<span class=bg_bpub_book_author>Сергей Нилус</span> <br>Полное собрание сочинений. Том 4. На берегу Божьей реки

Сергей Нилус
Полное собрание сочинений. Том 4. На берегу Божьей реки - 1909 год

(36 голосов3.6 из 5)

Оглавление

1909 год

1 января

Встреча нового года. — Бабаевский блаженный Василий Александрович. — Преп. Елеазар Анзерский.

Вот уже и год прошел, да еще с прибавком в три месяца, как мы живем под покровом Царицы Небесной в Ее обители Оптинской. Не видали, как пролетело это время.

Новорожденного младенца семьи вечности — 1909 год — встретили всенощным бдением в Казанской церкви благословенной Оптиной. Ходили всей семейкой, разросшейся, благодарение Богу, до одиннадцати душ. Отстояли всенощную до величания великого святителя Василия, приложились после Евангелия к его образу и после четвертой песни канона, около 10 часов вечера, пошли домой. Служба началась в половине седьмого, а конца первого часа и отпуста ранее половины одиннадцатого не дождаться: не всем моим под силу выстаивать до конца такие бдения, да и самому мне грех похвалиться выносливостью к монастырским стояниям, кроме тех, увы, редких случаев, когда, нежданная, негаданная, посетит нечувственное окаменелое сердце небесная гостья — молитвенная благодать Духа Святаго, «немощная врачующая, оскудевающая восполняющая». Ну, тогда стой хоть веки!…

К одиннадцати часам вечера пришел к нам иеромонах о. Самуил с двумя клиросными, перекусили кое-чего с нами, выпили чайку и начали в моленной новогодний молебен. Была полночь, а в моленной мы и певчие пели «Бог Господь и явися нам…»

Идеальная встреча нового года! Как благодарить за нее Господа?

— Крестообразно! — сказал мне как-то, года три назад, в Николо-Бабаевском монастыре на подобный же вопрос один полублаженный, а может быть, и блаженный, некто Василий Александрович, проживавший, в холодной трепанной одежонке, и лето и зиму в омете соломы около монастырского молотильного сарая.

— Как? — переспросил я.

— Да так, очень просто, — ответил Василий Александрович и осенил себя крестным знамением. — Так и благодарите! — добавил он с милой, детски наивной улыбочкой.

Верстах в пяти от монастыря у Василия Александровича было что-то вроде поместья, — дом, надельная и наследственная, родителями благоприобретенная земля, — но он, как говорили мне, до этого не касался, предоставив все во владение семейному своему брату; сам же он был бобыль и довольствовался как жилищем монастырским ометом. В омет этот он уединялся, там и ночевывал, не обращая внимания ни на какую погоду. Изредка, когда костромские морозы переваливали за 30 градусов, Василий Александрович забегал в монастырскую гостиницу погреться у гостиника и попить у него чайку… Когда-то он был послушником в Николо-Бабаевском монастыре, а затем, кажется, вторым регентом в Троице-Сергиевой Лавре. Лет двадцать назад, — сказывали мне, — у него был чудный голос — тенор, которым, бывало, заслушивались любители пения. Во времена моего с ним знакомства у него уже почти не оставалось голоса, но слух был на редкость верный, и мы с женой певали иногда с ним священные песнопения, поздним вечером, на крылечке монастырской гостиницы. Странный он был человек! Придет он, бывало, ко бдению в величественный Бабаевский собор, станет где попало и как попало, иногда даже полуоборотом к алтарю, поднимет голову кверху, воззрится в соборный расписной купол да так и простоит как изумленный все бдение, не сходя с места и не пошевельнув ни одним мускулом. Внешней молитвенной настроенности в нем заметно не было. Была ли внутренняя? — Бог весть; но по жизни своей смиренной и скромной, исполненной всякой скудости и полнейшего нестяжания, он все-таки был человек не из здешних.

На том, видно, свете только и узнаем, кем был в очах Божиих бабаевский Василий Александрович.

Приходил поздравить нас с новым годом наш духовный друг, о. Нектарий, и сообщил из жития Анзерского отшельника, преподобного Елеазара, драгоценное сказание о том, как надо благодарить Господа.

— Преподобный-то был родом из наших краев, — поведал нам о. Нектарий; — из мещан он происходил Козельских[2]. Богоугодными подвигами своими он достиг непрестанного благодатного умиления и дара слез. Вот и вышел он как-то раз — не то летнею, не то зимнею ночью — на крыльцо своей кельи, глянул на красоту и безмолвие окружающей Анзерский скит природы, умилился до слез, и вырвался у него из растворенного божественною любовью сердца молитвенный вздох:

— О Господи, что за красота создания Твоего! И чем мне и как, червю презренному, благодарить Тебя за все Твои великие и богатые ко мне милости?

И от силы молитвенного вздоха Преподобного разверзлись небеса, и духовному его взору явились сонмы светоносных Ангелов, и пели они дивное славословие ангельское:

— «Слава в вышних Богу, и на земли мир, в человецех благоволение!…»

И голос незримый поведал Преподобному:

— Этими словами и ты, Елеазар, благодари твоего Творца и Искупителя!

Осеним же и мы себя крестным знамением и возблагодарим Бога славословием ангельским: «Слава в вышних Богу!…»

Но не остается, по-видимому, на земле мира; по всему видно, что и благоволение отнимается от забывших Бога человеков.

Что-то будет, что-то будет?

Хорошо в Оптиной, тихо!… Надолго ли?

2 января

Друг из Елабуги. — Дар «на память» из рук почившего о. Иоанна Кронштадтского. — «Память» от преподобного Иоанна Многострадального. — Значение о. Иоанна. — Мессина и С.-Пьер. — Пророчества исполняются. — Угрозы будущего.

Есть у нас в Елабуге сердечный друг, близкий нам по духу и вере человек, скромная учительница церковно-приходского училища Глафира Николаевна Любовикова. Близка она была любовию своею и верою к великому молитвеннику земли русской о. Иоанну Кронштадтскому. Не потому близка она была ему, что жила под одною с ним кровлею, — она и виделась-то с батюшкой на всем своем веку раза два-три, не более, а по вере своей, по которой она имела от него, наверно, больше многих из тех, кто неотступно следовал за батюшкой в его всероссийских странствованиях. С этой рабой Божией наше знакомство долгое время было заочным, по переписке, вызванной интересом ее к моим книгам. Минувшим летом она из далекой своей Елабуги приехала на богомолье в Оптину, и здесь мы с нею и познакомились. Последним ее этапом перед Оптиной был Вауловский скит, недалеко от Ярославля, где в то лето начинала уже угасать святая жизнь великого Кронштадского молитвенника. Из Оптиной, по пути в Елабугу, она хотела опять заехать в Ваулов к батюшке.

— Будете у батюшки, — сказал я ей, — кланяйтесь ему от всех нас в ножки и попросите у него мне что-нибудь из его вещей или из старой его одежды, на память и благословение.

Какое имел для души моей значение Кронштадтский пастырь, видно из книги моей «Великое в малом». Елабужскому другу просьба моя была понята.

10 июня прошлого лета я получил от нее письмо, в котором она между прочим пишет так:

«Здравствуйте, мои дорогие! Спешу поделиться своею радостью и вкупе вашею. 1 июня, в 8 часов утра, пароход, на котором я уехала домой, не заставши батюшки в Ваулове, подошел к конторке. Я выхожу и узнаю, что о. Иоанн на Святом Ключе, в имении Стахеевых, в семнадцати верстах от Елабуги. Я сейчас же сдала багаж конторщику, а сама побежала на другую конторку, где стахеевский пароход ожидал гостей, которые были приглашены… Там все были рады, что я подоспела и еще увижу батюшку. К обедне мы уже не успели — батюшка уже отслужил. Когда меня батюшка благословил, то я ему под ухо говорю, что С. А. Нилус вам шлет земной поклон и просит вашего благословения. Батюшка говорит:

— Передай ему, что я глубоко, глубоко уважаю его, люблю его любовью брата о Христе.

Я говорю ему:

— Батюшка! ему что-нибудь хочется получить от вас на память.

Он ответил:

— К сожалению, ничего у меня нет здесь…

Так и не пришлось мне, — пишет наш друг, — исполнить желание ваше, несмотря на видимое к вам расположение батюшки.

Сегодня — день памяти преподобного Серафима Саровского. Мы с женой вдвоем ходили и к утрени, и к обедни. В этот знаменательный и любимый наш день мы получили из Петербурга от одного близкого родственника жены письмо и в нем небольшую веточку «буксуса» с несколькими листочками: во время заупокойного бдения, накануне погребения о. Иоанна, веточка эта была вложена в руку покойного и в ней лежала все время, пока шло бдение.

При жизни своей у батюшки не нашлось под руками, что прислать мне на память, а по смерти эту «память» он прислал мне из собственных своих ручек, да еще через такое лицо, которое и знать-то ничего не могло о моем желании.

Еще замечательное совпадение: книга моя «Великое в малом», посвященная о. Иоанну Кронштадтскому, так много говорит о преподобном Серафиме Саровском, что повествованием о нем, можно сказать, наполнена едва ли не четвертая часть ее первого тома. И вот, в день Преподобного шлется мне зеленая ветвь на память от того, кому с такою любовию и верою был посвящен мой первый опыт посильного делания на пожелтевшей уже и близкой к жатве ниве Христовой. Я не признавал никогда и не признаю случайного во внешнем, видимом мире, тем более — в мире духовном, где для внимательного и верующего все так целесообразно и стройно. Не отнесу и этого важного для меня события к нелепой и несуществующей области случайного.

Да не будет!

И на подкрепу моей вере из уходящего в вечность моего прошлого приходит мне на память случай, подобный этому, но, пожалуй, еще более поразительный.

Года за два или за три до прекращения моей деятельности в качестве помещика Орловской губернии я в летнюю пору, по окончании покоса, до начала жатвы, отправился на своих лошадях к о. Егору Чекряковскому[3]. На душе накипело, сердце черстветь стало: надо было дать душе встряхнуться.

Приехал я к батюшке; вижу: его «правая рука» по детскому приюту, княжна Ольга Евгениевна Оболенская, собирается в путь.

— Куда это вы? — спрашиваю.

— Батюшка благословил отдохнуть, съездить к угодникам Киево-Печерским. Завтра еду. Не будет ли от вас какого поручения к святыням Киевским?

Вынул я из кармана кошелек, достал двугривенный и говорю:

— Когда будете в пещерах, помяните мое имя у преподобного Иоанна Многострадального и на его святые мощи положите как дар моего к нему усердия этот двугривенный.

Почему тогда у меня явилось усердие именно к этому Божиему угоднику из всего сонма остальных преподобных отцов Киево-печерских, я до сих пор не знаю… Должно быть, так нужно было.

Княжна уехала; вернулся и я к рабочей поре в свое имение.

Прошло лето, настала осень; покончили с озимым посевом; управились с молотьбой… Пришла к нам на зимовку странница Матренушка: она года два зимовать к нам приходила. Нанесла она мне в дар всякой святыни из разных святых мест, а из Киева — иконочку преподобного Иоанна Многострадального и шапочку с его святых мощей.

Очень мне это было трогательно, но особого внимания на этот дар между другими, ему равноценными, я не обратил.

В конце октября или начале ноября того же года приехал ко мне на денек со своей матушкой отец Егор Чекряковский. За беседой я между прочим спросил, хорошо ли съездила в Киев княжна.

— Хорошо-то хорошо, — ответил мне батюшка, — только не без горя; у нее в пещерах на первый же день вытащили из кармана кошелек, а в кошельке был золотой да ваш двугривенный. О золотом-то и о кошельке она и не скорбела, а вот что двугривенного вашего не донесла до мощей Преподобного, то ей в скорбь было великую; хотя она и заменила его своим, да это, по ней, все не то: вышло, будто она ваше поручение неверно исполнила.

Меня точно молнией озарило.

— Нет, не так думает, — с живостью возразил я, — донесен мой двугривенный до Преподобного…

И я показал, что получил из Киева от странницы Матрены. Призвал ее при батюшке и спрашиваю:

— Почему ты мне из Киева принесла святыню от Иоанна Многострадального? Почему ты его выбрала?

— Да я, — отвечает, — и не выбирала. У нас, у странников, в обычае, как придет время уходить из Киева, мы и собираем в складчину заказать обедню о здравии и за упокой благодетелей в пещерской церкви. Так и этот раз было. После обедни служивший иеромонах стал нас оделять разной святыней: мне досталась иконочка и шапочка с Преподобного, а я их вам и отдала за хлеб да за соль ваши. А другого чего у меня и в уме не было.

До сих пор бережется у меня эта святыня.

Не то же ли произошло и с веточкой о. Иоанна Кронштадтского? По моей вере — то же.

Смерть о. Иоанна Кронштадтского, на убогий мой разум, представляется мне тоже знамением сокровенного и грозного значения: от земли живых отъят всероссийский молитвенник и утешитель, мало того — чудотворец, да еще в такое время, когда на горизонте русской жизни все темнее и гуще собираются тучи… и одной ли только русской жизни? не мировой ли? Правда, «несть человек, иже поживет и не узрит смерти»; о. Иоанн болел долго, хотя почти до самой кончины своей был на ногах и служил Божественную литургию дней за двенадцать до перехода в вечность. Смерть его не была неожиданностью — к ней готовились верующие. Но за кого теперь миловать грешную землю? Кому за нее с такою силой и властью умолять Судию Праведного? «Седмь тысящ; не подклонивших выи Ваалу», быть может, и соблюдает Себе Господь, но не для того ли, чтобы сказать этой последней Своей на земле Церкви, этому малому Своему стаду:

— Изыди отселе, народ Мой!

Наше время и плоды ею похожи на то, что совершилось в Иерусалиме перед осадой его и разрушением. На Рождество не погибла ли так же ужасно цветущая Мессина, во мгновение ока похоронив под своими развалинами более 200 000 человек? Даже кладбище Мессины, устоявшее при первом землетрясении, спустя несколько дней после катастрофы, новым подземным толчком было сметено с лица земли, так что и камня на камне не осталось от его пышных намогильных памятников.

Не башня ли это Силоамская? Не грозит ли и нам Бог гибелью, если не покаемся? А покаяния не только не видно, но люди, несмотря на тяжкие язвы, на них налагаемые, только еще более хулят Имя Божие. Максим Горький, например, выходец из недр Русского народа, когда-то бывшего богоносцем, что пишет он, несчастный безумец, по поводу мессинской катастрофы? «Такие страшные события, — вещает этот божок российской анархии, — могут еще иметь место, но только пока силы человечества растрачиваются на борьбу человека с человеком. Наступает время окончания этой борьбы, и тогда-то мы одолеем и самые стихии и принудим их подчиниться человеку…»

Что это, как не восстание на Бога падшего Денницы? Разве богохульными устами этого жалкого пошляка и кощунника не говорит апокалиптический зверь, которого еще нет, но чью близость уже предчувствует объятое трепетною жутью сердце человеческое: одних, и притом немногих, как антихриста, близ грядущего в мир, других же, — и их большинство, — как «сверхчеловека», мирового гения, который должен прийти и устроить все, «перековать мечи на орала и копия на серпы?..»

На все мировые, современные нашему веку события мой ум и сердце отказываются смотреть иначе как с точки зрения совершенного исполнения пророчеств Священного Писания, и в частности апокалипсических. Пятнадцать месяцев, проведенных мною в непрестанном общении с оптинскими преданиями как письменными, так и устными, совершенно убедили меня, что я не ошибаюсь в своей уверенности: только с этой точки зрения все бестолковое, безумное, взваливающее на Бога, что творится во всем мире и что заразило уже Россию, может найти себе объяснение и не довести верующего сердца до пределов крайнего отчаяния, за которыми — смерть души вечная. И до чего люди, отвергшиеся духа Писания, слепы! — и оком видят, и ухом слышат, и — не разумеют. Возьму на выдержку из газетных сообщений факты из того же мессинского события. Сообщается, например, что в числе открытых нашими моряками жертв землетрясения была одна женщина, найденная под развалинами совершенно здоровой, только истощенной от голодовки и пережитого ужаса. В момент землетрясения она с мужем своим спала на одной кровати. Когда провалилась их спальня и их засыпало обломками, то мужа ее около нее не оказалось. Она еще некоторое время слышала его голос из-за разделившей их груды мусора; стоило, казалось, протянуть ей руку и коснуться мужа, но это было невозможно. И вот мужнин голос, вначале громкий, стал затихать и наконец совсем замер.

Умер муж, а жена осталась.

Разве это не точное исполнение слов Спасителя? — Сказываю вам: в ту ночь будут двое на одной постели: один возьмется, а другой оставится (Лк. 17:34).

В той же Мессине, по словам тех же газет, от всеобщего разрушения сохранены были только два здания, и были здания эти: тюрьма и дом сумасшедших. Уцелели, стало быть, только осужденные и отверженные миром, а осудивший и отвергнувший их мир погиб.

Это ли не знамение Промысла Божия?! Имеющий уши слышати да слышит!…

Всего знаменательнее, что такие подробности катастрофы, явно свидетельствующие истину и непререкаемость Божьего слова, исходят со столбцов таких органов печати и от таких людей, которых в клерикализме заподозрить отнюдь никто не может.

Когда на острове Мартинике разразилась над городом С.-Пьером подобная же, если не еще более ужасная, катастрофа, то там изо всего города в живых остался только один негр, заключенный в подземную темницу. На утро следующего дня он должен был преданным быть казни, а казнь свершилась над осудившими его.

Все это — знамения! Но кто им внимает?

3 января

Два знаменательных события в Оптиной Пустыни. — Их значение как знамения для православного мира. — Голый человек на престоле Введенского храма. — Что это знаменовало?

Немало знамений является и в нашей, пока еще богоспасаемой, Пустыни!

В самый день Рождества Христова в ней совершилось два крупных по своему внутреннему значению события: во время торжественной Литургии, совершаемой соборне самим о. архимандритом, в самый момент великого входа, загорелся и сгорел до основания монастырский черепичный завод.

Это — событие первое.

В пятом часу того же дня, когда в храме началось чтением 9‑го часа повечерие, в келье своей от разрыва сердца внезапно скончался монастырский благочинный, о. Илиодор, человек нестарый и на вид еще совсем бодрый.

Это — событие второе.

Таким образом, начало нового христианского года, который логично должен начинаться со дня Рождества Христова, ознаменовалось пожаром и смертью. Сгорел кровельный завод; умер благочинный. Не прообраз ли это от частного к общему того, что и в миру, по имени христианском, новый год откроется также пожаром (духовным — мы должны рассуждать обо всем духовно), который коснется чего-то покровного (не веры ли, подобной дереву, выросшему из горчичного семени?) и что в наступающем году наступит внезапный конец благочинию (церковному)? Касаясь самой Оптиной Пустыни, где явлены были эти знамения, они не могут не отразиться и на всем православном мире. Оптина Пустынь не есть какой-нибудь безвестный, затерявшийся на путях и распутиях мира уголок — она, со смертью о. Иоанна Кронштадтского, стала едва ли не важнейшим центром православно-русского духа: совершающееся в ней как в центре неминуемо должно отозваться так или иначе как на периферии, и на всем организме русского, а с ним и вселенского Православия. Сейсмические инструменты Пулковской обсерватории не показывают ли землетрясений, происходящих даже в другом полушарии?..

Последим за событиями: они укажут, правильна ли или нет эта точка зрения.

Перед всероссийским разгромом 1905 года, в августе 1904 года, в той же Оптиной произошло событие, важность которого была по достоинству оценена внимательными.

Дело было так.

В начале каникул лета того года в Оптину Пустынь к настоятелю и старцам явился некий студент одной из Духовных академий, кандидат прав университета[4]. Привез он с собою от своего ректора письмо, в котором, рекомендуя подателя, о. ректор (преосвященный) просит начальство Пустыни дать ему возможность и указания к деятельному прохождению монашеского послушания во все его каникулярное время.

Аспирант монашеского подвига был принят по-оптински — радушно и ласково. Отвели ему номерок в гостинице, где странноприимная, а послушание дали то, через которое, как чрез начальный искус, Оптинские старцы проводят всякого, кто бы ни пришел поступать к ним в обитель, какого бы звания или образования он ни был: на кухне чистить картошку и мыть посуду. Так как у нового добровольца-послушника оказался голос и некоторое уменье петь, то ему было дано и еще послушание — петь на правом клиросе. Оптинские церковные службы очень продолжительны, и круг ежедневного монастырского Богослужения обнимает собою и утро, и полдень, и вечер, и большую часть ночи[5]: чистить картошку и посещать клиросное послушание — это такой труд, добросовестное исполнение которого под силу только молодому, крепкому организму и хорошо дисциплинированной воле, одушевленной к тому же ревностью служения и любви к Богу. Но этого труда ученому послушнику показалось недостаточно, и он самовольно (по-монастырски — самочинно) наложил на себя сугубый молитвенный подвиг: стал молиться по ночам в такое время, которое даже и совершенным положено для отдохновения утружденной плоти. Это было земечено гостиником той гостиницы, где была отведена келья академисту; пришел он к настоятелю и говорит:

— Академист-то что-то больно в подвиг ударился: по ночам не спит, все молится; а теперь так стал молиться, что, послушать, страшно становится; охает, вздыхает, об пол лбом колотится, в грудь себя бьет.

Призвали старцы академиста, говорят:

— Так нельзя самочинничать: этак и повредиться можно, в прелесть впасть вражескую. Исполняй, что тебе благословлено, а на большее не простирайся.

Но усердного не по разуму подвижника, да еще ученого, остановить уже было нельзя: что, мол, понимает монашеская серость? Я все лучше их знаю!

И, действительно, узнал — дошел до таких степеней, до каких еще никто не доходил из коренных подвижников Оптинских!…

Вскоре после старческого увещания, певчими правого клироса была замечена явная ненормальность поведения академиста: он что-то совершил во время церковного пения такое, что его с клироса отправили в монастырскую больницу; а в больнице у него сразу обнаружилось буйное умопомешательство. Пришлось его связать и посадить в особое помещение, чтобы не мог повредить ни себе, ни людям. За железной решеткой в небольшом окне, за крепкой дверью и запором и заключили до времени помешанного, а тем временем дали о нем знать в его Академию.

Событие это произошло 1 августа 1904 года, а 2 августа оно разрешилось такой катастрофой, о какой не только Оптина Пустынь, но и Церковь Русская не слыхивала, кажется, от дней своего основания.

Во Введенском храме (летний оптинский собор) шла утреня. Служил иеромонах о. Палладий, человек лет средних, высокой духовной настроенности и богатырской физической силы. На клиросах пели «Честнейшую Херувим»; о. Палладий ходил с каждением по церкви и находился в самом отдаленном от алтаря месте храма. Алтарь был пуст, даже очередной пономарь — и тот куда-то вышел. В церкви народу было много, так как большая часть братии говела, да было немало говельщиков и из мирских богомольцев… Вдруг в раскрытые западные врата храма степенно и важно вошел некто совершенно голый. У самой входной двери этой с левой стороны стоит ктиторский ящик, и за ним находилось двое или трое полных силы молодых монахов; в трапезной — монахи и мирские; то же — и в самом храме. На всех нашел такой столбняк, что никто, как прикованный, не мог сдвинуться с места… Так же важно, тою же величественною походкой голый человек прошел мимо всех богомольцев, подошел к иконе Казанской Божьей Матери, что за правым клиросом, истово перекрестился, сделал перед нею поклон, направо и налево, по-монашески, отвесил поклоны молящимся и вступил на правый клирос.

И во все это время, занявшее не менее двух-трех минут, показавшихся очевидцам, вероятно, за вечность, никто в храме не пошевельнулся, точно силой какой удержанный на месте.

Не то было на клиросе, когда на него вступил голый: как осенние сухие листья под порывом вихря, клирошане — все взрослые монахи — рассыпались в разные стороны, — один даже под скамейку забился, — гонимые паническим страхом. И тут, во мгновение ока, голый человек подскочил к Царским вратам, сильным ударом распахнул обе их половинки, одним прыжком вскочил на престол, схватил с него Крест и Евангелие, сбросил их на пол далеко в сторону и встал во весь рост на престоле, лицом к молящимся, подняв кверху обе руки, как некто, кто в храме Божием сядет, как Бог, выдавая себя за Бога… (2Фес. 2:4).

Мудрые из Оптинских подвижников так это и поняли…

Этот голый человек был тот самый академист, что вопреки воле старцев и без их благословения затеял самовольно подвижничать и впал в состояние омрачения души, которое духовно именуется прелестию…

Тут сразу, как точно кандалы спали с монахов, все разом бросились на новоявленного бога, и не прошло секунды, как уже он лежал у подножия престола, связанный по рукам и ногам, с окровавленными руками от порезов стеклом, когда он выламывал железную решетку и стеклянную раму своего заключения, и с такой сатанинской, иронически-злой усмешкой на устах, что нельзя было на него смотреть без тайного ужаса.

Одного монаха он чуть было не убил, хватив его по виску тяжелым крестом с мощами; но Господь отвел удар, и он только поверхностно скользнул, как контузия, по покрову височной кости. Он ударил того же монаха вторично кулаком по ребрам, и след этого удара в виде углубления в боку у монаха этого остался виден и доселе.

Когда прельщенного академиста вновь водворили в его келью, где, казалось, он был так крепко заперт, он сразу пришел в себя, заговорил как здоровый…

— Что было с вами? — спросили его. — Помните ли, что вы наделали?

— Помню, — ответил он, — все хорошо помню. Мне это надо было сделать, и горе мне, если бы я не повиновался этому повелению… Когда, разломав раму и решетку в своем заключении и скинув с себя белье, я нагой, как новый Адам, уже не стыдящийся наготы своей, шел исполнить послушание «невидимому», я вновь услыхал тот же голос, мне говорящий: «Иди скорее, торопись, а то будет поздно!» — Я исполнил только долг свой перед пославшим меня.

Так объяснил свое деяние новейший Адам, сотворивший волю пославшего его отца лжи и духовной гордости.

Отправили прельщенного в Калугу, в «Хлюстинку» — больницу для душевнобольных, а оттуда его вскоре взял на свое попечение кто-то из его ближайших родственников. Дальнейшая судьба его в точности неизвестна. Слышно было, что он окончательно выздоровел, Духовную академию оставил и служит где-то по судебному ведомству[6].

Когда произошло это страшное событие, повлекшее за собою временное закрытие соборного Оптинского Введенского[7] храма и малое его освящение, то и тогда уже наиболее одухотворенные из братии усматривали в нем прообраз грозного грядущего, провидя в нем все признаки предантихристова времени.

Через год с небольшим началось так называемое «освободительное движение» и дало собою яркое подтверждение тому, что в предположениях своих духоносные Оптинские отцы и братия не ошибались, что движение это прикрывает собою не одну революцию против Самодержавного Помазанника Божия, а и войну против Творца и Самодержца вселенной и что близится тот роковой день, когда должен явиться «презренный» пророка Даниила, который при общем столбняке власть имущих и параличе власти прекратит ежедневную жертву, поставит мерзость запустения на криле святилища и… окончательная, предопределенная гибель постигнет опустошителя…

Есть в Оптиной некий монах из священнослужителей, нравом препростой, благоговейный и богобоязненный[8]. Сказывал мне про него кое-кто из братий, что за сколько-то времени до этого знаменательного события ему виделся в алтаре Введенского храма, на престоле, некто без малейшего признака на нем какого-либо одеяния.

— Вот искушение-то, — говорил этот священнослужитель, — как только моя чреда, вхожу в алтарь, а там голый на престоле.

Мало только кто верил словам этого раба Божия…

Много ли найдется и из читателей таких, кто станет на мою точку зрения в рассуждении о значении того, что 2 августа 1904 года произошло в святой Оптиной Пустыни?..

Дай Бог, чтобы мое толкование оказалось неверным!

А сердце тревожно, тревожно!…

9 января

Кипячение крещенской воды в Петербурге. — Монахиня Ольга и ее прорицания. — Случай с одним архиепископом. — Слухи о реставрации чудотворной иконы Божией Матери. — Мудрость Старца. — Суд Божий.

События, по-видимому, начинают оправдывать мое толкование совершившегося в Оптиной в день Рождества Христова: покров веры отъемлется от стада Христова в великую скорбь овцам и на радость торжествующей стае хищных волков, празднующих близость победы и одоления. В Крещенский сочельник и в самый день Богоявления по представлению санитарной комиссии было сделано распоряжение совершить освящение великой агиасмы[9] в Петербурге на кипяченой воде. Ко всем соборам и церквам, а также на Иордань, на Неву, привезены были бочки с кипятком, и молитвы водоосвящения читались над кипятком, на кипяток призывалась всеосвящающая благодать Святаго Духа… Это ли не погром веры?! Полену дров, нужному для кипячения воды и уничтожения микробов, было оказано больше веры, чем Богу…

Вот он, «пожар покрова веры»!… К счастью, не все еще отступили от якоря нашего спасения, и в том же Петербурге Господь сохранил для избранных Своих одного епископа, не согласившегося поступиться своей верой ради мира с врагами Христовой Церкви. Если мои записки когда-либо узрят свет, то пусть они и сохранят имя этого верного слуги Божия и архипастыря в подкрепление веры и благочестия изнемогающих моих братий. Кирилл Гдовский[10] — имя этому епископу. Да будет благословенно имя его в род и род.

Мне прислали из Петербурга вырезку из № 7‑го петербургской газеты и в ней статья — «Богоявленское водосвятие в Александро-Невской Лавре».

Страшное по своему значению событие это в газете описывается так.

«… Вот что произошло в главном соборе Александро-Невской Лавры накануне Крещения, в сочельник.

Лаврские сторожа заблаговременно приготовили для водоосвящения громадный дубовый чан в несколько бочек воды, по обыкновению, некипяченой, прямо из-под крана. Полиция местного участка через городового, от имени пристава, приказала приготовить 50 ведер кипяченой воды местному трактирщику г. Евплову, для водосвятия в Александро-Невской Лавре. Кипяток был заказан к 10 часа утра и через час уже был готов, но он не потребовался.

Помощник пристава, узнав, что вода в чане некипяченая, потребовал, чтобы воду заменили кипяченой. Эконом Лавры архимандрит Филарет отправился к митрополиту Антонию[11], но секретарь Тихомиров сказал, что владыку беспокоить нельзя, что он сильно занят. «Не получив, таким образом, никакого распоряжения от владыки, — говорил мне архимандрит Филарет, — я своею властью приказал переменить воду. У нас воды кипяченой было достаточно, но только мы ее не успели остудить. Брали прямо из кипятильников, горячую».

Эконом лавры выразил сожаление, что распоряжение о кипяченой воде было сделано слишком поздно.

«В общем все обошлось благополучно. Многие из публики даже благодарны за принятые предупредительные меры», — говорил нам архимандрит Филарет.

К сожалению, не то мы слышали от молящихся в церкви. Многие сильно роптали и выходили, когда во время совершения Литургии воду приносили сторожа и выливали в чан. Пар от горячей воды распространился по всему собору… Энергичное требование полиции заменить немедленно сырую воду кипяченой произвело на богомольцев неблагоприятное впечатление. В самый день Крещения требования полиции поставить чан с кипяченой водой на льду у Иордани лаврское духовенство отвергло. Вода была освящена епископом Кириллом Гдовским, в сослужении архимандритов Лавры, прямо в проруби Невы.

Местная полиция приняла меры и никого из публики за водой на Иордань не допустила.

Ой, страшно!…

В недальнем от Оптиной женском монастыре есть раба Божия по имени Ольга. На нее иногда «находит», и в этом состоянии она имеет видения и прорекает. Кто ей верит, а кто не верит. Я сам не могу определить, каким духом пророчествует Ольга, но многое, как слышно, из ее слов сбывается.

Со дня кончины о. Иоанна Кронштадтского[12] на нее «нашло». Она почти ничего не ест, не пьет, не спит даже. Сделала себе из бумаги трубу и трубит:

— Теперь настало антихристово время. Сам сатана вышел из ада. В аду теперь никого, кроме Иуды, не осталось: все сатанинское воинство со своим князем выступило из преисподней, чтобы соблазнять и губить последних христиан на земле. Горе людям, великое горе настало на земле!… Там моры начнутся, там трусы — земля проваливаться станет; а там война будет страшная… А на восходе солнечном два коня, один рыжий, другой вороной, — удила грызут, так и рвут, разорвать нас хотят; только еще не могут — удерживает их сила нездешняя… Но скоро, скоро они с цепей своих сорвутся и бросятся на нас!

На Ольгу — рассказывали мне — без слез смотреть нельзя: пальцы, руки, ноги — вся она стала как кость и все тело ее приняло во время припадка совершенно неестественное положение…

— Вижу, — трубит Ольга, — вижу антихриста. Вот он ходит, руки потирает, слугами своими доволен, — хорошо дела его все исполняют. Только никто еще не знает, где он находится и когда явится. А уж скоро, скоро ему объявиться. Я его и дела обличать буду, когда в Иоанновский монастырь жить перейду. С Иоанновского и пойдет гонение на христиан от антихриста, а меня он велит казнить — голову мне отрубит…

Антихриста описывает как человека уже взрослого, с усами, с бородой, красоты неизобразимой…

Характерно для переживаемого времени сопоставление отмеченных здесь двух событий — кипячения воды для великой агиасмы и прорицательств Ольги: внешней связи между ними как будто нет, ну а внутренней, на мой взгляд, сколько угодно!…

Каким духом внушаются Ольге ее прорицательства, покажет будущее. Кто доживет, тот увидит…

Сегодня прочел в «Колоколе», что престарелый архиепископ одной из древнейших русских епархий, запутавшись ногами в ковре своего кабинета, упал и так разбил себе голову и лицо, что все праздники не мог служить, да и теперь еще лежит с повязкой на лице и никого не принимает[13].

В конце октября или в начале ноября прошлого года был из епархии этого архиепископа на богомолье в Оптиной один офицер; заходил он и ко мне и рассказал следующее:

— Незадолго перед отъездом моим в Оптину, я был на празднике одной обители, ближайшей к губернскому городу, где стоит мой полк, и был настоятелем ее приглашен к трапезе. Обитель эта богатая; приглашенных к трапезе было много, и возглавлял ее наш местный викарный епископ; он же и совершал в тот день Литургию. В числе почетных посетителей был и некий штатский «генерал» из синодской канцелярии. Между ним и нашим викарным зашла речь о том, что получено благословение, откуда следует, по представлению архиепископа, на реставрацию Лика одной чудотворной иконы Божией Матери, находящейся в монастыре нашей епархии. Иконе этой верует и поклоняется вся православная Россия, и она, по преданию, писана при жизни на земле Самой Царицы Небесной св. апостолом и евангелистом Лукой. Нашло, видите ли, монастырское начальство, что лик иконы стал так темен, что и разобрать на нем ничего невозможно. Тут явились откуда-то реставраторы со своими услугами, с каким-то новым способом реставрации, и старенького нашего епархиального владыку уговорили дать благословение на возобновление апостольского письма новыми вапами[14].

— Как же это? — перебил я, — неужели открыто, на глазах верующих?

— Нет, — ответил мне офицер, — реставрацию предположено было совершать по ночам, частями: выколупывать небольшими участками старые краски и на их место, как мозаику, вставлять новые под цвет старых, но так, чтобы восстанавливался постепенно древний рисунок.

— Да ведь это кощунство, — воскликнул я, — кощунство не меньшее, чем совершил воин царя-иконоборца, ударивший копием в Пречистый Лик Иверской Божией Матери!

— Так на это дело, как выяснилось, смотрел и викарный епископ, но не такого о нем мнения был его собеседник, «генерал» из синодальных приказных. А между тем слух об этой кощунственной реставрации уже теперь кое где ходит по народу, смущая совесть последнего остатка верных… Не вступитесь ли вы, С. А., за обреченную на поругание святыню?

Я горько улыбнулся: кто меня послушает?!

Тем не менее, по отъезде этого офицера я собрался с духом и написал письмо тоже одному из синодских «генералов», Скворцову, с которым мне некогда пришлось встретиться в Орле во дни провозглашения Стаховичем на миссионерском съезде пресловутой «свободы совести». Вслед за этим письмом, составленным в довольно энергичных выражениях, я написал большое письмо к викарному епископу той епархии Андронику, впоследствии замученному епископу Пермскому, где должна была совершиться «реставрация» св. иконы. Епископа этого я знал еще архимандритом, видел от него к себе знаки расположения и думал, что письмо мое будет принято во внимание и, во всяком случае, благожелательно. Тон письма был почтительный, а содержание исполнено теплоты сердечной, поскольку она доступна моему малочувственному сердцу. Написал я епископу и вдруг вспомнил, что, приступая к делу такой важности и живя в Оптиной, я не подумал посоветоваться со старцами. Обличил я себя в этом недомыслии, пожалел о том, что «генералу» письмо уже послано, и с письмом к епископу отправился к своему духовнику и старцу о. Варсонофию в Скит. Пошел я к нему с женой в полной уверенности, что растрогаю сердце моего старца своей ревностью и, уж конечно, получу благословение выступить на защиту чудотворной иконы.

Батюшка-старец не задержал меня приемом.

Мир вам, С. А.! Что скажете? — спросил меня батюшка. Я рассказал вкратце, зачем пришел, и попросил разрешения прочесть вслух мое письмо к епископу. Батюшка выслушал внимательно и вдруг задал мне такой вопрос:

— А вы получили на это письмо благословение Царицы Небесной?

Я смутился.

— Простите, — говорю, — батюшка, я вас не понимаю.

— Ну да, — повторил он, — уполномочила разве вас Матерь Божия выступать на защиту Ее святой иконы?

— Конечно, нет, — ответил я, — прямого Ее благословения на это дело я не имею, но мне кажется, что долг каждого ревностного христианина заключается в том, чтобы на всякий час быть готовым выступать на защиту поругаемой святыни его веры.

— Это так, — сказал о. Варсанофий, — но не в отношении к носителю верховной апостольской власти в Церкви Божией. Кто вы, чтобы восставать на епископа и указывать ему образ действия во вверенной его управлению Самим Богом поместной Церкви? Разве вы не знаете всей полноты власти архиерейской?.. Нет, С. А, бросьте вашу затею, и весь суд предоставьте Богу и Самой Царице Небесной. — Они распорядятся, как Им Самим будет угодно. Исполните это за святое послушание, и Господь, целующий даже намерения человеческие, если они направлены на благое, дарует вам сугубую награду и за послушание, и за намерение; но только не идите войной на епископский сан, а то вас накажет Сама Царица Небесная.

Что оставалось делать? Пришлось покориться.

— А как же, батюшка, — спросил я, — быть с тем письмом, которое я уже отправил синодальному «генералу»?

— Ну, это уж ваше с ним частное дело: «генерал», да еще синодальный, — это в Церкви Божией не богоучрежденная власть, это вам ровня, с которой обращаться можете, как хотите, в пределах, конечно, христианского миролюбия и доброжелательства.

«Предоставьте суд Богу!» — таков был совет Старца. И суд этот совершился: не прошло со дня этого совета и полных двух месяцев, а уже архиепископ получил вразумление и за Лик Пречистой ответил собственным ликом, лишившись счастья совершать в великие Рождественские дни Божественную литургию.

Призамолкли что-то и слухи о реставрации святой иконы. Хотел было я разразиться обличительными громами по поводу кипячения воды для великой агиасмы, но после старческого внушения решил и над этим суд предоставить Богу.

Икона Пресвятой Богородицы Тихвинской была все таки реставрирована описанным способом при архимандрите Иоанникие. Результат реставрации оказался таков, что ничего от древней святой иконы не осталось и ее уже нельзя было выставлять для поклонения. Самого архимандрита тут же вслед разбила болезнь, и он не мог уже служить. Его удалили на покой в Валдайский Иверский монастырь, где его обокрал келейник тысяч на 40 или 60 (стяжание настоятельское), и он умер с горя 3 июня 1913 года. «А был раньше здоров, как бык», — сказывал мне Валдайский архимандрит, впоследствии епископ, Иоанн.

10 января

Послушница без послушания. — Иерей Бога Вышняго о. Егор Чекряковский (Георгий Алексеевич Коссов), и слова его о реформах духовной школы. — «Перевоплощение» Льва Толстого. — «Два полюса духа».

На нашем горизонте нередко появляется некая многоскорбная монашка-послушница одного большого монастыря Калужской епархии. Эта бедная раба Божия взялась слишком рьяно за подвиги монашеского аскетизма, не стала слушаться старцев и… надорвалась. Утрата ею душевного равновесия стала невыносима для монастырского общежития и ее как неприукаженную удалили из монастыря, кажется, даже силою. Теперь она скитается с места на место и нигде не находит себе успокоения… Сегодня она явилась к нам от о. Егора Чекряковского[15], умиротворенная, успокоенная. Какая от Бога дана сила этому иерею Бога Вышняго, что может низводить мир даже и в такие немирные души, как наша бедная послушница! И все наши старцы, начиная с о. архимандрита, относятся к нему, как к Старцу, как к опытному наставнику и руководителю душ христианских на пути их к вечному спасению. Сколько и я сам от него видел добра себе духовного!… Выберу время, запишу когда-нибудь в свои дневники кое-что из событий моей жизни, на которых легла печать духа старчества этого истинно великого в своем смирении служителя и строителя Таин Божиих. Сегодня по случаю толков о предстоящих реформах в духовной школе, вычитанных мною в газетах, вспомнилось мне нечто из бесед по этому поводу с о. Егором. Запишу, пока помнится, по возможности словами самого батюшки.

«Было это во дни архиерейства в нашей епархии епископа С., — так рассказывал мне батюшка, — в то время по всей России пошла мода на съезды. Вот и у нас в епархии вошло в обычай созывать съезды духовенства по всякому удобному случаю. Наступили, как раз во дни его архиерейства, времена тяжкие: забунтовал весь мир, а с ним стали бастовать и наши духовные школы. Ну, конечно, сейчас же по усмирении был созван съезд епархиального духовенства рассудить о том, как быть, как реформировать училища духовного юношества на началах терпения и смирения, а не противления. Собралось нашего брата на съезд великое множество, возглавилось оно обоими нашими владыками, — епархиальным и викарным, — и стало обсуждать, как поднять дух будущих пастырей, как заставить семинаристов учиться и Богу молиться. Владыка, конечно, сказал слово, приличное случаю; другие тоже в грязь лицом не ударили: говорили, говорили — много чего наговорили… Сижу я себе да думаю: ну чего ты, захолустный поп, сидишь тут? Народ здесь все ученый: кто твоего мнения спрашивать будет?.. Вдруг слышу:

— А вы, отец Георгий, как о сем думаете?

И пришлось мне, захолустному попу, ответ держать. И сказалось, мой батюшка, С. А., тут такое слово, что я не рад был, что и сказал его… «Ваши преосвященства и вы, отцы святые, — начал я так ответ свой, — за всеми разговорами, что я здесь слышал, я что-то недослышал: велась ли здесь речь о Подвигоположнике нашем, Господе Иисусе Христе, и о нас самих, отцах тех школяров, которых мы никак не можем заставить ни учиться, ни Богу молиться? Говорили ли мы о том, какой в нашей общественной деятельности и, что всего важнее, в нашей домашней, семейной жизни мы сами подаем пример сынам и дочерям нашим? Нет, не говорили. А какое присловье слышали мы от Господа? — «Врачу, исцелися сам!» — Не с нас ли, отцов, надлежит приняться за реформу? Что на этот вопрос мы скажем, чем отзовемся… А еще о ком мы в речах своих упомянуть забыли? Только — о Спасителе нашем, без Которого мы и творить-то ничего не можем! Только?! Да! Не помянули ни разу, мало того, что не помянули, но и в жизни-то своей, кажется, о Нем думать позабыли. Бывало прежде: Он всем нам хорошо был виден, потому что каждый из нас имел Его, Пастыреначальника своего, перед собою — Он шел впереди нас, и мы — кто на колеснице, кто пешком, кто бочком, а кто и вовсе ползком — шли за Ним. И был Он нам всё: и путь, и истина, и жизнь!… А после что? А вот что: на место единого Истинного Христа Бога понаделали мы себе каждый своих христов, да и ведем их, самодельных, позади себя на веревочке. Где ж тут нам столковаться?!»

«Сказал я эти дерзостные слова, Сергей Александрович, и уж не знал, куда деваться от страху… И что ж думаете вы: ведь никто мне слова не сказал в ответ на мои речи — все промолчали. Тягостная была минута молчания!… На мое счастье, кто-то заговорил о чем-то; слова его подхватили, а я тем временем шапку в охапку да прямо со съезда — к себе в Чекряк: уноси, поп, пока цел, свои ноги!… С тех пор, мой батюшка, на съезды меня уж не приглашали».

На прошлогоднем миссионерском съезде в Киеве обер-прокурор Извольский[16] заявил, что даже и «Синоду пришлось отдать дань переходному времени».

Помилуй Бог, если это правда! Это будет значить, что Истинный Христос, а не самодельный, отступает Своею благодатию от места свята… Кипячение воды для великой агиасмы — не предварение ли верным, чтобы они имели «чресла свои препоясаны и светильники горящи», ибо близко пришествие Жениха, грядущего судити живых и мертвых. Ведь в притче о девах мудрых и юродивых недаром сказал Господь, что воздремали и уснули, и уснули не одни юродивые, но и мудрые девы.

События времени чередуются на наших глазах с головокружительной быстротой. Уступки духу времени, как малые пороховые взрывы, рвут щели во всех стенах христианской (увы — только по имени!) государственной и общественной жизни, постепенно образуя огромные провалы, откуда вырывается огонь едва ли не самой преисподней.

О, если бы пробудились наши мудрые девы!…

Странное событие совершилось в тайниках Оптинской духовной жизни! Слышал я о нем из уст одного из Оптинских духоносников о. Феодосия[17], и сомнения в достоверности рассказа у меня не возникло ни на минуту: прошу и моего читателя отнестись к нему с таким же доверием, как и я.

В Оптиной по благословению великих почивших старцев Льва, Макария и Амвросия издавна существует благочестивый и исполненный глубокого духовного разума обычай совершать над желающими, хотя бы телесно и здоровыми, Таинство Елеосвящения, в просторечии известное под именем «соборования». В миру это Таинство совершается крайне редко и притом исключительно над тяжко больными, даже над такими, которые признаны безнадежными. Мне самому довелось слышать из уст священника, соборовавшего одного чахоточного, находившегося у порога агонии:

— Ты, милый мой, не думай, что особоруешься — выздоровеешь. Этого, братец мой, никогда не бывает.

Не то в Оптиной. Там основываются на точном разумении слов соборного послания св. апостола Иакова (5, 14–15), которое говорит: болен ли кто из вас, пусть призовет пресвитеров Церкви, и пусть помолятся над ним, помазавши его елеем во Имя Господне. И молитва веры исцелит болящего, и восставит его Господь; и если он соделал грехи, простятся ему. На основании этих слов, совершая таинство Елеосвящения над больными, Оптинские старцы не отказывают в нем и по виду телесно здоровым богомольцам, ибо, говорят они, совершенно здоровых людей нет, потому что все повинны греху, а грех уже сам по себе есть болезнь души, влекущая за собою болезнь и тела. Независимо от этого таинство Елеосвящения — утверждают старцы — имеет силу очищать душу не только от грехов сознанных, уже очищенных покаянием, но и от грехов «забвенных», не сохраненных памятью кающегося, так как сказано: «если соделал грехи, простятся ему». Обычно к этому Таинству в Оптиной приступают после исповеди и Причащения, и совершается оно поочередно духовниками обители.

Великий это дар веры нашей!

В октябре или ноябре прошлого года к о. Ф. собралась собороваться партия богомольцев душ в четырнадцать, исключительно женщин. В числе их была одна, которая собороваться не пожелала, а попросила позволения присутствовать зрительницей при совершении Таинства.

— Перед соборованием, — говорил мне о. Ф., — у меня в обычае сказать богомольцам по его поводу несколько слов, объяснить его значение для души и тела, рассказать, как к этому Таинству относились великие наши старцы… По совершении Таинства, смотрю, подходит ко мне та женщина, отводит меня в сторону и говорит: «Батюшка, я хочу поисповедоваться, и, если разрешите, завтра причаститься, и потом у вас пособороваться».

Я проводил ее товарок, которых особоровал, надел епитрахиль и приступил к исповеди. Женщина эта мне принесла покаяние в очень тяжком грехе, который ею был совершен уже давно, но в котором она из чувства ложного стыда не могла покаятся перед своими мирскими священниками. Я разрешил ее от греха, допустил к Причастию на другой день и объяснил, чтобы она собороваться пришла в тот же день часам к двум пополудни… На следующий день женщина эта пришла ко мне несколько раньше назначенного часа, взволнованная и перепуганная.

«Батюшка! — говорит, — какой страх был со мною нынешнею ночью! Всю ночь меня промучил какой-то высокий страшный старик; борода всклокоченная, брови нависли, а из-под бровей — такие острые глаза, что как иглой в мое сердце впивались. Как он вошел в мой номер, не понимаю: не иначе, это была нечистая сила… «Ты думаешь, — шипел он на меня злобным шепотом, — что ты ушла от меня? Врешь, не уйдешь! По монахам стала шляться да каяться — я тебе покажу покаяние! Ты у меня не так еще завертишься: я тебя и в блуд введу, и в такой-то грех, и в этакий…»

И всякими угрозами грозил ей страшный старик, и не во сне, а въяве, так как бедная женщина до самого утреннего правила — до трех часов утра — глаз сомкнуть не могла от страха. Отступил он от нее только тогда, когда соседи ее по гостинице стали собираться идти к правилу.

«Да кто ж ты такой?» — спросила его, вне себя от страха, женщина.

«Я — Лев Толстой!» — ответил страшный и исчез,

— А разве ты знаешь, — спросил я, — кто такой Лев Толстой?

— Откуда мне знать? — я неграмотная.

— Может быть, слышала? — продолжал я допытываться, — не читали ли о нем чего при тебе в церкви?

— Да нигде, батюшка, ничего о таком человеке не слыхала, да и не знаю, человек ли он или еще что другое.

Такой рассказ я слышал из уст духовника святой Оптиной Пустыни, человека для меня совершенно достоверного. Что это? Неужели Толстой настолько стал «своим» в том страшном мире, которому служит своей антихристианской проповедью, что в его образ перевоплощается сила нечистая?..

Как бы ни было, а факт оптинского видения остается фактом. Что скрыто от премудрых и разумных, то открывается младенцам. Но и мнящие себя мудрыми иногда, против воли своей, обмолвливаются словом чуждой им истины. На днях по поводу кончины о. Иоанна Кронштадтского публицист газеты «Новое Время», проводя параллель между почившим праведником и здравствующим писателем, воскликнул: «Отец Иоанн и Толстой — это два полюса!»

О. Иоанн был строителем на земле тайн Божиих. Чей же слуга антипод его — Толстой?

Несчастный старик! жалкий старик!…

12 января

(Понедельник. День св. мученицы Татианы)

«Татьянин день» в Москве и в Оптиной. — Отголоски Мессинской катастрофы. — Письмо епископа к Оптинским старцам. — Слухи в народе. — Знаменательные предсмертные сновидения умершего благочинного о. Илиодора. — Моя последняя с ним встреча и прозорливость Старца.

Сегодня день святой мученицы Татианы — годовой праздник Московского университета. В нем 23 года тому назад я окончил курс юридического факультета. Чего только не совершалось в мое время в Москве пьяным угаром былого студенчества! И сам я — подумать и вспомнить страшно! — принимал когда-то участие во всех его отвратительных оргиях, в которых человек не только теряет образ Божий, но и свой человеческий меняет на образ грязнейшего из животных…

А тут теперь, в моем благословенном затишьи, какой мир, какое благодушное спокойствие, какая непрестанно текущая тихая радость!… Но и в это безмятежие доносятся извне глухие раскаты пока еще отдаленного грома праведного гнева Божия; и уже рябит зеркальная поверхность Оптинской благодатной жизни, и даже в тиши ее священной ограды чувствуется, как потянуло холодным ужасом от надвигающейся грозовой тучи, насыщенной молниями Страшного Суда Господня над возлюбившим неправду человечеством… А там-то, в миру, за черным мраком разлившегося широким потоком отступничества — там-то что? Подумать жутко!…

200 000 жертв мессинской катастрофы все еще возвращаются бледным, страх наводящим призраком. Но чему они научили нас здесь, на родине? Да ровно ничему, если не считать соревнования самолюбия и тщеславия устроителей балов, концертов и всяких якобы благотворительных увеселений в пользу пострадавших… «Трудно подсчитать, — пишут из Рима в «Новое Время»[18], — во сколько обошлась Италии роковая ночь 28 декабря. Погибло более 200 000 человек, и по крайней мере около 100 тысяч из числа оставшихся в живых надо считать неспособными в будущем к настоящей работе… Потерю частного и национального богатства надо считать миллиардами… Италия в одну ночь понесла такие утраты людьми и деньгами, которые далеко превзошли потери России от ее последней войны… Немудрено, что общее настроение в стране подавленное, хотя внешним образом бодрость проявляется повсюду… Власти уже несколько дней прекратили раскопки, считая их бесполезными. А между тем каждый день находят лиц, оставшихся в живых даже по прошествии трех недель после катастрофы. Они принадлежат к небогатым семьям, жившим в нижних этажах, назначающихся для торговых помещений и вместе нередко служивших для жилья… Большинство спасшихся людей, находящихся в Неаполе и Риме, принадлежат именно к беднякам Мессины и Реджио; зажиточных и достаточного класса людей между ними нет… Какие сцены повального безумия приходилось наблюдать тем, кто явился туда с помощью! Никогда самое живое воображение не могло бы нарисовать того, что представила действительность. Это нечто неописуемое…»

Некий г. Викентий Куадо, редактор газеты «Мессинская Звезда», обратился в редакцию Corriere d’Italia со следующим письмом:

«М. г. Прошу опубликовать в газете вашей следующий факт. С некоторого времени Мессина находилась в руках богоотступников, и последние в Воскресенье, предшествовавшее ужасной катастрофе, устроили собрание, на котором был постановлен резко антирелигиозный порядок дня. Я не хочу делать какой-либо вывод из этого события, но полагаю, что мы должны отметить одно совпадение: газета Il Telephono, выходившая в Мессине и отличавшаяся грубо антирелигиозным направлением, опубликовала в своем рождественском номере позорную пародию на «молитву к Дитяти-Иисусу», где, между прочим, находилась такая гнусная фраза:

«О, мой милый мальчик,
Настоящий человек, настоящий Бог!
Ради любви к Твоему Кресту,
Ответь на наш голос:
Если Ты поистине не миф,
То раздави нас всех землетрясением!»

Поучительно вспомнить теперь эти стихи. Других пояснений прибавлять не стану. Преданный Вам Викентий Куадо, редактор «Мессинской Звезды».

Италианские газеты отмечают и другое «странное совпадение»: «В ночь перед Рождеством, во время торжественного богослужения, по улицам Мессины следовала религиозная процессия, обычно устраиваемая в полночь 24 декабря в городах Южной Италии. Во главе процессии несли изображение Младенца-Иисуса (Bambino), за которым шли дети с факелами в белых одеждах. Вдруг, как раз во время прохода процессии мимо одного из многочисленных клубов Мессины, из дверей его выскочила ватага проигравшихся игроков. Вероятно, пьяные, они вырвали изображение Божественного Младенца из рук несших его, бросили его и растоптали. Сопровождавшие процессию в ужасе разбежались… Только прошли праздники, и небывалое землетрясение не оставило камня на камне…»

Такие вести идут к нам из Италии. Не по тому же ли пути, что и эта страна горячего солнца, зреющих апельсинов и лимонов, пошла наша, когда-то Святая, Русь? Из сердца моего не уходит память о петербургской агиасме… да об одной ли только агиасме?!

Вот что пишет нашим старцам один епископ Православной Русской Церкви:

«… Желаю мира душевного и радости о Господе, той радости, которой и во дни скорби никто не может отнять. А дни скорби грядут, это чувствует сердце. Да и совесть свидетельствует, что милостей Божиих мы не заслужили. Шатаются даже столпы Церкви: что говорить о нас, грешных? Крепче молитесь Небесному Главе Церкви, да укрепит на камени веры Церковь Свою: если основание веры будет вынуто, то чего же нам ждать, грешным?.. Со страхом велиим вступаю в новый год, а мы спим»…

Это пишет епископ. А вот что говорят в народе — говор-то его нам в нашем затишье хорошо слышится.

Верстах в пятнадцати от Оптиной есть село Истик. Из этого села к нам частенько наезжают три богобоязненных крестьянина[19]. От них, стало быть, из самой глубины народного сердца, я только и слышу утверждение, что новому злу, водворившемуся в молодом поколении деревни, к старому добру обращения быть не может, что народ, особенно после «свобод» 1905 года, развратился до крайности, что скоро в деревне даже своим деревенским жить будет нельзя и проч. — все в том же тоне, близком к крайнему отчаянию.

Вот от этих-то наших деревенских друзей и еще кое от кого из тех же недр деревенских до меня дошли слухи, что страх крестьянский начинает облекаться уже и в легендарные формы, начинает создаваться как бы народный эпос боязни и томительных предчувствий, облекающихся плотью полумифических сказаний. Из числа этих сказаний мне вспоминаются следующие.

Около с. Истик на крестьянском наделе, смежном с казенным лесом, крестьяне сводят свой лесной участок. Когда уже началась нынешняя зима, в казенном лесу, рядом с крестьянским сводом[20], среди бела дня на опушке стал появляться какой-то никому не известный благообразный старец. Одет он по-крестьянски. Пройдет вблизи от работающих, приостановится невдалеке, постоит, точно прислушивается к разговорам православных между собою, и — пойдет себе опять в глубь казенного леса. Замечено было, что старец этот, при первом скверном слове между работающими, тотчас же удаляется, как бы не терпя сквернящего христианские уста слова… Пока это обстоятельство не было замечено, ходил себе старец, не слишком обращая на себя внимание, а как заметили, что он ругательств не любит, так сейчас же возбудилось к нему общее любопытство.

— И чего он тут шляется? Иль за нами досматривает?

И стали его мужики выслеживать, чтобы поймать и допросить — кто он и чего ему от них нужно? И в первый же раз, как только завидели крестьяне старца, так все и бросились за ним вдогонку, чтобы не дать ему уйти в чащу леса. И случилось тут диво-дивное, чудо-чудное: пошел от них старец в сторону казенной засеки[21] тихой стариковской походкой, а угнаться за ним не могли и молодые; так и ушел он у них из виду, словно сквозь землю провалился. А что всего было чуднее, так это то, что на довольно уже глубоком, ровном и чистом снегу по старце том никаких следов не осталось. Так и не дознались, кто такой был этот старец.

Появлялся ли он истиковцам опять, того я не знаю; а вот что я еще слышал из тех же источников и тоже о каком-то старце.

По осени прошлого, 1908 года, приблизительно в ту же пору, когда истиковцы начали рубить свой лес, ехал мужичок в Белев на базар и вез на продажу свиную тушу. Дорога ему шла лесом. Вдруг из лесу ему навстречу выходит седенький старец, останавливает его и говорит:

— Куда едешь? Что везешь?

— Еду, — отвечает, — на базар, а везу тушу на продажу.

— Ладно, — говорит, — вези! Получишь за тушу четвертной билет[22], купи мне рубашку, штаники и пинжачок.

Туше цена пятнадцать — восемнадцать рублей, а подарку — пара целковых: как тут не купить, если по Старцеву слову сбудется?!

— Ладно, — говорит, — дедушка, коли по-твоему расторгуюсь тушей, то привезу тебе и рубашку, и штаники, и пинжачок.

Приехал мужик в Белев с тушей: не доехал еще и до базару, а уж его на дороге перхватили.

— Что везешь?

— Тушу.

— Покажь!

Посмотрели…

— Хочешь четвертной?.. Ну, вези ко мне на двор!

С первого слова, значит, и сторговались.

Свез мужик тушу к покупателю, получил денежки и смекает: а старичок-от тот-то, видать, что не простой — не миновать покупать ему обновку! Купил, что было нужно по старцеву заказу; едет обратно домой, глядь — на том же месте опять тот старец.

— Ну что, продал тушу?

— Продал, дедушка?

— А обещанное?

— Вот тебе и обещанное!

И пока сдавал мужик с рук на руки старцу обещанный подарок, тут же заметил, что под одной мышкой у старца — пук ржи, а под другой — чурка, как бы гробик.

— Что это у тебя, — спрашивает, — дедушка?

— А это, — говорит, — что ты рожь видишь, значит — урожай ныне будет; а гроб — есть урожаю того некому будет: такая пойдет косить холера, такой мор на людях, что кучами будут валяться и убирать некому будет.

Сказал и вслед прибавил:

— Только ты не унывай!

И с этими словами скрылся в лесу…

Такие-то вот слухи ходят в народе между теми, конечно, кто еще не отбился от старинной правды. И как ни стараешься успокоить свое сердце, смятенное роковыми предчувствиями, как ни внушаешь ему, что образумятся-де люди, принесут плоды, достойные покаяния, и что вновь во всей уже сознательной красоте великой своей Православной веры воскреснет Русь Святая, — нет! — куда укроешься, где притаишься ты, сердце, от всей этой грозной тучи зловещих знамений времени, предчувствий, предсказаний? Буквами, как железо раскаленными, на кровавом горизонте от века предопределенного, а теперь — увы! — уже и близкого будущего видятся мне библейские грозные слова: Мене, Текел, Упарсин! (Дан. 5:25).

Сегодня виделся с одним из близких к покойному о. Илиодору монахов и от него узнал, что умерший благочинный за несколько дней до своей смерти был предварен о ней знаменательными сновидениями, которые я под свежим впечатлением здесь и записываю.

О. Илиодор скончался в день Рождества Христова, пришедшийся в истекшем году на четверг. В Воскресенье, за четыре, стало быть, дня до смерти, о. Илиодор после трапезы прилег отдохнуть на диване в своей келье… Было это около полудня… Не успел он еще как следует заснуть, как видит в тонком сне, что дверь его кельи отворяется и в нее входят скитский монах Патрикий и с ним иеродиакон Георгий[23]. У монаха Патрикия в руках был длинный нож.

— Давай нам деньги! — крикнул Патрикий.

— Что ты шутишь, — испуганно спросил его о. Илиодор, — какие у меня деньги?

— А когда так, — закричал на него Патрикий, — так вот же тебе! И вонзил ему по рукоятку нож в самое сердце.

Видение это было так живо, что о. Илиодор вскочил со своего ложа и, уклоняясь от ножа, сильно ударился затылком о спинку дивана. От боли он тотчас проснулся и кинулся смотреть, кто входил к нему в келью. Но ни в келье, ни за дверями кельи никого не было.

Это было одно видение.

За день до смерти в таком же полусне о. Илиодор увидал скончавшегося летом 1908 года иеромонаха Савву, бывшего одним из трех духовников Оптиной Пустыни. О. Савва явился ему благодушный и радостный.

— А что, брат, — спросил его о. Илиодор, — страшно тебе небось было, когда душа разлучалась с телом?

— Да, — ответил о. Савва, — было боязно; ну а теперь, слава Богу, совсем хорошо!

Вслед за о. Саввой, в том же видении, явился сперва почивший Оптинский архимандрит Исаакий, а за о. Исаакием — его преемник, тоже умерший, архимандрит Досифей. О, Исаакий подошел к о. Илиодору и дал ему в руку серебряный рубль, а о. Досифей — два.

— Неспроста мне это было, — говорил накануне своей смерти о. Илиодор, рассказывая свои сны одному монаху, — я, брат, должно быть, скоро умру.

В день смерти о. Илиодор был послан за послушание служить в одно село Литургию; накануне у своего духовника как служащий исповедовался, а за Литургией совершил Таинство и причастился.

Вернувшись в тот же день домой, о. Илиодор, по случаю великого праздника, был на так называемом общем чае у настоятеля, со всеми крайне был приветлив, более даже, как замечено, обыкновенного, и оттуда со всеми иеромонахами пошел в Скит к старцам славить Христа. В это время мы с женой выходили от старцев и у самых скитских святых ворот встретили и его, и все Оптинское иеромонашеское воинство. О. Илиодор шел несколько позади и мне показался в лице чересчур красным.

Вот, жарко что-то! — сказал он мне при встрече и засмеялся. На дворе стояли рождественские морозы.

Это была последняя моя с ним встреча в этом мире.

Говорил мне после старец о. Варсонофий:

— У меня с о. Илиодором никогда не было близких отношений, и все наше с ним общение обычно ограничивалось сухой официальностью, и то только по делу. В день же его смерти, после славленья, я — не знаю почему — обратился вдруг к нему с таким вопросом: «А что, брат, приготовил ли ты себе что на путь?» Вопрос был так неожидан и для меня, и для него, что о. Илиодор даже смутился и не знал, что ответить. Я же захватил с подноса леденцов — праздничное монашеское утешение — и сунул ему в руку со словами: «Это тебе на дорогу!»

И подумайте — какая вышла ему дорога!

Старец рассказывал мне это, как бы удивляясь, что сбылось по его слову. Но я не удивился: живя так близко от Оптинской святыни, я Многому перестал дивиться…

25-го января

Рукопись неизвестной монахини. — «Двойная жизнь».

Сегодня видел одного из наших «премудрых»[24].

— Может ли наша жизнь, — задал он мне вопрос, — находиться под непрестанным водительством из того мира, аможе вси земнороднии пойдем?

— Конечно, — отвечаю, — может.

— А как вы относитесь к снам?

Я было хотел ответить словами св. Отцов Церкви, но «премудрый» меня остановил и подал мне довольно объемистую тетрадку, на пожелтевших страницах которой было написано: «Письма одной сестры монашествующей к своему отцу духовному и старцу. Рассказ о своей жизни, начиная с 12 лет и до 73‑х и далее…»

— Вот, — сказал мне «премудрый», — возьмите эту рукопись себе и воспользуйтесь ею, как хотите.

Я выписал ее всю на страницы дневника своего, а теперь делюсь с моим читателем.

«Желаю вам, первое, описать, всемилостивейший батюшка, — так начинается рукопись, — как велико родительское благословение в жизни нашей, даже и по смерти их. Господь молитвами родителей, по милосердию Своему, не оставляет детей их, на земле оставшихся, предохраняет их во сне и наяву от всякой гибели.

Некоторые необыкновенные явления, случившиеся со мной, грешной, опишу я вам подробно, начиная с 12 летнего моего возраста и до 73-го года, который минул мне 1 февраля 1888 года. Желаю из разных записок и книг моих переписать в одну для соображения многих неверующих. Все видения, которые были мне вроде сна, исполнялись в совершенстве наяву. Сколько я ни старалась получить объяснения по этому поводу от достойных духовных лиц, но на все мои вопросы удовлетворительного ответа не получила, кроме того, что я снам верить не должна. Я вполне с этим согласна; но почему же этими снами я бываю как будто предохраняема или от погибели, или от греха? Чья же это рука меня предохраняет? — желаю знать я, многогрешная…

Я была выдана замуж 12-ти лет за 50-летнего богатого, заслуженного воина. Великая была в этом человеке смесь добра и зла, хоть добра в нем было больше, чем зла; а какое и было в нем зло, то оно происходило больше от избалованного его характера; вообще же он был чувств благородных, когда не находился в своей обыкновенной болезни, в которую впадал нередко. Меня любил он сильно, но от своего дурного характера и сам мучился, и меня мучил.

Мать моя меня любила страстно, более всех детей; и я была к ней сильно привязана, и у груди ее спала до самого замужества. Неудачного моего замужества мать не вынесла и, заболев чахоткою, вскоре переселилась в вечность. Выдать же меня замуж заставила родителей моих нужда, потому что муж мой хотел меня все равно увезти, украсть и тогда бы родители мои расстались со мною навсегда. Но и выдавши меня замуж, мать моя живя со мною в одной деревне, лишена была возможности меня видеть: муж мой, видя ее любовь ко мне, волновался ревностью и кончил тем, что запретил моей матери ездить к нам в дом. Мать бросила деревню и уехала в город. Через пять лет после моего замужества мать моя, поручив меня милости Знамения Матери Божией, скончалась жертвою буйного характера моего мужа.

Болезнь моего мужа была запой. Но и в то время, когда муж мой подвергался припадкам этой страшной болезни, мне и тогда нельзя было видеться с моей матерью, потому что людям был отдан строжайший приказ меня караулить и не пускать к матери, а ее не принимать в дом. Но сильная любовь родительницы научила ее, что делать, как обнять дитя свое. Бывало, летнею порою, когда солнце на закате, возьмет она с собою сестру мою, девочку лет 11 ‑ти, и 12-летнего брата да девку-слугу и пойдет с ними из города к нашей усадьбе. За ней несут — кто ковер, кто подушку, а дети несут печенье и разные лакомства. Расположится матушка моя в лесочке около нашей усадьбы на траве на отдых… О, горе было тогда нам с нею обеим великое!… Меня вызвать было дело хитрое, и на это дело отправлялся мой брат. Тихонько пробирался он через сад к стенке нашего дома и, зная, где я сплю, стучал мне в стену. Я выходила к нему тайком, и он провожал меня к матери. Я всегда заставала мою мать сидящей подгорюнившись на ковре. Как увидит она меня, бывало, как бросится ко мне, да так всю меня и обдаст слезами!… Сколько я ни скрывала моих чувств, уговаривала ее быть покойной, но мудрено было скрыть от любящего материнского сердца желчь, сгонявшую румянец с моих юных щек… Так-то и видались мы с нею летом, утешая скорбь свою красотой летней ночи и соловьиным пением. Досиживали мы с ней на ковре под кустиком до утренней зорьки, а там прощались, обливаясь слезами… Не вынесла мать моя зимней разлуки со мною, и 25 марта, на Благовещение, между утреней и обедней, умерла моя родимая, благословив меня иконой Знамения Божией Матери.

С кончины моей матери я во всех своих нуждах, во всех скорбях моих, стала припадать с молитвой к материнскому благословению — к Знамению Божией Матери, и с тех пор жизнь моя вся пошла под руководством чудесных видений.

Вскоре после смерти моей матери я вижу однажды во сне, что пришла ко мне мать моя и говорит:

— Ты, милуша моя, не пугайся, но воду, которая в кружке твоей стоит, не пей! Посмотри, что в кружке! А впредь на ночь себе в кружку воду наливай сама.

После этих слов я тотчас же проснулась. Посидела на постели, подумала: что бы это значило, что мать моя ко мне явилась? Грустно мне стало, и я горько, горько заплакала; а воды все-таки из кружки пить не стала. Эта кружка была серебряная… Утром сняла я с нее крышку и увидела, что как сама кружка, так и вода в ней позеленели. Стали разбирать дело и добрались до сути: меня, оказывается, хотела отравить одна женщина, близкая моему мужу. С тех пор я сама себе стала наливать воду на ночь в стеклянную кружку.

Это было первое охранение меня в сонном видении.

После этого я была раз сильно огорчена дерзостью моего мужа. Муж мой по-своему очень меня любил, но в болезни своей, которая у него возобновлялась ежемесячно, он невольно причинял мне много горя, да еще горя-то такого, что его ни сердце, ни благородное чувство изобразить не могут… И в этот раз, когда он меня сильно оскорбил, я ушла в свою комнату и стала молиться, прося Господа, чтобы Он умилосердился надо мною, грешной, и взял к Себе от такого мученья.

С горькими слезами и с чувством скорби я заснула. И вижу я во сне: иду я лугом, покрытым густой, зеленой травой и цветами; а вдали — лес. На дворе будто бы, несмотря на это, стоит холодная осень. Я бегу в этот лес раздетой, но мне не холодно, а легко и весело… По лесу дорога широкая и гладкая, и я бегу по ней… Вдруг откуда-то взялась собака с длинной цепью и преградила мне дорогу. Я испугалась и стала молиться. В это мгновение, смотрю, выходит из лесу молодой человек красоты необыкновенной, в каске и вооруженный как воин, и спрашивает меня:

— Куда ты бежишь?

Я остановилась и молчу. Он взял меня за руку и стал говорить так тихо и важно:

— Я сколько раз к тебе приходил, а ты от меня все убегаешь. Ты ведь моя и знай, что я тебя никому не отдам!

Я бросилась бежать от него по лесу и прибежала к какому-то большому дому, и в доме этом двери сами собою предо мною растворились. Людей я никого не видела. Я вошла в дом. Смотрю: большая, великолепно убранная комната, и в ней лежит множество прекрасных вещей и положено много разной одежды. Я все это рассмотрела и говорю сама с собой:

— Господи! Кому все это приготовлено?

И с этими словами я хочу уйти обратно к себе домой. Но тут двери вдруг с большим шумом сами собой затворились, и я оказалась запутанной в каких-то решетках. И вижу я, что мне спасения нет и не выбраться мне из этих решеток. И начала я плакать и просить Господа, чтобы Он помог мне освободиться. В то же мгновение внезапно явился ранее мною виденный юноша. Я стала просить его освободить меня и отпустить домой.

— Меня, — говорю, — дома муж ждет. Пустите меня домой, освободите меня!

Видя, что в этом юноше мое избавление, я стала несколько смелее и спросила его:

— Чей это дом? Куда я зашла?

И юноша ответил мне:

— Дом это мой, а все, что в нем, принадлежит мне. Хочешь ли не хочешь, а будешь жить со мною неразлучно. Помни, что я тебя никому не отдам.

И тут юноша этот освободил меня и выпустил из дома. Я бросилась бежать изо всей мочи и была уже от своего дома близко, как вдруг, откуда ни возьмись, опять на меня выскочила собака и преградила дорогу к дому. И опять явился мне тот дивный юноша.

— Куда ты так бежишь? — спрашивает, — ведь ты без меня зазябнешь!

Тут он подал мне большую турецкую шаль, закутал ею и сказал:

— Помни ж, ты никому, кроме меня, принадлежать не должна! Я везде буду с тобою.

На этом я проснулась.

После этого сна, через некоторое время приходит к моему мужу целовальник и предлагает ему купить у него образ Спасителя благословляющего, в серебряной ризе. Образ этот ему был заложен, да так и остался невыкупленным. Находясь под впечатлением сна, я упросила мужа купить мне этот образ… Не могу я, грешная, изобразить словами, с какими чувствами приняла я на руки этого Спасителя! Облила я Его слезами, отслужила перед Ним молебен, поставила Его в киот и молилась Ему с необыкновенным чувством и умилением.

Вскоре после этого сижу я в сумерках у себя в комнате, куда я имею обыкновение уединяться на молитву, и только что хотела, заперши дверь, молиться, как в дверь ко мне постучал муж.

— Поди, — кличет, — ко мне!

Я отперла дверь, а он мне и говорит:

— Укладывайся и сейчас собирайся ехать в Тулу!

Почему? Зачем? — с такими вопросами нечего было к нему и обращаться: таков уж был у него характер — надо было безмолвно исполнять его желания.

Когда мы приехали в Тулу, муж объявил мне, что он желает мне продать деревню, в которой мы живем. У меня никакой собственности не было. Была я бедная девочка, и всего моего достояния было что одни розовые щеки, длинная русая коса да большие черные глаза.

В одну неделю дело с продажей мне деревни было в Туле покончено, и мы благополучно вернулись домой.

На другой день все крестьяне с бурмистром во главе явились ко мне на поклон с разными приношениями. Трогательно было видеть, как все они бросились на колени, упали моему мужу в ноги и благодарили его за то, что он их отдал мне, а не другим наследникам, к которым они боялись попасть в руки после его смерти. Мой старик прослезился при виде их чувств к нему и ко мне. Отпустив крестьян, он остановил бурмистра и велел ему немедленно выпроводить из деревни ту женщину, которая меня было хотела отравить, дать ей паспорт и строго наблюсти за тем, чтобы и духу ее близ дома не было.

Однажды я сильно простудилась; в ногах появился ревматизм; боль была невыносимая; ноги свело, и на них сделались точно бугры. Восемь недель я не вставала с постели. Лечили меня доктора, но пользы от лечения никакой не было.

Во время этой болезни я видела сон: будто я в каком то незнакомом городе лежу больная и слышу в городе этом какое-то смятение; в то же время мне слышится духовное пение, которое приближается ко мне все ближе и ближе… Вижу я и народ какой-то.

— Что это за смятение и пение? — спрашиваю.

Мне отвечают:

— Образа несут!

Я горько заплакала, что не могу видеть крестного хода, и со слезами взмолилась:

— Господи! Хоть бы мне кто-нибудь дверь отворил, чтобы мне посмотреть на это!

В то же мгновение крыша надо мною исчезла, и я очутилась на открытом воздухе. Пение же, слышу, все приближается. И стала я с умилением молиться. Вижу: вносят ко мне хоругви, а за ними — образ Спаса Нерукотворного, Которому меня поручила на смертном одре моя покойная мать. Я спрашиваю:

— Какой нынче праздник?

Ко мне подходит какая-то женщина в покрывале и говорит:

— Спас Преображения!

И вслед за этими словами женщина села мне на больные ноги и крепко в них уперлась руками. Я закричала:

— Голубушка, что ты? У меня ноги больные!

— Полно тебе лежать! — сказала мне эта женщина, — я тебе твои ноги вылечу.

— Кто ты? — спросила я ее.

— Я — Взыскание погибших! — ответила Она и скрылась.

Эту ночь я спала очень покойно и, проснувшись, почувствовала совершенное облегчение от своей болезни.

После этого чудесного видения я отслужила молебен Матери Божией, написала икону «Взыскание погибших» и поставила ее в зимней оранжерее между цветущими деревьями. В эту оранжерею ход был прямо из моего кабинета, и я всякий день, при захождении солнца, хаживала туда молиться и всегда получала великое утешение…

И еще видела я сон: будто стою я у окна в своем доме, и передо мною с неба спала какая-то длинная картина… Чей-то голос сказал мне:

— Эта картина с неба спала к тебе.

Я стала ее рассматривать и вижу, что на ней красками нарисовано пылающее в огне сердце.

И после этого я увидала себя в доме умершей моей матери, а кругом дома — пожар страшный, и я с этого пожара таскала огненные бревна. И опять я вижу, что с этого пожара я в испуге вбегаю в дом к матери, но мать меня встречает и в дом не впускает. А из одной комнаты этого дома я слышу стон моего мужа…

И спрашиваю я мать:

— Что это значит, что вы меня не впускаете?

— Здесь — муж твой! — ответила мне мать. — Ты его уже больше не увидишь.

Я рвусь к мужу, плачу… И вдруг вижу: ко мне подходит откуда-то мой умерший брат, подает мне черный креп и велит мне им убирать мою спальню.

— Господи! — закричала я, — куда мне теперь себя девать? Куда бежать?

И вбежала я в какую-то большую пустую комнату. В комнате этой, смотрю, стоит большой, длинный стол, покрытый белой скатертью, а на нем множество ночников, доверху наполненных маслом, и в них — белые фитилики. И вижу я: сидит за этим столом какое-то духовное лицо — старец, убеленный сединами. Я боюсь взглянуть на этого старца и издали вопию к нему:

— Господи! да что же это со мною делается? Когда же мне будет лучше?

— Когда зажжешь ты все эти семь светильников, — ответил мне старец, — тогда тебе будет хорошо!

Вскоре после этого сна мне было что-то вроде видения, необычайного и страшного.

Ездила я в город, в женский монастырь, где имела обыкновение часто молиться перед чудотворной иконой Ченстоховской Божией Матери. Вернулась я из города в сумерках и прилегла у себя на диване. Я не заснула, потому что ясно слышала в соседней комнате разговор мужа с моим братом, но внезапно впала в какое-то необычайное состояние. И вижу я: сижу я у себя в кабинете, и вдруг поднялась страшная буря. В мгновение ока крышу с дома сорвало, а меня подняло на воздух. А буря, смотрю, несет по воздуху леса, дома, скот, людей… Я пришла в неописуемый ужас, закрыла лицо руками и кричу:

— Господи, прости мои прегрешения!… Господи, что же это делается?

И какой-то голос ответил мне:

— Конец миру — Господь идет! Брось грешить, беги к Нему навстречу!

Я подняла голову и вижу: сходит Господь с воинством небесным… И тут раздалось такое пение, что я, грешная, ни описать, ни выразить не могу… И поднялась я на воздух навстречу к Нему, и со мною многое множество людей вознеслось на облаках воздушных… И вижу я: какие то светлые мужи стали расставлять как бы столы.

— Что это, — спрашиваю, — батюшки?

— Господь судить будет весь народ! — ответили мне эти светлые мужи.

От страха я очнулась, вскочила с дивана и в ужасе бросилась к образам молиться.

После этого грозного сновидения я стала более обращать внимания на свою духовную жизнь: танцовать бросила, хотя мне было еще только 25 лет; прекратила есть скоромное по постам и постным дням…

Видно, этим образом угодно было Господу обратить меня на путь истинный.

В скором времени я опять вижу сон: кто-то повелевает мне строить дом. Голос говорящего я слышу, а самого его не вижу. Я будто спешу начинать закладывать постройку; занесла огромное строение и сама удивляюсь, как скоро у меня идет эта постройка. Через несколько дней у меня уже и фундамент был выложен… В постройке этой мне помогали какие-то духовные лица. Когда же стало выводиться самое здание, то оно оказалось красоты неимоверной. Работала я над зданием этим с великою тяжестью и усталостью, но душа моя испытывала восторг неописуемый. И вот, когда я ходила около возведенной мною постройки, ко мне вдруг вошел тот же юноша, который когда-то в сонном видении одел меня шалью. Подошел он ко мне и стал любоваться постройкой, а затем говорит мне:

— Поди посмотри у себя на дворе: что там делается?

Я взглянула на двор и вижу: половина двора у меня засеяна рожью, и рожь эта уже поспела. И дивлюсь я, какая это и откуда взялась рожь? Растет она, смотрю, кустами и такая, какой я никогда не видывала. Посреди же ржи этой стоит один колос выше всех, и на этом колосе еще несколько колосьев.

— Что это за рожь? Что это за колос удивительный? — спрашиваю я юношу.

— Этот колос, — отвечает он мне, — имеет в себе семь колосьев, и каждый колос принесет семь колосьев плода, — и все житницы твои засыплются хлебом.

Никого я не могла найти, кто бы мог мне растолковать это сновидение. А между тем вскоре после него мужу моему пришла в голову мысль, что он может внезапно умереть во время одного из припадков своей несчастной болезни и оставить меня на произвол наследников, которых у него было много. Муж сделал на мое имя векселей на 150 тысяч рублей, а имения его было 800 душ, которые и должны были после его смерти перейти ко мне по этим векселям. Таким образом, в мое распоряжение попала и та женщина, которая покушалась на мою жизнь.

Получив паспорт, она, оказалось, не ушла в Москву, но перешла жить в другую деревню. Как стала она моей крепостной, то стала проситься меня видеть; но я, грешница, долго не решалась допустить ее до себя, пока внутренне не примирилась с нею. Но и примирившись сердцем, я не хотела видеться с нею с глазу на глаз, а когда позволила ей прийти, то пригласила к себе священника, нашего духовного отца, при котором и должно было состояться наше свидание. Когда она вошла ко мне, то прямо бросилась мне в ноги, схватила их обеими руками, стала их целовать, каясь в своем грехе и заливаясь горькими слезами. Говорила она, что на жизнь мою она покушалась несколько раз и, кроме того, мужу моему подкидывала фальшивые письма, будто бы писанные ко мне моими любезными; но, к ее удивлению, ни одно из этих писем до мужа моего не доходило, а куда-то они пропадали, хотя она их иногда ухитрялась положить ему в карман…

Я слушала эти признания с болью сердечной.

— Простите ее, — сказал священник. — И Бог грешников прощает.

— Ну, милая, — сказала я, — Господь да простит тебя за мои многолетние мучения, а я тебя прощаю. Напиши себе вольную, а я ее подпишу.

Так я проводила ее и с тех пор больше не видала.

Эта история, однако, не прошла мне даром: я заболела и во время болезни порвала все векселя, выданные мне в обеспечение моим мужем. Причиной тому была развившаяся во мне во время болезни мнительность: мне казалось, что я умру, а мои наследники возьмут да и выгонят старика мужа и не дадут ему умереть спокойно. Но вскоре Господь помиловал меня — я выздоровела, и мы с мужем спокойно стали жить, предоставив свое будущее воле Божией.

Один год выдался тревожный в нашей тихой помещичьей жизни. В этот год какие-то люди стали поджигать помещиков. Что это были за люди, осталось в точности не известным. Говорили про поляков, которые будто бы бродили под видом иностранцев по селам и городам, оставляя по себе следы в виде дымящихся пожарищ Правда это была или нет, того мы не знали, но пожары начались и у наших соседей.

Мы связали все свое добро в узлы, просиживали ночи, не ложась спать, и караулили. Так продолжалось довольно долго. Мы все измучились, каждую ночь и каждый день ожидая, что вот-вот и над нами разразится несчастье.

Матерь Божия, видимо, сжалилась над моими страданиями и явилась мне во сне. Приснилось мне, будто я бегу куда-то вон из дому по большой дороге, — а на дворе тьма непроглядная и туман страшный, — и я не знаю, куда бегу. Подбежала я к какому-то лесу, и стал туман расходиться. Тут я увидала: стоит какой-то большой образ, но за туманом лика его я разглядеть не могу. Я начала молиться и плакать и во сне говорю со слезами:

— Господи, чей это образ? — угодник ли какой или Матерь Божия? Спаси меня, грешную, погибаю!

Вдруг туман предо мною рассеялся, и я увидала образ Божией Матери, и от образа я услыхала такие слова:

— Ежели желаешь, можешь иметь Меня у себя. Я стою в городе, в зале такой-то госпожи.

И мне было названо имя этой госпожи.

Я упала на колени пред иконой, плакала, плакала и проснулась вся в слезах.

Я рассказала сон мужу, и он мне посоветовал съездить к этой госпоже в город.

С барыней этой я знакома не была, но когда к ней приехала, то была ею принята очень приветливо. В зале у нее я действительно увидала тот же образ Божией Матери, который мне явился во сне, и я узнала, что он именуется «Споручница грешных». Я попросила отслужить перед ним молебен, а затем и разрешение с этого образа снять копию, что и было мне дозволено.

После этого молебна я стала духом много покойнее; а когда мне доставили копию с этого образа, то надо ли говорить, какую я возымела к нему веру?..

Тем не менее, и у нас начались пожары: сгорел овин; через два дня подожгли ригу. Муж мой заболел своей несчастной болезнью. Скорбь и страх у меня усилились больше прежнего. К счастью, на всю эту скорбь Матерь Божия послала мне в утешение и подкрепление мою сестру и еще одного знакомого с женой, которые приехали погостить ко мне. С ними я несколько поуспокоилась.

В тот день, когда ко мне приехали эти гости, в соседнем селе был престольный праздник, и все наши были отпущены мною на праздник. В доме оставался один мальчик и брат мой родной, да в кухне — повар и приказчик с женой. Гости мои приехали под вечер, и мы с сестрой и с гостями засиделись до позднего часа.

Когда разошлись, я прошла в свою спальню и крепко заснула. Заснула и вижу во сне: у меня будто на дворе пожар. Я велю собрать дворовых, поднять образа и служить молебен, а сама горько плачу, умоляя Господа показать мне, кто мой злодей. Вдруг вижу: на воздухе показалась кисть как бы огромной человеческой руки, и рука эта опустилась и стоит передо мною. Я испугалась.

— Господи! — взмолилась я во сне, — чья это рука стоит передо мною?

— Это — рука Божия! — ответил мне чей-то голос.

И я, в благоговейном ужасе, с трепетом приложилась к этой руке; а рука эта стала подниматься все выше и выше и вдруг внезапно опустилась на головы моего приказчика и повара, стоявших неподалеку от меня рядом друг с другом.

Тут я проснулась в изумлении и страхе, недоумевая, что бы мог значить этот сон.

В эту ночь, пока я спала, поднялась на дворе такая буря, что мои люди, отпущенные на праздник, не могли вернуться домой, и в ту же ночь у нас подожгли кухню, разложивши на ее чердаке целый костер. Я этого не видала, а узнала после, так как брат, увидавши пожар, запер ставни в моей спальне. На пожар выскочили брат с гостем и мальчик-слуга, а сестра взяла образ «Споручницы грешных» в руки и стала молиться. Сбежались на пожар мужики и быстро его затушили, не дав разгореться.

Всего этого я не видала, потому что спала, и когда я проснулась, то все уже было кончено.

Проснулась я, лежу и со скорбью думаю, что значит мой сон. Грустно мне стало. Я кликнула свою девушку, которая тоже на праздник не ходила, и велела ей отпереть ставни. Ко мне вошли брат и сестра и спрашивают:

— Здорова ты?

— A y нас, — спрашиваю, — все ли здоровы? Все ли у нас благополучно? Я какой-то сон необыкновенный видела.

Сестра бросилась меня целовать, заплакала да и говорит:

— Благодари Господа и Божию Матерь «Споручницу»: Они тебя помиловали и спасли!

Тут я узнала, что произошло ночью у нас на усадьбе.

Приехал староста, понаехало много наших крестьян. Я послала за священником, чтобы поднял образа, отслужил молебен и привел бы всех дворовых к присяге. Старосте же я велела наблюдать за лицами: кто как будет присягать? К присяге я и сама вышла. Смотрю: все присягают просто, но когда дошла очередь до приказчика и повара, то с ними невесть что сделалось: они затряслись как в лихорадке и как смерть побледнели. Это было замечено всеми.

Отслужили молебен, а после молебна староста приступил к приказчику с поваром и стал их опрашивать порознь, где были эту ночь, что делали. Кончилось тем, что их сковали и отправили в другую деревню, под крепкий караул, до выздоровления мужа. Когда муж выздоровел и дело разобрали, то одного из них отдали в солдаты, а другого сослали на поселение.

И на этом, благодарение Богу, покончились все пожары как у нас, так и у наших соседей.

Напала на меня одно время такая грусть, такая тоска, что я не знала, куда мне от нее деваться. Время было зимнее, и я поехала кататься на санках; но и это не помогло. Я вернулась с теми же чувствами, с какими и выехала. Велела я в своей оранжерее зажечь все разноцветные фонарики и пошла любоваться красотой ярко освещенного зимнего сада. Цвела в то время камелия, цвели и многие другие деревья и между ними — огромная датура, на которой было 37 цветков. Что за удивительный был тогда аромат в этой оранжерее!… Походила я по аллее из камелий и села в своей беседочке на диванчик, на котором обыкновенно сиживала. Взяла я в руки образ «Взыскание погибших» и стала с умилением смотреть на него; и чем дольше я на него смотрела, тем в большее приходила умиление. Я не могу сказать, молилась ли я тогда или сидела в полузабытьи, но только не спала. И в этом состоянии умиления я ясно увидела, что пришла я будто бы в Белевский женский монастырь, перед вечерней. В церкви никого нет. Я стала возле клироса и начала молиться. И вижу я: из северных дверей алтаря выходит какая-то белокурая девушка в подряснике, проходит тихо мимо меня и пристально на меня смотрит.

— Голубушка, — спрашиваю я ее, — скажи мне: вечерня еще не кончилась?

— Нет, — ответила мне девушка, — не начиналась!… А ты что — иль пришла сюда местечка себе искать? — спросила она меня и, не дожидаясь ответа, сказала: Вот, и я себе местечка ищу.

И с этими словами девушка эта вошла в северные двери другого алтаря. Потом, вижу, выходит она опять из тех же дверей и говорит мне:

— А много нужно нам с тобою места?

Указала мне рукой на уголок и промолвила:

— Вот здесь и займем мы с тобою немного местечка и будем с тобою жить.

Тут меня разбудил голос моего мужа, звавшего меня к себе, и видение кончилось.

Мое забытье продолжалось только одно мгновение, но так знаменательным показалось мне виденное, что я рассказала его своей тетушке, у нас тогда гостившей.

— Долго ли, коротко ли, — сказала мне тетушка, — а, видно, быть тебе в монастыре!

Да так мне и самой тогда показалось.

В ту же ночь, когда я уже легла спать, я увидела во сне: пришла я будто в какой-то неизвестный мне дом и вижу в нем покойную мою мать, которая очень хлопочет, убирает дом и готовит кушанья, а на меня никакого внимания не обращает… Я долго на нее глядела, да и говорю:

— Маменька, что же это вы меня не приласкаете?

Мать мне ничего не ответила, и я горько заплакала.

Но и на слезы мать не обратила внимания, а продолжала заниматься уборкою дома.

Когда она кончила этим заниматься, то обратилась ко мне и говорит:

— Ну, теперь я все покончила и более к тебе возвращаться не буду. Ты думаешь, мне легко было приходить к тебе в такую даль?

Сказав это, мать моя подошла ко мне, поцеловала меня, перекрестила и покрыла чем-то голубым, обшитым золотой бахромой.

— Чем это вы меня, маменька, покрыли? — спросила я.

— Омофором, — ответила она и стала подниматься на воздух.

Высоко поднялась она и скрылась на небе.

С тех пор, действительно, я уже не видела во сне своей матери, тогда как прежде она мне являлась часто, предостерегая меня и наставляя в разных случаях моей жизни. Вместо явлений матери я с этого времени стала слышать чей-то голос, руководящий мною.

Не более месяца прошло с этого сна, как мне вновь приснился все тот же юноша, который мне и раньше являлся в сонном видении. В этот раз он будто бы с какой-то особой властью явился в мой дом и стал все ломать в доме: сломал часы, мебель, рояль и стал все выкидывать вон из дома; затем схватил моего мужа и запер в комнату, приставив к ней караул и запретив пускать к нему кого бы то ни было… Я стала плакать и просить этого юношу не мучить моего мужа, но он грозно мне сказал:

— Помнишь ли, что я несколько раз к тебе являлся и говорил, что ты никому не должна принадлежать, кроме меня? Ты меня все гнала от себя; теперь я сам к тебе пришел, и уже без тебя не уйду, и везде буду с тобою.

На другой день после этого сна, вечером, сели мы все чай пить. Вдруг муж мой стал хрипеть и покатился без сознания со стула на пол. Бросились за священником, поскакали за доктором. Привезли доктора, пустили кровь и привели мужа в чувство; но ног муж мой лишился — их разбил паралич. После удара он прожил две недели и умер.

Когда похоронили моего мужа, я не в силах была оставаться в нашем доме и уехала на время в Белевский монастырь, где наняла себе келью и жила в ней, пока велось дело с наследниками мужа, от которых мне много было скорби; но Господь послал мне добрых людей, которые меня избавили от всех забот и хлопот по наследству.

Еще сорока дней не вышло покойному мужу моему, — пришла я от всенощной в свою монастырскую келью и легла спать… В деревне своей я все еще жить не могла и, по милости матушки игумении, принявшей во мне сердечное участие, проживала в монастыре… Только я легла в постель и стала засыпать, как увидела во сне, что меня кто-то будит и говорит:

— Что ты спишь? У мужа твоего добрых дел недостает!

Я будто повернулась на этот голос и вижу: стоят перед моей постелью два светлых юноши в белых одеждах и держат в руках весы…

— Видишь, — говорят, — весы перевернулись? Добавляй скорее!

Я проснулась в трепете, бросилась к Матери Божией и стала Ей молиться, прося Ее научить меня, что делать, чтобы спасти душу мужа. И напала тут на меня такая тоска, что я уже заснуть не могла и всю ночь провела в страшной душевной тревоге.

Утром я пошла к матушке игумении, рассказала ей все подробно и просила совета, как поступить мне, что делать. Игумения посоветовала удвоить милостыню, и я, сколько было можно, всюду рассылала и раздавала; но, видно, всего этого было, к моему горю, мало, потому что непокойно было мое сердце. Тут приехала ко мне моя тетушка, и тоска моя стала меньше меня тревожить; но все-таки сердце не было покойно…

И приснился мне уже сам покойник. Иду будто я в нашей деревне по улице, недалеко от церкви, и вижу, что мне навстречу идет какой-то человек, по походке — мой муж, но верно узнать не могу, потому что лицо его чем то закрыто. Я спрашиваю его:

— Кто ты?

Он мне ответил:

— Это я.

— Что ж у тебя, — спрашиваю, — лицо-то закрыто?

— Я свету не вижу, — отвечает, — и никто мне его открыть не может, кроме Матери Божией. Попроси Ее обо мне!… Да еще есть у тебя мешочек с деньгами — раздай его! Он лежит у тебя в деревне, в комоде, во втором ящике.

Я проснулась и долго думала об этом сне.

Усилила я молитву о муже, но денег, знаю, у меня нет не только в деревне, но и при мне: после смерти мужа я осталась без гроша, и добрые люди помогли мне его похоронить, дав взаймы денег. Но все-таки сон этот не выходил у меня из головы; а времени до сорокового дня уже мало оставалось.

Я рассказала сон свой тетушке, а она мне и говорит:

— Ты веришь снам — поверь и теперь: съезди в деревню, погляди в том комоде, где он тебе велел!

Послушалась я тетушкиного совета и поехала в деревню. Велела отворить дом, открыть ставни… В деревне, во флигеле, жил мой брат. Я взяла с собой брата и вошла в дом, в ту комнату, где стоял красный комод.

Отворила я второй ящик и, действительно, нашла мешочек с деньгами. И тут я вспомнила, откуда он у меня взялся: у меня одно время завелась страстишка копить серебряные пятачки и гривеннички, и я их собирала в этот мешочек, а потом о нем забыла. Стала я считать деньги, и оказалось, что в мешочке этом набралось 50 рублей.

В сороковой день я все деньги раздала.

Через три дня после сорокового дня мне во сне опять явился мой муж, но уже с лицем открытым и очень веселым. Подал он мне тот же мешочек и говорит:

— Ну, теперь возьми его! Спасибо тебе, теперь он мне больше не нужен — довольно с меня.

И с этих пор я мужа своего уже более не видала.

Прошло со смерти мужа несколько времени; наступила весна; я стала ездить в деревню наблюдать за хозяйством; наступал праздник Великого дня Пасхи… Опять увидела я знаменательный сон: сижу я будто в каком-то доме и слышу громкий голос, который повелительно говорит мне:

— Иди за мной!

Не видя никого, я пошла за этим голосом и шла куда то далеко полем. Вижу вдали церковь. Подхожу к ней ближе, смотрю: церковь старая, без окон и без дверей, грязная, неоштукатуренная.

— Созижди мне ее! — говорит неизвестный голос.

Я отвечаю:

— Господи, денег нет у меня, и не знаю, как за нее приняться!

— Созижди мне ее непременно! — повторил настойчиво и повелительно тот же голос.

Проснулась я и думаю, к чему мне привиделся этот странный сон. Подумала, подумала да и бросила думать: не всякому же сну верить!

Через неделю опять вижу тот же сон, и тот же голос мне повелительно говорит:

— Иди за мной!

И опять я пошла за этим голосом, и вновь пришла к тому же месту и к той же церкви; но на этот раз около этой церкви, оказалось, лежала громадная груда камня, так что близко нельзя подойти к церкви. И опять голос сказал мне:

— Созижди мне церковь!

— Господи, — отвечаю, — страшно взглянуть на эту громаду камня!

Повелительно и грозно в ответ на мои слова сказал мне голос:

— Перетаскай все эти камни и созижди мне церковь! Да смотри, непременно устрой!

После того как сон этот повторился, я послала за своим священником, рассказала ему, что видела, и спросила:

— Что, батюшка, эти слова означают?

— Надо, — говорит, — матушка, пригласить отца благочинного: он человек умный и жизни духовной.

Священник привез благочинного. Много мы толковали, и благочинный сказал:

— Может быть, матушка, Господу угодно, чтобы вы обновили вашу церковь: она, действительно, грязная, неоштукатуренная, да к тому ж и построена она вашими предками, и прах многих из них лежит около нее; теперь прах этот попирается всякой крестьянской скотиной. Обновите храм, приведите в порядок семейные склепы: так-то вот и созиждете ту церковь, о которой вы получили повеление.

По общему совету отслужили мы молебен Спасителю и Божией Матери, а благочинный отправил к архиерею прошение о разрешении мне обновить свой приходский храм. Я заказала кирпич, наняла разного рода мастеровых; пришло разрешение от Владыки — и с ранней весны работа закипела. Стали штукатурить церковь изнутри и снаружи, печники — ломать склеп и вновь класть. Образа из церкви перенесли в одну половину моего дома. Навезли тысяч десять кирпича. Работы невидимой рукой подвигались быстро вперед. Явились жертвователи. 30 000 кирпича пожертвовал кирпичник, у которого я покупала кирпич. Один господин, узнавши, что я обновляю церковь, прислал мне десять золотых… Когда я начала переделывать храм, у меня в платке был завязан один пятиалтынный, — только и было у меня наличного капиталу, — а работ в церкви было произведено на 8700 рублей.

К 1 октября, ко дню нашего престольного праздника, все работы были уже окончены, заново отделан грозивший падением иконостас, — и на самый престольный праздник наша церковь была освящена, а на мне не осталось за работу ни копейки долгу.

Когда были покончены церковные работы, я в скором времени увидела опять сон: будто я стою в нашей церкви, смотрю и любуюсь, как она стала хороша. Гляжу: из северных дверей подходит ко мне какое-то духовное лицо и говорит:

— Ты думаешь, что ты тут все окончила? Нет!

Подает мне маленький образок, показывает в церкви для него место и говорит:

— Воздвигни мне этот образ здесь, укрась его всеми твоими брильянтами и драгоценными камнями!

И вижу я, что в углу этого образа написан Лик Божией Матери.

Сон этот я видела спустя некоторое время и второй раз.

Я испугалась, что сразу не послушалась приказания. Послала опять за священником.

— Если так Господу угодно, — сказал мне священник, — то вы этот сон увидите и в третий раз.

Прошла неделя. Опять я вижу во сне, что я стою в нашей церкви, и то же духовное лицо подходит ко мне и спрашивает:

— Что ж ты не делаешь того, что я тебе велел?

— Нигде такого образа не отыщу! — отвечаю ему я.

— Да сама-то ты помнишь ли его? — спрашивает и с этими словами вынимает и показывает мне три образка.

— Который же я тебе показывал? — спрашивает.

Я указала.

— Так воздвигни ж его на этом месте! — сказал он мне и ушел от меня в алтарь, из которого вышел опять, и с ним другое духовное лицо… Вижу: несут золотую парчу, а на парче — множество золотой бахромы. Подали они мне эту парчу и говорят:

— Это тебе на образ, а чего недостанет — продай свои вещи, бриллиантами же своими укрась Матерь Божию.

Я с этим проснулась, и в памяти моей живо запечатлелся виденный образ какого-то святителя и в углу образа — Лик Божией Матери.

Ни у себя, ни в церкви я этого образа не нашла. Искала у соседей, была в городе, во многих домах смотрела, смотрела и по всем церквам, но нигде не нашла. Наконец, после продолжительных поисков, я нашла виденную во сне икону на чердаке нашей церкви между старыми образами. Когда я отмыла эту икону, то на ней оказалась надпись: «Святитель Димитрий, Ростовский Чудотворец». И как же я обрадовалась угодничку Божиему!… Обложила я образ этот серебряною ризою, обновила его, сделала на него киот и поставила в церкви на указанном месте, но украсить своими бриллиантами не решилась: боялась, чтобы бабы не выковыряли их своими пальцами, да и жаль мне было расстаться с моим фермуаром, браслетом и серьгами, в которых я любила ездить по собраниям. Спрятала я свои драгоценные вещи — носить их все-таки не решалась: совестно было, а расстаться с ними было жаль.

Прости, Господи, мое согрешение!

Несколько времени я берегла у себя свои драгоценности, но совесть моя не была покойна, упрекая меня в том, что я их пожалела для Царицы Небесной. Под конец я даже не стала держать их у себя, я отдала их спрятать сестре, не сказавши, однако, ей причины, почему не хочу их хранить у себя.

Еще я видела такой сон: будто, я у себя дома задумчиво хожу по комнате. Подняла я голову и увидала, что на диване в этой комнате сидит молодой человек, а навстречу мне идет старичок, по виду духовный. Я ему поклонилась в землю и подошла под благословение, а он мне показывает на этого молодого человека и говорит:

— Не ходи за него, пожалуйста, замуж: еще зима не пройдет, как его не будет.

А я говорю ему:

— Батюшка! Я ни за кого не пойду замуж: меня Господь от этого помилует:

Старичк мне показал на балкон и говорит:

— Посмотри, как Матерь Божия молится за тебя!

Я взглянула на балкон, а на балконе, смотрю, стоит Женщина в белом покрывале, поднявши руки к небу.

Я бросилась к двери и закричала:

— Матерь Божия, спаси меня!

И с этим проснулась.

Сон этот очень скоро сбылся наяву. Через два дня после него ко мне приехал тот молодой человек, которого я видела во сне, стал мне объясняться в любви и просить моей руки. Я ответила, что я для него стара, но он не унялся и продолжал объясняться в любви, говорил, как давно меня любит, что он влюбился в меня, когда я еще была замужем, а он был юнкером; что с той минуты, как он меня встретил, он не разлучался со мною мысленно… Этот молодой человек так был красив, так хорош собою, что трудно было встретить красоту, подобную его; но характера он был такого буйного и страшного, что я в ужас пришла от его предложения. Можно сказать, что я поневоле вспомнила свой сон и успокоилась при мысли, что меня защитят от этого жениха молитвы Царицы Небесной.

Но он долго меня не оставлял в покое, и я много страдала от его ухаживанья. Отказывать ему напрямик было опасно, и приходилось действовать с большой осторожностью, чтобы не навлечь на себя его необузданной ярости в случае отказа. Все родные и знакомые боялись за мою жизнь, так как он всегда с собою носил кинжал, и ему ничего не стоило лишить меня жизни. Наконец, помолившись Царице Небесной, я собралась с духом и решилась прямо ему отказать. Отказала я ему ласково и прибавила, что я дала клятву ни за кого не выходить замуж. К удивлению моему, он принял отказ мой спокойно и стал редко ко мне ездить.

Вскоре после этой истории отвергнутого сватовства я сидела в сумерках на диване и задремала. Вижу во сне, что я где-то еду, и на меня напали разбойники, и всю меня изранили. Я долго с ними боролась, но не могла справиться, пока не явилась какая-то женщина, которая и спасла меня от них.

— Поди в мою комнату! — сказала мне эта женщина, ввела в комнату и заперла меня в ней.

В этой комнате я увидала большой полинялый образ Божией Матери, похожий на тот, который мне велено было украсить моими брильянтами. Я стою будто перед ним и плачу. Из дверей выходит старичок, похожий на священника, и берет от меня этот образ. Я говорю ему:

— Батюшка, зачем ты его от меня берешь?

— Тебе, — ответил он сердито, — было велено его убрать, а ты его бросила!

И он взял и унес от меня этот образ.

Очнулась я от этого видения и стала просить Царицу Небесную простить мне мой грех. Тотчас же я этот грех открыла своей сестре, а затем и духовному своему отцу. Вскоре после этого я всеми своими брильянтами и драгоценными каменьями украсила запрестольный образ Божией Матери, но только не в своей, а в другой церкви.

С этого времени я духом совершенно успокоилась. Молодой человек, которому я отказала, прожил по соседству со мною до осени, потом уехал в Москву и там в начале зимы кончил жизнь свою ударом.

В письме моем к сестре вскоре после смерти отвергнутого искателя моей руки я писала так: «Сегодня я видела во сне, будто я — у себя в деревне, хожу в доме по комнатам, и в доме все пусто, и ничего нет. Вхожу к себе в кабинет, остановилась у окна, подняла глаза к небу и с умилением стала благодарить Господа за то, что я вдова и что мне так легко стало жить вдовою… Вдруг слышу голос:

— Ты скоро должна выйти замуж!

Я оглянулась на звук этого голоса и испугалась: у стола, вижу, сидит тот молодой воин, который мне несколько раз уже являлся во сне.

— Нет, — говорю я ему, — я никогда замуж не пойду: меня от этого помилует Господь.

— Нет, — возражает он, — пойдешь!

Я стала плакать и просить его, чтобы он избавил меня от нового замужества. Когда я его просила об этом; ко мне вошел какой-то незнакомый офицер.

— Вот твой жених! — сказал мне воин, взял его и мою руку и надел нам обоим венчальные кольца.

— Смотри же, — говорит он моему жениху, — береги ее, она моя, я тебе ее не совсем отдаю!

А мне сказал:

— Не бойся, иди за него: я везде с тобою буду!

И скрылся от меня.

Я проснулась и думаю: что это такое, Господи, мне приснилось?..

На другую ночь я опять вижу сон, будто я в деревне со своею тетушкой. Опять я стою у окна и смотрю на небо. И вижу я на небе большую звезду, Я кличу тетушку посмотреть на нее… И, вдруг эта звезда стала тихо катиться по небу…

— Смотри, — говорит мне чей-то голос, — это звезда твоя и катится к тебе!

И скатилась эта звезда с неба в растворенное окно прямо ко мне на колени.

— Смотри же, — говорит мне тот же голос, — держи ее крепче!

Куда потом звезда эта делась, я не помню… Тут я увидала себя на постели, и кто-то подошел ко мне, толкнул меня в бок и говорит:

— Полно тебе спать! Через две недели ты увидишь, как судьба твоя решится!

Я мгновенно проснулась, разбудила тетушку и рассказала ей весь сон. Отметила я этот день и стала ждать, что случится со мною через две недели.

Через две недели и два дня приехал ко мне офицер точно такой, какого я видела во сне. Приехал он в свою деревню из Петербурга, где всегда служил, и пожелал как сосед познакомиться со мною. Ему я, видимо, очень понравилась, и он стал часто ездить ко мне из деревни в город, где я тогда жила, а в один из своих приездов сделал мне предложение, которое я и приняла. Мы скоро перевенчались и переехали на житье в деревню.

Три года я была очень счастлива в замужестве: муж мой, что называется, не мог на меня наглядеться, даже сам меня причесывал, а когда я, бывало, приоденусь, то сам наблюдал, чтобы я была одета как можно более к лицу. Но после, остальные пять лет нашей супружеской жизни, всего было — и сладкого, и горького. Было ли так угодно Господу или злым людям, которые завидовали моему счастью, то Бог весть…

Слава Богу за все!…

Последний год моей жизни с мужем мне все необыкновенные сны виделись, а жизнь наяву исполнена была скорбей немалых. Видно, ими угодно было Господу вести всю жизнь мою.

Один раз вижу я во сне: бегу я каким-то полем и прибежала в свой дом в полном изнеможении. От усталости я упала на постель совсем больная, а на мне, чувствую, лежит какая-то ужасная тяжесть. Приподняла я голову и вижу, что я лежу вся в крестах и около моей кровати стоят тоже большие кресты… Я заплакала и говорю:

— Господи, что же это? Когда же будет конец этим крестам? Прими от меня хоть один большой!

И какой-то голос мне сказал:

— Все кресты отниму от тебя, но один оставлю!

И все кресты отступили от меня.

И тот же голос сказал мне:

— Один крест на груди твоей с тобою останется навсегда!

Взглянула я на себя, а у меня распятие на всю грудь разрисовано разными красками. Я стала его смывать, а оно все ярче делается, и под ним надпись: «Христос на кресте». И сколько я ни старалась отмыть его с груди моей, но смыть не могла, так и оставила.

Мое второе замужество было, действительно, исполнено крестов любви страстной и крестоносной, и отняты были они только тогда, когда окончилось через восемь лет супружеской жизни мое испытание этой любовью. Теперь только один крест остался на груди моей, и этот крест я должна донести безропотно до самой могилы.

Один раз вижу: хожу я будто по комнате у себя в доме, а в нем — ни людей, ни мебели — все пусто, а в другой половине дома, слышу, точно музыка какая-то играет и слышится духовное пение красоты необыкновенной. Я долго слушала с невыразимым наслаждением это пение, и стало мне почему-то так грустно, грустно… И сказала я себе: пойду посмотрю, что там делается.

Вошла я в девичью и стала, прислонившись к столу. Слышу — чей-то повелительный голос кричит:

— Вон отсюдова! Все — вон!

И вижу я со страхом, что из дому по воздуху полетела вон вся мебель… Смотрю, из спальни моей выходит кто-то, точно священник, в золотой ризе, а лицо белой дымкой покрыто, и все рукой машет.

— Вон, — кричит, — все вон!

Обратился ко мне, грозит пальцем и говорит:

— А тебе Иоанн Креститель покажет путь, по которому ты должна идти!

С этим я проснулась.

После этого, в непродолжительном времени, я вижу опять сон: стою я у себя на балконе и с грустью, точно осиротевшая, смотрю на небо. Вдруг вижу, летит через балкон огромная птица и ударила меня больно в лоб, да так, что я покатилась. Постояла я немного и вошла в комнаты. В гостиной, смотрю, сидит мой муж и с ним много мужчин, которые все уже давно умерли. Увидев меня, они все вдруг с испугом вскочили, а муж и говорит мне:

— Что это у тебя за звезда большая? Она нас сожгла!

Я ничего не ответила, молча ушла опять на балкон и стала на то же место, где раньше стояла. Гляжу: летит опять та же птица, и из клюва падает записка, на которой крупными буквами были написаны слова: «Матерь Божия — твоя Заступница».

Я подняла записку, положила ее к себе на грудь за платье и пошла в спальню. Стала я у окна и чувствую грусть неимоверную… А на небе, вижу, поднимается страшная буря, и над землей низко понеслись черные клубящиеся тучи… В ужасном страхе упала я на колени и стала молиться, а с неба глаз не свожу. И вижу: среди волнующихся туч надвигающейся бури показался лучезарный Ангел и стал бороться с ними, останавливая бурю. И услыхала я голос, громко взывающий:

— Где она, где она?

И тут ко мне в спальню вбежала моя давно умершая двоюродная сестра, схватила меня за руку и увела в другую комнату со словами:

— Этому так должно быть. Успокойся: Архангел Михаил унимает твою бурю!

И тут я увидала мою мать; она готовит кушанья, а я ее спрашиваю:

— Что это вы, маменька, делаете?

— Скоро ко мне гость, — отвечает она, — для него и готовлю.

И в это время я слышу в другой комнате какой-то гул и крик, и в нем различаю голос моего мужа. Я бросаюсь в комнату и вижу, что какой-то необыкновенный человек с бледным лицом тащит моего мужа и запирается с ним в комнату, Я плачу, кричу:

— Пустите, выпустите моего мужа!

И тут, вижу, выходит мой муж: лицо бледное, руки опущены, на себя не похож и еле переступает. Я страшно перепугалась и проснулась. Заблаговестили к заутрени. Это был день святой великомученицы Варвары. Я стала собираться в церковь.

Муж спрашивает меня:

— Что ты, как будто расстроена? Иль что во сне видела?

Я ничего ему на это не ответила, сказала только:

— Иду в церковь.

— И я, — говорит, — с тобою.

Сердце мое было наполнено такою горестью, что я глядеть не могла на мужа, боясь разрыдаться. Меня так поразил этот сон, что я как будто уже совсем рассталась с мужем моим навеки.

Сон этот я видела в ночь под 4 декабря, а 6‑го был праздник Святителю Николаю. В этот день мы с мужем отправились к обедне. От обедни вернулись, сели пить чай. К нам пришла гостья-старушка, коротко нам знакомая. Мы втроем мирно беседовали за самоварчиком.

Муж за чем-то пошел в другую комнату и что-то, гляжу, долго не возвращается. Я и говорю гостье:

— Что это он так долго нейдет?

Встаю, чтобы идти к нему, а он в это время сам приотворяет дверь и идет как-то особенно, а сам бледный, точь в точь, каким я видела его во сне. Он только успел мне сказать:

— За доктором!

И упал на диван.

Помчались за доктором, побежали за священником на село, за братом моим, за людьми… Приехал доктор, пустил мужу кровь, уверял меня, что он останется жив, но, к несчастью, мои сны вернее докторов узнают будущее… Оборвалось мое бедное сердце…

К вечеру муж пришел в память и попросил супу. Я подала ему сама, и, пока держала тарелку, с ним сделался вторичный удар, он вскрикнул и четверо суток был без памяти. Доктора от него не отходили, но жизни ему не вернули. Через четверо суток он пришел в себя и пролежал больной еще две недели. Господь сподобил его совершить переход к вечной жизни в полной памяти: он причастился, особоровался и ушел туда, откуда не бывает возврата.

Меня, как мертвую, увезли из дома.

Несколько месяцев я была как помешанная и долго еще потом нигде не могла я найти себе места, несчастная!…

Когда Господу было угодно меня помиловать и прекратить мои страдания, я увидела во сне, что будто бы я у себя в деревне хожу по комнатам. Дверь на балкон открыта. День ясный. Из сада, вижу, идут по аллее две женщины в белых покрывалах; в руках одной — дароносица, у другой — потир. Я вышла к ним навстречу и говорю им:

— Кто вы? Что вам нужно? Что вы несете?

Женщина с потиром, которая шла впереди, говорит мне:

— Приступи — исцелишься!… Посмотри, кто пришел к тебе!

И с этими словами сняла с потира воздух, и я увидала, что в хрустальном потире сидит крошечный Младенец, кудрявенький, красоты неземной, и на меня смотрит. Я упала на колени и поклонилась тому Младенцу в землю.

С этим я проснулась, объятая неизреченной радостью.

До сих пор я не могу об этом сне вспомнить без слез…

Сон этот я рассказала своему духовнику. Он меня поисповедовал и причастил Святых Таин.

С этого дня я исцелилась от своей болезни. Меня перевезли в деревню, и я стала опять жить в своем доме, о котором раньше мне было страшно даже и подумать.

Вскоре после переезда моего в деревню я опять увидела сон: хожу я будто в каком-то чудном саду, и в этом саду стоит огромное дерево с крупными, белыми и черными плодами. Кто-то меня посадил под это дерево и велел мне раздавать плоды, кому захочу. И вижу я: идет ко мне мой второй муж и подходит грустный такой… Подаю ему один плод с дерева, под которым сидела и говорю:

— Съешь его, прохлади свои уста! Это хорошие плоды, я их берегу для тебя.

А он мне с грустью отвечает:

— Смотри ж, не забудь меня!

На другой день я опять вижу сон, что я бегу какими то лугами и сама не знаю, куда бегу. Прибежала я к какому-то большому дому, вошла в него; прохожу комнату, другую, третью… нет никого в доме. Куда ж это, думаю, я попала?.. Да! — соображаю я, — это я к архиерею попала… Слава Богу, думаю, никто меня не видал!…

Оглянулась я в сторону и вижу: стоит в углу старичок на коленях и молится. Я испугалась и хотела было тихонько переступить через порог и удалиться, но меня этот старичок остановил.

— Куда ты бросаешься и мечешься? — спрашивает.

Я упала ему в ноги и говорю:

— Не знаю я, куда себя деть!

Проговорила я эти слова, а старичок этот уже, смотрю, стоит на амвоне. Я опять упала ему в ноги и говорю:

— Простите, что я к вам забежала!

Он благословил меня и сказал:

— Не мечись из стороны в сторону! — все устроится.

Проснулась я, и взяла меня скорбь: как устроится?

Что устроится? Да может ли что меня устроить?..

Рассказала я свои сны кое-кому из близких, и они мне дали совет съездить к старцам в Оптину Пустынь.

И решилась я последовать их совету.

Оптиной я не знала, о старцах не имела понятия, не знала, что с ними говорить, даже и помыслить о беседах с ними боялась; но когда услыхала рассказы про великого старца о. Амвросия Оптинского, про любовь его к страждущему человечеству, — я бросилась к нему, под его покровительство, с растерзанным сердцем и измученной душой, с разбитым здоровьем, с жуткой боязнью сойти с ума в тоске по страстно любимом муже…

С этими чувствами я наскоро собралась и поехала в Оптину Пустынь, к старцу Амвросию.

Приехала я в Оптину и тотчас же пошла в Скит, где — сказали мне — живет Старец.

Не могу изобразить волновавших меня чувств, когда я подходила к этому святому месту…

Скит во имя святого пророка и предтечи Господня, Крестителя Иоанна!…

— Тебе Иоанн Креститель покажет путь, по которому ты должна идти!

Вспомнились мне знаменательные слова, сказанные мне во сне неизвестным, облаченным в золотую ризу и с лицом, покрытым белой дымкой. Сказаны они мне были еще перед кончиной моего горячо любимого мужа… Неужели здесь совершиться должно их исполнение?.. Сердце во мне билось, как голубь…

Долго я стояла около кельи Старца, чтобы хоть сколько-нибудь собрать свой рассеянный ум. Наконец, перекрестилась и вошла в келью.

В келье Старца сидело много народа: были монахини, были мирские разного сословия. Я помолилась Богу и поклонилась всем.

Выразить я не могу, какой страх испытывала я, когда сидела в ожидании выхода Старца. Меня трясло как в лихорадке. Я не смела глаз поднять на присутствовавших, думая и чувствуя, что страшней и грешней меня нет никого на свете. Не раз порывалась я уйти вовсе из кельи и даже выходила из нее с намерением более в нее не возвращаться; но точно какая-то невидимая сила меня обратно вталкивала в келью, и я, против воли своей, возвращалась.

Вдруг в келье зашумели, засуетились; монашенки стали закрывать окошки… Я догадалась, что идет Старец. Жутко мне с чего-то стало. Я бросилась в самый отдаленный уголок кельи и села, как преступница какая, дрожа всем телом.

Отворилась дверь внутренней кельи, и в ней показался Старец. Все бросились к его ногам, а я не помню, что в это время сделала, помню только, что Старец подошел ко мне и спросил, из какой я губернии и уезда. В это мгновение я увидела, что он в мантии, а в руках у него палочка. На голове Старца была шапочка, вроде мягкой камилавки. Лицо его было худое, изможденное и очень бледное, и весь он мне показался каким-то неземным видением…

Я была вне себя и продолжала дрожать всем телом.

Тут батюшка обратился ко всем и велел им выйти в Другую келью, а мне сказал:

— А ты останься со мною!

И с этими словами запер дверь на крючок.

Сел батюшка на диван и тихо, с кроткой ласкою спросил меня:

— Ну, теперь, раба Божия, сказывай, что тебе нужно от меня!

Голос батюшки проник мне в самую душу. Я упала к ногам его и зарыдала, но выговорить слова не могла. Он положил мою голову на свою руку, а другой рукой накрыл ее, как самая нежная, любящая мать; и долго, долго держал он так свои руки, не отнимая их от бедной головы моей. Старец молчал, и, вероятно, в безмолвии молился обо мне, давая волю моим слезам, пока не иссяк сам собою их невыплаканный источник. Потом батюшка поднял мою голову и стал расспрашивать меня, как я осталась без мужа, каких я лет вышла замуж… Я отвечала, что этого мужа я похоронила второго, что за первого меня родители отдали на 13‑м году и я с ним прожила 27 лет. Потом я вышла замуж уже по своему выбору, и со вторым мужем жила 8 лет. Была я немолода, но наружность имела несчастную, которая могла нравиться, так что мне не трудно было утаить мои годы… Батюшка слушал меня внимательно.

— Ну, — сказал он, — пожила ты, А. Н., в свете довольно, повидала всего — хорошего и плохого, радостного и горького, — а теперь пора подумать и о душе своей.

Я опять заплакала, упала старцу в ноги и сказала:

— Батюшка, примите мою душу на покаяние! Я совершенно предаюсь во всем воле вашей.

Батюшка много меня утешал и велел готовиться к исповеди и к Св. Причащению.

— Погости, — говорил он мне, — погости у нас в Пустыни: тебе спешить некуда, да и не к кому. Будь покойна — я тебя не оставлю. Поди теперь в гостиницу, отдохни!

Приласкал меня батюшка, благословил… И ушла я от него не помня себя от радости.

Пока я говела, я каждый день ходила к Старцу на благословение. Батюшка меня принимал милостиво, но я всякий раз подходила к нему со страхом.

Наступил день исповеди.

Когда Старец взял меня на исповедь, то сказал:

— Исповедуй мне все свои грехи. Припомни от самых юных лет и до сей минуты!

Великое и страшное это было для меня испытание! Ох, как тяжко жить на земле грешному человеку!… Я тяжело вздохнула. Не утаился мой вздох от прозорливого батюшки. Он молча на меня взглянул и стал надевать епитрахиль и поручи… Что было тут со мною, что творилось в душе моей в эти минуты, того словами и передать трудно. Мне казалось, что я сгорю от стыда.

Несчастная, горькая была доля моя в юности! Тринадцатилетняя девочка замужем за пятидесятилетним! Тяжел и страшен был мне крест этот, и я в семнадцатилетнем возрасте без памяти влюбилась в молодого соседа, полковника, который, выйдя в отставку, поселился жить вблизи от нас, в своей деревне. Красивый, ловкий, образованный был он человек, и с первой же встречи в нашем доме мы без памяти полюбили друг друга. Он умер прежде моего мужа.

Ох, как было трудно рассказать это Старцу!

Но батюшка уже все провидел и помог мне освободить душу от тяготевшего на ней греха: он сам мне предложил роковой вопрос и затем сам же и промолвил вопросительно:

— Да?

Я закрыла лицо руками и, сгорая от волнения и стыда, бросилась к его ногам и сказала едва слышным шепотом:

— Да!

— Ну, — сказал он, — теперь ты моя дочь духовная и я тебя никогда не оставлю.

Батюшка обошелся со мною с такою лаской, с такою милостью, что с этой первой моей встречи я привязалась к нему всею моею душою, всем существом моим, и на сердце моем не осталось у меня от него ни одной сокровенной тайны: я видела в нем от Бога посланного мне Ангела-Хранителя, спасающего душу мою многогрешную.

С этого времени я стала часто ездить в Оптину Пустынь. Добрый Старец понемногу начал меня знакомить с духовной жизнью и за его святыми молитвами я постепенно приучилась отставать от суетной, светской жизни, оставляя ее навыки и привычки.

Однажды, принимая меня в своей келье, батюшка услыхал от меня табачный запах.

— Ты куришь? — спросил он меня.

— Простите, батюшка, — сконфуженно ответила ему я, — курю, и не могу с папироской расстаться.

— Курить — беда невелика, — сказал мне Старец, — а можешь ли ты добровольно не курить своих папиросок?

— Не могу: без них меня тоска мучает.

— Вот и беда! — сказал батюшка, — в этом-то и грех состоит, девочка! В страсти — грех, а не в курении.

Помолчав немного, Старец улыбнулся и прибавил:

— Ну, Бог даст, мы с тобою эту страсть победим!

Оставшись вдовой, я переехала жить в деревню.

Была уже весна. Со мною в соседстве жила моя двоюродная сестра, которая меня очень любила. Зная мою страсть к цветам, она стала уговаривать меня строить вновь оранжерею, чтобы ею привязать меня к месту и тем заставить меня навсегда остаться жить в ее соседстве. Я склонилась на ее уговоры, купила лесу, наняла рядчика, и моя постройка пошла скорою рукою.

И вижу я сон: будто я где-то иду лугами, на которых растут превосходные цветы, а вдали стоит дом. Подхожу я к этому дому, но людей около него не вижу. Вхожу в комнату, в другую — тоже никого нет. Вошла в третью, и вижу: стоит большой стол, накрытый белой скатертью и за ним сидят три лица, а перед ними на столе лежит раскрытая большая книга. Одеты лица эти в монашеском одеянии. Посреди стола — точно игумения, а по бокам — две монахини. Увидев их, я остановилась у дверей.

— Иди сюда! — сказала мне игумения.

Я подошла и поклонилась.

— Чего ты скорбишь? — говорит она, — оттого и скорбишь ты, что живешь не на своем месте. Чего ты не идешь в монастырь?

— Состояния не имею такого, матушка, — отвечаю, — чтобы жить в монастыре.

— А какое у тебя состояние? — спрашивает, — видишь ты эту книгу? В книге этой на одну сторону вносят, а на другой записывают, а там и распоряжаются. Сколько можешь, столько и внеси! Не строй оранжереи, брось все! Тут я проснулась.

Рассказала я свой сон моему духовному отцу. Он посоветовал мне идти в монастырь. Попросилась я у Белевской игумении, но она меня не приняла, и осталась я жить по-прежнему. Приостановила я было постройку оранжереи; а прошло с этого сна несколько недель — опять начала ее строить… И вот во сне я услыхала чей то грозный голос:

— Не строй! — говорит.

Я остановила постройку, и этим вызвала негодование и насмешки своей двоюродной сестры. Но я на ее насмешки ответила просто и твердо: «Верю я своим снам!»

А тут и рядчик мой запил и ушел.

Прошло две или три недели. Вернулся мой рядчик, и я вновь соблазнилась и стала доканчивать постройку оранжереи. Опять слышу голос, говорящий мне во сне:

— Тебе говорю — брось строить! Вот, тебе и экипаж уже готов, чтобы ехать.

Под крыльцом, вижу, стоит экипаж, без лошадей, а каких-то два мальчика в белых рубашках прочищают мне дорогу к экипажу…

Я проснулась и думаю: что это значит, Господи? Что будет со мною?..

Работу я, однако, остановила и рядчика разочла.

Двух недель не прошло с этого сна — явился ко мне покупатель на имение, и я его продала, а сама переехала на житье в город.

Когда я стала жить в городе, то начала чаще ездить в Оптину Пустынь, к о. Амвросию. Узнав, что я еще не бывала по святым местам, он посоветовал мне съездить в Москву, помолиться у всех угодников и чудотворцев московских, приложиться к их святым мощам, а затем побывать у Троице-Сергия, в Новом Иерусалиме, в Вифании… Я с радостию ухватилась за этот совет и тотчас же решилась ехать. После тяжелой моей жизни эта поездка подействовала на меня так благотворно, что я стала совершенно оживляться.

Когда я была в Вифании, то мне сказали, что там в лесу живет великий старец Филаретушка, что к нему ходит много народу и что даже сам митрополит бывает у него, очень его любит и часто с ним беседует. Со мною были две товарки, с которыми я вместе совершала свое паломничество. Во время путешествия я одевалась победному и всюду, где мы бывали вместе, я их пускала впереди себя, а сама шла за ними. Так было и при посещении нами Филаретушки.

Пришли мы к нему, поклонились ему в ножки и приняли его благословение. Вдруг Филаретушка взглянул на меня да как закричит:

— Ты зачем живешь в миру?

Я перепугалась. Он посадил моих спутниц, а сам стоит передо мною и кричит:

— Зачем ты живешь в миру? Что ты в своем богатстве валяешься, как свинья в грязи? Все продавай, все тащи на базар! Чтоб у тебя ничего не было!

Потом он стал шутить со мною, обласкал меня, благословил[25] и, отпуская от себя, опять сказал мне серьезно и внушительно:

— Слышала? Все — на базар! Чтоб у тебя ничего не было.

Подал он мне черный крест и прибавил:

— Неси его домой! Будет с тебя и этого, а прочее все — на базар!… Вблизи-от меня живет затворник: поди к нему под окошко, — он скажет, что тебе делать!

Товаркам моим Филаретушка ничего не указывал, а только их благословил.

К затворнику идти я побоялась, потому что час был поздний, а место незнакомое; и расположилась я на волю Божию: что будет со мною, то пусть и будет!

Переселившись на житье в город, я видела сон необыкновенный. Вижу я себя в своем деревенском доме. Входит ко мне какое-то духовное лицо и говорит:

— Идите — вас требуют!

Мне показалось — точно на суд. Я пошла. Вхожу в переднюю и вижу: стоит в ней от потолка до полу большое зеркало, и в этом зеркале я вижу себя, роста большого, красоты невообразимой; платье на мне парчовое, а на голове — венец. Схожу с крыльца, а на крыльце уже меня дожидаются какие-то двое, чтобы проводить меня, и я вступаю в длинный, темный коридор. По сторонам коридора стоят дети в белых рубашечках и просят у меня милостыни, а я иду и раздаю направо и налево милостыню, пока вижу, что у меня и раздавать-то уже ничего не осталось. И вынула я грудь свою, и стала детей тех кормить своим молоком. И так я прошла весь коридор, а затем вышла на луг очаровательной красоты. По лугу этому, вижу, течет река. Я села на берегу. Смотрю: нет на мне моей парчовой одежды, а взамен ее — рубище. Дети опять тут, сидят со мною рядом и просят есть, а мне им дать нечего. И горько мне стало, что дать мне им нечего. Раскрыла я тут на себе свое рубище, и вижу, что все в ранах тело мое, а дети, увидев мои раны, припали к ним и стали их лизать…

Тут я проснулась.

На другой день опять вижу сон: лежу я будто у себя на постели, и подходит ко мне какой-то послушник.

— Что же это ты, — говорит он, — все еще до сих пор не готова? Потребует тебя Царь, а у тебя одежды нет, всю черви поели!

С этими словами он подошел к комоду, выбрал из него все, что там было, и унес.

После этого сна через два дня я заболела горячкой и несколько недель находилась между жизнью и смертью.

Когда я уже стала понемногу поправляться, то опять увидела знаменательный сон: подхожу я будто к своему образному киоту и начинаю перед ним молиться с необычайным умилением. И когда я, помолившись, стала прикладываться к образу Божией Матери, то Она стала вдруг как живая, сняла с Себя ризу и ею меня покрыла. Сколько времени я под нею лежала, не помню. После того я увидала себя в каком-то незнакомом доме, разделенном на две половины: в одной половине — церковь, а в другой — комнаты. В одной из этих комнат я вижу своего мужа. Подходит он ко мне и говорит:

— Полно тебе здесь горе мыкать: пойдем к нам!

И в ответ на эти слова мужа чей-то голос возразил:

— Нет, она к тебе не пойдет: ей еще надо дом достроить, который она начала уже много лет тому назад!

— Да я его уже кончила, — ответила я.

— Нет, — сказал голос, — не кончила! Пойдем, я тебе его покажу!

Я пошла и вижу: стоит дом, и недостроен; но я его узнала, узнала и то, что строить его я начала еще при первом муже. Удивило меня, что тот же сон я видела уже раз, после смерти своего второго мужа. Тогда я видела, что дом этот доведен до крыши, но крыши еще нет; а теперь уже он стоял совсем оконченным вчерне, только без окон и без дверей, которые надо было доделать. И такой красоты был дом этот, что я воскликнула в восторге:

— Господи! дострою я его непременно и перейду в него жить.

Мой муж, вижу, стоит поодаль и говорит:

— Что, что ты делаешь? На что тебе столько домов?

— Зимой, — отвечаю ему, — буду жить в одном, летом — в другом, а третий забью.

Тут я оглянулась и увидела, что мой белевский дом стоит с закрытыми ставнями и заколочен… И опять я увидела иной дом, разделенный на две половины. Заглянула я в его стеклянную дверь, и за ней вижу большую комнату, а в ней много народу, и какой-то чудной красоты юноша ходит и учит народ… И говорит мне чей то голос:

— Этот юноша — Тихон Задонский. Он еще юношей в семинарии проповедовал слово Божие.

Ушел юноша, а народ все стоит. Вдруг выходит к народу архиерей в полном облачении. Я спрашиваю:

— Кто это?

— Он же! — ответил мне голос.

Подошел архиерей ко мне и говорит:

— Иди ко мне — я тебя вылечу!

Я протянула к нему свои руки для принятия благословения. Он благословил меня и повторил:

— Не забудь же, приходи ко мне!

Я ушла в другую комнату, где не было народу, и горько заплакала. Опять ко мне подходит мой муж и говорит:

— О чем ты плачешь?

Я ему отвечаю:

— Как мне не плакать? Святитель Тихон Задонский велит мне к нему ехать, а у меня денег нету.

— Все будет, — говорит мне муж, — мы тебя сами проводим.

Я проснулась. И стало мне грустно, что нет у меня денег на поездку к Тихону Задонскому и что не может, таким образом, поправиться мое здоровье.

Я написала батюшке Амвросию о моем сне и о своей скорби и вслед получила от его имени ответное письмо: «Батюшка благословляет, не отлагая, ехать в Задонск».

«Как тут быть? — подумала я, — а ехать мне все равно не с чем».

Прошло дня два. Сижу я в сумерках у себя одна дома и размышляю: ежели угоднику Божьему угодно будет принять к себе меня, грешную, то он даст мне возможность ехать… Вдруг, слышу, колокольчик!… Входит ко мне один знакомый и говорит:

— Я слышал, что вы собираетесь в Задонск и скорбите, что нет денег. Я вам их привез.

И дал мне, сколько было нужно на поездку. А человек он был маленький, сам жил только на небольшую пенсию.

Я сейчас же наняла лошадей, а на другое утро полубольная, еще не оправившаяся от перенесенной горячки, уехала к святителю.

Невозможно передать, с какими чувствами припала я по приезде своем в Задонск к мощам великого угодника Божия! Как к живому, я бросилась к нему, излила перед ним всю свою скорбь, точно внутренность мою всю перед ним вывернула. Я так плакала у его раки, что гробовой иеромонах обратил на меня внимание, снял пелену, покрывающую мощи угодника, и покрыл меня ею.

В Задонске я совершенно выздоровела и душою, и телом…

На этом рукопись «монашествующей сестры» прерывается. Кто была эта раба Божия? Имя ее не убавит и не прибавит ничего к тому человеческому документу, который я только что занес на страницы своих записок.

Двойная жизнь!… Как удивительно сплелось в ней зримое и незримое, потустороннее и здешнее! Сама составительница этой рукописи не могла бы определить, какой она больше жила жизнью — той ли, которая продолжается за гранью, именуемой смертью, или той, которая начинается здесь, на земле, служит подготовлением к смерти…

— Ну что? — спросил меня «премудрый», — прочли вы мою рукопись?

— Прочел.

— Что скажете о ней?

— А вы?

— Умрем — узнаем?

Так думаю и я…

А ты как думаешь о ней, мой читатель?

1 марта

Блаженная кончина Оптинской жилички. — О. Амвросий и его утешение скорбящему монаху.

Сегодня окончила дни своей земной жизни одна из Оптинских жиличек, Татьяна Герасимовна Ананская, кроткое и благоговейное создание Божие, истинная послушница и преданная дочка наших старцев. Происхождение ее мне неизвестно. Знаю, что она и сестра ее, Елена Герасимовна, давние оптинки, выселившиеся из миру и, по любви к монастырскому безмолвию, укрывшиеся под святой покров Оптиной Пустыни. Со дней установления в Оптиной старчества такие старческие дочки никогда не переводились в старческих хибарках, пользуясь гостеприимством обители то в ее гостиницах, то в отдельных, принадлежащих ей жилых флигелях за монастырской оградой. Поселялись сперва на время, а там и жизнь кончали, прожив ее незаметно, как день один, на святой земле Оптинской.

Перед кончиной Татиану Герасимовну постригли в схиму.

— Танюшка, матушка! — говорит умирающей сестра, — помолись обо мне, не забудь меня, когда предстанешь пред Престолом Божиим.

— Если стяжу дерзновение, — ответила та, — не только о тебе, но и о всех знаемых буду молиться. Кланяйся всем и проси у всех молитв за меня, грешную!

С молитвой на устах и перешла в жизнь вечную Оптинская праведница. Умерла, как уснула…

Как удивительно просто совершается здесь переход от временной жизни в небесную вечность! — ни слез безутешных, ни жгучего горя: точно переезд с одной квартиры на другую. Пожил себе человек, сколько Бог положил сроку, и — с Богом: нечего тут заживаться! Там много лучше…

Не видел того глаз, не слышало ухо и не приходило то на сердце человеку, что приготовил Бог любящим Его (1Кор. 2:9).

— И что это за прекрасная страна, из которой никто назад вернуться не хочет? — С таким полувопросом обратился раз ко мне один из старейших Оптинских монахов о. Нафанаил (Жураковский)[26], помнящий еще великого старца Макария[27] и не менее великого архимандрита Моисея.

— Ах! — продолжал он со вздохом, — какая это прекрасная должна быть страна! Только как угодить-то туда нам, грешным? Задумаешься так-то иной раз и заскорбишь, чувствуя свою недостаточность: жил, жил монах всю жизнь, а что нажил? с чем предстанешь пред Судией-Искупителем? Одни грехи и никакого исправления!… И вспоминается мне, мой батюшка, как я однажды пришел с такими мыслями к покойному старцу Амвросию, расстроенный и огорченный ими до крайности…

— Ну, — спрашивает меня старец, — сказывай, отец Нафанаил, как живешь, как храмину свою духовную воздвигаешь?

— Что, — говорю, — батюшка, одно горе! Кирпич один заложишь, а два вытащишь; камень вмажешь, а три вывалятся: какая это постройка — мусор один! Впору только плакать!

— А ты не скорби, — говорит батюшка, — не отчаивайся! Послушай-ка, что я тебе расскажу! Жила-была одна барыня-помещица и очень она чистоту на своем дворе любила. Как встанет утром, так прямо к окошку на двор, и смотрит, все ли на дворе у нее чисто. Дворня привычку эту ее уже знала и уж, конечно, потрафляла… И вот, братец ты мой, случись раз такая беда: заболела барыня и что-то долго проболела, а холопы-то ее за это время возьми и запусти чистоту дворовую; и посреди двора воздвиглась немалая мусорная куча… Как встала с одра болезни барыня, так сейчас к окошку…

— Это, — кричит, — что? Прибрать сейчас, убрать, чтобы глаза, — говорит, — мои не видали этого безобразия! Сейчас все свезти под гору в яму!

Стали барынино приказание выполнять, а старик приказчик, человек опытный, и говорит рабочим:

— Вы кучу-то мусорную поаккуратней убирайте: что гоже, отбирайте к стороне, а что негоже, то только и везите под гору…

— И что ж ты, о. Нафанаил, думаешь? — сказал мне батюшка Амвросий, — как взялись за кучу-то, так мало чего и под гору пришлось свезти: то гоже, это гоже, а мусору-то почти что ничего и не оказалось… Видишь, братец ты мой, — добавил батюшка, — и тебе о твоем мусоре нечего отчаиваться: посмотреть на тебя — мусор мусором; а начнешь тебя разбирать, глядь, гожее-то что-нибудь и отберется… — Так-то, С. А., умели старцы наши утешать и ободрять отчаивающегося человека!

Этот о. Нафанаил — один из столпов оптинского благочестия, живая хроника оптинская за 40 с лишним лет ее жизни, — от конца 60‑х годов до дней текущих, но погружаться в воспоминания при посторонних не очень любит. И то мне в честь, что он обронил для меня одну из жемчужин с неписаных страниц своей сердечной летописи.

Погребение Оптинской жилички. — Смерть Николая золотаря. — Надежды, ею вызванные.

Бренные останки схимонахини Татианы сегодня предали земле. «Земля еси, и в землю отыдеши!» И мы все пойдем туда же…

Страшно усталый вернулся я домой с погребения: часы, литургия Преждеосвященных Даров, отпевание… Служба началась в восемь с половиной часов утра, а окончилась в час пополудни.

Дверь на парадном крыльце открыл мне наш мальчик, служащий на побегушках.

— А завтра, — объявил он мне радостно, — у нас опять похороны!

— Кого хоронят?

— А нашего золотаря, Николая.

Николай-золотарь, крестьянин соседней с Оптиной деревни Стениной, оптинский ассенизатор. Все время он был на ногах и работал и только вчера вечером, хотя уже и больной, но без посторонней помощи, пришел из своей деревни и попросился лечь в оптинскую больницу.

Сегодня в 5 часов утра его уже не стало. Хоронить его будут рядом с нашей усадьбой, на кладбище «Всех святых». Тяжела была его работа, но за то и удостоена великой награды: кости трудника лягут рядом с мощами многочисленных Оптинских праведников, почивающих на этом кладбище в ожидании последней трубы архангельской.

За великое счастье, за честь безмерную считаем и мы, оптинские гости, такое для нас благодатное соседство. Придет время, пробьет смертный час, и, если изволит Господь, пойдешь стучаться во врата небесного чертога, уготованного Оптинской праведности…

— Кто там? — спросит небесный привратник.

— Ваш, — ответит душа моя, — около вас на земле жил я, питаясь от крох, падавших со стола господий моих.

Неужели ж не признают меня тогда за своего Оптинские небожители?..

4 марта

«Спиритуалист-догматик».

Не успел я напиться чаю, как прислуга мне доложила:

— Вас какой-то господин спрашивает.

— Какой господин?

— Не знаю. Он сказывает, что его к вам прислал отец Анатолий. Он желает лично вас видеть.

— Где он?

— На кухне.

О. Анатолий, иеромонах нашей Пустыни, был последние годы жизни старца о. Амвросия его келейником. Теперь он старчествует сам как один из духовников обители и, по вере народной, как законный и естественный преемник старческой благодати почившего великого Оптинского Старца.

Очень не хотелось мне принимать этого незнакомого господина, но упоминание имени о. Анатолия заставило меня пойти к нему и узнать, чем я могу быть ему полезным.

Я вышел в кухню. У притолоки входной двери в кухню, смотрю, стоит какой-то средних лет человек. Одет по-городскому, довольно прилично, хотя и не совсем опрятно: крахмальный стоячий воротник более чем сомнительной свежести; яркий цветной галстук, грязноватый, но не без претензии на щеголеватость; довольно поношенное пальто; в руках шапка под барашек… Лицо как будто нерусское; худощавый, скорее худой; под нижней губой тощая рыжеватенькая бороденка с полубачками на щеках; глазки небольшие, востренькие, беспокойные — так и бегают во все стороны, избегая взгляда собеседника. Общий вид «господина» — не то лакея, не то разъездного приказчика, что на еврейско-русском жаргоне кличут теперь «вояжерами».

— Что вам угодно? — спрашиваю.

— Меня к вам прислал о. Анатолий. Не можете ли вы мне помочь в одном деле?

Я подумал было — проситель пособия на выезд из Оптиной. Потянулся в карман за кошельком. Он заметил мое движение…

— Нет‑с, не то‑с: я в деньгах нужды не имею‑с, — заявил мне незнакомец, — я нуждаюсь в вашей помощи совсем для другого.

— Для чего же именно?

Он оглянулся на народ в кухне, как бы стесняясь при нем говорить, а затем, как в воду кинулся, выпалил в упор всей компании:

— Мне житья нет от бесов!

Я даже отшатнулся: не сумасшедший ли?..

— Вы не извольте сомневаться, — успокоил он меня, — я в здравом уме‑с и в твердой памяти и истинную правду вам говорю‑с. Вот теперь я живу в Белеве, а полиция приказывает выезжать. Приходится выезжать; а куда выезжать? в Козельск? Но и из Козельска меня полиция выпроводит, если вы мне не изволите оказать просвещенного покровительства‑с.

— Позвольте, — возразил я, — по словам вашим выходит, что житья вам нет не от бесов, а от полиции: причем же в злоключениях ваших бесы?

— А притом‑с… впрочем, я еще не имел чести вам отрекомендоваться; дозвольте представиться: спиритуалист-догматик Смольянинов, исцеляю всякую болезнь наложением рук и молитвою, а главным образом изгоняю бесов из бесноватых. Вот эта-то моя специальность и сделала меня ненавистным полиции, которая меня считает нарушителем общественной тишины и спокойствия. Войду ли я в церковь — мне в церкви не стоять, если там находится хоть один бесноватый: бес меня сразу учует и такой подымет скандал, что мне приходится выходить вон из церкви. Займу ли квартиру, чтобы обзавестись оседлостью, — меня с квартиры гонят, потому что даже с улицы, сквозь стены меня чуют бесы и скандалят на улице в тех бесноватых, которые проходят или проезжают случайно мимо моего жилища. Все это полиции не нравится, и мне приходится от нее страдать больше, чем какому-нибудь злодею.

Смольянинов говорил речисто и за словом в карман не лазил. В кухне все насторожились, даже про кушанье забыли. Я перебил целителя:

— В полиции у меня протекции нет, и помочь я вам ничем не могу, разве только добрым советом.

— Каким‑с?

— Обратитесь к врачу духовному, чтобы он вас самих исцелил от тяжкого душевного недуга.

— От какого‑с?

— От прелести.

— От прелести? — протянул он с негодованием. — Меня, по слову Спасителя, возложением рук исцеляющего всякие недуги, бесов изгоняющего именем Христовым, меня исцелять от прелести? да что это вы? Как вам это только в голову могло прийти?

— Видите — пришло. А причащаетесь ли вы, говеете ли, ходите ли на исповедь?

— Неужели же я — язычник?

— Что ж вам духовники говорят по поводу силы вашей?

— А что говорить им, когда я действую именем Христа?

— Но ведь и пастыри Церкви именем Христовым действуют, однако редкие из них достигают такой духовной силы, которая исцеляла бы недуги и изгоняла бесов, а им в таинстве священства даруется апостольская благодать, которой вы не имеете.

— Не так действуют. Я не пью, не курю, провожу жизнь девственную.

— Вы не женаты?

— Женат‑с, и имею 18-летнего сына, огромной психической силы.

— И жена ваша жива?

— Жива‑с.

— Сколько вам лет?

— 44‑й год.

— Хотите другого моего совета послушаться?

— С истинным удовольствием‑с, только помогите‑с!

— Пейте и курите в меру и с женой по закону живите: тогда бесы в союзе с полицией гнать и преследовать вас не будут, и вы освободитесь от того состояния духовной гордости и самообольщения, в котором теперь находитесь.

Господин Смольянинов метнул на меня молниеносный взгляд и хотел было удалиться, но я его остановил: мне захотелось поближе узнать, как дошел он до жизни такой.

— Постойте, — сказал я, — не обижайтесь! Тут не место нам с вами разговаривать. Раздевайтесь, пойдемте ко мне и расскажите мне жизнь вашу поподробнее: к чему нибудь в самом деле прислал же вас ко мне отец Анатолий. Пойдемте!

Я велел подать чаю; и вот что за чаем поведал мне о себе «спиритуалист-догматик» г. Смольянинов.

— Я — уроженец города Лихвина и происхожу из бедной семьи. Отец мой — мещанин города Лихвина, по ремеслу кровельщик и маляр, а по душевной склонности — горький пьяница; мать — простая, благочестивая женщина, знаете ли‑с, из тех; что без всяких религиозных понятиев (он так и сказал — «понятиев») веруют в Троицу-Богородицу да в Миколу Чудотворца…

Господин Смольянинов, рассказывая речисто и цветисто повесть своей жизни, видимо, рад был сам себя послушать и искоса поглядывал на меня, как бы желая уловить на моем лице впечатление от его беседы…

— Так вот‑с, воспитываясь в этакой-то. некультурной семье, я достиг, наконец, того возраста, когда от всякого гражданина требуется вносить в сокровищницу семейного труда долю и своего посильного участия‑с. К этому времени я уже успел достаточно твердо‑с научиться грамоте. Но, увы, иного, более достойного по моим дарованиям дела, кроме родительского кровельно-малярного, для меня в лихвинском захолустье не оказалось, и мне пришлось некоторое время тянуть эту грязную лямку вкупе с папашей. К прискорбию, однако, наша совместная с родителем работа не шла нам впрок, ибо что ни заработаем мы, бывало, с ним вместе, то родитель возьмет и пропьет‑с, оставляя нас с родительницею в самом, можно сказать, горестном‑с положении. Такая ненормальность жизни продолжалась до дня сочетания меня законным браком‑с с некоей достойной мещанской девицей, когда таковый режим мне показался уже предовольно солон. Родитель мой подался куда-то на юг, на заработки, а я — на простор вселенной, куда глаза глядят. Прихватил я с собою и супругу, в надежде, по выезде из такого необразованного угла, как Лихвин, найти более достойное применение своим дарованиям. И вот‑с, по некотором странствовании, неоднократно переменив род профессий и побывав во многих городах обширного нашего отечества, я в городе Одессе обрел и себе, и супруге постоянное и весьма выгодное место у известнейшего‑с всему образованному миру профессора черной магии и престидижитатора, господина Беккера… Вы его, наверно, изволили знать?.. — перебил он свою речь и вопросительно впился в меня своими глазками.

— Не имел чести, — ответил я довольно сухо.

— Ну так слыхали!… Да не в этом дело‑с, а дело в том‑с, что господин профессор Беккер явился для меня как бы свыше ниспосланным откровением‑с. Ныне он уже перешел в иной мир, а может быть, уже и перевоплотился, — это мне пока еще не открыто, — но тогда он с великою славой еще принадлежал к составу жителей планеты Земли как драгоценнейшее ее украшение и гордость… Вот к этому-то светилу высшей науки, неизвестной грубому материализму профанов, я поступил‑с вместе с моею супругой: супруга в качестве экономки, а я — в слуги и помощники при особе господина профессора. И тут‑с духовному моему взору неожиданно открылся целый неведомый мне дотоле мир высочайшей жизни, о которой невежественные люди не могут иметь даже и самомалейшего представления‑с. Короче сказать‑с, вы, как человек хотя и не вполне просвещенный светом эзотерического, истинно-духовного Евангельского учения, но по своему образованию меня понять будете в состоянии с нескольких слов: в библиотеке господина профессора я прочел и обучился, под непосредственным его руководством, всем тайнам древнехалдейской магии, передо мною открылись все мистерии Дельфов, Элевзина, Египта; я обрел ключ к вратам загробного мира… Спиритизм и его чудеса — не только моя личная сфера, но и всей моей семьи, так что даже мой 18-летний сын находится в непрестанном общении с великими мудрецами древности, с духами света и истины. Вообще говоря, для меня уже нет никаких тайн в оккультном мире, и тем я столь страшен стал бесам, что при одном имени моем нечистый дух, сотрясая им одержимого, выходит из него и уже более не возвращается в больного… К рекламе я не прибегаю, напротив того, удаляюсь от человеческой славы, стараюсь укрыться от всяких посещений, но меня находят, ибо бесы открывают мое пребывание, где бы я ни находился. А полиция меня гонит как нарушителя обывательского покоя. Войдите же в мое положение, помогите мне!

Жалко мне стало прельщенного беднягу…

— Бросьте, — говорю ему, — ваши оккультные науки: ведь это же явное общение с бесами, хорошо известное христианам по житиям святых, осужденное и проклятое св. Отцами Вселенской Церкви. Теперь, возлагая руки на больного, вы его исцеляете, а затем и мертвых воскрешать будете…

Он перебил меня:

— Я это и теперь могу делать.

— Тогда, — говорю ему, — уходите от меня, потому что я — человек грешный и с таким святым, как вы, общаться недостоин.

— Вы, кажется, шутить изволите?

— Понимайте, как хотите, но только я в последний раз вам говорю: бросьте занятие бесовским оккультизмом, кайтесь и просите у Господа Бога прощения за то, что вы Его святыню оскорбили общением с нечистой силой.

— Не говорите, не говорите так, — прервал меня несчастный прельщенный, — не смейте так говорить! В ваших словах — хула на Духа: не хулите Духа Божия!

— Не Божия Духа хулю я, — возразил я ему, — а духа вражия, духа прелести, духа лжи, обмана и обольщения, который влечет и вас, и всех с вами общающихся к вечной погибели.

— Тогда, по-вашему, я бесов изгоняю силою Веельзевула, бесов бесами изгоняю; с чем это сообразно? Вы, стало быть, не знаете Писания?

— Вы, — возразил я ему, — по-видимому, считаете себя во всем равным Христу. Писание нас, православных, о таких, как вы, предупредило без малого 1900 лет тому назад, и потому, простите, нам с вами беседовать больше не о чем.

— Прощайте, — ответил мне гордо ученик Беккера, — но берегитесь быть хулителем Духа и помните, что «посвященные» меня хорошо знают, знает меня и московское общество спиритуалистов-догматиков, с которым шутить не советую.

На этом мы простились с этим «игралищем и посмешищем бесов».

Как ясны стали теперь Евангельские слова:

Многие скажут Мне в тот день: «Господи, Господи! не от Твоего ли имени мы пророчествовали? и не Твоим ли именем бесов изгоняли? и не Твоим ли именем многие чудеса творили?» и тогда объявлю им: «Я никогда не знал вас; отойдите от Меня, делающие беззаконие» (Мф. 7:22-23).

Заходил к о. Анатолию.

— Батюшка, вы послали ко мне Смольянинова?

— И не думал. Он проситься вздумал в Скит, а я его послал к о. Скитоначальнику. Зачем он к вам забрел, не знаю, только я его к вам не посылал.

Зачем я понадобился «отцу лжи», налгавшему на о. Анатолия устами «спиритуалиста-догматика и чудотворца»?..

Увидим.

Ходил к одному из наших «премудрых». Рассказал о посещении меня «спиритуалистом».

— Это — антихристианское религиозное извращенство, служение духу тьмы, принимаемому за ангела света. Князь мира знает, что времени ему осталось немного: он и действует теперь со всею силою и властью над теми, кому кажется тесной церковная ограда. Спиритуализм, спиритизм и простонародное хлыстовство, как было то во дни лжемистицизма эпохи Александра I, — все это явления одного антихристова духа фальсификации христианства.

12 марта

Черты из жизни старца иеромонаха Клеопы и Оптинского архимандрита Моисея

.

Ходил к «премудрому». Говорю ему:

— Как тут спастись неопытным в духовной жизни? Род человеческий все знамений и чудес ищет, а знамения-то и чудеса теперь больше с шуей страны, чем с десной подаются: недаром же так усиливается хлыстовство и даже в высшем обществе, не говоря уже о разных оккультных мерзостях, возведенных теперь даже на степень науки. Где найти мерку для определения того, что от Бога, а что от известного льстеца-диавола?

— Ах, милый мой! Да разве же вы не улавливаете основной разницы между деятелями и делами с одной стороны Божиими, а с другой — сатанинскими? Смирение и послушание; гордость и самочиние — вот вам два противопоставления, характеризующие дух обеих сторон. Если вы желаете приникнуть к раскрытию этой тайны во всей доступной христианину полноте, то обратитесь к изучению великой книги, именуемой «Добротолюбие»: в ней вы все найдете, что может удовлетворять вашу любознательность. Но помните, что для духовного подвига потребно руководство опытных, каковых вне ограды церковного пастырства и учительства вы не найдете, ибо вне этой ограды все тати суть и разбойницы… Вот вы напугались примером ученика «профессора» черной магии Беккера, который изгоняет будто бы бесов. Противопоставьте ему другой пример, ну, вот хотя бы одного из сотаинников основателя, вернее, восстановителя православного старчества, архимандрита Паисия Величковского; под сотаинником этим я разумею старца иеромонаха Клеопу. Послушайте, что я расскажу вам про него: когда Клеопа вернулся с Афона в Россию, то его близко узнал преосвященный Сильвестр[28] (Страгородский по фамилии); а этот преосвященный, в свою очередь, был лично известен великолепному князю Потемкину. При встрече князь и говорит епископу Сильвестру (он тогда был епископом Переяславским и Дмитровским):

— В Молдавии какие отцы! высокой жизни, почтенные! здесь таких нет.

Преосвященный отвечает:

— Нет, и здесь есть, да только они не видны.

— Кто такой?

— А вот — Клеопа!

Светлейший говорит:

— Представьте мне!

Преосвященный сказал ему, где искать: у купца Матвеева квартирует. У Матвеева стол был открытый для всех странников. Светлейший и карету свою послал. Застали за обедом. Спрашивают:

— Который тут из вас Клеопа?

— Я. На что?

— Да светлейший прислал за вами.

Удивляется, почему узнал светлейший.

— Хорошо, — говорит, — я приеду — у меня есть тут своя повозочка.

— Нет, без вас не велено приезжать.

Принужден был ехать в карете.

Увидел преосвященного.

— Это вы меня, ваше преосвященство, затащили сюда, старика?

Начали говорить. Понравился Потемкину. Светлейший хотел его представить Государыне; а он поскорее убрался в свою Введенскую пустынь[29]. На дороге, когда он ехал туда, за что-то напал на него солдат и жестоко избил. Офицер, знакомый Клеопе, увидел это и хотел наказать солдата, но о. Клеопа упросил его:

— Не троньте: Бог приказал! Клеопа, не тщеславься! Ездил в карете! Был во дворце!

Этот же Клеопа одно время в лесу жил. Было с ним двое учеников: один — Лука, а другой — Матфей. Недостало хлеба. Стали проситься ученики:

— Батюшка, отпусти нас в деревню попросить хлеба!

— Подождите!

День прошел, другой; третий настал. Просят опять, чтобы отпустить их: животы подвело.

— Подождите! Завтра отпущу вас.

На третий день, ввечеру, приезжает на паре человек и спрашивает: «Где это Клеопа?»

Всего навез: и пшеничной муки, и ржаной, и масла коровьего, и постного, и крупы… Смотрят, — каким образом проехал? Дорог-то нет: лес превеличайший, частый. По зарубам ходили.

А вот вам еще характерные черточки из его же жизни. Был о. Клеопа настоятелем, — где? — точно не припомню, — и был у него один иеромонах, нравом простейший. Поехал этот иеромонах в Москву за покупками, лошадей то у него и увели. Укатили на них воры из Москвы, да дорогою и остановились, не знаючи, в Клеопином монастыре, дать отдохнуть лошадям.

Увидели, узнали лошадей и спрашивают:

— Где вы их взяли? Ведь это монастырские лошади!

Привели их к о. Клеопе.

— Где вы их взяли? — спрашивает о. Клеопа.

— Виноваты: увели!

— Ведь вас надобно теперь под суд отдать… Да что вы, нуждные, что ли?

— Недостаточные!

— Ну так возьмите одну себе.

А то вот еще два случая.

Воронцов, генерал-губернатор, присылал спрашивать о. Клеопу: чего ему надобно? земли, рыбных ловлей?

— Кланяйтесь господину генерал-губернатору. Благодарю за усердие. Скажите, что для меня нужно земли три аршина — более не надобно: так у нас столько-то есть; а рыбу мы у мужиков покупаем.

Хотел один купец строить им каменную ограду, 30 тысяч денег давал.

— Кланяйтесь. Благодарю за усердие. Ежели ему угодно, пускай строит.

Тому показалось это обидно: в Саровскую пустынь и отдал. О. Клеопа тогда в Санаксаре был.

Однажды у него в обители случилось вот что: один послушник сказал, что он видел очевидное чудесное видение. О. Клеопа велел искусить его — поругать со стороны. Тот смутился и не понес оскорбления. Пришел к о. Клеопе и говорит: «Я не могу жить: меня оскорбляют!»

— Как же ты говоришь, что удостоился видения, а не можешь терпеть? Ты, брате, стало быть, в прелести. В голову камень класть, поститься, на голой земле спать — это пустое. «Научитесь от Мене, яко кроток есмь и смирен сердцем,» — сказал Господь, а чудеса и явления — это необязательно.

Вот чему поучился я сегодня у «премудрого». Просто, всякому пониманию доступно и умилительно!

Вот она, монастырская наука-то, на которой воспитывалось все царство Русское, от времен Антония и Феодосия Киево-Печерских! вот оно, «единое на потребу»!…

И как очевидна на этом примере разница между слугами сатаны и сынами Света истинного!…

Как нарочно, точно в дополнение к записанному, приходил сегодня к нам иеромонах о. Ф. (тот, что рассказывал мне о видении одною женщиною беса в образе Льва

Толстого) и принес тетрадку записей из жития Оптинского великого архимандрита Моисея

— Просмотрите: годятся ли для печати?

Не знаю, поплачет ли кто над теми чертами из этого жития, а я, признаться, умилился над ними до слез. Записано со слов схимонаха Антония (ныне уже покойного).

«Прислали к нам одного мирского священника. Человек он был весьма слабый, да и непокойный. В какой-то праздник Старец (архимандрит Моисей) служил Литургию. А у нас во время проскомидии братия входят в алтарь, разбирают с жертвенника поминанья и тут же в алтаре и на левом клиросе прочитывают их. И подначальный священник вошел вместе с другими в алтарь и тоже взял с жертвенника поминанье; но вместе с книжкой взял с жертвенника двугривенный — известно на что — и спрятал его в карман. Мало ли бывает каких несчастных! Иеродиакон заметил это. Кончается Литургия. Идет он к архимандриту и рассказывает, что вот что сделал священник.

— Да долго ли ж, — говорит, — батюшка, мы будем терпеть это? Сколько раз мы замечали это за ним! Сколько раз я вам докладывал про него! Не важны деньги, а важен соблазн. Готовишься приступить к Таинству, а тут вдруг видишь такой соблазн!…

— Да уж! — говорит… А у покойного это была поговорка такая: начнет говорить, а сам все рука об руку потирает и, что бы ни стал говорить, всегда начнет: «да уж»…

— Вот и хорошо, — говорит, — что ты начал. Я давно хотел поговорить об этом… Затвори-ка двери-то!

И начал:

— Я уж говорил с этим несчастным о его немощи, говорил и отечески, но он не вразумляется; говорил и со властию, как начальник, и это не действует на него: так уж тут, брат, надо усматривать нечто другое. Ты что в этом усматриваешь?.. Не знаю, как ты, а я здесь вижу вот что: обитель наша в славе; начальство благоволит к нам; на нужды наши Господь посылает нам и не только на нужды, но посылает еще и на то, чтобы и нашему ближнему оказать помощь. Терпеть, стало быть, как ты изволишь видеть, мы ничего и ни от кого не терпим. Но ведь помнишь: Господь заповедал нести Его иго. Иго, стало быть, человеку непременно нужно, иначе мы не будем последователями нашего Господа, иначе за что же Он будет венчать нас? Вот Он и посылает нам иго в подобных людях: мы и должны понести это иго ради Самого Господа, ради Его милостей к нам, — должны потерпеть немощи нашего брата. Сам Господь терпит его. Как же мы-то его не потерпим? Он ведь нам не чужой: он — наш брат. Помни ты это! А на немощи его взирать нечего, потому — Господь силен: Он завтра же может восставить его и сотворить из него пророка. Помнишь апостола Павла-то? Из гонителей да сотворил первоверховным Своим апостолом. Так ты, брат, падшего не презирай. Это он в твоих глазах падший, а по Господнему избранию он, может быть, первое зерно в Его житнице. А мы допустим погибнуть душе его?..

А то прислали к нам одного архимандрита в число братии, и служение ему было запрещено. Архимандрит этот является к нашему. Обласкал его наш, успокоил, принял по-братски. Потом говорит:

— Вы, конечно, уже знаете содержание указа, по которому присланы сюда?

— Как же, — говорит, — знаю.

Потом этот архимандрит говорит, что для него тяжело было бы оглашение запрещения ему священнодействия.

— Хорошо, — говорит наш, — так сделаем это: придет смена седмицы, я пришлю к вам сказать, чтобы следующую седмицу служили вы, а вы откажитесь под предлогом болезни.

Приходит время начинать новую седмицу. Является пономарь за благословением и спрашивает: кому благословит он служить?

— Да чья седмица-то следует? — спрашивает наш-то.

— Да вот, такого-то!

— Так!… Но вот прислали к нам архимандрита. Он ведь на жительство к нам прислан: пусть же и в трудах наших поучаствует с нами. Сходи-ка к нему и попроси отслужить!

Пономарь отправляется и передает просьбу настоятеля. Тот отвечает: «С удовольствием бы, никак бы не посмел отказаться. Но доложите отцу архимандриту, что я страдаю грудною болезнью, лечусь и никак не могу служить.»

Таким образом, и самолюбие было пощажено, и тайна сохранена. Уже после кончины нашего о. Моисея, при разборе письмоводителем его секретных бумаг, открылась эта тайна.

Когда подначальный был уже освобожден из нашего монастыря и услышал о смерти покойного, он нарочно приезжал к нам в Оптину служить панихиду и плакал, как по родному.

Был у нас здесь иеромонах М., из ученых, учителем был в духовном училище. Хороший, умный, духовного разума был человек, но попустил врагу одолеть себя известной несчастной слабостью. А слабость эта бывает неразлучна и с другими падениями. Такое-то вот бедствие постигло и о. М… Придя в себя, он пошел к духовнику, а тот ему:

— Вон из монастыря!

Отец М. впал в отчаяние и еще больше предался своей слабости.

Приходит он к о. Моисею, растворил дверь и говорит:

— Настоятель! Входят ли к тебе грешники?

Покойный вышел к нему; видит, что он явился к нему в таком потерянном виде, и говорит:

— Да, входят, если грешник верует и раскаивается. А ты веруешь ли, раскаиваешься ли?

— Верую и раскаиваюсь! — ответил о. М.

— А если веруешь, становись со мною и молись!

Сам прослезился, стал перед иконами на колени, поставил о. М. возле себя, и начали они молиться. И такую сильную молитву он произнес, что о. М. так и упал, залившись слезами.

— Ну, теперь иди с миром, — говорит настоятель.

— А как же служить? — спрашивает о. М.

— Иди, говорю, с миром и служить служи!

— А как же? Грех-то?

— Принимаю твой грех на себя. Иди и служи!

И девственник, — а о. Моисей был девственником — поднял на рамена своей совести тяжкий грех падшего брата, чтобы спасти его душу.

С той поры о. М. совершенно исправился.

С этим же о. М. до этого дня, положившего начало его исправлению, был такой случай: ушел он в город; денег не хватило на слабость: он занял и в ручательство уплаты заложил свой параман[30]. А заложить параман все равно, что заложить крест с шеи. Нищие узнали Об этом и сказали архимандриту Моисею. Он дал им денег и велел выручить параман и принести ему. Параман принесли, но отцу М. про него о. Моисей ни слова. И долго он держал этот параман у себя и молчал.

Присылают потом покойному для раздачи достойным иеромонахам бронзовые кресты в память Крымской кампании. Всем, кому следовало, о. Моисей раздал, а о. М. обошел.

О. М. подходит к нашему батюшке и начинает роптать, за что обошел он его крестом.

— Да уж, подожди! — говорит, — я сейчас тебя пожалую крестом.

И вынес ему его параман.

— Твой?

— Мой!

И больше у них разговора и не было. О. М. получил свой параман и отошел с миром.

Архимандрит Моисей не любил, чтобы братия, жаловались друг на друга, и умел отучать от жалоб, желая водворить мир между братией.

Был в Оптиной монах, хороший, тихий, но подверженный той же слабости, что и о. М. Дали этому брату мальчика из певчих. По времени приходит этот монах к отцу архимандриту и жалуется, что мальчик испортился, шалит; в его отсутствие перебирает его вещи, зажигает огонь, что-то разбил; в церковь не всегда ходит, грубит, не слушается.

Отец Моисей ходит по залу и слушает.

— Что ж он еще делает? — спрашивает.

Тот еще что-то припомнил.

— Ну, а еще что?

Монах припомнил еще какую-то детскую шалость.

— Ну, а к тебе поступил, хорош был, ты говоришь?

— Ничего, сначала хороший был мальчик! — ответил монах.

— Да, вот дело-то какое! — как бы в недоумении, говорит о. Моисей сам с собою; а сам ходит по комнате и не глядит на монаха.

— Жаль мальчика! — продолжает он, — детская душа — ангельская… Великое дело — душа детская! «Если не обратитеся и не будете как дети, не внидете в царство небесное». «Кто примет хоть одно дитя во имя Мое, тот Меня принимает». «А кто соблазнит одного из малых сих, тому лучше было бы, если бы ему повесили мельничный жернов на шею и потопили его в глубине морской…» Господи, слова-то какие! И слова-то чьи? Самого Бога!… Так ты говоришь: к тебе поступил, хорош был; а у тебя пожил, и нехорош стал? Отчего ж он у тебя именно и нехорош стал? С кого же он взял дурные примеры?..»

Монаха даже в жар бросило.

— Да, вот что, брат, — продолжал настоятель, — что то я замечаю, что и у заутрени тогда-то я тебя как будто не видал, и в трапезу-то ты не всегда тоже ходишь…

И начал высчитывать его неисправности. Тот и не рад был, что пошел жаловаться на мальчика. Он ясно увидел, что он-то сам, своей неисправностью, и был виновником порчи мальчика.

— Ну, а насчет мальчика ты уж не беспокойся, — заключил о. Моисей, — если он тебе так неудобен, я переведу его к такому брату, который может понести шалости мальчика и озаботится его исправлением. И хорошо, что ты сказал: нельзя ж его так оставлять: ребенок — что молодое деревцо, как смолоду его направить, так и пойдет расти.

И передал мальчика к другому, более к себе строгому брату.

13 марта

Ходил гулять. Встретил о. Феодосия.

Ну, что, — спрашивает, — читали, что я дал вам про о. Моисея?

— Не только читал, но и умилялся.

— А вот некоторые у нас думают, что этих рассказов печатать не следует: не следует-де обнажать грехов брата своего.

— А по-моему, — говорю, — батюшка, тут не в грехах суть, а в христианском отношении к грехопадению братскому. Все мы греху повинники, не исключая и духовенства, но мало кто из нас умеет не посмеяться греху брата своего, а покрыть его наготу своей одеждой. Вот этой-то христианской премудрости с великой показательной силой и учат примеры из жизни нашего великого настоятеля Моисея.

— Вы так думаете?

— Не только думаю, но и себе в назидание эти примеры выписал с особым умилением.

Кажется, и о. Феодосий согласен с моим мнением.

На этих днях в Москве наблюдалось днем редкое небесное явление: три солнца одинаковой яркости сияли на небе. Посредине было настоящее солнце, в по сторонам — два ложных. Из настоящего выходил огненный столб. Ночью были видимы три луны. Газеты, сообщающие об этом явлении, называют его хотя и редким, но все же объяснимым, «известным» физическим явлением «ложных солнц и лун». Это и мне, еще с гимназии, известно. Но хотя явление это и известно, и физически как будто объяснимо, но сколько в нем остается необъяснимым, неразгаданным… Почему явление это наблюдалось только в Москве и нигде более?

Не знамение ли это Божие перед чем-нибудь угрожающим отступающему от Бога человечеству?..

И будут знамения в солнце и луне извездах… (Лк. 21:25).

И на горизонте политического неба народов мира не без великих знамений: чего один «обновляющийся» Китай стоит?!

16 марта

Старец Иосиф. — Видение в Шамординой. — Революционер и св. Архистратиг Михаил. — «Хорошо живут в Шамординой!…»

Сегодня был в Скиту у наших богомудрых старцев. На мужской половине у старца Иосифа народу было немного. Слабеет телом наш батюшка; телом слабеет, но не духом: духом точно вчера рожден великий смиренномудрием старец…

— Что-то давно у нас не бывали? — с легкой укоризной в голосе спросил меня приветливый келейник батюшки.

— А как давно? — переспросил я, — и недели нет, как я был на благословении у батюшки. Старец слабеет, а я его буду беспокоить без особой надобности, отнимать его время от истинно нуждающихся и обремененных? Это было бы мне в грех, о. Зосима, я ведь свой, постоянно на ваших глазах мотаюсь, а к батюшке со своими скорбями люди ездят Бог весть из какой дали: можно ли от них понапрасну отвлекать старца?

— Так-то, так, — возразил мне о. Зосима, — а все таки и ради одного благословения великое дело почаще ходить к старцам: сами знаете, что значит старческое благословение.

Вскоре меня позвали к Старцу.

— Ну, что скажешь хорошего? — спросил меня о. Иосиф, преподавая мне благословение.

— Я, родимый, за хорошим-то к вам пришел, а своего доброго у меня нет ничего — чист молодец! — ответил я батюшке.

— Ну, вот тебе и хорошее: померла в Шамордине[31] недавно клиросная послушница. К сороковому по ней дню товарка ее по послушанию видит ее во сне. Приходит будто бы покойница к ней, а та и говорит ей:

— Да ведь ты умерла! Как же ты здесь?

— Разве у Бога мертвые есть? — отвечает ей покойница, — я пришла попросить прощения у такой-то, — и имя ее сказывает. — Я ей должна осталась десять копеек. На то, чтобы исправить это, я и отпущена, да и то на короткое время.

— А что хорошо там, где ты теперь? — спросила ее товарка.

— Уж так-то, — ответила она, — хорошо, что и высказать невозможно!

— Ну, расскажи, пожалуйста!

— Нельзя — не велено!

Сон на этом кончился… Дело это было ночью. А днем к другой послушнице пришла из деревни Шамординой та самая женщина, чье имя во сне назвала покойница, и спрашивает:

— Умерла у вас, никак, такая-то?

— Да, — говорит, — померла! А что?

— Вишь, — говорит, — грех-то какой вышел: она мне десять копеек должна осталась. С кого ж мне их искать теперь?

На разговор этот подошла та сестра, что сон видела. Дело-то тут и выяснилось. Сложились сестры и заплатили за покойницу…

Вот тебе и хорошее! — промолвил, улыбаясь, Старец.

— Батюшка! — сказал я, умиленный этой простой и чудной повестью, — вот-то хорошее, а у нас-то все плохое.

— Ну, сказывай про плохое!

— В Москве, — да и не в одной Москве — знамения стали являться на небе. Не к добру это, особенно как станешь вникать в глубину современной мирской жизни: ведь в этой глубине не чудятся ли уж те «глубины сатанинские», о которых прикровенно говорит Священное Писание?

— Плохо стали жить люди православные, — ответил Старец, — плохо, что и говорить! Но, знай, пока стоит престол Царя Самодержавного в России, пока жив Государь, до тех пор, значит, милость Господня не отъята от

России и знамения эти, что ты или люди видят, еще угроза только, но не суд и конечный приговор.

— Батюшка! и Царю, и Самодержавию со всех сторон угрожают беды великие.

— Э, милый! И сердце царево, и престол его, и сама его драгоценная жизнь — всё в руках Божиих. И может ли на эту русскую святыню посягнуть какая бы то ни было человеческая дрянь, как бы она ни называлась, если только грехи наши не переполнят выше краев фиала гнева Божия? А что он пока еще не переполнен, я тебе по этому случаю вот что скажу: позапрошлым летом был у меня один молодой человек и каялся в том, что ему у революционеров жребий выпал убить нашего Государя. «Все, — говорит, — у нас было для этого приготовлено, и мне доступ был открыт к самому Государю. Ночь одна оставалась до покушения. Всю ночь я не спал и волновался, а под утро едва забылся… И вижу: стоит Государь. Я бросаюсь к нему, чтобы поразить его… И вдруг передо мною, как молния с неба, предстал с огненным мечом сам Архангел Михаил. Я пал ниц перед ним в смертном страхе. Очнулся от ужаса, и с первым отходящим поездом бежал вон из Петербурга, и теперь скрываюсь от мести своих соумышленников. Меня они, — говорит, — найдут, но лучше тысяча самых жестоких смертей, чем видение грозного Архистратига и вечное проклятие за Помазанника Божия…»

Вот, друг, тебе мой сказ: пока Господь Своим Архистратигом и Небесным Воинством Своим хранит Своего помазанника, до тех пор — жив Господь! — нечего ни за мир, ни за Россию опасаться. Это ты твердо запомни… Да шамординский мой сказ не забывай: он залог того, что еще есть по монастырям русским да и в миру кое-кто, ради кого еще щадит Господь наши Содом и Гоморру.

О премудрость и благость Божия!

О красота и глубина моей Божьей реки!…

А в Шамординой, видно, еще есть подвижницы духа, сердцем чистые, которым открываются тайны Божии. Припоминается мне из сокровенной Шамординской жизни еще нечто, о чем я в октябре 1904 года слышал в скитской келье отца Анатолия от Оптинского иеромонаха Дорофея[32], ныне покойного.

— А знаешь, о. Анатолий, — говорил при мне о. Дорофей, — Шамординские монашки-то, похоже, еще хорошо живут. Был я у них на чреде[33] в мае месяце. Позвали меня к больной для напутствования. Вижу: помирает молоденькая девочка — подросточек, лет пятнадцати. Была она в полном сознании. Поисповедовал я ее, причастил да и говорю ей в утешение:

— Нечего тебе, дочка, бояться! Как ласточка, пролетишь ты сквозь мытарства без всякой задержки.

А она мне в ответ:

— А чего ж мне бояться? Я ведь не одна туда пойду: нас туда вместе трое отправятся!

Я, признаться, подумал: бредит девочка! И что ж ты думаешь: по ее как раз и вышло! Умерла с ней матушка Евфросиния и схимница[34], так трое и вознеслись ко Господу.

Вот что зрят еще и теперь сердцем чистые.

20 марта

Умер великий Пан. — Л. Н. Толстой и статья Киреева. — Монахиня М. Н. Толстая — о брате своем Сергее и об отношениях к нему брата, Льва. — Видение ее о Льве Николаевиче. — Старец о. Варсонофий, и рассказ Жиздринского священника.

«Умер великий Пан!…»

Было это во дни престарелого кесаря железного Рима, Тиверия. На Голгофе свершилась великая тайна нашего спасения. Воскрес Христос Бог наш. И раскатистым эхом по горам и долам, по лесам и дубравам античного мира, рыданьем и стоном бесовским прокатился жалобный вопль: «Умер Пан великий!»

Ко дням Тиверия этот козлоногий, рогатый божок древней Эллады и Рима, покровитель стад и пастбищ, под влиянием наводнивших древний Рим идей Востока возрос до величия высшего языческого божества, творца и владыки вселенной.

Христос воскрес. Пан умер.

И приходит мне на мысль: не его ли, этого умершего вместе с романо-греческим язычеством Пана, пытается вновь воскресить — конечно, в призраках и мечтаниях — современное отступничество? «Великий Пан», безраздельно обладавший всем языческим миром и даже самим богоизбранным народом, ветхозаветным Израилем, во дни его падений, был не кто иной, как падший херувим, Денница, диавол, князь мира и века сего. Крест Господень сокрушил его силу навеки, но только над приявшими и соблюдшими веру Креста Господня, а не над теми, кто ее не принял или кто от нее сознательно отрекся.

И вижу я: мятутся народы и князи людские и собираются вкупе на Господа и Христа Его; собираются в невиданные и еще доселе неслыханные союзы и политические комбинации. И на знаменах и хоругвях союзов этих имя бога их: «Пан»!

Вот он в союзах по расам и национальностям: панславизм, пангерманизм, панроманизм, панмонголизм.

По вере: панисламизм и пантеизм.

Но только не панхристианизм: от христианства, как дым пред лицом огня, он бежит и исчезает безвозвратно.

Мне скажут: слово «пан» есть греческое слово и значит «все». Я знаю это с третьего класса гимназии, но знаю также, что слово это означает и Пана, который «умер» и которого хотят воскресить враги Христовы, враги Пресвятой Троицы.

Тщетные усилия, хотя им и суждено осуществиться, но только на малое время и только на грешной земле, да и то «в призраках и мечтаниях» силы антихристова царства, накануне «смерти второй»[35], вечной!

Ходили вчера вместе с женой в Скит к нашему духовнику и старцу, Скитоначальнику игумену о. Варсонофию[36].

Перед тем как идти в Скит, я прочел в «Московских ведомостях» статью Киреева, в которой автор приходит к заключению, что, ввиду все более учащающихся случаев отпадения от Православия в иные веры и даже в язычество, обществу верных настоит необходимость поставить между собою и отступниками резкую грань и выйти из всякого общения с ними. В конце этой статьи Киреев сообщает о слухе, будто бы один из наиболее видных наших отступников имеет намерение обратиться вновь к Церкви…

Не Толстой ли?

Я сообщил об этом о. Варсонофию.

— Вы думаете на Толстого? — спросил батюшка, — сомнительно! Горд очень. Но если это обращение состоится, я вам расскажу тогда нечто, что только один грешный Варсонофий знает. Мне ведь одно время довелось быть духовником сестры его, Марии Николаевны, что живет монахиней в Шамординой.

— Батюшка! Не то ли, что и я от нее слышал?

— А что вы слышали?

— Да про смерть брата Толстого, Сергея Николаевича, и про сон Марии Николаевны.

— А ну-ка расскажите! — сказал батюшка.

Вот что слышал я лично от Марии Николаевны Толстой осенью 1904 года[37].

«Когда нынешнею осенью, — говорила мне Мария Николаевна, — заболел к смерти брат наш Сергей, то о болезни его дали знать мне, в Шамордино, и брату Левочке, в Ясную Поляну. Когда я приехала к брату в имение, то там уже застала Льва Николаевича, не отходившего от одра больного. Больной, видимо, умирал, но сознание было совершенно ясно, и он еще мог говорить обо всем. Сергей всю жизнь находился под влиянием и, можно сказать, обаянием Льва Николаевича, но в атеизме и кощунстве, кажется, превосходил и брата. Перед смертию же его что-то таинственное совершилось в его душе и бедную душу эту неудержимо повлекло к Церкви. И вот, у постели больного, мне пришлось присутствовать при таком разговоре между братьями.

— Брат, — обращается неожиданно Сергей к Льву Николаевичу, — как думаешь ты: не причаститься ли мне?

Я со страхом взглянула на Левушку. К великому моему изумлению и радости, Лев Николаевич, не задумываясь ни минуты, ответил:

— Это ты хорошо сделаешь, и чем скорее, тем лучше!

И вслед за этим сам Лев Николаевич распорядился послать за приходским священником.

Необыкновенно трогательно и чистосердечно было покаяние брата Сергея, и он, причастившись, тут же вслед и скончался, точно одного только этого и ждала душа его, чтобы выйти из изможденного болезнью тела.

И после того мне вновь пришлось быть свидетельницей такой сцены: в день кончины брата Сергея, вижу, из комнаты его вдовы, взволнованный и гневный, выбегает Лев Николаевич и кричит мне:

— Нет! Ты себе представь только, до чего она ничего не понимает! Я, говорит, рада, что он причастился: по крайности, от попов теперь придирок никаких не будет! В исповеди и причастии она только одну эту сторону и нашла!

И долго еще после этого не мог успокоиться Лев Николаевич и, как только проводил тело брата до церкви (в церковь он, как отлученный, не вошел), тотчас же и уехал к себе в Ясную Поляну.

Когда я вернулась с похорон брата Сергея к себе в монастырь, то вскоре мне было не то сон, не то видение, которое меня поразило до глубины душевной. Совершив обычное свое келейное правило, я не то задремала, не то впала в какое-то особое состояние между сном и бодрствованием, которое у нас, монахов, зовется тонким сном. Забылась я и вижу… Ночь. Рабочий кабинет Льва Николаевича. На письменном столе лампа под темным абажуром. За письменным столом, облокотившись, сидит Лев Николаевич, и на лице его отпечаток такого тяжкого раздумья, такого отчаяния, какого я еще у него никогда не видала… В кабинете густой, непроницаемый мрак; освещено только то место на столе и лице Льва Николаевича, на которое падает свет лампы. Мрак в комнате так густ, так непроницаем, что кажется даже как будто чем-то наполненным, насыщенным чем-то, материализованным… И вдруг, вижу я, раскрывается потолок кабинета и откуда-то с высоты начинает литься такой ослепительно-чудный свет, какому нет на земле и не будет никакого подобия; и в свете этом является Господь Иисус Христос, в том Его образе, в котором Он написан в Риме, на картине видения святого муч. архид. Лаврентия: пречистые руки Спасителя распростерты в воздухе над Львом Николаевичем, как бы отнимая у незримых палачей орудия пытки. Это так и на той картине написано. И льется, и льется на Льва Николаевича свет неизобразимый, но он как будто его и не видит… И хочется мне крикнуть брату: Левушка, взгляни, да взгляни же наверх!… И вдруг сзади Льва Николаевича — с ужасом вижу — из самой гущины мрака начинает вырисовываться и выделяться иная фигура, страшная, жестокая, трепет наводящая; и фигура эта, простирая сзади обе свои руки на глаза Льва Николаевича, закрывает от них свет этот дивный. И вижу я, что Левушка мой делает отчаянные усилия, чтобы отстранить от себя эти жестокие, безжалостные руки…

… На этом я очнулась и, когда очнулась, услыхала как бы внутри меня говорящий голос: «Свет Христов просвещает всех!»

Таков рассказ, который я лично слышал из уст графини Марии Николаевны Толстой, в схимонахинях Марии[38].

— Не это ли вы мне хотели рассказать, батюшка? — спросил я о. Варсонофия. Батюшка сидел задумавшись и ничего мне не ответил… Вдруг он поднял голову и говорит:

— Толстой — Толстым! Что будет с ним, один Господь ведает. Покойный великий старец Амвросий говорил той же Марье Николаевне в ответ на скорбь ее о брате: «У Бога милости много. Он, может быть, и твоего брата простит. Но для этого ему нужно покаяться и покаяние свое принести перед целым светом. Как грешил на целый свет, так и каяться перед ним должен». Но когда говорят о милости Божией люди, то о правосудии Его забывают, а между тем Бог не только милостив, но и правосуден. Подумайте только: Сына Своего Единородного, возлюбленного Сына Своего, на крестную смерть от руки твари, во исполнение правосудия, отдал! Ведь тайне этой преславной и предивной не только земнородные дивятся, но и все воинство Небесное постичь глубины этого правосудия и соединенной с ним любви и милости не может. Но страшно впасть в руце Бога Живаго! Вот сейчас перед вами был у меня один священник из Жиздринского уезда и сказывал, что у него на этих днях в приходе произошло. Был собран у него сельский сход; на нем священник вместе с прихожанами своими обсуждал вопрос о постройке церкви-школы. Вопрос этот обсуждался мирно, и уже было пришли к соглашению, по скольку обложить прихожан с души на это дело. Как вдруг один Из членов схода, зараженный революционными идеями, стал кощунственно и дерзко поносить Церковь, духовенство и даже произнес хулу на Самого Бога. Один из стариков, бывших на сходе, остановил богохульника словами:

— Что ты сказал-то! Иди скорее к батюшке, кайся, чтобы не покарал тебя Господь за твой нечестивый язык: Бог поруган не бывает.

— Много мне твой Бог сделает, — ответил безумец, — если бы Он был, то Он бы мне за такие слова язык вырвал. А я — смотри — цел, и язык мой цел. Эх вы, дурачье, дурачье! Оттого что глупы вы, оттого-то попы и всякий, кому не лень, и ездят на вашей шее.

— Говорю тебе, — возразил ему старик, — ступай к батюшке каяться, пока не поздно, а то плохо тебе будет!

Плюнул на эти речи кощунник, выругался скверным словом и ушел со сходки домой. Путь ему лежал через полотно железной дороги. Задумался он что ли, или отвлечено было чем-нибудь его внимание, только не успел он перешагнуть первого рельса, как на него налетел поезд и прошел через него всеми вагонами. Труп кощунника нашли с отрезанной головой, и из обезображенной головы этой торчал, свесившись на сторону, огромный, непомерно длинный язык.

Так покарал Господь кощунника… И сколько таких случаев, — добавил к своему рассказу батюшка, — проходит как бы незамеченных для так называемой большой публики, той, что только одни газеты читает; но их слышит и им внимает простое народное сердце и сердце тех, — увы, немногих! — кто рожден от одного с ним духа. Это истинные знамения и чудеса Православной живой веры; их знает народ, и ими во все времена поддерживалась и укреплялась народная вера. То, что отступники зовут христианскими легендами, на самом деле суть факты ежедневной жизни. Умей, душа, примечать только эти факты и пользоваться ими, как маяками бурного житейского моря по пути в Царство Небесное. Примечайте их и вы, С. А., — сказал мне наш Старец, провожая меня из кельи и напутствуя своим благословением.

О река моя Божья! О источники воды живой, гремучим ключом бьющие из-под камня Оптинской старческой веры!…

22 марта

О. игумен Марк. — Его кончина. — Знамение при его погребении. — Деревенские скептики.

В Оптиной опять смерть: 18 марта, вечером, в конце десятого часа, окончил подвиг своего земного жития один из коренных столпов Оптинского благочестия, игумен Марк, старейший из всех подвижников Оптинских. Игумен Марк, в миру Михаил Чебыкин, окончил некогда курс Костромской духовной семинарии и в 1858 году был пострижен в мантию от руки великого восстановителя Оптиной Пустыни, архимандрита Моисея[39].

51 год иноческого злострадания: вот это так юбилей! И венец юбилею этому — Царство Небесное.

— Гранитный он был человек! — так выразился про него его духовник, иеросхимонах о. Сергий[40].

И действительно, это был характер, как бы высеченный из цельной гранитной скалы, твердый, крепкий, стойкий, но вполне пригодный к самой тонкой обработке и шлифовке под рукой опытного гранильщика.

Этим гранильщиком был для почившего игумена великий Оптинский старец Амвросий. И выгранил же он из него столп и утверждение монашеской истины!…

Теперь в Оптиной только четверо осталось ровесников почившему по жизни в Оптиной: старец о. Иосиф, иеромонах о. Иоанникий и два монаха — о. Антоний и о. Феофан[41]; но они все-таки не были моисеевскими постриженниками. Игумен Марк был в Оптиной последним от Евангелия духовным сыном отца Моисея. Старое великое отходит. Нарождается ли новое?..

Игумен Марк в Оптину Пустынь поступил в 1853 году, по благословению, как он сам мне сказывал, великих подвижников того времени — Тимона из Надеевской пустыни и Нила — из Сорской. Воспитывала его с детских лет родная его бабушка, духовная дочь преподобного Серафима Саровского.

Какие имена! Какие люди!

Игумену Марку как студенту семинарии предстояла широкая дорога в смысле движения вверх по иерархической лестнице, но Богу угодно было провести его великую душу тесным и многоскорбным путем тяжелых испытаний, смиряя его трудный характер. Много лет он, до самой смерти, прожил в Оптиной Пустыни игуменом «на покое», не ведая, однако, ни покоя, ни отдыха на чреде своего добровольного послушания в качестве уставщика левого клироса и обетного подвига своего монашества.

Вот он стоит предо мною, как живой, почивший игумен! Вижу его характерную монашескую фигуру в высоком, выше чем у прочих монахов, клобуке… Такие клобуки носили прежние Оптинские монахи; такой же клобук покрывал головы великих старцев Оптинских и самого архимандрита Моисея, которого безмерною любовью любил почивший игумен… Вижу: сходит он на сход со своего клироса, впереди всех своих певчих, обеими руками раздвигая полы своей мантии и слегка потряхивая и качая головой, на которой, несмотря на с лишком 70-летний возраст, не серебрилось ни одного седого волоса; сходит он степенно и важно отдает поклон сходящему со своим хором, одновременно с ним, уставщику правого клироса; и слышу, как первый, всегда первый, запевает он своим старческим, несколько надтреснутым, но верным и громким; голосом дивные «подобны» стихир всенощного пустынного Оптинского бдения.

Не было при мне равного игумену Марку на этом послушании!… и вряд ли когда-либо будет: другие люди, другие стали теперь и характеры; закал не тот стал теперь, что был прежде…

Хоть идет уже второй год, что я живу в Оптиной, но к игумену Марку я приблизился только в последние дни его земной жизни и был изумлен, подавлен величием и крепостью этой железной воли, не позволявшей даже в часы самых тяжелых предсмертных страданий вырваться из груди его ни малейшей жалобе, ни намеку даже на просьбу о помощи. В палящем огне страданий этот гранит расплавлялся в чистейшее золото Царства Небесного. Не бывши ранее близок к игумену, я в дни подготовления его к переходу в вечную жизнь невольно поддался внезапному наплыву на меня огромного к нему чувства: я полюбил крепость его, силу его несокрушимого духа; самого его полюбил я, чтил и робел перед ним, как робкий школьник перед строгим, но уважаемым наставником, и если не обмануло меня мое сердце, и сам дождался от него взаимности.

В первый раз я посетил игумена Марка в его келье в октябре или ноябре прошлого года. На это посещение я назвался ему сам и, к великой радости, не только не был отвергнут, но был удостоен даже и привета:

— Милости просим. Буду рад вас видеть у себя.

Два или три часа провел я в беседе с о. игуменом и — увы! — говорил больше сам, чем его слушал: должно быть, воля его, как бы меня испытывая, звала меня высказаться…

Прощаясь со мною, он пожелал ознакомиться с моими книгами, которых не читал, но о которых слышал. На другой день я их принес ему, но беседовать мне с ним не удалось. Книги мои он прочел, одобрил и сказал, что будет давать их читать «кому нужно». На Рождество я встретил его на дороге из храма в келью, после поздней обедни. Мы шли с женою. Он благословил нас и на мой вопрос о здоровье ответил: «Плохо! Пора готовиться к исходу!»

После этого он слег и уже более не вставал с постели.

Недели две тому назад, перед бдением в Казанской церкви, мне один из старейших оптинцев, о. Нафанаил, сказал, что о. Марк уже совсем плох и что он собирается его посетить. Я попросил о. Нафанаила взять у больного для меня разрешение навестить его. О. Нафанаил, при следующем его со мною свидании в церкви, сообщил, что разрешение мне дано:

— Отец Марк сказал: «Ну что ж!»

И в первое Воскресенье за тем, то есть неделю тому назад, я пошел к болящему Старцу. На одре болезни я застал уже не игумена Марка, а живые его мощи; только орлиный взгляд остался тот же и напомнил прежнего богатыря духа. Язык говорил тупо, звук голоса был едва слышен, но, наклонившись к умирающему, я еще хорошо мог разобрать, что шептали его старческие, пересохшие от внутренних страданий уста.

Он благословил меня и сказал:

— Я ждал вас!

И в этот раз я просидел у его изголовья около двух часов и узнал от него для меня важное: то, что он разделяет вполне мои мысли о характере и значении переживаемого времени как о времени последнем пред концом мира.

— Да, да! — сказал он громко и внятно, — и как мало людей, которые это понимают!

Между прочим, в беседе я сообщил ему, что работаю сейчас над всем собранным мною в Оптиной материалом, приводя его в систему как бы дневника о. Евфимия Трунова. О. Марк и это одобрил и сказал:

— Это будет очень интересно, и вы хорошо делаете, что дневник этот усвояете Евфимию: он был большой человек.

Потом улыбнулся доброй, ободряющей улыбкой и прибавил:

— Так вы, стало быть, собиратель редкостей!

Я спросил его:

— А вы, батюшка, записывали ли что из вашей жизни и наблюдений?

— Мысль была, — ответил он мне, — но я ее оставил. Кому нужны мои враки?

Надо ли говорить, как мне, ловцу жемчугов Оптинских, было огорчительно услышать это признание? Уходит с земли великая жизнь и не оставляет наследства — как же не горько?..

— Батюшка! — спросил я, — правду ли мне говорили, что вы как-то были тяжко больны, так что и врачи от вас отказались? Сказывали мне, что вы удостоились тогда видеть во сне Царицу Небесную, которая вам повелела послать в Козельск за Своей иконой, заброшенной в одном из церковных чуланов, и что вы этою иконой, о которой до вашего видения никто не знал, исцелились? Правда ли это?

Глаза о. игумена просияли, и он ответил радостно:

— Да, было!

И еще хотелось мне вопросить его об одном событии его жизни, но, боясь его утомить, я поднялся прощаться и спросил, не нужно ли ему чего изготовить из пищи полегче, чем обычная суровая трапеза Оптинской братии.

— Ну, что ж, — ответил он, — кулешику что ли пожиже на грибном бульоне, пожалуй, принесите!

Я принял благословение и вышел.

Теперь жалею, да поздно, что не спросил его о том событии, о котором только что упомянул выше, и приходится мне его записывать со слов хотя и достоверных свидетелей из числа Оптинской братии, но не из его подлинных преподобнических уст.

А было это событие такое.

Когда после кончины Архимандрита Моисея дошел черед вкусить от чаши смертной великому брату его, игумену Антонию, тогда епархиальная власть указала бренным останкам его быть погребенным в общем склепе с братом, под полом, у солеи правого придела Казанской церкви. Взломали пол, разломали склеп, и обнаружился гроб архимандрита Моисея, совершенно как новый, несмотря на сырость грунта подпочвы; только немножко приотстала, приподнялась гробовая крышка… Безмерною любовью любил почившего Архимандрита игумен Марк, и воспламенилось его сердце желанием убедиться в нетленности мощей его великого аввы, а также взять со смертной одежды их хоть что-нибудь себе на память. И вот пошли каменщики, что делали склеп, не то обедать, не то чай пить, а игумен Марк воспользовался этим временем, спустился в склеп, просунул с ножницами руку под крышку гроба, ощупал там совершенно нетленное, даже мягкое и как бы теплое тело, и только что стал было отрезать ножницами кусок от мантии почившего, как крышка гроба с силой захлопнулась и придавила руку игумену Марку. И взмолился тут игумен: «Прости, отче святый, дерзновение любви моей, отпусти руку».

И долго молил игумен Марк о прощении, пока вновь не приподнялась сама собой гробовая крышка и не освободила руку, дерзнувшую, хотя и любви ради, но без благословения Церкви, коснуться мощей праведника.

На память о событии этом у отца игумена остался на всю жизнь поврежденным указательный палец правой руки.

Так рассказывали мне в Оптиной, а было ли оно так в действительности, я от самого действующего лица услышать не удостоился.

Я верю, что так и было…

И вот четыре дня подряд носил я умирающему игумену пищу; но он хоть и заказывал мне ее, а сам почти к ней не прикасался; глотание было затруднено настолько, что он едва мог глотать даже и воду.

Накануне его смерти на мой вопрос, что ему изготовить и принести на завтра, он ответил:

— Сами только извольте пожаловать!

Это завтра было 18 марта.

Когда я пришел к нему часа в три пополудни этого дня, игумен Марк уже был на пороге агонии: говорить уже ничего не мог; в груди около горла у него что-то зловеще клокотало… Но меня он узнал: это было видно по глазам его, по его чуть заметной улыбке… У постели его сидели три наши оптинки, тайные монахини. Я попросил благословения, но рука игумена уже не могла сотворить крестного знамения и лежала бессильная рядом с холодеющим телом. Я приподнял руку, преклонил колени у одра умирающего и положил эту дорогую руку на свою склоненную голову.

— Смотрите, смотрите! — услыхал я голос кого-то из монахинь, — улыбается! Видно, он любил его.

Это — меня любил. За что было ему меня любить? Да и успеть-то полюбить было некогда. Одно знаю и верю, и верить хочу, что для вечной моей пользы не без воли Божией был допущен четырехдневный уход мой до самой смерти за великим схиигуменом Марком.

Игумен Марк уже давно был в тайной схиме.

Прощаясь с ним в последний раз, я припал к руке игумена и, глядя ему в глаза, сказал:

— Батюшка! Если стяжешь дерзновение у Господа, помолись Ему о нас, грешных.

Он заметно улыбнулся, и в глазах его я прочел — так мне показалось — желанное обещание.

Я видел последний день на земле святого схимника.

Вчера, 21 марта, была Лазарева суббота, и в этот день после Литургии отпели и похоронили отца Марка.

Мне говорили, что отец игумен почему-то особенно чтил день Лазаревой субботы и всегда в этот день причащался, — и что же? умер в среду 18 марта, а погребен четверодневным, как и Лазарь, в день его Воскресения.

В случай или совпадение я не верю, а верую в премудрость, благость и безмерное милосердие Божие, воздающее коемуждо по делом и по вере его.

Шла с погребения почившего игумена гостящая у нас приезжая, из г. Валдая, старушка[42]. Идет и слышит, как рассуждают между собой идущие впереди нее два каких-то крестьянина:

— Вот, был человек и нет его! Как пар — и нет ничего!

Не вытерпела наша старушка и сказала:

— Как нет ничего? а душа-то?

— Э, бабушка! — ответили ей деревенские скептики, — какая там душа? Пар и больше ничего!

Народные просветители могут считать цель свою достигнутой: они вытравили из народа его душу, веру его в Бога истинного. В стариках она еще кое-как держится, ну а на молодежь, кажется, рукой надо махнуть: от нее только «пар» остался.

Придет конец Православию и Самодержавию в России, — говорили великие наши Оптинские старцы, — тогда конец придет и всему миру.

23 марта

О. Нектарий и его беседа о знамениях, предваряющих пришествие антихриста.

Заходил проведать давно не бывавший у нас друг наш, о. Нектарий.

— Что давно не видать было вас, батюшка? — встретили мы таким вопросом этого полузатворника, известного всем Оптинским монахам сосредоточенностью своей жизни.

— А я думаю, — ответил он с улыбкой, — что грешному Нектарию довольно было бы видеть вас и единожды в год, а я который уже раз в году у вас бываю!…

Монаху — три выхода: в храм, в келью и в могилу — вот закон для монаха.

— А если дело апостольской проповеди потребует? — возразил я.

— Ну, — ответил он мне, — для этого ученые академисты существуют, а я — необразованный человек низкого звания.

А между тем этот «человек низкого звания» начитанностью своею поражал не одного меня, а многих, кому только удавалось приходить с ним в соприкосновение.

Я рассказал батюшке о небесном знамении, бывшем на Москве в начале месяца[43].

— Как вы, — спросил я, — на эти явления смотрите?

— Э, батюшка барин, — о. Нектарий иногда меня так называет, — как моему невежеству отвечать на такие вопросы? Мне их задавать, а вам отвечать: ведь вы сто книг прочли, а я человек темный.

— Да вы не уклоняйтесь, батюшка, от ответа, — возразил я, — в моих ста книгах, что я прочел, быть может, тьма одна, а в вашей одной монашеской, которую вы всю жизнь читаете, свету на весь мир хватит.

О. Нектарий взглянул на меня серьезно, испытующе.

— Вам, собственно, какого от меня ответа нужно? — спросил он.

— Да такого, который бы ответил на мою душевную тревогу: таковы ли будут знамения на небе, на солнце, луне и звездах, которым, по словам Спасителя, надлежит быть пред кончиной мира?

— Видите ли, чего захотели от моего «худоумия»! Нет, батюшка-барин, не моей это меры, — ответил мне на мой вопрос о. Нектарий, — а вот одно, по секрету, уж так и быть, я вам скажу: в прошлом месяце, — точно не помню числа — шел со мною от утрени отец игумен[44] да и говорит мне:

— Я, о. Нектарий, страшный сон видел, такой страшный, что еще и теперь нахожусь под его впечатлением… я его потом как-нибудь вам расскажу — добавил, подумав, о. игумен и пошел в свою келью. Затем прошел шага два, повернулся ко мне и сказал:

— Ко мне антихрист приходил. Остальное расскажу после…

— Ну, и что же, — перебил я о. Нектария, — что же он вам рассказал?

— Да ничего! — ответил о. Нектарий, — сам он этого вопроса уже более не поднимал, а вопросить его я побоялся: так и остался поднесь этот вопрос невыясненным… Что же касается до небесных знамений и до того, как относиться к ним и к другим явлениям природы, выходящим из ряда обыкновенных, то сам я открывать их тайны власти не имею. Помнится, что-то около 1885 года, при Скитоначальнике и старце отце Анатолии, выдался среди зимы такой необыкновенный солнечный закат, что по всей Оптиной снег около часу казался кровью. Покойный отец Анатолий был муж высокой духовной жизни, истинный делатель умной молитвы и прозорливец: ему, должно быть, что-нибудь об этом явлении было открыто, и он указывал на него как на знамение вскоре имеющими быть кровавых событий, предваряющих близкую кончину мира.

— Не говорил ли он вам в то время, что антихрист уже родился?

— «Так определенно он, помнится, не высказывался, но прикровенно о близости его явления он говаривал часто. В Белевском женском монастыре у о. Анатолия было немало духовных дочек. Одной из них, жившей с матерью, монахинею, он говорил: «Мать-то твоя не доживет, а ты доживешь до самого антихриста». — Мать теперь умерла, а дочка все еще живет, хоть ей теперь уже под восемьдесят лет.

— Неужели же, батюшка, так близка развязка?

О. Нектарий улыбнулся и из серьезного тона сразу перешел на шутливый:

— Это вы, — ответил он, смеясь, — в какой-нибудь из своих ста книг прочтите.

И с этими словами о. Нектарий разговор перевел на какую-то обыденную житейскую тему.

26 марта

«Днесь спасения нашего главизна». — Темниковский старик и «Наплюйон» — антихрист». — Глас народа — глас Божий. — Нечто о Наполеоне I как о неудавшемся антихристе. — Может ли теперь явиться антихрист. — Предостережение г[осподам] евреям.

Вчера был день «главизны нашего спасения», день Благовещения, когда по вере народной и моей и «птица даже гнезда не вьет».

Как дивно прекрасны под большие цраздники и в самые праздники наши Оптинские службы! Только на небе будет лучше, а на земле с ними сравниться ничто не может…

Много еще есть в Оптиной верных и искренних слуг Царя Небесного. Не то у Царя земного! Где теперь верные ему слуги? На кого ему положиться, с кем разделить непомерно-тяжкое бремя царского правления?.. Сердце тревожно, предчувствует скрытые грозы, вновь собирающиеся над главой Боговенчанного, над Православною Русью… Кто явится Царю помощником, кто по зову Его извлечет победоносный меч на защиту коренных устоев Святорусской земли?

Кто в поле жив человек? отзовись!

Был у меня один приятель. В дни своей молодости (теперь ему лет семьдесят), стало быть, лет 35–40 назад, был он товарищем прокурора по Елатомскому и Темниковскому уездам Тамбовской губернии. Глухие в то время это были места: леса дремучие, пески сыпучие — старая, простая, бесхитростная Русь, богатая зверем, птицей, рыбою и почти библейской простотой сердца, языка и нравов. Лесу было уйма, хотя не было еще лесоохранительных комитетов и в помине. Но и лесопромышленников тогда в тех местах тоже еще не было…

Было дело это зимой. В одном из глухих лесных поселков задержала на ночлег моего приятеля внезапно разыгравшаяся лютая вьюга. Попросился он ночевать в первую попавшуюся избу — избы в тех благословенных местах хорошие, просторные — и, поужинав чем Бог послал, стал располагаться на ночлег в отведенной ему горнице. Смотрит, а с печки высунулась и глядит на него старая седая лохматая голова, да такая старая, что седины ее уж не белыми кажутся, а в зелень ударяют.

— Дедушка! — окликнул его мой приятель, — сколько лет тебе?

— Ась?

— Годов тебе много ль?

— А кто ж их знает? Должно, много.

— Француза небось помнишь?

— Хранцуза-то? Помню, как не помнить!

— Что же ты помнишь?

— И хранцуза с Наплюйоном помню как ён при Царе Александре приходил со всей нечистой силой. Ведь Наплюйон-то, сам ведашь, антихрист был.

— Ну, какой там антихрист! — возразил приятель.

— Верно тебе говорю: антихрист. Только ему тогда всех сроков еще не вышло, оттого и не одолеть было ему нашего Царя Ляксандры. А все ж дошел ён до самого Пинтенбурха и Царя нашего окружил со своими нечистиками со всех сторон.

— Ну что ты говоришь, дедушка? Наполеон дальше Москвы не пошел. Москву он сжег, это правда, но до Петербурга и до Царя он не доходил.

— А я тебе говорю — дошел; дошел и со всех сторон Царя Ляксандру окружил так, что ни к нему пройтить, ни от него проехать никак нельзя было, и подвозу, значит, к Царю никакой провизии не стала Вот тут-то и стало жутко царским енералам, и стали просить они Царя Ляксандру, чтобы ён скореича отписал на тихий Дон к казакам, к ихнему атаману Платову. И написал Царь на тихий Дон, к храброму атаману Платову такое слово: «Храбрый атаман ты мой Платов и храбрые мои казаченьки! Подшел к Пинтенбурху нечестивый Наплюйон с хранцузом и со всякой нечистью и окружил ён меня с моими енералами со всех с четырех сторон. И не стало ко мне никакого подвозу: ни круп, ни муки у меня нетути, и вошь меня заела. Приходи, выручай меня со своими казаченьками». — Написал Царь письмо и отправил его на тихий Дон с верным человеком. Ну, и прищел, значит, к Царю храбрый атаман Платов со своими казачатами и отправил в тартарары и Наплюйона, и хранцуза, и всю ихнюю нечисть, а Царя с енералами освободил; Царя накормил, а с енералов всю вошь посчистил[45].

Припомнился, и так еще живо припомнился, мне рассказ этот сегодня, что я решил его записать, дабы не пропало это чистопробное золото народного сказания о тех временах, когда прообраз «грядущего» шел воевать сатане под нозе Православную землю Русскую.

Тогда у Царя были еще верные слуги, а теперь? Не из тех ли «лучших» людей, что заседают в Думе на левых скамейках?..

Глас народа — глас Божий!…

Не так прост и невежествен был тот старичок с бородой в празелень, который утверждал, что «Наплюйон» был «антихрист, которому сроков тогда еще не вышло». Но что Наполеон действительно готовился сознательно и сам, и что его готовил сатана в антихристы, тому в истории Наполеона указаний много, но, к сожалению, никому из историков его эпохи не приходило в голову рассмотреть его жизнь и деяния под этим углом зрения. А следовало бы, особенно в наши дни, такие схожие с тем временем, когда подготовлялась в норах и подпольях королевской Франции и международного еврейского «гетто» так называемая «великая» французская революция, породившая Наполеона.

Бросим же хотя бы беглый взгляд на знаменитого корсиканца с этой точки зрения. Попутно вспомним, что и сам глава Российской Церкви, Святейший Синод, в послании своем по случаю вступления Наполеона в 1812 году в пределы России, именовал его антихристом.

По преданию Св. Церкви, антихрист в качестве беззаконного вершителя судеб вселенной появится в возрасте Спасителя, исшедшего на проповедь, то есть лет тридцати.

Наполеон I родился 15 августа 1769 года. Провозглашен первым консулом, то есть фактическим хозяином Франции, 18 Брюмера VIII года, или 9 ноября 1799 года — ровно тридцати лет, 2 месяцев и 24 дней.

Господь наш Иисус Христос именуется Богом Словом. В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог (Ин. 1:1).

Когда города Италии подносили победоносному Наполеону ключи от городских ворот, то воздвигали ему триумфальные арки для торжественного вступления в них, с такой надписью: «Слово плоть бысть».

Слово Божие, предуказуя чрез этих пророков пришествие на землю Сына Божия, поведало, между прочим: Из Египта воззвал Я Сына Моего (Ос. 11:1).

Поход Наполеона на Египет не скрывал ли в себе тайной цели оправдать на вожде французских войск указанного изречения ветхозаветного пророка? Как знать! Но один эпизод из этого похода дает повод думать, что Наполеон в то время, в душе своей, и сам на себя смотрел как на нового мессию, противника Иисуса Мессии. Вот что про Наполеона в Египте передает один из современных ему историков[46].

«Бонапарт не был ни мусульманином, ни христианином: как он сам, так и его армия представляли собою в Египте французскую философию, скептическую терпимость, религиозное равнодушие 18-го века. Это позволяло ему без ненависти вступать в серьезные беседы и поддерживать добрые отношения как с мусульманскими имамами и шейхами, так равно и с духовными лицами христианства и иудейства. Духовное его устроение одинаково было далеко как от Корана, так и от Евангелия… Бывши в Египте, он отправился в Суэц, чтобы осмотреть на месте остатки древнего канала, некогда соединявшего воды Нила с Чермным морем. Захотелось ему взглянуть на источники Моисея, и он едва не стал при этом жертвой своего любопытства, заблудившись ночью на берегу моря во время прилива.

— Мне грозила та же опасность, что и фараону, сказал он и добавил: — то-то была благодатная тема христианским проповедникам для проповеди против меня!

А что Наполеон и сам думал о себе как о новом мессии, доказывает, между прочим, и то, что, став консулом, потом императором, он часто возвращался мыслью ко временам своих походов в Египет и Малую Азию, для завоевания которой вместе с Палестиной он призывал стать под свои знамена и евреев, чтобы восстановить их царство.

— Я основывал тогда, — говорил он, — религии; я видел себя на пути в Азию на слоне, с чалмой на голове, с новым Кораном в руке, который я составил бы по-своему… Париж стал бы столицей христианского мира, а я руководил бы религиозною жизнью всего мира так же, как и политическою.

На другой день после коронации Наполеон сказал Декре[47] с нотой некоторого разочарования в голосе:

— Я слишком поздно явился на свете; нельзя больше сделать ничего великого. Моя карьера блестяща, я не отрицаю; мне удалось пробить себе прекрасную дорогу. Но какая разница с античным миром! Взгляните на Александра Македонского: когда он после завоевания Азии объявил себя сыном Зевса, то, кроме Олимпиады, которая знала, чего ей держаться, кроме Аристотеля да нескольких афинских педантов, весь Восток поверил ему. Ну а если бы я вздумал провозгласить себя сегодня сыном Отца Всевышнего и заявил бы, что хочу Ему воздать хвалу и благодарение за такое звание, так не нашлось бы ни одной торговки, которая не высмеяла бы меня в глаза при первом же моем появлении. Народы слишком просвещены в наше время: нечего больше делать!

На острове Св. Елены, в изгнании, Наполеон диктует своему секретарю такие речи:

Если бы я вернулся из Москвы победителем, я заставил бы папу позабыть о светской власти; я сделал бы из него просто идола, а сам бы руководил религиозной жизнью, как и политической… Мои соборы были бы представителями христианства, а папа был бы на них только председательствующим.

Ну не довольно ли и этих свидетельств, чтобы признать, что темниковский древний старец не так уж был далек от истины, называя Наполеона антихристом, явившимся вопреки мнению самого Наполеона не «слишком поздно», а слишком рано?

«Сроков еще не вышло!…»

Было еще кому помощь подать Государю и «вшей посчистить с енералов».

Молитвенников тогда было еще крепких много в России, молитвенна была еще вся деревенская Русь Православная, крепка и незыблема была вера Христова в народе.

Теперь не то: в народе вера пала, а на верхах международного общества развилось такое суеверие, что приди завтра со знамениями и чудесами ложными новый кандидат в антихристы, он будет принят с распростертыми объятиями всем так называемым образованным миром.

Мы — накануне мировой катастрофы, политической и социальной. К этому всё подготовляется, и всякий мало-мальски вдумчивый наблюдатель эту катастрофу если не предвидит, то предчувствует и к ней готовится, каждый по-своему, конечно… Всемирная война, внутренняя усобица, и вот — почва готова для воцарения и обоготворения дарующему мир миру, особенно если мир этот обещан им будет вместе с общей сытостью и даровыми развлечениями. Panem et circenses! Хлеба и зрелищ!

А зрелищ будет много. Мы этих зрелищ и теперь еще и без антихриста много видим, а что будет при нем, с его знамениями и чудесами ложными?! Хватит ли только на всех хлеба?

Святые Отцы Церкви утверждают, что хлеба-то именно и не будет, хотя золота, чтобы его купить, девать будет некуда.

Г[оспода] евреи, готовящие путь своему набольшему (см. мою книгу «Великое в малом», II ч. «Близ грядущий антихрист»), потрудитесь-ка взвесить это обстоятельство!

27 марта

Наполеон I как антихрист, по отзывам современников. — Наполеон — Слово (verbe) революция. — Причина падения Наполеона. — Язык цифр, имен и названий. О. Варсонофий и его об этом речи. Лев Толстой и Ж.-Ж. Руссо — предтечи антихриста. Язык цифр. 1885–1915 год.

Ожидание близ грядущего человека греха, сына погибели (2Фес. 2:3), лжемессии евреев, которым исполнено мое сердце, все продолжает возвращать меня мысленно к его первообразу, Наполеону I. Вот что еще пишут о нем его современники:

«Угрюмый, желчный, равнодушный к людям и мало любимый, точно обладаемый каким-то мучительным чувством, душу свою открывает только Бурьенну, да и то в порывах непримиримой ненависти».

«Смеясь над идеями и народами, над религиями и правительствами, он играл с неподражаемым уменьем и бесцеремонностью людьми, верный себе в выборе средств и цели, изумительный, неистощимый виртуоз в уменьи подкупать, обольщать, соблазнять, запугивать и очаровывать, обаятельный, но еще более страшный, точно какое то великолепное и дикое животное, ворвавшееся в стадо домашней скотины, мирно жующей свою жвачку.

«Я человек иного порядка, чем все остальные, — говорил он сам, — всякие законы нравственности и приличия писаны не для меня. Такой человек, как я, плюет на жизнь миллионов людей».

«Страх, который он внушал, вызывался исключительно странным действием его личности почти на всех, кто с ним сталкивался. Чувствовалось, что его не может затронуть никакое сердечное движение. На человеческое существо он смотрит как на факт или вещь, а не как на нечто подобное себе… Он не признает никого, кроме себя… В его душе чувствовалось какое-то холодное и острое лезвие, леденящее и наносящее раны; в уме — беспощадная ирония».

«Этот диавол в образе человека, — говорил про него один из его боевых генералов, Вандамм, — имеет надо мною какое-то обаяние, в котором я не могу дать себе отчета, и это в такой степени, что я, который не боюсь никого, готов дрожать, как ребенок, когда подхожу к нему; он мог бы заставить меня пройти сквозь игольное ушко, чтобы броситься после того в огонь».

«Этот человек носил в себе что-то убийственное для добродетели… Все свои средства для господства над людьми он выбирал из числа тех, которые унижают человека… Он прощал добродетель только тогда, когда мог ее высмеять».

«У него была даже какая-то сатанинская усмешка, которая появлялась каждый раз на его губах, когда представлялся случай подписаться под необходимостью какой нибудь резкой меры или осуждения».

6 марта 1799 года Наполеон взял приступом Яффу и отдал ее на разграбление своим солдатам, а жителей предал избиению. Когда солдатская ярость превзошла всякие пределы, тогда он для усмирения ее послал своих адъютантов, Богарне и Круазье. Они явились как раз вовремя, чтобы спасти жизнь четырем тысячам арнаутам или албанцам, составлявшим часть яффского гарнизона и избежавшим общей резни. Как только Наполеон увидел эту массу пленных, он в негодовании воскликнул:

— Что же они мне прикажут делать с ними? Кормить их? нет провианта; отправить в Египет или Францию? нет транспортов. Какой черт заставил их это сделать?

Адъютанты старались извинить себя тою опасностью, которой они могли бы подвергнуться в случае отказа этим людям в капитуляции; они напомнили Наполеону, что и посланы-то они были им в целях гуманности.

— Ну, да, конечно, — возразил он с живостью, — с гуманностью в отношении к женщинам, к детям, к старикам, но не к вооруженным солдатам. Лучше было бы вам самим умереть, чем приводить ко мне этих несчастных. Что прикажете вы мне делать с ними?

10 марта все эти четыре тысячи человек были расстреляны по приказу Наполеона.

«Я никогда не слышал, — пишет о Наполеоне Меттерних, — такого резкого, такого жесткого голоса. Когда он смеялся, то в улыбку у него складывался только рот и часть щек; его лоб и глаза оставались неизменно мрачными… Это сочетание улыбки с серьезностью производило впечатление чего-то страшного, пугающего».

Тот же Меттерних говорит: «Стремление к всемирному владычеству заложено в самой природе его; это стремление можно сдержать и умерить, но подавить его не удастся никогда».

И, наконец, в «Мемориале» под 30 ноября 1815 года сам Наполеон свидетельствует о себе в таких выражениях:

«Подчинить себе Европу и все человечество — добраться до этой вершины я мог бы только пройдя через всемирную диктатуру; ее я и домогался».

Разве все это не черты того антихристова образа, который нам, христианам, дан в творениях св. Отцев Церкви: Ефрема Сирина, Иоанна Златоустого, Ипполита Римского, Иринея Лионского, Феофилакта Болгарского, Кирилла Иерусалимского, Андрея Кесарийского? И подумать только, что попытка воплощения этого образа совершена сатаною еще так недавно, что отцы наши знали его современников, могли знать даже его соратников.

Это не легенда, не миф — это почти вчерашняя очевидность! Полной своей реализации как всемирного царя и лжемессии образ этот не получил: на пути к ней восстала неодолимой преградой Православная и Самодержавная Россия, возглавляемая Благословенным Александром и сонмом преподобных во главе с преподобным Серафимом Саровским. Тогда не было в Церкви Божией ни Гапонов, ни Петровых, ни Семеновых, ни всех тех расстриг, что десятками и сотнями со дней возвещения пресловутой «свободы совести» опозорили своим отступничеством Церковь Русскую…

Кто теперь противостанет «грядущему»?..

Еще черта, сближающая Наполеона с антихристом: Наполеон был сыном революции, ее воплощением, ее Словом (Verbe), как он и сам себя называл и как его называли многие его современники и историки. Теперь доказано, что революция эта была от начала до конца подготовлена и совершена масоно-еврейским заговором. Цель этого заговора разрушить христианский мир с его государственностью и на развалинах его воздвигнуть свое всемирное царство, где князьями будут евреи, а царем и богом их мессия-антихрист. Сами иудеи теперь уже более этого не скрывают.

Наполеон по матери, Летиции Рамолино, едва ли не вел своего происхождения от одного из колен (не Данова ли?) находящегося в рассеянии Израиля. Пусть это и не доказано, а только лишь предполагается. Но вот что доказано исторически — это, во-первых, то, что ближайшие к нему маршалы: Массена, «любимое дитя побед», и Сульт, были евреи, а во-вторых, следующее: декретом 17 марта 1808 года, данным Наполеоном в Тюльери, было повелено:

1) Деньги, данные евреями взаймы несовершеннолетним, женщинам и военным, взысканию по суду не подлежат.

4) Новые переселенцы-евреи в Альзас, сверх уже там живущих, не допускаются.

5) Прочие департаменты Империи доступны евреям только при условии, что они будут заниматься исключительно земледелием.

6) Каждый еврей должен отбывать воинскую повинность лично; заместители не допускаются.

В 1808 году этот декрет был издан, а в следующем, 1809 году, «тайной властью масонства» был сообщен всем масонским ложам свой декрет, постановивший «объявить Наполеона покинутым».

Конец карьеры Наполеона известен.

«Грядущему» это послужит наукой, и он «покинут» не будет.

А все-таки и ему, и его отцу-диаволу один конец: геенна огненная.

«Язык цифр»!…

Как-то раз о. Варсонофий спросил меня:

— Знаете ли вы, что значит Калуга?

Я подумал на город Калугу и, не поняв хорошо вопроса, ответил незнанием.

— Калуга, — сказал батюшка, — значит огражденное место. Таков и наш город Калуга. А чем он огражден, как вы думаете?

— Скажите, батюшка!

— Святыней нашего края — монастырями, где почивают святые мощи Калужских чудотворцев: преподобного Тихона Калужского, праведного Лаврентия и преподобного Пафнутия, игумена Боровского, нашей святой обителью с ее почившими великими старцами Львом, Макарием, Амвросием, архимандритом Моисеем, игуменом Антонием и прочими сокровенными Оптинскими угодниками Божиими.

Всё это — Калуга, и счастливы вы, что Господь привел вас пожить в таком огражденном месте. И знайте, что очень часто название местности, в которой вы живете, фамилия лица, с которым вы встречаетесь, — словом, название или имя в самих себе носят некий таинственный смысл, уяснение которого часто бывает небесполезно. Смотрите, в Ветхом Завете почти всякое имя что-нибудь да означает: Ева — жизнь, ибо она стала матерью всех живущих; Сам Бог повелевает Авраму называться Авраамом, «ибо, — говорит, — Я сделаю тебя отцом множества народов, а Сару — Саррой, не «госпожею моею», а «госпожею множества»…

Итак, во всей Библии — название и имя всегда имеют сокровенный и важный смысл. Сам Господь преднарек Себе имя человеческое — Еммануил, что значит «с нами Бог», и Иисус, «ибо Он спасет людей Своих от грехов их». Видите, как это значительно и важно.

— Вижу, батюшка.

— Но кроме этого, так сказать, языка имен и названий существует еще и язык цифр, тоже сокровенный, значительный и важный, только не всякому дано расшифровывать его тайну. На что велика была тайна воплощения Бога Слова, а и она была заключена в таинственном счислении родов потомства Авраама: «от Авраама до Давида, — говорит св. евангелист Матфей, — четырнадцать родов; и от Давида до переселения в Вавилон четырнадцать родов; и от переселения в Вавилон до Христа четырнадцать родов». Замечаете цифру 14? Она повторяется трижды.

— Замечаю.

— Она составлена из удвоения цифры 7, а 7 есть число в Библии священное и означает собою век настоящий, а веку будущему усвоена цифра 8, которою век этот и обозначается. Видите, что и цифры имеют свой язык?

— Вижу, батюшка.

— Ну, и хорошо делаете, что видите: быть может, это вам когда-нибудь и пригодится.

Вспоминаю я эти слова о. Варсонофия, и приходит мне на мысль: нашего ересиарха, Льва Толстого, многие зовут предтечей антихриста; так, кажется, его называл и покойный о. Иоанн Кронштадтский. Если Толстой действительно духовный предтеча антихриста, то кому иному это звание как духовному предтече Наполеона должно быть усвоено, как не Жан-Жаку Руссо? Как Толстым открылась новая эра в литературе, основанием которой легло сперва «непротивление злу», а затем и открытый союз со злом, так и Жан-Жаком Руссо своими «Эмилем» и «Общественным договором» положен был первый камень в основание школы энциклопедистов, духовно подготовивших французскую революцию 1793 года, а следовательно, и ее порождение — Наполеона I.

Попробуем обратиться к языку цифр.

Жан-Жак Руссо родился в 1712 году. Наполеон I родился в 1769 году.

Через 57 лет.

Лев Толстой родился в 1828 году. Новый Наполеон родился (?) в 1828 + 57 = 1885 году.

Не может ли быть годом воцарения этого нового Наполеона в качестве всемирного, скажем, «супер-арбитра» (идея арбитража теперь усиленно навязывается народам) год 1915‑й, когда ему исполнится 30 лет от рождения? И число имени его 666?

Как знать? Язык цифр — тайна, но он существует.

Числа имени Наполеона я не знаю, но имя это, написанное по-гречески и разложенное по слогам в указанном ниже порядке, подтверждает слова о. Варсонофия, что и имена имеют свой сокровенный смысл и значение.

Ναπολεων — Наполеон

πόλεων — государств

λέων — лев

ων — сущий

Наполеон — лев государств.

Язык имен, названий, цифр.

Тайна!

Но нет тайного, что бы не сделалось явным. Откроется, долго ли, коротко ли, и эта тайна.

4 апреля

Дни радости и дни плача. — Старец Исидор Гефсиманский и мой путь. «Ховье-Цион». «Ганнибал у ворот».

Вот прошла, как чудный сон, и Светлая Седмица… Есть ли еще место на Руси, кроме ее святых обителей, где бы так торжественно и весело-радостно праздновалась Пасха Господня? Думается, что нет… И вот, после дней радости, вспоминаются мне дни плача моего…

Было это во дни, непосредственно предшествовавшие страшным дням октябрьских «свобод». Доходил до конца сентябрь 1905 года. В эти дни и в моей личной жизни совершился перелом великий, и стоял я, как в былине витязь, на распутье; а на распутье том столб, а на столбу слова:

«Прямо ехать — живу не бывать,
Нет пути ни прохожему,
ни проезжему, ни пролетному…»
А мне хотелось идти прямо, а не околицей…

У преосвященного Никона, в то время епископа Серпуховского, викария Московской митрополии, я встретился с одним из ближайших его сотрудников по изданию «Троицких Листков» и «Божией Нивы» Д. И. Введенским. Встретились, разговорились и порешили, что надо мне повидаться перед принятием какого-нибудь решения в обстоятельствах моей жизни со старцем Гефсиманского Скита иеромонахом Исидором.

— Дороже всего вам помолиться у своего угодника, преподобного Сергия, — говорил мне Введенский, — потом жалуйте ко мне, а от меня к старцу, тем более что он вас знает по тем статьям, которые вы пишете.

Введенский был тогда преподавателем Вифанской семинарии и жил в Вифании.

Так я и сделал.

И сказал мне старец Исидор:

— То, что ты замыслил, не твой путь; а читай-ка ты почаще житие преп. Феодота-Корчемника: это тебе больше подойдет. Память этого Божьяго угодника празднуется 18 мая. Возьми Четь-Минеи, да и читай почаще это житие.

Так я и сделал. А в житии том, между прочим, сказано следующее:

«Тогда бысть Христова Церковь, аки корабль посреде волн зельных бедствуяй, и погрязновения боящься: нечестивии бо нападающе на домы верных, расхищаху вся, извлачаху же мужей и жен, юнош и девиц безстудно, и овыя к нечистотам своим сквернии человецы, овыя же ко узам и темницам влечаху: и несть мощно изрещи беды оныя, во время тое на Церковь бывшия. Иереи от храмов Господних бежаша, двери отверсты оставивше, и не обреташеся бегающим от беды место, в немже бы скрытися. Разграбленным же бывшим имениям, належаше глад, паче всякия муки тягчайший: тогда ходящии по пустыням и крыющиися в горах и вертепах мнози, не стерпевше глада, вдашася в руки нечестивых, надеющеся некия от них милости. Тяжко убо бе тое зло беглецем оным, изряднее же тем, иже во многом довольстве и изобилии бяху воспитани, а тогда корение грызяху пустынное и зелием дивиим от нужды питахуся…

Феодот же блаженный… не корчемствоваше бо тако, якоже неции о нем мнят, аки бы да злато соберет, но нарочно корчемствовати притвори себе, да корчемницу свою пристанище и покой безбоязен сотворит гонимым братиям…»

И вот, едва ли не с первых дней переселения нашего в Оптину, началось на нас с женой исполнение слова Гефсиманского старца Исидора: дом наш, по обилию посетителей, стал действительно походить на гостиницу.

Кого, кого только в нашей «корчемнице» за протекшие годы не перебывало! Даже один французский виконт пожаловал, а своих, русских, не перечислить!…

Похоже ли современное состояние Православной Церкви Божией на то, в котором она находилась во дни преподобного Феодота-Корчемника? Сбываются ли на ней слова старца Исидора? Думается, что и тут не прошло мимо его прозорливое слово: той силы явного, открытого гонения еще как будто не видно, но скрытое, упорное, последовательное уже началось, и притом не со вчерашнего дня.

Не за горами завтрашний день, а за ним — и явное.

В «Колоколе» от 15 февраля сообщено, что на этих днях в Одессе открылся съезд евреев-палестинофилов («Ховье-Цион»). Ведется агитация о немедленном переселении в Палестину.

В книге моей «Великое в малом», издания 1905-го года, в статье «Антихрист как близкая политическая возможность» говорится так: «Наступает время, перед которым побледнеет Пугачевщина и Разиновщина. И пока мы внутри себя будем сводить огнем и мечом беспорядочные домашние счеты, русский и европейский Израиль, прикрываясь движением так называемого сионизма, выберется в Палестину, как черные тараканы из дому, которому угрожает пожар, и оттуда мановением жезла своего всемогущего синедриона бросит на русских и европейских богоотступников в полной безопасности для себя несметные желтокожие орды, вооруженные на капиталы Сиона по последнему слову братоубийственной науки»[48].

Нарыв всемирной бойни, по всем признакам, назревает; России предназначается стать его стержнем, окруженным воспалительным процессом со всех сторон: с юго-запада — ожидовленная ротшильдовская Австрия; с запада — Германия Блейхредера, Мендельсона и К°; с севера — Финляндия Мехелина, Воймы и жидовских агитаторов из «Речи»; с юга — Кавказ и скрытая армянская революция, поддерживаемая Турцией, находящейся в когтях жидов из младотурецкого комитета «Единение и прогресс» и, наконец, с востока — желтый поток «обновляемого» Китая во главе с «обновленной» нашей кровью на деньги американских жидов Японией — это ли не гениальный план всеобщего разрушения, достойный его вдохновителя диавола?!

«Великая» французская революция и плод с ее дерева — Наполеон — не жалкая ли это игрушка в сравнении с той мировой катастрофой, которая теперь подготовляется на виду у всех, кто только хочет видеть?

Hannibal ante portas! «Ганнибал у ворот!»

Новый Наполеон уже где-то дозревает… Где только?

До открытого им гонения на Церковь Божию близко. На западе Европы оно идет уже давно.

Помилуй нас, Господи, помилуй нас!

6 апреля

Сказание одного из наших богомудрых о монахе Савватии и иеродиаконе Филарете.

Заходил сегодня один из наших богомудрых.

— Какие люди были прежде, а какие теперь стали! — сказал он к разговору. — Какие тогда были монахи, а мы-то!… — и он горестно махнул рукой. Я подумал с еще большей горечью: если ты про себя так говоришь, батюшка, то мы-то что тогда?..

А он продолжал:

— Уж не будем поминать наших почивших старцев, — это были при жизни чудотворцы, — возьмем рядовых монахов: ну хоть Савватия, иеродиакона Филарета больничного — это все почти наши современники, трудники монашеского подвига 80‑х годов только что кончившегося столетия: не более тридцати-сорока лет нас от них отделяет, а насколько выше они стояли в подвиге даже лучших из нас, теперешних! И каких зато они откровений удостаивались! Нам о таких и думать не приходится… Вот расскажу вам об одном из таких откровений. Скончался преподобно и праведно иеродиакон Филарет, при жизни с необыкновенной любовью несший послушание в больнице, но немало страдавший от клеветы человеческой. О. Савватий его очень любил и горевал, что лишился в нем сердечного себе друга. И вот, занездоровилось как-то о. Савватию; прилег он на скамеечке у себя в келье, заснул и видит такой сон: вошел он будто бы в святые ворота неизвестного ему монастыря, а в монастыре том три храма. Захотелось ему осмотреть этот монастырь. Сначала он направился в тот из храмов, который был от него направо, подошел к нему, да у входа остановился, боясь войти туда, и стал прислушиваться. Вдруг слышит, что внутри храма кто-то разговаривает. Сотворил о. Савватий молитву; ему ответили: аминь! Он вошел, но очутился не в храме, как предполагал, судя по внешности, а в какой-то келье, в которой сидело три молодых монаха в подрясниках и шапочках наподобие афонских, каждый за маленьким столом с письменными принадлежностями. Комната имела вид канцелярии.

Монахи разговаривали о том, какую пользу приносит усопшим поминовение, при этом они вспоминали некоторые места из Священного Писания, из св. Отцов, доминали они в разговоре и слово св. Григория Двоеслова и других.

— Какой это монастырь? — спросил о. Савватий.

Ему ответили:

— Симонов.

— Что же это за храм направо стоит? — продолжал он спрашивать, — и почему около него такая зелень и деревья в цвету, тогда как везде зима?

(О. Савватий сон свой видел в ночь с 29-го на 30 января 1886 года).

— А в этом храме, — отвечают ему, — приносится бескровная Жертва за души новопреставленных. Милосердием Божиим усопшие получают от поминовения великую пользу: грешникам прощаются грехи их, а праведники получают большую благодать.

Такое рассуждение молодых монахов очень понравилось о. Савватию и он сказал им:

— Вот у нас недавно умер очень хороший и близкий мне человек…

— Это вы про о. Филарета говорите? — спросили они его.

— Да, про него.

— А не хотите ли вы его видеть?

Сердце о. Савватия так и замерло от радости.

— Да, я бы желал! — сказал он робко.

Тогда тот из монахов, который казался постарше, сказал младшему:

— Доложите, что желают видеть о. Филарета.

Тот пошел и, возвратившись очень скоро, позвал о. Савватия следовать за ним. Ввел он его в соседнюю комнату, внутри которой находилась лестница, с которой как раз в это время сходил юноша лет восемнадцати, в светлом стихаре.

— Вам о. Филарета? — спросил он о. Савватия, — пожалуйте за мной!

Они пошли вверх по очень крутой лестнице, и о. Савватий, несмотря на свою обычную боль в ноге, которой он страдал издавна, не чувствовал ни боли и ни малейшей усталости и шел как будто по воздуху.

Долго поднимались они, пока не достигли опять какого-то храма огромных размеров, с необыкновенно высоким куполом. Храм был круглый, и в нем иконостаса не было. Под куполом были видны лики святых, расположенные группами, как будто на облаках. Между ними о. Савватий рассмотрел лик мучеников, лик святителей, преподобных и других святых, от века благоугодивших Господу. Внизу под ними был виден ряд икон, а наверху, несмотря на отсутствие окон, изливался откуда-то необычайный свет. О. Савватий остановился в немом восхищении перед этим дивным светом, и видит, что все изображения святых внезапно ожили, начали двигаться и беседовать между собою.

Это крайне поразило о. Савватия.

— Вы о. Филарета ищете? — спросил его кто-то из них. — Его еще здесь нет. Ему готовится место с праведниками и юродивыми.

Тогда о. Савватий, обратясь к своему спутнику, шепотом спросил его:

— Разве он лишен монашества?

— Не лишен, а еще повышен, — отвечал он.

Пошли они дальше и, повернувши направо, вошли уже в настоящий храм, которому тот храм служил как бы преддверием. Оба храма эти были соединены аркою. Боковых приделов там не было. Везде горели лампады. Кругом храма шли хоры.

О. Савватий стал глядеть на иконостас, но, заметив, что проводник его смотрит кверху в противоположную сторону, быстро повернулся и, взглянув туда же, увидал на хорах о. Филарета.

— Филарет, ты ли это? — воскликнул он.

— Я, — ответил, кланяясь ему, о. Филарет.

Лицо у о. Филарета было очень веселое; Одет в светлый стихарь, перекрещенный орарем. Стоит, опершись обеими руками на перила хоров, и, держа в руках бумажный свиток, ласково смотрит на о. Савватия.

— Можно ли мне с тобой повидаться? — спросил о. Савватий.

— Можно! — сказал улыбаясь о. Филарет.

Стал искать о. Савватий лестницу, чтобы подняться на хоры, но лестницы не оказалось. И говорит он о. Филарету:

— Где ж к тебе войти?

— Входи, — ответил о. Филарет, — я помогу тебе.

Думая, что он подаст веревку, о Савватий спросил его:

— Почему же здесь нет лестницы? Как же ты-то взошел сюда?

— Меня вознесли сюда, — ответил о. Филарет, — клеветы человеческие. Прежде я стоял там же, где и ты теперь стоишь.

И лицо о. Филарета из веселого вдруг сделалось печальным.

И только о. Савватий успел помыслить в сердце своем: Филарет, ты был при жизни так милостив к клеветникам твоим! — а уже о. Филарет в ответ на эту мысль говорит:

— Я всегда сожалел и прежде о тех, которые клевещут, а теперь и еще более того жалею о них. Теперь я на опыте узнал, что клевета на брата вменяется клеветнику в тот же самый грех, в котором он оклеветал брата. В этом же грехе он и осудится, если только не покается.

И опять подумал о. Савватий: Филарет, у тебя столько было любви к ближнему! И на эту мысль опять Филарет ответил ему:

— Только здесь и можно узнать, какое великое воздаяние бывает от Господа за любовь и милость к ближнему. Вам, сущим еще на земле, и понять этого невозможно!

— Хорошо ли тебе? — хотел было спросить его о. Савватий. А тот молча уже развернул свиток, который держал в руках, и о. Савватий прочел написанное там большими блестящими буквами:

«Праведницы вовеки живут,
И в Господе мзда их».

При конце каждой строчки Божественных слов этих стояло по золотой, ярко сиявшей звездочке.

Тут как будто на хорах отворилась дверь, и о. Филарета кто-то позвал, и он, поклонившись, удалился.

На этом о. Савватий проснулся.

Болезни, которую он чувствовал, ложась спать, как не бывало; больные ноги стали как здоровые. Душа его была преисполнена неизъяснимой радости и восторга.

Такое-то вот сказание слышал я сегодня от одного из наших богомудрых, удостоивших посетить наше пустынножительство.

И хотел было я предложить ему вопрос: можно ли каким бы то ни было снам верить? Но не предложил, ибо и моя душа была преисполнена неизъяснимой радости и восторга.

20 апреля

Видение в Шамординой. — О. Памва, простец Оптинский и протоиерей о. Александр Чагринский (Юнгеров). — «Христианин» и мужик. — «Антихриста дождемся».

Давно не заглядывал в свои записки: все это время был занят приготовлением к печати рукописи своей «Святыня под спудом» и разбором старых писем. Много их накопилось за последние годы; многие из них обречены на уничтожение, но есть такие, с которыми не только жаль расстаться, но хочется их перенести даже на страницы моего дневника, чтобы как-нибудь не затерялись…

Вчера к нам заглянули и чай пили у нас о.о. Нектарий, Варсис и Памва. О. Варсис служил на днях в Шамординой. Его сестра ездила в Петербург, в Иоанновский монастырь, вернулась на днях обратно и заказывала у себя, в Шамординой, заупокойную обедню по о. Иоанне Кронштадтском. За «Херувимской» одна больная монахиня внезапно увидела о. Иоанна, который вместе с великим входом вошел в алтарь Царскими Вратами. Монахиня закричала:

— Батюшка, возьми меня!

К ней подбежали, думая, не случилось ли с ней чего.

— Да разве вы не видели батюшки? — изумилась она, — ведь он только сейчас вошел в алтарь!

Раньше ничего подобного с этой монахиней не случалось.

О. Памва — один из простецов Оптинских; старик, годам к семидесяти; уроженец самарских степей. Много он мне рассказывал про ихнего самарского о. Александра (Юнгерова), протоиерея, кончившего земную жизнь свою в Чагринском женском монастыре. По рассказам о. Памвы да и по другим в разное время доходившим до меня слухам, истинно великий был этот пастырь словесных овец Христовых. Это он направил о. Памву в Оптину.

— По грехам твоим, — говорил он о. Памве, — давно бы тебе надо было гореть в геенне, да сердцем-то ты прост, и за то милует тебя Господь. Только бросай, брат, свои скверные дела, рассчитайся с миром и иди в Калужскую губернию, в Оптину Пустынь; там поработай Господу и обители, сколько сил хватит, и, Бог милостив, спасешься. Прост ты и неграмотен, этим ты не огорчайся; таким Господь тайны Свои открывает, а от премудрых и разумных скрывает. Увидишь ты и блаженное царство жизни будущего века, и муку вечную — много такого даст тебе Господь видеть, о чем грамотные и в уме не содержат…

—… И все это, — обращаясь ко мне, сказал о. Памва, — я видел, да и теперь, братец ты мой вижу.

— Что же ты, о. Памва, видишь?

— Бесов вижу, все козни бесовские вижу… Мне и о них о. Александр сказывал, что я их буду видеть: вот и вижу.

— Какие они? — спросил я о. Памва.

— Ну, братец, — сказал он, — о них лучше тебе не знать и не спрашивать.

— А что?

— Больно гнусны уж! Я, бывает, их вижу, да и не рад, что и вижу. И силу ж они теперь забрали над миром! Не сдобровать миру!

— А крест-то на что?

— Крест?! Крест, братец ты мой, сила неодоленная там, где кресту веруют и по Кресту живут. А в миру, братец ты мой, как живут-то теперь? В миру живши, не Кресту теперь служат, а диаволу и всей похоти его. В миру, братец ты мой, не Христа теперь на помощь призывают, а диавола зовут. Вон мужики мимо гостиницы о. Пахомия дрова в Козельск на станцию возят; послушай-ка их: кого они всё поминают? Да всё «его» ж! Прежде хороший крестьянин что бы ни делал, все — «Господи Иисусе Христе», да «Господи Иисусе Христе!» Потому-то он и был «христьянин», что Христа поминал. А теперь он стал мужик, да не простой мужик, а вражий, а всё потому, что к каждому слову или «врага» поминает, или мать позорит и проклинает. Враг-то сам по себе, без зову, бы не пришел и не мог бы прийти, — ему благодать крещенская доступу бы к человеку не дала, — ну а ежели самовольно, самосильно зовут его?.. Ну, тогда он тут как тут, с нашим, значит, удовольствием! И стал, братец ты мой, мир теперь уж не Божий, а вражий… Мне покойный о. Александр еще годов с двадцать тому назад сказывал, что антихрист в миру одной ногой уже стоит, а другую заносит: скоро, значится (о. Памва говорил не «значит», а «значится»), придет время ему и на царство поступать; не миновать — дождемся!

— Если не покаемся, — возразил я.

О. Памва махнул рукой:

— Ну, этого-то вряд дождемся!

Много разных чудес из своей сокровенной жизни сказывал мне простец о. Памва, но мое сердце больше всего задели его слова об антихристе. Протоиерей о. Александр Юнгеров, прославленный своей богоугодной жизнью и прозорливостью во всем саратовском и самарском Поволжье, я, человек книжный, и сын простого народа, когда то пахарь, а теперь монах — духовидец — и все мы трое одномысленны: антихриста дождемся!…

Да, дождемся, если не обратим сердец наших к покаянию и не принесем плодов, его достойных.

22 апреля

«Будем записывать!» 1905 год в России и на Афоне. — Записки моего приятеля: иерусалимские впечатления; Великая суббота в Иерусалиме.

Дождемся ли мы антихриста или не дождемся, про то Бог весть, а дело свое делать нужно. Вложил мне Господь в руки перо, посадил на берегу Божьей реки, у ограды Оптинской: пиши, раб Божий Сергий, записывай всё, что, как Божий дар, в часы твоей молитвы внесет река в раскинутые мрежи.

Будем записывать!

Эти дни что-то потише стало в нашем доме. И в самой Оптиной народу поменьше, особенно из так называемой «интеллигентной публики»: можно подольше беседовать со своими записками.

Вот передо мною лежат записки с Афона одного сердечного моего друга по вере и общим христианским упованиям. Писаны они были им в виде дневника в памятный 1905 год. Долго год этот будут помнить и Афонские иноки, и русские люди! Недаром мы — родные братья по духу с Афоном.

«Возьмите, — говорил мне мой друг, — эти записки и делайте с ними, что хотите. У меня они пропадут, а вам, быть может, для чего-нибудь и пригодятся».

Вот дошел теперь черед и до этих записок.

Приятель мой был торговец и в 1905 году ушел на Старый Афон искать «Небесного Иерусалима». Теперь он опять торговец, но любви к доброму монашеству не утратил, и, когда есть время, наезжает в Оптину помолиться Богу, поговеть, побеседовать со старцами, поплакать со мною о том, что было и что стало на земле родной…

Хороший человек, святая душа!

Записки его охватывают период времени от 20 марта 1905 года по 30 мая 1906-го.

Тогда на Афоне тряслась земля[49] а у нас — великое русское царство.

Знаменательное совпадение!

«Господи, благослови!»

Так начинаются записки моего друга.

«Сего 1905 года, марта 20-го дня, в Воскресенье, выехал я в Киев, где на Благовещение приобщался Святых Христовых Таин. В тот же день выехал в Одессу, откуда 29 марта на пароходе «Лазарев» отправился через Константинополь в св. град Иерусалим.

В пути я обрел себе двух компаньонов, одного из Кимр, а другого из Одессы — оба простосердечные, хорошие люди, с которыми мы беспечально совершили путешествие до самого Иерусалима. Море было поразительно хорошо.

Константинополь дивно прекрасен по местоположению, но зато население его — это нечто невыносимое по внешней грязи, производящей удручающее впечатление. Если бы не подворье афонских монахов, то добром бы и не помянуть мне Константинополь.

Попутные города не лучше.

10 апреля 1905 года, на Вербное Воскресенье, в 6 часов пополудни мы прибыли в святой град Иерусалим. На другой день с неразлучными своими спутниками отправился в желанный великий и святой храм Воскресения Христова, где Голгофа, где Гроб Господень, откуда «возста Господь, яко от чертога».

Сердце билось и трепетало, как голубь крыльями…

Но, увы, уже на пути к храму чувства мои были парализованы частью утомлением от большого морского переезда, но больше обстановкою того пути, по которому пришлось идти к храму; гул и гам от крика и говора всевозможных представителей народностей, со всего света собравших своих представителей в этот духовный центр всего мира, рев ослов и других животных; вид калек и грязных, нахальных нищих, назойливо требовавших подачки; улицы грязные, узкие, усеянные бродячими собаками — все это расхолаживающе и угнетающе действовало на мою впечатлительность, и, входя в храм, я уже не испытывал чувств никаких.

В храме опять грязь греческого неблагоговейного хозяйничанья, жадность проводников — умиления как не бывало. Наш проводник, желая поскорее от нас отделаться, чтобы захватить новую партию паломников в добычу, толкал нас чуть не по шее, заставляя на рысях прикладываться к показываемой святыне. Это переполнило чашу нашего терпения, и мы ушли с горечью, чуть не плача от разочарования.

На другой день — другое искушение. Прошли в храм и пожелали в нем остаться на ночь. Турецкая стража на ночь запирает его от 8 часов вечера до 3 или 4 утра. На меня и на моих спутников напал сон, и нам предложили уснуть на хорах, где были разостланы грязные ковры с грязными тюфяками и подушками. Не более двух-трех часов пролежали мы на них и набрались такого множества всевозможных насекомых-паразитов, что потом долго от них не могли отделаться.

Но всем искушениям настал конец перед неописуемым величием и силой впечатления дня 16 апреля, Великой Субботы, во время так называемой Благодати схождения святого огня, благодатно сходящего свыше на Гроб Господень. Собственно говоря, по торжественной праздничности этот день в Иерусалиме и есть Пасха: к этому то именно дню и стекаются паломники со всего света: кто ревнитель благочестия, кто ради праздного любопытства или приключений и сильных ощущений, — словом, люди всякого сорта и всевозможных национальностей.

Уже со Страстной пятницы город кипел народом, улицы, и без того тесные, стали непроходимы, в воздухе шум и гомон стояли невообразимые…

Храм еще с вечера на субботу был оцеплен турецкими войсками и постепенно наполнялся народом, заблаговременно покупавшим себе места ценою от 50 копеек на наши деньги до 10 рублей.

Мы решили идти в храм в субботу в 9 часов утра. В нашей миссии нам было объявлено, что служба в Воскресенском храме перед «Благодатью» начнется около часу дня. Народ огромными толпами направлялся к храму. Лавки все были закрыты. Близ храма народу было — пушкой не прошибешь. Солдаты-турки отгоняли народ плетьми, но и это мало помогало — народная волна всё приливала и приливала.

… Что будет дальше? Как нам пройти?.. Господи, благослови! — и мы нырнули в толпу, как в океан, который нас на гребне своей волны вынес в самый храм.

На наше счастье, по милости Божией, еще оставались продажные места для присутствования в храме на Богослужении: Мы заняли места в первом ряду, близ Кувуклии, но турецкая стража схватила нас за шиворот и вытолкала в главный храм. В главном храме нас ожидала та же неприятность: там паломники спихнули нас с передовых позиций. Показное смирение уступило место грубому эгоизму, каждому было дело только до самого себя. Повсюду слышалась брань, все толкались. Но, к радости нашей, то не были наши русские паломники, а греки и другие иностранцы. Эти без всякого стеснения готовы дать по шее, лишь бы самим занять место поудобнее.

Тяжело было бороться за место, да жара к тому же стояла невыносимая, но нечего было делать — надо было держаться до часу начала Богослужения, до получения благодатного огня, этого великого чуда милости Божией.

С двенадцати часов дня греческое духовенство начало готовиться к Богослужению. Нами и всеми присутствовавшими стало овладевать лихорадочное нетерпение. И, Боже милостивый! — что только тут начало твориться с арабами, коптами и абиссинцами — с темнокожими нашими единоверцами! Такой поднялся топот и гомон, что этого и передать невозможно… От такого неблагочиния состояние моего духа понизилось еще на несколько градусов. Впору было уйти вон из храма…

Наконец, около часу дня Патриарх в одном хитоне вошел в Кувуклию и был заперт там. Ожидание стало еще более лихорадочным. И вдруг шум затих, все замерло, и наступила такая тишина, что слышно было только биение одного тысячегрудного сердца всей массы находившихся в храме. Минуты переживались неописуемые неизобразимого, священного, какого-то никогда не испытанного духовного томления…

Около двадцати минут второго в отверстии Кувуклии показался патриарх Дамиан с пуком огня, и от этого огня мгновенно запылал весь храм.

Что было со мною, писать отказываюсь: такой восторг, такой подъем духа, такой трепет!… Я был вне мира, где-то над землей, в надмирной вечности, в пещи огненной с тремя отроками, неопаляемый пламенем ее седмеричного разжжения. И действительно, я был в море огня, который не опалял и не жег, несмотря на то что кругом меня люди совали себе его в рот, огнем крестили лицо, волосы, руки. Я и на себе самом испытал это необъяснимое, дивное свойство этого неопаляющего благодатного огня.

Такое свойство благодатный огонь сохраняет в себе только несколько минут, после чего становится обыкновенным, стихийным.

На первый день Пасхи Иерусалим наполовину опустел. Мы этот нареченный и святой день встретили в нашей миссии по-российски, но не так восторженно-радостно, как дома: благодатный огонь несколько умалил красоту этого Великого дня, подавив силою впечатления все наши чувства.

Огонь пришел Я низвесть на землю, и как желал бы, чтобы он уже возгорелся! (Лк. 12:49).

Ты и низвел его, Господи! Он со дней Твоих земных невещественно горит в сердцах Тебе верных, а вещественно — каждогодно на честном Гробе Твоем в Иерусалиме.

Слава силе Твоей, Господи!

23-30 апреля

Продолжение записок моего приятеля: Афон. — О. Никодим. — Путешествие по Афону. — Отъезд паломников. — «Будничный» Афон и землетрясение 1905 года. — Конец афонским запискам и послушанию моего приятеля.

Из Иерусалима мы отправились на Афон, куда прибыли, с Божиею помощью, благополучно в мае 1905 года.

Афон нас поразил своим величием и красотою. Пантелеймоновские монахи встретили нас чрезвычайно радушно, чем еще более, конечно, расположили нас к Афону. Особенную любовь к богомольцам проявлял начальник фондарика[50], известный всем афонским паломникам о. Никодим[51]. Об этом любвеобильном человеке я слышал еще на пути из Иерусалима, почему и направил свои стопы прежде всего в монастырь св. великомученика Пантелеймона, чтобы от о. Никодима испросить благословение остаться навсегда на Святой Горе Афонской. Но в Пантелеймоновском монастыре, как большом и шумном, у меня не было намерения оставаться.

О. Никодима я удостоился увидать в самый день моего приезда, и, действительно, старец поразил меня своею любовью. Рассказал я ему вкратце свое положение, объяснил ему, что предпочитаю стать бродягою на Св. Горе, чем вернуться обратно в мир, и в ответ услышал от него такое слово: «Довольно! Клади три поклона перед св. великомучеником Пантелеймоном: отныне ты будешь ему служителем. Господь привел тебя сюда».

И я безропотно решил навсегда остаться в этой обители, привлеченный к ней любовью о. Никодима.

Прибыли мы на Афон в пятницу и в Пантелеймоновском монастыре пробыли до понедельника, а в понедельник, после обеда, о. Никодим отправил нас с монахом С. путешествовать по Св. Горе.

К вечеру мы пришли в Андреевский скит. Ничего я не нашел в нем достопримечательного, кроме грандиозного собора: во всем же остальном этот скит — копия монастыря св. Пантелеймона, только значительно ниже своего оригинала.

На следующий день мы посетили Георгиевскую келью, расположенную у подошвы горы шпиля. От нее надо было совершить восхождение на вершину Афона. Мне очень не хотелось этого, тем более что трудность восхождения не окупалась красотою видов, так как шпиль Афонской горы почти всегда покрыт облаками и туманами. И действительно, очень крутой подъем на шпиль оказался крайне затруднительным и продолжался около трех часов, измучивши меня до того, что пот лил с меня градом, когда я и мои спутники добрались наконец до вершины, где мы увидели греческую церковь, по обыкновению бедную и неопрятную, как и все доселе виденные мною греческие церкви. В этой церкви мы прочитали акафист Покрову Пресвятыя Богородицы.

Если подъем на гору был тяжел, то спуск был прямо ужасен, угрожал нам ежеминутно падением в пропасть и конечною гибелью. Но, слава Богу, спустились мы благополучно, употребив на спуск около двух часов. Видов из-за тумана никаких не видали, да и ничего, кроме камней, холодных и бесплодных, тоже не видели, ибо растительности сверху, кроме редких цветов по расщелинам, нет никакой.

После спуска зашли в Георгиевский монастырь; оттуда, подкрепившись пищею, отправились в греческий Афанасьевский монастырь и в нем ночевали. Наутро пошли на источник св. Афанасия, явившийся по повелению Царицы Небесной, и в его святых, чистых струях удостоились омыться. Какое обилие воды! И что за вода! — светла, как хрусталь, и сладка, как манна. Все поклонники были необычайно утешены и со свежими силами двинулись оттуда в греческий Иверский монастырь, где слушали обедню и прикладывались к чудотворной Иверской иконе Божией Матери, Вратарницы Афонской и Московской Заступницы, красы Первопрестольной. Икона эта невольно вызывала во мне воспоминание о недавно покинутой мною Москве, об оставленных в ней близких…

Облобызав несколько раз с умиленными слезами эту святыню, отслужили перед нею молебен, приложились к почивающим в обители мощам и к обеду отправились в Артемьевскую пустынь. Чудная пустынь — чистенькая, приветливая, хлебосольная!…

Ильинский скит, куда мы прибыли к поздней обедне, был последним этапом, где наше общее путешествие кончилось. Отсюда я с одним из своих спутников отправился в Сретенскую пустынь, до которой от Андреевского скита не более получаса ходьбы. Там я должен был встретиться с о. В., подвижником этой пустыни, с которым я познакомился в пути от Одессы и который звал меня в свою обитель с тем, чтобы в ней и обосноваться для монашеского подвига. К великому нашему горю о. В. не было дома: он уехал по делам в Солунь. Вероятно, насельники его келлии были уже им предупреждены о возможности нашего прихода, ибо нас приняли так радушно, что мы забыли даже и об. о. В., и о неудавшемся с ним свидании. Впечатление и от пустыни, и от братии было самое лучшее; к тому же и местоположение с чудным видом на Андреевский скит и Карею нам чрезвычайно понравилось.

В пустыни находится небольшое жилое здание, ветхое, но уютное, окруженное хорошим, хотя тоже небольшим, садом и огородом. На всем какой-то семейный, а не казенный отпечаток. Есть церковь, есть звонница, трапезная и другие монастырские постройки, как и в больших монастырях. Служба отправляется тоже по чину больших афонских обителей.

Пока нам готовили чай, мы, по предложению заместителя старца о. В., диакона, молодого и очень добросердечного человека, осматривали пустынь, которая на нас произвела самое отрадное впечатление. Церковка маленькая, человек на пятнадцать, но чистенькая и убранная с необыкновенной любовью. Все было дешевенькое, но все блистало чистотой и благоговеинством. И пришло мне на ум: не такова ли была первая церковь апостольская? Не здесь ли любовь неотпадающая? Не здесь ли братское между собою единение? Не здесь ли все общее, един дух и едино сердце?.. Но как узнать это?..

Трапезная устроена также человек на пятнадцать. И в ней тоже чистота отменная. Вся она украшена священными изображениями. Келлии маленькие — с трудом поместиться одному. Настоятельская келья побольше, но все-таки не более как на полтора человека. В ней меня и поместили на ночь.

На кровать старца я, однако, не посмел лечь, под свой ночлег занял то место в келье, которое могло быть занято только полчеловеком; на нем я и устроился, хотя и не без труда, но спал отлично.

Наутро о. диакон водил нас осматривать сад и огород. Всего понемногу, но все там есть: и виноградник, и плантация масличных деревьев, и смоковницы, и другие фруктовые деревья. Мы видели также небольшой источник ключевой воды с резервуаром.

Но вот нас попросили на террасу к чаю, который был подан с отличным свежим вареньем и вкусным белым хлебом. Поблагодушествовав за чаем, мы с о. диаконом пошли в церковь, где он начал править вечерню со своими и с соседними келлиотами. Это было под Воскресенье.

После вечерни нас опять пригласили на трапезу. Все было приготовлено замечательно вкусно. Трапеза состояла из трех блюд, подаваемых прямо с огня. Видно было, что готовил мастер своего дела*. С тех пор как мы уехали из дома, мы ничего подобного не только не ели, но и не видали. Потеряв тут меру строгого монашеского правила, мы, не стесняясь, уписывали предлагаемое. Отцы поощряли нас, подкладывали и подливали; и оказалась трапеза наша более чем обильной по вине все того же искусника-повара, живавшего, оказывается, в миру в лучших кухнях. Много мы были ему благодарны за угощение. В пустыне он живет первый год.

После трапезы мы пошли с о. диаконом в церковь править повечерие, после которого нам было предложено подкрепиться сном, а сам о. диакон отправился просить священника, чтобы наутро ради воскресного дня служить утреню и литургию.

Утреня была в 2 часа ночи, а за нею вслед обедня, отслуженная очень парадно, с красным звоном и с певцами из других келлий. Товарищ мой был от всего в полном восторге.

По окончании службы нас попросили к чаю. С нами были приглашены и служивший священник, и гости, монахи-келлиоты. Все были одеты чисто, по-праздничному. У всех монахов были приятные, простые, добродушные лица.

Хорошо нам было в этом обществе!…

После чаю все отправились на трапезу, где все вели себя чинно, но вместе с тем и вполне непринужденно, весело, по-праздничному. Обед состоял из трех блюд, великолепно приготовленных, и с хорошим вином в изобилии. В заключение нам двоим подали чай с душистым вареньем и сдобными баранками. Потом мы с соседским священником, служившим в келлии литургию, опять сходили в церковь, где кое-что пропели и сделали отпуст. Мы не находили слов благодарности за такой радушный прием. Монахи дали нам провожатого, и мы с большим сожалением расстались с этим благословенным уютным уголком.

Когда из паломничества по афонским святыням мы вернулись в Пантелеймоновский монастырь, то там нам было объяснено, чтобы мы с понедельника начали говеть к четвергу для приобщения в этот день Св. Христовых Таин. В этот же четверг желающие могли отправиться на пароходе в Одессу.

В четверг я приобщался за ранней обедней на фондарике, в церкви Преображения Господня.

После обедни о. Никодим отслужил отъезжающим поклонникам напутственный молебен, после которого сказал им теплое прощальное слово. Потом была трапеза, после которой о. Никодим принимал всех отъезжающих у себя в келье. Всем им он надавал и книг, и икон на благословение и вновь сказал несколько задушевных слов. После благословения у себя в келье о. Никодим повел поклонников к о. Архимандриту, где они все до единого вновь получили благословение и книгами, и иконами, и просфорами. Надо было видеть восторг поклонников от всей этой благодати!

В 4 часа отъезжавшим была предложена вторая трапеза, после которой они отправились на пристань Дафну, находящуюся в пяти верстах от Пантелеймоновского монастыря, чтобы там сесть на пароход, отправляющийся в Одессу.

В местной монастырской бухте к 6 часам вечера, 19 мая 1905 года, уже была готова к отплытию в Дафну флотилия монастыря. На баркас и две лодки уселись около трехсот паломников. Багаж их уже был уложен раньше. Общий любимец всех поклонников, о. Никодим, сам вышел их провожать. И тут происходили умилительные сцены прощания. Энтузиазму, казалось, не было предела.

«Прощай, дорогой Афон! Прощай, дорогой отец Никодим! — раздавались крики. — Благослови нас, чтобы благодать Афонской горы пребывала всегда с нами и с нашими близкими!»

Пока готовились отчаливать, некоторые по нескольку раз выходили из лодки, чтобы передать что-либо о. Никодиму или еще раз принять от него благословение, поцеловать еще раз его руку и одежду. И он с неиссякаемой любовью отверзал свои объятия всякому из случайных духовных чад своих, которых отпускал теперь с благословенного Афона в далекую Россию… А что делалось в лодках, того и не изобразить пером! Все друг перед другом старались погромче, чтобы быть услышанными, прокричать свой прощальный привет Афону и святому старцу:

«Прощайте! Благословите!»

Умилительная картина! У многих отъезжающих текли слезы.

«Благослови, о. Никодим, отчалить!» — крикнул вахтенный.

О. Никодим поднял руку и благословил: «Отдай!»

И с этим словом отданы были чалки, буксирный пароходик запыхтел, закачались лодки — и флотилия двинулась. Паломники запели пасхальные стихиры и стали медленно удаляться от берега.

В день причастия, ради величия Таинства, я стараюсь безмолвствовать. Но как было тут безмолвствовать, когда с отъездом двух моих товарищей по путешествию порывались для Меня последние две ниточки, связывавшие меня с дорогой моей родиной, с Россией?! Они стояли в лодке, на виду у меня, и делали мне рукой прощальные знаки. На сердце у меня защипало, холодом одинокой тоски повеяло в душе, но, с Божией помощью, я скоро оправился и предал себя всецело в волю Божию.

Скоро утешил меня Господь: с пятницы на субботу, во время обедни, отвели меня к о. архимандриту Нифонту. Он вежливо, но кратко спросил меня, что мне нужно. Я ему ответил довольно несвязно, что хочу монашества. Он спросил: почему? И задал еще несколько кратких вопросов. Затем благословил и сказал, что примет.

— Седмицу, — сказал он, — походите по монастырю.

— Нельзя ли поскорее?

— Хорошо! — ответил он.

Я поклонился и, утешенный, вышел. Все представление о. Архимандриту, решавшее, казалось, всю мою судьбу, продолжалось не более 2–3 минут.

Вместо седмицы прошло почти полторы.

Через полторы недели, в среду, меня опять повели к о. Нифонту. Раньше меня принял благословение на поступление в монастырь один нижегородский старик, из богомолов. О. Архимандрит послал его на послушание в красильню. Давая мне благословение после него, о. Архимандрит сказал:

— И вы тоже пойдете в красильню.

Вот сегодня, в четверг, 2 июня 1905 года, отведут меня, раба Божия Димитрия, на место моего монастырского послушания, начала моего монашеского подвига. Что ждет меня? Прощай, брат мой Ваня, прощай, сестра, прощай, вся семья Ванина, такая мне дорогая и близкая!… Конечно, ничто меня не смущает, я на раны готов: сам препоясываться не хочу — пусть Он, Господь мой, Сам меня препояшет и ведет. Всему я очень рад. Наконец-то наступило время служения моего Богу безраздельно! Какое бы ни назначили мне послушание — почетное или унизительное — Его святая воля да будет! Желал бы я только одного, чтобы время не тратилось без пользы для монастыря и спасения моей души и чтобы Бог помог приладиться к послушанию да чтобы уж не слишком ломался внутренний строй моей жизни.

Царица моя Всеблагая во всем заступит и вразумит меня. Ей, Премилостивой, себя я поручаю в святом жребии Ея Афонском…

Сегодня благочинный, о. Д., при о. Архимандрите, отвел меня и старика-нижегородца на место послушания к отцу В., заведующему красильной. Благочинный заставил нас сделать по два поклона перед иконами, а третий отцу В. При этом о. благочинный посмотрел на меня и изрек:

— Как я тебя провижу, не прожить тебе здесь более двух недель!

Горько мне стало. Да не будет сего!

О. В. отпустил нас до вторника. В субботу, под Троицу, Бог сподобил меня причаститься в Покровском соборе. Бдение под Троицын день совершалось по новому афонскому уставу от 12 часов ночи до 10 часов утра. На этот раз Господь привел стоять без особого труда. Парадная вечерня совершалась в 4 часа пополудни с коленопреклонением, а повечерие — с чтением акафиста Пресвятой Троице.

Сегодня вторник, 7 июня, день начала моего послушания. Я встретил его совершенно спокойно. Был в церкви и после ранней обедни, в 12 часов дня, представился отцу В. как его послушник. Со мной пришел и старик-нижегородец. О. В. ласково к нам отнесся и поручил своему монаху отвести на трапезу и накормить (трапеза мастеров бывает раньше общей).

Первое послушание нами выполнено было блистательно.

Затем нас одели в рабочую монашескую одежду, надели на голову войлочный черепенник, дали маленькую краскотерку и заставили тереть краски. Это было мне по силам. Затем, когда я стер краски, заставили таскать щелочную золу. Это уж мне не было по духу, но я и это послушание понес без ропота, убеждая себя, что послушание есть венец монашеских подвигов. Тут за стариком товарищем пришел благочинный и перевел на другое послушание.

На другой день, в среду, таскал в сарай сено с монастырской пристани.

Трудно мне привыкать к моему послушанию: оно грязно и непосильно тяжело для меня; здоровье мое мне не позволяет быть на черных работах. Но во всем полагаюсь на Царицу Небесную. Решил терпеть даже до крови.

Благочинные не скупятся на дерзкие выговоры: каждый день я получаю их в изрядной порции. Для новоначальных, быть может, это и требуется, но для меня трудно переваримо: такое обращение противоречит словам послания св. апостола Павла — вы, духовные, исправляйте таковых духом кротости, все любовию у вас да бывает или — носите немощных немощи…

Решился отправиться к о. Архимандриту просить облечь в послушническую одежду и дать келью. Едва до него добрался. Меня, кажется, от него оттирают. Не успел и рта я разинуть, как о. Нифонт сейчас же приказал выдать мне одежду, но насчет кельи вопроса не решил.

19 июня оделся в послушническую одежду и на этот же день получил записку о переводе меня в канцелярию, под начальство к отцу С. Тут уже совсем другая атмосфера: писаря — народ деликатного обращения, и если куснут, то с вежливостью и исподтишка.

Атмосфера в канцелярии другая, а люди-то всё те же. Главный наш всех порок — болезненно развитое самомнение и самолюбие; все — учителя, и никому не хочется учиться. В солдатах, в новобранцах, мне приходилось испытывать нечто подобное тому, что довелось понести в канцелярии. Казалось бы, что общего? А между тем всё то же: внешний устав соблюдается, снаружи благочинно, а любви нет. Благодарение Господу, старец начальник, о. С., человек, кажется, кроткий, доступный и снисходительный, да кроме того и тактичный, ибо умеет улаживать отношения и приводить к миру.

Понемногу начинаю свыкаться со своим писарским званием. На товарищей стараюсь меньше обращать внимания, а все-таки тяжело за себя и за них.

Где цель наша — искание чистого монашества? Вечно в пересудах, зависти, нелюбовности; всё думаем о себе, что мы нечто, тогда как мы ничто без руководящего нас Господа.

Надоедают послушания во время утрени на кухне, надоедают и не нравятся. Кроме того, отрывают и на иные послушания: то в прачечную, то на кладбище, то в усыпальницу, куда кладут черепа и кости, отрываемые из могил после трех лет со дня преставления.

Сегодня я был назначен с другими четырьмя братьями сторожить тела двух утонувших по неосторожности в споре рабочих. Это случилось в ночь с 26-го на 27 июня. На горестное и вместе полезное размышление навело меня это послушание. Стоя против трупов, уже смердящих, лежащих на полу в рогожах (здесь так убираются тела усопших), тянул я четки и поминал утопленников — Димитрия и Иоанна. Ужасное совпадение! Это имена — мое и моего брата, о котором болит и плачет мое сердце и которого с волнами житейского моря я теперь оставил бороться без моей помощи. И нужно же было из тысячи Пантелеймоновских монахов попасть на это послушание мне!

Но не все для меня темно в обители, много и свету в ней для моего измученного сердца: постоянно, когда не на послушании, в церкви; благочестие и религиозность не вышучиваются, как в миру, и не высмеиваются. Приобщаться новоначальных обязывают раз в каждые две недели. Монахи причащаются еженедельно. Это ли не милость?

С радостью примечаю, что раздражительность моя начинает ослабевать и на ее место водворяется мир, почти ненарушимый; совесть уязвляется реже, мирской мятеж слабо отражается в сердце, несмотря на то что из России доходят слухи о наших тяжких поражениях на Дальнем Востоке, о буйствах внутри родной страны, в Одессе в особенности. Волнует это все душу, но только пока слушаешь сообщение… А у меня не пылка ли любовь к родине! Но предаешь и себя, и все Богу и становишься опять мирен.

24 июня приобщался Св. Христовых Таин. Вот уже с Троицы не пью чаю во избежание простуды. Здесь многие болеют от простуды, несмотря на стоящие жары… Присматриваясь построже к своей духовной жизни, убеждаюсь, что она у меня замерла и в обитель Царицы Небесной и св. великомученика Пантелеймона я прибыл как раз вовремя, а то нельзя было бы уж и возбудить к жизни мою омертвевшую душу. Да и теперь дышит ли еще она? Жива ли? Чуть слышно мне биение ее пульса. А мусору-то, мусору-то сколько! Много нужно поработать, чтобы очистить всю грязь и копоть греховную и воскликнуть вместе с пророком: Жив Господь, и жива душа моя!

Помилуй меня, Господи!

Кроме главного моего писарского занятия, идут своим чередом и неожиданно на меня налагаемые частные послушания: сегодня — уборка в трапезной, а 30-го читал Псалтирь по усопшим. Благодарение Господу, житейские мои скорби и превратности приучили меня к терпению, а то бы не вынести этой монашеской пробы моего характера. О. о. благочинные ни одного дня не пропускают без выговора в самой грубой форме то за поклоны, то за шапку, которую забываю вовремя снять в церкви во время Богослужения. Все это — мелочи, но они раздражают и повергают в некоторое расслабление и даже уныние. Может быть, такое обращение и правильно — судить не берусь, — но я покоряюсь ему с большим принуждением и очень смущаюсь. По-моему, оно не отвечает учению свв. Отцов и руководителей монашеской жизни; нетактично и неспасительно применять ко всем без различия такую грубую, озлобляющую систему духовного воспитания. Я пришел в монастырь закаленным злобою мира, от скорби великия, а то бы исполнилось на мне предречение благочинного о. Д.: не прожил бы я и двух недель в обители…

Время идет невидно: работа и передышка следуют друг за другом; некогда даже и на афонскую природу полюбоваться. Все имеет свою хорошую и дурную сторону: хорошо на Афоне, но много и тяжелого…

27 июня, в 5 часов утра по местному времени (по нашему в половине первого ночи), было довольно сильное землетрясение. Я спал и проснулся, не понимая, в чем дело. Повернулся на другой бок и заснул, избежав тем тягостного страха и волнения. Говорят, такие землетрясения на Афоне бывают довольно часто. Найдется, кроме того, и другое кое-что — частые разбои и нападения греков на русских келлиотов…

Все неприятности с Божией помощию переношу благодушно. Нашлись и благодетели, которые ободряют меня. «Все пройдет», — говорят они и называют новоначалие в монастыре временем самого тяжелого искуса. Обещают скорое пострижение.

Это время (по 8 июля) шло мирно. Кроме писарского, других послушаний не нес из-за пореза пальца на левой руке. Только в прачечной, где я в первый раз мыл свое белье, произошло у меня легкое столкновение. Простое это дело — стирка, но к нему все-таки нужно приспособиться. Расположение духа было неважное. Попросил у одного молодого монаха указания, как приступить к этому новому для меня делу, и получил насмешливый ответ:

— Сам узнаешь!

Этого было довольно, чтобы лишить меня мирности, и я ответил ему дерзкой фразой. Мы побранились, к счастью, не слишком горячо. Горечь этого события сменилась вскоре удовольствием: первый опыт стирки прошел довольно удачно, и белье мое мне показалось довольно чистым.

Мытье белья здесь обязательно для всех, даже для старцев-иеромонахов. За деньги здесь ничего не делают, и я уже второй месяц не знаю употребления денег и их совсем у себя не имею.

Это ли не рай на земле?!

Сегодня, 8 июля, в день Казанской Божией Матери я сподобился причаститься Св. Христовых Таин и теперь благодушествую в ожидании перехода из фондарика (гостиницы) в свою келью в монастыре. Время идет, но перемен в моей жизни не видится. У служб бываю только у литургии и повечерия: остальные службы заменяют послушаниями, чаще всего приходится быть на кухне. Послушание это тяжелое и грязное, да кроме того дышишь плохим воздухом.

С большим интересом ожидал я главного монастырского праздника св. великомученника Пантелеймона. Перед праздником в монастыре всё мылось, прибиралось и чистилось для встречи гостей. Гости эти — большею частью почетные монахи Св. Горы, их приближенные и сиромахи, т.е. пустынники, живущие в самых диких местах Афона.

Гости прибыли в монастырь накануне праздника, утром.

Их встречал о. настоятель с братиею торжественно, колокольным звоном и ружейной пальбой. Гостей собралось около тысячи. Это была как туча черная. Вид сиромахов был ужасен: худые, бледные, изможденные; одежда рваная… Между ними попадались и иконописные лики маститых старцев, как видно, не вотще текущих.

С назначением меня к пожарным рукавам для поливки монастыря во время вечерни наблюдения мои кончились. Я не видел знаменитого бдения, начинающегося в полночь и оканчивающегося почти в полдень: эту ночь и утро я провел на послушании в кухне. От ранней обедни на самый день праздника я тоже был отправлен до вечера на кухню, и это меня очень огорчило.

В день этот мне пришлось участвовать в кормлении сиромахов. Они с жадностью набрасывались на всякую пищу, какая только им ни попадала под руку. Монахи с ними обращаются с большим пренебрежением, не как с гостями, а как с презренными нищими, едва не толкая их по шее. Терпению и выносливости их я удивлялся. Покормивши их, им дали денег, и к вечеру во всем монастыре уже не оставалось ни одного сиромаха.

На второй день праздника монастырская жизнь потекла своим обычным порядком.

За время моего пребывания в обители со мною случилось два серьезных искушения: заели было паразиты и вернулась старая моя болезнь; но милосердием Божиим оба эти искушения скоро меня оставили. Много меня в это время утешал о. Никодим.

На этих днях меня освободили от частных послушаний. Это громадная для меня льгота.

Сегодня, 11 августа, через о. В. из Сретенской кельи получил письмо от сестры из России: брат мой, Ваня, умер. Это известие меня как громом поразило. Первою моею мыслью было сейчас же лететь утешать сирот и заменить им собою отца. Но подумал и решил предать и их, и себя в волю Божию.

Господи! Не до конца прогневайся на нас, не погуби нас с беззакониями нашими. Обрати, Господи, гнев Твой на милость, не помяни грех юности нашей и неведения нашего, Человеколюбче!

Вот уже несколько дней прошло, как я получил келью и ключ от нее. Остается испросить благословение настоятеля побелить и переходить. Что будет мне келья эта: гроб ли или добрая жизнь?

Пресвятая Богородице, помоги!

На Преображение приобщался Св. Христовых Таин и, кажется, утолил несколько скорбь об умершем брате. Но что будет с сестрою нашей, что будет с сиротами?..

Сегодня понедельник, 22 августа. Перебрался в келью. По первому впечатлению, хорошо. Размеры кельи 5? аршин на З? Внутри обелена известкой; мебель деревянная: кухонный стол, крашеный, внизу шкафчик, табурет, шкаф с занавеской для платья, кровать — доски на козлах — вот и всё, да больше ничего и не нужно.

Но вскоре обнаружились и неудобства: единственное окно моей кельи выходит к конюшням и помещениям наемных рабочих. Несмолкаемый их говор и крики мулов — это неприятно, да кроме того и помещение-то мое находится вне монастырской ограды. Самого-то главного и дорогого — монастырской тишины — я, оказывается, и лишен, да к тому же и удален от центра всей своей деятельности, которая вся проходит внутри обители. Говорят еще, что в холодное время вредный ветер дует именно с той стороны, куда выходит единственное окно моего помещения. Пока это еще не страшно: хотя и 1 сентября, но жара стоит невообразимая, и солнце палит ужасно. И такая-то погода стоит с мая, от которого до сих пор было не более двух-трех дождей. Ежедневная температура — от 35 до 40°. Для меня это невыносимо. Хорошо еще, что по временам дует прохладный горный ветер.

Масса больных дизентерией и другими болезнями. Больницы переполнены до того, что уже нет места для новых больных. Трудненек мне Афон, но Царица Небесная не дает совсем падать духом. Все мои старые болезни, которые я когда-либо имел, здесь все ополчились на меня сразу, как грозные кредиторы, с неутолимым требованием расплаты. Невольно напрашивается мысль: на что я годен? Работать не могу, писать трудно, петь и читать вредно. То не могу, то не умею, то вредно — весь немощен, весь ни к чему не потребен. Хочу носить немощи других, а сам для них являюсь бременем.

Но не в немощах ли наших сила Божия совершается?!

Вот уже и 18 сентября. Вчера приобщился Св. Христовых Таин. Какое истинное утешение и благо! Его не заменить никакими земными благополучиями и утехами…

Вчера вспоминал молитвенно моих именинниц и крестниц — дочерей моего усопшего брата, а с ними и других близких. Болезненно заныло мое сердце при этом воспоминании: что теперь с ними?

Здоровье мое несколько улучшилось.

На днях ходил на виноградники, принадлежащие Пантелеймоновскому монастырю, для резания винограда. На это послушание, по обычаю, ходят все монахи — и старые, и молодые — как на прогулку. Этим послушанием я остался очень доволен. Завтра отправлюсь в дальние келлии монастыря на 3 дня резать виноград.

2 октября. Вот уже второй день и Покрова. Это местный праздник, подобный дню св. великомученика Пантелеймона, но почему-то без особенной сутолоки. И этот праздник прошел торжественно и спокойно.

Накануне праздника, в 2 часа пополудни, прибыл настоятель Андреевского скита и с ним братии до десяти монахов. Встретили их со звоном, со славою, ввели в Пантелеймоновский собор, отслужили краткий молебен, а затем проводили на покой в царский фондарик, где гостям было предложено угощение. Здесь с давних пор заведено, что во время праздников настоятели обоих монастырей замещают друг друга для совершения Богослужения: Пантелеймоновские праздники служит в Пантелеймоновском монастыре Андреевский настоятель, а Андреевские в Андреевском — наш о. архимандрит Нифонт.

Сиромахи уже с утра толпились в нетерпеливом ожидании удовлетворения главного и неизменного их кредитора — чрева.

Увы, увы! Насколько велико здесь стремление к удовлетворению телесных потребностей, физического голода, настолько мал запрос на духовное питание. У всех на уме трапеза и «утешение» — сухарики, бараночки, конфеты, сливочное масло, яблоки, всякие сласти и… вино.

Чрево и самолюбие — это две главные пружины афонской жизни; все остальное, чем жива душа человека, замерло. Есть, конечно, и добре подвизающиеся, — иначе бы не стоять Афону, — но их не видно, они скрывают себя, и я их не знаю.

Поживу подольше, может быть, и увижу…

Накануне праздника меня назначили в чайную, чтобы поить сиромахов, а после них арагатов[52]. Сиромахов пришло на праздник человек триста. Были и молодые, и старые — и те, и другие оборванные и худые как скелеты. Аппетит у них волчий. Они пили чай с неимоверной жадностью и все умоляли подбавлять сухарей из белого хлеба, которых им разнесли несколько больших мешков. Чаю они выпили неисчислимое количество. Нас, служащих, было десять человек, и мы едва успевали подавать, несмотря на то что чай с сахаром уже заранее был приготовлен в больших котлах, и наше дело было только разливать готовое. Бог с ними! Эти были хоть благодарны. Не то арагаты: им ничем нельзя было угодить, и они пили и ели чуть не с проклятием.

6 октября. Погода здесь, как у нас в августе.

24 октября тихо и безболезненно скончался праведной кончиной Архимандрит Нифонт. Несколько раз приобщался и был пособорован. Царство ему небесное! К телу Архимандрита прикладывались монахи, был допущен и я. Лежит он на диване в своей келье, в обстановке довольно бедной, в монашеском келейном одеянии, совершенно как живой.

Прислушиваюсь к разговорам и толкам, вызванным кончиной настоятеля, и вывожу заключение, что мы точно не аввы лишились, а какого-то дальнего родственника: большинство совершенно равнодушно, были бы и еще равнодушнее, если бы не неожиданность кончины. Шел толк о том, какие будут гости да какое будет угощение. Смущает это меня, немощного.

26 октября. Сегодня на день моего Ангела, св. великомученика Димитрия Солунского, удостоился причаститься Св. Таин. Кончилась служба в храме, где я был, а через полчаса кончилась и литургия в Покровском соборе, где стояло тело почившего нашего настоятеля. Из Покровского собора тело после литургии было перенесено в Пантелеймоновский, где полагается отпевать всю старшую братию. Монашествующего люда собралось множество во главе с архиереем, несколькими архимандритами и игуменами. Картина отпевания была торжественная. При перенесении тела из собора в собор производилось фотографирование процессии.

Блажен почивший, избежавший бедствий, грядущих на вселенную, в частности — на начальников монастырей! У меня невольно вырвалось восклицание: «Блаженны умирающие о Господе!…»

Отпевание длилось около трех часов. Поминальная трапеза началась только в пятом часу, и ею закончилось земное странствование архимандрита Нифонта.

После вечерни я пришел в свою келью и поблагодарил Бога за то, что день моего Ангела прошел так мирно и благочестиво. Вспомнилось, что в миру не так проводился этот день… Нет, в монастыре все-таки лучше!…

Наступила ночь. В 4 часа утра я лег спать. Только что я заснул, как проснулся от страшного стука, повторившегося два раза: это, как оказалось, бушевал психически больной, живущий в нашем коридоре. Какое-то смутное беспокойство закралось мне в сердце, но я все-таки вновь заснул на короткое время. Без четверти шесть я проснулся, но по лености своей опять лег, хотя до заутрени оставался только час, и его надо было употребить на канон. Без четверти семь я снова проснулся и только хотел было встать, как — о ужас! — затряслось все наше здание и запрыгали в моей комнате все предметы, как живые. Я вскочил и бросился на колени пред образом Спасителя, затем стремглав побежал в собор к утрени, чтобы хоть там обрести себе успокоение, ибо страшно был испуган. На этот раз все монашествующие, без отсталых, были в храме, и все в великом страхе. И было с чего: живущие более 40 лет в монастыре старцы говорят, что таких толчков они еще не испытывали на Афоне.

Перед началом утрени затряслось опять, но толчки были слабее. К общему удовольствию, вместо утрени начали служить молебен Божией Матери. Всем хотелось молиться, и молебен на всех подействовал успокоительно. Но вот пошли опять толчки все сильнее и сильнее; заколебалось и застучало здание храма, в котором мы молились. Но все-таки и это землетрясение не было сильным. После молебна началась утреня, во время которой толчки повторялись. Молодежь едва владела собою, но старцы были довольно спокойны… Толчки продолжались, но легкие… Вот тут-то и постиг я впервые отчетливо-ясно все непостоянство и суетность земного…

Только что возгласили: «Богородицу и Матерь Света в песнех возвеличим», — как ударил такой сильный толчок, что тут и старые, и молодые — все утратили душевное равновесие и устрашились. И было с чего, когда на наших глазах стали расседаться своды, а в алтаре из куполов досыпалась штукатурка и полетели кирпичи.

— Вот и конец тут всему!…

Сердце заколотилось в груди, готовое из нее вырваться.

Утреня прервалась. Диакон взволнованным голосом стал тянуть четку:

— Пресвятая Богородице, спаси нас!

Все стали метать поклоны. После сотницы стали продолжать утреню и, слава Богу, окончили ее благополучно. Толчки повторялись, но уже не такие сильные.

После утрени во всех храмах начались ранние обедни, а после них назначен был крестный ход вокруг монастыря. Во время ранней обедни был изрядный толчок, а затем все стихло.

В начале второго часа дня ударили в колокол в крестном ходу. Монахи собрались все до единого, и начались толки: один рассказывал, что видел знаменательный сон; другой, что это землетрясение было предсказано каким-то подвижником и т. д., и т. д. Стенные часы, оказывается, остановились у всех вместе с курантами на колокольне.

Крестный ход окончился благополучно, хотя почва все еще продолжала колебаться, но не сильно, не угрожающе. В 6 часов вечера все утихло, и все приступили к обычным своим занятиям.

В 8 часов вечера вновь начались довольно сильные толчки, и земля опять заколебалась, и опять всеми овладел жуткий страх. Под землей слышался гул. По монастырю всюду повреждены храмы и здания, сломаны дымоходные трубы, съехали черепичные кровли, своды и стены дали значительные трещины. Со всей горы идут известия о катастрофе, сопровождаемой повсеместным разрушением. Страшно!

На повечерии опять сильно трясло, но только с расстановкой. После службы мало кто и пошел на отдых в свои кельи, боясь оказаться погребенным под их развалинами. Нервы у всех были напряжены до последней степени. Некоторые монахи ночь провели в кущах, а кто пошел в свою келью, тот не спал. Я часочка два от сильного утомления успел вздремнуть, хотя небольшое трясение продолжалось еще всю ночь. Понемногу даже и к нему начинали привыкать, но спокойствие едва ли кому удалось вернуть.

28 октября опять трясло и за заутреней, и за ранней обедней: В трапезе на три дня назначили пост. На занятия явились, но без всякой энергии — у всех руки точно отвалились. Земля все еще колебалась. В 10 часов вечера был опять сильный толчок, за повечерием тоже. Эту ночь опять провели без сна. Толчки продолжались всю ночь.

Так же беспокойно прошел и день 29 октября. 30‑е пришлось на Воскресенье. Назначено бдение и крестный ход. Слава Богу, воскресный день прошел благополучно.

Общее несчастье благотворно отозвалось на взаимоотношениях старшей и младшей братии: сразу установилось нечто вроде равенства и братолюбия, чего до землетрясения не было и в помине, ибо послушники и монахи, иеромонахи в особенности, отстояли друг от друга, яко востоцы от запад.

Пришел пароход из России, и с ним прибыли новости одна хуже другой: в Одессе будто бы перебили уже более тысячи евреев; Царь подписал якобы конституцию; будто рвут и предают поруганию царские портреты. Не хочу верить всем этим мерзостям, не хочу о них и слышать; предпочитаю не удовлетворять возбужденного любопытства и умолять Господа о ниспослании сынам России Духа Божия, Духа разума, Духа ведения и благочестия, дабы прекратилось нестроение вражие на дорогой моей родине.

Легкие колебания продолжались 31 октября, 1‑го и 3 ноября от пяти до шести раз в сутки. С горы идут слухи, что местами будто бы появилась лава и бывает виден вулканический огонь, но эти известия требуют подтверждения. Настроение у всех угнетенное, и оно способствует возникновению всякого рода дурных слухов. Из уст в уста передаются пророчества каких-то старцев о том, что сильное землетрясение вскоре повторится и разрушит весь Афон.

6 ноября. Землетрясение все еще продолжается до сего дня. Примечательно, что сильные точки бывают через определенные промежутки времени: в час пополуночи, после повечерия и в 7–8 часов утра, во время заутрени. Когда происходят такие толчки, то все здание трясется.

Погода у нас стоит все время теплая: ходим в летней одежде и в кельях все окна открыты. А в Москве уже, наверно, теперь зима.

7 ноября. Слава и благодарение Богу и Царице небесе и земли: ни вчера вечером, ни сегодня не было больше колебаний почвы, не было и зловещего подземного гула, который не умолкал все время и наводил ужас на всех нас, грешных.

Сегодня торжественно, с красным звоном встретили нового нашего настоятеля, бывшего наместником и настоятелем на Одесском подворье. Имя его — Мисаил. Он приветлив, обращение его простое, но держит себя с достоинством, по-архимандритски. С его приездом стало как-то спокойнее на душе: случись опять землетрясение, и оно, кажется, не показалось бы таким страшным. Таково влияние на человеческую душу законной власти.

16 ноября. До сегодняшнего дня все было почти спокойно. Если и бывали подземные толчки, то такие легкие, что даже не всем были заметны. Но вот сегодня в 4? часа утра опять началось сильное землетрясение. Я спал и проснулся оттого, что подо мной в буквальном смысле слова запрыгало мое ложе. Здание потрясалось, вываливались кирпичи, стены дали трещины. Не более 20 секунд продолжалась эта встряска, но, как потом оказалось, она причинила огромные бедствия на всей горе Афонской и сопровождалась даже человеческими жертвами: в Иверском монастыре, в монастыре св. Анны было убито свалившимися с гор камнями несколько человек рыбаков. Камнями же было повреждено и даже совсем разрушено много калибок, т.е. маленьких келлий, в которых проживало по одному, по два монаха.

Опять стало тихо. Толчки не повторяются, но зато из России доходят страшные известия. Боже, что творится там! Убийства, бунты, кощунства в церквах, осквернение святыни. Куда девалось обезумевшее начальство, покинувшее свои посты? Где власть?.. Как-то вас, моих дорогих, в Москве Господь милует? Неужели мой вопль о вас не дойдет до Господа?

Помилуй и их и меня, Боже, Спасителю мой!

24 ноября. Все это время было относительно покойно. Сегодня же опять в заутреню, в 61/2 часов и 8 часов утра, были сильные толчки, повторявшиеся с какой-то резкой отрывистостью. Опять все в страхе. Что же это будет?

12 декабря. Опять все спокойно. Но что творится на дорогой нашей родине! Там безумие достигает, кажется, своего предела, того предела, за которым неминуемо должно последовать разрушение русского царства, если только не оглянется Господь…

Увы! И у нас конец покою: сегодня в 9 часов 45 минут вечера вновь было землетрясение, сильное и отрывистое, но повреждений от него не было.

14 декабря. Подземный гул опять не утихает, и опять трясется земля, хотя и не сильно.

20 декабря. В нашем коридоре живет монах, по мнению одних — прельщенный, других же — просто сумасшедший. Собирался я сегодня в 3 часа дня идти на послушание и встретил при выходе из кельи этого монаха. Не успел я опомниться, как он подскочил ко мне и ударил с такою силой, что я пошатнулся и упал навзничь, ушиб и оцарапал при падении руку.

«Как ты смеешь меня бить?» — вскричал я и хотел было в свою очередь его ударить, но вместо того дважды осенил его крестным знамением. Монах стоял недвижимо и мне ничего не отвечал. Дело дошло до архимандрита, и ударившего меня монаха отправили в арестное монастырское помещение. Странно: от удара боли нет ни физической, ни нравственной.

Все это неважно. Но вот что важно: плохо духовное мое состояние, есть одно только доброе хотение, а дел не имею и все время творю не то, что хочу, а то, что не хочу, делаю. Время же улетает безвозвратно. Когда же восстану во всеоружии Божием, да освятит мя Христос Бог?..

11 января 1906 года. Проводили Рождество Христово, новый год, Крещение — эти великие и святые дни для верующих. На Афоне праздники эти — не в церковной, конечно, жизни, а во внешней — мало чем отличаются от обыкновенных дней. Если бы не церковные службы, не календарь да не особые кушанья в трапезной, я бы не заметил и праздников. Не было духа праздничного.

Трапеза была следующая: первое блюдо было греческой кухни. Название его я забыл, но монахи говорили, что кушанье это долго готовится и дорого стоит — 50 копеек на человека. Это какая-то кисло-сладкая размазня острого вкуса, и состоит из овечьего сыра, разных сортов орехов и других приправ. Мне это блюдо не понравилось. Второе блюдо — «мурун» — белуга, разрубленная на мелкие кусочки, в холодном соусе. При этом каждому полагалось по два апельсина и вино.

Чреву, стало быть, был праздник.

Сегодня был гром и молния, и льет дождь. Это вместо наших крещенских морозов… Землетрясения не было.

Но что в России? До нас доходят слухи, что в Москве совершается невообразимое революционное буйство. Молюсь за вас, мои дорогие, да не коснется вас эта казнь содомская! Где-то теперь вы? Что с вами?..

20 января. Хочу поскорее связать себя с Афоном. Сегодня представился отцу настоятелю и просил его постричь меня в ближайший постриг, т.е. Великим постом. О. Мисаил советовал обождать еще год. Я настаивал.

— Слова не даю, — сказал мне настоятель, — поговорю со старцами.

Беседу эту я передал о. Никодиму. Он уверил, что постригут обязательно.

Буди на все воля Божия!

Земля, слава Богу, успокоилась, но мое сердце волнуется и едва выносит тот «мир», который заполонил собою внутреннюю монашескую жизнь, загнав духовность в такой дальний угол, в котором ее и днем с огнем не отыщешь. Афон, Афон! Долго ли еще твоему стоянию потерпит Господь, и не отступает ли уже от тебя благодать Царицы Небесной, обещавшей блюсти тебя до скончания века, пока монахи твои сами блюсти будут во всей святыне свое монашество? Боюсь, что время гнева на тебя уже близко, и не к тому ли заколебалась под тобою с такою силой земля, что дела твои взвешены на весах правосудия Божия и оказались слишком маловесными? Не за то ли и над сестрой твоей по духу, Россией, уже гремит гроза Господнего гнева, и брат восстает на брата, и льется потоками родная кровь? Не так же ли легковесны стали и твои дела, дорогая моя Родина?

Страшно!

7 февраля. Вот уже и сырная неделя наступила, в миру «широкая масленица». Здесь ее не заметно. Только сегодня за вечерней поклонами показался пост, Великий и спасительный. Первая его неделя здесь может показаться многим непосильной: первые ее два дня — неядение для всех и только во вторник вечером трапеза, состоящая из ломтя хлеба и смоквы, от среды же и до субботы — сухоядение. Пост я встречаю с радостью, жду благодатной помощи, а также и того, что речет о мне Господь, ибо желаю Ангельского образа.

Сегодня видел афонскую зиму: в воздухе покрутилось несколько снежинок, да со своей бороды смахнул их две или три — вот и вся зима. Холодновато, но мороза нет.

12 февраля. Сегодня прощеное Воскресение. Вечерня началась ранее обыкновенного — в 8 часов вечера. Необычен здесь час последней перед постом вечерней трапезы, которая бывает в два часа пополуночи. Промежуток времени между вечерней и этой трапезой проводится в хождении по духовным отцам, старцам и всей братии: у всех испрашивается прощение.

В половине второго пополуночи дали повестку на трапезу. Я с большим любопытством поспешил увидеть это, как мне говорили, необычайное зрелище. Действительно, вид ярко освещенной трапезной был великолепен: всюду зажжены фонари, как на иллюминации; множество ярких ламп и кроме того на каждом столе свечи — все это давало столько свету, что едва не ослепляло глаз, отвыкших от такого ночного освещения. На столах же были расставлены, по монашескому выражению, «вся благая»: щи из свежей капусты, холодная белуга под соусом (мурун), жареная свежая рыба, по одному вареному яйцу на брата, макароны с овечьим сыром и вино. Братии собралось душ восемьсот. Необычайно было видеть при таком ярком свете среди ночи черные фигуры пирующих монахов.

После ночного пира все отправились в Покровский собор для прощения с о. настоятелем и взаимно друг с другом. Кто не видал этого прощения, тот не может себе представить его умилительности. Меня этот древний монашеский обычай тронул до слез.

Это было одним из немногих моих истинно духовных впечатлений за все время моего пребывания на Афоне, и красота его сохранится моим сердцем на всю жизнь, где бы ни довелось мне ее окончить.

После прощения в канцелярии, на месте моего послушания, нам, канцеляристам, был предложен чай. Ровно в четыре часа утра все закончилось, и я отправился в свою келью на отдых до 8 часов утра.

25 февраля. Вот и вторая неделя Великого поста. Всю первую неделю я провел без пищи и неопустительно посещал все службы. Занятий по послушанию ни у кого не было. Подвиг поста и молитвы мне здесь дался легко, и потому-то, должно быть, не было получено мною всей полноты того духовного утешения, какое, бывало, я получал, когда пост доставался мне с большим трудом. За легкий труд, видно, и малое вознаграждение… Теперь, во время поста, буду причащаться Св. Таин еженедельно. Великая это для меня милость, которой и цены нет на этом свете!

19 марта. Сегодня годовщина тому, как я, бросив свое дело, уехал из Москвы, и поезд уносил меня в Киев. По настоянию своего духовного отца, о. Никодима, три раза был у настоятеля, прося постричь, но всякий раз получал неопределенный ответ. А мне-то так хочется поскорее скрепить свой союз с Афоном!

27 марта. Вот и Страстная, великая и святая седмица. Правило этой недели то же, что и первой. Послушания прекратились, и всем предложено заняться «единым на потребу».

На днях было легкое землетрясение, но это здесь считается обычным делом.

Христос Воскресе!

С вечера было чтение Деяний свв. апостолов до 4 часов. В 3 часа начали освещать храм, и о. архимандрит каждому благословлял, т.е. выдавал собственноручно большую свечу с тем расчетом, чтобы ее хватило на всю службу первого дня и на трапезу, во время которой свечи два раза зажигаются. В 4 часа началась полунощница, и в конце ее было прочитано пространное поучение. В начале седьмого часа (около 12 часов ночи по московскому времени) начали трезвонить, архимандрит служил в нижнем соборе св. вмч. Пантелеймона и, там начавши утреню, обошел собор крестным ходом и прибыл к нам в Покровский собор.

Христос Воскресе! Христос Воскресе! Христос Воскресе!

Утреня окончилась в 8 часов утра, а в 10 часов началась поздняя обедня. В 12 часов «веселыми ногами» отправились на трапезу, куда со звоном и «славою» прибыл и о. архимандрит.

Описывать ли трапезу? Думаю, что не стоит, ибо ей и без того, помимо моей воли, отведено в моих записках слишком много места.

«Ну, что? Каково у нас? — вопрошали не без гордости меня как новичка некоторые из монахов. — Ведь нигде этого торжества не встретишь? Не правда ли?»

Но мне приходилось встречать этот праздник праздников в бедных сельских церквах, при самой убогой обстановке, и не скажу, чтобы там мое сердце меньше трепетало от радости, чем здесь, во внешнем афонском богатстве и великолепии.

17 мая. Сегодня — конец моему странствию и послушничеству: с подворья Андреевского скита из Одессы получил письмо со вложением письма от сестры из Москвы. О ужас! Она и сироты моего брата едва не умирают с голоду и взывают к моей помощи. Что делать?.. Бегу к дорогому моему о. Никодиму…

«Поезжай, спасай ближних! — воскликнул он, выслушав от меня мою повесть. — Это тебе выше монашества».

Батюшка дал мне 50 рублей на дорогу, и в ночь на 19 мая я уже отплывал от берегов Афона…

Прощай, Афон!

26 мая я уже был в Москве.

Таковы заметки моего приятеля о пребывании его на Афоне во дни всероссийской смуты 1905–1906 года. Не блещут они ни красотой стиля, ни особой глубиной замысла и наблюдений; но серый будничный Афон, недоступный наблюдениям обыкновенного паломника, восторженному взору которого Св. Гора представляется обычно только в праздничном уборе долгожданной радостной встречи, такой Афон нашел себе в этих записках верное отражение. И кто знает, не дух ли этого будничного Афона и вызвал те жестокие колебания твердынь его, под развалинами которых едва не погибли и сами Афонские святыни?

Образу благочестия без силы его не охранить ни Афона, ни Русской земли от гнева Божия…

9 мая

Письмо с Афона о нестроениях на Св. Горе. Чудо с юношей в Иверском монастыре.

От будничного Афона, отпечаток которого в записках моего приятеля я сохранил на страницах моего дневника, душа моя с новой духовной жаждой вновь стремится погрузить себя в освежающие, тихие струи Божией реки Оптинской, но… с Афоном, видимо, мне еще не суждено расстаться: сегодня получил от одного афонского подвижника письмо, в котором он, между прочим, пишет следующее: «…не особенно давно в грузинском Иверском монастыре, занятом греками, возникли тяжелые распри, превратившиеся в кровопролитные столкновения. В этом междоусобном столкновении было ранено 30 человек монахов. Греческие монахи не ограничиваются скандалами в своих монастырях, а совершают посягательства и на чужие: недавно они среди бела дня убили старого русского монаха Моисея; мало того что убили, а еще и над трупом его издевались… В Ватопеде состоялось совещание греческих монахов по следующему поводу: за последние десять лет старые и богатые русские люди начали весьма часто приезжать на Афон из России, убегая от внутренних в ней нестроений и желая остаток дней своих провести в молитве и мире. Зная, что они с деньгами и желают поселиться на Афоне, греки принимали их любезно и отводили им участки земли, конечно, за очень хорошую плату. Приезжие ставили келлии, отгораживали землю и обрабатывали ее. Теперь, с падением русского престижа на Востоке, греки одерзились до того, что после помянутого совещания в Ватопеде в отсутствие хозяев сожгли 10 келлий и вырубили лимонные и масличные деревья их садов. Когда вернулись хозяева и увидели постигшее их разорение, то с плачем бросились жаловаться игумену Ватопеда, но он над ними только посмеялся… Таковы дела рук человеческих в жребии Царицы Небесной. Мудрено ли, что последним остатком его иноков, хотящих провождать жизнь сколько-нибудь духовную, испытывается страх пред ближайшим будущим Афона? Страх этот усугубляется еще и тем, что не так давно в Иверском монастыре произошел такой всякого удивления и ужаса достойный случай, вернее — чудесное событие, не без участия, думается, в нем Самой Царицы Небесной. Дело было, как рассказывают у нас, так: какой-то юноша, родом будто бы грузин, пришел в Иверский монастырь и попросил себе у келаря хлеба, сказав при этом, что он умирает с голоду, ибо несколько дней ничего не ел. Келарь отказал. До трех раз юноша этот приступал к келарю с этой просьбой, пока тот не вытолкал его вон за монастырскую ограду. Выгнанный юноша отошел неподалеку от монастыря, лег под куст и стал ожидать себе голодной смерти. Вдруг видит: подходит к нему необыкновенной красоты и величественности некая Жена[53] и говорит:

— Ты что тут делаешь, мальчик?

— Умираю от голода.

— Отчего же ты себе не попросил у монахов пищи?

— Просил, три раза просил, но мне не только не дали даже и корки, но еще и вытолкали за ворота.

Тогда величественная та Жена подала юноше золотую монету и сказала:

— Поди к иверским монахам и еще раз попроси у них хлеба; если тебе откажут и на этот раз, то подай им эту монету и на нее попроси подать тебе хлеба. И скажи им, мальчик, что та Госпожа, Которая тебе дала эту монету, от них теперь скоро уйдет.

С этими словами Жена та подала юноше золотую монету и удалилась. Юноша встал и опять направился в Иверский монастырь молить монахов о хлебе. Увидел его келарь и с места начал кричать:

— Ступай прочь, тунеядец: не будет тебе хлеба!

Тогда мальчик протянул келарю золотую монету и сказал:

— Не даешь даром, так дай хоть за деньги!

Взял келарь монету в руку, взглянул да как крикнет:

— Да ты не только тунеядец, а еще к тому же и вор: ты выкрал из иконы Царицы Небесной златицу. Тащите его, братия, к настоятелю!

И потащили юношу к епископу[54].

— Вот, Владыко святый, привели к тебе вора: он украл у Царицы Небесной златицу!

Взял настоятель в руки монету, смотрит: монета, действительно, та самая, которая была на иконе Царицы Небесной; монета та самая, но как мог похитить ее юноша из запертого киота? Пошли смотреть: киот заперт и невредим, а златицы нет — она обрелась в руках голодного юноши, которому отказали в куске хлеба монахи Иверские…[55]

Много об этом событии говорили на горе Афонской. А тут еще будто бы в Кутлумушском монастыре, в какой-то древней книге, сказывают, нашли пророчество о последних судьбах мира. У меня имеется выписка из этого «пророчества», и по нем выходит, что наступает время быть великой всемирной войне, а вслед за ней явиться антихристу и — конец сему видимому миру…

Перенесенное в 1905 году страшное землетрясение, отъятие внутреннего мира среди насельников Афонской горы, событие со златицей в Ивере, Кутлумушские предсказания и многое другое, о чем не леть ми и глаголати, — все это создает на Афоне, по крайней мере в среде думающих и чувствующих, атмосферу страха, жути какой-то, точно в преддверии неких событий едва ли не мирового значения, имеющих потрясти до основания ветхий мир, а с ним и наше вековечное монашеское гнездо.

Помилуй нас, Господи!»

Так пишут мне с Афона, четыре года спустя после пребывания моего приятеля на Афоне.

Аще в сурове древе сия творят, в сусе что будет? (Лк. 23:31).

10 мая

Отношение Оптинских старцев к Афону. — Михаил Константинович Ребров — раб Божий. — Епископ на покое. — «Оправдана премудрость чадами ее». — Чудесное исцеление жены сапожника Коваева.

Великие Оптинские старцы не благословляли своим послушникам, стремившимся к высшему монашескому подвигу, уходить на Афон. В этом отношении и ныне здравствующие наши старцы не изменяют пути своих великих предшественников, и устремляющиеся к Афонскому безмолвию наши Оптинские иноки если еще и теперь иногда едут на Афон, то уже на свой духовный страх и риск, по самочинию, а не по старческому благословению. На моих глазах таких случаев ухода на Афон Оптинских послушников было всего три или четыре, не более, и все они в духовном отношении кончались обыкновенно весьма печально.

Вчера и третьего дня заходил к нам и у нас обедал раб Божий, некий Михаил Константинович Ребров (бывший канцелярский служитель в Московском Коммерческом суде, ныне послушник Соловецкой пустыни близ Симбирска), присный духовный сын одного из епископов, живущих на покое, известного многим верующим святостью своей жизни, а некоторым избранникам — и даром прозорливости и чудотворения, тщательно укрываемым от праздного любопытства «необрезанных сердец». Я не знаю этого епископа лично, но много слышал про него не только доброго, но и такого, что его выводит из рядов простых смертных и что кладет на чело его печать особого помазания от Духа Божия. Помню, вскоре после открытия св. мощей преподобного Серафима Саровского мне довелось быть и в Дивееве, и в Сарове. Было это в первых числах августа 1903 года, когда на местах этого великого торжества Православной веры не успел остыть все еще горячий след Царского пребывания и общения его с душой коренного русского человека. Приехал я в Дивеев, ему первому поклонился нашею общею с ним радостью оправдания моей и его веры в святость великого старца Серафима. На «мельничке — питательнице» из-под ручного жернова дала мне одна из Дивеевских сестер горсточку тепленькой мучки и говорит:

— Был тут во время прославления Преподобного Владыка (она назвала имя того епископа, — Антоний, бывший Вологодский, живущий на покое в Донском монастыре, — о ком я веду здесь речь), зашел к нам на эту мельницу, а следом за ним привели глухонемую девочку под его благословение.

Владыка взял щепотку муки и дал девочке — девочка и заговорила. Кто был тут при этом чуде, аж застонал от дива этого дивного.

То было в Дивееве.

Поехал я следом из Дивеева в Саров. Под вечер, гляжу, один из знакомых мне монахов, — Игнатий, иеромонах, благочинный, — чинит в своей келье фонарь керосино-калильного освещения, которое только что было, торжества ради, введено в Сарове.

— Что это, — спрашиваю, — батюшка, вы тут делаете?

Он махнул рукой с негодованием.

— А, чтоб его! — воскликнул он с сердцем, — был тут перед вами один сумасшедший архиерей, он взял да и испортил мне фонарь этот!

Он назвал мне имя этого архиерея: это был тот, кто мучкой Серафимовой исцелил в Дивееве глухонемую отроковицу.

«И оправдана, — подумал я, — премудрость чадами ее…»

Так вот, этого-то архиерея мирской послушник, в лице М. К. Реброва, и навещал нас эти два дня, утешал нас своей беседой о делах и людях, начиная со своего Старца-святителя, таких, о которых мир не знает, а если и знает, то ненавидит, ибо ненавидит и Самого Подвигоположника нашего спасения, Господа Иисуса Христа.

Много рассказывал Ребров и о своем владыке, и о другом рабе Божием некоем Коваеве Димитрие Андреевиче, сапожнике и вместе миссионере, также относящемся к владыке как к Старцу… Есть, видно, еще и в наши кривые дни горячая, живая и чудодейственная сила!…

Заболела у этого Коваева жена. Стали ее лечить. Болезнь усилилась, Стали лечить упорнее. Начала помирать старуха. И принялся Коваев отмаливать ее у Господа; молится день, другой, а жене все хуже да хуже…

— Господи! — взывает Коваев, — Ты ведь знаешь, что у меня пять человек детей: помрет жена, на кого же они останутся? Я молюсь Тебе день и ночь: и на работе молюсь, и в храме, и на постели молюсь, а Ты точно не слышишь. Сотвори же здравой жену мою, чтобы я видел, что Ты, как обещал, внимаешь слезной человеческой молитве.

Так молился Коваев; но жена его оставалась все в том же безнадежном положении. И стало ей наконец так плохо, что вот сейчас и дух вон. Побежал Коваев в свой приходский храм, пал там на коленки и так стал молиться, что едва ли не весь пол под собою залил слезами. Помолился. Возвращается домой и слышит, что внутри его точно голос какой-то говорит:

— Очистись! освятись!

Понял Коваев, что ему нужно поисповедоваться и причаститься. Так и сделал. Опять стал молиться, опять плакать, жизнь жены у Бога вымаливать. А жена все в том же положении: и не умирает, и легче не делается. И пришло ему вдруг на ум Крестителю Спасову молиться. А тут, в соседнем женском монастыре, как раз и икона его чудотворная есть. Помолился он там Предтече Господню и, надо думать, крепко помолился…

Проходит день… Жене не лучше; лежит в полузабытьи… Сидит Коваев за утренним чаем и думает горькую думу: не слышит его Господь; помирает хозяйка… Вдруг входит в мастерскую какой-то странник; в руке палка, на ногах огромные сапоги…

— Здесь, — спрашивает, — живет Коваев?

Называет его по имени, отчеству и по фамилии.

Коваева точно в сердце пронзило от вопроса, а главное, от голоса, который его окликнул: что-то особенное ему почудилось в этом голосе, а что — и сам не знает. Поднялся он навстречу страннику…

— Здесь, — отвечает, — пожалуйте!

А странников Коваев любит принимать.

— Мир дому сему! — сказал гость.

— Да он, — говорит Коваев, — у меня никогда из дому и не выходит.

— А кто, — спрашивает странник, — здесь хозяин?

— Хозяин здесь я! — отвечает Коваев.

— Я спрашиваю: кто здесь хозяин? — опять настойчиво повторил свой вопрос странник.

— Ну, когда так, — ответил Коваев, — так хозяин здесь вон кто! — И указал на икону Спасителя.

— А я, — продолжал он, крестясь на икону, — у Него управитель.

Сели они вместе чай пить. Выпил странник стакан чаю, поднялся да прямо к постели страждущей. Не спросил даже, чем больна, а подошел к ней да и говорит:

— Вставай, Пелагия, вставай-ка, мать! Давай мне чистую рубашку да штаны!

Та и встала; пошла доставать белье. А у Коваева точно кто память отшиб, забыл, что жена больна была, что сейчас только чудом Божиим встала, а думает про себя только одно: принял странника как Христа, а он оказался вымогатель. Подумал он так-то, а странник ему:

— Не лукавь, Димитрий! Господь жену исцелил, а ты что помышляешь?

Взял рубашку и штаны, — к ним Коваев и сапоги трудов своих прибавил, — простился с хозяевами… Потуда его и видели.

Все это совершилось так неожиданно и так быстро, что супруги Коваевы точно во сне все это видели. Бросились вдогонку за странником, а его и след простыл.

Это мне сегодня рассказал раб Божий М. К. Ребров, духовный сын архиерея «на покое», исцелившего в Дивееве глухонемую девочку, и брат по духу тому, кто в своей сапожной мастерской удостоился принять в образе странника кого-то, чье имя и происхождение знать нам еще не дано, пока не будет оно открыто там, где все тайное наконец станет явным, где будем видеть лицом к лицу то, чему здесь можем толико веровать или видеть только «якоже зерцалом в гадании», как бы сквозь тусклое стекло…

11 мая

Соблазнительное слово в старческой келье. — Ночная посетительница скитской кельи. — Материнское проклятие.

Заходил сегодня к старцу о. Иосифу и не дозвонился. Должно быть, пришел слишком рано, и келейники Старца отдыхали послеобеденным сном. Подергал я раза три за ручку дверного колокольчика, подождал, прислушался к звонку. Я уже собрался уходить, как вдруг взгляд мой остановился на изречениях подвижников духа, развешанных по стенам первой прихожей кельи Старца. Стал читать и, к немалому для себя изумлению и даже — не скрою — соблазну, прочел написанные четким полууставом слова: «Егда внидеши к старцу, то удержи сердце свое от соблазна. Аще даже узриши старца твоего и в блуд впадша, не ими веры и очесем твоим».

Дословно ли так я записал эти смутившие меня слова, я не могу поручиться; за точность смысла ручаюсь.

И было мне это изречение в соблазн немалый. Хотел я дозвониться к отцу своему духовному и старцу, о. Варсонофию, но поопасался потревожить и его послеобеденный отдых. Так и ушел из Скита с соблазном в сердце.

Хорош тот старец, которого глаза мои застигнут на блудодеянии!… Очень удобное изречение для ханжей и лицемеров!… И как только оно могло приютиться в таком святом месте, как келья наших чистых от всяких подозрений и праведных старцев?..

Горько мне было… И вдруг я вспомнил… Было это в прошлом октябре. На день памяти одного из великих ветхозаветных пророков были именины одного из старых, почитаемых скитских монахов, о. Иоиля, сподвижника и помощника великого старца Амвросия по постройке Шамординского монастыря. Я был приглашен на чай к этому хранителю Оптинских преданий. Собралось нас в чистенькой и уютной келье именинника человек шесть монахов да я, мирской любитель их и почитатель. За весело кипящим самоварчиком, попивая чаек с медком от скитских пчелок, повели старцы, убеленные сединами, умудренные духовным опытом, свои тихие, исполненные премудрости и ведения, монашеские беседы…

Господи мой, Господи! Что за сладость была в речах тех для верующего сердца!…

И вот тут-то, за незабвенной беседой этой, и поведал нам сам именинник о том, что было с ним в те дни, когда после кончины старца Амвросия управлял скитом и нес на себе иго старчества скитоначальник о. Анатолий[56].

Призывает он меня как-то раз к себе наедине да и говорит:

— О. Иоиль, скажи мне всю истинную правду, как перед Богом: никто не ходит к тебе по ночам из мирских в келью?

— Помилуйте, — говорю ему, — батюшка! кому ходить ко мне, да еще ночью? Да где и пройти-то? ведь скит кругом заперт, и все ключи у вас в келье.

— А калитка, что в лес, на восток?

— Так что ж что калитка? и от нее ключ у вас.

— Вот, — говорит, — то-то и беда, то-то и горе: ключ у меня, а к тебе все-таки какая-то женщина ходит.

Я чуть не упал в обморок. Батюшка увидал это да и говорит:

— Ну, ну! успокойся. Я тебе верю, раз ты это отвергаешь. Это, видно, поклеп на тебя. Ступай с Богом!

— Батюшка, — спрашиваю, — кто донес вам об этом?

— Ну, что там, — говорит, — кто бы ни донес, это не твое дело; будет с тебя того, что я тебе верю, а доносу не верю.

Ушел я от него, а на сердце обида и скорбь великая: жил, жил монах столько лет по-монашески, а что нажил? Нет, при батюшке Амвросии такого покору на меня не было бы… Горько мне было, лихо!

Прошло сколько-то времени. Опять зовут меня к Скитоначальник. Прихожу. Встречает меня гневный.

— Ты что же это? ты так-то!

— Что, батюшка?

— Да то, что я теперь сам, своими глазами, видел, как к тебе из той калитки сегодняшней ночью приходила женщина. Сам, понимаешь ли ты, — сам!

А я чист, как младенец. Тут мне кто-то будто шепнул: да это враг был, а не женщина. И просветлело у меня сразу на сердце.

— Батюшка! верьте Богу: невинен я! Это нас вражёнок хочет спутать, это он злодействует.

О. Анатолий взглянул на меня пристально-пристально, в самую душу сквозь глаза заглянул и, видимо, успокоился.

— Ну, коли так, так давай с тобой вместе помолимся Богу, чтобы Он извел правду твою, яко полудне. Давай молиться, а ночью, часам к двенадцати, приходи ко мне: увидим, что речет о нас Господь.

Усердно помолился я в тот день Богу.

Пришел близ полуночи к Старцу, а уж он меня ждет одетый.

— Пойдем! — говорит.

И пошли мы к той калитке, из которой, он видел, ходит ко мне ночью женщина. Стали в сторонке: ждем. Я дрожу как в лихорадке и творю молитву Иисусову. И что ж вы думаете? Около полуночи, смотрим, калитка в лес отворяется и из нее выходит закутанная с головой женщина, выходит, направляется прямо к двери моей кельи, отворяет ее и скрывается за ней в моей келье.

— Видишь? — говорит батюшка.

А я ни жив, ни мертв отвечаю:

— Вижу.

— Ну, — говорит, — теперь мы ее поймаем!

Подошли к двери, а она заперта. Была перед нашими глазами открыта, а тут вдруг заперта!… Отворяю своим ключом. Входим. Никого!… Осмотрели всюду, все норки мышиные оглядели — нигде никого. Перекрестились тут мы оба, и оба сразу поняли, от кого нам было это наваждение. С той поры о той женщине уже не было никакого разговора.

Этот рассказ о. Иоиля я вспомнил сегодня, и отошел от меня сразу соблазн на изречение, прочитанное мною в прихожей старца Иосифа.

Мне-то ясно это. Ясно ли будет тем, кому попадутся на глаза эти строки?..

И еще вспомнился мне рассказ того же о. Иоиля из дней его молодости, когда он еще жил в миру, в Ефремовском уезде, Тульской губернии.

— От родины моей неподалеку — так говорил нам свой сказ о. Иоиль в тот же незабвенный день своего Ангела, — находится уездный город нашей же губернии — Епифань. И вот, в этой-то Епифани на моей памяти произошел следующий случай. Пришла в ветхость одна градская церковь. Порешили ее сломать, а на ее место выстроить новую. Когда доломали церковь до фундамента и стали заводить основание для нового храма, то около старого фундамента нашли совершенно нетленного покойника. По облику и по одежде он, видимо, был из местных мещан и погребен был сравнительно недавно, годов так с 50–60, назад, не больше, судя по покрою одежды. Стали доискиваться да допытываться — кто б он был: великий ли Божий угодник, сподобившийся нетления, или уж такой грешник, что его и мать сыра-земля не принимает? Изнесли покойника из земли, перенесли в часовенку и стали по старикам епифанским дознаваться о роде его и о племени. Долго дознавались, все никак не могли дознаться. А покойник все стоит да стоит себе в часовенке, как живой, точно его вчера только в гроб положили. Наконец, разыскали где-то такую древнюю предревнюю старуху, что и годов своих не помнит. Самые старые старики про нее сказывали, что когда они еще малыми мальчишками без штанов бегали, она уже была старой старухой.

Приступили к старухе:

— Не знаешь ли чего о покойнике?

— О каком?

— Да о том, что нашли у старой церкви.

— Знать, — говорит, — не знаю и ведать не ведаю.

Хотели свести показать покойника — не пошла.

А старуха была пребодрая и в полном разуме. Заметили, как будто что-то притаивает старуха, что-то как будто не договаривает, когда уж очень не с короткими приступают к ней с расспросами; заметили да и припугнули.

— Ну, — говорит, — коли дело на то пошло, так уж знайте, что если земля не принимает покойника, так, значит, это не кто другой, как мой сын, чтобы ему на том свете пусто было.

— За что же, — спрашивают, — ты его уж так немилосердно?

— А за то за самое, что бил он меня, свою мать родную, безо всякого милосердия, всю свою анафемскую жизнь бил, а под самый собачий конец свой так избил, что оторвал мне косу. Я тут же и прокляла его, а он, с моего материнского проклятия, и подох на месте, как бешеный пес. Когда его хоронили, я ему под голову свою косу и положила, чтобы за нее с ним и на Суде Господнем судиться, чтобы и там на нем проклятие мое не снималось. Если у него, у покойника-то вашего, найдете под головой в подушке косу, так и знайте, что это он, мой кровопивец.

Под головой у покойника, в подушке, действительно нашли материнскую косу.

Тут взялся за старуху священник того прихода, в котором нашли покойника, и стал ее увещевать простить сына, снять с него проклятие. А она все свое:

— Будь он, анафема, трижды проклят!

Но не даром совершилось чудо Божие: побился, побился со старухой батюшка и привел-таки ее в чувство.

— Ну, — сказала она, — пусть Бог его простит, а я прощаю.

Пошла проститься с покойником, взглянула на него, перекрестила, сама перекрестилась, поцеловала…

Покойник тут же, в виду всех, прахом рассыпался, а мать и трех дней не прожила — Богу душу отдала.

О любовь! о милосердие Божие!

12 мая

Чудо св. великомученика Пантелеимона в Торопецкой уездной управе. — Гибель адмирала Макарова в необычном освещении.

Сегодня, перелистывая свою записную книжку, я напал на копию с постановления Торопецкой[57] уездной земской управы, присланную мне одним боголюбцем в такое время, когда на родине моей, в Орловской губернии, ожидали холеры, и для встречи этой страшной гостьи принимали все меры, указанные «наукой». Прочитал я постановление это и скорбно задумался: куда, на какую «страну далече» отошли мы, дети, от отцов наших?! Мыслимо ли теперь в любом из земских собраний постановление, подобное нижеследующему, что постановили русские люди Торопецкого земства?

Постановление это я выписываю здесь во всей его неприкосновенности:

«С 1865 года, — так пишется в этом документе, — земские собрания и комитеты народного здравия почти во всех городах и уездах Империи стали принимать меры против ожидаемой в 1866 году эпидемической холеры. Земское собрание Торопецкого уезда, имея в виду, что в 1830 и 1848 годах в городе Торопце и его уезде холеры не было и зная твердую веру народа в милосердие Божие, не делало посему никаких особых распоряжений. Между тем Псковская земская управа просила Торопецкую сообщить ей, какие меры принимаются ею в случае появления эпидемии. Члены Торопецкой управы, сознавая ответственность свою перед обществом в случае непринятия ими мер при появлении холеры, решились, по совещании, отвечать так: хотя земским собранием указания на сей предмет не сделано, но Торопецкая управа просит Псковскую уведомить, какие распоряжения делаются по сему предмету в других городах губернии, дабы и она в случае надобности могла сделать то же самое.

Когда составлено было такое отношение и писец Антонов стал переписывать его, то, написав, «что на принятие энергических мер к предупреждению эпидемии указаний от уездного земск…», поднял лист, чтобы посмотреть, хорошо ли им написано. В эту минуту сидевшие против него писаря — Кожевников и Черепенников — заметили на обороте листа какое-то неясное изображение.

— Ты пишешь на картинке, — сказали они ему и, рассмотрев лист, увидели как бы тень или слабый отпечаток изображения какого-то святого, о чем тотчас же объявили секретарю Райкову, а он доложил членам управы.

Случилось это в феврале 1866 года. Молва распространилась, и желавшие видеть это изображение находили, что оно есть лик святого Великомученика и целителя Пантелеимона, что впоследствии, по внимательном рассмотрении, оказалось действительно так.

Холера 1866 года, вырвав свои жертвы в окрестных уездах, и в этот, уже третий, раз миновала Торопец и его уезд; а в октябре того же года мощи святого целителя Пантелеимона[58] посетили Торопец.

Посему, члены управы, имея в виду:

1) что на единственной бумаге, в которой в первый раз управа выражала предположение человеческих средств против непонятной болезни, обозначился лик угодника Божия и целителя Пантелеимона;

2) что холеры в 1866 году в Торопце не было;

3) что бланк или лист, на котором было написано отношение в губернскую управу, печатанный в Москве, есть один из нескольких сот, имеющихся в управе, на котором оказалось изображение;

4) что мощи св. угодника Божия Пантелеимона в тот же год посетили г. Торопец, —

постановили:

В память вышеуказанных событий, лист с оттиском изображения угодника Пантелеимона просить освятить 14 октября и хранить в уездной управе в воспоминание милости Божией и угодников Его, избавляющих город Торопец и уезд его от холеры.

Подлинное подписали: председатель управы Петр Языков, член управы Иван Харинский, секретарь управы коллежский асессор Райков».

Как за какие-нибудь 45 лет изменилась Русь, когда то Святая! Но та, прежняя, Русь рождала Суворовых, а теперешняя?..

И вспоминается мне герой несчастной Японской войны — адмирал Макаров, надежда русского флота, восходящая звезда его славы и”. смерть его. В те великоскорбные дни, когда был пущен ко дну «Петропаловск» вместе с адмиралом Макаровым, в газете «Русь», служившей, как известно, целям революции и, следовательно, не имевшей, казалось бы, никакого отношения к явлениям и знамениям потустороннего мира, была напечатана корреспонденция из одного южно-русского города (помнится, из Кишинева). Там, в крайней бедности, проживала родная сестра погибшего адмирала[59].

В самый день и час гибели «Петропавловска» адмирал Макаров, как о том его сестра передавала корреспонденту «Руси», явился ей во сне. Вид его был жалкий, растерянный, печальный.

— Я не погиб еще, Варя[60] — сказал он, — взрыв был в кормовой части броненосца. Мне страшно тяжело, Варя, но я еще не погиб окончательно,

Сообщение это было записано корреспондентом, что называется, между прочим — не то ему, да и его читателям, было нужно, — а между тем в нем мне чудятся огненные слова: «Мене, Текел, Упарсин».

«Аще не покаетесь, вси такожде погибнете!»

Когда провожали на войну адмирала, то за ним в пути следом подвигалась армия газетных ищеек. Подхватывалось каждое его слово, каждый его жест фотографировался — все заносилось на страницы уличной печати, яркой представительницей которой в то зловещее время была газета «Русь». И вот на столбцах этой газеты в дни выезда Макарова из Петербурга навстречу смерти было напечатано следующее[61].

«Адмирал занял место в купе, куда к нему вскоре подсел старый его товарищ, теперь находящийся уже не у дел. Произошел, как водится, разговор на злободневные темы и, в частности, о последних событиях, вырвавших из строя нашей Тихоокеанской эскадры столько судов и человеческих жертв, погибших без славы и без пользы для дела.

— Ну, уж я — то не собираюсь так погибать! — воскликнул Макаров…»

И погиб.

И все мы так же погибнем, если не покаемся, и, кажется, уже погибаем, ибо не каемся.

Ах, как далеко нам до членов Торопецкой уездной земской управы состава 1866 года!

13 мая

Из воспоминаний епископа Сегюр. — Смерть генерала В.

Моя жена[62] находится в родстве с графами Ростопчиными. Одна из Ростопчиных, дочь знаменитого московского военного губернатора, была замужем за французским графом Сегюр. В воспоминаниях ее сына, римско католического епископа Сегюр, рассказан, между прочим случай весьма сходный с описанным мною вчера и касавшимся адмирала Макарова. Вот что пишет епископ Сегюр.

«Это было в России немного раньше войны 1812 года. Мой дедушка, граф Ростопчин, московский военный губернатор, был связан узами сильной дружбы с графом Орловым1, настолько же безбожным, насколько и бравым. Однажды во время ужина с обильными возлияниями граф Орлов и один из его друзей, генерал В., такой же вольтерианец, как и Орлов, начали шутить над религией и в особенности стали прохаживаться насчет ада.

— А что, — сказал Орлов, — если что случайно окажется по ту сторону?

— Прекрасно! — возразил ему на это генерал В., — тот из нас, кто пойдет туда первым, пусть возвратится и уведомит другого.

— Превосходная мысль! — воскликнул Орлов.

И оба тут же дали друг другу честное слово не забывать об этом обещании.

Через несколько недель после этого русская армия отправилась в кампанию и генерал В. получил в ней высшее назначение.

Прошло две-три недели, как он покинул Москву. Однажды очень рано утром, в то время как мой дедушка занимался еще туалетом, дверь его комнаты вдруг с силой отворилась и в комнату вошел граф Орлов в халате, в туфлях, с растрепанными волосами, с угрюмым взором, бледный как смерть…

— Орлов, это ты? — вскрикивает Ростопчин, — в такое время и в таком костюме! Что тебе нужно, что случилось?

— Мне кажется, — ответил Орлов, — что я с ума схожу: я только что видел генерала В.

Алексеем Григорьевичем.

— Да разве он возвратился?

— Ах, нет! — ответил Орлов, бросаясь на диван и хватаясь за голову, — нет, он не возвращался, и в этом то весь ужас!

Ничего не понимая, дедушка попросил объяснения.

— Несколько времени тому назад, — сказал Орлов, — В. и я поклялись, что если кто из нас умрет первым, то должен будет прийти и сказать что-нибудь о потустороннем мире. Около получаса тому назад я преспокойно лежал в своей постели, совершенно о В. не думая. Как вдруг занавесь моей постели с силой раздвинулась, и я в двух шагах от себя увидел В. Бледный, прижав руки к груди, он сказал мне:

— Ад существует, и я там!

Сказал и исчез. Я тотчас же пошел к тебе. У меня голова идет крутом. Странно мне это, удивительно странно!

Дедушка успокоил его как мог. Потом приказал приготовить экипаж и отвез его домой.

Десять или двенадцать дней спустя курьер из армии привез известие о смерти генерала В. В то самое утро, когда его видел и слышал Орлов, даже в тот самый час, когда он явился в Москве, несчастный генерал, выходя, чтобы рассмотреть неприятельские позиции, был сражен пулею в грудь навылет и тот час же умер».

16 мая

Родительская суббота под Троицын день. — Общение праведников и грешников кающихся, Церкви торжествующей и Церкви воинствующей.

Сегодня ради родительской субботы пошел я к обедне помянуть наших дорогих усопших. В церковь пришел рано, до звона минут за десять. Со мною вместе вошел в храм наш старший свечник, иеродиакон Никон. Заказал я ему, какие и каким иконам поставить свечи, и дал разменять рубль. Стал о. Никон открывать ящик с выручкой, чтобы достать мне сдачи, и ахнул:

— Это что такое? откуда?

Смотрю, — в руках у него откуда-то взялась старинная маленькая медная нательная иконка и на ней два полуистертых временем изображения какого-то преподобного с потиром в руках, а над ним — Нерукотворенного Спаса.

— Да разве не ваша она? — спрашиваю.

— То-то что нет, — отвечает, — и откуда взялась? От утрени уходил, убирал ящик, ее не было.

— О. Никон, — говорю, — если нет и не найдется этому образку хозяина, дайте его мне, благословите им меня!

— С удовольствием.

И он трижды перекрестил им меня и отдал.

Спрятал я как великую драгоценность иконочку эту в левый свой боковой карман, — поближе, значит, к сердцу, — и с нею отстоял Литургию. Сердце радостно трепетало…

Пришел домой, перекрестился, поцеловал новое свое сокровище, взял лупу и в нее стал разглядывать едва заметную надпись у главы Преподобного. Прочел: «Преп. Сергий».

Христолюбцы! да что ж это такое? Канун Троицына дня! Родительская суббота! Храм Божий Введения во храм Пресвятыя Богородицы![63]. Обретение иконы Спаса Нерукотворенного и верного служителя Пресвятыя Троицы преп. Сергия, имя которого я, недостойный, недостойно ношу! и — благословение им меня от руки ктитора храма, иеродиакона, носящего имя преп. Никона, ближайшего ученика и сотаинника преп. Сергия!… Сердце мое так и залилось волной какого-то необычайно радостного чувства… Неужели же и я, последнейший любитель истинного монашества и списатель чудес и тайн монашеского духа (я только что успел поставить последнюю точку в рукописи моей «Святыня под спудом»), неужели и я не забыт молитвами моего Ангела пред Престолом Пресвятыя Троицы? И кому отправляется моя рукопись? Епископу Никону, и он будет печатать ее в типографии обители преп. Сергия, Свято-Троицкой Лавры! И сам-то он, мой редактор, цензор и издатель, свое начало полагал в той же Лавре, под крылом того же Преподобного! И имя-то он носит то же, что и благословивший меня иеродиакон!…

Верою Раав блудницане погибла с неверными (Евр. 11:31).

Так незримо, но сердцу внятно, общается Церковь торжествующая с Церковью воинствующею, небо — с землею, праведники с грешниками, ищущими прощения и спасения.

Дней 10–12 тому назад в нашем же доме было дано и другое свидетельство попечения вышних о нижних.

Что-то около 1900 года в сонном видении преподобный Макарий Желтоводский вразумил меня соблюдать Петровский пост. Сон этот и глубоко назидательные обстоятельства, его сопровождавшие, были мною своевременно записаны, но по нерадению и из ложного смирения не были оглашены в печати для укрепления веры в братиях моих по вере. И вот, дней двенадцать тому назад, в нашей моленной, во время, кажется, чтения молитв на сон грядущим, образок преподобного Макария Желтоводского, висевший высоко в ряду других икон, каким-то образом без всякого сотрясения извне сорвался со своего места и упал на пол. Я приписал это падение недостаточной крепости гвоздика, на котором он был укреплен, повесил его пониже, приложился к нему и особого значения этому обстоятельству не придал. С этого времени мне пришлось наряду с другими иконами, до которых можно было достать, прикладываться ежедневно и к нему. И вот, всякий раз стал мне приходить на сердце помысл: да как же это ты, раб Божий, до сих пор не явил твоим читателям бывшего тебе вразумления?.. И было это мне и раз, и два, пока я не сел и не написал владыке Никону для Троицких его листков о том, что сотворил мне Преподобный[64]. Написал, отослал по назначению и… иконы Преподобного на новом ее месте уже не нашел. Жена моя, которой я ничего еще не успел рассказать из совершавшегося в тайниках моего сердца и связанного с этой иконой, уже успела перевесить ее на старое место.

Совершилось это как бы само собою и сообразилось уже после того, как совершилось.

19 мая

Легкая смута. — Житие и подвиги схимонаха Феодора (с найденной рукописи).

Записал я под 16 мая со мною бывшее в храме Божием в канун Троицына дня и забыл упомянуть, что в самый день благословения меня образом Преп. Сергия меня за Литургией, на земном поклоне, неожиданно хватил так называемый «прострел», да так сильно, что не разогнуться: едва из церкви вышел. Я уже думал, что мне ни у всенощной, ни за Литургией с вечерней на Троицу и в церкви не бывать. Однако пересилил боль, кое-как доплелся до всенощной, а уже Литургию и вечерню на другой день выстоял как ни в чем не бывало.

«Кому-то» что-то не понравилось, и «он» мне хотел показать свои когти.

Тот же «он» хотел было из-за «Святыни под спудом» замутить и чистейшие мои отношения кое с кем из Оптинской старшей братии, но и это ему не удалось по милости Божией, хотя «он» и работал над этим более недели.

Но о делах вражиих не лет ми и глаголати.

В Оптинских рукописях мне довелось найти жемчужину — рукописное житие схимонаха Феодора, ученика великого молдавского старца Паисия Величковского. Паисий Величковский для русского монашества конца 18 и 19 века, а также и для современных, добре живущих иноков был тем же, чем некогда для пустынножителей Египта и Ливии был Преп. Антоний Великий. От него повелось и великое Оптинское старчество, возглавленное старцем иеромонахом Леонидом, в схиме Львом. Схимонах Феодор, чье краткое рукописное житие я нашел в книгохранилищах Оптинских, был учителем и сотаинником старца Леонида. Понятно, с каким интересом я отнесся к найденной рукописи и с какой любовью перенес с ее зажелтевших листов драгоценные ее письмена в заветные свои заметки.

«Сын родителей благочестивых Феодор увидел свет в г. Карачеве, уездном городе Орловской губернии, в 1756 году по воплощении Бога Слова. Отец, которого он лишился в младенческом возрасте, был из купеческого сословия, мать — из духовного. Сирота-отрок был отдан родительницею в дом карачевского протопопа для обучения грамоте и пению. Скоро он обнаружил исключительные способности к быстрым успехам в учении; в особенности блистало в нем дарование к пению, соединенное с превосходным голосом. В то время как он чувственным языком пел церковные песни, таинственный язык этих песнопений неприметно проникал в его сердце: сердце отрока, младенчествующее злобою, не засоренное еще страстями, удобно растворяется для принятия божественных впечатлений. Изучение грамоты вручило ему ключ сокровищниц, хранящих крупный жемчуг мысленных приобретений, — говорю о книгах Священного Писания и отеческих. Добрые дела, послушание, простота, полезное чтение, самое время воспитывали в Феодоре ту мудрость и те чувства, которыми он впоследствии должен был возблагоухать на жертвеннике благочестия.

Из священнического дома возвратился он уже юношею в дом родительницы и по ее требованию занялся торговлей, завел лавочку в Карачеве и в этом занятии провел около двух лет. Но сердце, познавшее вкус духовной сладости, не может примириться с мечтательною, обманчивою суетою: насильственно принужденный к образу жизни, противному его наклонностям и мыслям, Феодор вздыхал в глубине души о тихом пристанище, и в его уме стало созревать намерение покинуть мир и восприять легкое бремя иночества. Несильный противиться справедливым требованиям совести, сердечному чувству, которым человека обыкновенно призывает Сам Бог, он оставляет родительский дом, ночью уходит из Карачева и, не открыв никому своей цели, устремляется в Площанскую пустынь, лежащую от Карачева в 80 ти верстах. В ней Феодор скрывается от козней многопопечительного мира.

Площанская пустынь, управляемая тогда добродетельным и довольно искусным старцем Серапионом, украшалась и благонравием братии, и стройным чином церковного Богослужения; Здесь юный Феодор вступил в тризну иноческого послушания, дабы наружным рабством купить внутреннюю свободу, наружным уничижением выработать внутреннее душевное благородство, с послушанием старался соединить терпение, которым скрепляется и связывается все здание добродетелей. Терпение же он основывал на смирении…»

20 мая

И риторика бывает нужна и полезна. — Продолжение жития схимонаха Феодора.

Вчера начал я списывать житие схимонаха Феодора, ради заключающегося в нем некоторого великого откровения о жизни христианской богоугодной души в потустороннем мире, а сегодня задаю себе вопрос: не проще ли, отложив к сторонке риторство составителя этого творения, списать в свои заметки только то из него, что меня поразило как откровение?.. Нет, — решил я, — буду продолжать, как начал: недаром же Господь лучшие Свои жемчужины скрывает в самой глубине моря, между скалами и рифами, под угрозой всевозможных опасностей, таящихся в его изменчивом коварстве. Итак, продолжаем!

«По прошествии недолгого времени родительница узнала, что сын ее живет в Площанской пустыни. Она спешит в сию обитель, исторгает юношу из защищенной и спокойной монастырской жизни и ввергает его в поток мирской молвы и соединенных с нею соблазнов. О любовь плотская! любовь безумная! недостойна ты святого имени, коим назвал Себя Сам Бог! Ты, по проречению Спасителя, часто вооружаешь ослепленных родителей беззаконным пламенем, и те, кто получил от них телесную жизнь, от них теряют душевную и истинную!…

Снова Феодор возвращается в лавочку, и снова чувства высоких желаний волнуют его душу; снова, пользуясь темнотою ночи, бежит он из дома, из города и достигает монастыря, известного под названием Белые Берега, тогда еще малозначащего. Из Белых Берегов он отправляется опять в Площанскую пустынь и опять из нее похищается насильно матерью, распаленною желанием подружить его с миром, желанием едва ли естественным…

Утомленный такими препятствиями, думая, что его предприятие воинствовать в мысленном воинстве не угодно Богу, Феодор хотел, по крайней мере, не лишиться сладостных животворящих заповедей Господних, хотел, придерживаясь их как за нить, выйти из лабиринта мирской жизни и мечом делания заклать чудовище, пожирающее всех, кто блуждает по этому лабиринту, не руководствуясь златосияющею нитью заповедей Христовых. Его ворота были открыты для странников; нищий не отходил от окна его, не обрадованный подаянием; больные утешались его состраданием и услугами; враги не могли сказать, что за зло он платил злом; свободное же время он посвящал чтению, стараясь сладчайшее имя Иисусово лобызать непрестанно и устами и мыслию.

Но человек подвержен переменам; колеблется не одна молодость, ветренная и пламенная, колеблется и старость, гордящаяся постоянством и опытностью, часто мнимыми. Лишенный тишины пустынной, лишенный наставления старцев, обуреваемый нестройным вожделением юношеского тела, Феодор начал омрачаться мыслями преступными, и мало-помалу вкрались в его сердце сладострастные чувствования: он пал.

Приступим к трогательной и наставительной повести его тяжких поползновений, укажем ров беззаконий, в который он ввергся, и познаем великое могущество покаяния, когда увидим его на высочайшей степени добродетелей. «Кораблекрушение праведника, — говорит божественный Златоуст, — соделывается пристанищем грешнику: когда праведник упал с небес, то и я уже не отчаиваюсь в своем спасении. Изувеченные ранами войны сподобляются от царя особенных почестей, — так и подвижники умственной брани получают блистающие венцы, когда они являются пред лицо Царя царей, обагренные кровью своих падений, сими самыми падениями победив, посредством покаяния, победителя их, диавола».

В то время как Феодор продолжал упражняться в маленькой торговле своей, открылось в их городе выгодное приказчичье место, на которое и был приглашен юноша, благоразумный и ловкий. Хозяин дома скончался; его вдова, женщина целомудренная, но простодушная и лет преклонных, не могла сама входить в управление домом и вручила его Феодору. В этом-то доме и распростерты были сети, в которых запуталась нога его. Вдова была матерью четырех взрослых дочерей, прекрасных собою. Феодор увлеченный преступной страстью, погряз в беззаконное смешение сперва со старшею, потом и с младшею сестрою. Долгое время валялся он в этом болоте разврата, — сладострастие закрывает умственные очи человека — и, наконец, желая прикрыть свои греховные раны, соединился браком с младшею сестрою.

Но узел преступления сим не развязался. Просыпается в нем совесть: он узнает цену потерянных им сокровищ; сердце его уязвляется желанием их возвращения. Он начинает посещать с прилежанием храмы Божии, — словом, удваивает старание о исполнении по силе своей всех обязанностей христианина. Но свет, прежде в нем сиявший от послушания иноческого, не получил прежней чистоты своей.

Проникнутый глубокой печалью, Феодор примечал во всех делах своих большие недостатки, примечал, что мир рассыпал повсюду препятствия к житию богоугодному. Не в силах переносить тяжкой язвы скорби о потере утешительных чувств, не находя никакой отрады в суетных занятиях, он решился, наконец, оставить отечество, имение, супругу, младенца-дочь и, обнажившись всего, вступил снова в поприще, приятности которого он уже испробовал. Утаивая истинное намерение, он открывает подружию своему, что хочет побывать в Киеве и поклониться св. мощам преподобных отцов Печерских. С ее согласия, он отправляется в этот город, взяв с собою денег только четыре рубля и пятьдесят копеек. Там он предает себя молитвам угодников Божиих, а затем поспешно устремляется к границам России и Польской Подолии, переходит границу и отправляется в Молдавию, в которой сиял тогда великий светильник, старец Паисий Величковский, архимандрит Нямецкого монастыря.

Монастырь этот лежит в 120 верстах от Ясс, при подошве Карпатских гор. Под ведением этого монастыря было тогда около 700 человек братий. Чин церковного богослужения и духовного окормления монашествующих находился в цветущем состоянии: иго турок и нищета братии много способствовали успехам внутреннего человека. К сему-то стаду, руководимому воистину премудрым вождем, Паисием, захотел сопричислиться и Феодор.

Сам архимандрит Паисий находился тогда уже в болезненном состоянии и почти никуда не выходил из келии. Феодор умолял, чтобы его приняли приближенные, но получил отказ: ему представили многочисленность братии, недостаток в средствах. Юный странник Феодор находился в крайности: деньги, взятые им из России, были истрачены; летнее пальто, в котором он вышел из Карачева, обветшало от путешествия; наступала зима. Далеко зашедший в сторону, лишенный всего необходимого, отвергаемый приближенными Старца, Феодор просил, по крайней мере, чтобы его допустили принять благословение Паисия. Это ему было позволено, и он предстал земному ангелу.

Паисий, увидя рубище и отчаянное положение юноши, заплакал от сострадания, утешил его словами любви сильными и причислил к своему священному стаду. С этого времени святый муж строго запретил, чтобы впредь кому бы то ни было отказывали без его ведома.

Обрадованный Феодор был отведен в хлебню. Свободной кельи не было. Для откровения помыслов и душевного назидания врученный Паисием духовнику, старцу Софронию, Феодор исповедал перед ним, по обычаю той обители, все грехи, содеянные им от самой юности, и был отлучен на пять лет от приобщения Св. Таин Христовых.

Проведя несколько дней в хлебне, видит он в одну ночь во сне множество людей, как будто приведенных на суд; в числе их был и он. Перед ним пылал громадный огонь. Внезапно откуда-то явились какие-то необыкновенные мужи, извлекли его из толпы и ввергли в пламя. И стал он размышлять: отчего из всей этой большой толпы я один только брошен в этот страшный огонь? И на мысли его те мужи ответили:

— Так угодно Богу!

Проснувшись, он рассказал это видение Старцу и от него получил такой ответ:

— Огонь этот предзнаменует пламень искушений, которые должны тебя постигнуть на иноческом поприще.

Из хлебни Феодор поступил в послушание к строгому старцу, которому был поручен присмотр за монастырскими пчелами. Здесь Феодор таскал на своих плечах ульи, копал землю, — словом, занимался необычной для него черной работой. Трудно изобразить терпение, с которым он переносил подвиги телесные, укоризны начальника, непрестанно укоряя самого себя, со смиренною мыслью, что несет достойное наказание за многочисленные грехопадения свои. Пот трудов, чаша бесчестий, непрестанно им испиваемая, собственное смирение породили в нем чувство сокрушения и плача. Блаженная печаль эта, сокрушающая сердце, растворила молитву его особой силой. Иисус Господь, призываемый глубокими воздыханиями и нелицемерным сознанием немощей, мало-помалу очищал его ум, разгонял мрак страстей и возвеселял ученика Паисиевой обители и Своего странными и сладостными ощущениями, которых никогда не вкушала гортань мирянина, погребенного в житейских попечениях.

Так протекло около двух лет. Феодора за непорочность жизни отставили от тяжелого послушания на пчельне и сделали помощником на просфорне, находившейся в монастыре Секуле, зависившем от Нямецкого и лежавшим от него в двенадцати верстах.

Подробно не будем говорить о трудах его в этом послушании; перейдем к обстоятельствам, которыми Бог возвел его на высоту добродетелей.

В пустынном месте, при потоке Поляна-Ворона, в пяти верстах от скита того же имени, жил старец Онуфрий, украшенный сединами не одних преклонных лет, но и сединами божественной мудрости. Происхождением из русских дворян, Онуфрий возлюбил Христа с самых ранних дней своего нежного детства. В юности он в продолжение шести лет юродствовал Христа ради и, оставив юродство, удалился на Украину с другом своим, впоследствии иеромонахом Николаем, и на Украине принял ангельский образ. Онуфрий и Николай проходили вместе царский путь умеренности и взаимного совета. Обрадованные слухом о высоких достоинствах Паисия, они переселились из Украины в Молдавию и вручили себя великому Старцу. Напитавшись чистою пшеницей его наставлений, получили от него благословение поселиться в пустыне, на потоке Поляна-Ворона, и там напоеваться потоками божественного созерцания.

Находясь в просфорне, Феодор все более и более приобретал чувство внутреннего умиления и горения сердечного. Чем более человек питается духовною пищею, тем более алчет ее. То же произошло и с Феодором. Душа его устремилась к жизни пустынной, и он стремление свое предал на суд старца своего, Софрония, прося его благословения послужить престарелому и ослабевшему уже в силах Онуфрию. Старец Софроний одобрил его намерение, тогда Феодор обратился с помыслом своим к великому старцу Паисию, и Паисий с любовью и радостью благословил его намерение и отправил к Онуфрию.

Переселившись к Онуфрию, Феодор вступил на путь совершенного и неограниченного послушания. Отсекая волю пред своим духовно искусным и святым старцем, исповедуя ему все, даже мгновенные помыслы, он постепенно умирал миру, совлекал с себя мрачную одежду пристрастий ветхого человека и облекался в светозарный хитон нового — в блистающее святостию бесстрастие. Блаженное древо послушания произрастило свой обычный плод — Христоподражательное смирение. «Смиренного, — говорит Лествичник, — Бог обогащает даром рассуждения».

Этим даром рассуждения и возблагоухал смиренный Феодор не наружно только, но и сердцем, внутренно.

Три подвижника эти — Онуфрий, Николай и Феодор — имели прекраснейший обычай ежемесячно приобщаться Святых Пречистых Животворящих Христовых Таин и ими очищались, просвещались, укреплялись в духовных подвигах и распалялись огнем божественных желаний. Онуфрий и Николай жили как братья. В келью Онуфрия, обиловавшего даром рассуждения, стекались толпы удрученных недоумением. Николай внимал самому себе и, не испытывая в глубоком безмолвии помыслы своего сердца, служил жертвою чистоты Существу Чистейшему. Феодор проходил то делание, которое святые Отцы поставляют наряду с исповедничеством — святое послушание. Кажется, можно безошибочно сказать, что эти три земных ангела не только числом, но и самой жизнию сияли во славу Животворящей Троицы. Не буду говорить о их терпении, кротости и воздержании — повесть сделается слишком пространной, — довольно упомянуть о царице добродетелей, о той добродетели, именем которой назвал Себя Господь — о святейшей любви. Ее драгоценными узами соединялись эти три небесных человека воедино с Богом и друг с другом, горя пламенем чистейшей любви, усердно нося немощи немощных и отвергая всякое самоугодие. Николай и Феодор забывали себя, услуживая немощному телом Онуфрию, употреблявшему от немощи самую легкую пищу, и ту в весьма малом количестве. Онуфрий забывал свои немощи, духовным разумом своим облегчая им духовное делание.

Истинно, посреди их невидимо обитал несказанно сладостный Иисус, по неложному обещанию.

За единодушие их жизни посещены они были однажды тяжелым искушением, которое ясно засвидетельствовало благоволение к ним Домовладыки, сказавшего: «Его же люблю, наказую». Пошел Феодор в скит для Таинства исповеди и Святого Причащения. В его отсутствие, во время самого всенощного бдения, напали на их пустыньку разбойники, и, похитив их малые запасы провизии, находившиеся в келье, возложили преступные руки свои на двух старцев, и оставили их израненными, едва дышащими. Заботливый и любящий уход за ними Феодора помог им поправиться. Тогда сам Феодор поражен был болезнью, которая едва не свела его в могилу. Но Бог хранил дни праведника для пользы грешников».

22 мая

Продолжение жития старца схимонаха Феодора. — Великие откровения этой части жития приснопамятного Старца.

«Приближается новая печаль: кончина старца Онуфрия. За двенадцать часов до смерти открылись его сердечные очи: явилось ему судилище, которое встречает всякую душу, излетевшую от тела, и судилище это было как бы зримо соратникам Онуфрия. Праведник, истязуемый существами, для окружающих невидимыми, томился и давал ответы, из которых ясно виделось, что строгое осуждение человеческих недостатков было причиной этого страшного томления.

Онуфрий преставился весной, в марте[65].

Предав земле священные останки отца своего, Феодор продолжал жить с Николаем. Но пустыня, лишенная Онуфрия, не казалась уже для него столь любезною: ему попущено было уныние, вероятно, для того, чтобы светильник не оставался под спудом. Он вышел из пустыни, в которой жил пять лет со старцем Онуфрием и полгода с Николаем. Уходя, он получил от Николая заповедь приехать за ним следующею весною и взять его с собою в Нямецкий монастырь.

Феодор с радостью был принят архимандритом Паисием и начал проходить различные монастырские послушания: переписывал книги Отцев, переводимые Паисием с греческого языка на славянский, пел на клиросе, на котором впоследствии сделан был уставщиком, и под руководством Паисия обучился искусству всех искусств — умному деланию, умно-сердечной Иисусовой молитве[66].

С этого времени его начала преследовать зависть и преследовала до гроба.

По окончании зимы он, получив благословение великого старца Паисия, отправился на поток Поляну-Ворону, откуда взял с собой смиренного и безмолвного Николая и вместе с ним возвратился в Нямецкий монастырь. Но недуги и глубокая старость стали истощать телесные силы Николая. На руках Феодора скончался великий Николай, и мощей его не коснулось тление.

Феодор пребывал в Нямце до 1801 года и присутствовал при кончине знаменитого Паисия. Преемник Паисия по управлению монастырем, согбенный летами, лишенный зрения старец Софроний, также уже приближался к своему закату.

Между тем на Российский престол вступил Александр Благословенный. Милостивый манифест, им изданный, дозволял свободно возвращаться в отечество бежавшим из него за границу. Софроний, видя расстройство своего монастыря, побуждаемый некоторым предчувствием, посоветовал Феодору воспользоваться Монаршею милостию и возвратиться в Россию. Феодор послушно оставил Молдавию и вернулся в Россию, облеченный в великий ангельский образ (схиму) старцем Софронием, питавшим к нему любовь необыкновенную.

Возвратившись в Россию, он явился к Орловскому архиерею Досифею и по его желанию избрал местом жительства Челнский монастырь. Здесь он занимался приведением в стройность чина Богослужения, копал пещеру и, что всего важнее, начал уделять ближним от тех духовных сокровищ, которые приобрел в Молдавии. Но злоба и зависть скоро восстали на Феодора, и он перешел в Белобережскую пустынь, где был строителем иеромонах Леонид[67], несколько времени живший при нем в Челнском монастыре и питавшийся манною его учения. Но и здесь не укрылся он от зависти, ибо, по сказанию духоносцев, возвышался духовным совершенством, не имеющим пределов духовной высоты. Беспрестанно стекались в келью его братия, отягченные бременем страстей, и от него, как от искусного врача, получали исцеление. Не сокрыл он от них драгоценного жемчуга, хранимого в уничиженной наружности послушания, о котором он узнал не слухом только, но самим делом.

Он не погрузил в неизвестность таинства частого и стесненного призывания страшного имени Иисусова, которым христианин испепеляет сперва терние страстей, потом разжигает себя любовию к Богу и вступает в океан видений.

В то время в Белые Берега занесена была горячка. Ею заразились многие иноки. За ними ходил и прислуживал милосердный и любовный схимник Феодор. Но и его сломила болезнь. Он пришел в большую слабость; в течение девяти дней он не принимал никакой пищи; все думали, что для праведника пришел час смертный: в нем внезапно онемели все чувства; глаза широко открыты; дыхание едва заметно; движение членов прекратилось, но уста осветились райской улыбкой, и на лице играл нежный, яркий румянец.

Трое суток он находился в этом необыкновенном положении и затем очнулся.

Прибежал а строитель Леонид.

— Батюшка! — спросил он, — ты кончаешься?

— Нет, — ответил о. Феодор, — я не умру. Мне это сказано. Смотри: бывает ли у умирающих такая сила?

И с этими словами подал ему руку.

В это время к о. Феодору вбежал его любимый ученик.

— Я почитал тебя великим, — сказал ему о. Феодор, — но Бог показал мне, что ты весьма мал.

Вслед за этим он встал с постели; в одной рубашке и опираясь на костыль, поддерживаемый учениками, он пошел к больным, о которых ему было что-либо возвещено во время его исступления.

Невозможно изобразить всего того, что ему было открыто во время его замирания: чувственный язык не может с точностью изображать предметов духовных, и потому о них можно говорить только иносказательно, и притом несовершенно; к тому же многие лица, о которых было открыто в видении, еще и поныне[68] наслаждаются временною жизнью, призываемые к покаянию.

Это состояние видения началось таким образом.

За несколько дней до болезни, однажды вечером, о. Феодор примирял одного своего ученика с настоятелем и внезапно почувствовал в сердце своем необыкновенное утешение. Не будучи в состоянии скрыть этого чувствования, всю его непомерную сладость, он открылся в них намеком о. Леониду. Затем началась болезнь, имевшая странное течение. Во все ее продолжение о. Феодор был в полной памяти, но на лице его обнаружилось обильное действие внутренней сердечной молитвы. Болезнь же тела проявлялась только жаром в теле и большой слабостью. Когда с ним началось состояние исступления и он выступил из самого себя, то ему явился некий безвидный юноша, ощущаемый и зримый одним сердечным чувством; и юноша этот повел его узкою стезею в левую сторону. Сам о. Феодор, как потом рассказывал, испытывал чувство, что уже умер, и говорил себе: я скончался. Неизвестно, спасусь ли или погибну.

— Ты спасен! — сказал ему на эти помыслы незримый голос. И вдруг какая-то сила, подобная стремительному вихрю, восхитила его и перенесла на правую сторону.

— Вкуси сладость райских обручений, которые даю любящим Меня, — провещал невидимый голос.

С этими словами о. Феодору показалось, что Сам Спаситель положил десницу Свою на его сердце и он был восхищен в неизреченно-приятную как бы обитель, совершенно безвидную, неизъяснимую словами земного языка[69]. От этого чувства он перешел к другому, еще превосходнейшему, затем к третьему; но все эти чувства, по собственным его словам, он мог помнить только сердцем, но не мог понимать умом.

Потом он увидел как бы храм и в нем близ алтаря как бы шалаш, в котором было пять или шесть человек.

— Вот, для этих людей, — сказал мысленный голос, — отменяется смерть твоя. Для них ты будешь жить.

Тогда ему был открыт духовный возраст некоторых его учеников. Затем Господь возвестил ему те искушения, которые должны были обуревать вечер дней его. В видении этом ему были даже указаны те самые лица, которые впоследствии устремили на него всю злобу. Но Божественный голос уверил его, что корабль его души не может пострадать от этих свирепых волн, ибо невидимый правитель его — Христос.

В короткое время, без лекарства, обновилось здоровье Старца.

23 мая

Продолжение и конец жития схимонаха Феодора.

Желая более уединения и безмолвной жизни, о. Феодор объявил об этом желании настоятелю и братии, и они устроили ему келью в лесу, в двух верстах от обители. В этой келье о. Феодор поселился с добродетельным иеросхимонахом Клеопою. В скором времени к ним присоединился и о. Леонид, добровольно сложивший с себя достоинство строителя.

Но не может укрыться град, стоящий на вершине горы: скоро слава о великих достоинствах Феодора разнеслась повсюду. Беспрестанно толпились при дверях его кельи многочисленные посетители и нарушали безмолвие пустынножителей. Феодор и сотрудники его, утомленные молвою, начали умолять Бога, чтобы Он устроил по святой Своей воле. Вскоре в сердце их возбудилось единодушное чувство, понуждающее их переселиться в северные пределы России. Три года они не могли осуществить сего на деле. Провидение определило Феодору прежде своих товарищей оставить Белые Берега. Он взял с собою на дорогу тридцать копеек, которые ему подарил игумен Свенского[70] монастыря, и отправился в путь. Зная презрение праведника к деньгам, рожденное крепким упованием на Бога, один из его приверженцев, схимонах Афанасий, вложил тайно в суму его пятирублевую ассигнацию. По дороге, отойдя 60 верст от Белых Берегов, Феодор встретил престарелую нищую и отдал ей эту ассигнацию.

Феодор направился к Новоезерскому монастырю, лежащему в восточной части Новгородской губернии, начальником которого в то время был знаменитый Феофан. Любовно им принятый, Феодор был им приглашен возобновить Нилову пустынь и жить в ней со своими единомышленниками. Получив от Феофана письмо к митрополиту Амвросию, Феодор отправился к митрополиту, но Амвросий не согласился на предложение Феофана и отправил Феодора в возобновлявшуюся тогда Палеостровскую пустынь, лежащую на северном острове Онежского озера.

Здесь Провидение судило Феодору вступить в огонь жестоких искушений. Настоятелем Палеостровской обители был некто Белоусов, происхождением купец; купивший себе дворянство, а затем и монашество вместе с достоинством строителя. Никогда не знавший послушания, не соображавшийся с заповедями истинного христианства и иночества, Белоусов заразился завистью к Феодору и начал его притеснять. Не удовлетворившись этим, он с разыми клеветами поехал на него жаловаться митрополиту.

От владыки Митрополита Белоусов вернулся с приказанием, в котором было сказано: «Схимонаха Феодора никуда не пускать и ни в какие монастырские распоряжения ему не входить; если же сделает что непристойное, противное своему чину, то, лишенный чина, будет послан в светскую команду». Это было прочитано в трапезе, причем Белоусов запретил добродетельному Старцу входить в келии к другим инокам, впускать их в свою, разговаривать с богомольцами.

— Все сие случилось, — сказал на это смиренномудрый Феодор, — за тяжкие мои грехи, за мою гордость и за невоздержанный мой язык. Слава Тебе, милосердному Создателю моему и Богу, что не оставляешь меня, многогрешного и скверного, но посещаешь и наказуешь меня за мои беззакония Своим милосердием и благоутробием отеческим.

Через несколько времени Феодор стал просить подать просьбу о переводе своем на Валаам, но получил отказ.

— Видно, — сказал он, — так угодно Богу. Буди имя Господне благословенно отныне и до века!

Вновь был послан указ, и в нем было сказано: «Феодора схимника из ворот монастырских никуда не выпускать и не допускать ни в какие советы».

— Милосердый Господь и Создатель мой, — сказал Феодор, — дай мне и сие, и что впредь может случиться за грехи мои, претерпеть с благодушием и благодарением. Дай мне отныне, по крайней мере, положить начало к житию по Твоей святой воле и к люблению Тебя, милосердого Бога, Создателя моего и Искупителя!

Вскоре после этого указа Белоусов послал ему приказание выйти на покос грести сено.

— Не могу выйти после указа, — отвечал Феодор.

Белоусов разгорячился и закричал:

— Я тебя посажу в погреб и буду кормить травою.

— Как вам угодно, так и делайте, — сказал Феодор, — однако верую милосердому Богу моему: мне сделать могут только то, что Он попустит за грехи мои; а что Он попустит, того я и сам желаю. Лучше мне в сем веке понести наказание, нежели в будущем веке мучиться.

Два года продолжались притеснения со стороны настоятеля. Два года, лишенный одежды и обуви, сплетал он себе венец терпения. Наконец, видя расстройство Палеостровской обители и непримиримую ненависть строителя, он решился явиться к митрополиту для личного объяснения.

Перемещенный им в Валаамский монастырь, он поселился в одном из его скитов, но за самовольную отлучку из Палеострова был на год лишен камилавки.

Еще прежде него переселились в Валаамский монастырь из Белых Берегов иеросхимонахи Клеопа и Леонид со многими другими приверженцами о. Феодора.

Около шести лет пребывал Феодор в этом знаменитом монастыре и привлек к себе почти всю братию. Это возбудило зависть начальствующих. Составилось сонмище, подобное преступной синагоге, предавшей на казнь Сына Божия, и валаамские мнимые праведники захотели стереть с лица земли праведника истинного. Но об этом довольно будет, если скажем, что тогда сбылись самим делом откровения, виденные им в Белых Берегах, сбылось и избавление, обещанное ему Спасителем. События эти слишком недавни, и потому о них запрещено распространяться.

Предпослав Клеопу в обитель Георгия еще во время своего пребывания на Валааме, Феодор переселился с Леонидом в Александро-Свирский монастырь. Цепь дней его была цепью искушений… За полтора года до преставления его постигла тяжелая болезнь. В тяжкие приступы припадков недуга он твердил одно только: «Слава Богу!»

За день до кончины он имел видение: он видел себя в некоей великолепной церкви, исполненной белоризцев, и из их среды, с правого клироса, услышал торжественный голос покойного друга своего, иеросхимонаха Николая:

— Феодор! Настало время твоего отдохновения приити к нам.

Это совершилось в пятницу Светлой седмицы 1822 года. В девятом часу вечера заиграла на устах Феодора радостная улыбка, лицо его просветилось, черты изменились божественным странным изменением. Ученики, окружавшие одр старца, забыли слезы и сетование и погрузились в созерцание величественной необыкновенной кончины. Благоговейный страх, печаль, радость, удивление овладели вдруг их чувствами: они ясно прочитали на челе отца своего, что душа его с восторгом излетела в объятия светоносных Ангелов.

Смерть праведника есть рождение для новой радостнейшей жизни; смерть праведника есть сладостнейшая жатва тучных класов, прозябших из семени искушений и подвигов; смерть праведника есть величественное исшествие души, сбросившей деянием и видением страстные оковы темницы тела. Душа эта на пути своем к небу не убоится встречи лукавых демонов. Смерть праведника есть полет его, стремительный и неудержимый, на крыльях любви к Источнику любви, Господу Иисусу.

Отче святый! Ты ныне обитаешь в райских чертогах и ненасытимо наслаждаешься хлебом небесным, пролей о нас молитву пред Царем царей, не предай чад твоих челюстям вражиим, будь нам помощником в страшные смертные минуты и представь нас Лицу Всевышнего, да и мы соединим с ликующим гласом твоим наши слабые гласы и удостоимся с трепетом прославлять в вечные веки Триипостасного Бога, славимого всею вселенной. Аминь.

24 мая

Доброе слово памяти В. И. Аскоченского. — Нечто о «догмате непогрешимости» Римского папы, о чем вряд ли знают и римокатолики.

Сейчас у меня в руках был 21‑й выпуск журнала «Домашняя Беседа» того же 24 мая, что и сегодня, когда записываются эти строки, но только сорок лет тому назад, 1869 года. Ровно сорок лет исполнилось сегодня пожелтевшим страницам этим, издававшимся в конце 50‑х, в 60‑х и 70‑х годах знаменитым в то время борцом за коренные устои русской жизни, Виктором Ипатьевичем Аскоченским, крепким и бестрепетным стоятелем за веру Православную, за Царя Самодержавного, за великий верою своею и смирением народ Русский. Либеральные мамаши тех годов именем Аскоченского детей своих пугали, как в доброе старое время няни — букой.

Царство Небесное подвижнику русского духа!

Надо же тому быть, что вчера я окончил выписку в свои заметки из Оптинских рукописей жития в Православной вере подвизавшегося старца схимонаха Феодора, а сегодня в «Домашней Беседе» я нашел выписку из свода определений непогрешимости папы как догмата, установленного лжевселенским собором при папе Пие IX в 1869 году!

Может ли быть для ищущего вселенской правды что либо назидательнее и любопытнее, как сопоставление друг с другом этих двух выписок?!

«Папа, — учат латины, — есть божественный человек и человеческий бог. Посему никто не может судить его или о нем. Папа имеет Божескую власть, и власть его неограниченна. Ему возможно на земле то же самое, что на небесах Богу. Что сделано папой, то все равно что сделано Богом. Заповеди его должно исполнять, как заповеди Божии.

Для него возможно все, кроме греха, как все возможно Богу. Только один Бог подобен папе; папа повелевает небесными и земными вещами. Папа в мире то же, что Бог в мире или что душа в теле. Власть папы выше всякой сотворенной власти, ибо она некоторым образом распространяется на предметы небесные, земные и преисподние, да оправдываются на нем слова Писания: «Вся покорил еси под нозе его».

Во власть и волю папы отдано все, и никто и ничто не может ему противиться. Если бы папа увлек за собою в ад миллионы людей, то никто бы из них не имел права спросить его: отец святой, зачем ты это делаешь?

Папа непогрешим, как Бог, и может делать все, что Бог делает. Папская консистория есть Божия консистория, в которой он состоит ключарем и привратником. Никто не имеет права приносить жалобу Богу на папу или на суд, произнесенный папою. Воля Бога, а следовательно, и папы, который есть наместник Бога, — первая и верховная причина всех духовных и телесных движений. Папа имеет верховную власть повсюду. Он опоясан двумя мечами, то есть властвует над духовными и мирскими: над патриархами и епископами, над императорами и королями. Все люди на свете — его подданные. Он всё, выше всего и содержит в себе всё. Что он хвалит или порицает, то должны все хвалить или порицать.

Папа может изменить природу вещей, делать из ничего что-либо. Он властен из неправды сотворить правду; властен против правды, без правды и вопреки правде делать все, что ему угодно. Он может возражать против апостолов и против заповедей, переданных апостолами. Он властен исправлять все, что признает нужным в Новом Завете, может изменять Самые Таинства, установленные Иисусом Христом. Он имеет такую силу на небесах, что из умерших людей властен возводить в святые, кого захочет, даже против всех посторонних убеждений и вопреки всем кардиналам и епископам, которые вздумали бы тому воспротивиться[71]. Папа имеет власть над чистилищем и адом. Он — владыка вселенной. Неограниченною своею властью он делает все единственно по своему произволу, может делать даже более, чем нам или ему известно. Сомневаться в его могуществе — святотатство. Власть его выше и обширнее власти всех святых и Ангелов. Никто не имеет права даже мысленно протестовать против его приговора или суда.

Власть папы не имеет меры и пределов. Кто отрицает верховную власть и главенство папы, тот грешит против Святаго Духа, разделяет Христа и есть еретик. Только папе предоставлена власть отнимать что бы то ни было у кого бы то ни было и отдавать другому. Папа имеет власть отнимать и раздавать империи, королевства, княжества и всякое имущество. Власть свою папа получает прямо от Бога, а императоры и короли от папы. Папа есть наместник Бога, и кто отрицает это, тот лжец. Папа есть вместоправитель Бога над добрыми и злыми ангелами; что совершается властью папы, то совершается властью Бога. Никто не имеет права входить в Божию консисторию иначе, как посредством папы и с его дозволения, потому что папа есть привратник жизни вечной. Кто утверждает, что папа не есть глава Церкви, тот заблуждается в догмате веры. Кто не повинуется папе, тот не повинуется Богу. Все, что папа делает, угодно Богу.

Папу не может судить никто, потому что сказано: «Духовный востязует вся, а сам той ни от единаго востязуется». Власть его распространяется на небесное, земное и преисподнее. Он есть подобие Христа, и в теле его живет Святый Дух.

Папа есть государь всех, царь царей и причина всех причин. Один лишь он может разрешить и уничтожить присягу подданных своему повелителю. Папа превосходит всякое величие и все достринства земные. Папа есть жених и глава Вселенской Церкви. Папа не может заблуждаться. Он всемогущ; в нем вся полнота власти. Он властен распоряжаться в противность естественному праву. Он выше апостола Павла, ибо по призванию своему стоит наравне с апостолом Петром. Он может поэтому возражать против посланий апостола Павла и отдавать приказания, противоположные его посланиям. Обвинять папу все равно, что грешить против Духа Святаго, что не прощается ни в сем веке, ни в будущем.

Тройственная корона папы означает тройственность его власти: над Ангелами на небесах, над людьми на земле и над бесами в аду.

Бог предоставил во власть папы все законы, а сам папа выше всех законов.

Если папа изрек приговор против суда Божия, то суд Божий должен быть исправлен и изменен.

Папа — свет веры и отражение истины.

Папа есть всё над всем и может всё…»

Таково изложение догмата непогрешимости папы. Осведомлены ли о нем те из рожденных в православии, кто в Римской церкви стремится обрести истину? Знают ли о нем и сами католики?

И вспоминаются мне слова пророка Исаии, обращенные к падшему херувиму деннице, ставшему богоборцем диаволом. «… Как упал ты с неба, денница, сын зари! разбился о землю попиравший народы. А говорил в сердце своем: «взойду на небо, выше звезд Божиих вознесу престол мой, и сяду на горе в сонме богов, на краю севера; взойду на высоты облачные, буду подобен Всевышнему…» Но ты низвержен в ад, в глубины преисподней» (Ис. 14:12-15).

Что осталось теперь от светской власти папы? велик ли авторитет его теперь и в самой-то Римской церкви?

«Разбился о землю попиравший народы!…»

25 мая

С. А. Манаенкова. — О том, как я поселился в Оптиной. — Слова о. Егора Чекряковского о нашем поселении в Оптиной. — Мой сон об о. Амвросии Оптинском: — Видение о. Амвросия в тонком сне. — Старец о. Иосиф и мой сон.

Приехала помолится, пожить и отдохнуть в Оптиной София Александровна Манаенкова. Эта раба Божия — дитя Оптинского духа: о ней стоит поговорить особо.

Наше знакомство впервые завелось в августе 1907 года, когда мы с женой приезжали из Валдая, где тогда временно проживали, в Оптину Пустынь помолиться Богу, поговеть и войти в общение с Оптинскими старцами, которых я любил и знал, но с которыми жена моя лично еще не была знакома. По моим рассказам она уже успела душой привязаться к ним: надо было привязанность эту закрепить личным свиданием, что и было сделано Успенским постом того незабвенного 1907 года, когда старцами было решено наше поселение на жительство с ними на благословенной земле Оптинской… Впрочем я, помнится, еще ничего не записал о том, как совершилось это важнейшее в нашей жизни событие. Запишу, пока оно еще свежо в памяти, а потом — честь и место Софье Александровне.

Дело было так.

В конце июля 1907 года говорит мне жена:

— Что же это мы всё никак не можем собраться в Оптину? Столько ты мне наговорил о ее духовной красоте, о ее старцах, о живописности ее местоположения, а как ехать туда, так ты все оттягиваешь. Напиши о. архимандриту и о. Варсонофию, что собираемся к ним погостить. Ответят, и тогда — с Богом.

Я так и сделал.

Вскоре от обоих старцев я получил ответ, с любовью нас призывающий под покров Оптинской благодати на богомолье и на отдых душевный, сколько полюбится и сколько поживется.

Мы наскоро собрались и поехали.

На жену Оптина произвела огромное впечатление. Про меня говорить нечего: я не мог вдосталь надышаться ее воздухом, благоуханием ее святыни, налюбоваться на красоту ее соснового бора, наслушаться ласкающего шепота тихоструйных, омутистых вод застенчивой красавицы Жиздры, отражающей зеркалом своей глубины бездонную глубину Оптинского неба,..

О красота моя Оптинская! о мир, о тишина, о бемятежие и непреходящая слава Духа Божия, почивающая над святыней твоего монашеского духа, установленного и утвержденного молитвенными воздыханиями твоих великих основателей!…

О благословенная моя Оптина!

К Успеньеву дню мы готовились, а на самый Велик день Богоматери удостоились быть и причастниками Святых Таин. На следующий день, 16 августа, был праздник Нерукотворенному Спасу, день из-за родового нашего образа особо чтимый в моей семье. Мы были у поздней обедни. После отпуста мы с женой направились к выходу из южных врат храма. У самого выхода, у Казанской иконы Божией Матери, нас встречает один из старцев, иеромонах о. Сергий и, преподавая нам свое благословение, неожиданно для нас говорит:

— Как жаль, С. А., что вы от нас так далеко живете!

— А что?

— Да вот, видите ли, есть у нас помысл издавать Оптинские листки вроде Троицких: жили бы вы где-нибудь поблизости, были бы нашим сотрудником.

— За чем же, — говорю, — дело стало? Мы, слава Богу, люди свободные, никакими мирскими обязанностями не связанные: найдется для нас в Оптиной помещение — вот мы и ваши.

— Ну что ж, — говорит Старец, — Бог благословит. Переговорите с о. архимандритом и с о. Варсонофием: благословят они — и поселяйтесь с нами: что может быть лучше нашей Оптинской жизни?!

Мы были вне себя от неожиданной радости.

Разговор этот происходил во Введенском храме, как раз под Казанской иконой Божией Матери, у правого клироса Никольского придела.

И запали нам слова батюшки о. Сергия в самую глубину сердечную: и впрямь — что может быть лучше жизни Оптинской?!

Когда-то в Оптиной проживал на временном «покое» один из ее знаменитых постриженцев, впоследствии архиепископ Виленский, архимандрит Ювеналий (Половцев). Во внешней ограде монастырского сада он выстроил себе в конце 70‑х годов прошлого столетия отдельный корпус со всеми к нему службами, прожил в нем лет десять и оттуда был вызван на кафедру Виленской епархии. С тех пор корпус этот перешедший в собственность Оптиной, стоял почти всегда пустой, изредка лишь занимаемый на короткое летнее время случайными дачниками. Вот об этом-то корпусе, вернее, усадьбе, я и вспомнил после знаменательного для нас разговора с о. Сергием под Казанской иконой Матери Божией. Решили пойти его смотреть. Послали в архимандритскую за ключами и, пообедав у себя в гостинице, пошли около часу дня присматривать себе новое жилище.

В этот час вся Оптина отдыхает.

На площадке между монастырскими жилыми корпусами и храмами не было ни души, никого даже из богомольцев не было видно на всем пространстве обширного внутреннего двора обители, когда я с женой и с одной валдайской старушкой, нашей спутницей, проходили по нему, направляясь в сад к ювеналиевской усадьбе.

Подошли к. Казанской церкви. Я остановился перед нею, снял шляпу, перекрестился и, пользуясь тем, что кругом посторонних никого не было, вслух молитвенно сказал:

— Матушка, Царица Небесная, если Тебе угодно, чтобы мы здесь поселились под Твоим кровом, то Ты уж Сама благослови!

И не успел я до конца промолвить последнего слова «благослови», как неожиданно из-за угла Казанской церкви показался с полным ведром воды в руках один из старейших Оптинских иеромонахов ризничий о. Исаия, некогда бывший старшим келейником великого старца Амвросия. Услыхал он мое слово, поставил свое ведро на землю и не без живости меня спросил:

— На что благословить-то?

Так нас эта встреча взволновала, что я едва был в состоянии толком объяснить о. Исаии, на что я просил благословения у Царицы Небесной. Снял батюшка с головы своей камилавку и, благословляя нас, растроганным голосом произнес:

— Бог да благословит вас! Да благословит намерение ваше доброе Сама Царица Небесная!

И пока благословлял нас о. Исаия, вокруг нас откуда ни возьмись собрались еще три иеромонаха: благочинный, о. Илирдор, о. Серапион и скитский иеромонах о. Даниил (Болотов), наш особо близкий друг и доброжелатель, — и тут все четверо благословили наше водворение под кров обители Оптинской, созданной и освященной в честь и славу Введения во храм Пресвятой и Пренепорочной Приснодевы Богородицы.

Для меня такое «совпадение» было знамением. Знамением же оно показалось и всем в тот час с нами бывшим.

Чего только? Тут ли на земле это откроется или там, на небе, — одному Богу известно.

О. Даниил — Царство ему небесное! — пошел с нами в наше будущее гнездышко и на коленях, милый и любвеобильный старец, помолился там с нами пред иконой Смоленской Божией Матери[72], чтобы укрыла Она нас в гнездышке этом от зла века сего, от клеветы человеческой.

До чего же нам тогда полюбилось ювеналиевское затишье!…

О, как было бы желанно в нем и жизнь свою кончить!… С о. архимандритом уговор о жительстве нашем покончен был с двух слов; обычно же наш авва никому из мирских не позволяет подолгу заживаться в Оптиной. И это нам было тоже в знамение.

Съездили мы тут же с женой к о. Егору Чекряковскому[73], моему присному советнику в важные минуты жизни; он тоже благословил нам поселиться в Оптиной.

— Благословите, — говорю ему, — батюшка, поселиться нам в Оптиной до смерти.

— Да, да, — ответил он, — годочка два, ну — три, поживите, поживите! Только условие с монахами напишите, а то ведь их там не один человек: мало ли что может случиться?!

— Батюшка! — опять говорю, — уж вы до смерти нам там жить благословите!

А он свое:

— Годочка два-три поживете. Ведь вы сами знаете, что теперь почетных мест нет: какие теперь могут быть почетные места-то?!

Очень нам тогда слова эти были не по мысли.

Все это происходило в августе 1907 года, а первую ночь в новом своем оптинском приюте мы провели с 30 сентября на 1 октября того же года.

Первое утро нашей Оптинской жизни, таким образом, было утром Покрова Божией Матери: милости Ее искали — милость Ее в Покрове и получили, под кровом Ее Обители в среде Ее верующих послушников Оптинских.

И это тоже было вере нашей в знамение.

И вспомнился мне тогда мой сон, виденный мною лет за семь или за восемь до нашего переселения в Оптину. Было это, стало быть, в начале 1900‑х годов. В те годы я еще продолжал быть довольно крупным помещиком Орловской губернии. Скорби моей личной и помещичьей жизни тогда впервые меня затянули искать совета и утешения у Оптинских старцев, и тогда же я впервые ознакомился с поразившим мое чувство житием присноблаженной памяти великих старцев Льва (Леонида), Макария и, наконец, нашего современника Амвросия. С этого посещения Оптиной Пустыни прилепилось мое сердце к этому великому и святому месту узами неумирающей, святой любви и вечной благодарности; с этого жития и открылся мне тайник сокровенного Оптинского духа, выпестовавшего таких богатырей русской мысли, как братья Киреевские, напоившего до сытости и меня водами источника жизни, приснотекущего в блаженнейшую вечность и именуемого истинным старчеством, истинным монашеством.

Я не застал в живых ни великого Амвросия, ни великого Анатолия (Зерцалова), еще так недавно блиставших чистыми звездами на тверди Оптинской, но узнал и сблизился, в мере моей духовной скудости, с их еще здравствовавшими тогда сотрудниками и сотаинниками. И этого было для меня довольно-предовольно, ибо большего не могло бы вместить убожество моего сердца и духа.

— Выйди от меня, Господи, ибо я человек грешный! — воскликнул первоверховный апостол Петр Спасителю мира, ибо наполнились лодки и стали тонуть от великого множества рыбы, пойманной им и другими с ним бывшими рыболовами… Не могло бы и мое грешное сердце вместить всего духовного оптинского улова, если бы он открылся мне во всей неизмеримой своей полноте, во всей глубине своей непостижимой…

И вот, вскоре после первой моей поездки в Оптину, я видел сон: иду будто из монастыря в Скит заветной дорожкой и несу к о. Амвросию великую и безнадежную скорбь моей души, обремененной всякими грехами, подхожу к скитским святым воротам и вижу, что на месте «хибарки»[74] стоит большое белое каменное здание; но я знаю, что это все-таки прежняя батюшкина хибарка. Вхожу в нее; меня встречает монах высокого роста, плотный и широкоплечий; волосы у него не очень длинные, белокурые, со значительной проседью, и вьющиеся природными мелкими завитками. Одет он в белом балахоне, какой летом у себя в келье носят Оптинские монахи…[75] Я знаю, что это келейник Старца.

— Батюшка! — обратился я к нему, — можно ли мне видеть отца Амвросия?

— Можно, — говорит, — он вас (при этом он встал со стула и пристально взглянул мне в глаза), он вас примет.

— Я слышал, что он все болен.

— Нет, — говорит, — он у нас совсем здоров, совсем здоров!

И с этими словами монах повел меня внутрь «хибарки». Ввел он меня в просторную, высокую, под сводами, комнату, сияющую ослепительной белизной своей побелки. Огромное, во всю стену, окно освещает эту комнату яркими и теплыми лучами чудного летнего дня. В комнате стоит аналой, на аналое Крест и Евангелие. Никакой мебели в комнате этой не было.

— Подождите здесь, — сказал мне монах, — к вам батюшка сейчас выйдет.

Сказал и вышел.

И он вслед вошел, небесный человек и земной ангел! Вошел в епитрахили и в поручах, светлый, благостный, любвеобильный, старенький, седенький, но живой в движениях и быстрый, и… такой, такой добрый, такой любящий, такой всепрощающий…

Я упал ему в ноги и залился слезами…

И плакал я долго, безудержно, безутешно плакал и, плача у ног его, все говорил, все говорил ему, прерывая слова свои рыданиями, про все скорби мои, про грехи юности моей и неведения, про грехи знания и противления моего, про соблазны и соблазненных мною, любящих меня, любимых мною моих дорогих и близких — про все, про все свое я говорил ему. И когда я все сказал, все выплакал под ноги великому и святому Старцу, тогда он поднял меня с полу, и стал мне в свою очередь что то говорить, и говорил долго, ласково, любвеобильно. И по мере того как он мне говорил свои, сердцу моему сладкие, речи, тоска и скорбь моей души начинали от нее отходить мало-помалу и все светлее и светлее становилось на сердце, измученном неправдою моей нехристианской жизни. Но что мне говорил великий Старец, того не запомнил я ни во сне, не помнил и тогда, когда проснулся… И после речей своих, забвенных мною, покрыл меня батюшка своей епитрахилью, отпустил мне грехи мои многие, дал поцеловать Крест и Евангелие, положил мне свою руку на левое плечо и сказал такое слово:

— Ну, вот что, друг, скажу я тебе: и прокурором будешь, а Исаакия все равно не минуешь. Господь с тобою!

И я весь в слезах проснулся, а в ушах еще звенели последние слова великого Старца.

И подумалось мне: Старец скончался во дни настоятельства в Оптиной Пустыни архимандрита Исаакия… Уж не монахом ли мне быть в его обители? Мирской человек со всеми своими привязанностями и чувствами, я отогнал эту мысль, как нелепую, но сон этот не мог уйти из моей памяти…

И вот я — в Оптиной: Исаакия, стало быть, не миновал, успокоенный, утешенный святыней Оптинского духа и всем, чем наделил меня от щедрот Своих Господь…

Что значит: «и прокурором будешь?..» Сейчас не понимаю. Когда-нибудь узнается, если будет угодно Богу…

Вскоре после поселения нашего в Оптиной Пустыни жена в тонком сне, ночью, видела отца Амвросия в нашем доме: вышел старец из нашей моленной, прошел к нам в спальню, подошел к нашей кровати и о чем-то долго со мною говорил, но о чем — жена не слыхала.

Я в эту ночь спал крепко и никаких снов не видел. Про этот сон свой жена рассказала другу нашему, отцу Даниилу (Болотову).

— С нашими старцами, — сказал он, — это бывает: поселится кто в обители новый, они его навестят непременно, посмотрят, как живет, иногда вразумят, наставят, а то и наказанием взыщут.

Про свой сон об о. Амвросии я рассказывал старцу о. Иосифу. Он не без волнения рассказ мой выслушал и признал его истинным, но объяснения ему не дал. Говорю — «не без волнения», потому что я видел, как во время моего повествования глаза батюшки Иосифа затуманились слезой и одна тихо-тихо скатилась по его ланите…

И вот уже седьмой месяц доходит второго года, что мы живем здесь, в тихом нашем пристанище, тихо и радостно. Что будет дальше?

Твори, Господи, волю Свою!

26 мая

С. А. Манаенкова. — Кощунство над девятичиновной просфорой. — Беснование как наказание за кощунство. — Исцеление Манаенковой на могиле старца Амвросия Оптинского.

София Александрова Манаенкова[76], о приезде которой я упомянул вчера, обязана жизнью своей души святыне и дерзновению перед Богом молитв почивших и живых Оптинских старцев.

Вот что с ней было.

«Происхожу я, — рассказывала мне Софья Александровна, — из потомственных дворян Орловской губернии. У родителей моих было маленькое именьице в Елецком уезде. Доходов с имения этого едва хватало нашей семье, чтобы еле-еле сводить концы с концами, питаясь, как говорится, с хлеба на квас. Когда я подросла, меня родители отдали в орловский институт, который я и кончила благополучно в 80‑х годах прошлого столетия. Не успела я окончить курса, как передо мною во весь рост встал роковой вопрос: чем существовать? У матери моей, с ее крохотными средствами к жизни, сил не было содержать меня в праздности. В руках у меня был диплом. Недолго раздумывая, с помощью добрых людей, я открыла в Ельце школу для девочек, постепенно развертывая ее в частную женскую гимназию с правами казенных гимназий. Дело мое пошло настолько хорошо и стало на такую прочную почву, что мой годовой личный заработок начал давать мне средства к жизни в полном довольстве, без роскоши, но ни в чем себе не отказывая.

Неподалеку от имения матери, в нашем же уезде, находилось и имение одной моей институтской подруги, вышедшей к тому времени замуж за известного в Орле доктора Голостенова[77]. Во время летних вакаций я жила в деревне у матери, и мы часто виделись с моей подругой и с ее семьей, проводившей лето тоже в своей усадьбе. У мужа моей подруги была сестра, молодая девушка, с которой я тоже подружилась. Все мы были молоды, здоровы, полные сил и энергии; всем нам жизнь улыбалась — жилось, словам, уютно, дружно, весело, беззаботно не забивая головы никакими сложными вопросами да и сердца не отягчая ничем, что могло бы заставить его биться сильнее обыкновенного.

И вот в такую-то беззаботную, чуждую всяких духовных запросов жизнь, проникло, наконец, извне и нечто от духа: муж моей подруги, доктор Голостенов, увлекся гипнотизмом и спиритизмом и увлечением своим заразил и нас. Завелись в нашем кружке собеседования по этому вопросу, появилась целая литература предмета, возбудился горячий интерес к изучению на практике явлений из области того же духа. «Коего духа» были эти явления, никто из нас не интересовался: какое кому было до этого дело — было бы только интересно и весело да вносило бы оживление в однообразие захолустной деревенской жизни! Взбудоражился наш тихий мирок, обрадовавшись, как дитя, новой пряной духовной пище, которой ему не была в состоянии дать ни казенная наука, ни то, что нам тогда казалось нашей религией. Религия!… Мы все были православные по крещению, по диплому, в котором были обозначены наши «успехи» в Законе Божием, но по духу, по проникновению в великое таинство нашей веры и нашего спасения мы ничем не отличались от язычников. Мы были круглые невежды в нашем Православии, мы были даже хуже язычников.

И вот углубились мы по уши в изучение новых духовных возможностей. От теории, обильно уснащенной примерами практики, мы не замедлили перейти и к самой практике: стали заниматься внушением и отгадыванием мыслей, стали вертеть блюдечко и вступать в общение с невидимым миром по способу и указке той «науки», которой до сих пор увлекаются сознательные и бессознательные отступники от веры Христовой. К занятиям этим наиболее способными из нашего кружка оказались я и сестра мужа моей подруги, и мы до того увлеклись производством «чудес» из области новой для нас «науки», что ради новых радостей духа часто готовы были даже позабыть и об утешениях плоти.

И вот наступил, наконец, день расплаты за наше безумие. Был день Ангела моей подруги. Все мы были в сборе у нее в доме. Подруга моя утром была у обедни в своем селе. Мы ждали ее с чаем, с пирогом, с разными подарками. Настроение у всех было приподнятое, праздничное… За чаем было шумно и весело… Отпили чай. Что будем делать? Давай за свое, что более всего захватывало в то время нашу душу — за внушение. Решено было, что я должна уйти в дальнюю комнату дома, там что-нибудь задумать и задуманное внушить сделать сестре мужа моей подруги.

Дальняя комната была спальней и кабинетом моей подруги и ее мужа.

Я не долго думая побежала в эту комнату, конечно, одна, оставив остальную компанию под взаимным надзором в столовой, где пили чай. Первое, на что упал мой взгляд в кабинете, была девятичиновная обеденная просфора, которую от Литургии принесла моя подруга. Просфора лежала на письменном столе и, как предмет для него необычный, прямо мне бросилась в глаза. Я схватила ее и перенесла на умывальник. Пусть, — задумала я, — она (сестра мужа моей подруги) возьмет ее с умывальника и переложит обратно на письменный стол. Задумала и крикнула:

— Готово!

На мой крик Сбежались из столовой все, а та, которой я внушила исполнить мною задуманное, нимало не колеблясь, кинулась сперва к письменному столу, от него — к умывальнику и только было хотела протянуть руку к просфоре, как внезапно, точно отброшенная чьей-то могучей рукою, перевернулась вокруг себя один раз и грохнулась на пол в обмороке, а я на том же полу уже билась в конвульсиях припадка падучей. Внушенная оправилась скорее, а меня, внушительницу, отходили только через три часа, несмотря на помощь доктора, мужа моей подруги. Обе мы ничего не помнили, что с нами было, не понимали, как и отчего могло это с нами произойти. Ничего, конечно, не понимал в этом и доктор.

И вот, с самого этого памятного и страшного дня, перевернулась до неузнаваемости вся моя жизнь. Никогда не знавшая никакой болезни тела, души же и того менее, я стала подвергаться припадкам так называемой падучей болезни, эпилепсии, как зовется она людьми науки. Сперва изредка, — раз в три месяца, — затем каждое новолуние, а потом, повторяясь и по нескольку раз в день, припадки эти меня довели до полного изнеможения, до потери всякой способности к какому бы то ни было труду. Пришлось уйти от любимого моего дела, от источника моего пропитания. И чем дальше, тем все хуже и хуже становилось мое состояние. Дошло до того, что мною овладело полное отчаяние, и я стала посягать на свою жизнь. Счету нет, сколько раз покушалась я на самоубийство.

И стала я всем в тягость, а себе ненавистна, как лютый и беспощадный враг. В таком состоянии, в немоготу себе и людям, прожила я что-то около пятнадцати лет… Из молодой, здоровой девушки, видите, в какую я теперь превратилась старуху?..[78]

Болезни моей, от которой меня лечили всякими средствами, конечно, никто не понимал. Не понимала ее и я.

Как-то раз, в скитаниях моих по родным с одного хлеба на другой, поселилась я на временное жительство к родной своей сестре. Замужем она за начальником станции. Жалованьишко у мужа небольшое; семья огромная.

Жутко мне было сидеть на их спине нахлебницей, да еще припадочной, а делать было нечего — пришлось сидеть. Муж сестры — человек простой, без особого образования, но добрый и глубоко, по-старинному, верующий.

— А что, Соня, — спрашивает он меня как-то раз, — давно ли ты говела?

— Да с тех пор, — отвечаю, — как больна, ни разу не говела.

— Ах, матушка, — воскликнул он с живостью, — да разве ж так можно? И не нашлось у тебя ни одного доброго человека, кто бы об этом позаботился. Да так-то и без болезни болен сделаешься. Непременно поговей, поисповедайся да причастись Святых Христовых Таин: Бог милостив, глядишь, и выздровеешь.

Я не отказалась.

Поговела я, походила в церковь, поисповедалась… Припадки мои меня как будто оставили… Наступил день Причащения. Литургию я стояла всю хорошо, чувствовала себя сносно, как будто даже здоровой… Открылись Царские врата…

— Со страхом Божиим и верою приступите!…

И что ж вы думаете? Меня, изможденную, и обессиленную пятнадцатилетними страданиями, к Святой Чаше, к Источнику жизни, едва могли подвести девять человек: такая явилась во мне невероятная сила противления святыне, такая ненависть к Св. Таинам, что ярости внезапно во мне проявившейся силы едва могли противостоять девять человек из числа богомольцев, помогавших сестре моей со мной справиться.

Я — институтка, барышня образованная, благовоспитанная, не верившая ни в беснование, ни в кликушество, смеявшаяся и издевавшаяся над этим «бабьим невежеством и притворством», я сама оказалась бесноватой.

Это был такой ужас, такой ужас, что об нем и вспомнить страшно… Слава Богу, что все это теперь прошло, но и теперь еще, когда вспомнишь об этом прошлом, волос дыбом становится. Корень болезни, однако, был найден, и с этого дня началось уже правильное мое лечение: по совету верующих людей, я часто стала причащаться, стала ездить, насколько позволяли мне средства, к святым местам. Припадки падучей почти прекратились, припадки явного беснования становились все слабее, но им на смену явилось в сердце моем чувство такой неописуемой, нечеловеческой тоски, что если бы не милость Божия, меня тайно поддерживавшая, я бы не была в силах противиться ее давлению, я бы умерла с этой тоски.

Исполнялось уже восемнадцать лет с того дня, как я дерзнула произвести опыт внушения с девятичиновной просфорой. Одна боголюбивая женщина уговорила меня поехать с нею к Оптинским старцам. Достали мне даровой билет по железной дороге, и я с женщиной этой добралась до Оптиной.

В Оптиной мне все очень понравилось. Понравились ее храмы, чин ее Богослужения мне тоже полюбился, как полюбилось и местоположение этой чудной Обители; но ни к старцам, ни к старческим могилкам я идти ни за что не хотела, как ни упрашивала меня моя спутница: внутри меня точно все переворачивалось при одной мысли о старчестве вообще и в частности о подвижниках Оптинских. Глухой, прямо им враждебный протест поднимался во всем существе моем: «На что они мне? Что в них такого, чего нет у других им подобных людей? Ну их!…» И я упорно обходила во время своих Оптинских прогулок и кельи их, и могилы их великих предшественников.

Тоска, меня глодавшая, немного затихшая было вскоре по приезде в Оптину, вновь принялась грызть мое сердце пуще прежнего. Моя спутница уговорила меня говеть, и мы с ней вместе стали готовиться. Вот в это-то время и произошло со мною нечто великое, что навеки связало мою жизнь с Оптинскими старцами несказанною к ним благодарностью.

С тоской, которая мне не давала ни отдыху, ни сроку, у меня было связано еще одно чисто физическое ощущение: я чувствовала в груди, под сердцем, как бы клубок какой, который даже ощущался иногда на ощупь. Этот клубок подкатывался под самое сердце, и тогда я готова была кричать от тоски и от боли. И еще было у меня горе — я не могла плакать: потребность плакать была, но не было слез; слезы точно сдавлены были этим страшным клубком и наружу не изливались.

Как же это было ужасно!

И вот, в дни говения, перед исповедью у о. Серапиона[79], я решилась, наконец, — не знаю сама как — пойти на могилу о. Амвросия. Решила одна сама с собой, одна и пошла на могилу. И когда я вошла в открытую часовенку над этой могилой, преклонила колени у ее беломраморного надгробия и приложила к нему свою горемычную голову, вот тогда-то я впервые за все восемнадцать лет своей нечеловеческой муки почувствовала, что открылся исток моим слезам, что слезы безудержным потоком из груди хлынули к горлу и излились на вольную волю горькими, покаянными рыданиями. И долго, долго плакала я, склонясь головой своей бедной на надгробие заветной могилы, пока не изошло из груди моей слезами все мое многолетнее страшное горе. И тут я почувствовала, что свалилась вдруг с меня какая-то тяжесть и что не стало и в груди моей давившего ее столько лет страшного клубка.

Отец Серапион, которому я на исповеди рассказала всю мою жизнь и то, что со мной произошло на могиле старца о. Амвросия, выслушал меня внимательно, с большой любовью, разрешил мне грехи, содеянные мною от семилетнего возраста и исповеданные ему во время этой памятной исповеди, взял потом требник и стал меня по нему отчитывать. Я кричала, билась, вырывалась из кельи, а потом затихла.

С того часа и поныне припадков моих со мною больше не повторялось. Душевно я стала совершенно здорова.

После Причастия я пошла на могилу батюшки Амвросия и тут внезапно почувствовала, что исцелилась совсем, окончательно и навсегда исцелилась. И низошла на меня тут такая блаженная радость, что не только от тоски моей не осталось и помину, но я думаю, что ей и места уже никогда не будет в сердце, раз испытавшем это неизъяснимое блаженство. И представьте себе, что чувство блаженства этого меня не покидало в течение целого года по возвращении моем из Оптиной домой, целый год мне даровано было наслаждаться таким душевным миром и счастьем, что я вполне была вознаграждена за восемнадцать лет моей муки, понесенной мною в наказание за грех моего кощунства.

Восемнадцать лет! Ровно по два года за каждую часть просфоры!… Отстрадала здесь, — там, Бог даст, страдать не буду».

Такова незаурядная история Софии Александровны, мне рассказанная ею самою Успенским постом 1907 года.

27 мая

Мед с Оптинских цветков: беседа с отцом Иаковом о старце Амвросии.

Есть у нас в Оптиной слепец монах, о. Иаков. Долгое время он нес в обители послушание канонарха, затем стал терять зрение, а под конец и вовсе ослеп. Очень расположено мое сердце к этому слепенькому подвижнику.

Как-то раз, идя из церкви после всенощной домой, я обогнал о. Иакова, ощупывавшего палочкой перед собою дорогу, приостановился, подождал его и повел его под руку в его келью. Прощаясь со мной у порога своей лестницы (его келья во втором этаже), он придержал меня за рукав и говорит:

— Зайдите как-нибудь ко мне: мне есть кое-что рассказать вам из жизни старца Амвросия и моего с ним общения,

Долго я все никак не мог собраться к о. Иакову. Сегодня пошел в час, когда после обеденного покоя по всем монашеским кельям раздувают самоварчики, — это едва ли не единственное утешение плоти, которое позволяют себе Оптинские монахи. Постучался, помолитвился.

— Аминь! — отозвался из кельи голос о. Иакова. — А, это вот кто пожаловал! — просим милости, — радостно приветствовал меня хозяин кельи, — милости просим! А я думал, что вы уже и забыли про убогого Иакова.

— Не забыл, а все некогда было, мой батюшка, по поговорке «Дела не делаю и от дела не бегаю». День за днем, вот под упрек и угодил к вашему преподобию — простите!

А самоварчик кипел уже и у о. Иакова. Присели мы к этому сотаиннику скорбей монашеских, и вот что поведал мне за чайком мой слепенький молитвенник.

— Было это, — сказывал он мне, — лет двадцать пять тому назад. В то время я еще был только рясофорным послушником и нес послушание канонарха. Как-то раз случилось мне сильно смутиться духом, да так смутиться, что хоть уходи вон из монастыря. Как всегда бывает в таких случаях, вместо того чтобы открыть свою душевную смуту Старцу, — а тогда у нас старцем был великий батюшка о. Амвросий, — я затаил ее на своем сердце и тем дал ей такое развитие, что почти порешил в уме своем уйти и с послушания, и даже вовсе расстаться с обителью. День ото дня помысл этот все более и более укреплялся в моем сердце и, наконец, созрел в определенное решение: уйду! здесь меня не только не ценят, но еще и преследуют; нет мне здесь места, нет и спасения! На этом решении я и остановился, а Старцу, конечно, решения своего открыть и не подумал… Вы это, мой батюшка С. А., поимейте в виду: в случаях, подобных моему, теряется и вера к старцам — такие ж, мол, люди, как и все мы грешные… И вот, придя в келью от вечернего правила, — дело это было летом, — я в невыразимой тоске прилег на свою койку и сам не заметил, как задремал. И увидел я во сне, что пришел я в наш Введенский собор, а собор весь переполнен богомольцами, и все богомольцы, вижу я, толпятся и жмутся к правому углу трапезной собора, туда, где у нас обычно стоит круглый год Плащаница до выноса ее к Страстям Господним.

— Куда, — спрашиваю, — устремляется этот народ?

— К мощам, — отвечают, — святителя Тихона Задонского!

«Да разве, — думаю я, — Святитель у нас почивает? ведь он в Задонске!…» — Тем не менее, и я направляюсь вслед за другими богомольцами к тому же углу, чтобы приложиться к мощам великого угодника Божия. Подхожу и вижу: стоит передо мною на возвышении рака; гробовая крышка закрыта, и народ подходит и прикладывается к ней с великим благоговением. Дошла очередь и до меня. Положил я перед ракой земной поклон и только стал всходить на возвышение, чтобы приложиться, смотрю: открывается предо мною гробовая крышка и во всем святительском облачении из раки поднимается сам святитель Тихон. В благоговейном ужасе падаю я ниц и, пока падаю, вижу, что это не святитель Тихон, а наш старец Амвросий и что он уже не стоит, а сидит и спускает ноги на землю, как бы желая встать мне навстречу…

— Ты что это? — прогремел надо мною угрозой старческий голос.

— Простите, батюшка, Бога ради! — пролепетал я в страшном испуге.

— Надоел ты мне со своими «простите»! — гневно воскликнул Старец.

Передать невозможно, какой ужас объял в ту минуту мое сердце, и в ужасе этом я проснулся.

Вскочил я тут со своей койки, перекрестился… В ту же минуту ударили в колокол к заутрени, и я отправился в храм, едва придя в себя от виденного и испытанного.

Отстоял я утреню, пришел в келью и все думаю: что бы значил поразивший меня сон?.. Заблаговестили к ранней обедне, а сон у меня все не выходит из головы, — я даже и отдохнуть не прилег в междучасие между утреней и ранней обедней. Все, что таилось во мне и угнетало мое сердце столько времени, все это от меня отступило, как будто и не бывало, и только виденный мною сон один занимал все мои мысли.

После ранней обедни я отправился в Скит к Старцу. Народу у него в это утро было, кажется, еще более обыкновенного. Кое-как добрался я до его келейника, о. Иосифа[80], и говорю ему:

— Мне очень нужно батюшку видеть.

— Ну, — отвечает он, вряд ли, друг, ты ныне до него доберешься: сам видишь, сколько народу! да и батюшка что-то слаб сегодня.

Но я решил просидеть хоть целый день, только бы добиться батюшки.

Комнатку, в которой, изнемогая от трудов и болезней принимал народ на благословение Старец, отделяла от меня непроницаемая стена богомольцев. Казалось, что очередь до меня никогда не дойдет. Помысл мне стал нашептывать: уйди! все равно не дождешься!… Вдруг слышу голос батюшки:

— Иван! (меня в рясофоре Иваном звали), Иван! поди скорей ко мне сюда!

Толпа расступилась и дала мне дорогу. Старец лежал весь изнемогший от слабости на своем диванчике.

— Запри дверь, — сказал он мне еле слышным голосом.

Я запер дверь и опустился на колени пред старцем.

— Ну, — сказал мне батюшка, — а теперь расскажи мне, что ты во сне видел!

Я обомлел: ведь о сне этом только и знали что грудь моя да подоплека… И при этих словах изнемогший Старец точно сразу ожил, приподнялся на своем старческом ложе и, бодрый и веселый, стал спускать свои ноги с дивана на пол совсем так, как он спускал их в моем сновидении… Я до того был поражен прозорливостью батюшки, особенно тем способом, каким он открыл мне этот дар благодати Божественной, что я вновь, но уже въяве пережил то же чувство благоговейного ужаса и упал головою в ноги старца. И над головой услышал я его голос:

— Ты что это?

— Батюшка, — чуть слышно прошептал я, — простите, Бога ради!

И вновь услышал я голос старца:

— Надоел ты мне со своими «простите»!

Но не грозным, как в сновидении, укором прозвучал надо мною голос батюшки, а той дивной лаской, на которую он только один и был способен, благодатный Старец.

Я поднял от земли свое мокрое от слез лицо, а рука отца Амвросия с отеческой нежностью уже опустилась на мою бедную голову, и кроткий голос его ласково мне выговаривал:

— Ну, а как же мне было иначе вразумить тебя, дурака?[81] — кончил такими словами свой выговор батюшка.

А сон мой так и остался ему не рассказанным: да что его было и рассказывать, когда он сам собою в лицах рассказался! И с тех пор, и до самой кончины великого нашего Старца, я помыслам вражиим об уходе из Оптиной не давал воли.

Кончил свой сказ слепенький мой собеседник, а слезы у меня кап да кап! И самоварчик наш откипел и отшумел, и чай остыть успел в наших чашках…

О глубина старческой святыни! О простота и глубина бездонная великих чудес твоих, смиренная, кроткая, тайнодействующая простота, не расширяющая воскрилий своих, не ищущая первоседаний и чтобы ей говорили «учителю, учителю!» — но в смиренной тайне своей учительная и спасающая бесчисленные души, сумевшие обрести тебя вдали от горделиво напыщенных и широко шумящих распутий мира, обрести и укрыться под твоей любовью и жалостью от вражды и бессердечия одевающихся в мягкие одежды сынов века сего и служителей богов его, золотых, серебряных, медных, каменных и деревянных, которые не могут ни видеть, ни слышать, ни ходить[82]

О радость исполнения веры Христовой, превозлюбленной! И вспомнились мне слова великих Оптинских старцев:

— Придет и Оптинскому старчеству конец, но горе тому, кто ему конец положит!

Кто же положит конец старчеству в Оптиной, кто дерзнет решиться на такое святотатство? Кому же другому, как только антихристу или явным слугам его!… Неужели же мы доживем до дней этих? Предания наших великих старцев мало дают надежд на продолжительное стояние миру… Помилуй нас, Господи!…

— Батюшка! — обратился я к о. Иакову после раздумья о слышанном, так глубоко захватившем мою душу, — ну а после отца Амвросия к кому вы прибегаете со своими скорбями и помыслами?

— Куда теперь, мой батюшка, ходить убогому Иакову! — ответил мне моей собеседник, — храм Божий да келья, — только и есть у слепого две привычные дороги, по которым он ходит с палочкой и не спотыкается. А в больших скорбях сам Бог не оставляет Своею милостью. Было это, скажу я вам, осенью позапрошлого года. В моей монашеской жизни совершилось нечто, что крайне расстроило весь мой духовный мир. В крайнем смущении, даже в гневе, провел я тот день, когда мне эта скорбь приключилась, и в таком состоянии духа достиг я времени совершения своего келейного молитвенного правила. Приблизительно в девять часов вечера того памятного дня, нимало не успокоившись и не умиротворившись, я без всякого чувства, только лишь по 36-летней привычке, надел на себя полумантию, взял в руки четки и стал на молитву в святом углу, пред своею образницей. К тому времени, когда со мною случилась эта скорбь, я уже почти совсем ослеп — мог видеть только дневной свет, а предметов уже не видел… Так вот, стал я на молитву, чтобы совершить свое правило, хочу собраться с мыслями, хочу привести себя в молитвенное настроение, но чувствую, что никакая молитва мне нейдет и не пойдет на ум. Настроение моего духа было приблизительно такое же, как тогда, двадцать пять лет тому назад, о чем я вам только что рассказывал… Но тогда еще жив был о. Амвросий, — думал я, — старец мой от дня моего поступления в обитель, ему была дана власть надо мною, а теперь я и убог и совершенно одинок духовно — что мне делать[83]? Осталось одно: изливать свои гневные чувства в жестких словах негодования, что я и делал. Укорял я себя в этом всячески, но остановить своего гнева не мог.

И вот совершилось тут со мною нечто в высокой степени странное и необычное: стоял я перед образами, перебирая левой рукой свои четки, и внезапно увидел какой-то необыкновенный ослепительный свет. В то же мгновение глазам моим представился ярко освещенный этим светом необыкновенно красивый, дивными цветами цветущий луг. И вижу я, что иду по этому лугу сам, и трепещет мое сердце от прилива неизведанного еще мною сладкого чувства мира души, радости совершеннейшего покоя и восхищения от красоты и света этого и этого неизобразимо прекрасного луга. И когда я в восторге сердечном созерцал всю радость и счастье неземной красоты этой, глазам моим в конце луга представилась невероятно крутая, высочайшая, совсем отвесная гора. И пожелало мое сердце подняться на самую вершину горы этой, но я не дал воли этому желанию, сказав себе, что человеческими усилиями не преодолеть страшной крутизны этой. И как только это я помыслил, в то же мгновение очутился на вершине горы, и из вида моего пропал тот прекрасный луг, по которому я шел, а с горы мне открылось иное зрелище: насколько мог обнять взор мой открывшееся предо мною огромное пространство, оно все было покрыто чудной рощей, красоты столь же неизобразимой человеческим языком, сколько и виденный ранее луг. И по всей роще этой были рассеяны храмы разной архитектуры и величины, начиная от обширных и величественных соборов, кончая маленькими часовнями, даже памятниками, увенчанными крестами. Все это сияло от блеска того же яркого, ослепительного света, при появлении которого предстало восхищенным глазам моим это зрелище. Дивясь великолепию этому, я иду по горе и вижу, что предо мною вьется, прихотливо изгибаясь, узкая горная тропинка. И говорит мне внутреннее чувство сердца моего: тебе эта тропинка хорошо знакома, иди по ней смело, не заблудишься! Я иду и вдруг на одном из поворотов вижу: сидит на камне незнакомый мне благообразный старец — таких на иконах пишут. Я подхожу к нему и спрашиваю:

— Батюшка, благоволите мне сказать, что эта за удивительная такая роща и что это за храмы?

— Это, — ответил мне старец, — обители Царя Небесного, ихже уготова Господь любящим Его!

И когда говорил со мною старец, я увидел, что из всех этих храмов ближе всех стоит ко мне в этой дивной роще великолепный, огромных размеров храм, весь залитый сиянием дивного света. Я спросил старца:

— Чей это, батюшка, храм?

— Это храм, — ответил он мне, — Оптинского старца Амвросия.

В это мгновение я почувствовал, что из рук моих выпали четки и, падая, ударили меня по ноге.

Я очнулся.

И как стал я в девять часов вечера на молитву, в том же положении я и очутился, когда очнулся от бывшего мне видения: стою в полумантии пред своими иконами, только стенные часы мои мерно постукивают маятником. Заблаговестили к заутрени: был час пополуночи.

Видение мое продолжалось, таким образом, четыре часа. И отпала от меня всякая скорбь, и со слезами возблагодарил я Господа, утешившего меня за молитвы того приснопамятного, чей храм в обителях Царя Небесного стоял ко мне ближе всех остальных виденных мною храмов.

Таков мед с цветов Оптинских достался мне сегодня из улья слепенького моего молитвенника.

Не даром, слава Богу, прошел для меня день сегодняшний.

Как же не любить мне моей Оптиной?..

Из посмертных чудес митрополита Павла Тобольского

В дни моей молодости мне довелось некоторое время служить в Симбирске и там на месте наблюсти едва ли не единственную в мире «игру природы»: к красавице Волге, катящей свои могучие воды с севера на юг, у самого Симбирска подбегает шаловливою рябью другая речка, Свияга, бегущая с юга на север. Близко, близко подступает она в Симбирске к Волге, и, кажется, еще одно слабое усилие с обеих сторон — и обе реки вот сольются в общем потоке. Но, нет! — ударяясь о кряж симбирского нагорного берега, Волга несколько уклоняется к востоку, а Свияга — к западу, а затем обе реки выпрямляют свое течение и текут почти параллельно, в небольшом расстоянии друг от друга в противоположные стороны: Волга на юг, Свияга же прямо на север. И текут они так не версту, не две и не три, а пока не сольются своими волнами у Свияжска, Казанской губернии, к северу от Симбирска верстах в двухстах, если не более…

Мирно текли воды «Божьей реки» моих Оптинских записок, день за днем, месяц за месяцем, как вдруг вплеснулась в них могучая волна иной великой реки и воды моей понеслись в иную сторону…

… Прошу прощения, читатель дорогой, но на этот раз я изменю хронологическому порядку моих записок и внимание твое от 1909 года отвлеку к 40‑м годам прошлого столетия: в перспективе вечности, к которой призывает нас с тобою Господь, тысяча лет яко день вчерашний, воды и Волги и Свияги текут все в то же Хвалынское море, а «Божии реки» — в безбрежное море великих Господних чудес.

27 мая текущего 1914 года, на день памяти преподобного Нила Столобенского, я получил неожиданно письмо от неизвестного мне до этого времени преподавателя одного из духовных училищ юга России…

Ах, как бесценно дороги такие письма!…

Написано так: «… Посылаю вам рукопись с описанием чудес святителя Павла, митрополита Тобольского, надеясь, что вы ею воспользуетесь и в «Троицком Слове» сообщите о чудесах угодника Божия, совершившихся в 40‑х годах прошлого столетия. Это сделать ныне весьма благовременно, так как по благословению Святейшего Синода, предположено церковное прославление и торжественное открытие мощей сего святителя в следующем 1915 году, в год трехсотлетнего юбилея Киевской Духовной академии, имеющей счастье считать святителя Павла своим воспитанникам и учителям.

Сию рукопись я получил недавно от протоиерея Цехановского[84], однокашника по Полоцкому кадетскому корпусу приснопамятного старца Оптинской Пустыни схиархимандрита Варсонофия, с которым отец протоиерей находился в отношениях духовной дружбы и духовного родства до последних дней жизни почившего. Что же касается о. протоиерея, то он, в свою очередь, рукопись эту получил от Софии Павловны Янчуковской, дочери протоиерея Киевского военно-Никольского собора, служившего в соборе том в 40–50‑х годах прошлого столетия. В рукописи описание чудес святителя Павла ведется со слов архимандрита Петра, с 1833 по 1844 год бывшего наместником Киево-Печерской Лавры.

«Читаешь рассказ этот, — пишет далее мой корреспондент, — и невольно чувствуешь сердцем, что здесь содержится живая действительность, не подлежащая сомнению, вызывающая одно чувство умиления и благоговения».

Умились над этой рукописью и ты, благоговейный читатель!

Вот точная копия этой рукописи:

«Записано со слов Ег. В. А. П.[85]

В начале 40‑х годов приехала сюда[86] помолиться помещица Черниговской губернии, девица Екатерина П., немолодых уже лет, цветущая здоровьем и очень полная, чем она даже тяготилась.

Однажды приходит она ко мне и говорит:

— Отец наместник, я имею к вам великую, особенную просьбу. Я видела необыкновенный сон: передо мною стоит в архиерейском облачении старец и говорит, называя меня по имени: «Ты приехала сюда помолиться. Доброе твое дело!… Теперь пойди к Н. А. П. (наместнику архимандриту Петру) и скажи ему, чтобы он тебя провел ко мне. Я лежу в приделе архидиакона Стефана под спудом. Если он будет отказываться, потому что туда не ходит никто, то скажи ему, чтобы испросил благословения у Митрополита»[87]. — Я только что хотела его спросить: кто же вы? — как он уже говорит: «Я митрополит Павел Тобольский; там меня увидишь».

Долго я рассуждал о сем; правда, сделал возражение, что действительно мы туда не ходим; но, по неотступной ее просьбе, обещал испросить на сие благословение и разрешение митрополита, который выслушав мой рассказ о ее убедительной просьбе, дозволил открыть склеп и повести ее туда. Тогда я ей назначил день после поздней обедни; без народа велел открыть склеп, и мы с ней, в сопровождении двух братий, сошли вниз. Я открыл гроб; поклонились, с молитвою и благоговением приложились к руке Святителя. Сняли воздух, покрывавший его лицо. Она вскрикнула:

— Это он; его видела!

Долго смотрела она и плакала, и молилась…

Спустя несколько дней снова подходит она ко мне и говорит:

— Знаете ли, когда мы были у святителя Павла, я, видя его мощи, думала: вот муж святой, изнуривший себя постом, трудами, подвигами, удостоен нетления; я же, проводя жизнь роскошную, толстею не в меру; беспечно уходят дни мои, и буду обильною пищею червей. Как бы мне хотелось исхудать, чтобы сколько-нибудь быть похожей на тебя, святитель Божий! — Эта мысль весь день занимала меня… Только что ночью я задремала, Святитель снова стоит предо мною и говорит: «Ты, стоя у гроба моего, думала об излишней полноте своей. Желаешь похудеть. Смотри не скорби: Бог пошлет тебе болезнь — совсем похудеешь. Но эта болезнь будет еще не к смерти… Тебе хочется здесь жить, — знаю желание души твоей. Поезжай домой, все устрой, никого не обидь и, возвратясь в Киев, будешь посещать Лавру, пещеры, и в мою могилу приходи[88]. Так, живя, приготовишься к переходу в вечную жизнь. Я буду о тебе молиться Господу, и, когда придет время, я тебе возвещу».

По слову святителя Павла, она уехала в имение; всем распорядилась и приехала уже совсем в Киев, чтобы доживать последние свои дни. Заметна была в ней перемена: куда делась полнота; худела она с каждым днем более и более. Часто заходила она ко мне и в беседе нашей все говорила:

— Уже меня эта жизнь не привлекает: хоть бы умереть!

Все ее мысли и разговоры были направлены к переходу в вечность; ничто земное ее не занимало.

По ее желанию дозволено ей было ходить изредка ко гробу святителя Павла; не раз она просила отслужить по нем панихиду.

Прошло около года. Наступила глубокая осень. Здоровье ее становилось все хуже. Один раз она была в Лавре, исповедовалась и приобщилась Святых Таин; была в пещерах у святителя Павла; зашла в мою келлию и говорит:

— Я видела во сне Святителя; он мне сказал: «теперь время близко — не бойся! Надо тебе поговеть, пока еще ты можешь быть в церкви. Будешь в Великой Церкви[89], пойди в пещеры, зайди ко мне: это уже твое последнее посещение будет. Побывай у наместника, скажи ему, что когда ты совсем заболеешь, чтобы он над тобой совершил таинство Елеосвящения». — Я стала его просить, чтобы вы меня похоронили. Святитель ответил: «Нет! Архимандрит Петр будет тебя напутствовать больную, когда ты уже не в силах будешь приехать в церковь; ты скажи ему от меня, чтобы он приехал пред кончиной твоею исповедовать и приобщить тебя Святых Таин и благословил тебя перед смертью; но хоронить тебя будет Н. Ар. Ав.; положит на Ас. м., вблизи места моего погребения»[90]. Я дерзнула спросить: почему не батюшка архимандрит Петр похоронит меня — я так почитаю его? — Слышу ответ: «Он в это время будет больной: нельзя будет ему из келлии выходить, хотя он и сам очень этого желает. Но так Богу угодно. Молиться мы оба о тебе будем, и в 40‑й день он будет служить за тебя. Не смущайся сим и уготовляй себя к переселению в жизнь вечную».

Все совершилось по словам угодника Божия. Немного дней спустя, я сам навестил больную. Вижу, очень уже она ослабела и просит меня приехать к ней, чтобы исповедовать и приобщить ее Святых Таин, что я и исполнил в назначенный ею день. Уходя от нее, думаю: верно, это последний раз ее вижу. Тяжело стало на душе моей, но виду ей не показываю… Она вдруг говорит:

— Батюшка, я не прощаюсь с вами; а вот в такой-то день, ради Бога, будьте у меня и, по слову святителя Павла, благословите меня к переходу в жизнь вечную.

В назначенный день я посетил ее, совсем безнадежную; но бодрость духа ее удивляла: так она небоязненно, с совершенным упованием на милосердие Божие, — конечно, и на ходатайство святителя Павла, — переходила в будущую жизнь, как будто собиралась в дальний путь. Все время сидел я, всматривался в нее, вслушивался в ее предсмертную беседу: ничего ее не смущало. Какое спокойствие было в ее душе!… Когда я встал, чтобы проститься, слезы подступили у меня к горлу. Читаю — «ныне отпущаеши» и не могу читать. Она тоже заплакала. Благословляю ее и в смущении духа говорю ей: прости и молись о мне, грешном!

Она же мне сказала:

— Это уже, батюшка, последний раз вижу вас здесь, на земле: более нам не видеть друг друга.

Вышел я очень расстроенный. Приехал, занялся своим делом. Поздно вечером присылают сказать, что Екатерина тихо, мирно скончалась и пред самым исходом просила, чтобы сейчас же известили меня о ее кончине. Делаю распоряжение о ее погребении, и думаю наутро поехать отслужить панихиду, и предполагаю сам и хоронить ее на Аскольдовой могиле. Пошел к заутрени. Придя домой, лег уснуть. Что сделалось? Боль в ногах нестерпимая; утром встать с постели не могу — весь разболелся. Послал в Никольский монастырь просить архимандрита Ав., как и предсказал святитель Павел. Так ее без меня и похоронили…

Мысли о моем недостоинстве смущали меня весь день. Ночью уснул. Вижу Екатерина как бы живая, светлая лицом стоит предо мною и говорит:

— Не смущайтесь, батюшка — так Богу угодно. Благодарю вас за все попечение ваше о моей душе; буду молиться о вас.

Только что я хотел спросить: где ты ныне обитаешь? — как в ответ на мою мысль она сама сказала:

— Слава Богу! за молитвы святителя Павла Господь меня переселил в райские блаженства. Немного я потерпела на земле, а теперь душа моя прияла радость нескончаемую. Вас прошу на 40‑й день отслужить обедню и панихиду о моей душе. К тому времени вы выздоровеете. За все благодарю.

Она стала невидима.

Понемногу я оправился. Первый мой выезд был на ее могилу, и в 40‑й день я исполнил ее просьбу: служил Божественную Литургию и панихиду о упокоении души ее богоугодной».

Такова Православная вера наша. Такова любовь Божия. Таков угодник Божий, святитель Павел Тобольский.

Я знаю, что за нарушенный порядок моих записок не посетует на меня мой читатель.

30 мая

Письмо из Больших Солей. — Из воспоминаний прошлых лет: св. «Микола Амченский» — мой покровитель. — О. Варнава от Черниговской. — Лето в Николо-Бабаевском монастыре и великое оправдание монашеской веры.

Сегодня получил письмо от одного духовного друга из села Большие Соли, Костромской губернии. Верстах в трех от этого села, при впадении речки Солоницы в Волгу, стоит знаменитый Николо-Бабаевский мужской монастырь. Знаменит он чудотворной иконой Святителя Николая, частью его св. мощей1, и как местопребывание на покое святителя Игнатия Брянчанинова, обретшего в нем и вечный покой свой до последней трубы Архангельской.

В гостях у этой святой обители мы с женой имели счастие прожить без малого полгода от конца апреля до первой половины октября 1906 года.

Полученное из тех краев письмо воскресило в моей памяти жизнь нашу под покровом обители Святителя Николая, а вместе и некоторые события, с ней связанные, [91]не лишенные общехристианского интереса, хотя касаются они частных лиц и в их числе и моей немощи.

Начну издалека.

В тех краях, где до 1905 года было мое поместье, в Мценском уезде, Орловской губернии, великой славой и верой пользуется чудотворная икона Святителя Николая. Икона эта, в рост человека, вырезана из целого куска дерева и, по преданию, явилась на камне близ того места, где и поныне стоит соборный храм г. Мценска. В этом же соборе и находится это чудотворное изображение великого из великих чудотворцев Православной Церкви.

Святитель Николай — покровитель Мценского края, а с ним и мой: как бывший поместный дворянин Мценского уезда, владевший там наследственной землей, я иной родины, иного родного гнезда не знаю. С Богом всюду хорошо: «Господня земля и исполнение ее, вселенная и вси живущии на ней», но нет и не может быть роднее на земле места, про которое говорится: «Где родился, там и годился».

Родился-то я, положим, в Москве, но родной землей — амчанин[92], оттого и «батюшку Миколу Амченского» почитаю «собинным» — особенным — своим небесным покровителем, не менее близким, чем данный мне во Святом Крещении мой Ангел Преподобный Сергий Радонежский.

А что на самом деле это так, а не одни мои предположения, тому есть и некоторые свидетельства из мира, живущего не по одной плоти, но и по духу.

Было это в 1901 году. Сын мой только что кончил курс Орловской гимназии. Экзамены его кончились в начале июня, а с начала сентября для него должна была начаться новая студенческая жизнь по «своей», что называется, «вольной волюшке»; где уж студента опекать хотя бы и любовью родительского попечения?! Отдохнул он с недельку после экзаменов на просторе и приволье деревенских радостей, я и говорю ему:

— А что, — говорю, — хорошо бы нам с тобой съездить к нашему Преподобному, к Троице-Сергию, в Лавру да там испросить у нашего с тобой Ангела[93] благословения тебе на новый путь? Ты как об этом думаешь?

На великое мое и его счастье, сын мой не отрекся от веры отцов своих.

— Да, с радостью, папа! — ответил он мне, и мы поехали.

Заезжали мы по дороге и к о. Егору Чекряковскому[94], отцу моему духовному, и в святую Оптину Пустынь, и, наконец, удостоились поклониться и своему Преподобному. Вот тут-то мы, амчане, и узнали от одного из живых в то время Божьих угодников, что неложна наша вера в Святителя и что он есть истинный наш покровитель и заступник.

Отстояли мы с сыном молебен Преподобному Сергию, обошли святыни и достопримечательности лаврские.

— Поедем, — говорю, — в Гефсиманию, к Черниговской, и в Вифанию: до поезда еще времени много.

И вспомнилось мне, что у Черниговской, в Скиту живет один из столпов современного монашества и старчества, о. Варнава, известный высотой своей подвижнической жизни и даром прозорливости. Решили принять его благословение. Говорю сыну:

— Великий это, как слышно, человек пред Богом. Советов у него спрашивать не будем, так как старец наш, отец Егор, уже указал тебе путь[95], а принять благословение и просить молитв у такого человека для нас с тобой чрезвычайно важно. Пойдем непременно к нему, если только он дома: пусть и он благословит тебе твой новый путь.

У Черниговской поклонились чудотворной иконе Черниговской Божией Матери.

— Старец о. Варнава, — спрашиваю, — дома?

— Дома-то, — отвечают, — он дома, только его сейчас нет в келье.

— А где же он?

— У генеральши Кротковой.

— Это где ж?

— За Вифанией. Домой часа через два-три будет.

— Видно, — говорю сыну, — не придется нам видеть старца.

А про себя думаю: и получить его фотографию. Почему явилась у меня такая мысль, не знаю, тем более, что ни у кого из духовных знакомых мне лиц я никогда портретов в то время не просил. Помню, я даже осудил себя за такой помысл: точно, мол, у мирской знаменитости просить хочешь — какие у монаха могут быть фотографии!…

Так и отъехали мы от Черниговского скита, не повидав отца Варнавы.

В Вифании, куда мы приехали от Черниговской, кроме нас никого не было. У святых ворот стоял один послушник, а другой, там же встреченный, взялся нас водить по Вифанским святыням. Поклонились мы гробу Преподобного Сергия и только что успели положить поклон последнему на земле жилищу митрополита Платона — его гробнице, как увидали бегущего к нам послушника, кличущего нас:

— Батюшка Варнава вас обоих к себе требует!

Мы подхватились что есть духу бежать к св. воротам. Бежим и спрашиваем:

— Как он о нас узнал?

— Ничего, — отвечает, — не знаю; велел позвать, а сам вас дожидается у святых ворот.

У святых ворот стояла запряженная в одну лошадь, крытая, с поднятым верхом, плетеная пролетка; на козлах сидел кучер, из-под верха пролетки, нагнувшись вперед, выглядывала на нас седенькая головка старичка монаха с необыкновенно живыми, добрыми и ласковыми, проницательными глазками. Это и был всероссийски известный православному люду старец Варнава от Черниговской…

— Вам, — встретил он нас такими словами, — мое благословение нужно; а тебе, — обратился он непосредственно к сыну, — благословение нужно на новый путь; так езжайте за мной, я домой сейчас еду.

Посмотрел пристально на меня и неожиданно спросил:

— А ваше здоровье-то как?

Я был совершенно здоров и по самочувствию, и по виду.

— За ваши, — ответил я, — святые молитвы, слава Богу!

— Ну, езжайте же за мной ко мне!

И о. Варнава быстро покатил по направлению к Черниговскому скиту. Мы едва поспевали за ним на паре заморенных извощичьих клячонок

— А ведь это я вам отца-то Варнаву оборудовал, — сказал, обернувшись к нам вполоборота, извощик, — это я его оборотил к вам, когда он проехал мимо Вифании.

Холодной водой обдали меня эти слова. Бедный малый думал угодить, а не ведал, что «род сей», к которому принадлежал и я, «знамений и чудес ищет», и что его извощичья услуга сразу в моем сердце низвергла прозорливости Старца с высот чудесного до низин обыденной человеческой встречи.

… Ну, что ж! — подумал я, — отец Варнава, все-таки иеромонах: получим и простое, но все же иерейское благословение. И опять мелькнула мысль: а я попрошу у него портрет с надписью.

Подъехали мы к Черниговской вслед за батюшкой. Забежал он в лавочку, что у св. ворот, взял мелочи, дал своему кучеру и быстрой походкой пошел с нами по направлению к своей келье.

Поджидавшего его народа было довольно много, и все теснились к Старцу, оттирая нас от него…

— Батюшка, а батюшка! — так и сыпались на него со всех сторон призывные восклицания. Нас, было, совсем от него оттеснили.

— Ну, вы подождите! Подождите, говорю я вам! — громко сказал Старец теснившей его толпе, — а вот вы то со студентом, со студентом-то идите за мной.

Толпа раздалась и пропустила нас к Старцу.

В это время Старец уже поднимался по ступенькам своего крылечка. И опять он неожиданно спросил меня:

— Ну а здоровье-то ваше как?

Мне что-то стало вдруг не по себе от повторения этого вопроса.

— Слава Богу! — ответил я смущенно.

Каким-то не то крюком, не то палкой батюшка сунул в отверстие замка своей двери, открыл ее и в темненькой своей прихожей опять обернулся ко мне и в третий уже раз предложил мне в той же форме все тот же вопрос о моем здоровье; и опять я еще смущеннее ответил:

— Слава Богу!

Старец пристально взглянул на меня, помолчал, что то подумал, а может быть, и помолился — продолжалось это одно мгновение — и вдруг точно повеселел и радостно воскликнул:

— Ну, если слава Богу, так и — слава Богу!

И с этими словами ввел нас обоих в первую комнатку своей кельи.

На стареньком письменном столе, покрытом ветхой клеенкой, лежала какая-то небольшая икона. Батюшка взял ее в руки, поднял над нашими головами — мы стали на колени — и, благословляя ею наши склоненные головы, сказал:

— Вам было нужно мое благословение: да благословит вас Господь сей святой иконой Чудотворца Николая.

Запомните ж мое слово: Святитель Николай и в сем веке, и в будущем есть и будет ваш заступник и ходатай.

Потом, благословляя тою же иконой сына, сказал ему:

— Да благословит Господь, молитвами Святителя Николая, твой новый путь!

Подумал немного, поглядел на меня…

— А тебе, — сказал он, — я еще и свой «патрет» дам.

Так и сказал — «патрет».

У меня от сердца к горлу подступили слезы… Верующие знают это сладкое чувство.

Так вот он какой, этот старец Варнава!

А уж он из соседней комнаты вынес свою фотографическую карточку и, подавая мне ее, сказал:

— Вот тебе и патрет мой!

— Батюшка! — воскликнул я, задыхаясь от волнения, — благоволите что-нибудь написать на ней своей ручкой!

— Эх, друг, некогда… ну да ладно!

И о. Варнава на обороте карточки написал: «Иеромонах Варнава 1901 Июния 18».

Святыня эта и поныне у меня цела.

— А я тебе и еще свой патрет дам, — сказал старец, — вот тебе книжка об моей обители Иверской, а в ней тоже патрет мой есть. Возьми себе да навести когда обитель-то!

И разгорелось тут мое сердце великой любовью к прозорливому Старцу; припал я к его ножкам и говорю:

— Помолитесь, батюшка, чтобы сын мой до конца дней своих имел в сердце своем страх Божий!

— Будет, будет у него страх Божий в сердце, — ободрил меня Старец, — он у тебя пятую заповедь помнит. И скажу тебе, друг, — продолжал батюшка, — как моя мать звала меня своим «кормильщиком», так я тебе про твоего сына скажу: он будет твоим кормильщиком… Как имя твое?

Я ответил:

— Сергий!

В соседней комнате показался батюшкин келейник.

— Запиши-ка, — обратился к нему батюшка, — двух Сергеев: за них помолиться надо!… Ну, да благословит вас Господь! А про Святителя Николая-то не забудьте: он в сем веке и в будущем ходатай ваш и заступник.

Это были последние слова к нам старца Варнавы. С тех пор я уже не видал больше батюшки, а осенью того же года заболел такою тяжкою болезнью, что в январе 1902 года едва не умер. Спасло чудо Божие, не без молитв, верую, великого старца Варнавы от Черниговской, утвердившего во мне уверенность в том, что наш «амченский» угодник, Святитель Николай, Мир Ликийских Чудотворец, мой ходатай и заступник и в сем веке, и в будущем.

Прошло пять лет. Наступил апрель 1906 года. В тот год весна была необыкновенно ранняя: уже в последних числах апреля север России, от Петербурга начиная, был окутан зеленой дымкой берез, ракит и тополей, сквозящих теплом и светом на изумрудной зелени торжествующей весны. Стояли дивные, солнечные, теплые дни; даже вечера и ночи теплы были, как в конце мая. Природа как-то по-особенному красовалась и благоухала. Не то было с природой человеческой: взбаламученное недоброй памяти революцией, народное море все не могло успокоиться, искусственно волнуемой всеми новшествами, которых не знала раньше смиренная и Святая Русь; непотухшие еще головешки бунтов и непокорств чадили еще во многих местах, местами вспыхивая и разгораясь в зловещее пламя…

Страшное было время, — не тем оно будь помянуто!…

В те дни и в моей меленькой жизни совершалась великая революция, и следствием ее было то, что мы с женой очутились как бы за бортом жизни, не зная, куда деваться и где главы подклонити.

Великая то была милость Божия мне, грешному. Да будет благословенна память о ней во все дни моей жизни!

И тут Святитель Николай незримо протянул руку помощи и скорбь и плач в радость претворил и утешение.

А дело было так.

Помолились мы с женой у иконы Царицы Небесной Казанской и решили уехать из Петербурга куда глаза глядят, только бы не оставаться в этом городе, где столько пришлось испытать всякого горя. Взяли мы билеты по железной дороге до Твери, а в конторе пароходства «Самолет» — от Твери по Волге до Нижнего и направили свой путь через Нижний — Арзамас в Саров и Дивеев к Серафиму Преподобному, от которого я столько чудес и милости на своем веку видел.

Что за красота и успокоение было путешествие наше по Волге! Оно было так прекрасно, что даже отдельные эпизоды его, напоминавшие о той буре, которую только что пережила и еще продолжала переживать Родина, — вроде негожих речей и пения революционных песен, — даже и эти отголоски мерзости житейской не могли нарушить гармонии и безмятежия дней этого чудесного путешествия. Так доехали мы до Ярославля.

Пока стоял и грузился наш пароход в Ярославле, у нас в распоряжении было около трех часов, и мы воспользовались ими, чтобы съездить поклониться ярославским святыням, и тут мы вспомнили, что ниже Ярославля по Волге находится знаменитый Николо-Бабаевский монастырь, особенно нам дорогой и известный тем, что там погребен один из любимейших наших духовных писателей, епископ Игнатий Брянчанинов. О Том, что там есть часть мощей Святителя Николая и его чудотворная, прославленная на все Поволжье икона, о том мы не знали, а если и знали, то в то время не вспомнили.

Заедем в этот монастырь, ночь переночуем (из Ярославля мы уходили часов в семь вечера, а на «Бабайки» пароход приходит часа три спустя), проведем день в монастыре, а на следующем «Самолете» поедем дальше, в Нижний. Так говорили, так и решили.

И так нам все там понравилось, так все пришлось по духу, начиная со святыни бабаевской и простоты монашеской, что вместо одного дня прожили мы там на гостинице без малого шесть месяцев. Так, верую, угодно было Святителю Николаю, нашему ходатаю и заступнику перед Святой Троицей. Там состоялась наша встреча с о. Иоанном Кронштадтским, окончательно определившая дальнейший путь моей жизни и деятельности, примирившая мое прошлое с моим настоящим и… будущим. Дивное это было для меня и многознаменательное свидание, такое дивное, что о нем не леть ми и глаголати по моему недостоинству: только небесным предстательством моего небесного покровителя и можно было получить то велие утешение, какое в те дни нашей скорби я получил от великого Кронштадтского пастыря. И как бы в утверждение этой веры о. Иоанн дважды благословил меня с женой двумя иконами, — одной Бабаевской, а другой своей келейной, — и обе иконы те были Святителя Николая Мир-Ликийских Чудотворца.

И там же, под покровом Святителя Николая, состоялось и другое для меня и моей деятельности не менее того многознаменательное свидание с епископом Вологодским, преосвященным Никоном[96], в то время только что назначенным на самостоятельную кафедру в Вологду, С того свидания и началось бессменное мое сотрудничество в изданиях владыки, моего редактора и цензора.

И чего только там, на Бабайках, не сотворил нам дивный угодник Божий, утешая нас утешением всяческим и научая жить не по своей, а по воле Божией!…

Величаем тя, Святителю отче Николае, и чтим святую память твою, ты бо молиши о нас Христа Бога нашего.

Перезнакомились мы за время нашего пребывания в Николо-Бабаевском монастыре со всею братиею, начиная с только что назначенного туда настоятелем архимандрита Адриана и кончая последним, вновь поступившим послушником. Особенно мы по духу сошлись с одним уже немолодым рясофорным послушником, слепцом о. Иаковом. Замечательный раб Божий был (быть может, он и теперь еще жив) этот о. Иаков, труженик и молитвенник, исполненный чистейшей детской веры в Бога и в свое призвание. Церковные службы он, как клиросный певчий, посещал все неопустительно, а в свободные от службы часы умудрялся ходить в соседний с монастырем лес, иногда версты за три, за четыре от монастыря, надрать там корней от разных кустарников и вернуться домой с тяжелой ношей и всегда без провожатого. У о. Иакова ресницы росли внурь глаз. Болезнь эта сопровождалась тяжкими страданиями и постепенно ослепляла Божьего трудника. Мы всегда дивились трудам о. Иакова и тому, как он мог обходиться, совершенно слепой, без посторонней помощи, когда ходил за своими корнями, и как он мог плесть из этих корней удивительно искусно сработанные корзины.

Вот уж истинно, Господь умудряет слепцы!

Всегда и во всяких случаях своей монастырской жизни был благодушен наш о. Иаков, но и в его закаленном в терпении и смирении сердце таилась одна великая скорбь: девять уже лет был он примерным монастырским послушником и, несмотря на свои пятьдесят пять лет и примерную жизнь, даже еще и приукажен не был.

— Что буду я делать, если меня какой-нибудь новый настоятель возьмет да выгонит за ненадобностью? куда я, слепец, тогда денусь?

Так обмолвился он мне раз за беседой и заплакал.

Как-то, к слову, я сказал о. архимандриту об этой скорби о. Иакова. Он принял ее близко к сердцу и в тот же день, зайдя с нами вместе в келью своего слепого послушника, предложил ему постричь его в тайную мантию.

— Мы тебя, о. Иаков, — сказал архимандрит, — пострижем как бы на одре болезни, а там отрапортуем о сем Владыке; тогда тебя поневоле приуказят.

Архимандрит был внове и не решался представлять к открытому пострижению.

Подумал немного о. Иаков и что же ответил?

— Нет, ваше высокопреподобие, — сказал о. Иаков, — не тот это путь: не хочу я у Бога обманом брать монашество — я же ведь всем — благодарение Господу, здоров. Спаси вас, Господи, за любовь, но неправды я боюсь. Уповаю на милость Царицы Небесной: уж пусть Она Сама совершит надо мною Свою волю.

Разговор этот был на первый Спас, — только что заговелись на Успенский пост, — а 4 августа, совершенно неожиданно для «Бабаек», приехал в монастырь епархиальный владыка Тихон. Идет он по монастырю с архимандритом, а из собора, от вечерни, навстречу им бредет наш слепец, ощупывая пред собою палкой дорогу в свою келью. Ни Владыка, ни архимандрит не заметили, как из за поворота аллеи наткнулся прямо на них о. Иаков, наткнулся и опешил от возгласа архиерея:

— Это что у вас — слепец, что ли?

— Послушник Иаков, ваше преосвященство, — ответил архимандрит, — истинный раб Божий, примерной жизни.

— Давно он тут?

— Девятый год идет, да вот все не приукажен, Владыко.

— Чего ж вы ждете? На Успеньев день извольте его постричь в мантию и мне донести о постриге на основании моего словесного приказания… Подойди-ка поближе, раб Божий Иаков, я хочу сам тебя благословить… Да благословит тебя Царица Небесная принять на день Ее честного Успения ангельский образ! Молись обо мне.

И вместо тайного пострига, на велик Богородичен день, в присутствии бесчисленного множества молящихся, о. Иаков был пострижен в мантию с именем Илии.

Вот что вспомнилось мне сегодня при чтении письма из краев, что около святой обители Николо-Бабаевской.

1 июня

Божии рабы Вера, Сержик и Колюсик. — «Пустите детей приходить ко Мне»…

Сегодня уехала из Оптиной новая наша знакомая, за короткое время ее пребывания в обители ставшая нам близкой, как сестра родная, ближе еще — как сестра по духу Христову.

Назову ее Верой, по вере ее великой[97].

В начале января нынешнего года я получил из города Т. письмо, в котором чья-то женская христианская душа написала мне несколько теплых слов в ободрение моей деятельности на ниве Христовой. Письмо было подписано полным именем, но имя это было мне совершенно неизвестно.

25 мая стояли мы с женой у обедни. Перед Херувимской мимо нашего места прошла какая-то дама, скромно одетая, и вела за руку мальчика лет пяти. Мы с женой почему-то обратили на нее внимание. По окончании Литургии, перед началом Царского молебна[98], мы ее вновь увидели, когда она мимо нас прошла к свечному ящику. Было заметно, что она «в интересном положении», как говорили в старину люди прежнего воспитания.

Вот раба-то Божия! — подумалось мне, — один ее ребенок с детских лет, а другой еще в утробной жизни — оба освящаются молитвами и святыми впечатлениями матери, — умница! Благослови ее Господь и Матерь Божия!

В эту минуту она подошла к иконе Божией Матери Скоропослушницы, перед которой мы обычно стоим во Введенском храме, и стала перед ней на коленях молиться. Я нечаянно увидел ее взгляд, устремленный на икону. Что это был за взгляд, что за вера излучалась из этого взгляда, какая любовь к Богу, к Божественному, к святыне!… О, когда б я так мог молиться!… Матерь Божия! — помолилось за нее мое сердце — сотвори ей по вере ее!

При выходе из храма северными вратами, у иконы «Споручницы грешных», мы опять встретили незнакомку. В руках у нее была просфора…

— Вы не Сергей ли Александрович Нилус? — обратилась она ко мне с застенчивой улыбкой.

— Да… с кем имею честь?

Оказалось, что это была та, которая мне в январе писала из Т.

Эта и была Вера с пятилетним сыном Сережей, которых мы сегодня провожали из Оптиной.

На этой христолюбивой парочке стоит остановить свое внимание, воздать за любовь любовью, сохранить благодарной памятью их чистый образ, отсвечивающий зорями иного, нездешнего, света…

— Сегодня, — сказала нам Вера, — мы с Сержиком поготовимся, чтобы завтра причаститься и пособороваться, а после соборования позвольте навестить вас. Теперь так отрадно и радостно найти людей по духу, так хочется отдохнуть от тягостных мирских впечатлений — не откажите нам в своем гостеприимстве!

И в какую ж нам радость было это новое знакомство!…

В тот же день, когда у иконы «Споручницы грешных» мы познакомились с Верой, мы проходили с женой мимо заветных могил великих Оптинских старцев и, по обычаю, зашли им поклониться. Входим в часовенку над могилкой старца Амвросия и застаем Веру и ее Сережу; Сережа выставил свои ручонки вперед, ладошками кверху, и говорит:

— Батюшка Амвросий, благослови!

В эту минуту мать ребенка нас заметила…

— Это уж мы с моим Сержиком так привыкли: ведь батюшка-то Амвросий жив и невидимо здесь с нами присутствует, — так надо ж и благословения у него испросить, как у иеромонаха!

Я едва удержал слезы…

На другой день я заходил к батюшке о. Анатолию в то время, когда он соборовал Веру с ее мальчиком. Кроме них, соборовалось еще душ двенадцать Божьих рабов разного звания и состояния, собравшихся в Оптину с разных концов России. Надо было видеть, с какой серьезной сосредоточенной важностью пятилетний ребенок относился к совершаемому над ним таинству Елеосвящения!

Вот как благодатные матери от молока своего начинают готовить душу дитяти к Царству Небесному! Не так ли благочестивые бояре Кирилл и Мария воспитывали душу того, кого Господь поставил светильником всея России, столпом. Православия, — Преподобного Сергия?..

— Когда я бываю беременна, — говорила нам впоследствии Вера, — я часто причащаюсь и молюсь тому угоднику, чье имя мне хотелось бы дать будущему своему ребенку, если он родится его пола. На четвертый день Рождества 1905 года у меня скончался первенец мой, Николай, родившийся в субботу на Пасхе 1900 года. До его рождения я молилась дивному Святителю Николаю, прося его принять под свое покровительство моего ребенка. Родился мальчик и был назван в честь Святителя. Вот этот, Сержик, родился на первый день Рождества Христова, в 1903 году. О нем я молилась Преподобному Сергию… С ним у меня произошло много странного по его рождении и, пожалуй, даже знаменательного. Крестины, из-за его крестного, пришлось отложить до Крещения Господня, а обряд воцерковления пришелся на Сретение. И с именем его у меня произошло тоже нечто необычное, чего с другими моими детьми не бывало. Молилась я о нем Преподобному Сергию, а при молитве, когда меня батюшка спросил, какое бы я желала дать ребенку имя, у меня мысли раздвоились, и я ответила: «Скажу при крещении».

А произошло это оттого, что в том году состоялось прославление св. мощей Преподобного Серафима, которому я всегда очень веровала. К могилке его я еще девушкой ходила пешком в Саров из своего города. А тут еще и первое движение ребенка я почувствовала в себе как раз во время всенощной под 19 июля. И было мне все это в недоумение, и не знала я, как быть: назвать ли его Сергием, как ранее хотела, или же Серафимом? Стала я молиться, чтобы Господь открыл мне Свою волю; и в ночь под Крещение, когда были назначены крестины, я увидела сон, что будто я с моим новорожденным поехала в Троице-Сергиеву Лавру. Из этого я поняла, что Господу угодно дать моему мальчику имя Преподобного Сергия. Это меня успокоило, тем более, что и батюшка преподобный Серафим очень любил великого этого угодника Божия, и с его иконочкой и сам-то был во гроб свой положен…

Я внимал этим милым речам, журчащим тихим ручейком живой воды святой детской веры, и в сердце мое стучались глаголы великого обетования Господня святой Его Церкви: «И врата адова не одолеют ей!»

Не одолеют! истинно, не одолеют, если даже и в такое, как наше, время у Церкви Божией могут быть еще подобные чада.

И опять полилась вдохновенная речь Веры:

— Вам понравился мой Сержик; что бы сказали вы, если бы видели моего покойного Колю! Тот еще и на земле был уже небожитель. Уложила я как-то раз Колюсика своего спать вместе с прочими детишками. Было около восьми часов вечера. Слышу, зовет он меня из спальни.

— Что тебе, деточка? — спрашиваю.

А он сидит в своей кроватке и восторженно мне шепчет:

— Мамочка моя, мамочка! посмотри-ка, сколько тут Ангелов летает.

— Что ты, — говорю, — Колюсик! где ты их видишь?

А у самой сердце так ходуном и ходит.

— Да всюду, — шепчет, — мамочка; Они кругом летают… Они мне сейчас головку помазали. Пощупай мою головку — видишь, она помазанна!

Я ощупала головку: темечко мокрое, а вся головка сухая. Подумала, не бредит ли ребенок; нет! — жару нет, глазенки спокойные, радостные, но не лихорадочные: здоровенький, веселехонький, улыбается… Попробовала головки других детей — у всех сухенькие; и спят себе детки, не просыпаются. А он мне говорит:

— Да, как же ты, мамочка, не видишь Ангелов? Их тут так много… У меня, мамочка, и Спаситель сидел на постельке и говорил со мною…

О чем говорил Господь ребенку, я не знаю. Или я не слыхал ничего об этом от рабы Божией Веры, или слышал, да не удержал в памяти: немудрено было захлебнуться в этом потоке нахлынувшей на нас живой веры, чудес ее, нарушивших, казалось, грань между земным и небесным…

— Колюсик и смерть свою мне предсказал, — продолжала Вера, радуясь, что может излить свое сердце людям, внимающим ей открытой душой. — Умер он на четвертый день Рождества Христова, а о своей смерти сказал мне в сентябре. Подошел ко мне как-то раз мой мальчик да и говорит ни с того, ни с сего:

— Мамочка! я скоро от вас уйду.

— Куда, — спрашиваю, — деточка?

— К Богу.

— Как же это будет? кто тебе сказал об этом?

— Я умру, мамочка! — сказал он, ласкаясь ко мне, — только вы, пожалуйста, не плачьте: я буду там с Ангелами, и мне там очень хорошо будет.

Сердце мое упало, но я сейчас же себя успокоила: можно ли, мол, придавать такое значение словам ребенка?! Но, нет! прошло немного времени, мой Колюсик опять, среди игры, ни с того ни с сего, подходит, смотрю, ко мне и опять заводит речь о своей смерти, уговаривая меня не плакать, когда он умрет…

— Мне там будет так хорошо, так хорошо, дорогая моя мамочка! — все твердил, утешая меня, мой мальчик.

И сколько я ни спрашивала, откуда у него такие мысли и кто ему сказал об этом, он мне ответа не дал, как-то особенно искусно уклоняясь от этих вопросов…

Не об этом ли и говорил Спаситель маленькому Коле, когда у детской кроватки его летали небесные Ангелы?..

— А какой удивительный был этот ребенок, — продолжала Вера, — судите хотя бы по такому случаю. В нашем доме работал старик плотник, ворота чинил и повредил себе нечаянно топором палец. Старик прибежал на кухню, где я была в то время, показывает мне свой палец, а кровь из него так и течет ручьем. В кухне был и Коля. Увидал он окровавленный палец плотника и с громким плачем кинулся бежать в столовую к иконе Пресвятой Троицы. Упал он на коленки пред иконою и, захлебываясь от слез, стал молиться:

— Пресвятая Троица, исцели пальчик плотнику!

На эту молитву мы с плотником вошли в столовую, а Коля, не оглядываясь на нас, весь ушедший в молитву, продолжал со слезами твердить свое:

— Пресвятая Троица, исцели пальчик плотнику!

Я пошла за лекарством и за перевязкой, а плотник остался в столовой. Возвращаюсь и вижу: Колюсик уже слазил в лампадку за маслом и маслом от иконы помазывает рану, а старик плотник доверчиво держит перед ним свою пораненную руку и плачет от умиления, приговаривая:

— И что ж это за ребенок, что это за ребенок!

Я, думая, что он плачет от боли, говорю:

— Чего ты, старик, плачешь? на войне был, не плакал, а тут плачешь!

— Ваш, — говорит, — ребенок хоть кремень и тот заставит плакать!

И что ж вы думаете? ведь остановилось сразу кровотечение, и рана зажила без лекарств, с одной перевязки. Таков был общий любимец, мой Колюсик, дорогой, несравненный мой мальчик… Перед Рождеством мой отчим, а его крестный, выпросил его у меня погостить в свою деревню, — Коля был его любимец и эта поездка стала для ребенка роковой: он там заболел скарлатиной и умер. О болезни Коли я получила известие через нарочного (тогда были повсеместные забастовки, и посланной телеграммы мне не доставили), и я едва за сутки до его смерти успела застать в живых мое сокровище. Когда я с мужем приехала в деревню к отчиму, то Колю застала еще довольно бодреньким; скарлатина, казалось, прошла, и никому из нас и в голову не приходило, что уже на счету последние часы ребенка. Заказали мы служить молебен о его выздоровлении. Когда его служили, Коля усердно молился сам и все просил давать ему целовать иконы. После молебна он чувствовал себя настолько хорошо, что священник не стал его причащать, несмотря на мою просьбу, говоря, что он здоров, и причащать его нет надобности. Все мы повеселели. Кое-кто, закусив после молебна, лег отдыхать; заснул и мой муж. Я сидела у постели Коли, далекая от мысли, что уже наступают последние его минуты. Вдруг он мне говорит:

— Мамочка, когда я умру, вы меня обнесите вокруг церкви…

— Что ты, — говорю, — Бог с тобой, деточка! мы еще с тобой, Бог даст, живы будем.

— И крестный скоро после меня пойдет за мной, — продолжал, не слушая моего возражения Коля.

Потом помолчал немного и говорит:

— Мамочка, прости меня.

— За что, — говорю, — простить тебя, деточка?

— За все, за все прости меня, мамочка!

— Бог тебя простит, Колюсик, — отвечаю ему, — ты меня прости: я строга бывала с тобою.

Так говорю, а у самой и в мыслях нет, что это мое последнее прощание с умирающим ребенком.

— Нёт, — возражает Коля, — мне тебя не за что прощать. За все, за все благодарю тебя, миленькая моя мамочка!

Тут мне что-то жутко стало; я побудила мужа.

— Вставай, — говорю, — Колюсик, кажется, умирает!

— Что ты, — отвечает муж, — ему лучше — он спит.

Коля в это время лежал с закрытыми глазами. На слова мужа он открыл глаза и с радостной улыбкой сказал:

— Нет, я не сплю — я умираю. Молитесь за меня!

И стал креститься и молиться сам:

— Пресвятая Троица, спаси меня! Святитель Николай, Преподобный Сергий, Преподобный Серафим, молитесь за меня!… Крестите меня! помажьте меня маслицем! Молитесь за меня все!

И с этими словами кончилась на земле жизнь моего дорогого, ненаглядного мальчика: личико расцветилось улыбкой, и он умер.

И в первый раз в моей жизни возмутилось мое сердце едва не до ропота. Так было велико мое горе, что я и у постельки его, и у его гробика не хотела и мысли допустить, чтобы Господь решился отнять у меня мое сокровище. Я просила, настойчиво просила, почти требовала, чтобы Он, Которому все возможно, оживил моего ребенка; я не могла примириться с тем, что Господь может не пожелать исполнить по моей молитве. Накануне погребения, видя, что тело моего ребенка продолжает, несмотря на мои горячие молитвы, оставаться бездыханным, я было дошла до отчаяния. И вдруг, у изголовья гробика, где я стояла в тяжком раздумьи, меня потянуло взять Евангелие и прочитать в нем первое, что откроется. И открылся мне 16‑й стих 18‑й главы Евангелия от Луки, и в нем я прочла: «…пустите детей приходить ко Мне и не возбраняйте им, ибо таковых есть Царствие Божие».

Для меня эти слова были ответом на мою скорбь Самого Спасителя, и они мгновенно смирили мое сердце: я покорилась Божией воле.

При погребении тела Колюсика исполнилось его слово: у церкви намело большие сугробы снега, и чтобы гробик пронести на паперть его надо было обнести кругом всей церкви. Это было мне и в знамение, и в радость.

Но когда моего мальчика закопали в мерзлую землю, и на его могилку лег холодный покров суровой зимы, тогда вновь великой тоской затосковало мое сердце, и вновь я стала вымаливать у Господа своего сына, не зная покоя душе своей ни днем ни ночью, все выпрашивая отдать мне мое утешение. К сороковому дню я готовилась быть причастницей Святых Таин и тут в безумии своем дошла до того, что стала требовать от Бога чуда воскрешения. И вот, на самый сороковой день, я увидела своего Колю во сне, как живого. Пришел он ко мне светленький и радостный, озаренный каким-то сиянием и три раза сказал мне:

— Мамочка, нельзя! Мамочка, нельзя! Мамочка, нельзя!

— Отчего нельзя? — воскликнула я с отчаянием.

— Не надо этого, не проси этого мамочка!

— Да почему же?

— Ах, мамочка! — ответил мне Коля, — ты бы и сама не подумала просить об этом, если бы только знала, как хорошо мне там, у Бога. Там лучше, там несравненно лучше, дорогая моя мамочка!

Я проснулась, и с этого сна все горе мое как рукой сняло.

Прошло три месяца — исполнилось и второе слово моего Коли: за ним в обители Царя Небесного следом ушел к Богу и его крестный.

Много мне рассказывала дивного из своей жизни раба Божия Вера, но не все поведать можно даже и своим запискам: живы еще люди, которых может задеть мое слово… В молчании еще никто не раскаивался: помолчим на этот раз лучше!…

Пошел я провожать Веру с ее Сержиком через наш сад по направлению к монастырской больнице. Это было в день их отъезда из Оптиной. Смотрю: идет к нам навстречу один из наиболее почетных наших старцев, отец А., живущий на покое в больнице. Подошли мы под его благословение; протянул и Сержик свои ручонки…

— Благословите, — говорю, — батюшка!

А тот сам взял да низехонько, касаясь старческой своей рукой земли, и поклонился в пояс Сержику…

— Нет, — возразил Старец, — ты сам сперва — благослови!

И к общему удивлению, ребенок начал складывать свою ручку в именословное перстосложение и иерейским благословением благословил Старца.

Что-то выйдет из этого мальчика?

5 июня

Еще о старце Варнаве от Черниговской.

Была у меня в Москве одна хорошая знакомая, Татиана Егоровна Жиченёва[99]. По профессии акушерка[100], она имела очень хорошую практику во многих именитых московских домах, где ее уважали и любили и где принята она бывала не только как специалистка своего дела, а как друг тех семейств, в которых она «принимала». Сколько помнится, она по своему делу близка была и дому нашего Рафаэля, Виктора Михайловича Васнецова, дети которого едва ли не все увидели свет Божий при помощи Татианы Егоровны…

Чудный была человек эта девушка с хорошей чисто русской православной душой. Коли жива, дай ей Бог доброго здоровья, а померла — Царство Небесное!

Вот вспомнил вчера про отца Варнаву, — приходится теперь вспомнить и о ней, ибо и в ее жизни великий Старец от Черниговской сотворил немалое как прозорливец и духовный руководитель и, кто знает, не спас ли ее душу для вечной жизни?

Было время, когда Татиана Егоровна, которую я зазнал уже исповедницей чистого, беспримесного Православия, веровала по-своему: от Церкви не отставала, но церковное принимала не все, а по выбору — что нравилось. Монашества и монастырей, например, она не признавала и знать не хотела: ее время было временем поклонения новоявленному божку — общественной деятельности, — а монах, разве он общественный деятель в глазах тех, кто этого божка лепил на замену христианского делания? О том, что «много может молитва праведника ко благосердию Владыки» и что ради только десяти беспопечительных праведников Бог обещал помиловать тысячи многозаботливых содомлян с их городами, об этом умникам того времени и в голову не могло прийти; а жизнь текла, как и теперь течет, по руслу, которое указывали эти умники образованным людям. Татиана Егоровна была образованная, жившая самостоятельным трудом девушка и потому монашеского «тунеядства» не переносила.

Впрочем, она, кажется, ни в одном монастыре «из принципа» и не бывала, а монахов встречала вблизи только изредка на московских улицах.

В последний раз я видел Татиану Егоровну после моей встречи с о. Варнавой.

В разговоре с нею речь у нас зашла на тему этого ее былого суеверия. Под впечатлением от моего недавнего общения с батюшкой Варнавой я спросил Татиану Егоровну, слыхала ли она об этом Старце.

— Отца Варнаву я знаю, — был ответ, — и не только знаю, но почитаю в нем Божьего угодника и истинного прозорливца. Он разбил все мои мудрования о монастырях и о монашествующих и уверил собою, что и в наше лукавое время есть еще святые на нашей грешной земле.

И тут Татиана Егоровна поведала мне следующее:

— Вы, вероятно, помните тот шум в московском интеллигентном обществе, который наделала одна английская дама, некая Кэт Марсден, открывшая среди инородцев Сибири целые поселки, зараженные проказою? Подняла она тогда на ноги не только в одной Москве, но, кажется, и во всей России всё, что еще не утратило сердца, способного отзываться на скорби ближнего. Задела она тогда за живое и мое сердчишко; и задумала я бросить все и ехать туда, в Сибирь, к прокаженным: казалось мне, что выше служения этим несчастным нет и подвига на свете. Завела я по этому поводу и переписку с уездным начальством той местности, где Кэт Марсден сделала свое страшное открытие; и стало мое дело налаживаться так, что оставалось только распродать свои пожитки да и ехать. И всю эту переписку свою, и даже самое свое намерение, я таила на своем сердце и никому, даже ближайшим мне людям, своих замыслов не открывала.

Почти накануне окончательного сведения счетов моих с московской жизнью я была у всенощной в храме Христа Спасителя, — это мой любимый и ближайший к моей квартире храм, — а от всенощной зашла к одним моим близким знакомым: потянуло меня открыть им тайну моего сердца и дать им прощальное целование. О перемене моего решения не могло быть и речи.

Знакомых моих я застала в каком-то особо приподнятом настроении. На мой вопрос, что случилось, мне ответили, что с минуты на минуту к ним ждут о. Варнаву.

— Кто такой этот отец Варнава? — спросила я с неудовольствием.

— Да вы разве не знаете отца Варнавы от Черниговской, что у Троице-Сергиевой Лавры? — ответили мне вопросом, в котором мне почудилось что-то вроде упрека.

И стал мне этот гость после этого еще неприятнее: очень мне уж обидно показалось, что вечер мой у близких людей его приездом будет испорчен. Я замкнулась в себе, как улитка в своей раковине, и решила посидеть немного из благовоспитанности и удалиться до встречи с неприятным монахом. Но не успела я привести свое намерение в исполнение, как в передней послышался звонок и вслед за звонком в столовую, где мы сидели за чайным столом, вошел старичок иеромонах с наперстным крестом, сопровождаемый толпой прислуги моих знакомых. Я отошла к сторонке, чтобы не мешать излияниям чувств домохозяев, втайне желая как-нибудь ускользнуть от нежеланной встречи.

Зоркий взгляд отца Варнавы сразу меня заметил.

— А это у вас кто? — спросил он, указывая на меня.

Меня представили.

— Э! — воскликнул он радостно, — да какая ж ты у меня хорошая!

В сердце у меня шевельнулось враждебное чувство: и с чего, мол, он у меня заискивается? видит меня в первый раз, а уж похваливает! Вот оно монашеское ханжество и лицемерие… А о. Варнава не унимался, — охватил руками мою голову да и говорит:

— Хорошая-то хорошая, да нехорошее думает. Пойдем-ка, дочка, со мною в другую комнату, поговорим по секрету!

Подчиняясь какой-то неведомой мне власти в голосе Старца, пошла за ним в соседнюю гостиную.

Отец Варнава затворил за нами дверь и сел на диван, посадив меня с собою рядом.

Опять что-то враждебное и гадкое закопошилось в моей душе. Старец взял мою руку в свою… Мне стало еще тяжелее…

— Скажи-ка мне, дочка, — заговорил Старец, — что это ты задумала в своей головушке? Иль тебе здесь дела нет? иль ты здесь совсем бесполезна и никому не нужна? Скажи ж мне, родная, зачем ты туда собралась ехать?

Я так и обомлела. Старец сразу мне сделался что отец родной.

— Батюшка! — воскликнула я, — там страданье, там подвиг! Некому утешить, некому прийти на помощь; там гибнут люди, отверженные людьми, а здесь…

Батюшка перебил меня:

— А здесь нет разве страданий, дочка? разве на том деле, к которому тебя приставил Господь, не нужна твоя помощь? разве нет страданий, которые ты можешь облегчить? Не нужно утешение, которое ты могла бы дать и делом, и словом? На кого ты бросишь тех, кто привык доверяться твоему опыту? и для чего? чтобы бежать неведомо куда, неведомо зачем, к людям, которых ты и языка-то даже не знаешь, на дело, которому ты не обучалась, в обстановку жизни такую, которой и не снесешь? Тебе дан крест твоей жизни, указан путь, и на нем ты полезна, потому что он дан тебе Богом, и на него тебе отпущены и нужные силы, и нужные знания. А то, что ты задумала, то — крест самоизвольный, и на него сил не будет тебе дано от Бога, потому что это не подвиг, а духовная гордость: не хотим незаметного делания в малом винограднике Христовом, предуказанном нашим силам, давай нам большого да видного… — Передать нельзя, с какой властью говорил мне батюшка; слова его тяжким молотом разбивали все мои намерения, как черепки старой глиняной посуды, и — странно! от ударов этого молота все легче и яснее становилось у меня на душе…

— Слушай же, дочка! — сказал мне под конец беседы Старец, — скажу тебе я, грешный иеромонах Варнава: нет тебе пути туда, нет тебе на него Божьего благословения! Оставайся тут, а туда, если будет нужно, Господь пошлет иных делателей.

Батюшка говорил мне эти слова, а я, склонясь головой к его старческому плечу, рыдала, как малый ребенок, легко, и радостно билось мое бедное сердце; точно гранитную скалу снял с моих плеч великий прозорливец… Я плачу, а он-то, благодатный, сидит со мною, гладит своей ручкой мою голову и с невыразимой любовью в голосе приговаривает:

— «Так, так, дочка! Так, моя радостная, так, родимая!»

Я не поехала к прокаженным. И как же благодарю теперь за это Бога, тем более, что и Кэт Марсден-то оказалась впоследствии едва ли не теми бубнами, что славны за горами.

Отходят на небо от нас один по одному великие праведники. Кто их заменит?

7 июня

Посещение епископом Оптиной и нас. — О. Н. меня смиряет. — Искушение. — Юродство о. Н.

3 июня Оптину Пустынь посетил ангел Калужской Церкви, преосвященный Вениамин. Провел он под кровом обители около суток, служил Литургию, обошел монастырь и Скит, побывал в некоторых кельях, заехал и к нам, в наш дорогой уголок. У нас он побыл минут с двадцать, был очень сердечен с нами и со всеми нашими домочадцами и уехал, оставив по себе самое светлое воспоминание.

Жаль, что погода была плохая, и владыке не пришлось как следует насладиться всей красотой Оптинской.

4‑го у о. архимандрита был обед с архиереем. Мы с женой были в числе приглашенных. Владыка очень много говорил со мною за обедом. После трапезы вернулись домой, я застал у нас нашего друга о. Н. и говорю ему:

— Устал я, мой батюшка; все время за обедом пришлось быть центром, около которого сосредоточивалась беседа.

— Ну, уж и центр! — засмеялся о. Н., — хорош центр, нечего сказать! Поставили вас в угол — вот и весь центр ваш!

И то правда! где уж тут, стоя в углу, мнить себя центром?! Но если мое оптинское уединение, в котором так хорошо и думается, и живется, и работается, — угол как бы в наказание за многие грехи мои, то да будет благословенна вовеки та воля, которая меня этим углом наказала!

«Наказуя наказа мя Господь, смерти же не предаде мя».

Готовимся к 8‑му быть причастниками Святых Христовых Таин. Враг не дремлет и сегодня перед исповедью хотел было угостить меня крупной неприятностью, подав повод к недоразумению с отцом настоятелем, которого я глубоко почитаю и люблю. Но не даром прошли для меня два года жизни бок о бок с монашеским смирением Оптинских подвижников — смирился и я, как ни было это моему мирскому самолюбию трудно. Было это искушение за поздней обедней, после которой мы должны были с женой идти на исповедь к нашему духовнику и старцу о. Варсонофию. Вернулись после исповеди домой, а дома — новое искушение: вхожу на подъезд, смотрю, — а на свеженаписанном небе моего этюда масляными красками кто-то углем крупными буквами во все небо написал по французски — La nuee[101].

Я сразу догадался, что виновником этого «озорства» не мог быть никто другой, кроме нашего друга, о. Н.: это так было похоже на склонность его к некоторому как бы юродству, под которым для меня часто скрывались назидательные уроки той или другой христианской добродетели. Это он, несомненно он, прозревший появление тучки на моем духовном небе; он, мой дорогой батюшка, любящий иногда, к общему изумлению, вставить в речь свою неожиданное французское слово!… Заглянул я на нашу террасу, а он, любимец наш, сидит себе в уголку и благодушно посмеивается, выжидая, что выйдет из этой шутки.

— Ах, батюшка, батюшка! — смеюсь я вместе с ним, — ну и проказник!

А «проказник» встал, подошел к этюду, смахнул рукавом своего подрясника надпись и с улыбкой объявил:

— Видите, — ничего не осталось!

Ничего и в сердце моем не осталось от утренней смуты.

Несомненно, у друга нашего есть второе зрение, которым он видит то, что скрыто для глаза обыкновенного человека. Не даром же и благочестного жития его в монастыре без малого сорок лет.

14 июня

Припадочная Груша. — Ее болезнь и видение. — Предотвращенный пожар. — Чудо спасения Груши от отравы.

К дому нашему привилась и в нем прижилась едва ли не с первых дней водворения нашего на жительство в Оптиной припадочная крестьянская девушка из деревни Стениной. Зовут ее Грушей. Раба она Христова и великая страдалица от детских лет. Теперь ей годам к сорока, а мучается она от своего недуга, кажется, с пяти лет. Болезнь ее — падучая, а по-ученому — эпилепсия. Бедная! что только с ней творится во время приступов этой болезни!… Я узнал от нее, что ей это приключилось во время какой-то семейной ссоры между старшими.

— Черным словом, — сказывала мне Груша, — дюже ругались; тут-то меня и схватило: как вдарит об земь, так и стала я как без памяти, а изо рта пена, а сама колочусь об пол чем ни попало. Так вот из-за черного слова то и бьюсь я до гробовой крышки.

Припадки у Груши бывают иногда по нескольку раз в день и без всякой видимой причины: стоит или сидит, что-нибудь делает — и вдруг хлоп о земь, головой о что ни попало, и бьется в страшных судорогах, испуская изо рта пену…

— Бог милостив, — говорю, — Груша, не до гробовой крышки это тебе будет: когда-нибудь пройдет.

— Нет, — возразила она, — это до гроба. Да и слава Богу, — добавила она весело, — ведь, это ж душе моей на пользу: ведь это ж воля Божия!

Во время одного из припадков Груша раз без памяти пролежала «под святыми» трое суток. Ее отец, семидесятилетний старик Павел говорит мне:

— Думали, что померла, да больно живности в лице много было, — так хоронить побоялись.

Во время этого припадка Груша удостоилась видеть святую великомученицу Варвару, которая ее водила по разным небесным обителям, показывала места блаженства и мучения, учила, как надо молиться Богу, как стоять в церкви, как жить, как разуметь волю Божию. Груша наша «не письменная», да к тому же еще и страшно заикается, когда волнуется, и потому многого из ее повествования и не поймешь. Но одно для меня из ее рассказов ясно — это то, почему так умиляется мое сердце от слов Евангелия:

В тот час возрадовался духом Иисус и сказал: славлю Тебя, Отче, Господи неба и земли, что Ты утаил сие от мудрых и разумных и открыл младенцам; ей, Отче! ибо таково было Твое благоволение! (Лк. 10:21).

Как совершилось поселение у нас Груши, я теперь не очень помню. Припоминается, что мое внимание сперва остановил на себе ее отец, старик Павел, ежедневно по всякой погоде и дороге прибредавший из Стениной[102] молиться в Оптинские храмы. Сначала с ним завелось знакомство, а затем, как-то само собой, и с Грушей. Помню еще, что когда она у нас поселилась, то нас предупреждали:

— Смотрите, как бы она вас не спалила: долго ли ей во время припадка уронить лампу и сделать пожар.

Мы поблагодарили добрых людей за предостережение, но Грушу оставили жить у себя — помогать на кухне чистить картошку.

Не прошло и месяца, прибегает встревоженная Груша с надворья на кухню и, страшно заикаясь от волнения, объявляет:

— Ой, девочки! никак у нас где-то горит: чтой-то гарью пахнет!

Было это часов в одиннадцать ночи; у нас уже собирались укладываться спать.

— Где горит? что ты, Груша?

Выбежали на крыльцо, понюхали; обошли дом, заглянули в сарай для дров, на ледник, в кладовую (все это в деревянном строении под одной крышей, в пяти шагах от дому). Нигде ничего, и гарью не пахнет. Посмеялись над Грушей: припадочная, мол, — что с нее взять?! На шум и беготню вышел и я.

— Что тут у вас случилось?

Рассказали со смехом. Я дозору их не поверил и пошел с фонарем осматривать сарай. И что же? у самой стенки сарая, сколоченной из толстых досок, сухих как порох, отыскал деревянную кадушку с золой, а под золой уже разгоравшиеся угли. Клепка прожглась, начинала уже тлеть и стенка сарая. Еще полчаса, и мы бы горели. Чья-то умная голова у одной из здоровых прислуг умудрилась выгребать горячую золу в деревянную кадушку и чуть не сделала пожара, а больная припадочная Груша оберегла от пожара и самих хозяев, и здоровую прислугу.

Так и «оправдалась премудрость чадами ее».

Вот с этой самой Грушей нынче ночью и совершилось чудо чудное, диво дивное.

Вчера, в субботу, Груша с нашей кухаркой Дуней были причастницами.

Сегодня ночью — стало быть, под Воскресенье — с Грушей приключился один из обычных ее припадков. После припадков она бывает некоторое время как бы вне себя и плохо сознает, что кругом нее творится. Захотелось Груше после припадка пить. В людской все спали. И сказал ей точно чей-то голос:

— Пойди в святой угол: там стоит в бутылке святая вода — возьми и выпей!

Так она и сделала. Но только она успела влить себе в рот с глоток из бутылки, как тут же и выплюнула: показалось ей, что вода ей обожгла губы. Так не пивши и заснула. Проснувшись утром, смотрит: передник весь прожжен и висит лохмотьями, а был новый, крепкий, — и угол рта у губы тоже обожжен. Оказалось, что вместо воды Груша себе в рот влила серной кислоты: та же прислуга, что было нас спалила, она же и бутылку с кислотой умудрилась поставить к образам в божницу… Узнали мы о том, что сотворил Господь Груше, как Он спас ее от страшной отравы, и все пошли дивиться на Грушу, на обоженную губу ее и на ее передник, от которого одни только клочья остались.

«Аще смертное что испиете, не вредит вам».

И как все это просто здесь совершается! Впрочем, и там, в миру, не так же ли просто совершаются в жизни каждого христианина ежедневные проявления чудес милости Божией? Только их там мало примечают: некогда!

16 июня

Петроградский протоиерей. О. Н. — о «знатной даме».

Несколько дней в Оптиной погостил один известный петербургский протоиерей[103], близкий нам по духу и по давности дружеских отношений. Он, конечно, с высшим образованием, академик; но сердце его, к счастью, не засушено академической схоластикой и способно воспринимать и чувствовать красоту и глубину не мудрствующей лукаво детской веры. В прошлом году, проездом с кумыса (он каждое лето ездил в самарские степи на кумыс), о. протоиерей заехал на денек навестить нас в Оптиной, отнюдь не имея никакого желания знакомиться с жизнью ее духа. Я свел его к нашим старцам, и теперь он — оптинец. За год не третий ли уже он раз приезжает в Оптину?

Вчера он уехал.

Заходил о. Н.[104] — и ни с того ни с сего завел речь о какой-то знатной даме, которую нам нужно ждать к себе — что бы это была за дама? Наш друг спроста не говорит.

19 июня

«Знатная» дама — путаная головка. — Кафедра церковного красноречия и притча по ее поводу о. Н о слове сельского иерея, «пронзившем» сердце Царево, и о слове епископа Макария. — Послушник Стефан и «авторское самолюбие».

К нам просится О. Ф. Р.[105] давнишний наш друг и большая наша любимица. Сегодня от нее получили письмо, — она давно нам не писала, — и в письме этом она умоляет принять ее в общение с нашей жизнью. Пишет, что готова жить хоть в Козельске, лишь бы поближе быть к тому источнику, из которого мы черпаем живую воду, жить тем, чем жива душа наша.

Не наша ли Липочка (ее имя Олимпиада) та знатная дама, которую нам предвозвестил о. Н.?[106] Не знатна она родовитостью и богатством, но душа ее поистине знатная — добрая, любящая, кроткая… Головка вот только у нас путаная: живя постоянно в Петрограде в общении с людьми нового толка, не исключая духовных лиц обновленческого направления, наша Липочка соскочила с оси подлинного Православия и теперь мечется из стороны в сторону, нигде не обретая себе покоя.

Найдет ли она его у нас? — ведь мы из непримиримых: стремимся жить по старой, подлинно старой вере и никаких обновленческих новшеств не приемлем. Однако написали ей сегодня же ответ, что ждем ее к себе с великой любовью и радостью.

Дошло до моего слуха, что один довольно мне близкий по прежним моим связам с Орловской губернией человек имеет намерение по смерти своей оставить значительный капитал на учреждение при одной из Духовных академий кафедры церковного ораторского искусства. Скорбно мне стало такое извращение понимания хорошим человеком источника церковного проповедничества. Беседовали мы на эту тему с отцом Нектарием… Говорил-то, правда, больше я, а он помалкивал да блестел тонкой усмешкой в глубине зрачков и в углах своих ярких, светящихся глаз.

— Ну а вы, — спрашиваю, — батюшка, что об этом думаете?

— Мне, — отвечает он с улыбкой, — к вам приникать надобно, а не вам заимствоваться от меня. Простите меня великодушно: вы ведь сто книг прочли, а я — то? утром скорбен, а к вечеру уныл…

А у самого глаза так и заливаются детским смехом…

— Нуте, хорошо! (это у о. Н. такое присловье). Нуте, хорошо! Кафедру, вы говорите, хотят красноречия завести при Академии. Что ж? может быть, и это к добру. А не слыхали ли вы о том, как некий деревенский иерей, не обучившись ни в какой академии, пронзил словом своим сердце самого Царя? да еще Царя-то какого? спасителя всей Европы — Александра Благословенного!

— Не слыхал, батюшка.

— Так не поскучайте послушать. Было дело это в одну из поездок царских по России, чуть ли не тогда, когда он из Петрограда в Таганрог ехал. В те времена, изволите знать, железных дорог не было, и цари по царству своему ездили на конях. И вот, случилось Государю проезжать через одно бедное село. Село стояло на царском пути, и проезжать его Царю приходилось днем, но остановки в нем царскому поезду по маршруту не было показано. Местный священник это знал, но по царелюбию своему все-таки пожелал царский поезд встретить и проводить достойно. Созвал он своих прихожан к часу проезда к храму, у самой дороги царской; собрались все в праздничном наряде — вышел батюшка в светлых ризах, с крестом в руках, а обок его дьячок со святой водой и с кропилом — и стали ждать, когда запылит дорога и покажется государев поезд. И вот, когда показался в виду царский экипаж, поднял священник крест высоко над головой и стал им осенять грядущего в путь Самодержца. Заметил это Государь и велел своему поезду остановиться, вышел из экипажа и направился к священнику. Дал ему иерей Божий приложиться ко кресту, окропил его святой водою, перекрестился сам и сказал такое слово:

— Во имя Отца и Сына и Святаго Духа. Царь земный! вниди в дом Царя Небеснаго, яко твое есть царство, а Его — сила и слава ныне и присно и во веки веков. Аминь.

И что ж вы, мой батюшка С. А., думаете? ведь так пронзило слово это сердце царское, что тут же Царь велел адъютанту выдать священнику на церковные нужды пятьдесят рублей. Мало того: заставил повторить слово и еще пятьдесят рублей пожертвовал. Во сто целковых оценил Государь краткое слово сельского батюшки…

Прервал свой сказ о. Нектарий и засмеялся своим детским смехом…

— Впрочем, — добавил он с серьезным видом, — вы, батюшка-барин, изволили сто книг прочесть — вам и книги в руки.

Потом помолчал немного и сказал:

— Когда посвящал меня в иеромонахи бывший наш благостнейший владыка Макарий, то он, святительским своим прозрением проникнув в мое духовное неустройство, сказал мне по рукоположении моем тоже краткое и тоже сильное слово, и настолько было сильно слово это, что я его до сих пор помню, — сколько уж лет прошло, — и до конца дней моих не забуду. И много ль всего-то и сказал он мне? Подозвал к себе в алтарь да и говорит: «Н…й! Когда ты будешь скорбен и уныл и когда найдет на тебя искушение тяжкое, то ты только одно тверди: Господи, пощади, спаси и помилуй раба Твоего, иеромонаха Н…я!» — Только всего ведь и сказал мне владыка, но слово его спасло меня не раз и доселе спасает, ибо оно было сказано с властью.

«Да, — подумалось мне, — власти этой, кроме как от Бога, ниоткуда не получишь, хотя бы с академической кафедры, которую имеет в виду устроить мой орловский знакомый».

От какой беды спасло нашего друга слово владыки Макария, того он мне не поведал, да я и спросить не решился. Мало ли скорбей и бед наводит враг рода человеческого на монаха, особенно если он старается «добре подвизатися» на тесном и прискорбном пути монашеского подвига!…

Сегодня тот же отец Нектарий, в беседе о тесноте монашеского пути, вспомнил об одном своем товарище по скиту, некоем отце Стефане, проводившем благочестное житие в обители двадцать пять лет и все-таки не устоявшем до конца в своем подвиге. И с какою тонкостью поведен был вражий приступ на Стефана с той стороны, откуда можно было ожидать не врага, а ангела света!

— Этот Стефан, — сказывал мне о. Нектарий, — был богатого купеческого рода Курской губернии, и за ним в его родном городе числился и капиталец порядочный, и дом двухэтажный; а брат его родной, так тот и городским даже головой был на его родине, — словом, из именитых людей был наш Стефан в миру, да и в обители у нас тоже пользовался доброй славой. Пришел он к нам еще совсем молодым человеком, прожил у нас двадцать пять лет послушником, получил рясофор (тогда у нас даже рясофор был великое дело); и так он хорошо и внимательно жил, что был приближен и к старцу Амвросию, и к отцу Ювеналию Половцеву[107]; отец Ювеналий так любил Стефана, что когда получил назначение наместником в Киевскую Лавру, то звал его ехать с ним, чтобы посвятить в иеромонахи.

— Будь только со мною, — говорил ему о. Ювеналий, — и прими священство, а я тебе, если жалуешься на слабость здоровья, и послушания даже никакого не назначу.

Такого, значит, высокого о Стефане мнения был о. Ювеналий. И что же впоследствии вышло? Стефан как человек книжный и любитель святоотеческих писаний особенно занимался изучением св. Иоанна Златоуста и из его творений делал выписки. Привел он эти выписки в порядок, а затем, не сказав никому ни слова, взял да и издал их на свой счет под своим именем, с указанием точного своего адреса. К имени своему он и прозвище придумал — «монах-мирянин» — и прозвище это тоже пропечатал рядом со своим именем. Издание это, к слову сказать, в свое время среди мирян имело успех немалый… Дошла эта книжонка и до рук Оптинского настоятеля, архимандрита Исаакия. Позвал он к себе Стефана да и говорит, показывая на книжку:

— Это чье

— Мое.

— А ты где живешь?

— В Скиту.

— Знаю, что в Скиту. А у кого благословлялся это печатать?

— Сам напечатал.

— Ну, когда «сам», так чтоб твоей книжкой у нас и не пахло. Понял? Ступай!

Только и было у них разговору. И жестоко оскорбился Стефан на архимандрита, но обиду затаил в своем сердце и даже Старцу о ней не сказал ни слова. Как пришло время пострига, — его и обошли за самочиние мантией; взял Стефан да и вышел в мир, ни во что вменив весь свой двадцатипятилетний подвиг. Прожил он на родине, в своем двухэтажном доме, что-то лет с пять да так в миру и помер. Рассказал мне о. Нектарий скорбную эту повесть, заглянул мне в глаза, усмехнулся и сказал:

— Вот что может иногда творить авторское самолюбие!

А у меня и недоразумение-то мое с о. архимандритом возникало на почве моего авторского самолюбия. К счастью, не возникло.

И откуда о. Н. это знает? А знает и нет-нет да и преподаст мне соответственное назидание.

Уходя от нас и благословив меня, о. Н. задержал мою руку в своей руке и засмеялся своим детским смехом.

— А вы все это непременно запишите!

Вот и записываю.

25 июня

На этих днях наши аввы — о. архимандрит [Ксенофонт] и о. игумен [Варсонофий] уезжают в Троице-Сергиеву Лавру на монашеский съезд. Виделся сегодня с о. Нектарием.

— Каковы, — спрашиваю, — мысли ваши о предстоящем монашеском съезде?

— Мои мысли? — переспросил он меня с улыбкой. — Какие мысли у человека, который утром скорбен, а к вечеру уныл? Вы, батюшка-барин, сто книг прочли: вам, стало быть, и книги в руки.

Мне было знакомо это присловие о. Нектария, и потому я не отчаялся добиться от него ответа, хотя бы и притчей, любимой формой его мудрой речи. Я не ошибся.

— Помните вы свое детство? — спросил он меня, когда я стал настаивать на ответе.

— Как не помнить — помню.

— Вот и я, — говорит, — тоже помню. Набегаемся мы, бывало, ребятенки, наиграемся; вот и присядем или приляжем где-нибудь там, в укромном местечке, на вольном воздухе, да и давай смотреть на Божие небушко. А по небу-то, глядишь, плывут-бегут легкие облачка, бегут — друг дружку догоняют. Куда, задумаешься, бывало, путь они свой держат по голубой необъятной дали?.. Эх, хорошо было бы на облачках этих прокатиться!… «Высоко дюже — нельзя! — со вздохом решает компания. — Не взберешься… А хорошо бы!» И вот среди нас выискивается один, наиболее смышленый: «Эхва, — говорит, — уж и раскисли! Как так нельзя? Здесь нельзя — над нами высоко, а там, — показывает на горизонте, — там рукой их достать можно. Бегим скореича туда, взлезем, да и покатим!»

И видим все мы, что «смышленый» наш говорит дело, да к тому же он и коновод наш: ну что ж? — Бежим! И уж готова от слов к делу перейти стайка неоперившихся птенцов-затейников, да вспомнишь про овраг, через который бежать надобно, а в овраге небось разбойники, про дом свой вспомнишь, — а в доме у кого отец, у кого мать да бабушка: еще вспорют чего доброго!… Вспомнишь да и махнешь рукой на свою затею: чем по небу-то летать, давайте-ка лучше по земле еще побегаем!

Сказал батюшка свою притчу и улыбнулся своей загадочной улыбкой: понимай, мол, как знаешь!

Я не удовлетворился таким ответом.

— Вы мне, — говорю, — батюшка, скажите прямее: неужели толку не выйдет из съезда?

— Осердится на них Преподобный Сергий, — ответил о. Нектарий.

— На кого — на них?

— Да на наших, что туда едут. Чего «собираться скопом?» Ведь это запрещено монашеским уставом. Монашеский устав дан Ангелом: не людям же его менять — стать да дополнять своими измышлениями… Плакать надо да каяться у себя в келлии наедине с Богом, а не на позор собираться.

— Как на позор? Что вы говорите, батюшка?

— На позор — на публику, значит, на вид всем, кому не лень смеяться над монахом, забывшим, что есть монах… Какие там могут быть вопросы? Все дано, все определено первыми учредителями монашеского жития. Выше богоносных отцов пустынных кто может быть?.. Каяться нужно да в келлии сидеть и носу не высовывать — вот что одно и нужно!

— Что бы, — говорю, — вам сказать все это аввам?

— А вы, — вместо ответа сказал мне батюшка, — не поскучаете ли еще послушать сказочку?

И батюшка продолжал:

— Жил-был на свете один вельможа. Богат он был и знатен, и было у него много всяких друзей, ловивших каждое его слово и всячески ему угождавших. А вельможа тот был характера крутенького и любил, чтобы ему все подчинялись… Вот как-то раз на охоте с друзьями отошел к сторонке тот вельможа да в виду всех взял и лег на землю, приник к ней одним ухом, послушал, повернулся на другой бок, другим ухом послушал да и кричит своим приспешникам:

— Идите-ка все сюда!

Те подбежали.

— Лягьте — слушайте!

Легли, слушают.

— Слышите? Земля трещит: грибы лезут.

И все закричали в один голос:

— Слышим! Слышим!

Только один из друзей встал с земли молча.

— Чего же ты молчишь? — спрашивает вельможа. — Или не слышишь?

— Нет, — отвечает, — не слышу.

И сказал вельможа:

— Э, братец, ты, видно, того — туговат на ухо!

И все засмеялись над ним и с хохотом подхватили слова вельможи:

— Да он не только туговат: он просто-напросто глухой!

Сказал свою сказочку батюшка и замолк.

— И всё тут? — спрашиваю.

— Всё. Чего же вам больше?

И то правда: чего же мне больше?[108]

26 июня

Гнев Божий. — Дурные вести из деревни. — Пророка надо. — Монах Авель и участь его как пророка.

Третий день стоит такая погода, что, кажется, еще немного — и задохнешься: дождит, парит, а тяжелые тучи спускаются так низко, что задевают иногда за верхушки яблонь нашего сада. За всю свою жизнь я не запомню такого ненастного и грозного лета. С Козельском сообщение на лодках по новому разливу Жиздры. Луга уже в цвету затоплены, а вода все прибывает и прибывает.

Гнев Божий!

Да как и не быть ему?.. Приходит сегодня отец нашей припадочной Груши, просит чайку.

— Ну, как, — спрашиваю, — живут у вас, Павел, на деревне? Опоминается народ?

А я знал и по рассказам, и по личным наблюдениям, что жизнь в деревнях стала, что называется, «не приведи, Господи!»

— Какое там, — махнул безнадежно рукою Павел, — опоминается! Опомнится он? час от часу все хужеет народ, звереет, точно и смерти на него нет: ни Бога, ни души — ничего не стал признавать. За то и дохнуть стали, как скоты: где застала смерть без покаяния, там и помирают. Сколько их у нас по полям да по дорогам поперемерло и не перечесть!

— Что ж? иль хворь какая зашла?

— Нет, так просто — с удару, что ль, или там от сердца: ударит в голову иль под сердце подкатит, и дух вон. Плохой, совсем плохой народ стал!

Это я уж давно не от одного Павла слышу.

Анархия в человеке — анархия и в природе. Воздвигни, Господи, пророка миру, да призовет его к покаянию! Не явится пророк, не обратит отступнического сердца к Богу, — не миновать предреченной «скорби, какой не было от века и не будет…»

Виделся с о. Н. Поговорил на эту тему.

— Пророка бы надо! — говорю.

— Пророка? — вопросительно повторил за мною это слово отец Н, — вот что я расскажу вам на это. Во дни великой Екатерины в Соловецком монастыре жил-был монах высокой жизни. Звали его Авель. Был он прозорлив, а нравом отличался простейшим, и потому, что открывалось его духовному оку, то он и объявлял во всеуслышание, не заботясь о последствиях. Пришел час и стал он пророчествовать: пройдет, мол, такое-то время, и помрет царица, — и смертью даже указал какою. Как ни далеки Соловки были от Питера, а дошло все-таки вскорости Авелево слово до Тайной канцелярии. Запрос к настоятелю, а настоятель, недолго думая, Авеля — в сани и — в Питер; а в Питере разговор короткий: взяли да и засадили пророка в крепость… Когда исполнилось в точности Авелево пророчество и узнал о нем новый Государь, Павел Петрович, то, вскоре по восшествии своем на престол, повелел представить Авеля пред свои царские очи. Вывели Авеля из крепости и повели к Царю.

— Твоя, — говорит Царь, — вышла правда. Я тебя милую. Теперь скажи: что ждет меня и мое царствование?

— Царства твоего, — ответил Авель, — будет все равно что ничего: ни ты не будешь рад, ни тебе рады не будут, и помрешь ты не своей смертью.

Не по мысли пришлись Царю Авелевы слова, и пришлось монаху прямо из дворца опять сесть в крепость… Но след от этого пророчества сохранился в сердце наследника престола, Александра Павловича. Когда сбылись и эти слова Авеля, то вновь пришлось ему совершить прежним порядком путешествие из крепости во дворец царский.

— Я прощаю тебя, — сказал ему Государь, — только скажи, каково будет мое царствование.

— Сожгут твою Москву французы, — ответил Авель и опять из дворца угодил в крепость… Москву сожгли, сходили в Париж, побаловались славой… Опять вспомнили об Авеле и велели дать ему свободу. Потом опять о нем вспомнили, о чем-то хотели вопросить, но Авель, умудренный опытом, и следа по себе не оставил: так и не разыскали пророка… А вы, С. А., хотели бы, чтобы в наше-то время да чтобы пророк явился! Сто лет тому назад, вишь, куда пророков-то за слово пророческое сажали, а теперь, — усмехнулся он, — и слова сказать не дадут, как «за-клин» засадят.

Так закончил свою повесть о. Н. о Соловецком монахе Авеле.

О монахе Авеле у меня записано из других источников следующее.

Монах Авель жил во второй половине XVIII века и в первой XIX. О нем в исторических материалах сохранилось свидетельство как о прозорливце, предсказавшем крупные государственные события своего времени. Между прочим, он за десять лет до нашествия французов предсказал занятие ими Москвы. За это предсказание и за многие другие монах Авель поплатился тюремным заключением. За всю свою долгую жизнь — он жил более 80 лет — Авель просидел за предсказания в тюрьме 21 год.

Во дни Александра I он в Соловецкой тюрьме просидел более 10 лет. Его знали Екатерина II, Павел I, Александр I и Николай I. Они то заключали его в тюрьму за предсказания, то вновь освобождали, желая узнать будущее. Авель имел многих почитателей между современной ему знатью. Между прочим, он находился в переписке с Параскевой Андреевной Потемкиной. На одно ее письмо с просьбой открыть ей будущее Авель ответил так: «Сказано, ежели монах Авель станет пророчествовать вслух людям или кому писать на хартиях, то брать тех людей под секрет и самого Авеля и держать их в тюрьмах или в острогах под крепкою стражею»… «Я согласился, — пишет далее Авель, — ныне лучше ничего не знать, да быть на воле, а нежели знать, да быть в тюрьмах и под неволею». Но недолго Авель хранил воздержание и что-то напророчил в царствование императора Николая Павловича, который, как видно из указа Св. Синода от 27 августа 1826 года, приказал изловить Авеля и заточить «для смирения» в Суздальский Спасо-Евфимиевский монастырь. В этом монастыре, полагать надо, и кончил свою жизнь прозорливец.

В другом письме к Потемкиной Авель сообщал ей, что сочинил для нее несколько книг, которые и обещал выслать в скором времени. «Оных книг, — пишет Авель, — со мною нет. Хранятся они в сокровенном месте. Оные мои книги удивительные и преудивительные, и достойны те мои книги удивления и ужаса. А читать их только тем, кто уповает на Господа Бога».

Рассказывают, что многие барыни, почитая Авеля святым, ездили к нему справляться о женихах своим дочерям. Он отвечал, что он не провидец и что предсказывает только то, что ему повелевается свыше.

Дошло до нашего времени «Житие и страдания отца и монаха Авеля»; напечатано оно было где-то в повременном издании, но по цензурным условиям в таком сокращенном виде, что все касающееся высокопоставленных лиц было вычеркнуто.

По «Житию» этому, монах Авель родился в 1755 году в Алексинском уезде Тульской губернии. По профессии он был коновал, но «о сем (о коновальстве) мало внимаше». Все же внимание его было устремлено на Божественное и на судьбы Божии. «Человек» Авель «был простой, без всякого научения, и видом угрюмый». Стал он странствовать по России, а потом поселился в Валаамском монастыре, но прожил там только год и затем «взем от игумена благословение и отыде в пустыню», где начал «труды к трудом и подвиги к подвигом прилагати». «Попусти Господь Бог на него искусы великие и превеликие. Множество темных духов нападаше нань». Все это преодолел Авель, и за то «сказа ему безвестная и тайная Господь» о том, что будет всему миру. Взяли тогда Авеля два некие духа и сказали ему: «Буди ты новый Адам и древний отец и напиши яже видел еси, и скажи яже слышал еси. Но не всем скажи и не всем напиши, а только избранным моим и только святым моим». С того времени и начал Авель пророчествовать. Вернулся в Валаамский монастырь, но, прожив там недолго, стал переходить из монастыря в монастырь, пока не поселился в Николо-Бабаевском монастыре Костромской епархии, на Волге. Там он написал свою первую книгу, «мудрую и премудрую».

Книгу эту Авель показал настоятелю, а тот его вместе с книгой проводил в консисторию. Из консистории его направили к архиерею, а архиерей сказал Авелю: «Сия твоя книга написана смертною казнию», — и отослал книгу с автором в губернское правление. Губернатор, ознакомившись с книгой, приказал Авеля заключить в острог. Из костромского острога Авеля под караулом отправили в Петербург. Доложили о нем «главнокомандующему Сената», генералу Самойлову. Тот прочел в книге, что Авель через год предсказывает скоропостижную смерть царствовавшей тогда Екатерине II, ударил его за это по лицу и сказал: «Как ты, злая глава, смел писать такие слова на земного бога?» Авель отвечал: «Меня научил секреты составлять Бог!» Генерал подумал, что перед ним простой юродивый и посадил его в тюрьму, но все-таки доложил о нем государыне.

В тюрьме Авель просидел около года, пока не скончалась Екатерина. Просидел бы и больше, но книга его попалась на глаза князю Куракину, который был поражен верностью предсказания и дал прочесть книгу Императору Павлу. Авеля освободили и доставили во дворец к Государю, который просил благословения прозорливца:

— Отче, благослови меня и весь дом мой, дабы твое благословение было нам во благое.

Авель благословил. «Государь спросил у него по секрету, что ему случится», а затем поселил его в Невской Лавре. Но Авель скоро оттуда ушел в Валаамский монастырь и там написал вторую книгу, подобную первой. Показал ее казначею, а тот ее отправил к Петербургскому митрополиту. Митрполит книгу прочел и отправил в «секретную палату, где совершаются важные секреты и государственные документы». Доложили о книге государю, который увидал в книге пророчество о своей скорой трагической кончине. Авеля заключили в Петропавловскую крепость.

В Петропавловской крепости Авель просидел около года, пока не умер, согласно предсказанию, Император Павел. После его смерти Авеля выпустили, но не на свободу, а под присмотр в Соловецкий монастырь по приказанию Императора Александра I.

Потом Авель получил полную свободу, но пользовался ею недолго. Написал третью книгу, в которой предсказал, что Москва будет взята в 1812 году французами и сожжена. Высшие власти осведомились об этом предсказании и посадили Авеля в Соловецкую тюрьму при таком повелении: «Быть ему там, доколе сбудутся его предсказания самою вещию».

В Соловецкой тюрьме, в ужасных условиях, Авелю пришлось просидеть 10 лет и 10 месяцев.

Москва наконец была взята Наполеоном, и в сентябре 1812 года Александр I вспомнил об Авеле и приказал князю А. Н. Голицыну написать в Соловки приказ освободить Авеля. В приказе было написано: «Ежели жив здоров, то ехал бы к нам в Петербург; мы желаем его видеть и нечто с ним поговорить». Письмо пришло в Соловки 1 октября, но Соловецкий архимандрит, боясь что Авель расскажет Царю о его (архимандрита) пакостных действиях, отписал, что Авель болен, хотя тот был здоров. Только в 1813 году Авель мог явиться из Соловков к Голицыну, который «рад бысть ему до зела» и начал его «вопрошати о судьбах Божиих». И сказывал ему Авель «вся от начала веков и до конца».

Потом Авель стал опять ходить по монастырям, пока не был, в царствование уже Николая Павловича, пойман по распоряжению властей и заточен в Спасо-Евфимиевский монастырь в Суздале, где, по всей вероятности, и скончался.

27 июня

Приехала к нам наша любимица и друг наш О[лимпиада] Ф[еодоровна] Р[агози]на, о которой я уже упоминал раньше, предполагая видеть в ней «знатную даму», предсказанную о. Нектарием… Ну и измочалил же ее, бедную, мир…

Давно не бывавший у нас о. Нектарий сегодня пожаловал — точно предвидел приезд своей «знатной дамы» и с места завел разговор о звездах, уверяя, что на карте звездного неба он нашел свою «счастливую звезду».

Наша Липочка слушала его речи не без удивления, затем отвела меня к сторону и тихонько спросила:

— К чему это он все говорит?

— Не знаю.

— Вы ничего ему про меня не рассказывали?

— Нет.

— Странно.

— Что ж странного?

— Да то странно: я — именно я — всю жизнь искала свою «счастливую звезду» и не нашла ее до сих пор.

— А он, — говорю, — видите, нашел!

— Рассказывайте?!

— Присмотритесь поближе к Оптиной, к нашей жизни, к нашим интересам: быть может, и вы свою звезду найдете…

— А вы, — спросила Липочка, — вашу нашли?

— Видите, — говорю, — не ищем — стало быть, нашли!

Липочка задумалась, но, кажется, речам моим не очень поверила.

1 июля

Зашел о. Нектарий. Преподав мне благословение, задержал мою руку в своей и говорит серьезно с какой-то торжественной расстановкой:

— В дому Давидову страх велик.

И засмеялся — куда вся серьезность девалась!

— Что это, — спрашиваю, — значит?

Отец Нектарий опять стал серьезен.

— Некто из наших скитян, — ответил он мне, — сон на днях такой видел: будто он[109] [о]глядывается в сторону Царских врат и к ужасу своему видит, что там стоит изображение зверя…

— Какого зверя?..

— Апокалипсического. Вид его был столь страшен, что не поддается описанию. Образ этот на глазах имевшего видение трижды изменил свой вид, оставаясь все тем же зверем.

Сказал это отец Нектарий, махнул рукой и добавил:

— Впрочем, мало ли что монашескому худоумию может присниться или привидеться!

Не придавайте, мол, значения речам моим…

5 июля

Обращение сестры о. Феодота из раскола в Православие.

У одного из монастырских друзей моих, о. Феодота, живет в городе Уральске родная сестра, Александра. Она старше своего брата лет на десять. Сестра вышла замуж за раскольника и лет двадцать тому назад и сама уклонилась в раскол, в секту, именуемую «старушечья». Секта эта, как сказывал мне о. Феодот, с Церковью не общается, священства не признает и заменяет его «благочестивыми» старухами. Лет пять тому назад муж Александры, ярый раскольник, отправился на заработки в Сибирь, и с той поры о нем не стало ни слуху ни духу. Об этом о. Феодот знал от третьих лиц; сама же Александра с братом уже давно прекратила всякое общение.

И вот, в конце прошлого мая она внезапно приехала в Оптину.

— Посмотреть, — сказала она, здороваясь с братом, — спасаешься ли ты, или погибаешь.

Оптина произвела на нее такое сильное впечатление, что у нее, как мне говорил о. Феодот, «открылись источники слез», и она решила воссоединиться с Православною Церковью, поговеть и причаститься Св. Таин, которых в безумии своем была лишена столько лет.

— Я все двадцать лет, — говорила Александра брату, как скованная была, а последние годы стала ровно каменная. И мучило это меня, и камнем лежало на сердце, а поделать с собой ничего не могла, хотя и сознавала, что это у меня от моего отпадения от Церкви. А тут еще и хозяйка моя, раскольница, все пугала меня «лицевыми книгами».

— Что это за книги? — спросил ее о. Феодот.

— А это такие раскольничьи книги с картинками. На картинках изображена Православная Церковь, как престол антихристов, а священники ее — как эфиопы или мурины[110]. В книгах этих есть, например, такая картинка: священник помазывает народ елеем, а рука его в это время обвивается страшным змием; сам же священник изображен с копытами вместо ног и с хвостом, торчащим из спины.

— Неужели ты и у меня, — засмеялся о. Феодот, — и хвост, и копыта видишь?.. Ну, — сказал сестре своей о. Феодот, — живи, смотри, ко всему присматривайся, молись, ходи на могилки к старцам, а там уж сама как знаешь, так поступай: у тебя самой свой разум есть.

И всем сердцем обратилась сестра о. Феодота к покинутой родной матери Церкви.

Перед исповедью Александра говорила брату, что у нее глубоко засело и сидит враждебное чувство к таинству покаяния.

Меня, — говорила она, — двадцать лет наставляли в том, что исповедоваться вздор. Кому исповедоваться-то? Попу? — да он и сам-то сплошь бывает хуже и грешнее тебя…

Когда сестра от исповеди пришла к о. Феодоту, он, сам не зная почему, спросил ее:

— А что, ты в эту ночь ничего во сне не видала?

— Ничего. Почему спрашиваешь?

— Да так — спросилось.

И тут о. Феодот рассказал что-то из области знаменательных сновидений, подходящих к ее обстоятельствам.

Александра прослушала со вниманием и говорит:

— Правду сказать, сон-то и я нынче ночью видела, только такой поганый да глупый, что я его и за сон почесть не могу.

— А что видела?

— Да себя самое: будто я такая грязная, лохматая, растрепанная, а по мне по всей ползают вши. Я их обираю, а кто-то около меня стоит и вшей этих обирать помогает.

— Как же ты сон этот за ничто почитаешь? — подивился о. Феодот, — ведь он тебе показал, что такое есть исповедь: была грязная и вшивая, а задумала исповедоваться — и стала вшей обирать. Вши — грехи, а кто помогал тебе их обирать, тот иерей Божий, без чьей помощи тебе бы и во веки не обобраться.

Когда же Александра причастилась Святых Таин (ее присоединение совершено было келейно — исповедью), то на следующую за Причастием ночь она увидела такой сон: стоит она пред могилками трех великих Оптинских старцев — Льва, Макария и Амвросия — и видит: окружены могилки эти таким сиянием, что глаза ломит от света. И вдруг между могилками вырывается сноп такого света, что слепнут очи, и из света этого слышит Александра голос:

— Не думай, что исповедовал тебя священник: тебя исповедовал Сам Я, Господь и Бог твой. Смотри, как сияют эти могилы! Это все исповедники Мои, творящие Мою волю и таинством покаяния приводившие ко Мне кающихся грешников. Не буди неверна, но верна!

Слезами обливалась Александра, когда это рассказывала.

7 июля

Порок куренья. — Старцы о куреньи.

Сегодня ночью со мною был тяжелый приступ удушливого кашля. Поделом! это все от куренья, которого я не могу бросить, — а курю я с третьего класса гимназии и теперь так насквозь пропитал себя проклятым никотином, что он уже стал, вероятно, составною частью моей крови. Нужно чудо, чтобы вырвать меня из когтей этого порока, а своей воли у меня на это не хватит. Пробовал бросить курить, не курил дня по два, но результат был тот, что на меня находила такая тоска и озлобление, что этот новый грех становился горше старого. О. Варсонофий запретил мне даже и делать подобные попытки, ограничив мою ежедневную порцию куренья пятнадцатью папиросами (прежде я курил без счета).

— Не всё сразу, не всё сразу, — говорил мне Старец, — всему свое время: придет ваш час и куренью настанет конец.

Старец Иосиф велел мне молиться святому мученику Вонифатию и сказал:

— Надейся, не отчаивайся: в свое время, Бог даст, бросишь!

То же и почти в тех же выражениях говорил мне и о. Анатолий. И тем не менее, я все курю да курю, несмотря даже на раздирающий мои внутренности курительный катар дыхательных путей.

Было время, я в Сарове, в источнике пр. Серафима, исцелился на некоторое время от своего кашля, но курить не бросил, хотя Саровский духовник мой и очень на этом настаивал, — и вновь вернулась ко мне моя болезнь, от которой я так мучительно страдаю.

В ограде нашей усадьбы живут два Оптинских подвижника; один из них — мой любимец, о. Вонифатий, — буду просить его святых молитв к его Ангелу: на свои-то я плохо надеюсь.

8 июля

День Казанской Божией Матери. — Странности Липочки. — Мое куренье и о. Вонифатий. — «Переоценка математики». — Наука в безумии. — Знамение антихристова времени. — Награда сторицею.

В Оптиной храмовый праздник — день Казанской Божией Матери, но народу было немного в храме Божием. Не пошла ни ко всенощной, ни к обедне и наша Липочка, ссылаясь на нездоровье. Со дня своего приезда она не была ни в храме, ни на могилках старцев, ни к живым не пошла, как мы ее ни уговаривали. Становится нервной, беспокойной, как только заведешь об этом речь, и волей неволей приходится от нее оступаться и не настаивать, видя, какое на нее производят действие наши уговоры. Вывел ее как-то за нашу ограду в лес погулять и, гуляя, в беседе с ней, незаметно для нее стал приближаться к Скиту. Липочка понятия не имела об окрестностях Оптиной и, где расположен Скит, не знала. Вдруг она остановилась и, прервав разговор, тревожно спросила:

— Вы не в Скит ли к старцам думаете меня вести?

— И не думал, — ответил я ей. (Признаться, такой помысл был.)

— Нет уж, нет, пожалуйста, — заторопилась Липочка, — я в Скит не пойду: мне холодно, сыро; я и без того простужена. Пойдемте домой… Это когда-нибудь в другой раз, а теперь пойдемте домой поскорее — я озябла.

И голос-то какой-то точно чужой!… Странно мне это показалось.

Встретил у нашей садовой калитки о. Вонифатия.

— Батюшка, помолись своему угоднику, чтобы я курить бросил.

— Я и то, — говорит, — об этом молюсь: барин ты хороший, а привычка твоя плохая. Молюсь, молюсь! — успокоил меня о. Вонифатий.

А я, грешник, вслед — не утерпел — закурил свое зелье.

«Бедный я человек!., умом служу — хочу служить — закону Божию, а плотью закону греха. Чьи молитвы избавят меня от моего порока?..»

Наша гостья дала нам в разговоре такой образец путаницы и анархии мысли, что просто жутко слушать.

Сидели мы с ней за обедом и вели беседу о том, что теперь творится в мире, из которого она только что приехала и от которого мы, слава Богу, давно уже отстали.

— Знаете ли вы, — обратилась к нам Липочка, — что теперь идет такая всему переоценка, что даже математические аксиомы и те поколеблены. Вы вот небось до сих пор уверены, что две параллельные линии не пересекаются в бесконечности, а теперешняя наука это отвергает и доказывает, что линии эти в бесконечности сходятся.

— Липочка! — воскликнули мы все, сидевшие за столом, — да ведь это ж — безумие!

— Нисколько! — возразила с горячностью, — никакого нет в этом безумия! Станьте на железнодорожном пути, посреди рельсы, на длинной прямой, и посмотрите на них вдаль: разве вы не увидите перед своими глазами точки, где линии рельс пересекаются?

— Липочка! да ведь это ж оптический обман! Кто же на обмане математические теории строит?!

— Ну да, ну да, — обман! — кричала Липочка, — но в мире видимом все только наше представление о нем и ничего больше, а наше представление о мире тоже обман…

Батюшки-светы, чего тут только мы не понаслушались! Возражать было бесполезно, ибо для Липочки вся ерунда переоценки математики была основана на авторитете ее родственника, одного небезызвестного профессора, — не тем он будь помянут.

— Послушайте, — обратился тут ко мне один из разделявших с нами трапезу, — я все не мог склонить своего сердца к тому, чтобы поверить вашему убеждению в близости антихриста; но если правда, что наука дошла теперь до подобного безумия, то начинаю верить, что «презренный» действительно близко, ибо большей анархии мысли, чем эта теория, миру не дождаться.

— И обратите внимание, — заметил тут еще один из собеседников, — теория эта, при всей ее видимой бессмысленности, не лишена некоего прикровенно сатанинского смысла: заставляя верить лжи пересечения параллельных в бесконечности, она отвергает бесконечность, а следовательно, вечность, стало быть, и Самого Бога.

Не знамение ли это времени? — подумалось и мне.

Конечно — знамение.

Но когда та же Липочка отрешает себя от влияния на нее переоценщиков духовных ценностей и говорит свое, а не наигранное на ней, как на граммофоне, тогда и в ее речах и рассказах обретаются такие перлы, которые могут служить украшением любой сокровищницы.

Зашла речь о прошлом Липочки, — а оно у нее было не из легких, — жена и вспомнила то время, когда впервые завязались ее отношения с нею. Слово за словом, и Липочке пришел на память один эпизод из того времени, который она тут же и рассказала:

— Было это, — вспомнила она, — лет тридцать тому назад. Я тогда еще была совсем молоденькая, хотя уже и с немалым горем на плечах: у меня на руках был муж, страдавший тяжелой формой умопомешательства. Средств к существованию у нас не было никаких. Бог не без милости: нашлись добрые люди, определили нас — меня к месту, а мужа в лечебницу для душевнобольных, и я могла зажить сколько-нибудь спокойно, без страха за завтрашний день. Трудновато, правда, было мне и на месте: жалованье было маленькое, и оно почти все целиком уходило на содержание и лечение больного мужа; но стол и квартира были казенные, и я хотя с грехом пополам, да перебивалась. Большой для меня в то время нравственной поддержкой была моя сестра, которая с мужем жила на Удельной: к ней я часто ездила мыкать свое горе.

Чтобы попасть к сестре на Удельную, мне надо было садиться на конку на Михайловской площади и ехать до Финляндского вокзала. И вот села я раз в открытый вагон на Михайловской площади и вижу, что около конки стоит какой-то простой рабочий с окровавленной рукой в повязке. Потянулось к нему мое сердце: очень мне его жалко стало. Я встала со своего места, подошла к нему.

— Что это у тебя с рукой? — спрашиваю.

— На работе руку, — отвечает, — сломал, сударыня.

Вижу — сложный перелом: кровь сочится.

— Тебе, — говорю, — в больницу надо поскорей!

— Да, вот, — говорит, — был в Обуховской, а там не приняли: мест нет. Дали больничный билет на Удельную, а мне туда ехать не на что — денег нет.

Садись, — говорю ему, — со мной; я тебя довезу до Удельной.

Рабочий мой сам взлезть в вагон не мог; я попросила близстоявшего городового помочь ему; сама помогла чем могла: кое-как усадила его с собой рядом, и мы поехали. И показалось мне тут достойным внимания то, что из публики, на все это глядевшей, не нашлось никого сочувствующего; напротив — на меня смотрели с нескрываемой насмешкой: делать, мол, бабе нечего — вот и рисуется своей добродетелью!

Казалось ли мне это или на самом деле было так, но мне впору было бы отказаться от своего намерения, если бы не жалость — и жалость преодолела ложное смущение.

Довезла я рабочего до Удельной. На станции меня встретил зять; с ним вместе мы и устроили страдальца в больницу. Дала я ему полтинник на чай и на сухарь, заглянула в кошелек, хотела прибавить на булку, а в кошельке уже и нет ничего: было около четырех рублей, а осталось немного мелочи — только на обратную дорогу домой. Три рубля, ровным счетом, стоил мне мой раненый рабочий.

— Барыня! — со слезами на глазах спросил он меня, когда мы с ним стали прощаться, — скажи мне твое имя, чтобы знать, как поминать тебя на молитве.

Я сказала. С тем мы и простились, и я уже более никогда рабочего этого не видала.

Пошли мы с зятем из больницы к нему на дачу. Я иду и думаю: жить тебе, Олимпиада, до жалованья еще больше недели, занять негде: с чем ты теперь осталась? А было бы три рубля-то дома, если бы… Я поймала тут себя на лукавой мысли и в ответ на нее чуть вслух не сказала: «А Бог-то! ведь Он же сторицею обещал воздать за всякое добро, сделанное ближнему: да будет Его святая воля — Он уж как-нибудь обо мне промыслит».

Подходим мы с зятем к их даче, а сестра, завидя нас с терассы, еще издали мне кричит:

— Липочка, поздравляю! Иди расписывайся скорее: тебе на наш адрес сейчас с почты триста рублей принесли!

У меня от нечаянной радости едва ноги не подкосились. Распечатываю конверт и глазам не верю, лежат три радужные бумажки и при них письмо от совершенно неизвестного мне господина. Пишет: «Я — давнишний друг вашего мужа и был ему должен триста рублей. Узнал, что он болен, а вы находитесь в тяжелом положении, и решил свой долг уплатить вам». Только всего и было в письме; я даже и подписи разобрать не могла. Так и не узнала и не знаю, кто был мой благодетель… Но вы подумайте только: три рубля пожертвовала вдовьей своей лепты, а триста тут же получила! Бог-то, Бог, что только Он делает!

Мы все бросились целовать нашу Липочку, растроганные, умиленные…

— А помните, Олимпиада Феодоровна, — спросила ее жена моя, — как вы тропарь празднику Казанской Божией Матери выучили?

— Еще бы не помнить! — с живостью воскликнула Липочка, — разве такие вещи забываются?

— Как? что? — посыпались на нее расспросы, — расскажите, милушка!

— Весь и рассказ-то мой, как и самое дело — всего навсего три слова: Матерь Божия выучила!

— Как так?

— Да, видите ли, вот как! Я всегда очень чтила икону Казанской Божией Матери и много на себе самой от нее чудес испытала. Вот кто-то мне и скажи: «А тропарь то вы Казанской Царице Небесной знаете?» — А я как раз и не знаю. Стала я его учить — а он такой длинный[111] — и не могу выучить. Ну вот что хотите, не дается он мне да и полно! Один раз, твердя его, я даже до слез дошла: ну ни в зуб, что называется, толкнуть, — только и помню что «Заступнице Усердная», а дальше — ни слова. И вот, заснула я раз ночью и вижу: пришла Сама Царица Небесная и говорит мне:

— Отныне тропарь Мой ты будешь знать и помнить до самой твоей смерти!

От невыразимого умиления я проснулась в слезах и, конечно, тропарь этот до сих пор помню[112].

И зачем только наша Липочка, с таким-то сердцем, возится с разными профессорами, переоценивающими ценности?!

10 июля

Спор с Липочкой. — Смерть курсистки и видение рая.

Опять спор с Липочкой.

— Христос Своею крестною смертью, — кричит она на меня, — всех искупил! всех, всех, — слышите ли, — всех! Я знать не хочу ваших средневековых понятий о Христе как о каком-то инквизиторе…

Бедненькая наша Липочка была в свое время ревностной посетительницей известных в Петрограде «религиозно-философских» собраний: там-то ей больше всего и спутали головку.

— А что и неверующие, и даже противящиеся Христу, и те не лишатся части своей в Царстве Света, на это я вам приведу свое доказательство!

— Приводите! — попросил я.

— И приведу, — заартачилась Липочка, — да еще такое, против которого у вас и возражений не найдется.

— Что же это за доказательство? — спрашиваю.

— Доказательство свыше — видение, — ответила она мне уже спокойно — серьезно.

Я знал тонкую духовную природу нашей Липочки и верил ее способности кое-что видеть из того мира, куда редко кому дается безнаказанно заглядывать — тому я уже имел примеры. Я насторожился.

— У нас на курсах[113] училась одна курсистка, на редкость хорошенькая и пресимпатичная, но, к сожалению, внутренний ее человек был заражен и насквозь пропитан духом времени, и притом не только духом неверия, но и злейшим его — противления, вражды ко всему, что относилось к области веры… Заболела девушка эта, и наши врачи определили, что ей уж больше не жить на этом свете. Увидела я, что к ее земным счетам подводятся итоги, и стала я понемногу, исподволь, уговаривать ее обратиться к Церкви, а главное, поисповедоваться и причаститься Святых Таин. Куда тебе! — она и слушать не захотела, так и умерла во вражде к Православной вере… Если бы вы только знали, как тяжело мне было это!…

Вы знаете расположение помещений наших курсов и помните, что как раз над моей квартирой находилась наша домовая церковь. В эту церковь до отпевания и был поставлен гроб с телом почившей. Накануне погребения я зашла пред сном в церковь, помолилась у гроба, как только могла от всего сердца, о упокоении души моей курсисточки, сошла к себе вниз, помолилась на сон грядущий и легла спать с мыслью о ее загробной участи. Хотела было уже тушить свечку, да вижу, что от тяжелых дум заснуть не могу; прочла Евангелие… Не могу спать, лежу с открытыми глазами; свечка горит… В спальне моей было четыре окна: два в одной стене и два в другой, а между окнами было по простенку… И внезапно в одном из этих простенков явилась передо мною, как живая, фигура усопшей в том ее повседневном облике, в котором я ее привыкла видеть: в платье и косынке — форме наших воспитанниц. Явилась эта фигура и исчезла. В то же мгновение другой простенок исчез, как бы раздвинулся, и перед глазами моими явилось нечто до того невообразимо прекрасное, чудесное, что сердце мое замерло от восторга. Я вскочила с кровати и только успела вскрикнуть — ах! — видение это исчезло. Пока я опомнилась, пришла в себя, картина виденного из памяти моей уже изгладилась, и только сердце все еще продолжало трепетать от восхищения перед тем, чему нет слов на языке человеческом.

Когда несколько улеглось мое волнение, я схватила бумагу и карандаш, — она у меня всегда лежала на спальном столике, — хотела записать хотя бы тень и… не могла, ибо нет образа виденному ни на земле, ни в представлениях и понятиях человека… И подумалось мне в ту минуту — Суд Божий не есть суд человеческий: я печалилась о загробной участи моей воспитанницы, а милость Божия открыла мне то райское селение, в которое она призвала ее для вечного наслаждения.

Не без волнения выслушал я рассказ этот: сердце чувствовало, что все в нем святая правда, именно — святая, а не лживая, не прелесть вражия, но то же сердце не могло мириться с тем выводом, который из этого видения вывела «путаная головка» Липочки.

— Липочка! — переспросил я ее, — вы как вашу курсистку видели? она была в одном простенке, а райское видение — в другом?

— Да!

— И в раю том, — продолжал я, — вы ее не видели?

— Нет.

— Ну, тогда ясно, что ваше толкование неверно. Да оно и не могло быть верно, ибо вражду на Бога и Христа Его не соединить с любовью Божественной в Эдеме сладости. И душе вашей воспитанницы, и вам был показан рай, — это для меня несомненно, — но врата рая для души той оказались затворенными, и она не вошла туда и не могла туда войти — иначе надо отречься от всей веры нашей, чего вы ни себе, ни даже врагу вашему не пожелаете.

Сказал я это с большой горячностью, и, к удивлению моему, Липочка, склонная на каждом шагу спорить со мною зуб за зуб, на этот раз ничего мне не возразила.

Записываю я события и речи дня с возможной точностью, занес на страницы своего дневника и этот удивительный рассказ нашей Липочки, и свои речи. А теперь думаю: вправе ли я произносить такой категорический суд над душой воспитанницы Олимпиады Феодоровны? Даже Отец наш Небесный не судит никого, а весь Суд предоставил Своему Сыну[114].

Буди над покойницей воля Божия и милость Суда Спасителя нашего и Бога, а не наши пересуды.

13 июля

Искушение и утешение. — Преп. Серафим и монахини. — Вразумление скитскому послушнику.

Вчера вечером заходил ко мне студент 4‑го курса Московской Духовной академии, некто С. И. В.[115].

— Это ведь вы, — спрашивает, — опубликовали беседу о цели христианской жизни преподобного Серафима с Мотовиловым?

— Я.

— Мне было бы желательно узнать: действительно ли вы ее нашли в бумагах Мотовилова или же сами эту беседу составили?

— Иными словами, — переспросил я, — вам желательно удостовериться, не налгал ли я на Преподобного?

— Ну зачем же так грубо? просто: не выдали ли вы своего за чужое?

Подивился я вопрошавшему, но конфузить молодого человека не захотел.

Ответил ему безгневно:

— Да не будет ми лгати на святого.

— Да ведь я почему так спрашиваю, — спохватился он, — дело в том, что я очень близко стою по духовным своим отношениям к пустыни (он назвал очень известную в Центральной России пустынь), и там некоторые монахи сожгли вашу брошюру с этой беседой, находя ее еретической.

«Я‑то на Преподобного не солгал, а вот монахи-то той пустыни не плод ли твоего, друже, измышления?» — подумалось, но не сказалось.

Сегодня наш благочинный привел к нам двух монахинь: казначею и просфорню одного из монастырей Т. епархии. С ними пришла еще и вдова их бывшего священника.

— Если бы вы только знали, — сказала мне м. казначея, — какую пользу христианской душе приносит книга ваша! Сколько духовной радости дала нам обретенная вами беседа преподобного Серафима с Мотовиловым!

С сегодняшней Литургии мы с женой начали готовиться[116] к 19 июля, ко дню преп. Серафима; надо же было за эти сутки случиться двум таким встречам?! Кто их подготовил? кто их осуществил?

Дивное дело!

— Мы к вам с просьбой, — продолжала м. казначея, — не найдете ли вы полезным записать, что с нами было по милости преподобного Серафима?

О Божья река моя! бездонны глубины, неистощимы недра твои, таящие в себе тьмочисленные уловы, которых не вместить в себе и мрежам целого мира, если бы только захотел мир отдать себя этой ловитве! Но молва его и шум, и купли житейские не дают слуху его слышать, оку, чтобы видеть, чтобы обратиться ему, да исцелит его Господь…

Первой повела рассказ свой мать Агния, просфорня.

— Было это, — сказывала она, — в тот год, когда наш Батюшка-Царь справлял войска на войну с японцами. Помните, он, кормилец, все ездил тогда по городам, где полки наши стояли, еще не ходившие на войну, и царским словом своим и благословением напутствовал их в поход на Дальний Восток. Так вот, в том самом году, в начале августа, собрались мы с одной нашей монахиней в Саров поклониться преподобному угоднику Божьему Серафиму. Из обители нашей, чтобы попасть в Саров, путь лежал нам на Рязань, а с Рязани на Сасово, а с Сасова на лошадях в Саров. В Рязани нам была пересадка, и угодили мы к ней как раз в тот самый день, когда Государь был в Рязани и все поезда по этому случаю были задержаны. По расписанию нам из Рязани надо было бы выехать на Сасово около полудня, а выехали мы только в 10 часов вечера. На рязанском вокзале народу от скопившихся поездов было видимо-невидимо, так что яблоку упасть было негде. Дорожных пожитков с нами было по чемоданчику у каждой да по свертку. В одном из чемоданов было положено все, что нам более всего для дороги было необходимо: деньги, даровые проездные билеты от станции нашего города до Оптиной (мы после Сарова должны были ехать к Оптинским старцам), — словом, в чемодане этом было все, без чего нам и шагу двинуться было нельзя. С собою, по карманам, было ровно столько, сколько нужно было, чтобы доехать до Сарова.

Когда подали казанский поезд, с которым нам надо было ехать, забрали мы наспех наши вещи и бросились поскорее к вагонам, чтобы успеть занять место. Толкотня и давка были ужасные. Едва мы кое-как примостились, как поезд наш тронулся. Пока успокоились, осмотрелись, поезд уже был далеко от Рязани. Хвать! а чемодана-то самого нужного и нет. Стали искать, припоминать, соображать… Нет чемодана! Что было делать? Потужили мы тут, наплакались вволю, а как слезами горю не поможешь, то и порешили предать себя на волю Божию и на милость угодника Божия. Однако доехали до Сасова и смалодушничали: увидали жандарма и заявили ему о пропаже чемодана.

— Да где он у вас, — спрашивает, — остался?

— На платформе, — говорим, — у входа в вагон!

— Ну, — говорит, — пишите тогда — пропало!

Мы и сами ровно так же думали: не стоило и малодушничать!

С последними крохами добрались мы кое-как до Сарова, оттуда до Дивеева, прожили там дней десять, помолились, поплакали, поговели и с помощью добрых людей пустились в обратный путь в свою обитель. Об Оптинских старцах и думать было нечего.

И уж как же мы молились и плакали у преподобного, один только батюшка, угодник Божий знает!

Приехали в Рязань. Пошли в вокзал дожидаться своего поезда в наш город. Хотели было сделать заявку о своей пропаже станционному начальнику, да порешили — не стоит: больше десяти дней прошло — какие там заявки?!

Сели мы на вокзале за столик, положили рядом свои вещи на пол, взглянули нечаянно под столик, а под ним — наш чемодан! Поверите ли, мы даже испугались: может ли это быть? Смотрим — он! щупаем — он! Приподняли — не порожний ли? Нет, тяжелый, с вещами, как и быть должно, целехонький. Господи, да что же это? Руки дрожат, насилу ключ вставили. Открыли: все до нитки цело-целешенько. Ну и радость же тут была нам, какой, кажется, во всю жизнь нам не бывало! Плачем от радости и благодарим Преподобного впричет:

— Спасибо тебе, батюшка, спасибо, угодничек Божий!

Смотрим: метет вокзальную залу мальчик лет пятнадцати. Подозвали его.

— Ты, — спрашиваем, — мальчик, всегда тут убираешь?

— Всегда.

— И после Царя тоже ты убирал?

— И тогда убирал. Я всякий день тут, после каждого поезда убираю.

— Не видал ли ты тут, — показываем на место, — чемодана, похожего на этот?

— Нет, — говорит, — ни такого и никакого тут не было!

— Вот какие дела-то и в наши времена бывают от Божьих угодников, — такими словами закончила рассказ свой мать Агния.

А по ней и мать Августа, казначея, сообщила мне следующее:

— То, что я хочу вам поведать, было со мною в 1901 году, за два, стало быть, года до открытия мощей преподобного Серафима. Я тяжко заболела: была у меня ифлюэнца, после нее воспаление легких, а за воспалением — гнойный плеврит. Смерть моя пришла. Пригласили ко мне лучшего нашего хирурга, собрали консилиум и так как сердце мое едва работало, то на операцию прокола не решились и предоставили меня воле Божией. Невыразимы были тогда страдания мои. Довольно вам сказать: не имея ни днем ни ночью покоя, я провела без сна и пищи ровно месяц и девять дней. Придет ночь, думаю: ну, может, Бог даст, ночью будет легче! День придет: авось днем полегчает! И так — 39 суток!… И вот наступила сороковая ночь. Я сидела в кресле в своей келье — лежать я не могла. В келье со мною не было никого… Перед креслом моим два окна, и в них льется яркий лунный свет. Я томлюсь без сна, хочу принудить себя заснуть и заснуть не могу… Вдруг вижу: стоит предо мною в епитрахили, высокого роста, но несколько сгорбленный старец-иеромонах…

— Ты что это, — спрашивает, — не спишь? ведь цари и те спят!

Тут старец наложил мне на голову свою руку, и я тотчас же заснула. Была полночь. Проснулась я в час ночи, и хоть сна моего было всего час один, но я себя почувствовала окрепшей настолько, что навестивший утром меня доктор решил мне сделать прокол, который я перенесла легко, и вскоре и совсем выздоровела.

Кто был Божий угодник, меня навестивший, я не знала: думала на священномученика Антипу-врача, или на кого-нибудь из прославленных святых Православной Церкви, но на Саровского старца не думала никак, веры к нему не имела и даже лица его не знала. После саровских торжеств приехал к нам наш епархиальный владыка и в дар нашему монастырю привез икону преподобного Серафима, освященную на святых мощах его. Как взглянула я на эту икону, так сразу и признала в ней моего целителя…

Записываю я эти речи по уходе моих посетительниц и слышу, кто-то обращается ко мне из соседней комнаты:

— Боже наш, помилуй нас! К вам можно?

Оборачиваюсь: скитский рясофорный послушник, о. Никита[117].

— Давно, — говорит, — у вас не был; а вот сегодня точно сила какая-то невидимая меня к вам потянула. Здравствуйте!

Вошел в кабинет.

— Я вам помешал: вы что-то пишете?

— Хочешь (мы с ним приятели) послушать?

— Благословите: очень хочу!

Я прочел.

— Ну, — говорит, — видно сам угодник Божий потащил меня сегодня к вам!

— А что? — спрашиваю.

— Да, видите ли, ему в субботу положен, полиелей, а я ему мало верую и на полиелей идти не хотел. В Воскресенье, думал я, ему все равно праздник; в субботу бдение: чего, мол, себя еще лишний раз утруждать? Вот, батюшка мой, как опасно мы ходим! — вздохнул о. Никита, сокрушаясь о своем нерадении и неверии.

О. Никита родом из раскольничьей семьи и с молоком матери всосал недоверие к святости всех подвизавшихся после Патриарха Никона угодников Божиих. Он сознает в себе эту неправду, борется с ней, но она, как притаившаяся змея, нет-нет да и выпустит свое ядовитое жало…

Сообщила мне и вдова монастырского священника случай ее исцеления от чахотки молитвами преподобного Серафима еще в те времена, когда не молебны ему пели, а служили на его могиле панихиды, но таких чудес его милости как звезд на тверди небесной…

14 июля

Весть о кончине моего духовника. — Последнее его письмо ко мне. — Весть о кончине Валдайского протоиерея.

Вчера, в четвертом часу дня, я получил телеграмму из Орла, и в ней четыре слова: «Скончался отец Петр Рождественский».

Царство Небесное святой его душе!

Отец Петр, протоиерей Георгиевской церкви в Орле и член Орловской Духовной консистории, был долгое время моим духовником, другом духовным и неусыпным молитвенником. В прошлом году в «Троицких Беседах» я напечатал брошюру под заглавием «Жатва жизни» и в ней описал, между прочим, смерть Митроши-праведника. Митроша этот был сын о. Петра. Когда вышла в свет моя брошюра, я послал ее батюшке и в ответ получил от него горячее, исполненное любви, письмо. В письме этом он благодарит меня за утещение и пишет: «Прочитав ваше повествование о кончине нашего Митроши, я, действительно, крепко плакал, а жена не могла выслушать до конца вашего сказания о нем, расплакалась и удалилась в другую комнату. Думаю, что она потом, когда я ушел из дома, прочитала его наедине, потому что книжка эта очутилась в ее комнате, на столе… Скажу вам, что я долго не видал покойного Митроши во сне, а незадолго, дня за три до получения от вас письма и книжки, я очень ясно видел его ходящим в комнате жены, одетым в сюртук. Митроша виделся мне в благодушном настроении. Обрадованный таким видением, я вскрикнул: «Митроша!» — и тут же проснулся. Сон этот я тотчас же рассказал жене, собиравшейся идти к обедне (служил в тот день о. Симеон), и приказал ей взять просфору и помянуть Митрошу…»

Письмо это я получил в декабре прошлого года. Тогда во сне видел о. протоиерей своего Митрошу, теперь, полгода спустя, видит его уже лицом к лицу в бесконечной неисследимой вечности.

Царство вам Небесное, дорогие мои усопшие, не оставьте меня там своими молитвами!…

Странное совпадение! Сегодня из Валдая, где мы с женой жили в 1906 году, я получил письмо, извещающее меня о кончине 12 июля Валдайского соборного протоиерея о. Павла Лебедева. Мы очень любили этого прекрасного человека и чистейшего сердцем совершителя Таин Божиих. В один и тот же день на севере и в центре России скончались два протоиерея, близких нам по духу и по отношениям: один — Петр, другой — Павел. Быть может, и нет действительной духовной связи между этими двумя событиями, но в моем представлении они связались как будто в какое-то знамение.

19 июля

Серафимов день. — Странное поведение нашей гостьи. — Страшная смерть.

Серафимов день! Сколько с этим великим днем связано у меня святых воспоминаний!… Да, глубокую борозду на ниве моей жизни вспахал угодник Божий благодетельным своим плугом, обсеменив ее семенем, могущим принести плод сторичный.

Увы мне, рабу неключимому!

Сегодня мы с женой причастники Святых Христовых Таин. Сотвори, Господи, соединение с Тобою в жизнь вечную!…

Наша Липочка все еще с нами пребывает, но все продолжает под разными предлогами не ходить ни в церковь, ни к старцам. Сидит в ней точно какой-то дух противления всякой святыне, и она слышать не хочет выйти куда либо за нашу ограду, кроме леса.

— Липочка, родная! — говорю я ей, — мне странно ваше поведение: приехали в старческую обитель и никого из старцев и видеть не хотите.

— Они, — отвечает Липочка тоном капризного ребенка, — страшные: возьмут да меня и обличат и осудят.

— Что вы, что вы, — говорю, — Липочка! К нам в Оптину за утешением к старцам ездят, а не за обличением.

— Нет! — уперлась она, — они страшные — я не пойду к ним.

— Липочка! это не вы старцев боитесь, а приставший к вам бес: он-то вас и не пускает ни к ним, ни в храм Божий, ни на могилки старцев.

— И откуда вы это взяли? — с негодованием возразила мне Липочка. — Бес? Откуда он ко мне пристал?

— Из религиозно-философского собрания, куда вы повадились бегать за новыми путями.

— Вы скажете! Не верю я в ваших бесов: никаких бесов нет, а если когда и были, то Христос их всех победил и разогнал, и их теперь больше нету.

На эту тему у нас с Липочкой уже не раз завязывался продолжительный диалог, переходивший в спор и заключавшийся неистовым на меня криком Липочки. То же произошло и теперь: я было оглох от ее крика.

А вот сегодня, за утренним чаем, та же Липочка, с пеною у рта отвергающая бытие бесов, сообщила нам из своих воспоминаний следующее:

— Когда на наших курсах школой заведовала как попечительница некто А.[118], дочь одной из очень высокопоставленных особ, близкой к Высочайшему Двору покойного Государя Александра III, — эта А. меня очень любила, звала «бессребреницей» и, несмотря на знатность свою, богатство и на то, что она была моим начальством, обращалась со мною запросто как с близкой, хорошей своей знакомой. В ее доме я бывала часто, и там иногда мне приходилось сталкиваться с ее матерью, княгинею В.[119] Боже мой, что это была за женщина! Сколько ни перевидала я на своем веку знатных и богатых, спесивых и надменных, но такой гордости и спеси, такой властности, такого пренебрежительного отношения к людям, ниже её стоящим в обществе, я в жизни своей ни в ком не встречала. Даже дочь ее, женщина чрезвычайно умная, самостоятельная и тоже властная, и та находилась под давлением неприступного величия своей матери. Сидишь, бывало, у А., пьешь с ней чай, беседуешь по душам. Вдруг докладывают:

— Княгиня В.!

Это — матушка, значит, А… И что тут только делалось после этого доклада! Сама А., как маленькая девочка, бросалась навстречу своей матери чуть ли не в швейцарскую, а я, ничтожная козявка, уползала в самый дальний угол кабинета и там заблаговременно принимала самую что ни на есть униженную позу. Когда входила княгиня, я, не выходя из своего угла, творила перед ней такой поклон, что головой едва не касалась земли; и в ответ получала кивок не столько головой величавой княгини, сколько ее бровями. Я любила всем сердцем А. и ради нее за грех не считала этой комедии.

И вот настало время и этому великолепию смириться до пути, общего и царям, и нищим: заболела княгиня к смерти и стала умирать; и была ее болезнь такая, что ей пришлось чуть не каждую минуту нуждаться в посторонней помощи, иначе от болезненного одра ее пошел бы смрад невыносимый. Каково это было переносить ее величию!… Нужна была опытная интеллигентная сиделка, и А. выпросила в сиделки к матери лучшую в школе нашей воспитанницу, некую Зибольд, хотя и лютеранку, но очень верующую девушку. Говорила эта воспитанница свободно на трех европейских языках, кроме русского, и фельдшерское дело знала прекрасно. Эта З. провела у одра княгини все время ее болезни до последнего вздоха, который княгиня и испустила на ее руках. И что же это была за страшная смерть! Верите ли, что когда мне З. под свежим впечатлением рассказывала некоторые эпизоды этой кончины, то она сама тряслась как в лихорадке от только что пережитого ужаса, заражая страхом и мое испуганное сердце.

Невыносимы были страдания княгини, но, как ни были они тяжки, они не могли сломить тщеславия гордого сердца: в промежутках между припадками мучительных болей, когда ей становилось полегче, не о душе своей думала княгиня, не о вечной жизни, не о грехах своих, а только о том, почему не едут навестить ее те, которых она одних почитала выше себя. И когда это давно жданное событие наконец совершилось, тогда вслед за ним началось то, от чего долго не могла прийти в себя наша воспитанница. Только что закрылась дверь за высокопоставленными посетителями, княгиня, бывшая в возбужденно-радостном настроении, внезапно чего-то испугалась и закричала неистовым голосом:

— Спасите меня, спасите!

— Что с вами, княгиня? — подбежала к ней З.

— Спасите! Смотрите туда: разве вы не видите, как ко мне отовсюду лезут духи зла?.. Вот они, вон они!… Вот дух гордыни… Спасите, спасите!

И с этого момента началась леденящая ужасом мука души от лютых бесовских видений и терзаний, и мука эта, длившаяся, казалось, без конца, не прерывалась ни на одно мгновение, пока на руках у З. гордая душа не покинула изнеможденного болезнью тела. Княгиня все это страшное время была в полном сознании, всех, кто только ни был у ее одра, узнавала и ко всем вопила только об одном — о защите от бесовских угроз и нападений. Моя З. долго не могла вспоминать без волнения пережитых тогда ужасов от этих душу раздиравших воплей, от ощущения присутствия незримой силы зла и человекоубийственной ненависти.

Липочка кончила свой рассказ, и у нее с женой моей начался оживленный разговор, основанный на общих воспоминаниях и о школе, и о А., и о кончине В., и о воспитаннице З… А я сидел и думал: какой логикой руководится наша Липочка, рассказывая такие истории и в то же время отрицая существование духов зла, которые в этих историях принимали такое непосредственное, живое и явное участие?!

Вот они, плоды искательства «новых путей» по разным философским и якобы религиозным собраниям! Лезут люди в «глубины сатанинские» и, как пошехонцы, запутываются «в трех соснах» на торжество и радость бесовским шайкам, бродящим теперь едва ли не безвозбранно повсюду…

21 июля

Возвращение наших авв с монашеского съезда. — Знамение времени. — Отъезд нашего друга.

Наши аввы вернулись с монашеского съезда: отец Варсонофий — 17-го, а о. архимандрит — 18-го вечером.

Сегодня о. архимандрит заходил к нам. Своей поездкой он остался доволен. Побыл он у нас минут с двадцать (это, кажется, его второе посещение нас за оба года нашего пребывания в Оптиной), кое-что сообщил из впечатлений от съезда и затем отправился в монастырь. Я пошел его провожать. Дошли до больницы. У больницы стоит подвода, запряженная монастырской лошадью.

— Вы любитель отмечать «знамения времени», — вот вам и «знамение», — сказал мне о. архимандрит, указывая на подводу, — шел сегодня к нам утром из Козельска малый, — сказывает, жил у нас когда-то. Повстречались ему на пути какие-то его приятели; пошли мирно вместе. Под Оптиной они о чем-то заспорили… слово за слово!… И стали приятели приятеля бить; переломали ему руку, ребра, разбили голову и кинули в Жиздру. В Жиздре он опомнился от побоев, переплыл ее и дополз к нам в больницу. О. Пантелеймон (фельдшер) дивится, как он с такими повреждениями мог все это проделать. Теперь вот отправляем его к хирургу, в городскую больницу.

Если отмечать все такие «знамения» в дневнике своем, то ни места, ни времени не хватит: ими полна теперь вся соскочившая с рельсов горемычная русская жизнь.

Гнев Божий не за горами.

Сегодня уезжает от нас наша бедная Липочка, уезжает неудовлетворенная и расстроенная…

— Я хотела у вас слушать о Христе, а слышала только о диаволе. Не нашло мое сердце успокоения!

Ни в церкви, ни у старцев Липочка так и не побывала, кроме о. Анатолия, к которому жена моя каким-то образом ухитрилась-таки ее проводить.

Что делать! не нашей, видно, меры найти было доступ к сердцу Липочки, в котором, по всем признакам, свилось гнездо «обновленчеств» и «богоискательств» в духе протестантствующего высокоумия. А как бы хотелось и ей, и себе побольше младенчества и в сердце, и в разуме!…

23 июля

Послание монашеского съезда. — Весть из Испании. — «Современный Калиостро». — Проповедь конца мира. — Идет подготовка к чему-то, чего еще не было.

В полученном сегодня номере «Колокола» напечатано «Послание монашеского съезда ко всем русским инокам». Кончается оно такими словами:

«О возлюбленная братия! Время подвига настало. Кто знает? Быть может, знамения времен исполняются; быть может, близок час грозного Суда Божия: час убо нам от сна возстати! Пора уготовать светильники свои, чтобы встретить Небеснаго Жениха… Если простые, богобоязненные люди, взирая со страхом на торжество зла на земле, внимая стихийным бедствиям — засухам и непогодам, голоду и эпидемиям — говорят: «Не настали ли уже последние времена»; если сама неодушевленная тварь, по слову Апостола, совоздыхающая и соболезнующая нам, содрогается и земля сотрясается, поглощая в ужасных землетрясениях тысячи людей и разрушая в несколько минут цветущие города, то не следует ли и нам прислушаться к гласу громов Божиих, грядущих на вселенную и готовиться услышать глас трубы архангельской, имеющей в последний день мира возбудить мертвецов от их гробов?.. Мы обращаем к вам свой скорбный глас, из наболевших сердец исходящий, призыв от гроба небесного нашего всероссийского игумена Сергия.

Господь близ: час уже нам от сна возстати! Аминъ».

Это — из обители Сергиевой.

А из-за границы следующее:

‘Daily Telegraph’ телеграфирует из Барселоны: «десятки священников и монахинь были безжалостно перерезаны[120]. Некоторые из них убиты в алтарях, преклоненные пред Распятием, другие после мужественной защиты святынь от революционеров. Последние всюду поджигали дома. Весь город казался залитым морем огня. Чернь препятствовала каретам Красного Креста въезжать в монастырь. Монахини отталкивались от окон горевших зданий и гибли живыми в огне. Никто не оказывал гибнущим помощи… До десяти тысяч революционеров нескончаемыми процессиями проходили по улицам города, неся на палках и жердях головы и другие обуглившиеся части тел своих жертв с криками «виват» и пением Марсельезы.

Другая телеграмма:

Сервер. (Испания).

«Испанские газеты утверждают, что с 26-го по 30 июля (нов. ст.) сожжено 35 монастырей и церквей».

Такими-то известиями дарит нас Старый Свет из «страны Марии Пречистой», как еще в наши дни называли Испанию побывавшие в ней путешественники.

Но есть известия и из Нового Света, и эти вести, в связи с «Посланием монашеского съезда» и личными моими наблюдениями и предчувствиями, мне представляются еще того более страшными. Вести эти сообщаются американскими газетами. Беру их в извлечении двух петроградских газет — «Свет» и «Петроградский Листок».

Вот что пишет «Петроградский Листок» в статье, озаглавленной «Новости о современном Калиостро».

«Мы уже беседовали с нашими читателями о таинственном враче, кудеснике и предсказателе, явившемся в Бостоне и представившем документы, выданные одним из французских королей известному в истории Европы Калиостро.

«Все внешние признаки обоих Калиостро — современного и жившего полтора века назад — совпадают до мельчайших подробностей. Последние американские газеты дают новые сведения о бостонском враче, занявшем внимание холодных и практических янки. Нью-Йоркская сыскная полиция, крайне интересующаяся таинственною личностью современного Калиостро, докопалась до происхождения последнего. Оказывается, что незнакомец — сын бостонского садовника, Оскара Брауднера, живущего и до сих пор. Но подробности его появления в доме садовника очень загадочны и еще более взвинчивают любопытство американцев. Оказывается, что таинственный врач не родной сын Оскара Брауднера, а подкидыш. Накануне нового года[121] садовник услыхал стук в свои двери и заунывный вой собаки. Открыв дверь, Брауднер увидел небольшой пакет, в котором шевелился ребенок, а вдали, через огород, стремглав убегала черная собака.

Никаких следов человека не нашел Брауднер вокруг своего дома.

Этого-то подкидыша и воспитал садовник, с большим трудом научив его читать, так как мальчик был немым.

Четырнадцати лет от роду молодой Брауднер по имени Джон покинул дом приютившего его садовника и пропадал около пяти лет.

Возвратившись домой, он привез с собою много золота в слитках и объяснил, что он учился в горах около Салтилло у каких-то незнакомцев.

С этого времени Джон, хотя и с трудом, но уже мог говорить.

Тут он показал Брауднеру несколько странных опытов.

У садовника была злая лошадь, которую с трудом удавалось запрягать. Она кусала и била ногами подходивших к ней людей, и ее приходилось держать все время работы в наморднике. Молодой Брауднер вошел в конюшню и, смело подойдя к лошади, заглянул ей в глаза. Лошадь начала дрожать всем телом и с той поры совершенно успокоилась. Поймав ядовитую змею «туалу», молодой Брауднер одним своим взглядом превращал ее в палку, а затем, поглаживая ее по спине, заставлял выпускать яд. Когда он шел по лесу, то птицы слетались к нему со всех сторон, как бы притягиваемые какой-то силой.

Пробыв два года дома, молодой человек уехал в Балтимору, где слушал курс медицинских наук, после чего путешествовал и лечил.

«Гипнотическая сила его, — говорит ‘New York Herald’, — безгранична: он приказывает одним взглядом и овладевает людьми и животными, лишь только коснется их своей длинной худой рукой».

Таинственный врач этот уехал теперь в Новый Орлеан, и к его шатру (он живет в шатре), на поле около боен, стекаются тысячи людей. Идут за исцелением, за внушением, за советом и за предсказанием. Последние он пишет на особых душистых кусочках дерева с неизменным знаком Д[122] на каждом и таинственным символом, изображающим треугольник в треугольнике, вписанном в круг.

«Газеты удостоверяют массу случаев исцеления».

О той же таинственной личности газета «Свет» пишет так.

«Мы уже сообщали нашим читателям о враче, которого называют современным Калиостро. Теперь о нем передают новые, весьма странные известия.

В городе Чарльстоуне, удаленном на 48 часов пути от Бостона, где ныне проживает современный Калиостро, заболел местный крупный рыбопромышленник, мистер Питер Славен. Врачи, созванные со всего города, собравшись на консилиум, решили, что у Славена острый приступ грудной жабы и что исход болезни, ввиду преклонного возраста пациента, внушает серьезные опасения. Отчаянию родственников не было границ. Кто-то вспомнил о таинственном бостонском враче, о котором так много говорили американские газеты. Схватились за эту последнюю надежду и отправили в Бостон телеграмму к одному родственнику мистера Славена, прося привезти врача. Но каково было удивление, почти ужас семейства Славенов, когда в тот же вечер, через час после отправки телеграммы, в их дом вошел таинственный, молчаливый врач из Бостона. Осмотрев больного, он дал ему каких-то капель, после приема которых задыхающийся больной крепко заснул. Молчаливый врач сидел все время у постели больного, но когда тот проснулся, он встал, пристально взглянул ему в глаза и улыбнулся.

Старик Славен начал благодарить своего спасителя за возвращение ему жизни, просил пользоваться его гостеприимством и предложил крупную сумму денег. Но современный Калиостро отказался от того и от другого. Он, по своему обыкновению, разбил палатку в поле, вдали от жилья, а насильно данные ему деньги тут же на улице раздал кому попало. На другое утро за город, к палатке таинственного врача, потянулись сотни людей, и все они получили помощь от Калиостро и унесли от него на память таинственные амулеты из душистого дерева.

Старик Славен оправился очень скоро и рассказывал, что когда он проглотил данные ему капли, то почувствовал как бы вспышку огня внутри, а затем сразу же впал в глубокий сон.

Интереснее всего то, что старый Славен был глуховат, но теперь он слышит совершенно ясно.

Журналист Доред, корреспондент нью-йоркских газет, беседовал с Калиостро по поводу его странного появления в Чарльстоуне без приглашения, которое не успело даже еще и дойти до него. На это загадочный врач написал на бумаге:

«Ровно три дня тому назад я услышал голос, звавший меня в Чарльстоун. Я всегда повинуюсь такому непонятному зову и потому поехал. На вокзале я взял в руки газету и прочел о болезни Славена, из-за которой не состоялось какое-то общественное собрание. Я пришел к Славенам».

Не лишено интереса сообщение американских газет, что таинственный врач из Бостона несколько недель тому назад начал давать амулеты, окрашенные в черный цвет, вместо прежних белых. На вопрос, что значит эта перемена, он ответил:

— Я чувствую, что дух черных людей сильнее белых. Идет великая победа черных, и в честь яркого огня их души я даю черные амулеты.

Оставлю эти полусказочные сообщения на совести сотрудников американских и русских газет. Я бы не придал им особого значения, будь наше время иное, но… в Испании ферреровцы жгут и разрушают церкви и монастыри, бросая в огонь священников и монахов; во Франции изгоняют из всех учебных заведений Крест Господень… А в России?.. Ведь только 3–4 года прошло с тех дней, когда обнаглевшие жиды открыто кощунствовали на городских улицах над нашей святыней и кричали: «Мы дали вам Бога — дадим и царя!»

Да! Не то теперь время, чтобы не прислушиваться к тому, что творится в мире, и не стараться уловить в шуме быстро сменяющихся событий их сокровенного смысла, освещая тайники его светом Св. Писания и Предания. По всему миру видимо для желающих видеть идет подготовка человечества к чему-то, чего, по слову Божию, еще не было и… не будет.

25 июля

И вратам адовым не одолеть Церкви Божией. — Преп. Макарий Желтоводский и Петров пост. — Кончина Валдайского протоиерея. — «Обновленцы». — Как опасно не исполнять старческих заповедей.

Но как ни устремляются «врата адовы» на Церковь Христову, отвлекая от нее немощных в вере чудесами и знамениями ложными, а жизнь верных по-прежнему управляется Промыслом Божиим, и Божия река христианского пришельства и странничества все так же невозмутимо и мирно катит свои прозрачно-светлые, глубокие воды в безбрежное святое море дивной страны незаходимого Света.

Пишет жена, а теперь вдова Валдайского протоиерея, о. Павла Лебедева: «… Собиралась я посетить в этом месяце Оптину Пустынь, но покойный меня отговорил:

— Потом съездишь: теперь постройка!

Мы строим дом. Не думала я, что достраивать его придется мне одной.

В понедельник мой дорогой Павел Васильевич отправился к заутрени, а я заснула. Вдруг слышу голос женский:

— А не достроит тебе отец Павел дом!

Оборачиваюсь во сне на все стороны, но никого не вижу. Спрашиваю:

— Как же так он мне не достроит? Почему?

— Так надо! — получаю ответ.

— Да ведь, — говорю, — у нас долг есть: на что же я дострою?

— Так надо — на то воля Божия, так надо! — ответил голос, и я просыпаюсь.

Сон этот все время у меня с ума не шел, и сердце болело. Рассказала покойному. Он сказал:

— Все может быть: может быть, и не дострою!

В субботу, когда он совсем слег, сказал Сереже (сыну):

— А должно быть, мамин сон исполняется, и я умру!

В четверг, до обеда, писал бумаги, в пятницу лежа диктовал Сереже, в субботу говорит, что вечером пойдет в Зимогорье[123], а в Воскресенье в 9 часов утра его не стало».

Боже мой, как это просто! как величаво — просто и трогательно!

Прошел слух, что кто-то из Оптинских советует о. архимандриту спилить для лесопилки вековые сосны, что между Скитом и монастырем: все равно-де на корню погниют от старости.

Приходил сегодня наш скитский друг о. Нектарий.

— Слышали? — спрашиваю.

— О чем?

Я рассказал о слухе.

— Этому, — с живостью воскликнул о. Нектарий, — не бывать, ибо великими нашими старцами положен завет не трогать вовеки леса между Скитом и обителью; кустика рубить не дозволено, не то что вековых деревьев.

И тут он поведал мне следующее:

— Когда помирал старец, о. Лев, то завещал Скиту день его кончины поминать «утешением» братии и печь для них в этот день оладьи. По смерти же его нашими старцами — о.о. Моисеем и Макарием — было установлено править на тот же день соборную по нем панихиду. Так и соблюдалась заповедь эта долгое время до дней игумена[124] Исаакия и скитоначальника Илариона. При них вышло такое искушение. Приходит накануне дня памяти о. Льва к игумену пономарь Феодосий и говорит:

— Завтрашнее число у нас не принято собором править.

Игумен настоял:

— А я хочу!

И что же после этого вышло? Видит во сне Феодосий: батюшка Лев схватил его с затылка за волосы, поднял на колокольню на крест и три раза погрозил:

— Хочешь, сейчас сброшу?

И в это время показал ему под колокольней страшную пропасть. Когда проснулся Феодосий, то почувствовал боль между плечами. Потом образовался карбункул. Более месяца болел, даже в жизни отчаялся. С тех пор встряхнулись, а то было хотели перестать соборне править.

А в Скиту в тот же день келейник о. Илариона Нил, стал убеждать его отменить оладьи.

— Батюшка! — говорит, — сколько на это крупчатки уходит, печь их приходится на рабочей кухне, рабочего отрывать от дела, да и рабочих тоже надо потчевать: где ж нам муки набраться?

И склонил-таки Нил скитоначальника — отменили оладьи. Тут вышло нечто посерьезнее Феодосиева карбункула: с того дня заболел о. Иларион и уже до конца жизни не мог более совершать Божественную службу; а Нила поразила проказа, с которой он и умер, обессилев при жизни до того, что его рабочий возил в кресле в храм Божий. Мало того: в ту же ночь, когда состоялась эта злополучная отмена «утешения», на рабочей кухне в скиту угорел рабочий и умер. Сколько возни с полицией-то было! А там и боголюбцы муку крупчатую в скит жертвовать перестали… Видите, что значит для нас преслушание старческой заповеди? — добавил о. Нектарий к своему рассказу и заключил его такими словами: — Пока старчество еще держится в Оптиной, заветы его будут исполняться. Вот когда запечатают старческие хибарки, повесят замки на двери их келлий, ну — тогда!., всего ожидать будет можно, а теперь — «не у прииде время».

Батюшка помолчал немного, затем улыбнулся своей светлой добродушной улыбкой и промолвил:

— А пока пусть себе на своих местах красуются наши красавицы-сосны!

Действительно — красавицы.

3 августа

Бунт в Барселоне. Ферреро — «носитель масонского идеала».

Все предшествующие дни не до записок моих мне было: то то, то другое отвлекало меня от этого занятия, ставшего для меня за протекшие полгода привычным и приятным трудом. С тех пор как на него о. С. призвал еще и благословение Божие, я стал смотреть на труд этот как на произведение свое, на делание в том уголке вертограда Христова, который Божественным Промыслом предуказан мне, слабейшему из делателей единодесятого часа. Одного только я себе представить не могу, кому понадобиться могут мои записки, через кого и как, в какой форме они могут увидеть свет, чтобы исполнилось на них батюшкино слово и чтобы они послужили славе Божией и делу спасения чад Святой Христовой Церкви. Но сила Божия в немощи нашей совершается. Буди, буди.

Намедни поминал я о том, что внимательному христианскому наблюдению становится все более и более очевидным, что в миру идет подготовка таких событий, каких от века не было и не будет. Пришлось попутно отметить ужасы ферреровского бунта в Барселоне. Теперь читаю в одном французском епархиальном органе некоторые подробности этого сатанинского деяния и поражаюсь силе того зла, которое извращенная человеческая воля ищет поставить на месте благого ига Христова. Вот что прочел я в этом журнале.

«Барселонский бунт был поднят под самым ничтожным предлогом. Произведенные бунтовщиками поджоги и убийства вынудили испанское правительство объявить в городе осадное положение… Ферреро как подстрекатель был арестован; но, вместо того чтобы его тут же на месте расстрелять, его предали военному суду. Суд приговорил его к смертной казни, и приговор этот получил утверждение. Вслед за этим, как по мановению волшебного жезла, во всем мире, совершенно, казалось бы, чуждом Ферреро, началась агитация: в газеты всех частей света были отправлены лживые телеграммы, в которых сообщалось, что Ферреро не было дано законной защиты, что его защитника арестовали, и все это благодаря вмешательству в дело духовенства и папы. «Окровавленная рука Церкви, — пишет по этому поводу газета «La Lanterne», — вела все это дело, а королевские пенсионеры были только исполнителями ее велений. Все народы должны восстать против этой человекоубийственной кровавой религии». При этом нарисована карикатура, изображающая священника с кинжалом в руке. Вслед за тем на испанского короля и папу посыпались и в Мадриде, и в Риме смертные приговоры. По Парижу, Риму, Брюсселю, Лондону и Берлину[125] были разосланы петиции, распространявшиеся в огромном количестве экземпляров, с протестом против осуждения Ферреро. Когда Ферреро был казнен, то вслед за его казнью во всех главных городах Европы и Франции были произведены манифестации, местами не обошедшиеся без кровопролития, а в Париже сопровождавшиеся, как бы под охраной войск полиции, безмолвно присутствовавших при них, пением самых кощунственных революционных песен.

57 городов Франции постановили имя Ферреро дать одной из своих улиц.

Подобное сверхъестественное единство и внезапность действий по делу, совершенно чуждому интересам различных стран, ясно указывают на существование некоторой организации, распространяющей свою деятельность на все народы, проявляющей свое влияние даже на самые безвестные уголки земного шара.

В числе документов, представленных следственною властью суду в Барселоне, были такие, которыми было установлено, что Ферреро состоял членом одной из влиятельнейших лож международного масонства, принадлежал к тому таинственному очагу, из которого по всему миру распространяется зараза и тайная власть этой сатанинской силы.

За доказательствами ходить недалеко — само масонство выдает себя в этом деле с головой: совет масонского ордена «Великий Восток» в Париже разослал по всем своим отделениям и по всем ложам мира нечто вроде манифеста — протеста против казни Ферреро. Манифест этот открыто признает Ферреро членом этого ордена. «Ферреро, — заявляет он, — был наш. Он чувствовал, что в масонском деле воплотился наивысший идеал, какой только может быть осуществлен человеком. И Ферреро остался нашим принципам верен до конца. В нем реакция стремилась поразить не человека, а самый идеал масонства. Пред бесконечным движением прогресса человечества воздвигнута задерживающая сила тормоза, цель которого ввергнуть нас в мрак беспросветной ночи средневековья».

На этот манифест «Великого Востока Франции» не замедлил ответить и «Великий Восток Бельгии»; «Бельгийский Великий Восток», — так говорится в этом ответе, — вполне разделяя благородные чувства, вызвавшие появление обращения «Великого Востока Франции», присоединяется от имени бельгийских лож к его негодующему протесту, адресованному Всемирному Масонству и цивилизованному миру против бессовестного приговора, который был безжалостно приведен в исполнение над братом нашим, Франциском Ферреро».

В том же духе высказался и «Великий Восток Италии», а с ним, вероятно, и прочие масонские ложи…

Таким образом, масонство и словом и делом засвидетельствовало, что оно считает Ферреро своим и в нем защищает воплощение «масонского идеала». В чем же состоял идеал самого Ферреро? Его открыл сам Ферреро в мае 1907 года в педагогическом обозрении «Humanidad Nueva», в котором он излагает принципы «Современной школы», основанной им на деньги, выманенные не совсем чистым путем у благочестивой и верующей христианки. «Когда шесть лет тому назад, — пишет Ферреро, — нам удалось к великой нашей радости открыть «Современную школу» в Барселоне, мы поспешили объявить, что система воспитания в ней будет научно-рационалистической. Нам желательно было предварить общество в том, что наука и разум суть естественные противоядия против всякого догмата и что, в силу этого, в нашей школе не будет места никакой религии. И чем больше нам старались указать на безумие нашей смелости, дерзающей открыто противостать Церкви, доселе еще всемогущей в Испании, тем больше мужества мы ощущали в себе, чтобы настаивать на проведении в жизнь наших проектов. Необходимо при этом заявить, что цель и назначение «Современной школы» не ограничивается одним лишь намерением изгнать из сознания религиозные предрассудки. Несмотря на то что предрассудки эти более всего мешают освобождению сознания личности, но с одним их исчезновением мы еще не добьемся полной свободы и счастья человечества, ибо можно создать человечество без религии и в то же время несвободным. Если рабочие классы, освободясь от религиозных предрассудков, сохранили бы, тем не менее, предрассудок права собственности в его современном виде, если бы рабочие продолжали бы неустанно веровать притче о необходимости бедности и богатства, если бы рационалистическое обучение удовлетворялось сведениями по гигиене и наукам, подготовляя только лишь хороших учеников, хороших рабочих, хороших приказчиков во всевозможные профессии, — мы бы в таком случае только лишь продолжали жить более или менее здоровыми и крепкими, скромно питаясь от скромного своего заработка, но мы не освободились бы никогда от рабства капитала.

«Современная школа» поставила себе целью одолеть все предрассудки, противоборствующие полному освобождению личности, и в этих целях усвоила себе так называемый гуманитарный рационализм. Этот рационализм заключается в прививке юному возрасту желания познать происхождение всех социальных несправедливостей с тем, чтобы преодолеть их с помощию тех знаний, которые преподает им школа.

Наш рационализм ведет борьбу против братоубийственных войн как междоусобных, так и внешних, против эксплуатации человека человеком, он борется против того рабского положения, в котором в наше время находится в общественной жизни женщина, — словом, рационализм наш борется против всех врагов всемирной гармонии, против невежества, злобы, гордости, против всех пороков и недостатков, разделяющих человечество на два класса: эксплуататоров и эксплуатируемых».

В одном из своих писем к другу Ферреро еще яснее выразил идею своей школы. «Чтобы не испортить людей, — пишет он, — и не давать государству предлога для закрытия моих заведений, я их называю «Современная школа», а не «Школой анархистов». В целях моей пропаганды, говоря откровенно, заключено образование в школах моих убежденных анархистов. Мой обет — революция. В данный момент нам приходится довольствоваться обсеменением юных мозгов идеями бурных потрясений. Молодежь должна узнать, что против жандармов и рясы есть только одно средство: бомба и яд».

Следствие по делу Ферреро привело к открытию на вилле «Germinal», где он жил, документов, спрятанных в подземелье, превосходно замаскированном и имевшем несколько выходов наружу. Документы эти доказали, что Ферреро был душою всех революционных движений в Испании, начиная с 1872 года. Приводим из этих документов выдержки из циркуляров, помеченных 1892 годом: «Товарищи! Будем мужественны, раздавим подлых буржуа… Прежде чем приступить к созиданию, предадим разрушению все… Если кто из ведущих политику обратится с призывом к вашей гуманности, убейте его… Отмена всех законов, изгнание всех религиозных обществ… Роспуск администрации, армии, флота… Разрушение церквей…» И, наконец, отметка рукой Ферреро на клочке бумаги: «При сем рецепт для фабрикации панкластита (всеразрушителя)». Таков человек, которого масонство представило миру в качестве «носителя масонского идеала»…

29 августа

Масоно-еврейский заговор. — «Близ грядущий антихрист и царство диавола на земле». — Цели масоно-еврейства. — Служение сатане. — Необыкновенное сновидение жены моего друга.

То, что я выписал и перевел из французского епархиального журнала как характеристику «носителя масонских идеалов», для меня не новость: еще в 1905 году была издана мною вторым изданием книга «Великое в малом», вторая часть которой, названная «Антихрист как близкая политическая возможность», была посвящена раскрытию «тайны беззакония», действующей в союзе масонства с богоотступническим еврейством. «Носитель масонского идеала» Ферреро — только эпизод из сатанинского эпоса этого всемирного заговора против Христовой Церкви на земле и Богоучрежденной Царской власти. Цель заговора: разделить мир на мелкие, якобы национальные республики, соединить их в федерацию[126] Всемирных Соединенных Штатов и отдать над этой федерацией всю власть в руки заговорщиков под верховным правлением того, кого народ еврейский ждет как своего мессию, а Церковь Христова — как антихриста. Теперь я подготовляю к выпуску 3‑е издание своей книги, и в нем 2‑я часть будет называться еще определеннее — «Близ грядущий антихрист и царство диавола на земле»: так много накопилось у меня данных для того, чтобы от возможности и предположений перейти к уверенности[127]. Религия будущего владычества антихриста, президента Всемирных Соединенных Штатов — сатанизм, или люциферианство, поклонение диаволу как богу и антихристу как Христу.

Совершившееся некогда отпадение от Бога сатаны с третью ангелов найдет перед концом мира свое отображение и на земле: последнее человечество не раскается в делах рук своих, так чтобы не поклоняться бесам и золотым, серебряным, медным, каменным и деревянным идолам, которые не могут ни видеть, ни слышать, ни ходить; и не раскается оно ни в убийствах своих, ни в чародействах своих, ни в блудодеянии своем, ни в воровстве своем (Отк. 9:20 и 21).

А что даже и у нас, в Православной России, настало время, когда люди, отступив от Христа, стали поклоняться бесам, совершая отцу их, диаволу, служение по чину и обряду, известному жрецам сатанинского суеверия, — тому свидетельство в необычайном распространении в обеих столицах и даже в провинции спиритизма и оккультизма и прочих бесовских лженаук и лжеучений. Явление это, как болезнь интеллигентного общества, общеизвестно и доказательств своего существования не требует: книжный рынок завален произведениями в этом роде, готовящими богоотступников к новой вере и к новому «богу».

Пишет мне из Петербурга один близкий, можно сказать, ближайший мне по духу человек:

«Во второй половине текущего месяца августа жена моя видела удивительный сон, продолжавшийся с перерывами до 26 августа.

Живем мы в доме № X по улице[128], в верхнем этаже, и сон этот связан с примыкающей к нашей спальне квартирой соседнего дома под № 2.

В первую ночь жене приснилось, будто она проснулась и, к ужасу своему, видит, что стена спальни, примыкающая непосредственно к соседнему дому, в части своей, не занятой святыми иконами, начала как бы исчезать. Получилось впечатление открытой арки. Сквозь эту арку жена увидела сперва как бы в легком тумане, а потом совершенно ясно соседнюю комнату с обстановкой и лицами, находившимися в этой комнате.

Надо заметить, что ни в доме этом, ни в квартире ни жена моя, ни я никогда не бывали и никого из обитателей этого дома не знали.

Из тех лиц, которых жена увидала в этой квартире, она особенно заметила сидевшую лицом прямо к ней полную, лет пятидесяти, даму и высокого роста худого мужчину, с небольшой бородкой лопатой, бледного брюнета, с очень открытым жилетом (не то во фраке, не то в смокинге)… У жены в это время было чувство, что присутствовавшие в комнате 6–7 лиц не подозревали, что жена наблюдает за ними… Дама была, по-видимому, хозяйкой квартиры или главным действующим лицом в том, что в этой квартире совершалось.

У двери, ведущей в соседнее помещение, для жены невидимое, сидела с левой стороны другая пожилая дама, а с правой находился небольшой ореховый темный шкафик, на изогнутых резных ножках, с полочкой наверху. На этой палочке лежали три или четыре большие черные книги. Напротив этого шкафика сидел помянутый худощавый господин. Господин этот что-то очень оживленно говорил, часто вставал со своего места и поворачивался лицом к моей жене. Его лицо, таким образом, и лицо хозяйки квартиры ясно запечатлелись в памяти моей жены; лица же остальных присутствовавших, в числе которых были и молодые девицы, остались как бы в тумане.

Обстановка комнаты, часть которой была видна моей жене, состояла из мягкой будуарной мебели, крытой кретоном цвета «крем» с темными цветами и листьями.

Жена чувствовала, что в недоступной для ее наблюдения части комнаты находилось еще несколько лиц.

Разговоров всех этих лиц жена не слыхала, но ясно понимала значение происходившего перед ее глазами как оккультного сеанса.

Вскоре по предложению хозяйки, все встали перед темным шкафиком и стали, по-видимому, произносить как бы некие заклинания. Жена поняла, что это вызывают духа.

Прошло немного времени, и из шкафчика выскочил страшного вида, серый, худой, маленький котенок с горящими как огонь глазами, с большими черными когтями и со взъерошенной шерстью. Выскочил котенок этот и начал прыгать и ласкаться у ног присутствовавших на сеансе лиц.

Жене снилось, что при начале этого «радения» она будто бы осторожно встала с постели и, не желая меня тревожить спящего, вышла на середину спальни, чтобы лучше и ближе рассмотреть все, что виделось ей в этой квартире. Страшный котенок сразу ее заметил и стал, по кошачьи крадучись и пригибаясь к полу, пробираться к нам в спальню. Чувствуя, что это не котенок, а нечистая сила, жена стала его усиленно окрещивать, непрерывно читая Иисусову молитву и стараясь его раздавить ногою. Котенок извивался и всячески увертывался, но жене удалось все-таки правой ногой надавить на него поперек туловища, и, когда она его придавила, он извернулся и когтем больно оцарапал ей ногу. Жена вскрикнула от боли и проснулась в страхе.

Боль в оцарапанном месте чувствовалась и по пробуждении.

Через два-три дня после этого сна жене опять привиделось, будто она просыпается и видит, что там же, что и в предшествующем сне, стена спальни вновь начинает как бы утончаться, колебаться, делаться прозрачной, и жена опять видит ту же комнату, те же лица, но на этот раз уже слышит все их разговоры. И видит жена, что собравшееся в той комнате общество находится в каком-то возбужденном состоянии и очень неприязненно относится к нашей квартире, хотя, как понимает жена, оно нас не видит.

«Так невозможно! — слышит жена, — там (то есть у нас) нам мешают, могут все испортить».

Та же дама, которая казалась хозяйкой и играла главную роль в первом сне, волновалась и теперь больше всех и в конце концов предложила перенести их «моленную» на другой конец квартиры, в крайнюю комнату, «в ту, — говорила она, — что на конце».

На все происходящее жена смотрела скорее с любопытством, чем со страхом, совершенно забыв о первом сне и не отдавая себе отчета в том, что все видимое ею теперь является прямым продолжением предшествующего сна.

Среди присутствующих жена увидела вдруг новое лицо, поразившее ее своим отвратительным, отталкивающим видом; лицо это навело на ее душу ледянящий ужас. Это был некто в образе человека, лет средних, с лицом темным (но не чернокожим), с курчавыми волосами и блестящими, раскосыми глазами, толстыми губами, без усов и бороды, с низким лбом. Лицо это одето было в какое-то длинное черное платье, наподобие пальто до пят или лапсердака. Движения этого неизвестного были какие-то извилистые, как бы змеиные.

В существе этом жена сразу почувствовала диавола. Когда то общество стало возмущаться нашим соседством, не видя, однако, что между нами и им стены уже не существует, тогда страшное это существо, извиваясь и как бы проползая между присутствующими, стало крадучись двигаться по направлению к нашей спальне. Жена в страхе увидала, что оно, устремив злорадно свой взгляд на меня спящего, начало приближаться уже и к моей кровати. Вскочив в ужасе со своей постели, жена быстро повернулась к висящей над нашими кроватями иконе Тихвинской Божией Матери, почитаемой нами за чудотворную[129], и с отчаянием увидала, что Матери Божией на обычном ее месте в киоте нет и что лампада горит перед пустым киотом. У бедной жены замерло сердце, и вся она похолодела, как бы окаменев от мысли, что в такой страшный миг Матерь Божия покинула нас. Взглянула она, в страхе за меня, в мою сторону и, к несказанной своей радости, в то же мгновение увидела, что святая Тихвинская икона стоит на ночном столике рядом с моим изголовьем и сияет таким светом, что виден отчетливо в темноте и весь Лик Пречистой.

Тем временем, не замечая еще нашей Спасительницы, диавол продолжал, пристально глядя на меня, придвигаться к моей кровати. Приблизился он уже к средине кровати и в этот самый миг, как огнем палимый, отшатнулся, пригнулся к самому полу, схватился со злобой и отчаянием за голову и стал изрыгать в сторону иконы непередаваемые кощунственные ругательства, заключив их словами:

— Ты всегда стоишь на моей дороге!

В ту же минуту жена моя внезапно почувствовала прилив необыкновенной храбрости и бодрости, вскочила с постели, обежала вокруг диавола, стала пред ним лицом к лицу и со словами: «Пресвятая Богородице, помоги нам!» — стала наступать на диавола, окрещивая его и опаляя именем Пресвятой Богородицы. Диавол стал отступать от жены моей, но как-то вяло и неохотно. И вдруг жена почувствовала, что силы покидают ее, и рука ослабела до того, что уже не может творить крестного знамения. Послышался диавольский злорадно-торжествующий хохот. Жена вновь обратилась с мольбой к Божией Матери и тут увидела, что Тихвинская икона опять стоит на обычном своем месте. В то же мгновение силы к моей жене вернулись, и она с удвоенной энергией начала вновь наступать на диавола, творя крестное знамение, под которым диавол извивался как червь и, отступая, шипел со злобою:

— Да ухожу, ухожу!

И с этими словами он исчез, а жена проснулась в таком страхе, что разбудила меня, прося окрестить все кругом и с ней вместе помолиться.

Что касается меня, то я во время этих жениных сновидений спал совершенно спокойно и ничего особенного во сне не видал.

Но дело этим не кончилось.

В ночь с 25-го по 26 августа жена не спала, а находилась в каком-то особенном состоянии, как бы в полузабытьи, в полудремоте. Опять в том же месте, как и в предыдущих снах, ближе только к окну, жена увидела около окна высокую фигуру, много выше человеческого роста. Одета она была в голубую одежду, препоясанную розовым орарем с золотыми крестами. В волосах явившегося была узенькая розовая лента. Жена с радостью почувствовала в своем сердце, что явившийся — Ангел.

В том месте, где в стене открывалась как бы арка, обои вдруг отошли и обнажилась штукатурка. Ангел указательным перстом правой руки начертал на известке крест, который остался видимым и по начертании; и затем, обратясь к жене, сказал ей Ангел:

— Теперь будьте покойны!

С этими словами Ангел стал невидим, а обои вновь появились на своем месте.

Вчера жена была в Петергофском соборе и там впервые увидела изображения чинов Ангельских. То одеяние, в котором она видела Ангела, было, по этому изображению, одеянием Начал и Властей Ангельских».

Это поразительно!

Друг мой и единомышленник окончил некогда Петроградский университет со степенью первого кандидата математических наук, а жена его — бывшая воспитанница Смольного института. Оба далеко еще не старые и оба глубоко православные, готовые за веру постоять даже до крови, если то угодно будет Богу.

К тому, кажется, и приближается нынешнее время… Господи, помилуй!

30 августа

Борьба с пороком куренья. — О. Амвросий о куренье. — Наш друг и его рассказ об архиепископе Калужском Григории и о своем «баловстве». — Подземная работа. — Бригадный генерал о евреях в армии.

Продолжаю свою мысленную брань с пороком куренья, но пока все еще безуспешно. А бросить это скверное и глупое занятие надо: оно чувствительно для меня разрушает здоровье — дар Божий, и это уже грех.

Приснопамятный старец, батюшка о. Амвросий, как-то раз услыхал от одной своей духовной дочери признание:

— Батюшка! я курю, и это меня мучает.

— Ну, — ответил ей старец, — это еще беда невелика, коли можешь бросить.

— В том-то, — говорит, — и горе, что бросить не могу!

— Тогда это грех, — сказал старец, — и в нем надо каяться, и надо от него отстать.

Надо отстать и мне; но как это сделать? Утешаюсь словами наших старцев, обещавших мне освобождение от этого греха, «когда придет время».

Покойный доброхот Оптиной Пустыни и духовный друг ее великих старцев, архиепископ Калужский Григорий, не переносил этого порока в духовенстве, но к курящим мирским и даже к своим семинаристам, пока они не вступали в состав клира, относился снисходительно. От ставленников же, готовящихся к рукоположению, он категорически требовал оставления этой скверной привычки, и курильщиков не рукополагал.

Об этом мне сообщил друг наш, о. Нектарий, которому я не раз жаловался на свою слабость.

— Ведь вы, — утешал он меня, — батюшка-барин, мирские: что с вас взять? А вот…

И он мне рассказал следующее:

— Во дни архиепископа Григория, мужа духоносного и монахолюбивого, был такой случай: один калужский семинарист, кончавший курс первым студентом и по своим выдающимся дарованиям лично известный владыке, должен был готовиться к посвящению на одно из лучших мест епархии. Явился он к архиепископу за благословением и указанием срока посвящения. Тот принял его отменно ласково, милостиво с ним беседовал и, обласкав отечески, отпустил, указав день посвящения. Отпуская от себя ставленника, он, однако, не преминул его спросить:

— А что ты, брате, куревом-то занимаешься или нет?

— Нет, высокопреосвященнейший владыко, — ответил ставленник, — я этим делом не занимаюсь.

— Ну и добре, — радостно воскликнул владыка, — вот молодец-то ты у меня!… Ну-ну, готовься, и да благословит тебя Господь!

Ставленник архиерею, по обычаю, — в ноги; сюртук распахнулся, а из-за пазухи так и посыпались на пол одна за другой папиросы.

Владыка вспыхнул от негодования.

— Кто тянул тебя за язык лгать мне? — воскликнул он в великом гневе. — Кому солгал? Когда солгал? Готовясь служить Богу в преподобии и правде?.. Ступай вон! Нет тебе места и не будет…

С тем и прогнал лгуна с глаз своих долой, лишив его навсегда своего доверия… Так-то, батюшка-барин, — добавил о. Нектарий, глядя на меня своим всегда смеющимся добротой и лаской взглядом, — а вам чего унывать, что не афонским ладаном из уст ваших пахнет? Пред кем вы обязаны?.. А знаете что? — воскликнул он, и лицо его расцветилось милой улыбкой, — вы не поверите! я ведь и сам едва не записался в курильщики. Было это еще в ребячестве моем, когда я дома жил сам-друг с маменькой… Нас ведь с маменькой двое только и было на белом свете, да еще кот жил с нами… Мы низкого были звания, и притом бедные: кому нужны такие-то?! Так вот‑с, не уследила как-то за мной маменька, а я возьми да и позаимствуйся от кого-то из богатеньких сверстников табачком. А у тех табачок был без переводу, и они им охотно, бывало, угощают всех желающих. Скрутят себе вертушку, подымят-подымят да мне в рот и сунут: «На — покури!» Ну, за ними задымишь и сам. Первый раз попробовал — голова закружилась; а все-таки понравилось. Окурок за окурком — и стал я уже привыкать к баловству этому: начал попрошайничать, а там и занимать стал в долг, надеясь когда-нибудь выплатить… А чем было выплачивать-то, когда сама мать перебивалась, что называется, с хлеба на квас, да и хлеба-то не всегда вдоволь было… И вот стала маменька за мной примечать, что от меня как будто табачком припахивает…

— Ты что это, Коля (меня в миру Николаем звали), никак курить стал поваживаться? — нет-нет да и спросит меня матушка.

— Что вы, — говорю, — маменька? — и не думаю!

А сам скорее к сторонке, будто по делу… Сошло так раз, другой, а там и попался: не успел я раз как-то тайком заемным табачком затянуться, а маменька — шасть! — тут как тут:

— Ты сейчас курил? — спрашивает.

Я опять:

— Нет, маменька!

А где там — нет — от меня чуть не за версту разит табачищем… Ни слова маменька тут мне не сказала, но таким на меня взглянула скорбным взглядом, что, можно сказать, всю душу во мне перевернула. Отошла она от меня куда-то по хозяству, а я забился в укромный уголок и стал неутешно плакать, что огорчил маменьку, мало — огорчил, обманул и солгал вдобавок. Не могу и выразить, как было это мне больно!… Прошел день, настала ночь, мне и сон на ум нейдет: лежу в своей кроватке и все хлюпаю[130], лежу и хлюпаю. Маменька услыхала.

— Ты что это, Коля? никак плачешь?

— Нет, маменька.

— Чего ж ты не спишь?

И с этими словами матушка встала, засветила огонюшка и подошла ко мне; а у меня все лицо от слез мокрое и подушка мокрехонька…

И что у нас тут между нами было!… И наплакались мы оба и помирились мы, наплакавшись, с родимой, хорошо помирились!

Так и покончилось баловство мое с куреньем.

Такова была исповедь о. Нектария, одного из наших в кажущейся простоте своей «премудрых». И вспомнилась мне невольно бедная наша Липочка: «Я боюсь ваших старцев: они строгие, страшные!»

Да, — строгие, страшные, только не для нас, грешных, а для тех «невидимых», кто нас на грех толкает: тем, действительно, страшны наши Оптинские неусыпающие в любви и молитвах стражи. Только бы нам не лишиться стражей этих за грехи наши многие!…

А подземная работа «адовых врат» идет. Из Сибири пишут: и у нас во множестве распространяются прокламации, и все по большей части такого содержания.

«Христианскому рабству, которому уже давно подпали европейские государства, приходит конец. Это рабство должно быть уничтожено, и народы Европы должны получить свободу, которую им могут дать только евреи, некогда казнившие позорною смертью Того, Кто это рабство создал…»

Помилуй, Господи!

«Не идите, — пиш[у]т далее в прокламациях, — в Союз Русского народа и в подобные ему организации, потому что они ничто, а вся сила у нас, евреев. Промышленность и торговля у нас; весы европейского равновесия в наших руках; общественное мнение и печать с нами и за нас; железные дороги наши. Мы проникаем и проникли в правительственные учреждения. Мы перенесли свою деятельность и в армию, которая тоже будет нашей.

Наконец, в наших руках золото всего мира. Идите к нам, потому что мы и только мы — сила. Мы, евреи, дадим свободу и избавим вас от рабства, в которое ввергло вас христианство».

Что прокламации эти не пустое бахвальство обнаглевших жидов, тому я на этих днях имел свидетельство от одного генерала, приезжавшего говеть в Оптину и заходившего к нам перед возвращением к своей части (он командует бригадой). Генерал этот мне сообщил, что жиды у нас успели пролезть даже в Генеральный штаб, а в полках его бригады на 1800 человек мирного полкового состава жидов приходится до 120 человек.

Мудрено ли малому квасу заквасить все тесто?!

1 сентября

Новый церковный год. — «Господи, как я мал пред Тобою!» — Сколько было истинных общежитий. — Наш друг и котенок.

Сегодня первый день нового церковного года. На целую четверть года мир отстал от Церкви, и так — во всем! От колыбели и до самой могилы идет теперь решительное и полное во всем отступление от матери-Церкви… А за могилой что будет?!

Погода сегодня дивная. Солнце по-весеннему греет и заливает веселыми лучами наш садик и чудный оптинский бор, с востока и юга подступивший почти вплотную к нашему уединению. Я вышел на террасу и чуть не задохнулся от наплыва радостно благодарных чувств к Богу, от той благодати и красоты, которыми без числа и без меры одарил нас Господь, поселив нас в этом раю монашеском. Что за мир, что за безмятежие нашего здесь отшельничества! что за несравненное великолепие окружающей нас почти девственной природы! Ведь соснам нашим, величаво склоняющим к нам свои пышно-зеленые могучие вершины, не по полтысячи ли лет будет? Не помнят ли некоторые из них тех лютых дней, когда злые татарове шли на Козельск, под стенами и бойницами которого грозный Батый задержан был на целые 7 недель доблестью отцов теперешних соседей Оптинских?.. И стою я, смотрю на всю эту радость, дышу и не надышусь, не налюбуюсь, не нарадуюсь…

— И вспомнил Иаков, — слышу я за спиной своей знакомый голос, — что из страны своей он вышел и перешел через Иордан только с одним посохом, и вот — перед ним его два стана. И сказал в умилении Иаков Богу: Господи, как же я мал пред Тобою![131]

Я обернулся, уже зная, что это он, друг наш. И заплакало тут мое окаянное и грешное сердце умиленными слезами к Богу отцов моих, и воскликнуло оно Ему от всей полноты нахлынувшего на него чувства:

— Господи, как же я мал пред Тобою!

А мой батюшка, смотрю, стоит тут же, рядом со мною, и радуется.

— Любуюсь я, — говорит, — на ваше общежитие, батюшка-барин, и дивуюсь, как это вы благоразумно изволили поступить, что не пренебрегли нашей худостью.

— Нет, не так, — возразил я, — это не мое, а обитель ваша святая не пренебрегла нами, нашим, как вы его называете, общежитием.

Он как будто и не слыхал моего возражения и, вдруг улыбнувшись своей тонкой улыбкой, обратился ко мне с таким вопросом:

— А известно ли вам, сколько от сотворения мира и до нынешнего дня было истинных общежитий?

Я стал соображать.

— Вы лучше не трудитесь думать, я сам вам отвечу — три!

— Какие?

— Первое — в Эдеме, второе — в христианской общине во дни апостольские, а третье… — он приостановился… — А третье — в Оптиной при наших великих старцах.

Я вздумал возразить

— А Ноев ковчег-то?

— Ну, — засмеялся он, — какое ж это общежитие? Сто лет звал Ной к себе в ковчег людей, а пришли одни скоты. Какое ж это общежитие?!

Сегодня, точно подарок к церковному новому году, батюшка наш преподнес нам новый камень самоцветный из неисчерпаемого ларца, где хранятся драгоценные сокровища его памяти.

— Вот и у нас в моем детстве тоже было нечто вроде Ноева ковчега; только людишечки мы были маленькие, и ковчежек наш был нам по росту, тоже малюсенький: маменька, я — ползунок, да котик наш серенький. Ах, скажу я вам, какой расчудесный был у нас этот котик!… Послушайте-ка, что я вам про него и про себя расскажу!

Под свежим впечатлением от рассказа записываю я эти строки и умиляюсь, и дивлюсь красоте его благоуханной…

— Я был еще совсем маленьким ребенком, — так начал свое повествование о. Нектарий, — таким маленьким, что не столько ходил, сколько елозил[132] по полу, а больше сиживал на своем седалище, ходя кое-как уже мог говорить и выражать свои мысли. Был я ребенок кроткий, в достаточной мере послушливый, так что матери моей редко приходилось меня наказывать. Помню, что на ту пору мы с маменькой жили еще только вдвоем и кота у нас не было. И вот, в одно прекрасное время, мать обзавелась котенком для нашего скромного хозяйства. Удивительно прекрасный был этот кругленький и веселенький котик, и мы с ним быстро сдружились так, что, можно сказать, стали неразлучны. Елозию ли я на полу, — он уж тут как тут и об меня трется, выгибая свою спинку; сижу ли за миской с приготовленной для меня пищей, — он приспособится сесть со мною рядышком, ждет своей порции от моих щедрот; а сяду на седалище своем, — он лезет ко мне на колени и тянется мордочкой к моему лицу, норовя, чтобы я его погладил. И я глажу его по шелковистой шерстке своей ручонкой, а он себе уляжется на моих коленках, зажмурит глазки и тихо поет-мурлычет свою песенку.

Долго длилась между нами такая дружба, пока едва не омрачилась таким событием, о котором даже и теперь жутко вспомнить.

Место мое, где я обыкновенно сиживал, помещалось у стола, где, бывало, шитьем занималась маменька, а около моего седалища, на стенке, была прибита подушечка, куда маменька вкалывала свои иголки и булавки. На меня был наложен, конечно, запрет касаться их под каким бы то ни было предлогом, а тем паче вынимать их из подушки, и я запрету этому подчинялся беспрекословно.

Но вот как-то раз залез я на обычное свое местечко, а вслед за мной вспрыгнул ко мне на колени и котенок. Мать в это время куда-то отлучилась по хозяйству. Вспрыгнул ко мне мой приятель и ну — ко мне ластиться, тыкаясь к моему лицу своим розовым носиком. Я глажу его по спинке, смотрю на него и вдруг глазами своими впервые близко, близко встречаюсь с его глазами. Ах, какие это были милые глазки! чистенькие, яркие, доверчивые… Меня они поразили: до этого случая я и не подозревал, что у моего котенка есть такое блестящее украшение на мордочке…

И вот смотрим мы с ним друг другу в глаза, и оба радуемся, что так нам хорошо вместе. И пришла мне вдруг в голову мысль попробовать пальчиком, из чего сделаны под лобиком у котика эти блестящие бисеринки, которые так весело на меня поглядывают. Поднес я к ним свой пальчик — котенок зажмурился, и спрятались глазки; отнял пальчик — они опять выглянули. Очень меня это забавило. Я опять в них — тык пальчиком, а глазки — нырь под бровки.… Ах, как это было весело! А что у меня у самого были такие же глазки и что они так же жмурились, если бы кто к ним подносил пальчик, того мне и в голову не приходило… Долго ли коротко ли я так забавлялся с котенком, уж не помню, но только вдруг мне в голову пришло разнообразить свою забаву. Не успела мысль мелькнуть в голове, а уж ручонки принялись тут же приводить в исполнение. Что будет, — подумалось мне, — если из материнской подушки я достану иголку и воткну ее в одну из котиковых бисеринок? Вздумано — сделано. Потянулся я к подушке и вынул иголку…

В эту минуту в горницу вошла маменька и, не глядя на меня, стала заниматься какой-то приборкой. Я невольно воздержался от придуманной забавы. Держу в одной руке иголку, а Другой ласкаю котенка…

— Маменька! — говорю, — какой у нас котеночек-то хорошенький.

— Какому же и быть! — отвечает маменька, — плохого и брать было бы не для чего.

— А что это у него, — спрашиваю, — под лобиком, иль глазки?

— Глазки и есть; и у тебя такие же.

— А что, — говорю, — будет, маменька, если я котеночку воткну в глазик иголку?

Мать и приборку бросила, как обернется ко мне, да как крикнет:

— Боже тебя сохрани!

И вырвала из рук иголку.

Лицо у маменьки было такое испуганное, что я его выражение до сих пор помню. Но еще более врезалось в мою память ее восклицание:

— Боже тебя сохрани!

Не наказала меня тогда мать, не отшлепала, а только вырвала с гневом из рук иголку и погрозила:

— Если ты еще раз вытащишь иголку из подушки, то я ею тебе поколю руку.

С той поры я и глядеть даже боялся на запретную подушку. Прошло много лет. Я уже был иеромонахом. Стояла зима; хороший, ясный выдался денек. Отдохнув после обеденной трапезы, я рассудил поставить себе самоварчик и поблагодушествовать за ароматическим чайком. В келье у меня была вода, да несвежая. Вылил я из кувшина эту воду, взял кувшин и побрел с ним по воду к бочке, которая в Скиту у нас стоит обычно у черного крыльца трапезной. Иду себе мирно и не без удовольствия предвкушаю радости у кипящего самоварчика за ароматной китайской травкой. В скитском саду ни души. Тихо, пустынно… Подхожу к бочке, а уж на нее, вижу, взобрался один из наших старых монахов и тоже на самоварчик достает себе черпаком воду. Бочка стояла так, что из-за бугра снега к ней можно было подойти только с одной стороны, по одной стежечке[133]. По этой-то стежечке я тихохонько и подошел сзади к черпавшему в бочке воду монаху. Занятый своим делом да еще несколько и глуховатый, он и не заметил моего прихода. Я жду, когда он кончит, и думаю: «Зачем нужна для черпака такая безобразно длинная рукоятка, да еще с таким острым расщепленным концом? чего доброго, еще угодит и в глаз кому-нибудь!…» Только это я подумал, а мой монах резким движением руки вдруг как взмахнет этим черпаком, да как двинет концом его рукоятки в мою сторону! Я едва успел отшатнуться. Еще бы на волосок и быть бы мне с проткнутым глазом… А невольный виновник грозившей мне опасности слезает с бочки, оборачивается, видит меня и, ничего не подозревая, подходит ко мне с кувшином под благословение…

— Благословите, батюшка!

Благословить-то его я благословил, а в сердце досадую: экий, думаю, невежа! Однако поборол в себе это чувство, — не виноват же он, в самом деле, в том, что у него на спине глаз нет, — и на этом умиротворился. И стало у меня вдруг на сердце так легко и радостно, что и передать не могу. Иду я в келью с кувшином, наливши воды, и чуть не прыгаю от радости, что избег такой страшной опасности.

Пришел домой, согрел самоварчик, заварил «ароматический», присел за столик… И вдруг как бы ярким лучом осветился в моей памяти давно забытый случай поры раннего моего детства — котенок, иголка и восклицание моей матери:

— Боже тебя сохрани!

Тогда оно сохранило глаз котенку, а много лет спустя и самому сыну… И подумайте, — добавил к своей повести о. Нектарий, — что после этого случая рукоятку у черпака наполовину срезали, хотя я никому и не жаловался: видно, всему этому надо было быть, чтобы напомнить моему недостоинству, как все в жизни нашей от колыбели и до могилы находится у Бога на самом строгом отчете.

Прячу я жемчужину этого рассказа в свою сокровищницу, и вспоминаются мне слова библейского сказания о явлении Бога пророку Илии: «И се дух велик и крепок разоряя горы и сокрушая камение в горе пред Господем, но не в духе Господь. И по дусе трус, и не в трусе Господь. И по трусе огнь, и не во огни Господь. И по огни глас хлада тонка, и тамо Господь».

Разве не «глас хлада тонка», не тихий, благоуханный ветерок вечной весны эта повесть нашего младенчествующего духовного друга?.. О глубина богатства премудрости Твоей, Господи!

4 сентября

«Нивы белеют…» Беседа с французом о «тайне беззакония». — Префекты Конго — жрецы сатаны.

Работая над разоблачением «тайны беззакония», деющейся в мире, все более и более убеждаюсь, что мир подготовляется к ее воплощению в лице «человека греха», антихриста.

Дня и часа его явления миру мы не знаем, как не можем знать дня и часа второго страшного пришествия Господня, но… «нивы белеют — близится жатва» — это для меня, по крайней мере, очевидно.

Сегодня за утренним чаем у меня по этому поводу была продолжительная беседа с одним французом, уже восьмой месяц пребывающим в Оптинской ограде[134].

Кого-кого только не видят в ограде своей ее белокаменные стены!

И вот за утренним чаем, в самой прозаически-мирной обстановке, повелась у нас с французом беседа о великом и страшном дне оном.

Какая смесь величия и грозности содержания беседы с самой заурядной обыденщиной!… Такова вся жизнь человека на земле, где все переплетается, как узор на канве, в тонах и оттенках всевозможных цветов света и теней: великое и малое, высокое и низкое, трагическое и смешное, красота и безобразие, добро и зло — ткань противоречий и противопоставлений… Такова жизнь человеческая! Попробуй-ка без Христа и Его Церкви выбраться своими усилиями из этого лабиринта в расчете на мудрость века сего — и попадешь в положение современного человека, для которого истина везде, а, стало быть, нигде…

— Обратите внимание, — сказал я, между прочим, своему собеседнику, — на то, что в настоящее время вся мировая пресса или непосредственно захвачена евреями в свои руки, или же находится под влиянием кагала, прямым или косвенным. Я близок был одно время к ультраконсервативной газете, служившей со дней своего основания беспримесно-чистому монархическому принципу. И что же? Во главе ее иностранного отдела стоял еврей, который и составлял обычные руководящие статьи по иностранной политике. А газета та была влиятельная, и к ее голосу прислушивались и с ним считались даже враги ее направления. И что же на поверку вышло? Мойши левого толка грозились кулаками на Мойш правого и наоборот, а Мойши биржевые и международной политики, глядя на эти притворные бои своих единоплеменников, учитывали свои барыши на обоих рынках — биржевом и политическом, поражая наверняка и правый и левый лагеря христиан, воюющих между собою по указке все того же кагала.

Мой собеседник даже привскочил со своего места.

— Vola се qui est absolument vrai! — воскликнул он. — Вот это истинная правда! Подумайте: наш «Gaulois» — главный орган католиков и монархистов-легитимистов управляется выкрестом из жидов Артуром Мейером, который и христианство-то принял за два года перед тем, как сделаться главным редактором этой газеты!

Много мы говорили с ним на эту тему.

— Но если это так, если так верно все, что вы говорите, — спросил он меня под конец беседы, — то почему же об этом молчат пастыри Церкви?

— Они и не молчат, по крайней мере, не молчали: преподобный Серафим Саровский, Илиодор Глинский, Амвросий Оптинский; в наши дни — о. Иоанн Кронштадтский — все эти великие светильники Церкви, все они в одни голос предупреждали верующих о близости конца мира, и Богу было угодно, чтобы слово их было слышно всему православному миру. Возьмите аудиторию о. Иоанна Кронштадтского, она была ни много ни мало вся Россия…

— Нет, — перебил меня собеседник, — не только Россия, но весь верующий христианский мир. Я, например, живя еще у себя в Лионе, изучал творения о. Иоанна.

— Ну, вот, видите, — продолжал я, — весь, говорите вы, христианский верующий мир. Стало быть, Церковь-то говорила и не ближайшим только, а на весь мир говорила, да слушать-то ее не все захотели, а кто и послушал, успел за делами и куплями житейскими позабыть. Кому охота жить под постоянной угрозой близости того, чего и сильнейшие духом Божьи угодники трепетали?

— Но епископы молчат.

— Не молчат и епископы, некоторые из них высказываются в том же духе. Еще недавно… Впрочем, разве вам неизвестно, что чем ближе событие, предвозвещенное пророками, к своему явлению, тем меньше число находится ему верующих? Вспомните ветхозаветный Израиль, живший весь от первосвященника до вдовы последнего поденщика мессианскими упованиями: многие ли из его среды донесли в сохранности свои чаяния до явления Самого Мессии? Пречистая Дева, св. Обручник да старцы: Симеон Богоприимец и Анна пророчица — всего только четверо. Не то же ли будет и пред Вторым Пришествием? И Сын Человеческий пришед, обрящет ли Си веру на земли?

В притче о девах мудрых и юродивых, ожидавших пришествия Жениха, сказано и о тех и о других: воздремашася вся и спаху. Все заснули. Теперь-то еще кое-кто бодрствует, но, коснящу Жениху, заснут и эти. Вспомните

Гефсиманию, когда любимейшие и довереннейшие ученики Христовы, несмотря на увещания своего Божественного Учителя, не возмогли преодолеть своего сна, пока Сын Человеческий не был предан в руки человеков грешных. Так будет и теперь. Под антихристом еще кое-кто встрепенется и откроет отяжелевшие от духовного сна вежды, но пред его появлением все меньше и меньше будет верующих в его пришествие как человека греха и сына погибели.

— Но не то же ли, что и вы, проповедуют и ваши сектанты: адвентисты, иоанниты и бесчисленное множество заведомых лжехристов и лжепророков, которых так много развелось в последние годы? — задал мне вопрос пытливый мой собеседник.

— Что же из того? — возразил ему я. — Так было пред первым пришествием Спасителя и во дни Его. Разве не кричали бесы, изгоняемые Господом: Оставь, что Тебе до нас Иисус Назарянин? Ты пришел погубить нас! Знаю Тебя, кто Ты, Святый Божий! Разве не ожидали Сына от Девы языческие волхвы и прорицатели? Разве не волхвы узрели звезду Его на востоке и первыми пришли и поклонились Ему? В сектантстве, как и в бесовских прорицаниях, что опасно и страшно? Извращение истины, подлог под нее, а не истина. Церковная, святоотеческая истина в данном вопросе заключена в том, что Господь вторично явится судить живых и мертвых как Судия и Мздовоздаятель, но отнюдь не как царь земной. А подлог под эту истину состоит в том, что Господь явится царем земным, перекует мечи на орала и копия на серпы и даст мир всему миру, обратив его в единое стадо; Он и будет единым пастырем. Проповедь-то как будто одна — о втором пришествии, но какая разница! Церковная — о небе, сектантская — о земле; первая — о Христе, вторая — об антихристе. Предчувствие близости конца мира и Страшного Суда Господня в последнее время стало, можно сказать, обще всему верующему христианскому миру: вот диавол и старается предчувствие это обратить в свою пользу, отвратить от истины этого предчувствия, аще возможно, прельстив и избранных. Церковное слово предупреждения о приблизившейся грозе конечного Божьего гнева было произнесено устами светильников Церкви и до времени явления особых посланников в лице Илии и Еноха умолкло. Пользуясь этим временным затишьем на церковной кафедре и воздвигая на проповедь второго пришествия сектантов и лжепророков, диавол устами их проповедует «хилиазм»[135] и тем подготовляет почву в сердцах им внимающих для принятия антихриста за Христа. С другой же стороны, делая проповедь конца мира достоянием заведомо сектантских лжеучителей, он подрывает веру верующих и к самой идее, положенной в основание этой проповеди. Поясню вам это примером: в Северной Америке уже «работал» не без чудесных чудес и знамений какой-то проходимец, выдававший себя за Илию-пророка. Несколько лет тому назад он умер и оставил после себя колоссальное состояние в несколько десятков миллионов долларов.

«Илии уже были, знаем мы этих Илий!» — скажут, когда явится Илия, все те, кому суждено дожить до дней его и кто не захочет принять его как пророка Бога истинного. «Проповедь о конце мира! — скажут тоже да уже и говорят. — Знаем мы эту проповедь и ее проповедников! Это сектантство, и кто ему может верить, кроме сектантов и темных людей, невежд в законе и слове Божием?»

Видите соблазн, угрожающий и верным? Но веруем и исповедуем, что не поклонятся антихристу все те, имена которых написаны в книге жизни у Агнца, закланного от создания мира[136].

Задумался мой француз.

— Да, — молвил он после некоторого раздумья, — мне кажется, что вы правы: миру недолго стоять в том виде, до которого его довело современное отступничество. У нас во Франции и вообще за границей дело кончено: там труп. Но у вас в России разве то? Я видел сам храмы в столицах — они переполнены молящимися; я видел на улицах людей, не стыдящихся публично налагать на себя крестное знамение, открыто исповедовать веру свою. Это так отрадно и успокоительно…

— А в Иерусалиме во дни Господа не то же ли было и в храме, и в синагогах? Однако, — возразил я, — невзирая на всю его внешнюю праведность, Господь изрек на него великое и страшное Свое слово: Се, оставляется вам дом ваш пуст!

— Да, правда ваша! — согласился мой собеседник. — Вам степень зрелости плода отступления в вашем народе более известна, чем мне, и если уже в нем от веры отцов не сохранилось иной праведности, кроме внешней повапленности, то миру не стоять. La monde ne peut rester encet etat — мир не может оставаться в современном его положении. У нас во Франции диаволу уже почти открыто служат так называемые «черные мессы». В родном моем Лионе живет и действует некто доктор Брико, именующий себя Иоанном II, верховным патриархом гностической церкви, т.е. диавола. В нашем французском Конго, в Африке, диаволизм среди высших чиновников правительственной администрации достиг таких неслыханных пределов зверства, что даже наше правительство должно было уступить перед негодованием общества и отдать под суд двух префектов[137]. Эти исчадия адовы ради развлечения совали в рот ничего не подозревавшим неграм динамитные патроны и взрывали их, разрывая тела своих жертв на мельчайшие части. Фамилию одного из этих извергов я помню — его звали Nouguier, а другого запамятовал. Их судили, и на суде, между прочим, был прочитан автограф одного из злодеев: это была пригласительная записка «на праздник жертвоприношения нашему богу — сатане» — подлинное выражение этой записки.

— Что же сделали с этими жрецами диавола? — спросил я.

— Их, — ответил мне француз, — осудили не слишком строго и не слишком снисходительно — ровно настолько, насколько это было нужно, чтобы успокоить общество, а затем, когда история эта забылась, — а у французов память короткая, — их опять куда-нибудь приткнули к той же администрации, только в другом месте.

— Как же так? — удивился я.

— Что же это вас удивляет? — с горечью ответил мне француз. — Вы же знаете, что такое масонство и на что оно способно: а у нас правительство и сливки республиканского общества — все масонизировано и иудаизировано. Довольно вам сказать одно: их бог — диавол, и они этого почти не скрывают даже сегодня, при кажущемся внешнем господстве христианской веры. Судите, что ждет мир завтра, когда не останется и этой внешности!…

5 сентября

Ночной посетитель. — Что было и что стало. — На людях и смерть красна.

Сегодняшнею ночью кто-то из обновленного «новыми свободами» человечества удостоил наш тихий уединенный приют своим посещением. Нетрудно догадаться, что и цели этого визита были тоже «освободительные», чтобы освободить нас от части нашего имущества, а при случае, быть может, и самую душу от грешного тела. С вечера наша дворная собачонка Мушка все время была очень беспокойна и поминутно лаяла, перебегая с места на место. Пока в нашей моленной жена оправляла лампадки, я был в столовой и в открытое окно (у нас еще не вставляли рам) слышал свист, подманивающий собаку. В первом часу ночи слышен был какой-то шорох у парадной двери. Собака продолжала лаять в противоположной стороне. К счастью, я не придал особого значения этим ночным звукам и ночь проспал безмятежно. Ночевавший у нас француз не мог зато уснуть ни на минуту. Окно его комнаты выходит на террасу у парадной двери, где я слышал шорох, и, открыв внезапно на шорох этот занавеску у окна, он увидел на террасе человека. «Освободитель» тотчас же скрылся, но собака еще долго не могла успокоиться и все лаяла тревожным возбужденным лаем.

От этих ночных страхов на семейном совете решено было удвоить собачью стражу… Но «аще не Господь хранит град, всуе бдит стрегий». Вот вера-то моя, больше на словах, чем на деле. Умножь, Господи, веру!

И подумаешь, давно ль то было, когда при «старом», как теперь принято выражаться, «режиме», мы у себя в имении, вдвоем с покойной матерью, жили в отдаленном от людских доме совершенно одни, оставляя открытыми на ночь все окна и не запирая на ключ ни одной двери? В деревне, да страхи?! Какие могли быть страхи в старой, богобоязненной, честной деревне?.. Об этом я вспомнил сегодня вслух, после того как люди «нового режима» потревожили сон иностранца, изверившегося в правде своего народа и приехавшего ее отыскивать в «освобожденной» России. Теперь, видно, даже и близость такого святого места, как Оптина, не спасает, а о деревне и говорить уже, стало быть, нечего.

Ходил к старцам просить святых молитв в ограждение от ночных посетителей.

— Вот тоже, — сказал мне один из них, — на днях в один монастырь забрались (он и монастырь назвал), но только одиннадцатью рублями воспользовались.

На людях, стало быть, и смерть красна.

6 сентября

«Течение воздуха». — Корабль «князя силы воздушной». — Суть дела все та же. Меньшиковское — «свершилось». — Лаодикийская Церковь.

Давно что-то не заглядывал к нам наш друг и любимец о. Нектарий.

Легок на помине! Пришел как раз во время обеда и, по случаю воскресного дня, отведал нашего пирога.

— Трижды, — говорит, — порывался к вам заглянуть, да не мог.

— Какая причина?

— Такое уж, — отвечает, — течение воздуха было.

Подали почту. Развертываю «Новое Время» и читаю вслух.

«В солнечное утро, — пишет Меньшиков, — я подходил к Софийскому собору. Слышался издалека шум мотора. Вижу, какая-то женщина глядит на небо. Поднимаю голову. Боже, почти над головой моей в небесной вышине плывет чудовище в виде желтой акулы. Это был первый «воздушный корабль», какой я видел, наш «Лебедь», привезенный из Франции…»

Я прервал чтение.

— Не из Франции ли, — говорю, — батюшка, и у нас течение воздуха было?

— Почему думаете?

— Да потому что, думается, — там «его» гнездо.

— Чье?

— Князя силы воздушной: корабли даже, видите ли, нам свои посылает.

Француз наш услыхал мое замечание и спросил с живостью:

— Неужели вы это говорите серьезно?

— Конечно, серьезно.

— Но ведь это завоевание техники, гения человеческого!

— А Симон-волхв не летал?

— Летал.

— Чьей силой?

— Бесовской.

— Понимаете?

— Что ж тут общего? — воскликнул француз с ясно выраженным негодованием в голосе, — там — чародейство, а здесь — наука, ум человека.

— А источник этой силы все тот же, — возразил я спокойно, — разница только в способах ее проявления: проще было время — проще действовал и «князь мира»; осложнились мы — и он стал действовать сложнее. Возьмите прежних колдунов и ведьм и сравните их с теперешними спиритами и оккультистами обоих полов: какая разница! и тоже в якобы научном отношении, а суть то дела все та же.

— Mais, vous savez, c’est par trop fort ce que vous dites, — вознегодовал француз, — это вы уже слишком перехватили через край. Неужели вы дошли до такой степени отрицания науки? ведь это же проповедь возвращения к первобытному состоянию.

— Именно.

— К состоянию дикаря Полинезии?

— Нет — к первозданному Адаму до грехопадения, вернее — к новому Адаму, искупленному Кровию нашего Спаса, к «духу животворящему», для которого вся ваша наука есть зло и ничто.

Смотрю, мой батюшка сидит в своем уголку и посмеивается.

— А вы, — говорит, — извольте-ка прочитать, что дальше господин Суворин пишут.

— Не Суворин, а Меньшиков, батюшка!

— Это все одно. Почитайте-ка!

Я продолжал прерванное чтение.

«… Так для меня лично открылась новая эра в истории.… Свершилось!… Подавленный неизмеримостью великого события, я вошел в храм, где шла обедня. Чудное пение древних, когда-то священных для меня слов, прекрасный византийский купол над стройными коринфскими колоннами.

«Величит душа моя Господа»…

Это отошло, — подумал я, — или стремительно отходит, но храм не хуже воздушного корабля…»

Я опять остановился.

— Стоит ли оскорблять ваш слух, батюшка?

— Читайте!

«Всем казалось, что эволюция идет вперед, а в сущности она развертывалась, как заведенная до конца пружина. Дошло до смешного: на наших глазах воскресают гнусные восточные культы, от которых погиб греко-восточный мир. Христианство не только отвергается публично, как во Франции, на него не только воздвигаются гонения, недавно дошедшие в барселонском бунте до Нероновых жестокостей, но столь же публично и торжественно восстанавливается, например, магизм, развратные мистерии и сатанизм. Служение доброму Богу сменяется верою и служением злым богам. Если формальное язычество не охватывает массы, то не вследствие ревности к христианству, а вследствие массового равнодушия к какой бы то ни было вере… Отходит христианство — вот событие куда покрупнее плавающих в небе акул…»

— Не христианство отходит, — остановил мое чтение батюшка, — а люди отошли от Христа и попали во власть диавола. Так продолжаться долго не может.

Если действительно, — подумалось мне, — человечество в своей массе дошло до полного равнодушия к какой бы то ни было вере, то ведь это значит, что мы вступили в последний, седьмой, период Христианской Церкви на земле — Лаодикийский, по Апокалипсису.

«И Ангелу Лаодикийской Церкви напиши: так говорит Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания Божия: знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих».

Да, несомненно, мы находимся в этой последней перед концом мира Церкви, перед извержением ее из уст Христовых.

Лаодикийский! — «народоправческий, если подстрочно перевести это слово с греческого. Разве не ясно выражено теперь во всем свете стремление к установлению «народоправчества» как последнего слова науки государственного права, взамен христианских монархий, якобы отживших свой век и не удовлетворяющих принципу гражданской свободы? Не сегодня завтра, в день ведомый Богу, отнимется «держай», и всемирная «Лаодикия» во всей ее безбожной необузданности возглавится «зверем» из бездны».

Господи помилуй!

О, если бы Русь моя родная могла всем сердцем обратиться к Богу, покаяться во вретище, как некогда Ниневия!…

9 сентября

Оптинские службы. — Бесноватые старого и нового фасона. — Влияние Оптиной.

Вчера, по случаю дня Рождества Пресвятыя Богородицы, поздняя обедня окончилась в половине двенадцатого, а всенощная накануне — около полуночи. Итого на торжестве праздника Богоматери мы провели в храме восемь с половиною часов, и без особой усталости.

Во время бдения пришлось повозиться с одной крестьянской женщиной, оказавшейся бесноватой. Перед величанием с ней начался припадок: она стала стонать и всхлипывать, а затем впала в беспамятство. К счастью, беснование в ней не сопровождалось бурными явлениями, а ограничилось тихими стонами да безудержными, обильными слезами.

Бедная страдалица! И сколько таких по градам и весям России, особенно по весям! Впрочем, теперь, с распространением грамотности и благодаря сближению «темной» деревни с «просвещенными» центрами, такой простой вид беснования уже стал переводиться, принимая новые, культурные, так сказать, формы. Беснования обоих полов остались и не только остались, даже умножились, но стали известны науке и людям под другим названием и с иным содержанием: неврастеники, истерички, декаденты… Эволюция та же, что и с колдунами и ведьмами: переменились клички, а суть осталась без изменения.

Софья Александровна Манаенкова, которую 18 лет бес мучил по старому фасону, не прикрывая себя и не утаивая под научной кличкой, все еще живет в Оптиной, утешаемая старцами и дивной ее церковной службой. В том городе, где ее постоянное местожительство, есть одна домовая церковь, где она прихожанка. Там священствует иерей лет уже пожилых, весьма неблаговолящий к Оптиной. Таково обычно, за редкими исключениями, отношение белого духовенства к монашествующей братии. На этой почве у Софьи Александровны с иереем происходили частые пререкания, доходившие подчас до явного немирствия друг на друга. Но любовь победила. Когда нынешним летом Софье Александровне пришло обычное время ехать в Оптину, а ехать было не на что, тот же иерей из своих скудных средств принес ей на поездку десять рублей; мало того — сам следом за нею приехал посмотреть, что эта за Оптина такая. Приехал на день, на два, а прожил без малого две недели.

Сегодня Софья Александровна получила от его жены письмо; пишет, что муж, лет пять тому назад поссорившийся с дочерью, тотчас по возвращении своем из Оптиной объявил неожиданно жене, что надо написать Лидочке. Лидочка — дочь.

«Затем подумал немного, — пишет матушка, — да и говорит: «Чем писать-то да откладывать в дальний ящик, давай-ка сами к ней поедем!» Поехали, примирились, и теперь там, где был гнев и ссора, царит мир, любовь и благословение. Лидочка с ребенком гостит у нас уже третью неделю, а дедушка, который обычно не терпит в доме никакого шума, целыми днями в свободное время возится и няньчится с внучкой».

Такова Оптина, таково ее влияние. Да и в немощах Софьи Александровны не сила ли Божия совершается?..

14 сентября

Всенощная под Воздвижение. — Да будет ми по глаголу святого. — Ангел говорит устами младенца.

Что творилось у нас вчера за всенощной под Воздвижение, того и описать невозможно — такая была уйма народу! В храме было до того тесно, что не было возможности перекреститься, а народ еще, кроме того, сплошной стеной окружал собор, не вмещаясь в стенах довольно обширного летнего храма.

Ровно в 11 часов о. архимандрит начал воздвизать крест, а бдение окончилось заполночь. Мы, с благословения о. архимандрита, всей семьей стояли на клиросе правого придела, и нам было исключительно хорошо, несмотря на то что народ стоял вплотную к самым Царским вратам придела. Величественное и трогательное было это зрелище! Вся эта огромная сила веры, подвигшая такое множество людей к подножию воздвизаемого Креста Господня, не обличение ли мне в моих эсхатологических ожиданиях и предчувствиях? Пусть, — думалось мне, — основанием их служит мое многолетнее изучение вопроса, но ведь ин суд Божий, и ин человеческий! Не ошибаюсь ли я? более того — не согрешаю ли, стремясь проникнуть пытливостью своею в такие тайны домостроительства Божия, которые не открыты были даже и Ангелам? Вон сколько их еще, не подклонивших выи своей Ваалу! И это в одной Оптиной. А там? По церквам, монастырям и соборам всей великой России? Если здесь сотни и тысячи, то там — миллионы!… Так думал я. Взглянул я на толпу, переполнявшую храм, и что же бросилось мне в глаза? Вся эта толпа состояла из одних только женщин. Были и мущины, но они, как одинокие камни в безбрежном просторе открытого моря, терялись в среде богомолиц, простых деревенских женщин, преимущественно среднего возраста и старше. Интеллигенции не было, не было и молодежи, кроме немногих девушек и женщин из Стениной. И опять подумалось: не такое ли же было множество народу при входе Христовом в Иерусалим, когда ваиями устилали путь Его и возглашали «Осанна Сыну Давидову?» Много ли дней прошло с того дня до предания Его и Креста, при котором были, за исключением любимейшего ученика, одни только женщины, как и теперь, в конце второй тысячи лет, при воздвижении того же символа нашего спасения?.. И чего, чего только не передумалось мне за этой навсегда памятной для меня всенощной! И решил я в сердце своем: да будет воля Божия, но то, что я считаю своим знанием, тем обязан делиться со всяким, кто пожелает от этого знания попользоваться.

Святой Кирилл Иерусалимский заповедь дал: «Знаешь признаки антихристовы, не сам один помни их, но и всем сообщай щедро».

Да будет ми по глаголу Святого.

Кстати об антихристе. Живет с нами девочка-сиротка, Любочка. Ей шестой год идет только. До детского ее слуха нет-нет да и долетит то или другое слово об антихристе. Сидит она как-то раз вдвоем с моей женой и что-то щебечет своим детским язычком. И вдруг:

— Тетя! скажи мне, что такое антихрист?

О Христе она уже многое знает.

Приноравливаясь к ее пониманию, жена ей дала довольно подробное объяснение вопроса; не забыла упомянуть и об антихристовой печати, без которой, не наложив ее на себя, нельзя будет ничего ни купить, ни продать.

— И хлебца нельзя будет себе купить без нее? — спросила Любочка.

— Ничего нельзя, — ответила жена.

— Но ведь мы, тетя, не дадим на себя накладывать эту поганую печать?

— С помощью Божией, конечно, не дадим, деточка.

— Тогда значит, умирать придется с голоду, — решила девочка.

Потом задумалась и вдруг радостно воскликнула:

— А Бог-то, тетя! Он ведь все может: Он и без хлеба сделает так, что мы сыты будем.

Рассказали мы об этом о. С., одному из отцов Оптинских.

— Это Ангел Божий внушил такое сильное слово Любочке: устами младенца изреклась сама истина; дал бы только Бог всю полноту веры, нужную для осуществления этой истины в то страшное время.

И тут опять влияние Оптиной. Счастливая Любочка!

17 сентября

День Ангела Любочки. — Нечто из Оптинских тайн. — «Дочка» Царицы Небесной. — Спиритизм и «теплохладность».

Сегодня день Ангела нашей Любочки, а у нас, как на грех, с утра всякие недоразумения в домашнем хозяйстве. К приходу наших сирот от обедни все они рассеялись, и вновь чисто и безоблачно стало домашнее наше небо.

О тех, кого я называю «нашими сиротами», о Любе и ее воспитательнице, Ляле, мне не миновать записать в свои заметки, только не сегодня: сегодня не о них поведется моя речь.

Недоразумения рассеялись, но «враженки» маленькие и побольше все же не унимаются и вьются, как летние комары, вокруг нашего тихого и мирного жития. Одного из них вчера обнаружил отец Ф., и мы общими с ним усилиями вывели все его козни на свежую воду. Произошло это при обстоятельствах, заслуживающих памяти, как характеристика той жизни духа, в которой мы, по великой милости Божией, живем и которою назидаемся.

Дело было так: ходил я к болеющему отцу Эрасту отнести ему одну брошюру, сердечно меня умилившую (мы с этим Старцем частенько видимся и обмениваемся мыслями и впечатлениями по поводу всего, что до слуха нашего доходит из мира внешнего). Посидел я у него с часок и пошел домой. Иду от него и у архимандритской встретился с отцом Ф. Принял его благословение и спрашиваю:

— Ну, как в Москву съездили?

А он только что вернулся из Москвы, куда ездил по одному важному для одной души христианской делу.

— Съездить-то съездил, — ответил на мой вопрос отец Ф., — только результатов от своей поездки никаких или почти никаких не добился. Но и за то, чего добился, и за то благодарение Богу. Но что с Москвой стало за эти десять лет, что я из нее выбыл: ее узнать нельзя! Люди стали как звери: говорить с ними ни о чем нельзя — все их раздражает; на собеседника, особенно в рясе, смотрят как на врага; любви совсем не осталось — там прямо ужас, что стало твориться!

Тут по дорожке, на которой мы беседовали, повезли дрова. Мы сошли с нее и приблизились к келье отца Ф.

— Зайдите ко мне, — сказал он, — ведь вы у меня еще в этой келье не бывали.

Не успел я перешагнуть ее порога, как, был поражен, точно небесным видением, образом Нерукотворенного Спаса, прямо против входной двери сверкнувшим на меня своею лампадой.

— Откуда у вас такая красота?

— Работа отца Даниила[138].

Надо было видеть этот Божественный Лик, эти Божественные очи, проницающие в душу, чтобы понять сердцем, что не одна кисть отца Даниила воспроизвела эту святыню, а что кисти этой сила и вдохновение даны были свыше: человек от себя, одним своим искусством, не мог бы создать такой красоты небесной.

— У меня на исповеди и совете была одна монахиня, — сказал мне отец Ф., — монахиня эта сердцем ожесточилась до того, что решила снять с себя мантию и вернуться в мир. Как ни уговаривал я ее, как ни убеждал, она стояла на своем и меня слушать не хотела. Я упросил ее остаться одной в келье и помолиться перед этим образом. Когда я вернулся к ней, то застал ее в слезах, и от ее страшной решимости не осталось и следа.

Я опять взглянул на этот Пречистый Лик и едва мог оторвать взгляд от этого благодатию вдохновленного изображения; и самому окаменелому сердцу, правда, немудрено было перед ним раствориться… Отец Даниил, оказывается, написал его одному Оптинскому монаху за три рубля, — за цену красок и холст, — а тот за ту же цену переуступил отцу Ф.

Поистине, только в Оптиной и могут совершаться такие сделки.[139]

Слово за слово — разговорились мы с отцом Ф… Вдруг он прервал ход беседы…

— А знаете, С. А., — сказал он мне, — у меня ведь на сердце есть тень, налегшая на наши с вами отношения.

— Да что вы, батюшка? — испуганно спросил я.

— Да, да! — подтвердил он, — тень легла. И как же это меня во время моей поездки тяготило, я вам и сказать не умею, даже жутко было. Ну как, думалось мне, со мною в дороге да что-нибудь случится: поезд ли, в котором еду, потерпит крушение или еще что приключится, — как предстану я там, на Суде Господнем, не освободив души своей от этого чувства?

— Что же это такое? — спрашиваю я, не чувствуя за собой никакой вины перед батюшкой.

— А помните искушение с вашей рукописью «Святыня под спудом», когда мне пришлось с вами о ней договариваться по поручению отца архимандрита. Едва я тогда повел с вами этот дипломатический разговор, вы мне и слова не дали вымолвить, вскочили, махнули рукой и ушли в церковь, откуда я вас вызвал для разговора. Помните ли вы это? Меня это тогда больно кольнуло в сердце: я же ведь не при чем был в этом искушении, я был только лишь передаточной инстанцией и не заслужил к себе такого отношения. И вот тогда в сердце мое залегла тень некоторой на вас обиды, и лежала она на нем, и тяготила его, и страшило меня это чувство страхом ответа на Суде Христовом.

До того умилительна была тонкость ощущения греха, в котором и повинен-то был не отец Ф., а я, что я встал со стула и поклонился отцу Ф. в ноги…

— Простите, — кланяюсь я ему, — дорогой мой батюшка! Но Бог видит, что у меня и в мыслях не было нанести вам обиду.

Смотрю, и пожилой духовник Оптинский, одно из наиболее почетных лиц в обители, стал тоже передо мною на колени и кланяется мне чуть не со слезами в землю.

— И меня, — говорит, — Бога ради простите!

И так до двух раз просили мы друг у друга прощения, и, во второй раз поклонившись друг другу, благословил он меня и мы, по обычаю монашескому, в оба плеча расцеловались. И совершилось это таинство любви Христовой пред тем же Божественным ликом Нерукотворенного Спаса, который и строптивую монахиню привел к послушанию и цена которому была на деньги только три рубля за холст да за краски.

Пришла от обедни наша маленькая именинница, вся сияющая, радостная, в новеньком беленьком платьице. На белом платьице голубые бусы, на белокурой головке голубые ленточки; поясок тоже голубой…

— Совсем точно дочка Царицы Небесной! — воскликнул «наш» француз.

А у верующих французов часто детей посвящали от рождения Матери Божией. Было это тогда, когда Франция была еще христианской. Таких детей до их конфирмации одевали во все голубое и белое — цвета Царицы неба и земли: голубое — небо; белое — невинность. Кому то теперь детей своих посвящает Франция?

Но наша Любочка, к счастью, родилась в России, чей свят-корень еще не успел ко дню ее рождения отпасть целиком от веры отцов своих… И живет-то Любочка в Оптиной, и день рождения-то ее 26 марта, день собора святого Архистратига Гавриила, следующий за Благовещением день… Счастливая Любочка!

Откуда же у нас это дитя Божие, эта названная дочка Небесной Царицы, Матери Божией? Откуда Господь послал нам эту девочку?

Не хотел было говорить об этом сегодня, а, видно, придется, хотя бы и кратко. Было дело это в августе 1907 года. За два месяца до нашего поселения в Оптиной мы приехали пожить около ее старцев недельки две да и поговеть кстати, благо и время к тому было подходящее — Успенский пост. Стоим мы как-то за поздней обедней и видим: няня причащает на руках маленькую девочку. Платьице на девочке беленькое, поясок голубенький, голубенькая ленточка в белокурых, как чистый лен, светлых волосиках. Поднесла няня девочку к Святой Чаше, а девочка, как взрослая исповедница Христова, перекрестилась истовым крестным знамением, сложила ручонки крестом на груди, причастилась, опять также большим крестом перекрестилась и благоговейно приложилась к краю потира. Дивное дело! — ребенка от земли не видать, а причащается так, как в наше время и из взрослых-то редкий кто умеет причащаться.

До слез это нас с женой умилило. Что же за сокровище, подумалось нам, мать этой девочки! Не утерпели мы, подошли к няне, поздравили и поцеловали ребенка.

— Чья это, — спросили мы у няни, — девочка?

— Это круглая сиротка, — ответила няня, — воспитывается она у Оптинской жилички, Надежды Николаевны; а зовут ее Любочкой.

Это была наша первая встреча с Любочкой.

Потом поселились мы с 1 октября того же года на житье в Оптиной, узнали Надежду Николаевну, Любочкину воспитательницу, узнали и Лялю (Елену), которая жила с ними, — многое узнали из их жизни, за что их всех трех сирот полюбили; а померла после того через пять месяцев Надежда Николаевна, кормилица и поилица Любина и Лялина, они и перешли к нам, с благословения старцев, как близкие, родные, как дети общей с нами матери, Оптиной.

Просто это совершилось, проще чего и быть не может: друг другу в одолжение во имя любви Христовой и послушания старческого. Так и прибавилась наша семейка на полтора человека, на две души христианские — на Лялю и на Любу.

Но какое море слез пролито было Лялей о Надежде Николаевне! Да и было с чего: святая была покойница эта удивительная женщина! Не помянет ли она и нас в дерзновении своем пред Престолом Всевышнего, с Лялей и Любой своими вместе?!

Такова наша христианская вера. В миру на место Христовой веры стремятся ввести иную и, кажется, не без успеха. Для мира это как бы новое откровение, а для верующих христиан давно знакомые хитрости «бога» «новой веры», древнего диавола.

В отделе «Маленькая хроника» сегодня полученного номера «Нового Времени» (№ 12037‑й) читаю:

«У нас уже сообщалось, что известный английский публицист В. Стэд открыл в Норфолк-Стрите спиритический кабинет, где некая Юлия А. соединяла мертвых и живых за скромную плату в несколько шиллингов. Теперь Стэд в ‘Matin’ рассказывает чудесный случай из практики спиритического кабинета, причем мы, русские, сыграли видную роль в замечательнейшем явлении загробного мира.

Стэд встретил в Лондоне княгиню Вяземскую, которая его пригласила во Францию полюбоваться на полет ее сына на аэроплане. Полет предполагался близ Шалона.

В этот же день в спиритическом кабинете произошло следующее чудесное явление.

Некий голос возглашает:

— Если вы поедете в Шалон, я поеду с вами!

Стэд: «Кто говорит?»

Голос: «Я недавно умер; моя фамилия Лефебр».

Фамилия эта никаких воспоминаний в Стэде не вызвала. Как истый публицист, газет он не читает и о смерти авиатора Лефебра не знал.

Стэд: «Вы знаете аэроплан Болотова?»

Голос: «Знаю. Скажите молодому человеку, чтобы он был осторожнее. Пусть он внимательнее осмотрит свой мотор. Вы сами не садитесь в биплан».

Стэд: «Вы знакомы с Болотовым?»

Голос: «Нет, но я его встречал».

На другой день Стэд узнал, кто такой Лефебр, и решил задать еще несколько вопросов.

Стэд: «Что вызвало ваше падение?»

Голос: «Я не знаю: во время падения не думаешь».

Стэд: «Сохранили ли вы хладнокровие»?

Голос: «Я чувствовал, что падаю; но прежде чем коснуться земли, я потерял сознание. Мне показалось, что душа моя вылетела из тела. Я витал в выси и видел свое тело распростертым внизу. Неприятного чувства я не испытывал. Какое-то высшее существо было около меня, и завтра это высшее существо попробует через ваше посредство писать на сеансе».

Стэд[140] телеграфировал Болотову предостережения Лефебра и выехал в Шалон. Хотя мотор, неоднократно испытанный, работал, по-видимому, исправно, но в момент полета с ним что-то случилось, и Болотову так и не удалось подняться…

Таков «чудесный случай», сообщенный «Новым Временем» своим многочисленным читателям. Такова пропаганда «чудес и знамений ложных» наиболее распространенной русской газеты. Так на виду у теплохладных христиан подрываются корни веры Божией за то, что они не приняли любви истины для своего спасенияда будут осуждены все не веровавшие истине, но возлюбившие неправду (2Фес. 2:10 и 12).

18 сентября

Еще о спиритизме. — Старинная русская верность.

День кончины старца-скитоначальника о. Илариона. Сегодня ему правят память. Ходили с женой к обедне, отстояли и панихиду. О. Иларион был келейником великого старца Макария, а я в день его кончины[141] не был в церкви: сегодняшним поминовением его келейника я как бы испросил у Старца прощение за леность свою и нерадение.

Вчера записал «чудесный случай» со Стэдом, вернее — со стыдом за тех, кто верует этой мерзости из так называемых «глубин сатанинских». Как мухи на мед, льнут «невежды в законе» христианском на спиритизм и разветвления его — спиритуализм, оккультизм, иогизм, теософию и прочие выдумки всё того же врага рода человеческого, который ими запутывает человечество в свои тенета со дня падения первозданного Адама.

Вот что пишет о спиритизме один из глубочайших современных исследователей и знатоков «тайны беззакония», ныне деющейся в мире, монсиньор Делассю (Delassus), доктор богословия и каноник кафедрального собора в Камбрэ, редактор-издатель местного епархиального журнала «La semaine Religieuse de Cambrai». Нигде нет такой обширной литературы по обличению козней диавола, как во Франции, ибо нигде и не превзойдена та мера отступления, какой достигла эта несчастная страна, руководимая жидами и масонами.

«У сатаны в наши дни, — так пишет Делассю, — есть своя оккультная церковь, своя паства, свои обряды, своя литургия — все это в виде пародий на Святую Церковь, на Христову паству, на христианскую Литургию Богочеловека Иисуса Христа. Это факт, существование которого оспорить нельзя, и над сынами противления власть сатаны громадна. Спириты составляют их большинство, примыкающее в главных своих догматах к гностицизму. Спиритизм известен не со вчерашнего дня: деятельность его можно проследить во все времена и во всех странах. С особенною же силою он действовал в язычестве. Цицерон сообщает[142], что друг его Аппий вопрошал мертвых, и у Аппия это было обычным занятием. Также и по соседству с Арпинумом, на Авернском озере, — читаем мы у Цицерона, — появились из глубины мрака вызванные тени умерших, еще с необсохшею на них кровью. Оракулы мертвых находились повсеместно: их вопрошали в Феспротии на берегах Ахерона, в Аркадии, в Фигалее, на Тонарском мысе, в Гераклее на Понте, в Кумах. И не одно только простонародье веровало в этих оракулов, но и цвет интеллигенции того времени: Цериандр, один из семи мудрецов, велел сперва зарезать свою жену, а потом посылал за советом к ее вызванной тени[143]. Павзаний сам вызвал душу убитой им молодой девушки[144]. В свою очередь, старейшины Спарты заставляли фессалийских некромантов вызывать душу Павзания[145]. Тиверий казнил Ливия Друза за оскорбление величества при вызывании им душ умерших Апион-грамматик вызывал тень Гомера, чтобы узнать от него об его отечестве и об его родных[146].

Подобные же вызывания совершались в средние века колдунами и магами.

Нет нужды доказывать верующим христианам, что ни люди, ни демоны не могут распоряжаться душами умерших по своему произволу и что на вызовы и на вопросы могут являться и отвечать только сами злые духи.

В наши дни занятие спиритизмом стало принимать такие размеры и значение, что нет возможности не предаться по этому поводу самым тревожным предположениям.

Спиритизм, по определению спиритов, есть система сверхъестественных сношений людей с чистыми духами. По утверждению последователей, спиритизм обладает известными ему средствами, чтобы, пользуясь ими, переступать границу, отделяющую царство людей от царства чистых духов, и вся система спиритизма основана только на том или другом сочетании этих средств в более или менее удачных комбинациях.

Несомненно, случаи обмана или заблуждения при спиритических сеансах бывают многочисленны, но не менее многочисленны и факты, характерные по своей сверхъестественной природе, и факты эти так были подробно обследованы, что по отношению к ним никакое сомнение невозможно».

С какого времени в наши дни возобновилось пагубное увлечение спиритизмом?

«Князь тьмы, — пишет Делассю, — в 1874 году в Северной Америке возобновил в спиритизме ряд манифестаций, предназначенных распространяться по всему миру. Семейство Фокс, проживавшее в маленькой деревушке Хидервиль, в штате Нью-Йорк, было посещено духом, который обнаружил свое присутствие таинственными стуками в доме. Сначала Фоксы удивились и даже перепугались, но затем, когда страх уступил место любопытству, они решились вступить в общение с той силой, которая производила эти стуки. Молодые девушки из этой семьи стали щелкать пальцами, в ответ защелкали и чьи-то пальцы. Таким образом, установился и первый способ общения с тем, кто по приемам общения казался разумным существом. После того семья Фоке переселилась в Рочестер. С ними переселился и дух, и там для него открылось обширнейшее поле деятельности, явился сонм свидетелей «чуда», не замедливших стать апостолами «нового откровения».

Шесть лет спустя, в 1853 году, в Америке уже насчитывалось 500 тысяч человек, вступивших в постоянное общение с «душами умерших», а также и друг с другом при посредстве специальных газет и журналов. По подсчету Babinet, произведенному несколько лет тому назад, в одной только Америке было 60 тысяч медиумов[147]. В 1855 году Эмма Harding-Button насчитывала в одной Америке до 12 миллионов последователей спиритима. Немного позже судья Эдмонд, сенатор и президент палаты штата Нью-Йорк, открыл еще до 3 миллионов новых последователей. К 1870 году на всем земном шаре их число определялось в 20 миллионов. Сколько же их теперь?

«Чрезвычайная популярность спиритизма, — говорит Jules Bois[148], — зависит от общедоступности его чудес. Все в нем просто, и бог его — бог на всякую мерку, бог-демократ».

Спириты собираются на свои международные конгрессы. Такие конгрессы были: в 1884 году в Брюсселе, в 1886 году в Барселоне, в 1889 году в Париже. 1899 год был юбилейным годом французской революции, и конгресс спиритов по этому случаю собрался в «Великом Востоке Франции»[149], в виде доказательства тайных сношений между франкмасонами, евреями-талмудистами и сатаной. На юбилейном этом конгрессе присутствовало 500 членов.

На конгресс 1900 года аббатом Жюлие были приглашены «все те католики Старого и Нового Света, духовные и мирские, которые не могут оставаться чуждыми научному обновлению, влекущему человечество к указанной ему Божественным Учителем цели»[150].

«Заседания конгресса, — сообщает Дюрвиль, — происходили в помещении Общества земледельцев Франции в присутствии значительного числа гипнотизеров, герметиков, теософов и независимых спиритуалистов, собравшихся на конгресс в значительном числе в качестве представителей спиритических обществ и групп всех частей света».

Некий Дени, уже председательствовавший на конгрессе 1889 года, был выбран председателем и на конгрессе 1900 года.

Открывая конгресс, он сказал следующее:

«На конгрессе 1889 года перед спиритизмом еще стояли многочисленные препятствия и движение его вперед не было уверенным. В настоящее же время с умножением числа его адептов заинтересовались им и публика и пресса. Адепты наши находятся и в мире науки, и в высших общественных сферах. Оккультные силы работают в этом направлении и поддерживают на нем современного человека. Настал час, исполненный надежд и обетований: народные массы приводятся в брожение глухой работой мысли; совесть и ум обращены к исканию нового идеала. Спиритизм есть тот могучий росток, который вместе с постепенным развитием своим видоизменит законы общежития, идеи, общественные силы… Спиритизм призван переделать науку, он же повлечет за собою и перемену религии, и реформу народного образования… Спиритизму теперь нет преград, ибо он проник в умы и сердца миллионов людей».

«На конгрессе 1900 года пастор Беверльюи (Beversluis) говорил так: «Спиритизм возвысит христианство, которое представлено Церковью, догматами и обрядами… и тогда — долой попов, долой принуждение совести! Прочь слепое подвижничество, прочь обоготворение одной книги[151], прочь страх пред жестоким Богом, прочь посредничество святых за людей перед Богом!»

И это пастор называет упрощенным и очищенным христианством!…

Программа этой новой религии делится на две части: 1) разрушение и 2) созидание. Часть первая подразделяется на отделы: разрушение христианской Церкви и искоренение веры в Господа нашего Иисуса Христа, социальная революция на почве анархии, которая должна поднять пролетариат против высших классов; ниспровержение идолов, т.е. ложных богов (подразумеваются Три Лица Пресвятой Троицы), царей, всякой аристократии, дворянства, духовенства и частных собственников. Часть вторая: создание культа, основанного на истине и разуме, коему будет усвоено именование «научного христианства» — «Christian-science».

Таким образом, намерения вождей спиритического движения направлены к тому, чтобы религиозное направление человечества было изъято из ведения Церкви и предано в руки людей, находящихся под руководительством духов, подготовляющих дорогу ко всемирному царству владыки их, падшего Денницы — Люцифера.

Такова грядущая новая «церковь» новой религии.

Спиритическое общество «Christian-science» было основано в 1879 году в Бостоне некоей мистрисс Эдди. Эта госпожа от последователей своих получила именование «матери научного христианства», а в 1907 году от французского правительства — патент на звание «officier d’academie».

Из Америки общество это распространилось повсеместно, и спустя 33 года после своего основания в нем насчитывалось уже 600 тысяч членов. Митрополия европейской «церкви сциентистов» находится в Лондоне. В Париже на улице Pasquiez у них есть свой храм. Альманах Нью-Йоркской газеты «World» на 1897 год сообщает, что у «сциентистов» 123 церкви и 131 пункт богослужебных собраний. В следующем же году, по подсчету их органа «Christian-science Journal», у них было 250 церквей и 127 богослужебных пунктов (за один, стало быть, год прибавилось 123 новые церкви), а в 1905 году у «Christian-science» уже было 908 церквей или обществ в С.-Штатах, в Канаде, в Мексике, на Филиппинских островах, во Франции, в Англии, в Норвегии, в Швейцарии, в Италии, в Индии, в Китае и в других местах. Коренная церковь «сциентистов» находится в Бостоне, и число ее членов доходит до 34 тысяч.

«Сциентизм», по мнению своей основательницы, менее чем в 50 лет будет религией, преобладающей во всем мире.

Может показаться странным, что секта, главной целью которой служит разрушение христианской веры, присвоила себе название христианской. Объясняется это тем, что под Христом «сциентисты» вовсе не подразумевают Господа нашего Иисуса Христа, а некий «мировой разум», или «великий магический возбудитель», другими словами — Люцифера. Собственно говоря, «сциентизм», или «Christian-science» есть религия сатаны, и к этой-то религии и ведут все спиритические сеансы».

Такова «тайна беззакония», о которой упоминает св. апостол Павел во 2‑м послании своем к Солунянам (2, 7). Таково ее современное положение.

Как не думать о том, что времена антихриста близки?!

Есть в Оптиной в числе ее сокровенных святых один старичок-послушник. В миру он был когда-то крепостным графов Р.*, родственников моей жены с материнской стороны. Узнал он как-то об этом, и прониклось старое и верное его сердце к нам особой любовью. Сегодня встретили мы с женою его: идет он с Амвросиевского колодца от Скита и несет кувшин с водою. Поровнялся с нами, остановился и говорит:

— Как увижу вас, так и возрадуется во мне сердце мое.

— Спаси вас, — говорю, — Господи, за любовь. Чем только мы ее заслужили?

— Ах, мои батюшки, — отвечает старец, — чем заслужили? да ведь вы мне моих графов напоминаете, старых моих господ я в вас вижу!

Старцу едва ли не под восемьдесят лет, господ его уже лет пятьдесят, никак, как и на свете нет, а он в нас их вспоминает и любит.

Вот она, старинная-то русская верность!… Эх, Русь, когда-то святая, куда ты мчишься? Уж не домчалась ли?..

19 сентября

Слово от «препоясанного свыше». — Сны отца Арефы. — «Камни вопиют». — Плод веры в старцев.

Как бы в ответ на поставленный вчера вопрос, я сегодня получил письмо от одного человека, близкого к высшим сферам церковного управления. Пишет между прочим:

«Болит моя печень не на шутку. Боюсь, не образовалось бы нарыва: тогда прощайте до свиданья за гробом.

Отчего болит? Да как и не болеть при всем том, что приходится переживать? Жизнь духовная всюду гаснет, начиная с архиерея. Пастыри забыли «единое на потребу» и пекутся о многом. Чувствуется тяжелый гнет греха во всем. Вчера получил подарок — книгу профессора Беляева об антихристе: 1055 страниц, и только первый том. Вышла уже десять лет назад. Много поучительного в ней. Как быстро созревают плевелы сатаны! Ужели им отдаваться без борьбы?.. Но нам ли, столь немощным, столь грешным бороться? Разве только в самих себе, ибо и туда, в наше сердце, их корешки простираются. Как бы хотелось бежать, бежать не только со своего места, но и из России… да некуда! Разве на тот свет позовет Господь?..»

Такие-то вот теперь речи приходится частенько слышать даже от «препоясанных силою свыше»: что скажем о себе, бессильных?

Сказывал мне о. Арефа, один из наших манатейных монахов, человек в духовной жизни внимательный, что перед Японской войной он видел два сна, сильно его поразивших и старцем о. Иосифом признанных «зрением». В первом сне он видел Господа Иисуса Христа, окруженного сонмом Ангелов. Господь шествовал от востока, направляясь к западу, а на земле, опережая Его шествие, в том же направлении стремительно двигались несметные полки каких-то нерусских воинов, и все это бесчисленное полчище вело безостановочную стрельбу по каким-то отступающим войскам. Во сне отцу Арефе чувствовалось, что отступающие были русские.

Второй сон: небо и земля свились в огромном столбе пламени, как бы в огне светопреставления.

Оба сна видены были в период 1903–1905 годов.

С 1 августа не выпало ни одной капли дождя, а уже начались ночные заморозки. По дополнительным прошениям к ектениям можно ясно видеть, что мы под гневом Божиим: пол-лета молились о прекращении дождей, а другую половину лета и всю осень молимся о их ниспослании. За суетой жизни люди не обращают внимания на знамения, а их и в низшей природе такое изобилие, что поистине сказать можно: «камни вопиют»…

Наша Софья Александровна Манаенкова все еще живет в Оптиной: выехать не с чем, да и далее проживать здесь не на что. Загрустила бедняжка и всю сегодняшнюю ночь проплакала над портретом батюшки Амвросия.

— Ты можешь все выпросить у Бога, — причитывает она над портретом, — и знаешь, как мне необходима Оптина: помоги же!

Днем сегодня сидела она у себя в номерке грустная, готовая уже отчаяться. Неожиданно входит к ней одна купчиха из Т., мало даже знакомая, и говорит:

— Я слышала о вашей скорби. Сколько вам нужно ежемесячно, чтобы хватало на прожиток и на поездки в Оптину?

А купчиха, оказалось, на ходу была, чтобы отговевши обратно ехать домой в Т.

Замялась было от такого вопроса Софья Александровна…

— Двадцати пяти рублей, — не без удивления сказала она, — было бы довольно.

— Ну и хорошо! — воскликнула купчиха, — я сейчас уезжаю, а по возвращении домой вышлю вам денег, чтобы еще пожить в Оптиной, и на дорогу вышлю и вообще буду вам помогать, чтобы вы ни в чем нужды не имели.

Обнялись, расцеловались. Нечаянная благодетельница уехала, а Софья Александровна все сидит еще в своем номерке и от умиления молится и плачет, плачет — остановиться не может.

25 сентября

День Преподобного Сергия Радонежского. — Подарок старца о. Иосифа.

День Преподобного Сергия Радонежского и всея России Чудотворца. День моего Ангела. Вчера с вечера у нас в доме служили всенощную, и как же это было умилительно! И весь сегодняшний день сердце праздновало какою-то особенною праздничною радостью.

Ходили к старцам. Старец о. Иосиф поразил меня некоею неожиданностью, какой я от него никогда не видел и ожидать не мог. Принял он нас в своей комнатке. Сидел он слабенький, но очень благодушный на своем диване, одетый в теплый подрясник серого цвета из какого-то очень мягкого пушистого сукна. Подрясник был опоясан довольно тонким шнурком, сплетенным из нескольких шнурков — белых и красных. Мы стали перед Старцем на колени, чтобы принять его благословение. Батюшка благословил и, вдруг, порывистым движением снял с себя шнурок и со словами: «Ну, вот, на тебе!» — надел мне его на шею и ловко завязал его мне на груди узлом, на редкость красивым и искусным.

Что бы это могло значить[152]?

1 октября

День Покрова Пресвятыя Богородицы. — «Два года» о. Егора. — «Разговор о свободе». — Лжепророки (Меньшиков и Самушия).

Сегодня мы причастники Святых Христовых Таин. Сегодня исполнилось два года, что мы под благословенным покровом Оптиной Пустыни, созданной в честь и славу Введения во храм Пресвятыя Богородицы.

Два года!… «Ну да, ну да, — сказал нам о. Егор Чекряковский, благословляя нас на житье в Оптиной, — годочка два-три поживете, поживете! а то ведь почетных мест-то теперь нет, сами небось знаете, что нет!»

Неужели суждено исполниться словам нашего батюшки, неужели ладье нашей придется сняться с Оптинского якоря?.. Признаки тому, увы, начинают как будто примечаться: враг рода человеческого и завистник не дремлет.

Да будет воля Божия!

Прочел в № 12049‑м «Нового Времени» фельетон Меньшикова — «Разговор о свободе». Не могу не выписать из этого фельетона следующих знаменательных строк.

«… Я держусь, — пишет Меньшиков, — мнения не нового, а скорее древнего, как история, что народы нуждаются в чужой воле, более совершенной, чем их собственная. Народы нуждаются в постоянном импульсе извне, более высоком, чем их собственная инертность. И только такой импульс путем повторения создает прогресс, культуру. Культура есть раскупоривание человеческой природы. Но раскупоривание есть акт внешней силы: нужно, чтобы кто-то пришел и отворил тайник, выпустил душу на свободу… Нужна признанная народом власть, нужен вождь, нужен мессия…»

Так вот что теперь стал проповедовать этот выразитель дум и чувств среднего русского человека! — «Нужна воля более совершенная?» «Нужна признанная народом власть?» «Нужен вождь?» «Нужен мессия?»

А воля Божия? иль она недостаточно для г. Меньшикова совершенна?

А власть царская? иль она г.г. Меньшиковыми уже не признается?

А Самодержавный Вождь народа и воинства русского? иль его уже не стало?

А Господь наш Иисус Христос, Мессия истинный? иль г. Меньшиков уже успел перейти в антихристианскую веру? Разве же это не подготовка слугами антихриста к принятию антихриста за Христа? И в то время, когда Меньшиков зовет прийти мессию, как грибы из-под земли выползают «лжехристы», а «лжепророки» бродят по улицам столицы и проповедуют:

— Братия! пора покаяться: кончина мира близка, и не сегодня-завтра разверзутся небеса, земля расступится, огонь и молния со всех сторон нахлынут и сожгут нас[153].

В то же время на Кавказе, в с. Пиргюшад, Эриванской губернии, мусульмане-родители бьют сына, какого-то необыкновенного самородного счетчика, подозревая в нем «даждаля» (воплощение диавола — вроде нашего антихриста)[154].

«На днях, — пишет «Колокол», — некий Самушия, именующий себя монахом, подал на имя Кутаисского губернатора следующее прошение.

«Я — человек-богомолец с малолетства. В настоящее время, по повелению свыше, с марта сего года живу в келлии одиноким. То, что я живу в келлии (в пещере) известно господину Зугдидскому уездному начальнику. В настоящий момент, по повелению Божию, я имею слово ко всем государствам. Когда я это слово передам всем государствам, и они не поверят, тогда низойдет справедливый гнев Божий на людей настоящей эпохи, без различия государств, веры и нации — голодом, всеобщей войной между государствами и заразными болезнями. Я прошу ваше превосходительство допросить меня о том, что я знаю свыше. Вы не примите меня за противника правительства или государства. Я являюсь противником тех, которые восстали против государственного режима и Царя, а существование Бога отрицают. Будьте уверены, что я силою Божиею верно могу сопротивляться тем г.г. безбожникам. Здесь же скажу вам, что после, т.е. в скором будущем, будет на всем земном шаре лишь один государь, и какие законы тогда должны будут приняты, мною уже подготовлены, по приказанию свыше. Я человек, но я свыше просвещен».

И Меньшиков, и лжепророки, и этот полуграмотный Самушия — не от одного ли духа вещают? Удивительное единодушие от «хладных финских скал» и «до пламенной Колхиды», и притом в людях столь различных общественных положений! Кто творит такое единодушие в век распрей и разделения?

Не от Бога же ведется эта подготовка к принятию антихристова царства, антихриста за Христа…

5 октября

День Ангела Наследника Престола. — Наказанный кощунник. — «Святая Русь» начала XX века.

Были у Литургии; ходили молиться за Наследника Всероссийского престола, этого удивительного, по отзывам всех его знающих, царственного ребенка.

Сохрани его, Господи, и родителей его во славу Твою и на благо Родине!

На днях уехал приезжавший на богомолье в Оптину монах Вяземского монастыря и сказывал кое-кому из наших, что нынешней весной в одну из деревень Вяземского уезда прибыл к «вешнему Николе» на побывку фабричный одной из столичных фабрик, уроженец этой деревни.

Николин день он справил по-фабричному и к вечеру допился до такого остервенения, что, вернувшись с гульбища под кров родительский, выхватил с божницы иконы Святителя и с криком: «Ну, ты, поворачивайся — пляши со мною!» — пустился в пляс, обхватив икону обеими руками. Родные бросились его останавливать: не тут то было! — удержать его уже не было никакой возможности. С ужасом смотрят несчастные родители на эту дикую пляску, а безумец все пляшет да пляшет. Пляшет час, пляшет два, пляшет третий: кружится не останавливаясь по горнице, видно, уже не в себе и не своею силою. Смекнули тут, что это уже не пляска, а Божья кара — бросились за священником… Пока бегали за священником, успела собраться толпа зрителей со всей деревни, а несчастный кощунник все продолжает плясать и кружиться. Пришел батюшка, стали в соседнем помещении служить молебен, и только после продолжительной и усиленной молитвы священника остановилась эта страшная пляска и плясун рухнулся на пол, как мертвый. На другой день его свезли в вяземскую больницу, где он находится еще и по сие время.

— Теперь, — сказывал монах, — у нас после этого случая совсем тихо стало. А что до него творилось с народом-то, и вспомнить страшно! Доходило до того, что идет не вовремя грозовая туча, а мужики и бабы ей кулаки показывают, грозятся на небо и кощунствуют самыми скверными словами.

Приехала из Усмани монахиня, привезла мухояр[155] работы сестер обители и рассказывала, что монахиням не стало никакой возможности ездить по железным дорогам: нет той ругани, насмешки, проклятия, которых бы не изливали на их бедную голову сатанинская злоба, действующая теперь в сынах противления.

— Приходится, — говорила нам монахиня, — надевать на себя синюю юбку, чтобы похоже было на мирскую старушку, а то проходу не дают ругательствами на монастыри и на монашествующих!

20 октября

Тяжелые поминки. — Пещерка в лесу. — Пустынницы. — О том, как все «там» на счету.

Ходили на соборную панихиду по Государе Александре III. Служил отец архимандрит и четыре иеромонаха. Пели панихиду по былой русской славе.

Тяжелые, горькие поминки!…

После обедни и обеда пошли всей семьей гулять в лес к пещерке, выкопанной для уединенной молитвы двумя отцами, поревновавшими о подвигах древних пещерников. Какие есть еще на Руси, по ее монастырям, наивные детские души в среде ее взрослых сынов!

От пещерки пошли низом, по лощине речки Железенки, по направлению к большой поляне на косогоре, к трем соснам. Это любимое место прогулки наших монахов в часы, свободные от церковных служб и послушания. Немного их у нашей братии. Посидели там на пенечках — один из них подо мною обвалился и обратился в гнилушечный порошок — и пошли дальше по направлению к избушке пустынножительницы матери Ольги[156]. Живет эта раба Божия в келлейке, рядом с избой лесного сторожа, и мы изредка ходим ее навещать. Мать Ольга — тайная монахиня, родом из дворянок Тульской губернии, поначалу устроилась было в одной из женских обителей, но «не понесла» монастырской жизни и устроилась при Оптинских старцах в лесу соседнего помещика. И не год и не два живет так-то мать Ольга, а уж лет едва ли не с десяток: ходит к службам в Оптину, а дома живет сам друг с прислугой, подобно птице небесной, мало заботясь о завтрашнем дне.

Не успели мы от трех сосен направиться в гору к нашей пустыннице, как смотрим, из-под горы, от ключа, взбирается на косогор еле дыша сама старушка, мать Ольга, и тащит ведерко с водою. От ключа до ее избенки добрая верста и всё на гору. Пожалели старушку и помогли ей снесть ведерко до дому. Пришли и уселись у нее на завалинке; пригрелись на солнышке и завели разговоры о том о сем, а больше об удивительной погоде, которая в конце октября растит на полянах весенние Цветы и отпускает сережки на осинах.

К беседе нашей вышла погреться на солнышко и приехавшая в гости к матери Ольге сестра ее Анна Васильевна Рикман. От погоды слово перекинулось к поездке матери Ольги к Киевским угодникам (она нынешним летом ездила в Киев). На какую-то шутку сестры по поводу этой поездки мать Ольга ответила:

— Я‑то, быть может, и плохо Киевским угодникам молилась, но зато они хорошо все слышат.

— Да, — отозвался я, — так слышат, что лучше и не надо; да мало того, что слышат, еще и ответы дают.

И я рассказал, что со мною было как знамение от пр. Иоанна Многострадального[157].

Рассказал я эту немудрую, но правдивую историйку на завалинке хатки матери Ольги, а сестра ее в ответ мне тут и свою рассказала.

— Ездили мы, — сказывала она, — с моим сыном офицером к Преподобному Сергию. Помолились Божьему угоднику, сын уехал в Москву, а я осталась еще на сутки. Перед самым отъездом с постоялого двора, где мы останавливались, сын потерял свое пенсне, а без него он все равно что без глаз. Искали, искали, так и не нашли, и пришлось уехать сыну, как слепому. Было это дело зимою. В воротах постоялого двора снегу намело такую гору, что ворота едва можно было отворить, и для проезда через них оставалось места ровно на ширину крестьянских саней. Пошла я на другой день в Лавру к вечерне. Уже темнело. Передо мною в ворота только что ввезли бочку с водой. Вышла я на крыльцо, чтобы пройти этими воротами на улицу, и внезапно вспомнила, что мне один человек дал шесть копеек на просфору, вынуть за здравие, а я об этом забыла. Вот, думаю, грех-то какой! Завтра же выну. И не успела я это подумать, глядь, а перед моими ногами в воротах что-то блеснуло. Смотрю — пенсне моего сына. Вы только подумайте, сколько через него проехало и прошло за сутки народа! передо мною бочку с водой через него провезли, и никто его не заметил, и никто не раздавил. Заметила его и нашла только я, да и то когда? когда вспомнила забытое мною по небрежности поручение к угоднику и лепту в его обитель. Вот как там всё на счету и на виду у Божьих угодников! — так закончила рассказ свой сестра матери Ольги, сидя с нами на завалинке убогой ее избеночки в лесу, что под святой нашей Оптиной Пустынью.

21 октября

(День восшествия на престол Государя).

Преступные недра.

Да пошлет Господь Царю нашему помощь от святого! Ему, более чем кому-либо, нужна эта вышняя помощь, чтобы управить народ Свой в мире, тишине и благоденствии. А как управить его, когда те, кто по рождению и воспитанию своему призываются стоять во главе и быть руководителями, а Царю помощниками, те вырождаются теперь в зверей-Гилевичей[158], а в недрах народных могут совершаться преступления, подобные следующему[159].

«В селе Пречистом, Любимского уезда, Ярославской губернии, священник о. Никандр Волков исповедовал в церкви и затем намеревался причастить Св. Дарами доставленную туда крестьянку Вологодской губернии Нефедову, как впоследствии выяснилось симулировавшую болезнь. Кроме совершавшего таинства священника и «больной» женщины, в церкви находился муж последней С. И. Нефедов и сын его Леонид, семнадцати лет, доставившие в церковь под руки мнимобольную, и, кроме того, церковный сторож Ступин.

Только что священник приступил к исповеди, как вдруг 17-летний Леонид Нефедов выхватил из кармана револьвер и произвел из него выстрел в церковного сторожа Ступина. Хотя пуля попала в последнего, но не причинила ему никакого вреда, застряв в толстом меховом пиджаке. Тем не менее Ступин от сильного нервного потрясения упал на пол.

После этого семнадцатилетний преступник побежал к совершавшему таинство священнику и направил в него револьвер, но, однако, о. Никандр не растерялся и быстро загородил себя исповедовавшейся мнимобольною. Руки преступника сильно дрожали, и он, по-видимому, плохо владел револьвером. Далее он совершенно неожиданно передал револьвер отцу, а сам бросился бежать и скрылся в соседнем лесу. Между тем оправившиеся от испуга священник и церковный сторож, таща за собою мнимобольную и прикрываясь ею, выбрались из церкви и захлопнули за собою двери. Таким образом, Нефедов-отец оказался запертым в церкви. Была тотчас же поднята тревога и немедленно сообщено проживавшему в селе становому приставу. Последний вместе с собравшимся народом, пытаясь арестовать преступника, вошел в церковь. Нашелся смельчак, сторож местного почтового отделения Петров, который приблизился к Нефедову с целью обезоружить его, но, сраженный сильным ударом по голове железным болтом, упал замертво на пол.

Двери снова были заперты. Вскоре из церкви послышались выстрелы. Войдя туда, увидали Нефедова лежащим в луже крови: он первоначально пытался имевшимся у него длинным кухонным ножом перерезать себе горло, а затем произвел в себя выстрелы из револьвера.

Причины этой необычайной по обстановке драмы пока в точности не выяснены. Нефедов-отец был церковным сторожем раньше Ступина.

Рана, нанесенная Петрову, оказалась смертельной. Нефедов находился в безнадежном положении».

Это ли не гибель души народной? Это ли не прообраз грядущей на место свято «мерзости запустения?»

Ой, страшно!

22 октября

День Казанской Божией Матери

Мір и вера. — Всенощная под Казанскую. — «Един от древних».

В Оптиной храмовый праздник: главный престол теплого храма освящен в честь и славу Божией Матери Казанского явления Ее чудотворной иконы.

Давно ли сила и слава этой иконы сияла на восточной границе Московского царства, этого ядра современной нам великой Российской империи? Давно ли свет ее чудотворный охранял наш ближайший Православный Восток от тьмы дальнего языческого Востока? И вот, нет уже этой силы, нет этой славы, нет этого света!…

Мір глумится: украли икону!

Вера плачет: ушла, грех наших ради, отступила от нас Царица Небесная!…

Пришли мы вчера с женой в храм задолго еще до начала бдения. Так и всегда приходим мы под великие Оптинские праздники, чтобы занять заблаговременно привычное наше место в храме, пока оно свободно от других богомольцев.

И как же любим мы этот последний получас перед началом торжественного звона к праздничной всенощной!

Вот вступаем мы на каменные ступени церковного крыльца. Отворяется перед нами стеклянная дверь, и впереди нас входит очередной пономарь-монах. Он друг наш, как и все оптинцы, по нашей к ним любви и дружбе; и мы это чувствуем, как чувствует это и он, вратарь храма, благоговейный служитель его святыни.

Если очередным пономарем случится быть отцу М.[160], монаху живого и общительного характера, то, открывая двери и стуча железным засовом и тяжелым замком о железную ее обшивку, он не преминет обернуться в нашу сторону и с ласково-приветливым кивком головы всегда примолвит:

— А, старички-то уж тут! — вот преподобные-то!

И он знает, — а мы и подавно, — что и тени нет в нас преподобия, что это привычная шутка благожелательного отца М.; и к шутке его и сами мы относимся с равною благожелательностью, а, главное, любим его и чувствуем, что и он также любит и считает своими, оптинскими.

И вот, первое впечатление при входе в Божий храм — благоухание братской любви. И с этим чувством любви мы переступаем порог дома Божия, осеняемся таинственным полумраком его сводов, едва выступающих росписью святых своих изображений из сгустившегося под ними мрака, напоенного благовонием фимиама кадильного.

«Вниду в дом Твой, поклонюся ко храму святому Твоему, в страсе Твоем», — шепчут уста, и чело преклоняется под знамением Креста Господня.

Хорошо, сладко!… Таинственно и… жутко!

На аналое, в венке из искусственных ландышей и незабудок, уже возложена наша коренная Оптинская святыня, чудотворная икона праздника. В храме тепло; пахнет росным ладаном, ароматом чистого пчелиного воска от своих пчел, со своего свечного завода… Мы снимаем с себя теплые верхние одежды, кладем их на наши места и идем прикладываться.

«Заступнице Усердная, Мати Господа Вышняго! За всех молиши Сына Твоего Христа Бога нашего…» И тут молитвенная память твоя подскажет тебе все дорогие и любимые тобою имена дорогих твоих и любимых, за которых молит сердце твое Пречистую, а Ангел-Хранитель невидимым рукавом незримой ризы своей возьмет да и смахнет навернувшуюся на твою ресницу слезу умиления и… грусти о тех далеких, живых и отшедших, за кого уста твои беззвучно шепчут слова сердечной молитвы: «Спаси и сохрани их от зла и соблюди их для блаженной вечности, Преблагословенная!»

Приложишься к чудотворной иконе и следом пойдешь прикладываться к другим иконам Казанского храма, а там к дорогим и близким сердцу надгробиям, скрывающим под собою святые останки великих восстановителей Оптинской славы, родных по плоти и по духу братьев — схиархимандрита Моисея и схиигумена Антония. Трудились вместе во славу Божию, вместе и лежат под одной могильной плитой в одном и том же храме, угодники Божии. От Моисея и Антония подойдешь к архимандриту Досифею, недолго управлявшему обителью после схиархимандрита Исаакия, — его надгробие почти рядом, — его помянешь и его молитв попросишь. Оттуда сердце поведет на противоположную сторону храма — к схиархимандриту Исаакию… Как дороги, как близки сердцу все эти подвижники Оптинские, управившие и себя и вверенные их духовному руководительству христианские души в Царство Небесное.

Царство вам всем Небесное, место покойное!

И вот, один по одному, а то и группами, начинают появляться богомольцы и постепенно наполнять обширный храм Царицы Небесной, Посвященный памяти чудотворного явления Ее иконы в Казани. Зажигаются привычной и ловкой рукой екклесиархов[161] бесчисленные лампады и свечи; в храме все светлеет и светлеет… Вот входят и становятся по своим местам темные и благоговейные тени монахов и послушников… И вдруг могучий медный удар шестисотпудового колокола… За ним, немного погодя, другой; за другим, с равным промежутком, третий — и широкой звуковой волной, заливая на далекое пространство все окрестные леса и луга, польется с высоты Оптинской колокольни дивно-божественный зов полнозвучного металла к величавому праздничному Оптинскому бдению, к великому празднику чудной и славной во обителях российских Оптиной Пустыни.

Слава Богу, — дождались Богородицына праздничка!…

Вчера бдение продолжалось от половины седьмого вечера почти до полуночи. Рядом со мною, как и всегда, стоял старец, отец Иоанн (Салов), великий подвижник и молитвенник, почитаемый всеми нашими старцами, начиная с отца архимандрита и отца Варсонофия. Совершенно слепой, глухой до такой степени, что надо уметь особым образом говорить ему в правое ухо, чтобы он слышал, этот дивный подвижник, на своих больных, изломанных ревматизмом и многолетним стоянием ногах выстаивает все продолжительные церковные службы, следя за ними по поклонам[162] ближайшего к нему монаха-соседа. Осязание у Старца, как у всех слепых, развито до чрезвычайности, а службу он, как бывший в молодости канонарх, знает лучше всякого зрячего. Великий это подвижник Божий, истинно великий. Достойные неоднократно видели над ним в храме как бы столп огненный — пламень молитвы его к Богу умно-сердечной. Кто близко знает Старца, те и не зовут его иначе как «един от древних»[163].

Отец Иоанн старинного дворянского рода и, если не ошибаюсь, доводится двоюродным дядей недавно скончавшемуся члену Государственного совета Салову, бывшему председателю Инженерного совета Министерства путей сообщения. В Оптиной отец Иоанн подвижничает около 45 лет и до сих пор числится на «добровольном послушании», то есть не приукаженным послушником: таково смирение Старца, не считающего себя достойным мантии. «Добровольное послушание» Старца, с тех пор как он ослеп, состояло в заготовлении фитилей для оптинского свечного завода. Сучил он фитили, с таким искусством разматывая самые запутанные мотки ниток, что зрячие приносили ему распутывать и находить концы в своих мотках.

К великой нашей радости и счастью, Старец принял нас с женой в свое расположение и звал нас: меня — «мой барин», а жену — «моя птичка, моя пташечка».

И вот с таким-то столпом огненным подвижнической веры и праведности привел меня Господь, многогрешного, стоять рядом, плечо к плечу, молиться вместе за торжественными Оптинскими службами и знать, что в его лице даровал нам Господь крепкого за нас к Его милосердию молитвенника.

О премудрость и благость Божия!

К глухоте и слепоте Старца Господь приложил еще и крест тяжелых ревматических страданий. Иной раз стоит Старец в храме и вдруг опустился на свою лавочку с тяжким стоном: это значит, что и его железному терпению наступил предел, дальше которого ему терпеть в молчании нет силы. Вот и вчера этому преподобномученику было так плохо с начала всенощной, что, постояв немного, он сел на лавочку с тихой жалобой в мою сторону:

— Не могу стоять: и в голову вступило, и в ноги!

До слез стало мне жалко нашего батюшку. Я схватил его холодную старческую руку и прижал ее к своим губам.

— О родной мой, мой родненький! — прошептал Старец и тою же рукою, которую я поцеловал, крепко прижимая ее к челу, к груди и к плечам, троекратно перекрестился. Я почувствовал, что наградой за мое сочувствие к его страданиям была его молитва за меня, и, Господи Боже мой, что же тут с моим сердцем сотворилось, того и не выразить словам языка человеческого! В необычайном, хотя и мгновенном умилении вознес тут и я свою грешную молитву к Матери Божией за Старца, прося Ее облегчить нестерпимые его страдания. Забилось в молитвенном восторге сердце от осияния его благодатью старческой молитвы и сразу затихло. Все это произошло перед самым началом чтения паремий… К концу литии Старец вдруг встал и все шестопсалмие простоял, как вкопанный. Когда после шестопсалмия я хотел было его усадить на лавочку, он весело и бодро мне сказал с оттенком старческого вразумления моему не по разуму усердию:

— Нет, мой батюшка, во время ектении не садятся. Теперь я за ваши святые молитвы легко с вами достою бдение. Мне правда было очень тяжко: сперва вступило в голову, а из головы в ноги. Вот вы помолились, и мне стало легче, а теперь и вовсе прошло.

Молился-то он, а мое сердце только одно мгновение помолилось его молитвой, а он уже знал, что в моем сердце совершилось, знал, что в то же мгновение и жена моя за него помолилась. Это не было простым предположением, это было знание.

Когда я сегодня, поздравляя отца Варсонофия с праздником, рассказал ему об отце Иоанне и что вчера у нас с ним было, батюшка задумался и благоговейно молвил:

— Да, это душа совсем особого разряда.

25 октября

Грозное предчувствие.

Удивительная стоит в нынешнем году осень! Вот уже и 25 октября, а тепло все еще держится, и октябрь похож скорее на апрель, а осень на весну. Вечером вчера, гуляя за монастырской оградой в чудном оптинском лесу, я слышал майского жука, близко прогудевшего около моего уха. Это что-то как будто похоже на изменение стихий, предвозвещенное святыми Отцами Церкви на конец времен как знамение его приближения… Шли мы с женой из лесу, с Железенки, направляясь к своему дому от востока к западу. Лес стал редеть. Вечерняя заря горела над монастырем, как расплавленное с серебром золото. Небо казалось стеклянным и залитым жидкой, сквозящей огнем позолотой. Тихо, не шелохнет; ни звука в лесу; безмолвно в монастыре, ни души не видно — все замерло, точно притаило дыхание, чего-то как будто ожидает… Четко, как вырезанная в золотом небе, высится и тянется к нему Оптинская колокольня и храмы, монастырские корпуса, белокаменные стены. Глядишь на всю эту Божью красу сквозь редкие на опушке, стройные стволы могучих сосен — не налюбуешься… И вдруг откуда-то мысль, как молния, и с ней пророческие Спасителевы Слова: Видишь эти великие здания? Все это будет разрушено, так что не останется здесь камня на камне… Жутко мне стало на душе. Неужели мне суждено дожить до ужаса видеть разрушение Святынь родной моей земли? И кто же осмелится их коснуться? Чья дерзновенно-святотатственная рука подымется на такое злодеяние, худшее из всех душегубств?.. И голос сердца ответил скорбным вздохом… Ош красоты твоей возгордилось сердце твое, от тщеславия твоего ты погубил мудрость твою; за то Я повергну тебя па землю, пред царями отдам тебя на позор. Множеством беззаконий твоих в неправедной торговле твоей ты осквернил святилища твои и Я извлеку из среды тебя огонь, который и пожрет тебя: и Я превращу тебя в пепел на земли пред глазами всех, видящих тебя. Все, знавшие тебя среди народов, изумятся о тебе (Иез. 28:17-19). «И Я извлеку из среды тебя огонь, который и пожрет тебя!» Этими словами и вздохнуло мое смятенное сердце; не отвне, не от руки чужеземца, а от руки сынов твоей Родины, вскормленных и вспоенных святыней веры отцов их, падут эти великие здания за то, что «неправедной торговлей» мы осквернили святилище наше, ибо, по слову Божию, мир есть торжище, жизнь наша — купля…

Ой, страшно!…

27 октября

Степан да Марья. — Дедушка Паня.

Сегодня приехали в Оптину на богомолье и зашли к нам простецы-паломники из Тамбовской губернии, Степан да Марья. Степан уже давний нам приятель, деревенский маляр и кровельщик из села Лысые Горы, Тамбовского уезда, а Марью мы видим в первый раз; она соседка Степану, из соседней с ним деревни. Оба они духовные дети одного близкого нам по духу священника Тамбовской епархии, отца Василия Тигрова, почитателя наших старцев и Оптиной Пустыни.

Вот рабы-то Божии, дети Христовы! Вот она, Святая великая Русь!

Рассказывал мне сегодня за чаем Степан про некоего старца из таких же, как он сам, простецов, про «дедушку Паню», к которому он относился как к Старцу. «Дедушка Паня» подвизался у них на селе, в келлейке, построенной ему на задворках простецами-почитателями с благословения местного священника о. Василия (Тигрова), который, по кончине «дедушки Пани», и брошюрку о его праведном житии составил.

Рассказывает мне Степан про своего «дедушку Паню», а спутница его, Марья, слушает его речи и плачет от умиления над его рассказом. Гляжу я на них, и в моем сердце закипают слезы: как это среди почти поголовного деревенского растления хранит Господь Церковь Свою Святую, да так хранит, что и врата адовы одолеть ее не могут!…

— Ты, стало быть, близок был к дедушке? — спросил я Степана.

— Как же! — ответил он, — он у меня на руках и помер. А было это так: пришел я к нему, стучусь… Нет ответа. Постучался еще, постоял, прислушался: кто-то шевелится, стало быть, дома дедушка. Что же, думаю, он мне не отворяет? уж не случилось ли с ним чего? Бывало, идешь к нему, а он тебя на крыльце встречает, а нынче стучу, и нет от него привета. Постоял это я, постоял около его двери да и отошел со скорбью: видно, прогневил чем нибудь, думаю, дедушку. На другой или на третий день после того был я в церкви и там встретил дедушку Паню.

Отошла обедня; пошли мы с ним к нему мимо погоста, я и спрашиваю: — «Как же это ты меня, дедушка, вчерась не принял? А я ведь к тебе из переплета книги твои приносил».

— Эх, — вздохнул дедушка Паня и взглянул на погост, — если бы ты знал все, Степа, что в миру деется и что мир ждет, то моря б слез не хватило всего оплакать!

А мне и невдомек, к чему это он говорит. Смотрю на него, а глаза-то у него красные, красные, точно он всю ночь напролет проплакал… Кто ж его знает: может, он про свое-то слезное море и говорил?

— Плохо мне, — говорит, — Степа, неможется что-то, ах как неможется!

Дошли до его келлейки. Сдал я ему книжки его и между ними Патерик Печерский — большая такая книга. В келлейке, кроме нас с ним, был еще и его племянник. Прилег старец, а меня от себя не отпускает.

— Посиди, побудь со мною, Степа! Ох, тяжко мне! Тяжко умирать грешнику, трудно!

— Дедушка, — говорю, — не причастить ли тебя, не пособоровать ли?

— И то, — говорит, — добежи, деточка, до батюшки!

Привел я батюшку; причастили и пособоровали дедушку. Как будто полегче ему стало. Досидел я у него до ночи.

— Сведите, — говорит он нам с племянником, — сведите меня на двор!

Свели.

— Ах, — говорит, — как хороши на небе звездочки! Как горят-то! Свечки Божьи горят, службу Богу справляют! А в каком послушании-то!

Вернулись мы с ним в келью. Он не захотел ложиться. Посидел немного и говорит:

— Дайте мне еще разок взглянуть на звездочки!

Свели опять. Когда вернулись, он спросил Серафимовой воды[164]. Выпил стакан и присел на лавку под образами. Видит племянник, что пободрел дедушка, и спрашивает:

— А кому, дедушка, ты Патерик отказываешь?

— Степану, — ответил дедушка. Сказал, посмотрел пристально на иконы, перекрестился, опустил на грудь головку и кончился. Тронули его, а он уж мертвый.

— Кончился дедушка, — говорит племянник, — давай его класть под святые.

— Нет, — говорю, — надо людей скликать: кто ж нам поверит, что он помер, когда, вишь, сидит?

Сбегали к соседям. Прибежал народ; видит — сидит дедушка Паня, только головку на грудь склонил.

— Да он жив! — говорят.

Слышим — плачет кто-то, шибко плачет. Смотрим, у ног дедушкиных бьется-плачет монашка, что келью ему построила, обливает ноги его горючими слезами.

— Прости, — плачет она, — что я на тебя соблазнилась: думала я ведь, что ты здоров, как тебя соборовали (а она тут в тот час была), нешто такие-то здоровые, думала я, помирают? А ты вон и мертвый-то сидишь как живой!

Так-то вот и отошел в царство небесное праведник наш «дедушка Паня» — закончил свой рассказ Степан; сам говорит, а сам плачет; слушает его Марья, и тоже слезы так и текут у нее ручьями по раскрасневшимся от душевного волнения ланитам.

— О чем, — спрашиваю, — Маша, плачешь?

— Больно жить хорошо на свете, — отвечает, — да речи такие слушать!

А в Марьиной семье она с детьми сама-четверта, да муж, да деверь со снохою — эти бездетны — живут друг с другом так, что, по выражению Степана, «и в Библии за редкость». А отец «мужьев» в монастырь ушел и там теперь мантийным монахом и ктитором.

— Уж утешаюсь же я, на жизнь их глядя, — восторгается Степан, — истинно утешаюсь! Ни у кого я такого согласия не видал. Ты посуди сам, какая между ими любовь-то! Пристанут к Марье ее детишки: «Мамка, исть (есть) дай!» А ей некогда, потому что у них со снохой дела наперебой идут, кто скорее за себя и за другую сделает. Потолкутся, потолкутся ребятки около мамки, видят, что ей не до них, и бегут к тетке, а матери кричат: «Ну коли так, так мы к хресной — к снохе то есть к материнской; а та уж тут как тут и всех, ровно мать родная, оделяет. И мужья-то ихние, — продолжал восторгаться Степа, — такие же: младший без старшего никуда, ни ногой. Зато и живут же! Дом полная чаша, а народу круг них сколько кормится!

Вот рабы-то Божии.

30 октября

Француз и Любочка. — Спиритизм и политика. — Что только творится!

Завтра в Оптиной постриги: постригают двух гостиников: нашего молитвенника, отца Вонифатия, к которому я обращался за помощью против порока куренья, и «открывают мантию»[165] одному из фельдшеров Оптинской больницы. Великое это торжество в обители.

Завтра же вечером уезжает из Оптиной и тот француз, о котором я уже упоминал в своих записках.

Перед его отъездом к этому французу как-то особенно расположилось детское сердце нашей Любочки. Вчера у нее только и разговоров было, что о нем: то молебен нужно служить перед его отъездом, то ванну ему сделать, то чтобы успеть все белье ему перемыть… А сегодня она все ищет между своими образочками, каким бы из них его благословить на дорогу.

— А что, Ляля, — обращается она к своей воспитательнице, — будут служить ему молебен?

— Будут.

— Ну, тогда, — говорит, — надо будет ему на молебне пропеть и вечную память.

— С чего это ты выдумала на молебне панихиду петь?

Любочка обиделась:

— Ах, какая ты, Ляля! Он так далеко едет, а на дороге мало ли еще что может с ним случиться.

Сделали французу ванну. Любочка опять забеспокоилась и засуетилась:

— Тетя, есть ли у него мыло?

— Есть, — отвечает жена.

— Тетя, у него простыни нет.

— Есть и простыня, деточка: я ему все дала.

— Все дали: и мыло, и мочалку?

— Да говорят тебе — все!

Ушла к Ляле, и там то же:

— Ляля! Вот видишь — и Коля куда-то ушел: кто ж ему поможет мыться?

А Коля-мальчик «на побегушках».

Засмеялась Ляля:

— Ступай сама помогать!

— Ах, Ляля, — огорчилась Любочка, — зачем только ты так говоришь? Ведь ни сама не пустишь, ни он не захочет.

Что-то выйдет из этой девочки?..

Принесли почту, и с ней в «Божью реку» Оптинских впечатлений влилась гнилая и смрадная струя дел и событий мира внешнего, по ту сторону ограды Оптинской.

В № 12079‑м «Нового Времени», в статье «Спиритизм и политика», читаю такое сообщение.

«Спиритизм начинает мало-помалу проникать во все области жизни и, как то свидетельствует газета ‘Daily Chronicle’ стал проникать в сферу политики. Лихорадочное ожидание, которое сейчас переживает Англия, желая знать, примет ли палата лордов новый либеральный бюджет или же отвергнет, побудило известного английского журналиста Стэда (опять этот служитель диавола!) устроить спиритический сеанс и вызвать дух Гладстона с тем, чтобы получить от него сведения о будущей судьбе бюджета. На этом сеансе присутствовали Стэд, ясновидящая дама, медиум и стенограф. Результаты, в общем, получились довольно слабые: вызванный дух Гладстона долго сетовал на то, что его почему-то вызвали «на узкую и меланхолическую арену политической и партийной жизни, которая ему ненавистна», и в конце концов сказал, что было бы желательно, чтобы палата лордов бюджета не отвергала, но добавил, что даже если палата лордов и отвергнет бюджет, то все же не следует распускать парламента. Затем дух Гладстона заявил, что ограниченность умственного развития ясновидящей не дает ему возможности высказать все, что ему было бы желательно, и, распрощавшись с политическими спиритами, скрылся в небытие, выразивши в последние минуты сеанса большую симпатию Ллойд-Джорджу»[166].

Чего тут больше: мошеннического ли шарлатанства или действительного общения с духами лжи и злобы поднебесной? Определить это трудно; ясно только одно, что, с какой стороны ни взгляни на этот вопрос, ничего другого в нем, кроме лжи, не усматривается; отец же лжи — сатана: с ним дети лжи и входят, стало быть, в непосредственное общение.

«В субботу вечером, — так пишут в «Колоколе» (№ 1088‑й), — во время всенощной, в Москве, в церкви Николы Явленного на Арбате, одна из молящихся плеснула какою-то едкою жидкостью в лицо священнику, совершавшему Богослужение. У священника пострадал левый глаз.

Что только творится!

31 октября

Где же возмездие? — Стенинский Павел и его сон. — Ночная тревога. — Под какими впечатлениями растут наши дети.

Постриг будет, оказывается, завтра, в Воскресенье, а не сегодня, как мне говорили. Француз отложил свой отъезд тоже до завтра.

Боже мой, Боже мой! что же это стало твориться на Руси?

«Сегодня, 28 октября, — пишут в № 12080‑м «Нового Времени», — в окружном суде слушается очень интересное дело «о похищении двух еврейских девушек крестьянской девушкой Дарьей Шикуриной». В кратких словах обстоятельства этого дела таковы. В еврейскую семью Зары Почталиц поступила горничная, крестьянка Дарья Шикурина. Ей было всего шестнадцать лет. К этой русской девушке, очень религиозной и глубоко верующей, привязались всем сердцем малолетние дети Зары Почталиц, Бэлла — двенадцати лет и Дора — девяти лет. Дарья Шикурина читала им Евангелие, учила их молитвам, покупала на свой заработок религиозные книги, рассказывала им о страданиях первых христианских мучениц. Под влиянием силы ее веры уверовали во Христа и эти две еврейские девочки. Сначала сами родители ничего не замечали, даже тогда, когда мать нашла бумажку, на которой рукой Бэллы был написан православный псалом[167]: родители не знали, что их дети уже веруют во Христа. Не знали они и того, что дети их тайно с Дарьей Шикуриной ездили в Кронштадт молиться. Когда стало слишком заметно влияние горничной на девочек, Дарье отказали. Через два месяца после этого девочки исчезли. Они прислали из Москвы матери письмо, что они, «бывшие когда-то евреи», веруют сейчас во Христа. Поехали они из дома матери в Кронштадт одни, где и разыскали Дарью. Их по прошествии четырех недель нашли агенты полиции на пароходе, ехавшем из Кронштадта.

Девочки на пароходе ехали в сопровождении Дарьи, выдававшей их за своих детей. Когда девочек спросили: «Вы Почталиц?» — они ответили: «Нет, мы не еврейки, мы веруем в Господа Бога Иисуса Христа».

Девочки рассказали, что они уже крестились, крестил их в Москве какой-то священник в лиловой рясе. Когда девочек привезли в Петербург, они не хотели возвращаться домой к матери, но впоследствии они вернулись.

Дарья Шикурина теперь судится: к ней предъявлено обвинение по 1084‑й ст., карающей лишением прав и отдачей в арестантские роты на 3–4 года».

Волосы становятся дыбом от такого известия. Мы, православные, в Православной России дожили, стало быть, теперь до того, что исповедницу Христову уже влекут на суд, угрожающий ей суровым наказанием за ее апостольскую деятельность. Да что же это? Где же возмездие?..

Смотрю в окно: идет к заднему крыльцу утиной своей походкой с перевальцем стенинский старичок, Павел, отец нашей припадочной Груши. Я вышел к нему на кухню. Поцеловались.

— Что ты, Павел?

— Я к твоей милости. Есть у тебя времечко для беседы?

Я сел на табуретке в кухне, сел и Павел.

— Ну, — говорю, — сказывай, с чем пришел!

— Да вот что, родной, — ответил Павел, — хочу я тебе сон свой рассказать. Недели две тому назад сон этот я свой видел. Уж больно страшен сон той-то!

А Павел наш — ему уже под 80 лет, — из таких Божьих старичков, что сны его бывают не без духовного значения. Наши богомудрые его снами не пренебрегают.

— Вижу я, — продолжал Павел, — что я из хаты своей вышел на задворок, на поле, где я пашу. Гляжу, а там, откуда ни возьмись, гробница, большая такая, чугунная, а в гробнице монах. Испугался я и ну бежать оттудова, а монах кричит мне вдогонку:

— Куда бежишь? От меня все равно никуда не уйдешь. Ты постой-ка лучше!

Я остановился. Страх мой прошел. А монах и говорит мне:

— Ступай скажи всем людям, чтобы переменили жизнь, чтобы не жили, как теперь живут; а то идет на них то, чего от века никогда не было.

Мне так от этих слов страшно стало, что я проснулся. Ходил к Старцу, сказал ему свой сон, а он мне и говорит:

— Так, Павел, и будет.

— Как же, — говорю я ему, — быть мне теперь, батюшка, ведь мне сон-то приказано людям сказывать, чтобы они жизнь свою переменили? Кто же меня послушает?

— А ты, — ответил мне Старец, — говори его только хорошим людям, а остальным не к чему: те, если кто и из мертвых воскрес бы и стал бы звать к покаянию, и тому не поверят.

— Правильно! — вздохнул я, прослушав рассказ Павла.

— А ты, — спросил он меня, — что на это скажешь?..

— Да что мне после старца и говорить-то? — сказал я Павлу, — куда Старец, туда и я; каково его слово, таково и мое. Молиться надо Царице Небесной: Она всех грешных Споручница.

С этим и ушел от меня Павел. А я подумал: только успел я записать о нечестивом судилище над Дарьей исповедницей и спросить: где же возмездие? А ответ не замедлил устами 80-летнего простеца-старца.

И ведь точно кто нарочно подослал его ко мне с ответом!… Дивное дело!

Сегодняшний день закончился тревогой. Часу в одиннадцатом вечера, в час для Любочки совсем необычный, вбегает ко мне наша девочка и голосом, прерывающимся от волнения и испуга, восклицает:

— Дядя, милый! Мать Марфа сказала, что у нас в саду прячется какой-то оборванец. Она его сейчас видела.

Мать Марфа — полуслепая и глухая старушка, в числе других приютившаяся в одном из уголков нашей людской.

В одну минуту накинул я на себя пальто, схватил револьвер, фонарь и бросился в сад на поиски спрятавшегося оборванца. Схватил в руки палку и француз и тоже помчался мне на подмогу. Не отстала от нас и верная моя подруга и мигом очутилась рядом со мною в саду. Коля свистнул собакам, но собак дома не оказалось, кроме молоденького полущенка Рябки, готовой вилять хвостом перед кем угодно. Ночь темная, что называется, ни зги не видно. Холодно, ветрено; сосны шумят своими вершинами… Жутко! а тут еще и разбойник где-то прячется… Искали, искали, весь сад обыскали и никого не нашли. Пошли пытать мать Марфу.

— Ты когда его видела?

— Кого?

— Оборванца.

— Какого?

— Да что в саду спрятался.

— Это тот, что ли, про которого я Марине говорила?

А Марина, наша слуга премудрая, тут же стоит и трясется от страху.

— Тебе, — спрашиваю, — мать Марфа про оборванца говорила?

— Мне.

— Ну да, — кричу я матери Марфе под ухо, — тот, про которого ты Марине говорила.

— А, про того, — ответила старушка, — так тот, я видела, мимо нашего сада проходил. Это вчерась днем было.

Вот вам и — здравствуйте! Это значит, что мы сегодня ночью вчерашнего дня искали. Посмеялись над Мариной и над собой и вернулись домой успокаивать Любочку. Застали ее в кухне. Ляля замешивает к завтрему тесто на пироги, а Любочка ее уговаривает:

— Вот ты пироги месишь, а кому их завтра есть будет? ведь мы все лежать будем!

«Лежать» — на Любочкином наречии значит — убитыми быть. На этот раз тревога была ложная, слава Богу! Но под какими впечатлениями растут в наши дни, даже в Оптиной, наши несчастные дети!… И вспомнилось мне тут, как в недавние дни в Петербурге рассматривал при мне один четырехлетний мальчик картинки субботнего приложения к «Новому Времени».

— Кто это? — спросил он меня, указывая на портрет только что назначенного министром внутренних дел Булыгина.

— Это, — говорю, — царский слуга, министр Булыгин.

— Его убили? — спросил ребенок.

Уж если «министр», так значит — «убили», вот что сложилось в головке современного ребенка как убеждение, вынесенное из опыта его детских впечатлений. Как измерить всю глубину бездны, на краю которой с ранних дней трепещет и замирает в наше жестокое время впечатлительное детское сердце?!

1 ноября. Воскресенье

Постриги. — Зима стала.

Сегодня за поздней Литургией постригли в Ангельский образ четырех рясофорных послушников. Народу на этом торжестве было много. Было торжественно и умилительно. На француза постриг произвел большое впечатление. Сегодня в 4 часа дня он уезжает на новое место жительства: Оптинский период его жизни кончился, наступает новый. Помоги ему, Господи!

Зима стала: два градуса мороза и снегу на пол-аршина. Прощай, золотая осень!…

6 ноября

Беспокойно мое сердце. — Вести из деревни. — Кончина монахини. — Два мира.

Второй день беспокойно мое сердце, а причины беспокойства не вижу: мир тот же, мы те же, а между тем что-то тревожное подступило к сердцу и давит его, и жмет. Духа уныния не даждь ми, Господи и Владыко живота моего!…

По случаю снежных заносов сегодня не пришла почта. Один день проведен без известий из внешнего мира, и то слава Богу! День проведем и не будем в событиях внешних расшифровывать тайну духовного их значения, не будем догадываться о том, что скрывают в себе эти события, чередующиеся теперь с такой головокружительной, безумной быстротой…

Отец Варсонофий не принимал сегодня и передал нам через келейника заочное благословение. Жена с Любочкой пошли на благословение к старцу, отцу Иосифу, а я остался их ждать у скитских святых ворот. Подполз ко мне на своих «культяпках» безногий Зиновий — «Зиневей» по-простонародному (это в Скиту как бы состоящий на вакансии второго привратника калека с отнятыми, отмороженными ступнями).

— Каково, — спрашиваю, — съездил, Зиневеюшка?

А он отпрашивался на три дня в деревню к дочери и только что оттуда вернулся.

— Лучше, — отвечает, — и не спрашивайте: три дня в деревне прожил — три дня в аду прокипел. Судите сами: старшина пьян, староста пьян, и все село пьяно. Такая, прости Господи, идет разволока, что надо быть хуже, да некуда.

— С чего же, — спрашиваю, — они пьянствуют? с каких радостей?

— Не с радости, батюшка, а с отчаянности, оттого, что от работы отбился народ: в господа все выйти захотели, никого не понимают[168] и ничего знать не хотят. Одно слово: пропадает Рассея.

А я — то было порадовался, что день пройдет без впечатлений от внешнего мира!…

Показывал мне сегодня один из наших старцев письмо, полученное им от духовной дочери, монахини. Пишет:

«Уведомляем вас, родной наш батюшка, что ваша духовная дочь, новопостриженная монахиня Таисия Т. 29 октября мирно и тихо скончалась в 40‑й день по пострижении. Причастилася около 9 часов утра, а полчаса одиннадцатого кончилась. Это за молитвы старцев Господь ее удостоил такой праведной кончины. Накануне смерти ее приобщал наш батюшка. Она попросила его на завтрашний день, то есть на сороковой день по пострижении, еще ее причастить, а келейным сказала:

— Я не нынче умру, а завтра. Я просила Матерь Божию умереть мне на сороковой день по пострижении.

29 октября у нас ежегодно бывает торжественный крестный ход по городу в память избавления города через Боголюбскую икону от моровой язвы. Боголюбская икона явилась тогда на воротах одного жителя нашего города, и трикратно в сонном видении Матерь Божия приказывала ему служить молебен этой иконе, обещая избавить город от смертоносной язвы. В этом же месяце приносят к нам из Вышенской пустыни и чудотворную Казанскую икону. И вот, когда крестный ход с этими иконами приближался уже к нашей обители и начался звон, вот тут-то мирно и тихо и скончалась наша мать Таисия. Она просит ваших старческих молитв за нее, чтобы ей пройти воздушный трудный путь безбедно за вашими отеческими молитвами…»

Вот они два мира рядом: наш христианский с матерью Таисиею, уходящей в лучший мир в назначенный день, под праздничный трезвон колоколов крестного хода, и тот мир, где «все пьяны» и где «все захотели в господа выйти».

Что между ними общего?

13 ноября

I. Еврейский вопрос

Много работал это время над выяснением вопроса о «тайне беззакония» и об «антихристовой печати». Наступившая зима сковывает ледяной рукой волны моей «Божьей реки», наносит метелями на ее берега такие сугробы, что ни пешему пройти, ни конному проехать. Самое время для того, чтобы зарыться в книги и с головой погрузиться в кабинетную работу.

Передо мной капитальный труд по раскрытию тайны масоно-еврейского заговора против христианского мира. Зовется он «Problema de l’heure presente» — «Задачи данного момента». Принадлежит он перу уже не раз упоминавшегося мной монсиньора Делассю, доктора-богослова и прелата-каноника епархии Камбрэ[169]. При общеизвестном масоно-еврейском засилии во Франции нигде в мире, как в этой несчастной стране, не развита так антимасонская литература; но с точки зрения христианских идеалов и чаяний только один Делассю взглянул на этот жгучий современный вопрос с той высоты, с какой только можно охватить его во всей полноте объема.

«Еврейский вопрос в наши дни, — пишет Делассю, — поставлен в первую очередь. Важность этого вопроса возрастает за последнее пятидесятилетие, можно сказать, не по дням, а по часам. Изучением его заняты и богословы, и философы, и историки, и политические деятели, и экономисты, и даже общество. Сколько уже появилось трудов, доказывающих всю важность задачи, поставленной еврейством миру! Особенно же много стало появляться таких исследований с тех пор, как Эдмонд Дрюмон[170] направил в эту сторону общественное внимание своими разоблачениями французского и всемирного еврейства.

Что же представляет собою еврейство?

Вопрос этот[171] в наше время с особой настойчивостью занимает все умы, внимательные к тому, что совершается в мире, и озабоченные будущностью своего отечества.

«В детстве моем, — говорит Жюль Леметр[172], — я знаком был с евреями только по литературным произведениям и склонен был окружать их некоторым поэтическим ореолом. Мне они казались живописными, и чувства мои к ним были те же, как к итальянским «pifferari»[173] или к цыганам… Я знал, что их когда-то подвергали гонению, и это меня умиляло. Я был убежден в том, что в этом именно и заключается объяснение и оправдание их наиболее заметных пороков… Несравненный труд Дрюмона «La France juive» («Ожидовленная Франция») переубедил меня, но не вполне. Мне виделся в нем некий свет, чудесно проникающий в темноту вопроса, удивительное прозрение историка, но все же в труде этом мне чудилось некоторое преувеличение, гиперболичность. В то время, сказать правду, у меня были кое-какие дружеские отношения в еврейском мире, и когда мне в моих фельетонах приходилось говорить об Израиле по поводу театральной пьесы или романа, я это делал с чрезвычайной осторожностью, подчеркивая свое беспристрастие. Впрочем, я был искренен: я боялся быть несправедливым».

Таково несколько лет тому назад было настроение умов большинства французов. Теперь оно стало совершенно иным.

Тот же академик Жюль Леметр пишет теперь так: «Евреи — я говорю не о всех, а о большинстве — те, по крайней мере, из них, которые на виду у всех, которые «делают шум», — все они открыто за эти десять лет стали соучастниками, более того — вдохновителями и господами самого подлого и обидного для нас режима, того режима, который пробудил с особой силой низменные страсти и в то же время обманным образом не дал им удовлетворения, того режима, который почти отнял оружие у национальной обороны и предал гонению французскую Церковь. Дух масонства, как известно, есть дух чисто еврейский. Яснее ясного, что еврейский дух в своей сущности, внушающий ненависть к церкви, прививающий нам варварскую утопию коллективизма и интернационализма, такой дух не сулит нам ничего, кроме гибели.

Странный народ, — восклицает Жюль Леметр, — загадка истории! Около двух тысяч лет прошло, как у него не стало отечества, но что-то в нем есть, что не дает ему усыновиться другому и с ним слиться, как со своим собственным. Это начинает, наконец, возбуждать тревогу, это делает евреев помехой во всех отечествах.

Что касается, в частности, нашего отечества, т.е. Франции, то Эдуард Дрюмон только и делает в последние пятнадцать лет, что обращает внимание своих многочисленных читателей на разлагающее влияние этой расы, чужой и земле нашей, и нашей вере, и нашему языку, нашим традициям и, несмотря на это, ставшей среди нас наиболее влиятельной. Власть над нами теперь в руках этой расы, и этой властью, которую мы допустили вырвать из рук, она пользуется только для нашего развращения, для разрушения взаимной нашей связи друг с другом и с нашими предками — словом, для того чтобы нас всех разъединить и в ближайшем будущем стереть Францию с лица земли.

Утверждая это, мы только повторяем слова самого еврейства. В наше время наиболее его ярким представителем в нашей стране является Бернард Лазар. Он был душой дела Дрейфуса, и ему в награду за это дело в Риме гражданские и военные власти воздвигли памятник. Этот господин написал книгу под заглавием «Антисемитизм, его история и причины его возникновения». В этой книге самоопределение еврея выражается в таких словах: «Я — еврей и, следовательно, разрушитель и паразит. Как таковой еврей нападает на все народы, которые ему оказывают гостеприимство, и все свои усилия направляет на их дезорганизацию всеми способами, какими только может располагать. Когда христианство в конце средних веков вновь открыло ему свои двери, еврей создал протестантизм. Когда протестантизм, показалось ему, начал приходить в известный порядок и становиться менее фанатичным, тогда еврей устроил масонство. Когда король Франции даровал еврею права, он в благодарность за равноправие снял с короля голову. Французская нация присоединилась к великодушию своего короля в отношении к еврею — еврей ответил ей разорением всего, что составляет сущность нации. Европа в подражание Франции поступила с евреем с тем же великодушием, тогда еврей стал выкачивать деньги из Европы и сеять во всех народах социальную революцию. Франция, наконец, представила себе, что еврея можно обезоружить, доверив ему свое богатство, управление, народное образование, магистратуру, армию, торговлю, даже народные развлечения: еврейство ответило на это полной ликвидацией своей благодетельницы.

Таково естественное и роковое назначение еврейства».

Значит ли это, что мы желаем навлечь на евреев ненависть христиан? Избави, Боже! Для нас современный еврей не есть отпрыск Иуды, а только верный последователь фарисейства и диких противообщественных преданий Талмуда. Он не еврей, а жид, сектант талмудист.

Нам нужно всегда помнить, что собою некогда представляли евреи и чем они еще будут, по слову Священного Писания.

Еще в зачатии своем будучи предызбран Богом для великого предназначения, которому он при самых тяжелых условиях сохранил верность, жестоковыйный народ еврейский в течение двух тысяч лет в самом центре языческого идолослужения пребыл упованием и честью народов, хранителем наследия Божественных обетований, исповедником Бога истинного, блюстителем веры, правды, поклонения в духе и истине Отцу, Иже на небесех, и благодати ожидания Спасителя мира. От самого Бога еврейский народ получил свой непорочный закон, уже заключавший в себе семя того совершенства, которое имело раскрыться в Евангельском благовестии; патриархи его, его пророки и великие цари были верными вестниками небесных откровений: их пророческое слово и пример поддерживали на должной высоте уровень веры и добродетели, чтобы он, спустившись ниже, не допустил неблагочестию и развращениию ввергнуть человечество в бездну проклятия и смерти. Авраам, Исаак, Иаков, Иосиф, Иуда, Моисей, Давид, Соломон и другие были прообразами Обетованного Мессии, Предвечного Слова Божия, имевшего воплотиться и вочеловечиться в Сыне того же еврейского народа, избранного для наивысшей славы, какою только Бог мог увенчать человечество.

И Приснодеве Марии, совершеннейшему созданию Божию, Чистейшей, Святейшей и Честнейшей горних Воинств, непорочной Матери Божией, надлежало тоже произрасти от корня Иессеева, и в Ней должны были прославиться и Девора, и Юдифь, и Эсфирь, и Сарра, Ревекка и Рахиль, и Анна, матерь Самуилова, воспетые и прославленные Божественным Писанием как провозвестницы и прообразы того высочайшего и неизобразимого совершенства святости, которому было предназначено преклонить небеса и в девическое чрево Свое принять Слово Божие.

Это необходимо знать и помнить тем писателям, которые могли бы заслужить полное наше одобрение, если бы только в обличениях своих не преступали меры и не возносили хулы на имена, прославленные и Церковью, и Самим Духом Святым как достойные нашего преклонения.

До дней Господа Иисуса Христа еврейский народ пребывал в истине. Народ Божий как семя Авраамово был увенчан и освящен святостью Христовой. Соединив его с Собою неразрывными узами Своего вочеловечения, Господь тем самым поставил его в предмет почитания и признательности всем народам и племенам земным до скончания века.

Но между новым и древним Израилем богоубийство ископало пропасть, которую заполнить может только милосердие Божие, когда совершено будет дело правосудия. Тем не менее, и здесь необходимо иметь в виду, что истинное семя Авраамово, покорное и верное духу закона, познало время его исполнения: истинные и благие израильтяне, чьих сердец не коснулся обман, пришли к Тому, Кого ожидали их отцы в своих упованиях и молитвах. Этот Израиль исшел из храма, когда завеса его раздралась надвое, когда кафедра синагоги превратилась в место проповедования погибельного лжеучения, исполненного ненависти и лжи, а не закона Моисеева. Апостолы, ученики, новообращенные в день Пятидесятницы и все те, кто впоследствии вступил в ограду Доброго Пастыря, — вот кто были истинными чадами Авраама, отца верных. Они-то во главе со святыми первоверховными апостолами Петром и Павлом были основанием Церкви, краеугольным камнем Дома Божия, которому суждено было заключить в себе весь мир. Они — отцы наши в вере, и мы от них ведем свое происхождение не по плоти и крови, но по духу, привившись верою, по милосердию Божию, к доброй маслине, корень которой в сердце Самого Господа Иисуса Христа. Таким образом, для отпавших евреев Авраам, Моисей и Давид то же, что для них св. апостолы Петр, Павел, Андрей, Иаков, Иоанн и прочие святые апостолы, не ближе, чем Приснодева Мария и св. Обручник Иосиф: они наши, а не их.

Голгофа расколола еврейский народ надвое: с одной стороны ученики Господа и все христиане, откликнувшиеся на зов их и составившие с ними одно тело Христово — Церковь, а с другой — палачи, богоубийцы, на чью голову по их призыву пала кровь Праведника, обрекая их проклятию до тех пор, пока будет длиться их противление.

Но в проклятой Богом части древнего Израиля, в современном еврейском народе, видимо обособленном от всех прочих народов и пребывающем под проклятием и гневом Божьим, сохраняется все та же его прежняя сила упругой стойкости, эластичной и легкой, но непокорной и пламенной; он и теперь все тот же, каким его сделали богоубийство и праведное возмездие за его безмерное преступление: он — неумирающая добыча в когтях вечно грызущей его и озлобляющей ненависти, понуждающей его без отдыху и сроку бороться из всех сил и всяким оружием против Спасителя, Которого он распял, против человеческого рода, который ему омерзителен, но более всего против Церкви, унаследовавшей вместо него благословение, которым он пренебрег и от которого отрекся.

Жид уже давно отступил от Моисеева закона, не принял он Евангелия. Он хранит Библию вопреки своей воле, чтобы осуществилось через него промыслительное милосердие Божие, доверившее ему хранение священных книг Ветхого Завета в целях непререкаемого удостоверения их истинности; но не в Библии черпает он и закон свой и веру, а в талмуде, возводящем в закон ненависть, самую бешеную, самую предательскую, самую непримиримую. Талмуд и Евангелие — это такие же противоположности, как преисподняя и небо, как сатана и Господь наш Иисус Христос. Восемнадцать уже веков прошло с тех пор, как народ этот, наиболее упорный и неподатливый из всех народов, живет и дышит этой ненавистью. Ненависть эта, скрывая себя под разной личиной, присосалась с настойчивою ловкостью ко всем бунтам человеческого разума против Бога, Христа Его и против Церкви. Иудаизм проник в самую Церковь со дня ее основания с целью внести в нее смущение, разделение и ересь. Это было делом Симона-волхва, гностиков, Манесса, последователей их и подражателей. И в последующие времена жид во всех ересях является их покровителем, если не вдохновителем. И чем ближе кто стоит к изучению жидовской деятельности, тем яснее видно, что этот народ замешан решительно во всем том, что является противлением Духу Божию. В средние века жид предает христиан магометанам, несмотря на то что как в Испании, так и на Востоке мусульманство относится к нему с одинаковым презрением. Он и с альбигойцами против католиков, и с протестантами, и со свободомыслящими, и с якобинцами, и с социалистами, и с фран[к]масонами, и с нигилистами, подобно коршуну на поле битвы: сражаются другие, а он летит после резни на готовые трупы. И тем не менее Церковь всегда являлась для жида охраной от чрезмерного, хотя и законного, негодования обманутых им, ограбленных и изменнически преданных им народов. Церковь знала и знает все, что непрестанно против нее и против верных замышляет жид-каббалист, жид-чернокнижник, жид-ростовщик, шпион и предатель; но она не забыла его древней славы и ждет обетованного этому народу обращения, почитая в нем невзирая ни на что обломки народа избранного, народа Божия. Но, как мать осторожная и бдительная, Церковь для верующих чад своих установила по отношению к жидам правило, по которому, при условии сохранения им жизни и безопасности, запрещалось иметь с ними общение. И не будь пренебрежен этот мудрый закон современными правительствами, не существовало бы и еврейского вопроса, не возник бы вопрос и социальный, а если бы и возник, то с разрешением его можно было бы легко справиться, не было бы ни Дрейфуса, ни прочих жидов, роковых для государств своими преступлениями.

И все-таки, каковы бы ни были их измены и злодеяния, всякий добрый христианин обязан иметь по отношению к жидам хотя бы малую долю тех чувств, которые изображены святым апостолом Павлом в таких словах: Истину говорю во Христе, не лгу, свидетельствует мне совесть моя в Духе Святом, что великая для меня печаль и непрестанное мучение сердцу моему: я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по плоти, то есть Израильтян, которым принадлежит усыновление и слава, и заветы… и от них Христос по плоти, Сущий над всем Бог, благословенный во веки, аминь… (Рим. 9:1-5.)

Братия! желание моего сердца и молитва к Богу об Израиле во спасение (Рим. 10:1).

17 ноября

II. Жидовский закон со дней рассеяния еврейского народа и до наших дней.

Продолжаю выписки из Делассю.

«От дней земной жизни Господа нашего Иисуса Христа и до наших дней истинным и единственным источником ортодоксальной правды и права для жида является не Моисеев закон, а талмуд. Весьма известный жидовский писатель Зингер подтверждает это такими словами: «Всякий, кому мнится, что он по Библии знаком с нашей религией, находится в полнейшем заблуждении. Религиозная жизнь еврея, начиная от первого его вздоха и. до последнего издыхания, регламентируется творениями еврейского гения, создавшими все огромное здание талмудистского законодательства». Таким образом, по свидетельству самих же жидов, глубоко ошибаются те, кто принимает Ветхий Завет за свод религиозных законоположений для современного нам жида: свод его законов — это талмуд, который, по выражению Чиарини, «только для того и создан, чтобы во имя якобы Вечно-сущего затемнить здравый смысл и развратить сердце и его последователей».

В журнале «Univers Israelite»[174] (см. август 1866, XII. С. 568–570) так пишет о талмуде великий раввин Тренель, директор раввинской семинарии: «У Талмуда во все времена бывали и злобные хулители, и страстные апологеты. Он служил в течение двух тысяч лет и теперь продолжает служить для израильтян предметом священного почитания как свод законов их религии».

Но что такое талмуд?

Талмуд есть сборник, начатый неким Иудой-раввином приблизительно 150 лет спустя после смерти и Воскресения Господа нашего Иисуса Христа, продолженный другими раввинами и оконченный только лишь в конце V века.

Сущность талмуда открыта нам ученым раввином Драхом, обратившимся и крещенным в христианскую веру. Вот что он пишет по этому поводу: «О талмуде я буду говорить как лицо, много лет, по положению своему, его преподававшее и объяснявшее его учение после долголетнего специального его изучения под руководством знаменитейших современных ученых Израиля… Говорить я о нем буду с ясным знанием трактуемого предмета и с полным беспристрастием… Покажу его и со стороны, достойной одобрения, и с той, которая заслуживает осуждения… Талмуд, по раввинно-еврейской терминологии, означает «учение, доктрину». Талмуд, в тесном смысле слова, есть общий свод всего жидовского религиозно-нравственного учения, над созданием которого в различные эпохи трудились наиболее авторитетные ученые Израиля, — это полный свод гражданских и религиозных законов синагоги. Объект талмуда — толкование Моисеева закона сообразно с духом устного предания…»

«Если, — пишет далее Драх, — добросовестному читателю талмуда часто приходится с прискорбием останавливаться над странными уклонениями от здравого смысла разума, отлученного от истинной веры, если чувство стыдливости много раз принуждено бывает скрыть лицо свое от мерзостей раввинического цинизма, если Церковь приходит в возмущение от безумных и отвратительных клевет, распускаемых богохульной ненавистью фарисеев о всех предметах ее религиозного поклонения, — то христианскому богослову есть что почерпнуть в нем из области драгоценных преданий и сведений, проливающих свет на многие из темных текстов Ветхого Завета, могущих убедить противников веры как в святости, так и в древности христианских догматов».

У талмуда есть две редакции — иерусалимская и вавилонская, последняя издана в целях исправления недостатков первой. По словам Ахилла Лорана, члена общества востоковедения, наиболее глубокого из современных исследователей знатока еврейского вопроса, «Вавилонская редакция талмуда представляет собою единственный по своей полноте и последовательности сборник, состоящий по крайней мере из двенадцати томов в полный размер печатного листа. Это полное собрание законоположений религии современных евреев, совершенно отличное от законодательств евреев ветхозаветных. В этом сборнике заключены все их верования, и в нем сокрыты все те тайные причины, которые непрестанно восстанавливают человечество против рассеянных остатков Израиля. Из талмуда и его комментариев и вытекают все химеры каббалы, опасные заблуждения магии, вызывание «добрых» и злых духов — вся та огромная куча нравственных извращений, которая исходит из религиозной системы древней Халдеи и Персии… Комментарии к закону уничтожают самый закон теми принципами злейшей ненависти, которые заключены в них и направлены против всех людей, не принадлежащих к составу тех, кого талмуд именует народом Божиим»[175].

Таким-то, следовательно, образом и явился талмуд высшим провокатором самых противообщественных нравов и вдохновителем самой необузданной ненависти евреев к христианам.

Тот же раввин Драх сообщает, что с тех пор как в Европе распространилось среди ученых знание древнееврейского языка, еврейские типографы из осторожности стали выпускать в талмуде места, содержащие в себе духовно-нравственные мерзости и отвратительные советы, направленные против христианской веры. Ради этой предосторожности в новых изданиях талмуда оставляются пробелы, заполняемые раввинами от руки, «что, — говорит Драх, — и случилось с находящимся в моих руках экземпляром талмуда».

Главная цель талмуда заключается в том, чтобы привить евреям веру в превосходство над всем человечеством своей расы, предназначенной для господства над всем миром, и предоставить ей всякие средства к достижению этого господства.

Вот что пишет по этому поводу в своей книге Мерсье[176]: «Здравомыслящие политики, — пишет он в 1786 году, — не сумели предвидеть всех дурных последствий, которые произвести мог внезапный взрыв в народе многочисленном и непоколебимо-упорном в своих взглядах, образ мыслей которого столь отличался от идей прочих народов по жестокости и фанатичности своей, ибо таков был закон их, даровавший им от основания мира пышные обетования владычества над всей землей на том-де основании, что все остальное человечество было только ее узурпатором».

«Евреи, — продолжает Мерсье, — смотрят на себя как на народ, существовавший ранее христиан и созданный для владычествования над ними; некогда соединятся под одним вождем, коему припишут чудеса, могущие поразить воображение и заставить принять народ еврейский самые невероятные и великие решения. К тому времени число их, рассеянное по Европе, достигнет приблизительно двенадцати миллионов и, поддержанные сородичами своими на Востоке, в Африке, в Китае и даже во внутренней Америке, они произведут на нас сильнейший натиск…»

Это брожение и взрыв еврейского могущества, предчувствованные Мерсье в 1786 году, мы видим теперь в полном развитии. Вот уже целый век с помощью революции жиды с удвоенной энергией работают для достижения идеала их расы, захватывая для этого в свои руки все живые силы народов, имевших неосторожность допустить их как равных в свое общение на христианских началах, тогда как жидовство не знает иной морали, кроме талмудистской.

Таким-то способом и достигли жиды во Франции не только господства, но даже тирании над нами во всех областях; политической, административной, банковской и финансовой, промышленной и коммерческой, в печати и в общественном мнении.

«Религиозный закон правоверного жида исполнен ненависти ко всему нежидовскому миру и требует полной от него обособленности, и тем не менее, — говорит Гужено де Муссо[177], — жид не сбежит от вас, ибо он живет вами; око его пожирает вас всего без остатка, ибо кража, ростовщичество, грабеж — все это права его над вами, дарованные ему его религией: ведь всякий не-жид в его глазах простое животное, неспособное пользоваться правами собственности, и для жида собственность этого животного есть воровство. Нет закона в законе жида, повелевающего уважать чужую собственность, даже самую жизнь неверного, т.е. не-жида. Каково бы ни было ваше к нему отношение — дружеское ли или враждебное, он все равно присоединится к вам, но ближним вашим не станет, как бы вы ему ни благодетельствовали, и считать вас себе подобным не будет никогда».

Одним словом — противообщественное учение последователей талмуда есть смерть христианской цивилизации».

На этом пока прекращаю свои выписки из Делассю: зима стала, лед укрепился, и вновь явилась возможность заняться ловлей духовной рыбы в моей «Божьей реке», опуская мрежи в окна-проруби ее ледяного покрова.

21 ноября

(Введение во храм Пресвятыя Богородицы).

«Сей пшеницу, отче Тимоне!»

Годовой праздник Оптиной Пустыни. Ходили поздравлять старцев с праздником. Отец Варсонофий сообщил жене следующее.

— Приходит сегодня ко мне молоденькая монашенка и говорит:

— Узнаете меня, батюшка?

— Где, — говорю, — матушка, всех упомнить? Нет, не узнаю.

— Вы меня, — говорит, — видели в 1905 году[178], в Москве, на трамвае. Я тогда еще была легкомысленной девицей, и вы обратились ко мне с вопросом, что я читаю? А я в это время держала в руках книгу и читала. Я ответила: Горького. Вы тогда схватились за голову, точно я уже и невесть что натворила. На меня ваш жест произвел сильное впечатление, и я спросила: что ж мне читать? И тогда вы посоветовали мне читать священника Хитрова, а я и его, и его мать знала, но о том, что он что либо писал, и не подозревала. Когда вы мне дали этот совет, я вам возразила такими словами: «Вы еще, чего доброго, скажете мне, чтобы я и в монастырь шла». — «Да, — ответили вы мне, — идите в монастырь!» Я на эти слова только улыбнулась, — до того они мне показались ни с чем не сообразны. Я спросила: кто вы и как ваше имя? Вы ответили: «Мое имя осталось в монастырской ограде». Помните ли вы теперь эту встречу?

— Теперь, — говорю, — припоминаю. Как же, — спрашиваю, — ты в монастырь-то попала?

— Очень просто. Когда мы с вами простились, я почувствовала, что эта встреча неспроста, глубоко над ее смыслом задумалась. Потом я купила все книги священника Хитрова, стала читать и другие книги, а затем дала большой вклад в Х…в монастырь и теперь я там рясофорной послушницей.

— Как же, — спрашиваю, — ты меня нашла?

— И это было просто. Я про свою встречу с вами рассказала все своему монастырскому священнику, описала вашу наружность, а он мне сказал: «Это, должно быть, Оптинский отец Варсонофий». Вот я и приехала сюда узнать, вы ли это были или другой кто? Оказывается вы. Вот радость-то!

И припомнились мне тут слова преподобного Серафима, сказанные им иеромонаху Надеевской пустыни Тимону:

— Сей, отче Тимоне, пшеницу слова Божия, сей ее и на камени, и на песце, и при дороге, сей ее и на тучной земле: всё где-нибудь и прозябнет семя-то во славу Божию.

Вот и прозябает.

22 ноября

«Введение ломает ледение».

Со вчерашнего дня, с праздника Введения, температура резко изменилась: стало тепло (+3° Р) и полил дождь. Дождь льет и сегодня. В г. Верном цветут розы и сирень, а в Тифлисе дозревают вторые яблоки и сливы. В Крыму холода и снег.

Что-то нездоровится. Как бы не заболеть?!

4 декабря

Новопреставленный замерзший Иоанн.

Пришлось-таки прихворнуть. Дневник мой заждался меня. Сегодня опять принялся за него, но ненадолго: начинаем готовится к 7‑му, ко дню святителя Амвросия Медиоланского — дню Ангела великого Оптинского старца Амвросия — не до дневника будет с Оптинскими службами.

Читал я сегодня у жертвенника за проскомидией свой помянник. Слышу иеродиакон о. Никон[179], все время читавший свой помянник полушепотом, вдруг возвысил голос и громко сказал:

О памяти и оставлении грехов новопреставленного раба Божия Иоанна.

И добавил:

— Замерзшего.

Я спросил:

— Кто это?

— А помните, — ответил о. Никон, — к нам частенько похаживал Богу молиться молодой такой паренек, Иваном звать, глупенький мальчик, годов шестнадцати, вроде, как бы вам сказать, дурачка что ли. Его покойный отец у нас долго в рабочих жил.

— Это не тот ли, — спросил я, — что в монастырь все хотел поступить?

— Вот-вот, — обрадовался о. Никон, — он самый и есть!

Помянул и я новопреставленного Иоанна.

— Как же он, — спрашиваю, — замерз?

— Да в Оптину шел, сбился, видно, с пути, да так неподалечку от дороги и замерз, сердяга.

Живо вспомнил я тут этого мальчика с большими, точно какою-то радостью удивленными, глазами. Я часто видал его в Оптинских храмах, где он чувствовал себя совсем как дома, для незнавших его даже и соблазнительно по-домашнему: стоит, стоит, бывало, кладет усердные земные поклоны, а там, глядишь, заложит руки за спину, подымет глаза и голову кверху, а то и задом к алтарю станет и пойдет себе расхаживать по храму, как у себя в хате. Последний раз я его встретил на крыльце кельи отца Варсонофия. Это было в конце нынешнего лета. Он сидел на скамеечке крыльца, а около него с доброй и снисходительной улыбкой стоял отец Никита[180], старший келейник о. Варсонофия, и о чем-то с ним разговаривал. В это время о. Варсонофий был на женской половине своей кельи, и я присел подождать его возвращения на скамеечке, напротив Ивана.

— Вот, Иван наш тоже ждет батюшку, — сказал отец Никита.

— А зачем тебе батюшка? — спросил я Ивана.

— Да хочу у него чайку-сахарку попросить на дорожку. Пора домой, а то и так я уж тут загостился.

И он улыбнулся во весь рот широкой улыбкой. Он и говорил, как улыбался, широко растягивая слова, точно шагал ими, как огромными не по ноге сапогами… Я дал ему двугривенный.

— Ну вот, спаси, Господи!… Меня мать небось заждалась теперь дома, — протянул он неожиданно.

— А на что ты дома нужен? — спросил его отец Никита.

— Я‑то? А кому ж дома лампадки-то оправлять? Без меня некому: вишь народ-то какой стал! А у меня лампадки, как ударят в монастыре в колокол, так и зажигаются… Я вот, — сказал он, немного помолчав, — все в монастырь прошусь, а архимандрит смеется да говорит: подожди, Иван, поживи пока так, поработай, а там и к себе возьмем, будешь жить у нас. Только ты, говорит, приходи с матерью, а то, ну — как она тебя одного не пустит? — А я говорю: пустит!… Он — ничего, архимандрит хороший, меня любит.

И он опять улыбнулся.

— Вот раб-то Божий! — заметил отец Никита.

— Не обижают тебя деревенские ребятишки? — спросил я Ивана.

— Не‑е! зачем обижать, когда я сам никого не обижаю. Ну когда там и толкнут или побьют маленько, так это что за важность? Ведь это не с сердцов, а в шутку. За что меня обижать им? Нет, не обижают… Мне бы вот только у Воптину, к старцам!

Вот он теперь и у старцев, там, в небесной, торжествующей Оптиной…

Счастливец!

7 декабря

Странник Алексей. — История его жизни.

С благословения Старца причащались вчера, на Николин день. Из нашего дома было четверо причастников. Слава Тебе, Господи!

Третий день у нас живет 70-летний странник Алексей, родом из медвежьего угла Меленковского уезда, Владимирской губернии.

Кого-кого только за год не перебывает в нашем дорогом скиточке!…

Этот странник Алексей знаком нам с первой зимы нашей жизни в Оптиной. Было это в конце Рождественского поста 1907 года. Шли мы с женой, уже близко к сумеркам, заветной дорожкой из Скита к монастырю, направляясь к дому. Мороз был сильный. Слышу, поскрипывают за нами чьи-то скорые, решительные шаги. Не доходя до монастыря шагов пятидесяти, я обернулся и увидел уже рядом со мною нагнавшего нас рослого, плечистого богатыря — мужика на вид лет пятидесяти. Одет он был в куртку выше колен, шея повязана платком, на ногах суконные онучи и лапти.

— Барин, — окликнул он меня, — почитай-ка мне, что мне за грамотку дал старец Иосиф.

Я прочел. С этого и завязалось наше знакомство.

Понравился нам Алексей какой-то особой своей величавой простотой и необычайным спокойствием, изливавшимся из всей его богатырской фигуры, от всего древнерусского, былинного его обличья: недаром и родная деревня-то его неподалеку — оказалось потом, — была от «того славного города Мурома, от того ли села Карачарова, где славный богатырь Илья-Муромец сиднем сидел тридцать лет и три года». Древнебогатырское нечто было и в Алексее-страннике, и оно потянуло к себе сердце наше великим к Алексею тяготением. И речь-то у Алексея была старинно-русская, беспримесно-крестьянская, своя, простая, здравомысленная.

Зазвали мы Алексея к себе в дом, поприветили, пожил он у нас денька три, а там и снарядили его опять в путь дорожку, по самое смерть, как поведал он нам, обетную. С тех пор раз в год, в разное время, стал появляться странник Алексей в нашем доме. Поживет день-другой у нас в усадьбе или на монастырской «странной», поговеет, причастится и опять в путь на неопределенные сроки.

Не из числа обыкновенных история его жизни.

От отца Алексей остался ребенком восемнадцати месяцев. Вскормила и воспитала его с пятью братьями мать вдова, и когда старшему из братьев исполнились годы идти в солдаты, Алексей тогда вызвался идти за него отбывать солдатчину. Стал он просить на это материнского благословения, но благословения не получил.

— Ступай, — сказала мать, — когда выйдет твой срок, наравне со всеми, по жребию: жребий — святое дело.

Так и не пустила. В солдаты Алексей не попал — вынул дальний жребий, и стал ходить по заработкам на сторону. Работал он и в Ярославле, и в Рыбинске, все более в крючниках: кули на баржи и с барж таскал на богатырских своих плечах.

— По триста кулей в день, — сказывал он, — за день таскивал.

А в куле пять пудов: полторы, стало быть, тысячи пудов вынашивала за день на себе могучая спина Алексея, зарабатывая своему хозяину до 15 рублей в сутки. Живал Алексей и на юге, — в Ростове-на-Дону, в Таганроге, — живал и на севере, на ответственных должностях, а где и на черной работе; всяких видов повидала на веку своем Алексеева молодецкая бурная юность, даже азиатской лютой холеры до трех раз отведала. Так жил Алексей той былью, которая не в укор добру молодцу, до 24 лет, когда мать решила остепенить беспутную головушку и выбрала Алексею невесту.

День свадьбы круто повернул жизнь Алексея, так круто, что не только от прежней его жизни, но и от него самого ничего старого не осталось. Родной по отцу дядя Алексея был известный всему околотку колдун, которого вся округа боялась пуще самого беса. Алексей, как человек бывалый, его не побоялся и на свадьбу не позвал.

Это был вызов как бы самому нечистому, за который пришлось поплатиться бедняге так, что, не знай мы подобных историй из житий святых, и поверить было бы трудно такой расплате.

Когда молодые с поезжанами вернулись из церкви в дом жениха и свадебный пир шел горой, пришел и дядя к племяннику на свадьбу; пришел незваный, непрошеный, страшный, поздравил молодых, зло усмехнулся себе в бороду и потребовал водки.

— У меня на ту пору, — рассказывал Алексей, — была в руках начатая полубутылка, я ему ее и отдал. Он выпил, потребовал еще, я отказал. Дядя глянул на меня, сверкнул глазами, ничего не сказал и молча вышел из горницы. И не успел он перешагнуть порога, как из сенец, вижу, лезет медведь и прямо на меня. Я только успел крикнуть: «Гляньте — медведь!» — уже больше ничего не помнил… Год семь месяцев после того пролежал я без памяти. Приходил я в себя только на короткое время и тогда впадал в такое исступление и бешенство, что со мной десяток дюжих мужиков едва могли справиться. Я рвал веревки, которыми меня вязали, как нитки, пока не удавалось меня опутать ими, как паук муху паутиной: уж больно силен я бывал во время своих припадков… Святых Таин сообщаться я не мог, святыни никакой не переносил и всюду, и во всем видел страшного колдуна-дядю.

— Вон он, — кричал я, — вон он стоит за окошком. Дайте мне топор, я срублю его!

— Нет, его тут, — говорят мне.

— Как нет? — кричу, — вон он! Вы-то его не видите, а я хорошо вижу. Подайте топор, я зарублю его!

И я рвался и метался, беснуясь и крича не своим голосом. Меня вязали, и я вновь впадал в беспамятство.

Так продолжалось со мною полтора года.

Когда на второй год пошел седьмой месяц, я опомнился, пришел в себя, но уже вышла тогда из меня вся сила, и я, как малый ребенок, остался прикованным к своему ложу: меня из рук кормили, поворачивали с боку на бок; ни рукой, ни ногой я двигать не мог, пошевельнуться не был в силах. Мать умерла с горя, а жена ушла. Взялась тогда за мною ходить Христа ради одна наша деревенская вдова, Марья: она меня и поила, и кормила, она же меня и обмывала. Прежних припадков беснования и злобы со мною не было, но святости я переносить по-прежнему не мог никакой, не мог причащаться и Святых Христовых Таин.

Так продолжалось ровно четырнадцать лет.

Когда исполнилось муке моей четырнадцать годов, пришел по лету к нам как-то раз старичок, пришел ласковый такой да и говорит:

— Ну, — говорит, — полно тебе хворать, будет лежать, пора и вставать! Я тебе, — говорит, — напишу письмо к одному человеку, а ты письмо это отправь на почту. Придет тебе на письмо это ответ, ты все, что прописано будет в том ответе, сделай и будешь здрав.

Написал тут при нас с Марьей старичок тот письмо, отдал его нам, попрощался и вышел.

— Подь, — говорю я Марье, — вороти старика! Как же это мы у него, — говорю, — не поспрошали: ни кто он, ни откудова? Догони, верни!

А старичок как сквозь землю провалился: так и не нашла его Марья — потуда только его и видели.

Письмо мы послали, а куда и сами не знали. Только дней через десять или поболе получили мы на него ответ, и пришел он от отца Иоанна Кронштадтского, а в письме том — прочли нам — писано было так: «Отправляйся к Оранской Божией Матери, отслужи Ей два простых молебна, а третий с водосвятием и будешь здрав.

Прочитали мне письмо… Идти! Куда идти? Лежал четырнадцать годов и теперь лежу как колода: ни рукой, ни ногой шевельнуть не могу.

Прошло три дня. Опять заявляется к нам какой-то старичок. Обличье у него как будто другое, что у первого, а сердцем я чую, что он все тот же; чую — тот же, а допросить почему-то не смею.

— Что ж, — спрашивает, — есть тебе письмо?

— Получил, — говорю.

— Что ж там прописано?

— Велят, — говорю, — идти к Оранской Царице Небесной, да как я пойду, коль я недвижим?

— Ну, — говорит старичок Марье, — свези его в село да причасти. Причастит его священник, благословит идти — он и пойдет тогда себе с Богом.

Сказал старичок эти слова и вышел. Марья за ним, а его опять след простыл. Видно, не из здешних старичок тот был, не из земных, а из небесных, что не могла его в оба раза найти Марья.

И вот свезли меня на село, в дом к священнику; на дому у него меня причастили. Причастился я спокойно, как будто и не было во мне нечистой силы; только по холоду внутри себя чувствовал, что все еще сидит она во мне, не вышла, а только притаивается; но припадков, слава Богу, со мной никаких не было… Причастил меня батюшка и оставил у себя ночевать. Когда в доме все заснули, захотелось мне выйти для своей надобности. И думаю я: что мне теперь делать? как бы, никого не беспокоя, ухитриться мне сделать это самому? И вдруг почувствовал я в себе силу встать; встал, прислонился к стенке да по стенке к двери, в сенцы; с сенец на крыльцо, а уж как с крыльца сошел я, того и не помнил от радости. Пал я тут на коленки и залился слезами благодарности к Богу. Сколько времени я простоял на коленках, молясь и благодаря Бога, тоже не помню. Помню только, что пришел, взыскавшись меня, на двор священник и поднял меня с колен. С его помощью я легко добрался до постели. И что тут только было — радость-то какая! и сказать того невозможно, — можно только плакать на радостях; до сих пор плачу, как вспомню.

Стали утром мы у батюшки чай пить, я и говорю ему:

— Благослови мне идти к Оранской Царице Небесной!

— Что ж, — говорит, — коли уж раз пошел, так и иди с Богом: Бог благословит!

— Ну, — говорю, — будет надо мною милость Божия, так вы уж меня до году не ждите: пойду ходить по святым местам.

И вот пошел я от батюшки, и все дивились на меня, как это мог я пойти, пятнадцать с лишком годов недвижим пролежавши. И в первый день я за весь день прошел ровно две версты до ближней деревни. На другой день — больше, а чем дальше, тем больше; а там и вовсе стали развязываться мои ноги. Так дошел я до Кутузова монастыря[181]. В Кутузовом мне сказали: «Ждем к себе Оранскую Царицу Небесную».

— Где, — спрашиваю, — Она теперь?

— В селе Теплове, — говорят.

А Теплово-село от Кутузова монастыря 35 верст. Поднялся я раным-раненько, до свету, да и пошел к Ней, к Матушке, во весь ход, как только раньше совсем здоровый хаживал; и отмахал я эти 35 верст так, что в Теплово угодил к запричастному. А Она, Матушка, Царица Небесная, стоит в тепловском храме Своею чудотворною иконою и точно меня, окаянного, дожидается… Кончилась обедня, я и заказал служить три молебна — два простых и один водосвятный. И вот, когда за водосвятным молебном стали погружать крест, тут-то и схватила меня нечистая сила и брякнула меня оземь без памяти, но не могла устоять перед Владычицей: опустилась в моей утробе книзу и из пальцев ног вышла вон. С тех пор на ножных пальцах у меня нет ногтей: все пооторваны бесами, вышедшими из меня чудом Оранской Царицы Небесной. Меня долго отливали водой, святую воду в рот лили и привели, наконец, в чувство. И когда я пришел в себя, то сразу почувствовал, что не стало внутри меня того страшного холоду, от которого я так страдал прежде, и стал я с той поры всем телом своим здрав, как вчера родился; только вот руки мои трясутся — нипочем работать не в силах, не только работать, а и ложки держать не могут. И возблагодарил я тут от всей души Матерь Божию за чудесное свое исцеление и из Теплова прямиком пошел в Дивеев[182].

Тогда в Дивееве еще жива была Наташа блаженная. К ней я и пошел, порешил так жить, как она мне укажет. Когда я пришел к ней, блаженная лежала в сенцах своей кельи. Приняла она меня ласково, всю жизнь мою мне рассказала, когда и где какой я грех сотворил, даже что я когда думал, и то мне сказала; а потом и говорит:

— Ну, — говорит, — иди теперь по святым местам. Нападется тебе один человек — он и наставит тебя, как тебе жить, а мне это не открыто.

С тем и отпустила.

И пошел я из Дивеева по святым местам: из монастыря в монастырь, из города в город, от одного Божьего угодника к другому, пока не добрался до Одессы. Верст по семьдесят выхаживал я за летний долгий день: так легок я стал на ногу — откуда только силы брались.

Из Одессы я пошел берегом Черного моря, и шел я так почти до самого Новороссийска. До Новороссийска мало не доходя, приостановился я в одном мужском монастырьке. Маленький был такой монастырек тот да бедный, и братии в нем было человек с двадцать. Задумал я в монастырьке том причаститься Святых Таин и пошел к духовнику на исповедь. Духовник попался старенький, звать Иосифом. Я и говорю ему:

— Поисповедуй меня, батюшка: завтра хочу причаститься.

А он мне:

— Нет, — говорит, — друг, неладно так-то: ты поговей-ка у нас денька три, походи ко всем службам, а там приходи исповедоваться: будешь, Бог даст, достоин, тогда и причастишься.

«Вот он, — подумал я, — тот человек-то, которого мне предрекла Наташа блаженная».

Походил я три дня к службам; пришел на исповедь к о. Иосифу, взял меня старец на дух да как почал меня разбирать по косточкам, так и выложил меня перед собою со всеми моими потрохами да грехами, как на ладони, — всего разобрал и, разобравши, дал мне такую заповедь:

— Ходи отныне по самую смерть твою, где б тебе ни привел ее Господь, ходи по святым местам. Ни о чем не пекись, ни о чем не заботься. Терпи зной, терпи стужу, голод, жажду, непогоду — все терпи ради Христа, и Он не оставит тебя, все подаст тебе через человека. Лишнего только ни от кого не бери, хоть бы и давали. Так на ходу и живи до самой смерти, так и спасешься.

Принял я заповедь эту, причастился, получил благословение старца и отправился в путь обратный.

Ровно через год, день в день как вышел я из дому, я и домой вернулся. Дома меня и в живых уж не чаяли видеть. И рады ж мне были дома, особливо Марья!

Ну вот, пришел я домой. Телом я совсем оздравел. Дом у меня хороший, земли много, даже лесу надельного без малого с десятину осталось: жить тут при всем хозяйстве да поживать, добра наживать! И затеял я заповедь старца своего нарушить: чего, подумал я, мне зря шататься, когда в доме у меня всего полная чаша? И остался я дома хозяйствовать. Но не прошло и году, как вновь посетил меня Господь: отнялись у меня руки и ноги и опять я по-прежнему свалился недвижим, прикованный к постели. Ну, думаю, это мне за нарушение старцевой заповеди! Помоги мне только, Господи, встать с одра своего, — пойду тогда к старцу просить прощения да так уж, видно, до смерти и буду странствовать, пока Господь упокоит мои косточки. Порешил я так-то в уме своем и стал выздоравливать, а там, немного погодя, и вовсе оздравел. Отдал я дом свой и все свое хозяйство Марье, простился с нею и с братьями и пошел опять к Черному морю, к старцу своему Иосифу. Застал я его чуть живым и едва успел ему покаяться, как он, Царство ему Небесное, и помер. И вот тридцать уже лет с той поры прошло, а я все хожу и хожу, дожидаясь, когда благословит Господь освободить мою душеньку за святые молитвы старца моего Иосифа.

Такова история странника Алексея из сельца Сала — Большая, что на реке Оке, в 12 верстах от села Карачарова, где во дни Владимира-князя, Красна Солнышка, тридцать лет и три года сиднем сидел святорусский богатырь Илья-Муромец, свет Иванович.

8 декабря

Исцеление бесноватой в Сарове. — Не хочу быть «афинянином».

Наш странник Алексей сказывал, что на Покров, в нынешнем году, он был в Сарове, и при нем и при других многочисленных свидетелях из одной бесноватой, которую он помогал подводить к источнику преподобного Серафима, вышло 107 бесов в образе мелких лягушек. Лягушка выскакивала изо рта бесноватой и тут же пропадала из виду.

— Ты один это видел?

— Нет, все, — ответил он, — видели.

Диковинно это для нашего брата, интеллигента, обремененного патентами на образованность: бесы, бесноватые, лягушки, выскакивающие изо рта и тут же пропадающие из виду!… Верить всему этому — это значить отказаться от патентов и привилегий, связанных со званием образованного или, как теперь принято называть, культурного человека; не верить — отречься от Христовой веры, от всей силы ее, воплощенной в житиях святых ее подвижников, где немало примеров из жизни духа таких, которых тоже не могут вместить в своем убогом интеллекте современные «афиняне».

Не хочу быть «афинянином», хочу быть с «буими», хочу быть с теми, кому открыты тайны царствия Божия, а не с теми, к кому обращены только притчи!…

Ночью шел сильный дождь. Температура, все дни колебавшаяся между плюс один градус Реомюра и два, сегодня повысилась до плюс четырех градусов. Алексей, собиравшийся уже уходить, отложил уход свой до завтра.

Сейчас (9 часов вечера) стало немножко подмораживать.

9 декабря

Алексей — Божий человек. — Странная история. — Циклон в Москве и юмор Алексея.

Сейчас (10 часов 45 минут утра) ушел от нас в свой обетный путь-дорогу странник Алексей. Всем нам, от мала до велика, вошел в душу этот раб Божий; даже со слезами кое-кто из наших проводил его за ворота. Что хорошо в нем, так это простота его обхождения с людьми, простота сердца, отсутствие того, что так мне не по духу во многих ему подобных, — это плохо скрываемое стремление выдать себя за кого-то великого, прозорливого, свыше одаренного, облагодатствованного и уж конечно святого. Народ зовет таких «пустосвятами». Вот этого-то пустосвятства и не было и тени в этом Божием человеке — недаром и имя-то ему Алексей, что носил Алексий, человек Божий.

Перед прощаньем и сборами вышел Алексей к нам в столовую, присел и говорит мне:

— Рубахи у меня на смерть нет. Есть одна чистая, да негожа — красна.

Жена принесла мою белую ночную.

— Вот эта гожа!

Взял, спрятал, перекрестился на иконы, поклонился нам в ноги, расцеловался со всеми, взял в руки палку, вскинул за плечи котомку…

— Прощайте!

И заскрипел своими лапотками по подмерзшему за ночь снегу.

Ангелы в путь тебе, Алексеюшка!

Сказывал странник Алексей.

«Переходил я нынешним летом из Новгородской губернии в Тверскую. Уже в Тверской губернии зашел я в одну деревню, закусил, попил чайку, отдохнул маленько и собрался идти дальше, по направлению к Кашину. Спрашиваю у хозяев, где останавливался:

— Далече отселева до следующей деревни?

— Да, — говорят, — не то наберется десять верст, не то нет.

— А какова, — спрашиваю, — туда будет дорога?

— Две, — говорят, — версты полем, да лесом верст с восемь.

Ну, думаю, пути мне этого часа на полтора, не более…

Вышел я из деревни часов около двух после полден и пошел себе полегоньку дальше. Прошел указанные мне две версты полем. Начался лес. По солнцу гляжу, шел я никак не больше получасу, и час, стало быть, был третий в половине. День был ясный, солнечный, и солнце еще высоко Стояло на небе. Под самым лесом, вижу, идут впереди меня два человека. Не стал я их нагонять, — надобности мне не было, — иду себе потихоньку сзади: не люблю я в пути компании. Прошел с версту лесом. Вдруг темнеть стало, как будто к ночи. Что, думаю, это за притча такая? Прибавил ходу, обогнал тех двоих; прошел еще с версту — и стало вовсе темно: ночь настала. Дорога пошла низом по сухому болоту, а тьма — хоть глаз выколи. По моему ж расчету, не больше на дворе было как час четвертый на исходу, и до вечера, стало быть, часов пять было в запасе. И такая темная тут ночь настала, что и поздней осени и той впору. Чувствую — сбиваюсь я с дороги: пни какие-то стали попадаться под ноги, кочки, и место сыреть стало — того и гляди угодишь в болото и поминай как звали! Жутко мне стало. Хоть бы, думаю, на жилье какое напасть!… И взмолился я тут Николаю Угоднику: Никола милостивый, спаси! помрешь тут без покаяния, и костей твоих в этакой-то трущобе не разыщут — спаси, батюшка!… Глядь, а в сторонке, неподалечку, как будто на пригорочке блеснул и загорелся огонек. Я — на него; вижу: стоит махонькая избушечка, а из окошка свет светится. Подошел я к оконцу, заглянул в избушку: хатка такая маленькая, образа в углу; перед иконами лампада теплится, и стоит старичок старенький, Богу молится. Постучался я в дверцу, помолитвился. Вышел старичок; в руках свечечка.

— Кто ты, — спрашивает, — раб Божий?

Я назвался.

— Пусти, — говорю, — переночевать, дедушка!

А тут, гляжу, подошли те двое, что я обогнал по дороге, и тоже к старичку на ночлег просятся.

— Ну, — говорит старичок, — двоих, так и быть, пущу (он указал на меня и на одного из них), а ты, братец, — сказал он другому, — и сам к себе никого ночевать не пускал, за то и я тебя к себе в избу не пущу: ночуй наружи под оконцем. Только, — говорит он нам, — братцы, ни я спать не буду, ни вам не велю: молитесь со мною все вместе до рассвета.

Вошли мы двое к старцу в избушку, а тот, третий, остался наружи. И всю мы ночь со старичком этим чудным промолились, и не было в нас устатку: век бы так весь молился!… Стало светать; загорелись солнышком макушки деревьев. Простился я со старичком и пошел отыскивать дорогу, а поспросить его, кто он и откуда и давно ли здесь спасается, побоялся. Не прошел я и версты, а деревня, куда я шел, тут же, гляжу, под боком. Подивился я тому и спрашиваю первого встречного в деревне:

— Что за старичок тут у вас в версте от вас, в лесу живет?

— Какой, — говорит, — старичок? где?

Я показал на лес.

— Никакого там старичка не живет и не жило.

— Да в изобочке, — говорю, — такой махонькой?

— И изобки от нас близко, — говорит, — никакой не было и нету.

Подивился я сам в себе и пошел ни слова не говоря разыскивать сам ту избушку. Искал, искал, так и не нашел ни старичка, ни избушки, а ведь место, где она стояла, я хорошо заприметил и дорогу к ней запомнил — так и не нашел ничего»…

— Не заснул ли ты дорогой, Алексеюшка? — спросил я, — не во сне ли тебе все привиделось?

— Эва, что сказал! — возмутился Алексей, — заснул! Середь бела дня да спать? Я ведь после отдыху, чать, вышел и двух часов полных не успел пройти: когда ж тут спать было?

— Так что ж это с тобой было? — спросил я, — ты то сам как об этом думаешь?

— Что тут думать? — воскликнул Алексей, — тут двух разов думать нечего: было это мне вражье наваждение, а спас меня от него Святитель Николай. Он и был самый тот-то, с кем мы всю ночь Богу промолились.

— Да ведь вас было трое, не ты один: так, стало быть, и тем двоим было то же вражье наваждение?

— Вестимо! а то как же?

— А они как об этом думали?

— Да я их потом не видел. А если бы и видел, так не стал бы их думок выпытывать: не велик я охотник до расспросов-то да до пустых разговоров, — ответил мне Алексей и перевел беседу на какую-то обыденщину.

Записываю я эту повесть странника Алексея и думаю: кому доведется ее от меня услышать, не скажет ли он: «Не любо — не слушай, а лгать не мешай?»

Пусть скажет, пусть не верит, а я? я верю.

Во время чудовищного циклона, сокрушившего в 1903 году часть Москвы, Сокольничью рощу и часть московских окрестностей, наш Алексей шел из Москвы в Троице-Сергиеву Лавру. Страшная буря эта захватила его под Мытищами. Что было во всем этом дьявольском урагане необыкновенного, то многим памятно и по газетным известиям. Интересно мне то, что замечено было Алексеем как очевидцем.

— Меня самого, — сказывал он, — подняло высоко, высоко. Я уж думал, что мне тут и конец пришел. Однако на этот раз Бог помиловал, спустило на землю так легко, что я едва зашибся. Две зыбки[183] с малютками перенесло из разрушенных домов одной деревни за полторы версты в другую, а младенцы как спали, так и остались спать в своих зыбках. Один железнодорожный рабочий был застигнут бурей на рельсах. Он упал на полотно и схватился обеими руками за рельс; его подняло на воздух вместе и с рельсом. Этого здорово пришибло… А то видел я: сорвало с какого-то господина шляпу; шляпа от него, он за ней… Схватило тут на доме железную крышу, свернуло листы, закатало и катит их бурей прямо за тем господином. Только он наклонится, чтобы схватить шляпу, а крыша его по заду хлоп — он растянется, а шляпа — дальше. Подымется он, бросится бежать опять за шляпой, а крыша его опять — хлоп!… Уж и не знаю, догнал ли он свою шляпу… Но все это поначалу только смешно было, а потом что было, — и вспомнить жутко!… Кончилась буря; дошел я едва жив от страху до Мытищ; бежит мне навстречу дачница, перепугана насмерть и кричит мне:

— Ты откуда?

— Из Москвы.

— Как там?

— А у вас?

— У нас такой страх, такой страх, что я уж ни за что теперь на дачу не поеду!

Не без юмора раб Божий, наш Алексей-странник…

12 декабря

Святитель Спиридон Тримифунтский — друг наш, — Ужасы жизни. — Дьяволово отродье и сыны тьмы.

Со вчерашнего дня пошел снег, и температура к нынешнему дню понизилась до 5 градусов Р. Стало похоже как будто на зиму.

Ходили к обедне благодарить святителя Спиридона Тримифунтского за постоянные его к нам милости: сегодня день его святой памяти, и в нашей жизни не было еще случая, когда бы он отказал нам в своей помощи, по вере нашей, в дни хозяйственных наших затруднений.

У жены моей была одна знакомая старушка генеральша, любившая святых Православной Христовой Церкви как близких своих родных и знакомых. У этой рабы Божией часто с уст срывались такие речи:

— Я очень люблю Преподобного Сергия и Святителя Николая, ну а Святитель Спиридон это уж такой друг мой, такой друг…

И вся святая жизнь этой мирской праведницы прошла живым свидетельством того, что друзья ее из горнего мира были близки ей еще больше, чем друзья из мира здешнего, несмотря на всю силу любви к ней всех, кто только ни приходил в соприкосновение с этой святой и чистой душенькой.

Так и для нас: святитель Спиридон уж такой друг наш, такой друг, что и выразить невозможно!…

Но что за ужасы творятся теперь на свете! «По случаю храмового праздника, в церкви хутора Казанского, Орского уезда[184], — так пишут в № 273‑м «Русского Знамени», — было много молящихся. Служил уважаемый и любимый прихожанами священник, о. Василий. Причащаясь в алтаре, о. Василий заметил горьковатый вкус Св. Таин, но не придал этому большого значения, хотя попросил псаломщика попробовать вино. Последний, выпив немного, подтвердил, что вино испорченно. Затем они благополучно окончили Литургию и начали молебен. В средине молебна священник почувствовал себя дурно и, заявив псаломщику, что он не в состоянии дослужить молебна, просил скорее помочь разоблачиться. Выведенный за ограду церкви, священник, по словам «Биржевых Ведомостей», упал; начались страшные судороги. Прихожане унесли его домой, где он в страшных мучениях умер. Последними его словами было: «Умираю от яда. Берегите потир». Через несколько часов после смерти священника начались судороги и у псаломщика. Его удалось спасти. Как яд попал в вино, не установлено.

Страшное известие это «Русским Знаменем» перепечатано из жидовских «Биржевых Ведомостей». Возможно, что жиды это известие могли и выдумать с целью соблазнить немощных в вере. Но каково время, если находится почва для зарождения подобных слухов в стране Православной!…

Дьяволово отродье — террористы, эти наемные убийцы, 8 декабря бомбой предательски разорвали на части начальника Петроградской охраны Карпова, а в Государственной думе некий Кузнецов[185] позволил себе сказать о Государевом правительстве следующее: «Мы не уверены, что у представителя Министерства внутренних дел, являющегося сюда, в Думу, для объяснения по тем или другим вопросам, в тот момент, когда он стоит на трибуне Государственной Думы, не окажется в кармане бомбы, которая может нечаянно взорваться и таким образом уничтожить Государственную Думу (рукоплескания слева)… Теперь мы обращаемся к пустующим скамьям Правительства с вопросом: господа представители Министерства внутренних дел, нет ли у вас здесь в кармане бомб?»

Наше несчастное время вынуждено терпеть и это.

А между тем жиды голос свой начинают возвышать до таких громогласных раскатов, что долетает и до таких укрытых от надвинувшейся мировой бури мест, как берег нашей «Божьей реки», святой нашей Оптиной Пустыни. Вот что пишут теперь открыто жиды в одном из своих заведомо жидовских органов «Бессарабская жизнь».

«Еврейство, — говорит эта газета, — рисуется воспаленному воображению антисемита в виде страшного зверя, грозящего кончиной арийскому миру. И эти страхи имеют основание. Такое же приблизительно жуткое чувство государства испытывают при виде возникающей среди них и быстро крепнущей новой и юной державы. Подобно всем великодержавным народам еврейство имеет мировой размах, орлиный полет и львиную дерзость. В дерзании и проявляется державная природа нации. Кто смеет, тот и может. А еврейство смеет участвовать в самых рискованных шагах, в опаснейших событиях мировой жизни. В те бурные моменты, когда маленькие народы, подобно птицам перед грозою, прячутся в свои гнезда и боязливо умолкают, евреи смело и властно действуют на авансцене. Их мнение выслушивается, их воля учитывается гигантами. Их нельзя не выслушивать, потому что они являются одним из факторов свирепствующей бури».

Каков дерзостно-наглый тон! «Евреи смело и властно действуют на авансцене!» Это-то они, положим, врут: не авансцена была и есть их место, а глубочайшее беспросветное подполье, откуда эти сыны тьмы и диавола подводили мины в течение двадцати столетий под христианский мир, — но что их теперь стали выслушивать и что теперь они являются уже многим известными факторами свирепствующей бури, — это не подлежит сомнению. И если сыны тьмы стали выбираться ныне из недр подземных на свет Божий, то это несомнительно знаменует, что наступает их время и область темная.

Господи, помилуй!

23 декабря

Резкие колебания температуры.

На дворе тепло; с крыш льет, как в середине марта; + 4 градуса Р. Идем из Скита с женой — солнце греет по-весеннему; я и говорю:

— Впору чай пить на террасе!

А ночью пошли к утрени, мороз хватил сразу до 23 градусов. По саду и по лесу такой треск пошел, что жутко становилось, точно шла учащенная ружейная перестрелка: это трещала и лопалась на деревьях кора от внезапной и резкой перемены температуры от тепла к лютому морозу.

24 декабря

Голос мне во сне. — Лжеюродивая.

Мороз все крепчает. Сегодня утром было без малого 30 градусов мороза, и притом с сильным ветром. Проснулся я под впечатлением слов, кем-то сказанных мне во сне:

— Невелик шаг от 1908 года до 1910-го — всего день один, а все люди с ума посошли.

Голос, сказавший эти слова, слышался мне при самом моем пробуждении.

В два часа дня приходил к нам наш монастырский благочинный и друг, взволнованный и огорченный: в оптинском храме одна лжеюродивая сделала скандал нашей бывшей прислуге и завела с ней драку к великому соблазну молящихся и братии. На пустосвятку эту составлен полицейский протокол, а нам скорбь, потому что эта прельщенная одно время довольно близка была нашему дому, и мы верили ее святости. Как надо быть осторожным теперь в отношении к тем, которые имеют весь образ внешнего благочестия, а работают во славу свою, а не Божию!…

31 декабря

Еще голос во сне. — Видение священнослужителю в алтаре в сочельник. — Заключение.

Морозы, продержавшись несколько дней вновь сменились оттепелью: тает и с крыш льет, как весной…

Получил с почты письмо от одной особы, знакомой мне только по переписке. Пишет мне между прочим: «…хотя у меня внутренние чувства и обострились, но никогда не вижу я снов; тем знаменательнее явление недавних дней, которые я и хочу сообщить вам. На днях, перед утренним пробуждением, я явственно услыхала голос, — чей, не знаю, — говоривший мне и будивший меня.

Поди, — говорил он, — поведай людям, что свет Христа для мира померк и что антихрист близко, при дверях!

Я проснулась, и звук замиравшего голоса мне еще был ощутителен… Так как я уже в мир перестала посылать письма, то сообщаю это вам…»

Как странно это, особенно в сопоставлении с тем голосом, который и мною на этих днях был слышен, и тоже при пробуждении!…

Сейчас вернулся от вечерни, смущенный и расстроенный, даже испуганный. Подошел ко мне в храме один из ближайших мне моих духовных друзей Оптинских и говорит:

— Вы всю службу стоять будете?

— Нет, до акафиста. А что?

— Мне кое-что надо было бы вам передать.

Я вышел с ним из храма и пошел в его келью.

— Великое знамение у нас нынче в алтаре во время службы сочельника явлено было одному из служивших в тот день священнослужителей (он назвал имя[186]). Стали читать паремии за вечерней во время Литургии. Вдруг в глазах этого священнослужителя все как бы смешалось: не стало видно ни алтаря, ни служащих, а на их месте он увидал огромное множество людей, в величайшем смятении и страхе беспорядочно бежавших от востока на запад и обратно. Что-то совершалось, по-видимому, необычайно страшное. И вдруг, явился светоносный Ангел, который, обратясь к тайнозрителю, сказал:

— Все, что ты здесь видишь, имеет совершиться в близком будущем.

Видение тем и окончилось. Что вы на это скажете? Тайнозрителя сего вы знаете — он раб Божий истинный и имеет дар видений, носящих печать того, что святыми Отцами зовется зрением.

— А вы что скажете?

— Святой Ефрем Сирин, вещавший о днях перед кончиной мира и явлении антихриста, не то же ли предвозвещал о имеющем в те дни быть великом смятении народов, когда люди, гонимые страхом, будут предаваться бегству в том же беспорядке, какой привиделся нашему священнослужителю? Мне думается, что это знамение, предвозвещающее близость именно этих дней.

То же и я думаю. Вот отчего смущенно и испуганно мое сердце, вот отчего смущением этим оно и оканчивает сегодня круг годичный лета от Рождества Господа нашего Иисуса Христа тысяча девятьсот девятое и с тяжким предчувствием вступает в новолетие тысяча девятьсот десятого.

Что несет с собой этот год и ближайшее к нему будущее?

Твори, Господи, Свою святую волю, и имя Твое буди благословенно отныне и до века. Аминь.

Заканчивая печатанием записки мои за 1909 год, составленные в незабвенные для меня дни пребывания моего в святой Оптиной Пустыни, прошу снисхождения у моих читателей к их разнообразным недостаткам, весьма мною чувствуемым и сознаваемым. Оправданием их да послужит их правдивость и искренность, а главное, христианская любовь и снисходительность читателя. Да будет ему ведомо, что печатанием их я не своих искал, а яже ближних в честь и славу Господа и Бога нашего Иисуса Христа, пришедшего искупить и спасти души наши и призвать к покаянию грешников, от них же первый есмь аз, сие написавый.

Если придутся записки мои по духу тебе, читатель дорогой, помяни в святых молитвах твоих имя грешного Сергия, их составителя.

Приложение

Предлагаемый некролог старца Варсонофия был напечатан в журнале «Кормчий», № 19, мая 1913 года. Эта статья найдена была после издания книги «Оптина Пустынь и ее время», где вкралась нежелательная ошибка. В этой книге сказано, что старца Варсонофия отпевал владыка Анастасий, тогда как, согласно некрологу, его отпевал владыка Трифон (в миру князь Туркестанов), викарный епископ Московской епархии.

Мы не только желаем исправить это упущение, но хотим дать читателю возможность ознакомиться с характерными чертами старца Варсонофия, здесь так ярко представленного. Он был начальником Скита в Оптиной Пустыни, когда С. А. Нилус там писал свой дневник «На берегу Божьей реки».

Архимандрит Варсонофий. Некролог

Скончавшийся утром 1 апреля настоятель Старо-Голутвина Богоявленского монастыря, в миру Павел Иванович Плиханков, происходил из дворянского сословия. Получив образование в Полоцком кадетском корпусе, он проходил военную службу при штабе сначала Оренбургского, потом Казанского военных округов.

В конце жизни знаменитого Оптинского старца иеромонаха Амвросия, Павел Иванович познакомился с ним, под влиянием бесед с ним переродился духом, пленил свой разум в послушание веры и решил отречься от мира и покорить волю свою всецело Христу.

Устроив свои дела, он, уже ранее получивший благословение благодатного Старца на принятие иночества, теперь, в декабре 1891 года, 49 лет от роду, в чине полковника, пришел в Оптину, чтобы пасть в «объятия отча»… но не застал уже Старца в живых.

Приняв иночество с именем Варсонофия, он поселился не в самом Оптинском монастыре, а в принадлежащем Пустыни Предтеченском скиту, который на всю Россию прославился своими высокими добродетелями и благодатными дарованиями в Бозе почивающих подвижников — старцев: Леонида, Макария, Антония, Иллариона, Амвросия.

Здесь о. Варсонофий жил сначала под руководством скитоначальника схииеромонаха Анатолия и иеромонаха Нектария — будущего старца. Затем, будучи рукоположен в сан иеромонаха и возведен в сан игумена, он сам был в течение нескольких лет скитоначальником и старцем. Его знала вся Россия.

По неисповедимым судьбам Божиим переведенный настоятелем в Старо-Голутвин монастырь, с возведением в сан архимандрита весною прошлого года, о. Варсонофий прожил на новом месте служения Богу ровно год со дня выезда своего из Оптиной.

Но и здесь не укрылся светильник светяй и горяй благодатью Христовой, ибо и здесь стекались к Старцу души, жаждущие жизни в Боге и ищущие Царства Божия прежде достижения земных благ.

Ревностно, не щадя себя служил ближним своим старец Варсонофий — этот истинный раб и служитель Христа, но плоть его, истомленная и обессиленная непрерывным трудом, бдениями и постом, не выдержала, здоровье его наконец пошатнулось.

По 71-му году жизни Старец в Бозе почил после продолжительной болезни в 7 часов 7 минут утра в понедельник 1 апреля.

6 апреля при отпевании почившего старца преосвященный Трифон, епископ Дмитровский, викарий Московский, сказал прощальное слово, в котором владыка вспомнил то время, когда Старец, тогда еще недавно оставивший свой полковничий чин и удалившийся в Оптинский скит, проводил там строго подвижническую жизнь. Там посетил его владыка в его убогой келлии, где стоял только стул, стол и голое деревянное ложе, ничем не покрытое. Смиренно приветствовал своего гостя о. Варсонофий земным поклоном, склонив свою седеющую голову перед молодым студентом-иеромонахом. Беседуя, о. Варсонофий говорил, как ему здесь хорошо и как он желал бы до конца жизни не покидать благоуханный Оптинский скит. Вспоминал Владыка, как во время Русско-японской войны старец Варсонофий был послан для священнослужения в армию и должен был оставить свой любимый Скит и вернутся в шумную военную среду, которую он когда-то покинул. Он заехал в Богоявленский монастырь попросить напутственного благословения у преосвященного, который и благословил его иконой св. великомученика Пантелеимона. Тогда о. Варсонофий говорил, что хотя ему и жутко ехать, но что в Скиту они борются с врагами, которые гораздо лукавее и злее японцев, — с врагами нашего спасения. Вспомнил владыка, как после 1905 года, измученный тяжестью переживаемого времени, он приехал в Оптину и там в беседах с любвеобильным Старцем нашел поддержку и утешение.

В глубоком молчании, стараясь не проронить ни единого слова, слушали все речь владыки. Но когда он перешел к воспоминанию последнего времени жизни Старца, рыдания потрясли церковь. Все плакали, вспоминая тяжелые события, которые все так живо помнили и которые переживали вместе со Старцем.

«Я как пастырь, — продолжал владыка, — знаю, что в наше время значат такие старцы. Его наставления тем были ценны, что с образованием он соединял высоту иноческой жизни. Как пастырь я знаю все море горя и скорби, в котором мучаются теперь люди, теряя веру в Бога, доходя до самоубийства. Бывают моменты, когда жизнь теряет всякий смысл, когда нет сил бороться, нет ниоткуда поддержки и когда человек стоит на пороге отчаяния. Тогда является Старец, говорит ему: не бойся, ты не один, обопрись только на меня. Я тебя выведу на дорогу. И вот человек, казалось, погибавший постепенно выходит на истинный путь, находит силы для борьбы, воскресает для жизни. И много таких стоят теперь между нами».

После отпевания по иноческому чину гроб закрыли и с крестным ходом обнесли вокруг церкви и поставили в подвезенный к монастырю траурный вагон. Над гробом до самого вечера продолжалось служение панихид. Вагон не запирали. Кругом гроба стояли духовенство и певчие.

По прибытии в Москву утром 7 апреля у гроба служили панихиды. К четырем часам дня вагон был переведен на Брянский вокзал, и там снова началось служение панихид, не прекращавшееся до отхода поезда. Московские почитатели Старца съехались на вокзал попрощаться с его телом и густой толпой стояли на платформе у широко открытых дверей вагона. Вагон к этому времени принял вид часовни. На стенах, задрапированных черной материей, были прибиты хоругви, середину вагона занимал гроб, покрытый золотым покровом, с лежащими на нем цветами; за гробом стояли выносной крест и образ Богоматери, а также большой подсвечник, уставленный свечами.

В промежутках между панихидами оптинские монахи раздавали в последнее благословение и утешение «сиротам» Старца цветы из венков, свечи, ладан, лежавшие на гробе. В 10 часов траурный вагон двинулся в Оптину Пустынь, которую ровно год тому назад покинул старец Варсонофий.

Он ушел от нас… тихо ушел к «желаний краю — Христу», но никогда не изгладится его память в сердцах преданных ему учеников и духовных «пациентов». Блаженни умирающие о Господе!


[2] Уездный город Калужской губернии Козельск от Оптиной отстоит всего в трех верстах.

[3] О нем см. «Великое в малом», изд. 3‑е, ч. 1. С 239–274.

[4] Сергей Яковлевич Смарагдов. Впоследствии след его отыскался: он оказался священником Сухумского собора. Ему принадлежит сомнительная честь разгрома Иверско-Алексеевской женской общины о. Софрония, близ Туапсе.

[5] Утреня начинается в час ночи, оканчивается в начале пятого утра; ранняя обедня — от половины шестого до семи утра; поздняя — от половины девятого до половины одиннадцатого в будни и в праздники до половины двенадцатого; вечерня — от пяти до половины восьмого вечера; правило — от восьми до половины девятого вечера. Таково, приблизительно, ежедневное распределение Оптинских служб.

[6] Из «Прибавления к церковным ведомостям» № 43.

[7] Оптина Пустынь именуется Введенской, и годовой праздник обители — Введение во храм Пресвятой Богородицы.

[8] О. Игнатий, иеродиакон (прозвище — «голосёна» за жалобный голос).

[9] Крещенской воды.

[10] Ныне (1913) Тамбовский.

[11] Митрополит Антоний, при tacitu consensus которого произошло это кощунство, умер вскоре, и смерть его была тяжелая; умирал без сознания в течение, помнится, 10 дней. Когда же после отпевания тело его обносили в гробу (открытом) вокруг лаврского собора, неожиданно налетевший вихрь сорвал с его головы венчик и бросил в толпу, где он и исчез бесследно.

[12] 20 декабря 1908 года.

[13] Архиепископ Новгородский Гурий.

[14] Славянск. — краски.

[15] См. о нем в книге моей «Великое в малом». Священник села Спас-Чекряк, Орловской губ., Волховского уезда. Ближайший к нему железнодорожный пункт — ст. Белев, Рязанско-Уральской ж. д., откуда до села Спас-Чекряк 25 верст на лошадях.

[16] Во дни революции 1917 года г. Извольский этот принял сан священства и назначен настоятелем русской церкви в Ницце. Женат на дочери цыганки княжне Голицыной.

[17] Впоследствии игумен и начальник Оптинского Скита. Скончался 9 марта 1920 г.

[18] № 11794, «Рим, 5/18 января».

[19] Косьма, Иван и Наталья Кутьины.

[20] Так в Полеске зовется участок, на котором рубится лес.

[21] Так называется казенный лес.

[22] 25 рублей.

[23] Один из главных бунтовщиков против архимандрита Ксенофонта. Оба монаха — и Патрикий, и Георгий — ничего общего с Оптинским духом не имеют, люди немирные, хитрые и плотские.

[24] О. Эраст (Вастротский), заведующий Оптинской канцелярией и правая рука о. архимандрита Ксенофонта. Скончался 17 июля 1913 г. в мантии с именем Еразма, 85 лет от роду.

[25] Может быть, отечески перекрестил; он не имел священного сана.

[26] Скончался 14 октября 1917 г.

[27] Скончался 7 сентября 1860 г.

[28] Крутицкий, бывш. Переяславский епископ.

[29] Введенская Островская пустынь в 3 верстах от г. Покрова Владимирской епархии, в 90 верстах от Москвы. В ней 9 марта 1778 г. скончался о. Клеопа, 64 лет от роду.

[30] Или параманд, что значит «прибавление к мантии». Четырехугольный плат с изображением Креста Христова с тростию, копием и надписью: «Аз язвы Господа моего на теле ношу».

[31] Казанско-Амвросиева женская пустынь, основанная старцем Амвросием Оптинским при д. Шамординой, Перемышльского уезда, Калужской губернии.

[32] Он был одним из духовников сестер Шамординской обители.

[33] В то время в Шамординой своего притча не было, и Оптинские иеромонахи по назначению от своего настоятеля ездили туда отправлять чреду Богослужения.

[34] Имя схимницы я запамятовал.

[35] Апок.20:14.

[36] В начале печатания своих записок я имя его обозначил буквою В.: он еще жив был тогда, возлюбленный наш Старец, а о живых подвижниках благочестия не леть нам, христианам, глаголати иначе, как прикровенно.

[37] Точно года не упомню, но не позже 1905 года и не ранее 1904-го.

[38] Видение это было явно благодатным и, как теперь стало ясным, исполнилось над несчастным Толстым во всех подробностях.

[39] Одновременно с игуменом Марком был пострижен в мантию архимандритом Моисеем Лев Александрович Кавелин, впоследствии известный наместник Троице-Сергиевой Лавры, архимандрит Леонид.

[40] Эти двое теперь уже скончались.

[41] О. Сергий (Александров) сконч. 82 лет 19 января 1917 года. О. Иосиф сконч. 9 мая 1911 года. О. Антоний сконч. 85 лет 19 апр. 1917 года. О. Феофан сконч. 82 лет 16 февраля 1915 года.

[42] Александра Васильевна Альбова, ныне покойная, праведница.

[43] Ложные солнца и луна.

[44] Скитоначальник, игумен Варсонофий, скончавшийся 1 апреля 1913 года архимандритом и настоятелем Старо-Голутвина монастыря, мой духовник и старец.

[45] В варианте 1975 г.:… а вошь с него всю посчистил. — Ред.

[46] Р. М. Laurent de l’Ardeche. Histoire de Napoleon.

[47] Морской министр Наполеона I, адмирал.

[48] «Великое в малом». Изд. 2‑е, 1905 г. С. 416.

[49] Известное землетрясение на Афоне.

[50] Гостиница.

[51] Ныне умерший.

[52] Монастырских рабочих.

[53] Женщин на Афон не допускают.

[54] В Иверском монастыре настоятельствует ныне епископ.

[55] На месте явления таинственной Жены стоит теперь каменный крест и устроен водоем для дождевой воды. — Прим, редактора архиепископа Никона (Рождественского).

[56] Зерцалов, скончавшийся года два спустя после кончины о. Амвросия. Мой духовник, о. Варсонофий, был его духовным сыном и учеником.

[57] Псковской губернии.

[58] Во второй половине 60‑х годов прошлого столетия Афонским монахам из монастыря св. великомученика Пантелеимона был разрешен пропуск для служения молебнов по всей России. Монахи сопровождали св. мощи целителя Пантелеимона.

[59] Записываю я это по памяти. С тех пор столько событий вихрем промчалось над бедной моей Родиной и над моей головой, что мне немудрено и позабыть кое-какие подробности этой корреспонденции. Но все главное я сохранил здесь неизменным.

[60] [61] Пишу по памяти.

[62] Урожденная Озерова.

[63] Летний собор Оптиной Пустыни, как и сама св. обитель, посвящен Введению во храм Пресвятыя Богородицы.

[64] Напечатано в «Троицком Цветке» под заглавием «Небесные Пестуны».

[65] Нетленная глава его и перси свидетельствуют по смерти о его несомненном спасении и святости.

[66] О ней см. в Добротолюбии.

[67] Впоследствии великий основатель Оптинского старчества.

[68] Писано приблизительно в 30‑х годах прошлого столетия.

[69] Спаситель многими обителями у Отца называет различные меры ума, водворяемых в оной стране, т.е. отличие и разность духовных дарований, какими наслаждаются по мере ума. Ибо не по разности мест, но степени дарований назвал обители многими. Как чувственным солнцем наслаждается каждый, соразмерно чистоте и приемлемости силы зрения, и как от одного светильника в одном доме освещение бывает различно, хотя свет не делится на многие светения, так в будущем веке все праведные нераздельно водворяются в одной стране, но каждый в своей мере озаряется умственным солнцем и по достоинству своему привлекает к себе радость и веселие как бы из одного воздуха, от одного места, престола, зрелища и образа. И никто не видит меры друга своего как высшего, так и низшего, чтобы, если увидит превосходящую благодать друга и свое лишение, не было это для него причиною печали и скорби» (Исаак Сирианин. «О Небесных Обителях». Слово 5‑е).

[70] В г. Брянске, Орловской губернии.

[71] Из буллы папы Климента V‑го видно, что он может приказать ангелам вывести из чистилища и доставить на небо в рай души пилигримов, умерших на пути в Рим.

[72] Домовая икона корпуса, Одигитрия-Путеводительница.

[73] О нем — в книге моей «Великое в малом». Село Спас-Чекряк, где священствует батюшка, от Оптиной на лошадях 55 верст.

[74] «Хибаркой» у Оптинских старцев, живущих в Скиту, называется пристройка к их келье, отведенная для приема на совет женщин. Вход в эту пристройку с наружной стороны скитской ограды. Внутрь ограды вход женскому полу воспрещен.

[75] Я останавливаюсь на подробностях внешности этого монаха, потому что именно с этими подробностями я признал теперь, уже спустя 7–8 лет, в виденном мною во сне монахе Оптинского старца, о. Анатолия (Зерцалова), портрет которого я на днях увидал в келье о. Варсонофия, нашего духовника и старца. Портрет этот писан искусной рукой о. Даниила (Болотова) и, сказывают, похож как две капли воды на свой оригинал.

[76] Главное действующее здесь лицо названо с его разрешения полным его именем.

[77] Голостенов Николай Николаевич.

[78] Когда мне С. А. все это рассказывала, ей с небольшим было лет 40–45, но на вид она казалась гораздо старше.

[79] Тот же о. Серапион, который первый призвал нас жить в Оптиной.

[80] Преемник о. Амвросия по старчеству. Почил о Господе 9 мая 1911.

[81] См. Четьи-Минеи св. Димитрия Ростовского 3 декабря «Житие пр. Иоанна молчальника», 63. Благочестивая диаконисса Раиса пожелала видеть Преподобного в Лавре Саввы Освященного, куда доступ женам был запрещен. Преподобный послал ей сказать: «Пребуди на месте, идеже еси ныне. Аз имам явитися тебе в видении сонном…» В некую же нощь спящей ей явися в сонном видении преподобный глаголя: «Се Бог посла мя к тебе, глаголи убо мне чего хощеши…».

[82] Апок.9:20.

[83] Старцы продолжали свое преемственное дело в Оптиной и по смерти о. Амвросия, но кто терял своего духовного руководителя, особенно если он был подобен такому великому старцу, как о. Амвросий, тот поймет чувство духовного одиночества моего собеседника.

[84] Цехановский, о. Мефодий, настоятель церкви в Прозоровской башне, в Киеве, бывш. благочинный Киевского военного духовенства.

[85] Его Высокопреподобия архимандрита Петра.

[86] В Лавру.

[87] Киевским митрополитом в то время был благостнейший архипастырь приснопамятный Святитель Божий Филарет (Амфитеатров). — Прим, моего корреспондента.

[88] Под спуд, в усыпальницу.

[89] В Киево-Печерской Лавре.

[90] «Это место, — пишет мой корреспондент, — я читаю так: «Но хоронить тебя будет Никольский архимандрит Авель; положат на Аскольдовой могиле, вблизи места моего погребения». Я, как киевлянин, знаю, что вблизи Лавры находится монастырь Николая Пустынного и при нем кладбище «Аскольдова могила».

[91] Насколько мне известно, это единственное место во всей России, если не во всем мире, где имеется такая большая часть мощей Свят. Николая, кроме г. Бари, конечно, где они почивают.

[92] Уроженцы Мценского уезда зовутся по местному «Аммане», а город Мценск — «Амченск».

[93] Сына, как и меня, зовут Сергием.

[94] О нем в книге моей «Великое в малом»

[95] На университетские курсы московского Лицея в память Цесаревича Николая (Катковский лицей).

[96] Мирское имя — Николай.

[97] Серафима Николаевна Вишневская; живет в Тамбове.

[98] 25 мая — день рождения Государыни Императрицы Александры Феодоровны.

[99] Скончалась 19 декабря 1916 года.

[100] Всегда работала со Снегиревым.

[101] Туча.

[102] Версты полторы от Оптиной, по ту сторону реки Жиздры.

[103] О. Павел Левашев, настоятель церкви Главного Штаба

[104] О. Нектарий

[105] Олимпиада Феодоровна Рагозина.

[106] О. Нектарий

[107] В то время Оптинскому иеромонаху, впоследствии архиепископу Виленскому.

[108] Какое дивное прозрение и поучение заключается в этом сказании: как не вспомнить исход вышеизложенной «Оптинской смуты» [см. соответствующий раздел Материалов данного издания]. Не «осердился» ли Преподобный Сергий? — Прим. И. М. Концевича.

[109] Полиграфический брак в изд. Концевича; вероятно, пропущена строка. — Сост.

[110] Мурин то же, что и эфиоп — черный негр. В житиях святых под муринами нередко разумеются бесы.

[111] Заступнице Усердная».

[112] Достойно замечания, что друг наш, Олимпиада Феодоровна, скончалась 14 октября 1911 года, и 9‑й день ей, таким образом, пришелся на 22 октября, на Казанскую.

[113] Олимпиада Феодоровна была долгое время заведующей одними небезызвестными в Петрограде женскими курсами.

[114] Ин.5:22.

[115] Сергей Иванович Воинов, ныне иеромонах Серапион.

[116] «Готовиться» — говеть, чтобы в известный день удостоиться Причащения Святых Таин.

[117] Никита (Сучков), теперь Нестор.

[118] Мария Васильевна Дурново.

[119] Княгиня Кочубей Елена Павловна, гофмейстерша Императрицы Марии Феодоровны, урожденная Быкова, по первому браку кн. Белосельская-Белозерская.

[120] Во время восстания, организованного евреем-масоном Ферреро.

[121] Какого?

[122] Не G ли (Gnosis)? Гнозис — религиозно-философское учение, составленное из доктрин Востока, христианства, философии Платона и каббалы. Одним из наиболее типичных представителей этого сатанинского лжеучения был Симон Волхв (I век по Р. X.), по нем Менандр, Керинф, Досифей, Филон и многие другие. Если же Д., то не диавол ли?

[123] Зимогорье — большое село, смежное с Валдаем.

[124] Впоследствии — архимандрита.

[125] По Петрограду, Москве и по всем русским университетским городам — добавим от себя.

[126] Союз.

[127] Антимасонская литература на Западе Европы достигла огромного развития. У нас она только еще зарождается. Вниманию читателя могу рекомендовать книгу Селянинова «Тайная сила масонства».

[128] И № дома, и улица мне известны.

[129] Она спасла раз моего друга от смерти.

[130] Плачу потихоньку (Орловский говор).

[131] Мне хотелось запечатлеть здесь в полной неприкосновенности слова нашего друга, но подлинный текст Св. Писания, откуда почерпнуты эти слова, таков: Недостоин я всех милостей и всех благодеяний, которые Ты (Господи) сотворил рабу Твоему; ибо я с посохом моим перешел этот Иордан, а теперь у меня два стана (Быт.32:10).

[132] Ползал — по орловскому говору.

[133] Стёжка, стёжечка — узкая тропинка, по орловскому говору

[134] Француз этот перешел в Православие около года тому назад.

[135] Хилиазм — ложное учение о тысячелетнем земном царствовании Господа Иисуса Христа.

[136] Апок.13:8.

[137] Вроде наших губернаторов.

[138] Отец Даниил Болотов. О нем в моей книге «Великое в малом», в очерке «Искатель града невидимого».

[139] О. Даниил окончил Петроградскую Академию художеств, если не ошибаюсь, в одном году с В. М. Васнецовым, и был в свое время в Петрограде весьма известным портретистом.

[140] В 1912 году погиб на Атлантическом океане величайший в мире пассажирский пароход «Титаник», и на нем погиб и Стэд. Не помогли, видно, спиритические бесы!

[141] 7 сентября.

[142] «Tusculanes» I, 16.

[143] Геродот I, 92.

[144] Плутарх. Жизнь Кимона.

[145] Плутарх. Об отсрочке Божественного правосудия.

[146] Плиний Старший, XXX, 6.

[147] Медиум посредник. Этим именем называется безразлично мужчина или женщина, при чьем посредстве происходит обыкновенно общение с миром духов.

[148] «Le monde invisible», 307.

[149] Центральная масонская ложа Франции.

[150] «Revue du Monde invisible», сентябрь 1899.

[151] Конечно — Евангелия.

[152] Шнурок этот доселе хранится у меня, как святыня, в полной неприкосновенности.

[153] «Колокол», № 1064.

[154] «Русское Знамя», № 215.

[155] Грубая шерстяная ткань, из которой шьются оптинские монашеские мантии.

[156] Ольга (Васильевна), прозвищем «Лапеха» — не Лапина ли?

[157] См. выше, в записи под 2 января.

[158] Известное убийство в Лештуковом переулке, в Петрограде.

[159] «Колокол», № 1081.

[160] Маркелл. Теперь (1916) он иеромонах и старший келейник настоятеля.

[161] Они же и пономари.

[162] Знакомому с уставом это будет понятно.

[163] Отец Иоанн скончался в 1913 году, постриженный в схиму.

[164] Из источника пр. Серафима Саровского.

[165] «Открыть мантию» — значит постриженного тайно (обыкновенно во время болезни) монаха объявить постриженным пред лицом Церкви. Совершается это, как и постриг, во время Литургии.

[166] Английский министр финансов.

[167] Не тропарь ли или иная молитва? Что за «православный» псалом? Господа из «Нового Времени» в делах Православия далеко не все толк знают.

[168] Не признают никакой власти.

[169] На севере Франции.

[170] В замечательном труде «La France juive».

[171] Вся эта статья есть перевод из указанного труда Делассю.

[172] Известный французский критик и писатель.

[173] Бродячие музыканты.

[174] «Еврейская Вселенная».

[175] Laurent. Relations des affaires de Syrie, etc. T. 11. P. 52–353.

[176] Себастьян Мерсье (Sebastien Mercier) был одним из виднейших представителей ложной философии XVIII века и впоследствии членом Конвента. В 1771 году он издал странную по содержанию и по названию книгу, озаглавленную «2240 год, или сон, если только он кому-либо в действительности привиделся». В книге этой были отчетливо изображены все события, имевшие совершиться только лишь 18 лет спустя после ее издания… В книге этой, между прочим, есть указание и на будущее пробуждение Японии и восприятие ею начал европейской жизни. Автор рисует почти с фотографической верностью современных нам японцев, видит их одетыми по последней парижской моде, описывает и войска их, обученные чужеземными инструкторами, и конституцию, созданную по образцу «Духа законов», и юстицию, основанную на трактате Беккарии о преступлении и наказании…

[177] Gougenot des Mousseaux — один из известнейших писателей XIX века, яркий представитель обличительной литературы, направленной против масоно-еврейства.

[178] О. Варсонофий возвращался тогда в Оптину из Маньчжурской действующей армии, куда он был командирован в качестве священнослужителя в одну из частей.

[179] Ныне покойный.

[180] Теперь (1916 г.) монах Макарий.

[181] Нижегородской губернии, Ардатовского уезда.

[182] Серафимо-Дивеевский женский монастырь — там же.

[183] Колыбельки.

[184] Оренбургской губернии.

[185] Этот «депутат» впоследствии попался в организации преступной шайки грабителей и воров-взломщиков, за что и несет теперь наказание по суду в каторжной тюрьме.

[186] О. Игнатий («голосёна»).

Комментировать