.

Войдя в залу, он плавным мановением руки благословил вскочивших семинаристов и сел в кресло. Вошли запыхавшиеся начальники и вторично подошли под благословение.

— Зачем вы побежали ко мне? — резко спросил Филарет,— Разве я не знаю, что вы заняты делом? Грабить меня хотели или думали от меня защититься, как от грабителя?

Начальники пунцовыми лицами покорно смотрели в глаза архиепископу.

— Коли так, начинайте экзамен заново! — приказал он.— Каков предмет?

— Нравственное богословие.

После некоторой суеты и пересаживания вовсе оробевших семинаристов, экзамен начался снова, но не успел первый вызванный закончить ответ, как распахнулись двери зала и вошел троицкий наместник. Архимандрит Афанасий намеревался тихонько сесть близ владыки, но по жесту ректора семинаристы вскочили со скамеек и наклонили головы, а сам наместник склонился в поклоне перед архиепископом.

Филарет сделал ему нетерпеливый жест левой рукой, но старик не разглядел и второй раз низко поклонился. Владыка вновь указал ему рукою на стул слева и, когда наместник сел, гневно заговорил:

— Зачем вы вскочили? Пришел наместник лавры — и для него надо бросать дело? Велик человек наместник лавры! Мы занимаемся делом. Наместник пусть, если хочет, послушает. Вот вы,— повернулся к ректору,— хорошо научили учеников своих льстить, а дело делать учите не так усердно!

Он отвернулся от трусливо-угодливой улыбки ректора. И кем заменить его?.. Сколько таких раболепствующих! Рассказывали, после войны государь проехался по наново устроенным московским бульварам, усаженным березами, и спросил: «Что вам вздумалось — береза? Лучше бы липу»,— и все березы были вырублены, заменены липами.

Второй отвечающий неожиданно бойко дал правильные ответы на оба вопроса. Все взгляды были направлены на владыку. Он помягчел лицом и даже два раза кивнул одобрительно. Тогда молчавший доселе инспектор семинарии Евлампий (давно полагавший себя готовым сменить ректора) важно сказал:

— Верно, верно. Но свои рассуждения следует доказывать изречениями Священного Писания. Иначе могут подумать, что вы рассуждаете произвольно, без основания.

— Неверно! — с горячностью произнес Филарет.— Священным Писанием надо доказывать истину, а не часть ее. Если скажете: «Чем действие чище по намерению», а затем тотчас приведете изречение Писания, то сделаете глупость, доказывая слова, а не мысль. Напрасно вы, отче, сбиваете, студента с толку.

Экзамен длился восемь часов без перерыва. Семинаристы от волнения и усталости уже и страх потеряли, отвечали на пределе своих познаний. Владыка их выслушивал снисходительно, обращая разгоряченные речи к начальству, которое упрекал за незнание богословия, за неумение пользоваться Священным Писанием, за тусклость и. путаницу мышления.

Выпив чашку чаю, владыка поспешил вернуться в Москву, где наутро обещал служить на престольный, праздник в храме Ильи Обыденного.

Праздничное служение в битком набитом молящимися храме сгладило вчерашнее расстройство. Оттуда. Филарет заехал к генерал.-губернатору по делам тюремного комитета: и вернулся на Троицкое подворье к обеду. После обеда Святославский подал пришедшие письма, из которых одно владыко взял дрогнувшей рукою.

«Высокопреосвященнейший владыка! Достопочтеннейший о Господе брат! — писал в ответном письме митрополит Серафим.— История катехизиса вашего мне весьма известна по тому участию, которое я имел в оном… Я в православии его совершенно уверен… Теперь спрашиваете вы, почему их остановили? Остановили по отношению министра просвещения, который ни слова не сказал о том, чтобы они были не согласны с православием, а требовал остановки их впредь до высочайшего повеления потому только, что Символ Веры, Отче наш и Десятословие изложены в них русским, а не славянским языком. И сия-то именно причина прописана в указе Святейшего Синода к московской типографии. Из сего вы изволите видеть, что до православия катехизисов ваших никто ни малейше не коснулся, а потому честь ваша, яко православнаго пастыря Церкви, остается без всякаго пятна, равно и достоинство и важность Святейшего Синода нимало сем случаем не унижены. Вы спросите, почему русский язык не должен иметь места в катехизисе, а наипаче в кратком, который предназначен для малых детей… На сие и многие другие вопросы я удовлетворительно вам ответствовать никак не могу. Надеюсь, что время объяснит вам то, что теперь кажется темно, а время сие скоро, по моему мнению, настанет. Будьте уверены, что я принимаю в вас дружеское участие и искренно желаю вам добра.

Я чувствую, что положение наше тяжело, и скорблю о сем от всего сердца, что не имею возможности облегчить вас от бремени.

Итак, потерпи, пастырь добрый! Терпение не посрамит. Оно доставит вам опытность, которая впоследствии времени крайне полезна вам будет, что я имел случай сам над собою узнать.

Серафим, митрополит С.-Петербургский и Новгородский».

Сердечный тон послания успокоил бы Филарета, если бы не явное лукавство митрополита. Оба знали, что именно «неправославие» выставлялось врагами Филарета в качестве главного обвинения. Приходилось терпеть.

Прияты были ему письма от Григория Постникова и Евгения Казанцева, в которых друзья сочувствовали ему в выпавших испытаниях и выражали неизменные чувства дружбы и любви.

Евгений, уже третий год находившийся на псковской кафедре, написал о споем необыкновенном сне. Привиделся ему покойный митрополит Платон, повелительно сказавший: «В Тобольске открылась архиерейская кафедра — просись туда!» «Как? — поразился Евгений.— Да ведь это Сибирь!» «Нужды нет,— укоризненно повторил явившийся,— требую от тебя непременного послушания. Просись туда». Владыка Филарет снам доверял с осторожностью, однако вовсе пренебрегать ими полагал неверным. И таким путем может проявляться воля Господня… Но Сибирь, суровый и дикий край! Трудов и хлопот там много больше, чем сейчас во Пскове. У Евгения с глазами плохо, при одной свече уже и Евангелие читать на службе не может, а как-то там…

Литератор Николай Греч просит его прислать автобиографию для составляемого им словаря российских авторов. Предложение лестное, но в сей момент и несколько смешное — еще гусей дразнить. Письмо давно лежит среди отложенных дел. Ответить все-таки следует.

«Милостивый государь Николай Иванович!

Простите меня, что я умедлил ответом на сие. Не употреблю обыкновеннаго извинения делами. Справедливо сказать, меня отталкивала от сего дела мысль, к чему годится моя биография! Наконец, я вас послушал и поручил ректору здешней академии написать, что он знает. Оказался послужной список с прибавлением некоторых выражений, которыя по всей справедливости надлежало вычеркнуть. Как времени прошло много, то, не отлагая еще, я препровождаю к вам, милостивый государь, сию черненую и потом не переписанную записку для употребления или истребления, как вам рассудится.

Написал было я строку, хотев сказать, что я сподоблен был сделать первый опыт перевода Евангелия от Иоанна на русское наречение, но сей опыт был потом в столь многих руках, что было бы хищение, если бы кто посему захотел приписать мне сей перевод напечатанный, и потому лучше и справедливее молчать о сем.

Настоящую биографию трудно написать рано, а еще труднее написать свою беспристрастно. Если вам угодно иметь мою краткую биографию от меня, то вот она: худо был учен; хуже учился; еще хуже пользуюсь тем, чему был учен и учился; многа милость Господня и снисхождение людей».

А между тем владыка находился на пороге важного события в жизни своей и жизни страны, которое украсило не написанную еще его биографию.

В октябре Александр Павлович отбыл из Петербурга на юг. Императрица прихворнула, и он спешил к ней в Таганрог, не подозревая, что сей городок станет не временной, а последней остановкой в его земной жизни.

Накануне отъезда он заехал в лавру, получил благословение митрополита Серафима и тепло распрощался с ним:

— Верете ли, владыко, я сердечно люблю вас… и, может быть в жизни моей редко кого так уважал, как вас.

От митрополита он зашел еще к двум старцам, пробыв у каждого менее часа. В задумчивой сосредоточенности вышел из кельи, перекрестился на соборный крест и сел в коляску.

Сильно изменился император за последние год-два. Ближний круг сожалел о его усталом виде и недоумевал относительно возросшего равнодушия к делам государственным и даже иностранным, Всё было переложено на плечи Аракчеева, и верный граф нес груз безропотно, хотя и был поражен горем (злодейским убийством его подруги).

Александр Павлович не то чтобы пресытился своей властью (хотя и это было), но он вдруг с небывалой ранее ясностью стал понимать реальность иной, неземной жизни, иного, неземного мира. Вот прислал псковский архиепископ прошение о переводе в Тобольск, в место, куда ссылают тяжких государственных преступников. В Синоде все поразились. Было какое-то видение, сон — и он подчинился этому зову вопреки житейскому здравому смыслу. А в собственной душе императора бродят пугающие самого не то мечты, не то видения, не то повеления… В мыслях своих и речах мы куда как смелы, а вот на деле… Жизнь клонится к закату, грехов не воз, целый обоз (эту пословицу он услышал как то от Карамзина и запомнил). И с чем предстать пред Вышним судом?.. Псковский архиерей едет на край света, кстати, почти ровесник, и здоровье неважное, а он смог бы в Сибирь?..

В начале ноября в Петербург из Таганрога пришло известие о болезни государя. Каждый день курьеры привозили безрадостные новости. В Зимнем дворце готовились к худшему.

27 ноября царская семья была в Большой дворцовой церкви. Шел молебен о здравии императора, когда великий князь Николай увидел за стеклянной дверью своего камердинера и по лицу того сразу догадался, что свершилось то, чего он страшился, чего втайне ждал.

На выходе великого князя встретил столичный генерал-губернатор Милорадович и объявил печальную весть: 19 ноября рано утром император исповедался и причастился Святых Тайн, а в 10 часов 47 минут мирно и спокойно испустил дух. Государыня Елизавета Алексеевна, неотлучно бывшая при муже двенадцать часов, сама закрыла его глаза и своим платком подвязала подбородок.

Николай вернулся в храм и подошел к стоявшей на коленях матери. Опустился рядом на колени, и Мария Федоровна, лишь взглянув на лицо сына, поняла, какую новость привез курьер. Машинально открыла письмо от невестки, глаза механически скользили по строчкам: «…Наш ангел на небесах, а я еще прозябаю на земле. Мог ли кто подумать, что я, слабая и больная, могла его пережить? Матушка, не оставляйте меня, я совершенно одна на этом скорбном свете…»

У Марии Федоровны ослабли ноги, и она никак не могла подняться. Церковь глубоко ахнула. Службу прервали. Коридоры Зимнего наполнились звуками рыданий, загудели от гаданий и пересудов.

На спешно созванном заседании Государственного совета великий князь Николай Павлович, холодея от волнения, предъявил свои права на престол. Был вскрыт пакет с еще недавно секретными документами, а вскоре те же бумаги были привезены из Синода и Сената. Но, казалось бы очевидное, дело застопорилось.

Генерал Милорадович в оглушительной тишине заявил, что если бы Александр Павлович действительно намеревался сделать своим преемником Николая Павловича, то при жизни опубликовал бы такого рода манифест. Тайные же документы не имеют юридической силы, ибо нарушают изданный Павлом 1 закон о престолонаследии. Гвардия воспримет вступление Николая на престол как попытку узурпации власти.

Двадцатидевятилетний Николай смотрел на почтенных сановников и генералов, подавляя в себе ярость и отчаяние. Ему, да и покойному брату, и в голову не могло прийти, что может быть оспорена воля государева. Но делать было нечего. Теперь для воцарения Николай должен был предъявить официальное отречение Константина Павловича на данный момент. В Варшаву полетели курьеры, а пока Николай официально присягнул императору Константину I и привел к присяге гвардию, двор, Государственный совет, Сенат и Синод.

Владыке Филарету сказали о кончине Александра Павловича 28 ноября. Утром следующего дня он отправился к московскому генерал-губернатору князю Дмитрию Владимировичу Голицыну и объявил ему о давнем отречении Константина.

— Вы ошеломили меня своим известием, владыко,— потирая лоб, сказал князь.— Все в такой тайне… Да знает ли сам великий князь Николай о существовании сего акта?

Архиепископ молчал. Знать точно он не знал, а догадки тут были опасны.

— Как же быть? — растерянно вопрошал князь.— Может так статься, что мы получим из Варшавы манифест о вступлении на Престол Константина Павловича прежде, нежели из Петербурга — о вступлении Николая Павловича. Как же присягать?.. Владыко, вразумите!.. А знаете что, я сам хочу увидеть эти бумаги. Я руку государя хорошо знаю — едемте в Успенский собор!

— Ваше сиятельство! Дмитрий Владимирович! — Филарет был oзадачен не менее генерал-губернатора, но сохранял трезвость ума. Ехать нам не следует. Из сего могут возникнуть молвы, каких нельзя предвидеть, и даже клеветы, будто что-то подложено к государственным актам или изъято.

— Да-да, вы правы!.. Без сомнения, вы правы, — согласился князь. – Но как же быть с присягой?

— Наберемся терпения и будем ждать вестей из Петербурга. Может, уже сегодня к вечеру будет курьер?

— А если из Варшавы?

— На Варшаву не будем обращать внимания.

И верно, в седьмом часу вечера к подъезду генерал-губернатора на Тверской примчалась коляска с адъютантом Милорадовича графом Мантейфелем. В письме Милорадович излагал непременную волю великого князя Николая о принесении присяги Константину Павловичу без распечатывания «известного пакета». Голицын тут же послал за Филаретом.

— Владыко, надо присягать, а?

— Дело нешуточное. Что значит письмо? Нужен государственный акт или указ

Святейшего Синода, без коих нельзя решиться,- отвечал как давно обдуманное архиепископ.

— Воля ваша, владыко, а все ж таки присягать надо,— заколебался Голицын. – Нельзя быть одному императору в Петербурге, а другому в Москве.

— Да ведь я же вам сказал о воле покойного государя. Надо ждать.

— Видимо, не без важных причин оставлен был сей акт без действия, — пытался убедить себя и архиерея генерал-губернатор. — Князь Александр Николаевич Голицын в Петербурге, три копии акта, верно, уже достали… Надо присягать. Иначе нас бунтовщиками сочтут.

Смолчал владыка. Прояви Николай решительность и твёрдость, не волновалась бы сейчас Россия, а тихо предалась скорби. Но коли в Зимнем потеряли голову, не ему из Троицкого подворья их вразумлять.

— Будем присягать, ваше сиятельство.

30 ноября, в день памяти святого Андрея Первозванного, в Успенском соборе Кремля собралось высшее московское духовенство. В 11 часов от генерал-губернатора архиепископу дали знать, что Сенат составил определение и идет к присяге. Тогда начальным благовестом в успенский колокол дано было церковное извещение столице о преставлении государя Александра Павловича, а вслед за тем в Успенском соборе произошла присяга.

Потекли тревожные дни для владыки Филарета. Со служебной точки зрения он был чист, но душа болела от ошибочности принятых решений. Тяжек жребий хранителя светильника под спудом, в сознании, что мог бы, но не имеешь права осветить людям истину.

Москва присягнула Константину, но вскоре разнесся слух о его отречении от престола. Москвичи-заговорщики собирались в эти тревожные дни у Нарышкина, Фонвизина, Митькова. Новое выражение одушевления и решимости читалось на всех лицах. Нарышкин, только что приехавший от Пестеля с юга, уверял, что там все готово к восстанию. Полковник Митьков, неделю назад бывший в Петербурге, в свою очередь убеждал, что большая часть гвардейских полков за ними.

Допоздна горели окна двухэтажного особняка Нарышкина на Пречистенском бульваре. Слова начинали превращаться в дела. Обдумывали, как поступить при получении благоприятных известий из Петербурга. Князь Николай Трубецкой, адъютант командующего корпусом графа Толстого, брался доставить своего начальника связанным по рукам и ногам. Солдаты должны были поверить призывам генералов и полковников — но когда идти в казармы поднимать войска?

Шестнадцатилетний Саша Кошелев сидел тихонько в углу, со страхом и восторгом думая, что и в Россию пришел великий 1789 год…

В ночь с 16 на 17 декабря владыка Филарет был разбужен священником Троицкой церкви, что близ Сухаревой башни. Батюшка прибежал просить разрешения привести к присяге на верность государю императору Николаю Павловичу находящуюся на башне команду морского министерства.

— Да ты что говоришь? — строго спросил владыка.— На каком основании?

— У начальника команды есть печатный манифест!

Странно было бы начать провозглашение нового императора с Сухаревой башни, особенно в сложившихся обстоятельствах, но и остановить сие было неблаговидно.

— Ты прежде мне покажи манифест,— сказал владыка, выигрывая время. Сам же быстро набросал записку ккязю Голицыну, прося теперь его совета, как поступить.

Раньше принесли манифест, и Филарет не колеблясь разрешил священнику приведение к присяге.

Дежурный адъютант примчался с ответом генерал-губернатора, который писал, что он никакого манифеста не получил и ничего делать не должно.

Стояли сильные морозы, и, как всегда в эту пору, ныли отмороженные в юности ноги. После обедни владыка отдыхал в своем кабинете, полулежа на диване. Рядом сидел друг Евгений Казанцев, сделавший остановку по пути в Тобольск. Секретарь Александр

Петрович Святославский, по виду сущий монах, только что одетый не в подрясник, а длиннополый сюртук, стоял у конторки в ожидании приказания зачитывать консисторские бумаги. Но обычные дела не шли на ум. Неопределенное известие о «волнении», бывшем в столице в день присяги, не давало покоя.

В эти дни Филарет усугубил свои всегдашние молитвы о благоденствии России, о ниспослании ей покоя и твердой власти, об умирании страстей и просветлении разума людского. Вместе с ним молился владыка Евгений, который еще в Курске был обласкан покойным Александром Павловичем (за создание отделения Библейского общества) и искренне сожалел о кончине еще не старого царя. Он не знал причины особенных терзаний Филарета, и потому с ним было трудно объясняться.

— Святославский, читай бумаги! — решительно приказал Филарет.

— «Вотчины графа Алексея Федоровича Разумовского села Перова крестьянин Сильвестр Яковлев после четырнадцатилетнего супружества с женою Лукерьею Федоровною просил развести его с нею по ея распутству, от которого она впала в дурную болезнь. — Секретарь читал негромко, размеренным голосом, как заведённый автомат. — Жена в присутствии консистории показала, что ей рода тридцать девять лет и что года с два по глупости своей и по простоте обращалась она в распутной жизни с военными людьми, стоявшими в их деревне постоем, с коими и чинила прелюбодейство неоднократно,— и от того прелюбодейства приключилась ей венерическая болезнь, от которой она лечилась, но не вылечилась. Консистория определила: Лукерью с реченным он мужем крестьянином Яковлевым разлучить вовсе и остаться ей, Лукерье, по смерть свою безбрачною; а ему, Яковлеву, по молодым его летам во второй брак с свободным лицом вступить дозволить, о чем и дать ему указ. На нея же, Лукерью, за прелюбодейство возложить семилетнюю епитимию, которую и препоручить исправлять ей под присмотром отца ея духовного, и во все оное время во все четыре поста исповедаться, а до Святаго Причастия, кроме смертнаго случая, не допускать…»

Святославский поднял глаза на архиепископа.

— Отложи! — нетерпеливо махнул тот рукой.— Что там дальше?

— «Консистория приняла жалобу поручика Ильи Иванова Бурцева на дьячка Троицкой в Берсеневке церкви Василия Абрамова, что оный дьячок 11 декабря ограбил его, а именно: взял из квартиры его шубу лисью, крытую черным плисом, плащ белаго сукна, шубу овчинную и саблю булатную, турецкаго мастерства, которую по делу чести всегда носил на себе…»

— Погоди,— поднял палец Филарет,— как это: всегда носил на себе, коли ее украли?

Вбежал келейник:

— Ваше высокопреосвященство, генерал-губернатор!

— Что-что? — не сразу понял архиепископ.

— «…саблю булатную, турецкаго мастерства»,— так же монотонно повторил Святославский, но остановился при непривычных звуках громкого топота и бряцания шпор.

Евгений встал, а Филарет не успел подняться с дивана, как в кабинет почти вбежал князь Голицын. Обычно неторопливого и благодушного князя было не узнать. Он находился в таком возбуждении, что, видя двух архиереев, забыл взять благословение. Архиепископ тобольский двинулся к двери, и тут Голицын, спохватившись, склонил голову. За Евгением тенью выскочил секретарь. Генерал-губернатор сам плотно притворил двери и, подавляя нетерпение, принял благословение от Филарета.

— Владыко! Пришел пакет с собственноручным рескриптом государя Николая Павловича о его восшествии на престол!

— Слава Тебе, Господи! — широко перекрестился Филарет на образ Спасителя.— Вот и отпали все сомнения, ваше сиятельство.

— Вовсе нет! — Князь придвинул кресло ближе к. дивану и понизил голос: — Я бы решился объявить рескрипт, не будь там не подлежащего оглашению упоминания о… несчастном происшествии четырнадцатого декабря. Мятеж! Там написано и о смерти графа Милорадовича!.. Вот ведь судьба. Как бы за то, что спешил объявить Москве не существовавшего императора, ему не суждено жить при истинном… Как вы были правы тогда!

— О присяге пишет ли государь?

— Нет, — растерянно ответил князь.— Поверите ли, я никогда так не пережинал за свои шестьдесят четыре года. Сколько войн прошел, так там проще было!

Наконец прибыл генерал-адъютант граф Комаровский с манифестом, в котором было сказано все.

18 декабря перед полуднем в Успенском соборе в присутствии Сената, военных и гражданских чинов и духовенства архиепископ московский в полном облачении вышел из алтаря, неся над головою серебряный ковчег. Остановился перед столом, вынесенным на амвон, и сказал:

— Внимание, россияне! Третий год, как в сем святом и освещающем царей храме, в сем ковчеге, который вы видите, хранится великая воля Благословенного Александра, назначенная быть последнею его волею. Ему благоугодно было закрыть ее покровом тайны, и хранители не смели прежде времени коснуться сего покрова.

Прошла последняя минута Александра. Настало время искать его последней воли, но мы долго не знали, что настало сие время.

Внезапно узнаём, что Николай с наследственною от Александра, кротостью и смирением возводит старейшаго брата и в тоже время повелевает положить покров тайны на хартию Александра.

Что нам было делать? Можно было предугадывать, какую тайну заключает в себе хартия, присоединенная к прежним хартиям о наследовании престола. Но нельзя было не усмотреть и того, что открыть сию тайну в то время значило бы раздрать надвое сердце каждого россиянина. Что же нам было делать?

Ты видишь, благословенная душа, что мы не были неверны тебе. По верности нашей не оставалось иного дела, как стеречь сокровище, которое не время было вынести на свет, как оберегать молчанием то, что не позволено было провозгласить. Надлежало в сем ковчеге, как бы во гробе, оставить царственную тайну погребённую, и Небесам предоставить минуту воскресения. Теперь ничто не препятствует нам сокрушить сию печать… Великая воля Александра воскреснет.

Россияне! Двадцать пять лет мы находили свое счастие в исполнении державной воли Александра Благословеннаго. Еще раз вы ее услышите, исполните и найдете в ней свое счастие.

В полной тишине, подозвав прокурора синодальной конторы, архиепископ снял с ковчега, печать и открыл его. Вынул конверт и с хрустом вскрыл. Приблизившийся генерал-губернатор громко засвидетельствовал подпись государя Александра Павловича. Филарет зачитал манифест Александра, отказ Константина и новый манифест Николая. Прежде чтения присяги он объявил об уничтожении силы и действия предыдущей.

После присяги отслужили молебен о благословении Божием на начинающееся царствование. При вознесении долголетия государю Николаю Павловичу начался звон на Ивановской колокольне и пошел по всей Москве.

Вечером в кабинете Филарет взялся за письмо наместнику Троицкой лавры архимандриту Афанасию: «Вы помните, что я писал Вам, чтобы Вы за меня молились перед гробом преподобного Сергия. То было во время известия о кончине в Бозе почившего государя, когда мне представлялись затруднения касательно вверенного мне завещательного акта, которые действительно и последовали. Молитвами преподобного кончились оныя благополучно, почему прошу Вас по получении сего совершить за меня у гроба преподобного молебное пение с акафистом».

Через неделю была получена высочайшая грамота на имя архиепископа Филарета, в которой новый император писал: «Достоинства ваши были Мне известны; но при сем случае явили вы новые доводы ревности и приверженности вашей к отечеству и ко Мне. В воздаяние за оныя, всемилостивейше жалую вам бриллиантовый крест для ношения на клобуке. Пребываю вам всегда доброжелательный

Николай.

Санкт-Петербург. 25 декабря 1825 года».

Казалось, наступает решительная перемена в положении полуопального московского архипастыря, но он помнил слова владыки Амвросия: «Подожди и посмотри, что будет…»

Глава 4. Божественный глагол

Коронация была назначена на лето 1826 года. Всю зиму и весну шло следствие по делу декабрьского мятежа. Из 189 арестованных 121 были преданы суду, 57 подвергнуты наказаниям административным, 11 освобождены. Вооруженное выступление против законной власти, намерение цареубийства и убийства нескольких человек подлежали суровому наказанию. Однако в дворянском обществе, в котором почти всякий имел либо родственные, либо служебные, либо дружеские связи с кем-нибудь из мятежников, многие ожидали от Николая Павловича прощения и милости. Казнь пятерых и ссылка более ста человек в Сибирь ошеломили дворянство. Мятежников открыто жалели, но то была жалость не к героям, а к несчастным. Тридцатилетний император долго переживал и свою растерянность, и покинутость почти всеми, и страх за судьбу жены, детей, матери, и потрясение от сознания своей ответственности за судьбу России. Он будто переродился 14 декабря, и многие замечали, что он стал «каким-то иным».

Николай Павлович не был ни извергом, ни мизантропом. Рылеев сам признался ему, что намеревался убить всю царскую семью и отдать город во власть народа и войска (план был — дать народу разграбить кабаки, взять из церквей хоругви и толпой идти на Зимний дворец). Каховский стрелял в графа Милорадовича с намерением убить… Но когда друг Алексей Орлов просил за брата, заводилу среди злодеев, он простил Михаила, а Алексея возвёл в графское достоинство и в мае был посаженым отцом на его свадьбе.

«…Что касается моего поведения, дорогая матушка,— писал император матери весной,— то компасом для меня служит моя совесть. Я слишком неопытен и слишком окружен всевозможными ловушками, чтобы не попадать в них при самых обычных даже обстоятельствах.

Я иду прямо своим путем — так, как я его понимаю; говорю открыто и хорошее и плохое, поскольку могу; в остальном же полагаюсь на Бога. Провидение не paз благословляло меня в некоторых случаях жизни, помогая мне в самых запутанных по видимости делах достигать удачи единственно благодаря простоте моих жизненных правил, которые целиком в этих немногих словах: поступать, как велит совесть».

Мало кто знал, что переживал Николай, принужденный начать царствование казнями. «У меня прямо какая-то лихорадка,— писал он матери после объявления приговора над мятежниками.— У меня положительно голова идет кругом. Если к этому еще добавить что меня бомбардируют письмами, из которых одни полны отчаяния, другие написаны в состоянии умопомешательства, то уверяю вас, дорогая матушка, что одно лишь сознание ужаснейшего долга заставляет меня переносить подобную пытку».

На допросах он увидел, что главнейшим и очевиднейшим поводом для недовольства было крепостное право, а потому приказал сделать из всех показаний выборку на этот счет для последующего рассмотрения. Он создал секретный комитет для изучения вопроса о возможности освободить помещичьих крестьян, но — в тайне и от самих мужиков, и от их хозяев. Однако многие отметили, что графине Каменской, статс-даме и вдове фельдмаршала, было запрещено присутствие на коронации за то, что в одном из ее имений крестьяне взбунтовались, возмущенные жестокостью управителя.

Расследование в отношении таких персон, как Мордвинов, Сперанский, генералы Ермолов и Киселев, по его приказанию велось в строжайшей тайне. Как и следовало ожидать, никто из названных не был причастен к обществам. Тем более это касалось владыки Филарета, в отношении которого и следствие не велось.

Но все же московский архипастырь вызывал у императора сложные чувства. Николай Павлович помнил свой детский восторг перед красноречием маленького монаха. От покойного брата он знал, как доверял тот Филарету, и не обращал внимания на последовавшее охлаждение. Николай откровенно презирал Аракчеева и косился на изворотливого митрополита Серафима, а вот князя Александра Николаевича Голицына уважал. По всем своим действиям в роковые дни ноября — декабря Филарет заслуживал благодарности, и сдерживало Николая Павловича лишь одно обстоятельство — независимость и самостоятельность владыки, чрезмерные для духовного лица. В Москве он командовал генерал-губернатором, а случилось что — взял бы и бразды государственного правления… Ну уж нет! Филарет, может быть, рассчитывает повторить судьбу своего великого соименника при Михаиле Романове, но он, Николай, не допустит, чтобы за него правил другой. Он царь!

22 августа 1826 года митрополит Филарет, только что возведенный в этот сан, встречал императорскую чету на паперти Успенского собора. Высший знак отличия был принят им с благодарностию, но и с опасением. «Продолжите о мне молитвы Ваши, — писал он троицкому наместнику Афанасию,— чтобы Бог дал мне не наружный только покров белый иметь, но и сердце, и дела, очищенные по благодати его».

Соборная площадь была набита до отказу, ибо любопытные заняли места еще с ночи. Толпа жадно разглядывала разнообразнейшие военные и придворные мундиры, туалеты петербургских и московских дам; знатоки объясняли, кто есть кто, перечисляя имена великих князей и княгинь, иностранных принцев и принцесс. Особенное внимание привлекали конечно же молодые государь Николай Павлович и государыня Александра Федоровна, семилетний великий князь Александр, наследник, и, по всему судя, следующий российский император. Толпа волновалась и истекала потом, жалея, что в Кремль не пускали продавцов кваса.

— Благочестивый государь! — проникновенно заговорил митрополит Филарет.— Наконец ожидание России свершается. Уже ты пред вратами святилища, в котором от веков хранится для тебя твое наследственное освящение. Нетерпеливость верноподданнических желаний дерзнула бы вопрошать: почто ты умедлил? Если бы не знали мы, что предшествовавшее умедление твое было нам благодеяние. Не спешил ты явить нам свою славу, потому что спешил утвердить нашу безопасность… Не возмущают ли при сем духа твоего прискорбный напоминания? Да не будет!.. Трудное начало царствования тем скорее показывает народу, что даровал ему Бог в Соломоне… Вниди, Богоизбранный и Богом унаследованный государь, император!..

Николай Павлович отер невольную слезу. Не ожидал он, что Филарет осмелится сказать так прямо и так просто о том, что лежало на сердце императора.

Миропомазание государя совершили митрополит Серафим и митрополит Енгений Болховитинов. Последовали парадные обеды, приемы, балы, парады, маскарады и народное торжество на Девичьем поле, где было выпито более тысячи ведер белого и красного вина, не считая пива и меда. Празднества продолжались, до 23 сентября и завершились великолепным фейерверком.

Попытался московский владыка вновь заговорить о своем катехизисе, но митрополит Серафим опасался просить государя об отмене решении его брата. Митрополит Евгений решительно поддерживал его в этом, отозвавшись о Филаретовом труде пренебрежительно.

А жизнь московская шла своим чередом. Среди десятков дел, рассматриваемых каждодневно московским архипастырем, иные обращали на себя особенное внимание. От императора пришло повеление задержать и посадить под стражу монаха Авеля за распространённые им предсказания о «невозможности коронации государя» и о том, что «змей проживет тридцать лет», однако сие не удалось. Монах скрылся из Высоцкого монастыря, забрав все свои пожитки, и дальнейшие розыски были переданы полиции.

Авель был известен своими фантастически верными предсказаниями о смерти

Екатерины I и Павла I, о нашествии французов и кончине Александра I. Цари на него гневались, но имелись и покровители – графиня Потёмкина, графиня Каменская и князь Александр Николаевич Голицын. Владыка Филарет с настороженностью относился к странному монаху, зная, что дар предвидения может быть дан только с выше, однако и не смел пренебрегать очевидностью. Об Авеле не раз они беседовали с князем, и на восхищенные возгласы вельможи Филарет указывал иной пример — старца Серафима из Саровской обители.

Сей удивительный инок получил негромкую известность, но подвиги его были дивны: пятнадцать лет он провел в отшельничестве и пятнадцать лет в затворе, выйдя из него этим летом. Шла молва о его поразительной прозорливости и даже о чудесах исцеления. Филарет знал и о другом. Сего угодника Божия притесняла монастырская братия во главе с настоятелем Нифонтом, им недоволен был тамбовский архиерей. Как бы хотелось Филарету приютить в своей епархии саровского подвижника, но останавливало его опасение нарушить волю Господню, ибо не без Промысла Божия попускаются напасти и волнения. До владыки доходили рассказы о речениях Серафима о важности поклонения иконам, о безусловном почитании родителей, о великом средстве ко спасению — непрестанной сердечной молитве. Людские рассказы важны, но, может быть, более существенно иное — та духовная связь, которую чувствовал строгий московский владыка с добрейшим саровским иноком…

Огорчительные известия приходили из духовной академии. Викарий докладывал о неблаговидном поведении иных студентов, о лености профессоров и даже отца ректора. Не радовала и лавра, хотя и по иной причине: архимандрит Афанасий Федоров (из неучебных иконописцев, назначенный по совету самого Филарета) оставался слаб здоровьем, подолгу болел, и управление обителью, перейдя в руки многих, слабело. На замечания, что нужно держать монахов построже, добрый старец отвечал: «Ох, окаянные они, окаянные, измучили меня! А взыскивать не могу, сам я всех грешнее». Заменить настоятеля нельзя было без его прошения, а формальных оснований недоставало.

С надеждою на лучшее Филарет узнал о назначении настоятелем Введенской Оптиной пустыни иеромонаха Моисея Путилова. К пустыни он питал особенное чувство, ибо она была возрождена волею владыки Платона. Владыка знал, что отец Моисей и его сподвижник иеромонах Леонид Наголкин следовали традиции известнейшего отца Паисия Величковского, ревностно возрождавшего древний монашеский уклад. Именно это и требовалось в век суетный и практический.

Глава 5. Как слово наше отзовется

В первый год царствования Николая Павловича архимандрит Фотий испытывал разноречивые чувства к новому государю. Поначалу он пытался и его поучать, посылал письма с наставлениями, пока это не было ему запрещено, а там пришло повеление отправиться из Петербурга к месту постоянного служения. Графиня Орлова ничем не смогла помочь.

В Юрьевском монастыре Фотий ревностно взялся за обустройство обители, а через несколько месяцев, ближе к коронации, намекнул и письме владыке Серафиму, что не прочь приехать в столицу. Позволения он не получил, но Серафим просил помочь в возвращении в свет катехизиса Филарета Дроздова.

Фотий был не из тех, кто долго раздумывает. Бурная, импульсивная натура его в один миг поворачивалась в иную сторону. Нынче, когда ушла горячка борьбы против голицынского направления, когда сам он после интимных свиданий с царём был задвинут в глухой угол Новгородской губернии, дело с катехизисом виделось по иному, чем год назад.

Лишь только слетела шелуха гордыни и самомнения, истинно православная натура Фотия должна была признать православие катехизиса и очевидную его полезность. В этом духе он отвечал в Петербург, хотя и оговаривался, что кое-что московскому владыке все же изменить надо. Аннушке и княгине Мещерской написал о Дроздове в миролюбивом тоне, чем привел обеих дам в недоумение.

.

А ровесник Фотия, отец Антоний Медведев к тому времени тоже был поставлен на пост настоятеля, правда, не столь известного, кик Юрьевский, а Высокогорского Воскресенского монастыря, основанного в четырех верстах от Арзамаса всего сто лет назад. Обитель была расположена в густом лесу, на горе, под которой протекала невеликая река Теша. Насельников в монастыре было немного, но обитель славилась иконами Иверской Богоматери (списком с афонского подлинника) и Богородицы Всех Скорбящих Радости; имелось три церкви и три часовни. Паломникам монастырь полюбился, их бывало немало, особенно летом.

Назначения оказалось для отца Антония неожиданным. Первые годы он нес монашеские обязанности, выполняя за послушание лечение братии и приходящих, жадно читал неизвестные ранее труды отцов церкви, жития, новейшие богословские труды на русском и французском языках. Ум его, свободный от школьнической формы, сам находил истинное и отсекал ложное в новейших богословских учениях. Но не в книгах же только источник веры. Получив разрешение, Антоний предпринял путешествие по святым местам Руси.

Через Кострому и Ярославль он добрался до Троицкой лавры. Братия обошлась с ним грубо, беседовать никто не захотел, для ночлега отвели какую-то конуру, будто подтверждая свою отрешенность от сего мира. Между тем годы монашества не превратили Антония в угрюмого отшельника, он по-прежнему был чувствителен к красоте природы, переживаниям людским. Утверждался в таком направлении своего духа отец Антоний благодаря поучениям старца Серафима Саровского, наставлениями которого пользовался нередко. Сей великий аскет и пустынник не считал за грех любование цветами и звездным небом, не понуждал других к непосильным молитвенным подвигам, не называл пост средством спасения.

— Нет хуже греха, матушка,— говорил как-то подвижник одной монахине в присутствии Антония,— и ничего нет ужаснее и пагубнее духа уныния. Я велю тебе всегда быть сытой, кушать вволю и на труды с собою брать хлеба. Найдет на тебя уныние, а ты хлебушка-то вынь и покушай. Уныние и пройдет…

— Батюшка Серафим,— спросил тут же Антоний,— меня многие купчихи и барыни спрашивают, можно ли постом есть скоромное, если кому постная пища вредна и врачи приказывают есть молочное, масло?

— Хлеб и вода никому не вредны,— кратко и строго ответил преподобный.

Печать юродства, которую он носил, нисколько не коробила отца Антония, на всю жизнь запомнившего первую свою встречу с отцом Марком восемь лет назад. Троицкую братию он, конечно, не осуждал, но имел перед глазами примеры высочайшего подвижничества.

В Москве он тогда остановился в Симоновом монастыре. Девяностопятилетний старец, схимонах Павел после исповеди посоветовал ему непременно представиться московскому владыке. «Да что я ему?» — засомневался Антоний. «Нет, нет, сходи. Он монахов любит… и тебя полюбит»,— неожиданно заключил старец. Антоний попал на известное филаретовское чаепитие, за которым много рассказывал о Сарове и его подвижниках. После беседовали вдвоем немалое время. Владыка рассуждал о полезности Библейских обществ, а отец Антоний поначалу сдержанно, а потом открыто высказался против и сих обществ, и модного мистического духа. К его удивлению, владыка не одернул его, а вступил в спор, в котором разгорячились оба. Отпуская Антония, владыка приглашал его зайти в гости на обратном пути из Киева, но Антоний не зашел.

На Филарета тридцатилетний монах произвел сильное впечатление. Сказать ли больше? В нем владыка ощутил близкую себе душу. В феврале 1826 года Филарет после рукоположения в сан епископа нижегородского Мефодия Орлова посоветовал ему «обратить внимание» на иеромонаха Антония Медведева. Такая рекомендация дорогого стоила. При первой же возможности владыка Мефодий выдвинул Антония на видное место, где тот мог либо показать свои достоинства, либо разоблачить поверхностей блеск.

Сам новоназначенный настоятель о подоплеке назначения не догадывался и с жаром отдался первоочередным делам. Он внес изменения в устав служения, приблизив его к киево-печерскому, стал обучать, хор подлинному киевскому распеву; почасту ездил в Арзамас и Нижний к знакомым с просьбами о помощи монастырю; затеял строительство гостиницы для паломников; подумывал о поновлении иконостаса в соборном храме Вознесения.

В том же 1826 году в Петербурге случилось событие, мало кем замечанное, хотя о нем знал и государь император.

Весною девятнадцатилетний инженер-поручик Дмитрий Брянчанинов заболел тяжелою грудною болезнию, имевшею все признаки чахотки. Ослаб он настолько, что не имел сил выходить из дома. Николай Павлович, давно ему покровительствовавший, приказал собственным медикам пользовать больного и еженедельно доносить, о ходе болезни. Доктора откровенно сказали об опасности положении больного и сняли с себя ответственность за исход лечения.

Сам Брянчанинов знал, что очутился на пороге жизни, но не отчаяние или скорбь владели им. С малых лет Дмитрий выказывал особенное религиозное настроение. К удивлению матери и отца, он любил посещать церковь, готов был молиться не только утром и вечером, но и весь день, причем не машинально и торопливо, как это водится у детей, а неспешно и благоговейно. Родители посмеивались, младшие братьи и сестры чуждались старшего. С юных лет Дмитрий оказался в одиночестве и не имел кому открыть душу. Его любили, о нем заботились —на дом приглашались учителя, в библиотеке имелись лучшие книги, на конюшне стояли прекрасные скакуны, а главного не было.

Мало-помалу тоскующее сердце Дмитрия стало находить утешение в чтении только что изданного на русском языке Евангелия и в Житиях святых. Повествование о Спасителе, о жизни преподобных Пименов, Арсениев и Макариев погружали ум и сердце юноши в несказанную тишину. Он полагал, что подобное состояния мира и покоя обыкновенно для всех людей, ибо так мало видел и знал в отцовском имении, в Грязовецком уезде Вологодской губернии.

Отец нисколько не посчитался с настроем сына, сочтя блажью намерение идти в монахи, и в шестнадцать лет отдал его в инженерное училище. На вступительных экзаменах блистательные ответы и видная наружность Брянчанинова обратили внимание великого князя Николая Павловича, тогда генерал — инспектора инженеров. Великий князь вызвал юношу в Аничков дворец, где представил супруге, и в училище Брянчанинов был зачислен пенсионером великой княгини. Довольный сверх ожиданий, Александр Семенович Брянчанинов отправился к семье. Карьера сына представлялась несомненно удачной.

Быстро протекли годы учебы. Они были заполнены занятиями, в которых Брянчанинов неизменно был среди первых по успехам, и светскими обязанностями, ибо по родству Дмитрий входил в высший аристократический круг дворянства. Он приобрел многочисленные знакомства среди вельмож и литераторов, с похвалами о нем отзывались и великие князья, и Гнедич с Жуковским.

Однако и в шуме столичной жизни Брянчанинов остался верен своим духовным устремлениям. Более положенного он посещал храмы, усердно молился, но чем дальше, тем более очевидным становилось для него нарастание некой внутренней пустоты — взамен известных ему мира и покоя. Томилась душа, насильно удаленная от своей истинной жизни. Тяжело все это было пережить одинокому и в шумном городе юноше. Бывало, идет он из Казанского собора в Михайловский замок, в училище, и не сразу замечает недоуменные взгляды прохожих, а зрелище было редкое: высокий красавец юнкер в мундире льет слезы градом.

Строгий и дисциплинированный ум юноши искал определенности и в религии. Он посещал собрания мистиков у князя Голицына, слушал проповеди отца Фотия, но ни та, ни другая сторона не пришлись по сердцу. Суетное и кичливое своевольное учение виделось ему столь же далеким от истинной веры, сколь и разгоряченный фанатизм, забывший о евангельской кротости. Само ожесточенное препирательство о вере вызывало недоверие к участвующим в нем.

Досрочно произведенный в офицеры, Брянчанинов сожалел о простой юнкерской шинели. В ней он мог стоять в храме Божием в толпе солдат и простонародья, молиться и плакать сколько душе угодно, а среди чистой публики такая пламенная вера вызывала недоумение или улыбки. Он таил от начальства, что причащается еженедельно, потому что такое усердие представлялось подозрительным. Все, казалось, противилось призванию, полный соблазнов мир искушал и подавлял, но, вопреки приманкам и силе, ум юного Дмитрия сосредоточивался на поисках истинной веры столько же, сколько и на предметах учебных.

Никто не говорил ему о чудесной силе постоянной молитвы, но сам он пришел к ней. С вечера, когда по сигналу рожка юнкера ложились в постели, Дмитрий, приподняв с подушки голову, начинил читать молитвы, да иногда так и поднимался по утреннему сигналу, с молитвою идя в класс. В то время тайный монах обрел по милости Божией товарища.

— Чихачев, пойди сюда! — как-то позвал Дмитрий юнкера eго роты, весельчака и говоруна, у которого душа ко всем была нараспашку. — Не пора ли тебе быть христианином!

— Я никогда и не был татарином! — с улыбкою отвечал тот.

— Так, — cepьезно отвечал Дмитрий. — Но слово это надлежит исполнить делом.

Как происходит сближение родственных душ? Каким образом одни узнают другую без долгого приглядывания и длинных рассуждений? Но когда это случается, тогда завязываются дружба и любовь сильнейшие. Тогда верят каждому произнесенному слову, не таят помыслом и сомнений, и обнаруживается единение людей, внешне, казалось бы, вовсе несхожих.

Друзья стали вместе ходить к инокам Валаамского подворья, Александро-Невской лавры. Принимали их с любовью и наставляли, вполне понимая их духовные нужды. Отец, узнав от слуги Дмитрия об образе жизни сына, просил столичных родственников помочь его образумить. Брянчанинова обязали вернуться с частной квартиры на казённую, в замок, а митрополит Серафим запретил лаврскому духовнику Афанасию склонять юношу к монашеству, воспретил принимать на исповедь Брянчанинова и Чихачева.

И вот болезнь, приковавшая Дмитрия к постели, с особенною очевидностью побуждала его к выбору. Он готовился к переходу в вечность и не обращал внимания на наговоры родных, что именно посты и бессонные ночи да частое моление на коленях ослабили его здоровье. Нет, знал: пошли Господь выздоровление – он не изменит признанию.

Перед его взором были уже пределы наук человеческих, но, задаваясь вопросом, что они дают человеку, он признавал: ничего. Человек вечен — вечно должно быть и земное обретение его, а всё оно пропадает у крышки гроба. Охладевшее к миру сему сердце давно открылось монашескому призванию, однако для полного разрыва с этим миром нужен был кто-то, способный безоглядно увлечь за собою.

Придя в июне после выздоровления в лавру, Дмитрий увидел в соборном храме незнакомого монаха. Высокий, полный, осанистый. Длинные волосы падали на плечи, седая небольшая борода, на светлом лице печать отрешенности и учености, а глаза — глубокие, пронзительные. То был иеромонах Леонид Наголкин, приехавший по делам Оптиной пустыни. Дмитрий поколебался и подошел к старцу. Сколько длилась их беседа, он не заметил, но судьба его была решена.

— Сердце вырвал у меня отец Леонид! — рассказывал он пришедшему навестить Чихачеву.— Решено: подаю в отставку и последую старцу. Ему предамся всею душою и буду искать единственно спасения души в уединении.

Растерялся Чихачев. И ему того же хотелось, да страшно…

Глава 6. Дивеевские сестры

В мае 1827 года в приемный час митрополита на Троицкое подворье приехала Маргарита Михайловна Тучкова, вдова бородинского героя. В кабинет вошла хрупкая, маленькая женщина, простое и приятное лицо ее было бледно, а взгляд странен. Филарет знал о перенесенном ею новом горе — кончине пятнадцатилетнего сына Николая, единственной ее надежды и опоры.

Тучкова не плакала. Ровным голосом она просто рассказывала, как Николушка простудился, как лечили его доктора, как сама сидела у его постели, как дорогой, мальчик потянулся к ней в последний миг, будто желая что-то сказать… Странность ее взгляда состояла в отрешенности от внешнего. Тучкова, казалось, не видела ничего вокруг, а пристально всматривалась во что-то иное.

К горю людскому привыкнуть нельзя. А к кому идут люди с горем? К духовным лицам. Филарет за годы своего служения принял в свое сердце множество печалей: и горестей, знал, что помимо утешения следует помочь человеку делом выйти из безысходной тоски.

Тучкова нашла успокоение в вере. Спрошенная о муже, она уже спокойнее рассказала, как проводила его на сражение, как ее посетило предчувствие его гибели, как искала она ночью на Бородинском поле его обезображенное тело, но так и не увидела… А семь лет назад построила там Спасо-Бородинский храм. Землю пожертвовали владельцы, император прислал десять тысяч рублей, а сама Маргарита Михайловна продала все свои бриллианты: Теперь же в аскетически простом белом храме было погребено тело ее ребенка… Владыка предложил приезжать к нему чаще, и Тучкова появилась на следующий же день.

Святославский сразу направил ее в кабинет. На пороге Маргарита Михайловна увидела прощавшуюся пожилую женщину и троих молодых людей. Владыка благословил новую гостью и, когда сели в кресла, сказал:

— Тоже бородинская вдова и ее сироты. Терпит горе, как и вы.

— Три сына! — вскрикнула Маргарита Михайловна. — Три сына! А у меня все отнято! За что?!

— Вероятно, она более вас заслужила своею покорностию милость Божию, — строго и наставительно ответил митрополит.

Тучкова сжалась в кресле, как от удара, и вдруг неудержимым потоком слёзы хлынули из глаз ее. Вскочив, она закусила губу, чтобы не разрыдаться в голос, и выбежала из кабинета.

Филарет немного опешил. Он полагал не лишним проявление строгости к горюющим, подчас впадающим в упоение своим горем, по тут, видно, переусердствовал. В дверь заглянул Святославский.

— Прикажи закладывать,— велел митрополит. Когда карета митрополита остановилась перед крыльцом тучковского дома, вышедший лакей доложил кратко:

— Её превосходительство не принимает.

— Но меня она, наверное, примет,— сказал Филарет.— Скажи ей, что и желаю ее видеть.

Тучкова встретила его в гостиной. Лицо ее еще было мокро от слёз. От слабости она едва стояла на ногах и потому держалась руками за спинку кресла. Надо было что-то сказать, но она никак не могла сообразить — что.

— Я оскорбил вас жестоким словом, Маргарита Михайловна, и приехал просить у вас прощения, — покаянно произнес Филарет.

Слёзы вновь потекли из ее глаз, но то были уже слезы умиротворения. В этот раз говорил митрополит, утешая, печалясь, наставляя.

Новое царствование оказалось для владыки Филарета ничуть не лучше предыдущего. Тот же неустанный труд, перемежаемый огорчительными известиями чаще, чем радостными.

В 1827 году после многолетнего перерыва он был вызван в Синод особому высочайшему повелению. Ему передали слова государя: «Рад, что смогу скоро иметь удовольствие его видеть». Однако перед отъездом, в день святителя Алексия, владыка произнёс в Чудовом монастыре проповедь, о которой потом долго говорили в Москве.

—…Не сообразуйтеся веку сему, писал апостол христианам в веке иудейства и язычества. О горе! Нужно и в христианские времена повторять христианам: не сообразуйтеся веку сему… Зовут нас в храм на богослужение, кажется, мы готовы; однако во время вечерней молитвы мы еще заняты мирскими делами или забавами, до утренней часто не допускает сон, к дневному богослужению не спешим, а из храма торопимся. О Господи! Дом молитвы Твоея ныне походит на гостиницу, в которую входят и из которой выходят, когда кому случится…

В Петербурге владыку Филарета ожидало поручение о подготовке катехизиса — на основе все того же, ранее запрещенного. После замены Шишкова на посту министра просвещения этого следовало ожидать. Пересмотренный и отчасти исправленный текст был подготовлен быстро. С 1828 года типографии стали печатать полный и краткий катехизисы, по которым основы христианской веры узнавали дети и взрослые, солдаты и школьники, все православные подданные Российской империи. Два печатных экземпляра через обер-прокурора князя Мещерского были направлены государю.

Московский митрополит и в мыслях не порицал царствование Николая Павловича, однако многое его печалило и настораживало. Сам государь оставался ревностным христианином, любил церковные службы и до недавнего времени подпевал тенорком певчим в Большой церкви Зимнего дворца. Он далек был от мистических мечтаний своего брата, и эта угроза православию ушла в прошлое. Огорчало же решительное вмешательство власти в церковные дела, прямо нарушающее законы… Чего стоят одни бракоразводные дела последних лет…

По возвращении в Москву летом 1828 года владыке доложили, что встречи с ним требует министр внутренних дел, генерал-адъютант, граф Арсений Андреевич Закревский. О нем владыке рассказывали разное. Закревский делал карьеру более на полях сражений, чем на паркете, и все же преуспел. Невидного дворянчика покойный государь Александр Павлович женил на одной из богатейших и красивейших невест России — графине Аграфене Федоровне Толстой, а его царствующий брат назначал на видные посты.

В условленный день граф приехал на Троицкое подворье. Высокий, широкоплечий, краснолицый, он заговорил, не убавляя силы своего баса:

— Ваше высокопреосвященство! Приехал к вам за праведным судом!

— Слушаю, ваше сиятельство,— осторожно ответил митрополит.

— Извольте видеть, дело мое таково… Объезжая по воле государя центральные губернии, завернул я в имение своей тещи и Нижегородской губернии. Узнаю, что в Арзамасском уезде некое сборище баб и девок объявило себя общиною и на этом основании вымогает у помещиков пожертвования и даже земельные угодия. Разбой, да и только!.. Однако дело оказалось с законной части правильным. Повидал я тамошнего архиерея, владыку Иакова, а он только руками разводит. Я про него знаю, что с сектантами, с раскольниками боролся, но — стар, слаб. И добр слишком, ласков безмерно, не смеет власти своей употребить да и распустить попросту негодящее собрание в Дивееве!

— Так понимаю, ваше сиятельство, что вы печетесь о потере своей земли?

— Формально земля тещина, но вы понимаете… Степанида Алексеевна дама чувствительная, не выдержала, поддалась на уговоры.

— И большой участок?

— Да не то чтобы большой, полоса на окраине села… но обидно!

— Не совсем понимаю, ваше сиятельство, чего вы ожидаете от меня? Пока волею государя я управляю московскою епархиею.

— Да, владыко, что вам стоит поднять этот вопрос в Синоде — и вынести справедливое решение! Гражданским властям я уже поручил рассмотреть, это дело законным порядком.

Филарет поднял голову и прямо глянул в глаза графа. Вот ведь и не злой человек, и служака верный царю и отечеству, а как дороги ему сокровища земные… Впрочем, ежели в Дивееве действительно возникла лжеобщина — следует разобраться.

— Обещаю вам, ваше сиятельство, что наведу необходимые справки, и, может, дело решится без Синода.

Министр ушел и благодушном расположении духа, уверенный и решении дела в свою пользу. Земли у него было много, но разбрасываться ею он не собирался — надо дочь выдавать замуж и вообще…

Тем временем в Дивеевской женской общине горевали. Основана она была вдовой полковника Мельгунова при церкви Казанской иконы Божией Матери, в селе Дивееве, построенной также на средства Агафьи Семеновны, принявшей в монашестве имя Александры. Ныне в общине пребывали шестьдесят сестер, коими управляла матушка Ксения Михайловна. Вот на нее-то и набросился граф Закревский, узнав от управляющего о тёщином подарке. Закипев негодованием, он крикнул ей в лицо:

«Ах ты, старая развратница! Людей обираешь!.. Да я тебя в тюрьме сгною!»

Бедная старушка обомлела и упала в обморок. Граф Арсений Андреевич, кипя неизлитым гневом, прошествовал дальше, а сестры поспешили привести матушку в чувство. Они рассказали о случившемся покровителю общины Михаилу Васильевичу Мантурову, а тот поспешил в Саров, где передал происшествие старцу Серафиму, по мысли которого и создавалась Дивеевская обитель.

— Что же будет, батюшка? Ну как запретят общину нашу?

— Все будет хорошо, радость моя, не печалься! Господь может и зло на пользу обернуть.

— Прежде думаю от графа извинений потребовать. Хоть он и министр…

— Мишенька, осуждай дурное дело, а самого делающего не осуждай! Ты как увидишь его из храма-то выходящим, подойди смиренно, не горячась, подойди да и объясни ошибку графу-то. Дескать, община во славу Божию устрояется. Напрасно он оскорбил ничем не повинную старицу Божию. Да поклонись ему! Да поблагодари за оказываемое общинке нашей благодеяние!

Мантуров дождался приезда графа в Саров и точно выполнил слова старца. В первый момент Закревский привычно взъярился, но когда Михаил Васильевич поясно ему поклонился, благодаря за благодеяние общине, совершенное руками его тещи, граф осекся. Впрочем, он увидел в этом только попытку примирить его с потерей земли, а примиряться он не желал.

Прошли следствия гражданское и духовное. Оба вынесли заключение о необходимости официального признания существующей монашеской женской обители. Граф Закревский старался не вспоминать о напрасной потере, а владыка Филарет задумывался над сообщенными ему предсказаниями старца Серафима о некоем особенном значении новоустрояющейся Дивеевской общины.

Казалось бы, какое дело ему, влиятельнейшему столичному архиерею, до далекого провинциального Саровского монастыря и соседней женской обители? Но чуткое сердце его ведало, как в тишине и смирении совершается тайна Божьего Промысла.

Глава 7. Москва-матушка

Медленно текли воды Москвы-реки. Река понемногу мелела, но еще ходили по ней плоскодонные баржи, доставляя товары почтенному купечеству. С большой пристани в Котельниках возы катились в Гостиный двор, раскинувшийся между Варваркой и Ильинкой. Зимою в город тянулись большие обозы с дровами и строевым лесом, а весною, когда река становилась неоглядно широкой, затапливая все низины, под стремительно крепнущим жаром солнца начинали стучать топоры и звенеть пилы. Дрова заготавливались на зиму, а отпущенные господами на оброк артели вологодских и ярославских мужиков принимались за строительство. Год за годом в Замоскворечье вставали новые крепкие домины, обраставшие пристройками, сараями, флигелями, неуклонно тесня просторные сады и обширные пустыри. На Остоженке, Арбате, Тверской строились меньше, но и туда в летнюю пору громыхали телеги, груженные лесом и кирпичом из недавно построенных подмосковных заводов. Люди делали положенное им дело обустройства земной жизни, правда, о жизни духовной подчас забывая.

— …Следующее дело, — ровным голосом зачитывал Святославский владыке Филарету присланное из консистории на утверждение. «Жена прапорщика инвалидной команды Кондратия Ивановича Тонкочеева, Ирина Федорова подала просьбу с объяснением, что она с показанным мужем венчана двадцать два года назад в селе Аввакумове и прижила дочь Екатерину, а он, Тонкочеев, женился на другой. Тонкочеев на допросе показал, что десять лет назад, прибыв и Москву, назвался холостым и женился на вольноотпущенной девке Домне Ивановой. Консистория определили: второй брак расторгнуть и ее, Домну, яко вступившую и супружество за него по неведению, что первая у него жена в живых находится, учинить свободною, и ей, когда она пожелает, вступить с другим свободным, лицем в брак дозволить, о чем ей дать указ. Ему же, Тонкочееву, иметь сожитие с первою его женою Ириною; за означенное беззаконное во второй брак вступление возложить на него, Тонкочеева, семилетнюю епитимию и отослать его на год в Перервинский монастырь, где содержать его безысходно, и чтоб он во все то седмилетнее время для умилостивления за оное прегрешение благости Божией находился в посте и молитве, в среду и пятки пищу употреблял сухоедомую и во все посты исповедовался, но до Святаго Причастия, кроме смертного случая, его не допускать. Когда означенное время в монастыре выживет и плоды покаяния покажет, то отослать туда, где он в команде находится».

— Утверждаю,— тихо молвил внимательно слушавший Филарет.

Святославский черкнул пером по бумаге и взял следующее дело.

— «В звенигородское Духовное правление прислан был Воскресенской округи помещика Казаринова, сельца Красновидова крестьянин Андреян Васильев за небытие на исповеди и у Святаго Причастия четыре года для публичнаго покаяния. Консистория определила: означеннаго крестьянина Васильева отослать в Саввин Сторожевский монастырь на три месяца, где и велеть его содержать в посте и молитве, и при каждом священнослужении класть ему в церкви по пятьдесят поклонов земных; по выжитии же им в монастырском содержании того трехмесячного времени и по исповеди и Святом Причащении представить его в консисторию при рапорте».

Святославский глянул выжидательно на владыку, а тот глубоко задумался. Деревенские ребятишки вспомнились Филарету, как они стайками висели на плетнях, как ясными глазками смотрели на него, как в храмах бестрепетно подходили к причастию… Да, силен мир сей…

Верность давним устоям хранили раскольники, составлявшие немалую часть московского купечества. Москва сделалась их центром в царствование Александра Павловича, запретившего все тайные общества в России, но повелевшего раскольнические церкви не трогать и попов их не преследовать. Московский владыка до поры до времени раскола не касался в своих проповедях, хотя видел в нем помрачение православия, почему и отвергал название «старообрядцы». Не мог он примириться с расколом и отпадением от матери-церкви миллионов русских людей. Филарет не разрешал совершать отпевания над ними по христианскому обряду и хоронить их на православных кладбищах.

В Москве появились скопцы. Вольноотпущенные крестьяне Елизар и Панфил Чумаковы открыли мелочную торговлю на Ильинке, а вскоре выстроили свой дом, ставший сектантским гнездом. Иван Богдашев в своем доме на Серпуховке (записанном на имя его сестры Авдотьи) основал ситцеплаточную фабрику. Он выкупал крестьян от помещиков и давал им работу, но — отвращая от православия. Быстро богатевшие скопцы выходили в миллионщики, и власти принуждены были с ними считаться.

В дворянском обществе притаилось масонство, не желавшее уходить из России. Глава московских братьев Николай Александрович Головин оставался предметом их благоговейного почтения и повиновения.

Владыка Филарет на вопросы недоумевающих о масонстве отвечал твердо и определительно: «Зачем пить из сокрытых и, может быть, нечистых кладезей, когда для нас всегда готовы душеполезные творения отцов церкви?» Сами же масоны не могли ответить на прямой вопрос: «Зачем заходить к Богу с заднего крыльца, когда переднее открыто?» Открытый характер первопрестольной чуждался неуместной в делах веры таинственности, ложи оставались малочисленными.

По докладам благочинных и консистории положение все же ни делось вполне благополучным, но владыка ощущал, как в глубинах созревают течения опасные, как мелеет вера, подобно Москве реке, как облипает церковный корабль тина формальной обрядности и мирской нечистоты. И то сказать, прямо под боком митрополита творилось втайне непотребное.

Как-то утром владыка вышел до завтрака в гостиную в поисках Герасима или Никандра, никак не шедших на звонок, и увидал бедного деревенского диакона, русоволосого, сильно загорелого, с лицом усталым и опечаленным.

— Что ты за человек? — спросил Филарет.

Владыка был в потертом халате, и диакон отвечал без стеснения:

— Да заблудился, батюшка, никого не найду. А хочу я броситься в ноги преосвященному. Добрые люди надоумили: пойди пораньше, да и попроси.

— Что за дело у тебя? мягко спросил Филарет.

— Беда! Диакон я, имею семью большую, имею кое-какие выгодишки в селе нашем, но теперь хотят определить другого на мое место. А меня угнать аж за пятнадцать верст. Версты-то ладно, а как же я со всем хозяйством моим тронусь? Пятеро деток, жена, теша да сестра вдовая с мальцом… И с чего бы — вины за мною, батюшка, никакой нет.

— Садись пока,— пригласил владыка,— Кого же ты просил?

— Да многих…— протянул диакон, смекая, не поможет ли новый знакомец и во сколько это обойдется. — Правду говоря, батюшка, меня уж обобрали как липку. В канцелярии преосвященного дал писарю двадцать пять рублей, в консистории опять двадцать пять, здешнего прихода диакону семьдесят пять рублей… а дело стоит! Говорят, экзаменовать меня надобно.

— Это правда,— уже строго сказал Филарет.— Я экзаменатор.

Диакон неловко опустился с дивана к ногам митрополита.

— Батюшка, пожалей меня! Мне уж тридцать пять годов, что, я помню!.. Вот осталось всего двадцать пять рублей у меня, пятнадцать- то я на дорогу отложил, а десять — возьми, батюшка, только сотвори ты мне эту милость!

Филарет глянул в глаза диакона, и так был чист простодушный и опечаленный взгляд, что владыка не мог ему не поверить.

— Давай мне свои десять рублей,— велел он,— и приходи назавтра к девяти в эту комнату. Дело твое будет решено.

— Милостивец! — всплеснул руками диакон.— Да уж я прибавлю…

— Ступай! — прикрикнул Филарет, и диакон поспешил выйти. На следующее утро он явился к назначенному часу, и по приказанию владыки его пропустили в комнаты. В гостиной диакона ждал Филарет, облаченный в парадную рясу, с панагией, лентами и орденами, ибо собирался ехать в Страстной монастырь служить.

— Виноват, святый владыко! — воскликнул диакон и пал в ноги митрополиту.— Я к экзаменатору пришел!

— Встань! — приказал Филарет.— Я твой экзаменатор. Не бойся ничего. Я рад, что смог от тебя узнать правду о своей канцелярии. Дело твое мы покончим быстро.

Он позвонил в колокольчик и приказал Никандру позвать ранее вызванных писарей и здешнего диакона. Едва те переступили порог, владыка подчеркнуто смиренно обратился к ним:

— Каюсь перед всеми вами, братие, что вчера взял от этого диакона десять рублей. По словам Священного Писания, «аще дадите, воздастся вам четверицею», я вместо десяти даю ему сорок рублей,— и он протянул обомлевшему от изумления диакону несколько ассигнаций. — Ты взял двадцать пять рублей — дай ему сейчас сто, то же и ты сделай, а ты, духовное лицо, вместо семидесяти пяти дай ему триста.

Диакон прижал ворох ассигнаций к груди, губы его тряслись, и видно было, что бедный готов разрыдаться. С непередаваемым словами чувством он смотрел на митрополита, но тот поспешил прервать молчание:

— Ступай, отец, домой. Оставайся на своем месте. Буде нужда какая — относись прямо ко мне… А с вами, — обратился митрополит к взяточникам, — вечером разберусь.

Один, всегда один, отделенный от массы людской саном и авторитетом, властью и познаниями… Рядом мать (он перевез ее из Коломны и поселил неподалеку от Троицкого подворья), не забывают брат и сестра, другие родственники, все так — а хотелось прилепиться сердцем к тому очагу, который не то чтобы грел, нет, который нуждался бы в его участии… Но монашеский удел выше семейного и благодатнее уже потому, что не нескольким человекам служит монах, но — многим. Так Филарет жар своего сердца и душевное тепло отдавал своим духовным чадам, не жалея ни сил, ни времени.

Не все шли к нему. Иные робели, иные опасались строгости, а других он и сам не допускал, руководимый внутренним даром предвидения. Как-то через московских барынь, близких к его кружку, владыке стало известно о Николае Сушкове, сосланном по высочайшему повелению на Кавказ за участие в дуэли. После заключения в Тираспольской крепости император велел послать его в Москву для понесения заслуженной епитимий. Между тем молодой человек мучился метаниями от полного неверия до желания веры, а утвердиться ни в чем не мог.

Думая о всех и помогая всем, как легко не подать руку одному, пренебречь одной душой, потерявшейся в сем шатком веке. Филарет передал через Аграфену Ивановну Жадовскую, с малолетства знавшую преступника, чтобы Сушков зашел к нему как-нибудь вечером на чаек.

— Мне жаль вас. С вами случилось великое несчастье,— начал разговор митрополит.

— Да‑с. Но предвидеть его было невозможно.

— Обиду, нанесенную вам,— да, однако же последствия ссоры зависели от вас.

— Как! Да возможно ли оставить обиду без наказания, остаться навсегда обесчещенным и прослыть за труса? Помилуйте, владыко, я не монах.

— А я не рыцарь. Ваших рыцарских узаконений не признаю. Понятии о чести и бесчестии — не христианские. Церковь учит прошить обиды, молиться за врагов, воздавать добром за зло.

— Все это, владыко, нравственно говоря, прекрасно.— Сушков сдерживался в словах, но чувствовал себя на удивление просто с митрополитом, таким величественным при службе в храме.— В свете это неисполнимо. Свет требует, чтобы всякое посягание на нашу честь, всякая дерзость была обмыта от бесчестия в крови.

— Какое ужасное, какое бесчеловечное требование! Дикое не только для христианства, но и для язычества… Скажу, не обинуясь, что поединщик в глазах церкви не только убийца, но и самоубийца.

— Помилуйте!

— Позвольте. Он убийца, если вышел на ближнего с пистолетом и руке. Он и самоубийца, если добровольно стал против направленной на него пули.

И Сушков впервые увидел с иной точки зрения свой молодеческий поступок, и впервые мелькнуло раскаяние — не в грехе убийства, он не хотел убивать, а в той нетерпимости, с которою он отнесся к злым насмешкам несчастного уланского поручика.

Он поднял глаза и встретил участливый взгляд митрополита.

— Лучше перенести мирской лукавый суд и ложный стыд перед неразумными людьми, ослепленными ложными мыслями, нежели суд своей совести и стыд перед Христом. Он, Господь Всемогущий, преподал нам, бедным и слабым, пример смирения и самоотвержения.

— Оно бы лучше… Но я готов покориться обстоятельствам, а не кому-то… Смело сознаюсь, в душе я фаталист. Удары судьбы я готов выдержать стоически. Два месяца в крепости принудили меня к этому.

— Стало быть, вы магометанин?

— Почему же? Ведь и христиане верят предопределению. Ведь это одно и то же.

— Не совсем. Основание испытаний Божиих лежит на дне нашей души. Испытание нужно не для Всеведущего Бога, а единственно для нас. Оно открывает нам наше ничтожество, уничижает нашу гордость, сдерживает наши страсти, научает нас терпению, ведет к смирению и покорности воле Божией. Вот для чего нужны нам испытания…

Собеседники забыли о чае. Высокие чашки белого фарфора курились паром, пузырьки пены образовались на поверхности, наконец и они растаяли.

— …И апостолы подвергались испытаниям. Петр утонул бы в море, если бы Господь не простер к нему руки. Некоторые из учеников устрашились бури.

— Что ж мудреного, что они испугались? И что это доказывает?

— Это доказывает, что вера их была нетверда. Испытание же не допустило их до опасной самоуверенности, самонадеянности в вере.

— Извините, высокопреосвященнейший… Конечно, мнение ваше я не могу отвергнуть… И пример из древнейшей поэмы в мире… Знаете, я когда слышал чтения из Книги Иова, признаюсь, в голове мелькали мысли сходные…

— Вот видите. Хорошо, что хотя и не читаете Святое Писание, но слушаете церковное чтение.

— А я с детства уж не знаю как и отчего, только привык обращаться к Николаю Чудотворцу… Право, и не думаешь, а что-то внутри тебя говорит… Только, владыко святый, искушения к нам приходят от искусителя!

— Конечно. Но Господь попускает и искушения и испытания. Нам дана свободная воля…

— Libre arbitre! — вдруг вспомнил недавний выпускник университета.

— …и при свободной воле все наши действия зависят от нас. Так ли?

— Да. Ежели не встречаем противодействия.

— К тому и речь веду. Вы желаете сделать что-нибудь доброе. Искушение наводит вас на недоброе. К чему вы тут склонитесь? К добру? Сила воли поборет искушение. К худу? Воля слабеет, и вы побеждены искушением.

— Оно конечно так… Да не всякому дана такая сила!

— Всякому, кто, не надеясь на себя, смиренно ищет ее в молите. Смиренным Бог дает благодать… Кончим разрешение наших сомнений. Бог не стесняет свободной воли в человеке, обращая, впрочем, нередко премудрое наше в безумное, а безумное мира в премудрое… Другими словами, исправляя сделанное нами зло и направляя последствия самих заблуждений к благим целям путями неисповедимыми.

— Понимаю.

— Благодать удерживает нас от зла. Попущение предоставляет собственной воле. Вот тут-то мы и узнаем, иные горьким опытом, сколь опасно придаваться ей и сколь надежнее полагаться во всем на волю Божию.

Владыка встал, и Сушков мгновенно вскочил с дивана.

— Довольно на первый раз. Боюсь, утомил вас своей некороткой беседой. Дня через три-четыре, если вам не скучно со мною, пожалуйте об эту же пору.

Митрополит преподал благословение и проводил Сушкова до лестницы. Как мил и близок показался ему этот двадцатилетний мальчик, прямодушный и чистосердечный, но запутавшийся в сетях мирской жизни. Такой мог бы быть его сыном… Оборвав пустые фантазии, Филарет потупил взгляд, но не удержался и посмотрел на Николая, быстро сбегавшего вниз по лестнице. Хотелось, чтобы тот еще раз глянул, чтобы улыбнулся. Но Сушков не поднял головы. Филарет отпустил перила и направился в комнаты. Ну, что расчувствовался! Всяк человек одинок. Мы уходим от родителей, а дети уходят от нас. Один лишь Господь всегда готов принять нас… И зачем шаркать ногами, не старик еще!.. Дела об униатах ждут. Работать надо!

Молодой человек вышел в некотором головокружении. Он сел в поджидавшую карету, но при подъезде к Триумфальным воротам выскочил и пошел пешком. Что-то новое, большое, доброе, теплое распирало его изнутри. Он не чувствовал, идет ли он или плывет над землею, пока чей-то окрик не остановил его на краю Патриарших прудов.

«Да что же это со мною?» — недоумевал Николай. Прожитые двадцать лет, казалось, принесли опыт и знания, и вдруг оказывалось, что все годы были лишь предвестием новой, подлинной жизни, которая открылась в покоях московского митрополита… И вмиг вспомнилось слышанное давным-давно от матери и няньки о радости вечной жизни и пустоте мира сего, и посеянное зерно веры зашевелилось, давая робкий росток.

Дома на Молчановке, в тихом бело-желтом двухэтажном особняке, его нетерпеливо ждали. В гостиной ярко горели свечи. Слепая тетка Авдотья Николаевна только подняла голову, а брат Андрей и сестра Прасковья так и бросились к нему навстречу. Он любил их, ценил их доброту и снисхождение к себе, но лишь сейчас осознал, как был глуп, когда улыбался над их наивно простой верой. Да ведь только так и можно верить. Только так!

До полуночи Николай рассказывал о беседе с митрополитом, припоминая все слова владыки, его интонацию, его молчание, а родные радовались возвращению блудного сына.

Бумаги, бумаги… Кипы больших и малых бумаг, желтоватых и голубоватых, грубо-плотных и тонких, с водяными знаками, исписанные то четким писарским почерком с редкими замысловатыми росчерками, то скорописью дворянских знакомых, то корявой рукою сельского грамотея. В них официальные извещения и повеления, новости о лицах государственных и частных, донесения консистории, послания от генерал-губернатора, оправдания и прошения духовенства. И на все требовалось его внимание и время.

— От князя Дмитрия Владимировича Голицына об удалении священника Волоколамской округи села Новлянского Ивана Павлова,— докладывал секретарь.

— За что? — Владыка сидел в кресле, прикрыв глаза. В сложенных на коленях руках четки. Обмороженные от постоянных благословений зимою руки болели, поэтому владыка и дома носил нитяные перчатки.

— За внушение крестьянам той же округи сельца Штонок и деревни Новиковой неповиновения помещику их, генерал-майору Рахманову.

— Пиши. «На основании узаконения о священно- и церковнослужителях, замешивающихся в делах о непослушании крестьян, священника Новлянскаго от исправления при сем месте должности немедленно удалить до решения дела… с предоставлением половины доходов ему на пропитание, а другой — исправляющему его должность… для чего и назначить из ближайших священников благонадежнейшаго. Засим вызвать Новлянского в консисторию, допросить и, что покажет, представить, а его между тем содержать под надзором и в испытании его образа мыслей и поведения в

Сретенском монастыре впредь до предписания. О сем его сиятельство от меня уведомить».

— Определение из консистории: «Отослать диакона Рузской округи села Алексина Василия Иванова за невоздержанную его жизнь в Можайский Лужецкий монастырь на полгода в черную работу».

— Помню его. Глас хороший… Покаялся он?

— Да.

— Пиши. «Решение справедливо. Однако из снисхождения, и уважение непринужденнаго признания, два месяца убавить. На пропитание во время подначальства давать половину дохода.

— Определение из консистории: «Оштрафовать священника Подольскаго уезда села Салькова Благовещенской церкви Василия Михайлова положением ста поклонов в Чудовом монастыре за ссору в церкви с пономарем означенной церкви Петром Андревым, а сего пономаря за ту же ссору, буйство и нетрезвую жизнь отослать в Екатерининскую пустынь на два месяца на монастырские труды».

— Кто донес о сем?

— Ктитор. Ругались-то они почем зря во время службы.

— У Михайлова, видно, рука в консистории есть… Пиши. «И священник немало виноват, что в церкви бранил пономаря неприлично и по гневу, без особенной нужды оставил службу… а при том и о поступке пономаря не донес своему начальству. Посему послать его в монастырь для исправления и наставления в благочинном и благоговейном поведении… на две недели».

— Прошение священника села Апраксина Иоанна Алексеева о дозволении получить имение брата его, пономаря Калязинского уезда, села Леонтьевского, после коего осталась одна только жена.

— Ай да пастырь! Одна жена… Пиши. «Объявить просителю, что делу сему есть свой суд не у меня… а моя на сие резолюция та, что я с прискорбием вижу священника, имеющего место и доход и желающего взять последнее у беспомощной пономарской вдовы, своей невестки, и что я нимало не советую идти за таким делом в суд, хотя оно и может быть выиграно, чтобы не прогневать Судию вдовиц, живущаго на небесах…» Вели закладывать. После обеда поеду в Троицу. Да, вчера владыко Иннокентий долго ждал меня, сидел, сидел, а из вас никто не догадался хоть чашку чаю предложить. Хороши!..

Вечером в лавре, уже после всенощной, за чаем в митрополичьих палатах владыка не удержался и рассказал о прошении отца Иоанна как примере нетребовательности иерея к себе. За столом с ним сидели ректор духовной академии и наместник лавры.

— Владыко, давно хочу просить вашего позволения на благое дело,— сказал наместник, архимандрит Афанасий.

— Что такое?

— Дозвольте снимать копии с ваших резолюций, кои столь поучительны и назидательны… А то ведь изустно по Москве передаются.

— Отче, я преосвященному Иннокентию все время повторяю, чтобы консистористы смотрели за моими резолюциями и, ежели что найдется несообразным с делом, прежде исполнения докладывали. А вы… Впрочем, за них надобно отвечать перед судом Христовым, так что небольшая беда, что будут их судить и пересуживать люди. Сколько угодно!.. Как ремонт идет, отец наместник?

Начатый с приходом Филарета на епархию ремонт Успенского собора, ограды, академического корпуса и монастырской плотины двигался туго. Наместник многое забывал обговорить с архитектором, излишне доверялся подрядчикам и робел признаться в ошибках.

— Виноват, владыко,— развел руками Афанасий.— Стену в академии переложили, а сырость не проходит. Я уж совсем пал духом. Всяк советует свое. Хотел было приструнить одного, а он в ответ: что-де вам новая крыша, монах и в поле должен молиться. Дерзки очень!

— И дерзок, а прав. Строим стены каменные, а печемся ли о созидании храма в душе своей. От них же первый есмь аз… Но, отец наместник, не дряхлейте душою, а укрепляйтесь верою и надеждою. Без Него ничесоже сотворим, однако с Божию помощью дело делать нам. Вот извольте видеть…

Митрополит достал из портфеля бумагу и показал ее.

— Отец наместник, или вы притворяетесь не знающим счета, или думаете, что я далее трех считать не умею. Как можно представить смету на переделку лавок и не указать, сколько лавок! Разве для того, чтобы начальник, завязав глаза, утвердил смету. А там пускай после смеются, то ли над казначеем соборным, то ли надо мною. Да куда ж вы смотрите?

— Виноват, владыко,— кротко сказал Афанасий.

— Теперь об отце Варсонофии. Как его прислали из Питера, так он и баламутит воду. В храм по-прежнему не ходит, перевод на хлеб и квас его не образумил. Хватит. Проводите его из лавры с миром. Объявите повеление после литургии, а бумаги после оформите.

— Будет исполнено.

— Теперь о наших. Без крайней надобности не отпускайте иноков из монастырских стен. Ни к чему это… Мне донесли, что на правом клиросе в Успенском соборе смех раздается. Вразумите вы их, отец наместник! А тех, что у гроба ссорились, пришлите ко мне. Если уж мы в лавре не будем вести себя благоговейно, чего с мирских спрашивать!.. Что с пьющими?

— Сделал внушение им, владыко, и перевел на хлеб и квас. Двое образумились, а вот Олимпий…

— Так передайте ему, что удалим, коли не исправится. Пошлите его свалки разбирать, а то под стенами у нас хоть не подходи… Принц Ольденбургский написал мне, что при посещении академии слышал запах табака. Что скажете, отец Поликарп?.. — Митрополит не дождался ответа от ректора и тяжело вздохнул,— Купцы московские предложили мне построить новую гостиницу для лавры. Большую. Дело хорошее, но надо все обдумать.

— Вы бы мне в помощь кого назначили, владыко,— просительно сказал архимандрит Афанасий.— Трудно мне, слаб стал.

— Подумаем вместе, отче…

В тихий и сумрачный ноябрьский вечер, когда перестал лить надоевший холодный дождь, когда фонарщики давно зажгли тусклые масляные фонари на Волхонке, в начале Остоженки и Пречистенки, когда булочник в последний раз оглядел свои владения и отправился дремать в пропахшую табаком, теплую и уютную будку, поставленную в начале широкого бульвара, иные знакомые князя Сергея Михайловича Голицына и его сестры, решившие запросто заглянуть на огонек, поворачивали вспять. Во дворе княжеского дома, расположенного наискосок старого Алексеевского монастыря, стояла митрополичья карета. Это означало, что владыка Филарет приехал в гости к княжне Анастасии Михайловне, живущей в доме брата. Мало кто без особенного приглашения решался вторгнуться в такое общество.

Князь Сергей Михайлович принадлежал к первым лицам в первопрестольной по знатности рода и богатству. С владыкой Филаретом они подружились на заседаниях тюремного комитета и близко сошлись, обнаружив родство душ. Личная жизнь князя не сложилась, с женою он расстался вскоре после свадьбы и отпустил ее за границу, а ласку свою изливал на племянников и племянниц. Князь отличался добросердечием и щедростью. Будучи председателем московского Опекунского совета, особенное своё внимание он полагал на судьбы детей-сирот. По субботам на Волхонку к дому князя стекались бедняки, которым раздавалась милостыня деньгами и хлебом. Известно было, что князь отзывался и на письменные просьбы о помощи.

Они сошлись и полюбили друг друга. Князь давал советы относительно отношений с двором, государем и царской семьей, нередко выступал посредником между митрополитом и царем.

Филарет, нарушая традицию московских архиереев, не отгораживался от общества. Он принимал многих у себя на подворье, сам ездил в гости к нескольким московским знакомым. Настороженность плебея в отношении аристократии исчезла у него давно, и с нею он не путал недавних выскочек. Большинство лучших дворянских семей составляли люди сердечные, умные, отлично воспитанные и обладающие сильно выраженным чувством долга. Часть была равнодушна к вере, но князь Сергей Михайлович принадлежал к той половине, которая с открытым сердцем следовала путем православия.

В гостиной собрался обычный в такие дни кружок близких людей: князь с сестрой, тишайший Михаил Михайлович Евреинов, Вера Михайловна Нарышкина, приехавшая из Петербурга Елизавета Михайловна Хитрово, Екатерина Владимировна Новосильцева, граф Сергей Петрович Потемкин, его жена графиня Елизавета Петровна, Елизавета Ростиславовна Вяземская, начальница в Доме трудолюбия, и одетая в черное Маргарита Михайловна Тучкова.

—…Читал, владыко, по вашему совету тридцать шестой псалом Давидов и радовался и печалился,— рассказывал Евреинов.— Радость понятна, сильно жжет он глаголом сердце… А печалишься невольно оттого, что и на мгновение подобной веры не имеем в своей молитве.

Евреинов был человек удивительный. Незнатный, небогатый, живущий на одно жалованье служащего в воспитательном доме, он как-то так поставил себя, что все его уважали. Более того, его любили за кротость, младенческую незлобивость и редкое бескорыстие. Верил он так же просто и искренне, как и жил. Рассказывали, что он ни разу в жизни не нарушил поста, даже в военном походе 1812 года.

— Добрейший Михаил Михайлович,— повернулся к нему владыка,— не должно унывать от несовершенства нашей молитвы. Различаем дело молитвы от услаждения в ней. Дело человек должен делать постоянно и неослабно по заведенному распорядку, а утешение нам дарует Бог по благодати… Так что не будем падать духом, а все надежды возложим на Господа.

— Михаила Михайловича тяготит его духовное несовершенство, а меня земные грехи,— вздохнула Нарышкина.— И помню, что не суди, не осуждай, а будто кто за язык тянет! Слово за слово, а там охну — наговорила такого…

— Что ж делать, надобно учиться постепенно. Сперва удерживайся от слова осуждения, потом от намерения, далее удерживай саму мысль. Кто довольно знает и судит себя, тому не должно судить других…

Княжна Анастасия Михайловна сидела за хозяйским местом у самовара. Владыка расположился на диване. Рядом с ним — Новосильцева и Евреинов, остальные гости напротив. Тучкова скромно устроилась поодаль, держа чашку в руках. Князь Сергей Михайлович расхаживал по гостиной, слушая разговор и думая о чем-то своем.

— Что же наша гостья? — обратилась княжна к Хитрово.— Какие новости из столицы?

— Самые разнообразные! — с готовностью заговорила Хитрово.— Вот в газетах написали, будто в Америке придумали такую машину, что сама едет по деревянной колее силой пара.

— Ну и врут! — засмеялся князь.— Это вроде нашего ковра-самолёта.

— Не перестают обсуждать милости, пожалованные Паскевичу. Жан Гагарин, сын старого князя Гагарина, окончательно перешел в католичество, стал чуть ли не иезуитом. Жуковский совершенно оставил поэзию и превратился в великого педагога. Он для наследника придумал даже какую-то особенную азбуку… Пушкин впал и полную хандру. Я хочу его женить. Он весною сватался к младшей Гончаровой и получил ответ неопределенный, а у меня на примете есть иная девица… Вот послушайте, какую грустную пиесу он написал: «Дар напрасный, дар случайный…»

Стихи были выслушаны в молчании, которое нарушила Новосильцева:

— До чего же верно передано чувство отчаяния… Это про меня написано.

— А вы, владыко, что скажете? — поинтересовалась хозяйка.

— Не напрасно, не случайно жизнь от Бога нам дана! — взволнованно произнес митрополит.— В этом отрицании слышится вопль души, утерявшей верный путь…

— Но согласитесь, стихи восхитительные! — воскликнула Хитрово.

— Да, — кратко ответил Филарет, вдруг погрузившийся в раздумье.

Вечер продолжался. Обсуждали московские новости, распоряжения князя Дмитрия Владимировича Голицына, путешествие и Иерусалим, к святым местам Андрея Муравьева, того самого красавца Муравьева, с которым Пушкин хотел драться на дуэли, потому что верил предсказанию гадалки, что умрет от руки высокого белокурого красавца. Владыка слушал со вниманием, но участия в разговоре не принимал. Впрочем, он согласился на просьбу Хитрово просмотреть путевые заметки Муравьева, подготовленные им к печати. Графиня Потемкина просила его помолиться о своем брате, главаре мятежников князе Сергее Трубецком, осужденном к каторге, и владыка утешил ее согласием.

В ту ночь долго светились окна кабинета на Троицком подворье. Глубоко тронутый отчаянием поэта, выраженным столь сильно, Филарет невольно вспомнил один из Давидовых псалмов: Доколе, Господи, забудеши меня? Доколе отвращаеши лице Твое от меня? Доколе вознесется враг мой на меня? Призри, услыши мя, Господи, Боже мой, просвети они мои… Аз же на милость Твою уповах

И невольно рука потянулась к перу. Владыка написал свой ответ поэту:

Не напрасно, не случайно

Жизнь от Бога мне дана;

Не без воли Бога тайной

И на казнь осуждена.

Сам я своенравной властью

Зло из темных бездн воззвал;

Сам наполнил душу страстью.

Ум сомненьем взволновал.

Вспомнись мне, забвенный мною!

Просияй сквозь сумрак дум,

И созиждется Тобою

Сердце чисто, светел ум.

Ответ Филарета взволнованная Хитрово повезла в Петербург. Она тут же послала за Пушкиным. В присланной записке тот извинялся, что не может быть у нее нынче же, хотя «одного любопытства было бы достаточно для того, чтобы привлечь меня. Стихи христианина, русского епископа, в ответ на скептические куплеты! — это, право, большая удача». Узнав же самый ответ, поэт не мог не оценить его по справедливости.

В часы забав иль праздной скуки,

Бывало, лире я моей

Вверял изнеженные звуки

Безумства, лени и страстей.

Но и тогда струны лукавой

Невольно звон я прерывал,

Когда твой голос величавый

Меня внезапно поражал.

Я лил потоки слез нежданных,

И ранам совести моей

Твоих речей благоуханных

Отраден чистый был елей.

Твоим огнем душа согрета

Отвергла блеск земных сует,

И внемлет арфе Филарета

В священном ужасе поэт.

В Москве на Троицком подворье все шло по заведенному распорядку. В шестом часу вечера келейник доложил о приходе Николая Сушкова. Молодой человек вошел в гостиную и привычно сложил руки для получения благословения. Он переменился за две недели бесед оставался все тем же крепким удальцом в темно-синем фраке модного покроя, не забывал изящно подкрутить платок на шее, но нечто новое видел в нем владыка. Ещё не смирение, но сдержанность в жестах и словах. Видно, окреп росток веры.

— Что ж, Николай Васильевич, сомнения ваши ушли, внешнюю обрядность с внутренней силой духа вы не смешиваете уже. Пopa приступать к покаянию.

— Странно как-то мне, ваше высокопреосвященство, чтоб не сказать дико, отсчитывать перед образами земные поклоны утром и вечером. Это ведь просто-напросто гимнастика.

— Что ж, телоупражнение благодетельно действует на здоровье. Духовная же, говоря вашим языком, гимнастика, утруждая вашу гордость покорностию предписанию духовнаго врача, родит в вас привычку к послушанию, потом смирение, терпение и разовьёт наконец в вас силы духа.

— А поклоны будет считать приставленный вами дядька? — Сушкова в присутствии митрополита постоянно охватывало волнение, отчего он то запинался и не находил слов, то становился самонадеян почти до дерзости. Вот и сейчас он покраснел и потупился.

— Не смущайтесь. Дядьки к вам не приставлю. Полагаюсь на вашу честь.

— Заверяю вас, что не учту ни полупоклона!.. Но трудненько, признаться, круглый год в будни и праздники ходить в церковь то к вечерне, то к утрене, то к обедне.

— Вы на службе. Стало быть, можете посещать храм Божий и свободные от занятий часы. Руководителем вашим во благом деле спасения будет священник приходской церкви Воскресения в Барашах протоиерей Симеон. Лучшего для вас духовника не придумаю.

— Кого угодно. Покоряюсь вашему выбору.

— Вам предстоит еще одно послушание — соблюдать посты. Но вот где вся тяжесть епитимий: вы будете четыре раза в году на исповеди, а к таинству евхаристии не будете допущены… покуда не очиститесь в вольных и невольных грехах.

— Где ж тут поощрение к вере? Молись, клади земные поклоны — и за это терпи несколько лет муки Тантала.

— Оставим мифологию. По снисхождению церкви епитимия может быть сокращена по мере искреннего раскаяния отлученнаго.

— Да как же вы узнаете про переворот во мне?

— Опытный духовный отец, каков протоиерей Симеон, поймет это по настроению вашего духа.

Митрополит встал. Этот мальчик прочно поселился в его сердце, но ни он сам, никто другой о том знать не должны.

— Благословите на предстоящий мне труд!

— Благословляю и молю Бога, чтобы Он вас укрепил, вразумив, очистил и помиловал.

Филарет говорил мягким тоном, но строго, был неулыбчив, и Николай не решился произнести рвавшееся из души его признание: «Всем сердцем люблю вас, владыко!»

Глава 8. В дремучих козельских лесах

Самым тяжелым оказалось вставать к утрене. Начиналась служба в два часа ночи, но будильник поднимал монахов за полчаса, в самый сладкий миг короткого сна, когда недоставало сил поднять голову от плоской подушки. Однако в полусне, со слипающимися веками, будто заведенные механизмы, Брянчанинов и Чихачев спешили в храм. После утрени разрешалось поспать, но то был уже не сон, а короткое забытье до Часов, начинавшихся в шесть утра.

Завтрак, как и вся еда в Оптинском монастыре, был скуден и невкусен. В скоромные дни каша и картошка обильно поливались прогорклым подсолнечным маслом, от которого Брянчанинова сильно мучила изжога. Но масло не кончалось, какой-то купец пожертвовал его аж две бочки. Дмитрий терпел месяц. На просьбу о дозволении готовить им самим в келье, эконом отправил его к настоятелю. Архимандрит Моисей покачал головой, но разрешил. Выпрашивали крупу и картофель, ножом служил им топор. Варил похлебки Чихачев. Он очень старался, но получалось плохо. Так и жили молодые послушники впроголодь.

Послушания назначались им будто нарочно все время разные и самые неприятные: убирали навоз на большой монастырской ферме, в тележной мастерской помогали смазывать дегтем колеса, и хлебопекарне месили тесто, в сапожной мастерской готовили дратву, несколько дней ходили на покос. С работы возвращались безмерно усталые, с гудевшей спиной, ушибленными ногами и израненными руками. Сил не оставалось уже ни на что, но в шесть вечера начиналось келейное монашеское правило, необязательное для послушников, и все же Дмитрий заставлял себя прочитывать молитвы, каноны, акафист…

Отца Леонида он почти не видел. Невольно вспоминалась ему их жизнь в Площанской пустыни, что в орловской епархии. Там друзья два раза в неделю ходили и лес на заготовку дров да помогали на кухне. Пустынь была небольшая, времени доставало и на беседы с отцом Леонидом, и на чтение. Там Дмитрий написал первые свои духовные сочинения «Сад во время зимы» и «Древо зимою пред окнами кельи», опубликованные братом в петербургском журнале. Пришлось, однако, в мае 1829 года уйти вместе с отцом Леонидом, который не поладил с настоятелем. Оптина же оказалась большим монастырем, наполненным толпами богомольцев. Дмитрий с ужасом ловил себя на мыслях о напрасности своего отказа от мира. Бросил все ради молитвы и приближения к Богу, и получил ту же мирскую суету, но приправленную грязью и непомерной усталостью.

Иногда приходили сомнения и в самом отце Леониде. Старец поселился не в монастыре, а в соседней пустыни, огражденной от всего внешнего вековым дремучим лесом. В пустыни точно были мир и покой, благодать Божия, казалось, разлита в самом воздухе, только ступи за ограду. Дмитрий ходил к старцу на исповедь и открытие помыслов, и всякий раз тянуло его остаться. Просить сего он не решался, зная о неблагосклонности настоятеля и недоверчивости братии, а отец Леонид будто не понимал, как живёт его ученик.

Старец оказался очень странен. Дмитрий несколько раз видел, как отец Леонид принимал посетителей. Один приехавший объявил, что приехал просто «посмотреть» на старца, так отец Леонид поднялся во весь рост и стал поворачиваться перед ним: «Вот извольте, смотрите». Шутовство какое-то. Другой раз, едва переступил порог приемной комнаты какой-то господин (а посещали Наголкина и простолюдины и дворяне), старец закричал: «Эка остолопина идет! Пришел, чтобы насквозь меня, грешного, увидеть, а сам, шельма, семнадцать лет не был на исповеди и у святого причащения!» Пораженный барин аж затрясся и после каялся в своих грехах. Положим, тут оказалось явное прозрение, но — тон, но — манера! Монашеское служение — это совсем не юродство!.. Святой Пахомий писал… и Антоний Великий указывал…

От постоянного недоедания и усталости Брянчанинов по временам находился почти в бессознательном состоянии. Он не помнил, лето нынче или зима, где они и зачем, даже Иисусова молитва, вмененная старцем в обязательное и постоянное делание, ускользала из памяти… В сентябре Дмитрий свалился. Чихачев, будучи более крепкого сложения, за ним ухаживал, но в октябре сам сильно простудился. Дмитрий принудил себя встать и в полубредовом состоянии ходил на кухню за кипятком и кашею.

В один из октябрьских дней — Брянчанинов не знал числа — его окликнул знакомый голос:

— Дмитрий Александрович! Ваше благородие!

Поняв, что спрашивают его, Брянчанинов долго всматривался в чисто одетого мужика, пока тот не заговорил сам:

— Батюшки, да на кого ж вы похожи! Едва признал!.. Дмитрий Александрович, меня папенька ваш прислал. Я — Силантий, кучер папенькин! Неужто забыли?.. Александр Семенович приказали передать, что маменька ваша тяжело больна и хочет вас видеть. Так что едемте домой! У меня бричка за воротами, Александр Семенович приказали лучшую тройку запрячь — вмиг домчу! Поедемте!.. Да, и друга вашего батюшка приказал тоже звать!

— Он болен.

— Вылечим!

Брянчанинов тупо смотрел на Силантия, не понимая, как этот мужик может вылечить друга Мишу. Домой… А где его дом?..

Силантий развернул прихваченный тулупчик и накинул на барина поверх рваненького подрясника. Брянчанинов медленно опустился на землю. От внезапного тепла его охватил озноб. В голове прояснялось. Домой… Он не бежит из монастыря — мать больна. Может быть, она умирает. Его долг увидеть ее… Надо сказать отцу Леониду… А вдруг не отпустит? Так останусь здесь…

Силантий опустился на корточки радом с барином и терпеливо ждал. Богомольцы с удивлением смотрели на молодого исхудалого послушника и чернобородого крепкого мужика с кнутом за голенищем, сидевших в молчании у стены квасоварни.

Вечером того же дня Брянчанинов и Чихачев, закутанные заботливым Силантием в тулупы, тряслись в бричке по дороге на Козельск. Серое небо моросило мелким дождичком. Дмитрий приподнялся и оглянулся. Вдали оставались вековые сосны, дубы, ели, липы, сквозь которые светила монастырская колокольня. Вот пропало за деревьями белое и золотое. Вот паром через Жиздру. Дорога побежала через луга, перелески… Прощай, Оптина!

Старец Леонид (в тайной схиме нареченный Львом) в тот вечер долго молился за раба Божия Дмитрия. Знал старец, что материнская болезнь окажется ложною, однако отпустил своего послушника, предвидя, что тому следует идти своим путем. Останься он в Оптиной — стал бы вторым Арсением Великим… но и так служение предстоит ему немалое.

Глава 9. Холера

Страшная болезнь надвигалась на Россию с юга летом 1830 года. Петербургские власти рассылали циркуляры губернаторам и градоначальникам, возлагая главную надежду на создание карантинов. В Москве князь Дмитрий Владимирович Голицын особое внимание обращал на лекарей. Он распорядился увеличить количество коек в больницах и призвал студентов-медиков помочь в борьбе с болезнью. В августе разнеслась весть о первых смертельных исходах. Иные дворянские семейства, спохватившись, решились было отправиться в имения, но из города уже никого не выпускали. Москва притихла и ожидании беды.

В покоях московского митрополита на Троицком подворье в грозные дни ничего не переменилось, разве что были отменены его ежедневные приемы нуждающихся. Конец августа — начало сентября была самая ягодная, грибная и овощная пора, но теперь келейники владыки с осторожностью принимали привозимые припасы. Раньше посылали на Болото, и там торговцы сами предлагали лучшее, теперь же во всем виделась зараза, и решили положиться на привоз из Троицы, с монастырских огородов. Во дворе подворья жгли костры, крепко веря, что дым отгоняет заразу. Запах дыма и хлорки потеснил в доме привычные запахи ладана и навощенных полов.

Из Петербурга до Москвы донеслось сильное неудовольствие на слово владыки, произнесенное 18 сентября. Недоброжелатели Филарета углядели порицание и осуждение государя в следующем месте слова: «Царь Давид впал в искушение тщеславия, хотел показать силу своего царства… Явился пророк и по повелению Божию предложил Давиду на выбор одно из трех наказаний: войну, голод, мор…» Последующий призыв проповедника к общему покаянию, отказу от роскоши, чувственных желаний и суетных забав ради делания добра — не замечался.

Горячий характером Николай вначале оскорбился, ему стало обидно, а потом раздражение на фрондирующего митрополита овладело им. Царский гнев было кому поддержать.

Верный своим дружеским чувствам к владыке, князь Александр Николаевич Голицын, получивший к тому времени почетнейшее звание канцлера императорских и царских орденов, сочувственно сообщал: «Получив от Вас копию с известной проповеди Вашей, я немедленно ее прочел и поистине не только не смог найти в ней чего-либо предосудительного, но нашел ее назидательною, как и всегда нахожу Ваши слова; еще мое мнение я сказал и Государю. Потом Его Величество сам читал Ваше слово и возвратил князю Мещерскому, не сделав никаких замечаний.

Не принимайте к сердцу, Ваше Высокопреосвященство, что, может, есть люди, кои, не понимая, судят, а иные, врагом подстрекаемые, не ведая, что ему служат орудием, действуют против царства Света».

Как бы то ни было, а очередное недовольство Зимнего сильно огорчало владыку, и ныло сердце, и по ночам сон не шел. Примеры преподобного Сергия, патриархов Алексия и Гермогена побуждали возвысить свой голос в трудную для отечества годину, сказать откровенное слово царю, но смеет ли он, один из многих архиереев, брать на себя столь ответственную ношу? Где та грань, которая отделяет убежденность в правоте своего мнения от самонадеянности и гордыни? Пошли, Господи, нам, грешным, смирение, и да будет воля Твоя…

В один из ясных дней бабьего лета келейник вошел в покои владыки доложить о приходе духовной дочери митрополита Екатерины Владимировны Новосильцевой. Митрополит в так называемой секретарской комнате полулежал на диване, закрыв глаза. Секретарь, читавший бумаги, замолк, выжидательно поглядывая на владыку.

— Новосильцева?..— переспросил владыка.— Скажи, что приму. Подай только воды умыться.

Он умывался много раз в день, частию для свежести лица, частию для освежения глаз, постоянно утомленных от чтения. От других лекарств отмахивался, полагаясь на свежую воду. Дома владыка ходил в черном полукафтане, опоясанном белым креповым кушаком, который он умел запутывать, не делая узла. Широкие рукава были отстегнуты и отворочены.

Филарет вышел в спальню, надел коричневую рясу и, оправив ее, подошел к комоду. С детских лет привитая опрятность не ослабела, пятнышка терпеть не мог. Оглядев себя в зеркало, он расчесал гребнем волосы на голове и бороду.

В углу проходной комнаты между спальней и гостиной помещалось высокое трюмо, оставшееся от владыки Августина, но в него никогда не получалось заглянуть. Против двери из гостиной висела большая икона преподобного Сергия, и, когда его никто не видел, он крестился перед ней и совершал поклон, касаясь рукою пола. И всегда тянуло взглянуть на висевший неподалеку портрет митрополита Платона в рост в полном облачении.

Едва митрополит показался на пороге гостиной, Новосильцева поспешно встала.

— Простите меня, святый отче, что осмелилась обеспокоить вас… Филарет легким, но четким жестом осенил ее крестным знамением и сел в кресло.

— Слушаю вас, матушка, слушаю.

— Новое огорчение, владыко! Вчера получила письмо из Петербурга и всю ночь проплакала… Вы помните, я наняла архитектора Ивана Карловича Шарлеманя. Он составил проект храма в память Володеньки моего, очень красивый план…— Она всхлипнула. Государь всё утвердил, но вдруг одно препятствие за другим. То управа не хочет выделить участок у Выборгской заставы, а теперь Иван Карлович пишет, что невозможно нанять мужиков, подрядчики заламывают немыслимые цены. Он предлагает отложить постройку. Как быть?.. Нужно еще сто пятьдесят тысяч, и остаётся только продать липецкое имение.…

Филарет перебирал четки, с участием смотря на гостью. После смерти единственного сына эта благочестивая и добрейшая женщина заметно постарела, хотя и ранее огорчений хватало. С мужем не была она счастлива, тот, пожив недолгое время вместе, завел себе привязанности на стороне, там и дети пошли. А у нее был только Володя, умница и красавец, которого она любила самозабвенно. Государь его ласкал, маменьки в обеих столицах мечтали выдать за него своих дочек, а ей все виделась какая-то вовсе не обыкновенная карьера, сказочная…

— Вы бы, Екатерина Владимировна, мне как-нибудь завезли план храма показать. А имение зачем продавать? Подождите.

— Ах, владыко!.. Тяжко жить, чувствуя себя убийцей сына! Сейчас холера — я жду, что умру, и я хочу умереть! Помолитесь, владыко, чтобы я скорее умерла!.. Потому и храм хочу строить безотлагательно…

Филарет подождал, пока Новосильцева выплачется, и мягко заговорил:

— Ежели вы почитаете себя виновною, то благодарите Бога, что Он оставил вас жить, дабы вы могли замаливать ваш грех и делами милосердия испросили упокоения душе своей и вашего сына. Желайте не скорее умереть, но просите Господа продлить вашу жизнь, чтоб иметь время молиться за сына и за себя… Верю, что скоро встанет прекрасный храм во имя Владимира равноапостольнаго, а пока — помогите, чем можете, московским больницам… Сейчас время обеда, не останетесь ли?

Новосильцева уехала к себе, а митрополит в одиночестве сел за стол. Мелко нарезанная капуста с огурцами, заправленные постным маслом, пескарная уха, вареная репа и тертая морковь составили его обед. Чувствуя слабость, он приказал сварить кофе.

Послеобеденный отдых владыки состоял в том, что он усаживался в кабинете на диван, запрокинув голову на сложенные руки, а секретарь в течение часа читал ему газеты и книги. Политика интересовала святителя, он следил за событиями в Европе, особенно его занимала политика Папы Римского.

Июльская революция уничтожила во Франции монархию Бурбонов и создала буржуазное королевство Луи-Филиппа. Неожиданно для всех папа Пий VIII признал Луи-Филиппа законным королем, за что получил полный контроль над французской церковью. Между тем восстание зрело и в самой Италии, и Папа страшился его, проклиная карбонариев и франкмасонов. Видимо, Пий VIII полагался на защиту со стороны австрийского императора.

— «…Из Рима пишут, что Папа тяжело болен. Ходят слухи, что сменить его на ватиканском престоле может кардинал Капеллари…» — монотонно читал Святославский.

Газетные вести оставили его сегодня равнодушным, и он отпустил Александра Петровича. Революции ужасны. Они суть бунты против царей земных и Царя Небесного. Помилуй нас, Господи, от сего рокового жребия…

Посещение Новосильцевой не шло из головы. Одна сейчас в огромном доме против Страстного монастыря. Ни миллионное состояние, ни участие родных и близких, ни заботы верных слуг и приживалок не могут заполнить ее жизнь, опустевшую после гибели сына… Пошли ей, Господи, утешение… Вот она, жизнь человеческая… Войны, болезни, катастрофы — как смириться с этим?

Рука потянулась к перу. Он набросал на бумаге несколько мыслей, которые москвичи вскоре услышали в одной из проповедей митрополита:

«Должно признаться, что не легко привыкнуть к мысли о невинном страдании. Против нее восстает… вся природа, как человеческая, так и прочих тварей Божиих… но та же самая природа возвещает, что страдание, даже и невиновное, неизбежно…

Всякое благо, всякая радость, всякое удовольствие в природе, более или менее дорогое, покупается страданием. Зерно должно расторгнуться и совсем погибнуть, чтобы родилось растение и плод… Во всех и самых благодетельных силах природы открыты источники страдания и разрушения. Солнце согревает, но и палит зноем; хлад укрепляет, но и убивает; вода орошает, но и потопляет; ветер освежает, но и наносит болезни; земля приносит человеку хлеб, но требует у него пота. Человек родится, живет и умирает также под законом страдания и еще более прочих тварей покорен сему закону…

Страдать не хочется, но страдать надобно!»

А злоба дня понуждала к делам практическим. Архимандриту Афанасию он написал, что не приедет на праздник преподобного Сергия 25 сентября. «…На случай открытия болезни в монастыре, чтобы удобнее подать больному пособие и охранить других от пушении с ним, заблаговременно иметь отдельную келью. Перестаньте ходить и пускать в ризницу без разбора. Что нужно для употребления, положите близко к передней палате, а во внутренние не ходите без крайней нужды, и то с предосторожностию, чтобы люди ходили здоровые и чистые от общения с больными… Я отложил путь в Петербург, почитая долгом в сомнительное время быть у своего места, чтобы умирать со своими».

Владыка учредил особые моления от бедствия, но важнейшее значение придавал общественной молитве. В назначенный им день состоялся общемосковский крестный ход.

Погода стояла мрачная. Из серых облаков, закрывших все небо, моросил дождь. Однако, когда по церквам пошел унылый тон, призывающий всех православных на молитву, в каждом приходе священники с крестом в руках, окруженные вынесенными образами и хоругвями, молились, преклонивши колена. Народ, рыдая, падал ниц на землю. После молебствия у церкви священники обходили свой приход, кропя святой водой, а за ними шли всё возраставшие толпы народа.

При приближении к Кремлю священники одного прихода сходились с другими, толпы народа сливались, хоругви реяли над толпою. Только часть огромной процессии поместилась в Кремле, где московский архипастырь в окружении монашества преклонил колена, моля Бога об отвращении карающей десницы.

29 сентября в 11 утра в первопрестольную прибыл Николай Павлович, дабы

«поддержать упавший от страшного бедствия дух народа», как было объявлено в газетах. Государь был человек прямой и открытый. Вскоре после прибытия он объяснился с митрополитом. По словам Николая, естественною причиною его недовольства было опасение неверного толкования темной и легковерной толпой слов архипастыря, сомнений же в верности владыки у него и возникнуть не могло.

5 октября, в день трех святителей московских, в Успенском соборе митрополит Филарет в присутствии государя говорил слово при продолжении молитв о избавлении от губительной болезни.

— И в праздник теперь не время торжествовать, потому что исполнилось над нами слово Господне: превращу праздники ваша в жалость.…

И гнев, и милость, и наказание, и пощада, и грозное прещение против грехов наших, и долготерпеливое ожидание нашего покаяния ежедневно и ежечасно пред очами нашими… Видите, что мера грехов наших полна, ибо начинается необычайное наказание. Но видите и то, что мера милосердия Божия неисчерпана…

Помыслим, братия, о важности для нас настоящего времени. Важно и всякое время, и нет времени, которым безопасно можно было пренебрегать, ибо во всякое время можно спастися или погибнуть. Но особенно и необыкновенно важно для нас сие время, когда Бог уже положил нас на весы правосудия Своего, так что одна пылинка, прибавленная к тяжести грехов наших, одна минута, не употребленная для облегчения сей тяжести, могут низринуть нас…

Много должно утешать и одобрять нас, братия, и то, что творит среди нас Помазанник Божий, благочестивейший государь наш. Он не причиною нашего бедствия, как некогда был первою причиною бедствия Иерусалима и Израиля Давид (хотя, конечно, по грехам и всего народа); однако с Давидовым самопожертвованием приемлет он участие в нашем бедствии…

В алтаре после причащения Николай Павлович поинтересовался:

— Владыко, по Москве чуть не каждый день ходят крестные ходы. Не опасно ли? Собираются массы народа, творят коленопреклоненно на сырой земле молитву. Мои лекари удивились.

— Ваше величество,— твердо отвечал митрополит.— Господь оправдал церковное действие по крайней мере против сего сомнения. Число заболевающих после крестных ходов не больше, а несколько меньше, нежели в предшествующие дни.

— А что духовенство?

— Сто московских иереев поочередно ежедневно посещают московские больницы, принимают от больных исповедь и напутствуют их Святыми Тайнами. И никто из священников, государь, не заболел холерою! Вижу в том особый Промысел Божий.

Владыка не сказал, что людям, оказавшимся в крайней бедности от холеры, вдовам и сиротам он помогал из своих средств, потратив более тысячи рублей. Многие помогали. Из дворян — Голицыны, Шереметевы, Самарины, Пашковы, из купцов и мещан — Лепешкины, Аксеновы, Рыбниковы, десятки и сотни других вносили свою лепту.

Император уехал 7 октября, а болезнь все более распространились. К середине октября, по сведениям из канцелярии генерал-губернатора, умирало в день 118 человек, по слухам — более тысячи. Все были под страхом смерти, невидно и неслышно мечущейся по городу.

Народом овладели страх и подозрительность. Недовольство вызывали карантины, не только затруднявшие подвоз припасов, но и прерывавшие обычные людские связи. В низах пошла молва, будто болезнь идет от отравы. Отравляют врачи. До погромов и убийств, как в Петербурге, не доходило, но в больницы простые люди идти боялись.

Увеселения прекратились сами собой. Закрылись театры и балаганы, исчезли бродячие цыгане с медведями и кукольники с петрушками. Но Москве ходил стишок: «Строгий наш митрополит веселиться не велит». Имя Филарета было на устах многих, на него смотрели, на него надеялись, ему верили.

Болезнь ослабла зимою 1831 года. Едва ли не последним умер мастер московской масонской ложи Головин, на могиле которого в Андроньевом монастыре собратья поставили громадный чугунный куб с позолоченным мальтийским крестом. 17 марта Филарет распорядился о совершении благодарственного молебна за избавление от бедствия.

В праздник Пасхи 19 апреля курьер из Петербурга привез митрополиту знаки ордена Святого Андрея Первозванного, коим он был награжден, как говорилось в указе, «за ревностное и многодеятельное служение в архипастырском сане, достойно носимом, а притом за многия похвальныя подвиги и труды, на пользу церкви и государства постоянно оказываемые при всяком случае».

Владыка не ощутил радости от получения высшего в империи ордена. Воля Провидения поставила его на видное место в церковной и государственной жизни, но лишь наивные люди могли думать, что место это удобно в житейском плане. На вершине горы человек ближе к солнцу, но там сильнее он чувствует его жар, там ощутимее ветры и бури, там постоянно витает опасность низвергнуться в пропасть… Совсем непроста была жизнь святителя, подвергавшегося множеству соблазнов и искушений, то чрезмерно хвалимого, то несправедливо осуждаемого, подверженного по человеческой своей природе слабостям, приступам отчаяния, мыслям о тщетности своих усилий,— о том знал лишь его духовник. Но каждодневно силою молитвы Филарет преодолевал свои телесные недуги, страх перед непониманием власти и осуждением людской молвою. Ибо сказал некогда царь Давид: Не ревнуй лукавнующым, ниже завиди творящым беззаконие. Зоне яко трава скоро изсшут, яко зелие злака скоро отпадут. Уповай на Господа и твори благостыню…

Комментировать