Богословие – это практика осмысленной жизни в союзе с Богом

Если всё необходимое для жизни верующего человека содержится в Евангелии, то зачем нужны новые богословские тексты? Что представляет собой богословие по своей сути? В чём заключается смысл отвлечённого богословия, которое оперирует абстрактными для простого сознания категориями? Как богословие соотносится с философией? Обязательно ли для монаха быть сведущим в богословии? На эти многие другие вопросы дает глубокие ответы в публикуемом интервью монах Диодор (Ларионов).

— Давайте начнём нашу беседу с того, что меня лично смущает. С одной стороны, мне кажется, всё необходимое для жизни верующего человека содержится в Евангелии. С другой стороны, я вижу обилие богословских книг, различных текстов, бесконечно повторяющих и объясняющих некие вещи, которые на первый взгляд кажутся непонятными, а часто даже излишними. С чем может быть связана эта потребность у людей создавать всё новые и новые богословские тексты?

— Я бы в первую очередь, конечно, указал на учительский характер богословских текстов. Многие богословы пишут для того, чтобы принести пользу. Например, пастырь, священник пишет для прихожан, чтобы им что-то объяснить. Пастырь обязан учить людей, проповедовать, он на это поставлен. Это важное и полезное дело. Но многие богословы, конечно, не ставят перед собой такой цели, потому что, во-первых, не все богословы священники, а, во-вторых, многие из них принципиально не хотят кого-то учить, они пишут для того, чтобы исследовать, раскрыть какую-то тему, дать решение назревшего вопроса, решить ту или иную апорию, сложность. Естественно, что решаешь её, когда пишешь для самого себя в первую очередь, и, возможно, это перекликается с вопросами другого человека.

— Можно сказать, что постоянная необходимость создания новых богословских текстов связана с тем, что, несмотря на предание, на отцов, возникают какие-то современные новые проблемы, и в новом контексте нужно решать то, о чём говорили отцы, по-новому? Или как-то находить их учению новое применение?

— Я бы не говорил так.

— А как?

— Конечно, возникают новые проблемы, но по своей сути проблемы все старые. Человек всегда один и тот же, и в древности, и сейчас. Внешние условия меняются, но не настолько, чтобы с ними менялась и человеческая природа. Когда говорят о необходимости отвечать на новые проблемы по-новому, обычно это означает, что от богословия пытаются получить какой-то отклик на внешние обстоятельства, в которых существует человек, причём подразумевается, что этот отклик должен изменяться вместе с обстоятельствами. Но это ошибка. Богословие не занимается внешними обстоятельствами, его интересуют существенные вопросы человеческого бытия в его соотнесённости с бытием Бога. Всегда есть опасность, принявшись за решение задачи по-новому, сказать то, что ты сам искусственно порождаешь в себе, и вместо решения проблемы породить новую. Ведь богословие имеет дело с божественным откровением, а не с идеями и контекстами современности, оно не занимается ответами на все вопросы, вызванные изменяющимися обстоятельствами жизни. Богословие — это работа над собой, а не решение задач и пазлов, которые составляет эпоха. Предание Церкви, выраженное в учении святых отцов, как раз содержит факты такого откровения, которое есть результат работы над собой святых людей. Задача богословия — усвоить Предание Церкви как своё собственное, исправить свою мысль по образу мысли святых, то есть в конечном итоге научиться видеть всё существующее в Духе Святом. Это первоочередная задача богословия, всё внимание богослова привлечено к такой работе, результаты которой иногда, но не обязательно, выражаются в создании богословских текстов. При таком подходе богословие является внутренней необходимостью, это потребность в том, чтобы учиться жить. Поэтому иногда богословские тексты содержат решение новых проблем, но такое решение, подчёркиваю, может возникнуть в тот момент, когда богослов не ставит себе задачи сказать нечто новое, а обращает своё внимание к тому, чтобы усвоить дух, которым руководствовались предыдущие поколения христиан, и через это оживить в самом себе связь со всей христианской традицией, составляющей внутреннее самосознание Церкви. Богословие, по сути, озабочено бытием Церкви, его интересует, как жить по способу Церкви. В этом смысл христианской интерпретации Писания и Предания: она не создаёт какого-то нового решения новой проблемы, наподобие того, как это делает философия; она излагает богословское видение ситуации, в свете которого решение для человека, в том числе и читателя, возникает само собой и индивидуально. В этом смысле, я думаю, богословие — это такое видение, которое изначально оперирует не концепциями и категориями, а тем, что имеет непосредственное отношение к бытию всякого человека ещё до того момента, когда он задал свой вопрос.

— Тогда это вопрос языка? Нам нужно произнести то же самое, что говорили святые отцы, но пересказать на современном языке?

— Нет, конечно, это не вопрос языка. Просто многие вещи, которые были для древних христиан ясны, с течением времени замутняются, обрастают ложными ассоциациями, ложными идентификациями, даже традициями, которые происходят, возможно, не из глубины христианства, а зависят от каких-то мирских, побочных целей, даже, возможно, народных верований, языческих представлений и традиций, посторонних религиозных течений, философских учений, которые замутняют изначальное видение веры, видение божественного промысла, того, о чем говорили святые отцы. И разогнать этот туман, мне кажется, одна из главных задач богословия.

— То есть с каждым новым временем, поколением возникает идеологическое влияние, вмешательство?

— Не только идеологическое, любое: психологическое, эмоциональное, материальное... Человеческая жизнь состоит из многих элементов, не только из идеологии, не только из интеллекта. Всё оказывает влияние на религиозную жизнь во всех её формах, и задача богословия, мне кажется, прояснить исконное послание, благовестие, прояснить то видение божественной жизни и жизни Церкви, которое изначально присуще христианству.

— А в чём тогда смысл отвлечённого богословия, которое оперирует абстрактными для простого сознания категориями? Зачем разбираться в том, о чём говорил, например, Григорий Палама? Потому что неискушённому читателю это иногда кажется какой-то бессмыслицей.

— Эти «абстрактные категории» кажутся бессмысленными только на первый взгляд, на самом же деле они очень просты и тесно связаны с опытом «простого сознания». Можно сказать, что всё богословие Григория Паламы это попытка понятно и на доступном языке — я бы даже сказал, на пальцах — изложить основные принципы духовного делания афонских монахов его времени, описать их опыт, и указать на условия, при которых возможен такой опыт. Дело в том, что все образованные византийцы, и вообще греки, всегда бросались с головой в споры на те темы, которые вы назвали абстрактными, а для них они не были абстрактными, они были для них очень конкретными, и я бы даже сказал «физически» ощутимыми. Судя по первым письмам Паламы, с которых, собственно, начались его многолетние споры со своими противниками, его ум созрел для некоего последовательного теоретического изложения богословия Церкви, существовавшего в его время в одностороннем режиме, то есть в качестве практики созерцания и молитвы. Живя в пустыне многие годы, Палама не только молился и трудился, но и непрестанно питал свой ум теорией, то есть читал богословские тексты, которые были сформулированы на философском языке поздней античности. До сих пор все греки-монахи очень много читают. У нас в монастырях это не так, среди наших настоятелей распространено мнение, что монахам читать вредно, потому что якобы от этого они перестают быть послушными, но такой подход я назвал бы извращением, он совершенно не согласуется с монашеской традицией. У греков эта традиция жива. Мне это бросилось в глаза, когда я переводил книги старца Иосифа Ватопедского: этот монах закончил всего два класса начальной школы, но его речь, его тексты производят впечатление, будто их написал человек с университетским образованием, потому что в языке, на котором говорит старец Иосиф, присутствует строгая и разработанная философская терминология, у него видно умение точно и осмысленно использовать понятия и аргументировать тезисы, выражать смысл того, что постигнуто и пережито на опыте — а такие вещи не каждому богослову с университетским образованием под силу. Самое интересное, что он всё приобрёл в пустыне — он был именно пустынножителем, — то есть всё его образование состояло из того, что он читал в своей афонской келье.

— Вы сказали, что святые питали свой ум теорией. Выходит, такое высокое, теоретическое богословие – это пища для ума?

— Конечно. Ведь человек существо, которому всегда необходима какая-то пища для поддержания жизни. И для ума, соответственно, тоже необходима пища, и я думаю, что религиозная жизнь, в особенности христианская жизнь, дает очень много пищи для ума, и человек, у которого есть потребность познать мир, понять его устройство, понять всю его сложность и красоту, возможно, во многом исходит из подобной религиозной необходимости. Ему необходимо напитать свой ум этими впечатлениями. Например, если внимательно вчитываться в сочинения Григория Паламы, о котором мы с вами заговорили, можно заметить, насколько, кроме выражения опыта, его волнует теоретическая составляющая богословского рассуждения, ему важно знать, каким образом человеческие понятия выражают божественную реальность, как откровение соотносится с опытом, и т.д.

— То есть это чисто интеллектуальная деятельность, которая может выражать определённый опыт, а может и не иметь прямого влияния на духовную жизнь?

— Я думаю, что если мы говорим о подлинном богословии, то оно всегда имеет прямое влияние на духовную жизнь. Просто для кого-то из верующих стремление разобраться в тонкостях богословской науки необходимо в большей мере, для кого-то в меньшей. Во всяком случае опыт средневековых монастырей, например, или опыт некоторых современных греческих монастырей показывает, что для монашествующих богословие становится более актуальным, чем для мирян, погруженных в мирские заботы. Думаю, что размышление о божественных предметах, которое влечёт ум к духовным переживаниям и требует в немалой степени аскетического напряжения, полезно и даже необходимо человеку, следующему за Христом и оставившему мир. Та пища для ума, которую дает богословие, напояет ум уже не мирскими впечатлениями, не образами повседневной жизни, где господствует суета, ложное устремление к преходящим вещам, а чистой водой богопознания, то есть мыслями о божественных вещах. Те или иные понятия и абстрактные категории, о которых вы упоминали, служат вспомогательными ориентирами на этом пути. Точно так же, мне кажется, богословие более актуально для священников, потому что священство — это тоже посвящение своей жизни Богу, решение служить Ему. Отсюда опять следует, что для священника мирские заботы должны уходить на второй план, а на первый должны выдвигаться заботы о духовной жизни, а для этого в свою очередь необходимо питать ум соответствующими впечатлениями.

— Не получается ли так, что речь идёт лишь об интеллектуальных впечатлениях у человека, который ведёт сосредоточенную жизнь? Если дело не только в интеллекте, тогда какую роль играет богословский язык? Терминология имеет какое-то значение?

— Человек — тварное существо, более того — он существо материальное, телесное. Этим обусловлена его зависимость от внешних впечатлений: чтобы наш собеседник понял нашу мысль, мы должны облечь её в звуки и буквы. Отдельные слова составляют понятия, которые уже в определенной степени нематериальны, потому что представляют собой не сами предметы, а обобщённые мысли о них. Поэтому понятия, которыми мы обмениваемся в процессе общения и познания, есть не что иное, как абстрагирование от определенных совокупностей вещей, объединяемых по признакам подобия. Эти совокупности в древности и средние века назывались родами и видами, сегодня в современной логике, после Бертрана Рассела, они всё чаще именуются классами, но это всё в данном случае не так важно. Важно то, что терминология, которой пользуются богословы, — это не какой-то свой специально созданный язык, это язык «общих понятий», то есть понятий, которые приняты в употреблении. Святые отцы многократно настаивают на этом факте, то есть на том, что они пользуются общими понятиями. Есть даже трактат святого Григория Нисского, посвящённый учению о Троице, который так и называется «Увещание к эллинам, на основании общих понятий». И поскольку человеческое сознание опирается на такие общие понятия, богословие неизбежно их использует — хотя бы просто для того, чтобы донести мысль до другого человека. И поскольку мысль, которую пытается донести богослов, касается божественного мира, богослов должен быть ответственным в использовании языка, из чего следует необходимость быть строгим в терминологии. С другой стороны, конечно, нельзя забывать, что человеческие понятия условны, поскольку образованы на основе обобщения наблюдаемой материальной реальности, то есть созданы нами самими.

— То есть понятия используются как ориентир для практической жизни?

— Совершенно верно. Практическая и созерцательная жизнь имеют одну цель. Восходя от материальных вещей к умопостигаемым, то есть нематериальным, но тем не менее всё равно сотворённым, созданным нами «общим понятиям» о материальных вещах, мы приучаем наш ум к более тонким ощущениям, помогаем ему со временем научиться узнавать и даже видеть то, что действительно не создано, я имею в виду вещи нетварные, божественные. А когда человек видит цель, он может начать осуществлять её на деле. Когда я понимаю, что есть добро, я сам совершаю доброе дело, вследствие чего становлюсь добрым. Точно так же происходит и с таинствами Церкви — чтобы их реализовать, надо учиться их видеть. При этом богословском видении, которое святые отцы назвали «мистагогией», то есть посвящением в таинства, перед человеческим взором открывается картина того, как Бог устроил мир и совершил его спасение. У человека складывается глубокое внутреннее понимание того, какой дар Бог дал человеку, потому что этот дар мы способны оценить только очищенным умом и очищенным сердцем, иначе он ускользает от нас, даже если мы нечто слышали о нём или прочитали в книгах. У преподобного Максима Исповедника есть сочинение, — я считаю, одно из самых важных в святоотеческой письменности, — которое так и называется «Мистагогия», оно как раз посвящено этой теме, о которой я говорю.

— Вы хотите сказать, что человек в своём обычном состоянии не видит того, что ему дано, и поэтому ему необходимо очистить ум посредством интеллектуальных упражнений?

— Не только интеллектуальных, в том-то и дело. Ум, начиная действовать, захватывает попутно все остальные человеческие способности, в том числе чувства и волю, то есть всё человеческое существо. Что же касается упомянутого вами обычного состояния человека, в котором он не видит то, что ему дано, то да, это своеобразная слепота, некое состояние самозабвения. Хайдеггер писал о том, что ближайшее для человека всегда оказывается наиболее отдалённым, ускользающим. Он имел в виду Бытие — ведь человек живёт именно в силу бытия, то есть бытие есть то, что является условием конкретной жизни человека, его конкретного «проживания», но тем не менее Бытие всегда, для каждого человека становится чем-то, что каким-то таинственным образом ускользает от него самого, от его конкретной вовлечённости в окружающее его сущее. Хайдеггер описывал это состояние как «забвение Бытия». Человек не видит не только того, что ему дано, но даже и того, что он есть. Со святоотеческой точки зрения, речь идёт, конечно, о даре Благодати, потому что именно благодать есть начало, исток бытия как такового.

— Христианство здесь пересекается с философией?

— Христианство восполняет философию, наделяет её смыслом. Если философия ищет встречи с Бытием, то христианство утверждает, что можно встретиться с бытием только в свете благодати. Греки, разумеется греки-христиане, издревле любили говорить, что мир «содержится» благодатью, то есть он как бы держится на ней, удерживается ею от распада. Это очень точная идея, в основе которой лежит корень слова «держать»: Бог, который создаёт мир, продолжает воссоздавать его снова и снова, Он как бы содержит его, сохраняет, непрестанно создаёт. Ведь благодать, то есть энергия Божия, или, скажем проще, божественная деятельность, не только создаёт мир из ничего посредством какого-то одноразового акта, но и присутствует в мире в качестве принципа, лежащего в основании этого мира. Поэтому созерцание бытия для верующего человека оказывается всегда встречей с Благодатью, деятельностью Божией непосредственно, то есть лицом к лицу. Об этом, кстати, говорит святой Григорий Нисский в начале своего трактата «О цели христианской жизни». Он говорит, что если мы хотя бы немного отрешимся от привязанности к телу и мирским делам и обратимся взором в свою собственную душу, мы в самой своей природе увидим во всей чистоте и ясности любовь Божию к нам и намерение, какое Бог имел при создании человека. Святые отцы называют это зрением логоса творения. Именно о таком упражнении идёт речь, а не об интеллектуальном познании в том смысле, в котором это выражение употребляется обычно, то есть в смысле сбора и анализа некоей информации. И такое упражнение всё больше и больше возводит ум, а потому и всё существо человека к Богу, снова и снова возвращает к Нему, и это очень полезно и очень важно в христианской жизни. Это как раз и есть один из аспектов духовной жизни — размышление о божественных вещах. Когда ты знаешь и понимаешь глубже, каким образом Бог спас мир, каким образом он осуществил своё домостроительство, то в тебе проявляются уже какие-то духовные ощущения, ты начинаешь лучше видеть красоту и благость Божию, ощущать больше Его любовь к нам, ты глубже постигаешь истину божественного бытия, лучше понимаешь, как и с какой целью Бог создал мир, и в тебе просыпается всё большая и большая любовь к Нему. Вот для этого служит богословие.

— Мне понятно, когда говорят, что богословие пробуждает любовь к Богу. Но мне не понятно, когда я вижу, что богословие воспринимается как научное знание. Например, догматика. Принято считать, что ты можешь познать учение Церкви о том-то или о том-то только тогда, когда прочитаешь гору книг на тему, как вели полемику древние греки-христиане со своими оппонентами — еретиками. Но когда окунаешься в изучение этой полемики, понимаешь, что часто взгляд на события зависит от интерпретации тех или иных источников, и мне это знакомо по университету, я вижу в этом чисто академическое знание. И я понимаю, почему многие верующие целиком посвящают себя такой научной деятельности. Но при этом они теряют что-то очень важное. Ваш же подход кажется противоположным — вы постоянно всё сводите к практике, но при этом почему-то не теряете интереса к научному познанию. Вы не противоречите себе?

— Противоположный подход отрицал бы научное познание.

— То есть для вас наука и практика не противоречат друг другу?

— Я бы сказал большее: для меня они тождественны.

— Разве? Но ведь догмат описывает некую отвлечённую реальность божественного бытия, понять которую трудно без специальной философской подготовки. А практика в контексте христианства — это, как я понимаю, исполнение заповедей Божиих, и для этого специальные научные знания не нужны.

— Совершенно верно. Но догмат не только говорит о том, какова та или иная реальность божественного бытия, но и показывает, каким образом эта реальность соотносится с нами, что нам следует делать, чтобы самим прийти в соответствие с ней. Именно поэтому святые отцы называли богословием учение о Боге в самом себе, о Святой Троице, о свойствах Божиих, а христологию, то есть учение о спасительном воплощении Сына Божия, называли домостроительством. Сотериология в этом плане — это богословское развитие христологии, учение о применении христологии на практике. Догмат утверждает явленное откровение, в котором человеку дана возможность спасения. И в этой сотериологической соотнесённости догмата с жизнью, мне кажется, — средоточие духовного делания, она, эта соотнесённость, лежит в основе как созерцательной устремлённости к Богу, так и практического осуществления Его заповедей. Поэтому я бы сказал, что сотериология — это именно тот фактор, благодаря которому триадология и христология перестают быть наукой и становятся практикой.

— Почему вообще богословие становится научным?

— Богословие как наука появляется уже на уровне рефлексии, то есть мышления в пределах категорий и понятий, доступных для анализа. Это не значит, что такое богословие ниже или хуже, просто оно опосредованно, обусловлено тем, что один из католических богословов, Бернард Лонерган, называл опытом виртуально необусловленного.

— То есть богословие как наука обусловлена тем, что само ничем не обусловлено? Речь идёт о личной встрече с божественным миром?

— Да, речь идёт об опыте встречи с божественным миром, с нетварной реальностью, которая, собственно, является предпосылкой не только для богословия как такового, но и вообще для жизни мира и человека. Такие богословы, как, например, преподобный Максим Исповедник, называют такой опыт «неизгладимым познанием», ἄληστος γνῶσις. Этот опыт возможен благодаря божественному откровению, благодаря тому, что Бог сам себя являет человеку по своей благости и милосердию. Но пока человек лично не удостоился такого познания, он опирается на опыт святых.

— Как я понимаю, богословие на каком-то начальном уровне тождественно патрологии. И задача патрологии адекватно выразить опыт святых. Но не примешивается ли сюда ограниченность человеческой способности к интерпретации?

— Патрология, будучи богословской дисциплиной, должна стремиться к наиболее адекватному изложению учения того или иного отца Церкви в контексте формирования христианского догматического и вообще богословского Предания. А она сегодня занимается всем чем угодно, выискивает у отцов какие-то особенности, представляя того или иного отца оригинальным мыслителем и т.д., но не служит своему прямому предназначению. Тем самым патрология превращается в светскую дисциплину — некий аналог истории философии, теряя связь с богословием Церкви, иначе говоря с самой Церковью. Но отношение между богословием и философией, конечно, — отдельная тема. Вообще патрологию интересует по большому счёту только одно: каким образом интерпретировали божественное откровение те люди, которых Церковь назвала своими отцами и учителями. Это даже не все святые, это только те отцы, которые утвердили догматическое предание Церкви, выразившееся в постановлениях Вселенских соборов.

— То есть богословская наука имеет дело с интерпретацией божественного откровения?

— Я бы сказал так: наука занимается анализом и систематизацией данных откровения. А интерпретация уже зависит от многих факторов, часто совершенно ненаучных. Чтобы интерпретация оставалась в рамках богословия и не скатывалась к фантазиям, как это часто бывает, ей нужна опора в чём-то другом. Я уже сказал, что считаю здесь важным говорить о богословии как таковом, которое исходит из опыта созерцания того, что преподобный Максим именовал логосами творения, логосами суда и логосами промысла Божия. И такое созерцание невозможно без практической духовной жизни, без аскезы, то есть практической деятельности, которая состоит в исполнении заповедей. Ведь даже сами эти логосы учат именно практической деятельности, потому что цель созерцания — научиться жить согласно своему собственному логосу, то есть согласно тому предназначению, ради которого мы созданы. При этих условиях богословская интерпретация будет оставаться в рамках Церкви и вообще христианства. Когда мы говорим о научном подходе к богословию, мы почему-то всегда забываем, что богословие основывается на вере, а не на аргументах. В православии не аргументы конституируют веру, а вера конституирует аргументы. Проще говоря, мы увидели Христа, познали его как Бога и нашего Спасителя, лично полюбили его больше всего на свете, — а затем уже пытаемся описать произошедшее средствами языка, на основе «общих понятий». Многие люди, которые не имели такого опыта, спрашивают нас, что случилось, — и мы не можем игнорировать их просьбу, потому что видим, что потребность в познании истины не даёт им покоя. Мы должны проявить к ним милосердие и описать опыт любви к Богу. Более того, милосердие состоит и в том, чтобы пробудить в других людях эту духовную любовь, которая присуща человеку по природе, сказать слово, проникающее до глубины человеческого существа, в котором обретается эта тоска по Богу, жажда богопознания.

— Может, поэтому часто богословие отождествляют с апологетикой, с миссионерством?

— Да, чтобы избавить людей от заблуждения, люди изучают богословие, догматику, чтобы объяснить, как правильно веровать, с точки зрения веры Церкви. Отсюда рожается цикл богословских наук: сравнительное богословие, основное богословие, или апологетика, догматическое богословие, нравственное богословие, каждое из направлений служит своим целям. Но для монахов, например, — поскольку мы снова и снова возвращаемся к монашеству, — мне кажется, наиболее важным оказывается такое богословие, которое состоит в созерцании и практическом делании, то есть когда учение предполагает практику, даёт ей смысл, а практика, в свою очередь, обусловлена учением. «Метафизика» Аристотеля начинается такими словами: «Человек по природе стремится к познанию». То есть стремление к познанию, стремление узнавать то, в чем ты живешь, что такое жизнь, что такое человек, что такое мир и что такое Бог, заложено в природе человека. Познание необходимо человеку как пища и как дыхание. И богословие как раз помогает этому.

— С Аристотелем многие могли бы поспорить. Потому что окружающая действительность очень часто показывает — и вы сами это прекрасно знаете, — что не все люди стремятся к познанию. Но если говорить о монашестве, то да, видимо, вы правы, и богопознание — это именно то, что руководит человеком, желающим принять монашеский постриг. Тем не менее, всё равно это кажется уделом небольшого круга людей. А как быть с остальными христианами?

— Ну, я-то как раз думаю, что монашество и христианство тождественны. Монашество — не какая-то надстройка над христианством, это просто христианство, mere Christianity, как говорил Клайв Льюис. И здесь, кстати, выражение Аристотеля может приобрести свой более глубокий и более аутентичный смысл. Ведь Аристотель не говорил о всяком человеке, которого вы видите на улице. Для него, как и для любого грека — его потенциального читателя, — понятие «человек» означало такого человека, который выражает логос своей природы, а потому Аристотель добавляет указание на эту природную обусловленность: он не сказал, что «всякий человек стремится к познанию», а сказал, что «человек по природе стремится к познанию». У древних греков был очень оптимистичный взгляд на человеческую природу — в устах Аристотеля указание на природу означало совокупность совершенств, заданных природой. Поэтому человек, не живущий согласно своей природе, для него был недочеловек, то есть не совсем человек; он же предпочитал говорить о человеке в полном смысле этого слова. Что же касается уже христианского контекста, в котором я употребил это выражение Аристотеля, то здесь монашество выражает логос нового человека, созданного по образу Иисуса Христа. Монашество не делает ничего, чего бы не делал Богочеловек Иисус Христос: Он был нищим, не имел где главы преклонить — и монашество вводит обет нищеты и странничества, Он пребывал в послушании Отцу — и монашество ставит послушание условием христианского совершенства, Он прожил жизнь в девстве и целомудрии и непрестанной молитве — и монашество вводит обеты девства, целомудрия и непрестанной молитвы в подражание Христу. Таким образом, монашество — не удел небольшого круга людей, это не тот особый путь, когда человек озабочен неким дополнительным интересом к богопознанию. Монашество, по сути, не выражает никакого взгляда, никакой методологии, никакого мировоззрения, ничего того, что не было бы общим для всего христианства. Поэтому как аристотелевский человек согласно своему логосу стремится к познанию, так и новый человек согласно своему логосу стремится к богопознанию, то есть к познанию Христа. И в этом случае это тоже будет не всякий человек с улицы, пусть даже он называет себя христианином, а только тот, в ком осуществляется, в той или иной мере, совокупность совершенств, заданных Евангелием. Мы можем называть это монашеством, но я думаю, что всё-таки совершенство доступно всем христианам.

— Для меня это звучит убедительно. Но вот вы говорите, что богословие — это путь к познанию Бога, которое необходимо для того, чтобы приобщиться к Нему, возлюбить Его. В то же время вы сами признаёте, что не можете избежать научного подхода к богословию, то есть изучения, например, догматики или патрологии. Как с помощью этих богословских дисциплин можно на практике приблизиться к той главной цели?

— Научное познание — это лишь инструмент, который помогает использовать ресурсы разума. Мне лично наука помогла тем, что научила понимать человеческую речь. Для этого мне понадобилось почти двадцать лет, с восемнадцати почти до тридцати восьми. Конечно, в нашем контексте преимущественно важной оказывается не человеческая речь вообще, а тот голос святых отцов, который, как поётся в одном из песнопений, «посреде Церкви воспел песнь сличную богословия». Наука, если это хорошая наука, учит слушать и внимать. Она вырабатывает вкус, посредством которого ты учишься отличать «песнь сличную» от какофонии. Сегодня то, что мы называем православным преданием, лежит на наших плечах таким десятитонным грузом, с которым мы не знаем, что делать, и как в нём разобраться, потому что в нём всё собрано вперемешку, подлинное с ложным, главное с второстепенным. Наука предлагает доступный метод сортировки этого груза, она учит критическому мышлению, анализу, учит перерабатывать информацию и отсеивать ненужное. И это совпадает с тем, о чём учили многие отцы, в частности Григорий Палама, когда говорили, что наука нужна для обучения, но не как дело жизни. Разница лишь в том, что детям в Византии было нужно пять-десять лет для обучения, а нам требуется больше. И если исходить из понимания науки как школы, то есть среды обучения человеческой речи и мысли, то это значит, что такая школа предполагает выпускной класс, после которого начинается основная деятельность, то есть, по логике вещей, человек должен перейти к такой деятельности, приготовлением к которой служила школа. Поэтому, я думаю, что все разделы академического богословия ведут человека к тому, что святые отцы называли «деланием», то есть к богопознанию, достигаемому посредством аскетической практики и молитвы. Ни патристика, ни догматика сами по себе не самоценны, более того, когда человек занимается только ими, он бывает похож на пассажира, который всю жизнь пакует вещи в чемодан, но так и не отправляется в путь. И, кстати, очень многие пассажиры со временем даже забывают, что вообще хотели куда-то ехать. Поэтому академическое, или научное, богословие, если оно не предполагает дальнейшего пути, часто становится жизнью на привокзальной площади: люди расставляют палатки, обустраиваются, смотрят цены на билеты, изучают расписание поездов, — но так никогда и не отправляются в путь. Им нравится такая жизнь: она даже может превратится в иллюзию путешествия. А Евангелие — это путь в новый город, а не привокзальная жизнь в старом городе, коль скоро человек назвал себя пассажиром, то есть тем, кто отправился в путь, а христианин именно таков. Так вот, когда человеческий ум достаточно обучен мыслить, видеть и слышать, он начинает действовать согласно со своей природой, то есть созерцать логосы творения, промысла и суда, о которых говорит преп. Максим. Иными словами, обращаясь к творению или внутрь самого себя, он познаёт сокрытое действие Божие, видит Бога через это действие и восходит выше, непосредственно к Нему, то есть начинает молиться. Молитва — главное дело ума, самое свойственное для него занятие. Соприкоснувшись с действием Божиим в творении, познав духовное и догматическое учение Церкви о домостроительстве, совершаемом Богом в мире, человеческий ум начинает восхищаться от созерцания того блага, которое он видит в своём Творце, начинает благодарить и славословить Его. Он всё больше и больше ощущает, что необходимо благодарить Бога за всё: за жизнь, за творение, за окружающее, за бытие как таковое, и находиться постоянно в благодарности, не просто какой-то формальной, а глубинной, искренней, сыновней. И конечно, благодарность тождественна любви: чем больше мы благодарны Богу, тем больше мы Его любим. Таким образом, изучение богословских дисциплин, при надлежащем подходе, становится опорой, основанием для благодарности.

— А если человек не интересуется теорией, а просто хочет бороться со страстями? Есть ведь такие люди, в том числе и среди монахов, которые просто хотят верить в Бога и исполнять Его заповеди.

— Я думаю, это ложное противопоставление. Во-первых, я не знаю ни одного такого верующего, которому был бы неинтересен Богочеловек Иисус Христос, то есть который не старался бы узнать, каков Он, не читал бы Евангелие и не знал бы Символа веры, где учение — то есть теория — о Богочеловеке раскрыта в сжатой, но очень содержательной форме. Во-вторых, борьба со страстями невозможна без богословия. Святые отцы, жившие в эпоху Античности, как раз полемизировали с греками по этому поводу: они говорили, что философская жизнь (это именно то, что мы сегодня называем аскезой, или «борьбой со страстями»), которую хотят проводить греки, невозможна без исповедания Христа Богом. А вся тысячелетняя история раннехристианского догматического богословия — это, по сути, борьба за это исповедание. Кроме того, когда кто-то говорит, что борется со страстями, но при этом отвергает «теорию», то это похоже на то, как если бы он пытался войти в горящее здание с желанием потушить пожар, надел защитный костюм, приготовил брандспойт, но при этом посчитал излишним запастись противогазом и кислородом: он войдёт в здание и, не успев даже подумать о пожаре, задохнётся от дыма. Так вот, богословие — это кислород, без которого мы задохнёмся от дыма страстей, хотя тушим пожар мы, конечно, не теорией, а практическими делами. Надо просто понять, что заповеди – это как раз то, что дано для разума. Заповеди становятся критерием для суждения, критерием для действий и для оценки своих духовных состояний, — и так воспитывается вера. Поэтому Господь говорит: «Аще любите Мя, заповеди Моя соблюдите». И пророк Давид говорит: «Заповедь Господня светла, просвещающая очи». Когда мы начинаем исполнять заповеди, наш разум просвещается все больше и больше: чем больше мы исполняем заповеди, тем больше просвещается наш разум. Нельзя оторвать познание теоретических истин от тех же заповедей Священного Писания, того, что относится к рациональной сфере, того, что мы читаем, узнаём своим умом, нельзя это оторвать от опыта практической жизни. Если мы отрываем теорию от практики, то, конечно, происходит внутренний надлом, и мы теряем веру. Можно заниматься богословием и быть неверующим человеком. Таких людей очень много, по сути неверующих. С другой стороны, когда кто-то пытается сосредоточиться на практике, совершенно отвергая рациональную сторону человеческой жизни, то такой человек теряет критерии и ориентиры, данные разуму в Священном Писании, поэтому он часто впадает в совершенно дикое доверие к своим чувствам, своим состояниям. Нередко такие люди впадают в своего рода «всеверие», — и всё это превращается в поиск чудес и ложную мистику, которая крайне вредна. Думаю, что и подлинная вера при этом тоже теряется, она подменяется игрушечной верой, которая не является верой в Бога по сути, а просто является удовлетворением своей страсти и своей любви к самому себе.

— Подводя итог нашей беседе, какое бы вы дали самое краткое определение богословию? Чем богословие является для вас лично?

— Богословие – это практика осмысленной жизни в союзе с Богом.

— Да, действительно краткое определение. Но оно, наверное, нуждается в пояснении.

— Несомненно. Эта практика требует не только интеллекта, но и всех сил души. Силы души, управляемые разумом, привлекают к такой жизни и тело — дают ему правило для повседневной деятельности. Мы все живём в преддверии смерти, которая открывает горизонт для мысли о вечности. А вечность – это Бог. Слова «вечность» и «Бог» тождественны: нет вечности без Бога. А Бог, которого мы познали, это Богочеловек Иисус Христос. Поэтому всё богословие сосредоточено на Нём. Нет триадологии без христологии, потому что нет Бога без Христа. Христос соединяет «расстоящиеся естества», как поётся в одном из песнопений: Он не только единосущен Отцу, но и является средоточием и смыслом жизни универсума, потому и назван Логосом. Богословие и возможно только потому, что Логос воплотился. «И мы видели славу Его, славу как единородного от Отца»: эти слова апостола дают начало всякому богословию. Но исходное начало определяет весь путь — всё богословие — это учение о единосущии Отца и Сына, то есть по сути исповедание Христа Богом, и свидетельство о славе Божией, которая познана лично. А личное познание есть результат обращения, то есть практического действия. И наиболее глубоко и последовательно, по моему убеждению, эти три составляющих — обращение, исповедание и свидетельство — выражаются в монашеской традиции. Для меня монашество — это богословие, и богословие — это монашество.

— Вы сказали о том, что практическое действие – это обращение. Вы имеете в виду покаяние?

— Да! Ведь с этого начинается Евангелие: «Покайтесь, ибо приблизилось Царствие Божие». Царствие Божие — это Христос. Имя Христа — это то, что человек, переживший обращение, носит в разуме и в сердце, это имя переполняет всё его существо, всё мышление. Поэтому покаяние неотрывно от исповедания и свидетельства: покаявшись, мы свидетельствуем о Христе, становимся богословами. Я очень люблю одну стихиру, которая поётся Великим постом, — в ней богословом назван разбойник, который висел рядом со Христом и покаялся. В этой стихире смысл богословия передаётся предельно отчётливо: «Радуйся Кресте, имже познася единым мгновением разбойник богословец, взываяй: помяни мя Господи, во Царствии Твоем». Мы каемся в наших грехах, обращаемся ко Христу, принявшему за нас смерть на Кресте, и вслед за Ним принимаем свой собственный крест в подражание Ему — и через это открывается путь к богопознанию. Разбойник исповедал Христа Богом и Спасителем — и в единое мгновение стал богословом. Евангелие, и церковная традиция говорят нам, что иного пути к познанию Бога нет. И иного богословия, по сути, в Церкви нет. И вот этой верой во Христа, которая появляется через покаяние, а затем становится свидетельством и исповеданием, целиком и полностью пронизано всё Евангелие и все апостольские послания. Богословие, если оно подлинно, всегда приводит к этой непосредственной вере апостолов: «Мы говорим о том, что знаем, и свидетельствуем о том, что видели». Богословие учит видеть. Богослов, как Фома, влагает руки свои в ребра Христовы, и затем говорит: «Господь мой и Бог мой!»

— Мне кажется очень интересным и важным то, что вы упомянули о богослужебной традиции. Часто можно наблюдать, что научная, или интеллектуальная, традиция богословия существует как бы в изоляции от церковной или богослужебной традиции. Но, очевидно, это должно восприниматься как нечто нераздельное.

— Да, при определённом подходе это две стороны одного и того же. Научное исследование рождается от внутренней озабоченности, беспокойства, пробуждённого неким действием божественной любви, которое ещё не познано, не воспринято в полной мере — оно просто зовёт тебя взобраться на гору, с которой ты можешь наблюдать при свете божественного откровения деятельность Бога в мире. Удивление, которое руководит тобой, заставляет всё больше и больше устремляться к верху горы, задаваться вопросами. С каждым новым подъёмом пропадает тень, туман развеивается, всё больше и больше до тебя проникают солнечные лучи, параллельно открываются необозримые горизонты, от которых захватывает дух. Созерцание логосов промысла Божия рождает поток благодарности Богу, а благодарность переполняет душу любовью к Нему. И тогда ты можешь реализовать тот логос, или предназначение, ради которого создан, то есть славословить и воспевать Господа Бога твоего. Церковная гимнография именно такого свойства — она является итогом богословского познания, в ней отражено всё богословие Церкви, описаны все движения человеческой души, ищущей Бога. Славословие Бога — это совершенство человеческой деятельности. Поэтому богословие всегда начинается как удивление и заканчивается как славословие.

— Спасибо за очень содержательную беседу.

— Надеюсь, не в последний раз. Вам спасибо за хорошие вопросы.

беседовала Мария Игнатьева

http://www.bogoslov.ru

Каналы АВ
TG: t.me/azbyka
Viber: vb.me/azbyka