В Татьянину ночь (Рассказы и очерки)

В Татьянину ночь (Рассказы и очерки) - Лиза

Кумов Роман Петрович
(9 голосов: 4.6 из 5)

Лиза

Рассказ

I

Жених должен был приехать утром, с почтовым поездом, а накануне, когда солнце было недалеко от заката, Лиза отправилась в последний раз на свой бугор. Было тихо, солнце уже не жгло, и когда она переезжала реку, вода была похожа на нежную дорогую ткань, расшитую белыми и зелеными узорами неба и берегов. Лиза бросила весло, наклонилась над бортом и стала рассматривать свое изображение. Как она выросла! Река, в которую она давно привыкла смотреться — вместо зеркала, теперь отражала высокую стройную девушку с синими глазами, и даже волосы — непокорные, пышные — были строго собраны в простую девичью прическу. Лиза засмеялась, качнула лодку, отражение затуманилось и пропало… На другом берегу она причалила лодку к иве, сняла обувь и поднялась от воды на высокий песчаный бугор. Как раз внизу проходило полотно железной дороги — рельсы блестели, звенела телеграфная проволока. Сколько раз сидела она вот на этом бугре, а внизу проносились поезда — далекие, прекрасные, окутанные дымкой! Еще тогда, когда она лазила по степным оврагам, беззаботная, как птица весною, при дальнем звоне поезда выбегала она на этот бугор и смотрела, как росли поездные огни, и вдруг, как вихрь, мимо пролетали чужие люди, и ей было весело, и она кричала вслед поезду. Потом, когда ей стало скучно среди степного безлюдья, она приходила сюда в час прохода поездов и жадно искала дымового облачка от паровоза, и когда оно показывалось, сердце вдруг начинало биться, и проносившийся мимо поезд был как музыка — опьянявшая, после которой она сидела на песке разбитая и изнеможенная. Ей казалось, что поезд, огни, люди — все это откуда-то из другого мира, который начинался за безбрежной одинокой степью. И в своем женихе, при первой встрече, она полюбила больше всего то, что он был оттуда, откуда каждый вечер мимо нее пробегали поезда…

Рельсы задрожали, на горизонте обозначился дымок и в степь, точно с неба, выбежал поезд. Окна ярко светились при заходящем солнце, и отсюда не было заметно бега, а только казалось, что поезд на одном месте извивается то в одну, то в другую сторону. Это шел скорый поезд, немного запоздавший. Лиза поднялась, и поезд быстро промчался мимо нее, сверкнув ярко горевшими окнами…

Вот перед нею, как на ладони, усадьба, лес, река, все то, что раньше казалось таким необъятным… Какое все это теперь маленькое, убогое! Дом с потемневшею крышей точно погнулся от старости. Бывало, в детстве, Лиза боялась бродить по его большим комнатам. Доски скрипели под ногами, пахло затхлостью, старинная кукушка печально отбивала часы. Казалось, что в глубоких тенях, таившихся вечно под высокими потолками, продолжают жить покойные дедушки и бабушки, портреты которых были развешаны на стенах…. Когда-то старый полковник, отец Лизы, владел крестьянами, — во флигеле еще теперь живут старая Анфиса и дед Кондрат — бывшие крепостные, не захотевшие уходить от господ. И часто, когда отец на балконе, громко, с военной хрипотой, приказывал что-нибудь Кондрату, а тот стоял на земле без шапки и кланялся в пояс, Лизе казалось, что старая жизнь умрет здесь, наверно, не скоро. Кроме полковника, в доме жила тетка Лизы по матери. Полковник занимался хозяйством, пахал, сеял, косил, как простой крестьянин, и только раз в году, на свои именины, надевал старый полковничий мундир. Он ничего не читал, никуда не выезжал, рос как старый дуб — под дождями и солнцем. Тетка была старая дева, лет под 60, молодившаяся, читавшая чувствительные романы и мечтавшая выйти замуж… Одиноко прошло детство Лизы. У нее не было подруг, из посторонних в усадьбе показывались только начальник станции и старый священник из соседнего села Подольховского. Лиза мало жила дома. Летом, по целым дням, пропадала она в степи и у реки, сильно загорала под солнцем, и когда, поздно вечером, возвращалась домой, отец, сидевший на балконе, смеялся раскатисто:

— Казак девка! Сестра, посмотри на нашу барышню!

Лиза — смуглая, в запачканном землею платье, с распустившимися волосами — робко целовала у отца руку и старалась прошмыгнуть скорее в свою комнату…

Потом она словно поняла, что степи, лес, река — еще не все; огни поездов дразнили и манили куда-то, в голове рисовались старый сад, скамейка, шепот — все то, о чем она раньше читала в книгах и на что тогда не обратила внимания. Ей шел восемнадцатый год. И теперь, когда она задумывалась о женихе, о своей новой жизни, ей становилось жутко и сладко, и похоже было, что все это — и жених, и новая жизнь — беспокойный сон, навеянный таинственными поездными огнями…

Она тихонько, по-детски, ущипнула себя за руку: нет, не сон! С неба выглянула первая звездочка — несмело и чисто, и тотчас скрылась, и только бледно-золотые лучи, как пучек детских волосенок, обозначился там, где она скрылась… Степь стала еще тише и печальнее. «Ау!», — крикнула Лиза, и голос откликнулся у реки и долго стоял в лугах… Был май на исходе, земля цвела, в дальних вербах робко начинал и смолкал соловей. Лиза сошла к лодке, оттолкнулась от берега и поплыла к усадьбе…

Дома ее, очевидно, ждали, потому что полковник сказал, стараясь сдержать волнение:

— Вот, наконец, и наша невеста!..

Тетка заплакала и порывисто обняла ее.

— Какая ты у нас красавица! Вся в мать! Если бы встала она, посмотрела!..

Полковник очень волновался, но хотел скрыть это от женщин, и только часто надувал щеки и барабанил пальцами по спинке стула. Лиза вспомнила, как на похоронах матери отец точно так же надувал щеки, но потом не выдержал и расплакался, как маленький. И ей стало грустно…

Попробовали говорить о практических вещах: о том, как повезут отсюда ее приданое — все эти старомодные шкапы и гардеробы, которые теперь стояли в сенях и пахли нафталином, но чувствовалось, что все это не важно, не нужно, и опять тетка плакала, а полковник надувал щеки…

Лиза вернулась в свою комнату поздно, с заплаканными глазами. Тетка проводила ее — в белом ночном платье, с оплывшею свечою, — помогла раздеться, поцеловала в лоб и сказала:

— Спи, моя деточка!

Лиза слышала, как она, выйдя из комнаты, вдруг зарыдала и что-то стукнуло об пол, наверно, она уронила свечу, — потом все стихло… Лиза открыла окно. Над рекой стояла туча — бледно-синяя, похожая на фату, и только середина ее, когда сверкала молния, отливала мрачной чернью. Огни вспыхивали где-то за лесом и озаряли небо, обложившее землю со всех сторон, реку и двор…

Деревья на той стороне реки зашумели часто и тревожно, точно перед опасностью. Слышно было, как метались в тоске разбуженные молодые деревца и мягко утешали их старики. Вдруг все стихло. Долгая великолепная молния залила мир, — словно воскрешенные, сверкнули река, деревья, двор; небо задрожало, зазвенело от удара и точно из разбитых дорогих сосудов на землю полились теплые обильные воды. Старая Анфиса вышла из кухни — простоволосая, умылась дождем, перекрестилась, потом, подобрав юбку, пошла ставить под желоб ведро…

Молнии стали реже и гром гремел уже вдали, точно за стеною. Туча со сказочной быстротой бежала куда-то в сторону, загорелась звезда, потом другая, третья, словно кто пригоршнями разбрасывал их по омывшемуся нежному небу. Лиза спрыгнула на землю, прикрыла окно и пошла в степь…

На церкви, в Нодольховском, пробили два. Лиза продрогла и направилась к дому. Кусты на другом берегу были сизы от тумана, старые корявые груши вокруг дома тихо сбрасывали с себя дождевые капли. Она не утерпела — тряхнула ветку и быстро отбежала, но брызги успели смочить ее. Через полтора часа должен был прийти почтовый поезд. С вечера было решено, что встреча жениха произойдет в усадьбе, а на вокзал поедет с экипажем один старый Кондрат. Но Лиза захотела устроить иначе — самой встретить жениха. Переодевшись, она опять вылезла через окно и быстро — до станции было пять верст — пошла по дороге. Степь обсыхала и начинала тихо дымиться под солнечным огнем… Уже видна была станция — красная, маленькая, точно игрушка. Лиза даже заметила, как на семафоре медленно повернулся круг, — значит, поезд был недалеко. Она услышала стук колес назади, и ее догнал Кондрат, ехавший на станцию за женихом. Он не удивился, только снял шапку и предложил ей сесть в экипаж. Она отказалась и пошла быстрее… Но поезд уже свистел около семафора. Она, запыхавшись, остановилась и смотрела, как вздрагивает он, заворачивая на главный путь, и было слышно, как стучали под ним стрелки. Лиза пошла опять — тихо, тихо, щеки ее пылали — от бега и волнения. Сейчас она увидит жениха. Вспоминались его письма, его речи, — всё это ясно, точно вчера происшедшее, и в душе словно пела невидимая тонкая скрипка — о далях, об огнях, о счастье. Она засмеялась, усталость пропала и так неизъяснимо прекрасными показались вдруг степь, станция, небо, точно освещенные мгновенным чудесным огнем! Поезд простоял на станции минуту, словно споткнулся в своем быстром беге, и опять помчался, содрогаясь и звеня на стрелках. Скоро на дороге показался экипаж, и Лиза узнала Михаила Васильевича, даже его голубую студенческую фуражку, которую он еще не успел снять. Кондрат, вероятно, что-нибудь рассказывал ему, потому что обернулся лицом к седоку и временами тыкал кнутом по направлению к Лизе.

«Это он про меня рассказывает, бессовестный!» — подумала она и лицо ее залилось ярким румянцем. Действительно, студент привстал, замахал радостно руками, выпрыгнул из экипажа и побежал к ней. Она видела его смеющееся похудавшее лицо, пыль под глазами, и опять вспомнились его речи, его удивительно нежные письма, и показалось, что это лицо она давно уже видела где-то, быть может — во сне, что оно дорого, важно для нее, и от глубокого счастья на глазах выступили слезы, и она с замиранием, робко, как девочка, спрятала у него на груди свое лицо, когда он обнял ее…

— Лизочка!.. Ты!.. Лизочка!..

— Отчего ты такой худой? — спросила она.

— Экзамены!.. — он сделал важное лицо. — Позвольте вам представиться: кандидат прав Ефремов!..

Кондрат догнал их и ехал рядом, и по его сонному лицу было видно, что его ничто не интересует на свете.

— Давай отошлем его вперед? — предложил жених.

Хорошо! — согласилась Лиза.

Кондрат уехал.

— У нас сегодня была гроза. Я не спала всю ночь, — сказала Лиза.

— Гроза? Нас тоже под Рязанью мочил дождь… Как я соскучился по тебе, моя прелесть!

Бывало, получишь в Москве твое письмо, прочтешь раз, два, пять, потом оденешься и пойдешь бродить по улицам. Огни, магазины, люди — все это бежит мимо, как видение, мысль же здесь, в степях, в твоей комнате. Мне всегда рисовалась ты в вечернем сумраке, за лампой, склонившаяся над вышиванием, как увидел я тебя в первый раз… Помнишь? Боже мой! — он сжал на груди руки, точно молился, — Боже мой, какое это счастье, что полтора года назад я ехал вот по этой дороге, началась мятель, мы сбились и стукнули к вам… Помнишь? Нам отворил твой отец. Я вошел в комнату — весь в снегу, закутанный, и первое, что я увидел, была ты над вышиванием, около лампы… И мне почему-то показалось, что я был уже в этом доме, а о тебе думал раньше всегда, каждое мгновенье…

В усадьбе их встретили торжественно. Полковник был в своем старом мундире, тетка затянулась в узкое желтое платье, сшитое двадцать лет назад. За обедом было шумно от выпитого вина, священник и начальник станции говорили речи…

Через неделю была свадьба. Венчали в Подольховском, в маленькой белой церкви, которая была видна из усадьбы. По случаю венчанья зажгли люстру и все свечи у икон, и казалось: маленькая церковь была рада, что Лиза выходит замуж. Старик о. Иван молился кротко, усердно — о том, чтобы жизнь молодых была долга, мирна и радостна, и Лизу тронуло это, и она подумала: какой он хороший! Когда окончилось венчанье, все начали поздравлять их и у всех были веселые лица. Жена начальника станции стояла около и сравнивала свечи новобрачных — какая сгорела больше, и ее окружили любопытные…

На другой день молодых провожали. Тот самый скорый поезд, который, обыкновенно встречала Лиза у своего бугра, должен был увезти их на родину Михаила Васильевича. Поезд стоял полминуты, насилу успели внести все вещи, и только когда вагоны тронулись, Лиза почувствовала, что она прощается, быть может, навсегда со степью, с отцом, с теткой, с Кондратом и Анфисою, и она заплакала, и так в слезах, с тихим благословением в душе, смотрела на бежавшие мимо родные детские места, по которым сейчас ползли красные отсветы заката…

II

Михаила Васильевича назначили учителем гимназии, в маленький городок.

Здесь кругом тоже была степь. Как раз у самого города она вдруг резко оканчивалась глубокими обрывами и висла, как огромная бледно-зеленая скатерть, над рекою. В летние вечера она всегда мерцала в воде — спокойная, тихая, загадочная, с своими кустарниками и беленькими тропинками, и тогда казалось, что река подергивалась тихою, далекою печалью. По другую сторону реки узкою полосою тянулись леса, за ними зеленели луга и блестели маленькие озерца… Было далеко от большого города, от железной дороги. Городок стоял на своих степных горах, у синей реки, зачарованный степною тишью. И когда кто подъезжал к нему в первый раз, он казался видением — вдруг вставшим на далеком степном горизонте…

Жили здесь люди тихие, степные, покорные солнцу и земле. Почти все занимались хлебопашеством, все питались от земли, — и с детства сидевшие на земле, они все были обвеяны ее преданиями и верованиями. Жили они подолгу, — в церкви всегда можно было увидеть длинные седые бороды, и, когда умирали, умирали спокойно, без болезней, как тяжелый плод, который отваливается от родной ветки… Старость их была тихая, красивая, как прозрачный водоем, на дне которого видны все камушки и былинки… Когда они отпадали от жизни, их клали в сосновый пахучий гроб и уносили на кладбище, тихий степной сад, где было много травы и голубых цветов, — там с кроткими припевами зарывали его в землю, как зерно — для будущего всхода.

У Ефремовых было два знакомых семейства — приходский священник, о. Павел, и садоводы Козловские — муж и жена. О. Павел был в академии, но на выпускном экзамене не написал какого-то сочинения и ему не дали диплома. Когда он только что приехал в город, у него было строгое величавое лицо, как у святого на иконе, и все думали, что он посвятится в монахи и будет архиереем. Но он женился на дочери председателя опеки, располнел, лицо стало благодушное, простое. Он был из глуши северной России, — нескладный, топорный, когда служил, риза у него сползала на сторону и молящиеся невольно улыбались. Был он кроткий, чистый, любил подолгу молиться, и когда он сидел у Ефремовых, на диване, молча, с кроткой, точно виноватой улыбкой, Лиза думала: зачем он здесь, в грязном скучном городке, а не где-нибудь на Афоне, под кипарисами, где можно молиться всласть?..

Козловские жили в трех верстах от города, за рекою. У них был большой фруктовый сад, славившийся на весь уезд. Сам Козловский, милый, ласковый старик, с большой серебряной бородою, ходивший зиму и лето в длинном чесучевом пиджаке — вырастил этот сад, и под старость любил бродить по его аллеям и слушать, как шумят под, ветром деревья, — точно музыкант, наслаждающийся звуком сделанного им прекрасного инструмента. Супруга его была рыхлая, болезненно полная дама, очень добрая, очень любившая своего мужа… Лизе нравилось бывать у них. Здесь все напоминало ей родину: река, сад, даже сам дом — старинный, с мезонином, с множеством дверей… Старики тоже бывали рады ей. Старуха спешила выставить из кладовой все свои сладости — варенья, моченья, печенья, а старик с таинственным видом подводил ее к окнам в сад и спрашивал:

— Видите — вон между той старой яблоней и дорожкой?

— Вижу — смеялась Лиза. — Скамейка стоит.

— Дальше, за нею!..

— А! Китайская яблоня?

— Нет, это американская груша. На ней выспела груша с голову ребенка. После чая вы сорвете ее, она ваша!..

— Моя? Милый, милый, милый!.. — она кружилась с ним по залу, так что в старинных горках звенела посуда…

Дома иногда было очень скучно. Она заходила на кухню, читала газету, которую выписывал муж, но все это было маленькое и ненужное, и когда она смотрела на себя в зеркало — молодую, красивую, ей было стыдно, что она ничего не делает. Сказать об этом мужу она стеснялась, а сам он не замечал этого, да в городе и все дамы жили так, как она. У нее в спальне была шкатулка — старинная, девичья, обделанная серебром, в ней лежали письма Михаила Васильевича, которые он писал ей из Москвы. Между прочим, там было одно такое:

«Я не верю, что ты меня любишь, — ты так прекрасна! Ты горда? О, да, конечно! Но я не дам тебя в обиду, поверь мне. Ты будешь жить на высотах жизни, грязь, скука и страдания не коснутся тебя. Мне сейчас думается, что ты особенная, что у тебя есть своя цель в жизни, — и ты пойдешь к ней, клянусь тебе. Какая у нас будет прекрасная жизнь!..»

Она перечитывала его теперь и думала, неужели так скоро он забыл все свои слова, и острое чувство недовольства к мужу, к себе, к маленькому городу наполняло ее… Дни бежали быстро, но после них не оставалось никакого осадка, только душа тупела, — это она замечала, точно она медленно, но упорно опускалась на дно тихой мертвой реки…

По желанию Лизы, Михал Васильевич купил около города, на берегу реки, кусок земли и посадил там бахчу. Обыкновенно вечером Лиза отправлялась на нее. На придорожных деревьях и в колеях дороги виднелось сено, навстречу часто попадались арбы с сеном, похожие на зеленые горы. Баба, вязавшая чулок наверху, с любопытством оглядывала ее белую летнюю шляпу… Степь, уже желтая, созревшая, тянулась, как всегда, одиноко, в легком знойном тумане. На бахче арбузы и дыни были еще небольшие, но дыни уже млели под солнцем и издавали густой приятный запах. Из шалаша, крытого соломой, выглядглвал дед-бахчевник и ласково кивал ей головою. Иногда он угощал ее пирожками с посленом, пресной степной ягодой, и в это время рассказывал ей об одинокой степной жизни, о своей покойной бабке, о старом Иерусалиме. Когда старик надоедал, она уходила к реке, садилась на берегу и смотрела, как над тем местом, где садится солнце, среди розовых, золотых и синих облаков, горит огнями белый прекрасный город. Ясно видны его дворцы, башни, высокие трубы, озаренные заходящим солнцем.

Лиза уходила с бахчи, когда над степью стоял рогатый месяц.

— Пусть эта жизнь, которая чудится в белом городе на небе, — думала она, пробираясь по безмолвной дороге, — скрыта где-то, но она есть, непременно есть, иначе зачем же жизнь, порыв, зачем светят на небе звезды, зачем снятся чистые высокие сны? Пусть она далека, недостижима, но упасть па пути к ней, с верою в нее, это прекрасно, и ради этого стоит жить…

Через год у нее родилась дочь.

III

На третью зиму поехали в Москву. Местный доктор обнаружил у Михаила Васильевича признаки астмы и советовал обратиться к профессору. Приехали в Москву вечером и остановились недалеко от университета, в переулке, в тех самых меблированных комнатах, где жил студентом Михаил Васильевич. От непривычки и от духоты в вагонах у Лизы разболелась голова, и казалось, что под ногами вздрагивает пол, как в вагоне, и она была рада, когда, наконец, улеглась в постель. Но ночью студенты ходили дежурить к Большому театру, хлопали дверями и смеялись, потом, под утро, пришел пьяный, квартировавший как раз напротив Ефремовых, громко шумел и грозил убить швейцара. Уснула Лиза совсем утром…

Михаил Васильевич был рад, что попал в Москву, и словно помолодел. За утренним чаем он рассказывал жене, как он жил в этом самом номере все время, пока был в университете, и сколько воспоминаний встает у него! Он подвел жену к окну и сказал:

— Вот на этом подоконнике я читал твое первое письмо…

У него глаза наполнились слезами и задрожал голос:

— Боже мой, как давно это было!..

Мечты далекой молодости пронеслись пред ним — точно чарующие дальние звоны, он посмотрел на свою царевну и увидел, что слезы текли по ее лицу, и она смотрела так печально, так нежно, — и вдруг стало понятно, что их жизнь идет совсем не так, как мечталось когда-то. Он схватил Лизу за руку и, сжимая ее, спросил тревожно:

— Как же так?.. Лиза! Ты замечаешь?

Она заплакала еще сильнее. Он взял ее на руки, сел на подоконник и ласкал без слов, и было ясно, что она понимает все, и что поправить дело, наверно, очень, очень трудно…

В дверь стукнули.

— Войдите! — сказал Михаил Васильевич и осторожно посадил, рядом, на подоконник, Лизу, а сам, встал навстречу. Вошел хозяин комнат — сухой белый старичок.

— Мне сказали, что Ефремов приехал… Какой? — думаю. Уж не мой ли? Пойти взглянуть… Здравствуйте, здравствуйте!..

Они поцеловались.

— Учитель? Слыхал, слыхал!.. Из своих комнат я много выпустил для России учителей…

Михаил Васильевич угощал его чаем, расспрашивал про знакомых и тревожно поглядывал на жену. Она смотрела в окно — на купол кремлевской церкви, блестевший на солнце, а в ушах стоял, недавний испуганный вопрос мужа:

— Как же так?.. Ты замечаешь?..

— Какую красавицу вы, учитель, однако подцепили! — сказал хозяин и покачал головой. Лиза хотела засмеяться, но слезы опять потекли у нее по лицу.

— Эге, что это? — удивился старик.

— Нервы, — шепнул ему на ухо Михаил Васильевич и подал жене стакан воды.

— Ничего, это бывает! — ласково говорил хозяин. — Вот походите по Москве и пройдет… Это бывает… Ну, я пойду пока свое царство обозревать…

Он попрощался и ушел. Лиза сидела на окне и опять смотрела на мужа доверчиво, нежно, а он бегал по комнате, не зная, что сказать ей, потому что давешний момент уже прошел. Она поняла это, сделалось вдруг неловко, и мучительно хотелось, чтобы кто-нибудь вошел в комнату…

— Кажется, тебе в клинику к 12? — спросила она устало.

— Да, да! — спохватился он и благодарно посмотрел на жену.

Когда муж ушел, она думала, что вот у нее стало одним чужим человеком больше на свете. Быть может, потом они сойдутся на привычке, на том, что у них есть и будут дети, но счастья уже никогда не будет, и от сознания открывшегося ужасного одиночества у нее даже похолодели ноги.

В дверь постучали.

Она встала, с трудом волоча ноги, как старуха, и открыла дверь. Перед ней стоял высокий человек с красным пухлым лицом.

— Простите, я сегодня ночью вас обеспокоил, наверно? Прошу извинить.

— Ничего, ничего, — смутясь, сказала Лиза. — Ничего!..

— Милый, свежий человек, зачем вы здесь? — он взял ее за руки и хотел продолжать, но из номера напротив вышла молодая женщина, наверно, его жена, и увела к себе.

— Извините пожалуйста! — сказала она Лизе. — Мучаюсь с ним сама и людей мучаю…

Муж целую неделю ездил в больницу — вставал рано, пил чай и уезжал, чтобы скорей попасть в очередь, у профессора, возвращался в сумерки, бранил больничные порядки и, наскоро пообедав, ложился в постель…

Однажды, когда мужа не было дома, к Лизе опять постучался молодой человек из номера напротив — опять пьяный, грязный, опухший.

— Вы позволите… посидеть у вас немного?.. — спросил он, заикаясь. — Не гоните! Вы подадите милостыню, поверьте!..

— Пожалуйста! — Лиза придвинула к нему стул, а сама стала около комода.

— Я пьян, да… Я часто бываю пьян… Но сегодня я нарочно напился, чтобы говорить с вами… Трезвый я не осмелился бы. Но у меня голова сейчас ничего, в порядке… да… Вы верите? Когда вы на коридоре прощаетесь с мужем, я там, у себя, в номере, молюсь: Господи, сделай так, чтобы она раз, только раз сказала мне слово!.. Почему бы вам не сказать?.. Вы говорите горничной, коридорному, почему бы мне не сказать, да… Так я думал… Вы прекрасны, вы — ангел, который снится только в детстве… Помните: белая кроватка, красный огонек у иконы, мать поет песенку, и вы засыпаете, и снится вам белый ласковый ангел… Вы удивлены?.. У меня была хорошая старушка мать, чудесная старушка, да… Она, бывало, все говорила: «ох, Иване, уморишь ты меня своею жизнью», да… Истомился я, голубушка! Жить хочу!.. У матери были книги — старенькие, желтые — в них про угодников говорилось, вот эта жизнь снится мне часто, но как приди к ней, не знаю… Вы приехали откуда-то издалека — чистая, белая, когда я увидел вас в первый раз, мне захотелось молиться перед вами… Не гоните меня. Вот ваш номер… Он мне сейчас напоминает мою детскую… мою покойницу мать… Вот ваши перчатки… Вы позволите взять одну… я буду плакать над ней, поверьте!.. Спасибо, спасибо!.. Я часто думаю, что моя жизнь скверная, но, наверно, есть другая жизнь. Там живут умные, чуткие, изящные люди; они верят, страдают, работают, но все это удивительно прекрасно, возвышенно… Вот вы, наверно, оттуда. Я рад, что вижу вас, я раньше никогда не видел людей оттуда…

В комнату постучалась и вошла та самая дама, которую Лиза видела в номере пьяного.

— Опять он беспокоит вас… Бога ради, простите, — сказала она умоляюще. — Как тебе не стыдно, Ваня?

— Вот рекомендую: моя жена. Добра очень, но… — Молодой человек постучал пальцем по лбу.

— Зачем это вы? — строго сказала Лиза.

— Простите… Иду, иду… Спасибо вам за все!..

Они ушли, а Лиза подбежала к зеркалу — узенькому, кривому — и внимательно посмотрела на себя.

— Оттуда! — повторила она и счастливо засмеялась. Она почувствовала, что она снова молодеет, точно угрюмый сосновый лес, сбросивший старые хвои. Она забыла, что еще недавно она дрожала за свою дочь, лежавшую в скарлатине, и была такая жалкая, что, глядя на нее, плакала прислуга, она забыла все эти три года, и казалось, только что она вернулась с детского песчаного бугра — взволнованная, радостная, верящая…

В тот день, вечером, пошли в театр.

Когда они возвращались после спектакля, муж что-то говорил про игру артистов, про мороз, а она не слушала и все думала об утренней встрече.

В гостинице швейцар встретил их с таинственным видом.

— У нас несчастье… Отравился… — он назвал фамилию молодого человека, который сегодня заходил к Лизе. — Барыне письмо оставили…

— Мне? — испуганно спросила Лиза.

— Вам-с!..

Она оперлась о стену, чтобы не упасть.

— Где оно? — задыхаясь, спросила она.

— Вот-с! — швейцар достал из-за зеркала тонкий дешевый запечатанный конверт. Она разорвала его.

«Я видел ангела, с меня достаточно, и я умираю».

Муж тоже прочел и вздернул плечами, ничего не понимая. А она пошла вверх по лестнице, в свой номер, тихо покачиваясь, вдруг осунувшаяся, неуверенная, уже дрожавшая за все — за себя, за мужа, за маленькую дочь, оставленную дома…

— Миша, сейчас домой, домой! — произнесла она умоляюще, когда вошли в номер.

Муж посмотрел ей в потемневшие огромные глаза, в которых застыл ужас, и сказал коротко:

— Ладно.

IV

Прошло десять лет.

Лиза сидела у окна, поджидая дочь из гимназии.

Мартовский солнечный день обогревал землю. Деревья окружились синей дымкой, стало видно ужасно далеко, как степь сбрасывает с себя дорогие зимние наряды и уже лежит в разных местах обнаженная — черная, рыхлая, тихо дымившаяся… По улице шли гимназистки, и Лизе было слышно, как они шумели и смеялись. Две из них сделали из бумаги кораблик и пустили в ручей, и все остальные столпились около и смотрели, как кораблик нырял в водоворотах, и наверно, это было интересно, потому что у всех были напряженные внимательная лица…

«Как бы они ног не замочили!» — подумала Лиза…

Вот, наконец, они прощаются и Елена, ее дочь, идет к дому. В городе говорят, что Елена красива, похожа на мать, и что мать очень любит ее. Но никто, даже муж, не знает, как дорога матери маленькая Леночка. В этой девочке скрыта тайна ее жизни. Когда она вернулась из Москвы и здесь понемногу пришла в себя, ей показалось, что она слишком скоро сдалась, что все ужасы нужно было заранее предвидеть и идти вперед — к огням, несмотря ни на что. Как она мучилась здесь, в глуши, желая исправить свою ошибку!

И однажды совсем уже было решилась рассказать все мужу, что она не может жить так больше, что это смерть, что она уйдет отсюда.

Она взялась уже за ручку двери в кабинет и сдерживала рукой сильно бившееся сердце, но в это время в спальне заплакала маленькая Леночка. И Лиза почувствовала, что она никогда, никогда не уйдет отсюда, какие бы удивительные огни ни горели вдали; она вернулась в спальню и там рядом с плакавшей Леночкой заплакала сама — судорожно, тоскливо, — о том, что жизнь ее умерла и никогда не воскреснет…

Потом, когда Леночка подросла и в ее больших синих глазах отразилось что-то материнское — гордое, одинокое, загадочное, Лиза решила, что у нее есть еще дело, быть может, большое и прекрасное — воспитать свою дочь. В этой девочке воскреснет она — опять молодая, верящая, но только она не будет одинока, у ней будет опытный старый друг — ее мать. Какие вечера провела она вместе с дочерью, рассказывая ей о маленькой девушке с золотыми кудрями, которая живет при большой дороге, в деревянном домике, заросшем до самой крыши густою старою сиренью! Сколько народа едет по большой далекой дороге — веселых троек с колокольчиками под дугой, медленных чумацких обозов, красивых всадников! Она стоит у ворот и ждет: когда-то к ним, в домик, постучится молодой, знатный гость. Идут года. Гуще разрослись старые сирени, — уже совсем с трубою прикрыли они маленький домик. Постарела маленькая девушка, — в золотых кудрях, точно первый желтый лист в летнем саду, видна седина, а никто, никто не стукнул еще в воротца, и она всё ждет, напрягая ослабевшие тоскующие очи… Пришла смерть, и лежа в своей девичьей светелке, выходившей всеми окнами в сад, она благословила жизнь, дальнюю большую дорогу, путников и свою маленькую дочку — с такими же золотыми кудрями, маленькую дочку ее и большой дальней дороги. И когда умерла она и похоронили ее недалеко от домика, под зеленым бугорком, — у ворот опять стояла девушка с золотыми кудрями, но молодая и прекрасная, как степная лилия, и страстно и тоскливо были направлены глаза ее в туманную даль…

Елена вбежала в комнату и повисла у матери на шее…

— Мамочка, в степь, в степь! Как чудесно на дворе!

— Ты ноги не замочила? — озабоченно спросила Лиза…

— Нет… В степь, в степь! Ты давно обещалась!..

— Хорошо… Вот папа придет, пообедаем и пойдем!..

И когда, после обеда, они обе шли по грязной весело шумевшей ручейками улице — изящные, красивые, не похожие на других, все встречавшиеся останавливались и смотрели им вслед. В степи хорошо пахло, кое-где, на буграх, зеленела трава, пели птицы. Отсюда город казался маленьким, чистым, весело и безгрешно светились на солнце его крыши, сад, и, белая высокая церковь. Мать и дочь шли вместе, молча, стараясь обходить лужи, и нежная смутная печаль о чем-то, что было или что будет, стояла в душе…

Михаила Васильевича выбрали в уездные предводители дворянства, и он оставил службу в гимназии. Он заметно пополнел, через всю голову шла лысина, держал себя с достоинством, и в городе говорили, что он прекрасный предводитель. Лиза часто заставала его теперь перед зеркалом — он произносил какую-нибудь речь, предназначенную для собрания, и давал своей физиономии надлежащее выражение. В доме стало очень шумно, часто бывали гости, и Лиза должна была всех принимать и занимать разговорами. Михаила Васильевича увлекла идея — образовать особый комитет для устройства в городе чтений, спектаклей, хора и оркестра, он долго уговаривал горожан поддержать его и дать средства, и это ему удалось. Накануне открытия Народного дома, он произносил перед зеркалом речь и спрашивал у жены:

— Достаточно ли сильно?

В день открытия, вечером, театр был полон. Играл новый народный оркестр — две трубы, скрипки, барабан, и оттого, что помещение было маленькое, музыка звучала оглушительно громко. Перед спектаклем Михаил Васильевич произнес речь о высоком значении культуры. Выслушали ее внимательно, похлопали, а когда восстановилась тишина, какой-то мальчуган сказал громко:

— Папка, какая у него лысина!..

И чей-то строгий голос прошипел:

— Нишкни! Это Бог лица ему прибавил!..

Кто-то из друзей Михаила Васильевича послал в «Губернские ведомости» описание торжества, в котором Михаил Васильевич был назван «добрым гением города». Михаил Васильевич сделал папку из толстой синей бумаги, налепил на нее корреспонденцию и на крышке надписал крупно: «печать о моей общественной деятельности» …

В конце марта у Козловских был бал по случаю рождения хозяйки. В саду уже высохло, деревья набухли и курились тонким, едва заметным ароматом. Было слышно, как шумела очистившаяся от льда река, поднимаясь в своих берегах выше и выше… Когда Лиза с дочерью и мужем вошли в дом и их окружило веселое жужжанье гостей в, старомодных пышных костюмах, звуки клавесин, горки с древним серебром, чучела птиц и животных, скворцы в клетках, им показалось, что они видят дорогой прозрачный забытый сон…

В зале ходили женщины в красных кичках на головах — с подносами, на которых были установлены варенья, пастила, конфекты и орехи, кланялись пред гостями и просили отведать. Были маски — невозможные физиономии с длинными носами: они говорили измененными голосами, плясали, читали приветствия гостям…

В полночь начались танцы. Стулья и столы вынесли из зала, схватились за руки и под старые нежные звуки клавесин пошли длинной гирляндою из комнаты в комнату, все в древних цветных костюмах, точно цветы на французском фарфоре… Это был древний танец, предание былых вечеров и балов, и в нем особенно величаво выступали старики в своих важных длиннополых костюмах…. Потом клавесины участили звуки, точно засохшие нежные цветы посыпались из книги, где они были хранимы «на память», старики сели у стен, а молодежь — зарумянившаяся, легкая, точно бабочки при огне, закружилась в чудесном томящем вальсе… О, далекие звуки старинных клавесин — тихо томящие, сулящие восторги и сладость, розовые и белые платьица, кружащиеся в быстром вихре, старые важные лица, и весна, и первые слезы умиления пред открывающейся молодою безбрежною жизнью, и первая робкая любовь, — где вы, где вы?..

В окна уже смотрелся день — солнце, распускающиеся деревья, узенькие дорожки, посыпанные свежим песком. Веселый праздник быстро гас, точно застигнутый врасплох. На дворе было ярко, но свежо, и когда Ефремовы переезжали реку, по воде плыли редкие запоздавшие льдины… Дома все скоро улеглись спать. Во сне Лизе показалось, что ее окликнули. Она прислушалась. Было тихо, рядом крепко спал муж. В соседней комнате, детской, словно простонала Леночка, потом еще — громче. Лиза вскочила и подбежала к кровати дочери. Леночка разметалась, пылала огнем, и каждый раз, когда она вдыхала, ее лицо изображало нестерпимую боль.

— Лена! Леночка! — тревожно позвала Лиза.

Она открыла глаза, долго всматривалась в лицо матери, наконец, узнала и бросилась к ней:

— Мамочка, они убьют меня… Спаси!..

— Кто? Что с тобой, моя дочечка?

— Убьют, убьют!.. Они все грозились… Я боюсь!..

— Лиза разбудила мужа, послали за доктором. Доктор был молодой. Он долго осматривал больную и все говорил — «ничего, ничего», а потом вдруг не удержался и всхлипнул. Умерла Леночка на четвертый день, к вечеру…

В весенний чистый день несли Леночку на кладбище. Было очень много народа, на колокольне печально перезванивали, солнце горело пламенем на иконах и хоругвях. Пение терялось в воздухе, и было слышно, как далеко в городе кричали петухи, Лиза сильно похудела за эти дни, но не плакала, и только синие глаза померкли. У могилы сказали речи учитель гимназии и две девочки, подруги покойной. Лиза ничего не поняла, только когда девочки заплакали, она тоже заплакала, потом вытерла глаза платком. И когда гроб закрыли и медленно, на веревках, опустили в могилу, она думала, что все это неправда, сон, и мучительно хотелось проснуться…

В доме она увидела постель Леночки, прикрытую покрывалом, и вдруг поняла, что дочь ушла навсегда и не вернется больше, и эту беленькую постель уже никогда не будут готовить на ночь, и она даже почернела от горя и зарыдала громко, с причитаниями, как простая баба…

Каждый вечер, одетая в черное, сгорбившаяся, она ходила на кладбище — к дочери. Дорогою, между кустарниками, нарывала она синих фиалок, и когда подходила к знакомому бугорку, говорила тихо:

— Здравствуй, Леночка!..

Кладбище было маленькое, бедное, телята и овцы свободно бродили здесь и щипали сочную траву. За пряслами синела равнина, махали крыльями ветряные мельницы, и было видно, как степной смерч, точно водяной столб, носится по дороге… Тихое смирение проникало в душу Лизы, хотелось упасть и не подниматься, — все просить об участии, о милосердии, о том, чтобы пожалели ее — одинокую, уставшую, разбитую…

V

Как-то в конце июля, Михаил Васильевич, в гостях у Козловских, высказал опасение, что Лиза плоха, и было решено повезти ее куда-нибудь развлечься, а пока, в виде опыта, надумали поехать в скит, отстоявший в 15 верстах от города, на Преображенье, где в это время был престол…

Утром, на Преображенье, две тройки с Ефремовыми, Козловскими и о. Павлом бежали по широкой ровной дороге. В воздухе уже чувствовалась осень — звуки не сливались вместе в один сладкий баюкающий аккорд: отдельно трещали кузнечики, отдельно пели птицы, отдельно ветер шумел в придорожных кустарниках. Краски понежнели, только кое-где ярко червонела высокая созревшая трава…

Монастырь блеснул издалека своими золотыми продолговатыми главами. Воздух странно сотрясался вокруг, — вероятно, в монастыре звонили к ранней обедне. Около белых каменных стен расположилась ярмарка: повозки с поднятыми вверх оглоблями, лошади, волы, магазины, карусели. Неясно доносились лошадиный храп, отдельные выкрики, пение слепых. Через некоторое время над всем шумом стоял низкий ровный звон дорогого монастырского колокола. Скоро к его одинокому гуденью присоединились два тонких резвых шаловливых голоса и пустились в пляс — нежный, как паутиновое кружево. Большой колокол еще гудел ровно и медленно, а они уже звенели быстро и пенились, точно золотое взыгравшее вино. Старый колокол крепился, но уже удары его учащались, — он хмелел от тонкого молодого пляса. И вот, наконец, не выдержал: вдруг бешено закружился, гремя, точно гром на горах. Старая колоколенка дрожала и гудела, а молодые тонкие колокола заметались еще быстрее, еще звонче, и уже нельзя было разобрать отдельных голосов, — всё гремело, кипело и сверкало…

Остановились в монастырской гостинице, около святых ворот, и захотели напиться чаю до обедни. В раскрытое окно залетали восклицания, смех, гул; было слышно, как слепые нищие грустно пели:

— А за мною
Смерть с косою…
Суета все
Предо мною.

Лиза не стала дожидаться чая, оделась и вышла.

Как раз на колокольне затрезвонили, и из собора вышел крестный ход. Народ бросился туда, Лиза была смята и бессильно шла, куда влекла ее толпа. Выло особенно много женщин. Отовсюду слышалось:

— Заступница! Смилуйся!

Лиза посмотрела вокруг — знакомых не было, она тоже сказала шепотом: — Заступница!

И радостно засмеялась, точно опять стала девочкой, а на глазах были слезы. Она повторила:

— Заступница!

Блестели хоругви, звонко пели монашки, пахло ладаном, Лиза чувствовала, что она не одна, что рядом с нею много таких же несчастных униженных жизней, и ей было хорошо, точно в первый раз в своей жизни она, наконец, узнала свое место…

Крестный ход вошел в собор, толпа остановилась, потом откинулась назад и оттеснила Лизу в сторону. Здесь было свободно, несколько старушек рвали траву, по которой только что пронесли чудотворную икону.

— Зачем это вы? — тихо спросила Лиза.

— От головы помогает, — ответила одна старуха.

Лиза сорвала несколько былинок и завернула в платок, потом начала пробираться в собор…

После обедни Лиза пришла в гостиницу бледная, усталая, но счастливая, и это все заметили, и у всех на душе стало чисто и кротко, точно посреди них был ангел…

На полпути до города, в стороне, стояла высокая меловая гора, одинокая среди равнины, обвитая внизу, точно бахромой, кислятками, тополями и дикими яблонями. На обратном пути, когда проезжали мимо, захотели напиться около нее чаю. Пока раскладывали дорожный самовар, погребец, закуски, о. Павел сломил и притащил огромное дерево для костра, и все посмотрели на него с удивлением — какая богатырская сила! Перед закуской мужчины выпили какой-то зеленой настойки, и о. Павел при этом очень морщился и говорил:

— Фу, жестоко!

После чая Козловская легла в тарантас отдохнуть, — она очень устала от давки в церкви, Лиза осталась с нею, а мужчины отправились на вершину горы.

На средине горы сели отдохнуть. Оттуда, где остались женщины, донеслось пение — пели Лиза и старуха Козловская. Два голоса — высокий, светлый и глухой старческий — обнялись, как берега обнимают прозрачную реку, и не то плакали, не то жаловались, не то молились, — все чистое далекое вспоминалось под эту песню, и хотелось сидеть и слушать, но о. Павел вдруг начал рассказывать про свою северную родину, про ее леса, про волков и медведей, и видно было, что он хотел рассказать что-то нежное, дорогое, трогательное, но это выходило у него скучно…

Лиза подождала, пока Козловская заснула, и пошла среди кисляток и тополей. Пахло листьями, где-то тонко жужжала муха. Лиза подошла к ручью. Он бежал под сводом толстых сочных трав, то рассыпаясь брызгами, то сверкая сталью, и, если прислушаться, можно было разобрать дальний серебряный звон. Кругом стлались зеленые листья ландышей, васильки, одуванчики, — все молодое, искрившееся брызгами. Лиза подумала, что она заблудилась и попала опять в свои степи, на свою тихую реку. Вспомнилось, как давно, давно, точно двести лет назад, она вот также бродила по лугу, было утро, и роса дрожала на листьях ландышей… Она села на камень и начала думать о прошлом, о своем детстве, песчаном бугре… Тогда казалось, что жизнь идет под аккомпанемент светлой торжественной музыки, а теперь музыка ушла и гремит где-то вдали, и под нее хотелось только вспоминать…

— Лизанька! — кричала около экипажей Козловская.

— Ау! — откликнулась Лиза и побежала к старухе.

Вдвоем они начали подниматься на гору. Козловская тяжело дышала, часто останавливалась, и Лиза вела ее под руку. Солнце садилось. Гора светилась каждой пылинкой и была похожа на огромный алмаз…

— Боже мой, как красиво! — с восхищением сказала Козловская.

Наверху дул легкий ветер, шуршала прошлогодняя сухая трава. Мужчины сидели неподвижно, зачарованные простором. Лиза и Козловская подошли и тоже молча сели, и стали смотреть.

Было так далеко видно, что захватывало дух. Вырисовывались тот скит, где они были утром, какие-то хутора, журавли около придорожных колодцев, поля, но какое все это было маленькое, игрушечное, точно приплюснутое к земле!..

Солнце закатилось, вспыхнула заря и на ней, около горизонта, отпечатались три дерева… Высоко под небом крикнула птица, все подняли головы вверх; над полями летели журавли…

Лиза вспомнила, как, бывало, она провожала осенью на своем бугре птиц в теплые края. Как хотелось тогда умчаться вслед за ними!.. Теперь ее никуда не тянет, она осталась здесь, в убогой равнине, навсегда, словно птица, отставшая от стаи… Маленький скучный городок, степное кладбище, о. Павел, Козловские, муж — все это было уже свое, родное, и казалось непонятно, как бы она жила, если б не было всего этого. Она подошла к краю пропасти, слезы застилали ей глаза и, глядя на темневшую пустынную равнину, она подумала: бедная, чистая моя отчизна, — храни тебя Господь!..

— Не оступитесь, Лизавета Григорьевна! — сказал Козловский.

Она повернулась к ним — с глазами, полными слез: какие славные родные лица!.. И всем бросилось в глаза, что в светлых сумерках у нее на не покрытой голове блестит совершенно белый волос…

Она, молча, села рядом с мужем и робко прижалась к нему — одинокая во всем мире, кроме этой горсточки людей… И муж думал о том, что жизнь уходит, и так понял ее, обнял крепко и они затихли…

Подходила осень.

Комментировать