<span class=bg_bpub_book_author>Дунаев М.М.</span> <br>Православие и русская литература. Том V

Дунаев М.М.
Православие и русская литература. Том V - Михаил Александрович Шолохов

(11 голосов4.0 из 5)

Оглавление

Михаил Александрович Шолохов

И особенно — Михаил Александрович Шолохов (1905–1984).

Одним из крупнейших созданий в литературе XX столетия стала эпопея «Тихий Дон» (1928–1940).

Не станем ввязываться в дискуссию об авторстве «Тихого Дона». Скажем лишь, что и по сию пору остаётся много неясного, не на все вопросы дан отчётливый ответ. При этом споры по большей части сводятся к аргументам второстепенным (наличие или отсутствие черновиков, например). Удивляет и апелляция к компьютеру как к объективному оракулу: компьютер действует не самостоятельно, а по программе, составленной человеком, то есть по некоей субъективной системе критериев. Важнее, что в тексте «Тихого Дона» несомненно ощущается (что не уловить никакой вычислительной техникой) откровенная двойственность видения отображённых событий: на их общий поток временами накладывается жёсткая схема узнаваемой идеологии. Впрочем, это может быть отражением той внутренней борьбы, которая совершалась в душе художника: правде жизни препятствовало сознавание необходимой соцреалистической трактовки её.

Автор «Тихого Дона», кто бы он ни был, являет себя типичным гуманистом: он воспринимает и оценивает мир по меркам отвлечённой нравственности, источник которой невнятен. Разумеется: система этических критериев в русской жизни (равно и у казачества) восходит к Православию — тут спорить не о чем. Иное дело: сопрягает ли сам человек свою совесть с религиозными заповедями. Можно возразить: да главное — жил бы по совести. Ответим в который раз (вслед за Достоевским): совесть без Бога может завести и во тьму.

В литературоведении конца XX века обозначилась одна дурная тенденция: приписывать писателю религиозные взгляды на основании того, что его герои живут и действуют по христианским заповедям. Но по таким заповедям живут (не сознавая того) и атеисты. Важно: даёт ли художник сознательное религиозное осмысление бытия или, верный правде жизни, отображает всё, что попадает в поле его зрения. В самом деле: если в произведении показано преступление, то это не значит, что автор — сам преступник. Точно так же: если в произведении выведен верующий человек, то это ещё не доказывает сознательно христианского взгляда на жизнь у самого автора.

Утверждения некоторых исследователей о религиозности воззрений Шолохова основываются именно на собирании фактов нравственно-христианского поведения персонажей его. С таким же успехом можно доказывать православность Бабаевского или Кочетова.

Решающим аргументом в подтверждение религиозной направленности «Тихого Дона» становится образ деда Гришаки, который для объяснения происходящего приводит выдержки из Священного Писания: читает Григорию Мелехову 50‑ю главу Книги пророка Иеремии. Он же обличает коммуниста Михаила Кошевого, обращаясь опять-таки к Писанию. Но дед Гришака — эпизодический персонаж эпопеи. Изображает его автор, потому что сочувствует ему — или просто следуя за реальностью? Обратимся к тексту. Первый из названных эпизодов завершается «лёгкой досадой» Мелехова, ничего не понявшего из прочитанного. Если бы для автора текст Писания был ключевым в понимании событий, он не обошёлся бы с ним так небережно, оборвав на полуслове и не рассеяв недоумения главного героя (а и читателя вместе с ним). Более того: своего рода комментарием к эпизоду с чтением пророчества становится завершающее размышление Григория:

«И вот сроду люди так, — думал Григорий, выходя из горенки. — Смолоду бесются, водку жрут и к другим грехам прикладываются, а под старость, что ни лютей смолоду был, то больше начинает за Бога хорониться. Вот хучь бы и дед Гришака. Зубы — как у волка. Говорят, молодым, как пришёл со службы, все бабы на хуторе от него плакали, и летучие и катучие — все были его. А зараз… Ну уж ежели мне доведётся до старости дожить, я эту хреновину не буду читать! Я до библиев не охотник»[52].

Разумеется, герой имеет право на какие угодно мысли, но если автор не отвечает ему (а ответить можно), то слова героя обретают статус авторского комментария.

В эпизоде с Михаилом Кошевым дед Гришака обороняется словами Писания против изгнания его из дома (Кошевой намеревается спалить усадьбу своих идейных врагов), а не защищая веру. Кошевой убивает деда, позднее оправдывая собственную правоту: «Знаю я этих мирных! Такой мирный дома сидит, портки в руках держит, а зла наделает больше, чем иной на позициях… Самые такие, как дед Гришака, и настраивали казаков супротив нас. Через них и вся эта война зачалась! Кто агитацию пущал против нас? Они, вот эти самые мирные»[53].

Дед для коммуниста — не религиозный (Кошевой к тому равнодушен), а классовый противник. И «правду» свою коммунист выражает откровенно, изгоняя деда из дома: «Жили вы в хороших курнях, а зараз поживёте так, как мы жили: в саманных хатах. Понятно тебе, старик?»[54] То есть: нужно, чтобы все хуже жили, — вот уровень понимания.

И Шолохов сочувствует (вынужденно?) позиции именно Кошевого, ибо за ним, согласно идеологии, историческая и социальная правота. При этом Кошевой предстаёт в романе достаточно непривлекательной личностью: он труслив, коварен, неумён. Вот одно из проявлений той двойственности, которая определяет своеобразие мировидения автора «Тихого Дона».

За исключением деда Гришаки, все персонажи эпопеи к религии равнодушны. О казаках «Тихого Дона» в этом смысле лучше судить не по деду Гришаке, но по более заметному персонажу, Прохору Зыкову.

«Прохор Зыков, довольно часто захаживавший на старое мелеховское подворье, разживался у Михаила бумагой на курение, печально говорил:

— У бабы моей крышка на сундуке была обклеена старыми газетами — содрал и покурил, Новый завет был, такая святая книжка, — тоже искурил. Старый завет искурил. Мало этих заветов святые угодники написали… У бабы книжка была поминальная, всё сродствие там, живое и мёртвое прописанное, — тоже искурил. Что же, зараз мне надо капустные листья курить али, скажем, лопухи вялить на бумагу? …Я без курева не могу. Я на германском фронте свою пайку хлеба иной раз на восьмушку махорки менял»[55].

Вот: и Писание, и память о ближних, и хлеб насущный — всё неважно; лишь бы вонючим дымом подышать. Символ.

О молитве казаки вспоминают перед лицом опасности (не одни они) на войне, но сами тексты молитвенные у них — языческие заговоры, заклинания, обращённые к идолу. Например, «Молитва от боя»:

«Есть море-океан, на том море-океане есть белый камень Алатор, на том камне Алаторе есть муж каменный тридевять колен. Раба Божьего и товарищей моих каменной одеждой одень от востока до запада, от земли и до небес; от вострой сабли и меча, от копья булатна и рогатины, от дротика калёного и некалёного, от ножа, топора и пушечного боя; от свинцовых пулек и метких оружий; от всех стрел, перенных пером орловым, и лебединым, и гусиным, и журавлиным, и дергуновым, и вороновым; от турецких боёв, от крымских и австрийских, нагонского супостата, татарского и литовского, немецкого, и шилинского, и калмыцкого. Святые отцы и небесные силы, соблюдите меня, раба Божьего. Аминь»[56].

Текст любопытный, вероятно, подлинный. Явно разновремённые реалии свидетельствуют о долгом существовании его: текст постоянно расширялся с течением времени и с изменением ситуации. Обращение же к Небесным Силам воспринимается здесь как искусственная добавка к молитве «мужу каменному».

Вера чужда главному герою эпопеи, Григорию Мелехову. А следствие — отвержение им и совести:

« — Ха! Совесть! — Григорий обнажил в улыбке кипенные зубы, засмеялся. — Я об ней и думать позабыл. Какая уж там совесть, когда вся жизнь похитнулась…»[57]

Мечется казачество. Мечется Григорий Мелехов. Метания его — основа всех событий в романном пространстве. А причина — «до библиев не охотник» и: о совести «думать позабыл». Некоторая врождённая нравственность в этих людях жива. Но жестокое время заставляет их и жить жестоко. А защиты от того — нет.

Сущностное наблюдение сделал, изучая «Тихий Дон» (как литературовед-профессионал), писатель Ф. Абрамов:

«Шолохов, конечно, великий писатель. Можно сказать, даже величайший. Ибо кого в русской литературе (а может быть, и мировой) поставить рядом с Григорием Мелеховым? И вообще «Тихий Дон», быть может, самая гениальная книга в литературе 20 века.

Но вот что бросается в Шолохове: его мало, очень мало занимают нравственные проблемы. В нём мало, как эти ни дико звучит, русского. Муки совести, комплекс неполноценности, неуверенности, извечные поиски добра, идеала, где они? Аксинья отнимает у Натальи Григория, но разве она мучается из-за этого? Разве грызёт её совесть? А Григорий? Зарубил матросов, нет ему прощения из-за этого — так. А где он казнит себя из-за того, что растоптал жизнь Натальи?»[58].

Абрамов попал в самое уязвимое место эстетического мироосмысления у Шолохова. То же можно отнести и ко всему творчеству этого несомненно большого писателя.

Вряд ли сам Шолохов так осмысливал написанное им; писатель разного рода социальных причин пытался доискаться прежде всего. А вышло — так.

В «Тихом Доне» контуры соцреализма очерчены не вполне отчётливо, жизнь отображена в эпопее вольнее, нежели того требует идеология. «Поднятая целина» (1932–1960) несёт в себе лишь иллюзию свободного творчества: сказался всё же незаурядный талант автора, на такую иллюзию оказавшегося способным.

Здесь соцреализм предстаёт во всей канонической чистоте. Партия (хуторская ячейка) руководит строительством светлого будущего, классовые враги, как и положено, строят козни, но новое в трудной борьбе побеждает, пусть и дорогой ценой, растёт социалистическое самосознание трудящихся масс… и так далее. Всё описано с такой правдоподобной естественностью, что трудно догадаться о лжи, положенной в самую основу всех событий.

Ложь уже в том, что трагедия коллективизации преподносится как исторический прогресс, как борьба за народное счастье. Или: нет у автора и тени сомнения, что рабочий-двадцатипятитысячник Давыдов и впрямь может лучше организовать сельскохозяйственное производство, чем мужики, которые выросли на земле: у него же — классовое передовое сознание… Так ведь больше ничего. А для земли этого недостаточно. И вообще двадцатипятитысячники были худшими «представителями» передового класса: промышленность их сбросила как балласт, не желая, разумеется, жертвовать лучшими. Однако Давыдов у автора — на голову выше прочих в понимании, как надо жить, что делать, даже как пахать землю.

В. И. Белов передал рассказ об одном реальном пролетарии, взявшемся распоряжаться мужиками: «Семён Давыдов хоть пахать выучился. Этот же, увидев в окно навозный бурт, возмутился и назвал навоз грязью и бескультурием»[59]. Правда, и Давыдов поощрил «чистоту» на скотном дворе — коровы же от той чистоты подмёрзли. Но Давыдову морочил голову вредитель-кулак Островнов, а сам он в том мало смыслил. Так зачем полез командовать, если в деле несведущ?

Можно приводить многие примеры несознанной безнравственности поведения Давыдова, но остановимся лишь на одном. Когда происходит раскулачивание зажиточных казаков и изгнание их с родной земли в суровую ссылку, Давыдов, оправдывая это преступление, рассказывает надрывную историю о том, как его мать, чтобы накормить детей, решилась торговать своим телом. Событие и впрямь нерадостное и достойное сострадания. Но почему это оправдывает преступление даже против детей (а поводом для рассказа Давыдова стала жалость Майданникова к «кулацким» детям), почему из-за этого нужно обездоливать многих и многих, никак в той беде не повинных, — о том и автор тоже не хочет задуматься, явно сочувствуя своему главному персонажу, любимому («милый моему сердцу»), заметим. У Давыдова та же логика, что и у Михаила Кошевого: раз мы прежде жили плохо, так пусть теперь и другие хлебнут лиха. Это называется социалистическим гуманизмом.

Ложь, сознаёт то художник или нет, всегда есть насилие над талантом. И всегда иссушает талант. Судьба Шолохова — яркое подтверждение этого закона художественного творчества. Чем иначе объяснить, что текст эпопеи «Они сражались за Родину», уже близкой, по свидетельству автора, к завершению (или даже завершённой), был уничтожен им незадолго до смерти? Вероятно, совесть художника всё же заставила его ощутить собственное творческое поражение.

Когда где-то на рубеже 60–70‑х годов новые главы романа были напечатаны в «Правде», многие поразились: насколько это малоталантливо и не соответствует представлению о масштабах дарования Шолохова.

Шолохов замахнулся на глобальное осмысление войны, но в рамках соцреализма это было просто неосуществимо. Иссякание таланта довершило неудачу.

Вообще военная проза в русской литературе второй половины XX века удавалась лишь тогда, когда писатели «отступали» на позиции критического реализма: в нём было накоплено достаточно художественных средств, которые в данном случае не воспринимались как устарелые в связи со своеобразием и обширностью темы. Однако вся военная проза (исключая Солженицына и Астафьева) миновала, и не могла не миновать, из-за советской своей природы, самую трагическую проблему великой войны. Война велась за освобождение земли и народа, но и за сохранение и усиление власти тех, кто отнял у народа свободу ещё и прежде того. Как было это совместить? Никто даже полсловом того не коснулся и не мог коснуться. И, по сути, все военные прозаики с большим или меньшим успехом следовали тем приёмам, которые были открыты и выработаны ещё Львом Толстым. То есть были его эпигонами. Что не уменьшает достоинств самых значительных созданий, посвящённых военной теме.

Мертвящая фальшь соцреализма губила подлинное искусство. Но культура советского времени не иссыхала: ведь параллельно осуществлялось творчество и тех художников, которые соцреалистами всё же не были, хотя их автоматически относили именно к этому направлению (а когда слишком уж отбивались от общего потока — их жёстко поправляли, и даже жестоко при идеологической необходимости). Повторим: они тем себя оберегали, что в открытую не спорили с партийной идеологией, укрывались большею частью в своего рода нейтральном пространстве, как бы общем для всех, поскольку и соцреализм не мог полностью удовлетворяться своими социальными схемами: совсем бы безжизненно было.


[52] Шолохов Михаил. Собр. соч. в девяти томах. Т.4. М., 1966 С. 295.

[53] Там же. Т.5. М., 1966. С. 310.

[54] Там же. Т.4. С. 423.

[55] Там же. Т.5. С. 339.

[56] Там же. Т.2. С. 273–274.

[57] Там же. Т.4. С. 296.

[58] Абрамов Фёдор. Так что же нам делать?. СПб., 1995. С. 34.

[59] Белов Василий. Раздумья на родине. М, 1989. С. 193.

Комментировать