Тайна спа­се­ния. Беседы о духов­ной жизни

архи­манд­рит Рафаил (Каре­лин)

Оглав­ле­ние


Беседы о духов­ной жизни

Тайна спа­се­ния

Гос­подь, сотво­рив Адама, вдунул в него Свое дыха­ние. Здесь гово­рится не только о душе как об образе и подо­бии Божием, но и о бла­го­дати Божией, той силе, кото­рой лишены осталь­ные суще­ства, оби­та­ю­щие на земле.

Пра­отцы были посе­лены в Едеме – земном раю. Но сам Едем – дивный пре­крас­ный сад – зна­ме­но­вал собой внут­рен­ний Едем – духов­ное состо­я­ние первых людей, кото­рые нахо­ди­лись в посто­ян­ном обще­нии с Боже­ством. Адам и Ева были без­грешны, но не совер­шенны. Эта чистота была не зави­ся­щей от них при­род­ной дан­но­стью – даром Божиим. Но, чтобы усво­ить этот дар, чтобы чистота стала не при­род­ным, а личным свой­ством, необ­хо­димо было испы­та­ние.

Осно­вой бого­об­ще­ния в раю была не без­греш­ная при­рода Адама, а бла­го­дать Божия, оби­тав­шая в нем. Поэтому осно­вой спа­се­ния и вечной жизни явля­ется бла­го­дать, а путем от поте­рян­ного Едема к небес­ному раю – стя­жа­ние бла­го­дати. Бла­го­сло­ве­ние пра­от­цев, сим­во­ли­че­ские обряды вет­хо­за­вет­ной Церкви и таин­ства Церкви ново­за­вет­ной – всё это сред­ства стя­жа­ния бла­го­дати. Своими соб­ствен­ными силами чело­век не может спасти себя, как не может одним лишь уси­лием воли оста­но­вить ста­рость или пре­одо­леть смерть. Мета­фи­зи­кой спа­се­ния явля­ется учение о бла­го­дати Божией, тех боже­ствен­ных энер­гиях, в кото­рых Бог откры­ва­ется миру и обща­ется с чело­ве­ком. В сущ­но­сти говоря, хри­сти­ан­ская аске­тика – это учение о тех усло­виях и состо­я­ниях, когда бла­го­дать может дей­ство­вать в душе чело­века.

Либе­раль­ное мыш­ле­ние при­пи­сы­вает спа­се­ние одной нрав­ствен­но­сти, то есть повто­ряет ересь пела­ги­ан­ства о само­спа­се­нии чело­века. Грех также имеет свою мета­фи­зику, те страш­ные глу­бины, о кото­рых даже не подо­зре­вает либе­раль­ное и гума­ни­сти­че­ское мыш­ле­ние – от антич­ных времен до наших дней. Для гума­ни­стов и либе­ра­лов грех – это только ошибка, дурная при­вычка или изли­ше­ство. По их пред­став­ле­нию, доста­точно осо­знать грех, а затем будет легко испра­вить его, так же, как резин­кой сте­реть кара­кули ребенка на бумаге. Но на самом деле грех пред­став­ляет собой измену Богу и тайный союз с демо­ни­че­скими силами. И оттого в каждой гре­хов­ной мысли есть эле­мент сочув­ствия демону, а в гре­хов­ной при­вычке – любовь к сатане. Поэтому в грехе зало­жена, как бы запро­грам­ми­ро­вана смерть. И, напро­тив, бла­го­дать Божия ощу­ща­ется душой как жизнь. Каждый из нас имеет опыт потери бла­го­дати, и к этому состо­я­нию слово «смерть» под­хо­дит больше всего. Мы чув­ствуем, что самое дра­го­цен­ное поки­дает нас, уходит от нас. Мы испы­ты­ваем глухую тоску и том­ле­ние, как бы при­бли­жа­ясь к вратам смерти. Наша соб­ствен­ная душа кажется нам темной моги­лой.

Бла­го­дать была даро­вана пра­от­цам, ее надо было только хра­нить. Но после гре­хо­па­де­ния, когда пер­во­род­ный грех, как наслед­ствен­ная болезнь, живет в чело­веке, как язва разъ­едает его душу, бла­го­дать необ­хо­димо искать, как поте­рян­ное сокро­вище, стя­же­вать и хра­нить ее в непре­стан­ной борьбе с грехом, кото­рый исто­чает наша падшая при­рода, нахо­дя­ща­яся под воз­дей­ствием темных сил. Мета­фи­зика греха – это вечное демо­но­упо­доб­ле­ние, поэтому грех – самое боль­шое несча­стье и самое боль­шое зло на земле.

Гума­нист Сократ сказал: «Познай самого себя», но несмотря на свой вели­кий ум, он не смог познать свою соб­ствен­ную душу и объ­яс­нял грех незна­нием, кото­рое можно пре­одо­леть через вос­пи­та­ние и обу­че­ние. Однако сам же Сократ и выявил несо­сто­я­тель­ность такого объ­яс­не­ния. Его люби­мый ученик, его вос­пи­тан­ник, кото­рого он спас в бою от смерти, пока­зал себя искус­ным интри­га­ном, а затем – пре­да­те­лем Афин.

Только бла­го­дать Божия откры­вает чело­веку ужас вечной смерти. Поэтому святые, видя чело­ве­че­скую при­роду в паде­нии, опла­ки­вали свою душу день и ночь. Совре­мен­ные либе­раль­ные пред­став­ле­ния о воз­мож­но­сти спа­се­ния, то есть бого­об­ще­ния, без бла­го­дати Божией, про­ис­хо­дят от той же духов­ной лжи, от неве­де­ния греха, вко­ре­нив­ше­гося в чело­веке, въев­ше­гося в его при­роду, побе­дить кото­рый может только бла­го­дать. Эти име­ну­ю­щие себя хри­сти­а­нами языч­ники повто­ряют догмат гума­низма: «Чело­век – это звучит гордо», но «диавол» – звучит еще более гордо, поэтому гума­низм, ста­вя­щий чело­века на место Бога, в конце концов, ставит демона на место чело­века.

Гос­подь сделал нечто даже боль­шее, чем тво­ре­ние мира и созда­ние чело­века. Он заме­нил пад­шего чело­века Собой. В этом про­изо­шло искуп­ле­ние на мета­фи­зи­че­ском плане. Здесь изме­ни­лась духов­ная ситу­а­ция: демон поте­рял гос­под­ство над чело­ве­ком и стал по отно­ше­нию к нему силой внеш­ней; он не может власт­во­вать над хри­сти­а­ни­ном, так как после кре­ще­ния Хри­стос Сам неви­димо оби­тает в чело­веке и бла­го­дать цар­ствует в его сердце.

Цар­ство Небес­ное обе­щано Церкви. Цер­ковь – это пред­две­рие Небес­ного Цар­ства, как бы паперть перед вра­тами Небес­ного Храма. Цер­ковь – это поле бла­го­дати, без кото­рой чело­веку невоз­можно соеди­ниться с Богом. Кто не в Церкви, тот оста­ется со своей неис­це­лен­ной гре­хов­ной при­ро­дой, а грех – это цен­тро­беж­ная сила. Значит, кто не в Церкви, тот в сокро­вен­ных глу­би­нах своей души против Церкви. Только бла­го­дать кре­ще­ния и при­ча­ще­ние могут изгнать темный дух из чело­ве­че­ского сердца, сверг­нуть сатану с пре­стола души. Гума­ни­сты же счи­тают, что это под силу и самому чело­веку, стоит лишь «засу­чить рукава».

Мы гово­рили пре­иму­ще­ственно о при­роде чело­века, кото­рая едина для всего чело­ве­че­ства, сле­до­ва­тельно, пред­став­ляет собой родо­вое поня­тие. Но чело­век так же пред­став­ляет собой лич­ность, кото­рую можно условно и не вполне точно назвать по отно­ше­нию к при­роде поня­тием видо­вым. Лич­ность обла­дает воз­мож­но­стью выбора, поэтому она может на всех этапах духов­ного пути при­ни­мать бла­го­дать, то есть ста­раться поко­рить себя бла­го­дати, или отвер­гать бла­го­дать, про­ти­во­бор­ствуя ей. Без искуп­ле­ния чело­ве­че­ской при­роды Спа­си­те­лем невоз­можно спа­се­ние лич­но­сти, а без воли чело­века невоз­можно обще­ние с бла­го­да­тью. В этом – тайна спа­се­ния.

Найти Бога и самого себя

Спа­стись – значит найти Бога и самого себя. Каждый чело­век – непо­вто­ри­мое явле­ние, в этом выра­жены пре­муд­рость и кра­сота Созда­теля. Неко­то­рые счи­тают спа­се­нием отказ от себя как лич­но­сти и инди­ви­ду­аль­но­сти, рас­тво­ре­ние в какой-то общей, абстракт­ной идее. Это, как нам кажется, заблуж­де­ние.

Чело­век должен осво­бо­диться не от себя, а от чуж­дого в себе, сохра­нив свою лич­ность и инди­ви­ду­аль­ность как дар Божий. Если бы целью тво­ре­ния было обоб­ще­ние и уни­фи­ка­ция, то Гос­подь мог сотво­рить нас в виде оди­на­ко­вых гео­мет­ри­че­ских фигур. Каждый чело­век имеет непо­вто­ри­мую телес­ную струк­туру. Это знак того, что каждый имеет и един­ствен­ную во всем миро­зда­нии душу. И в этом как бы при­от­кры­ва­ется нам кра­сота Божия, отоб­ра­жен­ная не в одно­об­ра­зии, а в мно­го­об­ра­зии Своего тво­ре­ния.

Чело­век должен найти себя среди чуж­дого, вторг­ше­гося в него, обсту­пив­шего со всех сторон. А чуждое – это грех, стра­сти и мир. Но на духов­ном пути часто встре­ча­ется именно такая ошибка: чтобы осво­бо­диться от чуж­дого и нанос­ного, чело­век ломает не только грех, но и себя, уни­что­жает данную ему от Бога непо­вто­ри­мость своей лич­но­сти, то есть лицо своей души. Это похоже на то, как если бы рестав­ра­тор, вместо того чтобы очи­стить кар­тину от копоти и грязи, загрун­то­вал ее и напи­сал на том же холсте другую кар­тину, да при этом еще и неумело.

Нам кажется, что есть две опас­но­сти на духов­ном пути, когда чело­век кале­чит себя, свою жизнь, как певец, кото­рый поет чужим голо­сом, – это при­нуж­де­ние, то есть наси­лие, и под­ра­жа­ние. Чело­век может под­ра­жать при­ме­рам из книг, встре­ча­ю­щимся ему людям, абстракт­ному и иде­аль­ному образу, создан­ному им в мечтах, забы­вая при том, что этот пример – жизнь дру­гого чело­века, отра­же­ние другой лич­но­сти и другой инди­ви­ду­аль­но­сти, а абстракт­ный образ всегда соеди­нен с раз­го­ря­чен­ной меч­та­тель­но­стью и не имеет к нам как кон­крет­ной реалии ника­кого отно­ше­ния. Это под­ра­жа­ние дру­гому тесно свя­зано с вооб­ра­же­нием и потому ста­но­вится для души про­кру­сто­вым ложем, если она ори­ен­ти­ру­ется не на дух, а на внеш­нее. Мы всегда оста­емся собой, другой лич­но­стью мы не станем нико­гда, но свое «я» мы можем испор­тить и пока­ле­чить, то есть поте­рять свой путь. Нам нужно найти свое, поэтому чело­век, учи­ты­вая опыт и пример других, должен не отож­деств­лять себя с ними, а исхо­дить из самого себя, только отли­чать, что наше, а что чужое, что при­суще нашей душе, а что нанос­ное. Он должен решить задачу – в пере­се­ка­ю­щихся линиях найти свой, а не чужой путь. В слу­же­нии Богу, в духов­ной жизни важно не терять своей лич­но­сти, но не того, что счи­тает лич­но­стью мир, – сгустка гор­дыни и тще­сла­вия, – а своей внут­рен­ней непо­вто­ри­мо­сти, такой же, как и узор на паль­цах или тембр чело­ве­че­ского голоса. Если это не будет най­дено в духов­ной жизни, чело­век будет фаль­ши­вить, под­де­лы­ваться под кого-то – под пер­со­на­жей про­чи­тан­ных книг, под окру­жа­ю­щих людей или свою соб­ствен­ную мечту. Но в то же время здесь очень важно ни в коем случае не отож­деств­лять себя со своими стра­стями, при­вя­зан­но­стями, со своей гор­ды­ней, со своим неесте­ствен­ным состо­я­нием, так же, как не отож­деств­ляет себя со своей болез­нью боль­ной.

Чело­век нахо­дит себя, только борясь с грехом: он как бы выка­пы­вает и извле­кает себя из земли своих стра­стей. Как отли­чить голос греха и стра­стей от голоса души? На голос греха сердце отзы­ва­ется тре­вож­ным чув­ством, оно или зата­ив­шись молчит, или, образно выра­жа­ясь, стонет. Грех сжи­мает чело­ве­че­ское сердце, делает его малень­ким, узким и серым. Некая тень падает на чело­века – тень гря­ду­щего воз­мез­дия. Голос стра­сти сопро­вож­да­ется чув­ством насла­жде­ния, при этом ум как бы сме­жает свои глаза, погру­жа­ется во тьму, а вни­ма­ние сли­ва­ется с чув­ством насла­жде­ния, пьет его как чашу с опья­ня­ю­щим слад­ким напит­ком. По своему дей­ствию насла­жде­ние – это усып­ле­ние, погру­же­ние в под­со­зна­ние, в про­цесс, не име­ю­щий цели, то есть когда целью ста­но­вится сам про­цесс или мутная радость нервов и крови, похо­жая на стран­ное удо­воль­ствие, кото­рое испы­ты­вает чело­век, рас­че­сы­вая на своем теле лишаи или рану. При­знак стра­сти – пога­ше­ние ума (будь это гнев или похоть), чуждая душе излиш­няя при­вя­зан­ность к кому-нибудь или чему-нибудь, мысль, что мы не можем жить без этого («дру­гого»). Более того, под­со­зна­тельно пред­мет стра­сти при­об­ре­тает для нас зна­че­ние самого Боже­ства.

Сле­до­ва­ние своему пути при­но­сит чело­веку чув­ство мира, а при дей­ствии бла­го­дати, когда сни­ма­ются все про­ти­во­ре­чия, – вели­кий покой и внут­рен­нюю сво­боду, как будто у него рас­ши­ря­ется сердце (духу ста­но­вится в сердце не тесно). И еще – чув­ство радо­сти. Чужой путь редко дает радость. Духов­ная радость может при­сут­ство­вать и при глу­бо­ком пока­я­нии чело­века. Здесь не эмо­ци­о­наль­ная земная радость, а мир сердца, оза­рен­ный теплым светом. Когда бла­го­дать в душе гово­рит: «Это мое», – там нет сомне­ний; а когда вместо духа страсть гово­рит: «Это мое», – то сомне­ния и сму­ще­ния воз­ни­кают в сердце, колеб­лют и тре­во­жат его. Но страсть своей агрес­сив­ной энер­гией подав­ляет тре­вогу, отго­няет созна­ние от сердца, как пса от чужого двора, и застав­ляет рас­су­док лгать самому себе.

Итак, первое, как нам кажется, зло – это внеш­нее под­ра­жа­ние при­ме­рам, в кото­ром всегда при­сут­ствует арти­сти­че­ская игра. Даже если эта игра будет сопря­жена с тру­дами, дохо­дя­щими до сте­пени подвига, то такой подвиг ока­жется для души внеш­ним. Второе – это наси­лие: наси­лие мира (по словам аске­тов, обычаи мира – это пыла­ю­щие стра­сти), наси­лие со сто­роны наших близ­ких, кото­рые желают, чтобы мы были подобны им. Роди­тели, давшие жизнь детям, нередко на уровне под­со­зна­ния хотят жить в своих детях, поэтому наси­луют лич­ность своего ребенка, кото­рый явля­ется не слеп­ком со своих роди­те­лей, а иным суще­ством. Против этого наси­лия нужно муже­ство и сми­ре­ние; впро­чем, муже­ство и сми­ре­ние, пра­вильно поня­тые, это одно и то же. Сми­ре­ние без муже­ства пре­вра­ща­ется в тру­сость, капи­ту­ля­цию перед внеш­ней силой, муже­ство без сми­ре­ния пре­вра­ща­ется в дер­зость, жела­ние отве­тить ударом на удар.

Еще один вид наси­лия про­ис­хо­дит от неопыт­ных духов­ных руко­во­ди­те­лей. В духов­ном руко­вод­стве надо обла­дать спо­соб­но­стью чув­ство­вать чужую душу. Духов­ными руко­во­ди­те­лями не «назна­ча­ются», коли­че­ство про­чи­тан­ной лите­ра­туры не делает чело­века духов­ным настав­ни­ком. Здесь нужны спо­соб­но­сти, инту­и­ция, бла­го­дать Духа Свя­таго, чтобы видеть душу каж­дого чело­века, чув­ство­вать ее, помочь чело­веку найти самого себя и свой путь. Духов­ник, кото­рый дей­ствует по шаб­лону и схеме, как пси­хо­лог, будет кале­чить своих детей. Душа чело­века глубже всех систем и теорий. Духов­ный отец должен обла­дать тем зре­нием, кото­рое видит лицо души, как бы входит в другую лич­ность, видит ее изнутри, при­ни­мает на себя. В двух оди­на­ко­вых ситу­а­циях для двух раз­лич­ных людей он может ука­зать про­ти­во­по­лож­ные реше­ния, на один и тот же вопрос дать разные ответы. Неопыт­ный руко­во­ди­тель будет вспо­ми­нать, что он читал у того или дру­гого свя­того отца, как бы беря с полки всле­пую лекар­ство и давая его чело­веку, не зная, чем тот болен. Духов­ным руко­во­ди­те­лем невоз­можно сде­латься по заказу, как невоз­можно сде­латься поэтом, начи­тав­шись стихов, – это дар Божий, это та древ­няя харизма, кото­рая пусть в ослаб­лен­ном и сокры­том виде, но все еще дей­ствует в совре­мен­ной нам цер­ков­ной жизни.

При­ве­дем еще пример: иной неопыт­ный духов­ный руко­во­ди­тель может быть похож на врача, кото­рый, окру­жив себя спра­воч­ни­ками, выпи­сы­вает рецепт, даже не видя боль­ного и его болезнь. Бывает и так: «духов­ный руко­во­ди­тель» счи­тает, что, полу­чив свя­щен­ный сан, он полу­чил вместе с ним и гаран­тию без­услов­ной пра­виль­но­сти всех исхо­дя­щих от него сове­тов и реше­ний; поэтому свои советы и ука­за­ния пастве он рас­це­ни­вает как цер­ков­ное таин­ство. Он обычно вообще не читает ника­ких духов­ных книг, пола­гая, что руко­по­ло­же­нием уже освя­ти­лись его мысли. В беседе такой чело­век чем-то напо­ми­нает пья­ного, кото­рый убеж­ден, что если он толк­нет столб, то тот сва­лится. Столб не сва­лится, но он может сильно пока­ле­чить чело­века, встре­тив­ше­гося на его пути. Есть «духов­ные руко­во­ди­тели», кото­рые подыг­ры­вают стра­стям и жела­ниям духов­ных детей из тще­сла­вия или чтобы вызвать у них при­вя­зан­ность к себе. Чело­век любит того, кто оправ­ды­вает его стра­сти. Бывают «старцы», кото­рые наби­рают духов­ных детей только для того, чтобы послать их на свой огород.

Если духов­ный руко­во­ди­тель не будет инту­и­тивно чув­ство­вать души своих духов­ных детей, то он чаще всего будет впа­дать в две край­но­сти – или станет про­яв­лять излиш­нюю осто­рож­ность, предо­став­ляя болезни спо­койно раз­ви­ваться, а язвам гнить, или – что свой­ственно неопыт­ным, но реши­тель­ным врачам – не исполь­зо­вав всех средств, сразу станет при­ме­нять шоко­вую тера­пию и ампу­та­цию.

Гос­подь дал каж­дому чело­веку какой-то талант. Это очень удач­ное слово: талант – это мера золота. Бог, как роди­тель, дал каж­дому из людей в наслед­ство особые спо­соб­но­сти и опре­де­лен­ное при­зва­ние. Необ­хо­димо только найти их, не оши­биться, не про­ме­нять при­су­щее своей душе на чужое, что будет для чело­века внеш­ним и без­жиз­нен­ным. Чело­век не должен заме­нять себя другим. Еван­ге­лие – это Лич­ность Самого Христа Спа­си­теля: оно боже­ственно и в то же время глу­боко чело­вечно. Поэтому каждый чело­век найдет в нем самого себя. Еван­гель­ские запо­веди дают широту и сво­боду внут­рен­ней жизни. Хри­стос предо­сте­ре­гал Своих уче­ни­ков, чтобы они не заме­няли запо­веди внеш­ним регла­мен­том, фор­му­лами жизни, когда лич­ность и инди­ви­ду­аль­ность не ори­ен­ти­ру­ются на идеал Еван­ге­лия, а подав­ля­ются фор­маль­ными зако­нами. В этом прин­ци­пи­аль­ное раз­ли­чие между хри­сти­ан­ством, воз­рож­да­ю­щим лич­ность в Боге, и тал­му­диз­мом, заклю­ча­ю­щим чело­века на всю жизнь в желез­ный корсет правил, зако­нов, раз­ре­ше­ний и запре­ще­ний, чтобы выра­бо­тать обоб­щен­ный тип иудея. Еван­ге­лие в своем уни­вер­са­лизме обра­щено к лич­но­сти, а талмуд обра­щен к этносу как к само­сто­я­тель­ному субъ­екту и высшей цен­но­сти. В ислам­ском фата­лизме лич­ность обу­слов­лена, пред­опре­де­лена; здесь царит закон необ­хо­ди­мо­сти. В инду­изме и буд­дизме лич­но­сти как реалии вообще не суще­ствует, она только мимо­лет­ная форма общего бес­ка­че­ствен­ного бытия.

Поня­тия лич­но­сти и сво­боды нераз­рывно свя­заны между собой. Хри­стос открыл нам без­гра­нич­ные внут­рен­ние про­сторы сво­боды, как бы новые сме­ня­ю­щие друг друга гори­зонты при вос­хож­де­нии ввысь. Это воз­мож­ность жить в соот­вет­ствии с обра­зом и подо­бием Божиим, даро­ван­ным чело­веку. Это воз­мож­ность при помощи бла­го­дати Божией изба­виться от раб­ства греха, воз­вра­титься к себе, а от себя к Богу, сде­латься снова из духов­ной интел­лек­ту­аль­ной амебы бого­по­доб­ной лич­но­стью.

Верю ли я?

Бывают минуты, когда чело­век перед лицом своей сове­сти спра­ши­вает себя самого: а, соб­ственно говоря, веру­ю­щий ли я?

Рас­смат­ри­вая свою душев­ную жизнь как неуправ­ля­е­мый поток помыс­лов, кру­тя­щихся в созна­нии, будто струи реки в водо­во­роте или взбу­до­ра­жен­ный осиный рой; фик­си­руя в своем сердце чув­ство посто­ян­ной тре­воги от ожи­да­е­мых бед и потерь, кото­рые, точно незва­ные гости, стоят у дверей; испы­ты­вая посто­ян­ное жела­ние при­об­ре­сти и боязнь поте­рять; рас­смат­ри­вая свою рас­тлен­ную волю – этого гни­ю­щего на постели пара­ли­тика, – я начи­наю сомне­ваться: веру­ю­щий ли я? Хри­сти­а­нин я или деист, допус­ка­ю­щий суще­ство­ва­ние Бога только как транс­цен­дент­ного Разума, Кото­рый создал мир, а затем предо­ста­вил его самому себе? Я знаю, что это тайный голос тем­ного духа, но в то же время душа моя, как Ева змею, вни­мает ему. Каза­лось бы, сомне­ний в бытии Божием быть не должно. Бог посто­янно дает моей душе сви­де­тель­ства Своего суще­ство­ва­ния, более глу­бо­кие и твер­дые, чем даже те, кото­рыми дока­зы­вает факт своего бытия мир, вос­при­ни­ма­е­мый орга­нами наших чувств. Но почему-то эти сви­де­тель­ства, кото­рые пере­жи­ва­ются как несо­мнен­ные, затем не остав­ляют в сердце следа, как пись­мена, напи­сан­ные на воде; вернее, от них оста­ется только смут­ное неопре­де­лен­ное вос­по­ми­на­ние.

Бог неод­но­кратно за время жизни чело­века являет ему внеш­ние дока­за­тель­ства Своего при­сут­ствия. Когда бес­сильна чело­ве­че­ская помощь, когда кажется, что выхода нет, Он неожи­данно изме­няет любую ситу­а­цию, как бы откры­вает дверь тюрьмы. Он без­гласно гово­рит душе: «Я близ тебя, не бойся, только верь». Но про­хо­дит время, и чело­век бес­со­вестно забы­вает об этом. Более того, тайный голос шепчет ему: «Это всего лишь сов­па­де­ние, выс­шего Про­мысла нет, жизнь – цепь слу­чай­но­стей, непре­станно тасу­е­мая колода карт». Чело­век, полу­чая дока­за­тель­ства помощи Божией, уди­ви­тельно легко теряет их, как будто демон похи­щает вос­по­ми­на­ние из его памяти, как птицы выкле­вы­вают зерна из коло­сьев пше­ницы. Святые пре­ду­пре­ждали нас о роко­вом грехе забве­ния; в числе трех глав­ных причин гибели души они ста­вили забве­ние, кото­рое, как черная пелена, оку­ты­вает ум чело­века, и тот пере­стает видеть свет. Святые запо­ве­дуют нам любить Гос­пода за Его бла­го­де­я­ния, а мы чаще всего посту­паем, как исце­лен­ные про­ка­жен­ные, кото­рые пошли своим путем, даже не обер­нув­шись на Христа.

Стран­ный пара­докс: чело­век в своей жизни испы­тал всё и забыл всё. Впро­чем, сомне­ния, о кото­рых я говорю, редко выплес­ки­ва­ются на уровне созна­ния. Чаще всего они гнез­дятся в глу­бине души, где стра­сти заглу­шают голос духа, где я вижу тайную любовь к греху, темное вле­че­ние к мер­зо­стям стра­стей, любовь души – этого луча небес­ного света – к праху и гною. Через стра­сти чело­век теряет мисти­че­ский опыт бого­об­ще­ния. Он пере­стает чув­ство­вать Бога в своей душе. Страсть – это любовь к демону, кото­рый строит в душе идола – пустого внутри.

Чело­век может счи­тать себя веру­ю­щим, то есть «верить в свою веру», но в глу­бине сердца не быть тако­вым. Обычно в экс­тре­маль­ных ситу­а­циях, в том числе пси­хо­ло­ги­че­ского порядка, когда чело­век всту­пает в погра­нич­ную между жизнью и смер­тью зону, выяв­ля­ется его сущ­ность. Боль­шин­ство из нас в это время ищет защиты и спа­се­ния во внеш­нем, и только убе­див­шись в своем бес­си­лии, вспо­ми­нает о Боге. Здесь Бог пред­став­ля­ется душе не как Творец и Про­мыс­ли­тель мира, а как некий послед­ний шанс. Опять пси­хо­ло­ги­че­ская загадка: почему чело­век любит демона, кото­рый, как вор, посто­янно обма­ны­вает и грабит его? Людей, неспра­вед­ли­вых к нему, чело­век счи­тает вра­гами, а демона – своего убийцу – другом! Этот фено­мен чело­века отча­сти при­от­кры­ва­ется уче­нием о пер­во­род­ном грехе, кото­рый пора­зил, как все чело­ве­че­ство, так и каждую душу. Змеи гнез­дятся в сердце чело­века, это – стра­сти, они властно тре­буют себе пищи. Для воров нужен ночной мрак, и душа, послуш­ная стра­стям, отклю­чает свет духа, чтобы не видеть своего без­об­ра­зия и паде­ния, чтобы погру­зиться в свое темное под­зе­ме­лье.

Бла­го­дать и грех не могут ужи­ваться вместе. Розы не растут в сви­нар­нике. Когда воля и ум заклю­чают союз со стра­стями, то теря­ется чув­ство бого­при­сут­ствия. Душа сама отка­зы­ва­ется от един­ства с духом и отож­деств­ляет себя со своими стра­стями и внеш­ним миром, в кото­ром нахо­дит для этих стра­стей пищу. Пер­во­род­ный грех пора­зил мир, как поле зем­ного суще­ство­ва­ния чело­ве­че­ства, как систему вза­и­мо­от­но­ше­ний, как атмо­сферу и среду, в кото­рых дышит и растет уже боль­ная с самого своего зарож­де­ния душа. Мир все больше пре­вра­ща­ется в сгу­сток стра­стей, его суще­ство­ва­ние пере­хо­дит в затя­нув­шу­юся агонию. Болезнь и безу­мие – инди­ви­ду­аль­ное и кол­лек­тив­ное – создают свои ком­плексы, извра­щен­ные пси­хи­че­ские модели и системы. При­спо­саб­ли­ва­ясь к миру, чело­век вклю­ча­ется в него, ста­но­вится частью его. Здесь внут­рен­нее безу­мие чело­ве­че­ского ума соеди­ня­ется с кол­лек­тив­ным безу­мием мира, если можно так выра­зиться – с орга­ни­зо­ван­ным безу­мием и уза­ко­нен­ным хаосом. Чело­век забы­вает опыт бого­об­ще­ния, но чело­век забы­вает также и опыт миро­об­ще­ния. Он легко забы­вает, что Бог есть, но также легко забы­вает, что мир это – фокус­ник и обман­щик, и опять ищет с ним союза, как с другом. Мир никому не может дать сча­стья: как веру­ю­щим, так и неве­ру­ю­щим. Только веру­ю­щий чув­ствует более глу­бо­кую тоску, когда мир пле­няет его сетью его же стра­стей. А у неве­ру­ю­щих эта тоска про­яв­ля­ется в глухой злобе, недо­воль­стве, скуке, кото­рые они ста­ра­ются заглу­шить, как вином, пото­ком внеш­них впе­чат­ле­ний, телес­ными и душев­ными насла­жде­ни­ями, как будто хотят заглу­шить боль от раны, непре­станно рас­трав­ляя ее.

Душа чело­века все время нахо­дится в состо­я­нии тре­воги и напря­же­ния. Разрыв между жела­нием и осу­ществ­ле­нием или пред­став­ле­нием и жесто­кой реа­лией застав­ляет душу пере­жи­вать посто­ян­ное разо­ча­ро­ва­ние: одни желают и не могут достичь жела­е­мого и бьются, как рыба об лед, другие дости­гают того, что хотели, но оно ока­зы­ва­ется не таким, каким его пред­став­ляли, и они ищут нового, и опять, полу­чив, не дела­ются от этого счаст­ли­вее.

Мате­ри­аль­ное – это усло­вие для суще­ство­ва­ния духов­ного. Но если оно из усло­вия пре­вра­ща­ется в цель, то ста­но­вится запад­ней для души. Мате­рия в таком случае пре­вра­ща­ется в иллю­зи­о­ни­ста, кото­рый пока­зы­вает ска­зоч­ные замки на сцене бала­гана. Душа любит этот мир. Она влю­би­лась в него, как чело­век неча­янно может влю­биться в воровку и блуд­ницу. Она все время изме­няет ему, зара­жает гноем его кровь, крадет у него все, что он имеет, а он все равно любит ее как пред­мет своей боль­ной стра­сти.

Воля чело­века гре­ховна. Внут­рен­ний грех соли­да­рен с внеш­ним. Воля Божия светла, поэтому ей про­ти­вится весь мир и чело­ве­че­ская душа. Воля Божия – благо, но об этом более не хочет пом­нить пора­жен­ный, как про­ка­зой, грехом чело­век. Поэтому он лжет Богу и себе, когда гово­рит в молитве: «Да будет воля Твоя», – его тайная молитва: «Да будет воля моя». И паде­ние, и спа­се­ние начи­на­ются с воли. Здесь есть два пути.

Первый, более легкий и без­опас­ный, – это отсе­че­ние своей воли, пре­да­ние себя послу­ша­нию, все­це­лое под­чи­не­ние себя духов­ному руко­во­ди­телю, как если бы чело­век сам продал свою волю, как буй­ного и непо­слуш­ного раба новому гос­по­дину, кото­рый может усми­рить и научить его.

Есть второй путь, труд­ный и тяже­лый: чело­век должен пом­нить о неиз­беж­ной смерти, о тлен­но­сти этого мира, пом­нить о том, что все здесь непо­сто­янно, что мир бес­пре­рывно обма­ны­вает нас, что мы ока­зы­ва­емся самыми пер­выми вра­гами для себя же, и научиться не желать ничего внеш­него и мир­ского, а только воли Божией. Это не буд­дист­ское рав­но­ду­шие по отно­ше­нию к миру как отож­деств­ле­ние добра и зла, бытия и небы­тия, а вера в то, что един­ствен­ное истин­ное благо в этой жизни есть сле­до­ва­ние воле Божией и бла­го­го­ве­ние перед Его Про­мыс­лом.

Следуя первым путем, мы отдаем свою волю, следуя вторым, должны умерт­вить ее. Хотя вернее будет ска­зать, мы должны умерт­вить ее и в том, и в другом случае. И в первом, и во втором случае энер­гия воли пере­хо­дит в область духа, и сама воля транс­фор­ми­ру­ется в то, что святые отцы назы­вали трез­ве­нием и бде­нием – хра­не­нием своего сердца и кон­цен­тра­цией души в молитве. Душа должна прийти к дра­ма­ти­че­скому выводу о том, что богат­ство и нищета, здо­ро­вье и болезнь, победа и пора­же­ние, дол­го­ле­тие или ранняя смерть, испол­не­ние или неис­пол­не­ние планов и жела­ний – это не добро и не зло, а только опре­де­лен­ные обсто­я­тель­ства и ситу­а­ции, и что един­ствен­ное и истин­ное добро – это Бог, а един­ствен­ное зло – то, что стоит, как пре­пят­ствие, между душой и Богом.

Душа не хочет этому верить и не верит. Она про­те­стует и кричит, и здесь воля должна заста­вить душу пове­рить насильно, как насильно отучают пья­ного от запоя. Здесь не интел­лек­ту­аль­ное наси­лие над душой, а наси­лие над болез­нью, это борьба за душу, един­ствен­ной жизнью кото­рой явля­ется Бог. Если взять глав­ную запо­ведь о воле Божией, то она гласит: воля Божия – свя­тость ваша (ср.: 1Фес. 4:3), а свя­тость – это при­сут­ствие в душе бла­го­дати. Если чело­век при­учит себя пола­гаться на Про­мысл Божий, верить в Про­мысл Божий, любить Про­мысл Божий, то он с бла­го­дар­но­стью будет при­ни­мать то, что посы­лает ему Бог, и то, что мир­ские люди при­ни­мают как беду и несча­стье, будет счи­тать пла­мен­ной чашей, кото­рую пре­по­дает ему Сам Гос­подь; научится больше ценить земные скорби – соль, уби­ва­ю­щую червей в его душе, – нежели земные радо­сти, в кото­рых эти черви раз­мно­жа­ются и растут, зара­жая душу каким-то болез­нен­ным увле­че­нием этим миром. Чтобы чело­век был по-насто­я­щему счаст­лив, его жизнь должна вме­щаться в слова «Слава Богу за все». Он должен отка­заться от мира, чтобы полу­чить вечный мир, отка­заться от себя, чтобы полу­чить самого себя.

О молитве

Самой широ­кой из всех запо­ве­дей, охва­ты­ва­ю­щей всю духов­ную жизнь чело­века, запо­ве­дью, испол­не­ние кото­рой должно пре­вра­титься в посто­ян­ное состо­я­ние чело­ве­че­ской души, явля­ется запо­ведь о молитве. Ее выра­зил апо­стол Павел в двух словах: Непре­станно моли­тесь (1Фес. 5:17). Другие запо­веди пред­став­ляют собой или отдель­ные дей­ствия, совер­ша­е­мые в опре­де­лен­ное время, или чув­ства, кото­рые не могут быть посто­ян­ными и неиз­мен­ными. Даже любовь к Богу сме­ня­лась у подвиж­ни­ков пери­о­дами охла­жде­ния. Этот духов­ный пла­мень то ярко горел в их серд­цах, то про­мыс­ли­тельно скры­вался в глу­би­нах и тай­ни­ках их духа.

Чело­ве­че­ская душа по своей при­роде проста, но после гре­хо­па­де­ния един­ство ее сил нару­ши­лось, они пришли в состо­я­ние болез­нен­ного раз­лада, обособ­ле­ния, часто про­ти­вятся друг другу. В молитве же про­ис­хо­дит соеди­не­ние этих сил, про­буж­де­ние духа и обра­ще­ние того, что Хри­стос назвал «оком сердца», к Богу.

Бла­го­дать свя­зы­вает грехи и стра­сти, но они про­дол­жают жить и дей­ство­вать в душе чело­века, даже в то время, когда ему кажется, что он на кры­льях бла­го­дати под­нялся выше грехов и уже все­цело при­над­ле­жит Богу. Стоит ему только лишь нена­долго утра­тить бла­го­дать, как стра­сти, точно проснув­ши­еся звери, снова при­мутся тер­зать своими ког­тями его сердце.

Молитва – это свет души. Мерк­нет свет – и чело­век погру­жа­ется во мрак. Он теряет чув­ство веч­но­сти, он пере­стает видеть самого себя. Бог ста­но­вится для него не Живым Богом, Кото­рого он ощу­щает всем своим суще­ством, а отвле­ченно-рас­су­доч­ной идеей, похо­жей на холод­ный и дале­кий свет звезды.

Молитва стала для нас некой внеш­ней данью, кото­рую мы упла­чи­ваем в опре­де­лен­ное время, и то, ста­ра­ясь умень­шить ее размер или вообще избе­жать ее. А между тем молит­во­сло­вия, данные Цер­ко­вью, необ­хо­димы, они явля­ются сред­ством для при­об­ре­те­ния молитвы непре­стан­ной. В жизни древ­них хри­стиан молитва слу­жила как бы стерж­нем, на кото­рый нани­зы­ва­лись прочие их доб­ро­де­тели, и доныне пора­жа­ю­щие нас своим вели­чием. Молитва была для них непре­станно теку­щим под­зем­ным источ­ни­ком, кото­рый незримо питал их деяния, мысли и чув­ства. Молитва была для них тем небес­ным огнем, отблески кото­рого оза­ряют порой и нас, когда мы читаем тво­ре­ния подвиж­ни­ков и святых. Поэтому изре­че­ния аске­тов, собран­ные в пате­ри­ках, про­стые и крат­кие, но уди­ви­тельно яркие и образ­ные, похо­жие, кажется, на самих одетых в ветхие хитоны стар­цев, про­из­во­дят пора­зи­тель­ное дей­ствие на сердца людей.

Чело­ве­че­ство все больше уда­ля­ется от Бога. Когда-то можно было раз­де­лить мир на хри­сти­ан­ский и язы­че­ский. Теперь хри­сти­ан­ский мир похож скорее на огром­ную пустыню, где только изредка каким-то чудом уце­лели немно­гие оазисы и по местам из-под камней и песка про­би­ва­ется чахлая трава.

Един­ствен­ная сила, кото­рая может про­ти­во­сто­ять сыпу­чим пескам этой все­по­гло­ща­ю­щей пустыни, – это молитва.

Мир пере­стал пони­мать молитву. Он или отвер­гает молитву (чаще всего, ссы­ла­ясь на обилие необ­хо­ди­мых внеш­них дел), или смот­рит на нее, как на меди­та­цию – сред­ство для опре­де­лен­ного пси­хо­ло­ги­че­ского настроя, то есть при­рав­ни­вает ее к ауто­гип­нозу или само­вну­ше­нию. И это по-насто­я­щему страшно. Ведь мир, поте­ряв­ший молитву, поте­рял Бога…

Самое опас­ное в духов­ной жизни – это ком­про­мисс. Ком­про­мисс посте­пенно делает чело­века фари­сеем, у кото­рого два лица и две воли. Именно из-за ком­про­мисса с духом мира тяже­леет наша душа и сла­беет молитва. Дух мира при­вя­зы­вает чело­века к земле сот­нями нитей.

Что нужно для того, чтобы научиться молитве?

Прежде всего, молитву надо счи­тать самым глав­ным делом в своей жизни, а все осталь­ное – вто­ро­сте­пен­ным. Нужно, чтобы вся наша жизнь спо­соб­ство­вала молитве, а то, что мешает ей, было изгнано из нее. И это не есть отказ от внеш­ней дея­тель­но­сти. Древ­ние хри­сти­ане доб­ро­со­вестно испол­няли свои дела и работу, считая их слу­же­нием не людям, а Богу. Мешает другое – наше непра­виль­ное отно­ше­ние к миру, людям и себе самим. Ангелы посы­ла­ются слу­жить людям, но от этого они не теряют молитвы. Молитва гаснет от нашего страст­ного, пле­ня­ю­щего сердце отно­ше­ния к миру, его делам и про­яв­ле­ниям, от нашей все­це­лой пре­дан­но­сти им.

Чело­век должен воз­не­на­ви­деть то, что пре­пят­ствует молитве. Душа состоит из трех сил: ума, чув­ства и воли (в древ­ней антро­по­ло­гии: мыс­лен­ная, жела­тель­ная и раз­дра­жи­тель­ная силы).

Пре­пят­ствием в молитве для рас­судка явля­ется его гор­дыня. Гор­дыня рож­дает вла­сто­лю­бие и уве­рен­ность в своих силах. Если чело­век уверен в себе, то он не может про­сить. Его молитва пре­вра­ща­ется в заучен­ный моно­лог, Бог пере­стает быть ему нужным. Ум, наде­ю­щийся на себя, отклю­ча­ется от Бога и под дей­ствием гор­дыни и стра­сти вла­сто­лю­бия ста­ра­ется чер­пать силы, как бы при­об­ре­тать оружие и блеск для своего вели­чия, во внеш­них зна­ниях. Здесь воз­ни­кает любо­пыт­ство ума. Чело­век загру­жает себя ненуж­ными зна­ни­ями, кото­рые счи­тает своим интел­лек­ту­аль­ным богат­ством. Эти знания питают его гор­дость, а тще­сла­вие тре­бует все новых знаний. Такой чело­век похож на ску­пого, кото­рый все тащит с улицы в свой дом. Его ком­ната похожа на мусор­ную кучу, ему трудно дышать и пере­дви­гаться из-за хлама, но вместо того, чтобы выки­нуть его, он соби­рает еще более ненуж­ный хлам. Ум, загру­жен­ный ненуж­ными зна­ни­ями, при­об­ре­тен­ными из-за тще­сла­вия и неукро­ти­мого любо­пыт­ства, тянет душу вниз. Он похож на птицу с при­вя­зан­ными к кры­льям свин­цо­выми слит­ками: она хочет взле­теть, но не может, и только бес­по­мощно пол­зает по земле.

Высо­ких молит­вен­ных состо­я­ний обычно дости­гают люди про­стые умом и серд­цем или же те, кто посчи­тал мир­ские знания, при­об­ре­тен­ные ими, за пыль и прах.

Чело­век должен отка­заться от ненуж­ных знаний, чтобы иметь сво­бод­ным то про­стран­ство души, в кото­ром может дей­ство­вать бла­го­дать.

Ложные знания – это испи­сан­ная и истер­тая доска, на кото­рой невоз­можно уже ничего напи­сать и изоб­ра­зить. Нена­висть к ложным зна­ниям и гор­дыне рас­судка откры­вает перед чело­ве­ком таин­ства веры и духов­ную муд­рость. Незна­ние внеш­него и пре­хо­дя­щего, того, что не пере­хо­дит в веч­ность, ста­но­вится нача­лом истин­ного знания духов­ного мира и пути к нему. А неве­де­ние того, что не нужно для спа­се­ния, что отно­сится лишь к кру­го­во­роту зем­ного бытия, ста­но­вится почвой, на кото­рой растут цветы духов­ной муд­ро­сти. Птица, вырвав­ша­яся из петли, сво­бодно взле­тает вверх. Ум, обра­тив­шийся от мно­го­зна­ния к про­стоте ребенка, входит в ту внут­рен­нюю клеть, где он наедине бесе­дует с Богом.

Что нужно сде­лать, чтобы сокра­тить поток посто­янно пере­гру­жа­ю­щей нас инфор­ма­ции? Сна­чала – отка­заться от гре­хов­ного, явно вред­ного, затем от ненуж­ного, а потом даже нужное свести до мини­мума, до самого необ­хо­ди­мого; при этом каче­ство работы чело­века вряд ли ухуд­шится, так как вместо меха­ни­че­ской памяти в нем про­бу­дится память твор­че­ская, он при­об­ре­тет умение через малое дости­гать мно­гого.

Сле­ду­ю­щим врагом молитвы явля­ется насла­жде­ние, обо­льща­ю­щее чело­ве­че­ские чув­ства. Это эмо­ци­о­наль­ная про­во­ка­ция, кото­рой чело­ве­че­ская душа под­да­ется больше всего. Насла­жде­ние – это сур­ро­гат сча­стья, демо­ни­че­ская под­делка, при­зван­ная под­ме­нить собой поте­рян­ную чело­ве­ком духов­ную радость. Оно окан­чи­ва­ется тягост­ным чув­ством внут­рен­ней опу­сто­шен­но­сти и при этом чем интен­сив­нее было само насла­жде­ние, тем силь­нее будет и после­ду­ю­щее ощу­ще­ние потери. За эмо­ци­о­наль­ным подъ­емом, пере­жи­тым душой, сле­дует некий провал в душе – как бы тень смерти. И это самый верный знак того, что насла­жде­ние отклю­чает душу от Бога – источ­ника жизни.

Совре­мен­ная куль­тура, за немно­гими исклю­че­ни­ями, пред­став­ляет собой культ насла­жде­ний, иногда – в под­черк­нуто без­об­раз­ном виде, а иногда – под внешне при­вле­ка­тель­ной личи­ной доб­ро­де­тели. Страст­ное сердце не может быть части­цей неба, оно ста­но­вится гор­стью земли. Сердце, загряз­нен­ное и обес­си­лен­ное насла­жде­нием, не только не может молиться, но даже про­ти­вится молитве, нена­ви­дит молитву, как пес нена­ви­дит того, кто пыта­ется вырвать у него отрав­лен­ный кусок мяса. Такой чело­век или совсем бежит от молитвы, или только про­из­но­сит заучен­ные слова, как соче­та­ние звуков, не пони­мая, к Кому он обра­ща­ется и чего просит, то есть остав­ляет от молитвы лишь внеш­нюю форму.

Чтобы научиться молитве, надо воз­не­на­ви­деть насла­жде­ние, как своего врага, отбро­сить то, что вызы­вает страсть, хотя бы это было так же трудно, как, по слову Спа­си­теля, отсечь себе руку или выко­лоть глаз для того, чтобы войти в Небес­ное Цар­ство (см.: Мф. 5:29–30). Мир осо­бенно яростно защи­щает свое право на страсть и насла­жде­ние, пола­гая в этом глав­ную цель чело­ве­че­ской жизни. Именно поэтому почти все искус­ство и зани­ма­ется тем, что оде­вает раз­ла­га­ю­щийся труп насла­жде­ния в шел­ко­вые оде­я­ния и золо­тые укра­ше­ния.

Чаще всего страсть воз­буж­да­ется ярким чув­ствен­ным обра­зом; поэтому для при­го­тов­ле­ния к молитве образы, наве­ян­ные свет­ским искус­ством и свет­ской лите­ра­ту­рой, а также гре­зами и фан­та­зией, должны без­жа­лостно изго­няться, как воры, про­ник­шие в наш дом.

Молитва – это зер­кало внут­рен­него состо­я­ния чело­века. Молитва это суд над чело­ве­че­ской душой – верна ли она Богу.

Третья сила души – сила воли. От нее зави­сит спо­соб­ность чело­века сосре­до­та­чи­ваться на нужном и защи­щать ум и сердце от ненуж­ного. Иногда ее назы­вают муже­ством души. Волю рас­слаб­ляет то же, что и ум, и сердце: мно­го­ве­де­ние, чрез­мер­ная попе­чи­тель­ность и суета, забве­ние глав­ного и при­манки насла­жде­ний. Свой­ства воли – реши­мость и тер­пе­ние.

В молитве трех­част­ная душа ста­но­вится три­еди­ной.

Белый цвет кажется осо­бенно ярким на черном фоне. Духов­ный свет ста­но­вится особо интен­сив­ным в поле воле­вого неве­де­ния. Апо­стол Петр сказал Христу: вот, мы оста­вили все и после­до­вали за Тобою (Мф. 19:27). Оста­вили все – то есть земные обычаи, законы, пред­став­ле­ния и знания, то, что дает мир своим сынам; оста­вили все – то есть оста­вили свои чело­ве­че­ские помыслы и жела­ния. Идти за Хри­стом – значит идти путем молитвы, кото­рый про­хо­дит через чело­ве­че­ское сердце. Поэтому истинно молиться спо­собны лишь те, кто, подобно апо­сто­лам, могут ска­зать: Вот, мы оста­вили все и после­до­вали за Тобою.

Молитва – это смерть и вос­кре­се­ние. Кто не уми­рает для мира, тот не может вос­крес­нуть для веч­но­сти. Кто не отка­зался от себя, тот не может найти себя.

Бла­женны нищие духом

Древ­ние монахи гово­рили, что Иису­сова молитва – это сокра­щен­ное Еван­ге­лие, поэтому на каждой стра­нице Еван­ге­лия как бы без­молвно дышит и све­тится неви­ди­мым светом Иису­сова молитва.

Апо­стол Иоанн Бого­слов сказал, что цель Еван­ге­лия – открыть людям, что Иисус Хри­стос есть Сын Божий, чтобы они, веруя в Него, имели в Нем жизнь вечную (см.: Ин. 20:31). Через Иису­сову молитву сердце чело­века полу­чает сви­де­тель­ство не от книги, не от людей, а от бла­го­дати, что Хри­стос истинно Сын Божий и только в Нем вечная жизнь. Все запо­веди Нового и Вет­хого Заве­тов могут рас­крыться перед нами как учение об Иису­со­вой молитве.

Первая запо­ведь бла­жен­ства гласит: Бла­женны нищие духом (Мф. 5:3). Духов­ная нищета – это внут­рен­нее само­от­ре­че­ние. Чело­век, вос­при­няв­ший ее, отка­зы­ва­ется от своих иллю­зор­ных богатств, от того, что так ценит слепой и страст­ный мир. Он отка­зы­ва­ется от вре­мен­ного и пре­хо­дя­щего, от того, что ста­но­вится добы­чей тления и смерти. Он осво­бож­да­ется от своих страст­ных при­вя­зан­но­стей, он с болью отры­вает их от сердца, как червей, при­со­сав­шихся к ране. Он пере­стает дове­рять своим суж­де­ниям, как про­пи­тан­ным ложью. Его душа похожа на корабль, из кото­рого во время бури выбра­сы­вают весь ненуж­ный груз, чтобы он не утонул и не погру­зился на дно с теми дра­го­цен­но­стями, кото­рые спря­таны в его трюме. Или – на борца, кото­рый выхо­дит на сра­же­ние обна­жен­ным, чтобы про­тив­ник не мог схва­тить его за одежду и бро­сить на землю. Нищий духом – тот, кто наде­ется не на себя, а на Бога, не на свой разум, не на свои таланты, не на помощь людей, а только на Про­мысл Божий. Поэтому он отка­зы­ва­ется не только от мира, но и от обра­зов мира в своей душе, от помыс­лов, колеб­лю­щих его ум. Быть нищим духом – значит иметь свое сердце сво­бод­ным для Бога. Быть нищим духом – значит отречься от всего ради Одного и в этом Одном полу­чить все. Но если для внеш­ней, телес­ной нищеты доста­точно одна­жды раз­дать все свое иму­ще­ство, то для нищеты духов­ной необ­хо­дима посто­ян­ная внут­рен­няя борьба со страст­ными обра­зами этого мира.

Запо­ведь нико­гда не может быть испол­нена чело­ве­ком в совер­шен­стве – это путь, не име­ю­щий конца. Быть нищим духом – значит стоять умом с молит­вой у своего сердца и про­го­нять помыслы, воз­ни­ка­ю­щие в его глу­бине. Быть нищим духом – значит слу­жить Богу в тайне мол­ча­ли­вого сердца, имея его нищим от помыс­лов этого мира. Чело­век, избав­ля­ясь от соб­ствен­ных помыс­лов, избав­ля­ется и от демона печали. Поэтому нищий духом всегда радо­стен. В сердце нищего духом рож­да­ется Иису­сова молитва. В сердце «бога­того» мыс­лями, хотя бы бле­стя­щими и воз­вы­шен­ными, молитва начи­нает мерк­нуть и гас­нуть. Есть бла­жен­ная нищета – отка­заться от богат­ства веще­ствен­ного и мыс­лен­ного ради Бога. Есть другая, сата­нин­ская нищета – поте­рять Самого Бога; в этом смысле нищие – это демоны, у них есть все, кроме Бога.

Боль­шая часть наших помыс­лов все­ва­ется в нас тем­ными духами, поэтому отка­заться от помыс­лов – это отдать свое ложное имение нищим – демо­нам, тем, кто напол­няет меч­та­ни­ями нашу страст­ную душу и наш гордый ум. Став­шие нищими духом по Богу не должны при­об­ре­тать рас­тра­чен­ное «богат­ство» вновь, иначе полу­чится сизи­фов труд: чело­век несет камень к вер­шине, но он выпа­дает из рук и снова катится вниз. Нищий духом должен отка­заться не только от того, что воз­буж­дает в душе стра­сти и явно влечет ко греху, но и от всего того, что не от Бога: от мир­ского искус­ства и лите­ра­туры, от пустых бесед, от игр и забав, от всякой ненуж­ной инфор­ма­ции. Даже в чтении духов­ных книг он должен огра­ни­чи­вать себя, чтобы не отнять вре­мени и сил у луч­шего – у молитвы и неча­янно не раз­вить в себе духов­ного сла­сто­лю­бия и тще­сла­вия. Про­стое чтение духов­ных книг без руко­вод­ства ими в повсе­днев­ной жизни явля­ется под­дел­кой духов­но­сти, ложью, тем непра­вед­ным богат­ством, от кото­рого и должен отречься нищий духом. Духов­ные знания, не добы­тые тру­дами и кровью и не пре­тво­рен­ные в жизнь, делают чело­века фари­сеем, кото­рый гор­дится зна­нием Торы наизусть. У нищего духом даже сама молитва не должна быть мно­го­слов­ной. Гораздо больше соот­вет­ствует его нищете молитва крат­кая по форме, но про­дол­жи­тель­ная по вре­мени. Нищему не подо­бает кра­сочно и поэ­ти­че­ски опи­сы­вать свою нищету или разыг­ры­вать драму перед пуб­ли­кой, ему доста­точно одного слова «помо­гите!». Насто­я­щая нищета, будь то духов­ная или телес­ная, немно­го­словна. И потому всё учение об Иису­со­вой молитве и о борьбе с помыс­лами, кото­рое оста­вили нам святые отцы, по сути своей явля­ется рас­кры­тием и испол­не­нием все той же первой запо­веди – бла­женны нищие духом.

В насто­я­щее время неко­то­рые цер­ков­ные писа­тели пыта­ются пойти дальше святых отцов и «усо­вер­шен­ство­вать» тех­нику Иису­со­вой молитвы. При­ме­ром этого явля­ется обшир­ная статья «О молитве» мит­ро­по­лита Анто­ния (Блума). Здесь постав­лены в один ряд пре­по­доб­ный Сера­фим Саров­ский, Фран­циск Ассиз­ский, Оптин­ские старцы и др. Автор хочет син­те­ти­че­ски рас­смот­реть их опыт и неза­метно сходит с пути, про­ло­жен­ного свя­тыми отцами. Мит­ро­по­лит Анто­ний пишет о том, что после про­из­не­се­ния Иису­со­вой молитвы надо не спе­шить с ее повто­ре­нием, а при­слу­шаться к своей душе в мол­ча­нии и поста­раться в этой паузе услы­шать ответ от Бога. По мысли мит­ро­по­лита Анто­ния, мы гово­рим с Богом, но не слу­шаем Его, поэтому похожи на собе­сед­ника, кото­рый вни­мает только своим соб­ствен­ным словам. Этой своей мысли мит­ро­по­лит при­дает пер­во­сте­пен­ное зна­че­ние и сооб­щает, что многие из его паствы, кому прежде Иису­сова молитва не дава­лась, после при­ня­тия его мето­дики почув­ство­вали ожив­ле­ние молитвы и инте­рес к ней. «Раньше я в молитве только гово­рила, а теперь слушаю Бога», – с бла­го­дар­но­стью сооб­щила мит­ро­по­литу одна из его духов­ных доче­рей. Что же про­ис­хо­дит в таком рефор­ми­ро­ван­ном вари­анте молитвы? – Соеди­не­ние и чере­до­ва­ние молитвы с меди­та­цией. Пауза мол­ча­ния – это меди­та­тив­ное созер­ца­ние своего соб­ствен­ного под­со­зна­ния; при этом рож­да­ю­щи­еся в нем субъ­ек­тив­ные пере­жи­ва­ния и смут­ные пред­став­ле­ния вос­при­ни­ма­ются как ответ Бога. Само ожи­да­ние Боже­ствен­ного ответа не лишено гор­дыни: чело­век счи­тает, что у него «созданы» внут­рен­ние усло­вия для того, чтобы голос Божий зазву­чал в его душе, он посту­пает так, как будто берет теле­фон­ную трубку, гово­рит «алло» и слу­шает ответ с дру­гого конца про­вода. Здесь про­ис­хо­дит потеря самого глав­ного для молитвы – чув­ства своего недо­сто­ин­ства и гре­хов­но­сти. Пере­жи­ва­ния неочи­щен­ной страст­ной души ста­но­вятся пред­ме­том мол­ча­ли­вого созер­ца­ния; они куль­ти­ви­ру­ются, то есть искус­ственно воз­буж­да­ются вни­ма­нием и инте­ре­сом к ним. Этот запад­ный пие­тизм в лучшем случае делает чело­века гур­ма­ном молитвы, а в худшем – при­во­дит к пре­ле­сти.

Вос­хи­ще­ние ума к Богу у пра­во­слав­ных подвиж­ни­ков про­ис­хо­дило неожи­данно для них, а не по методу и плану, про­ис­хо­дило зача­стую именно тогда, когда они счи­тали себя недо­стой­ными воз­зреть на высоту небес­ную, и лишь взы­вали из глу­бины сердца: «Гос­поди, поми­луй мя, пад­шего», когда они моли­лись только об одном – о про­ще­нии своих грехов. Чело­век, обра­ща­ю­щийся в молитве к Богу, нико­гда не оста­ется без ответа, но этот ответ – помощь Божия в его жизни, осо­бенно в его духов­ной борьбе. Иногда чело­веку кажется, что его молитва не услы­шана, но она испол­ня­ется не так, как хочет слепой и страст­ный чело­век, а по воле Божией, пре­муд­рой и благой.

Слы­шать или видеть Бога в своем сердце, вызы­вая Его молит­вой, как бы закли­на­нием, или пред­став­лять Бога, дей­ству­ю­щим в нашем сердце, силой своего раз­го­ря­чен­ного вооб­ра­же­ния – это значит в самом же начале извра­тить путь к бого­об­ще­нию. Бог по Своей любви не может явиться душе чело­века гор­дого и страст­ного, так как это было бы злом, потому что укре­пило бы такого чело­века в само­мне­нии, а значит – в обо­льще­нии.

Но мит­ро­по­лит захо­тел син­те­зи­ро­вать опыт восточ­ных исих­а­стов и запад­ных визи­о­не­ров-пие­ти­стов, захо­тел как бы объ­еди­нить восточ­ных и запад­ных мона­хов в один мона­стырь и в резуль­тате создал свою особую «мистику». В такой мето­дике трудно понять, что явля­ется паузой: мол­ча­ние между молит­вой или слова молитвы между мол­ча­ли­вым при­слу­ши­ва­нием к своей душе в ожи­да­нии «ответа от Бога».

Всякий синтез истины и лжи пре­вра­ща­ется в прав­до­по­доб­ную ложь. Ошибка в обла­сти мистики раз­ру­ши­тельно про­яви­лась и в обла­сти дог­ма­тики. Поэтому, отве­чая на вопросы сту­ден­тов Мос­ков­ской Духов­ной Ака­де­мии, мит­ро­по­лит при­знался, что он верит в спа­се­ние людей вне хри­сти­ан­ской веры по их личным нрав­ствен­ным досто­ин­ствам.

Нищий духом не про­грам­ми­рует в своей молитве встреч с Боже­ством, оза­ре­ний и откро­ве­ний. Он изум­ля­ется одному – мило­сер­дию Божию к нему, послед­нему греш­нику.

Стя­жа­ние бла­го­дати

Спа­се­ние – это стя­жа­ние бла­го­дати, той неви­ди­мой силы Божией, дей­ствием кото­рой пре­об­ра­жа­ется чело­ве­че­ская душа.

В бла­го­дати всегда все новое, она неис­чер­па­ема, как Само Боже­ство. Бла­го­дать откры­вает чело­веку три ви́дения. Первое – ви́дение мира Боже­ствен­ного, кото­рый ста­но­вится для него внут­рен­ней оче­вид­но­стью, и внут­рен­нее ви́дение этого мира нико­гда не пред­став­ляет собой две оди­на­ко­вые и тож­де­ствен­ные кар­тины. Бла­го­дать откры­вает духов­ный мир всегда как новое и неожи­дан­ное в раз­лич­ных емко­стях и глу­би­нах. Это виде­ние не имеет мате­ри­аль­ных форм, красок и очер­та­ний, но в то же время это не пустота как некий без­дон­ный вакуум, не мета­фи­зи­че­ская тем­нота, в кото­рой душа чело­века теря­ется, – это мир других изме­ре­ний, кото­рый откры­ва­ется душе как незри­мый свет, совер­шенно несрав­ни­мый со светом физи­че­ским, с отблес­ками пла­мени или лучами солнца.

Второе ви́дение – это соб­ствен­ная душа чело­века, внут­рен­няя бездна. Бла­го­дать откры­вает чело­веку его душу в ее рас­тле­нии грехом, в гное стра­стей, в ее глу­бо­ком паде­нии. Само виде­ние греха явля­ется нача­лом исце­ле­ния. Здесь стран­ная и непо­нят­ная анти­но­мия: бла­го­дать откры­вает взору чело­века темное дно его сердца, где копо­шатся, как змеи, стра­сти, и в то же время делает его душу все более пре­крас­ной, как бы сни­мает с нее гряз­ные лох­мо­тья и обла­чает в белый вен­чаль­ный наряд.

Третье ви́дение, кото­рое подает бла­го­дать, – виде­ние мира, окру­жа­ю­щего нас. Чело­век видит в мире то же, что в своей душе, – отпа­де­ние его от Бога и следы поте­рян­ного рая. И он начи­нает любить этот падший мир, но уже другой, непри­страст­ной к нему любо­вью, соеди­нен­ной с жало­стью, с болью о том, что люди сами ввергли себя в море стра­да­ний, что они глухи к при­зы­вам Бога. Бла­го­дать откры­вает чело­веку тра­ге­дию мира, он познает Боже­ствен­ную любовь, кото­рой мир не при­ни­мает. Бла­го­дать откры­вает чело­веку, что самое страш­ное несча­стье – это неве­де­ние Бога и вечная смерть, поэтому чело­век начи­нает по-насто­я­щему состра­дать тем, кого он прежде считал своими вра­гами.

Бла­го­дать всегда творит новое. Но откро­ве­ние Божие было дано Церкви, и поэтому таин­ства, бого­слу­же­ния, молитвы как духов­ные каналы бла­го­дати имеют свою форму, уста­нав­ли­вав­шу­юся веками. И здесь опять анти­но­мия: в одних и тех же формах таинств, обря­дов и молитв чело­век должен и может нахо­дить новое содер­жа­ние, так как обряды – это сим­волы, кото­рые вклю­чают чело­века в мир бес­ко­неч­ного, где нет границ и пре­де­лов для духов­ного совер­шен­ства.

Возь­мем пример: взору чело­века небо­свод пред­став­ля­ется огра­ни­чен­ным гори­зон­том, это как бы голу­бая сфера или хру­сталь­ный купол, вен­ча­ю­щий землю; однако в дей­стви­тель­но­сти небо не только без­гра­нично в своих глу­би­нах, но и всегда непо­вто­римо для чело­века. Если хри­сти­а­нин будет вни­ма­тельно читать цер­ков­ные молитвы, то раз за разом будет откры­вать в них что-то новое и прежде неве­до­мое, про­ни­кать в их смысл, пере­жи­вать по-иному каждое слово; ему будет казаться, что он впер­вые читает молитву, кото­рую давно знает наизусть. Потому-то неко­то­рые из святых отцов и назы­вали молитву твор­че­ством; только это осо­бен­ное твор­че­ство, обра­щен­ное не во вне, а к своей соб­ствен­ной душе. Молитва сопря­жена с уси­лием. Наша лени­вая плоть и страст­ная душа про­ти­вятся ей. Часто эта борьба бывает напря­жен­ной и мучи­тель­ной, чело­век про­ти­во­стоит своему пад­шему есте­ству, миру, кото­рый вры­ва­ется в него через помыслы и обо­льсти­тель­ные кар­тины, и демо­ни­че­ским силам, кото­рые при попу­ще­нии Божием мучают чело­века, напол­няют его сердце тоской, без­от­чет­ным стра­хом, нена­ви­стью, а иногда дово­дят до состо­я­ния пол­ного изне­мо­же­ния.

Для того чтобы вни­ма­тельно молиться, нужен подвиг, подоб­ный бес­кров­ному муче­ни­че­ству.

Здесь снова анти­но­мия: в молитве соче­та­ются боль и радость, борьба и покой, труд и уте­ше­ние. Молитва – своего рода экза­мен, кото­рый сдает чело­век, пока­зы­вая тем самым какова в дей­стви­тель­но­сти его жизнь. Но подлый чело­ве­че­ский эгоизм хочет полу­чить награду без труда и лука­вый ум чело­века согла­ша­ется со стра­стями – обма­нуть Бога. Это про­ис­хо­дит неза­метно. Чело­век пере­стает пони­мать, что молит­вен­ные слова полу­чают живо­тво­ря­щую силу, когда они осмыс­ли­ва­ются умом и пере­жи­ва­ются серд­цем. Молиться рас­се­янно, как бы в полу­дреме, для плот­ского чело­века намного легче, и он начи­нает заме­нять молитву как состо­я­ние души про­стым про­из­не­се­нием молит­вен­ных слов. Здесь про­ис­хо­дит распад воли, ума и чув­ства, кото­рые соеди­нены при молитве вни­ма­тель­ной. Ум напол­ня­ется помыс­лами, точно нечи­стыми живот­ными, кото­рых никто не выго­няет из дома, сердце ста­но­вится глухим к молитве, отвер­де­вает как камень, на кото­ром от молит­вен­ных слов не оста­ется и следа. Воля отклю­ча­ется от разума и сердца, ста­но­вится похожа на ослаб­лен­ную струну, кото­рая не может издать звука. Между чело­ве­ком и Богом воз­ни­кает какая-то неви­ди­мая стена. Чело­век начи­нает думать, что чтение опре­де­лен­ного числа слов состав­ляет молитву, и стре­мится, как к конеч­ной цели, к послед­нему слову – «аминь».

Если такому чело­веку ска­зать, что он не молится, а обма­ны­вает себя и Бога, он оскор­бится и даже не поймет, в чем его упре­кают. Сущ­ность фари­сей­ства – внеш­ний ритуал без духов­ного содер­жа­ния, бла­го­че­сти­вая поза при пустом сердце. Чело­век посте­пенно забы­вает о тех бла­го­дат­ных состо­я­ниях, кото­рые пере­жил в про­шлом. На молитву он начи­нает смот­реть как на некое внеш­нее дело, как на ярмо, кото­рое он должен нести, как на дань, кото­рую он должен запла­тить. Этой данью ста­но­вится число про­чи­тан­ных стра­ниц. Свет молитвы гаснет в чело­веке, вместе с тем духов­ный мир дела­ется для него дале­ким. Нередко люди нере­ли­ги­оз­ные удив­ля­ются, почему неко­то­рые веру­ю­щие, пра­во­слав­ные хри­сти­ане, регу­лярно посе­ща­ю­щие храм, прак­ти­че­ски не изме­ня­ются к луч­шему, оста­ются всё такими же, со всеми своими недо­стат­ками и поро­ками. Чаще всего так бывает именно потому, что эти хри­сти­ане пога­сили свою соб­ствен­ную молитву, заме­нили ее лишь некой сло­вес­ной формой, как бы шеле­стом сухой бумаги. Если такого чело­века спро­сить, о чем он молится, он вряд ли сможет отве­тить. Он не дает себе даже такого малого труда, какой потре­бен, чтобы понять смысл чита­е­мого или слы­ши­мого, не говоря уже о духов­ных пере­жи­ва­ниях. Бывает, что чело­век, окон­чив молит­вен­ное пра­вило, не помнит, утрен­ние или вечер­ние молитвы прочел он только что.

Особая опас­ность здесь кро­ется для свя­щен­но­слу­жи­те­лей. Они должны читать молитвы «по заказу», несмотря на заня­тость, уста­лость, свое душев­ное состо­я­ние, поэтому нема­лый соблазн для них – про­честь молитву, не вклю­чив­шись в нее как должно, не пере­жив ее серд­цем. Потому-то и тре­бу­ется от свя­щен­ника несрав­ненно боль­ший подвиг – всегда быть внут­ренне под­го­тов­лен­ным к молитве, совер­шать каждое тре­бо­ис­пол­не­ние как свое кров­ное дело.

Обычно те, кто молится небрежно и рас­се­янно, ста­но­вятся небреж­ными также и в отно­ше­нии к испол­не­нию запо­ве­дей Божиих, нрав­ствен­ная сто­рона хри­сти­ан­ства как бы пере­стает суще­ство­вать для них. Они пере­стают видеть и ощу­щать свою гре­хов­ность. Сла­беет молитва – сла­беет пока­я­ние, а за ним и духов­ная жизнь. Чело­век, во время молитвы дома или в храме посто­янно обду­мы­вая свои помыслы или житей­ские дела, по окон­ча­нии службы или пра­вила удо­вле­тво­ренно гово­рит себе: «Я помо­лился», – вовсе не думая, что он стоял перед Богом как мерт­вец.

Часто ложная фари­сей­ская молитва раз­ви­вает у чело­века особую гор­дость, он начи­нает пори­цать и учить других, как будто при­об­рел на это право. И в своей жизни такие лице­мер­ные «молит­вен­ники» бывают обид­чивы, раз­дра­жи­тельны и злы, отчего, видя это, неве­ру­ю­щие гово­рят: «Ходит в цер­ковь, а живет хуже нас». Эти люди не пони­мают, что они давно пере­стали по-насто­я­щему при­сут­ство­вать в церкви. В храме стоят только их тела как гроб души, а ум зако­пан, погре­бен в мир­ских забо­тах. Они погру­жены в свои мечты и планы, глухи и слепы к тому, что на самом деле про­ис­хо­дит в храме, сердце таких людей закрыто для бла­го­дати, кото­рая нис­хо­дит во время бого­слу­же­ния. Вернее, они видят только обо­лочку храма: как храм убран, кто из их зна­ко­мых пришел сего­дня на службу, как они одеты; под­хо­дят попри­вет­ство­вать их, сооб­щают и узнают ново­сти, рас­смат­ри­вают лица, воз­му­ща­ются, что их толк­нули, него­дуют, что у певчих сквер­ный слух, и затем выхо­дят из храма, будучи уве­рен­ными, что они помо­ли­лись и запла­тили дань Богу. Это состо­я­ние духов­ного само­до­воль­ства и лице­ме­рия можно назвать обы­ва­тель­ским фари­сей­ством.

Но есть другой тип людей, кото­рые хотят молиться, но их молитва рас­сы­па­ется, как дом из песка; они напря­гают силы, но не слышат соб­ствен­ной молитвы, подобно тому, как не про­ни­кают звуки голоса за желез­ную дверь тюрьмы. Это люди, кото­рые напол­нили свою душу и память внеш­ним, как напол­няют вещами про­стран­ство комнат, так, что ста­но­вится трудно дви­гаться и дышать. Это – культ знаний, это чрез­мер­ное погло­ще­ние инфор­ма­ции, когда ум ста­но­вится тол­стым и дряб­лым, как тело обжоры, как чрево Гар­ган­тюа, кото­рый погло­щал все, что нахо­ди­лось на его огром­ном столе. Такие люди живут в мире накоп­лен­ной инфор­ма­ции, ненуж­ной и бес­си­стем­ной, точно Плюш­кин среди собран­ного им хлама. Ум теряет свои силы, пыта­ясь обра­бо­тать этот мате­риал, запол­ня­ю­щий память чело­века и подав­ля­ю­щий его твор­че­ские спо­соб­но­сти, но он почти весь оста­ется мерт­вой рудой. Душа, зады­ха­ясь в груде внеш­них знаний, не может воз­вы­ситься над землей. Земля – стихия ученых, они могут рас­суж­дать о Боге, но когда про­буют молиться, то чаще всего пре­вра­ща­ются в каких-то бес­по­мощ­ных аст­ма­ти­ков.

Второй культ – эмоций и пере­жи­ва­ний. Это те люди, кото­рые увле­чены искус­ством; они живут в мире своих грез и вооб­ра­же­ния. Их сердце, напол­нен­ное стра­стями, также глухо к молитве. В храме они погру­жены в свои мечты. Они сетуют, что в бого­слу­же­нии мало эффект­но­сти. Служба пред­став­ля­ется им чем-то чуждым и очень скуч­ным. Иногда они при­ни­ма­ются состав­лять свои молитвы – так, как другие пишут стихи, но вскоре при­хо­дят к выводу, что в театре душев­ная жизнь куда ярче, раз­но­об­раз­нее и эффект­нее.

Третий культ – культ насла­жде­ний на уровне ощу­ще­ний; в этой обла­сти пре­ва­ли­руют жажда секса и крови. Такие люди теряют не только духов­ный, но и душев­ный облик. Об этом сорте людей гово­рить здесь не стоит. У свиньи глаза всегда устрем­лены вниз. Но беда в том, что эти люди нередко счи­тают себя хри­сти­а­нами. Что ска­зать об их молитве? Они молятся только тогда, когда сры­ва­ются со скалы или когда у них обна­ру­жи­вают зло­ка­че­ствен­ную опу­холь.

Два вида бого­по­зна­ния

Есть два вида бого­по­зна­ния. Первое – видеть Бога через мир как его Созда­теля и Про­мыс­ли­теля, поль­зо­ваться разумно бла­гами мира и бла­го­да­рить за них Гос­пода, вос­хо­дить от низ­шего к выс­шему, посте­пенно утон­чая и суб­ли­ми­руя свои чув­ства, видеть Творца в Его тво­ре­ниях и от созер­ца­ния сотво­рен­ного вос­хо­дить мыс­лями к Сотво­рив­шему. Это путь бла­го­да­ре­ния Бога за жизнь и те блага, кото­рые Он дал чело­веку. Второй путь – отвер­же­ние мира ради Бога.

В первом случае пси­хо­ло­ги­че­ская уста­новка такая: мир при­бли­жает нас к Творцу, через него, как через туск­лое стекло, мы видим лучи Боже­ствен­ного света. Здесь земная жизнь и космос должны слу­жить для нашей души своего рода «трам­пли­ном», пер­выми сту­пе­нями к бого­ве­де­нию и бого­по­зна­нию, мы должны про­слав­лять Бога, созер­цая ночное звезд­ное небо, луга, покры­тые ковром цветов, видеть в каждой былинке вели­кую Пре­муд­рость Божию, смот­реть на все суще­ству­ю­щее, как на хор, сла­вя­щий Бога уже самим своим бытием.

Вторая уста­новка: мир – это пре­града между чело­ве­че­ской душой и Богом, он при­тя­ги­вает сердце чело­века, как сила зем­ного при­тя­же­ния – его тело, мир­ская жизнь и космос похожи скорее на облака, закры­ва­ю­щие собой небес­ную лазурь. Если Бог скрыт в мире, как в загадке, то демо­ни­че­ские силы дей­ствуют в мире открыто. Пыта­ясь познать Бога через мир, мы можем ока­заться в роли чело­века, кото­рый, будучи при­ко­ван цепями к стене тем­ницы, нао­щупь пыта­ется найти выход из нее.

Суть второй уста­новки заклю­ча­ется в том, что Бога можно найти не в гар­мо­нии звезд, не в совер­шен­стве тво­ре­ний, не в вели­чии кос­моса, а в своем соб­ствен­ном сердце, осво­бо­див его от чув­ствен­ных и мате­ри­аль­ных обра­зов. Бого­ве­де­ние пред­став­ля­ется не воз­не­се­нием души к Богу, а реани­ма­цией сердца, очи­ще­нием его от того, что не ведет к Богу. Здесь отсут­ствует сту­пен­ча­тая лест­ница, здесь только два полюса: вечная жизнь и вечная смерть. Бог как един­ствен­ное добро – и демон как един­ствен­ное зло. Бог как един­ствен­ная цель, а осталь­ное – ложные цели, то есть пре­пят­ствия на пути. Тогда звезд­ное небо пред­став­ля­ется уже не гимном Богу, а покро­вом, лежа­щим между душой и Богом; кра­сота цветов, совер­шен­ство тво­ре­ний – мира­жом, кото­рый отво­дит пут­ника от дороги в глубь мерт­вых песков, в без­дон­ное море пустыни, откуда нет воз­врата; придет смерть – исчез­нет мираж, рас­тает бес­следно мир­ская кра­сота, как облака в поры­вах бури, и насла­жде­ния пре­вра­тятся в горсть рас­ка­лен­ного песка для уми­ра­ю­щего в пустыне, кото­рый напрасно хотел напиться из при­зрач­ного водо­ема. Здесь спа­се­ние в отчуж­де­нии себя от мира; то, что не Бог и не ведет к Богу, – это не мое.

Первый вид бого­по­зна­ния при­вле­кает людей, он не раз­ру­шает обыч­ный ход жизни; второй кажется стран­ным и жесто­ким, он тре­бует бес­пре­рыв­ных внут­рен­них жертв: посмот­рел чело­век на зеле­ное дерево и полу­чил некое насла­жде­ние от созер­ца­ния кра­соты, образ зеле­ного дерева откло­нил его мысль от Бога, в этот момент для него Богом стало дерево; почув­ство­вал он насла­жде­ние от созер­ца­ния его кра­соты, значит, в этот момент душа его не жаж­дала Бога, бла­го­го­ве­ние он про­ме­нял на насла­жде­ние, вид дерева одно­вре­менно откло­нил от внут­рен­ней молитвы его мысль, чув­ство и волю и создал в его пред­став­ле­нии ложный образ кра­соты. Оза­рила чело­века, как вспышка света, смелая бле­стя­щая мысль, и вот он уже зача­ро­ван бен­галь­скими огнями своего пад­шего ума, он отклю­чился от молитвы, его соб­ствен­ный рас­су­док пока­зался ему если не все­силь­ным, то мощным, и на него воз­ло­жил он надежду. Допу­стил в себе чело­век жела­ние мате­ри­аль­ного и види­мого, и в это время погасла в нем любовь к Богу, Бог ока­зался на пери­фе­рии его созна­ния, как бы высе­лен­ным из комнат в каморку ума.

Пошу­тил чело­век – и здесь про­во­ка­ция против соб­ствен­ного спа­се­ния: он создал ложный образ, так что стал твор­цом лож­ного мира – мира кари­ка­туры, мира демона. Шутку чаще всего рож­дает не доб­рота, а нечто совсем про­ти­во­по­лож­ное: пре­воз­но­ше­ние и садизм; унижая чело­века в шутку, мы под видом доб­ро­душ­ной игры достав­ляем удо­воль­ствие своему жесто­кому сердцу. Поэтому шутка выклю­чает чело­века из духов­ной жизни.

Раз­гне­вался чело­век на ближ­него – и поже­лал его уни­что­же­ния, вошел в одно поле с убий­цами и пала­чами, ибо в гневе мы обычно ими­ти­руем убий­ство сло­вами. Сам же гнев про­ис­хо­дит от живу­щей в нас похоти; кто гне­ва­ется, тот жаждет насла­жде­ний и любит мир с его пре­ле­стями.

Страсть делает чело­века идо­ло­по­клон­ни­ком. Страсть усва­и­вает пред­мету своего покло­не­ния боже­ствен­ное досто­ин­ство, поэтому она всегда лжет; один из фило­со­фов сказал: «Где много глины, там делают боль­ших идолов». Страсть при­во­дит чело­века в состо­я­ние духов­ного пара­лича; рано или поздно идол упадет и разо­бьется, он имеет сде­лан­ные уши, но не слышит, имеет вылеп­лен­ные из глины глаза, но не видит; идол, создан­ный нами, мертв, он ничего не может дать нашему духу.

Вто­рому виду бого­по­зна­ния свой­ственно избе­гать даже раз­мыш­ле­ния о Боге. Людей, избрав­ших первый его вид, бого­сло­вие может при­во­дить в вос­торг, людей вто­рого – оно скорее пугает, так как они уве­рены, что ни одно слово не достойно Бога, что ни ангель­ский, ни чело­ве­че­ский ум не могут выра­зить Его; они наде­ются, что Бог Сам откроет Себя ищущим Его через пока­я­ние и молитву и откроет Себя не в бле­стя­щем бого­сло­вии, не во внеш­нем бого­ве­де­нии, а как жизнь самого сердца.

Чело­век, сле­ду­ю­щий первым путем, раз­мыш­ляет в своем сердце посред­ством ана­ло­гий, ассо­ци­а­ций, он смот­рит на мир, как на притчу, таящую в себе высший духов­ный смысл, а сле­ду­ю­щий вторым отвер­гает мысль, если она не о Боге, какой бы полез­ной и доброй эта мысль ни каза­лась, более того, он отвер­гает ее даже не оценив – доста­точно, что она не о Боге и не ведет к Богу. Чтение бого­слов­ских книг вызы­вает раз­мыш­ле­ния, оценки, утвер­жде­ния и отри­ца­ния, анализ и синтез, умо­за­клю­че­ния и т. д., и это вос­при­ни­ма­ется как отвле­че­ние от Бога, а не при­бли­же­ние к Нему. Такому чело­веку кажется, что если он начнет бого­слов­ство­вать, то будет похож на того, кто, отвер­нув­шись от своего живого отца, при­стально рас­смат­ри­вает его изоб­ра­же­ние на кар­тине.

Второй вид бого­по­зна­ния и бого­ве­де­ния тре­бует одного – обра­щен­но­сти сердца к Богу и борьбы с тем, что мешает этому. Сердце можно срав­нить с зер­ка­лом: чтобы зер­кало отра­жало небо, нужно дер­жать его направ­лен­ным вверх и очи­щать от пыли и грязи. Можно на поверх­но­сти зер­кала нари­со­вать самую пре­крас­ную кар­тину неба, но насто­я­щее небо в нем отра­жаться уже не будет. Первый пред­по­чи­тает кар­тину, второй – свет лучей. Ум вто­рого похож на воина, кото­рый стоит у дверей цар­ской опо­чи­вальни с обна­жен­ным мечом и того, кто хочет открыть эти двери, встре­чает ору­жием, не спра­ши­вая, кто этот чело­век и что ему надо. Так и ум чело­века, ищу­щего Бога, должен пора­жать помыслы, при­хо­дя­щие извне или выплы­ва­ю­щие из темных глубин его души.

Ложь дуб­ли­рует, под­ме­няет собой реаль­ность, создает фаль­ши­вый, «парал­лель­ный» мир, отры­вает рас­су­док от сердца, при­вле­кает его вни­ма­ние к себе. И затем, по истрезв­ле­нии, ум ока­зы­ва­ется связан необ­хо­ди­мо­стью пом­нить ложь, обо­льстив­шую его, чтобы не попасться вновь в те же сети и не сочи­нить новую. Сердце же, отвра­ща­ясь от лжи, в то же время смол­кает, закры­ва­ется, дух уходит в «самое себя», свет души гаснет. Поэтому основа рели­гии и бого­по­зна­ния – правда.

«Не убий»

Звезд­ное небо – посто­ян­ный источ­ник вдох­но­ве­ния для поэтов и изум­ле­ния для фило­со­фов. Оно никак не втис­ки­ва­ется ни в систему рифм, ни в систему сил­ло­гиз­мов. Звезды – это сим­волы веч­но­сти, искры ночи, застыв­шие на лету, про­светы в необъ­ят­ной дали кос­ми­че­ских про­странств. Звезды – это алмаз­ные очи, кото­рыми небо смот­рит на землю. Если бы мы, люди, могли спро­сить у звезд, что посто­ян­ного и неиз­мен­ного видят они на земле, то звезды отве­тили бы нам: на земле посто­янно только время и неиз­менна лишь смерть, все осталь­ное воз­ни­кает, меня­ется и исче­зает, посто­янно только само непо­сто­ян­ство мира, а неиз­менна его пере­мен­чи­вость. Если бы мы спро­сили у звезд, что уди­ви­тель­ного нашли они на земле, то они отве­тили бы: чело­ве­че­скую глу­пость, кото­рая, зная о вре­мени и смерти, строит свои дома на теку­чем потоке реки и забы­вает о веч­но­сти.

Смерть – уни­вер­саль­ный факт нашего бытия, со смер­тью мы встре­ча­емся повсюду, она сле­дует за жизнью, как тень. И все-таки смерть оста­ется для нас тайной, при­кос­нуться к кото­рой мы стра­шимся. Стран­ный пара­докс: мы видим смерть повсюду, но вопреки оче­вид­но­сти не верим, что она суще­ствует. Нам кажется, что мы непод­властны ей, что ее каток, сокру­ша­ю­щий все на своем пути, про­мчится мимо нас. Мы видим смерть, мы порой как будто думаем и гово­рим о ней, но в тоже время, даже про­ходя мимо могил, мы в глу­бине своего сердца не верим, что когда-нибудь так же будем лежать в зако­ло­чен­ном гвоз­дями гробе под слоем земли, что наше тело под­верг­нется тлению: глаза выпа­дут из глаз­ниц, мозг выте­чет через ноздри, плоть пре­вра­тится в сукро­вицу, и могиль­ные черви пре­вра­тят нас в землю, из кото­рой и взят чело­век.

Мы видим смерть своих близ­ких: один за другим они уходят в небы­тие – страну, откуда нет воз­врата. Но в глу­бине души не верим, что нам пред­стоит тот же путь. Мы отго­няем эту мысль от себя: слиш­ком ужасна она для нас, как лик Гор­гоны. Этот мало­душ­ный страх перед смер­тью пре­вра­щает нашу жизнь в жалкую игру теней. Когда смерть все же при­хо­дит, мы ока­зы­ва­емся к ней него­товы, ока­зы­ва­емся в роли лжецов, обма­нув­ших самих себя.

Мы живем в потоке вре­мени. Время дано нам как некое наслед­ство, как отцов­ское богат­ство, но оно имеет свой предел. С каждым днем оно тает и умень­ша­ется. Мы думаем, что время, данное нам, всегда будет в нашем рас­по­ря­же­нии, и потому с пьяной щед­ро­стью рас­хо­дуем его. Мы думаем, что всё время еще впе­реди, а когда при­хо­дит смерть, то видим, что время кон­чи­лось, как рас­кру­чен­ный клубок шерсти.

Забве­ние неиз­беж­но­сти смерти и конеч­но­сти вре­мени при­ко­вы­вает, точно гвоз­дями при­би­вает нас к земле. И мы по сути доб­ро­вольно отдаем себя смерти, хва­та­ясь за вре­мен­ное, за то, что удер­жать невоз­можно. Шестая запо­ведь гласит: “Не убий” (Исх. 20:13). Но мы бес­пре­рывно нару­шаем ее, так как бес­пре­рывно же уби­ваем свой соб­ствен­ный дух. Предав себя власти вре­мен­ного, непо­сто­ян­ного, изме­ня­ю­ще­гося и в конце концов смерт­ного, того, что само нахо­дится под вла­стью тления, мы сами же про­из­но­сим над своей душой при­го­вор. Забыв о смерти, мы забы­ваем о веч­но­сти и тем лишаем себя вечной жизни. И каждый день, отдан­ный только земле, есть каж­до­днев­ное само­убий­ство.

В сред­ние века были рас­про­стра­нены кар­тины под назва­нием «Пляска смерти» в раз­лич­ных вари­ан­тах. В ней смерть то пре­сле­дует чело­века, как охот­ник зверя, то появ­ля­ется на сва­дьбе, то ходит по саду с косой в руках, не раз­би­рая, что она режет под корень: сорняк или цветы, то накло­ня­ется над посте­лью ребенка, то стоит, как рас­по­ря­ди­тель пира, с чашей в руках между пьяных гостей. Но самым излюб­лен­ным сюже­том был танец чело­века в объ­я­тиях неви­ди­мой для него смерти в образе ске­лета. Чело­век тан­цует среди трупов, но на лице у него без­за­бот­ная улыбка – это образ нашей жизни, при­вя­зан­ной к земле. Все громче звуки этого вальса смерти, все быст­рее дви­жется зло­ве­щая пара, все крепче смерть при­жи­мает к груди чело­века… и, нако­нец, отбра­сы­вает его в груду трупов, как бро­сают полено в груду дров. Наша жизнь похожа на игру теней на стене. Гаснет свет – исче­зают тени.

Первое убий­ство своей души – это неве­рие в Боже­ство. Атеизм – фило­со­фия отча­я­ния, это бес­силь­ное жела­ние уве­ко­ве­чить земную жизнь, фило­со­фия, кото­рая обра­ща­ется в сгу­сток нена­ви­сти к Богу. Атеизм непо­сле­до­ва­те­лен. Если чело­век при­го­во­рен к смерти, то он должен испы­тать все воз­мож­но­сти этого при­го­вора избе­жать. Когда у чело­века обна­ру­жи­вают рак, то он начи­нает искать какие-то особые лекар­ства и сна­до­бья, он готов ехать на край света, если услы­шит, что там его могут исце­лить, он готов про­дать все, что имеет, лишь бы купить себе право на жизнь, кото­рая рано или поздно все равно окон­чится моги­лой. Все мир­ские заботы и про­блемы кажутся ему какими-то мело­чами перед обра­зом спрута болезни, кото­рый впился в его тело и пьет его кровь.

Атеизм уве­ряет себя, что загроб­ной жизни нет, он как бы заты­кает уши, когда ему гово­рят о Боге и веч­но­сти, и с насла­жде­нием уве­ряет себя, что спа­се­ния не суще­ствует. А ведь если бы чело­веку ска­зали, что в его саду зарыт клад и надо только пора­бо­тать лопа­той, чтобы найти его, то он поста­рался бы про­ве­рить, правда ли это, хотя бы и допус­кал лишь один шанс из тысячи, что это правда. Так что вся огром­ная книж­ная про­дук­ция ате­и­стов в сово­куп­но­сти может быть названа кратко: «Руко­вод­ство для само­убийц».

Но вот вещь, еще более непо­нят­ная и уди­ви­тель­ная, нежели атеизм: чело­век, веря в Бога и почув­ство­вав в душе своей Его бла­го­дать как дыха­ние веч­но­сти, про­дол­жает жить так, будто Бога нет. Душа такого чело­века похожа на несчаст­ного, кото­рый лежит под облом­ками рух­нув­шего здания и гру­дами земли. Он хочет сбро­сить с себя эту тяжесть, но не может даже поше­ве­лить рукой. Мы лежим под облом­ками наших раз­ру­шен­ных планов и надежд, мы погре­бены под зем­ными забо­тами, мы хотим под­няться, но наши стра­сти снова при­ги­бают нас к земле.

Чтобы быть с Богом, надо отка­заться от внеш­него, оста­вить только необ­хо­ди­мое. Когда за чело­ве­ком гонится зверь, то чело­век, чтобы легче было бежать, сбра­сы­вает с себя одежду. А мы боимся рас­статься с грузом мате­ри­аль­ным и душев­ным и носим, и носим на своих плечах этот тяже­лый мешок…

Эта жизнь дана нам, чтобы соче­тать свое сердце с Богом, чтобы сде­лать его неру­ко­твор­ным храмом Свя­таго Духа. Но мы делаем сердце клет­кой зверя или коры­том для свиней. Когда насту­пает смерть, мы пони­маем, что были обма­нуты, что вечно только неви­ди­мое, а види­мое обра­ща­ется в ничто: дер­жась за види­мое, мы хва­та­лись за пустоту. Вечен чело­ве­че­ский дух, то, о чем мы посто­янно забы­ваем. Каждый из нас видел череп, его обна­жен­ные зубы похожи на гри­масу улыбки. Может быть, это образ того, что мерт­вец сме­ется над соб­ствен­ной жизнью, сме­ется, увидев то, что ожи­дает нас, но пока сокрыто, сме­ется над собой и своими собра­тьями.

Запо­ведь “Не убий” гово­рит нам о том, чтобы мы не убили жизни нашего духа, не убили вре­мени, дан­ного нам для спа­се­ния, не убили своей души, зако­пав ее в могилу стра­стей и земных забот, чтобы мы не убили (то есть – не лиши­лись) бес­цен­ного сокро­вища, кото­рому изум­ля­ются даже Ангелы – любви Боже­ства к чело­веку.

Не убий – значит выбери жизнь. Начало и завер­ше­ние, источ­ник, содер­жа­ние и совер­шен­ство жизни – это Бог. Если Бога нет, то всему конец, и жизнь лишь бег осуж­ден­ного к висе­лице. Если есть Бог – а Он открыл нам Свое бытие, Он тыся­че­кратно сви­де­тель­ствует каждой душе, что Он есть и близ нее, – то каждое мгно­ве­ние чело­ве­че­ской жизни, каждое биение сердца должно быть посвя­щено Ему.

Бог есть Дух, но Он дал нам как некий залог Свое имя и таин­ства Церкви. Мисти­че­ская жизнь души – это пре­бы­ва­ние в имени Божием – непре­стан­ной молитве. Когда забы­ва­ется и исче­зает молитва, тогда чело­век отсту­пает от Бога.

Спа­се­ние – это не только «личное» дело отдель­ного чело­века. Когда чело­век при­об­ре­тает бла­го­дать, то ее тихим незри­мым светом он оза­ряет и жизнь других. Около таких людей согре­ва­ются души. От обще­ния с ними люди полу­чают силы и внут­рен­ний мир. А чело­век, уми­ра­ю­щий в грехах, исто­чает из себя труп­ный яд.

Шестая запо­ведь гласит: “Не убий”, то есть избери жизнь, а жизнь – это Бог, сошед­ший на землю и при­няв­ший смерть, чтобы сде­лать нас бес­смерт­ными. Бог, Кото­рый создал Все­лен­ную, тысячи миров, время и веч­ность, ждет, чтобы мы сами открыли для Него свое сердце. Моисей окон­чил свою про­ро­че­скую про­по­ведь и послед­нее заве­ща­ние сло­вами: «Изра­иль, Я поло­жил пред тобой огонь и воду, жизнь и смерть, выбери жизнь, чтобы жил ты и дети твои» (см.: Втор. 30:19).

…Если бы можно было спро­сить у звезд, кото­рые, как стаи огнен­ных птиц, летят с Востока на Запад: «Что самое пре­крас­ное уви­дели вы на земле?», то отве­тили бы звезды: «Самое пре­крас­ное – это чело­ве­че­ское сердце, в кото­ром сияет боже­ствен­ным светом имя Иисуса Христа».

Дух и душа

В совре­мен­ной рели­ги­оз­ной лите­ра­туре посто­янно сме­ши­ва­ются два разных поня­тия: «дух» и «душа», что при­во­дит ко многим неяс­но­стям и недо­уме­ниям. Поэтому мы хотели бы кратко оста­но­виться на этом вопросе.

Дух – это око души, обра­щен­ное к веч­но­сти; душа – это внут­рен­ние глаза чело­века, обра­щен­ные к обла­сти зем­ного бытия во всех его мно­го­гран­ных аспек­тах.

Из про­яв­ле­ний чело­ве­че­ского духа сле­дует назвать прежде всего рели­ги­оз­ное чув­ство как спо­соб­ность непо­сред­ствен­ного пере­жи­ва­ния реалий духов­ного мира и инту­и­тив­ное про­ник­но­ве­ние в мета­фи­зи­че­ский мир, это чув­ство внут­рен­ней досто­вер­но­сти духов­ного опыта. Оно про­буж­да­ется, ожи­вает в чело­веке дей­ствием бла­го­дати; его начало – пока­я­ние, а конец – любовь.

Рели­ги­оз­ное чув­ство при­суще чело­веку. Чело­век отли­ча­ется от живот­ных прежде всего тем, что он суще­ство рели­ги­оз­ное. Это чув­ство может быть иска­жено, как иска­жены отра­же­ния на неров­ной поверх­но­сти зер­кала, оно может быть подав­лено и заглу­шено чело­ве­че­скими стра­стями, оно может скрыться в глубь под­со­зна­ния, но совер­шенно исчез­нуть оно не может. Второе про­яв­ле­ние духа – это «внут­рен­ний логос», это позна­ва­тель­ная сила, дей­ству­ю­щая на уровне идей и сущ­но­стей. Третье – спо­соб­ность созер­ца­ния, обра­щен­ность чело­века к Боже­ству, когда бого­об­ще­ние ста­но­вится сво­бод­ным актом чело­ве­че­ской лич­но­сти. В самой основе созер­ца­ния лежат вни­ма­ние как спо­соб­ность кон­цен­тра­ции сил духа на созер­ца­е­мом пред­мете и реак­тив­ная сила, защи­ща­ю­щая дух от агрес­сии внеш­него.

Душа же имеет в себе сле­ду­ю­щие силы. Первая – разума или рас­судка. Она про­яв­ля­ется двояко – через сло­вес­ное или образ­ное мыш­ле­ние: она не про­ни­кает в сущ­ность вещей, она отклю­чена от духов­ного мира, она изу­чает только явле­ния и свой­ства. В падшем состо­я­нии рас­су­док сде­лался узур­па­то­ром логоса и тех позна­ва­тель­ных сил, кото­рые святые отцы назы­вали умом. Душев­ный рас­су­док про­воз­гла­сил себя един­ствен­ным инстру­мен­том гно­сиса, он пре­тен­дует на реше­ние мета­фи­зи­че­ских вопро­сов, лежа­щих за пре­де­лами его воз­мож­но­стей, он вторгся в область рели­гии и хочет быть там дик­та­то­ром. Он смот­рит на себя как на вла­сти­теля мира, он счи­тает, что сила и мощь его бес­пре­дельны, он создал науку и циви­ли­за­цию – эту новую вави­лон­скую башню. Отклю­чив­шись от духа, чело­ве­че­ский рас­су­док стал глав­ным источ­ни­ком гор­дыни – тай­ного или явного бого­бор­че­ства. Когда же бла­го­дать осе­няет его, тогда он видит свою меру и свои гра­ницы и поко­ряет себя духов­ному ви́дению и рели­ги­оз­ным инту­и­циям. Тогда он в этом земном бытии видит тво­ре­ние Боже­ствен­ной пре­муд­ро­сти, в мате­ри­аль­ном мире – не только при­чинно-след­ствен­ные связи, но и сим­волы и образы духов­ного мира. Соеди­нив­шись с лого­сом, он выяв­ляет его откро­ве­ния в профори­сти­че­ском (внеш­нем) слове, духов­ные знания он при­во­дит в опре­де­лен­ные логи­че­ские системы через земные образы, выяв­ляет сокро­вен­ное.

Вторая сила души – это жела­ние. Отклю­чив­шись от рели­ги­оз­ного чув­ства, из духов­ных пере­жи­ва­ний оно пре­вра­ти­лось в вожде­ле­ние, стрем­ле­ние к насла­жде­нию, в темные стра­сти, извра­щен­ную чув­стви­тель­ность. Эта сила больше всего повре­ждена гре­хо­па­де­нием. Разум, упо­ен­ный своими види­мыми успе­хами и дости­же­ни­ями, ока­зался не царем, а рабом вожде­ле­ния. Соеди­нив­шись через пока­я­ние с духов­ным чув­ством, жела­ние пере­стает быть неуправ­ля­е­мым и импуль­сив­ным. Оно помо­гает уму стре­миться к добру, оно видит в этом мире тени поте­рян­ного рая. Жела­ние как сила души, соеди­нив­шись через бла­го­дать с силами духа, пре­вра­ща­ется в носталь­гию по Боже­ствен­ной кра­соте.

Третья сила души у святых отцов назы­ва­ется раз­дра­жи­тель­ной. Это защит­ная сила души. Она должна охра­нять душу от зла и греха, как иммун­ная система чело­века – от ино­род­ного тела. Лучшее про­яв­ле­ние ее – святая нена­висть к тому, что раз­лу­чает душу от Бога. Однако после гре­хо­па­де­ния раз­дра­жи­тель­ная сила обра­ти­лась против того, что мешает испол­не­нию страст­ных жела­ний; в этом случае раз­дра­жи­тель­ная сила похожа на меч, кото­рый дан в защиту от врага, но душа этот меч обра­тила против самой себя и бес­пре­рывно нано­сит им себе все новые раны.

Реак­тив­ная сила, повре­жден­ная грехом, про­яв­ля­ется не как сохра­не­ние лич­но­сти, а как утвер­жде­ние эго­изма чело­века; во внеш­нем плане она про­яв­ля­ется в огром­ной ампли­туде: от посто­ян­ной раз­дра­жи­тель­но­сти и нетер­пи­мо­сти в семей­ном кругу (син­дром мел­кого беса) до чело­ве­че­ских гека­томб, кото­рые совер­шают тираны (пир сатаны). Разрыв между жела­нием и воз­мож­но­стью вызы­вает и питает чув­ство раз­дра­же­ния и озлоб­ле­ния: чело­век вос­при­ни­мает весь мир как сплош­ную неспра­вед­ли­вость по отно­ше­нию к нему, как будто все чело­ве­че­ство сго­во­ри­лось, чтобы доса­дить ему. Такой чело­век похож на бомбу, начи­нен­ную грязью, кото­рая взры­ва­ется при неосто­рож­ном при­кос­но­ве­нии к ней. Это чув­ство, уси­ли­ва­ясь, может при­во­дить чело­века к страш­ным душев­ным состо­я­ниям, выли­ваться в садизм и без­удерж­ное стрем­ле­ние уби­вать.

Когда через пока­я­ние и бла­го­дать раз­дра­жи­тель­ная сила души соеди­ня­ется с духов­ным чув­ством обра­щен­но­сти к Богу, то она ста­но­вится дина­мич­ным отри­ца­нием греха, само­кри­тич­но­стью, нена­ви­стью к демону, чут­ко­стью к втор­же­нию темных импуль­сов в чело­ве­че­скую душу, дей­ствен­ней­шим ору­дием в очи­ще­нии сердца от стра­стей.

В этом вопросе столк­ну­лись между собой три­ме­рия Востока и диме­рия Запада. Восток четко раз­гра­ни­чи­вает область духа и души, Запад сли­вает их в душев­ном монизме. Кроме того, запад­ная антро­по­ло­гия гово­рит о гре­хо­па­де­нии чело­века только как о потере Боже­ствен­ной бла­го­дати, при сохра­не­нии есте­ствен­ного состо­я­ния души. Для восточ­ной же антро­по­ло­гии гре­хо­па­де­ние пред­став­ля­ется более глу­бо­кой драмой в исто­рии мира: чело­век выпал из центра своей жизни, на место Бога он поста­вил себя. Бого­бор­че­ский импульс, разо­рвав союз чело­века с его Твор­цом, дефор­ми­ро­вал саму чело­ве­че­скую при­роду. Дух стал отклю­чен­ным от души, будучи ото­рван­ным от Бога, душев­ные силы также раз­об­щи­лись между собой: разум, чув­ство и воля то всту­пают в согла­сие, то про­ти­во­стоят друг другу. Поэтому восточ­ный аске­тизм – это борьба за чело­ве­че­ское сердце, поэтому восточ­ный подвиж­ник не дове­ряет себе, не дове­ряет своей душе, его цель – поко­рить душу духу, а дух – бла­го­дати. Поэтому основа аске­тики Востока – пока­я­ние, тот плач о грехах, кото­рого не пони­мает мир, считая его сла­бо­стью, мало­ду­шием и болез­нен­ной слез­ли­во­стью. Запад­ный подвиж­ник начи­нает с бодрого вызова темным силам пре­ис­под­ней, с кото­рыми готов сра­жаться, как рыцарь с испо­ли­нами. Основа этого подвиж­ни­че­ства не пока­я­ние, а честь и любовь; но какая любовь?..

О бого­об­ще­нии и бого­остав­лен­но­сти

Книга Иова и Песнь песней явля­ются самыми таин­ствен­ными кни­гами Вет­хого Завета.

Из тол­ко­ва­ний на Книгу Иова можно соста­вить целую биб­лио­теку. Неко­то­рые из этих тол­ко­ва­ний отли­ча­ются высо­кими досто­ин­ствами и глу­би­ной бого­слов­ской мысли. Однако у чита­ю­щих Книгу Иова и ее экзе­гезу оста­ется чув­ство какой-то неяс­ной неудо­вле­тво­рен­но­сти, ощу­ще­ние того, что здесь что-то недо­ска­зано и что-то важное скрыто под тек­стом, как под внеш­ней обо­лоч­кой книги.

Цер­ков­ное Пре­да­ние сви­де­тель­ствует, что эту книгу напи­сал царь и пророк Соло­мон. Для нас это чрез­вы­чайно важно, для нас это – нить Ари­адны, кото­рая ука­зы­вает путь в под­зем­ном лаби­ринте, где путник, откры­вая одну дверь, видит перед собой десять закры­тых дверей и, дви­га­ясь по спле­тен­ным, как кру­жева, кори­до­рам и лест­ни­цам, в конце концов ока­зы­ва­ется в тупике.

По нашему мнению, Песнь песней и Книга Иова – это исто­рия души в двух состо­я­ниях: бого­об­ще­ния и бого­остав­лен­но­сти. Интен­сив­ность и свет бого­об­ще­ния пере­хо­дят в муки и непро­ни­ца­е­мый мрак бого­остав­ле­ния. Чем силь­нее любовь к Богу, тем страш­нее мысль о вечной потере Бога; когда Бог ста­но­вится внут­рен­ней жизнью чело­века, то пре­рван­ное бого­об­ще­ние и даже только страх поте­рять его пре­вра­ща­ются в муки ада, неве­до­мые миру.

Книга Иова и Песнь песней – это два полюса рели­ги­оз­ной жизни, и между ними про­ле­гает поле огром­ного напря­же­ния. Это пере­жи­ва­ние души, созер­ца­ю­щей в своем налич­ном состо­я­нии и пер­спек­тиве веч­но­сти рай и ад. В начале книги гово­рится о пра­вед­ной жизни Иова, но это внеш­ний, верх­ний пласт. Самое глав­ное, что его душа была погло­щена любо­вью к Богу, подобно Сула­мите из Песни песней. По древним тол­ко­ва­ниям, под обра­зами жениха и неве­сты в Песни песней сим­во­ли­че­ски под­ра­зу­ме­ва­ются Боже­ство и чело­ве­че­ская душа. В этой книге есть сле­ду­ю­щий эпизод: ночью жених зовет через дверь свою неве­сту, она медлит на своем ложе, а когда откры­вает дверь во двор, то видит, что там уже никого нет. Она в горе­сти ищет своего жениха по улицам и пло­ща­дям города. Ночные стражи хва­тают ее, сры­вают с нее одежды, изби­вают, и она едва выры­ва­ется из их рук. Экзе­геты видят в этом испы­та­ние неве­сты. Ночь – стра­да­ния и скорби, уход жениха – бого­остав­лен­ность, сорван­ный хитон – знак потери всего види­мого, борьба с тем­ными силами, под­сте­ре­га­ю­щими душу, раны и уни­же­ния, кото­рые терпит от них душа; но самая страш­ная мука для неве­сты – это мысль, что жених раз­лю­бил и оста­вил ее навсе­гда.

Когда мы читаем Книгу Иова, нас удив­ляет непо­нят­ный пси­хо­ло­ги­че­ский кон­траст: Иов, бес­страшно и муже­ственно, как муче­ник, при­няв­ший послан­ные ему испы­та­ния, стал вдруг про­кли­нать свою жизнь, роп­тать и оправ­ды­ваться перед Богом. Самое худшее как будто уже слу­чи­лось, что же еще терять Иову, почему же не при­нять смерть с молит­вой на устах, как при­ни­мали ее многие пра­вед­ники и про­роки? Почему этот спор чело­века с Богом должен был войти как непо­нят­ное нази­да­ние в Библию?

Неко­то­рые тол­ко­ва­тели, чтобы «оправ­дать» Иова, ста­ра­ются при­пи­сать его дру­зьям, бесе­ду­ю­щим с ним, фор­маль­ное, юри­ди­че­ское и даже праг­ма­ти­че­ское отно­ше­ние к Боже­ству. Но нам такие выводы кажутся тен­ден­ци­оз­ными и вовсе не исхо­дя­щими из текста. Напро­тив, речи друзей Иова воз­вы­шенны и пре­красны, любой совре­мен­ный бого­слов мог бы только поза­ви­до­вать орли­ному полету их бого­мыс­лия и кра­соте упо­треб­ля­е­мых ими обра­зов и срав­не­ний, вдох­но­вен­ной рели­ги­оз­ной поэ­тич­но­сти их слов; они вооду­шев­лены надеж­дой на мило­сер­дие Божие и как раз поэтому убеж­дают и умо­ляют Иова при­не­сти перед Богом пока­я­ние, чтобы удо­сто­иться про­ще­ния. Иов отве­чает им, но созда­ется впе­чат­ле­ние, что он не пони­мает, как бы не слышит их своим серд­цем, что он, Иов, и его друзья стоят на двух духов­ных плос­ко­стях, раз­де­лен­ных огром­ной дистан­цией.

Отцы ска­зали: «Блажен тот, кто читает Песнь Песней – он вошел в алтарь храма, если понял ее таин­ствен­ный смысл». Царь Соло­мон в юности своей пере­жил высо­кие состо­я­ния бого­об­ще­ния и бого­ви­де­ния. Песнь песней – это про­ро­че­ство, но в то же время и откро­ве­ние, кото­рое он пере­жил сам. Однако бого­об­ще­ние этого бли­ста­тель­ного изра­иль­ского царя было тра­ги­че­ски и неожи­данно пре­рвано. Библия скупо и глухо гово­рит о том, что «раз­вра­ти­лось сердце Соло­мона» (см.: 3Цар. 11:3). После постро­е­ния храма Иеговы, кото­рый назы­вали чудом света и красой Иеру­са­лима, Соло­мон воз­двиг идоль­ские капища для своих жен-чуже­стра­нок и сам при­сут­ство­вал при демо­ни­че­ских риту­а­лах. Теперь он так же опытно пере­жил реаль­ную бого­остав­лен­ность – ад при жизни, потерю бла­го­дати. Если бы с него сняли цар­ский венец и сде­лали послед­ним рабом в соб­ствен­ном его доме, то и это было бы ничто перед муками души, кото­рая поте­ряла вели­чай­шее из сокро­вищ и, помня о своей преж­ней любви, горит день и ночь в черном пла­мени.

По пре­да­нию, царь Соло­мон принес глу­бо­кое пока­я­ние перед Богом и был прощен. Скор­бью этого пока­я­ния и тихим, мягким светом Боже­ствен­ного про­ще­ния оза­рена другая книга Соло­мона – Еккле­зи­аст, как бы его пред­смерт­ное заве­ща­ние. Эта книга похожа на послед­ние лучи солнца, захо­дя­щего за гори­зонт. Итак, Соло­мон пере­жил высоту бого­об­ще­ния, кото­рая в Песни песней срав­ни­ва­ется с вос­хож­де­нием на вер­шины Ливана, и глу­бину бого­остав­лен­но­сти, кото­рую познал до Соло­мона, может быть, Адам.

Мы далеки от мысли, что Иов – это образ самого Соло­мона. Но мы хотим ска­зать, что он был осо­бенно близок душе Соло­мона через внут­рен­ние пере­жи­ва­ния, недо­ступ­ные нам.

В жизни Иова мы видим три пери­ода: период, когда он зани­мал высо­кое поло­же­ние в своей стране (в цер­ков­ной гим­но­гра­фии он назван царем); период испы­та­ний: потеря детей, иму­ще­ства, про­каза, изгна­ние из города и, нако­нец, бого­остав­лен­ность; и третий, заклю­чи­тель­ный период – время награды за пра­вед­ность и вер­ность в испы­та­ниях.

В жизни Соло­мона мы так же можем отме­тить три пери­ода: бли­ста­тель­ное начало цар­ство­ва­ния, когда Соло­мон, как это можно видеть в псал­мах, пред­став­лял собой сим­во­ли­че­ский образ Мессии по своей свя­то­сти и муд­ро­сти, время стро­и­тель­ства Храма в Иеру­са­лиме, когда он сам вос­хо­дил по сту­пе­ням духов­ного храма к высшим созер­ца­ниям и оза­ре­ниям, когда его сердце пело Песнь песней. Второй период – смерть прежде смерти, отпа­де­ние от Иеговы, потеря Того, Кого он любил больше всех на свете. За пять сто­ле­тий до Соло­мона про­ви­дец Валаам сказал: «Пророк падает, но глаза его видят» (см.: Чис. 24:4). Соло­мон в своей бого­остав­лен­но­сти видел себя покры­того стру­пьями про­казы, душу, пора­жен­ную грехом, раз­ла­га­ю­щу­юся, как труп, видел след­ствия своей измены Богу: цар­ство, разо­рван­ное, подобно одежде, на части, две­на­дцать племен, обра­тив­ших мечи друг против друга, раз­ру­шен­ный Иеру­са­лим и пепе­лище на месте, где стоял постро­ен­ный им Храм. Это была нищета более страш­ная, чем нищета Иова. Соло­мон, вос­се­дая на золо­том троне, видел погуб­лен­ное цар­ство, народ, уми­ра­ю­щий от голода, и Иеру­са­лим, сожжен­ный грехом его царей.

В своем вели­ко­леп­ном дворце, сопер­ни­чав­шем с двор­цами Египта и Вави­лона, он пере­жи­вал то, что Иов – на куче мусора, кото­рый сбра­сы­вали с кре­пост­ных стен, Иов, заживо пожи­ра­е­мый чер­вями. Это были не физи­че­ские муки, а ужас бого­остав­лен­но­сти. Ниже всех пал пер­во­ан­гел, тот, кто был ближе всех к Пре­столу Божи­ему. По мисти­че­ской высоте Песни песней можно мыс­ленно пред­ста­вить бездну, на дно кото­рой пал изме­нив­ший Богу пророк. Какой силы нужно было пока­я­ние, чтобы Соло­мон мог заново родиться, чтобы орел, пре­вра­тив­шийся в червя, снова обрел свои крылья? Свя­щен­ное Писа­ние хранит об этом мол­ча­ние, но без­молв­ный вопль души Соло­мона, как вспышки ночных молний, оза­ряет стра­ницы Книги Иова. Здесь нет заим­ство­ва­ний, а лишь одна и та же тра­ге­дия бого­остав­лен­но­сти, хотя при­чины ее неоди­на­ковы. Здесь – бли­зость духов­ных пере­жи­ва­ний. Свя­ти­тель Иоанн Зла­то­уст гово­рит: «Со Хри­стом и в аду хорошо»; здесь ад пред­став­лен как нечто внеш­нее по отно­ше­нию к душе чело­века, как место и сово­куп­ность стра­да­ний, кото­рые может испы­тать чело­век, душа кото­рого при том при­над­ле­жит Христу.

Иов жил любо­вью к Богу, эта любовь была сокро­вен­ной тайной его сердца, о кото­рой не могли дога­даться даже его друзья: понять ее может только тот, кто пере­жил ее сам. Первые удары Иов принял непо­ко­ле­бимо, как скала порывы бури или утес – напор бушу­ю­щих волн. Иов был среди мира одинок, как оди­ноки все, любя­щие Бога, но поте­ряв всех и всё, он в сердце своем остался с Богом, как море­пла­ва­тель, поте­ряв­ший корабль и спут­ни­ков, однако сохра­нив­ший дра­го­цен­ный камень, ради кото­рого он пред­при­нял свое даль­нее путе­ше­ствие. Но затем после­до­вало более страш­ное испы­та­ние, внут­рен­нее, неви­ди­мое для мира – это бого­остав­лен­ность или страх перед бого­остав­лен­но­стью. Что такое бого­остав­лен­ность, нам трудно понять, как трудно понять, что такое адская мука.

Песнь песней дает нам неко­то­рый ключ к тайне, хотя бы ее смут­ные и неяс­ные тени: в ней любовь Бога и души срав­ни­ва­ется с любо­вью жениха и неве­сты. Вся жизнь сосре­до­то­чена для неве­сты в ее женихе, она отдала ему все свое сердце без остатка и вдруг видит, что жених поки­дает ее и, быть может, навсе­гда.

Тогда ее любовь пре­вра­ща­ется как бы в крик боли, она гово­рит: «Почему ты раз­лю­бил меня, что сде­лала я тебе, что ты остав­ля­ешь меня?!». И это не само­оправ­да­ние. Это боль и кровь сердца. Речи Иова – крик души, уязв­лен­ной болью любви, ужас раз­луки с Люби­мым, без Кото­рого смерть лучше жизни. Мы видим, как ищет ответа Иов: почему Бог поста­вил его как бы на краю бездны, перед угро­зой вечной раз­луки? Но не столько ищет он ответа и объ­яс­не­ний, сколько Самого Бога, без Кото­рого не может жить…

Иов не отри­цает своей гре­хов­но­сти как при­су­щей всем людям вообще, но он не нахо­дит в себе того греха, кото­рый мог бы пре­рвать это мисти­че­ское бого­об­ще­ние, повер­нуть русло любви Божией вспять от него. Он хотел бы видеть свой грех и пре­ступ­ле­ние, чтобы любой жерт­вой иску­пить их; он ищет их честно и мучи­тельно, но не нахо­дит, именно не нахо­дит греха, кото­рый пре­вы­сил бы преж­нюю любовь Бога к нему, а лгать Живому Богу он не может. Одев маску, даже маску сми­ре­ния, уже невоз­можно видеть лицо Бога. Здесь особый мета­фи­зи­че­ский тра­гизм: не кошмар гре­хо­па­де­ния Соло­мона, а тра­гизм соб­ствен­ной пра­вед­но­сти, по сути безыс­ход­ный, ибо Иов не может пожерт­во­вать прав­дой ради любви и любо­вью ради правды. Иов муже­ственно вынес самые тяжкие испы­та­ния, как дока­за­тель­ство своей любви к Богу, но теперь, в новом внут­рен­нем пере­жи­ва­нии – бого­остав­лен­но­сти или перед ужасом её – эти же самые испы­та­ния могли пока­заться ему охла­жде­нием Боже­ствен­ной любви к нему, и этого пере­не­сти он уже не мог. Поэтому слова Иова – это безу­мие любви, это плач Сула­миты в раз­луке с ее жени­хом. Вели­кая скорбь и вели­кая радость мол­ча­ливы, поэтому слова друзей, как бы ни были они пре­красны, только обре­ме­няют Иова. Сула­миту могут уте­шить не ее подруги, а лицо жениха. Сула­мита, увидев его, забы­вает все: и речи своих подруг, и свои слезы, и саму себя. Совер­ша­ется фео­фа­ния – Бог явился Иову: «Я слышал Его, а теперь вижу Его» (см.: Иов. 42:5), – гово­рит пра­вед­ник. Это бого­яв­ле­ние – ответ не на слова Иова, но на любовь его сердца. Бог явился ему не с тем, чтобы раз­ре­шить недо­уме­ния – в свете Боже­ства они исчезли без следа, как тени, – а с тем, чтобы уве­рить Иова в Своей вечной любви. Это новое бого­яв­ле­ние – ответ на все мучи­тель­ные вопросы Иова, ответ Бога: «Я с тобой».

Про­ка­жен­ный Иов сидит на гноище, но Бог неви­димо пре­бы­вает с ним. И оттого место это кажется ему троном, про­каза – цар­ским оде­я­нием, а черви – золо­тыми укра­ше­ни­ями на нем. Иов вни­мает Богу в без­мол­вии.

Гос­подь исце­ляет Иова, воз­вра­щает ему богат­ство, про­дле­вает его жизнь, но это все – лишь сви­де­тель­ство того, что внеш­ние испы­та­ния кон­чи­лись. Эти мило­сти даны скорее не столько для самого Иова, сколько для друзей пра­вед­ника, чтобы они убе­ди­лись в его свя­то­сти.

Гос­подь гово­рит дру­зьям Иова, чтобы они про­сили его молитв о себе, так как Иов больше прав, чем они. В чем состоял грех друзей Иова? Это был скорее грех не как пре­ступ­ле­ние, а как несо­вер­шен­ство: олень не должен ука­зы­вать путь летя­щему в небе орлу; олень может про­хо­дить через лесные чащобы и горы, но орел легко пере­ле­тает их. Друзья Иова с их идеей спра­вед­ли­во­сти и воз­да­я­ния не могли понять, как один порыв любви может быть перед Богом дра­го­цен­нее внеш­ней пра­вед­но­сти, пра­вед­но­сти Закона. И потому этот упрек Бога должен был пока­зать им их несо­вер­шен­ство в самом глав­ном и при­от­крыть им тайну Иова.

Один из экзе­ге­тов сказал: «Книгу Иова надо читать через слезы». Мы бы доба­вили: через слезы не об Иове, а о нас самих, о том, как по срав­не­нию с оза­рен­ной огнен­ной любо­вью душою Иова темна и пуста наша душа.

Рели­ги­оз­ные чув­ства интел­ли­ген­ции

Мистика – это любовь чело­ве­че­ской души к Живому и Лич­ност­ному Богу. В мистике нет зако­нов, так как любовь явля­ется душе как бес­ко­неч­ная внут­рен­няя сво­бода, там нет при­чинно-след­ствен­ной связи, там Бог вос­при­ни­ма­ется как единая жизнь, а потеря Бога – как смерть. Магия – это попытка опре­де­лить законы духов­ного мира и через знание этих зако­нов, вклю­чая себя в ассо­ци­а­тив­ные сим­волы, числа и имена, иметь воз­мож­ность воз­дей­ство­вать на духов­ный мир. По стилю мыш­ле­ния магия ближе, чем мистика, уму уче­ного, и поэтому многие из них впа­дали в магизм, напри­мер, Крукс, Фар­ра­дей, Бут­ле­ров, Фло­рен­ский и др. Они хотели изу­чить и клас­си­фи­ци­ро­вать в соот­вет­ствии с при­выч­ными для них мето­дами науч­ного позна­ния фено­мены духов­ного мира и в резуль­тате ока­зы­ва­лись в плену оккультно-демо­ни­че­ского мира. Другие ученые, раци­о­на­ли­сты, сли­вали Боже­ство с миром, их рели­гией была вера в разум­ность Все­лен­ной, в оду­хо­тво­рен­ность самой мате­рии, бла­го­го­ве­ние перед непо­знан­ным, а дру­гими сло­вами, перед самим твор­че­ским про­цес­сом позна­ния. По мысли Эйн­штейна, быть ученым – это уметь удив­ляться. Здесь рели­ги­оз­ное чув­ство под­ме­ня­ется инди­ви­ду­аль­ным вдох­но­ве­нием поиска.

У ученых, обла­да­ю­щих более худо­же­ствен­ной нату­рой, рели­ги­оз­ное чув­ство заме­ня­лось вос­хи­ще­нием устрой­ством и явле­ни­ями види­мого мира уже с эле­мен­тами эсте­ти­че­ского пере­жи­ва­ния: Бог, мир и я – едины. Это – явный или скры­тый пан­те­изм. Так, напри­мер, Тейяр де Шарден, выда­ю­щийся ученый, пале­он­то­лог и свя­щен­ник-иезуит, опи­сы­вает случай, когда он нахо­дился в экс­пе­ди­ции: у него не было вина и хлеба для совер­ше­ния мессы, и он ранним утром, взойдя на холм, погру­зился в созер­ца­ние при­роды и пере­жил рас­свет как Литур­гию, а восход солнца как явле­ние Христа и Таин­ство При­ча­стия. Здесь явно сти­ра­ется грань между Цер­ко­вью и миром, Боже­ством и Его тво­ре­нием, сакраль­ным и профори­сти­че­ским, внеш­ним. Для таких людей весь космос – литур­ги­са­ю­щий орга­низм. Миссия Церкви – оду­хо­тво­рить Все­лен­ную, а здесь саму Цер­ковь рас­тво­ряют и как бы топят в хаосе неосвя­щен­ного.

Обычно такие ученые вносят в рели­гию дух секу­ля­ри­за­ции. Гордый ум гово­рит: или Бога нет, или, если Он есть, я – Его частица. К ученым обра­щены слова Спа­си­теля: «Если хочешь быть со Мной, иди, раздай имение свое нищим и следуй за Мной» (см.: Мф. 19:21). Юноша, услы­шав­ший эти слова, опе­ча­лился и отошел от Христа. Уче­ному надо не только учиться, но, что гораздо труд­нее, – пере­учи­ваться. Так, напри­мер, пре­по­доб­ный Арсе­ний Вели­кий, обра­зо­ван­ней­ший чело­век, кото­рого импе­ра­тор избрал в каче­стве вос­пи­та­теля для своих детей, гово­рил, что он не знает даже азбуки той муд­ро­сти, кото­рой вла­деют живу­щие в пустыне монахи.

Несколько особ­ня­ком среди ученых стоят пси­хо­логи, они лучше других пони­мают бес­си­лие науки объ­яс­нить пси­хику чело­века мате­ри­аль­ными фак­то­рами, и в тоже время те из них, кто счи­тает себя веру­ю­щим, вос­при­ни­мают рели­гию через призму пси­хо­ло­гии. Для них рели­гия – опре­де­лен­ная про­грамма, в кото­рую чело­век должен вклю­читься, а молитва – нечто, похо­жее на ауто­тре­нинг, само­вну­ше­ние; цен­но­сти ее они не отри­цают, но сущ­но­сти не пони­мают, духов­ного мира как мира иных существ и духов­ных суб­стан­ций для них прак­ти­че­ски не суще­ствует. Рели­гия для них – это опти­маль­ные пси­хи­че­ские уста­новки, хоро­ший вид само­за­щиты от стрес­сов и потря­се­ний, источ­ник тер­пе­ния, надежды во время болезни, спо­кой­ствия в час смерти, а где Живой Бог – неиз­вестно.

Потому-то неко­то­рые из таких пси­хо­ло­гов и склонны смот­реть на рели­гию в ее запо­ве­дях, обря­дах и риту­а­лах как на лечеб­ное сред­ство, осо­бенно необ­хо­ди­мое для слабой, рас­ша­тан­ной пси­хики и при­ме­ня­е­мое в ком­плексе с такими при­е­мами, как пси­хо­ана­лиз, гипноз и меди­та­ция.

Неко­то­рые из них идут еще дальше и готовы допу­стить, что ряд пси­хи­че­ских забо­ле­ва­ний, нар­ко­ма­ния и алко­го­лизм – это не только субъ­ек­тив­ные про­цессы, не только рас­тор­ма­жи­ва­ние под­со­зна­ния, но и прорыв в демо­ни­че­ский мир.

Иногда пси­хо­логи счи­тают тво­ре­ния аске­тов ценным мате­ри­а­лом по само­ана­лизу, но в целом рели­гия для них имеет не духо­вую, а душев­ную цен­ность: чем выше идеал, к кото­рому стре­мится чело­век, тем более спо­со­бен он к выжи­ва­нию в экс­тре­маль­ных усло­виях совре­мен­ного мира. Яркий пример такой двой­ствен­но­сти пред­став­ляет собой ака­де­мик Павлов. Нося крест, испол­няя рели­ги­оз­ные обряды, беря бла­го­сло­ве­ние у свя­щен­ника и явля­ясь ста­ро­стой храма, он в тоже время давал согла­сие всту­пить в каче­стве члена в англий­ское ате­и­сти­че­ское обще­ство под назва­нием «Раци­о­на­лист», с ого­вор­кой, что счи­тает рели­гию нужной для людей опре­де­лен­ного пси­хи­че­ского склада, «слабой кон­сти­ту­ции». Рели­ги­оз­ность своей жены – дочери Мен­де­ле­ева – он наблю­дал, по его словам, с «жутким чув­ством».

Хро­ни­че­ская болезнь интел­ли­ген­ции – духов­ная гор­дость; она обычно прячет себя под лжи­выми сло­вами о правах и досто­ин­ствах чело­века. На самом деле здесь – выде­ле­ние себя в некую элиту, киче­ние своим интел­лек­том, и ника­кой интел­ли­гент все­рьез не срав­нит себя ни с кре­стья­ни­ном, ни с ремес­лен­ни­ком, ни с тем, кто имеет более низкий обра­зо­ва­тель­ный ценз. Наобо­рот, под этими сло­вами о досто­ин­стве скры­ва­ются сопер­ни­че­ство и неуто­ли­мое жела­ние пре­вос­ход­ства. Нередко при­хо­дится слы­шать от интел­ли­гента: «Как я могу стоять в храме рядом с какими-то ста­ру­хами и неве­же­ствен­ными людьми!». Редко какой худож­ник скажет, что его собрат более талант­лив, чем он; редко какой ком­по­зи­тор согла­сится, что не он, а кто-либо другой выра­зил глубже гамму чело­ве­че­ских чувств; редко какой поэт не счи­тает себя «супер­по­этом» совре­мен­но­сти; редко какой артист не сетует на то, что его гений оста­ется до сих пор непри­знан­ным миром. Если такой чело­век не увидит в себе этой страш­ной болезни реально, не увидит, как и он сам, и прочая «элита», кри­ча­щая о досто­ин­стве чело­века и о слу­же­нии народу, зани­ма­ются из чув­ства сопер­ни­че­ства и рев­но­сти самыми под­лыми интри­гами, сплет­нями, поно­сят друг друга, если не про­изой­дет это чудо – виде­ние не блеска, а грязи своих стра­стей, то его рели­ги­оз­ность примет демо­ни­че­ский харак­тер. Поэтому-то и не уди­ви­тельно, что такие люди, как Бодлер, Гюго, Брюсов, Блок, Андрей Белый и Метер­линк, при­над­ле­жали к тайным демо­ни­че­ским сектам.

Ересь имеет обычно два начала. Первое – ложный мисти­че­ский опыт, когда чело­век, не очи­стив­шись от греха, не обуз­дав своих стра­стей, не смирив своей гор­дыни, дерз­но­венно стре­мится к виде­нию духов­ного мира, и здесь подоб­ное встре­чает подоб­ное: гордый дух чело­века входит в кон­такт с гордым духом злобы. Вторая при­чина ереси – это гор­дость рас­судка, кото­рую мы назвали бы интел­лек­ту­аль­ным хам­ством.

Если же эти люди, почи­та­ю­щие себя элитой, и выбе­рут даже себе духов­ного настав­ника, то редко когда они под­чи­нят ему свою волю; они будут рас­спра­ши­вать его о духов­ной жизни, зада­вать казу­и­сти­че­ские вопросы, ста­раться пора­зить своими зна­ни­ями, воз­ра­жать на его советы и бла­го­сло­ве­ния. И, скорее всего, кон­чится это тем, что их настав­ник, махнув рукой, скажет: «Делайте, что хотите!», так как чужая воля – непро­би­ва­е­мая стена. Или же они сами решат, что настав­ник не пони­мает их, так как он – чело­век непро­све­щен­ный, а послу­ша­ние – это бал­ласт, меша­ю­щий их полету.

Чело­век счи­тает самого себя кри­те­рием истины и на основе своих знаний и пред­став­ле­ний, очень огра­ни­чен­ных и иска­жен­ных, начи­нает решать мета­фи­зи­че­ские вопросы, как будто мета­фи­зи­че­ский мир можно охва­тить чело­ве­че­ской мыслью. Он не пони­мает, что мета­фи­зи­че­ский мир – это мир иного бытия, иных кате­го­рий, что сопри­кос­нуться с тайной можно только через бла­го­го­ве­ние к тайне. Истин­ное знание рас­ши­ряет для чело­века гори­зонты его незна­ния. А здесь – духов­ная болезнь: чело­век не знает своего незна­ния и смелее всего гово­рит о том, чего он не видел и не постиг.

Среди ере­си­ар­хов трудно найти дей­стви­тельно интел­ли­гент­ных людей; но даже и от самого эру­ди­ро­ван­ного уче­ного и бле­стя­щего фило­софа, если он не будет хри­сти­а­ни­ном в своей повсе­днев­ной жизни, если он не станет испол­нять еван­гель­ские запо­веди, а захо­чет познать духов­ный мир силой своего ума, истина ускольз­нет, как луч от руки, кото­рая хочет схва­тить его.

Раци­о­на­ли­сти­че­ские ереси воз­ни­кали от того, что конеч­ное и огра­ни­чен­ное пыта­лось объять и опре­де­лить без­гра­нич­ное, а на самом деле оста­лось с гре­зами своего ума. Гор­дость ума про­яв­ля­ется в ложном чув­стве сво­боды. Один интел­лек­туал гово­рил, что ему ближе гно­сти­че­ское «еван­ге­лие», чем Еван­ге­лие, при­ня­тое Цер­ко­вью. При­чину этого он сам толком не мог объ­яс­нить, но все-таки сказал глав­ное: когда я читаю кано­ни­че­ское Еван­ге­лие, то чув­ствую себя рабом Божиим. Здесь – тра­ги­че­ское непо­ни­ма­ние того, что через раб­ство Богу чело­век пере­стает быть рабом греха и в бла­го­дати Божией полу­чает сво­боду, а демон обе­щает ложную сво­боду, при том без трудов, без борьбы со стра­стями, как бы прыжок на небеса, обе­щает сде­лать своим братом и заво­ра­жи­вает душу одним дово­дом: «ты достоин этого».

Все вели­кое совер­ша­ется в без­мол­вии. Тайна без­мол­вия мало понятна для совре­мен­ного интел­ли­гента, он родился и живет в мире слов. Для него без­мол­вие – это не пол­нота другой жизни, выра­зить кото­рую слово бес­сильно, для него без­мол­вие – гро­бо­вая пустота. Интел­ли­гент всегда шумит, он немного похож на гене­ра­тор, кото­рый хочет дать людям свет, но дает шум. Мысль о том, что ему нечего ска­зать, звучит для него пора­же­нием. Одна из причин, почему интел­ли­гент редко посе­щает цер­ковь или вовсе не посе­щает ее, по его же словам, заклю­ча­ется в том, что с «нашими свя­щен­ни­ками не о чем пого­во­рить куль­тур­ному чело­веку». То, что свя­щен­ник – совер­ши­тель таинств, а таин­ство – это жизнь для чело­ве­че­ской души, интел­ли­генту непо­нятно, ему хочется, чтобы свя­щен­ник был обра­зо­ван­ным гидом храма.

Когда извест­ный духов­ный писа­тель Е. Посе­ля­нин[1] поте­рял люби­мую жену и друзья посо­ве­то­вали ему оста­вить мир и уйти в мона­стырь, он отве­тил: «Я рад бы оста­вить мир, но в мона­стыре меня пошлют рабо­тать на конюшню». Не знаем, какое послу­ша­ние дали бы этому чело­веку, но он верно почув­ство­вал, что в мона­стыре поста­ра­ются сми­рить его дух, чтобы из духов­ного писа­теля он пре­вра­тился в духов­ного дела­теля.

Истин­ная духов­ная жизнь скры­вает себя от мира. Как это трудно для тех, кто пыта­ется пора­зить мир своими талан­тами! Мы не гово­рим, что это невоз­можно, – мы гово­рим, что это трудно…

Теперь перей­дем к другой части интел­ли­ген­ции, к той, кото­рая зани­ма­ется поли­ти­кой и управ­ле­нием. Рели­гия осно­вана на бес­ко­рыст­ном слу­же­нии истине, поли­тика – на праг­ма­тизме, умении извле­кать выгоду из налич­ных обсто­я­тельств. Рели­гия спо­соб­ствует воз­рож­де­нию лич­но­сти: осво­бож­де­нию лич­но­сти от раб­ства кол­лек­тива, от тер­рора обще­ства, от того духа мира, кото­рый застав­ляет людей покло­няться вместо Бога золо­тому тельцу. Рели­гия раз­ры­вает липкую пау­тину обще­ствен­ных отно­ше­ний как дол­го­вых обя­за­тельств и ставит своей целью то, что нахо­дится за пре­де­лами зем­ного бытия. Поли­тика и управ­лен­че­ство уби­вают лич­ност­ное начало, там инте­ресы госу­дар­ства, фирмы, кор­по­ра­ции и т.д. – при том инте­ресы вполне земные и ути­ли­тар­ные – они отста­и­ва­ются и утвер­жда­ются в борьбе, в кото­рой побеж­дает силь­ней­ший. Чест­ная поли­тика – та, для кото­рой чест­ность выгодна; чест­ное управ­лен­че­ство – то, кото­рому нару­ше­ние правил игры грозит банк­рот­ством.

Здесь полу­ча­ется стран­ная двой­ствен­ность: обычно поли­тики высту­пают с пози­ций нрав­ствен­но­сти, они счи­тают нрав­ствен­ность полез­ной для сохра­не­ния госу­дар­ствен­ных струк­тур, они про­яв­ляют по отно­ше­нию к рели­гии лояль­ность и в тоже время счи­тают ее запо­веди необя­за­тель­ными для себя, потому что для них слу­же­ние госу­дар­ству или кор­по­ра­ции – это цель, захва­ты­ва­ю­щая их силы, цель, кото­рую они счи­тают самой глав­ной. Можно ска­зать, что они рели­ги­озны в том смысле, что поль­зу­ются рели­гией. Чаще всего это люди, к вопро­сам рели­гии в дей­стви­тель­но­сти индиф­фе­рент­ные; прин­ципы рели­гии – спра­вед­ли­вость, бес­ко­рыст­ность, любовь к врагам – несов­ме­стимы с прин­ци­пами борьбы за пре­вос­ход­ство. На деле полу­ча­ется, что обще­че­ло­ве­че­ское всегда при­но­сится в жертву част­ному. Поэтому рели­гия таких людей, если она вообще суще­ствует, носит боль­шей частью декла­ра­тив­ный харак­тер. Рели­гия – мы имеем в виду хри­сти­ан­ство – тре­бует от чело­века, чтобы он гово­рил правду, был спра­вед­лив даже по отно­ше­нию к своим про­тив­ни­кам, между тем как поли­тика и прин­цип управ­лен­че­ства раз­де­ляют мир на «своих» и «чужих», а этот раздел – конец рели­гии.

Почему вре­мени все меньше

Совре­мен­ный чело­век остро ощу­щает дефи­цит вре­мени. Кажется, что время летит все быст­рее и быст­рее. Ночь сме­няет день, как будто утро рас­кры­вает рес­ницы неба, а вечер через мгно­ве­ние смы­кает их.

В дет­стве каза­лось, что день длится необы­чайно долго, что солнце мед­ленно, почти неза­метно, как огром­ный корабль, плывет в необъ­ят­ных про­сто­рах неба, и нако­нец, после дол­гого пла­ва­ния дости­гает при­стани за горами, окайм­ля­ю­щими гори­зонт. Настают сумерки, как пред­две­рие ночи, как антракт, во время кото­рого меня­ются деко­ра­ции. Но вот откры­ва­ется полог ночи и зажи­га­ется первая мер­ца­ю­щая звезда, как свечка, в глу­бине синего про­зрачно-хру­сталь­ного неба. Про­хо­дит время, зажи­га­ется вторая звез­дочка, а затем небо покры­ва­ется звез­дами, как будто чья-то рука рас­сы­пала по небо­своду огнен­ные цветы. Тем­неет синева неба, все ярче звезды над землей. И это начало ночи рас­тя­нуто для ребенка как бы в про­стран­стве несколь­ких лет. Само время кажется ему мело­дич­ным, как про­тяж­ная колы­бель­ная песня.

А как мы вос­при­ни­маем то же время теперь? Оно кажется нам сокра­щен­ным, как бы свер­ну­тым в свиток или сжатым, подобно пру­жине. Недо­ста­ток вре­мени – это хро­ни­че­ская болезнь века. Мы зады­ха­емся от него, как от недо­статка кис­ло­рода. Наш тех­ни­че­ский век, каза­лось бы, должен дать нам воз­мож­ность успе­вать делать больше, нежели прежде, но мы, напро­тив, чув­ствуем, что время куда-то про­па­дает, как бы про­ва­ли­ва­ется в про­пасть, и мы не можем выпол­нить того объема работы, с кото­рым легко справ­ля­лись раньше.

Многие гово­рят: я помню то время, когда мы читали лите­ра­туру, ходили друг к другу в гости, рабо­тали иногда в две смены, а теперь неко­гда даже рас­крыть книгу, а со зна­ко­мыми обща­емся чаще по теле­фону.

В чем дело? Неужели хро­ни­че­ски болен сам хронос? Пожа­луй, что наи­бо­лее глу­бо­кое рас­суж­де­ние о вре­мени можно найти у бла­жен­ного Авгу­стина в его бес­смерт­ной «Испо­веди». Он ука­зы­вает нам, что суще­ствует два отсчета вре­мени: внеш­ний и внут­рен­ний. Внеш­ний аспект вре­мени – это кален­дар­ное время, име­ю­щее опре­де­лен­ные объ­ек­тив­ные ори­ен­тиры, кото­рые при­няты как эта­лоны. Это время устой­чиво и посто­янно. Внут­рен­ний аспект вре­мени – это время, пере­жи­ва­е­мое и фик­си­ру­е­мое нашей душой, рит­мами и про­цес­сами самого чело­ве­че­ского орга­низма. Это время субъ­ек­тивно, и оно вос­при­ни­ма­ется чело­ве­ком как бес­пре­рыв­ное сжатие вре­мени, как сокра­ще­ние самих кален­дар­ных пери­о­дов.

Эта загадка трудно раз­ре­шима, поэтому мы входим в область пред­по­ло­же­ний, как бы моде­ли­ро­ва­ния. Чело­век бес­пре­рывно полу­чает поток инфор­ма­ции извне. Эта инфор­ма­ция не исче­зает, а откла­ды­ва­ется в его памяти, в каких-то неве­до­мых нам кодах. Каждая инфор­ма­ция тре­бует своего места в анна­лах памяти и поэтому можно ска­зать, что у нас посто­янно про­ис­хо­дит обра­ботка внеш­ней инфор­ма­ции. Если срав­нить пси­хику с вра­ща­ю­щимся вокруг своей оси шаром, то у ребенка этот шар менее отя­го­щен инфор­ма­цией, дви­га­ется быст­рее, и поэтому время субъ­ек­тивно кажется ему более про­дол­жи­тель­ным. Затем этот шар, напол­ня­ясь новой инфор­ма­цией, как бы тяже­леет, дви­же­ние его посте­пенно замед­ля­ется и это субъ­ек­тивно вос­при­ни­ма­ется чело­ве­ком как сокра­ще­ние самого вре­мени. Конечно, это лишь очень грубая схема, но ведь мы не пре­тен­дуем на мате­ма­ти­че­скую фор­мулу вре­мени, кото­рой еще никто не мог извлечь из корня бес­ко­неч­но­сти. Мы только хотим пояс­нить нашу мысль.

Знание – это обо­ю­до­ост­рый меч. С одной сто­роны, мы опи­ра­емся на знания, а с другой, поток инфор­ма­ции, загру­жая пси­хику, отни­мает у нас само время. Более того, избы­точ­ная инфор­ма­ция ста­но­вится поверх­ност­ной; она пре­вра­ща­ется не в знания, а в шлак, мерт­вый бал­ласт, лежа­щий в нашем под­со­зна­нии, как в трюме корабля.

Почему аскеты ухо­дили в пустыню или запи­ра­лись в своих келиях как в скле­пах и при этом брали с собой только самые необ­хо­ди­мые вещи? – Чтобы отклю­чить себя от внеш­ней инфор­ма­ции или, точнее, свести ее к мини­муму. Мысль их ста­но­ви­лась четкой и про­ни­ца­тель­ной, а молитва при­об­ре­тала особую глу­бину. Даже самая про­стая вещь, кото­рую имеет чело­век, зани­мает опре­де­лен­ное про­стран­ство в своей душе. Он должен хра­нить ее, забо­титься о ней, образно говоря, делать ее части­цей своей души. Да, именно так – вещи загру­жают не только про­стран­ство дома, но и про­стран­ство души, то есть мысли и чув­ства. Они также сокра­щают время, пере­жи­ва­е­мое душой, как бы пожи­рают его. Поэтому, осво­бож­да­ясь от вещей или как-то меняя обста­новку, чело­век чув­ствует, как воз­рас­тает потен­циал его душев­ной сво­боды.

Духов­ная жизнь должна вклю­чать в себя борьбу за время. В отно­ше­нии внеш­него вре­мени боль­шое зна­че­ние имеет после­до­ва­тель­ность и поря­док в делах. При хаосе в делах вре­мени на них уходит гораздо больше, чем необ­хо­димо. Также чело­век должен умень­шить свои потреб­но­сти – телес­ные и душев­ные, – тогда многие заботы отпа­дут сами собой. Что каса­ется внут­рен­него вре­мени, то здесь необ­хо­дим жест­кий фильтр, кото­рый бы мог как-то регу­ли­ро­вать поток посту­па­ю­щей инфор­ма­ции. Кроме того, чело­век должен научиться неко­то­рое время про­во­дить в оди­но­че­стве, оста­ва­ясь наедине со своей соб­ствен­ной душой. Наши глаза, уши и язык часто пре­вра­ща­ются в тре­щины в сосуде, через кото­рые выте­кает его содер­жи­мое. Это ведет к внут­рен­нему опу­сто­ше­нию. Поэтому хри­сти­ан­ская аскеза тре­бует кон­троля над внеш­ними чув­ствами и тем вели­ким даром, кото­рый име­ну­ется «слово».

Для обра­ботки, упа­ковки, сор­ти­ровки и раз­ме­ще­ния полу­ча­е­мой инфор­ма­ции в огром­ных скла­дах памяти тре­бу­ется бес­пре­рыв­ный расход пси­хи­че­ской энер­гии. Если инфор­ма­ция всех видов: образ­ная, сло­вес­ная и т.д., вклю­чая эмо­ци­о­наль­ную, пре­вы­шает опре­де­лен­ный уро­вень, то она, как непо­силь­ный труд, изма­ты­вает пси­хику чело­века, рав­но­ве­сие между меха­ни­че­ской и твор­че­ской памя­тью нару­ша­ется. Чело­век, погло­щая боль­шое коли­че­ство пищи, делает свое тело боль­ным и дряб­лым. У обжоры мышцы посте­пенно пере­рож­да­ются в жир и сало. Подобно сему и пси­хи­че­ское ожи­ре­ние, когда память ста­но­вится как бы раз­ду­тым чревом души.

Наи­боль­шим потен­ци­а­лом энер­гии обла­дает чело­ве­че­ский дух – это око души. При потоке инфор­ма­ции, похо­дя­щем уже больше на навод­не­ние, душа отни­мает энер­гию у духа и тем самым как бы погло­щает дух. Душа, как агрес­сор, отво­е­вы­вает у духа его внут­рен­нюю область и, как вампир выса­сы­вает кровь из своей жертвы, выса­сы­вает его силы. Дух ста­но­вится немощ­ным и боль­ным, а если это состо­я­ние про­дол­жа­ется многие годы, то прямо-таки пара­ли­ти­ком, кото­рый пере­стает даже пони­мать свое состо­я­ние и чув­ство­вать боль.

Если попы­таться опре­де­лить насто­я­щее состо­я­ние нашего духа, то это – состо­я­ние дре­моты, пере­ме­жа­ю­щейся с крат­ким про­буж­де­нием и глу­бо­ким сном. А во сне ощу­ще­ние вре­мени теря­ется.

Время, отклю­чен­ное от веч­но­сти, дей­стви­тельно про­хо­дит, как сон. Хри­сти­ан­ский аске­тизм – это реани­ма­ция духа. Надо отво­е­вать про­стран­ство души от слеп­ков, отоб­ра­же­ний и теней внеш­него и отдать духу то, что при­над­ле­жит ему по праву его цар­ствен­ного рож­де­ния, тогда чело­век почув­ствует новую емкость вре­мени, ощутит лег­кость при осво­бож­де­нии от груза того, что ему чуждо, и пере­жи­вет подо­бие той радо­сти, кото­рую испы­ты­вал не раз в годы дет­ства, а потом поте­рял и забыл.

Аске­тизм вклю­чает в себя пока­я­ние, молитву, борьбу со стра­стями и кон­троль над пятью чув­ствами. Пре­по­доб­ный Симеон Новый Бого­слов писал: «Кто вла­деет пятью чув­ствами, тот вла­деет всем миром». Мы доба­вим: потому что он в жесто­кой борьбе поко­ряет их Тому, Кто создал мир – Творцу вре­мени и веч­но­сти.

О пока­я­нии

Мы нахо­димся в состо­я­нии какой-то обре­чен­но­сти, как будто мир при­бли­жа­ется к ката­строфе, кото­рую невоз­можно предот­вра­тить. У людей отнят глав­ный жиз­нен­ный стимул – надежда. Кажется, что тяже­лая тьма опус­ка­ется на землю и оку­ты­вает ее черным погре­баль­ным покро­вом. Это не поли­ти­че­ские потря­се­ния и неожи­дан­ные житей­ские труд­но­сти, а какое-то ощу­ще­ние мета­фи­зи­че­ской тра­ге­дии, в кото­рую будет вклю­чена вся земля.

Есть ли выход из этого состо­я­ния? Есть ли способ духов­ной реани­ма­ции? Можно ли, если не повер­нуть, то, по край­ней мере, при­оста­но­вить этот про­цесс эска­ла­ции зла?

Нам пред­ла­гали и пред­ла­гают раз­лич­ные реко­мен­да­ции и уте­ше­ния – боль­ного убеж­дают, что он здоров, часто рисуют уто­пи­че­ские кар­тины, похо­жие на ска­за­ния о «бла­жен­ных ост­ро­вах», но это мало помо­гает. После допин­гов насту­пает еще боль­ший упадок сил; после иллю­зий, воз­буж­ден­ных гор­ды­ней, еще боль­шее разо­ча­ро­ва­ние. Где же выход, и есть ли он? Ответ мы можем найти только в одном чистом источ­нике – Свя­щен­ном Писа­нии, кото­рое не лжет, не заблуж­да­ется и не вводит в заблуж­де­ние других.

В тяже­лые вре­мена исто­рии про­роки при­зы­вали народ к все­об­щему пока­я­нию. Они при­зы­вали каж­дого уви­деть свои грехи и почув­ство­вать свою ответ­ствен­ность за них. Они при­зы­вали народ оста­вить идолов и вер­нуться к Богу его отцов. Только через пока­я­ние начи­на­ется воз­рож­де­ние, только через боль тяже­ло­боль­ной воз­вра­ща­ется к жизни. Чело­век, не чув­ству­ю­щий боли, мертв. Душа, не чув­ству­ю­щая своих грехов, пре­вра­ща­ется в труп. Дру­гого пути нет: или пока­я­ние – как един­ствен­ный путь к Богу, или потеря Бога и обре­чен­ность. Только чаша пока­ян­ных слез может пере­ве­сить на суде Божием море чело­ве­че­ского греха.

Нельзя ска­зать, что в нашем обще­стве исчезло добро – это было бы неправ­дой. Еще есть, к сча­стью, много при­ме­ров доб­роты, состра­да­ния, слу­же­ния людям, но тра­ге­дия в том, что люди как будто забыли о пока­я­нии. Кажется, что какая-то темная сила украла у нас этот вели­кий Боже­ствен­ный дар, это вос­кре­се­ние души еще до смерти телес­ной. Бла­го­дать воз­вра­ща­ется тем путем, кото­рым она уходит. Бла­го­дать остав­ляет нас из-за наших грехов. А грехи ста­но­вятся семе­нем тех терний и колю­чек, кото­рыми зарас­тают наши прежде цве­ту­щие поля. Грехи ста­но­вятся пред­две­рием тех ката­строф, при­бли­же­ние кото­рых чув­ствуют души людей, даже дале­ких от веры.

Наша ошибка в том, что мы оправ­ды­ваем себя, ищем при­чину своих несча­стий вовне и потому еван­гель­ский призыв к пока­я­нию не нахо­дит живого отклика в нашем сердце, а если мы и каемся, то риту­ально и фор­мально, как бы забы­вая о тра­ги­че­ских послед­ствиях греха.

Этот вопрос очень важен, это один из кар­ди­наль­ных вопро­сов хри­сти­ан­ской нрав­ствен­но­сти. Мир­ская мораль осно­вана на гор­до­сти – личной и обще­ствен­ной, на том, что пре­вратно назы­вают чело­ве­че­ским досто­ин­ством. Иногда даже счи­та­ется полез­ным искус­ственно раз­ви­вать эту гор­дость, как бы в рас­чете на то, что чело­век захо­чет стать таким, каким его пред­став­ляют, рас­хва­ли­вая. Но резуль­таты почти всегда пла­чевны: чело­век, уве­ро­вав­ший в свои «доб­ро­де­тели», обычно успо­ка­и­ва­ется на этом, счи­тает, что у него все в порядке, ему неза­чем исправ­ляться, а оста­ется только радо­ваться, что он такой хоро­ший. Но жизнь не балует людей, и тот, кто при­об­рел ком­плекс своей правоты, ока­зы­ва­ется в затяж­ном кон­фликте с теми, кто с ним не согла­сен и ему пере­чит. Такому чело­веку кажется, что он – вопло­ще­ние добра и непо­гре­ши­мо­сти, а другие – носи­тели зла. Неуме­ние видеть свои ошибки, неже­ла­ние осу­дить себя при­во­дят к тому, что охла­де­вает дружба, рас­па­да­ются семьи, люди отчуж­да­ются друг от друга. Ком­плекс соб­ствен­ной пра­вед­но­сти – это самое тяже­лое иго, какое может нести чело­век.

Пока­я­ние – это суд над собой прежде Божи­его суда. А такому чело­веку кажется, что его неспра­вед­ливо пре­сле­дуют, уни­жают и оскорб­ляют. Он может высту­пать только в роли обви­ни­теля. Эта пози­ция всегда про­иг­рышна и бес­пер­спек­тивна. Не осо­знав глу­боко своих грехов, своей вины, своего внут­рен­него рас­тле­ния, чело­век не может пере­ме­ниться, не может пока­яться и при­нять бла­го­дать Божию, не может всту­пить в новые отно­ше­ния с людьми и Богом. Он похож на какого-то стран­ного безумца, кото­рый по гор­до­сти сам себя заму­ро­вал в склеп. Между гор­дыми людьми могут иметь место соли­дар­ность и нечто вроде дружбы только в одном случае – когда они высту­пают вместе против мни­мого или дей­стви­тель­ного про­тив­ника; но когда этот «фактор еди­не­ния» исче­зает, то от былой соли­дар­но­сти не оста­ется и следа.

Одна­жды Алек­сан­дрий­ский архи­епи­скоп спро­сил авву Нит­рий­ской горы, какое дела­ние, согласно мно­го­лет­нему опыту его, есть высо­чай­шее на подвиж­ни­че­ском пути. И тот отве­тил: «Посто­ян­ное само­уко­ре­ние. То есть всегда и во всем винить лишь себя одного». Архи­епи­скоп сказал: «Это не только высшее дела­ние, но и един­ствен­ный путь ко спа­се­нию». Здесь – истоки хри­сти­ан­ской и мир­ской морали, здесь – гра­ница, раз­де­ля­ю­щая эти два русла.

Испо­ведь – это таин­ство и внеш­няя форма пока­я­ния. Есть люди, кото­рые каются горячо и искренно, но какова испо­ведь у боль­шин­ства? Про­стые люди часто гово­рят заучен­ные фразы, плохо пони­мая их смысл. Что каса­ется зна­чи­тель­ной части пред­ста­ви­те­лей интел­ли­ген­ции, то они гово­рят или пишут испо­ведь как пси­хо­ло­ги­че­ский само­ана­лиз, но в ней нет глав­ного – отвра­ще­ния к совер­шён­ному греху и жела­ния бороться с грехом в буду­щем. Поэтому их испо­ведь похожа на лите­ра­тур­ный рас­сказ о своих интим­ных пере­жи­ва­ниях, без чув­ства тра­гич­но­сти греха, греха – как смерти души.

Только с осуж­де­ния самого себя начи­на­ется духов­ное воз­рож­де­ние чело­века. Гордый не может любить, он не умеет быть бла­го­дар­ным. Только сми­рен­ный спо­со­бен видеть добро и правоту дру­гого. Сми­ре­ние при­об­ре­та­ется пока­я­нием, и само пока­я­ние растет и углуб­ля­ется по мере сми­ре­ния. Бла­го­дать скры­вала от святых их доб­ро­де­тели и духов­ную высоту, поэтому они до самой смерти счи­тали себя греш­ни­ками. Кто любу­ется своими доб­ро­де­те­лями и рас­ска­зы­вает о них, тот сви­де­тель­ствует этим, что лишен бла­го­дати и духовно наг. Только сми­ре­ние дает людям спо­соб­ность искренно ува­жать друг друга. Тре­бо­вать от себя больше, чем от ближ­них, быть бла­го­дар­ным за сде­лан­ное добро, за ока­зан­ное вни­ма­ние, про­щать чужие ошибки – вот фун­да­мент, на кото­ром может утвер­ждаться хри­сти­ан­ская семья, а значит, и обще­ство.

Чело­век, уме­ю­щий обви­нять себя, не будет терять внут­рен­него мира, не станет про­кли­нать людей и жиз­нен­ные обсто­я­тель­ства и бить кула­ками воздух. Он будет думать о том, какие он совер­шил ошибки, как ему надо посту­пить, чтобы по воз­мож­но­сти испра­вить их, и даже чашу самых тяже­лых испы­та­ний он примет как очи­сти­тель­ное вра­чев­ство для своей души.

Мы гово­рили о пока­я­нии и сми­ре­нии как основе хри­сти­ан­ской нрав­ствен­но­сти и любви, как прин­ципе чело­ве­че­ских вза­и­мо­от­но­ше­ний, как пока­за­теле воз­рож­де­ния обще­ства. Но есть ещё другая – мета­фи­зи­че­ская сто­рона. Грех, не омытый пока­я­нием, не исче­зает: как капли дождя обра­зуют потоки, так грехи людей, соеди­ня­ясь вместе, обра­зуют раз­ру­ши­тель­ную силу, кото­рая про­яв­ля­ется в физи­че­ском плане в виде войн, обще­ствен­ных потря­се­ний, голода, эпи­де­мий и при­род­ных ката­клиз­мов. Эта сила, эта темная энер­гия наших грехов откры­вает демо­нам широ­кое поле дея­тель­но­сти на земле. Поэтому от пока­я­ния зави­сят судьбы наро­дов, стран и всего чело­ве­че­ства. Неко­то­рые скажут: право, какое зна­че­ние для мира будет иметь мое пока­я­ние или пока­я­ние немно­гих людей? Вспом­ним: Гос­подь искал в Содоме десять пра­вед­ни­ков, но не нашёл их, иначе город был бы поща­жен.

В Содоме жил пра­вед­ный Лот. Свя­ти­тель Иоанн Зла­то­уст пишет, что Лот был пра­ве­ден потому, что он, живя в Содоме и муча­ясь, видя грехи его жите­лей, не осуж­дал никого. Пусть каждый чело­век зажжет свою свечу пока­я­ния, а это значит про­стить всех, молиться за всех и отве­чать добром на зло. Пусть кается чело­век за себя и своих близ­ких, его свеча не будет оди­нока – около неё зажгутся и другие свечи. Пусть бере­жет он этот огонь в своем сердце: «Гос­поди, Иисусе Христе, Сыне Божий, поми­луй мя, греш­наго».

Само пока­я­ние – это надежда, а надежда, соеди­нен­ная с любо­вью, не может быть отверг­нута Богом.

Суще­ствует ли «частич­ная бла­го­дать»

В послед­нее время появи­лось стран­ное учение о «частич­ной бла­го­дати», пре­бы­ва­ю­щей в ино­слав­ных кон­фес­сиях и сектах, как оста­точ­ном явле­нии пер­во­на­чально единой Церкви. Это похоже на сле­ду­ю­щее срав­не­ние: в ручье вода покры­вает только стопы, в речушке дохо­дит до колен, в более мно­го­вод­ной реке – до плеч, а в глу­бо­кой – покры­вает чело­века с голо­вой; таким обра­зом полу­ча­ется, что раз­ница между Пра­во­сла­вием и ино­сла­вием – это раз­ница в сте­пени интен­сив­но­сти бла­го­дати. Такой под­счет коли­че­ства бла­го­дати звучит как насмешка.

Учение о «частич­ной бла­го­дати» похоже на учение об отно­си­тель­ной истине в фило­со­фии, кото­рое в своем логи­че­ском завер­ше­нии при­во­дит чело­века к агно­сти­цизму и скеп­ти­цизму. «Частич­ная бла­го­дать» – значит, непол­ная, несо­вер­шен­ная бла­го­дать, что явля­ется абсур­дом. Бла­го­дать – это вечная Боже­ствен­ная сила и энер­гия, исте­ка­ю­щая из недр Боже­ствен­ного Суще­ства. Это нетвар­ный Фавор­ский свет, в кото­ром Хри­стос явил Свое Боже­ство. Пра­во­слав­ная Цер­ковь, следуя учению свя­ти­теля Гри­го­рия Паламы и афон­ских исих­а­стов, под­твер­жден­ному на целом ряде помест­ных Кон­стан­ти­но­поль­ских Собо­ров (созы­вав­шихся по этому поводу в XIV сто­ле­тии), назвала бла­го­дать Боже­ством. Может ли Боже­ство быть ущерб­ным, огра­ни­чен­ным и частич­ным? Другое дело, что бла­го­дать может про­яв­ляться в раз­лич­ных дей­ствиях и свой­ствах, но в своей при­род­ной неде­ли­мо­сти она абсо­лютна.

По учению като­ли­цизма, бла­го­дать сотво­рена и адек­ватна Боже­ствен­ному дей­ствию, сле­до­ва­тельно, явля­ется слу­жеб­ной силой, а не обра­щен­ной к миру модаль­но­стью Боже­ства. Бла­го­дать названа Боже­ством, и если при этом она огра­ни­ченна и несо­вер­шенна, значит, огра­ни­ченно и несо­вер­шенно само «Боже­ство», а это уже лже­бо­же­ство. Поэтому при­зна­вать за ино­слав­ными кон­фес­си­ями бла­го­дать, но не Боже­ствен­ную и не абсо­лют­ную, а какую-то иную – значит при­пи­сы­вать их куль­там псев­до­бо­же­ствен­ную силу.

Гово­рить о дей­ствии в раз­лич­ных кон­фес­сиях одной и той же бла­го­дати – значит урав­ни­вать Пра­во­сла­вие с ересью и уни­что­жать само поня­тие Церкви. Есть еще один вари­ант либе­раль­ного бого­сло­вия – допу­стить, что в раз­лич­ных кон­фес­сиях дей­ствует Боже­ствен­ная абсо­лют­ная бла­го­дать, но ересь пре­пят­ствует людям усво­е­нию этой бла­го­дати, и они при­об­ща­ются к ней только частично, в той сте­пени, в какой их кон­фес­сия при­бли­жена к Пра­во­сла­вию. Но здесь воз­ни­кает вопрос: спа­си­тельна ли для них в таком случае бла­го­дать? Если да, то почему же Цер­ковь так тща­тельно ограж­дала себя от ересей? Ведь тогда полу­ча­ется, что слово «ересь» вообще теряет свое зло­ве­щее зна­че­ние, а ста­но­вится просто наиме­но­ва­нием некой «истины вто­рого раз­ряда» (как гово­рят тор­говцы, «про­дукта второй све­же­сти», кото­рый не очень при­ятно пахнет, но есть его все же можно).

Однако Цер­ковь учит, что Дух Святый – это Дух Истины, кото­рый не может дей­ство­вать в поле духов­ной лжи. А ересь – мета­фи­зи­че­ская ложь. При­ве­дем пример: еретик Апол­ли­на­рий учил, что Хри­стос вос­при­нял чело­ве­че­ское тело и душу, за исклю­че­нием чело­ве­че­ского разума, кото­рый заме­нил Его Боже­ствен­ный ум. Насчет этого учения свя­ти­тель Гри­го­рий Бого­слов гово­рит: значит, Хри­стос вос­при­нял не всего чело­века, а чело­века без разума; если у Христа нет чело­ве­че­ского ума, то, сле­до­ва­тельно, и мой ум не исце­лен, если Хри­стос не совер­шен­ный чело­век, то значит, я не спасен (пере­фраз).

Ересь – интел­лек­ту­аль­ный, дог­ма­ти­че­ский грех, мыс­лен­ное тление, ложь рас­судка, при кото­рой освя­ще­ние бла­го­да­тью ума, а сле­до­ва­тельно, и души – невоз­можно. Ум, веру­ю­щий в ложь как в истину, про­ти­вится дей­ствию бла­го­дати. Само спа­се­ние – это синер­гия бла­го­дати и чело­ве­че­ской воли, покор­ной бла­го­дати. Освя­ще­ние ума воз­можно при синер­гии бого­слов­ской истины, в кото­рую вклю­чен ум, и бла­го­дати Божией, а эта синер­гия воз­можна лишь при нали­чии все­це­лой дог­ма­ти­че­ской правды, при вклю­че­нии своего малого разума в вели­кий разум Церкви («Цер­ковь имеет ум Хри­стов» – см.: 1Кор. 2:16). Вера в ложь соче­тает ум с ложью, поэтому исклю­чает синер­гию созна­ния и бла­го­дати. Сле­до­ва­тельно, ум ере­тика оста­ется невоз­рож­ден­ным. На что же тогда дей­ствует бла­го­дать, что она освя­щает? Если душу без ума – то такой души не суще­ствует. Несколько отвле­ка­ясь от нашего пред­мета, скажем, что даже безу­мие и сума­сше­ствие – это не отсут­ствие ума в душе, а повре­жде­ние той погра­нич­ной обла­сти между душой и мате­рией (телом), где про­ис­хо­дит вос­при­я­тие и усво­е­ние внеш­ней инфор­ма­ции и ответ­ная реак­ция орга­низма на внеш­ние раз­дра­жи­тели, где обра­зу­ется профори­сти­че­ское слово; безу­мие пора­жает не ум, а систему сиг­наль­ной связи – инстру­мент души.

Раз­го­вор о том, что в ереси суще­ствует бла­го­дать, а еретик не может вос­при­нять ее, больше похож на сказку о лисе и аисте: еда стоит на столе, а гость оста­ется голод­ным.

И вообще учение о частич­ной и непол­ной бла­го­дати вызы­вает недо­уме­ние. В день Пяти­де­сят­ницы Цер­ковь (в лице апо­сто­лов и уче­ни­ков Хри­сто­вых) полу­чила ту пол­ноту бла­го­дати, кото­рая сде­лала ее единой с Цер­ко­вью Небес­ной и дала право назы­ваться Телом Христа Спа­си­теля. Непол­ным может быть, и в сущ­но­сти всегда бывает, при­об­ще­ние чело­века к бла­го­дати из-за его огра­ни­чен­но­сти, несо­вер­шен­ства и гре­хов­но­сти. Но здесь не бла­го­дать несо­вер­шенна, а чело­век. Однако сама вечная жизнь явля­ется вечным вос­пол­не­нием бла­го­да­тью несо­вер­шен­ства и огра­ни­чен­но­сти чело­века.

Если бла­го­дать частична, оста­точна и скудна, то она и спа­сать может только частично, но такого частич­ного спа­се­ния Пра­во­слав­ная Цер­ковь не знает и тре­тьего состо­я­ния по смерти, кроме рая и ада, не при­знает. Если судить о дей­ствии бла­го­дати по внеш­нему фраг­мен­тар­ному сход­ству ино­слав­ных кон­фес­сий с Пра­во­сла­вием, то полу­чится пред­став­ле­ние о бла­го­дати как о некой мате­ри­аль­ной, но тонкой энер­гии, вроде какого-то эфир­ного элек­три­че­ства. Соблю­дены опре­де­лен­ные усло­вия – зара­бо­тала машина, и по про­во­дам потекло элек­три­че­ство. Чем дальше кон­фес­сия и секта от Пра­во­сла­вия – тем хуже каче­ство про­вод­ника и менее интен­сивно напря­же­ние тока. Здесь исклю­ча­ется Бог как Глава Церкви, здесь Цер­ковь из живого, еди­ного орга­низма пре­вра­ща­ется в меха­низм, может быть, лучший среди других, но не един­ствен­ный. При­зна­ние дей­ствен­но­сти совер­ша­ю­щихся в раз­лич­ных кон­фес­сиях таинств по при­знаку их «сход­ства» с Цер­ко­вью пре­вра­щает мистику в магизм, так как магизм – это под­чи­не­ние сущ­но­сти форме.

Тео­со­фия гово­рит о том, что ника­кая рели­гия не обла­дает пол­но­той истины, а только отно­си­тель­ной исти­ной, – сле­до­ва­тельно, урав­ни­вает рели­гии в их несо­вер­шен­стве. И эку­ме­низм, будучи част­ным слу­чаем тео­со­фии, в своей ради­каль­ной форме гово­рит о том, что ни одна рели­гия не совер­шенна, поэтому кон­фес­сии должны учиться друг у друга; а в «либе­рально-поло­вин­ча­той» форме он допус­кает, что опре­де­лен­ные кон­фес­сии имеют некое пре­иму­ще­ство (в том числе пра­во­слав­ные, участ­ву­ю­щие в эку­ме­ни­че­ском дви­же­нии, счи­тают, конечно, что Пра­во­сла­вие – высшая форма хри­сти­ан­ства).

Если пред­по­ло­жить, что это дей­стви­тельно так и раз­ли­чие между Пра­во­сла­вием и ино­сла­вием заклю­ча­ется в боль­шей или мень­шей сте­пени дей­ствия бла­го­дати, то вся исто­рия Церкви до XX века пред­став­ляет собой или недо­ра­зу­ме­ние, или вопи­ю­щий грех против любви. Разве воз­можно про­из­но­сить ана­фему на ере­ти­ков из-за того, что в них меньше дей­ствует бла­го­дать? Однако допу­стить такое пони­ма­ние – значит отка­заться от самого поня­тия Церкви как мисти­че­ского Тела Иисуса Христа Спа­си­теля и пре­вра­тить ее в чело­ве­че­ское обще­ство, вроде клуба, партии или ассо­ци­а­ции.

Если воз­можно спа­се­ние в других кон­фес­сиях, то ана­фема, про­из­не­сен­ная Цер­ко­вью на ере­ти­ков и повто­ря­е­мая еже­годно в неделю Пра­во­сла­вия, больше похо­дит на бра­то­убий­ство. Почему древ­няя Цер­ковь отсе­кала ере­ти­ков от своего тела, как ган­гре­ноз­ные члены? Неужели она имела меньше любви, чем совре­мен­ные эку­ме­ни­сты? Апо­стол любви Иоанн Бого­слов запре­щал хри­сти­а­нам вво­дить в свой дом ере­ти­ков и даже при­вет­ство­вать их (см.: 2Ин. 10), а ведь он был люби­мым уче­ни­ком Христа Спа­си­теля. Значит, хри­сти­ан­ская любовь есть нечто иное, нежели либе­раль­ный индиф­фе­рен­тизм к вере, кото­рый под видом любви прячет свое без­раз­ли­чие к истине.

Вели­чай­ший из пре­по­доб­ных – Анто­ний Вели­кий – вышел из пустыни, чтобы обли­чить ари­ан­скую ересь. Свя­ти­тель Нико­лай про­явил особую рев­ность о Пра­во­сла­вии на I Все­лен­ском Соборе. Можете ли вы пред­ста­вить эку­ме­ни­че­ское собра­ние, на кото­ром Свя­ти­тель Нико­лай и Арий, взяв­шись за руки, скан­ди­руют эку­ме­ни­че­ские лозунги и заяв­ляют, что надо больше обра­щать вни­ма­ния на то, что соеди­няет, а не на то, что разъ­еди­няет?

Пер­во­вер­хов­ный апо­стол Петр пора­зил насмерть своей молит­вой гно­стика Симона Волхва. Как пере­но­сит такой посту­пок пер­во­вер­хов­ного апо­стола «нежная» душа эуме­ни­ста-либе­рала, с уми­ле­нием наблю­да­ю­щего за риту­аль­ными пляс­ками языч­ни­ков-шама­нов во время эку­ме­ни­че­ских съез­дов?!

Если в Церкви пол­нота бла­го­дати, а в ереси частич­ная бла­го­дать, то полу­ча­ется, что бла­го­дать раз­де­ли­лась и боль­шая бла­го­дать пре­дает ана­феме мень­шую. А ведь цер­ков­ная ана­фема – это образ и символ Страш­ного Суда.

Затем перед нами встает еще один недо­умен­ный вопрос – зачем дана ино­слав­ным кон­фес­сиям «непол­ная, частич­ная бла­го­дать»: если не для спа­се­ния, то, значит, для боль­шего осуж­де­ния? Тогда она пре­вра­ща­ется в нака­за­ние Божие, тогда языч­ни­кам будет лучше, чем ино­слав­ным, кото­рые гибнут с такой «бла­го­да­тью». Цер­ковь оди­на­ково почи­тает муче­ни­ков, при­няв­ших смерть как за отказ при­не­сти жертву идолам, так и за отказ перейти в ино­сла­вие, скажем, в форме унии. При этом она не учи­ты­вает, какую рели­гию примет отступ­ник от Пра­во­сла­вия, ибо он все равно – отступ­ник; ведь грех само­убийцы оди­на­ково стра­шен неза­ви­симо от того, отра­вился он, пове­сился или бро­сился со скалы.

Вопрос можно поста­вить еще и так: явля­ются ли ино­слав­ные вообще хри­сти­а­нами? Если хри­сти­ан­ство озна­чает веру в Христа Спа­си­теля, то они хри­сти­ане. А если под хри­сти­ан­ством пони­мать мисти­че­ское отоб­ра­же­ние образа Христа в душе чело­века и обще­ние с Духом Святым, то это воз­можно только в Пра­во­слав­ной Церкви. Неко­то­рые утвер­ждают, что моно­фи­зит­ство – ересь, так как оно было осуж­дено на IV Все­лен­ском Соборе, а като­ли­че­ство нельзя назвать ересью, так как отпа­де­ние Рим­ского пат­ри­ар­хата про­изо­шло после Все­лен­ских Собо­ров, и поэтому, дескать, вопрос оста­ется откры­тым. Этот довод кажется нам оше­лом­ля­ю­щим. Ведь про­те­стан­тизм возник еще позже, значит, согласно такой логике, про­те­станты не ере­тики. А такие сек­тант­ские орга­ни­за­ции, как «сви­де­тели Иеговы», «Армия спа­се­ния», в мет­ри­ках кото­рых указан XIX век, а секта «Хри­стос – кос­мо­навт» – порож­де­ние XX века – значит тоже не ереси, потому что Все­лен­ские Соборы не могли пре­дать их учение ана­феме?! Что же каса­ется кон­кретно като­ли­че­ства, то в собор­ных поста­нов­ле­ниях неод­но­кратно повто­ря­лось запре­ще­ние изме­нять Символ Веры как основу дог­ма­ти­че­ского един­ства. Уже в этом като­ли­цизм про­ти­во­по­ста­вил себя Все­лен­ской Церкви. На пра­во­слав­ных Собо­рах и сове­ща­ниях Восточ­ных Пат­ри­ар­хов като­ли­цизм назван латин­ской ересью и папиз­мом. (См., напри­мер, Окруж­ное Посла­ние Единой Святой, Собор­ной и Апо­столь­ской Церкви ко всем пра­во­слав­ным хри­сти­а­нам 1848 г., под­пи­сан­ное Восточ­ными Пат­ри­ар­хами и их Сино­дами.)

Мы счи­таем, что учение об «отно­си­тель­ной бла­го­дати» влечет за собой учение об отно­си­тель­ном спа­се­нии (то есть вари­ант като­ли­че­ского учения о чисти­лище, осуж­ден­ного Цер­ко­вью).

Совер­ша­ются ли Таин­ства в ино­слав­ных кон­фес­сиях? Если да, то это будут стран­ные Таин­ства, кото­рые не спа­сают. Неусво­ен­ное чело­ве­ком Таин­ство не при­бли­жает, а отда­ляет его от Бога, может слу­жить, скорее, пред­ве­стием буду­щего нака­за­ния.

Что же дей­ствует в этих кон­фес­сиях, какая сила? Думаем, что там объ­еди­няет людей поле душев­ного вдох­но­ве­ния, похо­жего на твор­че­ское пере­жи­ва­ние. Там могут быть яркие эмоции, глу­бо­кие меди­та­ции, дохо­дя­щие до интел­лек­ту­аль­ного экс­таза и стиг­ма­ции; может быть душев­ная любовь, про­яв­ля­ю­ща­яся в подвиге само­по­жерт­во­ва­ния. Но там нет жизни Духа – все погло­щено душой. Почему святые отцы запре­щали хри­сти­а­нам молиться и в язы­че­ских капи­щах, и в ере­ти­че­ских собра­ниях, не делая раз­ли­чия между вклю­че­нием в язы­че­ский и ере­ти­че­ский риту­алы и нала­гая оди­на­ко­вые нака­за­ния? Потому что язы­че­ство – это отсут­ствие истины – Христа Спа­си­теля, а ере­ти­че­ство – ими­та­ция истины, но всякая ими­та­ция – духов­ная ложь.

Кате­го­рич­ность, с кото­рой Цер­ковь запре­щала молиться вместе с языч­ни­ками, ере­ти­ками, рас­коль­ни­ками и вообще всеми, отлу­чен­ными от нее, сви­де­тель­ствует о том, что это не про­стой «педа­го­ги­че­ский прием», а реаль­ное виде­ние того, что вне Церкви нет и не может быть спа­се­ния. Молитва с ере­ти­ками – это доб­ро­воль­ное вхож­де­ние в ту область душев­ных стра­стей и темных сил, кото­рая про­сти­ра­ется за цар­ством Логоса, за све­то­вой гра­ни­цей Церкви. Молитва с ере­ти­ками и языч­ни­ками под­ра­зу­ме­вает сомне­ния в суще­ство­ва­нии единой истин­ной Церкви. Цер­ковь – это мисти­че­ское Тело Бога. Только через Цер­ковь истин­ный образ Христа может отоб­ра­зиться в душе чело­века; в других кон­фес­сиях этот образ иска­жен и под­ме­нен, хотя и носит то же имя.

Вера в спа­си­тель­ность других кон­фес­сий или хотя бы в воз­мож­ность «частич­ного» освя­ще­ния в них пред­став­ляет собой эккле­сио­ло­ги­че­ский поли­те­изм.

Через свя­щен­ника дей­ствует бла­го­дать, при­су­щая Церкви. Саму бла­го­дать можно назвать духов­ной суб­стан­цией Церкви. Собор­ными пра­ви­лами запре­щено брать бла­го­сло­ве­ние у ере­тика, так как «бла­го­сло­ве­ние ере­тика – суе­сло­вие». (Слово «сует­ное» озна­чает «пустое, бес­силь­ное, бес­цель­ное, ничтож­ное, обман­чи­вое» и выра­жает собой самую сущ­ность ересей как мета­фи­зи­че­ской пустоты.) Уже отцы древ­ней Церкви ска­зали: «Кому Цер­ковь не мать, тому Бог не Отец».

Вечная жизнь – это вечное при­об­ще­ние бла­го­дати, кото­рое начи­на­ется здесь, на земле, и не имеет конца. К Богу Отцу можно прийти только через Иисуса Христа в бла­го­дати Духа Свя­того.

Тра­гизм апо­ка­лип­ти­че­ского вре­мени

Если спро­сить чело­века, чего он хочет и чего ожи­дает от буду­щего, то мы полу­чим самые раз­но­об­раз­ные ответы: одни скажут, что желают эко­но­ми­че­ского про­цве­та­ния; другие – поли­ти­че­ских свобод; третьи – твер­дых зако­нов, кото­рые карали бы нару­ше­ние морали; чет­вер­тые – отмены нрав­ствен­ных огра­ни­че­ний, то есть воз­мож­но­сти реа­ли­зо­вать все чело­ве­че­ские стра­сти. Одни воз­ла­гают надежду на демо­кра­ти­че­ский образ прав­ле­ния; другие – на воз­рож­де­ние монар­хии и т. д. и т. п. Но если поста­раться найти в этом кон­гло­ме­рате взгля­дов и мнений что-то общее для всех, то это можно сфор­му­ли­ро­вать так: каждый чело­век хочет сча­стья, однако не пони­мает, в чем оно. При этом боль­шин­ство людей видит гаран­тии сча­стья во внеш­них обще­ствен­ных струк­ту­рах, видит един­ствен­ную воз­мож­ную форму пове­де­ния в реа­ли­за­ции своих сию­ми­нут­ных стра­стей и жела­ний («посту­пай, как хочешь, только не при­чи­няй вреда другим», – как будто можно посту­пать по импуль­сам своего под­со­зна­ния и быть в гар­мо­нии с дру­гими).

Боль­шин­ство наших совре­мен­ни­ков забыло о самом чело­веке, то есть о внут­рен­нем мире чело­века. Вся исто­рия – это одис­сея чело­ве­че­ской души, это иска­ние «ост­рова сча­стья», но такого ост­рова не суще­ствует, его нет ни на картах исто­рии с исчез­нув­шими госу­дар­ствами, ни на гео­гра­фи­че­ском гло­бусе, в каком-нибудь архи­пе­лаге. Его место – в уто­пиях и фан­та­сти­че­ских рома­нах. Ну а если ска­зать, что остров этот все-таки есть, то это – сама чело­ве­че­ская душа, кото­рой дано стре­миться познать, что такое сча­стье.

Боль­шин­ство наших совре­мен­ни­ков видит сча­стье в мате­ри­аль­ном богат­стве; для них деньги – экви­ва­лент бла­го­по­лу­чия. Но могут ли деньги при­не­сти чело­веку дей­стви­тель­ную радость? Может ли он купить за деньги дружбу, пре­дан­ность, спо­соб­ность быть люби­мым и самому любить? Чаще всего, мате­ри­аль­ное бла­го­по­лу­чие уга­шает внут­рен­нюю жизнь, пере­во­дит чело­века во внеш­нее. Царь Соло­мон молился: суету и ложь удали от меня, нищеты и богат­ства не давай мне (Притч. 30:8). Богат­ство, как и нищета, ста­но­вится прес­сом, кото­рый давит на чело­ве­че­скую душу, оно напол­няет ее посто­ян­ной тре­во­гой. Еще никого богат­ство не сде­лало лучше, напро­тив, чаще всего в бога­тых семьях дети вырас­тают небла­го­дар­ными эго­и­стами. У людей бога­тых обычно атро­фи­ру­ется чув­ство состра­да­ния, сердце их как бы заклю­ча­ется в метал­ли­че­ский футляр. Неслу­чайно у нищих сло­жи­лась пого­ворка: «Не ходи за мило­сты­ней в квар­талы бога­тых».

Счаст­лив ли бога­тый чело­век? Нет, у него есть живая душа, а душа не от земли, а от неба, поэтому она не может удо­вле­тво­риться ничем на земле. Едва полу­чив то, что хотела, она уже стре­мится к новому, желает еще боль­шего. Страсть чело­века – это душев­ный провал, кото­рый не имеет дна. То, что недавно каза­лось бла­го­по­лу­чием, сего­дня пред­став­ля­ется нище­той. Жизнь пре­вра­ща­ется в без­оста­но­воч­ный бег в неиз­вест­ное, бег в пустоту.

Такая душа нико­гда не скажет: «Я полу­чила то, что желала, и теперь счаст­лива», напро­тив, она втайне гово­рит: «Как я могу быть счаст­ли­вой, если на земле не все мое».

Чело­век желает внеш­него бла­го­по­лу­чия. Хри­сти­ан­ство под бла­го­по­лу­чием пони­мает необ­хо­ди­мое, то, что в молитве названо «хлебом насущ­ным». А для чело­ве­че­ских стра­стей границ здесь нет, они похожи на мор­скую воду: чем больше пьешь, тем больше жаж­дешь. С внеш­ним изоби­лием при­хо­дит дегра­да­ция внут­рен­него, то есть самого чело­века.

Что делает жизнь чело­века пре­крас­ной, даже в мир­ском пони­ма­нии? Навер­ное, спо­соб­ность бес­ко­рыстно любить; и чем глубже любовь, тем более глу­бо­кой ста­но­вится жизнь чело­века. Здесь богат­ство ста­но­вится пре­да­те­лем, оно лишает чело­века этой дра­го­цен­ной спо­соб­но­сти. Цер­ков­ное Пре­да­ние сохра­нило слова Спа­си­теля о бога­том юноше, кото­рый отошел от Него (см.: Мф. 19, 16–24). Если бы этот чело­век дей­стви­тельно испол­нил запо­веди, то он не смог бы оста­ваться бога­тым. Гос­подь сказал: где сокро­вище ваше, там будет и сердце ваше (Мф. 6:21). У людей, чье «богат­ство» лишь здесь, на земле, посто­янно грызет сердце скры­тый червь – тре­вога и бес­по­кой­ство за свое иму­ще­ство, за свои деньги. Так гос­по­дин ока­зы­ва­ется рабом своего раба. Образно говоря, деньги рас­сы­паны по земле, и тот, кто хочет собрать их, не может даже взгля­нуть на небо. Такой чело­век не имеет сво­боды и покоя в сердце, часто он теряет то, что собрал, и тогда впа­дает в тоску и даже в отча­я­ние. А если он даже сохра­нил и умно­жил то, что имел, то все равно рано или поздно рас­ста­нется с жизнью самым послед­ним нищим.

Но хуже всего бывает обычно детям таких людей, кото­рые вырас­тают как бы в теп­лице: без трудов и испы­та­ний, без борьбы и лише­ний – того, что необ­хо­димо для нрав­ствен­ного раз­ви­тия чело­века, для сози­да­ния его как лич­но­сти. Обычно такие дети ока­зы­ва­ются без­душно холод­ными к своим роди­те­лям. Ком­фор­тизм при­во­дит к потре­би­тель­ству как норме отно­ше­ний, а иногда (к сча­стью, не часто) к вам­пи­ризму. Многие люди, кото­рым зави­до­вал мир, перед смер­тью гово­рили, что они были глу­боко несчаст­ливы, что через золото льются неви­ди­мые миру черные слезы. Один богач сказал: «Как я могу быть счаст­лив, когда знаю, что любят не меня, а мое!».

То, что мы ска­зали, конечно, не явля­ется общим и абсо­лют­ным пра­ви­лом, из кото­рого бы не было исклю­че­ний, иначе не было бы и святых среди князей или царей.

Лич­ность дей­стви­тельно может под­няться выше среды: можно и в золо­той клетке остаться чело­ве­ком, а не зверем, но это тре­бует чрез­вы­чайно высо­кой духов­ной куль­туры. Заду­ма­емся: почему в бога­тых и циви­ли­зо­ван­ных стра­нах пси­хи­че­ски боль­ных людей, нар­ко­ма­нов и само­убийц не меньше, а больше? Ведь само по себе само­убий­ство – это сви­де­тель­ство чело­века перед веч­но­стью, что жизнь для него бес­смыс­лен­ность и неле­пость.

Неко­то­рые видят сча­стье в тех­ни­че­ском про­грессе и счи­тают тех­но­ло­ги­че­ски раз­ви­тые страны земным раем, как будто изоби­лие ком­пью­те­ров и машин может воз­вра­тить на землю «золо­той век Сатурна». Но и здесь про­ис­хо­дит явная дегра­да­ция чело­века – он раз­ви­ва­ется одно­сто­ронне. Циви­ли­за­ция не только раз­ры­вает союз с куль­ту­рой (впро­чем, этот союз всегда был мнимым), но и про­ти­во­стоит ей. Циви­ли­за­ция отры­вает чело­века от среды, от при­роды, от других существ; то, что изда­лека кажется ска­зоч­ным двор­цом, внутри ока­зы­ва­ется бла­го­устро­ен­ной тюрь­мой.

Циви­ли­за­ция разъ­еди­няет людей, отде­ляет их друг от друга, поэтому боль­шие города ста­но­вятся не только мура­вей­ни­ком из стекла и бетона, но и самой насто­я­щей пусты­ней для души. Чело­век раз­лу­ча­ется с дру­гими подоб­ными ему людьми не рас­сто­я­нием, а отсут­ствием внут­рен­него кон­такта, ему не нужны живые люди – гораздо удоб­нее и легче общаться с маши­ной. Чело­век пыта­ется вло­жить в машину про­грамму кол­лек­тив­ного разума, но на самом деле машина сооб­щает ему свои свой­ства, вкла­ды­вает в него свою ком­пью­тер­ную систему. Чело­век тех­ни­че­ской циви­ли­за­ции запро­грам­ми­ро­ван, как машина. Он пре­вра­щен в био­ло­ги­че­ский аппа­рат, под­чи­нен жест­кому режиму стан­дарта, а в каче­стве аль­тер­на­тивы этому стан­дарту он может про­ти­во­по­ста­вить только одно – свои соб­ствен­ные нев­розы. Здесь мы встре­ча­емся со стран­ным явле­нием: безу­мие как бунт против машины. Пато­ло­гия в искус­стве, пато­ло­гия во всех обла­стях личной жизни. Здесь машина не только побеж­дает чело­века, но и уби­вает, уни­что­жает его.

В циви­ли­зо­ван­ных стра­нах семья по сути дела раз­ру­шена. Эмо­ци­о­наль­ное охла­жде­ние совре­мен­ного чело­века прежде всего ска­зы­ва­ется в быте семьи. Супруги ста­но­вятся парт­не­рами, а от парт­нера легко отка­заться. Города в тех­но­ло­ги­че­ских стра­нах пре­вра­ща­ются в какие-то огром­ные госу­дар­ства. Это поле посто­ян­ных стрес­сов, от кото­рых чело­век не может защи­титься и к кото­рым не может при­спо­со­биться. Темп этой жизни держит в посто­ян­ном напря­же­нии, то есть посто­янно обес­си­ли­вает и изма­ты­вает пси­хику и нерв­ную систему чело­века.

Если зверя поса­дить в клетку и создать ему самые бла­го­при­ят­ные усло­вия, исклю­чив только одно – сво­боду, то зверь быстро дегра­ди­рует. Чело­век в городе – это чело­век, лишен­ный сво­боды, под­чи­нен­ный меха­ни­че­ским ритмам. Это чело­век, зады­ха­ю­щийся от обилия инфор­ма­ции, при том инфор­ма­ции искус­ствен­ной и рафи­ни­ро­ван­ной. Жизнь в боль­шом городе, в кру­го­во­роте дви­же­ния, посто­ян­ной спешке, жизнь под прес­сом шума, кото­рый дей­ствует на чело­века как отрава, – это суще­ство­ва­ние в экс­тре­маль­ных усло­виях. Мы уже не гово­рим о пси­хи­че­ском поле таких горо­дов, об атмо­сфере, насы­щен­ной стра­стями и безу­мием. Мы реально ощу­щаем его тяжесть, осо­бенно когда выез­жаем из города или въез­жаем в него.

Тех­ни­че­ская циви­ли­за­ция отняла у чело­века при­роду. Она загнала ее в парки и запо­вед­ники и пока­зы­вает совре­мен­ным людям как экс­по­наты музея. Чело­век чув­ствует свою орга­ни­че­скую связь с землей, рас­те­ни­ями, живыми суще­ствами, горным пото­ком, веко­выми дере­вьями, но он всегда оста­ется чужим гро­ма­дам-мон­страм, воз­ве­ден­ным из стекла и бетона. Поэтому циви­ли­за­ция обез­до­лила чело­века.

Многие видят бла­го­по­лу­чие в том или ином поли­ти­че­ском строе, обще­ствен­ных струк­ту­рах, бла­го­тво­ри­тель­ных орга­ни­за­циях и т. д., но поли­ти­че­ско-обще­ствен­ные фор­ма­ции при­хо­дили и ухо­дили, воз­ни­кали и руши­лись, а люди оста­ва­лись такими же несчаст­ными. Зло и неспра­вед­ли­вость не умень­ша­лись на земле. Если мы и можем заме­тить какие-то изме­не­ния в людях на про­тя­же­нии исто­рии, то это – нарас­та­ю­щая нрав­ствен­ная энтро­пия, быто­вой мате­ри­а­лизм и душев­ные забо­ле­ва­ния, при­няв­шие в наше время харак­тер эпи­де­мии. Все обще­ствен­ные утопии окан­чи­ва­лись про­ва­лом, в част­но­сти потому, что не учи­ты­вали такого оче­вид­ного и уни­вер­саль­ного факта, как испор­чен­ность чело­ве­че­ского есте­ства, как тяго­те­ние к греху, как демо­ни­че­ский импульс, кото­рый живет в глу­би­нах чело­ве­че­ского сердца.

В век тех­ни­че­ской циви­ли­за­ции, кото­рый назы­вают веком «рас­кре­по­ще­ния и осво­бож­де­ния», чело­век, на самом деле, рас­кре­по­ща­ется и осво­бож­да­ется от нрав­ствен­ных прин­ци­пов, от мораль­ных норм, от голоса соб­ствен­ной сове­сти. Если сча­стье заклю­ча­ется во внут­рен­нем духов­ном мире чело­века, то у совре­мен­ного чело­века этот мир обед­нен и сужен до край­но­сти. Осо­бенно – в тех­но­ло­ги­че­ских стра­нах, где люди даже похожи друг на друга. Они как бы заком­плек­со­ваны и запро­грам­ми­ро­ваны одним неви­ди­мым гип­но­ти­зе­ром. Люди полу­чают инфор­ма­цию, огром­ную по объему, однако в дей­стви­тель­но­сти – одно­тип­ную и при­ми­тив­ную. Она похожа на повто­ре­ние одного и того же сце­на­рия в мало­от­лич­ных одна от другой вари­а­циях. Аль­тер­на­тива этому – мир фан­та­стики с обыч­ными филь­мами ужасов, но, в сущ­но­сти, это заву­а­ли­ро­ван­ный, зако­ди­ро­ван­ный демо­ни­че­ский мир.

Гово­рят, что огром­ные водо­пады при­тя­ги­вают к себе людей со слабой пси­хи­кой; у них появ­ля­ется необъ­яс­ни­мое жела­ние бро­ситься в водо­пад, как бы отдаться роко­вой волне – так взгляд змеи заво­ра­жи­вает и при­тя­ги­вает к себе зверь­ков. И здесь (у экра­нов теле­ви­зо­ров) мы видим нечто подоб­ное – бег­ство в болезнь, в хаос, в без­ду­шие. Харак­тер­ный сюжет филь­мов – заво­е­ва­ние земли ино­пла­не­тя­нами, груды трупов, взры­ва­ю­щи­еся здания. Здесь неосо­знан­ное чув­ство души как бы обле­ка­ется в сим­волы и образы, это – про­зре­ние того, что земля заво­е­вана демо­нами, при­шель­цами из того неве­до­мого мира, из тех темных бездн, кото­рые мы назы­ваем адом и пре­ис­под­ней. Это – ощу­ще­ние того, что некуда бежать, что свер­ка­ю­щие элек­три­че­скими огнями города – ловушка, в кото­рую загнали людей, огром­ное клад­бище духа. И здесь – тра­гизм апо­ка­лип­ти­че­ского вре­мени.

Высшее слу­же­ние чело­ве­че­ству

Основа хри­сти­ан­ской морали – это любовь, соеди­нен­ная с прав­дой. Святой Дио­ни­сий Аре­о­па­гит пишет, что для спа­се­ния необ­хо­димы пра­виль­ная цель, достой­ный пред­мет и чистые сред­ства, то есть един­ство цели и средств.

Правда – свой­ство любви, как бы ее внеш­няя обо­лочка. Любовь – содер­жа­ние правды, ее жизнь. Без правды любовь пре­вра­ща­ется в слепое вле­че­ние; без любви правда ста­но­вится суро­вой карой.

Экзе­геты, рас­кры­вая сим­во­ли­че­ское зна­че­ние Креста, гово­рили, что здесь мы видим соеди­не­ние пра­во­су­дия и мило­сер­дия.

Нам могут воз­ра­зить, что еван­гель­ские запо­веди любви и правды вос­при­ни­мают все хри­сти­ан­ские кон­фес­сии и секты. Почему Пра­во­сла­вие счи­тает, что это учение в чистом и непо­вре­жден­ном виде хранит только оно? Разве като­ли­че­ство и про­те­стан­тизм не обла­дают раз­ветв­лен­ной сетью бла­го­тво­ри­тель­ных орга­ни­за­ций на всех кон­ти­нен­тах? Разве они не явили миру само­от­вер­жен­ных мис­си­о­не­ров?

Вопрос этот очень важен и потому нам необ­хо­димо попы­таться рас­смот­реть его – не в плане соци­аль­ного эффекта, а в его мисти­че­ской глу­бине.

Начнем с того, что като­ли­цизм иначе, нежели Пра­во­сла­вие, рас­смат­ри­вает тра­ге­дию гре­хо­па­де­ния чело­века и ее послед­ствия. По учению като­ли­ков, грех лишил чело­века сверхъ­есте­ствен­ной бла­го­дати и тем самым внес опре­де­лен­ный дис­со­нанс в его пси­хи­че­скую жизнь, но есте­ствен­ные силы души оста­лись непо­вре­жден­ными. Таким обра­зом, стра­сти рас­смат­ри­ва­ются не как болезнь души, а как изли­ше­ство и зло­упо­треб­ле­ние. Такое учение скры­вает ката­стро­фи­че­ские послед­ствия греха, лишает духов­ную борьбу с грехом и демо­ни­че­ской силой той напря­жен­но­сти, посто­ян­ных усилий и бди­тель­но­сти, кото­рые харак­терны для восточ­ных аске­тов.

Учение о непре­стан­ной внут­рен­ней молитве, об иско­ре­не­нии стра­стей, о пока­я­нии как основе духов­ной жизни вытес­ня­ется внеш­ним подви­гом и обще­ствен­ным слу­же­нием. Это ста­но­вится осо­бенно видно через срав­не­ние пра­во­слав­ного и като­ли­че­ского мона­ше­ства как глав­ного выра­зи­теля цер­ков­ного духа.

Мона­ше­ство на Востоке прежде всего – внут­рен­няя жизнь, отре­че­ние от мира, стрем­ле­ние к непре­стан­ному бого­об­ще­нию. Като­ли­че­ское мона­ше­ство – это образ обще­ствен­ного слу­же­ния Церкви, а так как виды его мно­го­об­разны, то мона­ше­ство, единое на Востоке, на Западе обра­зо­вало мно­же­ство орде­нов – мона­ше­ских общин с раз­лич­ными уста­вами. В като­ли­че­ской церкви мона­ше­ский аске­тизм сразу же принял форму порядка и тру­же­ни­че­ства, то есть орга­ни­за­ции.

Като­ли­цизм счи­тает есте­ствен­ные душев­ные силы непо­вре­жден­ными, поэтому он начи­нает свою про­по­ведь с при­зыва к любви. Но любовь без пред­ва­ри­тель­ного очи­ще­ния сердца от стра­стей – это любовь души, а не духа. Она может быть горя­чей и интен­сив­ной, кра­соч­ной и эмо­ци­о­наль­ной, она может нести в себе много заботы, состра­да­ния и ласки, но это любовь земная, осно­ван­ная на соли­дар­но­сти и долге, она рас­тво­рена с чув­ствен­но­стью и под­вер­жена аффек­та­ции.

Пра­во­сла­вие начи­нает про­по­ведь с при­зыва к пока­я­нию: только через долгий путь очи­ще­ния души от греха про­буж­да­ется чело­ве­че­ский дух и сердце ощу­щает любовь и состра­да­ние как новую жизнь, как чув­ство, несрав­ни­мое ни с чем, как дей­ствие Самого Боже­ства в сердце чело­века. Эта любовь лишена потря­са­ю­щих эмоций, она тиха и глу­бока, ее при­знак – любить Бога всем серд­цем, а людей – как образ и подо­бие Божие. Духов­ная любовь – это дей­ствие бла­го­дати, поэтому она несет в себе Боже­ствен­ный свет пре­об­ра­же­ния и оза­ряет мир отблес­ками этого света.

Мы хотим ска­зать, что под словом «любовь» могут скры­ваться разные состо­я­ния. Любовь зави­сит от миро­воз­зре­ния чело­века, от подвига его веры, от меры очи­ще­ния его сердца, от пре­бы­ва­ния в Церкви – вклю­чен­но­сти в ее мистику и аске­тику. Святой апо­стол Иоанн Бого­слов назвал Бога любо­вью (см.: 1Ин. 4:8); Хри­стос сказал, что Бог есть дух (Ин. 4:24). Высшая форма любви – духов­ная любовь – сохра­нена в учении и жизни Церкви. Пра­во­сла­вие учит, что Цар­ство Божие «не от мира сего», а земная жизнь – только путь, поэтому оно сво­бодно от мира, от его пред­став­ле­ний и пред­рас­суд­ков, от его стрем­ле­ний и обы­чаев.

Като­ли­че­ская цер­ковь хочет постро­ить Цар­ство Божие на земле. Она широко открыла свои двери для свет­ской куль­туры, для свет­ского искус­ства; она стре­мится поль­зо­ваться дости­же­ни­ями науки и фило­со­фии, ока­зы­вать вли­я­ние на поли­тику, раз­ра­ба­ты­вать про­блемы социо­ло­гии. Поэтому поня­тия истины и правды при­об­ре­тают стра­те­ги­че­ский харак­тер. Стре­мясь воцер­ко­вить свет­скую куль­туру, като­ли­че­ство само попа­дает под вли­я­ние этой куль­туры, где вместо правды – прав­до­по­до­бие, где истина свя­зана с эво­лю­цией Церкви, то есть носит отно­си­тель­ный харак­тер посту­па­тель­ного про­цесса.

Для Пра­во­сла­вия истина – это Хри­стос и Цер­ковь, как живое мисти­че­ское Тело Христа. По пра­во­слав­ному учению, Цер­ковь всегда обла­дала и обла­дает пол­но­той Духа Свя­того, поэтому кри­те­рии истины в Пра­во­сла­вии тверды и неиз­менны.

Что же каса­ется про­те­стант­ского мира, то он отка­зался от аске­тизма древ­ней Церкви и поэтому любовь, истина и другие поня­тия стали для него субъ­ек­тив­ными пси­хо­ло­ги­че­скими пере­жи­ва­ни­ями и лич­ными пред­став­ле­ни­ями. Отда­лив­шись от единой Церкви еще дальше, чем като­ли­цизм, он поте­рял какие бы то ни было объ­ек­тив­ные кри­те­рии. Его мистика замкну­лась в кругу инди­ви­ду­аль­ных пере­жи­ва­ний. А надо отме­тить, что мистика без аскезы легко пере­хо­дит в визи­о­нер­ство или магизм.

Като­ли­че­ство и про­те­стан­тизм дали миру то, что они имели. Они пыта­лись и пыта­ются добиться того, чтобы стра­да­ний и несча­стий на земле было меньше. Но нищих, голод­ных и боль­ных меньше не стало, а если гово­рить о душев­ных стра­да­ниях, то их стало больше – стра­дают и бога­тые, и бедные. Весь мир похож на обна­жен­ный нерв, судо­рожно сжи­ма­ю­щийся от боли. Пре­крас­ное дело уте­шить чело­века, поте­ряв­шего надежду, накор­мить голод­ного, ока­зать помощь боль­ному, но это не помо­жет выве­сти чело­ве­че­ство из тупика, в кото­рый оно зашло – оста­но­вить про­цесс нрав­ствен­ной и духов­ной энтро­пии, отда­лить ту ката­строфу, к кото­рой ведет, кажется, весь ход земной исто­рии.

Пра­во­сла­вие несет в себе един­ствен­ную силу, кото­рая может про­ти­во­сто­ять миро­вому злу, – свет, кото­рый не понял и отверг запад­ный мир, заклей­мив его назва­нием «ересь пала­ми­тов». Этот свет аскезы и созер­ца­ния делает чело­века счаст­ли­вым среди всех стра­да­ний, подобно тому, как соше­ствие Христа во ад напол­нило радо­стью души усоп­ших.

Древ­ние хри­сти­ан­ские писа­тели, в том числе и те, кото­рые при­над­ле­жали запад­ному миру, гово­рили, что един­ствен­ное добро – это Бог, един­ствен­ное зло – это грех, все осталь­ное – про­ме­жу­точ­ные состо­я­ния и ситу­а­ции. Поэтому Пра­во­сла­вие с его созер­ца­тель­ным харак­те­ром, уче­нием о внут­рен­ней молитве и без­мол­вии совер­шает высшее слу­же­ние чело­ве­че­ству: оно хранит Фавор­ский свет, оно откры­вает путь для стя­жа­ния этого света.

Как гово­рить о вере

На что должен обра­тить вни­ма­ние пра­во­слав­ный в беседе с неве­ру­ю­щим?

Атеизм не явля­ется след­ствием науч­ных изыс­ка­ний по сле­ду­ю­щим при­чи­нам:

  1. Мы имеем дело не с уни­вер­саль­ной наукой, а с науч­ными отрас­лями, кото­рые имеют тен­ден­цию к дроб­ле­нию и услож­не­нию. Ни одна из этих отрас­лей не может гово­рить от имени всей науки.
  2. В каждой науч­ной отрасли суще­ствуют раз­лич­ные гипо­тезы и теории, пыта­ю­щи­еся систе­ма­ти­зи­ро­вать и объ­яс­нить фак­ти­че­ский мате­риал. Эти теории про­ти­во­ре­чивы и нередко одна явля­ется полной про­ти­во­по­лож­но­стью другой, опро­вер­гает ее. Какая из этих вза­и­мо­ис­клю­ча­ю­щих теорий истин­ная, а какая ложная, чело­век опре­де­ляет на основе соб­ствен­ных пред­став­ле­ний. Если бы даже все ученые мира создали единую уни­вер­саль­ную науч­ную теорию, то и она не могла бы быть проч­ной, так как гипо­тезы и теории опи­ра­ются на налич­ный фак­ти­че­ский мате­риал, а он бес­пре­рывно попол­ня­ется, поэтому исто­рия науки есть исто­рия рож­де­ния и уми­ра­ния идей и пред­став­ле­ний. Экс­пе­ри­мент нико­гда не может быть пол­но­стью закон­чен, а послед­нее слово науки – стать ее окон­ча­тель­ным словом.
  3. Наука имеет дело с про­цес­сом, а миро­воз­зре­ние – с обла­стью причин и целей, кото­рые нахо­дятся за гранью экс­пе­ри­мента и для науки всегда оста­ются тайной. Наука обна­ру­жи­вает и фик­си­рует при­чинно-след­ствен­ную зако­но­мер­ность между явле­ни­ями, но само поня­тие зако­нов для нее недо­ступно, она не может объ­яс­нить пре­вра­ще­ние хаоса в закон и целе­со­об­раз­ность. Наука имеет дело с мате­ри­аль­ным миром, поэтому не может ни под­твер­дить, ни опро­верг­нуть суще­ство­ва­ние дру­гого, духов­ного бытия. Наука изу­чает пред­мет в его про­яв­ле­ниях (фено­ме­нах); каждый пред­мет имеет мно­же­ство свойств и атри­бу­тов, поэтому каждый пред­мет оста­ется для науки позна­ва­е­мым, но не познан­ным объ­ек­том.

Миро­воз­зре­ние не выте­кает из науч­ной инфор­ма­ции, а зави­сит от духов­ного состо­я­ния, воли и нрав­ствен­но­сти чело­века. Вели­кие ученые, обла­дав­шие оди­на­ко­вым науч­ным кру­го­зо­ром, при­дер­жи­ва­лись раз­лич­ных рели­ги­оз­ных и фило­соф­ских миро­воз­зре­ний. Миро­воз­зре­ние не может осно­вы­ваться на фило­со­фии; фило­соф­ские системы сами осно­вы­ва­ются на недо­ка­зу­е­мых посту­ла­тах. Логика как метод фило­со­фии не имеет единой системы, в ней, как и в других обла­стях науки, суще­ствуют раз­лич­ные школы и воз­зре­ния. Если фило­со­фия назы­вает себя науч­ной, то она должна обоб­щать науч­ные теории своего вре­мени, а так как науч­ные пред­став­ле­ния посто­янно меня­ются, то и выводы из них не могут быть неиз­мен­ными. Если же фило­со­фия не имеет отно­ше­ния к науке, то она являет собой не более чем субъ­ек­тив­ные пред­став­ле­ния чело­века, огра­ни­чен­ного во вре­мени, про­стран­стве, опыте и потен­ци­але твор­че­ских сил. Чистого мыш­ле­ния в при­роде вообще не суще­ствует. Чело­ве­че­ский рас­су­док нахо­дится под мощ­ными импуль­сами пред­став­ле­ний, жела­ний и стра­стей. Отно­ше­ние созна­ния к под­со­зна­нию можно пред­ста­вить как айс­берг, лишь вер­шина кото­рого под­ни­ма­ется над поверх­но­стью моря, а основ­ная масса ледя­ной горы нахо­дится под водой и оста­ется неви­ди­мой. Субъ­ек­ти­визма в фило­со­фии еще больше, чем в науке: каждый выда­ю­щийся фило­соф стре­мится создать свою соб­ствен­ную школу.

На что должен обра­тить вни­ма­ние пра­во­слав­ный в беседе с агно­сти­ком и скеп­ти­ком?

Агно­сти­цизм и скеп­ти­цизм есть уход от про­блемы. Силы чело­ве­че­ской души, ее врож­ден­ные спо­соб­но­сти к позна­нию нельзя свести одному голому логи­зи­ру­ю­щему рас­судку. Нам известны такие виды гно­сиса (позна­ния), как инстинкт и инту­и­ция; нам изве­стен эмо­ци­о­наль­ный гносис, явля­ю­щийся осно­вой искус­ства.

Если одними лишь уси­ли­ями рас­судка невоз­можно познать истину и он в этой попытке терпит пора­же­ние, то надо обра­титься к другим воз­мож­но­стям души. Если для скеп­тика и агно­стика оди­на­ково недо­сто­верно суще­ство­ва­ние и несу­ще­ство­ва­ние Бога, то можно посо­ве­то­вать ему обра­титься к услов­ной форме молитвы, хотя бы к такой: «Гос­поди, я не знаю, суще­ству­ешь Ты или нет, но я хочу знать истину. Если Ты суще­ству­ешь, то открой мне это». Если он будет искре­нен в такой молитве и будет вести жизнь, сооб­раз­ную запо­ве­дям Еван­ге­лия (высоту кото­рых боль­шин­ство агно­сти­ков при­знает), то ему будет дан ответ, по слову Божи­ему: про­сите, и дано будет вам (Мф. 7:7).

Надо посо­ве­то­вать скеп­тику и агно­стику обра­титься к соб­ствен­ному сердцу, начать раз­ви­вать мисти­че­ское чув­ство, кото­рое хотя бы в самой слабой сте­пени, но при­суще и его душе, – почти так же, как реани­ми­руют, воз­вра­щают к жизни чело­века, чье дыха­ние уже едва слышно.

Сомне­ние может быть этапом неза­кон­чен­ного поиска, но сомне­ние может быть и дог­ма­ти­зи­ро­вано в свое­об­раз­ное миро­воз­зре­ние; тогда оно ста­но­вится бег­ством от истины: чело­век, еще не окон­чив битвы за свою соб­ствен­ную душу, спешит выбро­сить белый флаг капи­ту­ля­ции.

Слова «не знаю» могут иметь два про­дол­же­ния: «не знаю, но хочу знать» и «не знаю и не хочу знать».

На что должен обра­тить вни­ма­ние пра­во­слав­ный в беседе с инду­и­стом?

I) Высшая форма бытия – это бытие лич­ност­ное. В брах­ма­низме Бог как Живая Лич­ность, с Кото­рой можно вхо­дить в обще­ние, отсут­ствует. Гима­лай­ский пан­теон – это пер­со­ни­фи­ка­ция и оли­це­тво­ре­ние кос­ми­че­ских сил. Инду­ист­ский Абсо­лют – Брах­ман – безлик и бес­ка­че­стве­нен. Инду­ист­ское три­мурти – это три ритма бытия: созда­ние, сохра­не­ние и раз­ру­ше­ние. Чело­ве­че­ской лич­но­сти здесь не суще­ствует, теория о пере­во­пло­ще­нии рас­чле­няет лич­ность на дхармы – пси­хи­че­ские эле­менты, кото­рые, вновь соеди­ня­ясь, обра­зуют новый инди­ви­дуум. В конеч­ном итоге все инди­ви­ду­аль­ные формы бытия рас­тво­ря­ются в кос­ми­че­ском бытии, а кос­ми­че­ское бытие исче­зает в созна­нии Брах­мана. Веч­ность мыс­лится как два сме­ня­ю­щих друг друга состо­я­ния Абсо­люта: Абсо­лют в себе и Абсо­лют в кос­мосе. Тво­ре­ние закан­чи­ва­ется раз­ру­ше­нием, кото­рое ничего не при­бав­ляет к бытию Абсо­люта. Таким обра­зом, миро­зда­ние пред­став­ля­ется как бес­цель­ный кру­го­во­рот. Всякое мно­же­ствен­ное бытие – иллю­зия. Суще­ствует лишь один Брах­ман, кото­рый непре­станно творит и раз­ру­шает миры. Чело­ве­че­ский дух – Атман – еди­но­су­щен абсо­лют­ному духу – Брах­ману; внеш­нее пред­став­ле­ние о мно­же­ствен­но­сти бытия явля­ется плодом иллю­зии, миража и неве­же­ства. «Я есть ты, ты есть он (Брах­ман)», – то есть суще­ствует лишь один Абсо­лют, а исто­рия мира – кос­ми­че­ская тра­ги­ко­ме­дия, авто­ром, акте­ром и зри­те­лем кото­рой, высту­пает сам Брах­ман, под мно­же­ством масок и личин.

Это миро­воз­зре­ние под­ры­вает самые основы морали: этика про­яв­ля­ется в чело­ве­че­ских вза­и­мо­от­но­ше­ниях, а в инду­изме само поня­тие о мно­же­ствен­но­сти, о том, что суще­ствуют реально «я» и «ты», отлич­ные друг от друга, счи­та­ется иллю­зор­ным. Будем ли мы любить свою иллю­зию, будем ли мы нена­ви­деть пред­став­ший перед нашими гла­зами мираж? Поэтому мудрец любит только свой соб­ствен­ный атман, мир для него вообще не суще­ствует. Это теория край­него эго­цен­тризма, и только непо­сле­до­ва­тель­ность самих инду­и­стов дает им воз­мож­ность гово­рить о таких обще­ствен­ных кате­го­риях, как спра­вед­ли­вость, и таких нрав­ствен­ных кате­го­риях, как любовь. Какая может быть спра­вед­ли­вость и любовь у теней, воз­ник­ших в сно­ви­де­ниях, кото­рые исчез­нут с про­буж­де­нием без следа и остатка? Инду­изм под­чи­няет «боже­ство» каким-то над­бо­же­ствен­ным зако­нам ритма, кото­рый застав­ляет Абсо­лют повто­рять работу паука: то выпус­кать из себя нить миров, то снова вби­рать ее в себя. Инду­изм пре­вра­тил чело­века в фикцию. Чело­век вооб­ра­жает, что он есть, но на самом деле его нет – суще­ствует только один Брах­ман. Инду­ист лишен высшей радо­сти – личной любви к лич­ному Богу, своему Спа­си­телю, – и бого­об­ще­ния, кото­рое начи­на­ется здесь, на земле, и про­дол­жа­ется в веч­но­сти.

На что должен обра­тить вни­ма­ние пра­во­слав­ный в беседе с буд­ди­стом?

Буд­дизм пред­став­ляет собой не рели­гию, а скорее нрав­ственно-при­клад­ную фило­со­фию. Рели­гия – это союз чело­ве­че­ской души с Высшим духов­ным Суще­ством. Буд­дизм игно­ри­рует все кар­ди­наль­ные вопросы и прин­ципы рели­гии: суще­ство­ва­ние Бога, бес­смер­тие души, сред­ства обще­ния души с духов­ным миром и т. д. Рели­гия – это союз между чело­ве­ком и Боже­ством. В буд­дизме Боже­ство отсут­ствует, а чело­ве­че­ская инди­ви­ду­аль­ность под­ле­жит уни­что­же­нию в нир­ване. Если для хри­сти­а­нина мир в налич­ном суще­ство­ва­нии пред­став­ляет собой арену борьбы добра и зла, то для буд­ди­ста само суще­ство­ва­ние явля­ется злом, ловуш­кой, из кото­рой нет выхода, кроме само­уни­что­же­ния, погру­же­ния в нир­вану, где гаснут чув­ства, мысли, жела­ния, где ум, отвле­ка­ясь от внеш­него и внут­рен­него, погру­жа­ется в без­дон­ную пустоту, как труп погру­жа­ется в могилу.

Учение Будды дало бес­по­щад­ный и глу­бо­кий анализ про­ти­во­ре­чий и тра­гизма зем­ного бытия. Но оно не нашло выхода, так как обра­ти­лось не к Богу, а к заблу­див­ше­муся в лаби­ринте про­ти­во­ре­чий чело­веку. Буд­дизм дошел в своем абсо­лю­ти­зи­ро­ва­нии зла до края бездны, перейти кото­рую он не смог. Он как бы ана­то­ми­ро­вал пси­хи­че­скую жизнь чело­века и увидел перед собой труп, от кото­рого с отвра­ще­нием отвер­нулся. Един­ствен­ным спа­се­нием от стра­да­ний для буд­дизма пред­став­ля­ется само­уни­что­же­ние. Но это не физи­че­ское само­убий­ство, так как буд­дизм уна­сле­до­вал от брах­ма­низма метем­пси­хоз – теорию пере­во­пло­ще­ния, согласно кото­рой эле­менты души обра­зуют новую душу и она при­хо­дит на землю в новом теле. Буд­дизм хочет уни­что­жить жизнь через уни­что­же­ние самого жела­нии жизни, через отре­ше­ние себя от всех пси­хи­че­ских пере­жи­ва­ний, через небы­тие нир­ваны. Поэтому буд­дизм пред­став­ляет собой наи­бо­лее после­до­ва­тельно и бес­по­щадно выра­жен­ную фило­со­фию смерти.

Цель хри­сти­ан­ской жизни – бого­об­ще­ние. Цель буд­дизма – покой смерти. Буд­дист не пони­мает, зачем пришел в этот мир, кто бросил его в море зла и стра­да­ний, что это: насмешка или тра­ги­че­ская ошибка? И поэтому буд­дист с гордым пре­зре­нием уходит из жизни еще живым.

На что должен обра­тить вни­ма­ние пра­во­слав­ный в беседе с мусуль­ма­ни­ном?

Ислам про­по­ве­дует фата­лизм, при кото­ром сво­бод­ное само­опре­де­ле­ние лич­но­сти пре­вра­ща­ется в фикцию. Всё обу­слов­лено и пред­ре­шено. Боже­ство погло­щает чело­века, не остав­ляя места для его сво­бод­ной воли. Про­мысл Божий в исламе пре­вра­ща­ется в непре­одо­ли­мый рок, а жиз­нен­ный путь чело­века – в осу­ществ­ле­ние зара­нее наме­чен­ного плана: всё, слу­ча­ю­ще­еся с чело­ве­ком, вос­при­ни­ма­ется как неиз­беж­ность. Такой взгляд в его логи­че­ском завер­ше­нии должен при­ве­сти к мысли о том, что воз­мож­но­сти для нрав­ствен­ного выбора чело­век не имеет. Но ислам не дохо­дит до этого. Его тео­логи раз­ра­бо­тали кон­цеп­цию парал­ле­лизма, кото­рый допус­кает нрав­ствен­ную сво­боду, но не нрав­ствен­ную авто­но­мию. Этот взгляд похож на кон­цеп­цию бла­жен­ного Авгу­стина, отверг­ну­тую Цер­ко­вью, и на учение каль­ви­ни­стов. Про­ти­во­ре­чие между нрав­ствен­ной ответ­ствен­но­стью и огра­ни­чен­ной сво­бо­дой воли ислам­ские тео­логи пыта­ются снять уче­нием о спа­се­нии всех мусуль­ман. По их закону спра­вед­ли­во­сти, согре­ша­ю­щие мусуль­мане должны поне­сти соот­вет­ству­ю­щее нака­за­ние в загроб­ном мире, но по молит­вам Маго­мета и имамов ислама и всего ислам­ского мира, даже самые греш­ные из мусуль­ман в конце концов будут про­щены. Сле­дует обра­тить вни­ма­ние на то, что в ислам­ской рели­гии нет посред­ника между Богом и чело­ве­ком, а Маго­мет – только послан­ник, так что между транс­цен­дент­ным Боже­ством и миром лежит непро­хо­ди­мая про­пасть. Если Еван­ге­лие моно­литно, то в сурах Корана, осо­бенно между сурами мек­кий­ского (ран­него) и медин­ского (позд­него) пери­ода, име­ются про­ти­во­ре­чия. Мусуль­мане объ­яс­няют это тем, что Маго­мет имел право изме­нять или отме­нять свои поста­нов­ле­ния, а также заме­нять их дру­гими. Вообще для мусуль­ма­нина одним из харак­тер­ных свойств истины явля­ется ее внут­рен­няя про­ти­во­ре­чи­вость.

Сле­дует ука­зать и на свое­об­раз­ную «двой­ствен­ность» мусуль­ман­ской рели­гии, кото­рая пред­пи­сы­вает своим после­до­ва­те­лям разные пра­вила и обя­зан­но­сти в отно­ше­нии к мусуль­ма­нам и к нему­суль­ма­нам.

Сле­дует особо отме­тить запо­ве­дан­ные исла­мом рели­ги­оз­ные войны с ино­вер­цами. Можно ска­зать, что мусуль­мане нахо­дятся в состо­я­нии пер­ма­нент­ной войны с нему­суль­ман­скими наро­дами, войны, в кото­рой могут быть вре­мен­ные пере­ми­рия, но не мир. Сле­дует также отме­тить реко­мен­ду­е­мые Кора­ном при­ну­ди­тель­ные, насиль­ствен­ные меры по отно­ше­нию к побеж­ден­ным наро­дам для обра­ще­ния их в ислам. Мы счи­таем, что всякое наси­лие во имя рели­гии явля­ется прежде всего оскорб­ле­нием для самой рели­гии.

Мы не можем согла­ситься с допус­ка­е­мым в исламе мно­го­жен­ством, так как счи­таем брак союзом любви двух лич­но­стей и их един­ством.

Мусуль­ман­ская мистика наи­бо­лее ярко выра­жена в суфизме, кото­рый оказал глу­бо­кое вли­я­ние на лите­ра­туру и искус­ство Сред­ней Азии и Ближ­него Востока. Это учение вобрало в себя многие пред­став­ле­ния и идеи инду­ист­ских мисти­че­ских школ и сект и потому колеб­лется между моно­те­из­мом и пан­те­из­мом. Суфист­ская поэзия широко исполь­зует алле­го­рии и эро­ти­че­ские образы для выра­же­ния мисти­че­ских пере­жи­ва­ний. К ислам­ской мистике отно­сятся мно­го­чис­лен­ные дер­виш­ские ордена; они осно­ваны на запо­ве­дях, отча­сти напо­ми­на­ю­щих мона­ше­ские обеты, но глу­боко отлич­ных от них внут­ренне. Выход из дер­виш­ского ордена сво­бо­ден и никем не пори­ца­ется. Боль­шин­ство уста­вов дер­виш­ских орде­нов содер­жат в себе ука­за­ния на такие аске­ти­че­ские методы, как пост, ночные бдения, послу­ша­ние настав­нику – имаму и т. д. Но обычно высшим духов­ным состо­я­нием счи­та­ется здесь экстаз, кото­рый дости­га­ется рит­ми­че­скими дви­же­ни­ями, пляс­кой, а в неко­то­рых слу­чаях – при­е­мом нар­ко­ти­ков. У шиитов рели­ги­оз­ные празд­ники сопро­вож­да­ются теат­ра­ли­зо­ван­ными пред­став­ле­ни­ями и улич­ными про­цес­си­ями.

Впро­чем, надо ска­зать, что несмотря на прин­ци­пи­аль­ное раз­ли­чие между пра­во­слав­ной мисти­кой Боже­ствен­ного света и искус­ствен­ной экзаль­та­цией мусуль­ман­ских дер­ви­шей в целом ислам сохра­нил больше эле­мен­тов аске­тизма, чем совре­мен­ное нам като­ли­че­ство, а тем более про­те­стан­тизм.

На что должен обра­тить вни­ма­ние пра­во­слав­ный в беседе с като­ли­ком?

Апо­столь­ская Цер­ковь по своей струк­туре и само­вы­ра­же­нию явля­ется Цер­ко­вью Собор­ной. Собор как высшее пред­ста­ви­тель­ство всех членов Церкви осу­ществ­ляет прин­цип ее един­ства. Уже в апо­столь­ские вре­мена раз­но­мыс­лие в неко­то­рых вопро­сах, каса­ю­щихся мис­си­о­нер­ства среди языч­ни­ков, было решено не еди­но­лич­ным голо­сом апо­стола Петра, кото­рого като­лики счи­тают «князем апо­сто­лов», а Собо­ром. Харак­терно, что на первом Апо­столь­ском Соборе в Иеру­са­лиме пред­се­да­тель­ство­вал не апо­стол Петр, а мест­ный епи­скоп Иаков, кото­рый в заклю­чи­тель­ной речи подвел итоги Собора.

Сам факт и харак­тер Апо­столь­ского Собора сви­де­тель­ствуют о том, что в древ­ней Церкви собор­ное реше­ние стояло выше авто­ри­тета любого из апо­сто­лов. Если бы в древ­ней Церкви суще­ство­вал прин­цип еккле­зио­ло­ги­че­ского монар­хизма – примат без­греш­ного в делах веры вождя, то идея Собора, как тако­вая, была бы ненуж­ной и бес­смыс­лен­ной: со всеми вопро­сами дог­ма­ти­че­ского и нрав­ствен­ного харак­тера доста­точно было бы обра­титься к рим­скому папе – «епи­скопу епи­ско­пов, намест­нику Христа на земле». Наде­ляя рим­ского папу сверх­че­ло­ве­че­скими свой­ствами без­греш­но­сти в делах веры и нрав­ствен­но­сти, като­лики не могут объ­яс­нить про­ти­во­ре­чий в буллах пап и таких явле­ний, как отре­че­ние от Христа одного из пап (впо­след­ствии он пока­ялся и стал муче­ни­ком) и как при­ня­тие папой Гоно­рием ереси моно­фе­ли­тов (за что он и был осуж­ден на VI Все­лен­ском Соборе как еретик). Цер­ковь не знает «интел­лек­ту­аль­ной без­греш­но­сти», кото­рая зави­села бы от сана и гео­гра­фи­че­ского рас­по­ло­же­ния. Дух Святый устами про­рока Давида сви­де­тель­ствует, что всякий чело­век ложь (Пс. 115:2). В пол­ноте истина дана Все­лен­ской Церкви, выра­жа­е­мой через собор­ное един­ство. Дру­гими сло­вами, чистота веры – в един­стве любви.

Филио­кве, с дог­ма­ти­че­ской точки зрения, – ересь (дву­на­ча­лие Духа Свя­таго); с еккле­зио­ло­ги­че­ской – нару­ше­ние собор­ного един­ства; с нрав­ствен­ной – про­яв­ле­ние духа гор­дыни. Символ веры был утвер­жден на I и II Собо­рах как незыб­ле­мое осно­ва­ние хри­сти­ан­ского веро­уче­ния. Все­лен­ские Соборы запре­тили изме­нять, сокра­щать Символ веры или вно­сить а него добав­ле­ния. Рим­ская Цер­ковь совер­шила грех против все­лен­ского един­ства, изме­нив Символ веры, и тем самым про­ти­во­по­ста­вила себя Собор­ной Церкви. Про­вин­ци­а­лизм заклю­ча­ется в том, что часть ставит себя над целым, напри­мер, про­вин­ция высту­пает от имени всего госу­дар­ства. Рим­ский пат­ри­ар­хат одно­сто­рон­ним актом дог­ма­ти­че­ского дик­тата поста­вил свои реше­ния выше реше­ний Все­лен­ских Собо­ров и от прин­ципа любви пере­шeл к прин­ципу вождизма.

В своем исто­ри­че­ском бытии като­ли­цизм про­из­во­дит непре­стан­ную модер­ни­за­цию самой като­ли­че­ской церкви, при­спо­соб­ле­ние ее к изме­ня­ю­ще­муся миру, его куль­туре и идео­ло­гиям, пред­став­ле­ниям и вкусам. Оттого като­ли­че­ская цер­ковь все более и более при­ни­мает харак­тер ути­ли­тар­ной орга­ни­за­ции. Мистика здесь вырож­да­ется в эсте­тизм, а аске­тизм заме­ня­ется бла­го­тво­ри­тель­но­стью и социо­ло­гией.

На что должен обра­тить вни­ма­ние пра­во­слав­ный в беседе с иудеем?

Цен­траль­ным вопро­сом должен быть вопрос о Мессии. Здесь общим источ­ни­ком служат книги Вет­хого Завета как бого­от­кро­вен­ная истина. Сле­дует на осно­ва­нии биб­лей­ских тек­стов ука­зать, что про­ро­че­ство о Мессии испол­ни­лось в лице Иисуса из Наза­рета. Сле­дует также ука­зать, что у про­ро­ков Мессия являлся Спа­си­те­лем всего чело­ве­че­ства – как иудеев, так и наро­дов, пре­бы­ва­ю­щих в язы­че­стве, и только посте­пенно образ Мессии принял в сина­го­ги­аль­ном мыш­ле­нии образ наци­о­наль­ного вождя и осно­ва­теля хили­а­сти­че­ского цар­ства на земле. Сле­дует ука­зать, что после Иисуса из Наза­рета в Изра­иле появ­лялся целый ряд лиц, объ­яв­ляв­ших себя мес­сией, кото­рые ничего не при­несли своему народу, кроме стра­да­ний и разо­ча­ро­ва­ний (напри­мер, Бар-Кохба, кото­рого один из авто­ри­тет­ней­ших рав­ви­нов – Акиба – при­знал за Спа­си­теля Изра­иля).

Сле­дует опро­верг­нуть ложное и тен­ден­ци­оз­ное мнение, быту­ю­щее среди иудеев, что анти­се­ми­тизм – это явле­ние, воз­ник­шее в хри­сти­ан­ском мире и харак­тер­ное для хри­сти­ан­ских наро­дов. На самом деле, анти­се­ми­тизм суще­ство­вал еще в древ­нем мире, о чем сви­де­тель­ствуют антич­ные исто­рики и поэты. Анти­се­ми­тизм суще­ствует среди мусуль­ман и среди пред­ста­ви­те­лей других рели­гий; многие идео­логи ате­изма были анти­се­ми­тами; фашист­ская партия, враж­деб­ная по своей идео­ло­гии хри­сти­ан­ству, при­няла анти­се­ми­тизм как свою поли­ти­че­скую про­грамму. Мы воз­дер­жи­ва­емся от ана­лиза этого явле­ния и только ука­зы­ваем на факты.

Сле­дует обра­тить вни­ма­ние на то, что идея постро­е­ния на земле хили­а­сти­че­ского цар­ства во главе с вождем – Мес­сией – и сто­ли­цей в Иеру­са­лиме послу­жила при­чи­ной мате­ри­а­ли­за­ции духа народа. Если древ­ний Изра­иль, спло­чен­ный около Иеру­са­лим­ского храма, видел свою глав­ную миссию в сохра­не­нии еди­но­бо­жия среди язы­че­ского мира и цар­ство Мессии вос­при­ни­мал как цар­ство всех наро­дов, познав­ших истин­ного Бога, то теперь поло­же­ние изме­ни­лось: народ, приняв озем­лен­ную идею тео­кра­ти­че­ского госу­дар­ства, развил бурную дея­тель­ность в этом плане.

Если древ­ний Изра­иль не дал миру вели­ких фило­со­фов и ученых, не оста­вил прак­ти­че­ски ника­кого следа в свет­ской лите­ра­туре, то совре­мен­ный Изра­иль про­явил себя во всех видах науки, искус­ства и лите­ра­туры. Но явля­ется ли это духов­ным воз­рож­де­нием или же это лишь транс­фор­ма­ция преж­него духов­ного потен­ци­ала на более низком, душев­ном уровне? Мы склонны думать, что, изме­нив поня­тия и пред­став­ле­ния о Мессии, иудей­ский народ вырвал из себя глав­ный стер­жень Библии и стал мыс­лить мате­ри­а­ли­зо­ванно, в земных кате­го­риях.

Анти­се­ми­тизм как исто­ри­че­ское явле­ние был неиз­ве­стен во вре­мена изра­иль­ских царей и вави­лон­ского плена. Иудеи зани­мали зна­чи­тель­ные посты в ассиро-вави­лон­ской импе­рии и еги­пет­ском цар­стве Пто­ле­меев. Но со времен рав­ви­низма нарас­тает анти­се­ми­тизм. Что это – сов­па­де­ние или пси­хо­ло­ги­че­ский фактор?

Сле­дует отме­тить двой­ствен­ность в морали тал­муда, кото­рая реко­мен­дует одни нормы вза­и­мо­от­но­ше­ний между иуде­ями и другие – между иуде­ями и осталь­ными наро­дами. Сле­дует срав­нить это с тре­бо­ва­нием Еван­ге­лия не только быть спра­вед­ли­вым и мило­сти­вым к людям, неза­ви­симо от их нации и веро­ис­по­ве­да­ния, но и любить своих врагов. Еван­ге­лие дает обще­нрав­ствен­ное осно­ва­ние для жизни чело­века и при этом ста­ра­ется про­бу­дить его внут­рен­нее мораль­ное чув­ство – голос его сове­сти. Иуда­изм регла­мен­ти­рует жизнь чело­века целой систе­мой пред­пи­са­ний, поэтому этику и нрав­ствен­ность из внут­рен­него чув­ства, из потреб­но­сти самого сердца он делает схо­ла­сти­че­ской систе­мой, осно­ван­ной на казу­аль­ном прин­ципе (ответы на все­воз­мож­ные слу­чай­но­сти). Но, пожа­луй, самой глав­ной, мы бы ска­зали, тра­ги­че­ской ошиб­кой рав­ви­низма явля­ется тал­мудо-каб­ба­ли­сти­че­ское пред­став­ле­ние о том, что Бог создал иудеев, а 72 низших духа – осталь­ные народы мира. Это позд­нее пре­да­ние, про­ти­во­ре­ча­щее духу и букве Библии, ведет к дог­ма­ти­зи­ро­ва­нию наци­о­на­лизма. Чело­век, при­няв­ший идею пре­вос­ход­ства и избран­ни­че­ства, теряет самую боль­шую цен­ность своей жизни – спо­соб­ность любить всех людей как детей еди­ного Отца и видеть в каждом чело­веке образ Божий. Любовь, замкнув­ша­яся в своей семье, своей нации, при­об­ре­тает эго­цен­три­че­ский харак­тер, теряет мисти­че­скую глу­бину.

О куль­туре обще­ния

Одним из важных аспек­тов рели­ги­оз­ной нрав­ствен­но­сти явля­ется куль­тура обще­ния. Это умение спо­койно выслу­шать дру­гого, хотя бы его мнение не сов­па­дало с твоим или даже про­ти­во­ре­чило ему. При­сут­ствие бла­го­дати Божией в душе чело­века делает для него невоз­мож­ным оскор­бить или уни­зить ближ­него. Этика про­яв­ля­ется в ува­же­нии друг к другу. Слово «куль­тура» про­ис­хо­дит от слова «культ», что значит «уважаю» и «почи­таю». В данном случае высота куль­туры, в том числе духов­ной куль­туры, заклю­ча­ется в умении видеть в каждом чело­веке образ и подо­бие Божие – лич­ность, кото­рая обла­дает своим миро­воз­зре­нием, своими нрав­ствен­ными кри­те­ри­ями, своим духов­ным миром.

Когда два собе­сед­ника гово­рят о рели­гии и миро­воз­зре­ние их не сов­па­дает, раз­го­вор должен при­нять форму сов­мест­ного поиска истины: сна­чала выяс­нить, в чем они согла­ша­ются во взгля­дах и в чем рас­хо­дятся. Затем должен быть найден общий кри­те­рий истины и спо­койно рас­смот­рены недо­уме­ния, вопросы, про­блемы, пункт за пунк­том, не сходя с этой плат­формы. Такой плат­фор­мой могут быть все учение Церкви, текст Библии или только Новый Завет. Если рели­ги­оз­ные убеж­де­ния осно­вы­ва­ются на разных книгах Библии, ведах, Коране, то сле­дует выявить основ­ные при­знаки истин­но­сти, како­выми, оче­видно, должны слу­жить: внут­рен­няя непро­ти­во­ре­чи­вость текста, высо­кое учение о Боже­стве и соот­вет­ству­ю­щая этому учению мораль; сле­дует рас­смот­реть исто­рию созда­ния этих книг и т. д.

Чтобы отве­тить своему собе­сед­нику долж­ным обра­зом, надо уметь выслу­шать его спо­койно, понять, что он хочет, выявить глав­ное поло­же­ние его миро­воз­зре­ния. Затем спро­сить, пра­вильно ли он понят, не при­пи­сы­ваем ли мы ему того, чего он не думал и вовсе не хотел гово­рить. А если он под­твер­дит, что мы поняли его пра­вильно, то должны вна­чале отме­тить, в чем мы согласны с ним, что мы одоб­ряем в его пози­ции.

Пожа­луй, нет чело­века, кото­рый был бы во всем не прав (пре­по­доб­ный Мака­рий Еги­пет­ский похва­лил за тру­до­лю­бие идоль­ского жреца, когда увидел, что тот куда-то несет на своих плечах тяже­лое бревно). Отме­тив точки сбли­же­ния, то есть создав опре­де­лен­ную пси­хо­ло­ги­че­скую связь, когда собе­сед­ник вос­при­ни­мает нас не как про­тив­ника, а как дру­же­ствен­ное лицо, стре­мя­ще­еся понять его, надо очень кор­ректно кос­нуться пунк­тов рас­хож­де­ния и пред­ло­жить вместе рас­смот­реть пер­во­ис­точ­ники.

Боль­шой эти­че­ской и пси­хо­ло­ги­че­ской ошиб­кой явля­ется вывод апри­ори, прежде дока­за­тельств, когда место дока­за­тельств зани­мает соб­ствен­ный авто­ри­тет, вовсе не обя­за­тель­ный для других. Затем сам собе­сед­ник должен сде­лать вывод, а если он затруд­ня­ется, то не сле­дует наста­и­вать: чело­век сам вер­нется впо­след­ствии к тем же про­бле­мам. Если даже под дей­ствием неопро­вер­жи­мых фактов оппо­нент будет вынуж­ден согла­ситься, как бы выби­тый на тур­нире из седла, то это согла­сие обычно бывает непрочно, и он захо­чет взять реванш за пора­же­ние и найти (после беседы) новые доводы и факты, опро­вер­га­ю­щие ваше мнение. Сила Сократа была не только в его уме, но и в методе. Он не гово­рил за собе­сед­ника, а, предо­став­ляя ему сво­боду делать соб­ствен­ные выводы, зада­вал наво­дя­щие вопросы и при­во­дил соот­вет­ству­ю­щие при­меры.

Кри­ти­че­ские заме­ча­ния собе­сед­ника надо при­ни­мать спо­койно, и если они спра­вед­ливы, тотчас согла­шаться.

Беседа ста­но­вится бес­смыс­лен­ной, если мы поз­во­ляем ей пре­вра­титься в спор, в свое­об­раз­ный сло­вес­ный поеди­нок, в кото­ром мы нано­сим и полу­чаем удары, не при­об­ре­тая ничего. Тогда диалог пре­вра­ща­ется в два моно­лога – каждый гово­рит, не слушая собе­сед­ника, а если слу­шает, то с одной уста­нов­кой: во что бы то ни стало опро­верг­нуть его. Сви­де­тель­ством духов­ной и нрав­ствен­ной нераз­ви­то­сти чело­века служит его непра­виль­ная пози­ция, или, проще, «поза» в беседе.

  1. Поза «учи­теля» – чело­век гово­рит с дру­гими с чув­ством пре­вос­ход­ства. Он не сомне­ва­ется в том, что знает больше своих собе­сед­ни­ков, что умнее их, что лучше знает то, что нужно чело­веку. Ему кажется, что его обя­зан­ность учить, а других – учиться. Такие люди гово­рят со стран­ной само­уве­рен­но­стью, даже не пони­мая, что апломб, кото­рый звучит в их словах, оттал­ки­вает от них сердце собе­сед­ника.
  2. Поза «про­ку­рора» – чело­век счи­тает себя высшей инстан­цией в судьбе дру­гого. Он посто­янно ука­зы­вает на недо­статки собе­сед­ника, ловит его на про­ти­во­ре­чиях, как вора, кото­рый залез в чужой карман, обли­чает, него­дует и выно­сит «при­го­вор», совер­шенно не созна­вая, что тот ему не под­вла­стен. Думает, что при­но­сит благо чело­веку, откры­вая ему глаза на самого себя. Он счи­тает, что бедный греш­ник должен только бла­го­да­рить его за нра­во­уче­ние. Жела­ние исправ­лять других часто при­ни­мает харак­тер устой­чи­вого зуда, как при мучи­тель­ной накож­ной болезни.
  3. Поза «все­знайки» и «совет­чика» – чело­век готов дать совет и «рецепт» на все случаи жизни. Обычно это очень неда­ле­кие люди, кото­рые много гово­рят потому, что мало знают и еще меньше думают. Они готовы давать советы, так как не чув­ствуют ответ­ствен­но­сти за свои слова. Эти люди вме­ши­ва­ются в чужие дела, мешают другим в полной уве­рен­но­сти, что ока­зы­вают им боль­шую помощь. Сами они чужих сове­тов не вос­при­ни­мают. Когда их соб­ствен­ные дела закан­чи­ва­ются неуда­чей (а это бывает часто), то они обви­няют всех, кроме самих себя.
  4. Поза «началь­ника» – чело­век гово­рит так, как будто дает при­казы своим под­чи­нен­ным. Он хочет быть малень­ким «царь­ком» в своей семье, среди друзей или просто с собе­сед­ни­ком. Такие люди не терпят про­ти­во­ре­чий. Этих людей харак­те­ри­зует ува­же­ние к своей соб­ствен­ной пер­соне и неува­же­ние ко всем осталь­ным. Они бес­стыдно хвалят самих себя, рас­ска­зы­вают о своих соб­ствен­ных доб­ро­де­те­лях, чаще всего несу­ще­ству­ю­щих. Одну и ту же фразу повто­ряют несколько раз для того, чтобы запе­чат­леть ее в памяти собе­сед­ника. В отно­ше­нии к другим они про­яв­ляют черст­вость и небла­го­дар­ность. Они, кажется, искренне счи­тают, что для прочих людей дышать с ними одним воз­ду­хом – вели­кое сча­стье. Собе­сед­ника они не слу­шают и могут пере­бить его вопро­сом, совер­шенно не отно­ся­щимся к делу.

Я оста­но­вился на этих несколь­ких пси­хо­ло­ги­че­ских типах только потому, что мы сами нередко, не кон­тро­ли­руя себя, про­де­лы­ваем то же самое. Поэтому в беседе необ­хо­димо пом­нить, каким не надо быть и чего не надо делать. Гор­дыня спо­собна раз­ру­шить все пси­хо­ло­ги­че­ские мосты между бесе­ду­ю­щими и раз­бить их как бы на враж­деб­ные лагеря.

Чело­век должен быть кор­рект­ным, тем более – при бесе­дах на рели­ги­оз­ную тему. Наша рев­ность о Боже­ствен­ной славе должна выра­жаться в нашей жизни посред­ством испол­не­ния воли Божией, то есть запо­ве­дей, а не через нетер­пи­мость к ина­ко­мыс­ля­щим и ина­ко­ве­ру­ю­щим. Гру­бость часто скры­вает под собой сла­бость или отсут­ствие аргу­мен­тов, а гор­дость и высо­ко­ме­рие – низкий интел­лек­ту­аль­ный уро­вень. Есть англий­ская посло­вица, в кото­рой гово­рится о том, что пустоты, обра­зо­вав­ши­еся в череп­ной коробке, запол­няет гор­дость.

Если беседа при­ни­мает некор­рект­ные формы по вине собе­сед­ника, надо сде­лать заме­ча­ние, что о серьез­ных пред­ме­тах необ­хо­димо гово­рить серьезно, а если оно не будет при­нято, то отка­заться от беседы, потому что некор­рект­ность в таких слу­чаях часто пере­хо­дит в непри­стой­ность и может кон­читься вза­им­ной обидой и раз­ры­вом.

Больше думать и меньше гово­рить

Пре­муд­рый Соло­мон в одной из своих притч сказал: При мно­го­сло­вии не мино­вать греха (Притч. 10:19). Здесь дело не только в том, что неуправ­ля­е­мый язык обя­за­тельно допус­кает ошибки и ляп­сусы, но еще и в другом: мно­го­сло­вие – это порож­де­ние гор­до­сти и незна­ния.

Чело­век гордый умственно огра­ни­чен. Для него вся муд­рость мира заклю­ча­ется в его соб­ствен­ной череп­ной коробке. Поэтому он счи­тает своим долгом ода­рить и осчаст­ли­вить окру­жа­ю­щих его людей щедрой рос­сы­пью, разу­ме­ется, не золота, а слов. Гордый чело­век не пред­став­ляет, что за пре­де­лами его малого и кич­ли­вого рас­судка про­сти­ра­ется необъ­ят­ная область неви­ди­мого и непо­знан­ного, как за пре­де­лами ост­ровка – про­стор океана. Высо­кая куль­тура мысли дохо­дит до границ само­от­ри­ца­ния, не как скеп­сис и агно­сти­цизм, а как реаль­ное виде­ние своих воз­мож­но­стей. Поэтому чем более куль­ту­рен чело­век, тем осто­рож­нее обра­ща­ется он со словом, тем яснее видит всю шат­кость и услов­ность наших обоб­ще­ний и заклю­че­ний, всю огра­ни­чен­ность и неточ­ность полу­ча­е­мой нами инфор­ма­ции. Поэтому он сна­чала думает и уже потом – гово­рит. А так как думать тяже­лее, чем гово­рить, то для обду­мы­ва­ния и пред­ва­ри­тель­ной мыс­лен­ной про­верки своих суж­де­ний необ­хо­димо время. Поэтому в раз­го­воре такой чело­век делает паузу, прежде чем отве­тить, и вообще в беседе более ста­ра­ется узнать что-то новое, нежели пере­убе­дить дру­гого.

Чело­веку гор­дому кажется, что узна­вать ему нечего, он уверен в непо­гре­ши­мо­сти своих мнений, он него­дует в душе, что ему смеют воз­ра­жать, и обычно про­дол­жает раз­ви­вать свою мысль, даже не ста­ра­ясь понять оппо­нента, поми­нутно пере­би­вая его.

Обычно у таких людей твер­дая логика отсут­ствует. Они не стре­мятся к ней, и им кажется, что их личное пре­вос­ход­ство над дру­гими дает им право гово­рить авто­кра­ти­че­ски. Здесь место логики зани­мает уве­рен­ность в своей правоте, кото­рая выра­жа­ется эмо­ци­о­нально в неком теат­раль­ном тоне. Так что кажется, что чело­век декла­ми­рует сти­хо­тво­ре­ние Брю­сова «Ассар­га­дон»: «Я – вождь земных царей и царь, Ассар­га­дон. Кто пре­взой­дет меня? Кто будет равен мне? И вот стою один, вели­чьем упоен, я, вождь земных царей и царь – Ассар­га­дон».

Для обду­мы­ва­ния, как мы ска­зали, необ­хо­димо время, то есть мол­ча­ние. Слово, ска­зан­ное прежде вре­мени, подобно кис­лому вино­граду, кото­рый не дает ничего, кроме оско­мины. Поэтому наблю­да­ется пара­докс: кто много думает – мало гово­рит, кто мало думает – гово­рит много. Один обра­ба­ты­вает слово, как металл. Другой пус­кает слова, как мыль­ные пузыри, ника­кого труда – была бы трубка и мыль­ная пена. Слово обоб­щает. Чем боль­шей инфор­ма­цией обла­дает чело­век, тем больше вре­мени нужно для ее обоб­ще­ния. А чем меньше он знает, тем меньше у него тор­мо­зя­щих момен­тов. Чело­век, кото­рый много и посто­янно гово­рит, посте­пенно разу­чи­ва­ется думать. У Кры­лова есть басня «Две бочки». Одна катится по мосто­вой тихо, потому что напол­нена до краев вином; другая гро­мы­хает, уда­ря­ясь о камни, потому что пустая. Эту басню бол­туны счи­тают личным оскорб­ле­нием и вообще не осо­бенно жалуют Кры­лова.

Уже Кант с иро­нией гово­рил: «Самое боль­шое изоб­ре­те­ние XIX века – это умение рас­суж­дать о книгах, не читая их». Болтун может не только рас­суж­дать о чем угодно, но и спо­рить и дока­зы­вать, вполне пола­га­ясь на свою про­ни­ца­тель­ность. Если факты про­ти­во­ре­чат ему, то тем хуже для фактов… Гово­рят, что граф Хво­стов не только изда­вал на свои сред­ства обшир­ные сбор­ники своих же стихов, но и сам же их поку­пал.

Все вели­кое совер­ша­ется в мол­ча­нии. Мол­ча­ние – это бла­го­го­ве­ние перед тайной. Рели­гия как внут­рен­няя жизнь – область без­мол­вия. Но даже в науке вели­ким откры­тиям пред­ше­ство­вало мол­ча­ние. Ньютон и Кеплер про­во­дили отшель­ни­че­ский образ жизни. Мен­де­леев на целые недели запи­рался в своей квар­тире и никого не при­ни­мал. Эйн­штейн гово­рил, что созда­вал свою теорию, плавая в оди­но­че­стве на лодке по озеру.

Люди, кото­рые про­во­дили свою жизнь в деба­тах и спорах, по сути дела не совер­шали ничего. В лучшем случае они могли стать эпи­го­нами и попу­ля­ри­за­то­рами чужих мыслей и идей. Нам могут ука­зать на пример антич­ных фило­со­фов, кото­рые встре­ча­лись для бесед у афин­ского Акро­поля или устра­и­вали пуб­лич­ные дис­путы. Однако пифа­го­рейцы и пла­то­ники учи­лись не только гово­рить, но и мол­чать. Более того, у пифа­го­рей­цев трех­лет­нее мол­ча­ние слу­жило обя­за­тель­ным усло­вием для вступ­ле­ния в их союз.

Умный чело­век избе­гает споров. Он пони­мает, что идеи акси­о­ма­тичны, и чело­век должен быть внут­ренне под­го­тов­лен, чтобы вос­при­нять их. Мудрый обду­мы­вает слова, а говор­ли­вый сыпет их, как песок из мешка. Уже древ­ний поэт сказал: «Бой бара­бана заглу­шает звуки флейты, а крики пету­хов – песни соло­вья». Не будем уточ­нять, из чего сделан бара­бан и из чего флейта…

Мно­го­сло­вие отни­мает силы у молитвы, лишает мыш­ле­ние сосре­до­то­чен­но­сти и кон­цен­тра­ции, над­ме­вает душу чело­века. Часто необ­ду­ман­ные слова и насмешки лишают его друзей. Мно­го­сло­вие опу­сто­шает душу, и, по выра­же­нию святых отцов, бла­го­дать поки­дает такого чело­века, как голубь уле­тает от жилища, где топится печь, чтобы не запач­кать свои крылья в копоти и саже. А потеря бла­го­дати – самая боль­шая из всех потерь. Святые отцы гово­рят: «Мол­ча­ние соби­рает, а слова рас­то­чают». Мол­ча­ние – тайна буду­щего века. В мол­ча­нии про­ис­хо­дит встреча души с Богом.

Гос­подь сказал: за всякое празд­ное слово, какое скажут люди, дадут они ответ (Мф. 12:36), то есть за каждое лишнее и пустое слово, а в мно­го­сло­вии сколько злых и лживых слов! Поэтому обли­че­нием чело­века на Страш­ном Суде станут его соб­ствен­ные слова. Святые отцы гово­рят: «Молчи о том, чего не знаешь. Не утвер­ждай того, в чем не уверен. А о том, что знаешь, говори кратко. Даже мед вкусен в малом коли­че­стве, а в боль­шом вызы­вает тош­ноту».

Если бы мы знали, что слова воз­вра­ща­ются к нам, образно говоря, как пущен­ный буме­ранг, то мы бы пом­нили, что чело­веку дан не только язык, чтобы гово­рить, но также и губы, чтобы сдер­жи­вать сло­вес­ный поток. Мол­чать не легко. Один из святых гово­рит: «Несколько лет надобно чело­веку, чтобы научиться гово­рить. Но несколько деся­ти­ле­тий я учусь мол­чать. И еще не до конца освоил это искус­ство».

Что хуже – шутка или брань

Два греха, внешне как будто про­ти­во­по­лож­ные друг другу, – сме­хо­твор­ство и сквер­но­сло­вие – имеют много общего. Свя­ти­тель Иоанн Зла­то­уст, говоря о пагуб­но­сти этих грехов, осквер­ня­ю­щих душу чело­века, срав­ни­вает язык шута и сквер­но­слова, когда они ста­но­вятся на молитву, с рукой, обма­зан­ной наво­зом, кото­рой чело­век хочет кос­нуться хитона Гос­подня.

Шутки и брань пред­став­ляют собой кари­ка­туру на чело­века. В каждой шутке – над­ру­га­тель­ство над чело­ве­че­ской лич­но­стью, уни­же­ние ее, осви­ня­чи­ва­ние чело­века, стрем­ле­ние заме­нить его лицо урод­ли­вой рожей, как в кривых зер­ка­лах, кото­рые пока­зы­вали в бала­га­нах. В шутке исче­зает ува­же­ние к чело­веку как образу и подо­бию Божи­ему. А вместе с ува­же­нием про­па­дает любовь. Если во время плача сердце чело­века смяг­ча­ется, то во время шуток оно ста­но­вится жест­ким, как камень.

Во время шуток и смеха ум чело­века помра­ча­ется, он не может мыс­лить о чем-либо высо­ком и святом, он ищет в других урод­ства. Насмешка – это радость о том, что чело­век, образ Божий, одет в одежду, вывер­ну­тую наизнанку. Первым шут­ни­ком был Хам, кото­рый над­сме­ялся над наго­той отца, а еще раньше – демон, посме­яв­шийся довер­чи­во­сти пер­во­здан­ных людей. Неда­ром демона назы­вают шутом и нередко изоб­ра­жают в одежде ско­мо­роха. Шутка – это корот­кий при­ступ исте­рики, при кото­ром чело­век осво­бож­да­ется от какой-то нако­пив­шейся в его душе энер­гии. Он как бы выбра­сы­вает ее вон, в лицо дру­гого, как плевок. Этим он будто бы сни­мает про­ти­во­ре­чия, нако­пив­ши­еся в его душе. Этот выброс энер­гии, свя­зан­ный с помра­че­нием созна­ния, при­но­сит види­мое облег­че­ние, но по сути дела это облег­че­ние той же при­роды, что и сквер­но­сло­вие, то есть бла­го­даря уни­же­нию дру­гого у чело­века воз­ни­кает иллю­зия своего соб­ствен­ного досто­ин­ства.

Гово­рят, что от шуток бывает хоро­шее настро­е­ние, – это неправда. После про­дол­жи­тель­ных шуток и смеха чело­век чув­ствует опу­сто­ше­ние. Отме­чено, что кари­ка­ту­ри­сты и клоуны в своей личной жизни отли­ча­ются угрю­мым и раз­дра­жи­тель­ным харак­те­ром, а нередко и при­сту­пами черной мелан­хо­лии, как будто шутки и смех – это темные про­валы души, в кото­рых гаснет свет ума и исче­зают духов­ные силы. Если чело­век, выслу­шав дюжину анек­до­тов и вдо­воль посме­яв­шись над ними, станет на молитву, то он воочию увидит без­об­ра­зие своей души. Есть пси­хи­че­ский ком­плекс шут­ника, кото­рый везде и всегда ищет несо­от­вет­ствия и урод­ства; для него вся жизнь – посто­ян­ный пара­докс. Если он не шутит в тече­ние одного часа, то чув­ствует какой-то внут­рен­ний дис­ком­форт, как пья­ница, лишен­ный алко­голя, или нар­ко­ман, остав­шийся без нар­ко­ти­ков, словно какие-то силы рас­пи­рают изнутри его душу. Ему в полном смысле этого слова ста­но­вится плохо. Он начи­нает шутить с такой жад­но­стью, с какой голод­ные набра­сы­ва­ются на пищу. Чело­век настолько при­вы­кает шутить, что шутит почти маши­нально. В его под­со­зна­нии про­ис­хо­дит посто­ян­ный поиск и обра­ботка шуток. Он шутит даже неожи­данно для самого себя. Когда такой чело­век начи­нает молиться, молитва у него порой пре­вра­ща­ется в кощун­ство. При­вычка застав­ляет его искать урод­ли­вые ассо­ци­а­тив­ные образы, как бы некое пере­драз­ни­ва­ние молит­вен­ных слов.

Диавол – люби­тель и цени­тель шуток. Это – неви­ди­мый режис­сер той кло­у­нады, кото­рая про­ис­хо­дит в уме чело­века. Самое страш­ное послед­ствие греха в том, что он уда­ляет от души бла­го­дать Духа Свя­того. Нигде на иконах не изоб­ра­жены сме­ю­щи­еся или улы­ба­ю­щи­еся святые, ибо смех лишает чело­века само­по­зна­ния, а шутки – пока­я­ния. Зато диавол нередко изоб­ра­жа­ется с оска­лен­ными в улыбке зубами. Во вре­мена язы­че­ских гоне­ний на Цер­ковь ско­мо­рохи и клоуны пред­став­ляли собой анти­хри­сти­ан­скую силу; для толпы они имели такое же зна­че­ние в своих улич­ных паро­диях на хри­сти­ан­ство, как язы­че­ские фило­софы – для антич­ной интел­ли­ген­ции. Даже больше: лишить чело­века чув­ства бла­го­го­ве­ния – значит отнять у него Бога. Иногда язы­че­ские пра­ви­тели нани­мали ско­мо­ро­хов и арти­стов, чтобы те паро­ди­ро­вали и осме­и­вали муче­ния хри­стиан во время казни. Под­лость всегда ста­ра­ется вели­кое пре­вра­тить в смеш­ное. Гос­подь сказал: Горе сме­ю­щимся (ср.: Лк. 6:25), горе, потому что они изго­няют Духа Свя­того из своей души; горе, потому что они насме­ха­ются над чело­ве­ком – обра­зом и подо­бием Божиим, а через тво­ре­ние – над Твор­цом; горе, потому что они теряют дра­го­цен­ное время жизни; горе, потому что лишают себя глу­бины пока­я­ния и чистоты молитвы.

Мы назвали демона шутом, вернее, вспом­нили его старое про­звище. Тра­ге­дия миро­вой исто­рии пред­став­ля­ется для демона миро­вой коме­дией. Толкая людей на грех и пре­ступ­ле­ние, он затем сме­ется их лег­ко­ве­рию и глу­по­сти. Для демона исто­рия – это посто­ян­ное оду­ра­чи­ва­ние людей. Заме­чено, что тираны и рево­лю­ци­он­ные вожди – боль­шие шут­ники.

Слово чело­века несет в себе опре­де­лен­ную энер­гию. Оно соеди­няет чело­века с кос­ми­че­скими силами добра или зла, с анге­лами или демо­нами. Высшее про­яв­ле­ние чело­ве­че­ского слова – это молитва. Даже место, где совер­ша­ется молитва, имеет свою осо­бен­ную духов­ную атмо­сферу. Именно поэтому, входя в ограду мона­стыря, люди ощу­щают какую-то особую чистоту, ощу­щают ее почти физи­че­ски, им хочется дышать этим воз­ду­хом всей грудью. Как-то к одной боль­ной ино­кине пришла врач. Войдя в ком­нату, она сна­чала бояз­ливо посмот­рела на иконы, затем, послу­шав боль­ную, села около нее на табу­ретку и через несколько минут ска­зала: «Какая уми­ро­тво­ря­ю­щая квар­тира! Я приду к вам еще».

Есть слова, но есть другие, черные слова, кото­рые несут в себе неви­ди­мую, мы бы ска­зали, мета­фи­зи­че­скую грязь – это миазмы брани, кото­рые осе­дают на стенах жилища, въеда­ются в вещи, про­пи­ты­вают своим зло­во­нием одежду. Мы пола­гаем, что брань в мета­фи­зи­че­ском плане это нередко отказ от Бога и молитва к сатане. Попы­та­емся понять мисти­че­ский смысл бран­ных слов и мы увидим, что они далеко не так без­обидны, как при­нято счи­тать.

Возь­мем слово «сво­лочь». Оно озна­чает мусор, кото­рый соби­рают, сво­ла­ки­вают в кучу и затем выбра­сы­вают за порог жилища. Для хри­сти­а­нина духов­ный дом – это храм, а вечное жилище – Цар­ство Небес­ное. Поэтому слово «сво­лочь» – поже­ла­ние, чтобы чело­век был лишен своего дома, выки­нут из веч­ного жилища, как мусор и отре­пье, подобно тому, как в еван­гель­ской притче хозяин при­ка­зы­вает своим рабам выбро­сить недо­стой­ного гостя за порог дома в ночную тьму. Итак, в мисти­че­ском зна­че­нии «сво­лочь» озна­чает недо­стой­ный спа­се­ния, осуж­ден­ный, выбро­шен­ный, изгнан­ный.

Возь­мем сле­ду­ю­щее слово, кото­рое мы слышим очень часто, – «мер­за­вец». Это слово озна­чает мерз­лый, замерз­ший, холод­ный, без­жиз­нен­ный. Святые отцы гово­рили, что Бог есть огонь, кото­рый согре­вает сердце, а сатана – вечный холод, леде­ня­щий душу. «Мер­за­вец» – это чело­век, в кото­ром нет Бога, кото­рый поте­рял любовь. В теле змеи нет теп­лоты, поэтому «мер­за­вец» – то же самое что и поте­ряв­ший любовь демон и гад, пол­за­ю­щий по земле. Здесь поже­ла­ние, чтобы чело­век поте­рял Бога и любовь и упо­до­бился демону, кото­рый холо­ден, без­жа­ло­стен и жесток.

Слово «стерва» озна­чает падаль, гни­ю­щее мясо. Хри­сти­ан­ство – это учение о вос­кре­се­нии мерт­вых. Слово «стерва» в мисти­че­ском смысле озна­чает: «останься гнилью, не вос­кресни».

Слово «него­дяй», кото­рое прочно вошло в чело­ве­че­ский лек­си­кон, озна­чает негод­ный, непри­год­ный, не соот­вет­ству­ю­щий своему назна­че­нию, испор­чен­ный. Назна­че­ние чело­века – вечная жизнь. Свя­ти­тель Васи­лий Вели­кий сказал: «Чело­век – это тварь, кото­рая полу­чила пове­ле­ние стать Богом». Духов­ная жизнь, в том числе аскеза, – это работа над собой, чтобы стать годным для Небес­ного Цар­ства. Слово «него­дяй» в мисти­че­ском плане озна­чает: «пусть не испол­нится цель его жизни, пусть он будет неспо­со­бен вос­при­нять то, для чего сотво­рен чело­век – Боже­ствен­ную бла­го­дать». Здесь слово «него­дяй» высту­пает сино­ни­мом слова «отвер­жен­ный».

Слово «дурак» озна­чает бурный, неспо­кой­ный, бушу­ю­щий. Слово «мир» было при­вет­ствием Вет­хого и Нового Заве­тов: Мир остав­ляю вам (Ин. 14:27), – гово­рит Гос­подь; при­сут­ствие Боже­ства при­но­сит душе мир, даже почив­шим мы желаем веч­ного покоя. Демон – мятеж­ный дух, он в непре­стан­ном вол­не­нии и смя­те­нии; будучи духом зла, он не испы­ты­вает покоя ни на мгно­ве­ние. Поэтому слово «дурак» озна­чает: «будь лишен­ным мира в этой и буду­щей жизни».

Слово «подлец» озна­чает низкий, пол­за­ю­щий, нахо­дя­щийся под ногами; это образ демона, кото­рый в пре­ис­под­ней, под всеми, и образ змея, кото­рый «подлез» к нашим пра­от­цам. Здесь – мисти­че­ское обра­ще­ние к диа­волу и про­кля­тие «будь подо­бен змею, будь под ногами у демона, упади в глу­бину пре­ис­под­ней, кото­рая под всеми».

Слово «пар­ши­вый» озна­чает чело­века, забо­лев­шего болез­нью, от кото­рой выпа­дают волосы на голове и появ­ля­ются струпы на теле. Пар­ши­вую овцу отде­ляют от других овец, чтобы она не зара­жала их. Парша – это грех, кото­рый, как заразу, легко рас­про­стра­няет вокруг себя раз­вра­щен­ный и поте­ряв­ший совесть чело­век. Пар­ши­вую овцу нельзя выле­чить, мясо ее про­тивно есть, ее просто выго­няют палкой из стада. А ведь Гос­подь Своим стадом назвал хри­стиан (см.: Лк. 12:32)…

В мисти­че­ском смысле слово «пар­ши­вый» озна­чает поже­ла­ние, чтобы чело­век был поки­нут своими дру­зьями, отлу­чен от своих близ­ких, а самое глав­ное – умер нерас­ка­ян­ным в грехах, как бы не изле­чен­ным от духов­ной парши, и был изгнан навеки из стада Хри­стова.

Таким обра­зом, сквер­но­слов при­зы­вает демона усердно губить его бра­тьев, то есть ста­но­вится одним духом с сата­ной.

Из бран­ного лек­си­кона мы выбрали лишь наи­бо­лее «без­обид­ные» слова, кото­рые не осо­бенно режут слух, а для неко­то­рых людей стали уже совер­шенно при­выч­ными. Но и они, эти слова, пред­став­ляют собой скры­тое обра­ще­ние к сатане. Потому-то и чув­ствует сквер­но­слов после брани какое-то облег­че­ние. Это тоже при­манка сатаны, кото­рый шепчет греш­нику на ухо: «выру­гайся еще раз и полу­чишь силу от моей силы, и глот­нешь напи­ток из той чаши, кото­рую я держу в своих руках».

Здесь мы не каса­лись самых гряз­ных слов – их демо­низм еще более явствен. В сата­нин­ских оргиях бого­хуль­ство и самое изощ­рен­ное сквер­но­сло­вие входят в ритуал: чтобы диавол явился к своим при­вер­жен­цам, им необ­хо­димо осквер­нить место, где они собраны, наряду с дру­гими соде­лан­ными ими гре­хами и сквер­но­сло­вием. Сквер­но­слов похож на одер­жи­мого, кажется, что у такого чело­века прямая кишка, поте­ряв свое направ­ле­ние, под­ве­дена к горлу со всеми выте­ка­ю­щими из этого послед­стви­ями. При­падки раз­дра­же­ния, кото­рые сквер­но­слов совер­шенно не может сдер­жи­вать, похожи на повто­ря­ю­щи­еся при­ступы сло­вес­ной дизен­те­рии…

Слова не исче­зают бес­следно, поэтому квар­тира, где посто­янно слы­шится брань и сквер­но­сло­вие, в духов­ном отно­ше­нии ста­но­вится похо­жей на обще­ствен­ный туалет, кото­рый нико­гда не уби­ра­ется. Но самое страш­ное то, что адап­та­ция к зло­во­нию делает свое дело, и для сквер­но­слова брань звучит как бод­ря­щая музыка.

Чем отли­ча­ется состра­да­ние от сен­ти­мен­таль­но­сти

Состра­да­ние осно­вано на любви к чело­веку – любовь делает дру­гого единым с собой, как бы своим вторым «я». Сен­ти­мен­таль­ность же осно­вана на любви к самому себе; ее огор­чают не стра­да­ния дру­гого чело­века, а соб­ствен­ное испор­чен­ное настро­е­ние; она стре­мится не уни­что­жить стра­да­ния в мире, а убрать кар­тины стра­да­ния из поля своего зрения.

Искус­ство и лите­ра­тура делают душу чело­века склон­ной к под­ра­жа­нию и к эмо­ци­о­наль­ной вклю­чен­но­сти в ситу­а­цию. Чело­век, при­вы­кая пере­жи­вать душев­ное состо­я­ние пер­со­на­жей пьес, теле­се­ри­а­лов и рома­нов, в резуль­тате сам начи­нает «играть в жизнь», как артист на сцене. Искус­ство раз­ви­вает высо­кую пла­стич­ность пси­хики, нередко дохо­дя­щую до пато­ло­гии, и эмо­ци­о­наль­ную отдачу пред­став­шему перед созна­нием образу. Любовь болеет за дру­гого; ей больно, потому что больно чело­веку. Сен­ти­мен­таль­ность болеет за себя; ей больно, потому что нега­тив­ный образ стра­да­ния вторгся в созна­ние и вызвал отри­ца­тель­ные эмоции.

Любовь осно­вана на жела­нии блага другим людям. Сен­ти­мен­таль­ность – на жела­нии соб­ствен­ного душев­ного ком­форта; стра­да­ния других она вос­при­ни­мает как непри­ят­ный дис­со­нанс в своем душев­ном покое. Сен­ти­мен­таль­ный чело­век не может любить, он может влюб­ляться, созда­вать себе идолов, слу­жить им и этими идо­лами запол­нять свою душу.

Обрат­ная сто­рона сен­ти­мен­таль­но­сти – это жесто­кость. То, что лежит за пре­де­лами непо­сред­ствен­ных ощу­ще­ний, сен­ти­мен­таль­ному чело­веку чуждо и без­раз­лично. В сказке Экзю­пери «Малень­кий принц» автор про­го­ва­ри­ва­ется: «Если потух­нет моя звез­дочка, то какое мне дело до всей Все­лен­ной», дру­гими сло­вами, – звез­дочка, в кото­рую я влюб­лен, мне дороже всей Все­лен­ной.

Сен­ти­мен­таль­ный чело­век готов пла­кать при виде боль­ной собаки и в тоже время оста­нется глух и рав­но­ду­шен к стра­да­ниям мил­ли­о­нов людей, лишь бы он не видел этих стра­да­ний. Сен­ти­мен­таль­ность – это не любовь, а болез­нен­ная впе­чат­ли­тель­ность, это хро­ни­че­ская, заглу­шен­ная исте­рика, заме­ня­ю­щая любовь. Сен­ти­мен­та­лизм создал либе­ра­лизм с его люци­фе­ри­ан­ской все­доз­во­лен­но­стью. Уже в про­шлом веке один писа­тель сказал: нет зверя более лютого, чем либе­рал[2]. Мы бы доба­вили, что из всех зверей наи­бо­лее похож на либе­рала кро­ко­дил, кото­рый, пожи­рая свою жертву, горько плачет.

О цер­ков­ной поэзии

Литур­ги­че­ские гимны нельзя отне­сти к какому-либо извест­ному нам виду искус­ства. Это особая поэзия, кото­рая отли­ча­ется от поэзии мир­ской – лирики, эпоса и драм – не только содер­жа­нием, но и формой, и языком. В свя­щен­ной поэзии отсут­ствуют яркие, как бы кри­ча­щие краски. Там нет эмо­ци­о­наль­ных взры­вов, лири­че­ской грусти или нату­ра­лизма в изоб­ра­же­нии чело­ве­че­ских стра­да­ний и царя­щего в мире демо­ни­че­ского зла. Круг ее изоб­ра­зи­тель­ных средств созна­тельно огра­ни­чен, в ней нет того, что мы назвали бы эсте­тиз­мом. Эта поэзия не дает чело­веку душев­ного насла­жде­ния. В ней отсут­ствует, из нее как бы вычерк­нуто и выбро­шено все то, что делает при­вле­ка­тель­ной и чару­ю­щей поэзию мир­скую: отсут­ствуют душевно-ассо­ци­а­тив­ные связи, неожи­дан­ные срав­не­ния и мета­форы, кото­рые явля­ются скры­тыми пара­док­сами поэзии, страст­ные и яркие образы, от кото­рых душа напря­га­ется, как струны скрипки, во вне­зап­ном порыве чувств. Здесь нет эмо­ци­о­наль­ной горяч­но­сти и поэ­ти­че­ских вос­тор­гов, кото­рые на самом деле пред­став­ляют собой голос плоти и крови. Здесь душа не отда­ется без­вольно, как уба­ю­кан­ный ребе­нок, музыке ритмов и созву­чия рифм.

Неве­ру­ю­щему чело­веку эта поэзия чужда, она не вызы­вает отго­лос­ков в его душе, он, и слушая, не слышит ее. Для него она сли­ва­ется, как звуки прибоя, в моно­тон­ный гул. Чело­век, недавно при­шед­ший в Цер­ковь, тоже вна­чале не пони­мает, а вернее, не может вклю­читься в цер­ков­ные гимны; только отдель­ные фразы, образы и срав­не­ния оста­ются в его созна­нии, но он чув­ствует силу, заклю­чен­ную в них. Ему часто кажется, что непо­ни­ма­ние про­ис­хо­дит от арха­ич­но­сти бого­слу­жеб­ного языка, на самом же деле здесь другое: для молитвы тре­бу­ется созер­ца­ние, кон­цен­тра­ция, то, к чему совре­мен­ный чело­век не привык. Но про­хо­дит время, и эти пес­но­пе­ния ста­но­вятся для его души все более род­ными, как будто все чаще про­би­ва­ется свет через раз­во­дье обла­ков. Хотя он еще не вклю­чился в литур­ги­че­ские пес­но­пе­ния на уровне созна­ния, но его душа чув­ствует новую жизнь в этих пока не совсем понят­ных словах, и по вре­ме­нам он напол­ня­ется осо­бен­ным чув­ством уми­ле­ния и радо­сти, той чистой радо­сти, кото­рую мы испы­ты­вали когда-то в дале­ком дет­стве. Слова пес­но­пе­ний кажутся ему неж­ными лепест­ками цветов, запаха кото­рых он пока еще не может ощу­тить, тихими стру­ями про­зрач­ной воды, омы­ва­ю­щими его душу, или сне­жин­ками, кото­рые, как белые звез­дочки, падают с неба и покры­вают грязь земли и грязь чело­ве­че­ских грехов своим свер­ка­ю­щим оде­я­нием.

Кра­соту духов­ной поэзии может уви­деть лишь тот, у кого откры­лось таин­ствен­ное око сердца, у кого про­буж­ден дух и укро­щены, как дикие звери, стра­сти; скажем по-дру­гому: у кого глаза души омыты сле­зами пока­я­ния. Это поэзия молитвы, она – досто­я­ние духа, она позна­ется в без­мол­вии и созер­ца­нии. Душа, кото­рая ищет раз­но­об­ра­зия внеш­них впе­чат­ле­ний, кото­рая ищет теат­раль­ных эффек­тов для удо­вле­тво­ре­ния своих стра­стей, не может почув­ство­вать и понять кра­соту цер­ков­ных пес­но­пе­ний, услы­шать в них тихий голос бла­го­дати. Для нее они так и оста­нутся закры­той книгой.

Люди, погру­жен­ные в стра­сти, не найдут в бого­слу­жеб­ных текстах того, что могло бы воз­бу­дить их эмоции, дать пищу ана­ли­ти­че­скому уму. Срав­ни­вая цер­ков­ные гимны с поэ­зией Шекс­пира и Данте, они увидят здесь лако­низм языка, кото­рый пока­жется им эмо­ци­о­наль­ной сухо­стью, и стро­гое огра­ни­че­ние выра­зи­тель­ных средств, кото­рое вос­при­мут как бед­ность вооб­ра­же­ния и одно­об­ра­зие. Дог­маты веры, кото­рыми насы­щены бого­слу­жеб­ные тексты, кажутся мир­ским людям повто­ре­нием уже извест­ного, почти таф­та­ло­гией. Гим­но­граф как бы стоит над зем­ными собы­ти­ями, рисует их не соч­ными, яркими крас­ками, а тон­кими и точ­ными лини­ями пера, он как бы только каса­ется их, чтобы пока­зать скры­тую под ними мета­фи­зи­че­скую сущ­ность. Тра­гизм пес­но­пе­ний, посвя­щен­ных подви­гам муче­ни­ков, лишен каких-либо внеш­них эффек­тов или душев­ного над­рыва, в них глав­ное – сама идея муче­ни­че­ства как сви­де­тель­ства об истине.

В кано­нах и ака­фи­стах Божией Матери исполь­зо­ваны многие про­об­ра­зо­ва­тель­ные сим­волы и мета­форы, но эти сим­волы в своей мисти­че­ской глу­бине оста­ются непо­нят­ными для ума и чуж­дыми сердцу душев­ного чело­века. Они не вос­при­ни­ма­ются в едином ассо­ци­а­тив­ном поле с именем Девы Марии, а звучат обособ­ленно и отчуж­денно. Такие люди могут гово­рить о Божией Матери земным, душев­ным языком. Для них стихи о Деве Марии Метер­линка, Бунина, Пастер­нака роднее и ближе, чем каноны пре­по­доб­ных Космы Маи­ум­ского и Фео­фана Начер­тан­ного.

Цер­ков­ные гимны – прежде всего молитва, кото­рая тре­бует сосре­до­то­че­ния мысли. Здесь мно­го­чис­лен­ность обра­зов, обилие инфор­ма­ции, ори­ги­наль­ность срав­не­ний, как ковер, выши­тый яркими цве­тами, только озем­лили, отя­го­тили, рас­сре­до­то­чили бы молитву, пере­вели бы ее в другой, низший план – теат­раль­ного моно­лога. Духов­ная кра­сота – это не эсте­тизм и кос­мо­фи­лия, а ви́дение, как бы про­зре­ние духов­ного мира через про­зре­ние чело­века. Молит­вен­ное слово, теряя внеш­нюю экс­прес­сию, при­об­ре­тает духов­ную глу­бину. Види­мое внеш­нее одно­об­ра­зие свя­щен­ных кано­нов, кото­рое пред­став­ля­ется плот­скому уму вари­ан­тами одной и той же мело­дии, откры­ва­ется духов­ному взору как небо – единое и вечно новое, неис­чер­па­е­мое в своих глу­би­нах.

Через слова гимнов душа веру­ю­щего чело­века сопри­ка­са­ется с духов­ным миром и познает то, что выше слова и глубже чувств. Область душев­ного разума – вооб­ра­же­ние и анализ, духов­ного – созер­ца­ние и непо­сред­ствен­ное про­ник­но­ве­ние в сущ­ность явле­ний. Лако­нич­ность языка и частые повто­ре­ния в гимнах держат ум в едином поле созер­ца­ния. В мир­ской поэзии звучат все краски палитры, в духов­ной – нет ярких цветов, там про­зрач­ность: цвета вос­при­ни­ма­лись бы как пест­рота. Данте, Шекс­пир, Миль­тон создают огром­ные полотна для своих картин, их поэмы и драмы похожи на замки, постро­ен­ные искус­ными архи­тек­то­рами. Кажется, что эпохи и народы поме­сти­лись бы в них. Исих­а­сты сжи­мают свою мысль до несколь­ких слов молитвы, но эти слова низ­во­дят само небо в сердце чело­века, небо, заклю­чен­ное в одном луче бла­го­дати, необъ­ят­ное небо, в кото­ром земля и звезды – только кру­жа­щи­еся в вихре пылинки. В цер­ков­ных пес­но­пе­ниях – высшая кра­сота, но не в соче­та­нии слов, а в отблеске Боже­ства, кра­сота, в свете кото­рой сама душа чело­века рас­кры­ва­ется как тайна веч­но­сти.

При­шед­шим из оккуль­тизма

В насто­я­щее время мы наблю­даем обра­ще­ние к Церкви не только вче­раш­них ате­и­стов, но и тех, кто зани­мался оккуль­тиз­мом.

В конце XIX века хри­сти­ан­ские реги­оны под­верг­лись духов­ной экс­пан­сии раз­лич­ных оккульт­ных и маги­че­ских учений, пре­иму­ще­ственно восточ­ного про­ис­хож­де­ния, как будто гря­зе­вой поток, обру­шив­шись с гор Индо­стана, стал пре­вра­щать в какие-то зыбкие топи землю стран Запада.

Оккульт­ные учения нашли себе почву прежде всего в среде интел­ли­ген­ции, в той ее части, кото­рая, убе­див­шись в огра­ни­чен­но­сти и бес­по­мощ­но­сти пози­ти­визма, искала других путей позна­ния. О Церкви эти люди имели пре­иму­ще­ственно пред­взя­тое и тен­ден­ци­оз­ное пред­став­ле­ние. Уни­вер­са­лизм Церкви они счи­тали зани­жен­ными рели­ги­оз­ными запро­сами, и вклю­че­ние в Цер­ковь каза­лось им рас­тво­ре­нием в про­стом народе, в толпе, на кото­рую они при­выкли смот­реть сверху вниз. Они чув­ство­вали, что Цер­ковь и при­выч­ный интел­ли­ген­ции эли­та­ризм плохо ужи­ва­ются друг с другом.

Другая при­чина этого анта­го­низма, или отчуж­де­ния, в том, что Цер­ковь тре­бует послу­ша­ния, под­чи­не­ния иерарху, дис­ци­плины жизни: испол­не­ния молитв, риту­а­лов, постов – и, прежде всего, дис­ци­плины мысли: под­чи­не­ния своего ума Откро­ве­нию. А интел­ли­ген­ция осо­бенно доро­жит своей «интел­лек­ту­аль­ной сво­бо­дой» – сво­бо­дой эмпи­ри­че­ского, страст­ного чело­века, сво­бо­дой твор­че­ства как само­вы­ра­же­ния.

Затем Цер­ковь тре­бует от чело­века борьбы со стра­стями, поскольку без этого невоз­можно внут­рен­нее очи­ще­ние, а стра­сти, осо­бенно гор­дость, – та стихия, в кото­рой при­выкла жить интел­ли­ген­ция. (Мы гово­рим здесь о харак­тер­ных общих тен­ден­циях, а не лич­но­стях, пред­став­ля­ю­щих собой пра­во­слав­ное «мень­шин­ство» совре­мен­ной интел­ли­ген­ции.)

Оккульт­ные же учения в про­ти­во­по­лож­ность Церкви пред­став­ляют твор­че­ской фан­та­зии полную сво­боду и не только не огра­ни­чи­вают стра­сти чело­века, но и счи­тают их источ­ни­ком душев­ной энер­ге­тики, кото­рый надо лишь уметь пра­вильно исполь­зо­вать. В систе­мах розен­крей­це­ров, Раджиша, буд­дий­ского тан­тризма поощ­ря­ется самый низ­мен­ный эро­тизм – как путь к демо­ни­че­скому позна­нию добра и зла, и даже к транс­цен­дент­ному экс­тазу. Здесь ничто не тре­во­жит темные стра­сти, свив­шие свое гнездо в чело­ве­че­ском сердце. Они мирно ужи­ва­ются с декла­ра­тив­ным, оккульт­ным «аске­тиз­мом», огра­ни­чи­ва­ю­щимся меди­та­ци­ями и риту­аль­ными пляс­ками, а также с эффект­ным по форме и поверх­ност­ным по содер­жа­нию интел­лек­ту­а­лиз­мом. Про­чи­тав несколько книжек Штай­нера и Раджиша, чело­век, так ска­зать, не вста­вая с кресла, чув­ствует себя посвя­щен­ным в «тайную муд­рость», овла­дев кото­рой он может делать все, что хочет. В чем заклю­ча­ется эта «муд­рость» – он не пони­мает. Глава и вождь оккуль­ти­стов – демон – прячет себя под име­нами «кос­ми­че­ской иерар­хии», «зем­ного бога» и т. п. Иногда он не прочь высту­пить на стра­ни­цах оккульт­ных книг как резо­нер, с нрав­ствен­ными сен­тен­ци­ями и кри­ти­кой дог­ма­тизма «во имя любви». Но в оккуль­тизме суще­ствует тайный догмат, кото­рый откры­вают не сразу, а именно: «Добро есть зло, зло есть добро; Бог – это демон, а демон – это Бог». Неда­ром сата­нист Бодлер назвал свой сбор­ник стихов, став­ший настоль­ной книгой дека­ден­тов, «Цве­тами зла». Однако оккуль­тизм срав­ни­тельно редко высту­пает в своем соб­ствен­ном обли­чии, так ска­зать, в обна­жен­ном виде, как демон на горе Брокен. Чаще всего он, как волк в сказке «Крас­ная Шапочка», гово­рит вкрад­чи­вым и лас­ко­вым голо­сом. О чем он гово­рит? О новом рафи­ни­ро­ван­ном хри­сти­ан­стве, об «эли­тар­ной» духов­но­сти, о син­тезе рели­гий и о том, что белая магия – это сила добра, кото­рая про­ти­во­стоит черной магии.

Надо ска­зать, что немало людей, попав­ших сна­чала в сети оккуль­тизма, увидев его сата­нин­ское лицо и мерт­вый люци­фе­ри­ан­ский свет, веду­щий к поги­бели, отошли от него, порвали с ним и стали искать спа­се­ния и исце­ле­ния в Пра­во­слав­ной Церкви. Но заня­тия оккуль­тиз­мом, осо­бенно если они были соеди­нены с прак­ти­че­ской магией, не могут пройти бес­следно. Нельзя выйти из ада, не опа­лив­шись его огнем.

Нет греха, кото­рый пре­воз­мог бы мило­сер­дие Божее, нет демо­ни­че­ской силы, кото­рая побе­дила бы силу бла­го­дати, силу под­ни­мать падшее, исце­лять боль­ное, воз­рож­дать уми­ра­ю­щее, вос­ста­нав­ли­вать раз­би­тое, исправ­лять искрив­лен­ное, воз­вра­щать поте­рян­ное, вос­пол­нять оску­дев­шее, вос­со­зда­вать пере­ло­ман­ное и изуро­до­ван­ное. Вклю­чив­шись в цер­ков­ную жизнь, преж­ний оккуль­тист может стать подвиж­ни­ком, но мы хотели бы предо­сте­речь этих людей от особых иску­ше­ний, кото­рые могут встре­титься на их пути, от послед­ствий оккуль­тизма, от пред­рас­по­ло­же­ний, кото­рые чело­век вынес из этого душев­ного ада и кото­рые могут долго еще мучить душу как старые раны.

Первая опас­ность – это тонкая духов­ная гор­дость, кото­рая неза­метна для самого чело­века. Она может скры­ваться под внеш­ним сми­ре­нием, по посло­вице: змея под кустом еже­вики. Нужны про­дол­жи­тель­ные усилия, а глав­ное – духов­ный руко­во­ди­тель, чтобы в душе вскрылся этот гной­ник и не зара­жал бы посто­янно кровь. Но, к сожа­ле­нию, такой чело­век мало спо­со­бен к искрен­нему послу­ша­нию. Имея руко­во­ди­теля и даже внешне под­чи­ня­ясь ему, он в душе не рас­ста­ется с посто­ян­ным чув­ством своего мни­мого пре­вос­ход­ства и счи­тает свое соб­ствен­ное мнение исти­ной в послед­ней инстан­ции, поэтому между ним и его духов­ным отцом стоит некая тонкая непро­ни­ца­е­мая стена. Читая духов­ную лите­ра­туру, он выби­рает из свя­то­оте­че­ских тво­ре­ний те, где опи­саны самые высо­кие духов­ные состо­я­ния, как бы «взлеты на небо», а книги по прак­ти­че­ской духов­ной жизни кажутся ему дет­ской пищей или азбу­кой, кото­рую неза­чем повто­рять.

Этих людей при­вле­кают апо­кри­фи­че­ские Еван­ге­лия, создан­ные в среде гно­сти­ков. Они оправ­ды­вают себя тем, что эти книги, отверг­ну­тые Цер­ко­вью, содер­жат, дескать, в себе кру­пицы истины и помо­гают им лучше понять кано­ни­че­ские Еван­ге­лия, из кото­рых они выде­ляют Еван­ге­лие от Иоанна, даже про­ти­во­по­став­ляя его другим Еван­ге­лиям.

Читая духов­ную лите­ра­туру, они стре­мятся к схе­ма­ти­за­ции духов­ных явле­ний, к интел­лек­ту­аль­ному моде­ли­ро­ва­нию этих явле­ний, забы­вая, что чело­ве­че­ская душа и духов­ный мир глубже любой системы. Неко­то­рые из них увле­ка­ются Вла­ди­ми­ром Соло­вье­вым и отцом Павлом Фло­рен­ским. Здесь также внут­рен­няя про­во­ка­ция – жела­ние уви­деть духов­ный мир в фило­соф­ской схеме, заме­нить знания, осно­ван­ные на опыте, абстрак­цией, жизнь духа – интел­лек­ту­а­лиз­мом. Они не прочь пого­во­рить на основе про­чи­тан­ных книг о мисти­че­ском опыте и рели­ги­оз­ных инту­и­циях, но их сло­вес­ный «инту­и­ти­визм» пред­став­ляет собой тот же раци­о­на­лизм.

Ужас демо­но­об­ще­ния в оккуль­тизме, кото­рый они испы­тали, делает вна­чале их пока­я­ние горя­чим, а испо­ведь подроб­ной, но горяч­ность, осно­ван­ная на страхе, не дол­го­вре­менна, она похожа на бег­ство от диа­вола, но бег­ство еще не к Богу, а только за «стену», куда диавол не может пройти. Затем пока­я­ние осты­вает и в даль­ней­шем нередко заклю­ча­ется лишь в том, что чело­век фик­си­рует свои душев­ные состо­я­ния и при этом втайне гор­дится глу­би­ной своей испо­веди.

В оккуль­тизме диавол пора­жает прежде всего чело­ве­че­ское сердце, поэтому оккуль­тист похож на чело­века с ампу­ти­ро­ван­ным серд­цем, вместо кото­рого встав­лен какой-то меха­низм. От него веет необъ­яс­ни­мым холо­дом, что может соче­таться с эмо­ци­ями и даже с эффек­том, осно­ван­ным на стра­стях, потому что сами по себе стра­сти – это не духов­ное тепло, а огарки души. Можно ска­зать, что обра­ще­ние оккуль­ти­ста – это про­цесс реани­ма­ции его сердца, кото­рый про­ис­хо­дит мед­ленно. Это какое-то про­кля­тие оккуль­тизма – иска­ние Бога в рас­судке, а не в сердце. Тем, кто зани­мался оккуль­тиз­мом, бывает трудно молиться в храме во время бого­слу­же­ния, осо­бенно в начале их обра­ще­ния к Церкви. Им кажется, что какая-то сила мучает и гонит их из храма, тяжесть нава­ли­ва­ется на плечи, начи­нает кру­житься голова, они плохо пони­мают, что про­ис­хо­дит вокруг и чув­ствуют, что еще немного и упадут в обмо­рок. Когда служба кон­ча­ется, они как будто ожи­вают.

Одно из самых тяже­лых иску­ше­ний, пре­сле­ду­ю­щих чело­века, зани­мав­ше­гося оккуль­тиз­мом, это пре­вра­ще­ние молитвы в меди­та­цию. Здесь диалог души с Боже­ством заме­ня­ется моно­ло­гом, где Боже­ство только моде­ли­ру­ется, а субъ­ек­том и объ­ек­том молитвы оста­ется сам чело­век. Здесь молитва рас­смат­ри­ва­ется как некая само­сто­я­тель­ная и авто­ном­ная сила, направ­лен­ная на осу­ществ­ле­ние цели, сфор­му­ли­ро­ван­ной в про­ше­ниях молитвы. Дей­ству­ю­щим и совер­ша­ю­щим фак­то­ром пред­став­ля­ется не бла­го­дать Божия как дар Боже­ствен­ной любви, а энер­гия самого чело­ве­че­ского духа, вопло­щен­ная в словах молитвы.

Такая травма изле­чи­ва­ется с трудом: по сути, чело­век не обра­ща­ется в молитве к Живому Богу, но лишь фик­си­рует свои состо­я­ния – самого себя. А если даже и обра­ща­ется с молит­вой к Боже­ству, то Бог оста­ется для него некой кос­ми­че­ской или мета­фи­зи­че­ской энер­гией, а не Лич­ност­ным Богом. Таким людям обычно чужд Хри­стос как Бого­че­ло­ве­че­ская Лич­ность, они больше гово­рят о Духе Святом, при том не как о Лич­но­сти, а опять-таки как о некой силе. Часто они бывают рас­по­ло­жены к софи­о­ло­гии, имя­с­лав­ству, пара­пси­хо­ло­гии, то есть к мате­ри­а­ли­за­ции рели­гии. (В прин­ципе, сама каб­бала, несмотря на мисти­че­ское содер­жа­ние, пред­став­ляет собой довольно раци­о­на­ли­сти­че­скую систему, кото­рая содер­жит в себе гене­а­ло­гию имен.) Эти люди внут­ренне стре­мятся состав­лять системы и сухие схемы, как будто зада­лись целью загнать земной шар в глобус, чтобы затем дер­жать его в своих руках.

По нашему мнению, одно из самых страш­ных послед­ствий оккуль­тизма – это потеря надолго чув­ства Живого Христа. Надо ска­зать, что не только люди, зани­мав­ши­еся прак­ти­че­ской магией, но даже и лишь инте­ре­со­вав­ши­еся оккуль­тиз­мом и индо­ки­тай­ской мисти­кой, при обра­ще­нии к Церкви под­вер­га­ются особым иску­ше­ниям, иногда стран­ным и неожи­дан­ным, как будто демон нака­зы­вает их, как гос­по­дин своих беглых рабов. Эти иску­ше­ния могут носить, в част­но­сти, и чисто физи­че­ский харак­тер, внешне походя на болезни. Так иногда такие люди испы­ты­вают какое-то непо­нят­ное рас­слаб­ле­ние тела, похо­жее на неимо­вер­ную уста­лость, душев­ное том­ле­ние, когда хочется уме­реть, состо­я­ние, гра­ни­ча­щее с безу­мием, как будто посто­рон­няя сила ворва­лась в их душу и хозяй­ни­чает там, иногда – физи­че­скую боль, как будто чьи-то острые когти цара­пают их изнутри, или полу­чают удары от каких-то неви­ди­мок. Порой они ока­зы­ва­ются в непо­нят­ных, стран­ных ситу­а­циях, кото­рые грозят их жизни; чув­ствуют напор стра­стей демо­ни­че­ской интен­сив­но­сти; нередко их пре­сле­дуют бого­хуль­ные мысли – как будто сам диавол шепчет им на ухо всякие непо­треб­ства, часто они испы­ты­вают какое-то пато­ло­ги­че­ское стрем­ле­ние к грязи – физи­че­ской и душев­ной. Все это надо вытер­петь. Един­ствен­ное сред­ство – сми­рять свой дух и пря­таться за рясу духов­ного отца, образно говоря, как бес­по­мощ­ный кен­гу­ре­нок хва­та­ется за шерсть своей матери и пови­сает на ней.

Здесь совер­шенно необ­хо­димо делать про­ти­во­по­лож­ное тому, чему учили оккульт­ные книги: не пола­гаться на свой разум и книж­ные знания, не под­твер­жден­ные личным опытом (подви­гом), а нахо­диться в послу­ша­нии у духов­ного отца. Нужно пом­нить, что дей­стви­тель­ная муд­рость осно­вана на опыте, опыт – на подвиге само­от­ре­че­ния, а само­от­ре­че­ние – на послу­ша­нии. С сата­ной надо бороться не тем ору­жием, кото­рое он имеет, а тем, кото­рое поте­рял; а поте­рял он сми­ре­ние, пока­я­ние и послу­ша­ние. Подвиж­ни­че­ство, а тем более интел­лек­ту­а­лизм без сми­ре­ния как основы – это пред­ло­же­ние сатане биться с ним ору­жием, кото­рым он вла­деет в совер­шен­стве, и про­иг­рыш в таком случае неиз­бе­жен.

Опять вер­немся к вопросу об обще­ствен­ной молитве в храме. Чело­век, при­шед­ший из оккуль­тизма, часто оправ­ды­вает свою холод­ность к бого­слу­же­нию тем, что он более спо­койно и сосре­до­то­ченно молится дома. Но это само­об­ман. На самом деле он дает высо­кую оценку своей инди­ви­ду­аль­ной полу­мо­литве-полу­ме­ди­та­ции, между тем, как посе­ще­ние цер­ков­ных служб это про­яв­ле­ние духов­ного един­ства с про­чими чле­нами Церкви, любви и сми­ре­ния. Когда чело­век наде­ется на молитвы своих бра­тьев по духу больше, чем на свои, тогда молитва Церкви – земной и небес­ной – обра­ща­ется в молитву за него. Как раз этого боится и не хочет демон.

Вна­чале демон мучает обра­тив­ше­гося к Церкви из оккуль­тизма какими-то дикими стра­стями, в кото­рых тот даже сты­дится испо­ве­до­ваться своему духов­ному отцу и ищет других, незна­ко­мых свя­щен­ни­ков. Затем – озлоб­ляет против него людей. И всегда держит наго­тове, как пол­ко­во­дец в засаде воинов, сле­ду­ю­щее иску­ше­ние: вла­гает в ум чело­веку бле­стя­щие, ост­ро­ум­ные мысли о рели­гии или о фило­со­фии. И тот, вос­хи­ща­ясь этим «фей­ер­вер­ком», начи­нает счи­тать себя про­по­вед­ни­ком и апо­ло­ге­том хри­сти­ан­ства. Про­ис­хо­дит это пре­иму­ще­ственно, когда чело­век начи­нает зани­маться внут­рен­ней молит­вой, – как иску­ше­ние снова перейти к при­выч­ному для него интел­лек­ту­а­лизму, только с новым содер­жа­нием. Из-за этого мни­мого «учи­тель­ства» он отклю­ча­ется от молитвы, теряет чув­ство своего недо­сто­ин­ства, то есть пока­я­ния. У него начи­нает про­яв­ляться любовь к спорам о вере. Здесь отли­чи­тель­ными при­зна­ками пато­ло­гии служит мно­го­сло­вие и бес­ко­неч­ное повто­ре­ние одного и того же, словно чело­век боится, что его «бле­стя­щие» мысли не запе­чат­ле­ются в памяти слу­ша­те­лей. Если с ним не согла­ша­ются или не про­яв­ляют к его словам вни­ма­ния, то он при­хо­дит в состо­я­ние раз­дра­же­ния и гнева, кото­рый иногда прячет в себе, но все равно смот­рит на воз­ра­жа­ю­щих ему как на своих неспра­вед­ли­вых обид­чи­ков.

Иногда люди, при­шед­шие в Цер­ковь из оккуль­тизма, гово­рят с пози­ции внеш­него Пра­во­сла­вия как убеж­ден­ные орто­доксы, но в их речи нет внут­рен­него Пра­во­сла­вия – любви; кажется, что для них не суще­ствует живых душ, а только пра­вила и законы. Поэтому от их слов веет какой-то холод­но­стью и даже жесто­ко­стью. Это не кре­пость стали, а несги­ба­е­мость чугуна. Если чело­век под­да­ется такому иску­ше­нию, он начи­нает чув­ство­вать себя при­над­ле­жа­щим к несу­ще­ству­ю­щей «элите» хри­сти­ан­ства, у него снова появ­ля­ется все то же осно­ван­ное на гор­дыне харак­тер­ное для оккуль­тизма ощу­ще­ние своего избран­ни­че­ства.

Среди иску­ше­ний, встре­ча­ю­щих таких людей на их духов­ном пути, надо отме­тить и сле­ду­ю­щее: диавол убеж­дает их, что в борьбе с ними он потер­пел пора­же­ние и теперь не смеет уже при­бли­зиться к ним, как демон к свя­тому Кипри­ану. Диавол отсту­пает от них на время и обма­ны­вает их ложным бес­стра­стием. Иногда они, будучи уве­рен­ными в своей силе, берутся отчи­ты­вать бес­но­ва­тых, а диавол делает вид, что такая молитва жжет его, точно огнем, как молитва святых, и, вти­хо­молку смеясь, кричит через уста бес­но­ва­того, что поки­дает свою жертву. Чело­век, пове­рив демону, при­хо­дит в состо­я­ние духов­ного ослеп­ле­ния и затем неожи­данно впа­дает в гряз­ную яму, кото­рую вырыл для него враг, или же сам ста­но­вится бес­но­ва­тым.

Есть также иску­ше­ние, кото­рому под­вер­га­ются пре­иму­ще­ственно худо­же­ствен­ные натуры, – это ложная мистика. Чело­век не желает идти путем, ука­зан­ным Цер­ко­вью, путем, кото­рый кажется ему долгим и скуч­ным, он хочет быстро, как на кры­льях, достиг­нуть духов­ных высот. Здесь та же старая закваска оккуль­тизма: «Я не такой, как окру­жа­ю­щие меня люди. Что недо­ступно для других, то воз­можно для меня». Здесь демон при­тво­ря­ется анге­лом света и дает ему необы­чай­ные душев­ные ощу­ще­ния: вспышки без­от­чет­ной радо­сти, ложные мисти­че­ские пере­жи­ва­ния, к кото­рым он при­вя­зы­ва­ется, как к нар­ко­ти­кам, и не пред­став­ляет себе жизнь без них. Эти состо­я­ния кажутся ему дей­ствием бла­го­дати, и если чудо Божие и молитва Церкви не спасут его, он ока­зы­ва­ется в духов­ном обо­льще­нии, кото­рое святые отцы назы­вают пре­ле­стью.

Поэтому мы горячо сове­туем нашим бра­тьям, при­шед­шим в Цер­ковь из оккульт­ных кругов, прежде всего найти духов­ного настав­ника и откры­вать перед ним свою душу. Это – первый акт сми­ре­ния, за кото­рое Гос­подь Сам даст настав­нику ска­зать нужное чело­веку слово.

Да, воз­вра­ща­ясь к уже ска­зан­ному, бла­го­дать дей­стви­тельно может самого послед­него, отча­ян­ного греш­ника при его искрен­нем пока­я­нии под­нять, исце­лить, дать ему про­ще­ние грехов. Но послед­ствия оккуль­тизма – этого демо­ни­че­ского греха – все-таки оста­ются, как пред­рас­по­ло­же­ние, как наклон­ность к реци­ди­вам. Поэтому таким людям необ­хо­дима посто­ян­ная осто­рож­ность. И прежде всего должны они рас­статься со вся­кими мыс­лями об «интел­лек­ту­аль­ной эли­тар­но­сти». Платон был вели­чай­шим фило­со­фом, апо­стол Иоанн Бого­слов – про­стым рыба­ком, но «Диа­логи» Пла­тона кажутся гор­стью пепла перед светом и пла­ме­нем Еван­ге­лия от Иоанна.

Помните, что диа­вола может побе­дить не разум и не сила чело­века, но только лишь бла­го­дать Божия.

«Нехо­рошо взять хлеб у детей…»

Гос­подь сказал слова, кото­рые кажутся нам только суро­вым испы­та­нием веры: нехо­рошо взять хлеб у детей и бро­сить псам (Мф. 15:26).

Хана­не­янка выдер­жала это испы­та­ние, и мольба ее была испол­нена. Но не можем ли мы найти в этих словах еще другой смысл, кото­рый должна понять и при­нять с покор­но­стью хана­не­янки наша душа?

Хлеб, пред­на­зна­чен­ный для детей, – это время земной жизни. Бого­рож­ден­ное дитя – это дух чело­века, а псы – наши внеш­ние дела, или вообще душев­ная жизнь, то, что обра­щено к земле и при­над­ле­жит ей. И мы непре­станно отни­маем хлеб у нашего ребенка – у духа, остав­ляя его едва не уми­ра­ю­щим от голода, и бро­саем эту пищу нена­сыт­ным псам – озем­лен­ным чув­ствам и стра­стям. Заботы и тре­воги, как псы, окру­жают нас, то лас­ка­ются к нам, то вон­зают в нас свои клыки; мы всегда в сопро­вож­де­нии этой нена­сыт­ной стаи и всегда – в про­иг­рыше, в состо­я­нии какого-то духов­ного банк­рот­ства. У нас посто­янно не хва­тает вре­мени, а мы пыта­емся усы­пить свою душу сло­вами: «Вот я только немного при­веду в поря­док свои дела и затем начну свою духов­ную жизнь». Но эти дела нико­гда не кон­ча­ются, а только нарас­тают. Одному подвиж­нику было виде­ние: чело­век не мог под­нять на плечи вязанку дров, тогда он добав­лял еще дров и снова пытался под­нять. Гово­рят, что, если чело­век, сидя­щий на ослике, держит перед его мордой пучок травы, то ослик, чтобы схва­тить пищу, бежит вперед, не пони­мая, почему трава с такой же ско­ро­стью уда­ля­ется от него.

Чаще всего бег в колесе про­дол­жа­ется всю жизнь, и чело­век только перед смер­тью пони­мает, что мир обма­нул его, вернее, что он сам помог обма­нуть и огра­бить себя…

Из слов Спа­си­теля мы можем извлечь урок огром­ной важ­но­сти. Нехо­рошо отда­вать силы и время цели­ком лишь внеш­нему, забы­вая о глав­ном, о том, что основа самой чело­ве­че­ской лич­но­сти – его бес­смерт­ный дух. Надо чаще вспо­ми­нать эти слова: Нехо­рошо взять хлеб у детей и бро­сить псам.

Что же делать нам, как выбраться из этой липкой пау­тины мира, в кото­рой бес­по­мощно бьется чело­век?

Обычно нас учат, состав­ляя план дня, опре­де­лить, что нам надо сде­лать. Но мы должны научиться зада­вать другой вопрос: а что нам надо не сде­лать? Ведь боль­шую часть нашего вре­мени и сил погло­щают вто­ро­сте­пен­ные дела, без кото­рых мы при жела­нии вполне могли бы обой­тись, к тому же одно ненуж­ное дело влечет за собой два других, и заботы уве­ли­чи­ва­ются, как снеж­ный ком, катя­щийся по склону. Поэтому тот, кто хочет начать духов­ную жизнь, должен твердо и бес­по­щадно опре­де­лить: без чего я могу обой­тись, что мне необ­хо­димо и сколько вре­мени я могу дать этому необ­хо­ди­мому.

Хана­не­янка отве­тила Гос­поду, что и псы едят крохи, кото­рые падают со стола (Мф. 15:27). Живя на земле, мы не можем игно­ри­ро­вать реалий земной жизни, это была бы какая-то гордая спи­ри­ту­а­ли­сти­че­ская иллю­зия. Но пусть псы – земные заботы – кор­мятся крош­ками, пада­ю­щими с тра­пезы духа, а не дух под­би­рает объ­едки от псов – те минуты, кото­рые чело­век остав­ляет сво­бод­ными от дел для молитвы и при этом по какой-то инер­ции на молитве про­дол­жает думать о земном. Надо отво­е­вы­вать время у своих стра­стей и мира, как отво­е­вы­вают у врага захва­чен­ную тер­ри­то­рию.

Гос­подь сказал: Бла­женны нищие духом (Мф. 5:3). Это нищета от того, что счи­тает богат­ством мир, нищета, кото­рая дает чело­веку воз­мож­ность при­об­ре­сти вечное сокро­вище. Есть посло­вица: «Кто дает вовремя, тот дает вдвойне». Такое время, когда мы можем дать, то есть обра­тить сердце к Богу – это время, когда Гос­подь при­зы­вает нас через бла­го­дать. Духов­ную жизнь надо начать сразу же, иначе, когда отой­дет бла­го­дать – этот призыв Бога, это новое состо­я­ние сердца, – то душа снова осты­нет и ей будет трудно, как и остыв­шему воску, при­дать другую форму. Поэтому апо­стол Павел писал: Духа не уга­шайте (1Фес. 5:19).

Есть притча о том, как один юноша хотел пойти в лес жить с пустын­ни­ками. Ему было виде­ние: он увидел листья на дере­вьях золо­тыми, а над лесом – облако света. Но он решил сна­чала вер­нуться в мир попро­щаться со своими роди­те­лями и потом снова прийти сюда. И вто­рично при­бли­жа­ясь к лесу, где жили отшель­ники, он увидел на ветвях листья уже сереб­ря­ные и то поре­дев­шие. И вновь стали мучить его помыслы: воз­вра­щусь, окончу все мир­ские дела, рас­по­ря­жусь всем своим иму­ще­ством, а потом начну подвиж­ни­че­скую жизнь. Снова он отпра­вился в мир, а затем, воз­вра­тив­шись, увидел лес темным и угрю­мым, и листья на дере­вьях – как будто из железа и свинца. И оста­но­вился он в недо­уме­нии и спро­сил самого себя: «Куда иду я и зачем, что я буду делать в этом мрач­ном месте? Лучше воз­вра­щусь скорее в мир, в круг моих друзей».

Если мы не после­дуем голосу бла­го­дати сразу – хотя бы в том, чтобы, оста­вив все внеш­ние заботы и внут­рен­ние помыслы, начать молитву, пока горит наше сердце, – то когда бла­го­дать отой­дет, мы поте­ряем самую радость духов­ной жизни, и она пока­жется нам тяже­лым грузом и жест­ким ярмом.

Наше духов­ное состо­я­ние можно выра­зить сло­вами свя­того пер­во­му­че­ника и архи­ди­а­кона Сте­фана: вы всегда про­ти­ви­тесь Духу Свя­тому (Деян. 7:51). И мы про­ти­вимся Богу, пря­чась от Него, как Адам в кустах, в земных делах и забо­тах, отве­чая на Его при­зывы: «Потом, потом…»

О силе без­мол­вия

Из гавани, как из мор­ских ворот, огром­ного пор­то­вого города, похо­жего на куз­ницу, где день и ночь слы­шится грохот и стоны металла, заглу­ша­ю­щие шум моря, где про­тяж­ные звуки гудков и сирен, как острые клинки, прон­зают воздух, где дым, как туман, оку­ты­вает город днем, а ночью он све­тится огнем, будто горит не сгорая в холод­ном элек­три­че­ском пла­мени – из этой гавани выплы­вает корабль, перед ним необъ­ят­ное море. Уже не слышно звуков города, его огром­ные здания кажутся дет­скими куби­ками, кото­рые оста­вил ребе­нок после игры, или как будто камен­ный и желез­ный лес, вырос­ший из земли, снова врас­тает в землю. Посте­пенно гавань вместе с горо­дом при­бли­жа­ется к гори­зонту, словно земля уплы­вает от корабля за океан, и вот уже нет ничего, кроме двух бездн – моря и неба. И кажется чело­веку, что он вырвался из какого-то огнен­ного вра­ща­ю­ще­гося круга, где вокруг него молоты били по нако­вальне, что он в первый раз увидел звезд­ное небо, будто вымы­тое в океане, небо, кото­рое скры­вала черная мгла пыли и дыма. Вокруг тишина. Даже шум волн не нару­шает этой тишины, а только отте­няет ее. И чув­ствует чело­век, что он осво­бож­да­ется от какой-то неви­ди­мой тяже­сти, гне­ту­щей его душу, как будто тяже­лые цепи спа­дают с его плеч.

Монах, уда­ля­ю­щийся в пустыню из мира – из этого огнен­ного котла, – чув­ствует себя, как узник, кото­рому открыли желез­ные двери под­зе­ме­лья и даро­вали сво­боду. Пустыня – не только место, пустыня – это тишина и без­мол­вие. Пусты­ней может быть келья монаха, пусты­ней должно стать его сердце, пусты­ней, в кото­рой нет места при­вя­зан­но­сти ни к чему мир­скому. Без­мол­вие – это сокро­вище и радость монаха. Без­мол­вие – это пре­бы­ва­ние души с Богом. Душа воз­вра­ща­ется из внеш­него и чуж­дого ей мира к себе самой. Чело­век ощу­щает, как бы видит свою душу – это первый дар без­мол­вия.

В миру ви́дение души про­па­дает. Чело­век ощу­щает вместо души поток мыслей и чувств, а саму душу созер­цать не может.

Второе дви­же­ние души – от себя к Богу. Без пер­вого едва ли воз­можно второе. Бога нельзя найти ни в без­днах земли, ни в кос­ми­че­ских про­стран­ствах, Он явля­ется и откры­вает Себя чело­веку лишь в глу­би­нах его сердца. Поэтому рели­гию, как тайну, можно постиг­нуть только в без­мол­вии.

Святые отцы гово­рили, что ум чело­века похож на посто­янно вра­ща­ю­щи­еся жер­нова, то, что попа­дает под жер­нова, они мелят в своем вра­ще­нии: если зерна пше­ницы – пре­вра­щают их в муку, если пле­велы – в ядо­ви­тый сор. Через пять орга­нов наших чувств про­хо­дят в ум впе­чат­ле­ния – кар­тины, как бы слепки мира. Через них, осо­бенно через зрение и слух, мир, раз­ди­ра­е­мый нена­ви­стью и враж­дой, опья­нен­ный своими стра­стями, осквер­нен­ный грязью греха, втор­га­ется в чело­ве­че­скую душу, отрав­ляет ее своим ядом, помра­чает ум помыс­лами, гре­зами и меч­тами. День и ночь жер­нова нашего ума рас­ти­рают и пере­ме­ши­вают эту грязь.

Конечно, мир еще не ад. В нем есть и добро, и зло, свет и тьма, остатки кра­соты и бла­го­род­ства, сме­шан­ные с нрав­ствен­ным без­об­ра­зием и под­ло­стью. Но дело в том, что мы сами гре­ховны и глу­боко больны. Грех живет в нас, про­яв­ля­ясь уже с пер­выми про­блес­ками жизни. В нас вко­ре­ни­лась тайная любовь к греху и потому впе­чат­ле­ния мира – это отрава, кото­рая льется на откры­тые раны. Страст­ные кар­тины запе­чат­ле­ва­ются в нашей памяти, как пись­мена на мягком воске, а добро трудно усва­и­ва­ется душой, как будто о нем хотят напи­сать на твер­дом камне, на кото­ром не оста­ется следа.

Пер­во­род­ный грех глу­боко извра­тил при­роду нашей души, и она, как губка, впи­ты­вает грех и грязь мира. Живу­щий в миру может про­ти­во­сто­ять греху на уровне дей­ствий – кон­крет­ных дел и поступ­ков, но побеж­дать грех своего сердца, очи­щать от него свою память, видеть прилог стра­сти, зарож­да­ю­щейся в сердце, для него почти невоз­можно.

В без­мол­вии же и уда­ле­нии от мира исся­кает поток внеш­них впе­чат­ле­ний. Здесь у чело­века оста­ется борьба со своей памя­тью и с демо­нами, он посте­пенно входит в свое сердце с Иису­со­вой молит­вой и вычер­пы­вает из него гряз­ные воды. Когда усми­ря­ются, как дикие звери, стра­сти и рас­се­и­ва­ются жуж­жа­щие рои помыс­лов, то ум полу­чает воз­мож­ность войти в слова молитвы. Апо­стол Петр срав­ни­вает имя Божие с утрен­ней звез­дой, кото­рая вос­хо­дит в душе чело­века (см.: 2Пет. 1:19). В миру свет этой звезды едва раз­ли­чим сквозь густой туман. В без­мол­вии она свер­кает как алмаз в глу­би­нах сердца.

Чело­ве­че­ская речь тре­бует огром­ной пси­хи­че­ской энер­гии. Про­ис­хо­дит обра­ботка огром­ного коли­че­ства инфор­ма­ции, содер­жа­щейся в памяти, затем она обле­ка­ется в форму мыслей и пере­да­ется через слова, как систему сим­во­лов и код чело­ве­че­ской души. Здесь вклю­ча­ются эмоции и вооб­ра­же­ние.

А если чело­век зло­упо­треб­ляет словом, напри­мер, целе­на­прав­ленно лжет, то он строит свой соб­ствен­ный иллю­зор­ный мир, кото­рый должен дер­жать в памяти и выда­вать за реаль­ность. Каждый может наблю­дать на себе самом, как изма­ты­вает чело­века мно­го­сло­вие: он чув­ствует себя опу­сто­шен­ным и утом­лен­ным. После «пира» пустых слов он про­буж­да­ется, как пья­ница после попойки, с отвра­ще­нием к самому себе. Мыш­ле­ние у чело­века, кото­рый много гово­рит, ста­но­вится поверх­ност­ным и, если допу­стимо это слово, пошлым.

Мол­ча­ние сохра­няет огром­ные душев­ные силы. Эта энер­гия, кото­рую рас­то­чали попу­сту, вли­ва­ется в слова молитвы, она водво­ря­ется в чело­ве­че­ской душе, как вер­нув­шийся изда­лека стран­ник под кров­лей оте­че­ского дома.

В без­мол­вии стра­сти меньше тре­во­жат душу, и поэтому бла­го­дать ощу­ти­тель­нее дей­ствует в сердце чело­века, и без­молв­ник начи­нает пони­мать таин­ствен­ные слова апо­стола Павла о том, что «Дух Святый молится в нас без­глас­ными гла­го­лами» (см.: Гал. 4:6 и Рим. 8:26). Ум без­молв­ника пред­стоит Богу. В этом самая глав­ная цель без­мол­вия – непре­станно быть с Боже­ством, соче­тать с Ним свое сердце. По мысли пре­по­доб­ного Исаака Сирина, царь рас­пре­де­ляет звания и долж­но­сти между своими вель­мо­жами, но есть заду­шев­ные друзья царя, кото­рые не носят званий, не управ­ляют горо­дами, но они всегда с царем, с ними он бесе­дует, им откры­вает свои думы. Такие «друзья царя», кото­рые всегда с ним и потому отре­шены от внеш­них дел – без­молв­ники, их хода­тай­ство о мире при­ни­мает Царь Небес­ный, их голос Он слышит всегда.

В миру можно спа­стись. Дела мило­сер­дия, про­по­ведь веры, подвиги любви – это дары, при­но­си­мые Богу. Но самое дра­го­цен­ное, что есть в мире, – чело­ве­че­ское сердце, и его при­но­сит Богу без­молв­ник. При­но­сит в дар не только за себя, но и за этот греш­ный мир. В без­мол­вии пости­гает чело­век, что благ един­ственно Гос­подь, поэтому все радо­сти мира кажутся ему мерт­выми бумаж­ными делами, а стра­сти, кото­рыми живет мир, горь­кими как полынь.

Дело монаха – это мол­ча­ние и без­мол­вие. Монах в миру это «униат», кото­рый хочет сов­ме­стить в себе две веры, и чаще всего в его душе побеж­дает мир.

В без­мол­вии и мол­ча­нии, в отрыве от внеш­ней инфор­ма­ции, душе откры­ва­ются новые источ­ники знаний. Это врож­ден­ные знания, кото­рые были даны ей с самого начала, как образу и подо­бию Божи­ему, и кото­рые она хра­нила как бы похо­ро­нен­ными под гру­дами внеш­них впе­чат­ле­ний, как в могиле, хра­нила в глу­би­нах своей памяти, неве­домо для соб­ствен­ного созна­ния. Теперь в без­мол­вии эти знания откры­ва­ются душе, как обре­тен­ное сокро­вище, как най­ден­ный клад. В без­мол­вии обост­ря­ется духов­ная инту­и­ция чело­века. Как струны в арфе Эола звучат от дуно­ве­ния ветра, так внут­рен­ним слухом душа слышит голос неви­ди­мых сил, кото­рые ста­но­вятся близ­кими ей, от них она полу­чает про­све­ще­ние и помощь. Поэтому без­мол­вие учит чело­века незем­ной муд­ро­сти. Бла­го­даря своему духов­ному опыту он начи­нает видеть души других людей.

В тоже время душа без­молв­ника под­вер­га­ется особым демо­ни­че­ским иску­ше­ниям; здесь чело­веку необ­хо­димо край­нее сми­ре­ние, к кото­рому не может при­виться вну­ше­ние сатаны, а это сми­ре­ние при­об­ре­та­ется только послу­ша­нием своим духов­ным отцам. Если чело­век борется со стра­стями и, что самое глав­ное, нахо­дится в послу­ша­нии, он посте­пенно при­об­ре­тает дар раз­ли­че­ния духов. Без­мол­вие без сми­ре­ния и послу­ша­ния пре­вра­ща­ется в яд, так как начи­нает питать гор­дость чело­века. Были исклю­че­ния, как пре­по­доб­ные Павел Фивей­ский, Мария Еги­пет­ская, подвиж­ники, кото­рые полу­чили вели­кую муд­рость через непо­сред­ствен­ное оза­ре­ние Духом Святым, не пройдя обыч­ного пути обуз­да­ния стра­стей в миру и послу­ша­ния. Для нас их недо­ступ­ный и непо­вто­ри­мый подвиг заме­ня­ется другим: посте­пен­но­стью, осто­рож­но­стью и посто­ян­ным отсе­че­нием своей воли.

Без­мол­вие – это непре­стан­ная молитва. Святые отцы ска­зали: молитва всему учит, даже самой молитве. Без­мол­вие – это не только пустыня, это уеди­не­ние от людей и мира, это пре­бы­ва­ние с самим собой, а вернее, духа с Богом. За мол­ча­ние и без­мол­вие чело­век должен бороться, выры­вать его, как добычу в бою, из пасти мира, кото­рый, как чудо­вище, хочет погло­тить без остатка все время чело­ве­че­ской жизни и все силы его души. Боль­шин­ство людей, даже хри­стиан, не пони­мают подвига без­мол­вия. Они гово­рят, что необ­хо­димо помо­гать миру во имя любви, но видят только внеш­ние телес­ные и душев­ные стра­да­ния. А ведь самая страш­ная тра­ге­дия мира – про­дол­жа­ю­ще­еся отпа­де­ние его от Бога, пре­вра­ще­ние его в поле темных сил, жуткое демо­ни­зи­ро­ва­ние, совер­ша­ю­ще­еся на наших глазах, цар­ство ада на земле, власть сатаны, кото­рая пре­вра­щает кровь людей в золото, а самих людей – в нрав­ствен­ные трупы, в загнан­ных в клетку похот­ли­вых обе­зьян. Тра­ге­дия мира как пер­спек­тива веч­но­сти вне Бога, веч­но­сти как демо­но­упо­доб­ле­ния – это самое боль­шое зло оста­ется для людей почти неза­ме­чен­ным, как будто скры­тым в тумане. Демо­ни­че­ские силы нельзя ото­гнать одним телес­ным мило­сер­дием. В борьбу с неви­ди­мой силой «стра­те­гов зла» – падших духов – может всту­пить только неви­ди­мая сила молитвы, спо­соб­ная низ­ве­сти бла­го­дать на землю. Поэтому диавол так вос­стает против подвига без­мол­вия. Он про­ти­во­по­став­ляет ему заботу о бедных, про­по­ведь веры, заня­тие бого­слов­скими тру­дами – все, что угодно, лишь бы чело­век стал неспо­со­бен к внут­рен­ней бла­го­дат­ной молитве, чего дей­стви­тельно стра­шится демон.

Молитва за мир – самый труд­ный подвиг. Пре­по­доб­ный Арсе­ний Вели­кий, избрав­ший подвиг без­мол­вия и мол­ча­ния, ока­зался выше, чем его духов­ный друг пре­по­доб­ный Моисей Мурин, кото­рый уха­жи­вал за боль­ными, при­ни­мал стран­ни­ков и окон­чил жизнь муче­ни­че­ством. Гос­подь при­ни­мает все виды мило­сер­дия. Свя­ти­тель Иоанн Зла­то­уст сказал: «Дай жаж­ду­щему чашу воды и прими за это Цар­ство». Но без­мол­вие и мол­ча­ние – это подвиг иных изме­ре­ний, мы бы ска­зали, кос­ми­че­ского зна­че­ния. Перед ним дела душев­ного и телес­ного мило­сер­дия – это свет све­тиль­ника в срав­не­нии с сия­нием звезды.

Что такое мона­ше­ство

В духов­ной жизни есть фено­мен, понять кото­рый без внут­рен­него опыта трудно, а опре­де­лить словом – почти невоз­можно. Чем бытийно глубже явле­ние, тем труд­нее оно под­да­ется внеш­ней сло­вес­ной интер­пре­та­ции.

Мона­ше­ство охва­ты­вает всю духов­ную жизнь чело­века, поэтому понять его можно, лишь пере­жив и про­чув­ство­вав его, как невоз­можно понять, что такое любовь, не испы­тав ее в своем сердце. Поэтому мы укажем лишь на неко­то­рые харак­тер­ные свой­ства и при­знаки мона­ше­ства, так как вокруг него обра­зо­вался целый клубок недо­уме­ний, лжи и раз­лич­ных спе­ку­ля­ций. Мир или отвер­гает мона­ше­ство, или видит его через призму соб­ствен­ных стра­стей и пред­став­ле­ний, то есть тре­бует от мона­ше­ства своего – быть частью этого мира или экзо­ти­че­ским цвет­ком, кото­рый можно рас­смат­ри­вать как некую инте­рес­ную досто­при­ме­ча­тель­ность бота­ни­че­ского сада, либо ждет от мона­ше­ства слу­же­ния чело­ве­че­скому обще­ству, рас­смат­ри­вая его, как бла­го­тво­ри­тель­ную орга­ни­за­цию. В лучшем случае, в молит­вах монаха мир видит еще один гарант своей ком­форт­но­сти.

Если мы обра­тимся к эти­мо­ло­гии слова «монах», то сможем убе­диться, что в основе его лежит не поня­тие «один» или «оди­но­кий», как обычно пере­во­дят это слово, а нечто боль­шее – «единое». В этом смысле можно ска­зать, что монах ощу­щает себя единым в мире, не в смысле гор­де­ли­вого эго­цен­тризма или пан­те­и­сти­че­ского солип­сизма, а в смысле сво­боды от мира. Он единый как лич­ность, сво­бод­ная от оков мира, от плена его поня­тий и пред­став­ле­ний. Монах, осо­зна­вая себя единым в мире, ищет Еди­ного Бога – как центр и смысл своего бытия, как единую любовь своего сердца. Жела­ние нахо­диться в посто­ян­ном бого­об­ще­нии ста­но­вится глав­ным содер­жа­нием его жизни, к нему устрем­ля­ются все силы его души и духа, слитые воедино. Ему, этому жела­нию, этому внут­рен­нему порыву, охва­тив­шему всю его жизнь, он под­чи­няет все осталь­ные жела­ния и стрем­ле­ния. В мисти­че­ском зна­че­нии, еди­не­ние – это не обра­щен­ность, не иссле­до­ва­ние, даже не кон­такт. Еди­не­ние – это жизнь в другом, но без потери своей соб­ствен­ной лич­но­сти. Это обла­да­ние люби­мым через любовь.

Еди­не­ние с Единым – это та пол­нота жизни, в кото­рой гаснет, мерк­нет и исче­зает вле­че­ние ко всему про­чему, внеш­нему, а обра­щен­ность сердца к чему-либо, кроме Еди­ного, вос­при­ни­ма­ется как измена и при­вя­зан­ность к чему-либо иному – как блуд. Монах, живу­щий внеш­ней жизнью, хотя бы эта жизнь, по мир­ским пред­став­ле­ниям была само­от­вер­жен­ной и даже геро­и­че­ской, в духов­ном плане ста­но­вится блуд­ни­цей, изме­нив­шей своей первой любви. Мона­ше­ство – это без­раз­дель­ная любовь чело­ве­че­ской души к Боже­ству, это непре­стан­ное иска­ние Боже­ствен­ного света, кото­рый псал­мо­пе­вец Давид назвал «ликом Бога» (см.: Пс. 26:8–9). Святые отцы в своих тво­ре­ниях при­кро­венно ука­зали нам, что Боже­ствен­ный свет откры­ва­ется душе как пол­нота бытия, покой веч­но­сти и как совер­шен­ная, не име­ю­щая ана­лога в види­мом мире мисти­че­ская кра­сота. Бог откры­ва­ется душе как новая, неве­до­мая, таин­ствен­ная жизнь, и тогда душа чув­ствует, что суще­ство­ва­ние вне этой жизни – смерть. Бог явля­ется душе как незри­мый свет, как внут­рен­нее оза­ре­ние, и тогда душа чув­ствует, что вне этого света она напол­нена непро­ни­ца­е­мой, тяже­лой тьмой, о кото­рой она раньше даже не подо­зре­вала.

Бог откры­ва­ется душе как некий непо­сти­жи­мый покой, и тогда душа осо­знает, что вне этого покоя она посто­янно нахо­дится в мучи­тель­ной тре­воге, с кото­рой как бы свык­лась. Бог откры­ва­ется душе как бес­ко­неч­ная радость, похо­жая на про­зрач­ные воды глу­бо­кого водо­ема. И в этой радо­сти мир кажется душе жест­ким, как рас­ка­лен­ный песок в пустыне, и горь­ким, как желчь. Бог откры­ва­ется душе как неиз­ре­чен­ная любовь, и в этой любви душа плачет от жало­сти к миру, кото­рый не знает Бога, и о себе – потому, что она не может быть всегда с Богом, а пре­льщен­ная демо­ном и миром, как бы в опья­не­нии, забы­вает о тех обе­то­ва­ниях, кото­рые полу­чила.

Мона­ше­ство – это поиск непре­рыв­ного бого­об­ще­ния. Любовь нетер­пе­лива, поэтому душа ищет обще­ния с Богом не только в буду­щей жизни как награду за испол­не­ние запо­ве­дей, но и здесь, на земле, как отклик на свою мольбу. Поэтому цен­тром мона­ше­ской жизни явля­ется молитва. Монах убе­гает от мира, как бегут из горя­щего здания. Он видит мир, охва­чен­ный пла­ме­нем. Это черное пламя грехов и стра­стей, про­ни­кая через образы мира в его сердце, опа­ляет его покой дымом и черной копо­тью. Монах видит не только грех, живу­щий в его душе, но и скры­тый в ней ад, поэтому мона­ше­ская жизнь – это борьба за про­буж­де­ние духа, подав­лен­ного душой, это укро­ще­ние души, не только с ее низ­мен­ными стра­стями, но и с ее иллю­зор­ным богат­ством, кото­рое мир вос­при­ни­мает как духов­ность.

Если дух не будет про­буж­ден молит­вой и пока­я­нием и с помо­щью бла­го­дати не вос­тор­же­ствует над душой, то чело­век не вырвется из круга душев­ных пере­жи­ва­ний и пред­став­ле­ний и эмо­ци­о­наль­ный накал души будет при­ни­мать за духов­ное состо­я­ние. Поэтому мона­ше­ская жизнь должна быть чужда вос­тор­гов и вдох­но­ве­ний, кото­рые свя­заны с кар­ти­нами, обра­зами и фей­ер­вер­ками мысли, воз­ни­ка­ю­щими в душе. Сер­деч­ная молитва без­видна и без­об­разна, духов­ный мир не откры­ва­ется чело­веку ни в визу­аль­ных кар­ти­нах, ни в блеске тонких мыслей – все это внеш­нее. Он без­молвно являет себя в тишине души, хра­ни­мой в молитве. Внут­рен­няя Иису­сова молитва – это вра­ща­ю­щийся огнен­ный меч Херу­вима, кото­рый хранит врата Эдема – чело­ве­че­ского сердца.

Истин­ная жизнь – это Божия бла­го­дать. Земная жизнь с ее посто­ян­ной теку­че­стью и вре­мен­но­стью – это стран­ный синтез жизни и смерти, это полу­жизнь. По отно­ше­нию к веч­но­сти, это эмбри­о­наль­ное состо­я­ние души, это не бытие, а быва­ние или пре­бы­ва­ние, отсрочка смерти; поэтому земная жизнь как само­цель может быть при­нята лишь как навя­зан­ная долж­ность, как про­цесс, в кото­рый мы вклю­чены, как необъ­яс­ни­мый факт. А если в земной жизни, в невеч­но­сти, чело­век будет искать смысл и цен­ность, то она пред­ста­вится как чудо­вищ­ная тра­ги­ко­ме­дия.

Если бы даже жизнь могла дать чело­веку то, чего она нико­гда не давала и не даст – сча­стье, то все равно тра­гизм зем­ного бытия не исчез бы, а может быть, стал бы и еще более мрач­ным: разве не ужасно, когда чело­века во время пира неожи­данно хва­тают и ведут к висе­лице? Поэтому один из уроков мона­ше­ской аскезы – память о смерти. Мир­ские люди обычно ста­ра­ются не думать о смерти, они гонят память о ней из своей души, вытес­няют из созна­ния так, как будто ее не суще­ствует; они видят вокруг кар­тины смерти, но внут­ренне лгут себе, что смерть минует их, поэтому смерть всегда ока­зы­ва­ется для них неожи­дан­ным гостем.

Бла­го­дать – это источ­ник всякой жизни и вся­кого бытия, это сила освя­ще­ния и буду­щего пре­об­ра­же­ния, то есть бес­ко­неч­ная цель сотво­рен­ного мира, а оску­де­ние бла­го­дати – это уми­ра­ние мира и апо­ка­лип­ти­че­ские ката­строфы как види­мые при­знаки его агонии. Именно здесь откры­ва­ется другой аспект мона­ше­ства – как осо­бого, ни с чем не срав­ни­мого слу­же­ния миру. Монах через очи­ще­ние сердца, молитву и аскезу стре­мится стя­жать Боже­ствен­ный свет в своей душе, но этот свет явля­ется в то же время и стерж­нем миро­зда­ния; и потому свет, кото­рый стяжал монах в своем сердце, пре­об­ра­жает весь мир. Он вды­хает в него жизнь, можно даже ска­зать, что этот свет реани­ми­рует уми­ра­ю­щее чело­ве­че­ство, он про­ти­во­стоит раз­ру­ши­тель­ной, цен­тро­беж­ной силе греха, и если бы не молит­вен­ники за мир, если бы не носи­тели духов­ного света, то, может быть, мир уже изжил бы себя.

Почему творят чудеса не только молитвы святых, но даже вещи, при­над­ле­жав­шие им? Почему обла­дает цель­бо­нос­ной силой вода из выры­тых их руками источ­ни­ков? Почему хри­сти­ане стре­мятся посе­тить те места, где жили святые, хотя бы от их келий не оста­лось уже и следа? Потому что Дух Святый не только освя­щает душу, но и само веще­ство делает иным. Поэтому бла­го­сло­ве­ние и молитвы святых изво­дят из земли источ­ники, пустыни пре­вра­щают в цве­ту­щие сады. И также напро­тив – любой грех не только уби­вает чело­ве­че­ские души, но даже и землю иссу­шает и как бы опа­ляет про­кля­тием. Убиена бысть земля их кро­вьми (Пс. 105:38), – гово­рил псал­мо­пе­вец Давид о чело­ве­че­ских жерт­во­при­но­ше­ниях языч­ни­ков. Поэтому борьба бла­го­дати с грехом явля­ется дви­жу­щей силой бытия чело­ве­че­ства и солью земли. Поэтому монах, стре­мя­щийся стя­жать Боже­ствен­ный свет в своей душе, явля­ется самым боль­шим бла­го­де­те­лем для того самого мира, кото­рый он отверг и поки­нул. Древ­ние отцы назы­вали мона­ше­ство ангель­ским обра­зом, потому что пре­иму­ще­ственно мона­ше­ство явля­ется носи­те­лем на земле незри­мого Боже­ствен­ного света. Первый свет – Святая Троица, второй – ангелы, третий – монахи, молит­вен­ники за мир. Мисти­че­ское учение о Боже­ствен­ном свете, явля­ю­ще­еся серд­цем Пра­во­сла­вия, чуждо миру. Мир знает только внеш­нюю доб­ро­де­тель и внеш­ний подвиг.

Мона­ше­ская жизнь – иска­ние Фавор­ского света. Мир не может вме­стить в себя этот свет. Рели­ги­оз­ный раци­о­на­лизм стре­мится к стя­жа­нию добрых дел, а не бла­го­дати, и этим самым пре­вра­щает хри­сти­ан­ство из рели­гии сердца в пове­ден­че­скую систему с ариф­ме­ти­че­ской таб­ли­цей заслуг и воз­да­я­ний, грехов и нака­за­ний, то есть в плос­кую мора­ли­за­цию. Харак­терно, что учение о Фавор­ском свете, про­ни­зы­ва­ю­щее всю пат­ри­стику, раци­о­на­ли­сти­че­ский Запад назы­вает ересью пала­мизма и суе­ве­рием исих­а­стов. Черта раз­де­ле­ния между восточ­ным и запад­ным хри­сти­ан­ством прошла не только через образ дог­ма­тов и цер­ков­ной струк­туры, но и через область мистики. Отри­цая Фавор­ский свет как пред­веч­ную энер­гию Боже­ства, като­ли­че­ские бого­словы рас­смат­ри­вают его как вре­мен­ный, сотво­рен­ный образ, как мани­фе­ста­цию Боже­ствен­ной силы. Като­лики и раци­о­на­ли­сты в Пра­во­сла­вии поте­ряли ви́дение раз­ли­чия между свой­ствами духа и души, под­ме­нили одно другим, запу­тали их в гор­диев узел и тем самым уза­ко­нили гос­под­ство низ­шего над высшим. Для раз­ви­тия душев­ных сил и спо­соб­но­стей не нужно ни без­мол­вия, ни поста, ни внут­рен­ней молитвы, ни борьбы с помыс­лами, ни иско­ре­не­ния стра­стей. Там пред­ла­га­ется другое – обо­га­ще­ние ума внеш­ними зна­ни­ями через науку, фило­со­фию и т. д., утон­че­ние суб­ли­ма­ций эмоций через искус­ство. Там нужно изя­ще­ство, блеск и вдох­но­ве­ние, поэтому душев­ному раз­ви­тию соот­вет­ствует не пустыня, а театр, не внут­рен­няя молитва и без­мол­вие духа, а яркие образы и эври­сти­че­ские мысли.

Душев­ные взлеты вызы­вают руко­плес­ка­ние мира, к истин­ной духов­но­сти как вклю­че­нию в веч­ность он оста­ется глухим и слепым. Это отно­сится не только к тем, кто живет на уровне низ­мен­ных инстинк­тов, но также и к изыс­кан­ным эсте­там. При­ме­ром может послу­жить Байрон, кото­рый отзы­вался о мона­ше­стве весьма скеп­ти­че­ски, но в то же время одоб­рял мона­хов мхи­та­ри­стов за их широ­кую изда­тель­скую дея­тель­ность и любил отды­хать в их вене­ци­ан­ском мона­стыре. Байрон, сумев­ший вопло­тить в своих тво­ре­ниях самые тонкие нюансы чело­ве­че­ских чувств и пере­жи­ва­ний, ока­зался неспо­соб­ным уви­деть другую – над­мир­ную, духов­ную кра­соту, как глаз и слух не могут уло­вить виб­ра­цию волн за пре­де­лами диа­па­зона их вос­при­я­тия. С посте­пен­ным паде­нием духов­но­сти раци­о­на­лизм в виде схо­ла­стики и затем рели­ги­оз­ного мате­ри­а­лизма посте­пенно вытес­няет мистику, он стре­мится пре­вра­тить саму рели­гию в ути­ли­тар­ную систему обще­ствен­ных отно­ше­ний, пре­вра­тить ее в мир­ской инсти­тут с про­грам­мой «всё для сча­стья чело­века». Разу­ме­ется, заме­нив вечное вре­мен­ным, небес­ное земным, рели­ги­оз­ные раци­о­на­ли­сты стре­мятся асси­ми­ли­ро­вать мона­ше­ство с миром, вклю­чив его в свою гло­баль­ную, гума­ни­сти­че­скую про­грамму.

Когда-то монахи были тай­но­во­ди­те­лями мирян. Мона­ше­ство было подобно Марии, кото­рая в без­мол­вии духа сидела у ног Иисуса, внимая Ему и слагая в сердце Его слова. Мир хочет пре­вра­тить Марию во вторую Марфу, кото­рая забо­тится и хло­по­чет о многом, может быть, и нужном, но не самом глав­ном. Марфа служит Иисусу, и ее слу­же­ние тоже бла­го­сло­венно, пока она не упре­кает сестру.

Ответ Гос­пода Марфе мир не рас­слы­шал до сих пор. Апо­стол Павел срав­ни­вает Цер­ковь с телом, состав­лен­ным из многих членов, где глаз не может быть рукой, а рука – серд­цем (см.: 1Кор. 12:12–27). Свя­ти­тель Васи­лий Вели­кий гово­рит: «Слу­же­ние Церкви раз­но­об­разно». Каждый должен делать то, к чему он при­зван.

В этом мисти­че­ском Теле Христа монах должен нести слу­же­ние, свой­ствен­ное ему – быть серд­цем этого тела. Хотя Гос­подь, откры­вая кар­тину буду­щего Страш­ного Суда, гово­рит о телес­ной мило­сти, но это потому, что Он берет общие доб­ро­де­тели, доступ­ные для всех, а мона­ше­ство дает миру то, что не может дать ника­кой мир­ской подвиг. Несмотря на все бед­ствия и лише­ния, кото­рые испы­ты­вает чело­ве­че­ство, самый страш­ный голод – духов­ный, и потому самая высо­кая милость не телес­ная и не душев­ная, а так же – духов­ная. К телес­ной мило­сти спо­собны не только хри­сти­ане, но и ино­верцы, и ате­и­сты: здесь – состра­да­ние к чело­веку как к живому суще­ству. К душев­ной мило­сти – хри­сти­ане, живу­щие в миру, а к духов­ной – пре­иму­ще­ственно аскеты.

Мона­ше­ство хранит учение о внут­рен­ней молитве, об очи­ще­нии сердца от стра­стей в борьбе с демо­нами, о том, как дости­га­ется бого­ви­де­ние. Оно учит, как стя­жать Фавор­ский свет. Молитва и борьба со стра­стями необ­хо­димы и для мирян. Но только аскеты, кото­рые со све­тиль­ни­ком – Иису­со­вой молит­вой – вошли в свое сердце, смогли уви­деть его сокро­вен­ные глу­бины, темные лаби­ринты чело­ве­че­ской души, через свой мисти­че­ский опыт вос­при­нять и почув­ство­вать состо­я­ние души дру­гого чело­века и стать путе­во­ди­те­лями для других на их духов­ном пути. Поэтому и духов­ных отцов выби­рали пре­иму­ще­ственно из мона­хов.

Мона­стырь – это сто­ро­же­вая башня Церкви. Суще­ство­вал и суще­ствует подвиг стар­че­ства, когда монах после мно­го­лет­них трудов достиг­нув состо­я­ния, близ­кого к бес­стра­стию, откры­вает дверь своей келии для тех, кто нуж­да­ется в духов­ном настав­ле­нии и уте­ше­нии. При этом он должен не остав­лять внут­рен­ней молитвы и среди людей чув­ство­вать себя как в пустыне. Поэтому стар­че­ство – это подвиг, тре­бу­ю­щий особой бла­го­дати Божией.

Обычно бывает по-дру­гому: когда монах поки­дает келью, рас­ста­ется с без­мол­вием и идет в мир, то свет молитвы, окру­жав­ший его, мерк­нет и гаснет. Тогда мир видит в таком монахе не свет, а чело­ве­че­ские немощи, и не спа­са­ется через него, а, скорее, соблаз­ня­ется им. Мы знаем святых, кото­рые поки­дали затворы по любви к людям, но это было не нача­лом, а венцом их подви­гов и совер­ша­лось по осо­бому откро­ве­нию Божи­ему. Апо­стол Петр гово­рит Христу: вот, мы оста­вили все и после­до­вали за Тобою (Мф. 19:27). Экзе­геты видят в этих словах самую высо­кую сте­пень отре­че­ния от мира, боль­шую, чем готов­ность жерт­во­вать собой. Оста­вить все – значит, оста­вить свои помыслы, отверг­нуть свои суж­де­ния, отка­заться от своих чувств и жела­ний, очи­стить свой ум не только от гре­хов­ного, но и от всего пре­хо­дя­щего. Отверг­нуть все – это больше, чем жить и тру­диться ради Христа. Это жить одним Хри­стом. Мы уже гово­рили, что мона­ше­ство нераз­рывно свя­зано с уче­нием о Фавор­ском свете как вечной Боже­ствен­ной силе, кото­рая живо­тво­рит и освя­щает мир. Гос­подь назвал бла­го­дать живой водой и сказал, что испив­шие ее сами ста­но­вятся источ­ни­ком для жаж­ду­щего мира (см.: Ин. 4:10, 14; 7:37–39). Поэтому сердца молит­вен­ни­ков обра­ща­ются в те уста, кото­рыми земля пьет небес­ную бла­го­дать.

В XIV веке бого­словы-раци­о­на­ли­сты кло­ня­щейся к закату Визан­тии, ядром кото­рых была про­ка­то­ли­че­ская партия Гри­го­рия Акин­дина, пыта­лись пред­ста­вить учение о Фавор­ском свете ересью, а афон­ских исих­а­стов – неве­же­ствен­ными фана­ти­ками. Глав­ным защит­ни­ком свя­то­оте­че­ской тра­ди­ции высту­пил афон­ский монах и затвор­ник Гри­го­рий Палама, впо­след­ствии архи­епи­скоп Фес­са­ло­ни­кий­ский, про­слав­лен­ный свя­ти­тель. Этот спор полу­чил такой широ­кий резо­нанс, что для его раз­ре­ше­ния царь и пат­ри­арх были вынуж­дены созвать несколько собо­ров.

Раци­о­на­ли­сты, отвер­гая учение о пред­веч­ном Боже­ствен­ном свете, отвер­гали и зна­че­ние пра­во­слав­ного аске­тизма для мира и Церкви и рас­смат­ри­вали внут­рен­нюю Иису­сову молитву как субъ­ек­тив­ный, пси­хо­ло­ги­че­ский фено­мен. (Харак­терно, что неко­то­рые из про­тив­ни­ков свя­ти­теля Гри­го­рия эми­гри­ро­вали впо­след­ствии в Италию и при­няли като­ли­цизм.)

Раци­о­на­ли­сты апел­ли­ро­вали к фило­со­фии, то есть к непро­све­щен­ному бла­го­да­тью чело­ве­че­скому рас­судку, при­вык­шему вра­щаться в кругу вре­мен­ного и конеч­ного. Они желали опре­де­лить явле­ние свер­хло­ги­че­ского духов­ного мира через ари­сто­те­лев­ские сил­ло­гизмы, ком­мен­ти­ро­вать Еван­ге­лие диа­ло­гами Пла­тона. Другая, пра­во­слав­ная сто­рона явля­лась носи­тель­ни­цей пат­ри­сти­че­ской тра­ди­ции и мона­ше­ского пре­да­ния. Хотя среди афон­ских мона­хов было немало людей, име­ю­щих бле­стя­щее фило­соф­ское обра­зо­ва­ние и вла­де­ю­щих всеми при­е­мами диа­лек­тики, но они в каче­стве глав­ного кри­те­рия истины при­ни­мали опыт святых отцов, восточ­ных мисти­ков и аске­тов. О Фавор­ском свете может знать только тот, кто стяжал его сам. Пред­ста­ви­тели афон­ских мона­сты­рей писали в своем «Томосе», что суще­ствует три вида света. Первый – физи­че­ский, мате­ри­аль­ный, чув­ствен­ный свет, в кото­ром чело­век видит пред­меты мира. Этот свет досту­пен не только чело­веку, но и осталь­ным живым суще­ствам. Здесь чело­век не имеет пре­иму­ществ перед зверем или мура­вьем, это свет телес­ный.

Второй вид света присущ только чело­веку. Это интел­лек­ту­аль­ный свет – свет ума. В этом свете чело­век может пред­став­лять отда­лен­ное, вспо­ми­нать про­шлое, пред­по­ла­гать буду­щее; это свет науки, фило­со­фии и искус­ства. Он может быть ярким и интен­сив­ным, но он так же при­над­ле­жит земле – этой вре­мен­ной жизни. Он пред­став­ляет собой есте­ствен­ную пси­хи­че­скую спо­соб­ность чело­века. Этот свет не может оза­рять мета­фи­зи­че­ских глубин бытия. Это душев­ный свет.

Но есть еще третий вид света, свет духов­ный, пред­веч­ный и несо­тво­рен­ный, кото­рый откры­ва­ется подвиж­ни­кам через очи­ще­ние сердца молит­вой и созер­ца­нием. Это свет веры, свет духов­ных про­зре­ний и инту­и­ций, свет Фавор­ского Пре­об­ра­же­ния; это свет неве­ще­ствен­ный, но он может видимо сиять в святых, пре­об­ра­жая их души и тела и делая их подоб­ными Христу. Мона­ше­ство – это иска­ние Фавор­ского света и созер­ца­ния мисти­че­ской кра­соты Боже­ства. Поэтому мона­ше­ство – внут­рен­няя, сокро­вен­ная жизнь, неве­до­мая миру. Запад­ная Цер­ковь отвергла учение о трех видах света, отвергла сущ­ность самого мона­ше­ства, оста­вив лишь его форму. Раци­о­на­ли­сты хотят пре­вра­тить мона­ше­ство из тайны любви чело­ве­че­ской души к Богу в види­мое слу­же­ние чело­ве­че­ству, хотят пере­ло­жить «Песнь песней» на язык прозы. Запад­ная Цер­ковь раз­де­лила мона­ше­ство на спе­ци­аль­но­сти с опре­де­лен­ными задан­ными про­грам­мами. Мона­ше­ские обеты рас­смат­ри­ва­ются как целе­со­об­раз­ные и удоб­ные формы для совер­ше­ния добрых дел, каждый мона­ше­ский орден (то есть отрасль дея­тель­но­сти) имеет свой общий устав, причем харак­терно, что уставы эти посто­янно кор­рек­ти­ру­ются и изме­ня­ются – в соот­вет­ствии с изме­ня­ю­щи­мися тре­бо­ва­ни­ями совре­мен­но­сти.

Надо отме­тить, впро­чем, что суще­ствуют у като­ли­ков мона­стыри с очень стро­гим уста­вом, вплоть до пожиз­нен­ного запре­ще­ния выхо­дить из мона­стыр­ской ограды. Это гово­рит о том, что мона­ше­ство как потреб­ность чело­ве­че­ского духа в глу­бине своей неис­ко­ре­нимо. Однако такие мона­стыри не харак­терны для запад­ного мира, они пред­став­ляют собой исклю­че­ние. В то же время даже такие ордена, как иезу­иты и доми­ни­канцы, явили немало при­ме­ров само­от­вер­жен­ного слу­же­ния своей идее, вплоть до муче­ни­че­ства; но еще более явили они при­ме­ров ошибок и соблаз­нов как дико­вин­ный сим­биоз гибри­дов, кото­рые дефор­ми­ру­ются и лома­ются в своем про­ти­во­ре­чии.

Мона­ше­ство – это внут­рен­нее и внеш­нее уда­ле­ние от мира. В этом смысле монах похож на оран­же­рей­ный цветок. Когда холод мира про­би­ра­ется в щели оран­же­реи, цветы поги­бают, а на их месте вырас­тает более живу­чая трава. Несо­от­вет­ствие между мона­ше­скими обе­тами и посто­ян­ным пре­бы­ва­нием в миру вызы­вает глу­бо­кую внут­рен­нюю неудо­вле­тво­рен­ность. Эта неудо­вле­тво­рен­ность может быть подав­лена силой воли, загнана внутрь, но не иско­ре­нена. Она может пери­о­ди­че­ски про­яв­ляться в бурных вспыш­ках стра­стей или в гордом само­мне­нии.

Мы гово­рили о раци­о­на­лизме как о харак­тер­ном явле­нии в запад­ном мона­ше­стве, однако теория добрых дел может поро­дить душев­ный мир мистики, где раци­о­на­лизм вытес­ня­ется куль­том эмоций. Это мистика яркого выра­же­ния поэ­ти­че­ских вдох­но­ве­ний, экс­та­ти­че­ских состо­я­ний. Чело­век ста­но­вится гур­ма­ном своих соб­ствен­ных пере­жи­ва­ний. Эта чув­ствен­ная мистика может дости­гать такого напря­же­ния, что у ее после­до­ва­теля появ­ля­ются стиг­маты-раны на руках и ногах от визу­аль­ного пред­став­ле­ния Иисуса, рас­пя­того на Кресте, и от гор­де­ли­вого отож­деств­ле­ния себя с Ним.

Да, и пра­во­слав­ная мистика гово­рит об упо­доб­ле­нии Христу, но через внут­рен­ний подвиг очи­ще­ния сердца, через стя­жа­ние Духа Свя­таго. В като­ли­че­ской мистике этого упо­доб­ле­ния стре­мятся достичь посред­ством внеш­него под­ра­жа­ния и ярких образ­ных меди­та­ций. Пра­во­слав­ный аскет нико­гда не сопо­став­ляет себя со Хри­стом, напро­тив, чем ближе он к Богу, тем больше откры­вает ему бла­го­дать глу­бины его сердца. Он видит себя как бы про­ка­жен­ным – в язвах и гной­ни­ках греха. Чем выше его духов­ность, тем яснее он видит, как в темных без­днах его души гнез­дятся все чело­ве­че­ские пороки, как змеи, свив­ши­еся клуб­ком в своей норе. Он видит в себе самом паде­ние всего чело­ве­че­ства. Пра­во­слав­ный монах срав­ни­вает себя не со Хри­стом, а скорее с демо­ном и наде­ется не на свои добрые дела, а един­ственно на любовь и мило­сер­дие Божие.

Бла­го­дать скры­вает от пра­во­слав­ного подвиж­ника меру его совер­шен­ства: где гор­де­ли­вое само­лю­бо­ва­ние, там нет бла­го­дати. Вос­тор­жен­ное, эмо­ци­о­наль­ное состо­я­ние или иссу­шает пока­я­ние, или делает его внеш­ним и теат­раль­ным. Пример – секта само­би­че­ва­те­лей, кото­рые соби­ра­лись тол­пами, ходили по горо­дам и селам и на пло­ща­дях секли себя бичами до крови, громко выкри­ки­вая свои грехи. Один из выда­ю­щихся пред­ста­ви­те­лей като­ли­че­ского аске­тизма Фран­циск Ассиз­ский сказал: «Я акро­бат Божий». Иезу­иты орга­ни­зо­вы­вали пред­став­ле­ния, тор­же­ствен­ные шествия с зажжен­ными факе­лами, похо­жие на мас­ка­рады, и на папер­тях церк­вей устра­и­вали теат­раль­ные зре­лища на цер­ков­ные темы.

Пра­во­слав­ным мона­хам была чужда подоб­ная показ­ность, их подвиг про­хо­дил втайне от мира, они не при­вле­кали народ искус­ствен­ными мето­дами. Сама бла­го­дать Божия при­тя­ги­вала к ним чело­ве­че­ские сердца. Поэтому-то люди и шли в пустыню для встречи с подвиж­ни­ком, днями стояли у мона­стыр­ских врат, чтобы лишь уви­деть его и взять у него бла­го­сло­ве­ние. Они инту­и­тивно стре­ми­лись войти в то поле незри­мого духов­ного света, в кото­ром нахо­дится подвиж­ник, стя­жав­ший бла­го­дать и внут­рен­нюю молитву. В этом свете, как в лучах Боже­ствен­ной любви, согре­ва­лись и отта­и­вали их сердца, с души спа­дала темная, жест­кая чешуя греха. Они сопри­ка­са­лись с другой жизнью, чув­ство­вали дыха­ние веч­но­сти.

Такая встреча с аске­том и обще­ние с ним оста­ва­лись самым боль­шим собы­тием в жизни чело­века, собы­тием, кото­рое не забы­ва­ется нико­гда. Этот свет больше, чем все книги, откры­вал чело­веку смысл его жизни, стра­да­ний и борьбы. Встреча со свя­ты­ней – при­кос­но­ве­ние к тайне буду­щего века. Святые отцы гово­рили: «Истин­ное добро может тво­рить только бла­го­дать». Можно доба­вить: высшее добро – это сама бла­го­дать. В обще­нии со свя­тыми люди полу­чали неизъ­яс­ни­мую силу, внут­ренне пре­об­ра­жа­лись. Если ска­зать образно, то свет, сия­ю­щий в сердце свя­того, отра­жался в душах людей, как отра­жа­ется отблеск солнца в обра­щен­ных к нему зер­ка­лах.

Жизнь, посвя­щен­ная без­мол­вию и молитве, труд­нее, чем подвиги мило­сер­дия. Тво­рить молитву в глу­бине сердца – значит всту­пить в битву с силами ада, кото­рые стре­мятся поту­шить огонь молитвы, раз­бро­сать и рас­се­ять слова, как песок. В пате­ри­ках рас­ска­зы­ва­ется много слу­чаев, когда демон уго­ва­ри­вал мона­хов выйти из уеди­не­ния, чтобы тво­рить добрые дела в миру. По тому, с какой силой про­ти­во­стоит демон молитве, можно судить, насколько она нена­вистна ему. Кажется, что весь ад обру­ши­ва­ется на молит­вен­ника, как волны реки – на пре­граду, став­шую на их пути. Иногда эта духов­ная борьба бывает настолько мучи­тель­ной и тре­бует такого напря­же­ния сил, что чело­век готов, кажется, пред­по­честь молитве любую, самую тяже­лую работу. Потому святые отцы и гово­рили: «Дай кровь и прими Дух». Мона­ше­ская жизнь – это вос­хож­де­ние ввысь по сту­пе­ням, зали­тым соб­ствен­ной кровью. Этого не видит и не пони­мает мир.

Святые отцы ука­зали на три непре­стан­ных дела­ния мона­хов. Первое – трез­ве­ние, очи­ще­ние ума от помыс­лов, обра­зов и при­стра­стий, от всего внеш­него, нанос­ного и пре­хо­дя­щего. Пять чувств назы­ва­ются две­рями души. Для монаха они должны быть закрыты. Ум должен осу­ществ­лять кон­троль над пото­ками инфор­ма­ции, кото­рую бес­пре­рывно полу­чает чело­век из непо­сред­ствен­ных впе­чат­ле­ний, книг, бесед и тому подоб­ного. Трез­ве­ние – это пост души. Обилие инфор­ма­ции, как и обилие пищи, делает душу лени­вой, бес­силь­ной. Трез­ве­ние – слово, про­ти­во­по­лож­ное опья­не­нию. При­вя­зан­ность к зем­ному при­во­дит ум в состо­я­ние опья­не­ния. Часто пьян­ство кон­ча­ется блудом, а для монаха при­стра­стие к чему-либо зем­ному уже есть измена Богу и душев­ный блуд, хотя бы это земное каза­лось чистым и пре­крас­ным.

Второе дела­ние – бдение. Оно тесно свя­зано с трез­ве­нием. Если трез­ве­ние – состо­я­ние ума, то бдение – это воле­вое усилие, это вни­ма­ние к своему сердцу, истоку наших мыслей и чувств. Не только гре­хов­ные, но и посто­рон­ние помыслы ум обна­ру­жи­вает через бдение и изго­няет молит­вой.

Третье дела­ние монаха – непре­стан­ная сер­деч­ная молитва. Через слова молитвы дух обра­ща­ется к Богу. Молитва – самое глав­ное в мона­ше­ской жизни. Поэтому свя­ти­тель Иоанн Зла­то­уст назвал ее цари­цей всех доб­ро­де­те­лей. Пра­во­слав­ное учение о Фавор­ском свете откры­вает тайну молитвы как выс­шего слу­же­ния миру. Молитва про­ти­во­стоит огром­ной силе зла и греха, накоп­лен­ной чело­ве­че­ством. Нерас­ка­ян­ные грехи незри­мыми тучами нави­сают над миром, и придет время, когда они раз­ра­зятся грозой и бурей – апо­ка­лип­ти­че­скими ката­стро­фами, перед кото­рыми ока­жется бес­силь­ной гордая и пре­ступ­ная часть чело­ве­че­ства. Но силам зла про­ти­во­стоят силы добра, цар­ству тьмы – Цар­ство света, и потому молитва одного подвиж­ника может спасти тысячи и тысячи жизней.

Апо­стол Павел в Посла­нии к Солу­ня­нам гово­рит об удер­жи­ва­ю­щей силе (см.: 2Фес. 2:7). Не в сто­ли­цах мира, свер­ка­ю­щих огнями небо­скре­бов, а в мона­ше­ских кельях реша­ется судьба исто­рии. Пока еще есть носи­тели Фавор­ского света на земле, мир будет суще­ство­вать. Гос­подь обещал поща­дить Содом ради десяти пра­вед­ни­ков. Но когда погас­нут послед­ние лучи этого света, мир под­пи­шет себе смерт­ный при­го­вор.

Почему мона­ше­ство при­хо­дит в упадок

В чем при­чина упадка совре­мен­ного мона­ше­ства?

Еще недавно мона­стыри раз­ру­шали, мона­хов ссы­лали и уби­вали. Теперь мона­стыри откры­вают, но мона­ше­ство стало похоже на боль­ного, уми­ра­ю­щего на мягкой перине.

Раньше были монахи – хоро­шие или плохие, но монахи. Теперь же – сколько появи­лось людей, кото­рые сами хорошо не пони­мают, чего они ищут в мона­ше­стве, чего хотят. Какой хаос тво­рится в их серд­цах и голо­вах под шел­ко­выми рясами и выгла­жен­ными кло­бу­ками! Свя­ти­тель Гри­го­рий Бого­слов выра­зил саму суть мона­ше­ства в словах: «Пусть все возь­мет у меня мир и оста­вит только одно – Христа». Эта духов­ная нищета, кото­рая имеет только одно – любовь ко Христу – стала для совре­мен­ного мона­ше­ства непо­нят­ной. Оно боится все­со­жи­га­ю­щей любви и не хочет оста­вить мир, и мир про­дол­жает жить в глу­бине его души под видом слу­же­ния людям, про­по­веди хри­сти­ан­ства, помощи нуж­да­ю­щимся и боль­ным, стро­и­тель­ства новых мона­сты­рей и кор­пу­сов и т. п. Монахи как будто стра­шатся выйти из суеты бес­чис­лен­ных дел на про­стор сер­деч­ного без­мол­вия, где дух чело­века ощу­щает дыха­ние веч­но­сти и при­сут­ствие Боже­ства.

Мы не гово­рим здесь о созна­тель­ных лице­ме­рах, кото­рые служат своим стра­стям. Речь не о них, а о более важном: почему ката­стро­фи­че­ски падает мона­ше­ский дух? Почему иноки стали отли­чаться от мир­ских людей только без­бра­чием, молит­вен­ным пра­ви­лом, а также иной одеж­дой? Мы встре­чаем мона­хов-стро­и­те­лей, про­по­вед­ни­ков, бого­сло­вов, врачей, вос­пи­та­те­лей и т. д. именно потому, что эти заня­тия запол­няют духов­ный вакуум, кото­рый обра­зо­вался в сердце совре­мен­ного мона­ше­ства. Гово­рят, что теперь другие вре­мена, но ведь мир и раньше не пони­мал мона­ше­ства, и, однако, оно не тре­бо­вало пони­ма­ния и при­зна­ния мира, оно отде­ляло себя от него не столько мона­стыр­ской стеной и пес­ками пустыни, сколько глав­ным – устрем­ле­нием своего духа, само­от­ре­че­нием. «Я рас­пялся миру, и мир рас­пялся мне» (см.: Гал. 6:14), – сказал об этом само­от­ре­че­нии апо­стол Павел. Мона­ше­ство – это подвиг непре­стан­ного обра­ще­ния ума и сердца к Богу и очи­ще­ния души от мир­ских обра­зов и помыс­лов, под кото­рыми скры­ва­ются стра­сти. Монах – тот, у кого в осво­бож­ден­ном от теней и при­зра­ков мира про­стран­стве сердца цветет и дышит имя Иисуса Христа.

Один из древ­них хри­сти­ан­ских писа­те­лей, может быть, не вполне точно, но образно сказал: «Когда дух отвра­щает око ума от Бога, то душа ста­но­вится жесто­кой и холод­ной». И когда ум монаха обра­ща­ется к зем­ному и образы мира напол­няют его сердце, он ста­но­вится мерт­вым для Бога и негод­ным для людей, свет его духа гаснет.

Мона­ше­ство – это искус­ство непре­стан­ной Иису­со­вой молитвы, кото­рое святые отцы назы­вали худо­же­ством из худо­жеств и наукой из наук. Только эта внут­рен­няя сер­деч­ная, неве­до­мая миру молитва может сде­лать инока иным суще­ством. Древ­ние отцы учили Иису­со­вой молитве своих уче­ни­ков; они счи­тали ее самым глав­ным делом монаха, а все осталь­ное – только при­го­тов­ле­нием к ней.

Мир­ские дела, как бы ни были сами по себе полезны и достойны, явля­ются обла­стью, чуждой монаху, стра­ной, кото­рую он поки­нул. Эти дела отво­ряют дверь души для целой толпы помыс­лов, вос­по­ми­на­ний, планов, картин, мыс­лен­ных бесед, за кото­рыми втор­га­ются в душу гнев, боязнь, тще­сла­вие, похоть и другие стра­сти. Молитва ста­но­вится внеш­ней и поверх­ност­ной, чело­век вспо­ми­нает о ней между мир­скими делами как о чем-то вто­ро­сте­пен­ном. Если даже он будет при­ла­гать усилия, чтобы не поте­рять молитву в суете этих дел, то молитва из яркого пла­мени пре­вра­тится в мер­ца­ю­щий коп­тя­щий ночник.

Только умерев для мира, закрыв от него свои чув­ства, монах может зани­маться Иису­со­вой молит­вой как духов­ным худо­же­ством; только зани­ма­ясь Иису­со­вой молит­вой, он может хра­нить свое сердце от помыс­лов, видеть помыслы при самом их зарож­де­нии, раз­би­вать их о камень имени Иисуса и хра­нить душу в без­ви­де­нии картин и обра­зов, в без­мыс­лии от помыс­лов, в тишине от чувств. В без­мол­вии и молитве про­буж­да­ется его дух, и душа ста­но­вится горя­чей и мягкой, как рас­плав­лен­ный воск; тогда он видит свои грехи и плачет от скорби, что про­гнев­ляет Бога, и от радо­сти, что Бог не поки­нул его; тогда бла­го­дать при­хо­дит в душу, сна­чала как тепло сердца, затем как свет ума, и чело­век начи­нает видеть себя и мир пре­об­ра­жен­ным; тогда он пости­гает тайну мона­ше­ства как тайну любви и раду­ется больше, чем если бы его вен­чали на цар­ство.

В срав­не­нии с бла­го­да­тью все, к чему стре­мится и чем гор­дится мир, кажется прахом и пеплом. Гос­подь не лишает мона­хов стра­да­ний, более того, нередко они пере­жи­вают испы­та­ния и иску­ше­ния куда более страш­ные, чем мир­ские люди; но в самих стра­да­ниях они имеют вели­кое уте­ше­ние и неоску­де­ва­ю­щую радость сердца. Мона­ше­ство дает чело­веку пол­ноту жизни как пол­ноту любви. Весь мир не может напол­нить бездну чело­ве­че­ского сердца, но имя Иисуса Христа, необъ­ят­ное, как небес­ная глу­бина, объ­ем­лет и напол­няет ее. Поэтому монах сидит без­молвно в своей келье с именем Иисуса Христа, и келья эта кажется ему пред­две­рием рая.

Вели­кий настав­ник мона­ше­ству­ю­щих пре­по­доб­ный Исаак Сирин пишет, что если монах будет зани­маться своим дела­нием и пре­бы­вать в без­мол­вии, то Бог Сам попе­чется о нем. И пре­по­доб­ный Исаия отшель­ник гово­рит: «Не выходи из своей кельи, твори молитву, делай поклоны, не спра­ши­вай, кто про­пи­тает тебя – Бог знает об этом и пошлет то, что тебе нужно». И пре­по­доб­ный авва Доро­фей учит: «Если Бог захо­чет успо­ко­ить чело­века, то поло­жит на сердце сара­цину поми­ло­вать его». Пророк и псал­мо­пе­вец Давид сказал: Я <…> не видал пра­вед­ника остав­лен­ным и потом­ков его про­ся­щими хлеба (Пс. 36:25). Здесь пра­вед­ник тот, кто зани­ма­ется своим делом: молит­вой, без­мол­вием и руко­де­лием, то есть необ­хо­ди­мым трудом; он не будет голо­дать ни духовно, ни телесно, а потомки его, то есть его уче­ники, постиг­шие искус­ство молитвы и сущие одного с ним духа, не будут искать мир­ских покро­ви­те­лей.

Как гово­рит пре­по­доб­ный Исаак, «если ты будешь истин­ным мона­хом и будешь слу­жить только Богу, то мир придет к тебе, как раб, и ляжет у твоих ног». И если монах – ради сохра­не­ния своих обетов и отре­че­ния от мира – под­верг­нется испы­та­ниям и лише­ниям, гоне­ниям и кле­вете, изгна­нию и остав­ле­нию всеми и вытер­пит это до конца, то Гос­подь даст ему сугу­бую награду: здесь, на земле, среди стра­да­ний, – особое духов­ное уте­ше­ние, а в веч­но­сти – венец муче­ника за Христа.

Угроза модер­ни­за­ции

Если чело­век не верит в Бога, то духов­ный мир для его непо­сред­ствен­ного внут­рен­него опыта закрыт. Когда он гово­рит о рели­гии, то похож на глу­хого, рас­суж­да­ю­щего о музыке, и на сле­пого, кото­рый спорит о цветах и крас­ках. Конечно, для неве­ру­ю­щего такой реалии духов­ной жизни, как бла­го­дать, не суще­ствует. Пере­жи­ва­ние бла­го­дати ему недо­ступно. Ска­зать «не знаю» ему пре­пят­ствует гор­дость, поэтому он судит о духов­ном мире по своим соб­ствен­ным пред­став­ле­ниям. Он – как червь, кото­рый вос­при­ни­мает мир через ощу­ще­ния.

Каким потен­ци­а­лом рели­ги­оз­ных знаний о вере обла­дает неве­ру­ю­щий? Вос­при­нять и оце­нить мисти­че­ский опыт, изло­жен­ный в пат­ри­стике хотя бы и в малом своем личном опыте, он не хочет и не может. Для этого ему потре­бо­ва­лось бы изме­нить всю жизнь. Поэтому свя­то­оте­че­ские тво­ре­ния, если он даже и возь­мется их читать, не найдут пра­виль­ного отклика в его сердце, не вызо­вут ответ­ного мисти­че­ского пере­жи­ва­ния. Скорее всего, он закроет книгу, про­чи­тав несколько стра­ниц и ничего из про­чи­тан­ного не поняв, а затем будет фан­та­зи­ро­вать, при­пи­сы­вая святым отцам свои соб­ствен­ные эмоции и стра­сти. Даже серьез­ные иссле­до­ва­тели, недо­ста­точно вклю­чен­ные в духов­ную жизнь, пыта­ясь объ­яс­нить мистику через пси­хо­ло­гию, запу­ты­ва­лись в лаби­ринте воз­ни­ка­ю­щих про­ти­во­ре­чий.

Люди рели­ги­оз­ные, но не цер­ков­ные, чаще всего под­ме­няли бла­го­дат­ный духов­ный опыт бого­об­ще­ния, пан­те­и­сти­че­ским опытом – демо­ни­че­ским опытом само­обо­жеств­ле­ния, где, разу­ме­ется, нет ника­кой бла­го­дати, а только душев­ные эмоции и экс­тазы. Но если мы обра­тимся и к пра­во­слав­ному миру, то увидим стран­ный пара­докс: люди, при­ни­ма­ю­щие пра­во­слав­ное веро­уче­ние, в то же время не ищут в рели­гии самого глав­ного – ее основы, ее жизни – бла­го­дати. Суть рели­гии видится им в испол­не­нии риту­ала или совер­ше­нии добрых дел, а внут­рен­няя жизнь, хра­не­ние души от гре­хов­ных впе­чат­ле­ний, очи­ще­ние ума от помыс­лов и сердца от стра­стей, стрем­ле­ние к непре­стан­ной молитве, внут­рен­нее без­мол­вие – все это для боль­шин­ства пра­во­слав­ных как бы забы­тая стра­ница про­шед­шей исто­рии Церкви. Они не отвер­гают внут­рен­ней жизни, но сердце их при­над­ле­жит внеш­нему.

Как стя­жать бла­го­дать? Это сокро­вище Пра­во­слав­ной Церкви, кото­рого лишены другие веро­ис­по­ве­да­ния. Бла­го­дать при­об­ре­та­ется через сми­ре­ние, сми­ре­ние – через послу­ша­ние. Самый верный и крат­кий путь стя­жа­ния бла­го­дати – быть в послу­ша­нии у того, кто ее имеет. Чело­века, про­шед­шего путь стя­жа­ния бла­го­дати, очи­стив­шего от греха свое сердце, насколько это воз­можно людям, утон­чив­шего свой ум бла­го­да­тью и спо­соб­ного в свете ее видеть души других людей и руко­во­дить ими, назы­вают стар­цем, то есть при­об­рет­шим духов­ную муд­рость, так как ста­рость – символ муд­ро­сти. Духов­ные дары стар­цев пере­да­ются их уче­ни­кам через послу­ша­ние, дела­ю­щее настав­ника и уче­ни­ков как бы одной душой или единым ство­лом с при­ви­тыми к нему моло­дыми вет­вями. Впо­след­ствии уче­ники сами ста­но­вятся стар­цами. Старец, не имея уче­ни­ков, послуш­ных ему, не может никому пере­дать свои знания и уми­рает, как оди­но­кий богач. А не пройдя сту­пени послу­ша­ния, невоз­можно самому стать стар­цем.

Неко­то­рые недо­уме­вают: разве в миру невоз­можно уго­дить Богу и очи­стить от грехов свое сердце? На это святые отцы кате­го­ри­че­ски отве­чают: «Спа­се­ние в мире воз­можно – оно дости­га­ется испол­не­нием запо­ве­дей, но иметь непре­стан­ную молитву, глу­бо­кое само­по­зна­ние и про­ни­цать глу­бины соб­ствен­ной души, как бы до ее дна, воз­можно только при опре­де­лен­ных усло­виях: в уда­ле­нии от мира, без­мол­вии и послу­ша­нии».

Пре­по­доб­ный Мака­рий Вели­кий пишет, что хотя душа чело­века по при­роде проста, но она имеет разные глу­бины, как бы мно­же­ство оби­те­лей. Иногда чело­веку кажется, что он очи­стил свою душу, но это само­об­ман: под одним этажом нахо­дится другой, и чело­век не знает, какие звери и гады таятся там. Это ложное бес­стра­стие губило многих подвиж­ни­ков, кото­рые, не познав тай­ни­ков своей соб­ствен­ной души, а только отра­зив немно­гие иску­ше­ния, преж­де­вре­менно празд­но­вали победу. Если можно про­дол­жить это срав­не­ние, то люди, заня­тые лишь внеш­ними доб­ро­де­те­лями, заняты тем, что уби­рают бал­коны и при­хо­жие своего дома, а внут­рен­ние ком­наты оста­ются покры­тыми пылью и грязью. Пра­во­слав­ные подвиж­ники борются с грехом в глу­бине своего сердца, там, где зарож­да­ется грех, где помыслы при­ни­мают формы слов и обра­зов. Они откры­вают двери внут­рен­них тай­ни­ков, запер­тые для тех, кто живет в миру, в без­удерж­ном потоке сме­ня­ю­щихся впе­чат­ле­ний. Эти внеш­ние впе­чат­ле­ния непре­станно тре­во­жат нашу память, воз­буж­дают стра­сти, и наша душа в миру, как вол­ну­ю­ще­еся озеро, не может своей поверх­но­стью отра­зить небо. В без­мол­вии чело­век видит бездну своих грехов; в миру он обычно заме­чает только поступки; поэтому у живу­щих в миру и в пустыне пока­я­ние по своей силе и глу­бине очень раз­лично.

В миру можно спа­стись, но очи­стить сокро­вен­ные оби­тели сердца от гре­хов­ных помыс­лов и чув­ствен­ных дви­же­ний нельзя; бывают лишь редкие исклю­че­ния, но исклю­че­ние – это чудо, а не пра­вило.

Если мы верим в силу бла­го­дати, если мы счи­таем вели­ким сча­стьем хотя бы сопри­кос­нуться с ней, как бы вдох­нуть ее бла­го­уха­ние, если мы верим, что бла­го­дать, оби­та­ю­щая в серд­цах святых, освя­щает и пре­об­ра­жает мате­ри­аль­ный мир, то подвиг без­мол­вия и жизнь мона­хов должны пред­стать перед нами как высшее слу­же­ние Богу и высшее бла­го­де­я­ние людям. Неда­ром свя­ти­тель Иоанн Зла­то­уст считал, что пре­по­доб­ный Анто­ний равен апо­сто­лам.

Учение о бла­го­дати, освя­ща­ю­щей мир, и о молитве, как о реаль­ной духов­ной силе, кото­рая может исце­лять боль­ных, будить совесть греш­ни­ков, низ­во­дить бла­го­сло­ве­ние Божие на землю, сжи­гать, как пламя, грехи людей и даже изме­нять ход исто­рии – это учение святых отцов, это основа всей пра­во­слав­ной аске­тики.

Для мира нужны внеш­ние дей­ствия: види­мые, ося­за­е­мые и эффект­ные. Его герой – это чело­век, погру­жен­ный в мир­ские заботы, живу­щий для людей, но не для их душ, а для их зем­ного бла­го­по­лу­чия, что-то вроде рели­ги­оз­ного Ста­ха­нова. Забыв о бла­го­дати, этот мир не пони­мает мона­ше­ства. Оно кажется ему ненуж­ным и давно отжив­шим инсти­ту­том, кото­рый, если и нельзя уни­что­жить, то надо, по край­ней мере, при­зем­лить и обмир­щить, навя­зать несвой­ствен­ные ему мир­ские дела.

Мы стоим перед реаль­ной опас­но­стью – модер­ни­за­цией мона­ше­ства, кото­рое будет делать все, что угодно, но только не зани­маться без­мол­вием, мол­ча­нием и молит­вой; это будет мона­ше­ство не как сокро­вен­ная, внут­рен­няя жизнь, не как про­вод­ник бла­го­дати на земле, а мона­ше­ство как усло­вие, подоб­ное армей­ской службе, для совер­ше­ния добрых дел, мона­ше­ство, кото­рым может мани­пу­ли­ро­вать мир, кото­рое само оста­ется частью мира.

Гру­зин­ская Фива­ида

Колы­бель пра­во­слав­ного мона­ше­ства – это горы Синая и Фива­иды, Скита и Ливана.

Горы похожи на иеро­глифы, кото­рые рас­кры­ва­ются в сердце, как слова «ввысь и ввысь». Горы похожи на звенья таин­ствен­ной цепи, кото­рой земля при­ко­вана к небу. Горы – это книга, кото­рая учит без­мол­вию. Монахи ухо­дили в горы не только для того, чтобы скрыться в их дебрях от мира подобно тому, как во время бури спа­са­ются у пустын­ных бере­гов корабли. Горы словно откры­вают перед чело­ве­ком полог, про­стер­тый над веч­но­стью, здесь он чув­ствует, как ско­ро­течна и ничтожна вся мура­вьи­ная земная суета; камни, выжжен­ные солн­цем, напо­ми­нают ему о смерти, сама тишина гор кажется песней о веч­но­сти, кото­рая без слов и без звуков отзы­ва­ется в его сердце. Тишина гор кажется эхом веч­но­сти.

В горах другие цвета, другие краски. Небо здесь ярко и про­зрачно, в нем – лазурь, слитая с рас­плав­лен­ным золо­том. В долине небо похоже на шатер, а в горах оно откры­ва­ется как бездна, опро­ки­ну­тая над землей. Снеж­ные вер­шины похожи на навис­шие над землей облака, а облака – на тающие лед­ники, кото­рые спу­сти­лись с поло­гих скатов гор и поплыли по небу, как по про­стору моря. Облака как бы гово­рят душе монаха: «Очисти свою душу от всего зем­ного, осво­бо­дись от вос­по­ми­на­ний, от при­вя­зан­но­стей и забот, того, что влечет тебя к земле, и тогда душа твоя, сбро­сив тяжкое иго стра­стей, будет подобна нам, ее роди­ной станет небо, и ты уви­дишь, что в твоей воле пол­зать, точно червь, по земле или летать на неви­ди­мых кры­льях над этим види­мым миром».

Ночью горы словно про­буж­да­ются от сна и ведут беседу с дале­кими звез­дами, рас­ска­зы­вая им о лето­писи земли, а звезды повест­вуют им о духов­ном небе, рас­про­стер­том выше них. Кон­туры звезд на рас­свете похожи на зуб­ча­тые стены кре­по­сти с бое­выми баш­нями, на ущелья, рвы между сте­нами, пре­граж­да­ю­щие путь врагу в цар­ство мол­ча­ния и без­мол­вия, в цар­ство, где поко­ятся духов­ные сокро­вища, скры­тые от мира, в цар­ство дев­ствен­ной кра­соты, неза­пят­нан­ной дыха­нием чело­века. Утесы и скалы в этот час похожи на замки и башни, наглухо закры­тые желез­ными воро­тами и мед­ными засо­вами. В горах время как будто замед­лило свой бег: здесь никто не спешит, даже солнце вели­че­ственно, как царь, обхо­дит свои вла­де­ния. В горах опущен бич вре­мени, кото­рый гонит народ, живу­щий на рав­ни­нах.

Горы похожи на свя­щен­ные города, в кото­рых пре­сле­ду­е­мый вра­гами неволь­ный убийца или пре­ступ­ник мог найти убе­жище и чув­ство­вать себя в без­опас­но­сти. В горы устрем­ля­лись монахи от мсти­те­лей – демо­нов. В горах при­но­сили пока­я­ние Богу, с высоты гор видели мир Содо­мом, объ­ятым пла­ме­нем, и умо­ляли Бога поща­дить его ради немно­гих пра­вед­ни­ков, еще уце­лев­ших в нем.

Источ­ник в горах похож на сердце, в кото­ром течет непре­стан­ная молитва. Он уто­ляет жажду изне­мо­га­ю­щей души, он укреп­ляет тело, исто­щен­ное постом, он поет таин­ствен­ную песнь о буду­щем веке. В сумер­ках шепот ручья гово­рит душе о непо­сти­жи­мо­сти Боже­ства, о том, что имя Бога – это тайна. Днем блеск бегу­щих струй, пере­ливы света в теку­чем потоке, свер­ка­ние брызг, когда поток, падая с крутой скалы, раз­би­ва­ется о камни, гово­рят о радо­сти и лико­ва­нии сердца чело­века, когда в нем све­тится небес­ными лучами и искрится духов­ными алма­зами имя Иисуса Христа. Реки гор – это хру­стально-про­зрач­ный сок земли, кото­рый жадно пьет путник, при­льнув к ним иссох­шими устами. При виде горной реки монах вспо­ми­нает о бла­го­дати Божией, напол­ня­ю­щей землю.

Ночью звезды кажутся золо­тыми кру­пи­цами, отмы­тыми от руды в горном потоке. Ночью горы напол­ня­ются бла­го­уха­нием, как будто ветер несет с лед­ни­ков дыха­ние льда и снега, а скалы, как огром­ные камен­ные цветы рас­кры­вают свои лепестки навстречу лун­ному свету.

Горы Синая, похо­жие на огром­ные столпы храма, под­дер­жи­ва­ю­щие хру­сталь­ный купол небо­свода, пред­став­ляют собой вели­че­ствен­ней­шую кар­тину, срав­нить кото­рую по воз­дей­ствию на душу чело­века можно только с кар­ти­ной звезд­ного неба. Ветер пустыни, словно резец скуль­птора, придал скалам при­чуд­ли­вые и непо­вто­ри­мые формы, и эти камен­ные изва­я­ния кажутся нераз­га­дан­ными пись­ме­нами, как будто само необъ­ят­ное время вопло­ти­лось в них.

Вид пустын­ных гор всегда вызы­вал у чело­века раз­мыш­ле­ние о том, что лежит за гранью мира, и бла­го­го­ве­ние перед Боже­ством, а без­молв­ное уеди­не­ние рож­дало пла­мен­ную молитву.

Кавказ – это второй Синай. Его осле­пи­тельно белые, до голу­бизны, лед­ники похожи на корабли с под­ня­тыми пару­сами. Кажется, что Кавказ – это огром­ный дра­го­цен­ный камень, кото­рый упал с небес и раз­бился на части, обра­зо­вав хребты и отроги гор, скалы и утесы, гра­нит­ные глыбы и валуны, лежа­щие в доли­нах рек. В уще­льях Кав­каз­ских гор путник чув­ствует себя, как внутри ста­рин­ной башни, от кото­рой оста­лись лишь одни стены из огром­ных выто­чен­ных плит. Над этой башней без кровли даже в полу­ден­ный зной небо темно-синего цвета, лучи солнца только на корот­кое время дости­гают ее дна. Ручей, теку­щий в ущелье, кажется про­тяж­ной песней о давно минув­ших веках. Стены и камни ущелий покрыты мхом, они похожи на ста­рин­ные медные доспехи воина. Днем горы погру­жены в дре­моту или глу­бо­кое раз­ду­мье, а ночью они словно ожи­вают.

Сама при­рода Грузии как будто пред­на­зна­чена для мона­ше­ской жизни. Пустыни, дебри лесов на горах, куда не сту­пала нога чело­века, сохра­нив­ши­еся в своей нетро­ну­той, пер­во­здан­ной кра­соте, – все это, кажется, создано именно для тех, кто будет петь день и ночь гимны Богу, словно Гос­подь спря­тал от мира кра­соту гор и пустынь, чтобы дать ее во вла­де­ние тем, кто ищет неба.

Пустыня – это цар­ство мона­хов; Гос­подь и создал пустыни ради Своих рабов – отшель­ни­ков и ана­хо­ре­тов. Монах в пустыне – как царь в своих вла­де­ниях. Рубище отшель­ника – дра­го­цен­нее цар­ского оде­я­ния. Одежды царей нередко носят следы чело­ве­че­ской крови, а одежда мона­хов, освя­щен­ная бла­го­да­тью, хра­ня­щая бла­го­уха­ние их непре­стан­ной молитвы, хра­ни­лась как бла­го­сло­ве­ние в домах хри­стиан, пере­да­ва­лась как наслед­ство из рода в род.

Сердце царей редко знает минуты мира и покоя. Опас­но­сти, враги, измена, как черные при­зраки, напол­няют ком­наты двор­цов. Сам трон часто кажется малень­ким усту­пом над про­па­стью. Одно невер­ное дви­же­ние – и гибель неиз­бежна. Пощады упав­шему не будет. Заботы, как цепи, давят плечи царя, а корона часто сжи­мает лоб, как рас­ка­лен­ный обруч. А монах – сво­бо­ден и счаст­лив. Пустыня – это дивное и пре­крас­ное цар­ство, но то цар­ство, кото­рое никто не хочет у него отнять. Там он чув­ствует при­сут­ствие небо­жи­те­лей. Молитва, кото­рую обычно заглу­шает шум и грохот мир­ских забот, шум и грохот пло­ща­дей и улиц, подоб­ные реву водо­пада, – эта молитва в пустыне рас­пус­кает свои лепестки как дивный цветок. Псалмы и Иису­сова молитва пре­вра­ща­ются в таин­ствен­ную песнь, кото­рую поет сердце. Это непре­стан­ное свя­щен­но­дей­ствие монаха. Без­мол­вие – сокро­вище и сча­стье, напо­я­ю­щее его неиз­ре­чен­ной радо­стью. В своем оди­но­че­стве он чув­ствует бли­зость к небу. Но это оди­но­че­ство не пустота, а непо­нят­ная для мира пол­нота бытия – так в луче скрыты все цвета и краски.

Монах далек от мира, но и близок всем своей молит­вой, как путе­вод­ная звезда, сия­ю­щая высоко над землей.

Давидо-Гареджий­скую Лавру назы­вают Гру­зин­ской Фива­и­дой, как будто гори­стая пустыня Египта – колы­бель восточ­ного мона­ше­ства, осе­нен­ная духом пре­по­доб­ных Анто­ния и Мака­рия – первых пустын­но­жи­те­лей, – как огром­ный камен­ный ковчег пере­не­сена была в Грузию. При­рода Кахе­тии похожа на Египет и Пале­стину. Гареджи – значит пустыня, уеди­нен­ное место. И это место словно создано для мона­хов. Чекан­ные линии гор кажутся камен­ными сте­нами огром­ной Лавры. Здесь весной пустыня покры­ва­ется зеле­ным ковром травы, как поля Пале­стины после молитвы про­рока Илии. Но вскоре насту­пает жаркое засуш­ли­вое лето. Земля погру­жа­ется в сон. Лето в южной пустыне похоже на зиму в тундре: все живое пря­чется и зами­рает. Царит без­мол­вие и сосу­щая сердце глу­бо­кая тишина. Только оди­но­кие орлы парят в небе, словно сколь­зят по поверх­но­сти лазур­ного моря. Изредка бес­шумно как тени про­хо­дят лани в поис­ках травы между камней и, услы­шав какой-нибудь шорох, исче­зают. Только змеи выпол­зают из нор и дрем­лют, греясь на камне, как будто сте­ре­гут хра­ни­мое здесь сокро­вище.

Сюда пришел из Тби­лиси пре­по­доб­ный Давид, один из сирий­ских отцов, со своим уче­ни­ком Луки­а­ном. Здесь он встре­тил дру­гого подвиж­ника – пре­по­доб­ного Додо, из древ­него рода кахе­тин­ских князей, кото­рый вел свое начало от рим­ских импе­ра­то­ров. Жизнь мона­хов в Гареджи была тяже­лой и суро­вой. Жили­щем для отшель­ни­ков слу­жили пещеры в скалах. Пищей – съе­доб­ные травы и ягоды, кото­рыми они запа­са­лись на год, и молоко ланей, при­хо­див­ших к отшель­ни­кам, как овцы к своим пас­ту­хам. Обычно дикие звери и змеи не тро­гают мона­хов, они как будто чув­ствуют их незло­бие, ощу­щают их бла­го­уха­ние и видят окру­жа­ю­щий их свет.

Кажется, монах, погру­жен­ный в молитву, пони­мает язык зверей и птиц, а те вни­мают его голосу, как голосу своего хозя­ина. Но уче­ника пре­по­доб­ного Давида Луки­ана вид выжжен­ной солн­цем пустыни, похо­жей на город после пожа­рища, повер­гал иногда в уныние, а встречи с ядо­ви­тыми змеями и огром­ными яще­рами, кото­рых назы­вают дра­ко­нами, – пугали. Но он нахо­дил успо­ко­е­ние возле пре­по­доб­ного Давида, как ребе­нок в объ­я­тиях своей матери.

Монах – иска­тель Боже­ствен­ной кра­соты, но чтобы уви­деть Боже­ствен­ную кра­соту, надо сердце свое сде­лать чистым зер­ка­лом, в кото­ром бы отра­зился духов­ный свет. Поэтому глав­ная запо­ведь монаха – воз­люби Гос­пода Бога твоего всем серд­цем твоим и всею душею твоею и всем разу­ме­нием твоим (Мф. 22:37). И другая: Бла­женны чистые серд­цем, ибо они Бога узрят (Мф. 5:8). Бога можно уви­деть только при углуб­ле­нии образа Божи­его в чело­веке через еван­гель­ское учение и про­свет­ле­нии через непре­стан­ную молитву. Созер­цая кра­соту Божию, чело­век сам ста­но­вится пре­крас­ным по мере своих сил, подви­гов и вос­при­им­чи­во­сти своей души. Бог любит каж­дого чело­века с такой же силой любви, как и все чело­ве­че­ство. Святой апо­стол Иоанн Бого­слов назван люби­мым уче­ни­ком Христа, потому что его чистая дев­ствен­ная душа могла вос­при­нять Боже­ствен­ный свет в боль­шей мере, нежели души прочих апо­сто­лов, также любя­щих своего Учи­теля и люби­мых Им. В Боже­ствен­ном свете гаснет баг­рово-черный огонь стра­стей, фос­фо­ри­че­ский огонь души с ее ска­зоч­ными фан­та­зи­ями и мерт­вым интел­лек­ту­а­лиз­мом, и сам дух чело­века ста­но­вится подоб­ным свету.

Монах – мерт­вец для мира, поскольку пере­стает жить мир­скими поня­ти­ями, чув­ствами, жела­ни­ями, поэтому мона­ше­ский постриг похож на обряд погре­бе­ния. Но из мрака интел­лек­ту­аль­ной и чув­ственно-эмо­ци­о­наль­ной могилы он вос­кре­сает в таин­ствен­ную область Боже­ствен­ного света, в кото­рой нахо­дит истин­ную жизнь. И преж­няя жизнь в миру кажется ему уже ски­та­нием Одис­сея в цар­стве при­зра­ков и мерт­вых теней.

Радость монаха – это пустыня, его келья или пещера. Радость монаха – его оди­но­че­ство.

Цель мона­ше­ской жизни – непре­стан­ная чистая молитва, кото­рая рож­да­ется в без­мол­вии пустыни. Как в тишине далеко и четко слышен каждый звук, каждое слово, про­из­не­сен­ное шепо­том, так сердце монаха ощу­щает глу­бину и силу каж­дого молит­вен­ного слова. А в миру оно тонет, как в потоке, в шуме горо­дов, в кру­го­во­роте внеш­них впе­чат­ле­ний. Сердце монаха в пустыне похоже на ровную зер­каль­ную поверх­ность озера, кото­рая отра­жает небо. В миру эта поверх­ность колеб­лется рябью волн, и отра­же­ние ста­но­вится неяс­ным и бес­фор­мен­ным, как бы раз­де­лен­ным на части.

Непре­стан­ная молитва вводит монаха в иной мир, в мир небес­ной кра­соты и Боже­ствен­ного света. Она делает его лицо оду­хо­тво­рен­ным и оза­рен­ным этим внут­рен­ним светом. Встреча с пустын­ни­ком похожа на встречу с Анге­лом. В при­сут­ствии аввы (духов­ного настав­ника, отца) пре­об­ра­жа­ются его уче­ники. Авва учит не только словом, но и при­ме­ром своей жизни. Его духов­ный облик запе­чат­ле­ва­ется в сердце уче­ника, как неиз­гла­ди­мая печать. Ученик ста­но­вится похо­жим на своего учи­теля, но не во внеш­нем под­ра­жа­нии ему, а в чем-то более глу­бо­ком, суще­ствен­ном, онто­ло­ги­че­ском. Ученик пита­ется духов­ным светом своего аввы, как мла­де­нец моло­ком своей матери. Между уче­ни­ком и учи­те­лем обра­зу­ется неви­ди­мая связь, одна душа чув­ствует другую душу. Авва как бы видит состо­я­ние своего уче­ника, слышит мыс­лен­ное обра­ще­ние к нему, осо­бенно ярко это про­яв­ля­ется в минуты физи­че­ской и духов­ной опас­но­сти, пере­жи­ва­е­мой послуш­ни­ком. Ученик может мыс­ленно бесе­до­вать со своим учи­те­лем и полу­чать от него ответ. Но для этого тре­бу­ется свя­тость аввы и без­услов­ное дове­рие к нему уче­ника.

Ученик вос­при­ни­мает встречу со своим учи­те­лем, как обнов­ле­ние и вос­кре­ше­ние своей души. Он чув­ствует свое сердце вос­крес­шим Лаза­рем, пре­бы­вав­шим во тьме могилы, а теперь вновь видя­щим свет. Ученик видит в учи­теле своего Ангела-хра­ни­теля, а в глазах его – небо. Когда авва гово­рит со своим уче­ни­ком, то он как будто на камне резцом выре­зы­вает каждое слово. Как луна заим­ствует свой свет от солнца, так Лукиан заим­ство­вал духов­ную муд­рость и силу от своего учи­теля. Даже смерть не раз­лу­чила Давида и Луки­ана. Их могилы нахо­дятся рядом в пещер­ном храме, как два род­ника, бьющие из скалы, потоки кото­рых соеди­ня­ются воедино и оро­шают Гареджий­скую пустыню.

Когда пре­по­доб­ный Давид всту­пил в Гареджи как в свое новое вла­де­ние, он встре­тил подвиж­ника, кото­рый прожил там долгие годы – пре­по­доб­ного Додо. Так неко­гда, на заре мона­ше­ства, пре­по­доб­ный Анто­ний встре­тил в дебрях Еги­пет­ской пустыни пре­по­доб­ного Павла Фивей­ского. С тех пор Додо стал духов­ным другом пре­по­доб­ного Давида. У пустын­ни­ков особая любовь друг к другу. Это тень и образ той любви, кото­рую будут иметь святые в Небес­ном Цар­стве. Один пустын­ник для дру­гого – как бы живая икона, явле­ние в чело­веке Боже­ствен­ного света на земле. Они видят кра­соту этого Боже­ствен­ного света и потому смот­рят друг на друга с вели­ким бла­го­го­ве­нием.

О чем бесе­дуют пустын­ники между собой? Редко о бого­слов­ских вопро­сах. Они гово­рят о борьбе со стра­стями, ибо в свете молитвы пустын­ни­кам осо­бенно глу­боко видна бездна чело­ве­че­ского сердца; о демо­ни­че­ских виде­ниях, кото­рые встре­чают монаха в пустыне, как миражи – пут­ни­ков в Сахаре; о том, как раз­ли­чать духов света от духов тьмы; и глав­ное, о сокро­вище монаха – Иису­со­вой молитве, кото­рая звучит в сердце пустын­ника как эхо среди гор. Иису­сова молитва похожа на четки из дра­го­цен­ных камней: так каждое слово ее, повто­ря­е­мое раз за разом, оза­ря­ется новым сия­нием, свер­кает новыми цве­тами, откры­ва­ется в новой глу­бине и кра­соте; на чистый ручей, тихо стру­я­щийся из самого сердца; на таин­ствен­ную песнь, кото­рую поет душа. Отшель­ник чув­ствует слова Иису­со­вой молитвы, зву­ча­щие в сердце дру­гого, и раду­ется им, как цар­ской короне, вен­ча­ю­щей чело его друга. Но чаще всего отшель­ники сидят друг от друга поодаль и бесе­дуют между собой молча, как ангелы, о том, что выше слов. Они похожи на две свечи, свет кото­рых сли­ва­ется в одно сияние.

Каждый пони­мает дру­гого без слов, как бы видит его душу насквозь, так что отпа­дает надоб­ность в посред­нике между людьми – в чело­ве­че­ской речи. Затем, насы­тив­шись, как после рос­кош­ной тра­пезы, отшель­ники встают со своих мест, кла­ня­ются друг другу и каждый идет в свою сто­рону. Иногда они вместе идут по пустыне: один вслух читает Иису­сову молитву, а другой вни­мает ей.

Когда в пустыне собра­лись монахи, то Давид, отлу­ча­ясь из Гареджи, пору­чал их пре­по­доб­ному Додо. Додо не выхо­дил из Гареджи, как будто она была ост­ро­вом среди океана. Пре­по­доб­ный Додо любил мол­ча­ние и без­мол­вие. Он был похо­ро­нен в мона­стыре Иоанна Кре­сти­теля – вели­чай­шего из пустын­ни­ков. Этот мона­стырь, отда­лен­ный от Лавры, отли­чался осо­бенно стро­гим уста­вом. К концу XIX сто­ле­тия послед­ние монахи поки­нули его и пере­шли в Лавру. Они захо­тели пере­не­сти туда мощи пре­по­доб­ного Додо, но он и по смерти своей желал без­вест­но­сти и уеди­не­ния: он был похо­ро­нен во дворе мона­стыря, и со вре­ме­нем место его погре­бе­ния ока­за­лось забы­тым. Как и при жизни, духом своим он был близок пре­по­доб­ному Давиду, но своего уеди­не­ния не поки­дал.

В 20‑х годах XX века монахи были изгнаны из Лавры. Храмы – раз­ру­шены. Пещеры – пере­рыты в поис­ках золота, неко­то­рые – взо­рваны, но мона­стырь хранит то сокро­вище, кото­рое невоз­можно похи­тить и уни­что­жить, – это бла­го­дать подвиж­ни­ков, кото­рые жили здесь. Мона­стырь открыт снова. Зажжена пока одна малая свеча, но эту свечу держит в своих руках пре­по­доб­ный Давид Гареджий­ский.

Тра­винки, про­бив­ши­еся сквозь асфальт

Одна из картин моего дет­ства, запе­чат­лев­ша­яся в памяти, – это густая трава и кусты, кото­рые росли у забора нашего дома, выхо­див­шего в тихий, без­люд­ный пере­улок. Теперь он похож на русло высох­шей реки; земля покрыта слоем асфальта, как будто заму­ро­вана в огром­ном склепе. Ни дожди, ни лучи солнца не про­ни­кают через этот мерт­вый пан­цирь. Здесь ни на чем не задер­жи­ва­ется взгляд, он без­раз­лично сколь­зит по поверх­но­сти кир­пича и асфальта. Но как-то слу­чайно я вдруг увидел траву, про­бив­шу­юся сквозь щели в асфальте; это были несколько чахлых пожел­тев­ших стеб­лей, но они самым видом своим, каза­лось, гово­рили, что жизнь здесь все-таки не пол­но­стью убита. Эти тра­винки, не задав­лен­ные тяже­стью асфальта, не погре­бен­ные под ним, как под могиль­ным камнем, пока­за­лись мне геро­ями, кото­рые бро­сили вызов мон­стру, име­ну­е­мому «про­гресс». Когда я встре­чаю людей, сохра­нив­ших в этом мире, лживом и раз­врат­ном, чистоту души и веру, я вспо­ми­наю эти росточки, про­бив­шие плот­ный пан­цирь асфальта.

Весь уклад совре­мен­ной жизни напо­ми­нает план все­мир­ного мас­штаба: как усы­пить и уни­что­жить дух чело­века – внут­рен­нее око, устрем­лен­ное к веч­но­сти, как при­ко­вать чело­века к земле, точно каторж­ника к галере.

Как про­хо­дит жизнь чело­века? Его ум занят бес­пре­рыв­ным реше­нием насущ­ных про­блем, его даже нельзя срав­нить с рабо­чим мура­вьем, это скорее пешка, попав­шая в цейт­нот. Чело­веку не на что опе­реться. Почва, на кото­рой он стоит, кажется посто­янно ухо­дя­щей из-под его ног. Если можно выра­зить душев­ное состо­я­ние чело­века одним словом, то этим словом будет «тре­вога» – непре­стан­ное бес­по­кой­ство, кото­рое под­та­чи­вает и разъ­едает силу души, как кис­лота металл.

Выжи­ва­ние – это при­спо­соб­ле­ние, а при­спо­соб­ле­ние – это упо­доб­ле­ние, поэтому перед хри­сти­а­ни­ном всегда стоит выбор: или при­спо­со­биться к лжи и жесто­ко­сти этого мира, то есть играть в чело­века, а не быть им, или всту­пить в борьбу с миром, встать против этого чугун­ного катка, кото­рый рушит все на своем пути.

Уже древ­ние мыс­ли­тели ска­зали, что истин­ная фило­со­фия – это наука о смерти.

Хри­сти­ан­ство – это жизнь, кото­рая при­об­ре­та­ется тем, что мир назы­вает смер­тью, – само­от­ре­че­нием. Хри­сти­ан­ство – это рели­гия сердца. Хри­стос сказал, что чистые серд­цем увидят Бога. Мир, как обо­льсти­тель и насиль­ник, стре­мится рас­тлить душу каж­дого чело­века, упо­треб­ляя то подкуп в виде насла­жде­ний, то при­нуж­дая ее пси­хи­че­ским тер­ро­ром.

В Апо­ка­лип­сисе есть образ: жен­щина в муках рож­дает мла­денца и кричит от боли (см.: Откр. 12, 1–2). По тол­ко­ва­нию святых отцов, это Цер­ковь, кото­рая в муках рож­дает чело­ве­че­скую душу в жизнь вечную. Но поз­во­ли­тельно сде­лать еще одно срав­не­ние: это душа хри­сти­а­нина, кото­рая хранит дух, как своего без­за­щит­ного мла­денца; она должна совер­шить подвиг, гра­ни­ча­щий с муче­ни­че­ством, чтобы сохра­нить дух от грехов и соблаз­нов, кото­рые могут умерт­вить его.

Многие из нас опытно испы­тали это уга­ше­ние духа. Чело­век пре­бы­вает в молитве, в сердце у него поне­многу водво­ря­ется покой, он испы­ты­вает духов­ную радость, но вот он замед­лил умом на одной нечи­стой мысли – и все про­пало. Как будто свет погас в его душе; мрак, пустота и холод запол­нили ее.

Дух чело­века нежен как цветок. От гру­бого при­кос­но­ве­ния стра­сти он уходит в себя, подобно тому, как цветок сжи­мает свои лепестки, и только после пока­я­ния дух ожи­вает вновь. А этот мир стал похож на поток грязи, кото­рый, кажется, вот-вот и совер­шенно захлест­нет собой, утопит все чело­ве­че­ство. Эта грязь ста­ра­ется про­ник­нуть в каждый дом. Куда ни бросит свой взгляд чело­век – посмот­рит ли на улич­ную рекламу, вклю­чит ли теле­ви­зор, раз­вер­нет ли газету – везде его встре­чает одна и та же зло­вон­ная грязь, как будто демон гово­рит чело­веку: я здесь, от меня не уйдешь никуда. Душа чело­века обычно адап­ти­ру­ется к атмо­сфере, кото­рой он дышит, он пере­стает чув­ство­вать отвра­ще­ние к этой грязи и при­ни­мает ее как нечто при­выч­ное и есте­ствен­ное. Здесь про­ис­хо­дит умерщ­вле­ние духа. Чело­век стоит в храме, но дух его пара­ли­зо­ван. Он не ощу­щает духов­ной радо­сти, ее сме­нили другие душев­ные эмоции, другие пере­жи­ва­ния, рели­гия стала для него чем-то внеш­ним. Когда чело­век не хранит душев­ной чистоты, когда не при­но­сит истин­ного и глу­бо­кого пока­я­ния, тогда он стоит в храме как бы с закры­тыми гла­зами, не видя истин­ного, духов­ного храма и того, что в нем про­ис­хо­дит.

Рели­гия, прежде всего, дело воли, осо­бенно в насто­я­щее время. Поэтому хри­сти­а­нин не должен делать того, что хочет его про­тив­ник, а про­тив­ник, демон, хочет лишить его внут­рен­ней жизни, лишить бого­об­ще­ния (ведь где Бог встре­ча­ется с чело­ве­ком? – в сердце), хочет отвлечь ум от непре­стан­ной внут­рен­ней молитвы. В страст­ном состо­я­нии можно жить внеш­ней жизнью хри­сти­а­нина, делать добрые дела, в том числе и дела мило­сер­дия, ока­зы­вать помощь нуж­да­ю­щимся, гово­рить про­по­веди, даже стро­ить храмы, но без жесто­кой борьбы со стра­стями, без готов­но­сти уме­реть, но не быть осквер­нен­ным этим насиль­ни­ком – миром, невоз­можно глав­ное – мистика хри­сти­ан­ства как стя­жа­ние бла­го­дати и внут­рен­нее ви́дение Бога.

Трудно спа­стись в наше время, трудно услы­шать тихий голос духа в шуме этого мира, но все-таки хри­сти­ан­ская жизнь воз­можна. Если мы сохра­ним свое сердце от врагов, штур­му­ю­щих его через внеш­ние чув­ства: зрение и слух, то увидим таин­ство храма, в кото­ром при­сут­ствует духов­ный мир, и небес­ную кра­соту Пра­во­сла­вия, сви­де­тель­ство этому – те слабые сте­бельки травы, кото­рые про­би­лись сквозь асфальт.

Из вос­по­ми­на­ний

Отец Геор­гий

В селе Илори, неда­леко от церкви свя­того вели­ко­му­че­ника Геор­гия Побе­до­носца, жил старый монах по имени Геор­гий (Булис­ке­рия), кото­рый в этой церкви при­слу­жи­вал и пел. Про­ис­хо­дил он из быв­шего Мур­за­кан­ского округа, села Окуми, и был люби­мым сыном своей матери. Уже в дет­ских годах в нем про­явился талант худож­ника. В то время фото­гра­фия в Мур­за­кан­ской обла­сти была нов­ше­ством и вос­при­ни­ма­лась людьми как тех­ни­че­ское чудо. Каждый снимок стоил боль­ших трудов и ценился дорого. Чело­век должен был сидеть перед аппа­ра­том в тече­ние несколь­ких минут, застыв, как статуя. Любое дви­же­ние в это время раз­ма­зы­вало линии и делало фото­гра­фию негод­ной. Фото­графу предъ­яв­ля­лись такие тре­бо­ва­ния, что он должен был обла­дать боль­шим худо­же­ствен­ным даром, чтобы сде­лать каждую фото­гра­фию кар­ти­ной. Это дело было тогда не ремеслом, а искус­ством. Поэтому мать монаха Геор­гия, в миру Андрея, видя спо­соб­но­сти своего сына, решила сде­лать его фото­гра­фом, и он уже в юности вполне овла­дел этой про­фес­сией и стал поль­зо­ваться извест­но­стью не только среди своих одно­сель­чан, но и среди жите­лей окрест­ных дере­вень. Надо ска­зать, что он до глу­бо­кой ста­ро­сти сохра­нил кра­соту лица и какое-то изя­ще­ство манер, чуждое всякой искус­ствен­но­сти, но невольно застав­ляв­шее людей отно­ситься к нему с почти­тель­ным ува­же­нием. В его походке, умении дер­жать себя с людьми, раз­ными по про­фес­сии и обра­зо­ва­нию, посе­щав­шими Илор­ский храм, несмотря на его непо­сред­ствен­ность и про­стоту, было что-то вели­че­ствен­ное, как у царя, кото­рый пере­оделся в одежду стран­ника. Можно было пред­по­ло­жить, что в моло­до­сти этот чело­век отли­чался исклю­чи­тель­ной кра­со­той. Мать желала женить его, но, не находя достой­ной неве­сты, мед­лила.

А между тем Про­мысл Божий открыл ему другой путь. Одна­жды по своим делам он был в Сенаки и оста­но­вился у род­ствен­ни­ков. За вечер­ней тра­пе­зой зашел раз­го­вор об извест­ном подвиж­нике – отце Алек­сии (Шуша­ния) (ныне при­чис­лен­ном к лику святых), осно­вав­шем в Сенаки мона­стырь. Рас­ска­зы­вали, что отец Алек­сий перед тем, как при­нять мона­ше­ство, решил испол­нить те доб­ро­де­тели, о кото­рых гово­рил Хри­стос в Своей беседе о Страш­ном Суде (см.: Мф. 25:31–46), чтобы под­го­то­вить себя к ино­че­ской жизни и к выс­шему виду мило­сти – тер­пе­нию и молитве за мир.

Чтобы научиться тер­пе­нию, он взялся уха­жи­вать за боль­ным, кормил его из своих рук, мыл ему ноги, а затем пил эту воду. Этот доб­ро­воль­ный подвиг про­дол­жался три года. Затем он стал посе­щать тюрьму, просил мило­стыню и поку­пал по празд­ни­кам пищу и подарки для заклю­чен­ных. Затем он совер­шил палом­ни­че­ство пешком в Иеру­са­лим и вер­нулся обратно с реши­мо­стью при­нять мона­ше­ство. Он не хотел, чтобы мона­стырь, в кото­ром он будет жить, был построен или, по край­ней мере, начал стро­иться на пожерт­во­ва­ния бога­тых людей, и потому решил сам как-нибудь зара­бо­тать нужную сумму, чтобы поло­жить осно­ва­ние первым кельям.

Сенаки был желез­но­до­рож­ным узлом. Водо­про­вод­ная система рабо­тала очень плохо, и во время долгих сто­я­нок поез­дов у един­ствен­ного крана обра­зо­вы­ва­лась огром­ная оче­редь. И вот подвиж­ник решил наби­рать из бли­жай­шего источ­ника воду и раз­но­сить ее по ваго­нам за мелкие монеты. С утра до ночи он раз­но­сил с чай­ни­ком и круж­кой в руках воду по ваго­нам, и совер­шенно неожи­данно эта самая обык­но­вен­ная вода начала казаться людям такой же вкус­ной, как мине­раль­ная, и ее стали тре­бо­вать нарас­хват.

При­об­ретя неко­то­рую сумму денег и еще более усо­вер­шен­ство­вав­шись в сми­ре­нии от такого доб­ро­вольно взя­того на себя труда, он при­сту­пил к постройке мона­стыря. Он ни у кого не просил помощи, но вот уди­ви­тель­ная вещь – люди сами при­хо­дили к нему и пред­ла­гали деньги и свои труды для постройки мона­стыря. Мона­стырь был освя­щен во имя святых Архан­ге­лов.

Уже в моло­дые годы отец Алек­сий стал духов­ным стар­цем – настав­ни­ком для мона­хов и мирян. Многие жители Сенаки рас­ска­зы­вали о чуде­сах, про­ис­хо­див­ших по его молит­вам.

От этих рас­ска­зов у Андрея Булис­ке­рия заго­ре­лось сердце, и он решил во что бы то ни стало посе­тить мона­стырь и уви­деть его игу­мена. Утром он пошел на службу и сразу же в душе своей решил стать мона­хом. Отец Алек­сий, увидев незна­ко­мого юношу, сказал, чтобы он остался на тра­пезе вместе с бра­тией. Игумен всегда при­гла­шал на тра­пезу стран­ни­ков и при­ез­жих.

Еще в храме Андрей увидел стран­ника из России, уве­шан­ного тяже­лыми кре­стами. Он стоял, подняв руки, непо­движно всю службу. Когда пришли на тра­пезу, игумен Алек­сий лас­ково сказал ему: «Хри­стос рас­пялся на одном Кресте, почему ты носишь столько кре­стов? Избери себе вместо них один крест сми­ре­ния». Тогда этот чело­век молча покло­нился игу­мену и, сняв с себя все кресты, поло­жил их перед ним, так же не сказав ни слова. Игумен взял один из кре­стов и сам надел его на стран­ника, кото­рый, как потом ока­за­лось, принял на себя подвиг юрод­ства.

Андрей попро­сил игу­мена при­нять его для беседы и стал спра­ши­вать, как ему жить и как спа­стись. Отец Алек­сий рас­ска­зал ему об Иису­со­вой молитве и запо­ве­дал всегда ста­раться иметь ее в сердце, в памяти и на устах, сказав, что сама молитва будет его путе­во­ди­тель­ни­цей.

Вер­нув­шись домой, Андрей стал надолго уеди­няться в своей ком­нате, чтобы тво­рить Иису­сову молитву. Он стал избе­гать преж­него обще­ства, укло­нялся от встреч с дру­зьями. Видя это, мать встре­во­жи­лась; думая, что сын забо­лел, она стала ходить к гадал­кам и про­ри­ца­те­лям. Сына как будто под­ме­нили. Он зани­мался преж­ним делом, но на все ее рас­спросы упорно молчал. На обыч­ные раз­го­воры о женитьбе отве­тил, что сам найдет себе неве­сту, под­ра­зу­ме­вая мона­ше­скую жизнь. Нако­нец он при­знался своей матери, что хочет уйти из мира и при­нять мона­ше­ство.

Услы­шав такие слова, эта жен­щина стала кри­чать, рвать на себе волосы и при­чи­тать над ним, как над мерт­вым. Затем она стала уго­ва­ри­вать его остаться в миру. Она кри­чала, что не хочет уме­реть прежде, чем возь­мет на свои руки внуков – его детей, а сын таким реше­нием уби­вает ее. Затем она впала в ярость, похо­жую на бес­но­ва­ние, и кри­чала, что сама своими руками заду­шит его. Сын не отве­чал ни слова. Тогда она стала про­кли­нать его и день его рож­де­ния самыми страш­ными сло­вами. Андрей в ответ лишь низко покло­нился ей и в ту же ночь ушел из дома и пришел к отцу Алек­сию. А тот – как будто ожидал его и знал, что про­изо­шло.

Сразу же отец Алек­сий напи­сал письмо к насто­я­телю неболь­шого мона­стыря, кото­рый нахо­дился в лесу. Назва­ния его мы не помним. Там Андрей провел многие годы и там полу­чил мона­ше­ский постриг с именем Геор­гий. Он часто посе­щал Алек­сия (Шуша­ния) как своего духов­ного отца и руко­вод­ство­вался его сове­тами. Вспо­ми­ная о нем, монах Геор­гий всегда добав­лял, что это был святой чело­век.

Неза­долго до рево­лю­ции монах Геор­гий по бла­го­сло­ве­нию своего духов­ника построил в горах келью и стал жить там отшель­ни­ком. Он развел сад, сажал кар­тошку, за хлебом ходил в мона­стырь и близ­ле­жа­щие села.

Нача­лась рево­лю­ция, но каза­лось, что вся эта жизнь про­хо­дит мимо него: он забыл о мире, а мир забыл о нем. Прошли годы. Одна­жды, спу­стив­шись с горы в свой мона­стырь, он увидел там только остатки обго­рев­ших стен на месте келий и опу­сто­шен­ную цер­ковь без дверей и с раз­би­тыми окнами. Жители селе­ния рас­ска­зали ему, что ночью в мона­стырь пришли какие-то люди, навер­ное, для того чтобы аре­сто­вать мона­хов. Те, поняв в чем дело, хотели скрыться в лесу, но их догнали и убили. Игу­мена зару­били топо­ром, спас­лось только два или три чело­века.

Услы­шав об этом отец Геор­гий еще больше уеди­нился в своей келье. Лишь иногда ночью он спус­кался в село за про­ви­зией; порой же люди и сами тайно при­но­сили ему пищу.

После Второй миро­вой войны поло­же­ние несколько изме­ни­лось, стали откры­ваться церкви, в том числе Илор­ский храм свя­того Геор­гия. Жители Илори сумели сохра­нить чудо­твор­ные иконы Вели­ко­му­че­ника, выко­ван­ные на серебре и сереб­ря­ную икону Архан­ге­лов.

Воз­об­но­вил храм свя­того Геор­гия в Илори архи­манд­рит Иоаким (Шен­ге­лая). Пса­лом­щик Кали­страт Папия рас­ска­зы­вал об отце Иоакиме, что он всегда держал в руках молит­вен­ник и каждую сво­бод­ную минуту, будь то во дворе кельи или в церкви, читал его.

[Надо ска­зать, что архи­манд­рит Иоаким умер смер­тью муче­ника. Один из при­хо­жан Илор­ской церкви, умирая, умолял своих родных при­ве­сти свя­щен­ника для При­ча­стия. Те при­е­хали в Илори, когда архи­манд­рит Иоаким был болен вос­па­ле­нием легких. Второй свя­щен­ник отсут­ство­вал. Узнав в чем дело, архи­манд­рит Иоаким встал с постели, взял в алтаре Святые Дары и сказал, что по своему долгу пойдет при­ча­щать боль­ного. Окру­жав­шие отца Иоакима люди про­сили его остаться дома и ждать при­хода своего собрата – свя­щен­но­слу­жи­теля. Но архи­манд­рит Иоаким сказал, что не смерть ждет чело­века, а чело­век ждет смерти, и если боль­ной умрет без испо­веди и При­ча­стия, то его кровь будет лежать на нем, и отпра­вился в путь.

Слу­чи­лось непред­ви­ден­ное несча­стье: от про­лив­ных дождей река под­ня­лась и смыла мост, через кото­рый надо было перейти, чтобы попасть на другую сто­рону. Тогда архи­манд­рит Иоаким решил перейти реку вброд и вошел в ледя­ную воду. В насквозь про­мок­шей одежде он про­дол­жал путь. При­ча­стив боль­ного, отец Иоаким вер­нулся в Илор­ский храм, поло­жил даро­но­сицу на пре­стол и больше уже с постели не вста­вал. Через несколько дней он пере­шел в другой мир, испол­нив запо­ведь Божию: Нет больше той любви, как если кто поло­жит душу свою за друзей своих (Ин. 15:13)].

Отец Геор­гий начал посе­щать Илор­ский храм, а так как ему по стар­че­ской немощи уже нелегко было ходить пешком, то архи­манд­рит Иоаким пред­ло­жил ему остаться жить при храме. Но Илор­ский храм посе­щало мно­же­ство бого­моль­цев из Запад­ной Грузии, и отцу Геор­гию после многих лет без­мол­вия было трудно пере­но­сить мно­го­лю­дие и шум. Тогда одна вдова по имени Опиа пред­ло­жила ему посе­литься неда­леко от церкви в своем доме, предо­ста­вив одну из комнат в его рас­по­ря­же­ние. Но и пере­ме­нив место житель­ства, отец Геор­гий поста­рался сохра­нить свой преж­ний «устав» и знал только свою новую келью и храм.

Он осо­бенно любил Иису­сову молитву и в про­ти­во­по­лож­ность архи­манд­риту Иоакиму, кото­рый вычи­ты­вал все каноны, ста­рался заме­нять их ею. Каза­лось, что он жил и дышал этой молит­вой. Как и все дела­тели молитвы, он любил уеди­не­ние. Даже свою келью он раз­де­лил зана­ве­сью на две части, так что у него, как у фива­ид­ских мона­хов, полу­чи­лись внут­рен­няя и внеш­няя келья. Он мог часами сидеть в полу­тем­ном углу ее, повто­ряя слова молитвы. Но от людей свой аске­тизм он ста­рался скры­вать. Со всеми он был при­вет­лив, не избе­гал тех, кто искал с ним встречи, не пре­ры­вал беседы, но мог очень так­тично, не обидев чело­века, кратко отве­тить ему и рас­про­щаться как с родным. На при­мере отца Геор­гия мы заме­тили, что если монах зани­ма­ется сер­деч­ной Иису­со­вой молит­вой, то это как бы пере­да­ется окру­жа­ю­щим и не рас­по­ла­гает их к мно­го­сло­вию, что насто­я­щая дели­кат­ность – это нрав­ствен­ное бла­го­род­ство, осно­ван­ное на любви, и она не может быть заме­нена ника­ким выучен­ным эти­ке­том.

Отец Геор­гий, по учению святых отцов, соеди­нял Иису­сову молитву с дыха­нием, но в отли­чие от многих других мона­хов он раз­де­лял Иису­сову молитву на четыре части, нерав­ные между собой. «Гос­поди, Иисусе Христе», – про­из­но­сил он во время вдоха, «Сыне Божий» – при выдохе, «поми­луй» – вдох, «мя, греш­ного» – выдох. Он гово­рил, что так ему легче про­из­но­сить Иису­сову молитву, чем раз­де­ляя ее, как обычно, на две части.

Старец отли­чался нес­тя­жа­тель­но­стью. Он уди­вился, когда увидел в нашей келье два Еван­ге­лия, и сказал: «Если ты имеешь две одежды, то одну отдай неиму­щему; если имеешь пищу, поде­лись ею с голод­ным, а тем более – книгой, от кото­рой зави­сит спа­се­ние души». Он сказал, что монах не должен иметь много книг – это тоже стя­жа­тель­ство, кото­рое мешает молитве, тем более оди­на­ко­вых книг. Сам старец имел только Еван­ге­лие, Псал­тирь и молит­во­слов. Он часто любил повто­рять, что вся фило­со­фия мира заклю­ча­ется в Иису­со­вой молитве. Нас пора­жала стро­гость, с какой старец держал посты. Во время Святой Четы­ре­де­сят­ницы, кроме суб­боты и вос­кре­се­нья, он огра­ни­чи­вался двумя кар­то­фе­ли­нами в день, даже не при­тра­ги­ва­ясь к хлебу; навер­ное, он привык так дер­жать пост в отшель­ни­че­ском уеди­не­нии, где питался пре­иму­ще­ственно кар­то­фе­лем со своего ого­рода. Иногда старец вместе с другим мона­хом, отцом Амвро­сием (Гва­зава), пели на цер­ков­ном бого­слу­же­нии ста­рин­ные мона­стыр­ские гру­зин­ские пес­но­пе­ния на память. Таких напе­вов я не слышал больше нигде.

После смерти отца Иоакима отец Геор­гий считал своим духов­ни­ком архи­манд­рита Кон­стан­тина (Кварая), к кото­рому ездил на испо­ведь. Одна­жды он при­е­хал из Сенаки в каком-то осо­бенно радост­ном настро­е­нии. Каза­лось, он весь све­тился этой глу­бо­кой и тихой радо­стью. Старец поде­лился со мной, что полу­чил схим­ни­че­ский постриг с именем Гав­риил, чтобы я поми­нал его под новым именем на про­ско­ми­дии. Сам он схим­ни­че­ского оде­я­ния не одевал нико­гда, скры­вая свою схиму ото всех. Мне запом­ни­лось при­кос­но­ве­ние его руки, когда он под­хо­дил ко мне под бла­го­сло­ве­ние. Иногда я сам при этом цело­вал его руку. Его худые стар­че­ские пальцы каза­лись мне нетлен­ными мощами, они остав­ляли ощу­ще­ние какой-то особой чистоты.

Отец Геор­гий дожил до глу­бо­кой ста­ро­сти. Когда его спра­ши­вали о воз­расте, он затруд­нялся отве­тить, сколько ему лет. Навер­ное, земное время сти­ра­ется из памяти тех, кто боль­шую часть жизни провел в пустыне. Скорее всего, ему было под 90 лет, но почти до самой смерти он сохра­нял уди­ви­тель­ную лег­кость дви­же­ний, навер­ное, бла­го­даря посто­ян­ному посту. Но в тоже время он не допус­кал спешки и тороп­ли­во­сти. Он был очень прост и непри­нуж­ден, однако не похо­дил на ребенка, как мцхет­ский схи­мо­нах Авраам[3], напро­тив, в нем виден был умуд­рен­ный годами и духов­ным опытом старец, кото­рый смот­рит на жизнь (в том числе и на свою земную жизнь) уже из дру­гого мира, свет­лым и спо­кой­ным взором. Мне нико­гда не слу­ча­лось видеть его рас­сер­жен­ным или просто недо­воль­ным, бес­по­кой­ным. Навер­ное, если бы даже небо столк­ну­лось с землей, он только и сказал бы: «Слава Богу за все».

Неза­долго перед тем, как я уехал из Илори, он бла­го­сло­вил меня части­цей Мам­врий­ского дуба, и в это время мне каза­лось, что передо мной стоит пра­о­тец Авраам, кото­рый принял у Мам­врий­ского дуба Святую Троицу. Через неко­то­рое время я услы­шал, что отец Геор­гий после непро­дол­жи­тель­ной болезни скон­чался и был погре­бен в ограде Илор­ской церкви, неда­леко от входа в храм.

Я увидел его могилу, когда послед­ний раз был в Илори. На ней лежала доро­гая плита из чер­ного мра­мора, на кото­рой был гра­фи­че­ски изоб­ра­жен порт­рет отца Геор­гия в мона­ше­ском оде­я­нии. Мне ска­зали, что родные, узнав о его смерти, решили воз­двиг­нуть своему срод­нику памят­ник на оди­но­кой мона­ше­ской могиле. И, хотя такое над­гро­бие не очень под­хо­дит для монаха, я все-таки бла­го­да­рен им, что еще раз смог взгля­нуть на доро­гие для меня черты лица неза­бвен­ного старца. Затем я увидел его един­ствен­ный раз во сне вместе с незна­ко­мыми мне мона­хами. Он обхо­дил храм, как во время крест­ного хода.

Схи­мо­на­ше­ство твое да помя­нет Гос­подь Бог во Цар­ствии Своем!

  * * *

Как гово­рит Ездра, сама земля уто­ми­лась от вре­мени и наших грехов, и дети будут рож­даться более сла­быми и хилыми, чем их отцы. Теперь нет таких стар­цев, они ушли, оста­вив после себя какую-то невос­пол­ни­мую зия­ю­щую пустоту.

Кон­чи­лось время гоне­ний, стали воз­рож­даться мона­стыри, появи­лось новое поко­ле­ние мона­хов, среди них много искренне веру­ю­щих, добрых и пре­дан­ных Церкви людей. Но когда при Зоро­ва­веле воз­вра­тив­ши­еся из плена жители Иеру­са­лима постро­или новый Храм и народ лико­вал, то несколько стар­цев, видев­ших в дет­стве Храм Соло­мона, пла­кали и от радо­сти, что воз­дви­га­ется свя­ти­лище, и от скорби, что кра­сота и вели­ко­ле­пие Храма уже не повто­рятся.

Мне хоте­лось бы упо­мя­нуть здесь еще об одном чело­веке – про­стой рус­ской девушке Марии Доб­ры­ни­ной, кото­рая само­от­вер­женно слу­жила отцу Иоакиму, а затем, по его бла­го­сло­ве­нию, – отцу Геор­гию, в схиме Гав­ри­илу. Это была одна из немно­гих женщин, заслу­жив­ших особое ува­же­ние жите­лей Илори. Сна­чала она рабо­тала на чайных план­та­циях в Очи­г­вар­ском районе, затем убор­щи­цей в пекарне. Ее семья пере­ехала в Грузию из Липецка еще до Оте­че­ствен­ной войны. Мать Марии была жен­щи­ной веру­ю­щей, очень крот­кой и тихой, она умерла, приняв постриг с именем Вар­вары. Отец же, напро­тив, был чело­ве­ком харак­тера кру­того и про­ти­во­ре­чи­вого.

По рас­ска­зам Марии, он в 30‑х годах при­ни­мал и даже прятал в своем доме свя­щен­ни­ков, что гро­зило ссыл­кой для всей семьи, а затем неожи­данно стал бого­хуль­ни­чать. Когда открылся Илор­ский храм, то одна из подруг Марии ска­зала ей: «Пойдем в цер­ковь, посмот­рим, что там». Та пом­нила огром­ный липец­кий храм, куда ходила в дет­стве, и с радо­стью согла­си­лась. Она хорошо умела шить, и архи­манд­рит Иоаким пору­чал ей шить накидки на аналой, а также чинить старые обла­че­ния и другую про­стень­кую работу.

Можно ска­зать, что сам святой Геор­гий при­звал эту девушку в свой храм. Вскоре она уже не могла про­жить без храма ни одного дня и каждый день после работы пешком шла с план­та­ции в цер­ковь. Спала Мария зимой в сто­рожке, а летом – прямо на паперти. Она была вос­пи­тана роди­те­лями в стро­гом цело­муд­рии, но оде­ва­лась, как все жен­щины ее воз­раста, и, навер­ное, когда соби­ра­лась в цер­ковь, наде­вала лучший наряд. Одна­жды архи­манд­рит Иоаким спро­сил: «Мария, зачем тебе нужно шел­ко­вое платье?». Услы­шав это, она, придя домой, в тот же день отдала свое платье подруге. В конце концов у нее оста­лась только самая про­стень­кая одежда, и она стала ходить в одном и том же в жару и в холод, подобно юро­ди­вой. Все деньги, кото­рые зара­ба­ты­вала Мария, она отда­вала на храм и нищим.

После кон­чины отца Иоакима, Мария каждый день подолгу моли­лась на коле­нях у его могилы. Затем она до самой смерти отца Геор­гия, воз­вра­ща­ясь с работы, еже­дневно при­но­сила ему хлеб, кото­рый давали ей в пекарне. Этих несколь­ких хлебов хва­тало на всю семью в доме, где жил отец Геор­гий. Я не знаю точ­ного рас­сто­я­ния между Очи­г­вара и Илори, но, навер­ное, не меньше 10 кило­мет­ров, и такой путь про­хо­дила Мария еже­дневно, кроме тех дней, когда должна была дежу­рить в пекарне. На вос­крес­ные и празд­нич­ные службы она при­хо­дила вместе со своей мате­рью, а отец, раз­гне­вав­шись, ушел от них и жил один в каком-то бро­шен­ном домике. У него были стран­ные душев­ные пере­пады: он то молился, то плакал, что Цер­ковь отняла у него жену и дочь.

Мария уха­жи­вала за мона­хом Геор­гием, как дочь за своим отцом, и старец даже лас­ково назы­вал ее кор­ми­ли­цей. Ведь несмотря на то, что Илор­скую цер­ковь посто­янно посе­щали палом­ники, пищу для мона­хов достать было нелегко: в храм по обету при­но­сили в жертву живот­ных, в день резали по нескольку овец и козлят, так что слу­жа­щие храма пита­лись мясом, кроме того, остав­шихся живот­ных рас­пре­де­ляли по оче­реди между жите­лями села. Даже была пого­ворка: «Если ты сварил мама­лыгу, то иди в Илори за мясом». Так что слова отца Геор­гия о том, что Мария его кор­ми­лица были неда­леки от истины.

От отца Иоакима и отца Геор­гия Мария научи­лась Иису­со­вой молитве, и когда я спра­ши­вал, идет ли молитва сама собой в ее сердце, то она гово­рила, что когда идет, то всю ночь спать не может, лежит с откры­тыми гла­зами. Как я сказал, она любила спать на паперти у входа в цер­ковь, поло­жив под себя рваное одеяло, кото­рое хра­нила в углу сто­рожки. Ночью она часто вста­вала на молитву перед иконой свя­того Геор­гия, кото­рая висела над дверью храма. Каза­лось, что кроме храма свя­того Геор­гия у нее нет другой жизни, весь мир заклю­чился для нее в этом месте. Она была довольно шум­лива, гово­рила громко, так что издали можно было поду­мать, что она кричит или руга­ется с кем-то. Но под этой неоте­сан­но­стью скры­ва­лись пре­дан­ность и доб­рота, кото­рую чув­ство­вали слу­жа­щие церкви и жители Илори, и гово­рили: «У нее одно сердце и один язык»[4].

Неза­долго до смерти она при­няла мона­ше­ский постриг с именем Марии (в честь рав­ноап­о­столь­ной Марии Маг­да­лины), немного побо­лела и, при­ча­стив­шись, умерла. Мне достав­ляет скорбь только одно: что она похо­ро­нена на клад­бище Очи­г­вара, а не в Илори, хотя бы у стенки ограды, там, где было ее сердце. Но я наде­юсь, что в загроб­ной жизни она будет рядом с ее духов­ными отцами: архи­манд­ри­том Иоаки­мом и схи­мо­на­хом Гав­ри­и­лом.

Одна­жды я видел сон: в огром­ном храме идет бого­слу­же­ние, стоят рядами свя­щен­но­слу­жи­тели, среди них архи­манд­рит Иоаким (Шен­ге­лая). И вот из народа быстро выхо­дит, почти выбе­гает, Мария и бро­са­ется в ноги отцу Иоакиму. Тот радостно улы­ба­ется, затем под­ни­мает ее. Может быть это сно­ви­де­ние озна­чает, что она в Небес­ной Церкви по молит­вам вели­ко­му­че­ника Геор­гия и ее духов­ных отцов?

Что больше всего меня удив­ляло и пора­жало в этой про­стой девушке, так это то, что она любила всех людей, не раз­би­рая ни зна­ко­мых, ни родных, ни добрых, ни злых, не раз­де­ляя их друг от друга, так, как будто все люди – одно лицо. Я как-то спро­сил Марию: «Тебе часто при­хо­дится идти на работу или воз­вра­щаться одной ночью через лес. Ты не боишься встре­титься с раз­бой­ни­ком, кото­рый может иска­ле­чить или убить тебя?». Она отве­тила: «Если я встречу в лесу такого чело­века, то обра­ду­юсь ему как своему род­ному брату и даже не поду­маю, что он может убить меня». Не знаю, это ли неве­де­ние зла было ее защи­той или же сам Побе­до­но­сец Геор­гий неви­димо хранил ее… Одна­жды я с несколь­кими бого­моль­цами решил посе­тить ста­рин­ный храм вели­ко­му­че­ника Пан­те­ле­и­мона в Дранд­ском районе и упро­сил монаха Геор­гия идти с нами. С ним пошла и Мария. Мы знали путь только при­бли­зи­тельно, и когда про­хо­дили мимо одного малень­кого села, решили спро­сить у жите­лей дорогу, но село как будто вымерло – ни одной души! Нако­нец, мы услы­шали голоса во дворе одного дома. Мария побе­жала к забору и стала звать хозяев. Вдруг из ворот выско­чила с гром­ким лаем огром­ная овчарка и бро­си­лась на нее. Мария спо­койно пошла навстречу разъ­ярен­ной собаке и про­тя­нула руку, словно хотела погла­дить ее. И тут слу­чи­лось что-то непред­ви­ден­ное, что пока­за­лось мне чудом: овчарка стала пры­гать возле нее, вилять хво­стом и лас­каться, как к своей хозяйке. Собака вста­вала на задние лапы и как будто тан­це­вала от радо­сти, а Мария, как ни в чем не бывало, гла­дила ее по голове. Мы все застыли – сна­чала от ужаса, что овчарка рас­тер­зает девушку, а потом от удив­ле­ния. Мне каза­лось, что перед моими гла­зами встало то, о чем я читал в книгах, как пре­по­доб­ные, очи­стив свое сердце, полу­чали власть над дикими зве­рями.

Прошло несколько деся­ти­ле­тий с тех пор, как я уехал из Илори. Мне часто вспо­ми­на­ется Илор­ский храм – дом свя­того Геор­гия – с его чудо­твор­ными ико­нами, цер­ков­ный двор, обне­сен­ный камен­ной стеной. Это место мне кажется ост­ро­вом среди бушу­ю­щего моря, о берега кото­рого непре­станно бьется прибой вре­мени, сто­ле­тия за сто­ле­ти­ями. Как будто въяве вижу я Марию, кото­рая стоит непо­движно над моги­лой отца Иоакима, погру­жен­ная в молитву, и мне невольно вспо­ми­на­ется Мария Маг­да­лина, сто­яв­шая у Гроба Гос­подня – ее Ангел-хра­ни­тель.

Схи­ар­хи­манд­рит Сера­фим

Несколько лет я служил насто­я­те­лем Свято-Геор­ги­ев­ской церкви в селе Илори. Это был неза­бвен­ный период моей жизни. Здесь я осо­знал, или, вернее, ощутил внут­рен­ним чув­ством свя­того Геор­гия Побе­до­носца, как своего небес­ного покро­ви­теля. И все после­ду­ю­щие собы­тия моей жизни свя­заны с именем Геор­гия Побе­до­носца.

В храме свя­того Геор­гия хра­ни­лись две иконы, кован­ные из серебра, кото­рые пожерт­во­вал в цер­ковь мин­грель­ский князь Леван II[5]. Они почи­та­лись чудо­твор­ными. На покло­не­ние свя­тому Геор­гию при­хо­дили бого­мольцы со всех концов Запад­ной Грузии, осо­бенно из Мин­гре­лии. Клятва перед иконой свя­того Геор­гия счи­та­лась свя­щен­ной и нена­ру­ши­мой. В народе ходили пре­да­ния о том, что за измену клятве, данной перед Геор­гием Илор­ским, клят­во­пре­ступ­ника ожи­дало суро­вое нака­за­ние. Воз­мез­дие, как тень, пре­сле­до­вало его. Были случаи, когда под­вер­га­лись бед­ствиям и даже пол­ному исчез­но­ве­нию фами­лии, в кото­рых один из пред­ков ложно клялся или нару­шал слово, данное в Илор­ском храме. Слава чудес от икон свя­того Геор­гия, можно ска­зать, обле­тела всю Запад­ную Грузию. Не было деревни, где не знали бы о силе свя­того Геор­гия, неви­димо пре­бы­ва­ю­щего в Илор­ском храме. В этом храме многие полу­чали исце­ле­ния, осо­бенно от душев­ных болез­ней и того состо­я­ния, кото­рое назы­ва­ется одер­жи­мо­стью демо­нами.

Во вре­мена гоне­ний, когда храм свя­того Геор­гия был закрыт, палом­ники не пере­ста­вали ходить к его стенам, а мест­ные жители с риском для себя сохра­нили иконы вели­ко­му­че­ника. И когда храм вновь был открыт, то при­несли их в цер­ковь.

В Илори у меня про­изо­шла встреча с одним извест­ным подвиж­ни­ком, дела­те­лем Иису­со­вой молитвы, духов­ни­ком Глин­ской пустыни схи­ар­хи­манд­ри­том Сера­фи­мом (Роман­цо­вым).

Одна­жды я поехал в Сенаки, чтобы посе­тить архи­манд­рита Кон­стан­тина (Кварая) и остаться в его оби­тели на несколько дней. Доехав до Сенаки, я взял такси, чтобы под­няться в горы, где в несколь­ких кило­мет­рах был мона­стырь Рож­де­ства Пре­свя­той Бого­ро­дицы, в кото­ром служил отец Кон­стан­тин. Но неожи­данно так­сист заупря­мился и сказал, что не может ехать по про­се­лоч­ной дороге. Я стал дожи­даться дру­гого такси. Про­хо­дило время, не было ника­кой попут­ной машины. Идти пешком я не решился, так как плохо знал дорогу. Насту­пил вечер, и мне ничего не оста­ва­лось делать, кроме как воз­вра­титься назад в Илори.

Выйдя на трассу, я сел в авто­бус и вер­нулся в Илори уже глу­бо­кой ночью. Под­хожу к цер­ков­ной ограде и с удив­ле­нием обна­ру­жи­ваю, что в моей квар­тире (состо­яв­шей из двух келий) горит свет. Захожу и вижу: старый монах спо­койно сидит за столом, как у себя дома, и раз­го­ва­ри­вает с нашим поно­ма­рем отцом Геор­гием (Булис­ке­рия), а другой, моло­дой монах разжег печь и варит кар­тошку – в общем, в моей ком­нате тепло и уютно. Старый монах ока­зался Глин­ским архи­манд­ри­том Сера­фи­мом, извест­ным мне заочно, по рас­ска­зам моих духов­ных друзей, посе­щав­ших Глин­скую пустынь.

Надо ска­зать, что во время хру­щев­ских гоне­ний Глин­ская пустынь была закрыта и ее монахи разъ­е­ха­лись кто куда. Отец Сера­фим в моло­до­сти жил в горах около Сухуми, хорошо знал этот край и решил вре­менно обос­но­ваться здесь. С ним был монах, кото­рый служил неко­гда в десант­ных вой­сках, но, полу­чив травму черепа во время прыжка с пара­шю­том, демо­би­ли­зо­вался и посту­пил в мона­стырь. Он сопро­вож­дал отца Сера­фима как его послуш­ник и келей­ник. Он отли­чался бес­пре­ко­слов­ным послу­ша­нием и, каза­лось, ловил на лету каждое слова отца Сера­фима, каждое дви­же­ние его руки. Он все время молчал, а когда его спра­ши­вали, то отве­чал кратко и одно­сложно. Отец Сера­фим рас­ска­зы­вал о нем, что после кон­ту­зии он испы­ты­вает посто­ян­ные голов­ные боли; но, несмотря на болезнь, его лицо посто­янно све­ти­лось дет­ской радо­стью.

Когда мы оста­лись с отцом Геор­гием одни, я спро­сил его: «Как же ты пустил в мою ком­нату незна­ко­мого чело­века». Старец, не заду­мы­ва­ясь, отве­тил: «Сердце под­ска­зало…». «А ты пре­ду­пре­дил его, что я уеду в Сенаки и приеду только через несколько дней?» – снова спро­сил я. «Да, я сказал, а он гово­рит: подо­ждем, увидим». Мы все дружно поели кар­тошку. Даже отец Геор­гий изме­нил своему пра­вилу и сел за тра­пезу ночью.

С первых же слов отца Сера­фима у меня воз­никло чув­ство, будто я знаю его уже много лет. В этом старце были необык­но­вен­ная про­стота и любовь, но впо­след­ствии я не раз видел, как он скры­вал эту любовь под внеш­ней стро­го­стью к своим чадам. Иногда он, каза­лось, гне­вался на них, но когда видел, что они искренно каются и просят про­ще­ния у Бога, то спешил обод­рить и уте­шить их. Каза­лось, что сол­нышко зашло за гро­зо­вую тучу, а потом выгля­нуло опять.

Отец Сера­фим не имел свет­ского обра­зо­ва­ния. Его ака­де­мией были мона­стырь и пустыня. Он обла­дал огром­ным духов­ным опытом и даром про­ник­но­ве­ния в чело­ве­че­скую душу. Старец был заме­ча­тель­ным рас­сказ­чи­ком. Его беседы захва­ты­вали людей, окру­жав­ших его. Но он умел гово­рить о том, что этим людям дей­стви­тельно было нужно. И в рас­ска­зах о своей про­шлой жизни отве­чал на еще не задан­ные вопросы, кото­рые вол­но­вали их.

В бесе­дах со мной он мало касался своей жизни в пустыне, а гово­рил о труд­но­стях духов­ни­че­ства, о вопро­сах, кото­рые надо было решать на испо­веди, о демо­ни­че­ских иску­ше­ниях, кото­рым под­вер­га­ется монах в мона­стыре и в миру, о грехах и соблаз­нах, кото­рые осо­бенно часто встре­ча­ются в при­ход­ской жизни свя­щен­ника. Его рас­сказы изоби­ло­вали при­ме­рами, это были как бы вос­по­ми­на­ния о виден­ных и пере­жи­тых им собы­тиях. Разу­ме­ется, он не назы­вал лиц. Эти рас­сказы отча­сти похо­дили на рас­сказы пате­ри­ков, только он ста­рался глу­боко вскры­вать темные глу­бины чело­ве­че­ской души и те иску­ше­ния, кото­рые осо­бенно харак­терны для нашего вре­мени. Про­хо­дили дни, месяцы и годы, и я начи­нал осо­зна­вать, что это он мудро и про­ник­но­венно гово­рил для меня: он обли­чал меня в моих грехах, побуж­дая к пока­я­нию, видел мои сла­бо­сти глубже, чем я, при­ме­рами других предо­сте­ре­гал меня. Этот старец глу­боко пони­мал тра­гизм мона­ше­ства, лишен­ного мона­сты­рей, выбро­шен­ного из необ­хо­ди­мой для него духов­ной среды и зады­ха­ю­ще­гося в атмо­сфере этого мира. Поэтому на испо­веди он был очень снис­хо­ди­тель­ным к греш­нику, но в то же время тре­бо­вал борьбы с грехом и глав­ным усло­вием про­ще­ния каю­ще­гося считал реши­мость не повто­рять грехи. Его снис­хо­ди­тель­ность нико­гда не пере­хо­дила в пота­ка­ние чело­ве­че­ским сла­бо­стям.

Местом своего житель­ства отец Сера­фим избрал Сухуми. Сна­чала он про­пи­сался у жителя Илори Фомы Рад­ченко – при­хо­жа­нина нашей церкви, а затем купил неболь­шой домик в Сухуми. Это место было выбрано им не слу­чайно, не только потому, что пресс хру­щев­ских гоне­ний в Грузии ощу­щался слабее – он как бы амор­ти­зи­ро­вался самим харак­те­ром гру­зин­ского народа (гру­зины и абхазы не любили смот­реть через чужие заборы на то, что делают соседи, а к донос­чи­кам даже началь­ство отно­си­лось с нескры­ва­е­мым пре­зре­нием); борьба с рели­гией, точнее, гоне­ние на духо­вен­ство и веру­ю­щих про­во­ди­лось довольно вяло, отдель­ными кам­па­ни­ями, для отчета и отписки. Про­из­вола упол­но­мо­чен­ных по делам Церкви мы также не ощу­щали. Случаи без­об­раз­ного отно­ше­ния к веру­ю­щим имели место лишь со сто­роны мили­ции, и то потом ока­зы­ва­лось, что это было при­е­мом для полу­че­ния подарка, после кото­рого блю­сти­тель порядка спра­ши­вал: «А может быть, вас кто-нибудь оби­жает? Сооб­щите нам!..». Но не поэтому отец Сера­фим вер­нулся в Сухуми, где уже бывал после пер­вого закры­тия Глин­ского мона­стыря в 20‑х годах. В так назы­ва­е­мой Малой Сва­не­тии, в несколь­ких десят­ках кило­мет­ров от города, в районе озера Амткел, в горах, в дре­му­чем лесу, где даже днем стоит полу­мрак, на Черной речке и на Бар­га­нах жили пустын­ники. Они стро­или дере­вян­ные домики с несколь­кими кельями, рас­чи­щали лес и на обра­зо­вав­шейся поляне раз­во­дили огород (сажали пре­иму­ще­ственно куку­рузу и кар­тошку); соби­рали в лесу ветки, рас­пи­ли­вали упав­шие стволы дере­вьев, так что топ­лива было доста­точно для самой лютой зимы. Соби­рали ягоды и каш­таны. Основ­ную пищу состав­ляли тол­че­ные сухари. Из белого хлеба бла­го­де­тели пустын­ни­ков сушили сухари, а затем толкли их в ступе. Полу­ча­лась как бы мелкая крупа. Можно было сва­рить несколько очи­щен­ных кар­то­фе­лин, затем бро­сить горсть тол­че­ных суха­рей в кипя­щую воду, налить пост­ного масла – и обед готов! На зиму сушили также шипов­ник и листья брус­ники, кото­рые упо­треб­ляли как чай. Жили пустын­ники или как ски­тяне – по 3–4 чело­века, или как отшель­ники.

Отец Сера­фим считал глав­ной целью своего при­езда в Сухуми духов­ное окорм­ле­ние пустын­ни­ков. Свой огром­ный опыт, молит­вен­ный труд и, глав­ное, свою отцов­скую любовь он вложил в это духов­ное слу­же­ние. Нередко в сопро­вож­де­нии несколь­ких спут­ни­ков посе­щал он пустын­ни­ков, про­ходя среди заро­с­лей, пере­се­кая речки, под­ни­ма­ясь и спус­ка­ясь по скло­нам гор, про­де­лы­вая дорогу в несколько десят­ков кило­мет­ров. Этот труд, непо­силь­ный для многих юношей, совер­шал 70-летний старец. Пустын­ники при­хо­дили к нему в Сухуми почти всегда по ночам: несмотря на то, что особых при­тес­не­ний мы не испы­ты­вали, опа­саться раз­лич­ных про­во­ка­ций, непри­ят­но­стей и даже высылки старца из города все же при­хо­ди­лось. Идео­ло­ги­че­ско-поли­цей­ский аппа­рат давил сверху, и поэтому нужны были какие-то дока­за­тель­ства, что анти­ре­ли­ги­оз­ная работа про­во­дится. Отка­зать своим духов­ным детям во встре­чах старец не мог, ведь для них он жил. Легкий стук, дверь тихо отво­ря­лась, и посе­ти­тель быстро захо­дил во двор дома. Иногда беседы с пустын­ни­ками дли­лись всю ночь. Знали ли об этом власти? Мне кажется, лишь делали вид, что не знают.

Не так давно была издана книга монаха Мер­ку­рия «В горах Кав­каза». Это един­ствен­ный извест­ный мне рас­сказ оче­видца о жизни совре­мен­ных кав­каз­ских пустын­ни­ков, уви­див­ший таким обра­зом свет. Жаль, что в запи­сях отца Мер­ку­рия суще­ствует пробел, как бы лакуна: там недо­ста­точно рас­крыта сама основа мона­ше­ской жизни, глав­ное в ней, – послу­ша­ние. Зная многих пустын­ни­ков, мы были сви­де­те­лями того, что те из них, кто нахо­дился под молит­вен­ным покро­вом отца Сера­фима и слу­шался его как настав­ника, шли ровным духов­ным путем. Каза­лось, что старец вел их за руку через духов­ные стрем­нины и про­па­сти, более глу­бо­кие, чем про­па­сти и овраги в горах, где стояли их хижины. Послу­ша­ние – это крылья монаха. Пустын­ники, имев­шие духов­ными отцами опыт­ных стар­цев, таких, как схи­ар­хи­манд­рит Сера­фим, отли­ча­лись рас­су­ди­тель­но­стью и мирным устро­е­нием духа. А те, кото­рые жили само­вольно, начав свой духов­ный путь с непо­силь­ных подви­гов, впа­дали в тяже­лые иску­ше­ния и теряли при­об­ре­тен­ное годами труда.

Святые отцы пишут, что в мона­стыре диавол бро­са­ется на мона­хов как пес, а в пустыне – как лев. Глав­ное оружие у пустын­ни­ков – сми­ре­ние и молитва. Но сми­ре­ния без послу­ша­ния стя­жать невоз­можно или почти невоз­можно. Раз­го­ря­чен­ное вооб­ра­же­ние, осно­ван­ное на вере в свою исклю­чи­тель­ность, – это черные крылья гор­до­сти, кото­рые могут под­нять обо­льщен­ного чело­века над землей, но они вне­запно лома­ются, и гордый подвиж­ник падает на землю, раз­би­ва­ясь при этом паде­нии.

Мы знали пустын­ни­ков, кото­рые взяли на себя подвиг пол­ного без­мол­вия и уеди­не­ния, пред­ва­ри­тельно не под­го­то­вив­шись к нему послу­ша­нием, и поэтому впали в умо­по­мра­че­ние. Один из таких обо­льщен­ных демо­ном бегал по пустыне и кричал: «Сера­фим – это колдун, кото­рый не дает покоя мне ни днем, ни ночью». Отец Мер­ку­рий опи­сы­вает монаха, кото­рый на пожерт­во­ва­ния, пред­на­зна­чав­ши­еся пустын­ни­кам, купил себе в Сухуми дом и про­писку. Однако отец Мер­ку­рий, оче­видно, не знал, что пер­во­на­чаль­ной при­чи­ной паде­ния этого монаха яви­лось его непо­слу­ша­ние духов­ному отцу. Это непо­слу­ша­ние нача­лось уже в послед­ние годы суще­ство­ва­ния Глин­ской пустыни и кон­чи­лось самым страш­ным обра­зом. Бывший монах Глин­ского мона­стыря снял с себя крест, ушел в мир и спился до такого состо­я­ния, что его пьяным под­би­рали на улице. Как скор­бел об этом чело­веке отец Сера­фим! Как он плакал, молясь, чтобы Гос­подь не оста­вил погиб­нуть несчаст­ную душу! И дей­стви­тельно, перед смер­тью этот монах (не буду назы­вать его имени) как бы очнулся, пришел в себя, принес глу­бо­кое пока­я­ние, снова надел крест и умер, посо­бо­ро­вав­шись и при­ча­стив­шись, открыто испо­ве­дуя свои грехи.

Монах должен нахо­диться в послу­ша­нии у старца и отсе­кать перед бра­тьями свою волю. Про этот догмат мона­ше­ства пре­по­доб­ный Ефрем Сирин писал: «сми­рен­ный монах стра­шен для демо­нов».

Сам отец Сера­фим прошел мно­го­лет­нюю тяже­лую школу мона­стыр­ского послу­ша­ния, затем учился в «ака­де­мии сми­ре­ния» – в тюрь­мах, ссыл­ках и лаге­рях, при­об­рел опыт пустын­но­жи­теля в степях Казах­стана и горах Кав­каза. Поэтому его можно назвать «док­то­ром мона­ше­ских наук».

Один монах рас­ска­зы­вал, как он жил со своим стар­цем в пещер­ной келье многие годы. Когда старец умирал, то велел похо­ро­нить себя в пещере, а ему – немед­ленно идти в Сухуми. При этом он указал путь – обход­ной, долгий и тяже­лый. После погре­бе­ния старца монах решил выбрать корот­кий и зна­ко­мый ему путь через пере­вал. Он успо­ка­и­вал себя тем, что воля старца состо­яла в том, чтобы он шел в Сухуми, а каким путем – это без­раз­лично, тем более, что старец в пред­смерт­ной болезни, уже почти в забы­тьи мог вообще пере­пу­тать дороги. И вот он отпра­вился корот­ким путем.

Было ясное утро, ничто не пред­ве­щало несча­стья. Он шел по дороге быст­рыми шагами и читал молитву, кото­рой навык­нул в годы пустын­ни­че­ства. Вдруг подул ветер, и небо затя­нуло густой молоч­ной пеле­ной. Пошел снег. Вер­нуться назад было уже невоз­можно, идти вперед по тро­пинке, исчез­нув­шей под сугро­бами, также нельзя. Настала ночь. Монах стоял, при­сло­нив­шись к скале, око­че­нев от холода. Он понял, что послу­ша­ние или непо­слу­ша­ние старцу было для него выбо­ром между жизнью и смер­тью. Из-за нару­ше­ния стар­че­ского слова он теперь поги­бает. Но, видно, за мно­го­лет­ние труды и молитвы покой­ного старца Гос­подь поми­ло­вал ослуш­ника. Его нашли полу­мерт­вым, обмо­ро­жен­ным слу­чай­ные пут­ники и при­несли в город. После этого он долго болел. Он часто рас­ска­зы­вал о том, что слу­чи­лось с ним, и гово­рил, что непо­слу­ша­ние – это пре­да­тель­ство самого себя, это грех для монаха, подоб­ный само­убий­ству.

Отец Сера­фим сам был опыт­ным дела­те­лем Иису­со­вой молитвы. И послу­ша­ние считал необ­хо­ди­мым для нее усло­вием. Он гово­рил, что если чело­век упор­ным трудом стяжет навык к Иису­со­вой молитве, но не исце­лит свою душу послу­ша­нием и не будет отсе­кать свою волю, то молитва, про­из­но­си­мая по при­вычке, ока­жется вовсе не той сокро­вен­ной, непре­стан­ной молит­вой, о кото­рой писали подвиж­ники, а всего лишь сло­вами, так как гордый ум не может соче­таться с именем Иисуса Христа – этого непо­сти­жи­мого Сми­ре­ния.

Он гово­рил о том, что для стя­жа­ния Иису­со­вой молитвы необ­хо­дима борьба со стра­стями: в чистом сердце молитва про­буж­да­ется сама собой. Древ­ние святые пре­бы­вали в посто­ян­ной молитве именно бла­го­даря своей про­стоте и незло­бию. Старец внушал, что молитва не должна быть ото­рвана от жизни. Он предо­сте­ре­гал от искус­ствен­ных при­е­мов ввож­де­ния ума в сердце и учил, что Иису­сову молитву, осо­бенно вна­чале, надо про­из­но­сить вслух самому себе, при этом сосре­до­та­чи­вать вни­ма­ние на дви­же­нии губ. Старец гово­рил, что молитва затем сама найдет место. Он считал также полез­ным соеди­нять Иису­сову молитву с дыха­нием, когда молитва чита­ется про себя.

В первые годы своей жизни в Сухуми старец еже­дневно ходил в кафед­раль­ный собор. Епи­скоп Леонид (Жвания), пра­вя­щий архи­ерей, бла­го­сло­вил отца Сера­фима при­ни­мать народ на испо­ведь. Надо ска­зать, что вла­дыка Леонид был лич­но­стью неза­у­ряд­ной. В моло­до­сти он учился в семи­на­рии, но сана не принял. В после­ре­во­лю­ци­он­ные годы был сле­до­ва­те­лем рево­лю­ци­он­ного три­бу­нала в Запад­ной Грузии, рабо­тал в про­ку­ра­туре и зани­мал высо­кие посты. Но, видимо, сильно хоте­лось ему кон­чить жизнь тем, чем начал. И он решил стать свя­щен­ни­ком. Это реше­ние в опре­де­лен­ных кругах вызвало шок, но он своего наме­ре­ния не изме­нил. Като­ли­кос-Пат­ри­арх Мел­хи­се­дек руко­по­ло­жил его во свя­щен­ники, а затем, посчи­тав, что чело­век с такими зна­ни­ями и опытом может быть поле­зен Церкви в более высо­ком сане, пред­ло­жил ему архи­ерей­ство. Так свя­щен­ник Леон­тий стал епи­ско­пом Лео­ни­дом. Отли­чался он твер­дым, но спра­вед­ли­вым харак­те­ром. Умел нака­зы­вать, но охотно прощал, когда чело­век, не оправ­ды­ва­ясь, при­зна­вал свою вину. В годы хру­щев­ских гоне­ний не раз вста­вал вопрос о закры­тии сухум­ского кафед­раль­ного собора, но епи­скоп Леонид муже­ственно отста­и­вал права Церкви. Неод­но­кратно он обра­щался в пра­ви­тель­ство с офи­ци­аль­ными про­те­стами по поводу несо­от­вет­ствия с Кон­сти­ту­цией новых зако­но­да­тель­ных актов в отно­ше­нии Церкви. Он был одним из тех гру­зин­ских иерар­хов, бла­го­даря кото­рым в 60‑е годы, во вре­мена гоне­ний, храмы в Грузии не были закрыты, а зако­но­да­тель­ство о рели­ги­оз­ных куль­тах, душив­шее Цер­ковь в России, в Грузии фак­ти­че­ски не дей­ство­вало. Епи­скоп Леонид с любо­вью отно­сился к отцу Сера­фиму и подолгу бесе­до­вал с ним.

У отца Сера­фима были мно­го­чис­лен­ные духов­ные чада в России. Палом­ники Глин­ского мона­стыря потя­ну­лись теперь в Сухуми, и кафед­раль­ный собор напол­нился наро­дом. Отец Сера­фим во время испо­веди решал духов­ные вопросы, давал настав­ле­ния и советы; здесь, вдали от Глин­ской пустыни, в Сухуми, он снова встре­тился со своей паст­вой. Чему отец Сера­фим пре­иму­ще­ственно учил людей? – Видеть во всем волю Божию и поко­ряться ей. Неко­то­рые из его духов­ных чад по его ука­за­нию делали выписки из святых отцов (осо­бенно часто – из «Лествицы» и «Отве­тов на вопросы» пре­по­доб­ных Вар­со­ну­фия и Иоанна), и он раз­да­вал эти выписки на бла­го­сло­ве­ние, как крат­кое руко­вод­ство в духов­ной жизни.

К отцу Сера­фиму часто при­ез­жал его духов­ный друг – схи­ар­хи­манд­рит Анд­ро­ник (Лукаш) [см. при­ме­ча­ние 2]. Оба старца были похожи и не похожи друг на друга. Отец Анд­ро­ник вел полу­за­твор­ни­че­скую жизнь в Тби­лиси, в доме мит­ро­по­лита Зино­вия (Мажуги) [см. при­ме­ча­ние 3]. В келье на аналое у него всегда лежала рас­кры­тая Псал­тирь. Старец ста­рался испол­нять устав Глин­ской пустыни, а затем в сво­бод­ное время читал Псал­тирь. Оба старца хотели сохра­нить един­ство братии Глин­ского мона­стыря, кото­рая была рас­се­яна и раз­бро­сана по всей огром­ной стране. И дей­стви­тельно: монахи Глин­ской пустыни знали, что они всегда найдут помощь и приют у мит­ро­по­лита Зино­вия и у обоих стар­цев. Они наде­я­лись, что наста­нет время, когда вновь откро­ется их мона­стырь и в храм Рож­де­ства Пре­свя­той Бого­ро­дицы вер­нется ее чудо­твор­ная икона.

Я помню, как посе­тил в пустыне на Бар­га­нах духов­ных чад отца Сера­фима, двух мона­хов. Я был пора­жен их про­дол­жи­тель­ным молит­вен­ным пра­ви­лом, кото­рое зани­мало боль­шую часть суток. Они вычи­ты­вали в келье все мона­стыр­ские службы, а затем в тече­ние дня про­чи­ты­вали всю Псал­тирь. Впо­след­ствии один из этих мона­хов поки­нул отца Сера­фима и пере­шел к дру­гому духов­нику. Старец глу­боко скор­бел о своем люби­мом уче­нике. Он знал, что пере­мена духов­ника не про­хо­дит для духов­ной жизни бес­следно. Монах, поки­нув­ший старца, похож на дерево, вырван­ное из земли без корней и затем поса­жен­ное в другом месте. Если даже у ствола вырас­тут новые корни, то они будут сла­быми и хилыми, они не смогут глу­боко врасти в почву и поить своим соком ветви и листья дерева. Он знал о духов­ной потере этого монаха и поэтому скор­бел о нем.

Меня инте­ре­со­вало отно­ше­ние глин­ских мона­хов к книге схи­мо­наха Ила­ри­она «На горах Кав­каза», кото­рая послу­жила при­чи­ной так назы­ва­е­мого имя­с­лав­ского рас­кола и после­ду­ю­щих споров. Но мне не уда­лось спро­сить об этом отца Сера­фима. Неко­то­рые старцы осто­рожно гово­рили: «Истина где-то посе­ре­дине». Что значит «посе­ре­дине», они бого­слов­ски вряд ли могли опре­де­лить. Я не смею под­ме­нять их слова своей интер­пре­та­цией, но все-таки у меня сло­жи­лось мнение, что, с одной сто­роны, они пони­мали, что в книге схи­мо­наха Ила­ри­она собран бога­тый мате­риал из свя­то­оте­че­ских писа­ний, и отри­цать всю книгу – значит сжечь с пле­ве­лами пше­ницу, то есть отри­цать учение тех отцов, кото­рые пред­став­лены в ней. Но в то же время они пони­мали и чув­ство­вали, что тезис «Имя Христа – это Бог» может при­ве­сти к само­обо­льще­нию и духов­ной гор­дыне, если будет поло­жен в основу «бого­сло­вия молитвы» и таким обра­зом примет умо­зри­тель­ную форму. Поэтому эти старцы сове­то­вали обра­щаться с книгой схи­мо­наха Ила­ри­она очень осто­рожно, как со сто­я­щими на полке фла­ко­нами, в одних из кото­рых лекар­ство, а в других яд.

Они утвер­ждали, что только чело­век, име­ю­щий личный опыт в Иису­со­вой молитве, может взять из этой книги полез­ное для себя, но лучше не рис­ко­вать, а обра­щаться непо­сред­ственно к святым отцам, осо­бенно настав­ни­кам послед­него вре­мени: Игна­тию Брян­ча­ни­нову и Фео­фану Затвор­нику (кото­рые в то время еще не были про­слав­лены). Отзыв о книге «На горах Кав­каза» был затруд­ни­те­лен для них еще и в силу того, что как дела­тели Иису­со­вой молитвы они пере­жи­вали состо­я­ние посе­ще­ния бла­го­дати Божией и внут­рен­них оза­ре­ний, когда слова молитвы в субъ­ек­тив­ном вос­при­я­тии как бы сли­ва­ются в одно с дей­ствием бла­го­дати – с внут­рен­ней фео­фа­нией, бого­яв­ле­нием. Поэтому они боя­лись неча­янно оскор­бить имя Иисуса Христа, Кото­рым они духовно жили и дышали. Но я не знаю ни одного случая, когда бы глин­ский старец реко­мен­до­вал поль­зо­ваться этой книгой своим уче­ни­кам. Можно ска­зать, что пере­вод опре­де­лен­ных момен­тов субъ­ек­тив­ного молит­вен­ного подвига в область бого­слов­ских суж­де­ний поро­дил несо­от­вет­ствие, при­няв­шее форму рас­кола, а в неко­то­рых слу­чаях и ереси.

Старцы были не бого­сло­вами, а молит­вен­ни­ками, и, дорожа молит­вой как своим духов­ным сокро­ви­щем, они избе­гали каких-либо отвле­чен­ных рас­суж­де­ний и оценок, боясь, что непра­виль­ное мнение может поме­шать их внут­рен­ней молитве и посе­ять в сердце сомне­ние. Их совет был читать молитву с дет­ской про­сто­той: «Лучше лепе­тать языком, как мла­де­нец, чем вда­ваться в высо­кие рас­суж­де­ния». «Решать бого­слов­ские вопросы не дело мона­хов. Мы не про­фес­сора», – гово­рили они. Но надо ска­зать, что именно про­фес­сора ака­де­мий и уни­вер­си­те­тов – Фло­рен­ский, Бул­га­ков и другие друзья «мятеж­ного Афона» – своими гно­сти­че­скими рас­суж­де­ни­ями об имя­с­лав­стве дей­стви­тельно «офор­мили» его как пан­те­и­сти­че­скую ересь. Впо­след­ствии попу­ля­ри­за­торы Фло­рен­ского еще более запу­тали эклек­ти­че­ский гно­сти­цизм Фло­рен­ского и при­пи­сали ему взгляды о каких-то энер­гиях самого сим­вола, якобы еди­но­сущ­ных с энер­ги­ями Сим­во­ли­зи­ру­е­мого. Это уже похоже на каб­ба­ли­сти­че­ское учение о мик­ро­э­ма­на­циях имен, кото­рые под­го­тов­ляют душу к еди­но­сущ­ной ей мак­ро­э­ма­на­ции Боже­ства. Впро­чем, выска­зы­ва­ется и такое мнение, что «ново­от­кры­ва­тели» Фло­рен­ского просто не поняли его.

Однако вер­немся к схи­ар­хи­манд­риту Сера­фиму. Он считал, что монахи, кроме болезни или край­ней немощи, должны непре­менно испол­нять «пяти­сот­ницу». Из ака­фи­стов он очень любил ака­фист Успе­нию Божией Матери. Ученых мона­хов отец Сера­фим уважал, но чув­ство­ва­лось, что его душа стре­мится к обще­нию не с ними, а с молит­вен­ни­ками. Стя­жав­шие Иису­сову молитву духом узнают друг друга и пони­мают один дру­гого с полу­слова.

Отец Сера­фим почти не рас­ска­зы­вал мне о своей жизни в пустыне. Навер­ное, он знал, что этот опыт не соот­вет­ствует моей жизни и не при­го­дится мне. Если захо­дила речь о пустыне, то он рас­ска­зы­вал лишь внеш­ние собы­тия, как будто уводил чело­века от того, к чему не всякий должен при­ка­саться своей рукой. Он рас­ска­зы­вал о том, как мед­ведь пова­дился в огород, где монахи поса­дили куку­рузу, и лако­мился почат­ками каждую ночь. Долго они не знали, как посту­пить со зверем: обра­щаться к охот­ни­кам, чтобы те убили мед­ведя, не хотели – и его жалко было, и сами охот­ники, пова­див­шись к ним в гости, могли не хуже мед­ведя оби­рать их огород. Нако­нец при­ду­мали: свя­зали друг с другом пустые кон­серв­ные банки и опу­стили их в ручей, так что банки, плавая на поверх­но­сти потока, бились друг о друга. Мед­ведь инстинк­тивно боится звука металла, поэтому, услы­шав незна­ко­мый для него зло­ве­щий стук, он испу­гался и убежал.

Поле­вые мыши также при­но­сили ого­роду нема­лый вред. Пустын­ники взяли из селе­ния кота, но кот, как будто заклю­чив дого­вор с мышами, спо­койно смот­рел на них. Тогда решили все-таки поста­вить мыше­ловки. Собрали целое сове­ща­ние по этому вопросу: можно уби­вать мышей монаху или нет, и нако­нец решили: «Мы мышей не уби­ваем, а иску­шаем: хочешь – иди в мыше­ловку!». Отец Сера­фим рас­ска­зы­вал об этом с доб­ро­душ­ным юмором.

К эку­ме­низму старец отно­сился, как и все монахи, отри­ца­тельно, но не любил, когда при нем гово­рили об этом и осуж­дали иерар­хов. «Покрой одеж­дой своей отца своего», – гово­рил он. Всю жизнь отец Сера­фим был гоним и пре­сле­дуем, многие годы провел в тюрьме и ссылке, пере­жил два раз­грома Глин­ского мона­стыря, но мы нико­гда не слы­шали от него слов осуж­де­ния или ропота, он все при­ни­мал как волю Божию. Об извест­ном мит­ро­по­лите Нико­лае (Яру­ше­виче) отец Сера­фим гово­рил: «Мит­ро­по­лит Нико­лай глу­боко пока­ялся. Он испо­ве­до­вался у меня. Он любил нашу Глин­скую оби­тель». Старец был высо­кого мнения о Пат­ри­архе Алек­сии I и считал, что тот делает все что может, но не все в его силах.

Я был сви­де­те­лем, как непо­слу­ша­ние отцу Сера­фиму окан­чи­ва­лось непред­ви­ден­ными бед­стви­ями, как опасно не слу­шаться старца, даже когда он дает про­стой совет. В Гуда­ут­ской церкви, где я служил в 70‑х годах, был при­хо­жа­нин – столяр по имени Павел. Он был чело­век цер­ков­ный, но с каким-то укло­ном. Выбрал себе в руко­во­ди­тель­ницы пустын­ницу схи­мо­на­хиню Елену, кото­рая обычно поно­сила духо­вен­ство и рас­ска­зы­вала о каких-то бывших ей виде­ниях. Отец Сера­фим не бла­го­слов­лял сове­то­ваться с этой пустын­ни­цей, а тем более назы­вать ее духов­ной мате­рью. Одна­жды он сказал об этом Павлу, но тот отве­тил дерзко: «Осуж­дать всех людей грех. Только матушку Елену осуж­дать не грех?». Отец Сера­фим сказал: «Я пре­ду­пре­ждаю тебя, а ты посту­пай так, как сам знаешь».

Тот съез­дил к пустын­нице и, вер­нув­шись домой, при­нялся за обыч­ную работу. Мыс­ленно вспо­ми­ная раз­го­воры с этой мона­хи­ней, он отклю­чился от своей работы, и элек­три­че­ская пила отсекла ему несколько паль­цев на руке. Впо­след­ствии он при­зна­вался: «Если бы я не поехал к Елене, этого бы не слу­чи­лось». Елена про­ро­че­ство­вала, что ее келья станет святым местом для палом­ни­ков, что потом здесь постро­ится боль­шой мона­стырь. Но умерла она какой-то стран­ной смер­тью, а место, где она жила, ока­за­лось вскоре забро­шен­ным и опу­стев­шим.

Шли годы. Отец Сера­фим все реже выхо­дил из дома, но по-преж­нему при­ни­мал к себе посе­ти­те­лей. Неза­долго перед смер­тью он пере­шел в другой домик – на окра­ине города, на улице, кото­рая, подобно тер­расе, про­ле­гала по склону горы. Сюда не доно­сился город­ской шум. Когда я посе­тил отца Сера­фима, он лежал уже в постели не вста­вая. Стран­ное было впе­чат­ле­ние: он казался мне ново­рож­ден­ным мла­ден­цем, кото­рый смот­рел на мир какими-то чистыми, слегка удив­лен­ными гла­зами, даже цвет лица был у него розо­вый, как у малень­кого ребенка. Он сказал мне всего несколько слов. Было видно, что ему не хоте­лось гово­рить. Я чув­ство­вал, что теперь его ответ – это молитва. Те, кто при­сут­ство­вал при смерти старца, вспо­ми­нали, что он сказал вслух: «Что я искал всю жизнь, то теперь нашел». Я думаю, что он гово­рил о непре­стан­ной, сер­деч­ной Иису­со­вой молитве, о том, что душу его напол­няют волны бла­го­дати, что молитва откры­лась ему в неве­до­мой для нас глу­бине.

Вели­кий старец был погре­бен на Сухум­ском клад­бище, неда­леко от храма, около могилы своего послуш­ника монаха Иеро­нима, кото­рый отли­чался осо­бен­ным сми­ре­нием и послу­ша­нием и умер в моло­дые годы от чахотки, напо­ми­ная своей жизнью и смер­тью подвиг пре­по­доб­ного Доси­фея. Часто слу­жатся пани­хиды на могиле отца Сера­фима. Это дань бла­го­дар­но­сти, любви и надежды, что молитва соеди­няет души, и старец в Небес­ном Цар­стве молится за них. Смерть страшна для греш­ни­ков, а для пра­вед­ных она – успо­ко­е­ние от трудов и начало вечной радо­сти.

  * * *

Я спра­ши­вал у отца Сера­фима о многих вопро­сах мона­ше­ской и при­ход­ской жизни. С тех пор вре­мени прошло уже несколько десят­ков лет, и так как я, к сожа­ле­нию, не запи­сал его отве­тов сразу же, то пере­даю их по памяти в своем изло­же­нии.

Осно­ва­нием духов­ной жизни отец Сера­фим считал послу­ша­ние. Старец кате­го­ри­че­ски утвер­ждал, что чело­век без бла­го­дати Божией не в силах побеж­дать иску­ше­ния и сдер­жи­вать огром­ную силу греха, кото­рый, как яд, отра­вил все его суще­ство. Только бла­го­дать Божия может обуз­дать грех и сде­лать чело­века побе­ди­те­лем в духов­ной борьбе. Поэтому основа аске­тики – ста­раться стя­жать бла­го­дать и хра­нить ее. Бла­го­дать дей­ствует в сми­рен­ном сердце. Где гор­дость – там уже пора­же­ние. Если гор­дому кажется, что он уже не досту­пен для греха и стра­стей из-за своих само­воль­ных подви­гов, то он ста­но­вится игруш­кой в руках темных сил. Сатана может давать ему на время ложное бес­стра­стие, чтобы укре­пить в гор­дыне и пре­воз­но­ше­нии над собра­тьями, но это подобно полету Симона Волхва, кото­рого бесы под­ни­мали вверх, в воздух, пока не бро­сили вниз и он не раз­бился насмерть.

Для стя­жа­ния бла­го­дати необ­хо­димо, совер­шенно необ­хо­димо, как воздух, послу­ша­ние. Монаха без послу­ша­ния отец Сера­фим вообще не считал мона­хом. Только через полное послу­ша­ние своему старцу воз­мо­жен насто­я­щий, реаль­ный, а не мнимый и иллю­зор­ный духов­ный путь. Внеш­ние подвиги уеди­не­ния и поста отец Сера­фим считал вто­ро­сте­пен­ными по отно­ше­нию к послу­ша­нию, то есть под­спо­рьем, а не осно­вой мона­ше­ской жизни. Телес­ный подвиг должен опи­раться на бла­го­сло­ве­ние старца и быть точно опре­де­лен­ным. Отец Сера­фим считал, что без послу­ша­ния невоз­можно заня­тие Иису­со­вой молит­вой: она оста­нется на уровне повто­ре­ния звуков, не будучи в силах тро­нуть ока­ме­нев­шее в гор­дыне сердце. Одному монаху отец Сера­фим сказал то, что я считаю дерз­но­вен­ным и не повто­рил бы, если бы не слышал сам: «Ника­кой Иису­со­вой молитвы у тебя нет, ты просто привык к ее словам, как неко­то­рые люди при­вы­кают к ругани»[6].

Одна­жды, когда я был у отца Сера­фима в Сухуми, к нему пришла та мона­хиня, кото­рой монах Мер­ку­рий посвя­тил зна­чи­тель­ную часть книги «В горах Кав­каза». Отец Сера­фим, зная ее необы­чайно суро­вый пост, начал с того, что сказал: «Один раз в день тебе надо есть горя­чую пищу». Та удив­ленно посмот­рела на отца Сера­фима: «Неужели я должна терять время и отвле­кать ум от молитвы для при­го­тов­ле­ния обеда?». Отец Сера­фим широко пере­кре­стился: «Вот крест, что ты не имеешь ника­кой молитвы и нико­гда не имела ее». Когда она ушла, отец Сера­фим сказал: «Так она ничего и не поняла. Кто дал ей схиму, сам нахо­дился в обо­льще­нии. Бедная душа, сколько ей пред­стоит испы­та­ний!».

Под­ра­жать житель­ству святых отцов без послу­ша­ния, считал отец Сера­фим, это все равно что начи­нать стро­ить дом с крыши. Он гово­рил об иску­ше­нии совре­мен­ных мона­хов: они ищут про­зор­ли­вых стар­цев, а когда видят обык­но­вен­ного чело­века, но опытно про­шед­шего мона­ше­ский путь, начи­нают коле­баться и сомне­ваться, можно ли слу­шаться его. Они тре­буют от старца чудес, как фари­сеи от Христа, они хотят, чтобы старец про­ре­кал и пред­ска­зы­вал буду­щее, чтобы учил их не испол­не­нию воли Божией, а как бла­го­по­лучно совер­шить то или иное их дело. А ведь старец может бла­го­сло­вить, и дело не испол­нится, но зато испол­нится воля Божия и чело­век полу­чит урок сми­ре­ния и отре­че­ния от своей воли, то есть глав­ное – бла­го­дать Божию. Бывает такое испы­та­ние: старец бла­го­слов­ляет, а дело как будто с самого начала встре­чает неодо­ли­мые пре­пят­ствия – это испы­та­ние веры. В Библии повест­ву­ется о том, как 11 колен Изра­и­ле­вых несколько раз вопро­шали Гос­пода, идти ли им вое­вать с коле­ном Вени­а­ми­но­вым, совер­шив­шим неслы­хан­ное зло­де­я­ние, или нет. Гос­подь через пер­во­свя­щен­ника отве­чал: «Идите», – и несколько раз они тер­пели пора­же­ние, но не роп­тали на Бога и за это в конце концов одер­жали победу (см.: Суд. 19–20).

Если чело­век пре­бу­дет в послу­ша­нии, то Бог все устроит Сам, хотя бы и не так, как тот пред­по­ла­гает. А у само­воль­ника конец его дел и жизни обя­за­тельно будет худым. То, что он делает без послу­ша­ния, не при­не­сет ему пользы, и часто своими гла­зами он будет видеть неожи­дан­ное раз­ру­ше­ние своих мно­го­лет­них трудов. За дове­рие к старцу Гос­подь дает духов­ному отцу особое дерз­но­ве­ние в молитве о своем чаде и помо­гает старцу руко­во­дить своим уче­ни­ком. Архи­манд­рит Сера­фим рас­ска­зы­вал, что бывали случаи, когда он бла­го­слов­лял или сове­то­вал вопро­ша­ю­щему его то, о чем не думал зара­нее, когда его соб­ствен­ный ответ был неожи­дан­ным для него самого, и гово­рил, что Гос­подь в таком случае откры­вал ему, что ска­зать, по вере чело­века.

Если же ученик или духов­ное чадо не искренни до конца: одно гово­рят, другое скры­вают, спра­ши­вают без реши­мо­сти испол­нить, уго­ва­ри­вают и убеж­дают старца, как бы под­ска­зы­вают ему свое соб­ствен­ное реше­ние, то старец чув­ствует перед собой не живого чело­века, а какую-то стену, непро­би­ва­е­мую для его слов. Тогда может после­до­вать и нака­за­ние за лице­ме­рие и лукав­ство – невер­ный ответ старца. Отец Сера­фим гово­рил, что раз­го­вор с непо­слуш­ным чело­ве­ком очень утом­ляет, и потому сове­то­вал при малей­шем воз­ра­же­нии пре­кра­щать такую беседу сло­вами: «Посту­пай, как знаешь». Старец не любил, когда вместо крат­кого вопроса рас­ска­зы­вают целую исто­рию, как будто хотят объ­яс­нить, в чем дело и что надо ска­зать. Между тем вопрос должен быть крат­ким и ясным. Чем он более краток, тем более старец чув­ствует в своей душе ответ.

На испо­веди отец Сера­фим также не любил мно­го­сло­вия. «Надо каяться, а не авто­био­гра­фию рас­ска­зы­вать», – считал он. Плот­ские грехи должны быть испо­ве­даны один раз, а затем чело­век сам должен поста­раться поза­быть подроб­но­сти этих грехов, и только иметь чув­ство пока­я­ния, ста­ра­ясь не осуж­дать в таких грехах никого, иначе в нем могут про­бу­диться те же самые стра­сти и повто­риться паде­ния. Отец Сера­фим кате­го­ри­че­ски запре­щал своим духов­ным чадам гово­рить друг с другом о плот­ских грехах, считая это не полез­ным, осо­бенно с людьми дру­гого пола, даже как будто с бла­го­вид­ной целью пре­ду­пре­жде­ния. Он гово­рил, что в таких раз­го­во­рах бывает тайное сла­до­стра­стие. Один монах с него­до­ва­нием рас­ска­зы­вал ему, что видел в авто­бусе полу­раз­де­тую жен­щину, а отец Сера­фим спро­сил: «Ты до сих пор это пом­нишь?». Он гово­рил, что раз­го­воры на эти темы никого не «оце­ло­муд­рят», а только оста­вят в душе какой-то смрад, как запах от гнили.

Мы были сви­де­те­лями того, что монахи-пустын­ники, при­хо­див­шие к отцу Сера­фиму за бла­го­сло­ве­нием и сове­том, отли­ча­лись даже внешне – каким-то спо­кой­ствием, скром­но­стью и тем, что мы бы назвали «мона­ше­ским бла­го­род­ством» – сми­рен­ной про­сто­той. И что еще отли­чало их – они ста­ра­лись быть неза­мет­ными. Напро­тив, те, кто не был в послу­ша­нии, отли­ча­лись или рез­ко­стью слов, кате­го­рич­но­стью суж­де­ний о других людях, или, напро­тив, внеш­ним, под­черк­ну­тым сми­ре­нием. Они могли кла­няться при встрече с миря­нами до земли, цело­вать у них руки, назы­вать себя самыми пад­шими, послед­ними греш­ни­ками, хотя их об этом никто не спра­ши­вал. В этих людях была какая-то внут­рен­няя несла­жен­ность, какое-то скры­тое бес­по­кой­ство. Пророк сказал: про­клят чело­век, кото­рый наде­ется на чело­века (Иер. 17:5). Но самая худшая надежда – это надежда на себя.

Отец Сера­фим считал, что мона­ше­ство в миру тре­бует даже боль­шего послу­ша­ния, чем в обыч­ном русле мона­стыр­ской жизни. Монах в миру словно про­хо­дит через поле, усе­ян­ное иглами и колюч­ками, а послу­ша­ние, как калу­га­рий (кожа­ная обувь пили­гри­мов), помо­гает ему пройти этот путь, иначе он уже через несколько шагов изра­нит свои ноги. Для монаха послу­ша­ние – это как бы вось­мое Таин­ство. Слова 90-го псалма ибо Анге­лам Своим запо­ве­дает о тебе – охра­нять тебя на всех путях твоих (Пс. 90:11) прежде всего отно­сятся к послу­ша­нию, кото­рое, как крылья анге­лов, защи­щает душу. Если послуш­ник в чем-нибудь согре­шит, то по молит­вам старца его духов­ные раны зажи­вают быстро, как у про­ка­жен­ного, кото­рый, по слову про­рока, вошел в воды Иор­дана и вышел исце­лен­ным (см.: 4Цар. 5:14). Если даже он падет, то старец, как сама­ря­нин в притче, поды­мет его и возь­мет на свои руки (см.: Лк. 10:30–35); но истин­ное послу­ша­ние не падает.

Старец гово­рил о том, что один из при­зна­ков послу­ша­ния – это сер­деч­ная радость, всегда сопут­ству­ю­щая ему. Послуш­ник носит в своем сердце духов­ную радость, даже когда кается в грехах. Второе свой­ство или дар послу­ша­ния – это уми­ре­ние помыс­лов. Послуш­ник ни о чем не тре­во­жится – он вручил себя Про­мыслу Божию через старца, старец при­ни­мает реше­ния за него, поэтому у послуш­ника нет про­ти­во­сто­я­ния мыслей, посто­ян­ного коле­ба­ния ума сомне­ни­ями и помыс­лами: все решает старец. Он не только отве­чает на вопросы уче­ника, но еще до вопроса гово­рит то, что ему нужно. Если чело­век сам опре­де­ляет, что ему нужно делать, то реше­ние бывает пра­виль­ным или непра­виль­ным – за ним сле­дует или успех или неудача. Если успех, и даже в добром деле, то чело­век все же никак не может осво­бо­диться от чув­ства тонкой гор­до­сти и пре­воз­но­ше­ния: как пра­вильно он решил, как хорошо он сделал. Если же дело его раз­ру­ши­лось, то чело­век не может не испы­ты­вать досады и раз­дра­же­ния. И в одном, и в другом случае он не найдет духов­ного мира. Послуш­ник же все доброе при­пи­сы­вает молит­вам своего старца, поэтому он сво­бо­ден от внут­рен­него пре­воз­но­ше­ния – этой змеи, скры­ва­ю­щейся в глу­бине души. А если будет види­мая неудача, то гово­рит: «Такова воля Божия. Значит, это лучше для меня», – и опять оста­ется спо­кой­ным. Но неудачи в послу­ша­нии вообще не бывает. Послу­ша­ние похоже на тре­нож­ник: как ни брось его, один конец все-таки будет смот­реть вверх, этот конец – сми­ре­ние.

Неко­то­рые люди при­хо­дят к старцу не для отсе­че­ния своей воли, а как к аст­ро­логу или гада­телю, чтобы узнать свое буду­щее и что нужно делать, чтобы их земные дела увен­ча­лись успе­хом. Не полу­чая того, что они хотели, – так как Бог дает Свои дары в зави­си­мо­сти от внут­рен­него состо­я­ния чело­века – они счи­тают, что старец сам немо­щен и бес­си­лен и ничего не может сде­лать. На самом же деле послу­ша­ние – это пере­мена всей жизни, а не сред­ство для успеха в каком-нибудь пред­при­ни­ма­тель­стве. Хотя, мы повто­ряем, что Гос­подь в награду за послу­ша­ние дает явную и необы­чай­ную помощь даже во внеш­них мир­ских делах, но это больше для слабых, чтобы укре­пить и утвер­дить их в вере.

Послу­ша­ние и сми­ре­ние, как и все доб­ро­де­тели, должны быть сокро­вен­ными. Мы встре­чали монаха, кото­рый, рас­ска­зы­вая о своем бес­пре­ко­слов­ном послу­ша­нии отцу Сера­фиму, гово­рил, что по его слову он готов тотчас бро­ситься в реку, и что же? Этот монах сна­чала стал скры­вать от отца Сера­фима свои грехи, о чем тот прямо сказал ему, а затем и вовсе оста­вил своего старца. Истин­ный послуш­ник всегда чув­ствует недо­ста­точ­ность своего послу­ша­ния. Бла­го­дать при­хо­дит тем путем, каким она ушла. Бла­го­дать оста­вила Адама по при­чине зло­упо­треб­ле­ния им сво­бо­дой воли. Мы полу­чили с рож­де­ния волю боль­ную и испор­чен­ную, кото­рая про­яв­ля­ется прежде всего в гор­дыне, поэтому послу­ша­ние есть самый дей­ствен­ный, а по сути, и един­ствен­ный способ воз­вра­ще­ния бла­го­дати. Учи­тель мона­ше­ства свя­ти­тель Васи­лий Вели­кий пишет, что если бы монах твердо не решил нахо­диться в послу­ша­нии, то не сделал бы ничего; он бы построил дом без осно­ва­ния, и чем выше здание, тем боль­шая опас­ность паде­ния. Оно может рух­нуть даже от соб­ствен­ной тяже­сти, не имея опоры.

В послед­нее время стали появ­ляться книги о мона­ше­ской жизни. Неко­то­рые из них содер­жат много ценных све­де­ний, но ни в одной из них нет кате­го­ри­че­ского утвер­жде­ния, что мона­ше­ство без послу­ша­ния невоз­можно, что мона­стырь без пра­виль­ного руко­вод­ства и послу­ша­ния, а так же скит или келья пустын­ника – это мир­ские дома, постро­ен­ные в живо­пис­ных местах.

Мона­ше­ство – это ангель­ский образ. У анге­лов царит совер­шен­ное послу­ша­ние низ­шего чина выс­шему, о чем пишет свя­щен­но­му­че­ник Дио­ни­сий Аре­о­па­гит в книге «О небес­ной иерар­хии». Ангелы, отпав­шие от этого послу­ша­ния, стали демо­нами. Гор­до­сти свой­ственно падать. Иногда паде­ние гор­дого бывает про­мыс­ли­тель­ным. Но подоб­ный урок всегда жесток и стра­шен. Боль­шин­ство под­вер­га­ю­щихся паде­нию не нахо­дит сил для искрен­него пока­я­ния и про­дол­жает идти доро­гой греха. Были случаи, когда гордые подвиж­ники после паде­ния кон­чали жизнь само­убий­ством. Диавол иногда успо­ка­и­вает чело­века: «Ну что же, согре­шишь и пока­ешься», то есть: «Зло­упо­треби мило­сер­дием Божиим», но надо пом­нить, что топкое болото греха – это все-таки не гря­зе­вая ванна.

Старец отме­чал, что часто нака­за­нием за нерас­ка­ян­ный грех блуда служит забо­ле­ва­ние раком, кото­рое явля­ется как бы ана­ло­гом этого духов­ного гни­е­ния. В бого­слов­ские рас­суж­де­ния вхо­дить не любил и избе­гал отве­чать на бого­слов­ские вопросы, оправ­ды­ва­ясь своей про­сто­той.

Отец Сера­фим при­да­вал очень боль­шое зна­че­ние пре­ем­ствен­но­сти мона­стыр­ской жизни, вклю­чая устав бого­слу­же­ния, еже­днев­ную испо­ведь, откро­ве­ние помыс­лов и т. п. Он рас­ска­зы­вал, что когда архи­манд­рит Таврион (Батозский) [см. при­ме­ча­ние 4], назна­чен­ный насто­я­те­лем Глин­ской пустыни, стал вво­дить новый устав, читать какие-то состав­лен­ные им или неиз­вестно откуда взятые молитвы, то это вызвало недо­уме­ние и недо­воль­ство братии мона­стыря. Это нару­шало мона­стыр­скую тра­ди­цию. И потому, несмотря на подвиж­ни­че­скую жизнь отца Таври­она, глин­ские старцы при­нуж­дены были про­сить Свя­тей­шего Пат­ри­арха Алек­сия I о замене насто­я­теля (что тот и испол­нил). Этим была сохра­нена тра­ди­ция мона­стыря, зало­жен­ная с его осно­ва­ния, и духов­ная пре­ем­ствен­ность, носи­те­лями кото­рой явля­лись глин­ские старцы.

Схи­мо­нах Авраам

Во дворе Мцхет­ского мона­стыря святой Нины, назы­ва­е­мого Сам­тавро, нахо­дится могила, перед кото­рой часто оста­нав­ли­ва­ются палом­ники, посе­ща­ю­щие эту святую оби­тель. Над­пись на могиле гласит, что здесь погре­бено тело схи­мо­наха Авра­ама, кото­рый прожил на земле больше ста лет.

Каждая могила хранит свою тайну. Но есть могилы, подоб­ные святым местам, где сама бла­го­дать Божия без­молвно сви­де­тель­ствует о подвиж­ни­че­ской жизни усоп­шего. Легко и радостно у такой могилы. Она как бы зовет к себе людей, как уста­лого пут­ника – жур­ча­ние ручейка.

Поко­ле­ния за поко­ле­ни­ями при­хо­дят на эту землю и уходят, как волны реки или листья дере­вьев, кото­рые рас­пус­ка­ются весной, а осенью падают на землю, и порывы ветра уносят их в неве­до­мую даль. Время, как тиран, власт­вует в этом мире, оно раз­ру­шает все, что создано чело­ве­че­скими руками. Когда-то Мцхета был сто­лич­ным горо­дом, обне­сен­ным мощ­ными кре­пост­ными сте­нами, где выси­лись цар­ские дворцы, уто­па­ю­щие в рос­кош­ных садах. Теперь от них не оста­лось даже руин; только свя­тыни стоят, как ост­рова, в потоке вре­мени, как будто они отра­зили бурю веков. Забы­ва­ется муд­рость пра­ви­те­лей, воен­ные подвиги героев, но народ­ная память хранит имена тех, кто посвя­тил свою жизнь Богу, чье сердце горело хри­сти­ан­ской любо­вью к людям. Даже по смерти их могилы све­тятся, как лам­пады, духов­ным сия­нием и сви­де­тель­ствуют, что они неви­димо пре­бы­вают с нами. Одним из таких подвиж­ни­ков был схи­мо­нах Авраам (Чхе­ти­ани), о кото­ром жители Мцхета, знав­шие его или слы­шав­шие о нем от своих роди­те­лей, вспо­ми­нают с неиз­мен­ной любо­вью и ува­же­нием.

Автору этих строк выпало на долю сча­стье несколько раз в жизни видеть этого подвиж­ника, тогда уже глу­бо­кого старца, и бесе­до­вать с ним. Такие люди пред­став­ляют собой как бы живые иллю­стра­ции к древним пате­ри­кам, потому что они хранят в душе своей отблеск того Фавор­ского света, кото­рый так дивно сиял в пусты­нях Фива­иды и Гареджи. Первое, что пора­жало в схи­мо­нахе Авра­аме, это его доб­рота и незло­бие, каза­лось, он забыл, что в мире суще­ствуют грех и обман. На каж­дого чело­века он смот­рел гла­зами ребенка, не подо­зре­вая ни в ком лжи и зла.

Несмотря на стар­че­ские годы, ходил он уди­ви­тельно легко и быстро. Он при­слу­жи­вал свя­щен­ни­кам как поно­марь, звонил в коло­кол и убирал алтарь. Часто, раз­жегши кадило во дворе, он почти бежал с ним через весь храм в алтарь, чтобы своим про­мед­ле­нием не огор­чить слу­жа­щего свя­щен­ника. Во время литур­гии он стоял и плакал, часто ударяя себя в грудь, как будто каялся не только в своих грехах, но и за тех, кто просил его молитв. Един­ствен­ным, в чем он ока­зы­вал непо­слу­ша­ние, была его при­вычка ходить в одном и том же старом под­ряс­нике, покры­том лат­ками. Свя­щен­ники очень любили его и потому поку­пали для него новую одежду, но она куда-то исче­зала, и он снова появ­лялся в ста­рень­ком, похо­жем на халат под­ряс­нике и выцвет­шей от вре­мени ску­фейке. Я был сви­де­те­лем, как один свя­щен­но­слу­жи­тель делал ему выго­вор за то, что он пода­рил кому-то только что сшитую ску­фейку и опять ходит в старой. А отец Авраам стоял молча, вни­ма­тельно слушая его, даже слегка кивая голо­вой, как бы согла­ша­ясь, с таким видом как будто его ули­чили в пре­ступ­ле­нии. Но было видно, что и сле­ду­ю­щую ску­фейку ожи­дает та же участь – очу­титься на голове какого-нибудь бед­ного монаха или мона­хини.

Нес­тя­жа­тель­ность отца Авра­ама была пора­зи­тель­ной. В его келье не было ничего, кроме тахты, покры­той вой­ло­ком, стола и табу­ретки. На столе лежали две или три книги – и больше ничего. Впро­чем, сделаю малень­кую ого­ворку. Одна­жды на этом столе я увидел пачку от папи­рос «Казбек», и вкра­лась в сердце мое мысль, что старец курит. Я поду­мал с неко­то­рой тяже­стью в сердце: «Ну и что же, и у подвиж­ни­ков могут быть свои сла­бо­сти», но вдруг отец Авраам открыл коробку, и я увидел в ней не папи­росы, а иголку с нит­ками, кото­рыми он латал дыры на своем под­ряс­нике.

Об отце Авра­аме рас­ска­зы­вал мне игумен Пимен (Рас­са­хань), кото­рый в миру был сто­ля­ром и часто испол­нял работы для собора Све­ти­ц­хо­вели. Он гово­рил, что отец Авраам тайно помо­гал неко­то­рым бедным семьям во Мцхета. Когда кто-нибудь давал ему мило­стыню или когда он полу­чал скром­ную плату поно­маря, то в тот же день отда­вал ее, так что нико­гда не хранил даже мелкой монеты. Когда его звали на тра­пезу или давали при­но­ше­ние с пани­хиды, то он уносил пищу к себе в келью, остав­лял для себя очень немного, пре­иму­ще­ственно хлеб, а осталь­ное вече­ром отно­сил в какую-нибудь бедную семью. Он ста­рался, чтобы никто об этом не узнал, выхо­дил из ворот кра­ду­чись и быстро воз­вра­щался назад. У него была особая любовь к молитве. По ночам он часами молился на паперти, затем 12 раз обхо­дил с молит­вой собор Све­ти­ц­хо­вели, какая бы ни была погода. Одна­жды зимой, после сне­го­пада, когда снег лежал на улице сугро­бами, отец Авраам, испол­няя свое пра­вило, ночью обхо­дил собор. Он был уже нездо­ров, с ним слу­чился обмо­рок, и он про­ле­жал до утра в снегу. Утром его под­няли и полу­мерт­вого при­несли в келью. Архи­манд­рит Пар­фе­ний постриг его в вели­кую схиму, дав ему имя в честь пре­по­доб­ного Авра­амия Затвор­ника. Его можно назвать «муче­ни­ком ради молитвы».

После смерти схи­мо­наха Авра­ама мона­хини Сам­тавр­ского мона­стыря, кото­рые почи­тали старца как своего отца, испро­сили у Пат­ри­арха бла­го­сло­ве­ние похо­ро­нить его во дворе оби­тели святой Нины, на неболь­шом мона­ше­ском клад­бище.

Это место богато свя­ты­нями, памя­тью о том, что дорого веру­ю­щему сердцу. Здесь была святая Нина, здесь – гроб­ница рав­ноап­о­столь­ных царей Мири­ана и Наны, здесь – мощи свя­щен­но­му­че­ника Авива. В мона­стыре нахо­дится чудо­твор­ная Ивер­ская икона Божией Матери, и к этому духов­ному сокро­вищу при­ба­ви­лась еще одна жем­чу­жина – могила схи­мо­наха Авра­ама.

Архи­манд­рит Пар­фе­ний

В 70‑х годах я пре­по­да­вал цер­ковно-сла­вян­ский язык в Мцхет­ской духов­ной семи­на­рии и вре­менно испол­нял обя­зан­но­сти инспек­тора. Рек­то­ром семи­на­рии в то время был епи­скоп Тадеоз (Иора­ма­швили). Он имел обычай по вече­рам вместе с семи­на­ри­стами посе­щать неболь­шое мона­стыр­ское клад­бище в Сам­тавро, где нахо­ди­лась тогда семи­на­рия. Вла­дыка Тадеоз бла­го­слов­лял зажи­гать свечи на всех моги­лах, этих малень­ких ост­ров­ках среди потока вре­мени. Это была неза­бы­ва­е­мая кар­тина. Свечи каза­лись звез­доч­ками, спу­стив­ши­мися на землю, а звезды на небе – горя­щими све­чами. Вла­дыка Тадеоз садился около какой-нибудь могилы и молчал. Никому не хоте­лось пре­ры­вать этого мол­ча­ния. Собор Пре­об­ра­же­ния в ночном полу­мраке казался огром­ным камнем, при­не­сен­ным с Фавора во Мцхета. Каза­лось, что в этом соборе без­молвно молятся те, кто жил в мона­стыре с самого его осно­ва­ния, чьи тела почи­вают в земле Сам­тавр­ского мона­стыря, а имена известны только Богу.

Из окон келий, в кото­рых жило несколько пре­ста­ре­лых мона­хинь, стру­ился свет – боль­шую часть ночи они посвя­щали молитве. Они каза­лись мне послед­ними вои­нами, еще остав­ши­мися на поле битвы, с кото­рого смерть уносит их души одну за другой в веч­ность, подобно тому как осен­ний ветер сры­вает с дере­вьев их золо­ти­стый наряд и на ветвях оста­ется лишь несколько чудом уце­лев­ших листьев.

Я помню эти минуты мол­ча­ния или, скорее, без­молв­ного раз­го­вора с ушед­шими из этого мира. Каждая могила хранит свою тайну; в каждой могиле заклю­чена лето­пись чьей-то жизни.

Вла­дыка сидел, пока не дого­рали свечи, подоб­ные ско­ро­теч­ной жизни людей, и могилы снова погру­жа­лись во мрак, как бы в сон до Страш­ного Суда. Как будто темная вуаль ночи спус­ка­лась на клад­бище, а свет звезд ста­но­вился еще ярче. Осо­бенно красив был мона­стырь в лунную ночь, когда потоки фос­фо­ри­че­ского света, как небес­ный дождь, стру­и­лись по земле и белые стены храма каза­лись голу­быми, а тени, пада­ю­щие на землю, словно выко­ван­ными из серебра. Облака, окру­жа­ю­щие луну, на какие-то мгно­ве­ния каза­лись огром­ными фиал­ками, кото­рые рас­цвели ночью, а когда ветер гнал облака, то луна была похожа на корабль, кото­рый захле­сты­вают волны: он то погру­жался в пучину, то выплы­вал опять, то рас­се­кал тучи, как волны, остав­ляя после себя клу­бя­щу­юся пену. Можно было долго смот­реть, не отры­вая глаз, на этот бой луны с обла­ками. Но сидя неда­леко от вла­дыки Тадеоза, я больше всего смот­рел на свечу, горев­шую на одной оди­но­кой могиле, в кото­рой был погре­бен архи­манд­рит Пар­фе­ний (Апци­а­ури), монах, с ранней юности посвя­тив­ший себя Богу и доб­лестно пере­жив­ший время кро­ва­вых гоне­ний на Цер­ковь.

Отца Пар­фе­ния я первый раз увидел еще до своего мона­ше­ского пострига, в Сион­ском соборе. После вечер­ней службы в собор вошел незна­ко­мый мне монах, кото­рый сразу же при­ко­вал мое вни­ма­ние, как будто я увидел что-то необы­чай­ное. Какой-то осо­бен­ной, тихой и легкой поход­кой, как бы лишь слегка каса­ясь пола, он прошел через храм и опу­стился на колени перед Кре­стом рав­ноап­о­столь­ной Нины. Что-то незем­ное было в этом чело­веке; каза­лось, он, нахо­дясь в этом мире, не заме­чает его. Лицо его было уди­ви­тельно свет­лым, как горя­щая лам­пада, от кото­рой стру­ятся волны мяг­кого света. Но что меня больше всего пора­зило в нем, так это какая-то осо­бен­ная внут­рен­няя тишина, кото­рую, как я узнал потом, он стяжал мно­го­лет­ним подви­гом отшель­ни­че­ства и без­мол­вия. Он выгля­дел так, словно сошел в наш мир со стра­ниц древ­него пате­рика. Я хотел подойти к нему под бла­го­сло­ве­ние, но боялся поме­шать его молитве. Когда он встал с колен и напра­вился к выходу, каза­лось, что тень сколь­зит по храму. Впо­след­ствии я узнал, что его вызы­вал к себе Пат­ри­арх Мел­хи­се­дек – по при­чине, кото­рая послу­жила испы­та­нием для его мона­ше­ского сми­ре­ния.

За горо­дом Мцхета жил старый инок по имени Платон, кото­рый назы­вал себя «тихо­нов­цем» и, хотя посе­щал храмы, не при­ча­щался и, как всякий рас­коль­ник, поно­сил духо­вен­ство, осо­бенно Пат­ри­арха Мел­хи­се­дека. И вот он забо­лел и после долгих коле­ба­ний решил все же при­ча­ститься. Он послал людей из числа своих мно­го­чис­лен­ных поклон­ни­ков к мцхет­скому свя­щен­нику с прось­бой при­нять его в обще­ние с Цер­ко­вью и при­ча­стить. Тот, разу­ме­ется, обра­до­вался, но тем не менее сна­чала запро­сил Пат­ри­ар­хию, откуда полу­чил утвер­ди­тель­ный ответ. Жилище Пла­тона нахо­ди­лось в горах, и пре­ста­ре­лый насто­я­тель послал поис­по­ве­до­вать и при­ча­стить боль­ного отца Пар­фе­ния, кото­рый чис­лился в Све­ти­ц­хо­вели вторым свя­щен­ни­ком. Однако выздо­ро­вев, монах Платон рас­ка­ялся не в преж­ней вражде против Церкви, а в своем при­ча­ще­нии и стал поно­сить Пат­ри­арха с еще боль­шим озлоб­ле­нием. (Харак­терно, что у рас­коль­ни­ков такая хула при­ни­мает формы одер­жи­мо­сти.) Пат­ри­арх, узнав, что отец Пар­фе­ний при­ча­стил Пла­тона без его ведома, отлу­чил самого отца Пар­фе­ния от бого­слу­же­ния и при­ча­ще­ния на 40 дней. Тогда отец Пар­фе­ний привез Пат­ри­арху письмо от его сек­ре­таря, где было напи­сано, чтобы Пла­тона при­ча­стили. Пат­ри­арх, про­чи­тав бумагу, сказал: «Отец Пар­фе­ний, я вижу, что ты не вино­ват, но слово Пат­ри­арха не изме­ня­ется, поэтому неси епи­ти­мию, кото­рую я тебе дал». После этого ответа отец Пар­фе­ний пришел в Сион­ский собор, где побла­го­да­рил Гос­пода за нис­по­слан­ную ему скорбь. Тогда-то я впер­вые и увидел его.

Я пишу об этом так подробно, потому что я увидел его необы­чайно спо­кой­ным, как бы погру­жен­ным в бездну сми­ре­ния. Ни вол­не­ния, ни раз­дра­же­ния, ни бес­по­кой­ства, а только глу­бо­кий и ничем не нару­ша­е­мый мир, как свет­лая печать, лежал на его лице. Каза­лось, что этому чело­веку все равно: будут бро­сать в него кам­нями или цве­тами – от этого не дрог­нет ни одна черта на его лице, не изме­нится выра­же­ние его глаз, кото­рые спо­койно смот­рят на мир и в то же время как будто не видят его.

После моего мона­ше­ского пострига и руко­по­ло­же­ния я часто при­хо­дил к отцу Пар­фе­нию на испо­ведь. Испо­ве­до­ваться у него было очень легко, я думаю потому, что в это время он читал про себя Иису­сову молитву, что было его посто­ян­ным внут­рен­ним дела­нием. Ни одного уко­риз­нен­ного слова, ни одного нетер­пе­ли­вого или гру­бого дви­же­ния, на кото­рые так болез­ненно реа­ги­рует испо­ве­ду­ю­щийся, как бы зара­нее ожидая пре­зре­ния к себе, отец Пар­фе­ний нико­гда себе не поз­во­лял. Обычно, сидя на стуле, он тер­пе­ливо выслу­ши­вал испо­ведь и только собо­лез­но­вал, как собо­лез­нуют боль­ному или попав­шему в несча­стье.

Испо­ведь у отца Пар­фе­ния всегда ассо­ци­и­ро­ва­лась у меня с кар­ти­ной: изо рта каю­ще­гося греш­ника выпол­зают змеи, одна за другой. Этих змей своей молит­вой, точно закли­на­нием, вызы­вал из глубин чело­ве­че­ской души через слова пока­я­ния отец Пар­фе­ний. Другие люди также отме­чали, что во время испо­веди у отца Пар­фе­ния сни­ма­лись какие-то внут­рен­ние пре­грады и заслоны, перед ним хоте­лось каяться во всем, а после пока­я­ния при­хо­дила какая-то особая радость, как у выздо­рав­ли­ва­ю­щего от опас­ного недуга, кото­рый после тяже­лого забы­тья и бреда открыл глаза и увидел свет солнца. В то же время своей доб­ро­той отец Пар­фе­ний вовсе не пота­кал грехам, он почти всегда давал епи­ти­мии, но с такой забо­той и уча­стием, с какой врач дает боль­ному цели­тель­ное лекар­ство. Он гово­рил, что от испол­не­ния епи­ти­мий бла­го­дать скорее воз­вра­ща­ется к чело­веку.

За время моего обще­ния с отцом Пар­фе­нием я нико­гда не видел его раз­дра­жен­ным, рас­сер­жен­ным или впав­шим в уныние. Есть выра­же­ние «выйти из себя», а отец Пар­фе­ний, каза­лось, всегда пре­бы­вал умом в своем сердце и нико­гда не выхо­дил из него, как из своей кельи.

К сожа­ле­нию, я мало знал о внеш­них обсто­я­тель­ствах жизни отца Пар­фе­ния. Шест­на­дцати лет он пришел в Шиом­гвим­ский мона­стырь, где насто­я­те­лем тогда был архи­манд­рит Ефрем (Сида­мо­нидзе), буду­щий Пат­ри­арх Грузии. Были тяже­лые рево­лю­ци­он­ные годы. На Цер­ковь обру­ши­лись кро­ва­вые гоне­ния, перед кото­рыми мерк­нет черная слава Нерона и Дио­кле­ти­ана.

Из Шиом­гвим­ского мона­стыря вывезли всех мона­хов и заперли их в метех­ском храме, пре­вра­щен­ном в тюрьму. Часть из них рас­стре­ляли, других сослали, осталь­ных же – и в их числе был отец Пар­фе­ний – после допро­сов и изде­ва­тельств выпу­стили на сво­боду. Так нача­лась для него одис­сея стран­ствий из одного забро­шен­ного мона­стыря в другой, где ему при­хо­ди­лось скры­ваться, как зверю от охот­ни­ков, и там его ловили, изби­вали, изго­няли или бро­сали в тюрьму.

Одна­жды ко мне подо­шел житель Мцхета и сказал: «Я гуриец, а гурийцы общи­тельны, как испанцы; они всту­пают в раз­го­вор даже не позна­ко­мив­шись, поэтому я хочу рас­ска­зать вам один случай из моей жизни. Недавно умер мой брат, кото­рого я очень любил, он умер в приюте для сума­сшед­ших. Мой брат был пол­ков­ни­ком импе­ра­тор­ской гвар­дии и был предан импе­ра­тору всей душой, как иногда можем быть пре­даны мы, гурийцы, кото­рые в душе всегда роман­тики. Хотя Гурию счи­тали рево­лю­ци­он­ной, но, однако, она дала людей, кото­рые шли на смерть, защи­щая трон. Когда мой брат узнал о свер­же­нии и убий­стве царя, то это так пора­зило его, что он сошел с ума, но, может быть, это безу­мие спасло ему жизнь – как боль­ного его не тро­гали. Он ходил по улицам нашего села в Гурии и повто­рял: «Импе­ра­тор, вос­стань, импе­ра­тор, выйди из могилы!». Он был дей­стви­тельно силь­ный духом и в безу­мии сохра­нил свое бла­го­род­ство. А я испор­чен и отрав­лен, я хочу верить в Бога и не могу».

«Мне запом­нился один случай, – про­дол­жал он. – Одна­жды я со своими дру­зьями охо­тился в горах в Дзегви. Там стоит мона­стырь во имя Святой Троицы, уже давно поки­ну­тый и разо­рен­ный. Мы не ожи­дали встре­тить там ни одной чело­ве­че­ской души и вдруг, глу­бо­кой ночью, уви­дели свет, кото­рый горел в домике около храма. Мы были устав­шие и решили пере­но­че­вать там. Дверь была открыта, и мы вошли внутрь и уви­дели монаха, кото­рый стоял на молитве. Услы­шав наши шаги, он повер­нулся к нам. У него не было ничего, кроме суха­рей и несколь­ких кар­то­фе­лин, но узнав, что мы голодны, он сварил нам весь кар­то­фель, кото­рый был у него, и пред­ло­жил эту тра­пезу. Потом он указал на войлок, лежав­ший на полу, где мы могли бы при­лечь, а сам про­дол­жал молиться. Мы были одеты в бурки, так что холод не был стра­шен для нас. Мы были рады крыше над голо­вой и наутро, побла­го­да­рив его, ушли. Я думал: какая сила заста­вила этого чело­века пере­но­сить холод, голод и ожи­да­ние, что его схва­тят, как пре­ступ­ника, бросят в тюрьму и рас­стре­ляют без суда? И в то же время я думал: значит, он видит то, чего не вижу я, слепой. И если бы я мог, то как бы охотно поме­нялся с ним местом в жизни!

Прошли годы. У меня под­рас­тали дети, но я чув­ство­вал себя чужим в своей соб­ствен­ной семье. Иногда я брал хлеб и бурку, гово­рил, что иду на охоту, а на самом деле просто уходил в горы, чтобы побыть одному. Как-то зимой, в снеж­ную погоду я под­нялся на Зеда­зени и здесь снова встре­тился с тем же мона­хом Пар­фе­нием. Он был нездо­ров, и у него не было про­до­воль­ствия. Я сказал ему: «Пом­нишь, как ты накор­мил нас в Дзегви, теперь прими добро за добро». Я оста­вил хлеб, кото­рый взял с собой, затем спу­стился во Мцхета и принес ему пищу, но, чув­ствуя, что я нару­шаю его без­мол­вие, я ушел в другое место. Теперь архи­манд­рит Пар­фе­ний служит во Мцхет­ском соборе, я иногда бываю у него. И он, вспо­ми­ная время гоне­ний, гово­рит, что это было лучшее время в его жизни, он нико­гда не был так счаст­лив, как тогда».

Я рас­ска­зал о нашей беседе отцу Пар­фе­нию, и он, помол­чав, отве­тил: «Да, я это помню. Я думал, что пришли меня аре­сто­вы­вать, а это были охот­ники». Тогда кругом были сыщики и тайные агенты, тогда брат боялся род­ного брата. «Вскоре после этого, – про­дол­жал отец Пар­фе­ний, – я ноче­вал в одной зна­ко­мой семье в Дзегви. Там стали гово­рить о тяже­лых вре­ме­нах, кото­рые пере­жи­вает народ. Я только сказал: «Откуда течет вода, туда она соби­ра­ется снова». И когда меня аре­сто­вали, то эти слова предъ­явили мне, как обви­не­ние, что я аги­ти­рую за воз­вра­ще­ние преж­него строя. Несколько лет про­дер­жали в тюрьме среди уго­лов­ни­ков и воров, а затем все-таки выпу­стили».

Отец Пар­фе­ний был очень немно­го­сло­вен, почти нико­гда не рас­ска­зы­вал о себе. А своих духов­ных чад учил покор­но­сти воле Божией и Иису­со­вой молитве. Мне он всегда казался крот­ким голу­бем, кото­рый всю жизнь летал по пустын­ным горам, и здесь, в миру, не запач­кал сажей и грязью чело­ве­че­ских грехов свои крылья.

Когда после второй миро­вой войны стали откры­ваться храмы, вызвал к себе из Иоанно-Зедаз­ний­ского мона­стыря отца Пар­фе­ния Пат­ри­арх Кал­ли­страт и сказал, что назна­чает его свя­щен­ни­ком в Све­ти­ц­хо­вели. Отец Пар­фе­ний долго отка­зы­вался. Пат­ри­арх Кал­ли­страт, будучи доб­рей­шим чело­ве­ком, просил его, как просит отец сына, и нако­нец сказал: «Во имя мона­ше­ского послу­ша­ния, в кото­ром ты клялся в день своего пострига, я пове­ле­ваю тебе идти в Све­ти­ц­хо­вели и жить там, испол­няя мона­ше­ские пра­вила и совер­шая литур­гию». И после этих слов отец Пар­фе­ний пови­но­вался.

Надо ска­зать, что он имел харак­тер не только незло­би­вый, но про­стой и бес­хит­рост­ный. Неко­то­рые люди зло­упо­треб­ляли этим, и ему иногда трудно было сразу понять, что его обма­ны­вают.

Когда я послед­ний раз встре­тился с отцом Пар­фе­нием во Мцхета, то почув­ство­вал, что скоро мне пред­стоит раз­лука с ним. Он казался живой леген­дой о мона­хах, ушед­ших от нас, о тех, кто сохра­нял веру в пусты­нях, затво­рах и тюрь­мах.

Стран­ное созда­ние чело­век! Он не ценит то, что имеет! А когда теряет, то у него точно рас­кры­ва­ются глаза, и ему кажется, что он бы доро­жил людьми, кото­рых знал прежде и кото­рых уже нет, как сокро­ви­щем, если бы про­шлое можно было воз­вра­тить.

Отец Пар­фе­ний был ручей­ком, кото­рый поил нас, изне­мо­га­ю­щих от гор­до­сти и стра­стей, живо­тво­ря­щей водой сми­ре­ния. Он учил нас не только словом, но и жизнью, не только жизнью, но и тайной молит­вой. Вся жизнь монаха – это духов­ная битва. Монах, сохра­нив­ший обеты, спит в своей могиле, как витязь, не побеж­ден­ный на поле боя.

Свеча, зажжен­ная на над­гроб­ном камне в Сам­тавро, напол­няла мое сердце не только вос­по­ми­на­ни­ями о про­шлом, но и бла­го­дар­но­стью за то, что я встре­тил в своей земной жизни этого уди­ви­тель­ного подвиж­ника.

Архи­манд­рит­ство твое да помя­нет Гос­подь Бог во Цар­ствии Своем!

Сидя­щая Ана­ста­сия

В моей жизни мне при­хо­ди­лось встре­чать людей, кото­рые жили в атмо­сфере какого-то посто­ян­ного чуда, как будто физи­че­ские законы, немощи чело­ве­че­ского тела, стра­сти, колеб­лю­щие душу, не суще­ство­вали, как будто, если выра­зиться образно, для них не было самого при­тя­же­ния земли. Таким чело­ве­ком была Ана­ста­сия, кото­рую в народе назы­вали «сидя­щей Ана­ста­сией». Она гово­рила с людьми прит­чами и загад­ками, но ска­зан­ное ею сбы­ва­лось всегда. Ее подвиг пре­вы­шал чело­ве­че­ские силы, как подвиг древ­них столп­ни­ков. Если бы я не видел своими гла­зами, а только бы слышал об Ана­ста­сии, то в сердце своем сомне­вался бы, как, может быть, усо­мнятся и те, кто про­чи­тают эти строки. Но есть еще в живых сви­де­тели, люди, видев­шие это явлен­ное чудо на земле. Я не знаю, как она моли­лась, я даже не знаю точно, при­ча­ща­лась ли она, я только говорю о том, что видел сам и слышал от людей, достой­ных дове­рия, как, напри­мер, игу­ме­ния Мария (Соло­вьева), жившая в селе Ахкерпи с несколь­кими мона­хи­нями после закры­тия их мона­стыря. Это слова игу­ме­нии Марии: «То, что скажет Ана­ста­сия, должно сбыться».

Несколько десят­ков лет во дворе своего дома, под наве­сом, сидела, не вста­вая, эта подвиж­ница. Зимой она укры­ва­лась лишь длин­ной шалью. Спала она очень мало, обычно под утро, скло­нив голову к коле­ням. Ее почти всегда окру­жал народ. Неко­то­рых она при­ни­мала с особой лаской и кор­мила из своих рук, а других встре­чала бранью и даже бро­сала в них камни. Она посто­янно бесе­до­вала с теми, кто нахо­дился в мире, неви­ди­мом для наших глаз. Про нее рас­ска­зы­вали, что в моло­до­сти она была необык­но­вен­ной кра­са­ви­цей. У нее рано умерла мать и вос­пи­ты­вала ее мачеха, кото­рая нена­ви­дела пад­че­рицу, зави­дуя ее кра­соте. Одна­жды Ана­ста­сию увидел гвар­дей­ский офицер и сразу же решил, что она должна стать его неве­стой. Оче­видно, Ана­ста­сия отве­тила ему вза­им­но­стью и согла­сием, но точно не знаю. Он стал сва­таться к ней, но мачеха под всеми пред­ло­гами откла­ды­вала женитьбу и, нако­нец, запе­рев Ана­ста­сию в доме, ска­зала ему, что его неве­ста сошла с ума, что ее свя­зали и увезли в боль­ницу, что она при­знана неиз­ле­чи­мой и о сва­дьбе уж нечего и думать.

Эта весть так пора­зила офи­цера, что он выхва­тил револь­вер и застре­лился тут же, у порога дома. Вышла Ана­ста­сия и уви­дела жениха своего мерт­вым. Тогда она и начала юрод­ство­вать. Залезла в хлев, где жили свиньи, и не выхо­дила из него, пита­ясь помо­ями, кото­рые при­но­сили живот­ным. Прошло время, и Ана­ста­сия при­няла на себя необы­чай­ный подвиг: она села во дворе на низкую скамью и не вста­вала с этого места. Когда нужно было немного при­встать, она упи­ра­лась руками в два камня, лежав­шие около нее, но нико­гда не вста­вала на ноги. Прошли десятки лет, ноги под коле­нями как бы срос­лись, и она уже не могла ими дви­гать. В неко­то­ром роде такой подвиг труд­нее, чем столп­ни­че­ство, по край­ней мере, столп­ник мог дви­гаться по пло­щадке столпа, спать, опи­ра­ясь на перила, схо­дить во внут­рен­нюю ком­нату. Кроме того, обычно столп­ники пола­гали мно­же­ство покло­нов. Ана­ста­сия, сидя почти непо­движно, по всем зако­нам при­роды должна была уме­реть в первую же зиму от пере­охла­жде­ния, но ветер и снег, каза­лось, не дей­ство­вали на нее, как на камен­ную статую.

Одна­жды игу­ме­ния Мария рас­ска­зы­вала, что она как-то пришла к Ана­ста­сии со своей род­ствен­ни­цей. Ана­ста­сия молча сняла крест с род­ствен­ницы, надела его на мать игу­ме­нию и так повто­рила три раза. Вскоре эта род­ствен­ница при­несла игу­ме­нии Марии огром­ное горе. Я не хочу рас­ска­зы­вать об этом подробно: быть может, эта жен­щина еще жива и давно рас­ка­я­лась в своем поступке.

Один мой зна­ко­мый – Лева Саакян, кото­рый теперь пере­ехал в Ереван и пре­по­дает фило­со­фию в инсти­туте ино­стран­ных языков, гово­рил мне, что, услы­шав об Ана­ста­сии, решил посе­тить ее и просил у матери 10 рублей, чтобы сде­лать ей пода­рок. Семья его в то время нуж­да­лась, и мать запро­те­сто­вала, но сын наста­и­вал, и мать со сле­зами поло­жила деньги на стол. Когда он уви­делся со мной, то рас­ска­зы­вал, что мало что понял из слов Ана­ста­сии, но сам тон ее голоса был такой про­ник­но­вен­ный и заду­шев­ный, что как бы согрел его. Про­ща­ясь, он хотел поло­жить около нее деньги, но она ска­зала: «Неси назад, а то у меня из-за этих денег будет скан­дал».

Я несколько раз был у Ана­ста­сии и как же жалею теперь, что не бывал у нее чаще! Одна­жды тяжело забо­лела моя мать. Я пришел к Ана­ста­сии, рас­ска­зал о своем горе и просил, чтобы она помо­ли­лась о моей матери. Ана­ста­сия дала мне яблоко и ска­зала: «Пусть она съест его». Я вер­нулся домой с этим ябло­ком. Как легко было у меня на душе! Я ожидал чуда, и оно совер­ши­лось! Мать, съев яблоко, выздо­ро­вела в тот же день.

Одна­жды я спро­сил у Ана­ста­сии, как мне спа­стись. Она отве­тила: «На Афон». Тогда дорога на Афон была совер­шенно закрыта, и я снова спро­сил: «А если я не попаду на Афон, то спа­сусь или нет?» Она отве­тила: «Не знаю».

И вот насту­пило время, когда слова Ана­ста­сии, ска­зан­ные как бы в притче, испол­ни­лись. Архи­манд­рит Зино­вий (впо­след­ствии мит­ро­по­лит) сказал, что Пат­ри­арх хочет руко­по­ло­жить меня в свя­щен­ный сан и послать на приход в Лаго­дехи. «Какой ты выби­ра­ешь путь: белого или чер­ного духо­вен­ства?», – спро­сил он. Когда я пришел к Ана­ста­сии, она встре­тила меня сло­вами: «Через три дня ты иску­па­ешься в боль­шой ванне». После мона­ше­ского пострига я снова пришел к Ана­ста­сии. Было утро. Она сидела заку­тан­ная в шаль, как в саван, закры­тая с головы до ног. Я оклик­нул ее по имени, она не отве­тила. Я сказал, что принял мона­ше­ский постриг, спро­сил, как мне теперь жить, – в ответ мол­ча­ние. Я долго стоял около нее, но она даже не поше­ве­ли­лась, как бабочка в непро­ни­ца­е­мом коконе, в своей черной шер­стя­ной шали. И я поду­мал: вот тебе ответ – будь таким же для мира. Но если это было бла­го­сло­ве­ние ста­рицы, то я его не испол­нил и до сих пор еже­дневно меняю лучшее на худшее.

Почти все люди, посе­щав­шие Ана­ста­сию, рас­ска­зы­вали, как сбы­ва­лись ее вещие слова. Гово­рили, что ее несколько раз посе­щал Пат­ри­арх Мел­хи­се­дек, но не знаю, так ли это. Пат­ри­арх сам был необы­чай­ной лич­но­стью. Мит­ро­по­лит Зино­вий гово­рил о нем: «Его не понял мир».

Рас­ска­зы­вали, что осо­бенно много народа при­хо­дило к Ана­ста­сии во время войны, чтобы узнать о судьбе своих близ­ких. Если она давала землю, то это озна­чало, что чело­век был убит. Бывали случаи, когда в пост она давала посе­ти­телю мясо. Это сму­щало неко­то­рых людей, но тем самым она при­точно пока­зы­вала, как мы держим свой внут­рен­ний пост, в каком состо­я­нии наше сердце.

Пере­шаг­нув порог дома, где сидела Ана­ста­сия, чело­век, каза­лось, из одного, при­выч­ного для него мира, попа­дал в другой, неве­до­мый. Гово­рят, что когда у нее забо­лела сестра, Ана­ста­сия велела выне­сти себя из-под навеса под откры­тое небо и в тече­ние четы­рех меся­цев моли­лась, говоря: «Надо при­го­то­вить ей путь».

Я уехал в Сухум­скую епар­хию, а когда вер­нулся в Тби­лиси, то мне ска­зали, что Ана­ста­сия умерла и похо­ро­нена на верх­ней сто­роне Кукий­ского клад­бища. Я долго не мог узнать, где ее могила. Нако­нец одна при­хо­жанка церкви свя­того бла­го­вер­ного князя Миха­ила Твер­ского, Вера, вызва­лась пока­зать мне это место. Вместе с ико­но­пис­цем Вик­то­ром Кри­во­ро­то­вым мы пришли на клад­бище. Вера ука­зы­вала нам путь среди моги­лок; одни из них были отме­чены камнем или малень­кой оград­кой, а над дру­гими стояли над­гро­бия, как мра­мор­ные дома. Я просил Вик­тора зари­со­вать дорогу, но он сказал, что у него хоро­шая зри­тель­ная память и он и так запом­нит ее. Мы пришли к могиле, на кото­рой был водру­жен крест, и я почув­ство­вал себя так же, как много лет тому назад во дворе Ана­ста­сии. У меня было такое чув­ство, словно я забыл обо всем окру­жа­ю­щем меня, словно про­шлое стало насто­я­щим, а насто­я­щее про­шлым. Я ни о чем не думал и ни о чем не просил, я только чув­ство­вал ее при­сут­ствие, и слезы лились из моих глаз. Виктор и Вера, чтобы не мешать мне, поти­хоньку отошли от могилы и стали в сто­роне, не говоря ни слова. Я бла­го­да­рен им за эти минуты мол­ча­ния. Я шел назад с каким-то сме­шан­ным чув­ством радо­сти и скорби: радо­сти – от этой встречи, а скорби – от рас­ста­ва­ния.

Через несколько меся­цев я попро­сил Вик­тора пойти со мной на могилу Ана­ста­сии, но он сказал, что, к сожа­ле­нию, забыл дорогу. Веры я больше не видел. Несколько пре­ста­ре­лых при­хо­жан, кото­рые знали Ана­ста­сию при жизни, отве­тили мне, что уже не помнят ее могилы. Все меньше оста­ется в живых моих сверст­ни­ков, как ягод на остав­шейся кисти вино­града, кото­рую выкле­вы­вают осен­ние птицы. Укажет ли мне кто-нибудь домик, где жила Ана­ста­сия, если он уцелел, или ее могилу?

Про­хо­дит год за годом, как про­плы­вают кар­тины лесов и полей за окном вагона. Смерть при­бли­жа­ется к чело­веку, как волки к пут­нику, кото­рые сна­чала обе­гают его широ­кими кру­гами, затем эти круги все больше сужа­ются, как бы сжи­ма­ются, затем они под­хо­дят к жертве и – послед­ний смер­тель­ный прыжок… Я не знаю, найду ли могилу Ана­ста­сии, но знаю, что рано или поздно найду свою могилу и тогда увижу ее в день Вос­кре­се­ния мерт­вых.

Я повто­ряю, что пишу только факты, без всякой моей личной интер­пре­та­ции. Мне ничего не известно о ее внут­рен­ней жизни и о ее цер­ков­но­сти, поэтому я ничего не утвер­ждаю, а только сви­де­тель­ствую.

Я вспо­ми­наю, что у Ана­ста­сии была редкая икона, напи­сан­ная на металле, вклю­чав­шая в себя несколько изоб­ра­же­ний Божией Матери. Она гово­рила: «Икону надо выку­пить», – воз­можно, она хотела напом­нить нам, что икона в доме тре­бует молитв, что без этого духов­ного «выкупа» икона будет лишь обли­че­нием нашего нера­де­ния и что жизнь должна быть подви­гом.

Вспо­ми­наю я и еще одну подроб­ность из впе­чат­ле­ний Левы Саа­кяна об Ана­ста­сии. Он спро­сил ее: «Как найти истину?». Для фило­софа это был про­фес­си­о­наль­ный вопрос. Она отве­тила очень просто: «Живите по истине и най­дете истину». Мне кажется, что это был лучший из отве­тов, кото­рые можно услы­шать. Но он стал рас­спра­ши­вать дальше. Тогда она заго­во­рила своим при­точ­ным языком о книге жизни, кото­рую надо выпи­сать в биб­лио­теке, и он ничего не понял. Однако все же решил послу­шаться ее, пошел в бли­жай­шую биб­лио­теку, чтобы спро­сить книгу жизни, но увидел там двух девиц с мало­вы­ра­зи­тель­ными, как гово­рил он, лицами, постоял и пошел назад, так ничего и не спро­сив.

К сожа­ле­нию, и в этом случае слова Ана­ста­сии, как мне кажется, оправ­да­лись. Истину он стал искать в биб­лио­те­ках и увлекся штай­не­риз­мом…

Я хотел бы еще ска­зать о глазах Ана­ста­сии. Они не све­ти­лись тем мягким светом, кото­рый я видел в глазах схи­мо­наха Гав­ри­ила. Они были похожи на лучи или огни двух про­жек­то­ров, кото­рые осве­щали ночное небо. Ее взгляд как бы про­ни­зы­вал чело­века насквозь, и чело­век невольно чув­ство­вал при этом какое-то изум­ле­ние, похо­жее на испуг, пони­мая, что этот взгляд видел все в его душе: его жизнь, его про­шлое и буду­щее.

К концу своей жизни Ана­ста­сия еще более уси­лила свой сверх­че­ло­ве­че­ский подвиг. Жен­щины, омы­вав­шие ее тело, рас­ска­зы­вали, что она клала на свою ска­ме­ечку пустую банку от кон­сер­вов и сади­лась на нее; острые края вре­за­лись в тело почти до костей, но оно не гнило.

Про­хо­дит время жизни. Прошла моло­дость, как весна, про­мельк­нула в грозе и буря стра­стей, но были в это время ясные дни, когда душа ощу­щала духов­ную кра­соту мона­ше­ской жизни и как бы обо­няла бла­го­уха­ние таин­ствен­ных цветов. Юность полна ошибок и грехов, взле­тов и паде­ний, но душа еще не обросла жест­кой и твер­дой корой, и после грехов насту­пает искрен­нее пока­я­ние, как будто кро­ва­вые слезы сердца омы­вают грязь греха.

Зрелый воз­раст похож на лето. Это время для работ зем­ле­дельца. Чело­век ста­но­вится более трез­вым и осмот­ри­тель­ным, но одни стра­сти сме­ня­ются дру­гими, горяч­ность юности – рас­че­том, забо­тами не столько о веч­но­сти, сколько о зав­траш­нем дне, как будто небо ста­но­вится дальше, а земля все больше про­сту­пает из мглы. Грехов ста­но­вится, кажется, меньше, но и сердце уже не горит пока­я­нием.

Затем ста­рость – это осень жизни. Это скуд­ная осень, цветы весны увяли, не дав плодов, и нера­ди­вый зем­ле­де­лец чув­ствует при­бли­жа­ю­щийся голод – скоро насту­пит зима.

Меня окру­жают люди, кото­рые думают, что я лучше, чем я есть на самом деле. Они добры ко мне, я бла­го­да­рен им, но мне больше хочется бесе­до­вать с мерт­выми, чем с живыми, с теми, кто опе­ре­дил меня на пути из вре­мени в веч­ность.

В моей жизни мне при­хо­ди­лось встре­чать людей, кото­рые жили в атмо­сфере какого-то посто­ян­ного чуда, как будто физи­че­ские законы, немощи чело­ве­че­ского тела, стра­сти, колеб­лю­щие душу, не суще­ство­вали, как будто, если выра­зиться образно, для них не было самого при­тя­же­ния земли. Таким чело­ве­ком была Ана­ста­сия, кото­рую в народе назы­вали «сидя­щей Ана­ста­сией». Она гово­рила с людьми прит­чами и загад­ками, но ска­зан­ное ею сбы­ва­лось всегда. Ее подвиг пре­вы­шал чело­ве­че­ские силы, как подвиг древ­них столп­ни­ков. Если бы я не видел своими гла­зами, а только бы слышал об Ана­ста­сии, то в сердце своем сомне­вался бы, как, может быть, усо­мнятся и те, кто про­чи­тают эти строки. Но есть еще в живых сви­де­тели, люди, видев­шие это явлен­ное чудо на земле. Я не знаю, как она моли­лась, я даже не знаю точно, при­ча­ща­лась ли она, я только говорю о том, что видел сам и слышал от людей, достой­ных дове­рия, как, напри­мер, игу­ме­ния Мария (Соло­вьева), жившая в селе Ахкерпи с несколь­кими мона­хи­нями после закры­тия их мона­стыря. Это слова игу­ме­нии Марии: «То, что скажет Ана­ста­сия, должно сбыться».

Несколько десят­ков лет во дворе своего дома, под наве­сом, сидела, не вста­вая, эта подвиж­ница. Зимой она укры­ва­лась лишь длин­ной шалью. Спала она очень мало, обычно под утро, скло­нив голову к коле­ням. Ее почти всегда окру­жал народ. Неко­то­рых она при­ни­мала с особой лаской и кор­мила из своих рук, а других встре­чала бранью и даже бро­сала в них камни. Она посто­янно бесе­до­вала с теми, кто нахо­дился в мире, неви­ди­мом для наших глаз. Про нее рас­ска­зы­вали, что в моло­до­сти она была необык­но­вен­ной кра­са­ви­цей. У нее рано умерла мать и вос­пи­ты­вала ее мачеха, кото­рая нена­ви­дела пад­че­рицу, зави­дуя ее кра­соте. Одна­жды Ана­ста­сию увидел гвар­дей­ский офицер и сразу же решил, что она должна стать его неве­стой. Оче­видно, Ана­ста­сия отве­тила ему вза­им­но­стью и согла­сием, но точно не знаю. Он стал сва­таться к ней, но мачеха под всеми пред­ло­гами откла­ды­вала женитьбу и, нако­нец, запе­рев Ана­ста­сию в доме, ска­зала ему, что его неве­ста сошла с ума, что ее свя­зали и увезли в боль­ницу, что она при­знана неиз­ле­чи­мой и о сва­дьбе уж нечего и думать.

Эта весть так пора­зила офи­цера, что он выхва­тил револь­вер и застре­лился тут же, у порога дома. Вышла Ана­ста­сия и уви­дела жениха своего мерт­вым. Тогда она и начала юрод­ство­вать. Залезла в хлев, где жили свиньи, и не выхо­дила из него, пита­ясь помо­ями, кото­рые при­но­сили живот­ным. Прошло время, и Ана­ста­сия при­няла на себя необы­чай­ный подвиг: она села во дворе на низкую скамью и не вста­вала с этого места. Когда нужно было немного при­встать, она упи­ра­лась руками в два камня, лежав­шие около нее, но нико­гда не вста­вала на ноги. Прошли десятки лет, ноги под коле­нями как бы срос­лись, и она уже не могла ими дви­гать. В неко­то­ром роде такой подвиг труд­нее, чем столп­ни­че­ство, по край­ней мере, столп­ник мог дви­гаться по пло­щадке столпа, спать, опи­ра­ясь на перила, схо­дить во внут­рен­нюю ком­нату. Кроме того, обычно столп­ники пола­гали мно­же­ство покло­нов. Ана­ста­сия, сидя почти непо­движно, по всем зако­нам при­роды должна была уме­реть в первую же зиму от пере­охла­жде­ния, но ветер и снег, каза­лось, не дей­ство­вали на нее, как на камен­ную статую.

Одна­жды игу­ме­ния Мария рас­ска­зы­вала, что она как-то пришла к Ана­ста­сии со своей род­ствен­ни­цей. Ана­ста­сия молча сняла крест с род­ствен­ницы, надела его на мать игу­ме­нию и так повто­рила три раза. Вскоре эта род­ствен­ница при­несла игу­ме­нии Марии огром­ное горе. Я не хочу рас­ска­зы­вать об этом подробно: быть может, эта жен­щина еще жива и давно рас­ка­я­лась в своем поступке.

Один мой зна­ко­мый – Лева Саакян, кото­рый теперь пере­ехал в Ереван и пре­по­дает фило­со­фию в инсти­туте ино­стран­ных языков, гово­рил мне, что, услы­шав об Ана­ста­сии, решил посе­тить ее и просил у матери 10 рублей, чтобы сде­лать ей пода­рок. Семья его в то время нуж­да­лась, и мать запро­те­сто­вала, но сын наста­и­вал, и мать со сле­зами поло­жила деньги на стол. Когда он уви­делся со мной, то рас­ска­зы­вал, что мало что понял из слов Ана­ста­сии, но сам тон ее голоса был такой про­ник­но­вен­ный и заду­шев­ный, что как бы согрел его. Про­ща­ясь, он хотел поло­жить около нее деньги, но она ска­зала: «Неси назад, а то у меня из-за этих денег будет скан­дал».

Я несколько раз был у Ана­ста­сии и как же жалею теперь, что не бывал у нее чаще! Одна­жды тяжело забо­лела моя мать. Я пришел к Ана­ста­сии, рас­ска­зал о своем горе и просил, чтобы она помо­ли­лась о моей матери. Ана­ста­сия дала мне яблоко и ска­зала: «Пусть она съест его». Я вер­нулся домой с этим ябло­ком. Как легко было у меня на душе! Я ожидал чуда, и оно совер­ши­лось! Мать, съев яблоко, выздо­ро­вела в тот же день.

Одна­жды я спро­сил у Ана­ста­сии, как мне спа­стись. Она отве­тила: «На Афон». Тогда дорога на Афон была совер­шенно закрыта, и я снова спро­сил: «А если я не попаду на Афон, то спа­сусь или нет?» Она отве­тила: «Не знаю».

И вот насту­пило время, когда слова Ана­ста­сии, ска­зан­ные как бы в притче, испол­ни­лись. Архи­манд­рит Зино­вий (впо­след­ствии мит­ро­по­лит) сказал, что Пат­ри­арх хочет руко­по­ло­жить меня в свя­щен­ный сан и послать на приход в Лаго­дехи. «Какой ты выби­ра­ешь путь: белого или чер­ного духо­вен­ства?», – спро­сил он. Когда я пришел к Ана­ста­сии, она встре­тила меня сло­вами: «Через три дня ты иску­па­ешься в боль­шой ванне». После мона­ше­ского пострига я снова пришел к Ана­ста­сии. Было утро. Она сидела заку­тан­ная в шаль, как в саван, закры­тая с головы до ног. Я оклик­нул ее по имени, она не отве­тила. Я сказал, что принял мона­ше­ский постриг, спро­сил, как мне теперь жить, – в ответ мол­ча­ние. Я долго стоял около нее, но она даже не поше­ве­ли­лась, как бабочка в непро­ни­ца­е­мом коконе, в своей черной шер­стя­ной шали. И я поду­мал: вот тебе ответ – будь таким же для мира. Но если это было бла­го­сло­ве­ние ста­рицы, то я его не испол­нил и до сих пор еже­дневно меняю лучшее на худшее.

Почти все люди, посе­щав­шие Ана­ста­сию, рас­ска­зы­вали, как сбы­ва­лись ее вещие слова. Гово­рили, что ее несколько раз посе­щал Пат­ри­арх Мел­хи­се­дек, но не знаю, так ли это. Пат­ри­арх сам был необы­чай­ной лич­но­стью. Мит­ро­по­лит Зино­вий гово­рил о нем: «Его не понял мир».

Рас­ска­зы­вали, что осо­бенно много народа при­хо­дило к Ана­ста­сии во время войны, чтобы узнать о судьбе своих близ­ких. Если она давала землю, то это озна­чало, что чело­век был убит. Бывали случаи, когда в пост она давала посе­ти­телю мясо. Это сму­щало неко­то­рых людей, но тем самым она при­точно пока­зы­вала, как мы держим свой внут­рен­ний пост, в каком состо­я­нии наше сердце.

Пере­шаг­нув порог дома, где сидела Ана­ста­сия, чело­век, каза­лось, из одного, при­выч­ного для него мира, попа­дал в другой, неве­до­мый. Гово­рят, что когда у нее забо­лела сестра, Ана­ста­сия велела выне­сти себя из-под навеса под откры­тое небо и в тече­ние четы­рех меся­цев моли­лась, говоря: «Надо при­го­то­вить ей путь».

Я уехал в Сухум­скую епар­хию, а когда вер­нулся в Тби­лиси, то мне ска­зали, что Ана­ста­сия умерла и похо­ро­нена на верх­ней сто­роне Кукий­ского клад­бища. Я долго не мог узнать, где ее могила. Нако­нец одна при­хо­жанка церкви свя­того бла­го­вер­ного князя Миха­ила Твер­ского, Вера, вызва­лась пока­зать мне это место. Вместе с ико­но­пис­цем Вик­то­ром Кри­во­ро­то­вым мы пришли на клад­бище. Вера ука­зы­вала нам путь среди моги­лок; одни из них были отме­чены камнем или малень­кой оград­кой, а над дру­гими стояли над­гро­бия, как мра­мор­ные дома. Я просил Вик­тора зари­со­вать дорогу, но он сказал, что у него хоро­шая зри­тель­ная память и он и так запом­нит ее. Мы пришли к могиле, на кото­рой был водру­жен крест, и я почув­ство­вал себя так же, как много лет тому назад во дворе Ана­ста­сии. У меня было такое чув­ство, словно я забыл обо всем окру­жа­ю­щем меня, словно про­шлое стало насто­я­щим, а насто­я­щее про­шлым. Я ни о чем не думал и ни о чем не просил, я только чув­ство­вал ее при­сут­ствие, и слезы лились из моих глаз. Виктор и Вера, чтобы не мешать мне, поти­хоньку отошли от могилы и стали в сто­роне, не говоря ни слова. Я бла­го­да­рен им за эти минуты мол­ча­ния. Я шел назад с каким-то сме­шан­ным чув­ством радо­сти и скорби: радо­сти – от этой встречи, а скорби – от рас­ста­ва­ния.

Через несколько меся­цев я попро­сил Вик­тора пойти со мной на могилу Ана­ста­сии, но он сказал, что, к сожа­ле­нию, забыл дорогу. Веры я больше не видел. Несколько пре­ста­ре­лых при­хо­жан, кото­рые знали Ана­ста­сию при жизни, отве­тили мне, что уже не помнят ее могилы. Все меньше оста­ется в живых моих сверст­ни­ков, как ягод на остав­шейся кисти вино­града, кото­рую выкле­вы­вают осен­ние птицы. Укажет ли мне кто-нибудь домик, где жила Ана­ста­сия, если он уцелел, или ее могилу?

Про­хо­дит год за годом, как про­плы­вают кар­тины лесов и полей за окном вагона. Смерть при­бли­жа­ется к чело­веку, как волки к пут­нику, кото­рые сна­чала обе­гают его широ­кими кру­гами, затем эти круги все больше сужа­ются, как бы сжи­ма­ются, затем они под­хо­дят к жертве и – послед-ний смер­тель­ный прыжок… Я не знаю, найду ли могилу Ана­ста­сии, но знаю, что рано или поздно найду свою могилу и тогда увижу ее в день Вос­кре­се­ния мерт­вых.

Я повто­ряю, что пишу только факты, без всякой моей личной интер­пре­та­ции. Мне ничего не известно о ее внут­рен­ней жизни и о ее цер­ков­но­сти, поэтому я ничего не утвер­ждаю, а только сви­де­тель­ствую.

Я вспо­ми­наю, что у Ана­ста­сии была редкая икона, напи­сан­ная на металле, вклю­чав­шая в себя несколько изоб­ра­же­ний Божией Матери. Она гово­рила: «Икону надо выку­пить», – воз­можно, она хотела напом­нить нам, что икона в доме тре­бует молитв, что без этого духов­ного «выкупа» икона будет лишь обли­че­нием нашего нера­де­ния и что жизнь должна быть подви­гом.

Вспо­ми­наю я и еще одну подроб­ность из впе­чат­ле­ний Левы Саа­кяна об Ана­ста­сии. Он спро­сил ее: «Как найти истину?». Для фило­софа это был про­фес­си­о­наль­ный вопрос. Она отве­тила очень просто: «Живите по истине и най­дете истину». Мне кажется, что это был лучший из отве­тов, кото­рые можно услы­шать. Но он стал рас­спра­ши­вать дальше. Тогда она заго­во­рила своим при­точ­ным языком о книге жизни, кото­рую надо выпи­сать в биб­лио­теке, и он ничего не понял. Однако все же решил послу­шаться ее, пошел в бли­жай­шую биб­лио­теку, чтобы спро­сить книгу жизни, но увидел там двух девиц с мало­вы­ра­зи­тель­ными, как гово­рил он, лицами, постоял и пошел назад, так ничего и не спро­сив.

К сожа­ле­нию, и в этом случае слова Ана­ста­сии, как мне кажется, оправ­да­лись. Истину он стал искать в биб­лио­те­ках и увлекся штай­не­риз­мом…

Я хотел бы еще ска­зать о глазах Ана­ста­сии. Они не све­ти­лись тем мягким светом, кото­рый я видел в глазах схи­мо­наха Гав­ри­ила. Они были похожи на лучи или огни двух про­жек­то­ров, кото­рые осве­щали ночное небо. Ее взгляд как бы про­ни­зы­вал чело­века насквозь, и чело­век невольно чув­ство­вал при этом какое-то изум­ле­ние, похо­жее на испуг, пони­мая, что этот взгляд видел все в его душе: его жизнь, его про­шлое и буду­щее.

К концу своей жизни Ана­ста­сия еще более уси­лила свой сверх­че­ло­ве­че­ский подвиг. Жен­щины, омы­вав­шие ее тело, рас­ска­зы­вали, что она клала на свою ска­ме­ечку пустую банку от кон­сер­вов и сади­лась на нее; острые края вре­за­лись в тело почти до костей, но оно не гнило.

Про­хо­дит время жизни. Прошла моло­дость, как весна, про­мельк­нула в грозе и буря стра­стей, но были в это время ясные дни, когда душа ощу­щала духов­ную кра­соту мона­ше­ской жизни и как бы обо­няла бла­го­уха­ние таин­ствен­ных цветов. Юность полна ошибок и грехов, взле­тов и паде­ний, но душа еще не обросла жест­кой и твер­дой корой, и после грехов насту­пает искрен­нее пока­я­ние, как будто кро­ва­вые слезы сердца омы­вают грязь греха.

Зрелый воз­раст похож на лето. Это время для работ зем­ле­дельца. Чело­век ста­но­вится более трез­вым и осмот­ри­тель­ным, но одни стра­сти сме­ня­ются дру­гими, горяч­ность юности – рас­че­том, забо­тами не столько о веч­но­сти, сколько о зав­траш­нем дне, как будто небо ста­но­вится дальше, а земля все больше про­сту­пает из мглы. Грехов ста­но­вится, кажется, меньше, но и сердце уже не горит пока­я­нием.

Затем ста­рость – это осень жизни. Это скуд­ная осень, цветы весны увяли, не дав плодов, и нера­ди­вый зем­ле­де­лец чув­ствует при­бли­жа­ю­щийся голод – скоро насту­пит зима.

Меня окру­жают люди, кото­рые думают, что я лучше, чем я есть на самом деле. Они добры ко мне, я бла­го­да­рен им, но мне больше хочется бесе­до­вать с мерт­выми, чем с живыми, с теми, кто опе­ре­дил меня на пути из вре­мени в веч­ность.

Ком­мен­та­рии

1. Схи­ар­хи­манд­рит Сера­фим (Роман­цов; 1885–1976 гг.) – глин­ский старец. В Глин­скую пустынь посту­пил в 1910 г. Про­хо­дил раз­лич­ные послу­ша­ния. Затем был при­зван в армию, воевал. В 1916 г. был ранен и по выздо­ров­ле­нии снова воз­вра­тился в оби­тель. В 1919 г. был постри­жен в мона­ше­ство с именем Юве­на­лий. В 1920 г. – руко­по­ло­жен во иеро­ди­а­кона. После закры­тия в 1922 г. Глин­ской пустыни посе­лился в Дранд­ском Успен­ском мона­стыре Сухум­ской епар­хии. Там в 1926 г. был руко­по­ло­жен во иеро­мо­наха и постри­жен в схиму с именем Сера­фим. После закры­тия Дранд­ского мона­стыря жил в окрест­но­стях Алма-Аты, рабо­тал сто­ро­жем на пасеке.

В 1930 г. – аре­сто­ван и выслан на стро­и­тель­ство Бело­мор­ка­нала. С 1934 г. по 1946 г. жил в Кир­ги­зии. Образ жизни вел самый аске­ти­че­ский. Летом под­ни­мался высоко в горы, где жил как отшель­ник в пле­те­ной хижине. Время про­во­дил в молитве, чтении Свя­щен­ного Писа­ния и бого­мыс­лии. Спал очень немного, прямо на полу. Зимой жил в одной бла­го­че­сти­вой семье, где для него спе­ци­ально была устро­ена келья. По ночам совер­шал бого­слу­же­ния, испо­ве­до­вал, при­ча­щал, давал спа­си­тель­ные настав­ле­ния обра­щав­шимся к нему. В 1947 г. вер­нулся в Глин­скую пустынь. В 1948 г. был назна­чен на долж­ность ее духов­ника.

Схи­ар­хи­манд­рит Иоанн (Маслов) в своей исто­рии Глин­ской пустыни пишет о нем: «Это был духов­ник опыт­ней­ший, знаток всех сокро­вен­ных дви­же­ний чело­ве­че­ского сердца, обла­да­тель духов­ных сокро­вищ, кото­рые он при­об­рел долгим мно­го­труд­ным подви­гом. <…> Его беседы, пре­ис­пол­нен­ные истин­ного сми­ре­ния, согре­вали охла­дев­шие сердца людей, откры­вали им душев­ные очи, про­све­щали разум, при­во­дили к рас­ка­я­нию, душев­ному миру и душев­ному воз­рож­де­нию».[7]

Помимо трудов по окорм­ле­нию мно­же­ства при­бе­гав­ших к нему за помо­щью мона­ше­ству­ю­щих и мирян вел о. Сера­фим и обшир­ней­шую пере­писку. В 1960 г. он был воз­ве­ден в сан игу­мена. После нового закры­тия оби­тели пере­ехал в Сухуми и здесь также про­дол­жал подвиг стар­че­ского окорм­ле­ния. За свое рев­ност­ное слу­же­ние в 1975 г. был воз­ве­ден в сан архи­манд­рита мит­ро­по­ли­том Сухум­ским и Абхаз­ским Илией (ныне – Пат­ри­арх-Като­ли­кос всея Грузии).

Заме­ча­тельна была кон­чина о. Сера­фима. Зане­могши

18 декабря 1975 г., в канун празд­ника Свя­ти­теля Нико­лая, он вынуж­ден был слечь в постель. Во время своей болезни старец непре­станно читал Иису­сову молитву, а устав, просил кого-то из при­сут­ство­вав­ших про­дол­жать ее чтение. На про­тя­же­нии двух недель он каждый день при­ча­щался Святых Хри­сто­вых Таин. Нахо­дясь в полном созна­нии, о. Сера­фим спо­до­бился уви­деть многих своих братий по духу, певших, как гово­рил он, сти­хиру Божией Матери «Совет Пре­веч­ный». Затем старец слабым от болезни голо­сом запел и сам: «Вку­сите и видите, яко благ Гос­подь. Алли­луиа». После этого виде­ния он сказал: «О чем я молился всю жизнь и чего искал, то откры­лось сейчас в моем сердце; моя душа испол­ни­лась бла­го­дати настолько, что не могу ее даже вме­стить». И доба­вил: «Теперь я буду уми­рать». 31 декабря о. Сера­фим закрыл глаза и уже ни с кем более не гово­рил. А на сле­ду­ю­щий день, 1 января 1976 г., он в мире предал дух свой Богу.

Отпе­ва­ние почив­шего старца совер­шил сам мит­ро­по­лит Илия в сослу­же­нии мно­же­ства кли­ри­ков. На соро­ко­вой день по кон­чине о. Сера­фима вла­дыка вместе с при­быв­шими из разных мест свя­щен­ни­ками – духов­ными чадами усоп­шего – совер­шил в кафед­раль­ном соборе Сухуми пани­хиду и про­из­нес слово. В нем, обра­ща­ясь к о. Сера­фиму, точно к живому, мит­ро­по­лит Илия сказал: «Молись за нас, отче, Богу, потому что ты при­об­рел перед Ним дерз­но­ве­ние».

2. Схи­ар­хи­манд­рит Анд­ро­ник (Лукаш; 1889–1974 гг.) – также извест­ный глин­ский старец. В оби­тель посту­пил в 1906 г. Нес послу­ша­ние в мона­стыр­ской гости­нице, на мойке белья, на кухне, в саду, на пасеке, затем – в скиту. В 1915 г. был при­зван в армию. Попал в плен, провел 3,5 года в Австрии. После окон­ча­ния войны в 1918 г. вновь вер­нулся в оби­тель. В 1921 г. был постри­жен в мона­ше­ство с именем Анд­ро­ник. После закры­тия оби­тели в 1922 г. был келей­ни­ком епи­скопа Пав­лина (Кро­шеч­кина), вика­рия Кур­ской епар­хии, и им в том же году был руко­по­ло­жен в сан иеро­ди­а­кона.

В 1923 г. о. Анд­ро­ник был сослан на 5 лет на Колыму. По амни­стии вер­нулся из ссылки раньше срока и по-преж­нему был келей­ни­ком у вла­дыки Пав­лина, кото­рый в 1926 году руко­по­ло­жил его в сан иеро­мо­наха. Годом позже, сильно забо­лев, о. Анд­ро­ник был постри­жен в схиму с сохра­не­нием преж­него имени.

В 1939 г. снова был осуж­ден и сослан на Колыму. Пере­жил в ссылке много скор­бей и невзгод, но затем, в 1948 г. опять смог воз­вра­титься в открыв­шу­юся к тому вре­мени Глин­скую пустынь. Там вскоре был назна­чен бла­го­чин­ным и риз­ни­чим оби­тели.

«Душа о. Анд­ро­ника, – пишет о нем о. Иоанн, – очи­щен­ная мно­гими скор­бями, была пере­пол­нена бла­го­дат­ных даров Свя­того Духа. Эта духов­ность и при­вле­кала людей к старцу. <…> Сми­ре­ние и кро­тость без­раз­дельно царили в его душе, даже ходил старец сми­ренно согнув­шись. <…> Вна­чале братия обра­ща­лись к нему лишь по делам послу­ша­ний, но, чув­ствуя его горя­чую, искрен­нюю, снис­хо­ди­тель­ную ко всем чело­ве­че­ским немо­щам любовь и духов­ную опыт­ность, стали пове­рять ему всю свою душу. После беседы со стар­цем, его молитв тихое и бла­го­дат­ное уте­ше­ние напол­няло их сердца. В корот­кое время он снис­кал такое дове­рие, что стал брат­ским духов­ни­ком».[8]

В 1955 г. о. Анд­ро­ник был воз­ве­ден в сан игу­мена. Авто­ри­тет его в оби­тели был столь велик, что не только братия, но и сам насто­я­тель ее схи­ар­хи­манд­рит Сера­фим (Амелин) испо­ве­до­вался у него.

После закры­тия Глин­ской пустыни в 1961 г. о. Анд­ро­ник пере­се­лился в Тби­лиси под непо­сред­ствен­ное попе­че­ние мит­ро­по­лита Тет­риц­ка­рой­ского Зино­вия (Мажуги), очень любив­шего старца. И здесь он про­дол­жал свое стар­че­ское слу­же­ние. В храм св. Алек­сандра Нев­ского, где о. Анд­ро­ник служил и испо­ве­до­вал, как прежде в Глин­скую пустынь, сте­ка­лись люди, ищущие спа­се­ния, со всех концов страны. В 1963 г. по бла­го­сло­ве­нию Свя­тей­шего Пат­ри­арха Алек­сия (Симан­ского) мит­ро­по­лит Зино­вий возвел о. Анд­ро­ника в сан архи­манд­рита.

В 1973 г. старец тяжело забо­лел, у него отня­лась левая часть тела. Не имея воз­мож­но­сти участ­во­вать в бого­слу­же­нии, он пере­но­сил болезнь без­ро­потно, посто­янно пре­бы­вая в молитве и еже­дневно при­ча­ща­ясь Святых Хри­сто­вых Таин. Уже неза­долго перед смер­тью, нахо­дясь в забы­тьи, он неожи­данно внятно про­из­нес: «Милость Божия все покроет», и стал кого-то бла­го­слов­лять.

Так, веро­ятно, Гос­подь спо­до­бил его уви­деть кого-то из уже ото­шед­ших в мир иной собра­тий. После этого о. Анд­ро­ник пришел в созна­ние и тихо сказал: «Я буду уми­рать», сомкнул глаза и ни с кем не раз­го­ва­ри­вал, хотя и пре­бы­вал в полном созна­нии. 21 марта 1974 г. он тихо и без­бо­лез­ненно отошел в вечную жизнь.

Тело о. Анд­ро­ника предал погре­бе­нию мит­ро­по­лит Зино­вий. А тогдаш­ний Като­ли­кос-Пат­ри­арх всея Грузии Давид V, посе­тив могилу старца, поло­жил на нее крас­ное пас­халь­ное яйцо и, обра­ща­ясь к нему, сказал: «Отец Анд­ро­ник! Хри­стос вос­крес! Мы знаем, что ты теперь в Цар­стве Небес­ном. Что отли­чало тебя в этой жизни? Ты не имел врагов, и потому все любили тебя. Ко всем было открыто твое любя­щее сердце. Молись за нас, чтобы и нам раз­де­лить радость твоего бла­жен­ства».

3. Мит­ро­по­лит Тет­риц­ка­рой­ский Зино­вий (Мажуга; 1896–1985 гг.) начи­нал свой мона­ше­ский путь в Глин­ской пустыни. Посту­пил в оби­тель в 1914 г. Про­хо­дил послу­ша­ния при кучер­ской, затем при порт­ной. В 1921 г. был постри­жен в мона­ше­ство с именем Зино­вий.

После закры­тия Глин­ской пустыни посту­пил в Дранд­ский мона­стырь. Там в 1924 г. епи­ско­пом Пяти­гор­ским Нико­ном был руко­по­ло­жен во иеро­ди­а­кона, а в 1926 г. – во иеро­мо­наха.

С 1925 г. по 1930 г. о. Зино­вий служил в Сухуми, Затем – в Ростове-на-Дону, где и был аре­сто­ван. В заклю­че­нии встре­тился с о. Сера­фи­мом (Роман­цо­вым). С 1942 г. по 1945 г. о. Зино­вий служил в Тби­лиси, в Сион­ском Успен­ском соборе, был духов­ни­ком скита св. Ольги во Мцхета. В 1945 г. был воз­ве­ден в сан игу­мена.

С 1945 г. по 1947 г. служил в с. Кирово, в Арме­нии, затем, по 1950 г., в Батуми. В 1950 г. он был назна­чен насто­я­те­лем тби­лис­ского храма во имя св. блгв. князя Алек­сандра Нев­ского и воз­ве­ден в сан архи­манд­рита. А в 1952 г. был назна­чен членом Свя­тей­шего Синода Гру­зин­ской Пра­во­слав­ной Церкви.

За свою подвиж­ни­че­скую и бого­угод­ную жизнь о. Зино­вий был столь ува­жаем гру­зин­скими иерар­хами, что в 1956 г. он, рус­ский, был руко­по­ло­жен во епи­скопа, а в 1972 г. воз­ве­ден в сан мит­ро­по­лита Гру­зин­ской Церкви.

«Это был старец высо­кой духов­но­сти; его душа была оза­рена бла­го­да­тью, обильно изли­вав­шейся на всех, при­те­кав­ших к его духов­ному окорм­ле­нию. Имея во всей пол­ноте дар про­зре­ния, мит­ро­по­лит Зино­вий вопро­шав­шим его откры­вал волю Божию. Бого­слу­же­ния он совер­шал с таким бла­го­го­ве­нием, что схи­ар­хи­манд­рит Анд­ро­ник (Лукаш) писал: «Сколько мне радо­сти, что Гос­подь спо­до­бил меня помо­литься в церкви со свя­ти­те­лем нашим».

Нераз­рывно духовно свя­зан­ный с бра­тией Глин­ской пустыни, вла­дыка Зино­вий писал, что «всегда молится и при­зы­вает бла­го­сло­ве­ние на всех Глин­ских», и сам просил их молитв».[9]

Достиг­нув глу­бо­кой ста­ро­сти, вла­дыка Зино­вий много болел. И уже на закате своей жизни он принял постриг в схиму с именем Сера­фим, в честь Пре­по­доб­ного Сера­фима Саров­ского.

Скон­чался он 8 марта 1985 г. и был погре­бен в храме св. Алек­сандра Нев­ского, где духовно окорм­лял свою паству на про­тя­же­нии 35 лет.

4. Архи­манд­рит Таврион (Батозский; 1898–1978 гг.). В 1913 г. посту­пил послуш­ни­ком в Глин­скую пустынь, про­хо­дил послу­ша­ние в ико­но­пис­ной мастер­ской. В 1921 г., за год до закры­тия оби­тели, уже будучи мона­хом, вместе с епи­ско­пом Рыль­ским Пав­ли­ном (Кро­шеч­ки­ным) при­е­хал в Москву, где посе­лился в Новоспас­ском мона­стыре. В 1923 г. по указу свя­ти­теля Тихона был руко­по­ло­жен в сан иеро­ди­а­кона. В 1925 г., по закры­тии Новоспас­ского мона­стыря, пере­ехал к епи­скопу Пав­лину в Курск и в том же году был руко­по­ло­жен во иеро­мо­наха.

В 1926 г. он в воз­расте 28 лет воз­во­дится в сан игу­мена Витеб­ского Мар­кова мона­стыря. Однако и этот мона­стырь был закрыт, и игумен Таврион вер­нулся в Москву.

В 1927 г. вла­дыка Павлин, воз­ве­ден­ный в сан архи­епи­скопа, был направ­лен в Пермь. О. Таврион, став­ший к тому вре­мени уже архи­манд­ри­том, также выехал с ним. В Перми он был назна­чен насто­я­те­лем Фео­до­си­ев­ской церкви. Здесь, в Перми, он дея­тельно помо­гал вла­дыке Пав­лину в борьбе с обнов­лен­цами.

С 1931 г. нача­лись мытар­ства о. Таври­она по совет­ским тюрь­мам и лаге­рям. Сна­чала – стро­и­тель­ство Бело­моро-Бал­тий­ского канала, затем – Берез­ни­ков­ский гигант совет­ской химии под Соли­кам­ском и, веро­ятно, шахты Инты.

В 1935 г. о. Таврион ока­зался на сво­боде, но уже в 1940 г. был аре­сто­ван снова и при­го­во­рен к 15 годам лише­ния сво­боды. После осво­бож­де­ния (в 1947 г. или в 1953 г.) о. Таври­она сослали в Казах­стан, в Куста­най­ский край.

В 1956 г. обви­не­ние с него было снято, и его вос­ста­но­вили в правах. В том же году архи­епи­ско­пом Иоан­ном (Лаври­ненко) он был принят в штат Перм­ского кафед­раль­ного собора. А вскоре о. Таврион вер­нулся в Глин­скую пустынь, где начи­нал свой ино­че­ский путь.

В 1957 г. насто­я­тель пустыни архи­манд­рит Сера­фим (Амелин) обра­тился к архи­ерею с про­ше­нием осво­бо­дить его от насто­я­тель­ских обя­зан­но­стей (ему в то время было уже 84 года). Вместо него и по его бла­го­сло­ве­нию насто­я­те­лем был избран о. Таврион. Для окон­ча­тель­ного реше­ния этого вопроса о. Сера­фим (Роман­цов) ездил в Москву, встре­чался со Свя­тей­шим Пат­ри­ар­хом Алек­сием I и тот обещал назна­чить архи­манд­рита Таври­она глин­ским насто­я­те­лем.

Однако в долж­но­сти насто­я­теля о. Таврион пробыл менее года. Его образ управ­ле­ния оби­те­лью, его ново­вве­де­ния ока­за­лись про­ти­во­ре­ча­щими тра­ди­циям и уставу пустыни, что есте­ственно вызвало недо­воль­ство как братии в целом, так и совета стар­цев оби­тели. Были при­няты меры к тому, чтобы убе­дить нового насто­я­теля не менять уже уста­но­вив­шихся в мона­стыре поряд­ков, но успе­хом они не увен­ча­лись. Кроме того, в дей­ствиях о. Таври­она, по сви­де­тель­ству схи­ар­хи­манд­рита Иоанна (Мас­лова) про­сле­жи­вался в то время некий като­ли­че­ский уклон, для братии оби­тели совер­шенно непри­ем­ле­мый. По этой при­чине о. Сера­фиму (Роман­цову) вновь при­шлось ехать в Москву к Пат­ри­арху и про­сить его о смене насто­я­теля. 15 января 1958 года насто­я­те­лем пустыни вновь назна­чили архи­манд­рита Сера­фима (Аме­лина), а о. Таврион указом Свя­тей­шего Пат­ри­арха был пере­ве­ден в Поча­ев­скую Лавру.

Впо­след­ствии о. Таврион зани­мал долж­ность сек­ре­таря Уфим­ского епар­хи­аль­ного управ­ле­ния, а с 1961 г. служил в храме с. Некра­сово Яро­слав­ской епар­хии.

Обсуж­дался вопрос о его руко­по­ло­же­нии во епи­скопа Кур­ского, но Совет по делам рели­гий был против и хиро­то­ния не состо­я­лась.

С 1969 г. архи­манд­рит Таврион стал духов­ни­ком кли­ри­ков Риж­ской епар­хии и братии Риж­ского Троице-Сер­ги­ева мона­стыря, а также свя­щен­ни­ком мона­стыр­ской Свято-Пре­об­ра­жен­ской пустыни, в кото­рую при­е­хал по при­гла­ше­нию Риж­ского вла­дыки Лео­нида с общи­ной своих духов­ных чад: мона­хинь и пожи­лых женщин. При нем эта оби­тель пре­вра­ти­лась в центр духов­ной жизни, куда сте­ка­лись палом­ники со всех концов страны. Многих о. Таврион вдох­но­вил на слу­же­ние Церкви, нередко после обще­ния с ним люди изби­рали для себя путь мона­ше­ства или свя­щен­ства.

Здесь же, в пустыни, архи­манд­рит Таврион и отошел в веч­ность. Он тихо почил 13 авгу­ста 1978 г. во время чтения отход­ных молитв.


При­ме­ча­ния:

1. Псев­до­ним заме­ча­тель­ного пра­во­слав­ного про­за­ика и пуб­ли­ци­ста Е. Н. Пого­жева (1870–1931 гг.). В декабре 1930 г. Евге­ний Нико­ла­е­вич был аре­сто­ван, а в 1931 г. – рас­стре­лян в под­ва­лах ГПУ. Место захо­ро­не­ния неиз­вестно. – Ред.
2. М. Сал­ты­ков-Щедрин. – Авт.
3. Об о. Авра­аме см. ниже, сс. 307–313. – Ред.
4. У грузин есть выра­же­ние «двух­сер­деч­ный», то есть лука­вый, лице­мер­ный чело­век. По ана­ло­гии с этим слова жите­лей Илори о Марии надо пони­мать как сви­де­тель­ство о ее про­стоте и чисто­сер­де­чии. – Ред.
5. Жил в XVII в. – Ред.
6. Из этих слов видно, что отец Сера­фим не мог сочув­ство­вать имя­с­лав­скому учению. – Авт.
7. Архи­манд­рит Иоанн (Маслов). Глин­ская пустынь. Исто­рия оби­тели и ее духовно-про­све­ти­тель­ная дея­тель­ность в XVIXX веках. С. 471. М. 1994.
8. Архи­манд­рит Иоанн (Маслов). Цит. соч. С. 464–465.
9. Архи­манд­рит Иоанн (Маслов). Цит. соч. С. 553.

Print Friendly, PDF & Email
Размер шрифта: A- 16 A+
Цвет темы:
Цвет полей:
Шрифт: Arial Times Georgia
Текст: По левому краю По ширине
Боковая панель: Свернуть
Сбросить настройки