Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово

Рассказы бабушки из воспоминаний пяти поколений, записанные и собранные её внуком Д. Благово - Глава тринадцатая

Д. Благово
(40 голосов3.9 из 5)

Глава тринадцатая

I

Вся осень 1817 года и зима 1818 года по случаю пребывания императорской фамилии в Москве прошли в больших веселостях: балы, собрания, праздники не прерывались, и все московские вельможи-хлебосолы наперерыв один пред другим старались забавлять и тешить высочайших гостей.

В эту зиму много было издержано на бальные наряды. Я для обеих дочерей заранее приготовила хорошенькие платья, потому что мне еще летом говорил Апраксин: «В Москву ждут двор к осени и на всю зиму, вы это имейте в виду и приготовьте, не спеша, хорошенькие туалеты для ваших барышень, потому что будут большие увеселения».

Так я и распорядилась: засадила своих швей за пяльцы и для каждой дочери приготовила по два белых платья, серебром шитых по шелковому тюлю; два платья были вышиты мелкими мушками или горошком серебряною нитью, через ряд матовою и блестящею, а другие два платья с большими букетами по белой дымке, что было очень нарядно, богато и легко.

Когда осенью мы возвратились в Москву, я велела сшить платья и показывала их Апраксину, большому знатоку в дамских туалетах, и он ими восхитился.

— Тюлевые платья, — говорил он, — я посоветовал бы вашим барышням надеть на бал в Благородном собрании, где будет много публики и туалеты не так заметны; а дымковые платья поберегите для моего бала, ежели царская фамилия меня осчастливит своим посещением.

Так мы и сделали. Об этом бале я уж говорила, рассказывая об апраксинских праздниках.

В тот год и балы в Собрании были очень нарядны и многолюдны; все, имевшие в Москве собственные дома, ежели хотели ездить в Благородное собрание, должны были записываться как члены, а посетительских билетов не могли иметь. Не помню, какой номер билета был у меня в тот год, но у которой-то из моих дочерей был № 1 000 для девиц; поэтому можно себе представить, по скольку персон бывало на больших балах в Благородном собрании.

II

Сверстницами моих дочерей были мои племянницы Неклюдовы и Дмитриевы-Мамоновы, которые иногда со мной выезжали и о которых я уже говорила; моя двоюродная сестра Машенька Толстая, княжны Шаховские, Вера, которая потом вышла за Жихарева, и княжны Ирина и Софья, дочери князя Павла Петровича; Львовы: Авдотья, Дарья и Варвара Михайловны; старшая из них была потом за Шидловским, а меньшая, вышедшая в немолодых летах за Головина, овдовев, пошла в монастырь и была игуменьей в Хотьковском монастыре и в Никитском; в монашестве она была названа (вместо Варвары) Верою. {Варвара Михайловна Львова, замужем за полковником Василием Ивановичем Головиным (родилась 2 января 1802, умерла 11 марта 1875 г.), имела дочь, умершую в малолетстве, после кончины которой по совету митрополита Филарета она вступила в монашество в Зачатиевский московский монастырь, где построила себе келью с церковью и в нижнем этаже устроила богадельню для старух. Искусная в живописи, она сама писала все иконы устроенной ею церкви. В 1856 году она была посвящена во игуменьи в Хотьков монастырь; в 1858 переведена в московский Никитский, а в 1861 — в Новодевичий, где и находилась до 1867 года, до марта месяца. Чувствуя слабость здоровья, она отпросилась на покой и несколько лет прожила в Зачатиевском монастыре в устроенной ею келий, занимаясь вышиванием церковных одежд и облачений. Скончалась в 1875 году, имея около 80 лет от рождения, погребена в устроенной ею церкви.}

С Львовою я была коротко знакома, и мои девочки с ее дочерьми учились танцевать; дом Львовых был на Пречистенском бульваре на высокой стороне. {Ныне этого дома уже нет; на том месте, где он был, теперь дом московского городского головы г-на Третьякова.[1]} Старшие две дочери были из себя очень невзрачны, с носами, как у попугаев, но преумные и преученые и все три превеликие рукодельницы и доточницы[2] в разных работах, а в особенности в рисовании и в живописи. Меньшая, Варвара Михайловна, была очень недурна собой, полная, румяная, с серыми глазами, и очень она нравилась Симонову Александру Андреевичу, сыну Марьи Хрисанфовны, сестры Обольянинова. Очень увивался около нее Симонов и наконец сделал ей предложение. Мать Львова отказала наотрез: «Могу ли я отдать меньшую, когда старшие две сестры ее не замужем; выбирайте любую, вы мне нравитесь, и я отдам за вас дочь, но не меньшую».

Он говорит Львовой: «Мне Варвара Михайловна нравится, а не ее сестры».

— Нет, батюшка мой, не отдам: куда же мне старших девать, в соль, что ли, впрок беречь?

Так этот брак и не состоялся. {Александр Андреевич Симонов был впоследствии женат на Марье Сергеевне Кожиной, родной племяннице князя Петра Михайловича Волконского, сестра которого, княжна Екатерина Михайловна, была за генерал-адъютантом Сергеем Алексеевичем Кожиным.}

У Львовой были еще сыновья: Дмитрий Михайлович, видный и красивый из себя; он умер в конце 1830-х годов, не будучи женат, и Андрей Михайлович, очень хорошенький в молодости, но после того обезображенный от оспы. Он был женат на Наумовой и при князе Дмитрии Владимировиче Голицыне был чиновником особых поручений.

После смерти Дмитрия Михайловича Львовы свой дом продали и стали где-то нанимать; а потом, когда Варвара вышла замуж за Головина, Дарья Михайловна уехала за границу и все больше там жила; так я их и потеряла из виду.

Иногда со мною выезжали Титовы — Надежда Васильевна и Вера Васильевна, а когда Вера Васильевна вышла замуж за Загоскина, то одна Надежда Васильевна, которая была уже зрелая девица. О ней расскажу подробнее.

III

Надежде Васильевне Титовой было далеко за 30 лет, когда после долгого времени ее мать дала наконец свое согласие на ее замужество с Павлом Михайловичем Балк. Это целый роман, которому трудно поверить; но так как все это происходило на моих глазах, то я и могу лучше кого-либо другого знать, что это не выдумка и не преувеличение: она была невестой без малого почти двадцать лет… Титовы жили тогда в нашем соседстве в их имении Сокольниках; это было в начале 1800-х годов. Надежда Васильевна была стройна, высока ростом, свежа лицом, словом сказать, во всей красоте: было ей лет около 20-ти. Очень она нравилась Балку Павлу Михайловичу, лет 30-ти с чем-нибудь, высокого роста, приятной наружности, и можно было бы назвать его совершенным красавцем, ежели бы он не был кос. Он служил в Москве в гражданской палате советником, жил со своею матерью, небогатою вдовой, и двумя сестрами девицами, очень уже немолодыми, и имел весьма посредственное состояние.

Для Титовой он совсем не был подходящею партией, но ей он нравился, и, хотя к ней сваталось много знатных и богатых женихов, она всем для него отказывала. Очень часто в летнее время Балк отправится, бывало, из Москвы в субботу с вечера в легонькой тележке в одну лошадь и на рассвете приедет к Титовым в Сокольники; целый день проведет у них или с ними у Апраксиных в Ольгове, у Шелашниковых в Коченове, у нас или у кого-нибудь из соседей и опять вечером отправится в путь, всю ночь едет и к рассвету опять в Москве.

Титова Анна Васильевна очень благоволила к Балку, но как только он станет свататься, так она и скажет ему: «Полно, мой батюшка, спешить, ведь время еще не ушло: езди к нам, ты видишь, я тебя принимаю охотно, ну, так чего же еще тебе… успеешь, спешить нечего». Тот опять ездит, вздыхает; Надежда Васильевна в него влюблена по уши, мать это видит, а не дает своего согласия…

Просят меня и моего мужа оба — и Титова, и Балк, чтобы мы поговорили за них Анне Васильевне. Мы как-то улучили удобное время, говорим ей: «Зачем вы томите и вашу дочь и Балка? Отчего вы не дадите своего согласия?».

Ну, уломали наконец старуху, согласилась, приняла предложение, дала слово, помолвила, начали приданое делать и что же? — вдруг опять на попятный двор. «Не хочу этого замужества».

Да так и тянулось дело до 1822 года, пока наконец в самом деле не обвенчали помолвленных!

Никогда я не могла понять, для чего Анна Васильевна так тянула это дело и терзала и дочь свою и ее жениха; и никогда ни Надежда Васильевна, ни Балк не позволили себе пороптать на мать или пугнуть ее, что так как дано слово, то можно обойтись и без согласия, как иной раз теперь рассуждают молодые люди.

У Павла Михайловича Балка был старший брат Захарий, о котором я только слыхала, но никогда его не видывала, и две сестры, Аграфена и Анна Михайловны. После смерти своей матери они переселились из Москвы в Воскресенск, что возле Нового Иерусалима, и там жили до своей кончины. Аграфена Михайловна умерла последняя. У нее был собственный дом, не очень большой, но с огромным флигелем, в котором она давала приют богомольцам, приходившим в монастырь. Летом она любила сидеть на балконе или в палисаднике и сама, говорят, закликала к себе странниц, которым давали ночлег и пропитание. Она считала такое странноприимство делом богоугодным и очень печалилась, когда случалось, что не бывало странников или бывало немного. Будучи очень преклонных лет, она не могла работать ничего другого, кроме чулок, которых у ней было начато по нескольку пар, положенных в большую корзину. Вот она вяжет, вяжет, и вдруг спустит петлю; сама поднять не может, она и перестает вязать этот чулок и принимается за другой, пока опять не спустит петли, а поутру пошлет к соседке, у которой молоденькие дочери, и заставит всю свою вчерашнюю работу поправлять. Эти чулки она продавала и деньги употребляла на свой странноприимный дом, а иногда и чулки бедным раздавала.

Она была очень благочестивая старуха, богомольная, преумная и, говорят, преприятная в разговоре. Павел Михайлович {Надежда Васильевна скончалась 12 февраля 1852 г., а Павел Михайлович — года два спустя; оба они погребены в Новодевичьем монастыре, с южной стороны теплой трапезной церкви.} очень ее уважал, каждый год раза два езжал с своею женой ее навещать.

IV

В 1818 году мой новый дом на Пречистенке, начатый еще при жизни Дмитрия Александровича, был совершенно готов, и я могла туда наконец переехать на житье.

И радостно мне это было, и грустно, потому что не было уже в живых доброго моего друга.

Сестра Анна Петровна подарила мне на новоселье мебель красного дерева на всю гостиную и рояль моим дочерям.

В те шесть лет, которые прошли после неприятельского нашествия, Пречистенка опять застроилась, но оставались еще следы пожара. Напротив самого нашего дома, через улицу, на углу переулка, ведущего на Остоженку, был дом Шаховских, не наших, а других (князя Михаила Александровича, женатого на графине Головиной); до 1812 года дом был по улице; он сгорел, его разобрали и надстроили потом верх над бывшими конюшнями. Этот дом после того принадлежал Новосильцеву, вице-губернатору, а у него купили Толмачевы.

Дом Всеволожских, в свое время один из самых больших барских домов в Москве, тоже сгорел и оставался с тех пор развалиной, а рядом небольшой домик уцелел.

Всеволожские весело любили жить, и так как были очень богаты, имея золотые прииски (жена Всеволожского была, кажется, Бекетова или Мясникова, наверно не помню), то и давали большие праздники; это все было до двенадцатого года.

По левую сторону от нас, через переулок, бывший дом Архаровых купил Нарышкин Иван Александрович,[3] женатый на Екатерине Александровне Строгановой, родной племяннице княгини Анны Николаевны Долгоруковой. Нарышкины и мы были прихожане к Пятнице божедомской и, незнакомые домами, были знакомы по церкви, или когда встречались где-нибудь в обществе, или у Долгоруковых.

Ивану Александровичу было лет за пятьдесят; он был небольшого роста, худенький и миловидный человечек, очень учтивый в обращении и большой шаркун. Волосы у него были очень редки, он стриг их коротко и как-то особенным манером, что очень к нему шло; был большой охотник до перстней и носил прекрупные бриллианты. Он был камергером и обер-церемониймейстером.

Жена его Екатерина Александровна была довольно большого роста, видная из себя, но в противоположность с своим мужем малообщительная. По своему отцу она приходилась троюродною сестрой князю Сергию Михайловичу Голицыну и этим очень кичилась.

Нарышкины имели трех сыновей и двух дочерей: Елизавету Ивановну, фрейлину, оставшуюся в девицах, и Варвару Ивановну, вышедшую за двоюродного брата нашего Неклюдова (Сергея Васильевича), тоже Неклюдова, Сергея Петровича.

Старший из сыновей Нарышкиных Александр Иванович был видный и красивый молодой офицер, подававший большие надежды своим родителям, живого и вспыльчивого характера; у него вышла ссора с графом Федором Ивановичем Толстым, который вызвал его на поединок и убил его. Это было года за два или за три до двенадцатого года.[4]

Этот граф Толстой был в свое время кутила и человек очень известный по своей разгульной и рассеянной жизни. Убив Нарышкина, он скрылся, долго путешествовал, был в Сибири, пробрался в Америку, где имел много приключений, и, возвратившись оттуда, был назван в отличие от всех других графов Толстых «Американец Толстой».[5]

Он был очень видный и красивый мужчина в своей молодости, а по возвращении из своих путешествий, когда немного позабыли про его дуэль с Нарышкиным и про другие грешки его молодости, он был некоторое время в большой моде, и дамы за ним бегали. Он был высокого роста,[6] совершенно смуглый, отчего, впрочем, нисколько не терял. Отец его Иван Андреевич приходился дядюшке графу Степану Федоровичу Толстому двоюродным братом, а сам он был двоюродным братом графу Федору Петровичу, который подолгу гащивал у Никифора Ивановича Жукова, с ним часто бывал у нас и сватался за Грушеньку.

Другие два сына Ивана Александровича оба были женаты: старший, Григорий, на вдове Алексея Ивановича Муханова, Анне Васильевне, которая сама по себе была княжна Мещерская. Они имели сына и нескольких дочерей: две вышли за иностранных графов, а одна перешла в католичество и вступила где-то в чужих краях в монастырь.

Меньшой сын Ивана Александровича, Алексей Иванович, был женат на дочери наших соседей Хрущовых, Елизавете Александровне; он был, сказывали, большой оригинал; детей, кажется, у них не было.

Гораздо старше моих дочерей, обе Нарышкины стали выезжать до 1812 года. Варвара Ивановна, вышедшая замуж за Неклюдова, хотя имела крупные черты, но собою была очень хороша; у нее был прекрасный профиль, а Елизавета Ивановна потом очень располнела и осталась старою девой и за свое дородство заслужила название «la grosse Lison». {«толстуха Лиза» (франц.). — Ред.}

Наверно не помню, но думается мне, что она была пожалована фрейлиной в 1818 году, в одно время с Марьей Аполлоновной Волковой и с Александрой Ивановной Пашковой. Все три имели двойной шифр: Е. М.;[7] все они были далеко не красивы, но очень горды и не находили для себя достойных женихов. Их прозвали «les trois grâces de Moscou»; {«три московские грации» (франц.). — Ред.} a злые языки называли «les trois Parques». {«три парки» (франц.). — Ред. В 1856 году, когда пред коронованием государя императора Александра Николаевича был торжественный въезд в Москву, в одной из старинных золоченых карет (именно в той, которую граф Алексей Григорьевич Разумовский поднес в дар императрице Елизавете Петровне, заплатив за карету в Париже очень большие деньги, потому что на дверках кареты были нарисованы амуры и гирлянды цветов знаменитым художником Ватто)[8] сидели четыре фрейлины, теперь уже умершие: Е. И. Нарышкина, М. А. Волкова, А. И. Пашкова и не припомню, кто была четвертая. Графиня Евдокия Петровна Ростопчина, известная по своему живому, игривому уму, смотревшая откуда-то на въезд, воскликнула при виде этой кареты: «Voila une véritables voiture aux amours» («Вот уж действительно карета с амурами» (франц. — Ред.)).} Чрез дом от Нарышкиных и через переулок на самом углу напротив дома Всеволожских жили в своем доме Хрущовы.

V

По другую сторону нашего дома рядом с нами был дом князя Хованского, во время пожара Москвы также обгоревший. Рядом с этим домом на обширном дворе в углублении стоял деревянный ветхий дом графини Елизаветы Федоровны Орловой, рожденной Ртищевой, жены самого старшего из пяти братьев Орловых, графа Ивана Григорьевича, который умер задолго до того времени, как мы стали жить на Пречистенке, и я его не знала. С графиней Елизаветой Федоровной Орловой мы были знакомы домами в Москве, а в деревне считались соседками, потому что ее имение, село Андреевское, было в пяти верстах от Ольгова и в пятнадцати от нас, и пока графиня была в силах, мы все-таки раз или два бывали друг у друга во время лета. Двоюродные сестры Орловой — Ртищевы Марья Михайловна и Татьяна Михайловна были с нами дружны, и, бывая у них в деревне, я иногда встречалась и с Елизаветой Федоровной. Она была гораздо старее меня: женщина ласковая и приветливая, небольшого ума, но до того ко всем добрая, что ее очень простое обращение и немудрые речи были более каждому по сердцу, чем самые умные беседы. Она много делала добра и, пока имела средства, тайно благотворила; после ей пришлось распродавать по частям свои золотые вещи и жемчуги, а когда она умерла в 1834 году, все ее имущество было продано с молотка для покрытия ее долгов. Она по прежнему обыкновению содержала большую дворню, совершенно ей не нужную, но которую ей не хотелось распустить, а дворня ее объедала и обкрадывала. Между прочим, у нее была дура по имени Матрешка, которая была преумная и претонкая штука, да только прикидывалась дурой, и иногда очень резко и дерзко высказывала правду. Так она говаривала графине:

— Лизанька, а Лизанька, хочешь — я тебе правду скажу? Ты думаешь, что ты барыня, оттого что ты, сложа ручки, сидишь, да гостей принимаешь?

— Так что я, по-твоему? — со смехом спрашивает графиня.

— А вот что: ты наша работница, а мы твои господа. Ну, куда ты без нас годишься? Мы господа: ты с мужичков соберешь оброк, да нам и раздашь его, а себе шиш оставишь.

Эта дура очень любила рядиться в разные поношенные и никому не годные наряды: наденет на голову какой-нибудь ток с перьями и цветами, превратившийся в совершенный блин: платье бальное, декольте, из-под которого торчит претолстая и грязная рубашка и видна загорелая черная шея; насурмит себе брови, разрумянится елико возможно и в этом виде усядется у решетчатого забора, выходившего на Пречистенку, и пред всеми проходящими и проезжающими приседает, кланяется и посылает рукой поцелуи. Всех езжавших к Орловой ее дура всегда встречала и провожала и всегда просила: «Пришли мне цветочков, ниточек, дай башмаков бальных, дай румян…» В то время, хотя и не везде, у вельмож и богатых господ, как прежде, но водились еще шуты и дуры, и были люди, которые находили их шутки и дерзости забавными. В Москве на моей памяти было несколько известных таких шутов: орловская дура Матрешка, у князя Хованского, нашего соседа, дурак Иван Савельич, карлик и карлица у Настасьи Николаевны Хитровой. В 1817 и 1818 годах по Пречистенке то и дело что ездили лица царской фамилии и разные принцы на Воробьевы горы смотреть на приготовления к предполагавшемуся храму Христа Спасителя. Вот однажды покойный император Александр Павлович ехал по Пречистенке и, когда поравнялся с домом Орловой, слышит, чей-то голос громко кричит ему: «Bonjour, mon cher!» {«Здравствуй, любезный!» (франц.). — Ред.} Он взглянул направо и видит: за забором у Орловой сидит разряженное чучело в перьях, в цветах, нарумяненная, набеленная женщина, кривляется и посылает ему рукой поцелуи. Это его очень позабавило, он остановился и послал своего адъютанта узнать, что это такая за фигура? «Я орловская дура Матрешка», — отвечает она. Государь посмеялся и после прислал ей сто рублей на румяна. Матрешка эта была пресмешная: если кто из проходящих по тротуару ей понравится, схватит за рукав или за платье и тащит к себе: изволь с нею через решетку целоваться, а того, кто ей не полюбится, щипет или ударит.

Смутно помнится мне, что я слышала будто бы о каком-то романе этой Матрешки, что в молодости ей хотелось выйти за кого-то из орловской прислуги, но что господа не позволили и что после того она была долго больна, и когда выздоровела, то стала дурачиться.

Дурак Хованских Иван Савельич был на самом-то деле преумный, и он иногда так умно шутил, что не всякому остроумному человеку удалось бы придумать такие забавные и смешные шутки.

Хованские его очень любили и баловали. Для него была устроена особая одноколка, и лошадь дана в его распоряжение, и он пользовался этим экипажем и езжал на гулянья, которые бывали на масленице и на Святой неделе. В чем он катался зимой — не помню, а в летнее время он отправлялся на гулянье под Новинским в своей одноколке: лошадь вся в бантах, в шорах, с перьями, а сам Савельич во французском кафтане, в чулках и башмаках, напудренный, с пучком и кошельком и в розовом венке; сидит он в своем экипаже, разъезжает между рядами карет и во все горло поет: «Выйду ль я на реченьку» или «По улице мостовой шла девица за водой». И все эти вздоры забавляли и тешили тогдашнюю публику.

Тогда любили и каретные гулянья, которые были прекрасные и премноголюдные. Нить карет начиналась от Новинского, тянулась в два ряда по обеим сторонам, шла по Поварской, Арбатом, по Пречистенке от Знаменки и по Зубовскому и Смоленскому бульварам опять выходила на гулянье. В четверток на Святой неделе я обыкновенно приглашала к себе близких знакомых обедать, и после того молодежь садилась к окнам и смотрела на катающихся в каретах; некоторые, проехавшись по гулянью, приезжали к нам и оканчивали у нас вечер; другие, отобедав у меня, ехали на гулянье, приезжали к Хрущовым, к Нарышкиным или к Хитровой Настасье Николаевне, об которой, к слову, расскажу подробно.

VI

Дом Хитровой в Москве был один из самых известных и уважаемых в течение, может быть, сорока лет, и хотя Настасья Николаевна была не особенно богата, знатна и чиновна, не было в московском дворянском кружке от мала до велика никого, кто бы не знал Настасьи Николаевны Хитровой. Кого она не обласкала или приняла неприветливо? Дом Хитровой был всегда открыт для всех и утром, и вечером, и каждый приехавший был принят так, что можно было подумать, что именно он-то и есть самый дорогой и желанный гость. Я прожила на Пречистенке около двадцати пяти лет, и у меня остались в памяти о Хитровой только одни самые приятные воспоминания.

Дом, в котором жила эта московская старожилка, как я только стала себя помнить, значит, с 1780-х годов, принадлежал уже Хитровым, и батюшка, тоже родившийся в Москве в 1730 году, застал этот дом уже хитровским[9]. Свекор Настасьи Николаевны Петр Никитич был очень чиновный человек, при императрице Елизавете Петровне егермейстером, но я его уже не запомню, а жена его Ирина Федоровна, почтенная и милая старушка, была лет около восьмидесяти, а может быть, и более, когда она скончалась незадолго до двенадцатого года. Она была сама по себе княжна Голицына, дочь князя Федора Алексеевича. Хорошенькая и субтильная старушка, слегка напудренная, в круглом чепце, то, что называли старушечьим чепцом (à la vieille), с большим бантом; в робронде, но со шлейфом; на высоких красных каблуках[10] и нарумяненная во всю щеку; в приемах, в обращении — в полном смысле большая барыня; до последнего времени все езжала цугом и в золоченой карете с двумя лакеями. Ее мать была Лобанова, а бабушка, отцова мать, княжна Хилкова, и тоже Ирина Федоровна, в честь которой, верно, и она была названа Ириною, а ей в честь — дочь Никиты Петровича, Ирина Никитична, что была за князем Урусовым.

Я еще не родилась, а Хитрова Ирина Федоровна была уже вдовой и жила в Зубове, где был дом и у тетушки Анны Васильевны Кретовой, батюшкиной двоюродной сестры, к которой мы часто езжали.

Настасья Николаевна, сама по себе Каковинская, была дочерью московского обер-коменданта Николая Никитича, женатого на Марье Михайловне Сушковой, и была постарше меня не более как лет на пять. Она была отменно мала ростом, но до того мила, пропорциональна и лицом приятна, что и в мое время, когда было очень много хорошеньких и красавиц, что называется, писаных, ни вокруг кого на балах не вертелось столько мотыльков, как около этого розанчика. Князь Иван Михайлович Долгоруков и не в молодых уже летах, дважды вдовец и отец большой семьи, со вздохом все вспоминал и рассказывал, как хороша и мила была Каковинская и как он был в нее влюблен.[11] Слыхала я (но правда ли или нет — не ручаюсь), что когда сватался Хитров за Каковинскую и ожидали на смотрины будущую свекровь, то, опасаясь, чтобы невеста не показалась слишком мала ростом, ее и поставили на скамейку и дали в руки держать поднос с чем-то и не велели ей сходить с места, а только кланяться и просить, то есть потчевать. Никита Петрович, муж Настасьи Николаевны, был красивый и видный мужчина; где он служил, я что-то не знаю, но имел он генеральский чин, и в какое время скончался, теперь не могу припомнить; думаю, что до 1812 года.

Хитрову все знали в Москве и все знавшие ее любили, потому что она была одна из самых милых и ласковых старушек, живших в Москве, и долго ее память не умрет, пока еще живы знавшие ее в своем детстве. Вот почти две современницы, Офросимова и Хитрова, подобных которым не было и не будет более: одной все боялись за ее грубое и дерзкое обращение, и хотя ей оказывали уважение, но более из страха, а другую все любили, уважали чистосердечно и непритворно. Много странностей имела Хитрова, но и все эти особенности и прихоти были так милы, что — смешные, может быть, в другой — в ней нравились и были ей к лицу.

Одевалась она на свой лад: и платье, и чепец у ней были по особому фасону. Чепец тюлевый, с широким рюшем и с превысокою тульей, которая торчала на маковке: на висках по пучку буклей мелкими колечками (boucles en grappes de raisin), {букли в виде виноградных кистей (франц.). — Ред.} платье капотом, с поясом и маленьким шлейфом, и высокие каблуки, чтобы казаться как можно выше. Лицо ее и в преклонных летах было очень миловидно, и живые глазки так и бегали. Она была очень мнительна и при малейшем нездоровье тотчас ложилась в постель, клала себе компрессы на голову и привязывала уксусные тряпички к пульсу и так лежала в постели, пока не приедет к ней кто-нибудь в гости. Поутру она принимала у себя в спальной, лежа в постели часов до трех; потом она вставала и иногда кушала за общим столом, а то и одна у себя в спальной. Вечером она выходила в гостиную и любила играть в карты, и чем больше было гостей, тем она была веселее и чувствовала себя лучше. А когда вечером никого не было гостей, что, впрочем, случалось очень редко, она скучала, хандрила, ей нездоровилось, она лежала в постели, обкладывалась разными компрессами, посылала за своею карлицей или Натальей Захаровной, которая пользовалась ее особою милостью и с ее плеча носила обносочки и донашивала старые чепцы.

— Ну, садись, — скажет она ей, — рассказывай.

И Захаровна начинает высыпать все, что она слышала и что может интересовать ее госпожу.

Если Захаровна рассказывает незанятное что-нибудь, Хитрова только лежит и слушает и скажет: «Ну, хорошо, довольно, пошли ко мне… такого-то»; иногда позовет карлика, не помню, как его звали. Если же Захаровна затронет какую-нибудь живую струну и потрафит барыне, та вскочит и усядется на постели, ножки крендельком, и станет расспрашивать: «Кто же тебе сказал? от кого ты узнала?.. ты мне только скажи, а другим не сказывай, а я никому не скажу…»

Она была любопытна, любила все знать, но была очень скромна и умела хранить тайну, так что никто и не догадается, знает ли она или нет.

Она не любила слышать о покойниках и о том, что кто-нибудь болен, и потому домашние от нее всегда скрывали, ежели кто из родных и знакомых заболеет, и молчат, когда кто умрет. Захаровна прослышит, что умер кто-нибудь, и придет в спальню к ней и шепчет ей: «Сударыня, от вас скрывают, что вот такая-то или такой-то умер: боятся вас расстроить».

Хитрова значительно мигнет, кивнет головой и скажет шепотом Захаровне: «Молчи, что я знаю; ты мне не говорила, слышишь…»

Пройдет ден десять, недели две, Хитрова и скажет кому-нибудь из своих:

«Что это я давно не вижу такого-то, уж здоров ли он?»

Вот тут-то обыкновенно ей и ответят:

— Да разве вы не слыхали, что его давно уже и в живых нет…

— Ах, ах… да давно ли же это? — спросит она.

— Недели две или три, должно быть.

— А мне-то и не скажет никто, — говорит она.

И тем дело и кончится, и об умершем больше нет и помину.

Жило у Хитровой семейство Крымовых — старушка мать и с нею несколько дочерей-девиц. До 1812 года Крымова имела свой дом в Москве, который во время неприятельского нашествия сгорел, и она лишилась всего состояния. Хитрова приютила бесприютных у себя в мезонине, и они жили у нее несколько лет. Одна из барышень Крымовых была прекрасная собою, и ее очень полюбила графиня Анна Алексеевна Орлова и поместила в какой-то институт, а потом взяла к себе, веселила ее, и молодая девушка имела успех по своей красоте и по своему замечательному голосу. Но, несмотря на все услаждения светской жизни и на жизнь в богатом доме, она пожелала вступить в монашество. Графиня, хотя и сама была благочестива, отговаривала, однако, молодую девушку от ее намерения, не доверяя, быть может, ее молодости и считая это увлечением; но по прошествии двух-трех лет молодая девица поставила на своем и, отказавшись от всего, пошла в монахини. Потом она была казначеей в петербургском девичьем Воскресенском монастыре при игуменье Феофании Готовцевой; она была названа в монашестве Варсанофией. Ее сестра, жившая у Хитровой, вдруг занемогла, все хуже, хуже ей и, наконец, умерла в мезонине, где жила почти над самою спальной Настасьи Николаевны. Сказать ей боятся, а выносить покойницу нужно, и приходится нести через ту комнату, которая между спальной Хитровой и передней. Княгиня Урусова Ирина Никитична и Екатерина Федоровна Хитрова шепчутся между собою, не знают, что им делать: сказать боятся, а не сказать нельзя. Выручила из беды Наталья Захаровна: «Прикажите только пораньше сделать вынос, а я уж знаю, что сказать, ничего не услышит и не спросит».

По совету Захаровны пригласили прийти священника с причтом, и рано-ранехонько, как можно тише, старались снести сверху и пронести в переднюю. Княгиня и Екатерина Федоровна ни живы ни мертвы — боятся, что Настасья Николаевна услышит. А Наталья Захаровна между тем уж побывала у своей барыни: вошла в комнату на цыпочках; барыня не спит; подошла к ней, оглянулась, чтобы посмотреть, нет ли кого за ней в дверях. Хитрова, должно быть, смекнула, в чем дело, спрашивает шепотом: «Что?» — «Умерла», — шепчет ей Захаровна, указывая пальцем наверх. Хитрова кивнула головой: «Ну и молчи», — шепчет она. Покойницу вынесли, схоронили, а Настасья Николаевна даже и не помянула об ней, не спросила — жива ли она, где она, как будто никогда ее и не бывало!

Кто была старушка Крымова, родня ли Хитровым или Урусовым — не знаю, или только из приязни и по доброте своей приютила эту семью Настасья Николаевна, этого сказать не умею. Потом я потеряла их из виду и больше про них не слыхала; это было в 1830-х годах.

Иногда Настасье Николаевне ночью не спится, вот и позовет она девушку.

— Подай-ка мне шкатуночку.

Принесут ей сундучок; она отопрет его и начнет вынимать оттуда мешочки: в одном изумруды, в другом яхонты, в третьем солитеры… На другой день и рассказывает кому-нибудь:

— Мне ночью что-то не послалось, и я перебирала все свои солитерчики, которые для Настеньки готовлю.

Это была ее внучка, дочь княгини Ирины Никитичны Урусовой, княжна Настасья Николаевна, вышедшая за Ивана Сергеевича Мальцева, которую она очень любила.

У Настасьи Николаевны Хитровой было две дочери: Ирина Никитична, за князем Николаем Юрьевичем Урусовым, и девица Екатерина Никитична. Урусова в молодости своей была очень приятной наружности, довольно худощавая и с детства имевшая отвращение ко всякой мясной пище, отчего не могла обедать с другими, потому что даже и самый запах всего мясного ей был противен. Это объясняли тем, что она страдала от солитера, а другие думали — думаю и я так, — что по своему благочестию она не желала вкушать мясной пищи, но по своему христианскому смирению скрывала это под предлогом отвращения. Княгиня была особенно добра и снисходительна и не только никогда сама ни про кого не отзывалась дурно, но не могла терпеть, чтобы при ней и другие про кого-нибудь злословили, и всегда при первом слове, бывало, остановит. Эта душевная доброта княгини выражалась на ее лице, которое и в немолодых летах имело совершенно ангельское выражение. Оставшись после кончины своего мужа очень еще молодою вдовой, она посвятила себя воспитанию своих троих детей (двух сыновей, князя Сергия Николаевича, князя Дмитрия Николаевича, и княжны Настасьи Николаевны) и ухаживанью за матерью-старушкой. Она была истинная христианка, благочестивая, богомольная, сострадательная и, живя в мире, вела жизнь не только монахини, но я думаю, что не погрешу, ежели скажу, что она была праведница. Под каждое воскресенье и под каждый праздник у Хитровых непременно была на дому всенощная.

Если у кого из знакомых было горе или семейная потеря — поезжай в этот дом и наверно или встретишь княгиню Ирину Никитичну, или услышишь, что она уже была. Выдав свою дочь за Мальцева, она перестала ездить в свет и дома принимала только до кончины своей матери, а после того стала вести жизнь самую уединенную. Господь видимо наградил ее в этой еще жизни: дочь она пристроила как нельзя лучше, сын женился по ее мысли, и она про свою невестку говаривала с восхищением и называла ее ангелом, а другой ее сын, князь Дмитрий, вступил было в монастырь, но, слабый здоровьем, не могши вынести строгости монашеской жизни, возвратился домой и, чуждый всего суетного, мирского, посещая церковь, продолжал жить у себя дома, как в келье.

Меньшую дочь Хитровой, девицу Екатерину Никитичну, никогда никто из посторонних не видывал:[12] кто говорил, что она родилась слабоумною, а кто сказывал, что она слепорожденная, но жила она немало и умерла (в год Клеопатриной кончины) в 1848 году, имея лет 60 от рождения.

В доме у Хитровой жила ее двоюродная племянница Екатерина Федоровна Хитрова, пожилая девица, дочь Федора Александровича и внука Александра Никитича, то есть дяди Никиты Петровича. Она имела собственный дом напротив дома Урусовых, но в нем помещалась аптека Блехшмидта, а сама Екатерина Федоровна жила у тетки и после ее кончины осталась жить с княгиней Урусовой и в ее доме окончила жизнь. Ее брат Николай Федорович был женат на дочери князя Кутузова-Смоленского, был где-то посланником и умер в чужих краях.[13]

Пока не была еще замужем княжна Урусова, у Хитровой бывали балы и танцевальные вечера; роскоши в доме не было: зала была невелика, однако для пол-Москвы доставало места, и все веселились больше, может быть, чем теперь веселится молодежь, потому что и гости менее требовали от хозяек, и хозяйки были так приветливы и внимательно радушны, как теперь, я думаю, немногие умеют быть со своими гостями.

Вот еще особенность в характере Настасьи Николаевны Хитровой. Она была не то что малодушна, а очень вещелюбива, любила, когда ей привозят в именины и в рожденье или в новый год какую-нибудь вещицу или безделушку. Она не смотрела, дорогая ли вещь или безделка, и трудно было угадать, что ей больше понравится. Для всех этих вещей у ней было несколько шкапов во второй гостиной, и там за стеклом были расставлены тысячи разных мелочей, дорогих и грошовых. Она любила и сама смотреть на них, и показывать другим, и ей это доставляло большое удовольствие, когда хвалили ее вещицы.

Вообще обо всем семействе Хитровых и Урусовых следует сказать, что это было истинно благочестивое и христианское семейство, гостеприимное, радушное, где никто из гостей не был стеснен, каждый чувствовал себя как бы дома, но никто не смел дозволить себе ни малейшего двусмысленного слова и, Боже избави, злословия на счет ближнего. Все только и помышляли о том, как бы угодить почтенной старушке, умевшей заслужить всеобщее уважение московского общества, которая родилась, жила весь век в Москве, умерла, будучи почти 80 лет, {Родилась в 1764 году; скончалась 1 января 1840 года.} и никого никогда не обидела, никому не казала жесткого слова, и потому никто не помянет ее лихом, но все с сожалением вздохнут о ней и помянут добром.

VII

Сестра Анна Петровна, давно собиравшаяся вступить в монастырь и подготовлявшая все к своему выходу из мира, после нескольких лет испытания решилась, наконец, исполнить свое давнишнее намерение. Последние годы она больше все жила у брата Николая Петровича в Москве, в его доме на Знаменке, а летом — в селе Покровском, в маленьком летнем домике и частию гостила у нас. Свою костромскую деревню по смежности с деревнею брата сестра отдала ему, а себе выговорила пожизненную плату по скольку-то в год; серебро свое частью отдала мне, сестре Вяземской и Комаровой; также раздала и деньги. Во время стройки дома я заняла у сестры 18 тысяч ассигнациями; она отдала их Грушеньке и Анночке и оставила себе только на приобретение кельи и на самонужнейшие расходы.

Изо всех московских монастырей ближайшие от всех нас были два: Алексеевский — у Пречистенских ворот и Зачатиевский — за Остоженкой. Оба монастыря были прекрасные, но первый был совсем на юру и на шумном месте, а Зачатиевский и теперь в глухом месте, в то время был почти и совсем за городом, и, кроме того, там была церковь, строенная нашими Римскими-Корсаковыми, и дедушка, батюшкин отец Михаил Андреевич, там погребен вместе с своими родителями. По этой причине сестра и облюбовала этот монастырь.

Мы всегда часто езжали в этот монастырь и очень к нему привыкли. Когда у батюшки был еще старый дом у Ильи Обыденного, откуда я шла замуж, мы зачастую бывали там по воскресеньям и праздникам, знали игуменью и многих монахинь и были там точно у себя. В детстве моем там была игуменья Амфилохия, а в скором времени после моего замужества туда поступила Доримедонта, из рода Протопоповых, и скончалась в 1817 году в преклонных летах. Сестра при ней еще устроилась насчет кельи, но не суждено ей было пожить при ней.

Бывшая игуменья Георгиевского девичьего монастыря (который после 1812 года был упразднен) старица Митрополия поступила в 1818 году в Зачатиевский монастырь. Она была добрая и простая старуха, но уж очень бестолкова, и при ней-то пришлось моей сестре быть в монастыре, а казначея была мать Палладия, преумная, престрогая, которая очень понравилась сестре, и она избрала ее себе матерью-наставницей. Очень было мне грустно расставаться с сестрой пред ее поступлением в монастырь, и в первое время ее там пребывания она просила всех нас, своих знакомых и родных, чтобы мы ее не посещали и дали ей привыкнуть к своей келье.

Отказываясь от всех сует житейских, сестра устроилась в своей келье как возможно проще и, кроме полудюжины серебряных столовых и чайных ложек, ничего ценного и дорогого с собой не взяла. Три небольших комнатки и кухонька, в которой поместилась Спиридоновна-стряпуха, благочестивая вдова-солдатка, жена одного солдата, убитого в 1812 году, — вот келья, в которую переехала сестра Анна Петровна. Она вела самую уединенную и монашескую жизнь: ходила в церковь постоянно ко всем службам, келий чужих не посещала, у себя занималась рукоделием, работала что-нибудь для церкви, и так как хорошо вышивала золотом, то вышила много для церкви по карте. К себе она принимала всех, кто приходил, и сказала раз навсегда Спиридоновне, чтобы тем из монахинь, которые придут попросить чего-нибудь: муки, крупы, маслица и т. п., ни в чем никогда не отказывать, и каждый день хотя несколько копеек положила себе всегда подавать нищим, которые стоят при выходе из церкви, а тогда их бывало очень много.

В числе прочих нищих, которые прихаживали в Зачатиевский монастырь, была одна нищенка с девочкою лет пяти или шести; мать нередко испивала и бедную девочку, холодную и голодную, нередко спьяна бивала. Монашенки из жалости иногда отнимали бедняжку у пьяной матери, приводили к себе в келью, отогревали, отмывали, кормили досыта и, продержав у себя несколько часов, а кто день и два, опять отдавали матери. Девочка была очень неприглядна лицом, немного рябовата, но преживая, преумная. Кто-то из монахинь говорит однажды сестре Анне Петровне, — это было еще в 1808 или в 1809 году: «Сделали бы вы доброе дело и взяли бы к себе бедную девочку, она когда-нибудь или с голода помрет, или мать погубит ее».

Сестра была очень добра, ее разжалобили, и она решилась девочку взять; звали ее Аленушкой. Когда стали говорить об этом пьяной нищенке, она вместо того, чтобы благодарить Бога, что к хорошему месту пристраивает своего ребенка, начала ломаться: «Невыгодно мне, меньше будут подавать». Однако нищенку уговорили, сунули ей в руку сколько-то денег и девочку выручили, и в скором времени нищая умерла, а девочку взяла к себе сестра Анна Петровна. Когда брат Николай Петрович женился, сестра в скором времени стала больше жить у брата, и невестка Марья Петровна расположилась к Аленушке и взяла ее на свое попечение. Девочка оказалась преумная и преспособная, ей дали хорошее воспитание и всему, чему следует, учили. В особенности она имела расположение к рисованию и очень хорошо впоследствии рисовала и писала масляными красками, и когда Настенька, дочь брата, стала подрастать и учиться, Аленушка, будучи гораздо старше, чем она, была для невестки моей большою подмогой: она следила за уроками и была правою рукой в доме. Когда Елене Даниловне было около сорока лет, нашелся очень хороший человек, отставной полковник Александр Андреевич Протасов, за которого она вышла замуж; брат прилично наградил ее, они купили себе именьице возле Черни и там жили; детей у них не было. Елена Даниловна была очень хорошая, умная и рассудительная женщина, всею душой преданная семейству брата, и вознаградила за те попечения, которые о ней имели в ее детстве и молодости.

Мать Палладия, строгая и опытная в жизни монашеской, приняв под свое руководство сестру Анну Петровну, вела ее как следует путем нелегким и была к ней очень взыскательна, а по-нашему, по-мирскому, даже и слишком сурова. Иногда приедем мы к сестре на целый день, она и скажет нам: «Вы говорите, а я буду молчать». И весь день, а иногда и несколько дней сряду она молчит: значит, что мать Палладия запретила ей говорить. Иногда она целый день оставалась без пищи и питья или ей велено было лежать. Все, что мать Палладия говорила ей делать или не делать, она исполняла беспрекословно и никогда нимало не роптала. Я всегда удивлялась ее терпению и нередко осуждала за то, что ее слишком строго испытывали.

Сестра ходила в церковь и там читала по очереди псалтирь и синодик. В непродолжительном времени ее постригли в ряску, и несколько спустя она пожелала и настоящего пострижения, то есть в мантию; об этом скажу после.

Примечания к главе тринадцатой

[1]дом московского городского головы г-на Третьякова. — Речь идет о деятеле московского городского самоуправления Сергее Михайловиче Третьякове (1834–1892). В 1877— 1881 гг. он был городским головой. Так же как его брат Павел Михайлович (основатель Третьяковской галереи), С. М. Третьяков собрал значительную коллекцию произведений западноевропейской живописи и завещал свое собрание городу. Жили братья Третьяковы в доме в Толмачах, который и послужил основой Третьяковской галереи.

[2] Лоточницы — здесь: умелые, сообразительные.

[3]Нарышкин Иван Александрович… (1761–1841), тайный советник, сенатор, приходился дядей Н. Н. Пушкиной. Поэт с женой бывал у него в доме на Пречистенке (ныне Кропоткинская ул., д. 16).

[4]Александр Иванович… ссора с графом Федором Ивановичем Толстым… убил его… года за два или три до двенадцатого года. — Граф Ф. И. Толстой (1782–1846) был известен умом, оригинальностью, презрением к моральным нормам своей среды, безудержными страстями и диким самолюбием; он был отчаянным дуэлянтом, стрелявшим без промаха; дважды был разжалован за дуэли в солдаты. Он был адресатом стихов Вяземского и Пушкина; современники узнавали его в грибоедовском Удушьеве: «Ночной разбойник, дуэлист, в Камчатку сослан был, вернулся алеутом, И крепко на руку не чист». Блестящую характеристику Толстого дал в «Былом и думах» А. И. Герцен, лично знавший его во второй половине 1830-х годов. «Один взгляд на наружность старика, на его лоб, покрытый седыми кудрями, на его сверкающие глаза и атлетическое тело показывал, сколько энергии и силы было ему дано от природы, — писал Герцен. — Он развил одни буйные страсти, одни дурные наклонности <…> Он буйствовал, обыгрывал, дрался, уродовал людей, разорял семейства лет двадцать сряду <…> пробрался через Камчатку в Америку <…> на другой день после приезда продолжал прежнюю жизнь…» (см.: Герцен, т. 8, с. 243). Биограф графа, его двоюродный племянник, сын Л. Н. Толстого С. Л. Толстой привел три версии его дуэли с Нарышкиным. Одна из них гласила: «Преображенский полк тогда стоял в Парголове <…> и несколько офицеров собрались у гр. Ф. И. Т<олстого> на вечер. Стали играть в карты. Т<олстой> держал банк в гальбе-цвельфе. Прапорщик лейб-егерского полка А. И. Н<арышкин>, прекрасный собою юноша, скромный, благовоспитанный, пристал также к игре <…> Покупая карту. Н<арышкин> сказал гр. Т<олсто>му: «Дай туза». Граф Т<олстой> положил карты, засучил рукава рубахи и, выставя кулаки, возразил с улыбкой: «Изволь». Это была шутка, но неразборчивая, и Н<арышкин> обиделся грубым каламбуром, бросил карты и, сказав: «Постой же, я дам тебе туза!», вышел из комнаты. Мы употребили все средства, чтобы успокоить Н<арышкина>, и даже убедили Ф<едора> И<вановича> извиниться и письменно объявить, что он не имел намерения оскорбить его, но Н<арышкин> был непреклонен и хотел непременно стреляться, говоря, что если бы другой сказал ему это, то он первый бы посмеялся, но от известного дуэлиста, который привык властвовать над другими страхом, он не стерпит никакого неприличного слова. Надобно было драться. Когда противники стали на место, Н<арышкин> сказал Т<олсто>му: «Знай, что если ты не попадешь, то я убью тебя, приставив пистолет ко лбу! Пора тебе кончить!» — «Когда так, так вот тебе», — ответил Т<олстой>, протянул руку, выстрелил и попал в бок Нарышкину. Рана была смертельна; Н<арышкин> умер на третий день» (см.: Толстой С. Л. Федор Толстой Американец. М., 1926, с. 33–34). Произошло это в 1811 г. Толстой был разжалован и посажен в Выборгскую крепость. Однако в 1812 г. он «поступил на службу в качестве ратника московского ополчения. На войне он вернул себе чин и ордена и безумной храбростью заслужил Георгия 4-й степени. При Бородине он был тяжело ранен в ногу» (там же, с. 35).

[5] Убив Нарышкина… пробрался в Америку, где имел много приключений… «Американец Толстой». — Задолго до дуэли с А. И. Нарышкиным, еще в 1803 г., Толстой отправился в кругосветное плавание с известной экспедицией И. Ф. Крузенштерна и Ю. Ф. Лисянского (1803–1806 гг.). Причем этому предшествовала еще одна дуэль, жертвою которой был некий «полковник Дризен». В кругосветное же путешествие должен был направиться товарищ Толстого по Морскому корпусу Ф. П. Толстой, «не выносивший морской качки». Но, по словам С. Л. Толстого, «вероятно, для того, чтобы Федора Ивановича избавить от наказания, а Федора Петровича избавить от плавания, Толстые выхлопотали замену одного Федора Толстого другим Федором Толстым» (Толстой С. Л. Федор Толстой Американец. М., 1926, с. 14). Однако через 11 месяцев после начала плавания Толстой был высажен с корабля на каком-то острове за ряд «зловредных шалостей» и, побывав в ряде русских американских колоний, сухим путем возвратился в Европейскую Россию. Всему этому сопутствовали необычайные приключения, во многом легендарные (подробно см. там же, с. 15–31).

[6]очень видный и красивый мужчина… высокого роста… — Биограф Толстого писал: «Федор Иванович был среднего роста, плотен, силен, красив и хорошо сложен, лицо его было кругло, полно и смугло, вьющиеся волосы были черны и густы, черные глаза его блестели, а когда он сердился, страшно было заглянуть ему в глаза» (Толстой С. Л. Федор Толстой Американец. М., 1926, с. 12).

[7]имели двойной шифр: Е. М. — О шифре см. примеч. 19 к Главе седьмой. В данном случае в шифре были начальные буквы имен супруги Александра I императрицы Елизаветы Алексеевны и вдовствующей императрицы Марии Федоровны.

[8]старинных золоченых карет… художником Ватто)… — Знаменитый французский художник Ж.-А. Ватто (1684–1721) любил расписывать дамские веера, крышки клавикорд и вообще поверхности различных предметов, в том числе мебели и карет. В России его кареты (или кареты его школы) появлялись не раз. В одном из фельетонов «Петербургской летописи» «С.-Петербургских ведомостей» в рассказе об открытом для публики «музеуме придворной конюшенной конторы» говорится еще об одной карете. Она, «обитая малиновым бархатом с богатым золотым шитьем, была куплена для Екатерины у парижского каретника Букендаля в 1769 году и возобновлена в 1856 каретными фабрикантами Тацким, братьями Фребелиус и Яковлевыми. Живопись, находящаяся на филенках, принадлежит к школе знаменитого Ватто. На дверях вензель Екатерины II с аллегорическими изображениями. На боковых филенках изображены амуры, на задней — Екатерина» (1861, 30 июля, No 167).

[9]застал этот дом уже хитровским. — Этот «дом No 40 по Пречистенке не сохранился» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 309).

[10]красных каблуках— См. с. 166.

[11]и как он был в нее влюблен. — В «Капище моего сердца…» И. М. Долгоруков посвятил H. H. Хитровой главку, заканчивавшуюся таким пассажем: «Каковинская была молода, хороша, я молод и влюбчив: можно себе представить, что мне и теперь, обративши взор на сии прошедшие годы, приятно вспомнить те удовольствия, которыми я, в отношении к ней, наслаждался…» (с. 231–232).

[12]Екатерину Никитичну, никогда никто из посторонних не видывал… — Здесь допущена неточность. С. М. Загоскин писал Д. Д. Благово по этому поводу: «Князь Сергей Николаевич (Урусов. — Т. О.), прочитав строки о его семействе, поручил мне очень и очень благодарить тебя за оные <…> Но только нашел одну неточность; а именно, что у его матери никогда не было никакой сестры Екатерины Никитичны, и потому она не могла сидеть дома взаперти. Она, т. е. Ирина Никитична, была одна <…>; а у Настасьи Николаевны Хитровой была действительно сестра Екатерина замужем за Бенедиктовым и не очень умная, но не подходит под ту, которая описана в воспоминаниях» (ИРЛИ, ф. 119, оп. 7, No 15; письмо от 24 ноября (1880 г.); см. также: Загоскин, No 1, с. 61).

[13]на дочери князя Кутузова-Смоленского… умер в чужих краях. — Речь идет о Елизавете Михайловне Хитрово (1783–1839); в первом браке была за графом Ф. И. Тизенгаузеном (ум. 1805), вторым ее мужем был (с 1811 г.) русский поверенный в делах во Флоренции генерал-майор Н. Ф. Хитрово (1771–1819).


[1] Дом свой на Пречистенке я продала... — "...в 1832 г. подпоручику Долиманову, с 1852 г. Бороздиной, затем подполковнику Воробьеву, с 1866 г. Алаевой, с 1878 г. Купчин-скому принадлежал, в 1916 г. Ушакову З. Н." (Экз. В. К. Журавлевой, с. 423).

[2] ...Терард один из первых в России завел сахарный завод... — Первый свеклосахарный завод в России был основан в 1802 г. генералом Е. И. Бланкеннагелем в селе Алябьеве Чернинского уезда Тульской губ. (см.: Рейсер А. С. Опыт сопоставления некоторых главнейших хронологических дат в области истории сахара и его производства. — Сб. статей по сахарной промышленности. М., 1925, вып. 6–7, с. 343).

[3] Мелюс, или мелис — дешевый сахар из белой патоки, продукт с не доведенной до конца переработкой; часть его шла на продажу.

[4] ...за Василия Николаевича Толмачева. — «Жил в 1826 г. в собственном доме на Арбате, No 28» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 430).

[5] ...подтверждали этот рассказ его. — «П. В. Долгоруков относит это к брату Юрия Владимировича Василию Владимировичу» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 432).

[6] ...смертоносною болезньюхолерою... — См. примеч. 2 к (Предисловию).

[7] ...все обошлось в Москве благополучно, не так, как в Петербурге, где было возмущение народа... — Речь идет о холерном бунте в Петербурге в июне 1831 г. Очевидец, описывая картину бунта и эпизод «усмирения» его Николаем I, так передает слова императора, обращенные к народу: «Что вы это делаете, дураки? С чего вы взяли, что вас отравляют? Это кара Божия. На колени, глупцы! Молитесь Богу! Я вас!» (см. в статье: Герцен А. И. Николай как оратор. — Колокол, 1865, 1 декабря, л. 209; Герцен, т. 18, с. 472).

[8] ...декабрьской истории 1826 года... — Ошибка в тексте, вместо: 1825 года.

[9] Сырная неделя (или сырная седмица) — то же, что масленая неделя, масленица — последняя неделя перед великим постом.

[10] Авантажна — привлекательна (от франц. avantage — выгода, преимущество).

[11] Фомина неделя — 2-я неделя после пасхальной.

[12] ...принятия святых Христовых Тайн. — См. примеч. 16 к Главе первой.

[13] ...сестры известного князя Егора Александровича)... — Речь идет о князе Е. А. Грузинском (1762–1852), владевшем крупными поместьями в Нижегородской губернии и отличавшемся жестокостями и самодурством. В этом качестве он был упомянут А. И. Герценом в «Былом и думах» — в части Второй «Тюрьма и ссылка» (см.: Герцен, т. 8, с. 241).

[1] Дом свой на Пречистенке я продала... — "...в 1832 г. подпоручику Долиманову, с 1852 г. Бороздиной, затем подполковнику Воробьеву, с 1866 г. Алаевой, с 1878 г. Купчин-скому принадлежал, в 1916 г. Ушакову З. Н." (Экз. В. К. Журавлевой, с. 423).

[2] ...Терард один из первых в России завел сахарный завод... — Первый свеклосахарный завод в России был основан в 1802 г. генералом Е. И. Бланкеннагелем в селе Алябьеве Чернинского уезда Тульской губ. (см.: Рейсер А. С. Опыт сопоставления некоторых главнейших хронологических дат в области истории сахара и его производства. — Сб. статей по сахарной промышленности. М., 1925, вып. 6–7, с. 343).

[3] Мелюс, или мелис — дешевый сахар из белой патоки, продукт с не доведенной до конца переработкой; часть его шла на продажу.

[4] ...за Василия Николаевича Толмачева. — «Жил в 1826 г. в собственном доме на Арбате, No 28» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 430).

[5] ...подтверждали этот рассказ его. — «П. В. Долгоруков относит это к брату Юрия Владимировича Василию Владимировичу» (Экз. В. К. Журавлевой, с. 432).

[6] ...смертоносною болезньюхолерою... — См. примеч. 2 к (Предисловию).

[7] ...все обошлось в Москве благополучно, не так, как в Петербурге, где было возмущение народа... — Речь идет о холерном бунте в Петербурге в июне 1831 г. Очевидец, описывая картину бунта и эпизод «усмирения» его Николаем I, так передает слова императора, обращенные к народу: «Что вы это делаете, дураки? С чего вы взяли, что вас отравляют? Это кара Божия. На колени, глупцы! Молитесь Богу! Я вас!» (см. в статье: Герцен А. И. Николай как оратор. — Колокол, 1865, 1 декабря, л. 209; Герцен, т. 18, с. 472).

[8] ...декабрьской истории 1826 года... — Ошибка в тексте, вместо: 1825 года.

[9] Сырная неделя (или сырная седмица) — то же, что масленая неделя, масленица — последняя неделя перед великим постом.

[10] Авантажна — привлекательна (от франц. avantage — выгода, преимущество).

[11] Фомина неделя — 2-я неделя после пасхальной.

[12] ...принятия святых Христовых Тайн. — См. примеч. 16 к Главе первой.

[13] ...сестры известного князя Егора Александровича)... — Речь идет о князе Е. А. Грузинском (1762–1852), владевшем крупными поместьями в Нижегородской губернии и отличавшемся жестокостями и самодурством. В этом качестве он был упомянут А. И. Герценом в «Былом и думах» — в части Второй «Тюрьма и ссылка» (см.: Герцен, т. 8, с. 241).

Комментировать