Абрам Терц
Абрам Терц*,
* В некоторых изданиях мелькнуло осуждение тем, кто именует Андрея Донатовича Синявского Абрамом Терцем: тут-де нечто нечистое, явный антисемитизм. Обвинение несправедливое, явно провокационное. Автора «Прогулок с Пушкиным» должно называть Абрамом Терцем по той же причине, по какой автора «Песни о Буревестнике» — Максимом Горьким, «Пармской обители» — Стендалем… Сами они себя так назвали.
в ёрнических потугах произведший «Прогулки с Пушкиным» (равно как и иные неумности), явил истинную хлестаковщину: мы, мол, с Пушкиным на дружеской ноге, и вместе прогуливаемся. И даже на тонких эротических ножках оба скачем.
Деятельность А. Д. Синявского и его супруги М. В. Розановой, откровенно направленная против важнейших ценностей и понятий, выработанных русской культурой, литературой в частности, проявила себя во многих публичных выступлениях. Возьмём на выбор одно из них, совместное интервью «Должен ли поэт давать советы царю…», опубликованное 9 января 1991 года в «Комсоольской правде». За суждениями о Пушкине и о русской литературе здесь обнаружили себя сущностно важные проблемы, положения своего рода идеологии, какая с примечательной целеустремлённостью вкореняется ныне в сознание русского человека деятелями либерального толка. В случае же с Терцем взгляды популярного толкователя поэзии Пушкина как бы укреплены и дополнительно обеспечены тем, что за свои убеждения Терц пострадал, и пострадал несправедливо. Для многих это причина бездумного ему доверия.
Вначале несколько выдержек из интервью.
М. Р. …Рассуждения о Пушкине как о пророке мне кажутся кощунственными по отношению к поэзии. Поэт должен быть поэтом, и может быть, мою страну в какой-то мере губит то…
А. С. …что «поэт в России больше, чем поэт»?
Корр. Вы считаете, что так не должно быть?
А. С. Конечно, не должно. Писатель — это частное лицо, он не пророк, не проповедник, не политик. …Действительно, в России бывали такие случаи, когда писатели становились проповедниками. От этого теряла литература и не приобретало государство. …Нас губит эта невероятная серьёзность. Мы не умеем читать, не умеем радоваться…
М. Р. Мы живём внутри себя, как на партсобрании, мы привыкли так жить, мы не умеем по-другому. Всю жизнь обещали быть первыми, бороться за честь и достоинство: нации, страны, девушки, мужчины, теперь вот личности. А Пушкин таким не был, он ходил как бы приплясывая, такое ощущение от его ранних стихов. …Ведь Пушкин мог воскликнуть, написав «Бориса Годунова»: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» …Мы — русские — должны учиться быть свободными людьми…
А. С. Не надо только выдумывать очередного мессию, лучше постараться научиться самим решать свои проблемы, не уповая на мудрого руководителя, который поведёт за ручку.
Забавно отчасти, что, отвергая проповедничество в литературе, супруги (не будем их различать, ибо позиция у обоих едина) именно проповедовали, несколько высокомерно поучали, — но то бы и не грех, когда бы не оказалась столь губительной навязываемая ими идеология.
Попробуем поразмышлять. Что есть кощунство? Оскорбление святыни. Следовательно, по логике поучающих, следование воле Всевышнего (именно так понимал пророческое служение в поэзии Пушкин) есть оскорбление, унижение поэзии. То есть поэзия выше и священнее Высшей Святости. Далее: исполнение воли Создателя «губит страну»… Обойдёмся без комментария.
Но что же тогда есть поэзия, в чём её высшая святость, если даже воля Творца её оскверняет? Поэзия выдаётся за некую замкнутую в себе самоценность, высшим критерием которой является несерьёзность и «приплясывание». Если это и просто шутка в духе Абрама Терца, то не из удачных.
Одна из причин такой шутливости — сведение понятий разных уровней в единую плоскость. Духовная жизнь человека мыслится новыми проповедниками в категориях «партсобрания» — не более того. «Не нужно придумывать очередного мессию», — призывает Синявский. Разумеется, для идеологов партсобраний Христос и был всегда чьей-то выдумкой, но чем тогда экс-диссиденты отличаются от тех идеологов? Нельзя запретить кому бы то ни было считать услышанный поэтом Бога глас вымыслом и галлюцинацией, но зачем же выставлять приплясывание как идеал святости?
Хотели они того или нет, понимали или не сознавали, но остерегая от «мессии» Синявский и Розанова отождествляли понятия Богочеловека и человекобога, не видя между ними разницы. Разумеется, нужно сознавать опасность лже-мессии, ибо это антихрист. Но Синявские вели речь об ином: на основании тех бед, что принесли превращённые в идолов вожди, супруги свысока отвергли и Богочеловека — типичная, много раз уже попадавшаяся нам на пути ошибка либерального интеллигентского сознания. Именно о том говорили публицисты-проповедники, утверждая: «Русские должны учиться быть свободными». Свободными от веры, от Божьей воли, от упования на Его помощь и поддержку. Свободными в грехе. Быть замкнувшимися в собственной гордыне, для которой всякое обращение ко Всевышнему есть оскорбление себя, «кощунство». Каждому православному человеку ясно, из какого источника проистекают подобные идеи. Атеисту же можно сказать: даже если понимать под Богом некий высокий нравственный идеал, без которого нельзя помыслить существование человека и развитие общественной жизни, то и тогда приплясывающая несерьёзность в отношении к жизни окажется губительной.
Терцы, отвергая идеологию партсобраний, сами охотно пользуются её приёмами. Если факты не совпадают с их теоретическими построениями, они начинают факты передёргивать, что ясно видно в рассуждениях о творчестве Пушкина. Разумеется, Пушкин не был унылым занудой, но человеком в полном смысле слова. Завершив великий труд, он мог и подурачиться. Но не приплясывая же перелагал он молитву преподобного Ефрема Сирина, не разыгрывал шута, создавая «Пророка», «Странника», того же «Бориса Годунова» или Маленькие трагедии. Зачем личные ощущения от некоторых ранних стихов поэта переносить на всё его творчество? И не кто-то сторонний рассуждает о Пушкине как о пророке в поэзии, а сам он поведал об услышанном им Божием гласе. Вот он где источник того «кощунства» — в самом Пушкине. Утверждать же, что Пушкин не «боролся» (слово в данном контексте неточное, нехорошее даже, но Терцами употреблённое) за честь и достоинство нации, человека, объявлять это чем-то мешающим жить и быть свободным… по-русски сказать: на то надо стыда не иметь.
«Писатель — частное лицо», — утверждают проповедники. И ещё дважды два четыре — можно к тому же добавить. Так ведь и любой пророк тоже «частное лицо» (если уж пользоваться данной системой понятий), но лишь до того момента, пока Господь не призовёт его. Вспомним ещё раз пушкинское свидетельство о превращении «частного лица» в пророка:
Как труп в пустыне я лежал,
И Бога глас ко мне воззвал…
Конечно, не всякий писатель бывает призванным. Но перетаскивать собственный недостаточный опыт на жизнь всеобщую, выводить закон культуры, основанный на недопонимании некоторых важнейших духовных понятий — недостойно. Впрочем, Терцы за достоинство ратовать отказываются.
Да, писатель может просто заниматься заурядным самоутверждением в литературе, не заботясь ни о чём другом, может фабриковать на потребу читателю разного рода замысловатые штучки, приплясывая всю жизнь. Абрам Терц показал, как это нужно делать. Однако нравится это кому бы то ни было или нет — но великая русская литература несла в себе прежде всего пророческое служение. А. Терц отчасти признаёт это («бывали случаи»), но напрочь отрицает в том какой-либо смысл и ценность, даже напротив, полагает, будто литература от того нечто теряла. То есть: наша литература была обеднена деятельностью Пушкина, Гоголя, Достоевского, Тютчева, Чехова, Шмелёва… Шутник он, Абрам Терц…
Бедой Терца стало его болезнено-гипертрофированное ощущение иронии в самых серьёзных и важных истинах. В неопубликованном интервью, данном О. Николаевой в феврале 1990 года, Синявский говорил:
«Я, например, позволил — не виде утверждения, а в виде предположения — сказать, что в Ветхом и Новом Заветах содержатся элементы иронии. Я, в частности, сослался на слова Иисуса Христа по поводу блудницы, которую на законном основании должны были побить камнями: “Кто из вас без греха, первый брось в неё камень”. И фарисеи отступились. Ведь эта фраза иронична. Христос, действительно, никогда не смеялся, но трагическая ирония была скрыта во многих его словах. Даже в молитве: “…прости нам долги наши, как и мы прощаем должникам нашим” — содержится колоссальная ирония»[150].
Ирония (вспомним и повторим общеизвестное) всегда в своих целях даёт искажённое восприятие мира. Ирония имеет оттенок высокомерия. К иронии часто прибегает враг, желающий вывернуть мир наизнанку, опорочить творение. Каждый, конечно, может субъективно ощущать мир как угодно, но нельзя отвергать и право оценки этого ощущения. Если слова молитвы Господней воспринимать в ироническом смысле, то следует признать, что они лицемерны. Предполагать же в Христе высокомерие… Правда, на фоне нынешних многих кощунств — это так безобидно…
Сказанное Терцем проясняет свойство его мировидения, мироощущения: он видел мир искажённым и ничего не мог с собой поделать. Вошло когда-то в душу как отрава — и человек искренно не сознаёт пагубу того. Беда в том, что эти же искажения он навязывал прочим, не отягощая себя раздумьями о последствиях.
И вот ещё важно. «Нас губит серьёзность… мы не умеем радоваться», — убеждает нас же проповедник Терц. Что касается неумения радоваться — тут явная клевета. Но народ всегда знал: делу время, потехе час. Не всё же бездумно радоваться неизвестно чему и припрыгивать. И почему же серьёзность — в это трагическое-то время — может погубить? И разве подлинно радоваться — дело несерьёзное?
А Терц постоянно повторял, что его расхождения с советской властью имеют чисто стилистический характер. Саморазоблачительное утверждение. Оно, собственно, свидетельствует, хотел он того или нет, о глубинном родстве между гонителем и жертвой. Стилистические расхождения — на поверхности, и создают всегда впечатление полной неоднородности одного с другим. А в не видной глубине — единение стремлений.
Парадоксальным является иное: искреннее тяготение Синявского к Православной Церкви. Серьёзное восприятие таинств и участие в них. Глубокое понимание многих религиозных истин. Здесь загадка той роковой и непреодолённой двойственности натуры, которая роднит А. Терца с Розановым, — недаром их и сопоставляют порою.
При утверждении (вслед за Пушкиным или Достоевским) о пророческом служении литературы никто не забывает, разумеется, что искусство обращается к человеку на языке художественных образов, а не является проповедью в чистом виде. Напомнить о том необходимо, хотя данная истина весьма банальна. Не стоит понимать также пророчество и проповедь в литературе прямолинейно и плоско. “Я помню чудное мгновенье…” — тоже проповедь. Воздействие на души человеческие есть объективно именно проповедь — добра или зла.
Несомненно, Пушкин, создавая эти дивные стихи, вовсе не задавался целью: а попророчествую-ка я касательно любви. Он просто предавался непосредственному чувству.
Нередко русские писатели прямо обращались к читателю с пророческим словом — но православная литература есть вся следование «долгу, завещанному от Бога», она вся проникнута чувством своей ответственности за мир, состраданием к человеку.
Скажем просто: те, кто рассуждает о литературе как о самоцели для неё же самой, — отвергает именно эти две великие духовные ценности нашего земного бытия: ответственность и сострадание. Оно и понятно: то ведь не комплекс приятных эмоций, влекущих потребительское сознание, но тяжесть порою невподъём.
Чувство ответственности — как верно утверждал И. А. Ильин — есть «вернейший признак духовности»:
«Человек, умеющий трепетно и благоговейно предстоять, сумевший утвердить своё духовное достоинство через жажду священного и познавший радость верного ранга, уже научился чувству ответственности и вступил в сферу религиозного опыта, совершенно независимо от того, принял ли он какой-либо догмат или остался с протянутой и пустой рукой.
Подобно чувству ранга — чувство ответственности принадлежит к первичным, аксиоматическим проявлениям духовности и религиозности. Дух есть творческая энергия; ему естественно вменять себе совершаемое и отвечать за совершённое. Религиозно-предстоящий человек сознаёт в себе эту духовную энергию и чувствует её связь с высшим, священным планом бытия. Вступление в этот план, приобщение к нему и его реальностям — обостряет в человеке чувство своего недостоинства-достоинства… Приобщаясь к высшему, человек испытывает повышенное чувство ответственности. Именно поэтому религиозность всегда была настоящим источником этого духовного самочувствия, без которого на земле невозможна никакая добродетель, никакая культура и никакая государственность.
Без чувства ответственности невозможен и самый религиозный опыт. Вступая в сферу Божественного, человеку естественно собирать свои силы и относиться критически к своим слабостям, неумениям и неспособностям: он становится благоговеен, а потому осторожен и совестлив, может быть, даже до робости; он боится не увидеть, не постигнуть, стать помехой, исказить. Он взыскивает с себя, помнит свою малость и величие своего Предмета; и всё это выражается в повышенном чувстве ответственности»[151].
Печально, что приплясывающая безответственность и припрыгивающее безразличие к ближнему проповедуется в нелёгкое тревожное время. Отказ от ответа на больные вопросы — тоже ответ своего рода. И причина такого ответа ясна: безбожие. Безбожный художник уже не боится не увидеть, не постигнуть, стать помехой, исказить. Он, напротив, весьма самонадеян.
Постмодернизм пытается снять за ненадобностью самоё проблему ответственности тех, кто наделён творческим даром, — перед Дарителем.
Серьёзность начинает претить многим. Серьёзность предполагает, повторим, ответственность за свои действия. Лучше укрыться в игре. Примером такой игры стал неоднократно переизданный сборник литературоведческих эссе П. Вайля и А. Гениса «Родная речь». Авторы книги, давши многие верные наблюдения и рассуждения в осмыслении своеобразия ведущих русских классиков, в итоге просто забалтывают важнейшие проблемы. Исказить смысл литературной идеи можно и не перевирая её в полноте, а чуть-чуть передёргивая при обыгрывании любой темы своих рассуждений. При этом ненарочитая неточность в деталях становится знаком готовности переиначивать и более сущностное. Так, недопустимо для профессионалов говорить о «Дневнике Печорина», тогда как у Лермонтова — Журнал. Нечувствие к слову обнажает легковесность дилетантизма. И таких промахов у авторов «Родной речи» немало. Впрочем, у кого их нет?
Важнее нечувствие к серьёзности бытия. Вот в рассуждении о пушкинской Татьяне авторы выразили легкомысленное недоумение: «…убитая жестокосердием Татьяна вышла с отчаяния за кого попало, а в чём же жертва — выйти за богатого, знатного, да ещё молодого?»[152]
Да за нелюбимого же — вот в чём штука! Вайлю и Генису то непонятно? Им понятно лишь: за богатого, да ещё за молодого. Дюжинному здравому смыслу эссеистов при этом вторит их неистребимая шутливость, неявное средство нападения на всякого несогласного: всегда легко отбиться: чувства юмора-де нет у этих несогласных, а мы ведь шутим, играем — какой серьёзности от игры ожидать? Обыватель любит пошутить над тем, до чего не в силах дотянуться. Да ладно бы душевной глубины недоставало; нет, и духовное задеть стараются:
«В религиозных экстазах образ Катерины непомерно возвышается: “Кто-то так ласково говорит со мной, точно голубит меня, точно голубь воркует… Точно меня кто-то обнимает так горячо-горячо, и ведёт меня куда-то”. Это мотив Благовещения»[153].
Увидеть в тяге к греху, в бесовских обольщениях — мотив события, о котором Церковь в праздничном тропаре утверждает: «Днесь спасения нашего главизна, и еже от века таинства явление…», — для этого нужно до умопомрачения зашутиться. Вот обнажённый приём бездуховности: принизить Горнее до понятия, пригодного для лёгкого пищеварения. И отождествить беса с Архангелом…
Не усомнятся авторы прибегнуть к любому кощунству. В разговоре о Достоевском вдруг является им озарение:
«Раскольников не включает в свой список сверхлюдей Христа, но это не значит, что о нём не помнит автор, что он не видит в замахивающемся на новую нравственность Раскольникове высокую пародию на Христа»[154].
Писавшие это, кажется, просто не догадались, что можно не по забывчатости не отнести Христа к категории сверхчеловеков, а просто по знанию, что Он — Богочеловек. Ну, а узреть в Раскольникове пародию на Христа, пусть даже высокую, — на то нужно иметь сверхзавиральное дарование. «Мы в восхищении!» — как воскликнули бы ироничные булгаковские бесы.
Примеров бы можно привести бессчётно, но и этих довольно. И ведь недаром предваривший книгу вводной частью А. Синявский заявил радостно: в эти истины хочется играть[155].
Игруны они все, подобные любители изящной словестности.
Комментировать