Array ( )
<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том I.(a)

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том I.(a) - 2. Василий Андреевич Жуковский

(25 голосов4.5 из 5)

Оглавление

2. Василий Андреевич Жуковский

Немецкие романтики, внутреннюю близость к которым ощутил среди русских поэтов прежде всего Василий Андреевич Жуковский (1783-1852), искали остроту переживаний в удовлетворении мистического любопытства. Не избежал этого соблазна и Жуковский.

В самом поэтическом обращении к прошлому мы ощущаем у Жуковского не вполне явное стремление проникнуть за таинственную завесу, где скрывается загадка бытия. Не может не смущать человека сама непостижимость постоянного перехода бытия в прошлое, исчезновения жизни в прошлом. Более отчетливо выявилась попытка мистического проникновения в прельстительную тайну — в жгучем интересе поэта к загадочным событиям истории, чему он посвятил специальное исследование. На поверхности его поэтических созданий это отразилось в туманной тоске, элегической грусти, смутных раздумьях о прошлом, когда-то ненадолго наделённом силою настоящего.

Иронизируя над подобного рода поэзией, может быть, отчасти метя и в Жуковского, Пушкин довольно точно, хотя и в заострённой форме, охарактеризовал такую поэзию в «Евгении Онегине», говоря о Ленском:

Он пел разлуку и печаль,
И нечто, и туманну даль,
И романтические розы;
Он пел те дальние страны,
Где долго в лоно тишины
Лились его живые слёзы;
Он пел поблекший жизни цвет
Без малого в осьмнадцать лет.

(Гл. вторая, X).

Знаменитые строфы Ленского «Куда, куда вы удалились…» — есть отчасти пародия на поэзию пассивного романтизма, хотя сам Пушкин ей в романтизме отказывал («хоть романтизма тут нимало не вижу я»). Крайность пушкинской оценки («темно и вяло»), отчасти и верной, всё же не позволяет отказать в силе поэтического чувства лучшим созданиям Жуковского.

К слову, оговоримся: пассивный романтизм внешне близок нередко эмоциональною окраской поэзии сентиментальной. По сути же — если для сентиментализма эмоция становится самодовлеющей целью, то у романтика она является лишь следствием, как мы наблюдаем, совершенно иных внутренних стремлений, иных соблазнов.

Ещё одна оговорка, важная весьма: когда мы ведём речь о романтиках русских, так или иначе подпавших под влияние привнесённых извне поэтических веяний, то необходимо нам помнить, что в русской литературе романтизм не имел религиозной основы, да и не мог её иметь в православной среде, как бы к Православию ни относились иные литераторы. Русские поэты заимствовали внешние особенности романтического восприятия, находя им поддержку в своих душевных переживаниях, но не в религиозных. Оттого им легче было освободиться от всего наносного, чему они поддавались в некоторые периоды своей художественной деятельности. Так сумел изжить свой мистицизм Жуковский, так освободился, как от возрастной болезни, от своего раннего байронизма Пушкин.

Конечно, освобождение от соблазна не может быть лёгким, как нелёгким был духовный путь и у Жуковского. Исследователь его творчества В. Афанасьев в сжатой форме так подвел итог духовного развития поэта: «… был его духовный путь нелёгок. Только на склоне лет, отчасти под влиянием Гоголя, он избавился от прелести мистического романтизма. Мысль его в то время сделалась вполне православной. Это видно по его письмам, статьям, заметкам. Так, он пишет, что «в словах молитвы «Отче наш» заключается полное самоотвержение, какое только бывает в младенце, бессознательно привыкшем повиноваться отцу своему», что «достоинство человека — единственно в его смирении перед Богом и в его стремлении к Богу», что «без веры во Xриста нет спасения».

«Все, что тебя от Бога и Бога от тебя отлучает, — пишет он, — и что всегда препятствует Ему совершить в тебе дело Своё, заключается единственно в том, что ты что-нибудь значишь и Богу делами своими угодить желаешь. Бог же твоих дел не хочет; Он хочет Своего дела». Это заметки настоящего богослова. И в самом деле — поэт мечтал написать настоящую богословскую книгу, части которой можно встретить в собраниях его сочинений. Это письма к Гоголю («О смерти», «О молитве») и небольшие трактаты: «О внутренней христианской жизни», «Христианская философия». В 1850 году он сообщает П.А. Плетнёву: «Я перевел с славянского текста весь Новый Завет, то есть четыре Евангелия, Деяния Апостолов, все послания и Апокалипсис» (местонахождение этой рукописи пока неизвестно). Плетнёв писал Гроту: «Сюда приехал Гоголь. <…> Он рассказывал мне про новый подвиг Жуковского. Каждый день во время утренней молитвы он выбирал по одной главе из Евангелистов или Апостолов и перекладывал ее на такой русский язык, в котором при сохранении всей силы славянского и целых иногда выражений подлинника период выходил ясным, звучным, точным». Кроме того, он сделал стихотворные переводы Апокалипсиса и отрывка из Книги Премудрости Соломона под названием «Египетская тьма»[70].

Из образцов духовной поэзии Жуковского укажем хотя бы это:

Слезы свои осуши, проясни омраченное сердце,
К небу глаза подыми: там Утешитель Отец!
Там Он твою сокрушенную жизнь, твой вздох и молитву
Слышит и видит. Смирися, веруя в благость Его.
Если же силу души потеряешь в страданьи и страхе,
К небу глаза подыми: силу Он новую даст!

1828

Чтобы живее ощутить особенности религиозного состояния души человека, нужно порою вслушиваться в его переживание какого-то критического момента в жизни, в минуты душевного потрясения — как он сам о том сумел поведать ближним. В начале 1847 года Жуковский встречает смерть любимой сестры и пишет Гоголю как человеку духовно близкому:

«Но в то же время смерть есть великое благо и для живущих, и тем больше благо, чем милее нам был умерший. Это глубоко понимает разум, освещённый лучом христианства. Но какую великую силу приобретает убеждение разума, когда оно становится опытом сердца. Пока мы сами не испытали ещё никакой болезненной утраты, мы веруем, слушая голос Спасителя, исходящий к нам из Евангелия, и нашей мысли представляется жизнь человеческая в своем истинном великом значении. Но когда над нами самими совершается удар свыше, как иначе делается тогда внятен сердцу этот евангельский голос; уже не в листах книги мы ищем тогда Спасителя нашего. Он Сам нас находит, Он Сам становится к нам лицом к лицу; ценою бедствия покупаем мы лицезрение Бога. Велика ли эта цена? И что она перед тем сокровищем, которое мы за неё приобретаем? Всё, что я здесь тебе пишу, я прежде думал; теперь я это видел, и опыт близкого мне сердца сделался моим собственным опытом. Я видел отца, отдавшего в руки Бога любимую дочь свою, я слышал отца, прославлявшего не словами, а радостию сердца волю Всевышнего, взявшую дитя его, только что расцветшее для жизни. Здесь всего простее повторить слова, сказанные им своей семье в первые минуты утраты: «Великое дело Божие над вами свершилось; мы видели своими глазами, как наша милая дочь перешла к Небесному Отцу своему; она принесла Ему чистую, ничем житейским не потревоженную и с Ним примиренную душу. И теперь мы знаем, без всякого земного сомнения знаем, что ей дано всё то, чего бы мы никакою силою нашей любви не могли ни дать, ни сохранить ей в жизни. Мы можем только благодарить и славить. После такого ясного узнания милости неизреченной не позволим себе никогда ни пожалеть, что она от нас взята, ни пожелать, чтобы она была с нами. Будем смирны; и чтобы наше горе никогда не пересилило нашей теперешней радости! За себя будем только покорны; за нее благодарность и радость». Таким языком говорит христианство о величайшем земном несчастии, которое без него раздавило бы душу и которое с ним становится для нас преображением человеческого мрака в утешительный свет Божий»[71].

Тут, кажется, нет смысла и добавлять что-либо в пояснение: такого полного приятия промыслительной воли Божией немногие достигали. Одно лишь: Жуковский ощутил, что в подлинном приятии Промысла совершается сопряжение христианского разума и «опыта сердца» — то есть отвергается то противостояние рационального и духовного, какое кажется непреодолимым порою иным неисправимым рационалистам.

И поразительным, по сути, выводом из подобных духовных размышлений стала мысль, отвергающая сам идеал эвдемонической культуры:

«Жизнь без счастья кажется мне теперь чем-то священным, величественным» (из письма А.И. Тургеневу, 1814).

А позднее признаёт, парадоксально утверждая: «Жизнь — не для счастья: в этой мысли заключается великое утешение» (март 1823).

И, как итоговая истина: «Счастье — в вере в бессмертие».

Вот что у Жуковского: духовное превыше всего в иерархии бытийственных ценностей.

Глубокая религиозность, определившая завершение жизненного пути Жуковского, ставит его в особое положение среди русских литераторов. Полнее всего сказал о том Б. Зайцев, автор его художественной биографии:

«Свет всегда жил в Жуковском. Скромностию своей, смиренным приятием бытия, любовью к Богу и ближнему, всем отданием себя он растил этот свет. <…> Если вспомнить, что это был человек совершенной чистоты и душа вообще «небесная», то ведь скажешь: единственный кандидат в святые от литературы нашей».

Поистине, как голубь, чист и цел
Он духом был; хоть мудрости змеиной
Не презирал, понять её умел,
Но веял в нём дух чисто-голубиный.

Тютчев, которого сам он всегда любил, пропел о кончине его высоко:

«Внутренняя его тема всегда была: слава Творцу, жизнь приемлю смиренно, всему покоряюсь, ибо везде Промысл. Горести, тягости — всё ничего: «Терпением вашим спасайте души ваши». <…>

Во всяком случае он кончает жизнь как глубоко верующий, православный писатель»[72].

С тем и согласимся.

Жуковский в русской поэзии занял особое место и в ином отношении — он стал великим основоположником традиций художественного перевода. Именно благодаря ему вошли в русскую поэзию во всем совершенстве своих поэтических достоинств немецкие поэты, прежде всего Шиллер. Жуковский сразу поставил культуру перевода на должную высоту. Особый его подвиг — перевод гомеровской «Одиссеи», непревзойдённое совершенство которого давно общепризнано. Однако дело не просто в совершенстве поэзии — Жуковский своим переводом направил восприятие античной культуры по истинно христианскому пути, на что указывал Гоголь в седьмой главе «Выбранных мест…», следуя при этом мудрому слову святителя Василия Великого («Наставление юношам, како бы они от языческих книг могли пользоваться»), впервые указавшего на возможность и на способ христианского осмысления античного языческого наследия. Для русского общества, ушибленного античностью, это было в то время событием важным.


[70] Православная беседа. 1992. № 2-3. С. 40.

[71] Жуковский В.А. Собр. соч. Т.4. М., 1960. С. 548.

[72] Зайцев Борис. Собр. соч. Т.5. М., 1999. С. 326-327.

Комментировать