Христианство и культура

Сбор­ник статей

 

После пре­кра­ще­ния идео­ло­ги­че­ских запре­тов и гоне­ний рели­гия в послед­ние годы вос­ста­нав­ли­вает свое место в духов­ной жизни нашего обще­ства. Этот про­цесс при­во­дит и к реани­ма­ции старых, не решен­ных до 1917 года духов­ных про­блем и к воз­ник­но­ве­нию новых, обу­слов­лен­ных совре­мен­ным состо­я­нием страны и мира. К числу наи­бо­лее труд­ных и важных отно­сится про­блема вза­и­мо­дей­ствия рели­гии и куль­туры. Именно поэтому мы пред­ло­жили дея­те­лям Церкви, мыс­ли­те­лям, писа­те­лям, куль­ту­ро­ло­гам отве­тить на вопросы: суще­ствует ли огра­ни­чи­тель сво­боды твор­че­ского созна­ния, раз­ре­шим ли кон­фликт между верою и совре­мен­ной куль­ту­рой (и каковы воз­мож­ные вари­анты его раз­ре­ше­ния) или же он будет уси­ли­ваться в буду­щем, должны ли вообще нахо­диться в каком-либо вза­и­мо­дей­ствии Цер­ковь, вера — и куль­тур­ное твор­че­ство, вос­при­я­тие худо­же­ствен­ных про­из­ве­де­ний или это вообще разные сферы духов­ного суще­ство­ва­ния чело­века?

I. Андрей Зубов

Андрей Зубов
д. ист. наук, про­фес­сор МГИМО

Духов­ное суще­ство­ва­ние чело­века в своем пре­деле всегда целостно. Цело­муд­рие, в пер­во­на­чаль­ном смысле слова, как целост­ность муд­ро­сти, ума явля­ется наи­выс­шей хри­сти­ан­ской доб­ро­де­те­лью, при­две­рьем к глав­ной цели рели­ги­оз­ной жизни хри­сти­а­нина — обо­же­нью. “Бог стал чело­ве­ком, чтобы чело­век стал Богом” — в этой мак­симе свя­ти­теля Иринея Лион­ского заклю­чено все хри­сти­ан­ство, а поскольку Бог есть пол­нота и целост­ность, чело­век не в состо­я­нии взойти к Нему и стать Им, оста­ва­ясь рас­ко­ло­тым, раз­де­лен­ным на “мир сей” и “мир тот”, на небес­ное и земное. Духов­ная жизнь дает чело­веку “третье изме­ре­ние”, выво­дит его из-под власти эмпи­рики зем­ного суще­ство­ва­ния, рас­кры­вает истин­ную суть и дей­стви­тель­ное при­зва­ние его.

В хри­сти­ан­ском кон­тек­сте чело­век имеет боже­ствен­ное начало. Он — “образ Божий”, он в той сте­пени лич­ность, в какой он подо­бен своему Небес­ному Отцу и Созда­телю, в какой он боже­ствен. Мысль про­то­и­е­рея В. В. Зень­ков­ского, что “образ Божий” коре­нится не в при­роде, но в лич­но­сти чело­века, глу­боко верна и имеет исклю­чи­тель­ное зна­че­ние, так как из этого сле­дует, что для каж­дого чело­века “образ Божий” лич­но­стен, это — именно его “образ Божий”, его боже­ствен­ность, его непо­вто­ри­мая веч­ность и целост­ность.

Однако чело­век, кото­рого мы знаем, чело­век эмпи­ри­че­ский, есть чело­век падший, несу­щий в себе послед­ствия невер­ного выбора пер­вого Адама. Между его потен­ци­аль­ной боже­ствен­но­стью и его дей­стви­тель­ным состо­я­нием всегда име­ется более или менее боль­шой зазор, кото­рый есть порож­де­ние лич­ного и родо­вого греха и сам есть грех.

Хри­сти­ан­ство при­знает благом только такую целост­ность чело­века, кото­рая со-ответ­ственна Богу, синер­гийна Ему. Только когда чело­век все­цело явля­ется энер­гией Бога, про­вод­ни­ком Его воли, только тогда он — вполне лич­ность, только тогда над его твар­ной при­ро­дой воз­вы­ша­ется и всю эту твар­ную при­роду пере­стра­и­вает вер­ти­каль его боже­ствен­но­сти.

А теперь — о куль­туре. Эти­мо­ло­гия этого слова при­во­дит нас к идее про­ра­щи­ва­ния, роста, раз­ви­тия. И дей­стви­тельно, то, что мы на рас­хо­жем языке име­нуем куль­ту­рой, куль­тур­но­стью, суть не что иное, как фор­ми­ро­ва­ние чело­века, сред­ства и резуль­таты этого фор­ми­ро­ва­ния. Мы раз­ли­чаем мате­ри­аль­ную и духов­ную куль­туру, народ­ную и рафи­ни­ро­ванно-интел­лек­ту­аль­ную, но всегда это то, что обра­зует, хранит и совер­шен­ствует чело­века.

Для хри­сти­ан­ства при­ем­лема только такая куль­тура, кото­рая про­яв­ляет в чело­веке его изна­чаль­ную боже­ствен­ность, поз­во­ляет ему при­пом­нить то высо­кое при­зва­ние, ради кото­рого и был сотво­рен Адам, а сле­до­ва­тельно, и каждый из нас, осо­знать и явить в жизни бес­цен­ность и непо­вто­ри­мость чело­ве­че­ской лич­но­сти. Куль­тура, кото­рая так “растит” чело­века, есть по сути хри­сти­ан­ская куль­тура, хотя сама может этого и не созна­вать и ее дея­тели могут быть и не цер­ков­ными и даже вовсе не рели­ги­оз­ными людьми, но, обла­дая здо­ро­вой и живой худо­же­ствен­ной инту­и­цией, верно чув­ству­ю­щими Правду.

Сего­дня, как и в любую эпоху, куль­тура мно­го­об­разна. Одно в ней ведет к высшим целям жизни, другое обво­ла­ки­вает сердце сном меч­та­тель­ного обмана, а третье прямо утвер­ждает бес­смыс­лен­ность и бес­цель­ность бытия, сводит чело­века к гово­ря­щему живот­ному, води­мому своими телесно-душев­ными инстинк­тами, как корова — травой. В каждую эпоху, в каждом народе про­пор­ция между этими обра­зами куль­туры своя. И наш ухо­дя­щий ХХ век вряд ли может здесь пора­до­вать хри­сти­а­нина. Он — завер­ше­ние (или про­дол­же­ние?) дол­гого обез­бо­жи­ва­нья мира, про­цесса, начав­ше­гося неза­па­мятно давно, для хри­сти­а­нина — в момент гре­хо­па­де­ния Адама, и сину­со­и­дально нарас­та­ю­щего от века к веку.

Иван Гроз­ный или Богдан Хмель­ниц­кий совер­шали ужас­ные зло­де­я­ния, но пери­оды зло­дей­ства пере­ме­жа­лись у них с глу­бо­ким рас­ка­я­нием и стра­хом Божиим за соде­ян­ное. И в ХVI и в XVII веке чело­век грешил и падал не менее тяжко, чем в ХХ, но он еще созна­вал, что это — грех и паде­ние, стра­шился нака­за­ния и ужа­сался раз­вер­за­ю­щейся в нем бездне зла. Он еще видел в своих жерт­вах бес­цен­ный образ Божий и потому велел впи­сы­вать имена каз­нен­ных в сино­дик для веч­ного поми­но­ве­ния.

В XVIII и XIX веках живая вера все больше оттес­ня­ется на пери­фе­рию обще­ствен­ного инте­реса. Она пре­вра­ща­ется во многом или в идео­ло­гию или в набор маги­че­ских суе­ве­рий, уходит из сердца обще­ства, обна­жая в душах живот­ную душевно-телес­ную при­роду, ничем не обла­го­ро­жен­ную, не пре­об­ра­жен­ную. Глеб Успен­ский в конце про­шлого века давал такую харак­те­ри­стику вели­ко­рус­ской деревне: “Нет! Не о чело­ве­че­ском досто­ин­стве гово­рят вос­по­ми­на­ния… Все несчастны, бешены, злы, подлы, изму­чены, все вино­ваты, все при­дав­лены”*. А город, а “высшее обще­ство”? Атеизм и соци­а­лизм, атеизм с без­услов­но­стью пред­по­ла­га­ю­щий, стали бук­вально рели­гией нашего обра­зо­ван­ного сосло­вия где-то с эпохи Вели­ких реформ. Рево­лю­ции 1905 и 1917–1922 годов борьбу с Зако­ном Божиим и с Самой Свя­ты­ней из обла­сти мысли и слова пере­вели в область дела. Исто­рику, да и не только исто­рику, известно, к какому душе­раз­ди­ра­ю­щему кош­мару при­вело забве­ние образа Божьего и в себе и в других в нашей стране в ХХ веке. Явле­ние это было не только рос­сий­ским, оно имело миро­вой мас­штаб, но в нашей стране про­яви­лось оно с исклю­чи­тель­ной силой. Рас­куль­ту­ри­ва­ние, оди­ча­ние чело­века, создан­ного тыся­че­ле­ти­ями дохри­сти­ан­ской и хри­сти­ан­ской циви­ли­за­ции, в ухо­дя­щем сто­ле­тии в России очень зна­чи­тельно, и нам надо пред­при­нять тита­ни­че­ские усилия, чтобы воз­ро­диться не то что к какой-то совер­шен­ной, но просто к нор­маль­ной жизни. И для такого воз­рож­де­ния куль­тура не менее обя­за­тельна, чем совер­шен­ная сель­ско­хо­зяй­ствен­ная тех­но­ло­гия (то есть куль­тура живот­но­вод­ства и зем­ле­де­лия) для вос­ста­нов­ле­ния пло­до­ро­дия почв и пле­мен­ных харак­те­ри­стик скота.

Если совре­мен­ная куль­тура служит вели­кому делу при­по­ми­на­ния чело­ве­ком своей изна­чаль­ной боже­ствен­но­сти и боже­ствен­ной же цели своего суще­ство­ва­ния, она — сози­да­тельна. Это — хри­сти­ан­ская куль­тура. Чело­век, взра­щи­ва­е­мый этой куль­ту­рой, высоко несет голову, сердце его муже­ственно и твердо, воля не дво­ится. Он знает, что его жизнь — не резуль­тат игры слепой судьбы, что она нача­лась задолго до зем­ного зача­тия в пред­веч­ном боже­ствен­ном замысле, что в его личном суще­ство­ва­нии есть свой особый смысл, своя суть и что перед ним открыта веч­ность, не пре­се­ка­е­мая смер­тью.

Если же куль­тура, напро­тив, напо­ми­нает чело­веку только о том, что он гово­ря­щее живот­ное, и лжет, замал­чи­вая в своих героях голос сове­сти и порыв к веч­но­сти, мысли о Боге и жгучее рас­ка­я­ние и стыд за дурные дела и слова, — то такая куль­тура не есть куль­тура хри­сти­ан­ская, и даже не куль­тура вовсе, ибо она не взра­щи­вает, но уби­вает чело­века, делает его без­ли­ким сгуст­ком психо-сома­ти­че­ских рефлек­сов. Суще­ство, сфор­ми­ро­ван­ное такой анти-куль­ту­рой, слабо, рас­ко­лото, посто­янно угне­та­емо стра­хом, тоской, ощу­ще­нием бес­смыс­лен­но­сти жизни.

Не здесь давать оценку направ­ле­нию, гла­вен­ству­ю­щему в сего­дняш­ней нашей куль­туре. Его обычно име­нуют “пост­мо­дер­ном”, поскольку даже не могут изоб­ре­сти имени, реле­вант­ного этому явле­нию. Но от одного срав­не­ния я все же не могу удер­жаться.

В евро­пей­ской, в том числе и в рус­ской, лите­ра­туре XIX века при­нято было гово­рить о духов­ных иска­ниях героев, о столк­но­ве­нии нрав­ствен­ного импе­ра­тива и чув­ства. Помните — “Но я дру­гому отдана / Я буду век ему верна”? О поис­ках Бога и абсо­лют­ного смысла соб­ствен­ного бытия. Может быть, самые силь­ные стра­ницы “Анны Каре­ни­ной” — это опи­са­ние тех чувств, кото­рые застав­ляют мужа Анны подле одра уми­ра­ю­щей жены пожать руку любов­ника. Даже эро­ти­че­ская проза Бунина в наи­бо­лее силь­ных и глу­бо­ких вещах (“Натали”, “Чистый поне­дель­ник”, “Генрих”) имеет пре­де­лом образы брака и смерти — любов­ное заклю­чено в них в рамку веч­ного.

И, напро­тив, интим­ные поло­вые отно­ше­ния, гиги­е­ни­че­ские про­це­дуры или отправ­ле­ние есте­ствен­ных надоб­но­стей прак­ти­че­ски всегда оста­ются за пре­де­лами повест­во­ва­ния или изоб­ра­же­ния. Эта живот­ная часть чело­века име­ется у каж­дого, и гово­рить о ней и неин­те­ресно и без­нрав­ственно по той про­стой при­чине, что это — без­лич­ное, нече­ло­ве­че­ское. Опи­сы­вая первую бли­зость Врон­ского и Анны, Тол­стой вовсе не кос­нулся того, что ныне при­нято име­но­вать “сексом”, и при этом пре­красно пере­дал чело­ве­че­ские порывы и чув­ства, вла­дев­шие любов­ни­ками. Все особое, личное ска­зано. Прочее — как у всех, и о нем столь же неин­те­ресно писать, как и о том, как поль­зо­ва­лась Наташа Ростова ночной вазой.

Уди­ви­тель­ным обра­зом в куль­туре пост­мо­дерна коор­ди­наты совер­шенно изме­нены. Если в совре­мен­ном романе и гово­рится о поис­ках выс­шего смысла жизни, о Боге, то как бы со сто­роны и с усмеш­кой все­зна­ю­щего циника. А, в сущ­но­сти, зна­ю­щего что? Рели­ги­оз­ная вер­ти­каль, в ее само­цен­ном зна­че­нии, прак­ти­че­ски отсут­ствует. Об этом гово­рить столь же не при­нято сейчас, как пол­торы сотни лет назад не при­нято было гово­рить, как люди ходят в нужник. С пол­но­той инте­реса, если уж брать духов­ную сферу, гово­рят о разных “штуч­ках” шама­низма, кол­дов­ства, магии, о “поэзии заго­во­ров и закли­на­ний”, то есть о таком “духов­ном”, кото­рое обра­щено не к Богу, а к земле. На этом, как то и делает Каста­неда, можно лепить целые романы. На это модно наме­кать: хотите — верьте, хотите — думайте, что сов­па­де­ние.

Весь же инте­рес писа­теля направ­лен или на созда­ние картин без­лич­ного и нече­ло­ве­че­ского в чело­ве­че­ской жизни (секс, погло­ще­ние пищи, хож­де­ние по нужде и тому подоб­ное) или на опи­са­ние потока созна­ния, не веду­щего диалог с Богом и сове­стью, но лепе­чу­щего самому себе какую-то невня­тицу.

Пол­торы сотни лет назад Ницше объ­явил смерть Бога. Ясно, что Бог, вне­вре­мен­ной и сверх­сущ­ност­ный, пре­бы­вает по ту сто­рону смерти и не о Его смерти гово­рил гер­ман­ский пророк, но о смерти Бога в нас. И опять же, не об объ­ек­тив­ной смерти образа Божьего в чело­веке, ибо этот образ неуни­что­жим, так как боже­ствен, но о забве­нии, о воле­вом изгна­нии пере­жи­ва­ния Бога в себе. Мы поже­лали забыть о своей пред­веч­ной при­роде и о своем вели­ком при­зва­нии к обо­же­нию. Мы пред­по­чли рас­тво­риться в живот­ном мире, стать гово­ря­щим трост­ни­ком. Мы захо­тели убить Бога в себе и убили Его. И оба вели­ких чуда, пора­жав­ших Канта, — звезд­ное небо над голо­вой и нрав­ствен­ный закон в сердце, — они теперь не для нас. Звезд­ное небо в нашей куль­туре — лишь поле звезд­ных войн, а сердце — исклю­чи­тельно объект вни­ма­ния кар­дио­лога.

Аске­тике, науке о духов­ном выра­щи­ва­нии чело­века к Богу, хорошо известно, что, начи­на­ясь в обла­сти мысли, арти­ку­ли­ру­ясь в слове, посту­пок в конце концов завер­ша­ется дей­ствием. Это пра­вило оди­на­ково спра­вед­ливо и для пути вверх, к Небу и нрав­ствен­ному импе­ра­тиву, и вниз. Куль­тура фик­си­рует слова. Совре­мен­ная куль­тура убила Бога в своей сфере, в сфере слова и живо­пис­ного образа. Но куль­тура растит чело­века. И чело­век, взра­щен­ный такой куль­ту­рой, непре­менно пере­не­сет в мир дей­ствия свою обез­бо­жен­ную сущ­ность. И к самому себе и к дру­гому он отне­сется не как к сокро­вищу, пре­вос­хо­дя­щему весь мир, а как к пред­мету, как к вещи, как к сред­ству. Ужасы ХХ сто­ле­тия, войны, лагеря, гено­циды, неве­ро­ят­ные глум­ле­ния физи­че­ские и духов­ные над чело­ве­ком, пьян­ство, разбой, нар­ко­ма­ния — все это оплот­не­ние тех слов, кото­рые про­из­но­сят мастера куль­туры. И эти дела — не суд ли над куль­ту­рой ухо­дя­щего века?

“Говорю же вам, что за всякое празд­ное слово, какое скажут люди, дадут они ответ в день суда: ибо от слов своих оправ­да­ешься, и от слов своих осу­дишься” [Мф.12:36–37].


При­ме­ча­ние:

* Г.И. Успен­ский. Полн. собр. соч. в 14 томах — М., 1949. — Т. 8. — С. 385, 388 (“Волей-нево­лей”).


II. игумен Иоанн (Эко­ном­цев)

 игумен Иоанн (Эко­ном­цев),
пред­се­да­тель Отдела рели­ги­оз­ного обра­зо­ва­ния и кате­хи­за­ции
Мос­ков­ского пат­ри­ар­хата, ректор Рос­сий­ского Пра­во­слав­ного
Уни­вер­си­тета св. ап. Иоанна Бого­слова

Вза­и­мо­от­но­ше­ния куль­туры (и в широ­ком, и в узком — пони­ма­е­мом лишь как худо­же­ствен­ное твор­че­ство — смысле) и рели­гии, в част­но­сти, хри­сти­ан­ства, всегда были слож­ными и про­ти­во­ре­чи­выми. Если гово­рить о куль­туре в целом (вклю­ча­ю­щей в себя и про­из­вод­ство, и про­из­вод­ствен­ные отно­ше­ния, и эко­но­мику, и поли­тику, и рели­гию, и рели­ги­оз­ные воз­зре­ния), то она склонна отно­ситься к рели­гии несколько свы­сока — как к своей части. Но рели­гия — как источ­ник твор­че­ской силы, как духовно-нрав­ствен­ный фактор — это то, что питает куль­туру, и без этого источ­ника куль­тура суще­ство­вать не может. Вот тут про­ти­во­ре­чие и воз­ни­кает, и оно посто­янно суще­ство­вало. В своей работе пред­се­да­теля Отдела рели­ги­оз­ного обра­зо­ва­ния и кате­хи­за­ции Мос­ков­ского пат­ри­ар­хата и рек­тора Пра­во­слав­ного Уни­вер­си­тета я глав­ной своей зада­чей как раз и считаю нахож­де­ние вза­и­мо­по­ни­ма­ния между Цер­ко­вью и куль­ту­рой, в част­но­сти и куль­ту­рой худо­же­ствен­ной (далее буду гово­рить лишь о ней). К сожа­ле­нию, дости­же­ние пол­ного вза­и­мо­по­ни­ма­ния здесь прин­ци­пи­ально невоз­можно. Суще­ствует опре­де­лен­ная анти­но­мия между рели­гией и куль­ту­рой — они лежат в разных мирах. Мир куль­туры — суть мир этот, а рели­гия имеет источ­ник, исхо­дя­щий из мира иного.

Без­условно, куль­туру тоже питает источ­ник из мира иного — но в том-то и корень анти­но­мии. Ана­ло­гию можно уви­деть в Боже­ствен­ном Вопло­ще­нии на Земле. Все­мо­гу­щий Бог, создав­ший весь наш необъ­ят­ный мир, вдруг вопло­ща­ется в без­за­щит­ного мла­денца. С другой сто­роны, и дух наш стре­мится к вопло­ще­нию. Вот этот вопло­ща­ю­щийся в мате­ри­аль­ном мире дух и создает куль­туру. Ска­зан­ное можно про­ил­лю­стри­ро­вать на таком при­мере. В совет­ский период многие дея­тели нашей куль­туры тяну­лись к Церкви, видя в ней спа­се­ние от идео­ло­ги­че­ского гнета со сто­роны власти, источ­ник духов­но­сти и нрав­ствен­но­сти. Сейчас, к сожа­ле­нию, нема­лое число этих же самых людей стало кри­ти­че­ски отно­ситься к Церкви. Тут уже высту­пает другая их сто­рона, другая сто­рона куль­туры — та, что идет от мира сего. Это и рож­дает у сего­дняш­них дея­те­лей куль­туры (конечно, не у всех) оппо­зи­ци­он­ность по отно­ше­нию к Церкви.

К глу­бо­кому сожа­ле­нию, нынеш­няя куль­тура носит секу­ля­ри­зо­ван­ный харак­тер. Но, может, это и есте­ственно, нужно пройти такой этап. В одном из недавно полу­чен­ных мною писем гово­рится: “Нынеш­няя кон­фрон­та­ци­он­ная пози­ция интел­ли­ген­ции по отно­ше­нию к Церкви, можно пред­по­ло­жить, в зна­чи­тель­ной мере осно­вана на неудо­вле­тво­рен­ном праве интел­ли­ген­ции иметь непро­ти­во­ре­чи­вое рели­ги­оз­ное миро­воз­зре­ние на своем уровне, не пере­ходя ради него в иной куль­тур­ный, в широ­ком зна­че­нии слова, слой”.

Осно­вы­ва­ясь на секу­ля­ри­зо­ван­ных, гума­ни­сти­че­ских пред­став­ле­ниях — когда антро­по­цен­тризм опре­де­ляет все виде­ние мира, — многие сейчас счи­тают воз­мож­ным судить и о рели­ги­оз­ных пред­ме­тах, причем с пози­ций своего соб­ствен­ного “я”, забы­вая о том, что рели­гия, вера дается нам извне, создана Богом, а не людьми, и с сугубо чело­ве­че­ских пози­ций судить об этом не совсем пра­вильно.

Тогда-то, кстати, и воз­ни­кает отно­ше­ние к высшей истине как к чему-то ско­вы­ва­ю­щему, огра­ни­чи­ва­ю­щему твор­че­ское созна­ние — когда худож­ник стоит на пози­циях антро­по­цен­тризма, когда чело­век воз­во­дится на уро­вень идола, самого Бога, когда чело­век счи­тает воз­мож­ным делать все, что он хочет, не счи­та­ясь ни с какими нрав­ствен­ными кри­те­рями — есте­ственно, для него ста­но­вится непри­ем­ле­мым учение Церкви. С другой сто­роны, не будем забы­вать, что есть Цер­ковь Небес­ная и цер­ковь земная, и в неко­то­рых цер­ков­ных кругах есть устрем­ле­ния цен­зор­ские, огра­ни­чи­тель­ные; я бы даже назвал такую тен­ден­цию ико­но­бор­че­ской.

По моему глу­бо­кому убеж­де­нию, насто­я­щее искус­ство без рели­ги­оз­ного начала суще­ство­вать не может. Твор­че­ство по самой своей сути глу­боко рели­ги­оз­ный акт. Бог творил этот мир, потому что Он явля­ется Твор­цом и не тво­рить Он просто не может. Чело­век создан по образу и подо­бию Божьему и тоже при­зван к твор­че­ству. Каж­дому чело­веку дан свой особый, уни­каль­ный и непо­вто­ри­мый твор­че­ский дар. Об этом гово­рил апо­стол Павел. Но чело­век может и не уга­дать своего при­зва­ния и так и про­жить свою жизнь, не угадав, к чему он при­зван. Бывает, что лишь на склоне лет насту­пает про­цесс твор­че­ского про­зре­ния. Но, угадав свое при­зва­ние, очень сложно найти в себе силы реа­ли­зо­вать этот дар. Для этого тре­бу­ются боль­шие усилия (а многим так хочется жить “по инер­ции”), а глав­ное — необ­хо­дима помощь Божья. Конечно, чело­век должен сде­лать все от него зави­ся­щее, а он может немало, но когда он полу­чает помощь от Бога, это уве­ли­чи­вает его силы и воз­мож­но­сти сто­кратно. И вот про­цесс вдох­но­ве­ния, как мне кажется, и есть про­цесс синер­гии, сотвор­че­ства чело­века с Богом. Когда насту­пает этот момент, тогда и созда­ется насто­я­щее, вели­кое про­из­ве­де­ние искус­ства. Когда нет такого сотвор­че­ства, труд худож­ника пре­вра­ща­ется в “каторж­ный труд”, о чем гово­рил Досто­ев­ский. Иногда, конечно, тре­бу­ется и такой этап в работе, но каждый автор (могу судить и по соб­ствен­ному твор­че­скому опыту), пере­пе­ча­ты­вая напи­сан­ное, может точно ска­зать, что’ созда­ва­лось в этом бла­жен­ном состо­я­нии вдох­но­ве­ния, а что’ — нет. Насто­я­щее искус­ство рож­да­ется только в про­цессе синер­гии. Это и есть под­лин­ная, высшая сво­бода, когда ощу­ща­ешь себя инстру­мен­том Бога. Когда нет такого вза­и­мо­дей­ствия чело­века с миром иным — с боже­ствен­ным источ­ни­ком, — это ремес­лен­ни­че­ская работа. Полу­чить такое вдох­но­ве­ние может только тот чело­век, кото­рый настроен на при­ня­тие боже­ствен­ной помощи, боже­ствен­ного откро­ве­ния, кто нрав­ственно и духовно близок к Богу. Чело­век, сто­я­щий на пози­ции бого­бор­че­ства, обре­сти такую помощь не может и по-насто­я­щему тво­рить не в состо­я­нии; он в состо­я­нии лишь зани­маться пла­ги­а­том, воро­вать чужие идеи, зани­маться ремес­лен­ни­че­ским трудом. Для того, чтобы реа­ли­зо­вать свой дар, выпол­нить свою миссию, худож­ник должен обра­титься к Богу, полу­чить от Него под­держку. В ином случае — безыс­ход­ность, разлад, упадок твор­че­ских сил, регресс.

Но ни в коем случае нельзя забы­вать, что худо­же­ствен­ное твор­че­ство — очень слож­ный про­цесс, и недо­пу­стимо пря­мо­ли­нейно судить о том или ином худож­нике или худо­же­ствен­ном про­из­ве­де­нии. Вспо­ми­наю, что писал в свое время свя­ти­тель Гри­го­рий Нис­ский (IV век): если мы возь­мем в Свя­щен­ном Писа­нии те слова, кото­рые упо­треб­ля­ются там по отно­ше­нию к Богу, то можно прийти в ужас, насколько бого­хуль­ными могут пока­заться они, — но только в том случае, если мы возь­мем эти слова вне худо­же­ствен­ного образа, говоря сего­дняш­ними сло­вами, вне кон­тек­ста.

То, что у таких худож­ни­ков, как, скажем, Кафка или Леонид Андреев, кажется бого­хуль­ным или бого­бор­че­ским — при пря­мо­ли­ней­ном под­ходе к их про­из­ве­де­ниям, — может ока­заться совер­шенно иным, если рас­смат­ри­вать в кон­тек­сте худо­же­ствен­ного образа. Точно так же нельзя пря­мо­ли­нейно пони­мать и веру чело­века: если он ходит в храм, стоит там со свеч­кой — значит, это тот чело­век, кото­рый избран Богом и дей­стви­тельно имеет веру в своем сердце. Нам неиз­вестно, кого изби­рает Гос­подь. Поэтому я бы воз­дер­жался от такого рода пря­мо­ли­ней­ных суж­де­ний и о худож­ни­ках. Это как раз черта, при­су­щая тота­ли­тар­ным режи­мам. В совет­ское время — я вспо­ми­наю про­цесс Синяв­ского и Дани­эля — чинов­ники, не спо­соб­ные или не пытав­ши­еся про­ник­нуть в смысл худо­же­ствен­ного образа, судили писа­теля, цеп­ля­ясь за какие-то фразы или отдель­ные выра­же­ния.

Худо­же­ствен­ное про­из­ве­де­ние имеет право на свое, само­сто­я­тель­ное бытие. Глав­ным кри­те­рием явля­ется талант худож­ника, и если это талант­ли­вое про­из­ве­де­ние, оно не может быть не от Бога. Не все рели­ги­оз­ные дея­тели пони­мают это. Когда я гово­рил вна­чале о невоз­мож­но­сти пол­ного вза­и­мо­по­ни­ма­ния между Цер­ко­вью и куль­ту­рой, я имел в виду и этот фактор тоже. Неда­ром в рели­ги­оз­ной среде, и в том числе в неко­то­рых пра­во­слав­ных кругах, раз­да­ются голоса против отдель­ных авто­ров, в твор­че­стве кото­рых, может, просто еще не разо­бра­лись. Но, конечно, вся нынеш­няя масс-куль­тура, зару­беж­ная и домо­ро­щен­ная — как и вообще все серое и посред­ствен­ное — не от Бога.

Опре­де­лен­ную раз­дво­ен­ность я чув­ствую и в самом себе, с одной сто­роны, будучи свя­щен­ни­ком, а с другой сто­роны — писа­те­лем, так что опре­де­лен­ная анти­но­мия, можно ска­зать, суще­ствует во мне самом.

И в ран­не­хри­сти­ан­скую эпоху такая анти­но­мия суще­ство­вала. Когда только воз­никло хри­сти­ан­ство, когда все было скон­цен­три­ро­вано на ожи­да­нии Вто­рого При­ше­ствия, конца этого мира, когда эсха­то­ло­ги­че­ские чув­ства были сильны — вся эта жизнь, куль­тура, искус­ство каза­лись при­зрач­ными, ненуж­ными. Потом, когда такое ожи­да­ние вли­лось в исто­ри­че­ский про­цесс, тогда уже Цер­ковь обра­ти­лась к окру­жа­ю­щему миру, стала его хри­сти­а­ни­зи­ро­вать, таким обра­зом содей­ствуя созда­нию хри­сти­ан­ской куль­туры. И в наше время, когда в России Цер­ковь пере­стала быть гони­мой и стала тор­же­ству­ю­щей, опять уси­ли­ва­ется эта анти­но­мия: куль­тура кажется ненуж­ной для спа­се­ния, лишней. А между тем, не будем забы­вать хотя бы о таком факте: сего­дняш­ний взрыв рели­ги­оз­ных настро­е­ний среди самого моло­дого насе­ле­ния, приход искренне веру­ю­щей моло­дежи в Цер­ковь — при том, что на про­тя­же­нии преды­ду­щих двух поко­ле­ний люди в нашей стране были прак­ти­че­ски пол­но­стью отъ­еди­нены от веры и даже поко­ле­ние бабу­шек ничего не могло в этом смысле дать — про­изо­шел во многом бла­го­даря наци­о­наль­ной куль­туре, рус­ской клас­си­че­ской лите­ра­туре и, нако­нец, самому рус­скому языку — тон­чай­шей суб­стан­ции мысли и целост­ного духа нации.

Исто­рия раз­ви­ва­ется по спи­рали, и, думаю, нынеш­ние нега­тив­ные настро­е­ния по отно­ше­нию к куль­туре будут осла­бе­вать. Жить без куль­туры чело­век не может, куль­тура не может суще­ство­вать без рели­ги­озно-нрав­ствен­ного источ­ника. Но про­ти­во­ре­чия были, есть и будут, к пол­ному их пре­одо­ле­нию мы можем только стре­миться. Как писал в своей статье “Цер­ковь и куль­тура” С. Н. Бул­га­ков: “Создать под­линно хри­сти­ан­скую, цер­ков­ную куль­туру и воз­бу­дить жизнь в цер­ков­ной ограде, побе­дить про­ти­во­по­лож­ность цер­ков­ного и свет­ского, — такова исто­ри­че­ская задача для духов­ного твор­че­ства совре­мен­ной Церкви и совре­мен­ного чело­ве­че­ства”. Сим­фо­ния воз­можна.

III. Борис Люби­мов

Вопросы, пред­ло­жен­ные редак­цией жур­нала “Знамя”, при­над­ле­жат, с одной сто­роны, к числу самых зна­чи­тель­ных про­блем веры и твор­че­ства (в широ­ком смысле слова), а с другой, — к сокро­вен­ным, интим­ным глу­би­нам опыта; во всяком случае для тех, кто веру вос­при­ни­мает не абстрактно, а опытно, кто ею, худо ли, хорошо ли, живет.

Вот почему уже на первый вопрос: “Суще­ствует ли огра­ни­чи­тель сво­боды твор­че­ского созна­ния?”, при­хо­дится отве­чать в зави­си­мо­сти от ответа на третий вопрос, о вза­и­мо­дей­ствии Церкви, веры и куль­тур­ного твор­че­ства. Для цер­ков­ного чело­века (говорю лишь об опыте пра­во­сла­вия) думаю, да, суще­ствует. И свя­зано огра­ни­че­ние с цер­ков­ной дог­ма­ти­кой, с Сим­во­лом Веры, с реше­ни­ями Собо­ров, со Свя­щен­ным Писа­нием и Свя­щен­ным Пре­да­нием. Другое дело, что чем ближе под­хо­дишь к Закону, тем больше убеж­да­ешься и в суще­ство­ва­нии Бла­го­дати, а стало быть, и сво­боды. И уж если спра­вед­ливы слова архи­манд­рита Кипри­ана (Керна) при­ме­ни­тельно к бого­сло­вию: “Сама свя­то­оте­че­ская мысль раз­ви­ва­лась в тече­ние веков, дер­зала мыс­лить… Такова при­рода орга­ни­че­ски раз­ви­ва­ю­щейся жизни Церкви в обла­сти мысли и цер­ков­ной куль­туры”, то тем более они могут рас­про­стра­няться на сферу худо­же­ствен­ного твор­че­ства. Словом, для цер­ков­ного чело­века огра­ни­чи­тель есть, но должен он дей­ство­вать при­мерно так, как дорож­ный знак: если ско­рость огра­ни­чена 60 км в час, можно ехать на 70 и даже на 80; на 120 ехать нельзя.

Зна­чи­тельно слож­нее отве­тить на вопрос о кон­фликте между верою и совре­мен­ной куль­ту­рой и воз­мож­но­сти его раз­ре­ше­ния. Что счи­тать совре­мен­ной куль­ту­рой и что совре­мен­ной куль­ту­рой? Послед­нее деся­ти­ле­тие? ХХ век? Если век, то осо­бен­ность про­ни­ца­тельно уга­дала 80 лет назад Ахма­това:

Чем хуже этот век пред­ше­ству­ю­щих? — Разве
Тем, что в чаду печали и тревог
Он к самой черной при­кос­нулся язве,
Но исце­лить ее не мог.

В конце века ясно, что все сред­ства исце­ле­ния чело­ве­че­ства, пред­ло­жен­ные в его начале и сере­дине — “теур­гия”, “наука”, “тех­но­кра­тия”, “ООН”, — или не лечат, или даже кале­чат. А “язва” ста­но­вится все “черней” и “черней”…

И только верой в Вос­кре­се­нье
Какой-то ука­за­тель дан.
     Б. Пастер­нак

Как всегда в тре­вож­ные вре­мена, потреб­ность в вере, веро­ятно, будет уве­ли­чи­ваться, а ее реа­ли­за­ция в цер­ков­ной сфере во многом зави­сит от муд­ро­сти свя­щен­но­слу­жи­те­лей СНИЗУ доверху. Именно снизу. Как ни важен сам по себе вопрос об иерар­хах, больше всего зани­ма­ю­щий прессу, рядо­вой солдат сер­жан­тов и млад­ших офи­це­ров видит каждый день, гене­ра­лов — раз в год, а мар­ша­лов и мини­стра обо­роны только по теле­ви­зору.

Но кон­фликты будут, и потому, что время кон­фликтно вообще (раньше мы дру­жили с теми, кто “за Пастер­нака и Ман­дель­штама” и “против Софро­нова”, сего­дня мы готовы “дру­жить” с теми, кто “за Ман­дель­штама” и “против Пастер­нака” и пр.), и по другой при­чине. Кон­фликты будут между “куль­ту­рой” и “верой”.

Сна­чала два слова об этой “совре­мен­ной куль­туре”. Лет 20 назад я пытался опре­де­лить ситу­а­цию в театре, вос­поль­зо­вав­шись тыня­нов­ским словом “про­ме­жу­ток”. Истек­шие деся­ти­ле­тия пока­зали, что “про­ме­жу­ток” затя­нулся и захва­тил отнюдь не только театр, а едва ли не всю сферу куль­туры. Рискну ска­зать, что в послед­ней чет­верти века ни в одной обла­сти искус­ства — ни в дра­ма­ти­че­ском театре, ни в музы­каль­ном, ни в кине­ма­то­графе, ни в поэзии, ни в прозе, ни в дра­ма­тур­гии, ни в фило­со­фии, ни в бого­сло­вии не появи­лось ни одного очень боль­шого имени, притом что просто ода­рен­ных хоть пруд пруди (“слиш­ком много оди­на­ково умных людей”, — заме­тил в свое время Досто­ев­ский). А куль­тура нуж­да­ется в “неоди­на­ково” талант­ли­вых. И вера тоже — по “подобию”-то мы все созданы, но святым ста­но­вится тот, кто пре-подо­бен…

Герой Марка Алда­нова в свое время заме­тил: “Все люди, гово­ря­щие, что они не похожи на других людей, очень похожи друг на друга. И таких тоже мил­ли­оны”. (По-моему, это лучшее опре­де­ле­ние пост­мо­дер­низма…)

Попро­сту говоря: можно ска­зать, что О. Ефре­мов раз­ви­вает идеи Ста­ни­слав­ского? Можно. А можно ска­зать, что Ста­ни­слав­ский пред­вос­хи­тил идеи Ефре­мова?.. То-то и оно.

Такая “куль­тура” не заин­те­ре­со­вана в “фило­со­фии нера­вен­ства”. Она “демо­кра­тична” и про­ти­во­стоит любой “ари­сто­кра­ти­че­ской” системе цен­но­стей, вклю­чая и хри­сти­ан­скую.

Но и иная “вера” хороша. Истек­шие 10 лет поро­дили немало “ком­со­моль­цев-бого­моль­цев”, причем как “около цер­ков­ных стен”, так и за ними. Когда я вижу на теле­ви­зи­он­ном экране пожи­лую даму в подо­бии мона­ше­ского оде­я­ния и гово­ря­щую: “мы знаем, что у вся­кого свя­того есть своя ниша”, я вспо­ми­наю ее недав­ние радио­пе­ре­дачи и пони­маю, что для нее собор святых что-то вроде ЦК КПСС, где каждый святой воз­глав­ляет какой-нибудь отдел — куль­туры, про­па­ганды и пр. А ее и ей подоб­ных функ­ция — искать кра­молу. Больше-то они ничего и не умеют. Словом, “куль­тура” обя­за­тельно будет драз­нить “веру”, а “вера” будет осуж­дать “куль­туру”. И пусть их.

Гораздо дра­ма­тич­нее и инте­рес­нее отве­тить на третий вопрос — о вза­и­мо­дей­ствии Церкви, веры и куль­тур­ного твор­че­ства. Отча­сти я попы­тался отве­тить на него в своей книге “Дей­ство и дей­ствие”. Сейчас же хочу при­ве­сти один пример из живой жизни, из своих отро­че­ских вос­по­ми­на­ний, когда куль­тура и вера на моих глазах ока­за­лись за одним столом в бук­валь­ном смысле слова.

Начало 60‑х годов, писа­тель­ский дом у метро “Аэро­порт”, за столом сидят мой отец Н. Люби­мов, к тому вре­мени пере­вод­чик не только “Дон Кихота”, но и “Гар­ган­тюа” и “Тиля”, и игумен (впо­след­ствии схи­и­гу­мен) Савва, про­ез­дом из Псково-Печер­ской Лавры заехав­ший наве­стить своего дав­него зна­ко­мого, к нема­лому удив­ле­нию аэро­пор­тов­ских оби­та­те­лей (труды покой­ного отца Саввы ста­ра­ни­ями его почи­та­те­лей сейчас изда­ются; в каче­стве при­мера: С любо­вью о Гос­поде… Жиз­не­опи­са­ние старца схи­и­гу­мена Саввы, М., 1998.; можно пред­по­ло­жить, что он будет про­слав­лен в сонме мест­но­чти­мых псков­ских святых). Раз­го­вор был долгий, содер­жа­тель­ный, но все дело в том, что если отцу-то моему о.Савва был нужен весь, и делом своим, слу­же­нием прежде всего, то старца инте­ре­со­вал Н. Люби­мов как чело­век, а его пере­воды были если не враж­дебны (мол, какие-то като­лики, да еще воль­но­дум­ные), а просто не нужны. И еще пример, уже из вос­по­ми­на­ний отца. При­хо­жанка одного из храмов, мно­го­кратно видев­шая моего отца, бесе­ду­ю­щего с архи­дья­ко­ном Сер­гием Тури­ко­вым, спро­сила у отца дья­кона: — Кто этот ваш зна­ко­мый? — Это писа­тель. — Хоро­ший? Хоро­ший, веру­ю­щий. — А вы его что-нибудь читали? — Откро­венно говоря, ничего не читал.

В этом “откро­венно говоря” вся суть вопроса. На вер­ши­нах духа, т.е. бли­зо­сти к Богу, чело­век “отры­ва­ется” от “мира”, а значит, и от куль­туры. Она ему не враж­дебна: она ему не нужна. “Лицом повер­ну­тая к Богу, ты тянешься к Нему с земли…”

Уже упо­ми­нав­шийся мною архи­манд­рит Киприан Керн в одном из самых заме­ча­тель­ных явле­ний бого­сло­вия послед­него пяти­де­ся­ти­ле­тия — в книге “Антро­по­ло­гия св. Гри­го­рия Паламы” (кстати говоря, посто­янно обра­ща­ю­щийся в ней к про­блеме хри­сти­ан­ства и куль­туры и реша­ю­щей ее поло­жи­тельно; сам вошед­ший в рус­скую куль­туру в каче­стве про­то­типа глав­ного героя лучшей новеллы Бориса Зай­цева “Река времен”) в суж­де­ниях св. Васи­лия Вели­кого о “благом”, “пре­крас­ном”, в стрем­ле­нии всего к Богу, в выска­зы­ва­нии св. Гри­го­рия Бого­слова о чело­веке как создан­ном Боге увидел “осно­ва­ние для постройки под­линно хри­сти­ан­ской эсте­тики; это может лечь и в основу фило­со­фии твор­че­ства”…

Отсы­лая чита­теля к этой книге, и, в осо­бен­но­сти, к стр. 369–385, при­веду лишь несколько его суж­де­ний, пред­вос­хи­тив­ших про­бле­ма­тику данной дис­кус­сии: “Чело­веку дано тво­рить, правда, не из ничего, как творит Сам Созда­тель, но все же тво­рить нечто до него не бывшее. … Тво­рить прежде всего свою соб­ствен­ную жизнь: рас­крыть и осу­ще­ствить ту зало­жен­ную в нас, так ска­зать, линию своей судьбы. … Рели­ги­оз­ную жизнь вообще нельзя себе пред­ста­вить сво­бод­ную от про­ти­во­ре­чий и кон­флик­тов. … И, может быть, ни в одной обла­сти жизни духа эти кон­фликты так не сильны и неумо­лимы, как именно в обла­сти твор­че­ства и куль­туры. … Есть ли смысл твор­че­ства? Нужна ли куль­тура? … Самый корень слова “куль­тура”, как и “культ”, имеет в себе нечто рели­ги­оз­ное, освя­щен­ное особым почи­та­нием. Это не значит, что бла­го­сло­венно только твор­че­ство в формах бла­го­че­стия, так ска­зать, хра­мо­вое твор­че­ство: ико­но­пи­са­ние, зод­че­ство и кли­рос­ное пение. Может быть мир­ская куль­тура, на кото­рой почиет бла­го­сло­ве­ние, но она должна быть доступ­ной для этого бла­го­сло­ве­ния, спо­соб­ной к освя­ще­нию. … Есть что-то в каждом твор­че­стве (мысль, наука, худо­же­ство), что в себе содер­жит семя веч­но­сти, свой “семен­ной логос”, род­ня­щий его с Пер­во­ис­точ­ни­ком Пре­муд­ро­сти, с Пред­веч­ным Лого­сом. И это вечное созда­ние рук чело­ве­че­ских и перей­дет в веч­ность в своем нетлен­ном, пре­об­ра­жен­ном облике и оста­нется пре­бы­вать в неве­чер­нем дни Цар­ствия. Как мысли, звуки, слова, линии таин­ственно появи­лись в твор­че­ском уме чело­века откуда-то из умо­по­сти­га­е­мого мира, так они, верим мы, опять-таки таин­ственно пре­об­ра­зив­шись, уйдут в веч­ность для бес­ко­неч­ного бытия… две опас­но­сти могут тут под­сте­ре­гать испы­ту­ю­щую мысль. 1. Соблазн опти­мизма, пере­оце­ни­ва­ние зна­че­ния твор­че­ства, при­зна­ние за ним непре­хо­дя­щей и абсо­лют­ной цен­но­сти, и… 2. соблазн пес­си­ми­сти­че­ского отно­ше­ния, уни­что­же­ния куль­туры и гну­ше­ния ею во имя бла­го­че­стия. … И как бы мы ни смот­рели на свой рели­ги­оз­ный путь, нам дано знать две истины: 1. Мы созданы твор­цами и должны тво­рить, и 2. Плоды нашего твор­че­ства уни­что­жатся вместе с этой пла­не­той, но не про­па­дут, а пре­об­ра­зятся. Нельзя поэтому твор­че­ству при­да­вать зна­че­ние тай­но­дей­ствия, встав­лять его в рамки цер­ков­ного оби­хода, и тем спу­тать два плана: церкви и куль­туры. Куль­туру надо рели­ги­озно осмыс­ли­вать и цер­ковно оправ­ды­вать, но нельзя сме­ши­вать этих планов. Цер­ковь, конечно, не только не сожи­гает куль­туру во имя спа­се­ния души (Саво­на­ролла и под.), но даже и бла­го­слов­ляет ее. Но куль­тура тем не менее оста­ется мир­скою, и в этом нет ничего пло­хого. Куль­тура все же стоит на ином плане, чем бого­слу­же­ние, мистика, аске­тика, литур­гия и т.д. Кроме того, и в самой куль­туре есть и могут быть обла­сти более доступ­ные дей­ствию пре­об­ра­зу­ю­щих лучей Фавора и более от него уда­лен­ные. Есть сферы куль­тур­ного твор­че­ства, кото­рые могут быть про­свет­лены и освя­щены; есть и такие, кото­рые нико­гда не пре­об­ра­зятся”.

Оста­ется и убеж­де­ние в том, что жизнь пойдет “по Досто­ев­скому”. Будут смер­дя­ковы, для кото­рых “вздор‑с” и “стишки”, и вера, и раки­тины, пара­зи­ти­ру­ю­щие на том и на другом, и на “семи­на­рии”, и на “жур­нале”; фера­понты и зосимы, иваны и алеши, “веру­ю­щие бабы”, “рус­ские маль­чики” и “рус­ские иноки” — до тех пор, пока “жизнь житель­ствует” (св. Иоанн Зла­то­уст). Будут те, кому чужды или враж­дебны и вера и куль­тура; те, кому они нужны порознь; но будут и те, для кого куль­тура есть способ рас­кры­тия их веры. И в конце ХХ века тако­вых стало, пожа­луй, больше, чем в его начале. Все же именно в ХХ веке появи­лось само сло­во­со­че­та­ние “пра­во­слав­ная куль­тура” (о. Васи­лий Зень­ков­ский), и именно в наше время Н. Струве заме­тил, что только в России создана “пра­во­слав­ная куль­тура”. (Надо ли уточ­нять, что это не повод для само­пре­воз­но­ше­ния, но стимул для даль­ней­шего твор­че­ства в обоих планах бытия…)

И уж если я разок сослался на “семей­ный опыт”, вер­нусь к нему еще раз: неза­долго до кон­чины мой отец сказал: “У меня есть Гос­подь Бог, молитвы отца Геор­гия (о. Геор­гий Бреев — насто­я­тель храма во имя иконы Божией Матери “Живо­нос­ный источ­ник” в Цари­цыне) и вели­кая рус­ская лите­ра­тура”. Если угодно, это можно счи­тать и его репли­кой в насто­я­щем диа­логе…

IV. Олеся Нико­ла­ева

Творец наде­лил чело­века вели­чай­шими дарами — даром сво­боды и даром твор­че­ства. Сво­бода чело­века абсо­лютна: если он гово­рит Богу свое “нет”, Бог не совер­шает над ним наси­лия. Если он гово­рит Ему “да”, Бог бла­го­во­лит соеди­ниться с ним в таин­стве При­ча­стия. Можно утвер­ждать, что хри­сти­ан­ство — это рели­гия сво­боды и твор­че­ства.

Но обще­ство, в кото­ром мы живем, пре­бы­вает в плену мифов и риту­а­лов, идолов и суе­ве­рий, одур­ма­ни­ва­ю­щих чело­ве­че­ское созна­ние и обра­ща­ю­щих его в раб­ство. “Нет”, кото­рое гово­рит совре­мен­ный чело­век Богу и Его Церкви, может ока­заться не плодом его сво­боды, а бар­щи­ной, под­не­вольно отра­ба­ты­ва­е­мой им на полях совре­мен­но­сти: “Что, Цер­ковь и куль­тура? Да Цер­ковь отлу­чила Тол­стого за то, что он был гени­аль­ным писа­те­лем! Да она воз­му­ща­ется филь­мом Скор­цезе, потому что это талант­ливо! Да она, нако­нец, сожгла Джор­дано Бруно!”. Когда-то я горячо начи­нала с этим спо­рить, теперь я просто посме­и­ва­юсь… Мне никого не уда­лось пере­убе­дить хотя бы даже в том, что граф Тол­стой сам отвер­гал, отри­цал и поно­сил Цер­ковь, и его отлу­че­ние было лишь фактом при­зна­ния его страш­ной сво­боды… Мои оппо­ненты ничего не хотели слу­шать, попро­сту потому что они не хотели этого знать. Они твер­дили одно и то же: “Да это все мра­ко­бе­сие, неве­же­ство, и потом эти все дог­маты, каноны, вся эта орто­док­саль­ность…”

Иногда я не посме­и­ва­юсь, а хохочу в голос. Потому что это звучит так же, как если бы кто-то, пре­ис­пол­нен­ный само­ува­же­ния и досто­ин­ства, стал бы гово­рить, скажем, о поэзии: “Это чтобы стихи‑с, то это суще­ствен­ный вздор‑с. Рас­су­дите сами: кто же на свете в рифму гово­рит? И если бы мы стали все в рифму гово­рить, хотя бы даже по при­ка­за­нию началь­ства, то много ли бы мы насказали‑с?” Я хохочу, потому что это очень, очень потешно. И невоз­можно начать раз­го­вор о рели­гии и куль­туре, вволю не насме­яв­шись: не рас­чи­стив про­стран­ство.

Итак, хотя бы в этом кон­тек­сте некий кон­фликт между Цер­ко­вью и совре­мен­ной пост­мо­дер­нист­ской куль­ту­рой суще­ствует. Это кон­фликт мета­фи­зи­че­ской несов­ме­сти­мо­сти пост­мо­дер­нист­ского циви­ли­за­ци­он­ного кода и еван­гель­ского бла­го­ве­стия, сооб­ща­ю­щего нам и о созда­нии Хри­стом Своей Церкви. Кое-что об этом, совсем не так много из того, что можно было бы, я напи­сала в книге “Совре­мен­ная куль­тура и Пра­во­сла­вие”. Неко­то­рые из моих зна­ко­мых пост­мо­дер­ни­стов на меня за это даже оби­де­лись, и это меня осо­бенно уди­вило и даже рас­тро­гало: неужели же они в глу­бине души чаяли впи­саться в мир пра­во­слав­ных цен­но­стей?..

Иное дело, что совре­мен­ная куль­тура не исчер­пы­ва­ется пост­мо­дер­низ­мом. И в ней можно ощу­тить прон­зи­тель­ную хри­сти­ан­скую струю. Суть ведь не в том, чтобы назы­вать или изоб­ра­жать какие-либо при­меты хри­сти­ан­ства — их, кстати, может совсем и не быть. Но пра­во­славно все, каса­ю­ще­еся души чело­ве­че­ской в ее стрем­ле­нии к Богу, изне­мо­га­ю­щей на земных путях и ищущей Своего Спа­си­теля, души поги­ба­ю­щей и чающей Вос­кре­се­ния. Именно эта хри­сти­ан­ская нота звучит и у Венечки Еро­фе­ева в “Москва—Петушки”, и у Саши Соко­лова в “Школе для дура­ков”, и в юро­ди­вых стихах моло­дого Лимо­нова. Поэзия ХХ века немыс­лима без “Сре­те­ния” Брод­ского, без “Мона­стыря” Евг. Рейна, этих под­линно хри­сти­ан­ских стихов…

И наобо­рот. В про­из­ве­де­нии могут быть задей­ство­ваны и еван­гель­ские сюжеты, и хри­сти­ан­ские аллю­зии, и цер­ков­ные образы, а оно по своему духу ока­зы­ва­ется нехри­сти­ан­ским и потому неиз­бежно анти­хри­сти­ан­ским: “Кто не соби­рает со Мною, тот рас­то­чает” (Лк.11:23). Это и “Послед­нее иску­ше­ние Христа”, и романы “на еван­гель­скую тему” Нор­мана Мей­лера, Жозе Сара­маго, Силь­ве­стра Эрдега…

Как утвер­ждал Тер­тул­лиан, душа чело­века по при­роде своей хри­сти­анка: на вер­ши­нах чело­ве­че­ского сло­вес­ного твор­че­ства лежит отблеск Хри­сто­вой Истины. Словно сво­бод­ное про­яв­ле­ние таланта так или иначе про­яв­ляет в чело­веке зало­жен­ный в нем образ Божий и запе­чат­ле­вает тоску чело­века по своему Спа­си­телю. Без­ре­ли­ги­оз­ное твор­че­ство — про­ти­во­ре­чие в опре­де­ле­нии, нон­сенс.

Это вовсе не озна­чает, что твор­че­ство спа­си­тельно само по себе и само­до­ста­точно, что оно есть путь к Богу, аль­тер­на­тив­ный Церкви. Культ твор­че­ства есть идо­ло­по­клон­ство, равно как и покло­не­ние Куль­туре как тако­вой. Куль­тура может быть формой суще­ство­ва­ния и осу­ществ­ле­ния чело­века на его путях к Богу: сама по себе она не спа­си­тельна. Но тот, кто живет цер­ков­ной жизнью, уже уко­ре­нен в хри­сти­ан­ской куль­туре, даже если это чело­век, со свет­ской точки зрения, неве­же­ствен­ный. Потря­са­ю­щий пример этому — святой ХХ века старец Силуан, под­ви­зав­шийся на Афоне и оста­вив­ший нам свои писа­ния. Будучи кре­стьян­ского про­ис­хож­де­ния, закон­чив 4 класса и прожив прак­ти­че­ски всю взрос­лую жизнь в мона­стыр­ском уеди­не­нии, он явил образцы такой высо­кой поэзии, такого уни­каль­ного оду­хо­тво­рен­ного и тон­кого письма, кото­рое на нашем убогом свет­ском языке может быть названо разве что гени­аль­ным.

Итак, в совре­мен­ной куль­туре можно обна­ру­жить несколько пла­стов. Это — цер­ков­ная куль­тура, кото­рая по опре­де­ле­нию не входит ни в какие кон­фликты с Цер­ко­вью. Далее, это куль­тура, опи­ра­ю­ща­яся на тра­ди­ции рус­ской клас­сики, хри­сти­ан­ской по своему духу и сохра­ня­ю­щей на себе этот отпе­ча­ток. К этому куль­тур­ному пласту отно­сятся, без­условно, те совре­мен­ные писа­тели, кото­рые испо­ве­дуют себя пра­во­слав­ными, причем это испо­ве­да­ние ста­но­вится порой не только темой, но и в какой-то мере эле­мен­том поэ­тики. Здесь можно вспом­нить Сол­же­ни­цына и Аве­рин­цева, Чухон­цева и Кубла­нов­ского, Позд­ня­ева и Седа­кову…

Однако про­блемы воз­ни­кают при столк­но­ве­нии любых форм пост­мо­дер­нист­ской циви­ли­за­ции с систе­мой хри­сти­ан­ских цен­но­стей, хра­ни­мых в Церкви и осу­ществ­ля­е­мых через нее. Здесь все — и испо­ве­да­ние Единой Абсо­лют­ной Истины, и тра­ди­ция (Пре­да­ние), и иерар­хия, и стиль — не только не сов­ме­стимо с пост­мо­дер­нист­ским мыш­ле­нием, но настолько ему нена­вистно, что про­во­ци­рует в нем агрес­сию.

Случай с Тер-Ога­нья­ном, раз­ру­бав­шим иконы и выда­вав­шим бого­хуль­ство за куль­тур­ную акцию, — зако­но­мер­ность, а не слу­чай­ность.

Свя­то­тат­ствен­ный роман Жозе Сара­маго, сразу после выхода кото­рого сей посред­ствен­ный автор полу­чил Нобе­лев­скую премию, — не слу­чай­ность, а зако­но­мер­ность.

Демон­стра­ция фильма “Послед­нее иску­ше­ние Христа” по наци­о­наль­ному теле­ка­налу, осу­ществ­лен­ная вопреки обра­ще­нию и предо­сте­ре­же­нию главы Церкви, чле­нами кото­рой явля­ется, по мень­шей мере, 60% насе­ле­ния России, — увы! — зако­но­мер­ность.

Либе­раль­ная Фран­ция, отка­зы­ва­ю­ща­яся празд­но­вать 1500-летие кре­ще­ния своей страны, встре­ча­ю­щая папу Иоанна Павла II листов­ками, кари­ка­ту­рами и даже бомбой, под­ло­жен­ной в собор, где он соби­рался совер­шить мессу, поно­сив­шая его на стра­ни­цах своей прессы и вме­ня­ю­щая ему в вину даже его болезни, скру­пу­лезно рас­пи­сан­ные на газет­ных пере­до­ви­цах, — увы! — отнюдь не слу­чай­ность.

Пост­мо­дер­нист­ская циви­ли­за­ция, не сов­ме­сти­мая с Цер­ко­вью Хри­сто­вой и ее духом, если и не пре­успеет в том, чтобы раз­ло­жить ее изнутри, то, придя к власти, будет гнать ее с неистов­ством Нерона, с мани­а­каль­но­стью боль­ше­ви­ков. Она снова — на этот раз под знаком “плю­ра­лизма”, под знаком того, чтобы “не нару­шать права ате­и­стов” — будет взры­вать храм Христа Спа­си­теля, пре­вра­щать церкви в блу­ди­лища, а веру­ю­щих назы­вать мра­ко­бе­сами…

При­ме­ча­тельна такая харак­тер­ная чер­точка: нецер­ков­ная или око­ло­цер­ков­ная интел­ли­ген­ция активно при­гла­шает Цер­ковь к диа­логу, однако име­ется в виду, что диалог этот будет пред­став­лять собой систему интел­ли­гент­ских инвек­тив в адрес Церкви. Под диа­ло­гом также име­ется в виду, что интел­ли­ген­ция будет при­зы­вать Цер­ковь к пока­я­нию, вво­дить в ней “пере­стройку” и “глас­ность”, водво­рять “новый миро­вой поря­док” и реор­га­ни­зо­вы­вать ее по образу и подо­бию интел­ли­гент­ского кружка. На осно­ва­нии того, что Цер­ковь по самой своей мисти­че­ской при­роде не может отклик­нуться на призыв к своему обмирщ­вле­нию, нецер­ков­ная интел­ли­ген­ция склонна делать вывод, что Цер­ковь вообще не спо­собна к диа­логу.

Еще в начале века по сход­ным при­чи­нам (хотя рус­ская интел­ли­ген­ция того вре­мени по сте­пени рели­ги­оз­ной про­све­щен­но­сти не сопо­ста­вима с нынеш­ней) “Рели­ги­озно-фило­соф­ские Собра­ния” про­су­ще­ство­вали всего пол­тора года и рас­па­лись, когда весь пафос свет­ской сто­роны стал сво­диться к тре­бо­ва­нию цер­ков­ных реформ и необ­хо­ди­мо­сти “тре­тьего Завета”.

Теперь Церкви пред­ла­га­ется помал­ки­вать при виде того, как пост­мо­дер­нист­ский дис­курс ставит худо­же­ствен­ный экс­пе­ри­мент над ее свя­ты­нями, или даже самой перейти на пози­ции этого неслы­хан­ного “нового мыш­ле­ния”. Однако Церкви вот уже два тыся­че­ле­тия слиш­ком хорошо зна­комо и мыш­ле­ние такого рода, и подоб­ные “экс­пе­ри­менты”.

Уми­ли­тельно же при этом то, что дея­тели куль­туры, отри­ца­ю­щие Цер­ковь, при этом как будто рас­счи­ты­вают полу­чить от нее бла­го­сло­ве­ние или, по край­ней мере, одоб­ре­ние. Воис­тину, — “как низко ни пал чело­век, но в сердце своем он ничего не хочет, кроме свя­то­сти, ничего не любит, кроме свя­то­сти, ничего не чтит, кроме свя­то­сти” (прот. Сергий Бул­га­ков). Дух Святой пре­бы­вает в Церкви, почему она и назы­ва­ется “Святая Цер­ковь”.

Поэтому — воз­можно, под­со­зна­тельно — даже и иным пост­мо­дер­ни­стам, вопреки всему, было бы чрез­вы­чайно при­ятно, если бы их назвали хри­сти­ан­скими писа­те­лями. Я весьма живо пред­став­ляю себе, как, встре­чая, скажем, Дмит­рия Алек­сан­дро­вича При­гова, говорю ему со всей дру­же­ствен­но­стью: “Дмит­рий Алек­сан­дро­вич, какую же это вы хри­сти­ан­скую напи­сали вещь! Прямо в наи­луч­ших тра­ди­циях пра­во­слав­ного юрод­ства!” Я так и вижу, как он улы­ба­ется, как ему это лестно. Ему так при­ятно, что он, отшу­чи­ва­ясь, хихи­кая и сму­щенно поче­сы­вая пере­но­сицу, пыта­ется это скрыть…

Потому что пока еще боль­шая честь, если тебя назо­вут хри­сти­ан­ским писа­те­лем… Сколько прой­дет вре­мени, прежде чем это слово у нас, я имею в виду в России, станет в обще­ствен­ном мнении руга­тель­ным и опас­ным?.. Год? Два? Пол­тора?..

V. Ирина Род­нян­ская

В вопро­сах, задан­ных устро­и­те­лями кон­фе­ренц-зала, кон­фликт между верою и совре­мен­ной куль­ту­рой фак­ти­че­ски посту­ли­ро­ван (и спор пред­ла­га­ется лишь вокруг его раз­ре­ши­мо­сти); об отно­ше­ниях веры с куль­ту­рой про­шлого — даже не столь дав­него про­шлого — бла­го­ра­зумно умал­чи­ва­ется.

А между тем поста­вить под сомне­ние самый кон­фликт, про­де­мон­стри­ро­вав его отсут­ствие на про­тя­же­нии веков, тыся­че­ле­тий, каза­лось бы, легче лег­кого. Не правда ли, обще­из­вестно, что вплоть до Нового вре­мени все дости­же­ния худо­же­ствен­ного твор­че­ства были свя­заны с куль­том, с искрен­ним его пере­жи­ва­нием и доб­ро­воль­ным сле­до­ва­нием эсте­ти­че­скому канону, вырос­шему из онто­ло­ги­че­ских прин­ци­пов культа. Вряд ли кто-то назо­вет эти дости­же­ния незна­чи­тель­ными, будь то еги­пет­ское или антич­ное искус­ство, гре­го­ри­ан­ский хорал, литур­ги­че­ская поэзия, готи­че­ские соборы и т.д. Даже в эпоху завер­шив­ше­гося обмир­ще­ния искус­ства и окон­ча­тель­ного оформ­ле­ния его “свет­ского” ста­туса вера не мешала ни “вели­кому хри­сти­а­нину” Дик­кенсу (слова о нем Досто­ев­ского), ни тому же Досто­ев­скому, ни живо­писцу Ива­нову (беру только несо­мнен­ные случаи, не упо­ми­ная спор­ных) созда­вать соб­ствен­ные худо­же­ствен­ные миры. В рус­ской клас­си­че­ской лите­ра­туре круп­ные вели­чины, кото­рых, с нема­лой натяж­кой, можно назвать агно­сти­ками (Тур­ге­нев, Чехов) или “вне-хри­сти­а­нами” (Фет), нахо­дятся в явном мень­шин­стве. И если в про­шлом веке отход запад­но­ев­ро­пей­ского твор­че­ского слоя от хри­сти­ан­ства про­явился намного резче, чем в России, то XX век с его потря­се­ни­ями в боль­шой, еще недо­оце­нен­ной мере вос­ста­но­вил там союз веры и твор­че­ства. Поль Кло­дель, Шарль Пеги, Жорж Бер­на­нос, Фран­суа Мориак, Гил­берт Честер­тон, Томас Элиот, Грэм Грин, Ивлин Во, Мюриэл Спарк, Генрих Белль, Флэн­нери О’Коннор (послед­няя — аме­ри­канка) — все они като­лики, то есть люди не только веры, но и, несмотря на извивы духов­ного пути многих из них, люди Церкви. Это пре­вос­ход­ные худож­ники (к их перечню можно при­ба­вить имена наших вели­ких поэтов начала—середины века, имя Сол­же­ни­цына); о том, что внут­рен­ние обя­за­тель­ства перед своей верой поме­шали им само­осу­ще­ствиться, смешно и гово­рить.

Больше того. Оску­де­ние веры, кру­ше­ние самой струк­туры веру­ю­щего созна­ния может рас­смат­ри­ваться как одно­вре­мен­ная гибель эсте­ти­че­ских пред­по­сы­лок, поз­во­ля­ю­щих созда­вать нечто по-чело­ве­че­ски зна­чи­тель­ное. Г. Белль в своем этико-эсте­ти­че­ском мани­фе­сте — “Франк­фурт­ских чте­ниях” — жалу­ется на поверх­ност­ность совре­мен­ных отно­ше­ний, не дающих пищи худож­нику, “с точки зрения худо­же­ствен­ного мате­ри­ала, — заме­чает он, — ничто не дает такого захва­ты­ва­ю­щего напря­же­ния, как проч­ная, несги­ба­е­мая мораль”, “Рутина ничем не рис­ку­ю­щей, осво­бо­див­шейся от всяких напря­же­ний сек­су­аль­ной все­доз­во­лен­но­сти, идеал опе­ре­точ­ной Евы, опе­ре­точ­ной Маг­да­лины остав­ляет место только для таких ран, кото­рые зале­чи­ва­ются короб­ками пра­лине и мехо­выми манто”. Пони­маю, как здо­рово могла бы посме­яться над уте­ша­ю­щими “мехо­выми манто” Люд­мила Пет­ру­шев­ская вместе со своими геро­и­нями, но все же: “Я не знаю лучшей эсте­ти­че­ской пред­по­сылки для опи­са­ния, для изоб­ра­же­ния любви, чем рели­ги­оз­ная”, — гово­рит Белль и пре­ду­пре­ждает: “Автор, отва­жи­ва­ю­щийся при­дать своему роману рели­ги­оз­ную напря­жен­ность, выхо­дит за пре­делы защи­щен­ного про­стран­ства, какое ему может предо­ста­вить любая из гос­под­ству­ю­щих лите­ра­тур­ных мод” (дело было в 60‑х годах). О любви в евро­пей­ском романе еще раньше то же самое сказал Мориак: “Эти чистые воды, отра­жа­ю­щие небеса, не ско­пи­лись бы, не будь пло­тины като­ли­че­ских доб­ро­де­те­лей”. С анни­ги­ля­цией рели­ги­оз­ной морали он свя­зы­вал конец романа, и, хотя тако­вые про­гнозы нынче при­нято счи­тать несбыв­ши­мися, все же здесь есть над чем при­за­ду­маться даже буке­ров­скому жюри.

Что ж, тянет при­знать, что озна­чен­ный кон­фликт явля­ется харак­тер­ной чертой так назы­ва­е­мой пост­со­вре­мен­ной эпохи с ее окон­ча­тельно “неза­щи­щен­ным” для рели­ги­оз­ного худож­ника про­стран­ством и огра­ни­чить раз­го­вор рам­ками сего­дняш­него дня. Однако это было бы неправ­дой: кон­фликт возник гораздо раньше — тогда, когда соль хри­сти­ан­ства стала терять свою силу и, в глазах многих, не могла уже осо­лить куль­туру. “Хри­сти­а­нина, кото­рый был бы вместе с тем и худож­ни­ком, встре­тить нельзя”, — заяв­лял Фри­дрих Ницше, имев­ший, между тем, перед собой фено­мен Досто­ев­ского, чьим чита­те­лем и даже почи­та­те­лем он был. Все дело в том, что он и Досто­ев­ский напол­няли слово “хри­сти­а­нин” разным смыс­лом. Для Ницше хри­сти­а­нин — это трус­ли­вый обы­ва­тель, не сме­ю­щий пре­сту­пить гра­ницы гете­ро­ном­ной (дик­ту­е­мой обще­ством) морали; для Досто­ев­ского — чело­век, пла­ме­не­ю­щий серд­цем (вера — “это крас­ный цвет”); пла­мень веры и пла­мень твор­че­ства не могут гасить друг друга. (Сам Ницше напи­сал свою наи­п­ро­слав­лен­ней­шую книгу на чужом топ­ливе — под­ра­жая биб­лей­ской поэзии — что бы он без нее делал?)

И все-таки они — вера и худо­же­ствен­ное твор­че­ство — не губят друг друга при усло­вии извест­ного обособ­ле­ния. Кон­фликт, вокруг кото­рого мы все время вер­тимся, состоит отча­сти в том, что это усло­вие недо­осо­зна­ется и людьми Церкви, и людьми искус­ства. “Это разные сферы духов­ного суще­ство­ва­ния чело­века”, — под пред­ло­жен­ной в вопрос­нике фор­му­ли­ров­кой могли бы под­пи­саться круп­ней­шие рели­ги­оз­ные мыс­ли­тели нашего века. Искус­ство, пишет в “Свете Неве­чер­нем” Сергей Бул­га­ков, “должно быть сво­бодно и от рели­гии (конечно, это не значит — от Бога) и от этики (хотя и не от Добра)”,

В этом заме­ча­тель­ном афо­ризме выра­жена уве­рен­ность и в необ­хо­ди­мой для свет­ского искус­ства сво­боде, и в отно­си­тель­ной мере такой сво­боды. Семен Франк, пом­нится, в случае Тют­чева утвер­ждал, что истин­ный поэт не может быть совер­шенно без­ре­ли­ги­о­зен, но что поэ­ти­че­ская вера, как пра­вило, не сов­па­дает с орто­док­сией. А като­ли­че­ский мыс­ли­тель-томист Жак Мари­тен в сочи­не­нии “Ответ­ствен­ность худож­ника” строго фор­му­ли­рует: “…по при­роде своей Искус­ство и Мораль (име­ется в виду рели­ги­оз­ная мораль. — И. Р.) обра­зуют два авто­ном­ных мира, не име­ю­щих по отно­ше­нию друг к другу непо­сред­ствен­ной и внут­рен­ней суб­ор­ди­на­ции”. Для целей искус­ства важнее всего благо самого про­из­ве­де­ния (то есть его совер­шен­ство, без­упреч­ность его худо­же­ствен­ной логики), утвер­ждает Мари­тен и сочув­ственно цити­рует слова Оскара Уайльда: “То обсто­я­тель­ство, что чело­век — отра­ви­тель, не может слу­жить аргу­мен­том против его прозы”. Но на тех же стра­ни­цах Мари­тен делает реша­ю­щую ого­ворку: “…домен (область. — И. Р.) Искус­ства и домен Морали обра­зуют два авто­ном­ных мира, но внутри того же чело­ве­че­ского суб­страта”.

Иначе говоря, худож­ник как творец захва­чен совер­шен­ным вопло­ще­нием своего замысла, идет в своей исклю­чи­тель­ной захва­чен­но­сти на эти­че­ский и рели­ги­оз­ный риск (нико­гда не знаешь напе­ред, каких духов вызо­вешь из небы­тия, заме­чает по этому поводу Белль), но как чело­век, как нераз­ру­шен­ное чело­ве­че­ское суще­ство он не сво­бо­ден ни от Бога, ни от Добра, и это-то ска­зы­ва­ется на непро­из­вольно рож­ден­ном его душой пер­вич­ном замысле. Так пони­мали “коор­ди­на­цию” веры и худо­же­ствен­ного твор­че­ства авто­ри­тет­ные для меня умы, ока­зав­ши­еся спо­соб­ными не пре­да­ваться носталь­гии по уте­рян­ному раю куль­то­вой цело­куп­но­сти, а смот­реть в глаза новой реаль­но­сти. И мне оста­ется только скромно при­со­еди­ниться к их заклю­че­ниям. В искус­ство, созда­ва­е­мое абсо­лютно аре­ли­ги­оз­ными людьми, я не верю вовсе: либо это игра в бирюльки, либо рас­ка­лен­ное докрасна рели­ги­оз­ное чув­ство направ­ля­ется на какой-нибудь сур­ро­гат, и тем обес­пе­чи­ва­ется твор­че­ский акт, пусть и с при­зна­ками под­мены.

Однако не хоте­лось бы совсем уж пре­вра­щать свой ответ в цитат­ник. Пого­во­рим о теку­щем.

Теку­щее же озна­чено нарас­та­ю­щим рас­хож­де­нием “пост­хри­сти­ан­ской” совре­мен­но­сти и самой воз­мож­но­сти рели­ги­оз­ной веры. Дело уже не в том, как урав­но­ве­сить духов­ные обя­за­тель­ства веру­ю­щего худож­ника авто­ном­ными нача­лами сво­бод­ного искус­ства, а в том, как посреди валов само­но­вей­шей циви­ли­за­ции обре­сти или не рас­те­рять эти обя­за­тель­ства, струк­ту­ри­ру­ю­щие чело­ве­че­ский внут­рен­ний мир. Сколько бы ни слы­ша­лось вокруг жалоб на цер­ков­ные инстан­ции, допе­ка­ю­щие худож­ника дог­ма­ти­че­скими тре­бо­ва­ни­ями, совер­шенно ясно, что подоб­ные усилия, кото­рые изредка и неук­люже пред­при­ни­ма­ются то там, то сям, не ока­зы­вают ника­кого вли­я­ния на “нравы куль­тур­ного сооб­ще­ства”. В 1991 году я заве­ряла ува­жа­е­мого кри­тика и сотруд­ника “Зна­мени” Алек­сандра Агеева, опа­сав­ше­гося, что “лет эдак через десять” его могут заста­вить ходить в цер­ковь и даже к испо­веди, — заве­ряла его в том, что он пона­прасну бес­по­ко­ится. Десять лет уже почти мино­вало, и думаю, что он скоро убе­дится в моей правоте. Но и мои соб­ствен­ные пред­став­ле­ния о буду­щем по про­ше­ствии этих десяти без малого лет ока­за­лись изрядно поко­леб­лены. Могла ли я, скажем, тогда пред­по­ло­жить, что име­ни­тый кино­кри­тик станет писать отчет о “самой непри­стой­ной и бого­хуль­ной ита­льян­ской кар­тине” послед­него вре­мени (она назы­ва­ется “Тото, кото­рый жил дважды”), с едва сдер­жи­ва­е­мым зло­рад­ным вос­хи­ще­нием пере­чис­ляя, как “дебиль­ного вида пожи­лые муж­чины” на экране “осквер­няют могилы, сово­куп­ля­ются то с овцой, то с кури­цей, то друг с другом”, “наси­луют пад­шего ангела” — и с чув­ством глу­бо­кого удо­вле­тво­ре­ния резю­ми­руя: “Тото” — самый ради­каль­ный фильм совре­мен­ного кино, под­ры­ва­ю­щий поверх­ностно хри­сти­ан­скую ком­фор­та­бель­ную мораль мидл-класса”? Пошлая сослов­ная ком­фор­та­бель­ность, видимо, состоит в том, чтобы укло­няться от зоофи­лии и воз­дер­жи­ваться от осквер­не­ния могил, ну а какие глу­бины пред­ла­га­ются взамен “поверх­ност­ного хри­сти­ан­ства”, ска­зать не берусь.

Нетрудно заклю­чить, что на куль­тур­ном поле ини­ци­а­тива захва­чена явле­ни­ями вроде выше­опи­сан­ного, и доста­точно агрес­сив­ная ини­ци­а­тива. Эта агрес­сия имеет все при­знаки идео­ло­ги­че­ского анга­же­мента, по-своему пара­ли­зу­ю­щего твор­че­скую сво­боду, и на про­ти­во­по­лож­ном полюсе порож­дает столь же идео­ло­ги­зи­ро­ван­ную мора­ли­сти­че­скую реак­цию, выда­ю­щую себя за хри­сти­ан­скую, за цер­ков­ную. Решив­шийся на риск веры худож­ник ока­зы­ва­ется под воз­дей­ствием двух экс­тре­маль­ных идео­ло­гий, поку­ша­ю­щихся на интим­ное ядро его души. Дру­гими сло­вами, кон­фликт веры и твор­че­ства, ощу­ще­ние двой­ной несво­боды — от устра­ша­ю­щего “духа века сего” и от тре­бо­ва­ний про­ти­во­сто­ять ему чисто внеш­ним обра­зом, — воз­ни­кает в лоне такой циви­ли­за­ции, где сами источ­ники живой веры пере­сохли и засо­ри­лись. Свою без- или анти­ре­ли­ги­оз­ность худож­ник пыта­ется экс­плу­а­ти­ро­вать как модный (уже давно ста­ро­мод­ный) вызов, при этом про­фа­ни­руя дар, если тако­вой у него име­ется, а свою рели­ги­оз­ность — исполь­зо­вать как идео­ло­ги­че­ское оружие против совре­мен­но­сти вместо твор­че­ской победы над ней.

Если бы меня спро­сили, кто сего­дня достойно выдер­жал испы­та­ние, внеся живую искру своей веры в сферу своей твор­че­ской сво­боды, я бы осек­лась в сму­ще­нии. Сна­чала я соби­ра­лась назвать два-три — почему-то жен­ских — имени, но потом решила, что их носи­тель­ниц я скорее “под­ставлю”, обре­ме­нив грузом слиш­ком тяж­кого пред­ста­ви­тель­ства. Вместо ута­ен­ного пози­тива замечу с огор­че­нием, что, любя прозу Нины Гор­ла­но­вой и ценя талант Свет­ланы Васи­ленко, я не могу при­знать про­клю­нув­шу­юся у них откро­вен­ную либо сти­ли­зо­ван­ную хри­сти­ан­скую дидак­тику за победу искус­ства. В “домене Искус­ства” вера — это источ­ник света, по-новому груп­пи­ру­ю­щий детали на худо­же­ствен­ном полотне, так что откры­ва­ется в нем сокро­вен­ное, — а не выход за пре­делы этого полотна в область чудес и поуче­ний.

Тем не менее, я по-преж­нему уве­рена, что уж кому-кому, а худож­нику без Бога не до порога, и что, если суж­дено нашему куль­тур­ному эону про­дол­житься, то именно про­све­чен­ное верой искус­ство вытя­нет совре­мен­ную куль­туру из довольно-таки застой­ной ямы. А может быть, свет­ское искус­ство уже нико­гда не под­ни­мется “к сион­ским высо­там”, и вместо него “насту­пит все новое”. Откуда мне знать?

VI. Ольга Седа­кова

Мне кажется очень харак­тер­ной сама поста­новка вопроса об отно­ше­ниях Церкви и куль­тур­ного твор­че­ства: раз­го­вор начи­на­ется с темы “огра­ни­че­ния сво­боды” — и, по-види­мо­сти, обсуж­даться может только одно: реально или нере­ально, жела­тельно или неже­ла­тельно какое-либо огра­ни­че­ние твор­че­ского созна­ния, могут ли суще­ство­вать какие-либо запре­щен­ные для него зоны: мораль­ные, сти­ли­сти­че­ские, содер­жа­тель­ные. То есть вопрос о при­ня­тии неко­то­рой духов­ной цен­зуры, о вступ­ле­нии в своего рода духов­ную партию, со всеми извест­ными послед­стви­ями пар­тий­но­сти и идео­ло­гич­но­сти. Нельзя ска­зать, чтобы для такого пони­ма­ния отно­ше­ний между цер­ков­ной тра­ди­цией и “сво­бод­ной” свет­ской куль­ту­рой не было осно­ва­ний, и в исто­рии — и в совре­мен­но­сти: ведь именно так, запре­ти­тельно, огра­ни­чи­тельно, видят роль Церкви в отно­ше­нии к совре­мен­ному искус­ству многие пра­во­слав­ные пуб­ли­ци­сты. Но, мне кажется, пока вопрос пово­ра­чи­ва­ется в первую оче­редь этой сто­ро­ной, ника­кого хоро­шего ответа на него ожи­дать не при­хо­дится.

Впро­чем, и само при­выч­ное пред­став­ле­ние о “запрете” и “огра­ни­че­нии” пора­жает меня своей плос­ко­стью. Я помню, как в совет­ские годы один, что назы­ва­ется, про­стой немо­ло­дой чело­век, лояльно при­няв­ший офи­ци­аль­ный атеизм, с носталь­ги­че­ским вос­тор­гом рас­ска­зы­вал о своем дет­стве в цер­ков­ной семье. И что же вызы­вало его особое уми­ле­ние? Он рас­ска­зы­вал, как нака­нуне Пасхи в доме гото­вили пасхи и куличи, как они стояли на виду — и никто в доме не смел при­кос­нуться к ним до раз­го­ве­ния, прежде чем вер­нутся с пас­халь­ной службы. “Пред­став­ля­ешь? — гово­рил он, — они стоят на столе и ты ни за что их не попро­бу­ешь!” И он замол­кал, пред­ла­гая мне пред­ста­вить вели­чие этого момента. “И что же?” — спра­ши­вала я. “Чело­ве­ком себя чув­ству­ешь! А теперь ешь что хочешь и когда хочешь”. Мы как-то при­выкли счи­тать, что всякий запрет (и сакраль­ный тоже) уни­жает чело­ве­че­ское досто­ин­ство. Для этого необя­за­тельно быть марк­си­стом: вся позд­ней­шая евро­пей­ская куль­тура раз­ви­ва­ется под знаком “осво­бож­де­ния”. При­нято не то что даже счи­тать, а чув­ство­вать, что чело­век утвер­ждает себя в каче­стве чело­века именно тогда, когда пере­хо­дит гра­ницы доз­во­лен­ного, репрес­сив­ные рамки нормы, тра­ди­ции и т.п. Что это кра­сиво, что в этом есть тра­ги­че­ский и геро­и­че­ский риск. С таким пред­став­ле­нием о досто­ин­стве чело­века свя­заны и фило­соф­ские попытки пере­осмыс­лить первое нару­ше­ние запрета в Эдеме — как отваж­ный шаг чело­века навстречу себе, шаг в тра­ги­че­скую ответ­ствен­ность. Досто­ин­ство и ответ­ствен­ность пони­ма­ются как непо­слу­ша­ние par exellence.

Я не соби­ра­юсь ска­зать прямо про­ти­во­по­лож­ного: в самом деле, суще­ствует мно­же­ство запре­тов и огра­ни­че­ний, соци­аль­ных, поли­ти­че­ских, куль­тур­ных, кото­рые уни­жают и просто уни­что­жают лич­ность и самую воз­мож­ность твор­че­ства и мысли: кому как не нам после опыта совет­ского раб­ства это знать? Я хочу только напом­нить, что у чело­века есть и интим­ная любовь к ирра­ци­о­наль­ному, необъ­яс­ни­мому с прак­ти­че­ской точки зрения запрету (как сле­дует из при­ве­ден­ного рас­сказа о непри­кос­но­вен­ных в Вели­кую Суб­боту кули­чах): именно выпол­няя такой запрет, он чув­ствует себя чело­ве­ком. Почему? Алек­сандр Наза­ро­вич (мой собе­сед­ник) не объ­яс­нял этого ни мне, ни, веро­ятно, себе. Я попро­бую сде­лать это за него. Уча­стие в запрете может воз­вы­шать чело­века в соб­ствен­ных глазах потому, что оно дает ему ощу­тить себя дове­рен­ным лицом, тем, кто при­об­щен к чему-то, посвя­щен во что-то, смысл чего ему не ясен, но довольно и того, что это делает его спо­соб­ным пре­одо­леть соб­ствен­ное жела­ние, стать кем-то боль­шим, чем тот, кто хочет немед­ленно, здесь и сейчас, отку­сить любой пирог, лежа­щий на столе. При­ня­тый без объ­яс­не­ний запрет осво­бож­дает его от того, что он в себе не очень-то ува­жает, от раб­ства похоти. Стоит заме­тить, что при­ня­тый Алек­сан­дром Наза­ро­ви­чем запрет ходить в храмы и не есть куличи в любое время явно не при­но­сил ему ника­кого удо­воль­ствия. Хотя он этого не обсуж­дал, но вряд ли рас­ска­зал бы впо­след­ствии с носталь­гией: “Пред­став­ля­ешь? Звонят к службе, а ты не идешь!” И еще бы: под­чи­не­ние этому риту­ально-поли­ти­че­скому запрету было вза­и­мо­вы­год­ным обме­ном с вла­стью, кото­рая за это поз­во­ляла ему бла­го­по­лучно суще­ство­вать. Испол­не­ние пер­вого, дет­ского запрета было по суще­ству пере­жи­ва­нием чистой жертвы, обета. Чело­век, испол­нив­ший обет, — образ, по мень­шей мере, не менее геро­и­че­ский и даже тра­ги­че­ский, чем тот, кто “пре­сту­пает” и “нару­шает”. Кроме того, в послу­ша­нии есть и особое, очень глу­бо­кое удо­воль­ствие: как все повто­ряют, “запрет­ный плод сладок” — но как сладка пре­дан­ность! Сладка неста­ре­ю­щей, не надо­еда­ю­щей — как добы­тый и тут же наску­чив­ший плод — таин­ствен­ной сла­до­стью.

Но вообще говоря, мне пред­став­ля­ется, что во всякой истин­ной, полной жертве совер­ша­ется одно­вре­менно и то, и другое: и послу­ша­ние, и пре­ступ­ле­ние неко­то­рых чело­ве­че­ских уста­нов­ле­ний. Об этом в связи с жерт­во­при­но­ше­нием Авра­ама писал Кир­ке­гор.

Однако мне хоте­лось бы гово­рить не о запрете — даже таком осво­бож­да­ю­щем запрете: не о том, в чем рели­гия огра­ни­чи­вает, что запре­щает, чего лишает худож­ника — но прежде всего о том, что вера дает. Не об огра­ни­че­ниях, кото­рые накла­ды­вает вера, не о суже­нии мира, кото­рое она как будто про­из­во­дит, а о ее (и только ее, осме­люсь утвер­ждать) широте, о том необык­но­вен­ном рас­ши­ре­нии вос­при­я­тия, кото­рое она совер­шает: она выво­дит чело­века (и худож­ника) из еги­пет­ского плена “обсто­я­тельств”, “исто­ри­че­ской необ­хо­ди­мо­сти” и всего дру­гого, что в ее отсут­ствие пред­став­ля­ется фаталь­ным. Послед­нее время я много зани­ма­юсь Рем­бранд­том, и мне дума­ется, что фено­мен Рем­брандта самым суще­ствен­ным обра­зом создан его личной верой: речь идет вовсе не о биб­лей­ских сюже­тах (мало ли кто берет такие сюжеты — млад­ший Гла­зу­нов, напри­мер), а о самой плоти его живо­писи, о его знании света, зрения, ося­за­ния, о его вос­при­я­тии живой ткани. Это не вопрос “арти­сти­че­ской тех­ники”. И тут я рас­скажу еще одну исто­рию из позд­не­со­вет­ских времен. Как-то зимой, в пастер­на­ков­скую вьюгу, в под­мос­ков­ном дачном поселке я встре­тила одно­курс­ницу, кото­рую не видела с уни­вер­си­тет­ских лет. Она выхо­дила из храма в Николь­ском и оклик­нула меня. За эти годы она пере­жила обра­ще­ние, и была в том состо­я­нии вос­тор­жен­ного сча­стья, кото­рое известно всем, с кем такое слу­ча­лось. Она рас­спро­сила меня про тогдаш­ние непри­ят­но­сти: была какая-то оче­ред­ная волна обыс­ков и выво­зов среди зна­ко­мых. И ска­зала: “А мы не боимся, правда? Мы одни здесь сво­бодны: наш Царь другой”. Мне часто потом вспо­ми­на­лись эти слова, и уже совсем не в связи с кэг­эб­эш­ным режи­мом, в совер­шенно других усло­виях, где сво­бод­ным, тем не менее, мог быть только тот, у кого “Царь другой”. Обще­ствен­ная жизнь чело­века и в при­стой­ных, не лагер­ных режи­мах страшно несво­бодна. Он должен делать мно­же­ство вещей, кото­рых его совесть совсем не одоб­рила бы, если бы это не было “нужно”, “при­нято”, если бы не “все так делают”, если бы не “иначе невоз­можно”, “жить-то надо” и т.п. В том числе, и совре­мен­ная “осво­бо­ди­тель­ная” куль­тура с ее пред­пи­са­ни­ями, что нужно при­ни­мать, чтобы не ока­заться “некуль­тур­ным” и “несо­вре­мен­ным”. Мне при­ятно думать, что страх ока­заться бес­пер­спек­тив­ным ретро­гра­дом и ханжой не заста­вит меня читать, напри­мер, пако­сти В. Соро­кина, глу­бо­ко­мыс­ленно “кон­цеп­ту­а­ли­зи­ро­вать” тупые выходки Кулика, слу­шать — точнее, пре­тер­пе­вать — музы­каль­ные опусы, в кото­рых три ноты повто­ря­ются в тече­ние трех часов на пороге аку­сти­че­ской вынос­ли­во­сти. Идео­ло­гов “совре­мен­но­сти” я боюсь не больше, чем их пред­ше­ствен­ни­ков, идео­ло­гов соц­ре­а­лизма. Как и те, они не могут отнять у меня то, что они не дали. И как те, они не могут дать мне то, что я хочу, потому что я хочу совсем не того, чем они могут наде­лить. Это отно­сится в равной мере и к тому, что назы­ва­ется “личной жизнью”, и к тому, что назы­ва­ется твор­че­ством.

Но это, конечно, только отри­ца­тель­ная часть того, что дает вера: сво­боду от стра­хов, кото­рые вла­деют обще­ством, в том числе, секу­ляр­ным обще­ством, осво­бо­див­шим себя от догм, авто­ри­те­тов, патер­на­лист­ской опеки, исто­ри­че­ских иллю­зий… Как сказал Поль Кло­дель: “Все это так нас осво­бо­дило, что мизин­цем не шевель­нуть”. О таком твор­че­ском пара­личе чаще всего и гово­рят совре­мен­ная мысль и новей­шее искус­ство, о смерти в форме жизни. И тот, кто про­бо­вал хотя бы такого чув­ства сво­боды — сво­боды от того, что экзи­стен­ци­а­ли­сты опи­сы­вали как Das Man, без­лич­ная при­ну­ди­тель­ная сила обще­ства, дей­ству­ю­щая извне и внутри чело­века (“внут­рен­ний цензор”, супер-эго), опыт того, что “никто со мной ничего не может сде­лать”, тот пере­жи­вает мгно­вен­ный опыт бес­смер­тия. Как Пьер Без­ухов в “Войне и мире”: “Меня убить? Мою бес­смерт­ную душу?” Так что и в этом отри­ца­тель­ном, осво­бож­да­ю­щем даре веры уже есть сча­стье. Мы еще не знаем, куда придем, но из этого кош­мара мы вышли.

Что каса­ется более серьез­ного и подроб­ного, пози­тив­ного рас­смот­ре­ния отно­ше­ний веры и искус­ства в совре­мен­но­сти, я могу сослаться на свою речь при вру­че­нии премии Вла­ди­мира Соло­вьева, опуб­ли­ко­ван­ную в “Рус­ской мысли” и (более полный вари­ант) в аль­ма­нахе “Контекст‑9”, 4, Москва, 1999.

III. Михаил Синель­ни­ков

1. Мне кажется, что един­ствен­ный дей­стви­тель­ный огра­ни­чи­тель сво­боды твор­че­ского созна­ния — без­ве­рие. Не цен­зура инкви­зи­ции, а отсут­ствие рели­ги­оз­ного чув­ства. Потому что невоз­можно твор­че­ство без рели­ги­оз­ного отно­ше­ния к миру. По-види­мому, не столь важна при­част­ность худож­ника, поэта к той или иной кон­фес­сии. Отрадна, конечно, вер­ность рели­гии пра­от­цев и пра­щу­ров, той рели­гии, кото­рая обра­зует почву родной куль­туры. Но люди искус­ства так искренне пере­мен­чивы. Осо­бенно в искус­стве… Вспом­ним “все­мир­ную отзыв­чи­вость” Пуш­кина. Лер­мон­тов, глу­боко веро­вав­ший, был мусуль­ма­ни­ном, ислам­ским фата­ли­стом, по край­ней мере не меньше, чем пра­во­слав­ным хри­сти­а­ни­ном. В твор­че­стве Бунина уди­ви­тельно есте­ственны сла­вяно-язы­че­ские, эллин­ские и элли­ни­сти­че­ские, гно­сти­че­ские, пра­во­слав­ные, като­ли­че­ские, иуда­ист­ские, ислам­ские, буд­дий­ские и зоро­астрий­ские мотивы. Вале­рий Брюсов вос­кли­цал: “Я все мечты люблю, мне дороги все речи / И всем богам я посвя­щаю стих”!

У Леон­тьева была своя иерар­хия кон­фес­сий; если бы не визан­тий­ское пра­во­сла­вие, он немед­ленно принял бы като­ли­цизм, кото­рый “все же неиз­ме­римо выше про­те­стан­тизма”. Но есть ощу­ще­ние, что мона­ше­ству­ю­щий, гото­вый соб­ствен­ную жизнь поло­жить в осно­ва­ние храма, Кон­стан­тин Нико­ла­е­вич рад бы камен­ным идолам покло­ниться, лишь бы не впасть в пози­ти­визм… Воз­можны, однако, и случаи выбора такой утон­чен­ной формы рели­гии, как атеизм (разу­ме­ется, не тот, “науч­ный”, когда в учеб­нике для пятого класса напи­сано, что бога нет). Ате­и­стом, как известно, был Фет. Но не к его ли воз­вы­шен­ным созда­ниям отно­сятся слова ран­не­хри­сти­ан­ского муд­реца: “Искус­ство есть про­яв­ле­ние боже­ствен­ной кра­соты”! Бес­крыло отри­ца­ние, ибо мы живем в мире, создан­ном верой, все духов­ное неиз­бежно тянется к ней, раз­го­вор идет на языке ее вечных истин. Нет выхода из мифа, и это — вели­кое благо для куль­туры. Есть аура намо­лен­ных стер­шихся сту­пе­ней и обно­вив­шихся икон. Через гор­нило сомне­ний про­хо­дим и при­бли­жа­емся к этому све­че­нию.

В конце концов мы сами себя не знаем: наши мнения о наших соб­ствен­ных взгля­дах — только легкий пар над уно­ся­щей нас власт­ной стрем­ни­ной… Одна­жды Фел­лини спро­сили, что думает он об Анто­ни­они. Ответ был такой: “Думаю, что он — очень муже­ствен­ный чело­век. Ведь, когда я рабо­таю, то знаю, что я не один, а когда рабо­тает он, ему кажется, что он один. Но он тоже не один”.

Вера непре­рывно питает твор­че­ство, и ослаб­ле­ние его свя­зано с упад­ком веры. Но важней люби­мого собора для худож­ника — рели­ги­оз­ное отно­ше­ние к чуду жизни, к чуду кра­соты. Это чудо знали эстеты, ему “молился Поли­клет”, но чтили его и мора­ли­сты — Тол­стой и Швей­цер.

2. Кон­фликта между верой и насто­я­щей куль­ту­рой быть не должно (в силу ска­зан­ного ранее). Если имеет место про­ти­во­сто­я­ние веры и “совре­мен­ной” куль­туры, то воз­ни­кает вопрос о каче­стве, под­лин­но­сти этой куль­туры. Над­ру­га­тель­ство над рели­гией и дола­мы­ва­ние всего — не куль­тура. Иное дело — смена форм в искус­стве, она неиз­бежна, неми­ну­ема, но и по ходу мета­мор­фоз истин­ное искус­ство слиш­ком далеко от веры не отой­дет. В искус­стве одна­жды необ­хо­димо осо­знанно нару­шить канон. Это может вызвать неудо­воль­ствие Церкви (Цер­ковь ведь — кон­сер­ва­тив­ная по при­роде своей и совсем не либе­раль­ная орга­ни­за­ция). Не всегда судили искус­ство мудрые цер­ков­ные пас­тыри. Но про­хо­дит время — и Цер­ковь, пусть запоз­дало, бла­го­слов­ляет и освя­щает свер­шив­ше­еся нару­ше­ние канона. Все-таки князья Церкви мудрее того пар­тий­ного дея­теля, кото­рый нико­гда не пони­мал диа­лек­тики. И вошли не только в исто­рию Церкви, но и в исто­рию искусств те рим­ские папы, кото­рые давали слав­ные заказы Лео­нардо, Мике­лан­джело, Рафа­элю, и те пре­ем­ники вели­ких пон­ти­фи­ков эпохи Воз­рож­де­ния, кото­рые при­знали Кан­дин­ского и пору­чили рос­пись вит­ра­жей Мец­кого собора Шагалу.

Бывало, что вели­кие творцы реши­тельно ссо­ри­лись с Цер­ко­вью — вспом­ним Тол­стого. Но разве все сво­ди­лось к бунту против обряда, к нис­про­вер­же­нию риту­ала? Это был спор о рели­ги­оз­ной истине и — святое бого­бор­че­ство. Худо­же­ствен­ные гении не пре­льща­лись сата­низ­мом, не шли против Бога. Миль­тон? Но и он вдох­нов­лен вели­че­ствен­ными обра­зами Писа­ния. И такое бого­бор­че­ство в итоге любезно небе­сам. Ведь у нас нет другой все­лен­ной и иной нрав­ствен­но­сти не при­ду­мано. “С кем про­текли его боре­нья? С самим собой, с самим собой…” В этом боре­нии важен “кон­троль­ный ряд”, важна “воз­душ­ная дорога”, уво­дя­щая все выше. Гете гово­рил: “Что каса­ется Бога, то я не при­над­лежу к оппо­зи­ции”.

3. Конечно, Цер­ковь, вера, с одной сто­роны, и куль­тур­ное твор­че­ство, вос­при­я­тие худо­же­ствен­ных про­из­ве­де­ний, с другой, — разные сферы духов­ного суще­ство­ва­ния. Но непре­рывно сопри­ка­са­ю­щи­еся. Одна­жды Ахма­тову похва­лили за то, что ее поэзия всегда была нрав­ствен­ной, и с надеж­дой спро­сили: “Оче­видно, так бывает всегда в искус­стве?” Анна Андре­евна поспе­шила отве­тить: “Да, это так! Осо­бенно в неко­то­рые вре­мена…” Как не заме­тить отри­ца­ния ска­зан­ного — слиш­ком ужасно наше сто­ле­тие, чтобы не меч­тать о под­чи­не­нии твор­че­ства — хоть на время — мораль­ному закону! О вовле­че­нии част­ной худо­же­ствен­ной задачи во что-то все­об­щее и обще­по­лез­ное… Но (пусть найдут здесь неко­то­рое сход­ство с вити­е­вато-усколь­за­ю­щим утвер­жде­нием Шоло­хова, ска­зав­шего по поводу пар­тий­но­сти, что, мол, лично он сво­бо­ден, а сердце при­над­ле­жит партии!) насто­я­щий худож­ник, как пра­вило, нрав­ствен. И это не может не выра­зиться в плодах худо­же­ства. Конечно, худож­ник — тоже чело­век, а людей без греха нет. Но необ­хо­димо при­знать пра­во­моч­ность над собою выс­шего суда, осно­ван­ного на высо­чай­шем кодексе. Томас Манн, пожа­луй, с неко­то­рой зави­стью немца писал о рус­ской “святой” лите­ра­туре, о Тол­стом, кото­рый в сонме миро­вых гениев был тем, кто не под­дался соблазну вос­сла­вить зло. Конечно, здесь скво­зит скры­тое (и горест­ное) раз­мыш­ле­ние о гени­аль­ном Ницше. И дело не в борьбе творца “Зара­ту­стры” с хри­сти­ан­ством. Ведь все 2000 лет эта борьба не уга­сает, и, скажем, Роза­нов был не менее суро­вым кри­ти­ком Еван­ге­лий. Но Бог для Васи­лия Васи­лье­вича не умирал. В любви Бога к своей пер­соне он иной раз поз­во­лял себе уве­риться.

4. Цер­ковь быстро вос­ста­но­вила свои пози­ции в стране без­бож­ни­ков. Пожа­луй, сейчас она даже в лучшем поло­же­нии, чем до 17-го года. Долгие века оте­че­ствен­ной исто­рии бывшая чем-то аморф­ным и казен­ным, Цер­ковь обрела нако­нец пол­но­власт­ного Пат­ри­арха, заняв­шего строчку в рей­тинге веду­щих поли­ти­ков России. Но сильна обер-про­ку­рор­ская закваска… Роко­вая двой­ствен­ность. Многие офи­церы цер­ков­ного КГБ вдруг вспом­нили, что все-таки они — иереи (одно­вре­менно очну­лись и муфтии, рав­вины, ламы с парт­би­ле­тами)… Обко­мов­ские сек­ре­тари стоят со свеч­ками. Напи­рает черная сотня. Слушая речи неко­то­рых мит­ро­по­ли­тов, вспо­ми­на­ешь св. Афа­на­сия Вели­кого, назвав­шего того Мар­ки­она, что пред­ла­гал хри­сти­а­нам рас­статься с Богом Вет­хого Завета, “пер­вен­цем Сатаны”… В одном городе архи­ерей бросил в костер книги Шме­мана, Бер­дя­ева, Меня… Недавно по теле­ви­де­нию пока­зали вид­ного цер­ков­ного иерарха, рас­суж­да­ю­щего о Гос­под­ней воле, про­явив­шейся в том, что с церкви упали кресты, а дру­гого ущерба не было. Я был пора­жен таким грубым раци­о­на­лиз­мом и шама­низ­мом. Так один мой зна­ко­мый, рев­ност­ный при­хо­жа­нин, молит небеса, судя по насущ­ной надоб­но­сти, даро­вать ему пыле­сос или холо­диль­ник… Оста­нется ли Россия сво­бод­ным, свет­ским госу­дар­ством? Напи­шется ли хоть когда-нибудь та “Единая книга”, кото­рой жаждал Хлеб­ни­ков?

Я видел, что черные Веды,
Коран и Еван­ге­лие
И в шел­ко­вых досках
Книги мон­го­лов
Сами из праха степей,
Из кизяка бла­го­вон­ного,
Как это делают
Кал­мычки каждой зарей, —
Сло­жили костер
И сами легли на него.
Белые вдовы в облаке дыма скры­ва­лись,
Чтобы уско­рить приход
Книги единой,
Чьи стра­ницы боль­шие моря,
Что тре­пе­щут кры­лами бабочки синей,
А шел­ко­винка — закладка,
Где оста­но­вился взором чита­тель.
.… .… .…
В этих стра­ни­цах пры­гает кит,
И орел, огибая стра­ницу угла,
Садится на волны мор­ские, груди морей,
Чтоб отдох­нуть на постели орлана.

Тема нашего раз­го­вора — “Хри­сти­ан­ство и куль­тура”. Но я бла­го­го­вейно отно­шусь и к “черным” Ведам и с вос­тор­гом при­ка­сался к тем книгам мон­го­лов, где каждое слово запи­сано (в зави­си­мо­сти от инто­на­ции) то золо­том, то сереб­ром, то тертым жем­чу­гом, то тол­че­ным корал­лом, то бирю­зой. Помню вере­ницы брон­зо­вых будд, оле­де­не­лые ветки, заме­тен­ные про­зрач­ным вати­ном мон­голь­ского снега крыши “Храма пол­ного покоя” и “Храма млад­шего брата вось­мого богдо­ге­гена”, мороз­ные пустыни хра­мо­вых дворов… На одном индий­ском ост­рове видел трех­ли­кого Шиву, кото­рому так недавно изум­ля­лись Камо­энс и Афа­на­сий Ники­тин. Откры­тый рот этой гро­ма­дины, высе­чен­ной в скале, был больше, чем малый зал ЦДЛ. Я ужас­нулся, но вдруг почув­ство­вал, что слабо улы­ба­юсь: в голове мельк­нула мысль, что Исайя силь­нее… Помню черно-зеле­ный уби­ва­ю­щий зной перед запер­тым храмом в Тамил­наде. Озноб и дро­бя­щий землю гул гонгов, вели­че­ствен­ные фигуры в белых одеж­дах. Старцы из высо­ких каст, обхо­дя­щие с неви­дя­щими гла­зами чер­ноту непри­ка­са­е­мых. Дви­жу­щи­еся к храму, куда низшим нет доступа. И там — мисте­рии и свои свя­тыни, но мы ведь вос­пи­таны иначе… Трудно согла­ситься с тем, что вместо десяти запо­ве­дей здесь — культ здо­ро­вья и празд­ник пола, что веру­ю­щие не равны перед Созда­те­лем… Воз­вра­ща­ясь в Тур­ке­стан, где прошли ранние годы, в страну, кото­рую еще в дет­стве ощутил “землей Алла­хо­вой”, вновь и вновь ощущаю, что нет силы, кото­рая могла бы отнять у меня сокро­вища Ислама: покор­ность судьбе, мета­фи­зику, бла­жен­ную пол­ноту бытия в замкну­том про­стран­стве, радость уми­ро­тво­ре­ния, почти равную бла­го­дати… Как мне понятны пре­крас­ные рус­ские живо­писцы Волков и Нико­лаев, жившие в Сред­ней Азии и став­шие мусуль­ма­нами! Коран — одна из редких книг, чита­е­мых всю жизнь… И все-таки: “Я жить хочу, чтоб мыс­лить и стра­дать”. Живу­щие в куль­туре, данной нам, как судьба, мы снова при­хо­дим к правоте древ­него изре­че­ния: “Душа по при­роде хри­сти­анка”. Впро­чем, оче­видно, что во всех рели­гиях брез­жит “внут­рен­нее хри­сти­ан­ство”, ибо над всеми живу­щими — звезд­ное небо, и во всех — нрав­ствен­ный закон… в меру сил пишу­щие, рису­ю­щие, музи­ци­ру­ю­щие, мы опять пыта­емся пере­ска­зы­вать Библию.

VIII. Никита Струве

На ваш вопрос о соот­но­ше­нии хри­сти­ан­ства и куль­туры трудно отве­тить в пре­де­лах жур­наль­ного отклика. Это тема — огром­ная, как с исто­ри­че­ской точки зрения, так и с фило­соф­ской. Слово “куль­тура” про­ис­хо­дит от культа, отсюда оче­видна изна­чаль­ная и орга­ни­че­ская связь между ними. Можно смело утвер­ждать, что без культа, т.е. без рели­гии, куль­туры просто не было бы, и чело­ве­че­ство, быть может, оста­лось бы в пер­во­быт­ном состо­я­нии.

Выска­зан­ное изна­чаль­ное поло­же­ние как будто пред­по­ла­гает, что ника­кой про­блемы нет. Я люблю его под­креп­лять (см. мою книгу “Пра­во­сла­вие и куль­тура”) двумя раз­но­род­ными по про­ис­хож­де­нию и по выра­же­нию изре­че­ни­ями, допол­ня­ю­щими друг друга: като­ли­че­ский святой Шарль де Фуко, мис­си­о­нер среди беду­и­нов, убитый ими в 1914 году, писал: “Всякий хри­сти­а­нин должен быть чело­ве­ком куль­тур­ным”, а на другом конце Европы, несколь­кими годами позже, вели­кий рус­ский поэт Ман­дель­штам, тоже убитый, воз­ве­щал при наступ­ле­нии “глу­хоты пау­чьей”: “В наши дни всякий куль­тур­ный чело­век — хри­сти­а­нин”.

Рели­гия создала куль­туру, это факт, исто­ри­че­ски дока­зан­ный. А вот может ли суще­ство­вать цели­ком вне­ре­ли­ги­оз­ная куль­тура, это весьма про­бле­ма­тично: от совет­ской куль­туры остался как будто только щебень. Как не дока­зано еще, воз­можна ли вне­ре­ли­ги­оз­ная этика: если Бога нет, то не все ли поз­во­лено…

Но исто­ри­че­ски про­блема суще­ствует. Огра­ни­чимся про­стран­ством хри­сти­ан­ского мира. Хри­сти­ан­ство, начи­ная с III–IV веков, вос­при­няв Иеру­са­лим­ское и Афин­ское насле­дие, вос­со­здало куль­туру и в рамках Церкви-Импе­рии посте­пенно отож­де­стви­лось с нею на целых десять, а то и больше сто­ле­тий. От этого отож­деств­ле­ния, свя­зан­ного с тис­ками тео­кра­ти­че­ских струк­тур, куль­тура к XV веку начала высво­бож­даться, тре­бо­вать сво­бод­ного соот­но­ше­ния с рели­гией, и тем более с Цер­ко­вью. Тут в зави­си­мо­сти от стран и от эпох мы имеем самые раз­но­об­раз­ные соот­но­ше­ния. Так, во Фран­ции XVII век был отно­си­тельно сво­бо­ден по отно­ше­нию к Церкви, но почти цели­ком про­ни­зан креп­чай­шим хри­сти­ан­ским духом. XVIII век уже захо­тел полной авто­но­мии, что повлекло за собой пони­же­ние куль­туры. В Англии и в России, при сво­боде и доста­точ­ной авто­но­мии, куль­тура и рели­гия шли рука об руку: у исто­ков совре­мен­ной авто­ном­ной рус­ской лите­ра­туры стоит под­лин­ный лаи­че­ский святой — Васи­лий Жуков­ский. Пуш­кину, чистому поэту и муче­нику, Россия воз­двигла квази-рели­ги­оз­ный культ, не сла­бе­ю­щий вопреки всем пре­врат­но­стям исто­рии. Стоит ли упо­ми­нать Гоголя, Досто­ев­ского, Тол­стого, а в про­ти­во­вес бес­куль­ту­рью совет­ского вре­мени — Ахма­тову, Ман­дель­штама, Пастер­нака и т.д.?

Тем не менее, в наши дни, нака­нуне III тыся­че­ле­тия, про­блема стоит, но на Западе и в России по-раз­ному. На Западе при силь­ном пони­же­нии рели­ги­оз­ного созна­ния, в част­но­сти и куль­то­вого, куль­тура замет­ным обра­зом отхо­дит от своих корней. Уже ощу­тимы при­знаки ее усы­ха­ния и обмель­ча­ния. По какому пути пойдет рос­сий­ская куль­тура, ныне сво­бод­ная от без­бож­ной идео­кра­тии, еще не ясно. Воз­ро­див­ша­яся из руин Цер­ковь, с очень ослаб­лен­ным куль­тур­ным потен­ци­а­лом, в лице целого ряда свя­щен­но­слу­жи­те­лей то и дело пред­при­ни­мает неле­пый поход против куль­туры, видя в ней соблазн, помеху ко спа­се­нию. Каза­лось бы, рус­ская рели­ги­оз­ная мысль доста­точно раз­ра­бо­тала диа­лек­тику между твор­че­ством и спа­се­нием. Но после 70-лет­него опу­сто­ше­ния все эти вопросы ста­вятся как бы заново. Если куль­туре без рели­гии грозит усы­ха­ние, то Церкви без куль­туры грозит неиз­беж­ная про­вин­ци­а­ли­за­ция, а след­ственно, и неспо­соб­ность отве­тить на те острые вопросы, кото­рые поста­вит перед чело­ве­ком XXI век.

IX. архи­манд­рит Тихон

архи­манд­рит Тихон,
намест­ник мос­ков­ского Сре­тен­ского мона­стыря

Суще­ствует ли огра­ни­че­ние в твор­че­стве? Это личный вопрос каж­дого чело­века, кото­рый счи­тает, что зани­ма­ется твор­че­ством.

На самом деле некие огра­ни­че­ния есть даже у Бога: Бог огра­ни­чен в том, чтобы каким-либо обра­зом воз­дей­ство­вать на сво­боду людей. Чело­век сотво­рен сво­бод­ным, и Бог, по учению Церкви, не вме­ши­ва­ется в наш сво­бод­ный выбор. Бог через Свя­щен­ное Писа­ние, обсто­я­тель­ства жизни, вну­ше­ния нашей сове­сти пред­ла­гает чело­веку те или иные вари­анты реше­ния жиз­нен­ных, нрав­ствен­ных про­блем, но не “давит”, не воз­дей­ствует силой на чело­ве­че­ский выбор.

Для меня бес­ко­нечно более значим писа­тель, худож­ник, кото­рый может поста­вить себе опре­де­лен­ные рамки. С самого начала зарож­де­ния искус­ства такие огра­ни­че­ния суще­ство­вали: напри­мер, един­ство вре­мени, места и дей­ствия. Опре­де­лен­ные огра­ни­че­ния и нрав­ствен­ная само­цен­зура соблю­да­лись самим худож­ни­ком, чтобы тво­ре­ние стало истин­ным про­из­ве­де­нием искус­ства. И это были огра­ни­че­ния не только эсте­ти­че­ские, но и, в первую оче­редь, нрав­ствен­ные. Вспом­ним Канта — “есть две вещи, кото­рые напол­няют меня все боль­шим бла­го­го­ве­нием: звезд­ное небо надо мной и мораль­ный закон во мне” — и этот мораль­ный закон ставит совер­шенно опре­де­лен­ные огра­ни­че­ния в любой дея­тель­но­сти чело­века. И беда тому чело­веку (кем бы он ни был, сан­тех­ни­ком или писа­те­лем), если он не ставит ника­ких огра­ни­че­ний для себя. Это ведет только к само­раз­ру­ше­нию, к раз­ру­ше­нию того мира, кото­рый суще­ствует вокруг него.

Встре­ча­ется такая точка зрения: худож­ник, чтобы понять и прав­диво опи­сать жизнь во всей ее слож­но­сти и мно­го­об­ра­зии, должен вхо­дить и в область зла: совер­шать такие поступки, какие обыч­ный чело­век (а тем более веру­ю­щий) просто не поз­во­лит себе. Но мы, увы, входим в область зла и помимо нашей воли: сам мир, по учению Свя­щен­ного Писа­ния, во зле лежит. Как-то искус­ственно пытаться про­экс­пе­ри­мен­ти­ро­вать, вызы­вать зло, как Фауст вызы­вал Мефи­сто­феля — совер­шенно ни к чему, это тупи­ко­вый вари­ант (что Гете, кстати ска­зать, и пока­зал). Это пока­зано и в исто­рии Адри­ана Левер­кюна в “Док­торе Фаустусе”. Спе­ци­ально втор­гаться в область зла, куда Гос­по­дом Богом втор­гаться запре­щено, — просто не мудро. И у Пуш­кина, и у Досто­ев­ского, и у Шекс­пира — берем сейчас самых вели­ких — и так было столько сла­бо­стей и немо­щей, при­су­щих каж­дому чело­веку, что им вполне хва­тило “есте­ствен­ного” мате­ри­ала, чтобы разо­браться в том, что такое зло и как его в лите­ра­туре отра­зить.

Совер­шенно не надо было Федору Михай­ло­вичу глу­миться над детьми, чтобы напи­сать своего Свид­ри­гай­лова, и Шекс­пиру не нужно было совер­шать всех тех зло­де­я­ний, что явлены в его тра­ге­диях.

Напро­тив, в душе чело­века зало­жено нечто иное. В одном из древ­них пате­ри­ков повест­ву­ется о житии вели­кого подвиж­ника, Мака­рия Еги­пет­ского, жив­шего в IV веке. Он рас­ска­зы­вал своим уче­ни­кам: “Одна­жды, когда я был еще маль­чиш­кой, я шел по улице, и вдруг мимо меня про­бе­жали сосед­ские дети, где-то уво­ро­вав­шие смоквы и уно­сив­шие их за пазу­хой. Несколько смокв упало — я подо­брал их и съел. А теперь, когда я вспо­ми­наю об этом, я сажусь и плачу”. То есть он осо­знал при­об­ще­ние себя к греху воров­ства и понял всю глу­бину этого греха.

Вовсе не нужно созна­тельно совер­шать пре­ступ­ле­ния для того, чтобы лучше пони­мать чело­века и адек­ватно отра­зить при­роду зла. На мой взгляд, это чисто ком­мер­че­ский прием запад­ной мас­со­вой куль­туры: чтобы напи­сать какой-нибудь деше­вый буль­вар­ный роман­чик, творец (как любят гово­рить о себе такие писа­тели) должен при­об­щиться к неким зло­де­я­ниям. Все это, конечно, полная ерунда. К несча­стью, в сердце своем чело­век совер­шает столько пре­ступ­ле­ний, таит столько гнева, зла, столько недоб­рого, что людям, совер­ша­ю­щим пре­ступ­ле­ния (в том числе и нрав­ствен­ные) якобы во имя худо­же­ствен­ного твор­че­ства, ника­кого изви­не­ния — кроме пока­я­ния — с точки зрения Церкви нет.

В юности я по мно­же­ству раз пере­чи­ты­вал Досто­ев­ского, Шекс­пира, рус­скую клас­сику, очень любил англий­скую лите­ра­туру. И вот одна­жды мне пришла в голову мысль: ведь самые лучшие про­из­ве­де­ния миро­вой лите­ра­туры явля­ются опи­са­нием ошибок тех пер­со­на­жей, кото­рые изоб­ра­жены в этих книгах. “Царь Эдип” — роко­вая, фаталь­ная ошибка Эдипа; “Гамлет” — гени­аль­ное опи­са­ние ошибки Гам­лета; “Король Лир” — тут уже просто хре­сто­ма­тийно; “Евге­ний Онегин” — убий­ство Евге­нием Лен­ского и его неспо­соб­ность оце­нить вели­кую душу Татьяны Лари­ной; “Пре­ступ­ле­ние и нака­за­ние” и т.д.

Эти про­из­ве­де­ния закан­чи­ва­ются катар­си­сом — перед смер­тью или перед кри­зи­сом чело­век нечто про­зре­вает, под­хо­дит — но только под­хо­дит — к какой-то высшей сту­пени, но как раз у этой сту­пени роман или тра­ге­дия кон­ча­ются. И я поду­мал: а где же поло­жи­тель­ный опыт чело­ве­че­ства, где его искать? Или мы имеем только опыт ошибок: гени­аль­ные — под­чер­ки­ваю, нисколько не соби­ра­юсь ума­лять зна­че­ния назван­ных и многих других про­из­ве­де­ний, дей­стви­тельно вели­чай­ших созда­ний чело­ве­че­ского духа — опи­са­ния ошибок людей? И накоп­лен ли вообще чело­ве­че­ством поло­жи­тель­ный опыт и есть ли книги, в кото­рых он собран? Не в обла­сти точных или при­клад­ных наук (бота­ники и агро­тех­ники), а именно в обла­сти духа?

Конечно же, подоб­ные попытки были. Про­бо­вал Нико­лай Васи­лье­вич Гоголь напи­сать второй том “Мерт­вых душ” — мы знаем, чем это закон­чи­лось. Про­бо­вал и соци­а­ли­сти­че­ский реа­лизм создать образ поло­жи­тель­ного героя, и это закон­чи­лось ничем. Сле­до­ва­тельно, худо­же­ствен­ное про­из­ве­де­ние, аппа­рат, кото­рым поль­зу­ются писа­тели, не имеет потен­ци­ала, не имеет воз­мож­но­сти для того, чтобы опи­сать такого рода опыт чело­века. Не полу­ча­ется — или полу­ча­ется нечто такое, чему не веришь. Причем, многие из назван­ных (и нена­зван­ных) вели­ких писа­те­лей ста­вили своей целью изоб­ра­зить именно поло­жи­тель­ного героя, пример для под­ра­жа­ния, обра­зец. Но не полу­чи­лось — именно потому, что они были гени­аль­ными писа­те­лями.

На самом деле такой пласт духов­ного насле­дия суще­ствует. От него были насиль­ственно отторг­нуты целые поко­ле­ния наших сооте­че­ствен­ни­ков. Это так назы­ва­е­мая свя­то­оте­че­ская лите­ра­тура — жития святых, подвиж­ни­че­ские, аске­ти­че­ские опыты — когда героем и самого про­из­ве­де­ния, кото­рое чита­ешь, и, если можно так ска­зать, самой жизни ста­но­вишься ты сам — и посте­пенно идешь по пути, кото­рый пред­ла­гают еван­гель­ские запо­веди, кото­рый пред­ла­гают святые отцы. К этому порогу могут своими про­из­ве­де­ни­ями под­ве­сти наши вели­кие писа­тели — дальше начи­на­ется вос­хож­де­ние, не доступ­ное опи­са­нию сред­ствами худо­же­ствен­ной лите­ра­туры.

Мно­же­ство людей, вновь при­шед­ших сейчас в Цер­ковь, сумели сде­лать это с помо­щью наших вели­ких клас­си­ков, кото­рые заста­вили их заду­маться, кото­рые заста­вили их понять, что “вечные вопросы” — вопросы бытия, жизни и смерти, суще­ство­ва­ния Бога, добра и зла — совер­шенно, на первый взгляд, не праг­ма­тич­ные, от кото­рых можно легко отде­латься, явля­ются на самом деле самыми глав­ными в жизни.

Это не озна­чает, что мы сейчас, начав читать святых отцов — Игна­тия Брян­ча­ни­нова, Фео­фана Затвор­ника, авву Доро­фея или Анто­ния Вели­кого, — сразу же станем резко наби­рать духов­ную высоту. Но на что реально можно наде­яться, так это на то, что мы осо­знаем всю глу­бину паде­ния чело­века, свое соб­ствен­ное паде­ние, страш­ную реаль­ность чело­ве­че­ской души — и тут уже начи­на­ется совер­шенно другая жизнь, кото­рая как раз и не опи­сы­ва­ется сред­ствами худо­же­ствен­ной лите­ра­туры, даже той, кото­рую мы назы­ваем вели­кой клас­си­кой.

Что же каса­ется соб­ственно лите­ра­туры, то сего­дня очень часто ее при­зы­вают рас­смат­ри­вать без­от­но­си­тельно к ее духовно-нрав­ствен­ному содер­жа­нию, а по чисто эсте­ти­че­ским кри­те­риям.

По этим кри­те­риям можно высоко оце­нить и так назы­ва­е­мую “раз­ру­ши­тель­ную” лите­ра­туру — про­из­ве­де­ния Кафки, Джойса, Бек­кета. Еще Пушкин писал: “Все, все, что гибе­лью грозит, для сердца смерт­ного таит неизъ­яс­нимы насла­жде­нья”. И порой те про­из­ве­де­ния, кото­рые грозят душе чело­ве­че­ской гибе­лью, омерт­ве­нием, уко­ре­не­нием в самых низ­мен­ных, страш­ных “цен­но­стях” — сами по себе могут быть весьма эсте­тичны.

Таланты даются чело­веку, и чело­век может их при­умно­жить. Но смотря кому он эти таланты отдаст: Богу или дья­волу. Слово и худо­же­ствен­ное твор­че­ство обла­дают особой силой, но за них несут и особую ответ­ствен­ность. “Нам не дано преду­га­дать, как слово наше отзо­вется” и в этой жизни, и в буду­щей. Спа­си­тель сказал, что за каждое празд­ное слово чело­век даст ответ на Страш­ном суде. Зло и раз­ру­ше­ние могут быть кра­сивы, могут нести в себе некую эсте­тику, но для того и дан чело­веку разум, и жизнь дана — чтобы понять, что к чему. Чело­ве­че­ское суще­ство­ва­ние на земле вре­менно — зато, как чело­век прожил, чем он напол­нил свою душу, с чем нераз­рывно соче­та­лась она, какие образы и какие силы ока­за­лись при­виты к ней в тече­ние жизни — от этого зави­сит и буду­щая участь чело­века, абсо­лютно неиз­беж­ная для каж­дого — и эстета, и про­стеца, и ате­и­ста, и веру­ю­щего. В первую оче­редь, замечу, — и жестче всего — отве­чать при­дется людям веру­ю­щим как познав­шим эти духов­ные законы.

Вопрос о цен­зуре. Лично я, конечно же, за нее — и в рели­ги­оз­ной обла­сти, и в обла­сти свет­ской.

Цен­зура — это нор­маль­ный инстру­мент в нор­маль­ном обще­стве, кото­рый должен отсе­кать все экс­тре­маль­ное.

Что каса­ется госу­дар­ствен­ной цен­зуры, то рано или поздно к трез­вому пони­ма­нию необ­хо­ди­мо­сти этого инсти­тута в обще­стве придут. Вспом­ним, как Алек­сандр Сер­ге­е­вич Пушкин в юности ругал цен­зуру и иначе как со словом “дура” ее не риф­мо­вал. А впо­след­ствии рато­вал за цен­зуру.

Гос­подь бла­го­во­лил так, что сейчас воз­мож­но­сти духов­ного позна­ния прак­ти­че­ски для всех открыты, и каждый в тече­ние жизни делает свой выбор: хочет он раз­би­раться в этих вечных, как Досто­ев­ский гово­рил, “про­кля­тых” вопро­сах или нет. Правда, кому-то кажется, что он разо­брался — а на деле так ничего и не понял, а кто-то из тех, кто не хотел раз­би­раться прин­ци­пи­ально, в послед­ний момент познал Истину, и Истина сде­лала его сво­бод­ным. Булат Окуд­жава перед смер­тью принял кре­ще­ние. Много лет назад его жена Ольга вместе с Олесей Нико­ла­е­вой при­ез­жала к отцу Иоанну (Кре­стьян­кину) в Псково-Печер­ский мона­стырь. В раз­го­воре она посе­то­вала, что муж ее не крещен и не хочет этого. На что отец Иоанн спо­койно сказал ей: “Не вол­нуйся, ты сама его окре­стишь”. Она была совер­шенно пора­жена и только спро­сила: “Как же я сама окрещу?” — “А вот так и окре­стишь!” — “А как же назову его? Булат ведь имя непра­во­слав­ное?” — “А назо­вешь как меня — Иваном”, — отве­тил отец Иоанн и зато­ро­пился по своим делам. И вот перед смер­тью Булат Шал­во­вич позвал жену и сказал, что хочет кре­ститься. Он уже отхо­дил, было поздно звать свя­щен­ника, но Ольга знала, что в таких слу­чаях можно кре­стить и без свя­щен­ника. Она лишь спро­сила его: “Как тебя назвать?. И он отве­тил: “Иваном”. И она кре­стила его сама Иоан­ном. И только потом вспом­нила, что за много лет ей обо всем этом гово­рил отец Иоанн. Ин суд Божий, ин суд чело­ве­че­ский. И Гос­подь пра­во­суд­ный и мило­серд­ный, бес­ко­нечно любя­щий каж­дого чело­века, дает все для спа­се­ния в веч­но­сти. Только мы сами по нера­зу­мию и по тупо­сти своей не бры­ка­лись бы и хоть иногда заду­мы­ва­лись обо всем этом.

Когда я окон­чил Инсти­тут кине­ма­то­гра­фии, то вскоре при­е­хал в Псково-Печер­ский мона­стырь и там прак­ти­че­ски остался. Но два года надо было отра­ба­ты­вать на сту­диях, я метался между двумя мирами, и у меня тоже было много вопро­сов о твор­че­стве: что это такое? как сопря­га­ется оно с духов­ной жизнью? И тому подоб­ное. Раз я спро­сил у отца Иоанна (Кре­стьян­кина) о кине­ма­то­графе: как к нему отно­ситься? И он отве­тил: “Кино — это как язык. Языком можно ска­зать: “Слава Тебе, Гос­поди!”, а можно ска­зать: “Распни! Распни!”. К несча­стью, сине­ма­то­граф (он еще так, по-ста­рому, выра­жался) чаще гово­рит: распни…”

Навер­ное, так же надо отно­ситься к любому явле­нию куль­туры: спо­соб­ствует ли оно спа­се­нию чело­ве­че­ской души или служит соблаз­ном к поги­бели. Ответ­ствен­ность, конечно, огром­ная. И неда­ром апо­стол Иаков уве­ще­вал: “Братия мои! не многие делай­тесь учи­те­лями, зная, что мы под­верг­немся боль­шему осуж­де­нию”. И всякий беру­щий перо, пишу­щий и отда­ю­щий свое про­из­ве­де­ние в печать ста­но­вится учи­те­лем, есть ли на это боже­ствен­ное при­зва­ние или нет… Не заду­мы­ваться об этом по край­ней мере огром­ное лег­ко­мыс­лие.

Не хочет чело­век слу­шать ничьего авто­ри­тет­ного мнения — его дело. Тут одно из двух: либо чело­век познает мир сред­ствами, бла­го­сло­вен­ными Богом, — тогда он ста­но­вится вели­ким худож­ни­ком и абсо­лютно сво­бо­ден в своем твор­че­стве: Бог дает ему эту сво­боду и гений. А все те, кто кричит о своей полной неза­ви­си­мо­сти от всего и вся, — они живут не в сво­боде, а в про­из­воле, а про­из­вол ничего хоро­шего еще не рождал: только без­дар­ность, серость, раз­ру­ше­ние, грех. Но сейчас, к сожа­ле­нию, очень многие упи­ва­ются и этим. Создана целая куль­тура, точнее, культ серо­сти. По сути это — анти­куль­тура, явный духов­ный пред­теча пустоты анти­хри­ста.

Есть еще такое явле­ние, как роман “Мастер и Мар­га­рита” или, возь­мем более низкий уро­вень, фильм Скор­сезе “Послед­нее иску­ше­ние Христа” — то есть обра­ще­ние к хри­сти­ан­ской тема­тике, но трак­товка ее либо в фан­тас­ма­го­ри­че­ском, либо в обы­ва­тель­ском духе. О фильме вообще не стоит гово­рить, а роман Бул­га­кова — без­условно очень талант­ли­вое про­из­ве­де­ние. Конечно, кого-то этот роман сбил с пути духов­ного позна­ния, а кого-то (и многих!) обра­тил на него, именно осо­зна­нием реаль­но­сти духов­ной жизни. Вспом­ните слова того же Воланда: “И дока­за­тельств ника­ких не тре­бу­ется <…>. Все просто: в белом плаще…”

Ну, а если чело­век не иссле­дует серьез­ней­шим обра­зом вопросы веры и бытия Божия, если он оста­нав­ли­ва­ется лишь на том, что сын про­фес­сора Духов­ной ака­де­мии Михаил Афа­на­сье­вич Бул­га­ков решил гени­ально сфан­та­зи­ро­вать по поводу тео­ло­гии и демо­но­ло­гии на бульоне ран­него совет­ского обще­ства, — ну что же тут поде­ла­ешь… Если для кого-то бул­га­ков­ский рас­сказ о Иешуа Га-Ноцри и Пилате стал “еван­ге­лием” — такого чело­века можно только пожа­леть. Во всяком случае, Бул­га­ков писал не еван­ге­лие, не “еван­ге­лие от Воланда”, как гово­рят неко­то­рые искус­ство­веды, — он писал совер­шенно другую книгу — злую, мудрую, инте­рес­ную сказку (но весьма опас­ную — именно для тех людей, о кото­рых шла речь выше).

До того, как я стал послуш­ни­ком, пришел в мона­стырь, повто­рюсь, я просто зачи­ты­вался Досто­ев­ским, очень любил клас­си­че­скую музыку, но как только я вошел в Цер­ковь, то был потря­сен, насколько мне все это стало неин­те­рес­ным. Для меня открылся абсо­лютно другой мир, — и я с огром­ным удив­ле­нием обна­ру­жил, что мне уже не хочется пере­чи­ты­вать эти книги, даже Досто­ев­ского и Шекс­пира, слу­шать эту музыку, даже Вивальди и Баха. И где-то лет два­дцать я все это не вос­при­ни­мал, как будто кто-то просто отсек это во мне, есте­ственно и без­бо­лез­ненно. Передо мной откры­лись такие гори­зонты духов­ного мира, по срав­не­нию с кото­рыми все преж­нее померкло.

Сейчас я снова пыта­юсь пере­чи­ты­вать люби­мые старые книги. При­знаться, это дается мне с трудом, но я оста­юсь им бес­ко­нечно бла­го­да­рен за то, что они под­вели меня к един­ствен­ной Книге Книг, кото­рую можно читать всю жизнь.

X. Сергей Хору­жий

“Целый хор воз­ве­стит вам, что вера и сво­бода мысли — два вза­имно исклю­ча­ю­щи­еся поня­тия… Почему же, однако, так думают? А потому, что все поня­тия извра­ти­лись и сби­лись”. (Юрий Сама­рин)

1. Дабы ответы не были про­стым жур­на­лист­ским сло­во­блу­дием, необ­хо­димо выстро­ить кон­цеп­ту­аль­ный кон­текст и каркас. Сами вопросы не задают его. Они отсы­лают к арха­ич­ным пара­диг­мам и плохо арти­ку­ли­ро­ваны; но ясно, что в центре выдви­га­е­мой про­бле­ма­тики — рели­ги­оз­ное созна­ние: его при­рода, его ситу­а­ция в России и в мире и его отно­ше­ния с твор­че­ским созна­нием.

Итак — рели­ги­оз­ное созна­ние и его ситу­а­ция сего­дня. Тема о них акту­альна: и нынеш­няя реаль­ность и, в еще боль­шей мере, вста­ю­щие пер­спек­тивы явственно гово­рят о необ­хо­ди­мо­сти их нового пони­ма­ния. Эпоха явля­ется рубеж­ной сразу во многом, но можно уве­ренно утвер­ждать, что самые глу­бо­кие и реша­ю­щие — антро­по­ло­ги­че­ские пере­мены. Если прежде бытие чело­ве­че­ства было при­вычно опи­сы­вать как про­цесс соци­ально-исто­ри­че­ских изме­не­ний, довле­ю­щих над антро­по­ло­ги­че­скими, — ныне это ста­но­вится все более невоз­мож­ным. Начал крупно меняться сам чело­век, все больше он уже не суб­страт, а субъ­ект, герой разыг­ры­ва­ю­щихся пере­мен, и антро­по­ло­ги­че­ская дина­мика, убыст­ря­ясь, дела­ется веду­щим фак­то­ром. Но каковы ее при­рода, мас­штаб, пре­делы? Осмыс­ле­ние этой новой, неве­до­мой дина­мики выдви­гает в центр про­блему Антро­по­ло­ги­че­ской Гра­ницы: гра­ницы самого рода и спо­соба суще­ство­ва­ния чело­века, обла­сти, где начи­нают меняться сами кон­сти­ту­тив­ные при­знаки, пре­ди­каты этого спо­соба.

Антро­по­ло­ги­че­ская Гра­ница — непро­стой кон­цепт. Понятно, что дис­курс гра­ницы должен гово­рить нечто и об Ином, за-гра­нич­ном; дис­курс Антро­по­ло­ги­че­ской Гра­ницы должен выстра­и­ваться в мета-антро­по­ло­ги­че­ской пер­спек­тиве. И здесь пред нами — пре­сло­ву­тая ontologische Differenz, раз­ли­чие между онти­че­ским и онто­ло­ги­че­ским, сущим и бытием. Рису­ется ли мета-антро­по­ло­ги­че­ская пер­спек­тива онти­че­ской или онто­ло­ги­че­ской, кон­сти­ту­и­ру­ется ли за-гра­нич­ное чело­веку в сущем или же в бытии? Ответ: и то, и другое. Онти­че­ская Гра­ница заве­домо суще­ствует, чело­веку онти­че­ски за-гра­ничны — опыт безу­мия, опыт транс­грес­сии. Вни­ма­ния к ним в наше время довольно; дис­курс онти­че­ской Гра­ницы уси­ленно раз­ви­вают пси­хо­ана­лиз и при­мы­ка­ю­щие тече­ния мысли. Но это — не вся Гра­ница. Суще­ствует чело­ве­че­ский опыт, в кото­ром Гра­ница служит пред­ме­том устрем­ле­ния, испы­ту­ется, дости­га­ется как гра­ница бытий­ная, рубеж транс­фор­ма­ции фун­да­мен­таль­ных пре­ди­ка­тов налич­ного образа бытия. Именно он зани­мает нас. Ибо дис­курс, в кото­ром Антро­по­ло­ги­че­ская Гра­ница тема­ти­зи­ру­ется как гра­ница онто­ло­ги­че­ская, и есть дис­курс рели­ги­оз­ного созна­ния. Иными сло­вами, рели­ги­оз­ное созна­ние может быть опре­де­лено как созна­ние (устро­е­ние, строй созна­ния), наде­лен­ное онто­ло­ги­че­ской, или мета-антро­по­ло­ги­че­ской (что в нашем кон­тек­сте сино­ни­мично), пер­спек­ти­вой.

Рели­ги­оз­ное созна­ние раз­вер­ты­ва­ется как мно­го­об­ра­зие дис­кур­сов, выстра­и­вает раз­ветв­лен­ную ико­но­мию: в бого­сло­вии, фило­со­фии, мистике, культе, духов­ной прак­тике… В рамках этой ико­но­мии оформ­ля­ется “вера”, кон­сти­ту­и­ру­ется “Цер­ковь”. Опре­де­лив рели­ги­оз­ное созна­ние “в дис­курсе энер­гии”, энер­гийно и дея­тель­ностно, как тип стра­те­гии, мы должны пере­осмыс­лить эти фено­мены также в данном дис­курсе. Что есть “вера”? — сле­до­ва­ние “веру­ю­щей стра­те­гии”: такой, кото­рая адек­ватна при­су­щим мета-антро­по­ло­ги­че­ской пер­спек­тиве особым типам энер­гий­ной орга­ни­за­ции — синер­гий­ному строю, в сло­варе Пра­во­сла­вия, или синер­ге­ти­че­скому режиму, в лек­сике науки (“адек­ватна” озна­чает: ори­ен­ти­ро­вана к ним, но, вообще говоря, не обя­за­тельно уже и при­над­ле­жит им). В эссен­ци­а­ли­зи­ру­ю­щем дис­курсе, обыч­ном для евро­пей­ского мыш­ле­ния, “веру” свели к суб­стан­ци­аль­ным содер­жа­ниям, отож­де­ствили с про­из­воль­ным при­ня­тием неких недо­ка­зу­е­мых поло­же­ний; но даже когда вера сама резю­ми­рует себя в некоем Credo, на вид — именно наборе эссен­ци­аль­ных посту­ла­тов, — Credo не слу­чайно носит назва­ние “Символ веры”: это отнюдь не сама вера, а то, что ее сим­во­ли­зи­рует, система ее сим­во­ли­че­ских знаков. Ана­ло­гично, “Цер­ковь” здесь высту­пает как реа­ли­за­ция интер­субъ­ек­тив­но­сти в мета-антро­по­ло­ги­че­ской пер­спек­тиве. Послед­нее вносит прин­ци­пи­аль­ные отли­чия от интер­субъ­ек­тив­но­сти обыч­ной. Интер­субъ­ек­тив­ность, осу­ществ­ля­е­мая в онто­ло­ги­че­ской тема­ти­за­ции Антро­по­ло­ги­че­ской Гра­ницы, стал­ки­ва­ется с про­бле­мой целост­но­сти и пол­ноты и в тема­ти­за­ции этих пре­ди­ка­тов осмыс­ли­вает себя как апо­рий­ную (ср. выяв­ле­ние апорий целост­но­сти в экзи­стен­ци­аль­ной ана­ли­тике) мета-эмпи­ри­че­скую пан-субъ­ек­тив­ность. Как тако­вая, она кон­сти­ту­и­рует уже не просто диа­ло­ги­че­ское бытие-обще­ние или ком­му­ни­ка­ци­он­ное про­стран­ство, но род бытия-обще­ния, соеди­ня­ю­щий черты Церкви мисти­че­ской и Церкви исто­ри­че­ской. Это онто­ло­ги­че­ски тема­ти­зи­ро­ван­ная интер-пан-субъ­ек­тив­ность ока­зы­ва­ется близка кон­цепту собор­но­сти в его изна­чаль­ной раз­ра­ботке у Хомя­кова.

2. Таков при­бли­зи­тель­ный каркас или, если угодно, ризома рели­ги­оз­ного созна­ния. Вопросы каса­ются ее отно­ше­ний с нача­лами сво­боды, куль­туры, твор­че­ства; и эти начала, как видно из поста­новки, все мыс­лятся в оппо­зи­ции к ней, как ее иное. Однако такое пони­ма­ние — с этого необ­хо­димо начать — не только не обя­за­тельно, но при­ми­тивно и уста­рело, отве­чая давно отжив­шей про­све­щен­че­ской пара­дигме. Уста­ре­лость, даже опас­ность этого взгляда — в двух основ­ных чертах: он отве­чает мыш­ле­нию идео­ло­ги­че­скому и бинар­ному, сто­я­щему, как пер­во­быт­ное созна­ние, на бинар­ных оппо­зи­циях и дихо­то­миях реаль­но­сти. Задача деидео­ло­ги­за­ции и декон­струк­ции таких струк­тур акту­альна для всех сфер созна­ния и куль­туры, равно рели­ги­оз­ных и вне­ре­ли­ги­оз­ных. Набро­сан­ный подход “дис­курса энер­гии” — один из путей к тому; он чужд идео­ло­гич­но­сти и бинар­но­сти с самого начала. Рели­ги­оз­ное созна­ние в своей истин­ной при­роде не идео­ло­гично, а стра­те­гично, оно не осу­ществ­ляет функ­ций дик­тата, не дей­ствует как “огра­ни­чи­тель сво­боды”, но уста­нав­ли­вает кон­крет­ные отно­ше­ния своих дис­кур­сов с любым из дис­кур­сов вне своей сферы — как отно­ше­ния прак­тик, типов энер­гий­ного устро­е­ния; и в таких отно­ше­ниях кри­те­рии бли­зо­сти или чуж­до­сти, сов­ме­сти­мо­сти или несов­ме­сти­мо­сти не идео­ло­гичны, но антро­по­ло­гичны, лич­ностны и опе­ра­ци­онны. Как, скажем, давно извест­ный факт труд­ной сов­ме­сти­мо­сти, напря­же­ния в отно­ше­ниях рели­ги­оз­ного созна­ния с актер­ским искус­ством, лице­дей­ством, коре­нится отнюдь не в идео­ло­гии, а в глу­бо­ких отли­чиях лич­ност­ных стра­те­гий. Есть и еще одно важное напря­же­ние. Чистая и мак­си­ма­лист­ская само­ре­а­ли­за­ция рели­ги­оз­ного созна­ния — духов­ная прак­тика. Это дис­курс или стра­те­гия осо­бого рода, холи­сти­че­ская “прак­тика себя”, осу­ществ­ля­ю­щая по-сту­пен­ча­тую орга­ни­за­цию и пре­тво­ре­ние всего ком­плекса чело­ве­че­ских энер­гий в упо­мя­ну­тый синер­гий­ный строй. Для такого тоталь­ного дис­курса его соче­та­ние, сов­ме­сти­мость с любым другим есть про­блема: и это — ведо­мое издревле напря­же­ние, вза­им­ная ина­ко­вость и поляр­ность “подвига”, “мона­стыря” — и “мира”, “духов­ного” и “мир­ского”. Напря­же­ние это должно быть пло­до­твор­ным, как будя­щее “мир” ука­за­ние на “иное миру”, но может ока­зы­ваться и деструк­тив­ным…

A priori рели­ги­оз­ное созна­ние более сво­бодно, чем вне­ре­ли­ги­оз­ное; de facto оно часто ока­зы­ва­ется менее сво­бод­ным. Оно более сво­бодно, ибо, обла­дая мета-антро­по­ло­ги­че­ской пер­спек­ти­вой, обла­дает прин­ци­пи­ально иным, несрав­ни­мым диа­па­зо­ном само­ре­а­ли­за­ции. Но есть посто­ян­ная опас­ность соскаль­зы­ва­ния в эссен­ци­аль­ный дис­курс — опред­ме­чи­ва­ние веры, инсти­ту­ци­о­на­ли­за­ция Церкви — и тогда оно пре­вра­ща­ется в созна­ние, в дурном смысле, дог­ма­ти­че­ское, один из самых несво­бод­ных типов созна­ния. Что же до “куль­туры”, “твор­че­ства”, “твор­че­ского созна­ния”, то прежде чем выяс­нять отно­ше­ние к ним рели­гии, неплохо заме­тить, что сего­дня они очень нуж­да­ются в выяс­не­нии отно­ше­ний сами с собой. Оппо­зи­ция Рели­гия — Куль­тура отве­чала реаль­но­сти и выра­жала поста­новку про­блемы в мире до Первой миро­вой войны — равно на Западе и в России, где Сереб­ря­ный век посвя­тил сей про­блеме без счета сбор­ни­ков, вече­ров и чтений в пользу недо­ста­точ­ного сту­ден­че­ства и увеч­ных воинов. С тех пор утекло много чернил, еще больше — крови. “Куль­туру” больше не про­из­но­сят с при­ды­ха­нием — разве что если в редак­ции “Зна­мени”. “Куль­тура — трух­ля­вая голова”, — сказал Андрей Белый еще тогда же. “Я не люблю этого напы­щен­ного слова”, — сказал Пастер­нак в 50‑х. Потом оправ­да­ния для напы­щен­но­сти стало еще меньше, трух­ля­во­сти — еще больше. Сего­дня первая про­блема куль­туры — не в отно­ше­ниях с рели­ги­оз­ным созна­нием, а в глу­бо­ком рас­пад­ном про­цессе ее само­со­зна­ния. Сама семан­тика сдви­ну­лась, един­ствен­ное число обра­ти­лось в пустой звук, flatus vocis, а есть куль­туры и прак­тики — нац, секс, крими и всех прочих мень­шинств, прак­тики транс­грес­сии, куль­туры грибов, бак­те­рий… — и согласно вер­хов­ному пра­вя­щему прин­ципу P.C., все куль­туры равны, но неко­то­рые — на данный момент феми­низма и транс­грес­сии — заметно равнее. Пере­вер­нув эллин­скую тет­рак­тиду, квад­рат начал антич­ного кос­моса, пост­мо­дерн утвер­ждает квад­рат концов: Смерть Бога — Смерть Субъ­екта — Конец Исто­рии — Конец Текста. Понятно, что в этой серии смер­тей зало­жено и много еще других; и в полный набор кончин сле­дует вклю­чить и Смерть Твор­че­ства. Как весь пост­мо­дер­нист­ский дис­курс, такие тезисы вовсе не без натя­жек, не без эпа­таж­ной рито­рики — и все же в некой сути они не ложны.

Старые оппо­зи­ции не помо­гают понять этот поваль­ный мор. Кон­чина твор­че­ства, равно как и все прочие, не вызвана коз­нями рели­ги­оз­ного созна­ния. Надо вер­нуться к ска­зан­ному вна­чале: эпоха пере­жи­вает ради­каль­ные тек­то­ни­че­ские сдвиги, где речь не просто о смене “куль­тур­ной пара­дигмы” или “обще­ствен­ной фор­ма­ции”. За всеми соци­аль­ными и поли­ти­че­скими струк­ту­рами, за направ­ле­ни­ями и пара­диг­мами куль­туры лежит то, что прежде виде­лось как суб­страт, недвиж­ный сам по себе, меня­ю­щийся лишь от “пере­мен наверху”: сам чело­век. Он не фено­мен и не ноумен, не “базис” и не “над­стройка”, он — фокус реаль­но­сти и ее нексус, начало связи. Этот фокус реаль­но­сти и стал меняться. Чело­век тро­нулся — и с ним сдви­ну­лись, поехали все уровни, этажи и крыши. Антро­по­ло­ги­че­ская дина­мика при­об­ре­тает при­о­ри­тет над соци­аль­ной и над куль­тур­ной: настает тыся­че­ле­тие Самого Чело­века. Мы здесь не можем обсуж­дать сущ­ность этой дина­мики, антро­по­ло­ги­че­ского сдвига, захва­ты­ва­ю­щего все — сома­тику, пси­хику, пер­цеп­ции, интел­лект, — но мы можем уви­деть их вектор: разу­ме­ется, он направ­лен к Антро­по­ло­ги­че­ской Гра­нице. Опыт Гра­ницы зани­мает все больше места в опыте чело­века. Гра­ница испы­ту­ется, обсле­ду­ется все упор­ней, при­страст­ней, при­сталь­ней; и мы пони­маем, что весь ансамбль смер­тей пост­мо­дерна — также часть этого про­цесса, плод стрем­ле­нья к Гра­нице.

Итак, веду­щими ста­но­вятся прак­тики или стра­те­гии Гра­ницы. Они тро­я­кого рода: вир­ту­аль­ные стра­те­гии (Гра­ница как вир­ту­аль­ная, недо­во­пло­щен­ная реаль­ность) — стра­те­гии Бес­со­зна­тель­ного (онти­че­ская Гра­ница, или сфера “безу­мия”) — рели­ги­оз­ные стра­те­гии (онто­ло­ги­че­ская, или мета-антро­по­ло­ги­че­ская Гра­ница). И это они будут разыг­ры­вать меж собой всю партию Тре­тьего Тыся­че­ле­тия. В их соче­та­нии и вза­и­мо­дей­ствии при­об­ре­тают новый облик все формы само­осу­ществ­ле­ния чело­века; и Твор­че­ство и Рели­гия заново уста­нав­ли­вают отно­ше­ния, неся сов­мест­ную службу на Гра­нице. Рас­хож­де­ние и напря­же­ние между ними сохра­нится: будучи отре­флек­си­ро­ваны как гра­нич­ные стра­те­гии, они по-преж­нему — разные стра­те­гии уже потому, что твор­че­ство вовсе не свя­зы­вает себя лишь с онто­ло­ги­че­скою Гра­ни­цей и не ори­ен­ти­рует себя сугубо в мета-антро­по­ло­ги­че­скую пер­спек­тиву. Однако прин­ци­пи­аль­ную раз­ницу состав­ляет то, что их отно­ше­ния заве­домо не будут бинар­ною оппо­зи­цией, перейдя из идео­ло­ги­че­ской в диа­ло­ги­че­скую пара­дигму. Пройдя в пост­мо­дер­низме чрез смерть, твор­че­ство вби­рает опыт также и онто­ло­ги­че­ской Гра­ницы, и не взи­рает уже на “иное миру” как на новые ворота; извест­ное сход­ство с пара­диг­мой Духов­ной прак­тики имеет уже то “рож­де­ние чита­теля”, что обре­та­ется в “смерти автора”. И эта диа­ло­гич­ность отно­ше­ний твор­че­ского и рели­ги­оз­ного созна­ния — реша­ю­щее усло­вие не-ката­стро­фич­но­сти антро­по­ло­ги­че­ской дина­мики: того, чтобы Чело­век, тро­нув­шись, тро­нулся не в безу­мие и ничто, но в про­стран­ство новой жизни и разума.

3. В нашем обсуж­де­нии мы пока совсем не каса­лись рус­ских осо­бен­но­стей — и это оправ­данно, поскольку осо­бен­но­сти не столь кар­ди­нальны (к тому же, кон­цеп­ту­а­ли­зуя сферу рели­ги­оз­ного созна­ния, мы отча­сти ори­ен­ти­ро­ва­лись именно на пра­во­слав­ный тип рели­ги­оз­но­сти). Все общие черты, глав­ные эле­менты рели­ги­оз­ной ситу­а­ции и про­бле­ма­тики те же, и рус­ская реаль­ность лишь добав­ляет к ним свои детали и коло­рит: коло­рит болез­нен­ной остроты, более резкой кри­зис­но­сти всех про­цес­сов и всех кон­флик­тов. Имма­нент­ная черта самого спо­соба жизни, само­вос­про­из­ве­де­ния духов­ной тра­ди­ции — борьба охра­ни­тель­ной и обно­ви­тель­ной тен­ден­ций, “кон­сер­ва­тизма” и “модер­низма”. Эта борьба — наи­бо­лее зримый фактор рели­ги­оз­ной ситу­а­ции момента, фактор сам по себе есте­ствен­ный, неиз­беж­ный и здо­ро­вый. К нему добав­ля­ются, однако, два других фак­тора: все­сто­рон­ний глу­бо­кий кризис — власти, эко­но­мики, соци­о­куль­тур­ной сферы, а также край­няя недо­раз­ви­тость самой рели­ги­оз­ной жизни, еще вчера насиль­ственно низ­во­див­шейся тота­ли­та­риз­мом до двоицы при­ми­тив­ных форм, инсти­тут отправ­ле­ния обря­дов плюс сер­виль­ная иерар­хия. В итоге оба полюса, и “кон­сер­ва­тизм”, и “модер­низм”, пред­став­лены в убогих вер­сиях, вызы­ва­ю­щих стыд за духов­ную исто­рию страны. Далее: снова не только рус­ской чертой явля­ется то, что “кон­сер­ва­тизм” высту­пает сего­дня, прежде всего, в форме анти-эку­ме­низма, и анти-эку­ме­низм испы­ты­вает явный рост и подъем. Здесь Рус­ская Цер­ковь и Россия сле­дуют в русле обще­пра­во­слав­ной тен­ден­ции; и хотя есть и внут­рен­ние фак­торы, сти­му­ли­ру­ю­щие ее, она выра­жена у нас не столь резко, как в Сербии или даже Греции.

Но сильно ли свя­заны эти осо­бен­но­сти с нашей темой? Ошиб­кой было бы пойти по напра­ши­ва­ю­ще­муся пути, сочтя “кон­сер­ва­тизм” косной пре­по­ной для твор­че­ского созна­ния и “модер­низм” — свет­лою отду­ши­ной для него. Нет спору, нынеш­нее рус­ское охра­ни­тель­ство охотно запре­тило бы все, что когда-либо запре­щали или только хотели запре­тить Катков, Побе­до­нос­цев и А. П. Тол­стой вместе взятые; однако и “модер­низм” не выдви­нул ровно ничего твор­че­ского, оста­ва­ясь под­ра­жа­те­лен и поверх­но­стен. Как всегда, под­лин­ная духов­ная задача — вне ущерб­ной бинар­но­сти, и ее суть сего­дня тоже ясна: это — вос­ста­нов­ле­ние аутен­тич­ной интел­лек­ту­аль­ной тра­ди­ции Пра­во­сла­вия, “Восточ­но­хри­сти­ан­ского дис­курса”. Осно­ван­ный на клас­си­че­ской пат­ри­стике и аске­ти­че­ской антро­по­ло­гии, раз­ви­тый в энер­гий­ном бого­сло­вии Визан­тии, этот дис­курс не был пере­не­сен на Русь — что стало одной из глав­ных причин фаталь­ной сла­бо­сти и неор­га­нич­но­сти рели­ги­оз­ной куль­туры в России, раз­рыва между Пра­во­сла­вием и про­све­ще­нием. Однако в диас­поре рус­ской мыслью и Цер­ко­вью была бле­стяще начата его совре­мен­ная раз­ра­ботка, что выявила богат­ство и акту­аль­ность зало­жен­ной в нем модели чело­века, созвуч­ность ее многим выво­дам совре­мен­ного опыта. Успешно нача­тый труд должен быть про­дол­жен на рус­ской почве; и здесь, в этом про­дол­же­нии, твор­че­ское и рели­ги­оз­ное созна­ние могут сообща отыс­ки­вать путь к осмыс­ле­нию тех сдви­гов, что ныне совер­ша­ются в таин­ствен­ном фокусе реаль­но­сти: в чело­веке.

журнал «Знамя»

Print Friendly, PDF & Email
Размер шрифта: A- 15 A+
Цвет темы:
Цвет полей:
Шрифт: A T G
Текст:
Боковая панель:
Сбросить настройки