<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том III

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том III - 9. Итог

(5 голосов4.4 из 5)

Оглавление

9. Итог

Вот что было: был гениальный писатель. Он был наделён обострённым чувством искания правды. Душа его тянулась к свету. Таковых прежде всего ищет враг: как погубить…

Тяга к правде, искренняя потребность всеобщего блага — оказались неразрывно сопряжены в нём с деспотическою гордынею рассудка и гордынею добродетели, слившейся с моральным гедонизмом. И все вместе неизбежно производили во всех его исканиях неизживаемые противоречия, двойственность мыслей и действий. Стремясь к единению в любви, Толстой вопреки своим воле и намерению споспешествовал разъединению людей во вражде, которая невольно выкристаллизовывалась в его сочинениях, во вражде против идеи Христа Воскресшего, Христа Спасителя, против Церкви Его.

Эта раздвоенность отозвалась в глубине его бытия тягою к небытию. …Тяга к небытию — не она ли определяла последние годы жизни Толстого? И: не сублимация ли это своего рода того страха смерти, каким заражена была вся его жизнь? Так, случается, тянет стоящего на краю пропасти — броситься в неё, уничтожив сам ужас только воображаемого, длящегося в воображении беспощадного падения…

Горький писал в своих воспоминаниях о Толстом:

«Я глубоко уверен, что помимо всего, о чём он говорит, есть много такого, о чём он всегда молчит, — даже и в дневнике своём, — молчит и, вероятно, никогда никому не скажет. Это «нечто» лишь порою и намёками проскальзывало в его беседах <…>; мне оно кажется чем-то вроде «отрицания всех утверждений» — глубочайшим и злейшим нигилизмом, который вырос на почве бесконечного, ничем не устранимого отчаяния и одиночества, вероятно, никем до этого человека не испытанного с такой страшной ясностью. Он часто казался мне человеком непоколебимо — в глубине души своей — равнодушным к людям, он настолько выше, мощнее их, что они все кажутся ему подобными мошкам, а суета их — смешной и жалкой. Он слишком далеко ушёл от них в некую пустыню и там, с величайшим напряжением всех сил духа своего, одиноко всматривается в «самое главное» — в смерть»[291].

Вот от чего он спасался. Мережковский это тонко ощутил: «Выходя из отрицания человеческой личности в пользу безличного, Л. Толстой принимает <…> будто бы христианский, в действительности буддийский, нигилизм, как единственное спасение человечества»[292].

Уход в «ничто» — вот, по сути, толстовское понимание спасения.

Трагически обнаружилась это в последнем эпизоде жизни Толстого — в его последнем уходе, в бегстве, в смерти.

«Уход» Толстого таит в себе провиденциальный смысл. В нём дан урок мipy (ибо на Толстого смотрел и смотрит весь мip): отрицание Воскресения неизбежно порождает жажду небытия. Внешне это выразилось как невозможность бытия в том мipe, в каком он продолжал быть вопреки своему мiропониманию. И он бежал от такого бытия.

И последний парадокс его жизни: он бежал, совершивши попытку найти помощь у той Церкви, которую так страстно отрицал. Пусть попытка осталась неудавшейся, но она была.

Из Ясной Поляны Толстой направился в Оптину Пустынь. Сколькие писатели, начиная с Киреевских и Гоголя, искали и обретали здесь опору, утешение, веру. Толстой бывал в Оптиной не один раз. Он встречался здесь и с преподобным Амвросием — тот, по замечанию Бердяева, «был утомлён» толстовскою гордынею. Теперь гордыня же остановила Толстого у самых ворот старческого скита: известно, что он долго ходил вдоль скитской ограды, но так и не превозмог того состояния, какое препятствовало ему войти.

В.А. Котельников привёл не публиковавшийся ранее рассказ оптинского скитского летописца о. Иоанна (Полевого) о последнем посещении монастыря Толстым:

«Прибыл в Оптину пустынь известный писатель граф Лев Толстой. Остановившись в монастырской гостинице, он спросил заведующего ею рясофорного послушника Михаила: «…может быть, вам неприятно, что я приехал к вам? Я Лев Толстой, отлучён от Церкви; приехал поговорить с вашими старцами. Завтра уеду в Шамордино». Вечером, зайдя в гостиницу, спрашивал, кто настоятель, кто скитоначальник, сколько братства, кто старцы, здоров ли о. Иосиф и принимает ли. На другой день дважды уходил на прогулку, причём его видели у скита, но в скит не заходил, у старцев не был и в 3 часа уехал в Шамордино… Встреча его с сестрою своею, шамординской монахиней, была очень трогательна: граф со слезами обнял её; после того они долго беседовали вдвоём. Между прочим граф говорил, что он был в Оптиной, что там хорошо, что с радостью он надел бы подрясник и жил бы, исполняя самые низкие и трудные дела, но что он условием поставил бы не принуждать его молиться, что он не может. На замечание сестры, что и ему бы поставили условием ничего не проповедовать и не учить, граф ответил: чему учить, там надо учиться, и говорил, что на другой день поедет на ночь в Оптину, чтобы повидать старцев»[293].

Что остановило его? Почему он не исполнил собственного намерения? Многие догадки высказываются, не станем множить их дурную бесконечность. Как бы там ни было, Толстой миновал Оптину, следуя к неведомой цели.

Со станции Астапово, от смертельно уже больного писателя, пришла в Оптину телеграмма с просьбою к старцу Иосифу прибыть к болящему. Телеграмма была отправлена, пока Толстой ещё был волен в своих поступках, но когда старец Варсонофий (призываемого старца Иосифа не отпустили монастырские заботы и болезнь) добрался до Астапова, здесь уже распоряжались тёмные служители недобра во главе с человеком, носившим слишком значащую фамилию Чертков. Они не допустили к умирающему даже жену, Софью Андреевну.

Позволить старцу войти — для них было бы смерти подобно.

«Железное кольцо сковало покойного Толстого, хотя и Лев был, но ни разорвать кольца, ни выйти из него не мог…»[294], — так позднее сказал о том старец.

Остановимся и ужаснёмся этой трагедии исхода великого человека из жизни.

…Умирать ему выпало трудно…

Разбирая воззрения Толстого, мы невольно даём им свою оценку. Это необходимо — иметь верное, насколько в наших силах, суждение о религиозных исканиях человека, слишком явно отличённого Божиим даром. Такая отличённость есть указание: осмыслить и пережить в себе обозначившийся перед нами духовный опыт, выжечь из себя то недолжное, что обнаруживается в таком переживании. «…История души Толстого, — писал В.В. Зеньковский вскоре после смерти писателя, — от её первой фазы безрелигиозности до последних блужданий и ненужно-злобной борьбы против Церкви — есть суровый и грозный урок нам всем»[295]. Для осознания такого урока суждение наше должно быть трезвым, спокойным и нелицеприятным.

Но суждение не смеет быть осуждением, если мы хотим благого плода для себя от совершаемой внутренней работы осмысления чьего бы то ни было опыта. Достоевский говорил о земном суде, что только тогда он принесёт благую пользу, когда каждый, входящий в зал суда, не осудит внутренне обвиняемого, но осознает и переживёт в себе ту вину, за которую тот должен понести наказание. Не то ли должно быть и в нашем пред-переживании Страшного Судища Христова? Нет ли в каждом, хоть в малой мере, того, за что многие готовы осудить и осуждают Толстого? Более того: недостойная жизнь тех, кто поспешно и самоуверенно называли себя христианами, стала одною из причин отступничества Толстого от Церкви. Или это недостоинство наше уже преодолено?

«Главное, следует помнить, что со стороны Л. Толстого в его отпадении от христианства не было злого умысла, злой воли: кажется, он сделал всё, что мог, — боролся, мучился, искал. У него было здесь, на земле, великое алкание Бога; просто не верится, чтобы это ему и там не зачлось. У кого из нас было большее алкание? Страшно за него, что он всё-таки не насытился. Но ведь и за нас тоже страшно, пожалуй, даже страшнее, чем за него: если и такой, как он — «соль земли» — оказался «не солёною солью», то чем же окажемся мы? Мы ведь мерим его ужасною мерою, которая «шире вселенной». Как бы и нам не отмерилось этою же самою мерою, и чем-то мы окажемся по ней? Да, говоришь иногда о Л. Толстом (потому что нельзя, повторяю, молчать — камни возопиют), доказываешь, что он не христианин, — и вдруг подумаешь: ну, а кто же ты сам? так ли ты уверен в своём собственном христианстве? Кое-что ты твёрдо знаешь; — но есть знание, которое обязывает к действию, а где твоё действие? — И страшно станет. Страшно, Господи! Не суди нас всех и его не суди — «прости, пропусти мимо, без суда Твоего!» (Мережковский)[296].

«И поэтому не раздражение или озлобление, но покаяние и осознание всей своей виновности перед Церковью должно вызывать у нас то, что Толстой умер в отчуждении от Неё, — мудро рассудил С.Н. Булгаков. — Толстой оттолкнулся не только от Церкви, но и от нецерковности нашей жизни, которою мы закрываем свет церковной истины»[297].

Личное покаяние — важнейшее, что должно совершаться в нас при истинном духовном осмыслении религиозного поиска, блужданий и заблуждений великого писателя.


[291] Л.Н. Толстой в воспоминаниях современников. Т.2. С. 403.

[292] Мережковский Д.С. Цит. соч. Т.2. С. 73.

[293] Котельников В. Православные подвижники. М., 2002. С. 323.

[294] Духовная трагедия Льва Толстого. М., 1995. С. 65.

[295] О религии Льва Толстого. С. 58.

[296] Мережковский Д.С. Цит. соч. Т.2. С. LI.

[297] О религии Льва Толстого. С. 14.

Комментировать