Дары и анафемы. Что христианство принесло в мир

диакон Андрей

Оглавление:

 

Виньетка

 

Что христианство принесло в мир

Введение

Для многих людей прошедший двухтысячный год дал повод заговорить об устарелости христианства. Вслушайтесь в голос человека, входившего в государственный российский комитет по встрече юбилея: Среди движений–2000 мое любимое носит название «Зеро». Его сторонники, мусульмане африканского происхождения, живущие в Америке, во избежание религиозных распрей предлагают «обнулить» календарь. Они боятся, что с наступлением 2000 года, когда христиане будут праздновать победу своей религии, со стороны фанатиков других вероисповеданий последует мощный террористический взрыв. Поэтому единственным спасением может стать объявление 2000 года годом «Зеро», не отягощенным ничьим рождением. Начнется новый отсчет времени, и, возможно, вокруг такого календаря объединятся люди разных религий».

Так, во имя «мира между религиями», у христиан будет отобрана их святыня. Марат Гельман, чьи мысли только что были процитированы, придумал и символику встречи «года Зеро», которой украшали даже государственные юбилейные мероприятия: цифра ХХХ стилизована под песочные часы с тремя чашечками, в двух из которых «песок просыпался, а в третьем только начинает»[1] … Мол, время христианства истекло.

Что ж, значит надо задуматься над тем, что именно христианство принесло людям. Как объяснить людям светским, что дары, принесенные христианством, не устарели?

И поскольку речь идет о диалоге с людьми светскими, это означает, что сначала разговор пойдет о том, что важно в их системе ценностей, но менее важно в нашей, христианской. Для светских людей важна культура, т.е. то, что для христиан является чем-то вторичным и служебным. Сравните две фразы: «Троице-Сергиева Лавра является центром древнерусской культуры» и: «Основатель Троице-Сергиевой Лавры Прп. Сергий Радонежский ушел в пустынь для того, чтобы создать центр древнерусской культуры». Первая из них очевидно верна, а вторая столь же очевидно нелепа. И значит, культура вторична по отношению к собственно духовному подвигу… И все же сейчас речь пойдет о переменах в культуре

Но прежде начала этого разговора я вынужден сделать предупреждение. Христианство раскрывает свою новизну через сопоставление с миром, который оно пришло обновить. Нельзя сказать, чтобы весь мир согласился на это обновление. Языческий мир определенно не остался в прошлом: и сегодня он противопоставляет себя христианству. Хорошим тоном, например, считается высмеивать «нелепости библейских мифов». Что делали в подобной ситуации древнехристианские апологеты? Они совмещали защиту Священного Писания и разъяснение христианской веры с обнажением нелепиц, противоречий и безнравственности в мифах самих язычников.

Правда, древним апологетам было проще вести свою полемику: их современники знали мифы; порой достаточно было лишь намека на самый гнусный из них – и становилось понятно, что, имея такое бревно в собственном глазу, язычники весьма некстати пустились на поиски сучков в евангельском оке. Сегодняшние неоязычники сводят язычество просто к «близости к природе» и абстрактному «космизму». Что ж, тем более необходимо показать им, что такое реальное, историческое язычество. Не то, которое они реконструируют по своему вкусу, пользуясь двумя-тремя брошюрками, а то, которое существовало в действительности, которое предшествовало христианству и сопротивлялось Церкви.

Правда, если ставить задачу ознакомления с реальным, неприукрашенным язычеством, – то надо быть готовым к тому, что некоторые, мягко говоря, малопривлекательные вещи вылезут наружу из языческих кладовок. Ряд цитат из языческой литературы и ряд образцов языческой мифологии, которые встретятся читателю в этой главе, могут показаться довольно-таки неприличными. Прошу прощения за это у православного христианина, но наши светские современники порой так забивают себе голову всякой дрянью, что им бывает очень трудно объяснить, что вот эта вот, например, штука издает вонь, а не аромат. «Что вы, что вы! Зачем же так категорично! Может, это фиалки!» И пока не покажешь им всю неприглядную изнанку неоязычества, они всё будут твердить про «общечеловеческие ценности» и «одинаковую духовность всех религий» [2].

Впрочем, и православному читателю будет полезно сопроводить эту нашу экскурсию, чтобы осознать глубину различий между христианством и язычеством. Ибо ты не будешь иметь верного представления о своем доме до тех пор, пока однажды не выйдешь на улицу и не посмотришь на него снаружи.

Так что же христианство внесло в человеческий дом, а что попробовало вымести из него?

Важнейшие устои любой культуры – это представления человека о себе самом и окружающем его мире, это представления человека об истоках и целях своего бытия и это его понятия об отношениях с Богом. Вот именно в этом базовом опыте самопознания христианство и произвело наиболее значительные сдвиги.

Всегда ли плоха фамильярность?

1. Первый дар, принесенный христианством людям, – это право прямого обращения к Богу, право обращаться к Богу на Ты. Человек вновь обрел то, что Тертуллиан, христианский писатель III в., назвал familiaritas Dei, т.е. семейственную, дружественную, сердечную близость с Богом (см.: Тертуллиан. Против Маркиона. 2, 2). Нам кажется сегодня естественным, что религиозный человек молится Богу. Но в дохристианском мире Бог мыслился находящимся вне религии. Богу молиться было нельзя. Молиться надо было Господу. Слова «Бог» и «Господь» в истории религии отнюдь не синонимы. Самая суть язычества в том, что эти понятия разделяются и относятся к разным религиозным реалиям. Язычник убежден, что первичный бог, Первоначало, не действует в мире.

Общеизвестно, что верховное божество у древних греков носит имя Зевса. Зевс – владыка мира, «Господь».

Но является ли он богом в высшем значении этого слова, т.е. Первопричиной, истоком всякого бытия, Абсолютом? Нет. Прометей говорит, что Зевс – «новоявленный вождь»[3] . Согласно Гесиоду, Зевс – потомственный «путчист»: когда бабушке Зевса, Гее, надоели постоянные роды, то однажды она, вернув сына Кроноса в свою утробу, «дала ему в руки серп острозубый и всяким коварствам его обучила. Ночь за собою ведя, появился Уран и возлег он около Геи, любовным пылая желаньем, и всюду распространился кругом. Неожиданно левую руку сын протянул из засады, а правой, схвативши огромный серп острозубый, отсек у родителя милого член детородный и бросил назад его сильным размахом» (Гесиод. Теогония. 174–181). Кронос-Время, однако, имел привычку пожирать своих детей («всепожирающее Время»).

И когда рождается его сын Зевс – настает время мести…

Как видим, «господство олимпийских богов основывается на целом ряде богоубийств. Те боги, от которых произошли боги греков, – суть отошедшие, недействительные. Зевс – есть отец всех бессмертных, лишь поскольку он отцеубийца. И память об этом несуществующем, раздробленном боге (Кроносе) всегда стоит между богами, препятствуя их поглощению в единстве Зевса».[4] Аналогичные «скелеты в шкафу» были и в преданиях других народов. Шумеро-вавилонская поэма «Энума Элиш» рассказывает о том, что первичный бог «Апсу первобытный, создатель» оказался магически усыплен своим потомком, богом Эа, и также претерпел кастрацию (от богини Мумму).[5]

У хеттов подобный миф (о том, как изначальный бог был лишен своей творческой мощи и был отстранен от дел) звучит так: «Прежде, в минувшие годы, был Алалу на небе царем. Алалу сидел на престоле, и даже бог Ану могучий, что прочих богов превосходит, склоняясь у ног его низко, стоял перед ним, словно кравчий, и чашу держал для питья. И девять веков миновало, как царствовал в небе Алалу. Когда же настал век десятый, стал Ану сражаться с Алалу, и победил его Ану, и Ану воссел на престоле… Когда же настал век десятый, стал с Ану сражаться Кумарби, Кумарби, потомок Алалу. Кумарби его настиг, схватил его за ноги крепко, вниз с неба он Ану стащил, и он укусил его в ногу и откусил его силу мужскую, и стала, как бронза, литьем она у Кумарби во чреве».[6] То же происходит в угаритской мифологии: Ваал, представляющий четвертое поколение богов, с братьями атакует небесный дворец Эля, устраняет его и, очевидно, кастрирует (миф эвфемистически говорит: «Нечто упало на землю»). Очевидно, травма слишком тяжела, и Эль уже не может быть прежним. Даже когда в мифической истории Ваал на некоторое время устраняется следующим богом (Мотом, союзником Эля), Эль отказывается вернуться на престол. Вновь захватив власть, Ваал требует, чтобы Эль удалился к истокам мироздания – истокам рек и пропастям земным. [7]

Язычники убеждены, что миром правит не Бог. В языческом богословии «Господь» не является изначальным богом, а изначальный бог, оттесненный от дел, становится праздным богом (dеus otiosus) и перестает быть «Господом», Правителем. Даже его имя постепенно забывается (Овидий, рассказывая о начале космоса, так говорит о Творце: «Бог некий – какой, неизвестно…» [Овидий. Метаморфозы. 1, 32]).

Высший, по представлениям язычников, бог или недостижим, или бессилен, или вообще покоится в бездействии. Даже если его не свергли, – он сам не интересуется нашим миром, ибо мы слишком ничтожны, и он делегирует управление миром людей духам низшей иерархии… Миром правят частные и многообразные «господа» – узурпаторы или «наместники». Каждый из них правит своим «уделом». Подвластным им людям надо уметь выстроить отношения с этими господами, и не стоит тешить себя иллюзией, будто наши молитвы может услышать кто-то другой, Высший и Изначальный…

И вот на этом фоне вдруг звучит проповедь Моисея: Тот, Кто создал мир (см.: Быт. 1:1), Тот, Кто был Богом покоя (Богом субботы), вошел в историю людей. Он не утратил Своей силы, и Он не забыл Свое создание. Забудет ли женщина грудное дитя свое, чтобы не пожалеть сына чрева своего? но если бы и она забыла, то Я не забуду тебя! (Ис. 49:15).

Это – главная новизна дерзкой и радостной проповеди израильских Пророков: «Бог есть Господь». Тот, Кто ведет нас по дорогам истории, – Тот же, Кто нас создал. И Тот, Кто нас создал, есть Высший и Первоначальный. Нет Бога выше Господа. И нет иного Господа, кроме Бога. Да познает народ сей, что Ты, Господи, Бог (3Цар. 18:37). Блажен народ, у которого Господь есть Бог (Пс. 143:15). Ибо именно Бог – Господь, т.е. Творец Завета с людьми, и создал небо и землю… То, что первоначально было удивительной привилегией одного народа, – право прямого общения с Наивысшим – Апостолы распространили на всех людей. Это было настолько неожиданно, что даже гностики, околохристианские еретики первых веков по Р. Х., предпочитали называть Христа Спасителем, но не Господом, ибо последнее имя отождествлялось у них с тираном и узурпатором (см.: Свт. Ириней Лионский. Против ересей. 1, 1, 3).

Более того, оказалось, что Бог пришел к людям в поисках друзей, а не рабов. Аристотелю кажется очевидным, что «дружба с богом не допускает ни ответной любви, ни вообще какой бы то ни было любви. Ведь нелепо услышать от кого-то, что он “дружит с Зевсом”» (Аристотель. Большая Этика. 1208b 30). Апулей приписывает Платону столь же безнадежный тезис: «Никакой бог с человеком не общается… не утруждают себя высшие боги до этого снисхождения» (Апулей. О божестве Сократа. 4–5). Но суровость философов была растоплена евангельской милостью: Я уже не называю вас рабами, ибо раб не знает, что делает господин его; но Я назвал вас друзьями (Ин. 15:15).

Если языческие народы позволяют себе обращаться к высшему небесному божеству только «как к последней надежде во времена самых страшных бедствий»[8] , то христианам было даровано право повседневного общения с Ним. К Творцу галактик мы обращаемся с просьбой о ежедневном хлебе… Одного студента сокурсники, увлекавшиеся модными «целительско-харизматическими» сектами, всё спрашивали: «Вот у нас на наших собраниях такие дивные чудеса творятся! У нас пастор только пиджаком махнет – и такой мощный дух входит в людей, что они целыми рядами валятся в покой во Святом Духе! А у вас, в вашей так называемой Православной Церкви, – разве есть что-нибудь подобное?! Да разве у вас бывают чудеса?!» Студент хотя и вырос в верующей семье, однако всерьез к вере не относился. Не отрекался от веры, но и не воспринимал всерьез. Все же эти непрестанные наскоки в конце концов «достали» его. И на каникулах, приехав в родное село, он пристал к матери: «Мам, ну ты у нас главная церковница: ни одной службы не пропускаешь. Вот ты мне и скажи: а сегодня в нашей Православной Церкви разве бывают чудеса?.. Нет, нет, ты про себя расскажи. Вот в твоей, лично в твоей, жизни чудеса бывали?!» Мать задумалась, а затем говорит: «Ну конечно. Вот этой осенью со мной было прямо настоящее чудо. По радио на следующую ночь заморозки пообещали, а у меня еще картошка была не выкопана. И я с утра пошла картошку копать… Ну вот, поработала сколько было сил, распрямляюсь, смотрю, а солнышко уже садиться начало. Полдень-то уже прошел, а я еще и трети огорода не убрала.

И тут я в сердцах Господу и взмолилась: «Господи, ну Ты же знаешь, что мне без этой картошки зиму не пережить! Ну помоги мне, пожалуйста, ее убрать до вечера, до мороза!» Сказала эту молитовку и снова – носом в грядки… И представляешь, еще солнышко не село, а я всю картошечку-то собрала!»

Это действительно чудо. Но порождено оно великим чудом христианской веры: к Владыке всех миров самая простая крестьянка может обращаться с ходатайством о том, чтобы Он (Абсолют!!! Тот, при мысли о Котором немеют философы!!!) помог ей собрать картошку… На вопрос Данте: «Я поднял глаза к небу, чтобы увидеть: видят ли меня?» – христианство ответило: «Да, Небеса не слепы. С высот Вечности человек различим. Более того – именно его судьбы находятся в зенице ока (ср.: Втор. 32:10) Миродержца. Даже sub specie aeternitatis («под знаком вечности») человеку не потеряться .[9]

Христианство увидело в Боге – Отца. Не холодный космический закон, а любящего Отца. Отец же не убивает сына за первую разбитую чашку, но ищет защитить своего сына.

Эта уверенность христиан в том, что люди не безразличны для Бога, была непонятна древним язычникам. Во II в. языческий философ Цельс так возмущался и недоумевал: «Род христиан и иудеев подобен лягушкам, усевшимся вокруг лужи, или дождевым червям в углу болота, когда они устраивают собрания и спорят между собой о том, кто из них грешнее. Они говорят, что Бог нам все открывает и предвозвещает, что, оставив весь мир и небесное движение и оставив без внимания эту землю, Он занимается только нами, только к нам посылает Своих вестников и не перестает их посылать и домогаться, чтобы мы всегда были с Ним. Христиане подобны червям, которые стали бы говорить, что есть, мол, Бог, от Него мы произошли, Им рождены, подобные во всем Богу, нам все подчинено – земля, вода, воздух и звезды, все существует ради нас, все поставлено на службу нам. И вот черви говорят, что теперь, ввиду того что некоторые среди нас согрешили, придет Бог или Он пошлет Своего Сына, чтобы поразить нечестивых и чтобы мы прочно получили Вечную Жизнь с Ним» (цит. по: Ориген. Против Цельса. IV, 23).

Те же аргументы слышим мы и от неоязычников: теософы, в иные минуты столь горделиво именующие самих себя «богами», вдруг становятся странно смиренны именно в этом вопросе. Они говорят, что человек и Вселенная несоизмеримы, что человек и Земля не могут быть предметом внимания вселенского Разума. А потому – «нужно приучить сознание к малым размерам Земли»[10] и осознать, что мы можем общаться только с «планетарным логосом», только с тем духом, который «проявлен» на «нашем плане»…

Верно – человек и Вселенная несоизмеримы. Но в другую сторону. Как соизмерить человека и Млечный Путь? Линейкой геометра человека не измерить. Человек занимает меньше пространства, чем слон. Но онтологически человек существеннее слона. Гора занимает больше места, чем человек. Но именно история человеческой мысли, а не история вулканов есть история Вселенной. Разве размеры бриллианта соизмеримы с теми шахтами, из которых бриллианты выкапывают? Но человек – это существо еще более редкое, чем бриллиант.

И вот именно эту радость своей замеченности, найденности, узнанности – крадет неоязыческая теософия. Высшее Божество, в соответствии с ее учением, не является ни Создателем (Творцом), ни Вседержителем, ни Спасителем. Оно вообще не думает, не действует[11] … Миром правят «дхиан-коганы»… И теософы спешат разъяснить «сироте» [12] его статус: твой папа – на самом деле не папа, а так, случайный любовник твоей матери, и вообще он никакой не летчик, а грузчик из соседнего винного магазина… Тот, Кого ты полюбил, не Бог. Так себе: элохим, «низший ангел».[13]

На этом фоне понятна та радость, что переполняет христианского философа III в. Климента Александрийского: «Для нас вся жизнь есть праздник. Мы признаем Бога существующим повсюду… Радость составляет главную характеристическую черту Церкви» (Климент Александрийский. Строматы. 7, 7 и 7, 16).

Римский философ Цицерон полагал, что люди живут в космосе подобно мышам в большом доме: наслаждаются его великолепием, хотя оно предназначено отнюдь не для них.[14] Но не таково суждение христиан: «Мы не должны ничего ставить выше Христа, так как и Он выше нас ничего не ставил». [15] «Нет у Него никакого другого дела, кроме одного: спасти человека» (Климент Александрийский. Увещание к язычникам. 87, 3).

Свобода совести: христианский дар, отвергнутый христианской инквизицией?

Христианство вернуло людям серьезное отношение к своему мировоззренческому и религиозному выбору и отстояло их право на выбор.

Языческий мир встретил христианство устало-разочарованной репликой Понтия Пилата: «Что есть истина?» Римский чиновник не ждал ответа: он был убежден в том, что ответа на его вопрос быть вообще не может. Он не желал продолжения разговора на тему, которая казалась недостаточно серьезной, чтобы привлекать внимание образованных и деловых людей…

А затем в течение еще трехсот лет этот сюжет будет повторяться вновь и вновь. Христианская проповедь – возмущение язычников дерзкой самоуверенностью христиан – арест – увещание – отказ от произнесения примиряющих слов («Вы правы. Я не то хотел сказать!») – казнь… То, что было для христиан самым радостным в их новой вере, – именно это было самым возмутительным в глазах остальных. Христиане радовались, что они нашли Бога. Не семейного гения, не племенного божка, не подполковника «Космической Иерархии», но – Абсолютного Бога. В христианстве Абсолют, Первоединое, Первопричина, Первоисток, Бог, Господь и Спаситель – Одно. «Отец вернулся!!!»

На этот радостный крик соседи умудренно отвечали: «Да быть такого не может. С Отцом общаться нельзя вообще. И потом, если бы Он и вернулся, Он это сделал бы иначе. Во-первых, Он пришел бы не к вам, презренным евреям, а к нам, благородным римлянам. Во-вторых, Он это сделал бы с триумфом, подобным тем торжествам, что устраивают наши императоры, возвращаясь домой с войны. И уж конечно, Он не дал бы Себя распять. Не может быть Владыкой Вселенной Тот, Кто даже похоронен был в чужой могиле!»

Но христиане помнили предупреждение Ап. Павла: Смотрите, братия, чтобы кто не увлек вас философиею и пустым обольщением, по преданию человеческому, по стихиям мира, а не по Христу; ибо в Нем обитает вся полнота Божества телесно, и вы имеете полноту в Нем, Который есть глава всякого начальства и власти (Кол. 2, 8–10). Вот так: Тот, Кто был распят по решению высокого римского чиновника, есть глава всякого начальства и власти. В Том, Кто не смог даже Свой Крест донести до места казни без посторонней помощи, обитает вся полнота Божества телесно…

Христиане раздражали язычников своей дерзкой самоуверенностью, парадоксами своей проповеди. Но главное – своим отказом чтить святыни других религий. От христиан не требовали отречения от Христа. От них требовали признания других религий и хотя бы формального соучастия в ритуалах этих религий.[16] Ведь если дать каждому человеку возможность самому творить свою религию, то исчезнет духовная скрепа империи. Должны быть общенациональные ритуалы (хотя бы культ императора). Даже Цицерон, который совершенно не верит в богов, не допускает свободы гражданина от обязанностей, накладываемых государственным культом: «Никто не должен иметь отдельных богов, никто не должен почитать частным образом новых богов или пришлых, если они не приняты государством» (Цицерон. О законах. 2, 8).

Кроме того, все же нельзя быть твердо убежденным в том, что олимпийских богов нет. А потому лучше не провоцировать их гнев. Боги ведь не будут разбираться – по чьей именно вине им стали меньше приносить жертв в таком-то городе или такой-то провинции. Свой гнев в виде засухи или извержения вулкана они нашлют на всех… Так почему же за нечестие одних («безбожных» христиан) должны страдать все? «Таким образом они навлекут осуждение богов как на себя, так и на тех, кто лучше их, но допускает, чтобы они все это делали и всё государство подвергалось участи нечестивых людей» (Платон. Законы. 910b). Во избежание общей беды Платон предлагает устроить тюрьму под названием «софронистерий» («дом, где приводят в разум»), куда люди, отказывающиеся поклоняться государственным богам, должны быть заключены «не меньше, чем на пять лет» (Там же. 908е).[17]«Попросту говоря, вот какой закон должен касаться всех: пусть никто не сооружает святилищ в частных домах» (Там же. 909d). Неоплатоник Ямвлих, уже в христианскую эпоху, советует: «Тем, кто задает вопрос, есть ли боги, и, по-видимому, сомневается в этом, не следует отвечать как людям, а надо преследовать их как диких зверей» (Юлиан. Против Гераклия. 20).[18]

Но для христиан было немыслимо, узнав Единого и Изначального Бога, поклоняться былым узурпаторам-«господам». И империя начала преследовать христиан, требуя от них терпимости. Христиан ослепляли, требуя от них «широты взглядов». Христиан запрещали, требуя: «Запрещено запрещать! Не смейте запрещать своим адептам молиться нашим богам!»

Христиане же предложили различать терпимость идейную и терпимость гражданскую. У людей должно быть право на несогласие, на дискуссии, на резкую оценку противоположных взглядов. Но государству не следует вмешиваться в эти споры – ибо «по человеческому праву каждый может почитать то, что он хочет… и одной вере не свойственно притеснять другую, так как жертвы требуются от духа волящего» (Тертуллиан. Послание к Скапуле. 2). Как позднее скажет русская поговорка: «Невольник – не богомольник»… «Не убивая врагов своей религии можно ее защитить, а умирая за нее. Если вы думаете служить ей, проливая кровь во имя ее, усиливая пытки, вы ошибаетесь. Ничто не должно быть так свободно, как исповедание веры» (Лактанций. Божественные установления. 5, 20).

Этот опыт гонений очень важен для истории и самопонимания христианства: придя к власти, христиане, к сожалению, быстро забыли свои собственные призывы к веротерпимости. Всего через 60 лет после соединения христианства с государственной властью Римской империи произошла первая казнь еретика[19] … Увы, «языческие понятия об отношениях религии к государству оказались во много раз живучее самого язычества»[20] , а потому и в христианском мире оказались возможны слова, призывающие к убийствам: «Люди у нас простые, не умеют по обычным книгам говорити: таки вы о вере никаких речей с ними не плодити; токмо для того учинити собор, чтоб казнить их и вешати» (Архиеп. Геннадий Новгородский).[21]

Но все же Церковь не могла полностью забыть суждения древнейших святых Отцов, восстававших против любого насилия в области религии. И поэтому полемика о том, должно ли государство признавать свободу совести, вспыхивала вновь и вновь – и причем даже «инаковерующие» могли использовать общеавторитетные христианские источники (сторонники свободы совести ссылались на Евангелие и древнейшие христианские авторитеты поры Церкви Гонимой; противники – на Ветхий Завет и на позднейшие примеры времен Церкви Господствующей).

Итак, требование свободы совести – это дар, который христианские мученики принесли в жизнь людей. И хотя это был тот дар, от которого потом неоднократно отрекались христианские же иерархи, все же: «Можно быть недовольным Церковью за то, что она позже стала врагом терпимости, но не надо забывать, что она объявила ее прежде всех»[22].

Именно Христос произнес формулу, впервые в истории разделившую религиозное и племенное: Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу (Мф. 22:21). Его слова вызвали подлинное изумление. Чтобы понять причину изумления, прочитаем этот фрагмент внимательно: Тогда фарисеи пошли и совещались, как бы уловить Его в словах. И посылают к Нему учеников своих с иродианами, говоря: Учитель! мы знаем, что Ты справедлив, и истинно пути Божию учишь, и не заботишься об угождении кому-либо, ибо не смотришь ни на какое лице; итак скажи нам: как Тебе кажется? позволительно ли давать подать кесарю, или нет? Но Иисус, видя лукавство их, сказал: что искушаете Меня, лицемеры? покажите Мне монету, которою платится подать. Они принесли Ему динарий. И говорит им: чье это изображение и надпись? Говорят Ему: кесаревы. Тогда говорит им: итак отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу. Услышав это, они удивились и, оставив Его, ушли (Мф. 22:15–22).

Ясно, чем пытались фарисеи «уловить» Иисуса: если Он скажет, что подать платить надо, – они разгласят по Иудее, что Иисус – коллаборационист, что Он не несет Израилю освобождения, а значит, не является Мессией… Если же Он скажет, что платить дань империи не надо, то фарисеи известят об этом римскую администрацию, а та положит конец проповеди Иисуса. Решение Христа удивительно точно. Он просит дать Ему монету, которой платится подать…

Дело в том, что в Палестине ходило два вида монет, поскольку евреи добились от Рима важной уступки: им было разрешено чеканить собственную монету. Евреи соглашались пользоваться римской монетой в обычной торговле. Но было одно пространство, куда они не могли допустить римские деньги. На римских монетах были изображения богов (и олимпийских, и земных – императоров). Надписи на этих монетах гласили, что императоры – боги. Таким образом, каждая монета была и карманным идолом, и языческой декларацией. В Храм же ничто языческое не могло быть внесено. Но подать в Храм приносить надо. Жертвенных животных приобретать надо. На нечистые же деньги нельзя приобрести чистую жертву… Евреи, очевидно, достаточно доходчиво объяснили римским властям, что если им не будет разрешено чеканить свою монету, имеющую хождение в храмовом пространстве, то народ взбунтуется. Римская империя была достаточно мудра, чтобы не раздражать покоренные ею народы по мелочам… Так в Палестине продолжали выпускаться свои монеты (священные полусикли [см.: Лев. 5, 15; Исх. 30, 24]). И те самые менялы, что сидели во дворе Храма, как раз переводили светские, нечистые деньги в религиозно-чистые.

И вот Христа спрашивают, надо ли платить налог Риму. Христос же просит показать – какими деньгами уплачивается этот налог. Ему, естественно, протягивают римский динарий. Следует встречный вопрос: Чье это изображение и надпись? (Мф. 22:20). Этот вопрос является решающим потому, что по представлениям античной политэкономии правитель был собственником земных недр и, соответственно, всего золота, добываемого в его стране. И значит, все монеты считались собственностью императора, лишь на время одолженной им своим подданным. Следовательно, монета и так принадлежит императору. Почему бы тогда ее не вернуть владельцу?

Итак, первичный смысл ответа Христа ясен: Храму надо отдать храмовую монету, а Риму – римскую. Но если бы Спаситель ответил именно этими словами, – то этим смысл Его ответа и ограничился бы… Однако Господь отвечает иначе: Отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу (Мф. 22:21). Тем, кто не видел римские динарии, дерзость и глубина этого ответа непонятны. Суть в том, что на динарии императора Тиберия (в ту пору правившего Римом) была надпись: Tiberius Caesar Divi Augusti Filius Augustus Pontifex Maximus («Тиберий Цезарь, сын божественного Августа, Август, верховный понтифик (верховный жрец)»). Истинный Сын Божий держал в руках монету, на которой было написано, что сыном бога является император…

Тут: или – или. Или Христос есть путь (см.: Ин. 14:6), или император – мост («понтифик» означает «мостостроитель», тот, кто строит мост между миром богов и миром людей). Или Христос является единственным посредником между Богом и человеком (см.: 1Тим. 2:5), или таким посредником является царь. Монета утверждает, что император – сын бога, что он сам обладает божественным статусом и достоин божественного поклонения… Так что в этом случае должны были бы означать слова отдайте Божие Богу (ср.: Мф. 22:21)? Да, благоверный римлянин должен был бы эти слова отнести к динарию и к императору. Но Христос сказал эти слова очевидно в другом смысле. Он противопоставил Бога, Истинного Бога, и императора. Отныне государственная власть была десакрализована. Император – не бог. Ему могут принадлежать деньги, но не совесть.

Как человек стал больше мира

Христианство позволило людям иначе взглянуть на самих себя.

Важнейшая перемена в человеческом самопонимании связана с тем, что христианство отказалось от одного, казалось бы, самоочевидного тезиса языческой философии.

С точки зрения язычества, человек — часть природы, «микрокосм». Человек — малый мир в мире большом — «макрокосме». Священник Павел Флоренский эту мысль выразил так: «Человек — это сокращенный конспект мироздания» [23]

Микрокосм – это маленькая действующая модель вселенной. На этом убеждении строится астрология и алхимия, китайское иглоукалывание, тибетская медицина…

И разве можно считать иначе? Вон и поныне даже в популярных песенках поется: «Мы — дети Галактики» (нисколько, впрочем, не задумываясь над тем, знает ли Галактика о том, что у нее появились дети)…

Действительно, ведь в человеке есть все, что есть в мире… «Само сердце – малый сосуд, но там есть все», говорит преподобный Макарий Египетский [24].

Но этого мало сказать о человеке. Христианство смогло пойти наперекор очевидности. Византийские богословы возвестили, что «человек — великий мир в малом» (святитель Григорий Богослов) [25], то есть, если вернуть переводу греческое звучание, — «макрокосм в микрокосме».

И точно так же будет говорить спустя тысячу лет святитель Григорий Палама: «Человек — это большой мир в малом, является средоточием воедино всего существующего, возглавлением творений Божиих» [26]. В этом величайший православный оптимист (а разве не предельный оптимизм — убежденность святителя Григория Паламы в том, что мы можем прикоснуться к самому Богу, к Его нетварному Свету?!) единодушен с самым большим пессимистом Ветхого Завета — Екклезиастом. «Все соделал Он прекрасным.., и вложил мир в сердце их» (Еккл. 3:11), — говорит Екклезиаст о вселенной, вложенной в сердце каждого человека.

Человек — макрокосм потому, что вбирая в себя все, что есть в мире, он несет в себе еще нечто, чего весь мир вместить не может и чего не имеет: образ Божий и Божественную благодать, благодатное Богосыновство, разум, личность, совесть…. «Смотри, каковы небо, земля, солнце и луна: и не в них благоволил успокоиться Господь, а только в человеке. Поэтому человек драгоценее всех тварей, даже, осмелюсь сказать, не только видимых, но и невидимых, т.е. служебных духов» (преподобный Макарий Египетский) [27].

Святитель Григорий Нисский также вступает в полемику с язычниками по этому вопросу: «Язычники говорили, что человек есть маленький мир (микрокосм), составленный из тех же стихий, что и всё. Но, громким этим именем воздавая хвалу человеческой природе, они сами не заметили, что почтили человека свойствами комара и мыши. Ведь и комар с мышью суть слияние тех же четырех стихий… Что ж великого в этом — почитать человека подобием мира? И это когда небо преходит, земля изменяется, а все содержимое их преходит вместе с ними, когда преходит содержащее? Но в чем же, по церковному слову, величие человека? Не в подобии тварному миру, но в том, чтобы быть по образу природы Сотворшего» (святитель Григорий Нисский. Об устроении человека, 16).

Посему и советует святитель Василий Великий: «Убегай бредней угрюмых философов, которые не стыдятся почитать свою душу и душу пса однородными между собою» [28].

Человек возвышается над миром потому, что не все в человеке объяснимо законами того мироздания, в которое погружено наше тело и низшая психика. Не все в нас родом из мира сего. А потому не все имеет общую с ним судьбу. Оттого « я никак не проповедую языческое единение с природой, впитывание в нее. Природа смертна — мы ее переживем. Когда погаснут все солнца, каждый из нас будет жить» (К. Льюис) [29]. И далее: «Как поразительно жить среди богов, зная, что самый скучный, самый жалкий из тех, кого мы видим, воссияет так, что сейчас мы бы этого и не вынесли; или станет немыслимо, невообразимо страшным… Вы никогда не общались со смертным. Смертны нации, культуры, произведения искусства. Но шутим мы, работаем, дружим с бессмертными, на бессмертных женимся, бессмертных мучаем и унижаем» [30]. «Церковь переживет вселенную… Мы сохраним в вечности свою сущность, вспоминая галактики, словно старые сказки», – утверждает К. Льюис.[31]

Это то самое в христианстве, что еще во II веке языческий собеседник Минуция Феликса определил как самое абсурдное: «Двукратная нелепость и сугубое безумие — возвещать гибель небу и звездам, которые мы оставляем такими же, какими застали, а себе, умершим, сгинувшим, которые как родимся, так и погибаем, обещать вечную жизнь!» (Минуций Феликс. Октавий. 11).

Столетием позже величайший греческий языческий философ Плотин бросал христианам тот же упрек: «Вот что абсурдно: эти люди, имеющие тела, какие обычно есть у людей, с душой, наполненной желаниями, скорбями, гневом, претендуют на контакт с умопостигаемым; но если речь идет о солнце, то они отрицают, что это светило обладает силой гораздо более свободной от страсти, чем наша. Они думают, что даже самые злые люди имеют бессмертную и божественную душу, а целое небо, с его звездами, бессмертной душой не обладает!» ( Плотин. Эннеады. 2,9,5,1—10).

Но христиане с древности и по сю пору убеждены в том, что люди, все мы, каждый из нас — бессмертнее мира, старше мира. Старше не потому, что созданы раньше вселенной, а потому что люди избраны Богом и замыслены Им как носящие право первородства во вселенной: «до сотворения космоса были мы рожденные в Самом Боге по причине того, что нам предстояло возникнуть» ( Климент Александрий. Увещевание к язычникам. 1,6,4).

И потому в ХVII веке Паскаль мог воскликнуть: «Человек — всего лишь тростинка, самая слабая в природе, но это тростинка Мыслящая. Не нужно ополчаться против него всей вселенной, чтобы ее раздавить; облачка пара, капельки воды достаточно, чтобы его убить. Но пусть вселенная и раздавит его, человек все равно будет выше своего убийцы, ибо он знает, что умирает, и знает превосходство вселенной над ним. Вселенная ничего этого не знает» (Б. Паскаль. Мысли. 200 (347).

А в ХХ веке Николай Бердяев в полемике с марксистами заметил, что лишь с точки зрения марксистов человек есть часть общества [32]. Для христианина же общество есть частица человека, ибо в человеке и в самом деле многое определяется его социальным происхождением, статусом, социальным опытом. Но человек не сводится ко всем влияниям на него — ни из прошлого, ни из окружения.

Та же интуиция сказалась и в полемике Вяч. Иванова с М.Гершензоном о соотношении веры и культуры. «Мне же думается, что сознание может быть лишь частию имманентным культуре, частию же трансцендентным. Человек, верующий в Бога, ни за что не согласится признать свое верование частью культуры; человек же, закрепощенный культуре, неизбежно сочтет последнее за культурный феномен» [33].

Даже Герцен понимал, сколь обязана его либеральная философия христианству: «Лицо человека, потерянное в гражданских отношениях древнего мира, выросло до какой-то недосягаемой высоты, искупленное Словом Божиим. Личность христианина стала выше сборной личности города; ей открылось все бесконечное достоинство ее — Евангелие торжественно огласило права человека, и люди впервые услышали, что они такое. Как было не перемениться всему!» [34]

Увы, и этот христианский дар, который можно резюмировать пушкинским выражением — «самостоянье человека», — снова отвергается неоязычниками.

Для Блаватской «человек есть микрокосм макрокосма» [35] (то есть маленький мир в большом мире).

И Рерихам нечего сказать о человеке, кроме того, что «человек, будучи микрокосмом макрокосма, является конгломератом самых различных вибраций (ритмов)» [36]

Люди конца второго христианского тысячелетия устали пребывать в той свободе от космических стихий, которую возвестил им Христос. Они снова захотели раствориться в космическом безличностном бульоне.

Слезный дар

Мир, который люди открыли внутри себя, оказался богаче, чем тот мир, который окружал их снаружи. То, что происходит в человеческом сердце, христианство сочло более значимым, чем то, что совершается вокруг: Какая польза человеку, если он приобретет весь мир, а душе своей повредит? (Мф. 16:26).

Эту же несоразмерность внутреннего измерения человека с измерениями внешнего мира прекрасно выразил Б. Пастернак: «Не потрясенья и перевороты Для новой жизни очищают путь, А откровенья, бури и щедроты Души воспламененной чьей-нибудь». Ощущение того, что «два мира есть у человека: Один – который нас творил; Другой – который мы от века Творим по мере наших сил» (Евгений Баратынский), стало настолько своим для европейской культуры, что даже Н. Заболоцкий (насколько я понимаю, это был человек, далекий от церковности) свидетельствует о той же самой иерархии ценностей: «Душа в невидимом блуждала, Своими сказками полна. Незрячим взором провожала Природу внешнюю она».

Для историков же литературы переломным фактом, обозначившим переход от античности к европейской культуре, является «Исповедь» блж. Августина. Эта книга, написанная в начале V в., впервые повествует о внутреннем сюжете, о том, что происходит в душе человека. Персонажи античных произведений внутренне статичны. Их характер скульптурен, высечен уже с самого начала. Просто меняются обстоятельства вокруг них, и перемена декораций бросает разные отсветы на героя, высвечивая то одну его грань, то другую. Но евангельская проповедь покаяния призвала к переменам внутри человека. О том, как происходит в человеке met`anoia– метанойя («перемена ума, покаяние»), и поведал Августин в своей предельно искренней книге («А юношей я был очень жалок, и особенно жалок на пороге юности; я даже просил у Тебя целомудрия и говорил: “Дай мне целомудрие и воздержание, только не сейчас”» [Блж. Августин. Исповедь. 8, 7, 17]).[37]

Евангельский призыв к покаянию возвещал, что человек освобожден от тождественности себе самому, своему окружению и своему прошлому. Не мое прошлое через настоящее железно определяет мое будущее, но мой сегодняшний выбор. Между моим прошлым и минутой моего нынешнего выбора есть зазор. И от моего выбора зависит – какая из причинно-следственных цепочек, тянущихся ко мне из прошлых времен, замкнется во мне сейчас. То, что было в моем прошлом, может остаться в нем, но я могу стать иным…

О том, как покаяние воздвигает стену, защищающую человека от засилия его греховного прошлого, говорят два эпизода из церковного предания… Чтобы они были понятны, надо вспомнить два обстоятельства: одно – чисто бытовое, другое – духовное. Первое из них состоит в том, что классическая завязка некоего повествования из жизни монахов гласит: «Пошел монах в город…» А в городе, как известно, встречаются женщины. Среди них, как гласит молва, встречаются «труженицы панели». В кругу же последних признаком профессиональной доблести считается умение соблазнить монаха: мол, затащить к себе в номера какого-нибудь морячка – так это кому ж красы недоставало! А ты вот попробуй, мол, монаха соблазнить – тогда и посмотрим, чего ты стоишь на нашем бульваре Капуцинов!

Второе же обстоятельство, без знания которого нижеприведенные истории не будут понятны, состоит в том, что когда лукавый[38] подталкивает человека ко греху, он влагает в нашу голову дискетку с незатейливым файликом: «Ну разок-то можно! Ну согрешишь, а потом покаешься! Ты же слышал, что Бог милосерден, Он простит!» А после свершившегося греха тот же «собеседник» ловко меняет дискету, и теперь с нее считывается уже иная мыслишка: «Ну все, парень, доигрался! Какой теперь из тебя монах (священник, семинарист, христианин…). Ты знаешь, что за этот грех на Суде с тобой будет?! Ты помнишь, что Судия справедлив и правосуден?! Так что «там» у тебя шансов никаких! Впрочем, послушай, семь бед – один ответ, поэтому давай еще разок! И вообще, оставайся в миру, живи, как все живут. В Будущей Жизни ничего хорошего тебя уже не ждет, так ты хотя бы здесь поживи как люди!»…

На строгом языке святых Отцов это выражается предостережением: «Прежде падения нашего бесы представляют нам Бога человеколюбивым, а после падения жестоким»[39] ; «Бесчеловечный наш враг и наставник блуда внушает, что Бог человеколюбив и что Он скорое прощение подает сей страсти, как естественной. Но если станем наблюдать за коварством бесов, то найдем, что по совершении греха они представляют нам Бога Праведным и неумолимым Судиею. Первое они говорят, чтобы вовлечь нас в грех, а второе, чтобы погрузить нас в отчаяние».[40] Должно же быть все наоборот: прежде греха, когда борешься с греховным помыслом, приводи себе на ум память о Божием Суде, а если грех уже произошел, «если мы пали, то прежде всего ополчимся против беса печали».[41]

Беда в том, что отчаяние фиксирует нас в нашем состоянии «падшести». Отчаяние парализует волю. Отчаяние увековечивает состояние греха. По верной мысли историка Ф. Зелинского, «отчаяние – это интеллектуальная смерть».[42]

Этому параличу поддаваться нельзя. «Доходят те, кто после каждого поражения встают и идут дальше. Подвиг именно в этом и состоит – никогда не сесть оплакивать. Плакать можно по дороге, по пути. А когда дойдешь до цели – падешь на колени перед Спасителем и скажешь: “Прости, Господи! На всю Твою любовь я ответил цепью измен, а все-таки я пришел к Тебе, а не к кому-нибудь другому”» (Митр. Антоний (Блум). О свободе и призвании человека).

И вот для того, чтобы растождествить себя и свой грех, надо восстать против отчаяния. В церковном лексиконе «отчаяние» оказывается антонимом «покаяния» («Покаяние есть отвержение отчаяния» ).[43] Чтобы вернуть себе возможность действовать, возможность созидать свое будущее, нужно прежде всего свалить со своих плеч груз отчаяния. И в этом случае полезна память о Божием милосердии: «Мысль о милосердии Божием принимай только тогда, когда видишь, что вовлекаешься во глубину отчаяния»[44].

Теперь будут понятны краткие монашеские повествования. Первое: «Два брата, будучи побеждены блудною похотью, пошли и взяли с собою женщин. После же стали говорить друг другу: «Что пользы для нас в том, что мы, оставив ангельский чин, пали в эту нечистоту и потом должны будем идти в огонь и мучение? Пойдем в пустыню». Пришедши в нее, они просили отцов назначить им покаяние, исповедав им то, что они сделали. Старцы заключили их на год, и обоим поровну давались хлеб и вода. Братья были одинаковы по виду. Когда исполнилось время покаяния, они вышли из заключения, – и отцы увидели одного из них печальным и совершенно бледным, а другого – с веселым и светлым лицом и подивились сему, ибо братья принимали пищу поровну. Посему спросили они печального брата: «Какими мыслями ты был занят в келье своей?» – «Я думал, – отвечал он, – о том зле, которое я сделал, и о муке, в которую я должен идти, – и от страха прильпе кость моя плоти моей (Пс. 101:6)». Спросили они и другого: «А ты о чем размышлял в келье своей?» Он отвечал: «Я благодарил Бога, что Он исторг меня от нечистоты мира сего и от блудного мучения и возвратил меня к этому ангельскому житию, – и, помня о Боге, я радовался». Старцы сказали: “Покаяние того и другого – равно пред Богом”».[45]

Вторая история была такой: некий брат пошел набрать воды в реке и встретил женщину, стиравшую одежду, и случилось ему пасть с нею. Сделав же грех и набрав воды, брат пошел в келью. Бесы же, приступая и воздвигая помыслы, опечаливали его, говоря: «Куда ты идешь? Нет тебе спасения! Зачем мира лишаешь себя?» Сообразив же, что бесы хотят совершенно его погубить, брат сказал помыслам: «Откуда вы пришли ко мне и зачем опечаливаете меня, чтобы я отчаялся? Не согрешил я». И снова сказал: «Не согрешил». Войдя же в келью свою, безмолвствовал, как и прежде. Бог же открыл одному старцу, соседу брата, что такой-то брат, пав, победил. Старец пришел к брату и спросил: «Как ты пребываешь?» Тот же ответил: «Хорошо, отче». И снова спросил старец: «Не было ли у тебя скорби о чем-либо в эти дни?» Брат ответил: «Ни о чем». И сказал ему старец: «Открыл мне Бог, что ты, пав, победил». Тогда брат рассказал ему все случившееся с ним. И старец сказал ему: «Воистину, брат, рассуждение твое сокрушило силу вражию» (см.: Пролог. 21 мая).

Удивительное свидетельство: на вершине покаяния надо уметь совместить в себе два как будто несовместимых самоощущения. С одной стороны: «Mea culpa», моя вина, мой грех… А с другой: «Это не я». Так больной приходит к врачу, показывает руку с занозой и молит: «Доктор, это по моей дури заноза оказалась во мне. Но ведь эта заноза – это не я! Можно ли сделать так, чтобы заноза была отдельно, а моя рука – отдельно?!» В покаянии человек с силой отталкивается от своего прошлого, отказывается от него, кричит ему «в лицо»: «Я больше не хочу жить как прежде!», а оборачиваясь к Богу: «Я больше не хочу Тебя терять!»

Покаяние действительно может менять прошлое (во всяком случае, его влияние на настоящее). На вопрос: «Если Бог всемогущ, то может ли Он сделать бывшее небывшим», христианская традиция покаяния говорит: «Да, может, – если прошлое будет раскаяно»… Некогда один монах попробовал освободить от беса некоего одержимого человека. Бес же заявил, что монах сам принадлежит ему… «Услышав это, брат, знавший кое-что за собой, отошел и ушел. Отыскав священника, он исповедал ему те грехи, о которых особенно сокрушался, и, вернувшись назад, сказал бесу: «Скажи-ка мне, несчастный, что я сделал такого, за что должен быть твоим?» Отвечал ему бес: “Немного раньше хорошо я знал это, а теперь ничего не помню”».[46]

Эта идея «пластичности» человека, его переменчивости и, значит, сложности очень многое породила в европейской культуре. Вся русская классическая литература с ее заботой о «маленьком человеке» выросла из этой евангельской идеи.

Но сегодня неоязыческая идея «фатума», для «пущей» экзотичности назвавшего себя «кармой», вновь дорога умам европейских неоязычников. И оккультисты даже сетуют: мол, люди, избалованные христианством и привыкшие к мысли о своей свободе, не сразу соглашаются с тем, что на самом деле вместо них «карма творит свое» (Рерихи. Беспредельность. 463). «Нелегко человеку принять истину о его зависимости. Ведь ту цепь существований не прервать, не выделить себя, не приостановить течение. Как один поток Вселенная!» (Там же. 193).

Если человек есть всего лишь «микрокосм», всего лишь частица Вселенной, – тогда и в самом деле нельзя ни «выделить себя», ни «приостановить течение». Но если человек надкосмичен, если в его глубине есть выход к Богу, то человек может сопротивляться любым детерминациям и – вопреки всему – стоять в свободе и истине. Насколько эта христианская убежденность в нашей свободе (без этой убежденности не было бы и раннехристианского мученичества) казалась странной для язычников, видно из ее сегодняшнего неприятия неоязыческой теософией.

Не-космическое измерение человека

Выведя себя из природного контекста, человек смог осознать свое поведение в совершенно иной системе координат. Если человек – часть природы, то он не может оценивать свое поведение по иным критериям, нежели природные. Но природные феномены не подлежат нравственному суду. Персидский царь, который высек неподвластное ему море, – предмет насмешек даже в дохристианскую пору. Нельзя возмущаться поведением рек или животных. И если быть логичным, – то нельзя возмущаться и поведением преступника. Чтобы оправдать применение нравственных критериев в восприятии человеческих действий, философия должна осознать радикальное отличие человека от природы. Осознав свою внеприродность, человек приобрел право пользоваться двумя различными языками: он смог описывать явления природы на не-антропоморфном языке, не приписывая камням и звездам человеческие страсти. Но и себя человек смог осознавать и оценивать по вне-природным критериям. Раз «живем мы в этом мире послами не имеющей названья державы» (Александр Галич), не стоит слишком большое значение придавать тому обстоятельству, что природа неподвластна нравственным законам. Человек-то внеприроден, а потому ценим по не-природным, нравственным критериям.

Так родилось то самое кантовское доказательство бытия Бога, за которое Иван Бездомный хотел сослать философа в Соловки «года на три». Первый тезис Канта: все в мире подчинено закону причинности. Все события в мире соединены причинно-следственными связями, и ничего в нем не происходит без надлежащих причин, с необходимостью вызывающих к бытию свои следствия. Второй тезис: если человек тоже подчинен этому закону, то он не может нести нравственную ответственность за свои поступки. Третий тезис: если мы утверждаем нравственную вменяемость человека, мы должны постулировать его свободу. Вывод: следовательно, человек, живя в мире, не подчиняется основному закону мироздания. Значит, человек неотмирен, т.е. обладает статусом экстерриториальности. Ничто в мире не может действовать свободно, а человек – может. Выходит, человек есть нечто большее, чем мир. Таким образом, в человеческом нравственно-свободном опыте проступает иное измерение бытия – бытия, не ограниченного пространством, временем, детерминизмом и одаренного свободой, нравственностью и разумом. Такое бытие на языке философии именуется Богом. Человек свободен – а значит, бытие богаче, чем мир причинности; человек свободен – а значит, «морально необходимо признавать бытие Божие»[47]

Дело в том (и это прекрасно показал И. Кант), что в природе нет и не может быть категории «долга». «Невозможно, чтобы в природе нечто должно было существовать иначе, чем оно действительно существует, более того, если иметь в виду только естественный ход событий, то долженствование не имеет никакого смысла. Мы не можем даже спрашивать, что должно происходить в природе, точно так же как нельзя спрашивать, какими свойствами должен обладать круг; мы можем лишь спрашивать, что происходит в природе или какими свойствами обладает круг»[48] . Человеку мы можем сказать: «Ты таков, но ты должен был быть другим». А в природных феноменах не может быть такого зазора между тем, что есть, и тем, что «должно» быть. Луну не осуждают за то, что ее не видно днем. Солнце не судят за то, что оно порой затмевается. Волгу не награждают «за самоотверженный труд в годы войны».

Сибирские реки не наказывают за то, что они текут в Ледовитый океан вместо того, чтобы «проявить интернационализм», повернуть на юг и оросить своими водами пустыни Средней Азии. И если человек есть исключительно часть «природы», то и человеческое поведение нельзя описывать в категориях «долга». Что бы ни натворил человек – реакция может быть только одна: «так получилось» и иначе быть просто не могло. И нельзя винить того, чья человечность «затмилась» в некий день, самый важный для него и его ближних. И нелогично награждать соответствующей медалью хорошо воспитанного и генетически благополучного молодого человека за отвагу при пожаре.

Если в природе «должно» то, что несвободно, то, что необходимо должно было произойти при наличии соответствующих причин, то в области нравственности «должно» то, что избирается и достигается свободным усилием, то, что не вынужденно. Эти два «долга» не сливаются только в том случае, если мы не будет считать человека частной формой проявления всемирных законов…

И снова мы видим, что неоязычество отторгает этот христианский дар. Оно пробует описать человека на не-гуманитарном языке, на языке «физики» («природы»). У теософов даже слово «воля» означает всего лишь «импульс притяжения или отталкивания, порожденный биполярностью элементов».[49]Ток, протекающий между «биполярными элементами» автомобильного аккумулятора, притягивает мошкару, летящую к фарам. И люди тоже просто должны научиться измерять «энергетику» своих «аур». И тогда в рамках «философии космизма» человеческие чувства можно будет измерять в вольтах и амперах…

Христианство же не утратило чувство изумления перед чудом человеческого феномена: «Человек представяет собой большее чудо, чем всякое чудо, совершаемое человеком» (блаженный Августин. О Граде Божием. 10, 12)

Христианская сексуальная революция

Уже много столетий – начиная с эпохи Возрождения – в европейских школах преподают цензурованно-приукрашенное представление о языческой древности и античности. Египет – это седые пирамиды, мудрость тысячелетий… Эллада – это беломраморные храмы, дружба людей и богов, близость с природой, поэтическая естественность… И так все это контрастирует с «чернорясным монашеством», темным средневековьем, пришедшим на смену античной простоте и человечности… Школьникам даже непонятно становится – как могла античность переродиться в средневековье…

Это недоумение рождается потому, что даже хорошо образованные люди свои познания об античной мифологии ограничивают книжкой Н. Куна, адаптирующей греческие мифы для детей. И конечно, из книжки Куна нельзя понять – почему христианство объявило войну этим милым и прекрасным сказкам.

Но ознакомимся – без цензурных купюр – с одним «прекраснейшим» египетским мифом и с двумя наиизвестнейшими и «обаятельнейшими» греческими мифами.

Глава 125 египетской «Книги мертвых» описывает загробный суд. Подсудимый должен произнести так называемую отрицательную исповедь: «Я знаю имена 42 богов. Вот, я знаю вас, владыки справедливости. Я не чинил зла людям, я не нанес ущерба скоту. Я не совершал греха в месте истины, я не творил дурного, я не кощунствовал, я не поднимал руку на слабого, я не делал мерзкого перед богами, я не угнетал раба перед лицом его господина, я не был причиной недуга, я не был причиной слез, я не убивал, я не приказывал убивать, я никому не причинял страданий, я не истощал припасы храмов, я не портил хлебы богов, я не присваивал хлебы умерших, я не совершал прелюбодеяния, я не сквернословил, я не прибавлял к мере веса, я не давил на гирю, я не плутовал с отвесом, я не отнимал молока от уст детей, я не сгонял овец и коз с пастбища, я не ловил рыбу богов в прудах ее, я не останавливал воду, когда она должна течь, я не преграждал путь бегущей воде, я не гасил жертвенного огня в час его, я не пропускал дней мясных жертвоприношений, я не чинил препятствия богу при его выходе. Я чист. Я чист. Я чист. Я чист».[50]

Поразительный текст. Поражает в нем применение сугубо нравственных критериев для определения судьбы человека. Спасает от вечной смерти не магия и не ритуалы, но исполнение нравственных законов… Особенно впечатляет, что при этой «отрицательной исповеди» сердце человека взвешивается на весах: шакалоголовый бог Анубис в одну чашу кладет сердце, в другую – страусиное перо (перо Маат – богини справедливости). Если человек солгал – сердце выдаст правду… Этот текст часто сегодня цитируется, когда заходит речь о мудрости древнеегипетской религии… Но в той, реальной, культуре древности этот текст жил по законам не столько нравственного, сколько магического мышления.

Дело в том, что помимо столь часто цитируемой 125-й главы в «Книге мертвых» есть еще 30-я глава, о назначении которой вспоминают гораздо реже: «О сердце мое, от матери моей, полученное мною от всех состояний моих, бывшее со мною во все дни многоразличной жизни моей. Не восставай как свидетель, глаголющий против меня, не восставай на меня в судилище, не будь враждебным мне перед лицом хранителя весов. Ибо ты дух мой, бывший в теле моем, давший здравие всем членам моим. Иди в счастливое место, куда поспешаем мы с тобой, не делай имя мое зловонным для владык вечности. Воистину прекрасно то, что предстоит услышать тебе» (перевод А.Б. Зубова).

Б. Тураев оценивает этот текст как понуждение сердца к молчанию на суде: «Несмотря на этику 125-й главы, ее характер такой же магический, как и всей «Книги мертвых». Умерший, ссылаясь на знание имен судей, делает их для себя безопасными и превращает свои оправдания в магические формулы, заставляющие их признать его невиновность. Всякий египтянин с этой главой в руках и на устах оказывался безгрешным и святым, а 30-й главой он магически заставлял свое сердце не говорить против него дурно, т.е. насиловал свою совесть. Таким образом, вся глава была просто талисманом против загробного суда, и после нее, как и после многих других глав, имеется приписка – рецепт, как ее приготовлять и какие преимущества она сообщит, если ее иметь при себе. Так были уничтожены высокие приобретения нравственного порядка, и «Книга мертвых» оказывается свидетельством и об их наличности, и об их печальной судьбе».[51]

Вывод Тураева подтверждает и египтолог Р. Антес: «И изображения, и «исповедь отрицания» использовались для того, чтобы добиться оправдания магическими средствами… Представление о том, что злые деяния повлекут за собой кару в потустороннем мире, хорошо засвидетельствовано лишь в последние века до нашей эры».[52] Важно также отметить, что 30-я глава действительно использовалась как талисман: сохранились сотни ее копий, вырезанных на сделанных из нефрита скарабеях.

Пояснение к этой главе предписывает, чтобы слова ее «повторялись над скарабеем из нефрита в золотой и серебряной оправе, которого необходимо закрепить на кольце и одеть на шею усопшего». Скарабея с написанным на нем заклинанием помещали внутрь мумии на место сердца.[53] Пояснение же к 125-й главе предписывает сцену суда нарисовать на новой плитке, изготовленной из земли, на которую еще не ступали свиньи или какие-либо другие животные; тому, кто выполнит это предписание, гарантирован успешный исход суда.[54] Как бы вы отреагировали на совет, предлагающий начертать десять библейских заповедей на каком-нибудь камне с надеждой на то, что спасет от Божия гнева не исполнение этих заповедей, а их начертание на определенного рода материале?.. Ну вот такая же магическая профанация произошла и с египетской «исповедью».

А теперь взглянем на противоположный берег Средиземного моря.

Есть слово, дорогое сердцу каждого «нового русского», – Кипр. На Кипре каждому туристу показывают «пляж любви», на который из пены морской некогда вышла прекрасная Афродита. А в школах при знакомстве с этим мифом показывают репродукцию: «Рождение Венеры» Боттичелли…

И только об одном умалчивают и гиды, и учителя: они не берутся объяснить причину той первой экологической катастрофы. Откуда взялась та самая пена в первозданном море? Рассказ об этом придется начать с бунта Кроноса против Урана. Это бунт, как мы помним, кончился оскоплением первичного бога, а затем – «член же отца детородный, отсеченный острым железом, по морю долго носился, и белая пена взбилась вокруг от нетленного члена. И девушка в пене в той зародилась. Сначала подплыла она к Киферам священным, после же этого к Кипру пристала, омытому морем. На берег вышла богиня прекрасная… Ее Афродитой, «пенорожденной», еще «Кифереей» прекрасновенчанной боги и люди зовут, потому что родилась из пены» (Гесиод. Теогония. 188–197).

Второй полузнакомый всем миф описывает рождение Афины из головы Зевса. Обилие аллегорий и в этом случае заслоняет естественный вопрос: а как именно Афина оказалась в Зевсе? И на этот раз история не самая симпатичная. У Зевса в ту пору была супруга по имени Метида. Она обладала свойством метаморфозы (проще говоря, она могла перевоплощаться во все, во что хотела) – свойством, довольно неприятным в семейной жизни (ибо во время семейного диалога в ответ на безобидную реплику мужа: «Почему у тебя опять борщ недосолен?!» – супруга может превратиться дракона – и как ее тогда «воспитывать»?..). Зевс, решив избавиться от Метиды, уговорил ее сделаться маленькой… Понятно, какой сюжет воспроизводит сказка «Кот в сапогах»? Да, едва только Метида стала маленькой, Зевс ее проглотил. Таким образом премудрость оказалась внутри Зевса, ибо Метида была в то время беременна Афиной (см.: Гесиод. Теогония, 886–890).

В целом же античность пошла очень странным путем – речь идет о гомосексуализме. Казалось бы, та культура, которая провозглашает своим идеалом мужество и естественность, умеренность и гармонию, могла бы миновать именно этот риф. Но культура, возвеличившая Геракла и Одиссея, очень прочно – на века – «засела» именно на этом рифе.

Платон ставит любовь между мужчинами значительно выше, чем любовь к женщине. Платоновский миф об андрогинах содержит в себе подробность, также часто опускаемую в популярных пересказах. Оказывается, андрогины были трех полов: мужского, женского и мужеженского (собственно андрогины). Когда Зевс, убоявшись силы первых людей, рассек их, то каждая половинка начала искать свою прежнюю. И это значит, что только треть людей ищет сближения с противоположным полом, а две трети влекутся к своему собственному. Нет, и эти две трети тоже могут вступать в общение с противоположным полом, но только из чувства гражданского долга: «…чтобы при совокуплении мужчины с женщиной рождались дети и продолжался род, а когда мужчина сойдется с мужчиной – достигалось все же удовлетворение от соития, после чего они могли бы передохнуть, взяться за дела и позаботиться о других своих нуждах… Мужчин, представляющих собой половинку прежнего мужчины, влечет ко всему мужскому: уже в детстве они любят мужчин и им нравиться лежать и обниматься с мужчинами. Это самые лучшие из мальчиков и юношей» (Платон. Пир. 191с–192а).

Так «вместе с божественной философией расцвела и любовь к мальчикам» (Лукиан. Две любви. 35). Сексуальные услуги юноши рассматривались как нормальная форма оплаты услуг учителя, обучающего подростка какой-либо профессии. Когда Алкивиад пожелал стать учеником Сократа, «я решил сделать все, чего Сократ ни потребует. Полагая, что он зарится на цветущую мою красоту, я счел ее счастливым даром и великой своей удачей: ведь благодаря ей я мог бы, уступив Сократу, услыхать от него все, что он знает. С такими мыслями я однажды и отпустил провожатого, без которого я до той поры не встречался с Сократом, и остался с ним с глазу на глаз… и я ждал, что вот-вот он заговорит со мной так, как говорят без свидетелей влюбленные, и радовался заранее. Но ничего подобного не случилось. Я решил пойти на него приступом… Я лег под его потертый плащ и, обеими руками обняв этого человека, пролежал так всю ночь. Так вот, несмотря на все мои усилия, он одержал верх, пренебрег цветущей моей красотой… Я был беспомощен и растерян» (Платон. Пир. 217а–219е).

Как видим, целомудрие Сократа было предметом удивления. Впрочем, Сократ никогда не осуждал любовь к мальчикам, никогда не призывал обратиться к женщинам – он лишь призывал любить не только тела мальчиков, но и их души и душевную близость ставить выше телесной (см.: Ксенофонт. Пир. 8).[55] Описание идеальной любви у Платона дано в диалоге «Федр» (255–256). Тот, кто хотя бы однажды прочитает его, навсегда уже воздержится от возвышенного употребления словосочетания «платоническая любовь»… Так греки подражали своим богам. На Олимпе всегда хватало «странностей любви»: любовником Зевса был мальчик Ганимед[56] (в указанном фрагменте «Федра» Платон прямо ссылается на эту парочку); любовником Геракла – Гилас; Посейдона – Пелоп.[57] По слову Овидия, не кто иной, как Орфей, «стал виной, что за ним и народы фракийские тоже, перенеся на юнцов недозрелых любовное чувство, первины цветов обрывают» (Овидий. Метаморфозы. 10, 83–84).

И вдруг над этим миром раздались слова Ап. Павла: Не обманывайтесь… мужеложники… Царства Божия не наследуют (1Кор. 6:9–10).

Мужская любовь была возвращена женщинам и освящена церковным Таинством…

Но сегодня и этот дар христианства оспаривается и осмеивается. Сегодня снова престижно и модно принадлежать к специфическому «меньшинству».

Ограничусь лишь одной газетной новостью: «Министр юстиции Франции Элизабет Гигу радовалась как ребенок. Вскочила с места, смеялась, хлопала в ладоши вместе со всеми депутатами левых фракций Национального собрания. В самом деле, левым было от чего веселиться. Им все-таки удалось протащить закон, разрешающий во Франции браки между гомосексуалистами. Закон этот называется «Пакт гражданской солидарности», или РАСS. Те, кто подписал такое соглашение, отныне по закону находятся во взаимоотношениях, соответствующих брачным. Они могут передавать друг другу имущество – как супруги. Платить меньше налогов – как женатые люди. Жить под одной крышей. Вести хозяйство. Получать друг за друга пенсию. Те, кто вступил в РАСS, уже через год могут подавать заявление о натурализации во Франции (обычный брак такого права не дает). Отныне тысячи мужчин и женщин – иностранцы-гомосексуалисты, живущие с французами или француженками, – смогут претендовать на французское гражданство. Чтобы принять подобный закон, левым понадобился год. И 120 часов заседания парламента. Правые бешено сопротивлялись принятию РАСS. И все-таки… закон был принят Национальным собранием. Большинством в 315 голосов социалистов, коммунистов и «зеленых» против 245 правых депутатов.

Левые, в особенности социалисты, выполняли предвыборные обещания, данные еще в 1997 г. Поддержка избирателей-гомосексуалистов была хотя и не решающим, но существенным фактором, склонившим чашу весов в пользу левой коалиции на тех выборах. Еще весомее оказалась помощь левым со стороны соответствующего лобби в кругах предпринимателей и интеллектуалов. Что ж, сторонники идей Карла Маркса и Владимира Ленина не изменили своему амплуа. Они уже не раз доказывали, что нет такого закона, который они не были бы готовы принять, чтобы подольше удержаться у кормила власти… Не случайно первой против закона выступила французская Католическая церковь. «После этого голосования, – говорится в обращении епископов Франции, – все более насущным становится вопрос, желаем ли мы сохранения в будущем института брака. Желаем ли мы готовить юношество к созданию настоящих семей? Желаем ли мы обеспечить этим семьям возможность выжить, выполнить свою миссию по воспитанию человека – свою незаменимую роль?» Ответа от политиков священники пока не получили».[58]

Мы тоже ответа ждать не будем. Просто отдадим себе отчет в том, какое именно «христианское наследие» объявляет отжившим и устаревшим «новый мировой порядок», громко декларирующий свои притязания на приватизацию III тысячелетия. Тысячелетия новой модели «семейных» отношений: «Жили-были Джон со Джеком…»

Вас уже тошнит? Значит, в Вас еще жива христианская культура. Значит, Вы действительно христианин. Значит, в «новом мировом порядке» XXI в. у Вас будут проблемы.

Пейзаж, свободный от демонов

Христианство вернуло людям возможность любоваться небом, звездами, облаками и закатом. В языческих религиях каждый природный феномен наделялся именем и биографией. А поскольку речь шла все же о природных феноменах, то персонажи этих мифов оказывались столь же вне-моральны, как и природные стихии. Они оказывались по ту сторону добра и зла.

В природно-материальных феноменах язычник видел игру богов между собой (или их любовь, или их вражду). Если некий предмет был в мифологии связан с определенным божеством, следовательно, при встрече с этим предметом на ум неизбежно приходили воспоминания об этом боге и его деяниях.

Мы сейчас можем просто смотреть на закат и восход. Наши неверующие современники просто любуются этим зрелищем, и поэтическое чувство, близкое к религиозному, наполняет их сердца. Люди же верующие при этом возносят хвалу Творцу этой красоты (с радостью осознавая, что позади остались годы нашей собственной немоты перед лицом Творца, – ибо одним из самых несчастных существ на свете является атеист, который, видя красоту заката, не знает, кому сказать: «Спасибо!» за нее).

Мы можем просто смотреть… потому что мы не верим в египетский миф о богах восхода и заката – Шу и Тефнут. В начале времен, повествует гелиопольская версия (ок. 2700 г. до Р.Х.) египетской мифологии, бог Атум был один. В отличие от традиционных теогоний, в этом зачине у первичного божества нет супруги (что позволяет истолковать этот миф как продвижение на пути к строгому монотеизму). Но древние люди еще с трудом представляли себе иной способ сотворения, кроме сексуального: зачатие – рождение. И как же одинокий бог мог родить нечто без супруги? Атум прибегает, по выражению американского египтолога, к способу «противоестественному, хотя и вполне человеческому».[59] Конкретнее: «Я соединился с моим кулаком, совокупился с моей рукой, упало семя в мой собственный рот, и я выплюнул Шу, я изрыгнул Тефнут» (Папирус Бремнер-Ринд).[60]

Да, я помню, что есть такие темы, которые у христиан не должны даже именоваться (Еф. 5:3). Но как в области вероучения, «злоба еретиков вынуждает нас совершать вещи недозволенные, предпринимать исследования запрещенные; заблуждения других вынуждают нас самих становиться на опасный путь изъяснения человеческим языком тех тайн, которые следовало бы с благоговейной верой сохранять в глубине наших душ» (Свт. Иларий Пиктавийский. О Святой Троице. 2, 2), так и в области нравственной порой возникает необходимость в разговоре о запретном. Правда, это уже соприкосновение не с областью запредельной чистоты (как это происходит при осмыслении догматического богословия), но взгляд, обращенный в противоположном направлении. Взгляд, необходимый потому, что язычество сегодня настойчиво рекламируют как мышление более «экологически чистое», нежели христианство. Что ж, с древнейших времен христианские апологеты в таких случаях предлагали язычникам «поворошить их собственное белье»…

Вот и одна из древнейших мифологических систем – угаритская – также связывает половую сферу с появлением заката и восхода. Западные семиты, «хананеи», как явствует из найденного в 1929 г. ритуального гимна (его обозначения: OUT52, или CTA23, или KTU1.23), полагали, что некогда бог Эль пожелал оплодотворить двух женщин. Те именуют его «отцом» – и это мешает ему, он теряет мужскую силу. Наконец они зовут его: «О жених, о жених… когда птица зажарится в огне и когда ты сожжешь ее на углях, две женщины станут супругами Эля, супругами Эля навсегда».[61] После объятий женщины рождают Шахар и Шалим. Шахар – это божество восхода, Шалим – божество заката.

А отчего звезды движутся по небу, то появляясь, то вновь исчезая? С детских пор нам памятна картинка из школьного учебника истории: египетская богиня неба Нут выгнулась в «гимнастическом мостике» над землей. Изящная картинка. Но оказывается, та же самая богиня Нут в египетской иконографии изображается еще и в виде свиньи и гиппопотама. Связь между этими образами такова: звезды «входят в уста ее в месте головы ее на западе, и она поглощает их. И вот бранился Геб с Нут, ибо он разгневался на нее из-за поедания ею своих детей. Наречено имя ей: «Свинья, пожирающая своих поросят» из-за того, что поглощает она их. И вот отец ее, Шу, возвысил ее и поднял к своей голове и сказал: “Берегись Геба, пусть он не бранится с нею из-за того, что она поглощает порождения свои. Она будет их рождать, они будут жить и будут выходить из зада ее на востоке ежедневно”».[62]

Знал бы Кант, что «звезды у него над головой» – это всего лишь извержения богини Нут, он бы смотрел на них менее восторженно[63]

После демифологизации (расколдовывания) мира, которую провело христианство, мы можем спокойно отпускать наших дочерей купаться, не опасаясь, что духи вод затянут к себе понравившуюся им девицу[64]

После демифологизации, проведенной христианством, мы можем спокойно любоваться радугой, видя в ней или просто красоту, или знамение Завета Бога и человека.[65] А в язычестве радуга – знак беды: «По верованиям многих народов, змеи являются виновниками исчезновения различных источников влаги, и, в частности, дождя, и прекращение дождя в ряде случаев приписывается тому, что его выпила огромная змея. Также сказания раскрывают образ выпивающей дождь змеи: это – радуга, изгибающая свое пестрое тело по небу, свободному от выпитого ею дождя».[66]

После демифологизации, проведенной христианством, мы можем радостно смотреть на то, как лучи солнца пробиваются сквозь облака. На уроках природоведения нам рассказали, как возникают облака и почему дует ветер… Но для античного человека отношения солнца, облаков и ветра казались загадочными. Солнце разгоняет облака, но и ветер может облаками заслонить лик неба. Почему борются между собой ветер и свет?

Языческий ответ на этот вопрос содержится в мифе о Гиацинте. Гиацинт – мальчик, который стал любовником Аполлона (Аполлодор. Мифологическая библиотека. 1, 3, 3). Но в Гиацинта влюбился и другой бог – бог ветра Зефир. Не встретив взаимности, он решил отомстить Аполлону и Гиацинту. Однажды, когда Аполлон («златокудрый Феб») играл с Гиацинтом и учил мальчика метать диск, Зефир подул, отклонил летящий диск, и тот размозжил голову мальчику, из могилы которого и выросли цветы гиацинты (см.: Овидий. Метаморфозы. 10, 175–195).

Мы смотрим на Млечный Путь. И опять видим лишь его красоту. Но для античного грека Млечный Путь – след божественного скандала. Гера, очередная супруга Зевса, знала о его похождениях «на стороне». Плодом одного из таких любовных приключений Зевса стало рождение маленького Гермеса. Гермес был замечательным малышом – и Гера, «увидев однажды дивно прекрасного малютку Гермеса, не удержалась от того, чтобы не накормить его своею грудью, – и только узнав, кого она кормит, с гневом и отвращением отбросила его. Брызнуло молоко богини, разлетелись брызги по небесной тверди: от того и произошел Млечный Путь».[67]

Более печальна монгольская легенда о происхождении созвездия Большой Медведицы: «Гессер-богдохану посылается семь голов, отрубленных у семи черных кузнецов, а он эти семь голов варит в семи медных котлах. Делает из них чаши, оправляет эти чаши серебром. И так из семи голов вышло семь чаш, которые Гессер-богдохан наполнил крепким вином. После этого он поднялся к мудрой Манзал-Гормо, и отдал ей эти чаши, и угостил ее. Но она взяла эти семь чаш из семи голов черных кузнецов и бросила их в небо. И образовали семь чаш созвездие Долон-Обогод «Большую Медведицу»».[68]

Христианство же сказало, что у звезд нет биографии. Как нет биографии у лампочки. Ни кровь, ни похоть не проступают с небес. «Огромное небо – одно на двоих»: оно для Бога и для человека. Мир прекрасен, и Творцом красота его обращена к человеческому лицу, взгляду, существованию. Можно смотреть на звезды, думая не о войне богов, но о даре Бога.

А человек идет за плугом
И строит гнезда.
Одна пред Господом заслуга:
Глядеть на звезды.
(Марина Цветаева)

Христианская демифологизация: путь к науке

Христианство создало необходимые предпосылки для рождения науки. Научная астрономия возможна только при условии, если звезды перестали быть богами. Законы, описывающие падение камня на земле, должны быть приложены к движению звезд. Дабы решиться на такое и не быть наказанным (подобно древнегреческому философу Анаксагору)[69], нужно, чтобы общество и господствующая в нем религия согласились в звездах видеть «камни», а не души (или тела, или глаза) богов. «Никто, грек он или варвар, не замедлит признать, что Солнце и Луна – боги, и не только они, но еще и пять светил, которые обычно люди называют блуждающими», – полагал Апулей (Апулей. О божестве Сократа. 2). Но нашлись люди, переступившие табуированную черту. Это были христиане.

Под возмущенные крики языческих мудрецов («Отрицая разумность светил, они препятствуют постижению истины» [Плотин. Эннеады. 2, 9, 5]) Церковь возгласила: «Кто говорит, что небо, Солнце, Луна, звезды, воды, которые выше небес, суть существа одушевленные и некоторые разумно-вещественные силы, – да будет анафема» (Шестой анафематизм Собора 543 г.)[70]. Эта анафема на Востоке, равно как и осуждение аверроистов 7 марта 1277 г. на Западе (пункт 92 осуждающего Постановления возглашал анафему учащим, будто «небесные тела движутся внутренним принципом, каковой есть душа; они движутся – подобно живому существу – именно душой и ее устремленностью: потому, как животное движется, поскольку стремится к чему-то, так движется и небо») расчистили дорогу научному миропониманию.[71]

Научная астрономия появляется там, где движение звезд описывается не на языке психологии, а на языке математики, т.е. на языке, не знающем страстей – зависти, ревности, любви…

Если прав Фалес и «все полно богов» (Аристотель. О душе. 1, 5, 411а7), причем «всякий из них заботится о доверенном ему: или молнии метнуть, или облака озарить и все прочее» (Апулей. О божестве Сократа. 5), то исследование сути вещей должно быть исследованием божеств, т.е. теологией. Чтобы физика освободилась от мифологии, ссылки на интриги и желания богов («все это делается волею, властию и благоволением небожителей» [Там же]) должны быть устранены из общепринятой картины мира. Самим физикам это не под силу.

Только религия Единого Бога смогла освободить мир от чрезмерного обилия богов. Только религия Надзвездного и Надкосмического Бога могла поставить по одну линию мир звезд и мир земных камней (тем самым позволив описывать небесные движения языком земной механики). Только религия Логоса, ставшего Плотью, могла позволить на языке математики (языке идеальных чисел и форм) описывать процессы, происходящие в мире физическом (где не бывает ничего идеального).

Наконец, только поверив в то, что Бог есть Любовь, можно было перешагнуть через скептицизм и начать изучение мира в дерзкой уверенности, что книга Вселенной написана на языке человеческой математики[72].

И более, чем когда-либо, христианство нуждалось в рождении не-мифологической картины мира в эпоху Реформации, в XVIXVII вв. В средние века шло постепенное вытеснение привычных языческих способов описания природных феноменов более прозаичными объяснениями. Оказывается, магнит притягивает железо не в силу взаимной симпатии их душ, а теми энергиями, которые истекают из него, повинуясь закону, установленному Творцом. Но это вытеснение окончилось на Западе огромным срывом, неудачей: в эпоху Возрождения вновь магия, алхимия, астрономия, оккультизм ворвались в область высокой культуры и стали считаться допустимыми способами миропонимания. В ответ Западная церковь, пробужденная пощечиной Реформации, ответила «охотой на ведьм», инквизицией и… поддержкой механистической картины мира. Научная картина мира была поддержана Церковью, остро нуждавшейся в союзнике для борьбы с общим врагом – оккультизмом.

В общем, в истории мы обретаем неоспоримый факт огромного значения: место рождения научной картины мира хорошо известно и четко локализовано как в пространстве, так и во времени. Научная революция произошла в Западной Европе на рубеже XVIXVII вв. Не в эпоху атеизма (XVIII в.), не в эпоху пренебрежения религиозными вопросами (XV в.), не в эпоху религиозной стабильности (XIII в.), а в эпоху Реформации и Контрреформации, в эпоху величайшего взлета религиозной напряженности в жизни христианской Европы, родилась наука.

И не надо говорить, что, мол, творцы новой научной картины мира «опередили свой век» и поднялись над «религиозным фанатизмом толпы».

Коперник был племянником епископа, управляющим хозяйством епархии, членом епархиального совета.

Кеплер три года учился на богословском факультете Тюбингенского университета, но его, помимо его воли, избрали преподавателем математики в Граце. «Для Кеплера такое решение означало крах всех его многолетних надежд. Он не мог себе представить, что дорога к карьере священника для него отныне закрыта, но тем не менее вынужден был подчиниться. Но глубокая религиозность и стремление «согласовать» науку со своим выстраданным и искренним представлением о Боге остались характерными для всей его жизни»[73]. «Я хотел быть служителем Бога и много трудился для того, чтобы стать им; и вот в конце концов я стал славить Бога моими работами по астрономии… Я показал людям, которые будут читать эту книгу, славу Твоих дел; во всяком случае, в той мере, в какой мой ограниченный разум смог постичь нечто от Твоего безграничного величия» (Иоганн Кеплер)[74].

Галилей в 14 лет поступил послушником в орден иезуитов, «однако отец Галилея вовсе не желал видеть своего сына монахом и забрал его домой под предлогом того, что тот нуждается в лечении глаз»[75].

Лейбниц (кто забыл – это создатель системы дифференциального исчисления) свой главный труд посвятил «теодицее» – «оправданию» Бога[76].

Ньютон писал толкования на библейские книги, написанные Прор. Даниилом и Ап. Иоанном Богословом[77].

Декарт (кто забыл – это создатель так называемой декартовой системы координат) получил образование в иезуитской коллегии, «цитадели антиоккультизма»[78], и в переписке с богемской принцессой Елизаветой защищал католичество[79].

Химик Бойль (не забыли закон Бойля – Мариотта?) пользу от занятий научными исследованиями видел в привлечении разума исследователя для борьбы с чувственными страстями: «Кто может заставить малейшие случаи в собственной жизни и даже цветы своего сада читать ему лекции по этике и теологии, тот, мне кажется, вряд ли будет испытывать потребность бежать в таверну»[80].

Религиозные мысли Блеза Паскаля, создателя первой механической вычислительной машины, уже были цитированы выше…

И в противостоянии оккультизма и христианства наука оказалась на стороне Церкви, а Церковь – на стороне науки.

Чему противостояли Церковь и наука? Вот наисовременнейший образчик оккультно-розенкрейцерских космогоний: «Сатурн был первородным сыном Сириуса и братом-близнецом Урана. Но ярый Уран явился Владыкой солнечным и стал соперником Сатурна. Сатурн появился потом самым блестящим и страстно напряженным Солнцем, много обширнее Урана, в силу поглощения им многих солнц, комет и лун. Он стал самым прекрасным солнцем, но пустоцветом, из-за отсутствия в нем космического магнетизма, который необходим для правильного развития солнечной системы. И он был смещен Ураном. Люцифер имел в своем организме все особенности состава Сатурна и яро развил мощь уплотнения тонких оболочек. Тем самым он способствовал развитию интеллекта и явился на гордыне, стал мощным соперником Урана. Но Уран обладал высшими вибрациями и приобрел высшее знание. Солнечный Иерарх Урана вместе с Люцифером появились на Земле – и Уран стал соперником Люцифера. Он появился на призыве нового Солнца, ставшего центром нашей солнечной системы, – и Сатурн должен был отойти»[81].

Да, по мере вытеснения христианства из общественной, культурной, университетской жизни старые тени вновь начали сгущаться. Астральные мифы, оккультизм и, вслед за ними, гомосексуализм[82] снова вернули себе прописку в высокой европейской культуре. Снова модно сливать все религии в одну, вовлекая христиан в языческие игры[83].

Тревожнее же всего то, что разговоры о религиозном плюрализме и терпимости вновь начинают вестись с такими стальными интонациями в голосе, что христиане ощущают себя на пороге новых гонений[84].

Это еще один урок христианства: умение жить, строить, работать, даже если знаешь, что твоя святыня будет разрушена. Это урок эсхатологической этики. Мы знаем, что однажды мы станем совсем чужими для мира официальной и массовой культуры. Знаем, что мраком застлан горизонт человеческой истории (имя этому мраку в христианском богословии – «царство антихриста»). Но это не повод для отчаяния и капитуляции. К каждому из христиан обращен совет мудрого Остромысла из сказки К. Льюиса «Последняя битва»: «Я был с ним в его последний час, и он дал мне поручение к Вашему Величеству – напомнить Вам, что миры приходят к концу, а благородная смерть – это сокровище, и каждый достаточно богат, чтобы купить его»[85].

Если Бог есть Любовь

Как сравнивать веры?

Приступая к изучению истории религии, надо быть готовым сделать одно, может быть, неприятное открытие. Надо открыть и признать, что религии действительно и всерьез различны. Когда все вокруг твердят, что «все религии совершенно равнозначны и пути познания Вечной истины едины» [86] и разные религии суть всего лишь разные пути к одной и той же Цели, что разница между религиями лишь в некоторых обрядах, но по сути они все учат одному и тому же, – то нужна некоторая самостоятельность мысли и зоркость зрения, чтобы заметить, что мода все-таки ошибается. Религии – различны.

В IX в. до Р. Х. ассирийский правитель Ашшурнасирпал II так описывает свои деяния: «Добравшись до города, где правил Хуллайя, я послал все свои войска на штурм, в жестокое сражение, и я победил. Во время битвы погибли шестьсот солдат противника. Я бросил в костер и сжег три тысячи жителей, ставших моими заключенными, не оставляя никого в заложники, но не стал убивать самого Хуллайя. Я разложил на земле их трупы, и я принес там в жертву их юношей и девушек. С Хуллайя я заживо содрал кожу и растянул ее на крепостной стене города Дамдаммуша, который я разрушил и предал огню»[87]. Подобные жертвоприношения были традицией. В VII в. до Р.Х. другой ассирийский властитель, Ашшурбанипал, так описывает свою религиозную деятельность по умирению великих богов, оскорбленных тем, что народ их недостаточно почитал: «Мой дед Синахериб был закопан, в жертвоприношение ему закопал я этих людей живыми. Их плоть скормил я псам, свиньям, воронам, орлам, совершив эти дела и так умиротворив сердца великих богов, моих владык» [88].

И традиция, свидетельства которой только что приведены, – это традиция религиозная, а значит – духовная.

Можно ли сказать, что это лишь обрядовая разница с той религией, которую в те века начинал исповедовать соседний народ, народ Израиля? Его Пророкам Бог говорил: Вот пост, который Я избрал: разреши оковы неправды, развяжи узы ярма, и угнетенных отпусти на свободу, и расторгни всякое ярмо; раздели с голодным хлеб твой, и скитающихся бедных введи в дом; когда увидишь нагого, одень его, и от единокровного твоего не укрывайся (Ис. 58, 6–7).

Так что, путь Исаии и путь Ашшурбанипала – это разные пути к одной и той же Цели? Рериховка заклинает: «Но мы с вами знаем, что в основе каждой религии лежит высочайшая нравственность ее основателя» [89]. Полноте: честнее было бы сказать не – «знаем», а – «верим». Если же действительно знать историю религий с ее зачастую страшными страницами, то от практики и вероучений многих религий будет невозможно умозаключить к «величайшей нравственности» их основателей…

Религии все-таки действительно различны. Эти различия надо замечать, сопоставлять и – оценивать.

Именно последнее вызывает наибольшее недоумение у современного светского сознания. Разве можно оценивать религии по шкале «лучше – хуже», «выше – ниже», «совершеннее – примитивнее»? Разве все религии не одинаково ценны с духовно-нравственной точки зрения? Не будет ли проявлением нетерпимости и шовинизма отдать предпочтение одной религии перед другими, пусть даже весьма своеобразными? Как можно сравнивать религии между собой? Каждый народ и каждая эпоха выбирают себе те формы религиозной жизни, которые им по нраву и по вкусу. Корректно ли называть религию европейцев более высокой и совершенной, чем религия японцев? Или споры между религиями о том, какая из них истиннее всего, – лишь споры между поклонниками смокингов и сторонниками джинсов? Разные люди выбирают разную одежду. Это только естественно. Кто возьмется доказывать преимущество джинсовой пары перед костюмной тройкой или же выявлять недостатки одежды спортивного стиля по сравнению с вечерними платьями?

Разные стили и модели одежд можно было бы сравнивать и выставлять им оценки по шкале «лучше – хуже» лишь в том случае, если бы у нас было ясное представление об «идеальной» одежде. Тогда можно было бы сказать, что поскольку именно вот этот вид одежды по таким-то параметрам не соответствует образу «идеальной» одежды, мы имеем право утверждать, что этот стиль несовершенен.

Так и в мире религий можно оценочно сопоставлять религии лишь в том случае, если у нас есть некоторое представление о том, какой могла бы быть идеальная религия. Можем ли мы представить себе такую, идеальную, религиозную форму?

Как ни странно – да. Чтобы это осознать, даже не нужно становиться лично религиозным человеком. Можно оставаться рядовым атеистом и считать, что все религии – это не более чем попытки человеческого ума мыслить об Абсолютном. И вот так, «со стороны», взглядом не богослова, а «религиоведа» можно легко увидеть: все религии схожими образами мыслят и в схожих словах говорят о Непостижимом и Беспредельном. Конечно, это всё человеческие слова и проекции человеческих представлений на Непознаваемое. Любая такая попытка «проекции» человеческого на Сверхчеловеческое есть определенная дерзость.

Но разные религии решаются «узнать» в Абсолютном бытии разные человеческие свойства. Некоторые решаются «узнать» в Божестве – Разум. Некоторые – Действие. Некоторые – Закон. Некоторые – Силу. И вот, предположим, мы встречаем двух проповедников, один из которых говорит: «Я в Боге вижу Творца, Вечный Вселенский Разум, Владыку и Судию…» А второй дополняет: «Да, Вы правы, все это можно и должно сказать о Боге. Но я бы дерзнул добавить еще одно имя к тем, что Вы назвали… Еще Бог есть Любовь…»

И какую же из этих двух предложенных концепций следовало бы признать более высокой, более человечной (хотя это слово здесь звучит несколько парадоксально), более гуманной?

Даже человеку нерелигиозному при изучении многообразия религиозных мнений становится очевидно, что формула «Бог есть любовь» – высочайшая из всех возможных человеческих представлений о Божестве.

Но раз это так, – значит, мы подобрали ключ к решению исходной проблемы религиоведения. Теперь мы знаем, на каком именно основании можно сравнивать религиозные учения между собой. У нас появился тот идеал, с которым можно соразмерять реальные исторические религии. Мерилом «Бог есть любовь» мы можем – как «лагом» – замерять реальную «глубину» разных религиозных течений. По поверхности реки трудно определить, где у нее глубины, где отмели. А лаг помогает отметить: тут мель, тут поглубже, а вот тут фарватер…

Два вопроса будут интересовать нас в связи с исследуемой нами темой, и на эти два вопроса мы будем ждать ответ.

Первый из них: есть ли в данной религии понимание того, что Бог есть любовь? Если же эта формула отсутствует, – то отсутствует ли она лишь в силу каких-то случайностей (скажем, ее просто не успели возвестить авторитетные в этой традиции тексты и учители), или же она в принципе невозможна в этой традиции и логически несовместима с ее исходными посылками.

Второй же вопрос: если эта формула исторически присутствует (или хотя бы логически допустима) в данной традиции, то как именно понимает ее эта традиция?

Работа шамана

Начнем наш опрос с религии, которую принято считать наиболее архаичной: с шаманизма. Можно ли сказать, что – с точки зрения шаманизма – Бог есть любовь? Нет.

Дело в том, что в шаманизме вообще нет представления о Боге. Для шаманистов существуют только духи: духи тайги, духи тундры, духи зверей, духи предков… Шаман «работает» с этими духами, связывает их волю (или влияет на нее) своими магическими заклинаниями. Восходя или нисходя по «мировому древу», шаман получает доступ в мир духов. Если магические знания шамана полны и сильны, то он подчиняет встреченного духа своим заклинаниям, а его энергию обращает на служение той цели, ради которой шаман и совершал свое мистическое путешествие.

И как это характерно для мира магии и колдовства, не расположение сердца и не взаимная любовь важны для успешного «контактирования», но правильное воспроизведение заклинаний и ритуалов. Здесь не стоит вопрос о том, любит ли шаман духа или любит ли дух шамана.

Магические техники действуют сами по себе. Тот мир духов, с которым общаются шаманы (как старые, так и новейшие – «экстрасенсы»), готов отозваться на любую кличку, на любой жест внимания – лишь бы человек вошел с ним в контакт. К. Леви-Стросс приводит в пример туземца из племени квакиутль (район Ванкувера в Канаде), который решил разузнать секреты шаманского искусства. Он согласился пройти все инициации, и шаманы поделились с ним своим мастерством. Наихудшие его подозрения подтвердились: в центре шаманской практики стояла симуляция. Например, скептика научили «пользоваться пучком пушинок, которые шаман прячет в углу рта; в нужный момент он, надкусив язык или вызвав кровотечение из десен, выплевывает окровавленный комочек и торжественно преподносит его больному как болезнетворное тело, извлеченное во время высасываний и прочих совершенных шаманом манипуляций». Однако вскоре скептика самого понудили практиковать эти ритуалы – и каково же было его изумление, когда при всем своем неверии в эти обряды он сам стал источником целого ряда исцелений [90].

В ряде случаев исход контакта определяется просто борьбой воль, столкновением сил шамана и духов. Когда нивхи (малая народность Дальнего Востока) просят шамана помочь больному, а тот по какой-то причине отказывается, то просители силой берут его бубен и колотушку, идут в дом больного и начинают шаманить сами. Духи, услышав знакомый призыв, собираются, и шаману ничего не остается, как соглашаться камлать, дабы избежать неприятных объяснений с вызванными зря духами [91]. Причиной болезни всегда являются сами духи. Вопрос только в том, кто именно из них, и из какой они сферы (дело в том, что – по представлениям шаманов – вредить могут в равной мере и духи из мира надземного, и духи подземелья). При начале камлания шаман созывает своих духов-помощников, чтобы затем уже вместе справиться с тем духом, что вызвал болезнь пациента. Сначала «шаман выходил на улицу, чтобы впустить в себя своего главного духа-помощника.

Возвращался он совершенно другим человеком: рычал, косился на людей, брыкался, пока помощники надевали на него плащ с ремнями и шапку. По объяснению собравшихся, происходило это потому, что камлавший в тот вечер шаман был еще начинающим; с годами же шаманы «овладевают» своими духами и бьются меньше». С этими рычащими, сердитыми и капризными духами и живет шаман, то подчиняясь их воле, то подчиняя их себе. Но о Боге здесь не вспоминают. О Боге как о Едином Источнике всего бытия шаманизм не знает. Поэтому формула «Бог есть любовь» для шаманизма оказывается беспредметной.

Боги, заслонившие Бога

И в классическом язычестве, в греко-римской религии, мы не найдем убеждения «Бог есть любовь». Понятие о Едином Боге здесь как будто присутствует. Но греки не случайно слово «Бог» (Qe`oz) считали происходящим от глагола q`ew – «бежать». Единый Бог для греков был безымянен и недоступен. К Нему нельзя было обращаться с молитвами.

Даже философы теряются в своих попытках нащупать Первоначало. Вода или Огонь, Воздух или Беспредельное, Форма форм или Идея идей… Но все же То Бытие, Которое может быть названо Источником всего, Единым и подлинно Сущим, оказывается вне олимпийской религии.

Зевс, глава олимпийского пантеона, не есть Бог в высшем смысле этого слова. Это бог, а не Бог. В диалоге «Федр» (246а) Платон дает такую богословскую зарисовку: небо («бесцветная, без очертаний, неосязаемая сущность, подлинно сущая, зримая лишь уму, – то, что за пределами неба») вращается, вокруг него во главе с Зевсом идут боги, питающиеся центральным светом. «Мысль бога питается умом и чистым знанием, созерцая подлинное бытие». Как видим, Зевс – не Бог в монотеистическом смысле. Он сам живет причастием. О Творце же и говорить бессмысленно – «творца и родителя этой Вселенной трудно отыскать, а если мы его и найдем, о нем нельзя будет всем рассказывать» (Платон. Тимей. 28с).

Зевс, не являющийся ни творцом мира, ни творцом людей, оказался владыкой Олимпа и мира. И значит, нет оснований считать Зевса Богом – Источной Причиной бытия, равно как и нет оснований видеть в нем Источник той любви, что привела к появлению людей.

Если же даже в верховном божестве нельзя увидеть ту Любовь, «что движет солнце и светила», – то тем менее у нас оснований прилагать формулу «Бог есть любовь» к божествам меньшего ранга.

Зло может прийти оттуда, откуда человек ожидал помощи. И потому, по замечанию А.Ф. Лосева, религиозное чувство римлян остается «очень осторожным, малодоверчивым. Римлянин не столько верит, сколько не доверяет»[92] своим богам. Греки в этом отношении мало отличались от римлян: «Понятие любви к богу отсутствует в древнегреческом лексиконе» [93].

Принципиальную внеморальность богов можно отметить и в вавилонском пантеоне: «Ясно, что термин «теодицея» в строгом смысле слова применительно к вавилонской религиозной мысли едва ли уместен: прежде всего по той простой причине, что вавилонские боги не всеблаги и не всемогущи (хотя бы в силу их множественности)» [94]. То, что мифические боги Вавилона создали людей, совсем не было неким даром. И вовсе не по любви к людям они создали людей. Бог Мардук творит космос (из трупа своей бабушки Тиамат) не потому, что он желает, чтобы другие существа испытали радость соучастия в бытии. Он решает частную и своекорыстную задачу: дать богам такие заботы, чтобы они не подумали свергнуть с трона его самого. И когда совет богов решает создать людей – то он решает при этом опять же свои сугубо «внутренние» проблемы. Вавилонские боги творят людей, чтобы те работали вместо них, чтобы люди буквально были рабами богов. Боги, доселе работавшие на рытье каналов, просят: «Да создаст праматерь род человеков, бремя богов на него возложим… труд богов поручим человеку… корзины богов – носить человеку!» [95]. Человек создан для того, чтобы вместо богов вести труды по благоустройству космоса.

Один из шумерских мифов вообще полагает, что человек создан в пьяном разгуле богов: «Энки устроил пир… На пиру Энки и Нинмах выпили лишнего и решили развлечься. Нинмах взяла немного глины и слепила шесть уродов, а Энки завершил ее труд: он определил им судьбы и «дал им вкусить хлеба». Что собой представляли первые четыре урода, трудно понять; пятой была бесполая женщина, шестым существо, лишенное пола… далее следует столько пропусков, что разобрать смысл невозможно» [96].

Кроме того, не будем забывать, что языческие боги суть олицетворения стихий природы. Природные же силы и процессы в принципе аморальны. В их осуществлении нет категории цели, а значит, они сами не могут придать смысла своей деятельности и не могут дать ей оценку. Они просто действуют – и все. Можно ли сказать, что гроза есть любовь? Нет. Но значит, и о богах-громовержцах (славянском Перуне, греческом Зевсе, древнеарийском Варуне) нельзя сказать, что они есть любовь. Можно ли сказать, что море любит человека? Нет. И значит, формула «Нептун есть любовь» столь же неуместна. Можно ли сказать, что солнце любит человека? Да, конечно, солнце – источник жизни. Но солнце может и убивать. Это прекрасно знали жители Египта, ибо их жизни всегда угрожали пустыня и солнце. И потому об их солнечном боге Ра также нельзя сказать, что «Ра есть любовь».

Отсюда происходит коренное убеждение всего язычества (как древнего, так и новейшего), что пути добра и зла нераздельны. Как природа не различает созидание и разрушение, добро и зло, жизнь и смерть, свет и тень – так и людям, постигшим тайну вещей, не следует тратить время на эти иллюзорные различения: «Путь вверх и путь вниз – один и тот же»… «Как вверху – так и внизу» [97]. Даосы выразили это убеждение, неизбежно присущее всякому натуралистическому сознанию (т.е. сознанию, не понявшему тайну надприродного, личного, свободного и трансцендентного Божества), в своем знаменитом черно-белом знаке, уверяющем, что не бывает добра без зла и зла без добра.

«Вернемся к вопросу о том, каково было отношение Вселенной к египтянам: дружественным, враждебным или безразличным? Как настроены по отношению к нам другие люди: дружественно, враждебно или безразлично? Ответ таков: специально никак не настроены, но заинтересованные в нас существа относятся к нам дружественно или враждебно в зависимости от того, совпадают их интересы с нашими или противоречат им; незаинтересованные существа относятся к нам равнодушно. Дело сводится к тому, каковы интересы данной силы и каково ее расположение к нам в данный момент. Солнце согревает и этим дает жизнь, но оно же, сжигая, может уничтожить жизнь или же, скрывшись, убить холодом. Нил приносит жизнь, но необычно низкий или необычно высокий Нил несет разрушение и смерть» [98]. И о каждом боге, даже самом симпатичном, какой-нибудь миф все равно расскажет какую-нибудь гадость. Даже Гор – спаситель Осириса и благодетель людей – однажды отрубает голову своей матери, Изиде.

Если о каком-либо боге или герое языческих мифов и можно сказать, что от него к людям направлена только любовь, то все же нельзя не заметить, что этот бог или герой – отнюдь не первенствующий член пантеона. Любовь есть частное и совсем необязательное проявление сонма бессмертных богов в мире людей. В язычестве можно найти бога, любящего людей, но там нет Бога, о котором можно было бы сказать, что Он (не он, но – Он) любит людей.

Могут ли закон или энергия быть объектом любви?

Язычество Дальнего Востока имеет не более оснований, нежели язычество Средиземноморья, сказать, что «Бог есть любовь». Высшее начало мироздания здесь называется Дао. Дао – это закон. Он правит, но ничего не желает. Он всем управляет, но не ставит никакой цели. Он проявляет себя в мире людей, но люди для него не более чем предмет воздействия, ибо, как говорит один китайский текст, для Вселенной человек, «если сравнить его с тьмой вещей, похож на кончик волоска лошадиной шкуры» (Чжуан цзы. 17) [99]. И сколь странно выглядело бы утверждение о том, что «третий закон Ньютона любит людей», столь же странно выглядело бы и утверждение о том, что Дао любит людей. Таблица умножения не испытывает любви к нам. И аналогично не стоит приписывать это чувство «всемирному закону Дао».

В языческом мышлении вообще вполне уместно убеждение, согласно которому бытие и Вселенная не столько любят человека, сколько болеют человеком. Если человек преступает законы природы – природа его просто устраняет, безмолвно и бессострадательно стирая непослушный нарыв со своего спокойно-бесстрастного тела, столь гармонично сочетающего процессы созидания и разрушения…

Кроме того, естественная философская логика требует подчеркнуть непостижимость Высшего бытия. Как и любая философия вне Откровения, китайская мысль ищет очистить мышление о Дао от всех положительных характеристик. И делает это, пожалуй, даже слишком настойчиво: и такая напряженная забота о том, чтобы оградить Высшее от усилий человеческого познания и именования, мешает поставить другой вопрос: а точно ли Высшее желает быть только непостижимым, а точно ли Оно желает остаться безымянным? Впрочем, и слово «желание» применительно к Дао оказывается лишним и пустым… Все человеческие слова умирают при приближении к Дао. А само оно молчит. Оно просто действует (причем о его действии лучше всего сказать словом «недеяние»), но не обращается к людям с человеческим словом. Здесь нет диалога. «То, что Дао почитается, вытекает из естественности, а не из повелений Дао» (Лао-цзы. Дао дэ цзин. 51).

«Человек следует земле. Земля следует небу. Небо следует Дао, а Дао следует естественности» (Там же. 25). Однако если Дао лишь следует своему закону, но не любит, – то и человека трудно позвать на путь любви. В зависимости от того, как человек понимает Высшее начало, он понимает и самого себя. Самоощущение человека становится подобным его богословию.

Если Дао не желает и пребывает в недеянии, то таким же должен быть и человек. «Человек с высшим дэ не стремится делать добрые дела, поэтому он добродетелен; человек с низшим дэ не оставляет намерения делать добрые дела, поэтому он не добродетелен; человек с высшим дэ бездеятелен и осуществляет недеяние; человек с низшим дэ деятелен и его действия нарочиты» (Там же. 38).

Но безличностное Дао – «Великая Пустота» – не мыслит, не ставит цели, не дает нравственные заповеди, рассчитанные на свободных существ, и не любит мир, которым правит. Соответственно к Дао нельзя обращаться с молитвами. И мир не должен любить Дао: «Лучший правитель тот, о котором народ знает лишь то, что он существует. Несколько хуже те правители, которых народ любит и возвышает. Еще хуже те правители, которых народ боится, а хуже всех те правители, которых народ презирает» (Там же. 17). Так что то бытие, о котором не знают ничего, лучше и выше Того Бога, Которого люди любят… Здесь вновь мы возвращаемся к нашему исходному вопросу: какая богословская формула выше – та, которая говорит: «Бог есть любовь», или та, которая утверждает: «Бог есть ничто». Более достойно видеть и ощущать в Боге Любовь или же «Великую Пустоту»?.. Даосизм сделал свой выбор, христианство – свой. Но то, что эти традиции непохожи друг на друга, что они не едины, что они сделали именно выбор, – этого не заметить все-таки нельзя.

Безличностное понимание Дао странно с точки зрения европейца, воспитанного на понимании Бога как Живой Личности и на Библии, которая утверждает, что Бог не только не ускользает от людей, но еще и стремится приблизиться к ним как можно ближе.

Но еще более странна для европейца радикальная всеядность китайской кухни. Как известно, китайцы едят все, кроме того, что ядовито (вообще-то ядовитое кушать тоже можно – но только готовить его надо дольше). И змеи, и крысы, и насекомые сгодятся на китайской кухне. Но самое дикое, на вкус европейца, блюдо китайской кулинарии – это мозг живой обезьянки. В китайском ресторанчике ты заказываешь некое блюдо с восточно-экзотическим названием (скажем – «Вдоль по Хуанхэ-матушке»). И тебе выносят живую обезьянку. Ее голову зажимают в специальных тисках, чтобы обезьянка не дергалась, а чтобы она не слишком верещала – по желанию клиента ее можно оглушить ударом молоточка по темени (ударить должен сам заказчик и потребитель этого яства). Затем специальным ножичком вскрывается черепная крышка. И вот, пожалуйста, – вожделенный мозг примата открыт пред тобой. Что называется – «посолить по вкусу». И можно кушать [100]

Вы содрогаетесь? А почему? Ведь тигры в джунглях кушают обезьянок? А мы чем хуже? Если природа так устроена, что одна ее часть живет через пожирание другой, – то почему мы не должны позволять себе то, что законом Дао дозволено тиграм? В чем отличие человека от тигра? И тигр – часть природы, и человек… А если человек есть часть природы, а над природой нет Личного Разума, который ставил бы цели, предписывая нравственный долг и заповедуя людям свободно следовать этому надприродному Замыслу, – то нельзя требовать от человека, чтобы он жил по другим законам, нежели по тем, по которым живут джунгли.

И молчание Дао, которое приводит в благоговейное чувство китайцев, способно вызывать совсем иные чувства у европейцев, привыкших к говорящему Слову: «Вечное безмолвие этих бесконечных пространств меня пугает» [101]. Молчащие Небеса – это, скорее, знак богооставленности. Это – признак катастрофы, разрыва общения, а не знамение приближения к Полноте духовного знания. Во всяком случае, молчание и бездействие трудно посчитать проявлением Любви…

Продолжая наш опрос, мы можем поискать формулу «Бог есть любовь» в индийской религиозной мысли.

Способен ли к любви Брахман? Любовь есть чувство свободное, избирающее, личностное. И потому только Личность способна к нему. Брахман же, по убеждению индийской мысли, есть начало безличностное.

Индийская религиозная философия в большинстве своих школ исповедует пантеизм. Это учение, отвергающее понимание Бога как Личности и видящее в Божестве только энергию, знакомо нашим современникам не столько по индийской философской литературе, сколько по изданиям оккультного, теософского и каббалистического характера. Божество в подобной литературе трактуется как вселенская энергия, которая едина для всего мироздания, которая является единственной и единой подлинной причиной всего мирового многообразия. Эта единая энергия бессознательно и бесцельно проявляет себя, выражаясь во множестве мировых феноменов (в том числе и в человеческом сознании).

Брахманизм полагает, что мир есть сновидение Брахмана. Мы снимся Божеству. Мир есть иллюзия («майя»), и человек для освобождения своего сознания должен отказаться от своего иллюзорного убеждения в том, что он есть самостоятельное духовное существо (личность), и прийти к пониманию того фундаментального факта, что его собственная душа («атман») есть всего лишь частица Всемирного Брахмана. И мир вокруг меня, и я сам снюсь себе. И даже не себе – а Единому Божеству [102].

Если человек будет любить свои сновидения – он останется в печальном мире, где властвует безрадостный «закон кармы». И значит, не надо привязываться к миру, нужно брать пример с безлюбовных и бесцельных игр Божества: «Пармаштин как бы играя создает миры» (Законы Ману. 1, 80).

По воззрениям брахманизма, мир создан в танце Шивы. Но этот танец несет не только жизнь, но и смерть. В европейской традиции та же идея высказывалась у Гераклита, по знаменитому афоризму которого, – космос есть дитя. Ребенок для Гераклита – символ безответственности. Как это пояснял А.Ф. Лосев: «Кто виноват? Откуда космос и его красота? Откуда смерть и гармоническая воля к самоутверждению? Почему душа вдруг исходит с огненного Неба в огненную Землю и почему она вдруг преодолевает земные тлены и – опять среди звезд, среди вечного и умного света? Почему в бесконечной игре падений и восхождений небесного огня – сущность космоса? Ответа нет. «Луку имя жизнь, а дело его – смерть» (Гераклит. Фрагмент В. 48). В этой играющей равнодушной гармонии – сущность античного космоса… невинная и гениальная, простодушно-милая и до крайней жестокости утонченная игра Абсолюта с самим собой… безгорестная и безрадостная игра, когда вопрошаемая бездна молчит и сама не знает, что ей надо» [103].

Итак, Гераклитово сравнение космоса с играющим ребенком малоутешительно: так же капризно и жестоко, без сострадания, бог может разрушить мир (и разрушает), как ребенок топчет свои песчаные замки [104].

Энергия сохраняет жизнь и разрушает ее вполне бессознательно. Разные проявления одной и той же энергии живут по одним и тем же законам, но только возникают в разных ситуациях. Так, электрическая проводка во всем доме составляет единую систему. Ток – один и тот же во всех приборах. Но в магнитофоне он производит звук, в телевизоре – образ, в лампочке – свет, в холодильнике – холод, а в кипятильнике – тепло, из вентилятора он гонит воздух, а в пылесос его загоняет. Но зависит ли от воли электричества, как именно оно проявит себя в каждом конкретном приборе? Можем ли мы сказать, что электричество любит греть воду в кипятильнике? Можем ли мы предположить, что однажды электричество скажет себе: «Что это я все замораживаю да замораживаю в этом холодильнике? Дай-ка я здесь попробую сосиски поджарить!»? Можем ли мы представить себе, что электричество сможет однажды свободно и любовно простить ошибшегося электромонтера: «Эх, Петрович!.. По всем законам Ома от тебя сейчас лишь обгоревшие подметки должны остаться. Но уж больно мужик ты хороший, и дома у тебя жена с малыми детьми… Так что отпущу тебя… Ты только в следующий раз будь осторожней. Иди и не греши больше!»?

При всем многообразии своих проявлений электричество (как домашнее, так и «космическое») все же несвободно…

Но раз мы не можем ожидать такого поведения от безличной энергии, то, значит, и о безличностном Брахмане индийской мифологии мы не имеем права сказать: «Брахман есть любовь».

Только если Бог не тождествен с миром, только если законы мира не являются законами и для Бога, только если над Богом не властвуют никакие законы и только если Он свободно может принимать решения, т.е. только в том случае, если Он есть Личность, – Он способен к милосердию. Как сказал В.Н. Лосский: «Высочайшее право Царя есть милосердие» [105]. Царь может простить там, где закон требует наказать. Чтобы в Боге опознать милосердие – надо в Нем увидеть не безликую и несвободную энергию или основу бытия, а свободную Личность.

Но пантеизм не чувствует в Боге любви и потому не видит в Нем и Личности. По уверению Блаватской, «Божественная Мысль имеет настолько же мало личного интереса к ним (Высшим Планетарным Духам-Строителям) или же к их творениям, как и Солнце по отношению к подсолнуху и его семенам» [106]. Но с точки зрения христианства даже «теория Ньютона о «всемирном тяготении» является лишь потускневшим и слабым отражением христианского учения об «узах любви», связующих мир» [107]. То, что у Ньютона было просто секуляризацией, у Блаватской становится торжествующим нигилизмом. Верный же христианской интуиции А.Ф. Лосев при описании материалистического мироощущения использует тот же образ, что и Блаватская, – но не с восторгом, а с горечью: «Заботится ли Солнце о Земле? Ни из чего не видно: оно ее “притягивает прямо пропорционально массе и обратно пропорционально квадратам расстояний”» [108]. Закон гравитации просто действует, и если гравитационное поле Земли притягивает некое яблоко на некую голову, – то это никак не означает, что земля испытывает какое-то личное любящее чувство к данному яблоку или к данной голове. Закон гравитации действует не потому, что он решил действовать в данной ситуации, а потому, что он вообще действует везде и всегда, и действует одинаковым образом.

Так и у «закона кармы» нет избранников и нет волевых актов: «карма» просто прядет свое. И у языческого мудреца, познавшего всю силу и безапелляционность Рока, оптимизм христиан, убежденных, что Бог есть любовь, может вызвать лишь усмешку…

Буддизм: безбожное бесстрастие

Мы же настойчиво со своим вопросом о Боге и любви обратимся к буддизму. Приемлема ли для буддиста формула «Бог есть любовь»? Нет. С точки зрения буддизма в этом утверждении кроется двойная ересь. Во-первых, в буддизме нет вообще понятия Бога. Буддизм называют атеистической религией. Авторитетнейший пропагандист буддизма Судзуки говорил об этом так: «Если буддизм назовут религией без Бога и без души или просто атеизмом, последователи его не станут возражать против такого определения, так как понятие о Высшем существе, стоящем выше своих созданий и произвольно вмешивающемся в человеческие дела, представляется крайне оскорбительным для буддистов» [109].

Во-вторых, любовь не мыслится в буддизме как совершеннейшее состояние бытия. Конечно, буддисты прежде всего люди, и, как и все люди, они считают, что лучше любить, чем ненавидеть. Но есть все же такое состояние души, которое в буддизме мыслится как возвышающееся над любовью. Это – бесстрастие. Буддийский идеал недеяния предполагает, что человек должен остановить все свои действия, чтобы они не порождали следствий и не продолжали «кармической цепи» бесконечных чередований следствий и причин. Остановить все действия означает: в том числе и те действия, которые происходят не в физическом мире, а в «ментальном», т.е. – остановить все движения ума и все движения сердца и чувств.

Для этого надо отказаться от «коренной иллюзии» – иллюзии существования в мире какой бы то ни было целостности. Есть только восприятия, но нет воспринимающего. Есть действия, но нет действующего. Буддийская концепция «анатмана» отрицает существование личности: «Буддизм отрицает единое, субстанциальное начало, которое является агентом человеческих действий… По учению Будды, интроспекция «подключается» ко всем движениям тела, причем и в процессах обычной жизнедеятельности. Даже каждодневная рутина жизни монаха должна быть охвачена интроспекцией – что бы он ни делал, он должен делать сознательно и целенаправленно, «устанавливая смрити впереди себя» и следуя определенным правилам. Что это за правила? Во-первых, анализ реальности в терминах «дхарм», «скандх», «аятан», «дхату» (элементов, групп, баз, сфер элементов), главная цель которого – выработка привычки видеть мир дискретно. Во-вторых, осознание любого события в модусах существования, возникновения и прекращения, каждый из которых мгновенен. Таким образом, внимание адепта в основном сосредоточено на составленности и изменчивости всех вещей и событий. Особенно ярко это проявляется в медитации над природой тела, едва ли не самой главной в буддийской практике «отстранения» от мира. Борьба с плотью, которую в той или иной форме ведут почти все религии, в буддизме по сравнению, скажем, с джайнизмом и адживикой носит скорее теоретический характер. Вместо того чтобы умерщвлять ее физически, буддист будет вырабатывать правильное к ней отношение, а именно – отношение в перспективе смерти (чем будет тело после нее – грудой костей или скопищем насекомых). Культивирование отвращения к телу – один из важнейших способов выработать спасительную непривязанность к чувственным объектам» [110].

Итак, если брахманизм предлагает в медитациях видеть только Единое, только Бога и растворить в этом переживании единства восприятие всех частностей [111], то буддизм предлагает ровно обратное: замечай только детали, но избегай наделять что бы то ни было целостностью, единством. «Человек невежественный думает: «Я иду вперед». Но свободный от заблуждения скажет: «Если в разуме возникает идея: «Я иду вперед», то тотчас же вместе с идеей появляется нервный импульс, источником которого является разум, и вызывает телесную реакцию». Таким образом, то, что эта куча костей, благовоспитанно именуемая «телом», движется вперед, является результатом распространения нервного импульса, вызванного разумом. Кто здесь тот, кто идет? К кому имеет отношение это хождение? В конечном счете – это ходьба имперсональных физических элементов, и то же самое относится к стоянию, сидению, укладыванию» [112]. Так – кому и кого тут любить? Любить некому и некого.

В народном буддизме (возможно, не без влияния христианства) появилась идея «бодхисаттв» – людей, отказывающихся от достижения «нирваны» ради того, чтобы сострадать людям. В народном буддизме возникла и литература джатак, содержащая в себе прекраснейшие примеры жертвенной любви. Но это – для тех, кто не понял и не принял «прямого пути». «Желание творить благо живым существам одобряется только на низших этапах мистического пути. Но в дальнейшем оно полностью отвергается, поскольку хранит в себе отпечаток привязанности к личному существованию с присущей ему верой в самость» [113]. Как говорит «Алмазная сутра», когда бодхисаттва приведет в «нирвану» столько существ, сколько песчинок в реке Ганг, он должен осознать, что не спас никого. Почему же? Если он верит, что спас некое число живых существ, то он сохраняет привязанность к представлению о «самости», «я», а в этом случае он не является бодхисаттвой [114].

Сами буддисты признают, что жертвенная этика махаяны и джатак находится в противоречии с основами буддийской философии. «Вряд ли можно придумать что-либо более противоречащее учению буддизма, чем представление о том, что «нирвану» можно отвергнуть. Можно не войти в рай, представленный неким определенным местом, но «нирвана», по сути своей, есть состояние, неизменно возникающее вслед за исчезновением неведения, и тот, кто достиг Знания, не может, как бы он того ни желал, не знать того, что он уже знает. Эти ошибочные представления относительно поведения бодхисаттв совершенно отсутствуют в наставлениях, обращенных к ученикам, которые избраны к посвящениям высших уровней» [115].

Как видно, в буддизме не следует ждать рождения формулы «Бог есть любовь». Все – иллюзия. Вот дзэновский коан и вопрошает: «Будда и бабочка смотрят друг на друга. Бабочка снится Будде? Или Будда снится бабочке?» Вопрос, конечно, интересный. Но любые сны, с точки зрения буддиста, надо однажды разрушить. А не любить.

Поскольку же к любви способна только личность, то нам остается обратиться к монотеистическим религиям, т.е. к таким, которые Высшее и Изначальное Божество понимают как свободную Личность.

Ислам: весть о Боге, не берущем Крест

Подойдем к мусульманскому богослову и спросим: «Можно ли сказать об Аллахе, что Он есть любовь?» Наш собеседник на некоторое время задумается. Это естественно, потому что прямой формулы «Бог есть любовь» в Коране нет, а для человека любой веры не так уж просто произнести богословскую формулу, отсутствующую в том писании, которое для него является священным. И все же после некоторого раздумья мусульманский наставник ответит нам: «Да. Конечно, прежде всего Аллах есть воля. Но можно сказать и то, что в Нем есть любовь к людям. Любовь есть одно из 99 святых имен Всевышнего». И я спрошу моего собеседника: «А какие дела любви присущи Всевышнему – согласно Корану? В чем проявилась любовь Аллаха к людям и в чем засвидетельствована?» – «Он сотворил мир. Он послал людям Своих пророков и дал Свой закон». И тогда я задам мой третий вопрос «Это было тяжело для Него?» – «Нет, мир ничтожно мал по сравнению с могуществом Творца».

Как видим, с точки зрения ислама Бог лишь издалека возвещает людям Свою волю. Он обращается к людям с такого огромного расстояния, что человеческое страдание и не видимо Ему. Любовь Бога к миру, как она понимается в исламском образе Творца, не жертвенна. Так любят чужих детей: с радостью ловят их улыбки, но не проводят бессонных ночей у их колыбельки…

В середине зимы мусульманский мир отмечает праздник «Лейлят аль-Кадр» (27-го числа священного месяца рамадан). В русском переводе его обычно именуют: «Ночь предопределения», хотя дословно название праздника означает: «Ночь силы», «Ночь могущества». Традиционный перевод тем не менее очень точно отражает суть праздника. В мусульманских преданиях о создании мира говорится, что Аллах прежде всего сотворил книгу («китаб») и тростниковую палочку для письма («калям») и записал все, что будет происходить с каждым из живущих. Однако есть в году одна ночь, когда можно упросить Аллаха переписать «твою» страницу в книге. Она-то и получила название «Ночи предопределения». В эту ночь Аллах спускается с седьмого неба к первому небу, самому близкому к земле. Аллах становится настолько близок к людям, что слышит все их молитвы. И если правоверный мусульманин проведет эту ночь в молитве, – то его прошения будут услышаны и исполнены [116]. Понятный и красивый образ. Но как христианин я спрошу: действительно ли Бог не может спуститься ниже? Действительно ли первое небо есть последняя ступень нисхождения Божией любви?

В исламе мне кажется не вполне продуманной именно сама эта идея установить предел любви, предел Божией свободе: «Вот только до сих, и не дальше!» Ислам осуждает нас, христиан, за то, что мы обращаем недостаточное внимание на трансцендентную непостижимость Творца. Идея Богочеловечества кажется мусульманам несовместимой с идеями возвышенной философской апофатики (т.е. с убеждением в полной непостижимости Абсолюта). И в самом деле, когда мы говорим о Боге, надо быть предельно осторожным. Надо хранить себя от того, чтобы налагать наши, человеческие, ограничения на Беспредельное. Но не оказывается ли мусульманское утверждение о том, что Бог не может стать человеком, в свою очередь «слишком человеческим» сомнением в могуществе Бога? Не становится ли это отрицание ограничением свободы Творца? Откуда такая уверенность в том, что Бог вот этого не может?

Но ведь любовь способна на такие поступки, которые покажутся невозможными и недопустимыми тому, кто еще не имеет опыта любви.

Нельзя ставить преграду любви, нельзя говорить, что вот за этот предел любовь никогда не посмеет перейти. Евангелие отношение Бога к человеку представляет так, что можно сказать: Бог полон любви к человеку. Христос распятый – это поистине и соблазн, и безумие (ср.: 1Кор. 1:23). Бог свободен в выборе Своих путей к человеку. Он может являться в громе и молнии. А может – в образе раба и странника.

Вот-вот: в «рабском виде» (Федор Тютчев), а не в окружении легионов Ангелов Бог посетил людей. «Пряча» Свою Божественность, Творец оказался Эммануилом («С-нами-Богом»). Бог действительно слишком отличен от человека – и потому и странен, и чуден. Что ты спрашиваешь о имени Моем? [оно чудно.] (Быт. 32:29; ср.: Суд. 13:18). И нарекут имя Ему: Чудный (Ис. 9:6).

Да, Божия любовь может подходить к человеку и к нашим грехам ближе, чем это кажется мусульманам, которые в заботе о цельности своего монотеизма стремятся как можно строже противопоставить Творца и мир.

В начале 80-х гг. я слышал удивительный рассказ в Третьяковской галерее. В те годы гиды этого музея или не знали, или не имели права рассказывать посетителям о религиозном смысле иконы. И потому они придавали иконам совершенно нетрадиционные, нецерковные толкования. Так, «Троица» Рублева превращалась в «призыв к объединению русских земель». Так чаша, в которой собиралась Кровь Христова, стекающая с Креста, превращалась в «символ победы над мусульманами» [117]. Но в тот раз об одной иконе я услышал нечто неожиданное. Толкование было искусственное, но все же – христианское.

Экскурсовод рассказывала об иконе Божией Матери «Знамение». На воздетых руках Матери Христа были видны красные блики. Такие же красноватые тона проступали и на лике. Символико-богословское объяснение этой особенности некоторых богородичных икон можно найти в книге Е.Н. Трубецкого «Умозрение в красках». Экскурсовод же предпочла дать объяснение историческое. Это была русская икона XIII века. А что это за столетие в истории России? Столетие Батыева нашествия, столетие разгромов и пожаров. И эти красные тона на лике Божией Матери – это-де отсвет от земных пожаров. Огонь, опаляющий русские города, достигает Небес и касается Той, Которая простерла Свой покров над нашей землей… Действительно ли именно так понимал свою икону сам иконописец – не знаю. Но глубоко верно то, что в христианстве есть убежденность в том, что боль людей становится Божией болью, что страдание земли как бы опаляет Небеса. Вот этого ощущения – что Бог сопереживает человеческим страданиям – нет в исламе…

Ветхий Завет: Бог-Ревнитель

А теперь подойдем с нашим вопросом к религии Древнего Израиля.

Тексты Ветхого Завета говорят нам прямо: «Бог есть любовь». Да, Бог явил Свою любовь делами. Он свободно, не понуждаемый никем и ничем, создал мир и человека, Он по Своей любви даровал нам Пророков и Закон. И еще Он принес людям величайший дар – свободу [118].

Как общается Бог с людьми? При всей Его надмирности Он не просто дает Закон. Он требует от людей выполнять заповеди Его. Читая Ветхий Завет, можно легко убедиться: Бог обеспокоен жизнью людей. Как же должны были вести себя люди, и как близко должен быть к ним Творец – если однажды Библии приходится свидетельствовать: И раскаялся Господь, что создал человека на земле, и восскорбел в сердце Своем (Быт. 6:6).

И все же Ветхий Завет еще не знает Бога, ставшего человеком [119].

Где же в мире религий есть представление о том, что любовь Бога к человеку может быть столь сильной, что Он, Творец, снисходит к людям? Есть много мифов о воплощении богов в мире людей. Но это всегда воплощения неких «вторичных» богов, это повествования о том, как один из многих небожителей решился прийти к людям, в то время как божество, почитаемое в данной религиозной системе как источник всякой жизни, так и не перешло за порог собственного всеблаженства. Ни Прометей, умирающий ради людей, ни Гор, чья жертва была столь ценима египтянами, не воплощают в себе Абсолютное божество. Один (Вотан, Водан), распявший сам себя на мировом древе Иггдрасиль [120], тоже не Абсолют. Один проводит себя через мучения ради приобретения недостающего ему знания рун и заклинаний [121]. Перед нами жертва себе и ради себя. Добровольное погружение себя в боль – это одно из традиционных средств шаманской инициации [122]. И раз Один нуждается в таком опыте для приобретения недостающего ему знания, – значит, он не может восприниматься как Изначальная Полнота.

В народных религиях (язычество=народность) страдают герои и полубоги. Но подлинно Высший не делает себя доступным человеческой боли. Где же мы можем найти представление о Том, Единственном, Который вошел в мир людей?

Бхагавадгита: «Индийское Евангелие»

Эта идея есть в кришнаизме, где Кришна понимается как Личный и Единый Бог-Творец. «Бхагавадгиту» нередко называют «индийским евангелием». Эта книга [123] действительно проповедует великую идею: к Богу надо подходить с любовью. Не технология медитаций и не жертвоприношения животных приближают человека к Богу, а любящее сердце. Эта идея не была чем-то новым в сравнении с проповедью более древних ветхозаветных израильских Пророков. Но для Индии она была вполне революционна.

«Бхагавадгита» повествует о том, что «Верховный Господь» Кришна не просто создал мир и не просто дал откровение. Он лично, непосредственно, принес его людям. Он стал человеком. И даже не царем – а слугой, возничим.

И однако, при знакомстве с этой книгой возникают вопросы. Во-первых: стал ли Кришна человеком вполне и навсегда? Нет, лишь на время урока он казался человеком. Его подлинные облики совсем не-человечны [124], и он пользуется человеческим обликом лишь как прикрытием, которое позволяет ему ближе подойти к людям.

И человеческая плоть, равно как и человеческая душа, не взяты им в Вечность. Ему не было трудно быть человеком, и сам он не испытал ни человеческой боли, ни человеческой смерти…

Он заповедует людям любить его. Но любит ли он сам людей – остается не вполне ясным; в «Бхагавадгите» нет ни одной строки о любви к людям.

Сюжет «Бхагавадгиты» строится вокруг юного воина Арджуны, который должен силой отстоять свое право на наследство, отнятое у него недобросовестными родственниками. С помощью Кришны Арджуна собирает огромную армию. Но перед самой битвой, выйдя на поле предстоящего боя, Арджуна всматривается в ряды своих врагов и вдруг осознает – с кем же ему предстоит сражаться; и тогда он по-человечески потрясенно говорит: «При виде моих родных, пришедших для битвы, Кришна, подкашиваются мои ноги, во рту пересохло. Дрожит мое тело, волосы дыбом встали. Стоять я не в силах, мутится мой разум. Не нахожу я блага в убийстве моих родных, в сраженье. Те, кого ради желанны царство, услады, счастье, в эту битву вмешались, жизнь покидая: наставники, деды, отцы, сыны, внуки, шурины, тести, дяди – все наши родные. Их убивать не желаю. После убийства что за радость нам будет? Ведь погубив свой род, как можем счастливыми быть? Горе, увы, тяжкий грех мы совершить замышляем: ради желания царских услад погубить своих кровных.

Так молвив, в боренье Арджуна поник на дно колесницы, выронив лук и стрелы; его ум потрясен был горем» (Бхагавадгита. 1, 29–47).

Человек испытывает боль и сострадание. А божественный Кришна? В эту минуту он находит для человека такие слова: «Покинув ничтожную слабость сердца, восстань, подвижник! Ты сожалеешь о тех, кому сожаленья не надо: познавшие не скорбят ни о живых, ни об ушедших. Эти тела преходящи, именуется вечным носитель тела. Итак, сражайся, Бхарата! Рожденный неизбежно умрет, умерший неизбежно родится; о неотвратимом ты сокрушаться не должен» (Там же. 1, 3, 18, 26). Все это Кришна говорит «как бы с улыбкой» (Там же. 2, 10). «И без тебя погибнут все воины, стоящие друг против друга. Поэтому – воспрянь, победи врагов, достигни славы, насладись цветущим царством, ибо Я раньше их поразил, ты будь лишь орудием, как воин, стоящий слева. Всех богатырей, убитых мною в сраженье, рази не колеблясь» (Там же. 11, 32–34).

Не буду вступать в спор с философией, которая стоит за этими словами. Скажу лишь, что такая улыбка невозможна на лике Того, Кто плакал на пути к гробнице Своего друга Лазаря (см.: Ин. 11, 35). Такой совет невозможен в устах Того, Кто сказал о каждом человеке: Так как вы сделали это одному из сих братьев Моих меньших, то сделали Мне (Мф. 25:40).

И в божестве, которое благословляет на массовые убийства ради исполнения «кармически» сословного долга, нельзя признать Бога любви [125]

Греческие боги и герои – и те проявляли в подобных ситуациях больше человечности: Антигона сказала своему брату Полинику, пробуя отговорить его от мести другому брату, те слова, которых не смог сказать Кришна: «Зачем же гневу поддаваться вновь? Какая польза родину разрушить» (Софокл. Эдип в Колоне. 1469-1470)

И все-таки Евангелие…

Итак, высшая богословская формула гласит: «Бог есть любовь».

Мы уже много говорим о любви, но еще не дали ее определения. Что ж, самую глубокую формулу любви можно почерпнуть из Евангелия: Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих (Ин. 15:13). Подлинная любовь стремится отождествить себя с любимым человеком. Здесь поистине двое в одну плоть да будут (см.: Быт. 2, 24) [126]. В любви нервная периферия любящего расширяется и вбирает в себя боли и радости любимого человека. И потому путь любви – это вынесение своего жизненного центра из себя в другого. Это – дарение, отдача, жертва.

Такой любви к людям не открывает ни один богословский образ во внеевангельском мире. И мы спрашиваем Бога Евангелия: «Как Ты любишь людей?» И Он отвечает: «До Моей смерти…» Его любовь не только создала мир. Его любовь не только подарила людям свободу. Его любовь не только дала нам Закон. Его любовь не только даровала нам Пророков и мудрость. Его любовь не только приняла человеческий лик. Он не казался – Он стал человеком. «Всю тебя, земля родная, В рабском виде Царь Небесный Исходил, благословляя» (Федор Тютчев). И Его любовь к нам пошла до конца, до предельной точки, до полной отдачи Себя, до полного отказа от Себя, до Жертвы и смерти. «Как будто вышел человек, И вынес, и открыл ковчег, И все до нитки роздал» (Борис Пастернак)…

Любить означает вобрать в себя беды и радости любимого как свои. И последнее, пожалуй, сложнее первого. «Плакать с плачущими нетрудно, а радоваться с радующимися (ср.: Рим. 12:15) не очень легко: мы легче сострадаем находящимся в несчастье, нежели сорадуемся благоденствующим. Зависть и недоброжелательство не дозволяют не очень любомудрому сорадоваться благоденствующим. Поэтому будем стараться сорадоваться благоденствующим, чтобы очистить свою душу от зависти» [127].

Любовь сорадующаяся выше любви сострадающей и реже ее. Если я узнал, что у нашей сотрудницы (которую весь наш дружный коллектив по праву – как нам кажется – терпеть не может) погиб сын, то даже я смогу испытывать к ней чувство сострадания. И наличие этого сочувствия никак не будет свидетельством того, что я достиг нравственных высот. Труднее было бы разделить ее радость, а не ее скорбь. Например, если однажды я узнаю, что Фонд Сороса [128] выделил нашей сотруднице десять тысяч долларов на издание ее никому не нужной книжки – смогу ли я ликовать вместе с нею? О нет, скорее уж, в то время как она будет от счастья по потолку бегать, я будут плестись зеленым, как ее доллары…

Сорадование редко. А Христос сорадовался с людьми. И первое Свое чудо Он сотворил в атмосфере радости. Не на кладбище произошло первое чудо Спасителя, но на брачном пиру в Кане Галилейской… И самую главную радость Бог разделяет с людьми: На небесах более радости будет об одном грешнике кающемся, нежели о девяноста девяти праведниках, не имеющих нужды в покаянии (Лк. 15:7).

Этот Бог есть любовь; Он не просто любит, Он есть любовь. Он не просто имеет любовь, не просто проявляется в любви: Он есть любовь.

Что ж, мы начали свой разговор с сомнения в том, что религии можно сравнивать между собой. Но стоило нам разговор о религиозных верованиях перенести в ясную сферу разума, рациональных аргументов, формулировок и сопоставлений, как выяснилось, что религии сравнивать можно и что при этом сравнении различия между религиями можно выражать в оценочной форме.

Именно обращение к тому чувству человека, тому стремлению человеческого сердца, которое является наиболее таинственным и наименее рациональным, – чувству любви – помогло нам найти способ вполне рационального сопоставления религий между собой. И когда я говорю, что христианство – не просто одна из религий, но что это – высшая религия, «абсолютная религия» (скажем так вслед за Гегелем), единственная религия, предлагающая действительный образ Бога, то я так говорю не потому, что к столь высокой оценке меня понуждает моя собственная принадлежность к христианству. Этот вывод меня понуждает сделать обычная человеческая логика. И обычная человечность. И обычное свободомыслие.

Да, чтобы замечать и понимать очевидное, сегодняшнему человеку надо проявить недюжинную способность к свободному, независимому мышлению. Мода, идеологии и газеты уже многие годы внушают нам идею «равенства религий» [129]. Их излюбленный «религиоведческий» тезис ироничный Честертон резюмировал так: «Христианство и буддизм очень похожи друг на друга; особенно буддизм» [130]. Но если к религиям относиться неидеологично, если не усматривать в них прежде всего идейный фундамент некоего тотально-общепланетарного «нового мирового порядка», если не превращать их в политических заложников человеческих утопий, то обычное чувство реализма внятно поясняет: религии различны. Религии бывают более глубокими и более плоскими. И при всем многообразии человеческих религий только христианство узнало и возвестило о том, что же означает величайшее религиозное открытие. Открытие того, что Бог есть любовь.

Слово Бог означает здесь – «Дух всюду Сущий и Единый, Кому нет места и причины, Кого никто постичь не мог, Кто всё Собою наполняет, Объемлет, зиждет, сохраняет, Кого мы называем: Бог!» (Гаврила Державин). Если кто-то из читателей предпочитает язык философии языку поэзии – в переводе это означает следующее: «Философский теизм означает философскую концептуализацию существования и природы Бога как абсолютной, трансцендентной по отношению к миру духовно-личностной действительности, выступающей как безусловный источник всего небожественного сущего и сохраняющей действенное присутствие в мире». [131]

Любовь же означает… Впрочем, воздержимся от полной «расшифровки» этого таинственного слова. Просто осознаем, что выбор между язычеством и христианством – это выбор между автоматизмом «кармического закона» и тем видением отношения Бога и мира, о котором так сказал Б. Пастернак:

«Мирами правит жалость.
Любовью внушена
Вселенной небывалость
И жизни новизна».

Устарел ли Новый Завет?

В гостях у «Христа»-Виссариона

Человек я в определенном смысле уникальный. Лично про меня написано в Евангелии. Там целая глава посвящена беседе Христа со мною. Так приятно было читать: «И сказал Сын Человеческий кандидату богословия…» Евангелие это, правда, было не от Матфея и не от Иоанна. Оно называлось «Последний Завет. Повествование от Вадима» (Ч. 5. Гл. 17).

«Христом» же называл себя Сергей Тороп, некогда служивший участковым милиционером в Минусинске, а после пребывания в психиатрической лечебнице ощутивший себя «Спасителем», господом Второго пришествия, творцом Третьего Завета. И имя он себе взял новое – Виссарион.

Наша беседа длилась четыре часа. Прежде всего меня интересовал вопрос: что же именно нового возвещает Виссарион, чем он считает необходимым дополнить Новый Завет? С этим вопросом я обращался к нему несколько раз. Его первые ответы меня не устраивали. Все то, что казалось новым бывшему милиционеру, не было новым для меня как для человека, который начал собирать библиотеку по истории религии в те годы, когда новый «Спаситель» еще нес патрульно-постовую службу… Проповедь любви и примирения? Это уже было у Пророков и в Евангелии. Враждебность Богов Ветхого и Нового Заветов? Это уже было у гностиков. Идея «кармы»? Это было в религиях Индии. Перевоплощение? И эта идея далеко не нова. О чем же столь насущном, столь разительно новом настало время возвестить людям? Ради чего понадобилось устраивать «Второе пришествие Христа»?

В конце концов Виссарион так сформулировал «научную новизну» своей проповеди: «Религии Востока учили, что перевоплощений бесконечное множество. Христиане вообще отрицают перевоплощения. Я же возвещаю, что неправы и те, и другие. Перевоплощения есть, но их всего семь. Каждой душе дается только семь попыток». В самом деле, христианство считает, что человек обретает вечность (ту или иную) по итогам одной своей жизни (Человекам положено однажды умереть, а потом суд – [Евр. 9:27]). Восточные религии говорят о миллионах перевоплощений. Таким образом, традиционный христианский вариант слишком требователен и ответственен, а восточный – слишком утомителен. А вот семь попыток – это в самый раз… Для успеха на рынке – вполне достаточно. Впрочем, для претензий на невиданную новизну – маловато…

И конечно, Виссариона не слишком интересовал вопрос о том, можно ли вот так просто, механически, связать идеи «кармы» и перевоплощения с Библией. Ибо именно знанием Библии новый «мессия», как оказалось, не обладал.

Неудивительно – люди, которые убеждены в своей способности «обновить» и «дополнить» христианство, как правило, весьма плохо знают и христианство, и само Писание.

Так вот, во время нашего разговора с Виссарионом мы, естественно, обратились к библейским текстам. И оказалось: передо мной собеседник, беседу с которым нельзя строить так же, как строятся беседы, например, с протестантами. Я цитирую какой-либо библейский текст, несовместимый с воззрениями Виссариона, а он мне в ответ: «Ну ты же понимаешь, что Евангелия написаны обо мне. Однако именно этого я не говорил. Это Апостолы меня неправильно поняли. Я совсем иное имел в виду». Приводишь еще какое-либо библейское место, а в ответ неожиданно слышишь вопрос: «А у тебя есть грехи?» На такой вопрос я, конечно, мог ответить лишь одно: «Вот этого у меня больше, чем хотелось бы». Довольный моим признанием лжемессия поясняет: «Ну вот. А грешный человек не может чисто понимать слово Божие. У меня же нет грехов. И потому только я могу правильно понимать смысл Библии».

И так я оказался в ситуации, более чем обычной для священника. Это естественная, вполне рядовая составляющая работы священника: объяснять человеку, что у него все же есть грехи. Приходит человек на исповедь, не понимая ее смысла, не умея каяться, и заявляет: «А у меня нет грехов. Если кого и убивал – то только по делу». Или же убегает от труда покаяния другим путем: торопливым признанием во всех грехах сразу («Во всем грешна, батюшка» [132]). Или вместо своих грехов на исповеди начинает рассказывать о грехах других людей («Я, батюшка, на днях согрешила, бранное слово сказала. Но она сама виновата. Она…» – и на полчаса рассказ о действительных и мнимых грехах соседки).

Что же, вот и передо мной оказался человек глубоко верующий в собственную непогрешимость. И мне нужно было показать ему, что у него недостаточно оснований для того, чтобы считать себя самого совершенным человеком и тем более «Единородным Сыном Божиим». Конечно, его личные грешки меня не интересовали. Но дело в том, что на языке православного богословия грех – это не только нарушение заповеди, это еще и болезнь. Грех – это неполнота, ущербность. И вот эту неполноту жизни и мысли Виссариона надо было сделать очевидной. Самый простой и необидный путь для этого – выяснить пределы познаний лжемессии.

Сначала я заговорил с ним о буддизме. Движение Виссариона именует себя «Общиной единой веры». Основатель утверждает, что нашел путь к объединению всех религий, прежде всего – буддизма и христианства. Однако вскоре выяснилось, что о буддизме Виссарион не имеет просто никаких представлений. И это было настолько очевидным, что даже ему самому стало понятно, что не следует выставлять себя знатоком этой восточной традиции. Поэтому я спросил его: «Как же Вы собираетесь объединять то, чего не знаете? И как Вы можете считать себя «Мессией», «Словом Божиим», «Логосом», «Разумом Божиим», если Вы не знаете того, что известно любому образованному человеку?» Ответ Виссариона был весьма находчив: «Но ведь буддизм – это ложь. Мессия должен знать истину, но он не обязан знать ложь и грех». – «Значит, Вы, объединяя буддизм и христианство, объединяете ложь с истиной?» – «Нет. О единстве я говорю только для привлечения большего числа людей. На самом деле истина только в христианстве, только в Библии и во мне».

Тогда я перевел разговор на такие предметы, незнание которых никак нельзя назвать похвальным. Оказалось, что ни древнегреческого, ни древне-еврейского, ни латыни, ни современных европейских языков лжемессия тоже не знает. Для рядового человека в этом, естественно, нет никакого преступления [133]. Но тот, кто выдает себя за Христа, – как же он не потрудился выучить родной язык Истинного Спасителя? Неужели знание древнееврейского или древнегреческого языков – это тоже грех, который оскверняет «мессию»? Неужели Бог не знает человеческих языков и не понимает наших разноязычных молитв? Здесь в ответ уже последовало молчание.

Но кульминацией нашей беседы стал тот момент, когда Виссарион начал говорить о существовании множества богов. Услышав, что он проповедует обычный оккультный политеизм (Бог Ветхого Завета и Бог Нового Завета – это-де разные Боги), я попросил его вспомнить десять заповедей. Эффект превзошел все мои ожидания: оказалось, что «мессия», выдающий себя за автора Библии, просто не знает десятословия. Он начал мямлить что-то насчет не убий и не укради. Но первую заповедь он так и не смог назвать. Пришлось ему ее напомнить: Слушай, Израиль… Я Господь, Бог твой… да не будет у тебя других богов перед лицем Моим (Втор. 5:1, 6–7). Эта заповедь сама по себе обличала многобожие Виссариона. Однако незнание того, что знает наизусть обычный ученик обычной воскресной школы, незнание десяти заповедей обличило претензии лжемессии еще больше и еще скандальнее… Поняв это, он отказался предоставить мне видео- и аудиозаписи нашей беседы, а вскоре они были вообще уничтожены…

В поисках «Третьего Завета»

В этом человеке, претендующем на то, чтобы стать автором «Третьего Завета», в наиболее яркой форме проявилось то, что заметно и в остальных религиозных «новаторах»: они берутся обновлять то, с чем сами знакомы весьма поверхностно. Иногда они просто не знают Библии и Православия [134]. Иногда – намеренно искажают и то и другое. Иногда же они – не по своей воле – пользуются антиправославными карикатурами (вложенными в их сознание атеистическим или сектантским воспитанием, прессой, модой и т.п.).

В последнем случае разговор с таким «реформатором» может напомнить знаменитую беседу, еще в XIX в. произошедшую между неким священником и неким атеистом. При случайном знакомстве невер с некоторым апломбом продекларировал свое «свободомыслие»: «А знаете, батюшка, Вы, может, будете поражены, но я не верю в Бога». – «Что ж, – спокойно ответил священник, – я тоже». И затем пояснил поверженному в недоумение собеседнику: «Видите ли, я тоже не верю в такого бога, в которого не верите Вы. Я не верю в бородатого старика с дурным характером, которого Вы себе представляете при слышании слова «Бог». Бог, Которому я служу и Которого проповедует моя Церковь, – другой. Это евангельский Бог любви. Вы просто не ознакомились всерьез с учением нашей Церкви и потому, не зная истинного образа Бога, отвергаете ложную карикатуру на Него. И в этом Вы правы».

Ошибка того атеиста была в том, что он вместо образа Бога любви, вместо образа Христа составил в своем сознании образ полицейского надсмотрщика. Ошибка тех людей, которые намерены «дополнить» Евангелие, состоит в том, что они вместо образа Бога любви тоже представили себе некоего самодельного идола, на этот раз назвав его «Великим Учителем». Если Христос всего лишь учитель и проповедник I в., то при всем уважении к Нему вполне естественно дополнить Его проповеди, исходя из опыта, накопленного человечеством за последующие двадцать столетий.

Знания могут расширяться. Но можно ли сказать, что за эти века мы научились любить сильнее, чем Христос? Если бы Христос рассказывал людям о Божией любви, можно было бы надеяться на появление других проповедников, которые могли бы о том же предмете говорить не менее талантливо, но при этом беря примеры для своих притч из современного быта. Но Христос не рассказывал о любви Бога так, как рассказывают о чем-то объективно-внеположном, внешнем, отличном от самого рассказчика. Он не говорил о Боге так, как мы говорим о другом человеке и об особенностях его характера. Он – явил эту любовь Божию. Он, Христос, Сын Божий и Истинный Бог, не рассказал о Себе, а дал Себя людям.

И значит, тому, кто дерзостно обещает «превзойти Христа», можно и нужно задать простой вопрос: а точно ли твоя любовь превзошла любовь Христову? Не твое красноречие интересует меня. Ты поясни: что не смогла исполнить Жертва Христова и как и какой именно «недостаток» этой Жертвы ты собираешься восполнить своими речами? Ты уверен, что Бог что-то утаил, что-то не даровал нам в Жертве Своего Сына и что теперь эту утаенную энергию Божией любви Бог дарует нам, воплотившись в тебя?

Хорошо, до Креста ты еще не дошел. Но даже в своей теории, в своем богословствовании – чем же ты превзошел опыт христианского постижения тайны Христовой любви?

Ты намерен обогатить христианское богословие опытом, накопленным иными традициями, и дать новое, а не «средневековое» религиозное мышление. Ты считаешь, что Завет, некогда названный Новым, уже «обветшал». Ты говоришь, что с Ветхим Заветом люди жили менее пятнадцати веков, а с Новым – уже двадцать. И задаешь вопрос, который кажется тебе риторическим: на пороге третьего тысячелетия не настало ли де время дать «Новое Евангелие», новую религию человечеству? Не естественно ли, мол, предположить, что настает эра «Третьего Завета»?

В самом деле, весь мир, некогда бывший христианским, бурлит, ежегодно выплескивая из котла своих религиозных поисков сотни новых сект и тысячи книг внезапно появившихся «учителей», «гуру», «контактеров», «чудотворцев», «пророков» и просто «живых богов». «Труд» (1995. 1 июля) сообщил, что «на территории России, как утверждают статистики, действует сегодня около 300 000 народных целителей, ясновидящих, магов и астрологов». Триста тысяч «святых» и «пророков»! Спустя всего пять лет после отмены в России государственного безбожия уже на каждых триста пятьдесят человек приходится один «богоизбранный» чудотворец! Это, впрочем, достаточно близко к стандартам современного «цивилизованного мира»: по утверждению американского сектолога Г. Дж. Берри, «в одном только Лос-Анджелесе около тысячи активных “контактеров”» [135]. И «информация», которая поступает ко всем этим людям «из глубин космоса», в принципе одинакова: пора отложить в сторону Евангелие и перейти к оккультизму, который и будет «Третьим Заветом».

Я же эту «космическую информацию» встречаю простым вопросом: а возможно ли что-то действительно новое в религиозной истории человечества после Нового Завета? Может ли в принципе возникнуть более высокое представление о Боге, чем то, которое изложено на страницах Евангелия? Можем ли мы представить себе религию, дающую более возвышенное понятие о Боге, нежели понятие христианское?

Если принять логику наших оппонентов, если решиться на некий воображаемый эксперимент, то это возможно. Возможно, чтобы на пороге третьего тысячелетия по Рождестве Христовом человечество было готово к принятию «Третьего Завета». Возможно, чтобы в разных религиях мира хранились кусочки единой мозаики; и, сложив их воедино, возможно получить наконец целостный образ Божества.

Однако очевидно, что на этом пути «синтеза» и «эволюции» должно быть сохранено все лучшее, что было обретено и закреплено в прежних религиозных поисках человечества.

Политеизм, пантеизм и монотеизм

Наверно, не нужно доказывать, что во всем многообразии религиозных учений и практик человечества те народы, которые пришли к знанию о Едином Первоначале, сделали шаг к более высокому мировоззрению, чем те народы, которые остались при политеистическом мировосприятии (при многобожии). Всюду, где пробуждалась религиозная мысль, т.е. всюду, где религиозная жизнь не сводилась к обрядности, люди приходили к выводу о том, что все многообразие бытия имеет Единый Исток. И философия Древней Греции, равно как и мысль Древней Индии, считала, что Божество Едино. О том же горячо проповедовали Пророки Древнего Израиля: Бог – Один.

Значит, синтез всего лучшего, что было наработано в религиозной эволюции человечества, должен строиться на основе монизма, т.е. на предположении о Божественном Едином, с Которым, как со своей Первопричиной и с Основой, связано все сущее.

Но монистическое мировоззрение само бывает разным. Есть школы пантеистические и есть теистические. Первое направление считает, что Единое Начало безличностно, второе полагает, что Его можно представлять как Личность.

Отличие пантеистического богословия от персоналистического (личностного) ясно определил И. Кант: пантеистами он назвал тех, кто «принимает мировое целое единой всеобъемлющей субстанцией, не признавая за этим основанием рассудка» [136]). Безличный Абсолют пантеистов – это некая абсолютная субстанция, которая не знает себя, не контролирует себя, не обладает самосознанием и волей. Бог не есть Личность, а просто – Энергия, подобная гравитации, пронизывающей всю Вселенную. Эта Энергия не имеет ни свободы своих действий, ни их осознания, ни контроля над своими проявлениями. Во всем мире идет неосознаваемое многоликое воплощение Единой Энергии, которая проявляет себя и в добре, и в зле, и в созидании, и в разрушении; ее частные проявления умирают, но она всегда остается собой, никого не жалея и никого не любя. Таково пантеистическое Божество, проповедуемое, например, Джордано Бруно: «Божество не знает Себя и не может быть познано» [137]); «Богу нет никакого дела до нас». Е.П. Блаватская говорит о нем так: «Мы называем Абсолютное Сознание «бессознанием», ибо нам кажется, что это неизбежно должно быть так… Вечное Дыхание, не ведающее самое себя» [138]). «Неподвижно Бесконечный и абсолютно Безграничный не может ни желать, ни думать, ни действовать» [139]).

Но есть понимание Бога как Личности. В таком богословии, характерном, например, для христианства и ислама, Бог бесконечен, вездесущ, не ограничен ни материей, ни временем, ни пространством. «Бога нет ни в облаке, ни в другом каком месте. Он вне пространства, не подлежит ограничениям времени, не объемлется свойствами вещей. Ни частичкой Своего Существа не содержится Он ни в чем материальном, ни обнимает оного через ограничение материи или через деление Себя. Какой храм вы можете построить для Меня, – говорит Господь (ср.: Ис. 66:1) [140]). Но и в образе Вселенной Он не храм построил Себе, потому что Он безграничен» (Климент Александрийский. Строматы. II, 2). Но при этом Он знает Себя, владеет всеми Своими проявлениями и действиями, обладает самосознанием и каждое Его проявление в мире есть результат Его свободного решения.

Какой из этих двух образов бытия кажется более совершенным и достойным Бога?

Если мы мыслим Абсолют, мы должны Его мыслить как совокупность всех совершенств в предельной (точнее – беспредельной) степени. Относятся ли самосознание и самоконтроль к числу совершенств? Да. Следовательно, и при мышлении об Абсолюте необходимо быть уверенным, что Абсолют знает Сам Себя. Входит ли в число совершенств свобода? Очевидно, что из двух состояний бытия совершеннее то, которое может действовать свободно, исходя из самого себя, сознательно и с разумным целеполаганием. Следовательно, и при мышлении Абсолюта достойнее представить, что каждое Его действие происходит по Его свободной воле, а не по какой-либо неосознаваемой необходимости. Понимание Единого как свободной и разумной Личности более достойно, чем утверждение безликой Субстанции.

Если уж заниматься религиозной философией и создавать гипотезу о некоем «Совершенном Бытии», то более глубокой и последовательной будет та, которая отнесет самосознание и свободу к совершенствам и потому в Абсолюте увидит Личность. Непонятна и необязательна логика пантеистов, полагающих, будто при последовательном мышлении о таком Бытии нужно лишать Его способности самостоятельно мыслить, свободно и осознанно действовать, любить и творить.

По справедливому суждению Владимира Соловьева, «Божество не должно быть мыслимым безличным, безвольным, бессознательным и бесцельно действующим… Признавать Бога безличным, безвольным и т.д. невозможно потому, что это значило бы ставить его ниже человека. Не без основания считая известные предметы, как, например, мебель, камни мостовой, бревна, кучи песку, безвольными, безличными и бессознательными, мы тем самым утверждаем превосходство над ними личного, сознательного и по целям действующего существа человеческого, и никакие софизмы не могут изменить этого нашего аксиоматического суждения» [141]).

Пантеисты говорят, что мыслить Бога как Личность – значит делать Его слишком антропоморфным, занижать Божество. Но ведь сами пантеисты считают, что Бог един со всем бытием. А если Божество вбирает в Себя все, что только есть сущего, то почему же Оно, неотличимо тождественное, согласно представлениям пантеистов, с любым камнем, деревом, кометой и т.д., не может быть похоже на человека? Если, по уверению пантеизма (все-божия), Божество едино со всем и является единственным субъектом всех мировых свойств и всех мировых процессов, – то почему бы не быть Ему и носителем высших человеческих свойств: сознания, разума, любви и гнева, целеполагания? Почему при мышлении об Абсолюте надо умножать на бесконечность свойства бессознательного мира, т.е. низшие свойства, а не возводить в бесконечную степень такие совершенства, как свобода, разум и любовь?

Пантеисты оскорбляются, слыша, что «Бог мыслит», – это, мол, унижает Бога, уравнивая Его с человеком. Но как же они не понимают, что, отказывая Богу в праве на мысль, они сами уравнивают Его с, например, тем же камнем? Если все же преодолеть гипноз оккультизма и признать, что человек имеет свойства, возвышающие его над миром («По сравнению с человеком любое безличностное существо как бы спит: оно просто страдательно выдерживает свое существование. Только в человеческой личности мы находим пробудившееся существо, действительно владеющее собой, несмотря на свою зависимость от обстоятельств» [142])), тогда будет понятно и христианское возвещение о том, что Бог отличен от мира. Отличен, в частности, тем, что обладает всесознанием.

Когда христианское богословие утверждает, что Бог есть Личность, оно на деле совершает отрицающую, ограждающую, защищающую работу. Это – апофатическое, мистико-отрицающее богословие [143]). Это не заключение Непостижимого в человеческие формулы, а освобождение Его от них. Сказать, что Божество лишено личностности, самосознания, свободы, разума, любви, целеполагания, – значит предложить не только слишком заниженное, но и кощунственное представление об Абсолюте. Следовательно, пантеизм отрицается христианской мыслью по тем же основаниям, по которым отвергаются ею языческие представления о богах как о существах телесных, ограниченных, невсеведущих [144]) и грешных. Утверждение Личности в Боге есть утверждение полноты Божественного бытия. Отрицание этой личностности означает не «расширение», но, напротив, обеднение наших представлений о Боге. В конце концов, если разумное бытие мы считаем выше бытия, разума лишенного, если свободное бытие мы полагаем более достойным, чем бытие, рабствующее необходимости, то как же Бога, т.е. Бытие, Которое мы считаем превосходящим нас самих, мы должны мыслить лишенным этих достоинств?

Пылинка, обладающая самосознанием, бесконечно достойнее громадной галактики, не сознающей себя и своего пути. Если философ признает превосходство сознания над бессознательным миром, – то он не может не согласиться с испанским философом-экзистенциалистом М. де Унамуно: «Но пусть кто-нибудь скажет мне, является ли то, что мы называем законом всемирного тяготения (или любой другой закон, или математический принцип), самобытной и независимой реальностью, такой, как Ангел, например, является ли подобный закон чем-то таким, что имеет сознание самого себя и других, одним словом, является ли он личностью?.. Но что такое объективированный разум без воли и без чувства? Для нас – все равно что ничто; в тысячу раз ужасней, чем ничто» [145]). Если «мыслящий тростник» (Блез Паскаль) ценнее, чем дубовый, но безмозглый лес, чем всегда справедливые и вечно бесчувственные законы арифметики и чем безличностные принципы космогенеза, – то человек, сознающий себя, оказывается неизмеримо выше и бессознательного «Божества» пантеистов. Итак, христианская критика пантеизма – это отрицание отрицаний. «Нельзя запрещать!» Нельзя «запрещать» Богу думать! Нельзя «запрещать» Богу быть Личностью!

Христиане согласны с позитивными утверждениями пантеизма: Божество – неограниченно и мир пронизан Божеством. Разница лишь в том, что пантеисты говорят, что Бог в Своей Сущности проницает мир, а христиане – что Он проницает мир Своими энергиями. Это было бы не более чем спором о словах, если бы пантеистический тезис не влек за собой некоторые весьма важные негативные последствия. Именно с этими последствиями христиане и не согласны. Мы не согласны с отрицанием в Боге личного разума, личной воли, а также надмирной свободы Бога.

Разница пантеизма и теизма резюмируется очень просто: можем ли мы «признавать моральное существо как первооснову творения» [146]), или мы полагаем, что нравственные ценности и цели наличествуют только в сознании и деятельности человека, но они отсутствуют в жизни Божества.

Пантеист скажет: я, мол, отвергаю целеполагающую осознанность в действиях Абсолюта, потому что цель есть то, к чему надо стремиться в силу нехватки, отсутствия желаемого. Достижение цели обогащает того, кто стремится к ее достижению. Но Абсолют ничем нельзя обогатить, всю полноту бытия Он в Себе уже имеет, и потому Ему незачем действовать и Ему ни к чему целеполагание [147]). Так чего же может так недоставать Абсолюту? Что может желать присоединить к Своей полноте Божество?

Нас. Бог хочет не усвоить нас Себе, но подарить Себя нам. И Он дал нам свободу, чтобы этот Дар мы смогли принять свободно. Бог отпустил нас от Себя для того, чтобы мы вернулись. Не для Себя Бог нуждается в нас, а для нас. Он создал нас во времени с целью подарить нам Свою вечность. Пантеистическая цепочка рассуждения, отрицающая целеполагание в Боге, строится на чисто корыстном понимании цели: цель деятельности есть то, что нужно непосредственному субъекту деятельности. Но ведь можно желать блага другому, можно действовать ради другого. Это и называется любовью, и поскольку Бог есть любовь – то Он желает приращения блага не Себе (в Нем все благо заключено от века), а другим. Именно понимание Бога как любви позволяет увидеть в Нем Личность и целеполагающий Разум. И та нравственная ценность, которую несет миру Божество, – это желание блага другому.

Откуда «другой» рядом с беспредельным и всевмещающим Абсолютом? От свободного решения Самого Бога. Бог пожелал, чтобы было иное, чем Он, бытие, и для этого умалил Свое присутствие в этой сфере бытия, предоставив ей свободу. Ведь Бог вс&