<span class=bg_bpub_book_author><a class='bg_hlnames' href='https://azbyka.ru/otechnik/Mihail_Dunaev/' target='_blank' title='Михаил Михайлович Дунаев, профессор'>Дунаев М.М.</a></span> <br>Православие и русская литература. Том II

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том II - 3. Ранние произведения И.С. Тургенева. «Записки охотника»

(22 голоса3.7 из 5)

3. Ранние произведения И.С. Тургенева. «Записки охотника»

Вспомним ещё раз общеизвестное: в 40-е годы XIX века в русской литературе отчасти под художественным воздействием гоголевского творчества и под идейной опекой Белинского возникло реалистическое направление, вначале именуемое «натуральной школой». Писатели этого направления осваивали новые темы, прежде неизвестные литературе. Потребность изучения реальной жизни легла в основание утверждающего себя нового творческого метода.

Писатели «натуральной школы», чувствуя свою близость в идейно-эстетическом освоении действительности, не могли не ощутить потребности и в некотором организационном объединении. Им нужен был свой печатный орган. Выбор пал на бывший пушкинский «Современник», откупленный у Плетнёва Некрасовым и Панаевым. Как утверждает Анненков, Тургенев «был душой всего плана» создания журнала, его постоянным автором, организатором всех литературных забот. В письмах к Виардо писатель называет «Современник» — «нашим журналом», «моим журналом». Издание началось в 1847 году. В первом номере появился скромный очерк, публикации которого в ту пору никто не придал особого значения. Назывался он — «Хорь и Калиныч». Так было положено начало «Запискам охотника».

Этот цикл — произведение поистине эпохальное в русской литературе. И в судьбе самого Тургенева. «Моя физиономия сказалась под тридцать лет» (12,303), — скажет он позднее. «Под тридцать» ему было в 1847 году, когда появились первые из «Записок» (и когда, не забудем, он написал то письмо Полине Виардо с признанием о предпочтении сатаны).

«До 1847 года г. Тургенев, начавший своё поприще стихами, не имел определённой физиономии как писатель, — как бы подтвердил тургеневское мнение Некрасов, — и можно сказать, что известность его в литературе началась с «Записок охотника»…»[22].

«Коротенький отрывок в прозе» (11,419), как определил сам автор свой очерк «Хорь и Калиныч», был напечатан как будто бы только из-за нехватки серьёзного материала для первого номера «Современника» (в таких случаях, весьма нередких в журнальной практике, порою идёт в ход что раньше под руку попадётся). Знаменитое впоследствии название всего цикла придумал И. И. Панаев «с целью расположить «читателя к снисхождению» (10,302). Некрасов отозвался об очерке в том же духе: «…по крайнему моему разумению — совершенно невинный»[23].

Вот так тихо и мирно, чуть ли не случайно, при явно снисходительном отношении редакции — произошло это событие.

C 1847 по 1852 год сложился весь цикл «Записок». А в 1852 году князь В. В. Львов был уволен от должности цензора за то, что пропустил «Записки охотника» в печать отдельным изданием.

Что же представляла собою эта книга в целом? Послушаем современников.

А. И. Герцен; «Его очерки нз жизни крепостных — эта поэтическая обвинительная речь против крепостничества — принесли огромное благо»[24].

Н. И. Сазонов: «Тургенев — первый русский писатель, который стал писать о крестьянах, который сумел их представить типическим образом, в точном изображении их нравов и положения, не имея иного пристрастия, кроме любви к справедливости и свободе»[25].

М.Е. Салтыков-Щедрин: «…мы невольно спрашиваем себя: что сделал Тургенев для русского народа, в смысле простонародья? — и не обинуясь отвечаем: несомненно сделал очень многое и посредственно, и непосредственно. Посредственно — всею совокупностью своей литературной деятельности, которая значительно повысила нравственный и умственный уровень русской интеллигенции; непосредственно — «Записками охотника», которые положили начало целой литературе, имеющей своим объектом народ и его нужды»[26].

П. В. Анненков: «… администрация и публика одинаково смотрели на сочинение Тургенева как на проповедь освобождения крестьян»[27].

С. М. Степняк-Кравчинский: «Под его волшебным пером возникает целая галерея крестьянских типов — мужчин, женщин и детей. Ни один другой писатель не изображал русский народ так проникновенно, не показал так убедительно ум, здравый смысл, терпеливое мужество, глубину чувств, поэтичность и доброту, скрытые в сердце русских крестьян.

Тургенев сумел духовно сблизить образованные сословия с народными массами, он перешагнул мост через разделявшую их бездну сословных предрассудков и кастовых различий»[28].

Перечень подобных высказываний можно было бы продолжать долго. Они проявляют силу и слабость Тургенева как художника.

Два чувства — сострадание и ненависть — соединились в душе Тургенева при создании «Записок охотника»: сострадание русскому крестьянину — и ненависть к крепостной системе.

«Я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел… В моих глазах враг этот имел определенный образ, носил известное имя: враг этот был — крепостное право. Под этим именем я собрал и сосредоточил всё, против чего я решился бороться до конца — и с чем я поклялся никогда не примириться… Это была моя Аннибаловская клятва; и не я один дал её себе тогда» (10,261).

Тургенев возненавидел деспотию, но — связал её с конкретной внешней формою и перенёс ненависть на эту форму. Борьба с крепостничеством — бессмысленна, если в отмене его видеть единственную цель. А деспотия непременно проявит себя и в иных условиях — политических, социальных, каких угодно, — изощрённо приспособившись ко всем внешним изменениям: лишь сменив прежнюю определённость обманчивых очертаний на новую определённость нового обмана. Председатель колхоза при социализме сумеет стать худшим деспотом, нежели помещик при крепостном праве. Бороться необходимо с внутренней греховной основой того, что так ненавистно для многих в своём внешнем проявлении. Однако борцы с крепостничеством, как и вообще любые революционеры, не умели заглянуть в суть вещей — для этого необходим религиозный взгляд на мир, — они не в состоянии были выйти из общих мест, давно навязанных обыденному сознанию непрошибаемой самоуверенностью скользящего по поверхности атеистического рассудка. Все они ждали спасения именно от рассудка — не один Тургенев — и, кроме необходимых внешних изменений, не требовали ничего иного. В «Дневнике писателя» Достоевский вспоминал, как Белинский убеждённо проповедовал: «…нельзя насчитывать грехи человеку и обременять его долгами и подставными ланитами, когда общество так подло устроено, что человеку невозможно не делать злодейств, когда он экономически приведен к злодейству, и что нелепо и жестоко требовать с человека того, чего уже по законам природы не может он выполнить, если б даже хотел…»[29] Всё то же, давным-давно знакомое: рабство у внешних обстоятельств, отрицание личной вины человека, отрицание самого греха, внутренней ответственности человека, скрытое отрицание смирения в отвержении «подставных ланит» (ср. Мф. 5:39). Заурядная заштампованность революционной мысли.

Но сострадание-то народу было у большинства этих людей — как и у Тургенева искренним и истинным, и оно придавало убеждённости борцов неодолимую силу. Трагическое противоречие, столь распространённое среди этих благородных по внутренним стремлениям людей.

Не различая в своём собственном мировоззрении революционного стереотипа, Тургенев прозорливо разглядел у других шаблон крепостнического мышления. В «Записках охотника» он осмелился опровергнуть то, чем бессознательно пользовалась большая часть русского дворянства (и что совсем недавно он безуспешно пытался оспорить в столкновениях с матерью). Этот шаблон предельно просто выразил один из тургеневских персонажей: «По-моему: коли барин так барин, а коли мужик — так мужик… Вот что» (1,250). По сути, в одной этой фразе вся помещичья идеология. А то, что и барина и мужика можно назвать единым словом: человек,— этого даже умная Варвара Петровна уразуметь не смогла. Поколения русских людей — и бар и мужиков — были воспитаны на мысли о бесспорном врождённом превосходстве дворянства над крестьянским народом. Разубедить их в этом — представлялось делом необычайно сложным.

Разумеется, Тургенев не первый и не единственный, кто сознал ложность крепостнической идеологии. Никакой америки он, в сущности, не открыл. Но иные идеи можно развивать сколь угодно долго, а они так и останутся для большинства отвлечёнными теориями, пока не получат убедительного подтверждения наблюдениями над жизнью.

Великую задачу — раскрыть и показать богатство души и возвышенное благородство русского крестьянина, помочь полюбить его — поставила жизнь перед русской литературой. Первым произведением, в котором правдиво, полно и с любовью был изображен крепостной народ, были «Записки охотника».

Вдвойне ценно суждение Белинского — и как мысль проницательного, применительно к этому случаю, критика, и как свидетельство современника: «…автор зашёл к народу с такой стороны, с какой до него к нему никто ещё не заходил»[30].

«Записки охотника» публиковались в «Современнике» в 1847-1851 годах, а в 1852 году вышли отдельной книгой, состояла она из двадцати двух рассказов-очерков (в издании 1874 года автор дополнил книгу ещё тремя рассказами, о чём речь впереди).

По жанру «Записки» близки «физиологическому очерку» — в них показана, если воспользоваться понятием, выработанным натуральной школой, «физиология» деревенской жизни. Очерки эти выглядят в большей части как непосредственные зарисовки с натуры, в этом и заключалась их особенная действенная сила.

В своё время Н. М. Карамзин сделал потрясшее многих открытие: и крестьянки любить умеют. Однако в подтверждение этой парадоксальной для своего времени мысли писатель взял некие условные образы, далёкие от действительности. По сути, Карамзин так и не показал любви подлинной, реальной, а не вымышленной крестьянки, и благородная мысль осталась без доказательства.

Тургенев же даёт как бы фотографию (дагерротип, как говорили в те времена): посмотрите, вглядитесь — вот подлинный, не придуманный, а взятый прямо из жизни мужик. Вот крестьянка. Она, действительно, любить умеет, она так же страдает, как и всякий человек, так же готова к самопожертвованию, и в силе своего чувства способна подняться до подлинных нравственных высот. Но Тургеневу нужно было не просто доказать способность простого мужика испытывать то или иное чувство — задача у него, как мы знаем, была сложнее: раскрыть нравственную несостоятельность крепостного права. Ведь даже многим из тех, кто признавал за мужиком определённые таланты и способности, народ представлялся всё же в виде бестолковых гоголевских дяди Митяя и дяди Миняя. Вспомним; «ярославский расторопный мужик» создал знаменитую «птицу-тройку»,символ России, но стоило ей запутаться на дороге, и такие же мужики, Миняй и Митяй, пытаясь освободить её, распутать, запутали всё ещё больше. Мужик талантлив, но талант его проявляется только если им умело руководить: сам он, дай ему волю, погибнет — вот мнение, весьма распространённое. Гоголь пытался осмыслить эту проблему в категориях религиозной ответственности тех, кому вверена судьба крестьянства.

Тургенев ту же проблему решает иначе: в «Записках охотника» постепенно вырисовывается убедительная своей фактической достоверностью картина: чаще всего простой крестьянин на голову выше дворянина, он умнее, талантливее, порядочнее своего господина. Мужик Хорь прекрасно обойдётся без барина, а вот обойдётся ли без него барин? Вопрос для своего времени страшный. Убедительность тургеневской позиции укрепляется тем, что автор вовсе не идеализирует мужика: тот изображен с очень и очень многими недостатками; тут и высокий взлёт и глубокое падение человека — но жизнь всё же держится на мужике, а не на помещике. Баре у Тургенева почти все как на подбор таковы, что хуже некуда — всё какие-то чертопхановы, да недопюскины (и отыскал же фамилии!), да гамлеты Щигровского уезда. И спорить с автором опять-таки трудно, потому что он ничего не придумал, а как бы бесхитростно передал свои непосредственные наблюдения. Всё, что описал Тургенев, было, происходило в действительности. Современники могли, например, разговаривать с самим Хорем, живым, не выдуманным, деревня же Хорёвка существует и по сей день; в «степном селе» Льгове и сейчас стоит церковь, упомянутая Тургеневым; то там то там встречаются в окрестностях Спасского-Лутовинова деревни, названные в «Записках охотника»: Колотовка, Голоплёки, Кукуевка, Бежин луг…

Однако «Записки охотника» не фотография, не механическое перенесение реальных фактов на страницы книги.

Цель каждого художника: перерабатывая в сознании различные проявления действительной жизни, выражать мысль в образной эстетической форме — это общеизвестно. Различные художники (а порою один и тот же мастер в разные моменты творчества) по-своему используют жизненные явления, то полностью трансформируя их в воображении, то включая в произведение почти без изменения. Последнее может показаться кому-то механическим, лишённым творческого начала. Но это не так. Само перенесение из жизни в искусство является одним из его чудес: у подлинного художника в этот момент обыденный жизненный факт преображается, становится подлинным и полноценным художественным образом. И это преображение творческое.

Творческое потому, что прежде всего художник создаёт в воображении некий эстетический идеал, а затем, оценивая реальность с точки зрения этого идеала, отбирает явления действительности, в той или иной степени преображая их в соответствии со своим идеалом. Может случиться и так, что сама жизнь в каком-то отдельном проявлении почти полностью соответствует идеалу художника, вот в этот-то (и только в этот) момент он и берёт данное проявление жизни, перенося его без изменения в произведение.

Оценивая произведение искусства, мы принимаем во внимание не только степень мастерства в создании тождественного идеалу художественного образа (подлинный художник добивается именно этого тождества), но и этическую и эстетическую ценность самого идеала. И ценность эта характеризует не только достоинства произведения искусства, но и глубину творческой индивидуальности самого художника.

Ведь это только так кажется, что фотография, то есть механическое отражение фактов, убедительнее художественного образа. Это заблуждение.

Вот характерный и памятный нам пример. Реальная история немого дворника Андрея, описанная позднее в «Муму», как мы помним, не произвела особого впечатления на домочадцев Варвары Петровны Тургеневой. Люди смотрели и не видели. Перед ними, в сущности, было нечто даже более достоверное, чем фотография, — сама жизнь. Но они ничего не поняли в ней. Стоило же появиться повести — и слепые прозрели! А ведь Тургенев ничего нового как будто не рассказал.

Точно так же и с «Записками охотника». То, что описал Тургенев, не могло явиться чем-то новым и неведомым для читателей: не за тридевять же земель жили все эти мужики, а тут, рядом, перед глазами.

Н о в о й была не изображённая действительность, а точка зрения на эту действительность, художественное осмысление действительности. Выбор же этой новой точки — в соответствии с нравственно-эстетическим идеалом художника — целиком относится к области художественного творчества.

Вспомним ещё раз мысль Льва Толстого: «В сущности, когда мы читаем или созерцаем художественное произведение нового автора, основной вопрос, возникающий в нашей душе, всегда такой: «Ну-ка, что ты за человек? И чем отличаешься от всех людей, которых я знаю, и что можешь мне сказать нового о том, как надо смотреть на нашу жизнь?». Что бы ни изображал художник: святых, разбойников, царей, лакеев — мы ищем и видим только душу самого художника»[31].

Душа художника — вот то новое, что явилось в «Записках охотника». Перечитывая «Записки охотника», мы должны воздать должное благородной и одухотворённой натуре их творца, так полно выразившейся в этих безыскусных, но возвышенных образах. В красоте души простого русского мужика отразилась душа русского писателя. Он разглядел «искру Божию» в другом — только потому, что имел её сам.

Но… «Записки охотника» несут уже в самом замысле своим — противоречие, пронзающее все произведения критического реализма. А то, что реализм в «Записках» критический, — сомнений не возникает. Суровая критика обрушена здесь на образ жизни и нравственный облик поместного дворянства. Точнее Герцена не сказать: «Никогда ещё раньше внутренняя жизнь помещичьего дома не выставлялась в таком виде на всеобщее посмеяние, ненависть и отвращение»[32]. Так с состраданием крестьянину соединена ненависть к его эксплуататору. Из ненависти же — любой — что доброго может произрасти? В критическом реализме порою помимо воли автора, но часто и в соответствии с его волей — выступает мысль о необходимости и достаточности устранения ненавистного внешнего обстоятельства для воцарения всеобщего процветания. Сторонники такой идеи не желали сознавать, что грех (повторим и повторим это) приспособится к любым обстоятельствам — и на смену одним эксплуататорам неизбежно явятся другие. Завтра это будут сельские или городские буржуа, послезавтра — комиссары в кожанках, а затем — какие-нибудь номенклатурные райкомовские работники. И конца этому ряду нет и быть не может.

Драма в том, что подобные идеи питались не только ненавистью к «врагу», но и искренним, как мы знаем, состраданием к труждающимся и обремененным. Сострадание отражало тот природный христианский настрой души, что несёт в себе каждый. Нравственное же соединение его с ненавистью к носителям зла (в случае с Тургеневым — к носителям крепостнического деспотического начала, к помещикам) — затемняло понимание: единственно возможное решение проблемы сопряжено со следованием словам Сына Божия:

«Приидите ко Мне, все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас; возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим; ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко» (Мф. 11:28-30).

Но если предпочесть Богу сатану, то и призыв Бога останется для гордеца втуне.

Вообще, самоутверждение человека вне Бога почти всегда сопряжётся с намерением отвергнуть какие-либо общепризнанные ценности — что может стать основою самоутверждения. Хорошо, когда такой ценностью будет сознан тот или иной установившийся и ложный стереотип общественной мысли, — однако в борьбе с таковым гордец, основываясь на неверном стремлении (могущем сочетаться и с верным, ему сопутствующим), легко не заметит, как на смену одному воздвигнет такой же фальшивый шаблон мышления. Писатели, строившие свою образную систему на сострадании народу, невольно начинали этот народ идеализировать, а если и показывали что-либо дурное в его бытии, то всегда готовы были оправдать это дурное дурными же внешними обстоятельствами (что отчасти и верно, но лишь отчасти), не заглядывая в глубину души человеческой, не отыскивая там основу тех или иных бед её. Несправедливо было и отыскание почти исключительно непривлекательных проявлений в помещичьей жизни.

В реализме этому споспешествовал сам присущий данному методу принцип отбора, совершавшегося, как нам известно, на основе субъективного произволения художника. При этом в условиях повреждённости натуры человеческой грехом — сам великий творческий дар, каким Создатель наделил Своё творение, легко может послужить и заблуждению, и лжи, и злу. Стремясь к добру, служить злу — вот одно из самых трагических противоречий, могущих явить себя в искусстве. Из ненависти, ненависти не к греху, а к поддавшимся греху (но кто без греха?) — что доброго может произрасти?..

Добро — оно явно ощущалось современниками как благой результат писательской деятельности. Зло — кто мог в те времена хоть смутно прозреть его в далёком будущем? Тем более что крестьяне нуждались в сострадании. А крепостная деспотия всё же требовала отрицания.

Ненависть, владевшая Тургеневым, даже вытолкнула его из России — чуть ли не насильно. «Я не мог дышать одним воздухом, оставаться рядом с тем, что я возненавидел; для этого у меня, вероятно, недоставало надлежащей выдержки, твёрдости характера» (10,261). А ведь и это не ново: так же мотивировал своё бегство от родины Владимир Печерин. Но было одно счастливое обстоятельство: в отличие от Печерина, с раннего детства вызрела в душе Тургенева, погруженного в самое глубинное российское бытие, та любовь к родной земле, какую уже ничем нельзя было вытравить.

«Записки охотника», эти, в своё время новые, впоследствии далеко опереженные этюды, были написаны мною за границей — вспоминал гораздо после Тургенев, — некоторые из них — в тяжёлые минуты раздумья о том: вернуться ли мне на родину, или нет?» (10,261). Как знать: не творческое ли воскрешение России в «Записках» помогло преодолеть Тургеневу такое сомнение? Слишком сильно само ощущение родины, поэзии России, проникающее «Записки», чтобы им можно было пренебречь. «Чувство родины» — одно из сильнейших чувств в Тургеневе. Только что вернувшись домой, на родную орловскую землю, он пишет Полине Виардо (в начале августа 1850 года): «… я должен всё же сказать, что в родном воздухе есть нечто неуловимое, что вас трогает и хватает за сердце. Это невольное и тайное тяготение тела к той земле, на которой оно родилось. И потом детские воспоминания, эти люди, говорящие на вашем языке и сделанныс из одного теста с вами, всё, вплоть до несовершенств окружающей вас природы, несовершенств, которые делаются вам дорогими, как недостатки любимого существа, — всё вас волнует и захватывает. Хоть иной раз бывает и очень плохо зато находишься в родной стихии»[33]

В 1874 году «Записки охотника» пополнились тремя рассказами. Борьба с крепостным правом осталась далеко позади — другое занимало и художественное воображение Тургенева. Первое из новых добавлений — «Конец Чертопханова» — сюжетно дополняет очерк «Чертопханов и Недопюскин», хотя теперь интерес автора сосредоточен отнюдь не на «разоблачении» поместного дворянства, но на причудливости характера и судьбы давнего персонажа. В рассказе «Стучит!» писатель озабочен психологическим исследованием состояния страха его зарождением, развитием, кульминацией и последующими воскрешениями в памяти.

Примечательнее — рассказ «Живые мощи»: уже само название его предрасполагает читателя ко вполне определенным ожиданиям. И впрямь: писатель привлечён и поражён открывшейся ему силою и серьёзностью религиозного настроя, в глубине народного бытия обретаемого. Своеобразно и писательское восприятие народной религиозности. Сюжет «Живых мощей» прост: молодая деревенская красавица несчастною случайностью (имеется и слабый намёк, хоть и не вполне проявленный, на бесовское вмешательство) оказалась обречённою на почти полную неподвижность и медленное угасание едва тлеющей жизни. Замечательно, что сама Лукерья (так зовут эту постепенно иссыхающую телом страдалицу) воспринимает своё несчастье со смиренною кротостью и умилительным спокойствием: «Да и на что я стану Господу Богу наскучить? О чём я Его просить могу? Он лучше меня знает, что мне надобно. Послал Он мне крест — значит меня Он любит. Так нам велено это понимать» (1,421). Можно сказать: вот вершина христианского смирения.

По свидетельству Тургенева, он описал действительный случай. Какова же доля вымысла, внесённого в литературное переложение разговора автора с Лукерьей сказать невозможно. Но если даже рассказчик не домыслил ничего от себя — что определило его отбор подробностей рассказа несчастной женщины? А подробности достойны осмысления. Трудно утверждать, сознавал то Тургенев или не сознавал, а руководствовался лишь одной творческой интуицией (смеем предположить: подбор совершён интуитивно), но он раскрыл поразительную особенность внутренних переживаний угасающей женщины: она близка к состоянию прелести. То ей предстают в видении умершие родители, благодарящие за искупление их грехов своими страданиями, то является Сам Христос: «И почему я узнала, что это Христос, сказать не могу, — таким Его не пишут, а только Он! Безбородый, высокий, молодой, весь в белом, — только пояс золотой, — и ручку мне протягивает. «Не бойся, говорит, невеста Моя разубранная, ступай за Мною; ты у Меня в Царстве Небесном хороводы водить будешь и песни играть райские». И я к Его ручке как прильну!» (1,425).

Вероятно, художественное чутьё заставило Тургенева убрать в окончательной редакции рассказ Лукерьи о видении, когда она предстаёт страдалицей ради облегчения тяжкой доли всего народа, — это не возвысило бы, но, напротив, снизило религиозный настрой рассказа. Не восприятие ли духовной жизни отчасти на западнический образец определило такой отбор (или вымысел) автором помещённых в рассказе подробностей разговора? Правда, это — лишь как легкая рябь на поверхности воды — мало возмутило и не разрушило общего строя произведения, да и все видения Лукерьи психологически вполне правдоподобны. Поразительнее иное; отсутствие умилённости и экзальтации при упоминании о Лукерье в разговоре рассказчика с местными крестьянами. Их восприятие, на поверхностный взгляд, вообще парадоксально: «Богом убитая, — так заключил десятский, — стало быть, за грехи; но мы в это не входим. А чтобы, например, осуждать её — нет, мы её не осуждаем. Пущай её!» (1,428). Не умиляются — но и; не осуждают!

Вот такими поразительными деталями, обнаруживающими мгновенно характер религиозности народа, ясное трезвение его духа, — только и может явить себя подлинный художник. Такие подробности не требуют разъяснений на них можно лишь молча указать: чуткому — достаточно.


[22] Тургенев в русской критике. М. , 1953. С. 105.

[23] Там же. С. 485

[24] Там же. С. 208

[25] Там же. С. 217

[26] Там же. С. 319

[27] И. С. Тургенев в воспоминаниях. Т. 2. С. 110.

[28] Литературное наследство. Т. 76. С. 270

[29] Достоевский Ф. М. ПСС. Т. 21. Л. , 1980. С. 11

[30] Белинский В. Г. Собр. соч. т. 3. М. , 1948. С. 832.

[31] Толстой Л. Н. Собр. соч. Т. 15. М. , 1964. С. 264.

[32] Тургенев в русской критике. С. 206.

[33] Тургенев И. С. Письма. Т. 2. М. , 1987. С. 353.

Комментировать