<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том IV

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том IV - 2. Автобиографическая повесть Горького «Детство». Формирование мировидения главного героя

(8 голосов4.5 из 5)

Оглавление

2. Автобиографическая повесть Горького «Детство». Формирование мировидения главного героя

Как видит проблему зла Горький? То есть: в чём он видит причину зла и как намеревается искоренять его?

Для ответа на этот вопрос не обойтись без уяснения той веры, начала которой воспринял человек в детские годы. И тут открываются вещи прелюбопытные. Герой «Детства» живёт в ощущении двоебожия:

«Я очень рано понял, что у деда — один Бог, а у бабушки — другой. <…>

Её Бог был весь день с нею, она даже животным говорила о нём. Мне было ясно, что этому Богу легко и покорно подчиняется всё: люди, собаки, птицы, пчёлы и травы; Он ко всему на земле был одинаково добр, одинаково близок. <…>

Дед, поучая меня, тоже говорил, что Бог — существо вездесущее, всеведущее, всевидящее, добрая помощь людям во всех делах, но молился он не так, как бабушка. <…>

Рассказывая мне о необоримой силе божеской, он всегда и прежде всего подчёркивал её жестокость: вот согрешили люди и — потоплены, ещё согрешили и — сожжены, разрушены города их; вот Бог наказал людей голодом и мором, и всегда Он — меч над землёю, бич грешникам. <…>

Дед водил меня в церковь: по субботам — ко всенощной, по праздникам — к поздней обедне. Я и в храме разделял, когда какому Богу молятся: всё, что читают священник и дьячок, — это дедову Богу, а певчие поют всегда бабушкину.

Я, конечно, грубо выражаю то детское различие между Богами, которое, помню, тревожно раздвоило мою душу, но дедов Бог вызывал у меня страх и неприязнь: Он не любил никого, следил за всем строгим оком, Он прежде всего искал и видел в человеке дурное, злое, грешное. Было ясно, что Он не верит человеку, всегда ждёт покаяния и любит наказывать.

В те дни мысли и чувства о Боге были главной пищей моей души, самым красивым в жизни, все же иные впечатления только обижали меня своей жестокостью и грязью, возбуждая отвращение и грусть. Бог был самым лучшим и светлым из всего, что окружало меня, — Бог бабушки, такой милый друг всему живому. И, конечно, меня не мог не тревожить вопрос: как же это дед не видит доброго Бога?» (15,85–93).

Своеобразное манихейство.

И постепенно, мы видим, Бог деда, «злой Бог», начинает заполнять пространство мировидения героя трилогии. Зло как бы начинает исходить от дедова Бога. И как дед не видит, не хочет, не может видеть «доброго Бога», так и мальчик всё более замечает то, что исходит от «злого».

Зло становится для Алёши Пешкова онтологичным миру, самосущим «божественным» началом. Да и «добрый» Бог бабушки тоже не абсолютно добр:

« — Сидит Господь на холме, среди луга райского, на престоле синя камня яхонта, под серебряными липами, а те липы цветут весь год кругом», — рассказывает бабушка про «своего» Бога: — «нет в раю ни зимы, ни осени, и цветы николи не вянут, так и цветут неустанно, в радость угодникам Божиим. А около Господа ангелы летают во множестве, — как снег идёт али пчёлы роятся, — али бы белые голуби летают с неба на землю да опять на небо и обо всём Богу сказывают про нас, про людей. …Вот твой ангел Господу приносит: «Лексей дедушке язык высунул!» А Господь и распорядится: «Ну, пускай старик посечёт его!»» (15,53).

И «добрый», как видим, весьма расположен карать.

Но главное: Он не всесилен:

« — Да, поди-ка, и Сам-от Господь не всегда в силе понять, где чья вина…

— Разве Бог не всё знает? — спросил я, удивлённый, а она тихонько и печально ответила:

— Кабы всё-то знал, так бы много, поди, люди-то не делали бы. Он, чай, Батюшка, глядит-глядит с небеси-то на землю, — на всех нас, да в иную минуту как восплачет да как возрыдает: «Люди вы Мои, люди, милые Мои люди! Ох, как Мне вас жалко!»

Она сама заплакала и, не отирая мокрых щёк, отошла в угол молиться.

С той поры её Бог стал ещё ближе и понятней мне» (15,88).

Понятней — чем? Человеческой слабостью своей.

Он жалеет, конечно, людей, но ведь жалость, как утверждает горьковский Сатин («На дне»), унижает людей.

Отрицательное отношение к жалости герой трилогии усвоил в юности: ему это вразумительно разъяснил будочник (полицейский) Никифорыч:

« — Жалости много в Евангелии, а жалость — вещь вредная. Так я думаю. Жалость требует громадных расходов на ненужных и вредных даже людей. Богадельни, тюрьмы, сумасшедшие дома. Помогать надо людям крепким, здоровым, чтоб они зря силу не тратили. А мы помогаем слабым, — слабого разве сделаешь сильным? От этой канители крепкие слабеют, а слабые на шее у них сидят. Вот чем заняться надо — этим! Передумать надо многое. Надо понять — жизнь давно отвернулась от Евангелия, у неё — свой ход» (16,73).

Этот апостасийный прагматизм подтвердил позднее один из «учителей» Алексея Пешкова, недоучившийся студент Баженов:

«Рассуждая последовательно — необходимо признать борьбу благим законом жизни. И тут ваш полицейский прав: если жизнь — борьба, жалость — неуместна» (16,158).

Алексей и сам был уже склонен к идее борьбы — что лишь укрепило его на пути безбожия.

Не учитывать этого, когда мы осмысляем мировоззрение Горького, нельзя.

Вообще Бог бабушки — несколько добродушно-манерен:

«И так всё это хорошо у Него, что ангелы веселятся, плещут крыльями и поют ему бесперечь: «Слава Тебе, Господи, слава Тебе!» А Он, милый, только улыбается им — дескать, ладно уж!» (15,53).

Конечно, здесь нужно делать поправку на особенности детского восприятия. Но всё же: «добрый» Бог юного героя «Детства» (равно как и «злой»), антропоморфен, это даже не Бог, а просто сверхмогущественный человек, которому жалко всех людей, столь скверно живущих, да помочь им он бессилен (или не успевает, как позднее уточнил мужик-«праведник» Изот).

Вот наказать кого-нибудь — это можно.

Двоебожие героя трилогии, пока он ещё жил религиозными представлениями, как бы подтверждалось и укреплялось жизненным опытом. Так, он нашёл подтверждение существованию «злого Бога» во время пребывания «в людях»:

«Обе женщины поклонялись сердитому Богу моего деда, — Богу, который требовал, чтобы к нему приступали со страхом; имя Его постоянно было на устах женщин, — даже ругаясь, они грозили друг другу: Погодь! Господь тебя накажет, Он те скрючит, подлую!.. <…>

Они вовлекали Бога своего во все дела дома, во все углы своей маленькой жизни, — от этого нищая жизнь приобретала внешнюю значительность и важность, казалась ежечасным служением высшей силе. Это вовлечение Бога в скучные пустяки подавляло меня, и невольно я всё оглядывался по углам, чувствуя себя под чьим-то невидимым надзором, а ночами меня окутывал холодным облаком страх, — он исходил из угла кухни, где перед тёмными образами горела неугасимая лампада» (15,281).

В верованиях других людей появляется и «жалостливый Бог», как, например, в рассуждениях старовера-начётчика Петра Васильева:

« — Так вот и обманывают Бога-то, а Он, Батюшко Исус, всё видит и плачет: люди Мои, люди, горестные люди, ад вам уготован!» (15,411).

И поразительно похож и поразительно же непохож этот «Исус» на бабушкина Бога. Тут какое-то странное соединение: грозит карою ада, как дедов Бог, и одновременно жалеет за то грешников.

Двоебожие героя определяет его особое поведение в церкви, куда он обязан был ходить по требованию взрослых.

«Мне нравилось бывать в церквах; стоя где-нибудь в углу, где просторнее и темней, я любил смотреть издали на иконостас — он точно плавился в огнях свеч, стекая густо-золотыми ручьями на серый каменный пол амвона; тихонько шевелятся тёмные фигуры икон; весело трепещет золотое кружево Царских врат, огни свеч повисли в синеватом воздухе, точно золотые пчёлы, а головы женщин и девушек похожи на цветы.

Всё гармонично слито с пением хора, всё живёт странною жизнью сказки, вся церковь медленно покачивается, точно люлька, — качается в густой, как смола, тёмной пустоте. <…>

В церкви я не молился, — было неловко перед Богом бабушки повторять сердитые дедовы молитвы и плачевные псалмы; я был уверен, что бабушкину Богу это не может нравится, так же, как не нравилось мне, да к тому же они напечатаны в книгах, — значит, Бог знает их на память, как и все грамотные люди.

Поэтому в церкви, в те минуты, когда сердце сжималось сладкой печалью о чём-то или когда его кусали и царапали маленькие обиды истекшего дня, я старался сочинять свои молитвы; стоило мне задуматься о невесёлой доле моей — сами собою, без усилий, слова слагались в жалобы:

Господи, Господи — скушно мне!
Хоть бы скорее вырасти!
А то — жить терпенья нет,
Хоть удавись, — Господи прости!
Из ученья — не выходит толку.
Чёртова кукла, бабушка Матрёна,
Рычит на меня волком,
И жить мне — очень солоно!

Много «молитв» моих я и до сих пор помню, — работа ума в детстве ложится на душу слишком глубокими шрамами — часто они не зарастают всю жизнь.

В церкви было хорошо, я отдыхал там так же, как в лесу и поле. Маленькое сердце, уже знакомое с множеством обид, выпачканное злой грубостью жизни, омывалось в неясных горячих мечтах» (15,276–278).

Однако всё это не мешало мальчику прогуливать церковные службы, предаваясь иным развлечениям.

«Прогуливал я и обедни, особенно весною, — непоборимые силы её решительно не пускали меня в церковь. Если же мне давали семишник на свечку — это окончательно губило меня: я покупал бабок, всю обедню играл и неизбежно опаздывал домой. А однажды ухитрился проиграть целый гривенник, данный мне на поминание и просфору, так что уж пришлось стащить чужую просфору с блюда, которое дьячок вынес из алтаря» (15,281–282).

Алексей и первое своё причастие так же прогулял и проиграл в бабки.

Случалось услышать ему и добрые рассуждения о вере, о Боге, о человеке.

«С Григорием же всего лучше говорить о Боге, он любит это и в этом твёрд.

— Гриша, — спрашиваю я, — а знаешь: есть люди, которые не верят в Бога?

Он спокойно усмехается:

— Кто это?

— Говорят: нет Бога!

— О! Вона что! Это я знаю.

И, отмахиваясь рукою от невидимой мухи, говорит:

— Ещё царем Давидом, помнишь, сказано: «Рече безумен в сердце своем: несть Бог», — вон когда ещё говорили про это безумные! Без Бога — никак нельзя обойтись…

Осип как будто соглашается с ним:

— Отними-ко у Петрухи Бога-то — он те покажет кузькину мать!

Красивое лицо Шишлина становится строгим; перебирая бороду пальцами с засохшей известью на ногтях, он таинственно говорит:

— Бог вселён в каждую плоть; совесть и всё внутреннее ядро — от Бога дано!

— А — грехи?

— Грехи — от плоти, от сатаны! Грехи это снаружи, как воспа, не боле того! Грешит всех сильней тот, кто о грехе много думает; не поминай греха — не согрешишь! Мысли о грехе — сатана, хозяин плоти, внушает…

Каменщик сомневается:

— Что-то не так будто бы…

— Так! Бог безгрешен, а человек — образ и подобие Его. Грешит образ, плоть; а подобие грешить не может, оно — подобие, дух…

Он победно улыбается…» (15,486).

Но с этими утверждениями вступает как бы в заочный спор некий Яков Шапошников, знаток Библии и яростный отрицатель Бога:

« — Первое: создан я вовсе не «по образу и подобию Божию», — я ничего не знаю, ничего не могу и, притом, не добрый человек, нет, не добрый! Второе: Бог не знает, как мне трудно, или знает, да не в силе помочь, или может помочь, да — не хочет. Третье: Бог не всезнающий, не всемогущий, не милостив, а — проще — нет Его! Это выдумано, всё выдумано, вся жизнь выдумана, однако — меня не обманешь.

Рубцов изумился до немоты, потом посерел от злости и стал дико ругаться, но Яков торжественным языком цитат из Библии обезоружил его, заставил умолкнуть и вдумчиво съёжиться. <…>

Однажды Рубцов миролюбиво спросил его:

— Что ты, Яков, всё только против Бога кричишь?

Он завыл ещё более озлобленно:

— А что ещё мешает мне, ну? Я почти два десятка лет веровал, в страхе жил перед Ним. Терпел. Спорить — нельзя. Установлено сверху. Жил связан. Вчитался в Библию — вижу: выдумано! Выдумано, Никита!

И, размахивая рукою, точно разрывая «незримую нить», он почти плакал:

— Вот — умираю через это раньше время!» (16,67–69).

Можно бы сказать: вот ещё один пример того, что выходит, когда неразвитый самонадеянный ум принимается за самостоятельное толкование Писания и высоких духовных истин. Но Горький именно этим суждением завершает все «богословские» прения на страницах трилогии — тем как бы устанавливая своё согласие с ним. Ему по душе отрицание терпения, бунт, он признаёт правоту выстроенного силлогизма: если есть зло, а Бог, якобы всесильный и всеведущий, не может его одолеть, то Бога нет.

Не вина, а беда мальчика в том, что у него не случилось рядом доброго мудрого наставника в духовных вопросах. Жизнь его и впрямь была нелегка, но сходные обстоятельства вырабатывают в людях порою очень несходные характеры. И несходное видение мира. Дело не в том, как невольно грешил живший «в людях» отрок и как он жаловался на нелёгкую жизнь свою, а в самом отношении автора ко всей той жизни, в отношении взрослого человека, наложившемся на его детские воспоминания. По сути, трилогия Горького есть рассказ об освобождении человека от веры — и рассказ, окрашенный не сожалением, а сочувственным одобрением такого «освобождения».

Естественным следствием того можно считать кощунственное гордынное утверждение, мелькнувшее в очерке «Лев Толстой» (1919): «…будучи Львом Толстым, оскорбительно подчинять свою волю какому-то стрептококку» (16,260). Это о Промысле Божием. Ведал ли он, что говорит?

Комментировать